КНИГА ПЕРВАЯ Медный Джон (1820–1828)
1
Третьего марта тысяча восемьсот двадцатого года Джон Бродрик выехал из Эндриффа в Дунхейвен, намереваясь проделать все пятнадцать миль, составляющие его путешествие, еще до наступления ночи. Стояла обычная для юго-запада погода: порывистый ветер нагонял внезапный дождь, который лил в течение пятнадцати минут, а потом прекращался, оставив на небе голубое пятнышко размером с кулак, сквозь которое проглядывало ничего не обещающее солнце.
Дорога в те времена была неровная, вся в ухабах и рытвинах, и Джон Бродрик, которого бросало из стороны в сторону в почтовой карете, крикнул кучеру, чтобы тот ехал поосторожнее, а не то им обоим придется провести ночь в канаве и, к тому же, остаться без ужина.
Все вокруг постоянно говорили о том, что нужно построить новую дорогу, но дело ограничивалось одними разговорами, и правительство пока еще не прислало на строительство дороги ни единого пенни. Все бремя расходов ляжет в конце концов на него и других землевладельцев. Беда в том, что никто из них не спешил опустить руку в карман, а если их вынуждали, они делали это с такой неохотой, столько бывало жалоб на тяжелые времена, неуплаченную вовремя ренту и нерадивых арендаторов, что проще было поберечь собственное время и нервы и прекратить всякие разговоры, а дорога тем временем окончательно разрушалась, так что ездить было не лучше, чем по Килинскому болоту.
Однако в Слейне скоро должны состояться выборы, и если Хейр хочет сохранить свое место в парламенте – а он несомненно этого хочет – то Бродрик будет вынужден ему объяснить, что голоса отдаются не просто так, не за то, чтобы министры сидели в Лондоне, сложа руки, нисколько не заботясь о том, что делается у них в округе.
Как мало у нас энергичных людей, если как следует подумать. Дело тут не в самомнении, но он не может назвать ни одного человека, который был бы способен сделать то, чего он, не далее как сегодня, добился в Эндриффе, да и вообще, кому бы могло прийти в голову, что такое возможно? Слишком рискованно, говорил поначалу старик Роберт Лэмли, качая головой и выдвигая одно возражение за другим – они ведь не смогут оправдать расходы и вернуть свои деньги, они разорятся, и им придется продавать землю.
– Рискованно? – возражал ему Бродрик. – Ну конечно, риск в этом есть. Но разве каждый человек не рискует сломать себе шею, стоит только ему выйти из дома? Я допускаю, что заложить шахту непросто, это связано с немалыми расходами: потребуются механизмы, рабочая сила, да и грунт здесь совсем не тот, что в Корнуоле, это надо признать, – ведь там руду можно просто грести лопатой и грузить на тачки, тогда как у нас ни одной унции не получишь без применения пороха. Но медь у нас есть, она наша, только бери. Вчера мы осматривали участок вместе с неким мистером Тейлором, это один из самых знающих директоров на Корнуольских шахтах, и он вполне разделяет мое мнение о наших местах. В моей земле, так же как и в вашей, зарыто целое состояние, мистер Лэмли. Если вы согласны образовать компанию, которую я собираюсь возглавить, – причем вы сами могли убедиться на основании условий, разработанных моим агентом, которые я вам только что показал, что я рискую гораздо больше, чем вы, – я вам гарантирую, что через несколько лет ваши доходы от разработки меди превысят тысячу фунтов в год. Если же вы не хотите принять участие в соглашении, то больше не о чем говорить.
И он встал с кресла, собрал бумаги и сделал знак своему агенту, что обсуждение на этом заканчивается. Не успел он дойти до середины комнаты, как Роберт Лэмли попросил его вернуться.
– Мой дорогой Бродрик, зачем так спешить? Ведь чтобы принять окончательное решение, мне необходимо уточнить кое-какие детали.
Они снова сели к столу и еще раз обсудили то, что двадцать раз обсуждали до этого, причем Лэмли никак не мог успокоиться и пытался добиться более высокого процента. Наконец контракт был подписан, документы скреплены печатями, а сделка – крепким рукопожатием, и в честь этого события в старинной библиотеке замка Эндрифф было подано угощение. Джону Бродрику, которому удалось наконец добиться своего, не терпелось поскорее уйти, однако ему пришлось остаться и побеседовать с хозяином.
– Я надеюсь, – сказал он, – что вы заглянете к нам в Клонмиэр, когда дела приведут вас в Дунхейвен. Мои дочери будут рады вас приветствовать, а сыновья предоставят вам возможность поохотиться. – А старик Лэмли, очень довольный, что ему удалось выторговать свои двадцать процентов доходов от будущей шахты, и оттого особенно любезный, в свою очередь пригласил молодых Бродриков в Дункрум пострелять фазанов и зайцев в любое время, когда им угодно будет приехать.
Джон Бродрик уже окликнул кучера и забрался в почтовую карету, когда его позвал Саймон Флауэр, зять Лэмли, который только что вернулся с охоты, забрызганный грязью с головы до ног, и стоял, обнимая за талию свою двенадцатилетнюю дочь.
– Ну и как? – спросил он с широкой улыбкой на красивом цветущем лице, – удалось вам заставить старика поставить свое имя на ваших бумажках?
– Мы образовали компанию по разработке меднорудного месторождения на Голодной Горе, если вы имеете в виду именно это, – холодно отозвался Джон Бродрик.
– Вот как? И всего за несколько часов? – удивился Флауэр. – А я вот уже пятнадцать лет пытаюсь его уговорить заменить несколько черепиц на крыше замка. Ведь во время дождя, даю вам честное слово, вода хлещет прямо мне на голову, когда я лежу в постели, а на деньги, что он мне дает, даже не замесишь раствор.
– Через год-другой у вас будет достаточно денег на то, чтобы обновить всю крышу и вдобавок пристроить новый флигель, если вам захочется, – сказал Бродрик.
Саймон Флауэр поднял глаза к небу, изображая притворное смирение.
– Этого мне не позволит совесть, – заявил он, – и должен вам заявить со всей прямотой, мой дорогой мистер Бродрик; если я буду знать, что медь добывается потом и кровью молодых рабочих и детей, я не трону ни одного пенса из денег моего тестя; пусть лучше крыша упадет мне на голову.
Джон Бродрик смотрел на эту пару из окна кареты: беззаботный улыбающийся Саймон, его ровесник, который в жизни не ударил палец о палец и спокойненько жил на деньги своей жены; и на хорошенькую цветущую девочку с чуть раскосыми глазами, которая смеялась, стоя рядом с отцом.
– Я бы вам посоветовал стать одним из директоров компании, Флауэр, – сказал он. – Это серьезное занятие, отнимающее несколько часов каждый день; нужно наблюдать за работой в шахтах, следить за порядком среди рабочих, ездить два раза в год в Бронси на медеплавильный завод и делать еще многое другое.
Саймон Флауэр покачал головой и вздохнул.
– Мне очень жаль, что вообще собираются закладывать эту шахту. Нам она не нужна, мы и без нее хорошо живем. Зачем вам понадобилось лишать нас покоя, зачем нужно, чтобы рабочие надрывались, добывая руду, а бедная старушка-гора сотрясалась от взрывов?
Джон Бродрик пошевелился, удобнее устраиваясь в карете.
– Я верю в прогресс, хочу дать работу всем этим беднягам, которые здесь влачат самое жалкое существование, хочу заработать деньги, чтобы обеспечить своих детей и детей моих детей, когда я умру.
– Ну, знаете, – сказал Флауэр, – они не скажут вам за это спасибо. Ладно, Бродрик, давайте, стройте свою шахту, зарабатывайте деньги, а я буду сидеть себе спокойно и пользоваться проистекающими из этого благами. – Он улыбнулся и поцеловал дочь, прижав к груди ее головку. – Подумайте о том, сколько измученных рабочих будут копаться в недрах горы, ради того чтобы обеспечить нам спокойную жизнь. – Он засмеялся и, сняв шляпу, весело помахал Бродрику на прощанье.
Как это типично, думал Джон Бродрик, глядя на противоположный берег залива Мэнди-Бей, все они похожи друг на друга, все или почти все в этих краях: безответственные, безразличные ко всему, думают только о своих собаках и лошадях; полгода проводят на континенте, жарятся там на солнышке, а остальное время зевают, сидя в четырех стенах. Собственные арендаторы их презирают, земля – бог знает в каком состоянии, да к тому же еще закладывают за галстук – к двум часа дня уже навеселе.
Он без труда выкинул Саймона Флауэра из головы, поскольку испытывал презрение к людям, которых не понимал, и, глядя на длинные волны Атлантики, врывающиеся в Мэнди-Бей, пытался представить себе корабли, которые вскоре повезут руду от пристани в Дунхейвене, вдоль побережья, а потом через пролив в Бронси. Транспортировка – это самая трудная часть всего предприятия, поскольку гавань сильно мелеет во время отлива, и суда почти что садятся на дно, а в плохую погоду вообще не могут никуда двинуться по целым неделям. Он вспомнил, как они – бедная Сара была тогда еще жива – застряли в Мэнди больше чем на три недели из-за погоды, потому что капитан не хотел подвергать риску свое судно – дул юго-западный штормовой ветер, и он отказывался пускаться в путь даже на небольшое расстояние, а дороги были такие скверные, что Саре в ее положении, когда вот-вот должна была появиться на свет Джейн, ехать по ним было совершенно невозможно.
Нет, летом судам придется работать, не теряя времени, поскольку зимой в делах неизбежно будет некоторый застой, и он с удовлетворением подумал, что пару недель тому назад заприметил на верфи в Слейне два-три отличных судна (одно из них только-только закончено, даже краска на нем не высохла), которые можно было бы купить по сравнительно небольшой цене, если отправиться туда, не теряя времени, пока не распространились слухи о новой компании. Оуэн Вильямс, что живет по ту сторону воды, тоже будет присматривать подходящее судно у себя. Как удачно, что он, Бродрик, заключил такое выгодное соглашение с фирмой по транспортировке руды и доставке ее медеплавильным компаниям. Он предполагал, что в будущем ему придется достаточно часто бывать в Бронси, и решил, что необходимо купить небольшой домик где-нибудь поблизости от порта, поскольку жить в самом Бронси неудобно. К тому же это внесет некоторое разнообразие в жизнь дочерей. Клонмиэр достаточно уединенное место, он отрезан от всех возможных удовольствий, и теперь, когда девочки подросли, они начинают об этом поговаривать, особенно Элиза. Мальчики – совсем другое дело. Для них Клонмиэр – это каникулы, они приезжают туда из Итона и Оксфорда, но девочки… не могут же они гоняться за зайцами на острове Дун или бродить по колено в воде, охотясь на бекасов.
Карета проехала мимо маленькой церквушки в Ардморе – она была своеобразным маяком на берегу моря, самым дальним форпостом обширного дунхейвенского прихода – и дорога стала круто подниматься вверх к подножию Голодной Горы. Джон Бродрик крикнул кучеру, чтобы тот остановился.
– Подожди меня минутку, я долго не задержусь.
Он стал взбираться на холм в сторону от дороги, и через пять минут, когда молодой кучер и карета скрылись из глаз, подошел к месту будущей шахты. Он постоял там, оглядываясь вокруг, заложив руки за спину. Трудно себе представить, что пройдет всего несколько месяцев, и будет заложена шахта, появятся трубы и прочие мрачные приметы промышленности; там, где сейчас нет даже тропки, будет проложена дорога, один за другим появятся сараи, лачуги шахтеров, застучат и загудят машины.
А сейчас здесь клонилась от ветра жесткая трава, солнце, выглянув на секунду из-за облаков, осветило покрытые лишайником скалы, которым вскоре суждено было взлететь на воздух; перед ним вдруг вылетел из травы бекас и взмыл в небо. Джон Бродрик поднял глаза – над ним простиралась дикая, нетронутая громада Голодной Горы, вершина которой утопала в тумане. Он знал эту гору во всякое время года, в любом ее настроении. Зимой, когда Дунхейвен стоял еще нетронутый морозом, вершину Голодной Горы покрывала снежная шапка, а озеро, расположенное неподалеку от нее, было затянуто тонким льдом. Потом наступал февраль со своими бурями и ливнями, скрывая Гору пеленой зыбкого тумана до самой весны, когда однажды утром он просыпался навстречу дню несказанного блеска, сулящему надежду и обещание, а воздух напоен влагой, столь нежной и заманчивой, что другой такой не найдется ни в одном другом месте на земле, только здесь, в родных краях; и вот перед ним снова Голодная Гора, она сверкает и улыбается под голубыми небесами – туман рассеялся, бури забыты, и появляется неодолимое желание забросить все дела и заботы рачительного хозяина; она напоминает о том, что на свете существуют бекасы и зайцы, на которых следует охотиться; что в водах озера водится рыба и что есть на свете теплая густая трава, на которую можно улечься и заснуть, греясь в лучах солнца.
Да, и жаркие летние дни, тишина и покой, в небе парит ястреб, над гладью озера порхают бабочки, едва не касаясь поверхности воды, купанье в озере – он помнил со времени своего детства, какая там чистая прохладная вода.
А теперь скрытые богатства Голодной Горы будут наконец извлечены на поверхность, ее сила будет взнуздана, сокровища перейдут в руки людей, а тишина нарушена во имя прогресса. Нужно, чтобы силы природы служили человеку, думал Бродрик, и в один прекрасный день этот край, нищий и заброшенный, займет свое законное место среди богатых стран мира. Не при нем и даже не при его сыне или сыне его сына. Но когда-нибудь, лет через сто, это может осуществиться.
Снова набежавшее облако закрыло солнце, Джону Бродрику на голову упала капля дождя, он повернулся спиной к Голодной Горе и стал спускаться к дороге.
Подходя к карете, он увидел человека, который стоял на дороге, поджидая его. Это был высокий сгорбленный старик лет шестидесяти, он тяжело опирался на палку; его светлые голубые глаза составляли странный контраст с загорелым, почти коричневым лицом. Увидев Джона Бродрика, он улыбнулся, однако в его улыбке не было ни радости, ни сердечного расположения, казалось, что она родилась из какого-то скрытого недоброго веселья. Джон Бродрик приветствовал его коротким кивком головы.
– Добрый день, Донован, – сказал он. – Далеко ты зашел от дома при больной-то ноге.
– Добрый день, мистер Бродрик, – ответил старик. – Что до моей ноги, то она привыкла бродить по горам и дорогам и служит мне исправно. Как вам нравится участок, который вы выбрали для новой шахты?
– Откуда ты знаешь о новой шахте, Донован?
– Может быть, мне рассказали о ней феи, – сказал Донован, продолжая улыбаться и почесывая голову набалдашником палки.
– Ну что же, сейчас уже не важно, пусть себе знают, – сказал Бродрик. – Да, здесь, на Голодной Горе, будет рудник. Только сегодня я подписал соглашение с мистером Лэмли из Данкрума, и мы собираемся начать работы в самое ближайшее время.
Человек по имени Донован ничего не сказал. С минуту он смотрел на Бродрика, потом перевел взгляд вверх, на Гору.
– Мало хорошего принесет вам это дело, – заметил он наконец.
– Это мы как раз собираемся выяснить, – коротко отозвался Бродрик.
– Я говорю совсем не о деньгах, их-то вы получите, целое состояние, наверное, – сказал его собеседник, презрительно махнув рукой. – Об этом позаботится медь, она обогатит вас, ваших сыновей и ваших внуков тоже, в то время как я и мои будем все беднеть и беднеть на жалком клочке земли, который у нас остался. Я думаю о тех неприятностях, которые вам придется претерпеть.
– Надеюсь, мы сумеем с ними справиться.
– Надо было сначала спросить разрешения у Горы, мистер Бродрик. – Старик указал палкой на каменную громаду, которая возвышалась над ними. – Можете смеяться, сколько вам угодно, – сказал он, – можете кичиться своим оксфордским образованием, своими книгами и прогрессивными замашками, своими сыновьями и дочерьми, которые ходят по Дунхейвену так, словно он создан для их удовольствия, но только я вам говорю, что шахта ваша превратится в руины, дом будет разрушен, дети забыты, а может наоборот, покрыты позором, а вот Гора будет стоять, как стояла – вечным проклятием вашему роду.
Джон Бродрик стал садиться в карету, не обращая внимания на этот поток красноречия.
– Возможно, – сказал он, – мистер Морти Донован не откажется получить свою долю в этом руднике, приобретя несколько акций, и тогда не будет так явно демонстрировать свое неудовольствие. Я буду платить хорошие деньги тем, кто станет работать на руднике. Если твои сыновья захотят потрудиться, хотя бы для разнообразия, я с удовольствием возьму их на работу.
Старик презрительно сплюнул на землю.
– Мои сыновья никогда не работали на хозяина, – сказал он, – и никогда не будут, пока я жив. Разве вся эта земля не принадлежит по праву нам, да и медь тоже, и разве не могли бы мы забрать ее обратно, если бы захотели?
– Дорогой мой Донован, – нетерпеливо проговорил Бродрик, – ты живешь в прошлом, во времени по крайней мере двухсотлетней давности, и говоришь как слабоумный. Если вы хотите получить медь, почему бы вам не организовать компанию, не нанять рабочих, не привезти сюда машины?
– Вам отлично известно, что я бедный человек, мистер Бродрик. А кто в этом виноват, как не ваш дед?
– Боюсь, что у меня нет времени обсуждать старые распри, Донован. Их лучше позабыть. Всего тебе хорошего. – И Джон Бродрик сделал знак кучеру ехать дальше, оставив старика на дороге, где тот продолжал стоять, опираясь на палку и больше уже не улыбаясь.
Когда карета перевалила через гору, Джон Бродрик окинул взором открывшуюся перед ним картину. Там, по другую сторону залива, виднелась гавань Дунхейвена, остров Дун в ее горловине, а за Дунхейвеном, у самого конца залива, подобно часовому, охраняющему окрестные воды, стоял его замок Клонмиэр.
Карета с грохотом спустилась с горы, въехала в город, пронеслась мимо гавани, распугивая скот и гусей на рыночной площади, чуть не задавила собаку, которая с лаем бросилась под колеса, и только чудом не сбила босоногого мальчугана, пытавшегося загнать в дом курицу; мимо почты, мимо лавки Мэрфи, выехала из деревни и, миновав редкие домишки Оукмаунта, направилась к въездным воротам, возле которых стоял Лодж, дом для сторожа. Ворота были открыты, и он нахмурился, потому что именно из-за подобной небрежности его скот в прошлый раз оказался на болоте; работники Морти Донована захватили коров и поставили на них клеймо своего хозяина, что еще больше обострило неприязненные отношения между двумя семьями, и он решил при первой же возможности серьезно поговорить с вдовой Грини, которая жила в Лодже, напомнив, что ей поручено ответственное место и что если она не оправдает оказанного ей доверия, то среди арендаторов найдется достаточно желающих его занять, и они будут выполнять свои обязанности гораздо лучше.
Проехав через парк и вторые ворота, они миновали аллею, вдоль которой росли деревья, посаженные его отцом, и кусты рододендронов, которыми так гордилась бедная Сара и за которыми теперь любовно ухаживали ее дочери, выехали на усыпанную гравием дорожку, проехали мимо ручья и сада, через каменную арку и назад, к тому месту, где дорожка делала петлю, заканчиваясь перед серыми стенами замка Клонмиэр.
2
Бродрики обедали в пять часов, и к тому времени как Джон Бродрик умылся и переоделся, сняв дорожное платье, обед был уже на столе, и вся семья собралась в столовой, чтобы поздороваться с отцом после его недельного отсутствия – он ездил в Слейн и Мэнди. Его жена Сара умерла несколько лет тому назад, и ее место за столом напротив отца теперь занимала их старшая дочь Барбара. Она подошла к отцу, чтобы его поцеловать, и ее примеру последовали младшие сестры: Элиза и Джейн. Генри, старший сын Джона Бродрика, уже поздоровался с отцом, когда тот приехал; и теперь стоял около буфета и точил нож, чтобы отец мог нарезать жареного поросенка. Томас, их слуга, стоял рядом с ним, готовый выполнить любое приказание. Прежде чем начать резать мясо, Джон Бродрик прочитал молитву, после чего приступил к делу, раскладывая куски жареного поросенка на тарелки, которые ему подавал Томас.
– Правду ли говорят, отец, – спросила Барбара, – что раскрыли какой-то ужасный заговор с целью убить кабинет-министра во время его поездки по стране?
– Боюсь, что это весьма вероятно, – ответил Бродрик. – Заговор, кажется, действительно существовал, но его, к счастью, вовремя раскрыли, и ничего плохого не произошло. Этот заговор был инспирирован какими-то подонками, и когда все объяснится, виновники понесут заслуженное наказание. В Слейне, разумеется, только об этом и говорят. Думаю, это повлияет на ход выборов.
– А что, мистер Хейр снова будет выдвигать свою кандидатуру? – спросил Генри.
– Насколько мне известно, да. Кстати, Генри, ты можешь кое-что сделать в связи с этим. Сообщи всем моим арендаторам, чтобы они были готовы отдать голоса за того, кого я им укажу, а если кто-нибудь из них не явится в назначенный день без уважительной причины – а это может быть только болезнь, – они тут же обнаружат, что у них больше нет крыши над головой.
– Могу ручаться, что кое-кто непременно найдется, – рассмеялся Генри. – Двое-трое по крайней мере. Когда придет время, окажется, что у них сильнейшая лихорадка, так что даже пришлось послать за священником.
– Преподобный отец, если у него хватит ума, постарается на это время куда-нибудь удалиться, чтобы быть подальше от неприятностей, – сказал Джон Бродрик, занимая свое место во главе стола.
Увидев, что стул рядом с ним пуст, он нахмурился.
– Джон опять опаздывает, – сказал он. – Разве он не знает, что я сегодня должен вернуться?
– Мне кажется, он собирался поехать на остров, – поспешно отозвалась Барбара. – Он условился с одним из офицеров гарнизона поохотиться, пострелять зайцев. У них, наверное, что-нибудь случилось с лодкой.
– Я не потерплю неаккуратности ни от кого в этом доме, и менее всего от девятнадцатилетнего мальчишки, – проговорил ее отец. – Клонмиэр не Энрдиф-Касл, и у меня не такой покладистый характер, как у Саймона Флауэра. Имейте это в виду. Объясни своему брату, Генри, как следует себя вести. Мне казалось, что чему-чему, а вежливости в Итоне и Оксфорде вас должны были научить.
– Простите, сэр, – сказал Генри, обменявшись взглядом с сестрой.
– Джон никогда не имел представления о времени, – сказала вторая дочь Бродрика Элиза, которая надеялась снискать расположение отца, встав на его сторону. – Сегодня он проспал завтрак, Тому дважды пришлось его будить.
Незадачливый Джон, который вошел в столовую как раз в этот момент, увидел, что все смотрят на него с сочувствием, за исключением отца и Элизы; быстро пробормотав извинения и багрово при этом покраснев, он занял свое место за столом и еще усугубил неловкость, пролив на скатерть соус.
– Просто удивительно, – сухо заметил отец, – как это случается, что долгое пребывание в нашей глуши превращает джентльмена в неотесанного мужлана, который даже не умеет аккуратно есть. Твои друзья из Брейсноз-Колледжа тебя просто не узнают. Впрочем, давайте поговорим о другом. Томас, вы можете нас оставить. Дамам будут прислуживать молодые господа. Дело в том, – сказал он медленно, словно обдумывая каждое слово, и глядя на своих детей, когда слуга вышел из комнаты, – что я должен вам кое-что сообщить относительно нашего будущего.
Он положил нож и вилку на тарелку и улыбнулся Генри, словно напоминая ему, что раньше они уже обсуждали этот вопрос, в то время как остальные ждали, что будет дальше.
Для Джона Бродрика это был момент торжества. Вот уже много месяцев, с того самого времени как предположение о возможности добывать медь из недр Голодной Горы превратилось в уверенность, он ни о чем другом не думал. Он поставил себе целью сделать все возможное, чтобы преодолеть апатию и недоверие своих соседей, понимая, что сам он не располагает капиталом, необходимым для покрытия начальных расходов. Кроме того, даже выбранный для рудника участок не принадлежал ему единолично. Часть земель на Голодной Горе входила в Данкрум, имение, принадлежащее Роберту Лэмли, и, не заручившись его согласием на образование компании, начинать работы было нельзя. Но вот, наконец, Роберт Лэмли подписал контракт, и можно закладывать шахту. Дело ведь не в том, думал Джон Бродрик, с гордостью глядя на своих детей, что я стремлюсь к богатству для себя или для них. Деньги, конечно, будут, это само собой разумеется. Генри будет жить в Клонмиэре в полном достатке, а после него его дети. Он увеличит свои владения, купив соседние земли, высадит еще больше деревьев, пристроит новый флигель к замку, а если захочется, распространит свои владения за пределы края, купив землю по другую сторону воды.
Нет, его больше занимает принципиальная сторона дела. Страна его богата, там лежат сокровища, которые можно взять, и только лень его соотечественников мешает им воспользоваться этим богатством. Он считает своим долгом, своей обязанностью перед страной и перед Всевышним извлечь из недр Голодной Горы спрятанные сокровища и отдать их – за известную плату – людям. Он посмотрел на портрет своего деда, что висел над камином в столовой – Джон Бродрик построил Клонмиэр и был убит в тысяча семьсот пятьдесят четвертом году, когда шел в церковь, потому что пытался бороться с контрабандистами, орудовавшими на побережье. Джон знал, что дед одобрил бы его намерение построить шахту. Как и его внук, он тоже рассматривал бы это начинание как дело принципа. Ну что же, может быть, и его убьют выстрелом в спину, как это сделали с первым Джоном Бродриком, или будут калечить его скот, или подожгут сараи с зерном, но им не удастся его запугать, они не помешают ему выполнить то, что он считает своим долгом. Улыбаясь, он посмотрел на каждого из своих детей по очереди.
– Сегодня днем в замке Эндрифф я подписал соглашение с Робертом Лэмли, согласно которому образована компания по строительству медного рудника на Голодной Горе, – сказал он.
Молодые Бродрики молча смотрели на отца, и он подумал, со смешанным чувством гордости и веселого удивления, как они похожи друг на друга, – все они, начиная с высокого Генри и кончая малышкой Джейн, несмотря на то что у каждого были свои индивидуальные черты, обладали безошибочным качеством Бродриков: уверенностью в том, что они умнее и лучше воспитаны, чем их сограждане.
Он вспомнил своего отца Генри, который сломал спину во время охоты в Дункруме, и когда его хотели отнести в ближайший коттедж, на носилках из жердей, и уложить там на кровать, он ругался и говорил: «Пошли вы все к дьяволу, дайте мне умереть на воле, под открытым небом, когда придет мой час». И они ждали – пять часов под дождем, а он смотрел на небо.
А теперь перед ним сидит его собственный сын Генри, ему двадцать один год, и он улыбается отцу со своего места за столом с таким же спокойно-уверенным выражением лица; Джон только с ним обсуждал свои новые проекты, и сын проявил свойственную ему веселую готовность сделать все, что от него требуется.
Вот Барбара, ей двадцать три года, она самая старшая из детей, ее мягкие каштановые волосы падают на лоб; она обдумывает услышанную новость, слегка наморщив лоб от напряжения, – ей всегда требуется время, чтобы освоиться, когда ее вниманию предлагается какая-нибудь новая мысль… Она консервативна по природе, и неодобрительно относится к переменам. Ее сестра Элиза годом младше нее, она несколько полнее и светлее и больше похожа на свою покойную мать. Элиза уже прикидывает, как эти новшества отразятся лично на ней. Отец, конечно, заработает кучу денег, и им больше не придется все время торчать в Клонмиэре, они смогут на время сезона переселяться в Бат и даже поехать на континент, как это сделали дочери лорда Мэнди год тому назад.
Мысль о континенте промелькнула в голове и у Генри, когда он смотрел на отца. Он любил Клонмиэр, любил свою семью и считал, что постройка рудника это разумное предприятие, вполне осуществимое и полезное людям и вообще всей стране. Если это к тому же означает, что он сможет поехать во Францию, Италию, Германию и в Россию, сможет увидеть картины, услышать музыку – словом, познакомиться со всем тем, что они, бывало, обсуждали в Оксфорде, – ну тогда, чем скорее Голодная Гора откроет свои недра для лопаты, кирки и машины, тем лучше.
Его брат смотрел в окно, на залив, который лежал там, внизу. У него и его сестры Джейн были самые темные волосы из всей семьи. Темный оливковый цвет лица и карие глаза придавали их внешности что-то южное, испанское, может быть, даже цыганское, то, чего совсем не было у других.
Шахты на нашей горе, думал он, грохот машин, который распугает птиц, кроликов и зайцев, толпы несчастных рабочих, которые будут день за днем трудиться под землей, счастливые тем, что получили работу, спасающую их от голода, и проклиная в то же время хозяина, который им эту работу предоставил. Он знает, как все это будет. Видел уже раньше, в Дунхейвене, когда отец вел там бесконечные разговоры о прогрессе. В глаза это были сплошные любезности и улыбки, но стоило отцу отвернуться, как люди начинали ворчать и шушукаться между собой, а потом вдруг обнаруживался сломанный забор, исчезала корова или начинала хромать лошадь – странная бессильная злоба.
Ладно, что там говорить, выстроит отец свою шахту, все они станут миллионерами, и дело с концом. До тех пор, пока его, Джона, не заставят надзирать за работами в шахте или занять какой-нибудь ответственный пост, ему все это безразлично, и если они не тронут вершину Голодной Горы, а он по-прежнему сможет натаскивать там своих собак и лежать в траве, греясь на солнце, тогда пусть новая компания устраивает там хоть десять шахт, его это не волнует. Что касается Джейн, которая в свои восемь лет считалась в семье красавицей, которую все любили и ласкали, хотя ее никак нельзя было назвать балованным ребенком, то у нее в голове возникли самые странные образы и фантазии: она воображала себе, что по склону Голодной Горы течет поток меди, красный, как кровь, в нем барахтаются рабочие, похожие на маленьких чертенят, а среди них, словно сам Господь Бог, сидит на троне ее отец.
– Когда вы предполагаете приступить к работам, сэр? – спросил Генри.
– В течение следующего месяца, – ответил отец. – Однако предварительную разведку можно будет начать и раньше. На днях ко мне должен приехать из Бронси один человек, он привезет с собой инженера. Мы должны начать проходку к середине лета, и, если повезет, у нас будет три месяца на то, чтобы опробовать шахту, прежде чем наступит осень… Было бы нежелательно отказываться от самых высоких цен, если у нас будет, что продавать. Однако в первые два года доход будет невелик, поскольку сначала нужно будет возместить затраченные средства.
– А как насчет рабочих, отец? – спросила Барбара.
– Я нашел одного корнуольца по имени Николсон на должность штейгера, – ответил Бродрик, – и он, разумеется, привезет с собой своих людей. А дальше будет видно.
Джон Бродрик встал из-за стола и, подойдя к буфету, отрезал себе еще один кусок жареного поросенка.
– Недовольств нам, конечно, не избежать, – коротко заметил он. – Недовольные были, когда в Дунхейвене появилась почта, были они и тогда, когда открылась аптека-амбулатория для бедняков. Я ничего другого не ожидаю. Но когда люди узнают о размерах зарплаты, которую корнуольцы кладут себе в карман каждую неделю, мы услышим другие песни. Зима-то была тяжелая, верно? Возможно, они задумаются и о следующей. Я вполне допускаю, что эти мысли у них появятся. И сделаю все возможное, чтобы они пришли на Голодную Гору и попросили, чтобы их наняли на работу.
Его сын Джон нахмурился, рассеянно тыкая вилкой в скатерть.
– А что ты думаешь обо всем этом, Джон? Юноша вспыхнул. Он всегда терялся в присутствии отца.
– Вы правы, сэр, – медленно проговорил он, – они придут к вам наниматься, но никакой радости это им не доставит. Они будут думать: «С чего это мы должны благодарить его за то, что он не дает нам умереть с голода?» Это какой-то вывих в сознании, однако он обязательно у них появится. Вы, наверное, и сами это понимаете, и догадываетесь, что они обязательно будут совать вам палки в колеса и стараться что-нибудь напортить, несмотря на то что вы даете им возможность заработать на хлеб.
– Мне кажется, ты им сочувствуешь?
– Нет, сэр, – запинаясь сказал Джон. – Просто, вы понимаете, на нас до сих пор смотрят, как на чужаков, нежелательных пришельцев. Этого никто не может отрицать.
– Мне просто смешно тебя слушать, – раздраженно сказал отец. – Мы принадлежим к этой стране, так же как и все прочие. Ведь здесь жил твой прадед, а до него его брат. Бродрики живут в этих местах с шестнадцатого века.
– А почему же тогда застрелили моего прадеда? – спросил Джон.
– Ты прекрасно знаешь, что его убили, потому что он считал, что исполняет свой долг перед Богом и королем, настаивая на соблюдении закона. Контрабанда есть нарушение закона, и он хотел положить этому конец.
– Нет, сэр, – возразил Джон. – Это был только предлог. Донованы убили моего прадеда, потому что эта земля, прежде чем он ею завладел, принадлежала им, потому что вожди клана Донованов владели Клонмиэром, Дунхейвеном и островом Дун еще в те времена, когда Бродрики служили переписчиками в конторе в Слейне, где снимали копии с документов, и Донованы не могли этого забыть. Они и сейчас помнят. Вот почему Морти Донован разрешает своим арендаторам красть ваш скот, и вот почему корнуольские рабочие не останутся здесь дольше, чем на один сезон.
Наступило молчание. Джон Бродрик ничего не отвечал. Он задумчиво смотрел на своего второго сына, в то время как остальные его дети, удивленные взрывом брата, сидели молча, краснея и испытывая крайнюю неловкость.
– Отлично, Джон, – сказал наконец Бродрик. – Я вижу, что Итон и Брейсноз оказали на тебя большее влияние, чем я предполагал. Еще несколько лет в Лондоне, в Линкольнс Инн, и ты станешь настоящим оратором. А теперь, Барбара, если ты кончила, я предлагаю всем подняться наверх, в гостиную, чтобы Томас мог убрать со стола. Чаем ты нас напоишь в гостиной.
– Хорошо, отец, – сказала Барбара, и, бросив укоризненный взгляд на Джона, виновника неприятной сцены, первой стала подниматься по лестнице в гостиную, где слуга уже приготовил поднос со всем необходимым для чая.
– Какая глупость, – сказал Генри, похлопав брата по плечу. Их отец задержался и все еще был внизу. – Что это тебе пришло в голову говорить такие вещи, да еще в такое время? Ты же знаешь, как отец раздражается всякий раз, как речь заходит о Донованах. Зачем тебе понадобилось приводить все эти доводы против шахты, которой он так увлечен?
– Джон, дорогой мой, ты ведешь себя неразумно, – сказала Барбара, – тем более сегодня, когда ты опоздал к обеду. Теперь он будет на тебя сердиться по крайней мере неделю.
– Ах, будь оно все неладно, – с досадой проговорил Джон, бросаясь в кресло. – Почему я все делаю не так, как надо? И почему никто не любит – включая меня самого, – когда говорят правду? Вы же не думаете, что я так уж люблю Донованов? Старик Морти Донован настоящий негодяй, мне это известно.
Он протянул руки к Джейн, и девочка подошла к нему, села на колени и обняла его за шею.
– Что нам с тобой делать, сестричка? Давай убежим вместе на остров Дун, построим там хижину и станем в ней жить?
– Зимой там будет просто ужасно, – ответила Джейн, смеясь и теребя его воротник. – У тебя сразу же испортится настроение, и ты будешь вымещать свою злость на бедненькой Джейн. Генри гораздо лучше тебя мирится со всякими неудобствами.
– Генри все делает лучше меня, – вздохнул Джон, – разве не так, старина? Ты не пропускаешь ни одной лекции в Оксфорде, завтракаешь с преподавателями. Вы знаете, у него целый длиннющий список знакомых, с которыми нужно обмениваться визитами. А у меня бывают только торговцы, предлагая мне что-нибудь купить, да охотники, желающие продать мне свою собаку.
– Как вы думаете, – спросила Элиза, – мы очень разбогатеем, когда эта шахта начнет приносить доход?
– Мы будем так богаты, – ответил ей Генри, подмигнув Джону, – что все обедневшие графы в наших краях прибегут к тебе свататься. Пора тебе заняться своими туалетами. Бедная миссис Мерфи срочно должна запастись шелками, бархатом и прочими иголками и нитками.
– Миссис Мерфи, – презрительно отозвалась Элиза. – Благодарю покорно. Я буду покупать наряды в Бате и Четелхеме, а к миссис Мерфи больше не пойду.
– Это будет не очень-то великодушно с твоей стороны, – заметила Барбара. – Ей всегда можно поручить какую-нибудь работу. Она так старается сделать все получше. Тебе придется держать свои роскошные туалеты из Бата в секрете от нее.
– Барбара-миротворица, – сказал Джон. – Всем старается угодить и ни с кем не ссорится. Что бы мы без тебя делали? Джейн, перестань трепать мой воротник. Не пора ли тебе спать? Отнести тебя в кроватку, или будешь дожидаться, пока за тобой не придет Марта?
– Я еще не пожелала спокойной ночи папе, – сказала Джейн.
– Тогда иди и попрощайся с ним, а потом я уложу тебя в постельку, – сказал ей брат.
Девочка побежала вниз и, подойдя к двери в библиотеку, услышала доносившиеся оттуда голоса.
На ларе, стоящем в холле, она увидела широкополую шляпу и, посмотрев на Джона, который стоял на лестнице, состроила рожицу.
– Там у папы Нед Бродрик, – шепотом сказала она.
– Ну и что, пойди и поцелуй его, скажи спокойной ночи, – велел Джон.
Плечики Джейн затряслись от смеха, но потом, взяв себя в руки и придав лицу подобающее выражение, она постучала в дверь библиотеки. Ее отец стоял у камина, повернувшись к гостю, лицо которого, хотя и более худое и бледное, являло разительное сходство с его собственным. Нед Бродрик и в самом деле был его единокровным братом, и Джон Бродрик, повинуясь чувству родственного долга, несколько лет назад сделал его своим приказчиком. Мать Неда, в высшей степени почтенная женщина, ходила за коровами в Клонмиэре и в свое время приглянулась отцу Джона. Она жила вместе с сыном в маленьком коттедже в Оукмаунте, на небольшой пенсион. Нед получал десять фунтов в год, которые отец, умерший в тысяча восьмисотом году, оставил ему в благочестивой надежде, что эти деньги «уберегут его от шалостей, в результате которых появился на свет он сам». Надежды эти, однако, не оправдались, поскольку Нед Бродрик, вопреки пожеланиям своего родителя, был отцом по меньшей мере четырех незаконных детей, прижитых от разных матерей. Поэтому он был очень рад увеличить свой ежегодный доход за счет жалованья, которое получал в качестве приказчика своего брата. Вел он себя весьма осмотрительно и никогда не претендовал на какие-либо родственные отношения, так что Джон был для него всегда «мистером Бродриком», а племянниц он называл «барышни». Надо сказать, что он был совсем неплохим приказчиком, лучшего едва ли найдешь, а если он иногда и клал кое-что в собственный карман с помощью манипуляций, которые проводил с деньгами, получаемыми от арендаторов, то какой приказчик не стал бы этого делать на его месте?
– Добрый вечер, мисс Джейн, – сказал он с обычным своим важным и серьезным видом, столь несовместимым с какими бы то ни было шалостями, что просто невозможно было вообразить, как могло случиться, что он ослушался Генри Бродрика и поступил вопреки его пожеланиям.
– Добрый вечер, Нед, – ответила девочка и, сразу же отвернувшись от него, подняла личико к отцу.
Джон Бродрик приподнял дочь за локти и поцеловал в обе щечки; его строгое, даже несколько суровое лицо при этом несколько смягчилось. Младшая дочь была ему очень дорога, даже дороже Генри, если только это было возможно, и он с нетерпением ждал того времени, когда она станет ему настоящим товарищем, а не просто прелестной игрушкой.
– Спокойной ночи, – ласково сказал он, – спи сладко, – и, проводив глазами Джейн до самой двери, сразу перестал о ней думать и снова обернулся к брату.
Джейн поднялась по лестнице в поисках Джона, но он, конечно, что было вполне в его духе, забыл о своем обещании, и ей пришлось пройти по коридору в его комнату, которая находилась в башне в самом конце дома. Она увидела, что окно в комнате широко распахнуто, а Джон смотрит вдаль на залив, сверкающий серебром под лучами луны, на темный горб острова Дун в дальнем его конце. Она встала коленями на диванчик под окном рядом с братом, и они немного помолчали.
– Джон, – спросила она наконец, – что они собираются сделать с нашей Горой? Они ее, наверное, испортят, так что мы уже никогда не сможем ездить туда на пикник.
– Они испортят ту часть, где будет рудник, – ответил Джон. – Там будут трубы, сама шахта, машины… Ты ведь видела картинку с изображением шахты? Но самую верхушку, дикую часть Горы, они не тронут, и озеро тоже не испортят. Мы по-прежнему сможем туда ездить, устраивать пикники и веселиться.
– Если бы я была этой горой, я бы очень рассердилась, – сказала девочка. – Мне бы даже захотелось убить людей, которые нарушают мое спокойствие. Я знаю, как наша гора выглядит зимой, когда она вся покрыта облаками и по ней текут потоки дождя. Она похожа на великана, который нахмурил брови. На месте папы я бы не стала копать там шахту, я бы выбрала другое место.
– Но в другом месте нет меди, малышка.
– Ну и не надо, я бы обошлась без меди.
– Разве ты не хочешь быть богатой и выйти замуж за графа, как наша Элиза?
– Нисколько. Я такая же, как Барбара, хочу только одного: чтобы все были счастливы.
– Я был бы счастлив, если бы не задолжал половине торговцев в Оксфорде, – вздохнул Джон.
– А ты много задолжал? Это очень плохо. Я слышала, как папа об этом говорил. Особенно плохо, когда ты должен человеку, который ниже тебя по своему положению.
– При чем тут плохо? Просто это раздражает. Не будем больше об этом говорить. Я отнесу тебя в кроватку, – сказал Джон, который всегда старался сменить тему, когда речь заходила о вещах, тревожащих его совесть. Он взял сестренку на руки и понес ее в ее комнату, где вместе с ней до сих пор жила старая няня.
Марты не было, она ужинала, и Джейн спокойно разделась при брате, с важным видом сложила одежду, как ее учили, и, встав на колени, прочла молитву – с такой серьезной искренней набожностью, что у Джона защемило сердце. Поцеловав Джейн и подоткнув одеяло у нее на кровати, он пошел по коридору к гостиной, но, подойдя к двери, остановился. Ему не хотелось слушать болтовню Элизы и отвечать на шутливые поддразнивания Генри, это стало бы его раздражать. Повернувшись, он направился к лестнице в задней части дома, вышел через боковые двери и, пройдя двор, оказался в конюшне, где находилась его собака Нелли со своими щенками.
Тим, мальчик при конюшне, уже ожидал его с фонарем в руке; они опустились на колени на солому, так близко, что их плечи соприкасались, и Джон взял самого слабого щенка в свои сильные, но очень ласковые руки.
– Бедняжка, – сказал он, – из него ничего нельзя будет сделать, у него расплющена лапка.
– Лучше уж его утопить, мастер Джон, – сказал Тим.
– Нет, Тим, мы не будем этого делать. Он достаточно здоров, только вот не сможет выиграть для меня ни одного приза, но это не причина для того, чтобы лишить его жизни. Не бойся, Нелли, мы не обидим твоих детей.
Джон всегда забывал все свои тревоги, когда находился среди собак. Их любовь, их зависимость от него способствовали тому, что на поверхность выходили его лучшие черты, и он бы пробыл на конюшне до полуночи, если бы Тиму не нужно было идти ужинать и спать.
– Это правда, мастер Джон, то, что говорят в Дунхейвене? – спросил Тим, запирая дверь конюшни и ставя пустое ведро около насоса.
– А что там говорят, Тим?
– Ну, будто мистер Бродрик собирается взорвать Голодную Гору динамитом, который привезут из Бронси, а нас выгонят из наших домов, чтобы освободить место для шахтеров, которых он собирается привезти из Корнуола.
– Нет, Тим, это все сказки, и с твоей стороны нехорошо их повторять. Мой отец собирается построить шахту на Голодной Горе вместе с мистером Лэмли, это верно, но вам совсем не надо никуда уезжать из-за этих шахтеров. Благодаря шахте в Дунхейвене появится работа, и те, у которых работы нет и нет земли, смогут зарабатывать деньги.
Парень с сомнением посмотрел на Джона и покачал головой.
– Там, в Дунхейвене, говорят, что не годится вмешиваться в дела природы, – сказал он. – Ведь если бы святые хотели, чтобы люди использовали эту медь, она бы и текла себе потоком по склону, и все могли бы ее видеть.
– Кто тебе это сказал? Верно, Морти Донован?
– В Дунхейвене все так говорят, – уклончиво сказал Тим, после чего пожелал хозяину спокойной ночи и ушел на кухню.
Джон пожал плечами, засунул руки в карманы и, обойдя вокруг дома, стал спускаться по заросшему травой склону к дороге и дальше к заливу.
Месяц серебрил поверхность воды в небольшой бухте у самого замка, и широкая серебряная полоса тянулась вдаль, огибая с двух сторон остров Дун, темный силуэт которого заслонял залив Мэнди-Бей и широкие просторы моря.
А там, за Дунхейвеном, милях в семи от Клонмиэра, высится темная масса Голодной Горы, далекая и неприступная в призрачном свете луны.
Между тем в библиотеке Джон Бродрик раздраженно говорил своему приказчику:
– Я сам дал разрешение офицерам гарнизона охотиться на острове на бекасов и вальдшнепов сколько им угодно, с условием, что они не будут трогать зайцев и куропаток, и они взялись следить по возможности за сохранностью этой дичи. Не могу поверить, чтобы офицеры – ведь в большинстве своем это джентльмены – нарушили обещание. А между тем ты говоришь, что зайцы наполовину уничтожены.
– Мне об этом докладывал Бэрд, мистер Бродрик, – сказал приказчик, – он говорит, что видел молодых офицеров, которые охотились на острове, а с ними был Морти Донован.
– Морти Донован? Каждый раз, когда случается какая-нибудь неприятность, оказывается, что причина этому – Морти Донован. Ты можешь пойти к нему, Нед, и сказать от моего имени, что если я еще раз услышу о том, что кто-то охотится на острове Дун без моего специального разрешения, этот человек будет наказан со всей суровостью, и ему придется предстать перед судом в Мэнди.
– Непременно схожу, мистер Бродрик. Этому Доновану должно быть стыдно. Я постоянно так и говорю в Дунхейвене.
– Морти Донован слов не понимает, так же как и все его семейство. Так ты думаешь, что они будут нам пакостить, когда мы начнем работы на шахте?
– Я не говорю: пакостить, но лично я не хотел бы оказаться на месте этих корнуольских рудокопов, которых вы собираетесь сюда привезти. Возможно, было бы лучше, если бы они оставались дома.
– Ну, ты такой же, как и все остальные, Нед. Стоит мне отвернуться, как ты, наверное, тут же побежишь к соседям, чтобы посплетничать, словно старая баба. И не забудешь прихватить с собой четки.
– Как перед Богом, мистер Бродрик, я никогда не вступаю в разговоры с людьми, только когда собираю арендную плату, а это тяжелое дело, даже в самые лучшие времена; что же до четок, то разве я не обхожу с тарелкой прихожан, собирая пожертвования, каждое воскресенье в нашей собственной законной церкви, с тех самых пор как вы сами заняли там свое место?
– Верно, Нед, я не жалуюсь. Ты всегда исполнял свой долг по отношению ко мне, и я этого не забываю. Но меня безумно раздражает, что этот невежда, этот недоучка Морти Донован, играя на суевериях здешнего народа, сумел всех убедить, что мои проекты – это деяния дьявола, колдовские штучки, тогда как будь они поумней, то поняли бы, что я собираюсь положить им в рот кусок хлеба с маслом просто так, ни за что.
– От этих людей нечего ждать благодарности, мистер Бродрик, это уж точно.
– Благодарности, вот как? Я не требую от них никакой благодарности, просто хочу, чтобы они подумали. Ну ладно, хватит об этом. Иди-ка ты домой, Нед, пока еще светит луна. На сегодня мы уже все переговорили. Да не забудь сказать этой женщине, чтобы держала ворота на запоре, мне надоело видеть, как мой собственный скот пасется на болоте с клеймом Морти Донована.
Итак, он наконец один. Все книги и бумаги аккуратно сложены и убраны; все дела на сегодня переделаны.
Теперь он поднимется наверх в гостиную и поговорит с дочерьми, спросит их, что они думают о его намерении приобрести небольшой домик по ту сторону воды – пусть будет еще одно место, кроме Клонмиэра, откуда они смогут ездить с визитами в Бат, а когда девочки отправятся спать, он помешает огонь в камине носком башмака и расскажет Генри о методах горных работ, принятых в Корнуоле, о предложениях этого малого из Бронси, о том, как старик Лэмли выторговал у него свои двадцать процентов и о том, какой никчемный человек этот Саймон Флауэр.
Но прежде он прогуляется – нужно подышать свежим морским воздухом. Он стал спускаться вниз по склону, совершенно так же, как это сделал несколько минут тому назад Джон, и вдруг, глядя на залив в сторону острова Дун, заметил одинокую фигуру – это был его младший сын, который неподвижно стоял на берегу, погруженный в какие-то, очевидно бессмысленные, размышления.
– Захотелось побыть в одиночестве, Джон? Юноша вздрогнул. Он не заметил, как подошел отец.
– Да, сэр.
Наступило молчание. Ни тот, ни другой не знали, что сказать, и оба вспомнили эпизод за обедом. Наконец Джон, желая загладить свою вину, порывисто пробормотал:
– Простите меня, сэр, мне не следовало так себя вести за обедом и говорить такие вещи.
– Ничего, Джон, я уже забыл об этом.
Отец колебался, не зная, стоит ли сказать, что он хорошо понимает все то, что хотел выразить его сын. Ему сорок восемь лет, а сыну всего девятнадцать. Он знает, что первый Джон Бродрик был убит именно по той причине, о которой сегодня говорил сын, и что нынешние Донованы этого не забыли. Ему самому удобнее все это предать забвению. В здешних краях не стоит иметь хорошую память. Люди слишком хорошо все помнят, в этом их главная беда. Он – сторонник справедливости, скрупулезной честности по отношению к тем, кому меньше повезло, чем тебе, однако дальше идти опасно. Стоит только начать проявлять сочувствие, как тут же утратишь твердость, сделаешься инертным, начнешь думать о всевозможных обидах, стародавних междоусобицах, о прошлом, которое давно миновало. Если он, Джон, не поведет дело, как надо, если не заставит людей понимать, что такое дисциплина, служба, уважение к тем, кто стоит выше тебя, то он превратится в такого же ни на что не годного бездельника, как Саймон Флауэр. И Джон Бродрик ничего не сказал. Он стоял на берегу залива, глядя вдаль, в направлении своей будущей шахты, а сын стоял рядом, нервный и нерешительный, следя за тем, как блики лунного света скользят по темному лику Голодной Горы.
3
Когда Джон Бродрик сказал Роберту Лэмли, что его доля в доходах от разработок будет составлять около тысячи фунтов, он это сделал не из безрассудного оптимизма, а в твердой уверенности в том, что подобное утверждение соответствует истине. На самом же деле сумма, поступившая на счет старого джентльмена в Слейнском банке в конце четвертого года, превысила полторы тысячи фунтов, при том что все предварительные расходы были покрыты в течение первого же года.
Цены на медь никогда не стояли так высоко, и, купив три парохода, которые были заняты исключительно на перевозке руды из Дунхейвена в Бронси, он добился максимального снижения стоимости фрахта. Роберт Лэмли, увидев, как идут дела, забыл свою былую осторожность и уговаривал партнера удвоить количество рабочих, занятых теперь в шахте, чтобы выбрать из недр Голодной Горы всю руду до последней унции, однако Джон Бродрик отказался это сделать.
– Конечно, можно было бы нанять еще рудокопов и выработать самые перспективные участки, получив наибольшее количество меди, однако я поставил себе целью вести все работы без потерь, чтобы сохранить все, что возможно, для наших детей и чтобы не создалось такое положение, при котором какие-то участки месторождения будут потеряны навсегда. Если Николсон, наш штейгер, станет проходить шахту еще дальше вглубь, это будет означать, что мы действуем вопреки собственным интересам. Сила воды слишком велика, с ней невозможно будет справиться, и через короткое время находящаяся там руда будет потеряна безвозвратно.
Старик Лэмли наведывался в Дунхейвен примерно раз в полгода, и всегда находил какие-нибудь недостатки то в одном, то в другом, хотя он не имел об этих делах ни малейшего понятия, пока наконец Бродрик, который бывал на руднике каждый день и знал шахту не хуже самих рудокопов, не потерял терпение.
– Вы жалуетесь на то, что управление шахтой оставляет желать лучшего? – сказал он. – Не угодно ли вам прочесть письмо, написанное самым выдающимся экспертом в стране, который посетил нас в прошлом месяце?
Старик некоторое время разглядывал это хвалебное письмо сквозь очки, потом отложил его в сторону и упрямо заявил, что как бы хорошо ни управляли шахтой, все равно шахтеры получают слишком высокую плату и, в особенности, штейгер Николсон.
– В Корнуоле существует давнишнее правило, – возразил ему Бродрик, – согласно которому штейгер в добавление к основному жалованью получает от владельцев шахты премию, в зависимости от количества добытой за год руды. Я собираюсь ввести это правило у нас в отношении Николсона.
– Но ведь от этого уменьшатся наши доходы, Бродрик!
– Да, конечно, но я считаю, что это необходимо. Штейгер Николсон работает на шахте с самого ее возникновения, да еще при весьма неблагоприятных условиях для него самого и его людей из-за противоборства местного населения, а он еще ни разу не пожаловался и не заявил, что возвращается в Корнуол.
Роберт Лэмли продолжал спорить и доказывать, но наконец уступал доводам директора и уезжал в своей карете, в то время как последний в самом дурном настроении думал о том, как бы выкупить у Лэмли его долю в руднике и таким образом избавиться от него навсегда.
Дела на шахте шли успешно, она приносила хороший доход, однако оставалось еще множество трудностей, которые нужно было преодолеть. Прежде всего оказалось, что жители Дунхейвена настроены еще более враждебно, чем ожидалось. Он и не предполагал, что местное население будет приветствовать корнуольцев, был готов к тому, что их встретят в штыки, и принял соответствующие меры. Например, он велел выстроить неподалеку от Голодной Горы жилища для приезжих, оплатив строительство из собственных средств и проследив, чтобы в каждом доме была необходимая мебель, постели и кухонная утварь. Среди рабочих были семейные, они привезли с собой жен и детей.
Неприятности начались, когда они стали приходить в Дунхейвен, чтобы купить себе необходимые вещи. Лавка Мерфи непонятно, каким образом, оказалась совершенно пустой, на прилавках нельзя было увидеть ни одного куска мыла, ни единой свечки, а сам Мерфи с улыбками и извинениями объяснял разочарованным корнуольским хозяйкам, что он уже три месяца не видел ни единой свечи, а что касается мыла, то его собственная жена только сегодня утром ходила на берег и наскребла там ведерко песку, чтобы вымыть пол в лавке. То же самое происходило, когда они хотели купить на фермах яиц или масла, или даже молока. Куры-де не несутся с самой пасхи, а молоко все прокисло – жара-то стоит какая, – и его пришлось вылить, даже свиньи не желают такое есть. Несчастным рудокопам вместе с семьями пришлось бы голодать, если бы Джон Бродрик не послал один из своих пароходов в Слейн за провизией, с тех пор это вошло в обиход, и единственным способом накормить рабочих стало привозить провизию из Мэнди каждую неделю, потому что в Дунхейвене они ничего купить не могли. Надо отдать справедливость Николсону: он сумел уговорить рабочих, чтобы они не собрали свои пожитки и не уехали домой.
Благодаря продуктам, доставляемым пароходами, шахтеры обрели некоторую независимость; кроме того, они начали сажать овощи, и таким образом их существование стало вполне сносным. Но все равно то и дело оказывалось, что картофель на поле выкопан неизвестно по какой причине, кочаны капусты вдруг исчезли, куры, заблудившись, не нашли дороги домой. В ответ же на задаваемые вопросы дунхейвенцы и обитатели коттеджей, расположенных по соседству, только качали головами и возводили глаза к небу. Джону Бродрику приходилось посылать мешки картофеля и капусты, а также цыплят и кур, чтобы восполнить понесенные ими потери. Зимой, случалось, исчезали дрова, и шахтерам, чтобы не замерзнуть самим и обогреть семью, приходилось рубить деревья или собирать плавник, выброшенный на берег залива у самого подножья Клонмиэра. Неду Бродрику, ловко маневрируя между угрозами и посулами, удалось уговорить нескольких молодых парней из местных попробовать свои силы на шахте, и в начале второго года они потянулись, один за другим, на Голодную Гору с просьбой принять их на работу. Однако, несмотря на это, вражда по отношению к шахте не ослабевала.
Нет, все это совсем не легко, думал Джон Бродрик, и каким облегчением было бы иногда отдохнуть, уехать из Клонмиэра, перебраться на ту сторону воды и оказаться в Бронси или в уютном домике на ферме Летарог, который он купил для дочерей; там они проводили два-три месяца каждую зиму. Мечта Генри осуществилась, он побывал в Париже, Брюсселе и в Вене, а тем временем Джон все еще изучал юриспруденцию в Линкольнс Инн.
Осенью тысяча восемьсот двадцать пятого года, когда вся семья находилась в Летароге, переехав туда уже в августе, Джон Бродрик получил анонимное письмо из Дунхейвена. Буквы в этом послании были почти сплошь смазаны, и прочесть его было почти невозможно, однако Бродрик все-таки разобрал, что там написано: «Если не хочешь, чтобы было еще хуже, возвращайся домой». Письмо было адресовано на транспортную контору в Бронси, он сунул его в карман и тут же о нем забыл. Неделю спустя, когда у пристани в Бронси ошвартовалась «Генриэтта» – один из его пароходов с грузом медной руды, он вспомнил об этом письме и просто из любопытства показал его капитану. Тот внимательно прочитал письмо и довольно долго не говорил ни слова.
– Значит, штейгер Николсон ничего вам не сообщал, – сказал он наконец.
– Нет, я ничего от него не получал после очередного письма, которые он посылает мне в начале каждого месяца. А что, разве что-нибудь неблагополучно?
– Может быть, он не хотел вас беспокоить. Сейчас пока еще трудно что-нибудь сказать. Я вот думаю, может быть, это письмо, которое вы получили, касается потерь, понесенных шахтой за последнее время.
– Потерь? Что это еще за потери?
– Не могу вам сказать ничего определенного, я ведь был в Дунхейвене всего четыре дня – пришли, загрузились и назад. Но дело в том, что в Слейне, Мэнди и других местах появляется руда, которая минует ваши пароходы, и о которой ничего не знаем ни мы, ни штейгер Николсон.
– Откуда у вас эти сведения?
– Об этом говорили люди штейгера Николсона, сэр. Руда поступает на поверхность, как обычно, и воры начинают действовать уже тогда, когда она наверху. Насколько я понимаю, Николсон собирается установить систему охраны в ночное время, поскольку руда исчезает именно тогда, однако я не знаю, сделал он это или еще нет.
– А что говорят об этом в Дунхейвене, и говорят ли вообще?
– Прямо – ничего, сэр. Но у меня такое чувство, что люди все равно об этом знают.
Джон Бродрик поблагодарил капитана «Генриэтты» и, приказав подать экипаж, отправился домой в Летарог, решив, что в этот же вечер напишет письмо Николсону, требуя объяснений. Однако писать ему не пришлось, ибо в тот самый день прибыло письмо от самого штейгера, написанное в явной спешке и, очевидно, в состоянии крайнего волнения.
«Здесь действует целая система хищения, которая, в конце концов, сведет на нет всю нашу работу. Я уже давно начал замечать, что в партиях породы, выданной на-гора и приготовленной к отправке, наблюдаются недостачи, но вот два дня назад одна такая партия, весьма крупная, исчезла вовсе; ее охранял ночной сторож, поскольку мне было ясно, что кража совершается с наступлением темноты. Этот сторож, один из моих людей, корнуолец по имени Коллинз, был обнаружен ранним утром – у него проломлена голова, и он вряд ли выживет. Его, по-видимому, ударили сзади, потому что он не видел, кто на него напал. Этот случай так напутал его товарищей, что мне очень трудно найти человека, который согласился бы сторожить ночью, а кое-кто из них поговаривает о том, чтобы забрать семью и вернуться домой в Корнуол».
Джон Бродрик прочел письмо вслух дочерям и объявил о своем намерении немедленно отправиться в Клонмиэр.
– Я напишу в Лондон Генри и Джону, попрошу их тоже туда приехать, – сказал он, – если их дела позволят им отлучиться. У меня нет никаких сомнений по поводу того, кто стоит за всеми этими делами.
– Вы имеете в виду Морти Донована? – спросила Барбара после минутного колебания.
– Возможно, он не имеет непосредственного отношения к краже, он для этого слишком умен, – отвечал ее отец. – Но я бы очень удивился, если бы оказалось, что все это придумал не он, а кто-то другой.
– Как вы считаете, кто написал это анонимное письмо? – спросила Элиза.
– Не знаю и не интересуюсь, – сказал Джон Бродрик. – Возможно, один из наших арендаторов, который не решился себя назвать из страха перед Морти Донованом. Во всяком случае, неважно, кто написал письмо, важно найти виновников и примерно их наказать. Именно этим я и намерен заняться, даже если рискую в результате оказаться с проломленной головой.
Сестры с тревогой посмотрели друг на друга.
– Умоляю вас, – сказала Барбара, – будьте осторожны, не делайте ничего сгоряча. Может быть, стоит заручиться помощью солдат из гарнизона, что стоит на острове?
– Дитя мое, – сказал в ответ ее отец, – если я не в состоянии, не прибегая к военной помощи, усмирить двух-трех негодяев, моих собственных соседей, я никогда больше не смогу высоко держать голову в Дунхейвене. Твой прадед ни у кого не просил помощи, когда боролся с контрабандистами.
– Вы правы, не просил, – сказала Джейн, – только они его за это убили выстрелом в спину.
Джон Бродрик строго посмотрел на свою младшую дочь.
– Тебе, наверное, рассказал об этом твой братец Джон, – сказал он.
Джейн отрицательно покачала головой, глаза ее наполнились слезами, она выскочила из-за стола, подбежала к отцу и обняла его за шею.
– Если вы поедете домой, – сказала она, – пожалуйста, позвольте мне поехать с вами. Я не боюсь никаких Донованов, а ведь нужно, чтобы кто-нибудь смотрел за домом и заботился о вас. А я уже не ребенок, мне скоро исполнится четырнадцать лет.
Джон Бродрик улыбнулся дочери и потрепал ее по щеке.
– Неужели ты думаешь, что Медный Джон не может сам о себе позаботиться? – сказал он. – Не надо смущаться, Элиза, я прекрасно знаю, как меня называют в Дунхейвене. Значит, дитя мое, ты будешь обо мне заботиться, следить за тем, чтобы ленивые слуги вовремя подавали горячую воду, чтобы тарелки за обедом были чистые, а простыни – хорошо высушены и выглажены? Ну что же, посоветуйся с Барбарой, я в эти дела не вмешиваюсь. Но что бы вы ни решили, завтра я отправляюсь в Бронси, чтобы сесть на пароход, который вечером отходит в Слейн.
В Лондон было отправлено письмо, уведомляющее Генри и Джона о намерении их отца вернуться в Дунхейвен, в котором он просил их тоже приехать в Клонмиэр, если им позволят дела, и на следующий день Джон Бродрик вместе с Джейн в сопровождении Марты заняли свои места на пакетботе, совершающем регулярные рейсы между Бронси и Слейном. Пока они находились в Слейне, где им пришлось переночевать, Джон Бродрик постарался разузнать все, что возможно о том, где и как осуществляется тайная торговля рудой, и кто за этим стоит.
Управляющий транспортной конторой проявил живой интерес и сочувствие, однако мало чем мог помочь. Он признал, что слышал о подпольной торговле медью, которая ведется в графстве, и о том, что существуют бессовестные агенты, готовые организовать погрузку краденой руды и отправку ее на медеплавильные заводы на той стороне, однако кто эти агенты и какие транспортные фирмы занимаются перевозкой – этого он сказать не мог.
Джон Бродрик вышел из транспортной конторы в мрачном и решительном настроении. Дело обстояло еще хуже, чем он ожидал. Он отсутствовал ровно три месяца, и за это время сложилась целая система грабежа, которая грозила положить конец всему делу вообще. Он винил штейгера Николсона за то, что тот сразу же не сообщил ему о том, что происходит, винил и Неда Бродрика.
Последний ожидал его в Мэнди и, увидев выражение лица своего хозяина, тут же начал оправдываться за то, что вовремя ему не написал.
– Я хотел сразу же сесть на пароход и ехать к вам в Бронси, – уверял он, – только этот Николсон все время твердил, что справится сам. И, сказать по правде, сэр, у меня хватает и своих дел, связанных с имением, так что я решил предоставить все ему.
Джон Бродрик ничего не ответил. Он подозревал, что на самом деле его брат провел все три месяца отсутствия хозяина в коттедже своей матери, греясь у камина, а в хорошую погоду охотился на острове, стреляя вальдшнепов, или же увивался за какой-нибудь вдовушкой – все они считали, что его худощавая фигура и бледная физиономия отнюдь не лишены привлекательности.
Его карета покрыла расстояние от Мэнди до Дунхейвена вдвое скорее, чем несколько лет тому назад, поскольку новая дорога была наконец закончена, главным образом благодаря тому давлению, которое Джон Бродрик оказывал на их депутата в парламенте.
– Теперь единственное, что с ней может случиться, – говорил он Джейн по дороге в Клонмиэр, – это если осядет насыпь, которая ее укрепляет, а я не могу себе представить, что это когда-нибудь может произойти. Интересно, выиграл ли Флауэр свое пари, он ведь бился об заклад, что проделает весь путь за два часа. Вы с Мартой поезжайте в Клонмиэр, а за мной и Недом карету пришлите на рудник.
Шел мелкий дождик, и вершина Голодной Горы едва виднелась в густом тумане. От главного шоссе к шахте шла широкая грунтовая дорога местного значения, изрытая широкими колеями, их проделали колеса тяжелых телег, на которых руда доставлялась от шахты к пристани в Дунхейвене; вдоль дороги располагались в ряд деревянные домишки, жилища шахтеров, а в конце ее – сараи и, наконец – высокий конус самой шахты. Рабочие, занятые работой на поверхности, а не под землей, здоровались с директором, прикоснувшись пальцами к полям шляпы, бросая на него любопытные вопросительные взгляды, поскольку никто не знал, что он собирается посетить шахту. Весть о том, что Медный Джон вернулся домой, распространилась достаточно быстро, и все испытали некоторое облегчение и в то же время беспокойство – было ясно, что в связи со случившимся на шахте воровством примут строгие меры, причем все понимали, что вместе с виновными могут пострадать и невиновные.
Штейгер Николсон принял директора в конторе, где они могли поговорить, не опасаясь, что их подслушают. Его честное лицо, обычно такое спокойное и уверенное, было встревожено, по нему было видно, что он уже много ночей не мог спокойно спать. Он подтвердил, что на шахте систематически крадут медь, которая затем переправляется в Мэнди и Слейн и там уже сбывается с рук, однако люди, которые этим занимаются, слишком хитры, и поймать их невозможно.
– Я уверен, – заявил он, – что рабочие, которые приехали вместе со мной, не имеют к этому никакого отношения, и виноватых следует искать среди местных жителей, мистер Бродрик. А те местные, что не замешаны в воровстве, покрывают воров из ложного чувства товарищества или же просто боятся мести.
– Вы обыскиваете людей, прежде чем они выходят из шахты?
– Непременно, мистер Бродрик. Поднявшись наверх, каждый шахтер направляется в умывальную, и там его обыскивают, моих людей так же, как и местных. Иначе на поверхность выйти нельзя.
– Я бы хотел спуститься в шахту, Николсон.
– Пожалуйста, сэр. Я сам буду вас сопровождать.
Оба они, хозяин и штейгер, надели шахтерские робы и каски с прикрепленной спереди горящей свечкой и спустились по длинной лестнице, которая вела на штольни, расположенные на разных горизонтах; некоторые из них были настолько узки, что там можно было проходить только по одному. Медный Джон заглянул в каждый штрек и поговорил с каждым из рабочих, которые встречались ему на пути.
За то время, что он находился под землей, он не оставил без внимания ни один уголок на шахте и даже помог заложить заряд пороха под выступ скалы, которую нужно было взорвать, а потом дождался взрыва и наблюдал, как отгребали обломки породы; так что когда они с Николсоном поднялись на поверхность, время близилось к вечеру. Медный Джон, однако, не выказывал ни малейших признаков утомления, и сразу же направился осматривать сортировочное и обогатительное отделения, не оставив без внимания даже вагонетки с рудой, стоявшие на рельсах, пока наступившая темнота не сделала дальнейший осмотр невозможным.
– Ну что же, Николсон, пока мы с вами ничего такого не обнаружили, – сказал он, – однако я не теряю надежды, и можете быть уверены, что в самом скором времени я дознаюсь до всего и выясню, что здесь творится. Продолжайте делать то, что вы делали до сих пор, обыскивайте каждого, кто выходит из шахты, и поставьте ночных сторожей – платите им двойную плату. Завтра утром я снова буду здесь.
На следующий день Медный Джон вместе с братом-приказчиком отправились в западном направлении, в сторону килинских пустошей.
Погода была мягкая и теплая для этого времени года, и над килинским болотом то и дело взлетали бекасы, вспугнутые спаниелем Неда Бродрика, который бежал впереди хозяина, опустив чуткий нос к земле; сделав косой круг, птицы снова ныряли в вереск. Дунхейвен остался внизу, позади них, скрытый лесами Клонмиэра, и только Голодная Гора виднелась вдалеке, устремив свой пик в небо. Свернув направо от дороги – она увела бы их на запад дальше, чем им было нужно, в сторону реки Денмар – братья пошли по тропе, которая тянулась вдоль самого болота примерно на милю, огибая его, а затем внезапно обрывалась, упираясь в ограду, внутри которой были расположены сараи, хлев и прочие хозяйственные постройки, а по холму круто поднималась вверх грубо замощенная подъездная аллея, ведущая к дому на вершине.
Все это место производило самое мрачное впечатление: дом был сложен из грязно-бурого камня, на широких зияющих окнах не было ни штор, ни занавесок, а в запущенном саду, окружающем дом, было голо и неуютно. Когда они шли через сад к дому, из сарая выскочила собака, помесь борзой и терьера, и злобно зарычала, поджав, однако, хвост.
На пороге дома появилась женщина, которая, должно быть, услышала шум; увидев незнакомых людей, она хотела было захлопнуть дверь, но потом, передумав, наоборот гостеприимно ее отворила и сделала книксен.
В молодости она была, должно быть, хороша собой, да и сейчас в ее тонком лице и темных глазах сохранилось что-то от былой красоты, и держалась она с большим достоинством.
– Нечасто вы удостаиваете нас своим посещением, мистер Бродрик, – сказала она. – Боюсь, вам нелегко было добираться до нашего скромного жилища по такой ужасной дороге. Вы, наверное, хотите повидать моего мужа?
– Вы правы, миссис Донован, – ответил Джон Бродрик. – А он дома?
– Дома, он уже недели три как никуда не выходит, все нога его мучает, покоя не дает ни днем, ни ночью. Вы найдете его в гостиной, там у него нынче и постель, он как заболел, так и переселился туда из спальни. Не трудитесь вытирать ноги, мистер Бродрик, не бойтесь испачкать мои ковры, они такие старые, что им уже ничего не сделается.
Джон Бродрик отметил про себя жалобные нотки, прозвучавшие в тоне женщины. Извинившись за темноту в передней, хозяйка открыла дверь в гостиную.
– К тебе мистер Бродрик вместе со своим приказчиком, – объявила она, – джентльмены пришли пешком из самого Клонмиэра.
В комнате было холодно и дымно – в камине горел торф, дававший мало тепла, зато массу дыма; под окном на постели, положенной на козлы, лежал Морти Донован, обложенный не слишком чистыми подушками. Его загорелое обветренное лицо было бледно, и он, казалось, заметно постарел с тех пор, как Джон Бродрик видел его в последний раз. Он поднял голову и устремил на вошедших безразличный взгляд своих голубых глаз.
– Присаживайтесь, джентльмены, – пригласил он, – если найдете стул, который под вами не сломается. Сам я встать не могу, как видите, моя несчастная нога меня совсем доконала. Принеси вина для мистера Бродрика, женщина, вместо того чтобы пялить глаза на наших гостей. Мы, может, и бедны, однако вполне можем оказать гостеприимство, когда к нам заходят господа, а в погребе у меня найдется бутылка-другая кларета, который может поспорить с тем, что имеется у вас в Клонмиэре, мистер Бродрик.
Приказчик с надеждой посмотрел на женщину. Ничто не доставило бы ему большего удовольствия, чем стаканчик кларета, но его хозяин махнул рукой, отказываясь от угощения.
– Я пришел сюда не для того, чтобы пить за твое здоровье, Донован, или даже за мое собственное, – сказал он, – и не для того, чтобы поболтать с тобой по-соседски. Я пришел тебе сказать: мне прекрасно известно, что ты мне пакостишь, причиняя убытки руднику на Голодной Горе, и я намерен положить этому конец. Это единственная причина, которая заставила меня приехать сейчас сюда с той стороны. Если ты не прикажешь своим подручным, чтобы они прекратили свои воровские дела, я велю арестовать и посадить в тюрьму всех до одного рудокопов, что работают в шахте.
Губы Морти Донована медленно расплылись в улыбке.
– …которых незамедлительно оправдает выездная сессия суда в Мэнди, – сказал он. – Я не имею ни малейшего понятия, о чем вы говорите, мистер Бродрик. Вот уже несколько месяцев я близко не подходил к Голодной Горе. А что до воровства, то спросите лучше ваших корнуольских наемников, куда они девают руду, да вашего штейгера Николсона, откуда у него появилось столько денег, что он купил своей жене дорогую вышитую шаль, и она теперь разгуливает по Дунхейвену, разрядившись, словно пава.
– Корнуольцы тут совершенно ни при чем, и тебе это отлично известно, – ответил Бродрик, – а люди из Дунхейвена тоже работали бы спокойно и добросовестно, если бы ты не развратил их за моей спиной, отравляя их сознание своим ядовитым влиянием.
– Ядовитым? – воскликнул старик, делая вид, что страшно рассердился. – Разве это отрава – взывать к милосердию всех святых, чтобы они простили тебя за то, что ты сотворил с Дунхейвеном из-за этой своей шахты, где ты заставляешь мужчин и юношей, почти что детей, надрываться, истекая потом, ради того, чтобы добыть тебе богатство? Я призываю в свидетели стены этого дома, что не вымолвил ни единого слова, которое могло бы вызвать твое неудовольствие; наоборот, все мои речи исполнены жалости к тебе.
Медный Джон спокойно выслушал до конца, не прерывая этого потока красноречия.
– Можешь говорить, пока не охрипнешь, Донован, – сказал он наконец. – Ты прекрасно знаешь, что это не производит на меня никакого впечатления. Какие бы способы ты ни изобретал для того, чтобы тайно переправлять руду в Мэнди, а потом за пределы графства, можешь быть уверен, что я все равно до всего докопаюсь, и ты вместе со своими подручными понесешь суровое наказание. Тебе, я думаю, не особенно захочется провести остаток жизни в тюрьме, но так именно и будет, если ты не прекратишь грабить меня и моих компаньонов.
Морти Донован ничего не ответил. Его голубые глаза утратили свой блеск, и он откинулся на подушки, делая вид, что этот разговор его утомил.
– А если жители Дунхейвена и продают вашу медь потихоньку от вас, мистер Бродрик, – сказал он, – то виноваты в этом только вы сами, ибо, устроив в Дунхейвене шахту, вы с самого начала открыли перед ними путь соблазна.
Это последнее заявление переполнило чашу терпения Медного Джона.
Он встал и коротко попрощался с Морти Донованом.
– Запомни, – сказал он, – я пришел сюда, чтобы предупредить тебя и твоих сыновей, если они работают вместе с тобой. И я буду тебе благодарен, если ты оставишь в покое моих арендаторов и не будешь красть их скот.
С этими словами он прошел мимо жены Донована, которая стояла возле открытой двери, и в сопровождении своего приказчика вышел из дома во двор.
– Глупо было с моей стороны сюда приходить, – сказал он. – Но я его по крайней мере предупредил, и теперь он знает, чего можно ожидать.
В этот момент хозяйская дворняжка набросилась на спаниеля Неда Бродрика, и обе собаки, вцепившись друг в друга, со злобным рычанием покатились по земле, несмотря на все попытки Неда Бродрика их растащить. Миссис Донован громко звала собаку из дома, но тут из сарая вышел человек и оттащил ее за шиворот, награждая пинками, так что бедное животное, жалобно скуля, поспешило скрыться подальше от его башмаков.
Сэму Доновану было около тридцати лет, и в нем самым неудачным образом сочетались черты обоих родителей – он не унаследовал от них ничего хорошего. Его голубые глаза были водянисты и невыразительны, редкая щетина прикрывала вялый дряблый рот. У него была манера улыбаться как-то в бок, а смотрел он постоянно вниз, на собственные башмаки, почесывая при этом за ухом.
– Добрый вечер, Сэм, – коротко поздоровался с ним Джон Бродрик. – Если ты хочешь узнать, зачем я приходил к твоему отцу, зайди в дом и спроси у него, пока он еще не забыл, о чем мы с ним говорили.
– Если вы пришли, чтобы объясниться по поводу забора Тима Мура, то меня не было дома, когда туда забрели коровы, я был в Дунхейвене, – сказал Сэм Донован, переводя взгляд с Медного Джона на его приказчика. – Вообще-то говоря, его забор уж слишком далеко выдается на север, он захватывает нашу землю, это вам всякий скажет. Том Мур не имел никакого права ставить там забор.
– Вопрос об этом заборе разбирался в третейском суде еще полгода тому назад, и тебе это прекрасно известно, Сэм Донован, – вмешался в разговор приказчик, который почувствовал себя в своей стихии и не прочь был продемонстрировать свою власть. – Разве я не приходил сюда, для того чтобы измерить участок вместе с двумя беспристрастными свидетелями, которые подтвердили правильность нашего решения? Помнишь, ты же сам тогда сказал…
– Довольно, Нед, – нетерпеливо сказал Джон Бродрик, – все это неважно, и Сэм прекрасно знает, что забор сломали коровы его отца и что он должен возместить ущерб, так что больше не о чем говорить. Пойдем домой, а то мы оба промокнем до нитки.
Он круто повернулся и пошел, не простившись с Сэмом Донованом, и приказчик вынужден был последовать за ним, сожалея о том, что спор был прерван, хотя мог бы длиться еще достаточно долго, и потребовалось бы вернуться в дом и продолжить его за стаканом виски, что непременно состоялось бы, если бы он был один, а не в сопровождении своего брата и хозяина.
Погода переменилась, что часто случается в этих краях, в воздухе повисли липкий туман и морось, а потом полил дождь, так что казалось, будто солнца здесь никогда и не бывает. Теперь ясно одно, думал Медный Джон, шагая вдоль болота, неизменно на пять-шесть ярдов впереди своего приказчика, пришло время показать этим Донованам раз и навсегда, что они должны прекратить мутить народ. Эта глупая вражда между двумя семьями – стародавняя история; прошлое давно пора похоронить и забыть о нем. Если Донованы не преуспели в жизни, не добились ничего хорошего, а наоборот, потеряли то положение, которое занимали прежде, то это произошло исключительно из-за их лени и безалаберного образа жизни. Преуспеяние Бродриков не имеет к ним никакого отношения. Богатство, которое он, Джон Бродрик, приобретает, основано на его энергии и на счастливой способности идти в ногу со временем. Если Донованы этого не понимают и будут продолжать чинить ему препятствия, Донованы будут сломлены. И чем скорее это произойдет, тем лучше для Дунхейвена. Слишком много в стране таких семей: гордых, ленивых и никчемных, всегда готовых пойти против закона; они являют собой постоянную угрозу спокойствию государства и законопослушных землевладельцев, таких, как он сам. Покуда этих людей не заставят повиноваться, примириться с прогрессом и подчиниться общему ходу вещей, страна никогда не станет богатой и процветающей.
Вот к какому решению пришел Медный Джон, оставив за спиной сырое болото и вересковую пустошь и выходя на дорогу, в то время как дождь ручьями стекал по его пальто. Когда он подошел к воротам, ведущим в его владения, отпустил приказчика и зашагал по аллее к замку, небо внезапно прояснилось, зеленая трава на лужайках засверкала на солнце, а там, вдали у края леса, взмыли в воздух цапли; покинув свои гнезда в гуще высоких деревьев, они медленно летели, тяжело взмахивая крыльями, в сторону залива. Он свернул с дороги и постоял в мягкой траве на пригорке перед замком. С любовью глядя на мощные серые стены своего дома, на башни по краям, на холм, поросший высокими деревьями. Он думает о том, как пристроит и новое крыло, сделает его еще более крепким и прочным, с большими окнами и новыми башнями – не для себя, а для Генри и его детей, и когда-нибудь в будущем замок Клонмиэр станет главной приметой округи, так что люди, проезжая по дороге из Мэнди в Дунхейвен, будут останавливаться у подножья Голодной Горы и говорить, указывая на запад: «Вон там, видите? – Клонмиэр, замок Бродриков». А возле него будут возвышаться трубы и копер рудника.
4
В конце недели из Лондона приехали Генри и Джон. За это время на руднике не было никаких новых происшествий, и штейгер Николсон высказал предположение, что возвращение директора компании испугало воров, а может быть, они просто одумались и вспомнили о честности.
Однако вскоре он понял, что ошибался, поскольку на следующий день после приезда молодых Бродриков было обнаружено, что в одной из вагонеток, до верху нагруженной в конце рабочего дня рудой, уже промытой, отсортированной и оставленной на обычном месте возле сортировочного отделения, с тем чтобы ее можно было сразу везти в обогатительное, вместо медной руды оказалась пустая порода, оставшаяся после сортировки. Штейгер Николсон сразу же призвал к себе тех двоих рабочих, которые накануне были заняты на погрузке и нагружали именно эту вагонетку, и подверг их строгому допросу, однако оба они были в полном недоумении и никак не могли понять, как это случилось. Штейгер Николсон спустился в шахту и, ползком пробравшись по узкой штольне, добрался до забоя, где накануне велись работы. На прошлой неделе почти непрерывно производились взрывы, и в забое, еще не очищенном от обломков породы, до сих пор держался едкий запах пороха. Рабочие, занятые в забое, как и те, что обслуживали вагонетку на поверхности, были местные, из Дунхейвена, а не те, что приехали вместе с Николсоном из Корнуола; они ничего не знали и не могли понять, каким образом в вагонетке очутилась пустая порода. В доказательство своей невиновности они напомнили штейгеру что он сам накануне вечером присутствовал при том, как их смена поднялась на поверхность, сам наблюдал, как их обыскивали, и убедился в том, что ни у кого из них не было обнаружено ни крупицы руды.
– Что мы, съели твою руду, что ли? – спросил один из них, пылая справедливым негодованием. – Будешь вспарывать нам животы, чтобы ее найти?
– А я так думаю, – серьезно заметил его товарищ, – что ее украли духи, те, что живут в старой горе, а нас на это время заколдовали, так что мы не видели, как они прокрались мимо нас со своими тачками.
– Единственные духи, которые пробрались сюда в шахту, находились в той бутылке, что ты купил в лавке в Дунхейвене, – сказал на это штейгер. – Продолжайте работать и помните, что вам еще придется ответить на вопросы мистера Бродрика, когда он сюда приедет. Я так полагаю, что он вызовет полицию и всех вас велит арестовать и отправить в Мэнди.
Эта новая неприятность нанесла сильный удар по самолюбию штейгера, который еще накануне поздравлял себя с тем, что всем бедам наступил конец, и он с крайней неохотой послал мальчика в Клонмиэр с запиской к директору, в которой сообщалось о том, что произошло.
Медный Джон прибыл в течение ближайшего часа в сопровождении обоих сыновей и молча выслушал рассказ Николсона, сохраняя при этом строгое, непроницаемое выражение лица.
– Ну как, Генри, – сказал он, когда Николсон закончил, – у тебя свежий молодой ум, и ты здесь совсем новый человек. Что ты обо всем этом думаешь?
Генри задумчиво молчал. Ему было уже двадцать пять лет, брату – двадцать четыре, но оба они привыкли только почтительно прислушиваться к тому, что говорил отец, и не спешили высказывать свои собственные соображения, и когда им вдруг предложили высказать свое мнение, это было для братьев полной неожиданностью.
Путешествие, которое Генри совершил по Европе – во Францию, а потом в Германию – сообщило ему уверенность в себе, которой по-прежнему был лишен его брат; к тому же у него была хорошая голова, природа наградила его известным обаянием и любезными манерами, и вот, посмотрев с улыбкой на Николсона, он попросил разрешения спуститься в шахту.
– Конечно, конечно, сэр, – сказал штейгер. – Я сам буду вас сопровождать.
– О нет, не утруждайте себя, – сказал Генри. – Мне кажется, будет лучше, если я пойду один или вместе с братом. Возможно, мы обнаружим там что-нибудь такое, что даст нам ключ к загадкам и поможет разрешить ваши затруднения.
– Желаю вам удачи, – сказал их отец, коротко посмеявшись, – только будьте осторожны и не заблудитесь. Джон вполне способен провалиться в какой-нибудь штрек и сломать себе шею.
Братья вышли из тесного помещения конторы и, миновав обогатительное отделение и вагонетки, стоящие на рельсах, направились к лестнице, которая вела в шахту.
– Ну, скажи, – обратился к брату Джон. – Что ты там придумал?
– Кое-что есть, – отвечал Генри. – Только я пока лучше промолчу. Но, тем не менее, я хочу, чтобы ты мне помог. Когда мы доберемся до штрека, где, как говорил Николсон, вчера велись работы, ты должен отвлечь шахтеров, завести с ними какой-нибудь разговор, чтобы я мог осмотреть забой без помех. Я подам тебе сигнал: высморкаюсь.
– А о чем мне с ними говорить? – пытался протестовать Джон.
– Да о чем хочешь. Расскажи им про свою новую борзую. Самое главное, надо их отвлечь.
– Все это сплошная глупость, – сказал Джон. – Я бы на месте отца оставил их в покое – пусть себе таскают медь, сколько им угодно. Там, внутри, её, наверное, предостаточно. Черт возьми, Генри, ты только посмотри, во что они превращают Голодную Гору.
Он указал на высокий узкий копер, на длинный ряд сараев и сбившиеся в кучку домишки, в которых жили рудокопы.
– И все это для того, – рассмеялся его брат, – чтобы я мог развлекаться в Париже и Брюсселе, а ты – устраивать собачьи бега.
Они надели шахтерские каски и робы и по длинной крутой лестнице стали спускаться в шахту. Там царила атмосфера, в которой странным образом сочетались холод и духота, а свечки, укрепленные в кронштейнах через определенные промежутки, давали тусклый неверный свет.
Они дошли до первого горизонта, где увидели двух рабочих возле ствола шахты, которые подцепляли к цепям бадьи, чтобы их можно было поднять на поверхность с помощью ворота. Генри спросил, в какой стороне ведутся взрывные работы, и братьев направили вниз, на следующий горизонт.
– Это самая узкая штольня в шахте, – сказал один рабочий. – Вам придется идти друг за другом, а иногда даже ползти.
Генри все это, по-видимому, нравилось, и он с живым интересом оглядывался, время от времени постукивая по стенке штольни и тихонько посвистывая – верный признак того, что он что-то серьезно обдумывает, в то время как Джон, которому из-за его высокого роста было очень трудно идти – низкая кровля штольни заставляла его все время нагибать голову – молча шел следом за братом, чувствуя, что с каждым шагом, который приближал его к самому чреву горы, его и без того подавленное настроение еще больше ухудшается.
Ему хотелось как можно скорее выбраться отсюда вон, подняться на поверхность, глотнуть свежего воздуха на вершине Голодной Горы. Он думал, нет, был уверен, что копаться в ее недрах, забираться в самую глубь, разрушать древние скалы, взрывая их динамитом, для того чтобы добыть скрытый там металл, – низко, даже греховно.
Глухой рокот взрыва дал им знать, что они находятся совсем близко к месту работ, и наконец, с трудом пробравшись по темной, наполненной дымом штольне, они оказались среди шахтеров.
В тусклом свете свечей их лица казались серыми и измученными, и Джона с новой силой охватила тоска. Если с этими людьми что-то случится, если они пострадают в результате такой ужасной работы, вина за это ляжет на отца и на него самого.
Генри сразу же вступил в разговор с рабочими, стал их расспрашивать о том и о сем, в то время как Джон стоял в стороне, разглядывая мокрые стены, по которым каплями стекала вода, и груду породы – результат последнего взрыва, – которую шахтеры отгребали кирками и лопатами. Он слышал, как его брат спрашивает, далеко ли тянется эта штольня, в каких местах были взрывы на прошлой неделе, и один из шахтеров, корнуолец, который как раз занимался тем, что поджигал запал, указал на дальний конец штольни, где скопилась груда неубранной породы и где высота кровли не превышала четырех футов.
– Мы зря теряем здесь время, – сказал он. – Здесь сплошной мел и никакой руды. Можно палить целую неделю, и все равно ничего, кроме мела, не получишь. Я почти уверен, что в этом месте наверху холм дает большую крутизну, образуется широкая впадина, и мы совсем недалеко от поверхности.
– Да-да, – подтвердил Генри, – гуляя по горе, я часто встречал такие впадины, они похожи на естественные карьеры. Мне кажется, что в далеком прошлом здесь, возможно, велись какие-нибудь работы.
– Да, сэр, – согласился корнуолец, не вполне, впрочем, понимая, что тот имеет в виду под земляными работами, и тут Джон вдруг услышал, что брат усиленно сморкается. Он сразу же обернулся к шахтерам.
– У вас бывают несчастные случаи во время взрывов? – спросил он.
Один из рабочих повернулся к нему.
– Нет, сэр, – ответил он. – В этих делах главное – осторожность. Конечно, нужно знать свое дело.
Корнуолец показал Джону, в каких местах в скале пробиваются шпуры, для того чтобы заложить туда заряд. Джон задавал множество вопросов, выказывая живой интерес, в общем-то ему не свойственный, в то время как остальные трое рабочих, довольные тем, что удалось немного отдохнуть, опершись на свои лопаты и кирки, вступили в беседу относительно того, когда и где на шахтах впервые применили порох.
Никто не обращал внимания на Генри, который не участвовал в беседе и вообще куда-то исчез, растворившись в темноте дальнего конца штольни. Когда минут через десять-пятнадцать он наконец вернулся – Джон к тому времени успел рассказать с большим красноречием о пороховом заговоре, отдавая все свои симпатии Гаю Фоксу и вызвав тем самым уважение двоих рабочих из Дунхейвена, – Джон, взглянув на брата, заметил, что платье его перепачкано мелом и что он чрезвычайно возбужден.
– Ну что же, Джон, – сказал он, – если ты наговорился, предоставим этим ребятам вернуться к своей работе и пойдем наверх. – Коротко поблагодарив шахтеров, он направился к лестнице, с трудом пробираясь по узкой штольне.
Братья поднимались наверх молча, Джон не задавал никаких вопросов, но когда они оказались на поверхности, Генри отряхнул пыль, покрывавшую его с ног до головы, и с торжеством повернулся к брату.
– Чутье меня не обмануло, – сказал он. – Мне теперь понятно, каким образом эти дьяволы таскают у нас руду. Подожди немного, вот придем в контору, и я все расскажу.
Их отец, который уже начал выказывать признаки нетерпения, ходил взад-вперед по комнате, заложив руки за спину.
– Ну как? – спросил он, увидев входящих сыновей. – Ничего не случилось, все кости целы?
– Покуда целы, – ответил Генри, – но пока вся эта история не кончится, ни в чем нельзя быть уверенным. Штейгер Николсон, нас никто не может подслушать?
– Нет, сэр. Клерк ушел обедать, и здесь нет никого, кроме нас.
– Очень хорошо, – сказал Генри. – В таком случае, могу вам сообщить, что вашу руду крадут снизу, не вынося ее на поверхность.
– Что, черт возьми, ты хочешь этим сказать, Генри? – раздраженно спросил его отец.
– Именно то, что сказал, сэр. Я всегда считал, что в доисторические времена на Голодной Горе обитали пещерные жители, которые рыли себе пещеры и прокладывали подземные ходы; следы от них сохранились до сих пор. Я сам натыкался на эти пещеры и пустоты, когда мне случалось подниматься на Гору, но не давал себе труда посмотреть, насколько глубоко они идут. И вспомнил о них только тогда, когда зашла речь о краже руды.
– Ну и что? – спросил отец.
– Так вот, когда мы спустились на второй горизонт, я оставил Джона разговаривать с шахтерами, которые работали в забое, и дошел до конца штольни, до того места, где они прекратили работу, потому что штольня уперлась в меловой пласт. Я раскидал груду породы, сдвинул один довольно большой камень – мне показалось, что его положили там нарочно. Пробравшись за этот камень, я и обнаружил то, о чем подозревал с самого начала: штрек, настолько узкий, что продвигаться по нему может только один человек, да и то на четвереньках, отходит круто вверх. Стенки у него гладкие, это указывает на то, что им недавно пользовались. Я обследовал всего несколько ярдов, мне не хотелось, чтобы меня обнаружили, но я вполне уверен, что он ведет в одну из пещер на склоне горы. Нет ничего легче, чем проползти по этому штреку до пещеры, доставив туда добычу, а потом кто-нибудь другой явится за ней утром, погрузит ее на тележку, и все в порядке. Очень просто догадаться, как они это делают. Двое рабочих из Дунхейвена, которые участвуют в этом жульническом деле, сговариваются работать в одной штольне, и пока один из них сторожит, другой перетаскивает краденую руду в пещеру. Я совершенно уверен, капитан Николсон, что ваши корнуэльцы в этом не замешаны. Тот человек, который производил сегодня взрывы, знает о штреке за меловым пластом не больше, чем мой брат Джон. А между тем, если бы у него была хоть капля любопытства, он бы очень скоро его обнаружил. Вот вам и разгадка, отец, а теперь делайте, что считаете нужным.
Он улыбнулся отцу и штейгеру и подмигнул брату. В конце концов то, что он сегодня проделал, можно было рассматривать как серьезное достижение.
– Ну что же, Николсон, – сказал Медный Джон, – похоже, мой сын за полчаса добился того, над чем вы бьетесь уже несколько недель. Себя я, впрочем, тоже не оправдываю. Итак, мы сделаем вот что. Когда сегодня закончится смена, вы с моим сыном Генри спуститесь в штольню и осмотрите штрек до конца, до его выхода на поверхность. Там мы установим пост и будем сторожить каждую ночь, пока не поймаем воров на месте преступления. А если будет драка, то тем лучше. Что ты думаешь об этом деле, Джон? Ты ведь наш семейный адвокат.
Джон терпеть не мог юриспруденцию, однако у него не хватало смелости в этом признаться. Он жалобно посмотрел на брата, который не обратил на это никакого внимания.
– Не знаю, сэр, – промямлил он. – А вы не думали о том, чтобы просто сказать людям, что вы разгадали их хитрости, а потом забить этот штрек и таким образом положить конец всему этому делу? Тогда ни одна сторона не пострадает.
– Если тебя ничему другому не научили в Линкольнс Инн, то неудивительно, что никто тебе не предлагает места адвоката, – презрительно заметил его отец. – Боюсь, что мой младший сын лучше разбирается в собаках, чем в своей профессии, капитан Николсон. Прекрасно, Джон, можешь сидеть дома, по крайней мере Джейн будет не одна. Нам здесь слабонервные не нужны. Полагаю, на ваших корнуольцев можно положиться, Николсон? А я тем временем поищу помощников среди соседей. Не хочу обращаться за помощью к военным в этом деле. Может, удастся уговорить Саймона Флауэра из Эндриффа, чтобы он нам помог. Что там ни говори, а силы ему не занимать.
Джон Бродрик возвратился в Клонмиэр в отличном расположении духа. Скоро можно будет поставить этих мерзавцев на место, их так проучат, что они забудут, как соваться в его шахту. Джейн рассказали о том, что там произошло; она с удовольствием выслушала рассказ о том, какую находчивость проявил Генри, однако ее радость померкла при виде мрачного выражения лица Джона, вызванного, как она полагала, сознанием его собственной неполноценности.
– Пусть Генри ползает по этому проклятому штреку, – говорил он сестре, растянувшись в отцовском кресле в гостиной. – Меня нисколько не интересует, что он там обнаружит. Эта история мне до чертиков надоела.
– Зачем же ты сюда приехал, если не хочешь помочь отцу?
– Ты когда-нибудь слышала, чтобы я отказался от возможности удрать домой? Да еще когда вальдшнепы на острове только и ждут, чтобы их постреляли? Пойдем со мной в кладовку, поможешь мне вычистить ружье. А что до меди, то пусть эти ребята растащат ее всю до крошки, мне на это наплевать.
Было решено, что на следующую ночь на склоне горы установят пост, за день Медный Джон разузнает у соседей, смогут ли они помочь ему, а Джон и Генри съездят в замок Эндрифф, чтобы поговорить с Саймоном Флауэром. Старик Роберт Лэмли был в Четтенхэме, где он обычно проводил зиму; впрочем, даже если бы он оказался на месте, толку от него было бы немного.
Погода стояла прекрасная, на небе – ни облачка, и молодые Бродрики ехали в Эндрифф в отличном настроении, везя в подарок миссис Флауэр вальдшнепа. Хозяйка Эндриффа была крупная внушительная женщина с сильно развитым чувством собственного достоинства; она не могла забыть, что ее муж Саймон приходится братом лорду Мэнди, каковое обстоятельство сам Саймон Флауэр предпочитал игнорировать. Замок Эндрифф со своими золочеными стульями и мраморными полами по великолепию мог бы сравниться на первый взгляд разве что с королевским дворцом, а сама миссис Флауэр – с королевой, восседающей на троне; однако при ближайшем рассмотрении обнаруживалось, что сидеть на золоченых стульях небезопасно, поскольку у многих из них сломаны ножки; что же касается мраморного пола, то он был до такой степени грязен и загажен – об этом позаботились любимые сеттеры мистера Флауэра – что вполне мог бы потягаться с собачьей конурой. Бродриков встретил и проводил их в гостиную пудреный лакей, облаченный в ливрею; его великолепный вид несколько портила штопка на белых чулках и весьма ощутимый запах навоза, свидетельствующий о том, что утро он обычно проводит на конюшнях. Наверху раздавались возбужденные голоса, верный показатель того, что там происходит домашняя ссора. Интенсивность перебранки усугублялась диссонирующими звуками фортепиано, за которым, как увидели, к своему величайшему удивлению, Бродрики, войдя в гостиную, сидел Саймон Флауэр; сдвинув на затылок шляпу, закрыв глаза и сжимая в зубах непомерной длины трубку, он играл какую-то странную мелодию своего собственного сочинения, раскачиваясь в такт музыки.
Миссис Флауэр, разодетая словно для лондонского приема, штопала парчовые занавески, нимало не смутившись приходом гостей.
– Я счастлива видеть вас обоих, – сказала она, милостиво протягивая руку Генри, который смутился, думая, что от него ждут, чтобы он ее поцеловал. – У нас, как обычно, некоторый беспорядок. Пожалуйста, присаживайтесь и расскажите, что у вас новенького. Нет-нет, мистер Бродрик, возьмите другой стул, у этого может подломиться ножка. Как мило со стороны вашего батюшки, что он прислал нам дичи. Дело в том, что мой деверь лорд Мэнди – брат моего мужа – в настоящее время отсутствует, не живет в своем поместье, а вообще-то нас, как вы понимаете, снабжают дичью регулярно… А что, ваши сестры по-прежнему наслаждаются природой на вашей маленькой ферме? Мисс Бродрик, вероятно, воображает себя Марией Антуанеттой в Малом Трианоне. Приятное разнообразие после Клонмиэра…
Она продолжала щебетать, не дожидаясь ответов и ни на секунду не останавливаясь, чтобы передохнуть, а поскольку она старалась говорить погромче, чтобы ее можно было расслышать, ее муж тоже постепенно увеличивал громкость, так что наконец один из сеттеров, лежавший до этого у него в ногах, вылез из-под стула и начал жалобно выть, аккомпанируя таким образом своему хозяину.
– Бедный Борис не выносит фортепиано, – прокричала миссис Флауэр. – Иногда он воет целыми часами, однако моего мужа это нисколько не смущает. Когда вы оба приедете поохотиться к моему отцу в Данкрум?
Генри с трудом выдерживал напряжение, которое он испытывал от беседы, проходящей в таких условиях – ему почти не удавалось вставить слово, он только кивал головой, улыбался и делал учтивые жесты, тогда как Джон хранил упорное молчание, как всегда, когда втайне забавлялся происходящим.
Наконец концерт подошел к концу, последовал бурный финал с громовыми аккордами в басах, которые вызвали протестующий вой несчастной собаки, и Флауэр, громко захлопнув крышку, встал от инструмента.
– Говорят, что это признак большого ума, когда собака поет под музыку, – сказал он, махнув трубкой в сторону братьев. – Вы, наверное, никогда раньше не слышали, как моя собака мне аккомпанирует. Она вкладывает в это всю душу. У меня прямо сердце разрывается, когда я ее слушаю.
– Не говори глупостей, Саймон. Собака терпеть не может музыки.
– Терпеть не может? Уверяю тебя, этот пес сидит возле меня как пришитый, впившись глазами в ноты, до того он обожает этот инструмент. Но довольно об этом. Молодым людям необходимо подкрепиться после дороги. Пойдемте-ка в погреб, джентльмены, это будет лучше, чем чай, которым вас будет потчевать моя супруга.
Он повел своих гостей по узкой винтовой лестнице, а потом через целый лабиринт коридоров, в погреб. Там, пошарив с огарком свечи по углам, он извлек бутылку старой мадеры, которую тут же перелил в графин, спрятанный в укромном уголке вместе с полдюжиной рюмок.
– Когда на улице мороз и я не могу охотиться, – серьезно объяснял он, – я привожу своих друзей сюда, и вы просто удивитесь, если я вам расскажу, как приятно мы проводим здесь время. Моя жена воображает, что мы играем на бильярде, и я специально посылаю в бильярдную лакея, чтобы он стучал там шарами. Она и не подозревает, что мы находимся здесь, доверчивая душа. Наливайте себе, дети мои, и устраивайтесь поудобнее. Здесь для всякого найдется пивная бочка.
Молодые люди вместе с хозяином действительно отлично провели там время, значительно приятнее, чем в гостиной за чайным столом хозяйки, так что когда они наконец вышли из погреба, щурясь от яркого света, и снова стали подниматься в верхние покои замка, Генри начисто забыл о своей миссии, Джон испытывал любовь и благорасположение ко всем окружающим, а хозяин дома распевал песенку «О, владычица моя, где ты теперь?», слова которой, по мнению Джона, вряд ли могли относиться к достопочтенной миссис Флауэр. В гостиной тем временем был сервирован чай, а Генри пришел наконец в себя – по крайней мере настолько, чтобы вспомнить о цели своего визита – и изложил, довольно невразумительно, просьбу своего отца. Рассказ его звучал настолько непонятно, что Саймона Флауэра, даже если принять во внимание интерлюдию в погребе, вряд ли можно было винить за то, что, когда Генри кончил, он только покачал головой.
– Я не собираюсь ползать на животе в этих кротовых норах ради вашего батюшки, да и вообще ради кого бы то ни было, – зевая проговорил он, поскольку старая мадера начинала входить в силу, и его голубые глаза стали неудержимо слипаться. – Ведь я могу там заблудиться, и ни одна живая душа меня никогда больше не увидит. Помнишь, Мария, у нас так пропала наша Таунсер? Она залезла в барсучью нору и все – назад уже не возвратилась. Самая лучшая сука из всех, что были на моей псарне.
– Вы меня неправильно поняли, сэр, – сказал Генри. – Никто не говорит, что вам надо спускаться в шахту или лазать по штрекам. Согласно плану моего отца, вы и другие наши соседи должны караулить на склоне горы у выхода из штрека, с тем чтобы схватить воров, когда они будут оттуда выходить.
– Так на кого же вы охотитесь, на лисиц или на людей?
– На людей, мистер Флауэр. Я должен вам все объяснить. Речь идет о злоумышленниках, которые крадут медь из нашей шахты. Отец хочет их арестовать в назидание остальным. Он считает, что за всем этим стоит Морти Донован.
– Ну нет, против Морти Донована я не пойду. Разве не он продал мне отца Таунсер, той самой суки, о которой я только что говорил? Удивительная собака, Джон. Ты, я думаю, оценил бы эту пару по достоинству. Нет-нет, зачем это я буду валяться целую ночь на горе, только для того, чтобы поссориться с Морти Донованом? Не понимаю, зачем ваш батюшка вообще вмешивается в это дело?
– Но, мистер Флауэр, вы же мировой судья, разве вы не считаете, что необходимо бороться с нарушителями закона?
– Стыдись, Саймон, – сказала его жена. – Бедный мистер Бродрик там в Дунхейвене день и ночь трудится над тем, чтобы спасти от расхищения шахту, которая принадлежит ему и моему отцу, а ты не хочешь пальцем шевельнуть, чтобы ему помочь. Я очень сожалею, мистер Бродрик, что мой деверь сейчас в отъезде. Граф Мэнди никогда бы не стал сидеть сложа руки и смотреть на то, как творится беззаконие, и, смею сказать, если я воспользуюсь своим влиянием на него и пошлю ему весточку…
– Это очень любезно с вашей стороны, сударыня, однако дело это не терпит отлагательства. Мне кажется, мой отец надеялся, что мистер Флауэр поедет с нами сегодня же.
– Сегодня? Это невозможно. Сегодня я не двинусь с места, даже если сюда нагрянут все воры Европы, – театральным голосом заявил Саймон Флауэр. – Пусть Морти Донован крадет медь и пусть она принесет ему больше счастья, чем она приносит нашему дому. – И, плотнее нахлобучив на голову шляпу, Саймон Флауэр снова уселся за фортепиано.
Генри посмотрел через стол на Джона и пожал плечами, но в этот момент дверь распахнулась, и в гостиную влетела дочь Саймона. Лицо ее пылало, глаза гневно сверкали, каштановые волосы спутались, свободно рассыпавшись по плечам.
– Черт знает что! – кричала она. – Надо же! Я этого не потерплю, я ей так прямо и заявила. Расцарапала ей физиономию и заперла в бельевом шкафу. Чтобы она там сдохла!
С этими словами она захлопнула крышку фортепиано, заставив отца прекратить игру, и стояла, тяжело переводя дух и глядя на мать с вызывающим видом.
Явление, столь внезапно представшее перед молодыми Бродриками, произвело на них потрясающее впечатление. Они вскочили на ноги, потеряв дар речи от смущения, – и впрямь, семнадцатилетняя Фанни-Роза Флауэр могла привести в полное онемение любого мужчину, способного ценить женскую красоту.
Гнев, во власти которого она находилась, делал ее прелестное лицо еще краше: румянец, пылающий на щеках, придавал особую глубину ее зеленым, чуть раскосым глазам, а небрежно растрепанные волосы делали ее похожей на вакханку, явившуюся из дикого леса. То, что она была босой, казалось, вполне соответствовало ее характеру. Только теперь она заметила, что у родителей гости.
– Здравствуйте, – сказала девушка с царственной повадкой матери и с улыбкой отца. – Прошу прощения за то, что помешала, но я поругалась со своей гувернанткой и очень надеюсь, что эта ссора будет последней.
– Фанни-Роза, – сказала ее мать, – ты меня удивляешь и огорчаешь. Что подумают о тебе мистер Бродрик и его брат? А мисс Харис? Она же задохнется в бельевом шкафу.
Миссис Флауэр в большом волнении покинула гостиную, в то время как ее супруг, готовый отнестись к выходке дочери с полным снисхождением, поглядывал на нее из-за фортепиано.
– Мне никогда не нравилась эта мисс Харис, – сказал он. – В ней есть что-то низкое и лицемерное, а нам это совершенно не подходит. И вообще тебе давно пора обходиться без гувернантки.
Фанни-Роза, успокоившись после приступа гнева, глянула краешком глаза на братьев Бродриков и уселась в кресло своей матери.
– А я думала, что вы оба в Лондоне, – приветливо сказала она. – Мне казалось, что вы приезжаете в Клонмиэр только на Рождество, это правда?
Генри вдруг поймал себя на том, что снова рассказывает историю, связанную с шахтой, однако на этот раз он нашел более благодарную аудиторию. Фанни-Роза сидела, скрестив свои босые ноги и не сводя с него глаз.
– Как бы мне хотелось поехать вместе с вами, – сказала она, – вместо папы. Было бы очень интересно сидеть в засаде на горе, да еще посреди ночи. А если бы пришлось драться с нашими шахтерами, я бы ничуть не испугалась.
– Я тебе вот что скажу, – обратился к дочери Саймон Флауэр, – судя по твоей сегодняшней стычке с мисс Харис, ты вполне готова ввязаться в любую драку. Не сомневаюсь, что любой из этих юношей с удовольствием взял бы тебя с собой, посадив позади себя на лошадь, а уж ты бы не ударила в грязь лицом. Однако ты нам не рассказала, что у тебя произошло с мисс Харис.
– Она заявила нам с Тилли, что нам пора учиться аккуратно складывать свою одежду, а я ответила, что не намерена этого делать. Все молодые леди, сказала она, должны уметь следить за своими вещами и не разбрасывать свою одежду повсюду, как это делают судомойки. «Что бы сказал ваш дядя Мэнди, если бы увидел, какие вы неряхи?» – поучала она. «Он бы меня, наверное, простил, если бы я села рядышком с ним, погладила бы его бакенбарды и сказала бы ему, какой он красивый», – ответила я ей. После этого она засопела и велела мне выучить наизусть страницу французских глаголов, тут я и расцарапала ей физиономию и заперла ее в бельевой шкаф, как вам уже известно, и я вижу по вашим глазам, что вы бы сделали с ней то же самое, мистер Бродрик.
Фанни-Роза лукаво посмотрела на Джона, который покраснел до корней волос, и потихоньку рассмеялась. После этого она взяла из вазочки большой кусок кекса и налила себе чаю, в то время как молодые Бродрики с восхищением смотрели на ее босые ножки, не в силах оторвать глаза от этого очаровательного зрелища.
– Вы ведь бывали на континенте, правда? – спросила она у Генри, набивая рот кексом. – Я все про вас знаю, наш лакей – двоюродный брат вашей кухарки. Мы тоже были в Париже прошлой зимой, дедушка дал папе денег на новые портьеры для маминой спальни, а мы вместо этого поехали в Париж.
– Верно говоришь, плутовка, – сказал Саймон Флауэр, глядя на дочь. – Вы знаете, когда мы бывали в картинных галереях, то за нами из зала в зал тащился целый хвост молодых французов, так что в конце концов нам начинали кланяться, решив, что это шествует какая-нибудь царственная особа со свитой.
– Гувернанткой у меня тогда была мисс Уилсон, – сообщила Фанни-Роза, – и я два раза от нее убегала, когда мы гуляли по улицам; она думала, что меня украли, и в слезах бежала в полицию, но они там ничего не понимали, они же французы. А когда мы вернулись домой, ей пришлось уехать в какую-то тихую деревню, чтобы отдохнуть, потому что у нее сделалось нервное расстройство. Вы не поверите, после четырнадцати лет у меня было по крайней мере десяток гувернанток, но вот в прошлом месяце мне исполнилось семнадцать, так что теперь с гувернантками покончено.
– Заодно ты доконаешь и своих родителей, – сурово обратилась к дочери миссис Флауэр, которая в этот момент вошла в комнату, так и не сумев умилостивить несчастную мисс Харис. – Вы должны почитать себя счастливым, мистер Бродрик, что ваши сестрицы ведут себя прилично, а не так, как моя дочь, и я надеюсь, что, когда вы вернетесь домой, вы не расскажете мисс Бродрик о том, что происходит здесь.
– Вот что я вам скажу, дети мои, – воскликнул вдруг Саймон Флауэр. – Зачем вам вообще возвращаться домой? Пусть ваш отец отправляется к своим норам и сторожит там шахтеров, если ему этого хочется, а вы оставайтесь-ка с нами обедать, а потом мы снова отправимся в погреб и возьмем с собой Фанни-Розу.
Однако Генри отрицательно покачал головой и двинулся к двери, к великому разочарованию своего брата.
– Вы очень добры, сэр, – сказал он, – но мы и так слишком задержались. Отец будет беспокоиться, подумает, что с нами что-то случилось.
Саймон Флауэр беззаботно махнул рукой и снова уселся за фортепиано.
– Я как-нибудь приеду поохотиться с вашим батюшкой на острове Дун, – сказал он. – Никогда не отказываюсь от подобного приглашения.
Но ползать на животе, гоняясь на Морти Донованом, – вот уж нет, от этого увольте. Так прямо и скажите вашему батюшке.
Он снова ударил по клавишам и запел веселую песню, к которой тут же присоединился сеттер, так что Бродрики уезжали из замка Эндрифф под аккомпанемент нестройных аккордов фортепиано, звучного баритона Флауэра и лая по крайней мере полудюжины собак, в то время как старшая дочь дома, прелестная босоножка, махала им ручкой, стоя на каменных ступенях.
Очарованные и смущенные, не вполне протрезвевшие после выпитого вина, братья скакали домой таким аллюром, который привел бы в ярость Медного Джона, их отца, если бы он мог их видеть. Только подъехав к Дунхейвену, они слегка сдержали лошадей, и Генри в какой-то степени обрел способность соображать.
– Ты знаешь, Джон, – обратился он к брату, – отец совершенно прав. Пока в этой стране живут такие люди, как Саймон Флауэр, она никогда не достигнет процветания.
Джон ничего не ответил. Процветание страны ничего для него не значило. Пусть себе Генри продолжает свои критические рассуждения, пусть он ругает Саймона Флауэра, сколько ему угодно. Джона сейчас занимало только одно: никогда в жизни он не видел ничего более прекрасного, чем дочь Саймона Флауэра.
5
В одну из суббот все семейство Бродриков собралось после раннего, как обычно, обеда у камина в библиотеке. Весь день Джейн собирала в лесу шишки и теперь подбрасывала их одну за другой в камин поверх тлеющего торфа; они шипели и стреляли в пламени, заглушая шум ветра, который выл и стонал в ветвях деревьев позади Клонмиэра. На море бушевал настоящий шторм, но длинные волны Атлантики не достигали входа в Дунхейвен, поскольку вытянутый в длину раскоряченный остров Дун служил естественным волнорезом.
Было время отлива, и вода в заливе, у самого подножия замка, быстро отступала, покрываясь зыбью от сильного ветра, однако сам Клонмиэр был так хорошо защищен от натиска бури, что лишь тогда, когда верхушки деревьев вздрагивали под порывами ветра, можно было догадаться, что хорошей погоде наступил конец.
Генри сидел за письменным столом отца и писал письмо Барбаре в Летарог, в то время как Джон, развалившись в самом удобном кресле, одной рукой рассеянно ласкал свою любимую борзую, а в другой руке держал книгу, которую он не читал. Он пристально смотрел на шишки, наблюдая за тем, как они вспыхивают ярким пламенем, а Джейн, глядя на его полузакрытые глаза, пыталась догадаться, о чем он думает.
Неделя прошла спокойно. Случаев воровства больше не было, и хотя на склоне горы каждую ночь выставлялись сторожа, там, кроме них самих, никто не появлялся. И тем не менее в воздухе ощущалось непонятное беспокойство, тревожное чувство надвигающейся опасности. Шахтеры работали молча и угрюмо, бросая подозрительные взгляды друг на друга.
Тяжелая атмосфера царила не только на шахте. В самом Дунхейвене, когда Джейн однажды отправилась в сопровождении старой Марты за покупками в лавку Мэрфи и, как обычно, стала весело болтать с хозяином, которого она знала с младенческого возраста, последний вел себя как-то странно, избегал смотреть ей в глаза и, пробормотав какие-то извинения, ушел в задние помещения, оставив Джейн на попечение молодого и неумелого приказчика. К тому же ей казалось, что люди на рыночной площади смотрят на нее враждебно, а когда она здоровалась с ними, как обычно, они отворачивались, делая вид, что не замечают ее. Дунхейвен внезапно превратился в такое место, где постоянно шепчутся, выглядывают из дверей и тут же скрываются, и Джейн, у которой в сердце находилось местечко для всякого приезжего и в особенности для каждого обитателя Дунхейвена, возвратилась домой с тяжелым чувством, с ощущением грозящей им всем опасности.
– Не нравится мне это, – говорила она Генри. – По-моему, отец недостаточно серьезно относится к тому, что происходит на шахте. Он думает только о том, как бы изловить и наказать тех немногих, что крадут у него медь. Он не понимает, что шахту ненавидят все до единого – все жители Дунхейвена.
– Дело просто в том, что они завидуют, – отвечал Генри. – Они бы хотели пользоваться всеми преимуществами, которые дает медь, не затрачивая никаких трудов, чтобы ее добыть. Отец знает, что делает. Если не проявить твердость по отношению к местным жителям, то ничего нельзя будет сделать, и всякий прогресс станет невозможным.
– Как нам было хорошо без этого прогресса.
– Это просто сантименты, ты наслушалась того, что говорит Джон.
Джейн бросила в огонь еще одну шишку. Шишка выплюнула сноп искр, зашипела и затихла. В комнате наступила тишина, слышался только скрип пера Генри да время от времени шелест, когда Джон переворачивал страницу книги. Вдруг собака насторожила уши и повернула морду в сторону двери; дверь распахнулась, и на пороге показался их отец, Медный Джон. Пальто его было застегнуто на все пуговицы, до самого подбородка, шляпа глубоко надвинута на лоб, так что были видны только его длинный нос и тонкие губы над решительным подбородком; в руках он держал свою любимую трость с набалдашником, короткую и суковатую, больше похожую на дубину. У него за спиной в передней стоял его приказчик Нед Бродрик – похоронное выражение его лица составляло разительный контраст с решительным видом его более удачливого брата.
– Я хочу, чтобы вы оба немедленно пошли вместе со мной, – сказал Медный Джон. – Через пять минут мы отправляемся на шахту. У подъезда дожидаются арендаторы, их человек пятнадцать, кроме них, там таможенный офицер Парсонс, почтмейстер Салливан, доктор Бимиш и еще два-три человека, которых удалось найти. Нельзя терять ни минуты.
Все трое молодых Бродриков поднялись на ноги. Генри, взволнованный и напряженный, готовый к любым действиям; Джон, внезапно выведенный из состояния задумчивости, казался растерянным; Джейн, бледная и встревоженная, стояла рядом с братьями, крепко сжимая руки.
– Что-нибудь случилось, сэр? – спросил Генри. Медный Джон мрачно улыбнулся.
– Нам сообщили, что из Дунхейвена на Голодную Гору направляется толпа человек в тридцать, а во главе – пятерка шахтеров, тех самых, что были под подозрением у капитана Николсона. Они, конечно, замышляют что-то недоброе, но я намерен этому воспрепятствовать.
Джейн вышла вместе с отцом и дядюшкой в холл, где ее братья уже надели пальто и застегивались; в тусклом свете свечи их лица казались бледными и возбужденными. Входная дверь была открыта, и у подъезда она увидела группу мужчин. В ожидании ее отца они стояли, переминаясь с ноги на ногу на гравии подъездной аллеи и шепотом переговаривались между собой. Некоторые из них размахивали фонарями, каждый держал в руке толстую палку.
Дождя пока еще не было, но дул порывистый ветер, и по небу стремительно неслись рваные облака. Было около половины девятого, стояла полная тьма. Луны не было, лишь светлые точечки звезд порой появлялись на темном небе и тут же исчезали.
Медный Джон и оба его сына присоединились к группе мужчин, собравшихся у подъезда, и Джейн, стоя у открытой двери, наблюдала за тем, как они скрылись в темноте, слышала топот тяжелых сапог по гравию, видела, как из-за угла, от конюшни, появились Кейси и Тим с лошадьми; через минуту вся группа скрылась за поворотом, двигаясь к подъездной аллее, а потом дальше, через парк и вверх по дороге в сторону Голодной Горы.
В Дунхейвене все было тихо и спокойно, деревня спала. Двери были заперты, в окнах ни огонька; ни на улицах, ни на площади не было ни одного человека, и ничто не нарушало ночную тишину, только волны бились о берег возле причальной стенки.
На выходе из деревни Медный Джон велел остановиться, и группа разделилась надвое. Одна часть во главе с самим Медный Джоном и Генри продолжала подниматься по дороге по направлению к шахте, остальные, среди которых был Джон, направились к тому месту на склоне горы, где был выход из шахты на поверхность. Здесь, на высоте, они испытали на себе всю силу ветра, который заставлял их мчаться вперед, не разбирая дороги, спотыкаясь о камни, путаясь ногами в вереске, и самый младший из Бродриков, теперь, когда он был один и рядом не было ни отца, ни брата, ощутил новое, непривычное волнение, нечто похожее на восторг, не связанное ни с шахтой, ни с разгневанными обитателями Дунхейвена – просто это было то, что он любил и понимал: борьба с ветром на Голодной Горе. Внизу под ним расстилается море, омывающее берег залива Мэнди-Бей во всю его длину, оно катит свои волны к замку Эндрифф, и может быть, Фанни-Роза слушает их шум из своего окна, и до нее тоже доносится рокот волн, принесенный ветром, однако это не гневное ворчание, а размеренные звуки торжественного гимна. Люди, шедшие следом за ним, чертыхались, проклиная неровную почву; неистовый ветер забирался им под одежду, надувая ее пузырями. Джон поднял глаза вверх – по небу наперегонки неслись тучи; первые капли дождя с силой ударили по лицу, знаменуя собой приближение бури, и он, смеясь, стал еще быстрее подниматься по склону, уверенно находя точку опоры среди камней и влажного, льнущего к ногам мха, вдыхая сладкий пронзительный запах вереска, которым был напоен воздух. Наконец они добрались до выхода из шахты, так хорошо скрытого в зарослях дрока, что в темноте и под начинавшимся дождем его почти невозможно было обнаружить, и стали ждать, укрывшись, насколько это было возможно, под выступом скалы, а ветер дул с неослабевающей силой, и ночь становилась все темнее. В их группе находился и Нед Бродрик. Он сидел, скорчившись в вереске, возле племянника, мрачный и насупленный, покусывая время от времени кончики пальцев, чтобы восстановить в них кровообращение.
– Надо бы вашему батюшке прийти к соглашению с Морти Донованом, мастер Джон, – сказал он. – Мне-то не раз приходилось улаживать споры с помощью стаканчика виски. Но батюшка ваш человек гордый, очень уж много о себе понимает, а у Морти Донована тоже есть своя гордость. Ничего хорошего нынче ночью не получится. А что до меня, то сидел бы я сейчас у себя дома в Оукмаунте, задернул бы занавески и знать бы не знал, что здесь делается.
– Я не сомневаюсь, что ты бы так и сделал, Нед, – сказал Джон. – Но сейчас-то мы на Голодной Горе, и поскольку выбора у нас нет, нужно с этим примириться.
– Что человеку нужно, так это благоразумие, – продолжал Нед. – С тех самых пор, как я служу приказчиком у вашего батюшки, я поставил себе за правило: разговаривая с ним, я соглашаюсь с тем, что говорит он, а когда имею дело с арендаторами, то соглашаюсь с ними. Таким образом все остаются довольными, и никто не в обиде. Я еще ни разу в жизни ни с кем не поссорился.
– А как же ты выходишь из положения, Нед, когда арендаторы не вносят вовремя деньги? Как тебе удается заставить их отдавать долги?
– Ну, между нами говоря, мастер Джон, я знаю, какие цифры нужно записывать в книгу, чтобы казалось, будто они все заплатили, хотя я иногда не вижу ни единого пенса из этих денег. Однако не хотите ли выпить капельку чего-нибудь эдакого для поддержания духа? – И, воровато оглядевшись, приказчик достал из глубокого кармана пальто бутылку и, опустившись среди вереска на колени, со вздохом удовольствия поднес ее ко рту. – Должен вам сказать, мастер Джон, – проговорил он, утираясь рукавом, – что я всей душой предан вашему семейству, и если Морти Донован задумает кому-нибудь из вас навредить, он это сделает только через мой хладный труп. Что же касается до вас лично, мастер Джон, то вы самый лучший из всех, да не посетует на меня мастер Генри.
Джон засмеялся, прекрасно зная, что, будь сейчас на его месте Генри, Нед сказал бы то же самое про него, и, отхлебнув «капельку эдакого», которое оказалось адской смесью производства, по всей видимости, самого Неда, поскольку напиток этот больше всего напоминал жидкий пламень. Он вернул бутылку Неду, как раз вовремя, ибо в этот момент к ним подбежал один из мужчин, которые караулили в некотором отдалении от них.
– Там, на востоке какое-то зарево, мистер Джон, – выкрикнул он. – Мне сдается, что нынче ночью шахтеры и не собираются сюда являться. Вместо этого они подожгли шахту.
Остальные караульные, крича и возбужденно жестикулируя, побежали вниз по склону, и тут Джон увидел, как из-за верхушки соседнего холма в небо взвился багрово-красный язык пламени.
– Он верно говорит, мастер Джон, – закричал приказчик. – Нынче никто не собирается ползать по штольням и прочим кротовым норам, а если они задумали какую пакость, то будут пакостить на земле, наверху, где копер и другие постройки. Да покарает Господь этих негодяев за их сатанинские деяния!
– Эй, посмотрите-ка сюда! – вдруг закричал один из арендаторов. – Кто-то едет по дороге на тележке, а в оглоблях – осел. Глядите, как тележка подпрыгивает на камнях да на вереске, как пить дать, сейчас перевернется.
– Можно подумать, что осел знает эту местность, как свое стойло, или же его заколдовали, – сказал второй. – Смотри, свалился… нет… кучер направляет повозку вон на ту тропинку. А как он гонит несчастную скотину, лупит его ручкой от кнута, ну, совсем спятил!
Тележка, влекомая ослом, кренясь и подпрыгивая на неровном грунте, неслась с дикой, поистине безумной скоростью, приближаясь к группе мужчин, в то время как сидящий в ней человек что-то кричал и хохотал, указывая в их сторону кнутом; длинный черный плащ ездока надувало ветром, делая его похожим на какую-то фантастическую фигуру.
– Это сам дьявол, – закричал кто-то из мужчин. – Сам дьявол вырвался из ада, чтобы всех нас погубить! – И они стояли в растерянности, не зная, то ли бежать сломя голову, то ли броситься ничком на землю, моля о спасении. Но потом один из мужчин, менее суеверный, чем другие, с возгласом облегчения обернулся к остальным.
– Это Морти Донован, – крикнул он. – Посмотрите на его лицо, посмотрите на глаза! Мистер Джон, мне сдается, что он помешался, совсем ума решился.
Старик, с трудом сохраняя равновесие, едва держался на краю тележки, вытянув вперед хромую ногу. В одной руке он держал вожжи, направляя своего осла, в другой – кнут, которым размахивал над головой. Подъехав к стоявшим на склоне холма мужчинам, он остановил повозку и, вглядевшись в темноту и узнав среди стоявших Джона, снова стал хохотать, что-то выкрикивая и раскачиваясь из стороны в сторону, изображая безумное веселье.
– Пытаетесь, значит, меня изловить, вот как? – кричал он, – Повязать здесь, на Горе, и отправить в тюрьму? Так вот, скажу я вам, вы попусту теряете здесь время. Ребята развели хороший костер на шахте вашего папаши, мистер Джон, к утру там не останется ни щепочки, ни камня. Так что отправляйтесь туда, к папаше и братцу, горите все огнем и будьте прокляты, вот что я вам скажу.
Старик снова щелкнул кнутом, с проклятиями понукая осла, и помчался дальше.
– Остановите его! – крикнул кто-то. – Хватайте осла за узду, ведь он искалечится!
Один из мужчин бросился к ослу; испуганное животное дернулось в сторону, отчего человек свалился в вереск, в то время как Джон, вскочив на подножку тележки, пытался вырвать из рук Морти Донована кнут. Однако старик оказался проворнее него. Он обернулся и с громким проклятием вытянул Джона кнутом по голове, ослепив его на мгновение и продолжая изрыгать ругательства, ибо его бурное веселье сменилось слепой яростью.
– Сегодня ночью я предал проклятью твоего отца и твоего брата, а теперь проклинаю тебя, Джон Бродрик, – кричал он, – и не только тебя, а и твоих сыновей, что придут после тебя, и внуков твоих, и пусть их богатство не принесет им ничего, кроме горя и отчаяния, пусть введет их во грех, так что последний из них, со стыдом и унижением, будет стоять посреди развалин его, тогда как Донованы возвратятся в Клонмиэр, на землю, что принадлежит им по праву.
Джон соскочил с тележки, обливаясь кровью из раны, нанесенной кнутом, плохо соображая после удара, а его спутники, потрясенные и испуганные силой страсти этого старого человека, расступились, давая ему дорогу. Только Нед Бродрик, казалось, не испытывал особого страха или беспокойства.
– Полно, мистер Донован, – сказал он, протягивая ему руку с неуверенной улыбкой, – никто из этих людей, включая и мастера Джона, не желает вам зла, Бог тому свидетель. Я сам поговорю с мистером Бродриком и попрошу его, в качестве личного мне одолжения, высказать свое беспристрастное мнение…
Однако Морти Донован остановил его, презрительно смеясь.
– Заткни-ка ты свою глотку, болван, – сказал он. – Иди, спрячься за бабьей юбкой. Разве в твоих жилах не течет та же дурная кровь? Дай мне проехать, дьявол тебя забери!
И осел снова двинулся вперед, Морти Донован продолжал размахивать кнутом, а тележка, кренясь то на один, то на другой бок, устремилась в темноту, пока не скрылась из глаз за изгибом холма.
– Вам очень больно, мастер Джон? – обратился дядюшка к молодому человеку, заглядывая ему в лицо. – Может быть, вам лучше поехать домой, чтобы вам промыли рану? Мне кажется, здесь мы больше ничего не можем сделать.
– Не беспокойся, Нед, это скоро пройдет. Как же мы можем ехать домой? Ты слышал, что сказал этот старый безумец? Они подожгли шахту. Мы должны ехать туда, не теряя ни минуты, больше не о чем и говорить.
По его лицу обильно текла кровь, в голове болезненно пульсировало, от прежнего восторженного настроения не осталось и следа, и, повернувшись лицом к ветру и дождю, который заметно усилился, Джон во главе всей группы направился в сторону шахты. Минут через двадцать они вышли в темноте на дорогу, ведущую к руднику, и увидели в конце ее высокий копер, озаренный светом пламени, услышали гул голосов, крики, громко отдаваемые распоряжения. Они увидели, что на шахте царит невероятный беспорядок: люди в темноте натыкаются друг на друга, кто-то отдает приказания, другие язвительно смеются, и вся масса людей настолько перемешана, что невозможно разобрать, кто из них свой, а кто чужой, где друзья, а где враги.
– Это горят лачуги корнуольцев, – сказал один из арендаторов, сопровождавших Джона. – Взгляните на дорогу, сэр, все до одной пылают.
Так оно и было: деревянные домишки оказались желанной добычей для огня, и на крошечных участках, отведенных шахтерам под огороды, стояли женщины с детьми, испуганные и дрожащие, в то время как мужчины пытались остановить огонь с помощью ведер воды, которые они передавали друг другу по цепочке.
Собственно рудник пока не пострадал, потому что Джон Бродрик и его люди встали стеной, заслоняя собой шахту и прочие постройки, так что бунтовщики не могли к ним подойти, не вступая в драку, к которой они отнюдь не были готовы. Поэтому они удовольствовались тем, что стали рушить домишки корнуольцев, таща оттуда все, что только возможно, наводя страх на женщин и детей. Когда Джон со своими людьми прибыл на место действия, некоторым бунтовщикам, в основном заводилам этого бунта, удалось проникнуть на обогатительную фабрику; подзадориваемые снаружи своими более робкими товарищами, они занимались тем, что с торжествующими дикими криками переворачивали вагонетки и выбрасывали их содержимое через раскрытые двери.
Вдруг кто-то схватил Джона за руку, это был Генри, который стремительно выскочил из дверей конторы и потащил его в укрытие, под защиту здания.
– Спокойно, ложись на землю, – прошептал Джону брат, – сейчас отец задаст этим мерзавцам, они у него запрыгают.
Он дрожал от возбуждения, указывая на две фигуры – это были его отец и капитан Николсон, – которые стояли невдалеке от здания, держа что-то в руках. Медный Джон был без шляпы, пальто его было расстегнуто, так что видна была вся его мощная фигура, а длинные волосы развевались на ветру. Он оглянулся, увидел своего младшего сына и подмигнул ему, указав на предмет, который держал в руках капитан Николсон.
Джон сразу же понял, что они задумали, и похолодел.
– Боже мой, Генри! – воскликнул он. – Это же убийство!
Брат ничего не ответил, он продолжал следить за тем, что делают отец и Николсон. Рудокопы были слишком заняты делом разрушения и не заметили двух мужчин, которые незаметно подкрались к обогатительной фабрике и, нагнувшись к основанию стены, что-то там делали. Через минуту эти двое выпрямились и быстро побежали назад к конторе, где их ожидали Джон и Генри, и, так же как и они, бросились на землю.
– Ну, теперь они никуда не денутся, – сказал Медный Джон, и его младший сын заметил торжество в его глазах и твердой линии губ.
С минуту все было тихо, а потом раздался оглушительный взрыв, в воздух взметнулись камни и обломки, послышались душераздирающие крики.
Медный Джон поднялся на ноги и, не говоря ни слова, обернулся к Николсону. Затем он первым вышел из конторы и постоял, глядя на картину, открывшуюся его взору.
Обогатительная фабрика, мгновенно взлетевшая на воздух от мощного порохового заряда, представляла собой груду развалин; устоял лишь дальний конец здания, который каким-то образом загорелся и теперь был объят пламенем. Оттуда выскочил единственный оставшийся в живых шахтер из тех шести, что три минуты назад орудовали на обогатительной фабрике, оглашая ее победоносными криками.
При виде этого зрелища над толпой взметнулся вопль ужаса и отчаяния; люди, опасаясь того, что этот взрыв лишь первый, что за ним последуют другие, и все они будут уничтожены, в панике бросились бежать с криками и воплями, торопясь как можно скорее выбраться из этого места, падая и давя друг друга, так что через минуту широкий проход к шахте представлял собой беспорядочную массу рвущихся прочь людей, освещенную зловещим пламенем горящей фабрики.
– Догнать их! – крикнул Медный Джон. – Не дайте им скрыться! – И, врезавшись в толпу, он бил по головам направо и налево своей толстой тростью, похожей на дубину, а за ним устремился Николсон и другие его помощники, в то время как Джон стоял на пороге конторы, совершенно обессиленный, борясь с приступами тошноты, а едкий запах пороха забивал ему ноздри, и он ничего не видел, кроме квадратной фигуры отца, который бил по головам испуганных шахтеров, а они бросались от него в разные стороны, ошеломленные и отчаявшиеся, – весь боевой дух покинул их при виде ужасной гибели вожаков. Потом послышался пронзительный визг женщин и детей, оказавшихся под ногами бежавших в панике мужчин, а пламя, пожиравшее их домишки, потерявшее силу оттого, что у него не было больше пищи, окончательно погасло под потоками дождя, хлынувшего из черных туч и мгновенно промочившего до нитки всех, кто находился на месте действия. Наступившая темнота и внезапный ливень еще усилили сумятицу – друг нападал на друга, враг обнимался с врагом, и сквозь все это море звуков слышался уверенный голос Медного Джона, который командовал, давал советы и указания Николсону и другим своим помощникам, призывая на помощь Генри, а Джон все стоял на пороге конторы, глядя на груду развалин, в которые превратилась обогатительная фабрика.
Было уже половина третьего к тому времени, когда на шахте был восстановлен относительный порядок. Человек десять шахтеров были арестованы и посажены под замок в конторе, остальные разбежались – либо для того, чтобы спрятаться где-нибудь на Горе, либо для того, чтобы вернуться домой в Дунхейвен, в расчете на то, что в темноте никто не узнает об их участии в бунте. Ливень прекратился, теперь с неба падал ровный мелкий дождик, который окончательно загасил огонь, так что на месте домов корнуольцев остались только мокрые дымящиеся головешки. Их семьи провели остаток ночи в помещениях самой шахты, надеясь, что утром для них что-то будет сделано. Больше до наступления рассвета ничего нельзя было предпринять, однако Медный Джон уже сидел в конторе со стаканом подогретого рома в руке и диктовал распоряжения капитану Николсону.
– Я полагаю, мы вполне можем рассчитывать на то, что с людьми из Дунхейвена у нас больше не будет никаких неприятностей. Они вернутся на работу, во всяком случае те, что не сбежали и не прячутся на Горе, а может случиться и так, что завтра придут наниматься новые люди. Кстати, со штреком, который ведет из шахты на поверхность, мы поступим так же, как и с обогатительной фабрикой. Не забудьте, капитан Николсон: то, что осталось от фабрики, нужно разобрать в течение сорока восьми часов, чтобы как можно раньше можно было расчистить площадку и приступить к сооружению на этом месте нового здания. Кроме того, нужно предать земле тех, кто лежат там, под этими развалинами, вернее то, что от них осталось – я полагаю, осталось не так уж много… А теперь, джентльмены, я должен поблагодарить вас всех за ту помощь, которую вы оказали мне нынешней ночью. Вы увидите, что я в долгу не останусь. Тех из вас, кто не слишком утомлен, приглашаю отправиться вместе со мной и моими сыновьями в Клонмиэр, где моя дочь будет иметь удовольствие предложить вам закуску.
Его помощники, промокшие и измученные, едва не падая с ног от усталости, один за другим извинились и отказались от приглашения, и Медный Джон под дождем и в кромешной тьме, которая обычно наступает перед рассветом, сел на лошадь и поехал по безмолвным улицам Дунхейвена к себе в Клонмиэр в сопровождении своих сыновей. Джейн, Марта и остальные слуги в волнении и тревоге ожидали их, столпившись в холле; увидев, что они возвращаются целыми и невредимыми, старая Марта разразилась слезами и принялась бранить своего хозяина, качая головой и горестно цокая языком при виде распухшего лица Джона.
– Полно, полно, Марта, – уговаривал ее Медный Джон, делая знак слугам, чтобы они шли спать. – Никто из нас не пострадал, кости у всех целы. Рана мистера Джона быстро заживет, я в этом нисколько не сомневаюсь. Все, что нам сейчас нужно, это поесть, выпить и обогреться у жаркого огня в камине, а потом как можно скорее в постель, чтобы хоть ненадолго соснуть, ибо завтра у нас будет много дел.
Они стояли в библиотеке, четверо Бродриков: отец – со стаканом в руке, заложив вторую руку за спину; его суровое лицо смягчилось, когда он с улыбкой обернулся к дочери, которая тоже улыбнулась ему в ответ, однако была по-прежнему бледна и так встревожена, что ее улыбка казалась всего-навсего тенью настоящей улыбки; Джон стоял, опершись локтями о каминную полку и обхватив руками голову; лицо у него распухло и побледнело, в то время как Генри, мокрый до нитки, так что платье прилипало к его худому телу, дрожал от холода. Он поднял бокал и чокнулся с отцом.
– Во всяком случае, – сказал он, – мы их одолели, несмотря ни на что, верно, отец?
– Да, – ответил Медный Джон, – мы их одолели, Генри.
Они выпили вместе, улыбаясь друг другу поверх бокалов.
Шахта, думала Джейн, шахта осталась в целости, она по-прежнему будет работать на Голодной Горе, а Морти Донован проиграл в этой игре. Брат и отец в безопасности. У Джона распухло лицо, но больше ничего худого не случилось. Эту сцену она запомнила на всю жизнь: отец и сын поднимают бокалы в ознаменование благополучного окончания неприятностей. И еще она запомнила, как Джон, отвернувшись от камина, посмотрел на бледного дрожащего Генри и, вдруг рассердившись, сказал:
– Ради Бога, Генри, пойди и переоденься, ты простудишься насмерть.
Она запомнила, как стучит в оконное стекло дождь, как тихо шелестит листва под вздохами ветра за окном; запомнила и то, что, хотя все они были в безопасности, ей все равно было страшно.
Все молодые Бродрики крепко спали в эту ночь, а их отец Медный Джон, заворочался во сне, нахмурился и что-то пробормотал, словно ему что-то приснилось. Ветер еще немного повздыхал и затих; дождь пошептал, покапал и успокоился. А там, далеко, в пяти милях от замка, стоял среди вереска маленький ослик, дрожа всем телом, рядом с ним валялась перевернутая тележка, придавив собой мертвое тело Морти Донована, который сжимал в окоченевших руках камни и мох с Голодной Горы.
6
Первого числа каждого месяца Джон Бродрик из Клонмиэра, как бы он ни был занят другими делами и что бы ни случилось в тот день, писал письмо своему партнеру Роберту Лэмли из Данкрума с отчетом о состоянии дел на принадлежащей им шахте на Голодной Горе в Дунхейвене. Это было одно из строгих правил, которые он установил для себя с самого начала их партнерства, и хотя он не испытывал особых дружеских чувств к Роберту Лэмли и виделся с ним не чаще двух-трех раз в год, все равно каждый месяц отправлялось письмо – из Клонмиэра, Бата, Лондона, Бронси или Летарога, – написанное аккуратным угловатым почерком и запечатанное печаткой с гербом Бродриков: рука в стальной перчатке, сжимающая кинжал, – и сложенное таким образом, как это было принято в те времена. «Имею удовольствие сообщить Вам, мой дорогой мистер Лэмли, – писал он, – сумма моего и Вашего дохода за этот год превышает предыдущую, и сего дня, то есть четырнадцатого февраля, я перевел на Ваш счет в банке в Слейне сумму в две тысячи фунтов».
Очень типично для Джона Бродрика было то, что эта приятная информация сопровождалась небольшой горькой пилюлей.
«К сожалению, должен Вам сообщить, – продолжал он, – что расходы в нынешнем году были также достаточно велики: я был вынужден установить еще одну паровую машину, стоимость которой будет вычтена из доходов будущего года. Однако цены на медь в настоящее время достаточно высоки, и, мне кажется, имеет смысл рискнуть значительной суммой, для того чтобы произвести разведку соседнего участка, примерно в четверти мили от шахты, в северной части Горы, над дорогой. Разведка обойдется довольно дорого, однако польза, которую такого рода работы принесут этой стране, настолько очевидна, что я бы рискнул произвести известные затраты и заложить вторую шахту, несмотря на то что доходы от нее будут не столь велики».
Итак, была заложена новая шахта, заработал рудник, были наняты рабочие, куплены пароходы для доставки руды из Дунхейвена в Бронси на медеплавильные заводы, и мало-помалу, а потом все быстрее, состояние Бродриков росло, и Медный Джон расширял свои владения в Клонмиэре, прикупая земли с одной, с другой стороны, земли на побережье за островом Дун, земли за Килином по дороге к Денмэру.
Затем возникли вопросы назначения должностных лиц в Дунхейвене, и владелец Клонмиэра считал, что право распоряжаться в этом вопросе принадлежит ему, а не Роберту Лэмли.
«К сожалению, мы в скором времени можем лишиться услуг доктора Бимиша, который пользует нас в Дунхейвене. Очень важно найти для графства знающего врача, который пользовал бы бедных и к которому в случае необходимости мы и сами могли бы обратиться, с уверенностью в том, что на него можно положиться. Мне дали понять, что доктор Армстронг, который обслуживает гарнизон на острове Дун, собирается выйти в отставку и не прочь поселиться где-нибудь в провинции, причем именно в наших краях. Полковник Лесли отзывается о его знаниях и способностях самым хвалебным образом, и мне кажется, что доктор Бимиш тоже знает его достаточно хорошо. Вам известно, что должность врача в графстве выборная, и голоса при выборах распределяются в зависимости от суммы денег, поступающих на медицинскую помощь по подписке. Поскольку то, что плачу я лично, вдвое или даже втрое превосходит все, что платят остальные, считаю нужным Вас уведомить, что именно мне принадлежат все голоса, и что если мне будет угодно и если доктор Армстронг согласится, эту вакансию займет он…»
Не стоит и говорить, что доктор Армстронг согласился, к великому удовольствию молодых Бродриков, которые сразу с ним подружились.
«Что же до Ваших арендаторов, – добавил Медный Джон, – по каковому вопросу Вы спрашивали моего совета в Вашем последнем письме, то могу сказать: я не одобряю Вашего намерения прощать задержки с внесением арендной платы. Те немногие арендаторы, которые платят вовремя и сполна, сочтут, что их добросовестность не приносит им никаких преимуществ по сравнению с должниками и, конечно, не склонны будут в дальнейшем вносить плату столь же аккуратно. Моя же система заключается в том, чтобы отдавать землю неплательщиков более добросовестным арендаторам, с тем чтобы они работали и соответственно платили еще более старательно».
И Джон Бродрик, выражение лица которого с каждым месяцем становилось чуть более суровым, а линия рта еще более твердой, заключал свое послание сообщением о домашних делах.
«Мы намереваемся перебраться на ту сторону воды в первых числах сентября, с тем чтобы провести зиму, как обычно, в Летароге. К сожалению, должен сообщить, что здоровье Генри по-прежнему неважно, и мы все о нем тревожимся. Доктор, к которому он обращался в Брайтоне, сказал, что ему полезно было бы переменить климат на более теплый, и он собирается поехать на Барбадос, может быть, даже не дожидаясь нашего отъезда в Летарог. Джон вполне благополучен, у него появились новые собаки, как обычно, борзые, и он уверяет, что они потеряют форму, если он не сможет их как следует погонять перед наступающим сезоном, поэтому он хотел бы приехать с ними к Вам в Данкрум, когда Вы в следующий раз будете у себя. Дочери мои, к счастью, здоровы, они присоединяют, мой дорогой мистер Лэмли, свои наилучшие пожелания к моим…»
И вот, под подписью подведена черта, письмо сложено и вручено Томасу, с тем чтобы он отнес его в Дунхейвен; таким образом еще одна обязанность выполнена, и о ней можно больше не думать.
Взяв трость, Медный Джон вышел из дома, чтобы пройтись по своим владениям. Он направился к заливу, чтобы посмотреть, высоко или низко стоит вода; оглядел лодку Джона, стоявшую у причала, бросил взгляд на садик Джейн, который она развела у лодочного сарая, посмотрел вверх на цапель, свивших гнезда на высоких деревьях; затем взгляд его скользнул через залив на дымок, вьющийся над трубами гарнизонных зданий на острове Дун, а потом, мимо Дунхейвенской гавани, к подножию Голодной Горы. Обогнув дом, он оказался в огороде, где, конечно, встретил Барбару, занятую серьезной беседой со стариком Бэрдом на тему, как надо ухаживать за виноградной лозой, только что посаженной в оранжерее; потом через лес, насаженный его дедом, где в сосновых ветвях шелестел ветерок, совсем как прибой на песчаном берегу, по узеньким дорожкам, составлявшим гордость Барбары, к беседке, которую нынешней весной построили для Генри. Там он и лежал в своем шезлонге, а рядом сидела Джейн и читала ему вслух.
При виде отца Генри весело улыбнулся. Глаза его ярко блестели, на щеках горел яркий румянец, и отец, стараясь не замечать похудевшего тела, укрытого пледом, думал о том, что сын его действительно поправляется.
– Вы опять застали меня на месте преступления, сэр, – смеясь говорил Генри. – Я ведь, как обычно, ленюсь. Должен вам признаться, я даже уснул вскоре после полудня и спал бы, наверное, до сих пор, если бы Джейн не подкралась ко мне и не начала читать мне стихи.
– Неправда, Генри, ты несправедлив ко мне, – упрекнула его сестра. – Я пришла сюда по твоей просьбе, и ты совсем не спал, просто лежал, положив руки за голову, а лицо у тебя было такое усталое. Мне даже жаль, что ты не спал. Доктор Армстронг говорит, что тебе нужно как можно больше отдыхать.
– Вилли Армстронг просто старая баба, – сказал Генри. – Кудахчет надо мной, словно я младенец, а не здоровый мужик, который просто слегка захворал, потому что имел глупость простудиться прошлой зимой. Вот увидите, каким я вернусь с Барбадоса, велю, пожалуй, сделать себе татуировку и отращу курчавую бороду. Вы гуляете, сэр? Можно я пойду с вами, а то мне уже надоело лежать?
Желая показать, как он презирает свою слабость, Генри откинул плед и встал на ноги, весело напевая какую-то песенку, и сразу же завел разговор о делах, касающихся имения; отец взял его под руку, и они направились через лес к ферме, принадлежащей собственно имению и расположенной в парке.
«Они зайдут слишком далеко, – думала Джейн, – отец так увлечется разговором, что обо всем забудет, а к вечеру Генри будет так утомлен, что за обедом ничего не станет есть, и Барбара встревожится, а если среди ночи мне случится выглянуть из моей комнаты, я непременно увижу полоску света из-под его двери, и станет ясно, что он опять не спит».
Она продолжала сидеть в маленькой беседке возле пустого кресла брата, пытаясь понять, какие мысли занимали Генри всю весну и все лето, когда он лежал здесь день за днем, поднявшись с постели после болезни. Генри, такой живой и деятельный, он так любит общество, путешествия, а теперь лишен всех этих удовольствий; у него даже нет сил помогать отцу в делах, связанных с шахтой. Любой другой на его месте сделался бы мрачным, беспокойным и раздражительным, но Генри, даже если он и испытывает такие чувства, ничем этого не показывает. У него всегда находится доброе слово и улыбка для каждого члена семьи, всегда наготове забавная шутка, он постоянно строит планы: что они будут делать, когда он поправится, как весело будут проводить время, какие пикники будут устраивать, как часто будут собираться вместе.
– Уж один-то пикник мы обязательно устроим, – сказал он в тот самый вечер, – прежде чем я уеду на Барбадос. Мы возьмем лошадей и отправимся на озеро на Голодной Горе, совсем как тогда, когда мы были детьми, и доктор Вилли Армстронг тоже с нами поедет, и молодой Дикки Фокс – не красней, пожалуйста, Джейн, – и Фанни-Роза Флауэр, если ее отпустит миссис Уайт, и ее брат Боб, если у него еще не кончился отпуск, и все мы будем веселиться от души, и никто не будет болеть, печалиться и грустить.
Радость, вызванная предвкушением приятной поездки, так его взволновала, что у него сделался приступ кашля, и Джейн живо вспомнилась та ночь, когда Генри, весь промокший, стоял в библиотеке, дрожа от холода. Те дела, по крайней мере, закончились, нет больше воровства, нет никаких столкновений, и Морти Донована нет на свете. Сэм Донован продал ферму и держит лавку в Дунхейвене. В каком гневе был бы гордый старик – Донован, и вдруг лавочник, какой позор! Второй сын живет в маленьком домишке где-то по дороге на Денмэр. Он держит пару-другую свиней и тайком приторговывает виски, не имея на это разрешения. Нет, Донованы никогда больше не будут беспокоить Бродриков. Старая шахта процветает, заложена новая, рабочих они нанимают больше, чем когда-либо. Все идет гладко. Все они были бы так счастливы, если бы не тревожились за Генри. И внезапно Джейн охватила легкая дрожь. Беседка без Генри казалась брошенной и унылой, Джейн стало одиноко и даже жутковато, словно брат уже уехал на Барбадос, к тому же и солнца уже не было – оно скрылось за густыми деревьями. Надо будет их проредить, подумала она, а то они совсем заслонили солнце, и оно не может заглядывать в беседку. И она взяла книгу, подушку с пледом и пошла через сад к дому.
Стоя на склоне повыше Клонмиэра, она видела, как лодка Джона, в которой вместе с ним сидел доктор Армстронг, подошла к причалу. Они ездили на остров Дун, чтобы погонять зайцев с борзыми, подготовить собак к состязаниям. Джон взглянул наверх; прядь темных волос упала ему на лицо. Он увидел сестру, рассмеялся и махнул ей рукой. Собаки на своре стояли на носу и дрожали от нетерпения, готовые выпрыгнуть на берег и туго натягивая сворку. Большой серебряный кубок, который они выиграли в прошлом сезоне, – предмет величайшей гордости Джона – красовался на каминной полке в столовой. Он показывал его Фанни-Розе Флауэр, когда она приезжала с отцом справиться о здоровье Генри. Джейн очень позабавило замечание Фанни-Розы, которая совершенно серьезно говорила Джону, что на кубке нужно выгравировать верхушку фамильного герба, а на собачьих попонах вышить весь герб целиком.
Бедняжка Джон, с каким смущенным видом он сидел, не говоря ни слова, в то время как Фанни-Роза пила чай, наблюдая за ним краешком глаза; и Джейн не могла понять, выражают ли слова девушки ее собственные мысли, или же они продиктованы снобизмом, унаследованным от матери.
А может быть, она говорила все это просто, чтобы подразнить Джона и позабавиться.
«Как она, однако, хороша, – думала Джейн, – как весело с ней разговаривать и как странно, что доктор Армстронг, гостивший в Клонмиэре одновременно с Флауэрами, так убежденно сказал после их отъезда, что Фанни-Роза слишком уж смела и беспокойна, на его вкус, и что ее легкомыслие объясняется не просто молодостью, а вообще свойственно ее натуре». «А какие женщины нравятся вам?» – наивно спросила Джейн, а он только серьезно на нее посмотрел, словно желая что-то сказать, но воздержался, ограничившись замечанием, что докторам, в силу их профессии, возбраняется восхищаться кем бы то ни было, ибо каждая женщина может оказаться его пациенткой, и он оставляет нежные чувства Дикки Фоксу и другим офицерам гарнизона.
Все эти мысли пронеслись в голове Джейн, пока она смотрела, как ее брат и доктор вылезают вместе с собаками из лодки, и она подумала о том, что сказал бы доктор, знай он, что томик стихов, который она держит в руках, был подарен ей лейтенантом Фоксом, и что в нем отмечена крестиком страничка с любовным стихотворением поэта елизаветинской эпохи «Входя в чертог моей царицы». Весьма возможно, что он счел бы это не вполне приличным.
Но вот из окна своей спальни высунулась Элиза и крикнула, что Томас уже дал звонок, призывающий одеваться к обеду, и, следовательно, оставалось всего четверть часа, и если Джон с доктором Армстронгом собираются сами вести собак на псарню, они к обеду опоздают, и отец рассердится.
В это время из леса показались Джон Бродрик и Генри, который опирался на его руку, и к ним присоединилась Барбара, шедшая из сада; она несла корзинку персиков, еще теплых от солнца, и Джейн вдруг охватило странное чувство счастья и покоя. Вот мы все вместе, думала она, мы разговариваем и смеемся, нам так покойно и хорошо, скоро сядем за стол, Томас уже идет из кухни с подносом, двери и окна в замке распахнуты настежь, чтобы можно было насладиться золотистыми лучами заходящего солнца. О, если бы эти минуты можно было удержать, если бы они сохранились и не было бы никаких сборов в дорогу, никаких отъездов, когда мебель укрывается чехлами, ставни затворяются и однажды, холодным осенним утром, все садятся на пакетбот, следующий из Слейна, а впереди зима, сулящая неуверенность и перемены.
Но вот, длинные августовские дни миновали, наступил сентябрь – слишком рано и слишком быстро, – а с ним и приготовления к отъезду Генри на Барбадос. Он должен был отбыть из Дунхейвена на «Генриэтте», судне своего отца, которое отправлялось с грузом в Бронси, а оттуда Генри проследует в Ливерпуль, где сядет на корабль, следующий в Вест-Индию.
Казалось, ему стало лучше, он окреп, кашель его почти не мучил, и в самый день его отъезда состоялся давно обещанный пикник на Голодную Гору. С самого утра установилась ясная безоблачная погода, все вокруг было окутано мягким задумчивым сиянием поздней осени, и маленькая кавалькада выехала из Клонмиэра вместе с Генри, который торжественно восседал в коляске с Тимом в качестве кучера, в сторону Голодной Горы, вершина которой мерцала в лучах солнца, суля тепло нагретой травы, благоухание вереска, зеркальную гладь озера, над которым будут носиться пестрые стрекозы, теплые, покрытые лишайником скалы, что спокойно будут нежиться на солнце.
Они поднимались по западному склону горы, вдалеке от шахты, а потом, когда дорога исчезла в скалах и коляска не могла двигаться дальше, Джон спешился и посадил на свою лошадь брата, тогда как Тим, нагруженный корзинками с едой, плелся позади. Что это была за кавалькада! Барбара с огромнейшим зонтиком, который должен был защитить ее от мух, Элиза, нагруженная этюдником, скамеечкой и мольбертом, – она ведь обожает рисовать; у Джейн в руках два томика стихов, ее с обеих сторон эскортируют офицеры гарнизона: лейтенант Фокс и лейтенант Дейвис, причем последний приглашен для Элизы, однако он, по-видимому, просто забыл о своих обязанностях; доктор Армстронг ведет в поводу лошадь Генри; сам Генри в седле, он отдает распоряжения всадникам, указывая им, куда нужно ехать, а Джон тут же дает прямо противоположные указания; далее следует Боб Флауэр, капитан Драгунского полка – это дает ему основание считать себя более значительной персоной, чем молодые офицеры гарнизона, и наконец, Фанни-Роза, которая держит все общество и в особенности Джона в состоянии непрерывного волнения и беспокойства, поскольку она все время держится в стороне от других, выбирая самые неудобные и опасные участки дороги, а когда ее призывают к осторожности, только отмахивается и ничего не слушает.
Наконец они подъехали к озеру, при виде которого молодые люди разразились возгласами облегчения, а дамы – восторга. Барбара тут же занялась корзинами, доставая оттуда провизию и ковры, на случай если земля окажется сырой, чего, конечно, не случилось, и беспокоясь о том, чтобы Генри не слишком утомился, а Генри улегся на спину и, погрузив руки в теплую траву, тихо лежал, счастливый и довольный.
Фанни-Роза, подобрав юбки выше колен, карабкалась на камень, с которого был хорошо виден залив, а Джон, которому хотелось быть рядом с ней, задумчиво наблюдал за ней, думая о том, что, если он полезет следом, другие решат, что он делает это для того, чтобы любоваться на ее неприлично обнаженные ноги, и это было бы правильно, хотя дело было не только в этом. Не зная, на что решиться, он стоял на берегу озера. Он жалел, что поехал на пикник, и в то же время понимал, что, если бы он остался дома, ему было бы грустно, так что день для него все равно был бы испорчен.
Джейн куда-то скрылась вместе с обоими офицерами, а доктор Армстронг, вздыхая по непонятной причине, предложил свои услуги Барбаре, спросив ее, не может ли он ей помочь приготовить все к завтраку.
– Пожалуйста, помогите, – с благодарностью отозвалась она, надеясь, что он не заболел и хорошо себя чувствует (ему ведь совсем не свойственно предаваться грусти и вздыхать), и в то же время беспокоясь о том, что куда-то запропастилась дюжина пирожков с мясом, которые она сама положила дома в корзинку. Если они не найдутся, цыплят на всех не хватит, и ей надо как-нибудь предупредить своих, чтобы они брали только ножки, а белое мясо оставили гостям.
А теперь еще Элиза, с выражением неодобрения на слегка покрасневшем лице, тянула ее за руку.
– Я считаю, что ты должна поговорить с Джейн, – яростно зашептала она. – Она ушла с обоими офицерами, они скрылись за утесом, и теперь их никто не видит. Это неприлично. Просто не знаю, что подумает о ней капитан Флауэр.
Но Барбара, все еще занятая лихорадочными поисками пирожков, только раздраженно ответила:
– Пусть капитан Флауэр лучше смотрит за своей сестрой. Джейн просто отправилась ловить бабочек, а молодые люди пошли вместе с ней.
Элиза фыркнула, сказав, что бабочек полно и здесь и что нет никакой необходимости искать их за скалами, что же до лейтенанта Дейвиса, то она просто не понимает, чего ради его вообще пригласили на пикник; он такой противный и слишком громко смеется; и ей совсем не хочется, чтобы он заглядывал ей через плечо, подсматривая, как она рисует. Он будет ей страшно мешать.
– Может быть, он и не собирается этого делать, дорогая, – рассеянно проговорила Барбара и – наконец-то! – обнаружила пирожки, вот они, она вспомнила, что завернула их в салфетку, чтобы они не остыли.
– Скажите, пожалуйста, всем, что завтрак готов, – попросила она доктора Армстронга.
Он тут же отправился искать Джейн с ее спутниками, и все они почти сразу же вернулись – доктор Армстронг и офицеры подозрительно следили друг за другом, словно собаки, готовые вступить в бой, в то время как Джейн, задумчивая и серьезная, спокойно смотрела своими большими карими глазами на всех по очереди.
– Как здесь прекрасно, как хорошо я себя чувствую и как глупо, Вилли, что вы, доктора, посылаете меня на Барбадос, – говорил Генри, садясь на свое ложе и глядя на аппетитную еду, разложенную перед ним. – Барбара, я умираю с голода. Два пирожка, пожалуйста.
Вскоре общество собралось вокруг скатерти и все принялись за цыплят, пирожки, холодную грудинку и прочие яства с таким аппетитом, словно до этого они никогда ничего не ели.
Фанни-Роза сидела, скрестив ноги наподобие портного, и Джон гадал, видел ли кто-нибудь, кроме него, что ноги ее, прикрытые юбками, босы – сам-то он заметил, как выглядывают из-под юбки кончики пальцев. Она уселась рядом с Генри и заявила ему, что он – султан на этом празднестве, а она – рабыня, готовая ему служить.
– Как было бы забавно, если бы это действительно было так, – сказал Генри с насмешливым поклоном. – Привезти вам из Вест-Индии золотые браслеты и серьги? Рабыни всегда носят такие украшения в знак покорности и повиновения.
– Пожалуйста, привезите, – согласилась Фанни-Роза, – и еще тамбурин, чтобы я могла перед вами танцевать.
Джон страшно жалел, что не умеет разговаривать так же легко и весело. Он думал, что Генри научился этому, когда был на континенте, так же как и Фанни-Роза.
– Если вам не понравится на Барбадосе, – говорила Фанни-Роза, – возвращайтесь в Европу и присоединяйтесь к нам в Неаполе. Я твердо решила, что эту зиму мы проведем именно там.
– Я не слышал, чтобы отец и матушка говорили что-нибудь о Неаполе, – возразил ее брат. – Эта идея кажется мне весьма маловероятной.
– Ты будешь у себя в полку, значит, это тебя совершенно не касается, – сказала Фанни-Роза. – Если я решу ехать в Италию, папа с мамой сделают, как я хочу. Мы поедем в Неаполь, будем любоваться на Везувий и слушать музыку. Папа будет в восторге, он сделается сентиментальным, будет пить, сколько ему захочется, а я накуплю себе платьев, оденусь как неаполитанка – роза в волосах и все такое – и буду посылать с балкона воздушные поцелуи вам, Генри.
– Не обращайте на нее внимания, – сказал капитан Флауэр. – К сожалению, должен сказать, что обе мои сестрицы сумасшедшие. Младшая, Матильда, еще хуже, чем Фанни-Роза. Она все время проводит в конюшне, у нас и гувернантки теперь нет. Вообще замок Эндрифф сильно напоминает сумасшедший дом.
– Бедная миссис Флауэр, – сказала Барбара. – Вы должны стараться ей помочь, Фанни-Роза, и подавать пример младшей сестре. Вот Джейн очень мне помогает, а она на три года младше вас.
– Ах, но Джейн постоянно думает о других, мисс Бродрик, – возразила Фанни-Роза, – а я думаю только о себе. «Наслаждайся жизнью, пока ты молода, – сказал мне отец только вчера, – ведь мы можем умереть, не дожив до конца года».
– Совершенно верно, – сказал Генри, – но пока этого не случилось, давайте встретимся в Неаполе, как вы предполагаете, и я потребую обещанного поцелуя, который вы пошлете мне с балкона.
Они продолжали в том же духе на протяжении всего завтрака – смеялись, дразнили друг друга, строили планы, в то время как Джон яростно набивал себе рот холодной грудинкой, думая о Линкольнс Инн, о своей мрачной квартире, о серых декабрьских туманах, которые так непохожи на солнечный Неаполь, балконы и розы в волосах.
После завтрака еще немного поговорили, потом послышались вздохи, кто-то зевнул, и стало ясно, что теперь каждый будет проводить время по своему усмотрению. Генри пристроился отдохнуть в тени огромного валуна, рядом с ним сидела Барбара под своим зонтиком, Джейн и молодые офицеры читали стихи, укрывшись за кустами вереска. Элиза устроилась возле чахлого кустика дрока, сквозь ветви которого она время от времени могла посматривать на лейтенанта Дейвиса и говорить себе, какой он некрасивый, а затем возвращаться к своему мольберту, на котором начинали вырисовываться контуры далекой дунхейвенской гавани. Боб Флауэр уснул и громко храпел, что Элиза сочла верхом невоспитанности с его стороны, к тому же ему следовало присматривать за своей сестрицей, которая куда-то исчезла.
Джон бездумно швырял камешки в озеро. Как глупо, что он не взял с собой удочки, в озере масса форели – на воде то и дело появляется рябь, тут и там раздаются всплески. Он пошел по берегу к северному краю озера, подальше от всей остальной компании. Как тепло было на Голодной Горе, как все тихо и спокойно. Никто бы не подумал, что всего в трех милях к востоку отсюда высятся безобразные копры отцовской шахты. Под ногами хлюпал влажный мох, Джон вдруг почувствовал кисловатый болотный запах озерной воды, смешанный с ароматом вереска. Бедняга Генри, подумал он, ему нужно было бы постоять вот здесь, ощущая на лице мягкий ветерок, вместо того чтобы валяться под одеялом, положив под голову руки.
Вдруг поблизости раздался более громкий всплеск – в озере, должно быть, водится совсем крупная форель; он взобрался на валун, чтобы посмотреть, что это за рыба, и – о боже! – это была совсем не рыба, а Фанни-Роза, совершенно обнаженная, с распущенными по плечам волосами, она входила в озеро, раздвигая воду руками.
Она обернулась и увидела его, но вместо того, чтобы завизжать от смущения и стыда, как сделали бы на ее месте другие женщины, она посмотрела на него и сказала:
– Почему бы вам тоже не выкупаться? Вода такая прохладная, просто прелесть.
Он почувствовал, что краснеет и что лоб его покрывается потом. Не сказав ни слова, он повернулся и быстро пошел прочь, но провалился ногой в кроличью нору, упал и покатился в вереск, ругаясь и проклиная все на свете. Ему пришлось посидеть, растирая пострадавшую лодыжку, а из кустов прямо перед ним поднялся жаворонок, взмыл в вышину и завис, распевая свою вольную песню.
Через некоторое время – ему казалось, что прошло несколько часов, впрочем, ему это было безразлично – он услышал шаги, кто-то подошел и уселся рядом с ним, и, обернувшись, он увидел, что это Фанни-Роза, уже одетая, с разгоревшимся после купания лицом и мокрыми волосами.
– Вы считаете, что я бесстыдница, – тихо проговорила она, – вы испытываете ко мне отвращение.
– О нет, – быстро ответил он, окидывая ее взором. – Вы не понимаете. Я ушел, потому что вы были так прекрасны…
У него перехватило горло, и он не мог больше сказать ни слова, потому что она улыбалась, и вынести это было почти невозможно.
– Вы ведь не скажете мисс Бродрик, правда? Она больше никогда не пригласит меня в Клонмиэр, а то и маменьке нажалуется.
– Я никому не скажу, ни одной душе, – обещал Джон.
Они помолчали, и она начала рвать траву своими маленькими тонкими ручками. Потом положила свои руки рядом с его руками, как бы сравнивая их; он по-прежнему ничего не говорил, и тогда она накрыла его руки своими и сказала чуть слышно:
– По-моему, вы на меня сердитесь.
– Сержусь? – сказал он. – Фанни-Роза, разве можно на вас сердиться?
В следующий миг она вдруг оказалась в его объятиях, закрыв глаза, лежала в вереске на спине, а он ее целовал.
Через некоторое время она открыла глаза, но смотрела не на него, а на жаворонка, который парил в небе; она подняла руку и коснулась его щеки, потом тронула губы, глаза, темные волосы и сказала:
– Вы ведь уже давно хотели меня поцеловать, правда?
– Вот уже почти целый год я ни о чем другом не думаю, – признался он.
– А теперь, когда это случилось, – сказала она, – вы разочарованы, да?
– Нет, – пробормотал он.
Как ему хотелось рассказать ей о том, чем полно его сердце, какую нежность он испытывает к ней, как тоскует по ней его тело. Но он не мог выразить этого словами, слова не шли, и он мог только смотреть на лежащую в вереске девушку, страдать и боготворить ее.
– А я думала, что вы интересуетесь только собаками, – сказала наконец Фани-Роза и протянула руку, которую он стал целовать пальчик за пальчиком. – В тот день, когда вы приезжали в Эндрифф, помните, зимой? Тогда мне казалось, что вы веселый и беззаботный, а ваш брат серьезный. Но теперь, когда я познакомилась с вами поближе, я понимаю, что все наоборот: Генри веселый, а вы мрачный и задумчивый.
Когда она произнесла имя Генри, Джон вдруг почувствовал укол ревности, вспомнив, как она смеялась и флиртовала с ним на протяжении всего завтрака, а на него не обращала ни малейшего внимания. При этом воспоминании мысли его мгновенно приняли другое направление, он сел и стал смотреть куда-то вдаль; жаворонок, который так весело распевал в небе, спустился на землю и укрылся где-то в вереске.
– Вам ведь нравится Генри, правда? – спросил Джон. – Он всем нравится.
– Я люблю вас обоих, – сказала она. Вдали послышались голоса, сзывавшие всех, и Фанни-Роза скорчила гримаску.
– Беспокоятся, наверное, не знают, куда мы делись. Нужно возвращаться.
Она поднялась с земли, отряхивая платье и что-то напевая, а Джон с болью в сердце смотрел на нее и думал, как мало она знает о том, что делается у него в душе, и каким глупым он бы ей показался, если бы она об этом догадалась. Он целовал ее, держал в своих объятиях, и для него это было таким огромным событием, что он был уверен: отныне вся его жизнь будет окрашена тем, что произошло сегодня днем. Он никогда не сможет забыть, как прекрасно ее обнаженное тело в воде, на всю жизнь запомнит, как она прикоснулась пальчиком к его губам, когда лежала в вереске.
Но для Фанни-Розы это было лишь эпизодом, приятным моментом после купанья, и Джон, полный своей любовью, пытался угадать, случилось ли бы то же самое, если бы на его месте был Генри или Вилли Армстронг или кто-нибудь из молодых офицеров с острова Дун. Она взяла его за руку, совсем как ребенок, так же, как это делала Джейн, и повела по холму обратно к озеру, рассказывая по дороге какую-то глупую историю про своего отца и его арендаторов, о том, как однажды на Рождество он напоил их всех виски, так что они отправились по домам совершенно пьяные, а Джон смотрел на ее профиль, на облако каштановых волос, испытывая сладостное чувство счастья, в котором, однако, была и доля горечи.
Она бросила его руку, когда они оказались на виду у остальных. Вот и конец, подумал он; день для него кончился, больше ничего не будет, и он молча направился к своей лошади, оседлал ее и стал помогать Тиму седлать остальных, ибо болтать и смеяться, вступать в беседу, как это делала Фанни-Роза, было выше его сил. Все они, все эти люди, вдруг стали ему чужими, он предпочитал оставаться в одиночестве или в обществе флегматичного Тима.
– Какой это был прекрасный день, как все было хорошо! – говорил Генри. – Вы все должны поехать со мной на пристань, чтобы проводить меня, когда я взойду на борт «Генриэтты», и помахать мне с берега, желая счастливого пути.
Пробираясь через камни и вереск, все общество двинулось к дороге, где была оставлена коляска, Фанни-Роза запела веселую задорную песенку, все подхватили, и громче всех молодые офицеры. Небо, такое ослепительно яркое днем, приобрело более спокойную светлую окраску сентябрьского вечера, солнце заслонили белые барашки облаков. Первые тени пали на Голодную Гору. Вот и подошел к концу этот прекрасный день, думала Джейн, и мы оставляем у себя за спиной озеро, скалы, вереск; наши голоса не нарушат больше их тишину и покой. День этот принадлежит прошлому, это то, что мы будем вспоминать, говоря друг другу: «Ты помнишь? Помнишь, как смеялся Генри, как он пел вместе с Фанни-Розой?»
Итак, все спустились на дорогу, и лошади весело понеслись к Дунхейвену. А там, на площади, их уже дожидался Кейси, еще кто-то из слуг и грум из Эндриффа, готовые принять лошадей; все спешились и пошли вместе с Генри к пристани, где стояла на якоре «Генриэтта», и матросы ставили паруса, готовясь к отплытию. На пристани находился капитан Николсон, наблюдая за окончанием погрузки, а рядом с ним стоял Медный Джон вместе с капитаном судна. Он улыбнулся сыну и пошел к нему навстречу.
– Не слишком утомился, мой мальчик?
– Нет, сэр. Это был один из самых счастливых дней моей жизни, – сказал Генри.
– Отлично. Именно этого мы для тебя и хотели. Однако ты очень точно рассчитал время, ничего не оставил для всяких прощаний. Капитан хочет поднять якорь, как только ты поднимешься на борт. Ветер попутный, и если он продержится, вы очень скоро будете в Бронси.
Генри поцеловался с сестрами, пожал руку брату и друзьям, выслушал обязательные в таких случаях нарочито веселые напутствия провожающих. «Привези нам с Барбадоса шали, Генри!» – просила Элиза. «Не забывай принимать свое лекарство от кашля!» – наставляла Барбара, а молодые люди советовали не влюбиться в какую-нибудь из тамошних красоток. «Побыстрей поправляйся, сын, это единственное, что меня интересует», – сказал его отец, и Генри повернулся и стал спускаться к ожидавшей его лодке, лодка отчалила и пошла по направлению к «Генриэтте». Генри стоял на корме, улыбался и махал шляпой.
– Встретимся в Неаполе! – крикнул он Фанни-Розе. – Вы обещаете, правда?
Она кивнула, улыбаясь ему в ответ.
– Буду ожидать вас на балконе.
Они следили за тем, как лодка подошла к судну, и Генри вместе с капитаном поднялись на борт. В тот же момент на судне все пришло в движение: с полубака слышались команды помощника капитана, раздавался скрип лебедки.
– Пойдемте, не будем больше ждать, – вдруг сказала Джейн. – Не люблю смотреть, как корабль выходит из гавани. В этом есть что-то окончательное.
– Вон там ваш брат, – сказала Фанни-Роза. – Посмотрите, он обернулся к нам, он что-то нам кричит.
– Это бесполезно, – сказал Медный Джон. – Ветер относит звук в сторону. А тут еще эта лебедка… Пойдемте, Джейн права. Нет никакого смысла в том, чтобы здесь стоять. Судно можно увидеть и из Клонмиэра, если спуститься к самому концу нашего залива.
Когда он повернулся, чтобы идти, ему под ноги попалась собака, и он чуть не упал на булыжники. Медный Джон сердито выбранился и, подняв палку, изо всех сил вытянул животное по спине, после чего собака, с жалобным воем и сильно хромая, бросилась в открытую дверь лавки своего хозяина.
– Распустили тут собак! – крикнул Медный Джон владельцу лавки, который показался на пороге, красный и разгневанный, готовый вступить в ссору. Медный Джон, увидев, кто это, тут же повернулся и пошел прочь от набережной к рыночной площади в сопровождении сына и дочерей. Лавочник смотрел ему вслед с выражением угрюмой злобы на лице, потом нагнулся, чтобы погладить пострадавшее животное, ворча что-то про себя, а между тем, откуда ни возьмись, вокруг него собралась толпа, осаждая его вопросами и подавая советы.
– Как это неприятно, – прошептала Барбара, покраснев. – Вы видели?
– Да, – медленно проговорила Джейн. – Да… это был Сэм Донован.
Поглядев через плечо, она увидела, что «Генриэтта», распустив паруса, набирает ход, в то время как буксиры направляют ее к середине пролива.
Их отец ничего не сказал по поводу недоразумения с собакой.
Он помог Фанни-Розе сесть на лошадь, обменялся парой слов с Бобом Флауэром, попросив что-то передать его деду Роберту Лэмли, когда в следующий раз они будут с визитом в Дункруме. Доктор Армстронг и офицеры откланялись и удалились, Флауэры поехали вверх по холму к Эндриффу, а Бродрики, погрузившись в отцовский экипаж, – к себе домой в Клонмиэр. Солнце спряталось за верхушки деревьев, замок и залив погрузились в тень. Минуту-другую они постояли на подъездной аллее, глядя на «Генриэтту», – она двигалась по водной глади к горизонту и наконец скрылась за островом Дун; больше они ее не видели.
Медный Джон медленно вошел в дом, крепко сцепив руки за спиной. Барбара и Элиза последовали за ним. А Джон и Джейн направились к дальнему концу парка, где громадные сосны склонили свои ветки к самой воде залива, и стояли там, глядя на широкие просторы гавани, пока на Голодной Горе не погасли последние отблески солнечного света.
– Как жаль, что произошла эта неприятная сцена, – сказала Джейн.
– Что ты имеешь в виду? – спросил ее брат.
– Неприятно, что отец ударил собаку Сэма Донована.
– Ах, ты об этом… Да, это несколько подпортило приятный день. Я бы мог осмотреть собаку, только ничего хорошего из этого не получилось бы. Отец рассердился бы, а Сэм Донован мог бы неправильно это истолковать.
– Ты бы все равно ничего не мог сделать. Мне просто неприятно, что это случилось… Как ты думаешь, будет какая-нибудь польза от поездки на Барбадос? Поможет она Генри?
– Я в этом уверен. Весной он будет уже в Италии. Ты, наверное, слышала, они договорились с Фанни-Розой встретиться в Неаполе.
Джон повернулся и медленно зашагал к дому. Джейн взяла его под руку. Оба они молчали, думая о Генри. Джейн вспоминала его веселую улыбку, его смех, то, как он стоял, маша им рукой, на корме небольшой лодки, которая только что отчалила от пристани и направлялась в сторону «Генриэтты», и гадала, была ли его веселость естественной, не маска ли это, за которой он пытался скрыть свою болезнь от родных и от самого себя. А Джон видел лишь балкон в Неаполе и девушку с цветком в волосах, это была Фанни-Роза, и она бросала свой цветок Генри. Возможно, в окрестностях Неаполя есть холмы и озеро. Возможно, Фанни-Роза будет там купаться и покажет свое нагое тело Генри. Возможно, они будут там гулять, взявшись за руки, а потом лягут, и она позволит ему себя целовать. Ему, его брату Генри, который гораздо достойнее его, который умен, обаятелен, лучше во всех отношениях, чем он, Джон. Его брату Генри, который так болен… Ревность, охватившая Джона при этой мысли, была столь постыдной и достойной презрения, что он почувствовал ненависть к самому себе. Несмотря на любовь к брату, он ему завидовал – каждый взгляд, каждая улыбка Фанни-Розы, одно-единственное прикосновение ее руки причиняли ему невыносимые страдания, хотя он понимал, что этот взгляд, эта улыбка принесет несколько недель счастья и забвения больному, умирающему человеку. Он не просто завидовал, он ненавидел. И то, что Генри будет думать о Фанни-Розе, мечтать о ней, показалась ему таким чудовищно невыносимым, что Джейн, взглянув на его бледное лицо и горящие глаза, с тревогой спросила:
– Что с тобой, Джон? Ты не заболел?
– Нет, – ответил он. – Все в порядке.
Она постояла в нерешительности, затем вошла в дом, а Джон, глядя на окна Клонмиэра, увидел, что в комнатах зажигают свечи, задергивают занавеси, что уже наступил вечер, но ему казалось, что все это лишено смысла, и ничто не имеет и не будет иметь значения, кроме его тоски по Фанни-Розе, что он способен совершить убийство, стать клятвопреступником, отправиться в ад, лишь бы она ждала там, наверху, в его комнате в башне, ждала бы его, Джона Бродрика, а не его брата Генри.
7
Осень тысяча восемьсот двадцать седьмого года оказалась чрезвычайно тяжелой для Джона Бродрика. Погода была скверная, непрерывно дули ветры, так что в течение всего ноября доставлять руду из Дунхейвена в Бронси было почти невозможно, а новая шахта, недавно заложенная, не приносила ожидаемых доходов. Прежде всего, капитан Николсон, не вполне правильно рассчитав направление штольни, слишком сильно углубил ее, так что она уперлась в водоносный пласт, и дальнейшие работы были связаны с большими трудностями, несмотря на новый насос, установка которого потребовала нескольких сотен фунтов. Поэтому было решено оставить этот участок и попробовать бить шурфы в восточном направлении. Однако здесь, несмотря на то что результаты сразу же оказались благоприятными, грунт был настолько твердым, что ни одного дюйма нельзя было пройти, не прибегая к помощи взрывчатки. А это тоже требовало значительных расходов. На каждую унцию пороха, ввозимого в графство, требовалось специальное разрешение муниципальных властей, а бочонки с порохом приходилось хранить на складе боеприпасов дунского гарнизона, и для того чтобы переправить через бухту очередной бочонок, нужно было расписываться в специальной ведомости. К тому же цены на медь, стоявшие до тех пор достаточно высоко, значительно упали. Крупные медеплавильные компании в Бронси вполне могли диктовать свои условия, и Медный Джон стал подумывать о том, чтобы частично сбывать свою продукцию с помощью частных контракторов.
На смену влажным ноябрьским ветрам пришли сильные морозы, что явилось источником новых затруднений для владельца Клонмиэра, поскольку мороз погубил весь урожай картофеля, и многим арендаторам грозил настоящий голод. В связи с этим он был вынужден отдать распоряжение Неду Бродрику, чтобы тот не торопил с уплатой полугодовой ренты, и в результате даже те арендаторы, которые меньше других пострадали от мороза, воспользовались случаем и тоже отказались платить. Возникали бесконечные споры между арендаторами, корни которых таились, по-видимому, в их склочных характерах, и Медному Джону после утомительного дня на шахте приходилось выслушивать какие-то нелепые истории, в которых он никак не мог разобраться, и выносить по ним свое решение.
Как тяжело, думал он, быть единственным человеком во всей округе, способным принимать решительные меры, не получая при этом ни помощи, ни благодарности со стороны окрестных землевладельцев. Роберт Лэмли редко бывает в Дункруме, а если и приезжает, то только для того, чтобы наведаться в Дунхейвен, просмотреть рудничные счета и пожаловаться на то, что процент его прибыли ниже того, на что он рассчитывал. Граф Денмар приезжает в свои владения только на время рыбной ловли, когда идет лосось, а лорд Мэнди хворает и никоим образом не желает беспокоить себя заботами о местных делах. Что же касается Саймона Флауэра, то к нему вообще бесполезно было обращаться с чем бы то ни было. С человеком, который распивает в конюшне вино вместе со своими конюхами, или, как гласит молва, приглашает их к себе в гостиную, когда его жена отправляется спать, бесполезно разговаривать о необходимости поддерживать в округе порядок и справедливость. Кроме того, Флауэры сейчас в Италии – Генри встречался с ними во Флоренции и намеревался присоединиться к ним в Неаполе, что, по мнению его отца, совершенно бессмысленно. Пребывание на Барбадосе принесло Генри огромную пользу, судя по тому, что он писал своим родным. Кашляет он теперь гораздо меньше, и отец может о нем не беспокоиться. Он уверен, что если пробудет несколько месяцев в Италии, то излечится окончательно.
В середине апреля Медный Джон вместе с дочерьми проводил пасху в Летароге. В конце месяца он собирался вернуться в Дунхейвен, где новая шахта давала такие великолепные результаты, но вдруг изменил свои планы и решил вместо этого отправиться в Италию. Такое решение было принято после того, как Барбара получила за завтраком письмо от своей приятельницы, некоей мисс Люси Моллет, присланное из Парижа, где они с матерью снимали квартиру. «Мы только что приехали из Италии, – сообщала она, – были в Риме, а также в Неаполе, где имели удовольствие встретиться с вашим братом, который находится там вместе с вашими друзьями, это мистер и миссис Флауэр с дочерью. Мы с матушкой очень огорчились, узнав, как тяжело болен ваш брат, он действительно выглядел очень скверно, когда мы его встретили, ведь до этого, как нам сообщила миссис Флауэр, он целую неделю пролежал в постели…» Дальше в письме следовало описание достопримечательностей Италии, которые Медный Джон читать не захотел. Он смотрел прямо перед собой, барабаня пальцами по столу, а дочери сидели рядом, бледные и встревоженные.
– Я сам поеду в Италию, – произнес он наконец. – Я всю зиму был неспокоен, волновался по поводу здоровья Генри, а теперь, после этого письма, решил, что поеду к нему сам.
– А нам можно поехать вместе с вами? – спросила Барбара с беспокойством.
– Нет, дорогая, я предпочитаю ехать один. Не понимаю, почему Флауэры не сообщили нам о болезни Генри, если он так много времени проводит с ними. Саймону Флауэру, конечно, не до писем, но миссис Флауэр, как будто, не совсем лишена здравого смысла.
– Я не сомневаюсь, что Генри не хотел нас беспокоить, – сказала Барбара, – наверное, он и их старался убедить, что нет ничего страшного.
– Вполне возможно, – сказала Элиза, – что Люси Моллет несколько преувеличивает. Она ведь не встречалась с Генри несколько лет, и конечно же, ее поразила перемена, которая произошла с ним за это время. Тон его писем достаточно бодрый, а в последнем письме, которое Джейн получила перед пасхой, он пишет, что собирается принять участие в карнавале.
– И, возможно, переутомился на этом празднестве, – сказал ее отец. – Нет, я твердо решил отправиться в Италию и скорее всего выеду в конце следующей недели. Я надеялся встретиться в Челтенхэме с Робертом Лэмли, однако это придется отложить, повидаюсь с ним по приезде.
Джон Бродрик поговорил с Барбарой о том, следует ли предупредить Генри о предполагаемой поездке, и вопреки ее совету решил, что сообщать ничего не нужно, что его приезд в Неаполь должен быть для Генри сюрпризом. Однако дела заставили Медного Джона отложить свой отъезд, и он отправился на континент только в мае. Он отказался от долгого путешествия морем и решил ехать не торопясь, через Францию и Италию, употребив это время на то, чтобы подвести полный баланс доходов и расходов по шахте, начиная с тысяча восемьсот двадцатого года и по сей день, пользуясь исключительно собственной памятью. Он не обращал ни малейшего внимания на окружающий его пейзаж, страдал от невыносимой жары и надоедливых мух и никак не мог понять, как можно тратить время и деньги для того, чтобы путешествовать не по делам, а для собственного удовольствия.
На третьей неделе мая он высадился из дилижанса в Неаполе, весь покрытый пылью, страдающий от жары и раздраженный, и первый человек, которого он увидел, был Саймон Флауэр; его соотечественник сидел в кафе на площади и курил огромную сигару в обществе итальянки весьма сомнительной респектабельности. Саймона Флауэра, по-видимому, нисколько не смутило неожиданное появление соседа по имению в многонациональной неаполитанской толпе; сняв шляпу, он размахивал ею над головой, приглашая Джона Бродрика присесть за его столик.
– Мой дорогой друг, какая приятная встреча, – говорил он. – Эта малютка ни слова не понимает по-английски, так что при ней можно говорить все что угодно. Я очень рад вас видеть. Что вы, собственно, здесь делаете?
Медный Джон, который и в лучшие времена находил его общество не слишком приятным, а теперь, после долгого утомительного путешествия, в особенности, ответил, что присаживаться ему некогда, потому что он торопится повидать сына в его гостинице, и не может ли Саймон Флауэр его туда проводить.
– Генри? – спросил Флауэр, раскрыв от удивления рот. – Но ведь он уже две недели как уехал из Неаполя.
Медный Джон с минуту смотрел на соседа, не говоря ни слова. Потом присел за столик, расстроенный полученным известием, которое нарушило все его планы. Он молча принял предложенный ему стакан вина и не стал возражать, когда Флауэр заставил его выпить еще один.
– Скажите мне, пожалуйста, – сказал он наконец. – Что же все-таки произошло?
– Да ничего особенного, – отвечал тот, – кроме того, что вы предприняли это путешествие зря. Вне всякого сомнения, вы разминулись с Генри по дороге. Он неважно себя чувствовал, бедняга, и решил отправиться домой, прежде чем жара станет здесь совсем невыносимой. Лучшее, что вы можете предпринять, это сесть в следующий дилижанс и ехать за ним той же дорогой. Впрочем, куда спешить? Побудьте денек-другой в Неаполе. Я могу вам обещать пару веселых деньков. Если эта малютка приведет свою подружку, мне известно одно местечко…
– А что, здоровье Генри было очень плохо? – перебил его Медный Джон. – Вы должны понять, что я и моя семья очень за него тревожимся.
– Да как вам сказать, я не думаю, что так уж плохо. Выпейте-ка еще стаканчик. Это единственное, чем можно заняться в таком климате, уверяю вас. А что касается здоровья Генри, то об этом гораздо лучше знает моя дочь, чем я. Она повсюду таскала его за собой, заставляла сопровождать ее в прогулках по городу. Спросите лучше у нее.
– Могу ли я найти миссис Флауэр и мисс Флауэр в вашем отеле?
– Несомненно. В это время дня они обычно отдыхают. А я пользуюсь возможностью, чтобы заглянуть сюда. Эта малютка не имеет счастья быть знакомой с моей супругой.
– Ничего подобного я и не предполагал, – заметил Медный Джон. Он встал из-за стола, пожелал своему соседу всего хорошего и, игнорируя присутствие его собеседницы, оставил эту парочку в состоянии приятнейшего благодушного опьянения.
Медный Джон пробирался по узким оживленным улицам – его высокая внушительная фигура, широкие плечи, волевой подбородок и важный вид заставляли праздношатающуюся публику, которую он расталкивал на своем пути, оглядываться на него – пока не дошел до нужной ему гостиницы; там он послал свою карточку в апартаменты миссис Флауэр.
Она приняла его суетливо и с бесконечными извинениями – номер такой неприглядный, управляющий, как обычно, все перепутал, ей ужасно неловко, Саймон такой рассеянный, когда дело касается денег, и платье у нее совсем не годится для приема гостей, мистер Бродрик должен ее извинить. Да, верно, Генри уехал две недели тому назад; они много времени проводили вместе, Фанни-Роза была так рада его обществу, а потом – она, право, не знает, как это получилось, бедный мальчик, должно быть, слишком переутомился, – он вдруг страшно ослаб и однажды утром сообщил им, что собирается домой; Фанни-Роза очень расстроилась, сказала, что он просто ревнует ее к итальянскому графу, – вы знаете, какие глупости говорят иногда девицы – ничего подобного, конечно, не было, просто у них случилась размолвка, и кроме того, да, Генри, кажется, стал кашлять и уехал из Неаполя в такой жаркий пыльный день, она очень надеется, что во Франции прохладнее, и он будет чувствовать себя лучше, мистер Бродрик несомненно нагонит его по дороге, насколько она поняла, Генри не собирался особенно торопиться…
Дверь отворилась, и в комнату вошла Фанни-Роза. Она была в кружевной шали, наброшенной на каштановые волосы по итальянской моде, и даже на Медного Джона, которому было не до того, чтобы восхищаться женской красотой, произвели впечатление яркий румянец, слегка раскосые глаза – словом, поразительная красота дочери Саймона Флауэра. Когда она увидела, кто сидит в гостях у матери, у нее сделался испуганный вид, и она побледнела.
– В чем дело? Что-нибудь случилось? – спросила она.
– Я предпринял бесполезную поездку, – ответил Медный Джон. – Я приехал, чтобы встретиться с Генри, но мне сказали, что его здесь нет, что он уехал домой. Мы получили письмо от наших друзей – их фамилия Моллет, – которые встречались здесь с Генри, и они сообщили нам весьма неблагоприятные сведения о его здоровье. И вот, я изменил свои планы и вместо того, чтобы возвращаться в Клонмиэр, отправился сюда. Очень жаль, что проехался напрасно.
Фанни-Роза, казалось, испытала облегчение. Она села рядом с матерью и принялась теребить оборки платья.
– Мне кажется, что Генри переутомился во время карнавала, – сказала она. – Он плохо выглядел, ему даже пришлось полежать в постели.
– Какой это очаровательный молодой человек, мистер Бродрик, – лепетала миссис Флауэр. – Мы были просто в восторге от него. Он, наверное, особенно устал в последний вечер карнавала; они с Фанни-Розой принимали участие в какой-то процессии – верно, дорогая? – и возвратились очень поздно. Я пошла к себе и уже спала, когда они приехали. Я не знаю, что было с твоим отцом, он не приходил домой ночевать, но именно после этого дня Генри слег в постель, верно, Фанни-Роза?
– Я, право, не помню, как все это было.
Она сделала книксен Медному Джону, просила передать привет Генри, когда тот увидится с ним, постояла с минуту и вышла из комнаты. Вскоре после ее ухода Медный Джон принес свои извинения и тоже удалился. Он выяснил, что успеет пообедать и немного отдохнуть, прежде чем пустится в обратный путь. От этих Флауэров никакого толка, думал он. Их отношение к делу было так типично для них – в Италии они ведут себя так же легкомысленно и безалаберно, как и дома, в замке Эндрифф. Просто позор: видеть, как пожилой человек, того же возраста, что и он сам, у которого к тому же взрослые дети, сидит среди бела дня в кафе с какой-то девкой и распивает вино, зная при этом, что деньги, на которые он пьет – злополучный хозяин гостиницы их, наверное, еще и не нюхал – даны ему его тестем Робертом Лэмли из доходов, полученных от шахты на Голодной Горе. Он, Джон Бродрик, директор этой шахты, работает по десять часов в сутки для того, чтобы добиться максимальной производительности, так что теперь ее можно считать наиболее эффективной во всей стране, а этот никчемный бездельник и пьяница Саймон Флауэр сидит себе на солнце и пожинает плоды его трудов.
Он выехал из Неаполя усталым и подавленным, и долгое утомительное путешествие домой без уверенности, что по дороге удастся встретиться с сыном, представлялось ему кошмаром. Станция следовала за станцией, и повсюду он расспрашивал о молодом человеке, стройном и белокуром, у которого, по всей вероятности, утомленный и нездоровый вид. Да, подтвердили хозяева и слуги одного из отелей, они видели молодого человека, отвечающего этому описанию. Он останавливался у них с неделю или десять дней тому назад. Молодой джентльмен казался очень усталым и непрерывно кашлял. Он просил их отправить письмо. Нет, они не помнят кому. Нет, не в Англию. Кажется, оно было адресовано в Неаполь. Господин, несомненно, вскоре нагонит своего сына…
Однако в следующем городе в ответ на его вопрос следовал непонимающий взгляд, равнодушное пожатие плечами. Молодой человек такой наружности здесь не появлялся…
Странно, думал Медный Джон, что Флауэры ничего ему не сказали об этом письме. Вряд ли он писал кому-нибудь другому в Неаполе. Возможно, письмо, или даже письма, затерялись. Он продолжал ехать вперед, день за днем, теперь уже по Франции, где жара была не столь томительной, но пыли на дорогах не убавилось, а солнце по-прежнему стояло в голубой лазури неба. Вечером четвертого дня дилижанс с грохотом въехал в небольшой городок Санс, что примерно в семидесяти милях к юго-востоку от Парижа, и подкатил к гостинице, которая носила название «Отель де л'Экю». Завтра, думал Медный Джон, с трудом вылезая из экипажа, я буду в столице, где почти наверняка получу сведения о Генри. Он несомненно побывает с визитом у Моллетов, а может быть, и остановится у них. Какое это будет облегчение – закончить путешествие почти на две трети и, дай-то Бог, вернуться домой вместе с сыном.
Он направился в гостиницу, темное и скучное старомодное здание, и пожелал видеть ее владельца. Хозяин явился немедленно; это был грузный человек с круглым веселым лицом, который вышел, утирая рот тыльной стороной ладони, так как ему пришлось оторваться от ужина. Медный Джон на примитивном и очень старательном французском задал ему свой неизменный вопрос: не встречал ли он молодого человека стройного, белокурого, у которого мог быть больной или утомленный вид? При этих словах выражение лица хозяина мгновенно изменилось. Он положил Джону Бродрику руку на плечо и разразился потоком французских слов, за которыми последний не мог уследить, а потом повернулся и исчез, чтобы через минуту возвратиться вместе с женщиной – его женой – и еще какими-то людьми. Они забросали его вопросами, перебивая один другого, пока, наконец, наш путешественник в отчаянии не проговорил:
– Я отец этого молодого человека. Ради всего святого, говорит здесь кто-нибудь по-английски?
Наступила мгновенная тишина. Женщина тихо сказала:
– C'est le pére. Quelle tristesse! Faut lui montrer la chambre…[1]
Они снова шепотом о чем-то посовещались, а потом хозяин со скорбным выражением лица попросил Медного Джона немного подождать, он пошлет за доктором, мсье Жетифом, который все ему объяснит, он знает немного по-английски. Медный Джон не на шутку встревожился. В отеле несомненно видели Генри, а доктор, вероятно, его пользовал. Женщина предложила ему закусить, однако он отказался и уселся ждать, в то время как остальные стояли на почтительном расстоянии, обмениваясь замечаниями, смысла которых он не мог уловить. Напряженное ожидание и неизвестность становились совершенно невыносимыми, но наконец, минут через двадцать, хозяин возвратился в сопровождении высокого худощавого человека в очках и с бородкой; увидев Медного Джона, он подошел к нему, поклонился и, сняв очки, стал старательно их протирать – верный признак того, что он нервничал.
– Вы отец, месье? – спросил он, стараясь говорить негромко.
– Да, отец, – ответил Медный Джон. – Прошу вас, скажите мне поскорее, что с моим сыном. Что-нибудь неладно?
Месье Жетиф сделал глотательное движение и развел руками.
– Я очень сожалею, – сказал он. – Вы должны быть готовы к жестокому удару, месье. Ваш сын был тяжело болен, у него было congestion pulmonaire.[2] Я сделал все, что возможно, но болезнь зашла слишком далеко.
– Что, собственно, вы хотите сказать? – спросил Медный Джон твердым голосом.
– Мужайтесь, месье. Ваш сын умер, вчера в пять часов утра… Тело находится наверху, в его комнате.
Медный Джон не произнес ни слова. Он смотрел мимо доктора, мимо хозяина и его жены, глядевших на него с любопытством и сочувствием, за окно, на пыльную, мощенную булыжником улицу. Мимо с грохотом катилась телега, парень на козлах погонял лошадь, размахивая кнутом, на упряжи весело звенели колокольчики. Старые башенные часы на площади пробили очередной час. Медный Джон распустил узел галстука и крепче сжал набалдашник трости.
– Проводите меня, пожалуйста, в комнату моего сына, – сказал он.
Доктор пошел вперед, за ним – хозяин с женой. Они вошли в комнату второго этажа, выходившую окнами на улицу. Занавеси были задернуты. В изголовье стояли две свечи, две другие – в изножье. Генри лежал на кровати. Он был покрыт только белой простыней, весь, кроме лица, и выглядел очень молодым и спокойным. Одежда его была аккуратно сложена на стуле, стоявшем у стены. Кошелек, ключи и книги лежали на каминной полке. Тишину нарушила хозяйка, сказав что-то шепотом.
– Она говорит, что здесь ничего не трогали; он сам так сложил свои вещи.
– Он давно здесь? – спросил Медный Джон.
– Шесть дней. Он заболел в первую же ночь, как только приехал. И не позволил нам написать в Англию. Они будут беспокоиться, сказал он.
– Говорил он что-нибудь о семье, обо мне?
– Нет, месье, он был слишком слаб. Просто лежал, и все. Он был очень терпелив. Вчера вечером мадам услышала, как он кашляет, вошла к нему и увидела, что он… умирает, месье. Она послала за мной, но было уже слишком поздно… Все мы очень сожалеем, месье.
– Спасибо. Я вам очень благодарен за все, что вы сделали.
Один за другим они вышли из комнаты, оставив его наедине с сыном. Он взял стул и сел возле кровати. За стенами «Отеля де л'Экю» проезжали телеги, грохоча по булыжной мостовой, слышался звон колокольчиков на упряжи. Переговаривались между собой люди. В доме напротив пела какая-то женщина.
Он должен что-то делать, что-то организовать, распорядиться. Тело Генри нужно бальзамировать и похоронить в Париже. Позднее они попытаются перевезти его в Англию. Ему не хотелось, чтобы Генри лежал здесь один, в чужой земле. Нужно написать Барбаре, Роберту Лэмли, Флауэрам – такое множество писем… Генри было двадцать восемь лет. Целых три месяца ему было двадцать восемь. Но здесь, на этой кровати, он выглядел гораздо моложе. И его отец невольно вспомнил те дни, когда они с Сарой ездили в Итон, навестить мальчика. Генри всегда так радовался, когда они приезжали. А потом в Оксфорд. Столько друзей, с которыми нужно было знакомиться. Он никогда не наказывал Генри, не бил его – не мог припомнить случая, чтобы тот в чем-нибудь провинился. А каким он был прекрасным товарищем и компаньоном в последние годы, с тех пор как они заложили шахту. Вскоре он несомненно женился бы и поселился в Клонмиэре вместе с молодой женой. А теперь Клонмиэр будет принадлежать Джону… Он продолжал сидеть на стуле, глядя на тело сына, а свечи догорали, оставляя на полу возле кровати капли воска.
Спустя некоторое время раздался стук в дверь, и хозяйка гостиницы спросила, не хочет ли он перекусить; ему необходимо подкрепить силы, он не должен поддаваться отчаянию.
Он вспомнил о том, что нужно продолжать жить, а для этого необходимо есть, пить, спать, строить и осуществлять планы, и что смерть Генри ничего в этом смысле не изменила. Он спустился вниз и пообедал в одиночестве в малой гостиной отеля, а после обеда пришел доктор, и они вместе отправились домой к мэру – его звали Жак-Теодор Леру, – где надо был подписать бумаги и выполнить различные формальности. Доктор и мэр подписали свидетельство о смерти и еще одну бумагу, в которой говорилось, что отцу разрешается подвергнуть тело сына бальзамированию, а затем похоронить в Париже. Эти дела в какой-то мере отвлекли Медного Джона. Он был занят. У него не было времени на то, чтобы сидеть и думать о сыне. Расставшись с доктором и мэром, он до самой темноты бродил по улицам Санса, а потом вернулся в «Отель де л'Экю» и снова поднялся в комнату Генри. Он словно ожидал увидеть какую-то перемену, возможно, Генри пошевелился или что-то произошло с его вещами, сложенными на стуле. Но Генри лежал неподвижно и спокойно, как и раньше. Только свечи у кровати стали еще короче и горели теперь низким прерывистым пламенем. Отец погасил их, одну за другой – это действие он ощутил как нечто финальное: он окончательно простился с Генри.
Медный Джон вышел из комнаты и закрыл за собой дверь. Он спросил у хозяина бумаги, перо и чернил. Подписывая свидетельство о смерти, он вспомнил, что четвертого числа каждого месяца он обычно писал Роберту Лэмли, сообщая ему о работе шахты. В мае он этого не сделал, поскольку готовился к поездке в Италию, и послал своему партнеру только короткую записку, объясняя ему, что едет на континент. Роберт Лэмли сочтет его неаккуратным человеком, если он оставит своего партнера в неведении на целых два месяца. Хорошо, что он захватил с собой все счета, касающиеся шахты, за последние полгода. К тому же не помешает, если у Роберта будут копии этих материалов. Он обмакнул перо в чернила и начал писать свое письмо.
«Отель де л'Экю, Санс, департамент де л'Ионн, Франция.
Дорогой мистер Лэмли,
Вы, очевидно, уже знаете, что поездка моего сына Генри в Италию для поправления здоровья не принесла ожидаемых результатов. Возвращаясь домой, он смог доехать только до города Санс во Франции, где и скончался вчера, третьего мая. Для меня это было тяжелым ударом, и столь же тяжелым ударом окажется для всей нашей семьи, но мы должны молиться Всевышнему, дабы он даровал нам силы справиться с горем. Я не сомневаюсь в том, что Вы получили тысячу четыреста девяносто фунтов, это сумма Вашего дохода за прошлый год. Что же касается новой шахты, то от нее пока не было никаких поступлений, хотя я надеюсь, что она окажется еще более перспективной, чем первая…»
КНИГА ВТОРАЯ Джон-Борзятник (1828–1837)
1
Лето тысяча восемьсот двадцать восьмого года тянулось медленно для Джона, который стоял у окна своей квартиры в Линкольнс Инн, глядя на скучный узкий дворик, и думал о том, как бьются о берег волны на острове Дун, о том, как прилив быстро наполняет водой бухту возле Клонмиэра. Работа, как и всегда, не представляла для него ни малейшего интереса, и чаще всего он сидел за своим заваленным бумагами столом, лениво развалясь в кресле и покусывая перо, а когда приходил клерк с просьбой найти какой-нибудь документ, хранящийся в его отделе, ему приходилось тратить уйму времени, чтобы его отыскать. Он тосковал о доме больше, чем когда-либо. Теперь, когда Генри умер, было бы так просто положить конец этой комедии с его службой в Лондоне, поскольку у него было законное и естественное оправдание: его присутствие требовалось в Клонмиэре. Однако что-то мешало ему это сделать, какой-то сдвиг в сознании, появившийся после смерти брата. Все эти долгие недели в Лондоне ему казалось, что он каким-то образом виноват в том, что живет на свете и здравствует, в то время как Генри, который лучше и достойнее его во всех отношениях, лежит, мертвый и недвижный, на унылом кладбище во Франции. Если бы было наоборот, то в жизни семьи ничего не изменилось бы, его очень скоро забыли бы.
А Генри, такой умный, такой веселый, сестры его так любили, а отец на него чуть ли не молился – разве кто-нибудь может его заменить? Они никогда не оправятся от удара, без конца будут обсуждать все обстоятельства его болезни, как делали это в Летароге, когда отец только что вернулся из Франции, всегда будут вздыхать, возвращаясь к злополучному вечеру на шахте в прошлом году.
– Именно тогда он и простудился, – говорила Барбара. – Помните, когда он через неделю вернулся в Бронси, у него была высокая температура. И все рождественские праздники он пролежал в постели.
– А ведь ему и раньше случалось промокнуть, – подхватывала Элиза, – и ни к чему плохому это не приводило. К тому же и Джон тогда промок до нитки, верно ведь, Джон? Однако на его здоровье это ничуть не отразилось.
– Генри вел себя очень благородно в ту ночь, – заметил отец. – Я никогда этого не забуду. Он себя не щадил, был примером для всех нас.
А Джон стоял, засунув руки в карманы и глядя в окно на заботливо ухоженный садик Барбары, слушал отца и чувствовал, что в его словах скрывается невольный упрек. Если бы он, Джон, действовал более энергично, Генри, возможно, не пришлось бы взваливать так много на свои плечи. Джон сознавал, что он в семье не помощник. Теперь он был единственным братом для сестер и чувствовал, что не оправдывает возлагаемых на него надежд. Он понимал, что ему следует сделать усилие и попытаться занять место Генри, заслужив тем самым если не любовь отца, то хотя бы его уважение, и отправиться в Бронси, чтобы взять на свои плечи какую-то долю ответственности. Ему мешали робость, сознание своей неполноценности, страх, что если он что-нибудь скажет или сделает, отец заметит: «Никуда он не годится по сравнению с Генри». Следовательно, лучше было не делать ничего. Джон уходил в себя и молчал. И вот, вместо того чтобы ехать вместе с отцом в Бронси, он брал удочки и уходил на ручей за фермой ловить рыбу, непрерывно думая о своем брате, пытаясь представить себе, о чем он думал в эту последнюю неделю там, во Франции, когда лежал больной и одинокий в своем номере в отеле. А сестры, сидя в гостиной в Летароге, говорили друг другу: «Джон странный человек, он никого не любит, кроме самого себя. Подумать только, его нисколько не тронула смерть Генри». Только Джейн догадывалась о том, что творится в его душе; иногда она подходила к нему и обнимала его, но он знал, что даже Джейн, со всем своим умом и чуткостью, не может догадаться, какие жестокие мысли его терзают. Когда прошли две недели, он вернулся в Лондон, и когда отец написал ему из Клонмиэра во время жуткой августовской жары, спрашивая, приедет ли он домой, как обычно, Джон ответил, что у него слишком много работы, и он сильно сомневается, удастся ли ему выбраться в Клонмиэр, пока там находится вся семья. Отец ничего не ответил на эту явную отговорку, зато Барбара написала ему длинное письмо, полное упреков. Они никак не могут понять, писала она, что на него нашло. Можно подумать, что у него нет никакой привязанности к дому. А Джон, кусая перо в своей душной лондонской конторе, пытался объяснить сестре, что он не может приехать именно потому, что слишком любит дом. Он видел себя со стороны – вот он, гордый владелец Клонмиэра, обходит именье рядом с отцом, обсуждает с ним различные усовершенствования, поглядывает на окна, на серые стены, и вдруг, в одно мгновение, гордая радость обладания разлетается в прах при мысли о том, что все это пришло к нему в результате трагедии, по ошибке, что на самом деле он не имеет права ни на что – Клонмиэр принадлежит Генри, который лежит в могиле, и отец думает о том же самом, когда они идут рядом вдоль стен замка. Нет, бесполезно. Барбара все равно ничего не поймет. Джон разорвал письмо в клочки и не стал писать нового. Пусть они думают о нем что хотят. И вместо того, чтобы ехать домой, Джон отправился в Норфолк к одному приятелю по Оксфорду, который разводил борзых собак для бегов, и всю зиму, начиная с ранней осени, как только удавалось найти предлог, чтобы выбраться из Лондона, он находился в Норфолке, где думал исключительно о собаках и говорил только о них, поскольку, как он признался своему другу: «Собаки – это единственное, что я понимаю, а они – единственные существа, которые понимают меня». Борзая собака была для Джона воплощением красоты и душевной тонкости, воплощением изящества и грации. И чем чище порода, тем ярче темперамент, тем лучше результаты при правильном воспитании, но зато и безнадежнее неудачи, если подход оказывался неверным. Он изучил своих собак и знал, чего можно ожидать от каждой из них – одна капризничает при дожде, теряет интерес к работе от каждого пустяка, а другая, наоборот, сохраняет форму и стойкость в любую погоду и при любых обстоятельствах. Джон испытывал к ним настоящую нежность, ласково гладил их своими сильными крепкими руками, а потом начиналась работа в поле – угонка и натравка – и, наконец, награда за его умение, опыт и терпение: бега, возбужденные крики зрителей, крупные ставки, и Молния, которая казалась такой хрупкой и нервной на вид, когда он только что ее приобрел, за эти несколько минут, на глазах у толпы, оправдала свою родословную и свое воспитание, складываясь буквально пополам, мчась зигзагами за испуганным зайцем, так что спасения ему не было. Снова Джона хлопали по плечу, поздравляли; ему вручался очередной кубок, а Молния, дрожа от возбуждения и восторга, жалась к его колену.
В марте сезон бегов подошел к концу, и Джон, который в последние полгода не думал ни о чем, кроме своих собак, оказался перед выбором: вернуться в Лондон, где ему предстояло еще одно томительное лето и надоевшая работа, которую он порядком запустил, или поставить крест на Линкольнс Инн, прекратить этот фарс и обосноваться с отцом и сестрами в Клонмиэре. Если он оставит работу, то сможет приятно побездельничать летом в Клонмиэре, осень провести в окрестных полях со своими собаками, а через три месяца после Рождества, когда семья будет в Летароге, снова привезти их в Норфолк на бега. Подобная перспектива была слишком хороша, чтобы ею пренебречь, и он стал думать, что с его стороны было, наверное, очень глупо воспринимать смерть брата так, как это делал он. Смерть – это, конечно, трагедия, но ведь любое горе со временем теряет остроту, и уж во всяком случае не Генри возражать против того, чтобы он сделался хозяином Клонмиэра.
Итак, с наступлением мая Джон распрощался с папками, документами, чернильницами и пылью Линкольнс Инна и с непривычным для него чувством свободы погрузился на пакетбот, следующий в Слейн, а потом покатил по дороге на Дунхейвен, вместе с борзыми и псарем, который за ними ходил. Когда дорога поднялась на холм возле Голодной Горы и Джон оглядел лежащий внизу Дунхейвен, задержавшись взглядом на Клонмиэре, расположившемся у края бухты, сердце его наполнилось восторгом и гордостью, которых раньше он никогда не испытывал. Клонмиэр вдруг стал для него интимным и значительным, драгоценностью изумительной красоты, которая со временем будет принадлежать ему.
Возвращение домой оказалось радостным событием. Отец и сестры вышли на подъездную аллею, чтобы его встретить, в их отношении к нему не было и тени сдержанности или холодка. Отец пожал ему руку, сказал, что он хорошо выглядит, и тут же стал расспрашивать о собаках. Борзых выпустили из ящика, с гордостью продемонстрировали, и все семейство, весело смеясь и болтая, направилось вдоль бухты к замку – сестры вели Джона под руки. Хвоя, устилавшая тропинку, пружинила под ногами, в воздухе носился смешанный аромат сосновой смолы и рододендронов, к которому примешивался острый запах мокрой после отлива земли.
Они вышли из леса возле садика Джейн, который она разбили на берегу бухты, и нужно было похвалить новые посадки и побранить вымощенную каменными плитами дорожку, а Джейн краснела и волновалась, не выпуская руки брата; потом пошли дальше, к лодочному сараю, где один из слуг был занят тем, что красил Джонову яхту, тогда как ялик был уже спущен на воду. Все улыбались, все были счастливы, а сердце Джона полнилось каким-то новым теплым чувством, которому он не мог найти названия. Он побежал наверх, в свою комнату в башне. Там были его ружья и удочки, старые школьные учебники, растрепанные и знакомые, рисунок, изображающий часовню в Итоне, и другой, на котором был запечатлен квадратный дворик его колледжа в Оксфорде. Был там и ящичек с коллекцией бабочек – плод страстного увлечения одного каникулярного лета; и другой, с птичьими яйцами; а на каминной полке – всякая всячина, предметы, которые ему случилось подобрать в разное время: кусочек кремня с Голодной Горы, камешек странной формы, похожий на яйцо, который он нашел на острове Дун; комок сухого мха с килинских болот.
– Завтра, – сказал он Джейн, – поедем ловить рыбу. В заливе полно килиги. – И, отстранив ее на расстояние вытянутой руки и наклонив набок голову, он заметил: – Знаешь, ты стала очень хорошенькой.
Джейн вспыхнула и сказала ему, чтобы он не глупил.
– Тут один художник пишет ее портрет, – сказала Барбара. – Мы считаем, что сходство просто поразительное, хотя Вилли Армстронг уверяет, что художник не сумел отдать ей должное и что на самом деле она лучше.
И вот в гостиной Джон видит портрет, прислоненный к мольберту, на холсте еще не высохла краска, а на портрете – Джейн, совершенно такая же, как та, что стоит рядом с ним в новом светлом платье, купленном в Бате нынешней зимой, в жемчужном ожерелье на шейке, а в теплых задумчивых карих глазах такое знакомое Джону выражение неуверенности.
– А что думает о портрете Дик Фокс? – спросил Джон.
– Ах, он, конечно, в восторге, – ответила Элиза, тряхнув головой. – Он являлся сюда каждый день, когда Джейн нужно было позировать, и развлекал ее, чтобы ей не было скучно. Ничего удивительного, что у Джейн на портрете такое жеманное выражение лица.
Джон, взглянув на младшую сестру, увидел, что ее огорчили слова Элизы и что она вот-вот расплачется. Он улыбнулся ей и покачал головой.
– Не обращай на нее внимания, – сказал он. – Зелен виноград, и больше ничего. – И, все поняв, он быстро перевел разговор на другое. Так, значит, Джейн уже успела вырасти, думал он, сидя за обедом, и влюбиться в Дика Фокса из Дунского гарнизона, а ведь кажется, только вчера она была девчушкой и читала сказки перед камином в их старой детской. Спору нет, Дик Фокс симпатичный парень, но на какое-то мгновение в сердце Джона вспыхнула жгучая ревность – как это так, его любимая сестра Джейн, которая была ему таким отличным товарищем, будет ласково смотреть не на него, а на другого мужчину; мысль же о том, что ее будет целовать, а может быть, даже ласкать какой-то паршивый гарнизонный офицер, показалась ему отвратительной, прямо сказать, нестерпимой.
– …и я бы хотел знать твое мнение об арендном договоре, прежде чем я его окончательно подпишу – говорил его отец, откладывая нож и вилку и глядя через стол на сына.
Джон вздрогнул и пробормотал:
– Да, сэр, с большим удовольствием, – не имея ни малейшего понятия, о чем идет речь.
Барбара предупреждающе толкнула его коленом под столом.
– Я заключил с ним соглашение, – продолжал Медный Джон, – в соответствии с которым с него взыскивается половина его задолженности, и аренда остается за ним из расчета ста тридцати фунтов в год. Нечего и говорить, я не видел и пенни из этих денег, и еще в марте послал предупреждение, чтобы он убирался, однако он до сей поры не съехал. Положение, как видишь, нетерпимое.
– О да, сэр, абсолютно нетерпимое.
– Я намереваюсь сделать все, что в моих силах, чтобы наладить сообщение между Дунхейвеном и Денмэром посредством новой хорошей дороги, что, согласись, принесет неисчислимые преимущества владениям Роберта Лэмли и лорда Мэнди, и если нам удастся, наладить сообщение от озер через Денмэр, Дунхейвен и Мэнди на Слейн. В таком случае, мне кажется, гости, приезжающие к нам на Запад, предпочтут возвращаться именно этим путем, а не прежним. И тогда мы без всякого риска можем построить в Дунхейвене гостиницу. А может даже случиться так, что кто-нибудь из джентльменов захочет поселиться в наших краях. Что ты об этом думаешь, Джон?
– Всецело разделяю ваше мнение, сэр.
– Не знаю, располагает ли государство средствами для этой цели, но во всяком случае я намерен собрать всю необходимую информацию. Вполне возможно, что они это сделают по собственному почину. Ведь это большое дело – обеспечить связь с западным районом страны, к тому же, если случится война, это поможет обеспечить продовольствием флот. Я только надеюсь, что наши министры не устроят скандала и не поставят нас в затруднительное положение.
– Надеюсь, этого не случится, сэр, – сказал Джон. Его очень мало интересовало то, о чем говорил отец, однако он надеялся, что голос его звучит достаточно убедительно.
– Между прочим, Флауэры сейчас у себя в Эндриффе, – сообщила Барбара. – Они, как обычно, были за границей и только недавно вернулись. Я рада, что Фанни-Роза теперь не такая дикая и безалаберная, как раньше. Зима, проведенная за границей, благотворно отразилась на ее манерах и поведении. Однако мне кажется, что она по-прежнему делает все, что ей вздумается. Что же касается младшей сестры, то бедная миссис Флауэр вообще ничего не может с ней поделать.
– Говорят, что в Фанни-Розу был безумно влюблен один итальянец, – сказала Элиза, – какой-то знатный господин с громким титулом, к тому же женатый.
– Никогда не слушай сплетен, Элиза, – сказал ее отец, – они не приносят никакой пользы тому, кто их слушает, и еще меньше тому, кто их передает. Если ты пройдешь со мной в библиотеку, Джон, я покажу тебе то место на плане Голодной Горы, где я планирую вести дальнейшие разработки. Медь там есть, причем на небольшой глубине, так что затраты будут не слишком велики.
Джон прошел за отцом в библиотеку, делая вид, что его интересуют цифры и расчеты, связанные с шахтой, но мысли его то и дело обращались к Фанни-Розе. Он не видел ее полтора года, с того дня на Голодной Горе, когда она лежала в его объятиях, а Генри собирался отправиться на Барбадос. В прошлом году, в знойные летние месяцы в Лондоне он мучился, задавая себе вопрос: как часто она виделась с Генри в Неаполе. Горевала ли она, когда Генри умер? Эти мысли усугубляли тревожное состояние его души, а Фанни-Роза сделалась для него символом чего-то необычного, редкостно-прекрасного, призрачным созданием, которое ему никогда больше не суждено увидеть. Она выйдет замуж за какого-нибудь итальянца и через несколько лет вернется в Эндрифф с целым выводком ребятишек и блестящим мужем, а сама поблекнет, черты лица ее огрубеют, очарование юности исчезнет навсегда.
Он нарочно рисовал в уме эти картины, чтобы не испытывать боли, думая о ней, и мысль о том, что она выйдет замуж за иностранца и будет потеряна для него навсегда, доставляла ему особое, даже несколько извращенное удовольствие. Его Фанни-Роза останется воспоминанием, призраком, рожденным прелестью Голодной Горы, в то время как до настоящей Фанни-Розы, той, что будет продолжать жить, ему нет никакого дела. И вот все эти замкнутые двери, за которыми он прятал свои воспоминания, будут отворены реальной Фанни-Розой; это будет не призрак, а живая женщина, живая и свободная, и пусть за ней ухаживали все итальянские графы в Неаполе, все равно она будет еще краше, чем раньше, и на следующей неделе приедет в Клонмиэр, как сказала Барбара. Может быть, ей захочется посмотреть на его собак, и Джиму было дано специальное распоряжение привести их в наилучший вид, подготовить ко дню приезда Флауэров, и, несмотря на жару, надеть на них попонки – алая ткань с серой отделкой выглядит на них очень красиво, и на ее фоне четко выделяются крупные буквы Д.Л.Б. Примерно за два часа до того момента, когда должны были приехать Флауэры, его охватили страх и уныние, и, забившись в самый дальний угол парка, он уселся под соснами, так, чтобы его не было видно из замка, и стал смотреть через водную гладь на остров Дун, думая о том, не лучше ли было бы взять лодку, исчезнуть на целый день и вообще не встречаться с Флауэрами. Вдруг он вообразил, что ему совсем не хочется видеть Фанни-Розу, не хочется с ней разговаривать, но даже если это случится, все равно все будет не так, как он планировал – собаки покажутся ей отвратительными, над кубком она будет смеяться, говорить станет только об итальянцах, с которыми встречалась в Неаполе, и весь день от начала до конца будет испорчен. Он все еще сидел на берегу бухты, когда послышался стук колес экипажа, вот он проехал под аркой из рододендронов, подкатил к дому, и оттуда уже слышался голос Барбары и ненатуральный раздражающий смех Элизы. «Джон… Джон…» – звала его Барбара, а он спрятался за дерево и твердо решил не выходить к гостям, думая только о том, как бы незаметно пробраться в башню и скрыться у себя в комнате. Голоса смолкли, все, наверное, вошли в дом, и он слышал, как к коляске подошел Кейси, сел на козлы и погнал лошадей в конюшню. Какой-то импульс, совладать с которым Джон не мог, заставил его подняться на ноги и медленно двинуться по траве к дому. Руки у него дрожали, и он засунул их в карманы. Вдруг он почувствовал, что кто-то смотрит на него из окна гостиной.
– Как вы поживаете, Джон?
И, подняв голову, он улыбнулся, потому что это была Фанни-Роза, призрак со склона Голодной Горы, и полутора лет, прошедших с момента их встречи, как не бывало, это было словно вчера, и в памяти отчетливо и ясно возникло прикосновение ее руки, тепло ее губ, когда она лежала в его объятиях среди папоротников.
И вот он уже в гостиной, сидит возле нее, ему что-то говорит Барбара, все оживленно беседуют, смеются, едят печенье. Он слышит свой голос, предлагающий Бобу Флауэру рюмку мадеры.
– Отец уехал на шахту, – говорила Барбара, – но в пять часов он вернется к обеду, как обычно. Вы, господа мужчины, отправляйтесь на рыбалку, пока стоит хорошая погода.
– Я бы тоже хотела поехать, – сказала Фанни-Роза. – А что, Джон разрешает дамам находиться на его яхте?
– О, конечно! – поспешно отозвался Джон. – Конечно, разумеется… Я никак не думал, что вам захочется…
И – о, какое счастье! – все нужно было планировать заново, ибо, если в рыбалке будет участвовать Фанни-Роза, ее будет сопровождать Джейн, а так как Бул-Рок – это слишком далеко, и на море может случиться волнение, им придется держаться возле острова; в корзины пришлось добавить еды, а Фанни-Розу снабдить одной из шалей Барбары на случай, если поднимется ветер. Какое счастье спуститься к бухте и подвести яхту к пристани, чтобы Джейн и Фанни-Роза могли подняться на борт, а потом когда паруса уже подняты и руль поставлен на место, откинув волосы со лба и закатав рукава выше локтя, прокричать Бобу команду отдать концы. И вперед к выходу из бухты, в открытые воды Дунхейвена, где раскорячился вытянутый в длину остров Дун, за ним – открытое море, а налево – зеленая громада Голодной Горы, сверкающая на солнце.
Как приятно перестать дуться, стесняться, жалеть и ненавидеть себя за свои настроения, и вместо этого делать то, что любишь – плыть под парусом, ветер развевает волосы, а рядом сидит Фанни-Роза. Она не изменилась, разве что стала еще прелестнее, и в ее движениях появилась грация, которой не было прежде. Зеленая шаль, которую дала ей Барбара, была под стать ее глазам. Она небрежно накинула ее на плечи, смотрела снизу вверх на Джона и улыбалась; ее улыбка таила в себе обещание, а обещание сулило надежду.
– Я слышала, что ни один человек в стране не знает о собачьих бегах столько, сколько вы, – сказала она. – Расскажите мне, чем вы занимались все то время, что мы не виделись.
Он начал говорить о своих собаках, сперва нерешительно, боясь, что она не будет слушать, а потом со все возрастающей уверенностью, рассмешив ее рассказом о толпах, собирающихся на бегах, о владельцах собак, о зависти и обманах, процветающих в их кругу.
Боб тоже выказал интерес к его рассказу, задавая множество вопросов. Как приятно, думал Джон, хоть раз в жизни выступать в качестве авторитетного лица, знать, что его мнение о единственном предмете, с которым он по-настоящему знаком, выслушивается с уважением.
Они встали на якорь у западного берега острова Дун, с тем чтобы позавтракать мясными пирожками и бутербродами с кресс-салатом, и вдруг Боб Флауэр, взглянув на казармы, вспомнил про своего приятеля, который недавно был послан в должности адъютанта в расквартированный на острове батальон, и тотчас же поступило предложение всему обществу сойти на берег, пройтись до офицерских казарм и попытаться его найти. Джон взглянул на невинное личико своей сестры, и ему пришло в голову, что, возможно, Дик Фокс в этот самый момент наблюдает за ней из своей комнаты, вооружившись подзорной трубой.
Когда яхта подошла к пристани, Фанни-Роза заявила, что не желает сходить на берег, она приехала сюда для того, чтобы любоваться водой, а вовсе не для того, чтобы угощаться сомнительного качества кларетом в гостиной у офицеров, а с Джейн ничего худого не случится под эскортом такого положительного человека, как Боб; ведь всем известно, что Боб – воплощенная осмотрительность. Итак, Джейн, очень хорошенькая и застенчивая, сошла на берег, опираясь на надежную руку Боба, и конечно же, исключительно по счастливой случайности на тропинке в этот момент появился лейтенант Фокс, направляясь им навстречу.
Джон повернул яхту на восток, в сторону Голодной Горы, и теперь, когда он оказался наедине с Фанни-Розой, его охватила странная скованность. Он не мог говорить, уверенный, что его слова покажутся ей глупыми и ненатуральными. Он неотрывно смотрел на парус, боясь взглянуть на свою спутницу. Там, на той стороне лежала земля, к небу вздымалась огромная гора. Она казалась далекой и недосягаемой, вершина ее золотилась на солнце, и он подумал об озере, какое оно, должно быть, холодное.
– Вы помните пикник, который здесь устраивали в позапрошлом году? – спросила Фанни-Роза.
Джон ответил не сразу. Он хотел посмотреть на нее и не смел. Вместо этого он еще круче повернул парус, поставив яхту к ветру.
– Я очень часто о нем думаю, – выговорил он наконец.
Она повертелась на своем месте, поправляя подушки за спиной, и вдруг ее рука оказалась на его колене, вызвав в его душе невыразимо-мучительный восторг.
– Как было весело, – сказала она, – мы отлично провели время.
Она говорила тихим голосом, даже грустно, словно размышляя о прошлом, которое уже не возвратится, и Джон пытался понять, что она вспоминает: их ли ласки и поцелуи в папоротнике или смех Генри, его улыбку. Джона снова охватили ревность, прежняя тоска, сомнения, нерешительность, и, резко повернув яхту, он повел ее прочь от Голодной Горы в открытое море. Лодку слегка качнуло на волне, она черпнула бортом, и струйка воды подобралась к ногам Фанни-Розы. Она, не говоря ни слова, скинула туфли и еще плотнее прислонилась к коленям Джона.
– Вы ведь часто виделись с Генри в те несколько месяцев до его смерти, правда?
Наконец-то он выговорил эти слова. Он не мог поверить, что это действительно случилось. На сей раз он заставил себя посмотреть на нее, ожидая увидеть на ее лице печаль, признаки грусти, от которых ему стало бы еще больнее, но видел только спокойный профиль, обращенный к морю. Фанни-Роза стряхнула с волос клочки пены и подобрала свои стройные босые ножки под юбку.
– Да, – сказала она. – Ему очень нравилось в Неаполе. Как жаль, что он уехал в таком состоянии, больной и измученный. Мы все очень тяжело переживали его смерть.
Она говорила спокойным светским тоном. Конечно же, она не могла бы так говорить, если бы испытывала к Генри нежные чувства, а он отвечал бы ей взаимностью.
– Генри всегда любил людей, любил новые места. В этом смысле мы с ним непохожи.
– Вы вообще совсем на него непохожи, – сказала Фанни-Роза, – волосы у вас темные, и плечи такие широкие. Генри больше походил на Барбару.
Какое это имеет значение, думал Джон, в то время как яхта кренилась под свежим ветром, кто из нас темнее или светлее или кто на кого похож. Единственное, что я хотел бы знать, это какие чувства они испытывали друг к другу, и еще: почему Генри так внезапно уехал и почему так резко ухудшилось его здоровье. Любили они друг друга или нет, была ли у них ссора, и не о ней ли думал Генри в свои последние часы, лежа одиноко в гостиничном номере в Сансе? Об этой самой Фанни-Розе, которая сидит теперь рядом с ним? Лодка нырнула, море искрилось и сверкало на солнце, а Фанни-Роза, смеясь, встала рядом с ним на колени и обхватила его за плечи.
– Вы что, утопить меня хотите? – воскликнула она, откидывая ему волосы со лба.
– Ни в коем случае, – ответил он, поставив лодку по ветру, бросив руль и обнимая ее обеими руками, в то время как она целовала его в губы.
В этот момент он понял, что никогда не узнает, чем был для нее Генри в Неаполе, и никто этого не узнает. Если даже и можно было бы что-то рассказать о том, как человек покинул Италию, исполненный горечи и разочарования, для того, чтобы умереть в одиночестве в отеле французского городишки, это все равно никогда рассказано не будет – тайна навеки похоронена в ее сердце. До конца своих дней Джон будет гадать, сомневаться, рисовать в уме разнообразные картины, связанные с этими месяцами в Неаполе; снова и снова его будет мучить бессмысленная ревность, от которой он так никогда не излечится.
Генри умер. Его брата, обаятельного и веселого, больше нет на свете, тогда как Фанни-Роза, живая, здесь, в его, Джона, объятиях. Такое сладостное, невыразимое счастье не может обернуться ядом.
– Ты выйдешь за меня замуж, Фанни-Роза? – спросил он.
Она улыбнулась, оттолкнула его руки и снова уселась на кормовой скамеечке.
– Вы потопите яхту, если не займетесь ею немедленно, – сказала она. Он схватился за парус и за руль, и снова повернул яхту к острову Дун.
– Вы не ответили на мой вопрос, – настаивал он.
– Мне всего двадцать один год, – сказала она, – и я пока еще не собираюсь выходить замуж и начинать семейную жизнь. Ведь на свете так много веселого и интересного.
– Что, например, вы имеете в виду?
– Я люблю путешествовать, люблю бывать на континенте. И вообще люблю делать то, что мне нравится.
– Все это вы сможете делать, когда станете моей женой.
– О нет, это уже совсем не то. На континенте я буду всего-навсего миссис Бродрик. и знакомые мужчины станут думать: «Ах, она ведь вышла замуж, у нее медовый месяц», и перестанут обращать на меня внимание. И мне придется носить дома чепчик, совсем такой же, как на маменьке, и вести разговоры о вареньях, соленьях, всяком шитье и слугах. А я терпеть этого не могу.
– Никто от вас этого не ожидает. Если вам захочется путешествовать, мы тут же куда-нибудь отправимся. Захочется покататься на яхте – поедем на яхте. Если вам вздумается прокатиться по снежку до Слейна, запряжем коляску и покатим в Слейн, даже если придется загнать лошадей. Как видите, я буду весьма покладистым мужем.
Фанни-Роза рассмеялась. Она поглядывала на Джона украдкой, краешком глаза.
– Я думаю, что так, наверное, и будет, – сказала она. – А что получите вы от этой сделки?
– Я получу вас, – сказал он. – Разве этого не достаточно?
Джон посмотрел на нее, и в тот самый момент, когда он произносил последние слова, ему пришла в голову мысль, что это, конечно, неверно, что она никогда не будет принадлежать ни ему, ни кому-либо другому, ибо человек, за которого она выйдет замуж – кто бы он ни был, – получит только какую-то часть Фанни-Розы: улыбку, ласку, словом, то, что ей угодно будет подарить, повинуясь минутному порыву. Настоящая Фанни-Роза ускользнет, останется недосягаемой.
Они снова подошли к острову со стороны гарнизона, и там, на дорожке, их ожидали Боб Флауэр и Джейн, а вместе с ними Дик Фокс и приятель Боба, адъютант. Снова люди, оживленная беседа, и близость между ними нарушилась, ее пришлось отложить до другого раза, возможно, до другого дня.
– Лейтенанта Фокса и капитана Мартина мы забираем с собой, они будут у нас обедать, – объявила Джейн; все они погрузились на яхту, и этот чертов Мартин все время пялил глаза на Фанни-Розу. И вот снова вверх по заливу, к причалу возле дома, там все общество высадилось на берег, а он занялся яхтой, крепко привязав ее до вечера. Он смотрел, как все они поднялись на берег и направились к дому. Барбара вышла им навстречу вместе с Элизой, которая при виде незнакомого офицера приняла важный вид, а Джон поднял голову и смотрел, как Фанни-Роза отдает Барбаре шаль и благодарит ее. Потом она вернулась, чтобы полюбоваться садиком, устроенным у оконечности бухты.
Она указывала на молодые ирисы, переговариваясь через плечо с Барбарой, и когда она стояла, глядя на цветы, а солнце играло в ее волосах, освещая серьезное задумчивое лицо, он понял, что ни одна из картин, которые он во множестве рисовал себе в грустные одинокие часы, не может сравниться с тем, что он видел сейчас в действительности. Девушка-призрак его мечтаний воплотилась в реальность, которая наполнит его бессонные часы радостью и мукой.
– Вы не слишком устали? – спросила Барбара, когда они поднялись по крутому берегу и вышли на подъездную аллею перед замком.
– Нет, – ответила Фанни-Роза. – Я никогда не устаю. Ведь на свете так много интересного, все нужно посмотреть, все нужно узнать.
Она взглянула на Джона, который все еще возился с лодкой, а потом перевела взгляд на мощные серые стены, на открытые окна, на башню и высокие деревья, окружающие замок.
– Как здесь красиво! – воскликнула она, а потом, небрежно откинув упавшие на лицо волосы, спросила: – Теперь, когда Генри умер, все это будет принадлежать Джону?
– Да, – ответила Барбара. – Наше именье – майорат, оно не подлежит отчуждению, значит, оно отойдет Джону, и все остальное тоже. Бедный Генри! Но, с другой стороны, мне кажется, что из двух братьев именно Джон больше любит Клонмиэр.
Фанни-Роза ничего не сказала, она, казалось, забыла о своем вопросе. Нагнувшись к подбежавшему терьеру, она ласково гладила собаку.
Как она изменилась к лучшему, думала Барбара, как она очаровательна, как прекрасно держится – ни следа глупого буйства и распущенности, которые она унаследовала от Саймона Флауэра. Даже доктор Армстронг, на что уж строгий судья, и тот не мог найти изъяна в ее красоте, не мог обнаружить скрытого порока, таящегося за совершенными чертами лица.
2
Однажды утром во время завтрака из Данкрума прискакал грум с известием, что у Роберта Лэмли накануне вечером случился удар, и мало надежды на то, что он выживет. Медный Джон тотчас же велел заложить экипаж и отправился в имение своего партнера. Приехав, он нашел Роберта Лэмли без сознания, и доктор Армстронг, которого недавно вызвали, высказал мнение, что больному осталось жить всего несколько часов. Его сыну Ричарду, который находился за границей, отправили письмо, однако было мало надежды, что он успеет приехать и застанет отца в живых. С сестрой, миссис Флауэр, у Ричарда были неважные отношения, а к зятю своему, Саймону Флауэру, он относился с крайним неодобрением, так что миссис Флауэр, прибывшая в Данкрум следом за Медным Джоном, очень волновалась, опасаясь крупных семейных неприятностей. Ее, по-видимому, больше беспокоила перспектива встречи с братом, когда тот приедет, чем то, что ее отец находится на смертном одре.
– Вот увидите, – сказал Медный Джон своим домашним на следующий день, когда было получено известие от доктора Армстронга, что ночью старик скончался, – Саймон Флауэр получит только то, что заслуживает, грубо говоря – шиш с маслом. Я очень удивлюсь, если он или его жена будут упомянуты в завещании.
– Это будет очень жестоко по отношению к миссис Флауэр и девочкам, – сказала Барбара. – Нам всегда казалось, что старый джентльмен к ним очень привязан, ведь он гораздо больше времени проводил в Эндриффе, чем в Данкруме. Он несомненно что-нибудь им оставил, а если нет, то Ричард Лэмли исправит упущение отца.
– Ричард Лэмли скорее всего окажется таким же несговорчивым упрямцем, как и его отец, – заметил Медный Джон, – и мне будет не очень-то приятно иметь его своим компаньоном. Очень хотелось бы откупить у него его долю, чтобы весь концерн оказался полностью в моих руках. Однако посмотрим.
Он провел в Данкруме два дня, присутствовал на похоронах и при чтении завещания, а когда вернулся домой, дети отметили, что старик пребывает в отличном настроении.
Он снял со шляпы креп, отбросил его в сторону и сразу сел за стол, на котором был сервирован обильный обед, состоящий из жареной баранины с картофелем, не сказав ни слова до тех пор, пока не утолил первый голод.
– Итак, – наконец проговорил он, откинувшись на спинку стула и глядя на сына и дочерей. – Сегодня я сделал весьма важное дело: убедил Ричарда Лэмли, что в его интересах, продать мне свою долю акций нашего рудника.
Он улыбнулся, вспомнив, как все это происходило, и разминая пальцами кусочек хлеба.
– Надо признать, – продолжал он, – что надежды, связанные со второй шахтой, не оправдались. Ричард сам указал мне на это, и мне нечего было возразить. Шахта достигла слишком большой глубины. Не так давно компании пришлось выложить свыше трех тысяч фунтов за установку еще одной паровой машины, и пока еще нет надежды на то, что эти расходы скоро себя оправдают. Я ему откровенно сказал, что разработка месторождения – весьма рискованное предприятие для его владельцев, и вполне возможно, что дальнейшее углубление шахты небезопасно. «Я готов, – сказал я ему, – вести дальнейшие разработки на других участках горы, однако нельзя сказать, насколько они будут плодотворны. Если хотите, я дам вам хорошую цену за вашу долю, вполне возможно, что это избавит вас от значительных денежных потерь. Может быть так, а может быть и эдак. Вы сами должны решить, как вам следует поступить».
Медный Джон снова взялся за нож и вилку.
– Ну и как, решился мистер Ричард Лэмли продать свою долю? – спросила Элиза.
– Решился, – ответил ее отец. – И, если говорить честно, я не думаю, что он пожалеет о своем решении. Я уплатил за его долю весьма крупную сумму и сохранил за собой аренду еще на семьдесят лет. Если у тебя будут сыновья, Джон, они к тому времени достигнут весьма преклонных лет и будут сами решать, нужно сохранять аренду на будущее или нет.
Он засмеялся и посмотрел на дочерей.
– Я полагаю, – сказал он, – что к этому времени в недрах Голодной Горы останется не так уж много меди.
«Семьдесят лет, – думала Джейн, – тысяча восемьсот девяносто девятый год. Никого из нас, сидящих сейчас за этим столом, уже не будет в живых».
Медный Джон наполнил свой стакан и пододвинул графин сыну.
– И что же оказалось в завещании? – спросила Барбара.
– Ах, завещание, – отозвался ее отец, пренебрежительно махнув рукой. – Именно то, что я и предвидел. Решительно все отходит Ричарду Лэмли. Мне кажется, миссис Флауэр получает несколько сотен в год и некоторые картины. Нужно отдать ей справедливость, она приняла это с достоинством. Надеюсь, у нее хватит ума не дать мужу доступа к деньгам. Поведение Саймона Флауэра после похорон нельзя назвать иначе как позорным. Когда пришло время читать завещание, его не могли отыскать и наконец обнаружили, вместе с одним из слуг, – я его знаю, он всегда внушал мне подозрение – в буфетной, где эта парочка угощалась портвейном бедняги Роберта Лэмли. Нечего и говорить, он был не в состоянии выслушать завещание его тестя и заснул на середине. Я не сомневаюсь в том, что Ричард Лэмли не потерпит его присутствия в своем доме. Когда пришло время разъезжаться, он немного пришел в себя, и очень жаль, ибо вместо того чтобы молчать и стыдиться своего поведения, он пожелал сам править лошадьми, и последнее, что я видел, была несущаяся во весь опор коляска, миссис Флауэр, которая крепко вцепилась в свою шляпку, чтобы она не слетела, и Саймон Флауэр на козлах, орущий песни. Когда-нибудь он свернет себе шею, и поделом, ничего другого он не заслуживает.
– Боюсь, что теперь, когда не станет денег на ремонт, замок Эндрифф окончательно разрушится, – вздохнула Барбара. – Бедная миссис Флауэр, бедная Фанни-Роза! Как мне жаль их обеих.
– О Фанни-Розе беспокоиться нечего, – сказала Элиза. – Боб Флауэр мне говорил, что у нее куча поклонников, готовых на ней жениться, весь вопрос только в том, кого она выберет. Ее последнее увлечение – один из родственников ее дядюшки-графа. У молодого человека, кажется, тоже есть титул.
– Ясно только одно, – сказал ее отец. – Я, конечно, очень сожалею о смерти Роберта Лэмли, хотя он и был старым человеком, однако наша семья от всего этого только выиграла.
Встав из-за стола, он направился в библиотеку, чтобы, как обычно, заняться корреспонденцией, помедлив с минуту в надежде, что Джон пойдет вместе с ним и будет расспрашивать о деталях проведенных отцом переговоров и об их результатах. Сын, однако, не понял намека, и Медный Джон, сдвинув брови и строго сжав губы, удалился в библиотеку в одиночестве.
Вот она, причина, думал Джон, вот почему Фанни-Роза говорила с ним так уклончиво, когда он был в последний раз в Эндриффе. Он припомнил, что были какие-то разговоры о кузене. Она, несомненно, выйдет за него замуж, уедет отсюда, и таким образом все кончится. Возможно, это и к лучшему, ведь если такое положение продлится еще несколько месяцев, он, в конце концов, просто покончит с собой. Катались на яхте они в мае, теперь уже август, а Фанни-Роза так и не дала ему ответа, и неизвестно, когда он сможет его подучить. У нее так часто менялось настроение и было столько капризов, что если им случалось провести день вместе, это только усугубляло его неуверенность. Иногда она встречала его равнодушно, зевая и скучая, неохотно шла за ним на гору, где он собирался обучать своих борзых, ко всему придиралась, критиковала собак и то, как они бегут, уверяла, что собачьи бега – это совсем неинтересный спорт, пригодный разве что для мужиков. В такие минуты Джон готов был бросить все, продать собак, вернуться домой и никогда больше не ездить в Эндрифф; а потом, совершенно неожиданно, словно встречный ветер менялся на попутный, она вдруг подходила к нему, брала его за руку и, прислонившись щекой к его плечу просила прощения за свой дурной характер.
– Если вы только выйдете за меня замуж, Фанни-Роза, – говорил он, гладя ее по волосам, – я всегда буду рядом, буду стараться утешить вас, когда вам это понадобится.
Она ничего не отвечала, просто стояла, прижавшись к нему, обняв его за плечи, улыбаясь ему и смеясь и глядя сверху на залив Мэнди-Бей, который расстилался внизу, так что он приходил в неописуемое волнение и мечтал только об одном: полностью раствориться в своей любви к ней.
А потом, оттолкнув его, она сказала:
– Пустите собак снова, я хочу посмотреть, как они побегут. Мне кажется, Забияка будет лучше всех, как вы и говорили.
И через минуту они уже обсуждали стати его борзых, горячо и взволнованно, она засыпала его вопросами о грядущем осеннем сезоне, а он был счастлив и в то же время обескуражен, пытаясь догадаться, что у нее на уме, действительно ли она интересуется им хоть немного или играет с ним, соблазняя его просто так, от скуки, чтобы провести время.
При их следующей встрече она снова была другая, без конца рассказывала о развлечениях, которые устраивались в Мэнди-Хаус, доме ее дядюшки, где бывала масса гостей и где она, несомненно, встречалась с тем кузеном, о котором слышала Элиза, а для Джона у нее едва находилось слово, так что он чувствовал себя лишним, скучным малым, способным разговаривать только о борзых да о собачьих бегах. И тогда он скрывался у себя в комнате или брал яхту и плавал вокруг острова Дун, забывал даже вернуться к обеду, что так часто случалось с ним, когда он был мальчиком, а вернувшись, небрежно бросал какое-нибудь извинение и усаживался в кресло, взяв в руки спортивную газету.
Джейн и даже Барбара догадывались, что с ним происходит, и не трогали его, но, по мере того, как день за днем проходило лето, Медного Джона начинало раздражать поведение сына, который никогда не говорил с ним о шахте, не интересовался делами имения и проводил все свое время, гоняя собак на холмах Эндриффа, а когда снисходил до того, чтобы явиться в пять часов к обеду, хранил мрачное молчание во время всей трапезы или же, выпив слишком много портвейна, начинал говорить глупости, рассуждая о политике, о которой не имел ни малейшего представления.
– Тебе очень повезло, мой дорогой Джон, – оказал он однажды вечером, когда его сын казался рассеянным более обычного и не проявил никакого интереса к замечанию отца о том, что новая шахта над дорогой, ведущей к поместью Мэнди, вероятно, окажется наиболее перспективной из трех, – что мои старания за последние девять лет оказались столь плодотворными, что тебе не грозит судьба незадачливого сына обедневшего землевладельца. Вместо этого ты в свои двадцать восемь лет – богатый наследник крупного предприятия и значительного богатства, для приобретения которого тебе не пришлось затратить никаких усилий, да очевидно и не придется.
За столом воцарилось молчание. Джейн неотрывно глядела в свою тарелку, Барбара и Элиза с трудом пытались проглотить то, что было перед ними. Джон покраснел. Он понимал, что он плохой помощник отцу, но вино бросилось ему в голову, и он не задумывался о том, что говорит.
– Вы правы, сэр, мне чертовски повезло, – сказал он. – Да не иссякнет медь во чреве Голодной Горы. Пью за ваше здоровье, сэр, а также за Морти Донована, чья смерть так облегчила нам все наши дела.
Он сделал поклон в сторону отца и залпом осушил свой стакан.
Элиза негромко вскрикнула. Медный Джон поднялся на ноги.
– Мне очень жаль, – сказал он, – что ты растерял остатки хороших манер, проводя все время на псарне со своими собаками. Доброй ночи.
И он решительными шагами вышел из столовой, хлопнув дверью.
Сестры в ужасе смотрели друг на друга.
– Джон, как ты мог? – воскликнула Барбара. – Отец никогда тебе этого не простит. Что на тебя нашло, скажи на милость?
– Как можно вспоминать Морти Донована? – подхватила Элиза. – Это тема, которую мы всегда стараемся избегать. Ну, теперь тебе достанется, можешь не сомневаться. Мне кажется, тебе лучше возвратиться в Лондон. К тому же ты пролил вино на скатерть, на ней останется пятно.
Джейн побледнела и вот-вот готова была заплакать.
– Оставила бы ты его в покое, Элиза, – сказала она. – Разве ты не видишь, что ему и так плохо.
– Плохо? – насмешливо спросила Элиза. – С чего бы это, интересно знать? А уж ты, конечно, держишь его сторону как обычно. Ты по уши влюблена в лейтенанта Фокса, а Джон тебя поощряет, он ведь, наверное, служит между вами посредником.
– Какое отношение имеет лейтенант Фокс к тому, что здесь сейчас произошло? – спросила Джейн.
– Ну полно, перестаньте, – успокаивала их Барбара. – Не хватает еще, чтобы вдобавок ко всему вы поссорились. Джон, дорогой, я знаю, ты теперь расстроен, надеюсь, что завтра это пройдет, утром ты будешь чувствовать себя иначе.
Она спокойно поцеловала его и вышла из комнаты. За ней сразу же последовала Элиза. Джейн встала, подошла к брату и села возле него. Он потянулся к графину, но она отодвинула его, так что он не мог до него дотянуться.
– Что с тобой происходит? – спросила она, а когда он не ответил, ласково продолжала: – Это из-за Фанни-Розы? – Она взяла брата за руку и стала перебирать его пальцы. – Видишь ли, я понимаю, что ты чувствуешь, потому что со мной происходит то же самое. Я вовсе не влюблена в Дика Фокса, «влюблена» это такое неприятное глупое слово, но мне кажется, что он мне нравится, и я знаю, что он мною восхищается, чувствует ко мне расположение. Однако он говорит, что его в любой момент могут послать за границу, и вообще, когда находишься в армии, не следует жениться в молодом возрасте.
Джон посадил ее к себе на колени.
– Бедная моя девочка, – сказал он. – Какая я скотина и эгоист, думаю только о своих переживаниях и совсем забыл о тебе. Как смеет этот молодой идиот так легкомысленно играть твоими чувствами? У меня большое желание задать ему трепку.
Джейн рассмеялась сквозь слезы.
– Ну вот, – сказала она, – ты не желаешь мириться с тем, как ведет себя Дик по отношению ко мне, однако терпишь то же самое от Фанни-Розы. Ни тот, ни другая тут не виноваты. С какой стати молодой человек, которому предстоит служба за границей, станет связывать себя семьей? А ради чего Фанни-Розе выходить замуж и превращаться в мать семейства, если ей этого не хочется?
– У тебя гораздо больше терпения, чем у меня, сестричка, – сказал Джон. – Мне кажется, ты согласилась бы ждать своего Фокса многие годы, не испытывая от этого никаких страданий. А вот я могу стать преступником или даже убийцей, если мне придется дожидаться Фанни-Розы.
– Я уверена, что она тебя любит, – сказала Джейн. – Я видела, как она смотрит на тебя. Но ты понимаешь, она такая хорошенькая и избалованная – сначала ее баловал отец, этот неумный человек, а теперь этим занимаются молодые люди, которых она встречает за границей, – что ей понадобится некоторое время, для того чтобы принять решение относительно тебя. Замужество для женщины – это очень серьезная вещь.
На какое-то время Джону захотелось поделиться с ней своими сомнениями относительно Генри, поведать ей о подозрениях, которые он старался похоронить в своей душе, однако он решил, что об этом невозможно говорить даже с ней. Это слишком личная, слишком интимная тема, ее нельзя обсуждать сейчас, когда бедняжка Джейн так расстроена, а он сам не вполне трезв.
– Знаешь, – тихо сказала Джейн, устремив на него взор своих карих, исполненных мудрости глаз, – то, что я собираюсь тебе сказать, не вполне прилично, и я даже не знаю, как это выговорить, но мне кажется, что у Фанни-Розы такой страстный отзывчивый характер, и если ты будешь немного посмелее, то она… она согласится… уступит твоим настояниям, и тогда ей придется выйти за тебя замуж.
Джон почувствовал, как шея у него под воротником наливается кровью. Боже правый! Джейн, его маленькой застенчивой сестренке, приходят в голову те же самые мысли, что мучают его самого.
– А ведь тебе, – пробормотал он, наблюдая за ней сквозь полуприкрытые веки, – ведь тебе еще нет и восемнадцати, целых три недели осталось до твоего дня рождения.
– Я тебя, наверное, шокировала? – нерешительно спросила она.
– Шокировала? Нет, моя милая Джейн, нисколько. Я просто думал о том, как мало знают друг о друге братья и сестры и как много времени тратится даром, тогда как мы могли бы разговаривать о таких вещах. Да благословит тебя Бог. Я запомню твой совет, хотя сомневаюсь, что он принесет какую-нибудь пользу.
Джейн встала с его колен и пригладила ему волосы.
– Не тревожься, – сказала она. – Мне кажется, все будет хорошо. У меня такое предчувствие, а ты знаешь, мои предчувствия обычно сбываются.
С этими словами она выскользнула из комнаты и побежала наверх к сестрам. Джон допил остатки вина и стал готовиться к предстоящему разговору с отцом. Он знал, что ему следует извиниться, и чем скорее он это сделает, тем лучше. Нужно только собраться с силами, пробормотать несколько слов, пообещать исправиться и как можно скорее уйти из библиотеки. Томас уже два раза заглядывал в столовую, он хочет все убрать – дальше медлить уже невозможно. И Джон стал думать, что же сказать отцу, как сформулировать свои извинения, чтобы они не звучали напыщенно и неловко, а сам бы он не выглядел абсолютным идиотом. Он поднялся с кресла и пошел, старательно передвигая ноги, через холл в библиотеку. Дверь, конечно, была закрыта. Он постучал, чувствуя себя так, словно он – Томас, явившийся к хозяину с очередной почтой, и, услышав короткое разрешение войти, открыл дверь. Отец сидел за письменным столом, занятый своей корреспонденцией, и Джону вспомнились школьные дни, когда он, бывало, в чем-нибудь провинится и ожидает порки. Отец даже не поднял глаза от письма, когда он вошел.
– Ну, что там у тебя? – коротко бросил он, перебирая бумаги в поисках какого-то документа.
– Боюсь, что за обедом я говорил несколько необдуманно, – сказал Джон. – Я очень сожалею, если мои слова показались вам оскорбительными.
Медный Джон какое-то время ничего не отвечал. Потом отодвинул бумаги и, повернувшись в кресле, посмотрел на сына, точно так же, подумал Джон, как смотрел на него в Итоне директор школы.
– Ты не оскорбил меня, Джон, – сказал отец, – ты меня разочаровал. Когда умер Генри, я надеялся, что его смерть сблизит нас, что мы станем друзьями. Этого не произошло и, как мне кажется, не по моей вине.
Он помолчал, и Джон понял, что от него ожидают ответа.
– Мне очень жаль, сэр, – проговорил он.
– Твой брат выказывал живой интерес ко всему, что касалось шахты, – продолжал Медный Джон. – До своей болезни он часто ездил вместе со мной в контору Николсона, где мы втроем обсуждали все дела, и зачастую он вносил предложения, которые мы с Николсоном считали весьма разумными и полезными для дела. Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что с тех пор, как ты вернулся домой, ты ни одного раза не выразил желания поехать со мной на шахту. Да и здесь в Клонмиэре тобой владеет то же самое безразличие. Здесь, в имении, тоже много дел, и Нед Бродрик был бы тебе благодарен за помощь, но он мне говорил, что почти никогда тебя не видит. Я не могу этого понять – ведь у меня каждая минута на счету, каждый час занят той или иной работой – как ты умудряешься проводить целые дни в непростительной праздности?
Снова школьный учитель, подумал Джон. Сколько раз в Итоне слышал он эти слова? Им вновь овладело привычное чувство злобного упрямства, которое он испытывал всякий раз, когда заходила речь о его лени и праздности.
– Даже в пору твоего пребывания в Линкольнс Инн, – продолжал отец, – тебе требовалось полгода на ту работу, которую я в твои годы мог выполнить за неделю.
– Мы совсем разные люди, сэр, – возразил Джон. – У вас есть способности к работе, а у меня их нет. Раз уж мы заговорили об этом откровенно, я должен признаться, что терпеть не могу заниматься делом, к которому у меня нет способностей.
Медный Джон смотрел на него, ничего не понимая. Потом пожал плечами, словно давая понять, что дальнейшая дискуссия бесполезна.
– Тебе двадцать восемь лет, Джон, – сказал он. – Твой характер определился, и мне больше нечего тебе сказать. Итон, Оксфорд и Линкольнс Инн тебе ничего не дали. Я не могу не испытывать разочарования, видя, как мой единственный сын пускает на ветер полученное им прекрасное образование, благодаря которому перед ним открыты широкие возможности сделаться полезным членом общества, и вместо этого усваивает все недостатки и пороки, столь характерные для национального характера в нашей несчастной стране. Мне остается только надеяться, что ты не падешь так низко, как наш сосед Саймон Флауэр.
Если бы только, думал Джон, вы обладали хоть в какой-то мере терпимостью Саймона Флауэра, его великодушием и обаянием, если бы вы понимали, как это понимает он, что молодого человека следует предоставить самому себе, мы бы ладили с вами гораздо лучше, чем сейчас.
– Эта страна могла бы стать великой и славной, – сказал Медный Джон, – если бы народ обладал инициативой, если бы у людей было чувство ответственности. К сожалению, оба эти качества у них отсутствуют, и у тебя, к сожалению, тоже.
– Возможно, – сказал его сын, – люди совсем не стремятся видеть свою страну великой и славной.
– Чего же в таком случае желаешь ты? – гневно воскликнул Медный Джон. – Поскольку ты, очевидно, и сам принадлежишь к этим людям, может быть, ты меня просветишь? Вот уже сорок лет, как я пытаюсь это понять.
Джону вдруг стало жаль своего отца, с которым у него было так мало общего и который впервые представился ему не как преуспевающий промышленник, директор богатых медных рудников и владелец отличного имения, но как одинокий вдовец, потерявший любимого сына и разочаровавшийся во втором, как человек, который, несмотря на все свои труды и усилия, не понимает своих соотечественников и не может добиться их любви и одобрения.
– Если говорить обо мне, – сказал Джон, – то я хочу только одного: чтобы меня оставили в покое. Думают ли так же и все остальные – этого я сказать не могу.
Отец снова пожал плечами. Было очевидно, что эти двое так никогда и не сумеют найти общий язык.
– Скажи, пожалуйста, – спросил Медный Джон, – ты когда-нибудь думаешь о чем-нибудь, кроме своих собак?
А что, если бы я сказал ему правду, думал его сын, если бы признался, какие мысли занимают меня каждую минуту, когда я не сплю – как я ненавижу рудник, этот символ прогресса и процветания, – за то, что он так изуродовал Дунхейвен; что мне невыносимо ходить по нашему имению, пока он там хозяин, потому что я не могу интересоваться тем, что не принадлежит мне, мне одному; что у меня все время дурное настроение, и поэтому я не могу прилично себя вести; что я пью больше, чем следует, потому что вся моя душа и все тело тоскуют по Фанни-Розе, дочери человека, которого он презирает; что единственное, что меня в этот момент занимает, будет она мне принадлежать или нет, а если будет, то принадлежала ли она раньше моему брату, которого уже нет в живых; ведь если я признаюсь во всем этом, он только посмотрит на меня с отвращением и велит выйти вон, а может, даже выгонит меня из дома. Уж лучше молчать.
– Иногда, сэр, – сказал он, – я думаю о том, пришла ли в нашу бухту килига, думаю еще о зайцах на Голодной Горе, но больше всего, конечно, о своих борзых.
Медный Джон отвернулся, обратившись к своим бумагам.
– Мне жаль, – холодно заметил он, – что у меня нет времени предаваться вместе с тобой этим занятиям. Поскольку я не вижу смысла продолжать этот разговор, то пожелаю тебе спокойной ночи и приятного сна.
– Спокойной ночи, сэр.
Джон вышел из библиотеки и медленно направился наверх, в свою комнату в башне. Он извинился перед отцом, однако понимал, что пропасть между ними стала еще шире, чем до этого разговора.
3
Восемнадцатый день рождения Джейн пришелся на третью неделю августа, и было решено устроить по этому поводу праздник. Портрет был закончен, он висел теперь в столовой, и Барбара решила, что нужно разослать приглашения всем друзьям и живущим в округе соседям – пусть придут и полюбуются на портрет именно в день ее рождения. Двенадцать человек, которых первоначально было решено пригласить, быстро превратились в тридцать, как это часто случается с приглашениями, и тогда Медный Джон подумал, что, поскольку они уже так широко размахнулись, не привлечь ли к участию в празднике всех арендаторов Клонмиэра, приготовив для них угощение на траве перед домом, – ведь нельзя же посадить их за один стол с гостями в доме. Что-то в этом духе было устроено, когда праздновалось совершеннолетие Генри, и, кроме всего прочего, как заметил Нед Бродрик, это может заставить должников вспомнить о совести и погасить задолженность по ренте.
– Как хорошо, – сказала Элиза Барбаре, – что мы уже можем снять траур, который носим по бедному Генри, иначе мы были бы похожи на ворон в своих черных платьях.
– Если бы траур не кончился, – мягко заметила Барбара, – я бы ни в коем случае не стала приглашать гостей, и уверена, что Джейн тоже этого не захотела бы.
– Платье, в котором я была на Рождество еще до смерти Генри, – с довольным видом продолжала Элиза, – здесь еще никто не видел, хотя, когда мы гостили в Бронси и Четтелхэме, я его раз или два надевала.
– Надеюсь, что оно не белое, – сказал Джон, которого забавляли разговоры об этих планах и приготовлениях. – Вам с Барбарой белое не идет, вы слишком смуглы. Только у Джейн такой цвет лица, что она может надеть белое платье.
– Вот уж я не смуглая, – сердито возразила Элиза. – Всегда считалось, что из всей семьи у меня самый светлый цвет лица. У меня по крайней мере нет веснушек на носу, как у Фанни-Розы.
– Фанни-Розе очень идут веснушки, – сказала Джейн, – я бы ничего не имела против, если бы у меня были такие же. Ладно, не будем сердиться и раздражаться, ведь это мой день рождения. Мне хочется как следует повеселиться, и я желаю того же самого для других. Я надену то же платье, что на портрете, и то же самое жемчужное ожерелье, и если Барбаре удастся уговорить Дэна Салливана поиграть на скрипке, я буду танцевать кадриль в первой паре, а моим партнером будешь ты. Джон. Сомневаюсь, чтобы отец согласился со мной танцевать, даже в день моего восемнадцатилетия.
– Весьма польщен, сударыня, – сказал Джон с почтительным поклоном, – но тебя будут так осаждать офицеры гарнизона, что любящему брату не достанется ни одного танца.
Погода в этот знаменательный день была великолепная; по мере того как близился вечер, волнение все возрастало, и вскоре один за другим стали прибывать арендаторы, еще раньше, чем гости, приглашенные в замок; большинство из них восприняли приглашение подозрительно и всячески старались спрятать свою подозрительность за улыбками, поклонами, книксенами и преувеличенными комплиментами по адресу хорошей погоды, хозяина, оказавшего им эту честь, и всех трех мисс Бродрик, славящихся своей необыкновенной красотой и многочисленными достоинствами. Барбара позаботилась о том, чтобы угощение, приготовленное для «дворовых» гостей, было как можно более обильным, не вдаваясь при этом в крайность, и вскоре каждый мужчина, женщина и ребенок, проживающие на землях Клонмиэра, получили свою долю еды. Между ними расхаживал Нед Бродрик, одетый в старый синий бархатный камзол, принадлежавший в свое время их общему с Джоном Бродриком отцу. Он надевал этот камзол только в самых торжественных случаях, таких как свадьба или похороны, а вместе с ним – огромную бобровую шляпу с широкими полями – злые языки утверждали, что именно в этом наряде он зачинал своих многочисленных отпрысков. Нед получал огромное удовольствие от празднества, ибо любил прохаживаться в таких случаях среди арендаторов, соглашаясь со всеми, говоря каждому то, что ему всего приятнее, прислушиваясь к слухам и сплетням, чтобы передать их дальше и таким образом способствовать их распространению.
– Мастер Джон, если мне позволительно будет заметить, – сказал он нараспев своим слегка дрожащим голосом, – вы никогда в жизни не выглядели так великолепно, и это святая правда. А каких успехов добились ваши прекрасные собачки. Слава о них гремит на всю округу, так, по крайней мере, я слышал, когда был намедни в Мэнди.
– Надо же мне чем-нибудь занять свое время, Нед, разве не так? – сказал Джон, вспоминая о том, что не далее как на прошлой неделе приказчик ворчал и жаловался его отцу, что «мастер Джон нисколечко не помогает мне по делам имения».
– Конечно, надо, – согласился старый лицемер. – Кабы не мои старые ноги, я бы и сам охотно побегал вместе с вами. А какой прекрасный человек мистер Саймон Флауэр, что позволяет вам держать ваших борзых на его псарне. А дочка у него ну точь-в-точь такая же красивая, как и он сам.
– Мисс Флауэр скоро будет здесь, – сказал Джон, – ты вполне можешь преподнести ей свои комплименты лично.
– Ах, вот вы и смеетесь надо мной, мастер Джон, – сказал приказчик с нарочито шутливой фамильярностью. – На что нужен мисс Флауэр старый гриб вроде меня? Гляньте-ка на мисс Джейн, как она похожа на свою бедную маменьку, ну точная копия, да и только. Нынче все в один голос это говорят, – и он направился к своей младшей племяннице, забыв, что две минуты тому назад он столь же горячо утверждал, разговаривая с кем-то из подвыпивших арендаторов, что Джейн всегда была, есть и будет точной копией своего отца.
Джон засмеялся и пошел к аллее, по которой проследуют подъезжающие экипажи, думая о том, как мудр его дядюшка Нед в своей нехитрой философии; он всегда приспосабливает свое настроение и свою речь к тому человеку, с которым в данный момент разговаривает, так чтобы его не обидеть, и как бы неискренни и фальшивы ни были его слова, они всегда произносятся с приятной улыбкой, и главная его задача – это доставить человеку удовольствие, а отнюдь не огорчить его или, не дай Бог, восстановить против себя.
Тем временем начали понемногу съезжаться гости. К пристани в бухте причалили лодки, из которых стали выскакивать офицеры гарнизона, каждый в форме своего полка, припомаженные и прифранченные, и Джон видел, как задрожала ручка Джейн, державшая зонтик, когда она стояла рядом с отцом возле замка.
Ее тут же окружили, и бедный доктор Армстронг, которому удалось урвать несколько минут наедине с ней, пока не явилась вся эта толпа, оказался на отшибе; ему пришлось пойти в дом и любоваться там на ее портрет.
Барбару можно было видеть и там, и тут, и повсюду, она следила за тем, чтобы у каждого был сандвич, кусочек кекса и бокал домашнего вина, в то время как Элизе, которую сильно стесняло ее челтенхэмское платье, ставшее ей чересчур узким оттого, что она за это время располнела, приходилось довольствоваться вниманием наименее привлекательных и не таких интересных офицеров, которые не сумели пробиться к Джейн.
Джон дошел до самого парка и только тогда увидел всадников, ожидаемых с таким нетерпением. Это была Фанни-Роза и ее грум, следовавший за ней на некотором расстоянии. На ней была зеленая амазонка, под цвет глаз, а на голове – смешная крошечная соломенная шляпка, из-под которой выбивались каштановые локоны.
– Маменька просит ее извинить, – сказала она, протягивая Джону руку. – Она сказала, что никуда не выезжает, поскольку все еще носит траур по своему отцу. А папу я оставила дома с Матильдой, они играют в карты в конюшне с кучером и вашим псарем. Поэтому я и приехала в сопровождении одного только грума. Я им предложила, чтобы они взяли с собой карты и приехали тоже, но они предпочли остаться дома. Кроме того, у Матильды нет платья.
– Судя по тому что я знаю о Матильде, – заметил Джон, – даже если бы оно у нее было, она все равно не знала бы, что с ним делать. Позвольте вам к тому же напомнить, что когда я вас в первый раз увидел, вы были без чулок, и волосы у вас были растрепаны.
– Правильно, Джон, а после этого вы видели меня и вовсе без всего, – ответила ему Фанни-Роза. – О, не краснейте и не хмурьтесь, и не кивайте в сторону бедняжки Недди. Он глух, как пень. А теперь скажите мне, пожалуйста, что мы будем делать, кроме как любоваться портретом Джейн и пить домашнее вино, приготовленное Барбарой?
– Будем танцевать кадриль под скрипку Дэнни Салливана.
– Я не уверена, что мне так уж хочется танцевать кадриль. Я гораздо больше люблю танцевать так, как танцуют сельские девчонки на рыночной площади в Эндриффе, задрав юбки выше колен.
– Значит, так и потанцуете. Но только для меня одного, а не для всех офицеров гарнизона.
– Мне кажется, офицерам это тоже понравилось бы, они нашли бы такие танцы весьма занимательными.
– Я в этом нисколько не сомневаюсь. Но если вы будете показывать им свои нижние юбки, я схожу в свою комнату за ружьем и застрелю вас.
Джон продолжал идти возле лошади до тех пор, пока они не дошли до деревьев позади дома, где от аллеи отходит дорожка, ведущая к конюшням, куда они и направились, оставив там лошадей на попечении грума. Спешившись, Фанни-Роза вошла в замок через заднюю дверь, поднялась наверх в отведенную ей комнату, чтобы переодеться. Через пять минут она уже снова сошла вниз, еще более очаровательная, чем всегда, и, взяв Джона под руку с видом собственницы, что привело его в неописуемый восторг, направилась в столовую, где находился портрет. В столовой было полно людей, они пили, ели, восхищались сходством Джейн с портретом, и Джону забавно было наблюдать, насколько поведение Фанни-Розы в обществе отличается от того, как она вела себя наедине с ним или в Эндриффе, среди своих. Ибо у себя дома это была беззаботная, нетерпеливая, необузданная и капризная Фанни-Роза, такая близкая его сердцу, тогда как здесь она была любезной и благовоспитанной, так что ее вполне можно было принять за великосветскую даму.
– Клонмиэр отлично выглядит во время праздника, – сказала она Джону. – Я люблю, когда вокруг замка гуляют люди, а в доме полно гостей. Сразу чувствуется жизнь, и становится весело. Почему ваш слуга не носит ливреи? Наши всегда в ливреях. Это гораздо приличнее, чем просто черный сюртук.
– Мы здесь слишком далеки от цивилизации и редко принимаем у себя людей, – с улыбкой отвечал Джон. – Смотрите, Дэн Салливан настраивает свою скрипку. Пойдемте посмотрим, как будут танцевать.
Гостиную освободили от мебели, Барбара села за клавикорды, рядом с ней поместился Дэн Салливан, и раздались вступительные такты кадрили. Партнер Барбары, привыкший к более живому темпу деревенской джиги, чем к степенному ритму, который от него требовался, с большим трудом подлаживался к размеренной манере мисс Бродрик, и если результат и не удовлетворил бы залу Благородного Собрания в Бате, то все равно, в этой музыке была определенная живость, довольно приятная на слух. Джейн, разрумянившаяся и счастливая, забыв о том, что пригласила Джона, стояла во главе вереницы танцующих в паре с неугомонным Диком Фоксом, и Джон, смеясь, протянул руку Фанни-Розе. Зрелище молодости и красоты, развернувшееся перед Дэном Салливаном, – нарядные платья дам и алые мундиры офицеров гарнизона – произвели на него такое действие, что он не мог ему противостоять и оказался во власти своей скрипки. Кадриль после первых же фигур была забыта, и в воздухе зазвучала веселая живая мелодия джиги, такая заразительная, так властно призывающая к шалостям и проказам, что очень скоро церемонии были отброшены, молодые офицеры подхватили своих дам, обняв их за талию, и зала наполнилась топотом ног, свистками, пением и смехом. «Ну точно как парни и девушки на килинской ярмарке», – как сказала старая Марта. Представители старшего поколения, качая головами, направились в столовую. Медный Джон, считая, что пока Барбара сидит за клавикордами, ничего непозволительного произойти не может, удалился в библиотеку, взяв с собой двух-трех друзей, и плотно притворил за собой дверь, чтобы им не мешало это шумное веселье.
Тени летней ночи подкрались к стенам замка, из-за Голодной Горы поднялась огромная луна, осветив воды бухты, а Дэн Салливан продолжал играть, как безумный, и звуки веселой музыки неслись сквозь открытые окна на лужайку перед домом. Безумие охватило и собравшихся перед замком арендаторов, уже достаточно разгоряченных едой и питьем, и не прошло и нескольких минут, как девушки сняли свои шали и сбросили туфли, а мужчины скинули куртки, и все пустились в пляс под луной у серых стен замка.
Кто-то из офицеров заметил их из окна.
– Пойдите сюда, – позвал он свою даму, – посмотрите, к чему привел ваш пример! – Через минуту во всех окнах появились счастливые лица, и Фанни-Роза, раскрасневшаяся, с озорным блеском в глазах, который Джон замечал и раньше, обернулась к нему и сказала:
– Пойдемте туда, к ним. Станем танцевать босиком на траве.
Доктор Армстронг пробормотал, что все уже натанцевались и что скакать по траве при лунном свете не очень-то прилично.
– Наплевать на приличия! – воскликнула Фанни-Роза, таща Джона за руку. – Они только отравляют всем существование. Пошли! Все за мной! – И все побежали вниз по лестнице, через холл, за дверь и на лужайку – нарядные платья мнутся, прижатые к мундирам, маленькая ручка в митенке крепко сжата в сильной руке, затянутой в белую перчатку, – и вот они смешались с простым народом и танцуют на траве, которая сверкает, как серебряный ковер под таинственными белыми лучами луны. Они плясали – гости вместе с арендаторами – чопорные молодые офицеры и высокомерные барышни – плясали, как безумные, как дикие обитатели дальних загорных селений, словно лунные лучи околдовали их всех до единого, и только тогда, когда луна поднялась высоко в небо, над самым островом Дун, только тогда Дэн Салливан, отирая обильный пот с лица, отложил свою скрипку и склонил усталую голову на руки, а сказочный народ, который он вызвал к жизни прикосновением своей волшебной палочки, превратился в обыкновенных смертных – у них ломило спины, ныли усталые ноги, лица покраснели, а волосы растрепались.
Селяне один за другим разошлись, смеясь, переругиваясь, вздыхая и обсуждая «совершеннолетие мисс Джейн» – память о нем послужила пищей для пересудов на многие дни. Приказали подать для гостей кареты, для офицеров гарнизона были поданы лодки, а хозяин Клонмиэра Джон Бродрик, на глазах у которого его замок вернулся на несколько часов в эпоху варварства, стоял у парадных дверей, желая своим гостям счастливого пути вполне искренне, а не просто из вежливости.
– Это в последний раз, – твердо заявил он. – В последний раз.
Барбара и Элиза, вспомнив о приличиях и с сожалением расставаясь с бурным весельем, взяли себя в руки и провожали уезжавших гостей, кланяясь и улыбаясь, в то время как Джейн, все еще исполненная бунтарского духа, куда-то исчезла, чтобы проститься с лейтенантом Диком Фоксом.
А в конюшне Джон и Фанни-Роза склонились над уснувшим эндриффским грумом. Он был мертвецки пьян и абсолютно беспомощен.
– Он не способен сегодня ехать со мной домой, – сказала Фанни-Роза, которая снова переоделась в зеленую амазонку, а шляпку держала за ленты, так что она волочилась по земле.
– Я поеду с вами вместо него, – сказал Джон, – и всю дорогу нам будет светить луна.
Она посмотрела на него и улыбнулась.
– Вы не успеете еще и сесть на лошадь, – сказала она, – как я буду уже дома.
Подведя свою лошадь к колоде, она вскочила в седло, схватила поводья и, размахивая хлыстом перед лицом Джона, выехала со двора конюшни, глядя на него через плечо и заливаясь хохотом. Джон крикнул Тиму, чтобы тот седлал его лошадь, и через несколько минут уже мчался за ней, ведя в поводу лошадь грума, а Фанни-Роза, увидев, что ее преследуют, пустила лошадь в галоп, хохоча еще громче прежнего. Он гнался за ней по аллее, мимо Лоджа, через весь Дунхейвен и догнал ее лишь тогда, когда она сама натянула поводья у подножья Голодной Горы.
– Если мчаться таким дьявольским аллюром, – сказал Джон, – можно и шею сломать.
– Ничего с нами не случится, сам черт тому порукой, – отвечала Фанни-Роза, – он не позволит мне сбиться с пути. О, Джон, какая луна…
У их ног простирался залив Мэнди-Бей, словно скатерть, сотканная из серебра, а над дорогой таинственной громадой высилась сама Голодная Гора.
– Поедемте наверх, в папоротники, – предложил Джон.
Они свернули с дороги и тихим шагом поехали по тропинке, той самой, по которой они шли в прошлый раз, почти год тому назад, в тот день, когда был пикник. Тогда трава на Голодной Горе была нагрета солнцем, горы и папоротники хранили тепло сентябрьского солнца. Сегодня на залитой лунным светом горе царили тишина и покой. Джон спешился и обхватил Фанни-Розу за талию, чтобы помочь ей сойти с лошади. Она прислонилась щекой к его щеке и обняла его за шею. От отнес ее в папоротник и лег рядом, любуясь серебристым блеском ее волос.
– Вам весело было сегодня? – спросил он ее. Она ничего не ответила. Дотронулась рукой до его лица и улыбнулась.
– Вы меня когда-нибудь полюбите? – задал он ей новый вопрос.
Она притянула его еще ближе и крепко прижала к себе.
– Я хочу любить тебя сейчас, – сказала она. Он целовал ее закрытые глаза, волосы, уголки губ, и когда она вздохнула, еще крепче прижимаясь к нему, он снова подумал о Генри – мысль о нем, призрачная, непрошеная, пришла к нему в тот самый момент, когда он обнимал ее при свете луны, и он не мог удержаться, чтобы не сказать:
– Так же, наверное, ты целовала Генри, прежде чем он уехал из Неаполя, чтобы умереть в Сансе?
Она посмотрела на него, и он прочел в ее глазах страсть, желание и странное замешательство.
– Зачем сейчас об этом говорить? – спросила она. – Какое отношение имеет твой брат Генри к тебе или ко мне? Он умер, а мы живы.
Она спрятала лицо у него на плече, и все сомнения и ревность, владевшие им, были сметены потоком любви и нежности, которые он испытывал к ней, так что все остальное не имело решительно никакого значения – только страстное влечение, которое они испытывали друг к другу в эту ночь под луной на Голодной Горе. Прошлое нужно похоронить и забыть, будущее – это надежда и блаженная уверенность, а настоящее, во власти которого они находились – радость, столь живая и прекрасная, что перед ней не могут устоять призраки, терзающие его темную смятенную душу.
* * *
Письмо Джона к его сестре Барбаре из Кастл Эндриффа, от двадцать девятого сентября тысяча восемьсот двадцать девятого года.
«Моя дорогая Барбара,
Я сообщил миссис Флауэр о том, что отцу нужно ехать в Бронси, вернее, что ему совершенно необходимо быть там первого ноября, и она назначила известное событие на двадцать девятое следующего месяца, и на следующий же день мы с Фанни-Розой отбываем в Клонмиэр. Поскольку она ничего не сказала о твоем там пребывании, мне не захотелось поднимать этот вопрос, тем более, что Фанни-Роза собирается на ту сторону воды не позже чем через месяц после того как мы поженимся. Я рад, что она выбрала именно Клонмиэр по нескольким причинам. Она надеется, что ты будешь подружкой на свадьбе. Наше бракосочетание состоится в Мэнди, совершать церемонию будет преподобный Сэдлер, и сразу после этого мы уедем. Не согласится ли Марта остаться у нас на этот месяц? Нам это было бы очень удобно, а ты, наверное, сумеешь обойтись без нее, ведь это ненадолго. Пожалуйста, поговори с ней, а также узнай у Томаса, не останется ли он у нас в качестве домашнего слуги, и если он согласится, я сразу же закажу ему ливрею. Миссис Флауэр согласилась отпустить к нам свою горничную на месяц. Мне жаль, что она не предложила тебе пожить с нами, но мои сожаления несколько компенсирует то обстоятельство, что все вы будете в Летароге. То, что отцу необходимо быть в Бронси к первому ноября, подарило мне по крайней мере три недели. Я верю и надеюсь, что он не будет возражать против того, чтобы пробыть там такое долгое время, тем более, что если он передумает и уедет раньше, это запутает все дело. Три недели пройдут быстро.
Выясни, умеет ли стряпать эта женщина с острова, и согласится ли она поработать у нас месяц. Если она скажет «да», мы сможем на денек пригласить ее сюда и попробовать ее стряпню. Ты должна сразу же написать мисс Грейзли относительно платья… Только чтобы оно было не белое! Но обязательно красивое и элегантное. Я уверен, что ты не откажешься принять его от человека, который, несмотря на все обвинения, предъявляемые ему на протяжении всей его жизни, не может упрекнуть себя в отсутствии любви к тебе и остальным членам семьи. Надеюсь, что отец, не теряя времени, прикажет покрасить наше ландо и обить его изнутри, как это делается с каретами; на дверцах должны быть гербы, а на окнах – алые занавески, и чтобы все было готово как можно скорее. Мне бы хотелось, чтобы мы могли воспользоваться этим экипажем, чтобы ехать в Клонмиэр, а потом его можно будет отправить в Летарог – мне не хотелось бы везти Фанни-Розу в фаэтоне. Писать мне не надо, разве что случится что-нибудь важное, потому что письма здесь часто пропадают, и никому не говори о том, что отец приедет первого ноября. Мы успеем обо всем договориться к следующему воскресенью. К тому времени я обязательно буду дома.
Твой любящий брат Джон Л. Бродрик»
74
Джон и Фанни-Роза провели всю первую осень и зиму после свадьбы в Клонмиэре и вообще не переезжали на ту сторону воды, как предполагалось первоначально. Вся семья находилась в Летароге, и замок был в полном распоряжении молодых. Для Джона это было время такого покоя и счастья, что он не мог поверить в реальность происходящего; порой ему казалось, что это всего лишь сладостный сон, грезы, которым он так часто предавался в прошлом – стоит проснуться, как он снова окажется во власти своих тяжелых дум, вернется к своему горькому одиночеству. Но потом, оглянувшись вокруг, он видел свою комнату в башне и видел, как она изменилась за столь короткий срок со времени его женитьбы под влиянием Фанни-Розы. Птичьи яйца и бабочки остались на месте, как и литографии Итона и Оксфорда, но у стены появился туалетный столик, а на нем – миниатюрные серебряные щетки и зеркало; в гардеробной рядом с его костюмами висели теперь платья, а под ними на полу стояли бархатные туфельки. Вся комната дышала ею, и если он был там один и знал, что она внизу в гостиной или в саду, он трогал ее вещи, испытывая при этом странную теплоту и нежность, потому что теперь они составляли такую важную часть его самого, его жизни – они принадлежали ей, а следовательно, его любви к ней. Она дала ему все, на что он смел надеяться, и еще гораздо больше. Прошлого безразличия и холодности, которые она выказывала по отношению к нему, как не бывало, на смену им пришли неисчислимые сокровища любви и страсти, о существовании которых он даже не подозревал. Она больше не была ни своенравной, ни капризной. Это была его Фанни-Роза, любящая и верная; она была согласна проводить целые дни с ним одним, не ища другого общества; теперь она уже не заводила разговоров о Париже и Италии, о людях, с которыми она там встречалась.
– Я тебе еще не наскучил? – спрашивал он, когда в дождливый день им приходилось сидеть дома.
И она, протягивая ему руки, говорила:
– Как ты можешь мне наскучить? Ведь я так тебя люблю.
И он думал про себя, что все разговоры об общности вкусов, то есть о том, что оба должны любить одни и те же книги или стихи, или что у обоих должна быть общая страсть к путешествиям – именно эти вещи считаются важными, для того чтобы брак был счастливым – сплошной вздор, который придумали завистливые люди, чтобы помешать мужчине и женщине принадлежать друг другу, ибо единственное, что важно – и Фанни-Роза подтверждала это каждый день – это чтобы муж понимал свою жену и знал, как сделать ее счастливой. И конечно, было очень приятно, что Клонмиэр принадлежит им безраздельно и что отец находится на той стороне воды. Как было приятно, что точное время обеда не имеет значения, что обедать можно и в шесть, и даже в семь часов вечера, и что, возвратившись с прогулки по парку или с острова Дун, где они охотились на зайцев или вальдшнепов, они могли спокойно посидеть в креслах в гостиной, вместо того чтобы шествовать в столовую и, прочитав молитву, сразу же начинать резать жаркое. Джон мог сам отдавать распоряжения Томасу, не ожидая, что это сделает его отец, а после обеда мог налить себе вина, не испытывая угрызений совести под осуждающим взглядом отца, устремленным на графин. Наконец-то он чувствовал себя свободным, свободным в своем собственном доме, и, когда старый Нед Бродрик приходил к нему по какому-нибудь делу, он, похлопав его по плечу, приглашал войти и заводил разговор, не имеющий ни малейшего отношения к цели его визита, что вполне устраивало и самого приказчика.
Слуги при новом хозяине чувствовали себя весьма вольготно. Когда в субботу утром являлся эконом Бэрд с еженедельным отчетом, он находил «мастера Джона» в гостиной, где тот сидел, развалясь в кресле и положив ноги на каминную решетку, а не за письменным столом, где Бэрд привык видеть Медного Джона. Мастер Джон приветствовал Бэрда веселой улыбкой и, едва взглянув на перечень расходов, протягивал руку к ключу на письменном столе и отсчитывал деньги согласно итогу, который значился в конце реестра, каковое обстоятельство Бэрд принимал к сведению, с тем чтобы на следующей неделе увеличить сумму раза в полтора. И если «миссис Джон» отправлялась в оранжерею и срывала лучшие кисти винограда, не дав им созреть, или щупала яблоки, оставляя на них вмятины, что, конечно, безмерно огорчило бы Барбару – какое это имело значение, ведь Барбары здесь нет, и она ничего не увидит, а «миссис Джон» так любит фрукты.
Томас тоже был очень доволен; он гордился своим новым одеянием; ему гораздо больше нравилось щеголять в узкой ливрее, вызывая восхищение судомойки, подавать обед на час позже и допивать остатки из графина, чем носить по-прежнему черный сюртук, подавать обед в пять часов минута в минуту и спрашивать у Медного Джона ключ всякий раз, когда нужно принести из погреба бутылку.
Каждый день в начале зимы тысяча восемьсот тридцатого года Джон говорил себе: «Сегодня утром я обязательно должен поехать на шахты и поговорить с Николсоном, хотя бы для того, чтобы меня не в чем было упрекнуть», и каждое утро этому что-нибудь мешало. То он поздно встанет, то Фанни-Роза пожелает завтракать в постели и потребует, чтобы он принес ей наверх поднос, и к тому времени, как он вставал и одевался, утро уже проходило. Или же выдавался такой ясный бодрящий день, как раз подходящий для того, чтобы отправиться на Килинские болота и пострелять бекасов, а поскольку Килин расположен в противоположном направлении от рудника, то визит на шахты, естественно, откладывался. В дождливое утро ему вдруг вспоминалась темная форель, что поднимается на поверхность ручья в Гленби, и, право, жаль было не воспользоваться подходящей погодой, а рудник – ну что же, придется ему подождать еще денек. Оправдание всегда находилось, как и в тех случаях, когда нужно было заниматься делами по имению. Новое недоразумение между Джеком Магони и вдовой Коннор из-за границ между владениями? Ну что же, он скажет Неду Бродрику, чтобы тот уладил спор, как найдет нужным. Я в этих делах не разбираюсь. Дайте каждому по мешку картофеля с наших огородов. Единственное, для чего они с Фанни-Розой выезжали из дома, это поездки в Слейн на собачьи бега.
Джону доставляло большое удовольствие ездить туда вместе с женой, ловить восхищенные взгляды, которые бросали на нее мужчины; кроме того, ему было приятно, что она интересуется его собаками.
– Что произошло, – говорил он улыбаясь, – с неугомонной девицей, которая скакала на коне по Голодной Горе, убегая от меня?
– Ее больше нет, – отвечала Фанни-Роза, – на ее месте появилась спокойная скучная особа. Ты знаешь, Джон, мне кажется, я очень похожа на Фэнси, твою борзую, какой она была, пока у нее не появились щенки. По-моему, женщины вообще похожи на собак, поэтому ты нас так любишь и так хорошо понимаешь.
– Пожалуй, ты права, – смеясь отвечал Джон. – И те, и другие требуют ласки, только тогда с ними можно что-то сделать. Однако не забудь, Фэнси произвела на свет бедняжку Хейсти, это единственная моя неудачная собака, он не выиграл для меня ни единого приза.
– Фэнси в этом не виновата, – сказала Фанни-Роза, – мужем у нее был такой неинтересный пес… А наш сын, мой милый, будет самым красивым и самым выдающимся человеком во всей округе. Не удивлюсь, если он станет губернатором, а может быть, женится на принцессе королевской крови.
– А мне кажется, наоборот, – сказал Джон, – он будет еще более неисправимым лентяем, чем я.
– Я возлагаю на него большие надежды, – серьезно сказала Фанни-Роза. – Говорю тебе, я часто о нем думаю, лежа в постели, пока ты внизу готовишь для нас завтрак. Мы назовем его Джон Саймон в твою честь и в честь моего отца, и он будет нам опорой и поддержкой в старости. У нас, конечно, будут и другие дети, но он-то будет самым лучшим. Я надеюсь, что следующие несколько месяцев пройдут так же приятно, как и предыдущие. Мне кажется, родить ребенка это не такое уж трудное дело.
– А мне хочется, чтобы следующие несколько месяцев прошли как можно медленнее, – сказал Джон, гладя ее волосы. – Не забывай, что в конце марта все наши вернутся, и отец будет жить дома.
– Ну, с отцом я поладить сумею, – сказала Фанни-Роза, – я его ни капельки не боюсь.
– Я не сомневаюсь, что сумеешь, – смеялся Джон, – но все равно, это будет уже не то. Мы должны будем вовремя приходить к обеду и ужину, нельзя будет пускать в дом собак, а мне придется делать вид, что меня интересуют шахты, и даже ездить с отцом по утрам на Голодную Гору.
– Да, но когда ты будешь возвращаться домой, тебя буду ждать я, а это уже совсем другое дело. Если же тебе станет невмоготу, мы сбежим к себе наверх и утешимся. Я не позволю ему тебя тиранить, это я тебе обещаю. Он увидит, что теперь ему нужно сражаться с двоими, а скоро уже и с троими.
– Сражений нужно избегать всеми силами, – сказал ее муж. – Я предпочел бы все время сидеть с шахтерами под землей, чем десять минут провести наверху в ненужных разговорах и спорах с отцом.
Так прошли январь, февраль, и наступил март с ласковым ветром и теплым солнцем, растопившим снег на вершине Голодной Горы. Из бурой земли стали пробиваться зеленые ростки, а высокие деревья в лесу позади замка, словно стыдясь своей наготы, покрылись зеленым пушком. На торфяниках, что тянутся в сторону Килина, зацвел дикий терн, а само болото подсохло и не казалось уже таким сырым и топким, как зимой, в то время как медовый запах цветущего дрока и теплый ветер с моря словно исторгали из земли крепкий торфяной запах, и буйство красок, тепло и благоухание сливались воедино в щедром богатстве земли. Иногда Джон катал Фанни-Розу на лодке, и они медленно плыли по бухте и в водах Дунхейвена, чтобы наловить килиги, которую эта женщина с острова потом приготовит им на завтрак, но чаще всего они сидели в садике, который Джейн устроила у оконечности бухты: Джон, как обычно, в счастливой праздности, а Фанни-Роза прилежно трудясь над очередным роскошным одеянием, которое она вышивала для Джона Саймона Бродрика. Конец марта наступил слишком быстро, и тридцать первого числа кучер Кейси и его помощник грум Тим отправились в Мэнди, чтобы привезти отца и сестер домой сухим путем, поскольку пароход на Дунхейвен еще не ходил, и Джон с Фанни-Розой провели все утро в отчаянных попытках навести в доме порядок: выгнать из столовой собак, которые привыкли получать там куски со стола, убрать из гостиной рыболовные снасти и дурно пахнущую банку с наживкой, спрятать бесчисленные кружевные чепчики крошечных размеров, которые валялись повсюду и могли бы раньше, чем нужно, привлечь внимание Медного Джона к тому, что ему суждено стать дедушкой, хотя, как говорила Фанни-Роза, если это обстоятельство необходимо скрывать, то лучше всего было бы спрятать ее самое.
Джон стоял на ступенях замка, обняв жену, прислушивался к звуку колес на дороге и думал о том, что через несколько минут Клонмиэр больше не будет ему принадлежать – возвращается его хозяин. Теперь не он, Джон, а отец будет входить в столовую и отдавать распоряжения Томасу; отец будет платить жалованье слугам по утрам в субботу, а я снова буду ничем – праздный, ни на что не пригодный второй сын, которому полагалось бы зарабатывать себе на жизнь в Линкольнс Инн, однако он и этого не сумел сделать.
На подъездной аллее залаяли собаки, из конюшни вышел старик Бэрд и остановился в ожидании, и вот из-за поворота показался экипаж, приветственно машут руками сестры, слышится смех, разговоры, а Джон, крепко прижав к себе на секунду Фанни-Розу, говорит прости Клонмиэру, где он был хозяином.
За обедом Джон занял свое прежнее место по правую руку от Барбары, которая с присущей ей любезностью предложила Фанни-Розе занять место напротив Медного Джона, однако Фанни-Роза отклонила это предложение, сказав, что жене сына полагается сидеть по правую руку от хозяина дома. Объясняя это Барбаре, она бросила хитрый взгляд на Медного Джона, который, ничего не зная о своей невестке, кроме того, что она – дочь Саймона Флауэра, был склонен относиться к ней подозрительно, и потому посмотрел на нее с неодобрением. Она уселась возле него и, пока читалась молитва, сидела, скромно опустив глаза и сложив руки, а Джон, глядя на нее, думал, какая она плутовка, и как она станет все это изображать в лицах, когда они окажутся вдвоем в своей комнате в башне. Обед прошел с приятностью, а Фанни-Роза была так очаровательна и так старалась понравиться свекру, что Медный Джон пришел в отличное настроение и даже завел с ней шутливый разговор о политике в стране, чего раньше с ним не случалось – говоря на эту тему, он обычно не шутил, а сердился.
«Фанни-Роза снова добилась своего, – думал Джон. – Еще одна победа, надо отдать ей справедливость».
И он представил себе, как до конца жизни будет прятаться за ее юбками, выставляя ее вперед всякий раз, когда ему захочется избежать неприятностей.
– Вот видишь, – шептала ему ночью Фанни-Роза, – старик и оглянуться не успеет, как будет уже есть из моих рук.
– Надеюсь, что этого не случится, – сказал Джон, – мне кажется, тебе следует ограничиться одним Бродриком, двое зараз было бы слишком.
Если возвращение семьи и возобновление старого привычного распорядка жизни несколько огорчило Джона, то на Фанни-Розу это, по-видимому, не произвело никакого впечатления. Она болтала с его отцом, помогала Барбаре расставлять в вазах цветы, читала с Джейн стихи и обсуждала с Элизой ее рисунки, словно все это доставляло ей такое же удовольствие, как и та мирная жизнь, которую они вели с Джоном, и хотя он был благодарен ей за мир и покой, царившие в доме, он не понимал, почему она не скажет ни слова сожаления о тех днях, которые они провели вдвоем. Она была из тех, кто расцветает, начинает жить полной жизнью в присутствии других людей, тогда как Джон при посторонних уходил в себя и начинал думать, что в их будущей совместной жизни он будет, так сказать, на заднем плане, несколько вдали от нее, будет наблюдать за тем, как она болтает, смеется, движется, купаясь в отраженных лучах ее присутствия. Он этим удовольствуется при условии, что она не ускользнет от него совсем, пока она позволит ему любить себя и будет в свою очередь любить его.
– А ты знаешь, – сказала ему однажды Джейн, когда Фанни-Роза отошла от них, направляясь к дому, – что смотришь на Фанни-Розу, словно поклоняешься какой-то богине.
– Знаю, – ответил Джон.
– Она, должно быть, очень счастлива, сознавая, что ее так любят.
– Я думаю, что она никогда этого не узнает, – заметил Джон, – а если узнает, то станет смеяться. Она не может этого понять.
– Как будет приятно, когда в доме появится маленький. Боюсь только, что его страшно избалуют, у него столько тетушек… Ах, какая счастливая женщина твоя жена!
– Что с тобой? Ты эти дни сама не своя, сестричка. Я это заметил, как только вы вернулись.
– Просто я глупая сентиментальная девчонка, Джон. Тебе известно, что Дик Фокс уезжает? Его отправляют на Восток.
– Нет, я этого не знал.
– Он очень волнуется. Ведь это связано с продвижением – он получит следующий чин. Он там пробудет несколько лет, целых шесть или семь, наверное.
– А он не думает на тебе жениться до своего отъезда?
– Какой в этом смысл, Джон? Он все равно не может взять меня с собой. Ему всего двадцать один год, а мне восемнадцать. А когда он сможет вернуться, ему будет уже двадцать семь или двадцать восемь, и вполне возможно, он найдет себе другую девушку, которая понравится ему больше, чем я.
– И ты его отпускаешь просто так, скажешь до свидания, с тем чтобы никогда больше не увидеть?
– У меня нет выбора. Он, возможно, погрустит, вспоминая девушку с портрета, но потом далекое путешествие, новые места, которые он увидит, вытеснят эту девушку из его сердца.
– А ты?
– Ах, да что обо мне говорить! Я буду крестной матерью твоему ребенку, Джон, волшебницей-крестной, которая взмахнет своей волшебной палочкой и принесет ему прекрасные дары, а злую ведьму прогонит прочь.
Она послала ему воздушный поцелуй и пошла вслед за Фанни-Розой, а он смотрел на нее и поносил в душе этого мальчишку, легкомысленного идиота, которому ничего не нужно, кроме следующего чина, и который предпочитает кровь и грязь воображаемых сражений на Востоке жизни с Джейн, обещающей человеку столько любви и нежности.
Впрочем, ему приходилось думать и о других вещах, а не только о Джейн и ее незадавшемся романе. Дело в том, что теперь, когда вернулся отец, ему предстояло дать отчет о том, как он распоряжался делами имения в течение зимы, и объяснить, почему так возросли суммы всех счетов. Был призван к ответу Нед Бродрик, однако Нед Бродрик твердил только одно: «Мастер Джон говорил, что это не имеет значения».
Через месяц после возвращения отца в библиотеке произошла бурная сцена, во время которой обсуждались эти вопросы.
– Для всех, кто на меня работал, было бы гораздо лучше, если бы ты провел это время по ту сторону воды, – говорил Медный Джон. – Как правило, если я не бываю дома, все идет обычным порядком, никто не позволяет себе распускаться, даже если я уезжаю на пять-шесть месяцев, а сейчас они воспользовались твоим присутствием, для того чтобы делать вещи, которых я никогда бы не допустил. Даже Бэрд, которому, как мне казалось, можно было доверять, представляет мне счет в целый фут длиной, уверяя, что все делалось с твоего разрешения.
– Я никогда не думал, что нам нужно соблюдать во всем такую экономию, даже скупость, – заметил Джон в свое оправдание.
– Скупость? Никто не может обвинить меня в скупости, я всегда был щедр по отношению к своим слугам. Но я решительно не желаю, чтобы меня обкрадывали. Некоторые предметы, внесенные Бэрдом в счет, не только абсолютно не нужны, но я вообще сомневаюсь в том, что они были приобретены. Теперь, конечно, уже слишком поздно проверять. А тогда ты вполне мог бы потребовать, чтобы тебе показали купленное, однако я подозреваю, что ты ничего подобного не сделал. Вот тут, например, значится какой-то инвентарь для фермы, который, по словам Бэрда, потребовался скотнику и о котором Нед Бродрик не имеет ни малейшего понятия.
– Возможно, эти предметы будут служить долгое время, сэр, и вам не понадобится покупать их впоследствии.
– Похоже, ты надо мною смеешься, однако я нахожу, что твои шутки весьма дурного вкуса. Не понимаю, что делается с человеком, когда он живет в этой стране, почему он позволяет себе распускаться, становиться ни на что не годным, так что с ним уже никто не считается.
Медный Джон смотрел на сына, словно ожидая от него ответа.
– Я думал, что женитьба тебя исправит, Джон, – продолжал отец, – однако у меня такое впечатление, что ты еще больше обленился, сделался сибаритом. Твоя жена стоит двух таких, как ты. Я рад, что она самостоятельная женщина и знает, чего хочет. Больше всего меня поразило то, что, как я слышал от капитана Николсона, ты за всю зиму ни разу не был на руднике.
Джон этого ожидал. Он ничего не мог сказать в свое оправдание. Если бы он сказал, что не ездил на шахты, потому что предпочитал нежиться в постели с Фанни-Розой, это было бы расценено как дерзость, хотя это была сущая правда.
– Я много раз собирался поехать, сэр, – сказал он. – Это дурно с моей стороны, я проявил слабость. Но дело в том, что Фанни-Роза сейчас ездить не может, а мне не хотелось оставлять ее одну.
– Однако это не помешало тебе возить ее в Мэнди, чтобы участвовать в бегах?
Джон молчал. Он решительно не мог ничего придумать в свое оправдание.
– Мне очень жаль, сэр, – сказал он. – Я действительно вел праздную жизнь, я это признаю.
– И ты, конечно, ничего не знаешь об осложнениях, которые возникли на новой шахте, на той, что над дорогой? Насоса, который я там установил, оказалось недостаточно, к тому же зимой было много дождей, весной – паводок, так что шахту основательно заливает. А новый насос, который я заказал на той стороне, прибудет только через месяц. А пока мы теряем время и несем убытки, так как добыча приостановлена. Все это очень тревожит нас с Николсоном. Наступает лето, а руда без всякого толка лежит под землей.
Обычная история, думал Джон. Снова он обманул ожидания отца. Он, конечно, должен принести свои извинения, предложить отцу сопровождать его каждое утро на рудник, сидеть там, как болван, слушая их с Николсоном, когда они обсуждают свои технические детали – что нужно и чего не нужно делать с этим злополучным насосом – должен-то должен, но он не может себя заставить. Джон почувствовал, как его охватывает раздражение при мысли обо всех этих делах. Бэрд с его счетами, скотник, грабли и, наконец, Николсон с его дурацким насосом. Непонятно, почему отец относится ко всему так серьезно. Джон вышел из библиотеки в дурном настроении, сердясь на отца и вообще на все на свете, и настроение его отнюдь не улучшилось, когда он узнал, что Фанни-Роза вместе с Джейн уехала в Эндрифф в легкой коляске, запряженной пони, намереваясь провести там целый день, и вернуться только к вечеру. Фанни-Роза ничего ему не сказала о предполагаемой поездке по вполне понятной причине: он несомненно запретил бы ей ехать. Она чудовищно легкомысленна по отношению к себе, чувствует себя великолепно, и поэтому готова носиться по всей округе, нисколько не думая о своем положении. Никто, кроме Фанни-Розы и его самого, не знал, насколько близок срок ее родов, да они и сами имели весьма смутное представление о том, когда именно она должна родить. Его сестры предполагали – или делали вид – что событие должно совершиться в начале июля; сам он считал, что в середине мая, а сейчас уже кончался апрель. Если до родов оставалось всего три недели, то со стороны Фанни-Розы было чистейшим безумием ехать по тряской дороге пятнадцать миль до Эндриффа и в тот же день возвращаться домой, проделав таким образом тридцать миль за один день и не имея рядом никого, кроме Джейн.
– Как ты могла ей это разрешить! – упрекал он Барбару. – Не понимаю, о чем ты только думала.
– Но, дорогой мой, я ничего не знала. Фанни-Роза сказала Элизе, что ты собираешься ехать с отцом на рудник, а она, по ее словам, испытывает какое-то беспокойство, и ей необходима прогулка, но я понятия не имела, что они собираются ехать так далеко, я думала, что всего на несколько миль. Это Тим случайно услышал, что они направляются в Эндрифф.
– Джейн следовало бы получше соображать. Она позволяет Фанни-Розе делать с собой все что угодно, так же, впрочем, как и я сам и все остальные идиоты тоже.
– Джон! – укоризненно сказала Барбара.
– У меня очень большое желание тут же отправиться к Вилли Армстронгу и поговорить с ним. Он обещал, что будет принимать роды, когда придет время, и, наверное, скажет, есть ли основания тревожиться. Знаю одно: я никогда не позволил бы везти по тряской дороге щенную суку, и вот пожалуйста – разрешил своей жене то, от чего уберег бы собаку.
– Ты забываешь, Джон, – сказала Барбара, надеясь успокоить брата, – что здоровье Фанни-Розы превосходно и что она совершенно неутомима. Кроме того, ведь до известного события остается еще достаточно времени.
– Глупости, – сердито ответил Джон. – Ты прекрасно знаешь, что оно произойдет через две-три недели. Я не понимаю, почему мы должны притворяться друг перед другом. Во всяком случае я сейчас же отправлюсь узнать, дома ли Вилли Армстронг, а если нужно, поеду в Эндрифф и потребую, чтобы она осталась там ночевать.
Он пошел в конюшню и велел Тиму оседлать его лошадь.
– Ты уверен, Тим, что миссис Бродрик и мисс Джейн собирались ехать в Касл Эндрифф? – спросил он.
– Уверен, сэр, – отвечал слуга. – Миссис Бродрик сама сказала, что они приедут туда около часа, так что у них будет достаточно времени, чтобы предложить лейтенанту закусить, перед тем как он отправится в Мэнди, чтобы сесть там на корабль.
– О чем ты говоришь, Тим?
– Ну как же, разве лейтенант Фокс не уезжает сегодня на Восток, мастер Джон? И молодые леди решили с ним попрощаться, ведь там его непременно убьют дикари, а мисс Джейн-то все глаза по нем выплакала, разве вы не знаете?
– Понятно… – сказал Джон. – Нет, Тим, я не знал.
Так вот почему Фанни-Роза и Джейн поехали туда на целый день. Бедняжка Джейн хотела попрощаться с Диком Фоксом не на глазах у всей семьи, и Фанни-Роза вызвалась ей помочь.
Джон отправился в Дунхейвен и нашел доктора дома, тот как раз собирался сесть за стол и позавтракать холодным мясом с картофелем. Доктор предложил разделить с ним трапезу.
– Мне бы хотелось, чтобы после завтрака вы поехали со мной, – сказал Джон, с аппетитом принимаясь за еду, – с тем чтобы привезти из Эндриффа этих двух сумасшедших. Или вы привезете одну Джейн, а я останусь с женой в замке.
– Я не думаю, что Джейн будет в состоянии ехать со мной, – спокойно сказал доктор Армстронг. – Отъезд Дика был, по-видимому, для нее настоящим ударом.
– Чего бы я только не дал, чтобы всего этого не было! – воскликнул Джон. – Разбитое сердце в восемнадцать лет, в самом начале жизни! Какое легкомыслие со стороны этого типа, черт бы его побрал.
– Ему самому только двадцать один год, оба они еще дети, – заметил доктор. – Я часто думаю, каким стариком я должен казаться Джейн в мои тридцать пять.
– Сказать по правде, – сказал Джон, – меня больше беспокоит моя жена, а не Джейн. Ребенок Фанни-Розы должен появиться на свет через несколько недель, как вы, вероятно, догадываетесь, и прогулка в тридцать миль в ее положении – просто безумие.
– Здоровье миссис Бродрик от этого не пострадает, – коротко заметил доктор Армстронг, поднимаясь из-за стола, чтобы открыть дверь, поскольку в это время громко позвонили у дверей. У него всегда делался немного сердитый голос, когда речь заходила о Фанни-Розе. Но как бы то ни было, он согласился принимать роды и к тому же быть крестным отцом новорожденному. Он вернулся к столу, неся в руке записку, адресованную Джону.
– Посыльный ждет у дверей, – сказал он. – Мне кажется, что-то случилось на руднике, и ваш отец посылает за вами.
Джон нахмурился и вскрыл письмо.
«Приезжай, пожалуйста, на новую шахту, не медля ни минуты, – гласило послание. – Положение серьезное, шахту затопляет, и нам нужен каждый человек, если мы хотим ее спасти. Иначе – полная катастрофа».
Джон бросил записку доктору через стол.
– Прости-прощай моя поездка в Эндрифф, – сказал он. – Мне кажется, вам следует поехать вместе со мной, Вилли. Боюсь, что положение серьезное. Отец только сегодня говорил мне об угрожающем положении на шахте. Насколько я понимаю, они прошли на слишком большую глубину, а тамошний насос вышел из строя. Этим неприятностям не будет конца.
Через двадцать минут Джон и доктор в сопровождении слуги прибыли на шахту. Когда они доехали до рельсового пути, им пришлось спешиться, оставив лошадей на попечении слуги, потому что там собралась толпа человек в двести, если не больше, и верхом было не проехать, так как нужно было бы прокладывать себе путь, расталкивая людей.
– Вода все время прибывает, – сказал один рабочий, приложив руку к полям шляпы при виде Джона и доктора. – Один бедняга там уже утонул. Тело только что подняли на поверхность, а еще двоих не могут найти. Мистер Бродрик сам спускался на первый горизонт, однако капитан Николсон уговорил его вернуться наверх. Вот он там, сэр, у самого входа в шахту.
Джон увидел отца. С непокрытой головой, сняв сюртук и засучив по локоть рукава, он помогал рабочим вычерпывать воду, а потом отбросил в сторону бадью, полную воды, и покачал головой.
– Этим мы ничего не добьемся, – сказал он. – Вода прибывает непрерывно, уже поднялась на фут или даже больше. Это ты, Джон? Добрый день, Армстронг. Боюсь, что и вам найдется работа, прежде чем все это кончится. Вот этому бедняге вы, к сожалению, уже ничем не поможете.
Каждые несколько минут на скрипящих стонущих цепях из шахты поднимались бадьи с водой, которую выплескивали на землю, и она текла широким ручьем вдоль рельс, убыстряя свой бег на склоне горы. В огромных бадьях, которые в обычное время использовались для того, чтобы поднимать на-гора руду, теперь поднималась вода, а на лестнице, на каждой ее ступеньке, длинной цепочкой стояли шахтеры, которые снизу вверх передавали друг другу ведра с водой. Когда кто-нибудь из них выбивался из сил, на его место тут же становился свежий человек, и Джон уже через минуту сбросил сюртук, как это несколько раньше сделал его отец, и занял место в цепочке шахтеров. Он спустился почти до самого первого горизонта, до которого к этому времени уже почти поднялась вода, и рабочие, которые работали там, стоя по пояс в воде, обливаясь потом и изнемогая от усталости, с удивлением на него посмотрели.
– Доложите капитану и мистеру Бродрику, что это все без толку, – сказал один из них, здоровенный детина из Корнуола, который снял с себя всю одежду и работал голым, – вода все время прибывает, быстрее, чем мы ее откачиваем. Там, кажется, еще один бедолага застрял в штольне и утонул, еще до того, как мы сюда спустились. Я видел его руку, вон там она плавала, а теперь ее куда-то унесло… Конец пришел этой шахте, мы больше ничего не можем сделать.
Джон всматривался в темную зияющую пропасть. Было тихо, слышался только скрип цепей, тяжелое дыхание усталых людей, да еще мерные всплески воды, которая билась о стенки шахты. Пол штольни залило водой, и теперь она представляла собой темный узкий тоннель, теряющийся во мраке. Где-то внизу в этом тоннеле плавало тело человека. У воды был противный кисловатый запах. Джон повернулся и полез наверх по длинной лестнице, протискиваясь мимо шахтеров, которые передавали наверх бесполезные ведра с водой. У входа в шахту его поджидал Медный Джон; на лице его застыло твердое, решительное выражение, так хорошо знакомое его сыну.
– Вода прибывает с каждой минутой, – сказал Джон. – Люди не могут там оставаться, еще четверть часа, и будет поздно. Вы должны приказать им немедленно подняться наверх.
– Этого я и боялся, – поддержал его Николсон. – Мистер Джон прав, сэр, нужно поднять людей наверх, иначе у нас опять будут потери.
– Я отказываюсь пасовать перед водой, – заявил Медный Джон. – Если мы справимся с ней, уберем ее из шахты, на этом горизонте снова можно будет работать. Есть один способ спасти шахту, и я предлагаю его использовать. Надо взорвать скалу, тогда вода пойдет наружу по склону горы.
– Очень хорошо, сэр, – сказал маркшейдер, – но если нам это удастся, взрывом разрушит скалу прямо над дорогой, и потоком воды размоет насыпь.
– К дьяволу дорогу! – заревел Медный Джон. – Дорогу можно выстроить снова, тем более что платить за это будет правительство, а на новую шахту правительство мне денег не даст.
Джон пожал плечами и отвернулся. Если ради того, чтобы спасти обреченную шахту, отцу угодно подвергать риску жизнь людей, устраивая эксперименты с порохом, это его дело. Где-то плакала женщина, вероятно, вдова того несчастного, тело которого подняли на поверхность. Вокруг него собралась небольшая толпа. Среди них был Вилли Армстронг. У шахтеров были бледные напряженные лица, и все время слышался лязг цепей лебедки, с помощью которой на поверхность поднимались все новые бадьи с водой, образующей все расширяющийся поток на выходе из шахты. Ну почему отец просто не закроет шахту, не прикажет людям разойтись по домам, положив конец всему делу? Было что-то чудовищное в этой отчаянной борьбе за спасение нескольких сотен тонн меди, которая уже стоила жизни трем или четырем шахтерам. Капитан Николсон отдавал приказания, и вот уже показалась вагонетка, в которой везли бочонок с порохом. Вокруг теснились возбужденные шахтеры, Медный Джон крикнул, вызывая добровольцев. «Если бы Генри был жив, – подумал Джон, – он непременно спустился бы в шахту вместе с отцом и его помощниками», и ему живо вспомнилась сцена трехлетней давности. Он снова увидел, как Генри, мокрый, дрожащий под дождем и возбужденный, наблюдает за тем, как отец поджигает фитиль, соединенный с бочонком пороха. В ту роковую ночь пять человек поплатились жизнью во имя этой меди. Шесть, если считать Генри, который простудился и умер всего полгода спустя. Сколько жизней потребуется на сей раз? Джон вышел из толпы шахтеров, испытывая ненависть и отвращение ко всему, что происходило вокруг. Он снова ощутил свою бесполезность. Он не мог помочь даже несчастной вдове утонувшего шахтера, вокруг которой хлопотал Вилли Армстронг. Мог только стоять в стороне от людей и ждать… На сей раз не было ни драки, ни возбужденных криков, и когда под землей раздались негромкие глухие взрывы, они скорее напоминали отдаленные раскаты грома. Люди, собравшиеся у входа в шахту, переговаривались негромкими голосами, и в толпе тут и там заговорили о том, что взрывы достигли цели, вода получила выход, и впервые за четыре часа уровень ее не поднялся. Джона снова потянуло к лестнице, ведущей в шахту. Шахтеры потеснились, давая ему дорогу. Он начал спускаться, и в нос ему ударил едкий, резкий запах пороха и дыма, перебивая зловоние воды. По мере того как он приближался к нижнему горизонту, все слышней становился беспорядочный говор, голоса шахтеров звучали резко и отчетливо, резонируя в пустоте, образованной взрывом, а потом возник еще один звук – гул тугого потока воды, устремившегося во вновь образованный проход, пробитый в скалах. В тот самый момент, когда Джон спускался по лестнице – теперь за ним по пятам следовал доктор Армстронг, – раздались оглушительные раскаты очередного взрыва, сопровождаемые грохотом: с потолка и стен штольни сыпались обломки породы. Из темноты возникли лица: глаза и зубы, потом руки, и вот показался сам Медный Джон, черный от пороха, с огромной ссадиной на виске, из которой сочилась кровь.
– Удалось! – кричал он. – Вода уже упала на два фута. Вон, посмотри, видишь отметку на стене возле себя? А вон там пролом в скале, он служит выходом для воды…
Вода булькала и шипела, словно живое существо, устремляясь широким темным потоком в проход, пробитый для нее, а люди работали ломами и кирками, расширяя его, чтобы облегчить доступ воде. Медный Джон выхватил лом из рук стоявшего возле него шахтера.
– Работай энергичнее, парень! – крикнул он и, подняв лом, с силой вонзил его в стену, из которой брызнули обломки камня.
Шахтеры громко рассмеялись и один за другим, в свою очередь с жаром принялись за работу, двигаясь вдоль штрека и не испытывая страха теперь, когда угроза затопления миновала. Их энтузиазм оказался заразительным, и Джон вместе с доктором Армстронгом тоже схватили ломы и включились в общее смешение звуков, расчищая и расширяя проход, в то время как черная вязкая вода опускалась, сначала до уровня колена, потом до щиколотки – дурно пахнущая, пузыристая, она неслась темным потоком по проходу, проделанному в скале.
– Вашего отца победить невозможно, – сказал капитан Николсон. – Я никогда не решился бы на такое, если бы его не было рядом.
А Медный Джон, услышав эти слова, обернулся и коротко рассмеялся.
– Неужели просто стояли бы и смотрели, как безвозвратно гибнут тысячи фунтов? Полно, любезный, здесь ведь есть и ваша доля труда.
Было уже около восьми часов вечера, когда все они поднялись на поверхность – грязные, усталые, но торжествующие, – для того чтобы сообщить, что в шахте воды больше нет и что благодаря проходам, образовавшимся в результате взрыва, затопление ей больше не грозит.
– Как только мы установим новую машину, – говорил Медный Джон, обратившийся с краткой речью к рабочим, собравшимся у входа в шахту, – мы сможем регулировать уровень воды постоянно, и ни о каком затоплении больше не будет речи. Я хочу поблагодарить вас всех за вашу преданность и за ту работу, которую вы сегодня проделали. Обещаю, что я этого не забуду.
Он оглядел собравшуюся толпу, и что-то поразительное и неустрашимое в его облике – острый взгляд на черном от грязи лице, седеющие волосы, твердый решительный подбородок и кровоточащая царапина у самого глаза – заставило этих усталых людей разразиться приветственными возгласами. «Трижды ура Медному Джону!» – крикнул кто-то, и вся толпа восторженно подхватила. В этом крике был оттенок истерии, вызванной внезапным освобождением от страха, и люди стали тесниться вокруг него, стремясь пожать ему руку, забыв свой страх перед ним как перед хозяином, ибо он сделался вожаком, и Медный Джон, смеясь и отбиваясь, вдруг оказался в воздухе, шахтеры несли его на руках, так что он мог собственными глазами видеть разрушения, которые произошли на горе по его воле.
– Ваш отец везучий человек, – сказал доктор Армстронг, – он спас свою медь и к тому же завоевал популярность. Пойдем посмотрим, какой разгром он там учинил.
Заходящее солнце, склоняясь к горизонту, задержалось над заливом Мэнди-Бей, и Джон, щурясь после темноты шахты, увидел, что на небе собираются первые вечерние облачка. Было позднее, чем он предполагал.
Слуга, который весь день дожидался хозяев, присматривая за лошадьми, подошел к нему, добродушно усмехаясь.
– Посмотрели бы вы на дорогу, сэр, – сказал он. – Там на нее льется целый водопад, говорят, она уже никуда не годится, весь склон еле держится после взрыва, а насыпь вот-вот сползет в море. Какое счастье, что это не со стороны Дунхейвена.
Вдруг Джон увидел, что лицо доктора Армстронга окаменело, и в тот же миг его охватил безумный страх, он почувствовал, как вся кровь отхлынула от его лица.
– Боже правый! Фанни-Роза… – вскричал он.
Он помчался вниз к дороге, но тут же сообразил, что это бесполезно – вода хлестала из пролома, бурным каскадом обрушиваясь на дорогу, неся с собой землю, камни, обломки скалы. Неподалеку от него в земле уже появились трещины, и толпа шахтеров указывала на них, бросала в поток камни и палки, забавляясь тем, что происходит. Они даже бились об заклад, споря о том, сколько еще выдержит эта дорога.
– Позовите отца! – крикнул Джон доктору Армстронгу. – Скажите, что из Эндриффа едет двуколка, она сейчас на дороге…
Не дожидаясь ответа, он бросился в поток и, по пояс в воде, стал перебираться на другую сторону, чтобы оказаться на дороге, в той ее части, которая еще не пострадала от потопа. У него перед глазами стояла страшная картина того, что могло произойти: пони, запряженный в двуколку, резво бежит по дороге, молодые женщины беспечно болтают, не подозревая о том, что ждет их впереди, и вдруг за поворотом на них обрушивается град каменьев и земли и мощный поток воды, вырвавшийся на свободу.
Спотыкаясь, он бежал вниз по склону горы – каждый вздох его был похож на рыдание, в глазах потемнело от страха. Один раз он оглянулся через плечо и увидел, что отец вместе с доктором Армстронгом бегут следом, а с ними несколько шахтеров, среди которых был и Николсон, – все они поняли, что может произойти. Джон молился, он, который с самого детства не произнес ни одной молитвы, и все время звал ее по имени: «Фанни-Роза… Фанни-Роза…»
Наконец он добрался до места, откуда видна была дорога – и вот она перед ним, заваленная валунами, обломками скалы и землей: всюду сочится вода; дорога разрушена еще больше, чем он предполагал, и – о, Боже Всемогущий! Что это там? Среди груды камней и крупных обломков лежит перевернутая двуколка, рядом – пони, у него дергаются ноги, а на дороге кто-то стоит, взывая о помощи…
– Фанни-Роза… Фанни-Роза… – и он спрыгивает вниз на дорогу, и вот она уже рыдает, дрожа, в его объятиях, указывает пальцем на лошадь, которая дергается, пытаясь из последних сил высвободиться из сбруи, на колеса перевернутой двуколки, и все это время у него в ушах стоит шум воды, грохот потока, обрушившегося на дорогу, а его отец и Вилли Армстронг с ужасом смотрят на груду обломков, на камни, и в их глазах он читает отчаяние…
– Фанни-Роза… Фанни-Роза…
Он поднимает жену на руки и несет прочь от воды и обломков, на обочину дороги, на склон, еще не тронутый разрушением, на мягкую влажную траву, целует ее руки, губы, волосы, а она прижимается к нему с рыданием…
– Я жива, – рыдает она, – жива, со мной ничего не случилось, а где Джейн? Что с ней? Пусть они найдут Джейн…
Рушится дорога на склоне горы, катятся камни, сыплется земля, льются гневные воды из шахты на Голодной Горе.
В ту ночь в Клонмиэре родился Джон Саймон Бродрик, тот самый, что будет впоследствии известен в семье как «Бешеный Джонни», но не было волшебницы-крестной, которая осенила бы его темную головку своим благословением, взмахнула бы волшебной палочкой; она покинула его, ускользнула, вслед за своим братом Генри.
5
Когда младенцу исполнилось три месяца, Фанни-Роза заявила, что ему необходимо сменить обстановку, и хотя доктор Армстронг уверял, что никогда еще не встречал такого здорового младенца – во всяком случае с такими здоровыми легкими, – Фанни-Роза возразила, что доктора ничего не понимают в маленьких детях и что самое главное – это материнский инстинкт.
Итак, Джон вместе с женой, сыном и со всеми собаками переправились на ту сторону воды и водворились на несколько месяцев в Летароге.
Жизнь в домике на ферме текла мирно и счастливо; по вечерам, когда младенец спокойно спал наверху под присмотром Марты, в гостиной царила атмосфера тишины и покоя – занавеси задернуты, горят свечи, в камине едва теплится огонь, Фанни-Роза сидит возле него в кресле и шьет какой-нибудь новый наряд для Джонни, который моментально из всего вырастал, и время от времени поглядывает на мужа со своей лучезарной улыбкой, чаще всего для того, чтобы обронить какое-нибудь замечание о необыкновенном уме их сына.
Хорошо, думал Джон, что Фанни-Роза решила переехать на эту сторону и поселиться в Летароге. Здесь, в этой уютной долине, на ферме, полной разных животных, где рядом расположена маленькая деревушка, а возле дома течет спокойный ручей, несчастье, случившееся в начале лета, казалось далеким, и о нем можно было не вспоминать по несколько часов кряду. Боль, причиненная ему смертью Джейн, немного притупилась, и со временем он стал склоняться к мысли, что такой исход избавил ее от долгих безрадостных лет одиночества. Джон слишком хорошо знал свою сестру. Забыть, не успев проститься, это не для нее. Нельзя было себе представить, что через год или через два она вышла бы замуж за кого-нибудь другого. Она бы вздыхала, стала вянуть и зачахла, словно цветок, у которого поникла головка. Лучше уж уйти сразу, мгновенно и бесстрашно, у подножья Голодной Горы, не оставив после себя горьких воспоминаний, а только портрет восемнадцатилетней девушки, у которой такие теплые карие глаза, полные надежды, и маленькая изящная ручка, перебирающая жемчужины ожерелья. Джон тосковал по ней, в его сердце, там, где была она, образовалась пустота, но здесь, в Летароге, он стал думать: это к лучшему, что она умерла.
Первые недели после ее смерти были очень тяжелы. Отец был потрясен; он сразу сильно состарился, заперся у себя в библиотеке и не желал ни с кем разговаривать, даже с Барбарой. Какие муки, какие страдания он испытывал, сидя один в темной безрадостной комнате, этого никто из них не знал. Но когда он, наконец, оттуда вышел – ведь все боялись, что он превратится в сломленного человека, тень прежнего Медного Джона – они увидели, что изменился он мало, разве что морщины на лице стали глубже да глаза смотрят еще более твердо.
Джон, чья ненависть к шахте после наводнения еще больше усилилась, обнаружил, что окончательно не может обсуждать с отцом деловые вопросы, и каждое утро с чувством недоумения, почти отвращения смотрел, как тот после завтрака отправляется на шахту. Когда, меньше чем через три месяца после того, как Джейн их покинула, отец объявил, что прибыла новая паровая машина, что она уже установлена и будет выкачивать воду из новой шахты без малейших затруднений, так что через месяц они уже смогут отгружать медь в Бронси, Джон встал и вышел из комнаты. Вскоре после этого Фанни-Роза предложила переехать в Летарог, и Джон, в первый раз в жизни, с радостью покинул Клонмиэр.
Теперь, он рассуждал сам с собой, когда у него есть жена и ребенок и большая вероятность дальнейшего прибавления семейства, он больше не может жить в доме отца с прежним удовольствием. Шесть коротких месяцев после женитьбы он испытывал гордость обладания, однако после возвращения семьи в Клонмиэр последний перестал ему принадлежать. Когда-нибудь, возможно, через много лет он к нему вернется, но до этого времени лучше приезжать туда в качестве гостя, а пока подыскать что-нибудь для себя, Фанни-Розы и маленького Джонни.
– Вся беда в том, – говорила ему Фанни-Роза, – что ты не можешь возразить отцу. И ты, и сестры – все вы его боитесь. А между тем хорошая ссора иногда помогает: когда как следует покричишь, воздух становится чище…
– Ссоры и крики я ненавижу еще больше, – отвечал Джон, – Клонмиэр принадлежит отцу, и пока он жив, лучше не пытаться жить вместе с ним. К тому же теперь, радость моя, у нас есть наш собственный дом по эту сторону воды, и я могу здесь заниматься своими борзыми, а ты – производить на свет наших детишек.
– По-моему, в тебе сидит какая-то сатанинская гордость, Джон: ты так любишь свой Клонмиэр, так хочешь им владеть, что не желаешь ни с кем его делить.
– Возможно, ты права, у меня сатанинская гордость, но правда и то, что я не хочу делить свою Фанни-Розу с этим чернявым дьяволенком, моим горластым сыночком, который обладает всеми недостатками своего отца и избалованной маменьки, но при этом начисто лишен их достоинств. Так что, чем скорее ты заведешь следующего, тем лучше, хотя бы для того, чтобы этому чертенку пришлось немного потесниться.
Фанни-Роза обвила руками шею мужа и улыбнулась ему так, как она одна умела, говоря, что он ревнивец и медведь, что она его нисколечко не любит, а потом исчезла с веселым смехом – та самая неуловимая Фанни-Роза, что некогда пленила его на Голодной Горе.
Трудности отчасти разрешились зимой, когда отец неожиданно купил дом милях в тридцати от Летарога в новом модном курортном местечке Сонби, до которого от Бронси можно было добраться пароходом за один час. Туда было легче добираться и зимой по сравнению с Летарогом – ведь поездка в Летарог и обратно – это долгое и утомительное путешествие. Поэтому было решено, что Джон и Фанни-Роза останутся жить на ферме, которая и будет их постоянным местопребыванием, в то время как Медный Джон с дочерьми будут проводить зиму в новом доме в Сонби – он сразу же получил наименование Бродрик-Хаус и сделался их постоянным адресом, когда они жили по ту сторону воды. Это устраивало всех, и Джону не нужно было беспокоиться о поисках жилища. Он вполне удовольствовался фермерским домом в Летароге, так же как и Фанни-Роза, и, по-видимому, Джонни, который и не подумал потесниться, чтобы уступить немного места своей сестренке Фанни, родившейся в апреле следующего года. Столь же прочно он занимал свое законное место и еще через год, когда на свет появился маленький Генри. Джонни превратился в тирана, и никому, кроме матери, не разрешалось ни в чем ему перечить. Это был красивый ребенок, темноволосый и черноглазый, как отец, но, как говорила Марта, все повадки он унаследовал от своей маменьки и к тому же характер – Джонни, как и она, выходил из себя при малейшем противоречии. Если ему чего-нибудь хотелось, он принимался орать, требуя, чтобы ему немедленно это дали, но как только просимый предмет оказывался у него в руках, он тут же ему надоедал, и Джонни пускался в рев, требуя чего-то другого.
– Мальчик постоянно чем-то недоволен, – заметил Джон, в недоумении глядя на своего маленького сына, который швырнул в огонь новую игрушку, потому что ему не понравился ее цвет. – Почему он никогда не сидит тихо, как Фанни?
– Он такой живой, у него масса энергии, – сказала Фанни-Роза, – верно ведь, моя прелесть?
«Прелесть» нахмурился и начал колотить ногами по полу.
– Я ни разу не ударил ни одного щенка, которые у меня росли, – заметил Джон, – и не собираюсь пороть собственного сына, но видит Бог, я бы хотел, чтобы кто-нибудь меня научил, как следует обращаться с этим ребенком, чтобы он был поспокойнее. Посмотри, теперь он дергает за волосы Фанни. Не могу припомнить, чтобы я когда-нибудь дернул за волосы Барбару.
– Ну конечно, дергал, просто ты об этом забыл, – сказала Фанни-Роза, беря сына на руки и давая ему конфету. – Позови Марту и скажи, чтобы она унесла Фанни наверх. Эта глупышка плачет и расстраивает Джонни.
– Мне кажется, что все совсем наоборот, – заметил Джон.
– Глупости! Фанни вечно хнычет, когда ее таскают за волосы, а Джонни от этого сердится. Слезы его страшно раздражают. Сейчас мы с тобой сходим в деревню и посмотрим, не найдется ли в лавке миссис Еванс чего-нибудь интересного. А если ты будешь хорошим мальчиком, то получишь награду: будешь обедать с папой и мамой и пить эль из кружки, которую тебе подарили на Новый год.
Отец никак не мог понять, с чего вдруг Джонни заслужил особую награду, после того как бросил в огонь игрушку и оттаскал за волосы сестру, но обещание, по крайней мере, оказало желаемое действие: хмурое выражение лица исчезло, его место заняла сияющая улыбка, и безобразный чертенок превратился в очаровательного маленького мальчика, который послушно пошел с мамой за ручку – образец воспитанного ребенка. Джон покачал головой, пожал плечами и, свистнув, отправился на псарню к своим собакам. Воспитание детей было выше его понимания. Женщины, конечно, знают, как надо с ними обращаться, хотя его не оставляло тревожное чувство, что Медный Джон выдрал бы его хорошенько, если бы он вел себя по отношению к сестрам так, как это делает Джонни, но он не мог спустить мальчишке штаны и высечь его, у него просто не поднималась рука. Когда Джонни начинал кричать и скандалить, его отец уходил в сад или на реку и возвращался только тогда, когда все стихало. Ему казалось, что это легче всего. И мало-помалу эта политика – его стремление избегать всего неприятного – стала распространяться и на все другое. Фанни-Роза правила Летарогом, значит, она должна была разбираться со слугами. Если кто-нибудь из них ленится или говорит грубости, ну что же, пусть она их рассчитает. Если старая Марта не понимает Джонни и ссорится из-за этого с Фанни-Розой, значит, ее нужно отправить на покой, но ради Бога, только чтобы не было сцен в его присутствии.
– Ты ничем не лучше, чем мой отец, – говорила Фанни-Роза. – Он тоже всегда старался увильнуть от ответственности. Тебе очень повезло, что я вовсе не робкое, пугливое создание, которое во всем от тебя зависит.
– Ты зависишь от меня только в одном отношении, зато в самом важном, – сказал Джон, обнимая ее за талию.
– Эх ты, бездельник несчастный, – рассмеялась его жена, – разве ты забыл, что у меня уже трое детей, и не успеешь оглянуться, как будет четвертый. А ты только и знаешь, что сидишь да смотришь на меня, зеваешь да улыбаешься. А то пойдешь на псарню возиться со своими собаками, они у тебя такие же лентяи и бездельники, как ты сам.
И верно, Джон потерял интерес к собачьим бегам. Сезон наступал раньше, чем он успевал сообразить, что прошло уже много месяцев, а его собакам, избаловавшимся и обленившимся – их постоянно перекармливали и редко выезжали с ними в поле – потребуется много недель интенсивной тренировки, прежде чем они будут в состоянии соревноваться с другими. Для этого их хозяину было бы необходимо собраться с силами и проявить максимум энергии, однако Джон понял, что он на это не способен.
– Все это бесполезно, Фанни-Роза, – сказал он однажды жене, возвратившись с предварительных испытаний, где его собаки получили от строгих судей какие-то жалкие несколько очков. – Время бегов для меня миновало. Меня это больше не интересует, сам не знаю почему. Когда я сегодня смотрел, как спустили собак и они несутся вперед, сломя голову, я подумал о том, как это бессмысленно. Ведь единственная их цель – поймать и растерзать несчастного зайца, у которого, быть может, где-то есть детеныши. Нет, мне кажется, что скоро я ограничусь тем, что буду сидеть с удочкой на берегу, а если мне и попадется какая-нибудь рыбешка, я отпущу ее в воду, так что она даже ничего и не почувствует.
И Джон снова садился в кресло в гостиной в Летароге, где постоянно царил беспорядок – она ничем не напоминала чистую, аккуратно прибранную комнату времен Барбары – и, посадив на колени крошечного Генри, тогда как по одну сторону от него сидела Фанни, а по другую – Джонни, он показывал им свою драгоценную коллекцию насекомых – ярко окрашенные крылышки неизменно привлекали внимание детей. В кресле напротив расположилась собака, на каминном коврике мурлыкала кошка, вылизывая только что родившихся котят; книги, игрушки, неоконченное рукоделье валялись по всему полу, а Фанни-Роза, охваченная внезапной страстью к шитью, стояла перед столом с огромными ножницами в руке, готовая изрезать свое бальное платье, для того чтобы сделать из него жакет, который мог бы скрыть очередную излишнюю округлость ее фигуры.
Рождение детей не оказывало почти никакого влияния на внешность Фанни-Розы. На взгляд мужа, она была так же хороша, как в тот день, когда он на ней женился; она по-прежнему оставалась своенравной, беспечной и капризной – истинная дочь Саймона Флауэра. Слуги никогда не знали, чего от нее ждать. Сегодня она была добра и великодушна, на их столе было жареное мясо, и она отпускала их всех чуть ли не на целый день; а назавтра она вихрем врывалась в кухню с мешочком сахара в руках, который, как она уверяла, был украден из кладовой, где никогда не было порядка; она разражалась такой бранью, какую, по словам слуг, она могла усвоить только под руководством конюхов на конюшне у ее папаши. Джон смеялся, услышав гневные тирады из гостиной, и спокойно уходил в сад. Фанни-Роза, досыта накричавшись, мчалась наверх в детскую, где ей случалось надавать тумаков испуганной девчонке, которую взяли из деревни к детям взамен старой Марты, а после этого, словно солнечный луч после дождя, она спускалась, напевая песенку, к мужу с малюткой Генри на руках и Джонни, который ковылял следом, уцепившись за ее юбку.
– Когда приезжаешь в Летарог, – говорила Элиза, возвратившись в чинный Бродрик-Хаус в Сонби после недели, проведенной в доме брата и его семьи, – такое впечатление, что оказываешься в зверинце. Присесть некуда, потому что на каждом кресле – или щенок, или котенок, или детские пеленки. Кормят отвратительно. Могу поклясться, что мою постель даже не проветрили к моему приезду, но я ничего не могла сказать, потому что Фанни-Роза вышила мне ночную рубашку, достойную королевы, она лежала, приготовленная, у меня на подушке. В первое же утро она подняла на ноги весь дом, распорядившись варить варенье. Я уверена, что из него ничего не получится, потому что сахару положили слишком много, без всякого расчета. А дети сидят за столом и поедают варенье, едва его успеют налить в банки.
– Однако мне кажется, что нашему милому Джону все это нравится, – заметила Барбара, озабоченно нахмурившись.
– Ах, он вполне счастлив, отлично себя чувствует во всем этом беспорядке. Сидит себе и смеется. Отрастил бакенбарды, только чтобы не бриться, как он мне объяснил.
– А дети?
– Дети прелестны и абсолютно неуправляемы. А что до нашего дорогого Джонни, то, может быть, он и дикий и бесится из-за каждого пустяка, но зато он самый любящий из всех, и очень привязан ко мне, называет меня «милая моя тетенька Элиза» и просит меня выйти за него замуж, когда он вырастет.
Бедняжечка Элиза, которой было уже под сорок, гордилась всяким предложением, даже если оно исходило от ее шестилетнего племянника.
Один раз в году Джона вместе с Фанни-Розой и детьми на три месяца приглашали в Клонмиэр. Медному Джону вторжение маленьких детей не причиняло особого беспокойства и не нарушало течения его жизни, поскольку он проводил почти все дни на руднике, а вечерами сидел у себя в библиотеке. Фанни-Роза с обычным искусством пускала в ход свои чары, а юный Джонни, очень быстро поняв, что непослушание может вызвать весьма неприятные последствия, вел себя в присутствии деда смирно, послушно и давал себе волю лишь тогда, когда на аллее слышался стук колес отъезжающего экипажа. Тут раздавался радостный вопль, в воздух летели стрелы из лука, и – горе его сестренке Фанни, которая играла в куклы на траве, Генри, который пытался завести свой волчок, и малютке Эдварду, сосущему соску, если их старший брат оказывался поблизости, потому что куклы летели в кусты, волчок оказывался в ручье, младенец валился на землю, а Джонни исполнял воинственный танец, воткнув в волосы петушиное перо и целясь из лука в тетушку Барбару, которая загораживалась от него зонтиком.
– Джонни, дорогой, ты должен быть осторожнее, ты так всех обижаешь. – Однако «дорогой Джонни», не обращая на ее слова ни малейшего внимания, пускал в зонтик стрелу и мчался в сад, чтобы мучить там старика Бэрда – рвал персики с деревьев, топтал грядки с салатом и пускал стрелы в зад старому садовнику, стоило ему только отвернуться.
– Почему он такой необузданный? – спрашивала Барбара у брата, вынимая из своей рабочей корзинки гнездо с только что родившимися мышатами. – Мы никогда не делали ничего подобного, когда были детьми. Он ведь такой умненький, такой привязчивый мальчик, просто он ни в чем не знает меры.
– Он унаследовал все наши недостатки и никаких достоинств, – отвечал Джон. – Я не могу его наказывать, потому что он делает все то, что хотелось сделать мне, только я никогда не решался.
– Не могу поверить, что тебе хотелось вылить ведро помоев на голову несчастной миссис Кейси, когда она чистила картофель, или привязать хлопушку к вымени коровы, – возразила Барбара. – Именно это вчера проделал Джонни, как мне пожаловался скотник Магони. Эта последняя шутка была довольно опасной.
– Да, надо признать, что у него несколько извращенное чувство юмора, – сказал Джоннин папаша, – но я бы с удовольствием сделал что-нибудь в этом роде.
– Не верю. Ты это просто так говоришь, чтобы защитить Джонни.
– Этот малый пропадет, если кто-нибудь серьезно за него не возьмется, – говорил доктор Армстронг, который был крестным отцом Джонни. – Будь он моим сыном, я бы порол его каждый день в течение недели, пока он не научился бы как следует себя вести. Что толку, что он умный, если он не умеет пользоваться своим умом? Да не так уж он и умен. У малыша Генри гораздо больше мозгов, вот увидите. И он не безобразничает.
– Я не думаю, что порка пойдет Джонни на пользу, – сказал его отец. – Мне приходилось видеть, как битье портило хорошую собаку, она теряла бойкость и задор, делалась ни к чему не пригодной; но я никогда не видел, чтобы это помогало. Воспитание не имеет ничего общего со становлением характера, таково мое мнение. Джонни рожден диким и необузданным, таким же он и останется, что бы вы или я или Фанни-Роза с ним ни делали.
И Джон, у которого в тридцать шесть лет уже пробивалась седина в темных волосах, засовывал руки в карманы и отправлялся на поиски своего первенца, с улыбкой думая о боли, терзавшей его сердце в тот момент, когда ребенок был зачат на Голодной Горе при белом лунном свете, о том, что он – дитя любви, страсти, сомнения и нежности.
– Все дело в том, – говорил доктор Армстронг Барбаре, – что в этом малом совсем не чувствуется кровь Бродриков, он больше походит на Флауэров. Когда я думаю о замке Эндрифф и о том, что там делается, меня начинает серьезно тревожить будущее Клонмиэра.
Рассудительному и порядочному Вилли Армстронгу, который родился и вырос в Букингемшире и пятнадцать лет жизни провел на королевской службе, трудно было понять тот образ жизни, который вели здешние люди, и в особенности Саймон Флауэр из Эндриффа. Человеку пятьдесят пять лет, а он проводит большую часть жизни в винном погребе или играя в карты со своим конюхом, в то время как крыша его дома готова рухнуть ему на голову, а собственные арендаторы смеются над ним в лицо. За это, как думал доктор Армстронг, его можно скорее пожалеть, чем осуждать. Но вот то, что он позволил своей юной дочери Матильде сбежать с местным сапожником, к тому же женатым человеком, и предложил ей жить вместе с любовником в сторожке у ворот, ведущих в парк, и рожать от него детей чуть ли не каждый год, превратило его в угрозу для страны, его взрастившей. Доктор не мог понять, как этому человеку не стыдно показываться в обществе – впрочем, общество по эту сторону воды совсем не то, что по другую.
Скандальное поведение Матильды и ее сапожника никого особенно не волновало, и даже миссис Флауэр, которая должна была бы умирать со стыда, только глубоко вздыхала и говорила, что «бедняжка Тилли» так никогда и не оправилась после того, как упала с лошади в возрасте четырнадцати лет, а бедный Салливан в сущности совсем неплохой человек и такой услужливый – он то и дело выполняет какую-нибудь работу в замке просто так, без всякой платы.
– Хуже всего приходится Бобу, – говорила Фанни-Роза, откладывая какую-нибудь крохотную одежку Эдварда, чтобы отдать ее сестре, – ведь действительно, должно быть, не совсем приятно, когда ты приезжаешь домой в отпуск с кем-нибудь из друзей, и тебя встречает у ворот с поклоном твой собственный шурин, а из окна привратницкой кивает головой сестрица и спрашивает, как ты поживаешь. Кроме того, очень неудобно, что мы с Тилли рожаем одновременно. Вот эта курточка пригодилась бы и нашему ребенку, но пусть уж пойдет ей, бедняжке, мне ничего не жалко для сестры.
Да, странные у них нравы, думал доктор Армстронг, задавая себе вопрос, почему он продолжает жить в этой стране, ведь изначальной причины, заставившей его уволиться из армии и купить практику в Дунхейвене, больше не существует; только портрет на стене в столовой в Клонмиэре напоминает о мечте, которой не суждено было сбыться. В память о той, которой уже не было на свете, он привязался к семье, и ему казалось, что у каждого из ее членов есть какие-то общие с ней черточки: у одного улыбка, у другого жест, выражение лица, ласковый голос – у всех, начиная с Медного Джона с его холодным юмором, так редко проявляющимся в эти дни, и кончая малюткой Эдвардом, у которого были такие же мягкие карие глаза и жизнерадостный детский смех. Клонмиэр вполне мог превратиться во второй замок Эндрифф, и действительно, когда там поселялась Фанни-Роза со своими детьми, эта вероятность казалась вполне реальной – собаки, игрушки и повсюду разбросанное шитье; а Джон, который совсем перестал гулять и от этого начал полнеть, стал все больше походить на Саймона Флауэра, но тем не менее их присутствие вносило в жизнь известное очарование, значительно превышавшее те неудобства, которые они причиняли, и в доме, когда они там находились, делалось как будто теплее и светлее.
«Факт остается фактом, – думал про себя доктор, – Джон, Фанни-Роза и этот чертенок мой крестник принадлежат этой стране, они – неотъемлемая часть Клонмиэра, его воздуха, его почвы, на которой они произрастают, так же как здешние свиньи и гуси, коровы и овцы. Бродрики – это Дунхейвен, а Дунхейвен – вся эта страна».
Два дня спустя он стоял у постели старейшего представителя этого семейства; у Неда Бродрика, приказчика, сделался удар в то время, как он объезжал порученные ему владения – совсем так же, как это случилось с его отцом, и прежде чем испустить дух, он подмигнул доктору, пошарил у себя под матрасом и достал оттуда мешочек с деньгами, которые скопились у него за много лет – он их утаил, собирая арендную плату в Клонмиэре, и давно должен был бы отдать своему брату и нанимателю.
На его похоронах присутствовала вся семья: Медный Джон с дочерьми стояли над могилой приказчика, склонив голову, а местным жителям, громко рыдавшим согласно обычаю, казалось вполне естественным, что гроб Неда несли четыре его незаконных сына.
6
Это случилось в сентябре тысяча восемьсот тридцать седьмого года. Томас Даудинг, клерк Дунхейвенской горнодобывающей компании, возвращаясь среди дня с рудника с деньгами – при нем было триста фунтов, которые нужно было положить на хранение в Дунхейвенском почтовом отделении до следующего дня, имел несчастье столкнуться с Сэмом Донованом, его сестрой Мэри Келли и ее мужем Джеймсом Келли. Мэри Келли, глупая вздорная женщина, торговала овощами в своей лавке, расположенной у самой почты. Судя по рассказам очевидцев, с прилавка упал кочан капусты и покатился под ноги лошади Даудинга, отчего животное встало на дыбы и скинуло седока на землю. Клерк, разгневанный тем, что оказался в таком глупом положении, поднявшись на ноги, обвинил Мэри Келли в том, что она все это подстроила нарочно – сама бросила на землю этот кочан. Тем временем Сэм Донован и его зять Джеймс Келли вышли из паба напротив лавки и напали на клерка. Один из них – неизвестно, кто именно, Донован или Келли – схватил мешок с деньгами и высыпал его содержимое на землю. Банкноты и монеты рассыпались по всей площади, а клерк, обеспокоенный таким оборотом дела, схватил мушкет, которым его снабдил Медный Джон на случай нападения разбойников, и выстрелил в воздух, надеясь этим остановить людей, которые ползали по земле, стараясь нахватать побольше денег, но, к несчастью, попал в глаз Джеймсу Келли, смертельно его ранив. Не прошло и минуты, как весь Дунхейвен пришел в страшное волнение. Клерк, опасаясь за свою жизнь, укрылся в здании почты; почтмейстер, проявив недюжинное присутствие духа, догадался забаррикадировать окна и двери и послал мальчика через черный ход за полицейским и директором рудника, за самим Медным Джоном. Потребовалось не так уж много времени, чтобы восстановить порядок. Тело незадачливого Джеймса Келли было перенесено в дом его шурина, где уже находилась вдова в состоянии полной истерики, а Томаса Даудинга, клерка компании, в закрытой карете увезли в Мэнди, в тюрьму графства. Его дело разбиралось на ближайшей сессии, и он был оправдан, после того как было заслушано множество противоречивых показаний; его отпустили, ограничившись строгим предупреждением впредь обращаться с огнестрельным оружием с большей осторожностью. Даудинг, потрясенный тем, что произошло, был счастлив оставить службу в компании и перебраться в другие края, как можно дальше от Дунхейвена, в надежде на то, что время и перемена места помогут ему избавиться от тяжелых воспоминаний, терзающих его душу. Не так просто обстояло дело в Дунхейвене. Старая ненависть к шахте, которая за эти десять лет немного поутихла, вспыхнула с новой силой, и Бродрики, оказываясь в Дунхейвене или просто проезжая по дорогам, то и дело ловили на себе косые взгляды. Снова у арендаторов Клонмиэра ломали ограды, снова калечили их скот и поджигали хлеб. В Дунхейвене не могли забыть, что мушкет, из которого стрелял клерк, хранился до этого в Клонмиэрском замке, каковое обстоятельство, по мнению Донованов, делало Медного Джона ни больше ни меньше как убийцей. Джеймс Келли, бывший при жизни человеком недалеким, к тому же большим любителем крепкого эля, после смерти превратился в мученика и воплощение всяческих добродетелей. Вдова его повсюду твердила, что он был настоящий святой и что она не слышала от него ни одного сердитого слова за все пятнадцать лет их совместной жизни.
– Он был слишком хорош для этой жизни и для меня, упокой Господь его душу, – говорила она. – А что до Бродриков, которые загубили эту светлую жизнь, то Боженька непременно их накажет, дай только срок.
Случилось так, что Джон вместе с Фанни-Розой и детьми находился в это время в Клонмиэре и совершенно случайно оказался причастным к случившемуся, поскольку именно он дал клерку мушкет за несколько недель до того, как произошло несчастье. Джона вызвали в качестве свидетеля, и он должен был присутствовать при судебном разбирательстве вместе с отцом. Вся процедура представлялась ему фантастической глупостью, и только обнаружив, что две его любимые борзые погибли в муках от подброшенного яда, он понял, что теперь и он, а не только его отец, навлек на себя ненависть дунхейвенцев. Он считал, что подло подвергать мучениям и убивать ни в чем не повинное животное ради того, чтобы кому-то отомстить.
– Что, черт возьми, я должен теперь делать? – спрашивал Джон Фанни-Розу, когда они похоронили несчастную Стрелку и ее брата в саду под старым орехом. – Не могу же я явиться в лавку к Сэму Доновану и обвинить его в том, что он отравил моих собак. Этот тип просто ухмыльнется своей хитрой противной ухмылкой и скажет, что он даже не знает, есть у меня собаки или нет.
– Но ведь Тим видел, как его сын перелезал через забор вчера вечером со стороны псарни, – сказала Фанни-Роза. – Ясно, что это сделал он. Возьми-ка ты палку и отдубась как следует этого ублюдка, так чтобы он запомнил на всю жизнь.
– Да, а потом Сэм Донован подаст на меня в суд за то, что я избил его отпрыска, – устало возразил Джон. – Ах, да какой в этом прок? Бедняжка Стрелка уж больше никогда не сможет бегать, и Смелый тоже. Они доставили мне самую большую радость в жизни, не считая тебя, Фанни-Роза. Может быть, это и глупо с моей стороны, но вся эта история ужасно меня расстроила. Я уже много лет так не огорчался.
Он ушел и долго сидел один в маленькой беседке, где десять лет назад любил лежать Генри, и думал о Стрелке и Смелом, как он их вырастил с самого рождения, сделав из маленьких щеночков чемпионов года, а теперь они лежат, холодные и бездыханные, погибнув в муках и без всякой помощи, – хозяина не было рядом с ними. Он думал о том, что они, быть может, звали его в ту ночь, чувствовали себя брошенными, покинутыми, потому что он к ним не пришел. Как ему было весело в те годы… Он вспомнил первый сезон в Норфолке, когда Стрелка получила все очки, какие только было возможно, завоевала все кубки, а потом, позже, уже здесь, когда они ездили в Мэнди вместе с Фанни-Розой, – толпа, крики, улыбка судьи, Стрелка, такая стройная, готовая сделать все, что прикажет хозяин, нетерпеливо ожидающая его слова, его ласки. Сколько красоты было в этой собаке, он готов поклясться, что у нее была душа. В последнее время он забросил своих собак, они обленились и растолстели, как и он сам.
Ну что же, теперь всему этому конец. Ничего не осталось от состязаний и побед, кроме кубков, стоящих на полке в столовой… Такой печальный бессмысленный конец. Они погибли, их отравили, и сделал это Сэм Донован. Никому из этой семьи Джон не причинил никакого вреда, однако он хорошо помнил, как проклял его старый Морти Донован в ту дождливую ночь на Голодной Горе. Может быть, как раз сейчас это проклятье и действует? Как жаль, что оно было нацелено на его борзых. Сидя сейчас в беседке, Джон стал думать о Донованах, пытаясь поставить себя на их место. Ведь раньше Клонмиэр принадлежал им, рассуждал он сам с собой, до того как в их краях появился первый Бродрик. А потом, после восстания сорок первого года, земли у них отобрали, так же как у многих их собратьев, и роздали другим людям из новой знати, в числе которых оказался и первый Генри Бродрик. Вполне естественно, что они были недовольны и не скрывали этого, естественно, что они ненавидели верного своему долгу законопослушного Джона Бродрика, который мешал им заниматься контрабандой, лишив возможности заработать немного денег хотя бы и незаконным путем. Стоит ли удивляться, что один из них подстрелил Джона, когда тот ехал в церковь, и можно ли винить их за то, что все они радовались успешному выстрелу? Говорят, что в бухте у дороги в годовщину его смерти до сих пор появляется кровь. Джон и Генри, когда были детьми, бегали в этот день на берег посмотреть, но никогда не видели ни капли крови, разве что когда женщина из сторожки, расположенной неподалеку, резала и мыла в воде курицу. Как бы то ни было, Донована, который был виновником рокового выстрела, убили друзья Бродриков, а дом его был разрушен. Нечего и удивляться, что между двумя семьями не затихает вражда.
«Если бы у меня было достаточно энергии, – думал Джон, – я бы пошел к Сэму, поговорил бы с ним начистоту и предложил покончить с этим делом. Иначе эта нелепая вражда будет длиться вечно. Джонни и сынок Сэма найдут новую причину для ссоры, хотя я не думаю, что моему сыну может понадобиться помощь – он прекрасно обойдется и без нее».
Когда Джон вышел из беседки, настроение у него было немного лучше, чем когда он туда пришел. Бедняжка Стрелка и ее брат были мертвы, и может быть, даже лучше, что они ушли из жизни так вдруг, во цвете лет, даже если их смерть была мучительной, чем если бы они дожили до старости и мучились ревматизмом, если бы у них болели зубы и, увидев зайца, они уже не могли бы пуститься за ним в погоню.
Он вышел из леса на откос под самым домом. Только что расцвели гортензии, и между ними ходила Барбара с ножницами в руках. Она неважно выглядела в последнее время, и Джон со страхом думал, что кашляет она совершенно так же, как Генри. Дети наперегонки бросились к нему, Джонни при этом перекувырнулся через голову, сбив с ног своего маленького братишку Эдварда. Из дома вышла Фанни-Роза с младенцем Гербертом на руках. Пятеро детей в течение восьми лет. Они неплохо поработали… Она передала ребенка золовке и пошла навстречу мужу. При виде жены Джон снова испытал прилив любви. Неужели это возможно, что ее вид – улыбка, взгляд, прикосновение руки – всегда будут оказывать на него такое действие?
– Двадцать девятого день нашей свадьбы, – сказал он. – Мы уже девять лет как вместе. Тебе это известно?
– Трудно было бы это забыть, – сказала она, указывая на детей. – Может быть, мне пора надеть чепчик и сидеть дома, вместо того чтобы бегать по всей усадьбе, как я это делаю сейчас? Говорят, что первые десять лет семейной жизни самые трудные.
– Правда? А в каком смысле?
– Ну, мужу надоедает видеть каждую ночь на соседней подушке одно и то же лицо, и он начинает оглядываться вокруг в поисках чего-нибудь новенького и более интересного.
– Откуда ты знаешь, может быть, я и пытался найти что-нибудь получше, да не мог?
– Знаю, дорогой. Не нашел, потому что слишком ленив, да на тебя теперь ни одна женщина не посмотрит, с такими-то бакенбардами.
– Не так уж я ленив, как тебе кажется. Вот увидишь, я на днях собираюсь кое-что предпринять, так что вы все удивитесь, когда узнаете.
– Интересно, что это такое?
– Не скажу. Как ни приставай, все равно сохраню это в тайне.
Дело в том, что Джон наконец принял решение отправиться в деревню, повидаться с Сэмом Донованом и попытаться положить конец почти двухвековой вражде. Для него самого это не имело особого значения, но он считал своим долгом предпринять этот шаг ради своих детей. Зачем ставить Джонни, Генри, Эдварда, Герберта и Фанни в такое положение, при котором в любой момент может возникнуть какая-нибудь глупая ссора? Итак, через неделю после того, как погибли собаки, Джон отправился пешком в деревню Дунхейвен, с сожалением отказавшись от приглашения сопровождать Фанни-Розу на пикник.
– Пикников в жизни будет еще много, – сказал он им. – А я хочу, хоть раз в жизни, сделать какое-то дело.
– Смотри, как бы тебе не умереть от усталости, – смеясь, сказала Фанни-Роза.
– Не беспокойся, не умру, – отвечал ее муж.
Как приятно было идти под октябрьским солнцем. На дорожке в лесу шуршали опавшие листья, старые цапли захлопали крыльями при его приближении и поднялись из своих гнезд. В бухте начинался прилив; кто-то из садовников жег листья в парке. До него донесся приятный горьковатый запах дыма. Скоро можно будет охотиться на тетеревов, и он уговорит отца освободиться хотя бы на день от дел на руднике и прогуляться с ружьем в лес. На килинских болотах можно было бы пострелять вальдшнепов или съездить на остров Дун травить зайцев. Надо будет предложить Фанни-Розе остаться в Клонмиэре до Рождества. В Летароге пятеро маленьких детей создавали такой шум, словно их был целый десяток. Если так будет продолжаться и дальше, ему придется вернуть Летарог отцу, а самому подыскать себе что-нибудь попросторнее. Внизу, в Дунхейвене, было знойно и душно, словно все еще не кончилось лето; на рыночной площади было пусто, как обычно в конце дня. Он дошел до набережной и направился к лавке Сэма Донована. Окна были закрыты ставнями. Джон постучал в дверь, и она тут же открылась; на порог, вытирая руки грязным фартуком, вышла жена Сэма, худая усталая женщина. Из-за материнского плеча выглядывала девчонка лет одиннадцати с такими же голубыми глазами и светлыми волосами, как у всех Донованов.
– Сэм дома? – спросил Джон, чувствуя, что его голос звучит несколько более нервно, чем ему бы хотелось.
– Нету его, – ответила женщина, подозрительно разглядывая пришедшего.
– Ах, как жаль, – сказал Джон. – А я специально пришел, чтобы с ним поговорить.
Женщина ничего не ответила, и, подождав с минуту, Джон повернулся и пошел прочь. Снова, наверное, все испортил, подумал он. Девочка пошепталась с матерью и выскочила вслед за Джоном на набережную.
– Отец живет сейчас у моего дяди Денни, там у них болеют, – сказала она. – Если вы хотите с ним поговорить, пойдите туда. Мы с мамашей не видели его вот уже две недели.
Джон поблагодарил девочку и пошел назад по набережной. Он был разочарован, не найдя Сэма дома – его решимость, то, что он отважился пойти к Донованам, оказались напрасными. Часы на колокольне пробили четыре. Ехать туда, где развлекалось его семейство, было слишком поздно. Нет, если уж он поставил себе цель, то будет к ней стремиться, это дело непременно нужно закончить. Он пойдет к Денни Доновану и повидается с обоими братьями сразу. Если уж ты что-то задумал, доведи дело до конца. Помимо всего прочего, это идеальный день для прогулки, а воздух по пути к Денмиэру покажется после деревни просто великолепным.
Он снова оставил за спиной Дунхейвен, дом при воротах, прошел через парк и направился на запад по дороге через болото. Отец добился своего, дорога местами была расширена и теперь шла прямо, по направлению к реке. Джон, однако, не считал, что от этого была какая-то польза, разве что больше народу приезжали и приходили в Дунхейвен в базарные дни и на церковные праздники. Кабачок Денни Донована – полуразвалившаяся лачуга, где за домом копались в земле несколько грязных куриц, – находился примерно в трех милях по этой дороге. В сарае на заднем дворе стояла тележка Денни, а его пони свободно пасся рядом на болоте.
«Он-то во всяком случае дома, – думал Джон, – если я не застану здесь Сэма».
За занавеской в окне второго этажа он заметил фигуру женщины и признал в ней Мэри Келли, вдову несчастного, которого недавно убили. Мужество начало его покидать. Возможно, он явился сюда из глупого донкихотства. Дверь в кабак была закрыта, и Джон, обойдя вокруг дома, подошел к черному ходу. Странно, что Денни запер дверь, лишаясь возможности заполучить клиента. Скорее всего, у него кончился запас спиртного, и ему некогда поехать в Мэнди, чтобы его пополнить.
Джон постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, храбро поднял щеколду и вошел. Внизу никого не было, но наверху в спальне слышались звуки какого-то движения. Воздух в помещении бара был спертый и застоявшийся; все было покрыто пылью, а на стойке стояли три немытых стакана, находившиеся там, по всей видимости, уже несколько дней. Он постучал по стойке кулаком, и через некоторое время услышал, как кто-то спускается по шаткой скрипучей лестнице, и перед ним появился Сэм Донован. На нем была ночная рубашка, засунутая в брюки, и он был небрит. Сэм молча смотрел на посетителя, а потом почесал за ухом, и лицо его расплылось в хитрую раболепную улыбку, так свойственную его характеру.
– Добрый день, Сэм, – сказал Джон, протягивая руку, которую тот пожал после минутного колебания. – Я давно уже собирался с тобой поговорить, и вот зашел сегодня к тебе в лавку, а твоя жена послала меня сюда. Я так понял, что ты нездоров.
– Нет, мистер Бродрик, – ответил Сэм, – я-то здоров, это Денни у нас хворает, и мы с Мэри поселились здесь, чтобы за ним ходить. Сказывают, он заразился в Мэнди через дурную воду, когда мы ездили туда в суд давать показания.
– Мне очень жаль.
– Не хотите ли подняться наверх и поговорить с ним? Он хотя лежит в постели, но это ничего, разговаривать-то может, лихоманка его уже отпустила.
Джон пошел наверх следом за Сэмом Донованом, и его проводили в тесную душную спальню, точно такую же, как та, в которой стояла за занавеской Мэри Келли, когда он заметил ее с дороги. Окна в комнате были плотно закрыты, запах там стоял отвратительный. Брат Сэма Денни лежал на кровати, рядом сидела его сестра-вдова. На голове у нее был надет черный кружевной чепец – Джон мог поклясться, что когда он увидел ее с дороги, чепца на ней не было. Денни Донован сильно похудел и вообще выглядел ужасно. Правда или нет, что он заболел, напившись дурной воды в Мэнди, неизвестно, но он несомненно напился чего-то такого, что пагубно подействовало на его здоровье.
– Я слышал, ты плохо себя чувствуешь, Денни, – сказал Джон.
– Сейчас уже полегчало, мистер Джон, – отозвался больной, наблюдая за гостем из-под одеяла, – но вот лихорадка замучила, трясла меня несколько дней, просто чудо, что я выжил после этакой страсти. А бедняжка Мэри, она ведь только-только мужа схоронила, а не побоялась заразы, пришла сюда вместе с Сэмом, чтобы за мной ходить. Вот что значит братская любовь.
– Верно, ничего не скажешь, – заметил Джон, вспомнив, как несколько лет назад Сэм валтузил Денни в Новый год, называя его негодяем, сатаной и другими ласкательными именами – братцы слишком нагрузились, провожая старый год. – Раз уж мы заговорили о любви, я скажу вам, для чего я сюда пришел. Прежде всего, я очень сожалею об этом несчастном происшествии, в котором был убит ваш муж, миссис Келли, прошу вас поверить мне.
– Какой это был прекрасный человек, – запричитала вдова, – другого такого во всем свете не найдется, только в раю.
– Скверное было дело, – сказал Сэм. – Теперь вот бедняжке Мэри придется голодать, у нее ведь нет сыновей, и некому будет ее кормить. А мы с Денни тоже не много можем для нее сделать, мы сами бедные, нам свою семью содержать надобно. Только нынче днем мы между собой говорили: вот святое было бы дело, кабы нашелся добрый джентльмен, который пригрел да пожалел бы ее, да где такого сыщешь в наших краях?
– Я бы никогда в жизни не дал мушкета Томасу Даудингу, если бы думал, что он станет из него стрелять… – сказал Джон.
– Он ведь был только для украшения, – поддержал его Денни. – Этот клерк любил похвастать им перед людьми. Я и давеча тебе это говорил, Сэм.
– Если миссис Келли действительно нуждается в помощи, я ей, конечно, помогу, – сказал Джон. – А как вы думаете, не настало ли время забыть давнишнюю ссору между нашими семьями и помириться? Я первый готов признать, что мы, со своей стороны, во многом виноваты. Нам больше везло, обстоятельства складывались для нас благоприятно, тогда как вас постоянно преследовали несчастья. Давайте все четверо пожмем друг другу руки и больше никогда не будем об этом говорить.
Последовало минутное молчание. Вдова глубоко вздыхала, Сэм Донован чесал за ухом.
– А сколько вы могли бы положить моей сестре? – спросил он.
– Это зависит от того, насколько она вам дорога, – ответил Джон и, встав с места, подошел к окну и открыл его, с жадностью вдохнув ароматный воздух пустоши.
Какой он идиот, что явился сюда. Они ничего не поняли. Решили, что он хочет откупиться, заплатить, чтобы они больше не делали его семье пакостей. Как будет презирать его отец, когда узнает, что он сделал. Дурак всегда найдет способ спустить свои денежки… Братья тем временем оживленно совещались с сестрой.
– Мэри думает, что ей достанет пяти шиллингов в неделю, – сказал Сэм.
– Очень хорошо, – согласился Джон. – Я позабочусь, чтобы она получала эти деньги. – Он сунул руку в карман и достал несколько монет. – Вот возьмите для начала, – сказал он, – советую вам открыть счет в почтовом отделении, там деньги будут целее.
– Принеси мистеру Джону выпить, – сказал больной, – надо отпраздновать это событие. Там в чулане есть бутылка виски, а здесь вот и стакан для него. Я бы тоже выпил, кабы не горячка – как глотнешь спиртного, ровно жидкий свинец идет по горлу, до того оно распухло.
Это, думал Джон, самый бессмысленный момент во всей моей бессмысленной жизни: распивать виски с Донованами и готовиться к тому, чтобы содержать Мэри Келли до конца ее дней. Боюсь, у меня не хватит смелости рассказать об этом даже Фанни-Розе.
Вдова, по-видимому, приободрилась и, выпив вместе с Джоном стаканчик виски, спросила его о детях.
– В жизни не случалось мне видеть таких пригожих деток, мистер Бродрик, – говорила она. – Ну чисто ангелочки небесные!
– Вы бы не стали так говорить, миссис Келли, если бы жили вместе с ними, – сказал Джон.
Безумие и идиотизм происходящего вдруг представились ему с такой ясностью, что он едва не расхохотался вслух. Те самые люди, что вчера отравили его собак, льстят ему, всячески его обхаживают, а он к тому же дает им деньги.
– Ну что же, всего тебе хорошего, Дени, – сказал он, ставя стакан. – Надеюсь, ты скоро поправишься и встанешь на ноги. Пусть это будет тебе уроком: никогда больше не пей воды.
Джон спустился вниз по лестнице в сопровождении Сэма и вдовы, которые довели его до самой двери с улыбками и чувствительными пожеланиями.
– Доброго вам здоровьица, мистер Джон, – говорил Сэм, – если я что могу для вас сделать, в любое время пошлите за мной в лавку, а то и сами зайдите.
– Хорошо, Сэм, я запомню, – сказал Джон и пошел по дороге к Клонмиэру, трясясь от смеха при мысли о том, каким идиотом он себя показал. По крайней мере от этого будет какой-то толк: Донованы оставят их в покое еще на десяток лет.
Придя домой, он обнаружил, что Фанни-Роза с детьми уже вернулись домой, и вся семья сидит за обедом. Дети были очень довольны, пикник прошел отлично, и у Джонни выпал передний зуб. Фанни-Роза раскраснелась, на лице у нее появились веснушки, и вообще она была прелестна. У всех было отличное настроение, возможно, потому, что Медный Джон уехал на несколько дней в Слейн, и в его отсутствие атмосфера в доме была гораздо более спокойная.
К десерту подошел Вилли Армстронг, рано задернули занавеси, зажгли свечи, и все собрались у камина жарить каштаны.
– Между прочим, – сказал доктор, – вам приятно будет узнать, Барбара, что нет ни малейших оснований бояться эпидемии. Все больные изолированы и не общаются со здоровыми. Ведь дифтерия, как ее называют, очень опасное заболевание.
– Как я рада, – отозвалась Барбара. – Страшно было подумать, что в доме дети, а вокруг столько больных.
– Денису Доновану очень повезло, что он так быстро поправился, – сказал доктор Армстронг. – Впрочем, все Донованы одинаковы – здоровы, как десять буйволов.
Джон выбросил недоеденный каштан в камин и уставился на своего друга.
– Ты говоришь, что Денни Донован болен дифтерией? – спокойно спросил он.
– Да, – ответил доктор. – А что? В чем дело?
Джон поднялся на ноги и подошел к окну. Он постоял с минутку, быстро что-то соображая, а потом обернулся к жене и детям.
– К сожалению, я должен вам кое-что сообщить, – сказал он. – Я понятия не имел о дифтерии, и сегодня днем заходил к Денни Доновану.
Сестры, друг и жена в ужасе смотрели на Джона. Он рассказал им в нескольких словах, как было дело; говорил он спокойным, тихим голосом. Окончив рассказ, он посмотрел на Фанни-Розу, словно ища ее любви и сочувствия. Она стояла не шевелясь, в глазах ее был ужас, такой, какого он прежде никогда не видел.
– Если ты принес в дом болезнь и заразишь Джонни, я никогда в жизни тебе этого не прощу, – сказала она.
* * *
В комнате было темно. Он не видел даже литографии на стене, изображающей Итон. Не видно было и ящичка с бабочками. И птичьих яиц. От этого ему было очень одиноко лежать, потому что он любил принадлежащие ему вещи и когда их не видел, чувствовал себя изгнанником, ему казалось, что это не он мечется в постели, не находя себе места, и что постель не его, а чужая. Иногда он падал в бездонную яму, края которой были холодны и влажны, совсем как каменные стены шахты, и его отец, глядя на него сверху, качает головой и отворачивается, говоря, что спасать его не стоит, все равно из него ничего не получится. Потом отец превращался в учителя в Итоне, который перелистывал его сочинения, глядя сквозь очки в золотой оправе. «У младшего Бродрика отсутствует всякая инициатива…» Вот в чем дело. Это его всегдашняя беда – отсутствие инициативы. Он никогда не стремился служить отечеству или заниматься юридической практикой – словом, не делал ничего, что от него ждали. Он хотел только одного: чтобы его оставили в покое. Лучше всего его понимали собаки; они, бывало, стояли у ноги, нетерпеливо переминаясь, дрожа от возбуждения, устремив на него умные глаза в ожидании его слова, чуткие создания, преданные ему всей душой. Он любил обхватить собачью голову руками, потрепать собаку за уши, погладить, шепча ей на ухо разные глупости. Стрелка, гордая и надменная, она даже не рвалась со сворки, и вдруг – припадет на задние лапы, прыгнет, вильнет туда-сюда и смотришь – на острове Дун одним зайцем стало меньше.
В комнате было слишком жарко, словно в печке, и когда он просил открыть окно, кто-то чужой, с чужим голосом, ему незнакомым, уговаривал его успокоиться, как будто он снова сделался ребенком, и за ним, как прежде, ходит старая Марта.
Ах, если бы можно было встать с постели и выйти на воздух, вдохнуть запах трав и папоротника на Голодной Горе. Окунуться в озеро и ощутить на обнаженном теле легкое дуновение ветерка. Фанни-Роза тоже пошла бы с ним, на открытом воздухе она не побоялась бы заразы… Как странно, думал он, жизнь его была лишена цели, он ничего не достиг, постоянно обманывал надежды отца, не довел до конца ни одного из своих начинаний, и все-таки, несмотря на все это, дал счастье Фанни-Розе… Значит, все остальное не имело значение. Стоило лежать здесь в темноте ради того, чтобы об этом вспоминать. Не было на свете более прекрасной женщины, чем Фанни-Роза, когда она стояла на берегу озера на Голодной Горе. Когда это было? Десять, одиннадцать, может быть, двенадцать лет тому назад? А может быть, вчера? Один раз она на него рассердилась, потому что он ходил к Дени Доновану и мог принести в дом болезнь и заразить Джонни. Она заперлась вместе с детьми в другой части дома и не подходила к нему. А теперь у него жар и лихорадка, зато дети в безопасности; они не заразятся и Фанни-Роза тоже. Красота Фанни-Розы… Боже мой, какая это была глупость! Отправиться в гости к Денни Доновану, сидеть на его кровати, пить с ним виски и дать обещание содержать до конца дней его сестру. Он рассмеялся, думая о том, что никто не способен оценить весь юмор этой ситуации. Ни один человек на свете. Кроме, может быть, Джонни. Возможно, что в один прекрасный день Джонни расскажут эту историю, и его забавное красивое упрямое лицо сморщится от неудержимого смеха, и, вопреки разделяющей их туманной пелене времени, они поймут друг друга.
Здоров укушенный мужлан, Погиб несчастный пес.Он припомнил, как однажды вечером, сидя у камина в их гостиной в Летароге, читал эти строчки детям. Как точно они подходят к данной ситуации. Через два дня будет двадцать девятое октября, день их свадьбы с Фанни-Розой. Может быть, она отважится подойти к концу коридора, заглянет к нему в комнату в башне, посмотрит, как он лежит там в постели. Она помашет ему рукой, пошлет воздушный поцелуй.
Снова наступила темнота, он не знал, день теперь или ночь, но в момент какого-то странного просветления вдруг ясно увидел всю цепь событий, в результате которых он лежит теперь в кровати; ведь если бы он не дал клерку мушкета, он был бы сейчас в саду вместе с Фанни-Розой и детьми. Клерку, который ехал с рудника и вез в сумке три сотни фунтов.
«Джейн всегда говорила, что рудник приносит нашей семье несчастье, – думал он, – однако отец не желал этому верить. Он будет продавать медь еще по крайней мере лет двадцать, когда от меня уже ничего не останется, только кубок, который я завоевал на состязаниях тысяча восемьсот двадцать девятого года».
Он, должно быть, заснул и спал довольно долго, потому что, когда проснулся, сквозь задернутые занавеси пробивались полоски света, в лесу позади замка ворковали голуби, а со стороны конюшни слышалось знакомое позвякивание ведер. Он чувствовал себя смертельно усталым, но спокойным и довольным.
«Ладно, – думал он, – пусть я самый никчемный из всех Бродриков, но я, по крайней мере, самый счастливый из них».
КНИГА ТРЕТЬЯ Бешеный Джонни (1838–1858)
1
Когда Джонни оглядывался на свои детские годы, ему казалось, что все они состояли из бесконечной серии разных проделок, единственной целью которых было взбесить взрослых. Он всегда считал, что существует два мира: мир фантазии, который он создал сам для себя и где был полновластным хозяином над буйной ватагой ребятишек, которые делали все, что им заблагорассудится, и действительный мир власти, воплощением которого был его дед Медный Джон – фигура, обладающая такой силой и могуществом, что достаточно ему было появиться в Клонмиэре, как в душе Джонни вспыхивал яростный бунтарский дух. Это спокойное серьезное лицо, решительный подбородок, твердый взгляд означали, что дети должны смирить свой буйный нрав, говорить тихим голосом, а если им хочется шалить и смеяться, то пусть убираются к себе наверх. И Джонни, который привык валяться на диванах в вечно неубранной гостиной в Летароге, кидать на пол подушки своей маменьки, пинать грязными ногами ножки столов и стульев, считал для себя унизительным, что в доме деда его отправляют наверх в детские комнаты, и оскорблялся.
Таким образом, Медный Джон был для него чем-то вроде чудовища, сказочного великана-людоеда, который живет в своей крепости, а он, Джонни, – отважный юный пленник, который в конце концов отрубит великану голову и будет гордо стоять, попирая ногами его мертвое тело. Самым подходящим временем дразнить великана была ежедневная общая молитва в доме. В качестве жертвы избирался кто-нибудь из слуг. Джонни, к примеру, обвязывал бечевкой подушечку для коленопреклонения и пропускал бечевку под ковер, а потом, во время молитвы, стоя на коленях возле своего стула на другом конце столовой, начинал дергать за нее, заставляя незадачливого лакея, стоящего на коленях на подушечке, вздрагивать, к великому замешательству остальных молящихся. Или приносил в комнату ручную мышку и пускал ее на пол; рано или поздно мышка забиралась под юбки какой-нибудь из горничных или судомоек, а Джонни наблюдал исподтишка, как несчастная женщина пытается побороть страх перед мышами и, наконец, не выдержав, начинает визжать, вызывая тем самым суровое неудовольствие людоеда. Удивительно, что ни один из слуг ни разу не пожаловался на него деду. В какой-то мере все они были с ним заодно, и в тот же день Джонни, как ни в чем не бывало, мог явиться на кухню; он усаживался за стол, где миссис Кейси готовила тесто для печенья, называл старушку своей возлюбленной, своей королевой, щекотал ее под подбородком, так что она не в силах была на него сердиться и награждала его печеньем. «Мастер Джонни очень уж боек да необуздан», – таков был единодушный вердикт, вынесенный слугами, однако никто из них никогда на него не жаловался. «Он кого хочешь сумеет обойти», – говорили они; впрочем, этим свойством обладали все маленькие Бродрики, вплоть до малютки Герберта, у которого были такие сияющие карие глазенки, а уж бедняжка миссис Бродрик, оставшаяся вдовой, не прожив с мужем и десятка лет, и вынужденная теперь воспитывать всю эту шумную ораву, вызывала у прислуги глубокую жалость, которую они никак не могли скрыть. По правде говоря, сама миссис Бродрик забыла о своем печальном положении раньше, чем слуги.
Целых три месяца, а то и более Фанни-Роза предавалась самому безутешному горю; она собиралась покончить с собой, проводила все дни в постели, где за ней нежно ухаживали Барбара и Элиза, уверяла, что не может больше жить, но потом, незадолго до Рождества, золовки уговорили ее поехать вместе с ними в Сонби, с тем чтобы провести там зиму, и то ли перемена обстановки, то ли визиты друзей, а может быть, веселые голоса детей – одним словом, все вместе помогло утишить охватившее ее горе, и весной она вернулась в Клонмиэр почти прежней Фанни-Розой. Почти, но не совсем. В ней что-то умерло, что – трудно определить словами, но это что-то она утратила навсегда. Легкий веселый нрав, сияющая прелесть, которые Джон в ней разбудил своей любовью и нежностью, вспыхнули и погасли, исчезли без следа. Ее внешность – одежда, прическа – все это вдруг перестало ее занимать. Раньше ей было интересно покупать новые платья и шляпки, потому что Джон смотрел на нее сияющими глазами, протягивал к ней руки, чтобы заключить ее в свои объятия. А теперь не было никакого смысла стараться, покупать какие-то материи – сгодятся и старые платья, оставшиеся от прежнего сезона. Можно было ожидать, что двадцатидевятилетняя вдова снова выйдет замуж, и доктор Армстронг, снова увидев Фанни-Розу после ее возвращения в Клонмиэр, через полгода после смерти мужа, говорил себе, что с ее темпераментом и живостью она вряд ли долго станет мириться с положением вдовы. Он ошибся. С этой стороной ее жизни было покончено навсегда. Оставалось будущее – тот день, когда Джонни станет хозяином Клонмиэра. Миссис Джон Бродрик – это важное лицо. Наступит день, – конечно же, он не так далек – когда ее свекор умрет, и Джонни станет наследником всего имения и состояния. Фанни-Роза будет хозяйкой Клонмиэра. Именно она будет отдавать приказания, платить жалованье и вообще распоряжаться всеми деньгами Джонни; а денег будет, конечно, немало, ведь медь приносит колоссальные доходы, и миссис Джон Бродрик, которая будет управлять всеми имениями своего сына, займет весьма заметное положение в обществе. Она никогда не забывала, что она – племянница лорда Мэнди, и время от времени напоминала об этом обстоятельстве Барбаре и Элизе просто так, случайно обронив словечко-другое, однако этих словечек было достаточно, чтобы они усвоили себе истинное положение вещей на тот случай, если ее дружеское отношение к ним заставит их об этом забыть.
Постепенно она начала говорить о том, что будет делать, какие изменения внесет в жизнь Клонмиэра, когда имение будет принадлежать ей, вернее, конечно, Джонни, что казалось Барбаре и Элизе несколько преждевременным. Их отцу не было еще и семидесяти лет, он обладал прекрасным здоровьем, и было маловероятно, что в ближайшие несколько лет он уступит свое место внуку.
– Как жаль, – сказала однажды Элиза Барбаре, – что Фанни-Роза постоянно разговаривает так, словно Клонмиэр уже принадлежит ей. Вообще я считаю, что она очень переменилась со смертью Джона. Раньше она была такая веселая, а теперь только и знает, что всеми командует.
– Бедненькая Фанни-Роза, – вздохнула Барбара, – никто из нас не знает, как она тоскует по Джону. Мы должны быть с ней терпеливы и не обращать внимания. К тому же не забывай, как она обожает нашего Джонни.
– Я же не говорю, что она его не любит, – продолжала свое Элиза, – но мне неприятно, когда Фанни-Роза распоряжается на конюшне и велит седлать мою лошадь, когда собирается кататься верхом.
– Ты забываешь, – сказала миротворица Барбара, – что Фанни-Роза вообще привыкла распоряжаться. В Летароге ей приходилось делать все самой, а когда у женщины на попечении дом и дети, она не может не распоряжаться слугами, иначе она пропадет. Я постоянно встречаюсь с ней в кухне, она то и дело отменяет мои приказания, объясняя кухарке, что то или иное блюдо вредно детям, у них может испортиться пищеварение. Возможно, она права, я с ней не спорю. Что бы она ни делала, будем стараться обойтись без неприятностей.
– Я просто поражаюсь, как отец все это терпит и не раздражается, – сказала Элиза. – Она часто открыто противоречит ему за столом. Ни от кого из нас он бы в жизни такого не потерпел.
– В отличие от нас Фанни-Роза много путешествовала, – сказала Барбара, – и, кроме того, она прочитала много книг. Вообще я часто замечала, что мужчины охотно вступают в разговоры с женщинами, у которых были или есть мужья, а таких, как мы, оставшихся в девицах, сразу же осаживают, заставляя замолчать. Замужние женщины, наверное, знают о жизни что-то такое, что нам недоступно.
Элиза фыркнула. Она ненавидела, когда ей напоминали о ее девичестве и преклонном возрасте. Однако вдова их брата поселилась у них навсегда, и Барбара права, не к чему устраивать ссоры. Итак, «миссис Джон», как ее называли слуги, стала играть значительно более заметную роль в управлении домом, чем «мисс Барбара» или «мисс Элиза», однако власть ее проявлялась совсем иначе, чем это делалось при прежнем правлении. Ее нисколько не волновало, если запаздывал обед или ужин, но если на стол подавалось пирожное вместо заказанного ею молочного пудинга, она врывалась на кухню и устраивала скандал миссис Кейси, понося ее в присутствии других слуг, а если с туалетного столика в ее спальне пропадала какая-нибудь безделушка (которая вполне могла закатиться под кровать или куда-нибудь еще, поскольку там всегда царил беспорядок), немедленно вызывалась горничная, которую обвиняли в воровстве и тут же отказывали ей от места, не спросив разрешения у Барбары и даже не поставив ее в известность о случившемся.
Ее собственные дети никогда не знали, чего от нее ожидать. То она их баловала, щедро расточая ласки, то, без всякого перехода, начинала бранить; а ведь после деда самой значительной фигурой на протяжении всего их детства было это непостижимое, ежеминутно меняющееся существо, их мать; порою – ангел: веселые смеющиеся глаза, ласковое лицо, обрамленное облаком каштановых волос, порою – гневный демон, разъяренная фурия из сказки, изрыгающая злобную брань.
Единственный человек, который мог справиться с Джонни, был его крестный, доктор Армстронг, или «дядя Вилли», как его называли дети, но Джонни никогда в жизни не мог простить ему порки, полученной в первый раз в его жизни, потому что порка эта была незаслуженной.
Тетушка Барбара была нездорова, она теперь постоянно кашляла, и дядя Вилли пришел ее навестить. Она в это время вязала шерстяную шаль для одной бедной женщины из Оукмаунта и оставила свою рабочую корзинку в гостиной. Дядя Вилли, которого она попросила принести ей эту шаль, чтобы она могла продолжать работу, лежа у себя в комнате, обнаружил, что все нитки испачканы и перепутаны, а сама шаль изорвана в клочья. Слуги, которых призвали к ответу, сказали, что видели, как «мастер Джонни» играл клубками шерсти после завтрака. Доктор позвал к себе крестника и, показав ему испорченную шаль, спросил, почему он позволяет себе такие злые бессмысленные шалости. Напрасно мальчик уверял, что он только потрогал шаль и тут же положил ее на место и что виноват, наверное, щенок, который убежал из детской в гостиную и там напроказил, о чем он, Джонни, очень сожалеет. Он бы никогда не стал огорчать тетю Барбару, особенно теперь, когда она болеет. Крестный отказался слушать его объяснения и сказал, что он лжет. Лицо мальчика вспыхнуло. – Я не лгу, черт тебя подери! – крикнул Джонни (ему как раз исполнилось десять лет) и бросился прочь из комнаты.
Дядя Вилли поймал его. Он был сильный крепкий человек, и ему ничего не стоило справиться с отбивающимся крестником.
– За свои шалости и за то, что ты мне солгал, ты заслуживаешь порки, – твердо сказал он. – А для того, чтобы ты хорошо это запомнил, я накажу при слугах, пусть они знают, как плохо ты себя ведешь, какой ты испорченный непослушный мальчик.
И вот, возле конюшни, в присутствии Тима, Кейса, Томаса и служанок, которые выглядывали из окон кухни, с Джонни были спущены штанишки, задняя часть его тела была обнажена напоказ всему свету, и крестный нанес ему с десяток крепких ударов своей тростью.
Джонни был слишком ошеломлен, чтобы плакать, но когда процедура была завершена и крестный вернулся в дом, он внезапно понял, что произошло – штанишки его болтаются где-то у щиколоток, а судомойки хихикают у кухонного окна, прикрывая рукой рот. Он внезапно осознал весь позор, который ему пришлось претерпеть, и почувствовал себя таким несчастным – он еще никогда в жизни не испытывал ничего подобного, – что убежал в лес, бросился там на землю и разразился горькими слезами унижения. Никогда, никогда больше он не вернется домой. Никогда не сможет посмотреть в глаза Тиму и горничным. Как все это ужасно, как несправедливо, как невероятно оскорбительно! Он страстно молился о том, чтобы дядя Вилли умер, чтобы его постигло несчастье, которое навсегда унесет его из Клонмиэра. Стало холодно и темно, а мальчик все лежал в лесу, его хорошенькое личико распухло от злости, горя и боли, рубцы на спине нестерпимо болели, тяжесть на сердце давила, словно камень. Маменька, конечно, пожалеет его; на дядю Вилли она страшно рассердится, а его пожалеет, положит примочки на его бедную попку. Однако Джонни не хотел, чтобы она его жалела. Он хотел, чтобы она им восхищалась и любила его. Он хотел, чтобы она считала его, Джонни Бродрика, самым замечательным человеком на свете, а не просто маленьким мальчиком, с которого спустили штаны в присутствии всей прислуги. Маменька не поймет, какой стыд, какие страдания он сейчас испытывает, не поймет этого чувства бессилия. В отчаянии сжав голову руками, обливаясь слезами, Джонни, рыдая, повторял: «Ах, зачем умер мой папа? Он бы не позволил, чтобы со мной так обращались…» Словно издали – детская память коротка – он увидел высокую темную фигуру человека, который был его отцом, увидел его улыбку, почувствовал прикосновение руки на своем плече, услышал тихий спокойный голос, и у него впервые в жизни появилось ощущение утраты, которого не было или почти не было, когда отец умер.
Потом он уснул, измученный всем пережитым, и его нашел Бэрд, когда возвращался через лес домой в свой коттедж. Бэрд был добрый старик, он догадался о том, что чувствует мальчик, и поэтому привел его к себе домой, не говоря ни слова о том, что произошло, хотя ему уже рассказали всю историю, всячески ее приукрасив. Он отдал Джонни половину своего обеда и взял его с собой, когда пошел осматривать ловушки, позволив подержать в руках хорька. К девяти часам вечера к Джонни вернулось присутствие духа, и он отправился домой спать, воспользовавшись фонарем, который одолжил ему Бэрд. Он вошел в дом через боковую дверь и прокрался наверх в свою комнату, где вместе с ним спал Генри, опасаясь, как бы мать или дед не услышали и не стали требовать у него объяснений, почему он не явился к обеду.
– Я ходил с Бэрдом проверять ловушки, – высокомерно сообщил он, раздеваясь. – Все это было очень интересно, я отлично провел время. Хорек даже не пытался меня укусить, я его нисколечко не боялся.
– Вот счастливчик, – зевая, проговорил Генри. – Мог бы и меня взять с собой. Мне было очень скучно. Фанни с Эдвардом играли в дочки-матери, а я этого не люблю, это только малыши так играют.
– Маменька спрашивала, почему меня не было за обедом? – осторожно спросил Джонни.
– Ее самой не было. Она уехала в Эндрифф навестить тетю Тилли и ее нового младенца. Дядя Вилли сказал тете Элизе, что ты, наверное, обедать не придешь и чтобы она не беспокоилась.
Значит, дядя Вилли кое-что понимает, думал его крестник, но все равно простить его невозможно.
– А больше дядя Вилли ничего не сказал? – допытывался Джонни.
– Я не знаю, – ответил Генри. – Он ушел сразу после того, как осмотрел тетю Барбару. Я немного пробежал рядом с его лошадью. Возьмешь меня завтра смотреть хорька, Джонни? Так будет здорово, если мы пойдем туда вместе.
– Не знаю, – отозвался Джонни, исполненный важности. – Мне кажется, ты еще слишком мал, не дорос до хорьков.
С этими словами он повернулся на бок и вскоре заснул. Однако на следующее утро он старался одеваться так, чтобы стоять спиной к брату и, спускаясь вниз на молитву, очень волновался, опасаясь прочесть презрение на лицах слуг. Однако он понял, что дядя Вилли никому ничего не рассказал. Он испытал величайшее облегчение, и его радость выразилась в том, что он весь день тиранил младших детей. Он громко хвастал храбростью, проявленной им в деле с хорьком, так что восхищение Фанни и мальчиков его доблестью компенсировало стыд, который он испытал от вчерашней унизительной сцены, и, хотя день прошел вполне счастливо и без неприятных происшествий, он, казалось, все время слышал внутренний голос, который шептал ему, что никакой он не храбрец, а просто глупый мальчишка, с которого сняли штаны при всем честном народе, и что когда-нибудь вся эта история станет известна всем окружающим. В тот вечер он с интересом выслушал замечание матери касательно того, что после смерти дедушки библиотека будет принадлежать ему.
– Но ведь сначала ею будет пользоваться тетя Барбара, ведь она самая старшая после дедушки, – возразил он.
Фанни-Розу рассмешила серьезность логических рассуждений сына.
– Возраст не играет здесь никакой роли, – сказала она. – Когда дедушка умрет, Клонмиэр будет принадлежать тебе, и ты сможешь делать все, что тебе угодно, пользоваться всеми комнатами, какими захочешь.
– Значит, я буду хозяином, как теперь дедушка, и все слуги должны будут делать то, что я им велю?
– Конечно, моя радость.
– И я смогу отказать от дома дяде Вилли и натравить на него собак, если он посмеет прийти в дом без моего разрешения?
Фанни-Роза рассмеялась.
– Очень было бы забавно, если бы ты это сделал, – сказала она. – Дядя Вилли бывает иногда таким нудным, все-то ему не нравится. Интересно было бы посмотреть, как он улепетывает от собак.
– Вы его не любите, маменька? – спросил Джонни, набравшись храбрости.
Фанни-Роза ответила не сразу.
– Не то что не люблю, – сказала она, – но мне всегда не нравился его менторский тон. Он слишком много на себя берет, полагаясь на свои дружеские отношения с семьей. В большинстве домов его вообще не стали бы принимать.
– А что, доктора – это плохие люди, они хуже, чем мы?
– Видишь ли, настоящий джентльмен обычно не выбирает профессию доктора. Подходящее занятие для джентльмена – это церковь, армия. А лучше всего вообще не иметь никакой профессии, просто владеть землей и всем остальным имением, что, к примеру, предстоит тебе.
– А что если дедушка через месяц умрет, – сказал Джонни после минутного молчания, – смогу я тогда спустить собак на дядю Вилли?
Эта идея пустила корни в его мозгу, затем прочно в нем утвердилась, и он частенько приставал к матери с вопросами о том, как они будут жить и что делать, когда свершится это великое событие. Джонни казалось, что, когда он станет хозяином Клонмиэра, с него будет смыто позорное пятно, оставленное поркой, воспоминание о которой все еще глодало его сердце. Уж тогда-то никто из прислуги не посмеет над ним смеяться. Он стал приглядываться к деду, стараясь подметить признаки пошатнувшегося здоровья. Иногда за завтраком он с беспокойством спрашивал деда, как тот спал, и Медный Джон, не привыкший к таким знакам внимания со стороны старшего внука, – в новом поколении хорошими манерами обладал Генри, так же как его покойный тезка, – начинал думать, что, может быть, у Джонни проснутся наконец нормальные родственные чувства, и мальчик постепенно сможет стать его товарищем и компаньоном. В эти дни Медный Джон часто чувствовал себя одиноким – оба сына его умерли, его любимица Джейн тоже, а Барбара почти все время болела. Однажды он взял с собой Джонни на рудник, и его забавляло огромное количество вопросов, которые тот задавал, в особенности когда он спросил капитана Николсона, что будет если кто-нибудь столкнет дедушку в шахту, умрет ли он тогда или нет.
– Боюсь, что умрет, мастер Джонни, – ответил маркшейдер, и Медный Джон был очень тронут, когда внук, задумчиво оглянувшись вокруг, сказал, что здесь все время бродят какие-то опасные типы, и хорошо бы дедушке всегда иметь при себе толстую палку.
– Вот когда ты вырастешь, – сказал Медный Джон, когда они возвращались домой, Джонни верхом на своем пони рядом с дедом, – ты будешь ездить со мной на рудник и поможешь мне держать этих людей в строгости. Там вообще всегда много работы.
– Я обязательно буду ездить с вами, дедушка, – с живостью отозвался мальчик. – С удовольствием буду ездить с вами каждый день.
Медный Джон рассмеялся. Ему показалось забавным, что его черноволосый внук начинает проявлять интерес к окружающей жизни.
– Успеешь еще этим заняться, – сказал он, – закончив учебу. Твой дядя Генри учился в Итоне и Оксфорде, прежде чем стал заниматься горным делом.
– Но, дедушка… – начал мальчик, однако сразу же умолк, вспомнив, что вряд ли стоит указывать деду на то, что к тому времени сам он давно уже будет в могиле; он решил сменить тему и вместо этого сказал: – Я надеюсь, что вам не слишком трудно ехать так далеко верхом?
– Конечно нет, я мог бы проехать вдвое дальше, и все равно не устал бы, – ответил Медный Джон, и это, по-видимому, произвело впечатление на мальчугана, потому что он снова задумался. По крайней мере, рассуждал сам с собой Медный Джон, мальчик наконец становится вежливым.
В ту осень Фанни-Роза заказала групповой портрет своего юного семейства. Его повесили на стене в столовой, напротив портрета Джейн. Это была прелестная группа: пятеро детишек в красных бархатных панталончиках играют в саду в Клонмиэре. Маленький Герберт в платьице сидит на земле и радостно улыбается; рядом – Эдвард с веселой мордочкой и кудряшками. Генри более серьезен, а Фанни несколько бледна, зато исполнена достоинства, как и подобает единственной дочери в семье. В центре группы – Джонни с луком и стрелами в руках; волосы у него небрежно растрепаны, на гордом красивом лице – упрямое решительное выражение. Он взирает на мир надменно и бесстрастно, словно решил показать тем, кто будет смотреть на его портрет, что Джонни Бродрику из Клонмиэра нет никакого дела ни до кого и ни до чего.
2
Когда Джонни исполнилось четырнадцать лет, его отправили в Итон. С каждыми каникулами Фанни-Роза забирала все больше места в доме для себя и своих мальчиков. Барбара была настолько больна, что почти не выходила из своей комнаты и передала бразды правления в руки невестки. Элиза старалась делать вид, что так и должно быть, однако предпочитала проводить это время не в Дунхейвене, а в Сонби. Что касается Медного Джона, то в свои семьдесят лет он выглядел едва на шестьдесят, и, хотя его волосы совсем поседели, фигура ничуть не изменилась, а ум сохранил прежнюю остроту, и он заправлял делами на руднике так же дотошно и основательно, как если бы был вдвое моложе. Возможно, что с годами он стал внушать своему внуку еще больший страх и благоговение, чем раньше. В его твердом суровом лице, широких плечах, массивном подбородке было что-то такое, что вызывало мысль о Всемогущем, и когда во время завтрака он занимал свое место за столом, держа перед собой открытую Библию, мальчиков охватывало тревожное чувство, им казалось, что за столом в Дунхейвене присутствует Нечто, некая высшая сила, способная погубить их навечно единым мановением руки. «Я – Альфа и Омега, начало и конец», – провозглашал торжественный голос, и маленький Герберт твердо верил, что дедушка говорит о себе самом, и ожидал, что у него над головой закружится голубь, как это изображено на первой странице его молитвенника. Фанни, более робкая по натуре, откровенно боялась деда и спасалась в своей комнате всякий раз, когда его видела. Из всех детей только у Генри были нормальные отношения с дедом. Это был открытый приветливый мальчик, невольно вызывающий симпатию и поразительно напоминающий своего дядюшку Генри, которого он никогда не видел. Возможно, именно это сходство заставляло Медного Джона относиться к мальчику более благосклонно, чем к другим внукам, и во время летних каникул ему частенько случалось прогуливаться с мальчиком по саду и парку, опираясь на свою неизменную трость, в то время как Генри спрашивал его мнения о современной политике, что неизменно забавляло старика. Отношение Джонни к деду было явно враждебным. Его повелительный голос – он не допускал за столом никаких разговоров, когда говорил сам – невыносимо раздражал Джонни. Ему было скучно, он ерзал, мечтая поскорее выбраться из-за стола, оседлать своего пони и помчаться на волю, и он бормотал себе под нос, зная, что дед слышит уже не так хорошо, как раньше: «Давай-давай, болтай дальше, старый дуралей», и ему доставляло удовольствие видеть выражение ужаса на лице сестренки, которая все слышала. Время каверзных шуток миновало. Человеку, обучающемуся в Итоне, не пристало запускать мышей под юбки горничным и подвязывать кувшины с водой над дверями их комнат, зато теперь были другие развлечения, которые взрослые не одобряли, так же как и прежние его проказы, – можно было, например, курить в конюшне или пить эль с дунхейвенскими мальчишками.
Было очень интересно выбраться с наступлением темноты из дома через окно в кладовой и убежать в парк, для того чтобы встретиться там с Пэтом Воланом, Джеком Донованом и другими ребятами; все они были несколькими годами старше, чем он, но значительно невежественнее – по крайней мере старались казаться таковыми. Мальчики лежали в высокой траве, покуривая трубки (отчего, надо признаться, Джонни слегка подташнивало), и «юный джентльмен» разглагольствовал о жизни в Итоне, о своих приятелях и о том, что учителя ничего не могут ему сделать и что он, если захочет, уйдет из школы еще до того, как ему исполнится восемнадцать лет. «Когда старик умрет, все это будет принадлежать мне, – хвастался он, делая широкий жест, как бы обнимающий все окружающее, – и я приглашу вас всех, ребята, к себе домой в замок». Эти слова сопровождались хихиканьем со стороны парней, льстивыми словами, комплиментами – они называли его «мировой парень, самый лучший из всего помета», а Джонни раздувался от гордости, эти слова лили бальзам на его душу, ибо друзей в Итоне у него было совсем не так много, как предполагали деревенские юнцы. Говоря по правде, Генри за три недели добился большего, чем Джонни за три года. Он приспособился к необычному миру школы с легкостью и тактом, внушавшими зависть Джонни, который всячески сопротивлялся дисциплине, ненавидел труд и только что насмерть поссорился со своим лучшим другом, который предпочел ему другого товарища; Джонни видел, что его младшего брата, счастливого и довольного, сразу полюбили и учителя и товарищи; исполненный горечи, он пытался понять, что же неладно с ним самим, почему ему постоянно приходится воевать со всеми и со всем.
– Ненавижу Итон, – сказал он как-то Генри, когда они возвращались в Клонмиэр на летние каникулы, как раз после того как Джонни исполнилось семнадцать лет. – Я серьезно подумываю о том, чтобы просить маменькиного разрешения уйти из школы. Там нет ни одного человека, с которым можно было бы поговорить, и вообще страшная скучища.
– Жаль, что ты не занялся греблей, – сказал Генри. – Мне было так интересно, и к тому же в нашем клубе очень славные ребята. В следующем семестре обязательно буду участвовать в гонках. Оба моих друга, и Локсли и Мидлтон, пригласили меня погостить у них неделю на каникулах, и мне очень хотелось бы принять их приглашения. У отца Локсли самая лучшая охота в Англии.
Джонни молчал. Его-то никто не приглашал погостить, когда ему было четырнадцать лет. Правда, потом, когда он был уже постарше, ему случалось гостить у товарищей, однако он не получал от этого особого удовольствия – дружеские отношения были для него скорее бременем. Он посмотрел на брата, который улыбался, читая газету, а потом неожиданно увидел в оконном стекле свое собственное отражение, свою капризную угрюмую физиономию – нечего и удивляться, что он никому не внушает симпатии.
Мать, как обычно, в какой-то степени вернула ему уверенность в себе.
– Милый мой мальчик! – воскликнула она, нежно обнимая его. – Как ты вырос за эти три месяца, становишься совсем взрослым мужчиной. Какая глупость, что тебе все еще приходится торчать в школе, корпеть над этими противными книгами.
Джонни горячо любил мать. Приятно, когда твои собственные мысли высказывает кто-то другой. Его мать – замечательная женщина, только почему, черт возьми, она повязывает голову чулком, вместо того чтобы носить чепчик, и как это можно при ее рыжих волосах – цвет которых, кстати сказать, стал еще интенсивнее со времени последних каникул – надевать малиновый жакет? К тому же она еще и располнела.
– Я рад, что вы считаете сидение над книгами бессмысленной тратой времени, – сказал он. – Мне тоже кажется, что мое пребывание в Итоне не имеет никакого смысла, и я хочу оставить школу.
– Конечно, конечно, мы это устроим, – сказала она. – Я поговорю с твоим дядей Бобом насчет патента, и ты станешь офицером в драгунском полку. Тебе известно, что твой бедный дедушка умер?
– Что? – воскликнул в волнении Джонни.
– Нет-нет, – быстро сказала его мать, оглянувшись назад, – я имею в виду дедушку Саймона. Дядя Боб сейчас в Эндриффе, пытается разобраться в делах имения. Там, конечно, все в страшном беспорядке.
– Очень жаль, – шепотом сказал Джонни, – что это дедушка Саймон, а не Бродрик.
– Я тоже так считаю, – согласилась с сыном Фанни-Роза, – но что толку об этом говорить? По крайней мере у дедушки Саймона была счастливая смерть. Он отправился спать, выпив еще больше, чем обычно, и у него загорелось одеяло. Он, должно быть, выронил трубку, и когда в комнату вошел камердинер, он уже почти задохнулся от смеси дыма и паров спиртного. Бедного моего папочку, наверное, задушило его собственное дыхание. Камердинер говорит, что у него было такое спокойное лицо.
– Замок Эндрифф, как я полагаю, отойдет дяде Бобу? – сказал Джонни.
– Да, а также то, что осталось от денег. Вряд ли там много наберется. Кстати, весь свой портвейн он завещал тебе.
– Ну, это уже кое-что, – сказал Джонни. – Нельзя ли его потихоньку переправить в Клонмиэр и припрятать там так, чтобы дедушка об этом не узнал?
Мать засмеялась и на мгновение стала похожа на прежнюю Фанни-Розу, в особенности в тот момент, когда прищурила один глаз и приложила палец к губам.
– Все уже сделано, – сказала она. – Я велела убрать вино на чердак и сложить там. Твой дедушка никогда его не найдет. Я теперь здесь полная хозяйка, так что никто не посмеет задавать вопросы.
– А как тетя Барбара? – спросил Джонни.
– Все по-прежнему. Она не выходит из своей комнаты, а ест совсем мало, словно птичка. Дядя Вилли говорит, что она едва ли протянет до весны. Ей, конечно, был бы полезен более мягкий климат, но она слишком слаба для того, чтобы куда-то ехать.
– Сколько ей лет, маменька? – спросил Джонни.
– Твоей тетушке? Ну, я думаю, лет сорок восемь, не больше.
– В нашей семье умирают удивительно рано, – заметил Джонни. – Можно подумать, что на нас лежит проклятье.
– Ну, твоего дедушки это проклятье не коснулось, – сказала Фанни-Роза. – Тебе известно, – конечно, это только разговоры – что рудник приносит около двадцати тысяч фунтов в год? И все равно, по воскресеньям нам подают только холодный ужин, а огонь в камине разрешается разводить только в октябре? Я теперь этому не подчиняюсь и велю Томасу приносить в мою комнату торф, а если мне хочется есть, то вечером мне приносят поднос. Между прочим, нечего заглядываться на эту новую горничную. Она косоглазая, да и в голове у нее не все в порядке.
– А куда девалась Мэг?
– Ах, у нас с ней вышла отчаянная ссора, и я ее выгнала. В Дунхейвене теперь говорят, что у нас в Клонмиэре никто не хочет работать, потому что у меня плохой характер. Ты когда-нибудь слышал что-нибудь подобное? Да я самая снисходительная хозяйка во всей округе. Разве я заглядываю к ним под кровати? Никогда в жизни, я слишком боюсь того, что могу там обнаружить.
Оба ее сына рассмеялись. Как с ней весело и приятно, когда она захочет, как она радостно смеется, какие у нее живые глаза, выразительные жесты; и какое, в конце концов, имеет значение то, что она махнула на себя рукой и вовсе не старается избавиться от веснушек, никогда толком не расчесывает свои рыжие локоны, а просто повязывает их этим нелепым чулком, чтобы они хоть как-то держались на месте?
– Я тут затеяла одно важное дело, – продолжала она, – обучаю девушек из Дунхейвена искусству плетения кружев. У меня уже человек шесть, они приходят в замок каждый четверг.
– Зачем тебе это нужно? – спросил Джонни.
– Ну, ведь это одна из сторон нашей культуры, разве не так? А что им иначе делать? Валяться под кустом с парнями, и больше ничего. А что до преподобного отца, так он, конечно, явился ко мне в превеликом гневе. «Это все козни дьявола, миссис Бродрик, – заявил он мне, – вы сбиваете девушек с толку, не успеешь оглянуться, как они перестанут довольствоваться своим положением. Если уж вы хотите совершить благое дело, – сказал он мне, когда я провожала его, – оставьте в покое дунхейвенских девушек и займитесь незаконными детьми вашей сестрицы».
Тут я ему кое-что сказала, так что он не скоро это забудет. Бедная тетушка Тилли! Разве я не посылаю ей целый тюк старой одежды каждое Рождество? У нее уже одиннадцать детей, и все бегают по Эндриффу босиком. Уж мог бы этот Салливан пошить им башмаки, он же сапожник, в конце концов.
В гостиной в Клонмиэре царил тот же знакомый беспорядок, что и в Летароге. На полу и на стульях валялись куски только что сплетенных кружев, в вазах стояли увядшие цветы, потому что Фанни-Роза постоянно забывала их выбрасывать. На письменном столе лежали стопки присланных по почте книг, а вокруг – оберточная бумага и бечевки. Фанни-Роза выписывала множество книг, а потом забывала их читать. На ковре можно было видеть кучки и лужицы – следы, оставленные недавно родившимся щенком, которые никто и не думал убирать, а к обивке дивана в самом уголке прилипла конфета, выпавшая, вероятно, из кармана Герберта. Джонни и Генри пошли по коридору, чтобы поздороваться с теткой. Она лежала возле окна, бледная и изможденная, но все такая же кроткая и терпеливая тетя Барбара, какую они всегда знали. Она расспрашивала об их делах, выражала сожаление, что нездоровье мешает ей спуститься в столовую и пообедать вместе с ними – она ведь ни разу не выходила из своей комнаты со дня их последнего приезда домой. Она надеется, говорила она, что их постели как следует проветрили. В этой башенной комнате всегда немного сыровато, но конечно же, их мать позаботится о том, чтобы постели согрели, в чем Джонни сильно сомневался. Потом она снова начала кашлять, это были ужасные надрывные звуки, и Генри со своим обычным тактом и хорошими манерами отошел, делая вид, что с интересом рассматривает картину на стене, в то время как на Джонни напал приступ неудержимого смеха. Когда они вышли в коридор, он не выдержал, и ему пришлось заткнуть рот платком, а Генри, возмущенный и расстроенный, уговаривал его уняться.
– Как ты можешь? – говорил он. – Она, я думаю, и месяца не протянет. Это так ужасно грустно.
– Знаю я, дурак ты этакий, – говорил Джонни. – Я не меньше тебя люблю тетю Барбару. Но эти звуки…
И он продолжал раскачиваться от беззвучного хохота, по щекам у него текли слезы, так что этот нервный смех заразил наконец и Генри; братья в полуистерическом состоянии выбежали из дома в сад, и Джонни успокоился только тогда, когда, раздевшись чуть ли не по дороге, нырнул наконец в воду бухты.
«Хорошо, что дедушка возвращается только на следующий день, – думал Генри. – Какой был бы ужас, если бы он, выехав из-за поворота, увидел Джонни во всей его природной наготе. Разговоров об этом хватило бы до самого конца каникул».
– Вылезай, сумасшедший, – звал он брата. – Тебя могут увидеть горничные из дома.
И он с опаской оглянулся.
Джонни встряхнулся, как собака, и с усмешкой посмотрел на младшего брата. Полотенца у него не было, ему придется вытираться рубашкой.
– Я думаю, они получат большое удовольствие, – сказал он. – Держу пари, эта хорошенькая очень не прочь увидеть меня в таком виде.
– Самонадеянный идиот, – сказал Генри. – Чем это ты так гордишься, интересно знать.
Джонни засмеялся и ничего не ответил. Он начал натягивать на себя одежду. Мрачное настроение, владевшее им с момента отъезда из Итона, рассеялось. Мать сказала, что он может расстаться со школой после Рождества и что дядя Боб купит ему патент на офицерский чин в драгунском полку. Он поедет в чужие страны, укокошит там целые полчища врагов, а бедняга Генри по-прежнему будет торчать в школе и ложиться спать в десять часов…
– Слава Богу, успел, – пробормотал Генри, увидев тетушку Элизу, которая вышла из дома, чтобы с ними поздороваться.
– Милые мои мальчики, – проворковала она, подставив им по очереди свою уже несколько дряблую щеку и обдавая их при этом запахом нафталина, – как я рада вас видеть. Джонни уже совсем взрослый молодой человек, да и Генри сильно вырос. Скоро вы не захотите и разговаривать со своей старой тетушкой.
– Не говорите так, – галантно возразил Генри. – Для меня вы такая же молодая, как и всегда. Вы по-прежнему рисуете? Как ваши этюды?
– У меня есть два-три прелестных пейзажа, я вам их как-нибудь покажу. Джонни, милый, ты не хочешь завтра поехать в Слейн, чтобы встретить дедушку? Парохода не будет еще два или три дня, а у него в Слейне больше нет никаких дел, и он захочет проехаться по дороге. Тим отвезет тебя в карете.
– Я ничего не имею против.
– Я уверена, что дедушке это будет очень приятно. Он же не видел тебя целых полгода.
– А он не скучает в Сонби? Ему там, наверное, очень одиноко, – говорил Генри, когда они входили в дом. – Не представляю, что он делает на той стороне без своих шахт.
– Он по-прежнему ездит в Бронси дважды в неделю, – отвечала Элиза, – и время от времени посещает ваш прежний дом в Летароге. Как удачно, что миссис Коллинз такая отличная экономка, она делает для него все, что нужно. Теперь, когда ваша тетушка Барбара болеет, я не могла бы находиться в двух местах одновременно, я просто привязана к дому.
– Подожди немного, тетя Элиза, – сказал Джонни. – Скоро я получу патент и стану офицером, тогда я приглашу тебя в Лондон, и мы проведем мой отпуск вместе. Как ты думаешь, понравлюсь я тебе в красном мундире?
– Я в этом уверена, миленький. Все молодые девушки будут мне завидовать. Обед готов, Томас? Мне ужасно хочется есть.
– Миссис Джон распорядилась отложить обед на час, ей нужно закончить вышивание.
– О, Боже, как это досадно! Время обеда меняется каждый день. Вчера, когда я вернулась с прогулки, со стола было уже убрано, потому что ей вздумалось пообедать раньше. Никогда не знаешь, что тебя ожидает.
Джонни приоткрыл дверь и заглянул в библиотеку. У этой комнаты был суровый спартанский вид, там было холодно и мрачно, как во всяком помещении, которым не пользуются месяцами. Однако там по-прежнему ощущалось присутствие деда. Сохранились даже запахи, пахло кожей, перьями и бумагой. Вся атмосфера несколько напоминала атмосферу церкви, такая же суровая и неприступная. Какой контраст, думал Джонни, взбегая наверх, по сравнению с ералашем, царящим в гостиной, где в настоящий момент шла примерка: Фанни-Роза, всклокоченная и возбужденная, примеряла дочери платье, накалывая одну деталь за другой и нещадно браня девочку за то, что та не стоит спокойно; в то время как Эдвард и Генри прыгали через стулья или дрались, а за ними наблюдали два спаниеля, подбадривая их звонким лаем.
На следующий день Джонни отправился в Слейн; он был в превосходном настроении, ибо Тим позволил ему править лошадьми, вернее, Джонни просто-напросто отобрал у него вожжи. Старик Кейси скончался уже несколько лет назад, а бывший грум, теперь уже женатый человек лет пятидесяти, сидел рядом с молодым хозяином в некотором беспокойстве. Мастеру Генри можно было доверить лошадей. Он умел обращаться с животными, у него это получалось естественно, так же как в свое время у его отца, а вот у мастера Джонни совсем не было терпения, и он дергал вожжи и размахивал кнутом, так что бедное животное поневоле начинало нервничать.
– Пусть лошадь сама делает, что нужно, мастер Джонни, оставьте ее в покое, – говорил Тим, однако Джонни, которому казалось, что они едут слишком медленно, продолжал ее погонять.
– Отчего ты не ездишь на катафалке, Тим? Это тебе больше бы подошло, – говорил он. – Ну вы, ленивые дьяволы, пошевеливайтесь! Вы так растолстели, что ползете, как черепахи, совсем как этот старый дурень, что за вами ходит.
– Не годится так говорить про человека, который знает вас с пеленок, мастер Джонни.
– Ах, ты же знаешь, Тим, что я лаю да не кусаюсь, – отвечал Джонни, шаря в кармане в поисках серебряной монеты. – Возьми-ка вот, выпей за мою погибель, когда приедем в Слейн.
– Не нужно мне ваших денег, мастер Джонни.
– Ну-ну, не глупи. Не каждый день тебе приходится возить меня в Слейн, правда? Вот и пользуйся, пока можешь.
Как это здорово, оказаться в городе и на полной свободе – лошади на постоялом дворе в конюшне, а дед, как выяснилось, разговаривает с управляющим банка и, по всей видимости, проведет с ним часа два, не меньше. Джонни прошелся вдоль реки, посмотрел, как грузится какой-то корабль, с наслаждением вдыхая запахи и прислушиваясь к звукам Слейна, – он прекрасно себя чувствовал, ему было семнадцать лет, и у него не было никаких забот; к тому же у него водились деньги, которые жгли ему руки. Он свернул с набережной на улицу и столкнулся нос к носу с двумя парнями из Дунхейвена. Один из них был Джек Донован, сын Сэма Донована, что держал лавку на набережной, – высокий, хорошо сложенный молодой человек, лет на шесть старше Джонни, рыжеволосый и несколько пучеглазый.
– Ну и чудеса, – сказал Джек Донован. – Юный мистер Бродрик собственной персоной. Мы с Пэтом только что толковали, что пора бы уж вам вернуться с той стороны, из этой вашей распрекрасной школы.
– Здравствуйте, – небрежно приветствовал их Джонни, протягивая два пальца. – Куда это вы направляетесь, ребята? Я тут дожидаюсь деда, и у меня два часа свободных, совсем нечего делать.
– А-а, так мы покажем вам Слейн, – сказал Джек Донован, подмигнув. – Это прекрасный город, если знать, что к чему. Давайте-ка промочим горло, прежде чем решим, что делать дальше.
– Не стоит вам показываться вместе с нами в трактире, – сказал второй парень. – Дедушка ваш непременно узнает и задаст вам хорошую порку.
– Мне никто не указ, я делаю что хочу, черт возьми, – огрызнулся Джонни. – Ну, вы, показывайте дорогу, а то у меня в глотке пересохло.
Он прекрасно знал, что если его обнаружат в обществе этих парней, тем более что один из них носит фамилию Донован, ему крепко достанется, ибо неизвестно, по какой причине его дедушка не любит Донованов, так же как обе его тетушки и даже мать. Последнее обстоятельство, однако, заставило его относиться к этим ребятам тем более дружелюбно. Вскоре все трое сидели у стойки одного из многочисленных пабов Слейна. В кабачке было полно народа, и атмосфера была такая, что можно было задохнуться. Где-то неподалеку была ярмарка, и все трактиры были заполнены сельскими жителями; за столами сидели старики со своими нескончаемыми историями, визгливые женщины и миловидные крестьянские девушки в шалях, наброшенных на голову.
– Что вам спросить? Виски будешь? – обратился к Джонни Джек Донован.
– Буду, – храбро отвечал тот.
Дома он пил эль, когда удавалось раздобыть, и иногда какой-нибудь жалкий стаканчик портвейна, если деду угодно было протянуть ему графин.
– Вот это по-нашему, – восхищенно сказал Джек Донован, когда Джонни выпил свою порцию одним глотком, стараясь делать вид, что это ему нипочем. – Клянусь, вам хочется повторить. Ну-ка, Пэт, еще стаканчик этому превосходному молодому джентльмену.
Вторую порцию Джонни выпил помедленнее. Бог ты мой, это здорово. Чертовски здорово. В человека вливается жизнь. И храбрость тоже. Будь он проклят, если вернется в Итон в следующем семестре. Пускай дядюшка Боб позаботится о патенте сразу же, не откладывая.
– Через месяц-другой я поступаю в драгуны, – сообщил он, глядя на своих собутыльников.
– Вот это жизнь, – сказал Джек Донован. – Каким храбрецом вы будете выглядеть, мистер Джонни, с королевским штандартом в руках. У меня у самого, знаете ли, появилось желание последовать вашему примеру. Еще стаканчик виски?
– Не возражаю, – согласился Джонни, – только при условии, что платить буду я.
– За ваше здоровье, в таком случае, – сказал Джек Донован, – и наилучшие пожелания самому замечательному парню, какого мне приходилось встречать, право слово, верно вам говорю. Вам ведь уже сравнялось двадцать один?
– Мне семнадцать, – сказал Джонни.
– Вы меня обманываете. Клянусь всеми святыми, вы меня обманываете. Разве не правда, Пэт?
– Уверяю вас, что это правда, мне исполнилось семнадцать в мае.
– А как он пьет виски. Подумать только! Право же, можно гордиться. Я готов был поклясться, что вам не меньше двадцати одного. Посмотрите, как на вас поглядывает через окно эта девчонка. Она тоже готова поклясться, что вам двадцать один, верно, Пэт?
Парни без конца смеялись, раскачиваясь на своих стульях у стойки, и Джонни, удивляясь, что он еще может сидеть прямо, тоже смеялся, глядя на девушку в шали, сидевшую на другом конце комнаты. Девушка улыбнулась в ответ и поманила его пальцем.
– Смотри-ка ты, он уже одержал победу, теперь он для нас потерян, – горестно проговорил Джек Донован, возводя глаза к небу. – Однако если ему только семнадцать, тогда нечего и думать о Бетти Финеган. Она таких птенцов не принимает.
– Что ты хочешь сказать? – спросил Джонни.
Смех этого типа вдруг показался ему оскорбительным, и вообще ему не нравились рыжие волосы. В конце концов, может быть, дедушка и прав, что не любит Донованов. В комнате к тому же сделалось до чертиков жарко, а все окружающие страшно шумели.
– Спорим, вы не можете отвести Бетти Финеган, куда полагается, это вам не то что опрокинуть две стопки виски, – подначивал Джек Донован, слишком близко придвигая свою насмешливую физиономию к лицу Джонни.
– Да неужели? Почему ты так думаешь?
– Да потому, что на той стороне, в вашей прекрасной школе, вам такое не разрешается, – сказал Джек Донован. – Опрокинуть стаканчик виски – это всякий может, а вот чтобы иметь дело с женщиной, нужно быть настоящим мужчиной.
Снова раздался взрыв хохота, теперь уже и другие люди в пабе стали оглядываться на Джонни.
– Давай, парень, веселись, – сказал ему какой-то старик, размахивая стаканом. – Эти молодцы просто завидуют тебе, право слово. Верно я говорю, Бетти?
Востроглазая девушка в шали кивнула и снова улыбнулась Джонни.
Он медленно поднялся на ноги и посмотрел на Джека Донована.
– Спасибо тебе за компанию, Джек, – сказал он, – как-нибудь на днях мы снова с тобой выпьем. А пока я занят, у меня свидание. – Он бросил на стойку несколько серебряных монет и надел шляпу, сильно сдвинув ее набок. – Ты в мою сторону или я в твою? – обратился он к Бетти Финеган…
Было уже пять часов, когда Джонни снова оказался около банка. Банк был закрыт и заперт, ставни спущены. Дед, наверное, ушел час тому назад. Возможно, он дожидается его в гостиничной конюшне. Ну и что, пускай себе ждет, старый дурень. Ничего с ним не сделается. Странно, подумал Джонни, я его нисколько не боюсь. Будет смотреть на меня страшными глазами, пригласит в свой противный кабинет – вот скучища! – все равно мне теперь не страшно. Он не мог бы объяснить, что придавало ему такую холодную уверенность в себе. Может быть, виски, который он выпил, может быть, ощущение женского тела, которое он недавно обнимал, а может быть, просто то, что ему семнадцать лет, и он – Джонни Бродрик из Клонмиэра, и если кто-нибудь посмеет ему противоречить, он просто даст ему в ухо. Как бы то ни было, он больше не мог испытывать страх перед семидесятипятилетним стариком, которому давно уже пора отправиться в могилу.
Когда Джонни подошел к конюшне, то увидел, что карета уже на улице, а Тим стоит рядом с лошадьми. Дед ждал возле открытой дверцы кареты с часами в руке.
– Добрый день, сэр, – сказал Джонни. – Я заставил вас ждать?
Как странно. Он не мог понять, неужели он так вырос за последние месяцы? Ведь он теперь выше деда. А может быть, это старик стал меньше ростом? А как он тяжело опирается на свою трость, гораздо тяжелее, чем раньше. Медный Джон посмотрел на внука и положил часы на место, в жилетный карман.
– А я уже собирался уехать без тебя, – коротко сказал он, забираясь в карету и усаживаясь в самом углу. – Ну, чем же ты тут занимался? – проговорил он через несколько минут.
Джонни достал из кармана носовой платок и, демонстративно взмахнув им, высморкал нос. Как было бы замечательно, думал он, отбросить к свиньям всякую осторожность и сказать правду, а потом посмотреть, какое будет у деда лицо. Джонни с трудом подавил дикое желание расхохотаться.
– Я провел этот день, сэр, наслаждаясь красотами Слейна.
Дед хмыкнул.
– Ты приехал приблизительно в два часа дня, – сказал он. – К четырем часам ты, наверное, обошел весь город дважды и увидел все, что там можно увидеть. Открой окно со своей стороны, мой мальчик. Здесь очень душно.
Он почувствовал, что от меня пахнет виски, подумал Джонни. Ну, будет теперь заваруха. Придется сказать ему, что мне стало дурно, и я был вынужден зайти в паб и прилечь там. Снова к горлу подступил этот неприличный смех. Однако дед ничего больше не сказал. Он казался задумчивым, погруженным в свои мысли, вообще был какой-то не такой, как обычно. Возможно, его переговоры с директором банка оказались не слишком успешными. Однако вряд ли это возможно, ведь медный рудник приносит не меньше двадцати тысяч фунтов в год. Впрочем, маменька всегда была склонна к преувеличениям. Может быть, как раз все наоборот, ее сведения неверны, и дела идут совсем не так хорошо. Во всяком случае, это не мое дело, подумал Джонни; он зевнул, закрыл глаза и откинулся на подушки кареты, держась рукой за оконный ремешок. Он испытывал восхитительную истому, все его существо наполняло невыразимое довольство собой и всем окружающим, и если такое бывает от виски или от Бетти Финеган, то что же, черт возьми, он будет испытывать через несколько лет, когда станет служить в драгунах? Жить на свете, в конце концов, не так уж плохо. Через несколько минут он уже крепко спал, лицо его разрумянилось, волосы слегка растрепались, и выглядел он, по правде говоря, гораздо младше своих семнадцати лет.
Джонни проснулся только тогда, когда карета с грохотом катила по мостовой Дунхейвена, проснулся, словно от толчка, вспомнив о присутствии деда рядом с собой в карете, и тут же почувствовал облегчение, смешанное с удивлением, увидев, что дед тоже уснул и, значит, не будет его бранить за то, что он такой никчемный собеседник и с ним даже нельзя поговорить. Он испытывал огромное искушение рассказать о том, как он провел этот день, Генри, однако что-то заставило его отказаться от этой мысли: смутное подозрение, что его младший брат вовсе не станет восхищаться и одобрительно хлопать его по плечу, а, наоборот, отстранится от него с удивлением, может быть, даже с отвращением и будет относиться к нему хуже, чем раньше. Все, конечно, уже пообедали, дедушка пообедал в Слейне, и Джонни, который был так голоден, что мог, казалось, съесть целого быка, с жадностью накинулся на оставленный ему в столовой холодный ужин, уклончиво отвечал на расспросы Генри о том, как он провел день.
Младшие мальчики вместе со своей сестренкой уже легли спать, и когда Джонни и Генри поднялись в гостиную, чтобы пожелать взрослым спокойной ночи, они увидели, что дед стоит перед камином с каким-то странным, несколько смущенным выражением на лице. Их мать сидела в кресле у окна, а тетушка Элиза – напротив нее, и обе они, отложив работу, слушали, что говорит глава дома. О Боже, думал Джонни, он узнал про сегодняшний день и теперь рассказывает им…
– Подождите минутку, – сказал их дедушка. – Я хочу, чтобы вы тоже выслушали то, что я собираюсь сообщить вашим матери и тетке.
Внуки повиновались, Медный Джон откашлялся и заложил руки за спину.
– Я не намерен особенно распространяться, – сказал он, – но хочу поставить вас в известность о том, что произошло. Этот раз я здесь долго не пробуду, только заеду на шахты, чтобы обсудить кое-какие вопросы, и сразу же вернусь на ту сторону. В дальнейшем я предполагаю оставаться там дольше, чем это было раньше, и, с вашего позволения, Фанни-Роза, основным моим местопребыванием будет отныне Летарог. Элиза может оставить за собой дом в Сонби и поселиться там, когда позволят обстоятельства. Этот дом, разумеется, останется открытым для любого члена нашей семьи, мои внуки по-прежнему могут считать его своим родным гнездом.
Он замолчал и снова кашлянул. На лице Элизы застыло недоумевающее выражение, она метнула взгляд на невестку, сидевшую напротив нее.
– А что будете делать, в Летароге, отец? – спросила она. – Вам будет тоскливо одному. И, кроме того, неудобно будет ездить в Бронси, это слишком далеко. Ведь именно поэтому вы перебрались в Сонби.
– Я не буду один, дорогая, – сказал ее отец. – Именно это я и собирался вам сообщить. Три недели тому назад миссис Коллинз дала согласие стать моей женой. Мы поженились в Бронси и после этого переехали в Летарог. Она очень хорошая, милая женщина, преданная мне всей душой, и она любит меня. Я очень счастлив, что могу называть ее теперь миссис Бродрик и надеюсь, что вы будете делать то же самое.
В комнате воцарилась гробовая тишина. Затем Фанни-Роза воскликнула: «Боже мой!», а Элиза разразилась бурным потоком слез.
– Ах, отец, – проговорила она. – Как вы только могли? Миссис Коллинз, ваша кухарка! И это после стольких лет. Что скажут люди, все наши друзья в Сонби? С нами теперь никто не станет разговаривать.
– Ясно одно, – сказала Фанни-Роза, – эта новость убьет Барбару. Нам придется каким-то образом скрыть ее от бедняжки.
– Барбара уже знает, – спокойно отозвался Медный Джон. – Я сообщил ей, когда заходил к ней в комнату. Она отнеслась к моей новости с полным пониманием.
– Если бы она не заболела, этого никогда бы не случилось, – рыдала Элиза. – Только потому, что она лежит здесь, прикованная к постели, а я вынуждена за ней ходить, только поэтому вы попали в зависимость к этой… к этой женщине – я никогда не смогу называть ее миссис Бродрик, отец, вы не можете от меня этого требовать.
И она снова залилась слезами.
– Разумеется, – сказала Фанни-Роза, – ваш отец волен поступать, как ему заблагорассудится. Ведь миссис Коллинз уже не молодая женщина, которая могла бы… Я хочу сказать, что новое положение вещей никоим образом не может отразиться на Джонни, ведь верно?
– Уверяю вас, – сказал ее свекор, – что интересы Джонни не пострадают ни в малейшей степени, так же как и ваши, Фанни-Роза, и твои, Элиза, – одним словом, ни один из членов нашей семьи не будет обижен. Мне семьдесят пять лет, моей жене пятьдесят. В моем завещании, естественно, оговорена определенная сумма, которую она получит после моей смерти, однако то, что я ей оставляю, никак не отразится на доле, которую получит каждый из вас, никто из вас не пострадает. Что же касается наших друзей в Сонби или в каких-нибудь других местах, то ты, Элиза, можешь не беспокоиться. Мы будем жить в Летароге, и миссис Бродрик не намерена никуда оттуда переезжать. Людям совсем не обязательно знать, что я снова женился, если ты сама не захочешь поставить их об этом в известность. Я верю и надеюсь, что ни один из членов моей семьи не будет таить зла против женщины, которая так добра, что согласилась разделить со мной последние годы моей жизни.
Никто ничего не ответил. Медный Джон перевел взгляд с дочери на невестку, потом посмотрел на своих внуков. Вошел Томас, чтобы задернуть занавеси. Когда занавеси сдвинулись и раздался щелчок, в этом звуке Генри послышалось что-то финальное, словно он знаменовал собой завершение эпохи. Все теперь будет по-другому. Клонмиэр, конечно, останется, они с Джонни и младшие братья будут по-прежнему приезжать сюда на каникулы, но деда с ними уже не будет. Библиотека опустеет, на столике в передней не будет его суковатой палки и шляпы с загнутыми полями, а дед будет жить в маленьком фермерском доме в Летароге, будет сидеть напротив своей кухарки, этой веселой широколицей женщины с красными руками, которая, бывало, пекла такие вкусные пышки и говорила с певучим бронсийским акцентом… Это ужасно, думал Генри, это просто отвратительно. Подумать только, что его дед, которого он так боялся и уважал, мог так низко пасть, низвергнуться со своего пьедестала. Бедные тетя Барбара и тетя Элиза; как им сейчас плохо, как ужасно они себя чувствуют. Теперь он будет к ним особенно внимательным, будет следить, чтобы малыши не шумели и не мешали им.
Слава Богу, думала Фанни-Роза, что он решил обосноваться в Летароге, а не привез ее сюда. Никого из нас его женитьба не затрагивает, и теперь я могу распоряжаться здесь, как хочу. К счастью, она уже не молода и не заведет новых детей. Впрочем, старики такие идиоты, кто их знает, что им взбредет в голову…
Очень хорошо, думала Элиза, что мне достанется дом в Сонби. О лучшем я и не мечтала, если, конечно, он назначит мне приличное содержание, чтобы я могла там жить по-человечески. Но он ведь так скуп, и, во всяком случае, я не могу бросить Барбару, хотя уверена, что это вопрос месяца или двух. Но я должна попытаться проявить твердость и потребовать, чтобы он давал мне достаточно, и я могла бы жить в Сонби, как подобает. Ведь я, в конце концов, скоро останусь единственной из его детей.
– Если никто из вас не хочет ничего сказать, – проговорил Медный Джон, – я пожелаю вам всем доброй ночи. Увидимся за завтраком. После этого я, как обычно, поеду на рудник.
Он поцеловал дочь и невестку, пожал руки внукам и вышел из гостиной.
Джонни слышал, как он прошел наверх в библиотеку и закрыл за собой дверь. Бедный одинокий старикан, подумал Джонни, ведь у него нет никого, кто мог бы дать ему утешение, – жена умерла тридцать лет назад, сыновья и дочери умирают один за другим. И этого человека я ненавидел и боялся всю свою жизнь, сколько себя помню. Он такой же, как и я, ему нужно то же самое, что и мне: чтобы его любили и понимали. Никакой он не Всемогущий Бог, и никогда им не был; он всего-навсего несчастный, трагически одинокий старик. Желаю ему всяческой удачи, ему и его кухарке; пусть матушка и тетки принимают оскорбленный вид, если им так нравится; пусть говорят, что он опозорил семью. Они не знают, как, наверное, страдал бедный старик, они вообще ничего не понимают.
– Послушай, это ужасно, правда? – сказал Генри, когда братья раздевались перед отходом ко сну.
– Вздор! – отрезал Джонни. – Почему он не может делать то, что хочется?
– Все будет так странно, – пробормотал Генри. – Приедешь домой на каникулы, а деда нет. Терпеть не могу перемены. Так хорошо, когда все идет по-старому.
Джонни не ответил. Он лежал на спине, подложив под голову руки, и в мозгу его проносились события нынешнего дня. Вот он правит лошадьми, вот идет по улицам Слейна, встречает Джека Донована и его друга, вот они заходят в паб, он пьет виски один стакан за другим, потом эта девушка. И в довершении всего новость, которую преподнес им дед. Вот его одинокая трагическая фигура, мысли о том, как сам он бросит школу, поступит в драгуны и, может быть, через несколько месяцев будет уже сражаться где-нибудь за границей.
Генри вскоре уснул, а Джонни все метался и ворочался в постели, может быть, оттого, что выспался в карете, но только с каждым часом ему все меньше хотелось спать, становилось все тревожнее, и он все время видел нахальную рожу рыжего Джека Донована, который наклонялся к нему и предлагал выпить еще стаканчик. Когда часы на конюшне пробили три, Джонни сел на кровати и откинул одеяло. Генри не шевелился, в доме все было тихо и спокойно.
«Интересно, – подумал Джонни, – есть ли у нас в погребе виски?»
Он вышел в коридор и прокрался к черной лестнице; ступеньки под его босыми ногами были очень холодными. Он прислушался – ни звука. Крадучись, осторожно, он ощупью нашел дорогу на кухню. Где-то тикали часы. Он протянул руку и нащупал дверь в погреб. Единственный раз в жизни старый Томас забыл о своих обязанностях. Ключи от погреба оставались в замке.
3
Второго декабря тысяча восемьсот пятьдесят шестого года по Сент-Джеймс-стрит со стороны Пикадилли ехал экипаж; он свернул на Пэл-Мэл и наконец остановился у дома под номером семнадцать «А», где в то время квартиры сдавались исключительно холостякам. Был темный дождливый вечер, кучер позвонил и дожидался, пока не вышел привратник; только потом он отворил дверцу кареты, чтобы помочь выйти своей пассажирке. «Скверная погода, мэм», – проговорил он привычные слова, протягивая руку за деньгами. И когда она положила ему на ладонь серебряную монету, с поистине королевским видом сказав: «Благодарю вас, любезный», он усмехнулся и стал смотреть, как она поднимается по ступенькам, даже не подозревая, какое производит впечатление – на ней была ярко-фиолетовая бархатная мантилья, а на голове косо сидела шляпка, такого же, как она полагала, цвета, из-под которой выбивались ярко-рыжие локоны. Какая, верно, раньше была красотка, подумал кучер, а уж щедрых таких только поискать, смотри-ка, целых полкроны отвалила, ни одна женщина столько не даст, да и мужчина тоже.
– Капитан Бродрик еще не вернулся, сударыня, – сказал привратник. – Он велел, чтобы вы подождали, коли приедете, он скоро будет. Я так думаю, он у парикмахера на Дермин-стрит, сударыня.
– Надеюсь, что его там не обкарнают, словно каторжника, – сказала Фанни-Роза. – Что толку иметь такие волосы, говорю я ему, а потом стричься чуть ли не наголо, как будто отбываешь свой срок в тюрьме? Зажгите, пожалуйста, газ. Здесь темно, как в могиле. Хотела бы я знать, что делает капитан Бродрик в этой дыре. Впрочем, вы мне, наверное, не скажете, если я спрошу.
Она рассмеялась и стянула с руки перчатку.
Привратник чувствовал себя неловко. Эта дама, вероятно, мамаша капитана Бродрика, и хотя она ведет себя свободно и не слишком важничает, обсуждать поведение капитана все же не годится. Он смотрел, как она поправила перед зеркалом шляпку и, открыв сумочку, посыпала лицо каким-то белым порошком. Это ее не украсило. Фанни-Роза поймала в зеркале его взгляд.
– В чем дело? – резко спросила она.
– Я ничего, сударыня, решительно ничего, – пробормотал привратник и, поклонившись, закрыл за собой дверь.
– Идиот несчастный, – проворчала Фанни-Роза, стряхивая с лица лишнюю пудру. Она поправила мантилью и крепче застегнула брошку, которой она была заколота спереди. Это была великолепная брильянтовая брошь в виде кокарды Джонниного полка. Булавка ее вечно расстегивалась. Фанни-Роза была уверена, что когда-нибудь ее потеряет. Она принялась расхаживать по комнате, перебирая разные предметы на каминной полке, открывая шкатулки, рассматривая картины. Бюро сына было заперто, но ключ лежал в коробке с табаком, стоящей сверху. Фанни-Роза отперла бюро, напевая себе под нос песенку. Бумаги, конверты, обрывки промокашки разлетелись в разные стороны. «Безнадежно неаккуратен, – пробормотала его матушка, – точно такой же, как я». Там было несколько счетов, все, по-видимому, неоплаченные, и все подлежали оплате немедленно. Фанни-Роза все их прочла. Были там карточки-приглашения, она и их внимательно изучила. Было письмо, написанное явно женской рукой, полное упреков в невнимании и подписанное: «твоя любящая маленькая Дуди». Фанни-Роза усмехнулась. «Знаем мы этих „любящих"», – подумала она. В одном из ящиков она обнаружила рецепт, который ее весьма заинтересовал, хотя она в нем ничего не поняла, и коробочку пилюль; она их понюхала, попробовала на вкус и нашла отвратительными. Услышав за дверью шаги, Фанни-Роза вздрогнула, быстро захлопнула крышку бюро и снова стала напевать, повернувшись к зеркалу. Но это был швейцар, он, вероятно, выходил по каким-то своим делам. Остальное содержимое бюро интереса не представляло. Ящики были набиты географическими картами, учебниками и приказами. Фанни-Роза перевела свое внимание на шкаф. Там была одежда. Пальто Джонни, его мундир, высокие сапоги. Здесь тоже не было ничего интересного, хотя ей нравилось трогать его платье, она ласково погладила мундир и орденскую ленточку. Бедняжка! Он заслужил орден в этом ужасном Крыму; просто чудо, что они не замерзли там до смерти. Это идиотское поражение. Зачем им вообще понадобилось воевать, это выше ее понимания… Ну-ка, что здесь такое? Что-то обернутое соломой и засунутое за сапоги. Так она и знала. Бутылка из-под портвейна. Вот и еще одна, и еще. Все пустые. Интересно, где он держит полные. Она захлопнула дверцу шкафа и отворила дверь в маленькую спальню. Здесь ничего нет, только кровать, таз с кувшином для умывания и комод. Секунду поколебавшись, она открыла тумбочку возле кровати. Там стояла бутылка виски, наполовину пустая. Снова закрыв дверцу, Фанни-Роза вернулась в гостиную.
«Если ему непременно надо пить, – подумала она про себя, – почему он просто не поставит бутылку на буфет? Здесь ведь никто его не видит. Кстати, я и сама не отказалась бы от рюмочки вина».
Она пододвинула кресло к камину, где едва теплился огонь, и помешала угли. Мужчины не имеют понятия о том, что такое комфорт, в особенности военные. Они так привыкают к ранней побудке, железным койкам и полному отсутствию уюта, что ничего лучшего не ожидают. Эдвард сделался таким же, едва только поступил в полк. А вот Генри совсем другой, он единственный из всех мальчиков знает, как нужно жить. Что же до Герберта, она не понимает, как это можно: окончить Оксфорд и тут же взять место викария в каком-то трущобном приходе в Ливерпуле. А ведь какой был умненький забавный мальчуган. А Фанни, как это на нее похоже, вышла замуж за священника. Правда, Билл Эйр весьма достойный человек и с достатком, против него ничего не скажешь, и как-никак Эйры – одна из самых старинных фамилий в стране. Но все-таки в этих священниках есть что-то такое… Сказать по правде, Фанни-Роза не могла себе представить, как они вообще могут жениться, не говоря уже о том, чтобы заводить детей. Когда она думала об этом достопочтенном чопорном Билле и о своей робкой и довольно скучной дочери, она никак не могла себе представить… А между тем факт налицо, и ребенок ожидается уже через три месяца. Она пыталась себе вообразить, каково это будет – сделаться бабушкой. Как долго Джонни не идет! Наверняка куда-нибудь зашел, пропустить рюмочку, бедняжка. Насколько было бы проще, если бы он не делал из этого тайны, а вернулся бы домой, и они бы вместе распили бутылочку. Что это там в углу? Шпаги? Она никогда не знала, только ли они для украшения, или солдаты действительно пользуются ими, когда воюют. Джонни рассказывал такие нелепые истории о кровавых схватках, что им невозможно верить. Дверь распахнулась, и ее дорогой мальчик вошел в комнату.
– Прости меня, я заставил тебя ждать, – сказал он, подходя прямо к ней и обнимая ее.
– Ну как, подстригли тебя? – спросила она, поворачивая его, а он рассмеялся, демонстрируя свою голову и наклоняясь, чтобы поцеловать мать.
– Если бы я тебя слушался, мне пришлось бы отрастить волосы до самых плеч, – сказал он.
Джонни в свои двадцать шесть лет сохранил примерно ту же фигуру, что была у него в семнадцать, разве только стал чуть выше и раздался в плечах, хотя был не таким высоким и широкоплечим, как его брат Генри, который перерос его на четыре дюйма. Лицо его несколько огрубело, рот сделался более упрямым, а взгляд – надменным и слегка настороженным, словно он опасался какого-нибудь критического замечания и был готов тут же дать отпор.
– Послушай, из-за чего вся эта суматоха? – спросил он. – Почему я должен устраивать обед в ресторане и всех приглашать?
– Мы празднуем, – сказала Фанни-Роза. – Генри назначен шерифом Слейна, а ведь ему всего двадцать четыре года. Это великая честь для семьи.
– Господи, помилуй! – воскликнул Джонни. Он с минуту помолчал, а потом расхохотался. – Я всегда знал, что Генри у нас самый талантливый, – сказал он. – В Итоне он получал все возможные награды, а я не получил ни одной. Конечно, давайте праздновать. Я не завидую его успеху. Шериф Слейна, каково? Мы должны его поздравить.
Фанни-Роза с облегчением вздохнула. Она иногда беспокоилась – самую чуточку, что милый Джонни будет завидовать успехам младшего брата. Все так любят Генри, и здесь и по ту сторону воды. У него масса друзей. И где бы она ни была – дома ли, в гостях ли, у Элизы или здесь, в Лондоне, стоило ей назвать свое имя, как люди начинали интересоваться и спрашивать: «А вы случайно не мать Генри Бродрика? Как приятно с вами познакомиться! Мы так любим вашего сына». Она, конечно, очень радовалась и гордилась, когда слышала эти похвалы; Генри такой милый, он так хорош собой, так любезен, это верно, но иногда ей очень хотелось, чтобы было наоборот и чтобы кто-нибудь сказал: «На прошлой неделе я познакомился с вашим старшим сыном, капитаном Бродриком. Какой это прекрасный человек!» Но никто никогда этого не говорил. Только раз, в Лондоне, она встретила одного человека, который был знаком с Джонни, и он был весьма сдержан. «О да, – сказал он, – я одно время служил вместе с ним, еще до войны… с тех пор я его не встречал», – а потом заговорил о другом. Однажды она спросила Эдварда, вскоре после того как ее младший сын вступил в полк, не кажется ли ему, что к его старшему брату относятся несколько несправедливо? У Эдварда при этом сделался весьма смущенный вид.
– В общем-то нет, – сказал он, – но у моего братца Джонни такой дьявольский характер, что он постоянно гладит кого-нибудь против шерсти. Товарищи ничего не имеют против того, что он иногда буянит, но когда он слишком много выпьет после обеда и начинает обзывать всех и каждого свиньями и негодяями, это им не нравится.
– Да, – сказала Фанни-Роза, – да, я понимаю.
И все-таки, думала она, глядя на своего старшего сына, пока тот приглаживал волосы перед зеркалом в спальне, как он красив, как очарователен, когда захочет, какой он любящий и как достоин любви. Она уверена, что мозгов у него не меньше, чем у Генри, просто он не желает ими пользоваться, совсем, как его отец. Что же до нрава, так это уже наследство от нее, и во всяком случае иметь характер не так уж плохо, это доказывает, что у человека есть сила и что он не даст себя в обиду.
– Нам пора идти, Джонни, – сказала она. – Я приглашала всех к половине восьмого.
– Очень хорошо, – ответил Джонни. – У дверей ждет кеб… Добсон тебя проводит. Я приду через минуту.
Она вышла в переднюю и, обернувшись через плечо, увидела через приоткрытую дверь, как сын открыл дверцу буфета, стоящего у стены.
Он хочет выпить стакан портвейна, подумала она. Интересно, сколько он выпивает за день.
Швейцар держал перед ней раскрытый зонтик, когда она садилась в карету. Джонни появился через несколько минут. Он размахивал носовым платком, и вокруг запахло одеколоном.
– Кто же у нас будет? – спросил он, закидывая ноги на переднее сиденье.
– Только наша семья: Генри, Эдвард, Фанни с Биллом и еще сестра Билла Кэтрин, мне кажется, ты с ней еще не знаком.
– Она такая же скучная, как и Билл?
– Не будь таким недобрым, ведь это твой шурин, и я его очень люблю. А Кэтрин такая милая, просто прелесть. Мне кажется, Генри на нее поглядывает. Ради меня, будь, пожалуйста, любезным со всеми и не отпускай никаких замечаний по поводу Фанниной фигуры, она очень стесняется.
– Так какого черта она появляется на людях?
– Это только сегодня, ради Генри. Потом они с Биллом удаляются в Клифтон и будут ожидать прибавления семейства.
– Проклятая сырость! – ворчал Джонни, протирая носовым платком окошко кеба, чтобы можно было видеть. – Что, черт возьми, делает этот несчастный идиот? Куда он едет? Клянусь, он свернул не туда, куда надо. Послушай ты, безмозглая скотина…
Он опустил окно и начал кричать на кучера.
Фанни-Роза откинулась на мягкую спинку экипажа и ничего не сказала. Вечная история, когда едешь куда-нибудь с Джонни. Никогда еще не случалось, чтобы кучер ехал так, как надо. К тому времени, как они добрались до места, Джонни успел подвергнуть сомнению законность рождения на свет несчастного кучера, его моральные устои, обругать всех его седоков, усомниться в супружеской верности его жены – и все это кучеру в лицо. Мать начала опасаться, что дело кончится потасовкой, но в это время они доехали, наконец, до Портмен-сквера. А Джонни внезапно изменил тон, сказал, что ни за какие деньги не согласился бы выполнять такую работу, и заплатил кучеру по-царски. Потом предложил матери руку и проводил ее в отель, оставив красного от возмущения кучера с раскрытым ртом – тот не мог оправиться от изумления. Генри и Эдвард их уже ожидали.
– Все остальные скоро будут, – сказал Генри. – Дамы, как обычно, прихорашиваются. Как поживаешь, старина? Не могу передать, как я рад тебя видеть.
Он пожал руку Джонни и поцеловал мать. Братья не встречались около года.
– Привет шерифу Слейна, – сказал Джонни. – Ну, как там твои законы, политика и все другое прочее?
– Вполне сносно, – улыбнулся Генри. – Я люблю заниматься всем понемножку. Мне предлагают выставить мою кандидатуру на выборах в следующем году, но я, пожалуй, пока воздержусь, посмотрим, что будет через несколько лет.
Предприимчивый малый, подумал Джонни, в чем он только не участвует, однако это почему-то не раздражает. А вот и Фанни, выглядит, конечно, как настоящее чучело, бедняжка, а с нею достопочтенный Билл и…
– Это Кэтрин Эйр, – сказал Генри. – Познакомьтесь, мой брат Джонни.
«Очень мила», – вспомнил Джонни слова матери, однако она не говорила, что эта девушка красива. Гладкие темные волосы, собранные в узел на затылке, ясные карие глаза, белая шелковистая кожа… общее впечатление, которое она производит, говорит о спокойствии и умиротворении, подумал Джонни; это существо, погруженное в себя и приносящее покой всякому, кто на нее смотрит. Он растерялся, не зная, что сказать, и, поскольку ему было непривычно испытывать робость в присутствии женщины, он начал суетиться, громко отдавать приказания слугам, а когда все прошли в ресторан, он выразил недовольство тем, как поставлен стол – его слишком близко придвинули к стене, а они желают получить тот, что стоит в противоположном углу. Вмешался Генри и быстро успокоил официантов. Он слегка пошутил над братом, тут же перевел разговор на другое, вскоре все уже заняли свои места за столом. Джонни сидел рядом с Кэтрин и, опасаясь, как бы она не сочла его тупицей и увальнем, сразу же стал рассказывать фантастические истории про Крым – она задала какой-то вопрос о войне, – надеясь произвести на нее впечатление.
– Как бы я хотела быть там и помогать мисс Найтингейл, – сказала она, – нет, не ухаживать за ранеными, боюсь, этого бы я не выдержала, просто многие солдаты на войне чувствуют себя одинокими, им нужно утешение.
Она с улыбкой посмотрела на него, и он отвернулся, разминая в пальцах кусочек хлеба, потому что ему вдруг вспомнилась кровавая бойня в Севастополе и то, как он находил утешение совсем другого рода в объятиях не слишком чистой маленькой беженки с раскосыми глазами, как у него пять дней не было виски и как от этого он чуть не умер.
– Не думаю, – пробормотал он, – чтобы вы могли там что-нибудь сделать.
В этот момент он заметил, как с противоположного конца стола на Кэтрин Эйр смотрит Генри, смотрит с такой нежностью и обожанием, что Джонни вдруг охватило глубокое безнадежное отчаяние, он почувствовал себя отверженным, парией, ему показалось, что он недостоин сидеть за одним столом с братом и Кэтрин Эйр. Они принадлежали другому миру, миру, где жили обыкновенные счастливые люди, уверенные в будущем. Но самое главное, они были уверены в себе.
– Послушайте, – громко сказал он. – Никто ничего не пьет. Разве мы не собираемся чествовать шерифа Слейна? – И он стукнул кулаком по столу, призывая официанта. Все люди, бывшие в это время в ресторане, обернулись при звуке его голоса.
– Генри, – сказал он, обернувшись к Кэтрин Эйр, – добивается своих целей приятным обхождением, он со всеми вежлив и любезен; я же получаю то, что мне нужно, противоположными методами.
Она ничего не ответила, и он снова почувствовал себя потерянным, не потому что прочел в ее глазах неодобрение или осуждение, но потому что сам вид этой девушки, спокойно сидящей рядом с ним за столом, вызывал в нем желание измениться, сделаться лучше, быть таким же спокойным и умиротворенным, как она. Он подозревал, что ей безразлично, добивается человек своего или нет – во всяком случае, она никогда не стала бы кричать и бесноваться.
Вот его мать, она смеется, разговаривая с Биллом. Она-то умеет наслаждаться жизнью и всегда будет жить в свое удовольствие, что бы ни случилось, а Билл, этот честняга, вежливо отвечает своей теще, хотя, наверняка, не может относиться с одобрением к крашеным волосам и пудре на лице. Фанни, готовая разродиться в любую минуту, похожа на мышку, она всегда была такой, с ней просто невозможно поссориться, а Эдвард и Генри обсуждают политическое положение страны, будто слова «консерваторы» и «либералы» действительно имеют какое-то значение. Нет, он отверженный, всегда таким и останется, и конечно же, все здесь присутствующие, кроме, пожалуй, матери, предпочли бы сидеть за обедом без него.
– Ну как, – сказал он, откидываясь на спинку стула, – мы выпили за Генри, будущего шерифа, не выпить ли теперь за меня, будущего штатского человека?
За столом наступила тишина. Все посмотрели на него.
– Что ты хочешь этим сказать, мой дорогой? – спросила Фанни-Роза.
– Только то, что я выхожу из полка, – сказал Джонни. – Сегодня я подал прошение об отставке.
Его тут же забросали вопросами. Что он хочет этим сказать? Ах, какая жалость, ведь он всегда говорил, что такая жизнь ему по вкусу – и все в том же духе, одна шаблонная фраза за другой. Только Эдвард, единственный офицер, кроме него самого, никак не отозвался на его слова. А Фанни-Роза, инстинктивно угадав правду, поняла, что его, вероятно, попросили покинуть полк…
– Ах, мне до чертиков надоела военная служба, – сказал Джонни. – Все прекрасно, когда есть, с кем драться, но торчать целыми днями на плацу – это не по мне. Я уже давно подумывал о том, чтобы подать в отставку. Что буду делать? Не имею ни малейшего представления. Вероятно, поеду за границу. Да и какое это имеет значение, черт побери? Дело в том, мисс Эйр, что я нахожу довольно унизительным такое положение, при котором человеку в двадцать шесть лет почти не на что жить, и он вынужден дожидаться, когда умрет восьмидесятичетырехлетний старик и оставит ему свои деньги.
Это заявление вызвало всеобщую неловкость. Сестра вспыхнула и обернулась к своему мужу. Мать улыбнулась, пожалуй, слишком весело, и заговорила с Генри о его планах на Рождество. Только Кэтрин Эйр оставалась невозмутимой. Она посмотрела на Джонни серьезно и доброжелательно.
– Да, положение у вас трудное, – заметила она. – Вы, должно быть, чувствуете себя неуверенно. Но все-таки за границу ехать не стоит.
– Почему? – спросил Джонни.
– Мне кажется, вы не будете там счастливы.
– Я нигде не чувствую себя счастливым.
– Кто же в этом виноват?
– Никто. Это мое несчастье, мое проклятье, что у меня такой характер.
– Не говорите так. Вы же на самом деле самый добрый, самый великодушный человек на свете. Мы часто говорим о вас с Генри. Он вас очень любит.
– Правда? Я в этом сомневаюсь.
– Вам просто нравится казаться хуже, чем вы есть на самом деле. Это неумно. Вам следует вернуться на ту сторону воды и заняться делами своей страны.
– А что сделала для меня моя страна?
– Начнем с того, что она дала вам жизнь.
Она засмеялась, и сердце у него облилось кровью – как мало она знала о его истинном характере, о его эгоизме, пороках, полной беспринципности.
– Мне говорили, что я родился семимесячным, – сказал он. – Возможно, именно поэтому я лишен всяких добродетелей. К тому же в день моего рождения погибла моя тетушка Джейн, любимица в семье. Вот она могла бы что-то из меня сделать. Она должна была стать моей крестной матерью. Мне кажется, что вы немного похожи на ее портрет, который висит в столовой в Клонмиэре.
– Вам, вероятно, не захочется, – сказала она, – чтобы я стала вашей крестной матерью вместо нее?
Он подозрительно посмотрел на нее. Куда, черт побери, она клонит? В устах другой женщины ее слова можно было бы расценить как флирт, а если бы женщина была постарше и поопытнее, то за откровенное заигрывание. Но Кэтрин говорила то, что думала, и это было прекрасно. Она обратила на него спокойный взор своих карих глаз и снова улыбнулась.
– Вы боитесь, что я возьму на себя роль гувернантки? – спросила она. – Обещаю вам, этого никогда не будет. Но вот если у моего крестника возникнут какие-либо затруднения, я буду рада помочь ему в них разобраться.
Джонни забыл об остальных членах своей семьи, забыл о людях, сидящих за другими столиками, о снующих туда-сюда официантах, о шуме и суете. Ему казалось, что в зале нет никого, кроме него, с его воспаленной измученной душой, и благословенного исцеляющего присутствия Кэтрин Эйр.
– Вы необыкновенная женщина, вы совсем не похожи на остальных, – медленно проговорил он. – Как жаль, что я не встретился с вами раньше.
– Мы теперь будем часто встречаться, – сказала она, – так что будущее компенсирует прошлое. Вы должны приехать к нам в Слейн погостить.
Джонни никак не мог понять, почему она так к нему благосклонна, так добра, словно он действительно ей не безразличен, и ей не все равно, что с ним станется, несмотря на то, что она познакомилась с ним всего час тому назад. Если бы он хоть на минуту мог подумать, что кто-то может ему помочь, поговорить с ним и улыбнуться ему, ну что же, тогда еще не все потеряно. Она пригласила его погостить у них в Слейне. Разве Эйры живут в Слейне? Он что-то не припоминает. Какая она необыкновенная, начисто лишена всяких условностей, и в то же время у нее нет ничего общего с развеселыми девицами, с которыми он развлекался в Лондоне. Да, он вернется домой, в свои края, будет гостить в семье Кэтрин Эйр в Слейне, и, если поближе с ней познакомится, в жизни, может быть, появится какой-то смысл. Она добра и сострадательна, и если он будет кричать, браниться, напиваться и выходить из себя, она его простит. Именно этого ему не хватает в жизни. Прощения. Сострадания.
Теперь встает Генри с бокалом в руке, вид у него гордый и счастливый. Джонни решил, что сейчас последует очередной тост. А Генри сказал:
– Матушка, Фанни, Билл, Джонни и Эдвард, я должен сделать еще одно сообщение. Я сегодня счастлив, как никогда в жизни, потому что Кэтрин согласилась стать моей женой. Наша свадьба состоится в Слейне, через два месяца.
Все улыбались, все говорили одновременно, вот Эдвард хлопает Генри по плечу, Фанни перегнулась через стол и целует Кэтрин Эйр, а матушка говорит: «Кэтрин, дорогая моя, как это замечательно»; Билл извиняется за то, что в их семью вошли целых двое Эйров, и всего за двенадцать месяцев. Джонни слышит свой собственный голос, громкий и сердечный: «Поздравляю тебя, старина, ты заслуживаешь счастья. Бог тебя благослови», – и внезапно атмосфера становится невыносимой – радость на всех этих лицах, торопливое обсуждение планов, женщины, взволнованные и возбужденные, разговоры о свадьбе, подружках невесты, бог знает еще о чем, и Генри, который гордо и уверенно смотрит через весь стол на Кэтрин – это его женой она будет, его утешением, его возлюбленной.
– Ты ведь будешь моим шафером, старина, правда? – сказал Генри, и Джонни, отодвинув стул, поднялся на ноги.
– Ни в коем случае, – грубо отозвался он. – Я ведь даже не умею вести себя в церкви. Попроси лучше Эдварда или вызови из Ливерпуля Герби, тогда у вас будет целых два ошейника.[3] Нет, я лучше буду стоять возле церкви на улице и брошу вам вслед старый башмак, когда вы будете уезжать.
В глазах брата он увидел обиду и извечный вопрос: «Что это нашло на Джонни?», который он видел так много раз, когда был мальчиком и в юности, и позднее, когда стал взрослым человеком. Ничего не поделаешь, думал Джонни, я всегда обижаю людей, причиняю им боль; я порчу любой праздник, лучше будет, если я уйду. Мне не место в этой счастливой обстановке. Пусть Генри женится на Кэтрин, он для нее самый подходящий человек. Они сделают друг друга счастливыми, она даст ему покой и понимание. А я буду искать душевного спокойствия другими средствами. Пусть это будет черное забвение от бутылки, пусть какая-нибудь девка – кому какое дело?
– Прошу прощения за то, что нарушаю ваше веселье, – сказал он, – но я только что вспомнил, что обещал кое с кем встретиться в девять часов. К тому же без меня вы будете чувствовать себя свободнее.
Джонни достал из кармана несколько соверенов и бросил их на тарелку брата.
– Это за ужин, – сказал он. – Спокойной ночи, матушка.
И он медленно вышел из зала, чувствуя, что люди оборачиваются ему вслед – один улыбнулся со значительным видом, другой удивленно вскинул брови, кто-то поднял бокал, словно для приветствия. Черт бы их всех побрал, думал он, будь они трижды прокляты.
В вестибюле он машинально принял от лакея шляпу, пальто и трость. Дождь перестал, зато дул сильный ветер, холодный и пронизывающий. Он пошел прочь от ресторана; навстречу ему двигались, обнявшись, три человека. Он ожидал, что они расступятся, чтобы дать ему пройти, однако они либо не собирались уступать ему дорогу, либо просто его не видели, и тогда Джонни, ни минуты не колеблясь, столкнул одного из них в канаву, другого отшвырнул к стене, а третьего прижал к уличному фонарю. «Будете знать, как себя вести!» – закричал он, а эти люди, слишком удивленные, чтобы дать ему сдачи, что-то кричали ему вслед, а один из них даже позвал полицейского, однако, прежде чем он появился и собралась толпа, Джонни удалился и был уже достаточно далеко. «Куда, интересно знать, я иду?» – спросил он сам себя и вдруг вспомнил то, что сказал родным: свидание в девять часов. Ведь это действительно правда, полковник устраивает прием в своем доме на Гросвенор-стрит. Тот самый старый дуралей, который мямлил что-то нечленораздельное сегодня утром, а потом сказал, что, принимая во внимание все обстоятельства… ему очень больно это говорить… но он надеется, что Джонни понимает… Иными словами, Джонни рекомендуется покинуть полк, прежде чем они будут вынуждены его выставить. Прекрасно, Джонни это сделает. И к тому же с величайшим удовольствием, черт их всех побери. Он пошарил в кармане и вытащил карточку с приглашением, которая лежала у него на каминной полке еще до утреннего разговора с полковником. «Его превосходительство, достопочтенный Джордж Гревил и миссис Гревил сегодня принимают». Подойдя к ближайшему уличному фонарю, он еще раз ее прочел.
«Они будут иметь удовольствие видеть меня у себя, если им этого хочется», – сказал Джонни.
Он стоял, покачиваясь, на тротуаре и улыбался. По противоположной стороне улицы проезжал кеб, и он подозвал его, взмахнув тростью.
– Гровенор-стрит, одиннадцать, – сказал он. Было очень приятно сидеть, откинувшись на подушки, и Джонни показалось, что кеб прибыл на Гровенор-стрит слишком быстро. Он осторожно выбрался из кеба и заплатил кучеру. Окна в доме были ярко освещены, от входной двери до дороги был положен красный ковер. На улице собралась толпа зевак, они глазели на подъезжающих гостей. Дверь на минуту отворилась, пропуская одного из собратьев-офицеров с женой, а затем снова закрылась.
– А у вас, видно, жены нет? – сказала девушка, стоявшая рядом с Джонни.
Он снял шляпу и поклонился.
– К сожалению, нет, – сказал он. – Не соблаговолите ли вы сопровождать меня вместо нее?
Девица пронзительно расхохоталась. Это была сильно накрашенная проститутка, которая пришла сюда с Пикадилли, привлеченная зрелищем.
– Интересно, что они скажут, если я у них появлюсь? – задорно отозвалась она.
– Вот это мне и хотелось бы узнать, – сказал Джонни. – Пойдешь со мной? Или боишься? Если ты согласишься, я дам тебе пять фунтов.
Девица беспокойно засмеялась, а подруга потянула ее за рукав.
– Пойдем отсюда, – сказала она. – Разве ты не видишь, что джентльмен навеселе?
– Какое к черту навеселе! – сказал Джонни. – Пьян в доску, если желаете знать. Ну, как тебе нравится вот это? – и он подбросил на ладони пять золотых монет.
– Ладно, пойду, – храбро сказала девица. – Пусти, Энни, не держи меня, слышишь?
Джонни предложил ей руку и позвонил. Дверь снова отворилась, и на пороге появился напудренный лакей. Гул голосов встретил Джонни и его спутницу. На лестнице толпились мужчины в мундирах и женщины в вечерних туалетах. На верхней площадке Джонни увидел своего седовласого командира и его величественную супругу.
– Как тебя зовут, золотце мое? – спросил Джонни у девушки, опиравшейся на его руку.
– Вера, – сказала она, слегка подаваясь назад. – Вера Потс. Неужели вы собираетесь вести меня туда наверх, мистер?
– Обязательно и бесповоротно, – сказал Джонни. Он отдал шляпу и трость второму лакею, который что-то возбужденно шептал своему товарищу – Будьте любезны доложить, – сказал он, подходя к лестнице. – Капитан Бродрик и Вера Потс. Приветствую вас, мой дорогой Робин. Как поживаете? А как ваша жена? Страшно рад вас видеть. Мне кажется, вы не знакомы с мисс Потс. Мисс Потс, это капитан Сэр Роберт и Леди Фрейзер. Сюда, пожалуйста, милая Вера…
Толпа на лестнице расступилась, когда Джонни поднимался наверх, ведя под руку свою девицу, которая испуганно к нему прижималась. Сам он плохо видел, что происходит, однако чувствовал, что к нему обращаются, замечал смущенные взгляды, слышал, как кто-то настоятельно окликает его снизу, но в него вселилась какая-то мощная сила, он был полон уверенности в себе. Теперь к нему обернулся полковник, любезная приветственная улыбка на губах его жены застыла, а рука в длинной белой перчатке опустилась при виде грязной пятерни, которую протягивала ей незваная гостья.
– Добрый вечер, миссис Гревиль, – сказал Джонни. – Добрый вечер, сэр. Позвольте представить вам мисс Веру Потс с Пикадилли.
– Приятно познакомиться с вами, право слово, – сказала его спутница.
На лице миссис Гревиль появилось отрешенное недоуменное выражение, как у человека, только что получившего удар между глаз, и Джонни на минуту показалось, что она лишится чувств. Однако она вновь обрела свою величественную осанку, она поклонилась, она что-то пробормотала.
Полковник казался невозмутимым. Он вежливо поздоровался с Джонни, пожал руку его спутнице. Только маленькая жилка, пульсировавшая у него на лбу, выдавала его истинные чувства.
– Мортон, – обратился он к красному, как рак, молодому субалтерну, стоявшему рядом с ним. – Мне кажется, мисс Потс будет лучше себя чувствовать, если выйдет на улицу. Будьте так добры, проводите ее, пожалуйста, к дверям. Здесь есть еще одна лестница, с площадки направо. Благодарю вас. А вы, Фрейзер, или кто-нибудь другой, кликните кеб, чтобы отвезти Бродрика домой. Мне кажется, он не очень хорошо себя чувствует.
– Напротив, – сказал Джонни, – я чувствую себя превосходно и сам провожу мисс Потс к ее друзьям. Доброй ночи, сэр.
Он поклонился, снова предложил руку своей спутнице, и они вместе спустились по лестнице в холл, провожаемые взглядами сотен глаз. Джонни снова получил свою шляпу, пальто, и вот они уже на улице, на красном ковре, и дверь за ними захлопнулась.
Позже, значительно позже, Джонни раздвинул шторы в своей комнате на Пэл-Мэл. Утро было серое и туманное. Какое-то время он не мог припомнить, что произошло накануне вечером, и потянулся к фляжке в ящике туалетного столика. Через несколько минут он почувствовал себя лучше, и взгляд его упал на женскую фигуру – в его постели мирно спала Вера Потс. Странно, он ничего не помнил; что же было после того, как они вышли на улицу? Джонни прошел в гостиную и равнодушно огляделся. Там валялось его пальто, шляпка Веры Потс, отделанная множеством лент и перьев, боа, бывшее накануне у нее на плечах. Он сделал еще один глоток из фляги. Потом увидел телеграмму, которая лежала на конторке. Джонни протянул дрожащую руку и распечатал ее. Когда Вера Потс вошла в комнату, отыскивая свои вещи, она увидела, что Джонни стоит перед конторкой, держа в руках телеграмму.
– Что случилось? – спросила она. – Надеюсь, не плохие новости?
Он, казалось, не слышал ее. Он смотрел, как декабрьский туман заволакивает весь окружающей мир.
– Умер мой дед, – медленно проговорил Джонни. – Это означает, что Клонмиэр теперь мой.
4
Как странно, ему все еще казалось, что библиотека принадлежит старику, и, открывая ящики секретера, верхняя крышка которого откатывалась назад, или поворачивая ключ в книжном шкафу, Джонни испытывал неловкость, как будто Медный Джон в любую минуту мог войти в комнату, встать на пороге, заложив руки за спину и глядя из-под густых бровей прищуренными глазами, и спросить в своей холодной неторопливой манере, что здесь делает его внук. В комнате все было проникнуто его аскетическим духом, и Джонни знал, что никогда не сможет здесь сидеть, не сможет писать здесь письма, потому что за его спиной, заглядывая ему через плечо, всегда будет стоять тень деда.
Но это же смешно. Дед не бывал в Клонмиэре уже более шести лет. И Джонни пытался себе представить этого глухого восьмидесятичетырехлетнего старика, который жил со своей экономкой в Летароге, ожидая смерти, ни с кем не виделся, никому не писал, если не считать одного письма в месяц, которое он неукоснительно посылал управляющему рудником на Голодной Горе. Что могло быть страшного в этом старике, который день за днем сидел в своем фермерском доме в далеком Летароге? И тем не менее Джонни вздрагивал, неизвестно почему, закрывал крышку секретера, отодвигал кресло и выходил на воздух, на солнечный свет, оставляя библиотеку на милость пыли и пауков. Возвращение домой его несколько разочаровало. Всю свою жизнь он дожидался этого момента, мечтал о нем, строил планы, и теперь, когда он наступил, Джонни стало неинтересно, это его больше не волновало. «Слишком поздно», – думал он, бродя по саду и парку и рассеянно слушая то, что говорил ему приказчик. «Слишком поздно, меня это больше не интересует. Это должно было произойти десять лет тому назад, тогда в этом был какой-то смысл». Приказчик, человек по имени Адамс, его раздражал. Джонни не знал этого типа, а тот постоянно ссылался на Генри, словно имение было оставлено ему, а не Джонни. «Да, капитан Бродрик, эти деревья приказал посадить ваш брат Генри. Он жил здесь прошлым летом вместе с другими молодыми джентльменами, когда вы были за границей». И еще: «Мистер Генри сказал, что нужно отремонтировать фермерский дом и уладить спор между Бэрдом и новым экономом; он решил, что Бэрд слишком стар, и нанял теперешнего, Филлипса». И еще: «Мистер Генри бывал на шахтах очень часто, мне кажется, что все письма, связанные с делами рудника, посылаются ему».
Разумеется, когда он служил в полку и находился за границей, вне Англии, а дед жил на покое в Летароге, делами занимался Генри, но теперь, когда дед умер и Джонни вступил во владение, он возьмет все в свои руки.
– В будущем, – коротко распорядился он, – вся корреспонденция, касающаяся имения и рудника, должна направляться непосредственно ко мне.
Арендаторы тоже постоянно спрашивали мистера Генри, глядя на Джонни недоверчиво, словно он был посторонним и не имел права находиться в замке. То же самое было и на руднике. Прежний штейгер, старик Николсон, давно удалился на покой, его место занял управляющий Гриффитс, вежливый и, по всей видимости, знающий человек, который достаточно охотно знакомил его с отчетами, но когда Джонни задал ему какие-то вопросы, касающиеся оборудования, он сказал: «Мистер Генри считает, что все механизмы изношены и требуют полной реконструкции. Капитану Бродрику следует переговорить с братом и выяснить, какие в связи с этим будут приняты меры».
– Мой брат, – ответил Джонни, – в данный момент очень занят, он женится, и вообще он не имеет никакого отношения к управлению рудником.
– Конечно, теперь, когда вы вернулись домой, положение изменилось, – поспешно согласился Гриффитс. – Теперь, конечно, вы сами будете заниматься делами.
И он стал говорить о техническом состоянии рудника, показывал Джонни цифры, в которых тот ничего не понимал. Однако, дабы не обнаружить свое невежество, он время от времени кивал головой, задавал вопросы, одним словом, не растерялся и сумел поставить управляющего на место.
«Будь я проклят, если позволю Генри и вообще кому бы то ни было указывать мне, что я должен делать», – думал Джонни. Вернувшись в замок, он созвал всех слуг и как следует их отругал, просто чтобы они знали, что он не потерпит никаких глупостей. Он разозлился, когда старик Томас обратился к нему, сказав, что если капитан не нуждается в его услугах, он будет служить у мистера и миссис Генри в Слейне – они сняли там дом.
– Ну и отправляйся туда, если тебе угодно, – сказал Джонни. – Я не хочу, чтобы у меня служили люди, которые меня не любят.
– Это не так, сэр, – смущенно отозвался старый слуга. – Просто я привык к мистеру Генри, а вы так долго жили в чужих краях, что я, наверное, не сумею вам угодить.
Итак, Томас отправился в Слейн, а с ним вместе и еще кое-кто из слуг, и Джонни в гневе и раздражении послал за своим ординарцем, который служил у него, когда он был в полку. Тот немедленно забрал в свои руки весь дом, а вскоре после этого явилась Фанни-Роза, привезя с собой еще троих слуг, весь свой багаж и трех собак, и заявила, что ее дорогой Джонни не может жить в Клонмиэре в полном одиночестве и что она будет за ним ухаживать.
– Знаешь, мой дорогой, – говорила Фанни-Роза, взяв его под руку и прогуливаясь вместе с ним перед домом, – тебе просто необходимо жениться. Надо найти какую-нибудь приятную спокойную особу, она нарожает тебе дюжину ребятишек и всегда будет под рукой, когда тебе захочется. Только не нужно, чтобы у нее были свои взгляды, это иногда раздражает, а так она не будет мешать ни тебе, ни мне. У нас в округе наверняка найдется девица, отвечающая этим требованиям. Разумеется, из хорошей семьи. Никаких выскочек.
– Терпеть не могу приятных спокойных женщин, – сказал Джонни, – да и ты тоже их не любишь. Я слишком большой негодяй, за меня не выйдет ни одна женщина, так что не будем об этом говорить.
– Генри идеально счастлив со своей Кэтрин, – заметила его мать. – Как бы я хотела, чтобы то же самое можно было сказать и о тебе. При жене ты остепенишься, потому что у тебя будет, на кого опереться. Я не так глупа, я знаю, о чем говорю.
– Не имею никакого желания остепеняться, – заявил Джонни, – и вообще, если ты собираешься читать мне нотации, я должен тебе напомнить, что это мой дом, а не твой.
Фанни-Роза украдкой посмотрела на сына. Просто удивительно, стоит только упомянуть Генри и Кэтрин, как он тут же становится на дыбы.
– Не говори глупостей, мой дорогой, – сказала она, – ты же знаешь, я никогда не читаю нотаций.
Однако она тут же решила расспросить этого его камердинера, много ли пьет его хозяин, где он держит ключ от погреба, что делает по вечерам и много ли получает писем. Самое главное теперь, это чтобы у Джонни было занятие. Фанни-Роза разослала приглашения всем соседям на тридцать миль в окружности приехать поохотиться, пока не кончился сезон. Своему брату Бобу Флауэру, который женился и обосновался в замке Эндрифф, своему кузену графу Мэнди, другим родственникам, многочисленным Лэмли – одним словом всем, кто мог составить компанию Джонни, постоянно посылались приглашения, в которых говорилось, что «милый Джонни жаждет их видеть», и, если приглашение принималось и гости приезжали в Клонмиэр, их встречала эффектная словоохотливая хозяйка, необычно ярко одетая и неизменно не в тон своим огненно-рыжим волосам. Позже, значительно позже, среди дня, к ним присоединялся несколько покрасневший и слегка косноязычный хозяин, то дружелюбный, то агрессивный попеременно; он часто и громко смеялся, но иногда вдруг без всякой видимой причины погружался в мрачное уныние. Гости чувствовали себя неуверенно, им было неловко, они не знали, чего от них хотят и что им делать: то ли отправляться на охоту, то ли велеть закладывать карету и ехать домой. Как бы то ни было, когда их в следующий раз приглашали в Клонмиэр, оказывалось, что они заняты и принять приглашение не могут.
– Какие странные люди, – говорила Фанни-Роза, – прошлой зимой, когда здесь были Генри и Герберт, друзья приезжали к ним охотиться два или три раза в неделю, причем сами напрашивались, а теперь те же самые друзья только и знают, что извиняются, ссылаясь на плохие дороги и дальнее расстояние.
– Ничего тут странного нет, – отвечал Джонни. – Это значит только одно: им было приятно приезжать, чтобы встретиться с Генри и Гербертом, а видеть меня они совсем не хотят. Ради Господа Бога, перестань ты посылать эти свои приглашения, я и сам могу позвать своих друзей.
И он бродил по болотам, взяв в спутники, за неимением другого общества, егеря и двух-трех арендаторов, с которыми у него установились сомнительно-фамильярные отношения. Во время одной из таких прогулок он встретил Джека Донована, с которым почти не виделся со времен своей юности и который живо напомнил ему тот давнишний эпизод в Ленском пабе. Парень этот мало изменился – те же рыжие волосы, тот же нахальный вид. Он тут же потянулся здороваться с Джонни, расспрашивать его о здоровье, хотя ружье под мышкой другой руки явно говорило о том, что он занимается браконьерством.
– Так вы снова вернулись к нам, капитан, ну, теперь мы повеселимся на славу, – сказал Донован. – Я так и говорил ребятам в Дунхейвене, вот, говорю, наступают веселые времена, новый хозяин уж позаботится, чтобы мы тут в деревне не скучали.
Джонни рассмеялся, хотя поначалу у него было желание вздуть этого типа.
– Пойдем-ка с нами, Джек, – позвал он, – поищи нам зайцев.
– Зайцев я вам найду, – сказал Джек, подмигнув. – Местность эту я знаю, как свои пять пальцев. Правда, пока вы были в отсутствии, капитан, я был вынужден приходить сюда тайком. Здесь обычно охотится доктор Армстронг, а я не принадлежу к числу его друзей, так же как и вся моя семья.
– Доктор Армстронг тут ни при чем, – сказал Джонни, – не обращай на него внимания. Теперь, для разнообразия, ты можешь приходить как мой гость.
Того обстоятельства, что его крестный отец не одобрял Джека Донована, было достаточно, чтобы Джонни тут же зачислил последнего в число своих друзей. Дядюшка Вилли два-три раза ненадолго появлялся в Клонмиэре, и всякий раз возникали неприятные разговоры, ущемлявшие самолюбие Джонни: собирается ли Джонни предпринять то-то и то-то, делает ли он что-то другое так же, как это делал его дедушка, спросил ли он совета Генри о том-то и о том-то? По правде сказать, его крестный слишком уж полагается на старые времена. Ему уже под шестьдесят, он слишком стар, для того чтобы занимать прежнее место, и если он не поостережется, Джонни его просто выгонит и передаст практику человеку помоложе.
– Чем ты сейчас занимаешься, Джек? – спросил он, и парень пожал плечами.
– Законный вопрос, капитан. Сами видите, в каком я виде: хожу с прорванными локтями. Торговля здесь у нас совсем захирела, лавчонка, которая осталась мне от отца, развалилась, крыша вот-вот рухнет мне на голову. Мы с Кэти, моей сестрой, думаем отправиться в Америку. Здесь нам совсем нечего делать.
– Не нужно вам никуда уезжать, – сказал Джонни. – Я найду вам что-нибудь здесь, в Клонмиэре. Кстати, мне нужен человек на место привратника – прежнего я выгнал за непочтительность. Вы с сестрой можете хоть сейчас поселиться в Лодже – знаете, этот домик у въезда в наши владения?
Джек Донован посмотрел на него, в его бледно-голубых глазах мелькнуло подозрение.
– Вы со мной шутите, капитан?
– Нисколько. Почему бы тебе там не поселиться и не занять место привратника?
– Конечно, это вам решать. Имение принадлежит вам, и теперь, когда старый мистер Бродрик умер, вы вольны нанимать кого хотите. Он бы никогда не допустил, чтобы на его земле жил кто-нибудь из Донованов.
– Тем больше у меня оснований желать, чтобы это положение изменилось, – сказал Джонни, – а если кто-нибудь будет возражать, пошли их ко мне, я с ними разберусь.
Он забыл и думать об этом деле, но через несколько дней к нему явился приказчик в состоянии великого возмущения и доложил, что Джек Донован из Дунхейвена вместе с сестрой имел нахальство перетащить свои пожитки в Лодж, который он, приказчик, уже обещал одному из килинских арендаторов. Не прикажет ли капитан этим людям немедленно убраться оттуда?
– И не подумаю, – ответил Джонни, очень довольный тем, что приказчик остался в дураках. – Это я разрешил Доновану занять место сторожа при воротах и, соответственно, поселиться в Лодже.
– Но ведь раньше никогда… – начал мистер Адамс, однако Джонни послал его к дьяволу и удалился из комнаты. В тот же вечер за обедом на ту же тему заговорила его мать.
– Что за глупости я слышу, будто эти ужасные Донованы пытаются занять дом привратника? – спросила она. – Прислуга только об этом и говорит. Ты, конечно, распорядишься, чтобы они убирались.
– Ничего подобного я не сделаю, – сказал Джонни. – Джек Донован хороший человек, и притом один из немногих, кто хорошо ко мне относится. Они будут жить в этом доме, сколько им будет угодно.
– Но, Джонни, – возразила Фанни-Роза, – Бродрики никогда не имели никакого дела с Донованами, тебе это должно быть прекрасно известно. Это ужасное семейство. Твой отец умер, оттого что общался с ними и заразился смертельной болезнью. Одного этого я никогда им не прощу.
– То, что отец заразился дифтеритом от одного из Донованов, еще не причина для того, чтобы мне не нравилось нынешнее поколение этой семьи, – заявил Джонни, – и мне казалось, что ты тоже могла бы быть поумнее. Почему бы тебе не навестить Кейт Донован и не спросить, как они там устроились?
– Мой милый мальчик, я никогда в жизни ни с кем из них не разговаривала, не собираюсь делать это и теперь. И если это та самая девица с хитрой физиономией и волосами, точно из пакли, которую я сегодня видела в аллее, то я не могу сказать о ней ничего хорошего. В привратники нужно было взять Магони. Мне нравится миссис Магони. Почему ты с самого начала не спросил моего совета?
– Потому что я предпочитаю поступать так, как считаю нужным сам, – оборвал ее Джонни, протягивая руку к графину.
– С твоей стороны это большая ошибка, – сказала Фанни-Роза, следя за тем, сколько жидкости наливается в стакан, – нанимать людей из деревни, которая никак не связана с имением. Я пробовала брать оттуда прислугу, и ничего хорошего из этого не получалось. В конце концов, мне ведь приходилось управлять имением, – сначала я делала это сама, потом мне помогал Генри, – пока ты служил в своем полку, и я знаю, что к чему. Ты что, хочешь допить все, что есть в графине?
Джонни отставил стакан и посмотрел через стол на мать.
– Мне кажется, настало время нам с тобой поговорить откровенно, – сказал он. – Мы много лет подряд обсуждали, как будем жить вместе в имении, когда умрет дедушка. Ну вот, теперь это состоялось, и что же? Ты сама видишь, так же, как и я, что ничего хорошего из этого не получается. Что ты намереваешься делать, принимая во внимание последнее обстоятельство?
– Что ты хочешь сказать? – спросила Фанни-Роза.
– Только то, что и тебе и мне будет лучше, если ты уедешь и станешь жить где-нибудь в другом месте, – сказал Джонни.
Фанни-Роза ответила не сразу. Она теребила пальцами скатерть, на щеках у нее появились два ярких пятна. Джонни угрюмо смотрел на мать; он ненавидел себя за то, что сделал, но в то же время знал, что слов своих назад не возьмет.
– Понимаю, – сказала наконец Фанни-Роза. – Я тебя раздражаю. Хорошо, что ты мне это сказал. Матери ведь так глупы.
Она встала, подошла к камину, постояла там, протянув руки к огню. Джонни внезапно вспомнил, какой она была двадцать лет тому назад: то же самое облако волос – теперь они выкрашены, причем неровно – вокруг лица, вспомнил, как он был ребенком, и она вдруг подхватывала его на руки и крепко прижимала к груди. Он помнил, какие у нее тогда были духи и как приятно пахло ее тело. Теперь кожа у нее под подбородком была уже не такой упругой, лицо было напудрено, причем так небрежно, что пудра оставила пятна на ее атласном платье. Сердце у него разрывалось, он отчаянно проклинал годы, которые встали между ними и через которые нельзя было перейти; из беззаботной, постоянно смеющейся девушки они превратили ее в несколько нелепую немолодую женщину. Та осталась в прошлом, а эта уже больше ничего для него не значит.
– Ну что же, не будем делать из этого трагедии, – беспечно сказала она. – Если ты хочешь жить один, слава Богу, что сказал мне об этом вовремя.
Джонни повернул свой стул и теперь тоже смотрел на огонь в камине.
– Ты не понимаешь, – сказал он. – Это действительно трагедия. Я много думал об этом – о том, что ты будешь жить со мной, о том, что мы будем делать вместе. А теперь, когда это осуществилось, оказалось, что ничего не получается, будь оно все проклято. Разве это не величайшая трагедия, которая только может произойти с людьми?
Они смотрели на огонь; он держал в руке бокал, она стояла, положив руку ему на плечо.
– Хотела бы я знать, – вдруг сказала она, – как бы все это было, если бы был жив твой отец?
В ее голосе было что-то такое, что проникло ему в самое сердце, заставило его посмотреть на нее и быстро взять ее за руку. Но когда он повернул ее к себе, она улыбалась, на лице ее не было слез, и она быстро заговорила о том, что нужно найти небольшую виллу, возможно, на юге Франции, где можно было бы проводить осень и зиму. Она часто думала о том, как это было бы приятно. Когда она была молодой девушкой, они обычно жили зимой за границей, во Франции или в Италии. Было ужасно весело. Тут, конечно, есть одно затруднение: это может потребовать больших расходов.
– К черту расходы! – сказал Джонни. – Ты отлично знаешь, что я буду давать тебе столько, сколько понадобится. Все это можно устроить.
– Дорогой ты мой, – сказала она. – Какой ты добрый и какой щедрый, – и она погладила его по голове, что было гораздо хуже, чем если бы она бушевала и кричала на него. – Как ты думаешь, не захочет ли Элиза пожить там вместе со мной, чтобы немного рассеяться, ведь ей, наверное, скучно все время в Сонби? Мы могли бы пожить в отеле и тем временем подыскать виллу. Я, пожалуй, напишу ей сегодня вечером. Из всех мест я бы предпочла Монте-Карло. Там всегда так оживленно…
Она открыла дверь и вышла, оставив его одного, и он вдруг подумал, что все это время ничего не знал о матери, о том, какое у нее сердце, какая душа. И никогда не узнает, не разбил ли он сегодня это сердце, или там нечего было разбивать, потому что у нее его нет. И никто на свете ничего об этом не узнает. Отныне только один Господь Бог когда-нибудь заглянет в душу Фанни-Розы и увидит, что там скрыто.
На следующее утро он был полон раскаяния, горько сожалел о жестоких словах, которые говорил накануне, и пошел в комнату матери, чтобы попросить у нее прощения и уговорить остаться. Он скажет ей, что слишком много выпил и не понимал, что говорит; но, войдя в комнату, он увидел, что она сидит среди кучи вещей – всюду стояли раскрытые коробки, валялись книги, шляпки, давно не надеванные платья, шарфы, пояса, перчатки – словом, реликвии, скопившиеся за много лет жизни.
– Как забавно, – сказала она, – я все время нахожу давно забытые вещи. Вот шляпка, в которой я была, когда твой отец сделал мне предложение. – И она взяла в руки помятую соломенную шляпку, крошечную, размером не более блюдца. – Может быть, наша судомойка сможет ее надеть в день Всех Святых, – добавила она, отбрасывая шляпку в сторону. – А вот твой первый башмачок, – смеясь сказала она, показывая ему крошечную красную пинетку. – Это нельзя выбрасывать, ты носил их всего несколько недель, ноги у тебя росли так быстро… Посмотри на это атласное платье. Я его заказывала, когда мы с твоим отцом ездили в Бат, провели там страшно веселую неделю. Но потом вскоре в проекте появился Эдвард, и я уже не могла его надеть, оно мне было мало. Помню, как это было досадно. Если чуть-чуть переделать, я снова смогу его носить, – и она приложила платье к себе.
Джонни смотрел на нее с отчаянием в душе. Было так грустно видеть все эти вещи, некогда составлявшие частицу ее жизни.
– Мне кажется, мы вчера наговорили глупостей, – сказал он. – По-моему, тебе стоит подумать еще раз и остаться.
– Ах, пустяки, – ответила она. – Никогда не следует отказываться от принятого решения. Я усвоила это много лет назад. Кроме того, я уже с удовольствием думаю об этой маленькой вилле, о том, как буду жить во Франции. Буду встречаться с людьми, много выезжать. Ты стоишь на моей муфте, родной. Отойди, пожалуйста, в сторону, хорошо?
И он подумал, что, может быть, она не притворяется, действительно хочет от него уехать, и это показалось ему настолько более трагичным, чем если бы она желала остаться, что он отправился в погреб и выпил полбутылки виски. На следующей неделе она уехала.
Джонни заперся в доме и ни с кем не встречался. Погода была скверная, каждый день шел дождь. Туман висел над заливом, скрывая остров Дун, и Джонни глядел из окна на тоскливый проливной дождь, слушал, как капли со звоном капают в канаву, видел, как серые тучи окутывают Голодную Гору. А потом, поскольку ему нечего было делать, он выходил из дома под дождь, шел по аллее через парк и заходил в Лодж, чтобы поболтать с Джеком Донованом. Этот человек его забавлял. Он обладал чувством юмора, правда, несколько грубоватого, и у него был неистощимый запас разных историй, связанных с обитателями Дунхейвена. Джонни, у которого чувство юмора было не более утонченным, эти истории нравились. И он, в свою очередь, рассказывал о своих похождениях за границей, выбирая наиболее непристойные эпизоды, поскольку над ними Джек смеялся особенно громко. Тот случай, когда Джонни, находясь в Турции, ворвался в гарем, когда хозяин был в отсутствии, и овладел одной из покрытых чадрой женщин, доставил величайшее удовольствие обоим Донованам, – дело в том, что Кейт Донован обычно находилась в той же комнате и готовила ужин брату, украдкой наблюдая за Джонни. У нее были гладкие светлые волосы, почти белые, причесанные на прямой пробор, и Джек говорил, что они такие длинные – гораздо ниже талии, – она даже может на них сидеть.
– А ну-ка, давайте посмотрим, – сказал Джонни.
Однако она сделала вид, что это ее ужасно шокирует, жеманилась, отказывалась их распустить, но брат стал ее уговаривать.
– Полно, Кейт, не нужно быть такой гордой, не стоит задаваться перед капитаном.
После долгих уговоров она вынула из волос шпильки, бросая взгляды на Джонни. Распущенные волосы сразу ее преобразили, превратив из ординарной молодой женщины в нечто оригинальное и интригующее, и Джонни подумал, как приятно будет погрузить в них пальцы, перебирать их, играть с ними.
Распущенные волосы Кейт возбуждали его, и вскоре почти каждый день можно было видеть, как он идет к воротам в парк, заходит в домик и проводит там несколько часов, болтая с братом и сестрой. В маленькой, пропитанной запахами пищи, душной кухне с ее жалкими тюлевыми занавесками, аляповатой фаянсовой посудой, фарфоровыми фигурками Богоматери и Святого Иосифа на каминной полке, большим деревянным распятием на стене он чувствовал себя спокойнее и уютнее, чем в пустых холодных комнатах Клонмиэра.
Мало-помалу Джек Донован начал исчезать из дома на то время, когда там находился Джонни. Его сестра приносила из кладовки бутылку виски и наливала гостю, приговаривая, что денек, дескать, сегодня холодный. Джонни наблюдал за ней поверх ободка стакана, забавляясь ее ужимками, долженствующими изображать скромность, которой, как ему было известно, у нее не было и в помине, а затем просил ее распустить волосы. Она отказывалась, качала головой, отворачивалась, но в конечном счете сдавалась. В кухне было тихо – ни звука, кроме тиканья часов – и Джонни, согретый изнутри выпитым виски, держа на коленях Кейт Донован и играя прядями ее волос, чувствовал, как его охватывает сладостная летаргия. Насколько приятнее было сидеть так здесь, чем в полном одиночестве в столовой собственного дома. Сквозь полузакрытые глаза он видел портрет Папы на противоположной стене, четки под портретом, и несоответствие между тем, что он видит, и тем, что происходит в этой кухне, вызывало у него смех, так что приходилось прятать лицо в волосах Кэт, чтобы она не заметила, как его все это забавляет.
Дома, в Клонмиэре, у него наступала реакция, причинявшая ему страдания. Как это прискорбно, думал Джонни, что он чуть ли не каждый день таскается в дом своего собственного привратника, чтобы заниматься любовью с его сестрой. Разговоров у них не было никаких – с Кейт говорить было не о чем; он ходил к ней с одной-единственной целью. Так проходили дни ранней осени тысяча восемьсот пятьдесят седьмого года.
Еще больше он страдал во время нечастых визитов в Ист-Гроув, дом его брата в Слейне. Его вдруг охватывало необъяснимое желание увидеть жену брата, Кэтрин. Едва только он входил в их дом, как его охватывало ощущение покоя, которого он не находил больше нигде. Она подходила к нему, пройдя через всю гостиную, и, протянув ему руки, говорила: «Я очень рада вас видеть, Джонни, вы, конечно, останетесь ночевать», и не принимала никаких отговорок. Томас относил его саквояж наверх, в комнату для гостей, и вот уже подают чай, он сидит рядом с Кэтрин, она наливает ему и себе, он смотрит на ее руки, лежащие на чайнике, видит мягкую линию ее плеча, тонкую шею, изящный спокойный профиль.
– Чем вы все это время занимались, Джонни? – спрашивала она, положив руку ему на колено и глядя ему в глаза, и его охватывало отвращение к тому, что он с собой делает, к той жизни, которую он ведет. Отвращение к тому, как бессмысленно проходят дни – все утро он валяется в постели, потом делает вид, будто собирается заняться делами с приказчиком, потом сидит один в столовой перед бутылкой виски, потом этот дом при воротах и отвратительное нелепое свидание с Кейт. Возвращение в замок и снова бутылка виски. Он оглядел гостиную в Ист-Гроув. Там все дышало добротой и уютом – огонь в камине за начищенной до блеска решеткой. Ковер мягкого зеленого тона, ситцевая обивка на мебели, с узором из яблок. На столе стоит ваза с цветами, другая ваза – на каминной полке. На коленях у Кэтрин какое-то шитье, ведь она в скором времени ожидает ребенка, однако она откладывает работу, заметив, что гостю не интересно любоваться на такие чисто женские предметы.
– Мне хотелось бы, Джонни, – сказала она, – чтобы вы оставили на время Клонмиэр и поселились у нас. Я была бы вам очень рада, и когда Генри нет дома, что, увы, случается слишком часто, вы составляли бы мне компанию. Я что-то слишком редко вижу моего крестника.
– Я бы очень этого желал, – ответил он. – Больше всего на свете.
– Так за чем же дело стало?
– Нет, – он упрямо покачал головой, – людям, которые счастливы вдвоем, совсем не нужен третий, он непременно нарушит гармонию.
– Не говорите пустяков, Джонни, – сказала она. – Мы были бы еще счастливее, если бы знали, что вам у нас хорошо. Вам, должно быть, одиноко в этом огромном доме, и хотя я сейчас никуда не выхожу и вообще мало двигаюсь, мы могли бы вместе читать, я играла бы вам, а Генри, вернувшись вечером домой, был бы рад вашему обществу.
Как было бы прекрасно, подумал Джонни, день за днем сидеть здесь рядом с Кэтрин, в тишине и покое ее дома. Просто сидеть и смотреть на ее руки, сложенные вот так, как сейчас. Слушать ее спокойный голос и иногда ловить ласковый взгляд, обращенный к нему поверх книги, которую она читает.
Когда после чая Томас убрал со стола, Кэтрин подошла к фортепиано и стала наигрывать тихую мелодию. Она казалась такой далекой, такой отрешенной от мира, когда сидела вот так перед фортепиано, задумчиво глядя в окно. Интересно, о чем она думает, гадал Джонни. Где витают ее мысли? Дает ли она Генри тот покой, который испытывает в ее присутствии он, Джонни? Он закрыл глаза и, слушая, как она играет, пытался представить себе, что это его дом, его гостиная, что это его жена сидит и играет на фортепиано, а кончив играть, подойдет к нему, наклонится, прикоснется рукой к его волосам и спросит, понравилось ли ему то, что она играла. В это время дверь отворилась, и в комнату вошел Генри, сияя довольной улыбкой.
– Здравствуй, старина, какой сюрприз! – сказал он, и Джонни поднялся с места, гость в доме брата – глупые мечты разлетелись в прах.
Кэтрин закрыла крышку инструмента и сразу же подошла к мужу. Он поцеловал ее и продолжал разговаривать с Джонни, обнимая жену за талию.
– Как ты ее находишь? – спросил он с гордостью и, не дожидаясь ответа, стал говорить о том, как у него прошел день, рассказав смешную историю, случившуюся во время делового завтрака, на котором он вынужден был присутствовать, и где один из членов муниципалитета произнес бестактную речь.
– Ты, конечно, все уладил и пригласил обиженных к обеду?
– Ничего подобного я не сделал, – возразил Генри, – мне хотелось только одного: чтобы все это поскорее кончилось, и я получил бы возможность вернуться домой к жене.
Он снова наклонился и поцеловал ее, а она посмотрела на мужа. Этот ее взгляд, выражение ее лица отозвались острой болью в сердце Джонни.
Она его любит, подумал он, он сделал ее счастливой, и, одеваясь к обеду, слушая, как они разговаривают в соседней комнате, он вдруг вспомнил всех женщин – он никогда их не любил, – которые доставляли ему минутное наслаждение и ничего больше. Какая печальная вереница жалких никчемных созданий, и наконец – Кейт Донован в этой грязной кухне в доме привратника. Боже мой, устало думал он, если бы только все сложилось иначе, если бы я не поступил в этот полк, не прошел бы через эту проклятую бессмысленную войну, а оставался бы дома, встретил бы Кэтрин и попросил бы ее мне помочь. Возможно, она вышла бы замуж за меня и рожала бы детей мне, а не Генри и смотрела бы на меня так же, как десять минут назад она смотрела на Генри.
На его туалетном столике стоял цветок в горшке – Кэтрин, должно быть, поставила его туда, прежде чем он пошел наверх переодеваться, – около кровати лежала книга, в камине горел огонь – знаки ее внимания, ее заботы, и вообще все в этой комнате было аккуратно и уютно, так непохоже на его мрачную спальню в Клонмиэре. Он представил себе, как в соседней комнате Кэтрин сидит перед зеркалом, расчесывает волосы, а потом туда входит Генри, застегивая запонку на воротничке – интимность между ними естественная вещь, всякий раз делающая их ближе друг к другу. Ему этого никогда не доведется испытать, этой общности мужа и жены, их совместной жизни. А он? В его воспоминаниях все так серо, безрадостно и тоскливо.
Обедали в Ист-Гроув в семь часов. На полированном столе стояли зажженные свечи. Подавать на стол Томасу помогала молоденькая горничная. Сидя за столом рядом с Кэтрин, Джонни сравнивал их образ жизни со своим собственным: вот он сидит, развалясь, на стуле; перед ним скатерть, зачастую покрытая пятнами, и на ней – полуостывшая еда; разбранив прислугу до того, что все они бледнеют от страха, Джонни решает вообще ничего не есть и протягивает руку к графину.
Когда Кэтрин встала и вышла, оставив братьев наедине, Генри через стол посмотрел на Джонни со странным, чуть ли не робким выражением и сказал:
– Я думаю, Джонни, ты не захочешь, чтобы я стал твоим приказчиком?
– А чем плох Адамс? – спросил Джонни.
– Я и не предлагаю, чтобы ты совсем расстался с Адамсом, – ответил Генри, – но позволь мне быть, ну, скажем, управляющим, за отсутствием более удачного термина. Ты сам видишь, старина, что имение гибнет, и это обидно, если подумать о том, сколько сил и внимания уделял ему наш дед. Не сердись на меня за то, что я тебе это говорю. Я давно уже собирался завести этот разговор.
Джонни покраснел и выставил вперед подбородок.
– Не понимаю, о чем ты, – сказал он. – Дела в имении идут так, как я этого хочу, и не о чем тут толковать. Честно говоря, я не особенно высокого мнения об Адамсе и в будущем собираюсь взять управление имением в свои руки, стать своим собственным приказчиком. А тебе это принесло бы одни заботы, и больше ничего.
– Прекрасно, – быстро согласился Генри. – Не будем больше об этом говорить. Я предложил это только для того, чтобы тебе помочь, снять часть груза с твоих плеч. Ты давно не был на руднике?
– Давно, – ответил Джонни, закуривая сигару. – Туда незачем ездить. Единственное, что меня интересует, это чтобы на мой банковский счет регулярно поступали деньги. А почему ты спрашиваешь?
– Да собственно, у меня нет особых причин. Просто мне кажется, что служащие лучше работают, если видят, что хозяин проявляет к ним интерес и иногда справляется, как идут дела.
– Какие еще будут советы? – спросил Джонни. Генри пододвинул ему графин.
– Только один: не слишком увлекаться вот этим и пореже встречаться с Донованами.
Джонни отложил сигару.
– Кто, черт возьми, разносит сплетни вокруг Донованов? – злобно спросил он.
– Ты же знаешь, как у нас любят заниматься чужими делами, – отозвался Генри. – Если что случается в Дунхейвене, то уже через день об этом становится известно в Слейне. Джек Донован не слишком-то почтенный человек, тебе это известно. На его счету браконьерство и вообще всякое мелкое воровство. Кроме того, известно, что он хвастает в кабаках, будто его сестрица пользуется твоим благосклонным вниманием, – он, разумеется, употребляет не столь благопристойное выражение.
– Пошли они все к дьяволу! – заорал Джонни. – Почему, черт возьми, они не могут оставить меня в покое?
– Они и оставят тебя в покое, – ответил Генри, – если ты оставишь в покое вот это. – И он указал на графин.
Джонни откинулся на спинку стула и в упор посмотрел на брата.
– Легко тебе говорить, – сказал он. – Ты счастлив, у тебя хорошая жена, которую ты любишь. О чем тебе еще беспокоиться? У тебя есть Кэтрин. Позволь и мне иметь свою Кейт.
Он засмеялся и налил себе еще стакан портвейна.
– Мне до тошноты надоели разные советчики, которые указывают мне, что я должен делать. Довольно я терпел это в армии, не намерен выносить ничего подобного дома.
– Я не собираюсь тебе указывать, – спокойно возразил Генри. – Я только прошу тебя, остерегайся Донована. Если тебе угодно иметь связь с его сестрой, я не могу тебе запретить, но не теряй головы.
– Донованы мои друзья, – заявил Джонни. – Только они в наших краях отнеслись ко мне по-дружески, когда я вернулся.
– Очень хорошо, – сказал Генри, – больше я не скажу ни слова. Пойдем в гостиную и попросим Кэтрин нам немного поиграть.
Да, ему-то хорошо, думал Джонни, глядя, как его брат, стоя подле жены, переворачивает ноты а она смотрит на него с улыбкой. Ночью они будут вместе, она положит голову ему на плечо, а утром он проснется, и Кэтрин будет рядом с ним. И на следующий день, и еще на следующий. Если его что-нибудь рассердит, она его успокоит. Когда он устанет, она даст ему возможность отдохнуть. Когда ему будет весело, она разделит его веселье, а если ему взгрустнется, погрустит вместе с ним. Они принадлежат друг другу, она носит его дитя. А я никому не нужен. Я всего-навсего никчемный пьяница с дурным характером, и мое единственное удовольствие в жизни это заниматься любовью с сестрой моего привратника.
– Джонни, – вдруг сказала Кэтрин, поднимая глаза от нот и улыбаясь, – вы ведь погостите у нас немного, правда?
Генри, стоя возле жены и положив руку ей на плечо, тоже посмотрел на брата.
– Конечно, Джонни, мне бы очень этого хотелось. Я так часто отлучаюсь из дома, и мне было бы приятно знать, что ты находишься здесь, с Кэтрин. Я уверен, что тебе будет хорошо. Кэтрин об этом позаботится.
Джонни смотрел на них обоих – Кэтрин возле фортепиано, свет лампы освещает ее гладко причесанные волосы, а Генри, его брат, стоит рядом с ней и машинально перебирает кружево ее воротника. Этот жест, такой интимный, ворвался в мечтания Джонни, разрушив их до основания.
– Нет, – ответил он. – Живите себе спокойно здесь, а я возвращаюсь в Клонмиэр.
5
Первое, что сделал Джонни, приехав домой, это выгнал своего приказчика Адамса, заявив, что в будущем будет сам управлять делами по имению. Он покажет Генри и всем остальным, что он не так плох, как они думают. В течение месяца он вставал рано утром, отвечал на письма, обходил или объезжал клонмиэрское имение и даже дважды в неделю бывал на руднике. Но потом, к несчастью, простудился и на несколько дней слег в постель. Пока он лежал в своей спальне совершенно один, если не считать камердинера, который за ним ходил, он снова впал в депрессию, и та деятельность, которую он развивал в течение последних нескольких недель, показалась ему нелепой и бессмысленной. Чего он, собственно, добился тем, что ездил на Голодную Гору и сидел в конторе? Все сводилось только к тому, что он не давал работать Гриффитсу. В течение того часа, что Джонни находился в конторе, управляющий норовил оттуда улизнуть. То же самое было и с имением. Он бы уверен, что арендаторы его не любят. Никто не радовался его приходу – только Донованы. Что там говорить, думал Джонни, беспокойно ворочаясь в кровати, они мои единственные друзья. Всем остальным на меня ровным счетом наплевать. Я могу валяться здесь невесть сколько и сдохнуть, и все равно никто не придет. Однажды утром к нему заглянул его крестный отец доктор Армстронг и прочел ему лекцию о воздержании. «Никто, кроме тебя, не виноват в том, что ты оказался в таком положении, только ты сам», – сказал он без тени сочувствия и минут двадцать распространялся на тему о вреде алкоголя, а ближе к вечеру Джонни, который в это время всегда чувствовал себя хуже, велел своему человеку принести из погреба бутылку портвейна, после чего немного оправился, настолько, что надел халат и поужинал перед камином в столовой жареной грудинкой с картофелем в обществе Джека Донована, который зашел его навестить и посочувствовать ему.
– Тут вот Кейт переживает, прямо захворала от беспокойства, что вас нет и нет, – сказал Джек. – Места себе не находила, пока я не пообещал, что сам пойду в замок. Иди, грит, повидай капитана. Как теперь-то ваше здоровье?
– Хуже некуда, черт возьми, – отвечал Джонни.
– Все потому, что лежите здесь один-одинешенек, капитан. Что лекарства, не родился еще тот человек, кому оно помогло бы. А вот то, что у вас в бутылочке, это самое что надо, оно живо поставит вас на ноги.
– Умные речи приятно и слышать, Джек. Клянусь Богом, ты единственный мой друг.
– Верно говорите, сэр. Только нынче утром Кейт мне говорила: распрекрасные, грит, у него друзья и родичи, они и не вспомнят о нем, покуда он не помрет. Я вот что вам скажу, сэр, вы для них слишком самостоятельный человек, в этом вся беда. Любите поступать по-своему, а почему бы вам этого не делать? Этот грязный тип Адамс, к примеру, ходит повсюду и болтает, что вы, дескать, ни уха ни рыла не понимаете в делах по имению. Я бы с него шкуру спустил, мерзавец он эдакий.
– Так и говорит?
– Конечно, и ведь только потому, что дела-то у него из рук уплыли. Вот что я вам скажу, капитан, я всегда готов вам помочь с имением, коли вам не захочется самому возиться.
– Это очень любезно с твоей стороны, Джек.
– Ну что вы, стоит ли об этом говорить. Мне это нисколько не трудно. Я-то выжму из имения гораздо больше, чем Адамс. Что вы скажете, если Кейт придет да уберется немного в доме?
– Буду благодарен, если она это сделает, – зевнул Джонни. – Никто из моих слуг и тряпкой не махнет, пока я здесь валяюсь.
Портвейн оказывал свое действие, тянуло ко сну, по телу разливалось благостное довольство, которого никогда не приносило лекарство этого старого дурака крестного, и как приятно, думал Джонни немного позже, снова лежа в постели, когда в камине ярко горел огонь, смотреть, как по комнате неслышно движется Кейт, задергивает занавеси, как бы отгораживаясь от серого ноябрьского вечера, складывает и убирает на место его платье, а потом, когда Джонни почти уже засыпает, она скользнет в постель и ложится рядом с ним. Он думает о доме в Ист-Гроув, о своем брате и Кэтрин, которые сейчас, наверное, пьют чай в своей гостиной. Потом Кэтрин будет играть на фортепиано, а Генри сядет поодаль, повернув свое кресло таким образом, чтобы видеть волосы жены, освещенные лампой.
У него своя Кэтрин, думал Джонни, а у меня – Кейт. Какое мне, в сущности, до них дело, черт возьми?
И притянув к себе сестру Джека Донована, он ищет забвения, а тем временем наступает ночь, и дождь продолжает барабанить по стеклам окон.
По мере того как зима шла к концу, Джонни все труднее становилось обходиться без общества Донованов. У Джека был острый, несколько хитроватый ум, и Джонни вскоре обнаружил, что он знает хозяйство Клонмиэра, как свои пять пальцев. Он улаживал все дела с арендаторами, платил жалованье слугам – одним словом, взвалил на свои плечи все то, чем не желал утруждать себя сам хозяин.
– Не знаю, что бы я без тебя делал, Джек, – говорил ему Джонни. – Ты избавил меня от всех этих нудных дел, и я больше не должен думать о том, что кто-то там меня не любит.
– Вас не любят? – удивлялся Джек Донован. – Полно, сэр. Не было еще на свете джентльмена, носящего имя Бродрик, которого любили бы так же, как вас. В Дунхейвене, например, полно людей, которые никогда слова не сказали с вашим братом или дедушкой, а вот с вами всегда готовы поговорить. Даже сам преподобный отец Хили сказал давеча Кейт: «Мы можем гордиться тем, что в наших краях живет такой человек, как капитан».
Просто удивительно, думал Джонни, что нынешнему владельцу Клонмиэра местный священник, которого во времена его деда все семейство Бродриков, можно сказать, игнорировало – разве кто-нибудь изредка удостоит его кивком, – не говоря уже о том, что дальше ворот ему хода не было, кланялся и улыбался, и заходил в тесную кухоньку привратницкого дома выпить чаю. Джонни решил, что это вполне приличный человек, и поймал себя на том, что нащупывает в кармане пять фунтовых банкнотов, чтобы передать их патеру для раздачи самым бедным семьям.
– Не было такого случая, – сказал отец Хили, аккуратно пересчитывая деньги и складывая их в потертый бумажник, – не было еще такого случая, чтобы кто-то из Бродриков подумал о бедных обездоленных людях. А ведь есть еще и церковь, на которой крыша вот-вот обвалится, а у меня нет денег на то, чтобы ее отремонтировать.
Джонни вспомнил, что его счет в банке постоянно пополняется благодаря Голодной Горе, и выписал отцу Хили чек.
– Разве я не говорил вам, святой отец, что капитан настоящий джентльмен? – сказал Джек Донован, заглядывая через плечо священника, чтобы рассмотреть сумму, означенную на чеке. – Когда дело касается денег, он простодушен, как ребенок, и столь же щедр. Кейт, налей преподобному отцу еще виски и капитану тоже.
– Нет-нет, мне не надо, дитя мое, – отказался священник, поднимая руки, – мне уже нужно идти. Как приятно, – добавил он, глядя на Джонни, – что человек вашего положения так хорошо и свободно себя чувствует в этой скромной обстановке и нисколько не думает, какую честь он этим оказывает хозяевам.
– Я бы пропал, если бы Кейт и Джек мне не помогали, – улыбнулся Джонни.
– А они пропали бы без вас, – сказал отец Хили. – Посмотрите только на Кейт, это милое дитя, которую я знаю с самого рождения, душа и сердечко у нее такие же невинные, как в тот день, когда я ее крестил. Посмотрите, как она предана вам, ни одна знатная дама не была бы способна на подобную преданность. Как было бы ужасно, если бы таким отношением пренебрегли как ненужным, если бы это нежное невинное сердце было обмануто.
«Что он, интересно, хочет сказать, черт побери», – подумал Джонни, пожимая руку священника и уверяя его, что ни Джек, ни его сестра ни в чем не будут нуждаться, пока он находится в Клонмиэре.
– Я вам верю, – сказал священник, открывая свой громадный зонт, долженствующий защитить его внушительную фигуру от дождя. – Лично я получил доказательство вашего благородства и щедрости, а что до этой девушки, – несчастная, у нее нет ни отца, ни матери, только брат, который о ней заботится, – то она всецело доверилась вам.
И, выйдя из дома привратника, он направился вниз по дороге к деревне.
– Ах, он настоящий святой, наш преподобный отец, – сказал Джек Донован, – а уж как привязан к нашей Кейт. Скорее умрет, чем допустит, чтобы ее обидели, так же, как и я сам. Прямо вам говорю, капитан, если узнаю, что она себя опозорила, я задушу ее собственными руками. Ты это знаешь, Кейт, не так ли?
– Да, Джек, – тихо ответила его сестра, скромно опустив глаза на работу, лежащую у нее на коленях.
– Есть на свете джентльмены, капитан, хотите верьте, хотите нет, – грозно продолжал Джек Донован, – которые пользуются невинностью молодой девушки, чтобы позабавиться с ней, как только ее брат отвернется, а ведь бедняжка невинна, как новорожденный младенец. Это просто отвратительно, знаете ли.
Джонни пожал плечами и допил свой стакан. Неужели Джек собирается разыгрывать неведение, притворяясь, будто не знает, что происходит у него под носом в последние несколько месяцев? Что же до невинности Кейт, то она с ней рассталась едва только выйдя из пеленок.
– Приходи завтра в замок, Джек, – коротко бросил он, вставая с кресла. – Филлипс принес мне счет за муку и корм для скота, в котором я ни черта не понимаю.
– Вы не останетесь с нами поужинать, капитан?
– Нет, не хочется. Спокойной ночи, Кейт.
Придя домой, он нашел письмо от Кэтрин, в котором она упрекала его за то, что он уже несколько недель не появлялся в Ист-Гроув. Она так надеялась, говорилось в письме, что он приедет к ним на Новый год, но он так и не приехал. Его крестница Молли растет и хорошеет, Генри очень ею гордится, и если он не собирается к ним приехать, она предлагает, что они сами приедут к нему погостить в следующее воскресенье. Генри берет с собой ружье и интересуется, есть еще в лесу вальдшнепы, а на острове Дун зайцы. У них теперь гостит ее брат Билл Эйр, он приедет тоже.
Письмо привело Джонни в состояние лихорадочного волнения. Дом ужасно запущен, в нем нет никаких удобств для Кэтрин, ей там будет холодно и неуютно. Но как приятно снова ее увидеть, смотреть на нее, когда она будет сидеть в гостиной, пусть ненадолго, хотя бы на несколько часов.
В немногие дни, оставшиеся до субботы, Джонни проявил бешеную энергию, стараясь привести дом в порядок. Он бранил слуг, кого-то выгонял, потом снова брал в дом, и все это на протяжении какого-нибудь часа. Ходил по лесу вместе с егерем, чтобы приготовить все для охоты. Он даже послал приглашение своему крестному, доктору Армстронгу, и еще некоторым соседям, чтобы Генри было веселее и интереснее.
«Я им покажу, – говорил он сам себе, – что я могу все это устроить не хуже, чем дед».
Утро великого дня было ясное и свежее, и Джонни, поднявшись ни свет ни заря, – ему уже много недель не случалось вставать так рано – прошелся до залива и взглянул на покрытую снегом гряду Голодной Горы. Солнце сверкало в окнах Клонмиэра, двери были широко распахнуты, и стол в столовой, на котором был сервирован холодный завтрак, выглядел чистым и аппетитным, чего не случалось уже давным-давно.
К нему вернулась гордость своим домом, знакомая еще с детства, когда он смотрел на Клонмиэр с жадной завистью, мечтая о том времени, когда умрет дед и дом перейдет к нему. Он покажет Кэтрин, что он не так уж достоин презрения, что он хозяин в своем доме и хозяин своим поступкам, и она поймет, почему ему хотелось, чтобы в этот день дом был вычищен до блеска специально для нее. Джонни вошел в комнаты, чтобы отдать последние распоряжения слугам, и ему доложили, что мистер Донован дожидается его в библиотеке. Джонни нахмурился; еще несколько дней назад он намекнул Джеку, что будет весьма обязан ему и его сестре, если во время визита брата и невестки они будут держаться подальше от дома и не будут показываться на глаза. Генри не любит Джека Донована, и поскольку он гость, к его симпатиям и антипатиям следует относиться с уважением.
– В чем дело, Джек? – спросил он. – Что-нибудь случилось?
Лицо приказчика было мрачно и исполнено важности. Его морковные волосы были смазаны маслом и гладко причесаны; на нем была воскресная пара.
– Кейт что-то неможется, капитан. Она говорит, не могли бы вы заглянуть к нам в домик, навестить ее?
– Разумеется, я не могу, – раздраженно ответил Джонни. – Я ожидаю, что ко мне приедет мой брат Генри с женой и еще кое-кто из друзей и соседей. Я не намерен заходить в ваш дом, пока они не уедут. Возможно, брат погостит у меня несколько дней.
Джек Донован помрачнел еще больше.
– Она очень переживает, сэр, – сказал он. – Ума не приложу, что мне с ней делать, и это сущая правда. Всю эту ночь мы ни секундочки не спали. А она ревет, прямо убивается, я уж собирался послать за доктором Армстронгом. Рад, что этого не сделал, раз он все равно приезжает нынче охотиться.
– Да что такое, в самом деле? – раздраженно сказал Джонни, нетерпеливо поглядывая на часы. – Гости ожидаются с минуты на минуту.
Джек Донован кашлянул, водя шапкой по краю стола.
– У женщин в эту пору бывают всякие фантазии, капитан, – сказал он. – Что ей ни говори, она не желает слушать. «Я себя порешу, – говорит, – брошусь в воду, если он теперь меня покинет». «Успокойся, Кейт, – говорю я ей, – капитан слишком добрый наш друг. Ты – порядочная женщина, и он не поступит с тобой, как с уличной девкой. Будь спокойна, он позаботится о том, чтобы вернуть тебе честное имя, пока по всей округе не поползли разные слухи, после которых он не сможет смотреть людям в глаза».
Джонни грохнул кулаком по столу.
– Послушай, Джек, – сказал он, – к чему, скажи на милость, ты клонишь, и что это нашло на Кейт, почему она вдруг так себя ведет, что понять ничего невозможно?
– Да что вы, сэр, – начал приказчик, удивленно раскрывая глаза, – разве вы не знаете, что она в интересном положении, вот уже два месяца, как она говорит.
Джонни пристально смотрел на своего приказчика – в душе у него царили растерянность и недоумение.
– Я в первый раз об этом слышу, – сказал он. Джек Донован продолжает тереть шапкой край стола.
– Бедняжечка просто ума решилась, так переживает, – говорил он. – При ней сейчас преподобный отец, он молится у ее постели. Только, мне думается, она не успокоится, пока не увидится с вами.
– Я не могу ее видеть, это невозможно, – в волнении проговорил Джонни, меряя шагами комнату. – Ты должен ей объяснить, как обстоят дела; она и сама прекрасно знает, что я жду брата с женой. Она уверена, что это действительно так? Откуда она знает, что… что это случилось, черт побери?
– Ясное дело, уверена, ей сказала наша старая тетушка, что живет в Дунхейвене, сомнений тут нету. Говорю вам, капитан, у меня просто сердце разрывается. Ведь эта девушка, моя родная сестра, отдалась вам, не думая о последствиях, и теперь готова умереть, если мы не придумаем, как закончить дело по-благородному.
В аллее послышался стук колес, и Джонни, выглянув в окно, увидел, что к дверям подъезжает экипаж его брата.
– Послушай, Джек, – сказал он, отчаянно волнуясь, – я не могу сейчас заниматься этим делом… Уходи через черный ход и не показывайся, пока я тебя не позову. Уходи отсюда, любезный, ради всего святого.
Он сунул руку в карман, где всегда лежала заветная фляжка, опорожнил ее и только тогда вышел на крыльцо встречать гостей, злой и глубоко несчастный.
– Милый Джонни, – сказала Кэтрин, выходя из экипажа и подавая ему руку. Он смотрел на нее, такую прекрасную и безмятежную, на ее спокойное лицо мадонны и думал о том, какой ужасный, чудовищный контраст представляет собой та, другая: покрасневшее лицо, взлохмаченные волосы – ненавистная Кейт в своей спальне в доме привратника.
– Как ты себя чувствуешь, старина? – приветствовал его Генри. – У тебя встревоженный вид.
– Пустяки, я в полном порядке, – быстро отозвался Джонни. – Как твое здоровье, Генри? А ты как поживаешь, Боб? Надеюсь, ты привез с собой ружье? Отлично, а где доктор? А-а, вот и он, и с ним кто-то еще. Пойдемте сразу в лес, хорошо? Впрочем, подождите минутку, сначала я должен показать Кэтрин ее комнату.
Он был возбужден и говорил так непоследовательно, что Генри и Боб обменялись понимающими взглядами.
– Не беспокойтесь обо мне, Джонни, – сказала Кэтрин. – Я сама прекрасно устроюсь, если вы хотите сразу же отправиться на охоту.
– К черту охоту, – заявил Джонни. – Самое главное, это чтобы вам было хорошо и удобно, – и он дернул шнурок от звонка с такой силой, что тот оборвался.
– Мне кажется, нужно предоставить Кэтрин делать то, что ей хочется, – примирительно сказал Генри. – Вот идет дядя Вильям и другие, а вот и Филлипс вместе с загонщиками. Пойдем-ка лучше на свежий воздух, Джонни, это тебя немного успокоит.
Все идет кувырком, думал Джонни. Совсем не так собирался он провести этот день. Кэтрин, очевидно, собирается остаться в доме и не пойдет с ними на охоту, а этому проклятому идиоту Филлипсу я ведь велел встретить их возле фермы, откуда должна начаться охота, а не являться к самым дверям вместе с этими оборванцами в качестве загонщиков – у них такой вид, словно они лазали по амбарам, охотясь за крысами. Солидная порция спиртного в дополнении к новости, сообщенной Джеком Донованом, и сдерживаемому волнению по поводу приезда Кэтрин – все это привело к тому, что Джонни почти не владел собой.
Он начал бушевать, кричать на егеря, который, неизвестно почему, вырядился, как чучело – на нем были старые бриджи с заплатой на заду вместо новых вельветовых, которые Джонни заказал специально для этого случая.
– Клянусь Богом, это невыносимо, – кричал Джонни. – Этот тип нарочно не желает выполнять мои распоряжения! – И, плохо соображая, что делает, он поднял ружье и выстрелил прямо в злополучную заплату на бриджах егеря.
Громко вскрикнув от боли, несчастный упал ничком на землю, а Джонни, удивленный и растерянный, смотрел, как его крестный и Билл Эйр бросились к нему на помощь. Генри взял брата под руку и отвел его обратно в дом.
– По-моему, ничего страшного, – сказал он. – Однако, принимая во внимание все обстоятельства, мне кажется, будет лучше, если ты останешься дома, а охоту я возьму на себя. В том случае, конечно, если мы вообще станем охотиться после того, что случилось.
Все это произошло так внезапно и так нелепо, что Генри не знал, смеяться ему или сердиться, однако в лице брата было что-то настолько трагическое, даже страшное, что Генри не хотелось оставлять его одного.
– Я позову Кэтрин, – сказал он. – Она побудет с тобой.
И он пошел в переднюю и посмотрел наверх, в сторону лестничной площадки.
– О нет, – сказал Джонни, – пожалуйста, не надо…
Ему было плохо, он чувствовал огромную усталость, и ему было невероятно стыдно того, что он выставил себя на посмешище. Меньше всего ему хотелось, чтобы о его поведении стало известно Кэтрин.
– Вот, – сказал он, подозвав брата и нащупав в кармане пару соверенов, – отдай этому несчастному и скажи, что я очень сожалею. А затем отправляйтесь развлекаться, если сможете. Это даже хорошо, что меня с вами не будет. Даже если бы ничего не случилось, я бы только испортил вам все удовольствие.
Теперь, когда его бессмысленный нелепый гнев нашел выход, он чувствовал себя опустошенным, ему хотелось забыть всех и вся. Он пошел в библиотеку, закрыл дверь и сидел в высоком кресле деда, закрыв лицо руками. Наверху в спальне слышались негромкие шаги Кэтрин, которая доставала из чемоданов вещи и раскладывала их по местам. Потом из леса на горе донеслись отдаленные звуки выстрелов. В доме все было тихо и спокойно.
И тут он вспомнил дом при воротах, тесную душную кухню, распятие и четки на стене, Джека Донована, Кейт и отца Хили. Отвратительная запутанная история, в которую он оказался втянутым, постыдная и подлая, наполняла его отчаянием и бессильным гневом. Он представлял себе, как все семейство собралось в этом проклятом доме: вот они сидят в своей кухне, старая тетка из деревни расспрашивает племянницу о том, что именно она чувствует, а этот толстобрюхий отец Хили, перебирая четки, бормочет молитвы возле истерически рыдающей Кейт. Мысль о том, чтобы увидеть ее, прикоснуться к ней, вызывала у него отвращение. Было оскорбительно думать, что часы пьяного забвения привели к тому, что теперь к нему предъявляются претензии, и женщина, к которой он не испытывает никаких чувств, считает себя с ним связанной из-за того, что между ними было. Он снова услышал шаги Кэтрин наверху, ее тихий голос, когда она что-то сказала горничной, и вспомнил свой визит в Ист-Гроув прошлым летом, когда Генри, гордый и счастливый, сообщил ему, что Кэтрин ожидает ребенка к Рождеству. Как нежен был его брат, как заботлив, как он беспокоился, уговаривая жену, чтобы она ни в коем случае не уставала, настаивал на том, чтобы она прилегла на кушетку и отдохнула. Как больно его кольнуло в сердце, когда он увидел, как они близки между собой. Джонни завидовал брату, завидовал его спокойной жизни, мирному течению месяцев, предшествовавших Рождеству и рождению ребенка; тому, как гордился и искренне радовался Генри, когда его дочь наконец появилась на свет. И вот теперь в доме при воротах находится женщина точно в таком же положении, в котором около года назад была Кэтрин, и виной тому он, Джонни. При этой мысли его охватывала дрожь, ему становилось тошно. Он не желал больше видеть эту женщину.
Подобные истории, наверное, много раз случались в его семье, среди его предков; он вспоминал рассказы о своем прадеде, о том, скольких сыновей он рассеял по округе. Возможно, старик над этим не задумывался, и когда, проезжая через Дунхейвен, видел какого-нибудь чернявого мальчишку, который ковырялся в земле у дороги, он, зная, что это его собственный сын, бросал ему монетку и тут же об этом забывал. Но Джонни не таков. Он не может так жить. Он не может жить в Клонмиэре, зная, что в деревне, в лавке своего брата скрывается Кейт, такая непривлекательная, вечно растрепанная, а потом появится ребенок, в жилах которого течет его кровь и который будет называть Джека Донована «дядей».
Боже мой, какую жалкую жизнь он ведет, насколько она лишена красоты! Неужели нет никакого выхода, неужели никак нельзя покончить с этим делом? Он посмотрел на ружье, которое он, войдя в комнату, поставил, прислонив к стене. Да, конечно, этот выход у него всегда есть. Но что, если он не сработает? Что, если его постигнет неудача, как во всем, что бы он ни делал, и ему снесет полголовы, а он все-таки останется жить? Джонни потрогал ружье, провел пальцем по стволу. Впрочем, может быть, он все-таки не промахнется. Но у него не хватит мужества, вот в чем дело. Ему придется оглушить себя виски, прежде чем приступить к делу. Он открыл длинный ящик дедового бюро и достал оттуда бутылку виски, где оставалось еще около четверти. Нет, этого недостаточно, подумал он, для задуманного дела не хватит. И в этот момент, едва он открыл бутылку, дверь отворилась, и в комнату вошла Кэтрин. Она стояла на пороге, глядя на него, и он уставился на нее, как дурак, держа бутылку в руках.
– Простите меня, Джонни, – сказала она, – я пришла, чтобы взять книгу. Я думала, вы тоже ушли на охоту вместе с Генри и другими охотниками.
Она отвернулась, спокойно и учтиво, так, как если бы наткнулась на него в ванной. Он поставил бутылку обратно в ящик, слегка прикрыв его.
– Пожалуйста, не уходите, – сказал он. – Я… я хочу с вами поговорить.
Она снова обернулась, обратив на него серьезный ласковый взгляд. Хотел бы я знать, что она обо мне думает, спрашивал он себя.
– День начался неудачно, – сказал он, – и, как всегда, по моей вине. Все ушли на охоту, кроме меня.
Она подошла к нему и положила руку ему на плечо.
– Что случилось, Джонни? – спросила она. – Не могу ли я чем-нибудь помочь?
Чем-нибудь помочь… Она стояла возле него. Ему достаточно было сделать одно движение, и она окажется в его объятиях. Кэтрин, сдержанная далекая Кэтрин, с ее лицом мадонны, с ее ласковыми нежными руками.
Джонни резко отвернулся.
– Нет, – хрипло выговорил он, – вы не можете помочь. А почему, собственно, только вы? Никто не может. Лучше пойдите туда, где все остальные, – ваш муж и ваш брат.
Она не шевельнулась. Продолжала спокойно стоять, глядя на него.
– Вы несчастливы, – сказала она наконец. – Когда человек несчастлив, он совершает неразумные поступки.
Он заметил взгляд, который она бросила на приоткрытый ящик, из которого он доставал бутылку, а потом на ружье, прислоненное к стене.
– Ну и что? – спросил он вызывающим тоном. – Что тут такого? Не проще ли будет, если я сам положу конец своей жизни? Никто об этом не пожалеет.
– В этом вы ошибаетесь, – возразила ему она. – Многие пожалеют – ваша матушка, Генри, другие ваши братья, Фанни. И все ваши друзья.
– У меня нет друзей, – сказал он.
– А мне казалось, что я ваш друг.
С минуту он молчал, не произнося ни слова. Кэтрин – его друг…
– У вас есть Генри, ваш ребенок, ваш дом, – сказал он. – К чему вам беспокоиться обо мне? Да я и недостоин этого.
– Людей любят независимо от того, достойны они этого или нет, – мягко проговорила она. – Человека любят ради него самого.
Что она хочет этим сказать? Что имеет в виду, произнося слово «любовь»? Жалость? Может быть, они обсуждали его дела с Генри и говорили: «Надо что-то предпринять в отношении Джонни, так больше продолжаться не может».
– Если вы думаете, что меня еще можно исправить, вы ошибаетесь. Вы только зря потратите время, – сказал он.
Она отошла к окну и стала смотреть в сад.
– Каким счастливым и мирным мог бы стать этот дом, – задумчиво сказала она. – Вы не даете ему этой возможности. Наполняете его печальными, гневными мыслями.
– Он был бы счастливым и мирным, если бы здесь жили вы, – сказал он, – всегда, а не приезжая в гости на один-два дня.
– Вы хотите сказать, – с улыбкой проговорила она, – что мои веселые мысли разогнали бы ваши грустные? Сомневаюсь, чтобы у них хватило на это силы.
Она снова обернулась к окну, так что ему был виден ее профиль. Если бы она была моей, я бы непременно заказал ее портрет, велел бы написать ее именно так, как сейчас: стоит у окна, набросив на плечи шаль, а волосы вот так же собраны в узел на затылке.
– Вы так или иначе будете здесь жить, – сказал он, – вместе с Генри, когда я умру. И ваш портрет будет висеть на стене в столовой рядом с портретом тети Джейн и картиной, где мы все изображены детьми. Может быть, тогда здесь снова восстановится мир, который разрушил я.
Она серьезно посмотрела на него, и ему захотелось встать перед ней на колени и спрятать лицо в складках ее платья, как это сделал бы ребенок, которому стыдно.
– Вы ведь можете жениться, Джонни, – сказала она, – у вас могут быть дети.
Это слово причинило ему невыносимую боль, вернув к реальности настоящего. Джонни снова увидел дом при воротах, священника, рыдающую Кейт.
– Никогда! – с яростью воскликнул он. – Никогда, клянусь всеми святыми!
Он с новой силой почувствовал весь ужас своего положения и начал ходить взад-вперед по комнате, ероша волосы.
– Мне придется уехать из Клонмиэра, – сказал он, – придется отсюда убраться. Я не могу здесь находиться после того, что произошло.
– А что произошло, Джонни? – спросила она.
Эти слова вырвались помимо его воли, и он внезапно замолчал, покраснев от стыда и сконфузившись. Боже мой, что бы она стала о нем думать, если бы только узнала о том, чем он все это время занимался, о том, что происходило в доме при воротах и завершилось этим позором. Она была бы в ужасе, почувствовала бы отвращение…
– Если вы совершили какой-нибудь проступок, которого стыдитесь, – спокойно проговорила она, – почему вы не обратитесь к Богу, не попросите у него помощи?
Он безнадежно посмотрел на нее.
– Всевышнему некогда заниматься такими, как я, Кэтрин, – сказал он. – Если бы у него нашлось для меня время, я бы не оказался в таком положении, как теперь.
И вдруг он осознал, окончательно и бесповоротно, какая пропасть их разделяет, пропасть, которую годами пьянства, разврата и потакания своим порокам он сделал непроходимой. Он увидел нежный узор ее жизни, такой спокойной, лишенной волнений, – она верит в Бога, потому что она – само добро, ей чужды соблазны и искушения. В простоте души она сказала ему, что он когда-нибудь женится, не зная того, что единственная женщина, которую он хотел бы иметь своей женой, это она, а детей, которых он хотел бы признать своими, могла бы дать ему только она. Хочет ли он просить помощи у Бога? О да, но только при одном условии: если Кэтрин научила бы его молиться, если бы она стояла на коленях рядом с ним. О, если бы она была хозяйкой Клонмиэра, его женой, его возлюбленной, тогда действительно в этом доме царил бы мир, мир был бы и в его душе, мир, благочестие и радость. Можно ли сказать об этом ей? Можно ли рискнуть и признаться ей во всем – сказать о своей любви, о том, как он несчастен, признаться в самом постыдном?
– Кэтрин, – медленно проговорил он и пошел к ней, протянув руки, глядя на нее умоляющим взором, и вдруг увидел в ее глазах понимание, поймал ослепительную искру интуитивного прозрения – она побледнела и прислонилась к стене.
– Боже мой, Джонни! – изумленно воскликнула она. – Боже мой, Джонни…
В этот момент внизу под окном захрустел гравий, послышался голос Генри, веселый и уверенный; он звал свою жену. Она повернулась и вышла из библиотеки, оставив его одного. А он стоял и смотрел на то место, где только что была она.
6
Джонни сидел в каюте «Принцессы Виктории» в Слейнской гавани, ожидая, когда пароход поднимет якорь. Его камердинер поставил чемоданы под койку и удалился в свою каюту. Пароход слегка покачивало, и из открытых иллюминаторов слышались печальные гудки еще одного судна, которое пробиралось на место своей стоянки в гавани. Наверху на палубе раздавался топот ног и время от времени свистки. Вдали мерцали огоньки Слейна, пробиваясь сквозь тьму. Из иллюминатора тянуло ветерком, и длинное пальто Джонни, висевшее на двери, раскачивалось взад и вперед.
Легкий саквояж, который камердинер положил на стул, мягко соскользнул на пол; в глаза бросился прикрепленный к нему ярлык: «Капитан Бродрик. Назначение – Лондон». А что потом? Джонни пожал плечами. В Лондон, а потом еще дальше, совсем далеко…
Он едва помнил, как прошли последние недели, и совсем плохо представлял себе, как наконец очутился на борту «Принцессы Виктории». Он написал множество писем. Это главное, что сохранилось в его памяти. Сидел за конторкой деда в библиотеке в Клонмиэре и писал письма всем, кого знал, письма, в которых просил прощения у родных и друзей. Для чего он это делал? Он и сам не знал. Не мог вспомнить. Но то, что письма были написаны и отправлены, было таким же очевидным фактом, как и то, что теперь он находился на борту «Принцессы Виктории», потому что ответы на некоторые из них лежали возле него на койке. Пароход, направлявшийся вниз по течению, снова загудел, печально и настойчиво. Джонни встал, закрыл иллюминатор и потянулся к фляжке, лежащей в кармане пальто. До полуночи оставалось еще пять часов… А потом – прощай Слейн, прощайте родные края – страна туманов и слез – вперед к тому окончательному месту назначения, которое ведомо одному лишь Всевышнему.
Джонни взял наугад одно из писем. Оно было от его зятя Билла Эйра из Ист-Ферри.
«Мой дорогой Джон,
благодарю тебя от всего сердца за твое милое письмо, за твою доброту и внимание. Я глубоко сознаю свою вину, я грешен перед тобой в том, что не сочувствовал тебе, не молился за тебя, человека, который подвержен стольким соблазнам. Не проходит и дня, чтобы я не молил Всевышнего о помощи, дабы я мог наставить тебя на путь истинный. Молюсь о тебе неустанно. Упаси меня Бог от того, чтобы я перестал это делать. Теперь, дорогой мой Джонни, не сочти меня бесцеремонным, если я буду умолять тебя, во имя Господа Бога нашего, во имя спасения твоей души, во имя будущего, во имя всего, что тебе дорого, воздержаться от разрушителя тела твоего и души (спиртного). О, мой дорогой Джонни, меня охватывает дрожь при мысли о том, что с тобой может случиться страшное несчастье, которое приведет тебя к бесславному и безвременному концу. У меня нет слов, способных передать, какие страдания я испытывал во время моего последнего визита в Клонмиэр, думая о твоих родных и видя, как стремительно ты движешься к концу, о котором страшно и подумать; когда я наблюдал ужасное возбуждение, владевшее тобой в те дни. Я уверен, что ты не обидишься на то, что я здесь написал. Мой дорогой Джонни, вручая тебя попечению нашего Небесного Отца, моля его о милости к тебе, остаюсь твоим любящим шурином,
Билл Эйр».
Джонни отбросил письмо в сторону и сделал еще один глоток из фляжки. Затем взял следующее письмо. Оно было от Генри.
«Милый мой, дорогой Джонни,
у меня был долгий разговор с дядей Вилли Армстронгом о тебе и вообще о делах в Дунхейвене. Эта особа может уехать отсюда в Америку, если только Джек Донован и отец Хили ей позволят. Однако я серьезно опасаюсь, что эти два человека затеяли серьезную игру. Они хотят, чтобы ты женился и стал католиком, а сами тем временем приберут к рукам имение. Ты можешь на меня сердиться за то, что я это пишу, можешь сердиться также и за то, что я умоляю тебя, как твой брат и друг: попроси Джека Донована и его сестру освободить Лодж. Я хочу, чтобы он уехал отсюда, если же нет – пусть держится от тебя как можно дальше. Прошу тебя и умоляю: перестань пить. Все будет хорошо, если ты это сделаешь. Нельзя зарывать в землю те многочисленные таланты, которыми наградил тебя Господь. Возьмись за дело, старина, и сделай счастливыми себя и всех твоих друзей (а их у тебя немало)…»
Там было еще много в этом же духе, но Джон отложил письмо в сторону и взялся за третье.
«Я виделся с Кейт Донован, и она согласилась уехать через несколько месяцев. Я не заметил никаких признаков того, что она находится в положении. Донован заявил, что согласен на любое предложение, которое тебе угодно было бы сделать в отношении его сестры, и я предлагаю, что в первую очередь их необходимо удалить из Дунхейвена, и нужно, чтобы ты уполномочил меня или своего брата оплатить их расходы на проезд в любое место, которое им угодно будет выбрать в качестве своего местопребывания, и когда я услышу, что они туда прибыли, Генри или я сообщим им от твоего имени, какое содержание ты готов им назначить. Нет нужды объяснять тебе те соображения, которые вынудили меня поступить таким образом – наилучший способ избежать скандала – это отослать заинтересованное лицо прочь из того места, где оно может этот скандал учинить. Твое собственное отсутствие будет, однако, более всего способствовать предлагаемому разрешению вопроса. Я все больше убеждаюсь в том, что тебе следует побыть некоторое время вдали от дома. Поверь мне, дорогой Джонни, что я
всегда твой Вильям Армстронг».
Как они, должно быть, счастливы в глубине души, думал Джонни, что избавились от него, и как прекрасно и благородно поступил он сам, убежав от ответственности, словно крыса, и предоставив другим расхлебывать то, что он натворил. Он просто герой, этот капитан Бродрик, еще недавно из Клонмиэрского замка, что в Дунхейвене. И вот, наконец, жемчужина всей этой корреспонденции – письмецо от тетушки Элизы.
«Дорогой Джонни,
не огорчай меня и не говори со мной так, словно мы должны за что-то прощать друг друга, уверяю тебя, я с радостью сделаю все, что угодно, только бы ты был счастлив. Подозреваю, что ты сейчас встревожен в связи с какими-то романтическими делами, что и заставляет тебя писать в таком стиле, и я только желаю, чтобы дама, которую ты почтил своей привязанностью, разделила твои чувства ради всех нас. Я просто не знаю, как тебя благодарить за подарок, за сто фунтов и за то, что ты простил мне старый долг в триста фунтов. Я всегда считала, что ты самый добрый и благородный из всех моих племянников, и чем дальше, тем больше укрепляюсь в этом мнении. Да пребудет с тобой моя любовь, и еще раз благодарю тебя за твою доброту.
Твоя любящая тетя Элиза».
Джонни засмеялся. Самый добрый и благородный из всех ее племянников… Он собрал все письма в кучу и швырнул их в угол кабины. Кто-то постучал в дверь.
– Если вы хотите размяться и съехать на берег, последняя шлюпка сейчас отходит, – сказал из-за двери стюард. – Она привезет лоцмана около одиннадцати, так что с ней вы сможете вернуться.
Джонни оглядел унылую мрачную каюту, в которой ему предстояло провести сорок восемь часов.
– Благодарю вас, – сказал он, – я воспользуюсь этой возможностью.
Огоньки Слейна приветливо мелькали вдали, и Джонни, глубоко засунув руки в карманы, думал об одном письме, которое он не написал и на которое, соответственно, не получил ответа.
Что он мог ей сказать? Разве молчание это не лучший способ выразить свои чувства? С того утра, когда он посмотрел на нее в библиотеке и она поняла его и вышла из комнаты, они больше ни разу не виделись наедине. Прошел весь день, потом ночь, а наутро она уехала, и ничего не было сказано. Все они разъехались – Кэтрин с Генри, Билл Эйр, крестный – и слова, которые он хотел сказать, так и не были произнесены, помощь, которую он так жаждал получить, так и не была ему оказана. Капитан Джон Бродрик. Место назначения – Лондон.
Стоя на набережной, он пытался представить себе, как она сейчас сидит в гостиной в Ист-Гроув. Может быть, играет на фортепиано, а Генри сидит в кресле у камина и слушает. Джонни пошел вперед, не думая о том, куда направляется. Глядя прямо перед собой, по привычке расталкивая людей, он, сам не зная как, оказался напротив ее дома. Занавеси были задернуты, сквозь ставни пробивался тонкий луч света. Он стоял, засунув руки в карманы, глядя на дверь. По улице проехал кеб, вдали слышались обычные речные звуки: где-то били склянки, раздался свисток парохода. Он подошел к двери и взялся за дверной молоток. Через несколько минут дверь открыл Томас, он смотрел на Джонни, не узнавая его.
– Миссис Бродрик дома? – спросил он. Томас испуганно вздрогнул и открыл дверь пошире.
– Я вас не узнал, сэр, – проговорил он извиняющимся тоном. – Нет, мистера и миссис Генри дома нет, они обедают в гостях.
– Ладно, – сказал Джонни, – это не имеет значения.
– Не хотите ли зайти и подождать, сэр? Они придут, наверное, часов в десять. В гостиной так тепло и славно, там растоплен камин.
Джонни колебался. Даже здесь, стоя на пороге, он чувствовал, как его охватывают мир и покой этого дома, его доброта, его тепло.
– Может быть, я и зайду, Том, – медленно проговорил он.
Дворецкий проводил его в гостиную и, помешав огонь в камине и прибавив света в лампе, удалился.
Джонни подошел к креслу брата и сел. Напротив стояло кресло Кэтрин, там она сидела, прежде чем выйти из дома, – на обивке все еще сохранился отпечаток ее тела. На скамеечке возле камина лежала ее работа и книга, которую она читала. В уголке кресла виднелась крохотная игрушечная овечка. У нее на коленях, должно быть, сидела дочь, и она показывала ребенку эту игрушку, а Генри сидел, спокойно откинувшись, в том самом кресле, где теперь сидел Джонни, и любовался обеими. Потом, наверное, пришла няня и взяла девочку, чтобы уложить ее спать, а Кэтрин, пододвинувшись поближе к огню, взяла работу и стала разговаривать с Генри, расспрашивать его о том, как прошел день. Потом они отправились наверх, чтобы переодеться к обеду; Генри, наверное, ворчал, оттого что ему не хотелось переодеваться, однако в душе был доволен – он всегда охотно ходил в гости, если предоставлялась возможность.
На Кэтрин, наверное, было белое платье, такое же, как то, в котором она была в тот вечер в Клонмиэре, и прежде чем выйти из дома, она, наверное, заглянула в гостиную, чтобы проверить, убавлен ли в лампах огонь, и на месте ли каминный экран. Он словно видел ее: вот она стоит у двери, свет лампы мягко освещает ее волосы, на плечах у нее мантилья, и уходя, она оставит в комнате частичку себя, неуловимый аромат, благословенный покой своего присутствия, которое он ощущает и сейчас, сидя в кресле, ему не принадлежащем… Но что толку сидеть здесь, ведь он должен ехать, туда, на ту сторону воды, с тем чтобы долго не возвращаться – месяцы, а может быть, и годы. Что толку сидеть в этом доме, ведь это не его дом.
Он встал и оглядел комнату в последний раз. Тронул рукой фортепиано – оно принадлежит ей, вот клавиши, к которым прикасались ее пальцы. Джонни подошел к ее письменному столу, увидел, как там все аккуратно – стопки гладкой белой бумаги, красное перо. Ему захотелось взять с собой какую-нибудь ее вещь, и он схватил маленькую книжечку в кожаном переплете, лежавшую на столе. Это было Евангелие. Он положил книгу в карман и, выходя из холла, взял со стула, куда их положил Томас, свои пальто и шляпу. В холле никого не было. Томас вернулся к себе в кухню. В углу медленно тикали большие напольные часы. Было без пяти девять. Оставалось еще два часа до того времени, когда лоцман должен прибыть на пароход. Джонни снова открыл дверь и стоял, глядя на пустынную улицу. В Слейне были и другие места, где он может забыть эту ужасную каюту на «Принцессе Виктории», ярлыки на чемоданах «Капитан Джон Бродрик. Место назначения – Лондон», в которых было что-то неуловимо окончательное. Из-за угла потянуло ветерком, и дверь со стуком захлопнулась. Прощай, Слейн, прощай, родные края. Джонни засмеялся, снова вспомнив письмо тети Элизы, и, подняв воротник пальто и надвинув на глаза шляпу, зашагал по улице в сторону города.
* * *
Именно туда, в Ист-Гроув, явилась полиция два дня спустя. Они пришли в то время, когда Генри и Кэтрин завтракали, и инспектор попросил разрешения поговорить с мистером Бродриком наедине. Генри сразу же вышел в холл, оставив Кэтрин в гостиной.
– Вы, как я полагаю, сэр, являетесь родственником капитана Бродрика? – спросил инспектор.
– Я его брат, – ответил Генри. – Что-нибудь случилось?
Инспектор объяснил ему в двух словах, в чем дело. Генри тут же вышел из дома вместе с ним. Какие они были узкие, темные и неприглядные, эти улочки Слейна, по которым вел его инспектор, какие дешевые, кричащие занавески на окнах. В холле их встретила испуганная женщина.
– Я тут ни при чем, – начала она, увидев Генри, – в моем доме никогда не случалось ничего подобного, вам это известно, мистер Суинни. Вы не имеете права впутывать меня в это дело.
У нее был пронзительный визгливый голос. Инспектор велел ей замолчать. Он провел Генри наверх, в одну из спален второго этажа, и, вынув из кармана ключ, отпер дверь. В комнате царил беспорядок. В одном углу валялись сапоги Джонни, в другом – его одежда. Посредине комнаты стояло несколько полупустых бутылок виски, аккуратно поставленных одна на другую, а на горлышке самой верхней красовалась женская шелковая подвязка красного цвета. Джонни лежал на кровати полуодетый. На его мертвом лице застыло выражение покоя, которого никогда не было при жизни. Мрачное угрюмое выражение исчезло без следа. Глаза были закрыты, словно во сне, а густые темные волосы взъерошены, словно у маленького мальчика.
В одной руке он сжимал пустую бутылку, в другой – Евангелие.
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ Генри (1858–1874)
1
В Клонмиэре снова была зима, и вершину Голодной Горы покрывала белая снежная шапка. Ярко сияло солнце, и в воздухе чувствовалась бодрящая свежесть, было ощущение легкости, словно печальная дождливая осень забыта навсегда, а ясные морозные дни возвещают приближение весны. Опавшие листья в парке высохли и сморщились от мороза. Голые деревья поднимали свои черные ветви к голубому небу; коротко подстриженная трава перед замком сверкала от инея. Отлив быстро гнал из залива воду, покрытую легкой зыбью, а дым из печных труб поднимался вертикально вверх наподобие колонн.
Кучер Тим подал карету к парадной двери и, спустившись с козел, ходил возле лошадей, притопывая ногами и дуя на замерзшие пальцы. Было воскресенье, и он должен был, как обычно, везти мистера и миссис Бродрик в церковь в Ардморе. Как приятно, думал Тим, ожидая своих господ, что в имении снова наступила нормальная жизнь, можно даже подумать, что по-прежнему жив старый джентльмен и что первый мистер Генри и мистер Джон и бедные мисс Барбара и Джейн никогда не умирали и все еще живут здесь, а не покоятся в своих могилах – некоторые, поди, уже лет тридцать. Прошедших с той поры лет вроде как и не было, и Тим, которому было уже под шестьдесят, частенько вспоминал о том, как служил младшим конюхом при старике Бэрде. Иногда он ловил себя на том, что путает настоящее поколение с предшествующим – он покачивал головой и уговаривал «мистера Генри», чтобы тот берегся от холода, а то неровен час, снова станет кашлять, путая его с дядюшкой, который умер тридцать лет назад.
Вот наконец и мистер Генри, его хозяин, одетый по-воскресному, для церкви – в одной руке цилиндр, в другой трость и перчатки – точь-в-точь как его дядюшка много лет тому назад. Да и ведет он себя точно так же, у него та же обаятельная улыбка, тот же смех, иной раз он даже дружески потреплет тебя по плечу. А в воскресенье непременно обойдет все имение да поговорит с приказчиком, как это делал старый джентльмен, когда был жив. И на шахты ездит каждое утро, и раз в неделю в Слейн – поистине вернулись старые порядки, привычная размеренная жизнь, которая радовала старого кучера после стольких лет безобразия и неразберихи.
А как отличается миссис Генри от той, другой миссис Бродрик, матушки мистера Генри. Никакой важности и заносчивости, никаких скандалов; эта не доводит до отчаяния слуг, заставляя их делать то одно, то другое, совсем противоположное, не изводит их своими придирками, она всегда спокойна, ласкова и разумна в своих требованиях и в то же время во всем проявляет твердость, так что эти глупенькие болтушки на кухне знают свое место.
В «людской» Клонмиэра царит мир, тогда как многие годы там были постоянные свары и недовольное ворчание. Новая миссис Бродрик не оставила без внимания ни одну комнату, и в доме повсюду стало светлее.
– У нее в руках ровно волшебная сила, – говаривала кухарка, – как к кому прикоснется, он, глядишь, и исцелился от всего дурного.
В доме был полный порядок, в комнатах исчезли пыль и мусор, на которые Фанни-Роза не обращала ни малейшего внимания. Всюду было убрано, в каминах горел огонь, окна постоянно открывались, давая доступ свежему воздуху. Снова появились фрукты, приносимые из сада, трава на лужайках подстригалась, а с дорожек тщательно выпалывалась; кусты и живая изгородь были аккуратно подстрижены, совсем как тогда, когда отцовский дом вела Барбара, старшая дочь в семье. Этот дом снова «обрел хозяина».
Сейчас его госпожа стояла на ступеньках рядом с мужем, и старый кучер подумал, что во всем графстве не сыщешь пары красивее, чем они. Почти такая же высокая, как муж, закутанная в теплую мантилью, в шляпке, из-под которой виднелись гладко причесанные волосы, она была похожа на королеву.
– Как у нас со временем, Тим? – спросил мистер Генри, открывая дверцу кареты.
Хозяин всегда очень строго следит за временем, совсем как старый джентльмен. Не приведи Господь опоздать в церковь. Но в отличие от деда он всегда добр и вежлив.
И вот, хозяйка сидит в уголке кареты, а хозяин поправляет, подтыкает со всех сторон плед, ставит ее ноги на жаровню с угольями, и все это с такой любовью, с такой нежностью, что Тим невольно вспоминает разговоры в «людской»: не пройдет и нескольких месяцев, как появится новый младенец. У открытой двери стоит горничная с маленькой мисс Молли на руках, и девочка машет папеньке и маменьке своей пухлой ручонкой. И вот Тим взбирается на козлы, берет в руки вожжи, и карета выезжает на аллею, под арку, мимо рододендронов, заворачивает к заливу, а потом через лес и к парку.
Генри держал руку Кэтрин под пледом и пытался, должно быть, в пятисотый раз представить себе, что она сейчас думает; она такая отрешенная, сдержанная, спокойная, в ней нет ничего похожего на его пылкую непосредственность.
– Тебе не холодно? – заботливо спросил он, вглядываясь в ее лицо. – Ты уверена, что поездка тебе не повредит?
– Вполне уверена, дорогой, – ответила она, согревая его сердце улыбкой. – Я действительно прекрасно себя чувствую. Ты же знаешь, я ни за что не согласилась бы пропустить нашу воскресную поездку в Ардмор.
Он откинулся на подушки кареты, успокоенный.
Дядя Вилли Армстронг настоятельно советовал ему соблюдать осторожность.
– Твоя матушка, – сказал ему дядя Вилли, – родила вас всех и не поморщилась. Она унаследовала выносливость от старого Саймона Флауэра. Но если ты собираешься следовать примеру своего отца и обзавестись большой семьей, я советую тебе не слишком торопиться. Твоя Кэтрин более деликатный цветок, чем Фанни-Роза.
Между тем маленькой Молли едва исполнился год, а вслед за ней уже спешит следующий малыш. Впрочем, может быть, дядя Вилли напрасно беспокоится… Генри выглянул из окна кареты.
У деревьев в этой части парка возле дороги был какой-то куцый вид, после того как их осенью подстригли. Ничего, это им полезно, через два-три года они совсем выправятся. Когда они проезжали мимо Лоджа, Кэтрин с улыбкой поклонилась миссис Магони, а Генри нарочно отвернулся. Этот дом всегда вызывал в нем неприятные мысли, напоминая о том, что следовало забыть. Джек Донован и его сестрица уехали отсюда, убрались в Америку, в доме от них не осталось и следа, и все-таки всякий раз, когда Генри проезжал через ворота, при всем желании забыть он невольно вспоминал нахальный фамильярный вид, с которым этот тип взял деньги на пароходный билет, и хитрый взгляд исподлобья, брошенный на Генри его сестрицей, а за всем этим – беспомощные трагические глаза несчастного Джонни, когда Генри в последний раз видел его в Клонмиэре. Нет, эти воспоминания – не лучшая пища для ума, и, еще раз погладив руку Кэтрин под пледом, он стал весело болтать ни о чем – об охоте, намеченной на следующую неделю, о малом судебном заседании в следующий вторник в Мэнди, о письме, полученном накануне от его матери Фанни-Розы из Ниццы.
– Ты заметила, – смеясь, сказал он Кэтрин, – что она все время пишет о каких-то сумасбродствах. Уверен, она получает массу удовольствия от жизни.
– Ты напрасно так думаешь, – отозвалась Кэтрин.
– Ах, дорогая, ты недостаточно хорошо знаешь мою мать, и тебе трудно судить. Я считал, что смерть бедного Джонни окончательно сломит ее, однако теперь я склонен думать, что после того как миновал первый приступ отчаяния, и она оправилась от потрясения, вызванного его смертью, она перестала думать об этой трагедии и о Джонни тоже.
– Твоя мать совсем не так легкомысленна, как кажется. Она просто притворяется и перед людьми, и перед самой собой.
– Моя мать ни перед кем не притворяется, – сказал Генри, – можешь быть в этом уверена. У нее есть своя вилла, ее окружают разные иностранные графы, рядом – казино, и она вполне довольна жизнью. Посмотри-ка, эта неприятная особа миссис Келли действительно делает тебе книксен. Что ты делаешь с этими дунхейвенцами? Раньше я никогда не видел, чтобы кто-нибудь из этой семьи улыбнулся Бродрикам, разве что замышляя какую-нибудь пакость.
– Может быть, это оттого, – отозвалась Кэтрин, глядя в сторону, – что Бродрики никогда не улыбались жителям Дунхейвена?
– Конечно, я в этом нисколько не сомневаюсь, – сказал Генри. – Потому-то первого из них и убили выстрелом в спину. Что ты скажешь о новой дороге на шахту? Это современное покрытие – великолепная штука, его не сравнить с гравием, при котором зимой по дороге невозможно проехать. Дедушка был бы доволен.
– Я с тобой согласна, что стало гораздо лучше, однако я бы хотела, чтобы одновременно с этим кто-нибудь занялся домами шахтеров. Некоторые из них просто в ужасном состоянии. Я не могу спокойно думать о маленьких детях, которые вынуждены жить в таких условиях.
– Неужели дома действительно так плохи? – спросил Генри. – Боюсь, что я никогда в них не бывал, думал исключительно о том, чтобы шахты приносили доход. Я легко могу дать распоряжение, чтобы их подправили, там, где они уж очень плохи, и кое-где подкрасили. Будет теплее, и перестанет течь.
– А почему бы не снести их совсем и не выстроить на их месте новые, кирпичные? – предложила Кэтрин.
– Любовь моя, это будет стоить уйму денег.
– Мне казалось, что в прошлом году шахты принесли нам такие огромные доходы.
– Это верно, но если мы начнем сносить старые дома и строить для шахтеров новые, не останется никаких доходов.
– Интересно, кто из нас преувеличивает? – улыбнулась Кэтрин. – Шахтеры не требуют дворцов. Нужно только, чтобы было немного теплее и удобнее, и если принять во внимание, как тяжело они на тебя работают, они этого вполне заслужили.
Генри состроил гримасу.
– Ты заставляешь меня чувствовать себя негодяем, – сказал он. – Ну хорошо, я это обдумаю и посмотрю, что можно сделать. Однако предупреждаю тебя, благодарности от них не жди. Вполне возможно, они заявят, что предпочитают свои деревянные лачуги.
– Не нужно думать о благодарности, – сказала Кэтрин. – Самое главное – дети перестанут мерзнуть… Голодная Гора сегодня улыбается. Видишь, солнце на самом гребне. Совсем как золотая корона.
– А на мой вкус, у Голодной Горы слишком много разных настроений, – сказал Генри. – К примеру, перед Рождеством погода была такая скверная, что невозможно было работать, и добыча сильно снизилась.
– Природа работает по-своему и не торопится, – заметила Кэтрин, – и если ты проявляешь нетерпение, она может рассердиться. Посмотри, вон Том Каллаген идет в церковь. У него, наверное, захромала лошадь. Почему же он не подождал нас в Дунхейвене, мы бы захватили его с собой. Вели Тиму остановить лошадь, дорогой.
Генри, смеясь, вышел из кареты и крикнул викария, который крупными шагами шел впереди по дороге.
– Том, сумасшедший ты человек, – крикнул он, – почему ты нас не подождал? Иди сюда и садись рядом с Кэтрин. Мы на тебя обижены.
Молодой викарий обернулся, приветливо улыбаясь. Это был высокий крепкий человек приятной наружности, с каштановой бородкой.
– Утро такое чудесное, – объяснил он, – а у Принца слетела подкова, вот я и решил подарить себе приятную прогулку. Первые несколько миль были поистине чудесны, но вот сейчас я начинаю чувствовать себя мучеником.
– В результате твоя проповедь будет немного короче, – сказал Генри. – Ну, полезай и спрячь в карман свою гордость. Кэтрин просто возмущена твоим поведением.
– Я еще ни разу не слышал, чтобы Кэтрин кем-нибудь возмущалась, – сказал викарий.
Том Каллаген был другом Генри по Оксфорду и после недолгих уговоров принял место викария в дунхейвенском приходе; в его обязанности входило отправлять воскресную службу в Ардморе, самой удаленной церкви прихода, расположенной на берегу моря. Он мог бы устроиться гораздо лучше по ту сторону воды, однако его привязанность к Генри была столь сильна, что он предпочел похоронить себя в глуши; ему было приятнее находиться ближе к другу, чем добиваться уважения и благополучия в большом городе.
– Что ты скажешь о ее последней причуде? – спросил Генри. – Она решила ни больше ни меньше как снести старые лачуги и построить шахтерам кирпичные коттеджи. Я разорюсь вконец.
– Отличный план, – решительно сказал Том. – Во-первых, эти лачуги – настоящее позорище, а во-вторых, у тебя столько денег, что ты сам не знаешь, куда их девать.
– Именно это я всегда ему и говорю, – подтвердила Кэтрин.
– Вся беда в том, – сказал Генри, – что в вас обоих говорит нонконформистская совесть. И вы стараетесь заразить ею меня. Мой дед не стал бы вас и слушать.
– Судя по тому, что мне известно об этом старом джентльмене, – заметил Том, – это был человек, не признававший Бога. При тебе, по крайней мере, шахты не работают в воскресенье, как это было в его времена.
– Это тоже дело рук Кэтрин, – улыбнулся Генри. – Говорю тебе, Том, я породнился с семьей, где такое множество принципов, что от них просто некуда деваться. Послушай моего совета, держись от них подальше.
– Я предпочитаю быть добрым, как Эйры, чем умным, как Бродрики, – сказал Том Каллаген. – Ты не стал таким же жестким и скупым человеком, как твой дед, только потому, что у тебя хватило ума жениться на Кэтрин. Ну вот, мы уже подъехали к церкви, и я нисколько не сомневаюсь, что там, кроме нас, собралось уже по крайней мере три человека.
Маленькая церквушка стояла на отшибе; одинокая, открытая всем ветрам, она гляделась в воды залива Мэнди-Бей. Если не считать ее местоположения, в ее серой основательности было что-то прочное и надежное. От мха и лишайников, покрывавших ее стены, веяло чем-то неподвластным времени. Внутри все было мирно и безмятежно, словно никакие дурные мысли или тяжелые воспоминания не могли проникнуть сквозь эту тихую ясность. Пусть бушуют ураганы, пусть все заливает потоп, церковь в Ардморе выдержит все, ибо она – бастион вечности.
Генри, стоя на коленях рядом с Кэтрин, видел ее спокойный профиль, ее темные глаза, обращенные к алтарю, и думал о том, что ни один человек, кроме него, не знает, как она прекрасна, как нежна и предана ему. А что, если прав Том Каллаген, и что, если бы не Кэтрин, он стал бы таким же жестоким человеком, каким был его дед? Эта мысль причинила ему беспокойство, и он ее отбросил, – как привык отбрасывать все неприятные мысли, – причислив к абсурдным. Он вовсе не жестокий человек. Том, верно, шутит. Он ведь всегда, насколько себя помнит, думал прежде о других, а потом уже о себе. Долг ставил выше удовольствия, добро – выше зла. Он с чистой совестью может сказать, что никогда не совершал дурного, низкого или бесчестного поступка. Правда, ему повезло, он счастлив своей работой, у него много добрых друзей; но счастье – это, в конце концов, дар Божий, и он благодарен за него. Нет, жестким, тяжелым человеком в семье был Джонни. Джонни был эгоистичен, жесток, всюду, где бы он ни находился, он сеял вокруг себя несчастье, бедняга. Знал бы Том Каллаген, что это был за человек.
И Генри, произнося, как всегда, громко и отчетливо слова Общего Покаяния «Мы согрешили, Господи, уклонились с Твоего пути, словно заблудшие овцы», думал, как обычно, что к нему эти слова не относятся, как и ко всякому законопослушному человеку, который ведет честную жизнь и исполняет свой долг перед Богом и королевой. Они относятся к ворам, распутникам и пьяницам, которые никогда не заходят в церковь.
Служба окончилась. Том Каллаген снимал облачение в ризнице, а Генри и Кэтрин вышли на церковный дворик и стояли там, глядя на море. Длинные волны с Атлантики катились мимо них в глубину залива. Под ними, в кустах терновника, заливалась малиновка, сладкие и в то же время тоскливые звуки ее песни отчетливо раздавались в чистом морозном воздухе.
– Я рада, что мы крестили Молли в этой церкви, – сказала Кэтрин. – Следующего ребенка мы тоже будем крестить здесь, и всех остальных детей тоже. А когда нам придет время уйти, я бы хотела, дорогой, чтобы нас положили здесь вместе.
– Какие мрачные мысли, – сказал Генри, привлекая ее к себе. – Ненавижу разговоры о смерти. Лучше поцелуй меня. Вон видишь? Это «Эмма-Мария», она направляется в Бронси. Пользуются, верно, хорошей погодой, иначе они не стали бы отправлять груз в воскресенье. Хорошо она нагружена, правда? Там, по крайней мере, сотня тонн меди. Вот так-то, дорогая моя.
– Бог с ней, с этой медью, – сказала Кэтрин. – Ты не забудешь о моем пожелании относительно этого кладбища?
– Я отказываюсь связывать себя такими неприятными обещаниями, – сказал Генри. – И не стой, пожалуйста, на ветру, а то простудишься. Смотри, Том уже ждет нас у кареты. Такой милый человек, и как я рад, что он переехал сюда. Ты знаешь, – весело продолжал он, беря жену под руку, – вот было бы прекрасно, если бы все наши добрые друзья жили здесь поблизости. Том, дружище, ты прочел отличную проповедь, я бы и сам мог прочесть такую же, если бы был священником, и, дабы продемонстрировать тебе свое одобрение, я обещаю построить тебе дом. Ведь не можешь ты постоянно жить в этом жалком коттедже в деревне.
– Почему же не могу? Я прекрасно живу.
– Ничего подобного. И не спорь, я ненавижу споры, в особенности на голодный желудок. И чтобы доказать тебе мою серьезность, я покажу тебе местечко, которое для этого подобрал. Я вспомнил о нем, когда мы пели «Твердыня веков». Как раз на выезде из Дунхейвена, еще до подъема и коттеджей Оукмаунта, есть небольшая площадка, почти ровная, ее прекрасно можно использовать для фундамента. Мы назовем ее «Хисмаунт», и как только старый пастор умрет, приход перейдет к тебе, и Хисмаунт станет называться «Ректори» – Пасторский дом.
– Тогда Том сможет жениться, у него будут дети, и они будут играть с нашими, – сказала Кэтрин.
– Как легко жить, когда добрые друзья берут на себя все заботы о будущем, – сказал Том Каллаген. – Отчего бы вам, кстати, не писать для меня мои проповеди?
– Я непременно этим займусь, – сказал Генри, – только с одним условием: я сам буду их произносить. Я с большим удовольствием использую текст: «Кесарю – кесарево» с намеком, естественно, на то, что мои арендаторы постоянно задерживают причитающуюся мне ренту.
Участок для будущего дома был должным образом осмотрен и одобрен, а затем карета свернула к воротам и на аллею, ведущую к Клонмиэру, где в столовой их ожидал накрытый стол и горячая еда; на крыльце их приветствовал радостный собачий лай, в холле попахивало горьковатым дымком от торфа, горящего в камине, – одним словом, им раскрывала свои объятия атмосфера милого, горячо любимого родного дома.
Во время десерта принесли малютку Молли, одетую в белое платьице с многочисленными лентами, чтобы она посидела у мамы на коленях, а Генри, откинувшись на спинку кресла и вытянув ноги, щелкал орехи, заставляя девочку смеяться. И сам он, чувствуя приятную сытость от жареной баранины и яблочного пирога, испытывал удовлетворение человека, которому предстоит целый день праздности, и он может делать все, что пожелает.
– Я думаю, – сказал Том, с улыбкой глядя на своего друга, – что ты можешь считать себя счастливейшим человеком на свете. У тебя отличная земля, большое состояние, процветающее дело, ты ведешь достойную жизнь, у тебя ангел жена, прелестная дочурка – одним словом, все, что только можно пожелать. Если бы я не был священником, я бы тебе позавидовал.
– Но поскольку ты священник, то не упускаешь случая читать мне мораль, наставляя меня и предупреждая, чтобы я не «складывал свои сокровища на землю, где их могут попортить моль и ржавчина». Бесполезно, мой друг. Я живу в реальном мире, и хотя не считаю себя материалистом, тем не менее полагаю, что имею право пользоваться тем, что мне в этом мире дано, и получать от этого радость. Не вижу в этом никакого греха.
– Мне кажется, я понимаю, что Том имеет в виду, – сказала Кэтрин. – Когда человек счастлив и доволен, когда у него все идет хорошо, его подстерегает один из самых тяжких грехов – самодовольство. Нет, мое солнышко, больше сахару нельзя, ты уже скушала достаточно, иначе у тебя заболит животик. Вот тебе мамин медальон, можешь им поиграть.
Девочка, уже надувшая губы и готовая заплакать, тут же отвлеклась, глядя на цепочку и крошечный медальон, который открывался, а потом снова закрывался со щелчком.
– Видишь, Том? Воспитание начинается, – подмигнул другу Генри. – Молли хочется сахару, но ее надувают, предлагая взамен что-то другое! Здесь не допускается, чтобы человек был доволен и успокоился на этом. А я так разрешил бы ей наесться до отвала, а потом подождал бы, пока у нее не заболит животишко. Таким образом она получила бы урок и не стала бы объедаться сахаром.
– Ты не прав, – сказала Кэтрин. – Молли слишком мала и не может связать причину со следствием. Она не поймет, что боль вызвана сахаром. Пока ребенок мал, его надо отвлекать, а потом, когда подрастет, тогда можно учить его послушанию и необходимости подчиняться.
– Все-то у нее рассчитано, – сказал Генри, – от букваря до финальных экзаменов. Я не встречал человека, который с такой серьезностью относился бы к воспитанию детей. Не могу припомнить, чтобы наша матушка чему-нибудь нас учила. Во всяком случае, она никогда нам не говорила, что мы делаем что-то не так, как нужно.
– Можно только удивляться, что вас еще терпят в обществе, – заметил Том. – Послушай моего совета, предоставь воспитание детей Кэтрин.
– Отлично, – согласился Генри, – а если они не будут слушаться, я просто буду их пороть. Могу сказать только одно: они ни в чем не будут нуждаться.
– Еще один тяжкий грех, – сказал Том. – Слишком много денег. Бедняжка Кэтрин, я вижу, у вас будет много дела.
Генри бросил в приятеля скорлупкой от ореха.
– А что, если ты перестанешь говорить о моих грехах, – сказал он, – и вместо этого дашь мне практический совет? Как тебе известно, в Бронси намечаются дополнительные выборы. Старый сэр Николас Веннинг умер. Я подумываю о том, чтобы выдвинуть свою кандидатуру, принять участие в выборах на стороне консерваторов.
– Правда?
– Во всяком случае, мне будет очень интересно, а связи у Бродриков существуют с тысяча восемьсот двадцатого года.
– А что думает об этом Кэтрин? – спросил Том.
– Кэтрин считает, – улыбнулась его жена, – что у ее мужа слишком много энергии и что если он не займется политикой, то может обратить ее на что-нибудь похуже. А так все-таки подальше от греха.
– Так может сказать только жена, – заметил Генри. – Обрати внимание, ни слова о честолюбивых устремлениях, не выражается надежда или хотя бы предположение, что я стану премьер-министром. Просто ласковая улыбка и «подальше от греха».
– Я согласен с Кэтрин, – сказал его друг. – Конечно же, действуй, произноси речи, устраивай обеды, целуй ребятишек из Бронси и кланяйся, если в тебя будут бросать тухлыми яйцами. Желаю тебе всяческой удачи. Если ты добьешься успеха и проложишь себе путь в Вестминстер, я даже поеду на ту сторону воды, чтобы послушать твою первую речь, и буду рассказывать всем, кто будет сидеть рядом со мной, что Генри Бродрик мой старинный товарищ. Лет этак через двадцать ты добудешь мне место епископа.
– Нет, серьезно, – сказал Генри, – я легко могу добиться избрания, получив большинство, хотя это место искони принадлежало либералам. Вся семья сплотится вокруг меня. Герберт – в Летароге – я говорил, что он получил там приход и живет теперь в нашем старом доме? – а тетушка Элиза в Сонби. Я бы мог рассказать обо всех своих знакомых и родственниках в Бронси, хотя, пожалуй, не стоит упоминать о моей так называемой бабушке, которая живет в деревне и делает книксен, всякий раз, когда видит Герберта.
– Мне кажется, что ты все-таки сноб, – смеялся Том.
– Вовсе нет, но зачем же приоткрывать шкаф и демонстрировать наши скелеты во время политической кампании? Вот что я тебе скажу: мы снимем дом в Лондоне на весь сезон, независимо от того, пройду я или нет, а ты приедешь и станешь жить у нас. Будет полезно, если все будут видеть меня рядом с тобой, это покажет, что я отношусь с уважением к церкви.
– Не можете ли вы охладить немного его пыл? – сказала Кэтрин. – Мы говорили о самодовольстве, а посмотрите-ка на него – видели вы когда-нибудь человека, более довольного собой? Пойдем, Молли, оставим твоих папу и дядюшку, пусть они решают судьбы мира, а мы с тобой сядем у огонька в гостиной и поиграем бусами.
Позже, когда Том Каллаген вернулся домой, чтобы служить вечерню в Дунхейвене, Молли уложили спать, и задернули занавеси, Кэтрин лежала на кушетке – той, что прежде принадлежала Барбаре, – придвинутой поближе к огню, а Генри сидел возле нее на полу, прижав ее руку к губам.
– Неужели я действительно так самодоволен? – обеспокоенно спросил он. – Я тебе не надоел?
Она улыбнулась и провела рукой по его волосам.
– На первый вопрос – да, – ответила она, – на второй – нет. О, дело не в том, что ты самодоволен, я совсем не то имела в виду, душа моя. Но когда человек слишком счастлив, он делается менее чутким, меньше думает о других. И мне не хотелось бы, чтобы ты слишком много занимался мирскими делами – своим рудником, деньгами, преуспеянием Генри Бродрика.
– Я не могу не быть счастливым, – проговорил он, – ведь у меня есть ты, моя жена. Каждый день я люблю тебя еще чуточку больше, чем в предыдущий. И что бы я ни делал, чего бы ни добился, это все только благодаря тебе. Разве ты этого не знаешь?
– Да, мой любимый, я это знаю и очень горжусь, но в то же время я беспокоюсь. Ты ставишь меня так высоко – выше жизни, выше самого Бога, а это дурно.
– Я не чувствую Бога так, как его чувствуешь ты, – сказал Генри. – К тебе я могу прикоснуться, обнять тебя, поцеловать; тебя я могу любить.
А Бог – это нечто таинственное, неосязаемое. Ты проще и ближе, и ты занимаешь место Бога.
– Да, мой родной, но люди уходят из жизни, а Бог вечен.
– К дьяволу вечность! Она мне не нужна. Мне нужна ты и настоящее, причем навсегда. – Он потянулся к кушетке и спрятал голову в складках ее платья. – Я ничего не могу с собой поделать, – повторил он, – я не могу не любить тебя. Это у меня в крови. Мой отец точно так же относился к матери, хотя я его почти не помню, мне едва исполнилось четыре года, когда он умер; я вспоминаю, как он стоял на берегу залива и смотрел, как она играет с Джонни, Фанни и со мной, и я никогда не забуду выражения его лица. И тетя Джейн была такая же. Если бы не этот несчастный случай, и она не погибла бы, она умерла бы от разбитого сердца, тоскуя об офицере с острова Дун. Это бесполезно, Кэтрин, мы, Бродрики, все такие. Так уж мы созданы, и с этим надо примириться.
Она крепко прижала его голову к себе и поцеловала в макушку.
– Я с этим примирилась, – сказала она, – но мне все равно страшно.
Он откинул голову назад, положил ее к ней на колени, и устремил взгляд на огонь.
– Я часто думаю о том, – задумчиво проговорил он, – что послужило причиной отчаяния Джонни. Не было ли там несчастной любви? Нет-нет, не к этой особе, не к сестре Донована, это был просто жалкий неприятный эпизод, я имею в виду нечто более глубокое. Но кого, черт возьми, он мог полюбить? Я никогда не слышал, чтобы он о ком-нибудь говорил.
Кэтрин не отвечала. Она продолжала гладить его волосы.
– Если бы он только мог жениться и успокоиться, это было бы его спасением, – продолжал Генри. – Такого ужасного конца могло и не быть. Возможно, если бы ты встретилась сначала с ним, ты могла бы выйти замуж за него, а не за меня.
Он обернулся и посмотрел на жену с улыбкой, но в то же время и с грустью. У нее в глазах стояли слезы, она, не отрываясь, смотрела в огонь.
– Любовь моя, что случилось? – встревожился он. – Я причинил тебе боль? Тебе стало грустно? Какой я эгоист, бесчувственное животное. Мне следовало помнить, что ты нездорова. А я надоедаю тебе своими семейными историями. Бедняжка моя, у тебя такое бледное несчастное лицо. Что я такое сказал?
– Ничего, – ответила она, – ничего, уверяю тебя, это просто глупость.
– У тебя был утомительный день, – сказал он, – тебе нужно было бы отдохнуть вместо того, чтобы бродить с нами по лесам. Я и тогда еще подумал, что прогулка была слишком длинной. А потом, после чая, ты носила на руках Молли. Она уже слишком тяжела для тебя. А как маленький? Ты чувствуешь его тяжесть?
– Наш второй малыш ведет себя спокойно.
– Тогда я отнесу тебя в кроватку, – сказал он. – Ну-ка, обними меня за шею и прижмись покрепче. Где твоя книжка? Там, на окне? Протяни руку и возьми. Я почитаю тебе вслух, прочту одну главу, а потом ты должна уснуть. Тебе необходим отдых. Не беспокойся о лампах. Как только я тебя уложу, я вернусь сюда и погашу их.
Он понес ее по коридору в комнату, которая прежде принадлежала Барбаре. Потом вернулся в гостиную, чтобы потушить лампу, оставив ее одну. Слезы… Как это непохоже на Кэтрин, она никогда не плачет, всегда такая сдержанная, спокойная. Она, должно быть, очень устала. Другого объяснения быть не может. Трудно себе представить, что ее что-то тревожит. И все-таки, прочитав обещанную главу и отложив в сторону книгу, он склонился над ней и, обняв ее, заглянул в глаза и спросил, с трудом подыскивая слова:
– Скажи мне правду, родная: ты со мной счастлива?
2
В огромном зале бронсийской ратуши набилось столько народа, что невозможно было дышать. Там были докеры, явившиеся прямо с работы, в рабочей одежде, в кепках, сдвинутых на затылок, и с трубками в зубах; рабочие-плавильщики, которые захватили с собой и своих женщин – они покрывают голову шалью и говорят нараспев, как и все другие жители Бронси. Большинство рабочих собирались голосовать за кандидата противной партии, либерала мистера Сартора, и пришли они сюда с единственной целью – позабавиться надармовщинку, поиздеваться над оратором, однако было немало и таких, на груди которых красовались розетки из голубых лент. Это были клерки из пароходной компании, знавшие Генри Бродрика лично, моряки, возившие для него грузы из Дунхейвена в Бронси, служащие плавильных заводов, которым довелось познакомиться с ним лично и поговорить с ним, кое-кто из лавочников и мелких торговцев, врачи, банковские служащие – еловом, все те, кто считал, что голосовать за консервативную партию «благородно», поскольку это ставило их на более высокую ступень по сравнению с рабочими и хозяйками из Бронси.
Шум стоял оглушительный – разговоры, свистки, громкий смех – но потом кто-то в задних рядах затянул гимн, и его мгновенно подхватило большинство рабочего люда, пустая болтовня сменилась мощным хором, который звучал торжественно и внушительно.
Генри, нетерпеливый и взволнованный, с синей розеткой в петлице безукоризненно сшитого фрака, плотно облегающего его высокую широкоплечую фигуру, смотрел на зал, горя желанием начать. Он не надеялся многого добиться при такой аудитории. Эти люди пришли сюда не для того, чтобы внимательно слушать его и аплодировать, а просто для того, чтобы над ним посмеяться. Были там, правда, и родственники, члены семьи, готовые его поддержать. Герберт, который был теперь викарием в Летароге, и его веселая толстушка жена. Можно ли было предположить, когда они были детьми, что Герберт, самый младший в семье, живой малыш с блестящими карими глазенками, станет священником? Был там и Эдвард, получивший специальный отпуск по этому случаю – его вьющиеся волосы, как всегда, стоят торчком, он разговаривает с Фанни и ее мужем Биллом Эйром, которые приехали сюда на пароходе. На лице у Фанни, как обычно, загнанное испуганное выражение – насколько он себя помнит, у нее всегда был такой вид, виной тому были, вероятно, четыре брата, при которых она была единственной девочкой, ведь честняга Билл, по совести говоря, такой добрый и покладистый человек. Господи, сколько здесь священников – рядом с Гербертом и Биллом стоит верный Том Каллаген, он весьма внимателен к своей хорошенькой соседке, это, кажется, подруга Фанни. Похоже, Том, наконец, влюбился и готов связать себя узами брака. Из Сонби прибыла тетушка Элиза, прямая, как всегда; лорнет на цепочке, она то и дело подносит его к глазам, наблюдая за собравшейся публикой с выражением крайнего неодобрения. Видно, что близкое соседство с рабочим населением Бронси крайне ее раздражает, поскольку мисс Бродрик из Бродрик-Хауса, что в Сонби, не привыкла к подобному окружению. И наконец Фанни-Роза, его мать, которая проделала такой длинный путь, приехав сюда из Ниццы, – не для того, по ее словам, чтобы посмотреть, как ее сын предстанет перед публикой и начнет произносить свои лицемерные речи, но потому, что она совсем обносилась, ей совершенно нечего надеть, и она должна купить кое-что из платья. В Париже все слишком дорого, и вообще во Франции народ жадный, они желают получать за все наличными, тогда как в Англии о таких вещах беспокоиться не принято, можно покупать и не платить годами, а если пришлют счет, просто сделать вид, что он затерялся.
Генри встретил мать в Лондоне, и всю дорогу до Летарога, где она должна была жить у Герберта, она щебетала, высказываясь в подобном роде. Генри был немало озадачен и встревожен тем, как она так свободно и привычно говорит о долгах, ведь он знал, что у нее вполне приличный доход, столь щедро назначенный ей по завещанию его деда.
Что же касается нарядов, то ему казалось, что мать не особенно интересуется тем, что на ней надето. Ее туалеты всегда представляли собой смесь роскоши и неряшества – стоило посмотреть на то, как она выглядела сегодня. Пелерина из великолепного дорогого бархата с высоким собольим воротником надета поверх старого, сильно поношенного черного платья, трен которого, неподшитый и выпачканный в грязи, волочится по земле. Зато голова была великолепна: волосы, прежде ярко-рыжие, теперь совсем поседели – с тех пор, как умер Джонни, она перестала их красить; ее зеленые, чуть раскосые глаза были совершенно такого же цвета, как и ее изумрудные серьги; она была похожа на королеву. А вот нижняя часть ее фигуры, с этим волочащимся подолом, могла бы принадлежать любой грязнухе с дунхейвенского рынка. Вот она, вся его семья. Но самой любимой среди них здесь не было, она не могла приехать, это было слишком рискованно, ребенок должен был появиться на свет со дня на день. Генри знал, что мысленно она с ним, он представлял себе, что ее рука – в его руке, ее милые, любимые глаза устремлены на него, он слышал ее голос: «Мой Генри должен говорить людям то, что он считает правильным, не нужно стремиться к тому, чтобы все время забавлять публику».
Вся беда в том, что ему гораздо легче острить, чем высказывать правильные мысли – да что там говорить, если вообще принимать политику всерьез, это конец всему. Вот стоит председатель, звонит в колокольчик, призывая к молчанию, а вот и он сам, рядом с председателем, и на него устремлено бог знает сколько враждебных глаз. Впрочем, не все ли равно? Это просто один из способов провести вечер.
Его появление было встречено мяуканьем, шиканьем и свистками, которые он слушал, улыбаясь и засунув руки в карманы, а потом достал большие часы, включил со щелчком секундомер и стал внимательно смотреть на циферблат, что вызвало у аудитории взрыв хохота, после которого наступила тишина.
– Должен вас поздравить, у вас это заняло не так уж много времени, гораздо меньше, чем в других местах, где мне приходилось выступать.
В зале снова засмеялась, и Генри, поймав рукой красную розетку, которую кинул ему кто-то из энтузиастов-либералов, приложил ее к другому борту своего фрака.
– Я не сомневаюсь в том, что доблестному избирателю отлично известно, что собой представляют политические взгляды мистера Сартора, кандидата от либералов, – сказал он. – Если это так, он знает гораздо больше, чем я. Насколько я понимаю, мистер Сартор голосовал один раз за одно, два раза за противоположное, а потом три раза снова за первое. Недавно он вам сообщил, что в свои молодые годы принадлежал к тори. Он сказал, что всосал взгляды тори с молоком матери, из чего можно сделать заключение, что он вскормлен на родине… Кроме того, он заявил, что тори – наследники книжников и фарисеев, из чего я могу заключить, что партия тори существовала еще тогда, когда древние бритты разгуливали в боевой раскраске и швыряли каменья в Юлия Цезаря с Дуврских утесов. Если бы наш поклонник истории заглянул еще подальше, он, несомненно, связал бы тори с жрецами Ваала. Я не уверен, что архитектор, воздвигший Вавилонскую башню, был тори – нет-нет, однако не исключено, что искуситель, который в недобрый час прокрался к уху многажды обманутой и многогрешной Евы, был тори. Итак, если все это верно, с тори мы покончили, этот шар окончательно выбит из игры.
Герберт, скрестив руки на груди, улыбался, слушая своего брата. Как это напомнило ему юношеские годы и дискуссионное общество в Итоне – Генри стоял, засунув руки в карманы и слегка наклонив голову, совершенно так же, как он стоит сейчас и наслаждается тем, что то и дело подшучивает над своими слушателями. Теперь, однако, он заговорил о более острых вопросах, его то и дело прерывали голоса из зала.
– Вы просите меня определить, что такое либерал? – спросил Генри. – Хорошо, я это сделаю. Либерал это тот, кто либерально, то есть свободно, обращается с вверенными ему чужими деньгами. Сейчас, по сути дела, уже нет такого понятия «либерал». Существуют только конституционалисты и революционеры.
Это, естественно, вызвало целую бурю, и Фанни, опасливо оглянувшись через плечо, подумала, как они будут выбираться из зала, если начнется свалка.
– А ну-ка свистните еще пару раз, я с удовольствием вас послушаю, – подзадоривал аудиторию Генри. – Ничто так не добавляет интереса к жизни, как хорошая словесная перепалка. Ведь если бы мы все придерживались одного мнения, мы бы все влюбились в одну и ту же женщину.
Эта острота была встречена новым взрывом хохота, но Том Каллаген, пощипывая бородку, покачал головой и обменялся понимающим взглядом с Биллом Эйром. Все это, конечно, очень забавно, однако это не способ выиграть предвыборную кампанию. Генри, по-видимому, заметил этот взгляд, потому что не прошло и трех минут, как он уже занялся обсуждением одного из самых жгучих вопросов.
– Я убежден, – говорил он, – что не следует пренебрегать институтами, которые освещены веками и прочно укрепились в душе и сознании людей. Непонимание того, к чему это может привести, – вот корень зла. Британская конституция покоится на двух столпах, это – Церковь и Государство. Те, кто отделяют Церковь от Государства, заставляя искать убежища в сектах, посягают на самую суть Конституции. Перемены ради самих перемен всегда нежелательны, поскольку они неизменно связаны с упадком.
Как это верно, думала тетушка Элиза, перемены и упадок. Это заставило ее вспомнить отца и долгие тоскливые годы, которые он провел в Летароге, удалившись от дел, вдвоем с этой ужасной экономкой, которой удалось его заполучить. Элиза была уверена, что в своем завещании он оставил ей гораздо больше денег, чем она заслуживала, к тому же неизвестно, куда девался серебряный чайный сервиз, и это просто неслыханно. Он ведь по праву должен принадлежать ей, единственной оставшейся в живых дочери; перемены и упадок, какой он умный человек, наш Генри!
– Просвещение рабочего класса должно быть основано на религии, – продолжал Генри…
Том Каллаген выпрямился в своем кресле. А-а, вот это уже идеи Кэтрин. Генри сам никогда бы до этого не додумался.
– Образование, в основе которого лежит что-либо другое, не принесет никакой пользы; а вот образование, основанное на религии, возвысит низшие классы, и они смогут занять подобающее положение в обществе. Я верю и надеюсь, – говорил он, – что в скором времени мы увидим великое возрождение Церкви, если только наше духовенство не подменит истинную сущность религии формальными обрядами христианства.
Герберт заморгал. Не намек ли это на него? В Оксфорде он прошел через фазу англиканства, но с этим давно уже покончено. Как странно слышать этот торжественный тон. Неужели он действительно так думает или просто пытается разозлить слушателей?
– Мы, партия консерваторов, предоставили массам избирательные права, – говорил Генри, – и теперь наш долг, долг каждого человека, распространить благо образования среди масс, получивших эти права. Я твердый сторонник обязательного образования. Ни один человек, по моему мнению, не имеет права растить своих детей так, как он растит поросенка или другую живность.
Как забавно, думала его мать Фанни-Роза, видеть, с какой серьезностью Генри изрекает эти глупости. Ведь кажется только вчера он бежал вверх по лестнице в Клонмиэре, прижимая ручонки к голой попке, а она неслась вслед за ним с туфлей в руке, которую и не думала употребить в дело. Какое было прелестное утро! Дети сняли с себя все и играли голышом на траве перед замком. Барбара, выглянув из окна своей комнаты, была страшно шокирована, она умоляла ее отвести детей в комнаты, прежде чем вернется дед. Нет сомнения, Генри и все остальные росли, как поросята; насколько было легче предоставить им полную свободу – пусть себе растут, как трава… И вдруг в памяти ее встал Джонни – изображая индейца, с перьями в волосах, он выглядывает из-за кустов рододендронов и целится из лука, а Джон говорит ей своим тихим спокойным голосом: «Я не могу его отшлепать, что бы он ни делал. Мы его создали, ты и я; и теперь он это все равно, что мы сами». Но все это в прошлом, и нельзя о нем думать; прошлое умерло и кануло в вечность, а вместе с ним и они тоже. А настоящее вот оно: сидеть в битком набитом неуютном зале и слушать Генри.
– Вы знаете, что я по происхождению с той стороны воды, – говорил Генри. – Нет ничего постыдного в том, чтобы быть из тех же мест, что Верк, Пальмерстон и Веллингтон, однако я могу сказать, что на этой стороне Бродрики живут уже на протяжении трех поколений, я принадлежу к третьему. Здесь жил мой дед, потом отец, здесь я жил ребенком и здесь живет мой брат. В этой стране покоятся останки моего деда. Может быть, со временем и мои упокоятся здесь же.
А потом все кончилось, были аплодисменты и свистки, пенье и крики, председатель поднял руку, призывая к молчанию, и предложил выразить благодарность; все смешалось, люди двинулись к выходу, и дело обошлось без тухлых яиц, но и без бурных оваций.
Семья отправилась в «Королевский Герб» обедать, Генри поздравляли, его хлопали по плечу по крайней мере с десяток совершенно незнакомых ему людей и еще десяток знакомых, и все говорили, что место в парламенте ему обеспечено.
– Как ты похож на моего брата Генри, твоего дядюшку, – сказала ему тетя Элиза. – Помню, он всегда приводил те же самые доказательства. А твой папа сидел, откинувшись в кресле, со щенком на коленях, и не обращал на них ни малейшего внимания. Мне так приятно было слышать твои слова о том, что непременно должен быть правящий класс. Люди, с которыми я вынуждена встречаться в Сонби, поистине ужасны. В старые времена к ним никто не поехал бы с визитом.
– Вам бы следовало пожить в Ницце, – сказала Фанни-Роза, – там не встретишь никого ниже графа. Их там как собак нерезаных. Мне понравилась твоя речь, Генри. Только я не пойму, отчего ты хочешь, чтобы пабы по воскресеньям были закрыты? Это приведет только к тому, что в субботу они напьются еще сильнее. Что же до твоего замечания по поводу католиков по ту сторону воды, то можно было бы добавить старинную пословицу: «Святой Патрик был джентльменом и родился от приличных родителей». Дадут нам, наконец, поесть в этой гостинице?
– Вы должны извинить мою мать, – смеясь сказал Генри Тому Каллагену, – живя во Франции, она приобрела вкус к изысканной пище, и теперь ей каждые полчаса подавай салаты да омлеты. Кельнер, нельзя ли поторопиться с обедом?
– Никогда в жизни мне не приходилось иметь дело с таким количеством священников, – сказала Фанни-Роза. – Разве только однажды, когда в замок Эндрифф приехал епископ Сонбийский и остался там ночевать. Он привез с собой капеллана и парочку викариев. Мы с сестрой Тилли были в то время весьма своенравными девицами, так вот, мы прокрались в их комнаты, пока все сидели за обедом, и выбросили в окно их ночные рубашки, так что их преподобиям пришлось спать в чем мать родила… Не смотрите на меня так испуганно, Билл. Я вас шокировала? Зря, вы ведь женатый человек, и вам, верно, приходилось спать без ночной рубашки.
– Вы знаете, миссис Бродрик, – обратился к ней Том Каллаген, – Генри похож на вас гораздо больше, чем принято думать. Мне часто говорили, что он – копия своего дядюшки Генри, а характером весь в деда, однако теперь я вижу, от кого он унаследовал свой острый язык.
– О да, мы, Флауэры, всегда владели даром слова, – сказала Фанни-Роза, – это частенько помогало нам выкручиваться из затруднительных положений. Нет, больше всего на меня похож Герберт, и он так боялся того, что из него может получиться, что со страха надел на себя собачий ошейник.[4] Что же касается Генри, то люди правы, сравнивая его с дедом и дядюшкой. В нем сочетается трезвый практицизм первого и шарм второго. Посмотрим, какое из этих качеств возьмет в нем верх… Что это нам принесли? Жареную свинину? Мне постоянно хотелось жареной свинины, когда я носила Эдварда, поэтому у него, наверное, такие курчавые волосы, но с той поры я видеть ее не могу. Скажите кельнеру, чтобы принес мне вместо нее рыбу.
Братья подмигнули один другому. Их матушка была весьма весело настроена. Кэтрин ошиблась, единственный раз в жизни, подумал Генри, когда Фанни-Роза подняла рюмку и выпила за здоровье будущего кабинет-министра. Она, должно быть, счастлива, как никогда, и совсем забыла про Джонни. Как она поразительно хороша – пышные седые волосы, зеленые глаза, изумруды в ушах, если, конечно, не заглядывать под стол на оборванный подол. Сколько ей сейчас лет? Пятьдесят три или четыре, он не уверен. Праздник удался на славу, даже тетя. Элиза раскраснелась, оживилась и перестала выражать неудовольствие по каждому поводу. У Фанни не было уже такого озабоченного вида, а священники вели себя точно кутящие школьники, и раскатистый смех Тома Каллагена был слышен во всем зале. Если бы Кэтрин тоже была здесь, думал Генри, чаша его счастья была бы полной.
Голосование состоялось на следующий день, и результаты должны были стать известны к шести часам; объявляли их обычно со ступеней Ратуши. Весь этот день Генри провел в состоянии лихорадочного ожидания. Теперь, когда больше не нужно было произносить речи и собирать голоса, то есть разъезжать по улицам Бронси в коляске, украшенной голубыми лентами, наступила некая реакция. Трудно было дожидаться результатов в течение целого дня. Он почему-то не мог есть вместе со всеми и позавтракал в одиночестве в маленьком пабе на окраине города, где, как он надеялся, никто его не узнает. Затем прошелся по улицам Бронси, заметив, что почти у всех встречных красные розетки в петлицах – цвета либералов, – тогда как голубых он насчитал за весь день всего десяток. Возможно, его сторонники, убеждал он себя, проголосовали раньше, и вообще это не такие люди, чтобы разгуливать по улицам. Как все это смешно, и какой он дурак, что так волнуется. Неожиданно для себя он оказался возле пароходной конторы Оуэна Вильямса, компании, которая занималась перевозкой меди для Бродриков еще со времен его деда. Он зашел, чтобы поговорить с молодым Вильямсом, человеком, немного старше его самого, относительно перспектив на будущее лето. Здесь по крайней мере были люди с голубыми розетками, и он испытал громадное облегчение, а Вильямс к тому же уверил его, что, когда он ходил голосовать, примерно часов в десять, вся улица была запружена каретами, у владельцев которых были на лацканах розетки того цвета, что нужно.
– Вот будет замечательно, – сказал он, – если наш округ будет представлять такой человек, как вы. Я непременно доставлю себе удовольствие: приду на заседание парламента, чтобы послушать вашу вступительную речь.
– Но ведь я еще не избран, – протестовал Генри.
– Ну, самое трудное уже позади.
Они еще поговорили, обсуждая дела рудника в Дунхейвене, перевозки, торговлю медью вообще, и Генри как раз собирался уходить, когда мистер Вильямс сказал, как бы между прочим, что Генри уже не первый член семьи, который сегодня к ним приходит.
– Да что вы? – удивился Генри. – Кто же это был?
– Сегодня утром заходила ваша матушка, – сказал мистер Вильямс. – Я нахожу, что она отлично выглядит. Она, видите ли, заходила насчет продления долгового обязательства, и я, конечно, сказал, что все будет в порядке.
– Долговое обязательство? – повторил Генри.
– Да, в прошлом квартале мы ссудили ей пятьсот фунтов, как вы помните; чек мы послали ей во Францию, и теперь она хочет получить еще столько же. Мы, разумеется, вычли эту сумму из того, что вам причиталось от нас получить в конце года. Она сказала нам, что таково ваше распоряжение.
Генри ничего не мог понять. Он не давал никаких распоряжений и ничего не знал о займе, полученном матерью. Она, как видно, действовала через его голову, не имея на это никакого права… Молодой Вильямс смотрел на него с любопытством. Генри с трудом удалось взять себя в руки.
– О да, – сказал он, – теперь я припоминаю, мы с матушкой говорили об этом. Ну, мне пора идти, рад был встретиться с вами.
– До свидания, мистер Бродрик, и желаю вам удачи.
Генри вернулся в отель в полной растерянности. Боже мой, как могла маменька так поступить, лгать этому Вильямсу, вместо того чтобы просто прийти к нему и попросить денег. Он не мог этого понять. Зачем ей понадобились деньги и как, черт побери, она их тратит? Придется с ней поговорить, задать ей кое-какие вопросы, нельзя же держать все это в себе. Если бы Кэтрин была здесь, она бы знала, что делать.
Фанни и Билл сидели в холле отеля вместе с мисс Гудвин, подругой Фанни, а рядом, как водится, находился Том Каллаген, готовый ей услужить. Герберт куда-то вышел. Если бы там не было мисс Гудвин, Генри, вероятно, посоветовался бы с Биллом и Томом, но не мог же он обсуждать такую щекотливую тему в присутствии постороннего лица.
– Где матушка? – неуверенно спросил он.
– Должно быть, у себя в комнате, – ответила Фанни. – А ты где был? Мы уже беспокоились. У тебя усталый вид.
– Нервы, – сказал Том. – У нашего бедняги Генри до сих пор все шло гладко, а сейчас он не уверен – что-то принесет ему сегодняшний день?
Генри ничего не ответил. У него не было настроения для шутливой беседы. Он поднялся на второй этаж гостиницы, прошел по коридору до номера матери и постучал в дверь. Фанни-Роза провела в этой комнате всего три дня, но уже успела превратить ее бог знает во что: по полу были разбросаны туфли и ботинки, на стульях валялись платья, а на туалетном столике были свалены в кучу шпильки, перчатки, бархотки и носовые платки. Фанни-Роза сидела на кровати, рядом с ней стоял чемодан, и она что-то в него прятала под сложенные платья.
– Герой-победитель, – с улыбкой приветствовала она вошедшего сына. – У тебя не болит живот, бедный мой мальчик? У твоего отца всегда болел живот перед бегами. Нервы, бывало, натянуты до предела, а притворяется, что ему безразлично, выиграют его собаки или нет.
– Я пришел сюда не для того, чтобы разговаривать о выборах, – сказал Генри, садясь рядом с ней на кровать. – Мне безразлично, так это будет или иначе. Я пришел поговорить о вас.
Фанни-Роза удивленно приподняла брови; встав с кровати, она подошла к туалетному столику и стала расчесывать волосы.
– Я только что заходил к Оуэну Вильямсу, перед тем как прийти сюда, – сказал Генри, – и он мне сообщил, что вы были у него утром и взяли в долг пятьсот фунтов, сказав, что действуете по моим указаниям. Кроме того, он мне сказал, что вы взяли такую же сумму и в прошлом квартале. Дорогая матушка, что все это означает?
– Милый мальчик, ты выглядишь совсем как школьный учитель, – засмеялась Фанни-Роза. – Тебе бы следовало выступить в поддержку мистера Гладстона, вместо того чтобы быть его противником. Да, этот молодой мистер Вильямс был весьма любезен. Я ему очень благодарна.
– Но я не понимаю, – настаивал Генри, – скажите на милость, почему вы не пришли за деньгами ко мне, вместо того чтобы действовать за моей спиной, ссылаясь на распоряжения, которых я не давал?
– Я думала, так будет проще, – зевнув, ответила Фанни-Роза. – Не хотелось причинять тебе беспокойства.
– Мне гораздо беспокойнее, когда я узнаю, что вы таким странным образом занимаете деньги в пароходной компании, – сказал сын. – Разве вы не понимаете, дорогая, что это против всяких правил? Строго говоря, если называть вещи своими именами, это попросту нечестно.
– Никогда не разбиралась в таких вещах, – беспечно отозвалась Фанни-Роза. – Мне все операции с деньгами кажутся бесчестными. Я ничего не понимаю в цифрах, моя голова для этого не приспособлена.
Генри смотрел, как она расчесывает свои пышные седые волосы. Похоже, она не испытывает ни малейшего стыда, она безответственна, как ребенок.
– Разве вы не можете прожить на те деньги, которые дедушка оставил вам по завещанию? – с удивлением спросил Генри. – Мне всегда казалось, что жить во Франции гораздо дешевле.
– Ах, мой милый, жизнь везде дорога, – сказала мать. – Всякие там обеды, путешествия, то одно, то другое – мне всегда не хватает денег.
Она все время уклоняется от прямого ответа, подумал Генри; она и не думает отвечать откровенно.
– По завещанию деда вам было назначено около тысячи двухсот фунтов, – решительно продолжал Генри. – За виллу вы платите, если перевести на английские деньги, всего пятьдесят. Ну, скажем, еще прислуга – у вас ведь кухарка и горничная? – расходы на еду – на это идет никак не больше сотни в год; туалеты, кое-какие развлечения, это еще пятьдесят; все это составляет двести фунтов, матушка, и на руках у вас остается тысяча. Что вы делаете с этими деньгами, и почему вам пришлось занять тысячу фунтов у Оуэна Вильямса?
– Я же тебе говорю, они куда-то уходят, – сказала Фанни-Роза. – Не спрашивай, как и куда. Я не имею ни малейшего понятия, Генри, милый мой мальчик, оставь ты свою учительскую мину, она так тебе не идет, и когда ты будешь приветствовать своих избирателей, будь самим собой, обаятельным и всегда с улыбкой. Ты сидишь на моих серьгах, дорогой. Брось их, пожалуйста, мне.
Она говорила тихим голосом, поглядывая на него краешком глаза, и он встал с кровати, подошел к ней и осторожно вдел серьги ей в уши.
– У тебя такие же руки, как у твоего отца, – сказала она. – Теперь я понимаю, почему Кэтрин так тебя любит… Дай Бог, чтобы вы оба были счастливы.
Он видел в зеркале ее лицо. Не слезинка ли там притаилась, в самом уголке глаза? Но ведь она все время улыбается.
– Матушка, – сказал он, повинуясь порыву, – почему бы вам не оставить Францию и не поселиться с нами в Клонмиэре? Кэтрин будет счастлива, если вы будете с нами, и кроме того, это ведь ваши родные места, ваша родина. Фанни-Роза покачала головой.
– Не говори глупостей, – весело сказала она. – Моя жизнь вполне меня устраивает. Люди такие забавные, и живут они весело. Кроме того, не годится матери жить вместе с сыном, однажды я пыталась, и ничего не получилось. Как ты думаешь, какую шляпку мне сегодня надеть?
– При чем тут шляпки? Матушка, измените свое решение, переезжайте жить к нам. У вас будут отдельные комнаты, вы будете делать все, что вам угодно, никто не будет вмешиваться в ваши дела.
– Нет, мой родной.
– Вы мне не скажете, что у вас происходит с деньгами?
– Ах, Генри, к чему все время говорить об одном и том же?.. Посмотри, уже половина шестого, мы должны быть в Ратуше. Беги и скажи всем остальным, пусть они будут готовы. Мне нравится Том Каллаген, он такой чуткий, не то что другие священники. Тебе везет с друзьями. А вот у Джонни их никогда не было… Поцелуй меня, мой смешной серьезный сын, и не беспокойся больше обо мне. Я больше никогда не побеспокою мистера Вильямса, это я тебе обещаю. Следующий сезон принесет мне удачу, я это чувствую.
– Что вы хотите этим сказать? – улыбнулся Генри. – Вы говорите словно лавочник, как будто надеетесь заработать какие-то деньги.
Она бросила ему мимолетный взгляд и поправила волосы на висках.
– Пойдем, найдем остальных, – сказала она, – и не забудь вдеть цветок в петлицу. Слава Богу, у меня очень красивые дети.
Это бесполезно, думал Генри, спускаясь следом за ней по лестнице, от нее все равно ничего не добьешься. Она все время ставит между нами преграду. Улыбается, ласково на тебя смотрит, говорит ничего не значащие слова, а что делается у нее внутри – неизвестно… И он подумал об отце, который так ее любил, неужели и с ним было то же самое, и она ускользала от него даже в минуты самой тесной близости…
Вся семья ожидала их внизу в холле, и сразу же были заказаны экипажи, чтобы везти их в Ратушу.
Однако улицы были забиты народом, все двигались в одном с ними направлении, и лошади вынуждены были тащиться шагом, иначе они передавили бы людей.
Генри дал указание кучеру подвезти их к заднему входу в здание, потому что, если бы он стал подниматься по ступенькам на глазах у всей толпы, собравшейся на площади, его бы сразу узнали.
Даже отсюда слышались возбужденный гул и говор – совершенно так же шумит народ, сбежавшийся посмотреть на казнь, заметила Фанни-Роза, и когда коляски свернули в узенькую боковую улочку позади Ратуши, они увидели бесконечные ряды людей, устремивших взор наверх, на балкон – они смеялись, махали носовыми платками и шляпами.
– Мы, наверное, явились еще позже, чем я предполагал, – быстро сказал Генри, – мне кажется, результаты уже объявлены.
Он помог матери и сестре выйти из экипажа и, оставив их на попечение братьев, зятя и Тома Каллагена, взбежал по узкой лестнице, которая вела в зал заседаний на втором этаже. Сердце у него колотилось и в первый раз в жизни дрожали руки. Он вошел в зал, полный людей, где стоял оживленный говор. Снаружи бесновалась толпа, приветствуя победителя. А там, на балконе, держа шляпу в руке и кланяясь направо и налево, стоял мистер Сартор, кандидат от либералов. Что-то оборвалось в сердце Генри, к горлу подступила волна разочарования.
«О, черт, – подумал он про себя, – да будь оно все трижды проклято…»
А потом улыбнулся, пошел к балкону, протянул руку, а мистер Сартор, новый член парламента от Бронси, обернулся и, увидев его, поманил рукой, указав на место рядом с собой на балконе. Кандидат от либералов был избран большинством в восемь тысяч голосов.
– Ну, вот и все, – сказал Генри, когда аплодисменты стихли и толпа рассеялась, чтобы отпраздновать победу в пабах. – И я должен теперь признаться перед всей семьей, что я ни на одну минуту не надеялся, что одержу победу. Это был просто интересный опыт, и я получил большое удовольствие. А теперь вернемся назад в отель, пообедаем на славу и забудем всю эту историю.
– Речь спортсмена, – сказал Том Каллаген, беря приятеля под руку. – Не могу не признаться, что я разочарован. Мне так хотелось явиться в Вестминстер и посмотреть, как ты заговоришь этих типов до смерти. Ну да ладно, не пришлось так не пришлось, зато ты останешься с нами в Дунхейвене.
– В другой раз больше повезет, старина, – сказал Эдвард.
– Ну нет, второго раза не будет, – ответил Генри. – Это была моя первая и последняя попытка заняться политикой. Один раз можно выставить себя дураком, это еще ничего, но во второй раз было бы уже слишком.
Он говорил весело и непринужденно, стараясь скрыть свое разочарование. Семья не должна думать, что он огорчен, да он вовсе и не огорчен, пытался он убедить себя. Самое скверное, это когда человек не умеет достойно проигрывать. Нет, это просто небольшой укол для моего самолюбия. Ведь до сих пор Генри Бродрику удавалось все.
– Я просто не понимаю, как они могли голосовать за мистера Сартора, – сказала Фанни-Роза, – это такой удивительно непривлекательный человек. У него скверные зубы, что абсолютно непростительно, и никаких манер, сразу видно, что человек невоспитанный.
– Для жителей Бронси это не имеет значения, миссис Бродрик, – сказал Том Каллаген. – Они считают, что мистер Сартор лучше осведомлен об их жизни, чем Генри, потому они его и выбрали.
– Ну конечно, человека, который питается одним хлебом и овсянкой, очень легко убедить в том, что он страдалец, – ответила Фанни-Роза, – вопрос только в том, лучше ли ему станет оттого, что он будет об этом знать.
– Политика – это азартная игра, и ничего больше, – сказал Генри, – и если ты проиграл, то платишь проигрыш и забываешь о нем, что я и собираюсь сделать.
– Это указывает на то, что ты благоразумный и уравновешенный человек, – сказал Том Каллаген, – заядлый игрок никогда не может понять, что он побит, он продолжает ставить снова и снова, пока это не сделается болезнью, и он вообще уже не может остановиться. Это одна из форм ухода от действительности, такая же, как пьянство, – это у человека в крови. Однако я не понимаю, отчего мы вдруг стали так серьезны. Генри, дружище, пусть ты потерпел поражение на выборах, но ты себя вел как настоящий джентльмен, и я тобою горжусь.
– Мы все тобой гордимся, – сказала его мать, потрепав сына по щеке. – А как он великолепно выглядел, как был красив, когда стоял на балконе рядом с этим противным человеком. Я уверена, что все они жалели, что голосовали за него, а не за Генри.
Итак, все Бродрики вернулись в отель, испытывая ощущение какой-то пустоты и стараясь этого не показать, а когда они входили в холл, к Генри подошел мальчик-слуга и протянул ему телеграмму на подносе.
– Какой-то шутник посылает поздравление, – сказала Фанни-Роза. – Не открывай ее, ты только расстроишься.
Но Генри уже разорвал конверт и читал то, что там написано. Он поднял голову, глаза его сияли, и он помахал бумажкой перед собравшимися.
– К дьяволу политику! – воскликнул он. – Кому она нужна? У меня родился сын, а все остальное не имеет значения.
Его окружили, заглядывая ему через плечо.
Телеграмма была короткая, однако там было все, что нужно.
«Не огорчайся, если выборы будут неудачными. У тебя родился сын, и мы оба ждем тебя дома. Он похож на тебя, я назвала его Хэл. Моя любовь и все мои мысли с тобой. Кэтрин».
– Разве я не говорил, – сказал Генри со счастливой улыбкой, – что она единственная и неповторимая? Позови кельнера. Том. Хоть я и потерпел сегодня поражение, но шампанского мы все равно выпьем.
3
Дни текли размеренно и безмятежно; в них был некий внутренний ритм, неспешная поступь; события чередовались, сменяя одно другое, как времена года, и ничто не нарушало их медленного течения. Жизнь представляла собой нечто определенное и надежное, и Генри, сидя за завтраком зимним утром, знал, что следующая зима будет точно такой же, все будет следовать привычному распорядку, и так до весны, а потом наступит лето и осень, и каждый месяц даст ему то, чего он желает, планы его созреют и будут осуществляться. Зиму и весну семья проведет в Клонмиэре, а потом, в конце апреля, Генри, Кэтрин и дети отправятся на ту сторону воды, чтобы провести сезон в Лондоне. Как приятно, думал он, после долгой неспешной зимы в Клонмиэре вдруг снова услышать звуки уличного движения, городской шум, ощутить присутствие миллионов людей, прогуляться майским утром по парку, болтая по дороге с друзьями, которых он может там встретить, потом пойти в клуб на Сент-Джеймс-стрит и почитать там газеты, снова поболтать, чтобы провести время до того момента, когда нужно будет ехать вместе с Кэтрин на Беркли-сквер, Гровенор-стрит или еще в какой-нибудь другой дом, куда они приглашены на ленч. В этих домах всегда бывает весело, обычно за столом собирается пятнадцать-двадцать человек, в основном все знакомые, а если и незнакомые, тоже неплохо, ведь всегда приятно встретить новых людей. Днем – обычные развлечения сезона: выставка картин, концерт или скачки, однако к пяти они по возможности возвращались домой, потому что Кэтрин любила проводить это время с детьми и огорчалась, если это не удавалось. Кроме всего прочего, ей полезно было отдохнуть перед тем, как снова ехать на званый обед. Генри любил этот час между шестью и семью, любил посидеть у открытого окна в гостиной перед ящиком с красивыми яркими цветами, неторопливо обсуждая события дня. Беседа, которая ведется исключительно ради самой беседы, бесконечное перемалывание одного и того же, пока тема не будет исчерпана до конца. Он купался в этой атмосфере благополучия и, улыбаясь, отправлялся наверх переодеваться к обеду, ожидая, что через короткое время Кэтрин позовет его из своей спальни через открытую дверь. Друзья, к которым они приглашены, накормят их хорошим обедом, после которого будет музыка, будет выступать какая-нибудь заезжая знаменитость, а потом, около полуночи – домой, спать с ощущением приятной сытости и довольства жизнью, а на следующий день все повторится сначала. На этих приемах Кэтрин была необыкновенно хороша, и он всякий раз испытывал гордость, когда дворецкий докладывал об их приходе, и все головы поворачивались, чтобы на нее посмотреть, когда она шла впереди него к хозяйке дома, шелестя шелком платья. То, как она выглядит, думал он, как держит веер одетой в перчатку рукой, ее улыбка, наклон головы выделяют ее из всех женщин, причисляя к совсем другому классу; никто из присутствующих не мог бы с ней сравниться. Иногда к нему кто-нибудь подходил, приветственно протягивая руку: «Бог мой, Генри, я не видел вас с самых студенческих лет в Оксфорде!», затем следовали воспоминания, приветствия, и потом: «Вы, кажется, не знакомы с моей женой. Кэтрин, это мой старинный друг».
– Вы знаете, – говорила хозяйка дома за обедом в принятой тогда веселой, слегка насмешливой манере, – все уверяют, что вы с женой – самая красивая пара в Лондоне. Люди становятся в очередь, только чтобы посмотреть, как мистер и миссис Бродрик едут воскресным утром в церковь.
И еще масса других глупостей в том же роде каждый день, которые, как уверял Генри, он принимает с юмором, а все-таки приятно, что тобой восхищаются, приятно сознавать, что его и Кэтрин соединяют вместе таким образом.
Генри оставался верным своей клятве и больше не играл в политику, однако оставался ревностным консерватором, и когда бывал в окрестностях Бронси, его обычно удавалось залучить на какой-нибудь банкет; в этих случаях его острый ум и занимательные истории немало способствовали развлечению общества. В шестьдесят седьмом году его сделали главным шерифом графства, и семье пришлось довольно надолго поселиться в Сонби; целые полгода они жили в Бродрик-Хаусе вместе с тетушкой Элизой.
Маленький Хэл, по словам тетушки, очень походил на своего деда, ее брата Джона. У него были те же мечтательные глаза, те же губы и та же манера гладить собаку или кошку, когда ему не хотелось, чтобы на него обращали внимание, и он мог часами играть самостоятельно, совсем, как Джон, когда был маленьким.
– К тому же, – добавила тетя Элиза, – он унаследовал вашу сдержанность и осторожность, поэтому он мало чего добьется в жизни, если не выработает в себе энергии и напора Генри. Должна признаться, я люблю энергичных молодых людей.
– У Хэла будет достаточно энергии, если ее направить по верному пути, – улыбнулась Кэтрин. – Он нуждается в ободрении, требует терпения, ему нужен кто-то, кто вселит в него уверенность в себе. Когда нужно разговаривать и двигаться, он должен себя заставлять, тогда как для Молли это не составляет никакого труда. Она будет скользить по жизни весело и без малейших затруднений. А Хэл совсем другой, ему обязательно нужен кто-то, кто будет держать его за руку.
Тетушка Элиза фыркнула и щелкнула лорнетом, водворяя его на место у себя на груди.
– Мой отец не обратил бы никакого внимания на подобные разговоры, – сказала она. – Когда мы были детьми, нас никто не держал за руку, и я всегда гордилась тем, что у меня достаточно здравого смысла и что я практична. Именно поэтому я прожила дольше, чем все мои братья и сестры. Моя младшая сестра, тетушка вашего Генри, была страшно сентиментальна и слабовольна, да и у Джона – я всегда это говорила – не было, так сказать, становой жилы. В нашей семье встречаются слабовольные люди, есть у нас такая линия, Кэтрин, и это необходимо принимать во внимание.
Как приятно было сесть наконец снова на пароход до Слейна, пересечь пролив, прикатить домой в Дунхейвен через Мэнди и Эндрифф и оказаться в Клонмиэре. Проснувшись на следующее утро, Генри первым делом подумал, зачем он вообще куда-то уезжал. Высунувшись из окна спальни, он смотрел на бухту, и перспектива грядущего дня наполнила его радостью.
Завтрак в столовой, а потом – в библиотеку, туда явятся с докладом приказчик и прочие служащие. Старик Тим, которому было трудно ходить из-за боли в суставах, однако он краснел от негодования всякий раз, когда ему предлагали с почетом отправиться на покой; Салливан, старший садовник, племянник старика Бэрда, ныне покойного; егерь Филлипс, скотник Магони – лица, которые он видел в имении с самого детства. Если до ленча оставалось время – прогулка по всему имению через лес и на ферму, а потом парком домой, по тропинке вдоль залива. Днем на шахты, посмотреть, все ли там в порядке. Заехать по дороге к милому Тому в Хитмаунт, пригласить его и Хариет к обеду, выслушать и передать все накопившиеся сплетни. Как хорошо, что он выставил свою кандидатуру в Бронси, пусть даже его не выбрали, зато благодаря этому Том познакомился с Хариет, ясноглазой подругой Фанни, и теперь у них маленькая дочка Джинни, которую привозят в Клонмиэр, где она носится по дому вместе с его собственными ребятишками. Потом чай у ярко пылающего камина в гостиной, после которого из детской спускаются дети и рассаживаются вокруг Кэтрин. Молли, с пушистыми темными волосами, обычно самая бойкая, первая предлагает, что они будут делать, какую книжку будут читать, в то время как Хэл просит поиграть ему на фортепиано, глядя вокруг серьезными, круглыми, как у филина, глазами; дело кончалось тем, что ради Кити, второй дочери и самой младшей из детей, Кэтрин начинала играть джиги и другие старинные танцы, живые и веселые, и все трое детишек танцевали до упаду, и даже Хэл, забыв робость, прыгал и скакал веселее всех. Потом Кэтрин закрывала фортепиано, возвращалась в свое кресло и читала детям книгу, очень медленно, с многочисленными объяснениями.
– Вся беда в том, – сказал ей однажды Генри, – что ты очень устаешь с нашими детьми. Они не дают тебе ни минуты покоя.
– Дети никогда меня не утомляют, – ответила она. – Уверяю тебя, нисколько. Если бы мне было трудно, я бы отправила их в детскую.
– Я тебе не верю, – сердито сказал Генри. – Ведь если Хэл воображает, что ему нездоровится, а у тебя в это время голова раскалывается от боли, ты все равно будешь сидеть возле него целый день и не подумаешь о себе. А потом, если мне вечером хочется с тобой поговорить, ты не можешь, потому что слишком устала.
– Дорогой, мне кажется, что ты несправедлив первый раз в жизни. Неужели когда-нибудь случалось, что я была слишком усталой для моего Генри?
Он посмотрел на нее совсем так, как смотрит капризный обиженный ребенок, но потом лицо его прояснилось, приняв свое обычное выражение, он наклонился с улыбкой и поцеловал ей руку.
– Прости меня, – сказал он. – Я так тебя люблю.
И он вышел из комнаты, стыдясь своей вспышки, чтобы обсудить с егерем охоту, намеченную на следующую субботу, однако в голове у него, словно надоедливая муха, жужжали слова, сказанные на прошлой неделе Вилли Армстронгом: «Я надеюсь, что шалунья Кити завершит состав вашего семейства. Если у Кэтрин будет еще один ребенок, я не могу ручаться за последствия».
Однако не стоит об этом думать. Следует забыть все неприятности, все досадные мелочи. Кажется, именно такого принципа придерживается его матушка? Иногда он получал от нее письма – бессвязные каракули, написанные ни о чем, – а в тех редких случаях, когда она приезжала их навестить, у нее была одна-единственная цель: занять денег… Он больше не спрашивал, зачем они ей нужны, а просто выписывал чек и вручал ей, не говоря ни слова. Это было отвратительно – одна из тех неприятностей, которые следовало загнать в самый дальний угол сознания. Это был единственный секрет, который он хранил от Кэтрин. Он безумно боялся, как бы легкомысленная расточительность матери не стала известна остальным членам семьи, всем друзьям и знакомым и не вызвала бы скандала, как это произошло в случае с Джонни.
Между тем им предстояли грандиозные празднества. Третьего марта тысяча восемьсот семидесятого года шахтам исполнится пятьдесят лет, и Генри намеревался пышно отпраздновать это событие. На руднике будет настоящий обед для всех шахтеров, служащих и их семей, а также для моряков, которые обслуживают суда, перевозящие медь в Бронси. Будут говорить речи, произносить тосты, – словом, все будет так, как любит Генри. А потом, на следующий день, в Клонмиэре состоится обед для жителей графства и для всех тех, кто так или иначе был причастен к подписанию первого контракта, касающегося шахт. Семейство Лэмли из Дункрума, Флауэры из Эндриффа, все родственники и, разумеется, соседи, которые на протяжении пятидесяти лет так или иначе пользовались благами от рудника на Голодной Горе. Билл Эйр и Фанни привезут своих детей: сына и дочь; Герберт с женой и сыновьями прибудут с той стороны из Летарога; приедет и Эдвард, только что вернувшийся из-за границы, и тетушка Элиза, если она отважится перебраться через воду в это ненастное время года. Конечно же, почетное место будет отведено Тому и его жене и старому дядюшке Вилли, который помог Герберту появиться на свет. Молли, Хэлу и Кити будет позволено попозже лечь спать и сидеть за столом вместе со взрослыми. В голове у Генри роились планы, сменявшие друг друга с быстротой молнии, так что Кэтрин, смеясь, объявила, что у нее кружится голова, и она не знает, как ей удастся разместить всех гостей. Сыновьям Герберта придется спать в лодочном сарае, а Эдварда с молодой женой придется поместить в мансарде. Генри только отмахнулся.
– Кого-нибудь возьмет к себе Том, еще кого-то можно поселить к дяде Вилли; как-нибудь устроимся. – Потом он улыбнулся и лукаво посмотрел на жену. – А через год у нас будет вдвое больше места.
– Почему? Что ты хочешь сказать? – спросила она.
Но он только качал головой, не желая говорить, и она гадала, что это за новые проекты родились в его беспокойной голове.
Наступило первое марта, тихое и спокойное; с залива Мэнди-Бей дул мягкий западный ветер, покрывая рябью воды бухты, а на склоне возле замка распустились золотистые и алые крокусы. На небе не было ни облачка, и яркие лучи солнца освещали Голодную Гору. В течение всего дня к Клонмиэру один за другим подъезжали Бродрики. Герберт из Летарога со своей женой Кэйси и двумя старшими детьми Робертом и Берти; Эдвард со своей молодой женой Уинифрид, а попозже днем прибыли Фанни с Биллом и детьми: Уильямом и Марией. Тетушка Элиза приехала вместе с семьей Герберта и, несмотря на свои семьдесят два года, перенесла путешествие лучше, чем остальные. Как это приятно, думал Генри, что вся семья собралась здесь, под его крышей, что брат пожимает руку брату, невестка здоровается с золовкой, а детишки-кузены настороженно стоят, поджав одну ногу, и рассматривают друг друга краешком глаза. Все направились в столовую, где была сервирована грандиозная трапеза – чай, причем тетушку Элизу посадили на почетное место во главе стола, что доставило ей громадное удовольствие.
– Как часто я сидела за этим столом, – говорила она им, – дедушка сидел там, где теперь сидишь ты, Генри, а Барбара на моем месте. Джон, ваш папа, вечно опаздывал к столу. Дедушка очень на него сердился, и я должна сказать, что сама я не люблю неаккуратность почти так же, как и он, это такое неуважение к другим, такая небрежность. Барбара никогда не делала Джону замечаний на этот счет, что свидетельствует только о ее слабости, а ваша тетушка Джейн не могла переносить, когда его бранили. Бедняжка Джейн, ей было бы теперь шестьдесят лет, если бы она осталась жива.
А Хэл, который чувствовал себя не совсем ловко во всем великолепии новой итонской курточки, надетой на него по случаю приближающегося десятого дня рождения, который вот-вот должен был наступить, смотрел на портрет своей двоюродной бабушки и думал, как хорошо, что она осталась молодой и красивой и не состарилась, как другая его бабушка Элиза. Когда они жили в Сонби, она имела обыкновение выходить из своей комнаты и бранить его, если он шумел на лестнице. Но даже бабушка Джейн не могла сравниться с мамой, чей портрет тоже висел в столовой, и Хэл, переводя взгляд с портрета на оригинал, переглянулся с матерью и улыбнулся. Он был счастлив, что она заметила, как он на нее смотрит, это было вроде их общего секрета. Кто-то толкнул его ногой под столом. Это была Молли, она хмурилась, глядя на него. «Не спи», – сказала она ему одними губами, и он вздрогнул, сообразив, что не обращает никакого внимания на своего соседа справа, Роберта из Летарога, который спрашивал его со всем превосходством своих тринадцати лет, какая рыба водится в заливе.
– Килига и сайда, – ответил он очень вежливо. – Может быть, тебе захочется покататься со мной на лодке, если папа разрешит?
– Подумаешь, морская рыба, – насмешливо протянул Роберт. – Какой интерес ее ловить? У нас дома, например, ловится форель.
– У нас в озере на Голодной Горе тоже водится форель, бурая, – быстро ответил Хэл. – Говорят, рыбок туда посадили феи, а по ночам они превращаются в человечков и работают в шахтах.
Тринадцатилетний Роберт посмотрел на своего младшего кузена и отвернулся. Хэл какой-то странный, решил он. Как это досадно. И мальчик обернулся к флегматичному Вильяму Эйру, чтобы поговорить с ним о крикете.
Погода держалась во все время праздника, и жители Дунхейвена стояли у дверей своих коттеджей и смотрели на экипажи, которые ехали через деревню на рудник. Самые молодые и любопытные высыпали на дорогу; всем было страшно интересно, как это «господа» будут сидеть за столом рядом с шахтерами. Полная луна освещала Голодную Гору, было светло как днем, когда экипажи развернулись и остановились возле сушильных сараев, которые были подметены, вычищены и превращены в банкетный зал с помощью трех огромных столов. По стенам, с правильными интервалами, были развешены свечи в специальных подсвечниках, а в качестве сидений служили длинные скамьи, позаимствованные для этого случая в школе. В дальнем конце сарая стояли группой официанты, важные и напыщенные, присланные из Слейна рестораном, который должен был обслуживать банкет. Когда прибыли Бродрики, шахтеры, их жены и дети уже сидели за столом. Приход Генри и Кэтрин приветствовали троекратным «ура» и громом аплодисментов – это было организовано управляющим, мистером Гриффитсом, и явилось полной неожиданностью для Генри, который стоял рядом с женой и растерянно улыбался.
– Я поблагодарю вас за приветствие после ужина, – сказал он им, когда аплодисменты стихли. – А теперь приступим к самой важной части нашего вечера, и я надеюсь, что вы так же голодны, как я.
Суп, жареная баранина и говядина, после этого яблочный торт; изобилие эля, которым все это запивалось, привело всех в хорошее настроение. Если в начале говорили вполголоса и степенно, то вскоре над столом уже стоял громкий гул голосов, и Генри, подмигнув управляющему, заметил, что самый верный путь к сердцу человека лежит через желудок. Его речь, когда он наконец поднялся с места, чтобы ее произнести, была коротка, ибо, как он сказал, после девяти часов вечера человеку не хочется слушать никого, кроме себя, и поскольку следующий день – полный выходной, то чем раньше они начнут им пользоваться, тем лучше. После этого он объявил, что отныне каждому шахтеру повышается плата за его труд, что было встречено громкими одобрительными криками, и единственным диссонансом был выкрик, раздавшийся из глубины сарая: «И давно пора!» Генри, вспомнив Бронси и то, что ему приходилось там выслушивать, сохранил полное спокойствие.
– Могу вам сказать, – добавил он, – что я человек, который заботится в первую очередь о своих собственных интересах, и идея эта не моя, а миссис Бродрик. Ее вам и следует благодарить.
Кэтрин тоже наградили аплодисментами, она улыбнулась, слегка покраснела и не сказала ни слова.
– В этот день, пятьдесят лет тому назад, – продолжал Генри, – мой дед Джон Бродрик подписал контракт с мистером Робертом Лэмли из Данкрума, и на Голодной Горе была заложена первая шахта. Поначалу шахтерами работали приезжие из Корнуола, среди нас еще есть эти люди, теперь они уже на отдыхе, а их сыновья остались жить у нас и продолжают работать. Все же остальные, даже если они живут и не в Дунхейвене или поблизости от него, все равно принадлежат к этому краю и знают, что наши гранитные горы не поддаются лому и лопате подобно другим, более податливым холмам, сложенным из мела. С самого начала моему деду приходилось привозить порох, чтобы он делал свое дело – вырывал медь из Голодной Горы, и хотя в настоящее время в нашем распоряжении имеются более совершенные машины и взрывчатые вещества, мы по-прежнему имеем дело с упрямым гранитом. Все так же дуют западные ураганные ветры, препятствуя доставке нашей меди в Бронси во время зимних месяцев, и, что, возможно, важнее всего, мы по-прежнему имеем дело с такой неверной изменчивой штукой, как торговля медью. Взлеты и падения в этом деле не зависят ни от вас, ни от меня, а зависят от изменения в потребности и от того, что в других странах открывают новые месторождения. У медных шахт на Голодной Горе были свои трудности, так же как и у других шахт. Моему деду приходилось иметь дело и с рабочими волнениями, и с наводнением, а также с другими осложнениями. Я, слава Богу, был от этого избавлен. Нынешние трудности носят несколько другой характер, это законы спроса и предложения, нехватка рабочей силы, более благоприятные условия жизни – если не в действительности, то на бумаге, – которые предлагают вам в Америке, а также тот факт, что чем глубже мы проникаем в недра в поисках меди, тем неохотнее нам ее отдают гранитные кости старушки Голодной Горы. Наступит день, возможно в недалеком будущем, когда мы в последний раз ударим кайлом и обнаружим, что вся лучшая медь уже извлечена, а та, что осталась, не стоит денег, затрачиваемых на ее добычу. Но пока этот день не наступил, я желаю вам всяческой удачи и успеха и от всего сердца благодарю вас за вашу верность, вашу энергию и ваше мужество.
С этими словами Генри сел на свое место и, слушая аплодисменты, думал о том, какую речь произнес бы его дед – такую же, как он, или, согласно традициям своего времени, продержал бы своих слушателей целый час, и горе тому, кто проявил бы признаки нетерпения. Гриффитс, управляющий, сказал ответную речь от имени шахтеров, а потом пошли песни, беседы и снова песни; и наконец, около одиннадцати часов, когда воздух в сушильном сарае сделался плотным и синим от дыма, а люди расшумелись, подогретые элем, Генри и Кэтрин, а также все остальные члены семьи подозвали свои экипажи, испытывая удовлетворение от содеянного ими доброго дела.
– Ну что же, – заявила тетушка Элиза, – я только надеюсь, что эти люди чувствуют благодарность за все то, что для них делает Генри. Но все они одинаковы: всякое добро принимают как нечто само собой разумеющееся, то же самое было и во времена моего отца. По моему мнению, все эти усовершенствования приводят к тому, что люди начинают лениться. Какие теперь хитрые машины придумали для того, чтобы поднимать медь на поверхность, а я помню, как каждый фунт вытаскивали в бадьях.
– Вам следовало быть директором, – рассмеялся Генри. – Твердость и еще раз твердость, и ни одного липшего пенни шахтерам. Правду говорят, что дедушка их порол в старые времена?
– Это бы им не помешало, – ответила тетушка. – Но я помню, что в двадцать пятом году он усмирил бунт, который они подняли, тем, что устроил взрыв, при котором несколько человек взлетели на воздух. И правильно сделал. После этого уже не было никаких беспорядков.
– Зато остались горечь и озлобление, я в этом уверена, – заметила Кэтрин.
– Глупости! Они получили хороший урок. Отец всегда говорил, что стоит только один раз проявить слабость, и эти люди четырежды отплатят тебе предательством.
– Но есть же и средний путь между крайней жестокостью и неразумным попустительством, – возразила Кэтрин. – За неимением лучшего слова я бы назвала это пониманием.
– Напрасно ты так думаешь, – сказал Генри. – Люди совсем не хотят, чтобы их понимали, это мешает им чувствовать себя несправедливо обиженными. Они упиваются своими обидами. Ты думаешь, что мои дунхейвенские рабочие будут работать лучше, после того как я повысил их заработки? Ничего подобного. «А-а, мистер Бродрик дал слабинку, – скажут они, – ну, так мы будем на полчасика дольше обедать да выкурим лишнюю трубочку».
– Так ты повысил их заработки для того, чтобы они больше тебе наработали? – спросила Кэтрин. – А я думала, ты сделал это потому, что понял, как мало они получают и как страдают от этого их семьи.
Генри состроил покаянную мину и протянул ей руку.
– Конечно, поэтому, – сказал он. – Но ты же знаешь пословицу об одном выстреле и двух зайцах… Но что, черт возьми, делает этот Тим?
Экипаж внезапно тряхнуло, так что Генри упал прямо на жену. Он почувствовал толчок, услышал, как заскользили копыта лошади, и карета остановилась. Тим кричал на лошадей, а карета раскачивалась на рессорах. Генри открыл дверцу и вышел на дорогу.
– Я не виноват, сэр, – оправдывался Тим, бледный как смерть, спускаясь с козел. – Он вышел прямо на середину дороги и оказался под копытами, прежде чем я успел крикнуть, чтобы он остерегся… Он, наверное, пьян.
Тим пошел к лошадям, чтобы их успокоить, а Генри склонился над простертой фигурой человека, лежащего под каретой. Второй экипаж остановился вслед за ними; Том и Герберт, поняв, что произошел несчастный случай, подбежали, чтобы помочь.
– Что случилось? Кто-нибудь пострадал? – спросил Том.
– Какой-то идиот выскочил из-за кустов и попал прямо под колеса, – ответил Генри. – Тим ни в чем не виноват. Счастье, что он не опрокинул нас в канаву. Сними фонарь с кареты, Герберт, посмотрим, что с ним.
Вдвоем с Томом Каллагеном они вытащили несчастного из-под кареты и положили на спину у дороги.
– Боюсь, что у него сломана спина, – тихо сказал Том. – Давай расстегнем ему воротник и повернем лицом к свету. Генри, по-моему, нужно усадить Кэтрин и твою тетушку в другую карету и отправить их домой в Клонмиэр. Это зрелище не для нее. Герберт, позаботься о дамах.
– В чем дело? Кто это? – спрашивала Кэтрин, выходя из кареты. – Бедняга! Позволь мне ему помочь, Генри, ну пожалуйста.
– Нет, дорогая, я хочу, чтобы ты ехала домой. Делай то, что я тебе говорю, – сказал Генри.
Поколебавшись секунду, Кэтрин взяла под руку тетушку Элизу и пошла ко второму экипажу.
– Поезжайте, – крикнул Генри, махнув рукой кучеру, – мы тоже скоро приедем.
Теперь к ним подошел Эдвард, а за ним Билл Эйр.
– Как это неприятно, – сказал Эдвард. – Он не умер?
– Боюсь, что умер, – сказал Том. – Колесо проехало как раз по голове… Надо положить его в карету и отвезти в амбулаторию, а потом разбудить доктора. Молодого, не старика Армстронга. Впрочем, он все равно ничего не сможет сделать. Я не узнаю, кто это может быть. Никогда не видел этого человека в Дунхейвене. Ему, пожалуй, лет сорок пять, волосы рыжие, с сединой. Посвети нам еще, пожалуйста.
Они еще раз посмотрели на лицо мертвого человека. Оно было сильно обезображено, однако, несмотря на это, было в нем что-то – может быть, волосы или широко открытые голубые глаза, – что показалось Генри знакомым, подняв в душе целый рой воспоминаний.
– Боже правый! – медленно проговорил он. – Это же Джек Донован.
Братья посмотрели друг на друга; старый Тим подошел поближе и в свою очередь осмотрел мертвого.
– Вы правы, сэр, – сказал он. – Это он, точно. Я слышал, он вернулся из Америки, но сам его еще не видел. И надо же, явился домой, напился и прямо под колеса моей лошади…
– Это тот самый человек, о котором ты мне рассказывал? – спокойно спросил Том.
– Да, – ответил Генри. – Какая ужасная неприятность! И зачем ему понадобилось возвращаться домой?
– Что толку гадать? – сказал Том. – Нужно отвезти его в деревню. Кто его ближайшие родственники? У него, кажется, есть тетка, миссис Келли? А старый негодяй Денни Донован, у которого была лавка, кажется, его дядя?
– Да, сэр, – ответил Тим. – Денни его дядюшка, только он постоянно пьян, так что нет смысла его будить. Но у него есть сын, Пэт Донован, тот, у которого ферма. Джек, наверное, там и живет.
– Все это можно выяснить завтра, – сказал Том Каллаген, – а сейчас нужно доставить беднягу в амбулаторию.
Надо же, как не повезло, думал Генри. Такой прекрасный вечер и так скверно закончился. И почему должно было случиться, что именно Джек Донован, возвратившись из Америки, решил окончить свою жизнь таким образом? Пусть бы он попал под колеса какого-нибудь другого экипажа. Генри не испытывал ни малейшей жалости к этому субъекту, это был негодяй, каких мало, туда ему и дорога, но то, что он умер под колесами его собственного экипажа, и тем более после празднования, которое только что состоялось, казалось Генри особенно неприятным и тревожным. Он в этом не виноват, и никто не виноват, кроме самого Джека Донована, но дело не в этом. Произошло несчастье. И оно разбередило прошлое, вызвав в памяти многое такое, что лучше было бы забыть…
Было уже далеко за полночь, когда Генри вместе с братьями вернулись в Клонмиэр. Тело Джека Донована было доставлено в амбулаторию, туда же, разбудив, привезли доктора. Он сказал, что Джек, вероятно, умер на месте, и Тим, конечно, не виноват, поскольку очевидно, что Джек был сильно пьян. Доктор вызвался съездить утром к Пэту, двоюродному брату Джека Донована, и сообщить ему о случившемся. То же самое обещал сделать Том Каллаген.
– Тебе незачем заниматься этими делами, старина, – сказал он Генри. – Я здешний пастор, и мне не впервой делать такие вещи, даже если Донованы и не принадлежат к нашей церкви. У тебя в доме множество гостей, и ты должен думать о них.
В замке было тихо и темно. По тонким лучикам света, пробивавшимся между шторами в спальне Кэтрин, Генри понял, что она не спит и дожидается его. Он боялся, что ее слишком расстроит это происшествие. Черт бы побрал этого Джека Донована, хоть он уже умер. Братья пошли спать, а Генри остался внизу, раздумывая о том, не следует ли сочинить для Кэтрин какую-нибудь историю. Впрочем, это бесполезно. Он никогда ей не лгал. Он постоял у парадной двери, глядя через залив на Голодную Гору. Она лежала в тени, а луна, освещавшая остров Дун, казалась бледной и холодной. Пятьдесят лет тому назад его дед, должно быть, стоял на этом же самом месте, вся будущая жизнь лежала перед ним, а в кармане у него – контракт на постройку шахты. А что будет еще через пятьдесят лет? Его собственный внук, возможно, сын Хэла, тоже будет стоять здесь под луной и смотреть на залив и на покрытое шрамами обезображенное лицо Голодной Горы?
Он повернулся и пошел в дом, тихонько поднялся по лестнице и осторожно открыл дверь в комнату Кэтрин. Она сидела на кровати, ожидая его; ее длинные волосы были заплетены в две косы, как у девочки. Она была бледна и встревожена.
– Я знаю, что этот человек умер, – сразу же сказала она. – Я поняла это в тот момент, когда ты велел мне ехать домой.
– Да, – сказал Генри. – Он умер.
Он рассказал ей о том, как все было, как они отвезли пострадавшего в амбулаторию, как разбудили доктора, а потом, когда она спросила, кто это был, он нерешительно помолчал, интуитивно чувствуя, что это причинит ей боль, так же как причинило боль ему самому.
– Это был Джек Донован, – сказал он наконец. – Он, по-видимому, вернулся из Америки.
Она ничего не сказала; он пошел к себе, чтобы раздеться, и когда вернулся в спальню, она уже погасила свечу и лежала в темноте.
Он лег рядом с ней, поцеловал ее и почувствовал, что ее лицо мокро от слез.
– Не думай об этом, – сказал он. – Ужасно неприятно, что так случилось, но доктор говорит, что он умер мгновенно. Ты же знаешь, это отпетый негодяй, и если бы он снова поселился здесь, от него были бы только одни неприятности. Прошу тебя, родная, перестань о нем думать.
– Дело не в нем, – отозвалась она. – Я плачу не о Джеке Доноване.
– О чем же тогда? – допытывался он. – Скажи мне, пожалуйста.
С минуту она молчала, обнимая его за шею, а потом проговорила:
– Я плакала потому, что вспомнила Джонни, какой он был потерянный и несчастный. Я могла сделать для него гораздо больше, чем сделала.
– Какие глупости, – сказал Генри. – Что ты могла для него сделать?
Ну конечно, это Джек Донован воскресил старую трагедию. Со смерти Джонни прошло уже двенадцать лет, и Кэтрин никогда о нем не вспоминала. И вот теперь она лежит рядом с ним, в его объятиях и плачет горькими слезами. Он почувствовал, впервые в своей жизни, непонятный укол ревности. Как это странно, как тревожно, что Кэтрин, его любимая жена, всегда такая спокойная, терпеливая и сдержанная, плачет как ребенок по его умершем брате, хотя прошло уже столько лет.
– Черт бы побрал всю эту историю! – выругался он. – Это она так на тебя подействовала. Чего бы я ни дал, чтобы этого не случилось… Кэтрин, родная моя, ты ведь любишь меня? Больше всего на свете, больше детей, больше Хэла?
Грандиозный ужин на руднике, приветствия и аплодисменты, веселое празднование, а потом этот ужас, этот несчастный случай на дороге, – все было забыто, ему хотелось только одного: получить ответ на свой вопрос. Если он усомнится в Кэтрин, он не может быть уверен ни в чем. Не останется ни надежды, ни смысла жизни.
– Ты ведь любишь меня? – повторял он. – Любишь?.. Любишь?..
4
В этом сезоне Генри решил не нанимать дома в Лондоне. Во-первых, оба доктора, и новый молодой и старый, дядя Вилли, сказали, что это будет слишком утомительно для Кэтрин. А вторая причина заключалась в том, что Генри хотел сам надзирать за работами в замке. Дело в том, что секрет, о котором он объявил на праздновании пятидесятилетия в марте, заключался ни больше ни меньше в том, что он консультировался со знаменитым архитектором, и тот, по его просьбе, подготовил проект нового фасада замка.
– Не могу себе представить, как отец и тетушки теснились в этих комнатушках, – говорил он. – Тетя Элиза рассказывала мне, что во времена дедушки они не могли приглашать гостей больше чем на один день.
Он улыбнулся жене, разворачивая план, который дал ему архитектор, радуясь, словно мальчик, при виде новой игрушки.
– Признайся, душа моя, – сказал он, – что новое крыло, где будем жить мы с тобой и наши гости, производит грандиозное впечатление.
Кэтрин улыбнулась и взяла в руки план.
– Похоже на дворец, – сказала она. – Что мы будем делать со всеми этими комнатами?
– Как ты думаешь, правда, это отличная идея иметь такой просторный холл? – с нетерпеливым волнением спрашивал он. – Когда я бываю в Эндриффе и других домах, мне всегда становится неловко, что у нас холл совсем маленький, похожий на коридор. А как тебе лестница? Величественно, правда? Для галереи, разумеется, я куплю несколько по-настоящему хороших картин. Следующей зимой мы поедем во Флоренцию и в Рим, и там дадим себе волю. А вот это должно тебе понравиться больше всего. Посмотри, это твой будущий будуар, он расположен между нашей спальней и угловой комнатой для гостей. А из него – маленький балкончик, прямо над парадной дверью. А вот моя гардеробная, она выходит окнами на лес. Но скажи мне, как тебе нравится будуар? Это целиком моя идея.
Кэтрин протянула руку и коснулась его щеки.
– Конечно, он мне нравится, – сказала она. – Ты угадал, я всегда хотела, чтобы у меня была маленькая комнатка, совсем моя, где бы я могла писать письма, никому не мешая.
– А какой из нее будет вид! – возбужденно говорил он. – Лучший вид во всем доме, прямо через бухту на Голодную Гору. Понимаешь, душечка, если ты будешь чувствовать себя не совсем здоровой, завтрак тебе будут приносить в будуар, и тебе придется только пройти туда из своей спальни. В этих новых комнатах солнце будет весь день. А то теперь, в особенности зимой, оно скрывается почти сразу после ленча. Поэтому, наверное, ты такая бледная.
Он свернул пергамент и достал другой, более детальный план, на котором были изображены крыша и камины.
– Это тебе не особенно интересно, – сказал он, – но мне нравится, что архитектор добавил разные башенки и башни. Совсем как на картинках, изображающих замки на Луаре.
Кэтрин смотрела на него, лежа на кушетке. Он был так оживлен, так волновался. Эта перестройка займет его мысли на многие месяцы, так что он не будет думать ни о чем другом. Вся затея с переделкой дома радовала ее исключительно по этой причине. Это означало, что он не будет тревожиться о ней…
– Сколько времени это займет? – спросила она.
– Немного меньше года, и все будет кончено, – ответил он. – К сожалению, это означает, что в доме довольно долго будут находиться рабочие. Мне-то все равно, а вот как ты? Может быть, нам стоит перебраться на ту сторону воды и провести лето с тетей Элизой в Летароге? Доктора не будут против этого возражать.
– Нет-нет, – ответила Кэтрин, – я не хочу снова уезжать из Клонмиэра.
Потом пришли дети, и снова пришлось доставать планы.
– Наш дом будет похож на сказочный замок, – сказала Молли, заразившись энтузиазмом отца. – Смотри, Кити, нам с тобой больше не придется спать в одной комнате. У нас будут мамина прежняя и детская. А мисс Фрост будет жить в папиной гардеробной.
Это показалось им смешным, и они стали хохотать.
– А какая комната будет у меня? – спросил Хэл. – Можно мне взять комнату в башне?
– Я думал поместить туда кого-нибудь из слуг, – сказал Генри, – но, пожалуйста, мой мальчик, ты можешь ее получить, если хочешь. Это была комната моего отца, когда он был мальчиком.
– Мне она нравится, это самая лучшая комната во всем доме. Я буду там рисовать. А зачем нам нужны две детские, ночная и дневная? Теперь Кити делает уроки с мисс Фрост, они могут заниматься в классной, верно?
Генри посмотрел на Кэтрин. Она сидела, склонив голову над вышиванием.
– У вас, возможно, скоро появится новый братец или сестричка, – сказала она.
– О, правда? – сказал Хэл.
Новость его не особенно интересовала. Во всяком случае, когда тебе десять лет, няня над тобой уже не властна, и это очень здорово. Он уже вырос из таких вещей, как детская. Подперев подбородок рукой, Хэл занялся изучением новых планов. Да, старая комната в башне очень ему подойдет. Он достанет ключ и будет запираться, чтобы мисс Фрост не могла его найти. Будет рисовать настоящие большие картины и повесит их на стену, как это делают настоящие художники…
Рабочие начали работать над фундаментом сразу же после Пасхи, и в течение всего прекрасного лета тысяча восемьсот семидесятого года в Клонмиэре постоянно раздавался стук молотков. Строительные леса закрыли фронтон старого дома с его колоннами, окна и все остальное. Всюду стояли лестницы, лежали груды камня, песка и извести. Когда стало вырисовываться новое крыло, оно как бы принизило старое здание, до того казавшееся таким основательным и солидным. В комнатах стало еще меньше солнца, чем раньше, потому что новое здание выдвинулось вперед, забрав все солнце себе.
– Вот увидишь, насколько нам будет лучше в новом доме. Комнаты там вдвое больше и такие высокие. В старом здании я уже чувствую себя неуютно, мне там тесно. Скорее бы они заканчивали работы.
Дети были в восторге, оттого что в доме идет строительство. Они гонялись друг за другом по комнатам, в которых еще не было потолка, где стены были выведены только наполовину, и мисс Фрост, тщетно пытаясь их отыскать, вдруг обнаруживала Молли на верхней ступеньке высоченной лестницы, откуда она вполне могла свалиться и сломать себе шею, а Кити с вымазанными в земле руками и лицом вдруг выползала из нового погреба. Хэл с интересом наблюдал за тем, как смешивают цемент, и мял в руках влажную глину. А Генри приходил каждый день в середине утра вместе с архитектором, который приезжал из Лондона и оставался в Клонмиэре недели по две кряду, наблюдая, как идет работа, и они вдвоем обсуждали разные вопросы, говорили о том, что труба большого камина будет портить вид нового крыла с фасада, о том, каким должно быть расстояние между двумя окнами, или спорили о высоте будущей парадной двери; Генри при этом стоял, склонив голову на плечо и засунув руки в карманы, а архитектор записывал на клочке бумаги какие-то цифры.
Хэлу вдруг начинало казаться, что вокруг слишком много людей, и он убегал в лес, в беседку, где любила сидеть его мать. Она теперь мало двигалась, и ей постоянно приходилось отдыхать. Она, должно быть, почувствовала, что он пришел, потому что обернулась к нему и улыбнулась.
– Мне показалось, что на меня смотрит какой-то маленький мальчик, – сказала она.
Он подошел и уселся на стул возле нее.
– Я нарисовал тебе рисунок, – сказал он, шаря в кармане курточки. – Там про залив в очень дождливый и ветреный день.
Он протянул ей грязный листок бумаги, жадно вглядываясь ей в глаза в надежде найти там одобрение.
Это был обычный детский рисунок – деревья и залив неправильных пропорций, огромные волны и черные тучи, из которых льет чернильно-темный дождь. Однако в рисунке было нечто такое, что отличало его от обычной детской мазни. В одном из деревьев, склоненных к земле, чувствовалась жизнь, интересен был цвет неба.
– Спасибо, – сказала Кэтрин, – мне очень нравится.
– Хорошо вышло? – спросил Хэл. – Если он нехорош, я его порву.
Она посмотрела на сына и взяла его за руку.
– Для твоего возраста он очень хорош, – сказала она, – но ты выбрал трудный сюжет, с ним нелегко справиться и настоящему художнику.
Хэл хмуро рассматривал рисунок, грызя ногти.
– Я люблю рисовать больше всего на свете, – сказал он, – но если я не сумею рисовать лучше, чем другие люди, я лучше совсем не буду.
– Не надо так думать, – сказала Кэтрин, – такой образ мыслей делает человека ограниченным, завистливым и несчастным. На свете всегда найдется кто-то, кто будет лучше тебя. Просто ты сам должен стараться делать все как можно лучше.
– Я совсем не думаю о том, что скажут люди, – возразил Хэл, – просто я сам должен чувствовать внутри, что у меня получается. Если мне не нравится рисунок, я чувствую себя ужасно.
Кэтрин обняла его за плечи и крепко прижала к себе.
– Продолжай рисовать, – сказала она сыну, – делай это хотя бы потому, что, когда ты рисуешь, ты счастлив, независимо от того, хорошо у тебя получается или плохо. А потом приходи ко мне, моя радость, и мы вместе будем обсуждать твои рисунки.
Так прошло лето, снова наступила осень, и к новому году, как обещал архитектор, можно будет поселиться в новом крыле дома. Были уже возведены стены, закончена крыша и настилались полы. Достраивались перегородки между комнатами. Из холла поднималась наверх широкая лестница на галерею, и Генри, приходя туда вместе с Кэтрин, которая опиралась на его руку, намечал места, где они повесят картины. Дети бегали по коридорам, перекликаясь друг с другом, их голоса гулко резонировали, отражаясь от высоких потолков.
– Тебе здесь будет хорошо, правда? – беспокойно спросил он. – Ведь все здесь делается только для тебя, ты же знаешь.
Снова и снова он водил ее по комнатам, обращая ее внимание то на великолепный камин в гостиной, то на просторную новую библиотеку, где он сможет наконец разместить все книги, которым раньше не находилось места. Больше всего он любил показывать ей будуар и расположенный рядом с ним балкончик.
– Летом ты сможешь сидеть здесь в своем кресле, – сказал он. – Поэтому я специально велел вместо окна сделать дверь, чтобы можно было выносить на балкон кресло. А зимой ты будешь сидеть здесь у камина. А когда я захочу тебя видеть, я встану внизу и буду бросать в окно камешки.
Кэтрин улыбнулась и посмотрела через залив на Голодную Гору.
– Да, – согласилась она, – это именно то, чего мне всегда хотелось.
Он обнял ее рукой, и они стояли так, глядя вниз на рабочих.
– После Нового года, когда ты снова встанешь на ноги и окрепнешь, – сказал он, – мы поедем за границу месяца на три или четыре, во Францию и в Италию, и будем покупать все, что нам понравится – мебель, картины. Для лестничной площадки я хочу найти мадонну Ботичелли, а еще есть такой художник Филиппо Липли, он написал мадонну, как две капли воды похожую на тебя. Она висит над алтарем в одной старой церкви во Флоренции – помнишь, мы видели ее с тобой в тот год, когда родился Хэл? Мне кажется, на галерее лучше поместить только старых мастеров, а современных, если тебе захочется, можно повесить у тебя в будуаре.
– Я боюсь, что мой Генри собирается истратить массу денег.
– Генри хочет, чтобы его дом был так же красив, как и его жена. Я хочу иметь для моей жены, для моего дома и моих детей только самое лучшее. Либо лучшее, либо совсем ничего. Никакой середины.
– Очень опасный путь, – улыбнулась Кэтрин, – он ведет к разочарованию. Боюсь, что Хэл придерживается такой же точки зрения, это доставит ему немало огорчений.
В середине декабря Генри пришлось дня на четыре уехать в Слейн на выездную сессию суда, и на третий день, вернувшись в гостиницу, он увидел Тома Каллагена, который дожидался его в вестибюле.
– Что делает в Слейне пастор Дунхейвена? – смеясь спросил он. – Ты, верно, приехал, чтобы выступить свидетелем по делу об оскорблении действием, да? Пойдем пообедаем вместе.
– Нет, старина, спасибо, я приехал за тобой, тебе нужно ехать домой.
– Что случилось? – Он схватил Тома за руку. – Кэтрин?
– Вчера утром она немного простудилась, – сказал Том, – и весьма неразумно поступила, встав с постели и отправившись в сад с детьми. К вечеру ей стало хуже, и мисс Фрост позвала доктора. Он считает, что роды начались, и просил меня съездить за тобой. Если ты готов, я предлагаю отправиться немедленно.
Том говорил спокойно и ободряюще. Добрый старый Том, думал Генри, на него во всем можно положиться. Лучшего друга у него не было на свете. Генри сразу же велел гостиничному лакею собрать его вещи, и увязанный чемодан уже стоял в вестибюле. Он наспех нацарапал записку, извиняясь перед коллегами, и они выехали из города.
– Дети сейчас у нас в Хитмаунте, – сказал Том, – толкутся всей гурьбой на кухне, помогают варить варенье. Вымазались отчаянно, но очень счастливы. Мы договорились, что они у нас переночуют, а может быть, и поживут дня два-три, если будет нужно.
– Я не думаю, что все это займет слишком много времени, если, как ты говоришь, роды уже начались, – сказал Генри. – Кити, насколько я помню, появилась на свет довольно быстро.
– Это не всегда одинаково, дружище, – сказал Том. – Кити родилась шесть или семь лет тому назад, а Кэтрин с тех пор не стала здоровее, разве не так? Но этот молодой доктор, по-видимому, способный врач. Старик Армстронг, между прочим, тоже все время при ней. Скорее просто из любви к Кэтрин и ко всем вам, чем из каких-либо других соображений.
– Да, он всем нам помог появиться на свет, – заметил Генри. – Надо полагать, он кое-что в этом деле понимает.
Было уже около семи часов, когда они приехали в Клонмиэр. Дядя Вилли услышал стук колес их экипажа и дожидался их, стоя на ступеньках перед парадной дверью.
– Рад тебя видеть, Генри, – сказал он в своей обычной грубовато-ворчливой манере. – У Кэтрин сейчас молодой Маккей. С тех пор, как вы уехали, пастор, все осталось как было, ничего не изменилось. Вам обоим надо бы выпить по рюмочке. Мы ничего не можем сделать, чтобы заставить младенца поторопиться.
Он направился в столовую, Том и Генри последовали за ним.
– Я пойду к Кэтрин, – сказал Генри, но старик Армстронг положил руку ему на плечо.
– Я не советую, – сказал он. – Будет гораздо лучше, если вы повидаетесь после того, как все будет кончено. Здесь вам приготовили холодный ужин, вам обоим необходимо подкрепиться.
Генри, к своему удивлению, обнаружил, что очень голоден. Холодная говядина с пикулями, абрикосовый торт.
– Ну же, Том, не будь таким серьезным, ведь это моя жена рожает, а не твоя.
Он начал рассказывать забавные эпизоды, которые случились во время сессии. Они слушали и улыбались, однако говорили мало. Старый доктор Армстронг попыхивал своей трубкой. Вскоре в комнату вошел Маккей.
– Ну как, – спросил Генри, – как она себя чувствует?
– Очень утомлена, – ответил доктор. – Ей приходится очень нелегко, но она так терпелива. Мне кажется… – Он взглянул на Армстронга. – Вы не могли бы пойти сейчас туда вместе со мной?
Старый доктор, не говоря ни слова, встал с кресла и вышел вслед за ним из столовой.
– Удивительно, – заметил Генри, – до сих пор еще ничего не придумали, чтобы облегчить это дело. Почему этот тип ничего не предпринимает? Не может же она терпеть эту муку до бесконечности! – Он начал шагать взад-вперед по комнате. – Моя мать родила нас всех пятерых и глазом не моргнула, – сказал он. – Через пять минут она уже бралась за вышивание и начинала распекать служанок.
Он остановился и прислушался, потом снова начал шагать.
– Дядя Вилли все время смотрит на меня с этаким безнадежным видом, словно хочет сказать: «Я же говорил!» – раздраженно сказал Генри. – Помню, еще в прошлом году он заявил, что Кэтрин вообще не следовало иметь детей… Он почему-то считает, что у нее там внутри какое-то искривление. Кэтрин никогда мне ничего не говорила про это, она все принимала достаточно спокойно. Странные какие-то эти женщины… – Он нерешительно переминался с ноги на ногу, поглядывая на дверь. – Может быть, мне все-таки пойти наверх?
– Я бы на твоем месте не ходил, – мягко сказал Том.
– Не могу больше здесь оставаться, – сказал Генри, – пойду посмотрю, что делается в новом доме.
Он взял маленькую лампу и вышел через дверь из столовой в коридор, соединяющий старую и новую части дома. На этой неделе рабочие обшивали панелями стены новой столовой. Он поднял лампу над головой и прошел в большой холл, который казался огромным из-за отсутствия мебели. Через застекленную крышу струился тусклый свет. Здесь все было призрачно и серо, а широкая лестница, ведущая на галерею, зияла как пропасть.
«Все будет отлично, – думал он, – когда мы поставим мебель. Яркий огонь в открытом камине, кресла, диваны, столы, а вот здесь, в уголке, фортепиано Кэтрин».
Он бесцельно бродил по пустым необставленным комнатам, его шаги гулко отдавались в пустоте. Один раз споткнулся о лестницу и какие-то банки из-под краски. В уголке гостиной осталась кучка цемента. Комната показалась ему удивительно холодной, там гулял неприятный влажный ветер. Он поднялся по широкой лестнице на галерею. Здесь, должно быть, днем играли дети, кто-то из них забыл скакалку, она так и висела на перилах. Генри прошел через новую гардеробную в спальню, где еще держался запах краски. Генри пожалел, что спальню не закончили вовремя, и Кэтрин не могла рожать там. Тогда ее можно было бы переносить в будуар, и она могла бы проводить день, лежа на кушетке, а в спальню возвращалась бы только на ночь. Он остановился на пороге будуара. Даже сейчас в голой и пустой комнате угадывалось ощущение уюта, будущее назначение этого уголка. Возможно, это потому, что они задумали ее вместе, строили планы, обсуждали, как лучше ее обставить. Повернув ручку, он открыл французское окно и вышел на балкон. С моря дул легкий ветерок. Было слышно, как в бухте плещутся легкие волны. Лампа у него в руках вспыхнула и погасла.
Назад ему пришлось пробираться ощупью через темные безмолвные комнаты, по галерее и вниз по широкой лестнице в холл. Все было окутано густой тенью, а кепки и комбинезоны строителей, висевшие в дверных проемах, были похожи на тела повешенных. Генри пытался представить себе новое крыло в готовом виде, законченным и отделанным – на лестницах ковры, на стенах висят картины, в каминах пылает огонь, – и в первый раз в жизни воображение ему изменило, он не мог этого сделать. Он пытался представить себе Кэтрин, вот она сидит в уголке холла и разливает чай, возле нее дети, рядом на полу собаки, а сам он только что возвратился с охоты вместе со старым своим другом Томом и Гербертом и Эдвардом, а Кэтрин, глядя на них, улыбается. Но он не видел ее, не видел никого из них. Перед его глазами был только огромный незаконченный пустой холл.
– Генри, – раздался голос. – Генри…
Из старого дома за ним пришел Том, вглядываясь в темноту.
– Там в гостиной тебя ожидает Армстронг. Он только что спустился вниз и хочет с тобой поговорить.
Генри пошел за ним, щурясь на принесенный свет. Дверь между старым и новым зданиями со стуком захлопнулась за ним. Он слушал, как эхо повторяет звук в новом крыле, отделенном этой закрытой дверью.
– Как там дела? – спросил он. – Закончилось наконец?
Старик Армстронг молча смотрел на него из-под густых кустистых бровей. Он казался усталым и еще больше постаревшим.
– Дочь, – сказал он. – Боюсь, что не очень-то крепкая. За ней потребуется серьезный уход. Кэтрин очень слаба. Ступай теперь к ней.
Генри смотрел то на одного, то на другого – на своего друга и на друга своего отца.
– Хорошо, – сказал он. – Я пойду к ней.
Он быстро взбежал по лестнице. Навстречу ему по коридору шел молодой доктор.
– Долго у нее не оставайтесь, – сказал он. – Она очень устала. Я хочу, чтобы она поспала… Думаю, – добавил он, – мне лучше остаться здесь на ночь, я не поеду домой.
Генри посмотрел ему в глаза.
– Что вы хотите этим сказать? – спросил он. – Разве не все в порядке?
Доктор Маккей спокойно выдержал его взгляд.
– У вашей жены очень слабое здоровье, мистер Бродрик, – сказал он. – Роды были крайне тяжелыми. Если она уснет, все, может быть, обойдется. Однако я ни за что не ручаюсь. Думаю, вы должны это знать.
Генри ничего не ответил. Он продолжал смотреть доктору в глаза.
– Армстронг сказал вам насчет девочки? – спросил тот. – Боюсь, что у нее не все нормально – одна ножка не совсем прямая и несколько недоразвита, но в остальном все хорошо. Есть все основания полагать, что она вырастет такой же здоровой, как и остальные дети. А теперь вы, наверное, пойдете к миссис Бродрик?
До его ушей донесся знакомый звук, плач новорожденного младенца, и это сразу перенесло его в другое время и в другое место – в Ист-Гроув, в ту ночь, когда родилась Молли. Как он был горд, как волновался. А потом Кити в Лондоне. В углу комнаты стояла няня, что-то приговаривая над новорожденной малюткой. Она вынула ребенка из колыбели, чтобы показать отцу.
– Какая жалость, что у нее такая ножка, – прошептала она. – Мы не будем ничего говорить об этом миссис Бродрик.
Генри слушал ее, как в тумане. Он не понимал ни слова из того, что она говорила. Он подошел к кровати, встал на колени и, взяв руку Кэтрин, стал целовать пальцы один за другим. Она открыла глаза и, подняв руку, дотронулась до его головы. Он ничего ей не сказал, а продолжал целовать ее пальцы. Няня вынесла младенца из комнаты, и звуки плача, все удаляясь, стихли в глубине коридора. Генри пытался молиться, однако слова не шли. Он ничего не мог сказать, ни о чем не мог просить. У нее были такие холодные руки, ему хотелось их согреть. Казалось, сейчас это самое важное: согреть ее руки. Он снова и снова их целовал, потом приложил к щекам, потом, засунув себе под жилет, прижал к сердцу.
Тогда она улыбнулась.
– Я чувствую твое сердце, – прошептала она. – Оно бьется, работает как машина на пароходе.
– Ты согрелась? – спросил он.
– Да, – ответила она. – Мне хотелось бы, чтобы моя рука всегда была у твоего сердца.
Он продолжал стоять на коленях, и через какое-то время, часов в шесть утра, пришли рабочие; внизу, на подъездной аллее, слышались их голоса, кто-то свистнул, скрипнул гравий под тяжелыми сапогами. Кто-то пошел и сказал, чтобы они уходили.
5
Все необходимое сделал Том Каллаген. Он взвалил на свои плечи все обязанности. Дети оставались в Хитмаунте, чтобы Генри было спокойнее.
Потом приехал Герберт и увез их в Летарог – всех старших детей с их гувернанткой и малютку с няней. Именно Том вспомнил об Ардморе, помнил он и гимны, которые особенно любила Кэтрин, и ее любимые цветы. Генри ничего не видел и не слышал. Единственное распоряжение, которое он отдал, это прекратить все работы, которые велись в доме. Он сам разговаривал с рабочими. Был очень спокоен, говорил вполне сознательно. Он со всеми расплатился, каждому пожал руку и поблагодарил. И они унесли с собой кирпичи, цемент, лестницы – словом все, связанное со строительством, и больше не возвращались. Архитектор уехал обратно в Лондон, оставив Генри свернутые в трубку планы. Генри спрятал их в ящик и запер его. И ни разу больше на них не посмотрел. Он уехал в Хитмаунт и жил там у Тома, но потом, через несколько недель, его охватило беспокойство. Это бесполезно, говорил он, каждый уголок в Дунхейвене таит в себе воспоминания, они не дают покоя. Ему придется уехать. Клонмиэр он сдаст внаем, возможно, на несколько лет.
– Мне кажется, не стоит этого делать, – мягко возразил Том. – Ты должен помнить о детях. Это их дом, и они его любят. Молли уже двенадцать лет, Хэлу десять, а Кити семь. В этом возрасте дети уже многое понимают. Пусть Клонмиэр останется для них домом. Дети должны хранить приятные, а не горькие воспоминания. Ты должен всегда это помнить.
– Тогда пусть живут одни, – сказал Генри. – Я не могу там находиться. Все потеряло смысл. Жизнь кончилась, и тут ничего не поделаешь.
– Понимаю, старина, – отозвался Том. – Но если бы ты попытался примириться, ты бы почувствовал, что боль постепенно утихает, тогда как ожесточение только усугубляет страдание. А ты сейчас именно ожесточен, мой милый друг, согласись сам.
– Я никого и ничто не виню, – сказал Генри, – только самого себя. Я убил ее. Том, понимаешь ты это или нет? Этого я не могу ни забыть, ни простить. Я убил ее.
– Нет, Генри, ты не должен так думать. Кэтрин всегда была не вполне здорова. Я говорил об этом и с Армстронгом и с молодым доктором Маккейем. У нее было что-то неладно, какая-то внутренняя болезнь, которую невозможно было излечить.
– Ты жалеешь меня, Том, но это бесполезно. Этот последний ребенок не должен был родиться. Я это знал. И не позволял себе об этом думать, потому что так ее любил… Хорошо, не будем больше об этом говорить. Да и возможности не будет. Я уезжаю.
– Да, я согласен, тебе следует уехать, но только не надолго. И не забывай, что это место – твой дом и дом твоих детей. Мы всегда будем здесь, когда ты захочешь нас видеть.
– Ты мой самый близкий друг, Том. Иногда я думаю, что ты вообще мой единственный друг. Больше у меня друзей не было.
– Куда ты собираешься ехать, старина? Что будешь делать?
– Не знаю. У меня нет никаких планов. Поеду куда-нибудь, где ничто не будет напоминать мне о ней.
Том пытался его уговорить, но Генри ничего не хотел слушать. Ни убеждения, ни ласка, ни терпение – ничто на него не действовало. На лице у него уже залегли горькие морщины печали. Беззаботная ласковая улыбка, от которой, бывало, теплели его глаза и светлело все лицо, канула в прошлое. Теперь, когда он улыбался, губы его дрожали, оттого что он пытался скрыть горечь.
– Как ты не понимаешь, – говорил Том, пытаясь пробиться через эту стену отчаяния, – что таким образом ты все больше отдаляешься от Кэтрин, вместо того чтобы становиться ближе к ней? Она все время будет с тобой, если только ты простишь себя и откроешь свое сердце.
– Конечно, я понимаю, – отвечал Генри, беспомощно разводя руками. – Прошло уже два месяца с тех пор, как она умерла; она принадлежит прошлому, которое никогда больше не вернется. Я больше ничего не могу сказать. Я не могу открыть свое сердце. У меня его нет. Она взяла его с собой, когда умерла.
– Нет, Генри.
– Да, Том… Да…
Генри покинул Дунхейвен в середине февраля и направился в Лондон. Он провел там несколько недель, а потом уехал за границу. Поехал в Италию и Грецию. Франция в это время воевала с Пруссией, и он не мог повидаться с матерью. Она предпочитает оставаться на юге, писала Фанни-Роза – пусть будет, что будет – и возвращаться пока не собирается. Впрочем, жить становится трудно. Ей требуется больше денег. Генри прислал ей щедрый чек. Впрочем, это больше не имело значения. Ее расточительность его больше не беспокоила. Может получить деньги и выбросить их в ближайшую канаву, если это доставит ей удовольствие.
Если ей удается ухватить какой-то кусок нехитрого счастья, то и Бог с ней. Жаль, что ему самому это недоступно. Италия и Греция несколько рассеяли его. Он встречался с людьми, с которыми не был знаком раньше, и это помогало, потому что они ничего не знали о его прошлой жизни. Он обнаружил, что если проводить время за завтраком или обедом с незнакомыми людьми и побольше разговаривать, то можно не думать о Кэтрин. В мае он вернулся в Лондон и купил дом на Ланкастер-Гейт. Устроившись на новом месте и наладив более или менее размеренный образ жизни – он часто обедал вне дома, встречался со множеством друзей, старых и новых – Генри послал за детьми. Ему казалось, что теперь он сможет выносить их присутствие, а в доме с ними будет не так тоскливо.
Суматоха, сопровождавшая их приезд, вызвала в нем неожиданное волнение. К подъезду подкатили два кеба, и вот на тротуар выходит Герберт с обычной широкой улыбкой на лице и смешинкой в глазах. А вот и Молли, за эти несколько месяцев она так выросла, что ее нельзя узнать; и Кити, голенастая, без двух передних зубов; а Хэл, немного бледный и очень серьезный, внимательно смотрит на отца своими большими глазами. Мисс Фрост с кучей багажа, няня и малютка Лизет. Молли горячо обняла отца.
– Папенька милый, как я рада вас видеть!
Кити и Хэл тоже бросились к нему, нетерпеливо и радостно. На душе от этого потеплело, он, к своему удивлению, оживился, и вот уже все заговорили одновременно и отправились смотреть комнаты. Дом, до этого тихий и несколько мрачный, оживился. Дети завладели им, наполнив юностью и весельем. Они помчались наверх смотреть классную комнату, бегали там, топая ногами, а Генри и Герберт расположились в гостиной пить чай.
– У тебя такие милые дети, – сказал Герберт, – все трое, да и малютка тоже. Мы будем очень без них скучать. Ну, а как ты? Выглядишь много лучше, чем я ожидал.
– Я в порядке, – отвечал Генри. – Мне нравится Лондон. Всегда нравилось здесь жить.
Он стал рассказывать о своем путешествии, о людях, которых встречал, и в первый раз в жизни Герберт заметил в нем сходство с матерью. Так же, как и она, Генри болтал обо всяких пустяках, смеялся над чем-то исключительно ради того, чтобы посмеяться, часто что-то преувеличивал, скользил по поверхности, потому что это было легче, чем доискиваться до существа вещей. Герберту хотелось понять, что у брата на душе, меньше ли он теперь страдает. Они с Томом Каллагеном часто писали друг другу письма, обсуждая этот вопрос, – но всякий раз, когда он пытался коснуться этой темы, Генри ускользал, начиная говорить о чем-нибудь другом. Он отгородился от всех глухой стеной, через которую невозможно было пробиться. Может быть, детям удастся вывести его из этого состояния, вернуть назад прежнего Генри с его шармом, бескорыстием и непосредственной веселостью.
Герберт уехал сразу после чая, чтобы Генри мог побыть с детьми, и около шести часов они явились в гостиную, умытые и переодетые, неся под мышкой книги, как это обычно бывало в Клонмиэре. Его сразу пронзила боль, оттого что они так помнили заведенный порядок, и он стал расспрашивать их о Летароге, обо всем, что они там делали – все, что угодно, только бы Молли не села рядом с ним, как обычно, а Кити и Хэл на скамеечках около кресла, и не открыла бы книгу. Они поговорили с ним, вежливо и любезно, как настоящие взрослые гости, а потом Молли, прислонившись к его боку, сказала:
– Вы нам не почитаете, папа? Как это делала мама, и тогда все снова будет так же, как дома.
И она поудобнее устроилась на ручке его кресла, доверчиво глядя на него, в то время как на бледном взволнованном личике Хэла играла улыбка радостного предвкушения. Генри взял книгу и прочистил горло; он почти не видел шрифта, чувствовал себя неспособным, беспомощным, настоящим обманщиком перед своими детьми. Рассказ был тот же самый, который, как он помнил, Кэтрин часто читала в Клонмиэре, и по мере того как он читал, не понимания ни слов, ни смысла, он все время думал, почему сама обычность этого действия, знакомые слова рассказа не разрывают им сердце, Как они разрывают его собственное. Прежний образ жизни, старый распорядок, которые были для него невыносимой пыткой, – именно за это они цеплялись в поисках спасения. Ему хотелось выбросить из памяти то, что было; они же хотели все сохранить.
Он прочитал три или четыре страницы и больше выдержать не мог. Это казалось ему насмешкой над тем, что когда-то было, но больше не существовало. Дети могут жить в мире привычного прошлого, что же, им придется жить в нем одним.
– Боюсь, что я не очень-то умею читать вслух, – сказал он. – У меня разболелось горло. Придется тебе читать вместо меня, Молли.
– Это будет уже совсем не то, – быстро возразил Хэл, – Молли ведь только сестра. Она может нам читать и в классной.
– Может быть, папа лучше с нами поиграет? – предложила Кити. – У нас ведь есть «Счастливое семейство». Я знаю, где она лежит, на чемодане с игрушками.
Она побежала наверх, чтобы принести карточки. Хэл занялся тем, что притащил стол и поставил его посредине комнаты.
– Жаль, что у нас нет фортепиано, – сказала Молли. – Пока мы жили у дяди Герберта, я училась играть. Как же мне теперь заниматься без инструмента?
– Я тебе куплю, – сказал Генри.
– Когда мы вернемся домой, Молли сможет играть на мамином, – сказал Хэл. – У него такой нежный звук. А там, у дяди Герберта, фортепиано звучит очень резко. А сколько мы еще пробудем в этом доме? До летних каникул?
Генри встал со своего кресла и в волнении подошел к камину.
– Это неопределенно, – сказал он. – Привыкните думать, что теперь ваш дом здесь. Вы уже не маленькие. Ты, Хэл, со следующего семестра будешь находиться в школе. Насчет каникул я еще не знаю. Может быть, мы все поедем на лето в Сонби к тете Элизе.
Дети, широко раскрыв глаза, смотрели на отца. Они были просто ошеломлены. Кити, которая уже вернулась с карточками, стояла на одной ноге, покусывая кончик своей косички.
– Разве мы больше не поедем домой, в Клонмиэр? – спросила она.
Генри не мог посмотреть ей в глаза. Он не знал, как ответить.
– Конечно… поедем… когда-нибудь, – сказал он. – Но сейчас его сдали внаем; я думал, вам сказали об этом, когда вы были в Летароге. Там теперь живет одна семья, их фамилия Боулы, это друзья тети Фанни и дяди Билла.
Дети продолжали на него смотреть, ничего не понимая.
– Другие люди? – спросил Хэл. – Живут в нашем доме? Пользуются нашими вещами? Неужели они будут трогать мамино фортепиано?
– Конечно, нет, – заверил его Генри. – Я уверен, что не будут.
– А сколько времени они будут там жить? – спросила Молли.
У детей был растерянный и огорченный вид. Генри и не подозревал, что они так привязаны к дому. Ему казалось, что все дети любят перемены, стремятся к разнообразию. Он начал раздражаться. Они смотрят на него так, словно он в чем-то виноват.
– Я не знаю, – ответил Генри. – Это зависит от их планов.
У него не хватило духу сказать им, что Клонмиэр сдан Боулам на семь лет.
– В Лондоне так много интересного, – Генри улыбался, но говорил слишком быстро. – Вы, девочки, сможете посещать танцевальные классы и брать уроки музыки. И познакомитесь с другими детьми. Тебе, Хэл, надо привыкать к обществу мальчиков, ведь ты скоро поедешь в Итон. Ваши дядюшки согласны со мной, что Лондон – наилучшее место, для того чтобы дать детям образование.
У всех у вас будет много разных занятий, и я вам обещаю, что вы будете иметь все необходимое, все, что только пожелаете.
У него было такое чувство, что он в чем-то оправдывается, а они – его судьи. Почему, собственно, он должен так думать? Ведь они еще дети, Молли нет еще и тринадцати лет.
– Я хочу для вас только самого лучшего. Мне кажется – да я просто уверен, – что мама хотела бы для вас того же самого.
Дети ничего не говорили. Кити медленно тасовала карточки «Счастливого семейства». Хэл чертил на столе воображаемые линии. Молли протянула руку, взяла карточки у Кити и подала их отцу.
– Будете сдавать, папа? – спросила она. Они пододвинули стулья к столу, и Генри стал раздавать карточки, однако он чувствовал, что они смущены и внутренне напряжены. Радости не было, она ушла, и все они были словно чужие незнакомые люди, которые вежливо разговаривают друг с другом во имя простой учтивости.
«Я причинил им боль, – думал Генри, – и каким-то образом разрушил их веру. Никто не может мне указать, как нужно с ними разговаривать и что нужно делать».
Он тасовал карточки и чувствовал, что дети не сводят с него глаз.
«Они забудут об этом, – говорил он себе. – Дети привыкают ко всему. Это благо, которое дарует нам детство».
Шли месяцы, и Генри начинало казаться, что это действительно так, потому что никто из них больше не заговаривал о возвращении домой. Дети успокоились, решил он, и поскольку ему хотелось так думать, он их ни о чем не спрашивал, боясь, что они начнут говорить, как им плохо. Месяцы превратились в год, потом прошел еще один, и если не считать редких визитов в Сонби и Летарог, они не покидали лондонского дома.
Девочки посещали классы, Хэла отвезли в школу, малютка Лизет училась говорить и ходить, припадая на свою изуродованную ножку, которая не распрямлялась. Генри, беспокойный, неуверенный в себе, чувствовал, что детям нужна большая близость, большая заинтересованность в их жизни, чем то, что он мог им дать, и поэтому, чтобы избавиться от чувства вины, дарил им подарки, понимая, что от этих подарков он не становится им ближе.
Когда в семьдесят четвертом году пришло письмо от матери – это было соболезнование по поводу смерти тети Элизы, – в котором мать снова просила денег, еще больше, чем обычно, Генри внезапно решил поехать в Ниццу и навестить ее.
Генри не виделся с матерью почти семь лет. Может быть, ему удастся наконец уговорить ее вернуться домой и поселиться с ними. Ведь ему так тоскливо, он одинок и душой и телом, ведь Молли, хотя ей уже пятнадцать лет, еще слишком молода, чтобы стать ему настоящим другом и товарищем. Мысль о матери, такой веселой, остроумной и очаровательной, казалась ему особенно приятной после семилетней разлуки. Она, и только она, поймет, как он бесконечно одинок, поймет, что это невыносимое чувство не проходит, несмотря на годы, а только усиливается.
Он уехал во Францию на следующий день, после того как благополучно доставил Хэла в Итон.
В Ницце сияло солнце, воздух сверкал, согретый его лучами. Генри подозвал носильщика и, получив багаж, отправился на поиски фиакра, который мог бы доставить его на виллу.
Матушка даже и не подумала встретить его на вокзале. Она, должно быть, забыла, что он приезжает. Было приятно ехать по широкой улице, смотреть на гуляющих людей. Кучер свернул с аллеи, идущей вдоль берега, и фиакр, выехав из города, пробирался теперь по узким извилистым улочкам. Раз или два ему пришлось спросить дорогу. Наконец они попали на Rue de Lilas[5] (на которой не было ни одного кустика сирени) и остановились возле маленькой виллы, давно не крашенной и не ремонтированной. Калитка висела на одной петле. Когда Генри ее открыл, раздался резкий звонок, и в доме дружно залаяли две собаки. К дверям, однако, никто не подошел. Кучер сложил вещи у дверей и ждал.
Генри обошел виллу вокруг и подошел к черному ходу. Задняя дверь тоже была заперта, а внутри продолжали лаять собаки. Пришлось вернуться к парадной.
– Никого нет, – сказал он кучеру.
Генри почувствовал, что из окна соседней виллы за ним наблюдает какая-то женщина. Он обернулся и снова подергал ручку двери, пытаясь ее открыть. Адресом он не ошибся, это был тот самый дом, потому что через стеклянную дверь можно было видеть гостиную и фотографию Джонни на камине. Потом он услышал голос:
– Посмотрите под плиткой около двери, ключ может быть там.
На веранде соседней виллы стояла женщина. Ей было лет сорок шесть, и она была довольно красива – у нее были седеющие волосы и удивительно синие глаза. Ее, по-видимому, забавляла вся эта ситуация.
– Благодарю вас, – сказал Генри, приподнимая шляпу. – Меня, вероятно, не ожидали.
Он наклонился, пошарил под отвалившейся плиткой и нашел ключ. Поднял его и показал женщине. Она рассмеялась и пожала плечами.
– Я так и думала, что ключ или там или в цветнике, – сказала она. – Миссис Бродрик не очень-то аккуратна, она прячет его в разных местах.
Генри снова ее поблагодарил и, расплатившись с кучером, внес вещи в дом. Собаки выскочили из гостиной и стали обнюхивать его ноги. В доме было душно, все окна были закрыты. В комнате все пропахло собаками. В углу стояла миска с едой для них, на полу валялось раскрошенное печенье. В щербатых вазах засыхали цветы. На покрытых пятнами стульях и диванах были вмятины в тех местах, где обычно лежали собаки. На столе стояла чашка, из которой, судя по осадку, пили кофе. Рядом с ней лежала матушкина туфля, другая валялась под стулом. В невычищенном камине оставались зола и холодные угли. Из гостиной Генри прошел в столовую. Этой комнатой, по-видимому, никогда не пользовались. Матери приносили еду в гостиную на подносе. Кухня была завалена немытой посудой, в ведерке для угля лежали овощи, принесенные с рынка. Генри пошел наверх в спальню. На незастеленной кровати и по всей комнате были разбросаны платья, нижние юбки и всякая другая одежда, а на краю кровати все еще стоял поднос с остатками завтрака. В том же коридоре располагалась комната для гостей, предназначенная, по всей видимости, для него. На кровати лежали аккуратно сложенные простыни, однако постель не была постлана. Он снова спустился вниз и стоял, глядя на запущенный садик; сердце его наполняли тоска и уныние. Он все-таки не представлял себе, что это будет так печально. Собираясь сюда, он рисовал себе совсем другие картины. Англичанка все еще стояла на своей веранде, она поливала цветы в горшке. Ее домик выглядел чистеньким и аккуратным, ничего похожего на жалкую обшарпанную виллу его матери. Женщина услышала его шаги и обернулась через плечо.
– Вы нашли все, что нужно? – весело окликнула его она.
Генри вдруг решил поделиться с ней своими затруднениями.
– Послушайте, – сказал он, подходя к ее веранде. – Вы знакомы с моей матерью?
Женщина нерешительно помолчала, стягивая с рук садовые перчатки.
– Мы улыбаемся, здороваемся друг с другом, иногда болтаем через изгородь, – сказала она. – Но в доме я никогда не бывала. Дело в том, что миссис Бродрик почти не бывает дома. Вы, должно быть, ее сын? Вы очень на нее похожи.
Она посмотрела на него с нескрываемым любопытством и снова улыбнулась.
– Моя фамилия Прайс, – сказала она, протягивая ему руку через кусты. – Аделина Прайс. Вы, может быть, слышали о моем муже – генерале Прайсе из индийской армии. Он умер три года назад, и с тех пор я живу здесь. Могу я вам чем-нибудь помочь? Приготовить чай или что-нибудь еще? Это так грустно приехать в пустой дом.
– Мне бы хотелось, чтобы вы зашли и посмотрели, что тут делается. Да, я Генри Бродрик. Матушка должна знать о моем приезде, я нашел у нее на письменном столе свое письмо, оно распечатано.
Миссис Прайс спустилась с веранды и прошла через калитку.
– У вашей матушки есть горничная, она приходит два или три раза в неделю, – сказала она. – Я видела, как она входит через черный ход. Настоящая неряха. Я бы ни за что не взяла такую в служанки, даже если бы мне заплатили. Сегодня, наверное, не ее день.
Они вместе вошли в дом. Генри смотрел на ее лицо. Она оглядела комнату критическим взглядом своих синих глаз, начиная от увядших цветов и кончая грязной чашкой.
– Хм-м, – сказала она. – Настоящий свинарник, верно? Напоминает некоторые квартиры наших женатых офицеров в Индии. Их жены боялись меня больше, чем моего мужа. Им не нужно было два раза повторять одно и то же. Давайте-ка посмотрим другие комнаты. Вы знаете, мистер Бродрик, в этом доме не убирали по крайней мере неделю. Никогда не видела такого безобразия, даже в Индии, а это кое о чем говорит. Простите меня, пожалуйста, за откровенность, но скажите мне, ваша матушка сильно нуждается? Неужели у нее не хватает средств на то, чтобы нанять приличную служанку?
Стальные синие глаза смотрели прямо на него, не отрываясь. Генри пожал плечами.
– Нет, – коротко ответил он. – У нее есть все, что необходимо. Я ничего не могу понять. Все это просто отвратительно.
Миссис Прайс прошла обратно в гостиную. Она посмотрела на фотографию Джонни на камине.
Провела пальцем по рамке и показала Генри палец, черный от пыли.
– Мне кажется, – сказала она, – что миссис Бродрик принадлежит к тем женщинам, которым все безразлично. Я-то никак не разделяю такую точку зрения. Послушайте, вы сейчас пойдете ко мне и выпьете со мной чаю, а я пошлю сюда свою девушку, и она тут все как следует уберет. Нет-нет, не возражайте, она сделает это с удовольствием, а мне будет приятно иметь гостя к чаю. Пойдемте со мной и не думайте больше об этом. Я извинюсь перед миссис Бродрик, когда она придет.
Генри пошел за ней в соседний дом, пытаясь вежливо протестовать, повторяя, что он и думать не может о том, чтобы причинить ей такое беспокойство. Миссис Прайс только отмахнулась. Он не должен спорить. Он должен сесть и пить чай.
Генри рассмеялся.
– Мне кажется, это вам следовало быть генералом, – заметил он.
– У нас многие так говорили, – отозвалась она. – А теперь сядьте спокойно в это кресло, поставьте ноги на скамеечку и попробуйте моего варенья из гуавы. Чай могу рекомендовать особо: его мне специально присылают из Дарджилинга. Воду я всегда кипячу сама. Ни одной служанке нельзя доверить заваривание чая.
Как приятно сидеть, и чтобы вокруг тебя хлопотали, думал Генри. Она была права, чай великолепен, так же как и варенье из гуавы. В комнате все было чисто и аккуратно прибрано. На столике лежали газеты и журналы из Англии. Какой контраст по сравнению с соседним домом!
Он начал говорить, рассказав миссис Прайс о себе и о своих детях. В ее быстрых движениях, веселой приветливой манере было что-то очень разумное и ободряющее. Она была остроумна, ее меткие замечания показывали, что она неглупа.
– С вами, конечно, не очень-то считаются, – сказала она. – И не возражайте. Люди всегда готовы злоупотребить добротой одинокого человека. А вы поддаетесь. Все что угодно, лишь бы мне было спокойно. Все вы, мужчины, похожи один на другого.
– Признаю, я не очень часто указываю своим детям, как им следует поступать, – засмеялся он, – а когда я это делаю, Молли начинает спорить и настаивать на своем. Мы, Бродрики, обожаем спорить, это у нас фамильная черта.
– Я бы никогда не допустила, чтобы мне возражала пятнадцатилетняя девица, – заявила миссис Прайс. – Вы, конечно, ее избаловали, да и всех остальных тоже. Хорошо еще, что мальчика отправили в Итон. Там из него быстро выбьют всякие глупости. А девочкам давно пора расстаться с гувернанткой. Я всегда считала ошибочным держать подолгу старых слуг. Они забирают много воли, а дети их совсем не слушаются.
– Мисс Фрост живет у нас уже много лет, – сказал Генри. – Мне кажется, Молли и Кити очень огорчились бы, если бы пришлось с ней расстаться.
– Просто при ней они делают все, что хотят, вот и все. Беда в том, что вы сентиментальный человек, и чтобы это скрыть, смеетесь и притворяетесь циником.
Она посмотрела на него через стол и улыбнулась. Эти синие глаза действительно очень проницательны.
– Я слишком много говорю о себе, – сказал он, глядя на нее. – Уже почти семь часов, а матушки до сих пор нет. А что если нам с вами поехать в Ниццу и пообедать. Теперь ваша очередь рассказывать о себе.
Миссис Прайс покраснела и от этого помолодела сразу на несколько лет. Генри стало забавно. Ей, должно быть, не приходилось обедать в ресторане или в гостях с тех пор, как умер ее муж.
– Пожалуйста, поедемте, – уговаривал он, – вы доставите мне большое удовольствие.
Она поднялась наверх переодеться и вернулась через двадцать минут в черном платье и меховой мантилье, великолепно оттенявшей ее седеющие волосы. Выглядела она действительно великолепно. Генри тоже переоделся, вернувшись для этого на виллу матери. Дом блистал чистотой – его вымыла и вычистила служанка миссис Прайс. В его комнате тоже было убрано, и постель постелена. Генри был исполнен благодарности.
Слава Богу, что она выглянула из окна, думал он. Если бы не она, я бы, кажется, сел на первый же поезд и уехал домой.
Они дошли до угла улицы, окликнули фиакр и поехали обедать в один из больших отелей на набережной.
– Это такое для меня удовольствие, – говорила она. – Я здесь веду очень спокойный и уединенный образ жизни. Вот в Индии у нас было много развлечений, и я без этого скучаю.
– Вам следовало бы поселиться в Лондоне, – сказал он, – а не забираться сюда, в такую глушь.
Она сделала выразительный жест, потерев большой палец об указательный, и посмотрела на него.
– Вдовья солдатская пенсия не так уж велика, мистер Бродрик, – сказала она. – Здесь на эти деньги я могу позволить себе больше, чем в Лондоне… Посмотрите-ка на эту распутницу. Почему француженки так сильно красятся?
– Я думаю, потому, что от природы они не так красивы, как вы, англичанки, – галантно провозгласил Генри. – Пойдемте, я угощу вас обедом, самым лучшим, какой только может предложить Ницца.
Очень приятно, решил он, сидеть за обеденным столом напротив женщины, бесспорно привлекательной и оживленной, которая к тому же с удовольствием ест и пьет вино и вообще весьма приятный компаньон. Ресторан наполнялся людьми, оркестр в уголке зала играл легкую классическую музыку, которую Генри знал и любил. Он уже много лет не испытывал такого удовольствия.
– Это гораздо приятнее, чем есть в матушкином доме яйцо и овощи из угольного ведра, – сказал он.
– Вы мне испортите аппетит, – сказала миссис Прайс, притворно вздрогнув. – Моя горничная уже рассказала мне, что она обнаружила в кладовке, но вас я пощажу.
После того как они выпили кофе и послушали музыку, Генри предложил заглянуть в казино.
– Не будем отставать от всех, раз уж мы здесь оказались, – сказал он.
Ночь была тихая и теплая. Подсаживая миссис Прайс в фиакр, Генри насвистывал мелодию из «Риголетто».
– Вы знаете, – сказал он, – когда я сегодня днем стоял у дверей виллы, настроение у меня было ужасное. Это был поистине неприятный момент.
– Понимаю, – отозвалась она. – Бедняжка, мне было так вас жалко. А как сейчас ваше настроение?
– Лучше, чем оно было в течение многих месяцев, – сказал он, – и я вам за это очень благодарен.
Она снова покраснела. Рассмеялась и перевела разговор на другое. В казино было много людей, и они медленно двигались среди толпы, прокладывая себе путь из одной комнаты в другую. Яркие лампы, не защищенные абажурами, давали резкий свет, монотонно звучал бесстрастный голос крупье, позвякивал шарик рулетки. Они наблюдали за игрой, заглядывая через плечо людей, стоявших перед ними. Было безумно душно.
– Я бы долго такого не выдержал, – сказал Генри своей спутнице. – Какая пустая трата времени, и ведь это каждый день!
– Ужасно! – согласилась она. – У меня уже через час разболелась бы голова.
Они перешли в другую комнату. Оттуда, смеясь, выходили два человека.
– Но это же обычная история, – говорил один из них. – Она постоянно устраивает крупье ужасные скандалы, когда он ей говорит, что она проиграла. Кажется, она живет здесь уже много лет.
– И что, ее никогда отсюда не выгоняют?
– По-моему, иногда это случается, когда она уж слишком разойдется.
Когда Генри и миссис Прайс подошли поближе к столу, они заметили, что многие смеются, а те люди, что стояли у стен, протискиваются вперед, чтобы лучше видеть. Крупье спорил с какой-то женщиной, объясняя ей что-то на ломаном английском языке, а она пыталась его перекричать сначала по-французски, а потом по-английски.
– Но, мадам, – говорил крупье, – неужели вы хотите, чтобы я позвал полицейского? Я не могу допустить, чтобы мне все время мешали.
Женщина кричала во весь голос:
– Это безобразие, все ваше заведение нужно уничтожить! Ваша дирекция отбирает у меня деньги мошенническим образом. Я вас все время на этом ловлю. В нашей стране вас бы за это просто застрелили, и вы этого вполне заслуживаете. Вы у меня еще попляшете. Я знакома с членами парламента, мой родственник – граф Мэнди.
Раздался взрыв смеха – это она бросила в голову крупье муфту и перчатки. К ней подошел человек в форменной одежде и схватил ее за руку.
– Отпустите меня! – кричала она. – Как вы смеете ко мне прикасаться?
Лоснящаяся бархатная мантилья, облако седых волос, высокомерный наклон головы – все это было так знакомо. Служитель подтолкнул Фанни-Розу, чтобы она шла вперед, она споткнулась, выронила сумочку и по полу покатились фишки и несколько монет.
– Идиот, медведь косолапый! – кричала она. – Что ты делаешь, черт тебя побери?
И тут она увидела сына, который стоял прямо перед ней.
Секунду они были недвижимы, просто смотрели друг на друга, потом Генри обратился к служителю.
– Эта дама – моя мать, – сказал он. – Я сам о ней позабочусь.
Человек отпустил руку Фанни-Розы. Люди, собравшиеся вокруг стола, смотрели на них и перешептывались. Крупье пожал плечами и снова запустил шарик. «Faites vos jeux».[6] Игра продолжалась.
Генри нагнулся, подобрал с пола сумочку, фишки, деньги и отдал их матери.
– Все в порядке, не беспокойся, – говорил он, – мы с миссис Прайс отвезем тебя домой.
Она, по-видимому, не понимала, что происходит.
– Но я совсем не хочу ехать домой, – протестовала она, глядя то на одного, то на другую. – Я еще не попытала счастья за другими столами. Если я перейду в другой зал, все изменится.
– Нет, – сказал Генри. – Уже поздно. У меня сегодня был утомительный день. Я хочу лечь спать.
Он взял мать под руку и двинулся к двери. Она все оглядывалась через плечо на игорные столы.
– Терпеть не могу этого крупье, – говорила она. – Уверена, что он стакнулся с администрацией, у них есть свои способы направлять шарик. Ты должен написать об этом в газеты, Генри. Ты такой умный, ты знаешь, как это делается.
Всю дорогу до лестницы у выхода из казино она непрерывно говорила, обвиняя здешнюю администрацию, уверяя Генри и миссис Прайс, что всему штату было дано распоряжение помешать ей выигрывать.
– Несколько раз именно так и случалось, – продолжала она, когда они уже ехали в фиакре. – Мне исключительно везло, я просто не могла ошибиться, и вдруг внезапно все обернулось против меня. Конечно же, это было сделано нарочно. Они ужасно боятся, как бы кто-нибудь по-настоящему не выиграл. Но я твердо решила им не поддаваться. Это дело принципа. Генри, дорогой мой, как я рада тебя видеть! Как глупо, что я забыла, когда ты приезжаешь. Надеюсь, в доме все было в порядке? Я и не знала, что ты знаком с миссис Прайс. Завтра мы должны все втроем отправиться в казино и попытать счастья. У миссис Прайс счастливое лицо, я уверена, что мы загребем кучу денег.
Она продолжала болтать, задавая вопросы и не дожидаясь на них ответа.
Генри, не оборачиваясь, смотрел все время в окно, держа мать за руку. Миссис Прайс ничего не говорила. Теперь-то он понял, понял с горечью и грустью, всю историю последних нескольких лет. Он представил себе ее жизнь: напускную веселость, жалкий флаг мужества, которым она размахивала. И день за днем, месяц за месяцем, из года в год этот ужас затягивал ее все глубже и глубже, так что теперь она была одержима – душой и телом ее завладела одна идея, разум ее пошатнулся, оставив только крошечный лоскутный коврик воспоминаний, который не давал ей ничего, а только еще больше ее запутывал. Кто в этом виноват? Как это случилось? Кого можно в этом винить? Ответа на эти вопросы не было, а сердце его разрывалось от боли и жалости. Фиакр подъехал к воротам виллы. Фанни-Роза неловко пыталась открыть калитку. Собаки в доме подняли лай.
– Полно, успокойтесь, маленькие вы мои, – приговаривала Фанни-Роза. – Мамочка уже пришла, а вместе с ней – ваш братец Генри.
Она пошла по дорожке к дверям. Генри обернулся к Аделине Прайс.
– Простите меня, – начал он. – Ради Бога…
– О, пожалуйста, не извиняйтесь, – сказала она. – Для вас это было гораздо большим потрясением, чем для меня. Если утром я смогу вам чем-нибудь помочь, не стесняйтесь, заходите. Лично я считаю, что наилучшим выходом было бы поместить ее в соответствующее заведение. Там ей будет обеспечен настоящий хороший уход. Я хочу сказать: нельзя же оставить ее в таком положении, верно?
– Верно, – согласился Генри. – Нельзя.
– Сейчас вам нужно лечь спать и как следует отдохнуть, а утром вы все обдумаете. Но, несмотря ни на что, обед доставил мне большое удовольствие. Спокойной ночи.
Она повернулась и пошла к своей вилле. Генри уныло побрел по дорожке к дверям. Мать он нашел в гостиной. Стоя на коленях, она играла с собаками.
– Значит, мои глупые сыночки соскучились по своей старенькой мамочке? – приговаривала она. – Но ведь мама оставила своим мальчикам вкусный обед, а его кто-то убрал. Наверное, эта дура служанка, хотя я всегда наказываю, чтобы она ничего не трогала в гостиной. Генри, котик мой, у тебя встревоженный вид. Что-нибудь случилось?
– Нет, дорогая, но я хочу, чтобы ты легла спать.
– Я и собираюсь. Но сначала я должна поцеловать своих мальчиков и пожелать им спокойной ночи. Я всегда это делаю перед сном. Постелила тебе горничная постель? Я достала чистые простыни, но у меня ужасное подозрение, что я забыла их проветрить.
– Нет-нет, все в порядке.
Она стояла в дверях своей спальни. Служанка миссис Прайс там тоже убрала, как и внизу. Платья были аккуратно сложены, постель приготовлена. Мать, по-видимому, не заметила, что здесь что-то было сделано. Она смотрела прямо перед собой, покусывая кончик ногтя. Генри показалось, что на нее нахлынули воспоминания, потревожив тем самым ее шаткий ум; она вдруг показалась такой одинокой, такой чужой всем на свете.
– Маменька, дорогая моя, – сказал он, – расскажите мне, пожалуйста, что с вами происходит?
Она улыбнулась и потрепала его по щеке.
– Милый Генри, – сказала она. – Всегда-то он обо всех заботится. Я просто думала, как это странно, что за весь вечер ни разу не вышла девятка. Ну просто ни разу. А я все время ставила только на нее.
6
Он сидел в гостиной Аделины Прайс, перелистывая журналы, полученные из Индии. Иллюстрации ничего ему не говорили, а слова и того менее. Он посмотрел на часы, стоящие на камине. Разве ей еще не пора вернуться? Ей было назначено на три часа. Он встал и начал ходить по комнате. Вошла горничная и накрыла на стол к чаю. Свеженарезанный хлеб, масло, кресс-салат, только что испеченные ячменные лепешки, вазочка с вареньем из гуавы, и наконец, сверкающий серебряный чайник. Он услышал звук колес на дороге. Выглянул в окно и увидел Аделину Прайс, которая вышла из фиакра и расплачивалась с кучером. На чай она, должно быть, дала ему недостаточно, потому что он начал ворчать.
– Больше вы ничего не получите, любезный, – весело проговорила она. – И не пытайтесь пробовать на мне свои штучки. Не на таковскую напали.
Она помахала Генри рукой и весело направилась по дорожке к дому.
– Все они одинаковы, – сказала она. – Воображают, что если я англичанка, то, значит, сама печатаю деньги. Чай уже готов?
– Да, – сказал он.
Миссис Прайс вошла в комнату, снимая на ходу перчатки. На ней было серое платье, простое, но весьма элегантное. Она была очень красива.
– Ну что же, все прошло вполне благополучно, – сказала она. – Доктор – приятный человек, он отлично разобрался в ситуации. Это естественно, ведь через его руки прошло немало таких случаев. Никакого лечения против этого нет, сказал он. В особенности в возрасте вашей матушки. Он считает, что мы поступаем совершенно правильно.
Она зажгла спичку и поднесла ее к фитильку горелки. Чайник зашумел. Аделина Прайс потянулась за хлебом с маслом и, нахмурившись, взглянула на салат.
– Зачем только эта девица его подала? – недовольно заметила миссис Прайс. – Знает же, что я никогда его не ем. Здесь, во Франции, никогда нельзя ни в чем быть уверенной. Вы его тоже не ешьте. За этими служанками нужен глаз да глаз.
– Расскажите еще об этом заведении, – попросил Генри. – Что оно собой представляет?
– О, там очень мило. Большой сад, цветы, деревья. В саду я видела людей. А для нее я выбрала самую комфортабельную комнату, поскольку вы сказали, что денег жалеть не нужно. Она стоит на тридцать франков дороже, но, я думаю, вы не будете возражать?
– Боже мой, конечно нет.
– Они, разумеется, не допустят там никакого беспорядка, вроде того, что здесь у нее в доме, – сказала миссис Прайс. – У них есть определенные правила, и это одно из них. Администрацию нельзя за это осуждать. Там такая чистота, такой порядок – полы так и сверкают, на них можно есть, как на столе. Все сестры и сиделки в симпатичных зеленых форменных платьях, это создает определенный жизнерадостный эффект. Меня познакомили с той, что будет приставлена к вашей матушке. Весьма благоразумная особа, у нее такое приятное выражение лица.
– А они понимают, почему ее туда помещают?
– О да, конечно, и они, знаете ли, так ловко придумали: ей разрешат играть в рулетку, если она захочет. У них есть для этого специальная комната. Все, конечно, понарошку, там нет никаких денег, ничего такого. Но она этого не поймет. Их новые методы весьма оригинальны.
Генри встал с кресла и снова подошел к окну.
– Разве вы не хотите чаю? – спросила миссис Прайс.
– Как можно утверждать, что она не поймет? – спросил он. – Ведь она же не окончательно лишилась разума. Она увидит, что все это обман и что ее держат в тюрьме, пусть даже такой роскошной.
Миссис Прайс продолжала наливать чай.
– Ей скажут, что это отель, – объяснила она, – и что он принадлежит казино, нечто вроде его придатка. Все будет в порядке, я договорилась с доктором. Он скажет, что вы за нее беспокоитесь, считаете, что ей трудно жить одной, и потому устроили ее в этом отеле. Он уверяет, что не пройдет и нескольких дней, как она успокоится и будет счастлива и довольна.
Генри беспокойно схватился за книгу, но тотчас ее отложил.
– Если бы я только был уверен, что поступаю правильно, – сказал он. – Мне кажется, ей совсем неплохо жилось на этой вилле, как бы грязно и непривлекательно там ни было. И мне совсем не жалко денег, которые она проигрывает в казино, если она при этом счастлива, если это отвлекает ее от мысли…
Аделина Прайс задула огонек, горевший под чайником.
– Разумеется, если вы так думаете, то не стоит помещать ее туда, – сказала она. – Однако мне казалось, что после всего того, что вы пережили за последние десять дней, вам следовало бы понять, что это самое разумное решение. Вы же не хотите, чтобы ее снова и снова вышвыривали из казино, как это случилось пять дней тому назад? А потом, ей же ни в чем нельзя верить. Она бесконечно всех обманывает, лжет на каждом шагу. Сказала же она в прошлый вторник, что идет спать, а потом мы обнаружили, что она снова отправилась туда. Конечно, если вы хотите, чтобы все кончилось полицейским участком, это ваше дело. А идет именно к тому, я вас уверяю.
Генри снова бросился в кресло.
– Вы правы, – сказал он. – Я понимаю, что вы правы. И все-таки это ужасно больно принять такое решение. Боже мой, моя мать! Она была такая милая, такая веселая, просто душечка. Не могу вам объяснить, что я испытываю, как мне тяжело.
Аделина Прайс налила ему чаю.
– Полно, – сказала она. – Выпейте чаю. После хорошей чашечки чая всегда чувствуешь себя лучше. Мужчин это тоже касается, не только женщин. Уверяю вас, ваша мать будет чувствовать себя прекрасно в этом месте. Она заведет друзей, будет рассказывать им о прошлом, а вы можете ехать домой, зная, что она в надежных руках, и что для нее делается все необходимое. Ах да, они спрашивали меня, не хотите ли вы, чтобы ей давали по вечерам вина. За это, разумеется, придется платить особо, как и за то, чтобы в камине в холодные ночи разжигали огонь. Счет вам будут посылать каждый месяц, или вы можете платить через банк, это избавит вас от хлопот.
Она помазала свой кусочек хлеба вареньем из гуавы.
– Вся эта история причинила вам так много хлопот, – сказал Генри, глядя на нее. – Я, право, не знаю, что бы я без вас делал. Все это напоминает какой-то кошмар.
Аделина Прайс улыбнулась.
– Мужчины так беспомощны в критической ситуации, – сказала она. – Мой муж был точно такой же. Он терялся, не мог ничего предпринять, когда возникали затруднения. В первый же момент, как только я увидела, что вы не можете открыть дверь виллы в день вашего приезда, я сразу же поняла, что вы за человек. Я очень рада, что выглянула в это время в окно и увидела вас. И я не могу понять, как вы прожили эти несколько лет без всякой помощи и заботы.
– Я и сам не знаю, – отозвался Генри. – Плыл, наверное, по течению. Единственное, что я могу сказать: мне было чертовски одиноко.
– Мне тоже одиноко, – сказала она, – но несколько в другом смысле. И во всяком случае, у меня всегда было достаточно дел. Слава Богу, я никогда не принадлежала к числу людей, которые постоянно ноют и жалуются. Я всегда считала, что таким людям недостает характера. – Она составила на поднос все, что стояло на столе, и позвонила горничной. – Я надеюсь, что не слишком много на себя беру, – сказала она, – но доктор согласился со мной в том, что чем скорее мы поместим вашу матушку в «Приют», тем лучше. Я вполне понимаю, как тягостно было бы для вас заниматься этим делом, и готова взять все на себя. Я человек более или менее посторонний, и для меня это не будет связано с эмоциями. Так вот, если вы не возражаете, я сейчас пройду к ней на ее виллу, помогу ей собрать то немногое, что ей понадобится, найму экипаж и отвезу ее в «Приют». Я ей объясню, что мы поедем в отель, который является частью казино, и я уверена, что все сойдет гладко, и она не станет противиться. Я скажу, что вам пришлось куда-то уехать, но утром вы ее навестите, чтобы узнать, все ли у нее в порядке, и не нужно ли ей чего-нибудь. Я думаю, так будет лучше всего, как вам кажется?
Миссис Прайс снова ему улыбнулась. Она так ловко всем распорядилась, так мастерски разрешила все его затруднения, что он почувствовал себя совершенно беспомощным и понял, что во всем теперь зависит от ее воли.
– Не знаю, – в отчаянии проговорил он. – Я потерял способность соображать. Что бы я ни решил, через пять секунд мне кажется, что неправильно.
– Не тревожьтесь, – сказала она. – Предоставьте все мне. А вы поезжайте-ка и закажите обед. Я отвезу ее в «Приют», а потом мы с вами встретимся в ресторане. У вас, по крайней мере, будет чем заняться.
Она подала ему шляпу и трость и подтолкнула к дверям.
– Вы совсем как ребенок, – сказала она. – Мне кажется, вы мне не вполне доверяете.
– Напротив, – возразил он, – я безоговорочно вам доверяю и одобряю все, что вы делаете.
– В таком случае ступайте, – велела она, – и не надо предаваться унынию.
Генри, как автомат, машинально прошел по дорожке и спустился по извилистым улицам к набережной. Он был как во сне, дома казались ему призрачными, а люди были похожи на привидения. Ницца сразу стала чужой, незнакомой и враждебной. Шок, который он получил, узнав о пагубной страсти матери, показал ему во всей своей неприглядности то, что у его собственной жизни тоже не было твердой основы. Он чувствовал свою незащищенность. Ни в чем не было прочности и уверенности. Даже дети, оставшиеся в Лондоне, казались нереальными. Они все эти годы плыли вместе с ним по волнам жизни, словно маленькие призраки. С того самого момента, как он закрыл на замок Клонмиэр и вместе с ним прошлое, в его жизни не оставалось ничего живого, реального.
Слушая однообразный плеск волн на скучном пляже, он вспоминал бурные приливы на родных берегах, шум прибоя на острове Дун. Вспоминал ласковый ветерок, неяркое солнце и белые облака над вершиной Голодной Горы. Вспомнилось ему и маленькое кладбище и малиновка, которая пела там в ту зиму. Все это кануло в вечность, там, в тех краях его больше нет, и с прошлым он не связан ничем…
Придя в отель, Генри уселся в холле и стал ждать Аделину Прайс. Прошел час, другой, а она все не приходила. Наконец он не выдержал, вышел на улицу, вскочил в фиакр и велел везти себя в «Приют». Уже стемнело, и он почти ничего не видел, только бесконечные аллеи и деревья. Вдалеке бились о берег волны; в темноте квакали лягушки; дул холодный ветер.
Фиакр проехал вдоль высокой стены и остановился возле больших ворот. Они были заперты. Кучер позвонил в звонок, и через некоторое время появился привратник, который посмотрел на посетителя через узкую щель.
«Это тюрьма, – подумал Генри, – что бы там ни говорили, а это настоящая тюрьма».
Через несколько минут привратник отворил ворота, фиакр проехал по извилистой аллее, обсаженной высокими деревьями, и остановился у подъезда. Здание было почти не освещено. Шторы на окнах были задернуты на ночь. Возле подъезда стоял экипаж. Генри узнал кучера. Его фиакр обычно стоял на маленькой площади неподалеку от матушкиной виллы. Генри вышел и осведомился у привратника, как можно повидать миссис Бродрик или миссис Прайс. Тот ответил, что эти дамы вошли в дом около часа назад. Он добавил что-то относительно позднего времени и намекнул на то, что рассчитывает получить вознаграждение за свои услуги. Генри тут же дал ему десять франков, и привратник положил их в карман, что-то бормоча про себя. Генри подошел к двери и позвонил. Ему открыл человек в белом халате.
– Моя фамилия Бродрик, – представился Генри. – Я сын миссис Бродрик, которая прибыла к вам сегодня вечером.
– О да, конечно, номер тридцать четыре, – сказал человек на хорошем английском. – Если вы пройдете в приемную, я наведу для вас справки. Вы хотите повидать вашу мать?
– Да, пожалуйста, – сказал Генри. – А с ней еще одна дама, миссис Прайс. Не может ли она спуститься и поговорить со мной?
Служитель проводил Генри в большую комнату направо от двери. Она была уютно обставлена – там стояли столы, кресла, на столе лежали книги. Посетителей не было. Пока он дожидался, раздался звонок к обеду. Сквозь полуоткрытую дверь он видел, как люди направляются по коридору в столовую. Он заметил зеленое форменное платье и белый чепчик сиделки. Какой-то старичок шел на костылях.
– Пошевеливайтесь, мистер Вайнс, – послышался резкий голос, – нельзя же так копаться.
Были слышны разговоры. Кто-то засмеялся пронзительным глупым смехом. Шаги и голоса замерли вдали, где-то захлопнулась дверь. Генри все ждал. Наконец в дверях показался человек в сером фраке и с моноклем. Он вошел в комнату и протянул Генри руку.
– Я доктор Уэллс, – представился он. – К сожалению, главного врача сейчас нет, он в Ницце на званом обеде, но сегодня вечером его заменяю я. Насколько я понимаю, вы сын миссис Бродрик. У нас возникли некоторые затруднения – ничего серьезного, вам не следует беспокоиться. Ваша приятельница миссис Прайс оказалась разумной женщиной.
– Что вы хотите сказать, какие затруднения? – спросил Генри.
– Миссис Бродрик была в некотором недоумении, когда ее привезли. Это вполне естественно, со многими, знаете ли, так случается. Но с ней находилась ваша приятельница и дежурная сестра, весьма компетентная женщина. Мы решили, что в первый день ей лучше пообедать в своей комнате, а завтра она уже может пойти в столовую. Думаю, что миссис Прайс сейчас сюда спустится.
Он обернулся к двери, и в эту минуту в комнату вошла Аделина Прайс. Вид у нее был абсолютно спокойный и невозмутимый, словно у нее не могло быть никаких причин для волнения.
– Все в порядке, – объявила она. – Ваша матушка уже успокоилась. Когда я уходила, она показывала сиделке фотографии. А какой превосходный обед ей принесли в комнату. Отлично приготовленный, прекрасно сервированный. Должна признать, что обслуживание здесь великолепное, доктор.
Доктор Уэллс улыбнулся, поигрывая моноклем.
– Мелочи играют весьма важную роль, – сказал он.
Аделина Прайс внимательно посмотрела на Генри.
– Зачем вы пришли? – укоризненно проговорила она. – Я ведь сказала вам, чтобы вы дожидались меня в отеле.
Доктор улыбнулся.
– Ничего удивительного, что мистер Бродрик волнуется, – успокоительно проговорил он. – И раз уж он находится здесь, может быть, ему стоит подняться наверх и пожелать спокойной ночи своей матушке. Он убедится в том, что она устроена вполне удобно.
– Да, я бы хотел это сделать, – сказал Генри. Аделина Прайс поморщилась.
– Вы уверены, что это разумно? – спросила она. – Не расстроит ли это ее?
– Я не думаю, – сказал доктор. – Возможно, что это как раз придаст всей ситуации нужную окраску. Разумеется, мы дадим ей легкое снотворное, поскольку это ее первый день, и обстановка может ей показаться несколько странной.
– Я буду ждать вас в фиакре, – вдруг сказала Аделина Прайс. – Мне нет никакого смысла подниматься туда еще раз.
Она быстрым шагом вышла из комнаты – высокая фигура в сером вечернем платье и пальто, воплощенная уверенность в себе. Генри последовал за доктором наверх. Паркетные полы в коридорах – ковров там не было – были чисто вымыты и натерты до блеска. Стены выкрашены в зеленую краску того же цвета, что и форменные платья сестер и сиделок. На верхней площадке лестницы им встретилась молоденькая сестра. Она улыбалась, казалась доброй и отзывчивой. Ее вид внушил Генри надежду, он ухватился за нее, словно за соломинку.
– А что, у вас много молодых сестер? – спросил он. – Вот та, что только что прошла, она тоже будет ухаживать за моей матерью?
– Вам об этом расскажет сестра-хозяйка, – сказал доктор, – она лучше меня знает, что к чему. Я, конечно, могу навести для вас справки. Номер тридцать четыре, вот комната вашей матери.
Он постучал в дверь. Ее открыла немолодая толстая сиделка в очках.
– В чем дело? – резко спросила она. – Ах, это вы, доктор. Прошу прощения. Заходите, пожалуйста.
Доктор Уэллс что-то тихо сказал ей на ухо.
– Мистер Бродрик, – сказал он вслух, – просто пришел пожелать спокойной ночи своей матери. Он пробудет здесь недолго, всего несколько минут.
– Хорошо, – сказала сиделка. – Но мне нужно ее умыть и сделать прочие необходимые вещи, чтобы приготовить ее ко сну, и как можно скорее, у нас сегодня не хватает людей.
– Но сейчас всего восемь часов, – заметил Генри. – Моя мать обычно ложится спать часов в двенадцать, а то и позже.
Сиделка хотела что-то сказать, но доктор ее остановил.
– Это только на сегодня, – сказал он. – Завтра она уже будет вести нормальный образ жизни вместе со всеми остальными.
Генри вошел в комнату. Стены там были зеленые, как и в коридоре, но на полу лежали цветные коврики, а огромное окно занимало всю стену. Шторы были желтые, с зелеными цветами. Комната оказалась не такой просторной, как он ожидал. В углу стояло единственное кресло. Мать сидела на кровати, считая деньги, которые доставала из кошелька. Она не заметила, как он вошел. Деньги рассыпались по одеялу, и она их собирала, разговаривая сама с собой. Пышные седые волосы, словно серебряное облако, покрывали ее плечи. Вдруг она увидела сына.
– Родной мой, – потянулась она к нему. – А мне сказали, что ты уехал и что я не смогу с тобой повидаться.
Он наклонился и взял ее за руку.
– Мне захотелось зайти на минутку, пожелать вам спокойной ночи, – сказал он.
Она кивнула головой, а потом подмигнула, указав глазами на дверь.
– Такие странные здесь люди, – сказала она. – По-моему, они все сумасшедшие. Горничная – мне кажется, это просто сиделка – требует, чтобы я померила себе температуру. Это, наверное, водолечебница, я слышала, что есть такие, только понятия не имела, что они связаны с казино. Миссис Прайс сказала, что я каждое утро смогу ходить отсюда в зал, где рулетка.
– Да, дорогая.
– Это очень дорого стоит? Ты же знаешь, я никогда не представляю себе, что сколько стоит.
– Нет, дорогая, не так уж дорого. Я все это устроил.
– Милый мальчик, ты всегда так добр ко мне. Но ты знаешь, я ведь отлично могла бы жить и у себя на вилле. Ты напрасно беспокоился. – Она стала складывать деньги обратно в сумочку. – Миссис Прайс говорит, что здесь довольно странные порядки. Тебе просто дают фишки, и за них ничего не нужно платить. А как мои мальчики, Генри? Будет их кто-нибудь кормить?
– Какие мальчики?
– Да мальчики же, дорогой. Они будут скучать, не поймут, почему я не возвращаюсь вечером домой. Ведь неделя тянется так долго.
Генри ничего не сказал. Он просто стоял, держа мать за руку.
– Поставь на камин фотографию Джонни, – вдруг сказала она. – Так, чтобы я могла ее видеть, лицом ко мне. У него всегда такое угрюмое лицо, когда он в форме, и такое прелестное… Генри…
– Да, маменька.
– Смотри как следует за своим сыном. Я вот не обращала на Джонни должного внимания. – Она сидела, обратив на Генри испуганные зеленые глаза. – Ты понимаешь, я никак не могу этого забыть, потому и хожу в казино. Нужно ведь чем-то заниматься. Джон был так дорог мне, я имею в виду твоего отца – он был такой ласковый, такой добрый. Он все понимал. Я чувствовала себя такой потерянной, когда его не стало, такой одинокой. Вы были еще маленькие, когда он умер. Иногда мне кажется, было бы лучше, если бы я снова вышла замуж. – Она улыбнулась и провела рукой по волосам. – Какая я глупая, – сказала она, – болтаю, словно старуха. Вот что я тебе скажу, Генри: будь я проклята, если позволю им отобрать у меня деньги, даже если у них теперь какая-то новая система. Я им покажу, как надо играть в рулетку. Уж этим-то не удастся меня провести, как это сделали в казино.
Вошла сиделка и встала около кровати.
– Ну же, миссис Бродрик, – сказала она, – мы с вами не должны забывать, что нас ждет приятная тепленькая ванна, верно?
Фанни-Роза подмигнула Генри.
– Вот глупая, – прошептала она, – обращается со мной, словно с ребенком. Впрочем, какая разница, если ее это забавляет.
Генри поцеловал ее, прикоснувшись губами к ее голове. Он понимал, что больше никогда ее не увидит.
– Спокойной ночи, родная, спите сладко, – проговорил он. Она на секунду прижалась к нему; а потом рассмеялась и отпустила.
– Жизнь забавная штука, – сказала Фанни-Роза, – и не надо напускать на себя такой серьезный вид, мой мальчик. Серьезные мысли никому еще не приносили пользы.
Она проводила его глазами, когда он выходил из комнаты. Доктор все еще ждал его у двери.
– Вы же видите, она чувствует себя прекрасно, начинает привыкать. Вам совершенно не о чем беспокоиться. Насколько я понимаю, миссис Прайс, помимо всего прочего, договорилась о некоторых дополнительных удобствах, которые будут ей предоставлены.
– Благодарю вас, – сказал Генри. – Благодарю вас… вы правы.
Он пожал доктору руку и вышел, взяв шляпу и трость. Спустившись по ступенькам, он сел в стоявший у подъезда фиакр, там, на заднем сиденье, его ожидала Аделина Прайс.
– Второй фиакр я отпустила, – сказала она. – Какой смысл платить за два экипажа? Ну как, все в порядке?
– Да, – сказал он. – По-моему, все хорошо. Кучер стегнул лошадь. Они поехали прочь по длинной темной аллее.
– Вы, наверное, очень устали, – сказал Генри.
– Нисколько. Правда, я не прочь пообедать. И вы, наверное, тоже.
Фиакр свернул и выехал на дорогу. Тяжелые ворота захлопнулись за ними.
– Я все думала, пока сидела, ожидая вас, – проговорила Аделина Прайс, – не могу ли я еще чем-нибудь вам помочь? Что вы собираетесь делать дальше? Каковы ваши планы?
Генри обернулся к ней в темноте кареты.
– Что делать? – устало спросил он. – Да ничего. Какие у меня могут быть планы?
Лошадь резво бежала по булыжной мостовой. Кучер щелкал бичом. Вдалеке плескались о берег волны. Он думал о долгом пути домой – сначала поезд, потом переезд через Ламанш, дом на Ланкастер-Гейт, Молли, Кити, Хэл и маленькая Лизет. Он чувствовал себя бесконечно одиноким и усталым.
– Как вы думаете, – медленно проговорил он, – могли бы вы выйти за меня замуж?
КНИГА ПЯТАЯ Хэл (1874–1895)
1
Самое лучшее, что есть в Итоне, думал Хэл, это то, что к тебе никто не пристает. Можно проволынить целый день, делая только самый необходимый минимум работы, и никто тобой даже не поинтересуется. Существуют, конечно, бесчисленные правила и расписание – в такие-то часы ты должен находиться в определенном месте, но все-таки, несмотря на это, ты располагаешь свободой, и это приятно. Можно уйти гулять, и никто тебя не спросит, куда ты направляешься. И в комнате он живет один, это, пожалуй, самое приятное из всего. На стенах висят две-три картины, подписанные в уголке его инициалами: Х.Е.Л.Б. Один из его товарищей спросил, кто рисовал эти картины, и Хэл тут же соврал, сказав, что художник – его дядя, который уже умер. Ему казалось, что картины недостаточно хороши, и поэтому ему не хотелось признавать их своими. Но когда по вечерам он оставался один у себя в комнате, он частенько брал свечу и рассматривал их с тайной гордостью. Эти картины – его произведение, нечто, созданное его собственными руками, и поэтому они ему нравились. Когда-нибудь он напишет такие картины, которые можно будет показывать всем, но пока это время не наступило, лучше пусть никто не знает, чем он занимается, а то еще станут смеяться и ничего не поймут. Вот мама никогда не смеялась.
Она все понимала. А теперь, когда ее с ним нет, он хочет, чтобы ее место занял отец, чтобы все, чего ему, Хэлу, удастся добиться, было отцу подарком, предметом гордости и счастья. Если в него будет верить отец, у него появится уверенность в своих силах. Беда только в том, что он перед отцом робеет. Они могут часами сидеть вдвоем в гостиной лондонского дома – отец читает «Таймс», а Хэл просто сидит, уставившись на носки своих башмаков. Если же им случалось разговаривать, отец принимал какой-то шутливо-добродушный тон – так взрослые частенько разговаривают с детьми и собаками: потреплет по головке, скажет: «Хороший песик» и тут же забудет. Иногда отец спрашивал: «Ну, как твои картины, Хэл?», стараясь казаться заинтересованным, но поскольку интерес этот был явно притворным, и вообще ответить на такой вопрос было невозможно, Хэл говорил: «Ничего, спасибо», и снова замолкал, чувствуя себя полным дураком. Отец, бывало, помолчит минуту-другую, ожидая более вразумительного ответа, а потом снова возьмется за газету или станет говорить о другом.
Весенние каникулы пришлись на начало марта, как раз когда отец обещал вернуться домой из Франции. Он отсутствовал почти два месяца.
– Папа приезжает сегодня вечером, – сообщила Молли, которая встречала Хэла на вокзале вместе с Кити, мисс Фрост и маленькой Лизет, – и с ним приезжает кто-то еще, он не сказал кто. Все очень таинственно. Даже мисс Фрост ничего не знает. Я думала, что это бабушка, но мисс Фрост говорит, что нет, ведь папа писал в последнем письме, что она больна.
– Это, должно быть, очень важная персона, – заметила Кити, – ей или ему отвели большую комнату рядом с папиной. Как бы я хотела, чтобы это был дядя Том или тетя Хариет. Мы так ужасно давно их не видели.
– Во всяком случае, я надеюсь, что она проживет у нас недолго, – сказала Молли. – Ведь нам придется вести себя за столом церемонно и говорить всякие любезности. Хэл, ты стал совсем большой, тебе надо будет сшить фрак. А какой худой, прямо ужас.
– Это потому, что в Итоне нет Фрости, которая заставляет меня есть яблоки в тесте, – улыбнулся Хэл. – Там никто не обращает внимания на то, что мы едим.
– Возможно, это и так, однако я надеюсь, что ты не прячешь еду за щекой, с тем чтобы выплюнуть ее, как только выйдешь за дверь. Дома ведь ты постоянно это делаешь, – сказала мисс Фрост. – В Итоне надо вести себя как следует.
– Вот уж нет, – возразил Хэл. – Я делаю все, что хочу.
Когда они приехали домой, Хэл по-королевски расплатился с кучером, хотя у мисс Фрост были приготовлены для этого деньги.
– Глупости, Фрости, – сказал он, – я уже не ребенок.
Он взвалил на плечи свой чемодан и понес его наверх к себе в комнату, испытывая такое ощущение, что семь недель, проведенные в Итоне, каким-то необъяснимым образом его изменили. Он чувствовал себя повзрослевшим, более ответственным, да и девочки смотрели на него по-новому, другими глазами, словно он сделался важной персоной. Когда он разбирал и раскладывал по местам свои вещи, они пришли к нему в комнату, приковыляла даже малышка Лизет, волоча ножку.
Он нарисовал для нее кошечку, и она схватила рисунок с восторженным визгом, а для Молли у него были приготовлены два эскиза, на одном был изображен их дом, а на другом – речка.
– А для папы ты что-нибудь нарисовал? – спросила Молли.
После некоторого колебания Хэл достал из чемодана небольшой сверток.
– Вы знаете фотографию с маминого портрета, которую я сделал еще у нас дома? – Девочки кивнули. – Так вот, я одолжил у одного мальчика увеличительное стекло и сделал миниатюру, – сказал он. – Это, конечно, не настоящая живопись, но все-таки лучше, чем ничего.
Он снял бумагу и протянул сестрам маленькую круглую рамочку.
– Рамку я нашел в одной лавочке в Итоне, – сказал он. – Она как раз подошла.
На сестер смотрело лицо их матери: темные волосы, собранные в узел на затылке; спокойные серьезные глаза.
– Понимаете, – сказал Хэл, – я все думал, как это ужасно для папы, что портрет находится в Клонмиэре, и он никогда его не видит. Может быть, если он сможет смотреть на эту миниатюру, ему будет не так тяжело.
Девочки молчали, обдумывая его слова.
– Очень хороший рисунок, – сказала Молли. – Гораздо лучше, чем твоя фотография.
– Ты правда так думаешь? – спросил Хэл. – Ему будет приятно?
– Как бы я хотела иметь такой рисунок, – сказала Кити. – У меня только эта несчастная фотография, которая мне совсем не нравится.
– Дайте мне посмотреть на маму, – попросила Лизет. Молли посадила девочку на колени и показала ей миниатюру.
– Как это ужасно, что Лизет никогда не знала мамы, – сказала Кити. – Все равно как если бы ей рассказывали про кого-то сказку. А ведь в сказках все неправда. Положи ее на место, Лизет, а то вдруг испачкаешь. Можно мы покажем ее Фрости?
– Нет, – вдруг сказал Хэл. – Нет, давайте снова ее завернем. Я даже не знаю, подарить ее папе или нет.
Теперь, когда он снова смотрел на миниатюру, она превратилась для него во что-то очень личное, только ему принадлежащее, в некую драгоценность, которой не должны касаться чужие руки.
Завтракали они все вместе наверху в классной комнате, а после этого отправились в галерею мадам Тюссо – на омнибусе до Мерилебоун-роуд – и вернулись домой как раз к чаю.
– Чай будем пить в столовой, – сказала Молли, – чтобы была настоящая торжественная встреча. Очень досадно, конечно, что будут какие-то гости, но тут уж ничего не поделаешь.
– Мне кажется, будет лучше, если я буду пить чай наверху вместе с Лизет и няней. Вашему отцу захочется поговорить с вами без помехи.
– Ах, Фрости, ты настоящая трусиха, – рассмеялся Хэл. – Тебе просто не хочется сидеть за столом с церемонным видом и демонстрировать свои хорошие манеры, как это полагается при гостях. Но ты не бойся, я не дам тебя в обиду.
Однако мисс Фрост осталась тверда. И вот, в пять часов, Молли, Хэл и Кити собрались в гостиной. Хэл не вынимал руку из кармана, перебирая пальцами заветный сверток. Он никак не мог решить, отдавать его отцу или нет. Страх боролся в нем с радостным волнением. Временами он жалел, что не может пойти наверх и пить чай вместе с мисс Фрост, Лизет и няней. Отец станет расспрашивать его об Итоне перед гостем, и он знал, что не сумеет отвечать как надо.
– А вот и карета, – сказала Кити, которая смотрела из окна. – А за нею кеб с целой кучей чемоданов. Но ведь у папы, когда он поехал к бабушке, был всего один чемодан да еще портплед.
– Они, наверное, принадлежат гостю, – сказала Молли, оглянувшись через плечо. – Куда, интересно, мы положим все эти вещи? Хэл, не смей убегать. И пожалуйста, не молчи все время за столом с таким видом словно у тебя болят зубы… Папочка, дорогой!
Она распахнула парадную дверь и сбежала по ступенькам вместе с Кити, чтобы поздороваться с отцом. Хэл шел за ними, засунув руки в карманы. Он гадал, поцелует его отец или нет – ведь теперь он большой, учится в Итоне. Из кареты вышла элегантно одетая дама и поздоровалась с сестрами за руку. На ней была черная шляпа с крылышками. Дама совсем незнакомая, раньше они никогда ее не видели. А он-то надеялся, что это будет дядя Том из Дунхейвена… Хэл медленно двинулся вперед, улыбаясь отцу, и машинально потянулся к нему, ожидая поцелуя.
– Как ты себя ведешь, где твои манеры? – остановил его Генри, хватая за плечи и поворачивая. – Разве ты не знаешь, что сначала нужно поздороваться с дамой? Это Хэл, Аделина. Тебе нужно бы постричься, старина. Ну-ка, кто-нибудь, позовите слуг, чтобы занялись багажом. Мы хотим чаю. – Они оба повернулись и стали подниматься по ступенькам. Гостья что-то быстро говорила отцу. Они, по-видимому, были хорошо знакомы друг с другом. Идя за ними следом, Хэл посмотрел на Кити и состроил гримасу. Он еще больше пожалел о том, что нельзя пить чай наверху в классной. Поднялась суета вокруг багажа, отдавались быстрые распоряжения. Гостья указывала на чемоданы, которые следовало отнести наверх.
– Остальное можно сложить в кладовой, – говорила она. – Эти два больших сундука мне не понадобятся, там только летние вещи.
Горничная, вся красная от обилия сыпавшихся на нее распоряжений, наклонилась над портпледом, в котором были зонтики и трости.
– Я вам все покажу после чая, – сказал Генри, – и если вам что-нибудь не понравится, мы переделаем. Ну как, дети, вы будете пить чай наверху?
– Нет, – быстро ответила Молли, – мы будем в столовой, вместе с вами. Из серебряного чайника.
Генри засмеялся, обернувшись к гостье.
– Торжественная встреча, все, как полагается. Ну, идемте за стол.
Гостья окинула критическим взглядом картины на стенах.
– Вы мне не говорили, что вам нравятся ранние итальянцы, – сказала она. – Все эти скучные мадонны. Я их не переношу. У них у всех такой вид, что невольно хочется их как следует накормить и заставить прогуляться, чтобы они немного оживились.
Генри рассмеялся. Он, похоже, смеялся всему, что говорила гостья. И, к великому изумлению детей, она направилась к хозяйскому месту на торце стола, возле которого стоял серебряный чайник и которое прежде всегда занимала Молли.
Молли залилась краской, а Хэл отвернулся, ему было невыносимо смотреть, как расстроилась сестра. Он знал, как она предвкушала этот момент – разливать чай в качестве хозяйки дома. Он сел на свое место и, опустив глаза, уставился в тарелку. Отец, по-видимому, ничего такого не заметил, а гостья начала спокойно разливать чай.
– Ну-с, что вы тут без меня поделывали? – спросил Генри. – Французский, немецкий, музыка, танц-классы – все как обычно? Вы не можете себе представить, Аделина, сколько денег я трачу на воспитание этих девиц.
– Будем надеяться, что они извлекут из этого пользу, – отозвалась гостья и, обернувшись к Кити, задала ей какой-то вопрос по-французски.
Теперь настала очередь Кити смущаться. Она бросила умоляющий взгляд в сторону Молли.
– Простите, я не понимаю.
Гостья рассмеялась.
– Вы, кажется, говорили мне, что они свободно владеют языком, – обратилась она к Генри. – Боюсь, что вы просто хвастались. Не передашь ли ты мне булочку, Хэл, или, может быть, ты собираешься съесть их все сам?
У нее были блестящие ярко-синие глаза, она улыбалась, показывая при этом очень белые зубы. Хэл пробормотал какие-то извинения и передал ей через стол тарелку.
– Мечтает, как всегда, – заметил отец. – Я объясню вам, в чем дело. Мальчик изучает ваше лицо, с тем чтобы нарисовать потом ваш портрет. Я ведь вам говорил, что он наш семейный художник.
Хэл чувствовал, как лицо его заливает краска. Вот оно, то, чего он боялся. Нужно разговаривать, отвечать на докучные вопросы.
– У меня был брат, – сказала гостья, – который в детстве занимался рисованием, но как только попал в школу, все это было забыто. Ведь в Итоне у тебя, наверное, совсем не остается свободного времени, Хэл, верно?
– Нет, остается, – сказала Кити. – Он нарисовал две очень красивые картинки для Молли и для меня, и еще одну специально для папы.
– Неужели? – удивился Генри. – Ну же, Хэл, что это за картина?
– Да ничего особенного, – отвечал Хэл. – Она не слишком-то хороша, боюсь, что вам она не понравится.
От волнения он толкнул свою чашку, и чай пролился на стол, растекаясь по белой скатерти.
– Тарелку, Молли, и побыстрее, – сказала гостья, – а то испортится полировка. Позови горничную, пусть принесет тряпку. Фу, какая неприятность. Если ты собираешься стать художником, Хэл, у тебя должна быть более твердая и уверенная рука. – Хэл неловко встал со своего места, не зная, что делать, испытывая острую ненависть к ней и проклиная собственную неловкость.
– Ну ладно, садись, – раздраженно велел ему отец. – Не стой тут, раскрыв рот, как баран в аптеке. Расскажи мне лучше о школе. С кем ты там дружишь?
– У меня нет друзей, – в отчаянии отвечал Хэл.
– Полно, что ты говоришь, – сказал Генри. – Есть же у вас мальчики, с которыми ты познакомился.
В конце концов Хэл признался, что ему нравится один мальчик по фамилии Браун.
– Браун? Какой это Браун? В мое время в Итоне не было никого с такой фамилией. Чем он занимается? В какой команде играет?
– Я не знаю. По-моему, он вообще не занимается спортом.
– Нечего сказать, интересный, должно быть, молодой человек, – заметил Генри. – Ну, расскажи что-нибудь еще.
Гостья смеялась и подмигивала Генри со своего конца стола. Хэл сжал кулаки, вонзив ногти в ладони. Бесполезно. Он больше не будет отвечать ни на какие вопросы.
– Боюсь, что мое семейство не может себя показать так, как я надеялся, – сказал Генри. – Молли дуется, Кити ни слова не могла сказать по-французски, а сын и наследник залил скатерть чаем и ничего не может рассказать о своем первом семестре в Итоне, если не считать того, что он подружился с мальчиком по имени Браун, у которого нет никаких достоинств. Аделина, я сражен. Беру назад все, что рассказывал вам в Ницце.
Дети сидели, опустив глаза в тарелки. Они испытывали неловкость от новой манеры отца постоянно шутить и насмехаться. Почему он так разговаривает с этой Аделиной, которая все время смотрит на них критическим взглядом и которой не нравятся итальянские картины, висящие у них в столовой?
Через некоторое время дверь в столовую открылась, и вошла Лизет, на которую для этого случая надели белое платьице, а волосы повязали белыми бантами. Робкая девочка стеснялась. Она стояла у двери, засунув палец в рот.
– Ну же, беби, в чем дело? – обратилась к ней гостья. – Не бойся, я тебя не укушу.
Лизет посмотрела на Кити. В доме никто не называл ее «беби».
– Во время нашего чая ей всегда дают кусочек сахара, – сказала Молли. – Подойди к Молли, моя радость, она даст тебе сахарку.
Девочка, хромая, подошла к столу. Она видела, что гостья с любопытством разглядывает ее ногу в высоком башмачке.
– Ей необходимо делать специальные упражнения, – сказала Аделина, обращаясь к Генри. – Я знала одну особу, она была хромая от рождения, так вот эти упражнения сотворили настоящее чудо. Но их надо делать регулярно, по часу в день, под наблюдением врача. Я выясню, куда надо обратиться.
Лизет смотрела на незнакомку и ела свой сахар. Она понимала, что речь идет о ее ноге, и ей это было неприятно.
– А скоро эта тетя уйдет? – спросила она у Молли.
Все сделали вид, что не слышали. Молли наклонилась и прошептала что-то девочке на ушко.
Хэл по-прежнему сидел, уставившись в свою тарелку и думая о том, что отец, наверное, смотрит сейчас на Лизет со странным выражением сожаления, смешанного со стыдом, которое он не раз замечал на его лице. Хэл теперь уже знал, что если бы не родилась Лизет, мама не умерла бы. Но он не любил об этом думать. То, что у людей рождаются дети, это деликатная тема, в особенности когда дело касается твоих собственных родителей…
Гостья встала из-за стола, отодвинув свой стул.
– Ну что же, может быть, теперь осмотрим дом? – быстро проговорила она.
– Откуда вы хотите начать? – с улыбкой спросил Генри.
– Самое важное место в доме это кухня, – ответила она.
Молли нерешительно взглянула на отца.
– Мне кажется, они там еще не кончили пить чай, – сказала она. – В это время мы обычно не ходим вниз, чтобы не беспокоить прислугу. Боюсь, что миссис Лестер не понравится, если мы придем.
– Миссис Лестер придется с этим примириться, – сказал Генри. – Пойдемте, Аделина. С этого момента берите бразды правления в свои руки. Я отстраняюсь и предоставляю все вам. – Он засмеялся, словно это была отличная шутка. – Пока вы будете осматривать кухню, я засвидетельствую свое почтение мисс Фрост и няне и сообщу им наши новости, – добавил он.
Он побежал вверх по лестнице, насвистывая веселый мотив, а Молли вместе с гостьей пошли по коридору к двери, ведущей вниз на кухню и в гостиную для слуг. Хэл и Кити остались в столовой и сидели за столом, удивленно глядя друг на друга.
– Что, интересно, он имеет в виду? – спросила Кити. – Что за новости он собирается сообщить Фрости и няне?
– Не знаю, – отозвался Хэл. – Все это очень странно.
– Может быть, мы все поедем домой в Клонмиэр, а эта особа арендует наш дом и будет жить здесь? Поэтому ей и нужно все осмотреть и побывать на кухне. О, Хэл, это было бы просто замечательно! Как ты думаешь, это возможно?
– Может быть, – сказал Хэл. – Может быть. А что, если мы все поедем туда на Пасху? А Боулы откажутся от аренды, и дом снова будет наш?
Безумная надежда вспыхнула в сердцах этих двух детей. Кити побежала наверх вслед за отцом. Хэл направился в гостиную. Он достал из кармана миниатюру и снова стал ее рассматривать. Если они поедут домой в Клонмиэр, он сможет сравнить ее с оригиналом, который по-прежнему висит там. Как было глупо с его стороны опрокинуть эту дурацкую чашку и рассказывать про Брауна, с которым он и говорил-то всего один раз, когда они вместе гуляли в воскресенье. Может быть, если он подарит отцу миниатюру, это как-то компенсирует сегодняшние неудачи. Отец увидит, на что он способен, и, кроме того, это покажет, что он понимает отца, чувствует, как ему одиноко и тяжело без мамы.
Он решил сделать из этого секрет, положить миниатюру в такое место, где отец обнаружит ее случайно. Он подошел к письменному столу и написал на листке бумаги: «Папе от любящего сына. Хэл». Достав миниатюру из кармана, он завернул ее в этот листок и положил в ящик стола. Потом подошел к камину, сел в кресло и стал думать о том, как они поедут в Клонмиэр. Кити, наверное, права. Это объясняет всю ситуацию и то, что эта Аделина привезла с собой столько сундуков. Снова Клонмиэр, комната в башне, лошади, собаки, старый Тим, лес, залив, дядя Том и тетя Хариет. Все потечет по-прежнему, даже если мамы больше нет. У жизни опять появится смысл. Он будет кататься на лодке по заливу, охотиться на зайцев на острове Дун; будет рисовать Голодную Гору…
В комнату вошла Кити с таинственным видом и широко раскрытыми глазами.
– Фрости очень расстроена, – сообщила она. – Что папа мог ей сказать? А когда она пошла в комнату для гостей разговаривать с этой женщиной, губы у нее были поджаты – знаешь, как она их поджимает, когда волнуется или чем-то расстроена? Но ведь ей наверняка тоже захочется вернуться домой.
Она умолкла, так как в этот момент в комнату вошел Генри, а вместе с ним – Молли, бледная, натянутая, как струна. Генри закрыл дверь, подошел к камину и встал спиной к огню. Вид у него был взволнованный и даже несколько растерянный, словно он не мог понять, что происходит с Молли.
– Нужно быть разумной, дитя мое, – сказал он. – Ты ведь понимаешь, что я сделал это скорее ради вас, чем для своего удовольствия. Как ты думаешь, разве мне легко было все эти годы?
– Нам было так хорошо, мы были счастливы, – сказала Молли. – Нам больше никого не нужно.
Она начала плакать, как маленький ребенок, совсем не так, как плачут пятнадцатилетние девушки. Кити подбежала к ней и встала рядом. Хэл ничего не говорил. Он неотрывно смотрел на отца.
– Она удивительная женщина, – говорил Генри. – Такая умная, деятельная. Все на свете умеет. Я слишком долго не занимался делами, и у нас все запущено: прислуга, мисс Фрост да и вы тоже. А теперь ваша мачеха возьмет дела в свои руки и наведет порядок. Если вы хоть немного меня любите, вы должны радоваться тому, что произошло. Вы ее скоро оцените, я это знаю. Вы не можете себе представить, как много она уже для меня сделала.
Мачеха… Хэл продолжал смотреть на отца.
– Вас с Кити не было в комнате, когда я объявил Молли, – продолжал Генри, чувствуя на себе взгляд сына. – Две недели назад, в Ницце, я женился на мисс Прайс. Она была для меня таким прекрасным другом. Когда-нибудь, когда вы будете постарше, я расскажу вам об этом. А теперь я вас прошу оказать ей радушный прием в знак признательности за все то, что она для меня сделала. Молли, судя по всему, не слишком довольна тем, что произошло, я никак не могу понять, почему. Ведь это совсем не значит, что я буду любить ее меньше, чем раньше.
Молли продолжала плакать, теребя в руках носовой платок. Глаза у нее покраснели и распухли.
– Пойди наверх, – велел ей Генри в полной растерянности. – Если Аделина увидит тебя в таком виде, ей покажется странным, что у тебя заплаканы глаза. Боже мой, хорошенькую встречу вы мне устроили. Как я жалею, что не остался в Ницце.
Он стал шагать взад-вперед по комнате.
– Значит, она всегда будет здесь жить? – спросила Кити. – Потому и привезла так много сундуков?
– Разумеется, она будет жить вместе с нами, – раздраженно сказал Генри. – Она теперь миссис Бродрик. А вы можете называть ее Аделиной.
Молли выбежала из комнаты. Хэл слышал, как она бегом поднялась по лестнице, а потом захлопнула дверь своей комнаты. Кити вышла следом за ней. Хэл чувствовал себя ужасно. Они с отцом остались в комнате одни. Наверху было слышно, как волочат по полу сундуки, как переговариваются между собой слуги. Маленькие золотые часы на каминной полке быстро и четко отсчитывали секунды.
– И все это ради вас, для вашей пользы, – повторил Генри. – Вы должны попытаться это понять. Девочкам необходимо общество образованной и хорошо воспитанной женщины. От мисс Фрост в этом отношении нет никакого толка. С тобой, конечно, все иначе, ты в основном будешь в Итоне, но ведь существуют и каникулы. Помимо всего прочего, человеку плохо жить в одиночестве. Когда тебе будет столько же лет, сколько мне…
Он не договорил. Конец предложения повис в воздухе. Что он делает? Взывает к четырнадцатилетнему подростку за сочувствием и пониманием, к мальчику, который просто не в состоянии представить себе, что он пережил за эти годы. Бесплодные дни, бессонные ночи, которые нельзя забыть, невозможно вычеркнуть из памяти.
– Очень плохо, когда один из родителей уходит и на другого ложится вся ответственность за детей. Так случилось с моей матерью. Теперь я понимаю, каким это было для нее тяжелым бременем. Мы с братьями – твоими дядьями – этого, конечно, не понимали, но я не сомневаюсь, что ей приходилось очень нелегко.
Хэл по-прежнему ничего не говорил. Он продолжал смотреть на отца ничего не выражающим взглядом. Генри подошел к своему столу, открыл ящик и стал просматривать письма, скопившиеся за время его отсутствия. Он разрывал конверты один за другим, почти не читая того, что в них заключалось. Наверху слышались твердые быстрые шаги Аделины – она доставала вещи и раскладывала их по местам. По лестнице взад-вперед ходили слуги, перенося наверх остальные сундуки и чемоданы. Внезапно Генри увидел в ящике небольшой сверток. «Папе от любящего сына. Хэл». Он взял его в руки и посмотрел на мальчика.
– Это и есть твой подарок? – спросил он, заставив себя улыбнуться. – Спасибо тебе, мой мальчик.
Он стал разворачивать бумагу. Хэл не двинулся с места. Он не сделал попытки остановить отца. Ему казалось, что он не может пошевелиться, не может вымолвить ни слова. Он стоял посреди комнаты, словно пришибленный, не в силах помешать отцу, сердце его наполняла невыносимая боль, причину которой он едва сознавал, а черный бесенок в глубине души насмешливо шептал: «Ну давай, разворачивай, черт тебя побери, посмотри, что там такое».
Генри держал миниатюру в руках. Бумага, в которую она была завернута, упала на пол. Хэл наблюдал за его лицом, однако в нем ничто не изменилось, разве что сжались губы, отчего в углах рта залегли две жесткие морщины. Хэлу казалось, что отец смотрит на рисунок целую вечность. По-прежнему тикали часы. По улице проехал кеб. Из камина выпал уголек и продолжал тлеть на прикаминном коврике. Наконец отец заговорил, голос его, казалось, звучал издалека…
– Прекрасная миниатюра, – сказал он. – Отлично выполненная. Благодарю тебя. – Он открыл маленький выдвижной ящичек, который был в его столе, и спрятал туда миниатюру. Затем выбрал из связки ключ и запер ящичек. – Пойди сейчас к Молли и скажи ей, чтобы она привела в порядок свое лицо перед обедом. Да, вот еще, Аделина любит, чтобы обед подавался точно в половине восьмого, так что вы должны переодеться и быть готовыми за пять минут до этого времени.
– Хорошо, папа, – сказал Хэл.
Он обождал с минуту, однако Генри так и не обернулся. Он стоял, отвернувшись к камину и глядя в огонь. Хэл вышел из гостиной и поднялся по лестнице на второй этаж. Дверь комнаты для гостей была открыта. На кресле валялась оберточная бумага, а на туалетном столике были разложены серебряные щетки. В ванной комнате отца лилась вода, и там кто-то плескался. Хэл медленно стал подниматься по лестнице на третий этаж.
2
Девочкам было, конечно, хуже. Им приходилось терпеть и страдать, видя, как все в доме меняется, тогда как Хэл находился в Итоне. Им пришлось примириться с тем, что бедняжка Фрости была изгнана, а ее место заняла противная девица, выписанная из Швейцарии. У Лизет за девять месяцев переменилось пять нянек, потому что ни одна не умела правильно делать упражнения для больной ноги. Одно за другим приходили письма от Молли, то исполненные ярости, то грустные и печальные.
«Мы никогда не видим папу одного, – писала Хэлу сестра. – Она ходит за ним, как пришитая. Если он выходит из комнаты, она идет следом.
А за столом непрерывно с ним разговаривает, не обращая на нас никакого внимания, а если Кити или я пытаемся вставить слово, она злится и смотрит на нас так, словно хочет растерзать. В гостиной переставила всю мебель и сменила обивку. Мы находим эту новую обстановку отвратительной, и папа тоже, однако он не сказал ни слова. Наверное, не смеет ей противоречить».
Отец, который всегда казался таким прекрасным и недоступным, но в то же время сильным и надежным, теперь превратился в ничто. С ним совсем не считались. Бог был низвергнут со своего пьедестала. У него не было воли, не было собственного мнения. Что бы ни сказала Аделина, как всегда кратко и решительно, он тут же поддакивал, и не потому, что соглашался, а просто так было спокойнее. К нему в Итон они приехали всего один раз, и этот день был для него одним из самых несчастных. Сначала она раскритиковала его комнату, затем ей не понравился его вид.
– Не сутулься, – говорила она, – у тебя настоящий горб. Генри, этот мальчик должен носить специальный корсет, по крайней мере в течение часа каждый день. И он слишком бледен, ему нужно побольше бегать. Почему бы тебе не заняться легкой атлетикой, не вступить в какую-нибудь команду?
– Мне не хочется, – отвечал Хэл.
– Летом тебя, конечно, заставят играть в крикет. О, да ты, оказывается, еще и плакса. Понятно, так, конечно, легче всего, не требуется никаких усилий. Впрочем, мальчишки все одинаковы, их нужно подгонять и подстегивать.
Она всегда говорила в резком решительном тоне, столь характерном для всего, что она делала, так что не было никакой возможности ей возразить. Она обежала глазами стены комнаты, задержавшись на его картинах. Хэл увидел, как ее губы скривились в усмешке.
– Готовишься поступать в Академию? – спросила она. – Это дерево, похоже, стоит не на месте. Я, конечно, не берусь судить, но если уж где увижу кривую линию, то сразу же замечу. – Она рассмеялась, обернувшись через плечо к Генри. – Если так выглядит ваш знаменитый Клонмиэр, я не удивляюсь, что ты сдаешь его внаем, – сказала она. – Держу пари, что там к тому же еще и сыро, ведь рядом вода. Ну ладно, Хэл, что еще ты можешь нам показать?
– Ничего, – ответил он. – Больше ничего.
– Не очень-то много ты наработал. Так состояния не составишь. Ну, как насчет завтрака? Поедем в Виндзор? Я умираю от голода.
И так весь день – шпильки, насмешки, постоянное стремление сравнить его неловкую угловатую фигуру с тем, как выглядят другие мальчики его возраста.
– У тебя, верно, нет никакого самолюбия, – говорила она, – и никаких интересов. Неужели тебе не хотелось бы стать капитаном крикетной команды или организовать оркестр?
– Да нет, особого желания нет, – отвечал Хэл.
– Это бесполезно, Аделина, – вмешался его отец. – Такая у меня судьба: иметь сына, который не желает выдвинуться ни в одной области. Как это ни печально, но это факт.
Он говорил легким спокойным тоном, однако его слова ранили Хэла.
Они уехали пятичасовым поездом, и отец дал ему соверен.
– Твой дядя Герберт приглашает вас всех на лето в Летарог, – сказал Генри. – Мы с Аделиной, вероятно, поедем за границу.
Отец не поцеловал его. Поезд отошел, и Хэл остался на перроне с совереном в кармане. Больше они не приезжали.
Каникулы в Сонби или в Летароге оказались средством спасения. Девочки были так счастливы сбежать из дома на Ланкастер-Гейт, что просто жалко было смотреть. Теперь, когда двоюродная бабушка Элиза умерла, дом в Сонби тоже принадлежал дяде Герберту. Его семья приезжала туда на летние месяцы из Летарога.
– Как жаль, что мы не можем всегда жить у вас, – сказала однажды Кити.
– Полно, какие глупости, – улыбнулся дядя Герберт. – Я же знаю, как вы любите отца.
– Теперь у нас все изменилось.
Дядя Герберт ничего не сказал, но через некоторое время, когда сестры гуляли по песчаному берегу, Кити сказала:
– Я слышала, как дядя Герберт, разговаривая с тетей Кейси, сказал: «Черт бы побрал эту женщину». Они были в кабинете, а дверь была открыта. И еще он сказал: «Это настоящая трагедия». Подумать только, священник, а поминает черта.
– Ее никто не любит, – со злостью проговорила Молли. – Если бы у меня хватило храбрости, я бы сбежала из дома и поступила в гувернантки. Она сказала папе, что наша бедненькая Лизет хитрюга, и вообще у всех детей с физическим недостатком что-нибудь неладно с психикой. А Лизет такая умница, такая душечка. Странно, что Аделина не любит Клонмиэр, хотя никогда там не бывала. Она даже сняла картину, где он нарисован, которая висела на стене в гостиной. А когда кто-нибудь заговаривает о деревне, она начинает смеяться и отпускать язвительные замечания.
– Подумать только, – сказала Кити, – с тех пор, как умерла мама, папа всего три раза был на той стороне воды, и каждый раз останавливался в отеле в Слейне, чтобы сделать все дела. А когда мы жили в Клонмиэре, он ездил на шахты каждый день. Просто не понимаю, как там без него идет работа.
– Когда предприятие на ходу, оно уже не нуждается в постоянном контроле со стороны владельца, – заметил Хэл. – В нашем классе есть один мальчик, у него отец – владелец угольных копей, так он их не видел ни разу в жизни. Сидит себе дома и получает дивиденды. Какой смысл работать, если можно получать деньги просто так?
– Маме было бы неприятно слышать то, что ты сказал, – упрекнула брата Молли. – Она учила нас совсем другому.
– Ты права, – согласился Хэл. – Но что толку об этом вспоминать? Теперь с нами никто не разговаривает так, как разговаривала с нами мама. А если я скажу что-нибудь в этом духе в Итоне, ребята назовут меня дураком или сопляком. Если бы мы жили в Клонмиэре как раньше, все было бы иначе. Я уверен, что мы с отцом ездили бы на шахты вместе, и я бы их полюбил, потому что почувствовал бы, что шахты и наша семья это одно целое. А сейчас мне на них наплевать. Во всяком случае мы всегда будем получать оттуда сколько угодно денег, а это самое главное. Смею сказать, что когда я буду учиться в Оксфорде, я ни в чем нуждаться не буду.
– А помнишь, что нам недавно говорил дядя Герберт? Торговля медью приходит в упадок. В Корнуоле уже закрыли несколько шахт, – сказала Молли.
– Да, но, кроме этого, он еще сказал, что предприимчивые владельцы шахт обнаружили в недрах еще и олово и начинают разрабатывать его вместо меди. Цены на олово стоят очень высоко, и они по-прежнему получают большие доходы.
– А у нас может быть все иначе, – сказала Молли. – Что, если на Голодной Горе нет никакого олова?
– Медь или олово, – сказала Кити, – какое это имеет значение, если мы живем с Аделиной на Ланкастер-Гейт, за нами постоянно шпионит эта швейцарка, а папа умыл руки и не обращает на нас внимания? Лучше бы у меня не было никаких денег, и я бы жила в хижине на Килинских болотах.
– С Лондоном и Ланкастер-Гейт можно было бы мириться, если бы не Аделина, – сказала Молли. – Мы были счастливы, когда жили там с папой.
– Нет, не были, – возразил Хэл. – Никто из нас не был по-настоящему счастлив с тех пор, как мы уехали из Клонмиэра, и ты это знаешь. Все стало иначе после того, как умерла мама, и прошлое уже никогда не вернется.
Девочки с удивлением смотрели на брата. Он был бледен и возбужден, в глазах у него стояли слезы.
– Ах, теперь я ни в чем не вижу смысла. Иногда мне просто хочется умереть.
И он убежал от них прочь через сомбийские пески, ветер развевал его волосы, а за ним с лаем мчались собаки.
– У него сейчас трудный возраст, – заметила Молли. – Мальчики в это время все такие. Тетя Кейси говорит, что с Бобом было то же самое.
– У Боба есть дом, ему было куда вернуться, – сказала Кити, – а у Хэла только Ланкастер-Гейт.
По мере того как шли годы, проблема каникул стала усложняться. Вторая жена Генри не любила его детей и не делала из этого тайны. Не могло быть и речи о том, чтобы Генри любил кого-нибудь, кроме нее, а тем более своих детей. Она желала владеть им единолично, и единственным способом добиться этой цели было отдалить его от детей, внушить ему мысль, что они его совсем не любят, что никто из его родных и друзей его недостоин, и единственный человек, который его понимает и заботится о нем, это она сама. Она спасла его от невыносимого одиночества, и теперь он может получить утешение только от нее.
Поначалу было приятно сознавать, что тебя желают с такой страстью. Для Генри это чувство было ново, и он отдался ему целиком и полностью, считая, что оно вознаграждает его за потерянные годы. Это его возбуждало и льстило ему. Аделина его обожает и, обожая его, она в то же время взвалила на свои плечи все обязанности, отлично ведет его дом, делает все необходимое для его детей, сообщает ему то, что ему хочется знать, и скрывает все то, чего ему знать не следует. Брак с Аделиной сделал его жизнь простой и спокойной, говорил он себе, удобной и приятной. Если Молли, Кити и Хэл чем-нибудь недовольны, они сами виноваты, им следовало бы быть более покладистыми. Впрочем, у каждого из них своя жизнь, пусть они ее и устраивают. Он не желает, чтобы его беспокоили заботами о детях. Аделина права, вся эта троица – эгоисты, которые думают только о себе. Они не понимают, что человеку нужна жена, иначе все пойдет прахом. Если дети не могут поладить с Аделиной, пусть отправляются на каникулы куда-нибудь в другое место – к Герберту или Эдварду. Им не на что жаловаться, ведь он всегда настаивает на том, чтобы им было предоставлено все самое лучшее. Когда Молли пришло время выезжать, устраивались званые вечера и обеды; в Лондон приехали Эдвард с женой, чтобы вывозить ее в свет. Аделина это делать отказалась и была совершенно права, поскольку Молли никогда не выказывала к ней расположения. Раз или два Генри пытался поехать с ней сам, но почему-то каждый раз это оканчивалось размолвкой с Аделиной.
– Не хочешь ли поехать с нами? – предложил Генри. – На балу, который давали Гошены, Молли была просто очаровательна.
– Ничего удивительного, – засмеялась Аделина, – ведь меня там не было. Мисс Молли любит, чтобы все внимание оказывалось только ей одной, она всегда была такая. Помню, как она строила глазки учителю музыки.
– Ах, перестань, пожалуйста…
– Дорогой мой Генри, я не слепая. Значит, ты снова собираешься куда-то ехать? Предпочитаешь общество дочери обществу жены.
– Конечно же, нет. Если ты хочешь, чтобы я остался дома…
– Дело совсем не в том, чего я хочу и чего нет. Ты же знаешь, что я никогда не думаю о себе. Нет-нет, если тебе нравится сидеть в душном зале и смотреть, как твоя старшая дочь лезет из кожи вон, чтобы подцепить жениха – пожалуйста, на здоровье. А я пораньше лягу спать, у меня отчаянно болит голова.
– Ладно, я останусь дома, Молли может поехать с Эдвардом.
После двух-трех подобных сцен было гораздо проще окончательно предоставить заботу о Молли Эдварду. Следующая проблема возникла тогда, когда Хэл написал отцу, приглашая его приехать четвертого июля. Он был загребным в состязаниях старших классов и хотел, чтобы отец присутствовал при этом событии.
«Приезжайте, пожалуйста, один или вместе с Молли и Кити».
Генри опасался, что это вызовет гнев Аделины, и пытался незаметно спрятать письмо, однако ее острый взгляд тут же заметил штемпель Итона и почерк Хэла на конверте.
– Ну как, что хорошенького пишет твой сынок? – поинтересовалась она. – Какие-нибудь неприятности с учителями?
– Он хочет, чтобы я привез девочек в Итон четвертого. Он гребет на одной из лодок.
– Меня, конечно, не приглашают.
– В общем-то нет. Но он, конечно, будет рад тебя видеть.
– Дорогой мой, не надо передо мной притворяться, я этого не люблю. Я бы не поехала в Итон, даже если бы меня пригласили. Дело в том, что у нас намечались гости к ленчу, я пригласила Мейсонов и Армитажей. Я понятия не имела, что тебе вздумается ехать в Итон. Мне будет весьма неудобно принимать гостей без хозяина дома. В конце концов, это же твои друзья, а не мои. Я, разумеется, совсем не хочу нарушать твои планы, только непонятно, с чего это Хэлу вздумалось тебя пригласить. Просто он хочет, чтобы было перед кем покрасоваться. Ведь гребля – это единственное, чем он может похвастаться, если, конечно, не считать попоек.
– Что ты хочешь сказать, черт возьми?
– Ах, прости, пожалуйста. Я забыла, что ты не видел фотографию, которую он прислал Кити. Я случайно нашла ее на ее туалетном столике. Он, по-видимому, заключил пари со своим дружком, кто больше выпьет пива из какой-то чудовищной кружки. Твой сынок выиграл, отличился, а дружок запечатлел этот торжественный момент на фотографии. Мне сразу показалось, что на этой фотографии он – точная копия твоего братца Джонни, только не хотелось тебе об этом говорить. Ты должен за ним последить. Всем известно, что такие вещи передаются по наследству. – Она засмеялась и встала из-за стола. – Бедняжечка! Вот что значит быть отцом. Но я, по крайней мере, избавляю тебя от многих забот. Утром я повезу Лизет к массажистке, а днем заеду за Кити в танц-класс и заберу ее домой. Я бы на твоем месте написала Хэлу и поздравила его с успехами на поприще потребления крепкого эля.
Она выплыла из комнаты, готовясь к очередной баталии с кухаркой. Генри ничего не сказал. Он собрал свои письма и отправился в курительную. Хэл похож на Джонни… До сих пор никто не замечал между ними сходства. А может быть, замечали? И просто не говорили, чтобы его не огорчать… Аделина так часто оказывалась права в своих суждениях, у нее такой проницательный ум. Такие вещи передаются по наследству. Джонни и их дед, старый Саймон Флауэр… Да нет, все это глупости. Что общего между пагубной страстью Джонни и юношеской выходкой – подумаешь, выпить здоровенную кружку эля на пари. Генри барабанил пальцами по каминной полке, глядя на картину, изображающую Клонмиэр, которую Аделина велела перевесить из гостиной сюда. Боулы не собираются возобновлять аренду. Что же теперь делать с этим имением? Жить там он больше не может. С этой частью жизни покончено навсегда. Сейчас ему тяжело даже читать письма старого Тома. Однако шахты продолжают процветать, в особенности теперь, когда под залежами меди обнаружено олово. Хэл похож на Джонни… Генри поднялся наверх, подошел к комнате Кити и открыл дверь с ощущением, что делает что-то непозволительное. В комнате никого не было. Он подошел к туалетному столику и взял в руки фотографию. Двое восемнадцатилетних юношей смотрят друг на друга и смеются. У одного в руках огромная кружка, как и говорила Аделина. Как вырос Хэл, он уже совсем взрослый. Генри и не заметил, как пролетели все эти годы. А он так мало видел сына. Мальчик предпочитает проводить каникулы у Герберта в Летароге, вместо того чтобы приезжать домой. Всегда считалось, что Хэл похож на него. Но то, как он стоит – одна рука в кармане, в другой эта пивная кружка; весь его вид, беззаботный и слегка заносчивый, эта приподнятая бровь – ну чем не Джонни? На него нахлынула волна воспоминаний, он поставил фотографию назад на туалетный столик, вернулся в курительную, сел за стол и положил перед собой листок бумаги.
«Мой дорогой Хэл, мне очень жаль, что я не могу приехать к тебе четвертого, на этот день у нас приглашены гости. Я попрошу твоего дядю Эдварда, чтобы он поехал вместо меня, и не сомневаюсь, что Молли и Кити захотят его сопровождать…»
Хэл только пожал плечами, прочитав это письмо. Он разорвал его на мелкие клочки и выбросил в мусорную корзину. Отца, конечно, не пустила эта женщина; он знал, как все это будет. Ну и ладно, какого черта. Отец не хочет посмотреть, как он гребет, тут ничего не поделаешь. Гребля – это единственное, что он делает вполне прилично, и он втайне надеялся, что отец будет им гордиться. Похоже, он ошибся. Отцу это не интересно. В Итоне он последний семестр, и за все четыре года отец приезжал к нему всего один раз. То же самое будет в Оксфорде. Изредка письмецо, щедрый чек и больше ничего. Ну что же, он уже привык. Все это больше не имеет значения.
Хэл находился в Оксфорде уже второй год, когда Молли, гостя у Эйров по ту сторону воды, познакомилась с Робертом О'Брайеном Спенсером, сельским врачом и другом ее дядюшки Билла, и обручилась с ним.
«Он такой милый, – писала она брату, – и просто влюблен в наши края, так же, как и я сама. Пожалуйста, не думай, что я выхожу замуж только для того, чтобы избавиться от Аделины, потому что это неправда, что бы она ни говорила отцу. Но самое замечательное вот что: мы будем жить всего в тридцати или сорока милях от Клонмиэра, и Роберт хочет написать отцу и попросить для нас разрешения приехать туда на Рождество – домой, понимаешь? – чтобы как следует проветрить милый старый дом. Ты, конечно, тоже должен туда приехать вместе с нами, Кити и Лизет».
Домой, после десятилетнего отсутствия. А старушка Молли взяла да и обручилась, да к тому же еще и с кем? С нашим земляком. Самое замечательное событие за все время его пребывания в Оксфорде, даже лучше, чем лодочные состязания с Кембриджем, которые состоялись прошлой весной. Это нужно отпраздновать, устроить званый обед для всех друзей и славно напиться. Деньги у Хэла не держались, они текли как вода, но какое это, черт возьми, имеет значение? Наша старушка-шахта все выдержит. Он напишет портрет Молли и преподнесет его жениху… Домой на Рождество…
Свадьба Молли состоялась в сентябре, это был такой великолепный праздник, собравший весь многочисленный клан, что даже Аделине не удалось его испакостить, хотя она и сделала для этого все, что только возможно. Она, естественно, распоряжалась всей церемонией и устроила прием в огромном мрачном и абсолютно безликом зале отеля, начисто лишенном домашнего уюта, под тем предлогом, что дом на Ланкастер-Гейт слишком тесен. Однако она ничего не могла сделать с сияющим личиком Молли, когда та стояла в центре зала, принимая своих гостей, не могла заглушить шепот восхищения, адресованного Кити, главной подружке, которой уже исполнилось семнадцать лет, – она уже миновала стадию неуклюжего подростка и была поразительно хороша, точь-в-точь как в свое время ее мать. Как Аделина ни старалась, ей не удалось оттащить Генри от рослого жениха, когда тот просил у него позволения провести всей семьей Рождество в Клонмиэре.
– Наша взяла, – радостно сообщил Хэл, потирая руки. – Мы ее победили. Не смотри на меня с таким ужасом, Лизет, она нас не слышит. А если даже и слышит, мне все равно. Мы с Кити повезем тебя домой, на ту сторону воды.
Они отправились в путь шестнадцатого декабря, прибыли в Слейн, откуда поездом добрались до Мэнди, где обнаружили, что маленький колесный пароходик все еще ходит, несмотря на то что сезон уже закончился, и может доставить их в Дунхейвен, сделав двадцать миль по заливу. Десятилетняя Лизет стояла у борта между братом и сестрой и смотрела на все это первый раз в своей жизни. Испуганное выражение постепенно сходило с ее маленького худенького личика, на щеках заиграл румянец. Дул легкий западный ветерок, в небе плыли пушистые облака, холмы зеленели под солнцем.
– Вот замок Эндрифф, где родилась наша бабушка, – сказал Хэл, указывая вдаль. – Там живут наши родственники, троюродные братья и сестры. Я думаю, Молли пригласила их к нам. Они, наверное, уже совсем большие. А там, видишь? У самого берега стоит церковь, это Ардмор. Мы ездили туда каждое воскресенье, там похоронена мама.
Какая она маленькая, эта церковь, одинокая, открытая всем ветрам. Неужели мама лежит здесь все эти десять лет, и рядом нет ни одной близкой души? Интересно, приносит ли кто-нибудь цветы на ее могилу? Хэл почувствовал, что у него сжалось горло. Прошлое казалось таким далеким, таким давним.
Вот Голодная Гора подняла свою старую гранитную голову в небо, а у подножья – рудник, заводские трубы, сараи, рельсы для вагонеток, а когда пароход обогнул мыс, перед ними открылась горбатая спина острова Дун, длинный ряд гарнизонных строений и деревушка Дунхейвен, примостившаяся в тени холмов.
– Посмотри туда, в глубину залива, там, напротив гавани – Клонмиэр, видишь? – показал Хэл.
В полном молчании они смотрели на родной дом, который покинули маленькими детьми. Солнце било в окна, освещало серые стены. Патина времени покрыла новое крыло, притушив свежие краски, и оно сделалось частью целого, но было по-прежнему пусто – никто к нему не прикасался с того самого дня, когда строители покинули его в тысяча восемьсот семьдесят первом году. На старой башне развевался флаг; в заливе стояли на причале лодки.
У Кити по щекам струились слезы.
– Я знаю, что это глупо, но ничего не могу с собой поделать, – сказала она, улыбаясь Хэлу. – Я думала увидеть какие-то перемены, но все осталось по-прежнему. Все, как было.
– Там, в одной лодке кто-то сидит, – сказал Хэл. – Интересно, кто это, Салливан или Бэрд? Наверное, ловят килигу.
– А цапли по-прежнему живут в конце парка, – сказала Кити. – Посмотри, Лизет, видишь их лохматые гнезда возле другого рукава? Вот и причальная стенка. А в гавани совсем сухо, отлив. Придется бросить якорь и добираться на лодках.
– Я вижу на пристани Молли и Роберта, – сообщила Лизет, – а с ними еще какие-то люди. Мужчина с седой бородой, а одет, как священник.
– Это дядя Том, – закричал Хэл. – Когда-то он был лучшим папиным другом. А вон там, смотри, тетя Хариет машет платком.
– А с ними, наверное, Джинни, – сказала Кити. – Боже мой. Ведь ей было всего шесть лет, когда мы уехали. А теперь, наверное, уже шестнадцать.
Лопасти парохода захлюпали по воде, и суденышко дало задний ход. Бросили якорь. На легкой волне залива запрыгали небольшие лодки. Все улыбались, целовали друг друга, здоровались. Том положил одну руку на плечо Хэла, а другой обнял Кити. Тетя Хариет подхватила на руки Лизет и крепко прижала ее к себе. Джинни смотрела то на одного, то на другого своими ласковыми карими глазами.
– Бог вас благослови, – сказал дядя Том своим глубоким басом. – Мы так рады, что вы вернулись домой, так счастливы и благодарны.
Знакомая булыжная мостовая, галечный пляж, лодки, вытащенные на берег, чтобы их не смыло приливом. Лавка старого Мэрфи, мастерская свечника на углу, паб на той стороне площади. Был базарный день, и повсюду убирали прилавки. Пастух гнал стадо вверх по дороге. Тут и там на площади стоят мужчины, в зубах соломинка, взгляд устремлен в пространство, стоят и ничего не делают – обычная картина. В дверях одного дома женщина осыпает бранью соседку; откуда-то выбежал бедно одетый ребенок, держа палец во рту. На ступеньках лавочки Мэрфи стоит священник, держа под мышкой кочан капусты. Группка шахтеров в рабочей одежде идет по дороге от Голодной Горы, распевая песни.
– Зачем только мы оттуда уехали? – проговорил Хэл. – Почему папа заставил нас уехать?
Дядя Том улыбнулся и взял его за руку.
– Это уже не важно, – сказал он. – Вы теперь опять дома.
Как приятно снова видеть дядю Тома, поцеловать в пухлую щечку тетю Хариет; вдохнуть знакомый запах пасторского дома, где всегда пахнет кожаными креслами, папоротником и собаками; пить чай со всякой снедью, включая фруктовый кекс собственного изготовления тети Хариет. А в душе теснятся воспоминания, счастливые воспоминания детства.
– Вы по-прежнему сбиваете масло из сливок, которые снимаете раковиной?
– А дядя Том все еще ездит по воскресеньям в Ардмор верхом?
– А помните, как мы после чая играли в шарады, а мама притворялась, что не может отгадать, хотя с самого начала знала, какое слово мы загадали?
– А вы не забыли пикник на Килинских болотах, когда Кити упала в яму?
– А экскурсию на Бул-Рок?
– А бал, который давали офицеры гарнизона на острове Дун?
Лет, проведенных в Лондоне, словно и не бывало. Итона и Оксфорда не было в природе. Аделина и Ланкастер-Гейт это просто дурной сон.
Молли не забыла, что он хотел получить комнату в башне, и Хэл в первый вечер, который они провели дома, оглядывал ее стены, слишком взволнованный, чтобы сказать хоть слово. Боулы не пользовались этой комнатой, от стен тянуло сыростью и нежилым духом. Картины потускнели, некоторые даже покрылись плесенью. На старом шкафу стоял ящичек с птичьими яйцами, покрытый толстым слоем пыли. Он забыл, чей это был ящичек. Может быть, он принадлежал деду, который выиграл серебряный кубок на состязаниях борзых собак? Хэл снял ящичек со шкафа и стер с него пыль. Была там и разобранная на части удочка. Она уже никуда не годилась. Хэл был рад, что Боулы ничего не изменили в этой комнате. В ней было что-то интимное, личное, что принадлежало только семье. Дом оставался таким же, как прежде, разве что чуть постарел и обветшал. Некоторые ковры вытерлись, занавеси в столовой никуда не годились. Слуги, которых Молли привезла с собой из Робертова дома, говорили, что пользоваться кухонной плитой почти невозможно, а насос в конюшне совсем сломался.
– Но какое это имеет значение? – говорила Молли за обедом. – Мы снова дома, и если рождественскую индейку придется жарить прямо в столовой, на огне в камине, она от этого будет еще вкуснее.
Снова плеск волн в заливе. Снова полная луна над Голодной Горой.
Нужно было так много осмотреть, так много сделать, а времени было так мало. Как странно, что в конюшне уже не было старых лошадей, а каретный сарай опустел, потому что кареты и коляски давным-давно перевезли в Лондон, а в его прежней комнатушке над конюшней жил грум, которого привез с собой Роберт. В некоторых местах были разбиты окна; между камнями пробивалась трава.
– А как прекрасно все содержалось раньше, – со вздохом сказала Молли мужу. – Помню, каждое утро помощник конюха, прежде чем чистить лошадей, мыл весь двор, и только потом Тим подавал к подъезду коляску, если маме нужно было ехать в Дунхейвен. Ну ладно, пусть Боулы не заботились о том, чтобы держать имение в порядке, но тогда это должен был делать приказчик.
– Так всегда бывает, когда хозяева не живут в доме, – заметил Роберт. – Трудно винить приказчика, да и вообще кого бы то ни было. Люди понимают, что никому нет дела до порядка. Что толку, думают они, заботиться об имении, если хозяин целых десять лет глаз не кажет? Ничего, Молли, попробуем что-нибудь сделать сами, пока мы здесь.
Хэл вместе с сестрой решили навестить старых слуг, живших в коттеджах в Оукмаунте, и ушли оттуда молчаливые и разочарованные, потому что тем для разговора хватало всего на несколько минут, после чего посетители смущенно замолкали, чувствуя себя незваными и нежеланными.
– Ах, как вы похожи на вашу маменьку! – воскликнула вдова старого Тима, глядя на Кити. – Точь-в-точь такие же ясные красивые глазки, упокой Господи ее душу.
В этом же духе старушка продолжала причитать еще несколько минут, давая им понять, что она все помнит, а потом пошли жалобы на трудные времена: ее дети – оба, и сын, и дочь, – уехали в Америку. При этом она неотрывно смотрела на Хэла.
Он отдал ей всю мелочь, которая была у него в кармане; она жадно схватила деньги, и когда, распростившись с ней, Хэл обернулся через плечо, то увидел, что ее морщинистое лицо приняло совсем другое выражение и что она бормочет что-то про себя. Тут он понял, что она уже забыла про них, а воспоминания об их матери – это просто способ завоевать их расположение. Единственное, что интересовало вдову Тима, это деньги, которые она держала в руках. Они направились в пасторский дом, где дядя Том и тетя Хариет вернули им веселое расположение духа.
– Десять лет – долгий срок, – говорил дядя Том, – но вас не должно это беспокоить. Вы вернулись домой и останетесь здесь. Что ты собираешься делать, Хэл, после окончания Оксфорда?
– Ничего, – улыбнулся Хэл. – Жить в свое удовольствие и писать картины для друзей.
Тетя Хариет покачала головой.
– Я вижу, ты усвоил дурные привычки, – сказала она. – У тебя было слишком много денег и никакого руководства. Пойди помоги нам сбивать масло, Джинни покажет тебе, как это делается.
Добела выскобленный молочный чулан, тетя Хариет хлопочет вокруг своих горшков и мисок.
– А ну-ка попробуй заработать свой обед, вместо того чтобы сидеть на столе да угощаться сывороткой. Посмотри на Джинни, она такая малышка, а энергии у нее вдвое больше.
– Женщины должны работать, а мужчины – развлекаться, – поддразнивал Хэл девушку, дергая ее за волосы. – Помнишь, как я вез тебя на тачке и уронил, а ты плакала?
– Да, а ты ее целовал и просил прощения, – сказала тетя Хариет.
Хэл сунул палец в миску с желтыми сливками и хитро поглядывал на Джинни, а она, засучив рукава и собрав волосы на затылке, чтобы не мешали, вертела ручку маслобойки.
– Ты, наверное, уже слишком взрослая, чтобы целоваться, – сказал он.
– Даже чересчур взрослая, – подтвердила Джинни.
– И слишком разумная, теперь уже не станешь кататься на тачке и тем более падать.
– Это зависит от того, кто будет меня катать.
– Хочешь попробовать? Я прокачу тебя вокруг сада.
– Нет, не хочу.
– Тогда пойдем на залив удить рыбу, если тебе угодно мне довериться.
– Я ничего тебе не обещаю, пока ты не перестанешь лазить пальцами в сливки.
Хэл рассмеялся и, соскочив со стола, встал рядом с ней и взялся за ручку маслобойки.
– Ах, Джинни, – сказал он, – ты никуда не уезжала из дома и поэтому не знаешь, что это значит: вернуться домой.
Что толку огорчаться из-за того, что между ним и обитателями Клонмиэра встали долгие годы? Ведь сам Клонмиэр не изменился, остался прежним. Нужно радоваться каждой минуте. Это было действительно счастливое Рождество. Кухонную плиту каким-то образом удалось наладить, индейка была зажарена, и Хэлу, как главе дома, было предложено ее разрезать, что он и проделал с такой щедростью, что ему самому достался один остов. Праздник удался на славу, за столом сидели Бродрики, Спенсеры, Каллагены и эндриффские родичи Флауэры: Саймон, Джудит и Франк – и после того как рождественский обед был съеден, затеяли игру в прятки – пустые комнаты нового крыла наполнились веселым шумом, там раздавался топот ног, громкий говор, крики и смех. Том Каллаген стоял вместе со своей женой в коридоре, соединявшем новое крыло здания со старым домом, прислушиваясь к топоту, хлопанью дверей и радостным крикам.
– Какая трагедия, – тихо заметил он. – Ведь так могло быть все эти годы. В этих комнатах стояла бы мебель, а девочки и мальчик росли бы в родном гнезде. А Генри… наш милый Генри, всегда такой добрый и великодушный.
– Как ты думаешь, он когда-нибудь вернется сюда? – спросила Хариет.
Пастор покачал головой.
– Ты же видела его письма, – сказал он, – и понимаешь, что с ним произошло. Он стал другим человеком.
– Хэл очень похож на него, – сказала его жена. – Тот же шарм, та же улыбка. Но чего-то ему недостает, нет той энергии, того напора, что были у Генри. И говорит иногда с такой горечью, а ведь ему всего двадцать лет.
– Но последние десять лет им никто не занимался, а все, чему его учила мать, заброшено и забыто, – сказал Том. – Вот если бы Генри захотел, если бы он сломал стену, которая выросла между ними… Впрочем, не знаю, поможет ли это. Из-под мальчика выбили самую основу, самый фундамент.
Кити бежала по лестнице главного холла, преследуемая Саймоном Флауэром. Лизет, раскрасневшись против обыкновения, на цыпочках прокралась в гостиную, которой никто не пользовался. Наверху на галерее раздался смех: это Роберт нашел там Молли, и они прошлись в вальсе по лестнице. В маленьком будуаре, расположенном над заколоченным парадным входом, Хэл сражался со стеклянной дверью, ведущей на балкон, пытаясь ее открыть. Она заржавела и разбухла, и никак не хотела открываться.
– Эта комната должна была служить маминым будуаром, – сказал он. – Отец специально так распланировал, поместил ее рядом со спальней. Тебе нравится?
Джинни кивнула.
– Я часто сюда приходила тайком, когда Боулов не было дома. Именно таким я себе и представляла этот будуар. Вот здесь, в уголке, должен был стоять ее письменный столик рядом с камином. А тут кресло, а возле него – другое.
Она улыбнулась Хэлу, глядя на него с сочувствием и пониманием.
– Ты ее помнишь? – спросил он. Джинни отрицательно покачала головой.
– Помню только ласковый голос и темные волосы. И как она меня целовала, когда меня приглашали к чаю, – сказала она.
Хэл смотрел прямо перед собой, засунув руки в карманы.
– Понятно, – сказал он. – Самое ужасное, что я и сам помню не больше твоего. А ведь я любил ее больше всех на свете. – Он снова попытался открыть дверь, но она слишком разбухла от сырости. – Не могу открыть, – сказал он. – Она закрыта навечно. – Он отвернулся, пожав плечами. – Пусть все остается, как есть, – сказал он. – Все равно в этой части дома никто больше не будет жить.
Она пошла за ним по галерее в сторону лестницы. Прятальщики перешли в старый дом. Большой холл был пуст.
– Как странно, – сказал Хэл, – обычно считается, что привидения водятся в старых домах, в новых их не бывает. А вот в этом новом крыле я их так и чувствую.
Джинни протянула ему руку. – Ты ведь ничего не имел бы против, если бы это был дух твоей мамы, правда, Хэл? – спросила она.
Она была олицетворением молодости, отваги и уверенности в себе. И не стеснялась держать его за руку, когда они стояли в тишине.
Хэл покачал головой.
– Нет, как это ни странно, я не чувствую здесь духа моей матери, – сказал он. – Здесь по-прежнему живет дух отца, он скрывается в темных углах. Пойдем отсюда, Джинни, я не хочу о нем думать, я хочу думать о нас с тобой. Сейчас ведь Рождество, время для веселья и счастья.
3
Когда январь подошел к концу и рождественские праздники кончились, Молли и ее муж взяли Лизет к себе, и она осталась жить в соседнем графстве, а Кити поехала гостить к своим родственникам Флауэрам в замок Эндрифф. Один только Хэл уехал снова на ту сторону, предполагая провести один день на Ланкастер-Гейт, прежде чем возвращаться в Оксфорд.
– Всегда помни, – говорил дядя Том, прощаясь с ним на причале в Дунхейвене, – что наш дом для тебя родной и ты всегда можешь найти у нас приют, и не потому, что ты сын своей матери, и не ради твоего отца, а просто потому, что это ты. Мы все тебя очень любим. Джинни будет не хватать твоей дружбы.
– Спасибо, дядя Том, – сказал Хэл, – я буду это помнить.
Сердце его наполняла глубокая грусть, когда пароходик выбрался из гавани в залив Мэнди-Бей, и Клонмиэр, Дунхейвен и остров Дун превратились в легкие серые тени на фоне гор. Праздники, которые так много для него значили, стали уже частью прошлого. Он не знал, придется ли ему когда-нибудь вернуться в эти края, и его охватывало отчаяние при мысли о том, что эта разлука – навсегда.
Когда он приехал на Ланкастер-Гейт, отца и мачехи не было дома. Он сидел в гостиной, листая журналы. У него было такое ощущение, что вся комната пропитана духом Аделины, наполнена ею – вот ее вязанье, ее книги, бумага для писем на письменном столе. Все на своих местах, все аккуратно, но как-то бездушно, не чувствуется уюта, и он сидел, ожидая, что вот-вот раздадутся ее быстрые твердые шаги, ее резкий скрипучий смех. Его охватил прежний страх школьных лет, страх перед необходимостью поддерживать беседу, и чтобы успокоиться, он прошел в столовую и налил себе щедрую порцию виски с содовой. Это был единственный способ выдержать вечер. В Дунхейвене у него ни разу не возникало подобное желание. А вот здесь, в холодной бездушной атмосфере Ланкастер-Гейт, он не мог без этого обойтись. К тому времени, когда вернулись отец с мачехой, ему стало тепло и все на свете безразлично; страхи его сменились ложной храбростью. Жизнь уже не казалась непреодолимо сложной, он чувствовал себя в силах ей противостоять.
– В Клонмиэре, верно, все заросло грязью, как в свинарнике, – сказала перед обедом Аделина, – но вам, я полагаю, это было безразлично, и вы ели кое-как и где придется.
– Напротив, – возразил Хэл, – Молли кормила нас на убой, словно боевых петухов. А кроме того, рядом у нас дядя Том и тетя Хариет, а уж они-то никому не дадут голодать.
– А, это, наверное, тот пастор, у которого жена целыми днями торчит в кухне? – поинтересовалась Аделина. – Это ведь ваши единственные соседи, больше никого нет на целые мили. Как только твой отец мог выдержать такую жизнь? Это выше моего понимания.
– Каллагены – добрейшие люди на свете, я не знаю никого лучше них, – сказал Хэл. – Дядя Том и папа были прежде просто неразлучны.
– Faute de mieux,[7] – рассмеялась Аделина. – Теперь, я полагаю, у него вряд ли найдется что-нибудь общее с каким-то скучным пастором, который живет в этой глуши. Если бы не майорат, твой отец завтра же продал бы это имение, он не раз мне об этом говорил.
В гостиную вошел Генри, и через несколько минут слуга доложил, что обед подан.
Хэл ел молча, кипя от негодования. Какая лгунья эта женщина, как легко она говорит о том, что отец может продать Клонмиэр! Он никогда этого не сделает. Однако во время обеда Аделина, не обращая ни малейшего внимания на Хэла, словно его не было за столом, непрерывно говорила, все время возвращаясь к вопросу о том, как нерасчетливо удерживать за собой имение, от которого нет ни пользы ни радости, а напротив, только одни расходы. Ни разу она не произнесла слова «Клонмиэр». Она рассказывала о своих друзьях, которые жили на севере Англии. Они, по ее словам, много лет не знали, что им делать с домом и запущенным имением, а недавно наконец избавились от него.
– Они продали землю под застройку за огромные деньги и счастливы, что разделались с этой обузой. Теперь они собираются жить в основном за границей. Но у них, разумеется, нет никаких детей и нет этого нелепого майората.
Только после того как обед был закончен и Аделина вышла, оставив их вдвоем, Генри стал расспрашивать Хэла о Клонмиэре и Дунхейвене. Он говорил, как будто бы спокойно, но за этим спокойствием скрывалось волнение, странное желание услышать и узнать, хотя он стремился этого не показать. Как поживают Каллагены? Как Том? Сильно изменился? Постарел? Следят ли Боулы за садом и парком или все заросло и запущено? Почтительно ли вел себя приказчик? Слышал ли Хэл что-нибудь о том, что шахты теперь ориентируются вместо меди на олово? Какие перспективы на будущее?
– Насколько я понимаю, олова там много, – сказал Хэл отцу, – но разрабатывать его легче, и оно требует меньших затрат. Дядя Том мне говорил, что в связи с этим многих шахтеров уже уволили. Они ничего не могут понять, ведь работают на шахте уже столько лет.
– Придется им с этим примириться, – сказал Генри.
– Наверное, это так, только дядя Том говорит, что им приходится нелегко, ведь они неожиданно, буквально в один день лишились источника существования. Прошлой зимой многие семьи сильно бедствовали. Молодежь подумывает об эмиграции, кое-кто уже уехал в Америку.
– Меня это не касается. Я забочусь о тех, кто на меня работает, плачу им хорошие деньги. Буду и в дальнейшем продолжать это делать, до тех пор пока цены на олово держатся и шахты себя оправдывают.
– А что будет потом? Генри пожал плечами.
– Закрою их или заблаговременно продам. Выбрав психологически подходящий момент, – сказал он, – когда решу, что это наиболее разумно.
– Дядя Том предполагает, что именно так ты и поступишь, – сказал Хэл. – Мне кажется, это его беспокоит. Он говорит, что многие рабочие останутся без работы.
– Том священник. Это его обязанность думать о таких вещах, – сказал Генри. – А меня это не касается. Шахты – моя собственность, и я имею полное право делать с ними все, что захочу.
Хэл ничего не сказал. Это не его дело. Он внезапно вспомнил, как перед отъездом побывал в Ардморе на могиле матери. Он взял с собой Джинни, и они поехали в двуколке пастора. Могила содержалась в идеальном порядке, всюду были посажены цветы.
– Отец и мама постоянно ухаживают за ней, – говорила Джинни. – Каждую весну там цветут нарциссы.
Они постояли там вдвоем, и Джинни смахнула с камня сухие листья. На камне было написано: «Кэтрин, возлюбленная супруга Генри Бродрика». Рассказать отцу о том, что он ездил на могилу? Но отец ничего не спросил. Он никогда не говорит об Ардморе. И никогда не говорит о пустующем новом крыле Клонмиэра.
– Так, значит, Кити и Лизет решили пожить у Молли? – спросил он. – Очевидно, они предпочли ее общество моему.
– Мне кажется, они бы вернулись, если бы думали, что нужны вам, – сказал Хэл.
Генри ничего не ответил. Он вертел в руках ножку своей рюмки.
– Ты, вероятно, не согласишься со мной, чтобы нарушить майорат?
Хэл смотрел на отца, широко раскрыв глаза.
– О чем вы говорите? – спросил он.
– Твой прадед оставил длинное и очень подробное завещание, – сказал Генри. – Если я захочу продать имение, я должен получить согласие моего наследника. Я не имею права сделать это самостоятельно. Если ты дашь свое согласие, я, разумеется, тебе это компенсирую, когда ты достигнешь совершеннолетия, оно ведь не за горами, всего через несколько месяцев, и у тебя будет весьма приличный доход, на который ты сможешь жить. Судя по тому стилю жизни, который ты усвоил в Оксфорде, деньги тебе не помешают.
Хэл багрово покраснел.
– Простите, отец, – сказал он, – но я не могу этого сделать. Вы, наверное, не понимаете, что означает для меня Клонмиэр – для меня, для Молли и для Кити. Это наш дом, мы его неотъемлемая часть, хотя у вас, возможно, с ним связаны другие чувства.
– Но вы ведь давно уже там не живете, с самого детства, – сказал Генри. – Эта поездка на Рождество не в счет, просто пикник и ничего больше. Аделина всегда говорит, что нелепо держаться за имение, которое требует постоянных расходов – жалованье слугам, ремонт и все прочее, – и она абсолютно права. Это имение самая настоящая течь, через которую уплывают мои доходы, а взамен оно не приносит ничего.
– Евангелие от святой Аделины, – с горечью проговорил Хэл.
– Совершенно ни к чему дерзить, – остановил его Генри. – Твоя мачеха весьма дальновидная женщина, и то, что она говорит, исполнено здравого смысла. Что мне пользы от Клонмиэра? Ответь, если можешь. Я не был там уже десять лет.
– Кто же в этом виноват, кроме вас? – сказал Хэл. – Дом стоит на месте и только ждет, чтобы вы туда приехали. Он все такой же, разве что немного обветшал. Раньше вы его любили, вы и теперь его любите, только не хотите туда ехать, потому что боитесь.
– Что ты хочешь этим сказать? Чего я боюсь?
– О, не беспокойтесь, я говорю не о маме. Ее дух не станет вас тревожить. Она вас давно простила. Мама сказала мне об этом, когда я был на ее могиле, которую вы, по-моему, никогда не видели. Вы боитесь себя, того человека, которым вы когда-то были. Боитесь, что, если вернетесь домой, он явится из мрака и начнет вас преследовать. Вот почему вы хотите продать дом: чтобы похоронить этого человека раз и навсегда.
Хэл поднялся на ноги, бледный и дрожащий. Слова слетали у него с языка, он даже не вполне отчетливо сознавал, что говорит.
– Ты слишком много выпил, – медленно проговорил Генри. – Мне сразу так показалось, как только мы сели обедать. И это не в первый раз. Аделина меня предупреждала. Она говорит, что у тебя это вошло в привычку, а она всегда знает, сколько ты пьешь, у нее есть свои способы определить. Она видела, как ты пробираешься к буфету и угощаешься, когда думаешь, что поблизости никого нет.
– А почему я это делаю, как вы думаете? Да потому, что мне невыносимо сидеть здесь между вами и видеть, как вы с каждым днем становитесь все более жалким человеком, безнадежным человеком, все больше и больше зависите от нее решительно во всем, черт бы все это побрал. Никто из нас – ни Молли, ни Кити, ни я, ни Лизет – ничего для вас не значим, абсолютно ничего. А теперь она заставляет вас продать Клонмиэр. Слава богу, что я могу этому воспрепятствовать. Я не позволю нарушить майорат, даже если вы предложите мне десять тысяч фунтов…
Он внезапно замолчал, так как в комнату вошла Аделина.
– Что здесь происходит? – спросила она. – Мне даже в гостиной было слышно, как кричит Хэл. Ты что, хочешь, чтобы сюда сбежались слуги?
– Пусть приходит кто угодно, мне это безразлично, – сказал Хэл. – Однако должен вам сказать, что на этот раз вы просчитались. Я не доставлю вам этого удовольствия, не позволю себя подкупить, чтобы вы могли продать Клонмиэр.
– Уходи отсюда и ложись спать, – коротко велел ему отец. – Утром с тобой можно будет разговаривать более осмысленно.
– Вполне возможно, – заметила Аделина, – если он предварительно не приложится к графинчику. – Она с презрением указала на его трясущиеся руки. – Посмотри на него, вполне можешь гордиться своим сыном. Месяц, проведенный в ваших прекрасных краях, пошел ему на пользу, не так ли? Он едва стоит на ногах. Там его ничто не стесняло, вот он и принял свой истинный облик. Теперь ты наконец видишь, Генри, каков он есть. А раз уж зашла об этом речь, можешь полюбоваться на счета, которые пришли за время его отсутствия. Оксфордские торговцы не любят ждать до бесконечности, так же как и все другие. Весьма красноречивые счета, доложу я вам, во всяком случае большинство из них. Вот, например, этот: пятьдесят фунтов за вино, доставленное молодому джентльмену в прошлом семестре. – Она бросила счета на стол. – А вот еще один, даже целая пачка. Тебе хватит работы на целое утро, если ты пожелаешь ими заняться. И наконец, весьма приятное извещение из банка, мастер Хэл, в котором управляющий уведомляет вас, что у вас дефицит в двести фунтов.
Хэл видел перед собой два лица: холодная непроницаемая маска отца и красная торжествующая физиономия мачехи.
– Как вы смеете вскрывать мои письма? – закричал он. – Какое вы имеете право?
– Мой дорогой Хэл, к чему такая театральность? У вас с отцом одинаковые инициалы, я посчитала, что это его письма, и, естественно, вскрыла их. А вот еще и billet-doux[8] с той стороны, полученное сегодня с вечерней почтой. Тысяча извинений за то, что я на него взглянула. Судя по почерку, эта особа, которая подписывается «Джинни», не иначе как судомойка.
Она смеялась, держа письмо перед его лицом.
Он ударил ее в слепой дикой ярости, угодив в самый уголок рта. Она пошатнулась и подалась назад, схватившись за лицо; из рассеченной губы потекла тонкая струйка крови. В тот же момент Генри набросился на Хэла, схватил его за шиворот и отшвырнул к столу.
– Сопляк! Паршивый пьяный идиот! – кричал он. – Ты что, совсем с ума спятил?
Хэл стряхнул с себя руки отца и стоял перед ним, бледный и потрясенный.
– Боже мой, Хэл, как тебе только не стыдно? Ударить женщину! Это недостойно мужчины. Вот мой платок, Аделина. Ступай к себе и позови Марсель. Но прежде этот щенок перед тобой извинится.
– Я и не думаю извиняться, – сказал Хэл.
Генри посмотрел на сына. Он был бледен, волосы у него растрепались. Счета были разбросаны по всему полу, письмо Джинни валялось под столом, смятое и позабытое.
– Либо ты извинишься перед Аделиной, либо можешь убираться из моего дома, – сказал Генри. Выражение его лица было холодно, твердо и беспощадно. – Ты всегда причинял мне одни заботы и неприятности, – продолжал он, – с того самого момента, как родился. Твоя мать безобразно тебя баловала, и поэтому ты возомнил о себе Бог весть что. Через три месяца тебе будет двадцать один год, а чего ты добился? Отличился только тем, что пьянствуешь, мотаешь мои деньги да малюешь скверные картины. Как ты думаешь, могу я гордиться таким сыном?
Хэл медленно вышел из столовой в холл. Аделина ничего не говорила. Она смотрела на обоих, прижав к губам носовой платок.
– Запомни, – сказал Генри. – Я говорю совершенно серьезно: либо ты извинишься перед Аделиной, либо оставляешь этот дом раз и навсегда.
Хэл ничего не ответил. Он даже не обернулся. Открыл парадную дверь, постоял немного, глядя на улицу, и вышел под дождь, даже не надев шляпы.
4
В двадцать пятый день своего рождения Джинни Каллаген решила устроить генеральную уборку. Слишком много вещей скопилось в ее комнатке в пасторском доме. Во-первых, старые школьные учебники, которые ей больше не нужны и гораздо больше пользы принесут патеру в Дунхейвене, если только он захочет их взять. Она попробует отнести их ему на следующее же утро, рискуя нарваться на отказ. Дар от иноверцев, повязанный красной ленточкой. Папа с мамой по крайней мере посмеются. Сентиментальные рассказы для девочек она прибережет для своей крестницы, дочурки Молли, пусть полежат до того времени, когда она сможет их прочесть. И рабочую корзинку, первую ее рабочую корзинку, подаренную мамой, когда ей исполнилось десять лет. Как весело сидеть на полу, подобрав ноги под юбки, и перебирать свои сокровища. Вот фотографии, их она никак не может выбросить. Папа в университетские времена со своими друзьями-студентами. Какой он милый. Сразу видно, что готов на всякие проделки. Таким он, наверное, и был. Рядом стоит мистер Бродрик и его брат Герберт, который тоже стал священником и иногда пишет отцу. Все они такие веселые. А вот она сама ребенком, сидит на коленях у мамы в белом накрахмаленном платьице. Ну и уродка! Глаза словно пуговки на башмаках. А вот целая компания на пикнике в Глен-Бей – их семья и все дети Бродриков. Молли совсем не изменилась, такая же веселая и жизнерадостная, как и десять лет тому назад. Но кто бы мог подумать, что Кити, гадкий утенок, станет такой красавицей? Джинни поискала свадебную фотографию Кити, снятую два года тому назад – она вышла замуж за своего кузена Саймона Флауэра. Они стоят на ступеньках перед парадной дверью замка Эндрифф. Кити просто прелестна, а она сама в роли подружки настоящая дурнушка по сравнению с ней. Бедняжка Лизет, у нее, наверное, так на всю жизнь и останется худенькое настороженное личико, однако по росту она почти догнала Кити, а ноги ее никто не видит под длинным платьем подружки. Какая умница Кити, как это великодушно с ее стороны, – настояла на том, чтобы Лизет жила у нее в замке Эндрифф, а Саймон, этот легкомысленный повеса, конечно, не возражает.
Наведя порядок в своем шкафу, Джинни потянулась за шкатулкой, что стояла на полке. Она была закрыта и перевязана ленточкой. Джинни развязала ленту и подняла крышку. Шкатулка была доверху заполнена письмами, а поверх писем лежало несколько рисунков. На одном из них была изображена она сама с распущенными волосами, он рисовал ее в то Рождество, которое они вместе провели в Клонмиэре. Было там два эскиза Клонмиэра и еще один с изображением острова Дун. На остальных рисунках были горы, сплошь покрытые снегом, и безграничные просторы земли, голой и неприветливой. Джинни перебрала рисунки один за другим, отложила их в сторону и взялась за письма Хэла. Первые, отчаянные, полные горечи, были из Лондона, потом следовало мужественное, исполненное надежды письмо, которое он написал в Ливерпуле в ночь накануне отъезда в Канаду.
«Я знаю, что ты веришь в меня, Джинни, – писал он, – даже если больше никто не верит. И мой отец тоже когда-нибудь сможет мною гордиться».
На остальных письмах стоял почтовый штемпель Виннипега, и они в основном были написаны в первые годы его пребывания в Канаде. Она смотрела на даты на конвертах – почти каждый месяц восемьдесят первого и восемьдесят второго годов. Письма были по-школьному беззаботные; все было ново и интересно, он был так рад, что принял это важное решение. Оксфорд и все то, что за ним стоит, казалось, принадлежало другому миру.
«Я вижу, что мы, как обычно, проиграли лодочные гонки, – писал он, – так что мое отсутствие не принесло им удачи. В день гонок я вспоминал ребят из нашей команды и молился за них, но поскольку весь день от восхода до заката я провел в седле, перегоняя скот, у меня было не так уж много времени на то, чтобы думать о друзьях. Это великолепная жизнь, каждая минута приносит мне радость».
Они были полны надежд, эти первые письма: он добьется успеха, он в этом уверен.
«Конечно, первые годы будут самыми тяжелыми, – писал он, – очень трудно будет жить на ту малость, которая оставлена мне по завещанию прадеда. Но самое главное то, что мне не пришлось обращаться к отцу, я не взял от него ни пенни. Передай Молли, что я отрастил бороду и стал потрясающим красавцем».
В одно из писем была вложена не очень четкая фотография, относящаяся к этому времени. Хэл с бородой, в одном жилете без сюртука был похож на настоящего разбойника. Он стоял, взявшись за руки с двумя товарищами ковбоями.
«Раз в месяц мы ездим в Виннипег, – писал он в восемьдесят третьем году, – чтобы истратить там все наши деньги на разные зрелища и на угощение девушкам. В прошлом месяце у нас была грандиозная драка в салуне. Франк, мой партнер, – а он буен во хмелю – напился и съездил по уху одному парню. Мне, разумеется, пришлось принять участие, и оба мы в результате провели ночь в тюрьме. Первый мой опыт за тюремной решеткой. Если об этом узнает Аделина, она скажет: «Я же говорила!» Спасибо дяде Тому за чек, он пришелся весьма кстати, но, пожалуйста, больше не нужно».
А потом, в восемьдесят четвертом и восемьдесят пятом, тон писем стал меняться, очень постепенно, почти незаметно.
«Франк становится невозможным, – писал он, – и мне кажется, что нам следует расстаться. Я попробую вести дело самостоятельно, посмотрю, как это получится. У меня скопилось достаточно денег, чтобы купить небольшое ранчо, где я стану полным хозяином».
Из этих планов, должно быть, ничего не вышло, потому что после полугодового молчания он написал, что ему посчастливилось найти место в банке в Виннипеге, и это весьма приятно после стольких лет суровой жизни на ранчо.
«Я пришел к выводу, что добиться успеха в разведении скота может только человек, имеющий к этому врожденные склонности, – писал он Джинни, – к тому же тамошний климат очень суров, слишком даже суров для непривычного человека вроде меня. За прошлую зиму я похудел на целый стоун.[9] Труднее всего вставать ранним утром и выходить на снег, да и с едой там было плоховато. Как я мечтал о печеньях тети Хариет! Теперь я живу в городе, у меня хорошее жилье, и вообще все стало гораздо легче».
В банке он, однако, продержался месяца два, не больше; следующее письмо пришло из Торонто и содержало всего несколько строк.
«Я снова начал рисовать, – писал Хэл, – в конце концов живопись это то, что мне больше всего нравится, и я всегда хотел делать именно это. Никто не распоряжается ни тобой, ни твоим временем. Некоторые люди говорят, что с моей стороны просто глупо заниматься чем-нибудь другим. Я не думаю, что живопись поможет мне разбогатеть, зато теперь я снова свободен – ощущение, которого я так долго был лишен».
Потом наступило молчание, которое длилось в течение года. Следующее письмо, написанное осенью восемьдесят шестого года, было исполнено скрытого отчаяния. Даже почерк изменился, сделался неровным и дрожащим, так что некоторые слова невозможно было разобрать.
«Я очень болел, – писал он, – здоровье мое никуда не годится. В конечном счете Аделина была права в отношении меня, а ты ошибалась. Я безнадежный неудачник, ни на что не годен, и я давно положил бы всему конец, если бы у меня хватило мужества. Мне удалось продать две-три картины, но вот уже несколько месяцев я ничего не делаю. Думай обо мне, Джинни, вспоминай меня таким, каким я был в Клонмиэре на Рождество, когда мне было двадцать лет, а тебе – шестнадцать. Сейчас ты была бы не слишком высокого мнения обо мне».
Это было последнее письмо, которое он ей написал, три года тому назад. Она ответила, но через несколько месяцев ее письмо вернулось назад с пометкой на конверте: «По этому адресу не проживает». Она вспомнила, как сразу же пошла в кабинет к отцу и все ему рассказала, заливаясь слезами и не вытирая мокрых щек. Он был так добр, он все понял и прочел письмо Хэла, сидя рядом с ней и обнимая ее за плечи.
– Если бы только я была мужчиной, – сказала она, – я бы поехала в Канаду и привезла бы его домой. Я уверена, что сумела бы его найти.
Том Каллаген смотрел в ее взволнованные, полные надежды глаза, на ее решительный подбородок.
– Думаю, что нашла бы, – согласился он. – Но Бог создал тебя женщиной, и, возможно, придет день, когда ты найдешь Хэла и будешь ему великим утешением.
Три года назад Джинни аккуратно убрала письма в шкатулку, сверху положила рисунки и закрыла крышку. Она никогда их не выбросит, будет перечитывать снова и снова, пока не превратится в восьмидесятилетнюю старушку. Может быть, Хэл уже умер и больше не страдает, но это не имеет значения. Она никогда не забудет мальчика, одинокого, мучимого воспоминаниями, который держал ее за руку в темноте мрачного нового крыла Клонмиэра в тот рождественский вечер. Сейчас ему, наверное, уже под тридцать, если он жив, – далеко уже не мальчик. Хэл, который сидел на краешке стола у них в молочном чулане, пил сыворотку и совал палец в сливки, чуть только мама отвернется; Хэл, который дразнил ее и смеялся, засунув руки в карманы. Его яхта на заливе… Джинни хранила в душе множество подобных картин, и все они были ей милы и дороги. Ими ей придется довольствоваться до конца жизни, ибо ничего другого у нее уже никогда не будет.
Она убрала шкатулку в шкаф и пошла вниз к праздничному завтраку. Пэтси, их садовник, зарезал курицу в честь такого события, а мама испекла особый пудинг. Как и полагается, она разыграла удивление, хотя эта церемония повторялась из года в год, и ее родители смотрели, как она разворачивает подарки, вскрикивая от удивления и удовольствия. Это была ежегодная привычная церемония, одинаково приятная для всех троих.
– Папочка, дорогой, часики! Какой ты добрый и какой хитрый! Это ведь те самые часики, которые мы видели в витрине в Слейне и которые нам так понравились, а ты вот взял и потихоньку купил их мне.
– При чем тут потихоньку? – удивился Том. – Кити Флауэр ездила в Слейн из Эндриффа и купила их по моей просьбе.
– И почтовый набор от мамы! Как вы меня балуете! – Джинни вскочила из-за стола и расцеловала родителей. – Я, конечно, понимаю, в чем тут дело, – сказала она. – Папе нужны часы, чтобы не опаздывать в церковь, а мама будет брать у меня бумагу, чтобы записывать свои рецепты. Это просто заговор с вашей стороны.
– Много ты понимаешь, – сказал Том. – Да, кстати, что ты собираешься делать в свой день рождения? Поедешь в гости к Кити?
– Нет, просто пойду погуляю, если я не нужна тебе или маме.
– Я собираюсь варить джем, – сказала Хариет, – но так и быть, сегодня обойдусь без тебя.
Трудно себе представить, думала Джинни, бродя в тот день по Клонмиэру, спускаясь к самой воде и глядя мимо гавани на Голодную Гору, что там, в глубине, под этой гранитной поверхностью, такой светлой и спокойной под летним солнцем, в поте лица трудятся люди, надрываются и умирают, и все это ради человека, который живет далеко-далеко, в другой стране, и ему нет никакого дела ни до них, ни до своей семьи. Дом его – вот он здесь, возле самой воды, – похож на склеп, окна заперты и закрыты ставнями. Иногда он оживает, это когда сюда приезжает Молли с мужем и детьми, чтобы провести под родным кровом неделю-другую, но чаще всего он стоит закрытым, вот как сейчас. Генри Бродрик с женой живет в Брайтоне, дом на Ланкастер-Гейт они продали, а Клонмиэр стоит и ждет, когда же наконец приедет хозяин, который и не появляется. Джинни подняла глаза и посмотрела на каменный балкончик в новом крыле. Как странно думать, что ни один человек, наверное, не стоял там и не смотрел на поросший травой склон и подъездную аллею. Кто-то когда-то делал это в мечтах, а мечты рассыпались прахом.
Джинни пошла прочь от замка по тропинке вдоль залива к воротам при въезде в парк. Она видела, как со стороны Мэнди, пыхтя, спешит через гавань колесный пароходик, направляясь к Дунхейвену. Вот он миновал остров Дун и стал на якорь на некотором расстоянии от причальной стенки. Теперь здесь много приезжих, с тех пор как в Эндриффе построили отель. И шахтерские жены возвращаются из Мэнди, там сегодня базарный день. И солдаты, следующие в гарнизон на острове. Этот гарнизон время от времени укрепляют в зависимости от капризов или страхов властей. Но вообще-то в Дунхейвене мало интересуются политикой.
По дороге Джинни зашла к некоторым знакомым в коттеджах Оукмаунта, так что домой она вернулась уже в шестом часу. Она шла через сад. Возле молочного чулана Пэтси колол дрова.
– А у вас гость, мисс Джинни, – сказал он, кивнув в сторону дома. – Сошел на берег с парохода, право слово, и я враз его узнал, хоть и отощал он так, что ничего на нем не осталось.
– Кто же это, Пэтси? – спросила Джинни.
– Нет уж, идите домой к папаше, мисс Джинни, а я вам не скажу.
И Пэтси продолжал колоть дрова, покачивая головой и бормоча что-то себе под нос.
Когда Джинни вошла в дом, ее мать стояла в передней. У нее был взволнованный и немного грустный вид.
– Я думала, ты никогда не придешь, – сказала она. – Ступай к отцу, он у себя в кабинете. Имей в виду, дорогая, тебя ожидает сюрприз. Впрочем, не поймешь сюрприз это или шок. Как странно, что это случилось в день твоего рождения.
Она нерешительно улыбалась, но в уголке глаза у нее притаилась слезинка.
Джинни прошла в кабинет. Ее отец стоял у камина, разговаривая с человеком, который сидел в кресле у окна, спиной к ней. В его широких плечах и наклоне головы было что-то знакомое. Она сделала шаг вперед, не веря своим глазам, и в то же самое время зная наверняка.
– Это Хэл, правда?
Он поднялся с кресла, высокий, худой, похожий на собственную тень, почему-то совсем не такой, каким она представляла его себе в мечтах все эти годы. Лицо его носило на себе следы страданий и разочарований. Под глазами залегли глубокие тени. Он выглядел старше своих тридцати лет, старше и в то же время удивительно невзрослым. Это был Хэл, с которого сорвали его юность, словно рубашку, оставив ему, однако, надежду. Он подошел к ней, взял ее за руки и улыбнулся – это была улыбка Хэла, то, что она всегда любила и лучше всего помнила.
– Видишь, – сказал он, – я вернулся. Я неудачник, мне ничего не удалось добиться. Но дядя Том говорит, что я могу остаться. Ты не выгонишь меня, Джинни, а? Ты еще веришь в меня?
5
После того как Хэл и Джинни поженились, они стали жить в Дунхейвене, в доме, ранее принадлежавшем старому доктору Армстронгу, который умер за несколько лет до этого. Дом находился всего в пяти минутах ходьбы от пасторского дома. Пастор и его жена снабдили их необходимой мебелью и бельем, а сама Джинни оказалась превосходной хозяйкой, так что не прошло и двух недель, как старый докторский дом сделался вполне пригодным для жилья, удобным и комфортабельным.
Свой короткий медовый месяц они провели у озера, привезя с собой фотографию, снятую перед самым возвращением домой. Они стоят рядом, несколько напряженные, немного смущенные, у Хэла в руках шляпа, а выражение лица гордое и настороженное, словно он стоит не перед фотографом, а перед обвинителем. Джинни, счастливая и полная надежды, в матросской шапочке на темной кудрявой головке, крепко сжимает в руках маленькую муфту. Фотографию с гордостью водрузили на каминную полку в их новом доме.
Как странно, думал Хэл, что он живет в Дунхейвене, а не в Клонмиэре. От этого у него появилось ощущение собственной неполноценности, которое он никак не мог преодолеть. Он надеялся, что Джинни этого не замечает. Она была такая душечка, такая добрая, любящая и милая, так гордилась своим гнездышком, которое, в общем-то, ничего собой не представляло, – достаточно безобразный полупустой дом, стоящий посреди деревни. Хэл ни за что на свете не хотел, чтобы она догадалась, как ему неприятно видеть из окна своей гостиной почту и иметь в качестве соседа сапожника Дулана. Эти мысли были вызваны не снобизмом, просто он втайне тосковал по просторам и уединенности Клонмиэра. Именно там был его дом, его законное место, а отнюдь не в Дунхейвене.
Когда подобные мысли приходили ему в голову, он клял себя, обвинял в неблагодарности и особенно старался похвалить Джинни за новые занавески, искусно составленный букет на каминной полке, за пирог, испеченный по случаю воскресенья.
– Я иногда веду себя, как скотина, радость моя, – сказал он, привлекая ее к себе, – и я прошу тебя: будь со мной терпеливой в такие минуты, не обращай внимания. Помимо скверного здоровья я привез с собой из Канады еще и приступы меланхолии.
– Зато у тебя есть жена, – отвечала она, ероша ему волосы. – Я для того и существую, чтобы прогонять твое дурное настроение и ободрять тебя.
– Ты моя прелесть, – говорил он, – и я счастливейший человек на свете… А теперь дай-ка мне молоток и гвозди, я попробую повесить тебе полку в кладовой. Канада, во всяком случае, принесла мне какую-то пользу: я теперь мастер на все руки, умею делать по дому все что нужно.
Прежде чем они решили поселиться в Дунхейвене, пастор спросил Хэла, не думает ли он жить в Клонмиэре. Хэл отрицательно покачал головой, и на лице у него появилось упрямое выражение.
– Имение принадлежит отцу, а не мне. А он ни разу мне не написал с тех пор, как я уехал из Лондона десять лет тому назад. Как же я могу после этого жить в Клонмиэре?
– А сам ты написал ему, мой мальчик, попросил прощения?
– Да, сразу же после того как приехал в Виннипег. Ответа я не получил. Для меня этого было достаточно, больше я уже никогда не буду ему писать, никогда в жизни.
Том Каллаген больше ничего не сказал. Только Бог может помочь положить конец ссоре между отцом и сыном; если же он сам попробует вмешаться, то только испортит дело. Том написал письмо своему старому другу, сообщив ему о возвращении Хэла в Дунхейвен, о его нездоровье, о том, что в Канаде он не смог устроить свою жизнь и что Хэл обручился с его дочерью. Ответное письмо Генри было достаточно кратким.
«Ничего другого я и не ожидал, – писал он, – был уверен, что он ничего не сумеет добиться в жизни. Боюсь, что твоя дочь только зря приносит себя в жертву».
Итак, Клонмиэр по-прежнему был закрыт на замок, а Хэл Бродрик жил не там, а в Дунхейвене. Джинни сама стряпала и делала другую работу по дому, только полы мыла служанка, приходившая по утрам, а Хэл чистил всю обувь и приносил домой уголь.
– Все это я делал в Канаде, могу делать и здесь, – говорил он, а потом бросал взгляд через дорогу на Майкла Дулана, который поглядывал на него с усмешкой, словно презирая его, если же Хэл заговаривал с ним, отвечал свысока и равнодушно.
– Как забавно, что им это не нравится, – говорил он Джинни. – Когда мы жили в Клонмиэре, мы были «господа», проезжали мимо них в экипаже, и они нас, разумеется, ненавидели, но в то же время испытывали почтение – отца они во всяком случае уважали. А теперь, когда я живу среди них, им это не нравится, они рассматривают это как вторжение на их территорию. Нет-нет, тебя это не касается, к тебе они привыкли, ты пасторская дочка. А вот я – другое дело. Я Бродрик, и они вправе ожидать, что я дам им пинка под зад, как бы они меня за это ни ненавидели.
– Ты слишком болезненно на все реагируешь, – говорила ему Джинни, – все время от чего-то защищаешься, придумываешь, что они могут тебе сказать. Держись проще, будь самим собой. Со временем вы станете друзьями. Они ведь настоящие дети.
– А кто же в таком случае я сам? – спрашивал Хэл. – Будь я проклят, если я знаю. Думал, что скотовод, оказалось, что это не так. Считал себя художником и не сумел продать ни одной картины. Я даже не могу называть себя Хэлом Бродриком из Клонмиэра. Я – ни на что не годный неудачник, женатый на женщине, которой недостоин, живущий на иждивении тестя. А люди это знают, вот в чем дело. Они имеют право меня презирать.
– Никто тебя не презирает, и оставь свои ужасные мысли. Ты – мой Хэл, мой единственный, – успокаивала его Джинни.
И все-таки она немного тревожилась.
Первые его восторги, связанные с возвращением домой и встречей с Джинни, поугасли. Он часто бывал мрачен и молчалив, а потом приходил в отчаяние оттого, что обидел ее, причинил ей горе.
– Я у тебя словно камень на шее, – говорил он, – не пройдет и года, как тебе надоест со мной нянчиться. Я не имел права являться домой и просить тебя стать моей женой.
Джинни рассказала о его настроениях отцу, и он понимающе кивнул головой.
– Вся беда в том, – сказал он, – что Хэл понимает, насколько он зависит от нас, но в то же время у него не хватает силы воли попытаться самому встать на ноги. Я поговорю с ним, посмотрим, что удастся сделать.
А иногда, когда они сидели у камина в кабинете пастора, Хэл снова становился обаятельным, беззаботным и веселым, так что трудно было его себе представить мрачным и апатичным. Он подшучивал над тетей Хариет за то, что она снимает сливки раковиной, дразнил дядю Тома, уверяя, что его воскресные проповеди слишком длинны, и когда он стоял на коврике перед камином, обняв Джинни за талию, пастору казалось, что его вполне можно принять за Генри, каким тот был тридцать лет тому назад, – те же уморительные рассказы о людях и странах, в которых он побывал, о фантастически рискованных проектах, о каверзах, которые он устраивал своему незадачливому партнеру Франку.
– Почему ты не хочешь попробовать зарабатывать себе на жизнь, Хэл? – спросил он его, когда Джинни с матерью вышли на кухню, и мужчины остались одни. – Что тебе мешает, гордость?
– Не гордость, а лень, – улыбаясь, ответил Хэл. – Я слишком ленив, потому-то мне и не удалось ничего добиться в Канаде.
– Неправда, – возразил Том. – У тебя ничего не вышло, потому что у тебя не было друзей, ты был одинок и тратил все свои деньги в виннипегских салунах. Здесь все будет иначе.
– Что же вы предлагаете, дядя Том? Картины мои никто не покупает. На прошлой неделе я пытался продать в Слейне три своих полотна – сам предлагал их покупателям, – но ничего не получилось. Мне было стыдно перед Джинни, которая до сих пор верит в меня, считает, что я хороший художник… Но потом я выпил пару стаканчиков и успокоился.
– Да, парень, если ты будешь продолжать в том же духе, ты снова расклеишься, как это случилось в Канаде. Нет, оставь-ка ты свои картины в качестве хобби – это отличное занятие, когда есть свободное время. Я хочу знать, достанет ли у тебя мужества заняться настоящим делом.
– Каким, например?
Пастор посмотрел на него, прищурив один глаз.
– Ты знаешь Гриффитса, управляющего на шахтах? – спросил он.
– Да, знаю.
– Его старший клерк уехал в Америку, и ему нужен человек, который будет вести счета и книги и делать еще тысячу разных дел, на которые у него самого не хватает времени. Это, разумеется, означает полный рабочий день с девяти и до шести. Жалованье небольшое, однако пренебрегать им не следует. Что ты на это скажешь?
Хэл засунул руки в карманы и состроил гримасу, глядя на тестя.
– Чтобы Бродрик стал работать за несколько фунтов в неделю на шахте, которая со временем будет приносить ему тысячи! – воскликнул он. – Довольно смешное предложение.
– Оставим это соображение в стороне, – возразил пастор. – Ты должен думать о настоящем. И это не будет означать, что ты берешь деньги у отца. Эти деньги – жалованье, которое платят старшему клерку, независимо от того, кто занимает это место. Вопрос в том, сумеешь ли ты взять себя в руки и начать работать. Я знаю, кто будет тобой гордиться, если ты это сделаешь.
Хэл ответил не сразу. Он стоял, пристально глядя на огонь.
– Я готов сделать все что угодно, чтобы доставить радость Джинни, но в глубине души я знаю, что буду доставлять ей только одно разочарование. Я ни на что не гожусь, дядя Том, у меня ничего не выйдет с этой работой, я только все испорчу, как это случилось со всеми другими моими начинаниями.
– Нет, мой мальчик, я уверен, что этого не случится.
– Ну что же, значит, надо попробовать.
Итак, двадцать пятого февраля тысяча восемьсот девяностого года Хэл Бродрик отправился на шахту своего отца на Голодной Горе плечом к плечу с шахтерами из Дунхейвена и, повесив шляпу на крючок в конторе, уселся на высокий табурет перед конторкой, по другую сторону которой сидел молодой Мэрфи, сын бакалейщика. Старый Гриффитс, во всем своем величии, восседал во внутренних комнатах. Хэл вспомнил, как в прежние времена этот Гриффитс стоял перед его отцом, держа шляпу в руках, и вот теперь Хэл служит у него клерком и каждую неделю говорит «Благодарю вас, сэр», получая свое жалованье наравне с молодым Мэрфи и всеми остальными.
Как странно быть здесь обыкновенным служащим, в то время как двадцать лет тому назад он, бывало, приезжал сюда с отцом, и шахтеры, завидев их, торопливо сдергивали шляпы; он помнил, как его спускали вниз под землю, и он смотрел, как шахтеры добывают руду, а потом водили к машинам и показывали, как работают мощные насосы. И вот теперь, впервые в жизни он познакомился со сложной внутренней жизнью рудника, которая, казалось, ничем не связана с внешним миром.
В шесть часов в своем доме в Дунхейвене Хэл просыпался, услышав звон большого колокола, доносившийся с Голодной Горы, который призывал шахтеров на работу и сообщал тем, кто трудился ночью, что их смена закончилась, – усталые и изможденные, они поднимались на поверхность. День за днем на протяжении семидесяти лет этот колокол призывал рабочих – мужчин, женщин и детей – на шахту, тогда как Бродрики, нежась в своих постелях в Клонмиэре, не слышали его зова. От Дунхейвена на Голодную Гору были проложены рельсы, и шахтеры, живущие в деревне, ездили на работу в вагонетках. Хэл слышал свист пара и лязг колес, а иногда топот ног под окном, это рабочие спешили на работу, боясь опоздать. Снаружи было еще совсем темно, в небе сияли звезды.
– Бедняги, – шептал Хэл жене, чувствуя почему-то свою вину за то, что им приходится вставать в этот ранний предрассветный час, а потом совесть снова мучила его, когда он сам около девяти часов подъезжал к конторе чаще всего в двуколке пастора. Женщины и дети, работавшие в обогатительном отделении, и те, кто был занят промыванием руды, отрывались от работы, чтобы взглянуть на него, когда он проезжал мимо, и ему казалось, что они смеются над ним и не одобряют его, считая, что он получил место по протекции и что деньги ему вовсе не нужны.
В конце каждого месяца, когда нужно было подводить итоги и подсчитывать прибыль, ему приходилось работать сверхурочно, чтобы справиться со всеми материалами, поступающими к нему на стол, и он тоже спешил попасть на шестичасовой поезд из вагонеток вместе с деревенскими шахтерами. Джинни, свежая и бодрая, вставала вместе с ним, чтобы ему было не скучно и чтобы проследить, как он позавтракает перед уходом. В первый раз, когда он решился поехать на этом поезде, шахтеры расступились перед ним, продолжая разговаривать и шутить между собой. Был среди них один парень по имени Джим Донован, сын Пэта Донована, державшего ферму под горой; судя по его словам, он был первым из всей семьи, кто пошел работать на шахты.
– Верно вам говорю, в старые времена нам принадлежала вся земля на многие мили вокруг, – говорил он, оглядываясь на Хэла через плечо.
– Что правда, то правда, Джим, – соглашались его приятели, – а получили вы ее от самого дьявола.
– Ничего подобного, дьявол тут ни при чем, – отвечал Джим. – Дед деда моего деда был самый настоящий вождь нашего клана, не больше не меньше, и жил он вон там внизу, в замке, а о скотине никакого понятия не имел, не знал, как отличить свинью от хряка, доложу я вам. Зачем ему было марать руки, когда на него работали тысячи людей. Он с самим французским королем дружбу водил.
– Вот это верно, – подхватил один из шахтеров, – французы нам всегда помогали, да и испанцы тоже. Мне отец говорил.
– А кто же это подстрелил помещика, – спросил другой, – за то, что он мешал контрабандистам? Это ведь тоже истинная история, которая случилась в Дунхейвене.
– Один из нас, Донованов, – сказал Джим, – и правильно сделал, его нельзя за это обвинять. Какое право имел этот помещик лишать честных людей средства к существованию? Я бы и сам подстрелил всякого, кто вздумал бы мне мешать.
– А красные мундиры из гарнизона тебя тут же и вздернули бы, – засмеялся его приятель.
– Плевать я на них хотел, – сказал Джим, махнув рукой. – Дай срок, мы от всех от них избавимся. И тогда я приглашу вас всех на остров пострелять зайцев.
Будь это в Канаде, Хэл принял бы участие в этой веселой беседе, стал бы подтрунивать над Джимом Донованом, как он это делал в кругу своих товарищей по ранчо. Здесь же, в родных краях, все было иначе. Рабочие не могли забыть, что он Бродрик, что его отец – хозяин Клонмиэра и ему принадлежат шахты. Помимо всего прочего его, Хэла, считали гордецом. Если бы он решился пошутить с ними, они бы смутились, застеснялись, решили бы, что он заискивает перед ними, чтобы заручиться их расположением в каких-то своих тайных целях. Поэтому, вместо того чтобы улыбнуться, постараться быть естественным и высказать дружеское расположение, Хэл ограничивался тем, что коротко бросал им «Добрый день» и бормотал что-то о погоде.
В силу своих обязанностей клерка он по пятницам принимал участие в раздаче получки рабочим. Для него это был самый ненавистный день за всю неделю. Он должен был сидеть в конторе рядом с Гриффитсом, положив перед собой стопки монет, выкликать по списку одну фамилию за другой и передавать соответствующую сумму Гриффитсу, который и вручал деньги очередному шахтеру, по мере того как они подходили к столу. Получка казалась такой жалкой, монет было ничтожно мало. Каждую пятницу утром у него сжималось сердце, когда раздавался топот ног и рабочие выстраивались в очередь перед конторой, в то время как мистер Гриффитс занимал свое место рядом с ним, и начиналась раздача денег. Сначала шли квалифицированные шахтеры, механики, затем по нисходящей линии очередь доходила до наземных рабочих, обогатителей, и уже в самом конце следовали женщины и дети.
– Пэт Торренс, – выкликнул он, и вперед выступил изможденный седой рабочий – кожа его напоминала сморщенный пергамент, на шее резко выступало адамово яблоко, под глазами набрякли мешки. Два фунта. Два фунта за восемь часов непрерывной работы, иногда лежа на спине, в низких сырых забоях в недрах Голодной Горы; потом он выйдет наверх и будет переодеваться в сарае, где гуляют сквозняки, и пойдет домой в свою лачугу; там его ждет еда, состоящая из картофеля с соленой рыбой; после еды завалится спать перед очагом, в котором дымит торф, а утром снова вниз, под землю, долбить мокрые стены забоя.
Хэл протягивал маленькую кучку монет, избегая смотреть человеку в глаза. Пэт Торренс, конечно, думает про себя: «Вот один из тех, на кого я работаю. Каждая унция руды, которую я добываю в поте лица своего и поднимаю на поверхность, превращается в золото, отправляясь через воду на ту сторону к отцу Хэла Бродрика. Он живет в большом доме, у него слуги и кареты, а сам он сидит себе целый день на заду и палец о палец не ударит. Ему даже не приходится распоряжаться рабочими, как это делает управляющий, у него одна забота: набивать карманы золотом». Пэт Торренс, шаркая ногами, выходил из конторы, а Хэл выкликал по списку следующего.
И так дальше, и так дальше, час или даже дольше, кончая женщинами и детьми. К столу подходили мальчики не старше девяти лет, чтобы получить два шиллинга, вознаграждение за то, что они целый день простояли босиком на олове, когда его промывали, или за то, что разбивали молотком крупные куски руды для обогатительного отделения.
Однажды в пятницу, когда последний по списку получил свои деньги, Хэл обернулся к управляющему со злостью и негодованием.
– Это же несправедливо, – сказал он, – они должны получать больше. Послушайте, ведь то, что мы выдаем рабочим, включая женщин и детей, составляет едва десятую часть от прибыли, которую получает мой отец.
Мистер Гриффитс удивленно посмотрел на Хэла.
– Наши шахтеры получают хорошие деньги, – сказал он. – Я знаю шахты, где платят еще меньше. Они и не рассчитывают на большее. Ваш отец должен получать прибыль, это совершенно естественно. Он ведь хозяин, разве не так? Не говорите мне, что вы радикал – а может быть, вы вообще станете проповедовать революцию?
– Я не радикал и не революционер, – сказал Хэл, – и мне нет никакого дела до политики. Просто мне стыдно, вот и все.
– Ах, полно, – сказал управляющий, вставая со стула и протягивая руку к пальто. – Все это пустые сантименты. Держите в порядке книги и не думайте о моральной стороне дела. Помимо всего прочего, настанет день, когда вы сами будете хозяином. Тогда и сможете раздать все рабочим, если вам захочется.
– Вот-вот, – сказал Хэл, – в этом-то все и дело. Не захочется. Я тоже буду сидеть сложа руки и наслаждаться жизнью, как мой отец.
Вечером он возвращался домой, оставив за спиной все то, что видел и слышал на руднике. Там высокие трубы, резко очерченные на фоне горы, устремляли в небо свои черные пальцы; из приоткрытых дверей котельных вырывался ослепительный свет бушующего пламени; в стволе шахты слышался грохот лебедки и нескончаемый ритмичный пульс насоса. В воздухе носился резкий запах, исходящий из обогатительной фабрики, где обрабатывалась руда. А когда рудник остался позади, трубы скрылись из глаз, дым из печей отнесло в сторону, на восток, а топот шахтерских сапог затих, поскольку ночная смена уже спустилась в шахту, и остался один-единственный звук: мерное цоканье копыт пасторской лошади, которая везла Хэла домой в Дунхейвен, оставляя слева от себя спокойные воды бухты Мэнди-Бей. Над ним возвышалась Голодная Гора, белая и безмолвная в свете луны, а вдали плясали, поблескивая, огоньки Дунхейвена.
Да, думал Хэл, ведь несмотря на все эти прекраснодушные разговоры с Гриффитсом о тяжелом труде рабочих и мизерной плате, которую они за него получают, единственное, чего мне действительно хочется, это жить в Клонмиэре, пользуясь плодами их труда, и чтобы Джинни переодевалась к обеду, как это, бывало, делала моя мать, и чтобы ей прислуживал дворецкий, а не эта слабоумная девчонка. Я хочу пользоваться шахтами, как это делали мои предшественники, не задумываясь над тем, чего это стоит. Я не хочу возвращаться по вечерам в этот убогий домишко на деревенской улице к ужину, который мне приготовила сама Джинни, усталая и измученная.
Оставив Пэтси с дрожками в ректорском доме, Хэл направился через деревню к своему дому. Когда он отворил дверь, в нос ему бросился запах кухни, который он ненавидел и от которого невозможно было избавиться в таком тесном домишке, несмотря на все старания Джинни.
Она выбежала ему навстречу, такая милая, глаза сияют любовью, волосы слегка растрепались, а лицо разрумянилось от плиты.
– Твой любимый суп, – объявила она, глядя на него с улыбкой, – а потом рыба с цветной капустой и сыр. Мама дала мне рецепт из своей драгоценной книги. Ах, ты знаешь, камин в гостиной немножко дымит, придется звать трубочиста. Приезжали Кити и Саймон из Эндриффа, привезли в подарок прекрасную дыню и виноград. Так мило с их стороны. А Саймон хочет купить твою картину, знаешь, тот небольшой пейзаж, где остров Дун.
– Не может быть, чтобы ему действительно хотелось ее купить, – сказал Хэл. – Он делает это просто из благотворительности.
– Ничего подобного, дорогой. Не нужно быть таким гордецом. Он считает, что у тебя большой талант. Мне говорила Кити.
– Значит, он единственный, кто так думает.
– Нет, Хэл, нехорошо так говорить. Твоя жена гордится твоими работами.
– Больше, чем я сам. Никуда не годный художник и никуда не годный муж.
– Не будь таким брюзгой, любовь моя. Садись в свое кресло – что делать, если камин дымит, – и я принесу тебе ужин на подносе.
Хэл опустился в кресло и протянул к ней руки.
– С какой стати ты будешь мне прислуживать? – сказал он, привлекая ее к себе на колени. – Это я должен ухаживать за тобой. Я хотел бы видеть тебя красиво причесанной, в открытом вечернем платье, а не в этом старом переднике, и чтобы руки у тебя не были шершавыми от стряпни.
– Я буду аккуратно причесываться, надену свое свадебное платье и буду мыть руки в молоке, если ты обещаешь быть хорошим мальчиком.
– Я и так хороший.
– Ты же знаешь, что я имею в виду.
– Хочешь сказать, чтобы я не трогал бутылку виски, что стоит у нас в буфете? Не беспокойся, душа моя, она уже и так пустая.
– О, Хэл, а ведь я просила тебя оставить капельку на случай, если кто-нибудь простудится и захворает.
– Зима кончилась, и никаких простуд больше не будет. Я свинья и скотина, и я тебя не достоин, милая моя девочка. За что только ты меня любишь?
– Не знаю, Хэл. Люблю, да и все тут.
Она улыбнулась, а он продолжал сидеть и только вытянул ноги к дымящему огню, думая о громадном зале в Клонмиэре и о камине, в котором никогда не зажигается огонь. Вскоре она принесла ему ужин. Рыба у бедняжки слегка пережарилась, но он клялся, что замечательно вкусно, а потом она села у его ног со своей штопкой и починкой, а он смотрел в огонь, поглаживая ее по голове.
– Ты бы должна была заниматься вышиванием, а не штопать мои старые носки, – сказал он ей.
– А кто же тогда будет это делать, если я оставлю их нештопаными? – спросила она.
– У тебя должна быть горничная, – сказал он, – и еще с полдюжины слуг. А я входил бы в гостиную в смокинге и с цветком в петлице, пообедав седлом барашка и выпив старого бренди.
– Значит, рыба тебе не понравилась, – огорченно сказала она.
– Ничего это не значит, – возразил он, целуя ее в макушку. – Просто я размечтался, глядя на твою смешную прическу, – устроила себе какой-то пучок, чтобы волосы не мешали, когда ты возишься у плиты. У тебя такая тонкая шейка, что я могу ее обхватить пальцами одной руки. Удивляюсь, как Пэт ни разу не перепутал, когда резал у вас в доме цыплят.
– Ах, перестань, пожалуйста. Убери-ка свою ручищу, мне не видно дырки на носке.
– Брось ты этот носок, радость моя.
– И что, ты будешь ходить босиком?
– Сядь рядом со мной, будем смотреть в огонь и воображать себе разные картины, которые там возникают.
Она отложила работу и свернулась калачиком рядом с ним в широком кожаном кресле, привезенном из пасторского дома. Так они и сидели вдвоем, почти не разговаривая, прислушиваясь к тиканью часов, оставшихся от доктора Армстронга, к еле слышному шороху дождевых капель, стекающих по оконным стеклам, и наблюдая, как постепенно гаснет дымное торфяное пламя в камине.
А у себя дома Том Каллаген писал Герберту в Летарог.
«Дорогой Герби,
ты не можешь себе представить, какую радость доставило мне письмо от одного из Бродриков.
Мы не виделись вот уже несколько лет, но у меня хранится твоя фотография, а также фотографии всех твоих братьев, они напоминают мне о прошлом. Приятно было читать, с какой добротой ты пишешь о нашей Джинни, о том, что сам Бог послал ее Хэлу. В своих письмах к Генри я ни слова не говорю ни о нем, ни о ней – стоит мне только упомянуть Хэла, как Генри тут же сводит все к тому, насколько он безнадежен… С радостью могу сказать, что Хэл – один из приятнейших людей, с которыми только мне приходилось встречаться, – точная копия отца с одним только недостатком, от которого он постепенно избавляется. Детей у них пока еще нет, однако я утешаю Джинни, уверяя ее, что со временем все будет в порядке. Я уверен, что они счастливы друг с другом, как никто на свете…»
6
Хэл не слишком любил читать газеты. Ему не было интересно знать, что происходит на белом свете. Зимними вечерами, вернувшись домой с работы, он больше всего любил сидеть с женой у камина, смешить ее рассказами о том, что происходило в тот день в конторе, или слушать, что рассказывает ему она. Поэтому, когда весной девяносто четвертого года он отправился однажды в Слейн, чтобы купить кое-что для Джинни и для дома, и, стоя в баре одного из пабов, просматривал «Адвертайзер», он испытал немалое удивление и даже шок, наткнувшись на длинную статью на серединной странице о крупных залежах олова на Малайе и о том, что организованы компании по их разработке; по мнению автора статьи, открытие этого месторождения приведет к разорению местных рынков. Жизнь к этому времени до такой степени затянула его своей рутиной – весь день в конторе, потом возвращение домой к Джинни и ребенку, – что рост и падение цен ничего ему не говорили, и когда старый Гриффитс, качая головой, строил мрачные прогнозы на будущее, уверяя, что местные разработки – будь то медь или олово, безразлично, – не имеют перспективы, Хэл относил это обстоятельство за счет его прирожденного пессимизма. Прочитав статью, Хэл обратился к финансовой странице, чтобы узнать, какова в настоящее время цена на олово. Она составляла восемьдесят четыре фунта за тонну. Полгода назад это было сто фунтов. Да, у старого Гриффитса были основания для мрачности. Хэл, довольный жизнью и целиком занятый своим собственным домом, не обращал должного внимания на эту область хозяйственной жизни, хотя она давала ему хлеб насущный. Интересно, что думает об этом отец. В тот вечер, вернувшись домой, он увидел у себя своего тестя-пастора, который сидел в гостиной, держа на коленях серьезного Джона-Генри. Хэл спросил его, читал ли он эту статью в «Адвертайзере».
– Да, Хэл, я ее читал, – ответил Том Каллаген, – и мне кажется, что ее автор не лишен здравого смысла. Боюсь, что в самом недалеком будущем нам предстоят перемены.
– Как вы думаете, что будет делать мой отец?
– Генри всегда был дальновидным деловым человеком. Можешь быть уверен, все эти полгода он внимательно следил за малайскими делами и падением цен. Он один из первых шахтовладельцев, которые пятнадцать лет назад переключились с меди на олово. Тогда его примеру последовали корнуольские дельцы, по крайней мере те, которым повезло и которые располагали достаточными капиталами, чтобы это сделать.
Пастор нерешительно замолчал, поскольку в комнату в этот момент вошла Джинни, чтобы забрать Джона-Генри и уложить его спать. Дождавшись, пока она выйдет, он посмотрел на зятя.
– Ты, значит, ничего не слышал, никаких слухов?
– Нет, дядя Том, я никогда не слушаю сплетен. А что это за слухи?
– Говорят, что твой отец собирается в скором времени продать шахты.
Хэл покачал головой.
– Первый раз об этом слышу, – сказал он, – но, может быть, Гриффитс нарочно мне ничего не сказал из деликатности? Что до рабочих, то они каждый день изобретают новые слухи. На прошлой неделе я слышал, как Джим Донован рассказывал своему приятелю, будто в подножье Голодной Горы нашли золото, и что все оно принадлежит ему.
– У Джима Донована folie de grandeur,[10] так же как и у всего их семейства. Нет, Хэл, то, что я говорю, это не пустая болтовня. В воскресенье после службы я разговаривал с Гриффитсом, и он говорит, что идет оживленная переписка – ты, надо полагать, не видел этих писем – пишет директор одной лондонской компании, пишет твой отец и его поверенные, словом, переговоры идут полным ходом.
Хэл раскурил трубку и пошевелил ногой огонь в камине.
– После того, что я сегодня прочитал, я не могу его обвинять, – сказал он. – Я имею в виду отца. Если цены на олово и дальше будут падать, шахта перестанет себя окупать. Но что за дураки соглашаются ее купить?
– Спекулянты, – сказал дядя Том, – люди, которые думать не думают о земле и о наших краях. Они станут эксплуатировать шахту в хвост и в гриву, чтобы выбрать из земли все до последней унции, а там – будь что будет, хоть полное разорение. Я не пророк, но именно так это и произойдет, можешь мне поверить.
– Как странно думать, что шахты больше не будут принадлежать нашей семье, – задумчиво проговорил Хэл. – Мой прадед перевернулся бы в гробу.
– Судя по тому, что я о нем знаю, ничего подобного не случилось бы, – заметил пастор. – Медный Джон не отличался сентиментальностью. Он стал бы довольно потирать руки, узнав, что его внук Генри вовремя отделался от шахт, сохранив в неприкосновенности свое состояние. В отличие от некоторых других семей, которые обанкротились. Нет, Хэл, не все Бродрики сентиментальные мечтатели. Среди них есть достаточно крепкие головы.
– Жаль, что я к ним не принадлежу, – сказал Хэл, – было бы гораздо полезнее и для меня, и для Джинни.
Несколько дней спустя по всему Дунхейвену прокатилась весть, что Генри Бродрик продал шахты Лондонской компании. Мистер Гриффитс отвел Хэла в сторону и показал ему копию документа о продаже.
– Семьдесят четыре года, – проговорил Хэл, – а теперь все кончено. Пот и слезы, счастливое провидение и тяжелый труд. Странно, что я никогда особенно не любил шахты, мистер Гриффитс. Я рассматривал их как пятно, которое уродует скалистое великолепие Голодной Горы, а вот теперь, когда они должны перейти в другие руки, мне обидно. Я всей душой желал бы, чтобы этого не случилось.
– На вас это не отразится, мистер Бродрик. Новая компания берет к себе весь штат служащих.
– Да-а… Но это совсем не то, что я имел в виду.
– Ну что же, ваш батюшка очень умный человек, ничего не скажешь, – сказал управляющий. – Подумать только, заключил такую выгодную сделку! А вы напрасно беспокоитесь. В один прекрасный день вы этой выгодой воспользуетесь.
Он ничего не понимает, думал Хэл, не понимает, что шахта – это неотъемлемая принадлежность семьи, такая же, как Клонмиэр. А теперь одна продана, а другой закрыт и заколочен. Как странно. Все полетело к чертям.
Две недели спустя появился новый директор, чтобы познакомиться со своим приобретением. Это был человек с суровым лицом, который говорил громким повелительным голосом с акцентом северных краев. Он повсюду таскал за собой мистера Гриффитса, засыпая его вопросами, которые сбивали старика с толку. В конторе он промелькнул так быстро, что Хэл не успел его рассмотреть. За этим визитом последовали другие; приезжали люди, которых он посылал, чтобы они составили квалифицированное мнение о том, как ведутся работы; это были новые инженеры, техники и прорабы. Чужие люди, незнакомые никому из местных. Тут впервые в жизни Хэл почувствовал себя заодно с шахтерами, и, как ни странно, люди это поняли. Они стали держаться с ним более открыто, по-дружески, ругали пришельцев «надутыми рожами», «ублюдками» и смеялись, когда Хэл добавлял еще более крепкие выражения. Он хорошо понимал, что значит работать на чужака, слушаться приказаний чужака, зная при этом, что из всего богатства шахты на его долю достанется всего-навсего жалкое недельное жалованье.
– Теперь ты видишь, – говорил он Джинни, – каким я был лицемером. Все эти годы, отправляясь каждый день на шахту, я в глубине души все время думал, что она принадлежит мне и со временем станет совсем моей. И хотя из-за этого я немного стеснялся рабочих, эта мысль приносила мне удовлетворение. А теперь шахта не имеет ко мне никакого отношения. Все равно, как если бы я работал на лесопильном заводе в Слейне или на кирпичном в Мэнди. И мне все осточертело, стало так же противно, как Джиму Доновану и всем остальным.
– Я тебя понимаю, – отозвалась Джинни. – Это грустно. Сколько себя помню, я всегда видела, как от гавани в гору поднимаются вагонетки, на которых написано: «Бродрик». Как ты думаешь, теперь они напишут другую фамилию?
– Я не знаю, мне это безразлично, – сказал Хэл. – Но я все равно не могу простить этого отцу.
Пастор был прав, назвав новых владельцев спекулянтами. Метод эксплуатации шахт, установленный в свое время Медным Джоном и продолженный Генри, пока тот находился в Клонмиэре, заключался в том, чтобы разрабатывать месторождение неторопливо и равномерно, не соблазняясь попадающимися на пути основной проходки богатыми залежами, находящимися на слишком большой глубине, когда это было сопряжено с риском потревожить глубинные воды, представляющие определенную опасность для шахты. Планы разрабатывались на годы вперед, а не на сиюминутное настоящее. Руда, до которой можно было добраться, проявляя осторожность и рациональные методы разработки, только через несколько лет, оставалась на своем месте именно до этого времени, а в первую очередь разрабатывались залежи, находящиеся близко к поверхности.
Новая компания начисто отвергла эту методику. Они желали получить немедленные прибыли на вложенные в шахту деньги, таким образом в течение полугода были выработаны все богатейшие участки, руда была доставлена на поверхность и вывезена. Цены на олово непрерывно падали, и если новые хозяева не смогут получить прибыль немедленно, они понесут огромные потери. От дунхейвенских шахтеров, привыкших к неторопливому, спокойному темпу работы, – старый Гриффитс не был особо жестоким надсмотрщиком и не заставлял их надрываться – теперь требовалось, чтобы они работали дольше и выдавали за это время на-гора вдвое большее количество руды. Единственным способом добиться этого результата было повысить рабочим заработки.
Новые владельцы пошли на это и, объявив значительное повышение расценок всем поголовно, добились от рабочих необходимой отдачи на те немногие месяцы, которые они себе наметили в качестве предела.
Новость о прибавках радостно приветствовали все рабочие как наверху, так и под землей. Новых владельцев уже больше не называли «надутыми рожами» и «ублюдками», теперь это были «башковитые ребята, которые знают свое дело». Все шахтерское население охватила лихорадочная активность. Печи полыхали всю ночь, между Голодной Горой и Дунхейвеном непрерывно сновали вагонетки. Хэл, сидя над своими книгами, с удивлением почесывал в затылке, а возвратившись домой, признавался, что ничего не может понять в этом резком изменении темпов. Его тесть только озабоченно покачивал головой.
– Это ложный бум, – говорил он. – Рабочие ничего не понимают. Посмотри в сегодняшней газете, какие цены на олово – семьдесят пять фунтов за тонну. За два месяца цена упала на десять фунтов. Пройдет три-четыре месяца, и эти спекулянты выгребут все, что только можно, а потом закроют шахту.
– Но ведь там, в недрах, остается еще сколько угодно олова, – возразил Хэл, – да и меди тоже, только берись и разрабатывай. Я слышал, как об этом недавно говорил один шахтер.
– Добыча будет вестись только до тех пор, пока компании это будет выгодно, – сказал пастор, – а все, что останется, все остальные богатства будут лежать на месте, там, где Богу угодно было изначально их поместить.
Апрель… май… июнь… июль… прошло почти пять месяцев, с тех пор как у шахт сменились владельцы. На третьей неделе июля новый старший механик, который работал по контракту в Лондонской компании, сообщил мистеру Гриффитсу, что он получил распоряжение явиться к директору с докладом.
– Если они хотят, чтобы я работал летом, – сказал он управляющему, – я смогу это сделать только при том условии, что будут заменены все основные узлы головного насоса, но, между нами говоря, я не думаю, что они пойдут на такие расходы. Сильно подозреваю, что мне больше не придется возвращаться в Дунхейвен.
Он отбыл три дня спустя, забрав с собой свой штат, состоящий из трех человек. По руднику пошли новые слухи, говорили, что старое оборудование будет демонтировано, и на его место привезут с той стороны, из Бронси, новые машины. Потом стали говорить о том, что плата шахтерам снова будет повышена. Кое-кто из них обратился к Хэлу, надеясь, что у него можно что-нибудь узнать.
– Мне очень жаль, – сказал он, – но я знаю не больше вашего, однако я сомневаюсь, чтобы компания повысила вам плату при нынешних ценах на олово. Вы видели сегодня газету? Олово снова упало в цене, теперь тонна стоит всего 64 фунта.
Он собирался сесть в двуколку, чтобы ехать домой. Один из шахтеров, Джим Донован, стоял рядом с лошадью, держась рукой за вожжи.
– Поэтому, значит, Генри Бродрик и продал шахты? – спросил он.
– Я не получаю писем от отца, – сказал Хэл, – но мне кажется вполне вероятным, что он продал их по этой причине.
– Могу ручаться, что он получил за них немалые деньги, – сказал Донован, подтолкнув стоявшего рядом приятеля, – уж он-то не пострадает от понижения цен, это пусть другие расплачиваются.
– В финансовых кругах, Джим, это называется здравым смыслом и чутьем, – заметил Хэл, отъезжая.
Шахтеры смотрели ему вслед, мрачно переговариваясь между собой. Конечно же, они не поверили ни одному моему слову, думал Хэл. Они считают, что, поскольку я сын прежнего владельца, я знаю гораздо больше того, что счел нужным им сказать. Старик Гриффитс начинает тревожиться, у него неспокойный вид.
Двадцать четвертого того же месяца управляющий поехал в Слейн и прислал назад мальчика, отвозившего его, с сообщением, что ему придется задержаться в городе по делам на два-три дня. В Дунхейвенской гавани стоял один из пароходов компании, который должен был везти груз в Бронси. У Хэла было дело к капитану, ему нужно было передать ему кое-какие инструкции, и он отправился к нему на судно. Капитан был хороший знакомый Хэла, он плавал на этом пароходе еще во времена его деда.
– Скажите, сэр, правда ли то, что мне говорили в Бронси, перед тем как судно пришло сюда? – спросил капитан.
– Что именно, капитан Дейвис? – в свою очередь спросил Хэл.
– Да то, что «Люси Энн» это последнее судно, которое повезет олово в Бронси.
Хэл отставил стакан с ромом, который предложил ему капитан.
– Мне кажется, что над вами просто подшутили, – спокойно сказал он.
– Не знаю, сэр. Это не похоже на очередную праздную болтовню. Я слышал это от одного из служащих плавильного завода. «Ваш следующий рейс будет последним, Дейвис, – сказал он мне. – Дунхейвенские шахты закрываются». Здесь, на этой стороне, я, однако, ничего не слышал. Говорят только о том, что шахты снова переходят в другие руки, и что это, дескать, сулит благополучие всем и каждому.
– Я думаю, что истина лежит где-то посередине, – сказал Хэл.
– Я уже пятьдесят лет работаю в этом деле, – сказал капитан, – мне было всего двадцать, совсем был сосунком, когда ступил на борт отцовского судна. Это была «Генриэтта». Помню еще, как ваш прадед, Медный Джон, как его называли, в своей шляпе совком, как у пастора, и с тростью-дубиной приходил сюда в гавань, чтобы проверить груз. Официальная проверка ничего для него не значила. Сам, бывало, все обнюхает до последней горсти руды, как что лежит – и в люках, и на открытой палубе, а как подоспеет прилив – в Бронси, будь там шторм или штиль – все едино. Да, давненько это было. Очень будет странно, если не придется больше ходить в Дунхейвен, входить в Мэнди-Бей вечерней порой, видеть, как мигают через воду огоньки гарнизона на острове Дун.
– Налейте-ка мне еще капельку вашего превосходного рома, – с улыбкой сказал Хэл, – и давайте выпьем за прошлое. Не стоит думать о будущем.
На следующее утро, подъезжая к шахте, Хэл увидел, что вся дорога запружена шахтерами; все они стояли, возбужденно переговариваясь, причем среди них были и женщины и дети. Некоторые ухмылялись, перебрасываясь шутками, у других же был недоуменный, растерянный вид; они переходили от группы к группе, жестикулировали, задавали вопросы.
Двери обогатительной фабрики были широко распахнуты, и там никто не работал. Из котельной высунулся один из кочегаров, держа в зубах трубку. Самая большая толпа собралась вокруг самой шахты, где как раз поднималась на поверхность смена шахтеров, которых тут же окружили собравшиеся наверху.
– Ну, как насчет прибавки в три шиллинга? – закричал кто-то, и в ответ раздался оглушительный рев толпы.
– В чем дело? Что случилось? – спросил Хэл, обратившись к группе людей, столпившихся возле двери в контору.
– Работы остановлены, – ответили ему. – Вон, посмотрите, на дверях объявление. Нас всех собираются рассчитать… Мы ничего не можем понять. В чем дело, мистер Бродрик? Ведь там, внизу, еще сколько угодно этого добра.
Хэл ничего не ответил и прошел в контору. Мистер Гриффитс стоял посреди комнаты. Он не раздевался, был в пальто и в шляпе. Его окружала небольшая группка квалифицированных рабочих, которые засыпали его вопросами. Старик осунулся и побледнел.
– Бесполезно спрашивать меня, – говорил он. – Я ничего не могу поделать. Я получил распоряжение, так же как и все остальные. Сегодня я получаю свое жалованье в последний раз. Я ни в чем не виноват, и вообще никто не виноват. Распоряжение пришло через контору в Слейне, это они мне его передали. Те машины, что у нас работают, купила одна фирма в Слейне, я думаю, что их продадут на слом. Повторяю вам, я ничего не знаю.
– А что будет с рудой, которая осталась в забоях? – спросил один из шахтеров. – Там, где мы работали. Ее там навалом, что, она так и будет лежать без толку?
– Так и будет, – ответил управляющий. – Компания больше не платит ни за какую работу. Так мне сказали в Слейне. Все рабочие до одного получают расчет по сегодняшний день. Если фирма, купившая машины, захочет использовать кого-нибудь из вас, для того чтобы их демонтировать, они, разумеется, это сделают. Согласно приказу, который я получил, у меня больше нет никакой власти. Повторяю вам, тут никто не виноват.
Он удалился во внутренние помещения. Хэл пошел за ним следом и нашел его у стола. Старик разбирал разные бумаги и документы с видом безнадежной покорности.
– Что я могу сделать? – сказал он Хэлу. – Для меня это явилось почти таким же потрясением, как и для всех остальных. Правда, я кое-что отложил, моя жена бережливая хозяйка, и у нас есть небольшое именьице на Севере, где мы можем поселиться на покое. Но я никак не ожидал, что это будет так внезапно. Вы только посмотрите, сколько здесь работы – книги и документы за семьдесят пять лет, и все это нужно проверить и разобрать, ведь кое-что сгорело, что-то передали в Слейн. Но вот шахтеры, конечно, пострадают, мистер Бродрик, вместе с женами и детишками. Они-то ведь ничего не отложили на черный день. А в последнее время, с тех пор как получили прибавку, тем более стали свободнее тратить деньги. Если бы их хоть кто-нибудь предупредил заранее, они бы знали, что их ожидает, а так им придется очень туго.
Следующие несколько часов были особенно тяжелы: Хэл сидел в конторе с Гриффитсом и выдавал рабочим получку. Никогда еще их шаги не звучали так гулко, так зловеще, и буквально каждый из них, подходя к столу за деньгами, задавал один и тот же вопрос: «Почему это случилось?», «Почему они закрывают шахты, ведь руды в забоях ничуть не меньше, чем раньше?» Некоторые из них были растеряны, другие агрессивны и угрюмы, кое-кто держался угрожающе.
– Нас обманули, – заявил один, – заманили уговорами остаться, и мы потеряли возможность попытать счастья в других местах. У меня сын в Южной Африке, два месяца тому назад он звал меня к себе, там у них такие же шахты, да я отказался. А теперь слишком поздно. Что я буду делать? Сидеть здесь и голодать?
– Мне очень жаль, – устало повторял управляющий в сотый уже раз. – Я ничего не могу поделать. Виноваты цены на олово.
Тяжелые шаги, сердитые усталые лица мужчин и женщин – они все шли и шли, один за другим, через дверь конторы.
– Хозяева небось не останутся в накладе, – заметил один шахтер. – Получили свое, а теперь уходят себе на покой. А расплачиваться за все приходится нам.
– Верно говоришь, – поддержал товарища Джим Донован, стоявший сзади, и посмотрел на Хэла, который выдавал ему деньги. – Вот вам мистер Бродрик, сын прежнего владельца, ему-то не придется снимать с себя последнюю рубашку, правда ведь, мистер Бродрик? Вы, конечно, просто уедете отсюда и будете жить по ту сторону воды, если придет охота.
Он протопал мимо, мрачный и недовольный. Его лицо, обычно дерзкое и веселое, прорезали глубокие морщины гнева и разочарования.
Они никак не могли понять, получив свои деньги, что это конец, что больше ничего не будет. Они продолжали стоять вокруг шахты, возле обогатительной, возле котельной, бессмысленно глядя на наполовину нагруженные вагонетки и повозки.
– Это же все пропадет, – слышалось в разных местах. – Как неразумно! Здесь есть что-то неправильное. Кто-то совершает ошибку.
Но никакой ошибки не было. Шахты на Голодной Горе прекратили работу. Огни в котельной погасли, и холодные трубы, из которых больше не шел дым, мрачно поднимали к небу свои черные лица. Смолк лязг и грохот механизмов. На руднике воцарилось странное молчание, нарушаемое только беспокойными шагами растерянных людей, которые не хотели расходиться. В конторе все бумаги были уложены в мешки или ящики и увезены. Хэл вот уже пятый день работал до десяти часов вечера, и у него рябило в глазах, так что он почти ничего не видел. Куда бы он ни пошел, куда бы ни поехал, ему непременно встречался кто-нибудь из шахтеров, стоящих без дела на дороге с тем же растерянным и озлобленным выражением, что было у Джима Донована. Женщины, стоя у дверей своих коттеджей, переговаривались между собой резкими голосами. Дети, свободные и возбужденные, бегали, гоняясь друг за другом, в опустевшем сарае, где помещалась обогатительная фабрика, или строили дворцы на кучах шлака, который еще не успели убрать. Никто их не останавливал. Они могли делать, что хотят. Не стало никакого порядка, никто за ними не смотрел. Четыре дня, пять дней, шесть дней, и работа по приведению в порядок книг и документов была почти закончена. Люди начали расходиться, отправлялись, собравшись группами, в деревню, возвращались оттуда пьяными, вваливались в пабы и распевали там песни. Шахта мало-помалу приобретала покинутый вид. Дверь в механический цех была распахнута и раскачивалась на сломанных петлях.
– Всюду царит полное запустение, – говорил Хэл своей жене. – Не хочу больше видеть эту шахту, глаза бы мои на нее не глядели. Почему я, идиот, не уехал пять месяцев тому назад, когда отец ее продал?
Пастор, его жена и Джинни делали все, что было в их силах, чтобы помочь шахтерам и их семьям, тем, кто ничего не отложил на такой вот непредвиденный случай. Тому Каллагену приходилось нелегко, потому что самые бедные семьи не ходили в его церковь, они находились в ведении католического священника.
– Сейчас не время для религиозных разногласий, – сказал Том, когда патер пришел к нему посоветоваться. Это был молодой неопытный человек, совсем еще мальчик, назначенный в Дунхейвен всего полгода назад. – Мы должны действовать вместе, попытаться хоть чем-нибудь помочь людям. Слава Богу, что это несчастье обрушилось на нас летом, а не среди зимы.
Молодой священник был только счастлив работать вместе, пользуясь советами более опытного человека. Было решено, что в одной из комнат пасторского дома будет устроен склад продуктов и одежды, с тем чтобы каждый нуждающийся мог обратиться туда и попросить то, что ему нужно. Заведовали этим складом Джинни и ее мать. Пастор же вместе с мистером Гриффитсом непрерывно ездили в Слейн к властям, ведающими эмиграционными делами, поскольку больше половины всех шахтеров требовали, чтобы им предоставили возможность выехать еще до наступления осени, с тем чтобы попытать счастья в Африке, Австралии или в Америке. Легче было тем, кому удалось скопить немного денег, а также квалифицированным шахтерам. Они скоро снова встанут на ноги, и отправить их будет нетрудно. Те же, у кого не было определенной специальности – наземные подсобные рабочие, кочегары и другие, – обычно тратили свою получку сразу же, ничего не откладывая, и поэтому они представляли серьезную проблему для Дунхейвена. Многие из них были местные, здесь родились или приехали из соседнего графства и работали на шахтах чуть ли не с самого детства. У них не было никакой другой профессии. Пожилые шахтеры, философски спокойные и покладистые, возвращались на свой клочок земли. В конце концов, почему бы не посидеть для разнообразия на солнышке, ничего не делая? К зиме что-нибудь да подвернется. А молодые, возбужденные и недовольные, слонялись, собравшись группами, по всей округе, готовые на любое буйство, считая, что имеют право на всякое безобразие, поскольку их к этому вынудили. Они ломали заборы, воровали кур и свиней, грабили сады – дух терроризма стал распространяться все шире и шире, так что теперь сами пострадавшие шахтеры уже не вызывали сочувствия, а местные власти грозили, что вызовут солдат из гарнизона на острове Дун.
– Все это рассосется, – говорил Саймон Флауэр, муж Кити, который обладал таким же легким и терпимым характером, как его дед и тезка. – Через пару месяцев эти ребята начнут копать картофель, заведут свиней и превратятся в таких же мирных обывателей, как мы с тобой. А пока пусть себе порезвятся.
– Верно, – поддержал его пастор. – Я согласен с вами. Все это пройдет. Они перебесятся и вернутся на землю. Но до тех пор эти бедолаги могут доставить достаточно неприятностей и себе и другим людям.
– Все это очень серьезно, – сказала Джинни. – Некоторые наши соседи просто боятся Джима Донована и его шайки. Его люди забросали камнями миссис Гриффитс, когда она ехала в Мэнди, повредили ногу пони, так что он захромал. И знаете, я уверена, что именно они разбили окна на почте.
Никто из них по-настоящему не понимает, думал Хэл, кроме, возможно, его тестя, каким ударом было для молодых людей Дунхейвена закрытие шахт, да еще такое скоропалительное. Шахты на Голодной Горе, знакомые им с самого детства, а до них – их отцам; шахты, на которые они смотрели, даже не отдавая себе в этом отчета, как на источник существования, теперь опустели, из них ушла жизнь. Больше всего людей раздражало то, что в недрах горы было еще сколько угодно руды, которую можно было добывать и добывать. Они не могли понять, как получилось, что такой ценный минерал вдруг лишился всякой цены.
– Разве миру больше не нужна медь? – спрашивал Джим Донован.
Как было ему объяснить, что виной всему дешевая рабочая сила в Малайе. Нет, думал Хэл, гораздо проще поставить Джиму Доновану хорошую порцию виски и посоветовать не думать о неприятностях. Что же до него самого, то он был счастлив снова оказаться свободным. Он радовался тому, что шестичасовой гудок больше не нарушает его сна, что он, если хочет, может нежиться в постели до десяти часов, а потом, высунувшись из окна своей спальни и глотнув летнего воздуха, принять решение: взять этюдник и, запасшись бутербродами, отправиться в Клонмиэр. И там, в полном одиночестве, рисовать тихие бухты перед домом, невысокий горб острова Дун и зеленую громаду Голодной Горы.
– Это лучшее, что ты когда-либо написал, – сказала Джинни, когда через три дня он принес домой картину, на которой еще не высохли краски. – Ты знаешь. Я уверена, что ты отвезешь ее в Лондон и пошлешь в Академию, они ее примут, и ты сможешь ее продать. Получишь, наверное, сотню гиней.
– Скорее сотню отказов, – улыбнулся Хэл. – Нет, дорогая, лучше уж не буду рисковать, не хочется подвергаться унижениям. Это подарок Джону-Генри к рождению, ведь ему как раз исполняется два года. Он сможет смотреть на нее, когда вырастет, будет видеть солнце над Голодной Горой, как я его написал, и думать о том, сколько счастья и богатства эта гора принесла нашей семье. К тому времени, когда ему исполнится двадцать один год, из труб уже будет расти трава.
Они стояли рядом, глядя на картину, и в это время дверь в гостиную отворилась, и в комнату вошел пастор. В руках у него было письмо, и он улыбался.
– У меня для тебя новость, Хэл, – сказал он. – Но ты ни за что не догадаешься, какая.
– Если вы нашли мне работу, – сказал Хэл, – предупреждаю вас, мне она не нужна.
– Ничего подобного, – сказал Том. – Это письмо от твоего отца. Он едет в Слейн и послезавтра будет в Дунхейвене.
7
Солнце садилось над заливом Мэнди-Бей. Легкие барашки облаков неподвижно стояли в бледном небе – ветер, принесший их, затих с приближением вечера.
Хэл стоял у озера на Голодной Горе, глядя вниз на Дунхейвен и Клонмиэр. Деревня – неровная линия, повторяющая очертания берега, все еще освещалась солнцем, тогда как Клонмиэр был уже в тени. Ветви деревьев, растущих вокруг замка, переплелись между собой, образуя причудливый гобеленный узор, а за ними простирались вересковые пустоши, которые прорезала белая дорога, ведущая к реке Дунмар и Килингу. Мир, лежащий внизу, казался нереальным и далеким, словно призрачный мир утренних сновидений. Одна лишь Голодная Гора вырисовывалась отчетливо и ярко, выступая во всем своем блеске. Воздух был напоен ароматом, а зеленая трава у него под ногами приятно пружинила. Даже гранитные скалы хранили до сих пор тепло в тех местах, где их днем нагревало солнце.
Вот что мне следовало бы написать, думал Хэл, не скалы со стороны Дунхейвена и Клонмиэра, а то, как мы сами выглядим там внизу, если смотреть с Голодной Горы… Мелкие ничтожные муравьишки, снующие взад-вперед по своим делам. Бродрики приходят и уходят, мужчины и женщины в Дунхейвене женятся, рожают детей и умирают; семьдесят пять лет подряд поет свои песни шахта, гремит и грохочет, а потом все снова стихает. Когда-нибудь я напишу об этом картину, если же мне помешает моя обычная лень, то это, возможно, сделает Джон-Генри. Но что бы ни случилось, что бы ни происходило здесь, в наших краях, Гора остается непобежденной. Она стоит и смеется над всеми нами.
Он зашагал прочь от озера, на восток по склону горы, в направлении шахт. Он рано поел, и всю вторую половину дня бродил один; им владело непонятное беспокойство и какое-то нервное напряжение, причину которого он не мог объяснить даже Джинни.
Завтра в Дунхейвен приедет его отец. Он его увидит, прикоснется к его руке, будет с ним говорить. Отец, которого он не видел вот уже пятнадцать лет, с того самого дня, когда ушел из его дома двадцатилетним юношей. Столько писем осталось ненаписанными, когда он был в Канаде, он сочинял их в самые свои одинокие моменты, они так никогда и не дошли до адресата. А также письма из Дунхейвена, которые созрели у него в мозгу, но так и не вышли из-под пера. Описание шахт, рассказы о Джинни и мальчике. Но все по-прежнему сводилось к молчанию, абсолютному молчанию и невозможности открыться. И вот наконец оно должно нарушиться, и он боялся, что их встреча ничего хорошего не принесет. Они будут стоять друг перед другом, смущенно и неловко, такие похожие и такие разные, а потом отец заговорит в своей обычной неестественной шутливой манере, которую он усвоил много лет назад в разговорах со своим школьником-сыном: «Ну, Хэл… как поживаешь, как твое рисование?»
И ответ он получит тот же самый, робкий, неловкой и неохотный: «Спасибо, хорошо», а потом отец, подождав более подробного и вразумительного ответа и не дождавшись, с облегчением обернется к Тому Каллагену, потому что его присутствие всегда разряжало напряженную обстановку.
Его отец… На Джинни он, наверное, будет смотреть с сожалением, а она от робости станет суетиться, стараясь ему угодить. Отцу покажут Джона-Генри, но это будет не тот обычно спокойный прелестный ребенок – ведь его непременно переоденут в новый нарядный костюмчик, ему это не понравится, он будет дуться и дичиться. Отвернется от дедушки и спрячет голову в подушки. Встреча принесет разочарование во всех отношениях. Продолжая шагать, Хэл внезапно рассердился.
Зачем отцу понадобилось приезжать после стольких лет и нарушать спокойное течение его жизни? В своем письме к дяде Тому он писал, что у него есть дела в Слейне – нужно что-то продать в городе и уладить кое-какие вопросы с горнодобывающей и транспортной компаниями.
Шахты… Пусть-ка приедет и посмотрит на эти шахты, пусть увидит трубы, из которых больше не идет дым, сломанные машины, кучи мусора – одним словом, полное разорение. Пусть поговорит с миссис Коннор, у которой родился пятый ребенок, как раз после того как закрылись шахты, и у которой нет ни копейки денег, и с беднягой Коннором, который напился и валяется на улице в Дунхейвене, потому что ему и его семье не дали возможности уехать в Америку.
Папенька много чего может увидеть. Но о чем ему, собственно, беспокоиться? Чего ради он будет тратить свои деньги? Он ведь ни в чем не виноват. Он просто вовремя отделался от предприятия, прежде чем оно окончательно пошло ко дну, как и подобает умному и ловкому бизнесмену. Он может спокойно смотреть на семьи шахтеров, на разрушенные шахты, на хулиганов вроде Джима Донована, которые рыскают по округе, готовые на убийство, а потом вернется к Аделине в свой дом в Брайтоне и будет жить в довольстве и покое. Арендаторы будут по-прежнему платить ренту хозяину, которого они никогда не видели, а стены Клонмиэра будут покрываться плесенью и разрушаться от сырости. Генри Бродрику все это безразлично. Хэл перевалил через вершину холма и теперь стоял на дороге над покинутой шахтой. Внизу находились сараи обогатительного отделения и высокая труба котельной. Перед ней горел костер – кто-то поджег сваленный там мусор. В воздух поднимались клубы дыма, черного и вонючего, а спустившись пониже, Хэл разглядел кучку парней, которые смеялись и разговаривали, бросая в костер щепки и обломки дерева, чтобы ярче горело пламя. Один из них притащил на плече здоровую доску, оторванную от скамьи в конторе, и бросил ее в костер.
Это был Джим Донован. Хэл спустился вниз по куче мелкого угля, сваленного возле печи, и подошел к парням.
– Эти дрова пригодятся вам зимой, если вы их сбережете, – сказал он. – Мне кажется, лучше было бы их сложить и оставить до зимы, вместо того чтобы жечь их сейчас. А когда наступят холода, вы сможете их наколоть и принести домой семье.
Два-три человека отступили, глядя на Джима Донована и ожидая, что тот скажет. Джим злобно посмотрел на Хэла; шапка, надетая набекрень, придавала его лицу хитрое самоуверенное выражение.
– Доброго вам вечера, мистер Бродрик, – сказал он. – Вышли, верно, прогуляться, а заодно проведать владения своего батюшки, посмотреть, не причинил ли кто ущерба его брошенному руднику. А если что обнаружится, так тут же побежите жаловаться по начальству, чтобы нас, бедных, посадили в тюрьму.
– Ничего подобного я делать не собираюсь, – улыбнулся Хэл. – Ты же меня знаешь, Джим. Вы можете уничтожить все, что осталось от этого рудника, мне это совершенно безразлично. Только мне кажется, что зимой вы сами были бы рады использовать эти доски в качестве топлива.
Джим ничего ему не ответил. Лицо его приняло злобное вызывающее выражение, и он пинком отправил в огонь здоровенную деревягу.
– Я слышал, что мистер Гриффитс уезжает отсюда на север и собирается там обосноваться. Говорят, он уже и домик себе приготовил по ту сторону границы. А после этого имеет наглость уверять, что ничего не знал о том, что шахты закрываются. Он просто лжец.
– Как только не совестно, – добавил кто-то другой, – все эти четыре месяца он спокойненько там устраивался, покупал мебель и все такое, а мы ничего не подозревали, словно малые дети. Право слово, нет в мире справедливости.
– Верно, что нет, – с яростью отозвался Джим Донован. – И не будет, если мы сами о себе не позаботимся. Что до Гриффитсова дома, мне на него наплевать. А вот ему самому я бы с удовольствием свернул шею, так же как и всем остальным, кто нас обманывал.
Он перешел на крик и стал наступать на Хэла, сжав кулаки. Его дружки одобрительно загалдели и стали их окружать.
Бедняга, подумал Хэл, он, наверное, хлебнул липшего в дунхейвенском пабе, вот и хорохорится, вместо того чтобы пойти домой и проспаться.
– Ладно, Джим, – сказал он, – можешь ругать старика Гриффитса, сколько тебе угодно, только уверяю тебя, он не имеет никакого отношения к этому делу. Старик знал об этом не больше моего, это факт.
Кто-то презрительно свистнул, другие рассмеялись.
– Смейтесь, смейтесь, – сказал Джим Донован. – Мистер Бродрик такой же, как и все прочие джентльмены – что хочешь соврет, никогда правды не скажет. Он просто над нами издевается. Так значит, вы не знали, что шахты закрываются? И когда ваш папаша продал их лондонской компании, вы тоже ничего не знали? А вот нам, между прочим, кое-что известно. Все это время вы были посредником между мистером Гриффитсом и вашим папашей, а потом лондонской компанией. Разве не через вас шли письма из Слейна, Лондона и Бронси, не считая тех, которые вы получали дома? Я, может быть, родился в бедной семье, у нас всего-навсего пара свиней и коров, и пасутся они на клочке земли размером с ладонь, в то время как в былые времена мы владели всеми землями, принадлежащими ныне вашему отцу, однако клянусь всеми святыми, я не такой дурак, как вам кажется.
Он повернулся на одной ноге, чтобы посмотреть, какое впечатление произвели его слова на приятелей.
– Правильно, Джим, – сказал один из них, – у тебя в груди сердце льва, я всегда это говорил.
Хэл пожал плечами. Ему вдруг стало скучно, надоело, что они умышленно не желают понять, как на самом деле обстоят дела. Бесполезно пытаться доказать что-нибудь такому человеку, как Джим Донован. Хэл вдруг почувствовал усталость после долгой прогулки по Голодной Горе, и его потянуло домой, где его ждала Джинни, ужин и постель, столь необходимые ему для того, чтобы встретиться на следующее утро с отцом.
– Спокойной ночи, – коротко бросил он и повернулся, направляясь к мощенной шлаком тропинке, ведущей к главной дороге. Однако Джим Донован и его приятели двинулись за ним следом.
– Куда это вы так торопитесь, мистер Бродрик? – сказал Джим Донован. – Может, мы с ребятами еще не кончили с вами разговор. Между нашими семьями есть кое-какие старые счеты, которые неплохо было бы свести. Вы не забыли о моем близком родственнике, которого ваши папаша с мамашей убили, когда возвращались домой из гостей после веселого обеда? Кучер нарочно хлестнул лошадей, чтобы его задавить. У бедняги мозги так и брызнули во все стороны из разбитой головы, а они поехали дальше, не обращая на него внимания. Всем известно, они были рады его смерти из-за того старого скандала – ведь это ваш дядюшка совратил и опозорил его сестру.
Хэл посмотрел через плечо на разозленного мужика.
– Ради всего святого, Джим, – сказал он, – пойди домой и проспись, может, тогда перестанешь злиться. Пусть кто-нибудь его отведет, если он сам не может идти. У меня нет ни малейшего желания ссориться из-за моего дяди, из-за отца да и вообще из-за кого бы то ни было.
Джим и его друзья смотрели на него, ничего не говоря, и он пошел прочь от них вниз по дорожке. Не успел он отойти и нескольких ярдов, как в голову ему полетел камень. Острый угол рассек ему кожу. Хэл обернулся, чтобы посмотреть, кто это сделал, и тут же второй камень угодил ему в лоб над самым глазом.
– Что ты делаешь, дурак ты эдакий? – закричал он. – Если хочешь драться, выходи, будем драться честно.
Он побежал по дорожке по направлению к Джиму в совершенной ярости, обливаясь кровью, которая текла из раны на лбу. Его встретил град камней, заставивший его упасть на колени, и в тот же момент они с криками набросились на него – один заломил ему руки за спину, чтобы он не мог защищаться, другие же навалились на него, придавив к земле.
– Тащи его на дорогу и брось там, пусть валяется, как твой родич, – предложил кто-то.
– Давайте кинем его в огонь, – кричал Джим, – а то костер погаснет.
Кто-то крепко завязал ему платком глаза, и через повязку стала сочиться кровь, теплая и липкая, так что он ничего больше не видел.
Парни орали и смеялись, его схватили за руки и за ноги и с криками и смехом потащили вверх по дорожке к костру возле обогатительного сарая.
– Несчастные идиоты! – бормотал Хэл, который едва мог говорить, ослабев от побоев. – Вы что, хотите, чтобы вас привлекли к суду? Ведь вся округа будет против вас, каждый из вас получит лет по двадцать.
Кто-то ударил его по зубам, несомненно, это был Джим Донован, а потом ему связали руки за спиной и бросили на кучу жердей лицом вниз, так что ему нечем было дышать.
– Ладно, оставьте его здесь, пусть подыхает, – сказал один из парней, – и пойдем-ка отсюда, Джим. Мы и так хорошо повеселились, на сегодня хватит, верно?
При виде Хэла, лежащего на жердях, почти потерявшего сознание, они испытывали легкое беспокойство. Джим втянул их в эту историю, и теперь неплохо было бы убраться отсюда подальше, так чтобы между ними и Дунхейвеном оказалось не меньше двадцати миль. Их голоса постепенно затихали, Хэл слышал, как хрустел у них под ногами шлак, когда они уходили. Кровь продолжала сочиться из раны, попадая в глаза и даже затекая в рот. Он испытывал невероятную слабость и тошноту. Костер возле него погас, и по наступившей в природе тишине он понял, что начинает быстро темнеть.
«Джинни будет беспокоиться, – подумал он. – Она пойдет к родителям, позовет на помощь дядю Тома».
Как глупо было с его стороны заговорить с Джимом Донованом и его приятелями. Надо было повернуться и уйти, как только он их увидел. Много вышло толку от того, что он посочувствовал этим идиотам. Он перекатился на бок и ослабил веревки, которыми были связаны его руки. Затем сорвал платок, закрывавший ему глаза. К ужасу своему он обнаружил, что ничего не видит. Один глаз совсем закрылся из-за ушиба на лбу, другой был залеплен запекшейся кровью. Надо будет поискать воды и промыть глаз, иначе он не сможет добраться до дома – это по крайней мере пять миль в наступающей темноте. Он с трудом поднялся на ноги и повертел головой, пытаясь сориентироваться. Где-то рядом должна быть вода, конечно же, у самой обогатительной, где промывали олово, но с закрытыми глазами, да еще при тусклом вечернем свете он не мог определить, где находится эта обогатительная: справа или слева от кучи жердей, на которую его бросили. Хэл медленно двинулся вперед, вытянув перед собой руки, шаг за шагом, неуверенно и беспомощно, как слепой, и в этот момент вспомнил об отце, о том, что завтра утром он прибудет пароходом из Слейна. Он приедет в Дунхейвен и увидит, что его сын лежит в постели с забинтованной головой и синяками по всему телу. И, разумеется, не поверит рассказу о драке на Голодной Горе, ведь за те двадцать пять лет, что он прожил по другую сторону воды, он, конечно же, забыл дикие нравы своего родного края, невероятные истории, которые там приключаются, когда два человека мирно беседуют за кружкой пива в баре, а через минуту затевают смертельную драку по поводу того, что произошло в стародавние времена, когда их еще не было на свете. Джинни, робкая и взволнованная, проводит отца в спальню, он увидит лицо Хэла, покрытое синяками, и скажет про себя: «Пьяная драка, это ясно. А жена старается покрыть, защитить мужа». При этой мысли, такой знакомой и типичной, которая непременно должна возникнуть у отца, Хэл невольно рассмеялся про себя и подумал о том, как трудно будет объяснить отцу, что произошло на самом деле. Гораздо проще оставить все, как есть, – пусть отец думает, какой он никчемный, как он пьянствует, как возвращается по субботам домой, еле передвигая ноги, так же как добрая половина всех мужчин в Дунхейвене.
Его рука натолкнулась на твердую шершавую поверхность, похожую на кирпичную стену, и он споткнулся о какую-то доску.
Черт побери, устало подумал он, где же наконец эта проклятая обогатительная фабрика? Эта стена, похоже, принадлежит котельной. И он двинулся вперед, шаг за шагом, нащупывая дорогу в темноте. В голове появилось ощущение какой-то легкости, и ему внезапно стало грустно, оттого что испорчен день, и его прогулка по Голодной Горе, которая должна была внести в его душу мир и спокойствие, оканчивается самым глупым образом, так же, как и многое другое в его жизни.
Джинни будет беспокоиться, дядя Том тоже, им будет плохо из-за него. Все вокруг темно, он ничего не видит из-за этой проклятой опухоли и крови, попавшей в глаза, и конечно же, он сейчас находится совсем не возле шахт, не на Голодной Горе, а в Клонмиэре, он, маленький мальчик, крадется вдоль стены нового крыла, пробираясь в мамину спальню. Дверь в будуар здесь, в двух шагах, и если он откроет ее и войдет, то сразу же направится к ставням и откроет их – они так давно не открывались, что заржавели от сырости – а мама будет ждать его на балконе, где ей так и не пришлось посидеть. Над гребнем Голодной Горы поднялась луна, сквозь слепоту он почувствовал ее свет и подумал, что это лампа, которую мама зажгла для него. Он повернулся, направляясь к ней, и черная пропасть шахты разверзлась у него под ногами.
8
Джинни очень старательно одевала сына, и он не противился; несмотря на то что ему было всего два года, он понимал, что в дом пришла беда и что если он будет капризничать, не позволять себя одевать, мама очень огорчится. Он сидел у нее на коленях, а она натягивала ему белые носочки и черные башмачки с пряжками. Потом достала его новый костюмчик, завернутый в бумагу. Он был из зеленого бархата с кружевным воротником и манжетами. Она причесала его на косой пробор, в первый раз убрав со лба густую челку. В уголке глаза у нее дрожала слезинка, и мальчик расстроился. Он ничего не мог поделать. Посмотрев через ее плечо, он заметил касторовую шляпу, которую ему купили в лавке. Он знал, что ему будет в ней неудобно, и не хотел ее надевать. Она была черная, такая же как его башмаки и мамино платье. А красивое голубое платье висело в шкафу. Кончив одевать сына, Джинни поставила его на стул и окинула взглядом. Мальчику показалось, что ей хотелось бы, чтобы он был побольше. Потом она ему улыбнулась, несмотря на эту слезинку в уголке глаза.
– Я горжусь тобой, родной мой мальчик, – сказала она, – и хочу, чтобы ты вел себя очень хорошо, потому что мы с тобой поедем сейчас к дедушке.
Он немного подумал. Слово было слишком длинное, но все-таки что-то ему напоминало.
– К диде? – медленно переспросил он, обрадовавшись.
– Нет, не к диде, а к другому дедушке, которого ты еще не видел. Мы поедем к нему в Клонмиэр.
Это было понятно. Клонмиэр – это там, где балконы и большие окна, они часто ходили туда гулять, и, спустившись со стула, он позволил надеть на себя эту противную шляпу и даже пропустить под подбородком резинку, чтобы она крепче держалась на голове.
Они спустились вниз – мама держала его за руку – в переднюю, а потом вышли на улицу, где их поджидал Пэтси с коляской и пони. Джон-Генри заглянул в коляску, чтобы посмотреть, положили ли туда корзинку с едой для пикника, однако никаких признаков еды не обнаружил.
– Разве мы не на пикник? – спросил он, посмотрев на маму, но она покачала головой.
– Нет, сынок, сегодня пикника не будет.
Он примирился с тем, что ему сказали, но все-таки было странно, зачем тогда коляска и Пэтси, если не берут с собой еду и не выходит дидя с одеялами, тростями и зонтиками. Возможно, коляска как-то связана с бархатным костюмчиком и черной касторовой шляпой.
Проходя мимо кабинета, Джинни заглянула в дверь и увидела, что пастор сидит за письменным столом.
– Мы поехали, – сказала она спокойным твердым голосом.
Том Каллаген обернулся. Лицо его было мрачно, однако его глубоко посаженные глаза смотрели на дочь и внука ласково и нежно.
– Помни, что я тебе говорил, – сказал он. – Не жди от него ничего. Это суровый холодный человек, Джинни, совсем не похожий на дядю Генри, которого ты помнишь по своему детству, который улыбался, смеялся и веселился, совсем как наш дорогой Хэл. Годы не пощадили его.
– Мне ничего от него не надо, – сказала Джинни. – Я только считаю, что он должен увидеть Джона-Генри.
– Да, – согласился пастор. – Да, я понимаю. Потом она вышла из комнаты вместе с сыном, они сели в коляску и поехали по деревенской улице, которая вела в гору, мимо оукмаунтских коттеджей, и наконец оказались перед длинной стеной и домом привратника.
У въезда стояла молодая миссис Салливан, и когда коляска проезжала в ворота, она сделала Джинни книксен, в ответ на который та церемонно поклонилась. Джон-Генри сидел рядом с мамой, напряженно выпрямившись. Обычно люди не делали ей реверансов. Тоже, наверное, в честь бархатного костюмчика.
Он посмотрел на мамины руки. На ней были перчатки, а ведь она надевала перчатки только зимой и в воскресенье, когда шла с дидей в церковь. Коляска катилась по аллее среди деревьев парка, и вот слева показалась бухта, а над ней, на высоком, поросшем травой берегу, высился замок. Из одной трубы поднимался дым, и окна в старой части замка были широко распахнуты. Перед подъездом стоял экипаж. На сиденье возле кучера был сложен багаж. Парадная дверь, ведущая в громадный холл, была открыта, чего Джинни раньше никогда не видела.
Она секунду поколебалась, однако долголетняя привычка взяла свое, и она, понизив голос, велела Пэтси подъехать к боковому входу в старой части дома. Теперь она стала волноваться: одернула кружевной воротничок на сыне, поправила ему шляпу. Ее волнение каким-то образом передалось мальчику, он оробел и почувствовал неловкость – ему захотелось остаться в коляске вместе с Пэтси.
– Нет, – твердо сказала мама. – Ты должен пойти со мной. И пожалуйста, когда увидишь дедушку, поздоровайся с ним вежливо, подай ему руку.
Боковая дверь была открыта, однако Джинни позвонила. Резкий звонок прокатился по коридору, отозвавшись эхом в глубине дома.
К двери вышел слуга. Джинни решила, что это камердинер, который приехал из Лондона вместе со своим господином.
– Миссис Бродрик? – спросил он, и Джон-Генри снова увидел, как мать поклонилась.
Этот поклон ему очень понравился, в нем было столько важности. Мальчик тоже решил поклониться и несколько раз нагнул голову, но Джинни нахмурилась, и он понял, что это позволяется только взрослым.
Слуга открыл одну из дверей, выходящих в коридор, и проводил их в большую комнату, которая оказалась столовой. Однако скатерти на столе не было, только посередине стола лежала длинная дорожка зеленого сукна.
Вот здесь мы обедали в то Рождество, думала Джинни, когда мне было шестнадцать лет, а Хэлу двадцать… Слуга разжег в камине огонь, потому что погода была прохладная, несмотря на август месяц. Перед камином стояли два кресла. Джинни не знала, следует ли ей сесть или лучше остаться стоять. Она ожидала, что отец Хэла будет в столовой, ожидая их прихода.
Дверь в конце комнаты была открыта. Джинни помнила, что она выходит в коридор, ведущий в новое крыло, и подумала, не пошел ли он туда, в другую часть дома. Она продолжала стоять, держа Джона-Генри за руку, а мальчик с интересом озирался по сторонам. Он показал пальчиком на портрет, висящий на стене. На нем была изображена молодая девушка с ласковыми карими глазами и темными локонами. На шее у нее было жемчужное ожерелье.
– Да, – прошептала Джинни, – она очень красива.
Она перевела взгляд на стену по другую сторону камина, где висел портрет матери Хэла. Как она, должно быть, походила на него! Та же сдержанность, та же внезапная задумчивость без всякой причины. В этот момент мальчик потянул ее за рукав, и, обернувшись, Джинни увидела, что в комнату вошел отец Хэла. Человек, шедший ей навстречу, совсем не был похож на Генри Бродрика, которого она помнила, когда была ребенком; не был он похож и на карандашный набросок, висевший в кабинете пасторского дома. Он был очень худ, значительно худее, чем раньше, и лицо его, прежде такое полное и крепкое, казалось, ссохлось и стало как-то меньше. Волосы, почти совсем седые, значительно поредели на макушке. Губы стали тоньше, а глаза выдавались вперед значительно больше, чем раньше. Он подошел, протягивая ей руку.
– Вы Джинни, – сказал он, – и мы с вами виделись в последний раз, когда вам было шесть лет.
Она приготовилась к тому, чтобы не терять достоинства, сразу же встать на защиту Хэла, рассказать о том, как все это произошло, обвинить Генри, если понадобится, в пренебрежении своими обязанностями, в жестокосердии и отсутствии доброты, но при первых же его словах вся ее враждебность исчезла, испарилась, она поняла, что он испытывает такую же робость и неуверенность, как и она сама, и что он очень одинок.
– Да, – сказала она, – я Джинни, а это Джон-Генри.
Мальчик протянул руку, как ему было велено, а потом оглянулся на дверь, желая, чтобы ему позволили уйти.
– Не хотите ли присесть, – предложил Генри, указывая на кресло, и Джинни прижала к себе сына, шепнув ему, чтобы он вел себя тихо.
Некоторое время Генри ничего не говорил, поглядывая то на мальчика, то на горящие в камине поленья.
– Каковы ваши дальнейшие планы, что вы собираетесь делать? – спросил он.
– Буду по-прежнему жить в Дунхейвене с отцом и матерью, пока Джон-Генри не вырастет и не пойдет в школу. А потом – не знаю. Это зависит от многих обстоятельств.
– Том, вероятно, захочет, чтобы мальчик стал священником? – сказал Генри.
– Я не думаю, – ответила Джинни. – Однажды, когда мы говорили о будущем, он сказал, что было бы прекрасно, если бы мальчик пошел служить во флот… Но пока об этом говорить еще рано.
Наступило короткое молчание.
– А Хэл? Что он думал по этому поводу? Были у него какие-нибудь идеи?
Джинни успокоила руку сына, который теребил свой кружевной воротник.
– Нет, – спокойно ответила она. – Хэл не интересовался тем, какое воспитание получит наш сын и какую выберет профессию. Он воображал, что… мальчик будет когда-нибудь просто жить в Клонмиэре.
Генри поднялся на ноги и стоял, заложив руки за спину и глядя сверху вниз на невестку и внука.
– Я в свое время хотел продать имение, – сказал он, – это было много лет тому назад. Хэл, вероятно, говорил вам об этом. Я бы и сейчас его продал, но это – майорат, так что я не имею права. Когда я умру, а мальчик достигнет двадцати одного года, он сможет поступать, как ему будет угодно. Он имеет право нарушить майорат.
– Да, я это знаю, – сказала Джинни. Генри медленно прохаживался взад-вперед по комнате.
– Земельная собственность в наши дни это тяжелое бремя, – сказал он. – Она уже не имеет той цены, что прежде. Мы вступаем в новый век, и все меняется с необыкновенной быстротой.
В здешних краях изменения, возможно, происходят медленнее, но мне это неизвестно. Я слишком давно живу вдали отсюда, поэтому ничего не знаю, да и не интересуюсь.
Он говорил без горечи, однако голос его был печален, как будто бы при виде родного дома прошлое нахлынуло на него, заключив его в свои объятия.
– Вы больше сюда не вернетесь, не будете здесь жить? – спросила Джинни.
– Нет, – ответил он, – с этим покончено навсегда.
Он повернулся и посмотрел на нее, заложив руки за спину и слегка наклонив голову набок. Точно так стоял Хэл, подумала она. Он, конечно, сын своего отца, плоть от плоти, кость от кости его; никогда он не принадлежал полностью матери.
– Шахты ушли из наших рук, – говорил он, – а ведь именно они в значительной степени связывали меня с этим краем. Они принесли нашей семье огромное богатство, однако, как мне кажется, не слишком много счастья. Это одна из причин, по которой я их продал, а совсем не для того, чтобы избавиться от убыточного предприятия, как думают многие. Теперь остался только дом, и если вы с сыном хотите здесь поселиться – пожалуйста. Правда, денег на содержание не будет, во всяком случае, пока я жив. Я не собираюсь тратить на это ни единого пенни.
Джинни вспыхнула. Вот он, Генри Бродрик, против которого предостерегал ее отец. Деловой человек, который заботится прежде всего о своих интересах, впрочем, скорее об интересах своей жены, которая стоит у него за спиной и живет по другую сторону воды. Он не собирается раскошеливаться ради кого бы то ни было, даже ради собственного внука.
– Дом слишком велик для нас с Джоном-Генри, – сказала Джинни. – Мы будем жить в пасторском доме, у моих родителей, это недалеко отсюда, и мы сможем часто сюда приходить, а со временем, когда сын подрастет, он будет знать, что дом принадлежит ему.
Ей показалось, что он бросил на нее странный взгляд, в котором сквозило сожаление, и она крепко сжала руку сына, словно эта маленькая ручка давала ей силы и утешение.
– Это уже третье поколение моей семьи, – сказал Генри, – где детей воспитывает один из родителей. Вы потеряли Хэла, я потерял Кэтрин, а моя мать потеряла своего мужа, когда он был всего на несколько лет старше, чем Хэл. Вы увидите, как это трудно для того, кто остался.
– Я с вами согласна, – сказала Джинни. – Это будет нелегко. Но я люблю Джона-Генри и я не боюсь.
Он отвернулся от нее, устремив взгляд на портрет Кэтрин. Потом, очень медленно, сунул руку в жилетный карман и достал оттуда маленький круглый кожаный футляр. С минуту подержал его в руке, а потом, щелкнув замком, открыл крышку. Из футляра он достал миниатюрную копию портрета, висящего на стене. Сходство было передано очень удачно, хотя краски местами смазались, а волосы были светлее, чем на оригинале.
– Я никогда никому его не показывал, – сказал Генри, – и впредь никому не покажу. Эту копию сделал для меня Хэл, когда был мальчиком…
Он подарил мне ее в тот вечер, когда я привез в Лондон Аделину, и мне кажется, что я его так и не поблагодарил. Понимаете, мы оба немного стеснялись друг друга, боялись показать свои чувства.
Джинни подержала миниатюру в руках, а потом вернула ее Генри. Он аккуратно положил ее обратно в футляр, а футляр спрятал в карман.
– Я ношу ее при себе вот уже двадцать один год, – сказал он, – но Аделина никогда у меня ее не видела.
Тень улыбки скользнула по его губам, и Джинни на мгновение увидела веселого смеющегося Генри, такого, каким он был раньше, когда в студенческие времена стоял рядом с ее отцом, позируя фотографу.
– Вы никому об этом не скажете? – спросил он.
Джинни покачала головой.
Он снова повернулся, выглянул в окно на травянистый склон, спускающийся к заливу. Солнце упало на узкий коврик у него под ногами, и мириады пылинок закружились в его луче.
– Вам повезло с родителями, – сказал Генри. – Хариет и Том позаботятся о вас и Джоне-Генри, и вы не будете одиноки. Разумеется, то содержание, которое получал Хэл, автоматически переходит к вам, вы это понимаете. А когда я умру, как я уже сказал, все перейдет к мальчику. – Он с сомнением посмотрел на маленькую серьезную фигурку в зеленом бархатном костюмчике. – Опустевший дом, тяжелый груз сомнений и мечтаний – это не очень-то завидное наследство, – сказал он.
Джон-Генри прислонился к коленям матери и потянул ее за руку, давая понять, что ему хочется домой. Мальчику не очень нравился этот чужой дядя, который смотрел на него с жалостью, и ему хотелось поскорее вернуться к диде, где все было знакомо и понятно.
– Кажется, я ему уже надоел, – сказал Генри с улыбкой. – Ладно, молодой человек, я больше вас не задерживаю. Мне и самому пора ехать.
Вместе с ними он вышел в холл. Багаж уже убрали внутрь кареты, возле открытой дверцы стоял камердинер, держа в руке шляпу.
– Никогда не следует возвращаться назад в прошлое, – сказал Генри. – Смотрите вперед и только вперед, если это возможно.
Он окинул взглядом дом, закрытые ставнями окна нового крыла, железный балкончик над входной дверью. Затем пожал руку Джинни и слегка потрепал по головке Джона-Генри. Сел в карету, камердинер захлопнул дверцу и взгромоздился на козлы рядом с кучером.
– Скажите за меня «до свидания» Тому и вашей матушке, – сказал Генри. – Я с ними больше не увижусь. Спросите Тома, помнит ли он фразу, которую сказал мне лет тридцать тому назад: «Лучше быть добрым, как Эйры, чем умным, как Бродрики»? Беда в том, что доброта умирает и лежит, схороненная в земле. А ум переходит по наследству к следующим поколениям и вырождается.
Он в последний раз посмотрел на каменные стены замка, затем взгляд его скользнул вниз по травянистому склону, на бухту, на остров Дун и на серую массу Голодной Горы. Потом еще раз улыбнулся Джинни.
– Вы ведь не знали мою мать, верно? – сказал он. – Она умерла много лет назад в Ницце.
Последними словами, которые она мне сказала, были: «Не надо быть таким серьезным, мой мальчик, и не надо слишком много думать, это никому еще не приносило пользы». Я не знаю, права она была или нет, но только стоит мне задуматься, как я ощущаю мучительную боль. Вы можете рассказать об этом своему сыну, когда он получит наследство.
Генри отдал приказание кучеру, приподнял, прощаясь, шляпу, и экипаж покатил по аллее. Вскоре он скрылся за деревьями. Когда он въезжал в лес, со всех гнезд, спрятанных в густых ветвях деревьев, тяжело взмыли в небо цапли и с криками полетели над водой в сторону острова Дун.
ЭПИЛОГ Наследство (1920)
1
Когда Джон-Генри свернул на Куин-стрит, из дверей одного дома вышел часовой.
– Не советую вам идти туда, – сказал он. – Там, в конце улицы, стреляют, и вы можете получить пулю от одного из наших ребят.
Не успел он договорить, как прогрохотала пулеметная очередь, и раздался визг тормозов. Часовой ухмыльнулся.
– У кого-то там неприятности, – сказал он.
В конце улицы они увидели автомобиль, который занесло на тротуар; в опущенном окне машины торчало дуло пулемета, направленного в сторону площади. Три человека, стоявшие на тротуаре, бросились на землю лицом вниз. Из дома выбежал человек и вскочил на подножку автомобиля. В руках у него была винтовка. На улице возле площади появился небольшой отряд солдат, и автомобиль, развернувшись, помчался по переулку. Солдаты открыли огонь по удаляющейся машине, а потом побежали через площадь к высокому зданию почты на углу. Мужчины, лежавшие на тротуаре, поднялись и стали отряхиваться как ни в чем не бывало. Сверху, из окна, раздался визгливый крик женщины, она кого-то звала. Часы на церковной башне пробили пять. Джон-Генри закурил сигарету и с улыбкой обратился к солдату:
– Можно было бы предположить, что после четырех с половиной лет войны людям надоест стрелять друг в друга.
Солдат достал из-за уха недокуренную сигарету и попросил спичку, чтобы закурить.
– Ну, про наши края этого не скажешь, – отозвался он. – Любому из этих ребят ничего не стоит всадить нож в брюхо своему лучшему другу, если вдруг придет охота, зато потом он явится на похороны с цветочками.
Джон-Генри рассмеялся и отбросил спичку.
– Это нечестно, – сказал он. – Я ведь тоже здешний, однако у меня никогда не было желания кого-нибудь убить.
Он пошел дальше по улице по направлению к площади, где только что была перестрелка. Во многих домах окна были разбиты, однако это случилось не при сегодняшней стычке, а еще несколько недель тому назад. Солдат на площади уже не было, если не считать поста возле полицейского участка. На тротуаре какой-то молодой парень разговаривал с женщиной. У него было худое озлобленное лицо. Руки он глубоко засунул в карманы.
– Они убили Микки Фаррена, – говорил он женщине, но, заметив проходившего мимо Джона-Генри, замолчал, глядя на носки своих башмаков.
Они пошли прочь, и Джону-Генри показалось, что на улицах стало пусто и на удивление тихо. По другую сторону площади, в ее дальнем конце, виднелись остатки баррикады, валялись обрывки колючей проволоки. Несмотря на ясное небо, вдруг брызнул дождь и тут же перестал. Вдалеке раздался гудок парохода, глубокий и звучный, на него отозвался резкий свисток буксира. Джон-Генри думал о словах часового: «Любому из этих ребят ничего не стоит всадить нож в брюхо своему лучшему другу, если придет охота, зато потом он явится на похороны с цветочками». Наверное, так оно и есть, и все-таки…
Перед его внутренним взором встали лица из далекого прошлого. Милый «дидя», его большие глубоко посаженные глаза, согбенные плечи, седые волосы; вот он идет по рыночной площади в Дунхейвене, и старушка в лавке обращает к нему залитое слезами лицо, призывая на него благословение всех святых. Ведь это он в свое время нашел работу для ее сына, и она всегда это помнила. Бабушка, маленькая, веселая, суетливая; как она забавно снимала сливки с молока – раковиной! Он помнил, как получил от нее оплеуху за то, что решил пощекотать метелкой для стряхивания пыли ноги у девушки-судомойки, когда та поднималась по лестнице. Пэтси, исполнявший должность садовника по рабочим дням и кучера по субботам и воскресеньям, который рассказывал ему разные легенды о феях, обитающих на Голодной Горе, и о злых эльфах, которые в старые времена жили под землей и напускали порчу на шахтеров. Пэтси, верно, не знал, как и нож-то держать в руке, разве что нужно было выстрогать палочку или заколоть свинью. А может быть, если умеешь заколоть свинью, то можно и…
В этой части города все было как обычно; когда он свернул на улицу, где в маленькой квартирке жила его тетушка Лизет, и увидел ребенка, который катил обруч в саду напротив, казалось, было просто смешно думать о давешнем автомобиле, который занесло на тротуар на Куин-стрит, о пулеметной очереди и о той горечи, с которой молодой парень на тротуаре сказал: «Они убили Микки Фаррена…»
Он нажал на кнопку, возле которой стоял номер пять, и поднялся по лестнице в маленькую, заставленную мебелью гостиную, где тетушка Лизет проводила все свое время – она вязала крючком образцы кружев, которые потом продавались для слепых детей. Это странное хобби, которому она предавалась со страстью, имело, вероятно, истоком подсознательное чувство жалости, которое она испытывала, вспоминая о своем несчастливом детстве, когда нелюбимая и заброшенная хромая девочка росла при недоброй мачехе. Когда Джон-Генри вошел в комнату, она с приветливой улыбкой встала ему навстречу со своего кресла. Ее смуглое лицо имело желтоватый оттенок, а глаза под очками непрерывно моргали.
– Милый мой мальчик, – сказала она, и он снова с удовольствием отметил в ее ласковом голосе теплую певучесть, присущую женщинам Слейна и вообще юга, с которой говорила также его мать, и это всегда вызывало в нем драгоценные воспоминания о детстве, наполненном любовью.
– Твоя мама говорила мне, что ты ко мне зайдешь, но я ей не поверила, – сказала тетя Лизет, – ведь у молодого человека, когда он приезжает в отпуск, есть более интересные занятия, чем сидеть со старой теткой.
– Этот молодой человек думает иначе, – сказал Джон-Генри. – Он никак не может забыть мягкие лепешечки, которые всегда можно найти у вас в буфете.
Тетя Лизет улыбнулась и сняла очки. Теперь Джон-Генри увидел, какие у нее прекрасные ласковые глаза, точно такие же, как у тети Кити, и вспомнил о том, как славно все они жили в замке Эндрифф – тетя Кити, тетя Лизет и дядя Саймон, у них почти не было слуг, зато масса собак; а потом дети выросли и разъехались, тетя Кити умерла, а тетя Лизет продолжала жить в замке вдвоем с дядей Саймоном. Такое может случиться только в наших краях.
– А как поживает твоя мама? – спросила тетя Лизет.
– Очень хорошо, она довольна жизнью и просила поблагодарить вас за кружевную салфеточку, которую вы ей прислали. По-моему, она лежит у нее в столовой, как раз посередине обеденного стола. Мне поручено передать вам деньги. Мама не доверяет почте.
Он порылся в бумажнике и достал оттуда банкноту.
– Ах, напрасно она беспокоится, – сказала тетя Лизет. – Вполне можно было подождать, пока люди перестанут стрелять и снова будут вести себя по-человечески. Говорят, сегодня на улицах были стычки?
– Разбили несколько витрин, пока я шел к вам, но, по-моему, никто особенно не пострадал. Как по-вашему, что здесь происходит, тетя Лизет? Вы, мне кажется, можете судить беспристрастно.
Тетя Лизет дождалась, пока служанка внесла чай, а потом вышла, закрыв за собой дверь.
– Нужно соблюдать осторожность, – вполголоса сказала она. – Правда, Меги живет у меня уже три года, но ее брат сражается на стороне мятежников. «Я его не видела уже полгода, мисс», – сказала мне она и, конечно, солгала. У меня в последнее время стали исчезать сигареты, которые я держу для гостей. Куда они, интересно, деваются? Ясно, что Меги прячет их под передник, а потом, вечером, передает брату, с которым встречается где-нибудь на улице.
– Будьте осторожны, – сказал Джон-Генри. – Я пришлю солдат, чтобы они обыскали ваш дом.
– И они ничего не найдут, – сказала тетя Лизет. – Я подданная короля, и всегда хранила ему верность, как и все в нашей семье. Бродрики всегда держались в стороне от политики, если не считать твоего деда, который в пору своей молодости захотел стать членом парламента и выставил свою кандидатуру на выборах. Это было как раз перед тем, как родился твой отец.
Джон-Генри жевал хлеб с маслом и оглядывал комнату, заставленную мебелью из Эндриффа, Дэнмора, где раньше жила тетя Молли, и даже из Клонмиэра – сокровища, которые она собирала и хранила многие годы, и с которыми не хотела расставаться.
– Насколько мне известно, – сказал он, – ни один из Бродриков ничего порядочного не сделал, все они рано умирали или спивались.
Тетя Лизет нахмурилась, наливая ему еще чашку чая.
– Война и морская служба сделали из тебя циника, – сказала она. – И во всяком случае, это неправда. Бродрики всегда пользовались уважением в этих краях.
– Кто их уважал и за что? – спросил племянник.
Тетушка облокотилась о спинку кресла и сложила руки на коленях. У нее были длинные тонкие пальцы, и вообще это были руки молодой женщины, несмотря на ее пятьдесят лет.
– Прежде всего, они были землевладельцы, – сказала она. – С самого начала. Они исполняли свой долг по отношению к Богу и королю. Были добры к своим арендаторам, хотя и держали их в строгости. Клонмиэр всегда стоял на стороне закона и порядка. Люди смотрели на него как на символ власти, справедливой власти.
– Возможно, это и так, – сказал Джон-Генри, улыбаясь над своей чашкой, – а может быть, этим людям вообще не нужна никакая власть, так же как и Бог и король. Ты же видишь, во что это выливается сегодня. Тебе известен их девиз: «Мы, и никого кроме».
Тетя Лизет сердито поцокала языком.
– Все это глупости, – сказала она. – Они же не могут без нас существовать. И не говори мне, что ты им сочувствуешь, а то я больше не пущу тебя в дом. Тебе должно быть стыдно, ты ведь еще совсем недавно снял королевскую форму.
– Я и не говорил, что сочувствую им, – защищался Джон-Генри. – Мне совершенно безразличны как те, так и эти. Просто я имею несчастье видеть обе стороны вопроса.
– Тогда тебе нельзя жить в Дунхейвене, – сказала тетя Лизет, – а то ты совсем испортишься. Ведь если в дождливый день ты станешь уверять, что на небе ярко светит солнце, с тобой все согласятся, только чтобы доставить тебе удовольствие и избежать неприятностей.
– Разве это была бы не идеальная жизнь? – сказал Джон-Генри. – Если бы все поступали таким образом, не было бы никаких споров, люди не стали бы драться друг с другом без всякой причины.
Тетя Лизет подумала с минуту над тем, что он сказал, а потом снова покачала головой.
– Это было бы безнравственно, – торжественно заявила она.
Джон-Генри рассмеялся.
– Как бы то ни было, – сказал он, – дождь или солнце, нравственно или нет, я собираюсь через пару дней отправиться в Дунхейвен, а потом и в Клонмиэр. В последний раз я был там еще до войны, как раз перед тем, как умер дед. Там, верно, все пришло в запустение, хотя сторож и его жена, которые живут в доме привратника, вроде бы должны присматривать за усадьбой.
– Что же ты будешь делать, когда туда приедешь? – спросила тетя Лизет.
Джон-Генри улыбнулся и вытянул под столом ноги.
– Буду там жить, – сказал он. – Может быть, дам телеграмму маме, чтобы она ко мне приехала. Понимаете, все время, пока я служил во флоте, и во время войны тоже, Клонмиэр был для меня единственной реальностью. Средиземное море, Дарданеллы – я всего этого даже не почувствовал. Меня не оставляла мысль: «Этот длинный субалтерн, который обливается потом в машинном отделении, а потом сходит на берег на Мальте и опаздывает из увольнения, это совсем не Джон-Генри. Настоящий Джон-Генри стоит перед замком в Клонмиэре и смотрит через бухту на Голодную Гору. Там мое место. Там мои корни, там я родился и вырос».
Тетя Лизет надела очки, придвинулась к окну и взялась за свое вязание.
– Я тоже там родилась, – сказала она, – но детство мое прошло в Лондоне. А потом, когда мне было десять лет, твоя тетушка Молли вышла замуж, и мы все поехали в Клонмиэр. Я никогда не забуду, как в первый раз увидела горы, помню, как сейчас, какого цвета была вода в заливе Мэнди-Бей, и этот колесный пароходик, который доставил нас в Дунхейвен. – Она помолчала, склонившись над своей работой. – Но ведь дом слишком велик для молодого человека, который собирается жить там один.
– Там же масса дел, – сказал Джон-Генри. – Надо все приводить в порядок. Вычистить лес и сад. Я не признаю никаких полумер, тетя Лизет. Я больше не субалтерн в машинном отделении. Я собираюсь стать Джоном-Генри Бродриком из Клонмиэра, и мне никто не нужен, пошли они все к черту. Впрочем, зачем же к черту, я ведь люблю людей и хочу, чтобы они любили меня. И у тебя будет самая лучшая комната во всем доме, когда ты приедешь и будешь у нас жить. В честь твоего приезда мы затопим камин в большой гостиной.
– Но новым крылом ты, наверное, не будешь пользоваться, правда?
– Почему же нет? Дедушка построил его для того, чтобы там жили, разве не так?
– Но это было пятьдесят лет назад, когда была толпа слуг, экипажи, лошади и шахты, которые день и ночь работали на Голодной Горе. А нынешний Дунхейвен это сонная деревушка, в которой никто не собирается на тебя работать, и люди там, наверное, стреляют друг в друга. Ну-ка тихо… Слышишь?
В конце улицы, там, где она выходила на шоссе, послышался топот марширующих ног. Джон-Генри высунулся из окна рядом с тетушкой. По улице шли солдаты, а между ними двое штатских в кепках, нахлобученных на самые глаза; руки они держали за спиной. На тротуаре собралась небольшая толпа, люди провожали глазами проходящих солдат. Одна женщина выкрикнула в их адрес какое-то оскорбление, и солдат, верхом на лошади, подъехал к толпе, оттесняя ее с дороги. Грохот солдатских сапог стал удаляться и смолк…
– «Мы, и никого кроме», – прошептал Джон-Генри. – А если вы обнаружите, что один из них, брат Меги, например, прячется у вас на кухне? Вы позовете солдат, выдадите им его?
– Но он ведь, возможно, убивал невинных людей. Мой долг его выдать, – твердо заявила тетя Лизет.
– Вы не ответили на мой вопрос, – настойчиво спрашивал Генри. – Вы бы его выдали или нет?
Она смотрела на него искоса, ее темные глаза беспомощно моргали под очками.
– Вполне возможно, – тихо проговорила она. – Но потом я все равно подписала бы прошение, чтобы его спасти.
В окно забарабанил дождь, и небо потемнело.
– Где ты остановился? – спросила она.
– В отеле «Метрополь», – ответил племянник.
– В таком случае, дорогой, тебе пора отправляться домой. Не стоит ходить по улицам в темноте. Каким образом ты думаешь добираться до Дунхейвена, когда решишь туда ехать? Я не знаю, ходят ли сейчас поезда, и есть ли пароходное сообщение из Мэнди.
– У меня есть машина, тетя Лизет.
– Будь осторожен, иначе ее у тебя отберут, а тебя свяжут, как куренка, и швырнут на пол, а то и вообще пристрелят и выбросят в канаву.
– А может быть, я и сам присоединюсь к мятежникам, – сказал Джон-Генри, поддразнивая тетку.
Он простился с ней, поцеловав ее, и пошел по пустынным улицам к себе в отель. Повсюду встречались патрули, его три раза останавливали. Жители отсиживались в своих домах, во всех окнах были задернуты шторы. Придя в отель, Джон-Генри направился в бар. Там было пусто, если не считать бармена и одного молодого человека примерно одного с ним возраста, а может быть и постарше, который сидел в углу и читал газету. Он оторвался от чтения, чтобы взглянуть на вошедшего, а потом стал вглядываться внимательнее, уверенный в том, что где-то видел этого человека, и пытаясь вспомнить его имя. Джон-Генри повернулся к нему спиной и спросил виски с содовой.
– Днем здесь, кажется, были какие-то беспорядки, верно? – обратился он к бармену.
Тот продолжал перетирать стаканы, бросив незаметный взгляд на человека за угловым столиком, который снова погрузился в чтение.
– На площади было убито три человека, – спокойно сообщил бармен, – по крайней мере мне так сказали. Сам я ничего не знаю, я весь день не выходил из отеля.
Он отошел на другой конец стойки, делая вид, что занимается своими рюмками и стаканами.
Боится, подумал Джон-Генри, если он скажет хоть слово, этот тип с газетой может на него донести. Где же, черт возьми, я его видел?
Однако лицо человека было скрыто газетой.
Джон-Генри потягивал виски и думал о тете Лизет, одиноко живущей в своей квартирке. Она была самая младшая и самая болезненная из сестер, а пережила их всех – тетушка Кити и тетушка Молли умерли во время войны, едва достигнув преклонного возраста. Странная у нас семейка, думал Джон-Генри, мы либо умираем рано, либо живем до глубокой старости. Дедушке Генри Бродрику было уже под восемьдесят, когда он умер в Брайтоне. Его жена не позволила, чтобы его перевезли на эту сторону воды и похоронили в Ардморе, ей хотелось, чтобы он покоился на огромном белом кладбище в Брайтоне. Джон-Генри вспомнил письмо, которое получил от матери, когда находился в Дартмуре, в котором она писала о смерти дедушки и о том, как они на праздниках ездили в Клонмиэр и мечтали о будущем. А потом пришла война, положив конец этим мечтаниям…
Дверь в бар распахнулась, впустив трех офицеров. Они смеялись, перебрасываясь шутками.
– Говорю вам, это сущая правда, – рассказывал один из них. – Примерно год тому назад целая компания явилась в Лондон, они заявили, что желают видеть место последнего успокоения Кейсмента. Привезли с собой венки, цветы – Бог знает, что еще. А смотритель кладбища их надул, показал могилу Криппена или кого-то там другого. И вот они встали на колени, стали креститься, читали молитвы Богородице. Смотритель потом уверял, что ничего смешнее не видел на своем веку.
Офицеры подошли к стойке и заказали выпивку.
– Это же не люди, – сказал другой. – Жаль, что мы не получили приказа всех их перестрелять. Настоящие подонки, всегда такими были.
Первый офицер посмотрел на Джона-Генри. У него были веселые глаза, несмотря на жесткие линии рта.
– Что вы пьете? – спросил он.
– Сок этой земли, – ответил Джон-Генри, поднимая свой стакан. – Самую суть ее духа.
– Выпейте лучше с нами, – смеясь сказал офицер. – Ведь именно этот дух мы стараемся укротить.
Он положил шляпу на стойку, и Джон-Генри мог ее рассмотреть. Ненавистная эмблема ненавистных отрядов. Впрочем, этот человек кажется достаточно безобидным, он всего лишь исполняет свой долг, подчиняясь приказу.
– Вы живете в этой проклятой Богом стране? – спросил офицер.
– Да, – отвечал Джон-Генри. – Больше того, я намерен и дальше здесь жить.
– Вы, должно быть, настоящий безумец, – сказал другой офицер, – или спортсмен. Единственно, что они здесь умеют делать, это разводить лошадей.
– Там, где я живу, отличная охота на вальдшнепов, – сказал Джон-Генри, – на болотах водятся бекасы, а на острове Дун и на Голодной Горе полно зайцев. Вот это я называю настоящей охотой, не то что детские забавы, которыми занимаетесь вы.
– Остров Дун? – заинтересовался один из офицеров. – У меня есть приятель, он одно время служил в тамошнем гарнизоне. Это к западу от Мэнди. Там, по-моему, спокойно, тамошний народ не принимает ни ту, ни другую сторону.
– Слишком ленивы, – заметил Джон-Генри, – такие же, как я. Не хотите ли со мной выпить?
Мне кажется, я не первый из моих соотечественников предлагаю вам гостеприимство.
Бармен подошел к стойке, а Джон-Генри придвинулся поближе к офицерам.
– Четыре виски с содовой для этих джентльменов и для меня, – сказал он.
Он слушал вполуха рассказы о каком-то сражении, о том, как в городишке где-то на севере мятежники захватили ратушу и подожгли ее, а потом у них кончились боеприпасы, им пришлось удирать, и они укрылись в горах.
– Мы бросились на поиски, – рассказывал офицер, – нашли их и доставили обратно в город. Двое там умерли, не выдержали холода, а остальных мы на следующее утро расстреляли. О, скучать нам не приходилось, там было много интересного.
«Все это длится веками, – думал Джон-Генри, – однако наша семья всегда держалась в стороне, не принимая ни в чем участия. Жили себе в Клонмиэре, строили шахты, добывали медь и не думали о тех, кто истекал кровью на дорогах, лишь бы нам не мешали спокойно жить у себя в замке. И мне тоже хочется только одного: чтобы все это безумие кончилось, и я мог бы следовать их примеру». Офицеры допили виски и застегивали пояса.
– Куда теперь? – спросил Джон-Генри.
– На улицы, патрулировать, – ответил первый офицер. – И вполне возможно, получить нож в брюхо. Пойдемте с нами.
– Нет уж, избавьте, – улыбнулся Джон-Генри.
– Мы приедем к вам поохотиться на бекасов, – пообещал офицер, – только сначала постреляем в ваших соотечественников. Спокойной ночи и желаю удачи.
– Спокойной ночи, – отозвался Джон-Генри. Бармен закрывал ставни, закрепляя их болтами.
– Это последние, – сказал он. – Сегодня больше никого не будет. Вам придется пройти к себе в номер через входную дверь в отель.
Джон-Генри огляделся. В комнате никого не было, кроме него и бармена.
– Там в углу сидел человек, – сказал он, – его лицо показалось мне знакомым. Вы не знаете, кто это?
Бармен покачал головой.
– Кого здесь только не бывает, – сказал он.
– Этот человек как-то незаметно ушел, – сказал Джон-Генри. – Мне очень жаль, у меня такое чувство, что он из Дунхейвена.
Бармен продолжал вытирать тряпкой стойку.
– Если он из ваших краев, – сказал он, – нехорошо, что он видел, как вы пили с этими офицерами.
Джон-Генри удивленно посмотрел на него.
– Что вы хотите сказать? – спросил он. – Я не знаю этих людей. Не имею к ним никакого отношения.
– Согласен, – сказал бармен, – но здесь у нас все непросто… Спокойной ночи, сэр.
Он выключил свет, давая понять, что пора уходить.
Джон-Генри медленно поднялся по лестнице в свой номер. Раздвинув портьеры, он выглянул в окно. Дождь перестал, на небе сияли звезды. В воздухе стоял чистый свежий запах, пахло вымытой улицей, ранней весной, пахло самой ночью. Медленно ударил церковный колокол, отбивая очередной час. По улице, под его окном, твердым шагом проследовал патруль.
2
К утру дождь окончательно прекратился, и когда Джон-Генри выехал из Слейна, направляясь в сторону Мэнди, вовсю сияло солнце. Настроение у него было отличное: он молод и здоров, машина у него в порядке, и он едет домой. Наконец-то осуществляется мечта его детства. Отошли в прошлое годы войны, усталость и волнения, выполнение долга, служба в чужих морях под тропическим солнцем. Он возвращается домой в родные места, туда, где его настоящее место. И в воздухе была особая мягкость – ни в какой другой стране не было ничего подобного, – а самые горы, окутанные утренним туманом, таили в себе таинственное волшебство.
Тетя Лизет сомневалась в том, что он сможет жить в Клонмиэре в полном одиночестве, в двадцати милях от железнодорожной станции. Ему там нечем будет заняться, говорила она; она считала, что, если он устал от войны, то должен испытывать беспокойство, искать общества людей, развлечений, заниматься спортом. Джон-Генри только улыбался, ибо беспокойство владело им тогда, когда он находился в Салониках, где все было неопределенно, где не было ничего подлинного и всюду в какой-то степени присутствовал страх; человек, который ходит по своей собственной земле у себя на родине, не может испытывать беспокойства, в особенности если он так любит свой край. Что же касается общества, то ему достаточно собственных мыслей и мечтаний, в которых еще нужно разобраться; а какое наслаждение он испытывает, копаясь в прошлом, для того чтобы лучше осмыслить настоящее. Что в сущности такое Джон-Генри, как не продукт минувших лет? И, заглянув в прошлое, он сможет прозреть будущее. Возможно, что сто лет тому назад Медный Джон ехал по той же дороге из Слейна в Мэнди, уверенный в себе, полный сил, чтобы передать своему праправнуку не суровый свой характер, не жестокосердие и стремление извлечь из всего выгоду, а всего-навсего необычайную легкость, с которой он оперировал цифрами, так что ему ничего не стоило мгновенно произвести в уме любое математическое действие. Какая ирония судьбы, что это оказалось единственным наследством, полученным от человека, заложившего основы семейного богатства, дело всей жизни которого, медные шахты, покрывались теперь ржавчиной и лишайниками в складках Голодной Горы. «Почему, – думал Джон-Генри, – я испытываю сентиментальную любовь к щенкам, покалеченным птицам и даже к беспомощному шмелю, который почему-то не может взлететь? Не потому ли, что сын Медного Джона любил своих борзых больше, чем людей, и был неспособен убить даже осу, ползущую по оконному стеклу, ибо Бог создал всякую живую тварь для того, чтобы она жила на свете?»
В то время как он ехал по дороге, ему вспоминались отдельные моменты семейной истории – все это рассказывала ему мать, знавшая, как он ценит все, связанное с прошлым. Неугомонная Фанни-Роза, которая бегала босиком по росе и разбивала сердца мужчин, но никогда никому не говорила о своем собственном разбитом сердце; и Джейн, изображенная на портрете, – она стоит, прижав руку к сердцу, устремив нежный взор своих ласковых глаз на остров Дун.
– Фанни-Роза Флауэр, – говаривала его мать, значительно покачивая головой, – вот через кого в жилы Бродриков вошла дурная кровь.
А бедный, бедный Джонни… Его церемониальные шпаги до сих пор висят в библиотеке над камином. Джон-Генри, когда приедет домой, непременно снимет их и вычистит, так что они снова заблестят, и Джонни в своем гробу не будет чувствовать себя забытым.
– Понадобится немало времени, – говорила ему мать, – чтобы снова привести все в порядок. К тому же придется покупать мебель для нового крыла.
– Ну и пусть, это неважно, – отвечал Джон-Генри, – даже если на это уйдет вся жизнь.
Неважно, что там немыты полы, а в углах висит паутина, все равно это его земля, его царство. Спорт, развлечения… Подумать только, что тетю Лизет занимают подобные вещи.
У него будут вальдшнепы и зайцы на острове Дун, бекасы на килинских болотах, килига в заливе и форель в озере на Голодной Горе. Ему не нужно никаких других соседей, кроме жителей Дунхейвена, а если ему удастся убедить пастора и католического священника забыть свои разногласия и разделить с ним воскресную трапезу из холодной свинины, ну что же, он будет считать, что сделал для будущего своей страны все, что возможно.
Скучные мили остались позади, перед ним лежал перевал, дикий и каменистый, где в щелях между гранитными скалами, громоздившимися по краю дороги, пробивались кусты вереска и дрока. Именно здесь и ехал Медный Джон в почтовой карете в тот день, когда был подписан контракт с Робертом Лэмли на разработку медных копей, а сам Роберт Лэмли, мрачный и исполненный важности, возвращался из своего одинокого жилища в Дункруме в замок Эндрифф, который теперь лежал в развалинах, разрушенный до основания мятежниками. Эта жестокая вражда – к чему, зачем и для чего? В который раз, снова и снова Джон-Генри думал, зачем людям надо проливать кровь, в то время когда распускается вереск, благоухает дрок, а вальдшнепы со свистом ныряют в траву на болоте?
Он немного снизил скорость, так как дорога сильно сузилась, и, завернув за поворот, увидел перед собой на дороге баррикаду, построенную из наломанного вереска и проволоки, а рядом с ней человека с винтовкой. Джон-Генри медленно подъехал к баррикаде и выключил зажигание. Человек не двинулся с места, только взял его на прицел и, сунув два пальца в рот, пронзительно свистнул. Тут же к машине спустились с полдесятка людей, которые прятались за валунами, лежащими вдоль дороги. Все они были вооружены. Джон-Генри никого из них не знал. Один из них, по-видимому командир, подошел к машине и наклонился над дверцей.
– Ваше имя? – коротко спросил он.
– Джон-Генри Бродрик.
– Куда направляетесь?
– Домой, в Клонмиэр, это недалеко от Дунхейвена.
– В войну служили в королевском флоте?
– Да.
– Ваши политические убеждения?
– У меня их нет.
– Ночь вы провели в отеле «Метрополь» в Слейне?
– Да.
– Хорошо. – Он сделал знак головой двум своим подчиненным. – Мне придется попросить вас выйти из машины.
– Для чего?
– Это наше дело. Вам не причинят вреда, если вы будете вести себя спокойно. Но если вздумаете валять дурака, живо получите пулю между лопатками.
– Что вы собираетесь делать с моей машиной?
– Вы ее больше не увидите. Машина для нас слишком большая ценность.
Человек в первый раз усмехнулся. Джон-Генри пожал плечами.
– Меня предупреждали, чтобы я не показывался на дорогах в автомобиле, так что мне некого винить, кроме самого себя. Ну что же, берите. А что делать мне?
– Стойте спокойно, пока мы завяжем вам глаза. Еще раз говорю, мы не причиним вам вреда. Теперь руки за спину. Тим, ты знаешь, что делать, если он вздумает шутить шутки.
Как глупо, что он попался в эту ловушку! Говорили же ему в Слейне, что безумие ехать по дорогам на машине. А теперь его, вероятно, пристрелят и оставят валяться где-нибудь в горах. Больше всего его сердило то, что он потерял машину. Старый друг, верный товарищ, а теперь эти безумцы будут гонять ее почем зря и в конце концов разобьют. Разумеется, нет ни малейшей надежды получить ее когда-нибудь назад. Проклиная про себя все на свете, он шел, спотыкаясь о кусты вереска и камни, в сопровождении двух конвойных. Пройдя, должно быть, мили три, а то и больше, одному Богу известно, в каком направлении, они остановились, послышался звук отворяемой двери, кто-то что-то сказал тихим голосом, и у него сняли повязку с глаз и развязали руки. Он увидел, что стоит на земляном полу в заброшенной хижине. В одном углу лежала куча соломы, крохотное окошечко было заткнуто тряпками, в очаге еще оставались холодные головешки и зола.
– Вам придется пробыть здесь некоторое время, – сказал человек, развязавший ему руки. – Я буду рядом, на горе, и у меня приказ: угостить вас свинцом, если вы задумаете бежать. Я принесу вам чего-нибудь поесть и воды.
– Сколько времени будут продолжаться эти глупости? – спросил Джон-Генри.
– Об этом мне ничего не известно, – отвечал человек. – Я делаю то, что мне приказали, и только.
И он вышел, заперев за собой дверь.
Будь они все прокляты, думал Джон-Генри. Чего им от меня нужно? Ради чего они вмешивают меня в революцию, которая ничего для меня не значит и к которой я не имею никакого отношения? Он прошел в угол и улегся на солому, а в скором времени явился его страж и, верный своему слову, принес хлеба, какого-то очень кислого сыра и кувшин воды.
– Эля у вас, конечно, нет? – спросил Джон-Генри.
– Нет, – ответил страж, – но у меня во фляжке имеется капелька виски, и, если вам угодно, я могу вас угостить.
Джон-Генри глотнул из фляжки, и человек улыбнулся.
– Вот и хорошо, – сказал он. – Я достану еще, если понадобится. А что до вас, то вам придется пробыть здесь до утра, а может быть, и еще денек, это я вполне могу вам сообщить.
– Послушайте, – сказал Джон-Генри, – у меня в кошельке двадцать фунтов. Вы можете их взять… если выпустите меня отсюда.
– Мне ваши деньги не нужны, – сказал страж. – Мы бы их у вас забрали, если бы было нужно. За кого вы нас принимаете, за грабителей?
– Но вы же украли мою машину разве не так?
– Мы ее позаимствовали для нашего дела. Когда наша страна станет свободной, мы вам ее вернем.
– Все это вздор, и вам это прекрасно известно. Почему меня здесь держат?
– Говорю вам, я не знаю, истинно, как перед Богом. Вы умеете играть в вист вдвоем?
– Как-то раз играл. Только это было давно.
– У меня в кармане есть карты. Мы могли бы сыграть, если вы захотите, это поможет скоротать время. Там, под дверями мне совсем нечего делать, только что погоду пинать. А вдвоем все-таки было бы веселее.
– Ладно, – согласился Джон-Генри. – Тащите сюда свои карты.
Они сидели вместе в крошечной хижине, скудно освещенной светом, который едва пробивался сквозь заткнутое тряпками окошко, играли в вист и прихлебывали виски из фляги сторожа. Вот уж действительно, думал Джон-Генри, знамение нашего безумного времени – я сижу вместе со своим тюремщиком, мы дружно пьем запрещенное виски, он выигрывает у меня деньги, которые постеснялся просто отобрать, и мы обсуждаем, как лучше всего ставить силки на зайцев. А завтра он меня застрелит, и вполне возможно, как говорил вчера часовой в Слейне, будет проливать слезы жалости и принесет на мои похороны цветы.
Прошло два дня, в течение которых этот парень Тим время от времени отлучался; возвращаясь, он приносил хлеб, иногда бекон или куриную ногу и свежий запас виски, чтобы было не так скучно. Каждый раз после такой отлучки Джон-Генри его спрашивал: «Ну как, Тим, когда же вы меня расстреляете?» и каждый раз Тим отрицательно качал головой и отвечал: «Я ведь вам уже говорил, никто вас убивать не собирается».
– Тогда зачем меня держат в этой проклятой лачуге?
– Вы просто отдыхаете с пользой для тела и души, – отвечал Тим, и на свет снова появлялась засаленная колода карт и виски. Интересно, сколько этот Тим уже выиграл? Фунтов пятнадцать? А может быть, семнадцать? Джон-Генри не помнил, впрочем, это справедливая плата за виски, к тому же, если благодаря спиртному у него будет тепло на душе и в желудке, он не будет испытывать страха, когда они поведут его в горы, чтобы там расстрелять.
На третью ночь у Тима во фляжке оказалось больше виски, чем обычно, оплывающая свечка чадила, едва освещая хижину, карты слипались и липли к рукам, и куски торфа, тлеющие в очаге, наполняли комнатушку дымом, так что Джон-Генри вскоре начал зевать, потягиваться и наконец бросился на солому и крепко заснул, положив под голову руки вместо подушки. Его разбудил розовый луч рассветного солнца, упавший ему на лицо через открытую дверь хижины. Он обнаружил, что Тима, его тюремщика, нет на месте, а белый утренний туман, окутывавший вершины холмов, уже рассеялся. Джон-Генри поднялся на ноги, протер глаза и, подойдя к дверям, выглянул наружу, приветствуя наступающий день. Выглядел он не слишком импозантно: в волосах запуталась солома, подбородок покрывала трехдневная щетина; он подставил лицо теплым лучам солнца, наблюдая за кроншнепом, который пролетел над холмом и скрылся из вида. Потом взгляд его скользнул вниз, на землю, и прямо у своих ног он увидел газету, придавленную камнем. Газета была вчерашняя, на первой странице он заметил крестик, под которым было нацарапано: «Смотри третью страницу». И там, в самой середине страницы, он увидел фотографию Клонмиэра. Жирные черные буквы под фотографией гласили: «Старинный замок разрушен до основания».
Джон-Генри опустился на колени и расправил газету прямо на земле, так как руки у него дрожали. Углы он прижал камешками, чтобы утренний ветер не трепал газету. Под фотографией была помещена заметка в несколько строк, набранная мелким шрифтом: «Прошлой ночью неизвестными лицами был сожжен и разрушен замок Клонмиэр в Дунхейвене, на заливе Мэнди-Бей. Жителям деревни, которые были разбужены пожаром, удалось спасти кое-что из мебели и вещей, находившихся в замке, однако от самого здания к утру остались одни стены. Судя по слухам, владелец замка, мистер Джон-Генри Бродрик, в настоящее время находится в здешних краях».
Джон-Генри стоял на коленях, не отрывая глаз от газеты, и охватившая его поначалу слепая ярость постепенно утихла, уступив место изумлению, притупившему мысли и чувства. С земли поднялся жаворонок, приветствуя наступающий день. Вдали мерцала бледная гладь моря. И, глядя на газетную страницу, с которой на него смотрели развалины его дома – крушение его мечты, он снова увидел глаза человека из отеля в Слейне, а также физиономию голубоглазого веснушчатого Тима, который усмехался и что-то бормотал, поглядывая на него поверх карт и угощая его виски, ценою которому, как оказалось, была вся будущая жизнь Джона-Генри. «Мы, и только мы».
3
Гнев его утих, печаль тоже. Ему казалось, он видит то, что вечным символом будет жить в его сердце, символом, который неподвластен огню и разрушению, ибо он больше, чем просто камни. Прошлое никогда его от себя не отпустит, к нему постоянно будут тянуться невидимые призрачные руки предков, которых он не знал, но которые составляют неотъемлемую часть его существа. То, что он стоит здесь, посреди развалин, это не прощание. Это, в известном смысле, посвящение будущему. Когда-нибудь он в полной мере осознает то, что потерял, и вернется снова, ибо здесь его дом, его место. Он молод, и поэтому ярость и скорбь, которые он так остро чувствовал поначалу, скоро утихнут, уже и сейчас он испытывает лихорадочное возбуждение школьника, разгребая ногами дымящиеся головешки в поисках уцелевших сокровищ, словно настоящий кладоискатель.
Окружающие его люди вели себя с большим тактом. Они держались в стороне, не подходили к пожарищу, чтобы поглазеть на закопченные стены. Его наследство принадлежало ему безраздельно. Он знал, что они уже забрали себе то, что им было нужно, ибо возле одного из коттеджей в Оукмаунте он заметил знакомый кухонный шкаф, а рядом с Лоджем маленькая девочка играла фарфоровой вазочкой, которая раньше стояла на камине в гостиной. В коттеджах Дунхейвена можно было, конечно, найти и другие веши, надежно припрятанные, ведь пожар, как и потерпевшее крушение судно, это всеобщее достояние, по крайней мере до тех пор, пока не вступит в свои права закон или власть. А Джон-Генри не был ни тем ни другим. Он был просто человек, вынужденный мириться со всеми превратностями судьбы в стране, охваченной гражданской войной, и молча терпеть то, что приходится расстаться со своей собственностью – домом, землей или состоянием. На пожарище не осталось ничего, что можно было бы унести с собой, только на откосе лежал портрет, с которого на него смотрело улыбающееся лицо его двоюродной прабабки Джейн, и он обрадовался, потому что этот портрет ему всегда нравился, и мать с удовольствием повесит его у себя в доме. Удивительно, что издали дом казался целым.
По-прежнему вверх поднимались трубы, целы были окна, и, только подойдя ближе, можно было понять, что внутри ничего нет, и что потолком этому дому служит само небо. Но фундамент все-таки сохранился целиком. Бродя среди развалин, можно было узнать каждую комнату, хотя самих комнат уже не было. Больше всего пострадала старая часть дома. Новое крыло, хотя там никогда никто не жил, выглядело так же, как пятьдесят лет тому назад, когда оно строилось и когда его отец мальчиком лазал там по строительным лесам. Железный балкон над парадной дверью покосился, но уцелел; он цеплялся за черную стену, словно боясь упасть, позади него зияли голые окна, а стены будуара безнадежно обрушились. Эти два предмета – балкон и портрет бабушки Джейн он, сам не зная почему, ценил больше всего. И по странному капризу судьбы огонь пощадил именно их.
Окончив осмотр пожарища, Джон-Генри стоял на берегу залива у подножья замка и вдруг увидел стадо коров, которые щипали траву на обочинах подъездной аллеи, медленно продвигаясь по направлению к замку. При стаде находился пастух, молодой неповоротливый парень в шапке набекрень, который неторопливо шагал по аллее, жуя травинку. Коровам, видимо, нравилось новое пастбище, они обследовали соседние кусты, тыкаясь в них носами, а вожак, завидев воду залива, повел стадо к берегу, к садику из одичавших растений, некогда бывшему предметом гордости тетушек Джейн и Барбары, а оттуда и к самой воде, которую они принялись пить, поднимая время от времени морды, чтобы посмотреть на тот берег. Пастух наблюдал за ними, раздвигая своим посохом густую траву, но стараясь не смотреть на замок, словно из деликатности.
Джон-Генри спустился по откосу к стаду, и пастух, вынув травинку изо рта, поздоровался с ним, прикоснувшись пальцами к полям своей шапки.
Джон-Генри сразу же увидел, что лицо этого парня – он был, вероятно, одних с ним лет – ему знакомо, он, несомненно, видел его совсем недавно, не дальше чем на этой неделе, и его внезапно озарило, он понял, что этот пастух – точная копия человека, которого он видел в баре отеля в Слейне. Он коротко сказал «Добрый день», и оба они некоторое время стояли молча, глядя на пасущихся коров.
– Ты был здесь, когда горел дом? – спросил наконец Джон-Генри.
Парень отрицательно покачал головой, продолжая смотреть на стадо.
– Не был, – сказал он. – Я был дома, спал и ничего не знал, пока мать мне об этом не сказала. – Он помолчал, а потом добавил, словно что-то вспомнив: – Это не наши, у нас в Дунхейвене никто в этом не участвовал.
Джон-Генри закурил сигарету и некоторое время курил, ничего не говоря.
– Рад это слышать, – сказал он наконец. – Я не причинил им никакого зла. Твое лицо мне знакомо, вот только не могу вспомнить, кто ты.
– Юджин Донован, – сказал пастух. – Внук Пэта Донована, у которого была ферма на Голодной Горе, когда я был мальчишкой. Отца звали Джим Донован. Когда закрыли шахты, он уехал в Южную Африку.
– Верно, – сказал Джон-Генри. – Теперь я вспоминаю, ты взял на себя ферму, когда умер твой дедушка. А у тебя есть брат?
– Есть, его зовут Майкл. Ему не нравится работать на земле.
– А чем он занимается?
– Я давно его не видел. Он дружит с Пэтом О'Коннором и другими ребятами.
– А-а, понятно.
Выслушав это полупризнание, Джон-Генри понял, что больше ничего не добьется. Но теперь он мог восстановить всю историю от начала до конца, и перед ним вновь встало лицо Майкла Донована там, в Слейне. Он, вероятно, отправился прямо из отеля к своим дружкам и сообщил им, что Джон-Генри Бродрик из Клонмиэра угощает в баре врагов своей страны, ставит им выпивку и, следовательно, является изменником и предателем. Поэтому той же ночью они явились в Клонмиэр и сожгли его дом. Ни сам Майкл, ни вообще кто-либо из Донованов в поджоге не участвовали, считалось, что святые такое не одобряют и, следовательно, это принесло бы им несчастье. Джон-Генри это прекрасно знал, так же как и пастух Юджин Донован, однако ни тот, ни другой не сказали ни слова. Правосудие свершилось, и говорить больше было не о чем.
Как странно, думал Джон-Генри, что его семья на протяжении вот уже нескольких поколений печется о развитии и процветании страны, в то время как страна в их попечениях вовсе не нуждается, но Бродрики никак не желают это понять. Почти двести лет тому назад Морти Донован убил Джона Бродрика выстрелом в спину за то, что тот пошел наперекор обычаям его сородичей. Долг, закон, дисциплина, послушание – вот какие понятия он пытался навязать контрабандистам из Дунхейвена, а они не желали им подчиняться. Все, что осталось от Джона Бродрика, это могильный камень на забытом кладбище, да еще его кровь, которая, согласно легенде, всплывает в иные годы со дна залива. А между тем местные люди продолжают заниматься контрабандой, крадут у помещиков скот, ловят рыбу в заповедных водах, и первый Джон Бродрик мог бы прожить еще много лет и дожил бы до глубокой старости, если бы у него хватило ума понять, что покорить народ ему не удастся и что земля принадлежит не ему, а именно народу, это их земля. Медный Джон построил шахты, и вот они лежат в руинах на склоне горы, поросшие вереском, дроком и лишайниками, – печальные останки промышленности, никому здесь не нужной. Проезжая по дороге от Мэнди к Дунхейвену, Джон-Генри видел трубы, торчащие среди гранитных скал словно могильные памятники-обелиски, и теперь он знал, что, когда кончится гражданская война, туристы будут смотреть на развалины Клонмиэра так же, как в дни его детства они смотрели на заброшенную шахту. Клонмиэр останется всего-навсего реликвией, свидетельством краха несостоятельного предприятия, и со временем сравняется с землей, вернется в ту землю, из которой возник.
– А что же ты? – спросил Джон-Генри у пастуха. – Тебе не хочется присоединиться к брату и сражаться за родную землю?
Юджин улыбнулся, не выпуская изо рта травинку, и указал своим посохом на коров, которые покинули водопой и паслись теперь под окнами Клонмиэра.
– Видите этих коров? – спросил он. – Всю мою жизнь, с тех пор как я был сопливым мальчишкой, мне хотелось пасти коров вот на этом самом месте. Пустые мечты, как вы понимаете, но я постоянно об этом думал. И когда вспыхнул пожар, и замок был разрушен, я сказал себе: «Вот теперь наконец, я могу пасти там коров». Но, Бог мне свидетель, участия я в этом не принимал.
– И больше тебе ничего не нужно? – с интересом спросил Джон-Генри.
Юджин Донован немного подумал и обернулся, посмотрев через плечо на замок.
– Там, кажется, во дворе есть конюшни, – сказал он, – они вроде не пострадали. Если выложить пару-другую фунтов, то можно сделать из них коровник. Там, на горе, трава гораздо хуже, чем здесь у вас.
Джон-Генри сунул руку в карман и достал бумажник. Там оставалось еще три фунта, остальное он проиграл в вист конопатому Тиму.
– Можешь взять себе конюшни, если они тебе нужны, – сказал он, – и здешнее пастбище, и эти три фунта, чтобы привести конюшни в порядок.
Юджин Донован взял протянутые ему деньги и тщательно их пересчитал.
– Вы щедро тратите деньги, – сказал он.
– Это единственное, что у меня осталось, – сказал Джон-Генри. – Я начинаю думать, что они-то и были причиной всех наших бед. У меня – деньги, у тебя – земля. Я бы предпочел, чтобы было наоборот, но выбора у меня нет.
– Вы – джентльмен, – сказал Юджин Донован. – Вы можете путешествовать, побывать в разных странах. Разве вы не можете построить себе дом, еще лучше этого, по ту сторону воды?
Джон-Генри ничего не ответил. Из серого облачка, закрывшего в эту минуту солнце, стал накрапывать дождик. Джон-Генри поднял воротник пальто и засунул руки в карманы. Юджин Донован надвинул на глаза свою шапку и свистнул дворняге, что помогала ему пасти стадо. Белый сноп солнечного света пробился на мгновение сквозь толщу облаков и заиграл на лике Голодной Горы.
Примечания
1
Это отец. Какое несчастье! Пусть он поднимется наверх, в комнату… (фр.)
(обратно)2
Воспаление легких (фр.).
(обратно)3
Высокий жесткий воротник у лиц духовного звания.
(обратно)4
Здесь: высокий жесткий воротник (у лиц духовного звания) (разг. англ.).
(обратно)5
Сиреневая улица (фр.).
(обратно)6
Делайте ставки (фр.).
(обратно)7
За неимением лучшего (фр.).
(обратно)8
Любовная записка (фр.).
(обратно)9
Один стоун – 6,34 кг.
(обратно)10
Мания величия (фр.).
(обратно)
Комментарии к книге «Голодная гора», Дафна дю Морье
Всего 0 комментариев