Фэй Уэлдон Сердца и судьбы
ПРЕДИСЛОВИЕ
«Вперед, друзья, вы открываете добрую и увлекательную книжку», – подобное обращение возникает само собой, столь привлекателен стиль общения с читателями – доверительный, приятельски раскованный и даже, на чей-то строгий взгляд, чуть фривольный – той милой особы, устами которой изложена придуманная английской писательницей Фэй Уэлдон история. Обаяние повествующей о «сердцах и судьбах» рассказчицы ощущается незамедлительно: она расположена к людям, умна, наблюдательна, иронична, обладает незаурядным жизненным опытом (начало этой истории отнесено к благословенным для поколения самой Ф. Уэлдон 60-м годам). Ее образ наделен еще одним важным свойством – она всеведуща и вездесуща, постоянно, чаще всего с юмором, она комментирует происходящее и оказывается рядом со своими героями в самых разнообразных ситуациях. Повествователь, который знает о своих героях все, – для современных романов фигура необычная, диковинная, напротив, для искусства прошлых эпох его присутствие вполне естественно и органично: прежде чем проанализировать все характеры, проникнуться всеми нравами, настаивал такой признанный мастер романа, как Бальзак, автору нужно еще уметь «обежать весь земной шар», «прочувствовать все страсти». Похоже, Уэлдон увлеченно восприняла уроки классики, и дело не только в образе сочинительницы, если и не «прочувствовавшей все страсти», то, по крайней мере, прокомментировавшей их, – роман «Сердца и судьбы» в целом сориентирован на классическую традицию английской прозы, решен в жанре рождественской сказки, которая, словами У. Теккерея, стала «национальным приобретением, благодеянием для всякого читателя».
Святочный рассказ в течение многих десятилетий был такой же неизбывной принадлежностью английского праздника, как украшенная огнями елка, рождественская индейка и пудинг. И сейчас еще в солидных журналах сохраняется традиция печатать рассказ под Рождество. В столь любимых англичанами святочных историях фантастика и реальность искусно переплетены, в них действуют зловещие и таинственные духи, затевается целая череда увлекательных и остроумно изложенных приключений о потревоженных привидениях с их замогильными стонами и звонами цепей. Но духи, как им и надлежит, с рассветом пропадают, конфликты улаживаются, словом, наступает счастливая развязка, воцаряется беспредельное веселье и дружелюбие. Сам избранный Ф. Уэлдон жанр повествования обещает счастливый финал: драматичные обстоятельства, в которые попадают герои книги, благополучно, в духе рождественской сказки, разрешаются. Интонация рождественского примирения, победы добра придает книге дополнительное очарование. Следуя законам жанра, писательница кладет конец злоключениям в жизни своих любимых персонажей, призывая читателей помнить о том, что «Рождество – это время, когда полагается верить в хорошее, а не в плохое».
Знаток и ценитель национального литературного богатства, Ф. Уэлдон погружает свою книгу в атмосферу современной сказки, не скрывая приверженности именно диккенсовской традиции рождественского рассказа, своего рода эталону этого жанра. Последователями Диккенса творчески освоены многие черты его рассказов на Рождество, но, похоже, Ф. Уэлдон особенно близка та, что проницательно охарактеризована Б. Пастернаком в стихотворении «Январь 1919 года», – это жизнелюбие, жизнеутверждающая сила диккенсовского вымысла, способного «прогнать» не только чувства тоски и одиночества, но даже мысли о самоубийстве:
Тот год! Как часто у окна Нашептывал мне, старый: «Выкинься». А этот, новый, все прогнал Рождественскою сказкой Диккенса.Ф. Уэлдон умело и бережно вводит в текст романа многочисленные аллюзии из Диккенса. Есть в нем крошка Нелл, такая же кроткая, такая же не по-детски стойкая в подбрасываемых судьбой испытаниях, как и крошка Нелл из «Лавки древностей»; есть в нем и жуткий, прописанный в диккенсовских тонах приют для детей-сирот на Истлейкских болотах, где «смешались запах капусты, дезинфекции и человеческого отчаяния»; есть и диккенсовского типа злодеи – Эрик Блоттон, специалист по похищению детей, «запойный куряка» с глазами убийцы, и придурковатый Хорес, которого в жизни по-настоящему интересует лишь игра в железную дорогу, но никак не судьба бедных сирот, и заклинатель сил зла, наводящий на людей порчу отец Маккромби, и прочие изображенные Уэлдон злодеи-гротески, блестящее подтверждение ее мастерства пастиша.
Однако самое главное свойство святочного рассказа, унаследованное Уэлдон от Диккенса, – это юмор. В романе присутствуют не просто веселье, насмешливость, но симпатия к изображаемым вещам, то добродушие, которое подано незаметно, естественно, лишено сентиментальной вымученной чувствительности. Остроумная рассказчица уэлдоновской истории непрерывно над кем-нибудь подтрунивает, неизменно отмечает комическую сторону изображаемого явления, слабости тех или иных действующих лиц. Юмористический подход, смех, шутка снимают возможность какой-либо идеализации людей и событий. Использование романисткой добродушного, в духе Диккенса, юмора способствует смягчению мрачных, далеких от совершенства явлений жизни. Хорошие стороны обнаруживаются даже у таких персонажей, как Анджи, эксцентричной и капризной богачки, которая разбила брак родителей Нелл и использовала свое богатство и влияние на то, чтобы жульничать и интриговать. Уэлдон вполне сознательно пытается сгладить юмором несовершенства жизни, даровать надежду на торжество добра в, казалось бы, безвыходных ситуациях, когда, как писал Диккенс, «действительность слишком настойчиво навязывается нам». Наиболее емко уэлдоновское кредо выражено на одной из последних страниц книги – «мы не должны освистывать злодея», «мы все – единая плоть, единая семья. Мы одна-единая личность с миллионами лиц».
Ф. Уэлдон, надо заметить, неизменно питала интерес к традициям английского юмора. Наряду с Диккенсом, чье влияние, ввиду очевидной жанровой принадлежности к святочной сказке, так ощутимо в публикуемом романе, Уэлдон всегда высоко ценила иронию Джейн Остен, тонкую, отмеченную многообразием оттенков. Автор романа «Сердца и судьбы» подступалась к классике вполне профессионально, ее собственная литературная карьера начиналась с создания сценария по роману Дж. Остен «Гордость и предубеждение», а в 1984 году писательница опубликовала довольно неожиданную для тех, кто был знаком с ее предыдущим творчеством, представленным в основном романами на современную тему, книгу. Это были «Письма к Алисе, только что прочитавшей Джейн Остен», в которых был явлен удивительный сплав беллетризованной биографии с эпистолярным романом, вымысла с документом. Самым интересным в этой книге были наблюдения Уэлдон над природой художественного мастерства «несравненной Джейн». Сочинительница, жившая на рубеже XVIII – начала XIX веков, привлекла Уэлдон глубоким психологизмом, мастерством детали, искусством иронии и камерностью художественного мира, способного тем не менее вобрать историческую правду времени. Камерность в сочетании с постижением своего времени – не в этом ли своеобразие таланта самой Уэлдон, чувствительной к урокам мастеров слова прошлых веков.
В книгу об Остен Уэлдон ввела значимую для ее нынешнего творчества метафору о Городе Воображения, в центре которого высится величественный Дворец Шекспира. Высокая оценка писательницей роли воображения, способности выстроить на основе знания реальности увлекательный, насыщенный событиями сюжет, примечательна. В одной из состоявшихся в начале 80-х годов в Москве бесед Уэлдон подчеркнула, что ее привлекают возможности драматизации жизненных обстоятельств, неожиданные повороты человеческих судеб, постижение в этом смысле опыта классики. Высказанные Уэлдон мысли находят подтверждение в ее творческой практике, увлекательность фабулы и занимательность сюжета в ее книгах 80-х годов очевидны. В романе «Сердца и судьбы» она не раз напомнит читателю о своем понимании задач искусства – «лучше широкие, яркие чарующие мазки полуфантазии, чем скучный, педантичный пуантилизм реальности».
Раскрепощению творческого воображения способствует и избранный писательницей жанр сказки, в нем естественны натяжки и преувеличения, обилие счастливых и трагических случайностей. У читателя дух захватывает от приключений, в которые Ф. Уэлдон ввергает крошку Нелл, дочь любящих друг друга, но постоянно конфликтующих между собой Хелен и Клиффорда: тут и похищение Нелл негодяем Эриком Блоттоном, чудесное спасение в ходе происшедшей авиакатастрофы, затем пребывание в качестве приемной дочери в семье престарелых и бездетных французских аристократов, автокатастрофа и снова чудесное избавление, бегство из жуткого приюта для умственно отсталых детей-сирот, жизнь на Дальней ферме, а затем, после ареста покровителей, существование приживалки в семье хозяев собачьего питомника, и в довершение всех испытаний – отъезд в Лондон и устройство в модный дом Лалли, на фирму своей матери. Все эти головокружительные кульбиты, по воле автора проделанные Нелл, призваны стать доказательством силы судьбы, хрупкости человеческого счастья, необходимости беречь его, наслаждаясь каждым дарованным судьбою мгновением, – такова, по всей видимости, мораль придуманной Ф. Уэлдон современной сказки. Книга, кстати, может быть прочитана и как роман о судьбе. «Вы думаете, что живете во дворце, – обращается к нам писательница. – На самом же деле – в карточном домике. Пошевелите одну карту, и все зыбкое сооружение немедленно рухнет».
И все же не только для того, чтобы преподать мораль, как того и требует сказка, или развлечь читателя, сочинила всю эту историю о хорошенькой и кроткой Нелл и о ее доверии к судьбе Фэй Уэлдон. В книге, и в этом ее эстетика, есть проникновение в те пространства, где царит воображение, где душа художника, наслаждаясь свободой, принимается играть, творить театр, воссоздавать стихию театральности. Потому столь естественно возникает в романе не потерявшая своего значения метафора о жизни – театре, об искусстве, которое творит жизнь. «Каждый человек, – пишет Уэлдон, – в конечном счете встречает всех остальных – актеров на выходных ролях в спектакле своей жизни». Судьба человека, как и судьба актера – сыграть свою роль до конца, так, как предначертано провидением, грандиозным постановщиком этого спектакля жизни. Цепь случайностей, нагромождений, совпадений лишь на первый взгляд неестественна, а на самом деле эта «нереальность» и есть подлинная жизнь, она стягивает узлом множество спутанных нитей, и вот снова все переместилось, изменилось, переплелось…
«Спросите себя, – обращается Уэлдон прямо к читателю, – ведь верно, что правда еще более невероятна, чем выдумка?.. Моя повесть старательно копирует жизнь, и потому-то иногда, вероятно, представляется неправдоподобной».
Впрочем, мысли Уэлдон об искусстве не всегда облечены в столь парадоксальную, игровую форму, стимулирующую эстетико-философское восприятие взаимосвязей красоты и истины. Реализуя присущее ей мастерство нраво– и бытописательства, Уэлдон создает достоверную картину Мира Искусств, представив его различные ипостаси: и высокую, и массовую, коммерциализованную. Судьбы большинства героев романа так или иначе связаны с этими разными формами функционирования искусства в обществе.
Отец крошки Нелл, Клиффорд Вексфорд, – молодой честолюбивый помощник, а впоследствии и директор процветающей фирмы «Леонардо», покупающей и продающей, как «Сотби» или «Кристи», сокровища мирового искусства, – принадлежит к заправилам Мира Искусства. Чтобы добиться славы, денег, власти, Клиффорду пришлось неукоснительно следовать сложившимся в этом бизнесе «правилам игры», пережив на своем «пути наверх» немало нравственных потерь. Создавая «империю «Леонардо», Клиффорд сознательно принял те законы, которые правят в этом мире, поэтому он ведет нужную политическую игру и действует «на манер королей и императоров», требуя от своих людей вассальной преданности, «стравливая фаворитов, оставляя за собой власть над жизнью и смертью (власть нанимать и увольнять – нынешний эквивалент той власти), оказывая милости, обрекая нежданным карам». Впрочем, Клиффорд способен управлять своей «империей» и современными методами, с помощью средств массовой информации: у него собственная ежемесячная программа на телевидении «Ориентируйтесь в Искусстве». Даже в отпуске Клиффорд не просто отдыхает, а завязывает новые полезные для его бизнеса знакомства, показывается на элитарных лыжных склонах, на элитарных виллах, общается с теми людьми, которые, владея миллионами, готовы скупить произведения искусства для украшения своих специально спроектированных для этого архитекторами стен. Однако вовсе не ради высоких наслаждений, даруемых созерцанием шедевров, отдают свои деньги Клиффорду эти люди. На протяжении всего романа Уэлдон, наделенная удивительной социальной чуткостью, то с вызовом, то с горечью фиксирует, сколь жалкая роль отведена искусству в мире «очень богатых»: искусство должно, прежде всего, приносить огромные прибыли, стать надежным способом вложения денег. Используя все доступные ей оттенки иронии, писательница смеется над Клиффордовыми клиентами, которые ходят за ним и ему подобными специалистами «косяками, умоляя, чтобы их избавили от денег, которые иначе были бы поглощены налогами», при этом их абсолютно не волнует, что собой представляет то или иное полотно с эстетической точки зрения, реализм ли это старых мастеров или сочетание абстракции с сюрреализмом. Покупка картины – это вдвойне выгодная сделка: купивший шедевр окружает себя неким культурным ореолом, а кроме того, искусство «дает тему для разговора за обеденным столом».
В свою очередь, создание культурного ореола вокруг «Леонардо» – предмет особой заботы руководства фирмы. Повышению престижа, созданию имиджа заботящейся о просвещении и воспитании художественного вкуса широкой публики фирмы служат разного рода благотворительные мероприятия, непрестанно организуемые Клиффордом грандиозные выставки живописи. Вместе с тем Уэлдон, будучи знатоком царящих в художественной среде нравов, совсем не склонна эту деятельность идеализировать: она замечает, что альтруистические усилия «Леонардо» зиждятся на государственных субсидиях по поддержанию и развитию искусств, за получение которых идет жесткая конкурентная борьба с другими фирмами. Каждая выставка, каждая презентация, становящаяся событием в культурной жизни Лондона, оплачивается деньгами отнюдь не из карманов держателей капитала фирмы, на шикарных приемах знаменитости и дельцы от искусства «хлебают оплаченные из общественных фондов коктейли с шампанским».
Важное место в описанном Уэлдон Мире Искусства принадлежит рекламе. Выработанные в этой сфере неписаные законы хорошо известны писательнице (ее трудовая жизнь начиналась с работы в рекламном агентстве), а потому ее наблюдения над тем, как с помощью рекламы создаются новые, нередко фальшивые, кумиры и художнические репутации, заслуживают внимания. В сущности, в рассуждениях Уэлдон о методах рекламного бизнеса больше скепсиса, чем веры в то, что искусству когда-либо удастся освободиться от губительных оков, навязанных охотниками за прибылью любой ценой. Акт художественного творчества, с сарказмом констатирует Уэлдон, порождает целую армию паразитирующих на нем критиков, издателей, багетчиков, академий, советов по искусству, организаторов международного обмена, министров культуры – все они получают при этом за свой труд значительно больше того, кто создал непреходящие ценности. В рекламном бизнесе никого не интересует, хороша ли картина на самом деле, – если никто не знает, что она хороша, то с тем же успехом она может быть скверной. Пожелание Уэлдон «Ах, если бы творчество и деньги можно было отделить друг от друга» можно расценить как риторическое – слишком хорошо ей ведомы нравы Мира Прекрасного.
Тем не менее в романе изображены и судьбы подлинных художников, для которых в искусстве, в творчестве заключен смысл существования. И пожалуй, не выглядит неожиданной подмеченная Уэлдон деталь – большинство из них так и не получают признания в течение почти всей жизни, лишь счастливый случай, стечение обстоятельств, везение может открыть им долгожданный путь к успеху, славе, известности.
Все эти «несуразные», на взгляд обывателя, люди, вроде «нищих и искалеченных поэтов, дряхлых писателей с щетиной на подбородке и трясущимися руками, художников в жутких балахонах», прозябают в своих убогих квартирах и мансардах, но при этом вполне счастливы, поскольку дни их отданы творчеству.
Примером тому является судьба истинно талантливого художника Джона Лалли, деда крошки Нелл, унаследовавшей его талант.
В роман введены и образы создателей так называемой «массовой», «тривиальной», коммерциализованной культуры. Это молодые ребята из поп-группы «Предприятие Сатаны», которые, облачась в черную кожу, набелив лицо мелом, предаются на сцене бесовским неистовствам, прекрасно отдавая себе отчет в том, что взывают к самым низменным инстинктам толпы. Демонизм в искусстве стал модой, которая обеспечивает этим балующимся наркотиками «талантам» и развлечение, и деньги, и даже, не без помощи журналистов, своего рода скандальную рекламу. Во всяком случае, премьера созданного группой видеофильма «Изгоняющий бесов» имела у определенного сорта публики успех. Эта линия в романе выписана Уэлдон с особым сарказмом – отношение к подобного рода коммерциализованной продукции складывалось в ее творчестве с самого начала. Например, в романе «Подруги» (1975) представлен современный художник, который, предав дарованный ему природой талант, стал одним из наиболее популярных творцов «массового чтива». В романе «Жизнь и любовь дьяволицы» (1983) Уэлдон со злой иронией пишет об авторе пустых мелодраматических романов по имени Мэри Фишер (невольно думается, что ее имя не случайно совпало с именем немецкой писательницы Марии Луизы Фишер, наводнившей Европу своими банальными историями любви). В общем-то тема эта в творчестве Уэлдон не нова, в трактовке ее нет ничего оригинального, по сравнению с ее предыдущими книгами. Что же касается негативной оценки роли «массовой культуры» в современном мире, то с писательницей трудно не согласиться – чрезвычайно опасен формируемый ею тип потребительского сознания.
Весьма привлекательно, особенно для старшего поколения читателей, переживших наши «времена оттепели», прозвучит в романе «Сердца и судьбы» тема 60-х годов, ставшая его своеобразным лейтмотивом. По всей видимости, настойчивое обращение писательницы ко временам 60-х содержит в себе и тепло воспоминаний о прошедшей молодости, и чувство ностальгии по самой эпохе, когда, словами Уэлдон, «мир из преданности идеалам вывалился в легкомысленную беспечность». В этой лаконичной формуле содержится очень важное для поколения Уэлдон, именно в это время вступавшего в самостоятельную жизнь, ощущение разрыва с ценностями, сформировавшими поколение отцов, переживших две мировые войны. Это была эпоха прощания с викторианством, бунта против пуританской этики, на принципах которой воспитывалось не одно поколение англичан.
Возникший в Англии в XIX веке во времена пуританской революции нравственный кодекс в царствование королевы Виктории превратился в окостенелую систему регламентации, скрывавших под внешней благопристойностью ущербность и порок. В послевоенной Англии викторианство, синоним безнадежно отжившего и устаревшего, стало восприниматься как неписаный свод правил поведения мещанских, обывательских слоев. Его основные правила – это бережливость, перерастающая в отвратительную и бессмысленную скупость, накопительство, вещизм; смирение и умеренность во всем, выливающееся в подавление всех естественных чувств; лицемерное, ханжеское любование своими воображаемыми добродетелями и безжалостное осуждение инакомыслия. Викторианство, с его мелкими интересами, духовной ничтожностью, бессмысленными запретами, нашло выражение и во внешних формах культуры: от интерьеров, мебели до манеры одеваться в викторианском вкусе. Молодые 60-х годов выражали свое бунтарство, как бывало не раз в истории, и внешней несхожестью с поколением отцов, и вот у раскованных девиц в руках оказалась «пластиковая сумка, вся в цветах, а не бурая», и туфли «зеленые или розовые, а вовсе не коричневые или черные, какие носили предки обоего пола».
Возникает невольный соблазн сопоставить этот эпатаж молодых англичан 60-х с теми перевоплощениями, которые происходили с молодыми «шестидесятниками» в нашей стране. «Железный занавес» был только приподнят, и молодежь 60-х открывала для себя Европу, западную культуру, узнавала из ставших доступными и разрешенными книг и фильмов о другом стиле жизни. По меткому замечанию писателя А. Битова, тоже «шестидесятника», изменилась даже походка, пластика молодых – они стали элегантнее одеваться, носить костюмы и галстуки, учились дарить цветы и целовать дамам руки, многозначительно молчать, понимать поэзию… У нас – некий возврат туда, куда мы опоздали, смешное порой заимствование того, чего нас лишили, у них – открытый бунт против обыденности и викториански оформленных правил поведения.
Общество Англии 60-х со страстью преступало неписаные правила, становилось обществом «свингующим», «разболтанным». В этом процессе были и перехлесты, радикализм, перечеркивающий не только пуританскую этику, но и всякие нравственные запреты вообще, на волне всеобщей раскованности и релаксации поднималась пена ужасающей безвкусицы: низкопробных эротических романов, фильмов, театральных постановок, массовой беллетристики. Реклама ошарашивала публику обилием обнаженных тел, истекающих кровью жертв, с расширенными от ужаса глазами…
И вместе с тем на фоне нигилизма, отказа от всех ценностей, «половой свободы» стали формироваться общедемократические идеи в защиту гуманизма и прав личности, родилось весьма противоречивое по целям и социально неоднородное молодежное движение, идеологами которого выступили так называемые «новые левые», предложившие свои, нередко радикальные способы обновления общества, вплоть до тактики террора, по Европе прокатилась волна так называемых «студенческих революций». В литературе «бурных 60-х» зазвучала критика общества потребления, тема подчинения человека вещи, нереализованности и духовной опустошенности личности в потребительском мире. В идейной близости к молодежному движению 60-х, которое бунтовало и против поколения отцов, и против истеблишмента, и против западной цивилизации и культуры вообще, возникло феминистское движение.
Женское движение прошло в своем развитии несколько этапов. Оно зародилось в эпоху буржуазных революций, провозгласивших лозунг свободы и равенства людей, но на деле ни в одной из европейских стран не предоставивших женщинам равных прав с мужчинами, и первоначально ставило своей целью достижение экономического равноправия, а впоследствии перекинулось в область политической борьбы, коснулось семейных отношений. В Англии феминизм особенно широко распространился во второй половине XIX века в форме суфражизма – движения за предоставление женщинам избирательных прав.
Современное женское движение, как и порожденная им «женская», или «феминистская» проза, – явление иного порядка. В 60-е годы, годы оформления движения, оно сосредоточилось на гуманистической критике системы, выявляло кризис нравственности, кризис семьи, предлагая подчас весьма спорные рецепты социального и этического обновления общества, в том числе «сексуальную» революцию. Конечно, в поле зрения писательниц-феминисток попадают и более камерные, узкосемейные проблемы. Ни один из аспектов жизни «слабого пола» не остается без внимания: воспитание детей, досуг, распределение нагрузки в семье, сфера интимных отношений, которую они исследуют с разной степенью откровенности. Впрочем, стремление постичь тайны женского естества в лучших произведениях «женской» прозы, к которым несомненно относятся и романы Фэй Уэлдон, не заслоняет социально значимых проблем – что нередко случается с сочинительницами последовательно феминистских произведений.
«Женская» проза, выражая интересы участниц движения, настойчиво исследовала не просто проблему равноправия женщин (в экономическом и общественно-политическом смысле молодые, в отличие от поколения своих бабушек, в основном его достигли), но равноценности женщин: писательниц увлекала мысль утвердить как закон жизни свое право сорешать ход событий наряду с мужчинами, добиться реализации себя как личности, идеи самоутверждения и самовыражения женщин в мире, устроенном по мужским законам. Героини «женской» прозы стремятся вырваться из четырех стен своего маленького царства: предметом их интереса становятся философия, наука, литература, искусство, медицина… Глашатаи самых крайних идей женского движения видели свой путь к свободе в создании особого мира, без мужчин, своего рода женских коммун, однако большинство феминисток, в том числе и Ф. Уэлдон, расценивали это явление как курьез, нелепую издержку женского движения.
К концу 70-х годов в общественном сознании Запада постепенно начинает формироваться отказ от бунтарства и радикализма «бурных 60-х», проявляется подчеркнутый интерес к устойчивым, «вечным» ценностям, ностальгия по утраченной крепости моральных устоев и даже тенденции к возрождению викторианства, которое воспринимается скорее как высокая традиция старой культуры. «Женская» проза, чрезвычайно чуткая к происходящим в обществе духовным процессам, тоже перестраивается: от декларирования принципов полной свободы она переходит к осмыслению девальвации нравственных представлений, рассматривает драму женщины, лишенной возможности выполнить свое природное предназначение, анализирует такие аспекты развития потребительского общества, как дефицит полноценного общения, душевного тепла, как женское одиночество.
Произведения Фэй Уэлдон, опубликованные в конце 60-х – начале 70-х годов, относятся к числу наиболее талантливых образцов женской прозы «бурного» десятилетия.
В ее первых романах «Шутка толстухи», «Между нами, девушками», «Подруги» выявилась своеобразная доминанта, свод характерных для ее творчества проблем – Уэлдон создавала многоликий и правдивый портрет своей современницы. В то же время при всей кажущейся камерности тематики ранние романы Уэлдон трудно назвать камерными: сама атмосфера 60-х годов, отмеченная в истории западного мира значительным общественным подъемом, разнообразными формами протеста против сложившейся системы ценностей, привносила в ее прозу элементы социальной критики. По словам самой писательницы, ее творчество тех лет можно назвать «социальным». Женская судьба рассмотрена Уэлдон в широком контексте духовных проблем эпохи.
В созданных в 70-е годы романах прослеживается желание Уэлдон исследовать ипостаси женской судьбы, разные типы женской этики. Один из них представляет, словами Уэлдон, «женское большинство», женщины этого типа видят смысл своей жизни в отведенной им самой природой роли – быть матерью, хранить тепло домашнего очага, в умении «понимать и прощать», посвящая себя служению людям. Добрая, отзывчивая, всепрощающая, кроткая женщина – этот образ проходит через все времена, повторяясь и в Эстер («Шутка толстухи»), и в Хлое и Гвинет Эванс («Подруги»), и в Руфи («Жизнь и любовь дьяволицы»), и в Эвелин Лалли из публикуемого романа «Сердца и судьбы». Тем не менее книги Уэлдон подводят читателя к мысли о том, что патриархальные порядки, основой которых является подчиненное положение женщины в семье, все же далеки от истинной нравственности: принятие устаревших, отживших свой век правил грозит обесцениванием личности, утратой индивидуальности, одиночеством. Именно это произошло с героиней рассказа «Энджел, воплощенная невинность», которой, как никому другому, подходит ее имя – «ангел», – настолько она мила, деликатна, застенчива, добра. В образе Энджел словно материализовался тот «ангел в доме», о котором вспоминала Ф. Уэлдон, выступая на встрече советских и английских писателей в Москве осенью 1984 года. Уэлдон заметила тогда, что английские писательницы и сегодня, принимаясь за книгу, вынуждены отстранять от себя этот призрак, спорить с устоявшимся мнением о том, что удел литератора-женщины – романтический взгляд на действительность. Многие героини Уэлдон преодолевают в себе милое, нежное, податливое женское существо, предпочитающее не вникать в проблемы, подвластные мужскому уму, а терпеливо исполнять свою роль возлюбленной и матери, словом, «ангела в доме» (метафора была почерпнута Уэлдон у знаменитой соотечественницы В. Вулф, которая, в свою очередь, позаимствовала ее у поэта-викторианца, без тени иронии воспевавшего в нем идеал своей эпохи). Сумела справиться с «ангелом» в себе и Хелен Лалли, героиня публикуемого романа «Сердца и судьбы».
Уэлдон представила в своем творчестве и еще одну ипостась своей современницы. Это деловая, интеллектуальная женщина – продюсер, владелица рекламного бизнеса, журналистка, преподаватель, сценарист, – которая сравнялась заработком с мужчинами, экономически вполне независимая. Тем не менее самоутверждение таких женщин в «мужской», интеллектуальной сфере не приносит им личного счастья, не возмещает в конечном итоге дефицит естественных и искренних человеческих чувств. В перспективе многих «деловых» героинь Уэлдон, – помимо карьеры, – «дрянные обеды в дрянных забегаловках, с друзьями, которым дай бог управиться со своими напастями», а на чужие «уж тем более наплевать». Жизнь, отмеченная холодом одиночества, лишенная настоящего чувства и возможности осуществить свое природное предназначение, – такова многообразно варьируемая в романах Уэлдон судьба представительниц наиболее современного женского типа, демонстрирующего все преимущества и все издержки эмансипации.
Третий, часто встречающийся в романах писательницы образ – это женщина-возлюбленная. Уэлдон склонна изображать подобные натуры как неглубокие, лишенные подлинной культуры чувств. Веселые, легкие, при этом весьма расчетливые, вступающие в брак, чтобы обрести «комфорт, статус, деньги в банке», но при этом безумно себялюбивые, равнодушные как к своим обязанностям супруги, так и к обязанностям матери. Однако долю и этих женщин трудно назвать счастливой – они куплены богатым и преуспевающим мужем либо любовником как красивая вещь, а надоев владельцу, могут быть брошены за ненужностью, а дальше либо прожигать жизнь с оплаченными молодыми поклонниками, либо мучительно переживать одиночество, страдать от неминуемо надвигающейся старости и немощи.
Важнейшие компоненты «женского удела» – материнство, любовь-страсть, работа – в книгах Уэлдон обычно разведены, рассмотрены писательницей как варианты судеб разных женщин. И хотя мораль рассказанных ею историй прямо не декларируется, она подводит читателя к мысли о том, что женская судьба, лишенная хотя бы одного из этих элементов, становится ущербной, неполноценной. В святочной истории «Сердца и судьбы» романистка попыталась воссоздать желанную цельность и гармонию бытия, соединив в образе Хелен Вексфорд разные ипостаси «женского удела». Несмотря на заданную жанром условность – героиня романа запрограммированно приближается к обретению счастья и полноты существования, – Хелен отнюдь не идиллическая, надуманная конструкция благополучной женщины, напротив, это живой и полнокровный образ, один из наиболее удачных портретов современной женщины из всей созданной Уэлдон галереи. На протяжении двадцати лет, которые охватывает действие романа, Хелен переживает процесс духовного становления: из юной, раскованной, обладающей удивительным шармом, но в духовном плане довольно-таки бесцветной «дочери багетчика» Хелен превращается в творчески одаренную личность.
Важным художественным принципом Уэлдон является ее стремление к поляризации в романах общественных сил – пустая грызня наверху из-за сытости и кружка для подаяния внизу, дамы в меховых манто и разутые дети, богатство и бедность. В романе «Сердца и судьбы» писательница подчеркнула: «…если безнравственность существует, то заключается именно в том, что имущие имеют в этом мире так много, а неимущие – так мало». Уэлдон, при всей склонности обличить или посмеяться над безнравственностью, никогда не встает в позу морального превосходства над своими героями, а, напротив, стремится быть сопричастной судьбам и страстям своих современников, сохранить теплую и живую человечность, не отделяя тем самым свои наблюдения над ними от наблюдений над собой. Ее кредо может быть выражено следующим образом: «Наблюдая себя, наблюдаю тебя». Слово «наблюдаю», удачно вынесенное в заглавие первой опубликованной Уэлдон подборки рассказов, по сути, выявляет творческую устремленность автора, ее подход к изображаемому. Писательница действительно выступает превосходным наблюдателем самых разнообразных нравов и обычаев, то трезво отстраненным, то по-доброму подсмеивающимся, то взывающим к сопереживанию и сочувствию.
Стоит заметить особо, что поиски Уэлдон в «малом жанре» оказались чрезвычайно плодотворными. Ей свойствен талант воссоздавать с помощью емких, фактурных деталей атмосферу времени, психологический настрой, четкий профиль характера. В рассказе как таковом эти свойства повествовательной манеры Уэлдон раскрылись особенно ярко. Но талант рассказчицы, мастера лаконичных портретов и характеристик присущ Уэлдон и в «большой форме», которая может быть рассмотрена как специфическое сочетание, сплав имеющих порой самостоятельное значение главок-эпизодов, главок-ретроспекций. Чувствуется, что Уэлдон пригодился опыт работы на телевидении в качестве драматурга и сценариста. Структура повествования у Уэлдон очень гибкая – авторский рассказ, прямая речь, монологи и диалоги. Частая смена планов, монтаж параллельных сюжетных линий рождают ощущение кинематографичности ее прозы. Словно становясь на время режиссером, Ф. Уэлдон устанавливает камеру, обводит телеглазом приметы внешнего пространства, затем включает микрофон, и читатель становится свидетелем диалогов, происходящих в студии и порой откровенно расписанных «по ролям». Зачастую Уэлдон прямо обращается к читателю, приглашая его прислушаться к той или иной беседе. В 70-е годы Уэлдон очень увлекалась документализмом, может быть, такие поиски писательницы в области формы объясняются тягой к популярной в литературе целого ряда стран традиции, согласно которой автор выступает как хроникер, бесстрастно протоколирующий события.
Фронтальное наступление документализма со временем не могло, видимо, не вызвать и обратной реакции – поворота литературы к вымыслу, повышения доли фантастического в романе, тяги к драматизации. В своих интервью начала 80-х годов Уэлдон подчеркивала, что ее все больше привлекает создание напряженной интриги, повороты человеческих судеб. Сказанное Уэлдон во многом проясняет то новое, что появилось в ее творчестве последнего десятилетия. Переосмысливая эстетические задачи, писательница широко использует возможности жанров детектива, триллера («Гриб-дождевик», «Дитя президента», «Жизнь и любовь дьяволицы»), научной фантастики («Правила жизни»), антиутопии («Академия Г. Шрапнеля»). Эти книги свидетельствовали о начавшемся движении Уэлдон к популярной литературе, к формированию в ее прозе довольно своеобразного синтеза «серьезности» и «развлекательности», документальности и чистого вымысла.
Роман «Жизнь и любовь дьяволицы» дает наглядное представление о том зыбком равновесии между чистой занимательностью и серьезным, правдивым показом реальности, которое проявилось в ее романах 80-х годов. Временами он откровенно развлекателен – с неослабевающим вниманием следишь за интригой, в центре которой полуфантастическое превращение ординарной, некрасивой женщины по имени Руфь, жены и матери, в равнодушную к людским счастью и горю дьяволицу. Читая роман, трудно избавиться от мысли, что в этом превращении есть что-то жутковатое, ибо оно происходит отнюдь не в метафорическом смысле, а прямо-таки физически. Писательница в своих интервью предпочитает называть роман притчей о превращении – о нем мечтают многие женщины, задавленные жизнью, бытом, страдающие от отсутствия любви. Книжные ассоциации вызывает и имя героини – Руфь, – подобно своему библейскому прототипу, она трудолюбива, верна, стоически переносит все лишения, выпавшие на ее долю. Но до поры до времени. Узнав о страсти, охватившей ее мужа Боббо к богатой, красивой, удачливой Мэри Фишер, автору пустых сентиментальных романов, Руфь решает им отомстить. В результате предпринятых Руфью дьявольски хитроумных действий Боббо, обвиненный в мошенничестве, оказывается в тюрьме, а Мэри, истерзанная обрушившимися на нее бытовыми и прочими проблемами, заболевает неизлечимой болезнью и гибнет. Сама же Руфь, с помощью пластических операций полностью изменившая свой облик и ставшая похожей как две капли воды на Мэри Фишер, вселяется в принадлежавший Мэри роскошный дом-башню на побережье и даже сочиняет роман в духе своей соперницы.
Сконструированный Уэлдон сюжет – одновременно многоликая, сделанная рукой мастера картина нравов. И это определенно наиболее сильная сторона книги. Писательница помещает свою героиню то в бедняцкие районы Лондона, то в дом престарелых, то в женскую коммуну, то в респектабельный дом известного судьи. Все эти эпизоды социологически точны, психологически выверены, но, безусловно, не могут смягчить впечатления незначительности жизненных усилий самой Руфи: ее скитания по «земным пределам» свелись к мелкому итогу – богатому дому, поддельной красоте, дарующей власть над людьми, сочинительству пошлых историй, словом, к существованию, лишенному подлинных ценностей.
Одновременно с книгами, в которых писательница добивалась откровенной развлекательности, в творчестве Уэлдон 80-х годов появилась антивоенная проблематика.
Проблема войны и мира возникла в романах и рассказах писательницы закономерно, как следствие уже развивавшихся в ее предыдущих книгах (прежде всего в романе «Дитя президента») концепций. Ее появление обусловлено, по всей видимости, и изменениями в самом женском движении, к которым Уэлдон-художник не могла остаться равнодушной. Пикеты, митинги, демонстрации, лагеря мира, организуемые женскими организациями у военных баз НАТО, свидетельствуют о том, что движение женщин все активнее вливается в борьбу за мир против войны. Число же сторонниц «абсолютной свободы» – от семьи, от обязанностей материнства – значительно поубавилось и в самом женском движении, и в литературе, его отражающей. Писательница спорила с подобной «точкой зрения» уже в 1985 году, когда появился рассказ «Полярис» из одноименного сборника, героиня которого агрессивно отстаивает свое право на уютную семейную замкнутость, пока не убеждается, что ее муж, работающий на военной базе, – один из тех, кто угрожает мирному существованию их семьи и сотен тысяч ей подобных. Впрочем, рассказ «Полярис» все же был исключением – в тематическом плане – в творчестве Уэлдон до романа «Академия Г. Шрапнеля», в котором идея борьбы с военной угрозой, противостояния милитаризму становится доминирующей. Роман «Академия Г. Шрапнеля» – антивоенный роман, впитавший элементы жанра антиутопии. Несмотря на имеющиеся в нем противоречия, в частности, Уэлдон предлагает довольно традиционный, неоднократно предлагавшийся мыслителями и писателями и, увы, не давший больших результатов способ спасения от войны – самосовершенствование, Уэлдон создала смелое и яркое произведение, открыто отвергающее войну как варварский и бесчеловечный способ решения конфликтов, он, как и другие произведения писательницы, бесспорно укрепляет гуманистическую традицию английской литературы.
Сами идеи рождественской истории, которую с таким вдохновением поведала Фэй Уэлдон в романе «Сердца и судьбы», не столь уж и далеки, как это может показаться на первый взгляд, от прямо декларируемых и социально заостренных принципов ее антивоенных произведений: защита гуманности, необходимость нравственного совершенствования, приверженность общечеловеческим ценностям, хотя и погруженные в иную художественную реальность, не становятся от этого менее значимыми. Приятие рождественского жанра, в природе которого неизбежность поражения зла, торжество примиряющего начала, побуждает к размышлениям над благостностью обретения мира, не только гражданского, социального, но и мира в душе, мира с самим собой и другими представителями рода человеческого. Сказка, в том числе современная, по самой своей сути содержит и «намек» и «урок», непременно светлый и добрый: человек не может ощущать себя человеком без стремления к счастью, без поисков истины, без поклонения красоте.
* * *
Та всеведущая и остроумная особа, которая на протяжении всего публикуемого романа незримо сопровождает читателя и делится с ним всем, что ей известно о приключениях крошки Нелл, Клиффорда и Хелен, шаловливо признается: «Читатель, вы ненавидите сюрпризы? Я ненавижу, я люблю знать, что будет дальше». Быть может, знакомство с предваряющим словом о творчестве Фэй Уэлдон и сочиненном ею романе и впрямь позволит избежать совершенных сюрпризов. Во всяком случае, автор предисловия пыталась выявить талантливость Уэлдон, ее владение искусством слова, мастерство иронии, человечность. Ну а вообще-то в рождественской сказке, хотя бы и современной, должны быть неожиданности, – убеждена, они будут приятными, ведь не случайно писательница на протяжении всей книги призывает довериться судьбе, вершительнице судеб. Итак, вперед, читатель, в руках у вас книжка, в которой воцаряется благополучие и веселье, книжка со счастливым концом.
Я. Конева
КАК ВСЕ НАЧИНАЛОСЬ
Читатель, я поведаю вам историю Клиффорда, Хелен и крошки Нелл. Клиффорд и Хелен желали для крошки Нелл всего самого-самого, желали так горячо и исступленно, что дочь их чуть было не осталась вообще без чего бы то ни было, – и даже жизни. Если хочешь многого для себя, естественно желать того же и для своих детей, но, увы, это не всегда совместимо.
Любовь с первого взгляда – какая седая старина! Хелен и Клиффорд встретились глазами на приеме давным-давно в шестидесятых, между ними возникла колдовская вибрация и, на радость ли, на горе ли, стала быть Нелл. Дух сотворил плоть, плоть от их плоти, любовь от их любви, и к счастью (хоть и вопреки им обоим), в конце концов – на радость. Ну вот! Теперь вам уже известно, что финал у истории счастливый. Впрочем, сейчас Рождество. Так отчего бы и нет?
Давным давно, в шестидесятых… Ах, какое было время! Все хотели всего и верили, что непременно получат. И по праву, по праву! Брак и свобода в браке. Секс без младенцев. Революция без нищеты. Карьеры без эгоизма. Искусство без усилий. Знания без учения, без штудирования. Иными словами, обед без мытья посуды. «Почему, собственно, не делать все походя?» – восклицали они. А действительно, почему?
О, какие это были дни! Битлы заполонили радиоволны, а взглянув вниз, вы обнаруживали, что в руках у вас пластиковая сумка вся в цветах, а не бурая, и туфли на вас зеленые или розовые, а вовсе не коричневые или черные, какие носили ваши предки обоего пола. Девушка утром глотала пилюлю, чтобы без трепета бросаться в сексуальные приключения, какие мог ниспослать день, а юноша закуривал сигарету без мысли о раке и увлекал девушку в постель, не опасаясь чего-нибудь похуже. Сливки густой струей текли на boeuf en daube,[1] а про безжировую низкобелковую диету никто слыхом не слыхал, и никому в голову не приходило показывать по телевизору умирающих от голода младенцев, и вопреки всем поговоркам можно было и иметь пирог и вкушать его.
Те годы, когда мир из преданности идеалам вывалился в легкомысленную беспечность, были удивительно приятными для Клиффорда и Хелен, но, как оказалось, не для крошки Нелл. Ангелам серьезности и решимости надо бы непременно витать над колыбелью новорожденного младенца, и уж тем более, если колыбель эта укрыта атласом бешеной расцветки, вместо практичной белой хлопчатобумажной ткани, которую можно и стирать и гладить. На деле же, боюсь, дозваться ангелов было бы не так просто – они рассеялись по другим частям света: в ужасе кружили над Вьетнамом, Биафрой, Голанскими высотами – даже если бы Клиффорд и Хелен догадались отправить им приглашения, о чем они, естественно, и не подумали.
Люди вроде Клиффорда и Хелен любят создавать хаос в каждом десятилетии, в каждом столетии, в каждом уголке земного шара, а дети влюбленных в любую эпоху в любом месте с тем же успехом могут рождаться сиротами – столько им уделяется внимания и забот.
Шестидесятые! Первая половина шестого десятилетия двадцатого века – вот когда родилась Нелл. На приеме, устроенном «Леонардо», где Клиффорд впервые увидел Хелен в другом конце переполненного зала, а Нелл стала быть, подавали икру и лососину.
«Леонардо», как вам, быть может, известно, – это фирма в духе «Сотби» и «Кристи», покупающая и продающая сокровища мирового искусства. Они там знают, что есть что, а когда дело доходит до Рембрандта или Питера Блейка, то и почем. Они умеют отличить стул работы Чиппендейла от стула удручающе искусного флорентийского краснодеревщика, работающего под Чиппендейла. Однако в противоположность «Сотби» и «Кристи» у «Леонардо» есть свои собственные большие выставочные залы, где отчасти для собственного удовольствия и прибыли, а отчасти для пользы широкой публики фирма устраивает грандиозные художественные выставки, за каковые она (через Совет по искусствам) получает солидную долю государственной субсидии на поддержание искусств – по мнению одних слишком большую, по мнению других далеко не достаточную, но так ведь бывает всегда. Если вы знаете Лондон, то должны знать и «Леонардо» – мини-Букингемский дворец, украшающий угол Гросвенор-сквер и Эллитон-Плейс. Нынче у фирмы есть филиалы во всех крупнейших городах мира, но в шестидесятых лондонский «Леонардо» пребывал в гордом и величавом одиночестве, а этот прием был устроен в честь открытия первой по-настоящему грандиозной выставки – полотен Хиеронимуса Босха, любезно предоставленных музеями и коллекционерами со всего мира. Подготовка обошлась в колоссальную сумму, и сэр Ларри Пэтт, чьим блистательным молодым помощником был Клиффорд Вексфорд, терзался тревогой, будет ли она иметь успех.
И совершенно зря. Это же были шестидесятые. Придумай что-нибудь новенькое, и дело в шляпе.
Коктейли с шампанским, взбитые волосы (хотя несколько «пчелиных ульев» все еще раскачивали люстры), невероятно короткие юбки, весьма кружевные рубашки и длинные волосы мужчин на переднем краю авангарда. По стенам извивались в муках фигуры, привидевшиеся художнику – в аду, в совокуплении, все едино. А под ними общались великие, прославленные, талантливые, красивые, а репортеры светской хроники записывали, записывали. Иску-у-усство! Дивный был прием, можете мне поверить. Оплачен налогоплательщиками, и никто не подверг сомнению счет. Я была там с моим первым мужем.
Клиффорду было 35, когда он увидел Хелен, и он уже принадлежал к великим и прославленным, не говоря уж о талантливых, красивых и достойных заметки в светской хронике. Он чувствовал, что исчерпал холостяцкую жизнь. И присматривал себе жену. Или просто ощущал, что ему подошло время давать званые обеды и производить впечатление на влиятельных людей. А для этого мужчине нужна жена. Дворецкий, конечно, высший шик, но жена подразумевает солидность. Да, ему требовалась жена. Он полагал, что Анджи, богатая наследница из Южной Африки, ему, пожалуй, подойдет, и с прохладцей ухаживал за бедной девочкой. Он явился на прием (собственно говоря, свой прием) под руку с Анджи, а ушел с Хелен. Разве так поступают?
Хелен было 22, когда она увидела Клиффорда. Даже теперь, когда ей под пятьдесят, она еще достаточно сногсшибательна и вполне способна ввергать в хаос сердца и судьбы мужчин (хотя полагаю и уповаю, что она поняла, насколько полезно воздерживаться от этого). Но тогда! Если бы вы видели ее тогда!
– Кто это? – спросил Клиффорд у Анджи, глядя на Хелен через кишащий людьми зал. Бедная Анджи!
Правду сказать, Хелен отнюдь не выглядела идеальной красавицей шестидесятых (ну, помните? Круглое кукольное личико, продырявленное знойными глазами Кармен), но тем не менее была сногсшибательной чаровницей 5 футов 7 дюймов роста, размер 10, пышнейшие каштановые кудри – вот только ей их цвет представлялся мышиным, величайшим проклятием ее жизни, и она в дальнейшем их осветляла, тонировала и вообще всячески мучила, пока в продаже не появилась хна и не разрешила все ее трудности. Глаза у нее были сияющими и умными, она выглядела нежной, хрупкой, отчаянно кокетливой и «да как вы смеете!» – причем одновременно. Она была самостоятельной и, как и Клиффорд, не старалась нравиться, а просто нравилась. Иначе у нее не получалось. Она никогда не кричала на слуг и не выговаривала парикмахерам – хотя в то время, о котором я рассказываю, ей для этого поводов не представлялось: она была бедна и жила скромно. Приспосабливалась.
– Это? – сказала Анджи. – Да, по-моему, никто. И в любом случае она не умеет одеваться.
На Хелен было чуть слишком тонкое, чуть слишком простое, чуть слишком хорошо выстиранное хлопчатобумажное платье, бело-розовое, туманного струящегося солнечного фасона, опередившее моду на пять лет. Под ласковой тканью ее груди казались нагими, маленькими и беззащитными. Спина у нее была длинная, плавно сужающаяся к талии, и вся она – точно лебедь, как поется в песне.
Ну а Анджи, мультимиллионерша Анджи! На Анджи было жесткое платье из золотой парчи с большим бантом из красного атласа на спине, с нелепо низким вырезом при почти полном отсутствии бюста. Она напоминала рождественскую хлопушку, но без подарка под оберткой. Три портнихи по очереди рыдали над этим платьем, все три лишились заказа, но никакие жертвы не могли принудить это платье стать ей к лицу.
Бедная Анджи! Анджи любила Клиффорда. Отец Анджи владел шестью золотыми приисками, и потому она считала, что Клиффорду следует платить ей взаимностью. Но что, в конце-то концов, могла она предложить кроме остренького ума, пяти миллионов долларов и своей тридцатидвухлетней все еще незамужней особы? У нее было сухое тельце и тусклая кожа (хорошая кожа придает привлекательность самой невзрачной девушке, но у Анджи она хорошей не была: боюсь, ей недоставало внутреннего света) и не было матери, а был отец, который давал ей все, чего бы она ни захотела, кроме ласки и внимания. Все это сделало ее алчной, бестактной и брюзгливой. Причем Анджи знала, что она такая, но ничего с этим поделать не могла. Ну а Клиффорд прекрасно отдавал себе отчет, что жениться на Анджи было бы практично (как отдавали себе в этом отчет немало мужчин до него), а Клиффорд был практичен, но почему-то ему просто не хотелось на ней жениться (как прежде им). А тех немногих, кто все-таки делал ей предложение – богатой женщины совсем уж без претендентов на ее руку быть не может, – Анджи презирала и отвергала. Тот, кто способен любить меня, вычисляло ее подсознание, не стоит моей любви. Она, как вы можете заключить, оказалась в безвыходной эмоциональной ловушке. Теперь она восхотела Клиффорда, и чем больше он не хотел ее, тем больше она хотела его.
– Анджи, – сказал Клиффорд, – мне необходимо знать точно, кто она такая.
И знаете, Анджи отправилась выяснять. Ей бы дать Клиффорду пощечину, но тогда не возникла бы эта история. Ну, совсем нет. Клиффорд вел себя скверно, Анджи смирилась, и вот из такого-то крохотного желудя и вырос многоветвистый дуб последующих событий. Впрочем, весь мир полон всяких «должно было бы», «не должно было бы», не правда ли? Ах, если бы то! Ах, если бы се! Где этому конец?
Пожалуй, мне следует описать вам Клиффорда. Он все еще подвизается на лондонской сцене – время от времени вы видите его фотографии в «Арт Уорлд» и в «Коннуасере», хотя, увы, не столь часто, как прежде, ибо время сводит на нет все наши драмы и скандалы. Но взгляд просто по многолетней привычке немедленно обращается к его фотографии, а все, что Клиффорд находит сказать о том, «куда идет искусство» или «откуда пришел постсюрреализм», еще достаточно интересно, хотя уже и не совсем крамольно. Он высокий, плотный, тупоносый мужчина с сильным подбородком, широким лицом и частыми улыбками (вот только улыбается он вам или по вашему адресу?), которые озаряют его глаза, такие же темно-голубые, как у Гарольда Вильсона (а те глаза очень, очень темно-голубые, я видела их лицом к лицу, и уж я-то знаю!). У него широкие плечи, узкие бедра, густые прямые волосы – в те дни настолько светлые, что казались седыми. Он и теперь, хотя ему должно быть под шестьдесят, обладает вполне пристойной шевелюрой. Его враги (а их у него все еще много) развлекаются рассказами, будто он хранит на чердаке свой портрет, который день за днем все больше толстеет и лысеет. Клиффорд был – и остается – энергичным, жизнерадостным, интересным, обаятельным и безжалостным. Естественно, Анджи хотела выйти за него. А кто не захотел бы?
Взлет карьеры Клиффорда Вексфорда был не столько метеоритным (ведь метеориты как-никак падают, а не взлетают, верно?), сколько ракетным, ибо заключал в себе всю энергию и мощь «Поларис», взмывающей из моря. Другими словами, Клиффорд Вексфорд жужжал вокруг своего патрона сэра Ларри Пэтта, как пчела, твердо решившая проникнуть в горшочек с медом. Идея устроить выставку Босха озарила Клиффорда. Если она удастся, то честь достанется Клиффорду, а если провалится, вина и убытки падут на «Леонардо» и сэра Ларри Пэтта. Вот так действовал Клиффорд тогда, как и теперь. В отличие от поколения сэра Ларри, он понимал всю силу рекламы – что блеск и шум стоят столько же, если не больше, чем истинные ценности, что надо тратить деньги, если хочешь нажить деньги, что неважно, насколько хороша картина или скульптура – если никто не знает, что она хороша, то с тем же успехом она может быть скверной. Клиффорд протолкнул «Леонардо» из первой половины века во вторую и свирепо запустил фирму в следующий век; он был ключом к успехам, ожидавшим «Леонардо» на протяжении следующих двадцати пяти лет, и сэр Ларри понял это в день открытия выставки Босха, хотя и без всякого удовольствия.
Анджи пробралась назад к Клиффорду сквозь сверкающую, сплетничающую толпу, которая хлебала оплаченные из общественных фондов коктейли с шампанским (кусок сахара, апельсиновый сок, шампанское, коньяк) под снедаемыми адом фигурами из видений Босха, и сказала:
– Ее зовут Хелен. Дочка какого-то багетчика.
Анджи надеялась, что это поставит жирную точку. Уж конечно, багетчики – низшие из низших в Мире Искусства, не стоящие даже беглой мысли. Анджи предполагала, что Клиффорд, когда встанет вопрос о браке, клюнет не на внешность избранницы, но на ее происхождение и богатство. И была к нему несправедлива. Клиффорд, как всякий другой, хотел истинной любви. Он, собственно говоря, вовсю старался полюбить Анджи, но только у него ничего не выходило. Ее претензии и мелочный снобизм не казались ему милыми причудами. Он думал, что во многих отношениях существование ее мужа окажется не из приятных. Она будет кричать на слуг, по-детски злиться на женщин, которых он сочтет достойными восхищения, и закатывать сцены по поводу того, сего и этого.
– Под «каким-то багетчиком» ты, полагаю, – сказал Клиффорд, – подразумеваешь Джона Лалли? Это гений. Я доверил ему всю экспозицию.
И бедная Анджи поняла, что вновь она выдала свое невежество и сказала типичное не то. Багетчики, оказывается, подлежат восхищению и уважению. Отчасти Анджи было трудно с Клиффордом именно из-за его непоследовательности в том (во всяком случае, по ее понятиям), чем он восхищался и что презирал. Успех, который Анджи признавала только за богатыми и (или) красивыми и (или) знаменитыми, Клиффорд приписывал самым разным и несуразным людям – почти нищим и даже искалеченным поэтам, дряхлым писателям с щетиной на подбородке и трясущимися руками, художникам в жутких балахонах, ну, словом, такой шушере, какую Анджи в жизни не пригласила бы на обед, даже если бы неделя состояла из сплошных субботних вечеров.
«Но что в них такого?» – вопрошала она.
«Они войдут в будущее, – отвечал он, – пусть настоящее их не замечает».
Ну откуда мог он знать? Однако словно бы знал.
Если Анджи хотела угодить Клиффорду, ей приходилось сначала думать, а уж потом говорить. Он убивал непосредственность. Она это знала и все равно хотела его – во веки веков на завтрак, обед, чай и ужин. Это и есть любовь. Бедная Анджи! Пожалеем ее. Она была очень несимпатичной, но заслуживает жалости, как всякая женщина, влюбленная в мужчину, который ее не любит, но взвешивает, жениться на ней или нет, и тянет, и тянет, тем временем вынуждая ее покорно прыгать сквозь всякие непотребные обручи.
– Ну-ну, – сказал Клиффорд, – так значит она дочка Джона Лалли! – И к большому удивлению и полному расстройству чувств Анджи, тут же покинул ее и направился через зал туда, где стояла Хелен.
Джон Лалли этого не видел. И к лучшему. Он угрюмо злобился в углу у бара – дикий взгляд, дикая шевелюра, глубоко посаженные глаза, полные подозрительности, губы, сверхподвижные и расшлепанные непреходящей яростью и протестом, – а на роду ему написано в течение двадцати ближайших лет стать ведущим художником страны, хотя тогда никто (кроме Клиффорда) этого не знал. У меня, правда, было смутное предчувствие. Мне принадлежит маленький рисунок Лалли: тушь, перо, – сова расклевывает ежа. Купила я его за 10 шиллингов 6 пенсов, заметно переплатив. Теперь он стоит 1100 фунтов и цена все растет.
Хелен подняла глаза на Клиффорда и увидела, что он смотрит на нее, не отрываясь. Если он воодушевлялся, цвет его глаз становился более глубоким, а воодушевлялся он чаще всего, когда ему удавалось совершить нечто редкостное – например, приобрести для «Леонардо» золотую маску Тутанхамона или эльгинский мрамор, слывший утерянным. И теперь они стали совсем синими.
«Какие у него синие глаза! – подумала Хелен. – Будто маслом написаны…»
И тут она вдруг вообще перестала думать, охваченная испугом. Она стояла беззащитная (как могло показаться), совсем одна среди болтающей толпы, искушенной в последних криках моды – все заметно старше нее, все знают совершенно точно, как лучше всего думать, чувствовать, поступать. В отличие от нее. А может быть, когда она подняла взгляд и увидела синие-синие глаза, в них отразилось ее будущее, отчего она и перепугалась.
А может быть, она увидела в них будущее Нелл. Любовь с первого взгляда – вещь вполне реальная. Она вспыхивает и между самыми несочетаемыми людьми. В драме Нелл, по-моему, Клиффорд и Хелен были актерами на выходных ролях, а вовсе не премьерами, какими они, естественно, себя почитали – подобно нам всем. И повторю: я твердо верю, что Нелл стала быть именно в то мгновение, когда Хелен и Клиффорд просто смотрели друг другу в глаза: Хелен – в страхе, Клиффорд – полный решимости, оба – сознавая свою судьбу. А судьба их была любить и ненавидеть друг друга до конца своих дней. Слияние плоти с плотью, каким бы ошеломляющим оно ни оказалось, в каком-то смысле ни малейшего значения не имело. Нелл обрела существование в любви, но трансмутация нематериального в материальное происходит сама собой в том полуосознанном, полубессознательном действе, которое мы называем половым актом, и Хелен с Клиффордом, глядя друг на друга, знали об этом сужденном им чуде лишь одно: чем скорее они окажутся в постели и в объятиях друг друга, тем лучше. Ну что же, так оно и бывает у счастливейших среди нас.
Но, разумеется, жизнь не так проста, даже для Клиффорда, который обладал тем преимуществом, что всегда четко знал, чего хочет, а потому обычно обретал желаемое. Однако прежде следовало удовлетворить богов политеса и общепринятого.
– Как кажется, вы дочь Джона Лалли, – сказал он. – А кто я, вы знаете?
– Нет, – ответила она.
Но, читатель, она знала. Естественно, знала. И солгала. Она достаточно часто видела фотографии Клиффорда Вексфорда на газетных страницах. Она созерцала его на телевизионном экране – Надежду Британского Мира Искусства, как его величали некоторые, или же горький симптом конца оного Мира, как утверждали другие. Не говоря уж о том, что она выросла под взрывы бешеных проклятий, которыми ее отец осыпал Клиффорда Вексфорда, своего нанимателя и мецената. (Некоторые считали, что ненависть Джона Лалли к Клиффорду Вексфорду граничит с паранойей; нет, говорили другие, такое чувство в таких обстоятельствах вполне извинительно и понятно.) И Хелен сказала «нет», потому что самодовольство Клиффорда ее задело, пусть даже она была околдована его внешностью. Она сказала «нет», читатель, потому что, боюсь, она легко лгала, если ложь ее устраивала. Она сказала «нет», потому что испуг ее проходил, и ей хотелось вызвать между собой и им frisson[2] какого-нибудь чувства – раздражения у него, досады у нее, и еще потому, что его интерес к ней вызвал у нее восторженное возбуждение, а восторженное возбуждение чревато опрометчивостью. Во всяком случае, она сказала «нет» отнюдь не из лояльности к отцу. Отнюдь, отнюдь.
– Я вам расскажу подробно, кто я такой, за ужином, – сказал он. И столь сильное впечатление произвела она на него, что он претворил свои слова в дело, хотя в этот вечер ужинать ему полагалось в «Савое» с сэром Ларри Пэттом, Ровеной, супругой сэра Ларри, и многими важными, влиятельными и иностранными гостями.
– За ужином! – повторила она с видимым удивлением. – Вы и я?
– Конечно, если вы не предпочтете не тратить время на ужин, – сказал Клиффорд с такой обаятельной и бережной улыбкой, что подтекст почти совершенно сгладился.
– Ужин – это чудесно, – ответила Хелен, делая вид, будто никакого подтекста не заметила. – Я только скажу маме.
– Пай-девочка! – с упреком произнес Клиффорд.
– Я никогда нарочно не расстраиваю маму, – сказала Хелен. – Жизнь и без того ее расстраивает.
И вот Хелен, сплошная невинность – ну почти сплошная, – подошла к своей матери Эвелин и назвала ее по имени. Их семья была артистической и богемной.
– Эвелин, – сказала она. – Ты в жизни не догадаешься. Клиффорд Вексфорд пригласил меня поужинать.
– Откажись! – паническим голосом произнесла Эвелин. – Пожалуйста, откажись. Если твой отец узнает…
– Соври что-нибудь, – сказала Хелен.
В «Яблоневом коттедже» Лалли, в Глостершире, врали постоянно. Да и как же иначе? Джон Лалли приходил в бешенство из-за сущих пустяков. А сущие пустяки возникали что ни день. Его жена и дочь изо всех сил тщились оберегать его спокойствие и счастливое расположение духа, даже ценой некоторого искажения реального мира и событий в нем. Иными словами, они лгали.
Эвелин заморгала, как с ней часто случалось, словно поединок с миром был ей в общем не по силам. Она была красивой женщиной – да и как иначе могла бы она родить Хелен? – но годы, прожитые с Джоном Лалли, утомили и в какой-то мере оглушили ее. Теперь она заморгала, потому что Клиффорд Вексфорд был вовсе не той судьбой, какой она желала для своей молоденькой дочери, а к тому же она знала, что Клиффорд должен ужинать в «Савое», так каким же образом он приглашает ее дочь куда-то еще? Ужин в «Савое» неотступно маячил перед ней, потому что Джон Лалли три раза наотрез отказался присутствовать на нем, если там будет Клиффорд, и ждал, и дождался, чтобы его пригласили в четвертый раз, прежде чем снизошел принять приглашение, не оставив жене времени сшить платье для столь знаменательного, как она считала случая. Ужин в «Савое»! А теперь на ней было голубое в рубчик хлопчатобумажное платье, которое она вот уже двенадцать лет надевала по каждому знаменательному случаю, и ей пришлось довольствоваться тем, что она выглядит чуть вылинявшей, но миловидной и совсем-совсем не элегантной. А как ей хотелось хотя бы один-единственный разочек выглядеть элегантной!
Хелен сочла, что мать моргает одобрительно – как предпочитала считать с тех пор, как себя помнила. Разумеется, и намека на одобрение тут не крылось. Скорей уж – точно попытка самоубийства, – это была мольба о помощи, просьба не требовать от нее решения, которое неминуемо вызовет гнев ее мужа.
– Клиффорд пошел за моим плащом, – сказала Хелен. – Мне пора.
– Клиффорд Вексфорд, – слабым голосом произнесла Эвелин, – пошел за твоим плащом…
И самое поразительное, что Клиффорд пошел-таки. Хелен поспешила за ним, подставив мать под раскаты отцовского гнева.
Ах да, у Анджи было манто из белой норки (как же иначе?), которым немного раньше Клиффорд польщенно любовался, и в гардеробе оно висело рядом (даже касаясь его) с коричневым плащом Хелен из тонкого сукна. Клиффорд направился прямо к этому последнему и снял его за шкирку.
– Ваше! – сказал он Хелен.
– Как вы узнали?
– Вы ведь Золушка, – сообщил он. – А это лохмотья.
– Я не позволю чернить мой плащ, – твердо объявила Хелен. – Мне нравится эта ткань, ее текстура; я предпочитаю блеклые тона ярким. Я стираю его вручную в очень горячей воде, я сушу его на прямом солнечном свете. И он именно такой, какой мне нужен.
Хелен привыкла произносить эту речь. Она произносила ее перед матерью по меньшей мере раз в неделю, так как каждую неделю, если не чаще, Эвелин грозила выкинуть этот плащ. Глубокая убежденность Хелен воздействовала на Клиффорда. Норковое манто Анджи, жестоко распятое на плечиках, сшитое из шкурок несчастных убитых зверьков, тут же показалось ему и жутковатым и снобистским. И глядя на Хелен, которая теперь выглядела не столько одетой, сколько задрапированной и обворожительной (не забывайте, это происходило до того, как старое, выцветшее, истрепанное и в целом неаппетитное вошло в моду), он просто согласился и больше никогда не делал критических замечаний об одежде, которую Хелен предпочитала носить или не носить.
Ибо в сфере одежды Хелен знала, что делает, а Клиффорд обладал талантом, великим талантом – я не иронизирую – различать между истинным и фальшивым, между подлинным и поддельным, между потрясающим и претенциозным, и достаточным благородством, чтобы открыто признавать достойное признания. Вот потому-то он еще совсем молодой был уже помощником Ларри Пэтта и вскоре удовлетворил свое честолюбивое стремление стать председателем правления «Леонардо». Отличать хорошее от плохого – вот, собственно, назначение Мира Искусства (приходится использовать это выражение за неимением лучшего), и внушительный кус мировых ресурсов расходуется исключительно на эту цель. Нации, не располагающие религией, волей-неволей обходятся Искусством – наложением на хаос не только порядка, но и красоты, но и симметрии…
УЗНАВАЯ ТЕБЯ
Довольно. Клиффорд повез Хелен ужинать в «Сад», ресторан неопределенно восточного духа, популярный в шестидесятых. Расположен он был впритык к старому Ковент-Гардену. Абрикосы там подавались с барашком, груши с телятиной, а сливы с говядиной. Клиффорд, предполагая, что вкус у Хелен не сформирован, и, конечно, она сладкоежка, не сомневался, что ей такое блюдо понравится. Ей и понравилось – чуть-чуть.
Она ела барашка с абрикосами под пристальным взглядом Клиффорда, у нее были ровные красивые зубки. Он не спускал с нее глаз.
– Нравится вам барашек? – осведомился он. Глаза у него были и теплыми, потому что ему страстно хотелось, чтобы она ответила уместно, но и холодными, потому что он понимал необходимость проверок: любовь ведь губительно воздействует на способности судить объективно, а сама может оказаться краткой.
– По-моему, – деликатно ответила Хелен, – он должен быть очень вкусным в Непале или где еще придумали это блюдо.
Он почувствовал, что улучшить этот ответ невозможно. Он говорил о милосердии, тонкости и эрудиции – о всех сразу.
– Клиффорд, – сказала Хелен так мягко и кротко, что ему пришлось наклониться к ней, чтобы расслышать, а ее шею обвивала золотая цепочка с медальончиком, который покоился на голубоватой белизне ее кожи и совсем его пленил, – это ведь не экзамен. Вы просто пригласили меня поужинать и никому ни на кого не надо производить достойного впечатления.
Он внутренне растерялся и ощутил, что ее слова не слишком ему понравились.
– Мне полагалось бы сейчас сидеть в «Савое» со всеми светилами, – сказал он. (Пусть знает, какую жертву он принес ради нее!)
– Не представляю, простит ли мне отец, – сказала она. (Пусть знает о ней то же самое.) – Вы не принадлежите к тем, кто отмечен его благоволением. Хотя, разумеется, он не может распоряжаться моей жизнью, – добавила она.
Ведь, собственно говоря, она ничуть не боялась отца, получая от него все лучшее, как ее мать – все худшее.
Его бешеные инвективы теперь очень ее развлекали. Эвелин принимала их всерьез, чувствовала, что ей угрожает опасность, слабела, слушая, как ее муж обличает и лживые заверения правительства, будто никогда страна так не процветала, и глупость избирателей, обведенных вокруг пальца, и филистеров, покупающих произведения искусства, и пр. и пр., и смутно ощущала, что все это – ее вина.
– Когда вы сказали, что меня не знаете, вы ведь солгали? Почему? – спросил Клиффорд, но Хелен только засмеялась. Ее бело-розовое платье при свечах словно излучало свет, и она знала это его свойство. Хуже всего оно выглядело в жестком освещении галереи и лучше всего – здесь. Потому-то она его и надела. Ее соски чуть-чуть просвечивали – в эпоху, когда соски никогда не просвечивали. Но она не стыдилась своего тела. И с какой бы стати? Оно было прекрасно.
– Никогда мне не лгите, – сказал он.
– Не буду, – сказала она и тем солгала, зная, что лжет.
Вскоре они отправились домой. К нему на Гудж-стрит, дом № 5, «Кофейня». Дом был узкий, втиснутый между двумя магазинами, зато в центре, в самом центре. Он мог ходить на работу пешком. Стены комнат были выкрашены белой краской, обстановка отличалась простотой и функциональностью. Все стены были завешаны картинами ее отца.
– Через несколько лет они будут стоить миллион, если не больше, – сказал он. – И вы не гордитесь?
– Чем? Тем, что они в будущем будут стоить больших денег? Или тем, что он хороший художник? «Горжусь»? Это неподходящее слово. С тем же успехом можно гордиться солнцем или луной.
Она дочь своего отца, решил Клиффорд, но от этого она только больше ему понравилась. Она спорила обо всем, но ничего не принижала. Девушки вроде Анджи выпячивали свою избранность, высмеивая и презирая все, что их окружало. Но, с другой стороны, что им оставалось делать?
Он показал ей спальню на чердаке под стропилами. На полу квадратное ложе – пенопласт (тогда новинка) под меховым покрывалом. И тут тоже картины кисти Лалли: сатиры обнимали нимф, Горгоны – юных Адонисов.
– Не самый удачный период моего отца.
Читатель, как ни грустно, но я должна сказать, что в этот же вечер Клиффорд и Хелен оказались вместе в постели, что в середине шестидесятых в обычай еще не вошло. Ритуал ухаживания еще соблюдался, и проволочка считалась не просто соблюдением приличий, но и проявлением благоразумия. Если девушка отдастся мужчине слишком быстро, он же будет ее презирать? Будет, будет, говорила тогдашняя житейская мудрость. Бесспорно, постель, так сказать, с первого взгляда, может завершиться – и завершается – тем, что женщина, которая отдала себя всю, бывает отвергнута, ибо этого всего оказалось мало. Ситуация обидная и морально тяжелая. Но, по-моему, на самом-то деле она сводится лишь к тому, что отношения между ними обрели стремительность и исчерпали себя с начала и до конца за несколько часов, вместо того чтобы неторопливо исчерпываться за месяцы или годы. Ну и первым осознал их исчерпанность мужчина.
«Я позвоню тебе завтра», – говорит он. Но не звонит. Было и прошло, не так ли? Однако изредка, совсем-совсем изредка сочетание звезд оказывается благосклонным: отношения выдерживают испытание, укрепляются, длятся. Вот это и случилось с Клиффордом и Хелен. Ей просто в голову не пришло, что Клиффорд станет ее презирать, если она скажет «да» сразу же, а он и не подумал переменить о ней мнение из-за ее «да». В окна чердака лился лунный свет. Мех покрывала и натирал и нежил их нагие тела. Читатель, с той ночи прошло двадцать три года, но ни Хелен, ни Клиффорд ее не забыли.
ПОСЛЕДСТВИЯ
Так вот. Внезапное исчезновение Клиффорда и Хелен было замечено и вызвало большой шум. Словно гости «Леонардо» почувствовали все значение случившегося, словно поняли, что в результате будет нарушено нормальное течение многих и многих жизней. Правда, в тот вечер произошли и другие примечательные события, наложившие печать на личную историю значительного числа присутствующих: обмен партнерами, объяснение в любви, изъявление ненависти, возникновение смертельной вражды, примирение кровных врагов и даже зачатие младенца в глубине гардероба под норковым манто Анджи, однако наиболее примечательным было все-таки исчезновение Клиффорда с Хелен. А прием очень удался. Иногда это с ними бывает, хотя по большей части и нет. Словно бы сама Судьба вдруг прослышит, что где-то будет прием, и посещает его. Но остальные события в данном случае нас не касаются. А касается нас лишь то, что в конце вечера Анджи оказалась одна. Бедная Анджи!
– А где Клиффорд? – бестактно спросил у нее юный Гарри Бласт, ведущий отдела искусств на телевидении. Я была бы очень рада сказать, что с годами он стал деликатнее. Но чего не произошло, того не произошло.
– Ушел, – коротко ответила Анджи.
– А с кем?
– С девкой.
– Какой девкой?
– Да в ночной рубашке, – ответила Анджи, полагая, что Гарри Бласт, естественно, предложит проводить ее домой. Но он не предложил.
– Ах, с этой! – только и сказал Гарри Бласт. Он был обладателем розовощекой круглой физиономии, дьявольски колоссального носа и свеженького оксфордского диплома. – Его можно понять.
(Тут Анджи поклялась в сердце своем, что не видать ему успешной карьеры, если только это в ее силах. Но это, как показало дальнейшее, в ее силах не было. Некоторые люди неудержимы – благодаря, мне кажется, своей душевной тупости. Совсем недавно Гарри Бласт – с косметически улучшенным носом – возглавил крупнейшую телевизионную программу «Штучки-дрючки Мира Искусства».)
Анджи величественно удалилась, ее красный атласный бант зацепился за дверную ручку и порвался, чем испортил весь эффект. Тогда она его оторвала начисто – и с мясом, пустив на ветер 122 фунта, уплаченных за ткань, и 73 фунта, уплаченных портнихам (цены 1965 года), но какое было Анджи дело до этого? Она получала годовое содержание в 25 тысяч фунтов помимо принадлежавшего ей капитала, акций, ценных бумаг и так далее, уж не говоря о ее вложениях в «Леонардо» и грядущем наследстве. Шесть золотых приисков, включая рабочих, – и делай с ними что хочешь! Но к чему было Анджи все это, когда она не хотела ничего, кроме Клиффорда? Ее жизнь представилась ей трагедией и требовалось только найти виновника. Она принудила швейцара отпереть великолепный кабинет сэра Ларри Пэтта и позвонила отцу в Южную Африку.
Вот так даже Сэм Уэлбрук по ту сторону земного шара почувствовал на себе следствия поведения Клиффорда и Хелен. Рыдания его дочери пронеслись под морями и через континенты. (Тогда еще не было спутников связи: но слеза остается слезой, даже при искажениях из-за устаревших способов телекоммуникаций.)
– Ты погубил мою жизнь! – плакала Анджи. – Я никому не нужна. Меня никто не любит. Папуся, почему я такая?
Сэм Уэлбрук сидел под могучим солнцем в сочно-зеленом субтропическом саду: он был богат, он был могуч, женщины всех рас и всех цветов кожи согревали его постель, и он думал, что мог бы быть счастливым, не будь у него дочери. Отцовство оборачивается страшной мукой даже для миллионеров.
«Деньги мне любовь купить не могут», – как пели Битлы в те самые дни, о которых мы беседуем. Правы они были лишь отчасти. Мужчины вроде бы умеют ее покупать, а вот женщины – нет. Как несправедливо устроен мир!
– Ты, ты виноват, – продолжала она (как он и ожидал), прежде чем он успел объяснить ей, почему она такая. Не любят ее, потому что она не внушает любви, а в этом повинен не он, просто она родилась такой, не внушающей любви.
– А что новенького? – буркнул он, и Тоби, чернокожий дворецкий, подал ему еще джина с тоником.
– Я тебе скажу, что новенького, – огрызнулась Анджи, мгновенно беря себя в руки, как всегда, чуть дело касалось денег. – «Леонардо» разоряется, и мы с тобой должны забрать наши деньги, пока еще не поздно.
– Кто тебя расстроил?
– Тут нет ничего личного. Просто сэр Ларри Пэтт старый дурак, из которого песок сыплется, а Клиффорд Вексфорд шарлатан, который не способен отличить Буля от Брака.
– От чего-о?..
– Помолчи, папа, и предоставь искусство мне. Ты филистер и провинциал. Дело в том, что они просадили миллионы на эту выставку. Кому захочется терять время на жарящиеся в аду души? Старые Мастера сброшены со счетов, на коне – современное искусство.
«Леонардо», чтобы продержаться, надо обратиться к современному искусству, но у кого тут хватит смелости и умения судить?
– У Клиффорда Вексфорда, – ответил Сэм Уэлбрук. Разведка у него была поставлена хорошо. Он не вкладывал свои деньги во что попало.
– Делай, что я тебе говорю! – возопила его дщерь. – Хочешь разориться?
Стоимость звонка ее не беспокоила. Телефон принадлежал «Леонардо». И она ничего платить не собиралась. И тут мы пока расстанемся с Анджи, упомянув только, что она наотрез отказалась уплатить гардеробщице на том основании, что манто было повешено плохо и на плечах остались следы плечиков. Следов никто, кроме Анджи, разглядеть не сумел. Она не просто была богата, но твердо намеревалась остаться богатой.
Сэр Ларри Пэтт был крайне возмущен поведением Клиффорда: он совсем растерялся, обнаружив, что его помощник не явился в «Савой» и ему одному приходится поить и кормить важных особ, как отечественных, так и заграничных.
– Зазнавшийся щенок! – сказал сэр Ларри Пэтт Марку Чиверсу из Совета по искусствам. Они вместе учились в школе.
– Отклики как будто обещают быть хорошими, – сказал Чиверс, чьи серые глазки проницательно смотрели со сморщенного, как чернослив, лица, завершавшегося козлиной бородкой, неожиданно густой. – Благодаря не только Хиеронимусу Босху, но и коктейлям с шампанским. А потому, полагаю, нам придется его простить. Клиффорд Вексфорд знает, как управляться с нынешним миром. А мы не знаем, Ларри. Мы – джентльмены. Он – нет. Мы в нем нуждаемся.
У Ларри Пэтта было розовое херувимское лицо человека, который всю жизнь усердно трудился во имя общественного блага, которое, к счастью, совпадало с его собственным.
– Видимо, ты прав, – вздохнул он. – А жаль!
Разочарована была и леди Ровена Пэтт. Она предвкушала, как за ужином будет иногда перехватывать взгляд темно-голубых глаз Клиффорда своими целомудренно карими. Ровена была моложе мужа на пятнадцать лет, и лицо у нее было таким же ангельским, как у него, хотя гораздо менее морщинистым. Ровена имела магистерскую степень, занималась историей искусства и писала книги об изменении конструкций византийских куполов, и часто, когда сэр Ларри думал, что его супруга сидит себе мирно в библиотеке Британского Музея, она проводила это время в постели того или иного из его коллег. Сэр Ларри, человек своего поколения, был убежден, что совокупления происходят только по ночам, а потому в дневное время ничего не опасался. Жизнь коротка, размышляла леди Ровена, миниатюрная, цепкая брюнеточка с талией, которую можно было обхватить двумя пальцами, а сэр Ларри очень мил, но скучен, ах, как скучен! Ей не больше Анджи понравилось, что Клиффорд ушел с Хелен. Ее связь с Клиффордом уже пять лет как кончилась, но какой женщине средних лет может понравиться, что двадцатилетняя девчонка так легко одерживает победу! Разве справедливо, что юность и смазливость ценятся дороже, чем остроумие, элегантность, культура и опытность? Пусть Клиффорд сопровождает Анджи, куда его душе угодно. Тут все его сердечные побуждения исчерпываются деньгами, думала Ровена, а кто же не понимает притягательной силы денег! Но Хелен? Дочка багетчика! Это уж слишком. Ровена подняла свои карие очи на плотного герра Бузера, который знал о Хиеронимусе Босхе больше всех в мире – кроме Клиффорда Вексфорда, уже наступавшего ему на пятки – и сказала:
– Герр Бузер, надеюсь, за столом вы будете моим соседом. Мне не терпится узнать о вас побольше!
И супруга герра Бузера, услышавшая ее слова, была поражена и совсем не обрадована. Говорю вам, это был вечер!
Однако больше всех из равновесия был выведен Джон Лалли, отец Хелен.
– Дура, почему ты ее не остановила? – спросил он жену. У Джона Лалли на макушке среди редеющих волос проглядывала шишка, и он никому не доверял. Пальцы у него были короткие и толстые, и он писал изящные, восхитительные картины на категорически непопулярные темы – Святой Петр у Небесных Врат (Святых Петров не покупают: видимо, бренчащие ключи рождают ощущение, что тебе внезапно преградили путь, – например, метрдотель, потому что ты одет не так, а вернуться домой и переодеться уже поздно!), вянущие цветы, лисицы с окровавленными гусями в зубах. Словно, если можно было найти что-то, чего никто не желал видеть у себя на стене, Джон Лалли именно это и писал. Он был, как твердо знал Клиффорд Вексфорд, одним из лучших, пусть пока и одним из наименее популярных, художников в стране. Клиффорд покупал его картины очень дешево для собственной коллекции и нанимал нуждающегося художника изготовлять рамы для картин, попадавших к «Леонардо» без рам, а кроме того, беспощадно и бесплатно заимствовал у него идеи по части наиболее выигрышной экспозиции. Развешивать картины на выставке – это само по себе искусство, хотя и редко признаваемое. Из-за этой и многих других причин, покоящихся в характере и власти администраторов от искусства вообще, и скупщиков картин – особенно (а кто был более особенным, чем Клиффорд Вексфорд?), Джон Лалли не терпел и презирал человека, которому против воли служил и который только что окутал белые плечи его юной дочери тонким коричневым плащом и похитил ее.
Эвелин тоже не осталась спокойной. Собственно говоря, как обычно, страдала именно она. Ей бы, конечно, следовало возразить: «Потому что дочь у нас свободная, белая и совершеннолетняя», или «Потому что он ей понравился», или даже «А почему бы и нет?». Но где там! Уже давным-давно она приучилась принимать точку зрения Джона Лалли на мир, на то, кто в этом мире хорош, а кто дурен. Собственно говоря, она впала в привычку – при любых обстоятельствах вредную – смотреть на мир глазами мужа.
– Я так сожалею! – Вот все, что она сказала. А впрочем, ей не внове было брать на себя вину за все. Она даже просила извинения за плохую погоду. «Я так сожалею, что идет дождь», – говорила она гостям. Вот до чего жизнь с гением может довести женщину. Эвелин уже нет в живых, и не думаю, что она прожила свою жизнь сполна. Ей бы почаще восставать на Джона Лалли. Он бы с этим смирился и даже чувствовал бы себя счастливее. Если мужчины действительно дети, как утверждают некоторые женщины, то уж во всяком случае правда одно: они чувствуют себя более счастливыми, когда вынуждены вести себя, как чинные маленькие гости на дне рождения под строгим присмотром взрослых. Была бы Эвелин храбрее, она прожила бы дольше.
– Еще бы ты не сожалела! – сказал Джон Лалли и прибавил: – Проклятая девчонка устроила это, только чтобы меня расстроить! – И он тоже удалился в ночь бешеным шагом, предоставив жене без конца повторять мучительные извинения и одной ехать в «Савой» ужинать. И поделом ей, думал Джон Лалли. Поставить его в такое положение! Ему бы жениться на другой женщине, – насколько счастливее он был бы сейчас! В этот вечер Джон Лалли начал новую картину, изображавшую похищение… нет, не сабинянок, но сабинянками. Это они набросились на беззащитных римских воинов. Джон Лалли не всегда бывал таким глупым и неприятным – просто он впал в одно из своих «настроений», как выражалась его жена. Его расстроило то, что он счел предательством со стороны своей дочери. Ну и, разумеется, он выпил много шампанского. Что же, алкоголь всегда считается извинением скверных выходок. Я с большой радостью поведала бы, что Эвелин в этот вечер покорила… ну, скажем, Адама Адама из «Санди таймс», но чего не было, того не было. Ее внутренний взор, так сказать, видел только мужа, все ее чувства были настолько им поглощены, что во внешнем мире она словно бы и не существовала как самостоятельная личность. Бесспорно, единственное лекарство от мужчины – другой мужчина, но откуда взяться этому другому, если первый пожрал ее сердце и душу? Эвелин пришлось добираться домой в одиночестве. Такова судьба не следящих за собой тихих жен, которые почему-либо оказываются на приемах или званых ужинах одни без мужей.
УТРО ПОСЛЕ НОЧИ НАКАНУНЕ
Когда для Хелен настало следующее утро и пришел черед не луне, но солнцу освещать смятую постель, а Клиффорд вынужден был уйти на работу, вставать ей было как будто не для чего – разве что сварить им обоим по чашке кофе, да принять ванну, да позвонить по телефону. Ведь было абсолютно ясно, где она проведет следующую ночь. В постели Клиффорда.
В то первое утро Клиффорду в буквальном смысле слова было больно расстаться с Хелен. Он ахнул, когда вышел на улицу и глотнул холодного, чистого, утреннего воздуха, но не потому, что воздух обжег ему легкие, а от внезапно нахлынувшего сознания, что он не может вот сейчас коснуться тела Хелен, ощутить его, проникнуть в него. У него действительно заболело сердце, но по столь веской причине, что он отогнал эту боль и вошел к себе в кабинет, насвистывая и улыбаясь. Секретарши переглянулись. Как-то не верилось, что улыбка эта мысленно адресовалась Анджи. Клиффорд выбрал первую же минуту, чтобы позвонить Хелен.
– Ну как ты? – спросил он. – Что ты делаешь? Ответь точно.
– Ну-у, – сказала она, – я встала, выстирала платье, и повесила его у окна сушиться, и покормила кошку. По-моему, у нее блохи: бедняжка отчаянно чешется. Я куплю ей ошейник от блох, хорошо?
– Делай все что хочешь, – сказал он. – Я на все заранее согласен.
Он очень удивился своим словам. Но сказал чистую правду. Каким-то образом Хелен уничтожила в нем критическую взыскательность, во всяком случае на время. Он вверил ей свое тело, свою жизнь, свою кошку всего лишь после четырнадцатичасового знакомства. Он только надеялся, что это не скажется на его работе. Он взял газеты; зародыш отдела по связи между публикой и «Леонардо» (то есть Клиффорд в течение нескольких с трудом урванных в неделю часов) бесспорно показал себя великолепно. Прием и выставка занимали не один дюйм столбцов на внутренних страницах.
В любую минуту могло возникнуть беспрецедентное зрелище (беспрецедентное, так как речь идет о шестидесятых, не забывайте) – длинные очереди, выстраивающиеся на Пикадилли перед «Леонардо». Профаны (прошу прощения, широкая публика) будут дожидаться доступа к Хиеронимусу Босху, дабы увидеть то, что Клиффорд обозначил, как видение будущего, каким оно представало перед великим человеком. Тот факт, что фантасмагорические видения Босха отражали его собственное настоящее, а вовсе не будущее мира, и Клиффорд это знал, вызвал у него некоторые угрызения совести, но легкие. Лучше пусть публика найдет картины интересными, лучше широкие яркие чарующие мазки полуфантазии, чем скучный, педантичный пуантилизм реальности. Чуть-чуть передернуть истину ради Искусства – такой ли уж это большой грех?
В эту первую ночь, читатель, была зачата Нелл. Так, во всяком случае, клянется Хелен. Она говорит, что почувствовала, как это произошло. Ощущение было такое, говорит она, словно солнце и луна слились воедино внутри нее.
Во вторую ночь Клиффорд и Хелен умудрились прервать объятия на время, достаточное, чтобы обменяться друг с другом историей своей жизни. Клиффорд рассказывал, как не рассказывал еще никому, о своем травмированном детстве, когда его отправили в деревенскую глушь подальше от гитлеровских бомб, и он был совсем один, полный страха, потерявшийся, а его родители продолжали заниматься не им, а делами наций. Хелен устроила Клиффорду быстрый и не совсем точный (заметно сокращенный) смотр своих былых любовей. Он довольно скоро прервал ее признания поцелуями.
– Твоя жизнь начинается сейчас, – сказал он. – Все, что было прежде, не в счет. Все, кроме этого.
Вот так, читатель, встретились Клиффорд и Хелен, и так была зачата Нелл – в буре раскаленной добела и прочной страсти. Я воздерживаюсь от слова «любовь» – слишком уж это была бурная эмоция, чересчур чувствительный барометр, чья стрелка металась от «сильного дождя» к «ясно» и крайне редко сохраняла приятное вертикальное положение на «переменно» точно на середине, как время от времени положено барометрам, берегущим свои возможности. Но опять-таки «любовь» – единственное слово, которым мы располагаем, так что придется обойтись им.
На третью ночь по двери квартиры забарабанили кулаки, пинок разнес филенку в щепки, замок расскочился, и внутрь ворвался Джон Лалли, надеясь застать свою дочь Хелен и своего мецената-врага Клиффорда Вексфорда, как говорится, flagrante delicto.[3]
СЕМЕЙНЫЕ ОТНОШЕНИЯ
К счастью, Клиффорд и Хелен спали невинным сном, когда на них накинулся Джон Лалли. Они лежали в изнеможении на смятых простынях, волосатая нога там, нежная рука здесь, ее голова у него на груди. На посторонний взгляд малоудобная поза, для любовников же, то есть истинных любовников, наиудобнейшая, но не для тех, кто знает, что очень скоро они встанут и украдкой уйдут прежде, чем подойдет неловкий час завтрака. Истинные любовники спят крепко, зная, что ничто не кончится, когда они проснутся, а будет продолжаться. Это убеждение пронизывает их сон, они улыбаются. Треск ломающегося дерева вплелся в их сонные грезы и преобразился у Хелен в звук разбившейся скорлупы – из лежащего на ее ладони яйца вылупился пушистый цыпленок, а у Клиффорда – в поскрипывание снега под лыжами, на которых он умело и ловко несся вниз по горному склону. Зрелище его спящей улыбающейся дочери, его спящего улыбающегося врага, который похитил у него последнее сокровище, разъярило Джона Лалли еще больше. Он взревел. Клиффорд во сне нахмурился: под его лыжами разверзлась пропасть. Хелен зашевелилась и проснулась. Уютный писк новорожденного цыпленка перешел в хриплый вопль. Она села на постели. Она увидела отца и натянула простыню на грудь. Синяки еще толком не проступили.
– Откуда ты узнал, что я тут? – спросила она. Вопрос прирожденного заговорщика, который не чувствует себя виноватым, но чьи планы сорвались. Он до ответа не снизошел, но я вам расскажу.
По несчастной случайности – одной из тех, что преследуют влюбленных, – исчезновение Клиффорда с Хелен из-под сени Босха, стало темой крохотной заметки в светской хронике, и ее прочел некто Гарри Стивенс, habitue[4] трактира «Яблонька» в Нижнем Яблокове. Ну а у Гарри имелся родственник в «Сотби», где Хелен, работая сдельно, реставрировала глиняные сосуды, и он навел дальнейшие справки – вот так в глубины Глостершира проникла весть, что Хелен Лалли скрылась в доме Клиффорда Вексфорда и больше оттуда не выходила.
«Ну и дочечка у вас!» – сказал Гарри Стивенс. Джон Лалли не пользовался популярностью в округе. Нижнее Яблоково прощало ему чудачества, долги, запущенный яблоневый сад, но не прощало ему, чужаку, что он пил сидр, а не более крепкие напитки, и еще его обращения с женой. Иначе тема его дочери не была бы затронута, ее тактично проигнорировали бы. Ну а поскольку затронута она была, Джон Лалли допил свой сидр, сел в свой дряхлый «фольксваген», развивавший скорость до 25 миль в час, и, проехав всю ночь, на заре добрался до Лондона в жажде не столько спасти дочь, сколько раз и навсегда покончить с Клиффордом Вексфордом, этим отпетым негодяем.
– Шлюха! – вскричал теперь Джон Лалли, стаскивая с постели Хелен, потому что она лежала ближе к краю.
– Право же, папа! – сказала она, вывертываясь из-под его руки, вставая и надевая комбинацию. А потом добавила в сторону просыпающегося ошеломленного Клиффорда: – Я так сожалею! Но это мой отец.
Она заразилась у матери привычкой извиняться, и так никогда от нее и не избавилась. Однако ее мать произносила эту фразу трогательно, в надежде отвратить от себя потоки брани, Хелен же произносила ее как усталый упрек судьбам, иронически приподнимая изящную бровь. Клиффорд ошеломленно сел на постели.
Джон Лалли обвел взглядом стены спальни и картины на них, подводившие итог пяти годам его жизни: сгнившая винная ягода на ветке, радуга, разбитая жабой, веревка с сушащимся бельем в пасти пещеры… (Я знаю, в словесном описании они ужасны, но, читатель, это вовсе не так: сейчас они висят в самых престижных галереях мира и, проходя мимо, никто не содрогается – краски настолько сильны, резки и многослойны, что кажется, будто одна реальность наложена на целую серию других), потом перевел его на дочь, которая не то смеялась, не то плакала, смущаясь, волнуясь и злясь одновременно, а потом на сильное нагое тело Клиффорда с пушком светлых, почти белых волос на бронзовых руках и ногах (Клиффорд и Анджи недавно вернулись из Бразилии, где отдыхали, гостя во дворце коллекционера картин: мраморные полы, вызолоченные краны и так далее, и полотна Тинторетто по стенам, и палящее, выбеливающее солнце), и опять на смятую жаркую постель.
Без сомнения, чистота сердца и самоупоенная праведность удесятерили силы Джона Лалли. Он поднял Клиффорда Вексфорда, нахального щенка или надежду Мира Искусства – это уж зависит от вашей точки зрения – за голую руку и голую ногу, причем без малейших усилий, точно это был не молодой мужчина, а тряпичная кукла, и поднял высоко. Хелен взвизгнула. Кукла ожила как раз вовремя и свободной ногой заехала Джону Лалли в пах, в самое чувствительное место. Джон Лалли взвизгнул в свою очередь, кошка, которая провела теплую, но беспокойную ночь в уголке пенопластового ложа, наконец сдалась и ускользнула тоже как раз вовремя, ибо Клиффорд Вексфорд рухнул на то место, где она была секунду назад, поскольку Джон Лалли просто разжал руки. Клиффорд, не успев упасть, сразу вскочил, зацепил молодой гибкой ногой плохо гнущуюся лодыжку Джона Лалли и дернул так, что отец его любимой упал ничком и разбил нос об пол. Клиффорд, широкоплечий, мускулистый, молодой, гордо и голо выпрямился над своим поверженным врагом. (Он стыдился своего тела не больше чем Хелен. Впрочем, подобно тому как Хелен предпочла бы быть одетой в присутствии отца, так и Клиффорд, находись здесь ее мать, без сомнения, поспешил бы натянуть на себя хотя бы подштанники.)
– Твой отец скучная личность, – сообщил Клиффорд Хелен. Джон Лалли лежал ничком на полу, глаза его были открыты и прожигали келимский ковер, на котором сплетались тускло-оранжевые и матово-красные полосы. Эти цвета и узор позднее проявились в одной из самых знаменитых его картин – в «Бичевании святой Иды». (Художники, как и писатели, обладают даром использовать самые прискорбные и экстремальные события для достижения прекрасных художественных целей.) В наши дни ковры, вроде того, который был так небрежно расстелен на натертом полу клиффордовского чердака, большая редкость и стоят тысячи фунтов в универмаге «Либерти». А тогда их можно было купить фунтов за пять у любого старьевщика. Клиффорд, естественно, уже успел купить десяток прекрасных ковров – ведь его натренированный взгляд был обращен в будущее.
Джон Лалли не взялся бы решить, что было хуже – боль или унижение. По мере того как первая притуплялась, второе становилось все острее. Из глаз у него сочились слезы, нос кровоточил, пах мучительно ныл. Пальцы чесались. Двадцать пять лет он маниакально писал картины, но до сих пор, насколько он мог судить, без какой-либо коммерческой или практической пользы. Полотна затопляли его мастерскую, его гараж. Единственным человеком, который, казалось, отдавал им должное, был Клиффорд Вексфорд. Хуже того, как вынужден был признать художник, этот белобрысый щенок с его блудливым восприятием мира, его победительностью, касалось ли дело женщин, денег или общества, совершенно точно знал, как поощрить его талант то ободряющим словом, то аллегорическим шлепком, то движением бровей, когда во время своих периодических визитов он проглядывал полотна, сложенные на чердаке Лалли, в гараже и садовом сарае. «Да, вот это интересно. Нет, нет, недурная попытка, но все-таки не получилось, не так ли… А, да…» И молокосос Вексфорд отбирал именно те картины, которые были лучшими, как знал сам художник, ожидая поэтому, что именно ими мир и пренебрежет, и уповая, что пренебрежет, ибо тогда он получал возможность в свою очередь с большим вкусом презирать мир и пренебрегать им, – отбирал и забирал. Из рук в руки переходили пять фунтов или около того – достаточно, чтобы пополнить запас кистей и красок, но далеко не достаточно, чтобы заполнить кухонные полки, но, впрочем, об этом пусть Эвелин думает – и картины утаскивали, а в ящике для писем время от времени обнаруживался чек от «Леонардо», нежданный и непрошеный. Джона Лалли раздирал на части душевный разлад, он пылал бешенством, изнемогал от гнева, истекал кровью – такие страсти, думал Джон Лалли, уткнувшись лицом в келимский ковер, плача и кровоточа в него, могут причинить мне физический вред, то есть парализовать руку, которой я пишу. Он заставил себя успокоиться. Он перестал извиваться и стонать. Он замер.
– Ну, если вы кончили валять дурака, – сказал Клиффорд, – то лучше встаньте и уберитесь вон, не то я потеряю терпение и запинаю вас до смерти.
Джон Лалли продолжал лежать неподвижно, и Клиффорд небрежно пошевелил носком ноги его распростертое тело.
– Не надо, – сказала Хелен.
– Что захочу, то и сделаю, – ответил Клиффорд. – Посмотри, что он сделал с моей дверью! – И он отвел ногу, словно бы для могучего пинка. Он был очень зол, и не только из-за проломленной филенки, или из-за вторжения в его дом, или из-за оскорбления, нанесенного Хелен, но потому что в эту минуту он осознал, что ревниво завидует Джону Лалли, который пишет картины как ангел. А он, Клиффорд Вексфорд, по-настоящему хочет только одного: писать картины как ангел. А раз Клиффорд на это не способен, то все остальное теряет значение: деньги, честолюбие, статус – всего лишь жалкие заменители, эрзацы. Он хотел запинать Джона Лалли до смерти, вот в чем была суть.
– Ну пожалуйста, – сказала Хелен. – Он же чуть свихнутый и ничего с собой поделать не может.
Джон Лалли посмотрел на дочь и решил, что она ему нисколько не нравится. Самодовольная сучка, испорченная баловством (все Эвелин!), погубленная миром – дешевка, бездарная, испорченная. Он поднялся с пола.
– Сучка, – сказал он. – Как будто мне не все равно, в чьей постели ты валяешься.
Встал он как раз вовремя. Клиффорд разразился пинком, но промахнулся.
– Делай что хочешь, – сказал Джон Лалли, глядя на Хелен, – только чтобы ни я, ни твоя мать больше тебя не видели.
Вот как, читатель, встретились Клиффорд и Хелен, и вот как Хелен ради Клиффорда оставила своих родителей.
Хелен не сомневалась, что они с Клиффордом поженятся в ближайшем будущем. Они созданы друг для друга. Они – две половины единого целого. Это же ясно хотя бы из того, как сливаются воедино их тела, словно обретая наконец родной дом. Вот так действует на людей любовь с первого взгляда. Худо ли, хорошо ли, но вот так.
ОГЛЯДЫВАЯСЬ НАЗАД
Клиффорд был горд и доволен тем, что открыл Хелен, а она была рада и благодарна, что нашла его. Он с изумленным недоумением оглядывался на свою дохеленовую жизнь, на случайные сексуальные эпизоды, на свою позицию «не звони мне, я сам позвоню» в любовных делах (а звонил он, разумеется, редко, едва обнаружив, что не испытывает особого интереса), на более пристойную, но столь же поверхностную брачную разведку по длинному списку более или менее подходящих невест, на частые и в конечном счете утомительные посещения с неверно выбранной спутницей верно выбранных ресторанов и ночных клубов. Как только он терпел все это? Ради чего? С прискорбием должна констатировать, что, оглядываясь назад, Клиффорд даже не подумал, скольким женщинам он причинил душевные муки или нанес социальный вред, или и то и другое вместе – он вспоминал только собственное уныние, собственную скуку.
Ну а Хелен казалось, что до этих пор она жила в серой тени. Зато теперь! Немыслимое солнце озаряло ее дни и теплыми отблесками подсвечивало ее ночи. Глаза ее сияли; она легко розовела; она встряхивала головой, и ее каштановые кудри взметывались, точно их переполняла жизненная энергия. Она иногда отправлялась в свою крохотную мастерскую в «Сотби» и всегда возвращалась не к себе в крохотную квартирку, но в дом и постель Клиффорда. Она получала почасовую плату – маленькую, но ее устраивала свобода, которую давала эта работа. Работая, она пела. Специальностью ее была склейка старинных глиняных изделий (большинство реставраторов предпочитали твердые острые края и краски керамики, но Хелен нравилась коварная, рассыпающаяся, слоистая мягкость старинных деревенских кувшинов и кружек, ставившая перед ней трудные задачи). Она забыла друзей и знакомых, предоставив подруге, с которой делила квартиру, платить за нее и отвечать на вопросы. Она больше не верила, что деньги, или репутация, или дружба хоть что-нибудь значат. Она была влюблена. Они были влюблены. Клиффорд богат. Клиффорд оградит ее от всех забот. А подробности не важны. Не важны бешенство отца, горе матери, поднятые брови ее нанимателей, подсчитывающих часы, которые она проработала за неделю. Клиффорд навсегда заменил ей родителей и друзей, ей никто больше не нужен: он крыша над ее головой, он одежда на ней, он солнце в ее небе.
Ну, любовь ведь не способна исцелять все, не правда ли? Иногда она представляется мне мазью, которую люди накладывают на свое раненое «это». Истинное исцеление приходит изнутри – терпеливое медленное продвижение к самопониманию, скрежет зубовный, неизбывная скука, нескончаемое раздражение, улыбки молочнику, плата за квартиру, утирание носов детишкам, умение скрывать обиду, утомление, злость – но Хелен даже слушать отказалась бы, читатель. Она была молода, она была красива, весь мир принадлежал ей. И она это знала. Она позволила любви сбить себя с ног и поглотить, а сама только воздела свои хорошенькие белые ручки к небу и сказала: «Что я могу поделать? Это сильнее меня!»
НОЖ В СПИНУ
Утром после стычки с Джоном Лалли Клиффорд вошел в свой кабинет в «Леонардо» с расшибленным кулаком и в сквернейшем настроении.
Первой в этот день у него была встреча с Гарри Бластом, нерыцарственным ведущим с телевидения, который умудрился не проводить Анджи домой после приема в честь Босха – его репортаж должен был стать заключением программы, носившей название «Монитор», Гарри робел и был уязвим. Клиффорд знал это.
Интервью проводилось в величественном отделанном панелями кабинете сэра Ларри Пэтта с видом на Темзу. Камеры Би-Би-Си были большими и громоздкими. По полу во всех направлениях извивались кабели. Сэр Ларри Пэтт робел не меньше Гарри. Клиффорд был еще настолько согрет жаром постели Хелен и своей победы над жалким пропащим художником, что не испытывал ни малейших сомнений в себе. Он впервые выступал перед камерами, но никто об этом не догадался бы. Собственно говоря, именно это интервью и вывело Клиффорда Вексфорда на его особую залитую светом прожекторов дорогу, по которой он достиг положения звезды в сферах искусства. Клиффорд Вексфорд говорит это, Вексфорд говорит то, сошлитесь на великого KB, и ваше дело в шляпе. То есть если у вас хватало духа обратиться к нему, рискуя медленным изничтожением или стремительным взлетом, заранее ничего предсказать было нельзя – быстрый взгляд блестящих темно-голубых глаз распознавал в вас того, кого следует выслушать, или отметал, причислив к легиону ничтожеств. Он обладал той правильностью черт, которую обожают телекамеры, и ясным находчивым умом, вдребезги разбивавшим лицемерность и самоупоение, хотя отнюдь от них не свободным, – как раз наоборот.
– Ну а теперь, – без обиняков начал Гарри Бласт, ведущий, когда камеры перестали любоваться панелями XVII века на стенах, зданием Совета Большого Лондона за рекой и полотном Гейнсборо над широким камином XVIII века и перешли к делу (вопрос этот он явно заготовил заранее.). – Существует мнение, что Совет по искусствам, под которым мы подразумеваем злополучных налогоплательщиков, взял на себя слишком большую долю расходов на выставку Босха, а «Леонардо» оговорил слишком большую долю прибыли. Что скажете на это вы, мистер Вексфорд?
– Это же ваше мнение, – парировал Клиффорд. – Почему вы не высказали его прямо и просто? Что «Леонардо» обирает налогоплательщиков…
– Ну-у… – сказал Гарри Бласт, растерявшись, а его огромный нос розовел все больше и больше, как бывало с ним всегда в минуты стресса. Хорошо еще, что цветное телевидение тогда не вступило в свои права, не то его многообещающая карьера оборвалась бы в самом начале. Ведь стрессы неотъемлемы от жизни тех, на ком держатся средства массовой информации.
– И как нам судить о подобных вещах? – спросил Клиффорд. – Как можем мы количественно установить, в чем заключается прибыль, когда речь идет об искусстве? Если «Леонардо» делает искусство доступным для изголодавшейся по нему широкой публики, чего государственные учреждения сделать не позаботились, так неужели же мы не заслуживаем, пусть не награды, так, скажем, небольшого поощрения? Вы видели очереди на улице. Надеюсь, вы не поленились навести на них свои камеры. Говорю вам, народ в нашей стране изголодался по прекрасному…
Ну и, разумеется, Гарри Бласт не позаботился снять очереди. Клиффорд это знал.
– Что до точного соотношения суммы, предоставленной «Леонардо» Советом по искусствам, мне кажется, фонды распределяются на паритетных началах. Ведь так, сэр Ларри? Здесь он – финансовый король.
И по мановению Клиффорда камеры повернулись к сэру Ларри Пэтту, а он, естественно, не мог ответить, не заглянув в соответствующие документы, и пробормотал что-то невнятное, вместо того чтобы громко и внятно оповестить мир о своей неосведомленности, как было бы разумнее. Сэр Ларри совершенно не годился для выступлений по телевидению: лицо у него было слишком морщинистым и несло печать излишеств, которыми он себя баловал, – отвислые брови и смакующие губы. У него тоже было беспокойное утро. На заре его разбудил звонок госпожи Бузер из Амстердама.
– Что за страна ваша Англия? – возмущенно осведомилась она. – Или вы настолько отвергаете цивилизацию, что у вас мужа соблазняют на глазах у жены, а муж женщины, которая соблазняет, никакого внимания не обращает?
– Сударыня, – сказал сэр Ларри Пэтт, – не понимаю, о чем вы говорите.
Он и правда не понял. Не находя в своей жене ничего привлекательного, он никак не предполагал, что у других мужчин может возникнуть влечение к ней. Сэр Ларри принадлежал к поколению и сословию, которые на женщин смотрели косо. Жену он себе выбрал елико возможно похожую на мальчика (как однажды Клиффорд указал Ровене, отчего она заплакала). Ему нельзя было вовсе отказать в воображении, но от эмоций ему становилось не по себе, и свои восторги он приберегал для искусства, вместо любви, для картин, вместо секса. Что само по себе было достаточным основанием для довольства собой – ведь по происхождению он принадлежал к среде, гордящейся своим филистерством, и, кажется, продемонстрировал достаточно решимости. Он знал, что у него есть все причины уважать себя. В трубке внезапно и к счастью воцарилась тишина, словно у госпожи Бузер ее трубку вырвали из рук. Его это не удивило. Истерика. С женщинами это часто случается. Он пошел в комнату Ровены и увидел, что она мирно спит в своей плоскогрудой манере. Беспокоить он ее не стал – во избежание истерики уже не из Голландии. Но в собственном доме. Он чувствовал себя неважно. Гарри Бласту стало ясно, что сэр Ларри принадлежит прошлому. Да и как же иначе? Ведь Клиффорд принадлежал будущему, а телевидение требует полярностей. Хороший – плохой, старый – новый, левый – правый, смешной – трагичный. Пэтт выходил в тираж, Вексфорд шел вверх. Вот так телесъемка стала началом падения сэра Ларри Пэтта, вершиной, от которой уходил вниз длинный пологий склон, и Клиффорд в тот день весьма охотно подтолкнул его в спину. Сэр Ларри ничего не заметил. Клиффорд заглянул в будущее и увидел, что оно сулит возникновение династии. Чтобы сделать Хелен королевой, ему прежде надо было стать королем. Значит, он должен самодержавно править «Леонардо», а фирме надлежит расти и меняться, преображаясь в один из тех сложных комплексов могущества и власти, которые столь быстро становятся слагаемыми современного мира. Ему придется проделать это украдкой, вести политическую игру и действовать на манер королей и императоров – требовать верности и добиваться вассальной преданности, никого не подпускать к себе близко, стравливать своих фаворитов, оставляя за собой власть над жизнью и смертью (власть нанимать и увольнять – нынешний эквивалент той власти), оказывая нежданные милости, обрекая нежданным карам; и улыбка его будет знаменовать благоденствие, а нахмуренные брови – горе и нужду. Он будет Вексфордом «Леонардо». Он, никчемный, дерганый, честолюбивый, беспокойный сын волевого отца перестанет быть аутсайдером, перестанет быть вращающейся вокруг солнца планетой, но сам будет солнцем. Ради Хелен он вывернет мир наизнанку.
Он вздохнул и потянулся, – каким могучим он себя чувствовал! Камеры Бласта ухватили вздох и потягивание, сделали из них заставку, которая обеспечила успех программе да так и осталась любимым кадром каждого художественного редактора для сюжетов, связанных с внутренними механизмами Мира Искусства. Что-то в нем было такое… прямо-таки ощущения миропомазания, того якобы исполненного мистической сути мгновения, когда корона в руках архиепископа впервые касается чела нового монарха. Вот что поймали камеры Гарри Бласта, сами того не ведая.
МАТЬ И ДОЧЬ
А пока Клиффорд Вексфорд взвешивал свое будущее и упорядочивал, профессионализировал и даже освящал то, что до тех пор было лишь смутными честолюбивыми устремлениями, девушка его мечты, Хелен Лалли, сидела напротив своей матери и прихлебывала чай из трав в «Крэнксе» – новом диетическом ресторане на Карнеби-стрит. «Крэнкс» стал прототипом миллиона таких заведений, пропагандирующих здоровое питание, что в следующие двадцать пять лет как грибы повырастали по всему миру. Натуральная пища + чай из трав = душевному и физическому здоровью. В то время это была абсолютная новинка, и Эвелин прихлебывала свой чай из окопника лекарственного с некоторой подозрительностью. (Теперь окопник внутрь не употребляется, как возможный канцероген, и используется только в мазях, так что инстинкт ее, видимо, не обманывал.)
– Он тебя подкрепит, мам, – с надеждой сказала Хелен. В подкреплении Эвелин явно нуждалась. Глаза у нее покраснели и опухли. Она выглядела некрасивой, отчаявшейся и старой – комбинация не из лучших. Вернувшись домой из дома № 5 «Кофейня», Джон Лалли подтвердил жене, что нога ее дочери Хелен больше не переступит порога «Яблоневого коттеджа», добавил, что девчонка, конечно, не его дочь, иначе она не вела бы себя так, и заперся в гараже. Внутри стен какового, предположительно, бешено накладывал краски на холст. Эвелин время от времени ставила на подоконник гаража еду и питье. Еда принималась – окно приоткрывалось и тут же со стуком опускалось, но питье демонстративно оставлялось на подоконнике. В гараже хранилось домашнее вино, и ничего другого ему, видимо, не требовалось. Из-под дверей гаража словно сочилась черная ярость.
– Это нечестно, – сказала Эвелин дочери, точно была ребенком, а не матерью. – Это нечестно!
Да так оно, бесспорно, и было. С ней, которая столько сделала для мужа, которая всю жизнь посвятила ему одному, с ней обходятся подобным образом!
– Я стараюсь не показывать тебе, как меня это травмирует, – сказала она. – Но ведь ты уже взрослая, да и что поделать – такова жизнь.
– Только, если ты сама допускаешь, чтобы она была такой! – возразила Хелен, черпая спокойствие и уверенность в своей новообретенной любви, твердо зная, что ей-то теперь предстоит жить счастливо во веки веков, аминь.
– Если бы ты только вела себя чуть тактичнее, – сказала Эвелин, впервые позволив себе даже такое подобие упрека. – Ты совершенно не умеешь вести себя с отцом так, чтобы не раздражать его.
– О, – сказала Хелен, – я так сожалею! Наверное, вина моя. Но ведь он все время запирается. Прежде на чердаке, а теперь вот в гараже. Не понимаю, почему ты расстраиваешься. Ведь это же в порядке вещей. А если бы ты поменьше расстраивалась, он бы и не запирался.
Она старалась взглянуть на дело как можно серьезнее, хотя ее мать не услышала в ее словах ничего, кроме легкомыслия. Но ведь от нее ничего не зависит. Она любит Клиффорда Вексфорда. И пусть ее отец умрет от гнева, а мать, горюя, обречет себя на безвременный конец – она, Хелен, любит Клиффорда Вексфорда, и юность, энергия, будущее, здравый смысл и жизнерадостность на ее стороне. Вот, собственно, и все тут.
Эвелин скоро совладала с собой и подобающим образом восхитилась необычным интерьером ресторана – некрашеные сосновые доски под деревенский стиль, и согласилась с дочерью, что все идет так уже двадцать пять лет. И дальше, наверное, будет идти так же еще долгое время. Хелен совершенно права. Расстраиваться причин нет никаких, ей просто надо взять себя в руки.
– Боже мой, – сказала Эвелин, беря себя в руки, – какие у тебя чудесные волосы. Такие кудрявые!
И Хелен, которая могла позволить себе быть доброй, не принялась тотчас приглаживать волосы за ушами, но встряхнула головой, чтобы они распушились, как нравилось ее матери. Самой Хелен нравилось, чтобы волосы у нее были прямыми, приглаженными, шелковистыми и послушными, задолго до того, как такое вошло в моду. Хотя бы в этом любовь была на стороне Эвелин, придав волосам ее дочери пышность и волнистость.
– Я влюблена, – сказала Хелен. – Может быть, причина в этом.
Эвелин поглядела на нее с изумлением. Каким образом жизнь в «Яблоневом коттедже» породила такую наивность?
– Во всяком случае, – сказала она, помолчав, – не поступай опрометчиво только потому, что жизнь дома была такой жуткой.
– Мамочка, она вовсе не была такой уж жуткой, – запротестовала Хелен, хотя часто она бывала именно жуткой. «Яблоневый коттедж» был старинным и прелестным, но черные настроения ее отца действительно ядовитым газом просачивались под дверями и сквозь щели, где бы он ни запирался и ради жены с дочерью (чтобы оберечь их от себя), и ради собственной особы (чтобы оберечь себя от их женского филистерства и предательства вообще), а глаза ее матери слишком уж часто бывали красными, и это каким-то образом заставляло тускнеть блеск медных развешанных по кухонным стенам кастрюль, так чудесно отражавших свет, пробивавшийся сквозь жалюзи. В такие дни Хелен томилась желанием уехать, просто уехать куда-нибудь. Но ведь в другие дни они были дружной семьей, делившей мысли, чувства, надежды, и обе женщины, храня незыблемую верность гению Джона Лалли, с радостью терпели невзгоды и безденежье, понимая, что артистический темперамент столь же мучителен для него самого, как и для них. Но потом Хелен уехала – учиться в Школе художеств, приобщаться к таинственной лондонской жизни, а Эвелин осталась испытывать на себе всю ничем не разбавленную силу, о нет, не внимания мужа (им он ее не баловал), но его циклической гневной энергии, и мало-помалу поняла, что он-то и его картины останутся жить, а вот она, Эвелин, навряд ли. Она чувствовала себя не по годам старой и истомленной. А к тому же твердо знала, что, окажись Джон Лалли перед выбором – живопись или она, он без промаха выберет живопись. Если он ее и любил, сказала она Хелен в момент вполне извинительной вспышки гнева, то как человек на деревянной ноге любит эту ногу: обойтись без нее он не может, как ни хотел бы.
Теперь она ласково улыбнулась Хелен, похлопала маленькую белую, твердую руку дочери своей большой и дряблой, а потом сказала:
– Я так рада, что ты это сказала!
– Ты всегда делала все, что могла, – ответила Хелен и добавила панически: – Почему ты говоришь так, словно мы прощаемся навсегда?
– Раз ты с Клиффордом Вексфордом, – сказала Эвелин, – оно так в сущности и есть.
– А зачем он ворвался к нам таким образом? Конечно нехорошо, что Клиффорд его ударил, но он же его спровоцировал!
– Не это главное, – сказала Эвелин.
– Он отойдет, – сказала Хелен.
– Нет, – сказала ее мать. – Тебе правда надо выбирать.
Тут Хелен пришло в голову, что раз у нее есть ее любовник Клиффорд, так зачем ей отец?
– Мамуся, а почему ты не уедешь из дома, – сказала она, – и не оставишь папу наедине с его гением? Неужели ты не видишь, какая это нелепость: жить с человеком, который от тебя запирается и берет еду с подоконника гаража?
– Но, деточка, – ответила Эвелин, – он же пишет!
И Хелен поняла, что ее уговоры бесполезны, да это и к лучшему. Одно дело посоветовать своим родителям разойтись – многие так и поступают, – но как ужасно, если они вдруг последуют твоему совету.
– Пожалуй, лучше всего, – сказала Эвелин своей дочери, – чтобы ты некоторое время держалась от него подальше.
И Хелен вновь обрадовалась, что у нее есть Клиффорд, потому что ее захлестнули обида и ужас, и их надо было побороть. На мгновение ей показалось, что мать от нее отрекается. Но, конечно, это была чепуха. Они попробовали новинку – обдирный хлеб и медовую лепешку. И то и другое Эвелин понравилось, она уплатила свою долю счета, а на улице они улыбнулись друг другу, поцеловались и разошлись, каждая в свою сторону: Эвелин уже без дочери, а Хелен уже без матери.
ПРЕВЕНТИВНОЕ ИЗЪЯТИЕ
– Господи! – сказал Клиффорд в тот же вечер, когда Хелен рассказала ему про их разговор. – Ни в коем случае не подталкивай свою мать уйти из дома!
Они ужинали в постели, стараясь не запачкать черные простыни липким тарамасалатом, который Клиффорд сотворил из филе трески, лимонного сока и сливок, что было дешевле, чем купить готовый. Даже любовь не вынудила Клиффорда отказаться от привычки экономить – некоторые называли это скаредностью, но почему бы не употребить более мягкое слово? Клиффорд любил ни в чем себе не отказывать, но получал большое удовольствие и от того, что никогда не тратил на это ни единого пенни сверх необходимого.
– А почему, Клиффорд?
Иногда Клиффорд ставил Хелен в тупик, как ставил и Анджи, но у Хелен хватало сообразительности и здравого смысла просить объяснения. И лишенная упрямства Анджи, она схватывала все на лету. А какой хорошенькой выглядела она в этот вечер – просто обворожительной! Тоненькие мягкие руки, пухленькие обнаженные плечи, кремовая шелковая комбинация едва прикрывает округлые груди, а сама изящно грызет ровными зубками соленое печенье, пытаясь не капнуть на простыню тарамасалатом, – Клиффорд его взбил, пожалуй, чуть жидковато.
– Потому что твоя мать – источник вдохновения для твоего отца, – ответил Клиффорд. – И хотя для твоей матери это тяжкий крест, искусство требует жертв. Искусство важнее индивида, даже важнее художника, который его творит. Твой отец первым это признает, хоть он и чудовище. Кроме того, художнику требуется его гештальт – особое сочетание обстоятельств, которое помогает ему выразить свое особое видение вселенной. Гештальт твоего отца, как ни печально, включает «Яблоневый коттедж», твою мать, ссоры с соседями, параноическое отношение к Миру Искусства вообще и ко мне в частности. И до последних дней он включал тебя. Теперь ты из него вырвана. Это само по себе огромный шок, который загнал его в гараж. Если повезет, в его стиле, когда он оттуда выйдет, обнаружатся изменения. Будем надеяться, что коммерчески он превзойдет прежние.
Он осторожно отобрал у Хелен печенье, положил на край покрывала и поцеловал ее соленые губы.
– Но, наверное, – сказала Хелен, – ты поселил меня тут не только для того, чтобы картины моего отца обрели сбыт?
Он засмеялся, – но после крохотной паузы, как будто не был так уж в этом уверен. По-настоящему преуспевающие люди часто поступают по велению инстинкта, который работает на них: им не надо строить планы, рассчитывать шансы. Они просто следуют своему чутью, и жизнь сама склоняется перед ними. Клиффорд любил Хелен. Разумеется, любил. И все же – дочь Джона Лалли! Часть гештальта, нуждавшегося в шоке, толчке, встряске…
Но вскоре они позабыли про все это, а Клиффорд, кроме того, забыл рассказать, что отец Анджи Уэлбрук звонил ему на неделе из Йоханнесбурга.
«Решил предупредить вас, – гудел печальный могучий голос. – Моя дочка вышла на тропу войны».
«Из-за чего?» – Клиффорд был спокоен и небрежен.
«Бог знает! Ей не нравятся Старые Мастера, кричит, что будущее за нынешними. Говорит, что «Леонардо» швыряет деньги на ветер. Что вы натворили? Натянули ей нос? Нет, не отвечайте. Я ничего знать не хочу. Только не забывайте, что хоть я и главный держатель акций «Леонардо», в Соединенном Королевстве меня представляет она, и узды на нее нет никакой. Девочка она умная, хоть и гвоздь в заднице».
Клиффорд поблагодарил его и обещал прислать ему чудесные отзывы о Босхе плюс сообщения прессы о неслыханных очередях, заверил, что капитал его помещен абсолютно надежно и что «Леонардо» все больше становится источником содействия современному искусству и поддержки такового, – иными словами, что Анджи катается по тонкому льду. Затем он позвонил Анджи и пригласил ее позавтракать вместе. Об этом он тоже забыл сказать Хелен. Он оставил ее распростертой на постели в столь сладкой истоме, что прийти в себя она могла только к вечеру, к его возвращению.
Анджи и Клиффорд встретились в «Кларидже». Мини-юбки только-только входили в моду. Анджи явилась в бежевом брючном костюме из мягкой шагрени и попросила, чтобы ее проводили к столику Клиффорда. Утро она провела в косметическом салоне, но рука парикмахерши, наклеивавшей фальшивые ресницы, дрогнула, один глаз покраснел, и ей пришлось надеть темные очки, Клиффорд же, как она знала, темные очки презирал, делая исключение только для катания на лыжах в горах. А потому она уже кипела.
– Очень сожалею, – опрометчиво сказал метрдотель, – но дамы в брюках у нас в Большой зал не допускаются.
– Неужели? – грозно спросила Анджи, закипая еще больше.
– Возьму на себя смелость рекомендовать вам Малый зал.
– Нет, – сказала Анджи. – Возьмите лучше брюки. Она тут же расстегнула брюки, вышагнула из них, вручила метрдотелю и в мини-юбке прошествовала к столику Клиффорда. Жаль, подумал Клиффорд, что ноги Анджи оставляют желать лучшего. Они заметно испортили ее триумф. Однако впечатление на него такая находчивость произвела. И на многих других тоже. Анджи опустилась на стул под рукоплескания.
– Я знаю, что я подлец, – сказал Клиффорд над перепелиными яйцами. – Я знаю, что подвел тебя. Я знаю, что поступил непорядочно и гнусно, но дело в том, что я влюбился. – И он поднял на Анджи ясные голубые глаза, встретил слепой взгляд темных очков и тут же снял их с нее.
– У тебя один глаз красный, – сообщил он. – Брр! Этот жест, прикосновение, сопровождающие слова почему-то заставили ее поверить, что хоть он и влюбился, но между ними еще далеко не все кончено. И она не ошиблась.
– Ну а для нас что из этого следует? – спросила она, одной рукой прикрывая согрешивший глаз, а другой счищая ножом с яйца полнящий майонез. Он подумал, что она слишком уж тощая, а не наоборот. В его постели она старательно укрывалась черной простыней – и с полным на то основанием. (Худоба в те дни не была такой модной, как теперь. Проглядывающая под кожей решетка ребер не смотрелась.) Хелен, чувствуя себя в своем теле прекрасно, не задумываясь открывала любую его часть в любой позе. Но в скрытности Анджи было свое очарование.
– Что мы друзья, – ответил он.
– То есть, – сказала она, – ты не хочешь, чтобы мой отец лишил «Леонардо» своих миллионов.
– Как хорошо ты меня знаешь! – сказал он и засмеялся, глядя ей прямо в лицо такими всезнающими глазами. На этот раз он убрал ее загораживающую руку, и сердце у нее зашлось. Но что толку?
– Со временем они станут моими миллионами, – сказала Анджи. – И в «Леонардо» они мне не нравятся независимо от нас с тобой. Искусство как деловое предприятие – большой риск.
– Так, да не так, – сказал Клиффорд Вексфорд. – Теперь командую я.
– Клиффорд, этого же нет!
– Но будет, – сказал Клиффорд Вексфорд. Анджи ему поверила. У дверей «Клариджа» уже толпились фотографы и репортеры. Новость успела распространиться. Их влекли ноги Анджи, а если не получится, то хотя бы конфуз Владыки Официантов, но персонал преградил им путь. Общий энтузиазм произвел впечатление на Клиффорда. Возможность привлечь внимание широкой публики никогда не оставляла его равнодушным.
Не осталась неблагодарной и Анджи. Что же, решила она, Хелен быстро надоест Клиффорду. Хелен не имеет власти над прессой, как я. Хелен, дочка багетчика. Просто еще одна смазливая рожица! Без гроша, без влияния, без места под солнцем, кроме предоставленного Клиффордом. Она ему скоро надоест. Анджи решила простить Клиффорда и удовлетвориться ненавистью к Хелен. Сказать ли о сопернице что-нибудь изничтожающее, незабываемое? Нет. Клиффорд умен. Он поймет, что стоит за этим. Лучше точно наоборот.
– Очень милая, хорошенькая девушка, – сказала она, – именно то, что тебе нужно. Но только чуть-чуть развей в ней вкус. К чему ей выглядеть такой мышкой?
Но я сдаюсь. Я уступаю. Я буду другом твоим и Хелен. А отзывы на Босха правда впечатляющие, Клиффорд. Возможно, я ошиблась. Позвоню отцу и успокою его.
Клиффорд встал, перешел к Анджи, приподнял за подбородок ее лицо с тусклой кожей, покрасневшим глазом и влепил ей поцелуй в губы. Это была ее награда. Мало, конечно, но все же кое-что. То, чего она заслужила, то, что ей обещано, она потребует, когда время настанет. Куда, собственно, торопиться? Она подождет. И десять лет, и двадцать, если понадобится.
Пока Анджи завтракала с Клиффордом, у Хелен заверещал телефон. Звонила Эвелин.
– Мамочка! – благодарно воскликнула Хелен. – А я думала, ты от меня отреклась!
– Я просто подумала, что тебе следует узнать, как расстроен твой отец, – сказала ее мать. – Он вышел из гаража и сейчас на чердаке режет свои старые полотна садовыми ножницами. «Лиса плюс куски кур» изрезана. Он швырнул вниз фрагмент «Кита на песке со стервятниками». Он будет так расстроен, когда успокоится и увидит, что натворил! Кита он, Хелен, два года писал. Помнишь? Как раз, когда ты кончала школу.
– По-моему, тебе лучше уйти к соседям, мамочка, и переждать там.
– Соседи меня уже видеть не могут.
– Ничего подобного, мамочка.
– Так важно, чтобы твоего отца ничто не расстраивало!
– Мамочка, как ты не понимаешь, что я предлог для расстройства, а не причина!
– Нет, Хелен, боюсь, так я на это смотреть не могу.
В три пятнадцать Хелен, плача, дозвонилась в «Леонардо» и попросила передать Клиффорду, чтобы он срочно позвонил домой. Но он вернулся на работу только в пять. Как он провел время между двумя и пятью, читатель, я не стану подробно описывать. Скажем только, что у Анджи в «Кларидже» был постоянно снят номер на случай, если, занимаясь покупками на Бонд-стрит, она захочет отдохнуть (ее дом в Белгрейвии, казалось ей, был расположен слишком далеко от центра, а дворецкий и прочие слуги слишком уж совали нос в ее дела) и что тайное и нежданное сексуальное свидание, если не целиком, то по меньшей мере на четыре пятых – удобное стечение обстоятельств. А Клиффорд чувствовал, что с него причитается, и, к его чести, свора преследующих ее репортеров щекотала его самолюбие и вызывала у него уважение куда больше, чем миллионы ее отца. К тому же в Хелен он был влюблен так недолго, что чувство это просто не успело подорвать застарелую привычку получать удовольствие, когда и как это его устраивало.
Но как бы то ни было в пять тридцать Клиффорд тотчас и весьма бурно прореагировал не столько на слезы Хелен, сколько на поведение ее отца. «Лиса плюс куски кур» была второстепенной и подпорченной работой, но «Кит на песке со стервятниками», полотно не слишком приятное из-за сюжета – гниющее мясо, глянцевитыми лохмотьями раскинувшееся по всему почти эфирному фону – был шедевром, и Клиффорд не собирался сложа руки смотреть, как его уродуют. Его адвокаты менее чем через час уже были у судьи Персибара – златоуста Персибара, давнего друга Отто Вексфорда, отца Клиффорда – и получили судебное предписание, воспрещающее Джону Лалли причинять повреждение тому, что оказалось собственностью «Леонардо» ввиду того, что художник, во всяком случае по их утверждению, принял задаток от этой августейшей фирмы. И на следующее утро, после того как к «Яблоневому коттеджу» подъехал фургон «Леонардо» в сопровождении полицейской машины, в подвалы «Леонардо» были доставлены семь полотен Джона Лалли плюс собранные в саду куски «Лисы плюс куски кур» и внесены в каталог следующим образом:
(1) «Кит на песке со стервятниками» – повреждено
(2) «Избиение морских черепах» – в прекрасном состоянии
(3) «Святой Петр и калека у небесных врат» – поцарапано
(4) «Пожирание глаз» – в пятнах (кофе?)
(5) «Котенок с рукой» – в пятнах (птичий помет?)
(6) «Засохший букет» (в прекрасном состоянии)
(7) «Пейзаж из костей» (порезано)
(8) «Лиса плюс куски кур» (фрагменты) Изъятие было произведено, пока Джон Лалли отсыпался от последствий шока, переутомления, артистического темперамента и домашнего вина. Эвелин пыталась разбудить его, пока грузчики «Леонардо» топали вверх и вниз по узкой чердачной лестнице, с некоторым трудом маневрируя широкими полотнами, но это оказалось невозможным. Она оставила ему записку и ушла к соседям.
Читатель, если вы знакомы хотя бы с художником-любителем или если вы сами балуетесь кистями и красками, вы поймете, как художник, достойный такого наименования, ненавидит расставаться со своими картинами – не меньше чем мать со своими детьми. Что ставит художника в жуткое положение. Если он картины не продает, то не только не ест, но, предаваясь творчеству, вытесняет себя из дома, лишаясь семейного очага – ведь существует простой, практичный, но критически важный вопрос о пространстве: где хранить законченные картины? А если он их продает, освобождая таким образом место для новых, у него словно куски мяса вырывают из тела. Столько мучительных волнений! Куда попадет его творение? Будет ли оно в безопасности? Действительно ли его оценили по достоинству или выбрали под цвет обоев? Конечно, из-за последнего Джону Лалли терзаться особенно не приходилось. Никому и в голову не пришло бы, что полотно Лалли способно гармонировать с интерьером. Он был, что называется, выставочным художником, чьим картинам требовались большие голые стены и почтительное созерцание в общественных местах, где невольные возгласы растерянности, благоговения и отвращения быстро глохнут в теплом, мягко веющем, душном мавзолейном воздухе. (Обречь картину на подобное прозябание? «Котенок с рукой» – пальцы с когтями, лапка с ногтями – некоторое время висел между двумя соснами в саду «Яблоневого коттеджа», чтобы вольные птицы могли им любоваться, раз уж кишащие на земле людишки лишены способности распознавать то, что достойно восхищения.) Ну а небольшие частные галереи, где командуют ни в чем не разбирающиеся мошенники, прикарманивающие 50 % комиссионных, так это вообще нужники Мира Искусства. Пойдите на любой вернисаж в такой галерее, поглядите, как шарлатаны и позеры пялятся, охают и напоказ выписывают чеки. В целом Джон Лалли предпочитал просто дарить картины друзьям. Так он мог хотя бы контролировать, кому они принадлежат, на чьих стенах они висят. Друзьям? Каким друзьям? Ибо с той же быстротой, с какой его порой пробуждающееся обаяние завоевывало ему друзей, паранойя и припадки бешенства клали дружбе конец. Да и вообще достойных обладать полотнами Лалли найти было очень нелегко. Вот почему, доведенный до исступления невозможностью найти выход из дилеммы – во всяком случае так дело представлялось Лалли, – он и согласился принять задаток от «Леонардо». И «Леонардо» (иными словами, Клиффорду Вексфорду) он был обязан и за кое-что другое: за избавление от забот о нескольких полотнах, за перестройку полуразрушенного гаража, которая изгнала оттуда сырость, и за установление в нем кондиционеров, так что теперь там можно было спокойно складывать и хранить другие полотна. Они снабдили чердак световыми люками, чтобы его произведения освещались хорошим, естественным северным светом. Если Джон Лалли предпочитал писать в гараже, а хранить полотна на чердаке, вреда от этого не было. Но раз Джон Лалли принялся кромсать свои картины садовыми ножницами, «Леонардо» принимает меры, чтобы забрать то, что оказалось собственностью «Леонардо», благодаря вексфордовским оговоркам в контракте, набранным мелким шрифтом.
А Джон Лалли, ненавидя и презирая Клиффорда, в определенной степени доверял ему, ибо при всем при том Клиффорд воспринимал его творчество как должно, и, что бы там еще ни произошло, он, конечно, не поступит на манер иных коллекционеров – не отправит картины в подвал какого-нибудь банка на хранение. Ведь для художника это равносильно тому, что его ослепят и лишат слуха.
И вот теперь Клиффорд сделал именно это. Причем вовсе не потому, заверил себя Джон Лалли, когда очнулся от забытья и узнал, что картины увезены, – вовсе не потому, что заботился об их сохранности (они благополучно выдержали уже много таких бурь, и даже кромсая «Лису плюс куски кур», он уже создавал новый, лучший вариант в своем воображении), а из мести. Джон Лалли, нищий художник, взламывает, разносит в щепки дверь спальни Клиффорда Вексфорда, набрасывается на него… нет, это не было забыто и уж тем более прощено! Вот именно. Только поэтому восемь чудесных картин замурованы теперь в подвалах «Леонардо», а Клиффорд только улыбается, небрежно говорит: «Это же ради самого Джона Лалли!» – и вновь опрокидывает его беленькую дочку на черные сатанинские простыни. Это кара художнику!
Прошло пятнадцать дней, прежде чем Эвелин осмелилась прокрасться в «Яблоневый коттедж» и вновь взяться за стирку и за уборку, а в нормальную колею жизнь там более или менее вошла только еще через три месяца. Тогда Джон Лалли взялся за «Похищение сабинянками», изобразив их ненасытными гарпиями. Идея дурацкая, но воплощена прекрасно и на стене курятника в надежде, что это спасет ее от подвала «Леонардо». Пусть лучше ветер и дождь не замедлят полностью стереть все краски.
НАСЛЕДСТВЕННОСТЬ КРОШКИ НЕЛЛ
Уже шесть недель крошка Нелл уютно и тихо гнездилась во чреве Хелен. Она унаследовала некоторую толику художественного таланта своего деда с материнской стороны, но, могу вас успокоить, ни йоту его бешеного характера и неврозов. От бабушки с материнской стороны она получила всю ее мягкость и кротость – и даже с избытком, но не ее склонность к острому мазохизму, столь часто сопутствующему этим превосходным качествам. Она унаследовала энергию и острый ум отца, но не его… ну… уклончивость. Она была полна готовности восприять красоту своей матери, но в отличие от матери еще и ощущение, что лгать – ниже ее достоинства. Разумеется, все это было просто счастливой случайностью, и счастливой не только для Нелл, но и для нас всех – тех, которым в дальнейшем предстояли встречи с ней. Но у нашей Нелл было еще одно свойство – притягивать к себе самые несчастливые и крайне опасные события и самых неприятных людей. Быть может, так было написано у нее на роду – обладать таким вот магнетизмом, унаследованным от Отто, отца Клиффорда, чья жизнь в былые годы также была полна опаснейших случайностей. А быть может, как сказала бы моя мать, где ангелы, там и демоны. Зло очерчивает добро, словно пытаясь замкнуть его: ведь добро – это мощная движущая динамичная сила, а зло – подтачивающая и сковывающая. Ну, сами решайте, что и как, знакомясь с историей Нелл. Это ведь рождественский рассказ, а Рождество – время, когда полагается верить в хорошее, а не в плохое, и победителем видеть первое, а не второе.
Что до Хелен, то она заподозрила, что, может быть, Нелл или еще кто-то уже существует, потому что стала подвержена легкой тошноте, возникавшей, если она слишком быстро вставала. И потому что груди у нее так набухли и ныли, что она почти ни на минуту о них не забывала, как забывают почти все женщины, почти всегда, пока и если они не беременны. Эти симптомы, учтите, могут – так она себе внушала – быть следствием любви, и только. Дело в том, что Хелен не хотела быть беременной. То есть еще не хотела. Слишком много надо было сделать, увидеть, обозреть и обдумать в мире, который так внезапно включил в себя Клиффорда и стал иным.
Да и как это она, Хелен, сама еще толком не вступившая в мир, принесет в него кого-то еще? Как сможет Клиффорд любить ее, если она будет беременной, иными словами больной, оплывшей, слезливой – какой была ее мать во время своей последней катастрофической беременности всего пять лет назад. Дело кончилось выкидышем – жутким и дьявольски запоздалым, на предпоследнем месяце, и Хелен ощутила жуткую жалость и дьявольское облегчение, когда это произошло, и впала в мучительное смятение из-за такого противоречия в своих чувствах. А Джон Лалли сидел возле жены и держал ее руку с нежностью, какой Хелен никогда у него прежде не замечала, и она поймала себя на ревнивой зависти – и тут же приняла решение уехать из дома сразу же по окончании школы, и поступить в Школу художеств, и ВЫБРАТЬСЯ ОТСЮДА, ВЫБРАТЬСЯ ОТСЮДА…
Короче говоря, Хелен теперь просто хотела забыть прошлое, и любить Клиффорда, и готовиться к блистательному будущему, и не быть беременной. Ведь Клиффорд попросил ее выйти за него замуж. Попросил? Или просто сказал в одну из их бессонных пленительных ночей – отчасти липкой, отчасти шелковистой, отчасти бархатисто-черной, отчасти осиянной лампой: «Надо бы рассказать моим родителям. Им потребуется какая-нибудь брачная церемония, они такие». И вот так, мимоходом, дело было решено. Поскольку родители невесты явно ничего устроить были неспособны, обязанность эту приходилось возложить на родителей жениха. К тому же доходы вторых превосходили доходы первых в пропорции 100 к 1 или где-то около этого.
– Может быть, нам ничего не устраивать? – спросила Хелен у Синтии, жены Отто, во время обсуждения свадебной церемонии: когда да как. Клиффорд привез ее в родительский дом в Сассексе, чтобы познакомить с родителями и объявить, что они женятся – причем все в один день. Пылкий мальчик! Дом был построен в XVIII веке и окружен участком в двенадцать акров. Даннемор-Корт, читатель. В его сады раз в год допускаются туристы. Возможно, и вы там побывали. Он славится своими азалиями.
– Почему ничего не устраивать? – сказала Синтия. – Стыдиться тут нечего. Или есть чего?
Синтии было 60, выглядела она на 40, а вела себя как в 30. Миниатюрная, элегантная, жизнерадостная брюнетка, в которой не было ничего английского, твидовому костюму вопреки.
– Нет, нет, – ответила Хелен, хотя ночью дважды убегала в ванную, а в те дни до всеобщего распространения пилюли симптомы беременности были хорошо известны каждой молодой женщине. И в большинстве социальных сфер все еще считалось, что быть беременной и незамужней – стыдно.
– Поэтому воздадим должное такому событию, насколько это в наших возможностях, – сказала Синтия. – А кто будет платить – фу! Этикет, правила хорошего тона – такая ветошь и скука, вы не находите?
Разговаривали они в парадной гостиной после второго завтрака. Синтия составляла букет из весенних цветов в вазе – их только что срезали в саду и они поражали разнообразием. Хелен показалось, что они занимают Синтию куда больше судьбы собственного сына.
Однако попозже Синтия сказала Клиффорду:
– Милый, ты уверен, что отдаешь себе отчет в своей затее? Ты ведь еще ни разу женат не был, а она так юна, и все это так неожиданно.
– Я знаю, что делаю, – сказал Клиффорд, польщенный ее вниманием. Оно уделялось ему очень редко. Его мать всегда была поглощена заботами об его отце, или о цветах в вазах, или таинственными телефонными звонками, после которых надевала выходной костюм и упархивала. Его отец нежно улыбался ей вслед: что нравилось его жене, нравилось ему. Между ними, казалось, не было места для Клиффорда ни в детстве, ни теперь, когда он вырос. Они не сумели выкроить для него пространства и вытеснили его.
– Мой опыт в отношении мужчин, – сказала Синтия (и Клиффорд с грустью подумал, что опыт этот довольно-таки велик), – свидетельствует об одном: когда мужчина утверждает, что знает, что делает, он этого как раз и не знает.
– Она дочь Джона Лалли, – сказал Клиффорд. – Одного из великих наших художников. Если не самого величайшего.
– Ну я о нем никогда не слышала, – сказала Синтия, на чьих стенах висели ничем не примечательный этюд Мане и недурная коллекция набросков Констебла. Отто Вексфорд был директор компании по перегонке спирта. Дни вексфордской бедности остались в далеком прошлом.
– Но услышишь, – сказал Клиффорд. – Когда-нибудь. Во всяком случае, насколько это будет зависеть от меня.
– Милый, – сказала Синтия, – художника делает великим его великий талант, а не ты и не «Леонардо». Ты не Бог.
Клиффорд только поднял брови.
– Да? Я намерен взять управление «Леонардо» в свои руки, а в Мире Искусства это сделает меня Богом.
– Что же, – сказала Синтия, – мне все-таки кажется, что кто-нибудь вроде Анджи Уэлбрук с парой золотых приисков…
– С шестью, – вставил Клиффорд.
– …была бы, ну-у… менее удивительным выбором. Но, конечно, твоя Хелен очень мила.
Было решено, что они сочетаются браком в Иванов день в сельской церкви (нормандской, с древними кладбищенскими воротами), а свадебный прием будет устроен в большом шатре на газоне перед домом, ну словно Вексфорды принадлежали к родовитым землевладельцам.
К которым они, естественно, не принадлежали. Отто Вексфорд, строительный подрядчик, бежал со своей еврейкой-женой Синтией и с их малолетним сыном из Дании в Лондон в 1941 году. К концу войны, которую Синтия, повязав волосы шарфом, провела в цеху военного завода, а Клиффорд в сельской глуши Сомерсета, как эвакуированный ребенок без узды, Отто стал майором разведки и приобрел много нужных друзей. Ушел он из разведки или нет, его семья толком не знала, но, как бы то ни было, он преуспел в мире послевоенного финансового и строительного развития, и теперь был богатым, влиятельным, разборчивым человеком, держал в конюшнях своего помещичьего дома XVIII века не только лошадей, но и «роллс-ройс», а его жена вместе с другими любителями лисьей травли скакала за гончими и имела любовников среди родовитых соседей. Тем не менее «своими» они так до конца и не стали. Может быть, дело было просто в их слишком блестящих глазах, их жизнерадостности – они читали романы, они вели себя непредсказуемо. Приезжаешь к чаю, а в гостиной сидит конюх и, не моргнув глазом, заводит разговор точно равный с равными. Тем не менее приглашение на свадьбу приняли все. К Вексфордам относились хорошо, хотя и с осторожностью, а молодой Клиффорд Вексфорд уже составил себе имя – слишком развязный, себе же во вред, но занятный, а шампанского будет вдоволь и угощение прекрасное, хотя совсем не английское.
– Мама, – спросил у Синтии Клиффорд утром в воскресенье, – что говорит папа про мой брак с Хелен?
Потому что Отто почти ничего не сказал. Клиффорд ждал одобрения или неодобрения, но не дождался ни того ни другого. Отто держался ласково, обходительно, дружески, словно Клиффорд был отпрыском хороших знакомых, а не его собственным и единственным сыном.
– А что ему говорить? Ты уже не маленький и должен сам понимать, что тебе нужно.
– Но он находит ее привлекательной?
Вопрос был неуместный, и он сам не понял, зачем его задал. С одним только своим отцом Клиффорд настолько терялся.
– Милый, об этом надо спрашивать не меня, – ответила Синтия, и он почувствовал, что обидел и ее, хотя Бог видит, до конца дня она была весела, легкомысленна и обаятельна. Отто отправился на лисью травлю, Синтия осталась дома, чтобы быть с Хелен особенно милой.
– Этот дом как сценический задник, – пожаловался Клиффорд Хелен в воскресенье ночью. Уехать им предстояло в понедельник утром. Поместили их в разных комнатах, но в одном коридоре, так что Клиффорд, естественно, пробрался в спальню Хелен.
– Он не настоящий. Не родной кров, а «крыша». Ты знаешь, что мой отец шпион?
– Ты мне говорил. – Но поверить этому у Хелен не получалось.
– Ну так как он тебе показался? Ты находишь его привлекательным?
– Он твой отец. Так я его не воспринимаю. Он старик.
– Ну хорошо. А он тебя находит привлекательной?
– Откуда я знаю?
– Женщины всегда знают такие вещи.
– Ничего они не знают.
Они поссорились, и Клиффорд вернулся в свою комнату, не взяв ее. В любом случае ему не понравилось, что его мать ждала от него именно этого. Не то зачем бы она поместила их в разных комнатах, но в одном коридоре? Он чувствовал, что она его оскорбила и испытывал раздражение против Хелен.
Но на рассвете Хелен прокралась к нему в комнату – она смеялась, поддразнивала, не считаясь с его дурным настроением, как было у нее в привычке на первых упоительных порах их отношений – и он забыл о том, что сердится. Он подумал, что Хелен возместит ему то, что родители никогда ему не давали – ощущение легкости и близости, уверенность, что у него за спиной не шушукаются, не устраивают заговоров против него. Когда у них с Хелен будут дети, он уж позаботится предоставить им достаточно пространства между Хелен и собой. А тем временем в парадной спальне в уютной близости их белопростынной постели Синтия и Отто вели разговор.
– Тебе следовало бы больше им интересоваться, – сказала Синтия. – Отсутствие у тебя интереса к нему он воспринимает болезненно.
– Перестал бы он дергаться, он вечно дергается, – сказал Отто, который шагал по жизни неторопливо, безмятежно и весомо.
– Таким уж он родился, – сказала Синтия. И действительно, именно таким он появился на свет через точно девять месяцев со дня знакомства его родителей друг с другом. Его мать, взбунтовавшаяся дочь банкирского клана, в 17 лет изгнанная из отчего дома, и его отец, в 20 лет уже возглавивший небольшую, но собственную строительную фирму. Отто стоял на стремянке, меняя стекло в оранжерее, и поглядел вниз на Синтию, которая глядела вверх. Ну и вот. Ни он, ни она не ожидали ни младенца, ни упорной мести близких Синтии, – мести, которая выхватывала из-под носа Отто контракт за контрактом, обрекая их на бедность и бесконечные переезды, но и знай они все это заранее, все равно ни на йоту не изменили бы своего поведения. И уж никто не ждал всеобъемлющей мести немецкой оккупации, депортации и убийства евреев – родные Синтии уехали в Америку, Синтия и Отто ушли в подполье и присоединились к Сопротивлению, а Клиффорд тем временем передавался из одного надежного дома в другой. Пока всех троих, наконец, не переправили в Англию, чтобы повысить эффективность Отто. Привычку молчать и скрывать оба сохранили навсегда. Она стояла за всеми любовными интрижками Синтии: Отто знал о них и мирился с ними. Они его не оскорбляли – просто неутолимая страсть к тайнам. Своей он находил облегчение в МИ-5, но какой другой выход был у нее?
– Нашел бы он себе более солидное занятие, – сказал Отто. – Торговец картинами! Искусство существует не для наживы.
– У него было тяжелое детство, – сказала Синтия. – Он ощущает потребность выжить. А чтобы выжить, он должен вести сложную игру. Наш пример: то, чем мы занимались, ты и я, а он нас наблюдал.
– Но он же ребенок мирного времени, – сказал Отто, – а мы были дети войны. Только почему порождения мирного времени всегда подловаты?
– Подловаты?
– У него нет никакой нравственной ответственности, никаких политических принципов, он изъеден своекорыстием.
– Господи! – сказала Синтия, но возражать не стала. – Надеюсь, – продолжала она, – что хоть это даст ему счастье. Ты находишь ее привлекательной?
– Я вижу, что видит в ней он, – ответил Отто осторожно. – Она заставит его поплясать.
– Она мягкая и естественная, совсем не как я. Из нее выйдет хорошая мать. Я жду не дождусь внуков. Может быть, от следующего поколения мы добьемся большего.
– Ждали мы достаточно долго, – сказал Отто.
– Я просто надеюсь, что он остепенится.
– Он слишком дерганый, чтобы остепениться, – безмятежно указал Отто, и оба уснули.
Когда Хелен вернулась в дом Клиффорда и в постель Клиффорда, она немножко всплакнула.
– Что случилось? – спросил он.
– Просто мне хотелось бы, чтобы мои родители были на моей свадьбе, – ответила она. – Вот и все.
Но в душе она радовалась. Отец ее только устроит какую-нибудь сцену, а на матери будет старое голубое в рубчик хлопчатобумажное платье, и глаза у нее будут красные после скандала накануне вечером. Нет. Лучше забыть про них. Если бы только ее не тошнило по утрам! Конечно, причины все еще могли быть другими: перемена образа жизни, бурные страстные ночи, постоянные обеды и ужины не дома, тогда как она свыклась со скудной студенческой диетой и со свининой, фасолью и сидром под отеческим кровом (при счастливых обстоятельствах). Однако верить в это становилось все труднее. В те дни еще не было ни быстрых проверок на беременность, ни вакуумных абортов на стороне. Что до первого, вашу мочу тогда вводили жабе, она откладывала икру и через двое суток умирала, если вы были беременны, или откладывала икру и оставалась жива, если вы беременны не были, а что до второго – подпольная операция, после которой вы, как и жаба, оставались в живых, если вам везло или если вы были очень богаты.
Но, разумеется, постоянная тревога могла так подействовать на ваш менструальный цикл, что все безнадежно спутывалось. Ах, читатель, что это были за дни! Но в любом случае карой за половой акт не ко времени была новая жизнь, а не так, как порой случается теперь, – неприятная и постыдная смерть.
Еще месяц, и Хелен уже не могла скрывать от себя, что беременна окончательно и бесповоротно, что она не хочет этого и не хочет, чтобы об этом узнал Клиффорд, не говоря уж о его родителях, что обращение к врачам (их требовалось два) и получение законного разрешения на аборт потребует такой гомерической лжи об ужасных последствиях беременности для ее физического и психического здоровья, какой ей – столь психически уравновешенной и физически крепкой – никогда убедительно не сочинить; что никому из подруг ничего сказать нельзя, ибо они могут не удержаться от желания посплетничать; что отец убьет ее, если узнает, а мать просто покончит с собой – такие вот мысли кружили и кружили в голове Хелен, и ей не к кому было обратиться за помощью и советом, пока она не вспомнила про Анджи.
Возможно, читатель, вы решите, что Хелен ничего лучшего и не заслуживала, раз вздумала обратиться за помощью к женщине, которая питала к ней одну только злобу, сколь бы искусно (очень и очень искусно!) Анджи ее до этих пор ни скрывала – то устраивая маленькие дружеские обеды для красивой молодой пары, то болтая с Хелен по телефону, то рекомендуя парикмахера и так далее, – но прошу вас отнестись к Хелен как можно снисходительнее и к ее первоначальной попытке отвергнуть своего новозачатого ребенка, нашу любимую Нелл.
Хелен ведь была молода, и ребенок был ее первым. В отличие от уже состоявшихся матерей она не знала, что отвергает, что выплескивает из ванночки вместе с водой. Бездетной женщине легче обдумывать прерывание беременности, чем тем, у кого уже есть дети. А потому, прошу вас, не торопитесь осуждать Хелен. Простите ее. С годами она поймет свое заблуждение, поверьте мне.
ЗА ПОМОЩЬЮ К АНДЖИ
Однажды утром Хелен встала со своей белоснежной постели, придерживая ладонью бледный розовый живот, в котором ощущались всякие пертурбации, и позвонила Анджи.
– Анджи, – сказала она, – ты не приедешь? Мне необходимо с кем-нибудь поговорить.
Анджи приехала. Анджи поднялась по лестнице в спальню, где провела с Клиффордом четыре достопамятные, пусть на деле и не слишком удовлетворительные, ночи за все те одиннадцать месяцев, пока они были вместе… ну, не совсем вместе, но в убеждении, что… ну, будут в дальнейшем вместе или, во всяком случае, так ей казалось.
– Так в чем же дело? – спросила Анджи и заметила, что Хелен и в самом деле очень худо, что завязки ее шоколадной ночной рубашки стянуты кое-как, белые полные груди стали еще полнее, почти чересчур, и против обыкновения ощутила гордость за элегантную сдержанность собственных грудок и полную уверенность, что Клиффорд, если она разыграет свои карты правильно, в конце концов достанется ей.
Хелен не ответила. Хелен бросилась на меховое покрывало, сжалась в растрепанный комочек, все равно оставаясь красивой, и заплакала, вместо того чтобы заговорить.
– Тут может быть только одно, – сказала Анджи. – Ты беременна. И не хочешь ребенка. И боишься сказать Клиффорду.
Хелен и не попыталась отрицать. На Анджи были красные брючки в обтяжку, но у Хелен не хватило сил хотя бы подивиться смелости Анджи, учитывая, какие у нее ноги. Но потом из слез сложились слова.
– Я не могу родить младенца, – плакала Хелен. – Не сейчас. Я слишком молода. Я же не буду знать, что мне с ним делать.
– Разумные люди, – сказала Анджи, – перепоручают младенца няне.
Бесспорно, в сферах, где вращалась Анджи, матери так и поступали. Но хотя Хелен было только 22 и, как мы убедились, эгоизмом и безответственностью она не уступала любой хорошенькой своевольной девушке своего возраста, она хотя бы в этом отношении была осведомленней Анджи. Она знала, что перепоручить младенца будет не так-то просто. Младенец вытягивает любовь из матери, как фокусник ленту из вашего рта, а эта любовь чревата всякими необходимостями, которые могут радикально изменить жизнь матери, сделать ее свирепой, затравленной, непредсказуемой, точно дикий зверь.
– Пожалуйста, Анджи, помоги мне, – сказала Хелен. – Я не могу иметь ребенка. Только я не знаю, к кому обратиться, да и вообще аборты дороги, а денег у меня нет.
Их у нее правда не было, бедная девочка! Клиффорд не принадлежал к тем мужчинам, которые кладут деньги на счет женщины в банке и не допекают ее расспросами, на что потрачен каждый пенс, даже если эта женщина – его официальная невеста. Пусть Клиффорд ел в лучших ресторанах, где полезно показываться, и спал на самых тонких, самых дорогих хлопчатобумажных простынях, потому что любил комфорт, но он тщательно следил за всеми своими расходами. Значит, сделать это необходимо было без его ведома. В какое положение попала Хелен! Нет, вы подумайте, какое это было время! Всего-то двадцать лет назад, а незамужних беременных женщин оставляли на произвол судьбы. Ни консультационных центров для беременных, ни государственных пособий, а одни только беды, за что ни ухватись. Лили, лучшая подруга Хелен, в 17 лет сделала вроде бы удачный аборт, но два дня спустя ее срочно увезли в больницу с сепсисом. Часов шесть она находилась между жизнью и смертью, и Хелен сидела по одну сторону кровати, а по другую сидел полицейский и ждал, когда можно будет арестовать Лили за то, что она организовала себе незаконный аборт. Лили умерла и тем избегла наказания. Скорее всего, два года за решеткой, сказал полицейский, хоть для такой и маловато. «Вы о бедненьком младенчике подумайте!» – сказал он. Но Хелен была способна думать только «бедненькая Лили!». А теперь как же она была испугана: боялась родить младенчика, боялась не родить его.
Анджи торопливо соображала. На ней были модные брючки в обтяжку, но вот ноги у нее (как нам известно) не принадлежали к лучшим в мире – пухлые у колен, узловатые у щиколоток, ну а лицо… скажем так: модный тогда макияж ей не шел, а жаркое южно-африканское солнце загрубило ее кожу и почему-то придало ей тусклость, а нос у нее был широкий и мясистый. Вот только глаза большие, зеленые и красивые. Хелен, свернувшаяся клубочком на постели, вся в слезах, несчастная, нежная, бледная, женственная, одергивающая шелковую шоколадную ночную рубашку (которая внезапно стала ей мала), в тщетном желании прикрыться, и невероятно красивая, возбудила в Анджи острую жажду отомстить. Ведь правда же нечестно, что капризный случай одних женщин наделяет красотой, а других нет. Согласитесь, что это так.
– Хелен, милочка, – сказала Анджи. – Ну конечно, я тебе помогу! У меня есть адрес. Прекрасная клиника. Туда все обращаются, ну просто все. Абсолютная надежность, абсолютная безопасность, абсолютное соблюдение тайны. Клиника де Уолдо. Деньги я тебе одолжу. Сделать это надо непременно. Клиффорд не захочет, чтобы ты была беременной на его свадьбе. Все подумают, что он женится на тебе, потому что вынужден! И ведь свадьба будет белой, верно? И все, ну просто все обязательно разглядывают талию.
Просто все! Просто все! Кто хочешь перепугается.
Анджи записала Хелен в клинику де Уолдо в тот же день. К несчастью (как, впрочем, и ожидала Анджи), Хелен поступила под опеку некоего доктора Ранкорна, низенького толстячка лет под пятьдесят пять в кварцевых очках, сквозь которые он пялился на самые тайные места тела Хелен, а его пухлые пальцы с ненужной медлительностью (так, во всяком случае, казалось Хелен) щупали ее беззащитные груди, живот и прочее. Но как могла бедная девочка воспрепятствовать этому? Никак. Ибо предав себя клинике де Уолдо, Хелен, как выяснилось, отреклась от достоинства, целомудрия и чести и чувствовала, что у нее нет права отбросить руку доктора Ранкорна. Она заслужила липкие посягательства этой руки. Разве она не избавляется от ребенка Клиффорда без его, Клиффорда, ведома? Разве она не поставила себя вне закона? Куда она ни бросала отчаянный взгляд, всюду видела лишь свою страшную вину и водянисто поблескивающие глазки доктора Ранкорна.
– Мы ведь не хотим оставлять незваного пришельца там дольше, чем необходимо, – сказал доктор Ранкорн своим гнусавым одышливым голосом. – Завтра в десять мы займемся возвращением вас в нормальное состояние. Даже речи не может быть о том, чтобы такая хорошенькая девушка напрасно потратила хотя бы день своей жизни.
Незваный пришелец! Ну он не слишком ошибся. Именно так видела тогда Хелен крошку Нелл. И все же от этих слов она вся съежилась. И ничего не сказала. Она отдавала себе отчет, что зависит не только от алчности доктора Ранкорна, но и от его благорасположения. Сколько он ни запрашивал, его клиника все равно была полна. Если он «избавлял вас» на следующий день, а не через месяц, следовало просто считать себя счастливой. Впервые в жизни Хелен по-настоящему поняла, что такое необходимость, по-настоящему страдала и сумела промолчать.
– Когда в следующий раз пойдете на вечеринку, – сказал доктор Ранкорн, – вспомните обо мне и остерегитесь. Вы были очень нехорошей девочкой. На ночь вы останетесь в клинике, чтобы мы могли за вами приглядывать.
О, какой ужасной была эта ночь! Она осталась в памяти Хелен навсегда. Толстые желтоватые ковры, бледно-зеленая раковина, телевизор и радиоприемник с наушниками не могли замаскировать сущность места, в котором она находилась. С тем же успехом можно пустить вьющиеся розы по стенам бойни! И ведь ей нужно было позвонить Клиффорду и сочинить еще какую-то ложь!
Было шесть часов. Клиффорд в «Леонардо» вел переговоры о приобретении картины неизвестного художника флорентинской школы с представителями галереи Уффици. Клиффорд сильно подозревал, что это Боттичелли, исходил из своего предположения и даже готов был дать цену повыше, лишь бы не упустить картину, – но умеренно повыше, чтобы они не принялись более пристально изучать, что, собственно, продают. Порой ведь случалось, что итальянцы, привыкшие к сверхизобилию культурных богатств, действительно не замечали у себя под носом чего-то замечательного и неповторимого. Голубые глаза Клиффорда стали особенно темными, он движением головы отбрасывал клин густых белокурых волос, и они отливали золотом. Волосы он отрастил длинные, как было в моде у молодежного авангарда, но ведь 35 – это же и есть самая молодость? На нем были джинсы и рубашка под стать. Итальянцы, корпулентные и пятидесятилетние, доказывали свои культурные и материальные успехи строгими костюмами, золотыми кольцами и рубиновыми запонками. Но они находились в невыгодном положении. Они были сбиты с толку. Чего и хотел Клиффорд. Какое отношение этот молодой человек, весь существующий в настоящем, имеет к этим солидным старинным мраморным порталам? Итальянцы утратили ясность суждения. Почему именно Клиффорд Вексфорд вдруг копается в прошлом? Какая тут подоплека? Он осведомлен лучше них или хуже? Он предлагает слишком много или они запрашивают слишком мало? Где они, что с ними? А вдруг жизнь и не серьезна вовсе, и не трудна? А вдруг все лакомые куски достаются легкомысленным шалопаям? Зазвонил телефон. Клиффорд снял трубку. Представители Уффици сгрудились тесной кучкой, распознав счастливый случай и не упустив его.
– Милый, – весело сказала Хелен, – я знаю, ты не терпишь, чтобы тебя отвлекали, но когда ты вернешься сегодня в «Кофейню», меня там не будет. Позвонила мама и сказала, что я допускаюсь под родной кров. И я на пару дней поеду в «Яблоневый коттедж». Она говорит, что, возможно, даже приедет на свадьбу.
– Возьми чеснок и распятие, – сказал Клиффорд, – чтобы было чем отпугнуть твоего вампира-отца.
Хелен беззаботно рассмеялась, сказала «дурачок!» и повесила трубку. Представители Уффици подняли цену на целую тысячу фунтов. Клиффорд вздохнул.
Снова затрещал телефон. Теперь звонила Анджи. Поскольку в «Леонардо» были вложены весомые миллионы ее отца, телефонистка на коммутаторе тотчас соединила ее с Клиффордом. Эта привилегия была дарована только Хелен, Анджи и биржевому маклеру – последний вел азартную игру мгновенных решений и вел ее очень умело, но иногда ему требовалось быстрое «да» или «нет».
– Клиффорд, – сказала Анджи, – это я, и я хочу позавтракать с тобой завтра утром.
– Позавтракать, Анджи! Теперь я, – сказал он, стараясь загипнотизировать представителей Уффици властной улыбкой и надеясь, что Анджи сейчас же повесит трубку, – я завтракаю с Хелен. И ты это знаешь.
– Но не завтра утром, – сказала Анджи, – потому что ее не будет.
– А ты откуда знаешь? – Он почуял опасность. – Она же поехала к матери, разве нет?
– Нет, не поехала, – отрезала Анджи и отказалась пояснить свои слова, так что Клиффорд согласился встретиться с ней на следующее утро в 8 часов в «Кофейне» и позавтракать вместе. Столь ранний час вопреки тайной его надежде Анджи не обескуражил. Он было предложил «Кларидж», но она сказала, что ему, возможно, захочется взвыть и завизжать, а это удобнее у себя дома. Тут она повесила трубку. Представители Уффици подняли цену еще на пятьсот фунтов и уперлись, а Клиффорд к этому времени утратил твердость духа. Он прикинул, что эти два звонка обошлись ему в полторы тысячи фунтов. Когда итальянцы, улыбаясь, ушли, Клиффорд, не улыбаясь, позвонил Джонни, конюху и шоферу отца, – человеку, который был на войне с Отто и все еще сохранял свою категорию 00,– и попросил его отправиться к Лалли и навести справки. Джонни прорезался в полночь. Хелен в коттедже нет. Никого, кроме пожилой женщины, которая плачет в таз с бельем, и мужчины в гараже, который малюет вроде бы гигантскую осу, жалящую голую девушку.
НА ВЫРУЧКУ!
Клиффорд провел такую же скверную ночь, как и Хелен, – ночь, которая навеки врезалась ему в память. В огромный бурлящий котел душевной муки, которую мы называем ревностью, капля за каплей льются все когда-либо испытанные нами унижения, все тревожные опасения, все понесенные нами или вообразившиеся потери; туда же летят сомнения в себе, сознание своей никчемности, а с ними – прозрение тленности, смерти, безвозвратности. И поверх всего, точно грязная пена на варенье, плавает сознание, что все потеряно и, главное, – упование, что когда-нибудь, каким-то образом мы будем любить и доверять по-настоящему, и нас будут любить, и нам будут доверять по-настоящему. Блям! В котел Клиффорда ухнул страх, что ему всегда только отдавали дань восхищения и зависти, но что он никому не нравился, даже собственным родителям. Блям! Уверенность, что ему никогда не стать таким, как его отец, что мать смотрит на него как на нечто курьезное. Блям! Воспоминание о проститутке, которая посмеялась над ним, презирая его даже больше, чем он ее; и блям! и блям! и блям! другие случаи, когда у него не получалось и было невыносимо стыдно, не говоря уж о школе, где он был нервным, чахлым, тощим замухрышкой, а все остальные были высокими – расти он начал только в шестнадцать лет, – и сотни ежедневных детских унижений. Бедный Клиффорд! На беду себе и слишком жесткий, и слишком чувствительный. Как все эти ингредиенты смешивались, кипели и выпаривались в плотный вязкий смоляной ком гнетущей тоски, запечатанной свинцовым убеждением, что вот сейчас Хелен, пока он лежит без сна на их постели, покоится в чьих-то объятиях, что губы Хелен расплющены алчущим ртом кого-то более молодого, страстного, нежного и более сексуально мощного… нет, Клиффорд навсегда запомнил эту ночь, и, боюсь, больше он уже никогда не доверял Хелен безоговорочно, таким действенным оказалось варево, которое подогрела Анджи.
В восемь часов зазвенел дверной звонок. Небритый, расстроенный, одурманенный собственным воображением, сходя с ума из-за женщины, о чем прежде и помыслить не мог, Клиффорд открыл дверь Анджи.
– Что тебе известно? – спросил он. – Где она? Где Хелен?
Однако Анджи и теперь ему не сказала. Она поднялась по лестнице, разделась донага, легла на кровать, довольно-таки быстро укрылась простыней и замерла выжидающе.
– Ради того, что было, – сказала она. – И миллионов моего отца. Ему потребуется утешение по поводу Боттичелли. Если это Боттичелли. Сколько раз мне повторять тебе: деньги – современное искусство, а не Старые Мастера.
– И то и другое, – сказал Клиффорд.
Но в словах Анджи чудилась убедительность. А для Клиффорда она была знакомой территорией, а он был невероятно расстроен, и в любом случае Анджи находилась здесь, перед ним. (По-моему, нам еще раз придется простить его.) Клиффорд присоединился к ней в постели, попытался внушить себе, что под ним Хелен, почти преуспел, а потом – на нем, и тут уже не сумел. Едва все осталось позади, как он пожалел, что это вообще произошло. Мужчины, видимо, сожалеют о подобных вещах даже с еще большей легкостью, чем женщины.
– Где Хелен? – спросил он, как только получил такую возможность.
– В клинике де Уолдо, – сказала Анджи, – делает аборт. Операция назначена сегодня на десять.
А было 8.45. Клиффорд торопливо оделся.
– Но почему она мне не сказала? – спросил он. – Дурочка!
– Клиффорд, – томно произнесла Анджи с постели. – Могу объяснить это только тем, что ребенок не твой.
Это его притормозило. Анджи прекрасно знала, что в первые минуты после того, как вы, подобно Клиффорду, изменяли своей единственной истинной любви, вам легче поверить, что вы сами – жертва измены.
– Ты такой доверчивый, Клиффорд, – добавила Анджи Клиффорду в спину, себе на беду, так как Клиффорд увидел ее в большом стенном зеркале в вызолоченной раме и с ртутной подводкой, в которое за триста лет его существования, несомненно, смотрелись тысячи женщин, и оно по-странному отразило Анджи. Словно она была самой скверной женщиной, глядевшейся в него за все триста лет. Глаза Анджи отсвечивали, как внезапно осознал Клиффорд, самым подлым злорадством, и он понял (слишком поздно, чтобы спасти свою честь, но хотя бы вовремя, чтобы спасти Нелл), чего добивается Анджи. И кончил завязывать галстук.
Клиффорд больше ни слова не сказал Анджи, он оставил ее лежать на меховом покрывале, лежать на котором у нее не было ни малейшего права – как-никак место это принадлежало Хелен – и был в клинике де Уолдо в 9.15, что, к счастью, обеспечило некоторый запас времени, оказавшийся совершенно необходимым, так как в приемной ему чинили всяческие препятствия, а операция была перенесена на полчаса раньше. Меня не оставляет жуткое чувство, что доктору Ранкорну не терпелось наложить руки на ребенка Хелен и уничтожить его изнутри. Аборт иногда необходим, иногда нет, но всегда печален. Он для женщины то же, что война для мужчины: живая жертва во имя справедливого или несправедливого дела – это уж вам решать. Он означает принятие жестокого решения: кто-то должен умереть, чтобы кто-то другой жил в чести, уважении и довольстве. У женщин, разумеется, нет командиров – генералом женщины должна быть ее собственная совесть, – патриотические военные песни не облегчают им необходимость убивать, а после – ни парадов победы, ни орденов, только ощущение потери. И как на войне, кроме мужественных и благородных людей, есть вампиры, трупоеды, спекулянты и грабители могил, так и в клиниках-абортариях есть не только хорошие, но и скверные люди, и доктор Ранкорн был очень плохой человек.
Клиффорд отшвырнул сестру с Ямайки, двух шотландцев-санитаров – всем троим надоело еле-еле перебиваться на зарплату в национальном секторе здравоохранения, а потому они устроились в частную больницу (так, во всяком случае, они объясняли друзьям и знакомым) – и поскольку никто не пожелал сказать ему, где находится Хелен, ринулся по сверкающим пастельным коридорам клиники, распахивая все двери на своем пути без посторонней помощи. Захваченные врасплох несчастные женщины, которые сидели в кроватях в пушистых или оборчатых пижамках, взглядывали на него с внезапной надеждой, словно к ним в последнюю минуту явился их спаситель, их рыцарь в светлой броне, и все можно объяснить, поправить, завершить счастливым концом. Но, конечно, это было не так: он принадлежал Хелен, а не им.
Клиффорд нашел Хелен на каталке в предоперационной, облаченную в белый балахон, с волосами, убранными под тюрбан. Над ней наклонялась сестра, а Хелен была без сознания: ее сейчас должны были вкатить в операционную. Клиффорд сцепился с сестрой, оттесняя ее от каталки.
– Отвезите эту женщину немедленно в палату, – сказал он, – или, клянусь Богом, я вызову полицию! – И он безжалостно защемил ее пальцы в рулевом управлении каталки. Сестра заорала. Хелен не шевельнулась. Из операционной вышел доктор Ранкорн выяснить, что происходит.
– Попался с руками, обагренными кровью! – язвяще сказал Клиффорд, и доктор Ранкорн не мог бы этого отрицать. Он только что разделался с близнецами на довольно позднем месяце, и крови было много. Но доктор Ранкорн гордился своим мастерством с близнецами – его клиника не имела никакого касательства к тем частым случаям, когда при аборте одного близнеца убирали, а другой, не замечаемый никем, кроме своей ничего не понимающей матери, продолжал развиваться все положенные девять месяцев. Нет, если имелся близнец, доктор Ранкорн выпалывал и его.
– Этой молодой даме предстоит обследование брюшной полости по ее собственному желанию, – сказал он. – А поскольку вы не состоите с ней в браке, никакого законного права вмешиваться у вас нет.
В ответ Клиффорд просто его ударил, и правильно сделал. В определенных случаях насилие может быть оправдано. На протяжении своей жизни Клиффорду было суждено ударить троих людей. Первым был отец Хелен, пытавшийся разлучить его с ней, вторым был доктор Ранкорн, пытавшийся отнять у него ребенка Хелен, а до третьего мы пока не добрались, но и там причиной послужила Хелен. Такое уж действие оказывают некоторые женщины на некоторых мужчин.
Доктор Ранкорн упал на пол и встал с разбитым носом. К большому своему сожалению, должна сказать, что никто из его подчиненных к нему на помощь не пришел. Он пользовался всеобщей нелюбовью.
– Пусть так, – сказал он устало. – Я вызову частную машину скорой помощи, да падут последствия на вашу голову.
А когда дверца машины захлопнулась, он объяснил Клиффорду:
– Вы на эту только напрасно время тратите. Эти девицы – последние потаскухи, и ничего больше. Я делаю то, что делаю, не ради денег. Я делаю это, чтобы избавить невинных младенцев от чудовищного будущего и чтобы оградить человечество от генетического загрязнения.
Пухлое лицо доктора Ранкорна после удара Клиффорда стало еще пухлее, а пальцы у него были как красные садовые слизни. Он, казалось, внезапно воспылал желанием заручиться одобрением Клиффорда – побежденные часто ищут одобрения победителей, но, разумеется, надеяться ему было не на что. Клиффорд только еще больше запрезирал доктора Ранкорна за ханжество, но, увы, частица этого презрения распространилась и на Хелен, словно – оставляя в стороне причину, почему она оказалась в клинике де Уолдо – одного того, что она переступила порог этого ужасного и вульгарного места, было достаточно, чтобы замарать ее, причем навсегда.
Санитары скорой помощи внесли Хелен, все еще не очнувшуюся, по лестнице дома на Гудж-стрит, посоветовали Клиффорду вызвать врача и удалились. (Позднее клиника де Уолдо прислала счет, но Клиффорд отказался его оплатить.) Клиффорд сидел рядом с Хелен, смотрел на нее, ждал и думал. Врача он не вызвал. По его заключению ей ничего не угрожало. Она дышала легко и спокойно. Искусственный сон перешел в естественный. Лоб у нее покрывала испарина, красивые волосы закудрявились и слиплись в темные пряди, обрамлявшие ее лицо. Тонкие жилки на висках голубели, густые ресницы бахромой лежали на бледных прозрачных щеках, брови изгибались изящными, но стойкими дугами. Лицам, как правило, требуется одушевление, чтобы сделать их красивыми, но лицо Хелен оставалось безупречным даже в покое. Ничего столь близкого к совершенству картины Клиффорду было не найти. Его гнев, его возмущение угасли. Это несравненное создание было матерью его ребенка. Клиффорд знал, что намек Анджи был нелеп, убежденный силой чувства, которое нахлынуло на него, едва он вспомнил, каким чудом его ребенок спасся от гибели. Первое его спасение. Клиффорд не сомневался, что будут и другие. Слишком ясно он видел, что Хелен способна обмануть, наделать глупостей, проявить полное безрассудство и, самое худшее, полное отсутствие вкуса. Его дитя соприкоснулось так близко, так рано с жутким доктором Ранкорном! А с годами эти качества будут становиться в Хелен все более явными. Ребенка необходимо оградить.
– Я позабочусь о тебе, – сказал он вслух. – Не бойся.
Нелепая сентиментальность! Но, думаю, он подразумевал Нелл, а не Хелен.
Клиффорду в этот день следовало быть в «Леонардо». Выставка Хиеронимуса Босха продлевалась на три месяца. Чтобы обеспечить галерее максимум рекламы и максимум выгоды для себя, надо было успеть сделать очень много. И все-таки Клиффорд продолжал сидеть рядом с Хелен. Он позволял своим пальцам поглаживать ее по лбу. Едва увидев ее, он возжаждал обладать ею, чтобы она была его и ничья больше, и потому что она была дочерью Джона Лалли, и потому что в конце концов это распахнет перед ним больше дверей, чем все миллионы Анджи – но до пытки прошлой ночи он не знал, как сильно он ее любит и тем самым подвергает себя опасности. Какая женщина была когда-нибудь верна? Его мать Синтия предавала его отца Отто полдесятка раз в год, и так всю их совместную жизнь. Так почему же Хелен, почему любая другая женщина окажется вдруг иной? Но теперь появился ребенок, и на этом ребенке Клиффорд сосредоточил все свои упования, всю веру в благородство человеческой натуры, отодвинув далеко в сторону бедняжку Хелен, которая ведь пыталась спасти не только себя, но и Клиффорда.
Хелен пошевелилась, проснулась, увидела Клиффорда и улыбнулась. Он улыбнулся ей.
– Все хорошо, – сказал он. – Ребенка ты не потеряла. Но почему ты не сказала мне?
– Боялась, – ответила она просто и добавила, отдаваясь его заботам: – Тебе придется заниматься всем. Я, по-моему, не гожусь.
Клиффорд, памятуя о «ну просто всех» и о ширящихся талиях, позвонил родителям и сказал, что церковная церемония все-таки отменяется. Он предпочтет сочетаться браком в Кекстон-Холле.
– Но ведь это же муниципальная регистратура и ничего больше! – пожаловалась Синтия.
– Все, кто есть кто-то, женятся там, – ответил он. – Это современный брак. Богу присутствовать не обязательно.
– Достаточно его замены тут на земле, – сказала Синтия.
Клиффорд засмеялся и не стал отрицать. Во всяком случае он сказал «все», а не «ну просто все».
ПРЫЖОК В БУДУЩЕЕ
Бракосочетание Клиффорда Вексфорда и Хелен Лалли произошло в Иванов день 1965 года. На Хелен было кремовое атласное платье, отделанное брюссельскими кружевами, и все говорили, что ей бы манекенщицей быть – такая она грациозно-изящная. (На самом деле Хелен в двадцать с небольшим лет была для манекенщицы слишком плотненькой. Только позже, когда беды, любовь и всяческие пертурбации сняли с нее лишний вес, она смогла зарабатывать себе на жизнь именно так.) Клиффорд и Хелен были редкостной парой – его львиные волосы сияли, а ее каштановые волосы кудрявились, и все, кто есть кто-то, присутствовали на свадьбе, то есть за исключением отца невесты Джона Лалли. Мать невесты, Эвелин, сидела на задней скамье в том самом голубом в рубчик платье, в котором она была на приеме, где Клиффорд с Хелен впервые увидели друг друга и вспыхнули взаимной любовью. Она явилась на брачную церемонию вопреки мужу. Неделю, а то и больше он не будет с ней разговаривать. Ну и пусть!
Шафером Клиффорда был Саймон Харви, нью-йоркский писатель. Клиффорд знавал его еще в давние годы, познакомился с ним в лондонской пивной, одолжил ему его первую пишущую машинку. А теперь одолжил ему деньги на дорогу. Но друг – это друг, и хотя знакомые Клиффорда исчислялись сотнями, друзья у него были наперечет. Саймон писал смешные романы на гомосексуальные темы, – несколько преждевременно, чтобы они могли обрести популярность. (В те дни о гомосексуализме говорили только шепотом с угрюмой серьезностью.) Вскоре, разумеется, ему предстояло стать миллионером.
– Как она тебе? – спросил Клиффорд.
– Если уж тебе приспичило жениться на женщине, – сказал Саймон, – лучше нее ты не нашел бы. – И он не уронил кольцо, и произнес теплейший тост, и это вполне оправдывало потраченные на авиабилеты деньги, с которыми Клиффорд простился навсегда – и он это прекрасно знал.
Посаженым отцом Хелен был ее дядя Фил, брат Эвелин. Он торговал автомобилями, был пожилым, краснолицым и шумным, однако все ее молодые знакомые либо побывали ее любовниками, либо чуть-чуть не побывали, а потому годились в посаженые отцы еще меньше, хотя, конечно, не предали бы ее и Клиффорд остался бы в неведении. Она хотела, чтобы ее брак совершился без лжи. Как ни странно, дядя Фил Клиффорда не возмутил: он сказал только, что иметь родственника, причастного к торговле автомобилями, очень полезно, и тут же заключил сделку – «Мерседес» за его «МГ», он же теперь женатый человек. И тогда Хелен обрадовалась, что дядя Фил присутствует на ее свадьбе, – ведь среди гостей родственников и друзей со стороны Вексфордов было слишком уж много, а со стороны Лалли слишком уж мало. У Хелен друзей хватало, но подобно многим очень красивым девушкам, она чувствовала, что с мужчинами ладит лучше, чем с женщинами, и немножко страдала, замечая, что женщинам она не нравится.
Никто (из тех, кто был кем-то), кроме Клиффорда, не знал, что Хелен в день своей свадьбы была на четвертом месяце беременности… Ах да! И Анджи, разумеется, но она приглашения не получила и улетела в Йоханнесбург зализывать раны. (Впрочем, Анджи твердо решила заполучить Клиффорда и никакие «беру тебя в жены» и «пока смерть нас да не разлучит», обращенные к другой, не могли подорвать в ней этой решимости.) Это был чудесный день в самых разных отношениях. На приеме к Клиффорду подошел сэр Ларри Пэтт и сказал:
– Клиффорд, я сдаюсь. Вы – новый мир, а я – старый. Я удаляюсь на покой. Вы будете главой «Леонардо». Так вчера решило правление. Вы слишком молоды, как я им вчера и сказал, но они не согласились. Отныне теперь все в ваших руках, мой мальчик.
Счастье Клиффорда было теперь полным. Никогда уже этот день не повторится! Хелен вложила белую ручку в его руку и пожала ее, он на ее пожатие не ответил, но спросил: «Как маленький?», а она сказала «Тсс!» и не поняла, что он уже не принимает ее безоговорочно, но судит, и ее пожатие счел детским и вульгарным.
Леди Ровена в сером платье-тунике, белой гофрированной блузке и галстуке, повязанном у горла пышным бантом, выглядела переодетым мальчиком и помаргивала фальшивыми ресницами (их носили решительно все) приехавшему из Миннеаполиса одному из двоюродных братьев Синтии, быстро условившись о свидании под носом у его супруги. Синтия заметила это и вздохнула. Не надо было приглашать этих родственников! Ей следовало сохранить верность принципам и не возобновлять отношений с семьей, которая так оскорбляла и поливала ее грязью в юности. Хватит и того, что все это у них в крови. Вчера отец нежно любил ее, сегодня от нее отрекся. Только благодаря ей им удалось спастись из Дании – она ради этого шла на пытки, на смерть, а отец холодно поблагодарил ее и даже не улыбнулся ей. Простить он не пожелал. Она попыталась не думать о нем. Клиффорд был очень похож на ее отца, глядел на нее детскими глазами, такими же темно-голубыми, как у деда. В том-то и была беда. Она от души надеялась, что он будет счастлив, что Хелен даст ему то, что она дать не смогла, то есть свою любовь. Но, может быть, он ничего не замечал? Она ведь всегда вела себя с ним так, словно любила его, или ей это казалось?
Отто и Синтия уехали домой в своем «роллс-ройсе». За рулем сидел Джонни. В перчаточнике он хранил заряженный пистолет в память о былых днях. Синтии показалось, что Отто немного расстроен.
– В чем дело? – спросила она. – Мне кажется, Хелен способна составить его счастье, как никакая другая женщина. Правда, он даже ребенком никогда не бывал до конца доволен. Ей придется нелегко.
– Меня беспокоит только одно, – угрюмо сказал Отто. – Что он будет делать на «бис»? Глава «Леонардо» в его возрасте! Это ударит ему в голову.
– Не имеет значения, – отозвалась Синтия. – Он уже воображает себя Богом.
Ночь Клиффорд с Хелен провели в «Ритце», где двуспальные кровати – самые лучшие, самые мягкие, самые изящные во всем Лондоне.
– Что твои родители подарили нам к свадьбе? – спросил Клиффорд, и Хелен пожалела, что он задал такой вопрос. Настроение у него было какое-то странное – и ликующее, и беспокойное.
– Тостер, – ответила она.
– Казалось бы, твой отец мог бы подарить нам какую-нибудь свою картину, – сказал Клиффорд.
Поскольку по стенам Клиффорда уже висело полтора десятка небольших произведений Лалли, купленных за гроши, а восемь больших картин укрывались в подвалах «Леонардо», где никто не мог их увидеть, Хелен такого мнения не разделяла. Но ей было 22 и она была никто, а Клиффорду было 35 и он был очень кто-то, так что ее мнение осталось при ней. После эпизода в клинике де Уолдо она уже не могла с прежней легкостью посмеиваться над ним, поддразнивать, пока его мрачность не рассеивалась, чаровать его. По правде сказать, она относилась к нему теперь слишком серьезно, что не шло ему на пользу, а тем более ей самой. Она вела себя неверно, но ведь она была дочерью не только своего отца, а и своей матери, и это сказывалось.
Кроме того, у нее имелись и другие причины для тревоги. Она лежала без сна и тревожилась из-за них. Для их семейной жизни Клиффорд купил дом в Примроуз-Хилле, в то время немодном районе на Северо-Западе Лондона возле Зоопарка. «Кофейню» он продал за 2 500 фунтов и купил на Чолкот-Плейс дом за 6 000 фунтов, рассудив, что вскоре цена эта заметно увеличится. (И был совершенно прав.) Он не сделал ее совладелицей. С какой, собственно, стати? В конце-то концов, это были еще шестидесятые годы, и недвижимость человека была недвижимостью человека, жена же человека обслуживала ее, и ей полагалось испытывать благодарность за такую честь. Сумеет ли она управляться с этой недвижимостью как полагается? Ведь она еще так молода! И знала, что она неаккуратна. Отказавшись от работы у «Сотби», она начала посещать кулинарные курсы. И тем не менее! Клиффорд ведь сказал – и она признала его правоту, – что ей понадобится все ее время, и вся энергия, чтобы вести дом, принимать его друзей и коллег, которые, как он сам указал, непрерывно становились все более знаменитыми и великими. Хватит ли у нее времени, хватит ли энергии, раз она ждет ребенка? А когда можно будет упоминать о том, что она ждет ребенка? Очень неловкая ситуация. Тем не менее она была полна надежд, как и полагается новобрачной в ночь после свадьбы. Она, например, надеялась, что друзья, коллеги и клиенты Клиффорда не сочтут ее неумелой глупой девчонкой. И надеялась, что Клиффорд тоже не сочтет ее такой. И надеялась, что сумеет растить ребенка, надеялась, что не будет тосковать по свободе и собственным друзьям и не очень скучать по матери и по отцу – короче говоря, она надеялась, что поступила как следовало. Но какой и когда был у нее выбор? Встречаешь кого-то… ну и все.
Клиффорд поцеловал ее, и губы у него были горячими и тяжелыми, и он обнял ее, и руки у него были худощавыми и сильными. День был долгим – день свадьбы, пришлось пожать сотню рук, выслушать сотню поздравлений. Если она тревожится, то потому что устала. Но как странно, что вместе с физическим успокоением, даруемым любовью, шаг в шаг, не отставая, точно сестричка, требующая, чтобы с ней считались, явились и тревога, и боязнь будущего, и фантазия, что жизнь катится, точно волны к берегу, вечно рассыпающиеся, прежде чем его достигнуть – и хуже того: чем выше гребень, тем глубже ложбина за ним, так что даже счастья следует страшиться.
Глубокой ночью хорошенький золотистый телефон на тумбочке вдруг зазвонил. Трубку сняла Хелен. Клиффорд всегда спал крепко, не очень долго, но глубоким сном – белокурая голова тонет в подушке, ладонь по-детски под щекой. Торопливо протягивая руку к трубке, чтобы он не проснулся, Хелен успела подумать, что это чудесно: знать такие интимные подробности о таком замечательном человеке. Звонила Анджи из Йоханнесбурга. Она осведомилась о свадьбе, извинялась за свое отсутствие.
«Но тебя же не приглашали!» – чуть было не сказала Хелен, но удержалась. Нельзя ли Анджи поговорить с Клиффордом, спросила Анджи, и поздравить его с тем, что он стал директором «Леонардо»? В конце-то концов, устроил это ее отец!
– Сейчас два часа ночи, Анджи, – сказала Хелен с тем упреком, на какой осмелилась. – Клиффорд спит.
– И спит он так крепко! – сказала Анджи. – Уж я-то знаю. Попробуй ущипни его за попку. Обычно это дает результаты. А ладонь он по-детски подсунул под щеку? Только вспомню… Счастливица ты!
– Как ты узнала? – спросила Хелен.
– А так же, как мы все, милочка.
– Когда? – расстроенно спросила Хелен. – Где?
– Ты обо мне? Давным-давно в далеком прошлом. Во всяком случае, с точки зрения Клиффорда. По меньшей мере два месяца назад. Но после твоей неудавшейся ночи в клинике ни разу. Было это в «Кофейне». Ну а раньше, естественно, много-много раз во многих и многих местах. Но ты же сама все знаешь. Разбуди его, а? Не будь ревнивой дурочкой. Если уж я не ревную – а я не ревную, – тебе-то что ревновать?
Хелен положила трубку и заплакала, но беззвучно, не шевелясь, так, чтобы Клиффорд не услышал и не проснулся. Затем на всякий случай она сняла трубку с рычага, чтобы Анджи не перезвонила. Возмущаться, горевать… что толку? Это она знала. Надо поскорее успокоиться и так или иначе создать новое представление о себе, Клиффорде и ее браке.
ПЕРВЫЕ ДНИ
Просто поразительно, как, едва свадьба осталась позади, начала шириться талия Хелен. Два дня спустя подвенечное платье уже не сходилось в поясе, а через неделю при попытке застегнуть его на груди швы грозили лопнуть.
– Поразительно, – говорил Клиффорд, который снова и снова просил ее надеть платье, словно чтобы определять на глаз степень ее беременности. – Полагаю, ты решила, что можешь расслабиться. Но нет. Сделать остается еще очень много.
Что было совершенно верно. Дом в Примроуз-Хилле необходимо было превратить из меблирашки в жилище, достойное Вексфорда и его расцветающей новобрачной, куда можно было бы приглашать друзей, которыми он намеревался обзавестись. А поскольку Клиффорд был всегда очень занят, взяться за все это предстояло Хелен. И она взялась. Он очень оберегал ее беременность, но не позволял ей чувствовать себя дурно. Если она утром надрывно кашляла над тазиком, он деловито хлопал в ладоши, говорил «довольно!», и каким-то чудом этого оказывалось довольно. Он не требовал, чтобы она советовалась с ним об обоях, краске или мебели, оговорил лишь, что стены должны годиться под картины, а мебель должна быть старинной, не новой, так как новая перепродается всегда в убыток. Он, казалось, одобрял все, что она делала – или, во всяком случае, не неодобрял. По субботам и воскресеньям он играл в теннис, а она смотрела и аплодировала. Ее рукоплескания ему нравились. Но ведь ему нравились рукоплескания кого угодно. Она это понимала.
– Ты совсем не спортивна! – жаловался он.
А она думала, что, наверное, Анджи была спортивной и все остальные тоже.
На поверхности все шло отлично. Дни были солнечные, полные полезной деятельности, младенец побрыкивался; ночи были неловкими и менее бурными, но успокаивающими. Вскоре знакомые Клиффорда начали осторожно заглядывать в гости и, обнаружив, что его молодая жена не так глупа, как они опасались, засиживались и становились друзьями; ее друзья приходили, видели и не возвращались, обнаружив, что она для них почему-то потеряна. Как они, молодые, бедные, чуть-чуть богемистые, без честолюбивых устремлений, могли чувствовать себя непринужденно с Клиффордом Вексфордом, которому требовалось что-то помимо чисто человеческих качеств? И как, если уж на то пошло, могла себя чувствовать с ним непринужденно она сама? Она видела, что ей следует быть более женой Вексфорда, чем дочерью «Яблоневого коттеджа». Она научилась обходиться без болтовни и близости своих друзей, без приятного тепла их заботливого внимания. Когда они не возвращались, она не звала их обратно. Они все милые люди, они ведь приходили, несмотря на Клиффорда. Читатель, суть заключалась в том, что она отяжелела, огрузнела и начинала ходить вперевалку – вы же знаете, какими становятся женщины в конце беременности, – а младенец давил на седалищный нерв, но она стискивала зубы, и ставила свою улыбку на «ясно», а не на «усталость» и «жалобы». Все ради Клиффорда. Она будет для Клиффорда всем. Он больше ни разу не взглянет ни на одну другую женщину. И одновременно она знала, что все бесполезно. Она его потеряла, хотя как и почему ей ясно не было.
СЧАСТЛИВОЕ ВРЕМЯ
Маленькая Нелл появилась на свет в день Рождества 1965 года в Мидлсекской больнице. Ну а Рождество – не лучшее время, чтобы производить на свет младенцев. Больничные сестры пьют слишком много хереса и распевают рождественские песни, молодые врачи целуют их под омелой, старшие хирурги одеваются дедами-морозами. Хелен родила Нелл без их помощи в отдельной палате, где лежала одна. Лежи она в обычной палате, там нашлась бы хотя бы еще одна роженица, которая помогла бы ей, ну а при данных обстоятельствах ее красная лампочка час за часом мигала в комнате сестер и никто этого не замечал. Тогда еще присутствие отцов при появлении на свет их детей в моду не вошло, да и в любом случае Клиффорд содрогнулся бы при одной такой мысли. К тому же его с Хелен пригласил на обед в Сочельник именитый художник Дэвид Феркин, который подумывал покинуть Галерею изящных искусств ради «Леонардо», и отказываться от такого приглашения Клиффорд не собирался. Оно представлялось ему слишком знаменательным. Первые схватки Хелен ощутила в такси по дороге в мастерскую Феркина. Разумеется, ей не хотелось стать обузой.
– По-моему, это ничего не значит, – сказала она. – Скорее всего, несварение желудка. Вот что: завези меня в больницу, а когда они меня осмотрят и отправят домой, я возьму такси и приеду к Дэвиду.
Клиффорд поймал Хелен на слове, завез ее в больницу и поехал на обед один. Позже Хелен к нему не присоединилась.
– Даже если у нее роды, в чем я сомневаюсь, – сказал Дэвид Феркин, – то, когда ребенок первый, они тянутся вечно, а потому беспокоиться нечего. И не обрывай больничный телефон, не будь занудой.
Дэвид Феркин ненавидел детей и гордился этим. Хелен крепкая, здоровая молодая женщина, утверждали все гости, и беспокоиться нечего. И никто не начал загибать пальцы, подсчитывая, сколько месяцев прошло со дня свадьбы – по крайней мере Клиффорд ничего такого не заметил.
Хелен же действительно была крепкой, здоровой молодой женщиной, пусть перепуганной, а Нелл была крепким, здоровым младенцем и появилась на свет благополучно, пусть и без посторонней помощи, в 3 часа 10 минут утра. Солнце Нелл оставило Стрельца и как раз вступило в Козерога, сотворив ее жизнерадостной и энергичной; Луна ее как раз восходила в Водолее, что сделало ее доброй, обаятельной, великодушной и хорошей; Венера в полной силе стояла посреди небес в Весах, своем собственном доме, что наполнило Нелл желаниями, сделало способной дарить и принимать любовь. Однако Меркурий находился слишком близко к Марсу, Нептун противостоял обоим, а ее Солнце противостояло ее Луне, так что на протяжении жизни Нелл суждено было оказываться в необычных положениях, притягивать великие несчастья, перемежающиеся с великим счастьем. Сатурн в соединении с Солнцем и сильный, но в противостоянии с двенадцатым домом, указывал, что тюрьмы и исправительные заведения будут заметно омрачать ее жизнь – и выпадут времена, когда она будет смотреть на мир из-за решетки. Во всяком случае, таково одно из возможных толкований. И его достаточно. Как еще можем мы объяснить события, порождаемые судьбой, а не нашей натурой?
На первый крик Нелл в палату пристыженно вбежала сестра, и когда новорожденная, вымытая и спеленутая, была наконец положена на руки Хелен, Хелен влюбилась – не так как в Клиффорда в вихре эротического упоения и боязливых предчувствий, но безоговорочно, глубоко и навсегда. Когда Клиффорда оторвали от послеобеденного коньяка и хлопушек (лучшие рождественские из «Харродса») и он предстал у ее кровати в четыре утра, она показала ему маленькую почти со страхом – наклонилась над колыбелью и отогнула уголок одеяльца с крохотного личика. Она все еще заранее точно не знала, что Клиффорду понравится, а что не понравится, что он одобрит, а что отвергнет. Она теперь робела перед ним, почти испытывала страх. И не понимала причины. Но надеялась, что появление Нелл все поправит. Она, как вы обнаружите, не думала о перенесенных мучениях, не обижалась, что Клиффорд покинул ее в такой момент, а просто искала, как лучше угодить ему. В эти первые, многим чреватые месяцы брака она, как я уже говорила, походила на свою мать больше, чем когда-либо прежде или потом.
– Девочка! – сказал он, и на миг Хелен почудилось, что он этого не одобряет, но он глядел на свою дочь и улыбался, а потом сказал: – Не хмурься, любовь моя, все будет отлично.
И Хелен готова была поклясться, что малютка тут же перестала хмуриться и улыбнулась в ответ, хотя сестры и утверждали, что это невозможно: младенцы первые шесть недель не улыбаются. (Все сестры говорят так, все матери знают, что это не так.)
Он взял малютку на руки.
– Осторожнее! – сказала Хелен, но предостережение было лишним: Клиффорд привык держать в руках предметы огромной ценности. И тут же он, к своему изумлению, ощутил (и очень остро) всю боль и всю радость отцовства – раскаленную иглу тревоги в сердце, то есть стремление защитить, оберечь, и теплое сияние, то есть убеждение в своем бессмертии, сознание великой оказанной тебе чести, сознание, что ты держишь на руках не просто ребенка, но будущее всего мира, осуществляемое через тебя. И еще он испытывал нелепую благодарность к Хелен за то, что она родила эту девочку, сделав такое чувство возможным. В первый раз с тех пор, как он спас ее из клиники де Уолдо, он поцеловал ее с неомраченной любовью. Собственно говоря, он простил ее, и Хелен расцвела от его прощения.
– Все будет хорошо! – Она закрыла глаза и процитировала что-то, что прочла, хотя и не помнила когда и что именно. – И все будет хорошо, всякое-всякое будет хорошо!
Клиффорд даже не поставил ее на место, спросив, откуда эта цитата. И действительно, некоторое время все было очень-очень хорошо.
Вот так почти до года Нелл жила в коконе счастья, сплетенном ее родителями. «Леонардо» процветала под руководством Клиффорда Вексфорда – был приобретен интересный Рембрандт, были проданы несколько скучных голландцев, был повешен предполагаемый Боттичелли, обозначенный именно так, к огромному изумлению Уффици, а в новом отделе современного искусства цена картины Дэвида Феркина (которому было поставлено условие писать не больше двух полотен в год, чтобы не испортить своего рынка) взлетела до пятизначного числа. Хелен похудела на двенадцать фунтов и поочередно молилась на Клиффорда и на малютку Нелл. Любить даже приятнее, хотя и труднее, чем быть любимой. А то и другое вместе – может ли быть радость выше?
ЦУНАМИ БЕДСТВИЙ
Читатель, брак, связанный в спешке, способен стремительно распуститься, точно джемпер ручной вязки – стоит оборвать одну нитку, потянуть, еще потянуть, и от него ничего не останется. Только бесформенная кучка бросовой пряжи. Или, скажем, по-другому: вам кажется, что вы живете во дворце, а на самом деле это карточный домик. Сдвиньте одну карту и остальные рассыпаются, плоско ложатся на стол, и от недавнего дворца не остается ничего. Когда Нелл шел одиннадцатый месяц, брак Вексфордов рухнул, погребая бедного ребенка под развалинами – бац! бац! бац! – одно скверное событие за другим, еще более скверным.
Вот как это произошло.
Конрены устроили 5 ноября вечеринку с фейерверком. Помните? Теренс, зачинатель «Ареала»? И Шерли, позже в «Сверхженщине» и «Кружевах»? Все, кто был кем-то, присутствовали там, в том числе и Вексфорды.
Хелен оставила Нелл дома с няней: она не хотела пугать ребенка треском и хлопками. Явилась она туда до Клиффорда, который должен был приехать прямо из «Леонардо». На ней была вышитая кожаная курточка и сапожки с множеством кисточек – такая тоненькая, беззащитная, удивительно хорошенькая и нежная, и словно бы изумленная, даже чуть ошеломленная, как часто выглядят молоденькие жены энергичных мужчин, то есть весьма притягательно для других мужчин, которые начинают вести себя как самцы оленей во время гона – могучие рога сцепляются, и «я получу то, что твое, Богом и Природой клянусь, получу!». Будь на ней ее старый голубой трикотаж, возможно, ничего не случилось бы.
Клиффорд приехал позднее, чем ожидала Хелен. Она чувствовала себя обиженной. Слишком уж много времени и внимания он отдавал «Леонардо». Колбаски с треском лопались, горячая картошка рассыпалась раскаленными угольками, ракеты взрывались, и фонтаны света били в небо, и над садами Камден-Тауна ветерок подхватывал восторженные крики вместе с дымом праздничных костров. В горячем пунше было много рома. Будь его поменьше, ничего, возможно, не случилось бы.
Сквозь завесу дыма Хелен увидела идущего к ней Клиффорда. И простила его, и начала улыбаться. Но кто это рядом с ним? Анджи? Хелен перестала улыбаться. Не может быть! Последний раз Анджи подавала признаки жизни из Южной Африки. Но нет, это она! Меховое манто, меховая шапочка, высокие кожаные сапоги, мини-юбка, модное в те дни обтянутое чулком пространство бедра между верхом сапог и низом юбки. Анджи, которая ухмылялась Хелен, нежно-пренежно сжимая руку Клиффорда. Хелен замигала, и Анджи исчезла. Еще того хуже: зачем она прячется? О чем они договорились? Звонок Анджи в первую брачную ночь Хелен не разгласила – проглотила боль, проглотила оскорбление, забыла, выкинула из головы. То есть так она была убеждена. Будь это действительно так, а не просто ее убеждение, ничего, возможно, не случилось бы.
Клиффорд взял Хелен под локоть супружески ласково. Хелен раздраженно стряхнула его руку – а вот этого женщина ни в коем случае делать не должна, если мужчина о себе высокого мнения. Но она, ожидая Клиффорда, выпила четыре стаканчика горячего пунша и была не так трезва, как ей казалось. Если бы только она позволила ему поддерживать ее за локоть! Так нет же.
– Это была Анджи, ты приехал с Анджи, ты был с Анджи.
– Была. Приехал. Был, – невозмутимо ответил Клиффорд.
– Я думала, она в Южной Африке.
– Она прилетела помочь мне с организацией Современного отдела. Если бы ты хоть чуточку интересовалась «Леонардо», это не было бы для тебя новостью.
Нечестно! Разве Хелен не посещала ежедневные курсы по истории искусства, чтобы нагнать упущенное? Разве она в 23 года не вела дом, не руководила слугами, не принимала гостей и не растила дочку? Разве муж не пренебрегал ею ради «Леонардо»? Хелен хлопнула Клиффорда по щеке (ах, если бы она удержалась!), а из дыма праздничных костров вышла Анджи и снова улыбнулась Хелен – мимолетной победной улыбкой, которую Клиффорд не увидел. (А вот что Анджи могла бы поступить иначе, этого я не говорю. Нет уж, господа хорошие!)
– Ты просто сумасшедшая, – сказал Клиффорд Хелен, – помешалась на ревности! – И он тотчас удалился с Анджи. (О-о-о!) Ну так он же рассердился.
Какому мужчине понравится, если его на людях бьют по щеке или без всякого повода обвиняют в супружеской неверности. А свежего повода бесспорно не было. Анджи выжидала: ее отношения с Клиффордом в последнее время действительно ограничивались новоорганизованным Современным отделом «Леонардо». Да, Клиффорд практически забыл, что они когда-то были иными, а то разве он привел бы Анджи на вечеринку? (Ах, если бы он ее не привел! К чести Клиффорда, он подобно Хелен и в отличие от Анджи был способен сделать нравственный выбор.)
Клиффорд отвез Анджи в ее дом в Белгрейвии, а сам отправился прямо домой в Примроуз-Хилл, слушал музыку и ждал Хелен. Он решил ее простить.
Он ждал до утра, а она так и не вернулась. Потом она позвонила и сказала, что звонит из «Яблоневого коттеджа»: ее мать заболела. И быстро положила трубку. Клиффорд это уже слышал – и послал Джонни проверить. Конечно, Хелен там не было. Да и как она могла туда попасть? Отец все еще не пускал ее на порог. Нелепость такой лжи усугубила ее проступок.
А где же Хелен провела ночь? Хорошо, я скажу вам. После того, как Клиффорд ушел под руку с Анджи, Хелен на много-много стаканчиков пунша позже ушла под руку с неким Лоренсом Деррансом, сценаристом, мужем миниатюрной Анн-Мари Дерранс, соседки и близкой подруги. (После выбора этого поступка из всех возможных альтернатив хода назад уже не было. Больше никаких «если бы». Хлоп, хлоп, хлоп, хлоп – карточный домик рассыпался.)
Анн-Мари, сгусточек энергии, jolie-laide,[5] ростом в 4 фута, 10 дюймов, весом в 85 фунтов осталась плакать, рыдать и в большом возбуждении сообщать всем и каждому, что Хелен Вексфорд и ее муж ушли вместе. Не удовольствовавшись этим, на следующее же утро она исторгла у Лоренса признание. (Я отвез ее к себе в контору. На диване. Очень неудобно. Ты понимаешь, все эти книги и рукописи. Я был жутко пьян. Кто-то что-то подлил в пунш. Она выглядела такой расстроенной. Она выглядела такой расстроенной! Анн-Мари. Ну получилось так. Прости, прости.) И услышав все это, еще до того, как Хелен вернулась домой (забежала прежде к подруге немного успокоиться – такой бесконечно виноватой она себя чувствовала), Анн-Мари явилась к Клиффорду и рассказала ему, где Хелен была ночью, добавив много совершенно ненужных и лживых подробностей.
И потому, когда Хелен все-таки вернулась домой, Клиффорд категорически не желал прощать. Собственно говоря, Джонни как раз кончил менять замки. Хелен стояла перед дверью на резком ноябрьском ветру, ее муж и малютка-дочь были по ту сторону запертой двери, в тепле.
– Впусти меня, впусти меня! – кричала Хелен, но он ее не впустил. Хотя Нелл издала сочувственный вопль, его сердце не смягчилось. Неверная жена – ему не жена. Она для него хуже посторонней, она враг!
Ну Хелен пришлось обратиться к адвокату, что же ей оставалось делать? Клиффорд уже побывал у своего, он времени не терял. Анн-Мари еще толком не договорила, а он уже звонил. Адвокат был очень именитый и дорогой, но и этого мало: Анн-Мари тут же решила воспользоваться случаем и развестись с Лоренсом, назвав соответчицей Хелен, и к Рождеству не один, но два брака были разбиты. И кокон любви и тепла, в котором обитала Нелл, был размотан быстрее, чем мог уследить глаз или постичь ум, – во всяком случае, так казалось Хелен, и в воздухе над младенческой головкой Нелл метались слова ненависти, отчаяния и злобы, а когда она улыбалась, никто не отвечал ей улыбкой, и Клиффорд разводился с Хелен, назвав соответчиком Лоренса и требуя передачи их маленькой дочери ему.
Возможно, вам неизвестен обычай «называть соответчиков». В прошлом, когда институт брака был прочнее и нерушимее, чем нынче, для того чтобы разъединить супружескую пару, требовалось доказать вмешательство извне. Брак не просто «необратимо рушился» под воздействием внутренних сил. Являлся некто и делал нечто – чаще всего в сексуальном плане. Этот некто именовался «третьим лицом». В поисках улик исследовались простыни, частные сыщики делали фотоснимки сквозь замочные скважины, а третье лицо называлось соучастником (соучастницей) и его (ее) фамилия попадала в газеты. Все это было омерзительно. И даже если оба супруга просто хотели расстаться без всяких взаимных обид, ритуал с простынями и замочными скважинами совершать все-таки приходилось. О, разумеется, худа без добра не бывает, и выросло целое племя девушек, населявших приморские отели и поставлявших все необходимые улики: они недурно, а часто и не без приятности зарабатывали на жизнь, сидя за кофе всю ночь напролет и целуясь только, когда свет в замочной скважине внезапно затмевался.
Но это конкретное худо принесло только одно относительное добро: Хелен более или менее помирилась с отцом – любой враг Клиффорда был ему другом, а посему дочь (якобы его дочь: он не желал дать Эвелин передышку и продолжал отрицать, что Хелен – его плоть и кровь) была допущена в маленькую спальню в «Яблоневом коттедже», выходившую на заднюю лестницу, где могла выплакивать свое горе и стыд, а знакомая зарянка сидела на яблоневой ветке прямо против ее окна, наклоняла головку набок и, щеголяя красной грудкой, щебетала и чирикала – зачем унывать, когда впереди у нее много счастливых дней.
ЛОЖЬ, СПЛОШНАЯ ЛОЖЬ!
Есть младенцы, из-за которых никто ни с кем не дерется. Если они некрасивы, несимпатичны, плаксивы или склонны кукситься, разведенным согрешившим матерям дозволяется сохранить их и трудиться на них долгие годы. Но какой очаровашкой была Нелл! Все хотели оставить ее себе – отец и мать, и оба набора из бабушки и дедушки. Кожа у Нелл была светлая и нежная, улыбка светлая и нежная, и она почти никогда не плакала, а если и плакала, ее тут же удавалось утешить. Она была упорной и усердной труженицей – а кому приходится трудиться тяжелее, чем младенцам? – и всячески тренировала свои способности: училась трогать, хватать, сидеть, ползать, стоять, произносить первые слова. Она была смелой, талантливой, бойкой – завидным призом, а не ношей, которая почти не стоит того, чтобы ее тащить. И как они дрались из-за нее!
– Она недостойна быть матерью, – сказал Клиффорд Вэну Эрсону, своему веснушчатому свирепому адвокату. – Она пыталась покончить абортом с девочкой. Она ее не хотела.
– Он требует ее только назло мне, – со слезами объясняла Хелен Эдвину Друзу, своему кроткому советчику-хиппи. – Пожалуйста, заставьте его перестать. Я же так его люблю! Одна-единственная глупость, вечеринка эта дурацкая, я выпила лишнего и просто мстила ему за Анджи. Я не вынесу, если потеряю еще и Нелл. Я не выдержу. Пожалуйста, помогите мне!
Эдвин Друз протянул кроткую руку, чтобы утешить свою расстроенную клиентку. Она слишком молода, чтобы выдержать все это, думал он. И Клиффорд Вексфорд весьма и весьма отрицательная личность, думал он. Она нуждается в заботливой поддержке. И пожалуй, он, Эдвин Друз, наиболее подходит для осуществления такой поддержки, думал он. Он убедит ее стать вегетарианкой, и она уже не будет поддаваться столь черному отчаянию. Собственно говоря, думал он, они с ней могли бы отлично поладить, если бы только Клиффорд и крошка Нелл не стояли у них на дороге. Пожалуй, Эдвин Друз был не лучшим ходатаем перед лицом закона, которого могла выбрать для себя Хелен, учитывая все обстоятельства. Однако она выбрала именно его.
Добавьте еще, что Клиффорд хотел, чтобы Нелл жила с ним, и имел привычку добиваться того, что хотел, и вы увидите, что в борьбе за нее у него имелись все козыри: деньги, влияние, опытные юристы, возмущенная добродетель – а также его родители Отто и Синтия, готовые поддержать его своим вкладом во все это.
– Одной мягкости мало, – сказала Синтия о Хелен. – Необходим еще здравый смысл, ну и осмотрительность.
– Мужчина способен многое вытерпеть от своей жены, – сказал Отто. – Но только чтобы его не ставили в глупое положение у всех на глазах.
А Хелен нечего было положить на весы кроме прелести, и беспомощности, и материнской любви, и добросовестности Эдвина Друза. А этого было недостаточно.
Клиффорд развелся с Хелен за супружескую измену, отрицать которую она никак не могла: более того, Анн-Мари явилась в суд и дала те же показания, что и на собственном бракоразводном процессе: «…я неожиданно возвращаюсь домой и застаю моего мужа Лоренса в постели с Хелен. Да, в нашей брачной постели. Да, оба были совсем голые». Ложь! Сплошная ложь! Хелен даже не пыталась в качестве возражения ссылаться на то, что Клиффорд совершил супружескую измену с Анджи Уэлбрук – она не хотела обрекать его на публичное позорище, а Эдвин Друз и не пробовал ее уговаривать. Хелен слишком уж была убеждена, что потеряла Клиффорда по своей вине. Даже питая к нему ненависть, она его любила, и то же можно сказать о нем в отношении нее. Но его гордость была уязвлена: он не простит и не позволит ей уязвлять его еще горше. И он получил развод, как чистый и пострадавший, а она – как виновная, и все это не сходило с газетных страниц целую неделю. С прискорбием должна сказать, что Клиффорд Вексфорд ничего против газетной шумихи не имел. Он считал, что она приносит пользу делу, да так и было.
Из Йоханнесбурга позвонил отец Анджи и загремел в трубке:
– Рад, что вы избавились от своей дряни жены. Анджи это взбодрит!
И взбодрило. Как и поразительный успех картин Дэвида Феркина, которые теперь висели на самых авангардистских стенах в стране.
– Вот видишь! – заявила Анджи. – Этому хламу, Старым Мастерам, пришел конец, конец, конец!
Когда месяц спустя решался вопрос, у кого из родителей остается ребенок, Хелен пришлось пожалеть, что она не вела борьбу более яростно. Клиффорд приводил различные доказательства того, что она не годится в матери. И не только ссылался на ее попытку сделать аборт, чего она ожидала, но и на ненормальность ее отца (человек, режущий садовыми ножницами собственные картины, едва может считаться нормальным!), которую она, несомненно, унаследовала, а также на собственную ее, Хелен, склонность к грубейшей сексуальной аморальности. Далее Хелен уже почти алкоголичка – разве она не пыталась оправдать свое прегрешение с соответчиком Деррансом, ссылкой на то, что выпила лишнего? Нет, мать Нелл тщеславная, безалаберная, безнадежная потенциальная преступница. Далее, Хелен не имеет средств к жизни, а Клиффорд имеет их. Как она намерена содержать ребенка? Разве она при первом же поводе не бросила даже свою жалкую повременную работу? Работать? Хелен? Вы шутите!
Куда бы бедная девочка ни оборачивалась, всюду ее встречал Клиффорд с новым обвинением и был столь убедителен, что она сама почти ему поверила. А в чем могла обвинить его она? Что он требует Нелл только, чтобы больнее наказать ее? Что он просто возложит все заботы о крошке Нелл на няню? Что он слишком занят, чтобы быть хорошим отцом, и что ее, Хелен, сердце разобьется, если у нее отберут ее дочку? Эдвин Друз был неубедителен. И Хелен была второй раз заклеймена в глазах света как пьяная потаскушка. Так-то вот. Клиффорд выиграл процесс.
– Опека, воспитание и контроль отцу, – объявил судья. Клиффорд посмотрел через зал на Хелен и в первый раз с начала разбирательства встретил ее взгляд.
– Клиффорд, – прошептала она, как может жена прошептать имя мужа у его смертного одра, и вопреки разноголосому хору вокруг он ее услышал, и его сердце рванулось к ней. Ярость и злоба угасли, и он пожалел, что не может отвести стрелки часов назад, чтобы он, она и Нелл снова были вместе. Он остановился во дворе суда, ожидая Хелен. Ему просто хотелось заговорить с ней, коснуться ее руки. Ведь она была уже достаточно наказана. Но Анджи вышла раньше Хелен, одетая в минимальнейшую из кожаных мини-юбок, и никто не глядел на ее ноги, а только на золотую брошь с бриллиантами у ее горла, которая стоила по меньшей мере четверть миллиона фунтов. Анджи ухватила его под руку и сказала:
– Ну превосходный результат. Ты с малюткой и без Хелен. Лоренс, знаешь ли, был не единственный.
И Клиффорд справился со своей минутной слабостью.
Вы спрашиваете, что сталось с Лоренсом? Анн-Мари, его жена, простила его – хотя так никогда и не простила Хелен, – и года через два они снова вступили в брак. Некоторые люди легкомысленны до невыносимости. Но Хелен одна неосторожность обошлась в мужа, домашний очаг и любовника (что, впрочем, случается так часто, что даже думать не хочется), не говоря уже о ребенке, о подруге, да и о репутации тоже. И когда крошка Нелл сделала свои первые шажки, ее мать при этом не присутствовала.
ПОСЛЕ РАЗВОДА
Бедный Клиффорд! Возможно, читатель, тебя удивляет, что я столь сочувственно говорю о Клиффорде, который обошелся с Хелен столь жестоко и гадко. Она допустила большую глупость, это правда, но ей же было всего 23, а Клиффорд через месяц или около того после свадьбы уже отдавал «Леонардо» куда больше внимания, чем ей, и заставил ее приревновать к Анджи, как нам известно, а Лоренс был таким же веселым брюнетом, каким серьезным блондином был Клиффорд, и она всего разок не устояла перед искушением, хотя никуда не денешься от того факта, что эпизод на диване в его конторе вполне мог бы перейти в нечто куда более прекрасное и менее пошлое, если бы ему дали развиваться естественным путем, без сокрушительных ударов, которые Анн-Мари нанесла едва зародившимся отношениям. Многие другие мужья простили бы жене точно такую же ошибку – горевали и дулись бы недели три-четыре, а потом забыли бы и продолжали бы жить как ни в чем не бывало. Но только не Клиффорд. Бедный Клиффорд, говорю я, потому лишь, что он не мог простить, а уж тем более забыть.
Бедный Клиффорд, потому что, даже ненавидя Хелен, он тосковал без ее светлого присутствия возле него и остался с Анджи, которая носила мини-юбки, хотя ноги у нее были безобразные, и немодные броши, потому лишь, что они стоили миллионы, а ее белые норковые манто выглядели бьющими в нос, а не теплыми и уютными. И которая, стоило Клиффорду вспомнить о своих вполне законных правах свежеразведенного мужчины и посмотреть направо-налево (а в красивых, умных, обворожительных женщинах, только и думающих, как бы завладеть Клиффордом, недостатка не было), принималась названивать своему папаше в Йоханнесбург (никогда не пользуясь собственным телефоном), убеждая его забрать свои капиталовложения из зыбкого Мира Искусства и поместить их в незыблемую Компанию по перегонке спирта, или «Армалит инкорпорейтед». А потому – бедный Клиффорд! Он не был счастлив.
И бедная Нелл, которой пришлось привыкать к новым лицам и новым обычаям, ибо теперь она обитала в большой сверкающей детской с достаточно приятной няней, а обожающие бабушка и дедушка с отцовской стороны часто ее там навещали – но куда пропала ее мама? В эти первые дни нижняя губка Нелл часто дрожала, но и младенец способен быть мужественно гордым: она делала над собой усилие и улыбалась, и вела себя безупречно, а кто рядом с ней был способен вполне понять всю величину ее потери? В те времена сложные механизмы детской психики не анализировались и не учитывались, не то что теперь.
– Не берите ее на руки, – требовала Синтия от няни в тех редких случаях, когда Нелл плакала по ночам. – Пусть плачет, пока не устанет. Она скоро избавится от этой привычки.
Так сама она растила Клиффорда в духе своего времени, и действительно, Клиффорд научился не поддаваться горю или страху, но вот на пользу ли было ему это, вопрос другой. К счастью, няня усвоила принципы доктора Спока и оставляла это требование без внимания.
– Как только я все налажу, – сказал Клиффорд матери, – она будет жить у меня. – Но, разумеется, он был очень занят. Недели превращались в месяцы.
И еще более бедная Хелен. Первое время после развода она жила у родителей, а это оказалось нелегко. Джон Лалли был совсем изглодан всеобъемлющей яростью и всякими «я же говорил!», и больше чем когда-либо винил мать Хелен во всем, что обернулось скверно, во всем, что оборачивалось скверно, во всем, что вот-вот должно было обернуться скверно. Каждое утро глаза Эвелин были красными и опухшими, и Хелен знала, что и в этом тоже ее вина. Она ведь слышала отца сквозь стену.
– Почему ты не помешала ей выйти за него, дура? Моя внучка в лапах негодяя, злодея, и это ты, ты прямо-таки всучила ее ему. Ты так сильно ненавидела собственную дочь? Ненавидела меня? Или ревновала и завидовала, что она молода и у нее все впереди, а ты стара и кончена?
Как ни странно, по-прежнему утверждая, что Хелен не его дочь, он заявлял все права на Нелл, как на свою родную внучку. И знаете, Джон Лалли, пока его жена и дочь горевали под его кровом, написал, вдохновляемый чистым сплином, три великолепные картины за столько же месяцев: переполненная дождевой водой бочка, в которой плавает дохлая кошка, воздушный змей в ветвях сухого дерева и водосток, забитый всевозможным мусором. Все три сейчас висят в Метрополитеновском музее современного искусства. По контракту Джон Лалли обязан был передать их «Леонардо», но делать этого, естественно, не собирался. Нет. Никогда! Он спрятал их в погребе «Яблоневого коттеджа» и только по счастливой случайности их не погубила сырость и не съели крысы. Но уж лучше его собственный погреб, ярился Джон Лалли, чем подвалы «Леонардо», куда Клиффорд Вексфорд, громоздя оскорбление на оскорбление, уже упрятал восемь из лучших его полотен.
Каждый день Хелен плакала все меньше, и три месяца спустя была готова вступить в общение с миром. Она имела право свиданий со своим ребенком раз в месяц по полдня в присутствии третьего лица. Этим третьим лицом Клиффорд назначил Анджи, а Хелен не могла представить ни единого веского возражения, и Эдвин Друз не нашел для нее хотя бы одного. (Если вы, читатель, будете когда-нибудь вовлечены в бракоразводный процесс, обязательно убедитесь, что ваш адвокат в вас не влюблен.)
ПРАВО СВИДАНИЯ!
Вот как проходили полдня, отведенные под осуществление права свидания. Синтия, бабушка Нелл, привозила ее в Лондон на поезде. На вокзале Ватерлоо их уже ждали Анджи, выбранная ею приходящая няня (чье лицо часто менялось) и «роллс-ройс» с шофером. Приходящая няня несла Нелл, потому что Анджи опасалась брать на руки такого энергичного и бойкого ребенка. К тому же ребенок мог обмочиться. Все общество отправлялось в «Кларидж», где в номере уже ждала Хелен, чувствуя себя неловко в столь фешенебельном отеле. Как жена Клиффорда она безмятежно вращалась в самых избранных сферах. Как бывшей жене Клиффорда ей чудилось, что официанты и швейцары хихикают и смотрят на нее нагло. Анджи прекрасно понимала это чувство Хелен: потому-то она и выбрала «Кларидж». Ну и конечно, она хранила о нем самые приятные воспоминания.
Няня передавала Нелл Хелен, и Нелл принималась улыбаться, лепетать, щебетать и хвастать теми словами, какие уже знала. Но так она реагировала на всякое ласковое лицо. Свою мать она уже не отличала от всех остальных и, когда ей бывало больно или страшно, тянулась к бабушке. Хелен оставалось только смиряться с этим.
– А ты таки похудела, Хелен, – сказала Анджи при четвертом осуществлении права свидания. (Синтия, загадочная и элегантная, отправилась по магазинам, по крайней мере так она сказала.) Анджи была рада заметить, что груди Хелен, еще недавно столь полные и самодостаточные, теперь заметно уменьшились. Она подумала, что Клиффорд вряд ли взглянет второй раз на жалкое, робкое существо, в которое превратилась Хелен.
– Клиффорд всегда говорил, что мне надо бы похудеть, – сказала Хелен. – Как он?
– Отлично, – ответила Анджи. – Мы сегодня обедаем в «Мирабель» с Деррансами.
А, Деррансы! Анн-Мари и Лоренс уже вновь завели роман. В былом – ближайшие друзья Клиффорда и Хелен. Лоренс, с кем Хелен согрешила, уже прощен, потому что в конечном счете Хелен значила так мало! Анджи любила поворачивать нож в ране. Но тут она перегнула палку. Хелен уставилась на Анджи, и глаза ее засветились гневом, какого она еще никогда в жизни не испытывала.
– Бедненькая моя Нелл, – сказала она своей дочке, – какой слабой и глупой я была. Ведь я тебя предала!
Она отдала девочку няне, а сама подошла к Анджи и хлестнула ее – раз, два, три – но одной и той же щеке. Анджи взвизгнула, а няня выбежала из комнаты с Нелл, которая весело смеялась – ведь при этом ее несколько раз подбросили на руках.
– Ты мне не подруга, а враг, и всегда была врагом, – сказала Хелен Анджи. – Ты будешь гореть в аду за то, что сделала с Клиффордом и со мной.
– А ты ноль и ничего больше, – злобно ответила Анджи. – Дочь багетчика! И Клиффорд это знает. Он скоро женится на мне.
Анджи бросилась прямо к Клиффорду, сообщив ему, что Хелен стала буйной и убедила его вновь поднять в суде вопрос о праве свиданий и еще больше ограничить встречи матери и дочери. Анджи ужасно раздражало, что Клиффорд всякий раз, едва она возвращалась из «Клариджа» словно мимоходом осведомлялся, как выглядела Хелен.
«Очень серой, – отвечала Анджи. – И совсем отупевшей от жалости к себе. Невыносимо скучной». Ну или что-нибудь в том же духе, а Клиффорд ничего не говорил, только смотрел на нее с легкой усмешкой, каким-то неприятным взглядом. Анджи становилось не по себе. И действительно, на этот раз Клиффорд сопротивлялся довольно энергично.
– Да заткнись ты, Анджи, и не встревай! – Вот все, что он сперва ответил.
Ей даже пришлось сообщить (а это было опасно: Клиффорд мог выдать совсем не ту реакцию), что Хелен спит со своим адвокатом Эдвином Друзом. Это сработало. (Хелен, разумеется, с ним не спала, но Эдвин Друз утверждал обратное. Есть такие мужчины – поддаются собственным фантазиям.) Клиффорд заметил, с какой поразительной неумелостью Эдвин Друз вел дело Хелен, и хотя измышления Анджи явились для него шоком, с тем большей легкостью он им поверил. Они столько делали ясным! И он вновь обратился в суд.
Вызов туда влетел в почтовый ящик «Яблоневого коттеджа».
– Я же тебе говорил! – сказал Джон Лалли. – Я этого ждал.
– Только потому, что ты этого ждешь, – ответила Хелен, наконец-то обретая смелость, – такие вещи и случаются!
И теперь она взяла 200 фунтов, которые ей давно предлагала мать (из собственных быстро убывающих денег Эвелин, которые она с таким трудом сберегала из года в год), и внесла их как месячную плату за квартиру на Эрлс-Корт. Пятый этаж, без лифта. Ну и что? Она найдет себе работу. Она вернет себе дочь.
Хелен явилась в контору Эдвина Друза в гневе, а не в слезах. Он почувствовал, что, пожалуй, теряет ее. И поцеловал. Она вырвалась. Он не отступил. Не то чтобы он пытался ее изнасиловать, но такое толкование не исключалось. Быть может, он стал вегетарианцем в надежде усмирить опасно агрессивную натуру, замаскированную бородой и кроткими манерами, но с грустью должна констатировать, что вегетарианство не сработало. И нечего все списывать на бифштексы с кровью. Хелен вырвалась и нашла себе другого адвоката.
Она решительным шагом вошла в кабинет коллеги Вэна Эрсона Катберта Уэя, которого они с Клиффордом однажды пригласили на обед (яйца под майонезом, телятина с лимоном, tarte aux pommes[6]), и потребовала от него помощи. Ему придется представлять ее бесплатно, сказала она, во имя чистой справедливости. На него это произвело впечатление. Он засмеялся от удовольствия, любуясь ее воодушевлением. То, как Друз возмутительно вел дело жены Вексфорда, вызвало немало замечаний в среде юристов. Ее сверкающие глаза, ее пылающие негодованием щеки пленили Уэя точно так же, как Друза – ее слезливый мазохизм. Он сказал, что будет счастлив получать гонорар в рассрочку.
И вот когда Клиффорд снова явился в суд, его противником оказался не Эдвин Друз, но Катберт Уэй, гневный и непоколебимый. Катберт Уэй объяснил судье, что у Хелен теперь есть собственное жилище, есть куда взять малютку дочь; заявил, что Клиффорда не заботит благополучие Нелл и он искал только мести; указал, что нравственность Анджи сомнительна, как, впрочем, и Клиффорда – разве он не принимал участие в светской вечеринке с ЛСД? – и в целом был столь же злобно несправедлив и беспощаден к Клиффорду, как Клиффорд перед тем – к Хелен. И это принесло плоды: когда они уходили из здания суда, Нелл была на руках у матери. (Судья пожелал увидеть девочку у себя в кабинете вместе с обоими родителями. Нелл радостно залепетала и прыгнула в объятия матери. Но ведь Клиффорда она почти не знала. Будь там няня, вероятно, она пошла бы на руки к няне, но няни там не было, ведь верно? А судьи о подобных вещах не думают.)
– Опека отцу, – постановил судья. – Воспитание и контроль матери.
– Значит, сейчас у тебя в любовниках Катберт Уэй, – прошипел Клиффорд. – Поднимаешься все выше по адвокатской лестнице, как я погляжу. Но я прежде умру, чем спущу тебе это.
– Ну так умирай, – сказала она.
ЯБЛОКО ЛЮБВИ И РАЗДОРА
Малышка – яблоко раздора и любви! Вот чем на три года стала крошка Нелл. То туда, то сюда. Сначала великолепная гигиеничная детская в сассексском доме дедушки и бабушки по отцу; затем не столько великолепный и откровенно не гигиеничный богемный дом дедушки и бабушки по матери в субботу и воскресенье и квартира на пятом этаже в Эрлс-Корте по будням; затем унылый, но элегантный городской дом ее отца в Примроуз-Хилле; затем дом в Масуэлл-Хилле, который теперь ее мать делила со своим новым мужем Саймоном Корнбруком.
Позвольте, я коротко расскажу вам, каким образом Хелен познакомилась и сочеталась браком с Саймоном Корнбруком, истинно порядочным человеком, хотя и скучноватым, как это часто водится за истинно порядочными людьми. Он был чрезвычайно и бесспорно умен: оксфордский диплом с отличием за ФПЭ (философию, политику, экономику) и писал для нового, иллюстрированного, приложения к «Санди таймс» выдающиеся статьи о разных дальних местах. Иногда по соглашению в высших эшелонах он писал передовицы и для «Таймс». (В те дни обе эти газеты делили здание на Принтинг-Хаус-сквер.) Рост 5 футов 7 дюймов, ясные симпатичные глаза на круглом совином лице и волосы, уже заметно поредевшие на тридцать девятом году жизни, словно мощные волны мысли подмывали их корни. Иными словами, он совершенно, совершенно не походил на Клиффорда и, возможно, именно этим и привлек Хелен. Этим и добротой, бесхитростностью, деликатностью, доходами и фанатичной преданностью ее физическому и душевному благополучию. Она его не любила. Она пыталась его полюбить, почти убедила себя, что любит его, но, читатель, она его не любила. Ей необходим был мужчина, который питал бы их с Нелл, а также ограждал ее от Клиффорда и его новой когорты адвокатов (от услуг Вэна Эрсмана он отказался: тот ведь допустил, чтобы его захватили врасплох). Ну а Саймон просто любил Хелен, но, мне кажется, в глубине сердца полагал, что она будет ему благодарна и таким образом все наладится. Разве не берет он женщину с жутким прошлым и готовым ребенком? Разумеется, он не помыслил бы сказать что-нибудь такое вслух. И конечно, Хелен была ему благодарна. Как же иначе? Она глубоко и искренне ценила своего нового мужа, который, хотя был журналистом и, следовательно, волнующе-интересным, никогда не засиживался в «Эль вино» за рюмкой, никогда не давал ей ни малейшего повода ревновать, был бережным любовником и увозил ее домой с вечеринок, едва она выражала желание уехать. (В гостях с Клиффордом она, даже умирая от утомления или скуки, не позволяла себе хотя бы намекнуть, что предпочла бы уехать домой, и ждала, чтобы он сам выразил такое желание.) И вообще, бывая в гостях с Саймоном, она убедилась, что его друзья и знакомые в среднем куда более простые, более приятные, менее нервические и менее самоупоенные люди. Они не принадлежали к избранным, но общество их доставляло гораздо больше удовольствия.
Читатель, не подумай, будто я иронизирую по поводу корнбруковского брака. Брак как брак и даже получше многих. И Хелен очень повезло, что она нашла Саймона – и избавилась от необходимости подниматься с маленькой Нелл по пяти эрлскортовским лестничным маршам после дня, проведенного за подкрашиванием мебели в «Освежите старину!» на Бонд-стрит, и поездки через весь Лондон в ясли за Нелл, а оттуда уже с ней до Эрлс-Корта. Это каких же сил требовало! О, цена материнской любви кажется порой очень высокой, и брак выглядит весьма заманчивым, весьма удобным выходом из положения.
Саймон Корнбрук, холостяк, купил себе новый дом в Масуэлл-Хилле. Обставить его следовало крупногабаритной мебелью. Он отправился на Бонд-стрит в поисках старинной и недорогой (в те времена такая еще существовала). Билл Бруш повел его в мастерскую, чтобы показать ему большой темно-зеленый буфет в красных цветах, над которым как раз работала Хелен. Она взглянула на Саймона снизу вверх, потому что сидела на корточках, а ее щеку пересекал мазок белой краски, и все решилось сразу – во всяком случае для него, если для нее и не совсем. Такой уж была Хелен. Она обладала большой властью над сердцами и судьбами мужчин, и практически никакой над собственным сердцем и собственной жизнью.
Они поженились еще до истечения месяца, дом в Масуэлл-Хилле тотчас стал совместной собственностью, а Эвелин были возвращены ее 200 фунтов. Саймон, напоминаю, был щедр, заботлив и деликатен.
«Масуэлл-Хилл, – по слухам сказал Клиффорд. – Хелен в Масуэлл-Хилле! Видимо, муж ей был отчаянно необходим. Бедняга Корнбрук! А впрочем, человек, обзаводящийся домом в Масуэлл-Хилле, ничего лучшего не заслуживает».
Ну, Масуэлл-Хилл, если он вам, читатель, незнаком, очень приятный, густолиственный и процветающий район на северных склонах Лондона с чудесным видом на столицу. Но очень семейный район, где топ задает Ассоциация родителей и учителей, и расположен он слишком далеко для тех, кто хочет быть в гуще событий. Чего, разумеется, вовсе не хотелось ни Хелен, ни Саймону. Вот такое их нехотение и допекало Клиффорда.
Поэтому Клиффорд вновь обратился в суд, утверждая, что Саймон – безнравственный алкоголик, но в иске ему было отказано. (Корнбрук, указал судья, просто журналист, обычный журналист.) И Нелл осталась с матерью и улыбалась им всем, всем и каждому, а больше всех – своей матери, но очень редко Анджи, которая регулярно являлась по воскресеньям в дом Клиффорда ко второму завтраку, хотя очень редко получала приглашение остаться на ночь, да и то, как она подозревала, только чтобы заткнуть ей рот. Так оно и было. Бедная Анджи (да, читатель, даже Анджи заслуживает жалости: ведь как страшно – любить и не быть любимой) страдала, но выжидала своего часа. Придет день, когда Клиффорд осознает что есть что и женится на ней.
Право свидания в то время означало для Клиффорда, что Нелл проводила у него конец каждой третьей недели. Девочку доставляли к порогу его дома в Примроуз-Хилле днем в субботу и забирали оттуда в воскресенье вечером.
– Странно! – сказал Клиффорд Анджи как-то раз, когда у него была Нелл, а Анджи тоже осталась ночевать. – Нелл просыпается и плачет, только если ты тут.
Неправда. Просто если Анджи ночевала у него, то он спал меньше, и у него было больше шансов услышать, как бедный ребенок плачет. Анджи так ему и сказала, но он не поверил.
В ту ночь ночной рубашкой Анджи служило бежевое сальное платье от Зандры Родс, отделанное газовыми бабочками бледнейшего оттенка, но в кровати оно выглядело глупо и ничуть не шло к цвету ее лица. А вот Хелен и в нем выглядела бы волшебной грезой, невольно подумал Клиффорд. В то время он старался совсем не думать о Хелен, потому что на все милые воспоминания о ней тотчас налагалась картина – она в объятиях Лоренса Дерранса, Эдвина Друза или Катберта Уэя или, что было уже вовсе невыносимо, она развлекается в бежевом атласе (так, по какой-то причине, рисовалось ему) с Саймоном Корнбруком. (На самом деле в кровати Хелен если что-то и носила, то рубашки этого последнего, но Клиффорд так этого никогда и не узнал.)
– Ну найми няню, – сказала Анджи, – чья обязанность вставать по ночам к ребенку. Просто смешно думать, что человек с твоим положением и такой занятой способен сам справиться с Нелл.
– Одна ночь в три недели, – сказал Клиффорд, – вряд ли стоит такого расхода.
Но он пошел на компромисс и через агентство нанял девушку-иностранку, желавшую усовершенствоваться в английском языке, и на счастье (во всяком случае, на счастье Клиффорда) она оказалась дочерью итальянского графа, с ученой степенью по истории искусства, с длинными волнистыми волосами и кроткими манерами. Анджи представления не имела, до чего они дошли, но предполагала худшее и устроила так, что девушку депортировали. (В шестидесятых это было не очень сложно – если иностранных девушек ловили на том, что они разбивают британские семьи, их визы тут же аннулировались. А у Анджи с ее богатством и способностями всегда имелось под рукой влиятельное ухо, чтобы нашептать в него то, что ей требовалось.) Но это другая история, читатель, и перипетии любовной жизни Клиффорда касаются нас лишь постольку поскольку. Достаточно будет сказать, что он часто тем или иным способом избегал бдительных глаз Анджи.
Да и Саймон Корнбрук в сущности касается нас лишь как человек, который во время семейных прогулок по Хемпстед-Хиту держал крошку Нелл за правую ручку, пока Хелен держала ее за левую.
«Раз, два, три-и-и!» – вскрикивали они и раскачивали Нелл в воздухе, так что у нее дыхание перехватывало от радостного волнения. И в конце каждой третьей недели именно Саймон доставлял Нелл на порог Клиффорда, а потом и забирал ее оттуда. И под его ласковой эрзац-отеческой эгидой Нелл научилась не только ходить и разговаривать, но еще и бегать, прыгать, скакать на одной ножке, а к трем годам так даже читать и писать некоторые слова. У нее было тоненькое хрупкое тельце, большие ясные голубые глаза и густые отцовские белокурые волосы – но только у Клиффорда они были прямые, а у Нелл вились и кудрявились, как у матери. (До чего же сложно, что для получения одного требуются два. Не удивительно, что возникают споры!) Однако Нелл была счастлива и довольна, и жизнь в Масуэлл-Хилле, в просторно-тихом доме с его надежной семейной атмосферой была разве что чуть скучноватой. (Или так казалось Хелен, а не Нелл? Боюсь, что да.) Хелен больше не приходилось «принимать гостей» в вексфордском смысле, однако интересные люди заглядывали к ним перекусить, а кухня у них служила и столовой, так что все рассаживались там, попивали вино и наблюдали за ее стряпней, а она ловила себя на том, что ничуть не нервничает. Саймону время от времени приходилось ездить за границу, и ей его не хватало – чуть-чуть – и это успокаивало. Вот так она мирно жила какой-то срок и убеждала себя, что обрела свое истинное «я» в домашней хозяйке, обитательнице Масуэлл-Хилла. Собственно говоря, она приходила в себя после страшного испуга, который внушил ей мир и люди в этом мире. И Нелл свыклась с визитами к Клиффорду раз в три недели, очень скоро узнав, что в доме мамы можно бегать и шалить сколько душе угодно, но у папы надо вести себя чинно, не то что-то очень драгоценное может разбиться или сломаться. Если она проливала молочко в Примроуз-Хилле, то всегда на какую-нибудь подлинную вышитую скатерть, и хотя никто словно бы особенно на нее не сердился, но пока скатерть убирали и стелили другую, шум бывал большой. А в Масуэлл-Хилле просто брали губку – или она сама за ней бегала – и протирала деревянный выскобленный стол.
Вот так жизнь и текла, в меру счастливо, и Саймон считал, что Хелен пора произвести на свет еще ребенка, но Хелен почему-то это оттягивала. Пилюля (в те первые дни – очень большая ежедневная доза эстрогенов) за одну ночь изменила сексуальную политику. Женщины теперь могли сами контролировать свою способность к зачатию. Прежде такой контроль был на ответственности мужчины, а теперь он стал и обязанностью и правом женщины. И каждое утро Хелен, зная, чего хочет Саймон, и будучи мягкосердечной и доброжелательной, смотрела на свою пилюлю и думала, что уж на этот-то раз она ее не примет. И принимала. Пока в одно прекрасное утро не пробудилась от удивительно яркого сна о Клиффорде (да-да, читатель, он все еще ей снился: она с ним в постели, он клянется ей в любви, и ее охватывает необыкновенное счастье), и не почувствовала себя ужасно виноватой, и не положила пилюлю назад в коробочку, и не выбросила коробочку в мусорную корзинку. Если у нее будет ребенок от Саймона, она, наверное, избавится от таких снов. Она совсем остепенится. И забудет Клиффорда. Она забеременела еще до конца месяца.
Анджи оповестила Клиффорда о беременности Хелен как-то утром в воскресенье. Солнце лилось в стеклянные двери: изгибающийся переулок, еще недавно запущенный, но теперь заново выкрашенный и облагороженный, отбрасывал в комнату божественной прелести свет. Он озарял одну из картин Джона Лалли, на которой вроде бы издыхающая сова давила клювом весьма жизнерадостную мышь, и придавал бодрящую веселость даже этому сюжету. Клиффорд в белом махровом халате пил самый черный, то есть самый лучший кофе из наиизящнейшей из всех возможных керамических чашечек. Его белокурые волосы были густыми и шевелюристыми. Анджи решила, что никогда еще не видела его таким красивым.
– Привет! – как бы между прочим сказала она, впархивая в комнату с охапкой алых роз. – Мне их подарил один человек, а я терпеть не могу то ли его, то ли красные розы, вот и подумала, может, они понравятся тебе. А где Анита? (Анита была дочь итальянского графа, желавшая усовершенствоваться в английском языке.)
– Уехала, – ответил он коротко. – Какой-то идиот в Министерстве внутренних дел аннулировал ее визу.
– А знаешь, Хелен беременна, – как бы между прочим сказала она, расставляя розы в строю ваз. (Розы она забрала накануне днем из цветочного отдела «Харродса» – шесть дюжин по специальному заказу.) Ну Анджи всегда была тупа в истинно важных делах. По ее убеждению, Клиффорд должен был понять, что Хелен теперь потеряна для него навсегда, и жениться на ней, на Анджи. Однако он сказал только:
– Черт подери! Теперь она забросит Нелл. Анджи, ты не ушла бы? А где ты купила розы? В «Харродсе»?
Анджи ушла в слезах, а Клиффорд против обыкновения ничуть не испугался. Пусть звонит отцу, пусть он забирает из «Леонардо» столько миллионов, сколько пожелает, пусть закроет весь отдел Старых Мастеров, раз ему так приспичило – ему не до этого.
К концу месяца Клиффорд подготовил открытие филиала «Леонардо» в Швейцарии. Денег в Швейцарии очень много, вкус тех, кому они принадлежат, нуждается в руководстве, причем они, на счастье «Леонардо» и иже с ней, отдают себе в этом отчет. Он купил себе дом у озера под сенью горы. Он сдал в аренду дом в Примроуз-Хилле за абсурдно огромную сумму – что ему удалось, поскольку район этот внезапно и вне всякой логики стал сверхмодным. Да-да. И как же иначе?
Затем через Джонни он связался с неким Эриком Блоттоном, специалистом по похищению детей.
– Надеюсь, ты знаешь, что делаешь, – сказал Джонни, что было совсем не в его духе.
– Я знаю, что делаю, – сказал Клиффорд, и Джонни Гамильтон, увы, поверил ему и умолк. Ну так ведь он «утратил способность к оценке», как выразился глава его отдела, когда во время опроса после возвращения с задания в 1944 году, МИ-5, упиваясь своим умом, применил лизергиновую кислоту, чтобы подстегнуть память своего агента касательно допросов, которым его подвергали турки. Но в результате память ему окончательно отказала и, хуже того, что-то у него в мозгу, к большому сожалению, «замкнулось». Но он любил животных и сохранил многие из прежних разнообразных навыков, а потому с удовольствием работал в вексфордской конюшне, ухаживая за лошадьми Синтии и собаками Отто – крупный, неуклюжий седой блондин, некогда гордость союзных разведок, а теперь способный делать лишь то, что ему заранее растолковывали, таким загадочным представлялся ему мир. Только Клиффорд знал точно, какие из редкостных навыков Джонни сохранились, и иногда использовал их – не скажу, что «во благо», а впрочем, всякий профессиональный навык лучше использовать, хотя бы даже шпионя для своей родины или поддерживая темные связи с преступным миром. Иной раз здравый смысл пробивался на поверхность, и если бы не один только Клиффорд привносил интерес в жизнь Гамильтона, возможно, он возражал бы настойчивее и длительнее. Но из-за такой зависимости он устроил Клиффорду встречу с Эриком Блоттоном, а сам вернулся к лошадям.
ВЗЛЕТ К КАТАСТРОФЕ
Читатель, развод разводом, но брак не обрывается, если он заключался по любви и если эта любовь воплотилась в ребенке. Хелен по-прежнему снился Клиффорд. А Клиффорд, выражаясь на языке пригородов, менее сдержанных и здоровых, чем Масуэлл-Хилл или Примроуз-Хилл, совершенно опупел, если хотите знать мое мнение. Словно ликвидировав свои права на сердце, душу и эротичность Хелен, он каким-то образом сохранил контрольный пакет акций на утробу, которая произвела на свет Нелл. На эту территорию вторгся другой, и тем самым его, Клиффорда, честь была поругана. Иной причины для его поведения я не нахожу. Извинений же ему нет.
– Я хочу выкрасть Нелл, – сказал Клиффорд Эрику Блоттону, юристу-похитителю. Фамилия Блоттона время от времени мелькала в газетах, когда коллеги выражали ему осуждение или когда порой он получал судебный приговор. Диплом у него был аргентинский, а практиковал он в английских барах, так и не обзаведясь официальной конторой и предпочитая встречаться с клиентами в часы, когда открыты питейные заведения всех рангов, начиная с пивных. Но Клиффорд поручил Джонни привести его в «Леонардо» к нему в кабинет. О, как великолепен был этот кабинет с высоким потолком XVIII века, дубовыми панелями по стенам и необъятным письменным столом! А картины на стенах… впрочем, достаточно. Однако по меньшей мере на миллион – даже по ценам шестидесятых. Клиффорд вольготно расположился за столом, вскинув на него ступни, одетый в джинсы, белую рубашку и тапочки на десятилетие раньше, чем все это стало модным. Вид у него был небрежный. Но с другой стороны, когда он выглядел иначе?
– Выкрасть? Мне такая формулировка не очень нравится, – возразил мистер Блоттон, щуплый, маленький, немножко не от мира сего, в темном костюме и с глазами убийцы. То есть они были ласковыми, и ледяными, и заинтересованными одновременно. – Выкрасть? Да никогда! Вернуть – вот более подходящее слово. – Он выкуривал девяносто сигарет в день. Пальцы у него были желтыми, как и зубы, одежда в перхоти и пропахла табачным дымом.
Клиффорд побарабанил длинными пальцами – теми самыми, которые Анджи любила, а Хелен не могла забыть – и заговорил о деньгах, и предложил вдвое меньше, чем рассчитывал Блоттон. Клиффорд не отличался щедростью. Даже в подобных делах.
– В пятницу я уезжаю в Швейцарию, – сказал Клиффорд. – Девочка должна быть у меня до истечения недели. До того, как мать сообразит, что я задумал.
Мать! Не Хелен, не мать Нелл, не даже «моя бывшая жена», но мать. О, да, опупел, не иначе.
Но действительно, если бы Хелен внимательно читала светскую хронику и поняла бы, что Клиффорд намерен прожить в Швейцарии целых полтора года, она бы не оставила Нелл в детском саду в следующий вторник с такой беззаботностью. Но она больше не читала светскую хронику. Не хотела ее читать. Упоминания о Клиффорде были ей тяжелы. А упоминался он постоянно – вечно его видели то там, то тут, лишь бы место было модным.
– А, так она не исполняет свой материнский долг? – спросил Блоттон у Клиффорда, раздавил окурок и закурил следующую сигарету. В то время еще не было известно, что табак – смертельный яд. Врачи все еще рекомендовали курение, как мягкое стимулирующее средство с легкими антисептическими свойствами. Научные исследования только-только начинали выявлять заложенную в нем опасность, однако статистические данные красноречиво и энергично опровергались и курильщиками, и табачными фирмами. Никто не желал верить, что табак – яд, и никто этому не верил. Ну, за редким исключением.
Блоттону хотелось думать о Хелен дурно. Ему нравилось выкрадывать детей, сохраняя свою совесть незамутненной, насколько возможно. Мы все нуждаемся в оправдании наших противозаконных удовольствий: крадем в магазинах, потому что их прибыль непомерно велика, обманываем наших нанимателей, потому что они нам не доплачивают, предаем наших родителей, потому что они любят нас недостаточно. Извинения, извинения! И от всех остальных Блоттон отличался только тем, что даже в мире, где без малого все извинительно, манера Блоттона зарабатывать свой хлеб насущный просто и безоговорочно извинений не имела.
И все-таки Блоттон пытался их подыскивать. Клиффорд к его чести не стал подыгрывать Блоттону. Он не снизошел до ответа, а только предложил Блоттону на десять процентов меньше, чем намеревался. Человек этот внушал ему острую неприязнь.
– На двадцать процентов больше, – все-таки выдавил он из себя, – если она будет улыбаться, когда прилетит.
Так Клиффорд – и очень разумно – предусмотрел для Нелл спокойное путешествие по воздуху из дома ее матери в Масуэлл-Хилле до его дома в Женеве: Блоттон будет кормить девочку, развлекать ее, успокаивать и не посмеет пальцем ее тронуть ни в каком дурном смысле.
Читатель, Клиффорд ведь любил Нелл, хотя и по-своему. Он просто ее не заслуживал. Хелен, при всей своей хрупкости, а также безответственности на первых порах, любила Нелл и заслуживала ее. Ваш автор вовсе не хочет сказать, что женщины, как родительницы, всегда и обязательно лучше мужчин, как родителей. Есть прямо обратные случаи. И я даже признаю, читатель, что в некоторых обстоятельствах любящему родителю (родительнице) не остается иного выхода, кроме как выкрасть ребенка у нелюбящего родителя (родительницы) – ведь в ситуациях, рождающих столько душевных мук, когда в дело вступают злоба, страх, обида и возмущенные инстинкты, очень трудно разобрать, какие побуждения нами руководят. Любовь ли, как мы убеждены, или желание свести счеты? Собственно говоря, уверены мы можем быть только в одном: люди, вроде Блоттона, – жабы. Впрочем, это оскорбление для жаб: некоторые утверждают, что любят их.
По воздуху, сказала я. По воздуху! Читатель, это не вызвало у вас холодной дрожи? А напрасно – у меня вызвало. Боюсь, катастрофа уже ждет за кулисами своего выхода. Ведь мы в подавляющем большинстве так и не свыклись с тем, что мчимся по воздуху, вместо того чтобы благоразумно ползти по земле, и чем сильнее наше воображение, тем ярче рисуются нам картины катастрофы впереди. И хотя наши страхи не мешают нам летать, и мы ссылаемся на статистику, и убеждаем себя, что, переходя улицу, подвергаемся куда большей опасности, чем в воздухе, даже закаленные путешественники вздыхают с облегчением, когда самолет благополучно приземляется. А какие жуткие видения впечатаны в наше общее сознание! Страшный изуродованный лес на месте великой парижской воздушной катастрофы в семьдесят четвертом году (у меня, читатель, в ней погибла близкая подруга), земля, усеянная ужасными останками: обрывки одежды, куски человеческих тел, а на первом плане – туфля. Я уверена, что это была туфля моей подруги – длинная, узкая, с пряжкой, не слишком изящно выглядевшая у нее на ноге, но такая, какие ей нравились, а теперь единственное, что от нее осталось. Или огненный шар космического корабля, навеки обжегший внутренний взор, поразительно красивый, но лишенный симметрии, точно за мельчайшую долю секунды вдруг родилась новая форма искусства.
Что же! Чему быть, тому не миновать. В 11.55 утром во вторник Нелл из детского сада забрал Джонни. Он сидел за рулем «роллс-ройса», машины, внушающей доверие.
– А я не знала, что сегодня отцовский день, – заметила мисс Пикфорд, не одобрявшая разводы в принципе. А кто их одобряет? Но в те дни они случались реже, чем нынче, когда так завершается один из каждых трех браков. Как бы то ни было, мисс Пикфорд позволила Нелл уехать в «роллс-ройсе», хотя ожидала Хелен. И почему бы не позволить? Джонни она знала – иногда он приезжал за Нелл. Как легко все было проделано. Денежки на маслице мистеру Блоттону.
Крошка Нелл забралась на заднее сиденье – ей очень нравилась просторная пружинящая машина ее отца. «Вольво» ее отчима был легче, ярче и тоже ей нравился, но машина папы была гораздо интереснее. Нелл любила почти все: от природы ей было свойственно радоваться, а не отыскивать недостатки. Однако она сразу же прониклась неприязнью к мистеру Блоттону, который сутулился на другом конце заднего сидения.
– Кто вы? – спросила она. Ей не понравились его глаза: ласковые, ледяные и заинтересованные одновременно.
– Друг твоего папы.
Она недоверчиво покачала головой, и тут уж она не понравилась ему. Не понравились ее ясные внимательные глаза и приговор в них.
– Куда мы едем? – спросила она, когда «роллс-ройс» свернул на шоссе в Хитроу.
– Погостить у твоего папочки. У него красивый новый дом с плавательным бассейном и пони.
Она поняла, что здесь что-то не так.
– Мамуся будет скучать без меня, и кто будет кормить Таффина? (Таффином звали ее котенка.)
– Мамуся привыкнет, – сказал Эрик Блоттон.
По-моему, он со смаком думал о плачущих женщинах, о детях, которые молча и тихо лежат в незнакомых кроватках.
Нелл понимала, что ей грозит опасность, но не знала какая. Она нащупала в кармашке свой изумрудный кулон. Ну-у-у, изумрудный кулон своей матери. Маленький изумруд в форме сердца, оправленный в золото, на тонкой серебряной цепочке. И почувствовала себя в безопасности, хотя и виноватой. То, что он оказался у нее в кармашке, было очень-очень дурно, и она это знала.
– Завтра день сокровищ, – сказала накануне мисс Пикфорд детям. – Принесите свои сокровища, чтобы мы все могли их посмотреть и поговорить о них.
Нелл спросила Хелен, что такое сокровище, и Хелен достала изумрудный кулон. Его ей подарил Клиффорд через неделю после их свадьбы. Когда-то он принадлежал Соне, матери Синтии, прабабушке Нелл. Совсем недавно Клиффорд через своего адвоката потребовал его назад, указав, что кулон – семейная драгоценность, и Хелен, перестав быть членом семьи, утратила на него всякое право. Но Хелен отказалась отдать кулон, и против обыкновения Клиффорд не настаивал. Может быть, и он вспомнил, с каким чувством был сделан этот подарок и с каким принят – не с той ли чудесной одухотворенной любовью, которая сотворила самое Нелл? Так или иначе, а кулон сейчас был в кармашке Нелл. Она достала его из материнской шкатулки с украшениями, чтобы показать в детском саду – зная, что сбережет его, веря, что положит назад и никто ничего не узнает. Ее лучшее, ее и Хелен самое драгоценное сокровище, подарок Клиффорда. Только в детском саду она не стала его показывать, но почему, сама не знала.
– А где твое сокровище? – спросила мисс Пикфорд, а Нелл только покачала головой и улыбнулась.
– Ничего, деточка, – сказала мисс Пикфорд. – Принесешь в следующий раз.
До сих пор за всю ее жизнь никто не сказал Нелл ни единого злого или жестокого слова. Ее родители ссорились и шипели друг на друга, но, слава Богу, не при ней. Это внутреннее убеждение в доброте мира помогло Нелл выжить в последующие годы.
В то время как Нелл и мистер Блоттон приближались к Хитроу, а Хелен рыдала и умоляла о помощи, заехав в детский сад за дочкой и узнав, что ее увезли, механик, выбившись из расписания, толком не проверил хвост ЗОЭ-05 на усталость металла, решив про себя, что проверять нечего: самолет же совсем новый. А потому не обнаружил трещину, видимую невооруженным глазом, так что его приборы и не понадобились бы – трещину, тянущуюся под одним из стабилизаторов. Он подписал разрешение на полет, и ЗОЭ-05 вырулил из ангара к воротам № 43 – женевский рейс. И Нелл, которой не исполнилось четырех, последовала за Эриком Блоттоном на посадку.
– Можно нам сесть впереди? – спросила Нелл, когда они поднялись в самолет. – Папа всегда сидит впереди.
– Нельзя, – сердито ответил мистер Блоттон, волоча ее по проходу все дальше и дальше. Собственно говоря, Эрик Блоттон настоял на том, что они с Нелл полетят из Лондона в Женеву первым классом, и попросил необходимую сумму наличными. Клиффорд отсчитал требуемую сумму, хотя и неохотно. Эрик Блоттон, естественно, – как и предвидел Клиффорд – предпочел сэкономить и разницу в цене билетов положил себе в карман. А потому что он был курильщик, как свидетельствовали желтые кончики его пальцев и сиплый кашель, и еще потому, что кассирша, проникнувшись к нему антипатией, выдала им с Нелл билеты в отсек для некурящих, он увел Нелл с предназначенных им мест в самый хвост самолета, где воздух был тяжелый и затхлый, где ощущается каждая вибрация, каждый толчок противоестественной летающей машины и пассажиры вынуждены их терпеть. Эрик Блоттон, человек почти без воображения, был способен переносить все эти неудобства относительно легко и, как всякий заядлый курильщик, в любом случае предпочел бы умереть (буквально), чем обойтись без сигареты.
Нелл была перепугана, но скрывала это. В наши дни, разумеется, маленькая девочка в сопровождении только мужчины, да еще такого потрепанного, вызвала бы не просто интерес, но подозрения. Настолько, что ее задержали бы у паспортного контроля или у выхода на летное поле – а затем звонок родителям или в полицию. Но то были более простодушные времена. И никто никаких вопросов не задал. У Нелл имелся собственный паспорт – для его получения в те дни достаточно было одной подписи – отца, а не матери. (Вы можете спросить, почему Клиффорд просто не забрал Нелл из садика сам, не прибегая к услугам Блоттона. Объяснение, боюсь, в том, что Клиффорду импонировала мелодрама похищения, а к тому же он был очень занят и привык перепоручать некоторые неотложные дела другим.) А Нелл улыбалась, как было у нее в привычке. Вот если бы она не улыбалась, а хныкала, плакала или упиралась, кто-нибудь, возможно, и вмешался бы. Однако Нелл сразу прониклась к мистеру Блоттону такой неприязнью – особенно за костюм, словно выстиранный в табаке, – что решила вести себя хорошо и ничем своей неприязни не выдавать.
«Даже если люди тебе не нравятся, – наставляла ее Хелен, – веди себя хорошо и старайся этого не выдавать».
Хелен боялась только одного: как бы Нелл не выросла похожей на ее отца и не выставляла бы напоказ свое неприязненное отношение к тем-то и тем-то. Высокомерие, кое-как терпимое в мужчине, женщине не идет – во всяком случае, так считала Хелен. Эти события, прошу вас, не забывайте, происходили на исходе шестидесятых, а новая феминистская доктрина, что все, относящееся к мужчине, точно также относится к женщине, и наоборот, только-только начинала проникать в Масуэлл-Хилл, где жили Саймон, Хелен и крошка Нелл. То есть где, начиная именно с этого дня, предстояло жить только Саймону и Хелен.
Турбулентность в этот день была большой. Хвост самолета, как мы знаем, был ослаблен усталостью металла – к тому же он испытал опасный толчок (о котором сообщено не было), когда выруливал из ангара перед своим первым полетом. Во время взлета от единственного надлома, не замеченного механиком, разбежалась сеть крохотных трещин, что еще больше ослабило хвост. Если бы перелет через Ла-Манш прошел спокойно и гладко, самолет, вероятно, благополучно приземлился бы в Женеве, все повреждения несомненно были бы обнаружены (теперь они прямо-таки лезли в глаза) и его сняли бы с рейсов. Разумеется, если бы это все-таки не произошло, следующий полет ЗОЭ-05 – или следующий после него – завершился бы катастрофой. Ну а в данной ситуации при приближении к французскому побережью самолет внезапно тряхнуло, хвост задрался, машина ухнула вниз на какие-то двадцать футов, но при выравнивании вибрация аккуратно разломила верх хвостового отсека. Он несколько секунд оставался в таком положении, а затем пол тоже переломился и хвостовой отсек целиком отделился от самолета. Такие нелепые вещи случаются, хотя, слава Богу, и не часто. Лишившись хвоста, самолет спикировал на берег внизу. Внезапная декомпрессия выдавила пол и самолет потерял управление. (Разумеется, теперь таких самолетов больше не строят. У конструкторов ЗОЭ-05 просто не хватало воображения. Но как еще может род человеческий набираться знаний и опыта, особенно имея дело с новой техникой, если не через ошибки?) В пике самолет развалился. Кресла с пристегнутыми к ним пассажирами разлетелись во все стороны, подчиняясь законам инерции. Надеюсь, никто больших страданий не испытал. Человеческое сознание при столь внезапной перемене обстоятельств мгновенно переключается на стадию тревоги, при которой не ощущаются ни боль, ни страх. В данном случае у сознания не было времени достигнуть следующей, более тягостной стадии – боли и паники. Этому воспрепятствовала смерть. Во всяком случае, так принято считать. Надеюсь, так оно и есть. Нет, правда.
С хвостом же произошло следующее. Он спланировал вниз, грациозно спланировал, продуваемый насквозь воздухом, который по какому-то капризу аэродинамики поддерживал его, когда он накренялся то чуть влево, то чуть вправо, точно парашют. А внутри были два кресла, а в них бок о бок сидели Нелл и мистер Блоттон, а морской ветер выдувал сигаретный дым, а солнце сияло, а под ними довольно близко белые волны набегали на мягкий берег. Было очень красиво, и такого полета Нелл не довелось испытать ни до, ни после – да и могло ли быть иначе? – так что она запомнила его навсегда. Ей было страшно, это подразумевается само собой, но она сжимала изумрудный кулон, все так же лежавший в ее кармашке, и знала, что с ней ничего не случится. Ну да, ведь ей не исполнилось еще и четырех.
Хвост опустился на отмель все с той же величавой медлительностью. Разметанные останки ЗОЭ-05 посыпались в ил и песок в четверти мили дальше по берегу. Мистер Блоттон и Нелл окаменели от шока, но им по крайней мере не грозила внезапная гибель в воздушной катастрофе. Вскоре мистер Блоттон расстегнул ремень и проверил, глубоко ли здесь море – оказалось, что по колено. Он отнес Нелл на берег и поставил на ноги. Она тотчас села.
– Пошли! – сказал он. – Чего расселась! – Снова поставил ее на ноги и полупонес, полуповолок к дороге, по которой они затем направились к ближайшему селению.
Эрик Блоттон умел использовать счастливый случай, это несомненно. ЗОЭ-05 исчез с экрана радара всего каких-то пятнадцать минут назад, розыски его обломков велись не более восьми минут, а мистер Блоттон уже обменивал в банке приморского городка Лозерк-сюр-Манш швейцарские франки на французские, и крошка Нелл стояла рядом с ним. Нелл чувствовала себя не столько несчастной, сколько оглушенной – ей еще никогда не доводилось преодолевать на своих маленьких ножках такие расстояния. Если не считать легкой хромоты (из-за двух пузырей, натертых мокрыми ботинками) и все еще мокрых брючин, мистер Блоттон мало чем отличался от не слишком преуспевающих торговых агентов, и уж никак не походил на пассажира, уцелевшего после авиакатастрофы, в которой погибло 173 человека. А Нелл ничем не отличалась от маленькой девочки, которая тайком шлепала по воде, а потом села в воду и получила нагоняй.
Несколько минут спустя должны были взвыть сирены, все машины «скорой помощи» в этом районе устремиться к месту катастрофы, как и репортеры с телевизионщиками – из Парижа, а потом со всего света, так у кого в памяти сохранился бы какой-то прихрамывающий раздраженный мужчина с маленькой девочкой, который обменял деньги в банке в этот час?
– Да пошевеливайся же! – шипел мистер Блоттон на девочку, волоча ее к парижскому автобусу на площади, который должен был вот-вот тронуться. Он потерял свои сигареты.
– Я стараюсь, – ответила она тоненьким голоском, от которого сжалось бы любое сердце, кроме сердца мистера Блоттона.
Дело в том, читатель, что Эрик Блоттон, перед тем как подняться на борт ЗОЭ-05, остановился у одного из тех столиков, которые в те времена попадались на аэровокзалах на каждом шагу, а теперь словно бы исчезли – если не разместились в самых укромных уголках. Там можно было приобрести страховой полис на данный рейс. За пять фунтов вы могли застраховать свою жизнь на два миллиона сверх и помимо претензий, которые вы (то есть ваши близкие) имели право предъявить аэрокомпании. Два миллиона фунтов! Мистер Блоттон купил именно такой полис, указал, что деньги должны быть выплачены Эллен, его жене, запечатал полис в прилагавшийся конверт, а конверт бросил в ящик, перед тем как подняться в самолет. В поездках он всегда нервничал и, как мы видели, с полным на то основанием. В нашей жизни нельзя уповать на один шанс против миллиона, что ты всегда будешь получать козырей и мягко спланируешь на землю, вместо того чтобы рухнуть на нее головой вниз…
Мистер Блоттон умел соображать быстро. Еще ошарашенно моргая в хвостовом отсеке самолета, который мягко оседал в литторальный ил, он составил план действий. Его сочтут погибшим. Чудесно! Он будет скрываться (и это кстати – парочка судебных разбирательств грозила неприятностями), пока Эллен не востребует страховую компенсацию. Тогда он пошлет за ней. Она простит и приедет. Он увезет ее в Южную Америку, где у Закона глаза подслеповаты, и они заживут счастливо, прожигая жизнь. Хотя прожигание жизни было не очень-то в характере миссис Блоттон – она крайне неодобряла курение, потребление спиртных напитков и иностранцев. Но, может быть, жаркий климат и такое обилие денег смягчат ее? Эрик Блоттон любил жену и хотел бы, чтобы она относилась к его профессии одобрительно, но она на одобрения скупилась. Брак Блоттонов был бездетным, так что жена могла понять побуждения своего мужа: «Раз своих детей мне не дано, буду красть ваших!» Долг любящей и верной жены – видеть профессию мужа в наиболее благоприятном свете, и она старалась изо всех сил.
– Что мне с тобой делать? – спросил мистер Блоттон у Нелл, когда автобус мчал их в Париж. Единственной помехой его плану было существование этой девчонки. Ребенок, которому почти четыре, способен выболтать информацию, но, увы, слишком юн, чтобы его можно было запугать или подкупить. Трудный возраст с определенной точки зрения.
Я хочу в туалет, – вот все, что она сказала, и только тогда, на исходе дня, на протяжении которого она была похищена и попала в авиакатастрофу, малышка заплакала. Эрик Блоттон испытал неимоверное искушение не только зажать ей рот ладонью, но и не отнимать ладони, пока она не задохнется. Однако в рейсовом автобусе он себе позволить этого не мог. Все же оценить эту идею по достоинству он сумел – почему бы не завести девчонку в какой-нибудь дешевый французский отель, зарегистрировавшись по фальшивому паспорту (у мистера Блоттона было при себе три таких паспорта), придушить ее во сне, а затем паспорт уничтожить и раствориться в парижских толпах. Мучиться девочка не будет. Она просто ничего не заметит. А какое будущее ее ждет, останься она в живых? Живые дети вызывали у мистера Блоттона чувство, несколько похожее на то, которое доктор Ранкорн питал к нерожденным младенцам – что в определенных случаях им лучше бы поскорее прекратить свое существование. Так ветеринары же относятся к животным, именно так, и никто их не осуждает. Если оно страдает – оборвать его жизнь! Дайте нам всем немножко покоя, избавьте нас от мук других живых созданий.
– La pauvre petite! – сказала элегантная французская дама, наклоняясь к ним с сидения позади (она выглядела такой элегантной, словно возглавляла многонациональный конгломерат, а не была всего лишь провинциальной домохозяйкой, отправившейся в Париж. Но что вы хотите, это же французы!). – Tu veux faire pipi?[7]
Нелл перестала плакать, улыбнулась и кивнула, поняв если не слова, так тон, которым они были произнесены, и так очаровала французскую даму этой улыбкой, что та заставила шофера остановиться возле площадки отдыха aux toilettes[8] и сама проводила ее туда, а мистер Блоттон злился и бесился на своем сиденье. Но как он мог помешать?
– Мамуся будет без меня скучать, – сказала Нелл доброй даме. – Я хочу домой. Мы поехали покататься на самолете, а он упал с неба.
Однако всей своей изысканной элегантности вопреки французская дама английского не понимала и просто отвела ее назад и усадила рядом с мистером Блоттоном, после чего автобус тронулся под глухое ворчание шофера – опаздывая на две минуты пять секунд, что во Франции считается из рук вон скверным. Но как знать, кто еще мог услышать девчонку?
– Куда мы едем? – Нелл подергала мистера Блоттона за рукав. – Пожалуйста, поедемте домой.
– А пропади ты пропадом! – сказал мистер Блоттон.
«Убивать ее теперь опасно, – размышлял мистер Блоттон. – Нас засекли». К тому же какая в этом выгода? Труп, даже небольшой, даже детский – только обуза и сплошные расходы. От него же так или иначе необходимо избавиться, но в любом случае это стоит денег. (В наши дни, естественно, его можно распродать по кусочкам для незаконной пересадки органов, но не забывайте, мы говорим о том, что было двадцать лет назад, до того как пересадка органов стала последним криком моды, да оно и к лучшему, учитывая натуру мистера Блоттона.)
Тогда же, и к счастью для Нелл, Эрик Блоттон нашел еще один выход. Он избавится от крошки Нелл самым надежным и самым прибыльным способом, какой ему доступен.
ПРОПАДАНИЕ ПРОПАДОМ
В эту ночь Нелл спала в такой убогой комнатушке, каких ей еще видеть не доводилось. Находилась комнатушка в алжирском районе Парижа, где у мистера Блоттона имелись друзья. Обои на стенах висели лохмотьями, во всех щелках и щелочках кишели мелкие слепые насекомые. На кровати было только одеяло без простыни. Тем не менее она спала крепко, утолив голод горячим наперченным супом. Спать ее уложил мистер Блоттон, но когда она проснулась, его не было. Отчасти она обрадовалась, но и почувствовала себя совсем брошенной. Проснулась она только один раз и немножко поплакала, зовя про себя маму, но тут вошла молодая темнокожая женщина и начала ее успокаивать, правда, на языке, который Нелл не понимала. Но она выглядела доброй, и Нелл не испугалась.
Мария (ее звали Мария) начала шарить в кармашках Нелл, нашла записку из садика о посещении театра и смяла ее.
– Пожалуйста, не мните, – сказала Нелл. – А то мисс Пикфорд рассердится.
Однако женщину это не остановило.
Затем темнокожая женщина нашла изумрудный кулон. Нелл про него забыла.
– Его не выбрасывайте, – сказала Нелл. – Он мамусин.
Темнокожая женщина села, разглядывая кулон, а потом посмотрела на Нелл, на глаза у нее навернулись слезы и покатились по гладким щекам. Потом она ушла, но быстро вернулась с детской брошью – пузатеньким жестяным мишкой на большой булавке. Нелл смотрела, как Мария отвинчивает мишке голову, опускает ему в пузичко маленький кулон с тонкой серебряной цепочкой и привинчивает мишке голову на место. Потом она пришпилила его на лацкан пальтишка Нелл.
– Ça va, – сказала она, – Ça va bien.[9]
Сколько ничего не подозревающих детишек проносили через таможни наркотики в таких вот мишках! Для не посвященных в секрет углядеть место соединения шеи и головы было нелегко.
– Pauvre, – сказала Мария. – Pauvre petite. – И по щекам у нее покатились еще две слезы. Сколько преступников, сколько проституток готовы расчувствоваться над несчастиями детей? Или они видят, что из глаз такого ребенка выглядывают они сами? Тем не менее следует указать, что Мария, забери она кулон и продай его, могла бы выкупиться из борделя (а переночевала Нелл именно там) и повести нравственную жизнь. Но опять-таки не исключено, что в сердце своем Мария не хотела ни того ни другого и была совершенно довольна той жизнью, которую уже вела. Но так или иначе, а Нелл она пожалела, и Нелл снова уснула крепким сном, чего нельзя сказать ни о ее матери, ни о близких пассажиров, погибших в катастрофе с ЗОЭ-05. Не спала и Мария – ночь ведь была ее рабочим днем. И ночь для нее выдалась удачная, так что она подумала, что, может быть, Господь Бог вознаградил ее за доброту к девочке.
Мистер Блоттон уснул крепким сном человека, пережившего сильное потрясение всего организма, – провалился в черное глубокое беспамятство без сновидений. Не следует полагать, будто он был невосприимчив к следствиям катастрофы только потому, что являлся преступником. Его настолько оглушило, что лишь на следующее утро он сумел кое-как осознать чудо, заключавшееся в его тихом планировании с небес в преисподнюю. Но когда он восстал с грязной постели, натянул вчерашнюю засаленную рубашку и принялся скрести щеки перед треснутым зеркалом бритвой, которой Мария брила ноги, он спросил ее:
– Почему я спасся, а другие нет?
Но Мария не знала, о чем он говорит. Откуда ей было знать? Однако мистер Блоттон узрел в своем спасении перст Божий и, может быть, не ошибся, хотя, по моему твердому убеждению, Господь спасал Нелл, а не Эрика Блоттона, который просто сидел рядом с девочкой. Но, естественно, от мистера Блоттона нельзя было требовать, чтобы он взглянул на случившееся под таким углом. И днем он дважды выразил Господу свою благодарность: во-первых, решил бросить курить, а во-вторых, решил продать Нелл не другу (что за друзья!), возглавлявшему европейскую детскую порнографическую индустрию, но за куда более низкую цену одному знакомому, устраивавшему незаконные усыновления и удочерения. Он оставил Нелл под присмотром Марии, а сам отправился к указанному знакомому. «Пол женский, белая, здоровая, хорошенькая» – больше ничего мистеру Блоттону говорить не пришлось, – Нелл оторвали у него с руками, не глядя, для бездетных супругов, которые проживали в замке под Шербуром и по некоторым причинам удочерить ее в законном порядке не могли. Знакомый взял десять процентов комиссионных, а Эрик Блоттон получил сто тысяч франков – сумму вполне достаточную, чтобы затаиться, пока авиакомпания ЗАРА не выплатит страховую премию.
– Как ни взглянуть, я, можно сказать, от падения только выиграл, – заявил он Марии и захохотал, чего, должна сказать, за ним вообще-то не водилось.
Вот так Нелл еще до вечера перенеслась из борделя в свой новый дом и была уложена спать в собственной спаленке в башне, и пусть ветви могучих деревьев царапали частые оконные переплеты, а стены были сложены из старинных нетесаных камней, а вокруг на тонких шелковых нитях качались и танцевали паучки, во всяком случае в постельку ее уложили любящие руки мужа и жены, нового отца и новой матери, которые любили друг друга и не вели между собой войны.
ОПАЗДЫВАЕТ!
Тем временем Клиффорд отправился в женевский аэропорт встретить Эрика Блоттона и свою дочь. Он приехал чуть позже и испытал некоторый шок, увидев на табло прибытий против рейса ЗОЭ-05 из Лондона зловещее слово «ОПАЗДЫВАЕТ». Клиффорд намеревался отправить за Нелл свою секретаршу Фанни – Фанни с лебединой шеей, одухотворенным лицом, степенью магистра искусства и всегдашней готовностью услужить. Клиффорд ненавидел болтаться где-либо, а в аэропортах особенно, не делая ничего полезного или приятного в обществе самых заурядных людей. Но Фанни сказала ему своим мягким решительным голосом, что он обязан поехать сам: чем раньше Нелл увидит знакомое лицо, тем лучше.
– Не так уж часто маленьких девочек крадут из садиков совершенно незнакомые люди, – шокированно сказала Фанни. – Для нее это могло оказаться большой травмой.
Вы не удивитесь, узнав, что Фанни была любовницей Клиффорда на данном отрезке времени. В конце-то концов, Клиффорд нуждался в ком-то, кто жил бы в его доме и заботился о крошке Нелл, когда ее выкрадут. Он был занят как никогда, организуя «Леонардо-Женева» – такого количества всяких приемов и светского общения это требовало! Естественно, он предвидел, что времени на ребенка у него будет оставаться мало. Фанни также не удивилась. Хотя она и выглядела мягкой и кроткой, но дурой отнюдь не была.
– Ты же не любишь меня, Клиффорд, – сказала Фанни, когда он приподнял голову с набитой гусиным пухом подушки примерно за неделю до того дня, когда должна была прилететь Нелл, и попросил ее переехать к нему. Предложение – если можно так выразиться – было сделано, когда Фанни проводила у него… нет, не ночь, а часть ночи, поскольку Клиффорд имел обыкновение отправлять ее домой на такси в третьем часу утра. Они находились в спальне нового дома, который Клиффорд построил себе за городской чертой Женевы. Архитектор гремел по всему миру: дом слагался из изгибов, углов, стали и стекла (оплачивала «Леонардо»). Он прилепился на уступе с видом на озеро и был вооружен что твоя крепость. Среди кнопок, дистанционно управляющих кухонными машинами, кондиционерами, ваннами, пылесосами, прожекторами, скользящими оконными рамами, стеклянными крышами и так далее, прятались кнопки множества самодействующих приспособлений, обеспечивающих безопасность. Обойтись без них Клиффорд никак не мог. На них настаивали страховые компании. Клиффорд, к его чести, предпочел бы жить попроще, но в стране богачей элементарная вежливость обязывает соблюдать их обычаи. К тому же он все-таки извлек из запасника полотна своего экс-тестя и, наконец, мог надлежащим образом повесить картины Джона Лалли вместе с одним шедевром Питера Блейка, одним Тилсона, одним Ауэрбаха и парочкой чудесных гравюр Рембрандта. И все это требовало охраны. Подобное общество могло только поднять цену творений Джона Лалли. Его жена свелась к одним только проторям, но вот тесть будет его кормильцем в старости.
У себя в спальне над кроватью Клиффорд повесил убитую утку и охотника с безумными глазами кисти Джона Лалли. В память, объяснял он любопытствующим, о той минуте, когда его экс-тесть ворвался к нему и застал их с Хелен в постели. Что же, немало тяжких переживаний со временем превращались в забавные истории, чтобы развлекать гостей после обеда. Это своего рода терапевтическое средство, к которому часто прибегают болтливые люди, – и я не делаю исключения для себя. Клиффорд все еще говорил о разводе с горечью, хотя все (кто был кем-то) знали, что подал на развод он сам и что слезы Хелен, ее несомненное раскаяние не смягчили его ни на йоту. Мужчина, которого предали, недоступен доводам рассудка, как никто, и тем более если он сам привык предавать. И вот теперь под сенью убитой утки Клиффорд сказал Фанни:
– Я люблю тебя не меньше, чем всех остальных, что равно почти нулю. Если бы мне пришлось выбирать между Фрэнсисом Бэконом и тобой, вполне возможно, я выбрал бы Бэкона. Но мне нужен кто-то в доме, чтобы заниматься Нелл, и я предпочту тебя. Думаю, мы уживемся.
– Нелл следовало бы остаться дома с матерью, – решительно заявила Фанни, которая не боялась Клиффорда и не принимала к сердцу его язвящие слова. С другой стороны, принимай она их к сердцу, так не осталась бы с ним и дня.
– Трехлетнему ребенку требуется мать, а не отец.
– Ее мать безалаберная бездельница, алкоголичка и потаскуха, – объяснил Клиффорд. Было ясно, что она ему не симпатична, но он все еще ее любит. Фанни вздохнула. Ее всегда расстраивал подтекст того, что говорил Клиффорд, а не сами слова.
– Мать это мать, – ответила она, вставая с постели и начиная одеваться. У нее были очень красивые длинные стройные ноги, стройнее и длиннее, чем у Хелен. Если у Хелен и был изъян, так только ноги, которые теперь, когда ей перевалило за двадцать пять, обрели явную плотность. Она часто носила брюки. Фанни в те эмансипированные дни, когда женщины носили все, что им взбредало в голову – и чем нелепее, атласнее и эпатажнее, тем лучше, – с большим вкусом ходила в мини-юбках и брючках в обтяжку. Вот когда она явилась в контору в этих последних, а Клиффорд сделал ей выговор, указав, что добрые бюргеры Женевского кантона такой костюм ни в коем случае не одобрят, они и стали любовниками. У Клиффорда вовсе не было привычки спать со своими секретаршами, совсем напротив. Просто она оказалась рядом, он находился в чужой стране, а у нее была степень магистра изящных искусств, она здраво судила о картинах, и он хотя бы мог вести с ней интересные разговоры, чего никак не сказал бы о богатых женевских наследницах, принадлежащих к международной молодежной элите. Конечно, у нее не было таланта Клиффорда объединять искусство с коммерцией, но у кого он есть?
– Ты опупел, Клиффорд, – сказала Фанни. – Красть детей очень дурно.
– Во-первых, как можно украсть то, что изначально твое? – возразил он. – Я спасаю этого ребенка от его матери точно так же, как спас бы гибнущего в сырой церкви Леонардо, не испрашивая на это разрешения. А ты, Фанни, ревнивая собственница и просто не хочешь делить меня с Нелл.
Клиффорд, подобно многим и многим мужчинам, не сомневался, что он – центр жизни всех окружающих его женщин и что эти женщины, хотя и способны на эмоциональные оценки, с нравственных позиций ни о чем судить не могут. И должна с сожалением сообщить, что Фанни, точно соглашаясь с ним, только весело засмеялась и сказала:
– Возможно, ты прав, Клиффорд.
Ибо Фанни понимала, что жить в доме Клиффорда она будет только при условии, что там будет жить Нелл. А насколько приятнее жить в номере двенадцатом по Авеню де Пен, с дивным видом, с просторами паркетных полов, с бассейном, в подогреваемой воде которого отражаются ледяные вершины Альп, и, наконец, со слугами, чем в крохотной квартирке над кулинарией в наименее зеленом квартале Женевы, какую ей позволяло снимать жалованье, выплачиваемое «Леонардо». Хотя «Леонардо» великолепно платила председателю правления, директорам и вкладчикам, фирма, видимо, считала, что простым ее служащим, то есть женщинам, честь служить в «Леонардо» более чем компенсирует маленькое жалованье, и они не должны испытывать ничего, кроме благодарности. (Но так дело обстоит с женщинами повсюду в мире, особенно если они подвизаются на издательском поприще, в области искусства или трудятся на благо общества – учительницами, медицинскими сестрами, как многие и многие из вас, я думаю, знают по собственному горькому опыту.) И Фанни прекрасно знала, что множество девушек, таких же красивых, таких же талантливых, как она, готовы в любую минуту занять ее место личной помощницы великого, знаменитого, блистательного иллюзиониста Клиффорда Вексфорда, причем за еще меньшее жалованье. А уж если вы допустили эмоции в свои отношения с боссом, то лучше выполнять его просьбы, так как он перестает воспринимать печатание на машинке, ведение документации и прочее с рациональных позиций, а потому может спутать вашу работу с вами самой, и вы в два счета окажетесь на улице.
Фанни, боюсь, провалилась. Высшая отметка за Исполнительность, посредственная за Стойкость. Не проходной балл. Да, не проходной. Фанни согласилась переехать к Клиффорду и с этого мгновения перестала возражать против его плана поручить жуткому Эрику Блоттону похищение Нелл. В ее оправдание могу только сказать, что хотя личностью Клиффорда она отнюдь не восхищалась и не уважала его светские и финансовые шашни, восхищение и уважение это одно, а любовь – совсем другое. Фанни любила Клиффорда, и этим все сказано. Клиффорд, кстати, был изумительный любовник. Нежный, властный, чуждый сомнениям. Я об этом уже упоминала? Ну и, конечно, такой красавец! Гнев на Хелен последнее время придал его светлому чеканному лицу что-то аскетическое, что-то алчущее. Поверьте, в те дни он был сногсшибателен, о фотогеничности я уж не говорю. Естественно, что репортеры светской хроники на него надышаться не могли.
Но Фанни по крайней мере настояла, чтобы Клиффорд сам встретил Нелл в аэропорту. И Клиффорд, усвоив страшное слово «опаздывает», отправился выпить рюмку вина (он редко употреблял более крепкие напитки) в Административной гостиной – в аэропортах у него, как и повсюду, имелись полезные друзья. Так что он следил за табло из покойного кресла, но от этого на душе у него не становилось спокойнее. Нет, не становилось. Сказать по правде, у него сердце сжималось от тревоги, но он не позволял ей отразиться на его лице. Вскоре «Опаздывает» сменилось на «Будьте добры, обратитесь в бюро ЗАРА». Эти слова заняли на табло три строчки, внеся путаницу в остальные сообщения. Слова «Будьте добры» были, конечно, лишними, а оттого особенно зловещими.
Клиффорд взглянул на толпу, кишащую у бюро авиакомпании ЗАРА, и понял, что произошло самое худшее. Он не смешался с толпой, а вернулся в Административную гостиную и позвонил Фанни. Фанни бросилась в аэропорт.
Позже Фанни пришлось позвонить Хелен и сообщить ей, что произошло.
ПОХИЩЕНИЕ!
Ну а Хелен, как вы легко можете себе представить, уже была вне себя от тревоги. Она заехала в детский сад мисс Пикфорд в 3.15 и не нашла там Нелл.
– За ней заехал шофер ее отца, – сказала мисс Пикфорд. – В «роллс-ройсе». (Словно последний факт извинял и объяснял все.)
В те более невинные дни – мы говорим о конце шестидесятых – сексуальные посягательства на маленьких детей случались относительно реже, чем теперь – или, во всяком случае, экраны и газеты не леденили нам кровь одним жутким случаем за другим, – а потому Хелен не пришло в голову, что Нелл увел «неизвестный» по нашей нынешней терминологии. Она немедленно поняла, что этот ужас – дело рук Клиффорда и что Нелл, хотя бы физически, опасность не угрожает. Она позвонила Саймону в «Санди таймс», потом своему адвокату, осыпала горькими упреками мисс Пикфорд и только тогда устроилась поплакать.
– Как он мог? – спрашивала она по телефону друзей, мать, знакомых и всех-всех на протяжении второй половины этого дня. – Как он мог пойти на такую гнусность? Бедненькая крошка Нелл! Что же, она вырастет и возненавидит его – вот единственное светлое пятно в этом ужасе. Я требую, чтобы мне сейчас же вернули Нелл, и требую, чтобы Клиффорда отправили в тюрьму.
Саймон, который немедленно приехал домой служить опорой своей удрученной жене, спокойно заметил, что отправлять отца Нелл в тюрьму вряд ли стоит. И уж Нелл, конечно, этого не захочет. И Катберт Уэй, адвокат, также приехал немедленно, оставив все остальные дела, которые вел – Хелен на четвертом месяце беременности была ошеломляюще красива, – и сказал, что поскольку, как он предполагает, Клиффорд увез Нелл в Швейцарию, то даже вернуть Нелл будет очень трудно, а отправить Клиффорда в тюрьму – тем более. Ну, он подлил в огонь порядочную толику масла.
В Швейцарию! Хелен впервые услышала про Клиффорда в Швейцарии. Светской хроники она не читала, у нее и без этого хватало хлопот: устраивать милый уютный дом в Масуэлл-Хилле, подбирать детский садик для Нелл, спорить о праве свидания с адвокатами Клиффорда, гадать, беременна она или нет, покупать то, что тогда именовалось «старьем», а теперь зовется «викторианой» или даже «поздним антиквариатом». Так или иначе, убеждала она себя и всех вокруг в этот вечер, у нее не было времени заглядывать в светскую хронику и узнавать то, что, видимо, известно всем и каждому – что Клиффорд Вексфорд возглавил «Леонардо-Женева» и, невзирая на расходы, выстроил на берегу озера сверхсовременный дом, и уж конечно, с детской.
Однако светскую хронику Хелен не читала совсем по иным причинам, чем те, которые она перечислила. Как нам известно, ей все еще было больно читать об очередной inammorata[10] Клиффорда. Не то чтобы она ревновала: как-никак она была замужем за Саймоном и счастлива, но просто у нее не хватало сил терпеть.
Слишком уж больно было. Саймон, конечно, знал, что Хелен все еще любит Клиффорда, как знала Фанни, что Клиффорд все еще любит Хелен, но явно ни он, ни она подчеркивать это не собиралась. Для чего? Они только себе сделали бы хуже.
Катберт Уэй, адвокат, сказал, что он, разумеется, начнет действовать через международные суды, но это потребует времени. Хелен перестала плакать и выразила свое негодование: она смертельно побледнела, у нее перехватило дыхание. Потрясение и негодование уже сменялись пронзительной материнской тревогой. Она чувствовала, что происходит что-то ужасное, что-то ужасное. (Как ни странно, примерно в эти минуты ЗОЭ-05 ухнул в воздушную яму, и трещинки в его фюзеляже стали шире, глубже и превратились в смертоносные разломы.) Но, естественно, горе и тревога, рожденные – и вполне законно – похищением Нелл, замаскировали этот первобытный материнский инстинкт.
Затем позвонила Фанни. Это вывело Хелен из прострации, как ничто другое.
– Кто? Какая Фанни? (Рука прикрывает трубку.) Последняя Клиффорда. Слышите? Он дошел до своих секретарш. Как она смеет звонить! Ну и стерва!
И тут – объяснение звонка. Я не стану задерживаться на этом эпизоде. Слишком страшно. Мы-то знаем, что Нелл осталась жива. Но Хелен этого не знает, и у меня нет сил остаться с ней в такую минуту. Но я убеждена, что с этого момента Хелен продолжала жизненный путь более беспристрастно и доброжелательно и не так легко бросалась хулой. Кроме, конечно, тех случаев, когда дело касалось Клиффорда, причины ее горя.
ЖИТЬ ДОСТОЙНО И ХОРОШО
Смерть ребенка – не предмет для шуток или смеха. После нее родители уже оправиться не могут – жизнь изменяется раз и навсегда, – да и как же иначе, когда с этих пор она включает противоестественное событие? Пережить своего ребенка? Мы этого не ожидаем и не хотим. С другой стороны, жизнь должна продолжаться, хотя бы ради тех, кто остался, и более того: наш долг научиться вновь получать от нее радость. Ведь оплакиваем мы безвременно умерших как раз потому, что они лишились возможности жить и" радоваться. И чтобы почтить их смерть, придать ей и нашему горю должный смысл, мы обязаны радоваться жизни, привилегией дарованной нам, а не им, и жить с этих пор достойно и хорошо, без свар и злобы.
Увы, из всех людей на свете Клиффорд и Хелен, пожалуй, менее кого-либо были способны жить достойно и хорошо. Пусть на самом-то деле Нелл, как нам известно, не умерла, а крепко спала в мягкой безопасной, хотя и комковатой постельке менее чем в ста милях от места авиакатастрофы, когда туда прибыли Клиффорд и Хелен, нам все равно хотелось бы, чтобы трагедия, в которую оба верили, соединила их во взаимном горе, а не оттолкнула друг от друга еще больше в горечи и ненависти.
«Я виноват, – мог бы сказать Клиффорд. – Если бы я вел себя иначе, этого не случилось бы. И Нелл была бы сейчас жива».
«Если бы только я не нарушила супружескую верность, – могла бы сказать Хелен, – мы были бы по-прежнему вместе, и Нелл была бы с нами»
Но нет. Они стояли лицом к лицу на этих скорбных песках – она прилетела специальным траурным рейсом из Лондона, а он приехал из Парижа в машине с шофером – и осыпали друг друга упреками. Горе обоих было настолько жестоким, что они уже не могли плакать, но вот ссориться, видимо, могли. На заднем плане спасательные команды оперировали кранами, подводными механизмами, тракторами, а возле наготове стояли бесполезные машины «скорой помощи». Отлив отступал дюйм за дюймом и дюйм за дюймом обнажал жуткие напоминания о катастрофе.
– Погибли все, – сказал Клиффорд Хелен. – Если бы не твое дурацкое упрямство, она могла бы поехать на теплоходе, а потом на поезде, ей незачем было бы лететь на этом самолете. Желаю тебе попасть в ад. Желаю тебе с этой минуты жить в аду и помнить, что ты натворила.
– Ты ее украл, – ответила Хелен совсем спокойно. – Вот почему Нелл погибла. Из ада явился ты и утащил меня туда. А теперь ты погубил Нелл.
Она не закричала, не ударила его: возможно, беременность чуть-чуть снимала остроту ее чувств. Надеюсь, что так. Позднее Хелен скажет, что недолгое время, пока она верила, что Нелл умерла, было самым мучительным и безысходным во всей ее жизни, но что и тогда она знала – ради ребенка у нее под сердцем она не имеет права испытать всю силу отчаяния. Как иначе могла бы она остаться в живых? Горе попросту убило бы ее.
– Возвращайся к своим любовницам и своим деньгам, – сказала она. – Тебе все равно, что Нелл умерла. Крокодиловы слезы!
– Возвращайся к своему блуду и своему писаке-недоростку, – сказал он. – Мне жаль ребенка, который у тебя родится. Конечно, ты и его убьешь.
Под «писакой-недоростком» он, естественно, подразумевал Саймона, который, хотя и слыл в свое время одним из самых уважаемых политических журналистов, высоким мужчиной безусловно считаться не мог. Хелен (5 футов, 6 дюймов) была одного роста со своим новым мужем.
Вот они так и расстались: Клиффорд вернулся в свой «роллс-ройс» с шофером, а Хелен села в стороне на тоскливом пляже оплакивать свое дитя. Зайти в сарай для опознания Клиффорд отказался.
– Меня не интересуют ее клочки, – сказал он. – Нелл погибла, и конец.
Он не знал, зачем приехал сюда, но в эти первые дни ошеломляющего горя что-то делать было лучше, чем не делать ничего.
Саймон сказал Хелен: «Не входи. Дай мне», и пока она ожидала снаружи, он выглядывал среди останков что-нибудь от исчезнувшей девочки. Власти любят, чтобы каждый труп был собран, наименован, объяснен и погребен с надлежащими религиозными формальностями. Мы все, в прошлом и настоящем, должны быть записаны, занесены и пронумерованы, а наша история зафиксирована, дабы бурное размножение рода человеческого не ввергло нас в отчаяние. Ну и, конечно, остается вопрос о выплате страховой суммы.
ЗАГАДКИ
Артур Хокни возникает в нашем повествовании из Нигерии через Гарвард и Нью-Йорк. Он ездил по свету, проводя расследования по поручению страховой компании «Трансконтинентал брокерс». Если в Китайском море тонуло судно, он оказывался там и выяснял почему. Если в Центральной Африке сгорал президентский дворец, Артур Хокни на развалинах определял, мошенничество ли это или подлинное несчастье. Где бы он ни появлялся, толпы расступались перед ним и выдавали свои тайны. Столь широкоплечим, могучим, проницательным он был, столь искусно выслеживал и обезвреживал акул и гадов мира сего, что спорить с ним решались лишь добродетельные и безвинные. «Трансконтинентал брокерс» платила ему хорошо, очень хорошо.
Он побеседовал с Клиффордом, Саймоном и Хелен. Он видел, как кран поднял с мелководья хвостовой отсек, углядел сетку трещин, типичную для усталости металла и совсем не похожую на грубые изломы от удара, заметил два целые кресла с отстегнутыми ремнями. Впрочем, может быть, кресла эти просто не были заняты? Но в таком случае почему пепельница одного из них переполнена окурками, а на полу под другим прилипла крышка с коробочки детской карамели? Небрежность уборщиц аэрокомпании ЗАРА, или во время полета кресла все-таки были заняты? Он почувствовал бы себя много лучше, если бы останки мистера Э. Блоттона – на кого было нацелено его внимание, поскольку он единственный из пассажиров купил дополнительный страховой полис, а его репутация и профессия были ему известны, – удалось найти и опознать. Но опознаны они не были. Для полной уверенности он решил дождаться прибытия овдовевшей миссис Блоттон. А где труп маленькой Нелл Вексфорд? Где-то в море? Не исключено. С другой стороны, Блоттон и девочка имели билеты в отсек для некурящих – все остальные трупы там были найдены более или менее целыми. Опять-таки придется подождать. Отец девочки отказался войти в сарай. Правда, это можно понять, учитывая обстоятельства, при которых ребенок оказался в самолете. Ну и как бы тактично все ни обставлялось, сколько бы малопрозрачной пластиковой пленки ни использовалось, процесс опознания не может не травмировать. И все-таки родители, как правило, предпочитают увидеть, узнать твердо, а не просто поверить в невозможное, полагаясь на чьи-то слова. В сарай вошел отчим ребенка – жену он туда не пустил, может быть, правильно, а может быть, и неправильно. Свидетельства смертности, куски и лохмотки человеческой плоти, обрывки одежды, обломки вещей – прах, остающийся после того, как душа отлетит – вскоре перестают наводить ужас, а превращаются в свидетельства чуда и драгоценности жизни. (Так, во всяком случае, научился считать Артур Хокни. Но ведь другого выхода у него не было, верно? Иначе он должен был бы отказаться от работы, которая приводила его в соприкосновение с мертвыми не реже, чем с живыми.) Взгляните-ка, что-то странное приключилось! Мертвые тела пропали без вести – и все тут. Насколько знал Артур, девочку мог подхватить вырвавшийся на волю золотой орел и унести на вершину какой-нибудь швейцарской горы, а труп Эрика Блоттона увлек в морскую пучину гигантский кальмар. Если что-то малоправдоподобно, это еще не гарантия, что оно не могло произойти. И Артур Хокни не считал, что самое простое и наиболее вероятное объяснение всегда правильно, и вот оттого-то он и был наиболее высокооплачиваемым и наиболее результативным агентом «Трансконтинентал». Ну и еще из-за того, что сам он иногда уничижительно называл своим шестым чувством. Он порой знал то, чего, логично рассуждая, знать никак не мог. Ему это не нравилось, но куда денешься? В делах людей пряталась закономерность, которую видел он, но больше как будто бы никто.
Артур направился туда, где сидела Хелен так тихо, так печально в этом сером месте в этот серый день. Она повернула к нему лицо. Он подумал, что такой пленительной и такой печальной женщины ему еще видеть не приходилось. Но на этом он свои мысли оборвал: она была в горе, беременная, замужняя – вне досягаемости. Тем не менее он знал, что увидит ее опять и много раз, что она станет частью его жизни. Он попытался не думать и об этом.
– Ее еще не нашли, ведь верно? – спросила она, поразив его какой-то легкостью голоса.
– Нет.
– И не найдут, мистер Хокни. Нелл не погибла. – Мертвенное горе, казалось, отпускало ее прямо на глазах. Может быть, она почерпнула какие-то силы у него, на мгновение воспользовалась его зоркими глазами, чтобы проникнуть в скрытую истину, разделила его дар ясновидца ровно настолько, чтобы один этот раз воспользоваться им. И улыбнулась. Холодный вечерний ветер закручивал маленькие смерчи подсохшего песка по сырому пляжу, вычерчивая красивейшие из красивых вневременные узоры.
– Наверное, вы думаете, что я сошла с ума, – сказала она. – Ведь кто же способен пережить такое? – И она кивнула на изуродованные обломки ЗОЭ-05, которые все еще были разбросаны вокруг, наводя жуть.
Трудно было поверить, что на этом пляже когда-нибудь вновь будут играть детишки с ведерками и совкам и – но, разумеется, так оно и произошло. Сейчас именно там расположен большой палаточный комплекс «Пляжное сафари под парусиной». Лично я считаю, что это на редкость унылое место: трагедия каким-то образом просачивается даже сквозь брезент и придает тоскливость даже самому солнечному дню, а море словно вздыхает и бормочет, а когда поднимается ветер, оно стенает и причитает – но чего вы хотите? Северная Франция не должна изображать из себя средиземноморское побережье – климат не слишком подходит для отдыха в палатках. Возможно, вся суть в этом!
– Люди остаются в живых при самых невозможных обстоятельствах, – сказал он осторожно. – Однажды стюардесса выпала из самолета на высоте в двадцать тысяч футов, угодила в глубокий сугроб и смогла поведать эту историю.
– Ее отец уверен, что она погибла, – сказала Хелен. – Но от него другого и ждать нельзя. И Саймон тоже. И все остальные. Наверно, я все-таки сошла с ума.
Он спросил, любила ли ее дочь «Куколкину смесь».
– Не «любила», – сказала Хелен с яростью. – Любит ли? Нет, не любит. Она умница! – Тут она расплакалась, а он извинился. Ему было известно, что именно такие мелочи всегда надрывают сердце понесших утрату – мелкие, будничные, словно бы пустячные подробности, вкусы и идиосинкразии умершего, которые в ретроспекции слагаются в личность, хотя при жизни оставались незамеченными. Но вопрос задать было необходимо, хотя ответ ставил спасение Нелл под еще большее сомнение. Разумеется, инстинкт мистера Блоттона толкнул его выбрать мимоходом именно ту карамель, которую Нелл особенно презирала («Куколкина смесь? Я не куколка!»), чтобы утихомиривать ее в полете. Будто она, словно какое-то непокорное животное, нуждалась в утихомиривании! А потом за то, что она сморщила носик, мистер Блоттон сгрыз их все до самой последней, чтобы поквитаться с ней. До чего же противный был человек. Чем больше я думаю о нем, тем противнее он выглядит.
– Не знаю, не понимаю, – сказала Хелен, переставая плакать. Ее вера быстро слабела. Он чувствовал, что не имеет права поддерживать в ней эту веру – внутренняя убежденность ведь не доказательство. Она вся дрожала. Он плотнее закутал ее в пальто, отвел ее к взятой напрокат машине, где можно было сидеть, укрывшись от ветра, а сам вернулся к загадочным, но ни о чем не гадающим мертвецам. Ему сказали, что приехала миссис Блоттон. Она была некрасивой добропорядочной женщиной сорока с небольшим лет. У нее были рыжеватые ресницы и выпуклые голубые глаза. Он сразу уловил, что черные вызывают у нее антипатию, даже такой черный, как он, – ну вылитый Гарри Белафонте в «Угадай, кто придет к обеду». Мужественная красота, элегантный костюм, приятный голос образованного человека обычно заставляли забыть о расовых предрассудках. Однако, как он хорошо знал, имеются женщины, преимущественно типа миссис Блоттон, бесцветные, закомплексованные северянки, которые не способны одолеть свои предрассудки. Да и не пытаются – черный для них воплощает устрашающую необузданную сексуальность. Знали бы они, как робка, как уязвима, как сдержанна его собственная сексуальность, в какой зависимости она находится от искренней любви и как он жаждет этого редчайшего спасительного чувства!.. Но здесь обитель смерти, не жизни, а их поганенький расизм – это их проблема, и уж никак не его.
То, что миссис Блоттон увидела в сарае, не столько ее ужаснуло, сколько рассердило. Она прихрамывала. На ней были новые туфли. Жесткие дешевые туфли массового производства: совсем не такие, какие тут же бросится покупать женщина, незаконно спроворив себе два миллиона. После, получив страховку, она либо начнет тратить эти миллионы, не в силах совладать с собой, либо вообще очень долго к ним не притронется не столько из благоразумия, сколько из ощущения своей вины. Нет. Она понятия не имеет, сказала она – и он ей поверил, – почему ее муж оказался на самолете, летевшем в Женеву. Она ничего про это не знала, пока на другой день после катастрофы не вытащила из почтового ящика какой-то непонятный полис в конверте, надписанном рукой Эрика. Нет, она его толком не прочла, а только запомнила номер рейса. Она видела катастрофу в последних известиях по телевизору и еще подумала, что те, кто летает самолетами ЗАРА, ничего другого и не заслуживают, вот номер рейса ей и запомнился. Ну и Эрик не вернулся домой, когда обещал. Поэтому она позвонила в Хитроу. И худший вывод подтвердился. Ее муж летел на ЗОЭ-05. И погиб. Конечно, погиб. Почему ее заставляют выполнить такую жуткую формальность? Да и кто вы такой, чтобы задавать вопросы? Не совсем «убирайся к себе в джунгли качаться на ветках», но почти.
– Люди, попадающие в авиакатастрофы, иногда остаются в живых, – сказал он.
– Вы-то откуда знаете? – спросила она злобно и указала на мужскую кисть, торчавшую из пластиковой обертки, искусно маскировавшей место отрыва. Французы умеют это делать.
– Она его, – сказала миссис Блоттон. – Эрика. Артур прочитал код на бирке. Кисть была уже опознана, но предположительно. С другой стороны, она поступила из переднего отсека, вероятно, из пятого ряда, куда были выданы билеты Блоттону и девочке.
– Вы уверены? – спросил он.
– Не была бы уверена, так разве бы я сказала? Сказала бы, подумал он, ради двух миллионов (хотя, пожалуй, она не осознала, о какой сумме идет речь) или для того, чтобы поскорее выйти из сарая, чтобы вернуться домой и выплакаться. Право на слезы имеют ведь и такие женщины, как Эллен Блоттон.
– Скажите, ваш муж много курил? – спросил он.
– Он-то? Ну уж нет. Я в доме ни единой сигареты не потерплю.
На ее собственных руках не было никаких следов никотина. Руки эти были неожиданно белыми, маленькими и изящными для практичной светло-рыжей и некрасивой женщины. И ее такая подробность сразила. Она не выдержала, заплакала, и ее увели из сарая. Бирку на кисти сменили, теперь она числилась за Эриком Блоттоном. Подходящий возраст, пол, расовый тип и никотиновые пятна отсутствуют. Почему же он все еще сомневался?
Артур подошел к Саймону Корнбруку, который безнадежно прислонился к косяку.
– Вы сделали все, что требовалось, – сказал Артур. – Если ничего не нашли, то и не найдете. Лучше пойдите на воздух.
– Ведь тело могло унести в море, – сказал Саймон, – ведь вес тела… только потому что остальные…
– Совершенно верно, – сказал Артур. – Его, несомненно, найдут.
– Было бы хоть что-нибудь! – сказал Саймон. – Хотя бы туфелька, ленточка. Моя жена не верит, что Нелл погибла. Не верит, я знаю.
Он отвез Корнбруков в Париж и в аэропорт. Он написал заключение, что никаких подозрительных факторов в связи с катастрофой не обнаружено. Кусочек картона с надписью «Куколкина смесь», пепельница, полная окурков, и два исчезнувшие трупа послужить такими факторами едва ли могли. У него была лишь уверенность, избавиться от которой ему не удавалось, – и Хелен каким-то образом извлекла ее из его мыслей. Когда он простился с ними на аэровокзале, то услышал, как Хелен сказала: «Она жива. Будь она мертвой, я бы это чувствовала», а Саймон ответил: «Милая, взгляни в глаза правде ради нас всех», и ощутил себя виноватым.
Когда неделю спустя Артур Хокни, вернувшись к себе в отель (он принимал участие в конференции по способам уклонения от налогов, организованной «Форчун»), нашел запись телефонного звонка Хелен с просьбой встретиться, он не удивился. Он этого ждал. И отправил открытку, как она указала, по адресу «почтовый ящик номер такой-то» с приглашением позавтракать вместе. Он предположил, что она хочет скрыть их встречу от мужа, и не позволил себе строить дальнейшие предположения.
Когда Хелен вошла в ресторан, Артур был уже там и встал ей навстречу. Люди поворачивали головы и смотрели на них. Рядом с ним столы и стулья выглядели крохотными и нестерпимо претенциозными, а гроздья обернутых в солому бутылок из-под «кьянти», украшавшие зал, казались нелепыми. Костюм на Хелен был темно-синий, и она старалась быть незаметной, но, разумеется, безрезультатно.
– Артур, – сказала она легко и быстро (она нервничала). – Мне ведь можно называть вас Артуром, правда? А вы зовите меня Хелен. Звонить незнакомым мужчинам, назначать свидание – конечно, это выглядит странно! Но мне просто не хочется волновать Саймона, он же будет взбешен… вернее, расстроен, но я знаю, что Нелл жива, я знаю, что ей хорошо, только она скучает без меня, и я хочу, чтобы вы ее отыскали. Я вас нанимаю. Вы ведь свободный агент. Я заплачу, сколько ни потребуется. Но только мы не должны допустить, чтобы мой муж узнал.
Да, привычки «Яблоневого коттеджа» все еще властвовали над ней.
– Хелен, – сказал он, и слово это было новым, незнакомым, чудесным. – Я не могу согласиться. Это было бы безответственным.
– Но почему? Не понимаю! – Она заказала грибную оладью, но не притронулась к ней. Он поглощал бифштекс с соломкой. Когда королеву-мать попросили дать совет тем, кто готовится сделать публичную карьеру, она ответила: «Увидев уборную, тут же ею воспользуйтесь». Артур Хокни, чья работа бросала его в джунгли, на вершины гор и в другие наиболее бесприютные, а часто и голодные уголки мира, испытывал такое же чувство при виде тарелки с пищей. Никогда ведь не знаешь заранее, когда тебе снова представится подобный случай. Ответил он не сразу.
– Потому что поманить вас надеждой значит стать хуже шарлатана, который предлагает панацею от рака за деньги, или экстрасенса, который ведет загробные беседы с мужем вдовы за гонорар.
– Так это же совсем другое! – Она сама была еще ребенком. – Ну пожалуйста!
– Как я могу? Вопреки здравому смыслу, вопреки моему заключению для авиакомпании ЗАРА?
– Если вы вернетесь и скажете, что она погибла, я поверю. Я смирюсь.
– Ну а если нет? – сказал он. И ведь это он подал ей надежду, рассказывая о стюардессах, которые оставались живы-здоровы, свалившись с высоты в двадцать тысяч футов. Он чувствовал себя виноватым.
– Просто слово «мертвая» не сочетается с Нелл, – сказала она, и в глазах у нее теперь стояли слезы. При виде их он испытал облегчение. – Может быть, Саймон прав, и я немножко помешалась. Мне следует обратиться к психиатру. Но мне необходимо знать. Я должна убедиться. Ну поймите же! Жить с надеждой много хуже, чем жить без нее. Смотреть, как горюет Саймон, и не горевать самой – я кажусь себе такой дрянью. Или причина в том, что я жду ребенка, что я беременна?
Что я переполнена жизнью, а потому не в состоянии принять идею смерти? Вот в чем дело?
– Я вернусь туда и посмотрю, что можно сделать, – сказал он. – Возобновлю расследование.
Он сам не знал, почему ответил согласием. Но ведь Хелен его просила и была в таком смятении оттого, что не могла чувствовать себя несчастной, а это редкое состояние.
НЕТ ВЕСТЕЙ – ХОРОШИЕ ВЕСТИ…
Ну а Нелл была такой живой, здоровой и счастливой, каким только может быть ребенок, которого любят, балуют и лелеют, но, правда, люди, живущие в чужой стране и говорящие на иностранном языке. Она скучала по матери, учительнице, отчиму и отцу (в таком порядке), только вскоре, казалось, забыла о них, как это бывает у маленьких детей. Их место заняли другие. А если Нелл порой задумывалась, играя в саду замка или ужиная во внутреннем дворике под лучами заходящего солнца, ее новые родители, маркиз и маркиза де Труат, переглядывались и уповали, что скоро она забудет совсем и будет безоблачно счастлива. Нелл была их жемчужиной, их petite ange[11] они ее любили.
И не жалели ни о едином потраченном на нее франке. По разным причинам, которые станут ясны позднее, де Труаты не могли официально и законно усыновить или удочерить ребенка. Да и в любом случае в тот период (по крайней мере в Западном мире) неуклонного падения рождаемости подходящие дети были в большом дефиците, и некоторые ценились выше, чем другие, ну как собаки – в зависимости от породистости и нрава. Однако на черном рынке можно купить все что угодно, буквально все. Ну а Нелл – такая прелесть, с ее синими глазками, широкой улыбкой, безупречным личиком и густыми белокурыми волосами, с ее способностью любить, прощать и во всем находить светлые стороны! Сколько бы за нее ни отдать, все равно выходило дешево.
Нелл научилась говорить по-французски за месяц с небольшим, а по-английски ей говорить было не с кем, и английский она скоро позабыла. Что-то брезжило в ее памяти точно сон – что когда-то в той пригрезившейся жизни у нее была другая мама, а ее звали Нелл, и вовсе не Брижит, но сон забывался. Лишь изредка всплывало на миг тревожное воспоминание – где Таффин, ее котенок? Ведь был же Таффин, маленький и серый? Где Клиффорд, ее папа с густыми светлыми волосами? У папы-милорда волос не было почти вовсе! (О Труатах, читатель, надобно сообщить вам следующее: папе-милорду было 84 года, а маме-миледи – 74. Вот почему у них были трудности с усыновлением!) Однако воспоминание, едва замерцав, угасало без следа.
– Tu va bien, ma petite?[12] – спрашивала миледи. Шея у нее была вся в морщинах, на губах лежал толстый слой яркой-преяркой помады, но она улыбалась и любила.
– Très bien, Mama![13] – Нелл бегала вприпрыжку и танцевала, ну прелесть и прелесть. Они ели на кухне, потому что под потолком столовой свистел ветер, – испеченный Мартой хлеб, овощные супы, помидорные салаты с только что сорванным базиликом, и много мяса, поджаренного на рашпере, (все очень твердое и плотное было де Труатам не по зубам), и пища эта была очень полезна юному организму Нелл. Потребности очень маленьких и очень стареньких часто совпадают. Она не плакала, не ссорилась – причин плакать не находилось, а ссориться было не с кем – в доме не было никого, чьи интересы ставились бы выше ее и в ущерб ей. Если бы в замок заглянул посторонний, он увидел бы маленькую девочку, пожалуй слишком уж тихую, слишком уж послушную, чтобы это было для нее полезно, да только посторонние туда не заглядывали, их там не привечали, наверное потому, что они могли прийти именно к такому выводу и пригласить соответствующие власти посмотреть на то, что увидели они. Ребенка, пусть на вид счастливого и здорового, но в совершенно неподходящей обстановке.
На полке в комнате в башне, которая служила спальней Нелл и которая ей очень нравилась, – шесть окон по всем стенам, деревья, гнущиеся на ветру снаружи, и хорошенькая, кое-как подкрашенная мебель из детской самой миледи – лежал дешевый жестяной мишка с большой булавкой. Ее сокровище. Волшебное.
Нелл знала, что его можно развинтить, но никогда не пробовала этого сделать. В тех редких случаях, когда она была расстроена или испугана, Нелл поднималась в башню, сжимала мишку в кулачке и встряхивала его, слушала, как в нем что-то побрякивает, и успокаивалась. Миледи, увидев, как Нелл его любит, подарила ей серебряную цепочку, чтобы она могла носить пузатенького мишку на шее.
В нашем мире, читатель, существуют ключевые предметы – всего лишь неодушевленные вещи, которые играют особую роль в человеческих жизнях, и эта маленькая драгоценность входила в их число. Как мы знаем, ее подарила матери Клиффорда его бабушка. На нее смотрели, ее любили многие поколения семьи Нелл. Сто раз ее могли бы потерять или продать, но каким-то образом она уцелела. А теперь Нелл инстинктивно искала у нее утешения и ждала, что приключится дальше.
А ЧТО ДОМА?
У Нелл появился единоутробный братик, Эдвард. Когда он родился, то весил 7 фунтов 5 унций (английская история тогда еще не дошла до того, чтобы новорожденных взвешивали килограммами!), а Саймон присутствовал при его рождении. Он был добросовестным и современным отцом. Все время схваток он держал Хелен за руку, и роды были легкими, не то что с Нелл. Новорожденный вопил и орал во всю мочь, брыкался наглядно и со вкусом, и обзавелся удивительной привычкой пикать крутой брызгающей струйкой, орошая все чистенькие пеленки и распашонки всякий раз, когда его переодевали в свежее. Хелен смеялась, и Саймон радовался ее смеху, хотя, по его мнению, поведение Эдварда заслуживало не улыбок, а строго нахмуренных бровей. Последнее время она смеялась мало, таким тихим и печальным стал их дом без Нелл. И все же, думал Саймон, его горе было сильнее горя Хелен, он сильнее оплакивал ее потерю – а ведь Нелл даже не приходилась ему дочерью. Это его тревожило. Что-то тут было не так – он опасался, что его жена все еще цепляется за надежду, будто девочка чудом уцелела. Жаль, что он не притворился, будто опознал что-то – это было бы так просто!
Великое благо похорон при наличии мертвого тела (пусть даже далеко не в полном составе) заключается в том, что скорбящие смиряются с фактом смерти. Поминальная служба – такая, какую устроили по Нелл в местной церкви в одно из воскресений, – совсем не то. К тому же, как вдруг вспомнил Саймон, Хелен на службе не присутствовала. По дороге в церковь она почувствовала себя дурно – то есть пожаловалась, что ей дурно, и вернулась. Он не стал ее отговаривать – она была на сносях, и служба только дополнительно ее расстроила бы. Но теперь он пожалел, что не настоял и отпустил ее. Он полагал, что она не хочет видеть Клиффорда, но тот вообще не появился. Он был за границей, чуть виновато объяснили Вексфорды, дедушка и бабушка. Но хотя бы они приехали, как и Джон Лалли, и Эвелин, мать Хелен. Ну и с компанией он связался, связав свою судьбу с Хелен, порой думал Саймон. Сам он происходил из добропорядочной мещанской семьи – родители у него были добрыми и респектабельными людьми, пусть (как ни прискорбно) не очень умными, и для того, чтобы выбиться из этой среды, ему понадобилось не столько скользкое искусство дипломатии, сколько терпение для непрерывных объяснений. Если Хелен не была с ним откровенна, если она была уклончивой, если она словно бы притворялась, ему стоило только вспомнить ее близких, чтобы понять почему.
Понимать он понимал, но ему все равно было больно. Теперь он хотел всю Хелен гораздо сильнее, чем женясь на ней. Он хотел ее сердце целиком, ее внимание тоже целиком. Он не хотел, чтобы она цеплялась за надежду, будто Нелл жива. Нелл принадлежала прошлому, погибшему браку. Иногда, играя с мальчиком, она что-то шептала ему на ухо и улыбалась. И маленький улыбался в ответ, а Саймону чудилось, будто она шепчет: «У тебя есть сестричка, малютка Эдвард, и в один прекрасный день она вернется к нам». Но, конечно, – это паранойя, чистейшая паранойя. Но почему она ему не улыбается так? Дело в том, что, сохраняя Нелл живой, Хелен сохраняла живым Клиффорда. Она не отпускала Клиффорда, как не желала отпускать Нелл.
Некоторые первые браки именно таковы, читатель. Как ни тяжки они, пока длятся, как ни неприятен развод, кладущий им безвременный конец, все равно этот брак кажется единственно настоящим, вообще единственным, а то, что за ним следует, как бы ни освящалось брачной церемонией, как бы ни поддерживалось друзьями и родными, все равно кажется подделкой, вторым сортом, а вернее, второсортным. Таков был брак Хелен с Клиффордом. Вот почему Хелен так часто вздыхала во сне и улыбалась, а Саймон так бдительно следил за ней; вот почему Клиффорд второй раз не женился, а про себя все еще винил Хелен за все плохое – от смерти Нелл до собственной своей неспособности любить.
Малютка Эдвард, конечно, не имел обо всем этом ни малейшего понятия. Каждое утро он открывал глазки навстречу миру и знал, что мир хорош, и орал, и сиял, и накладывал на него свою печать единственным доступным ему способом – обмачивал все вокруг. Брак своих родителей он находил чудесным.
МЫСЛИ ИЗ-ЗА ГРАНИЦЫ
Читатель, на случай, если вы задумывались об этом, так в день поминальной службы по Нелл крошка Брижит напугала всех, жалуясь, что у нее болит животик, – была она такая бледная, что ее уложили в постель. Миледи жгла над ней перья и произносила заклинания, для которых требовалась кровь агнца – литр этой крови всегда хранился в ее новеньком морозильнике – и девочке как будто полегчало. А в день, когда родился Эдвард, Нелл резвилась по всему своему величественному, пропыленному, неординарному дому и особенно крепко поцеловала свою няню (в возрасте 81 года), потому что каким-то образом узнала, что день тот особенный.
– Qu'as tu? Qu'as tu?[14] – растерянно спросила Марта.
– Sais pas, sais pas,[15] – пропела Брижит, хотя и знала: мир был прекрасен.
Расскажи вы это Артуру Хокни, он снисходительно улыбнулся бы и заметил бы, что это невозможно. Как Нелл могла знать? Но уста его солгали бы – он-то лучше всякого другого знал, что подобные вещи случаются, что чувства разбегаются кругами, как волны. Что у людей есть ауры – что стоит злодею войти в комнату, и вы его сразу опознаете, а некоторые входят как дыхание наисвежайшего, наибодрящего ветерка, и как же вы всегда им рады! Что иной раз, тасуя карты, вы знаете, что вам придет со сдачи, еще начиная сдавать. Что ожидания обязательно сбываются – так или иначе. Если вы ожидаете чего-то хорошего, оно придет. Но если вы ожидаете, что обрушится потолок, он непременно обрушится. По этим-то самым причинам, его дополнительному проникновению в суть вещей, так сказать, он и пользовался столь высокой репутацией в своей профессии, а «Трансконтинентал брокерс» продолжала платить ему и не взъедалась, если время от времени он занимался чем-нибудь на стороне, вот как теперь по поручению Хелен. Конечно, он предпочел бы, чтобы его ценили за то, что он делал, а не за то, чем он был. А кто этого не хочет?
ВОТ ПРЕДПОЛОЖИМ
Артур Хокни стоял по щиколотки в воде на пляже, куда упал хвостовой отсек ЗОЭ-05. В руке у него было расписание приливов. Потом он направился к дороге и в Лозерк-сюр-Мер, шагая так, словно с ним рядом шагал трехлетний ребенок. Он пришел в городок, навел справки в банке: да, вроде бы мужчина с ребенком обменял там швейцарские франки на французские, но вот когда, никто точно сказать не брался. За несколько дней до воздушной катастрофы, несколько дней спустя, кто помнит? Драматические события этого дня – машины «скорой помощи», телевизионщики, репортеры – заслонили все остальное. Он сел в парижский автобус, но повторилось то же самое: никто ничего не мог сказать об англичанине и белокурой английской девочке. Он наводил справки в кафе и автобусах возле автовокзала и запросил свои контакты в преступном мире, но ничего нового не узнал. След, если и был след, давным-давно остыл. Он подумал, что для Нелл, пожалуй, лучше, если ее нет в живых. Ему было прекрасно известно, какая судьба скорее всего ожидает потерявшихся детей, когда они попадают не в те руки. Торговля живым товаром существует по-прежнему – все виды зла и порока процветают в этом нашем мире, они не исчезают оттого лишь, что газеты про них забывают. Для его клиентки существовало лишь одно различие – мертвая или живая. А «живая» для нее значило – живая и вне какой бы то ни было опасности. Он не мог, он не хотел растолковывать иные возможности.
Вернувшись в Англию, он навел дальнейшие справки о контактах Блоттона и его профессиональном поведении. Миссис Блоттон захлопнула перед ним дверь. Но это не указывало на ее соучастие в мошенничестве. Просто проявление ее прискорбного характера. Местная полиция согласилась держать дом под наблюдением. Рано или поздно, подсказывал его инстинкт, Эрик Блоттон восстанет из мертвых, чтобы наложить руку на два миллиона своей жены. Он рекомендовал авиакомпании ЗАРА возобновить расследования и как можно долее – в рамках закона – оттягивать передачу этой суммы. Отсрочки были неизбежны в любом случае. У компании хватало хлопот с обычными исками родственников погибших, каковые по заведенному порядку удовлетворялись, начиная не с первых, а с последних букв алфавита. Пока очередь дойдет до Блоттона, времени минует много, даже если они старались бы ускорить процесс.
Ну а что до Нелл, он испробовал все и ничего больше сделать не мог. Встретившись с Хелен в укромном кафе, он рекомендовал ей принять совет и помощь своих близких, тех, кто ее любит, и признать, что Нелл погибла. Но она, казалось, слушала не его, а внутренний голос, твердивший «она жива». Ее чека он не взял. Да и в любом случае чек был на мизерную сумму, выкроенную из денег на хозяйство. Она представления не имела, как дороги его услуги. Он ей этого не сказал.
Ему хотелось обнять ее, только чтобы оберечь. Ее будущему угрожала ее собственная натура. Или же желание обнять ее диктовалась чем-то совсем-совсем иным? Возможно, но ведь это ничего не меняло.
Она допила кофе и собралась уходить. На мгновение она прижала свою белую руку к его черной щеке и сказала:
– Спасибо. Я рада, что в мире есть такие мужчины, как вы.
– А каким вы меня видите?
– Смелым, – сказала она. – Смелым, надежным и добрым.
Что, естественно, означало: не таким, как мой отец, как Клиффорд, – с сожалением должна добавить, что Саймона она практически мужчиной не считала.
РАЗГОВОРЫ
Читатель, я для вас запечатлею несколько разговоров. Первый – между Клиффордом и Фанни, его секретаршей-любовницей. Сцена – сотворенный прославленным архитектором дом Клиффорда за городской чертой Женевы, воплощение элегантности и роскоши с плавательным бассейном в форме раковины, отражающим синее небо и снежные вершины гор, с рисунками на стенах из панелей светлого дерева (рисунки постоянно меняются и сегодня это весьма недурной рисунок лошади Франка, набросок дохлой собаки Джона Лалли, три пейзажа Джона Пайпера и действительно превосходная гравюра Рембрандта), со светлыми кожаными креслами и стеклянными столами.
– Клиффорд, – резко говорит Фанни, – ты не имеешь права винить Хелен в смерти Нелл. Это ты решил ее похитить. Это из-за тебя она оказалась в самолете. Если винить кого-то, то только тебя.
Фанни сыта по горло, и с полным на то основанием. Во-первых, Клиффорд пригласил ее переехать к нему только потому, что ожидал Нелл. После страшного дня авиакатастрофы она осталась нянчить Клиффорда, пока он находился в тисках горя и отчаяния. Она покрывала его на работе, ибо порой его депрессия была настолько тяжкой, что он напивался и был не в состоянии принимать решения. А принимать их было необходимо: через пять коротеньких месяцев «Леонардо» должна была открыть свои женевские галереи, отданные под творения современных мастеров, и в день открытия эти современные мастера так или иначе должны были висеть на стенах. Полотна предстояло извлечь из мастерских художников или из частных домов, где они каким-то образом оказались – подарены под пьяную руку или проданы вопреки контракту, – а ведь каждое застраховано на гигантскую и весьма проблематичную сумму, – но важнее всего были художественные решения: эту картину выбрать или ту? Эти-то решения Фанни и принимала от имени Клиффорда. Принимала безошибочно, и вот теперь, протрезвев и снова став самим собой, он отказывается упомянуть о ней в предисловии к каталогу. Она в бешенстве. Пусть обнимает ее по ночам, пусть улещивает сладкими словами сколько хочет, с нее довольно.
– Ты эгоистичный, жадный и самовлюбленный эгоцентрик! – кричит она (она, которая обычно так мягка и покладиста). – Ты больше меня не любишь!
– Я тебя никогда не любил, – говорит он. – По-моему, мы друг друга измотали. Почему бы тебе не собрать вещи и не переехать?
Конец разговора, конец сексуальной связи. Она-то ждала немножко другого. Ей казалось, что он отправится за ней. А он этого не сделал. На следующий же день в женевской утренней газете появилась фотография: Клиффорд Вексфорд в ночном клубе обнимает за талию Труди Берфут, кинозвезду, которая только что выпустила в свет бестселлер. И Фанни вспоминает, что всю последнюю неделю Труди названивала несколько раз на дню.
Еще разговор. Фанни сидит за своим столом в приемной Клиффорда в прохладном новом мраморном здании «Леонардо» и мучается от горя и унижения. Входит Клиффорд. Она думает, что он, может быть, извинится.
– Ты еще здесь? – спрашивает он. – По-моему, ты сказала, что уезжаешь.
Значит, она потеряла не только любовника, но и работу, и то, что, как она понимает теперь, было любовью.
Ее преемница помоложе ее и более отвечающая общепринятым стандартам миловидности, но с еще более внушительной степенью по истории искусства, обретенной в галерее Куртольда – не более и не менее, согласившаяся на жалованье даже еще более низкое, чем получала Фанни, появляется, когда Фанни собирается уйти. (Ей пришлось самой себя уволить: найм и увольнение входят в число обязанностей здешней секретарши.) Зовут новую девушку Кэрол.
– Перспективы действительно такие хорошие, как утверждается? – спрашивает Кэрол.
– Скажем, всеобъемлющие, – отвечает Фанни.
– А мне придется самой принимать художественные решения? – спрашивает Кэрол.
– Не исключено, что такая необходимость возникнет, – отвечает Фанни, глядя, как четверо носильщиков вносят особенно яркого Джексона Поллока, которого выбрала она от имени Клиффорда. – Но не стоит затрудняться.
Конец разговора. И Фанни возвращается к своим родителям в Суррей. Она отказалась от своей женевской квартиры над кулинарией по совету Клиффорда в самый разгар их… чего? Романа? Навряд ли! Деловой сладострастной связи. Больно было невероятно. Но девушкам, приобщающимся к Миру Искусства, приходится туго – и денег избыток, и любовь, и увлекательная жизнь, но только для тех, кто наверху. А наверх поднимаются одни мужчины. Как и всюду, за исключением, возможно, сферы женских одиночных танцев «гоу-гоу».
Еще разговор. В другой стране.
– Ты меня не любишь, – говорит Саймон Корнбрук Хелен примерно тогда же, когда Фанни лишается своего места. Он бледен, его ясные глаза за круглыми стеклами совиных очков полны отчаяния. Он невысок и не очень красив, но чуток, умен, добр и, как всякий нормальный муж, нуждается в любви и внимании жены. Хелен с удивлением взглядывает на него. Она кормит Эдварда. Все ее внимание теперь отдается малышу и – во всяком случае, так кажется Саймону – памяти о Нелл, которую она лелеет, словно еще одного живого младенца, так что для него не остается места.
– Конечно, я тебя люблю, – говорит она с удивлением. – Конечно, Саймон. Ты же отец Эдварда! – Разумеется, не самое тактичное доказательство, но она так чувствует.
– А Клиффорд – отец Нелл, я не ошибаюсь? Хелен вздыхает.
– Клиффорд за границей, – говорит она, – а кроме того, мы разведены. В чем дело, Саймон?
Мы-то с вами знаем, в чем дело. В том, что она вышла за Саймона ради тепла, безопасности и уюта, которые он мог ей дать – истерзанной, измученной после брака с Клиффордом, уверенной, что ничего другого ей от мужчины никогда не понадобится. Знает это и Саймон. А теперь этого оказывается мало. Ему нужно, чтобы Хелен к нему тянуло эротически, чтобы ее чувства были отданы ему. Ему нужно быть у нее в сердце. А у нее в сердце только малютка Эдвард, и погибшая Нелл, и потерянный Клиффорд. А Саймона там нет вовсе. Оба они знают это – ему не надо было спрашивать. Хелен нагибается над Эдвардом и что-то ласково ему воркует, лишь бы не встречаться глазами с мужем. Он поднимает ей голову и бьет ее по щеке. Не сильно, а словно желая привести ее в чувство, вернуть к жизни, но, конечно, из этого ничего не выходит. Этому нет прощения. Он ударил женщину, свою жену, мать своего новорожденного сына, и ведь она ничем его не обидела, не задела, а просто спросила в чем дело.
Саймон, запинаясь, бормочет извинения и возвращается в редакцию и находит там Салли Агнес Сен-Сир, представительницу новой породы блистательных молодых писак, которых недавно взяли в его газету, и после пребывания в «Эль вино» («Саймон, а ты что здесь делаешь? Ты же сюда носа не кажешь!») уходит с Салли Агнес (да-да, читатель, в жизнь она вступила не под этим именем, но так лишь уж оно хорошо выглядит под заметкой? Салли Агнес Сен-Сир – произносится как sincere,[16] доперло?), а действительно ли Саймон задел в ней какую-то эротическую струну или она просто притворялась, мы никогда не узнаем, потому что Салли Агнес не скажет. В любом случае, она знала, что Саймон может быть ей полезен. А что до Саймона, он знал, что в Салли Агнес нашел отклик, которого не мог обрести в Хелен. Салли Агнес Сен-Сир! Сен-Сир! У вашего автора мурашки бегут по коже.
ВОЗОБНОВЛЕНИЯ
Однако не кажется ли вам, все эти взрослые взаимоотношения, как они ни мучительны, ни сумбурны, ни сложны, в сущности, глубоко банальны в сравнении с благополучием ребенка? Если бы Хелен была хоть чуточку менее неразумна и своевольна, если бы Клиффорд был не таким нетерпимым, они никогда бы не расстались, и Нелл выросла бы в безмятежном спокойствии, чтобы занять в мире предназначенное ей место. А к чему они все пришли теперь?
Хелен не знает, какое, собственно, чувство вызывает у нее связь Саймона (занявшая первую страницу желтых листков) с громокипящей Салли Агнес, и обнаруживает, что практически никакого. Словно с исчезновением Нелл исчезли целые системы эмоций. Она вся внимание к своему малютке сыну Эдварду, но даже эта любовь осторожна, будто и ее могут внезапно украсть. Впрочем, он ничего этого не замечает.
Клиффорд позвонил ей из Женевы как-то вечером, когда она была одна, и с удовольствием занималась мелкими хлопотами, и дремала, и читала, и писала матери, и изредка, совсем-совсем изредка, недоумевала, где запропастился Саймон.
– Хелен? – сказал Клиффорд, и этот голос с его особым чарующим, хрипловатым двойным тоном, такой знакомый и так давно не звучавший в ее ушах, сразу заставил ее очнуться, пробудиться, отозваться всем своим существом, и это было чудесно, но с пробуждением зазвучал и тот, другой двойной тон – страдания и горя. Не удивительно, что Хелен проводила свои дни в вечной дремоте!
– Как ты, Хелен? Ничего? Все эти газетные вопли про недоростка…
– Клиффорд, – легко сказала Хелен, – они высасывают такие вещи из пальца, тебе ли этого не знать! У нас с Саймоном все замечательно. А как у тебя с Труди Берфут?
– Почему ты никогда не говоришь правды? – спросил он. – Почему ты всегда лжешь? – И не успев начать разговора, они уже сцепились. Вот так бывало всегда. Он предлагал свое сочувствие. Она отклоняла его из гордости, она ревновала, он злился, она страдала – и вот так все время, по кругу, по кругу против часовой стрелки и против шерсти!
Но Клиффорд был прав, на этот раз она действительно лгала – правда о ней самой была настолько сокрушающей, что она отказывалась ее принять, и потому все мелкие будничные правдочки выметались вон. Если бы они с Клиффордом не расстались, трезво постигли собственные характеры, получив таким образом возможность исправиться, она была бы теперь не такой лгуньей, не такой скользкой, в чем-то ущербной личностью, и Саймону было бы гораздо труднее предать ее. И Клиффорд был бы не таким жестоким, не таким расчетливым, не так стремился бы мстить женскому полу и меньше заботился бы об образе, который проецировал на публику. Он бы реже менял сексуальных партнерш, а больше менялся бы сам.
Мужчины – такие романтики, вы согласны? Они ищут идеальную партнершу, тогда как искать следует идеальной любви. Они обнаруживают недостатки в своих любимых (и вполне естественно, кто совершенен? Уж во всяком случае не сами они!), хотя в действительности это, разумеется, им недостает главного – способности к совершенной любви. Клиффорд все еще не избавился от привычки составлять список качеств, обязательных для женщины, которую он искал и которая по-настоящему, безоговорочно и навсегда его устроила бы. От нее требовалось быть красивой, блестяще образованной, умной, чуть ниже его ростом, пышногрудой и стройноногой, знать много языков, заниматься лыжным спортом, играть в теннис, быть безупречной хозяйкой дома, превосходной кулинаркой, начитанной… и так далее и тому подобное. Тем не менее женщиной, которую он полюбил почти идеальной любовью, оказалась Хелен – а она, бесспорно, по этому списку очков набирала немного. Бедный Клиффорд с его надеждой обрести утешение в славе и богатстве, которые приносят так мало, как знают все, кто есть кто-то.
Ну а крошка Нелл, которую теперь звали Брижит, жертва недостатков своих родителей – подумайте о ее тягостном положении! Ей исполнилось пять, ей пора было поступить в школу. Милорд и миледи оказались в безвыходном положении. С тех пор, как в замке появилась Нелл, они почти его не покидали, чтобы избежать необходимости объяснять, кто она и что.
– Я скажу, что она моя дочь, – в первый момент знакомства с Нелл объявила миледи, глядя на морщинистое лицо в треснутом зеркале и видя в нем юную девушку, как было у нее в привычке. – Не понимаю, в чем тут проблема.
У милорда не хватило жестокости объяснить, в чем тут проблема, а именно, что его жена отказывается стареть. Назвать Брижит внучкой смысл имело бы: никаких вопросов не возникло бы, она могла бы посещать школу, вопрос о документах и справках как-нибудь удалось бы обойти. Но миледи и слушать об этом не желала. Брижит – ее дитя. Для бабушки она слишком молода – кто способен принять ее за бабушку? Так что милорду оставалось только держать Брижит дома под надзором пожилой, доверенной, умеющей молчать служанки, и надеяться, что проблема возьмет да и сама собой исчезнет. Но, разумеется, она никуда не девалась, и крошка Брижит подрастала и томилась без подружек, общества сверстников и молодежи и хотела выучиться всему-всему на свете. А милорд и миледи, как ни были они эксцентричны, тревожились за Брижит. Им хотелось, чтобы девочка вела счастливую и нормальную жизнь, вот как они сами давным-давно, до того, как Время и Дряхлость начали свое гнусное дело. Некоторые стареют мирно и без грусти, но милорд и миледи упирались и. ни дюйма не уступали без борьбы, и самым надежным их оружием была крошка Брижит, порой, правда, притихшая и грустная без всякой сколько-нибудь реальной причины, но чаще порхающая по своим владениям, своему старинному замку, принося жизнь, смех и свет в самые темные его углы.
Другим их оружием, как ни тяжело мне об этом говорить, была черная магия. Миледи порой прибегала к ней – самую чуточку, а милорд помогал, если был в настроении. Слухи об этом время от времени достигали деревни, что отбивало у ее обитателей последнее желание навестить замок, который и без того, Бог свидетель, был достаточно угрюмым и жутким – неухоженные деревья, полузаслонявшие высокую башню, гнулись и покачивались словно бы без всякого ветра. Нелл, разумеется, видела замок совсем другим. Это был ее дом, а нам всем, и особенно детям, дом представляется надежным и уютным убежищем. Если же порой там появлялись пентаграммы или сквозняк разносил душный запах курений, то с какой стати это должно тревожить пятилетнюю девочку? Насколько она может судить, так ведь живут все.
Жители деревни относились к милорду и миледи снисходительно. Они были реалистами и не верили в магию, что в черную, что в белую, ну, во всяком случае, не всерьез. Только подросткам нравилось впадать в истерику и утверждать, будто на них наводятся чары. Пусть их колдуют, размышляли жители деревни – ни себе, ни другим старички особого вреда не сделают. Пусть себе занимаются своей магией. Знай они, что в замке живет ребенок, кто-нибудь, наверное, вмешался бы. Но они не знали. Откуда бы? Наступило Рождество и прошло, и никто не знал, что это день рождения Нелл. Да и в любом случае де Труаты дней рождений не справляли. Более того: они по мере возможности игнорировали Рождество. Они чувствовали, что, открыто признав этот праздник, они оскорбили бы своего владыку дьявола.
Итак, представьте себе их рождественский завтрак. Милорд и миледи старались, чтобы день этот не отличался от обычных будничных дней. В десять утра они, как было у них в обычае, кое-как спустились по лестнице, старательно оберегая скрюченные пальцы от повреждений там, где перила были сломаны, и слабые тощие ноги – там, где ступеньки прогнили. Они вошли в обширную кухню, где среди балок высокого потолка весело бегали мыши, а по пыльным плитам пола бегали черные тараканы – зрение у Марты ослабело. Не то чтобы она не подметала кухню, но вот пола толком не видела. Когда они вошли на кухню, Марта, по обыкновению, варила кофе в высоком эмалированном кофейнике с облупившейся эмалью, а Нелл, против обыкновения, поджаривала хлеб на огне, который пылал в очаге всю зиму: ежедневно все четверо высвобождали и выдергивали хворостины из огромной кучи, которую с осени заготовил Жан-Пьер, дровосек. (На войне у Жан-Пьера помутилось в голове, но мышцы остались крепкими. В те дни, когда Марту посылали за ним в деревню, для Нелл находились какие-нибудь забавы в другом конце замка. Это было нетрудно. В былые времена замок вмещал двадцать членов семьи и сорок слуг, а если учесть флигели, не говоря уж об амбарах, конюшнях, беседках, то для всех хватало дела и всяких приятных развлечений. Впрочем, это нас занимать не должно. С нас довольно нашего повествования.)
– Что делает малютка? – спросила миледи у Марты. (Разумеется, я для вас даю их разговор в переводе.)
– Поджаривает хлеб, – ответила Марта.
– Как странно! – сказал милорд.
Ну разумеется, поджаривать хлеб принято у англичан, а не у французов, возможно, потому, что природа хлеба заметно различается в этих двух странах. Хелен девочкой поджаривала хлеб в «Яблоневом коттедже», сидя на корточках перед огнем в печурке и насадив ломтик на зубья специальной длинной латунной вилки с одним согнутым зубцом и львиной головой на ручке. И всего один раз (за неделю до того, как Нелл поднялась в самолет ЗОЭ-05) Хелен поджарила его для дочки, открыв дверцу наиновейшей плиты в кухне дома в Масуэлл-Хилле, насаживая ломтики на вилку для разделки жаркого с некоторой опасностью для своих порозовевших от жара пальцев.
– Я поджариваю хлеб, – сказала Нелл, – потому что сегодня Рождество. – Кусок хлеба она насадила на длинную раздвоенную ветку.
– Откуда малютка узнала про Рождество? – Де Труаты редко обращались к своей малютке Брижит прямо.
– Церковные колокола звонят, а сейчас зима, – сказала Нелл. – И я подумала, что это Рождество. На Рождество люди делают всякие хорошие вещи, а жареный хлеб – хороший. Ведь правда? – добавила она неуверенно, потому что милорд и миледи, судя по их виду, сильно досадовали. Слезящиеся глаза в красной обводке век посверкивали, скрюченные артритом пальцы постукивали.
– Я ей ничего не говорила, – сказала Марта. – Наверное, она прочитала про него в книжке.
– Но кто научил малютку читать?
– Сама научилась, – ответила Марта.
Так оно и было, а помогли Нелл в этом заплесневелые, погрызенные мышами, но еще удобочитаемые книги, с былых славных времен хранившиеся на чердаке, где она их и обнаружила. Кроме того, хотя Нелл знала, что ей запрещено выходить за пределы замковой ограды, и ни в коем случае запрета не нарушила бы, она иногда забиралась на сук, нависавший над дорогой, которая спускалась к деревне, и, укрытая листвой, наблюдала странных, полных сил, ужасно высоких обитателей внешнего мира, смотрела, как они куда-то идут или откуда-то возвращаются, и начала понемногу разбираться в их жизни.
Милорд и миледи повздыхали, недовольно поворчали, но потом съели поджаренные хлебцы, снаружи обуглившиеся, внутри холодные и волглые, короче говоря, совершенно неудавшиеся – обильно намазав их маслом и домашним вареньем Марты, но без единой жалобы. А это, разумеется, самый лучший подарок, какой только может получить ребенок, – высокую оценку своих стараний, пусть и ценой некоторой жертвы со стороны тех, кто дает эту оценку. Нелл потискала всех троих – милорда, миледи и Марту, – а их темный владыка держался на почтительном расстоянии.
Саймон провел Рождество с Хелен – они старались ради Эдварда восстановить свои отношения. Саймон объяснил, что в объятия Салли его толкнула холодность Хелен, что Хелен достаточно только слово сказать, и он с Салли больше никогда не увидится. Хелен сказала: «Какое слово?», и он рассердился и не смог ответить «люблю». Вот так удобный момент для примирения пропал втуне. Хелен хотелось говорить о Нелл, о том, что Рождество – это ее день рождения, но она знала, как Саймон не хочет, чтобы это имя произносилось вслух, а потому расстроилась. И хотя они весело и мило разговаривали за индейкой, сидя под рождественскими украшениями, а позже поехали выпить с друзьями и все соглашались, что желтая пресса сплошная гнусность, так что обращаться в суд не следует, чтобы не придавать газетной лжи хоть какое-то правдоподобие, ничто поправлено не было. В сердце Хелен осталась тупая боль непризнаваемого горя и возмущение, а в сердце Саймона – свирепые муки неудовлетворенности. Вопроса о разводе не вставало. Что это дало бы? А Эдвард? Хелен казалось, что ее жизнь записана на видеопленку, но кто-то нажал кнопку «стоп» и пленку заело на не слишком приятном кадре. Жуткое ощущение! Эдвард рос, менялся, а она нет. Впрочем, она послала Артуру Хокни рождественскую открытку с довольно милой елкой, обведенной серебром, а от него получила открытку с Эмпайр-Стейт-билдингом в снегу и Кинг-Конгом в венке из остролиста. Поставить эту открытку на каминную полку она не могла: а вдруг Саймон увидит и поймет, что она все еще поддерживает с ним отношения.
Нет вестей – хорошие вести, уверяла она себя. Но отдавала себе отчет, что Нелл вряд ли ее узнает, ведь уже столько времени прошло с тех пор, как они расстались. Или, точнее говоря, с тех нор, как Нелл у нее насильственно отняли. Каждый вечер Хелен молила Бога, чтобы Он помог ее дочери, где бы она ни находилась, но если бы вы спросили Хелен, верит ли она в Бога, то она ответила бы осторожно: «Я не знаю, что именно вы подразумеваете под словом «Бог». Если вы говорите об ощущении «все это не так просто, как кажется на первый взгляд», тогда, пожалуй, я верю. Но и только».
Слишком мало, скажут некоторые, чтобы удовлетворить ревнивого и требовательного Бога. По образу и подобию которого явно был сотворен Саймон при всей его мягкой манере держаться.
ПОЖАР
Однако, читатель, факт остается фактом: Нелл просто не была сотворена для мирной жизни. Всегда одно и то же. Судьба дает ей небольшую приятную передышку, а затем закручивает в смерче и опускает на совсем иную и отнюдь не обязательно приятную тропу. Удача и неудача, когда речь шла о Нелл, вечно наступали друг другу на пятки и хватали за пятки ее.
В раннем детстве с нами случается то одно, то другое, а сами мы тут ни при чем. У нас нет возможности контролировать свою судьбу. События наваливаются на нас помимо нашей воли. И, читатель, это происходит с нами не только в начале жизни, но и на ее исходе, как бы мы ни старались. Мы будем любить и будем любимы или потерпим крах в любви; будем жить то в нищете, то в богатстве или существовать на стабильный предсказуемый доход; будем всю жизнь экономить или всю жизнь мотать. (Имей десять пенсов в 10 лет, и будешь иметь 100 фунтов в 20, и 1000 фунтов в 30. Кредит обрести будет легко – как и тревогу.) Жить под вечной угрозой несчастных случаев и катастроф или почти их не ведать. В некоторых из нас норовит ударить молния, и потому нам лучше не играть в гольф под грозовыми тучами, а другие в грозу расхаживают от лунки к лунке с полной безнаказанностью. Если нам хочется узнать свою судьбу, достаточно оглянуться на детство, ибо, когда мы взрослеем, события словно редеют, схема их слишком расчленена, слишком знакома и потому практически невидима. Вот только ощущение, когда резинка в нашей юбке лопается и она соскальзывает нам на колени – ах, как скверно! – но, к счастью, рядом никого нет – ах, хорошо! – но ведь это уже было… Как мне знакомо это ощущение – о да, вы правы, это уже было! И случится снова: более того – много раз, прежде чем вы умрете. Вновь из-за горизонта возникнет мистер Единственный, пусть в гостиной дома для престарелых, и окажется мистером Не Тем. Миссис Не Та будет вынимать вам на завтрак из тостера одни угли, а когда по этой причине вы сменяете ее на миссис Единственную, миссис Единственная будет делать то же самое. Ваша судьба – получать из тостера на завтрак одни угли.
Мы можем научиться добродетелям, практикуясь в них, разумеется, можем. Мы можем выработать привычку быть смелыми (даже самые робкие из нас), делая над собой усилия, необходимые, чтобы пробудить в себе мужество; выработать спокойную доброжелательность – не поддаваясь раздражению; выработать умение спасать чужое самолюбие ценой собственного; терпение, принуждая себя склонять голову перед судьбой; научиться тасовать карты и не винить других; и отскребать обуглившуюся часть ломтика, и подавлять гордость, и просить миссис Не Ту простить нас, и практиковать великодушие, а не скупость, когда речь пойдет о сумме ее алиментов. Однако судьба, внутренняя схема судьбы, лейтмотив (его почти можно назвать так!) нашей жизни остаются прежними. А потому не барахтайтесь напрасно. Примите свою судьбу, постарайтесь наилучшим образом разыграть сданные вам карты. Только это вы и можете сделать.
Вините звезды, если вам нравится. Вините излишнее сближение Марса Нелл с Солнцем, под знаком которого она родилась. Или вините предыдущую ее жизнь, если это вас устроит больше. Видимо, она совершила в ней несколько очень хороших поступков и несколько очень плохих. Или же вините дисгармонию генов, бурлящую смесь крови Клиффорда и Хелен. Или же взгляните на ситуацию просто и скажите: угодив к такой чокнутой парочке, как де Труаты, добра не жди! Что-нибудь да случится.
Ну и, конечно, случилось. Дело было так.
Маркиза в отчаянном стремлении вернуть себе юность и красоту – и не просто из тщеславия, но чтобы стать совсем уж правдоподобной матерью для крошки Нелл, затеяла черную мессу с применением пентаграмм, огня, крови летучих мышей (а ее добыть, как вы прекрасно понимаете, куда сложнее, чем кровь агнца) и корня окопника. Маркиз вздохнул, но облекся, как положено, в черное с серебром одеяние, а Марта простонала «неужто опять!» и согласилась махать кадильницей, в которой таинственные ароматические травы горели на тлеющих древесных угольках. (Общий возраст этой троицы перевалил далеко за две сотни лет; полагаю, нельзя винить людей за то, что они пробуют все способы вернуть утраченную юность, хотя, конечно, их можно обвинить в безрассудности.) Церемония должна была начаться при первом ударе часов, отбивающих полночь, в Большом Зале старого замка.
Крошка Нелл мирно спала у себя в башне и не подозревала ни о чем из ряда вон выходящем. Снаружи ухала сова, стенал ветер, а над башнями замка словно бы сгущались и клубились черные тучи, хотя я полагаю и безусловно надеюсь, что причиной были погодные условия, а никак не призывы к дьяволу явиться.
Однако я обязана все-таки сказать, что ночь выдалась на редкость жуткая. Воздать ей должное не мог бы и фильм ужасов. Полуночные деревья бешено раскачивали вершины, точно стараясь вырвать свои корни из земли и умчаться с ветром куда угодно, лишь бы не оставаться здесь, а замковые кошки прятались под той источенной жучком, пропаутиненной старинной мебелью, какую могли отыскать, и их желтые дьявольские глаза мерцали повсюду.
Нелл спала! Она всегда спала. Великое благо, даруемое добрым сердцем. Ее головка касалась подушки, синие глазки смежались, дыхание становилось ровным, она засыпала и сладко спала до утра, когда потягивалась, глубоко вздыхала и вскакивала с постельки в том полном приятных предчувствий радостном возбуждении, которое ведомо только очень юным и счастливым. А почему бы ей и не быть счастливой? Никто не объяснял, как безобразны и чудаковаты (и, конечно, дряхлы) ее предполагаемые родители, никто не хмурился и не поднимал брови на пыль и грязь. Нелл принимала милорда, миледи и замок такими, какими они ей представлялись, а так как по натуре она была веселой и доброй, то представлялись они ей очень хорошими.
Однако должна сказать, что счастье это уже стало прошлым, ибо в эту самую ночь пребывание Нелл в замке подошло к внезапному и ужасающему концу.
Из круглой комнатки на верхнем этаже Западной башни (Нелл спала в Восточной) в грозовые ночи запускался змей на конце длинной веревки с вплетенной в нее проволокой. Конец веревки был привязан к двухфутовому восковому изображению маркизы, уложенному на подстилку из сена. Змей должен был влить в маркизу молнию – а с ней жизнь, силы, юность и так далее. (Если бы это сработало, она, несомненно, сделала бы то же для мужа, и его восковое изображение было бы тотчас там положено в ожидании грозы. Низость была ей чужда. Она любила мужа. Читатель, мне не нравится писать о таких вещах – у меня возникает ощущение, что на меня навели чару, как выражаются дети.) Так поторопимся же. Но только прежде упомянем, что Бенджамин Франклин, викторианский философ и естествоиспытатель, запустил точно такого змея и сумел-таки спустить по проволоке электричество с неприятными для себя последствиями, поскольку находился у нижнего ее конца. Ну, так ведь он представления не имел, с чем имеет дело! А после этого получил его. Кое-каким вещам род человеческий все же научается. Ну, тому-сему.
В половине первого, когда заклинания, песнопения и падения ниц были в самом разгаре, молния сбежала по проволоке, во мгновение ока растопила изображение маркизы и запалила сено. Никто этого не заметил. Естественно. Ни маркиза, ни маркиз, ни Марта. Все трое были слишком сосредоточены на том огне юности и страсти, который дьявол, предположительно, должен был запалить в их слабеньких морщинистых грудных клетках… а может быть, и запалил! Мне что-то начинает казаться, что дьявол в ту ночь, пожалуй, и в самом деле прошелестел где-то совсем рядом и развернул свои страховидные кожистые крылья почти у самой щечки спящей Нелл. Огонь в Западной башне разбежался множеством жгучих жучков, которые, съев сено, закишели на половицах, посыпались сквозь щели в нижнюю комнату, где съели все, что сумели, становясь все больше, все сильней – и все голоднее! Ву-у-у-ух! Каким сухим и горючим был старый замок!
А в другой стране, в сотне миль оттуда Хелен, мать Нелл, заметалась и застонала во сне, а отец Нелл в еще одной стране проснулся и протянул руку, ища успокоения, к своей сопостельнице Элизе – он, который так редко, казалось бы, нуждался в успокоении, утешении, в какой бы то ни было помощи. Говорю же вам – это была странная ночь.
Нелл спала в Восточной башне. Пожар начался в Западной башне, прокрался вниз, раздуваемый сильным ветром (и дьявольскими крылами, если вас интересует мнение местных жителей, а кто возьмется утверждать, что они ошибались! Если вы вызываете дьявола, то будьте уверены, накликаете что-нибудь очень скверное, и ничего хорошего для вас из этого не выйдет, каким бы сильным, мудрым и могущественным вы себя ни воображали!), и стеной пламени ворвался в Большой Зал, где продолжалась черная месса. Маркиза, чокнутая до последней секунды, заковыляла не от огня, а к нему, веруя, что набегающие волны пламени суть некий источник вечной юности и, вступив в них, она выйдет бессмертной и такой неземной красоты, что все мужчины навеки станут ее рабами и так далее, а также отведет Нелл в деревенскую школу, не вызвав никаких сомнений. Она, разумеется, никуда не вышла, а сгорела дотла. Маркиз, который любил свою жену такой, какой она была, и оставался совершенно равнодушен к тому, что ей не удавалось стать вечно юной и прекрасной, побежал за ней, чтобы воспрепятствовать ее безумному намерению, но запутался в своем магическом одеянии, упал, и орды огненных дьявольских жучков разбежались по тяжелым складкам пропыленной ткани, и он тоже умер. Не думаю, чтобы она или он испытали большие страдания, я думаю, сила чувств во многом заглушила физическую боль. Она была всем существом убеждена в своем чудесном воскресении, он был всем существом сосредоточен на стремлении спасти ее! Я же говорю, они не были дурными людьми, а просто не желали спокойно удалиться в сумерки своей старости, только и всего, – и желание их сбылось и пожрало их.
Но Марта, третья участница их дьявольской эскапады, их губительной черной мессы, при виде огня пустилась наутек и мгновенно выскочила за дверь. Она была грузной старухой на девятом десятке лет, но в случае необходимости могла двигаться достаточно быстро. А уж это, разумеется, была необходимость из необходимостей. Деревянные ступеньки винтовой лестницы в башне Нелл уже тлели, когда Марта тяжело взбиралась по ним, чтобы снасти девочку – из крыши замка повсюду вырывались огромные языки пламени, словно стараясь дотянуться до неба, а ветер ревел и завывал вокруг.
Нелл проснулась, когда было грубо схвачена, переброшена через плечо Марты и затряслась вниз по лестнице – трюх, трюх, – и куда бы она ни смотрела, всюду был огонь, а бедные босые подошвы Марты (маркиза, упокой Господь ее душу! – требовала вызывать дьявола на босу ногу) наступали на угольки, и на бегу она вопила «Le diable! Le diable!»[17] и это пугало бедняжку Нелл больше всего остального. Кому же приятно думать, что их настигает дьявол! А Марта, естественно, именно это и думала. И неудивительно. Она согрешила.
Ее господин и ее госпожа понесли кару, погибли. А теперь ее очередь!
Марта добралась до маленького «де-шво», стоявшего во дворе, и хотя – по различным причинам, касаться которых я здесь не стану, чтобы не задерживать нас, – последний раз она управляла автомобилем по меньшей мере сорок лет назад, запихнула Нелл на заднее сиденье, прыгнула за руль и со скрежетом передач, который при других обстоятельствах дни и дни служил бы предметом разговоров, рванула прочь от огненного пекла. Повернула она к шоссе, а не к деревне – в противоположную сторону от нее. Она ведь не за помощью ехала, а торопилась оставить как можно большее расстояние между пылающим замком и собой. Но, конечно, так просто от дьявола не спасешься!
Как вы помните, читатель, пока Нелл жила в замке, де Труаты хранили ее существование в тайне, она находилась у них незаконно, дитя черного рынка. Другие тайноприемные родители смело объявляют себя тетями и дядями либо дедушками и бабушками или уезжают на два-три года и возвращаются с ребенком, словно бы приобретенным естественным путем, но де Труаты подобных разумных мер не приняли. Кое-кто из жителей деревни видел в замке ребенка, но помалкивал. Столь обворожительная девочка, изящная, как эльф, с огромными чарующими глазами, вполне могла быть видением и исчезнуть, прежде чем толком разберешься, здесь она или только кажется. Жаль прогнать подобное создание. Ну а к тому же, вы знаете, что такое деревенские жители: язык привыкли держать за зубами и верить, что слово серебро, а молчание – золото.
В развалинах замка были найдены обгорелые трупы де Труатов. Марта исчезла бесследно, но спальня ее, как было известно, находилась в Западной башне (где начался пожар), а башня обрушилась. Никто не сомневался, что бедные старые кости Марты покоятся где-то там, но живых родственников у нее не осталось, друзей не было, и никто не стал искать. На надгробной плите де Труатов под «здесь покоятся» была упомянута и верная serviteur[18] так что приличия были соблюдены. А что до крошки Нелл, ее останков не искали, потому что никто толком не знал, жила ли она там. Из этих мест она исчезла навсегда.
ВОЗМЕЩЕНИЯ
Примерно тогда же, когда через два года с месяцами после того, как ЗОЭ-05 пошел трещинами и разбился, были наконец выплачены все страховые премии и компенсации, включая и лишних два миллиона фунтов миссис Блоттон сверх и помимо сорока тысяч за потерю мужа (ввиду доказанной небрежности со стороны авиакомпании), произошла крайне странная вещь. В авиакомпанию ЗАРА позвонила дама, владелица дома мод в Париже. Она сказала, что чувствует себя обязанной сообщить кое-что. У нее было столько хлопот с созданием своей фирмы, что она вот только сейчас умудрилась выбрать свободную минуту. Да и в любом случае вполне возможно, что сведения ее никакого значения не имеют. Артур Хокни, вызванный из Нью-Йорка, тотчас прилетел в Париж побеседовать с этой мадам Рависсер, которую нашел весьма обворожительной и элегантной дамой средних лет, хотя в некоторых отношениях и склонной мешкать и тянуть время. Он простоял перед ее дверью добрых пять минут, прежде чем она собралась ее открыть. Такой уж у нее был характер. Мадам Рависсер, со своей стороны, увидев столь достойного и красивого черного американца, была обрадована незамедлительным ответом авиакомпании ЗАРА и с непринужденной словоохотливостью повела свой рассказ на английском языке, который недавно выучила. Она, начала она, навсегда покинула приморский городок Лозерн-сюр-Мер в тот самый день, когда разбился ЗОЭ-05. После многолетних колебаний она, наконец, решилась продать свою маленькую charcuterie,[19] покинуть мужа и с некоторым запозданием отправиться искать счастья в большом мире. Лучше поздно, чем никогда. Таков ее девиз. Она села в парижский автобус примерно через полчаса после падения самолета – собственно говоря, им пришлось постоять лишнее, пропуская машины «скорой помощи».
На первой остановке в автобус села весьма странная пара, сказала она – уродливый злобный мужчина, который непрерывно курил, и прелестная маленькая девочка с вьющимися белокурыми волосами, большими глазами и ротиком, как розовый бутон. Ну а мадам Рависсер хорошо знала свой тихий городок, и эти двое, казалось, упали прямо с неба. Откуда они взялись? В дороге девочка начала мучиться, ей хотелось faire pipi, и она, мадам Рависсер, остановила автобус и помогла ребенку – и обнаружила, что туфельки у нее мокры насквозь и трут ножки «la pauvre petite», а носочки у нее все в песке. Тут она заметила, что брючины у мужчины тоже снизу мокрые и прилипают к ногам ниже колена, точно он бродил по воде на пляже. С тех пор мадам не могла отделаться от мысли, что мужчина и девочка действительно упали с неба, что они имеют какое-то отношение к авиакатастрофе, хотя почему и каким образом она сказать не может.
– Вы описали его как заядлого курильщика, – сказал Артур. – Вы уверены?
– Две пачки «Голуаз» подряд, и перерыв он сделал только потому, что третьей у него не нашлось. О да, он был заядлый курильщик. Я тогда же подумала, что он не может быть отцом девочки – всякий раз, когда он к ней наклонялся, она начинала кашлять. Его собственный ребенок свыкся бы с запахом. А когда он сошел с автобуса – на рю Виктор Гюго – то сразу вошел в tabac. Я за ним следила.
– Вам следовало бы стать сыщиком, – заметил Артур Хокни. Ему понравился ее импозантный галльский вид, неторопливая уверенность ее движений. Она предложила ему кофе, и ей понадобилось полчаса, чтобы его сварить, но был он превосходным.
– Вам потребовалось немалое время, чтобы сообщить эти сведения, – все-таки заметил Артур.
– За хлопотами время проходит так быстро, – ответила она неопределенно. И правда, у нее словно были собственные внутренние часы, которые шли по-другому, чем у остальных людей.
Он провел неторопливую, полную неги, чрезвычайно приятную ночь с мадам Рависсер, должна я с сожалением констатировать. Но с другой стороны, как обнаружил Саймон, Хелен не видела никого, кроме своего малыша, а любовь без взаимности долга мучительна и требует передышек: да-да, Артур Хокни действительно был влюблен в Хелен. Ее рождественская открытка, встретившаяся в пути с его собственной, вызвала у него замирание сердца, и он осознал, что влюблен. Влюблен в смутную, бледную, несчастную англичанку! Нелепица! И тем не менее – правда. Искать утоления этой любви он не собирался – просто болезнь или ноющая боль в сломанной ноге, и скоро все пройдет. Смирись с ней и жди, пока она не угаснет, не иссохнет от отсутствия внимания. Но почему-то, пока этого не произошло, в нем проснулся больший интерес к другим женщинам, большая отзывчивость, большее, он опасался, упоение жизнью.
Tabac на рю Виктор Гюго указал Артуру Хокни дорогу в некое кафе, где деньги перешли из одного кармана в другой и была организована своего рода экскурсия по борделям Алжирского квартала, в которых, по утверждению его осведомителей, человеческие жизни постоянно становились предметом купли-продажи. Это была своего рода международная биржа, специализировавшаяся на сбыте мужчин, женщин и детей в домашнее или сексуальное рабство, а также тесно связанная с новым, растущим, менее опасным, но весьма доходным промыслом – продажей на черном рынке детей для усыновления. Похищенные или законно осиротевшие дети (их термин) контрабандой вывозились из стран Третьего мира, переходили от перекупщика к перекупщику по все более высокой цене, пока, наконец, не попадали к заказчику. Эти два рынка – рабов и детей – разграничены, хотя порой операции и совмещаются. Именно этого, разумеется, Артур всегда и опасался – что подобная судьба постигла крошку Нелл. Тем сильнее было его облегчение, когда след привел его к Марии, единственной служащей данного дома дурной славы, которая находилась там в дни катастрофы ЗОЭ-05 и продолжала находиться теперь, несмотря на текучесть персонала (не говоря уж о смертельных исходах).
Мария сидела, вздыхала и накручивала на палец длинную прядь своих темных волос. Он подумал, что вид у нее совсем детский.
– Я очень порядочная женщина, – сказала она. – И этим занимаюсь временно, пока не подыщу себе хорошее место.
– Ну конечно, – сказал он.
– И я оказываю моим клиентам большое одолжение, – сказала она, – а их жен избавляю от многих горестей.
– Я знаю, – сказал он мягко.
– Вот и хорошо. У меня слишком доброе сердце, в том-то вся беда. Когда сюда привезли маленькую английскую девочку, я делала для нее все, что в моих силах. Я позаботилась, чтобы она не видела ничего такого, чего ей видеть не годится.
– Благодарю тебя от имени ее родителей.
– А, так у нее есть родители? Обычно родителей нет в живых. Что стало бы с этими детьми, если бы о них было некому позаботиться?
– Действительно, что?
– Маленькой английской девочке очень посчастливилось. Порой жизнь бывает не слишком добра, особенно к детям. Она уехала к новым родителям в Шербур.
– Шербур? Ты уверена?
– Нет. Так, как-то само оказалось. Мне всегда нравился Шербур. Я ездила туда маленькой с моей мамочкой.
– Постарайся припомнить. Это очень важно.
– Шербур. Да, точно.
– А фамилия ее родителей?
– Ну откуда мне помнить? Пойми же, я веду очень насыщенную жизнь. Вижу много людей.
– Пожалуйста, все-таки попробуй.
– Помнится, я подумала… а да, что ей очень повезло. Вот-вот. Она поехала к милорду и миледи. Если бы мне так повезло! Меня ведь тоже удочерили. Все смеялись.
– Почему они смеялись?
– Может быть, эти милорд и миледи были смешные. Я что-то устала. Может быть, поднимемся ко мне в комнату?
– Попозже.
Нет, в мужчине, который привел девочку, ничего запоминающегося не было. Нет, она не помнит, курил ли он. Так ведь это когда было! С тех пор в ее кровати перебывало много мужчин, и как могла она запомнить этого? А девочку помнит. И особенно, как она ей помогла. Странно, после все для нее так хорошо сложилось.
– Как именно помогла? – спросил Артур. За время с ней ему пришлось заплатить. У нее было скуластое лицо и сильные руки, много волос на теле и сильный, не неприятный запах. Разговаривая, она пинцетом выщипывала волосы на ногах. Она принадлежала к женщинам, которые не любят бездельничать. Ей бы шестерых детей и ферму, подумал Артур. (Мужчины всегда желают женщинам чего-нибудь такого, не задумываясь, какой тяжкой и скучной может быть жизнь Домашней хозяйки.)
У маленькой девочки был драгоценный камень на цепочке, сказала Мария. Ясно было, что она из хорошей семьи, это сразу заметно, как с котятами: ее и любили, и лелеяли, не то что обычное отребье – рожи уже землистые, глаза косят от несладкой жизни и всяких бед. От этой мысли ей просто плакать захотелось – la pauvre petite! И вот, вместо того чтобы забрать изумруд себе, как сделал бы любой разумный человек, она его обезопасила и отдала девочке и наказала хорошенько беречь. Кто знает, может быть, в один прекрасный день он вернет девочку ее настоящей семье? Правда ведь куда страннее выдумок!
– Обезопасила? Как?
Мария рассказала Артуру про жестяного пузатенького мишку с отвинчивающейся головой, в которого она спрятала кулон.
– Я про них слышал, – сказал Артур. – Как, впрочем, и все таможенники в мире. А в каком смысле все потом сложилось хорошо?
Она кончила выщипывать левую ногу, вытянула ее, полюбовалась, какая нога стала гладенькая, и взялась за правую. Хорошие, крепкие ноги. Она ответила, что ее сутенера на следующий день убили, и она радовалась: он был злобный отвратный человек. А теперь у нее другой, который по-настоящему блюдет ее интересы. (Словно актриса говорит о своем агенте, подумал он.) Если Артур хочет чего-нибудь сверх разговоров, так она не против. И доплачивать не надо. А то у нее такое чувство, словно она мошенничает, то есть если разговор, и ничего кроме. Но просто удивительно, скольким мужчинам только этого и нужно. Артур с благодарностью отклонил ее предложение и уплатил ей сто франков сверх таксы, чтобы ее доброе деяние было вознаграждено хотя бы в жизни сей. А каково ей придется в жизни той, он судить не брался.
РАСКАПЫВАНИЕ
Затем Артур отправился в Женеву и настоял на свидании с Клиффордом. Он не думал, что разговор будет легким, и не ошибся. Женевская контора «Леонардо» выходила на озеро. Один из самых живописных видов, какие может предложить Европа, но и арендная плата за землю тоже принадлежала к высочайшим.
Клиффорд в тот весьма деловой период не желал тратить времени ни на кого, кроме миллионеров, а черный сыщик, расследующий страховые аферы, никакой прибыли ему не сулил – ничего, кроме тяжелых воспоминаний. Авиакомпания ЗАРА недавно уплатила за жизнь Нелл 40 тысяч фунтов, которые были поделены между ним и Хелен. Свою долю Хелен внесла в какой-то благотворительный фонд. Дура и дура. Он сказал себе: это потому, что она чувствует свою вину. Если бы она не затевала свар из-за права свидания, ему бы не пришлось тайно вывозить девочку на самолете и она была бы жива сегодня. Все Хелен! И развод, и то, что он несчастен, и вообще! Вина Хелен была настолько очевидна, что он теперь прекрасно ладил с матерью. Выло время, когда все его разочарования сваливались к материнскому порогу, но они остались в прошлом, и он часто приезжал на воскресенье в Вексингтон-Холл, имение своих родителей в Сассексе. Его частые полеты оплачивала «Леонардо». Кассирша швейцарской авиакомпании всегда обеспечивала ему самое лучшее место. У него была недолгая связь с одной из старших кассирш – горькая для нее, поскольку она влюбилась, но Клиффорд сумел так повернуть дело, что она продолжала надеяться и не возненавидела его. Заслужить ненависть старшей кассирши авиакомпании, чьими самолетами ты часто летаешь, всегда досадно. У них повсюду друзья.
– Так чудесно, что ты тут, милый, – сказала Синтия. – Но ведь это же ужасно дорого – летать туда-сюда?
– Платит «Леонардо», – сказал Клиффорд.
– И знает об этом? – спросил Отто.
– Эти суммы поглощаются другими, – сказал Клиффорд. Отто вздохнул. Ему казалось, что со смертью Нелл все хорошее было поглощено морем алчности, погони за наживой и своекорыстия. Сверхдержавы нацеливали свои чудовищные ракеты друг на друга, и под этой аркой зла резвилось и играло человечество. Правда нацисты больше не разгуливали по столицам Европы, но люди, с которыми он работал, оказывались предателями или даже хуже. А теперь погибла Нелл и с ней – будущее, которое он когда-то надеялся выкупить, жертвуя собой.
– Отец как будто в дурном настроении, – сказал Клиффорд Синтии.
– Да, – сказала Синтия. – Это очень, очень тяжело.
Когда ЗОЭ-05 разбился, она написала ласковое письмо Хелен, можно даже почти сказать – виноватое письмо, и получила ответ, короткий, но вежливый, признающий, что потерю понесла и Синтия. Разве Нелл не провела несколько месяцев в Вексингтон-Холле в детской, некогда детской Клиффорда? Разве и она, бабушка с отцовской стороны, не понесла горькой утраты? Но ведь естественнее было бы слово «смерть»? Хелен не писала о смерти Нелл, только о своей потере. Синтии это показалось несколько странным, но Клиффорду она ничего не сказала из опасения, что его лоб нахмурится, глаза потускнеют и он опять погрузится в депрессию. Депрессия же, как знала и Синтия, это гнев и негодование, не осознаваемые и не находящие выхода: Клиффорд восставал на Хелен, когда ему следовало бы восставать на Синтию, Отто восставал на Клиффорда (наедине с собой), но и отец и сын негодовали на судьбу, на мир. Смерть Нелл породила угрюмую меланхолию, от которой сыну было легче избавиться, чем отцу. Синтия отвлекалась бодрящим романом с оперным певцом из – это надо же! – из Каира, и ждала, когда обстоятельства переменятся к лучшему. Как она по опыту знала, есть у обстоятельств и такое обыкновение.
Но это все так, между прочим. А тем временем Клиффорда вовсе не прельщали напоминания о Нелл. Авиакомпания ЗАРА уплатила положенную сумму, так с какой стати Артур Хокни его преследует?
Конечно, Артур и не подумал объяснять Клиффорду, что его дочь, согласно собранным им сведениям, вероятно, жива. Просто, сказал он, аэрокомпании ЗАРА стало известно, что мистер Блоттон, который должен был сопровождать девочку, возможно не находился в самолете в момент катастрофы, перепоручив свои обязанности кому-то другому.
– Маловероятно, – ответил Клиффорд, – поскольку вторую половину оговоренной суммы я должен был уплатить, когда он доставит девочку. Никому другому я ведь платить не стал бы, не так ли? Нелепые вопросы, мистер Хокни, на тягостную тему, и у вас нет никакого права их задавать.
– Мистер Блоттон курил? – спросил Артур, и Клиффорд даже растерялся.
– Ну как я могу помнить такую подробность, мистер Хокни? Я занятой человек. Возможно, вы способны рассказать мне по минутам события дня, после которого прошло более двух лет, для меня же это непосильная задача. Воспоминания о прошлом – удел тех, у кого в настоящем нет ничего. Иными словами, тех, чья жизнь однообразна и скучна. Разрешите пожелать вам всего хорошего.
– Он курил? – не отступал Артур. – Это очень важно.
– Может быть, важно для вас, но не для меня. Но да, Блоттон курил. От него разило, как от старой пепельницы. Думаю, погибнув на борту Зоэ-ноль-пять, он избежал мучительной смерти от рака легких.
И Артур был отправлен восвояси. И это человек, которого любила Хелен, который блаженно спал рядом с ней, а потом, так сказать, выкинул ее из кровати! Тем не менее безоговорочной неприязни он к Клиффорду не испытывал. Тот, словно какой-то раненый зверь, метался в кустах и с треском ломился сквозь них, предупреждая вас о своем приближении. Он не притворялся милым и любезным. Совсем не английская черта. Артур поиграл с мыслью, не потратить ли сотню-другую тысяч долларов на какое-нибудь из полотен Магритта – последнего приобретения «Леонардо», просто, чтобы ошарашить Клиффорда, восстановить свое достоинство, но благоразумно обуздал себя. Картина была бы куплена из нехороших побуждений, она бы не принесла радости, она бы висела год за годом в манхэттенской квартире (единственные стены, которые принадлежали ему и в которых он бывал крайне редко) – нет, чистейшая ерунда. Пусть его колоссальное жалованье, пусть десять процентов от спасенных для клиентов сумм, достигающие миллионов, тихо и мирно накапливаются в банке.
Разрешите, читатель, кое-что объяснить вам. Артур Хокни был сиротой и ощущал это. Теперь вы, возможно, подумаете: но он же взрослый человек, сильный, преуспевающий, богатый, так почему же это обстоятельство так его гнетет? Рано или поздно почти все мы остаемся сиротами, людьми без родителей. Но обстоятельства смерти его родителей внушили Артуру ощущение, что он не имеет права жить – возможно, потому-то его работа и была так тесно связана со смертью во всех наиболее драматических ее формах, и он все время испытывал угрызения совести, хотя, как считаю лично я, без малейших на то оснований. Гарри и Марта Хокни попали на Север в двадцатых годах, завербованные в глуши Юга для работы на чикагских скотобойнях, приобщились к политике в профсоюзной борьбе того страшного времени, научились произносить речи с трибун о классовых, расовых и профсоюзных проблемах. И Артур провел детство в среде борцов за гражданские права, а потом, когда ему исполнилось семнадцать, машина его родителей однажды слетела с шоссе – в результате несчастного случая, гласила официальная версия, но борцы за гражданские права знали, чего стоят официальные версии – и они оба погибли. Артур в тот день поссорился с родителями и отказался поехать с ними: у него свидание с девушкой, сказал он. Оправиться от подобного нелегко, и, по-моему, он так толком и не оправился. Борцы за гражданские права понимали, как велика его травма, утешали его, помогали во всем, платили за его университетское образование. Мне кажется, они видели в Артуре будущего лидера, человека, который пойдет по стопам Мартина Лютера Кинга. Но Артур знал, что у него нет ни политических, ни религиозных убеждений, которые необходимы им. Он не присоединялся к их маршам, не выступал с их трибун, но они не ставили ему в упрек его свободу, не возмущались его выбором – все, что мы сделали, было в память о твоих родителях, говорили они. Больше не думай об этом. Но, конечно, Артур думал. Как же иначе? И теперь видел себя человеком без племени, родины или корней – осиротелым во всех смыслах этого слова. Он путешествовал по миру в попытке ускользнуть от своей совести и порой, когда он глядел на изуродованные трупы и радовался собственной силе, здоровью, успехам, ему казалось, что у него это получилось. Когда-нибудь, думал он, когда я найду политическое или гуманистическое движение, с которым полностью соглашусь, все мои деньги будут отданы ему. А пока пусть полеживают в банке и накапливают проценты.
Ну так Артуру было ясно, что миссис Блоттон солгала по каким-то своим соображениям. Блоттон упал с неба и остался жив. Артур вернулся в Лондон к Хелен, чтобы выяснить вопрос об изумрудном кулоне. Вернее сказать, читатель, он вернулся в Лондон к Хелен и заодно выяснил вопрос об изумрудном кулоне. Пожалуй, делать ему этого не следовало – чем вновь пробуждать в Хелен надежды, ему бы тут же броситься в Шербур на поиски Нелл, потому что когда он, наконец, туда добрался, было уже поздно – но что поделать, такова любовь.
Он навестил ее в доме в Масуэлл-Хилле. Она пригласила его потеплевшим голосом. Саймон был в отъезде. Он был в Хельсинки, освещая конференцию на высшем уровне. Она не добавила, что ту же самую конференцию освещает и Салли Сен-Сир. С какой стати? Ей самой это было почти неинтересно. Погода стояла теплая, прохладная весна внезапно сменилась летом. Он нашел ее в саду; она сидела на коврике, а малыш Эдвард, здоровый, бодрый крепыш, упражнялся в новообретенном умении ходить. На ней было что-то вроде кремового хлопчатобумажного халатика, ноги без чулок, хорошенькие маленькие ступни обуты в сандалии, каштановые волосы все в солнечных бликах. Коротко остриженные, кудрявые-прекудрявые. Но хотя ее внешность словно дышала покоем и лаской, он подумал, что выглядит она напряженной, похудевшей, а ее «ну же, ну!» было слишком нервным, слишком быстрым.
– Что нового? Есть что-то новое?
Он спросил ее про кулон. Может быть, изумрудный? У Нелл был такой кулон? Если не изумрудный, то из какого-то другого драгоценного камня?
– Нелл драгоценностей не носила, – сказала Хелен шокированно. Но тут же что-то вспомнила и поднялась к себе в комнату проверить шкатулку с украшениями и спустилась вниз в слезах. Да, кулон пропал. Он должен был бы лежать в шкатулке, но его там нет. Она ни разу не смотрела, там ли он, после того как… после того… (после того, как самолет разбился, имела она в виду, но не сумела выговорить); она его просто ненавидит – Клиффорд требовал его обратно, но ведь подарил его ей с такой любовью… да, Нелл, конечно, могла его взять, но зачем? Ей было сказано, чтобы она не трогала шкатулку, что в ней драгоценности… Она замолчала.
– Она сказала, я помню, – сказала она, – в то последнее утро, можно ли ей взять с собой в садик сокровище, чтобы показать… ну вы знаете, как у них там… но я была занята… – И Хелен вновь заплакала, потому что материнской любви не хватило на то, чтобы отправить ребенка в садик как следует – да еще в тот самый день, когда ты ее потеряешь, но главное, потому что ты не сумела спасти ее от беды. А может быть, и потому, что ей теперь стало страшно: если Нелл действительно жива, то какая жизнь ей выпала? И место горя заняла тревога, оцепенение сменилось лихорадочностью. Тревога ведь, пожалуй, самое мучительное чувство из всех, какие ребенок способен вызвать у родителей – настолько, что иной раз тебе кажется, что уж лучше бы ребенок вообще не рождался, чем вот так терзать тебя сейчас, заставлять тебя испытывать такое!
Хелен плакала. Артур думал, что она никогда не перестанет плакать. Горе и боль из-за потери Нелл, из-за своего детства, из-за брака с Клиффордом, из-за Саймона, из-за унижения, каким для нее стала Салли Агнес Сен-Сир, из-за общей тягостности и беспросветности – все вырвалось наружу в этот теплый летний день, и Хелен плакала, а малыш Эдвард, лишившись привычной аудитории, уснул на траве, и его чуть-чуть было не ужалила в нижнюю губку оса, – хотя, читатель, кроме вас и меня никому на свете не было суждено узнать об этом.
ПЕРЕСАДКА!
А Нелл? Где была Нелл, пока ее мать плакала, а сводный братишка спал? Я вам скажу. Она сидела молча, полная недоумения в приемной распределительного центра для детей с психическими отклонениями на краю Хэкнейских болот в каких-то двенадцати милях от Масуэлл-Хилла. И вот как это произошло.
Теперь вас можно будет извинить, если вы согласитесь с Мартой, что за ней гнался дьявол, чтобы поправить свое упущение. Марта и де Труаты, творя черную мессу, безусловно сделали все, что было в их силах, чтобы вызвать его из адских бездн. Но может быть, Марта просто лишилась рассудка от потрясения, горя и сознания своей вины, а к тому же давно не водила машины и бесспорно не привыкла к современному движению на дорогах, и не знала, как вести ее по национальному шоссе, на котором оказалась.
– Куда мы едем? Что случилось? – спрашивала крошка Нелл на заднем сиденье. Она была в ночной рубашечке. Голова у нее шла кругом от потрясения и испуга. Шел дождь, свет фар расплывался неясным пятном в старых подслеповатых глазах Марты, ее скрюченные пальцы судорожно сжимали баранку. Она не вела машину, а просто ехала, вдавливая педаль газа в пол – впрочем, от этого практически ничего не менялось. «Де-шво» видел очень много лучших дней. А если педаль газа почти не работала, так и тормоза почти не держали, что выравнивало положение. Дыхание Марты больше походило на хриплый храп, но к этому Нелл привыкла.
– Пожалуйста, давай остановимся, – просила Нелл. – Я боюсь!
Но Марта ее не слушала, и шины продолжали пожирать мили. Но в памяти Марты все также полыхало пламя, а в ушах звучал вой, который предшествовал его вспышке и словно гнался за ней. Возможно, конечно, это просто жали на клаксоны другие водители, когда они нагоняли и проскакивали мимо вихляющего, тускло освещенного «де-шво». Кто способен судить о подобном?
Потом Марта остановила машину. Она не съехала на обочину, не добралась до площадки отдыха, а просто остановилась. Дождь полил сильнее, старенькие щетки не успевали смахивать воду с ветрового стекла. Марта ничего не видела и не могла ехать дальше. Она сидела и плакала: из-за того, что ее старые измученные кости болели, из-за ужаса, сковавшего ее разум, из-за страха перед адским пламенем, из-за бедной девочки на заднем сиденье. А Нелл вылезла из машины и стояла на обочине под дождем. (На шее у нее была цепочка с жестяным пузатеньким мишкой. Она всегда спала с ним, а маркиза все время ласково уговаривала ее снимать цепочку на ночь и все время терпела неудачу.) Девочка чувствовала, что надо сбегать куда-нибудь к кому-нибудь за помощью для бедной Марты, которая плачет, но ведь ей было всего шесть и она не знала, что делать. И Нелл стояла под дождем, а ее рука для утешения сжала пузатенького мишку – она всегда его сжимала, когда ей было тоскливо и одиноко.
Первые пять машин, двигавшихся в этом направлении, успели вовремя заметить «де-шво» сквозь дождевые струи и брызги, свернуть и продолжить свой путь. Шестой повезло меньше – в ней ехало семейство английских туристов, направляясь из Шербура на юг. Они все устали, отец сидел за рулем в подпитии – он думал, что коньяк его взбодрит. Но ошибся. Впереди возник «де-шво». Слишком поздно! Удар, лязг, безмолвие! Обломки рассыпались по шоссе. В багажник этой машины – так всегда развиваются подобные катастрофы – тут же врезалась тяжелая бензоцистерна, которая неслась по шоссе с заметным превышением скорости. Она перевернулась, она лопнула, огонь метнулся на полосу встречного движения, охватывая ехавшие по ней машины. Фонтаны горящего бензина обливали обломки, машины, трупы – ну, словом, все. Огонь бушевал – он попал в газетные заголовки по всему миру. Погибло десять человек, включая Марту, которая (к счастью, без сознания) нашла конец в пламени, подобно своим хозяину и хозяйке. Дьявол – если вас устраивает такая точка зрения – исполнил свое намерение, нагнав и схватив свою жертву, совершенно при этом не заботясь, сколько еще людей он забрал вместе с ней из этого мира, удалился и на время притих.
Вот чем объяснялось, что на рассвете крошку Нелл нашли бродящей у шоссе. От шока она почти лишилась речи. От нее удалось добиться только нескольких английских слов – насколько можно было судить, ее постигла ретроспективная амнезия. Предстояло разобраться в обломках пяти машин – трех французских и двух английских. Сколько людей находилось в каждой и почему они оказались в этот миг в семидесяти милях к югу от Шербура на туристической трассе, установить оказалось трудно. Представитель английского консульства вполне естественно предположил, что девочка ехала в одной из английских машин. Она звала по-английски свою мамочку и плакала, бедная крошка, но не смогла назвать ни своей фамилии, ни адреса или хотя бы описать, где она живет. Говорила она как трехлетняя – сначала ее даже приняли за умственно отсталую. И никто не явился, чтобы ее востребовать.
– Я упала с неба, – сказала она вдруг почти с гордостью, когда ее в энный раз спрашивали, откуда и как она попала туда, где ее нашли, ну и, конечно, спрашивающие ничего не поняли. В отличие от вас, дорогой читатель. Она же действительно упала с неба. А вот ретроспективную амнезию они определили правильно. Нелл, к счастью, полностью забыла и пожар в замке, и дорожную катастрофу, и Марту, и милорда, и миледи. Но теперь вокруг нее говорили по-английски, и благодаря этому ее сознание вернулось в более отдаленное прошлое, и она вспомнила некоторые подробности той своей жизни.
– Я хочу увидеть Таффина, – сказала она.
– Таффина?
– Таффин мой котенок.
Ну что бы там ни было, но она вне всяких сомнений англичанка.
Вот так случилось, что Нелл отправили на родину в Англию, благодаря совместной любезности английского консульства и Национального общества защиты детей от жестокого обращения, и на время поместили в распределительный центр Управления народного образования центрального Лондона. Она пополнила число беспризорных и бесприютных детей, которых наше хаотическое и многослойное общество вышвыривает из себя. Много детей пропадает, и отыскать их не удается, и это – великая трагедия, пожалуй, самая страшная из всех возможных. Некоторых находят – таких, кого словно бы никто не хватился. А что станется с девочкой без родителей, которые ее оберегали бы, без семьи, которая направляла бы ее, затерявшуюся в мире нищих, беспомощных и угнетенных? Мы увидим!
ВЫЖЖЕННЫЙ СЛЕД
«Почтенные милорд и миледи из Шербура» – эти шесть слов привели Артура Хокни в жаркий сентябрьский день в кабинет начальника полиции указанного города, и он сидел там, наводя справки о подобной паре. Богатые, титулованные, бездетные до последних двух лет – или, может быть, неожиданно переехавшие сюда откуда-то еще? Но начальник полиции не мог вспомнить никого похожего.
– Вряд ли это может быть знатный род де Труатов! – сказал он, ведя пальцем по списку избирателей, и засмеялся.
– А почему? – спросил Артур. – Если они богаты, если титулованы, как вы сказали, то?..
– Так ведь они в мафусаиловых летах и не из тех, кто думает об усыновлении или удочерении, – сказал начальник полиции.
– И все же… – не отступал Артур.
– Да и помимо всего прочего, – сказал начальник полиции, – их нет в живых.
– Нет в живых?
– Замок сгорел дотла всего несколько недель назад. Не говоря уж о милорде, миледи и престарелой служанке. Окрестные жители поговаривают, что это устроил дьявол – наслал гром с ясного неба. Но, как вы знаете, лето было очень жаркое, а старики небрежны, эти же сверх всего пили много доброго красного вина. Я человек здравомыслящий, мсье Хокни, и не думаю, что сатанинское вмешательство будет наиболее правдоподобным объяснением пожара в обветшавшем замке и гибели живших в нем стариков.
Артур не стал говорить, что наиболее правдоподобные объяснения странных происшествий но его опыту редко оказываются верными, и отправился на пепелище.
Место это показалось ему на редкость угрюмым, оно было проникнуто той неясной печалью, которая так часто кажется отзвуком разыгравшейся трагедии, но к ней примешивалось еще нечто – ощущение темной угрозы, чего-то жуткого, не доведенного до конца. Его пробрала дрожь. Странно! С ним уже бывало так – в местах, где рвались бомбы террористов, или рушились мосты, или лайнеры напарывались на рифы с большой потерей человеческих жизней, но не там, где все ограничивалось маломасштабной домашней бедой. Артур побродил по пожарищу, ковыряя палкой в пепле, золе и углях, и наткнулся на ярко-желтую ленту – такими завязывают волосы детям.
– Ого! – сказал Артур, нагнулся поднять ее, и в этот миг луч солнца пробился сквозь угрюмые деревья и озарил место, где он стоял. Словно кто-то улыбнулся, в воздухе затанцевали золотые пылинки. Мимо пролетела бабочка. Артур воспрянул духом. Только всего и потребовалось. Теперь он твердо знал две вещи: что Нелл действительно побывала здесь и что она жива. Луч угас, вновь все стало угрюмым, и вернулось ощущение угрозы, и Артур ушел.
Дальнейшие поиски в Париже и Шербуре ни к чему не привели. Нелл вновь исчезла. И ему уже не верилось, что она когда-нибудь снова отыщется. Он рекомендовал авиакомпании ЗАРА закрыть дело: если Блоттон все-таки появится, чтобы забрать свое богатство, то, что от этой суммы осталось, вряд ли окупит хлопоты по ее востребованию. Да и вообще Блоттон в любую минуту может получить по заслугам или же уже получил. Если его не прикончит рак легких, так без сомнения это возьмет на себя кто-нибудь из его приятелей-преступников. Как-никак он вращался в очень и очень темных сферах.
СЮРПРИЗ! СЮРПРИЗ!
Читатель, вы ненавидите сюрпризы? Я ненавижу. Я люблю знать, что будет дальше – при одной только мысли, что в день моего рождения мне сделают сюрприз и явятся с поздравлениями, меня мороз дерет по коже. Ведь наверняка я буду в самом затрапезном своем платье, а голова и вовсе неделю не мыта. Клиффорду в день, когда ему исполнился сорок один год, устроила сюрприз Анджи Уэлбрук – позвонила ему по телефону, и он никакого удовольствия не испытал. Не явился этот телефонный звонок приятным сюрпризом и для Элизы О'Малли, хорошенькой ирландской романистки, которая в это время состояла при Клиффорде и верила – торопыжка! – что держит его на крючке крепко. То есть Клиффорд все время говорил о том, как ему хотелось бы иметь детей, и Элиза усмотрела в этом доказательство, что матерью их он видит ее, – а это, конечно, подразумевало брак. Элиза отказалась от литературной карьеры в Дублине, чтобы быть с Клиффордом в Женеве.
Вторым сюрпризом для Клиффорда явился седой волос, который он в этот самый день обнаружил в своей густой белокурой шевелюре, бывшей в те дни его фирменной маркой, – волосы его нынче белее снега, что естественно, но все еще густы (и он, на мой взгляд, сейчас не менее привлекателен, чем был тогда. Но с другой стороны, мы ведь все мало-помалу стареем, включая и меня). Пока шестидесятые годы сменялись семидесятыми, Клиффорд приблизился к своему сорокалетию, и миновал его, и перепугался, и отчаянно отбивался от того, чтобы стать уже немолодым (потому-то он все время и говорил о детях. Мужчинам вынь да положь бессмертие, не мытьем, так катаньем), и единственный седой волос, жесткий, спиральный, безжизненный, положения не облегчил. А потом звонок Анджи.
Клиффорд и Элиза лежали в кровати. Клиффорд протянул мускулистую руку к трубке. Он щеголял бронзовым загаром с красноватым отливом, а его руки покрывал густой золотистый пушок. Нет, просто поразительно! Элизе стоило взглянуть на эти руки, как она содрогнулась от сладкого волнения и ощущения греха. Загар был такой международно-элитный и цивилизованный, пушок – такой первобытный! Элиза была католичкой – и уже целую вечность не бывала на исповеди, и тем более не писала романов. Она приступила было к одному – про любовь – и показала Клиффорду, но он только засмеялся и сказал: «Нет уж, Элиза! Пиши о том, что знаешь». И она его отложила. Элиза настояла, чтобы простыни на кровати были белые, чистейшего хлопка. На них она чувствовала себя не такой грешной. А кроме того, ее огненно-рыжие волосы и чистые синие глаза гляделись особенно выгодно на белом фоне и придавали ей, как она считала, хрупкий, а главное, подвенечный вид. Но довольно об Элизе, читатель, нужное представление вы уже получили: девочка сочетает в себе невинность с идиотичностью.
А вот что Анджи потребовалось сказать Клиффорду по телефону:
– Милый, папочка умер. Да, я очень потрясена. Хотя в последнее время он впал в маразм. И я теперь владею контрольным пакетом акций «Леонардо».
– Анджи, деточка, – осторожно сказал Клиффорд. – Мне кажется, это не вполне соответствует истине.
– Соответствует, милый, – сказала Анджи, – потому что я купила акции старика Ларри Пэтта и Сильвестра Стейнберга. Ты ведь знаешь, что последние года два я с Сильвестром?
– Что-то слышал.
И слышал, и испытал удивление, смешанное с облегчением. Сильвестр Стейнберг принадлежал к тем критикам, которые, умело используя журналы, посвященные проблемам искусства и собственные эрудированные эссе, манипулируют рынком произведений искусства. Действовал он в основном из Нью-Йорка. Такие люди работают очень просто, хотя и скрытно. Покупают полотно никому не известного художника за, скажем, двести фунтов, а к концу года с помощью своей критики создают такой интерес к данному художнику, поднимают такой ажиотаж вокруг его творчества, что любой образчик этого последнего идет не меньше, чем за две тысячи фунтов. А через пять лет – за двадцать тысяч фунтов. И так далее в той же прогрессии. Счастливчик художник, думаете вы, и попадаете пальцем в небо. Если он (или в редчайшем случае она) получит двадцать пять процентов суммы, за которую пойдет его картина, то тогда он поистине счастливчик. Ну а от прибыли, которую она приносит, переходя из рук в руки после этого, ему, разумеется, не обламывается ничего. В этом заключалась одна из причин, почему Джон Лалли, отец Хелен, пребывал в такой непреходящей ярости на Клиффорда Вексфорда. К тому же Клиффорд не гнушался и сам манипулировать рынком. Восемь лучших творений Лалли вернулись в лондонские подвалы «Леонардо» дожидаться того дня, когда будут стоить целое состояние. Женевским стенам Клиффорда они никакой пользы не принесли – швейцарцы прониклись к ним отвращением, как и те богатые космополиты, которые заглядывали в тамошнюю галерею. Им нравились фамилии, им уже известные, от Рембрандта до Пикассо и основные вехи между ними. Но не второстепенные или более поздние.
Мне следует поторопиться и сказать в защиту Клиффорда, что во всяком случае его собственный вкус – настоящий и не опирается на денежное выражение успеха. Он знает, когда картина хороша, а даже в Мире Искусства то, что истинно хорошо, каким-то образом выдерживает искус и поднимается на поверхность над всей грязной пеной интриг и подтасовок. Однако Джон Лалли хотел, чтобы его картины висели в галереях, а не хранились в запасниках. Он хотел, чтобы на них смотрели. Надежду разбогатеть с их помощью он давно оставил. Какая горечь! Если бы творчество и деньги можно было отделить друг от друга! Но это невозможно, хотя бы потому, что каждый художник, пишет ли он (она) картины, романы, стихи или музыку, создает нечто там, где прежде не было ничего, и тем самым обеспечивает занятие и доходы многим другим людям. Как преступник держит на своих возмущенных плечах целую орду полицейских, социологов, судей, начальников тюрем, тюремных надзирателей, чиновников тюремного ведомства, журналистов, радио– и телекомментаторов, филантропических обществ, министров внутренних дел и так далее – каковые все зависят от его способности совершить преступный акт, точно таким же образом каждый акт художественного творчества поддерживает издателей, критиков, библиотеки, галереи, театры, концертные залы, актеров, печатников, багетчиков, музыкантов, капельдинеров, уборщиц, академии, советы по искусствам, организаторов международного культурного обмена, всякого рода администраторов, министров культуры и так далее – и груз выглядит непомерным, а вознаграждение поразительно мизерным, общество же убеждено, что творить художники должны даром (или получать за свой труд ровно столько, сколько нужно, чтобы не умереть с голоду и создавать все новые и новые произведения), во имя абстрактной любви к форме, красоте, Искусству – о, Искусство! – а те, кто паразитирует на них, будут получать огромное жалованье, пользоваться заметно большим уважением… нестерпимо! Ну просто нестерпимо. Или, во всяком случае, так виделось Джону Лалли (как, признаюсь, видится и мне). Но хватит долдонить про искусство и около. Вернемся к жизни Анджи с тех пор, как мы видели ее в последний раз, и к ее телефонному разговору с Клиффордом. Собственно говоря, Клиффорд знал, что Анджи женщина бессовестная и опасная и что ее телефонный звонок чреват неприятностями, но все равно ему было невыносимо скучно.
– Вы с Сильвестром вступили в брак? – спросил Клиффорд небрежно, а Элиза в постели рядом с ним вся напряглась: вот слушаешь телефонный разговор и чувствуешь, что теперь вся твоя жизнь переменится, причем не к лучшему.
– Милый Клиффорд, – сказала Анджи, – ты же знаешь, что выйду я только за тебя.
– Весьма польщен, – сказал Клиффорд.
– А ты точно так же относишься ко мне, – сказала Анджи, – иначе почему ты до сих пор не женат?
– Просто не повстречал ту, единственную, – ответил он, изо всех сил стараясь поддерживать шутливый тон. Бедной Элизе было не очень-то приятно услышать подобное, но хуже того: глядя на Элизу, лежащую рядом, с волосами, тщательно растрепанными в огненное облако, застенчивую и одновременно укоряющую, Клиффорд испытал прилив раздражения против себя и Элизы. Что она делает в его постели? Где Хелен? Что произошло между ним и Хелен столько лет назад, что довело его вот до этого? Это она должна была бы лежать в этой постели, причем законной, супружеской постели.
– Клиффорд, – сказала Анджи, – ты меня слышишь?
– Да.
– Я так и думала, – сказала Анджи. – Давай встретимся в «Кларидже» в четверг. Второй завтрак?
Или, может быть, первый? У меня все еще зарезервирован там номер. Помнишь?
Клиффорд помнил. И еще он помнил, что Анджи всегда была вестницей всяких пакостей, касавшихся Хелен, – вбивала клинья, чтобы разорвать их брак.
– А как Хелен? Совсем омещанилась, как я слышала. Но ведь она всегда была серостью.
– Я не знаю, как она, – ответил Клиффорд правдиво. – А почему бы тебе не приехать в Женеву и не повидаться со мной здесь?
– Потому что ты наверняка там с какой-нибудь дурехой, и она будет путаться под ногами, – сказала Анджи. Чтобы позвонить ему, она облеклась в кремовое шелковое неглиже. Стоило оно 799 фунтов по причинам, известным дому мод, его сотворившему, но уж никак не мне. Но оно придавало ей уверенности. А вам бы не придало? (Мне бы придало.) Может быть, на взгляд миллионерши эти 799 фунтов были истрачены не зря.
– К тому же, – сказала Анджи, – теперь, когда у меня на руках все эти акции «Леонардо», я жутко занята. Пожалуй, разумнее будет закрыть женевский филиал. По-моему, он свое отслужил, а по-твоему? Ты завалил рынок своими занудными Старыми Мастерами, и Швейцария в них захлебывается. Они начинают падать в цене. Нет, Клиффорд, современное искусство, вот где самое веселье! Видел бы ты, что вытворяет Сильвестр!
– Предпочту обойтись.
Ее отец умер. Почему-то она ощущала, что имеет право на самое веселье, а веселье для нее подразумевало возможность пакостить Клиффорду. И потому в четверг он был в «Кларидже», а Элиза в слезах находилась на пути в Дублин.
– Не то чтобы ты мне надоела, Элиза, – сказал Клиффорд. – Кому может надоесть такое нежное и юное создание, как ты? Просто, по-моему, все подошло к естественному концу, а по-твоему?
ГУСИ СЕРЫЕ, ДОМОЙ!
Те из нас, кто был внимателен, не могли не заметить, как Клиффорд во имя любви дарит женщинам в своей жизни только горе и разочарование – и хотя вы, возможно, считаете, что им, этим женщинам, так и надо, во всяком случае сам Клиффорд тоже несчастен. Уделите ему чуточку сочувствия! Клиффорд словно втянут в какую-то космическую игру «передай пакетик», и пакетик передается по кругу, но в нем сокрыт не золотой самородочек радости, и тихости, и прочности, на которые надеются все, а пузырек самых обычных слез. Музыка обрывается, пакетик в руках у вас, падает на пол красивая оберточная бумага, но почему-то больше ничего в ней нет, и тут снова раздается музыка – и Гарри, которого любите вы, теперь любит Саманту, которая любит Питера, который любит Гарри, ну вы же знаете, как это бывает! – и полный слез пакетик передается по кругу.
Клиффорд договорился позавтракать с Анджи Уэлбрук в «Кларидже» в четверг. То есть она предложила встретиться там в половине десятого. В семидесятых было модно проводить деловые встречи за первым завтраком в отеле – словно в доказательство своей занятости и деловитости, хотя реальный завтрак чаще оставался чисто символическим, а кофе, который удавалось выжать из ночной смены, как раз сдававшей дежурство, обычно оказывался холодным и сваренным накануне. Клиффорд прилетел из Женевы утром в среду и день провел в правлении, совещаясь и за телефоном. Его худшие ожидания оправдались: Анджи бесспорно обрела теперь большое влияние как акционер и не собиралась довольствоваться дивидендами, а намерена была активно поставить под сомнение вкус и суждения директоров «Леонардо». Только этого не хватало! Лондонская галерея наконец-то обрела прибыльное равновесие между современными художниками и Старыми Мастерами, практически не связываясь с промежуточными художниками: импрессионистами, прерафаэлитами, сюрреалистами и прочими. Вот разумность такой политики, предположительно, Анджи и хотела подвергнуть критике – не без оснований, поскольку спрос на художников этого промежуточного периода непрерывно рос. Однако она была противницей обычая «Леонардо» устраивать чрезвычайно престижные – хотя не всегда доходные – выставки. Правление во главе с Клиффордом считало, что финансовые протори с лихвой компенсируются сохранением репутации «Леонардо» как практически бескорыстной служительницы общества, строго блюдущей свою честь, и что выставки необходимо сохранить.
Кроме того, Клиффорд пил чай у сэра Ларри Пэтта, который ныне жил среди пыльной роскоши в Олбени. Да, сэр Ларри продал свои акции Анджи. А почему его это интересует? Сэр Ларри запивал сандвичи с огурцами виски, а не чаем. За год до этого Ровена, его супруга, порвала с ним ради молодого человека, который ей в сыновья годится.
– Крайне сожалею, – сказал Клиффорд.
– И я сожалею, – сказал сэр Ларри, – но удивлен был даже больше. Мне казалось, Ровена предвкушает нашу жизнь, когда я удалюсь от дел, но я ошибся. Видимо, я совершенно ее не знал. А какого мнения о ней были вы?
– Я слишком мало ее знал, – сказал Клиффорд.
– А она мне говорила другое, – сказал сэр Ларри Пэтт. – В последние дни, перед тем как покинуть меня, она стала очень словоохотливой.
Вот таким образом Клиффорд полностью уяснил, почему сэр Ларри Пэтт продал свои акции Анджи – для того, чтобы по мере силы-возможности насолить Клиффорду, который провел немало по-юношески приятных дневных часов в постели с леди Ровеной.
Клиффорд доел свой сандвич с огурцами и простился. Улыбки, рукопожатие. Тут в комнату вошла пышнотелая блондинка в пронзительно алом пальто с латунными пуговицами, держа в руке продуктовую сумку от «Харродса», и чмокнула сэра Ларри в старческую херувимскую щечку. Он просиял. Она сказала Клиффорду «здрасьте, как поживаете» на театрально-простонародный манер и прошла в спальню. Клиффорд подумал, что, пожалуй, сэр Ларри отлично устроился. Вина пала на Ровену, все удовольствие досталось Ларри. Достаточно банальные брачные штучки, когда развода ищут оба. Клиффорд почувствовал себя мелким козырем в их игре, одураченным и задетым, а вовсе не виноватым.
Затем Клиффорд установил, что Сильвестр Стейнберг действительно живет с Анджи. Справку эту он получил от Гейри, бывшего любовника Сильвестра, ныне пребывавшего в Школе художеств.
– Сильвестр любит картины больше, чем любит кого-либо из нас, – сказал Гейри печально и кротко. С другой стороны, он был печален и кроток по натуре. – Его заводит Мир Искусства, а не люди. А Анджи варится в том же котле, ведь верно? Если бы у жука-рогача висел на стене Энди Уорол, Сильвестр любил бы жука-рогача.
Эти слова подтвердили то, чего Клиффорд особенно опасался: что Анджи, хоть, возможно, она и жила с Сильвестром, но вряд ли получала от своих с ним отношений эмоциональное или сексуальное удовлетворение, а посему защитой от Анджи они послужить не могли.
Тогда Клиффорд отправился к себе в особнячок на Орм-стрит – превосходное капиталовложение, вполне оправдывавшее плату супружеской паре, которая поддерживала особнячок в порядке все годы, пока он жил в Женеве, не допуская в его стены ни сырости, ни грабителей – и задумался над тем, чем занять вечер. Ему хотелось поужинать с какой-нибудь обаятельной и красивой женщиной, произвести на нее неизгладимое впечатление собственным обаянием и красотой и, быть может, узнать ее поближе на протяжении ночи, дабы, свидевшись с Анджи в половине десятого на следующее утро, он мог еще надежнее занять позицию «бери, что дают, а то и этого не получишь!». Он знал, что это наиболее оптимальный боевой настрой, когда имеешь дело с женщинами, как в сфере эмоций, так и в деловой сфере – и чем искреннее при этом ты сам, тем лучше.
Клиффорд пролистал свою адресную книгу, но все было не то, ни одна не подходила. В ежедневнике у него был номер Хелен: каждый год он переписывал его в новый. По желтой прессе он следил за последними подробностями связи Саймона Корнбрука с писачкой Салли Агнес Сен-Сир. Он твердил себе, что так Хелен и надо. Пусть-ка хлебнет публичных унижений – он же испил их из-за развода. Хелен, кто своей непреклонностью навлекла смерть на его единственное дитя, на Нелл. Бедная крошка Нелл с синими такими доверчивыми глазками и ясным умом. Впрочем, теперь он видел, что и сам в какой-то мере нес за случившееся некую долю ответственности. Он не желал идти в одной нравственной упряжке с сэром Ларри Пэттом. Хелен любила Нелл, а не просто хотела завладеть ею назло ему, этого он больше отрицать не мог. И снял телефонную трубку. И набрал номер.
Ответила Хелен, мелодичным прежним голосом:
– Я слушаю.
– Это Клиффорд. Я подумал, если вечер у тебя свободен, не поужинать ли нам где-нибудь?
Наступила пауза. В течение этой паузы Хелен повернулась и посоветовалась с Артуром Хокни, но Клиффорду не было суждено узнать этого.
– С радостью, – сказала Хелен.
ТАК УЖ ПОЛУЧИЛОСЬ!.
Читатель, вы знаете, что в реальной жизни постоянно происходят самые странные совпадения. Ваша сестра и жена вашего сына справляют день рождения в один и тот же день; вы совершенно случайно встречаете на улице подругу, с которой давно потеряли всякую связь, – и в тот же день получаете от нее письмо; жена вашего начальника родилась в доме, где живете вы, – ну и все такое прочее. Писателю использовать совпадение в романе или рассказе – дурной тон, но я надеюсь, вы меня извините и допустите, что в тот самый момент, когда Клиффорд звонит Хелен и приглашает ее поужинать, она вполне может беседовать с Артуром Хокни, с которым видится крайне редко, поскольку в жизни так случиться может – и постоянно случается! А эта моя повесть старательно копирует жизнь, и потому-то иногда, вероятно, представляется неправдоподобной – вот спросите себя, ведь верно, что правда еще более невероятна, чем выдумка? Разве заголовки в газете, которую вы разворачиваете каждое утро, не кричат о самых нежданных и непостижимых событиях? И разве в вашей собственной жизни события не скучиваются? То ничего месяцами или даже годами не происходит, а затем все разом обрушивается на вас, радуя или ужасая, это уж зависит от обстоятельств. Во всяком случае, у меня бывает именно так, а писатели в этом плане ничем от читателей не отличаются.
Ну да хорошо. Что за вечер для всех! Представьте себе, что происходит дома у Хелен. Семь часов. Она уложила четырехлетнего Эдварда спать и теперь, наконец, может уделить Артуру Хокни все свое внимание. Он в Лондоне проездом – позвонил Хелен из Хитроу, а она настояла, чтобы он ее навестил: Саймон в Токио, освещает политическую конференцию, и Салли Агнес Сен-Сир тоже в Токио. На Хелен шелковое платье кремового цвета, очень простого покроя, она опускается в бледно-зеленое кресло и кажется такой прелестной и такой беззащитной, что Артур Хокни внезапно ощущает себя одним из тех преступников, преследовать которых – его профессия, и понимает, каким властным может быть искушение перерезать у кого-то тормозные тяги или подлить яду ему в коктейль, при условии, что этот кто-то – Саймон Корнбрук. А точнее, всякий, из-за кого Хелен несчастна. Ведь Артур не понимает, что Хелен стоит только щелкнуть красивыми пальцами, и Саймон тотчас примчится, что если Саймон и компрометирует себя с Салли Агнес, то для того лишь, чтобы вернуть себе любящее внимание Хелен. Но она не станет, она не может щелкать своими красивыми пальцами! Во всяком случае, пока не нашлась Нелл, пока на ее браке с Клиффордом не поставлен окончательный крест, она ни на йоту не поддастся. Артур вопреки своей интуиции, своему умению обращаться с женщинами, своими легкими и бодрящими отношениями с ними, оказывается неискушенным, если не сказать невинным мужчиной, когда речь идет о сердечных делах, не говоря уж о совести. Вот он сидит черный, глянцевито-эбеновый, налитый силой и несколько широковатый для бледно-зеленого кресла, еле вмещающего его мускулистый торс (Саймон тонкокостен: тяжеловес интеллектуально, но легковес физически, и весь дом, включая мебель, отражает это), и слушает, а Хелен говорит:
– Я знаю, что не должна этого говорить, не должна! Но я по-прежнему чувствую, что Нелл жива. Каждое Рождество я говорю себе: сегодня Нелл исполнилось четыре года, пять лет, шесть, семь. Я никогда не говорю «исполнилось бы», а прямо «исполнилось». Почему?
(Кстати Истлейкский распределительный центр у Хэкнейских болот назначил Нелл день рождения. Промахнувшись в своем заключении на полгода. Нелл для своего возраста высокого роста, и днем ее рождения назначили 1 июня. Они считают, что ей 6 3/4. Но мы знаем, что в этот весенний вечер ей 6 1/4. Ошибка в целых полгода! С грустью должна указать, что все оценки центра далеки от истины: они, например, объявили нашу Нелл, нашу хорошенькую, жизнерадостную умницу Нелл РНН – развитие ниже нормы, но в данный момент мы на этом задерживаться не можем.)
– Что же, – говорит Артур опрометчиво, – я тоже предполагаю, что она жива, но предположения еще не доказательство. Важно, чтобы вы начали снова жить здесь и сейчас, а не так, словно произойдет это когда-нибудь в будущем, когда Нелл вернется к вам.
Но Хелен только вертит в пальцах бокал и вежливо улыбается.
– Во всяком случае, смиритесь с тем, что для вас она потеряна, – говорит он, – и потеряна навсегда, хотя, быть может, и осталась жива.
– Нет! – произносит Хелен тоном, которым Эдвард заявляет «не буду!». – Если вы предполагаете, что она жива, вы ее разыщете! – И она вспоминает последние полотна отца, которые теперь стоят одну шестую миллиона каждое и поднимаются в цене (те самые, которые он держит под замком в своем сыром дровяном сарае за поленницей, чтобы помешать Клиффорду Вексфорду и иже с ним наложить на них хищную лапу). Ради Нелл ее отец, конечно же, расстанется с ними. – Я заплачу, сколько бы вы ни сказали.
– Деньги тут ни при чем, – говорит он, глубоко обиженный. – Просто я ничего больше сделать не в силах.
Эта бледная англичанка ничего для блага мира не делает, собственно говоря, он обязан нравственно ее осудить. Сколько тысяч детей ежедневно умирают повсюду в мире либо вопреки стараниям тех, кто их любит, либо прямо от руки тех, кто их не любит, либо от голода, из-за равнодушия государства к их горестям? Ей нечего делать, так почему она не посвящает свое время тому, чтобы помочь им? Но нет, она способна только рассиживать, и пребывать, и сосредоточиваться лишь на своих горестях, и злоупотреблять его временем, и лгать своему мужу. По справедливости он был бы должен презирать ее: так больно было убедиться, что он способен любить, не преклоняясь. Он счел это доказательством собственного нравственного крушения.
– Ничего больше я сделать не в силах, – повторяет он.
Но она и слушать не желает. Она встает, подходит к нему, ласково прикасается губами к его щеке и говорит: «Артур, ну пожалуйста!», против обыкновения называя его по имени, и он понимает, что сделает для нее все – даже будет транжирить свое дорогостоящее время на бесплодные поиски, что ничего не меняется, только время проходит.
В этот момент звонит телефон – и это Клиффорд.
Артур не спускает глаз с Хелен, а она меняется, словно по ее жилам теперь вместе с кровью заструилась особая энергия. Просто поразительно: глаза ее блестят, щеки розовеют, движения становятся увереннее, голос веселее.
– Это Клиффорд, – говорит она Артуру, прикрыв ладонью трубку.
– Что мне делать? Он приглашает меня поужинать вместе. – Артур качает головой. Ее любовь к Клиффорду – это наркотик, страшный наркотик, и чем упоительнее его кратковременное действие, тем оно ядовитее в конечном счете.
– Ну хорошо, – говорит она Клиффорду, не обращая на совет Артура ни малейшего внимания. Ну еще бы! Зато осведомляется, мечась по дому, собираясь – это платье, это пальто, эти духи, эти туфли – они мне идут, я нормально выгляжу? – иногда останавливается на секунду, чтобы обнять бедного Артура. Ее руки на самом деле смыкаются на нем: четырех ее худеньких белых рук, вероятно, едва хватило бы на одну его – черную, играющую мощными мышцами.
– Если бы мы с Клиффордом могли быть друзьями, просто друзьями… и ничего больше…
Но, конечно, хочет она совсем другого, и это знают они оба.
– Артур, – говорит она, – вы посидите с Эдвардом, хорошо? А я вернусь домой самое позднее в одиннадцать. Обещаю вам!
БЫТЬ ПРЕКРАСНОЙ
Читатель, Анджи Уэлбрук весь этот день провела, готовясь к деловой встрече с Клиффордом за первым завтраком. Она отправилась в харродский парикмахерский и косметический салон, где потратила очень много времени и денег. Она ввергла в исступление множество людей, как было у нее в обычае. Косметолога она обвинила в том, что та ничего в своем деле не понимает, а девочку, которая приводила в порядок ее ноги, в том, что она нарочно причиняет ей боль. (Но разве мыслимо выщипать тысячи волосков из ноги, ни разу не сделав больно? А волосы на ногах Анджи были черными, обильными и жесткими.) Она расстроила Еву, занимавшуюся ее ногтями – несомненно, лучшую маникюршу в Лондоне, которая никогда не позволит себе презрительно фыркнуть на самые запущенные руки, на самые обломанные ногти, и умеет сохранять спокойствие даже с самыми грубыми и требовательными клиентками, – обвинив ее в том, что она сломала ей ноготь, хотя он был треснутым. Ногти у Анджи были очень длинными, – кроваво-красные ногти, которые (так хочется этому верить) отрастают только у бездетных женщин или у таких, за кого всю домашнюю работу делают другие женщины. (Впрочем, возможно, это тщетная надежда, а просто ногти у них очень-очень крепкие, и они всегда носят перчатки.)
Анджи хотела иметь детей. То есть она хотела иметь детей от Клиффорда. Анджи хотела стать основательницей династии, и вот ей уже за 30, а ничего у нее нет! Не удивительно, что она была такой раздраженной в харродском салоне красоты, но персонал там не знал причины, а и знал бы, то никакого сочувствия, возможно, не испытал бы. Вполне возможно, они ощутили бы, что чем меньше в мире появится маленьких Анджи, тем для него будет лучше. В парикмахерском зале она заставила Фебу перечесывать ее четыре раза, но результат ей все равно не понравился – ведь Анджи хотела, чтобы волосы у нее были, как пышная пена (идиотизм при ее некрасивом деловом лице), а Филип считал, что их следует причесать просто, почти строго. Но Анджи настаивала, и к тому времени, когда она добилась своего, следующая клиентка Филипа ждала уже полчаса! А уплатить за лишнее время Анджи не пожелала. Естественно, нет.
Клиентка же, которую Анджи заставила ждать, была не кто иная, как Дороти, молодая блондинка, новая приятельница сэра Ларри Пэтта, та, которая месяцы и месяцы утешала сэра Ларри после внезапного фейерверочного отбытия Ровены, его супруги. Оно, как вы, быть может, помните, сопровождалось с ее стороны ошеломляющими признаниями в многочисленных хронических супружеских изменах на протяжении всей их брачной жизни. (Читатель, ни в коем случае не верьте в умение вашего партнера (партнерши) держать язык за зубами: если есть что выложить, рано или поздно выложено это будет, пусть даже годы спустя – в припадке страсти, раскаяния, гнева или еще чего-нибудь – а то и просто ради драматического эффекта, но правда высказана будет. Если повезет, ей, конечно, могут не поверить. Но высказана она будет!) Ларри, однако, поверил Ровене, когда она рассказала ему о том, что у нее было с Клиффордом. И кстати, тем самым избавила его от угрызений совести из-за Дороти, с которой он иногда встречался в течение многих лет, задолго до того, как Ровена и Клиффорд посмотрели друг другу в глаза через банкетный стол. Дороти была кондукторшей лондонского автобуса, одной из тех милых, хорошеньких, энергичных девочек, которым нравится помогать старомодным джентльменам подниматься и спускаться по ступенькам на маршруте от Чизика до Пикадилли через Найтсбридж. И теперь Дороти не без удовольствия ушла с работы, предоставила своего престарелого отца заботам брата, переехала на квартиру сэра Ларри в Олбени и проводила свои дни, делая покупки и стараясь размять икроножные мышцы. Сэр Ларри был старше ее на сорок лет. Но при чем тут арифметика?
Дороти была ужасно мила с Филипом в харродском парикмахерском и косметическом салоне, хотя он и заставил ее прождать целые полчаса. Анджи, естественно, Дороти не узнала, когда они встретились в дверях – откуда бы? Просто одно из тех совпадений в развитии этой истории, про которую мы с вами, читатель, знаем, а ее действующие лица не знают. На Анджи было белое норковое манто. Конечно, уже другое. То она продала. (Разумеется, она не подарила его бедной мерзнущей старушке. Нет уж! Богатые остаются богатыми, потому что они скряги.) Дороти, впрочем, была причесана отлично и покинула салон через двадцать минут, а Анджи все еще скандалила у кассы – теперь она уже вообще отказывалась хоть что-нибудь заплатить и еще грозила предъявить Еве иск за ущерб, причиненный ее ногтям, – когда Дороти успела уплатить и уйти. В оправдание Анджи следует упомянуть, что она очень нервничала из-за свидания с Клиффордом на следующее утро. Про это случайное скрещение путей Анджи и Дороти я упоминаю для иллюстрации того, как связаны все наши жизни. Анджи, бывало, спала с Клиффордом, который, бывало, спал с Ровеной, которая спала с сэром Ларри Пэттом (только-только), который жил теперь с Дороти, которая, если хотите знать мое мнение, обладала самым приятным характером из них всех и, во всяком случае, знала, что такое самой зарабатывать себе хлеб насущный. Одному лишь Богу известно, каким образом продавщица в булочной, где вы покупаете сдобу, может быть связана с вами. Или, если на то пошло, так и глава местного охотничьего клуба.
В этот вечер Анджи обедала с Сильвестром, своим непылким, домашним, критикующим живопись любовником, и думала, какой же он унылый зануда, и удивлялась, почему он не пойдет в открытую, и просто не удалится с их красивым молодым официантом, вместо того чтобы старательно делать вид, будто он на него вовсе не смотрит. Да, в своей постели Анджи Сильвестра не хватится. Иногда они обсуждали вопрос, не пожениться ли им. Они хорошо ладили, интересы и занятия их совпадали; им было удобно жить под одной крышей в разных частях света, поскольку это уполовинивало страховые взносы, которые каждый платил за свою личную коллекцию; им нравилось вместе пить по утрам апельсиновый сок и черный кофе и с волнением изучать цены на произведения искусства. Он сопровождал ее туда, она сопровождала его сюда, поддерживая таким образом достоинство друг друга. Как пара они получали вдвое больше приглашений, чем получали бы поодиночке, а оба любили бывать на людях. И они вместе устраивали приемы – для частных меценатов и критической элиты Мира Искусства, получая от этого значительное удовольствие. Но больше того? Нет. (Но, читатель, разве вы не удовлетворились бы этим? Я бы, по-моему, вполне удовлетворилась, вращайся я в подобных кругах – забудьте продавщицу в булочной, забудьте главу местного охотничьего клуба. Важно, с кем вы завтракаете.)
– Ты выглядишь изумительно, – сказал Сильвестр Анджи, и было бы странно! Она же в конце концов уплатила харродскому парикмахерскому и косметическому салону 27 фунтов, хотя на самом деле счет, включая седую прядь, электролиз и новую чудотворную маску, составил 147 фунтов, а 147 фунтов способны намного изменить внешность женщины к лучшему даже по нынешним ценам. Мы же говорим о тогда, о том, что было пятнадцать лет назад! Добавьте еще настоящие в 18 каратов золотые серьги и редкостное ожерелье червонного золота в сочетании с платьем из дорогого черного кашемира (довольно закрытое, ведь кожа у нее, куда ни кинь, была тусклой). Нет, вы ее недооцениваете! Во всяком случае, годы научили Анджи если не как себя вести, то как одеваться.
ТОТ ВЕЧЕР ДЛЯ БОГАТЫХ!
В этот вечер Анджи и Сильвестр потратили тридцать четыре фунта на свой обед вдвоем. (Свыше сотни фунтов по нынешним ценам.) У Анджи был отличный аппетит, они отправились в довольно роскошное итальянское заведение в Сохо, где перец к их спагетти мололся в огромной старинной ручной мельнице, а сыр был самым лучшим пармезаном – мягким, как и положено свежему пармезану, доставленным утренним самолетом из Италии. Перед едой они выпили порядочно джина с тоником, за едой – отличного вина, а после еды – очень-очень старого портвейна, который значительно увеличил итоговую цифру в счете.
В тот же вечер (в Лондоне) Саймон и Салли Агнес ели на второй завтрак (в Токио) суси, а Салли потребовала к сакэ еще шампанского, в результате чего Саймон собрался с духом и сказал ей, что, по его мнению, им больше не стоит видеться. Сплетни, объяснил он ей, расстраивают Хелен. Саймон говорил мягко и тактично, насколько было в его силах, но как можно изложить подобное по-доброму? Салли выплеснула ему в лицо стаканчик теплого сакэ, и хотя количество было невелико – японцы пьют много, но всегда понемножку, понемножку – капли этого напитка угодили на довольно старинный занавес у него над головой.
«Писачка заливает зенки писаке, – гласила шапка в желтейшем из желтых листков, – при разрыве угандийских отношений!» Ну нигде не укрыться! Нигде нельзя спрятаться от посторонних глаз. Даже – вот то-то, что даже – в тихом ресторанчике посреди Токио!
Саймон чувствовал себя обязанным возместить ресторану хотя бы часть расходов по чистке – без малого пятьдесят фунтов. Он позвонил Хелен в Масуэлл-Хилл в 9 часов вечера по лондонскому времени, но Хелен не взяла трубку. Трубку взял Артур Хокни. Артур сказал Саймону, что сидит с Эдвардом по просьбе Хелен. Артур, естественно, не сказал Саймону, что Хелен ужинает с Клиффордом, но каким-то образом Саймон понял это. С кем еще Хелен согласилась бы встретиться с места в карьер, оставив бесценного Эдварда под присмотром – подумать только! – Артура Хокни? А что, если у Эдварда начнется круп, как порой случается? Хелен редко уходила куда-нибудь по вечерам из опасения, что у Эдварда начнется круп. А теперь вдруг за ним приглядывает Артур Хокни? Саймон прекрасно знал о том, что Хелен иногда встречается с Артуром, что она по-прежнему отказывается поверить в смерть Нелл. Артур виделся Саймону сообщником Хелен, что отнюдь не придавало ему симпатии в его глазах. Саймон вылетел домой первым же рейсом – еще до истечения часа. Его брак необходимо было перевести на должные рельсы – и без проволочек.
Клиффорд повел Хелен в ресторан «Фестивал-Холл», отчасти в расчете, что знакомых там не встретит, а отчасти из-за того, что из его окон открывался лучший в Лондоне вид, хотя он не входил в число самых модных злачных мест в мире. Вначале и Клиффорд, и Хелен говорили мало. Клиффорд думал о том, что она поразительно красива, даже красивее, чем ему помнилось. Было что-то такое в кротком, нежном, почти покорном наклоне ее головы… Но он же знал, какой упрямой, злобно мстительной (его собственные слова!) могла она быть, он знал, что это выражение чистоты, надежности – один обман. Она бесчестна, развратна, пуста! Разве нет? Ну а Хелен знала, что нежная внимательность Клиффорда лишь скорлупа, что его обаяние – уловка, ловушка, что нынче он обольщает ее сладкими речами только для того, чтобы завтра истерзать, изранить, уничтожить. И между ними стоял образ Нелл, ребенка, которого они любили, но не так, как надо, потому что любовь эта утонула в боли, оскорбленной гордости и ненависти – ведь их неразумная злоба, их разочарование друг в друге привели к тому, что они ее лишились. Как же могли они говорить обо всем этом? Но поскольку самое важное приходилось обходить молчанием, они должны были ограничиваться разными пустяками. И все равно, пока они неловко обменивались мнениями о модах и текущих событиях, что-то еще рвалось наружу – быть может, просто память о нескольких ошеломительных идеальных месяцах, которые много лет назад они провели вместе, не поддавалась никаким усилиям стереть ее. Клиффорд схватил руку Хелен, протянутую к бокалу, и не выпустил, а она не попыталась ее отнять.
– Я хочу поговорить о Нелл, – сказал он.
– Я не могу поверить, что она умерла, – сказала Хелен. – И говорить о ней как о мертвой не буду. Ведь тела ее так и не нашли.
– Ах, Хелен, – сказал он, расстроившись из сочувствия к ней, – если ты хочешь верить в это, то, конечно, верь. Если тебе так легче.
Столь нежданная доброта вызвала у нее на глазах слезы.
– Саймон не позволяет мне верить в это, – сказала она.
– Он ведь журналист, – сказал Клиффорд, благоразумно не назвав его недоростком, – а в характере журналистов ставить все точки над «i». Ты с ним несчастлива.
– Да, – сказала Хелен и удивилась тому, что сказала это.
– Так почему же ты все еще с ним?
– Из-за Эдварда. Ведь если я оставлю Саймона, с Эдвардом случится что-нибудь ужасное.
В ней жил суеверный страх, не рассуждающий, леденящий. Он понял и это.
– Нет, – ответил он твердо. – Нелл умерла из-за меня, а не из-за тебя. И Саймон будет вести себя лучше, чем вел я, это тоже в его характере.
– Да, конечно, – сказала она и умудрилась улыбнуться. Потом встряхнула головой, словно стараясь избавиться от помехи слуху, от тумана в глазах.
– О Господи! – сказала она. – С тобой я чувствую себя такой живой! Жизнь накатывается на меня со всех сторон. Что мне делать?
– Поехать домой со мной, – сказал он. И конечно, она поехала, совершенно забыв про Артура, а если все-таки и не совсем, то уж, во всяком случае просто выкинула его из головы.
ТОТ ВЕЧЕР ДЛЯ НЕЛЛ
В тот вечер, когда жизни Клиффорда и Хелен вновь соединились хотя бы с надеждой на счастье, мирок Нелл погрузился в дальнейший хаос. В те минуты, когда Хелен ковыряла лососиновый мусс, а Клиффорд – котлетку из барашка, в Истлейкском распределительном центре было устроено совещание, на котором обсуждалось будущее нескольких детей, включая Нелл. Надо сказать, что крошка Нелл мало-помалу приходила в себя после очередной потери родного дома и близких, после представшего перед ней страшного зрелища автокатастрофы и человеческих смертей и уже почти совсем оправилась. Благодарю вас. Она начала разговаривать нормально – и по-английски, а не по-французски, хотя от ретроспективной амнезии полностью не оправилась.
Спальню она делила с еще пятью девочками – Синди, Карен, Розой, Бекки и Джоан. Спали они на жестких матрасах (полезно для здоровья и дешево) и мерзли под одним одеялом – ведь то, что воспитатели-родители экономили из сумм, выделяемых на отопление центра, уплывало в их карманы. Роза и Бекки мочились в постель, и каждое утро их шлепали и заставляли стирать простыни. Синди жевала слова и иногда говорила «спокойной ночи», когда хотела сказать «с добрым утром», и ее ставили на перевернутую корзинку для бумаг, чтобы пристыдить и образумить. Карен и Джоан имели диагноз неуправляемых, хотя обеим было только 7, и это значило, что вели они себя очень гадко – рвали одеяла, пинали двери и без всякой причины вдруг ударяли вас кулачком в живот. Нелл очень старалась быть хорошей, тихой и улыбаться как можно больше. Роза ей очень нравилась, они стали задушевными подругами, и она искала разумные способы помешать Розе мочиться в постели: если никто не смотрел, она перед сном брала стакан Розы с апельсиновым напитком (желтым, сладким искусственным, а не из натурального концентрированного сока, который стоит дороже), выпивала его сама, и это помогало! Она даже в таком нежном возрасте понимала, что никто нарочно с ними не жесток, а просто они глупые и им нравится экономить деньги. В конце-то концов, она глубоко чувствовала собственную значимость: разве ее отец и мать не ссорились из-за нее, не старались каждый забрать ее себе? Разве Отто и Синтия не наклонялись над ее кроваткой с ласковой улыбкой? Разве милорд и миледи де Труат не видели в ней источник всякого счастья, и юности, и надежды? Подобное так просто не изглаживается. В памяти все это сохранялось смутно, зато проникло в глубины ее существа. Нелл видела, что ее не понимают и поэтому ценят мало, но из этого для нее вовсе не следовало, что она действительно ничего не стоит, и таким образом ей удавалось не сломаться. Она склоняла голову, но глаза ее оставались ясными, а личико свежим. Она знала, что не останется здесь навсегда, а пока решила, как было у нее в обычае, приспособиться к тому, что есть. Ночью она могла и поплакать на сон грядущий – тихонько, чтобы ее не услышали и не отшлепали за неблагодарность, но утром просыпалась бодрой, улыбчивой, думала о таблицах, которые надо выучить наизусть, или о трудностях правописания, которые надо одолеть, или о Карен, которой нужно помочь, и о новых играх с Розой, и о способах избежать придирчивого взгляда красновеких глаз Аннабел Ли, воспитательницы-матери.
Надо сказать, что Аннабел Ли и Хорес, ее муж, были заядлыми курильщиками, а от сигаретного дыма Нелл всегда делалось нехорошо, и, забывая обо всем, она старалась держаться от них как можно дальше. Мы-то знаем, что эта реакция порождалась ее воспоминаниями об Эрике Блоттоне, однако объяснить это у Нелл возможности не было, даже если бы она сама понимала, в чем тут дело, ну и мистер и миссис Ли, с землистой кожей и хриплым кашлем курильщиков, тоже этого не понимали. Они не считали, что их поведение заслуживает такого ответа.
– Она по-прежнему шарахается, когда я подхожу к ней, – сказала Аннабел Ли на совещании. – Не думаю, что приемные родители сумеют с нею справиться. А ведь мы не хотим, чтобы Эллен Рут опять и опять возвращали в центр, потому что из ее удочерения ничего не получилось.
Эллен Рут! Да, читатель, под таким именем известна теперь крошка Элинор Вексфорд. Но ведь как-то же ее надо было называть – это дитя из ниоткуда. Вспомните, какой ее нашли – невнятно бормоча несколько английских слов, она стояла в шоке у края Route Nationale[20] на фоне пламени, груды искореженного металла и трупов? Эллен ее назвали потому, что, нагнувшись к ней, они разобрали повторяемое шепотом имя «Элен» и те, кто расслышал, приняли его за ее собственное имя. На самом же деле она вспомнила и повторяла имя своей матери – но вспомнила смутно и повторяла его на французский лад, хотя потрясение и ужас изгладили французский язык из памяти девочки. Вот так она и стала «Эллен», а затем и «Рут» от «Рут Насьональ». Дошло? Аннабел Ли считала, что поступила весьма умно, выбрав такую фамилию. И отрицать этого нельзя. Аннабел была тайной пьяницей. Этого не знал никто – ни Хорес, ее муж, и уж конечно, ни отдел социальной службы, наниматель этой пары. Да и откуда бы им знать? Но как бы то ни было, «Эллен Рут» – имя не из самых привлекательных, и, быть может, это-то и устраивало Аннабел Ли. Сама женщина некрасивая, грузная, замученная работой, она недолюбливала на редкость миловидных, чарующих длинноногих девочек. Пожалуй, к лучшему, что в Истлейк они попадали очень редко.
Центр страдал от крайне упорной эпидемии вшивости, и почему-то всегда стригли наголо только Эллен Рут, хотя другим детям достаточно было хорошенько прочесать и вымыть волосы. Учтите, конечно, что волосы у Эллен были очень густыми и кудрявыми – а также белокурыми, блестящими и красивыми, – так что все-таки не исключено, что Аннабел они действительно доставляли излишние заботы. Истолкуем сомнение в ее пользу, тем самым поупражняемся в добродетели – а это лучший способ обрести ее.
Кто-то из членов комиссии заметил, что ребенок пробыл в распределительном центре необычно долгий срок. Почти год. Ведь, конечно же, пора перевести девочку куда-нибудь, где обстановка более домашняя, даже если пока она не подходит для удочерения? Центр создан как перевалочный пункт для детей, попавших в беду – и по своей вине, и по вине мира, – и не предназначен для их постоянного в нем пребывания.
– Я всецело «за», – сказал Хорес. – Но куда вы собираетесь перевести Эллен Рут? Она же РНН. (Читатель, эта аббревиатура расшифровывается «развитие ниже нормы». Иными словами, недоразвитая. Дебилочка, одно слово. И это – НАША Нелл!) Так указано во всех ее документах. Единственное место, которое подходит для ее категории, – это Данвуди, вариант маложелательный.
Данвуди – приют для детей с нарушенным мышлением и психическими отклонениями, а Нелл, хотя предлагаемые ей тесты постоянно показывают умственную отсталость, все-таки всегда послушна и тиха.
– Ну уж не знаю, – сказала Аннабел. – Едва я начинаю ее причесывать, как она вырывается. (Нелл правда вырывалась – из страха, что ее остригут наголо, но Аннабел об этом не подумала или не захотела подумать.) – А один раз наша миленькая Эллен укусила Хореса. Помнишь? (Да, Эллен его укусила, когда Хорес разбудил ее, тряся за плечо, потому что в два часа ночи раздался сигнал пожарной тревоги и детей требовалось вывести из здания. На нее нахлынули страшные воспоминания, ею овладела паника, она вырывалась… да-да, она стала неуправляемой, и она – укусила. Ребенок кусается! Грех непростительный в кругах, посвятивших себя заботам о бездомных детях.)
– Она перепугалась, – сказал Хорес.
– Она ненормальна, – сурово сказала Аннабел. – Прокусила руку почти до кости, как дикий зверь.
Тревога, естественно, оказалась ложной. (Джоан тайком выбралась из кровати и разбила стекло соблазнительным красным молоточком, который висел как раз на уровне детских глаз.) Но пожар – вполне реальная опасность в подобных приютах, некоторые дети охотно занимаются поджогами – а потому к пожарной тревоге всегда относятся серьезно. Даже серьезнее, чем к кусанью!
Возможно, читатель, вас удивляет, почему Нелл – или Эллен – так плохо справляется с тестами на умственное развитие. А причина проста. На вопрос вроде «Солнце светит ночью?» Эллен отвечает «да», думая о том, как солнце восходит по ту сторону Земли, когда садится с этой, а ведь правильный ответ, какой обычно дают дети, которым меньше пяти, был бы «нет». (Нелл же предлагают тесты для четырехлетних, поскольку ее речь соответствует этому возрасту из-за того, что она два с половиной года вообще не говорила по-английски.) Так бывает. Дети в подобных заведениях получают неверную оценку, может быть, случайно, может быть, по глупости проверяющего, а в иных случаях и по взрослой злобе, и попадают совсем не туда, где им настоящее место.
И в этот вечер было решено, что Нелл еще на некоторое время останется в Истлейке и не будет отдана на удочерение. В ее документах возникла запись: «некоторые признаки психической неуравновешенности», подкрепившая роковые РНН и создавшая еще одно препятствие на пути будущего благополучия Эллен в нашей системе помощи детям, в этой помощи нуждающимся.
На том же совещании было внесено и принято предложение выразить благодарность некой миссис Эрик Блоттон, которая подарила приюту еще одну крупную сумму, на этот раз 750 фунтов. Миссис Блоттон никогда не приезжала лично, но, насколько было известно, щедро жертвовала многим детским приютам в этом районе. Ее считали слегка тронутой, что, однако, нисколько не умаляло желательности ее пожертвований. Постановили также послать миссис Блоттон письмо с приглашением посетить Истлейк.
Вам, читатель, уже известна моя точка зрения на совпадения. Уверяю вас, именно такие вещи все время и происходят. Миссис Блоттон, бесплодная супруга Эрика Блоттона, более всего на свете желавшая иметь детей. И если теперь, получив страховую премию за гибель ЗОЭ-05, она раздает ее детским приютам, что тут удивительного? Мир ведь не колоссален – наоборот, он очень мал – кольца внутри колец, круги, замыкающиеся сами в себе. Да поглядите, как Анджи и Дороти, ничего не подозревая, встретились в харродском парикмахерском и косметическом салоне! Насколько я себе представляю, каждый человек в конечном счете встречает всех остальных – актеров на выходных ролях в спектакле своей жизни.
СНОВА ВМЕСТЕ
Быть может, и к лучшему, что Клиффорд и Хелен ничего про это не знают. Они держатся за руки через столик и смотрят в глаза друг друга. Иногда создается впечатление, что свое счастье мы обретаем только за чужой счет. Пока мы предаемся блаженным эмоциям здесь, кто-то страдает там из-за нашей забывчивости.
– Я был верен тебе, – сообщает Клиффорд, что, принимая во внимание все факты, очень и очень поразительно.
– А Труди Бэрфут? – не удержавшись, спрашивает Хелен. А вы бы удержались?
– Кто-кто? – Он шутит. Только что вышел на экран новый фильм Труди. Ее фамилия кричит с афиш по всему Западному миру.
– Элиза О'Малли?
– А, бегорра! Куда мой девай пилюля?
(Это ирландское проклятие! Эта ломаная речь! Он издевается. Безжалостно. А Элиза нежная и доверчивая!)
– Сирина Бейли, Соня Манци, Герти Линдгоф, Бенте Респиги, Кэндейс Сноу… – Она знает много их имен, хотя и не все.
– Кто же верит всему, что печатают газеты! – говорит он. – Во всяком случае, надеюсь, что не ты. Да, кстати, что там с недоростком и Салли Агнес Сен-Сир?
Ну вот! Он забылся и назвал Саймона «недоростком». Хелен отнимает руку.
– Прости! – быстро говорит он. – Ты же знаешь, я просто ревную.
Так-то лучше. Хелен улыбается. Прошло три года с исчезновения Нелл. Ей позволительно улыбнуться. И Клиффорд разрешит ей цепляться за иллюзию – если это всего лишь иллюзия, – что Нелл жива, и вновь она обретается в мире, где возможно все, даже счастье.
Читатель, после ужина (который обошелся всего в 15 фунтов, поскольку ужинали они еще в те годы, а Клиффорд никогда не швырял деньги зря) Клиффорд и Хелен отправились в его особнячок на Орм-сквер и провели ночь вместе. Стоимость этого вечера, если включить в нее и новые вызолоченные туфли Анджи, сложилась для трех угощавшихся в ресторанах пар в сумму, несомненно превышавшую 750 фунтов, которые миссис Блоттон пожертвовала Истлейкскому распределительному центру. Ужин Нелл из рыбных палочек и запеченной фасоли с джемовой корзиночкой на заедки стоил 6 пенсов. Если безнравственность все-таки существует, то заключается она, по-моему, именно в том, что имущие имеют в этом мире так много, а неимущие – так мало.
Артур Хокни, брошенный присматривать за ребенком целую ночь, причем даже без вежливого предупреждения по телефону, ничем за свои старания вознагражден не был. Бедный Артур! Если исключить вечер, когда погибли его родители, и день, когда он сказал своим менторам, что предает их – что не станет участвовать в борьбе за гражданские права, это были самые мучительные часы в его жизни. Ему не требовалось ясновидения, чтобы понять, что происходит. А кому бы оно потребовалось при таких обстоятельствах?
Читатель, если вы состоите в браке, приложите все старания, чтобы состоять в нем и дальше. Если же нет, то примите сардонический совет скептика и постарайтесь влюбиться в кого-нибудь, кто внушает вам неприязнь, поскольку вполне вероятно, что дело кончится разводом, а в разводе – вы ли разводитесь, с вами ли разводятся – хуже всего необходимость упражняться в ненависти: вы должны научиться питать отвращение и презрение к недавнему предмету своей любви и восхищения, убедить себя, что в сущности вы ничего не потеряли. Уонкер? Вэлли? Он? Она? Бога благодарю за избавление от подобной дряни! Упражнения в ненависти очень вредны для характера и ужасны для детей. Но если бы вы начали с неприязни, то усилий и горя, несомненно, было бы куда меньше! Во всяком случае, вам не пришлось бы менять взгляда на всю вселенную и всех людей в ней. Черное останется черным, а белое – белым.
Клиффорд и Хелен, вновь воссоединенные в эту ночь в прелестном особнячке XVIII века на Орм-сквер, смеялись, болтали, захлебывались счастьем и совсем забыли, почему питали друг к другу такую ненависть. В его изменах она видела теперь избыток мужественности, в его прижимистости – предусмотрительность. Ну а что он весь уходит в работу, только естественно, она же была слишком юной, когда вышла замуж, и не сумела стать для Клиффорда тем, в чем он нуждался.
– Я ведь только старалась возбудить твою ревность! – сказала она ему, стоя – такая гибкая и пленительная – в мраморной душевой среди облаков пара, который, точно марля на объективе кинокамеры, делал ее в глазах Клиффорда даже более туманной и романтичной, чем она являлась ему в снах – хороших, а не скверных. Ведь он, будем откровенны, очень часто видел Хелен во сне, даже находясь в обществе Элизы, Сирины, Сони, Герти, Бенте, Кэндейс и иже с ними.
Клиффорд со своей стороны был теперь способен увидеть в той измене Хелен не причину, а лишь симптом распадения их брака. Виной всему был его собственный эгоизм, то, что он постоянно оставлял ее одну.
– Мне так горько, – сказала она, – так горько! Я ведь сразу же пожалела о том, что сделала!
– Ты не сделала ничего такого, чего не делал бы я, – сказал он и увидел, как ее глаза стали ледяными от ревности, но лишь на миг.
– Я ничего не хочу слышать, – сказала она. – Я хочу забыть.
– С Нелл я вел себя омерзительно, – сказал он. – Бедняжка Нелл!
– Прелесть Нелл, – сказала она. И выяснилось, что теперь они могут говорить о Нелл легко и включить ее в их общее прошлое. Извинения крайне важны. Мировые войны вспыхивали, потому что они не были принесены, потому что никто не желает сказать: вы были правы, а я ошибся.
И вот шесть лет спустя они вновь взялись за руки, растратив понапрасну столько времени, такую часть жизни! А Саймон Корнбрук, прижимая руку к сердцу, вернулся в пять утра из Японии, чтобы спасти свой брак, и не обнаружил Хелен в ее супружеской постели, зато обнаружил на диване спящего Артура, сыщика, а наверху – спящего малютку Эдварда, который тут же закашлялся гадким хриплым кашлем, грозящим в любую минуту перейти в гадкий приступ крупа.
ПОБЕГ
Ну а как же крошка Нелл, которую эта безответственная парочка бросила на милость вихрей судьбы? Да-да, они несомненно вели себя безответственно: они вступили в брак друг с другом, а потому обязаны были, раз уж обзавелись Нелл, приладиться друг к другу. (Как распоряжаются своей жизнью бездетные люди – никакого значения не имеет. Пусть разъезжаются хоть в разные концы света, мне все равно: повредить они могут лишь друг другу и самим себе и скоро излечатся.) Так вот, в ту ночь, когда Клиффорд и Хелен воссоединились, в ту ночь Нелл, или Эллен Рут, как ее звали теперь, убежала из Истлейкского центра, убежала от глупого Хореса и его злобной пьянчужки-жены Аннабел. Во всяком случае, такими их видела Нелл, хотя, вполне допускаю, что на самом деле они были не такими.
Хотя Нелл и свыклась с нежданными ужасными событиями, всю ее коротенькую жизнь, если исключить единственный день в обществе Эрика Блоттона, о ней заботились самые добрые, самые чуткие, самые отзывчивые люди в прекрасной, пусть порой и необычной, обстановке. Центр, где мешались запахи капусты, дезинфекции и человеческое отчаяние, а взрослые были требовательны, суровы и всесильны, привел ее в изумление, но не сокрушил. Он не мог причинить такой глубокой травмы, как авиакатастрофа, как дьявол, сровнявший замок с землей, как объятые огнем обломки и трупы на Route National, зато изумлял больше. И изумление это было не из приятных! Стоять в унылом истлейкском медицинском кабинете и терпеть, как ее стригут наголо! Смотреть, как ее прелестные кудри падают на истертый линолеум! И некого обнять, и некому рассказать ей сказку, некому спеть ей. Впрочем, с этим всем она еще могла на время смириться. Но не иметь возможности любить, не быть любимой, – если бы такое положение продлилось, вот это было бы истинное несчастье, собственно говоря, худшее из всех возможных, какое только может выпасть на долю ребенка, и Нелл инстинктивно знала, что ей надо уйти отсюда, и поскорее. Что в любом другом месте ей будет лучше, чем тут! Что в мире есть много хорошего, есть добрые люди, и она должна отправиться на их поиски.
Это был седьмой день рождения Эллен Рут – как постановил Истлейкский центр. Мы-то знаем, что на самом деле Эллен было только 6 1/2. Но 7 – магический возраст, когда по закону дети считаются способными сами ходить в школу – переходить магистрали, избегать незнакомых людей, которые подстерегают их, – и Нелл слушала, как Аннабел объясняет ей все это, а сама думала: если я такая большая, что могу сама переходить через дорогу, значит, я такая большая, что могу уйти отсюда и никогда-никогда не возвращаться. К тому же в этот день ее впервые в жизни отправили в школу. До сих пор она посещала в центре младший класс для детей с особыми нуждами – то есть в тех случаях, когда у Аннабел Ли доходили до этого руки и она снисходила организовать «водяную игру» или поставить песочницу. То наводило на нее скуку, это она возненавидела. Огромное, оголтелое, грохочущее, стучащее место, полное воплей, визга, щипков, оскорблений! И еще там была высокая седая женщина, которая все время учила ее читать, и не верила, когда она говорила, что умеет читать, и даже не послушала, как она читает, и тогда Нелл замолчала, а женщина ударила ее по щеке. Нет, Нелл надо было уйти!
Когда она вернулась из страшного места, называемого школой (другие возвращались домой по-настоящему, а у нее был только Истлейкский центр, а они все его знали и потому не хотели с ней водиться), Нелл взяла в прачечной выстиранную, не знающую сноса наволочку и уложила в нее свое нехитрое имущество: мешочек с губкой, мылом и зубной щеткой, свитер, желтоволосую тряпичную куколку, подаренную ей в счет суммы, любезно пожертвованной миссис Блоттон, и единственное, что ей осталось от всей ее прошлой жизни, – жестяного пузатенького мишку на серебряной цепочке, которого ей удалось сохранить ценой множества трогательных улыбок и просьб. Она легла в постель в общей спальне, как обычно, но не давала себе уснуть (что оказалось чуть ли не самым трудным), а когда услышала, что часы в коридоре пробили девять, тихонечко встала с кровати, прокралась вниз по лестнице, отперла тяжелую входную дверь и выскользнула в блещущую звездами ночь, в большой, оголтелый, занятый мир искать свое счастье.
ПОГОНЯ!
– Сбежала! – вскричала Аннабел Ли, когда Хорес, ее муж, сказал ей, что постель крошки Эллен Рут пуста и девочки нигде нет. – Скверная, скверная девчонка! – И она сунула под кровать выпитую бутылку хереса, подальше от его глаз. Кровать была двуспальная, супружеская, но Хорес обычно спал на раскладушке на чердаке, где он установил свою железную дорогу. Просто замечательную, очень сложную, управляемую с помощью электроники – детям она бы ужасно понравилась, если бы их пустили посмотреть на нее. Но, разумеется, их туда не пускали.
Надо сказать, что «побег» – это самая страшная провинность, которую может допустить ребенок в детском учреждении, если не считать поджога и еще привычки кусаться. Ребенок, который убегает, рассматривается как чудовищно, немыслимо неблагодарное существо. Каждое детское учреждение для тех, кто им ведает, всегда превосходное место, где царят доброта и заботливость. Если ребенок (или заключенный, или больной) с этим не согласен и поступает соответственно, он не просто ведет себя своевольно и скверно, но к тому же причиняет всем множество совершенно лишних хлопот. В таких случаях беглецов преследуют с величайшей энергией, приволакивают обратно и строго наказывают за побег, словно уж после этого-то неблагодарные воспылают любовью к указанному месту и больше в бега не ударятся.
«Это тебя научит! – орет мир взрослых. Хлясть! Хлясть! – Это тебя научит жить тут счастливо. Это тебя научит любить нас! Это тебя научит благодарности!»
Аннабел спустила на крошку Эллен Рут цепных собак. Да-да, правда. Делать этого ей не полагалось, и уж конечно, никакое начальство разрешения ей не дало бы. Но не забудьте, Аннабел Ли выпила бутылку хереса (точнее говоря, две трети бутылки), ожидая, пока ее муж Хорес кончит играть с железной дорогой и, может быть, ляжет спать в супружескую постель. Значительный процент сумм, которые на протяжении нескольких лет миссис Блоттон жертвовала Истлейку, тратился на эту железную дорогу, и всякий, кто ее видел (хотя таких почти не было), охотно признал бы ее замечательной. Такая изящная, такая хитроумная, верная жизни до мельчайших деталей – и туннели, и сигнализация, и деревья, и даже миниатюрные домики с занавесочками и электрическим освещением, не говоря уж о коллекции паровозов, включающую редчайшие экземпляры, вплоть до легендарного «Санта-Фе» – а в накладных указывалось просто «игрушки», так кто же поставил бы под сомнение подобный расход? Никто.
– Собак! Спускай собак! – кричала Аннабел Ли, вываливаясь из кровати, грузная, нескладная, но в шелковой ночной рубашке (на которую Хорес не обращал ни малейшего внимания, но Аннабел не отступала). – Полицию вызывать нельзя, скандал будет до небес! Шум, гам, а у нее в волосах вши, чтобы нас опозорить. Эту барышню надо пугнуть как следует! Вот мы ее и пуганем, чтобы впредь неповадно было.
Как будто, читатель, жизнь до сих пор не занималась только тем, что пугала бедную крошку Нелл.
Своих больших, черных словно облизанных собак с огромными пастями и острыми белыми клыками Аннабел Ли держала на цепи за углом дома под окнами столовой, чтобы детишки смотрели на них всякий раз, когда садились есть. Собаки действуют на детей успокаивающе, говорила Аннабел Ли. И бесспорно, они их утихомиривали, тем более что Котелок и Ким содержались впроголодь и, натянув лязгающие цепи, как раз дотягивались до окна и прижимали к стеклу истекающие слюной пасти, так придавливая десны, что зубы казались длиннее и острее.
«Если ты не перестанешь (бегать по коридору, оставлять волосы на гребенке, терять носочки или еще что-нибудь), я скормлю тебя собакам!» О, с дисциплиной в Истлейке никаких затруднений не возникало!
При появлении посетителей или инспекторов собаки уводились в отгороженный угол сада, а в их конуры перед столовой сажались кролики.
«Как мило, что детишки могут ухаживать за крольчатами!» – говорили посетители.
«И столько игрушек! Но где же игрушки? Ах, переломаны? Боже великий! Но ведь они психически неуравновешенны, бедненькие. Какое для них счастье, что у них есть вы, миссис Ли – такая добрая, ласковая, заботливая. И каким терпением должны вы обладать! Просто краснеешь за себя».
Почти все люди, естественно, верят, что они хорошие. Вам, читатель, когда-нибудь встречались люди, которые считали себя плохими? Однако кто-нибудь где-нибудь должен же все-таки быть плохим, а то мир не дошел бы до своего нынешнего состояния, и в ту самую ночь, когда ее родители воссоединились – впрочем, к большому огорчению Артура Хокни и Саймона Корнбрука, – наша дорогая Нелл не бежала бы по теплому, летнему, залитому луной протяжению Хэкнейских болот, спасаясь от пары извергающих слюну свирепых черных собак, за которыми, сжимая рулевое колесо истлейкского «лендровера», включив дальний свет и давя на клаксон, следовала пьяная и тоже извергающая слюну Аннабел Ли.
Читатель, я меньше всего хочу обижать доберманов. Если их правильно воспитывают и обращаются с ними ласково, из них вырастают на редкость грациозные, отзывчивые, кроткие создания. В чудовища они превращаются, только когда оказываются в руках таких вот Аннабел Ли. Нагони они Нелл, так я, право, не сомневаюсь, что злобность, рожденная отчаянием, понудила бы их разорвать ее в клочки. Они хотели быть цивилизованными собаками, а из них сделали диких тварей, и было им это очень противно.
Хорее, муж Аннабел, глядя, как удаляется эта троица – стелющиеся над землей псы и его вопящая жена, – на мгновение заколебался, не позвонить ли в полицию и не положить ли раз и навсегда конец делишкам Аннабел, но решил не звонить и поднялся на чердак, проверить, сумеет ли только что приобретенный, любимый, но довольно-таки антикварный «Санта-Фе» обойти «Ройал Скотт» на подъеме в 45 градусов. Лично мне кажется, что Хорее был слегка не в себе.
Возможно, его поэтому следует жалеть, но у меня не получается.
Нелл бежала – о, как она бежала! Она бежала по ровной земле и по рытвинам, она бежала по кочкам и перепрыгнула ручей, она бежала к шоссе, к шуму и реву, к тому, что, как ей казалось, сулит спасение. Какой нормальный человек не оледенеет от ужаса, видя, как ребенок опрометью мчится к такому месту, но Аннабел Ли оставалась совершенно равнодушной, словно таракан (в Истлейке их было множество) сорвался со стены над плитой в кастрюлю с кипящей картошкой – такая уж она была. Если девчонка попадет под колеса, так будет сама виновата, она, Аннабел Ли, сделала все, чтобы ей помешать. Никто (кроме Хореса, а он не выдаст) не будет знать, что, собственно, произошло. Да и вообще, может, Эллен Рут было на роду написано погибнуть в автокатастрофе на Route National, может, жизнь ей оставили, так сказать, взаймы, и автострады, эти современные людоеды, намерены вернуть себе свою собственность, и она, Аннабел Ли, сделает все, чтобы помочь им. Аннабел Ли, читатель, была безусловно очень сильно не в себе, а к тому же очень скверной женщиной и ненавидела Нелл безрассудной ненавистью, вероятно только потому, что девочка, в отличие от нее, была в полном рассудке и очень хорошей. Красивой она теперь, разумеется, не выглядела – уж об этом Аннабел позаботилась. Голова у нее была острижена наголо недели две назад и волосы торчали светлым ежиком, который, по убеждению Аннабел, кишел вшами, такую неистовую неприязнь испытывала она к девочке. Вдобавок Истлейк уже обострил ее личико, а глаза начинали косить. Нет, она выбралась оттуда вовремя.
Итак, некрасивая, лишенная волос крошка Нелл бежала к шоссе навстречу жизни или смерти – откуда ей было знать, что ее там ждет? А когда она оказалась над ним, и споткнулась, и скатилась с откоса на дорожное полотно, Аннабел Ли ограничилась тем, что отозвала собак и некоторое время хохотала, сидя за рулем своего «лендровера», а потом развернулась и уехала.
Но ведь крошка Нелл была удачливой – качество это она унаследовала от отца. Вернее, если исключить чудовищную подоплеку всего происходящего – что она оказалась ребенком, брошенным на произвол судьбы – на ее долю порой выпадала редкая удача, примерно такая же, какая выпадает свалившемуся в ванну пауку, когда его там видит добросердечный человек и не только не открывает горячий кран, чтобы смыть его в водосток, но опускает перед ним веревочку, чтобы он мог выбраться наружу. Приглядывавшая за Нелл фея-крестная, уж какая она там ни была, вернулась к своим обязанностям (разумеется, поздно все-таки лучше, чем никогда, но право же – подобная халатность!) и опустила бедняжке веревочку в виде фургона, припаркованного на полицейской площадке как раз там, где она сорвалась с откоса и покатилась вниз, вниз, вниз на асфальт. Задние дверцы фургона были открыты, мостки опущены, фары погашены, а Клайв, водитель, и его напарник Бино как раз свинчивали номера, светя себе фонариком.
Они еще не закончили, как подъехала еще одна машина, и Клайв с Бино быстро и молча помогли ее водителю снять с багажника на крыше какой-то массивный предмет и по мосткам внести его в фургон. Затем вторая машина задним ходом вернулась на шоссе и уехала.
Нелл, скорчившись в комочек, пыталась отдышаться и следила за ними. Фургон твердо обещал безопасность и спасение. Едва Клайв с Бино отвернулись, как она взбежала по мосткам и укрылась в дальнем его уголке: уж сюда собаки за ней не ринутся. Клайв с Бино закончили свое дело, убрали мостки, не заметили Нелл, захлопнули дверцы, и минуту спустя Нелл и малая доля результатов чуть ли не крупнейшего похищения антикварных вещей во все времена (ограбление одного из прекраснейших загородных дворцов в нашей стране – Монтдрагон-Хауса) уже катили на запад. И Клайв с Бино – веселые ребята, хотя и негодяи, – надрывались от смеха, вспоминая, как они воспользовались полицейской стоянкой, выиграв у блюстителей закона на их же поле, а Нелл, услышав их смех, поняла, что снова оказалась среди друзей. В Истлейкском распределительном центре никто не смеялся.
Нелл уснула и не просыпалась, несмотря на дребезжание, тряску, голоса, шаги, пока в распахнутые дверцы фургона не хлынуло утреннее солнце и она не очутилась на Дальней ферме в самом глухом, самом прелестном, самом зеленом уголке Херфордшира, где ей предстояло провести следующие шесть лет.
ПЕРЕСАДКА!
– Я снова женюсь на Хелен, – сказал Клиффорд Анджи Уэлбрук за завтраком в «Кларидже», явившись туда сразу после ночи с Хелен и чувствуя себя снова чистым, сильным, готовым завоевать весь мир. – И что это еще за чушь с акциями? Если «Леонардо» прикроет Женеву или прекратит устраивать выставки, я просто уйду, и чем же ты будешь развлекаться? Не возникай, Анджи, греби свои прибыли и радуйся. Не вмешивайся!
И Анджи сказала, расплакавшись от такого удара, портя свой дорогостоящий макияж, капая слезами на крепдешин, который воды не терпел и был в результате непоправимо испорчен:
– Пойдем в постель, Клиффорд, вот сейчас, в самый последний раз. Побудь со мной всего час, и я обещаю уехать и оставить тебя и «Леонардо» в покое.
И, боюсь, Клиффорд уступил больше из жалости, пусть к ней и примешивалась корысть (как же без этого?) – на старомодной латунной, сильно пружинящей кровати, какие «Кларидж» предлагает своим постояльцам, причем утром, что мне представляется крайне декадентским и мерзким. Затем он отправился к своим адвокатам узнать, как быстро Хелен может развестись с недоростком, то есть талантливым и страдающим Саймоном.
– Мне очень грустно, Саймон, – сказала Хелен своему мужу Саймону Корнбруку. – Но из нашего брака ничего не вышло, ведь так? Ну и в конце-то концов у тебя есть Салли Сен-Сир.
Но, разумеется, Саймону Салли Сен-Сир была абсолютно не нужна. Своей попыткой вызвать у Хелен ревность он не добился ровнехонько ничего и только поставил себя в положение, уязвимое и с моральной и с юридической стороны. Что же, подобное происходит постоянно. Муж (жена) признаются в измене, уповая, что спутница (спутник) жизни всполошится и осознает, чего она (он) может лишиться, если будет и дальше вести себя по-прежнему. А результат? Спутница (спутник) жизни радостно упрыгивает к совсем-совсем другому (другой) с чистой совестью и большей частью семейного состояния. Никогда не признавайтесь, читатель, никогда не попадайтесь, то есть если дорожите своим браком. Не то останетесь совсем без ничего – ни брака, ни любовника (любовницы) (ведь на вас льстились, только пока вы недостижимо принадлежали кому-то еще), ни, возможно, алиментов, одна только нечистая совесть. Вы даже можете лишиться детей! И такое случается.
Хелен была добра и сказала, что, разумеется, Саймон может видеться с малюткой Эдвардом: ведь, в сущности, разницы практически ни малейшей не будет, правда? Саймон так часто уезжает, что теперь, пожалуй, будет видеть мальчика даже чаще. Особнячок на Орм-сквер совсем городской, она совершенно согласна, но там полно места для няни (няни! Она же клялась, что всегда сама будет растить малютку Эдварда. Как она может!), а Клиффорд полюбит Эдварда ради нее и, вероятно, будет куда более внимательным отцом, чем это получалось у Саймона, и ведь он же знал, женясь на ней, что по-настоящему она любила только Клиффорда… нет, пусть Саймон не думает, что она жалеет о том, что между ними было, она как раз надеется, что они останутся друзьями, и он может продать дом в Масуэлл-Хилле и переехать с Салли Сен-Сир куда-нибудь еще. Они же очень подходят друг другу, Саймон и Салли: как-никак у них общая профессия, своего рода духовный брак: совокупляются на газетных полосах, как другие – в супружеских постелях.
– У Эдварда был круп… – Вот все, что нашелся сказать Саймон. Словно бы за ним сохранялось право только на этот протест. – У Эдварда был круп, а ты бросила его одного на черного сыщика.
– Это расистское заявление? – Ее красивые брови поднялись.
– Не будь дурой! – Саймон чуть не плакал. – Я только хотел сказать, что черный сыщик не может знать, как помочь ребенку, когда у него приступ крупа.
– Почему не может? Потому что он черный? А я убеждена, что о том, как помочь больному ребенку, он знает куда больше, чем Салли. (Тут она была права. Но с другой стороны, знать меньше было невозможно.) Да и вообще это вовсе не круп, а просто гадкий грудной кашель. В этом доме всегда сыро. Деревья давно следовало бы обрезать, но разве ты соберешься!
Салли хотела выйти замуж за Саймона. Женщине полезно быть замужем, особенно за тем, кто стоит выше нее на иерархической профессиональной лестнице, при условии, конечно, что брак не будет семейным, как выразились бы вы и я, в котором жене положено сидеть дома и вести хозяйство. Безусловно, Салли думала не о таком браке. Замужество ей представлялось чисто деловым союзом. Быстрый обмен идеями за апельсиновым соком на завтрак – фамилия полезного человека, сведения о характере того или иного влиятельного редактора – хорошо заточенный инструмент, чтобы делать глубокие зарубки в стволе профессионального древа и карабкаться по ним все выше. В своем роде, сказала бы я, союз Анджи и Сильвестра, но со взаимными юридическими обязательствами и постелью вдобавок. И конечно, она не возражала против свиданий Саймона с Эдвардом – сама она заводить детей не собирается, да и он вряд ли хочет вернуться ко всему этому занудству. Быть связанным по рукам и ногам! Журналист должен быть свободен отправляться за материалом на край света в любую минуту. Неужели хочет? Да, конечно, ему следует продать дом в Масуэлл-Хилле, а полученную сумму вложить во что-нибудь – как можно меньше уделив занудной сучке Хелен… (Саймон, как это она ушла к Клиффорду Вексфорду по твоей вине? О чем ты говоришь? Два сапога пара. Ну довольно же!) а на проценты нанять квартиру с обслуживанием где-нибудь в Центральном Лондоне, предпочтительно меблированную. Ведь, в конечном счете, времени они в ней будут проводить мало. Да, Саймон, я безусловно хочу, чтобы мы поженились. Это важно. Нет, разница есть – и большая. После всей этой шумихи в газетах. После всех этих обливаний сакэ. Теперь, когда ты свободен вступить в брак, неужто ты не понимаешь, как для меня будет унизительно, если ты не вступишь в него со мной?
О, мисс Сен-Сир! Новая миссис Корнбрук. Салли Корнбрук. Да, с такой фамилией ты вполне сможешь работать для престижных газет. Как Сен-Сир… вряд ли ты могла рассчитывать на что-нибудь солиднее воскресного приложения к «Мейл». Что, по-своему, достаточно высоко в профессиональном смысле – иначе Саймон до нее не снизошел бы, – но Салли целила выше. «Индепендент» или что-нибудь вроде.
Бедный Саймон. Его зрение внезапно ухудшилось настолько, что ему пришлось сменить очки; у него развился абсцесс в нижней челюсти, так что ему удалили зубы; залысины увеличились на дюйм – и все за один-единственный год между возвращением из Токио и браком с Салли ценой потери жены и сына. Во время бракосочетания в отделе регистрирования актов гражданского состояния (все, кто был кем-то в мире Флит-стрит, ввалились, непрошеные и пьяные, в слишком тесное для них помещение, сверкая лампами-вспышками, и полностью вывели регистратора из равновесия) Салли вдруг увидела Саймона в резком беспощадном свете и внезапно поняла, что он – стар. Что ей делать, если он вдруг утратит энергию, станет для нее физической обузой? Но было уже поздно. Так ей и надо, вот что я скажу.
ТРИУМФ!
Клиффорд, Хелен и Эдвард вели счастливую жизнь в особнячке на Орм-сквер в ожидании развода. К тому времени «живут вместе» уже пришло на смену «живут во грехе», и никто бровей не поднимал – сетовала только матушка няни. Она-то надеялась, что ее дипломированная няня-дочь (какая квалификация! Какие расходы!) в лучшем случае кончит местом в штате члена королевской фамилии, а в худшем – в семье банкира, а что вышло, вы только подумайте! Однако няня Энн любила Эдварда, а Эдвард любил няню Энн, – и к лучшему, если вы еще не забыли мои слова о том, что дети влюбленных всегда сироты. Подрастая, Эдвард становился все более похожим на Саймона, чего и Хелен, и Клиффорд старались не замечать – впрочем, няня Энн, к счастью, решительно утверждала, что он вырастет очень высоким, а упомянутая выше квалификация делала ее предсказание неопровержимым.
Клиффорд и Хелен по ночам лежали, переплетясь, в своей предбрачной постели, словно опасаясь, что внезапно появится какой-нибудь демон, расплетет их и снова разлучит. Однако над кроватью, видимо, витали одни ангелы и рассыпали благословения.
Случилось нечто невероятное. Вот таким образом. Клиффорд проходил по Кэмден-Пассидж мимо магазинчика Роуча, торговавшего всяким хламом, и увидел в витрине картину, зажатую между довольно милым бело-голубым старинным кувшином и поддельно ремесленным оловянным подсвечником (только подумать, что вы могли в те годы приобрести за горсточку пенни! Впрочем, деньги с тех пор изменились, шиллинги и пенсы исчезли, а с ними и серебряные трехпенсовики, которые запекались в рождественские пудинги). Картина была без рамки, примерно 24 дюйма на 18, и до того грязная, что на ней почти ничего нельзя было различить. Клиффорд вошел, несколько минут торговался с владельцем из-за оловянного подсвечника и купил его за 4 фунта, заплатив вдвое больше, чем Билл Роуч (выпускник Итона, который пристрастился к ЛСД, бросил заниматься вычислением налогов и взялся за торговлю старыми вещами) рассчитывал за него получить. Затем небрежно спросил, что это за картина. Роуч, который постиг все приемы и ухищрения с полнотой, доступной только члену банкирского рода, тотчас насторожился.
– Пожалуй, я не так уж склонен с ней расстаться, – сказал Роуч, извлекая ее из витрины без особых церемоний и ожидая короткого вздоха, который выдал бы знатока, заинтересовавшегося отнюдь не просто так.
– Пожалуй, я не так уж склонен ее приобрести, – сказал Клиффорд. – Вряд ли на нее найдется покупатель. А чья она? Художник известен?
Роуч потер правый нижний угол холста. Ногти у него были элегантно наманикюренными, пальцы грязными. Из-под въевшейся копоти выступило В, затем И, затем НСЕ, а затем HT.
– Винсент, – сказал Роуч.
– Винсент? Не знаю такого, – сказал Клиффорд, а поскольку Роуч не был с ним знаком, откуда ему было знать, что его голос стал на два тона выше обычного. – Какой-нибудь дилетант, надо полагать. А что тут, собственно, изображено? Цветы? Взгляните на вот эту линию – на изгиб лепестка – очень примитивно.
Ну а если кто-то скажет вам категорически, что линия примитивна, вы поверите, пусть даже вы и выпускник Итона.
– Сейчас поищем, – сказал Роуч, доставая своего Бенозе – руководство для торговцев картинами.
– Только понапрасну теряете время, – сказал Клиффорд. – Но, разумеется, проверьте. Винсент, значит на «В». Не самая богатая буква.
Роуч проглядел все фамилии на «В», но Винсента не обнаружил.
– Право, не знаю, – сказал Клиффорд. – Мне же придется еще потратиться на рамку. Пару фунтов я, пожалуй, дам. (Опасно предлагать цену выше – Роуч уже насторожился.)
– Так ведь она старинная, и это уже чего-то стоит. Да и вообще я же сказал, что не хочу с ней расставаться. Она мне нравится.
– Пять, – сказал Клиффорд. – Видимо, я свихнулся.
Деньги перешли из рук в руки.
– Откуда она у вас? – спросил Клиффорд, когда картина оказалась в безопасности у него под мышкой.
– Разбирал чердак в Блэкхите у одной старушки, – ответил Роуч, и сердце Клиффорда екнуло: Винсент Ван Гог имел обыкновение прогуливаться пешком из Рамсгета в Блэкхит (и не считать это расстоянием!) в первые годы своего житья в Англии.
– И другие там были? – спросил Клиффорд, но нет, среди кип старой одежды и останков латунной кровати эта картина была единственной. Он купил все оптом за 3,5 фунта и уже выручил 30 фунтов. А теперь эта сумма выросла до 35 фунтов. Недурной процент.
– Но ничего особенного? – нервно спросил Роуч, когда Клиффорд повернулся к двери. Ему стало тревожно – что-то было не так. Никакой торговец не любит оставаться в дураках. Потеря лица много хуже потери денег.
– Всего лишь Ван Гог, – ответил Клиффорд, и Роуч подумал было подать на него в суд, но не подал. Не только он задаром отдал картину, стоящую 35 тысяч фунтов, но и должен был смириться с этим. Он извлек колоссальную прибыль из невежества старушки, а Клиффорд извлек колоссальную прибыль из его невежества. Он не поделился этой прибылью со старушкой и не ждал, что Клиффорд поделится с ним. Клиффорд и не поделился. Сейчас картина эта, естественно, стоит десять миллионов. Что тут скажешь!
Это дало массу материала для газетных шапок. Как и следовало ожидать. «Фантастическая находка вундеркинда от искусства!», «Гений в хламе». И для множества статей в престижных журналах. Все, кто был кем-то, узнали про это! Потрясен был и мир антиквариата и подержанных вещей. Все забытые груды старых грязных картин (а тогда в стране их были сотни и сотни, не то что теперь) были перебраны, очищены – но ни один ВИНСЕНТ больше не материализовался. Разумеется, нет. Для такого требовалась клиффордская удача.
Клиффордская удача! Именно это и тешило Хелен и Клиффорда – чистейшая игра случая, ну и предопределенность, доказательство его способности отличить истинное от мишуры: пальцы Клиффорда, уверенно и точно наложенные на великую пульсирующую артерию Искусства. И все это каким-то образом смешивалось с властью любви, восторгами постели, их повторным обретением друг друга – ах, триумф их был неисчерпаем. Картину они не продали – естественно, нет, – а повесили над мраморным камином, и она пылала, она пылала. Нет, конечно, не подсолнухи – но маки.
Джон Лалли, едва узнав, сказал, что Клиффорд заключил союз с дьяволом. Но ведь это известно давно, так почему столько шума?
Хелен сказала Эвелин при тайном свидании – естественно, двери «Яблоневого коттеджа» вновь перед ней захлопнулись – мамочка, если нужны деньги, но Эвелин сказала, что нет. Она выглядит утомленной, подумала Хелен. Эвелин любила малютку Эдварда. Она говорила, что он – вылитый Джон.
Анджи позвонила из Южной Африки и поздравила Клиффорда с его находкой. Она говорила так, словно была искренне за него рада. Видимо, ему придется устроить возрождение импрессионистов. Она дала ему десять лет, чтобы поднять цену винсентовских «Маков» до миллиона. И это минимум. Она выразила надежду, что картина подошла к занавескам Хелен.
Синтия сказала Отто:
– Вероятно, теперь мы будем реже видеть нашего сына.
– Отлично, – сказал Отто и поспешил прибавить: – Что он вернулся к Хелен и счастлив.
Но, по правде говоря, он очень ценил воскресную тишину и покой, которые теперь не нарушались болтовней Клиффорда. Волнения и шум из-за картины Ван Гога он находил вульгарными. Ван Гог жил и умер в нищете и безвестности: если последующие поколения отзываются на его творчество, это одно, но что они на нем наживаются – совсем другое.
– Может быть, у них будут дети, – сказала Синтия с надеждой. Она уже не чувствовала себя такой молодой, как некогда. У нее не было любовника. Молодые люди имелись в изобилии, их все еще ничего не стоило обворожить и поразить, но теперь она ощущала унизительность ситуации для себя и для них. На руках у нее появились пигментные пятна. Просто это больше не звучало. Но в вакуум, оставленный их исчезновением, словно бы ринулась старость. Синтия чувствовала, что на этот раз, если Клиффорд и Хелен поручат ей свое дитя, она сумеет уделять ему больше внимания. Жизнь Нелл была такой короткой! Знай она заранее, так вела бы себя совсем по-другому – насколько снисходительнее к Хелен была бы она! Как мать, она предала Клиффорда, не дала ему той любви и заботливой поддержки, в которых нуждается ребенок, – конечно, не только она, но и Отто. Ей нужен был еще один шанс с другим ребенком, а тем временем все свое внимание она отдавала Отто. Но именно тогда, когда она отказалась от упоения тайными интригами, Отто вновь обратился к ним. Приезжали незнакомые люди с сообщениями, которые ей слышать не полагалось. На его лице было отвлеченное и многозначительное выражение, раздавались телефонные звонки и внезапно смолкали, и Отто исчезал из дома ровно через столько часов, сколько было звонков. Ну, что же, это его омолаживало. Она не думала, что ему угрожает хоть какая-то опасность. А внизу Джонни распевал, начищая медные бляхи лошадиной сбруи, и, казалось, говорил и думал чуть быстрее обычного.
Хелен вернулась в колледж и прослушала курс по рисунку на тканях. Клиффорд не возражал. Ведь дни, когда она была его девочкой-женой, прошли. А он, сам того не замечая, многому научился у Фанни, Элизы, Бенты и так далее, и особенно у Фанни. Он часто вспоминал Фанни. Она восстала на него и проиграла, но он прислушивался к ней гораздо больше, чем она замечала. И у нее был прекрасный вкус. Где она работает теперь? Она накопила опыта и могла бы оказаться очень полезной для «Леонардо».
Клиффорд написал великолепную книгу об импрессионистах, цена ее была 20 фунтов, цифра в те дни невероятная даже для книг об искусстве, но раскупалась она нарасхват. Гарри Бласт, телевизионный художественный критик, разнес ее с такой яростью (он все еще не простил Клиффорду дурацкого положения, в которое тот его поставил) за дешевое популяризирование, что все тут же кинулись ее покупать. Врагов полезно иметь, но – только на телевизионном экране.
Дела «Леонардо» шли гладко. Анджи держалась в отдалении, выставка Рембрандта побила все рекорды посещаемости. Затем ретроспектива Дэвида Феркина – а это был смелый шаг: впервые современный художник занял Большой зал – затмила успехом даже Рембрандта. У «Леонардо», как и у Клиффорда, все оборачивалось удачей. Королева открыла новое крыло, где эксперты на общественных началах оценивали произведения искусства и давали свои заключения к вящему негодованию антикварных торговцев, которые наблюдали, как прибыли уплывают у них из-под носа, потому что публика становится просвещеннее. Три недурно сохранившиеся городские особняка первой трети XVIII века были снесены, чтобы очистить место для нового крыла из новейшей марки железобетона, но подобное происходило все время, и никто не протестовал, во всяком случае, рьяно. Ведь куда ни глянь, старый Лондон вокруг был, казалось, неисчерпаем. Можно было сносить его без передышки, даже не замечая…
Как только развод Хелен с Саймоном был окончательно утвержден, Клиффорд и Хелен сочетались браком в кенсингтонской регистратуре. Очень тихо – по следующей причине: за неделю до церемонии умерла Эвелин.
ЖЕРТВА НА АЛТАРЕ
Как вы понимаете, Хелен сообщила родителям о своем намерении развестись с Саймоном и снова выйти за Клиффорда. Лалли, пусть не часто, но посещали корнбруковский дом в Масуэлл-Хилле. Джон Лалли был нелегким гостем, так как каждую минуту разражался новой филиппикой об очередном злодействе, учиненном правительством, или большим бизнесом, или тем, что он именовал «искусствопромышленностью», так как все они стакнулись против сирых, против убогих, против творческих талантов. Хелен к этому привыкла. Но не Саймон. В принципе Джон Лалли был обычно прав, зато в деталях – редко, и Саймон считал своим долгом восстановить истинные факты, а его тесть обижался. И как бы Хелен ни объясняла, что ее муж вовсе не фашиствующий прихвостень средств массовой информации, а наоборот, сочувствующий, как бы бедная Эвелин (она все больше походила на обтянутый кожей скелет) ни дрожала от огорчения и ни умоляла его перестать, он ничего не желал слушать. Как и Саймон.
И у Эвелин была привычка сравнивать развитие малютки Эдварда с развитием Нелл в том же возрасте, а Саймону не нравились эти постоянные разговоры о Нелл, потому что они расстраивали Хелен и еще потому что Эдвард заметно отставал от Нелл: в 2 года он знал только несколько слов, тогда как двухлетняя Нелл произносила целые фразы… «Да, мамочка, – говорила Хелен, – но девочки вообще начинают говорить раньше мальчиков». А однажды она объяснила: «А вот моторные реакции развиваются у мальчиков раньше».
– Каким странным стал нынешний язык! – Вот все, что ответила Эвелин. – «Моторные реакции!» (Какой грустной она была!)
– Разумеется, у нас с Джоном был только один ребенок, и притом девочка, – добавила она в другой раз, когда Хелен поставила перед ней тарелку превосходного грибного супа, причем таким тоном, словно Хелен не имела к ней теперь никакого отношения, да и вообще почему она не родилась мальчиком, так что Хелен расстроилась еще больше. Настроение у нес портилось на неделю. Ей не удавалось прорваться к матери, которая замкнулась с ее отцом в своего рода тоске a deux.[21] Хелен просто не могла этого видеть, не могла думать о том, какую роль тут сыграла она сама, и была рада, когда ее родители уходили – словно с нее снималась тягчайшая ноша, хотя она вряд ли могла бы объяснить какая.
– Почему у них не было других детей, кроме тебя? – как-то спросил Саймон.
– Кажется, я слишком много плакала по ночам, когда была младенцем, – неопределенно ответила Хелен. – И Джон не мог сосредоточиться. Да, по-моему, дело в этом.
О да! Художник – чудовище, такое, каким ему разрешают быть. Эвелин прерывала беременность четыре раза, оттягивая операцию до последнего момента в надежде, что Джон Лалли сжалится. Но где там!
– Рожай сколько хочешь младенцев, – сказал он, – только подальше от меня. – Сказал с той же категоричностью, с какой отвечал на любую ее робкую жалобу: «Если тебе не нравится, уезжай. Я тебя не держу».
Эвелин не ловила его на слове. А следовало бы. Эвелин ждала, тщетно ждала от него доброго слова, которое вдохнуло бы в нее необходимое мужество. Глупость какая! Она, так сказать, не оставалась, но и не уезжала. А допускала, чтобы алая животворная кровь пропадала втуне, предавала сыновей, которые могли бы смехом пристыдить отца – предавала, потому что боялась несдержанности своего мужа, боялась его настроений. В результате Хелен, не заслоненная оравой шумных, своевольных, требовательных братьев и сестер, одна принимала на себя все грома отцовского темперамента. К тому же, в целом она переняла материнскую манеру встречать их – беспомощно, кроткими словами, уступчивостью и лишь изредка с юмором. А столкнувшись с такой же натурой в Клиффорде – вызвав влечение в нем, испытывая влечение к нему, как написано на роду таким дочерям, – она и тут оказалась беспомощной.
Естественно, ее брак с Клиффордом рухнул – она нашла в нем не совсем отца и не совсем мужа, а что-то вроде мужотца. Естественно, не выдержав тяжести такой противоестественности, она обратилась к Саймону, своего рода давно потерянному брату, потерянному до полного несуществования, – а все почему? Потому что младенцем она много плакала. Виновата Хелен! Во всем виновата Хелен! Но мог ли помочь ей Саймон? Мужбрат? Как она металась, бедняжка Хелен, жертва собственных неврозов, недоумевая, почему счастье бежит ее – и вот теперь она снова пробует обрести счастье с Клиффордом, и не совсем исключено, что на этот раз, быть может, преуспеет в своем намерении.
После чего, оставив Саймона и вернувшись к Клиффорду, она, конечно, опять потеряла доступ в «Яблоневый коттедж». И испытала почти облегчение. Время от времени, побуждаемая чувством долга, она звонила матери, а иногда тайно встречалась с ней, чтобы вместе позавтракать в кафе магазина женской и детской одежды «Биба», и пыталась загораживаться от мысли о том, что ее мать несчастна, – ведь это туманило ее собственную радость.
Когда процедура развода завершилась и день свадьбы был назначен, она позвонила матери:
– Я знаю, Джон не придет, но ты, пожалуйста, приходи. Пожалуйста!
– Деточка, если я приду, это очень расстроит твоего отца. Ты же знаешь. Не надо было меня звать. Но я же тебе и не нужна вовсе. А раз ты живешь с Клиффордом почти год, и уже была за ним замужем, то такая формальность особого смысла не имеет, не правда ли? А как малютка Эдвард? Начал говорить лучше?
– Она не придет! Она не придет! – рыдала Хелен на плече Клиффорда. – Ты виноват, ты! (Она стала заметно смелее.)
– Чего ты от меня хочешь? Чтобы я отдал ему картины?
– Да.
– Чтобы он мог их изрезать садовыми ножницами? (И изрезал бы!)
– Ах, я не знаю, не знаю. Почему я не могу иметь таких родителей, как твои?
– Радуйся, что не можешь, – сказал он. – И вот что: поезжай к ним прямо в берлогу и поговори. Заставь их приехать. Обоих. Я обещаю быть очень милым.
– Я боюсь.
– Нет, не боишься, – сказал он. И, как ни странно, был прав.
И вот утром в субботу Хелен приезжает в «Яблоневый коттедж», разрумянившаяся, взволнованная, думая о Клиффорде, твердо решившая, что родители будут счастливы ее счастьем, распахивает дверь и впускает солнечный свет в тесную гостиную, где Эвелин привыкла сидеть и вязать или лущить горох в ожидании, когда Джон появится из мастерской или из гаража, и знать, что последует иеремиада или день-два молчания за какую-то ее вину или поступок – возможно, многолетней давности, – которые Джон вдруг вспоминает, стоя у мольберта, размешивая свинцовые белила, или кобальт, или охру, размышляя о природе цвета, или о цвете живой плоти, гниющей плоти, замороженной плоти, варящейся плоти, или еще о чем-нибудь, чем он в этот день поглощен, и накладывает слой на слой, зная при этом, насколько лучше был бы результат, если бы он мог довести себя до необходимого напряжения. Но не может, и теперь, когда он уже не молод, приходится искать его на стороне. И паранойя обеспечивает своего рода страсть, а кто лучше Эвелин (теперь, когда он редко выходит из дома) обеспечит для этого материал? И разве Клиффорд давным-давно не обнаружил этого, не сказал, что Эвелин – часть гештальта, в котором Джон Лалли функционирует как художник…
Эвелин это знала. Вот она сидит в полутьме – жертва на алтаре. И ведь в комнате темно, потому что она сидит тут: в последнее время она притягивает мрак, позади нее смутно движутся Парки – Хелен, входя в снопах солнечных лучей, Хелен, для которой теперь возможно все, потому что она снова с Клиффордом и ее сердце, ум и душа вновь свободны (впрочем, свободны и для того, чтобы дрогнуть и вновь потерпеть неудачу), Хелен привела их в движение. В этой комнате обитают призраки, думает Хелен. Почему я прежде этого не замечала? Начищенные медные кастрюли на крючках покачиваются и подрагивают, словно под ударами бешеного ветра, но ветра нет.
– Что-то произошло, – говорит Эвелин. – Ты не похожа на себя. Почему?
– Я хочу, чтобы ты была на моей свадьбе, – говорит Хелен, – и Джон тоже. Где он?
– На чердаке. Пишет. Где же ему еще быть?
– Настроение у него хорошее?
– Нет. Я ему сказала, что ты приедешь.
– Но как ты узнала? Как ты могла узнать?
– Ночью мне приснился такой сон! – Ничего больше Эвелин не объясняет. Она прижимает ладонь ко лбу. – У меня болит голова. Как-то странно болит. Мне снилось, что ты стоишь рука об руку с Клиффордом. Мне снилось, что я умираю, я должна была умереть, чтобы дать тебе свободу.
– О чем ты говоришь? – Хелен очень расстроена.
– Ты слишком во многом моя дочь, а тебе надо быть самой собой. Чтобы найти счастье с Клиффордом, ты должна быть дочерью своего отца, а не моей.
О чем она говорит? А Хелен только-только переступила порог, и странные образы движутся в отблесках покачивающихся медных кастрюль! Неужели Эвелин предупреждает, что отречется от Хелен, если она выйдет за Клиффорда? Но Эвелин говорит:
– Ты должна быть с Клиффордом тогда, когда вернется Нелл. Я знаю это.
У Хелен открывается рот.
– Во сне я отбрасывала на тебя тень. И там она была единственной. Столько солнечного света повсюду! Нелл гуляла по зеленому лугу. Ей ведь почти семь, ты знаешь. Совсем такая, как ты в детстве, кроме волос, конечно. Волосы у нее Клиффорда.
Хелен замечает, что ее мать заговаривается. Есть что-то странное в том, как она произносит слова, в том, как она поникла в кресле. Хелен кричит, зовя отца, который пишет в своей чердачной мастерской. Никто никогда не кричит ему снизу – это не разрешается. Он пишет, и его нельзя беспокоить. Осторожнее – гений творит! Но голос у Хелен такой, что он опрометью сбегает по лестнице.
– Эвелин… – говорит Хелен.
– Очень болит голова, – говорит Эвелин. – Как-то странно болит. В одной точке мысли очень ясные, а вокруг туман. Мне лучше отойти, чтобы не отбрасывать тени. Не горюй из-за Нелл. Она вернется.
Она улыбается дочери, не видит мужа, точно слепая, пытается поднять руку – и не может. Пытается повернуть голову – и не может, и, недоуменно глядя перед собой, умирает. Хелен понимает. Не потому что голова склоняется еще ниже, чем она уже склонилась, а потому что свет в глазах гаснет, словно его выключили. Даже веки не сомкнулись. И опускает их Джон Лалли, хотя Бог свидетель, он столько написал в своей жизни мертвых глаз, что мог бы давно привыкнуть к такому зрелищу.
Врач говорит, что за последние сутки у Эвелин, вероятно, было два кровоизлияния в мозг, может быть, три, и последнее оказалось роковым.
Хелен, как ни поразительно, сохраняет спокойствие: ей кажется, что, умерев, Эвелин просто сделала то, что хотела сделать. Тело послушно подчинилось воле. Она горюет, но в горе вплетается неясное счастье, словно подарок ей от Эвелин – ощущение, что жизнь начинается, а не кончается, видение настоящего, которое складывается по-новому. Но в этом настоящем Хелен необдуманно рассказывает Джону Лалли про сон Эвелин. Рассудок его жены, отвечает он, видимо, уже был в значительной степени потерян и, кстати, если это не дурацкая шутка и Хелен действительно хочет снова выйти за Клиффорда, убийцу его внучки, то для него она мертва, как и его жена. Ну, правда, он был выбит из колеи. Но мы-то с вами, читатель, знаем, что это был не сон, что Эвелин посетило видение, какие порой ниспосылаются хорошим людям перед смертью, и что она прожила ровно столько, чтобы поведать о нем Хелен, чтобы хоть так искупить все те многие случаи, когда она обманывала ожидания дочери. Не обманывать ожидания наших детей, читатель, практически невозможно. Ведь и наши родители обманывали наши ожидания.
Мне очень бы хотелось рассказать, как совесть мучила Джона Лалли за его обращение с женой, пока она была жива, но я не могу. Он обычно называл ее – в тех редких случаях, когда вспоминал о ней, – «эта дура набитая». Что же, подобная честность и последовательность тоже чего-то да стоят. Во всяком случае, это ничуть не хуже, чем слушать, как, едва потеряв свою половину, вдовец (вдова) расписывает доброту, несравненность и высочайшие душевные качества покойника (покойницы), хотя совсем недавно вы своими ушами слышали, с каким ожесточением они поносили друг друга. Лучше стараться не говорить дурно о живых, чем говорить о мертвых только хорошее. Ведь наше собственное время так коротко!
ПОХОРОНЫ
До чего же кинорежиссеры любят похороны! До чего же часто мы созерцаем их на экране – зияющую могилу, сирое кладбище, разбредшиеся кучки провожающих – у всех вид унылый, озябший и насупленный, точно им страшно не хотелось сниматься в этом эпизоде. Так и слышишь голос режиссера: «Начали! Нет, Морин (или Ру, или Генри, или Венди, или еще как-нибудь), стоп! Бога ради! В шестой раз повторяю: ты кидаешь горсть земли, а не ссыпаешь ее. Повторяем – и чем быстрее справимся, тем раньше сможем все разойтись по домам». И ветер хлещет по ногам притворно скорбящих, укоряя их за то, как подобное – даже подобное! – даже сама смерть кромсается, пережевывается, выплевывается во имя сюжета, прибыли и творческих прозрений. И все равно, как редко хоть что-то воссоздается – скрипучая томительность происходящего, жуткая тайна гроба, отвратительная судьба человеческих останков: тот, кого мы знали или любили, превращен в ничто, кончен, исчез… Теряющийся в ветре напутственный голос священника, ощущение тщеты – о да, у могилы наша жизнерадостность достигает низшей точки отлива: как быстро проходят поколения, и без всякой пользы, без видимой цели. Стоит ли жить, намекает разверстая могила, если смерть проглатывает все? Мы даже утрачиваем ощущение будущего, забываем, что Земля продолжает вращаться, и вода вновь поднимается с приливом, устремляется к верхней точке… Какому режиссеру дано передать такое?
Разумеется, камера крайне редко хотя бы пытается уловить сущность кремационного зала. Что там способно поразить глаз? Банальнейшее помещение, словно сбывшаяся мещанская мечта пятидесятых, пластмассовые цветы, тягучая музыка, изливаемая радиолой, универсальный священник, гроб, исчезающий на катках за сходящимися половинами занавеса, точно в кинозале – и даже не в пылающую печь, а на склад в штабель. И чей пепел вы в конце концов получите? Ваш? Да кто этому верит! И какое это имеет значение. А никакого. Священник бормочет (двадцать служб в день!), плутает в фактах, путает усопшего, его вероисповедание, но старается как может. Сойдет! Быстрое, рациональное, убогое избавление от покойника: в смерти мы все заурядны. Пусть так.
Эвелин кремировали. Джон Лалли присутствовать не пожелал. Хелен, сказал он, должна выбрать, кто там будет – он или Клиффорд. Она выбрала Клиффорда, потому что он никогда не причинял ее матери никакого зла. Напротив, Клиффорд избавил дом Эвелин от сырости, герметизировал ее крышу и опосредствованно снабжал мясными обрезками для приготовления многих превосходных рагу. На похороны явилось немало обитателей Нижнего Яблокова: Эвелин любили и жалели, а ее преданность нестерпимому мужу уважали. К тому же стало известно, что там будет Клиффорд. Клиффорд Вексфорд, душа «Леонардо», вундеркинд и публицист – короче говоря, знаменитость: у него теперь была собственная ежемесячная телепрограмма на Би-Би-Си-2 «Ориентируйтесь в Искусстве», и хотя мало кто из них смотрел ее, слышали про нее многие. (Нет, я уверена, в крематорий их привела не только эта причина, однако от их деревни до крематория путь был не близкий, а явились они туда в необычном числе.) Отто и Синтия Вексфорды приехали, чтобы поддержать Хелен. Теперь они заменят ей родителей – ведь ее мать умерла, а отец, после того как они узнали о его поведении, в их глазах еще хуже, чем умер. Клиффорд был на удивление всепрощающ.
– Как художник, он не различает жизнь и смерть, – сказал он. – В этом суть его творчества.
– То есть он сумасшедший, – сказал Отто.
– Наполовину, – сказал Клиффорд.
– Бедняжечка Хелен, – сказала Синтия. А затем с той внезапной интуитивностью, которая возникала словно ниоткуда и всегда производила впечатление на ее близких, задумчиво добавила: – Полагаю, теперь, после смерти матери, она будет лучше с тобой справляться.
– Со мной незачем справляться, – возразил Клиффорд. – Я ведь самый покладистый человек в мире.
Но он засмеялся, он все-таки знал, что это неправда.
– Как Бог, – сказала Синтия. На похороны она надела сногсшибательный черный костюм и шляпку с красной-красной розой. На Хелен был старый плащ, в котором она была в тот вечер, когда познакомилась с Клиффордом. Она его не выбросила. Сама не зная почему. Как не знала, почему теперь почувствовала, что должна его надеть на похороны матери. И ведь плащ не так уж нравился Эвелин. Но он словно воплощал бунт и любовь, а это, решила она, отвечало случаю. Она чувствовала, что мать ее благословляет.
Как бы то ни было, Отто и Синтия простили ей все, что требовало прощения – ужас развода, споры из-за Нелл, – а ведь в те дни она, Хелен, вероятно, выглядела настоящей злодейкой. Сейчас она могла себе это представить. Но потом, после авиакатастрофы, они были так потрясены, так горевали о Нелл, так переживали роль Клиффорда в случившемся – и не только ее, но и его упрямую решимость винить Хелен уже после того, как надобность в этом отпала, – что начали сочувствовать ей, а Джон Лалли занял в их глазах место людоеда. И было очень удобно сгребать на него дерьмо, если вы извините подобное выражение, читатель. Должна сказать, я и сама испытываю такое искушение. Ведь сгребать-то дерьмо необходимо! Хелен любит Клиффорда – я изо всех сил тщусь его полюбить. Он любит ее, что облегчает дело. Они родители Нелл. Если мы любим Нелл, то должны всячески стараться полюбить и ее мать, и ее отца – ведь для того, чтобы любить себя, мы должны привести в порядок свое отношение к родителям. Ненавидя одного из них или обоих, мы ненавидим половину себя или целиком, а это ничего хорошего нам не приносит.
НА ДАЛЬНЕЙ ФЕРМЕ
Так вот: ниспосланное Эвелин видение было более или менее точным. Крошка Нелл резвилась в солнечных лучах на зеленых лугах Дальней фермы. Ферма-то ферма, но Клайв и Полли, ее владельцы, были больше преступниками, чем фермерами, эмигрантами из лондонского Ист-Энда. И ферма служила приютом и перевалочным пунктом для беглецов и ценных предметов, а не для коров, молока, сливок и яблонь. Не была она и самым чистым местом в мире, а представления Полли о приготовлении завтраков, обедов и ужинов ограничивалось тушеной фасолью на подгоревших хлебцах, или – еще лучше – изобилием лососины с шампанским, или любой едой и питьем, которые не доставляли никаких хлопот. Тем не менее в сердце своем Полли ощущала себя деревенской девушкой, и хотя почти все двадцать акров Дальней фермы либо не обрабатывались, либо уступались соседним фермерам для выпаса скота, она сажала у стен амбаров и сараев, в которых хранилось краденое, а в дальнейшем было налажено изготовление ЛСД и кокаина, очень красивые вьющиеся растения, а когда они оказывались при деньгах, отправлялась в местный садовый центр и высаживала цветы уже в бутонах. Как воровской притон ферма, хотя и заросла, выглядела много живописнее, чем в более суровые дни, когда там сеяли и доили.
Но, читатель, мне кажется, я забежала вперед. Вот что произошло, когда Нелл была обнаружена в дальнем уголке фургона, когда ранним утром он прибыл на ферму со своей долей плодов Величайшего Похищения Антиквариата В Нашем Веке (так, во всяком случае, окрестила это ограбление пресса, хотя, строго говоря, после «Веке» следовало бы добавить «по сей день», поскольку до конца его оставалось еще двадцать пять лет). Клайв, и Бино, и Полли, и Рейди выволокли из фургона книжный шкаф работы Чиппендейла – очень небрежно, навеки лишив его кусочка бесценной инкрустации, – а затем восемь милых английских пейзажей (Рембрандты и Ван Гоги были оставлены висеть на стенах – найти приют для краденых шедевров очень трудно, их ведь сразу можно узнать), а затем пару массивных серебряных канделябров XVII века – и в дальнем углу взглядам открылась худенькая крошка, чумазая крошка, спящая крошка, лысенькая крошка Нелл.
Они помогли ей выбраться на солнце. А теперь – что они сделают? Читатель, откровенно говоря, мне страшно подумать, что могло произойти. Если вы преступник, то свидетеля вашего преступления логичнее всего заставить замолчать навек.
Но Нелл поглядела вокруг: на озаренные восходящим солнцем старые камни, на клематис повсюду, на белую кошку Полли, потягивающуюся в теплых солнечных лучах, и сказала:
– Как здесь красиво! (И, поверьте, читатель, в сравнении с Истлейкский центром, так оно и было!) – И Клайв, и Полли, и Бино, и Рейди, все улыбнулись. Стоило им улыбнуться, грозившая ей опасность уменьшилась.
– Выкупать тебя надо, вот что! – сказала Полли, и как только Нелл была выкупана, опасность стала еще меньше.
Затем она разделила с ними завтрак из пшеничных хлопьев фирмы «Уитабикс» со сливками (сливки брались на соседней ферме), а после этого что им было делать? Только оставить ее себе.
Нелл рассказывала, как убежала от злых собак, но они не могли поверить, что у кого-то хватило подлости натравить собак на ребенка. Она сказала, что ее зовут Эллен Рут, но Полли и Рейди такое имя не понравилось. Полли сказала, что ее самое любимое имя – Нелл, и ее стали называть «Нелл». Полли отличалась редкостным экстрасенсорным восприятием: она предсказывала судьбу по чаинкам, умела бросать гадальные кости и видела привидения. Быть может, она и правда обладала телепатическими свойствами: что ни говорите, но просто поразительно, как она предпочла «Нелл» всем другим именам.
Полли была смешливой, крупной, золотоволосой и вспыльчивой молодой женщиной. Рейди была маленькой, худенькой, задумчивой, ленивой. Клайв был высоким и гибким, Бино высоким и толстым. Никому из них еще не исполнилось тридцати. Все верили, что следующее же преступление их обогатит, и можно будет уехать в Рио-де-Жанейро или в другое столь же экзотическое место и жить там всем вместе в роскоши. Но почему-то это у них никак не получалось, и они продолжали жить на Дальней ферме.
Волосы Нелл быстро отросли, а ее личико расцвело от счастья и довольства. Они увидели, что она очень хорошенькая. Она взяла карандаш и нарисовала кошку Полли, по-настоящему хорошо, и они почувствовали гордость за нее. Она не зря была внучкой Джона Лалли. Хотя, к счастью, унаследовала только его талант, а не трудный характер.
– Лучше оставим ее у нас, – сказал Клайв Полли. – Выдадим за свою, пошлем в школу, вступим в Ассоциацию учителей и родителей, и все такое прочее. Вольемся в местную жизнь.
– Я – и вдруг мать! – в изумлении сказала Полли. Это беззаботное создание придерживалось о себе низкого мнения, страдала занижением самооценки, как сказал бы психолог. Почему-то она никогда не верила, что у нее может быть настоящий брак, настоящий муж, а тем более – настоящий ребенок. И вот к своим 28-ми годам она достигла именно того, чего ожидала от жизни. (Примерно в этом возрасте мы убеждаемся, что наш взгляд на себя достаточно верен – или у нас было достаточно лет, чтобы сделать его таким.) Но тут же добавила: – А почему бы и нет? Во всяком случае, не придется беременеть и портить себе фигуру!
Что было странно, поскольку никакой фигуры у нее не было. Но молодые женщины, принимающие большие дозы ЛСД (это была середина семидесятых, самый разгар увлечения ЛСД) – или даже небольшие, вроде бы действительно утрачивают связь с реальностью. Они видят мир таким, каким хотят его видеть, а не таким, каков он на самом деле. Если им благоугодно верить, будто в буфете имеется еда, они не идут ее покупать, имеется она там или нет. Если восемь часов, когда надо укладывать Нелл, наступают не ко времени, значит стрелки показывают семь, Полли голову прозакладывает! Что же, в подобном воспитании есть свои преимущества – веселая беззаботность, «ну и подумаешь!», как жизненная позиция – а также и свои оборотные стороны. Очень рано нужда учит заботиться не только о себе самой, но и о родителях – каким-то образом раздобывать деньги на еду и самой идти в лавку, как ты ни мала; самой ложиться спать, через сколько бы бесчувственных тел тебе ни пришлось при этом перелезть, и засыпать под одурманивающую музыку, а не под сказку. Дети любят порядок, надежность и рутину, а если их им не обеспечивают, то стараются сами создавать их для себя. У Нелл это получалось неплохо.
В деревенской школе лишних вопросов не задавали – если бы количество учащихся сократилось еще на одного ребенка, школу могли вообще закрыть, и при виде Нелл директорские глаза даже заблестели от радости. Про метрику каким-то образом забыли, и крошка Нелл Бичи, дочка Клайва и Полли пошла во второй класс. Естественно, что Полли так и не вступила в Ассоциацию учителей и родителей. Все как-то времени урвать не удавалось – таким потоком шли через ферму краденые вещи в середине увлекавшихся антиквариатом семидесятых годов.
– Мебели, смотри, не трогай.
У тебя игрушки есть, А хорошенькие глазки пусть по сторонам не смотрят; Если взрослые играют, Шепчутся между собой,Значит время, когда детям надо глохнуть и неметь, – пела Полли на мотив «Семь девчонок на заднем сиденье целуются-милуются с Фредом…», развлекая и просвещая крошку Нелл, пока купала ее в большой белой ванне на львиных лапах, или убаюкивала, уложив в высокую железную кровать с мягким продавленным матрасом и одеялами, пусть пыльными и тонкими, но зато в большом количестве – ведь они были очень полезны, чтобы укутывать мебель, предохраняя ее от повреждений и пряча частности от любопытных глаз. Нелл внимательно следила за Полли, опять обретая доверчивость и выучивая новые правила. Здесь еду давали как придется, и никогда вовремя, но если хотелось есть, ее можно было достать самой из буфета или из холодильника, и никто не шлепал тебя, не бранил и не грозился. Если ты хотела идти в школу в носочках, то должна была отыскать их сама, потому что никто за тебя этого не сделает, и постирать их, если они нужны тебе чистенькие. Ну и хорошо, вот только идти в школу в мокрых носочках было не так уж приятно. Но ведь всегда можно снова убежать, если произойдет что-то такое, что ей очень не понравится. Один раз это удалось. Удастся и во второй.
– Ну, улыбнись же, – упрашивала Полли. – Давай-давай, это ведь шутка! – И не подозревала, что возможность не улыбаться была для Нелл почти роскошью. Но вскоре она перестала нуждаться в упрашиваниях – она улыбалась всем, не в борьбе за выживание, а потому что ей так хотелось, бегала вприпрыжку, когда могла бы идти не торопясь (всегда хороший признак) и вовсе перестала помышлять о побеге. Это был родной дом. Она задумывалась над тем, кто ее настоящие родители, но знала, что спрашивать ни о чем нельзя. На Дальней ферме вопросов не любили. Требовалось просто быть, принимать все как есть. В душе у нее прятались грустинки, и порой она теребила их, точно так же, как раскачивала языком свои молочные зубки, что было и глупо, поскольку это вызывало боль, и разумно, поскольку они сильнее расшатывались, а чем скорее они выпадали, тем было лучше: хотя грызть яблоки на время становилось труднее, зато уже росли новые, крепкие, белые, большие. Вот была Роза, которая мочилась в кровати: она по ней скучала, и как же теперь Роза без нее? Был мужчина и две женщины, все в морщинах, в странном, большом, сумрачном месте – она помнила, как поджаривала хлеб в огне. Она поджаривала хлеб для Полли и Клайва, а иногда и для их друзей, если те не исчезали до завтрака. (Она собирала пустые винные бутылки, аккуратно составляла их и говорила с большой серьезностью: «Тринадцать! Боже ты мой!» – и все смеялись.) Думать долго об огне она избегала: в ее мыслях он внезапно вырывался из-под контроля, и был везде – ревущая гремящая стена, позади которой исчезли трое таких хороших старичков. А до всего этого было что-то вроде нежного пения, от которого она начинала чувствовать себя сразу и грустной и счастливой, но знала твердо, что оно-то и было самым хорошим. Там был ее настоящий дом, давным-давно, далеко-далеко, и она его потеряла навсегда, а где-то внизу сверкало море, а небосвод изгибался вверху, и ветер дул ей в лицо, и все было таким красивым! Наверное, это был рай, думала она.
А теперь – чтение, письмо, арифметика, подружки, болтовня и игры в школе. Открытие заново мира безмятежного, но полного событий. Вначале она была застенчивой, тихой и послушной.
– Какая умница! – сказала мисс Пейн, ее учительница, Полли. – Она делает вам честь! – И Полли просияла.
Со временем она, естественно, стала проказливее и бойчее. Но не скверной, не членом стаи, никогда не присоединялась к мучителям и не позволяла мучить себя – миротворица, с которой хотели дружить все. Учиться было интересно и совсем нетрудно, и она понимала, что это дорога, ведущая вперед. У нее был портативный радиоприемничек, нет, не дешевый, вовсе нет, а из фургона – его ей подарил кто-то из друзей Клайва, и порой она слушала разные беседы и старалась их понять, разобраться в том, что происходит в большом мире далеко отсюда, и вот это было совсем не легко! А когда уставала, то переключалась на эстрадную программу и слушала песни. Телевизора на Дальней ферме не было – не из принципа, а потому что прием из-за холмов вокруг никуда не годился – одни помехи. Так что она читала, и болтала, и бегала вприпрыжку, и рисовала, и опять была счастливой.
Ради Нелл Клайву и Полли прощалось очень многое. Если они сумели произвести на свет такого милого ребенка, то и сами не могли быть совсем уж скверными. А она была еще и талантлива. Когда ей было 9, нарисовала картинку на картонке от пачки «Уитабикса» на конкурс и заняла первое место среди «До десяти лет».
Ну вот, опять мы забегаем вперед. Это ведь еще в будущем, чтобы было что предвкушать. А пока, читатель, оставим Нелл спокойно расти в безопасности и безмятежности на Дальней ферме, пусть о ней заботятся довольно-таки безалаберно.
ТЯЖЕЛЫЕ НОЧИ
Давайте вернемся к Артуру Хокни, которого в последний раз мы видели в ту ночь, когда он сидел с сыном Хелен, а она не вернулась домой. Артуру Хокни доводилось проводить много тяжелых ночей, это само собой разумеется. Такова уж судьба сыщика, работающего для страховых компаний. Он чуть было не замерз насмерть в Антарктике рядом с обломками разбившегося самолета, почти до смерти испугался акул на коралловом рифе, о который пропорол днище танкер, чуть с ума не сошел от пыток, которым его подвергли бандиты, похитившие Шергара, но если бы вы его спросили, какая ночь в его жизни была самой тяжелой (кроме ночи после гибели его родителей), он бы ответил просто: ночь, когда я сидел с сыном Хелен Корнбрук, а она не вернулась домой.
Вот что может сделать с человеком любовь без взаимности! Знала ли Хелен, что Артур ее любит? Вероятно, хотя он и словом не обмолвился. Отношения между ними были абсолютно профессиональными – она наняла Артура разыскивать Нелл. И все-таки (кроме, конечно, адвоката, ведущего ваш бракоразводный процесс!) всегда полезно, чтобы те, кого вы нанимаете, были в вас влюблены. Они берут меньше, а работают усерднее, хотя, бесспорно, они иногда внезапно – и словно бы беспричинно – отказываются дальше на вас работать.
И, бесспорно, для него это было как гром с ясного неба: все годы, пока она и Артур считали Нелл погибшей, Хелен не скупилась на жестокие и злые слова по адресу Клиффорда. Если вы потеряли любовь мужчины, пусть даже из-за собственной неверности, только естественно упражняться в презрении и ненависти к нему, чтобы как-то затушевать всю серьезность своей потери. Спасти лицо и приглушить горе – вот по моему убеждению цель, которая заставляет разведенных с такой ядовитой злобой обрушиваться друг на друга, к большому огорчению своих друзей, которых это шокирует. И Хелен не составляла исключения, а Артур, как ни тонко он разбирался в повадках преступников, в психологии людей, обманывающих, лгущих, убивающих ради выгоды и карьеры, ничего не знал о женском сердце. Как может женщина, которая сегодня ненавидит и поносит мужчину, завтра любить его и восхищаться им? Поразительно!
В тот вечер, когда Артур навестил Хелен, чтобы сообщить, как продвигаются поиски Нелл, и узнал, что ее второй муж, Саймон, в отъезде, внезапно зазвонил телефон, и Клиффорд пригласил Хелен поужинать, он никак не ждал, что она ответит «да». Он никак не ждал, что она попросит его посидеть с ее сыном и, уж конечно, что он тоже ответит «да».
Он не ждал, что она уйдет на всю ночь. Он не ждал, что час за часом в нем будут расти неизбывное горе, гнев и ревность; он не ожидал мучительной боли в груди, которую он было принял за начало болезни, а потом понял, что у него разбилось сердце. И чувствовал он себя не только несчастным, но к тому же еще и дураком. Поистине это была самая тяжелая ночь в его жизни. А потом, когда стало ясно, что Хелен решила снова выйти замуж за Клиффорда, выйти замуж за человека, который причинил ей столько горя, он поклялся бросить поиски Нелл Вексфорд и больше не прикасаться к особой папке «пропавшая девочка».
И все же. И все же. Забудь Клиффорда, забудь Хелен, забудь собственные чувства – и останется не раскрытая тайна, а в природе Артура была заложена потребность разгадывать тайны. И однажды, подчинившись внезапному импульсу, он снова навестил миссис Блоттон. Прошло уже три года с тех пор, как ей выплатили 2 миллиона страховки. Более четырех лет со времени авиакатастрофы, в которой якобы погибли ее муж и крошка Нелл. Достаточный срок, решил Артур Хокни, чтобы Эрик Блоттон счел, что может без опасений воскреснуть – если с самого начала таково было его намерение.
Миссис Блоттон жила в том же самом безопасном домике на том же самом обсаженном деревьями пригородном шоссе (номер его был аж 208), в котором обитала до того, как на нее свалилось нежданное богатство. Одета она была, поклялся бы Артур, в ту же самую твидовую юбку и в тот же самый тонкий красный джемпер, которые он видел на ней четыре года назад. Она осталась такой же худой, некрасивой и нервной – и как прежде он не мог решить, нервничает ли она от сознания своей вины, или потому, что он, Артур, такой черный.
– Опять вы! – сказала она, но впустила его в свою прибранную убогую гостиную. – Что вам нужно? Мой муж умер и не воскреснет. И даже, останься он жив, зачем бы он вернулся ко мне?
– Из-за денег, – ответил Артур.
Она засмеялась жиденьким дребезжащим смехом.
– Что да, то да, – сказала она. – Если деньги способны поднять человека из могилы, то Эрик Блоттон восстал бы из мертвых. Да только от них мало что осталось. Я об этом позаботилась. Я их жертвую. Понемножку, чтобы растянуть подольше. Такое у меня теперь занятие. Есть хоть ради чего из дома выходить.
– У вас доброе сердце, – сказал он.
Этим он ей угодил. Она предложила ему чашку чая.
– Вы, черные! – сказала она. – Прибираете страну к рукам. Повсюду вы, куда ни глянь. По всей этой улице. Что же, ко всему привыкаешь.
– Благодарю вас, – сказал он.
– Так я же не про вас, а вообще.
– Естественно, – сказал он и подумал, что его родителям было бы стыдно за него – что он скрежещет зубами от оскорбления, но ничего не делает, чтобы мир изменился, стал лучше. Суть же заключалась в том – и он это знал, – что физически он был храбрым человеком, но моральным трусом. Поставьте его перед обезумевшим преступником, который норовит раскроить ему голову топором, и он покажет себя быстрым, находчивым, умелым. Поставьте его на трибуну и попросите произнести речь на митинге, и у него заколотится сердце, задрожат руки, язык прилипнет к гортани. Опозорится сам, опозорит дело, которому служит. Столкнувшись с расизмом миссис Блоттон, порожденным глупостью, неврозами и невежеством, он палец о палец не ударил, чтобы разубедить ее или просветить, и ему было стыдно.
Миссис Блоттон тем временем по собственному почину сказала, что деньги жертвует детским приютам. Ее всегда расстраивал способ, каким ее муж зарабатывал на жизнь, но что она могла сделать? Долг жены – быть верной мужу. Но все-таки – красть детей! Чаще всего для отцов, потому что деньги обычно были у отцов, а у матерей были дети. Ну, да все это теперь позади. Она была рада гостю, даже такому, как Артур. Не так-то часто ей выпадал случай посидеть и поговорить. Правду сказать, она же совсем одна. Ну разве что кошка. Да какая это кошка? Тощая помоечница. Она бы купила ангорскую, потратилась бы немножко на себя, да только соседи ее украдут, обдерут, из мяса состряпают рагу, а шкурку продадут.
– Почему бы вам не уехать отсюда, не пожить на юге Франции в свое удовольствие? Вы же миллионерша.
– Ш-ш-ш! – Она ненавидела это слово, панически боялась, что ее ограбят. Да и как это она поедет на юг Франции? И что она там будет делать? С кем? С людьми она сходится туго. Нет, лучше тихонечко жить здесь, а деньги жертвовать. Да и дом оставлять пустым нельзя: кто-нибудь обязательно вломится и все тут сокрушит. Она лежит по ночам и не спит, все думает об этом, думает о том, что наделал ее муж. Поплатился за курение. Ведь что такое курение, как не самоубийство? Что же, Господь не стал ждать. И за похищение маленькой дочки Вексфордов. Как ее звали? Нелл? Какая страшная трагедия. Она бы удочерила маленькую девочку, только кто ей позволит? Вдове в годах! Или хотя бы взяла под опеку. Ей бы хотелось как-то искупить…
В одном распределительном центре она видела девочку, которая просто за сердце ее взяла. Эллен Рут. Примерно ровесница дочке Вексфордов. Некрасивая правда. Ее все время стригли наголо. Она даже спросила, нельзя ли ей взять девочку к себе домой. Но они не позволили. Умственно отсталая, то есть так они сказали. Только она не поверила. Она-то способна узнать французский, когда его слышит. А они, невежды, просто думали, что ребенок бормочет невесть что.
– Французский? – переспросил Артур. – Она говорила по-французски? Где она сейчас?
– Пропала, – ответила миссис Блоттон, и Артур подумал: «Конечно, она! Ну конечно!» Ведь если ребенок пропадает раз, второй, то пропадает и в третий; своего рода пожизненная привычка, или тенденция, если вам так больше нравится. Но Эллен Рут? Элинор Вексфорд стала Эллен Рут? Немыслимо!
– Для черного, – сказала миссис Блоттон, – вы не так уж плохи. Курите?
– Нет, – сказал Артур.
– Ну что же, – сказала миссис Блоттон, прощая его, – и это уже кое-что. Мир вроде бы на том стоит, что люди в нем всякие.
– Наверное так, миссис Блоттон.
К его удивлению, она пожала ему на прощание руку и улыбнулась, и он увидел, что в ней есть свое обаяние. Может быть, родители все-таки не осудили бы его за образ жизни, который он избрал. Он вдруг понял, что это он считал, будто обязан следовать их путем, он, но не они – навязчивая идея, рожденная ощущением вины, что вот он живет, а они погибли внезапно и насильственно. Предать их убийц в руки правосудия он не мог, но жизнь свою он посвятил тому, чтобы исправлять содеянное зло. И этого, наверно, достаточно. Он вышел из номера 208 более упругой походкой с более легким сердцем и заметил, что даже здесь, у этого унылого пригородного шоссе в кустах поют птицы, на розах набухают бутоны, а на подоконниках сидят кошки и смотрят на него круглыми судейскими глазами, но на этот раз словно оправдывая, а не осуждая.
УЗОРЫ ВИНЫ
Артур Хокни расстался с миссис Блоттон и тут же отправился в Истлейкский распределительный центр.
Он увидел низкое современное здание из бетона и стекла, – бетон весь в разводах сырости и граффити, а стекло грязное и кое-где разбитое. Центр был не настолько новым, чтобы не успеть обветшать тем своеобразным скорбным манером, какой свойствен запущенным современным зданиям – словно они жаждут как можно быстрее вновь превратиться в те материалы, из которых их так непродуманно создали.
Артур постучал в облупившуюся дверь. Ниоткуда не доносились голоса играющих детей, детский смех. Почему так? – подумал он. Миссис Блоттон упомянула, что Эллен Рут стригли наголо. Кто в нынешнее время стрижет маленьких девочек наголо?
В конце концов дверь открыла молодая женщина, наполовину китайского, а наполовину (как он узнал позже) уэльского происхождения. Она была, подумал Артур, удивительно хороша собой. Перекормленный доберман с любовью следовал за ней по пятам: из кармана зеленого халата (от которого ее зеленые раскосые глаза казались еще красивее) она время от времени вынимала галету из мозговой косточки и скармливала ее псу.
– Мы закрыты, – сказала Сара Доби, в свою очередь не оставшаяся нечувствительной к черной благородной красоте Артура. – Жаль, что не раньше. А вы какую организацию представляете? «Права животных», Королевское общество защиты животных от жестокого обращения, Охрану детей от него же, Отряд по борьбе с мошенничеством, «Электрические игрушки Хорнби»? Они тут все побывали.
Артур объяснил, что привело его туда, за обедом в тот же вечер. (Порой у очень хорошеньких, очень жизнерадостных и слишком умных девушек нет никого постоянного – какой молодой человек способен выдержать такую нагрузку? Тут требуется мужчина постарше, поопытнее, а они обычно женаты, или же еще почему-либо недостижимы.) Доберман отправился с ними и чинно свернулся под столиком, принимая кусочки овощного пирога Сары и бифштекса Артура. Сара была вегетарианка.
– Эллен Рут? – воскликнула Сара. – Но ведь с нее-то все и началось!
– Что началось?
– Да скандал! Конечно, его постарались замять и в газеты ничего не попало.
И она рассказала ему, что произошло. Она, Сара Доби, работала секретаршей в местном отделе социального обеспечения. (Естественно, квалификация ее была излишне высокой – магистерская степень по философии, но кто бы ее нанял в качестве философа? Да еще с ее внешностью? Изумительная внешность!) Аннабел Ли, воспитательница-мать в Истлейке, сообщила об исчезновении девочки, видимо, убежавшей. Полиция разыскать ее не сумела. Отдел социального обеспечения, уже встревоженный сведениями, просочившимися из Истлейка, направил туда Сару в качестве уборщицы, чтобы она выяснила, что там происходит.
– Всегда можно определить характер белой женщины, – сказала Сара, – по ее отношению к обслуживающему персоналу, особенно если этот персонал чернокожий, краснокожий или желтокожий, как она выразилась бы. И можете мне поверить. Аннабел Ли была скверной, скверной, скверной! Она умела ловко маскироваться перед инспекторами, но как уборщица я скоро обнаружила, что она запугивает и мучит детей, а собак держит впроголодь и взаперти. Ну а воспитатель-отец, хотя отлично владел новейшей педагогической терминологией, помешался на игрушечных поездах и либо не знал, либо не хотел знать того, что происходит, лишь бы получать свое жалованье и пополнять свою коллекцию.
Она, Сара Доби, составила доклад, отправила его по почте и в ту же ночь, мало что зная о собаках, но измученная их воем, открыла дверцу в загородке, а они выскочили. Она этого не ожидала. Аннабел Ли скатилась по лестнице узнать, что происходит, а собаки кинулись к ней, а она почему-то перепугалась и побежала через болота, а собаки бежали за ней («Просто хотели, чтобы их вывели погулять, бедняги!» – сказала Сара), и она выскочила на шоссе, где ударилась о крыло грузовика, отлетела на скоростную полосу и погибла.
– Я бы хотела почувствовать хоть жалость к ней, – сказала Сара. – Тем более что в конечном счете во всем виновата я. Знаю, что должна бы раскаиваться, но почему-то не могу. Наверное, дело в моей степени по философии. Она способствует абстрагированию. Может быть, мне надо полечиться?
– Не думаю, – сказал он.
Хорес Ли, казалось, был больше расстроен необходимостью разобрать свою железную дорогу – приют закрыли, а детей, к большому их облегчению, распределили по другим центрам, – чем гибелью Аннабел Ли или потерей места.
– Ничего нет страннее людей, – вздохнула Сара (которая иногда любила пускать в ход не вполне стилистически правильные обороты, чтобы дать себе передышку от размеренной литературной речи, обычно ей свойственной), и Артур согласился. Странно, подумал он: что-то в Саре было общее с Хелен – высокие скулы, мягкий взгляд, только у Сары это был взгляд оптимистки, а не пессимистки, женщины, которая видит ответ на свои проблемы в действии, а не в покорности.
Короче говоря, Сара задержалась, чтобы проследить за закрытием Истлейка. Для одного добермана она подыскала хороших хозяев, для Котелка, но не для другого, который сейчас лежал под столиком, – его она назвала Ким. Только собак она знает плохо и оставить его себе не может.
– Возможно, вы его перекармливаете, – осторожно сказал Артур и пошевелил Кима ногой, и Ким, подняв голову, посмотрел на него. – С другой стороны, – добавил Артур, – такую псину полезно ублажать. – У него было ощущение, что истлейкские собаки взяли правосудие в свои руки. Подобное случается. Он приподнял бровь, Ким замигал в ответ и положил голову ему на ботинок.
– Ну что же, – сказал Артур, – я буду хранителем Кима. Он нуждается в перевоспитании, и его надо привести в форму. У меня есть друзья, которые содержат собачий питомник у границы с Уэльсом.
Ну и, естественно, у Сары там оказались родственники – то да се, и возникшие между ними связи скрестились, переплелись и затянулись узлами самым удовлетворительным образом. Что, мне кажется, было наградой Артуру за его упорство и решимость по отношению к Нелл, а также за то, что он всю ночь просидел с Эдвардом, сыном Хелен, хотя другой мужчина в подобных обстоятельствах мог бы просто уйти. Добрые дела рано или поздно вознаграждаются, хотя и самым нежданным образом.
Эллен Рут, установила Сара, исчезла в ту ночь, когда произошло Великое Ограбление Монтдрагона. Было установлено, что добычу увозили по этому шоссе. Весь эпизод выглядел необычным. Эллен Рут была ребенком без прошлого, английской девочкой, которую подобрали возле какого-то шоссе во Франции, и вот теперь она исчезла, словно ее вовсе никогда не было.
– Во всяком случае, – сказала Сара, – у нее хватило смелости и здравого смысла убежать. Ни один другой ребенок на это не решился. И вот благодаря этому, что она убежала, Истлейк закрыли, что давно уже пора было сделать.
– Если полиция ее не нашла, – сказал Артур, – то, значит, нашли преступники. Найти их, значит, найти и ее. – Он чувствовал, что к этому времени полностью разобрался в предназначенной Нелл судьбе. На подобные вещи у него был особый инстинкт, и разумеется, читатель, как вам известно, он был прав. Нелл была увезена вместе с книжным шкафом работы Чиппендейла.
Ким потянулся и лизнул ему руку, а Артур внезапно почувствовал, что Нелл, где бы она сейчас ни находилась, здорова и счастлива, а собака эта каким-то образом связана с ее судьбой, и с его судьбой, и ему надо только любить Сару и заботиться о собаке, и тогда в один прекрасный, да, прекрасный день, судьба сама приведет Нелл к нему. Жизнь, читатель, умеет в одно мгновение перемениться к лучшему. Если только вы простите себя и позволите себе узнать счастье.
НАСЛАЖДАЯСЬ ЖИВОПИСЬЮ
– А это еще что? – спросила Анджи у Клиффорда, заглядывая в Речную галерею «Леонардо» – узкое длинное помещение, выходящее на Темзу и только что торжественно открытое. Как ей показалось, его прекрасно освещенные стены были увешаны беспомощной мазней.
– Детская живопись, – сухо ответил Клиффорд. Она была в Лондоне проездом. Он вот-вот должен был стать отцом двойни. Хелен расхаживала по особняку на Орм-сквер счастливая, медлительная и уверенная в завтрашнем дне, босая и необъятная, и все благодаря ему, в чем было что-то очень приятное для самолюбия. Носить под сердцем двойню обычно не так-то легко, но Хелен была спокойной и довольной и лишь изредка вздыхала и постанывала. В клинике он будет с ней. Ну конечно же, будет. Потеряв одного ребенка, он не хочет лишаться хотя бы секунды общения со следующим, даже если этот следующий явится в виде двойной порции.
– Но для чего «Леонардо» вдруг понадобилась детская живопись? – спросила Анджи.
– Для выставки, – сказал Клиффорд. Она просунула руку ему под локоть. На ее пальце было кольцо с солитером величиной не меньше сливы. – «Уитабикс» организовала выставку детской живописи и попросила у нас разрешения воспользоваться для нее новой галереей. Мы сказали «да».
– О Господи! – воскликнула Анджи. – С какой стати? Что это даст?
– Отличную рекламу, – ответил Клиффорд. Он не сказал Хелен о приезде Анджи. Не хотел ее волновать. И от души желал, чтобы Анджи убралась куда-нибудь подальше. Он решительно не хотел оказаться с ней в кровати в номере «Кларидж». Она выглядела на редкость пропеченной солнцем и худой.
– Жуткая мазня, – сказала Анджи. – Беда детской живописи в том, что она вовсе не очаровательна, как думают родители, а попросту никуда не годится.
Они остановились у картины, очень мило написанной, в которой, но мнению Клиффорда, была какая-то воздушная прозрачность. Она получила первый приз для детей моложе 10 лет. На ней были изображены две довольно смутные человеческие фигуры, заключенные в чем-то вроде витой раковины, или хвоста самолета, или в своего рода небесном лифте на канатах из голубков в руках ангелов, которые свешивались с пушистых облаков и благосклонно смотрели вниз на ласковое море.
– До чего своеобразно! – сказала Анджи. – Автора следовало бы показать кому следует.
– По-моему, чарующая вещица, – сказал Клиффорд и поискал взглядом фамилию художника. Какая-то Нелл Бичи (9 л.). Он вспомнил свою Нелл и облизнул пересохшие губы. Горе все еще порой внезапно его охватывало, но теперь оно вызывало грусть, не злобу. Сколько лет было бы теперь Нелл?
– Напоминает Лалли, – сказал он. – По-своему. Только тут не бешенство, а счастье.
– Не понимаю, о чем ты говоришь, – сказала Анджи. – Я все еще сохраняю этот номер в «Кларидже». Может, завернем туда, раздавим бутылочку шампанского в честь близнецов?
С сожалением должна констатировать, что Клиффорд не ответил «нет», хотя все время мысленно постукивал по дереву, чтобы надежнее внушить себе, будто ничего этого не произошло. Но оно произошло. Да-да. Анджи победоносно улетела восвояси. Хелен ничего не узнала. Клиффорд промолчал. В конце-то концов, какой тут вред? Ах, читатель, в системе всего сущего есть великие весы, на которых добрые деяния кладутся на одну чашу, а дурные – на другую, и даже если зримого вреда причинено не было, тем не менее ничему хорошему это не способствовало. Вот так-то.
МИР И ПОКОЙ
Читатель, вообразите безмятежную долину где-то у границы с Уэльсом в году 1977. Вообразите прелестные холмы, бурные потоки, красивые извивы шоссе А-49 и примерно в миле от него деревушку Руллин, ничем не примечательную, кроме церкви с саксонской башней, изредка навещаемой туристами. Представьте себе Дальнюю ферму чуть в стороне от Руллина, уединенную, чарующую, запущенную, а также уезжающую из нее по утрам на школьном автобусе и на нем же возвращающуюся вечером чистенькую, хорошенькую, умненькую 12-летнюю школьницу, которая в этом году перешла в среднюю школу. И конечно же, это не кто иная, как Нелл Вексфорд, и я не сомневаюсь, вы будете рады узнать, что ей выпало хотя бы несколько лет мира и покоя, пусть и в преступной среде. Как, впрочем, и ее настоящим родителям Клиффорду и Хелен – хотя только Джон Лалли, ну и еще горстка других, назвали бы среду, в которой вращались эти двое, «преступной». Речь, естественно, идет о Мире Искусства. Теперь, десять лет спустя, когда настоящее грабит прошлое и творческое прозрение художника обесценивается алчностью тех, кто прекрасно умеет эксплуатировать это прозрение, данное слово, быть может, не покажется таким уж неуместным, таким параноичным, как тогда.
Читатель, вернемся к теме мира, покоя и девочки. Моя честолюбивая мечта – увидеть, как слово «наказание» будет изъято из нашего языка. Мне еще не встречался ребенок или взрослый, которого «наказали» бы и он стал от этого лучше. Наказание обрушивают сильные на бессильных, оно порождает упрямое неподчинение, озлобленность, страх и ненависть, но только не раскаяние, желание исправиться, самопознание. И только ухудшает положение. Вносит свой вклад в сумму человеческих печалей и ничего из нее не изымает, не уменьшает ее. Да, конечно, шлепайте ребенка, когда он всовывает пальчик в розетку или опрометью перебегает улицу – как от этого удержишься? К тому же это непроизвольная реакция, а не продуманное наказание, и ребенок тотчас прощает шлепки – но если вы хотите, чтобы ребенок вел себя хорошо, то не забывайте: нахмуренные брови и печальный вздох матери, которая обычно улыбается, пугают ребенка куда больше брани и порки, если мать и так не скупится на затрещины.
Упоминаю я об этом потому, что к большой чести этих двух преступников, Клайва и Полли, они никогда Нелл не наказывали, но неизменно гордились ею: потому-то, по моему глубокому убеждению, она, несмотря ни на что, так расцвела от их забот. Свет считал их скверными, по-настоящему скверными, но на шкале человеческой мерзости и жестокости скупка, укрывание и продажа краденого, на мой взгляд, стоят невысоко. Да и в своем деле Клайв и Полли были настолько безалаберными, что бросали французские полированные столики под дождем, а стулья из ценных пород дерева укутывали сырой соломой, так что ножки начинали гнить, и оставляли гобелены на прямом солнце, от чего те выцветали, и очень часто забывали потребовать деньги или не пересчитывали их – а стоит приобрести подобную репутацию, ухо держи востро! Нелл делала что было в ее силах. Даже в совсем нежном возрасте у нее был глаз на «хорошую вещь» и ей не нравилось наблюдать, как красивые предметы портятся и гибнут.
«Клайв, – говорила она, – давай отнесем столик в дом? Ну посмотри, крышка вся пошла пузырьками из-за солнца. Я помогу. Берись за тот конец, а я возьмусь за этот».
«Попозже, детка, – отвечал он лениво и нередко добавлял: – Что бы с нами было без тебя, Нелл?» – Причем с глубокой искренностью. Но ограничивался тем, что затягивался очередной сигаретой из целебных трав (так, во всяком случае, он объяснял Нелл ее необычный запах) и оставлял все, как было, и когда Бино и Рейди приезжали за столиком, то находили вспузыренный лак и гниль вместо дорогого, в великолепном состоянии, пусть и краденого, антикварного изделия, и происходила неприятная сцена.
Я не извиняю их преступное существование, читатель, поймите меня правильно. Я просто говорю, что Клайв и Полли хорошо заботились о Нелл, хотя и не во всех отношениях, и что они получат свою награду, как мы увидим в дальнейшем, еще здесь на земле.
– Хиппи! – говорили жители деревни о странных, рассеянных, длинноволосых обитателях Дальней фермы с их хаотичными появлениями и исчезновениями, ночными посетителями и мешками, полными банок из-под тушеной фасоли и пустых винных бутылок, которые еженедельно забирал там мусорный фургон. Мусорщик был дядей почтмейстерши, которая была двоюродной сестрой мисс Бартон, содержательницы деревенской лавки, а жители Руллина еще, слава Богу, с ума не сошли и отлично понимали что и как. Однако арендаторы Дальней фермы оказались хорошими соседями – помогали искать заблудившуюся корову и залежную свою землю отдавали под выпас, а Полли играла на пианино на еженедельных дискотеках, ну они и помалкивали. А главное, была ведь Нелл! Никто не хотел расстроить Нелл, вызвав полицию или прибегнув к иным драконовым мерам в том же духе. Они гордились своей Нелл, которая заняла первое место среди детей моложе 10 лет на выставке детской живописи, устроенной «Уитабикс» в 1973 году и, хотя больше призов не брала, неоднократно оказывалась в числе кандидатов на них и бывала «отмечена».
Мисс Бартон приберегала в лавке для Нелл вступительные анкеты разных конкурсов или получала их от своей сестры, библиотекарши в Кардиффе.
Нелл, говорила она, а как насчет лучшего очерка о Британском Содружестве (до 15 лет) для «Снова ищем юного журналиста на этот год». Или: а как насчет художественного конкурса «Спасем нашу планету!» (до 16 лет), Нелл? И, казалось, даже не вспоминала, что Нелл было всего 12, и Нелл отправлялась прилагать все свои силы и старание. Она совсем юной усвоила, что большие надежды, которые на тебя возлагают другие люди, это не только приятный комплимент, но и тяжкая обуза. Мало однажды добиться успеха. Необходимо добиваться его вновь и вновь. И вот Нелл оставалась в школе после занятий и трудилась допоздна, обложившись справочниками, или на Дальней ферме поднималась ни свет ни заря и, кутаясь в одеяло, негнущимися от холода пальцами писала маслом, рисовала, вышивала. На ферме еще до того, как Клайв с Полли ее арендовали, было установлено центральное отопление, работавшее на нефти, но если они вспоминали, что надо бы заказать нефть, выяснялось, что у них нет денег уплатить за нее – и наоборот, так что зимой там было очень-очень холодно.
По мнению деревни, Нелл жилось весьма и весьма нелегко. С самого начала она после школы и по субботам подрабатывала – ведь даже в 7 лет она умела отличить сорняки от ботвы и маленькими ловкими пальцами пропалывала морковь и чище и быстрее многих взрослых. Она выполняла всякие мелкие поручения, относила посылки к прибытию ежедневного автобуса и обирала крыжовник – колючая работа! – не дергая ветки, такая деловитая, не привыкшая хныкать. Со временем, естественно, она начала сидеть с маленькими детьми или водила их гулять, а малыши ее любили и под ее присмотром вели себя как ангелочки. Однако люди, конечно, замечали, что на другой день Нелл в лавке мисс Бартон тратила свой заработок не на хрустящий картофель или сласти, и не на куколок Синди, но на такие припасы, как хлеб, сыр, яйца, апельсины или туалетную бумагу, а потом тащила покупки вверх по склону на Дальнюю ферму. Примерно раз в месяц в лавку являлась Полли – сплошные длинные юбки и улыбки, с пухлыми пачками пятифунтовых бумажек и скупала буквально все, что стояло на полках, однако о таких предметах, как «Брилло» – металлические мочалки для отдраивания кастрюль, воск для полировки мебели и стиральные растворы ей всегда должна была напоминать Нелл. Деревня предполагала, что порядок на Дальней ферме поддерживает Нелл, а не ее мать, и деревня не ошибалась. Совсем юной Нелл усвоила еще один урок: если тебе не нравится обстановка, в которой ты живешь, то надо не причитать и жалеть себя, а постараться, насколько можно, изменить ее по собственному вкусу.
Но вот то, что она никогда не приглашала подружек к себе домой, создавало определенные проблемы. И забудьте, что есть семьи, где матери просто не в силах терпеть топот чужих детей, их вопли и привычку все раскидывать, да и как можно от них этого требовать, если их собственные не лучше? Но Полли никак не подпадала под эту категорию – с ее-то мягкой грудью и спущенными петлями на колготках! Что-то тут было не так.
«Можно я приду к тебе в гости?» – приставала к Нелл ее лучшая подруга Бренда Килдейр. «Тебе не понравится», – отвечала Нелл. «Почему не понравится?»
И Нелл говорила что-то невнятное и уклонялась, пока в один прекрасный день не нашла выход и не объяснила: «Там водятся привидения», что всех утихомирило.
А вдруг да правда?
Надо сказать, что Нелл в 12 лет отлично знала, что Клайв и Полли не ее настоящие родители, но, с другой стороны, они любили ее всей доступной им любовью. Иными словами, чем больше Нелл брала на себя планирование, уборку, зарабатывание денег, ведение хозяйства и даже поддержание связи с их друзьями-грабителями, тем благодарнее они были и тем охотнее возлагали на нее эти и другие свои обязанности.
«Нелл, ты чудо! – говорили они, когда она ставила перед ними какое-нибудь изысканное кушанье, ну, например, свинину под тминным соусом с клецками. – А на завтрак ты не приготовишь рис с овощами по-индийски?»
Нелл штудировала газетные колонки с кулинарными советами: волей-неволей ограничиваясь рецептами под общим заголовком: «Как питаться разнообразно в пределах скромного бюджета». Но каким мечтам она предавалась над воскресными рецептами – сплошные омары, перепелиные яйца, сливки и коньяк! (Боюсь, она унаследовала от отца вкус к роскоши.) Однако она была благоразумна и всегда укладывалась в бюджет.
«Только один фунт двадцать пять пенсов за весь обед, – говорила она с гордостью. А затем, быть может, осторожно осведомлялась: – Рейди и Бино вечером приедут?»
«Кто их знает». Полли и Клайв вяло, но старались скрывать от Нелл свои преступные занятия. К их чести, они хотели, чтобы она выросла «честной».
«А то на А-сорок девять сегодня полицейская засада с определителем скорости. Они чуть не к каждой машине придираются. Наверное, надо предупредить Бино и Рейди? Им же не понравится, если их остановят за превышение скорости, ведь правда?»
«Я позвоню им попозже», – отвечал Клайв, снова затягивался своей «целебной» сигаретой и тут же про все забывал, так что Рейди и Бино звонила сама Нелл.
«Если вы сегодня приедете, то не гоните машину, – говорила она. – Полицейская засада на А-сорок девять. Ну знаете, в том месте, где стоит указатель «сорок», а все едут семьдесят?»
«Спасибо, Нелл», – говорили они, благословляя тот день, когда 6-летняя беглянка забралась в их фургон, и они умчали ее по шоссе на Дальнюю ферму. Полицейские засады обнаруживают много всякой всячины помимо любителей нарушать скорость, а потому, читатель, в следующий раз, когда регулировщики вас изловят, отнеситесь к ним с симпатией.
ВОССОЗДАНИЕ ПРОШЛОГО
Нелл тоже благословляла тот день, когда попала на Дальнюю ферму, когда, озябшая, бритоголовая и испуганная, она шагнула из глубины мебельного фургона в красоту сельской нетронутой природы и поступила под сумбурную, хотя и сердечную опеку Полли. Она больше не докучала себе размышлениями на тему, чей же она все-таки ребенок. В 8 лет она решила (как имеют обыкновение решать девочки в этом возрасте, даже если у них есть свидетельства о рождении, доказывающие совсем другое), что она скорее всего королевской крови, какая-нибудь потерявшаяся принцесса. К 9 годам она решила, что это маловероятно. К 10 годам она пришла к выводу, что кто бы ни были ее родители, они во всяком случае не Клайв с Полли. Ее настоящие родители, твердо знала она, ни в коем случае не стали бы жить в дымном тумане безделия, путаницы, полных пепельниц, наполовину пустых рюмок, некормленых кур, которых воровала лиса, неисполненных обещаний и потерянных возможностей. (Нелл, не сомневайтесь, очень быстро занялась домашней птицей, результатом чего явились превосходнейшие завтраки из яиц в том или ином виде и бисквит к чаю, испеченный по рецепту самых лучших бисквитов: одно огромное гусиное яйцо, мука, сахар и вообще никакого жира.)
От прошлого у Нелл остались два-три смутные воспоминания, да жестяной пузатенький мишка на серебряной цепочке, которого она давным-давно развинтила и нашла в нем материнский изумрудный кулон. Она тихо и молча убрала кулон в жестяной тайничок и спрятала в надежное место за свой комод, где в осыпающейся штукатурке были дыры и куда никто не мог случайно сунуть руку.
Почему-то драгоценный зеленый камешек вызвал у нее желание заплакать: он навеял зыбкие воспоминания о шелковых платьях, нежном голосе и улыбке, – но что она могла из них извлечь? Этот проблеск прошлого принес с собой ощущение вины, подозрение, что изумруд к ней попал как-то не так. (Читатель, вы, конечно, помните, что Нелл, когда ей было 3, взяла его без разрешения на «выставку» в свой садик в тот день, когда начались ее приключения, и будете рады узнать, что, вопреки ее близкому знакомству с Клайвом и Полли, она все еще была способна чувствовать себя виноватой, испытывать угрызения совести – что ей, иными словами, не грозит опасность опреступниться.)
Когда ей было 12, Нелл лежала по ночам без сна, смотрела на ветку вяза, которая терлась о стекло (разумеется, ее давным-давно следовало бы обрезать) в лучах фонаря на крыльце – никто не вспомнил, что его следовало бы погасить, – и слышала шум веселья внизу. И старалась привести в какую-то систему обрывки воспоминаний. То ей словно виделась страшная гроза, и огонь, и раздавался жуткий лязг и скрежет металла – а ведь она боится огня и куда осторожней подруг переходит А-49? И еще воспоминание: точно очень противный крупный план собаки с пенящейся пастью, оскаленными жуткими зубами – и она же не любит собак?.. Тут она засыпала, сознавая, что это все – прошлое, а настоящее во всех отношениях прекрасно, потому что ощущение, что ее оберегают, что она окружена лаской и доброжелательностью, по-прежнему жило в ней.
Но, читатель, закон страны – это закон страны, и Дальняя ферма не может без конца пребывать в этих колебаниях между добром и злом. Не может и Нелл жить так, словно ее прошлого никогда не было – скоро, скоро оно восстанет из небытия и повлияет на настоящее. Клайву и Полли придется принять последствия того, что, полагаю, мы можем назвать моральной неряшливостью, и Нелл волей-неволей покинет и этот приют, также оказавшийся временным. Как знаем мы и Артур Хокни, таков ее жребий, ее природа, ее судьба.
ДВА ПЕРЕСЕЧЕНИЯ
В действительности же, пока Нелл пребывала на Дальней ферме, ее прошлое находилось куда ближе, чем ей могло хотя бы пригрезиться. Однажды, когда ей было 11, родители Клиффорда, Отто и Синтия, приехали осмотреть руллинскую церковь, а Нелл прошла мимо них по улице и привлекла к себе внимание Синтии.
– Какая хорошенькая девочка, – сказала Синтия Отто.
– Нелл была бы сейчас в этом же возрасте, – сказал Отто и вздохнул, удивив Синтию. Они теперь редко говорили о своей погибшей внучке, потому что у Хелен с Клиффордом родились близнецы – сначала Маркус, а через десять минут Макс, и настоящее было настолько полно, что каким-то образом ослабило путы прошлого. Нелл с интересом посмотрела на встретившихся ей Отто и Синтию, восхищаясь пожилой элегантной красотой Синтии и исполненным силы и достоинства Отто, и тут же приняла решение не довольствоваться Руллином, но в один прекрасный день отправиться в большой суетный мир и отыскать там свой путь.
И опять-таки Нелл, потому что боялась собак и хотела справиться с этим страхом, в 13 лет начала по субботам помогать в Приграничном собачьем питомнике, который принадлежал родителям ее лучшей подруги Бренды. Вы знаете мою точку зрения на совпадения, а потому вас не удивит, что именно в Приграничный питомник Артур Хокни и Сара, его подруга-надомница, отвезли пса Кима для перевоспитания после всего, чего он натерпелся от Аннабел Ли, и что каждый раз, уезжая отдыхать, они оставляли его там же. Кима, того самого пса, который, ожесточенный голодом, скверным обращением и злобными приказаниями, некогда гнал бедную крошку Нелл по Хэкнейским болотам! А теперь Нелл сжала зубы и погладила его, а он улыбнулся ей в ответ. Нет, доберманы правда улыбаются, когда хотят понравиться. Сообщить о подобной манере животного значит навлечь на себя обвинение в антропоморфизме – скверной привычке приписывать животным человеческие качества, – но я могу только повторить: доберманы улыбаются, когда им хочется улыбаться. Я слишком часто видела это своими глазами, чтобы взять свои слова обратно.
ПРИЧИНА И СЛЕДСТВИЕ
Однажды ночью, когда Нелл осталась в питомнике и крепко спала в незнакомой постели, на Дальнюю ферму явилась полиция. А произошло следующее. По мере того как масштабы приемки краденого росли, увеличивались ущерб и порча: сквозь крышу сарая дождевая вода текла на старинную тисненую кожу, утки несли яйца в кедровых сундуках XVIII века, а моль добиралась до шерстяных вставок в золотом дублете Генриха V (не документированном), и, естественно, приходилось выдерживать безобразные сцены с заказчиками, чьи методы год от года становились все безобразнее. Но чего еще могли они ждать? А потому Клайв и Полли переключились с приемки краденого на изготовление ЛСД в старом хлеву, что в конце концов навлекло на них черный гнев полиции, нашедший выход в налете на ранней заре, и положило конец идиллии Дальней фермы.
И вновь Нелл стала бездомной.
Ну разумеется, она была очень расстроена. А как же иначе?
Все знакомое и привычное внезапно кончилось! Клайв и Полли исчезли из ее жизни: Клайв, который водил ее в школу, когда она была маленькой; Полли, которая пела ей, купая ее в ванне. Да, это было очень печально, а к тому же так неожиданно! И все же принесло определенное облегчение. В последнее время в Нелл все сильнее нарастало что-то вроде внутреннего сопротивления – неблагодарности, как ей иногда казалось – своим эрзац-родителям. Она же видела, что ее эксплуатируют, что она трудится не покладая рук, чтобы они сидели сложа руки, и то, чего от нее требуют… нет, не совсем верно, она же сама предлагает… но все равно это ни в какие рамки не укладывается. Ведь ребенок все-таки она, а они взрослые, и нечестно, что они притворяются, будто все как раз наоборот. Когда Клайв и Полли исчезли в полицейском фургоне – сейчас ты их видишь, а сейчас уже нет, точно фокус, который ей был так, так хорошо знаком – вместе с ними исчезли и эти тягостные и сложные чувства.
Ну и конечно, последний год она все больше и больше времени проводила у Килдейров – оставалась ночевать, смотрела телевизор (прием с этой стороны холма был куда лучше), помогала в питомнике, спала на нижней постели – кровать у Бренды была двухъярусная, и Бренда всегда спала наверху – словно знала, что должно случиться на Дальней ферме, и готовила себе на всякий случай новый дом. Вот он ей и понадобился. Она выплакалась на пухлом уютном плече миссис Килдейр, мистер Килдейр дал ей свой полотняный носовой платок, – бумажных он не признавал, говоря, что они раздражают ему нос.
– Пусть живет у нас, – сказал мистер Килдейр.
– А власти как же? – спросила миссис Килдейр. – Ведь, наверное, нужно соблюсти какие-то правила.
– Бог с ними, с правилами, – сказал мистер Килдейр. – Ей же еще далеко до возраста, с которого детям разрешено работать, а она по четыре часа в питомнике возится, так что властей, скажу я тебе, лучше не беспокоить. Не будите спящих собак! – И он засмеялся, со вкусом переиначив пословицу. Был поздний вечер. Не будите спящих собак! За стенами дома они в своих конурах повизгивали и пофыркивали, порыкивали и подрагивали, всхрапывали и дергали лапами во сне, а Нелл и Бренда в резиновых сапожках с горящими фонариками в руках обходили питомник, проверяя напоследок, все ли в порядке.
– Мне всегда неприятно было, что у Бренды нижний ярус пустует, – сказала миссис Килдейр, которая любила порядок во всем.
Стиральная машина работала круглые сутки. Еда появлялась на столе в точно назначенные часы. Бренда и Нелл садились за стол, обязательно вымыв руки, и хотя питались они главным образом замороженными куриными пирогами с зеленым горошком, или рублеными бифштексами, или рагу, а на десерт получали шоколадный мусс или бисквитный торт из пакета, но успевали сделать уроки, приготовить корм собакам, вычистить конуры и часок посидеть перед телевизором, прежде чем обойти питомник на сон грядущий. Нелл отдыхала от бремени ответственности и от свободы, которая выпала на ее долю, пожалуй, слишком рано.
Никто в Руллине ни словом не обмолвился о Нелл полиции. Пусть девочка остается в питомнике. Они не хотели лишаться своей Нелл, своей радости и гордости, однажды получившей первый приз на конкурсе картинок, написанных на картонках от «Уитабикса», – первый приз для участников моложе 10 лет. Жители деревни окружили Нелл оборонительным кольцом своей заботливости. (Мне это кольцо напоминает то, которое вы обретаете, пользуясь «Пепсодентом» – или это «Колгейт»? – в телевизионном рекламном клипе.) О налете на заре, которому подверглась Дальняя ферма, деревня узнала от молочника. Дэн въехал на своем фургоне прямо в оцепление – так откуда ему было знать, что за каждым кустом притаился полицейский? Его тут же заставили проехать дальше, но он успел так рявкнуть мотором, что вроде бы испортил всю игру. Кто-то, кажется, выскочил из дома через черный ход, он-то, наверное, и был главный преступник; во всяком случае, речь шла не о Клайве и не о Полли: они даже по меркам Руллина оказались копушами – даже глаз со сна толком протереть не успели, как их уже арестовали, и все свалили на них.
Дэн завернул с этим известием в лавку к мисс Бартон, и она тут же позвонила Килдейрам в питомник – вот Нелл и осталась, где была.
– Комната с детскими вещами на Дальней ферме? Кажется, у них что-то около месяца некоторое время тому назад гостила племянница, – ответила мисс Бартон обходительному полицейскому инспектору. – Только они редкие распустехи. И наверное до сих пор не собрались привести комнату в порядок.
«Редкие распустехи!» Такой приговор вынесли руллинцы Клайву и Полли, которые провели Рождество 1978 года в разных местах заключения. У Клайва ради праздника показывали «Мост через реку Квай». А у Полли кто-то напутал в заказе, и они смотрели «Мэри Поппинс». Но всем очень даже понравилось, и особенно Полли. Все-таки милая была женщина, и я рада, что ей дали всего два года. Клайв получил восемь за изготовление и продажу запрещенных наркотических средств.
ТО РОЖДЕСТВО
Рождество 1978 года. Что поделывали тогда вы, читатель? Отсчитайте назад годы, повспоминайте. Мы, полагаю, ели индейку… только, кажется, именно в том году был изжарен сенсационный гусь с картофельным пюре, и все было чудесно… или отвратительно? Это тяжело – вспоминать. Хотя бы потому, что лица вокруг рождественского стола были тогда настолько моложе! Но вместе с тем и приятно, ибо семейные истории подавляющего большинства нас, уж конечно, каждый год включают рождение, свадьбу, совершеннолетие или еще какое-нибудь радостное событие, на которое хочется оглянуться, разве нет? Хочу надеяться, что так.
Это был тот год, когда Нелл все рождественское утро провела, переходя от конуры к конуре, где помещались четвероногие постояльцы, и показывала тем собакам, которым выпало счастье (или несчастье!) принадлежать любящим, хотя и отсутствующим хозяевам, рождественские открытки, адресованные им вышеупомянутыми хозяевами. С ней ходила Бренда.
– Вот тебе, Пип, – говорила она, протягивая особую «Рождественскую шоколадную медальку для собачки-умницы». – От твоих Мамсика и Папсика. Они пишут: «Со счастливым Рождеством и всей нашей любовью!»
Погладили, потрепали по загривку и пошли дальше – две подружки, две хорошенькие бойкие веселые девочки, исполненные положенного духа рождественского благоволения, к которому подмешивалось насмешливое изумление перед нелепостью того, что им было поручено. Клиенты – это клиенты во всех концах земли, и их воля должна исполняться. А в рождественское утро и подавно!
– Джекс, Джекс! Погляди-ка! На картинке косточка. Понимаешь – КОСТОЧКА, а это рождественская ленточка, которой она перевязана. Нет, Джекс, на нее надо смотреть, а грызть ее нельзя. Ох, Джекс! А ведь ее тебе прислали Мамулек и Папулек!
Киму, доберману, открытки не прислали. Артур и Сара, его владельцы, были достаточно разумны. Правда, они позвонили, чтобы он мог послушать их голоса. Он навострил уши и завилял хвостом, а Нелл подумала, что он еще и улыбнулся. Ким, казалось, испытывал к Нелл особую привязанность, но Нелл в глубине души Киму не доверяла.
Клиффорд и Хелен провели Рождество у родителей Клиффорда, Отто и Синтии. Они приехали с няней, с близнецами Маркусом и Максом, а также с Эдвардом, которому теперь было 8, и еще с отцом Эдварда Саймоном Корнбруком. Ему некуда было деться на Рождество, и Хелен его пожалела. Салли Сен-Сир отбыла за сенсационным материалом в Рейкьявик, во всяком случае так она сказала. А их квартира с обслуживанием была унылой и неуютной.
– Хелен, это нелепо! – уговаривал Клиффорд. – С какой стати мои родители должны терпеть твоего бывшего мужа?
– Ну какой он бывший муж, – сказала Хелен. – Он ведь мужем был больше по названию. (Бедный Саймон, которого политический мир принимал так серьезно – он теперь писал передовицы для «Экономист», – а все остальные так несерьезно!) Мне очень из-за всего этого нехорошо, а Эдварду будет такой сюрприз…
И Клиффорд сдался, но досадовал. И, читатель, должна с прискорбием сообщить, что Анджи Уэлбрук, которая теперь занималась в Йоханнесбурге куплей и продажей картин, позвонила Клиффорду пожелать ему счастливого Рождества, а Клиффорд, если бы не был рассержен тем, что вынужден сидеть за одним столом с человеком, пусть высоко цивилизованным и весьма занимательным собеседником, но одно время делившим ложе его жены, наверное, говорил бы с ней более сухо и коротко. А вместо этого тон у него был почти дружеским, и Анджи решила прилететь в Соединенное королевство в самом ближайшем будущем. Она подумала, что благодаря близнецам Клиффорд мог уже пресытиться семейной жизнью – и не так уж ошибалась.
Джон Лалли, отец Хелен, художник, Рождества вообще не праздновал. Ему так нравилось. Он любил делать вид, будто такого дня вообще не существует. И кстати, хотя мне не пришлось сообщить, что Джон Лалли раскаивался в своем обращении с женой, пока она была жива, я могу хотя бы сообщить, не кривя душой, что без нее он чувствовал себя очень одиноко. А потому быстро подыскал ей замену. Со смерти Эвелин не истекло и года, а он уже женился на Марджери Филд, очень милой, деловитой, довольно некрасивой и вполне зрелой студентке, изучавшей Изящные Искусства, которая считала его замечательным, немилосердно поддразнивала и была счастлива отказаться от празднования Рождества в этом году, и в любом году, если таково было его желание. Она занялась перестройкой кухни. Днем Марджери обрадовалась за Джона: из Йоханнесбурга позвонила женщина, покупающая и продающая картины, некая Анджи Уэлбрук, которая хотела бы приехать и «поговорить о работах Джона».
– Анджи Уэлбрук? – сказал Джон Лалли. – Вроде знакомое имя… Нет, не могу вспомнить. Если ей хочется выбрасывать деньги на ветер и лететь сюда, хотя меня давно присвоили мошенники из «Леонардо», пусть летит, дура эдакая!
В тот же рождественский день Нелл и Бренда тайком отправились на Дальнюю ферму и благополучно извлекли жестяного пузатенького мишку Нелл из его тайничка. Нелл отвинтила ему голову, достала изумрудный кулон и зажала его в кулаке.
– Подумайте обо мне сейчас, – сказала она вслух, – кто бы вы ни были и где бы вы ни были, как я сейчас думаю о вас! – И примерно в ту же минуту Отто по своему скандинавскому обычаю предложил тост, и его жена и гости встали и подняли бокалы.
– За нашу крошку Нелл, которой мы лишились, – сказал Отто, дедушка Нелл. – На Небесах ли она или на земле. И пусть память о Нелл напомнит нам, как должны мы дорожить теми, кто с нами, пока они еще с нами.
Ну да, конечно, это же было Рождество, время, когда только естественно думать о близких, которых нет с нами по той или иной причине, так что, пожалуй, никакое это не совпадение.
ВОЗВРАЩЕНИЕ АНДЖИ
Мы, читатель, очень много слышим о биологических часах, которые тикают, отсчитывая годы нашей жизни, пригодные для деторождения, – на мой взгляд, слышим мы о них чересчур много – и поэтому преисполняемся тревоги без всякой на то надобности. Доктора укоризненно покачивают головами, глядя на нас, если нам за 30 и мы подумываем о первом ребенке, а если нам за 40, то они даже самое желание забеременеть словно бы рассматривают как нечто омерзительное и безрассудное. Но наука, открывающая перед нами риск, которому подвергается primagravida (это мы с вами, читатель, забеременевшие впервые в возрасте сверх 25 лет), убеждает меня мой врач, сумеет определить неполноценность зародыша по причине возраста отца или матери и удалить его. С другой стороны, мне очень повезло с моим врачом – его матери было 46, когда он родился, и он безусловно не желает, чтобы в свое время от его рождения воздержались – как и все его пациенты. На днях он рассказал мне о женщине-враче в Париже, которая, немножко пожонглировав гормонами, родила абсолютно здорового ребенка в 60, а потому мужайтесь, сестры! У вас есть сколько угодно времени, чтобы принять решение иметь – или не иметь. Мне даже в этом смысле жаль Анджи – но только в этом! – которая хотела ребенка от Клиффорда, и вот ей уже заметно за сорок, а его все нет и нет, и ее охватывает отчаяние, естественное для женщин, которые, чувствуя, что их время на исходе, забывают парижских женщин-врачей и предпочитают не иметь ребенка в 60, большое-пребольшое спасибо!
Когда Хелен и Клиффорд вновь вступили в брак, Анджи ощутила себя дико несчастной, бросила своего бледного кавалера-любовника Сильвестра и вернулась в Йоханнесбург, чтобы открыть там филиал «Леонардо». Куда ни кинь, ей принадлежала значительная часть акций фирмы, и помешать ей правление не могло, хотя директоров пугал ее вкус, и они страшились вреда, который она, женщина, могла нанести престижу «Леонардо». Кроме акций «Леонардо» она унаследовала и десять золотых отцовских приисков, которыми управляла, не считаясь с гражданскими правами своих черных рабочих и служащих. Она была всегда занята, ее уважали, ею восхищались, и никто ее не любил. Она жила среди безумной роскоши, и ей все надоело. Будь она помягче и подобрее, то, может быть, обрела бы удовлетворение, устраивая выставки знаменитейших европейских картин, обогащая и возвышая довольно-таки мишурную культуру белых африканцев – но Анджи не была ни мягкой, ни доброй. Если посетителям галереи не нравилась картина, она презирала их вкус, а если нравилась, она презирала картину, которая нравилась людям, которых она презирала. Выиграть в игре с самой собой она не могла. Она тайно спала со своим дворецким – черным африканцем, и это тоже было ужасно: она презирала его за то, что он прельстился ею, зная, что совсем не прельстительна. Чем больше она презирала его, тем больше презирала себя, и наоборот. А впрочем, все это мы уже про Анджи знаем, да и вообще такие дилеммы обычны.
И вот в один до зелени скучный день Рождества, когда разговоры вокруг плавательного бассейна приелись до невозможности, и прохладительный напиток из коньяка с мятой лег на желудок так тяжело, что она ощутила свой возраст, а 18-летняя девчонка имела наглость состроить глазки ее дворецкому, на что злодей, она готова была поклясться, показал свои белые-белые зубы в ответной улыбке – в такой день, когда, живи она в Древнем Риме, Анджи приказала бы обезглавить пяток рабов, или же на Юге США – высечь до полусмерти и распродать их семьи в разные руки, она решила, что пора испортить жизнь кое-каким людям.
Для начала она внесет смуту в сознание своих компатриотов и купит парочку-другую сюрреалистов. Отправится в Англию и вышибет Джона Лалли из липких лап Клиффорда, а если ей придется в процессе расторгнуть несколько контрактов, ну что же, тем хуже. Клиффорд обрадуется драке. Она не думала, что ей придется приложить так уж много усилий, чтобы заманить его в постель. Хоть раз приходилось? Стоило надеть побольше золота и действительно драгоценных камней, как он капитулировал. Она полагала, что Хелен с ее сладенькими ужимками ему давно приелась. Иначе и быть не может!
– Я ненавижу тебя, Хелен, – сказала Анджи вслух. Хелен была пассивна, и неверна, и небрежничала с любовью Клиффорда – и она имела эту любовь. И более того – она имела детей от Клиффорда.
– Вам что-нибудь подать, мэм? – заботливо осведомился Том, дворецкий. Он испытывал к Анджи самые добрые чувства. Ему было жаль ее, несчастную, холодную, никому не принадлежащую.
– Нет, бой, – злобно сказала она. – Видеть тебя больше не желаю. Ты уволен!
И он был уволен. В Йоханнесбурге черные не предъявляют белым претензии за необоснованное увольнение. Пусть лучше считает, что ему повезло, сказала его мать, а то, глядишь (ему было только 22), сидел бы за решеткой по обвинению в изнасиловании.
Такие вещи случались.
И Анджи приземлилась в Хитроу.
НЕДВИЖИМОСТЬ!
Отто и Синтия были уже не так молоды, как прежде. (Впрочем, кто, собственно, способен быть молодым, как прежде? Но вы понимаете, о чем я.) Вексфорд-Холл становился дли них слишком уж обширен. Молодежь шагает себе по необъятной шири паркетных полов и даже не замечает их, но люди пожилые начинают ощущать, что 100 ярдов от входной двери до лестницы, это, пожалуй, слишком, и, разумеется, Синтия, если исключить зеленые резиновые сапожки для прогулок, всегда носила обувь на высоком каблуке. (Как я уже упоминала, она так и не стала по-настоящему своей. Она никогда не позволяла себе быть распустехой в манере английских высших классов.) У Отто сместился диск, и ему настойчиво рекомендовали не охотиться, не ездить верхом и не звонить в колокола на колокольне местной церкви – занятие, доставлявшее много радости ему и много мук окрестным жителям. («Бим-бом, бим-бом, сэр Отто, вы просто устали не знаете!» – как сказала жена священника.) Сэр Отто! Иностранные имена просто не созданы для английских титулов, от этого никуда не денешься. Но что поделать, так или иначе его возвели в рыцарский сан, хотя ему это даже в голову не приходило – так, во всяком случае, он говорил. Кто же это там наверху следит за нашим поведением и столь лукаво вознаграждает нас? Отто одно время, конечно, возглавлял Конфедерацию английской промышленности и сам великодушно освободил пост председателя компании по перегонке спирта (Северная Европа), чтобы дать дорогу молодому преемнику… Или же дело было в неупоминаемом? В его услугах стране во время войны, а возможно, и после? Вероятно, до самых последних дней. Но в любом случае, Синтия теперь была «леди Синтия», что, как она говорила, облегчало переговоры с модными парикмахерами, но в остальном ничего не изменилось, насколько она могла судить. Титул не был наследственным, отчего она чуть-чуть морщила свой изящный нос.
Новоиспеченный сэр и его леди сидели после второго завтрака, безутешно глядя на пылающие толстые поленья в их камине, он стискивал зубы от боли в позвоночнике, она – от боли в боку, так как на днях, мчась верхом за сворой во время лисьей травли, упала с лошади и сломала четыре ребра. Последний крик хирургии в подобных случаях – не накладывать гипс и не бинтовать грудную клетку, чтобы ребра страдальцев не срослись слишком туго, что в дальнейшем препятствовало бы правильному глубокому дыханию, необходимому для ведения здоровой подвижной жизни. Когда Синтия делала движение, она чувствовала, как сломанные концы костей трутся друг о друга. Зазвонил телефон. Анджи Уэлбрук, коллега Клиффорда, возможно, они ее помнят. Они ее не помнили, но из вежливости не стали этого говорить. Она неподалеку, она напросилась на ужин. Они вздохнули и пригласили ее.
– Какое очаровательное место, – ахала Анджи. – Типично, типично английское. Но дом… он не слишком ли велик, если вас только двое?
– Мы здесь жили и здесь умрем, – угрюмо сказал Отто.
– Ах, пожалуйста! – умоляюще произнесла Синтия, которая ненавидела разговоры о старости, и уж тем более о смерти. Если ее не замечать, думала Синтия, она уйдет.
– А счета за отопление! – сетовала Анджи, которая ни разу в жизни толком не заглянула ни в единый счет за отопление, и принудила их согласиться, что счета эти просто возмутительны. Джонни приготовил преотличный французский луковый суп. В этот день слуги были выходные. Раз приобретенное кулинарное мастерство – как и некоторые другие – человек никогда не утрачивает. Во время войны Отто с его помощью некоторое время содержал в Париже ресторанчик: перевалочный пункт для экипажей английских военных самолетов, сбитых над Францией и спасенных Сопротивлением, – для специалистов, которые были нужны их Родине. Лучший луковый суп в Париже служил прекрасной крышей.
– А для чего вы держите лошадей, раз вам обоим нельзя ездить верхом?
– Мне можно, – сказала Синтия, – и я буду снова ездить, как только у меня срастутся ребра! – Но голос у нее замер. А вдруг она не будет? Лошади ведь такие высокие. Почему-то расстояние между ней в седле и землей с каждым годом словно увеличивалось.
– Постоянное пребывание на воздухе очень вредно для кожи, – сказала Анджи, и Синтия, не слишком сочувственно глядя на иссушенное солнцем лицо этой относительно молодой женщины, вынуждена была согласиться. Почему же она не пользуется эмульсиями? (Если бы она знала, чем только не пользовалась Анджи. Бедная Анджи. Скверная, скверная Анджи!)
– По-настоящему дом этот бывает полон только на Рождество, – сказал Отто, – когда сюда приезжают Клиффорд, Хелен и их трое детей. Как-то нелепо содержать такое огромное количество помещений ради одной недели в году.
– Вовсе нет, – возразила Синтия. – Дома для того и существуют.
«Клиффорд, Хелен и их трое детей». В этом было что-то такое прочное, такое постоянное! Сосущая пустота, которая всегда таилась в сердце Анджи и заставляет меня повторять «бедная Анджи!», внезапно заполнилась завистью, ядовитой злобой и ненавистью. Почему не Клиффорд, Анджи и их трое детей?! Она прокляла свою мать, своего отца, свою судьбу. Если ей не суждено созидать, она будет разрушать.
– Да и в любом случае, даже если бы мы хотели, а мы не хотим, все равно продать его мы не можем, – сказала Синтия. – Кому? Чтобы его превратили в компьютерный центр или водную лечебницу, срубили бы деревья и бульдозерами выкорчевали мой прекрасный сад, чтобы выкопать бассейн?
– Я куплю, – сказала Анджи весело. – Мне нужен уютный дом, когда я бываю тут. Я сохраню его таким, какой он сейчас. Я в восторге от него. Кусочек Старой Англии! И на Рождество вы сможете по-прежнему все приезжать сюда: вы двое, Клиффорд, Хелен и трое детей.
– Не купите, – сказал сэр Отто шокированно. – Нам придется запросить по крайней мере четверть миллиона.
– Четверть миллиона! – произнесла Анджи удивленно. – Я и подумать не могу, чтобы заплатить менее чем вдвое больше этой суммы. На открытом рынке он стоит по меньшей мере полмиллиона, уж поверьте мне.
Синтия повернулась к Отто.
– Мы могли бы купить такую уютную квартирку в Найтсбридже, – сказала она. – И мне больше не придется носить зеленые резиновые сапожки.
– Но я думал, тебе нравится…
– Только ради тебя, милый…
– Но я же только ради тебя…
Ложь, сплошная ложь, но они умели делать друг друга счастливыми. Поступали, как им хотелось, и притворялись, что поступают так, только ради… Даже изменяла она ему лишь для того, чтобы заверить его, что ее еще желают другие мужчины и, следовательно, она желанна. Во всяком случае, так ей было приятней смотреть на ситуацию.
– Ну, полмиллиона, это, пожалуй, чуть многовато, – сказала Анджи.
– Мне кажется, полмиллиона, – сказал Отто, – вполне нормально, учитывая, что мы можем обо всем договориться напрямую и избавить вас от расходов на посредников…
На том и порешили, и Анджи купила Вексфорд-Холл. Это будет большим сюрпризом для Клиффорда, Хелен и троих детей. Их ждут еще сюрпризы, думала Анджи, и препоганые.
ТАК-ТО ЛУЧШЕ
Анджи посетила Джона и Марджери Лалли, приехав к ним домой в «Яблоневый коттедж». Жизнь этой пары текла очень недурно. У Марджери была привычка улыбаться, как у Эвелин – плакать.
«Ты ведешь себя смешно, Джон», – говорила она, когда он поднимал бучу. «Ну и характерец!» – восклицала она, словно бы храня полное спокойствие, пока он вопиял в бешенстве. «Джон, не может быть, что ты имеешь в виду меня. Видимо, ты имеешь в виду себя», – говорила она, когда он осыпал ее бранью.
Он пытался сотнями способов взять над ней верх, но у него ничего не выходило. Если он с ней не разговаривал, она как будто не замечала этого, приглашала ту или иную соседку выпить кофейку и болтала с ними. Она планировала что-нибудь и обязательно включала его, но если он не появлялся или запаздывал, просто отправлялась без него. Она говорила о своих чувствах, а о его – никогда. Она выкинула всю старенькую мебель Эвелин и обставила дом подлинно старинными, хорошо отреставрированными вещами – все ручки на месте, полоски стекляруса не укладываются для сохранности на дно ящика, чтобы вскоре навсегда исчезнуть под всяким хламом. Она избавилась от медных кастрюль и прорубила окно, так что теперь в коттедж лились снопы солнечных лучей. Она обновила кухню и все принадлежности в ней за сумму, которая потрясла деревню. В конце каждого сезона она отсылала свою одежду в Оксфордский комитет помощи голодающим и покупала новую. Она составила каталог работ Джона. Она понимала его трудности как художника и не уставала это повторять. Она сама вышивала – выставляла свои работы в музее Виктории и Альберта и обладала кое-какой репутацией в этой весьма, как сама подчеркивала, второстепенной области, – однако работала, только когда работал Джон. А когда он кончал, она тотчас откладывала вышивку, чтобы все внимание посвятить мужу.
О, она была чудесная жена. Он ее недостоин, говорили все. Учтите, однако, что у нее был свой источник дохода. Что облегчало ее положение. Ей не приходилось просить у него денег.
Теперь он редко заходил в трактир. Ему нравилось общество жены, ее неизменная улыбка. В постель она ложилась первая и делала вид, что спит. Если он ее будил, она просыпалась охотно и с радостью. Если не будил – продолжала спать дальше. Идеально! Он начал думать, что его творчество страдает. Он начал писать солнце над исчерненной тенями водой и тыквы в кухне. Он прикидывал, позволяет ли ей возраст завести ребенка. Она сказала, что позволяет. И они усердно пытались.
Она заставила Джона встретиться с Хелен на выставке в новой Хеймаркетской галерее. Но, правда, не с Клиффордом! Хелен пришла. Он даже не мог толком вспомнить, из-за чего, собственно, разгорелся сыр-бор. Она вложила руку в его руку, и он не воспротивился, ощущая забытое тепло.
– По-моему, я бывал не в себе, – сказал он. Это было извинение, которое она приняла. Но Марджери ей сказать было нечего, хотя та казалась достаточно милой. Ей следовало бы испытывать благодарность, но она ее не испытывала.
– Радуйся, что у него есть она, – сказал Клиффорд. – Это снимает с тебя груз дочеринства. И погоди: увидишь, как изменятся его картины.
Он послал Джонни сфотографировать последние картины в инфракрасном свете, когда «Яблоневый коттедж» спал, и заметил перемену – не в стиле, но в содержании. Картины, думал Клиффорд, стали хуже, но коммерчески привлекательней. Ну в чем-то проигрываешь, в чем-то выигрываешь, и, возможно, наступает момент, которого он ждал. Галерея Тейта вот-вот готова была купить полотно Лалли за 8 тысяч фунтов. Недурно. Но переговоры еще не завершились.
Хелен узнала, что Марджери беременна, и заплакала. И продолжала плакать.
– Ужасно, – говорила она. – Эдвард, и Маркус, и Макс будут старше своей тетки. Это противоестественно.
– Но ведь может родиться мальчик, – сказал Клиффорд. – Их дядя.
Такой вариант ей в голову не приходил, и она заплакала еще пуще. Только на самом-то деле совсем по другой причине. Она оплакивала бедную Эвелин, которая так и не обрела того, о чем мечтала. И умерла в убеждении, что обрести это было невозможно. Она плакала, потому что недоступное для Эвелин Марджери получила так легко и просто.
ПОДКАПЫВАНИЕ
В любом случае, позвольте вам сказать, едва Анджи обговорила покупку Вексфорд-Холла, она отправилась в воскресенье навестить Джона и Марджери в «Яблоневом коттедже». Джон был вежлив, учтив, трезв и гладко выбрит, а на Марджери был широкий рабочий халат. Она была беременна. Они беседовали за жареным барашком и домашним желе из красной смородины (заготовленного впрок Эвелин, последняя банка), а беседовали они о Клиффорде Вексфорде, как ни старалась Марджери переменить тему.
– Ну, естественно же, – сказала Анджи, – ваш контракт с «Леонардо» для вас необязателен. Столь вопиющее покушение на свободу торговли. Мы можем обратиться в Европейский суд. Ведь этот контракт, в сущности, разрешает вам писать всего три полотна в год, что поддерживает высокую цену на уже существующие полотна, но другие извлекают из этого куда больше выгоды, чем вы. Вся прибыль достается галерее, а не вам. Какой ежегодный аванс вы получаете?
– Две тысячи в год. Анджи захохотала.
– Гроши, – сказала она. – Чистейшей воды эксплуатация.
– Но, конечно, пишу я не три полотна в год, а гораздо больше, – сказал Джон Лалли. – Просто остальные я на рынок не поставляю.
– Он их составляет в сарайчике для велосипеда, – сказала Марджери.
– Я умираю от желания их увидеть, – сказала Анджи.
Джон Лалли сказал, что как-нибудь в другой раз – ступеньки сломаны, дорожку развезло, освещение скверное. Анджи сказала, что однажды была в одной компании с Клиффордом Вексфордом. И он рассказывал, как Джон Лалли много лет назад вломился в спальню к нему с Хелен. И как он сшиб художника с ног. Черная зависть, сказала Анджи, только и всего: Клиффорд из тех, кто жаждал быть художником-творцом и не смог. Анджи просто удивляется, как Джон Лалли не воспрепятствовал ему второй раз жениться на своей дочери. Как будто одного раза было мало.
– Она мне не дочь, – сказал Джон Лалли. – Она убила мою жену.
– Джон, Джон… – начала Марджери предостерегающе.
– Ты меня не джонджонь! – сказал Джон в былом стиле.
– Былой стиль, Джон, – сказала Марджери, и он прикусил язык.
После того что произошло с Нелл, сказала Анджи. Конечно, Хелен была тогда моей подругой. И ей приходилось видеться с девочкой у меня, когда Клиффорд чинил все эти препятствия. Если бы не Клиффорд, сказала Анджи без обиняков, Нелл была бы сейчас жива. Клиффорду сходит с рук буквально все, а Джон Лалли сидит, сложа руки, и просто ему потакает, хотя ради не одного лишь Джона Лалли, но каждого еще живого, еще дышащего, страдающего эксплуатируемого художника в мире, этому надо положить конец. Нельзя ли ей, Анджи, заглянуть в сарайчик для велосипеда?
Она, Анджи, берет только десять процентов как владелица галереи и оговаривает в договоре, что при каждой дальнейшей перепродаже художник получает двадцать процентов общей прибыли.
Джон Лалли повел Анджи в велосипедный сарайчик. Смотрите на меня, как на вашего друга, сказала она. Мы затаскаем «Леонардо» по судам. Пусть свет увидит, какие они там поклонники искусства! И затаскаем, сказал Джон Лалли, и затаскаем.
Марджери сказала Джону Лалли, что Анджи вряд ли может быть кому-нибудь другом, но против своего нового обыкновения он и слушать не захотел.
ЕЩЕ ПОДКОП
Анджи завтракала с Саймоном Корнбруком в «Дорчестере» и упомянула, что у Клиффорда давняя связь с одной из сотрудниц «Леонардо». Ее имя Фанни. Началось еще в женевские дни Клиффорда и с перебоями продолжается до сих пор. Саймон Корнбрук воздержался от того, чтобы сообщить услышанное Хелен, своей экс-жене. Причин симпатизировать Клиффорду у него не было, но он не хотел причинять страданий своей экс-жене. Да-да, на свете имеются истинно порядочные люди, уверяю вас.
Анджи позвонила Клиффорду и договорилась встретиться с ним за ранним завтраком в «Кларидже».
– Как, опять? Нет, – сказал Клиффорд.
– Ну еще разок, – сказала Анджи. – Абсолютно безопасно. Для нас это давно позади.
– Может быть, для тебя, – сказал Клиффорд. – Но не для меня.
Он приехал в «Кларидж», а на Анджи был белый шелковый костюм, который мерцал, словно светясь изнутри – пусть к самой Анджи это и не относилось, – и был перехвачен очень даже шикарной сверкающей цепочкой, которую вполне могли усеивать стразы, хотя Клиффорд сильно подозревал, что это были алмазы, причем отнюдь не промышленные. Когда вашему вниманию предлагают такой пояс вместе с возможностью расстегнуть его, так почему бы не воспользоваться случаем, чтобы посмотреть, как он заискрится, падая на пол. И Клиффорд воспользовался.
– Не понимаю, как ты можешь терпеть под своей крышей Саймона Корнбрука, – спросила Анджи, пылевой смерч из Южной Африки, в безопасных глубинах уютной латунной кровати, в какие «Кларидж» укладывает своих клиентов.
– Хелен говорит, что мы цивилизованные люди.
– Еще бы ей не говорить! Почему, собственно, близнецы так на него похожи?
И ведь Анджи еще только начала!
ИСТИННО ЖУТКИЙ СКАНДАЛ
Читатель, Анджи забеременела от Клиффорда Вексфорда. Преднамеренно. Она выбрала самое подходящее время. Удача ей улыбнулась, как она часто улыбается нехорошим людям. Дьявол словно бы и правда содействует своим присным. Анджи было 42, не тот возраст, когда беременеют с места в карьер, стоит алмазному поясу соскользнуть с белого шелкового платья на пол апартаментов для новобрачных в отеле «Кларидж». Но она таки забеременела, как и намеревалась. (Это же какое нахальство надо иметь, читатель, – заказать апартаменты для новобрачных! Что же, полагаю, никуда не денешься, и приходится признать, что такая бесстыжесть заслуживает некоторого успеха.) Естественно, она планировала не просто родить от Клиффорда ребенка, которого хотела, потому что любила Клиффорда – да, искренне его любила: ведь способность любить свойственна нехорошим людям, как и хорошим, – но использовать свою беременность в качестве рычага, чтобы понудить его к браку с ней, едва он разведется с Хелен.
Так вот, на протяжении этих судьбоносных часов в «Кларидже», когда была зачата Барбара, Анджи внушила Клиффорду мысль, будто сыновья Хелен, близнецы Маркус и Макс, вовсе не его, а Саймона Корнбрука. Клиффорд уже четыре года должен был приспосабливаться к буйным близнецам, которые воспитывались по новейшей беззапретной системе в доме, где он, кроме того, принимал своих богатых и чопорных клиентов. Он смирялся, потому что так хотела Хелен, но едва ему была внушена вышеупомянутая мысль, избавиться от нее оказалось крайне трудно: близнецы – не его! Хелен изменила один раз, значит, должна была изменить снова. И, конечно, забеременеть от свое-го экс-мужа, потому что ей его жаль, и она чувствует себя виноватой перед ним за прежнее. Именно тот безнадежный идиотизм, на который способна Хелен. И подсунуть их ему, Клиффорду… о да, совершенно в ее духе!
Из «Клариджа» Клиффорд отправился домой. И отправился, могу упомянуть, с чистой совестью. Он не любил Анджи, читатель, она ему даже не нравилась, хотя что-то в нем, безусловно, на нее отзывалось, и потому он внутренне не считал, что изменил жене, нет, ни чуточки. Жену он застал в солнечном внутреннем дворике, уютно расположившейся перед вторым завтраком за рюмкой вина со своим экс-мужем Саймоном под разноцветными кашпо с пышными цветами.
Это было последней каплей.
– А-а! – сказал он им обоим, – вот, значит, что происходит, пока я тружусь! Какой же я был дурак! Потаскуха (это уже одной Хелен) подсунула мне своих ублюдков!
И так далее, включая множество всякого визгливого вздора о том, как Хелен не только пригласила Саймона на рождественский обед, но и как Саймон нарезал индейку, за которую платил он, Клиффорд. Напрасно Саймон указывал, что Хелен уговорила его приехать на Рождество только ради маленького Эдварда (ее сына от Саймона, благопристойно и законно зачатого в узах брака) и что Клиффорд буквально принудил его нарезать индейку – нет и нет! Или что сейчас они встретились, чтобы обсудить, в какую школу отдать Эдварда. Нет и нет! И бесполезно Хелен было объяснять и отрицать и в слезах настаивать на своей невиновности и любви к Клиффорду. Нет и нет!
И вот тогда Саймон упомянул то, о чем узнал ранее из уст Анджи: что Клиффорд состоит в длительной связи с Фанни, уж кто бы говорил! Так оно и было. Правда, Клиффорд не воспринимал это как связь или даже отношения. Фанни была просто женщиной, с которой он совокуплялся, когда они поздно задерживались у него в кабинете, не в состоянии окончательно решить, подлинник ли это или подделка, а секс проясняет голову – а если бедная Фанни и была безнадежно и навечно влюблена в него, Клиффорда, то давно уже научилась молчать об этом. (Хотя, читатель, не исключено, что она его ненавидела той интимной покорной ненавистью, которой некоторые женщины ненавидят мужчин, веря, что любят их. Безусловно, Фанни в подобных случаях испытывала необоримое желание располосовать ногтями широкую белокурую спину Клиффорда, но, конечно, не могла себе этого позволить. Женатых мужчин никоим образом метить нельзя.)
– Если и так, – сказал Клиффорд, – то только потому, что меня до этого довела моя жена. Вот и сейчас, вы ее послушайте – визжит и несет всякую чушь.
От этих слов Хелен опомнилась. Она разом перестала плакать и распинаться в своей невиновности.
– Ты знаешь, что виноват, – сказала она Клиффорду, – и только поэтому ведешь себя так. (Разумеется, она была права.) И более того: твое поведение простить нельзя. Я разведусь с тобой из-за невозможности совместного проживания. Вот и все.
– В таком случае убирайся из моего дома, – сказал Клиффорд, вдруг став ледяным и ненавидя ее, потому что теперь она поступила непростительно и заговорила о том, отчего ему стало по-настоящему страшно. Развод! И в присутствии свидетеля, так что это обретало весомость, тем более раз свидетелем был Саймон.
И знаете, что сделала Хелен? Она нашла в себе мужество восстать на Клиффорда и сказала:
– Нет! Уйдешь ты!
И в ее праведном гневе была такая сила, что вопреки себе он подчинился. Клиффорд подчинился, читатель. Клиффорд ушел. Как часто несчастные жены покоряются ощущению, будто их дом принадлежит мужу и порвать с ним она может, лишь потеряв все, что у нее есть, тогда как на самом-то деле, дом принадлежит ей, и если кому-нибудь надо уйти, то ему. И если она скажет это достаточно громко и ясно, и если он достаточно виноват, то он уйдет.
Естественно, Клиффорд намеревался уйти только на неделю или около того, чтобы проучить Хелен. Пусть-ка почувствует, как сильно она его любит. Пусть-ка смиренно попросит его вернуться, попросит прощения за прежние проступки. Чтобы они вновь обрели счастье, а их любовь очистится, станет богаче, вернее. Чтобы ему больше никогда не пришлось спать с Фанни, а с Анджи так и не видеться вовсе…
Но, читатель, все вышло не так. Как же, дожидайся!
ВНОВЬ ОДНА
Клиффорд перебрался из своего с Хелен дома в роскошную квартиру в Мейфэре, которую «Леонардо» держала наготове для именитых клиентов – таких, кто говорит о редчайшем Рембрандте, внезапно выставленном на продажу: «Мне нравится. Беру!» Но он привык к роскоши и не находил в ней компенсации за утрату семейной жизни. Ему не хватало не только жены, но, как ни странно, и жутких близнецов. Он понял, что совершенно неважно, если на его обоях ручного тиснения появляются следы жирных пальцев, что дети своими приставаниями не дают ему спокойно послушать «Фигаро». Просто обои нужны самые простые, моющиеся, а оперу следует ставить (негромко!), когда их уложат спать. Клиффорд ведь по-настоящему не считал, будто близнецы не его, а Саймона: ему стало ясно, что он предпочел временно уверовать в свои упреки, так как был виноват, ревновал и понимал это. И вообще он не собирался столь сильно расстраивать Хелен. Он вдруг осознал, что должен, если действительно любит ее по-настоящему, отказаться от своей привычки соблазнять женщин для того лишь, чтобы потом со всей жестокостью их отвергнуть. К чему, как он теперь со стыдом сообразил, его привычка, собственно, и сводилась.
Он увидел все это на протяжении шести тягостных недель, пока ждал, что Хелен позвонит, и извинится, и они помирятся, но она не звонила и не звонила; а он не привык, чтобы отвергали его, и был совершенно ошеломлен. У него появилось время, чтобы подумать: всю свою взрослую жизнь он всегда был так занят, что времени на размышления у него не оставалось. Даже в отпуске он не просто отдыхал, а завязывал новые полезные знакомства, показывался на элитарных лыжных склонах, на элитарных виллах; и уж во всяком случае мог щегольнуть самым лучшим загаром в Лондоне раньше всех в сезоне! О, пустое тщеславие! О, суета сует! Теперь-то он все понял. Он любит Хелен, он любит свой семейный очаг, своих детей. Только это и важно. (Да, люди способны изменяться, читатель, правда способны!)
– Нет, – сказала Хелен. – Нет. Я серьезно. Я хочу развода, Клиффорд. Всему есть предел. И с меня достаточно.
Она не поддавалась ни на какие уговоры. Она даже не хотела его видеть. С нее достаточно, узнавал он через друзей, быть покладистой, чуткой, сверхженственной – короче говоря, мазохисткой. И хуже того, Отто и Синтия, родители Клиффорда, которые, непонятно зачем, продали свой чудесный загородный дом и теперь пытались приспособиться к квартирке из тех, что слывут идеальными для пожилых пар, и в процессе приспособления постарели на десять лет, казалось, были на стороне его жены.
– Ты эгоистичен, эгоцентричен, себялюбив и нещепетилен, – сказала ему его мать. Его собственная мать! Правда, она сама была очень тогда несчастна. Сделайте три шага в челсийской квартире, и вы упретесь в стену. Она из-за этого чувствовала себя старухой. Она тосковала по своему обширному, такому изящному дому, ныне проданному – и что на них нашло? – Анджи. Что толку от всех этих денег в банке? Хотя сэр Отто словно бы чувствовал себя недурно, шныряя то в Министерство обороны, то из него, отправляясь ненадолго в Штаты в сопровождении Джонни, хотя когда она заглядывала в его паспорт (единственно ей известный), то не обнаруживала в нем ни въездного штампа, ни выездного.
Тем временем Анджи хлопотливо превращала дом, которому по праву надлежало быть родовым домом Клиффорда, в загородный аукционный зал, которому предстояло получить название «Оттолайн» и служить для перепродажи редких и прекрасных произведений искусства. Деревья были срублены, сад выкорчеван бульдозерами, а в оранжерее поместился плавательный бассейн с подогревом. «Оттолайн» конкурировал с «Леонардо», что не приносило «Леонардо» никакой пользы. «Сотби», «Кристи» и «Леонардо» на протяжении десятилетий контролировали продажу с аукциона предметов искусства, неплохо ладя между собой, но теперь в их заповедный круг, толкаясь локтями, вторгались чужаки. О чем думает Анджи? Она же как-никак все еще входит в число директоров «Леонардо»! Она гадит в собственном гнезде! И в гнезде Клиффорда заодно. Его родовой дом!
До чего же сентиментальным становился Клиффорд…
Читатель, мы с вами знаем точно, о чем думала Анджи. Она обносила Клиффорда терновой изгородью, чтобы стать его спасительницей. На протяжении одного-единственного дня, когда Клиффорд был на пределе уныния, она сказала ему три вещи. Она увезла его в Оксфорд, и они поплыли по речке в плоскодонке. Клиффорд прекрасно отталкивался шестом от дна и выглядел все еще великолепно – сильным и красивым. Анджи сидела спиной к солнцу в шляпе с широкими мягкими полями и против обыкновения выглядела вполне сносно.
– Разумеется, по европейским законам твой контракт с Джоном Лалли гроша ломаного не стоит. Неотъемлемое человеческое право художника писать, когда и как он считает нужным, а ты противозаконно ему препятствуешь. Он подает на тебя жалобу в Международный арбитраж. Да, это я ему посоветовала. Он укроется под крылом моей «Оттолайн», когда сбросит путы «Леонардо».
Картины Лалли, читатель, теперь стоили немалые доли миллионов, а не какие-то десятки тысяч. (Вот как много умелые профессиональные манипуляции могут сделать для художника!) Если бы теперь Джон Лалли начал писать картину за картиной для «Оттолайн», деньги, которые «Леонардо» заработала в тощие годы (так во всяком случае представлялось им), теперь, в тучные годы, достались бы «Оттолайн» и Анджи. Не воображайте, что хотя бы Джон Лалли получил солидную их долю, вопреки всем обещаниям Анджи. «Первоначальная покупка», – сказала она. А это относилось только к будущим картинам, но не к уже написанным. Только он этого не сообразил. Как она и рассчитала. Жареного барашка и красносмородиновое желе Эвелин он запивал большим количеством красного испанского вина. Она, разумеется, только губы омочила.
Кроме того, она сказала:
– Клиффорд, я беременна. Я ношу под сердцем твоего ребенка!
Он не посмел заговорить о прерывании беременности – даже прежний Клиффорд вряд ли бы рискнул: такими стальными и холодно посверкивающими были глаза Анджи. А что до нового Клиффорда, то ему была противна мысль об уничтожении жизни, любой жизни. Он стал необъяснимо мягким, даже хорошим. Читатель, если бы только он не был таким алчным, если бы только золото и деньги не манили бы его так, если бы только в свое время Синтия любила его по-настоящему и утолила его жажду, когда он в этом так нуждался… если бы только! Что пользы от «если бы только». А впрочем, они всегда интересны. И еще Анджи сказала:
– Конечно, Клиффорд, если бы ты и я объединили наши империи, мы бы властвовали над миром. (Миром Искусства, она подразумевала, я полагаю, а то над каким же? Надеюсь, что так.)
– О чем ты, Анджи? Что значит, объединить наши империи?
– Женись на мне, Клиффорд.
– Анджи, я женат на Хелен.
– Ну и дурак, – сказала Анджи и поведала Клиффорду о (высосанной из пальца) связи Хелен с Артуром Хокни, черным нью-йоркским сыщиком, которого Хелен наняла искать крошку Нелл в ужасные дни после исчезновения девочки. Мы-то с вами, читатель, знаем, что, хотя Артур был много лет безнадежно влюблен в Хелен, между ними не было ничего, абсолютно ничего, а теперь он нашел счастье со своей Сарой и даже совсем недавно с ее помощью вышел на трибуну в Виннипеге и произнес речь о создании фонда помощи художникам-неграм, и Анджи это знала, но Анджи никогда не позволяла истине встать между ней и тем, чего она хотела.
– Я тебе не верю! – сказал Клиффорд.
– Она мне сама как-то про это рассказала, – сказала Анджи. – Когда была пьяна. С некоторыми женщинами всегда так: откровенничают, чуть напьются. Вот как Хелен. Вероятно, весь Лондон знает. Уж если она мне рассказала, так значит, признавалась всем и каждому.
И ведь Хелен действительно порой выпивала лишнего, и действительно Клиффорд терпеть этого не мог, так что злостный навет Анджи обрел правдоподобие. Хелен принадлежала к той горстке несчастливцев (или, если хотите, счастливцев), на кого чайная ложка вина действует как стопка джина на всех прочих. Ну а вы знаете, что такое приемы с коктейлями и вернисажи: подносы с бокалами, шум, веселье, возбуждение, удовольствие быть безукоризненно одетой, обворожительно красивой – а Хелен все еще, бесспорно, оставалась такой (каждый добавочный ребенок словно приносил с собой новое обаяние вместо дополнительных фунтов) – и порой ее рука тянулась к вину, а не к апельсиновому соку… ну вы знаете, как это бывает, читатель!
И, читатель, так ли, эдак ли, но не прошло и трех месяцев, как с помощью Анджи Клиффорд подавил свое горе, обратил его в злобу и мстительность, и процедура развода началась.
БОЛЬШИЕ ОЖИДАНИЯ
Анджи дала понять, что она ожидает, чтобы Клиффорд на ней женился. Он подумал: пусть так, раз он потерял Хелен, то не все ли равно, как он распорядится собой, а вот что будет с «Леонардо», это важно, да и работа, трагически представлялось ему теперь, была единственным, в чем он преуспел. Даже собственная мать ополчилась на него. (Иными словами, Клиффорд находился на самом-самом пределе уныния.) Так отчего бы и не жениться на Анджи. Естественно, это не те условия, на которых вы и я, читатель, согласились бы вступить в брак, но Анджи была не такой. Богатые ведь не такие. Они ожидают, что получат то, чего хотят, и обычно получают. Гордость каким-то образом остается в стороне. Не скажу, что это делает их намного счастливее, просто богатые каким-то образом умудряются не развивать в себе способность быть несчастными.
А кроме того, ребенок Анджи был уже не за горами, а с тех пор, как он потерял Нелл, зеницу своего ока, Клиффорд понял куда глубже многих и многих мужчин, какое благословение ребенок, любой ребенок дарит своим родителям.
– Я подумаю, – сказал Клиффорд.
Подобный брак, естественно, обеспечивал Клиффорду массу материальных преимуществ, как дала понять Анджи. Деликатно выражаясь, это подразумевало, что, едва Анджи перестанет быть Уэлбрук и станет Вексфорд, «Оттолайн» сольется с «Леонардо», и Анджи убедит Джона Лалли вновь ограничить свою творческую производительность, чтобы удерживать рынок произведений Лалли на максимуме ко всеобщей выгоде (исключая, разумеется, самого художника). Далее, она перестанет рыть подкопы в колониях (ей нравилось так их называть) и понудит Йоханнесбургскую галерею предлагать внушительные суммы за тех Старых Мастеров, чья непопулярность на пресыщенных европейских рынках неуклонно увеличивается. Для компенсации она откроет такой же австралийский филиал и назовет его «Оттолайн», а не «Леонардо», но различие, понятно, будет только в названии. И Клиффорд может навещать близнецов, и они даже могут приезжать погостить, при условии, что с Хелен он видеться не будет.
– Пусть их Саймон навещает, – сказал Клиффорд. – Отец их ведь он. – И начал встречный бракоразводный процесс, и выиграл его.
Хелен плакала, плакала, и никто не мог ее утешить, хотя пытались многие. Ведь она же совсем не того хотела. Совсем, совсем не того.
Вскоре она отправилась домой в «Яблоневый коттедж», чтобы еще поплакать. На этот раз с ней было трое ее детей.
– Я же тебе говорил! – сказал Джон Лалли, но лишь один раз.
– Перестань, – сказала Марджери, ну он и перестал. В коттедже теперь сделалось тесно, а ведь Марджери была еще и беременна. Он удалился в дровяной сарай.
– Я столько хлопот доставляю, – сказала Хелен. – Я так сожалею.
– Ну какие хлопоты, – сказала Марджери. – Просто замечательно, что вы приехали. Я понимаю, что не могу занять место вашей матери, я понимаю, что вам неприятна мысль о будущем ребенке…
– Нет-нет, – сказала Хелен, и внезапно так оно и стало. Марджери не могла ей не понравиться, ведь она сделала счастливым ее отца. В свободное время он занялся расписыванием мебели. И самые обычные кухонные табуреты пылали и трепетали цветами и птицами.
– Но как мне жить? – спросила Хелен. – Я все напутала, все испортила.
Еще одна зарянка – сколько же птичьих поколений сменилось со времени той, первой! – прыгала, сверкая красной грудкой, в саду за окном, и Хелен улыбнулась. Она не могла всласть предаваться горю. На этот раз ей нужно было думать о детях.
– Так было, потому что вы полагались на других, – сказала Марджери. – Научитесь полагаться на себя.
– Я слишком стара, чтобы меняться, – сказала Хелен, выглядевшая на 18. Марджери засмеялась, но тут кухня наполнилась Эдвардом, Маркусом и Максом, которые требовали чего-нибудь поесть. Они были дорогостоящими детьми. Они привыкли пить апельсиновый сок там, где предыдущие поколения пили воду. Ну вы же знаете, какие нынче дети.
– Мне так противно просить денег у Клиффорда, – сказала Хелен. – Словно все как было. Я не вынесу.
– Так зарабатывайте их сами, – деловито сказала Марджери. – У вас для этого имеется все.
Ну и, конечно, когда Хелен поразмыслила, она увидела, что так оно и есть.
В БРАКЕ С АНДЖИ
Анджи сказала Клиффорду, когда развод был утвержден, а ее крошка Барбара уже родилась:
– Знаешь что, обвенчаемся на Рождество.
– Нет, – сказал Клиффорд.
– Но почему?
– Потому что это день рождения Нелл, – сказал он. Какой еще Нелл? – спросила Анджи, которая действительно совсем забыла, и Клиффорд чуть было, черт побери, не стал на ней жениться, несмотря на все вышеперечисленное. Естественно, последнее время Анджи вела себя настолько безупречно, насколько было в ее силах, и все-таки на протяжении трех месяцев успела нанять и рассчитать ровно такое же число слуг. У Клиффорда было достаточно времени открыть, что качества, которые по доброте душевной можно было эвфуистически обозначить как требовательность и прямоту, на самом деле сводились к самодурству и грубости, и что характер у Анджи был настолько же скверным, насколько у Хелен хорошим, – но, с другой стороны, она вряд ли будет предавать его с другими мужчинами, так? Или приглашать на рождественский обед своих бывших мужей? И не будет рассеянной, забывчивой, не будет вечно всюду опаздывать, ведь верно? Конечно, нет. Брак Уэлбрук-Вексфорд был желателен во всех отношениях. Он приносил с собой десять золотых приисков, и очень много весьма ценных картин уэлбрукской коллекции, и Клиффорд быстро преодолел свои сомнения.
Но свадьба состоялась все-таки не на Рождество, а в первую субботу января, причем день выдался на редкость сырой и ветреный, так что волосы у Анджи совсем развились, а крупный нос покраснел и особенно бросался в глаза, мы же с вами, читатель, знаем, что Анджи остро нуждается в любой помощи, какую ей способны оказать косметические салоны. Обветренная иссушенная кожа ее совсем не красит – как и белое подвенечное платье, на котором она настояла. Цвет его был беспощадным – голубовато-белым, а не белым, отдающим в желтизну, который к лицу практически всем. Невесты в вопросе о подвенечном платье часто утрачивают всякий вкус, и Анджи не составила исключения. Есть вещи, в которых деньги не подмога. Клиффорд, стоя рядом с ней, вспомнил хрупкую женственную красоту Хелен и запнулся на своем «да!». Но Анджи ткнула его локтем, и слово было сказано. Вот так-то.
Клиффорд и Анджи жили иногда в Белгрейвии (снимали дом помпезно великолепный с чересчур обширными комнатами, для картин в самый раз, но для людей страшноватыми), а иногда в Манхэттене (в башенке небоскреба с видом на Центральный парк, настолько огражденной от посягательства грабителей, что доступ туда на законном основании занимал десять минут). Крошка Барбара находилась в полном ведении чреды английских дипломированных нянь.
Когда ее родители отбывали в Нью-Йорк, Барбара оставалась в отданном под детскую крыле дома в Белгрейвии. Анджи говорила, будто Нью-Йорк опасен для детей, но Клиффорд прекрасно понимал, что девочка ей просто мешает. Беременность свою роль сыграла, ребенок же был вроде ни к чему. Клиффорд уделял Барбаре все свое свободное время. Но он был очень занят и свободным временем практически не располагал. Она была тихой, послушной девочкой и оставалась такой – слишком уж тихой, слишком уж послушной. Новые вексфордовские знакомые были светскими, пожилыми и скучными. Всякие там писатели, художники и чудаки Анджи не интересовали. И Клиффорд томился от скуки и уныния – но, конечно, так ему и надо. Не исключено, что Клиффорд на четвертом году брака с Анджи позволил себе отойти от буквы закона, занимаясь делами «Леонардо» (в Нью-Йорке), именно потому, что был так несчастен.
ДИТЯ И МАТЬ
Это был тот год, когда Нелл, достаточно счастливо устроившаяся у Килдейров в Приграничном питомнике, сдавала экзамены за среднюю школу – искусство, история, география, родной язык, математика, введение в точные науки, понятие о религии, рукоделие, введение в агрономию, французский. Она успевала по всем предметам, кроме математики, и особенно – по французскому языку. «Ты говоришь прямо как урожденная француженка», – хвалила ее учительница. Вы и я, мой верный читатель, знаем, в чем заключалась причина, хотя сама Нелл забыла. Теперь она редко думала о том, что с ней было, прежде чем она оказалась в Руллине, – подростки предпочитают жить настоящим, а прошлое и будущее пусть сами о себе заботятся.
Она интересовалась мальчиком, которого звали Дей Эванс, но ее интерес вверг его в такой благоговейный страх, что тем дело и кончилось. Она была слишком уж сногсшибательна для обычного школьного класса – пышные кудрявые золотистые волосы (постоянная стрижка наголо в детском приюте была очень для них полезна, так во всяком случае утверждает моя парикмахерша), тонкий прямой нос, пухлые губы, ясные быстрые глаза, медленная чарующая женственная улыбка.
Ну а ее единоутробный брат Эдвард и ее два родные брата, близнецы Макс и Маркус? Читатель, кто, собственно, сказал, что дети влюбленных – сироты? Хелен, которую вновь судьба и Анджи лишили Клиффорда, ее единственной неугасимой вечной любви, посвятила все свое внимание детям, и это пошло им на пользу. Эдварду было теперь 12, а близнецам Максу и Маркусу – 8. Трое мальчиков! И у них была еще единокровная сестра, Барбара, дочь Клиффорда и Анджи. В день, когда родилась Барбара, Хелен думала, что умрет от боли, горя и ревности, до того все эти чувства ее душили. Никому в мире не следует ненавидеть младенца, да еще такого тихого, как Барбара, и Хелен это знала и все равно ненавидела. Ничего не могла с собой поделать. Новорожденная отняла у нее Клиффорда, ввергла ее и ее детей в пучину бедствий. Она попыталась объяснить свои чувства Марджери.
– Конечно, она младенец, – сказала Хелен, – но во всем, что произошло, я виню ее.
– Но это же неразумно, – сказала Марджери, женщина на редкость разумная. Ее младенец был окрещен Джулианом, – еще один мальчик в семье, маленький единокровный братик Хелен, дядя Нелл. Нет, вы только подумайте!
– И почему у нее родилась девочка? – сурово спросила Хелен. – Это нечестно. Ей помогает дьявол.
– Но у тебя же была девочка, – сказала Марджери, – у тебя была Нелл.
На мгновение Хелен охватила ненависть к мачехе – как она посмела упомянуть ее девочку! – но лишь на мгновение.
– Меня душит гнев, но какой-то путаный, – сказала она затем, – я даже толком не пойму против кого.
Она вновь поступила в Королевский колледж и проходила повторный курс моделирования и росписи тканей. От этого ей становилось то лучше на душе, то хуже, точно большой кусок жизни был потрачен зря. И кто-то же в этом виноват!
В этот вечер она достала папку, в которой хранила пожелтевшие потертые фотографии Нелл в первые три года ее жизни, и смотрела на них, и впивалась в них глазами, и вновь в ней поднялась уверенность: «Нелл НЕ умерла. Нет, нет! Она живая, такая же живая, как Барбара». И тут Хелен вспомнила про Артура Хокни. Куда он пропал? В старой записной книжке она нашла его служебный номер и позвонила. Ей сказали, что он ушел. И занимается теперь какой-то общественной деятельностью – возглавляет в Гарлеме центр для детей, жертв социального неравенства. Но ей дали его телефонный номер.
Кстати, читатель, экзамена по математике Нелл не сдала. По-моему, нарочно, ради Бренды, своей лучшей подруги. Бренда провалила все экзамены. Но как бы то ни было, отправляясь на этот экзамен, она специально оставила дома своего пузатенького мишку, старенькую жестяную брошку на серебряной цепочке с драгоценным камнем внутри, которую всегда носила на счастье.
НА СОБСТВЕННОМ ПОПЕЧЕНИИ
Дело в том, что Хелен изменилась. Вспомните, она вышла замуж совсем юной, у нее почти не было времени развить свою личность, выяснить, что ей нравится, а что нет. Она росла рядом с капризным и трудным отцом и затираненной матерью и очень рано постигла детское и тягостное искусство умиротворения – как уцелеть маленькой буферной стране между двумя враждующими державами, все время поддерживая мир ценой себя самой. Затем, пока она была замужем за Клиффордом, волей-неволей его мнения и взгляды стали ее мнениями и взглядами; он превратил ее из безыскусственной (более или менее) девушки в элегантную, осведомленную в разных тонкостях женщину, которая умела разбираться в винах и отличить подлинный ларец начала XVII века от подделки почти не глядя, но вынуждена была предпочитать то, что предпочитал он, презирать то, что презирал он. Затем, когда место Клиффорда в брачной постели занял Саймон, она приняла политические взгляды своего нового мужа, его снисходительный искушенный международный скепсис. Женщинам присуща эта способность поддерживать мир в доме попросту соглашаясь – хотя в конечном счете, естественно, ничего хорошего из этого для них не получается. Они засыпают в смятении духа, просыпаются в смятении духа, и впадают в депрессию.
Но теперь, когда трое мальчиков начнут засыпать ее вопросами, Хелен будет вынуждена находить ответы не Джона Лалли, не Клиффорда Вексфорда, не Саймона Корнбрука, но свои собственные, и они покажутся ей очень интересными, почти полной (но только почти!) компенсацией за горе, утраты и одиночество. Клиффорд (или это Анджи постаралась? С Анджи даже Клиффорд совладать не смог!) теперь разговаривал с Хелен только через адвокатов и вынуждал ее выпрашивать и вымаливать каждый неохотно выписываемый чек на содержание детей. Это было унизительно. Но она понимала, что тут есть и ее вина. Ей были даны таланты, а она их не развила. Она переложила ответственность за свое существование на других, а потом сама же жаловалась. Она была женой, любовницей, матерью и думала, будто этого достаточно. Но ведь из нее не вышло даже хорошей матери – разве она не потеряла Нелл? Не вышло из нее и хорошей жены – разве она не потеряла мужа? Все, на что она годилась, все, чему была обучена, – как ей стало ясно теперь, когда она лишилась положения в обществе, приглашений и элитарных друзей, ибо всем этим была обязана браку с Клиффордом, – так только просить денег, причем и это делала не очень хорошо.
Ну что же! Теперь она решила освободиться от Клиффорда. Она прошла повторный курс. И стала разыскивать старых знакомых, и заняла денег под принадлежащее ей раннее произведение Джона Лалли – набросок утопленной кошки, подаренный ей к ее восемнадцатилетию.
«Выглядит прямо-таки как твоя мать, когда она под дождем возвращается с покупками», – пошутил он (ха-ха!) тогда. Хелен спрятала рисунок на дно ящика, сразу же его возненавидев. Но сантиментами по закладной не заплатишь и с их помощью собственного дела не откроешь. Она вытащила рисунок, отнесла его в банк и оставила там как залог. И вот результат: новый яркий фирменный знак в лондонском модном мире – «Дом Лалли». Ее отец исходил яростью – она позорит свою фамилию. Хелен только смеялась. Когда ее отец не исходил яростью? А к тому же его ярость поутратила былую хлесткость. В «Яблоневом коттедже» каждый день можно было видеть, как он собственноручно кормит из бутылочки младенца Джулиана. У Марджери пропало молоко – во всяком случае, так она говорила. Хелен же про себя думала, что это чистое притворство – пусть-ка Джон Лалли свыкнется со своим новорожденным сыном. Он и свыкся.
Саймон, разумеется, хотел вновь жениться на Хелен. Она засмеялась и сказала: «Хорошенького понемножку!» Она видела, что некоторые узлы просто необходимо развязывать, а не затягивать туже. И вот что интересно, читатель, самый характер красоты Хелен изменился вместе с изменениями в ее жизни. Она больше не выглядела хрупкой и чуточку печальной – теперь она сверкала энергией. Клиффорд, увидев как-то свою бывшую жену в телевизионной программе, был просто ошеломлен. Что с ней произошло? Почему она не чахнет, потеряв его? Анджи сказала, что это одна видимость, а под этим новым глянцем Хелен все та же беспомощная неумеха, никчемная гиря на шее и дочь багетчика, какой была всегда, и переключила программу.
Самолюбие Клиффорда требовало согласиться с Анджи, но, когда следующий чек, который он послал Хелен (с опозданием на три недели, разумеется), был ему возвращен, он задумался и чуть было не навестил ее, но вовремя спохватился: его появление только сбило бы близнецов с толку, поскольку он столь решительно отрицал свое отцовство. И он ничего не предпринял, но только опять Хелен вернулась в его сны, а иногда и крошка Нелл – такая, какой он ее видел в последний раз. Куда Анджи не могла за ним последовать, он уходил со своей истинной женой и своей потерянной дочерью.
СВИДАНИЕ С АРТУРОМ
Таково было положение дел, когда Хелен снова встретилась с Артуром Хокни. Он приехал в гости с Сарой, теперь его женой, и с псом Кимом, теперь грациозным и ласковым, вполне уместным даже в самой заставленной и дорогой гостиной в стране. Артур приехал неохотно. Он хорошо помнил боль, которую причинила ему Хелен в ту ночь, когда он сидел с ее малюткой сыном, а она не вернулась домой. К чему воскрешать все это? Но, увидев ее, он осознал две вещи: что она изменилась и что он ее больше не любит. Он любит Сару – выяснилось, что Сара вовсе не замена на худой конец. Какое чудесное озарение!
– Мне не удается заклясть призрак Нелл, милый Артур, – сказала Хелен. – В этом вся суть. Если правда это призрак, а не настоящая, живая, живущая Нелл. Артур, пожалуйста, попытайтесь!
– Я ведь оставил расследования, – указал он. – Сюда я приехал на конференцию, посвященную отношениям между расами.
Он тоже успел вернуться в университет, который когда-то бросил, и закончить курс юридических наук.
Тем не менее он попытался. Он отправился в маленький дом миссис Блоттон, но не нашел ее там. Картонка в окне объявляла, что тут проживает миссис А. Хаскинс, Ясновидящая. Миссис Хаскинс была пятидесятилетней, дородной, с обвисающими щеками, басистым голосом и большими усталыми красивыми глазами. Миссис Блоттон, сказала она, удалилась туда, куда Артур за ней последовать не может.
– Куда именно?
– На Ту Сторону Смерти, – ответила миссис Хаскинс. – В Сияние Загробного Бытия.
Бедная женщина, противница курения, скончалась от рака легких, результата пассивного курения. «Из года в год дышала дымом от сигарет своего муженька».
– Очень печально, – сказал Артур.
– Смерть причина для ликования, а не слез, – сказала миссис Хаскинс и предложила Артуру предсказать его судьбу. Артур согласился. Он не верил или почти не верил в ясновидение. Он замечал, что порой ему словно бы известно больше, чем поддается рациональному объяснению, а если ему, то почему не другим? Всегда соблазнительно узнать, а что будет дальше.
Миссис Хаскинс взяла его черные тяжелые руки, поглядела на ладони и отпустила их.
– Вы и сами ее предскажете, – сказала она, и он понял, что означали ее слова – или наполовину понял. Суровый черный юрист, бывший сыщик из Нью-Йорка, конечно, всегда предпочтет довериться собственному профессионализму, чем удобной способности проникать взглядом сквозь кирпичные стены! Он встал, прощаясь.
– Она сама найдет дорогу домой, – внезапно произнесла миссис Хаскинс, шаркающей походкой провожая его до двери. Ее толстые светлые колготки были все в спущенных петлях, под ними узловатыми веревками вздувались варикозные вены, но глаза у нее ясно блестели.
– Кто? О ком вы говорите?
– О той, кого вы ищете. О пропавшей девочке. Она сильна, ох сильна. Древняя душа. Одна из Великих.
И больше ничего Мери Хаскинс не сказала. Но и этого с излишком хватало, как могут подумать те среди нас, кто суеверен.
Артур вернулся к Хелен и сказал ей, что след Нелл окончательно остыл, что она должна жить в настоящем, а не в прошлом. Он был рад, что избавился от роли сыщика. Чересчур большие психические нагрузки. Он слишком близко соприкасался с тем, от чего полезнее держаться подальше, проходить мимо, а не задерживаться. Он тоже боялся за свою душу, хотел жить здесь и сейчас, а не балансировать вечно на грани прошлого, ощущая слишком много, зная слишком мало.
– Как вы изменились! – сказала Хелен. Она не вполне понимала, как именно и почему. Но она знала, что чувствует себя с ним свободнее. Сара ей понравилась. Она была рада, что он нашел счастье.
– Это все малышка, – сказала Сара. – Он остепенился.
Но хотя, бесспорно, младенцы пробуждают в отцах желание мира и надежного будущего, почти столь же сильное, как и у матерей, я лично убеждена, что перемена произошла в тот день, когда Артура в доме миссис Блоттон перестала терзать совесть. Миссис Блоттон помимо своей воли сделала в жизни много добра и заслуживает, чтобы ее за это вспоминали. Да покоится она с миром.
ЛЕТО В СОБАЧЬЕМ ПИТОМНИКЕ
В том году, когда Нелл сдала экзамены за среднюю школу, мистер и миссис Килдейр уехали на месяц отдохнуть. Они отправились в Грецию. А Нелл и Бренду оставили заниматься питомником. Лето – самое горячее время для подобных заведений. Ну, вы сами понимаете: люди хотят поехать за границу, а своих собак взять с собой не могут. То есть могут, но вот ввезти их обратно оказывается затруднительным из-за опасения бешенства. К тому же Килдейры только что открыли лицензированное карантинное отделение, где могли разместить десять собак и продержать их в полной изоляции восемь требуемых законом месяцев. Это означало много дополнительной работы, хотя, бесспорно, и денег, поскольку собак в карантине требовалось не только выводить на прогулку и кормить, но и подбодрять, развлекать разговорами, не то они впадали в тоску и либо отказывались от еды и худели, либо становились вялыми, жирными меланхоликами, – и клиенты поднимали страшный скандал. Как ни поверни, мистер и миссис Килдейры были рады уехать.
Нелл и Бренда, разумеется, не были рады остаться. Бренда ни разу в жизни не была за границей и ужасно хотела поехать, и, хотя мы-то знаем, что Нелл там побывала, сама она ничего об этом не помнила. Невозможно даже представить себе, чтобы когда-либо прежде за собаками ухаживала такая юная красавица, как Нелл в 16 лет. Бренда была вполне миловидна, – хотя и страдала от прыщей на подбородке – но рядом с Нелл казалась дурнушкой. Беда заключалась в ее полноте – маленькие глаза, пухлые щеки. Как несправедливо устроена жизнь!
– По-твоему, на них можно положиться? – спросила миссис Килдейр.
– Конечно, можно, – сказал мистер Килдейр, думая о горячем песке, синих небесах и полном отсутствии собак.
Килдейры любили собак больше, чем людей, и часто это говорили, по какой-то причине, превосходившей понимание ее родителей, так расстраивая Бренду, что она шла пятнами. Тем не менее они были не прочь покинуть своих подопечных, чуть представлялся удобный случай. Они и на Пасху уезжали, как раз когда девочки готовились к экзаменам. Возможно, поэтому Бренда и умудрилась их провалить.
– Ну а вдруг что-нибудь пойдет не так? – сказала миссис Килдейр. Но мистер Килдейр подумал про себя, что скорее что-нибудь пойдет не так, если они останутся дома. Он обнаружил, что ему трудно не смотреть на Нелл. Ему хотелось погладить ее, чтобы она улыбнулась ему по-особому, не так, как всем остальным. Быть может, когда они вернутся, он избавится от этого наваждения. Он от души надеялся, что будет именно так. Он не был в восторге от себя. Ему же все-таки 42, а ей 16. Разница в двадцать шесть лет. Учтите, правда, слыхивал он о разнице в возрасте и побольше. Она не была прирожденной собачницей, как его жена, да и Бренда тоже, но справлялась неплохо. Пожалуй, он и она могли вместе начать все сначала – если на то пошло, она ведь хуже сироты – без роду и племени. У нее никого и ничего нет. Она будет благодарна…
– Пенни за твои мысли! – сказала миссис Килдейр, и мистер Килдейр их устыдился. Но как может человек не думать того, что думает?
Ну и конечно, что-то пошло не так. Две шестнадцатилетние девочки не в силах заботиться о тридцати собаках и о себе, принимать клиентов и новых четвероногих постояльцев и отбиваться от Неда (18) и Рыжика (16) – двух братьев с соседней фермы, которые хотели прийти к ним смотреть телевизор, потому что у них дома прием был такой скверный.
– А еще что? – спросила Нелл.
– Больше ничего, – обещали они. Но, конечно, было и еще.
После некоторой возни и пыхтения девочки заставили их уйти. Было это в среду вечером.
– Ненавижу мальчишек, – сказала Бренда. – Собаки куда лучше.
– А я нет, – сказала Нелл. Однако ей внушала тревогу ее грудь. Она казалась огромной. Конечно, ничего подобного. Однако Нед сразу нацелился расстегнуть ее блузку. Почему ее, а не Бренды? И конечно, от нее пахло собачьим кормом. Разумеется, ничуть не пахло. Но ей ведь было 16. Вы же знаете, как это бывает.
В четверг утром две собаки отказались есть. Вечером в четверг голодовку объявили уже восемь собак. В пятницу вечером все тридцать воротили морды от мисок. Выглядели они словно бы нормально. Только пофыркивали, лежали на земле, смотрели на Нелл с Брендой укоряющими глазами и не ели. Затем те, что перестали есть в четверг, принялись чихать.
Утром в субботу чихали все собаки, и они вызвали ветеринара. Он диагностировал какую-то пищевую вирусную инфекцию, осмотрел чуланчик, где они готовили корм, разрешил и дальше им пользоваться и сделал каждой собаке укол антибиотика – на всякий случай. Он оставил счет на девяносто фунтов и сказал, что заедет во вторник. К тому времени все должно стать ясным.
Его, казалось, удивило, что питомник брошен на Бренду и Нелл.
– Мы справляемся, – сказали они. – Нам не в первый раз.
– Хм! – сказал он, а потом посмотрел на Нелл. – Сколько вам лет?
– Шестнадцать, – сказала она, а он осмотрел ее с ног до головы, к чему она не привыкла.
– Выглядишь ты старше, – сказал он.
Нелл решила сесть на диету. И за три дня не проглотила ни кусочка. Как, впрочем, и собаки.
– Что-то с кормом, – сказала Нелл вечером в понедельник. Собаки больше не ограничивались укоризненными взорами, а бурно протестовали: выли, скулили, метались. – Наверняка. Они ведут себя просто как голодные собаки.
– Корм тут ни при чем, – возразила Бренда. – Это ведь тот же мешок, который мы открыли неделю назад, и тогда они прекрасно ели. (Собак кормили своего рода собачьей «мьюзли» – фруктово-пшеничной смесью к семейному завтраку, но только из несколько других ингредиентов. Перед употреблением она запаривалась в горячей воде и обладала мощным запахом.)
– Нет, это корм, я знаю, – сказала Нелл и запарила чашку, чтобы попробовать самой.
– Не надо! – вскрикнула Бренда.
– Я выплюну, – сказала Нелл. О, она была храбра! Она поднесла ложечку запаренного месива к губам, она сморщила нос, она чихнула. И в тот же самый миг в дверях чуланчика появился Нед, волоча более или менее под мышкой хнычущего Рыжика.
– Знаете, что он устроил! – сказал Нед. – Подсыпал в вашу собачью смесь чихательный порошок из лавки шуток и развлечений. Я привел его, чтобы он попросил прощения.
– Прошу, – сказал Рыжик, – ничего я не прошу. Много ты о себе воображаешь… – Он ударил брата пяткой под коленку, вывернулся и был таков. Бренда помогла Неду встать, а Нелл открыла свежий мешок собачьей смеси и запарила ее. Собаки с благодарностью принялись за месиво. Во вторник приехал ветеринар и оставил еще один счет – 25 фунтов за вызов, а извиниться не подумал. Старшие Килдейры по возвращении очень рассердились. Те, что держат животных для получения дохода, не любят прибегать к услугам ветеринара. И с прискорбием должна сказать, что чувства мистера Килдейра к Нелл не изменились ни на йоту.
– Ты что-то похудела, – сказал он, осматривая ее с ног до головы.
«Раз так, – безмолвно ответила Нелл, – значит, еще мало похудела» – и после этого миссис Килдейр лишь с трудом удавалось уговорить ее проглотить хоть кусочек. Вы же знаете, как едят девочки в этом возрасте. Эпизод этот оказался удачным лишь в одном отношении: он сблизил Бренду и Неда. И хотя Нелл в результате осталась почти в одиночестве (от Рыжика явно толку ждать не приходилось), она была рада за Бренду. И она несколько раз рисовала собак, и получилось очень хорошо – настолько, что Килдейры использовали эти рисунки в своих рекламных проспектах, а также напечатали с ними рождественские открытки на продажу. Нелл, естественно, они ничего не заплатили. Они ведь кормили ее, приняли под свой кров, одевали – разве нет? И дадут ей возможность кончить продвинутый школьный курс. Они чувствовали себя воплощением щедрости и великодушия.
НЕ ПОМИНАЙ ЧЕРТА
Читатель, мне очень хотелось бы сообщить вам, что Анджи была счастлива, заполучив то, чего так жаждала – то есть Клиффорда. Но вы знаете, как это бывает: путешествовать приятнее, чем добраться до цели. Анджи нисколечко не была счастлива. Она скучала, хотела сама не знала чего и вообще имела слишком много денег и свободного времени, и хотя, по-моему, она не слишком замечала, что Клиффорд ее не любит, все же это как-то должно было на нее действовать. На меня бы подействовало, а вероятно, и на вас. Ее маленькая дочка Барбара ей надоедала и докучала, когда и если она ее видела – такое водится за кое-какими матерями, которые не вынуждены заботиться о своих детях день изо дня. Ну она и заполняла пустоту своей жизни, как могла. Иными словами, она связалась с поп-группой, называвшейся «Предприятие Сатаны», участники которой, облаченные в черную кожу и белившие лица мелом, в сущности довольно кроткие и нервные ребята, баловались черной магией, а иногда и кокаином в чисто рекламных целях. Поговаривали, что Марко, их солист, был ее любовником, хотя лично я думаю, что это вовсе не обязательно соответствовало действительности – к такому же выводу пришел и Клиффорд, когда его увидел.
Но если вы наводите порчу и притворяетесь, будто вызываете демонов с помощью жутких заклинаний в заброшенных часовнях, пусть даже ради развлечения, денежных выгод и кинокамер, то вполне можете откусить кусок не по зубам или заварить кашу, которую не расхлебаете. Случаются всякие непредвиденные неприятности, вспыхивают скандалы.
Вот как возник один такой скандал.
Клиффорд и Анджи должны были появиться на премьере «Изгоняющего бесов». Клиффорд явился один, не поддерживая под руку Анджи. Репортеры учуяли неладное. У них была привычка ходить за Клиффордом по пятам в надежде щелкнуть его не с той в том месте или наоборот, что порой увенчивалось успехом. В таких случаях они осаждали Анджи, надеясь поймать ее врасплох в слезах, чего у них, естественно, никогда не получалось. Она была с ними груба, захлопывала дверь у них перед носом, а однажды даже вылила кипящий чайник на каких-то фотографов из окна детской Барбары.
– Играть на нервах прессы неумно, Анджи, – сказал Клиффорд. – Они отомстят.
– Надо было бы плеснуть кипящим маслом, – ответила Анджи. – Вода остывает слишком быстро. И не играй на моих нервах, тогда я не буду играть на их нервах.
Пропускать премьеры было не в духе Анджи, а «Изгоняющего бесов» она вообще очень хотела посмотреть – наслышавшись про зеленую рвоту и шеи, которые поворачиваются на триста шестьдесят градусов. В первую половину дня она выступала по телевидению в прямом эфире в программе под названием: «Как я ухаживаю за своим лицом», и рассказала про это. И еще сказала, что просто умывается с мылом, а потом втирает чуточку питательного крема. Сплошная ложь! Даже посплошнее, чем у Хелен в юности. Теперь Хелен вообще не лгала. Это было ниже ее достоинства. Лично я считаю, что замужние женщины лгут больше, чем одинокие или разведенные. Спросите жену, сколько стоит этот кусок вырезки, и она скостит треть. Спросите то же одинокую женщину, и она ответит честно, без утайки. Но это другая история. Кстати, Синтия видела программу с Анджи и сказала Отто:
– Ну вот! Так я и знала, что она не пользуется эмульсиями. Ах, какая дура!
Они старались видеться с Анджи как можно реже, так их расстроила судьба Вексфорд-Холла, хотя Отто сказал только:
– Ну, она заплатила вдвое больше, чем стоил дом. И он свое отслужил. Откуда я мог знать, что она станет членом нашей семьи?
Как бы то ни было, отсутствие Анджи вызвало некоторое волнение: пустое место (такое дорогое!) говорило о домашнем кризисе. Клиффорд, казалось, был бледен от гнева и даже вместо «мне нечего ответить» сказал:
– То, что делает моя жена, касается ее одной.
Выяснилось, что телевизионную студию Анджи покинула в обществе Марко из «Предприятия Сатаны». Компания репортеров кинулась к перестроенным конюшням в Кенсингтоне, где обитала группа, причиняя столько неудобств соседям, и подоспела как раз вовремя, чтобы увидеть машину «скорой помощи» у дверей, из которой вынесли Анджи, голую и хватившую лишнюю дозу. Соседи рассказывали о наркотиках и оргиях.
Анджи привели в себя в больнице Св. Георгия (с тех пор ее закрыли, а чудесное здание все еще стоит пустое на одном из многих углов Угла Гайд-Парка – какие-то затруднения с перепланировкой, насколько мне известно), и ее желудок был промыт с помощью зонда довольно болезненно. Клиффорд, выходя после просмотра «Изгоняющего бесов», сказал только, что фильм отвратителен и что, нет, он не будет навещать свою жену в больнице. И не навещал.
Ну, пресса, не питая симпатии к Анджи, всем этим упивалась. Клиффорд был прав. Они мстили. Они без промаха впились в горло. Задушевной подружкой Барбары была маленькая принцесса, с которой у нее в детском саду был общий колышек для пальто. Барбара обедала в августейшем доме, маленькая принцесса приезжала к Барбаре пить чай – и Анджи, ставьте сто против одного, маячила на крыльце, сплошная материнская улыбка для прессы, когда девочки целовали друг друга, здороваясь. И вот теперь:
«Наркотическая Детка и Скандал в Дворцовой Детской».
«Наркотики Отбрасывают Зловещую Тень на Дворцовое Дитя».
«Августейший Ребенок Посещает Притон Наркоманов».
Ну и так далее. И хотя газетная шумиха улеглась, дворцовое дитя каким-то образом больше не приезжало пить чай, и не делило фотографов, и не посещало вместе танцевальные классы, и Барбара перестала получать августейшие приглашения.
Клиффорд смеялся и говорил: «Ты сама себе это устроила!», и Анджи топала ногами и говорила: «Ты меня до этого довел». Барбара горевала и стала еще более молчаливой. Она лишилась задушевной подружки.
И каким-то образом после этого Анджи утратила вкус к чему бы то ни было. Впереди ничто не манило. Клиффорд был угнетен (естественно, когда чудовищное богатство Анджи совсем заслонило его талант и творческую энергию), он словно бы утратил творческую энергию, он оказался совсем не такой находкой, как она думала. И она сказала ему это – опрометчиво, и против обыкновения тут же была готова откусить себе язык, еще не договорив.
В отместку он покинул ее постель. Даже если бы она вставила себе в пупок самый большой бриллиант в мире, он бы и внимания не обратил. Анджи на месяц уехала в Калифорнию в загородный институт красоты, где подвергла себя подтягиванию кожи на лице, а также удалению верхнего ее слоя в попытке улучшить цвет лица (полагая, что причина всех ее семейных неприятностей кроется именно в этом), но что-то не получилось, кожа покрылась шишками и трещинами и стала еще хуже, чем прежде.
– Так тебе и надо, – сказал Клиффорд, когда она вернулась. Не помогали никакие количества «Эрейса» фирмы «Макс Фактор» (самого дешевого, но все еще наилучшего средства для ухода за кожей лица). Она приспособилась носить огромные темные очки и вертикальные воротники до ушей, и, увидев ее, Барбара закричала.
– Она забыла, кто ты такая, – сказал Клиффорд. – Счастливая малышка!
Ни одному мужу не нравится, когда его жена исчезает на месяц, даже если жена эта ему не по вкусу.
Бедная Анджи, да, по-настоящему бедная Анджи считала себя вправе ждать сочувствия и помощи, но дождалась от Клиффорда только жестко-брезгливого взгляда, словно она была жалкой и безнадежной неудачницей. Она было взвесила, не станет ли ей житься счастливее, если она отдаст все свои деньги, но тут же вспомнила, как ее отец сказал: «Твоя беда, Анджи, в том, что ты просто родилась такой, не внушающей любви». А раз так, то чем она богаче, тем, вне всяких сомнений, лучше.
Она позвонила Марко, чего не делала со времени дурацкой шумихи из-за ошибки в дозе. Он ей тоже не звонил, но к этому она привыкла. Их было четверо – трое мужчин и она. Вообще-то она подобным занималась не так уж часто. Ударник, бас-гитара, Марко (вокалист) и она – ангел. Черный Ангел. Они всю ее вымазали черным гуталином. Все простыни в больнице стали черными. У сестер были такие кислые физиономии, что ей стало смешно. В Калифорнии ей объяснили, будто какие-то впитавшиеся в кожу химические слагаемые гуталина и предопределили неудачу операции, но это они просто пытались увернуться от иска. Как бы не так!
– Привет, – сказал Марко.
– Привет, – сказала Анджи. – Знаешь часовню, которую мы арендовали для видео?
Марко знал. Они срепетировали номер под названием «Сиськи Сатаны», занявший в видеозаписи 24-е место – мини-зрелище, поставленное в заброшенной, но по всем правилам освященной часовне в запущенном парке при обветшалом английском помещичьем доме. Владелец, которому позвонили в Монте-Карло о позволении воспользоваться часовней, ответил заплетающимся языком: «Делайте что хотите. Все равно там водятся привидения». И некий отец Маккромби, обитавший в одиночестве в единственном не развалившемся крыле, отпер им часовню. Он жил там сторожем. Они сняли его толстые старческие руки на девственной плоти. Ловцы удачи!
– Ну и что? – спросил Марко.
– Я ее куплю, – сказала Анджи. – Я думаю заняться кино.
– А-а! – сказал Марко. – А на бис ты что устроишь?
– Заткнись, – сказала Анджи, – и скажи мне фамилию патера, который там околачивается. Я позабыла.
– Злоупотребляешь, – сказал Марко. – А это к черту отшибает память. И, кстати, Анджи, раз уж мы об этом заговорили, так нам это дерьмо про дворцовские детские, совсем ни к чему. Наша популярность к черту пошла, спасибо тебе большое. Вот мы и получили только 24. Зовут его отец Маккромби, и он не патер, а бывший патер, и с тех пор, как мы сняли это говнючее видео, у нас сплошные неприятности. Так что ходи с оглядкой. А пока просим нам не звонить, мы сами вам позвоним.
«Да кому вы нужны?» – подумала Анджи. Паршивые мальчишки в прыщах. Понадобилось трое таких, чтобы сделать одного Клиффорда. А где был Клиффорд?
Тем временем отец Маккромби нюхал сырой воздух вокруг часовни и учуял в воздухе нечто будоражащее, нечто надвигающееся. У него на такие вещи был нюх. Он потирал толстые, жирные дрожащие руки и ждал. Некогда отец Маккромби был хорошим человеком, а хороший человек, который становится плохим, куда мерзее обыкновенного человека, тронутого грехом и ушибленного.
Позвольте, я расскажу вам об отце Маккромби. Жизнь он начал способным школьником с благочестивой натурой из добропорядочной семьи шотландских протестантов. Отец его был строительным подрядчиком. Он поступил в военную авиацию, он участвовал в Битве за Англию, он был награжден крестом «За летные боевые заслуги»; он помог спасти свою родину; один-одинешенек в огромном безмолвном небе он в ожидании рева и грохота боя беседовал с Богом. Беседовал он и с юным лордом Себастьяном Лэмптонборо (страна in extremis[22] стала весьма демократичной в своих обычаях, и межклассового якшания было предостаточно), который был смелым, но нехорошим. Демобилизовавшись, Майкл Маккромби принял сан священника, попробовал найти жену (служитель англиканской церкви должен иметь жену), но обнаружил, что он по своей натуре склонен к безбрачию, и вскоре оказался в лоне католической церкви, после чего получил приход в Северной Ирландии. В те дни он не пил и не курил. Он искренне служил Богу, соблюдал законы папы римского и побуждал к тому же свою паству. Он был трезв и был любим. Но у отца Маккромби имелась одна слабость. Он был, говоря без обиняков, большой сноб. Ему нравились титулы, его восхищало богатство, прельщало общество знаменитостей, и он считал, что культурному человеку легче попасть в Царствие Небесное, чем какому-то летному курсанту. Иисус на это смотрел по-другому. Возможно, вы видите в снобизме недостаток, простительный для мужчины (или для женщины). Я же вижу в нем один из семи Смертных Грехов. А именно – зависть. Она точит изнутри, уничтожая в человеке все лучшее. И, бесспорно, снобизм погубил отца Маккромби. Когда лорд Себастьян Лэмптонборо, отпрыск одной из тех богатых католических фамилий, к которым много веков преклоняли слух кардиналы и которые свои нерасторжимые браки при желании расторгали по мановению папского пальца, написал ему, приглашая его приехать и стать духовником нынешних Лэмптонборо, выслушивать их исповеди, служить посредником между ними и их Господом, он согласился сразу же. Оставил своих пасомых – кого в муках неверия, кого в тяготах беременности, кого за зубрежкой катехизиса, и умчался в Англию, где его ждали дивный кларет, прелестная часовня, красивые дамы и пьяные лорды с ярко выраженными привычками.
Кристабель Лэмптонборо, бледная и обворожительная в свои 18, опускалась в исповедальне на колени пред ним и признавалась ему в желаниях своего сердца и своего тела. Отец Маккромби боролся за ее душу и не слышал ее хихиканья, когда она выходила из исповедальни, – а если слышал, то затворял для него свой слух. Он зажигал в часовне высокие белые свечи и возносил молитвы о спасении ее бессмертной души, и однажды ему привиделся Искупитель: он стоял в лучах, косо падавших сквозь готические окна, весь вытянутый – его худая фигура в ниспадающем одеянии достигала небес, или же Кристабель что-то подсыпала в чашу с вином для причастия? Майкл Маккромби виделся Кристабель красивым и запретным. Она решила, что заполучит его. И заполучила. А затем вскоре упала с лошади и сломала спину. Ее душа была у него на совести, не говоря уж о его собственной душе. Во всяком случае, он терзался. Себастьян принимал лизергиновую кислоту, и ему нравилось, чтобы отец Маккромби в качестве доброго друга сопровождал его во время странствований по раю (или по аду) и следил за его благополучным возвращением в мир обычных восприятий. Но, разумеется, отец Маккромби больше не был хорошим человеком. Лизергиновая кислота ведь странная штука: чаще она просто оглушает, затемняет и парализует многочисленные клетки нашего мозга, однако у ней есть свойство превращать человека в полную его противоположность внутри все той же телесной оболочки. Я знавала случаи, когда она претворяла критиков в писателей, чиновников в жалобщиков, налоговых инспекторов в бухгалтеров, специализирующихся по составлению налоговых деклараций, полицейских в преступников, банковских управляющих в должников – и наоборот. Одно неудачное странствование превратило Себастьяна из человека, которому было дорого прошлое и наследие предков, в человека, который их презирал. С тех пор, если с крыши Лэмптонборо-Хауса падала черепица, он этого не замечал. Черепица упала в оранжерею, он остался равнодушен. Ступеньки гнили, ворота сорвались с петель.
«Снесите все, – говорил он. – Разбейте на участки под застройку!»
Кристабель умерла, пока Себастьян находился в странствованиях № 17. Отец Маккромби – которого к этому времени лишили бы сана и отлучили от церкви, если бы проводивший инспекцию кардинал на обратном пути не скончался от инфаркта и дело не затерялось в канцелярии архиепископа – изнемогая от горя, вины и сознания, что его молитвы навряд ли вызволят ее из чистилища, сам принял лизергиновую кислоту. С тех пор Себастьян клялся, что в доме завелось привидение – Кристабель, естественно, считал он, но, по-моему, это была лучшая сторона натуры отца Маккромби. Теперь Себастьян жил в Монте-Карло и проигрывал остатки наследия предков, а дом разрушался, а отец Маккромби пил и зажигал в часовне черные свечи – там, где некогда зажигал белые. И когда откуда-то появилась поп-группа, чтобы снять видео под названием «Сиськи Сатаны», он ничуть не удивился.
Он просто начал ждать, что последует за этим.
А где тем временем был Клиффорд?
НОВЫЙ МИР
Читатель, пока отец Маккромби супится, и гниет, и ждет в своем полном призраков лесу, а Анджи плетет темные интриги, давайте сделаем смотр нашим действующим лицам и узнаем, как их привечает новый мир восьмидесятых. Сверкающий калейдоскоп Мира Искусства раз-другой повернулся (вам знаком этот резкий царапающий звук стеклышек?) и замер, переливаясь и обманывая, в положении, против обыкновения благоприятном для Джона Лалли. Он уже достаточно утвердился (спасибо Клиффорду), его фамилия стала привычной на страницах журналов, посвященных искусству, и теперь на его огромные полотна (Клиффорд был прав: измените гештальт, и вы измените картины – брак с Марджери что-то высвободил, изменил шкалу его ценностей) возник большой спрос. Их дух соответствовал времени – что, боюсь, не такой уж комплимент. Подобное сочетание абстракции с сюрреализмом устраивало богатых невежественных покупателей; картины эти с их, грубо выражаясь, смачным шиком одевали купившего культурным ореолом и давали тему для разговоров за обеденным столом. А в те дни богатые невежественные покупатели ходили косяками, умоляя, чтобы их избавили от денег, которые иначе были бы поглощены налогами, и отчаянно разыскивали тех, кто мог бы их просветить.
Клиффорд ухитрился стать художественным консультантом немалого числа тех новых броских частных галерей, которые как грибы вырастали в Европе и Штатах по частной инициативе и по мановению Большого Бизнеса, не говоря уж об огромном выводке мультимиллионеров, скупающих произведения искусства. Все соперничали из-за признанных полотен для украшения своих спроектированных архитектором стен. Полотен, признанных в том смысле, что они не могли упасть в цене. А вопрос о «признанности» решал Клиффорд, жонглируя своими обязанностями по отношению к себе, к своим клиентам и к «Леонардо». В текущий момент «Леонардо» – как и все национальные галереи по всей Европе – переживала скверные времена. Гетти, взять для примера хотя бы одно имя, мог предложить сумму больше кого угодно, включая правительства. А правительства повсюду, казалось, предпочитали субсидировать оборону, а не Искусство.
Но Джон Лалли против обыкновения был счастлив практически вполне. Он мог потребовать за каждый свой холст, покрытый красками недавно, такую сумму, что судьба ранних работ почти перестала его трогать. Более того, он поглядел на них и проникся к ним презрением. Столько angst[23] обреченности, жути – откуда все это бралось? Ему больше не приходилось горько размышлять о несправедливости перепродажи произведений искусства с прибылью, без учета прав и участия художника. Теперь, когда самая первая цена была столь внушительной, ею вполне можно было удовлетвориться как окончательным выкупом всех авторских прав. «Оттолайн» оказалась филиалом «Леонардо»? Ну и пусть. Его картины теперь стали такими большими, что он еле успевал написать за год две, а уж о трех и речи не было. Ведь прежде он жаждал денег не из алчности, но чтобы освободиться от финансовых затруднений, чтобы покупать столько свинцовых белил, сколько душе угодно и сверх того. Теперь он мог писать когда и что хотел – ведь финансово он был вполне обеспечен, даже богат?
Если теперь Джону Лалли было не вполне ясно, что, собственно, ему хотелось бы писать, он скрывал это от себя. Он писал то, на что был спрос – но ведь это могло быть совпадением или тем, чего он всегда хотел. Кто знает? Вот сколько могут сделать для человека деньги, комфорт, счастливый брак и маленький сын.
В глубине сада «Яблочного коттеджа» он построил большую мастерскую, оставаясь глух к протестам соседей. Такова была его воля и их кара. Здание мастерской было очень высоким – но ведь иначе оно не вместило бы его новые полотна. С утверждением проекта мастерской возникли было затруднения, но он просто подарил картину – раннюю – городскому управлению, и все быстро уладилось.
А Хелен? Мне очень хотелось бы сообщить, что она была по меньшей мере счастлива и довольна. Да и могло ли быть иначе! Она это заслужила. Что ни говори, она освободилась от вечно изменяющего мужа, обрела независимость и преуспевала. По мере того как проходили годы и Клиффорд с Анджи были женаты уже давно, она – или ей так казалось – оправилась от потрясения и страданий развода. И разве на этот раз все не согласились, что виновен вне всяких сомнений Клиффорд, что бы там ни постановил суд, а она безупречна? И разве близнецы не были вылитым портретом отца, что бы там ни утверждал Клиффорд? Разве у нее не было трех сыновей, не дававших ей скучать от безделья (как будто у нее и без них не хватало дела!), а по ночам не наполнявших ее дом тихим, сонным, питательным дыханием? Разве мир вокруг нее не переменился до такой степени, что одинокая женщина не вызывала жалости, но (некоторым) внушала зависть?
А что до «Дома Лалли» – ого-го! Колоссальнейший успех.
Юные члены королевской семьи, не говоря уж о тех, кто был кем-то, просто обожали ее модели. Одежда, предлагаемая Лалли, обладала цветом, сочностью, мягкостью и особым качеством тканей, придававшим ей чувственность, но не дешевый шик, достоинство, но не вульгарность, которой страдают порой даже самые дорогие туалеты. Сенсация столетия мод, если верить прессе! Едва фирменный знак Лалли появлялся на вешалке – неважно, какой дорогой, неважно для какого узкого круга – его тут же хватали. Даже Джон Лалли вынужден был признать, что ткани хороши, узоры приемлемы, хотя и поносил тех, кто их покупал. Он все еще не терпел бездельников богачей, и с полным на то основанием, если вы вспомните Анджи. Хотя, учтите, беда Анджи – или наша беда с ней, – возможно, коренилась в том, что она была излишне деятельной. Если бы только она расслабилась и просто наслаждалась своим богатством и своим дворецким, а не подстраивала бы, не подкапывалась бы, не провоцировала бы…
Но никто в те дни не мог бы обвинить в безделии Хелен или Клиффорда. Затруднения «Леонардо» не давали Клиффорду сидеть сложа руки – во всяком случае, когда он освобождался от других своих клиентов и мог заняться делами фирмы.
ПРОВОЦИРОВАНИЕ
Ну а Нелл… догадайтесь, кто в один прекрасный день приехал навестить Нелл? Кто как не Полли! Полли потеряла в весе пятнадцать фунтов, если не все тридцать. Полли выглядит чрезвычайно элегантной в темно-синем костюме. Лицо у нее подкрашено, волосы коротко подстрижены. Она выглядит преуспевающей деловой женщиной, именно тем, чем стала. В тюрьме ею занялся психотерапевт, который изменил всю ее жизнь (так говорит Полли). Клайв скоро выйдет, но Полли не пойдет встречать его у ворот. С наркотиками покончено, и Полли теперь – директор клиники «Здоровье и Красота» под Лондоном.
– Тебе нельзя тут оставаться! – говорит Полли, оглядывая унылое строение, содержащее семейный очаг Килдейров, проволочные выгородки снаружи, крутые уэльские холмы, слушая неумолчный визг, вой и лай, обоняя смешанный запах дезинфицирующих средств и псины.
– А мне в общем нравится тут, – говорит Нелл. – Они ведь так обо мне заботятся.
– Хм! – говорит Полли, и в сознание Нелл западают семена сомнений, которым предстоит расти и расти.
– Ну а с мальчиками как? – спрашивает Полли. О, это важный вопрос!
– Есть один, его зовут Дей Эванс, – говорит Нелл, заливаясь румянцем. Ну, нам с вами известно, что Дей Эванс старается держаться от Нелл как можно дальше. Он хороший паренек и знает свою весовую категорию, чего про Нелл не скажешь. Если вы живете в холмах Уэльса, занимаетесь в старших классах и помогаете в собачьем питомнике, подростковая культура обходит вас стороной, и вы плохо осознаете свою привлекательность. Но иногда он встречается с ней выпить кофе в маленьком кафе в Руллине за лавкой, где продают жареную рыбу с картофельной соломкой, и это венчает для Нелл всю неделю.
– Очень мило, – говорит Полли, и, если хотите знать мое мнение, так оно и есть.
Нелл влюблена и мысленно примеривается к своему чувству так и сяк, испытывает его – для Нелл это почти теоретический вопрос: смешение радости и боли, уравнение пока еще без намека на сексуальность. Инстинктивно она отваживает других мальчиков.
– Рисуешь по-прежнему? – спрашивает Полли.
– Я теперь больше занимаюсь прикладным рисунком. Для тканей, – отвечает Нелл (Так оно и есть – к отчаянию ее учительницы рисования. Курс по искусству в школе – странный предмет, который не сдать, если вы будете делать что-нибудь по-своему или сами воспитывать свой вкус.). – Знаешь, на деревьях есть такой лишайник с такими красивыми волнистыми краями, и такого чудесного желтого цвета, что просто невообразимо?
– Надеюсь, он тебя не допекает? – спрашивает Полли, кивая на мистера Килдейра, который ей никогда не нравился.
– Допекает? О чем ты? – спрашивает Нелл, и действительно, мистер Килдейр, к его чести, сумел держать свои чувства к Нелл в узде. Или, может быть, он просто ждет, чтобы доходы от питомника перевалили за 100 тысяч фунтов, а тогда он сможет купить участок земли, который давно присмотрел, и заняться вместо собак лошадьми. На лошадях можно заработать больше. Он подумывает о том, чтобы начать жизнь заново с той, что подходит ему больше, чем его жена. Собственно, они не разошлись только из-за Бренды – во всяком случае, так ему представляется, – хотя миссис Килдейр он ни о чем подобном никогда даже не заикался. Но это все другая история, читатель, и довольно-таки мрачная.
– Да ни о чем, – говорит Полли, радуясь, что Нелл не поняла. – Я часто думаю о тебе, Нелл, – говорила она. Сердце у нее доброе и сентиментальное. Нелл просит еще раз рассказать историю о том, как она появилась на Дальней ферме, и слушает очень внимательно. Вдруг обнаружится какой-то ключ к ее прошлому? Но нет.
– Полли, – говорит Нелл, – ты бы мне не помогла?
– Как? – спрашивает Полли.
– У меня нет ни метрики, ни медицинской карты, вообще ничего, – говорит Нелл. – А я хочу получить паспорт. На случай, если мне захочется куда-нибудь поехать. Конечно, потом, пока я никуда не собираюсь. (Как у нее достанет сил расстаться с Деем Эвансом, не видеть больше этих кудрей, этих юных карих глаз?) Но на всякий случай.
– Проще простого, – говорит Полли, и они вместе идут на почту, где есть фотоавтомат, и он выдает две фотографии Нелл, а почтмейстерша расписывается на обороте, и через полтора месяца Нелл получает по почте паспорт. Вот что значит иметь друзей в нужных, пусть и не таких высоких сферах.
Знаете, читатель, по-моему, только хорошо, что Дей Эванс не ответил нашей Нелл той взаимностью, о которой она мечтала. (По-человечески она ему очень нравилась – а кому бы она не понравилась? – но дело в том, что с возрастом он стал интересоваться лицами собственного пола гораздо больше, чем лицами одного пола с Нелл.) Столько девушек – и обычно самые лучшие, самые жизнерадостные – влюбляются совсем юными, выходят замуж совсем юными, а потом лет десять мучаются, прежде чем вернуться на правильный путь, – а тут надо подумать и о детях, а развод отвратительная процедура, а они не получили никакого специального образования и ничего не умеют, хотя и следовало бы, и вся жизнь идет наперекосяк. Да и мальчикам не легче, если вдуматься.
НАВЕДЕНИЕ ПОРЧИ
Анджи, как мы знаем, томилась скукой и злостью. И в один прекрасный день Анджи чуть не задохнулась от злости. На Гарри Бласта, который заманил ее в свою телевизионную программу «Искусство сегодня» по Би-Би-Си-2, а затем преподнес ее как богатую дилетантку, которая балуется искусством к большому ущербу художников, и более того – осветил ее так подло, что ни единый недостаток в цвете ее лица не остался скрытым.
Балуется! Я ему покажу «балуется»! – сказала она, как женщина, которая балуется искусством Черной Магии. И распорядилась, чтобы отец Маккромби, который теперь служил у нее и был сторожем при Часовне Сатаны, зажег черную свечу, а то и две, и обрушил проклятия на ныне лысеющую телевизионную голову Гарри Бласта.
Анджи возглавляла компанию, которая называлась «Натура Лолли» и предоставляла натуру и реквизит киношникам и телевизионщикам. Часовня Сатаны пользовалась большим спросом. Тихое удобное место для съемок посреди наводящего жуть леса неподалеку от киностудии «Элстри» с электрическими кабелями внутри и снаружи, так что обычной мороки с освещением практически не бывало. Анджи знала, как поставить дело на прочную основу. Отец Маккромби держал в клетках летучих мышей, которых можно было выпускать – за тонкой, почти невидимой сеткой, – а потом снова сажать в клетки. Он держал пару соколов, которых легко было преобразить в орлов. Человек на все руки. На него самого тоже был большой спрос как на статиста – он был обладателем широкого, складчатого, декадентского лица, которое, если его удачно осветить, выглядело дьявольским, а также пары красных контактных линз, которые (за вознаграждение) он надевал для вящего эффекта. Анджи разрешила ему жить в примыкавшей к часовне кассе и платила ему вполне достаточно, чтобы он мог позволять себе горячительные напитки, мальчиков и длинные священнические одежды, которые любил. Он был ей благодарен, но, как и она, скучал. К тому же он пил. И, пожалуй, зажигая свои свечи и взывая к темным силам, был не так конкретен, как ей хотелось.
Впрочем, на голову Гарри Бласта никакие беды не обрушились. «Дилетантская программа» имела колоссальный успех, и «Искусство сегодня» получило другой час телевизионного времени – самый престижный. Однако беды, видимо, распылились по разным другим направлениям – тем, которые вели к настоящим, наиболее глубоким обидам Анджи и объектам ее мстительной злобы.
Но как подобное можно установить точно? Чары ли отца Маккромби толкнули Клиффорда от ловкого умения не упустить свое к прямой нечестности и лжи? Или причиной были просто давление обстоятельств, смещенные реакции несчастного человека – и то, что произошло, должно было произойти рано или поздно, но неизбежно? Несчастные люди ведь правда утрачивают ясность суждения.
А произошло следующее: когда Гомер Маклински, молодой газетный магнат, поинтересовался довольно посредственным Сера, проходившим через руки «Леонардо», Клиффорд сказал, что ему уже предложили 250 тысяч долларов, хотя на самом деле предложили ему 25 тысяч. «Но что такое ноль?» – подумал Клиффорд. Происходило это в нью-йоркском филиале, где «что такое ноль?» как-то само собой приходит в голову. Маклински посмотрел на Клиффорда странным взглядом и дал ему возможность взять свои слова назад, но Клиффорд не взял. Прежний Клиффорд заметил бы этот взгляд и принял бы меры. Новый Клиффорд, учитывая еще и черные горящие местью свечи отца Маккромби, мерцающие в Часовне Предприятия Сатаны, попросту ничего не заметил.
Анджи, правда, никогда не посвящала отца Маккромби в устремления своей потаенной души, но каким-то образом он проник в них и знал об этом даже больше, чем она сама. Бедная Анджи! Ни один хороший мужчина или хорошая женщина никогда не пытались проникнуть в ее душу, так что выпало это гнусному краснолицему, краснобородому, пучеглазому, а порой и красноглазому скверному отцу Маккромби, она же не нашла ничего лучшего, как допустить его туда. Мир предал Анджи, как она предавала его. Система обратной связи.
Отец Маккромби зажег черные свечи с прицелом на Хелен. Он написал ее имя на бумажке, которую предварительно обмотал вокруг свечи и укрепил капелькой маккромбийской слюны. Это ли, или что-то другое навлекло на Хелен мерзкую полосу бессонниц, полубредовых снов и терзаний из-за поистине гнусных, кровожадных неотвязных мыслей. Они безостановочно кружили в ее мозгу. Среди них были беспокойные, тревожные, деловитые мысли – примерно, такие: вот если бы ей удалось найти Нелл, Клиффорд вернулся бы к ней. И были унылые, гнетущие, фаталистичные мысли: вот, скажем, что потеря Клиффорда была ей карой за потерю Нелл. («Потеря Клиффорда» как будто бы вновь стала значимым понятием.) И, наконец, были ужасные мысли, были кровожадная ярость и ненависть, сфокусированные на маленькой Барбаре – при одном только воспоминании о дочке ее соперницы (ее соперницы? Что это еще за формулировка?) у нее в горле поднимался ком желчи и злобы. А утром она просыпалась с кислым вкусом во рту. И все часы бодрствования хоровод сонных мыслей продолжал свое кружение. Если бы только Барбара умерла, Клиффорд вернулся бы к ней. Вот именно, вот именно! И в уме она планировала смерть девочки – пожар, дорожное происшествие, одичалые собаки… Ужасно! Она понимала, как это отвратительно, но не могла остановиться. (Поразительно, не правда ли? Эта общая наша склонность переносить нашу ненависть, наш гнев с тех, кто их вызвали, на кого-то другого, невинно остающегося в стороне. Будто это неведомо как обороняет нас, мешает нашим проклятиям бумерангом поразить нас самих, как это водится за проклятиями!)
ИСЦЕЛЕНИЕ
Хелен поехала с детьми на воскресенье в «Яблоневый коттедж». У ее отца исчезла потребность по той или иной причине закрывать ей туда доступ. Теперь, когда ей дарились отцовская нежность и уважение (ну-у-у, постольку поскольку), она не могла понять, почему их отсутствие в прошлом так мало ее угнетало. К дому был пристроен флигель для гостей, яблоню в саду срубили, чтобы очистить под него место. И уже не было ветки, на которой некогда сидела зарянка и высвистывала свои милые утешения. Птичка предвидела вот это? Материальный комфорт? Материальный успех? (Сами видите, какой печальной она была!)
Что же, флигелек был комфортабельным, с центральным отоплением. У мальчиков имелся свой телевизор. (А когда-то Джон Лалли закрыл доступ в свой дом этому исчадию техники.) Кровати были новые, мягкие, но упругие, а подушки, подумала она, взбивая их опытной рукой, из гусиного пуха. Чего бы Эвелин, чье тело при жизни лежало во сне на продавленном матрасе, а голова – на комкастой подушке, не сделала ради подобной роскоши! С какой легкостью Марджери заставляла своего мужа раскошеливаться на прекрасные и удобные вещи, как она изменила его и скрутила. Хелен постоянно дивилась этому, но теперь без тени обиды или зависти. Маленький Джулиан, сын Марджери и ее единокровный брат, выглядел флегматичным и заурядным, как и положено ребенку не таких уж в конце-то концов незаурядных родителей. Ее мальчики рядом с ним казались особенно подвижными, ранимыми, чуткими и бойкими. Впрочем, они прекрасно играли вместе в крикет на лужайке, где у Эвелин когда-то были грядки. Марджери заказала новое дерновое покрытие.
– Папа выглядит прекрасно, – сказала Хелен Марджери. У нее болела голова. Они сидели в новой перестроенной кухне. Стены между чуланом и кладовой, между кладовой и старой кухней снесены. Теперь ничто неясное не скользит в полутьме бесшумными отблесками. Все стало блестящим, светлым и практичным.
– Я отвадила его от домашнего вина, – сказала Марджери. – Я убеждена, что тут была причина многих его прежних заскоков.
– Но как ты его отвадила?
– Вылила весь запас.
Бедняжка Эвелин! Лето за летом в интересах экономии и экологии из крапивы, из ягод шиповника, из просвирника – срывая, выдергивая, выкапывая, нарезая, протирая, разминая, кипятя, оставляя перебродить, сливая, процеживая, оттягивая, закупоривая – вылила весь запас! Хелен уколола ненависть к Марджери. Без всякого на то основания, но это было не в ее власти. Только голова разболелась сильнее. Она сжала виски в ладонях.
– Что с тобой? Тебе плохо, ведь так? Ты такая бледная, совсем белая. – Ее мачеха (мысленно она никогда Марджери так не называла) была добра, полна сочувствия. Хелен расплакалась.
– У меня в голове мысли, – сказала она потом, – каких там быть не должно.
У Марджери нашелся ответ на эту проблему. Они у нее всегда находились. Она порекомендовала некоего доктора Майлинга, к которому сама обращалась. Он психиатр, но принадлежит к святошколе.
– Какой-какой? – спросила Хелен.
– Неважно, как она называется, – сказала Марджери. – Если хочешь знать мое мнение, все нынешние целители – те же священнослужители, только под другим названием.
– Но я ведь не религиозна, – сказала Хелен. – То есть не очень.
Ей вспомнилось, что было время, когда она молилась Богу чисто инстинктивно, хотя, конечно, в детстве никогда в церковь не ходила. Тогда вселенная казалась благодетельной, и у нее просто была потребность, желание преклоняться и благодарить. Но что-то произошло давным-давно и положило этому конец. Но что же? Ах да, конечно, смерть Нелл. Ну вот, она сказала это. Во всяком случае, смирилась с этим. И нависавший над ней мрак вопреки всеобщим предсказаниям не рассеялся, а еще больше сгустился. Мрак навалился на нее почти физически, словно стремился раздавить ее в жидкое месиво, сделать частью себя.
– Я не исключаю, – сказала она с усилием, – что, веруя, можно верой достичь исцеления духа, как вера исцеляет тело, но я-то не верую, как мне ни жаль.
Однако сожаление чуть-чуть облегчило ей душу – во всяком случае, адрес доктора Майлинга она взяла и разрешила Марджери записать ее на прием. Хотя, как указала Марджери, делать это лучше самой. По собственному почину, а не по чьему-то настоянию, из потребности обрести здоровье и спокойствие духа, а не из желания доставить удовольствие кому-то.
– Просто иногда, – сказала Марджери, – исцеление заключено не в нас самих, и нужен другой человек, чтобы вести нас за руку.
– Вот так же, – сказала Марджери, – тем, кто принимает ЛСД, требуется в их странствованиях какой-нибудь друг.
Странно, что она провела такую аналогию. О подобных предметах (на случай, если у вас зародились сомнения) она знала очень мало. Вот в таком-то странствовании – помните? – отец Маккромби составил компанию лорду Себастьяну и в пути потерял свою прежнюю личность, как некоторые люди теряют чемоданы где-нибудь между Сингапуром и Парижем.
Доктор Майлинг практиковал на Уимпл-стрит, деля тихую, безобразную, обширную приемную еще с несколькими врачами, главным образом ортопедами, если судить по поскрипывающим спинам и потрескивающим суставам ждавших там пациентов. Тихо, тихо – скрипнуло, затрещало – Хелен разбирал смех. Она, казалось ей, уже давно не смеялась, но ведь сейчас для этого было не время и не место? Собственная веселость ее тяготила. Доктор Майлинг оказался молодым человеком. Ему с трудом можно было дать 30. У него был сильный подбородок и то благородное благообразие, к которому так пристрастны те, кто принимает студентов на медицинские факультеты. Она подумала, изложив свои симптомы – неоправданные, гнусные, кровожадные мысли, желание смеяться над тем, что не смешно, – что он начнет расспрашивать ее о детстве, или пропишет ей таблетки, или предположит ранний климакс и порекомендует Восстановительную Гормональную Терапию.
«У вас бывают кровожадные мысли?» – такой вопрос, в частности, задается, когда в гормональном балансе женщины подозревают недостаток эстрогенов. А он вместо этого спросил, не наводит ли кто-нибудь на нее порчу.
– Право, не знаю, кто бы… – сказала она с удивлением, – но если так, как я могу воспрепятствовать?
Он задумался, задал несколько энергичных вопросов о ее прошлом, о «Яблоневом коттедже», а потом посоветовал ей помолиться матери. Хелен снова засмеялась от удивления и сказала, что вряд ли ее мать, мертвая или живая, была бы способна положить чему-то конец. Это просто не в ее характере.
– Знали бы вы! – сказал он. – Люди изменяются (что это, собственно, означало?). Приходите через две недели и, если это вам не поможет, испробуем таблетки. Но только тогда.
Ну, Хелен попробовала молиться и, читатель, то ли душа Эвелин задувала дешевые, гнусно адресованные свечи отца Маккромби, то ли просто верх взяла добрая здоровая натура Хелен, но ночные кошмары совершенно прекратились. Хелен вновь спала крепко и сладко, оплатила счет доктора Майлинга на 45 фунтов и перестала об этом думать.
Клиффорду молиться было некому, искать предстателя негде, да и скорее всего гордость и рассудочность помешали бы ему обратиться за такой помощью к живому или мертвому, а потому беды его не исчезли, но усугубились.
ТРЕВОГИ
Наша Нелл сорвалась с рельсов! Немыслимо! Но даже самые зачарованные среди нас в пору взросления словно бы обязательно проходят примерно двухлетнюю стадию, когда они дуются, насмешливо дерзят – какие-то нездоровые, грязные, принципиально неблагодарные – и словно бы получают особое удовольствие, досаждая всем и каждому. В подобных случаях тем, кто старше и лучше их, остается только стиснуть зубы, и пересидеть, и выждать, пока дух кротости и доброты вновь не осенит их чадо. Скверные годы Нелл пришлись на промежуток между 17-м и 19-м. А может быть, теперь она могла, наконец, рискнуть бесчинным поведением? Когда ее будущее словно бы определилось и обещало быть светлым. В детстве ее швыряло туда и сюда, словно над ее кроваткой разом наклонялись злая и добрая крестные, и каждая тянула Нелл к себе. Клиффорд бесился, Хелен плакала, и даже небеса выплюнули ее, а милорд и миледи призвали дьявола. Травма, вызванная адским пламенем на шоссе, внезапное окончание криминальной идиллии на Дальней ферме – и хотя каждая катастрофа уравновешивалась чем-то хорошим, все эти травмы и несчастия хранились в ее мозгу и не могли не взять свое. Вот что это было такое: штраф, который прошлое взымало с настоящего.
Когда ей исполнилось шестнадцать, все по-прежнему шло хорошо. Она была милой, умненькой, жизнерадостной, любящей девочкой, которая сдавала экзамены, помогала своей квази-семье, Килдейрам (точнее говоря, выполняла обязанности работницы в питомнике, ничего за это не получая и не жалуясь) и старалась понравиться Дею Эвансу. Затем ее навестила Полли. К 17-ти годам она коротко остригла густые кудри и выкрасила ежик черной краской, она питала отвращение к еде, ее безумно оскорбляли взгляды учительницы рисования на то, что в живописи хорошо, а что дурно, и она решила вообще не сдавать выпускного экзамена по искусству. Она поймала учительницу истории на фактической ошибке и наотрез отказалась посещать ее уроки. Так было покончено и с выпускным экзаменом по истории, что оставило один только французский, но она все больше ополчалась на Расина, и, видимо, французский ожидала та же участь. А Дей Эванс завербовался в военные моряки, так какой смысл был вообще кончать школу? Эта последняя мысль пришла в голову миссис Килдейр в тот день, когда Нелл положено было сидеть в классе, а она просто так, ни с того ни с сего, там не сидела.
– Только Богу известно, зачем тебе ходить в школу, – сказала миссис Килдейр, слушая, как Нелл обличает общую глупость и тупое упрямство своих учительниц. Она была замучена работой. Карантинное отделение они расширили, дела шли отлично, но заработная плата (по заведенному порядку) была маленькой, а питомник находился на отшибе в милях и милях от чего бы то ни было, и с наемной силой возникали всякие затруднения. В эту минуту миссис Килдейр варила собачью похлебку на кухне – плитка в чулане уже не справлялась. Отвратительная вонища, но они все давно с ней свыклись.
– Вот и мне так кажется, – ответила Нелл, против обыкновения не заспорив.
– Ну а если так, – сказала миссис Килдейр, – то закончи семестр, уходи из школы и начинай отрабатывать свое содержание, давно пора.
Миссис Килдейр, как нам известно, переживала трудное время, не то бы она не добавила «давно пора». Жаль, жаль, что эти слова подвернулись ей на язык.
Нелл бросила школу в тот же день, невзирая на огорчения и протесты всех своих учительниц и друзей, и начала работать в питомнике с утра до ночи.
И тут, читатель, произошло то, о чем никому, кроме нас с вами, знать не следует: мистер Килдейр в свои 49, тревожась, что скоро ему стукнет 50, а будущее не сулит ничего, кроме изменения карантинных законов в лучшем случае и старения в худшем, перестал просто похотливо желать Нелл, но влюбился в нее. Так бывает. Бедная миссис Килдейр! Похоть скрыть можно, любовь – нет. Руки дрожат, лица бледнеют, голоса прерываются. У миссис Килдейр возникли подозрения. Они не улучшили ее настроения и не внушили желания быть терпеливее с Нелл. И бедная Нелл! Ей некому было довериться. Как она могла заговорить с миссис Килдейр о том, что происходило? Или с Брендой? Или с кем-то из школьных подружек – а вдруг это дошло бы до Бренды? Если она и остриглась, то для того, чтобы стать непривлекательной. Но ничего не получилось. Если она перестала ходить в школу, то для того, чтобы стать тупицей. И опять ничего не получилось. Добилась она только того, что все возражали, кроме мистера Килдейра. Он приходил к ней во время кормежки – а у нее руки ужасно пахли собачьей смесью, по даже это его не отталкивало, – пучил на нее свои большие карие глаза и умолял бежать с ним.
– Ну почему ты такая недобрая? – спрашивал он.
– Я не нарочно, мистер Килдейр.
– Называй меня Боб. К чему такая официальность! Разве ты не благодарна за все, что я для тебя сделал?
– Я благодарна и миссис Kилдейр.
– Если мы объясним все, как надо, она поймет.
– Объясним что, мистер Килдейр?
– Нашу любовь, Нелл. Жену я никогда не любил. Просто как-то прилаживались. Оставались вместе из-за Бренды. А теперь явилась ты. Мне кажется, тебя сам Бог послал…
– Не нашу любовь, мистер Килдейр. Вашу. И пожалуйста, пожалуйста, не говорите мне про нее, это нечестно.
Но он говорил, настаивал, его руки подбирались все ближе, и все труднее было их отталкивать. А Бренда начала посматривать на нее как-то странно. Ах, это было нестерпимо! Как-то вечером Нелл упаковала свои вещи, повесила на шею своего жестяного приносящего счастье пузатенького мишку, забрала на почте свои сбережения (63 фунта, 70 новых пенсов) и успела на лондонский поезд. Миссис Килдейр это огорчит, но что ей оставалось делать?
Дым черных свечей отца Маккромби заволакивал семью Килдейров, завивался между деревьями, клубился между конурами, и собаки поскуливали и беспокойно метались. Ну, может быть, и по другой причине.
– Что с ними происходит последнее время? – спросила миссис Килдейр.
– Наверное, им Нелл не хватает, – сказал мистер Килдейр. Теперь, когда Нелл уехала, его сознание освобождалось от дыма, вновь становилось ясным, и его недавнее поведение, его ищущие щиплющие пальцы почти изгладились у него из памяти. Ну конечно же, он любит свою жену. Всегда любил.
– Да нет, это раньше началось, – сказала миссис Килдейр. – А теперь им наоборот словно полегчало. Не то что мне! – И она всплакнула. Ей не хватало Нелл, и не только потому, что теперь работы у нее стало вдвое больше – в пять уже на ногах, в постели не раньше полуночи, когда последний взбудораженный тоскующий по дому воющий пес наконец обласкан и успокоен (а иной раз и позднее, если луна была полной и яркой), а просто она ее любила почти как Бренду, хотя последнее время с ней и стало так трудно.
Только Бренда ничего не сказала про Нелл. Она не знала, что сказать. Нелл была ее лучшей подругой, и она замечала, как ее отец смотрел на Нелл, а теперь вот Нелл уехала, и она не знала, то ли радоваться, то ли грустить. Она стала довольно-таки толстой, прыщавой и тусклоглазой, какими на исходе подросткового возраста часто становятся девочки, ухаживающие за животными. Зло никогда полностью не рассеивается, оно оставляет осадок, подобие сальной пленки на надеждах и бодрости духа. «Я больше люблю животных, – говорила она слова, которые слышала от своих родителей, говоривших их до нее. – Они куда милее людей». Однако она согласилась на помолвку с Недом. Уж лучше быть женой фермера, чем дочерью собачьего питомника: ведь с отъездом Нелл словно исчез солнечный свет, и Бренда увидела это место, каким оно было на самом деле: грязным, шумным, унылым, тоскливым, и, как Нелл, захотела из него выбраться.
Разумеется, Анджи понятия не имела, что Нелл осталась жива. Знай она это, то, не сомневаюсь, приказала бы отцу Маккромби зажечь черную свечу и с ее именем. А так, непотребному отцу приходилось напускать порчу без точного адреса, вот почему злые чары заползли в сердце мистера Килдейра и не коснулись Нелл. А может быть, тут вновь вступилась Эвелин – Эвелин, которая взирала с небес и задувала свечи, едва отец Маккромби успевал их зажигать?
Послушайте, мы можем строить гипотезы до светопреставления. Пожилые мужчины втюриваются в молоденьких девушек и без малейшего вмешательства темных сил, Бог свидетель! Так скажем просто, что мистер Килдейр был похотливым старикашкой, и все тут. Но, право, не знаю – сказать такое про отца Бренды? Как-то это бессердечно.
ВСТРЕТИЛИСЬ!
В любом случае, примерно тогда же, когда Хелен избавилась от ночных ужасов, а опасный Гомер Маклински поглядел странным взглядом на Клиффорда (у которого не было своего предстателя: с какой стати Эвелин хотя бы подумала о человеке, который причинил столько страданий ее дочери?), Нелл вошла в мастерские «Дома Лалли» за Домом радиовещания в лондонском Вест-Энде. Она была черноволосой, панкистой, слишком уж худенькой, костистой девочкой из Уэльса, не сдавшей экзамены по продвинутой программе, не говоря уж об окончании Школы художеств.
– Мне нужна работа, – сказала она Гектору Макларену, управляющему Хелен.
Он был плотным блондином с боксерскими плечами и толстыми короткими пальцами, которые уверенно и бережно касались тканей, определяя прибыль или убыток, заложенные в каждом образчике. Что было к лучшему, потому что Хелен могла увлечься красотой, и забыть про практичность, и пасть.
– Не только тебе, – сказал он. Ему было некогда. За неделю десяток-другой девчонок точно таким же образом являлись поймать удачу. Начитались про «Дом Лалли» или увидели костюм на плечах юной дщери королевской семьи в программе с участием августейших звезд и возжаждали приобщиться. Их отправляли восвояси автоматически, хотя и ласково. «Дом Лалли» брал в год десять учеников и учениц, отлично их обучая. Приходили две тысячи, принимали десятерых.
– Я не такая, как другие, – сказала она, точно это было ясно само собой, и улыбнулась, и он понял, что она красива и умна и оказывает одолжение ему, а не он ей.
– В таком случае заглянем в твою папку, – сказал он, не совсем понимая почему, и кто-то другой снял трубку. Звонили из Рио-де-Жанейро.
Даже прежде чем он открыл папку и еще только растягивал и снимал аккуратные белые резиновые кольца, он знал, что она того стоит. Ему приходилось открывать тысячи папок. И возникает навык. Радость открытия не способна сдерживаться и достигает тебя секундой раньше. Он не ошибся. Ах, что это была за папка! Лоскутки натуральных тканей, выкрашенные лишайниками, но удивительно законченные. Как ей это удалось? Буйные ослепительные квадраты вышивки, сложные, необычные. Ей нравились яркие цвета, пожалуй, даже они были слишком сочными, слишком смелыми, но ведь, как правило, в таких папках он видел все такое робкое, такое чинное! А затем лист за листом набросков одежды, непрофессиональные, в чем-то неумелые, но зато какая уверенность линий, просто фанатичная убежденность. Некоторые даже можно было использовать, а два-три так более чем можно.
– Хм, – сказал он осторожно. – Где ты их все нарисовала?
– На уроках. Я сидела и рисовала, – сказала она. – В классе ведь можно умереть от скуки, верно? (Поздние часы и тяжелая работа в питомнике, читатель. Она почти никогда не высыпалась как следует.)
Она была такой юной. Он задал несколько личных вопросов. Решил, что в ответ слышит ложь, и переменил тактику.
– Но почему «Дом Лалли»? – спросил он. – Почему не Ив Сен-Лоран? Не Мьюир?
– Мне нравятся ваши модели, – ответила она просто. – Нравятся ваши расцветки. – На ней были джинсы и белая рубашка. Разумно. Если одеваться тебе не по карману, то и не пытайся. Носи то, что тебе идет. Он взял ее.
– Работа тяжелая, а зарплата маленькая, – предупредил он. – Тебе придется мести полы.
– К этому я привыкла, – сказала она, но не сказала того, что ей тут же пришло в голову: что такая работа все-таки не становится труднее и не затягивается в полнолуние. Ей пришло в голову, что для своего возраста она, пожалуй, набралась большого опыта. От этой мысли ей стало и приятно и взгрустнулось, и так захотелось поговорить с кем-нибудь, но, естественно, говорить ей было не с кем, но тут ее закружил вихрь восторга и торжества: «И все-таки я добилась, я получила работу, я правда получила именно ту работу, я попала туда, куда хотела попасть!», но и этого сказать было некому. А потому она просто еще раз улыбнулась Гектору Макларену, а он подумал, ну где я видел такую улыбку – счастливую и трагическую одновременно, но так и не сообразил. А потом он пришел в недоумение: что, собственно, я сделал? Почему я это сделал? У нас и так штат перегружен. Вот и Хелен иногда действовала на него точно так же: совершенно непонятным образом заставляла его поступать наперекор здравому смыслу. Он решил, что просто не в силах противостоять женщинам. (Чего, читатель, естественно, не было – разве что женщинам с кровью Джона Лалли в жилах.)
Вот так Нелл начала работать у своей матери. Ну раз подобное тяготеет к подобному, удивляться тут нечему. Какая-то толика таланта Джона Лалли досталась им обоим – и матери, и дочери.
ЛЮБИМА!
Нелл уехала из дома в среду. Гектор Макларен принял ее на работу в четверг, и она начала работать в следующий понедельник. Жила она в маленькой гостинице в Мейда Вейл – бесплатный номер за уборку с 6 до 8 утра шесть дней в неделю. На работу она ходила пешком. Там она подметала полы, получала разрешение сделать вручную шов-другой и внимательно наблюдала за закройщиками. По вечерам она ходила на дискотеки и попала в дурную компанию. Ну не очень дурную, а просто слишком ярковолосатую, с булавкой-другой (английской) в ухе или в носу, дружелюбную, пассивную и для Нелл вполне безопасную. Новые друзья не предъявляли ей никаких требований, ни интеллектуальных, ни эмоциональных. Они поникали, они возникали, они курили травку. И Нелл курила, помня, как курение успокаивало и подбодряло Клайва с Полли, забывая, как всепроникающая бездеятельность довела их до падения. На работу она приходила усталая, но она привыкла быть усталой.
Как-то днем в пятницу в мастерскую пришла сама Хелен Лалли. Головы обернулись. На ней был кремовый костюм, а волосы зачесаны кверху. Она вошла в кабинет и немного поговорила с Гектором Маклареном за стеклом. Потом вышла и направилась прямо туда, где сидела Нелл, и взяла плащ, который она шила, и осмотрела его, и казалось, одобрила то, что увидела. Хотя Нелл знала, что шов не совсем прямой. Она вдруг заснула над ним, а распарывать и поправлять ей не захотелось.
– Так тебя зовут Нелл, – сказала она. – Мистер Макларен отзывается о тебе очень хорошо. Нелл такое красивое имя. Оно мне всегда нравилось.
– Спасибо, – сказала Нелл польщенно и порозовела. Она изо всех сил старалась выглядеть прожженной и злой, но без особого успеха. Хелен подумала, что девочка слишком юна, слишком худа и, вероятно, живет не дома, а это ей совсем ни к чему. Потом она поговорила о ней с Гектором, глядя сквозь стекло туда, где темный ежик Нелл наклонялся над материей.
– Она слишком юна, – сказала она. – Такая ответственность! Как-то не похоже на вас, Гектор, что вы ее взяли, да и швы у нее все-таки извилистые. Штат у нас перегружен.
– Нет, если бразильский заказ подтвердится, – сказал он. – Если подтвердится, мы будем перегружены работой. – Тут зазвонил телефон, и заказ из Рио подтвердился. «Дом Лалли» редко соглашался на подобное – полный гардероб для невозможно богатой и капризной молодой женщины, новобрачной, которая питала пристрастие к красным розам (или ее муж питал), и такой цветок следовало деликатно или броско – по усмотрению «Дома Лалли» – искусно вышить или сногсшибательно апплицировать на всех до единого предметах – от эластичного пояса до шубки.
– Но почему мы согласились? – сетовала Хелен. – Так вульгарно.
– Ради денег, – энергично ответил Гектор. – А вульгарно или не вульгарно, зависит от того, как сделать.
– Но ведь мне придется все время стоять у кого-то над душой… – Тут она воспряла духом. – Ну в конце-то концов красная роза красной розе рознь.
Естественно! Тут Гектор вспомнил про папку Нелл, и Нелл извлекли из рядов, и она вышила пару-другую пробных роз – начиная от алых бутонов и кончая буйной фантасмагорией, что совсем прогнало сон, – и неделю спустя уже сидела в мастерской, которую Хелен устроила в мансарде своего дома в Сент-Джон-Вуде, и, как сумасшедшая, вышивала розы на тканях всевозможных оттенков, плотности, текстуры, подбирая цвет и нитки с безошибочным инстинктом.
– Боже великий! – сказала Хелен, – и как это я обходилась без тебя! – А Гектору она сказала: – Мне почти не приходится ей что-нибудь указывать, она словно бы чувствует мои мысли. И так приятно, что в доме девочка – я слишком уж привыкла к мальчишкам.
– Только не вздумайте видеть в ней дочь! – сказал Гектор. – Она у нас работает. Не портите ее баловством.
Гектор считал, что Хелен испортила сыновей баловством – потакала им, позволяла делать, что им хочется, тратила на них слишком много денег. Возможно, он был прав – но им жилось счастливо, а в завете «начинай так, как намерен продолжать» никакого смысла нет. Зачем? Почему не проводить время хорошо, пока можно? Вот что чувствуют многие матери, когда их дети остаются без отцов.
– Нелл, – сказала Хелен однажды, когда Нелл уже неделю горела в розовой лихорадке. – Где ты живешь?
– В общежитии, – сказала Нелл, уловила сочувственную озабоченность и поспешила успокоить, как было у нее в привычке: – Это неплохо. Есть вода и канализация действует. Прежде я работала горничной вместо платы. Но так выходит дешевле.
И она улыбнулась. А Хелен подумала: где я раньше видела эту улыбку? (На губах Клиффорда, а то где же, но она старалась о Клиффорде не вспоминать.) Будь у меня дочка, думала Хелен, я бы хотела, чтобы она была совсем такой. Прямой, доброй, распахнутой миру. Я бы, конечно, хотела, чтобы она жила не в общежитии. Я бы хотела, чтобы она не выглядела совсем уж беспризорной, не была бы такой исхудалой, и чтобы о ней по-настоящему заботились. К черту Гектора, подумала Хелен и продолжила разговор:
– Почти все наши девочки живут дома.
– Так ведь потому, – заметила Нелл, – что вы платите им слишком мало. – И она улыбнулась, смягчая свои слова. – Но у меня нет дома. То есть родного дома. И никогда не было.
Быть может, слушай Хелен внимательнее, она расспросила бы Нелл об ее истории поподробнее и сделала бы нужный вывод, но она все еще с горечью размышляла над тем, что восприняла как обвинение. Неужели она правда недоплачивает мастерицам? Но она платит по существующим ставкам, так разве этого недостаточно? Естественно, с горечью она размышляла потому, что в глубине знала, насколько этого недостаточно. «Дом Лалли» извлекал выгоду из своей репутации и в этом отношении: если люди становятся в очередь ради чести работать на вас, им можно платить очень мало. В этом, читатель, я усматриваю естественное воздаяние. Если бы Хелен не чувствовала себя виноватой, она бы не была задета, не задумалась бы с горечью и обрела бы свою дочь заметно раньше. А так ей пришлось подождать.
Надо будет поговорить об этом с Гектором. – У тебя есть мальчик? – спросила она у Нелл, и Нелл порозовела.
– Вроде бы есть, – сказала Нелл, думая о Дее, который написал ей один раз, – а вроде бы и нет. – Ведь когда она подумала об этом, а точнее о нем, то почувствовала, что никого у нее нет. Расстояние каким-то образом рассеяло наваждение – вот потому-то, наверное, родители постоянно увозят дочерей в долгие путешествия за границей (вернее, увозили когда-то), уповая, что они забудут неподходящего возлюбленного. С другой стороны, Нелл поняла, что, любя Дея хотя бы теоретически, она избавила себя от многих разных неприятностей.
«Спасибо, нет, – могла она отвечать настойчивым мальчикам. – Ничего личного, просто есть у меня настоящая любовь…» – и они с сожалением отступали перед этой таинственной страстью и оставляли ее в покое, а если не оставляли, то прямо-таки поразительно, какой быстрый удар слева (или справа), причем не обязательно в челюсть, выработала Нелл на руллинских конкурсах. И все время улыбаясь своей пленительной улыбкой. Что за девочка! Хелен, которая знала ничтожную долю всего этого, смотрела на свою дочь, в которой не узнала своей дочери, с изумлением и уважением.
– Нелл, – сказала Хелен, – если я подыщу тебе подходящую квартиру, ты туда переедешь?
– Но мне нечем платить.
– Платить будет «Дом Лалли», я об этом позабочусь.
– Нет, не могу, – сказала Нелл. – Девочки будут против. Почему я должна получать что-то, а они нет?
Вот поэтому-то Хелен после долгих споров все-таки заставила Гектора поднять зарплату мастериц на целых двадцать пять процентов. И рынок выдержал, словно бы ничего не заметив. Тогда они добавили еще пять процентов. А Нелл изъявила согласие расстаться со своей общажкой – и, кстати, с большой радостью. Ее друзья таяли на глазах – в буквальном смысле слова: двое уже перешли на героин. Наркотики вредны тем, как теперь припомнила Нелл из опыта былых дней на Дальней ферме, что кладут конец разговорам. Если вам хочется поговорить по душам, поделиться историей своей жизни с кайфующими друзьями, можете не затрудняться! Теперь Нелл жила у Гектора и его жены. Еда отличная, горячей воды сколько хочешь, мансардочка теплая – она сэкономила, и купила мольберт, и по воскресеньям даже немножко писала. Утром она просыпалась с приятным чувством, – свойственным юным, когда у них все идет хорошо, жизнь распахивает объятия, выбор оказывается верным, – что мир принадлежит ей.
– Знаешь что, – сказала Хелен в один знаменательный день, когда Нелл взялась за восьмидесятую розу – а среди них и двух не нашлось бы одинаковых. Она теперь для одной розы использовала не меньше двадцати разных оттенков красного и экспериментировала со своего рода стереоэффектом: крохотные сочные лепесточки словно рвались к солнцу из центра, – если только ты обещаешь не зазнаться, мы попробуем тебя манекенщицей.
– Ладно, – сказала Нелл, пытаясь спрятать радость.
– Когда тебе будет восемнадцать?
– В июне, – сказала Нелл.
– У меня была дочка, которую звали Нелл, – сказала Хелен.
– Я не знала, – сказала Нелл.
– Она как бы пропала в пути, – сказала Хелен.
– Я так сожалею, – сказала Нелл. А что еще тут скажешь? Хелен не стала объяснять, как именно пропала та Нелл, а эта Нелл не спросила.
– Ей бы исполнилось восемнадцать на следующее Рождество. В день Рождества.
– Мне всегда жалко тех, кто родился в день Рождества, – сказала Нелл. – Подарки раз в год, вместо двух раз! Я сама родилась в летний солнцеворот. Нет, вы правда хотите, чтобы я стала манекенщицей?
– У тебя и лицо и фигура, какие требуются.
– Одно только, – сказала Нелл, – манекенщиц полным-полно. Хорошенькой может быть кто угодно. Своей заслуги в этом нет.
А Хелен с недоумением спросила себя: кто из тех, кого я знаю, говорил такие вещи? Ее отец, естественно, но как могла она уловить связь?
– Я бы предпочла стать модельером, – сказала Нелл. – Вот для этого нужен настоящий талант.
– И время, – сказала Хелен, – и опыт, и профессиональные навыки.
Нелл, казалось, поняла. И улыбнулась.
– Я бы стала манекенщицей, если бы могла оставить волосы такими, – сказала Нелл.
Они были короткими, черными и торчали, как колючки. (Она их зачесывала вверх щеткой.)
– Ну это вряд ли отвечает образу «Дома Лалли», – сказала Хелен. Но она понимала, что изменить образ «Дома Лалли», пожалуй, легче, чем заставить Нелл изменить решение, и победа осталась за Нелл. А тут явились мальчики – Эдвард, Макс и Маркус – и их познакомили, но ведь Нелл была всего только одна из мастериц, и особого внимания они на нее не обратили. Они требовали, чтобы их мать пошла с ними на кухню и накормила их ужином, а она, будучи дочерью своей матери, покорно пошла с ними. Нелл, когда они все ушли, вдруг почему-то стало очень одиноко, словно выключили плафон и оставили ее в темноте. Она докончила розу, а попозже в тот же вечер позвонила миссис Килдейр, просто сказать, что она здорова и работает, и чтобы миссис Килдейр не беспокоилась, и нежный привет Бренде, и – а да! – наилучшие пожелания мистеру Килдейру. А потом она пошла в вечернюю школу и записалась на продвинутый курс искусства, истории и французского. Она вновь вернулась на круги своя.
НЕ ЛЮБИМА!
А теперь, читатель, не вернуться ли нам к цвету лица Анджи? Помните, как она сделала то, что косметологи называют обновлением кожи, и операция не удалась? Как трещины и шишки стали еще хуже, чем прежде? Ей даже не хотелось предъявлять клинике иск – такие муки сулила огласка. Но когда в течение переписки с ней по этому поводу они высказали предположение, что операция тут ни при чем, а причина психопатического происхождения, и тем не менее предложили оплатить счет психиатра, она согласилась. Она обратилась к доктору Майлингу, принадлежащему к новейшей святошколе. Она слышала, что он молод и красив. Так и оказалось.
– А по-вашему, в чем причина? – спросил он.
– Я несчастна, – услышала она свой голос и удивилась себе.
– Почему? – У него были ясные синие глаза. Он увидел ее душу, как и отец Маккромби, но он был добрым.
– Мой муж меня не любит.
– Почему?
– Потому что я не внушаю любви. – Слова эти ее ошеломили, но это были ее слова.
– Уходите и попробуйте стать внушающей любовь, – сказал он. – Если через две недели ваша кожа все еще будет плохой, мы испробуем таблетки Но только тогда.
Анджи ушла и попыталась стать внушающей любовь. Для этого она позвонила отцу Маккромби и сказала, что часовню продает и в его услугах больше не нуждается. Все это уже наводило на нее жуть. Порой по ночам, когда Клиффорд отсутствовал – а он отсутствовал почти всегда, – она слышала смех своего отца.
– Продать часовню, возможно, не так уж разумно, – сказал отец Маккромби и зажег еще одну черную свечу. – Бегорра, очень даже неразумно.
Отец Маккромби родился в Эдинбурге, как нам известно, но людям нравились его ирландские словечки, и он ими щеголял. Иногда он разыгрывал не ученика дьявола, а симпатичного плута, иногда он даже думал, что к нему вернулась лучшая сторона его натуры, и душа его вновь принадлежит ему.
– Вам меня не напугать, – сказала Анджи, хотя он ее напугал. И потому, вместо того чтобы просто поручить своему секретарю позвонить агентам по продаже недвижимости и отдать распоряжение: «Продавайте!», Анджи отправилась в их контору лично. Она хотела сделать это сама, она хотела быть смелой, она не привыкла испытывать страх. Она хотела взять над ним верх, хорошенько разжевать, прежде чем выплюнуть. По-моему, она вела себя очень мужественно. (Вы знаете мой обычай говорить хорошо о живых, а мертвые – что мертвые?)
День был дождливый. Лило так, что вы просто слепли. Анджи стояла на углу Примроуз-Хилл-роуд и Риджент-Парк-роуд, как раз там, где когда-то жил Алейстер Кроли (зверь, число же его 666), и раздумывала, куда повернуть. Выли клаксоны, ей в лицо били лучи фар. Она ничего не понимала: вой и свет словно взмыли вместе в воздух – секунда парящей тишины, а затем удар сверху, который сокрушил в ней свет, жизнь и душу. Быть может, мораль такова: плохим лучше не пробовать быть хорошими. Такое усилие их убьет.
«Нелепая случайность обрывает жизнь миллионерши, причастной к наркотикам», – заявила одна газета, пытаясь скрыть злорадство. Потерявшая управление нефтяная цистерна, летя вниз по склону Примроуз-Хилла, ударилась о поребрик, перевернулась, взмыла в воздух и обрушилась на Анджи. «Бедная богатая девочка раздавлена в лепешку, пока ее причастный к искусству супруг предстает перед судом в Нью-Йорке», – заявила другая.
– Туда ей и дорога, – заявил Джон Лалли вопреки всему, что для него сделала «Оттолайн», и должна с прискорбием сказать, что мало кто с ним не согласился бы. Только крошка Барбара заплакала.
Анджи, милая Анджи, я не знаю, что пошло не так, что сделало тебя такой злобной и невеселой, не способной никому принести радость. Винить ли нам твою мать, потому что она тебя не любила? Так мать Клиффорда Синтия тоже его не любила и, бесспорно, особой пользы это ему не принесло, однако не лишило же его способности вызывать любовь. (Ладно-ладно, поглядите на Хелен, поглядите на вашего автора, все время подыскивающего ему извинения. Он хотя бы заглядывал в себя и в своем эгоизме был честным, не говоря уж о способности перемениться, самого, пожалуй, важного качества.) Как легко винить матерей за все зло в мире! Все было бы прекрасно, твердим мы себе, если бы только матери делали то, что от них требуется: любили бы всецело, безгранично и исключительно, никому больше ничего не уделяя. Но матери ведь тоже люди. И любить могут только как могут, а дети о них всегда говорят «могла бы и посильнее, если бы постаралась». Винить ли отцов? Отец Анджи, как мы знаем, считал, что она не внушает любви. Оттого она и стала такой? Не думаю. Отец Хелен, Джон Лалли, был попросту невозможен, но Хелен же никогда не была скверной. Легкомысленной и безответственной в юности – бесспорно, но с возрастом – прямо наоборот. Была бы Анджи приятнее, родись она бедной и вынужденной зарабатывать себе на жизнь? Не думаю. В целом бедность делает людей жаднее, а не приятнее. (Разумеется, богатые часто нестерпимо жадны – кто не вздыхал и не говорил, наблюдая, как они цепляются за каждый свой жалкий шестипенсовик: «Потому-то они и богаты – благодаря жадности».)
Анджи, я ищу, что сказать о тебе хорошее, и ничего не нахожу. Ты – та женщина, которая разбила брак Клиффорда и Хелен, которая была равнодушна к благополучию Нелл, которая заставляла плакать маникюрш, которая увольняла слуг по капризу, которая использовала свое богатство и влияние на то, чтобы жульничать и интриговать, а не на то, чтобы делать мир лучше.
Нет, погодите! Если бы не Анджи, Нелл не родилась бы. Она погибла бы под мерзкое полязгивание металлических инструментов доктора Ранкорна. Побуждения Анджи не были добрыми, но творить добро по дурной причине все же лучше, чем не творить его вовсе. А теперь, когда мы обыскали ее прошлое и нашли хотя бы одно доброе дело, давайте поставим на ее памяти RIP, Requescat In Расе – да почиет с миром, а сами займемся разборкой обломков, которыми Анджи усеяла свой жизненный путь, и попробуем, по мере сил, соединить их воедино.
Мы все живем мифами, читатель, пусть даже мифом о счастье, поджидающим за углом. Но почему бы и нет? Только до чего же все-таки мы любим хранить в уголке сознания мифы о нашем обществе: например, что большинство людей живет нормальными семьями – отец ходит на работу, мать дома воспитывает детей, – а ведь видим же, а ведь по собственному опыту знаем же, насколько это далеко от истины. И как же мы не умеем смотреть истине в лицо! Однако мы сильнее, чем думаем. Если миф причиняет боль, забудь его. Мир не погибнет, солнце не погаснет. Мы все – единая плоть, единая семья. Мы одна-единая личность с миллионами лиц. Мы заключаем в себе Анджи, и мистера Блоттона, и даже отца Маккромби – мы должны научиться приобщаться им, включать их в наше представление о себе. Мы не должны освистывать злодея, но принимать его с распростертыми объятиями. Только так мы обретаем целостность. Анджи, друг наш Анджи, покойся с миром!
ПОВОРОТ СУДЬБЫ
Знаете, как бывает? То будто бы сто лет ничего не случается, а потом все происходит разом? Смерть Анджи стянула одним узлом множество спутанных нитей – все переместилось, изменилось, переплелось: остановить процесс было бы невозможно, но ход его, естественно, зависел от того, как и с каким намерением, хорошим или дурным, размещались эти нити за предыдущее десятилетие.
Так, отец Маккромби, экс-патер, за постель (поролоновый матрас в помещении кассы), бутылку (или две) коньяку в вечер и мизерный гонорар (Анджи так скряжничала, как способны скряжничать только родившиеся богатыми, – ну вам известно, как я на это смотрю) имел обыкновение не только зажигать черные свечи, когда ему взбредало в голову, но и по всем правилам служил еженедельные черные мессы в Часовне Предприятия Сатаны (о чем Анджи не знала. Впрочем, учтите, она бы только посмеялась, отчасти веря, отчасти не веря во всю эту чепуху). Отец Маккромби, сказать по правде, к этому времени сам тоже верил только отчасти, хотя брал солидные деньги с тех, кто являлся на мессу и участвовал в ней с полной серьезностью. Тем не менее, наведение порчи никому ничего хорошего не приносит: ведь когда Анджи вдруг ни с того ни с сего позвонила сказать, что она продает часовню и, следовательно, лишает его дохода, а отец Маккромби зажег собственную большую черную свечу и призвал гнев Дьявола, разве Анджи в сей же момент не была раздавлена, как прихлопнутый комар? От такого и святой насмерть перепугался бы, а что уж говорить о непотребном экс-патере, лишенном сана и отлученном от церкви, чье сознание было искорежено психодислептическими наркотиками.
Отец Маккромби решил, что хорошенького – понемножку, задул свои свечи, прочел быстро и отчасти искренне «Богородице Дево, радуйся», навеки пожелал «прости» призраку Кристабель, запер часовню и грузно выбрался в широкий мир обогащаться иными способами.
Поскольку друзья отца Маккромби были чем были, а его связь с Анджи была чем была, нет ничего удивительного в том, что поиски получестного заработка привели его к Эрику Блоттону, который теперь носил невинное имя Питер Пайпер (ну вы знаете, как в скороговорке «Питер Пайпер перчил перец», не говоря уж о персонаже, чья флейта выманила детей из города Гамелена) и возглавлял «Пайперовскую охрану шедевров с ограниченной ответственностью» – агентство, которое следило за транспортировкой с места на место национальных художественных сокровищ, оберегая и страхуя их от краж, наводнений, пожаров, похищений с целью выкупа, подмены и всех вариаций мошенничества.
Помните Эрика Блоттона? Запойного куряку, похитителя детей и юриста, который спасся вместе с Нелл, когда ЗОЭ-05 потерпел аварию? Эрик Блоттон на основании одного коротенького разговора с Клиффордом в давние дни детопохищений решил заняться Искусством. Как-никак поприще это явно сопряжено с большими деньгами, влиянием, престижем – не говоря уж о возможностях хорошо нагреть руки.
«Пайперовская охрана шедевров» помещалась в тесноватых, грязноватых, дымноватых комнатушках в Берлингтонском пассаже над «Модным трикотажем». Владелица «Модного трикотажа» жаловалась, что от ее товара несет сигаретным дымом, но что она могла поделать? Питер Пайпер, естественно, бросать курить не собирался. Курение, сказал он ей, не слишком покривив душой, его единственная отрада в жизни.
Эрик Блоттон не был счастлив. Он тосковал по жене, которая пожертвовала два миллиона фунтов на детскую благотворительность и умерла за неделю до того дня, когда он, рассчитав, что теперь это для него безопасно, тишком вернулся в Англию, чтобы увезти ее с собой.
«Лучше вернись поскорее, Эрик, – как-то сказала она ему по телефону. – Ведь пока ты этого не сделаешь, я буду тратить, тратить, тратить!» К ней в поисках его заходили мужчины, сказала она. Дюжие, страшные, черные мужчины. Такие мужчины, решил он, скорее всего – имеющие на него зуб уголовники. Вообще, его искало слишком много народу. Разгневанные лишившиеся ребенка родители, как он осознал, становятся опасными врагами, куда страшнее полиции или деловых знакомых с преступным прошлым. А потому он не проводил жену в последний путь, а сменил имя, профессию и образ жизни. Он полагал себя в безопасности. Но все это оказалось тяжелой тягомотиной, и он скорбел о былом.
Отец Маккромби явился к Питеру Пайперу и сказал: – Бегорра, а что, если такой человек, как я, войдет в компанию с таким человеком, как вы? У меня свои таланты, у вас свои.
Питер Пайпер никогда не был крупным человеком. Он выкуривал в день 100 сигарет и кашлял, хрипел, дрожал мелкой дрожью вследствие этого. В правой ноге у него нарушилось кровообращение. Холсты велики и тяжелы. Таков же был и Маккромби, а сверх того еще и страховиден: рыже-красные волосы, рыже-красная борода и странные вращающиеся совсем уж красные глаза. Чудесный человек, чтобы иметь его под рукой. Во всяком случае, так казалось Питеру Пайперу. Быть может, глаза отца Маккромби обладали гипнотической силой?
– Почему бы и нет? – сказал Питер Пайпер.
Они обменялись двумя-тремя словами о смерти Анджи Уэлбрук – «Пайперовская охрана шедевров» чаще всего обслуживала «Оттолайн».
– Трагично! – сказал Питер Пайпер. – Бедная женщина!
– Бедная женщина, – сказал отец Маккромби и перекрестился. – Упокой Господь ее душу.
И гром небесный не поразил его. А следовало бы.
– Разумеется, – сказал Питер Пайпер, – ее смерть была большим несчастьем для «Пайперовской охраны шедевров».
И отец Маккромби почувствовал, что его святой долг – помочь новой фирме выйти из тяжелого положения любым доступным ему способом. И тут на время мы оставим этих двоих строить темные планы, но по крайней мере на этот раз без помощи зловещих космических сил. А впрочем, отец Маккромби потянул носом и учуял в воздухе предвкушение – предвкушение бурных событий и зла. Атмосфера Часовни Сатаны словно перемещалась в пространстве вместе с ним, и он тут ничего поделать не мог. Питер Пайпер сказал:
– Чем-то пахнет?
И в свою очередь потянул носом, но он так много курил, что утратил способность отличать одни запахи от других – гамбургера с луком от следа Дьявола, а потому он закурил новую сигарету и оставил свои попытки, но внизу Пат Кристи, владелица «Модного трикотажа», сняла телефонную трубку и договорилась о продаже аренды. Почему-то это место ей вдруг разонравилось.
ОБЛИЧЕНИЕ
В тот самый миг, когда отец Маккромби задул свою последнюю свечу, Клиффорд находился на скамье подсудимых уголовного суда в Нью-Йорке. Маклински пошел на довольно необычный шаг: обратился в полицию и сообщил о своих сделках с «Леонардо» (нью-йоркский филиал). Ну, возможно, по общему ощущению англичане слишком уж энергично и слишком уж быстро проталкивались в сферы Искусства Большого Яблока, так что им следовало преподать урок-другой, а возможно, Маклински был возмущен искренне, и в нем просто взыграла его пуританская жилка, но в любом случае Клиффорд предстал перед судом по обвинению в обмане и подлоге.
Естественно, там собралась сотня репортеров и фотографов. Как-никак, материал для газетных шапок по всему миру. «Леонардо», эта августейшая фирма, оскорблена и поставлена под подозрение, Клиффорд, чье лицо было знакомо телезрителям во всем мире, – мошенник. И дело оборачивалось достаточно скверно. Когорта адвокатов «Леонардо» все более серела лицами. Судья хмурился. Никому не показано бросаться нолями безнаказанно даже в разговоре, а тем более в кругах, где разговоры равносильны сделкам и записываются на пленку. Записано на пленке? Лица адвокатов «Леонардо» из серых стали белыми.
Пф! Пф! Пф! Одна за другой гасли свечи в Часовне Сатаны. Клиффорд обрел ясность мысли – или это было просто совпадение? Хорошенького понемножку. Он не преступник. Он встал.
– Послушайте, – сказал он. – Если бы мне было дозволено обратиться к суду… – Какой изысканной и сугубо английской была его манера выражаться! Суд решил дозволить, а не отклонить.
– Если вам так хочется, – сказал судья Тули. И Клиффорд заговорил. Он говорил час и никто не предавался собственным мыслям. Он позаимствовал жгучее возмущение Джона Лалли, ныне ушедшее в прошлое, но им, Клиффордом, не забытое. Он только сдернул с этого возмущения параноическую оболочку, и каким же убедительным оно было! Правда всегда убедительна.
Он поведал собравшимся в зале серьезным людям о позорном положении Искусства. О роли в этом позоре огромных и лишь относительно честных денег, о гигантских состояниях, наживаемых и теряемых на шеях горстки борящихся с нуждой художников. Что же, так было всегда. Разве Ван Гог не умер в одиночестве и нищете? А также Рембрандт? Но теперь появился новый элемент – мегаденьги, а значит, и все с ними связанное. Он говорил о странной социальной иерархии Мира Искусства, о сомнительных структурах аукционных фирм; об объединениях спекулянтов, контролирующих цены; о возмутительно высоких комиссионных; о нарушении контрактов, о невежестве экспертов; об отрядах бессовестных посредников, втирающихся между художником и теми, кто просто хочет получать радость от его искусства; о покупке и продаже критиков; о репутациях непомерно и безосновательно раздутых, и других, жестоко погубленных – и все во имя прибыли.
– Лишний ноль? – спросил он. – Вам нужна магнитофонная запись, чтобы убедиться, добавил ли я лишний ноль? Конечно, добавил. Это та атмосфера, в которой я работаю, о чем благородный Маклински прекрасно знает или же он последний дурак. Каким, я убежден, он выглядеть вряд ли хочет.
Свечи погасли, и Клиффорд обрел прежнюю форму, он уже не ежился жалко, но пылал негодованием, был страстен, обаятелен и по-своему искренен.
Судья и присяжные испускали одобрительные восклицания и рукоплескали, мигали лампы-вспышки, и Клиффорд вышел из суда свободным человеком и героем, и в тот же вечер лег в постель с жесткой, умной, курчавой женщиной, которую родители нарекли пуританским именем Честность, и, как обычно, тосковал по нежности Хелен. Но осталась ли она нежной? Может быть, успех сделал ее жесткой? Откуда было ему знать?
Зазвонил телефон. Анджи? Она ведь обладала особым даром мешать ему в подобные минуты. «Не бери трубку!» – сказала Честность, но Клиффорд взял. Он протянул белокурую волосатую руку и узнал про смерть Анджи. С первым же рейсом он улетел в Англию к Барбаре и, с сожалением должна сказать (если мы хоть чуточку жалеем Анджи, а я жалею – самую чуточку), – к Хелен. Он даже не стал ждать похорон.
ХЕЛЕН И КЛИФФОРД
– Клиффорд, – сказала Хелен, – не говори глупости!
Она сидела в своей очаровательной гостиной – бледно-зеленый шелк и чуть золотистая мебель, – держа трубку белого телефона. На ней было мягкое кремовое платье, вышитое на груди крохотными желтенькими цветочками, а каштановые кудри обрамляли лицо. Услышав голос Клиффорда, она побледнела, но своему голосу не позволила дрогнуть. Нелл следила за ней из угла комнаты: она уже не вышивала розы (этот заказ был давным-давно выполнен), но все равно каким-то образом осталась неотъемлемой частью этого дома – и как же иначе? Она прикрикивала на мальчиков – умойтесь, приберите свои комнаты, снимите трубку, спросите, кто звонит маме, а они смеялись, стонали и делали, что она говорила, принимая ее, как свою. Хелен тоже невольно смеялась, наблюдая за ней. Она моя дочь, думала она, дочь, которой у меня никогда не было. А Нелл, глядя в этот вечер на Хелен, говорившую с Клиффордом, думала, что никогда еще не видела женщины столь красивой, столь несомненно созданной, чтобы влиять на сердца и судьбы мужчин. «Если бы только я могла быть такой, – думала Нелл. – Если бы только она была моей матерью!» А потом подумала: «Нет, такой я стать не могу, я слишком колючая и грубая и рада этому. Не хочу жить посредством мужчин. Рядом с ними – конечно, но не благодаря им».
Сама Нелл, теперь, когда Хелен заботилась о ней, следила, чтобы она ела и спала, давала ее жизни смысл и цель, стала очень даже красивой, но не сознавала этого, как часто случается с девушками, росшими без отца. Ее волосы, все еще короткие, черные, торчащие нелепыми колючками, теперь, когда она была ведущей манекенщицей «Дома Лалли», превратились в ее фирменный знак. Они добавляли своего рода допустимую фривольность к дорогому, но чуть-чуть слишком солидному ярлыку «Лалли». Ведь очень трудно было избегнуть опасности – и Хелен это знала – того, что их модели, подчиняясь более деньгам, нежели вкусу, начнут обретать популярность у более старших возрастных групп, а с ней и определенную тяжеловесность. Нелл сохраняла образ «Лалли» юным. Она же считала свой успех каким-то непонятным вывертом и не относилась к себе серьезно. Опять-таки это судьба девушек без отцов.
– Клиффорд, – беззаботно сказала Хелен, – мы уже дважды женились. Третий раз будет лишним вдвойне, учитывая второй. Да и близнецы не обрадуются.
– Если ты скажешь, что близнецы мои, я поверю, – сказал Клиффорд (наибольшее извинение, на какое он вообще был способен, но не вполне достаточное для Хелен). – Да и не все ли равно?
– Им не все равно, – сказала она.
– Обсудим потом, – сказал он. – Ты ведь свободна и можешь выйти замуж, так?
Голос у него был громкий и твердый. В своем углу Нелл прекрасно его слышала.
– Да, – сказала Хелен, – и мне это нравится. Я хочу, чтобы и дальше так было.
– Мне надо поговорить с тобой серьезно, – сказал Клиффорд. – Я сейчас приеду.
– Нет, – сказала Хелен. – Клиффорд, годы и годы я ждала этого звонка, но теперь уже поздно. Я как раз нашла кого-то другого.
И она положила трубку.
– Но это же не так? – спросила Нелл с тревогой, и тут же добавила: – Извините, это ведь не для чужих ушей. Мне не следовало слушать.
– А что тебе оставалось делать? – сказала Хелен. – Да и в любом случае ты член семьи (сердце Нелл радостно екнуло). Конечно, никого другого нет. Просто я не хочу, чтобы мне опять было больно, – сказала она и заплакала. Нелл это очень-очень не понравилось. Она привыкла видеть Хелен спокойной, бодрой и у руля – именно такой, какой Хелен старалась (что заслуживает всяческих похвал) выглядеть в глазах своих детей.
– Но когда больно, хотя бы знаешь, что ты жива, – сказала Нелл и почувствовала себя глупо, только ничего другого она сказать не нашла.
– Ну так я жива, – сказала Хелен. – Еще как жива!
– Позвоните ему, – сказала Нелл. – Я бы позвонила.
Однако Хелен не позвонила.
Следующие две-три модели у Хелен не получились (боюсь, любовь действует на некоторых женщин именно так: подтачивает их способность к творчеству. На других женщин, разумеется, она влияет прямо наоборот, и они в сфере работы начинают просто блистать), и Нелл, которой поручили докончить наброски, вынуждена была сделать их заново почти целиком. А Хелен словно бы не заметила. Модели были именно то. У Нелл загорелись глаза. Ведь сбывалась ее заветная мечта. Демонстрировать одежду может кто угодно – надень, встань перед камерами, пройди туда, пройди сюда… но ЭТО! Тут все твое.
Клиффорд звонил Хелен каждый день, и каждый день она отказывалась с ним говорить.
– Что мне делать? – спросила Хелен у Нелл, вся трепеща.
– Он как будто вас правда любит, – осторожно ответила Нелл.
– Пока не явилась следующая, – сказала Хелен, высоко подняв голову.
– Он такой богатый, – сказала всегда практичная Нелл.
– ЕЕ миллионы! – сказала Хелен. (Бедная мертвая Анджи, никем не оплакиваемая!) Нет, он гнусен. И я ни за что не стала бы заботиться о девочке. Я знаю, он от меня потребовал бы этого. И вообще, скорее всего, я ему понадобилась только потому, что ей нужна мать, и он думает, что я более или менее подойду. Я даже не помню, как ее зовут!
– Ее зовут Барбара, – твердо сказала Нелл. Уж конечно, Хелен должна была это знать. Весь остальной мир знал. Со времени своего изгнания из королевской детской, она оставалась в поле зрения прессы. Запрет теперь был отменен. Барбара бывала во дворце. «Дворец Жалеет Осиротевшую Крошку», – комментировали газеты. «Приглашения На Уикэнды Одобрены Дворцом». (Последнее не могло не включать Клиффорда, ныне реабилитированного в глазах высшего света. Великая перемена, хотя в нынешние дни, когда люди в самых высоких сферах оказываются под судом за убийство, если не хуже, о чем, собственно, тут стоило говорить? К тому же произошло это за границей.)
– Ну не могу я, – сказала Хелен. – Я знаю, что сделаю с девочкой что-нибудь ужасное, я это знаю.
– Но почему?
– Не знаю, – Хелен чувствовала себя беспомощной, отчаявшейся. Надеяться было не на что. Поздно, поздно, поздно. В воздухе еще висела завеса дыма от черных свечей отца Маккромби. От такой мерзости избавиться трудно.
– Но вы же его любите? – спросила Нелл.
– Ах, какая ты наивная, – пожаловалась Хелен. – Конечно, люблю.
– Ну так выходите за него замуж, – сказала Нелл. Ей этого очень хотелось, хотя она не понимала почему. Казалось бы, Хелен меньше всего надо было выходить замуж за Клиффорда, которого Нелл знала, только как лицо на газетных фотографиях и громкий настойчивый голос в телефонной трубке. Но Нелл произнесла эти слова и с-с-с-с – за окно уполз если не весь дым, то почти-почти весь.
– Я подумаю, – сказала Хелен.
Клиффорд, естественно, не собирался допустить, чтобы его отвергли. Хелен, что бы там она ни сказала Нелл, все еще отказывалась увидеться с ним, а потому он изыскал способ увидеться с Хелен.
ИСПРАВЛЕНИЕ
Так вот и получилось, читатель, что «Леонардо» (нью-йоркский филиал) задумала выставку «Модельер как Художник», и английскому «Дому Лалли» на ней предназначалось одно из центральных мест. Так вот и получилось, что Клиффорд помирился с Джоном Лалли, не остановившись даже перед тем, чтобы, наконец-то, вернуть полотна, столь долго томившиеся в подвалах «Леонардо», нежданно представ перед Джоном Лалли и Марджери в их ухоженном саду (то есть в его остатках) и сказав: «У меня в машине пять ваших полотен. Возьмите их, они ваши», – и таким образом превратив Джона Лалли из какого-то стотысячника в миллионера, поскольку его ранние работы как раз поднялись во мнении публики, иными словами в цене. (Их по-прежнему не просто было повесить на стену, чтобы ими любоваться.) Не важно, что Клиффорду теперь такие жесты были нипочем (ведь все богатства Анджи теперь принадлежали ему, – но это так, в сторону), не важно, что отчасти он это сделал, чтобы снискать милость в глазах Хелен, я все-таки думаю, что подтолкнуло его и просто ощущение, что так сделать надо. Клиффорд был способен понять, что естественная справедливость требует подобного поступка. Быть может, его речь в нью-йоркском суде и его самого обратила на путь истинный? Надеюсь, что так.
Джон с Марджери разгрузили машину и отнесли полотна в мастерскую. Клиффорд им помогал.
– Ну и мрачное же старье! – сказала Марджери. – Джон, ты, наверное, совсем доходил, раз писал такое. Держу пари, Эвелин только радовалась, что больше их не видит! (Ведущие счастливую жизнь просто не способны понять, что значит быть несчастным или несчастной.)
Джон ничего не сказал. И Клиффорд тоже.
– Жаль, что вы с Хелен снова не сойдетесь, – сказал Джон Лалли Клиффорду. В его устах это было извинением. – С вашими мальчишками никакого сладу нет.
– Отец я никудышный, – сказал Клиффорд. Хотя он и старался, очень старался быть хорошим отцом Барбары, которая приняла известие о смерти матери с неожиданным спокойствием. Только крепче обняла свою няню и сказала, что теперь, может быть, няня останется насовсем, и к Рождеству у нее не будет новой няни.
– Мы все способны измениться, – сказал Джон Лалли, подобрал с травы крикетный мяч и бросил его маленькому Джулиану, который довольно тоскливо помахивал битой чуть в стороне. Лицо Джулиана отразило удивление и радость.
– Судя по всему, так оно и есть, – заметил Клиффорд.
ПРОЩЕНИЕ
Хелен, услышав от отца поразительную новость, позвонила Клиффорду. Он знал, что она позвонит.
– Клиффорд, – сказала она, – спасибо тебе за это. Но что нам делать со мной? Я не сплю, не нахожу себе места, даже работать не могу. Я хочу быть с тобой, но и этого я не могу.
– Из-за Барбары, ведь так? – сказал он с той удивительной чуткостью, которая характеризовала его новое «я». – Совершенно верно: если ты примешь меня, то должна будешь принять и ее. У нее, кроме меня, на свете нет никого. Но хотя бы приезжай познакомиться с ней.
Хелен приехала и, впервые увидев Барбару во плоти – бледненькую, грустную, одетую старомодно, неудобно и некрасиво, как пожилые высококвалифицированные няни, пусть самые приятные, видимо, считают необходимым одевать детей, даже сейчас – почувствовала такую жалость к девочке, что гнев и ненависть были забыты тут же и навсегда. Она осознала, что Барбара существует сама по себе, что она главный персонаж в собственной драме, а не осколок Анджи, и вовсе не подменила для Клиффорда давно потерянную дочь. Разумеется, именно этого она и боялась: что, приняв Барбару, она тем самым окончательно отречется от Нелл.
Читатель, счастливым даруется все: счастье способно даже воскрешать мертвых. Наши обиды, наше уныние, наши ненависть и зависть, не распознанные нами, – вот что делает нас несчастными. Но ведь все эти чувства существуют у нас в голове, а не вне нашей власти; мы можем вышвырнуть их, если пожелаем. Хелен простила Барбару и тем самым простила себя.
– Да, Клиффорд, в счастье и в горе, конечно, я буду твоей женой.
– Бедная Анджи, – сказал через некоторое время Клиффорд. – Многое тут было и моей виной. Как ни взглянуть, я натворил много такого, чего должен стыдиться. – Он мог это сказать, потому что был счастлив, а счастлив был, потому что мог сказать это с полной искренностью. Одно вытекало из другого.
ДРАМА
И вот вскоре на асфальте Хитроу в Сочельник уже стоял частный самолет – пилот ждал разрешения взлететь, когда взлетную полосу очистят от снега. Клиффорд и Хелен сидели рядом и держались за руки. Барбара сидела по другую сторону прохода, перегибаясь через него, чтобы держаться за другую руку Хелен. Она нашла мать, няня осталась с ней. Ее серьезное личико уже посветлело и повеселело. Позади сидела юная Нелл Килдейр, ведущая манекенщица «Дома Лалли», ее коротко подстриженные черные волосы вызывающе торчали во все стороны. Все они отправлялись праздновать Рождество в Манхэттене, а затем присутствовать на открытии выставки «Мода как Искусство» в большой новой наисовременнейшей галерее, выходящей на Центральный парк. Нелл ненавидела летать. На счастье она надела серебряную цепочку со своим пузатеньким мишкой.
Эдуард, Макс и Маркус были отправлены раньше под присмотром двух стоических нянь, чтобы провести целую неделю в Диснейленде, а потом встретить Хелен с Клиффордом в Нью-Йорке. Это придумала Нелл. Хелен свыклась с их шумом и буйной энергией, но заслужила некоторый отдых. Клиффорд, как видела Нелл, еще не свыкся. Его лучше было приучать к мальчикам мало-помалу. Он ей кого-то напоминал, только она не могла понять кого. И она перед ним робела – ощущение для нее непривычное. Оно ее удивляло. Она старалась поменьше попадаться ему на глаза. И все время твердила себе, что она – служащая, а не член семьи. Нет, она не должна слишком уж ко всем ним привязываться. Ведь опыт, вспомните, читатель, научил ее, что люди, которых ты любишь, внезапно исчезают, что приятная спокойная жизнь внезапно обрывается. И хуже того – по ее вине. Раз любишь, значит, губишь – в огне, в страшных авариях. О, она была осторожна!
Барбару спросили, не хочется ли ей отправиться вперед с мальчиками. «Нет! Нет! – закричала она, упираясь лбом в живот Нелл. – Они такие грубые. Не хочу!» Она начинала сама о себе заботиться, и получалось это у нее очень недурно.
Сидел там и Джон Лалли со своей женой Марджери. В конце-то концов он был ведущим художником «Леонардо», а в нынешние дни художнику следует быть на виду. (Хватит прятаться среди полей и писать подсолнухи в безвестности!) Марджери поверх платья куталась в лоскутную шаль – она сама ее сшила. Некоторые лоскутки были останками старого голубого в рубчик платья, которое так часто носила Эвелин, мать Хелен – в дело все пускай опять и нужды не будешь знать! Мы с вами, читатель, знаем про эти лоскутки. А больше никто не заметил. Даже Хелен. За маленьким Джулианом присматривала Синтия. Они покинули прекрасную квартиру и теперь жили в маленьком доме в Хемпстеде с садиком, где маленькому мальчику всегда были рады. О, Синтия тоже изменилась! Как она гордилась Клиффордом в тот странный реактивно смещенный день в Нью-Йорке! Ее родные объявились в огромном числе – она уже не могла ставить им в вину то далекое-далекое прошлое. И время доказало, до чего они были неправы: Отто, некогда смиренный подрядчик, дитя копенгагенских трущоб, все еще таинственный в своем достоинстве, но ныне богатый, всеми уважаемый, более чем равный им. Приятно оглядываться на свою жизнь и знать, что ты была права.
На Хелен, кстати, было платье из новой тяжелой шелковой ткани, придумать узор для которой снизошел Джон Лалли. Основой его были очень маленькие золотые львы и совсем крохотные беленькие агнцы, и агнцы не были пожираемы львами, но просто лежали с ними. Фасон платья многим был обязан Нелл – создание его пришлось на то время, когда Хелен места себе не находила из-за Клиффорда. В багажном отделении самолета находились восемь полотен Джона Лалли, предназначенные для выставки, устраиваемой «Леонардо» (нью-йоркским филиалом) – четыре ранние яростные беспросветные картины и четыре нынешние, более добрые. В целом, ранние его работы теперь попадали в галереи, более поздние – на частные стены.
Когда Нелл поднялась в самолет, Клиффорд улыбнулся ей обычной дружеской и совсем не похотливой улыбкой. Он знал, как привязана к ней Хелен. Он ничего против не имел. Хорошенькая, умная, веселая девочка. Вот только ее волосы… Знаете, иногда у меня возникают сомнения, уж не ошибаюсь ли я в своей готовности простить Анджи. Быть может, она была даже хуже, чем мне казалось, быть может, именно убегая от Анджи, Клиффорд спотыкался и падал в такое количество объятий, нанося травмы, навлекая страдания? Но ведь и это лишь означает, что Анджи была гранью Клиффорда: от кого мы бежим, как не от самих себя? Тем не менее представляется несомненным, что Клиффорд получил свободу стать самим собой, только когда она умерла, и это его подлинное «я» оказалось куда лучше, чем кому-нибудь могло пригрезиться. Какое-то проклятие было с него снято.
А кто еще, как не Артур Хокни, Сара и малютка Анджела, смуглая темноглазая крохотная красотка, сидели ближе к хвосту самолета? Они воспользовались возможностью слетать в Штаты бесплатно, чтобы провести Рождество с близкими Артура и похвастать своей новой дочуркой. В самолете оставалось много свободного места, и Клиффорд по просьбе Хелен был счастлив поделиться с ними. Раз эти люди – друзья Хелен, значит, они и его друзья. У Клиффорда возникло смутное, чуть неприятное воспоминание о какой-то давней встрече с Артуром, но он не стал копаться в памяти. Ким остался ждать хозяев в Приграничном питомнике, теперь, увы, перешедшем в другие руки. Бренда вышла за своего Неда, и, кстати, ее прыщи исчезли без следа. Правда, ее мать должна была, видимо, пожить у них, пока снова не станет на ноги.
А еще ближе к хвосту, собственно говоря, в самом последнем ряду – который Питер Пайпер всегда предпочитал всем остальным – сидели два представителя «Пайперовской охраны шедевров с ограниченной ответственностью»: Питер Пайпер лично и отец Маккромби. Их обоих очень смущало присутствие в самолете Артура Хокни.
– Его я не предусмотрел, – сказал Питер Пайпер. – Шесть футов четыре дюйма, если не выше. – Он закурил новую сигарету, держа ее в пальцах, которые дрожали даже больше, чем обычно. И не удивительно: события этого дня решали многое.
И вот, читатель, произошли следующие события. Едва самолет миновал половину пути, как отец Маккромби небрежно прошел по проходу в кабину пилота, и никому не пришло в голову остановить его или хотя бы удивиться, что ему там понадобилось, а когда он оттуда вышел, то вместе с пилотом, которого держал под прицелом пистолета. Пассажирам понадобилось время, чтобы разобраться в происходящем: слишком уж маловероятным оно казалось. Только Барбара среагировала молниеносно: она кинулась на колени к Хелен и спрятала лицо у нее на груди. Тут же в хвосте самолета возник Питер Пайпер, и он тоже целился из пистолета – мерзкого черного смертоубийственного на вид «люгера».
– Сидеть! – сказал он Артуру, который поднялся на ноги. Артур сел.
– Никто не управляет самолетом, – пожаловалась Марджери.
– Он на автопилоте, – сказал Артур. – Некоторое время это безопасно. Сохраняйте спокойствие.
– А ты заткнись, – сказал Питер Пайпер. Артур пожал плечами и заткнулся. Относиться к злодеям слишком серьезно не стоит. С другой стороны, их лучше не провоцировать, потому что они нервничают и случаются всякие крайне неприятные вещи. Кроме того, они обычно глупы, и оттого трудно предвидеть, как они поступят. Тут следует думать и взвешивать, а не исходить из логических предположений.
Затем пилота насильно усадили в кресло, которое освободила Барбара. Его не просто пристрелили, из чего следовало, что злодеи эти еще не самые отпетые. С ними можно было вступить в переговоры. Артур погладил Сару по колену и сказал «не бойся», но она, естественно, боялась. Питер Пайпер поручил себе присмотр за пассажирами, а отец Маккромби вернулся в кабину и взял курс на городок к северу от Нью-Йорка на самом берегу океана, где у него были друзья и полезные знакомства. Казалось, все происходит во сне. Никто не взвизгнул (даже Марджери), никто не завопил (даже Джон Лалли). Они словно перешли из жизни в кинофильм, сами того не заметив. Заговорил Питер Пайпер.
Это не похищение, объяснил он. И даже не ради выкупа. Это всего лишь вооруженный грабеж: ему нужны картины Джона Лалли. И он их заберет.
Клиффорд засмеялся.
– Могу только, – сказал он, – выразить надежду, что у вас есть на примете новый рынок сбыта, и вы не рассчитываете на уже действующую сеть. Покупатели краденых картин берут только Старых Мастеров, французскую школу и иногда прерафаэлитов. Что-нибудь постсюрреалистичное? А, бросьте! Современная английская живопись? Вы шутите! Даже тем, кто занимается кражей предметов искусства, следует хоть что-нибудь знать об искусстве! Как, вы сказали, вас зовут?
Артур надеялся только, что Клиффорд не зашел слишком далеко. Бледность Питера Пайпера стала зеленоватой. Всегда неприятно, когда тебя публично уличают в невежестве, и уж тем более унизительно, если уличитель вроде бы твоя жертва и должен трястись от ужаса.
Выражения его были ужасны. Я не стану их воспроизводить, читатель. Он обозвал Клиффорда всеми словечками, какие только есть под самой адской из лун, а самолет трясло и подбрасывало, когда он попадал в воздушную яму – и когда не попадал. Внезапно все почувствовали, что пистолет Пайпера еще не самое страшное. С тех пор, как отец Маккромби последний раз сидел за штурвалом самолета, времени прошло порядочно, и для укрепления нервов он выпил много коньяку. Ему вспомнилось, как в дни юности, участвуя в Битве за Англию, он говорил с Богом, и Бог отвечал ему. И теперь спьяну он вновь воззвал к своему Творцу и пытался справиться с самолетом, а тот рыскал и вибрировал, словно Дьявол забрался в воздушные потоки, среди которых он летел. Питер Пайпер ничего не замечал: он принялся обвинять Клиффорда в заговорах, кражах, соблазнении женщин, незаконнорожденности и похищении детей, употребляя самые яркие и возмутительные эпитеты.
– Эрик Блоттон! – перебил Клиффорд. – Вы Эрик Блоттон! – Он уставился на дрожащие желтые от никотина пальцы Пайпера. Как мог он их забыть?
Тут Хелен и Артур Хокни чуть было не вскрикнули: раз вы Эрик Блоттон и вы живы, то где наша Нелл? Но не вскрикнули, потому что Эрик бесился, расхаживал, выпячивая грудь, и его палец вновь лежал на спусковом крючке, а Джон Лалли впал, в одно из своих прежних «я» и принялся вопить и бушевать, оттого что его картины не стоили даже того, чтобы их крали, а Марджери пыталась его остановить, будто она была не она, но Эвелин, а Эрик срывал ожерелье с шеи Хелен и отшвыривал его с возмущением, ибо оно было пластмассовым (шуточная бижутерия? Это вам что – шуточки?) и требовал, чтобы все отдали ему свои бумажники (он ведь должен был награбить хоть что-нибудь, не то в слишком уж глупом оказался бы положении), но и в них не нашел почти ничего, одни только кредитные карточки, а самолет трясся, и Эрик ударил пилота по голове рукояткой своего пистолета, и тот откинулся на спинку без сознания – или только притворился? – чтобы не пророчил катастрофы, если его немедленно не допустят к рычагам управления; а малютка Анджела плакала, а Барбара с Клиффордом пытались утешить Хелен, а Артур Хокни все еще выжидал удобный момент (или он был парализован страхом и забыл все, что когда-нибудь умел, утратив мужество вместе с ощущением вины?); а у Сары началась воздушная болезнь и ее вытошнило на ботинки Эрика Блоттона – все это было бы смешно, когда бы не было так страшно. А Нелл? Нелл за годы на Дальней ферме навидалась преступников. Она умела распознать пустопорожние угрозы, она знала, что пилот притворяется и что главная опасность – какая-нибудь нелепая случайность, а не злодейские умыслы.
– Послушайте, – спокойно сказала она Эрику Блоттону, – успокойтесь. У меня во всяком случае есть настоящая драгоценность, и можете ее взять.
Из-за ворота свитера она вытащила своего пузатенького мишку и, не торопясь, отвинтила ему голову. Движения ее были уверенными и точными. Все смолкли и следили за ней. Нелл достала маленький кулон и протянула его Эрику. Ей было очень горько, но она умела смотреть в глаза необходимости.
– Настоящий изумруд, – сказала она, – а кроме того, он приносит удачу, но все равно берите. По-моему, он вам очень нужен.
Хелен посмотрела на кулон в пальцах Нелл, а потом на Нелл, и Клиффорд тоже, и Артур, и всех троих озарило одновременно.
– Он мой, – сказала Хелен. – Я так хорошо его помню. Мне его подарил Клиффорд. Ты Нелл. Наша Нелл. Клиффорда и моя. Ну конечно же! Как ты можешь ей не быть? – И в этот миг, потому что пилот перехватил его взгляд и кивнул, Артур прыгнул на Эрика Блоттона, который был недотепистым преступником, как это за ними часто водится, без труда разоружил его и привязал к сиденью. Потом вместе с пилотом Артур пошел в рубку и выволок из нее павшего духом Маккромби. Маккромби ничуть не огорчился, что его сменили у штурвала: чем больше он говорил с Богом, тем больше Бог отмалчивался и тем хуже вел себя самолет, чему вы и я, читатель, удивляться не станем.
– О, бегорра, – сказал он неожиданно, – лучше бы мне умереть.
С чем лично я не согласна, если учесть все обстоятельства. Вот таким образом, к тому времени, как самолет благополучно приземлился в аэропорту Кеннеди с задержкой лишь на несколько минут и Блоттон с Маккромби были переданы ожидавшим полицейским, Клиффорд и Хелен нашли свою крошку Нелл, а она нашла своих родителей, и никто из них друг в друге не разочаровался.
– Так она наша сестра? – сказали Эдвард, Макс и Маркус, полные впечатлений от Диснейленда, и вроде бы вовсе не удивились. – А на обед что?
– Наша внучка! – воскликнул Отто. – Пусть-ка приведет в порядок свои волосы. – Но было видно, что он очень доволен. И Синтия порхала, как будто помолодев на двадцать лет. И чуть было не условилась о свидании с другом своего мужа, но вовремя спохватилась.
– Почему она не бросит возиться с тряпками, – сказал Джон Лалли очень громко, – и не займется настоящей живописью?
Так он признал ее своей.
И Нелл убедилась, что любить людей, быть может, еще не значит подвергать их опасности, как она думала прежде: она разрешила себе влюбиться в немыслимого юного художника, который носился повсюду на мотоцикле и веровал, что все должны носить китайские комбинезоны из синего холста. Длиться этому предстояло недолго, – да и как же иначе? – но начало оказалось положено. Достаточно было просто держаться за руки, чтобы она почувствовала себя менее жесткой и деловитой, более нежной и мягкой, как ее мать.
А какие истории рассказывала Нелл своим родителям – о замке и де Труатах, и об Истлейке (и отвратительной Аннабел), и о туманном рае Дальней фермы, и странных событиях в Приграничном питомнике! Клиффорд и Хелен были в своих рассказах осмотрительнее, как вы, читатель, конечно, поймете. Они не хотели причинять боль друг другу или Нелл. К тому же чем старше мы становимся, тем менее восхитительным должно выглядеть в наших глазах наше прошлое.
Но какие же они были счастливцы, что получили свой второй шанс, – и как мало, можете вы подумать, они его заслуживали! Наших детей надо любить и беречь, а не использовать как пешки в безумной брачной игре. Ну а следовало ли Хелен еще раз принять Клиффорда, решайте сами. Лично я не очень-то уверена. Но, разумеется, Хелен советов слушать не стала бы. Она его любила по-прежнему, вот и все. Единственное, что нам останется, – просто пожелать им в дальнейшем жить-поживать да добра наживать, и, по-моему, у них не меньше шансов, чем у всяких разных-прочих, что это сойдет им с рук.
Примечания
1
Говядина на рашпере (фр.).
(обратно)2
Дрожь (фр.).
(обратно)3
На месте преступления, с поличным (лат.).
(обратно)4
Завсегдатай (фр.).
(обратно)5
Милая дурнушка (фр.).
(обратно)6
Яблочный пирог (фр.).
(обратно)7
Бедная малышка!.. Ты хочешь пи-пи? (фр.).
(обратно)8
С уборной (фр.).
(обратно)9
Ну вот… Вот и хорошо (фр.).
(обратно)10
Возлюбленная (ит.).
(обратно)11
Ангелок (фр.).
(обратно)12
Тебе хорошо, моя крошка? (фр.).
(обратно)13
Очень хорошо, мамочка! (фр.).
(обратно)14
Что с тобой? Что с тобой? (фр.).
(обратно)15
Не знаю, не знаю (фр.).
(обратно)16
Искренняя (англ.).
(обратно)17
Дьявол! Дьявол! (фр.).
(обратно)18
Служанка (фр.).
(обратно)19
Мясная лавка (фр.).
(обратно)20
Магистральное шоссе (фр.). Произносится «рут насьональ».
(обратно)21
На двоих (фр.).
(обратно)22
В смертный час (лат.).
(обратно)23
Страх (нем.).
(обратно)
Комментарии к книге «Сердца и судьбы», Фэй Уэлдон
Всего 0 комментариев