«Исповедь (Бунт слепых)»

1560

Описание

Джейн Альперт родилась в 1947 году в Форест Хиллсе, щтат Нью-Йорк, в семье, принадлежащей к обыкновенному среднему классу. В школе училась успешно, в колледже специализировалась по классической литературе, работала в издательстве. В 1968 году президентом был избран Ричард Никсон. Джейн Альперт к этому времени уже стала частью того, что получило название Движения. Некоторые из участников Движения оставались убежденными пацифистами, сторонниками ненасильственных действий, несмотря на бомбы, падавшие на Вьетнам. Иные же приходили к выводу, что протест должен носить более активный характер. Кем были люди Движения, что случилось с ними, во что они превратились? Шестидесятые годы стали историей — недавней, но все же историей. Не зная этой истории, сегодняшний день Америки не понять. «Когда я сегодня оглядываюсь назад, — говорит Альперт, — мне кажется, что это не про меня, что это про некоего малознакомого мне романтика, просмотревшего слишком много фильмов. Да неужели это мы пытались вести в городах „партизанскую войну“, неужели это мы хотели свергнуть правительство?»...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Джейн Альперт Исповедь (Бунт слепых)

В феврале 1969 года в квартиру, которую я снимала вместе с моим другом Сэмом Мелвиллом, явились двое парней из Канады, Жан и Жак. Они были членами подпольного Фронта освобождения провинции Квебек — организация эта ставила своей целью отделение Квебека…

Для того чтобы заявить о своих целях погромче, Жан и Жак взорвали в Монреале более сорока бомб и вынуждены были бежать. Но и здесь за ними охотились. Положение осложнялось тем, что оба они почти не говорили по-английски. Они хотели пробраться на Кубу и попросить там политического убежища. Сэм и я решили помочь им, и деятельность эта настолько меня захватила, что я бросила работу, посвятив Движению все мои силы и время.

И все же я не была готова к тому, что предложил мне Сэм.

Сэм мерил шагами комнату:

— Я сегодня долго разговаривал с ребятами. Они все продумали. План такой: они собираются похитить самолет.

— Но почему бы им не остаться здесь? Мы бы достали им документы, они бы выучили английский, устроились на работу…

— Они говорят, что лучше умрут, чем останутся!

— Но, Сэм, украсть самолет! Это же очень опасно.

— Вначале я тоже так думал. Но Жан сказал, что это куда безопаснее, чем подкладывание бомб. Они станут только угрожать пилоту, чтоб заставить его изменить курс. Стрелять они не собираются, вообще хотят провести дело без единого выстрела. Ну в худшем случае их арестуют и посадят в тюрьму, а это им и так грозит, так какая разница?

Я не знала, что ответить

— Им нужен будет пистолет. Возможно, два. Я очень любила Сэма. И согласилась с ним.

Я отправилась в библиотеку Доннелла почитать о похищениях самолетов. Я сидела в комнате, выкрашенной зеленым и оранжевым, уставленной пластиковой мебелью, и вспомнила вдруг осенний вечер шестьдесят второго года. Тогда я целый день прозанималась в этой библиотеке, готовилась к экзамену. Когда я вышла на улицу, начался дождь, и вдруг, сама не знаю почему, я ощутила радость — мне было весело, я хотела жить. На газетном киоске у входа в метро горели слова: «Кеннеди угрожает Кубе атомной бомбой». В тот вечер я еще верила в свою страну, я казалась себе молодым солдатом, готовым, если понадобится, умереть за нее. Я любила этот город, его огни, туман, прохожих, мокнувших у автобусной остановки. Я написала тогда стихотворение — последнее в своей жизни. Оно было таким ура-патриотичеоким, что казалось составленным из одних заголовков «Нью-Йорк таймс».

Я сейчас сидела в той же библиотеке и думала над тем, как помочь Жану и Жаку сбежать на Кубу. Но я верила в то, что делаю, я считала этих парней героями.

Прочитанное обнадеживало: за последние четыре месяца был успешно похищен двадцать один самолет. Как ни странно, несмотря на такое количество похищений, осуществить наш план сейчас было куда легче, чем раньше: пилотам авиалиний приказано не рисковать и подчиняться всем требованиям вооруженных похитителей.

Во вторник — это было первое мая — Сэм принес пистолет.

— Где он? — спросила я.

— Неужели не замечаешь?

Я покачала головой. Торжествующе улыбаясь, Сэм задрал штанину: к ноге была прикреплена кожаная кобура.

Изучив расписание и порядок действий службы безопасности, мы выбрали рейс 301, отбывающий из аэропорта Ла Гуардиа в понедельник, 3 мая. Я заказала по телефону два билета на имя Питера Дюффе — такое имя мог носить человек как английского, так и французского происхождения. За билеты заплатили из тех денег, что мне удалось скопить во время работы в издательстве.

Всю субботу и воскресенье мы репетировали. Жан и Жак зубрили слова, с которыми они должны были обратиться к пилоту.

Настал понедельник. Жан и Жак в новых американских костюмах, с аккуратными дорожными сумками беспрепятственно прошли мимо контролера. Они были похожи «а двух молодых бизнесменов, отправлявшихся в Майами по делам фирмы. Мы с Сэмом оставались в аэропорту до тех пор, пока самолет не скрылся из виду.

Вечером мы слушали все передачи новостей подряд. Наконец: „Рейс номер 301 Нью-Йорк — Майами изменил курс и сейчас приземлился на Кубе. На борту самолета семьдесят пять пассажиров. Самолет изменил курс в сорока милях от Майами без всякого объяснения наземным контрольным службам. Это двадцать четвертое похищение с января 1969 года“.

Сэм запрыгал по комнате. „Черти, молодцы, они все-таки сделали это!“

Лето шестьдесят девятого было летом репрессий. В Беркли во время демонстрации был убит полицией девятнадцатилетний Джеймс Ректор. Он стал первой жертвой войны против истэблишмента.

Начался суд над чикагской восьмеркой, лидерами демонстрации протеста, состоявшейся в прошлом году во время съезда демократической партии. В Нью-Йорке двадцать одного члена организации „Черные пантеры“ обвинили во взрывах ряда государственных учреждений. А во Вьетнаме продолжалась бойня.

Сэм и его друзья. Бен Уоррен и Скотт Таунбридж, разработали план ограбления склада взрывчатых веществ в Бронксе. Хотя они были совершенно неопытны в таких делах, они тем не менее утверждали, что присутствие женщины, то есть меня, будет им только мешать. И вот вечером восьмого июля Дана Пауэлл, подружка Бена, и я сидели дома и поджидали наших грабителей.

Они появились в полвторого ночи. До того я даже не понимала, насколько я испугана. Но вот у двери послышался шум, и мы с Даной инстинктивно прижались друг к другу. Сэм, потом Бен, потом Скотт по очереди вошли в кухню. Я старалась выглядеть спокойной, даже улыбнуться. Я не смотрела на Дану, но чувствовала, что она тоже изо всех сил сдерживает волнение. Ребята поставили на пол огромные коробки.

— Мы решили встретиться в субботу и решить, куда это все спрятать, а пока здесь побудет, — сказал Сэм.

Стояла жуткая июльская жара, но зубы у него стучали.

Мы остались вдвоем. Сэм улыбнулся.

— Вот мы и сделали это, детка. Мы заполучили 150 динамитных шашек и пятьдесят взрывателей. Все сошло, как мы и думали. Когда сторож увидел пистолет, он даже и не подумал сопротивляться.

— Вы его не поранили?

— Да что ты! Мы связали его, но так слабо, что он, пожалуй, уже выпутался.

Я вздохнула с облегчением. А потом взглянула на ящики. На них большими черными буквами было написано: „Осторожно — взрывчатка“.

Сэм открыл коробку. Внутри, аккуратно завернутые в бумагу, лежали брикеты динамита — совсем как пирожное от „Уайтмена“. Только на каждой из этих бумажек было написано: „Нитроглицерин — легко воспламеняется“. Интересно, хватит этого динамита, чтоб взорвать весь наш дом? Или здесь его хватит на целый квартал? На полгорода? Я думала о бомбах, падающих на Вьетнам, о бомбах, которые в прошлом месяце начали падать на Камбоджу. Я думала о Жане и Жаке и о тех „Черных пантерах“, которых обвинили во взрыве полицейского участка в Бронксе. Я вспомнила рецепт зажигательной смеси, опубликованный в подпольной газете „Крыса“.

Первую бомбу мы взорвали 26 июля в здании „Юнайтед фрут компани“, в течение десятилетий сосавшей из Кубы все соки. Но взрыв был слишком слаб, он не причинил зданию почти никакого вреда. Двадцатого августа Сэм по собственной инициативе подложил бомбу в здание одного из банков. Взрывом были ранены семнадцать человек, и друзья Сэма, в том числе и я, были в шоке — мы-то считали, что взрывы наши должны сокрушать собственность, а не людей.

В три часа дня восемнадцатого сентября — как раз в то время, когда Никсон объяснял в ООН, что Б-52 бомбят Вьетнам, Лаос и Камбоджу „ради мира на земле“, — Сэм показывал Бену, Дане и нашим друзьям Фрэнку и Хейди бомбу с часовым механизмом, которую он сам собрал (он был единственным членом нашей группы, кто хоть как-то разбирался в этом деле). Бомбу упрятали в сумку, и я осторожно повесила ее на плечо. Ребята пожелали мне удачи. Я чувствовала себя как-то странно-торжественно: я прекрасно понимала, что могу больше не вернуться.

Я села в автобус до центра. Вышла у Фоули-Сквер и направилась к Дому правительственных учреждений — огромному пятидесятиэтажному зданию из стекла и стали. Всю неделю Сэм и я вечерами сидели напротив Дома, наблюдая, как покидают его служащие, как гаснут огни в офисах на тридцать девятом и сороковом этажах. И в этот вечер все было как обычно: из здания сплошным потоком шли клерки, секретарши, военные чиновники. В два часа ночи, когда взорвется бомба, холл будет пуст, а люди будут спокойно спать у себя дома. Я нашла нужный лифт и поднялась на сороковой этаж, где размещался армейский отдел.

Как я узнала из предыдущих посещений, на сороковом этаже было два места, куда можно спрятать бомбу: маленький чулан, где уборщики хранили свои причиндалы, и довольно большая комната, в которой находилось электронное оборудование. Я сразу же направилась к чулану. Но только я открыла дверь, как из соседней комнаты вышла женщина. Она глянула на меня, я глупо улыбнулась и направилась назад к лифту.

Вернуться к чулану я уже не могла: если женщина увидит меня еще раз, она наверняка вызовет охрану. Оставалась комната с вычислительными машинами. Прежде чем открыть дверь, я удостоверилась, нет ли кого-нибудь в коридоре, вошла в комнату и спрятала сумку за каким-то механизмом. Так же осторожно я выбралась, спустилась на лифте и влилась в толпу спешащих по домам служащих. У дверей стоял охранник. Заметил ли он, что я вошла с сумкой, а вышла без нее? Я отвернулась, чтобы он не мог рассмотреть лица.

Это была первая по-настоящему коллективная акция нашей группы. После того как я вызвалась подложить бомбу, Бен написал коммюнике, Хейди взялась отпечатать его. Дана — разослать в газеты, на радио и телевидение. В час ночи девятнадцатого сентября мы собрались на крыше дома Франка и Хейди. У Франка был маленький телескоп, и мы направили его на Дом правительственных учреждений. Его легко было выделить среди остальных небоскребов: на центральных этажах горел свет, а на крыше мигали предупредительные огни для самолетав.

Без двух минут два все огни погасли.

„Черт побери!“ — прошептал Бен. Я говорить не могла. Я не знаю, что чувствовали остальные, но я чувствовала радость: я доказала Сэму, что ему незачем действовать в одиночку; я причинила серьезный ущерб армейскому аппарату США и, возможно, хоть на дюйм приблизила революцию. Через час радио подтвердило наш успех: взрыв был сильным, но никто из людей не пострадал. Я была счастлива.

В нашу организацию пробрался провокатор, и двенадцатого ноября Сэм, я и наш друг Нэт Ярроу были арестованы. Нас обвинили во взрывах бомб в призывном центре, в Доме правительственных учреждений, в здании уголовного суда, в помещениях банков „Чейз Манхэттен“, „Мэрии Мидлэнд“, в здании „Дженерал моторе“ — пугающе точный список.

Сэму, который сразу же во всем признался, так никогда и не суждено было выйти из тюрьмы. Нэта и меня освободили под залог в двадцать тысяч долларов за каждого — деньги эти дали наши испуганные родители. Нас ждал суд, и я решила уйти в подполье. Я понимала, что родители мои будут очень страдать, что они теряют большие деньги, меня пугала неизвестность, но я все же решила стать „беглецом“, чтобы продолжать бороться за свои идеалы. Мне помогли члены организации „Уэзермены“, которые сами перешли на нелегальное положение в марте семидесятого, а также моя подруга Мод, у которой уже был опыт в подобных делах.

Перед тем как покинуть город, я послала моим защитникам письмо, в котором полностью признавалась в одном из пунктов предъявленных нам обвинений, этим я надеялась облегчить участь Сэма, которому грозило пожизненное заключение. Восьмого мая семидесятого года в поезд, идущий на юг, садился уже „полноценный нелегал“.

Я попросила одну из моих подруг помочь мне хоть немного изменить внешность. Она вымыла мне волосы осветляющим шампунем, наложила грим и показала — сама она была когда-то актрисой, — как надо изменять голос и походку. Я положила в сумочку новые документы, которые достала мне Мод: отныне меня звали Фрэнсис Этель Мэтьюз, сокращенно Мэдди Мэтьюз.

На вокзале было полно молодых ребят, они ехали в Вашингтон пикетировать Белый дом в знак протеста против бомбардировки Камбоджи. Я смотрела на них, на их открытые лица, и сердце мое наполнялось тоской — я хотела быть с ними, среди них. Единственное, что меня утешало, так это мысль о том, что они непременно приветствовали бы меня, если бы узнали, кто я есть на самом деле.

В Балтиморе я взяла такси до аэропорта Даллеса и села в самолет, направлявшийся в Монтгомери. Все эти пересадки предусмотрела Мод: я должна была прожить две недели у ее алабамских друзей, а потом уехать в Сан-Франциско, где меня ждала Дана Пауэлл. Я чувствовала себя как полная идиотка, я двигалась в вакууме, и в Монтгомери меня должен был встретить кто-то, кого я и в глаза не видела. Да и имени даже не знала.

Когда я вошла в здание аэропорта, ко мне направилась высокая гибкая женщина в ярком платье.

— Вы, похоже, Мэдди. Здравствуйте, меня зовут Лесли.

— Но как вы меня узнали?

— Проще простого: вы были единственной женщиной в самолете моложе шестидесяти,

Лесли и ее друг, назовем его Б. Т., жили в негритянском квартале, в дешевом сборном домике с асбестовой крышей. Меня проводили в мою комнату, там стояли кровать, кресло и сломанное бюро. Пахло лимонами и розами.

Пятнадцатого мая в „Нью-Йорк таймс“ появился заголовок „Залог Джейн Альперт конфискован в пользу государства“. В статье говорилось, что я должна была явиться в суд одиннадцатого мая. Мой адвокат заявил, что ни он, ни мои родители не знают, где я нахожусь, и что утрата двадцати тысяч долларов нанесет моим родителям „существенный урон“. Нэта Ярроу, который явился в суд в срок, тут же отправили в тюрьму, заявив, что они не верят, что он явится на разбирательство.

Когда в сентябре 1971-го произошло восстание в тюрьме Аттика, я была уже полтора года в бегах. В моем положении нечего было и надеяться на активное сотрудничество в Движении, и я жила в полном одиночестве в Сан-Диего, поддерживая себя случайными заработками. Со своими бывшими друзьями я виделась редко. Но вот на рассвете 14 сентября раздался телефонный звонок — звонил друг Сэма, Грег Розен. Я ждала этого звонка: ведь Сэм сидел в Аттике.

— Он мертв, — сказал Грег. Я начала плакать. Остановиться я не могла.

Я поняла, что я должна быть рядом с Сэмом, как бы это ни было опасно для меня. „Я хочу приехать“, — сказала я Грегу. „Но это же безумие! воскликнул он. — Подожди, я позвоню тебе попозже“.

Я плакала и думала о том, что Сэм умер так, как он хотел: он и его сотоварищи восстали против всей государственной машины, горстка заключенных против целой армии тюремщиков. Это была честная смерть. Я хотела проститься с ним. Я хотела сказать ему, что он научил меня видеть жизнь и участвовать в ней, что, хотя, может быть, все эти наши бомбы не могли взорвать всю несправедливость жизни, они были нашим ответом на вьетнамскую войну, они показали миру, что и среди американцев есть честные люди.

На следующее утро я вылетела в Нью-Хемпшир. Я ждала там, пока окончатся все переговоры о выдаче тела Сэма. Друзьям разрешили в конце концов его забрать, и тело было выставлено в церкви на Вашингтон-сквер.

Друг Мод, Боб, ждал нас на улице. Грег вошел в церковь первым, дал сигнал Мод, что все в порядке, никого нет, взял меня под руку и, держась чуть впереди, чтобы никто не мог разглядеть моего лица, провел к гробу (позже я узнала, что около церкви крутились агенты ФБР, но, по счастью, все сошло удачно, нас не заметили).

Я смотрела на его лицо. Оно было спокойно. Грег сказал мне, что пуля попала в шею. Я отвернула воротник рубашки, чтобы увидеть рану. Я не хотела плакать, и все же слезы текли и текли, я боялась, что зарыдаю вслух.

Потом подошла Мод и увела меня.

Я почувствовала усталость. Я устала прятаться, я устала от бесконечных нападок „леваков“ друг на друга — время наших активных действий прошло, наступило разочарование; мы ведь ничего толком не достигли, думала я. Мне казалось, что Уотергейт существенно изменил климат в стране, и вот 14 ноября 1974 года я сдалась властям. Мне дали два с половиной года, а в марте семьдесят пятого власти пытались принудить меня дать показания против одного из моих бывших друзей. Я отказалась. За это мне дали еще четыре месяца.

Со времени освобождения я живу в Нью-Йорке. Живу скромно, пишу книгу и участвую по мере сил в женском движении. Я смотрю назад с сожалением: моя юность ушла. Наверное, я истратила ее не так, как следовало бы. И все же, когда я вспоминаю, что была против вьетнамской войны, я горжусь собой.

Александр ПУМПЯНСКИЙ Комментарий к исповеди

2-й юноша негр. Сделать нужно вот что: пойти на вербовочный пункт, прихватить с собой бутылку с бензином, заткнуть ее пробкой»…

1-й белый юноша. Да, конечно. Ну а если мы хотим взорвать идеологию?

Микеланджело Антониони, «Забриски-Пойнт»

Публично исповедавшись в былых грехах, которыми она и сейчас чуть-чуть гордится, она впустила нас в мир своего смятения, взорванных иллюзий и не до конца растраченной надежды. А перед глазами другая знаменитая беглянка. Копна курчавых волос, словно черный ореол, и вскинутый в победном жесте кулак. Анджела Дэвис.

Фотография еще одной беглянки сохранилась в мозаике бурного времени. Женская фигурка, теряющаяся в мешковатом костюме с чужого плеча, с чужим автоматом в руках в сан-францисском банке. Патриция Херст, блудная дочь благородного семейства, похищенная из дома, проклявшая свой дом (из подполья она называла родителей не иначе как «фашистскими свиньями») и, когда родители уладили отношения с благосклонной Фемидой, как ни в чем не бывало вернувшаяся домой.

Где-то между этими двумя полюсами место Джейн Альперт.

Но почему девушки?

Это вопрос памяти, то есть совести и чувства, а не только разума. Насилие над женщиной — самый страшный шок. Спасти женщину от насилия самый первый долг. Контраст между хрупким девичеством и безобразной чудовищностью репрессивного аппарата так нагляден и дик, что моментальный снимок разрастается до символического масштаба, превращается в образ американского насилия.

А мужские имена назвать нетрудно. Те же «соледадские братья», из-за которых Анджелу хотели приговорить к газовой камере. Джордж Джексон, оставивший нам свои тюремные письма — крик человека затравленного, но несломленного. Убит во время попытки к бегству. Джонатан Джексон — убит во время попытки спасти старшего брата. Другие братья — белые священники Дэниел и Филип Берриганы, яростные противники вьетнамской войны и беглецы от насквозь пристрастного правосудия. А сколько тысяч молодых американцев бежали от призыва в армию за рубеж в Канаду!

«РАЗЫСКИВАЕТСЯ!

Особо опасный преступник.

Уличен в подрывной деятельности: проповедует всеобщее равенство и братство.

Возраст: 33 года.

Особые приметы: следы гвоздей на руках.

В последний раз видели на Голгофе около двух тысячелетий назад».

В 1971 году, когда я впервые оказался на американском берегу, эти плакаты, пародирующие фэбээровскую охоту, были очень популярны в молодежной среде.

В Гринвич-вилледже на стенах домов и лавок шла война лозунгов. «Черное — это прекрасно!» — кричало словами Мартина Лютера Кинга воспрявшее от унижений новое самосознание черных.

«Пуэрто-риканское — это прекрасно!» — еще одна разновидность пробудившейся, готовой уже постоять за себя гордыни.

«Свиньи — это прекрасно!» — стены яростно издевались. «Пантеры» агрессивная черная молодежь, а также белые радикалы стали называть свиньями полицейских — прямое орудие репрессивной Америки.

«Хорошая свинья — мертвая свинья!»

Что и говорить, не самый благозвучный лозунг. И неоригинальный к тому же. В подлиннике он звучит так: «Хороший красный — мертвый красный». В годы «охоты за ведьмами» им погромыхали всласть. И сейчас кто-нибудь из вечно правых, вплоть до ближайшего окружения президента, нет-нет да и пустит в оборот нечто похожее: «Лучше мертвый, чем красный». Впрочем, и маккартисты могут претендовать лишь на соавторство. Ибо впервые кровожадный клич прозвучал в годы «освоения Дикого Запада». «Хороший красный — мертвый красный» относилось к краснокожим. Два века шовинизма и два десятилетия нетерпимости отрыгнулись Америке, ее молодежь вернула ей ее собственный плевок. Она ведь тоже американское детище — американская молодежь.

Плакат с изображением президента Никсона в самой фривольной позе… Еще один плакат, снова Никсон, лицо крупным планом. Характерную мину жуликоватости, схваченную фотоаппаратом, подчеркивает подпись: «А вы купили бы у этого человека подержанный автомобиль?»

До уотергейтского скандала было еще три года. Еще через год на президентских выборах Никсон одержит грандиозную победу. А молодежь уже тогда удивлялась и вопрошала «молчаливое большинство», эту приличную публику, правда, и в самом деле не слишком приличным способом: «Послушайте, ведь вы не купили бы у этого человека даже подержанный автомобиль, почему же вы покупаете его президентство? Почему вы позволяете ему продать себе вьетнамскую войну и реакцию дома?»

Но, может быть, три года спустя перед ними извинились и сказали: «Да, вы были правы, это мы проявили преступное легкомыслие…» Ничего подобного, конечно же, не случилось.

«Любите, а не воюйте!» Или, как буквально перевел Евтушенко, не желая сбиваться на ненужную благочестивость: «Делайте любовь, а не войну!»

«Война вредна для детей и других живых существ».

«Детьми-цветами» называли себя хиппи. Их обезоруживающе наивная тихая нота была тоже слышна в какофонии американской драмы.

Сотни «подпольных» листков, газет и изданий кричали о революции. Энергичным соленым языком они призывали молодежную аудиторию плевать на призывные армейские пункты и вьетнамскую войну и на любые табу, включая запрет на марихуану.

Эпидемия угона самолетов была в разгаре.

Рецепты гремучих смесей, «бомбовых коктейлей» печатались в открытую. В книжке Эбби Хоффмана, лидера йиппи, «партии» революционного балагана, перечислены семь вариантов бомб, которые можно сделать в домашних условиях. Смесь бесовства с коммерциализмом, книжка эта мозолила глаза уже своим названием. «Укради эту книжку!» — значилось на титульном листе.

Фарс теснил, но и оттенял трагедию.

В тюрьме, из которой у него не было ни малейшего шанса выйти на волю, самодельный революционер Джордж Джексон зачитывался наставлениями по городской герилье — партизанской войне в каменных джунглях.

«Пантеры» скрежетали зубами: «Смерть свиньям!». но убивали-то «пантер». По всей стране шла полицейская на них охота, зверский отстрел. (Фреда Хэмптона пристрелили дома, в собственной постели, он так и не проснулся. Задним числом налет объяснили привычной формулой: «необходимость самообороны», будто нападающей стороной был именно спящий.)

Вот еще один американский коктейль из фарса и трагедии. Впрочем, в нем немало и других компонентов.

Ноябрьским днем 1970 года незаменимый и всемогущий шеф ФБР Эдгар Гувер появился в сенате, чтобы сделать сенсационное заявление: раскрыт опаснейший заговор. «Воинствующая, анархистская группа», «состоящая из католических священников, монахинь, преподавателей и студентов», оказывается, намеревалась взорвать системы отопления и электропроводки, питающие правительственные учреждения в Вашингтоне. Их цель — «создать хаос, а также похитить важное государственное лицо, имеющее отношение к Белому дому». В обмен похитители якобы собирались «потребовать прекращения американских бомбардировок в Юго-Восточнои Азии»…

Эдгар Гувер назвал девиз подрывной организации: «Заговор на Восточном побережье по спасению жизней». И имена заговорщиков — Дэниел и Филип Берриганы. Мятежные братья сидели в тюрьме Данберри, но по гуверовской логике факт этот не только не создавал алиби обвиняемым, но как бы подтверждал преступность их намерений.

Ответ Берриганов последовал незамедлительно.

«Г-н Гувер назвал нас руководителями „Заговора на Восточном побережье по спасению жизней“. Мы счастливы согласиться, что подобный заговор сознания действительно существует, притом в гораздо более широком виде, чем это признает г-н Гувер. Есть также „Заговор на Западном побережье по спасению жизней“, „Заговор на Среднем Западе по спасению жизней“, „Средне-атлантический“, а также „Южный заговор по спасению жизней“. Более того, сложился фактически „Всемирный заговор по спасению жизней“, имеющий целью „потребовать прекращения американских бомбардировок в Юго-Восточной Азии…“»

А в тюрьму братья попали так.

В разгар вьетнамской войны Филип Берриган и трое его единомышленников («Балтиморская четверка») совершат акт в высшей степени символический. Осенним днем 1967 года они войдут в одно из правительственных учреждений в Балтиморе, извлекут на свет божий призывные списки и зальют их кровью «библейским символом жизни», по определению Фила. После чего будут спокойно ждать ареста.

За несколько дней до этого они заявят:

«Мы проливаем кровь сознательно, в надежде на то, что это акт жертвенный и созидательный. Мы проливаем ее, чтобы показать: с этих списков и в этих учреждениях начинается достойная глубокого сожаления растрата американской и вьетнамской крови в десяти тысячах миль отсюда…»

17 мая 1968 года братья Берриган и семеро их единомышленников повторили операцию в пригороде Балтимора Кейтонсвиле («Кейтонсвильская девятка»). Позже на суде Филип Берриган назвал Вьетнам «Страной горящих детей». Это объясняет, почему «библейского символа жизни» на этот раз было недостаточно. Призывные списки они сожгли напалмом. Напалм был самодельным. Рецепт позаимствован не у Эбби Хоффмана, а в официальном наставлении для «зеленых беретов», изданном центром подготовки войск специального назначения в Форт-Брэгге.

Дэну в тот год было 48, Филу — 46. Не мальчики. Католические священники (образование — иезуитский колледж Святого креста, университет Лойолы). Люди истинно верующие, оба они верили в то, что их назначение служить не церкви, то есть церковной иерархии, самодовольной и раболепной, но богу и миру. Их жизненный опыт и поиск истины поразительны. Участие в войне против фашизма. Работа среди обездоленных — в американских гетто и латиноамериканских фавелах. Они видели американские бомбежки в Ханое и слышали жертв шарпенвильсной бойни в ЮАР.

Прежде чем прибегнуть к символической крови и к символическому напалму, они, кажется, испытали все средства. Добились беседы с госсекретарем Дином Раском, вступили в переписку с военным министром Робертом Макнамарой, дискутировали с сенаторами, конгрессменами, правительственными экспертами, слали петиции в Белый дом, участвовали в маршах мира. Убедившись в беспомощности просто слова, они прибегли к действию.

Свершив акт в Кейтонсвиле, они вновь терпеливо дождались ареста. Как рецидивистов «мирничества», суд приговорил их к шести годам заключения. И тогда они демонстративно скрылись. Бег и подполье, за которыми следила пробуждающаяся Америка, продолжались четыре месяца для Дэна (для Фила лишь две недели). А потом новый этап — борьба из-за тюремной решетки.

Гуверовский вздор они отвергли с презрением.

«Мы не заговорщики, не бомбисты и не похитители. В принципе и на практике мы отвергаем подобные действия…» Причиной обвинения в заговоре послужила их оппозиция вьетнамской войне, подчеркнули они. Они защищаются не из страха, им важно, чтобы об их взглядах узнали как можно шире. Их защита стремительно перерастает в гневное обвинение: «На деле именно правительство занималось похищением людей в гигантских масштабах насильственной депортацией миллионов вьетнамцев, а также камбоджийцев и лаотян из их старинных поселений; отторжением американских юношей от их семей… и отправкой за границу, где им грозит смерть или увечья.

Именно правительство не просто вступило в заговор, но и с помощью взрывчатки повергло в руины три страны: Вьетнам, Лаос и Камбоджу, обрушило на головы беззащитных напалм и осколочные бомбы, уничтожило их леса и рисовые поля. И если преступления против человечества действительно нас волнуют, судить надо официальных лиц из правительства США».

Но были и бомбисты в американских городах. «Уэзермены» («метеорологи») — так они себя называли. Строчка из Боба Дилана объясняет почему:

«Нам не нужно быть „метеорологом“, чтобы знать, куда дует ветер…»

Джейн Альперт признается, что имела связь с «метеорологами».

Что они бомбили? Банки, армейские центры — то, что символизировало Систему — капитал и войну. Пострадала ли от этого Система? Нет, конечно. Строят в Америке надежно. Обломки и осколки мгновенно убирались. Взорванные витрины застеклялись без промедления. Кровь стирали. Но это была кровь случайных людей, невинная кровь, и она падала на головы тех, кто столь неразборчиво прибегал к крайней мере. Их легко было поставить вне общества, а заодно выставить в качестве насильников, террористов и убийц всех, кто выступал против капитала и воины.

«Уэзермены» кричали о революции и общество настраивали против любых перемен. Вот, мол, к чему приводят либеральная вседозволенность и левые идеи. И вывод: «Души левых, пока они не взорвали все к чертовой матери!»

«Революция с бомбой» провоцировала разгул реакции.

Из своего подполья Дэниел Берриган написал открытое письмо «уэзерменам». Сочувствуя их изначальным целям, он хотел остановить их динамит. «Я очень боюсь американского насилия… Я, можно сказать, не боюсь — по личному опыту — насилия со стороны Вьетнонга или „черных пантер“. Я даже сомневаюсь, насколько правомерно употреблять это слово в данном случае. Их действия диктуются нависшей над ними угрозой уничтожения, их толкнули на линию самообороны. Чего не скажешь о нас, о нашей истории».

В выводе его звучит предостережение: «История движения в последние годы показывает, с какой неотвратимостью и легкостью насилие совращает, превращаясь из средства в самоцель». И он добавляет фразу замечательную: «Ни один принцип не стоит жертвоприношения в одну человеческую жизнь».

В памяти сразу же отзывается: и «высшая гармония» не стоит…слезинки хотя бы «одного только… замученного ребенка».

Я не знаю, прямое ли это эхо Достоевского, очень может быть. Или, как всякое выстраданное человеческое откровение, святая мысль, явившаяся русскому гению из XIX века, рождалась не единожды. Так или иначе, перед нами еще один обращенный, еще одна безнадежно болеющая гуманизмом душа католический священник, в шуме и ярости американского хаоса сражающийся за справедливость.

«Уэзермены» были бесы — вновь воспользуемся этим словом. Но попробуем понять и их. Что их бесило?

Трагический накал и очевидная неразрешимость американских парадоксов.

Великий прогресс, приводящий к надругательству над человеком и природой и к духовному оскудению массы. Фантастическое богатство, оборотной стороной которого стало оскорбительное неравенство и доведенный до белого каления расизм. Демократия, выливающаяся в политическое шоу и сочетающаяся с неприкрытым диктатом денежного мешка и полицейским террором в гетто. Провал того, что традиционно называют «Американской мечтой», исторического обещания, данного обществом личности, — в тот самый момент, когда технология, казалось, доказала свою способность творить чудеса.

Бесчеловечность Системы. Социологи с тревогой отмечают нарастающее отчуждение и прогрессирующую дегуманизацию общественной жизни (подобно тому как прогрессирует рак). Люди ощущают, что климат становится все более жестоким — отдельный человек может все меньше, а человеческая жизнь стоит все дешевле. Война во Вьетнаме стала кульминацией. Неизвестно как начавшаяся, неизвестно зачем длящаяся, она тем не менее требовала ежедневных жертвоприношений кровью, и люди были так же беспомощны перед этой стихией, как доисторическое человечество перед капризами своих жестоких и своевольных богов.

Больше всего их бесило бессилие. Непробиваемость власти, которая бестрепетно подавляла (или надежно поглощала) протест. Равнодушие «молчаливого большинства», для которого ежечасная борьба за собственное благополучие и врожденные предрассудки застили глаза. Равнодушие в ущерб себе, равнодушие, равное соучастию в преступлении. В итоге, несмотря на безотлагательную необходимость перемен, остро, до боли и крика ощущаемую молодыми, в обществе либо ничего не менялось, либо чем больше менялось, тем больше все оставалось по-прежнему. И тогда в отчаянии и самым отчаянным из них приходила в голову шальная мысль: любая иная борьба бесполезна, эту систему можно только взорвать. Героине фильма «Забриски-Пойнт» не случайно привиделась взлетевшая на воздух вилла, подробная, с многократными повторами, чтобы добить наверняка и чтобы насладиться этой гибелью всласть, картина взорванного бездушного мира.

Дети жестокого века и самой деловой страны начали делать бомбы.

Объяснение не оправдание. Но только ли они бомбисты?

В разгар антивоенных волнений, охвативших студенческие кампусы Америки, Арт Бухвальд задал сардонический вопрос: «Не пора ли бомбить университеты?» События догнали мрачноватую фантазию фельетониста. В Кентском университете национальная гвардия открыла огонь по студентам (четверо убитых, десятки раненых). В Аттике, хотя это, конечно, совсем иной университет, бунт заключенных был расстрелян с поразительной жестокостью (сорок три убитых и сотни раненых).

Бомбить собственные университеты? Это метафора. Но разбомбить три далеких страны ради имперских или монополистических интересов или для того, чтобы настоять на своей трактовке понятия «цивилизация», представлялось вполне возможным и даже необходимым. Ура-патриоты призывали «вбомбить Вьетнам в каменный век» — в ранг государственной политики была вознесена вполне людоедская логика. Варварскими мерами Вьетнам не сломили, хотя он и сейчас залечивает те раны, а Камбоджу вбомбили в короткий, но страшный век полпотовщины — кровавейшего мракобесия, азиатского гитлеризма.

Джейн Альперт пишет, в каком шоке они были, когда узнали о том, что от их взрыва пострадали люди. Миллион погибших жителей Индокитая никогда не смущал совесть официальной Америки.

В чикагском музее науки и промышленности военные как-то организовали выставку. Для детей устроили диараму — типичный вьетнамский пейзаж с типичной крестьянской хижиной, а перед диарамой установили пулемет — копию настоящего, из которого можно было пострелять по открывающемуся виду. Когда пули «попадали в цель», в хижину например, на экране технически совершенной диарамы загорались веселенькие огоньки. К чести чикагской молодежи, в ответ на эту попытку анестезии совести прошла бурная демонстрация протеста, и диараму прикрыли

«Мы считали, что наши взрывы должны сокрушать собственность, а не людей», — пишет Джейн Альперт. Как это разительно отличается — перенесемся в восьмидесятые годы — от странного ликования «отцов» нейтронной бомбы, которые публично бахвалятся тем, что их детище-де убивает только людей, оставляя в целости и сохранности собственность.

Да и можно ли сравнивать подпольную алхимию юнцов, вознамерившихся своими хлопушками изменить погоду в стране, семь рецептов по Эбби Хоффману и пентагоновский каталог ценою в полтора триллиона долларов на ближайшее пятилетие, за которым стоит гигантская промышленность и фантастическая машинерия смерти — чудовища типа ракет МХ, бомбардировщиков Б-1 или подводных лодок «Трайдент»?!

Среднему американцу внушали: «Вам угрожают бомбисты. Вам уютно сидеть на бомбе?»

Вьетнамская война, к счастью, позади. Но сегодня в окне маячит угроза пострашней, чем когда-либо. В Белом доме вслух рассуждают о возможности «ограниченной» ядерной войны в Европе или о «предупредительном», «демонстрационном» ядерном взрыве, на который может пойти НАТО. Как будто и то и другое автоматически не приведет к глобальной катастрофе. С поразительным легкомыслием Вашингтон затевает все новые круги ядерной гонки, надеясь выиграть там, где можно только проиграть все на свете.

А теперь послушайте:

«Сегодняшние молодые люди родились после Депрессии (великий кризис 30-х годов) и под ядерной тенью. В век изобилия и потенциального Армагеддона их меньше волнует материальное благополучие и больше основные человеческие ценности. Они чувствуют, что остается все меньше и меньше времени для решения великих проблем — войны, расовой несправедливости, нищеты…»

Кто это сказал? Джон Д. Рокфеллер III.

Возвращаясь к исповеди бывшей бомбистки: не тем, кто обрекает мир на жизнь под Бомбой, обвинять кого бы то ни было в бомбизме.

Оглавление

  • Александр ПУМПЯНСКИЙ . Комментарий к исповеди
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Исповедь (Бунт слепых)», Джейн Альперт

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства