Юрий Александрович Фанкин Ястребиный князь (повесть)
1
Ястребиный князь появился над лесным озером в разгар водополья. Был он светел, как полевой лунь, и размахом огромных крыльев напоминал скопу – водяного орла, однако в отличие от скопы у него не было характерного хохолка на затылке, да и ноги у него были чисто ястребиные – прогонистые, в длинных перьях.
Князь величаво плавал на больших кругах, и его ярко-желтые, словно омытые весенней водой, глаза хорошо различали блескучие заводи с чахлой березой и жидким сосняком, кормные утиные места, поросшие провяленными на солнце тростником и осокой.
Вода, методично ударяясь о стволы прибрежных деревьев и сучья затонувших кустов, ворковала томно, по-тетеревиному, и этот тихий повторяющийся звук будоражил князя, заставлял еще внимательнее вглядываться в размытые берега.
В томлении и радостных муках рождалась весенняя земля, и ее рождение было так похоже на появление гигантского птенца, только что отринувшего оковы снежной скорлупы. Долгожданный птенец уже народился, уже обозначилось его темное, с лиловатыми пестринками тело, но материнская скорлупа еще продолжала липнуть к младенцу. Иссиня-белые осколки прятались в буераках и ямах, в тени разлапистых хвойных деревьев, но дни снеговой оболочки были уже сочтены, и князь, не раз видевший рождение собственных птенцов, невольно радовался появлению большого и могущественного существа.
Ястребиный князь, как и обычные ястребы, был достаточно скрытен и не любил появляться на открытых местах, но сейчас он беззаботно парил в воздухе, стараясь поймать поток встречного ветра, и даже близость воды, способной сделать крылья тяжелыми и неповоротливыми, мало беспокоила его. Несколько раз, пугая чаек, он низко пролетел над взъерошенной водой – князь словно хотел увидеть, что привлекает в озере этих крикливых и суматошных птиц.
Озерная вода пахла тало и отдавала пряным запахом свежей рыбы.
В травянистом затоне, возле осин, поваленных бобрами, князь заметил двух рыбаков в плоскодонке, большого и маленького. Рыбаки были почти неподвижны и своей одеждой ничуть не отличались от серого прибрежного одноцветья; только блеск глаз, азартный, солнечно-живой – такие глаза бывают лишь у охотников, – выдавал их.
Людские охоты по-особому интересовали князя: нередко они представляли и для него прямую угрозу. Эта же охота, судя по устойчивому интересу людей к воде и по тем предметам, которые лежали в лодке, не внушала князю тревожного опасения.
Мальчик, разглядывающий воду, вдруг выпрямился и посмотрел в небо. Он увидел над собой диковинную птицу, что-то торопливо сказал пожилому охотнику – тот нехотя повернул красноватое от весеннего загара лицо.
– Mo-отри! Мо-отри! – бесшумно выпевали губы мальчика, от волнения привставшего на корме.
Князь понял, что мальчик привлекает внимание к нему, однако не испугался, не замахал всполошенно крыльями, как это бывало в минуту настоящей опасности. И даже правая рука мальчика, поднятая навскидку, как охотничье ружье, не напугала его: сделав несколько уверенных гребков, князь взмыл в высоту и снова стал неторопливо парить, наблюдая за охотниками.
Была пора щучьего икромёта. Сморенная ожиданием рыба жалась к берегу, к прогретому мелководью, терлась тугими икряными боками о кусты и траву, отдавая золотистый высев. Полусонная рыба поднималась так высоко, что в отстоявшейся воде хорошо были различимы полосатые спины и темное верховое перо. Вода скрадывала размеры, и все равно щуки выглядели крупными, похожими на старые обломки полосатых берез, каких немало прибивает к сорному по весне берегу.
Взрослый, упористо расставив ноги в высоких болотных сапогах с опущенными вниз голенищами, склонился над бортом и выжидательно поднял семизубую острогу. Своей когтистостью, хищной нацеленностью острога походила на лапу водяного орла. Завершающее движение охотника отдалось в ястребином сердце вспышкой азарта…
Глухо бухнула острога. Мальчик, невольно подражая взрослому, тоже метнулся к воде. Взрослый неторопливо, с усилием откинулся назад, и на темной когтистой лапе, словно ставшей естественным продолжением охотничьей руки, заиграла, глотая воздух, большая радужная рыба.
Мальчик заулыбался и бросился помогать взрослому. Зажав в коленях прыгающую рыбу, он с усилием надломил темную, в зеленоватых накрапах, хребтину возле головы, и щука быстро уснула, взбулгачив напоследок желтую воду, скопившуюся на дне плоскодонки.
Еще несколько раз бухала острога. Все повторялось, и с каждым ударом, с каждой рыбиной, повисшей на остроге, наблюдение князя за охотниками обретало желанную завершенность. Теперь он знал их самые заветные, таящиеся до времени движения, видел их не особенно приманчивую добычу.
Вскоре рыбаки стали для князя такой же обыкновенной, нераздражающей принадлежностью озера, как кричащие чайки и страстно жвакающий красавец селезень, отыскивающий в камышах свою неприметную подружку.
Теперь внимание князя привлекли темные пятна на старой разлапистой березе, росшей на высоком берегу озера, близ пологой полянки. Если бы эти пятна не меняли своих очертаний, ястребиный князь едва ли догадался бы, что перед ним живые существа. Правда, черный цвет, напоминающий о грачином и вороньем племени, отталкивал князя – он не любил этих ватажных птиц, издающих при его появлении громкие предупреждающие крики.
И хотя князь был с довольно полным, еще не просиженным зобом, нарастающий азарт и врожденное любопытство заставили его сняться с плавных беззаботных кругов и пролететь, таясь в тени деревьев, над вздыбленным берегом.
На красновато-атласных ветках, усыпанных плотными рубчатыми сережками, сидели тетерева. Своими размерами, опереньем и особой смирностью они напоминали домашних кур, которых ястребиный князь не раз когтил возле человеческого жилья.
Краснобровые косачи, распуская темные хвосты, булькали, шипели, чуфыкали, и с их белесых клювов стекала похожая на паутину рвущаяся слюна.
Рябенькие курочки сторожко сидели напротив своих ухажеров и изредка издавали мягкое утробное «ко-ко-ко». Однако и робкие ответные звуки необыкновенно воспламеняли самцов. Расщеперив изумрудные лоснящиеся шеи, косачи терлись о костистые ветви, томно журчали. Курочки, постепенно избавляясь от оцепенения, начинали кокетливо перебирать клювышками свои пестрые перья и медленно, словно помимо воли, приближаться к неистовым петухам, для которых сейчас ничего не существовало на свете, кроме древней самозабвенной песни. Косачи торопливо кланялись, приседали и выпрямлялись – они словно стряхивали остатки снега со своих перепоясанных белыми лентами крыльев и длинных хвостовых косиц после того, как чудом выпорхнули на божий свет из глубокого, уже начавшего затягиваться коркой сугроба.
– Ко-ко-ко! – нежно, словно деревенские несушки, ворковали курочки, не отдавая предпочтения никому из косачей. Курочек было значительно меньше. Ежась и замирая, они ждали, когда их выберет самый решительный и сильный.
– Чу-фышш! – пронзительным шипом исходили боровые красавцы, – Чу-фышш!..
Обессилев от ожидания, курочки стали сваливаться вниз, на утоптанную, в расцарапанных песочных кочах поляну.
Ухажеры, не мешкая, бросились следом, заходили важно и косолапо друг перед другом, заклекотали победно, наскакивая грудью на грудь. Посыпались пух и перья на жестоковатую, измельченную в труху прошлогоднюю траву, потекла кровь с набухших алых бровей.
Робкой девичьей стайкой курочки стояли в сторонке – они словно стыдились, что на весеннем «пятачке» из-за них завязалась такая куражливая, такая кровавая драка.
А ястребиный князь, примериваясь к добыче, скользил светлой тенью на фоне хвоистых крон. Он еще не знал, кого закогтит из этих мягкоперых птиц, но хорошо чувствовал, как заходится неудержимым боем его охотничье сердце. Ястребиный князь верил в свои силы и в свой неустрашимый азарт, способный умножить эти силы. Он не сомневался в надежности своих крючковатых когтей, из которых никогда не вырывались ни заяц, ни глухарь, ни отяжелевший по осени дупель. Конечно, ему было бы куда проще закогтить одну из пеструшек: курочки были гораздо меньше весом, и от них так приманчиво веяло пестрым пухом и врожденной покорностью. Но чем дольше летал князь, чем он зорче выцеливал разгорающимися глазами свою жертву, тем больше его раззадоривали и привлекали черные косачи, напоминающие ворон, с которыми не раз ему приходилось биться в красном лесу из-за нового гнездовья. И все же ястребиного князя сейчас вела не памятливая злобность и даже не потребность в пище – им, как это ни странно, руководила дремавшая до поры ревность самца к самцу. Примериваясь к добыче, он наконец-то высмотрел самого крупного, черного как смоль косача, безжалостно забивающего своих соперников и по-хозяйски разгуливающего по поляне…
Покачивая темными хвостовыми косицами, черныш-победитель уверенно приближался к ближней пеструшке, и курочка, заранее чувствуя тяжесть самца, уже жалась к исцарапанной свежими набродами земле, покорно распуская округлые крылья.
И тут словно снежный смерч взметнулся над поляной. Сдавленно вскрикнул смоляной красавец, не понявший, как смогло обрушиться на него, ломая сосновые сучья, тихое и безопасное небо. И вскоре, содрогнувшись, почувствовал, что корявые сучья, обрушившиеся вместе с небом и крепко сдавившие его с боков, сжимаются с особой, пронизывающей беспощадностью, выдающей живое и страшное существо…
Заслышав над собой густой шорох, люди в плоскодонке как по команде подняли головы. После долгого смотрения в воду летящая птица показалась им черной, неестественно громоздкой. Жалко болтающиеся ноги и голова косача, как бы составляющие одно целое с телом князя, на какие-то секунды представились пожилому охотнику выпавшими после ружейного выстрела внутренностями – ему подумалось, что смертельно раненная птица тянет на противоположный берег, чтобы умереть в недоступных зарослях. Но вскоре по белоснежным оконечьям крыльев, по длинному маневренному хвосту сидящим в лодке стало ясно: это недавний знакомец, ястребиный князь, удачливо закогтил большую черную птицу.
Поддаваясь азарту, пожилой бросил в угон князю острый прицельный взгляд – он словно прочерчивал ему одному видимую линию от ружейной мушки до улетающей птицы и точно угадывал, куда может попасть крупная убойная дробь.
А мальчик как всплеснул руками, так и оставил их несведенными. И по этому незавершенному жесту трудно было понять, чего он хотел достичь своим громким, похожим на ружейный выстрел хлопком: то ли выразить искренний восторг, то ли крепко напугать ястребиного князя – а вдруг он выпустит из когтей добычу? – однако загорелые руки мальчика будто оцепенели: возможно, сказалась обычная охотничья осторожность, а может, мальчику не захотелось больше нарушать глубокий озерный покой.
Круто загребая белоснежными крыльями, князь приближался к берегу, заметному своим слоистым разноцветьем: по-над водой, в розоватых прожилках ивняка, тянулись пепельные заросли ольшаника, за ними начиналась гряда матово-зеленых осин и тонкоствольного березняка, а еще выше выделялись на фоне вызревающего неба темные зубцы хвойного сплошняка.
Сберегая силы, князь не взмыл над деревьями, а потянул вперед просекой, которая казалась издали тесной, даже непролетной для такой мощной, размашистой птицы. Путь его лежал в красный лес, в знакомую боровую глухомань. Там на высокой гнездовой сосне, спрятав голову под крыло, чутко дремала его темноперая самка, высиживая яйца. Самка была самая обыкновенная, и яйца в ее гнезде были самые обыкновенные: зеленовато-белые с характерными темными пятнышками. Из этих обыкновенных яиц должны были вывестись обыкновенные чисто-рябые ястребки, которым было суждено когтить лесную мелочь и воровать неповоротливых деревенских курочек.
Ястребиный князь исчез. С выражением му́ки на лице пожилой потер поясницу и тяжело, словно по принуждению, склонился над серой водой. А мальчик со свежим любопытством продолжал вглядываться в окаймленное верхушками деревьев небо, глубина которого угадывалась по журчливому звону небесных колокольчиков, и никак не мог освободиться от странного ощущения, что он, подобно белокрылой птице, завис над чистым небесным озером. Казалось, еще чуть-чуть, и он воспарит – стоит только взмахнуть по-ястребиному руками, – однако темная скорлупа лодки держала своего птенца достаточно прочно, не торопилась отпускать…
А жизнь на озере шла своим привычным, ни от кого не зависимым чередом: надсадно кричали чайки, стараясь выхватить друг у друга серебряный лоскуток добычи; как заведенный жвакал селезень, отыскивая свою подружку; торкались, поднявшись над водяным мхом-топняком, тугобокие щуки.
По необсохшим берегам, на открытых солнцу опушках уже недружно выметывался зеленый пух, пробиваясь сквозь ломкую бледную наволочь прошлогодней травы и грязноватую опадь старых листьев; веселыми пятнышками – желтыми, розовыми, фиолетовыми, синими – смотрелись первоцветы, притягивающие к себе смирных и словно навсегда разучившихся жалить пчёл и шмелей.
А в местах поглуше, на беломошных буграх, среди деревьев-выворотней, росла неправдоподобно красивая, как на детских рисунках, сон-трава. С золотистым зрачком-сердцевинкой в обрамлении длинных лиловатых ресниц, на сочном пушистом стебельке, она выглядела настолько хрупкой и нежной, что казалось, могла угаснуть не только от прикосновения рук, но и от любопытного взгляда.
Новый день на озере закипал споро и душисто, как закипает в темном рыбацком котелке наваристая и особенно вкусная после зимней отвычки первая уха.
* * *
Старая английская двустволка – надежный, штучной работы «Пордэй» – неожиданно закапризничала, стала скалываться с привычных целей, словно чутьистая гончая, притупившая нюх. «Пордэй» стал не только мазать, давать «пуделя», но и, похоже, утратил свой прежний бой: надежная «четверка» порой лишь ворошила гусиный пух, а обычная утиная дробь отскакивала от узорчатого оперенья осенних косачей, словно сухой горох, хотя по весне даже просо рябчиковой дроби валило краснобровых боровых красавцев.
Полудин задумчиво ощупывал жальца бойков, прислушивался, прильнув ухом к замку, к остудному звону пружин, вглядывался до слезной ломоты в харчистые стволы, словно врач в простуженные, прокуренные бронхи больного, и тщательно, не теряя осторожности, шурудил металлическим ёршиком в пороховых горловинах, стараясь убрать прикипевшие свинцовые полипы.
Руки так и чесались подточить бойки и даже перепаять цель, но, слава богу, Полудин, поразмыслив, все же не решился на болезненное хирургическое вмешательство. Бывалый охотник знавал случаи, когда оставленное в домашнем покое больное нечищеное ружье выздоравливало само собой и, к великой радости хозяина, начинало бить без единой осечки, с прежней нацеленной силой.
Шли месяцы, но ружье, закутанное в холстинку, не выздоравливало.
«Что же случилось? Может, сглазили ружье?» – петлял в догадках Полудин.
И все чаще приходила на ум странная прошлогодняя встреча в Галямином бору, близ Озера.
Вдоволь наохотившись с ботничка в камышово-тальниковой засидке, Полудин возвращался к своему шурину в деревню Алешунино окрайком Озера по лесной, густо припущенной прошлогодним опадом тропинке. Волглый вечерний туманец, идущий от Озера, рваной тянучей пряжей окутывал нежно-зеленые косицы прибрежных берез, розоватые кусты ивняка, облепленные желтым роем цветенья, побеги черной ольхи с ее лакированными листочками.
Еще не просохшая Квитка, подтянуто-худая, со сбившимися черными кудряшками, трепыхая лопушистыми ушами, бежала впереди Полудина на незримо длинном и все же ограниченном поводке. Собака принюхивалась к пахнущей брусничным перебродом дороге и, видимо, устав от однообразно тяжелого духа, то и дело сбегала на травяные обочины, чтобы, мечтательно склонив лобастую голову, втянуть в себя легкий аромат лилово-желтых первоцветов.
Вдруг спаниель укротил трусцу, настороженно повел ушами, однако не сделал охотничью стойку, только негромко, предупреждающе тявкнул, скосив красновато-черный зрак в сторону хозяина: там человек!
«Ко мне! Рядом!» – не говоря ни слова, Полудин требовательно хлопнул рукой по грязному завороту длинного сапога и привычно, не отдавая себе отчета, поправил на правом плече ремень потяжелевшего после охоты «Пордэя».
Квитка залипчиво жалась к ноге хозяина – даже сквозь резиновую грубь и байковый наворот портянки он ощущал ее беспокойство и дрожь. Похоже, она теперь приискивала не столько человека, сколько грозную дичину.
Зябким движением Полудин смахнул с плеча свой «Пордэй», по-солдатски не глядя, на ощупь, загнал в стволы два патрона с крупной дробью и мягким шагом, одолевая упавшие сучья и стараясь не ступать на скользкие, в тугих узлах, сосновые корневища, испестрившие змейками дорожку, двинулся к залитой дымным светом просеке.
Ветерок потягивал встречь. Можно было не особенно сторожиться, но Полудин предпочитал не рисковать.
Он скорее почувствовал, нежели разглядел старичка, сидящего на пне под вековым, еще не успевшим выметать сморщенные красноватые листочки дубом и деловито орудующего челноком в ячеях порванного невода. В своей замшелой лопоухой шапчонке, овчинной душегрейке и лыковых лаптях старик походил на серую морщинистую коряжку, отринутую временем и верховым ветром от могучего ствола.
Квитка, словно отыгрываясь за свой страх, метнулась вперед и разразилась таким неприлично злым и бесцеремонным лаем, что Полудин смутился и покраснел.
– Тубо! Назад! – прикрикнул Полудин, возвращая ружье на плечо. – Здрасьте!
Квитка отбежала в сторону и по-лягушачьи распласталась, положив голову на передние лапы. Ее поза выражала покорность, но глаза вспыхивали неуспокоенно, словно раздуваемые ветром костровые угольки.
– Доброго здоровьичка! – прожурчал старик, затягивая петельку. – Как отохотился? Парочку кряковых заполевал?
– Заполевал! – не удивляясь стариковской прозорливости, откликнулся Полудин. Он почему-то забыл, что два кряковых селезня, добытые на вечерней тяге, висят у него не на поясном ремне, а скромно упокоились в охотничьей сумке.
– Так, так… – Старик потянул к себе веревочную паутину, наброшенную для удобства на темный холмик можжевелового куста. – А собачка, я вижу, у тебя хорошего гнезда.
Квитка прислушивалась к дружелюбному течению речи, приглядывалась к безопасно снующим рукам. Казалось, у нее не было причины волноваться, и все же охотничья собака томилась в необъяснимом напряжении и слабо поскуливала.
Полудин вытащил из кармана смятую пачку с папиросами, ощупал ломкие табачные гильзы, наконец выискал плотно набитый стерженек и подошел к старику ближе.
– Хотите?
– Благодарствую, не курю! – сказал старик. – Я тока окурки в лесу собираю. Собираю и затаптываю.
– Вот как! А я вот… – Полудин недоговорил. Только задумчиво посмотрел на синюю струйку, потянувшуюся из ладони.
– И ружье у тебя отменное. Казнистое. Небось барин с таким ружьем красную дичь нахаживал… – Разливаясь соловьем, старик почему-то избегал смотреть на двустволку. – Да-а… Много ружей я на своем веку перевидывал: и кремнёвых, и пистонных… Но такого… – И вдруг, неожиданно легко, по-молодому привстав, цапнул сучклявыми пальцами за приклад.
Квитка остерегающе гавкнула. Полудин, нахмурившись, попятился: он, по своей охотничьей щепетильности, не любил, когда чужой человек дотрагивался до его ружья или пытался погладить Квитку.
– Добрые стволины! – продолжал старик, опускаясь на пень. – Севко палят…
– Слава Богу! Не жалуюсь! – Полудин покосился на сеть, в которую, отступая, едва не угодил ногой. – Да и у вас сетёнка неплоха, правда, ячейки крупноваты.
– Не бойся! – загадочно усмехнулся старик. – Моя рыбка не проскочит.
– Что ж, доброй тони! – пожелал Полудин, теребя ружейный ремень.
– А ружьецо-то, случаем, не тяжеловато? – с неожиданной ехидцей спросил старик. – Плечо еще не натер?
– Своя ноша не тянет! – отозвался Полудин.
– Ну-ну! – улыбнувшись, сказал старик, и под нависью кустистых бровей заиграли зеленоватые светлячки.
Квитка злобно заворчала и бросилась к ногам Полудина…
И получилось так, что вскоре после той встречи в лесу закапризничало, стало давать немыслимые «пудели» когда-то надежное ружье. Полудин терялся в догадках: может, стволы перегрелись при частой стрельбе? забилась песком казённая камера? отсырели патроны? а вдруг – чем черт не шутит! – всю охотничью обедню испортили обыкновенные куриные яйца, которые, следуя давнему суеверию, ни в коем случае не следовало брать на охоту.
Жена, видя Полудина, скорбно склонившегося над «Пордэем», спрашивала:
– Может, ему врача вызвать?
– Нужно будет – вызову! – мрачно отвечал Полудин. И продолжал ездить на охоту с больным ружьем.
– Зачем ты его берешь? – удивлялась жена. – Все равно не стреляет.
– Прогулять! – невозмутимо отвечал Полудин.
– Что значит «прогулять»? Странно. Очень странно.
Вообще ей многое в Полудине казалось странным: удивляло, как он безоглядно-легко променял синицу житейского благополучия на писательского журавля в неприветно хмуром российском небе, поражал его мальчишески-живой интерес к охоте и невидным, по ее мнению, людям.
Оказавшись в беде, Полудин не мог пожаловаться на невнимание друзей-охотников: советы сыпались словно заряды – дружно, «решетом», но от поля к полю истощалась самодельная дробь, и кто-то, хорошенько прицелившись, жахнул напоследок надежной «безымянкой»:
– А ты Отцу крестному позвони. Уж он-то наверняка присоветует.
Отец крестный, потомственный охотник – говаривали, его дедушка даже умер в шалаше, на тетеревином току, – дотягивал земной срок вместе с женой на лесном кордоне. Прожили свой век Ерофеич с Матвевной как пара дружных воронов: она детишек высиживала, а он пропитанье приносил в крепком мужском клюве. Выкормили они, высидели двух птенцов-молодцов, которые, оперившись, разлетелись по чужедальним городским кронам; одна отрада – внук Лёшка свил гнездовье неподалеку, стал нахаживать по дедовским следам манкие охотничьи тропы.
Многих начинающих охотников, пытающихся встать на крыло, поддержал и окрестил в свое время Ерофеич. Не миновала лесная купель и Полудина.
В тот весенний памятный день на утренней тяге он заполевал двух маленьких уток-чернушек и взял «под перо» матерого гуся-гуменника, летевшего с Озера на кормные озими. Он взял его повторным выстрелом из правого ствола и, ликуя, бросился к прибрежной березе, по которой, пригибая ветки, скатывалась крупная дичь.
Долго, не веря удаче, Полудин разглядывал серую, с белыми подкрыльями птицу – она казалась ему внезапно уснувшей или притворившейся мертвой. Потом потянул за вялую, с просиженным зобом шею, потрогал по-осеннему холодные желтые лапы и, убедившись, что пролетный гусь все-таки не обманул его, стал думать, куда же пристроить добычу: то ли прицепить вместе с неказистыми чернушками к поясному ремню, то ли постараться засунуть в сумку. Однако гуменник был тяжеловат и размашист для ремня, а держать его в ягдташе не позволяло охотничье самолюбие.
Грязный, в простуженно хлюпающих сапогах, Полудин явился в охотничий табор с большущим гусем в горделиво поднятой руке и торжественно, словно римский триумфатор, бросил добычу на видное место.
– С полем! – встрепенулись сидящие у костра охотники.
– Готовься, крестник! – весело предупредил Ерофеич.
Не успел Полудин зачехлить сладковато пахнущую порохом двустволку, как сподручник Ерофеича, Колька Черпак, заполошно гогоча, словно потревоженный сторожевой гусь, бросился за розгами к озерному ивняку. Закачались, погибельно затрещали пепельно-красные, в серебристых барашках кусты.
– Много-то не ломай! – приказал Ерофеич, отвинчивая крышку мятой солдатской фляжки. – Чай, не корзинки плести. А ты, крестничек, шкуру-то сыми!
Под дружные дублеты шуток Полудин стянул заскорузлую отцовскую куртку, недрогнувшей рукой потянул ворот вязаного свитера. Однако главный экзекутор смягчился:
– Свитерок-то оставь!..
В руке Ерофеича появился видавший виды граненый стаканчик. Бывалый охотник налил щедро, под «дунькин поясок», и, улыбаясь, протянул Полудину:
– Выпей, друже, на крови!
Молодой охотник лихо, запрокинув голову, выпил, схватил сморщенный, пшикающий рассолом огурец и стал старательно хрустеть, не отводя повлажневших глаз от своего гуменника, который, склонив голову к полураскрытому вееру крыла, как-то настороженно, вполглаза, наблюдал за своим оживленным погубителем.
– Что глаза-то таращишь? – засмеялся егерь Афанасий. – Не улетит твой гусь. Ты лучше на сальцо налегай.
К тому времени подоспели розги. Ерофеич, как гусляр, провел чуткими пальцами по жигалистым прутьям. Даже пеструю, словно у линяющего зайца, голову свесил в характерном музыкальном наклоне. И вдруг величавый былинный гусляр на глазах у Полудина превратился в лихого казака-рубаку: поведя плечом, Ерофеич секанул прутьями по воздуху. Полудину, еще не успевшему осознать удивительное превращение, показалось, что из соседних кустов с тугим свистом вырвалась крякуша.
– Держись, парень! – припугнул Афанасий.
– Чего бояться-то? – успокоил Ерофеич. – Покамест я только одного Колюню Сафонова до полусмерти запорол. Да и тот… – Ерофеич хмыкнул, недоговорил.
Задорно оскалившись, Ерофеич схватил охотника-новичка за шею, решительно пригнул к земле и три раза, ухая от удовольствия, стеганул по хребтине.
– Что? Уже всё? – удивленно и как будто с огорчением спросил Полудин.
Охотники рассмеялись.
– Три раза. Как положено, – невозмутимо сказал Отец крестный и, переломив прутья на колене, бросил розги в костер.
А потом была отменная, в золотистых блестках, юшка, жаркое из смолисто пахнущей дичины, и Полудин с блестящими глазами рассказывал разомлевшим охотникам, как он, почти не целясь, навскидку, саданул в гуменника из правого ствола и гусь, сложив крылья и кувыркаясь, целую минуту – не меньше – падал на землю. Накаляясь азартом и вспоминая новые, отмеченные зорким глазом подробности, Полудин начинал в своих рассказах идти по второму, третьему кругу. Его улыбчиво слушали, покачивали головами, и в конце концов растроганный Полудин, не зная, как отблагодарить этих мудрых, принявших его в свой охотничий круг людей, предложил:
– Давайте зажарим моего гуся! Что с ним чикаться! Неужто в город повезу? Да я… – в нем вдруг пробилось не замечаемое ранее хвастовство, – в следующий раз не столько нащелкаю!
Охотники дружно противились, а потом егерь Самохвалов помог ему распотрошить еще теплого гуменника и нашпиговать брюшину ярко-зеленой, еще не злой по весне крапивой:
– Вези домой и не беспокойся. Сохранится, как в морозильнике.
Сколько с того памятного крещения было обжито и сменено засидок на Озере, сколько водяной и болотной дичи было приторочено к поясному ремню! За это время дальше журавлиных высей сумели улететь тихие целомудренные души родителей Полудина, и старинный «Пордэй», чуть ли не со слезами навязанный какой-то благодарной старушкой покойному отцу, известному на весь район ветеринарному врачу, перешел в единоличное владение молодого охотника.
В последние годы стал сдавать, выбиваться из порохового азартного табунка Отец крестный, и все чаще на охотничьих привалах вырывалось у него наболевшее:
– Всё, мужики! Баста! Отохотился! Свою централку и всю сбрую Лёшке передаю!
И, безжалостно ломая гордыню ружейного охотника, добавлял с удивительным смирением:
– На хворостинки перейду…
Мысленно осиротевший табунок представлял своего вожака, сидящего на берегу с удочками, и разражался шумным несогласием:
– Чё буровишь-то, Ерофеич? Аль на солнце перекалился?
– На этом свете надо до последней дробины отстреливаться. На том уже не пальнешь.
– Не чуди, старина. Приклад, что ли, потяжелел? Так давай половинку отчекрыжим!
Ерофеич пыхтел, кряхтел и, словно поддразнивая друзей-приятелей, продолжал гнуть свое:
– Пора на печи кости греть. Ушли мои годы, как русак на махах…
Намаявшись с «Пордэем», Полудин решил посоветоваться с Ерофеичем, но не так-то просто было дозвониться до старого охотника. Районная, полная помех линия связи, казалось, погрузила Полудина в знакомый мир леса: журчанье тетерева сменялось характерным хорканьем и цвирканьем вальдшнепа, а писк рябчика соседствовал с заливистой флейтой иволги. Несколько раз сухо проскрипел коростель, и даже послышалось испуганное верещанье зайца: ув-ва, ув-ва-а!
Лес жил, давало знать о себе Озеро, но почему-то Ерофеича не было слышно ни в лесу, ни на Озере.
И все же Отец крестный, потомив Полудина, наконец-то подал голос из своей засидки:
– Ерофеич? Жив, старина? – обрадовался Полудин.
– А куды я денусь? – по-молодому бедово отозвался Ерофеич. – Какая-то кряква сто лет живет, а я чем хужее? Не, мы еще малость пожурчим, почуфыкаем.
– А то и крякнем! – весело поддержал Полудин.
– Крякнем! – подхватил Ерофеич. – Пожируем возле костра… – И вдруг, отбросив всякую шутейность, осведомился деловито: – Ну, докладай, что за нужда?
И Полудин коротко рассказал о выбывшем из охотничьего строя «Пордэе».
– Ну и дела-а! – протянул старик. – Стало быть, и мыл, и смазывал, и на русской печке сушил. Дробь крахмалил? И казённик, говоришь, в порядке? А гильза, случаем, никогда в стволе не застревала? Сглазили, думаешь? Ну, брат, я век прожил, а заговоренных ружей не встречал! Рекрутов, слыхал, в старые времена от вражьих пуль заговаривали, но чтобы ружье… – Ерофеич замолк.
Полудин насторожился.
– А ты про князьков слыхал? – вдруг спросил Ерофеич.
Каких только историй не наслушался Полудин возле охотничьих костров! И, конечно, не прошли мимо него случаи, связанные с князьками – удивительной дичью, которая размером и окрасом сильно выбивалась из своей породы. Как-то, охотясь без собаки, Полудин даже вытоптал на болоте дупелиного князька: крупная длинноносая птица с ярко-белым брюшком и заснеженными подкрыльями с треском выпорхнула у него из-под ног…
– Слышал кое-что, – осторожно сказал Полудин. Он не мог понять, к чему клонит Отец крестный.
– У моего дедушки шомполка-утятница была, – начал издалека – словно загадку загадывал – Ерофеич. – Ствол харчистый, хоть куриными яйцами стреляй. Ох и бухало! Чтобы не оглохнуть, мой дед уши мхом набивал.
«Каким мхом? Сухим или свежим?» – хотел было пошутить Полудин, но удержался.
– Вот и его пищаль однажды испортилась. Как только не выхаживал – не помогало. Слава богу, нашелся добрый человек, присоветовал: «А ты князьковой кровью стволы смажь!» И что же ты думаешь? Заполевал дед заячьего князька из другого ружья, смазал стволины – и снова кум королю.
– Где же я этого князька отыщу? – вырвалось у Полудина.
– А это уж твоя забота! – сурово сказал Ерофеич. – Его к твоему ружью не привяжут.
Порою достаточно бросить одно поклёвистое словцо, чтобы увлечь человека мечтой и надеждой.
«Чепуха! Охотничьи сказки! – пытался сопротивляться Полудин, но слово сладостно поддразнивало слух: – Князь! Князек!» – и в который раз он отчетливо представлял вылетающего из болотной залежи дупелиного князя. Почему он тогда не заполевал его?
Заряженный «шестеркой» «Пордэй» был у него в руках, а набравший осеннего жирка князь не сразу затерялся среди еловых нависей. Уже тогда Полудин неплохо стрелял навскидку и мог бы вполне взять дупеля в угон. Что же помешало ему?
Он вспомнил свой восторг и удивление. Какие-то доли секунды Полудин напряженно соображал, что это за птица, – стрелять в незнакомую дичь он не мог, – и этого времени вполне хватило, чтобы охотничья жар-птица исчезла навсегда…
В октябре, на Астафьев день, когда чернёвая птица, облетев с печальным криком знакомые камышовые присады, устремилась к старым пролетным путям, а кряковые утки и гуси еще ватажились и гурьбились на чистинах, возле заберегов, Полудин решил попрощаться с Озером до весны. Как это иногда бывало, он попытался прикрыть главное, не каждому понятное желание завесой самых обыкновенных дел: нужно было взять маленький зачехленный топорик, спрятанный в последней засидке, перенести лодку из затона на высокое, недоступное водополью место, а заодно проверить ижевскую двустволку.
Добравшись до Озера, он зарядил ружье и долго, глядя на воду, сидел на дубовой коряжине.
За спиной пошумливал, потрескивал матерый красноствольный лес; иногда под старческий хохоток глухо падали сосны – это шалили, пугая припозднившихся охотников и грибников, лешие, которым предстояло покинуть нахоженные тропы и пережидать снежную лють в звериных норах.
Озеро словно вымерло. Почти все птицы-зимняки покинули золотые, с темным изумрудом берега, подтянулись к домам и огородам, и среди глубокого птичьего затишья как-то легкомысленно звучала песня пеночки-теньковки.
Пытаясь смахнуть с себя непрестанно падающие листья, Полудин обнаружил на коленях ружье, показавшееся ему незнакомым после старого «Пордэя».
Мысленно видя перед собой князька, охотник встал, прижал приклад к плечу и попытался выцелить севшую на воду чайку. Конец ствола немного погуливал, и белая птица помаргивала в ружейной прорези. Он попытался принять более устойчивую стойку, разгреб носком сапога лиственную опадь, но ствол все равно подрагивал, словно удилище при слабой поклевке, и Полудин, грешивший на свою отвычку, вдруг понял, что «ижевка», в отличие от «Пордэя», не так прикладиста.
«Как же я раньше этого не заметил?» – удивился Полудин.
Несколько лет тому назад он брал на охоту «ижевку» и почему-то при стрельбе не испытывал особенного неудобства: ложе довольно плотно прилегало к плечу. Может быть, все дело в том, что его правое плечо от долгого сиденья за письменным столом стало еще выше?
– Чего гадать? – произнес вслух Полудин. – Нужно переделать приклад.
Свое осеннее прощание с Озером Полудин не представлял без тихого плавания на ботничке. За время затяжных дождей старенький, в заплатах, ботничок заметно потяжелел и, казалось, потерял всякую надежду пошарить утиным носом в камышах и осоке.
Полудин с трудом открыл ржавый замок и, закинув на корму цепь, столкнул лодку на воду. Работая распашными веслами, догреб до материка Озера и пустил свой оживившийся ботничок на волю волн. Сторожкая утка плавала вдали. У Полудина не было желания скрадывать пролетную дичь, и все же на всякий случай, в силу неискоренимой охотничьей привычки, он заложил в ружье патроны с утиной дробью.
Скопа, косо скользнувшая к воде, заставила Полудина встрепенуться. Он даже дотронулся до холодных, с легким налетом сыри, стволов, и этот зимний, пробирающий до косточек холодок словно остудил внезапно вспыхнувшее желание проверить бой ружья и собственную меткость. Боясь спугнуть занятую охотой птицу, Полудин осторожно положил ружье на колени, снова стал подчеркнуто неподвижным, слившись в единое целое с лодкой, которую ветром и попутным течением сносило к пестрому берегу.
Птица хотела сразу, с налета, закогтить верховую рыбешку, но у нее не получалось, и она, погружаясь крючковатыми лапами в воду и отчаянно размахивая серыми крапчатыми крыльями, повторяла свою попытку. Скопа зависала на одном месте, и Полудин догадался, что рыба мертва. Скопе мешали только волны.
Наконец, изловчившись, скопа выхватила из воды серебристую добычу и, широко взмахнув крыльями, взмыла вверх. Если бы не ее сомкнутые, сжатые в комок лапы, то можно было подумать, что птица улетает пустой. Полудин облегченно вздохнул и сдержанно улыбнулся: за эту упорную, рискующую угодить в воду добытчицу он переживал, словно за самого себя.
Лодку по-прежнему тянуло к берегу, к жестким, надломленным после первых утренников камышам. Широкий утиный нос ботничка с шорохом скользил по травам. Чтобы не запутаться в травяных сетях, Полудин крылато, по-птичьи, взмахнул веслами, и его снова вынесло на чистинку, в которой, словно снежное сало, белели облака.
Лес, отдалившись, тягуче шумел, волны продолжали старательно полоскать возле берега цветастые лиственные половики. Полудин привык к баюкающему шуму и поэтому воспринял скрипучий крик неведомо откуда взявшейся сороки остро, раздраженно – словно скрип наждаком по стеклу. Сорока, отбившаяся от своего беспокойного вороватого племени, перелетала с дерева на дерево, предупреждая кого-то о появлении человека на Озере.
Прикинув расстояние до птицы, Полудин сделал несколько сильных гребков к берегу. Оставив весла на боковинах лодки, взял в руки подменное ружье. Глаза его загорелись.
Он хотел взять ее влёт, в угон, но сорока, трепыхаясь в поредевших ветвях, держалась на береговой линии, и, стало быть, ее нужно было брать как боковую птицу. В этом был некоторый риск – Полудину лучше удавались угонные выстрелы, когда приходилось целить под птицу, – и поэтому, решив немного отстать, охотник потабанил веслами.
Однако сорока не спешила лететь вперед. Желая поторопить ее, Полудин привстал и взмахнул ружьем. Птица переместилась на несколько метров и села, покачивая черным хвостом, как трясогузка. У Полудина не было никакого желания брать сидяка. Он еще раз угрожающе взмахнул ружьем и, когда сорока, фыркнув крыльями, взметнулась над желтой березой, жахнул из правого ствола. Его охотничья душа словно прослеживала полет дроби. Через какое-то мгновенье он почувствовал, что дробь нашла цель, и только потом увидел взбрызг черно-белых перьев.
– Молодцом! – сказал Полудин. Он хвалил не себя, а ружье. – Молодцом! – И погладил чуть потеплевший ствол.
Эхо выстрела, множась, прокатилось над осенним Озером, и Полудину начало казаться, что на Озере обнаружили себя и другие охотники.
Недалеко от бобровой плотины Полудин нашел свой шалаш. Крытый лапником и осокой, присыпанный лиственной опадыо, среди которого выделялись ярко-красные листья осинника, скрадок был сказочно наряден, незаметен, и охотнику невольно захотелось посидеть в нем с ружьем. Однако желание так же быстро ушло, как и пришло. Ему не хотелось скрадывать отлетную птицу. Весною все выглядело как-то иначе: прилетевшая в родные камыши птица словно становилась своей, домашней, и охотник, как рачительный хозяин, дав сереньким утицам завязать потомство, с легким сердцем отстреливал самцов-селезней, этих сластолюбивых ревнивцев и безжалостных разорителей утиных гнезд.
Когда-то в молодости, подражая другим, и Полудин валил осеннюю, набравшую жирка птицу, но потом ему надоело подстраиваться под чей-то бездумный азарт, а возможно, и обыкновенную практичность. Решив расстаться с репутацией удачливого добытчика, Полудин нередко возвращался по первоосенью с пустым ягдташем. И тем не менее у него не было ощущения охотничьей неполноценности, и убитая друзьями птица, тяжелая, с убористым масленистым пером, не вызывала зависти: по его мнению, свой жирок птица копила только для того, чтобы дотянуть до дальних теплых берегов, а не ублажить охотника.
Он с удивлением заметил, что боязливая осенняя птица, словно распознав его миролюбие, стала подлетать к плавающему ботничку на расстояние выстрела. Возможно, ружье, лежавшее на коленях Полудина, казалось гомонящей утве безобидной спиннинговой удочкой.
Полудин зацепил лодку за поваленную бобрами осину и, согнувшись, нырнул в скрадок. Сквозь щели сеялся пыльный свет. Присмотревшись, Полудин разгреб на еловом полу слежавшиеся ржавые ветки. Потоптавшись на одном месте, как встревоженный тетерев-токовик, и ничего не обнаружив, Полудин начал было грешить на нечистых на руку людей, однако думать дурное о собратьях по охоте ему не хотелось, и он вскоре переключил внимание на себя: «Возможно, я припрятал его в другом месте. Просто забыл…»
И как только он стал винить себя, так топор сразу же нашелся. У Полудина было такое чувство, что кто-то сделал ему подарок.
Оступаясь, он забрался в качливую лодку и, упираясь ногами в донную ребровину, через которую перекатывалась вода вперемешку с красными осиновыми листьями, вязко погреб навстречу ветру, в обратную сторону. Добравшись до заводи, Полудин разложил на лодочной скамейке нехитрую домашнюю закуску, отвинтил плоскую стеклянную бутылку. Негромко, словно остерегаясь нечаянных свидетелей, сказал:
– Прощай, Озеро! До весны!
Гусь-одинец возле противоположного берега ответил ему сдержанным гоготом.
Домой он вернулся коммерческим автобусом и, поднимаясь в свою квартиру, на второй этаж, без особой охоты, просто в силу художнического воображения, представил во всех деталях, как встретит его жена…
– Пустой? – насмешливо спросила жена.
Полудин не удивился вопросу.
– Почему же пустой? – возразил он. – Сороку стрельнул.
– Ты серьезно? – Жена с соболезнующим прищуром посмотрела на него. – Зачем тебе сорока?
– Болтала много! – сказал Полудин и отстегнул патронташ с неизрасходованной начинкой.
Жена поджала губы и удалилась…
Полудин ушел в зимнюю творческую засидку, стараясь не думать ни о больном ружье, ни о совете Ерофеича. Но не тут-то было. Редкостный князек, подобно заманчивому, требующему воплощения сюжету, продолжал жить в его памяти, отвлекая и будоража. Как-то Полудин принялся перелистывать старую охотничью литературу и поймал себя на мысли, что он, словно ястребок добычу, зорко выискивает в степных аксаковских пределах вожделенного князька. Случалось, в своих мечтательных снах Полудин тропил по первой печатной пороше огромного зайца-тумака, скрадывал невиданного косача с красными косицами, поднимал на крыло черного, как глухарь, сторожевого гуся, шел по свежему нарыску за серебристой лисой. Звери и птицы, словно поддразнивая охотника, подпускали близко. Полудин судорожно жал спуск и слышал слабый сырой звук: осечка! Раздосадованный Полудин готов был бросить в князя свое ружье, как бросают городошную биту.
Но не всегда следовали осечки. Звучали, радуя слух, тугие, полновесные выстрелы, но дробь, словно облачко пыли, растекалась по целому и невредимому князю.
За левым плечом слышался скрипучий старческий голос:
– Патроны-то с просом. Охотничек!
Квитке, как и Полудину, тоже снились охотничьи сны. Принюхиваясь и шевеля большими ушами, она схватывала в сладком забытьи свежий наброд и напрягалась всем телом, стараясь перейти с поиска на потяжку. Поработав низом и прихватывая верхом, она как будто замирала, тянулась мохнатой, в слюнных висюльках, мордой вверх, стараясь встать свечой возле затаившейся дичи. И странно смотрелись рядом с работающей во сне собакой остатки забеленных щей в миске и маленький замусоленный мяч, играющий роль поноски.
В трудах и житейской суете, грозящей затянуть, как болотная непролазь, прошла зима. После Сретенья стал позванивать с кордона Отец крестный:
– Все дороги рассусолились. На Озере забереги.
– На Озере материк лед скинул. Ольха зацвела.
– Утва табунами прет. Гуси на пары разбились.
– Вчерась на Полесковском току петухи токовали. Штук тридцать, не меньше.
– Караул! Личарда на охоту за штаны тащит!..
Заразившись нетерпением, Полудин в очередной раз проверил содержимое охотничьего ящика, перебрал патроны, пыжи, порох, пули, самодельную, на сковороде катанную дробь, всевозможные веревочки и ремешки – все то, что было нужно и, казалось бы, совсем не нужно, но без этих ненужностей давний припас выглядел бы не столь полным и живописным.
Перед скорой весенней охотой как будто оттаяла жена: перестав ссориться с мужем из-за костей для Квитки, которые, по убеждению Полудина, могли только испортить охотничью собаку, она с кротким видом потчевала спаниеля безобидными щами и кашами, решительно разорвала свой поношенный фланелевый халат мужу на портянки и, по-детски ойкая и посасывая уколотые пальцы, зашила суровыми нитками старенький, доставшийся от отца патронташ.
Однако Полудин слишком хорошо знал жену, чтобы поверить в чудесное превращение.
Отец крестный продолжал названивать, горячить Полудина, словно застоявшегося гончака. И однажды он сообщил такое, что Полудин взволнованно стиснул телефонную трубку:
– Вчерась Костюшка с внуком князя на Озере видели. Летает, как самолет.
Первое апреля еще не наступило, и все же Полудину показалось, что Ерофеича повело на охотничий розыгрыш.
– Ты что? Какой князь? Не может быть.
– Натуральный князь. Ястребиный! – В голосе Ерофеича не чувствовалось подвоха. – Хочешь – не верь, а хочешь – проверь. За что купил, за то и продаю!
– Вот так но-овость! – протянул Полудин. – Спасибо, старина… – И осторожно, словно заряженное ружье, положил пикающую трубку.
В ушах у него зашумело, тугой однотонный шум – будто сосновые вершины разгулялись в красном бору. Полудин погонял во рту прозрачный катышек валидола, выпил валерьяны – шум не проходил. Затем, вспомнив о старом средстве, съел сырую луковицу. И все же лес, заметно отступив, продолжал мятежно шуметь.
Полудин решил еще раз проверить калибры патронов.
Весенняя охота по-особенному желанна. После зимней затишки такое чувство, что охотник-утятник вместе с гомонящей птицей прилетел из чужедальней стороны и, жадно вглядываясь в обметанные свежей зеленью озерные берега, ищет знакомые присады.
Нет, не только ради пернатой добычи собрался изждавшийся охотник на весеннюю зорьку. Хочется ему посидеть дружеским кругом возле постреливающего костра, расположившись на смолистом лапнике, отведать неторопкими прихлёбами янтарной ушицы и лесного чая, послушать веселые побрехушки в звездную заполночь.
По-птичьи сбившись в табунки, спешат охотники к Озеру, чтобы занять выстраданные долгим полеваньем места на Теплой заводи, Ямах, незамерзающих ручьевинах Серебряного ключа.
Крякают утки в камышах, на мелких порубях журчат и чуфыкают тетерева, в ельниках пересвистываются рябчики. Певчие дрозды разливаются, словно черемуховые соловьи.
Собаки, давясь ошейниками, тянут на звуки. Охотники осаживают припадающих к земле собак, правят их на тропы, ведущие к Озеру.
На необсохшем, еще рыжеватом берегу разговоров хватает:
– Николай, здоро́во? Еще воюешь?
– Куда ж без охоты! Как присуха.
– Чтой-то Васьки Пистона не видать?
– А ему лиса хвостом по башке ударила. Ушел на инвалидность!
– А как там у Ерофеича Личарда? Я ее манюсеньким щенком помню.
– Гоняет еще…
Разбив таборы возле старых кострищ, бывалые охотники, прежде чем запалить костер и наскоро перекусить, неторопко пройдутся вдоль изменившегося в водополье берега, прикидывая, где лучше зашалашиться на этот раз. Выбрав подходящее местечко, спустят на воду свои латаные-перелатаные ботнички, потом, ловко орудуя топориками, вырубят сердцевину из разлапистого, в мохнатых сережках куста, заплетут ребрастые боковины гибким ивняком, навалят сверху камыша, осоки и другой неприметной сушнины – не пройдет и полчаса, как скрадок, похожий на огромную болотную кочку, будет готов. Соорудив шалаш, прилежный охотник на этом не успокоится: потопчется, покрутится в своем укрытии, вглядываясь в прогалы-бойницы на кисельно-серую воду, в которой, кажется, прилетную утицу едва ли различишь, и, убедившись, что можно развернуться и в такой теснине, довольный, выберется на берег.
У каждого человека в охотничьем табунке есть особое строевое место и не единожды отмеченный талант: кто-то расторопно нарежет и разложит домашнюю снедь – хоть на лодочной корме, хоть на капоте машины, а то и на лесном, с клыкастым отщипом пне; другой без зазубренного ножа, одними пальцами да подвернувшейся под руку какой-нибудь ракушкой почистит и распотрошит рыбу; третий зарядит уху и, никого не подпуская к котелку, доведет варку до пенной шумливой шапки, до белых рыбьих глаз; четвертый, признанный чаевар, изготовит из брусничного листа, корней шиповника такой напиток, что будешь пить – не напьешься; пятый, не смущаясь разнокалиберными стопками и кружками, разольет «целебную» чуть ли не с закрытыми глазами; шестой нарядит обычную историю в такое брачное оперенье, что будешь слушать – не наслушаешься. И уж конечно на открытие охоты каждый подзапасется своей домашней особенной привадой: тающим во рту салом, вилковой квашеной капустой, бочковыми хрусткими огурцами, маринованными белыми грибами, моченой брусникой и, разумеется, любовно возделанной «целебной» – всё же не пьем, а лечимся! – на молодых березовых почках, июньском зверобое, перегородках грецкого ореха, калгановом корне, барбарисовых ягодах, а то и на чесноке, после которого охотника впору не на номера ставить, а отправлять куда-нибудь в дальний загон.
Конечно, не перевелись мастера с одной спички запалить костер, и всё же в этом древнем заразительном деле участвуют так или иначе все: тащат из лесной непролази замшелые коряги и рыжие ветки, собирают скрученную бараньим рогом березовую кору и чуть ли не лучинки из-под славно поработавшего дятла – для розжига и такая мелочь годится! – а кто-то, по-плотницки ухая, разделает большим топором древесную неудобь.
Трудно, просто невозможно коротать время у таборного костра и удержаться от соблазна подбросить в пыл-жар хоть какую-нибудь мелкую сушнину, пригоршню прошлогоднего опада, щепу или древесное крошево, от которых, кажется, и проку-то никакого…
По устойчивым береговым дымкам охотники узнают друг друга на расстоянии: вот поплыли желтоватые облака над Ямами – это табор Ерофеича, заиграли слюдяные блики на Вамнинской седловине – это Пановы прикатили на стареньком «газике»…
Пока уха клокочет, дозревает, и выпить можно. Поторговавшись для порядка, с чьей «целебной» начинать, по стаканчикам разливают терпко пахнущую жидкость.
Прислушается к бутылочному бульбуканью считающийся непьющим охотник, потаенно вздохнет и попросит негромко, словно стесняясь собственного голоса:
– Плесни-ка, друг, и мне маленько.
Никому не откажет твердый на руку виночерпий. Оделит каждого хвалебной «целебной» и довольно долго, вымучивая нетерпеливых, будет завинчивать фляжку. Для вида справится:
– Ну как? У всех нолито?
– Нолито! – дружно откликнутся другие охотники.
Играет рассыпчатое солнышко в лиловатых султанах берез. Волны сочно шлепают о берег. Любота! За что же первый тост? И кто-то, чувствующий охотничью душу, предложит:
– С Озером!
Ему откликнутся согласным эхом:
– С Озером!
Выпивают, покрякивая, выцеливая на столе вкусный домашний харч. Собаки, схватив на лету кусок-другой, носятся челноками до Озера и обратно. Нарядные бабочки-крапивницы греются на зачехленных ружьях.
А порозовевшая белоглазая рыба уже нетерпеливо бьет хвостом по ободку котла – незаметно, за разговорами и первыми тостами, уха подошла. Как это заведено в испытанном табунке, пробовать уху доверяют самому опытному и беспристрастному человеку.
И вот признанный пробовалыцик важно скидывает кипенно-белую, не первого съема пену, тщательно шурудит деревянной ложкой в золотой, туманно парящей лунке. Осторожно черпает, тихо дует. Все внимательно поглядывают на бывалого гурмана, а сам повар, выходивший уху до малой перчинки, до последней щепотки соли, добавивший, на всякий случай, чайную ложку сливочного масла, переминается с ноги на ногу и сдержанно пыхтит, как закипающий чайник, – еще немного, и горячей конфоркой начнет погромыхивать…
Вроде бы и прицепиться не к чему, а судья почему-то медлит, думающе поджимает губы. Наконец, потерев поясницу, достает из костра тлеющую головешку. Сует головешку на какое-то мгновенье в котелок и снова пробует. Довольно хмыкнув, оглашает свой приговор:
– Теперь что надо. С дымком!
Дружно гуляют ложки. Жор как у щуки на весеннем икромёте. Где прилипчивые болезни, домашние остереги? Десяток лет, словно осеннюю линьку, сбросили. Разговоры без конца. Легко охотнику в родном прилётном табунке.
Съедена без остатка уха, а тут и лесной чаек подоспел, терпкий, малиново-красный – на зеленом, перезимовавшем под снегом брусничнике, мохнатых корешках шиповника. Иногда заваривается на любителя зеленоватый ивовый чай: гибкие ветки очищаются от кожицы, разрезаются на две, с внутренней рыхловатой начинкой, половинки. Пусть и погарчивает необычный ивовый чай, но и он по-своему бодрит и скрадывает жажду.
Посидят охотники у играющего угольками костра, облегчат разговорами притомившуюся душу, и непременно у кого-нибудь появится желание навестить старых знакомцев из соседнего табора, благо с попутным ветром доносится персональное предложение:
– Петро-ович, загляни-и-ка сю-да-а!
И как тут откажешься, если за тебя эхо ответило:
–…да-а-а!
И пойдут одно за другим береговые свиданья. И тут уж ушки на макушке держи: как бы не припоздниться у соседей, не хватить лишка «целебной».
В ночи костер особенно притягателен. Весенняя сиреневая темень скучивается возле охотников, заполняет прогалы в едва оперившихся кронах. Костровые ветки шипят, как драчливые селезни, хоркают, словно вальдшнепы в болотистой урёме. Красные отсветы сглаживают морщины, молодят лица.
Охотники живо вспоминают старые полеванья, и такое чувство, что их ружья еще дымятся после стрельбы:
– Гляжу, кряковый в десяти метрах жвакает. Я прикладываюсь… Хлесть!
А уж завзятые побрехушники совсем расчуфыкают-ся, распушат напоказ верховые перья! И такие они ловкие да удачливые, что молодого охотника оторопь берет: и на осинах вместе с глухарями ночевали, и тетеревов походя валенками из-под снега выковыривали, и четырех гусей одним дублетом валили, и серого волка влёт отстреливали, когда он через куст перемахивал…
Велико желание встретить алую весеннюю зорьку возле попыхивающего дубовым жарком костра, но едва ли позавидуешь тому, кто поддался бессонному соблазну. Бывалый, умеющий держать себя охотник обязательно соснёт часика три-четыре: то ли возле костра, на еловом полу, то ли в машине, а может, в спущенной на мелководье лодке.
Сладок сон в лодке под брезентом, которую озерная волна покачивает, словно детскую колыбель.
2
Пять лет тому назад Полудин пристал к охотничьему табунку своего шурина, отставного милицейского полковника. Жил шурин в Москве и как работник проявил себя вязким, настойчивым зверогоном. Ему не довелось брать клыкастых серых лобанов, запятнавших себя человечьей кровью, на его профессиональную долю выпали расплодившиеся в последнее время фальшивомонетчики, не уступающие своими повадками хитроумным лисовинам: имели они в городских крепях глубокие норы с отнорками и в случае опасности уходили на крупных махах, заметали цепочку следов пушистыми хвостами. Кочевал наш Петрович по всей России, меняя гостиничные скрады, и гнал сторожкого зверя, не считаясь со временем и погодой. Работал Петрович с подхода и на подслухе, старался вызнать излюбленные лисьи лазы-переузины в лесной гущаре и, угадав роковое для зверя пересеченье кругов, уверенно брал его, притомленного погоней.
Отработав свое на лисьих нарысках и хорошенько поднатаскав молодых зверогонов, Петрович, еще нестарый, набравший предпенсионного жирка, без особых колебаний ушел в бессрочную засидку. Однако столичный скрадок близ захламленной Яузы-реки претил вольной, не забывающей своих корней душе Петровича – его неудержимо потянуло в лесные дали, в родные муромские пределы. Каждую весну, как только журавли протрубят в золотистом небе, отправлялся наш Полковник на своем «жигуленке» в некрасовскую деревушку, где пустовал дом отца и дожидалась распаренных веников срубленная из добротного осинника баня.
Блюдя огородный промысел, Петрович в меру крестьянствовал, но усердно копошиться в песочистой земле и низко кланяться травяной дурнине и колорадскому жуку ему явно не хотелось, и поэтому, зарядив землю самым простым и необходимым, отдав сорняки и жуков на откуп местным пьяницам, он охотно переключился на охоту, рыболовлю и женщин.
В силу долгой органичной близости к природе, делающей человека все более похожим на зверей и птиц, наш Полковник во всей красе проявил петушиные черты на деревенском току. Распустив крылья и нежно чуфыкая, он не без успеха обхаживал местных тетёрок, потеснив оседлых петухов, которые, не отличаясь особым певческим даром, издавали только невнятный бормоток.
Возможно, Полковник остался бы и зиму зимовать в деревенских пуховых сугробах, да вот московская тетерка, еще не ушедшая на пенсионный покой, ревниво квохтала, звала измолодившегося на лесном приволье муженька-токовика к давно обжитому гнезду, и Петрович, прощально качнув крыльями, неохотно покидал родные места, чтобы вернуться будущей весной, в пору щучьего икромёта.
И в эту раннюю весну, как только щука обломала стекло на озерных заберегах, Полковник снова объявился в лесном сельце и сразу же принялся за свои привычные дела: растопил сухими дровами русскую печь и подтопок, вымел сырым веником из избы потолочную осыпь и сонных мух, вытащил из подполья семенную картошку, настрелял метровых щук в Теплой заводи, присолил в обливной кастрюле свежую икру, похожую на засахаренный цветочный мед, и, конечно, известил по телефону о своем прибытии сестру и Полудина, уже позаботившегося о разовых лицензиях на охоту.
– Как твой «Пордэй»? – поинтересовался Полковник. – Не заработал?
– Скоро проверим… – уклончиво ответил Полудни.
– Не переживай! – бодро усмехнулся Полковник. – Такое ружьецо в любом состоянии с руками оторвут.
– Ты что, уже покупателя приискал? – Полудин помрачнел.
– Да я просто так… – поправился Полковник и, словно тонный заяц, сделал ловкую скидку в сторону. – Кстати, как у тебя моченая антоновка? Еще не закисла?
– Всё в порядке. Скоро продегустируешь! – поддержал разговор Полудин. – Правда, я на этот раз без ржаной соломки обошелся.
– Поленился, что ли?
– Я тут ни при чем. Просто в нашем районе ржаной соломки днем с огнем не сыщешь.
– В чем дело? – удивился Полковник.
– Говорят: невыгодно! – ответил Полудин. – Пшеницу еще сеют, а ржицу на нет свели.
– А что сейчас выгодно? – вспыхнул, как порох, Полковник. – Фальшивые деньги печатать? – И тут же бездымно погас. – Ладно. Не будем о грустном.
– В общем-то, все ясно, – сказал Полудин. – Ты мне лучше признайся – где щук набил? В Теплой заводи?
– Угадал! – задорно откликнулся Полковник. – Возле Кривого мыска. Там дуб, сухой, старый, а дальше березки. Ты представляешь, я даже на березу с ружьем забрался. Сижу, как тетерев, а щука берегом ходит. Сверху такой обзор!
– А ястребки, случаем, рядом не кружили? – не удержался Полудин.
– Какие ястребки? – удивился Полковник. – Я больше на воду глядел. Зачем тебе ястребки?
– Приручить хочу, – пустил разговор по шутейному нарыску Полудин. – Будем перепелок брать, а повезет, может, и гуся закогтим.
– Ты серьезно?
– Какие тут шутки! Патроны, сам знаешь, кусаются.
Полковник был человек не наивный. Весело посипел, похмыкал, а потом поинтересовался с подначкой:
– Чем же ты своего ястребка кормить собираешься? Наверное, парным мясом?
Полудин рассмеялся.
Накануне первой охотничьей зорьки Полковник заехал за Полудиным. Довольно тучный, в пятнистой камуфляжной форме, пахнущий весенним солнцем, талой водой и лодочной дегтярной смолкой, он сразу заполнил собой коридор полудинской квартиры. Размашисто стиснул руку Полудину, заглянул в его писательский закуток, заваленный книгами и бумажным листопадом:
– Все творишь?
Наклонившись к улыбающейся сестрице, приветливо щекотнул темным, с проседью, усом:
– Все ворчишь?
И по-московски торопливый, всей душой нацеленный на долгожданную охоту, стал шевелить Полудина:
– Так. Эту сумку брать? Спальник тоже? С чем у тебя корзина?
Квитка, повизгивая, радостно пласталась у двери. Полудин решил, захватить на охоту оба ружья.
– Ты что, на войну собрался? – спросила жена.
– На мировую, утиную! – ответил за Полудина Полковник.
Последние секунды напоминали побег. Нагруженные охотники вслед за вылетевшей пулей Квиткой протиснулись в дверь, скомкав самотканые половики. Полудин только отметил быстрым взглядом непорядок, но не нагнулся, чтобы поправить.
Жена пальнула в угон:
– Вы там поменьше пейте!
Однако отлетные птицы были крепкого осеннего пера, к тому же какой смысл палить по распустившемуся охвостью? Полковник только бодро крякнул, а Полудин улыбнулся своей обычной улыбкой с застоявшейся грустинкой.
Взвыл синий «жигуленок», и под грохот салонной музыки, создающей ощущение бесшабашной праздничности, они покатили по асфальтовому, со свежими выбоинами шоссе.
Полудин всегда любил дорогу, ведущую к Озеру. На днях он закончил большую повесть, которая, казалось, вычерпала всю его душу, выбрала из заветных сусеков самые самородные слова, которые он копил в течение жизни, и писатель, опустошенный, словно колодец в знойную работную пору, с болезненным вниманием вглядывался теперь в ожившие скворешни дачных домиков, вчерашние колхозные поля, заросшие травяной дурниной и частой, как гребешок, березовой жиделью. Кое-где на сером рубище полей яркими заплатами выделялись зеленя. Укропчатые метелки гигантского борщевика, подступающего к песчаным обочинам, казались вырезанными из ржавой жести, и было несколько удивительно, что они, покачиваясь, не издают глухариного металлического скирканья. На быстро линяющих буграх, на самом припеке, желтели лепешечки мать-и-мачехи, а съёжившийся снежок в синеватой тени очень напоминал притаившегося зайца-беляка.
В прорезь открытого окна упруго, напористо бил ветер, в котором угадывались горечь размочаленных трав и пряный дух оттаявшей земли. У Полудина, выбравшегося из творческой неволи, сладко кружилась голова. Казалось невероятным, что через каких-то полчаса он увидит Озеро, то самое Озеро, с которым он мысленно не расставался. За время писательской засидки Полудин по-своему обжил это Озеро, заметно привык, и теперь где-то в глубине души побаивался живого Озера, сулящего столько тайн и неожиданностей.
Он так зримо представлял плывущего над Озером бело-рябого ястребиного князя, что казалось, на его охотничью долю осталась какая-то малость – увидеть вживе то, что давно стало знакомым и ожидаемым.
Полковник торопился: нужно было вовремя доспеть до старого привала на Теплой заводи, где их, наверное, уже дожидался с запасом свежей рыбы Витёк-Абориген, прибывающий на весеннюю охоту по перу из своей родной Шумилихи, как правило, загодя, самотопом. Однако желанное Озеро как будто загородилось от нетерпеливых охотников вязкими, в водяных колдобинах, дорогами. Выбирая проезжую твердь, приходилось долго кружить, возвращаться назад и снова рваться к приманчивой озерной светлыни, широко проступающей сквозь обметанное скудной зеленью чернолесье.
– Что такое! – удивлялся Полковник, вглядываясь в грязное лобовое стекло. – Куда подевалась Вамнинская дорога? Ничего не пойму.
– Леший водит! – говорил Полудин. Шутить-то он шутил, а глаза были довольно серьезными.
Наконец-то обнаружилась старая, с неглубокой колеей Вамнинская дорога, но ее на самом подъезде к Озеру перегородили две упавшие сосны. Пришлось выйти из машины и за хвоистые космы оттаскивать выворотни в сторону.
– Леший набросал! – улыбался Полудин. Он с удовольствием ощущал, как от его разгоряченных ладоней исходит острый скипидарный запах.
И все же, раздвигая встречные ветки, пролезли, пробились сквозь древесную, казавшуюся нескончаемой теснину на озерный, залитый солнцем взлобок. И так резво вкатились навстречу Озеру, что у Полудина даже сердце екнуло: казалось, еще мгновенье, и машина, как заядлый, истосковавшийся по купанию ныряльщик, бросится с прибрежной высоты в серую, играющую серебряными барашками воду.
– Абориген где-то здесь! – сказал Полковник. Он сразу заметил замызганную хозяйственную сумку Витька возле темной круговины кострища.
Полудин, не переставая улыбаться, выбрался из салона, спустил со смычка прыгающую от счастья Квитку и, приблизившись к лысоватому, в красных глинистых промывах обрыву, стал пристально, до светлых на-воротных слез вглядываться в весеннее Озеро.
– О чем плачем? – спросил Полковник. – Птичку жалко?
Возле дальнего, затененного лесной грядой берега черными поплавками покачивались утки. Они то и дело привставали на хвосте, суматошно взмахивали крыльями, будто стараясь взлететь, и, связанные с Озером невидимыми путами, продолжали оставаться на прежнем месте.
Полудин, словно гончак, ловил встречный ветер на чутье, и ему казалось, что он слышит знобкий трепет утиных крыльев, шорканье утиных носов в ломкой белесой осоке и страстное, зазывное жваканье селезня.
Он неотрывно смотрел на Озеро, и все же высокое небо напоминало о себе солнечными искорками, вспыхивающими на гребне волн, облачными тенями, проносившимися крылато по кисельной, еще не освободившейся от мутной взвеси воде. Эти повторяющиеся крылатые движения – словно от гигантской пролетающей птицы – заставили Полудина перевести взгляд в такую высь, которая была недоступна чернёвым уткам и чирятам.
– Ты куда смотришь? Чего выглядываешь? – поинтересовался Полковник. Он, не теряя времени, вытаскивал из багажника брезент и складные стульчики.
– Чего выглядываю? – переспросил Полудин и, обороняя сокровенное, пошутил: – Жар-птицу!
Полковник хмыкнул:
– Нельзя ль чего попроще? Жар-птицу в котел не положишь.
Полудин расстегнул ворот байковой рубахи и, вольно дыша, продолжал смотреть на синее небесное озеро, по которому, сталкиваясь, плыли снежные глыбы облаков. К земной, сладко млеющей тверди, над которой он мысленно парил, его возвратил знакомый хрипловатый басок, донесшийся откуда-то снизу, от Озера:
– Зда-арро-ово!
Хватаясь свободной рукой за кусты, скользя и припадая на колени, на бугор карабкался Абориген с вычищенным до оловянного блеска котелком, из которого высовывались темные зубчики рыбьих хвостов. В своей выгоревшей фуфайке с заплатами, в грязных болотных сапогах, почти не изменившийся внешне – лишь старые морщины еще резче, определеннее обозначили худое, кирпичного раскраса лицо, – Абориген казался такой же естественной и незаменимой частью весеннего Озера, как прилетевшие к кормным местам утки или внезапно расцветший в водопольном приволье незаметный серый ольшаник.
– Зда-арро-ово! – словно пробуя застоявшийся в зимнем плену голос, с удовольствием повторял Витёк. Бас у него был внушительный, явно не по росту.
Наконец Абориген выбрался наверх, мельком взглянул на свои коряжистые пальцы в рыбьей кровце и серебряных чешуйках, однако от намерения поздороваться основательно, по-мужски, не отказался – сжал липкие пальцы в кулак и уверенно протянул друзьям-охотникам правую руку, чтобы они безо всякой опаски сумели пожать ее пониже локтя. Он это делал так естественно, без какого-либо смущения и оглядки, что Полудин понимающе улыбнулся.
– Рыбу почистил, обе лодки проконопатил, – бодро, по-военному докладывал Витёк. Его радостно-уважительные глаза взывали к поощрению.
Полковник молча заглянул в котелок и довольно причмокнул губами: все было сделано, как он хотел. Хищная рыба лежала вперемешку с нехищной: щука, язь, красноперка… По глубокому убеждению Полковника, только смесь хищной рыбы с нехищной могла дать отменную – не хуже стерляжьей – юшку.
От Аборигена внятно потягивало перегаром. Поставив котелок на видное место, он выдрал клок прошлогодней травы, похожий на вылинявшую кабанью шерсть, и долго, не сводя ждущих глаз с Петровича, протирал своей ветошкой красные, застуженные водой пальцы. Однако Полковник почему-то не спешил выставлять на капот привычную поллитровку.
– Петрович! – не выдержав, взмолился Абориген. – Плеснул бы маленько на каменку. С утра холит.
– С похмелья, что ли? – притворился непонимающим Полковник.
– А то нет!
– Дела-а… – сочувствующе протянул Полковник и, щуря глаза, спросил: – Ты как насчет березовых почек?
– Да ты что! – удивился Абориген. – Я тебе тетерев, что ли?
– Дело ясное: не тетерев! – согласился полковник. – Мы, скорее, брат, глухари. Ты знаешь, что любит глухарь?
Абориген какое-то время натужно, словно безнадежный двоечник, поглядывал на своего экзаменатора, но вскоре понимающе, с хитрецой, улыбнулся.
– Чего тут не знать! – с небрежностью бывалого человека заговорил Абориген. – Глухарь любит горькое… – И, то ли невольно, то ли подыгрывая Полковнику, сделал глотательное движение – будто склюнул второпях горький, как хина, осиновый лист.
– Правильно мыслишь! – похвалил Полковник. – Ну а как все-таки насчет березовых почек?
– Клюй их сам! – отмахнулся Абориген.
– Значит, почки не по вкусу! – с притворным сожалением подытожил Полковник и, покручивая черный ус, уточнил: – Ну а если на березовых почках?..
– Это другое дело! – согласился Абориген.
Все рассмеялись.
Достали быстро водочку, явилась и закусочка, простецкая, охотничья, чем пользовались встарь: огурчики хрустящие, лук прошлогодний, репчатый, да хлебушек ржаной, что пахнет по-особому на озере, в лесу, а к той закуске дедовской, желанной и испытанной, еще сырку добавили, колбаски твердой, пестренькой, да крабовые палочки, в которых краба нет…
Абориген тоже не отстал от складчины: простуженно покашливая, достал из своей замызганной сумки пару вяленых – с добрый лапоть – лещей. Немного замешкался и, пытливо взглянув на Полудина с Полковником, вполголоса сообщил:
– А у меня и яблочки есть. Мороженые.
И тут же, бодрясь и потирая руки, выложил на капот несколько сморщенных коричневых яблок.
– Мороженые! Ешьте! Кушайте! Эх и закусь! – нахваливал Витёк и начал сбивчиво рассказывать, как он по осени оставил двухручную корзину антоновки на терраске, а весной обнаружил вкуснейшие – моченым не уступят! – яблоки.
– Надкусишь – сока полон рот! – певчим дроздом заливался Абориген. И хотя он пытался представить происшедшее делом намеренным, свершившимся исключительно по хозяйственной рачительности, Полудин догадывался, что мороженые яблоки обязаны своим происхождением глухариной страсти и обычной безалаберности.
– За что пьем? – строго спросил Полковник. Спросил и сам же ответил: – Как всегда, с Озером!
Выпили легко, на одном вдохе.
– Яблочки, яблочки пробуйте! – натаскивал едоков Абориген. – Хорошо осаживают… – А сам, покашливая, тянулся к городской колбаске.
Выпили по второй.
Абориген еще больше взбодрился. Петушисто повел подбористыми плечами:
– Эх, хорошо! Дождь идет, а мы скирдуем!
Однако Полковник, знающий неуемную натуру Аборигена, долго «скирдовать» не позволил. Добили бутылку белого – не оставлять же зла! – неторопко, с перекурами, пожевали. Полудин, к большому удовольствию Аборигена, съел пару сочных, с пенистой мякотью яблок.
– Действительно, делов у нас много! – согласился с Полковником Абориген и, подражая кому-то, сварливо, с вызовом продолжил: – Вы что, водку сюда пить приехали?
И снова зашлись смехом.
Оставили толстые гусевские рюмочки и потревоженную закусь, словно приваду самим себе, на теплом от солнца капоте и, заметно оживленные, отправились в лес за сушняком. Натаскали гору разлапистых, с прозеленью, веток и тут же, возле старого кострища, стали окорачивать жердины: Полудин с Полковником, как заправские рубаки-лесорубы, дружно орудовали топориками, а вошедший в раж Абориген, первобытно ухая, крушил ногами довольно толстые сучья.
Вскоре на бугре дымно завьюжил, тонко заголосил охотничий костер.
Полковник прикинул, с какой стороны тянет ветер, выбрал местечко посуше, поровнее и стал натягивать на казенные колья двухместную палатку.
Полудину не терпелось уйти в весенний лес. Томясь желанием, он помог Аборигену спустить на воду проконопаченные, с железными латками, ботники, почистил для ухи крупную луковицу и пару картофелин и только тогда, уверенный в понимании и поддержке, объявил, что приспело время позаботиться о чайной заварке – накопать корней шиповника и набрать перезимовавшего под снегом брусничника. Квитка, словно догадавшись о его скорой отлучке, отчаянно прыгала, заглядывала хозяину в глаза, но Полудин строго цыкнул на нее и посадил на ременную привязь. И дело тут было не только в том, что Квитка могла помешать Полудину побыть наедине с лесом, – горячий спаниель, соскучившийся по поиску, наверняка потревожил бы птах, сделавших кладки в гущаре и болотных кочкарниках.
Без ружья, с зачехленным ножом на поясе, Полудин зашагал окрайком Озера. Соловьи, прилетевшие в этом году довольно рано, до первых листьев, в зарослях непролазного черемушника перебирали певчие колена, от простенького зачина до редкой лешевой дудки. На дубовой колоде, старой, щелястой, томно ворковала горлинка, распустив веером сизый хвост с белым опушьем. Где-то вдалеке, на моховых болотах, постанывал косач.
Слушая птичье разнозвучье, Полудин продолжал вглядываться сквозь редину прибрежных берез и сосен в серое, с рябцой, Озеро. Там, на воде, шла оживленная, неотделимая от суши жизнь, но странное дело, Полудина не занимали ни утки, ни шустрые бекасы, снующие над полузатопленными в красноватом весеннем разгаре кустарниками. Даже крякуша, с плеском и шумом вымахнувшая из ближних камышей, не заставила его остановиться или замедлить размеренный шаг. И причиной охотничьей остуды было не отсутствие под рукой ружья или невозможность начать охоту раньше означенного срока, – просто живущий мечтой Полудин продолжал приискивать ястребиного князя. Его широкий ныряющий полет и характерные, похожие на частое мельканье весел, махи Полудин отличил бы сразу. Но не было ястребиного князя. Не было даже обыкновенных перепелятников. Только светлые чайки с металлическим, раздражающим, душу криком что-то высматривали в весенней кормной воде. Оперенье чаек и их плавный полет своим напоминанием о ястребином князе чуть тревожили Полудина. Ему даже казалось, что чайки иногда пытаются подражать ястребиному клёкоту. Но это жалкое подражание только напоминало о неумелом охотнике, пытающемся освоить манок.
И каково же было удивление Полудина – он словно споткнулся на ровном месте, – когда рядом с переливчатым голосом малиновки и сухим стрекотаньем сороки он услышал откуда-то сверху отчетливый ястребиный клёкот. Оцепенев, как охотник на подслухе, он скользнул взглядом по темному, еще не оперенному дубу и увидел на высокой ветке черную, с едва заметным серебристым крапом птицу, похожую своими размерами и опереньем на грачиного слётка. Птица покосилась на человека влажным зраком и, словно желая показать свою искусность, еще раз издала характерный клёкот и, чуть помедлив, так правдоподобно зашипела селезнем, что Полудин пораженно выдохнул:
– Ну и скворушка!
Полудин мог бы, не утруждая себя долгими поисками, добыть чайную заварку и в ближних мелочах, но его почему-то тянуло в глубь леса, на песчаные можжевеловые холмы, в дальний беломошный бор, где на верхушке матерой сосны могло таиться гнездо ястребиного князя.
Не дойдя берегом до Ям, он свернул к березняку с ярко-зеленым подбоем елочек. Здесь, за гущиной деревьев и кустарников, совсем не ощущался прежний, с озерной сырцой, ветер, который мог вызвать у легко одетого человека мурашливый озноб. На расцарапанных песочных кочках серели тетеревиные чаши-купальницы, и хотя эти чаши теперь пустовали, Полудин без труда представил уютно сидящих пестрых курочек, выжаривающих на себе мелкую нечисть.
Необычайно вольно, до сладких спазм в горле, дышалось. И так приятно было идти по белесому кружавчатому мху, который еще не обрел пороховую сухость, а лишь подвял и заметно скрадывал неторопкие шаги. Сейчас, в пору майского первоцветья, можно было не опасаться ни липучей мошки, ни злого комарья, научившегося в годы выживания жалить чуть ли не по-пчелиному, с лёта. Не нужно было бояться мохнатых лосиных клещей, готовых с необъяснимой прицельностью свалиться на плечи или голову.
Он шел наугад, изредка поглядывая в сторону наплывающего и скрывающегося в тучах солнца, которое было для него, пожалуй, единственным ориентиром, кроме оживших муравейников, притулившихся к деревам с южной стороны, и брусничные крепи не вызывали у него желания остановиться и нарвать отборных, сохранивших свежий глянец листьев – все это можно было сделать на исходе прогулки, а пока нужно было беззаботно идти, давая полную волю соскучившимся по живым впечатлениям глазам и не утруждая практической суетой руки. Лишь однажды, когда пестрый, с темным хохолком рябчик шумно выпорхнул из заваленного колодником брусничника, он подошел к темно-зеленому ягоднику, плотно обметавшему кочки, в надежде обнаружить на земле гнездо лесной птицы, но незатейливого гнезда, свитого из сухой травы и древесных листьев, не было. Обсыпанные бордовые оклёвыши говорили о том, что рябчика привлекла сюда прошлогодняя брусника. Любопытствуя, Полудин съел несколько непотревоженных ягод. В этих ягодах, не раз целованных зимним морозцем, стало больше сладости и легкой, нераздражающей хмелинки.
Его влекло на старую Бурцевскую просеку, которая славилась не только обильными высыпками пролетных вальдшнепов, но и токами оседлых, укорененных в этой местности птиц. Он шел, вглядываясь в размывчивые весенние дали, и ему нередко казалось, что он промахнулся с просекой – взял несколько правее. Давно знакомый дуб прибавил ему уверенности, но, продравшись вперед сквозь заросли смородины, ежевики и шиповника, он остановился в полной растерянности.
Старой Бурцевской просеки как будто и не бывало. Перед его глазами пролегала грязная, изъезженная, в пепельно-серых наворотах дерна, заваленная сосновыми ветками дорога.
Деревья по обочине дороги были поломаны, ободраны до живого, и если раны на темных мочалистых стволах ельника были не особенно заметны, то березы истекали льдистыми наплывами желтого, ударяющего в красноту сока. Эти сосульчатые наросты, напоминающие о зиме, настолько не вязались с молодой зеленью израненных берез, что Полудин ощутил кожей тот плутающий знобкий холодок, который долгое время пытался прорваться к нему сквозь лесную гущину, смягчался на хорошо прогретых полянах и все-таки, упорно ведомый какой-то недоброй силой, достиг его у того места, которое Полудин по привычке считал надежным и защищенным.
Спотыкаясь о вывороченные корни, оскальзываясь на влажных ветках, Полудин взобрался на знакомый пригорок и увидел вместо златоствольного, вековой спелости бора унылую всхолмленную пустошь. Всюду валялись отпиленные верхушки, веточная, уже успевшая покрыться ржой и плесневым налетом порубь. Несколько забракованных сосен, с поломанными от падения сучьями, были оставлены там, где их спилили. И теперь они лежали среди сухих зарослей кипрея словно подранки, пошевеливая округлыми, не успевшими сложиться в последней смертной судороге хвойными крылами. Судя по всему, здесь орудовали не местные лесхозовцы, а работники одной из частных пилорам. Не раз жаловался старый Ерофеич на установившийся в последние годы лесной беспредел, но то, что увидел сейчас Полудин воочию, превосходило границы и его далеко не безмятежного воображения.
Сразу привалило к вискам. Болезненно морщась, Полудин стянул с головы пятнистую камуфляжную кепку и застыл на месте, среди груд неубранной, слежавшейся хвои и темных пирамидок можжевела. Где-то скрипнуло сломанное дерево – будто простонало.
– Хрум-п, хрум-п, хрум-п! – вдруг послышалось в конце бывшей просеки.
Словно возвращаясь из дурного сна в живую, не лишенную отрады явь, Полудин поднял голову и увидел, как над порушенной Бурцевской просекой, расправляя пепельно-серые опахала крыльев, тянет длинноклювый вальдшнеп. Живо поигрывали капельки глаз. Здоровым лоснящимся блеском отливали на брюшке темно-коричневые пестрины. По каким-то малоприметным лесным вешкам или в силу неистребимого древнего инстинкта птица уверенно тянула к старому токовищу, поводя клювом из стороны в сторону.
– Хрум-п, хрум-п, хрум-п! – страстно взывал вальдшнеп.
Но не откликалась ему истомившаяся подруга, не выпархивала золотистой свечой из-под куста, чтобы, играя с ним в воздухе, лететь на прежнее брачное место.
– Цвир, цвир, цвирк! – неожиданно раздалось в другом конце просеки.
Навстречу первому вальдшнепу летел второй лесной кулик. Он, как и первый, не слышал отзывных голосов самок. Но по азартному крику соперника, туго шуршащему воздуху ему казалось, что хрумкающий жених летит не один. И готовясь к решительной схватке за невесту, второй вальдшнеп воинственно расщеперивал острый клюв и круто поджимал царапистые, в светлой роговице, ноги. Однако первый самец плыл навстречу в полном одиночестве, и второй, еще живущий предстоящим сражением, по инерции оттолкнул соперника крылом и, суматошно перебирая ногами, полетел дальше.
Азартная мысль подбросить разгоряченному вальдшнепу кепку как-то умерла сразу, на корню, а ведь бывали случаи на тяге, когда изнемогающий от страсти вальдшнеп брошенную охотником шапку принимал за свою избранницу, камнем сваливался вниз и, достаточно помяв старый, показавший вату убор, в тихой растерянности оставался на земле возле обманувшего пылкие надежды предмета. В этот момент обескураженного жениха можно было взять голыми руками – так, по крайней мере, утверждали бывалые охотники. Но сейчас, во время горестной порухи, затевать шапочные игры было бы не только делом неуместным, но и кощунственным.
Зная, что вальдшнепы не успокоятся, повторят свои пролеты над просекой, Полудин решил подойти к токовищу поближе. Он медленно, оступчиво спускался с песчаного бугра, хоронясь за малорослые деревья, стараясь не упустить со слуха отдаляющиеся птичьи голоса. Но вот настойчивые звуки, как это бывает при возвращении, усилились, и Полудину показалось, что к двум уже знакомым голосам, хрумкающему и цвиркающему, присоединился нежный всхлипывающий голос самки.
«Наконец-то!» – обрадовался Полудин.
Тиская рукой кепку, он продолжал спуск. Его лицо, освещенное пестриной солнечных лучей, было обращено к просеке, к птицам, которые должны были вот-вот появиться перед ним. Кусты мешали смотреть. Пытаясь раздвинуть тугие ветки лещины, Полудин оступился.
Белые известковые камушки, похожие на птичьи яички, вместе со струйками песка устремились вниз.
Он услышал разрывной треск крыльев и, отстранив цветущую завесу, увидел, как вальдшнепы, отчаянно перебирая крючковатыми ногами по воздуху, словно по земле, мчатся в ближайшие лесные заросли. Казалось, они должны были неминуемо задеть крыльями кусты, удариться о деревья, но птицы с удивительной ловкостью шныряли между ветками и стволами.
«Сколько же их было?» – заинтересованно спрашивал Полудин и не мог дать себе точного ответа.
Возвращаться к Озеру прежним, уже нахоженным путем ему не захотелось. Он взял правее, к старому дубняку, и шел довольно споро, вглядываясь в красно-лиловатое первоцветье, прислушиваясь к журчащему разливу птичьих голосов. И вдруг в светлозатуманенном отдалении он услышал негромкое, то и дело замирающее пение – так обыкновенно поют русские женщины за монотонной домашней работой, вполголоса, прерываясь и все же соблюдая верный рисунок пения.
Полудина повлекло к песне.
Он шел довольно осторожно – словно подбирался к заветному месту глухариного тока, стараясь совмещать свои шаги со вторым коленом любовной птичьей песни, скирканьем, и предельно окорачивая шаг, почти замирая на перемолчках.
На серебряной реке… На златом… песочке После миленькой своей… Князь искал… следочки…Ему показалось, что все это когда-то было: он шел по этим местам, и так же негромко, с щемящей задушевностью пела женщина.
Там следов… знакомых нет… Как и не бывало… Словно милая его… С камнем в воду пала…Он приближался к ней, угадывая неясные слова, тревожась от мысли, что она вдруг забудет чарующие строки, и почему-то представлял себе молодую женщину в цветастой косынке, закрывающей лоб по самые брови. Потревоженный мох обозначал неторопливое круженье женщины. Она собирала сморчки, присыпая срезы землей. Если бы это было возможно, он шел бы за ней бесконечно долго, пока не выслушал бы все редкие, западающие в душу песни. Но перелесок был довольно широк, и если бы он ушел обочь, за большие деревья, то вряд ли что-нибудь расслышал. И потому, хоронясь за еловый подрост, он все-таки вышел на открытое место и наконец-то увидел ее, легкую, по-молодому упруго ступающую по бирюзовому мху в бронзовых россыпях сосновой опади. Она была в темно-синем свитере крупной вязки, в голубоватой выгоревшей фуражке с козырьком. Из-под фуражки выбивался овсяный овал волос. Во всей ее осанке, в гордом поставе головы была какая-то небесная устремленность, делающая ее не идущей, а величаво плывущей, и эта грациозность, устремленность ввысь не исчезали даже тогда, когда она склонялась к земле. Она стояла к нему спиной, но по наитию, позволяющему дорисовывать и невидимое, он хорошо представил округлое лицо с мягко расцветшими веснушками. Под его ногой хрустнула – будто стрельнула – скрытая мхом ветка. Она быстро обернулась. Он увидел то лицо, которое мысленно ждал. В ее глазах играли золотые точки.
– Здравствуйте! – негромко, боясь испугать ее, сказал Полудин. – Сморчки еще не перевелись?
– Доброго здоровья! – Она улыбнулась ему, словно старому знакомому, и легонько наклонила берестяной короб, показав коричневые бугристые шляпки, похожие на соты диких пчел.
«Вы чья?» – хотел было просто, по-деревенски, спросить Полудин, но передумал:
– Вы… здешняя?
– И здешняя, и не здешняя! – Она вновь улыбнулась своей теплой улыбкой, которая так хорошо вязалась с ее солнечными веснушками. В этой улыбке не было желания пококетничать, показаться – она улыбалась от какого-то радостного жизненного избытка, уже недоступного Полудину. – Я приехала сюда погостить… Из Нижнего… – Она с интересом приглядывалась к нему. – А вы охотничаете?
– Охотничаю! – Ему так понравилось слово, сказанное ею, что он не отказал себе в удовольствии повторить. – Да-да, охотничаю! – И с интонацией взрослого, заботящегося о малых, спросил: – А вы не боитесь здесь… одна?
– Почему же одна? – возразила она. – Мои тут совсем рядом… на Ямах. Брат, дедушка…
И Полудин, пораженный догадкой, спросил:
– Случаем, ваш дедушка не Василь Ерофеич?
– Да! – обрадовалась она. – Откуда вы знаете?
– Как откуда? Многие у вашего дедушки курсы проходили.
– Какие такие курсы?
– Охотничьи. Кстати, как вас зовут-величают?
– Варвара, – помедлив, ответила она.
– Какое суровое имя! Варвара. А впрочем – Варя, Варюша… – Он произносил эти слова с каким-то отрешенным упоением – словно долго вспоминал их и, изрядно помучившись, наконец-то вспомнил. – Да-да, конечно… Варя, Варюша…
Она смотрела на него с удивлением, и он, спохватившись, сказал:
– Пожалуй, и мне нужно представиться.
– Зачем вам представляться? – неожиданно сказала Варвара. – Я вас и так знаю!
– Неужели? – усмехнулся Полудин. – По-моему, я вас вижу впервые. Хотя… – Он недоговорил: вот так же когда-то стояла синеглазая, с золотистыми веснушками Варвара с березовым, в крупную клетку, коробом, на солнечной поляне, и так же, как теперь, среди прошлогоднего бурьяна росла хрупкая, с полузакрытыми лиловатыми ресницами сон-трава…
– Не верите? – живо спросила она.
– Не знаю.
– Хотите, я вам докажу?
Полудин пожал плечами:
– Попробуйте!
– Хорошо. Слушайте! Только не улыбайтесь.
Но Полудин и не думал улыбаться: что-то очень серьезное, не менее загадочное, чем история с «Пордэем», происходило у него на глазах.
– Тогда слушайте! – строго сказала Варвара и, потянувшись лицом к небу, начала:
Быстрая птица летит над рекою. Берег вчерашний окутала мгла. Хочется воли, но больше – покоя, Хочется света, но больше – тепла.Она читала стихи нараспев, с незначительными перемолчками, словно продолжала петь свою древнюю песню.
Может, и нам пролетать над стремниной, Прежде чем пасть присмиревшими ниц… Как совместить этот зов ястребиный С робкой душой одомашненных птиц?Она закончила чтение, задорно спросила:
– Ну что?
– Откуда вы знаете мои стихи? – по-юношески краснея, воскликнул Полудин. – Они нигде не печатались!
Варвара многозначительно улыбнулась:
– Неужели не помните? Вы же мне их на балу в Дворянском собрании подарили.
У Полудина весенняя земля поплыла под ногами:
– Какой еще бал?
– Успокойтесь! – сказала Варвара, всем своим видом показывая, что готова вернуть ему утраченное равновесие. – Не было никакого бала. Эти стихи вы читали позапрошлым летом в Алешунине. На Празднике поэзии. Помните?
Он обрел под собою твердь, но голова продолжала по-прежнему кружиться, томительно, сладко.
– У вас хорошая память! – сказал Полудин, вглядываясь в удивительно родное, не раздражающее ни единой черточкой лицо.
– Обыкновенная память, – согласилась Варвара. – Просто запомнилось, и всё!
– Да, это бывает! – задумчиво сказал Полудин. – Запомнится, и всё! – И, продолжая неотрывно смотреть на Варвару – он словно родниковую, незамутненную воду пил с ее лица, – спросил, подбирая слова: – А вы к охотникам… на Ямы… не собираетесь?
– Зачем? – удивилась она. – У них свои дела. – И, чуть помедлив, обнадежила: – Ну разве что ушицы отведать…
– Ну, всего! – прощаясь, проговорил Полудин. Он как будто понукал себя. – Ну, всего!
– Подождите! – встрепенулась Варвара.
Она подплыла к нему и, словно готовясь приласкать напоследок, поднесла к его лицу маленькую, с бирюзовым перстеньком руку. Его сердце застучало на всю поляну, на весь лес. И она, вглядываясь в его неприкаянные глаза и сильно краснея, как теперь могут краснеть лишь немногие, строго сказала:
– Да подождите же! Вы все тенеты собрали!
Она, торопясь, сняла с его кепки серую паутинную налипь и старательно, по-детски показала. Он, сдерживая разгоряченное дыхание, понимающе кивнул ей и тут же, словно опасаясь нового, способного обмануть жеста, неловко стянул с себя головной убор и сам, не дожидаясь помощи, стал обирать липнущую к пальцам паутину. Он это делал довольно долго, стараясь не смотреть на Варвару. Потом надел кепку, широким солдатским движением поправил поясной ремень, потоптался на месте, словно прикидывая, в какую сторону идти, наконец развернулся и каким-то неестественным, спотыкающимся шагом – будто его, вопреки воле, выталкивали с поляны – зашагал к Озеру.
«Только бы не оглянуться! – настраивал он себя. – Только бы не выдать себя!»
Ему казалось, что она смотрит вслед и всё понимает.
Он стремился в чащугу. Здесь ему, защищенному от пристального взгляда Варвары, было спокойнее. И более выверенным, устойчивым становился вышедший из повиновения шаг.
«Что я вообразил, старый дурак! – корил себя Полудин. – Расчуфыкался, как весенний тетерев! Еще немного – и завальсировал бы на кругах…»
Но какое-то спортивное чувство, не ведающее ни возраста, ни сторожкой оглядки, возражало: «А собственно, почему дурак?»
И когда вблизи Озера, в колючей непролази шиповника он, встав на колени, выкапывал охотничьим ножом мохнатые, узловатые на сгибах корни, знакомый женский голос подначивал: «А собственно, почему дурак?»
– Вот он, пропадущий! – зычно вскричал Полковник, показывая на Полудина опорожненной стопкой. – Едва к ухе успел!
Все четверо, сидящие за раскладным столом на тонконогих стульчиках, податливо, словно костер под порывом внезапного ветра, потянулись в сторону появившегося скитальца, и Полудин по разнообразию и остроте недавних впечатлений ощутил, что пробыл в лесу действительно очень долго.
Приглядываясь к знакомому пополнению охотничьего табунка – егерю Николаю, заядлому охотнику по перу, и его свояку Василию, утятнику начинающему, но, как говорится, с охотничьей косточкой, – Полудин подошел к послушно горящему, не разметанному как попало костру и, вдыхая кисло-сладкий дымок березовых дров, крепко, с удовольствием пожал руки Николаю и Василию. Впрочем, и Абориген, объедающий поджаренную колбасную нарезь с закопченного прутика, тоже поднялся из-за стола и, бедово блестя глазами, поздоровался за руку с Полудиным.
– Долго ж ты пропадал! – продолжал Полковник, пододвигая к столу еще один стульчик. – Я уж подумал: не завел ли тебя леший в болотину?
– Не завел, – улыбаясь, отвечал Полудин. – Хотя, по правде сказать, лесная русалка чуть не приворожила.
И все дружно заулыбались, сочтя сказанное Полудиным обыкновенной шуткой.
– Штрафную ему! – взглянув на ополовиненную бутылку, весело воскликнул Абориген. – Пока он там с русалкой провожался, мы тут с «Графиней Уваровой» совсем замучились!
– За встречу! – сказал Николай.
– Ну как, у всех нолито? – следом осведомился Полковник. – Будем здоровы!
И Абориген сразу откликнулся своей присловицей:
– Эх, не вино меня сгубило, а «будь здоров» да «будь здоров»!
Выпили по «соточке» и, не дожидаясь, когда пуля пролетит между первым и вторым тостом, добавили еще, а потом, словно весенняя прожорливая кряква, налегли на основательную поедь: домашнее, тающее во рту сало, слипшиеся зеленоватые рыжики, квашеную крутого завива вилковую капусту, крепкие бочковые огурцы…
Отведав всего понемногу, Полудин начал старательно разделывать большую щучью голову с налипшими дробинками черного перца.
Аборигену, который, в отличие от других охотников, закусывал довольно прохладно, с ленцой – «Закусь только градус крадет!» – не терпелось всласть побалагурить, благо поводов было не занимать.
– Я вот одного в голову не возьму… – Абориген несколько раз пытался вступить в общую беседу, но видя, что его не берут во внимание, вежливо замолкал – словно застывал в выжидательной стойке – и, улучив подходящий момент, вновь пытался пустить разговор по желаемому нарыску.
– Я вот одного в голову не возьму, – наконец-то, после нескольких сколов, удачно повел Абориген. – Отчего все ж таки прилетная птица не сбивается с курса? Положим, этот долгоносик… дупель. Летит из какой-то Африки тысячи верст и вдруг – бах! – точно сваливается в наш Галямин бор, на старые токовища. Как это объяснить? Вот я, к примеру, недавно ходил на Озеро резать ивняк для корзин. Нарезал прутьев, думаю: надо в лес заглянуть, прихватить какую-нибудь жердину для забора. Значит, пошел. Шел да шел, по сторонам поглядывал. И вдруг меня какая-то окружь взяла, никак не могу понять, где Озеро, где моя деревня. А ведь каждая переузина знакома, все дороги нахоженные. Стою как дурак, ничего не пойму. Так вот, скажите мне: неужто я глупее какого-нибудь дупеля или скворца?
– Ты мне вот что скажи, – подал голос Николай, поглядывавший на Витька с насмешливым прищуром. – Ты трезвый был тогда или малость зачеклешил?
Абориген потупил голову:
– Было дело. Запил квасок самогоном.
– Так чего ж ты хочешь? Дупели из Африки трезвые летят.
– Да-да, – согласился Абориген, раздумчиво поскребывая затылок. – Дупель птица умная, воздержанная… – И неожиданно заключил: – Они, скорее всего, только по прилету выпивают.
Охотники разулыбались. Витёк, довольный собою, весело захохотал – его смех походил на глуховато-безудержный кашель закоренелого курильщика. У впечатлительного Полудина даже запершило в горле.
А вскоре хлебали деревянными ложками из железных мисок вкусную, в золотых блестках юшку, и все сходились в одном: уха удалась на славу, хотя Полудин и ощутил в плотном, сытном вареве едва заметную горчинку: видимо, Абориген раздавил ненароком желчный пузырь и небрежно промыл рыбью полость. Ели молча, словно работали, и в благостной артельной тишине было слышно, как с жадным прихлёбом набегает озерная вода, заполошно кричат чайки и где-то вдалеке, над грядой цветущего краснотала, тянуче выпевает чирок: «Клинн, клинн…»
Памятуя о том, что перед ухой выпивает и глухой, Полковник не забывал о рюмках: себе наливал всклень, Аборигену, остерегаясь, неполную, Полудину и Николаю столько, сколько они хотели, – по половинке, и сожалеюще покачав головой, пропускал Василия, спрятавшего свою посудину в груде закуски.
Полудин слушал ожившее Озеро, вдыхал волнующие весенние запахи, в которых заметно выделялся сладковатый, с деготком, аромат березовых листьев, и все чаще поглядывал в сторону Ям, загороженных буграми и береговыми соснами, – ему казалось, что над Ямами плывут синие вьюшки охотничьего костра.
Полковник, чуткий, как заяц на морозе, насторожился:
– Ты что, торопишься куда?
– Надо бы зашалашиться засветло, – задумчиво ответил Полудин. – Старую засидку притопило… – Он несколько лукавил: засидка, конечно, нуждалась в правке, но более всего Полудину хотелось, пользуясь благовидным поводом, на время отстать от охотничьего табунка, поговорить с Ерофеичем с глазу на глаз и, может быть, может быть… У Полудина на душе отрадно запели малиновки.
Николай и Василий словно ждали завершения обеда: деловито расставив руки, стали складывать пустые миски, охорашивать разбросанную закуску.
Абориген с грустью посмотрел, как Полковник завинчивает бутылки, присадисто, по-стариковски поднялся из-за стола и, выцелив две недопитые рюмки, предложил с надеждой:
– Ну а я, пожалуй, здесь останусь? Стол приберу, чаек приготовлю…
Полковник только благодушно руками развел: что ж, вольному воля! И неожиданно набился Полудину в напарники:
– Давай я тебе помогу!
– Сам-то как? Зашалашился? – напомнил Полудин.
– А чего мне шалашиться? – беззаботно сказал Полковник, затягиваясь сигаретой. – Я сам – скрадок. Залезу в плащ-палатку с капюшоном, встану возле кустов, и всё!
– Лихо! – Полудин покачал головой. И стало ясно: Полковник и он пока останутся на одной сворке, и когда им придется разъединиться, никому не известно.
Осторожно шлепая по воде веслами, пригибаясь под ольховыми кустами, осыпающими голову, плечи золотой пыльцой, Полудин подгреб к старой засидке, обвитой побегами дикого хмеля с желтыми высохшими шишками.
– Нормальная засидка! – сказал Полковник, привставая на корме. – Загони лодку под кусты и стреляй себе на доброе здоровье!
– Нет, это не стрельба! – возразил Полудин. – Лодку сносить будет.
Чтобы не сносило ботничок волной, не забивало под кусты, из-за которых дичь не только не выцелишь, но и толком не разглядишь, Полудин решил соорудить укрепы: промерив вязкую глубину шестом, они выстругали четыре кола, скрепили проволокой попарно, крест-накрест, – два укрепа под нос и два под корму. Нетерпеливый Полковник то и дело чертыхался, а Полудин, правя ботничок на крестовины, немного злорадствовал: «Терпи, терпи, Петрович! Не увязался бы за мной – не царапал бы руки о тальник…»
Проверили: лодка сидела в укрепах плотно, словно прилетная птица в своем гнезде. Полудин даже пожалел, что, заканчивая охотничью прикидку, приходится сниматься с мягко пружинящих крестовин.
Для маскировки закидали старую засидку косицами камыша и осоки.
Полковник бурчал:
– Далась тебе трава! Покрыли бы скрадок ширмой, и горя мало!
Но Полудин, помнивший отцовские охоты, предпочитал обделывать скрадок по старинке.
Возвращаясь в затон, Полудин выгреб повыше, к материку, на играющие розоватым закатным светом волны, и здесь, оглянувшись на приоткрывшиеся Ямы, увидел, как среди потемневшего сосняка едва заметно вьются сизоватые струйки – такие остепенившиеся дымки бывают всегда, когда на ровном жару, тихо побулькивая, дозревает уха.
– Давненько я не видел Ерофеича… – попыхивая сигаретой, задумчиво сказал Полковник.
Полудин гребанул вёслами невпопад:
– Собирался поохотиться старик…
Полковник оглянулся на Ямы и, ничего не сказав, отщелкнул сигарету в волны.
И пока Полудин, налегая на неуклюжие, словно подмененные после долгой зимы весла, правил к берегу, его не покидало чувство досады: Полковник невольно напрашивался в свидетели сокровенного. И этим сокровенным для Полудина была не только безмолвно вынашиваемая тайна ястребиного князя, редкостной птицы, которая, легко вписываясь в озерный простор и похожую на крылья еловую навись, находилась где-то поблизости, но и Варвара, смутившая его память. И то, что Варвара и ястребиный князь теперь существовали в его душе рядом, в волнующей, не поддающейся простому объяснению близости, тоже было немалой тайной, и эту тайну предстояло разгадать самому Полудину, без лишних свидетелей. И что было совсем удивительным – в этой тайне, рожденной не чьим-то лукавым умом, а глубинной, достаточно призабытой жизнью, как будто скрывалась разгадка не только старого, смолкнувшего в непонятном бессилии «Пордэя», но и сегодняшнего Полудина.
Он с усердием греб, пытаясь скрыть проступающие на лице чувства за гримасой физического напряжения, и Полковник, поглядывающий на него с профессиональной зоркостью, предложил:
– Может, мне погрести?
Полудин, отворачиваясь, сказал:
– Стоит ли меняться? Берег рядом.
Тяжело, по-медвежьи, Полковник взобрался на бугор с желтыми просохшими проточинами и, не дожидаясь, когда закипит чайник, долго пил родниковую воду из канистры. Абориген, ворошивший палкой красные пригасающие угли, попросил у Полковника сигарету, и когда тот протянул мятую пачку, ловким движением выхватил две – одну сразу же сунул в щербатый рот, а другую по-плотничьи заложил за ухо – и, присев на корточки, стал настойчиво прикуривать от мерцающего уголька.
Полудин, дожидаясь Полковника, положил Квитке творожную ватрушку. Собака, которая, судя по всему, была издоволена пищей, лениво куснула и, словно стесняясь сытости, прикрыла ватрушку лапой.
Тем временем Петрович подошел к своему «жигуленку», деловито попинал обметанные грязью колеса, открыл багажник и, вытащив спиннинговую удочку, стал, пугаясь в леске, крепить золотистую, как спелый озерный карась, блесну. Делал свое дело Петрович так, как будто в его распоряжении была вечность. Полудин нетерпеливо кружил на месте, всем видом показывая, что ждет. Но Полковник, казалось, заблудился глазами в леске.
– Порыбачить, что ли, решил? – с надеждой спросил Полудин.
«Да! – прозвучало в его изждавшейся душе. – Сходил бы ты к Ерофеичу один…»
– Да нет! – уверенно сказал Полковник. – Сейчас отправимся на Ямы.
И пока они шли берегом, Полковник, проверяя пробитые к Озеру узкие рыбачьи тропы, несколько раз спускался к воде, щупал резиновым сапогом глубину – словно примеривался, как он замрет завтра на зорьке в своем зеленоватом, под цвет ольшаника, плаще. Полудин, устав дожидаться, прервал томительное хождение цугом и потянул в одиночку к овражку, за которым сквозь мелкий осинник заметно проступал белесый дымок. За монотонным шумом береговых сосен и переплеском волн слышались голоса. Предупреждающе гавкнула собака. Полудин догадался по голосу: лайка!
С юношеским нетерпением вытягивая шею, он поднимался наизволок: сейчас! может быть…
Не отвлекаясь на мелочи, он сразу же охватно увидел всю компанию – Ерофеича и трех молодых охотников, шлепающих по брезенту картами, – и каким-то внутренним чутьем, не поддающимся объяснению, понял, что Варвара недавно была здесь. Он с волнением представлял ее синие улыбающиеся глаза и сквозь эту неотвязную синь продолжал видеть Крёстного, который в знакомом меховом жилете, надетом поверх выцветшей солдатской гимнастерки, сидел на отдальке от остальных, прислонившись спиной к старому дубу, и ласково поглаживал Катушку, Личардину дочь по второй осени:
– Тубо! Тубо! Свои! У-у, морда! Мо-орда!
– Так вот кто к нам препожаловал! – узнавающе воскликнул Крёстный, нащупывая руками опору. Ему хотелось поприветствовать гостя вежливо, стоя, и он, поймав свисающую дубовую ветку, неловко приподнялся. – Здравствуй! Здравствуй! Как жив-здоров?
– Пока жив, слава Богу! – Полудин бережно обнял старика.
Ерофеич молодцевато постучал суховатым, почти невесомым кулаком Полудину по широкой спине, по загривку:
– Орел! Не мне, развалюхе, чета. С кем на охоту прибыл? С Петровичем? Знаю-знаю. И Николай, говоришь, с вами? Хорошо. Очень хорошо. И этого Витька – Не пролей капельку – прихватили? Смотрите, как бы он с похмелья по вашим уткам не стал палить! Василий? Что-то не припомню такого…
С дотошностью старого вожака Ерофеич обследовал соседский прилетный табунок. Потом, щуря в красноватой старческой обмётке глаза, поглядел на азартных картежников – словно отыскивал среди них кого-то – и, вздохнув, тоскующе сказал:
– А я вот без ординарца остался…
– Что с Черпаком? – удивился Полудин.
– Опился. Третьего дня похоронили.
– Бодяжную пил? – догадался Полудин.
– Да, милый. Химия проклятая! Теперь, сам знаешь, в каждой деревне шинок. Приходи хоть в полночь, хоть с третьими петухами – нальют, расфасуют и на полу спать уложат.
Помрачнел Полудин. Ерофеич, не желая мучить понапрасну себя и гостя, сделал скидку в более безобидную сторону:
– А я совсем опростоволосился…
– Как так?
– Отохотничал, видать. Что глаза, что память! Как на свадьбу, к охоте готовился: и «бельгийку» почистил, и бродни дегтем смазал, запасные портянки в сумку сунул… А вот про очки позабыл! Куда я без очков? Лёшка! – зычно вскричал Ерофеич. – Давай мою фляжку! Хочу выпить с хорошим человеком!
Племянник Лёшка медлил.
– Чего не несешь, Кубик хренов! – рассердился Ерофеич. – Или и мое вылакали?
– Да не кричи! – отмахнулся Лёшка. – Никто не брал твою «целебную»! И нечего меня Кубиком обзывать!
– Как это «нечего»? – заворчал Ерофеич, отталкивая назойливую Катушку. – А кто мне чуть уху не испоганил? – И обиженно, по-детски помаргивая, поведал следующую историю…
Коренную окуневую уху под призором Ерофеича готовил племянник Лёшка, и все шло гладко, как по маслу: Ерофеич подсказывал, а Лёшка, не прекословя, закладывал в котелок подходящий заряд. Но в какой-то момент Лёшка, не чуждый веяньям, решил сменить привычную калибровку; вытащил пару куриных кубиков и с похвальбой: «Сейчас я вам сотворю тройную уху!» – занес желтую начинку над парящим котелком. Ерофеич в зверином, не соответствующем возрасту броске метнулся к племяннику, и кубики, как холостые гильзы, полетели на землю.
«Что делаешь, олух царя небесного?! – вскричал Ерофеич, приискивая глазами сушнину, чтобы в наказанье огреть сколовшегося с торного дедовского пути молодого повара. – Кубики, говоришь? Уха тройная? Сделаю я тебе и тройную, и четверную березовую кашу – не возрадуешься!..»
Лёшка под веселое ржанье приятелей, не успев подобрать замусоренные бульонные кубики, предусмотрительно отбежал к кустам и там, в безопасной дали, запротестовал: «Чего, дед, взъярился? Я ж для аромату…»
«Нужен мне твой аромат! Дикий зверь и тот не каждую приваду ест – кумекает… Кубики! Дай мне, Боже, что негоже! Аромат! Для аромату нарви цветков да нюхай!..»
В гордом одиночестве Ерофеич довел окуневую уху до ума. Словно ставя убедительный фамильный росчерк, провел по вареву дымной головешкой.
– Ушица получилась – объеденье! – хвалился Ерофеич, принимая мятую солдатскую фляжку из рук племянника. – Даже Варюша добавки попросила.
– Варюша? – едва сдерживая волнение, проговорил Полудин.
– Да, Варюша. Внучка, – простодушно пояснил старик.
Хотел только что Полудин расспросить, пока никто не мешал, о ястребином князе, но весть о Варваре, подтверждающая его предчувствия, так сладко полыхнула по сердцу, что он безмолвно замер на месте, представляя молодое, в солнечных разбрызгах лицо, синеву глаз, взятую то ли от майского неба, то ли от летнего, без мутной взвеси, Озера. Он как бы заново ощутил ржаной, не вызывающий отторжения, запах ее тела, когда она приблизилась к нему, снимая с его кепки тенеты. Даже оперенье одежды не помешало тогда ощутить волнующие изгибы ее крепкого, налитого силой тела, и он, словно дикий зверь, словно весенняя птица, готов был жадно коснуться ее, в полной уверенности, что она все поймет и по-женски откликнется на его искреннее движение.
– Ну как, хлобыстнём по маленькой? – бодро предложил Ерофеич, отвинчивая фляжку.
– Подожди! – рассеянно, думая о своем и не торопясь возвращаться на бренную землю, сказал Полудин. – Сейчас подойдет Петрович.
– А-а, москви-ич! – протянул Ерофеич. – Что ж, подождем москвича!
Петрович бесшумно, как кабан, появился из пологой низины и сразу оживил степенный охотничий присад: потряс руку Ерофеичу, потом, наступая на гремящий, как кровельное железо, брезент, обнес своим крепким рукопожатьем молодую компанию, вынужденную отложить карты, и под конец, словно фокусник, извлек из рукава бушлата светлую поллитровку и, значительно крякнув, водрузил питье на кон. Молодые охотники оживились.
– Зря! – пробурчал Ерофеич. – Как бы они мушку с целью не перепутали.
Выпили все. Полковник не удержался от желания подкинуть сушнину в замирающий костёр.
Оглянувшись на отдалившегося Петровича, Полудин вполголоса напомнил Крёстному:
– Помнишь последний разговор по телефону?
По значительности тона, по напряженному выражению лица Полудина Ерофеич сразу догадался, о чем речь. Понял Ерофеич и то, что Полудин желает говорить без свидетелей.
– Как не помнить! – Крёстный потянулся лицом к небу.
– Ну и что?
Полковник уже подходил, прислушиваясь.
– Видели. Как не видеть! Тебя дожидается, – подбирая слова, сказал Ерофеич.
И Полудин, мгновенно соотнеся эти слова с Варварой, покраснел и нахмурился: казалось, старик, сам того не ведая, выдавал его с головой.
Полковник метнул лукавый взгляд на Полудина, но ни о чем не спросил: до чужих тайн Петрович привык добираться самостоятельно, не задавая лишних вопросов.
Ерофеич помолчал, налил гостям «целебной», помедлив, плеснул себе и заговорил медленно, с грустью – словно о близком человеке произносил поминальное слово:
– Отрыскал мил дружок, отжировал. Когда-то пролетного гуся валил на стометровой высоте, а теперь дай Бог птице ружье показать. Ну что ж, приклад поглажу, послушаю, как утва крыльями свистит, чужого пороха понюхаю, и то услада. Я и без очков охотник! Стрелков-то сейчас много развелось, а охотников по пальцам перечтешь. Стрелки… Напялили зеленую форму… Десантники!
Полудин и Полковник, не избежавшие обмундировочного поветрия, заулыбались.
– Знаешь что? – Старик дотронулся до руки Полудина. – Взял бы ты мою Люську поохотиться.
– Что за Люська? – удивился Полудин.
– Утка моя. Подсадная. Ты с круговушей охотился?
– Давненько… – Полудин раздумывал.
– Вот и попробуй! – настаивал Ерофеич. – Чего Люське скучать? Ей цены нет.
– А эти… – Полудин кивнул на молодых, о чем-то заспоривших охотников. – Им-то почему не поохотиться с твоей подсадной?
– Они чучелят, – пояснил Ерофеич. – Подсадная им ни к чему. А Лёшка мой любой подсадной не уступит. Лёшка! – зычно закричал старик. – Иди сюда!
– Чего раскричался? – Племянник с неохотой оторвался от затягивающего, как воронка, разговора. – Чего тебе надо? Закуски, что ль, добавить?
– Не нужна мне твоя закуска! – отмахнулся Ерофеич. – Сам подходи. Хочу показать людям твое достоинство!
Лёшка взматерился, однако подошел:
– Ну что?
– Видишь этих людей? – Старик показал на гостей.
Лёшка пожал плечами.
– Они не верят, что ты можешь голосом уток сманивать. Понимаешь – не верят! – Старик азартно, по-детски подначивал племянника.
– Ну не верят, так не верят… – заупрямился Лёшка.
Самолюбивый старик вспыхнул, словно порох:
– Ты что, застеснялся? Братьев охотников застеснялся? Ты стесняйся, когда в небо пальнешь как в копеечку! Нечего Ваньку валять! Покажи!
Понял Лёшка: отступа не будет. Призадумался, ушел в себя, словно в камышовых крепях затаился. Медленно, как на весеннем холоду, сложил застоявшиеся пальцы в кулак и страстно, горячась с каждым звуком, зажвакал селезнем.
И сразу же ему отозвалась сидящая в корзине Люська.
Охотники рассмеялись. Ерофеич, приковывая внимание к Лёшке, выразительно поднял указательный палец. Племянник, подержав паузу, всполошенно закрякал уткой, приведя ревнивую Люську в молчаливое уныние, а затем, все больше и больше западая в свою роль, защелкал, заточил глухарем и, наконец, раздувая щеки, жалобно пропищал по-заячьи:
– Ув-ва! Ув-ва!
– Ну что? – вытирая проступившие слезы, радостно прокричал Ерофеич. – Слышали? Вот охотник! Настоявший охотник! Думаете, кто-то учил! Не учил! Сам по охотам ходил да птиц-зверье слушал.
– Налил бы молодцу! – посоветовал Полковник. – Заслужил!
– Налить? – Старик встрепенулся. – Ну разве что наперсточек…
Когда гости, наговорившись, покидали табор Ерофеича, Полудин попытался забыть корзину с Люськой: ему казалось – он был почти уверен в этом, – что подсадная поломает всю охоту.
Но бдительный Петрович и тут подкузьмил:
– Что ж ты женщину оставил? Люська – баба что надо!
Ерофеич, напутствуя, прокричал вслед:
– Смотрите зорьку не провороньте! Я приду к вам, проверю!
И, относясь к Петровичу, добавил:
– Ты насчет пчел не беспокойся. Две семьи тебе выделю. А на мой охотничий рог губу не раскатывай! Ишь чего захотел! Москвич!
– Сквалыга! – пробурчал Полковник.
В сумеречных зарослях черемушника звонко чокали, рассыпались дробью вечерние соловьи, и как-то тише, отдаленнее ворковала прибрежная волна – похоже, ветер переменился. Полудин обрадовался: утка обычно взлетает встречь ветру, и бить по ней из кустов с подветренной стороны будет намного проще.
– Сейчас чайку бы! – мечтательно сказал Полковник. – И на покой!
У прогоревшего до малиновых угольев, до сизого голубиного пуха костра сидели Николай и Василий. Позванивая ложечками, они пили чай из обливных кружек. Абориген, скукожившись, как подранок, спал на охапке хвои.
– Успокоился бедный стрелок! – пробормотал Полковник.
Продолжая слушать соловьиный перещелк – молодые певцы, оскудев голосом, замолкали быстро, после двух-трех колен, а матерые птицы вытягивали до двадцати звуков, – Полудин с удовольствием, без сахарной, скрадывающей вкус подсыпки, попил лесного чаю. Полковник, утолив жажду и перекурив, потопал к палатке, занорился до утренней зорьки в своем спальном мешке.
Полудина не тянуло ко сну. Он помог Василию зарядить ночной, из кряжистого дубья костер и как-то незаметно – вот уж поистине, у кого что болит, тот про то и говорит – завел разговор с Николаем о редкостных птицах.
Егерь спросил:
– Ты что-нибудь слышал о межняках?
За свою полувековую жизнь Полудин кое-что узнал о межняках, к примеру, ему было известно о помеси косача и глухарки, похожей на тетерева: длинный хвост без лиры, темный окрас с фиолетовым тетеревиным отливом. На току такой межняк чуфыкает, как обычный тетерев.
Николай клонил к тому, что и князьки относятся к межнякам. Но Полудин, не принимающий до обидного простого объяснения, возражал: откуда тогда взялась белая ворона? с сорочьим самцом, что ли, смешалась? откуда появился черный заяц? а белый глухарь? Можно ли их считать межняками или какими-то выродками?
Впрочем, ущербное слово «выродок» Полудин никак не мог отнести к князькам или королям, считавшимся среди старых охотников вожаками. Редкий окрас и величина отличали этих птиц от своих собратьев. И встречались князьки не только среди водяной и болотной, но и лесной дичи.
– Всё же межняки. Я думаю, межняки, – упирался Николай. – Какая-нибудь дальняя помесь.
В разгар спора томно крякнула Люська, наградив Полудина весомым аргументом:
– Может, по-твоему, и Люська – князёк? Она ведь тоже межняк, помесь дикой утки с домашней.
Николай смущенно хмыкнул, и спор вскоре пригас…
Быстро блекло в розоватых закатных разводьях небо, и Озеро, отдавая дневное тепло, кудрявилось холодным паром, который, густея, подваливал к темным берегам. В вечернем холодке становились отчетливее лиственные запахи березы, цветущих, но еще не давших зеленого оперенья ольхи и вяза, более изощренным и откровенным делался перещелк невидимых соловьев. В это таинственное время становился значительным, притягивал к себе внимание любой нежданный звук, будь то шишка-оклёвыш, упавшая в воду с береговой сосны, емкий бульк в камышах, после которого на водяную гладь набегала косоватая волна, – бывалый человек сразу мог догадаться, что шевельнулась не крупная рыба, а работяга бобер правится окрайком к своей плотине.
Вечное Озеро, погружаясь в темь, обдавало охотников свежим, таящим пресный запах недавнего снега дыханием, и они, сторожась остуды, жались к вечному костру, такому же приманчивому, как Озеро, да и сами они, потомки древних рыбаков и охотников, чья грубого обжига битая посуда до сих пор вымывалась в срезах песчаного берега и подковообразных затонах, тоже были в своей сути вечными, и это ночное растворение в веках заставляло людей смотреть по-особому на себя, на Озеро и яркий, обогревающий не только тело, но и душу костер.
Мохнатые искры летели ввысь, в небесную обложную темень, и там, пристраиваясь к россыпи холодных устойчивых звезд, помаргивали часто, с земной теплинкой. Полудину казалось, что все его городские, выматывающие мелкостью заботы отнесло широким половодным течением в подобающее им тростниковое мелководье, и его подуставшим глазам открылась волнующая стремнина жизни…
Влекомый ночным затаенным Озером, он спустился к воде, нащупал сапогами протопленные кусты, похожие на захороненную вершу, и, встав на пружинистые прутья, потянулся рукой к серебрящейся под лунным светом чистинке. Вода у берега казалась теплой, шелковисто перекатывалась между растопыренными пальцами. Полудин бессознательно, каким-то утренним полусонным движением омыл лицо. И когда выбрался наверх, к костру, на его щеках и лбу светились янтарные капли.
Прежде чем отправиться на покой, ему нужно было побыть еще у огня, подумать о сокровенном. Полудин нисколько не надеялся, что завтра во время азартной пальбы ему удастся встретить ястребиного князя. Редкостная птица скорее всего могла появиться на Озере днями позже, когда свалят с продымленных берегов усталые охотники и можно будет поживиться потерянной дичью. Полудин, собравшийся гостевать поблизости, у Полковника, вполне мог прийти сюда тихим днем в надежде на охотничью удачу.
Провожая взглядом к небу бесконечные искры, он думал сейчас не только о ястребином князе, от которого зависела судьба «Пордэя», но и о Варваре, находившейся в сказочно-доступной близости, на лесном кордоне.
Думая о Варваре, он не переставал улыбаться.
Потом Полудин накрыл зябнущую Квитку старой фуфайкой, пожелал спокойной ночи Николаю и Василию, которые, судя по приготовлениям, собирались переместить огонь на другое место и спать на земляной, хорошо прогретой круговине, набросав лапника. Витёк, посапывая, продолжал крючиться на своей неудобной, покалывающей бока сосновой охапке. И когда Полудин забирался в двухместную палатку, где сном праведника спал Полковник, до него донесся протяжистый голос Аборигена:
– О-охо-отнички! Я завтра вас всех обстреляю!
Незаметно переломилась короткая майская ночь. Напоследок захлёбисто прохохотал леший в болотной глухомани, перекрыв негромкий журчливый смех лесной русалки, и все окрест томительно стихло в ожидании новых, исподволь зреющих звуков.
Восточная часть неба над синеватым гребнем леса ало возгоралась. Розовые, как будто процеженные через сито, полосы света начинали мягко красить размытые туманом берега, пробиваясь к темному, дышащему, как прорубь, материку, и весь озерный мир нехотя, с ленцой стал выбираться из оков сладкого сна: зашептались жухлые камыши, загагакали гуси на кормежке, и в прибрежном, пахнущем кисловатой тиной мелководье бухнула хвостом истекающая молокой рыба.
Лес, тоже неясный в своих очертаниях, притуманенный, отозвался нежной переливчатой песнью зарянки. Бодро зачуфыкали на порубях тетерева; пощелкивая, стал точить свой брус глухарь…
На отоптанном берегу послышались невнятные голоса, кашель, вспыхнули два янтарно-желтых, как у ночного филина, глаза – кто-то из охотников включил машинные фары, – и кое-где, оживившись, запылили красноватой искрой костры.
Бессонный, как леший, Ерофеич притопал к Теплой заводи еще затемно и теперь, посвечивая фонариком, будил сморенных на зорьке охотников:
– Подъем! Подъем! Садку проспите! Сколь можно дрыхнуть!
Абориген, нахлобучив воротник на голову, ворочался на своей зеленой подстилке, подставляя к огню то один, то другой иззябший бок.
– Вставай, чучел! – зычно прокричал Ерофеич, безошибочно догадываясь, кто перед ним. – Ну и охотничек! Через пень-колоду!
Потревоженный палкой Абориген поднялся быстрее, чем что-либо сообразил:
– Куда идти?
– Гусей пасти! – с усмешкой пояснил Ерофеич и показал своей суковатой палкой на обваленное туманом Озеро.
Витёк тяжело соображал…
В полусонной задумчивости, почти не разговаривая, охотники похлебали чайку, потоптались, разгоняя неотвязно следующую за ними дрему, и так же молча, настраивая себя на охоту, стали проверять закаменевшие в ночи ружья. И когда они, как подневольные, с непроснувшимся азартом, разбредались по своим засидкам, Ерофеич не уставал поучать:
– Маток не скрадывайте! Бейте селезней! Убитых подбирайте, не ленитесь!
Ерофеич помог Полудину погрузить оживившуюся Люську в качающийся, словно в молоке, ботничок, торжественно протянул ему длинный шест с нанизанным плоским кружком:
– Ты смотри, утку дальше десяти метров не отпускай! Чего доброго, расскочится заряд, и долбанешь Люську вместе с женихом! Ногавка, кажись, в порядке. Ну, всего тебе! Ни пуха ни пера!
Разгребая веслами туман, Полудин неспешно, с оглядкой поплыл вдоль берега, который угадывался скорее не по очертанию кустов, а по теплому дыханию краснолесья. Люська топталась в своей ивовой плетушке и, ощущая волнующую близость большой воды, сдержанно покрякивала. Где-то совсем рядом цвирикали чирки.
Свою засидку Полудин узнал по заломанным веткам, по коряжистому дубку, склонившемуся к обрыву и смутно прорастающему в синеватой наволочи. На ощупь проверил кожаную опояску, обтягивающую лапку подсадной. Люська, почувствовав чужую руку, пробовала щипаться, но Полудин крепко прищемил костяной, с бугринкой, клюв, и Люська, бессильно подергавшись, смирилась с новым хозяином.
Наддав всем телом, он глубоко воткнул длинный шест со свободным кружком в наплавной ил, и вскоре серая уточка с подрезанными крыльями пала на воду и настороженно замерла, прислушиваясь к необычным после домашней клети звукам. Словно приклеенная, она сидела некоторое время на розоватой чистинке, и у Полудина, обеспокоенного неестественной скованностью, возникло острое желание как-то расшевелить ее – может, ударить веслом по воде или, подражая Лёшке, призывно жвакнуть.
Но, видимо, само озерное приволье действовало оживляюще: побыв в настороженной неподвижности, Люська стала кокетливо охорашиваться, перебирать клювом серые перышки, купаться…
Ручьистые голоса птиц неудержимо размывали сугробы снега, кучившиеся в береговом безветрии, вольные утки со свистом уносили на своих крыльях в дальние камыши косицы молочной нависи, помогая завязавшемуся на стремнине продувному ветерку, и ночное Озеро начало медленно открывать свой материк.
Люська усердно копошилась в воде, чавкала клювом, что-то сглатывая. Из ближних, заиневевших от тумана кустов выплыла кряква, за ней последовала вторая. Сплывшись и дружески пощипав друг у друга перышки, кряквы направились к подсадной. Люська, заметив дичков, шустро потянулась к ним, но через несколько метров была неумолимо остановлена ногавкой. Дергая привязанной ногой, она вставала на дыбки, хлопала подрезанными крыльями, и это ощущение чужой несвободы сразу же насторожило вольных птиц. Не желая рисковать и становиться похожей на утку, бессильно раскачивающую шест, кряквы осадили свой ход, торопливо коснулись шеями, словно о чем-то втайне советуясь, и решительно повернули назад, к родным зарослям.
Люська, оставшись в одиночестве, призадумалась. Как будто намереваясь проверить прочность привязи и возможность маневра, она покрутилась возле шеста, напрягаясь и окорачивая ход. Когда веревка ослабевала, она забывалась и снова с неугомонным старанием начинала перебирать свои невидные перышки.
Вдруг Люська насторожилась, вытянула шею к розовеющему небу – она, видимо, услышала что-то неподвластное слуху Полудина – и радостно затараторила:
– Та-та-та-та! Та-та-та!
Над засидкой, призывно жвакая, с тугим посвистом пронесся селезень. Свист вскоре пропал: селезень начал плавно кружить, выглядывая невесту. Люська еще больше затрепетала, зашлась исступленным голосом. Но жених почему-то не спешил на свиданье. Сдержанно пожвакивая, он кружил над изнемогающей в криках Люськой. Иногда селезень круто скользил к дымящейся розовой глади, но, не коснувшись ее, стремительно взмывал вверх.
– Та-та-та-та! – кричала Люська, вытягивая шею.
Полудин взял привередливого селезня на мушку, выжидательно потрогал замокревший в тумане спусковой крючок. По охотничьему самолюбию, Полудин не любил скрадывать сидяка и теперь, когда селезень не переставал множить круги, решил бить птицу влёт. Выцеливая перемещающийся в тумане силуэт, он взял упреждение и нажал истосковавшийся в своей неподвижности крючок. Возможно, он чуть-чуть промедлил с нажатием или обнизил выстрел – селезень, размахивая одним крылом, упал в воду, суматошно забился и, подгребая неповрежденным веслом, с усилием потянул к спасительным зарослям. Полудин, не медля, ударил из второго ствола. Смачно, словно пастушеский кнут, хлестнула дробь по воде, и перевернувшийся селезень, поджав красные лапки, закачался на легкой волне.
Люська, прислушиваясь к громовому раскату, прокатившемуся над Озером, замолкла.
Растрачивая яркие лубочные краски, отступала недолгая заря. На смену розовому, как грудка снегиря, цвету приходил другой, серовато-бледный, обещающий решительный наплыв дневной светлыни, которая являлась вместе с теплом, и это рассветное тепло, пробиваясь сквозь редеющий туман, уже мурашливо поигрывало на лице Полудина. Охотник заменил стреляные патроны и замер в ожидании.
Люська, готовясь к новой встрече, продолжала охорашиваться и вальсировать возле шеста. Полудину казалось, что Люська, таясь за беззаботными круговыми движениями, просто-напросто пробует на прочность надоевшую привязь. Он зорко поглядывал на хитрую Люську в ожидании очередного жениховского жваканья и вдруг, пораженный, увидел, как подсадная, распластавшись на воде, в одно мгновенье превратилась в безжизненную приплавную ветошку.
«Уж не щука ли ее потянула?» – мелькнуло в голове.
Рискуя потерять равновесие, он выглянул из своей камышовой засидки и увидел, как над его головой колом вниз идет большая светлая птица. Она падала стремительно, как падают на свою добычу перепелятники, однако Полудин хорошо знал, что ястреба любой породы больше пули боятся воды и лесной непролази, и поэтому не мог сразу догадаться, что его охотничьему взору открылся долгожданный ястребиный князь.
Птица увидела качнувшегося человека, выровняла полет и широкими ястребиными махами помчалась к противоположному берегу.
«Князь!» – потрясенно подумал Полудин.
Ястребиный князь скрылся в утренней наволочи, а Полудин, приходя в себя, еще долго разглядывал белесые косицы тумана, похожие на тающие крылья. Все произошло так неожиданно, что он даже не вскинул ружье, и теперь, когда князя уже не было, невольно прикидывал, сколько же метров отделяло его от улетающего ястребиного князя и мог бы он, если бы не оплошал, поразить вдогон редкую птицу.
По его расчетам, ястребиный князь находился в досягаемости выстрела. Но можно ли было сразить его обычной утиной «шестёркой»?..
Тем временем испуганная недавним приближением хищной птицы Люська выпрямилась на воде и ласково забормотала.
Следующий селезень налетел неожиданно, без обычного жваканья, и плюхнулся грузно, утюжком, близ шумно встрепенувшейся Люськи. Налётный жених торопливо всхлопнул крыльями, оправился, галантно склонил голову набок и подал голос:
– Ж-жить, ж-жить!..
– Та-та-так, – ответила Люська.
Полудин не успел взять цель, как кряковый селезень начал брачный оплыв. На утренней, вытаявшей чистинке были хорошо видны изумрудная голова жениха с белой опояской на горделивой шее, темно-синие зеркальца на рыжеватых крыльях, но даже не это более всего придавало селезню праздничный, кавалерский облик. Полудину особенно бросались в глаза по-гусарски закрученные хвостовые косицы. Пошевеливая косицами, жених кружил возле обомлевшей от счастья Люськи. Селезень маячил так близко от подсадной, что о скором выстреле не стоило и думать. Нужно было набраться терпения, подождать, когда птицы разойдутся, но нарядный жених, истомившийся в одиночестве, упорно не желал далеко отпускать невесту: он теребил клювом темную шейку Люськи, подталкивая подружку в прибрежные заросли. И она медленно, не теряя достоинства, поплыла к обозначенным ломкими штрихами туманным кустам.
– Ж-жить, ж-жить? – полувопросительно жвакал жених.
– Та-та-так! – соглашалась небогатого оперенья уточка с подрезанными крыльями.
Полудин спокойно наблюдал за плывущей парочкой, надеясь, что вот-вот обозначит свой предел веревочная привязь и Люська потянет обратно. Но ручная уточка скользила свободно, как озерная кряква, не знающая укорота, и в какой-то момент Полудину даже показалось, что его устойчивая, втиснутая в рогульки лодка покачнулась и, сойдя с опор, плавно отодвинулась к берегу. Но стоило ему взглянуть на длинный шест с провисшей веревкой, как все иллюзии расстояния исчезли, и стало предельно ясно, что подсадная сошла с ногавки. Он мысленно перебрал шнуровку, недавно казавшуюся ему прочной, представил заскорузлую кожаную опояску и понял, что старая ногавка, размокнув в мягкой весенней воде, освободила утиную лапку. Все еще надеясь, что Люська, привыкшая плавать возле шеста, вернется на знакомую чистинку и утянет за собой нарядного селезня, Полудин поменял расположение ружья. Но сквозь слабо качнувшиеся ветки он заметил, что Люська вовсе не собирается возвращаться на ограниченную кругом волю и, словно почувствовав, какая опасность может угрожать ее жениху, загораживает собой нетерпеливо шикающего селезня.
Всё! Случилось, как он предчувствовал: подсадная смешала всю охоту. Теперь в надежде на случайную удачу предстояло коротать оставшееся время в засидке и натужно прикидывать, каким образом вызволить после охоты разгулявшуюся Люську из вожделенного брачного плена. Торкаться на лодке в прибрежной гущаре, облепленной водяными кочками, было делом бессмысленным; навалить соскучившуюся по живому поиску Квитку тоже не имело смысла – собака могла сильно помять напуганную птицу; и даже романтический вариант с привлечением человека-манка, Лёшки, вряд ли мог увенчаться успехом: уточка, обретшая настоящего жениха, едва ли бы польстилась на искусственные звуки.
Сидя в лодке, Полудин с интересом прислушивался к ближней стрельбе: вот четко, не размазывая заряд, ударила «тулка» Николая, значительно бахнул «зауэр» Полковника, с треском, будто разломилась сухая коряга, шарахнула дедовская «фузея» Аборигена, и неуверенно, с затянувшейся паузой, прозвучал дублет Василия – неопытный охотник цеплялся взглядом за мушку и боялся стрелять навскидку, доверяясь ощущению цели. Порою Полудину казалось, что охотники разговаривают выстрелами. «Срезал селезня! Как у вас?» – спрашивал довольный Николай. «Кое-что есть!» – помедлив, отвечал Полковник, по охотничьему суеверию не обозначая добычу. «Утвы – тьма! Не знаю, в кого палить!» – хвастал Абориген, разламывая очередную сушнину. «Эх, не попал!» – вздыхал Василий.
Дальняя стрельба, которую вели другие охотники, сглаживалась расстоянием и превращалась в однообразное постукиванье.
И все же Полудин до окончания поля сумел поразить еще одного селезня, который, любопытствуя, стал кружить над своим плавающим лапками кверху собратом, и выбить дублетом двух птиц из пролетающей стаи чернушек.
Сваливал заревой жар охоты, и все реже раздавались выстрелы – казалось, охотники в горячке расстреляли почти все патроны и теперь без особой надежды выковыривали из ослабших патронташей последние заряды. Послышались оживленные голоса, донесся усердный, видимо, старательно сдерживаемый во время охоты кашель, бодро заскрипели, словно санный полоз на январском снегу, лодочные уключины. И в наступившей после выстрелов тишине яснее и радостнее зазвучал утренний разлив птичьих голосов.
Озеро, освободившись от нагрянувших ночью сугробов, наконец открыло свои нежно размытые весенние берега.
Полудин подобрал на лодке убитую дичь, с усилием вызволил из тины длинный шест с ногавкой, размокшей, как в мокропогодицу лапоть. Еще на что-то надеясь, он подплыл к ольшанику, в котором исчезла Люська со своим изумрудным женихом, и стал настойчиво ботать шестом по темной запененной воде, по грязновато-серым веткам, густо облепленным роем желтых сережек.
Напуганная ударами, из сонной гущары вымахнула большая черная ворона с дохлой рыбицей в клюве. Однако никаких признаков брачной пары не было: ни жваканья, ни кряканья, ни испуганных всполохов крыльев…
Из-за ближайшего вербняка бесшумно выскользнула черного дерева долблёнка, в которой, помахивая в разные стороны единственным веслом, похожим на лопату, до удивительности устойчиво сидел Абориген, обвешанный утиной гирляндой – неслух заполевал не только тройку краснолапых крякащей, но и пару старок.
– С полем! – обнажая щербу, весело крикнул Абориген.
– С полем! – рассеянно ответил Полудин. Он продолжал шарить взглядом по утиным крепям.
Абориген, заглянув Полудину в лодку, сразу вычислил чужую добычу:
– Чтой-то не густо…
И, хорохорясь, добавил:
– Если бы у меня затвор не заедал, не то бы было!
«Мели, Емеля!» – подумал Полудин и, потабанив веслами, устремился за ходкой «пирогой» Аборигена, оставляющей на воде узкий птичий след.
Охотничий табунок Петровича, кружа и замирая, медленно стекался к своему становью. Грузновато-усталые, с азартным блеском в глазах, мужчины подходили к знакомому, с круговиной костра, присаду и небрежно, словно воинские трофеи, бросали мертвую дичь в общую кучу, чтобы частью пустить на жаркое, а остатки поделить поровну, по-братски. С усилием расстегнув патронташи, которые, казалось, въелись в одежду, охотники с ружьями в обнимку валились на сыроватый, еще не высушенный солнцем лапник и, глядя в наливающееся желтым светом небо, молча отдыхали. В их ушах еще звучали размноженные эхом выстрелы, тугой лопот утиных крыльев и мягкий всплеск падающей дичи. Они мысленно в малейших деталях переживали только что законченную охоту, и у них не было острого желания поделиться своими впечатлениями вслух – время живого, с прикрасом, разговора подойдет позже, когда в руках появится румяный, истекающий душистыми каплями кусочек дичины – «Выпьем, друга, на крови!» – и налитая всклень затуманенная холодком стопка.
Когда в хвойном приволье отдохнет тело и утихомирится гуд в усталых ногах, охотники медленно, отрываясь частями от приманчивой земли, приподнимутся, начнут, проверяя, щелкать затворами и, переломив побывавшие в работе ружья, одноглазо заглядывать в потемневшие, как печная труба, стволы, с наслаждением втягивая сладковатый дух пороховой гари.
Первым оставил лёжку Василий: прыгая на одной ноге, он стал выливать из своего болотного сапога грязную, вперемешку с трухой, жижу.
– А как насчет утятинки? – с хитринкой в голосе спросил Абориген.
И, не дожидаясь согласия в очевидном, принялся за древнее охотничье дело: не утруждая себя нудным, вымучивающим пальцы ощипываньем, быстро распотрошил двух крякашей и утку, насыпал внутрь солички и черного перца, завернул приговоренную к скорому съедению дичину в фольгу, выданную ему запасливым Полковником, и, поорудовав короткой саперной лопаткой, закопал утву неглубоко в песок. Оставалось только развести над схроном жаркий костер.
Пока оставалось время до коренной трапезы, Полудин, принимая соболезнования по поводу незаконно вступившей в брак Люськи, собрал всю амуницию, понадобившуюся для охоты с «круговушей», поместил в плетёнку соблазненного беглянкой первого селезня и понес повинную голову к Ерофеичу…
Отец крёстный, положив на колени видавшую виды двустволку, сидел на своем патриаршем месте, возле кряжистого, в изломах коры дуба, и напряженно прислушивался к голосам своих компаньонов, которые, порская Катушку, пытались добыть в камышовом затончике перепуганного подранка. Над головой Ерофеича, зацепившись за сучок, висел пустой поношенный ягдташ с сеткой и тороками.
Посмотрел Полудин на старого охотника, напоминающего позой и всем своим мешковатым обличьем колхозного сторожа прошлых лет, увидел на суку жалко провисшую охотничью сумку-«пустыху», перевел взгляд на окаменело-темные развалы как бы навсегда загаснувшего костра, и сердце обожгло острой жалью – как будто не только Ерофеича увидел, но и себя в нем.
— С полем! – Ерофеич, не вставая, протянул холодную, по-стариковски костистую руку. – Как отохотился? С прибытком?
– И с прибытком, и с убытком!
– Что так?
Вместо объяснения Полудин подал Ерофеичу размочаленную, еще толком не просохшую ногавку. Старик помял пальцами ременную вязь, сокрушенно покачал головой:
– Стал быть, ногавка подвела? Моя вина.
– Я тоже хорош! Надо бы получше проверить, перешнуровать.
– Эва! – вскинулся Ерофеич. – Умная мысля приходит опосля. Нет уж, милок! Крышу не кори, коли фундамент не держит. Я, старый, оплошал, и нечего меня тетешкать! – Отец крёстный попытался подтянуть закрытую кошелку к себе и поразился неожиданному весу: – А плетёнка вроде бы не пуста. Ты что, шуткуешь? – Улыбка мелькнула на суровом лице Ерофеича – знал, старый, охотничьи проказы! – и тут же погасла, словно запоздалая костровая искорка на лету: на месте теплой, с лоснящимся опереньем Люськи недвижно лежал большой, пахнущий кровцой изумрудный крякаш.
– Прими гостинец! – ласково, словно уговаривая капризное дитя, сказал Полудин.
– Гостинчик? – сварливо переспросил Ерофеич, и Полудин, до тонкостей знающий Отца крёстного, легко представил себе отказную речь: «Ты чего выдумал? Я тебе баба, что ли, чтобы гостинцами тешить? Я, слава Богу, на Озере живу, и твоя утва мне оскомину набила! Ты бы мне лучше батарейки привез. А то – гостинчик!»
И, сам себе напомнив о батарейках для фонарика, Полудин, перегнувшись в поясном изломе, забрался в брючный карман: слава Богу, не забыл! И, опережая Ерофеича в словесном проявлении недовольства, уже поигрывающего на губах, быстро сказал:
– Я тебе и батарейки принес. Посмотри – те ли?
Ерофеич сразу помягчел лицом, недовольная гримаса на губах исчезла. Смиряя свою гордыню, старый охотник пробормотал:
– Ладно. Приму твоего селезня…
– Порадуй… – начал Полудин и недоговорил. Может быть, недоговорил потому, что и так было ясно: кого же еще радовать? только старую, терпеливо сносившую мужнину охоту-присуху, Матвеевну.
– Хорошо, милок. Порадую я твоим селезнем Варюшу…
И так это неожиданно, с уверенностью проговорилось, будто Полудин не старику нес убитую дичину, а втайне, обманывая себя и Ерофеича, исподволь вынашивал охотничий гостинчик для Варвары. Борясь с нахлынувшим на него смущением, Полудин нагнулся и, подобрав свежий древесный сколок, стал с подчеркнутым усердием очищать свои сапоги от земляной налипи.
А Ерофеич повертел в руках круглые батарейки, удивительно похожие на тяжеленькие нестреляные патроны, и, душевно успокаиваясь, переключился на погибшего из-за излишней осторожности селезня: ощупывал тугой зоб, змеисто-вялую шею, побитое дробью левое крыло…
– Молодчина! Влёт стрелял, – похвалил старик, продолжая изучать селезня. – А почему сразу не взял? Туман, что ли, помешал? Или скрадок тесноват? Тут, брат, с поводком не ударишь.
И, переживая чужую охоту, как собственную, Ерофеич припомнил свое давнее поле.
– Молодой еще был… Отец меня, словно гончака, на серьезную охоту наваживал… – Он говорил задумчиво, уплывая глазами в прошлое, будто полузабытый сон пересказывал. – Как-то по весне… у Родников это было… я крякаша из шомполки сбил. Стреляя с берега, вскинул ружьецо – хлесть! – мой селезень крылья сложил – и в камыши. Тут я кубарем с берега да в воду, даже патронташ не снял. Что мне ямины да кочи! Поднял ружьецо над головой и – полный вперед! Вот головушка забубённая! – Он покачал головой, удивляясь самому себе. – Горяч я был, ох горяч! Но я тебе вот что скажу: когда в охотничью удачу веришь, то любое ружье прикладисто, любое синь-озеро молодцу по колено. – Он усмехнулся. – В крайнем случае по грудь…
На прощанье Ерофеич долго тряс руку Полудина и, помаргивая увлажненными глазами, говорил:
– Значит, у Полковника собираешься гостить? Это хорошо. Подыши нашим воздухом, потолкайся среди всяких людей! Тебе полезно. Только ты… того… меня, старика, не забывай. Выкрой часок-другой и топай ко мне на кордон. Знаешь, как идти? Сначала Мишанинской канавой, потом свернешь на электролинию, а там маленько останется – соснячком да березнячком…
– Знаю-знаю! – Полудин улыбнулся. – Дорогу не забыл. – В его душе вовсю разливались весенние малиновки…
Когда он вернулся, Абориген, нетерпеливо потирая руки, доканчивал охотничью варку: разметав по сторонам ослабшее кострище, он выкопал из раскаленного песка парных, вышибающих тягучую слюнку уток, снял на бумажных салфетках перья, которые отпали сами собой, и старательно потыкал обструганной палочкой разомлевшую дичину.
– Утки готовы, господа! – доложил Абориген и, стянув с головы лопоухую шапку, сделал подобие реверанса.
…Коль утки приготовлены, шибают духом сладостным, приспело время верное всем выпить на крови. Вновь стопочки заполнены, и предназначен каждому особенный кусок: нога – в охоте ходкому, а шейка – любопытному, прожорливому – зоб, а коль душа мечтательна – тебе подходят крылышки, а умным – голова.
Посасывая крылышко, Полудин с интересом вслушивался в живой охотничий разговор.
– Как ни говорите, а болотная птица все же послаще водяной, – сделал затравку Николай.
— Это какая болотная? – спросил Полковник.
– Ну какая… – хмыкнул всезнающий егерь. – Дупель, вальдшнеп, зуёк…
– Зуёк – куличок, что ли? – уточнил Полковник.
– Да. Той же породы, – согласился Николай.
– Не понимаю – какой навар из такого воробья? – удивился Петрович.
– Какой навар? – Николай выразительно взглянул на Полковника. – Съешь за милую душу и пальчики оближешь.
– А я слышал, дрозды-рябинники хороши, – подал голос Абориген, покусывающий осторожно, краешком рта, мясистую ножку. – Особенно по осени. У них в ту пору глаза от жира заплывают.
– Заплывают!.– стараясь выглядеть серьезным, согласился Николай. – Как у тебя с похмелья!
Охотники грохнули.
Слово взял трогательно захмелевший Василий:
– Витька правильно говорит. Дрозды – пища римских императоров. Я читал…
– Да ну? – Витёк удивлённо покрутил головой по сторонам – он словно выискивал, не обнаружится где-нибудь поблизости рябиновый дрозд алешунинской прописки, вполне достойный императорского стола.
– Ты слышал про пиры Лукулла? – вдруг спросил Василий Аборигена.
Витёк чуть не подавился:
– Какие еще пиры?
– Ну, собираются у Лукулла на даче всякие там императоры. Нерон, Калигула… Лукулл у них – консул, ну вроде бы как глава областной администрации. Он перед столичным начальством, естественно, шестерит. С одной стороны, ему надо императоров уважать, а с другой, кое-какие делишки утрясти за рюмкой… – Василий споткнулся на винном ассортименте. – В общем, пили всякую кислятину. Сухое, полусухое.
– Водку еще не изобрели, – посочувствовал Абориген.
– Какая там водка! – продолжал Василий. – Народ был послабже нашего. На чем я остановился?
– Собрались и начали пить… – напомнил Абориген.
– Да-да, собрались. Закуски – море. Индейки, фазаны и конечно дрозды.
– Ел я дроздов! – важно сказал Полковник. – И скажу тебе: ничего особенного. Горчат.
– Горчат? – спокойно переспросил Василий. – Естественное дело: наши горчат. А как им не горчить? Наедятся дикой рябины, можжевеловых ягод – вот и горчат. А римский дрозд на винограде жирует. Такое мясо!..
– И сахарить не надо! – пошутил Абориген.
Василий как будто обиделся:
– Я что, сам сочинил?
– Да верим! Чего там! – поддержал Витёк, охаживая рукавом залоснившийся рот. – Императоры не дураки!
– С жиру бесились, – сказал Николай.
Слушал Полудин прибаски с прикраскою и, отдыхая душой, прикидывал, как может завершиться сегодняшний денек: хорошо бы отстоять вечёрку с Квиткой на берегу, приучая собаку к живому поиску, а потом вдоволь посидеть под звездным небом у охотничьего костра, обладающего чудесным свойством разглаживать на лице самые глубокие, самые ломкие морщины.
Но неслучайно говорится: «Человек предполагает, а Господь располагает». После обеда, когда день пошел под уклон, радующая теплом и светом погода явно закапризничала. На востоке заклубились синие дождевые тучи, повеяло знобким холодком, и незаметно пошел-замулил мелкий дождичек, коварный в своей незаметности – человек легко привыкает к такому дождю и, не придавая небесной «росе» должного значения, промокает до последней нитки.
Охотники продолжали упрямо сидеть за столом, надеясь, что в конце концов ветер растащит облака и распогодится. Но не тут-то было: дождь, почти незаметный на воде, принакрыл Озеро голубоватой дымкой, все явственнее шипел в потемневших кустах и деревьях.
Воспрянувшая трава сразу заиграла свежим блеском.
Какая охота в такую мокротень! Полковник, задумчиво покрутив ус, решил, пока окончательно не развезло лесные дороги, отправиться в Алешунино.
Поочередно отворачиваясь от разложенной грудками утвы – «Говори, чья доля?» – по-мальчишески разыграли изумрудно-серые трофеи. Витёк напоследок предложил тост, который мог оставить равнодушными только недвижных: «на ход ноги».
Когда, прощаясь, размашисто били друг другу по рукам, Абориген тихонько, бочком придвинулся к Полковнику и сказал – словно пригрозил:
– А я к вам вечерком нагряну. С гармонью.
Петрович обреченно вздохнул.
3
Лесная деревенька, в которую отправились Полудин с Полковником, досталась Поэту в позапрошлом веке от его отца, отставного майора Алексея Сергеевича Некрасова, горячего псового охотника.
Оставив на несколько месяцев свою петербургскую квартиру, похожую скорее не на жилье писателя, а на обитель закоренелого охотника – всюду штуцеры и винтовки, чучела зверей и птиц, – Поэт уезжал в дальнее именьишко, затерявшееся среди глухих муромских лесов.
После снежных зим в разгар водополья Ока выходила из берегов и, покрыв зыбкой гладью пойменные луга, соединялась протоками, словно пуповиной, со своей старицей – лесным Озером. Быстро прибывающая вода брала деревню в опояс, затапливала бревенчатые бани на огородах, и люди, не желая искушать судьбу, вместе со скотом и птицей уходили на возвышенное место, поближе к двухэтажному барскому дому. Расположившись табором, как цыгане, беглецы грелись возле дымных от сыри костров, промышляли рыболовлей и даже умудрялись охотиться на плотах и лодках.
Однажды Поэт со своим другом приплыли в деревню на ботнике, взятом у знакомого охотника из большого торгового села Фоминки. Серое небо сливалось с такой же серой, пахнущей мокрой корой и талью водой в одно сермяжное полотно, и озерцо Мичкора, расположенное шагах в пятидесяти от барского дома, узнавалось только по затопленным наполовину береговым дубам. Ивняк, ушедший под воду, шуршал по днищу ботника. Поэт отложил весла и, отталкиваясь руками от черных корявых стволов, стал направлять ботничок на светящиеся во втором этаже окна.
Из ближнего флигеля вышла сенная девушка с ведром. Заметив мещанского вида человека в лодке, плутающего среди стволов, она испуганно вскрикнула и уже хотела было бежать назад, но любопытство и внезапная догадка заставили ее вновь посмотреть в сторону утратившей берега Мичкоры, прислушаться к глуховатому голосу, показавшемуся ей знакомым.
– Тятенька! Тятенька! – радостно закричала сенная. – Подь сюды! Не поверишь… Сам барин на лодке приплыл.
Поэт обычно бывал в своем именье в пору предлетья, когда отступали воды, просыхали охотничьи тропы и птицы, поскучав в воздухе, уверенно сваливались на старые тока. Узнав о приезде Поэта, к усадьбе стекались охотники из ближних деревень. Одним из первых являлся старый друг ружейник Федот Гладилов, одетый по полной охотничьей форме: выцветшая, до колен куртка, высокие кожаные сапоги, в правой руке – ягдташ, в левой – ружье, через плечо ремень с рогом и пороховницей.
Сонное именьице заражалось живительным духом охоты. С веселыми возгласами в столовую сносились ружья, пороховницы, патронташи, раскладывались на выскобленном добела обеденном столе. Помогая друг другу, охотники разбирали ружья, усердно чистили и смазывали прованским маслом.
Многие охоты видывал Поэт. Даже живя в Петербурге, выкраивал денек-другой, чтобы отправиться по железной дороге в новгородские пределы, куда-нибудь в Борки иль на Валдайку, где раздолье зайцам и белым куропаткам. Но нигде он не встречал такого обилия дичи, какое дожидалось его в муромском сельце.
И куда девались хандра, мучительные колики в желудке! Даже голос, обычно слабый, хрипловатый – сказывалась старая болезнь горла, – обретал звучность и силу. Желтоватый, нездоровый цвет лица сменялся темным загаром, и карие глаза начинали блестеть ярко и живо, словно у молодого ястреба.
Поэт уходил из своей усадьбы на несколько дней, ночевал по разным деревням с друзьями-охотниками, и дворовых охватывала жуть долгого ожидания: «Где же барин? Уж не утонул ли в Маришиных болотах?» – но Поэт, целый и невредимый, со связками битой дичи появлялся в усадьбе, и дворня, подолгу ощипывая уток, гусей, чирков, косачей, вальдшнепов, недовольно ворчала:
– Ведь надо же, столько настрелять!
Удачливым летом 1853 года Поэт писал своему другу и такому же страстному, затяжному охотнику, как и он, Ивану Тургеневу в Спасское-Лутовиново:
«…Живу я с конца апреля в маленьком именьишке моего отца, которое он передал мне, близ города Мурома; деревенской жизнию не тягощусь; хотя весенняя охота везде бедна, однако ж здесь дичи так много, что не было дня, чтоб я не убил несколько бекасов и дупелей, не говоря уже об утках, которых я уже и бить перестал; в мае месяце убито мною 163 штуки красной дичи… Против самого моего дому между моим озером и Окой версты на две в ширину тянется луг, и теперь я только поколачиваю на этом лугу перепелов: до нынешнего лета я в глаза не видал перепела, и эта охота меня занимает… Стреляю я из отличного английского «Пордэя», который заряжается сзади, по новой системе. Мой Раппо прекрасно скрадывает болотную и лесную дичь…»
После смерти Поэта алешунинское именьишко было брошено новыми владельцами на произвол судьбы: сгнили и порушились венцы второго этажа, обвалился балкон, с которого в летний солнечный день были так хорошо видны цветущий, с редкими кустарниками луг и сверкающий золотым срезом правый берег Оки; густой царапистый терновник заполонил выродившийся в дички яблоневый барский сад.
То, что плохо лежит, на чужих ногах бежит: по плашке, по гвоздику, по кирпичику растащили алешунинские мужики, словно заботливые мураши, покосившиеся дворовые постройки, выбрали до белого бута фундамент, выложенный из добротного большемерного кирпича. До сих пор выкапывают на месте дома осколки изразцов с синим узорочьем.
Многое из того, что было, полой водой смыло, ряскою затянуло, полынной травою позаросло, но еще остались в памяти дедовские преданья о заядлом поэте-охотнике, поются его песни, ставшие народными, и как дань великому земляку каждое лето проводятся в Алешунине праздники-гулянья. Как заметил Полудин, падают эти праздники обычно на «веничные дни», которые наступают на третью неделю после Троицы: почему-то считается, что березовый веник для бани, заготовленный в это время, долго не облетает, а листья, ошпаренные кипятком, и в глубокую зиму по-летнему зелены и пахучи.
Полудин, которому не раз доводилось произносить слово о Поэте и читать свои стихи на временной, сколоченной из свежих сосновых досок сцене, любил особенный патриархально-домашний колорит праздника, сопровождающий торжество от спокойного, как рассвет, начала до заключительного дробного плясака под разлив хрипловатой деревенской гармоники.
Пока ребята, мобилизованные районным отделом культуры, громоздят на сцене громкоговорящую аппаратуру и ищут пропадающий звук, выстукивая пальцами по темной головешке микрофона, девчонки из окрестных деревень, одна другой краше, порхают цветастыми стайками по лесной опушке – зеленому залу под открытым небом. Кого они ищут? Чего высматривают? Насчитаешь добрый десяток девичьих полётных кругов и вряд ли поймешь до конца смысл этого долгого, под нескончаемый щебет круженья.
Мужики, одолевшие домашнюю привязь, деловито гоношатся возле торговых палаток, а их принаряженные жены с малыми ребятами занимают места на длинных скамейках, недавно завезенных и наспех покрашенных, – на них и садятся с приглядом, застелив зрительское гнездышко газетой или перьями сухого папоротника.
Петрович, пропустив несколько «соточек» со знакомыми мужиками, размягченно-вальяжный, в белых праздничных брюках, постреливает в женщин залоснившимся оком и, покручивая проволочный ус, то и дело выдавливает из себя восторженно-многозначительное: «Мм-да!» Нужно быть замшелым, раскисшим от возрастной сыри бревном, чтобы не разделить весенний всполох немолодого гусара. Побудьте хотя бы мысленно на месте нашего Полковника: плывет лебедем молодка по травяному разливу – бедра крутые, грудь высокая, словно у лесной горлинки, брови собольи, ярко-синие глаза сияют под темной опушкой ресниц, щеки нежно-румяные без покупных румян. На какой гуще деревенская королевна замешена, каким сладким медом поливана? Покопаешься в ее родословной и в удивлении разведешь руками: вроде бы и мать не красна, и отец невидный, но вот пробилась какими-то неведомыми путями в деревенской женщине краса и стать, и ничего тут не объяснишь, только, расписываясь в собственном бессилии, отделаешься шутейной поговоркой: «Ну ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца!»
Слепит рассыпчатое солнце, птицы звенят-выщелкивают, под ногами июньская цветь – как ни сторожись, ни приглядывайся, а невольно наступишь на какую-то глазастую ромашку или лиловый бубенец. Пахнет разноцветьем-разнотравьем, отошедшей от зимнего сна землей, и большой портрет Поэта, закрепленный на сцене, кажется на фоне леса живым лицом, выглянувшим из-за деревьев.
Еще не появилось культурное начальство у прокашлявшегося микрофона, беззаботно разгуливают в пестрых сарафанах участницы самодеятельного хора из села Молотицы, а уже какой-то хмеловатый мужичок из местных – рубаха распояской, галоши на босу ногу, – прислонившись к школьному сарайчику в поисках опоры, от всей бесхитростной души наяривает знаменитую «Коробочку» – только задорно поплясывают на перламутровых пуговичках темные пальцы, привыкшие больше к пиле да топору, чем к поющей от праздника к празднику гармонике.
На концерте зрители не щадят ладоней, и самодеятельные артисты поют и пляшут так, как будто их последний раз одарили широкой сценой. Деревенская публика не привыкла к покупным букетам: соберет девчушка прямо на опушке пестрый букет и, шлепая босыми ногами, бежит к склонившемуся в благодарном поклоне хору и дарит цветы той, которая стоит ближе, а вот вспрыгнувший на сцену мужичок с охапкой махровой сирени несет цветы той, которая ему больше всех глянулась, – красавице-плясунье с алой лентой в пшеничной косе, – идет отчаянно, словно в омут готовый кинуться, держа свой букет книзу, как обыкновенный домашний веник. Под веселый смех и горячие аплодисменты поклонник вручает сирень зеленоглазой дивчине, которая в порыве смущения прячет лицо в свисающие виноградными гроздьями лиловые барашки.
Бывало, следом за городскими испытанными поэтами вымахнет на сцену местный самопальный стихотворец с угрожающе-толстой тетрадкой в руке: «Дайте и мне сказать стишок!» Глаза поэта горят неземным блеском, в позе решимость, словно человек на амбразуру решился упасть, и ведущая, промямлив что-то о нерушимости программы, в конце концов сдается перед авторским напором и повальным одобрением зрителей: «Пустите Ваську! Пускай читает! Чем он хужее городских?» Пока Васька неуверенно переминается возле высокого, с техническими ухищрениями микрофона, ведущая делает последнее предупреждение: «Пожалуйста, только одно стихотворение. Самое короткое».
И откуда знать ведущей, что самое короткое стихотворение написано единой строкой на десяти страницах.
Порою заткнет за пояс приезжего массовика-затейника какой-нибудь алешунинский хитрован: «Послушай, парень! Твои загадки и моя внука разгадает. А вот ты мою старинную раскуси! «Здравствуй, брат родной, сын жены моей, жив ли наш отец, свекор матери твоей?» А ну-ка сообрази: от кого вопрос?»
Легко ли нынешнему человеку, частенько не отличающему шурина от свояка, сноху от золовки, разобраться в необычном родственном хитросплетении?
До синих сумерек длится народное гулянье. Коль весело гуляется, обиды забываются. Кружавчат цвет калинушки, грибов – косой коси, и кажется детинушке, что все еще поправится на матушке-Руси.
Сколько раз доводилось Полудину бывать в пятистенной «гнилушке» Полковника, обитой снаружи тёсом, а изнутри обшитой медового цвета доской! Наезжал он сюда не только в пору весенней охоты и в веселые «веничные дни», но и на Новый год, когда дачное жилье Полковника угадывалось по огромной шапке первозданного снега на крыше, мерзлым, нежилым окнам, заметенному крыльцу, без единого человечьего следа. Птичьи штришки и собачьи наброды на снегу только подчеркивали заброшенность зимней избы.
Поместительный «газик» свояка останавливался как раз напротив дачного жилья Полковника, съехав с проезжей дороги на обочину, в сугроб. Мужья и жены, жмурясь от солнечных отсветов снега, выбирались из забензиненного салона и от непривычки малыми глотками – женщины даже загораживали шерстяными варежками рот – пили колковатый морозный воздух, настоянный на лесной хвое.
Мужчины, оглядевшись и посовещавшись, шли за лопатами к соседям, а женщинам тем временем оставалось любоваться красногрудыми снегирями, облепившими рябину, да подкармливать крутолобых дворняжек, льнущих к машине.
Сменяя друг друга, мужчины пробивались сквозь высокие – по грудь – сугробы к наружной двери, очищали площадку для «газика». Закаменевший на морозе большой амбарный замок не поддавался ключу, и, чтобы его открыть, приходилось поливать ржавую железяку кипятком из чайника, который с радостью приносил сосед Славка, прозванный Полковником за многочисленные услуги Комендантом.
После доброго полива замок сдавался. Отъезжала наружная дверь, так густо облепленная инеем изнутри, что его можно было принять за погребную плесень, и мужчины, топоча заснеженными валенками, вбегали по скользким ступеням в коридор, обвешанный банными вениками, золотистыми пучками зверобоя, огородной мятой – сразу памятно веяло летом…
Над дубовой притолокой внутренней двери висела вделанная в березовую круговину большая щучья голова с широко раскрытой пастью – в пасти, колко обметанной белесыми зубами, торчала былка бессмертника и скомканные красные десятки доперестроечных времен.
Петрович, шагающий впереди, пытался с ходу одним резким движением одолеть внутреннюю дверь, но не тут-то было: после осенней сыри и крепких морозов дверь словно врастала в косяки и притолоку. Скобу рвали по очереди. В томительном борении у кого-то мелькала и тут же уничтожалась на корню малодушная мысль проникнуть в комнаты со стороны терраски. Побеждало мужское достоинство: ну не забираться же в свой дом по-воровски, выставив едва закрепленную раму! Надсаживая пальцы, мужчины продолжали рвать скобу, и наконец дверь отворялась с такой обескураживающей легкостью, что настырный Полковник, не удержавшись, садился мягким местом на пол.
Окинув зорким взглядом свое подзапущенное жилье, Полковник быстренько, пока не подоспела жена, убирал со стола красноречивую батарею бутылок, прятал в карман, удивленно гмыкнув, чужую пудреницу. Устранив самые неприятные следы своей осенней отлётной жировки, Полковник неторопливо, обретя обычную вальяжность, начинал сметать с грязной, с прожигами, клеенки серой заячьей лапкой мерзлые кусочки хлеба и сыра, объедки вяленой рыбы и россыпь мух, напа́давшую вместе с потолочной трухой.
Осторожно, с невеселым приглядом входили в переднюю женщины. Была бы их полная воля, не поехали бы вместе со своими неразумными, впадающими в застарелое ребячество мужьями в такую домашнюю неудобицу.
Зато начинала радоваться, привыкая к людям, брошенная до весны старая изба. Разливистыми соловьями выпевали под тяжелыми мужскими шагами рассохшиеся половицы. Молодухой, которую озоровато ущипнули, взвизгивала дверь. Живо шуршал по полу обхлестанный желтый веник. Звякали дужки потревоженных ведер.
Полудин, наносив женщинам колодезной, с ледышками воды, уходил в сарай, сбрасывал стесняющий движения овчинный полушубок и, оставшись в свитере, принимался за полузабытую колку дров. Тяжелый колун, поигрывая с Полудиным, норовил вильнуть в сторону, ударить вскользь, шибануть по валенку. Но упрямый рубщик, сердясь и потея, заставлял дедовский колун подчиняться себе и с задорным уханьем разделывал чешуйчатые сосновые тушки, издающие волнующе-острый запах, терзал вязкое темное дубье.
Затапливали все, что могло дать тепло: старую, рассохшуюся в пазах русскую печь, поздней кладки подтопок и железную, в два обхвата, «буржуйку». Печные трубы, забитые снегом, подолгу не выпускали дым на волю, и едкие синие клубы, расползаясь и оседая, заполняли прихожую. Женщины, притворив за собой поплотнее дверь, уходили в соседнюю комнату, а мужчины с заплаканными глазами, натыкаясь друг на друга и роняя поленья, бегали от печки к печке, ворошили черной кочергой вялый огонь. Кто-то вспоминал, что не открыли печную заслонку.
Наконец вышедший из повиновения дым пробивался на волю, огонь пускался в радостную пляску, и от беленых кирпичей начинало тянуть жиденьким, едва узнаваемым теплом.
Гости потихоньку-полегоньку выбирались из зимней одежды. Петрович с потугой стягивал мохнатые унты и совал нога в обрезанные старые валенки-опорки, делал круг возле заваленного снедью стола и, покручивая поникший в ожидании ус, задумчиво говорил, словно одному себе: «А не пора ли нам «пора»?» Совсем тихо говорил Петрович, и все остальные мужчины, прикипевшие к домашним делам, по всем физическим законам не должны были бы слышать его, но ведь слышали, откликались покладистым движением, словно пролетные гуси на зов вожака, и, отряхивая запыленные крылья, тянулись дружным гуськом к кормному месту.
Женщины искоса поглядывали на мужское подозрительное гуртованье, однако мешать чужой трапезе не решались. Но и сильные особи вели себя в рамках приличий: немного поклевали, попили, запрокидывая головы, и с подчеркнутым усердием – словно искупая перед кем-то вину – набрасывались на старую, заскучавшую без мужских рук работу.
Женщины, облачившись в рабочую одежку и дождавшись, когда нагреется вода, принимались вывозить из избы грязь, мыть обшарпанные полы. Мужья, набив печи долгоиграющим дубьем вперемешку с пылкой сосной, поднатаскав впрок колодезной воды, оставляли своих жен наедине с кропотливой работой и все силы бросали на баню.
Метели заметали бревенчатый сруб на огороде под самый обрез крыши, и только укороченная под снеговой шапкой труба метила на расстоянии местоположение бани. Приходилось прорывать в сугробах траншею, освобождать от снежной замети наружную дверь. Большие двуручные бидоны с замерзшими остатками воды приносили к колодцу, наливали всклень, чтобы после заполнить железный котел, обложенный гладкими камнями-дикарями.
И снова ставшая уже привычной борьба за огонь, пригасающий без тяга, радость укрощения дыма – наконец-то пробило! – и компанейский перекур в предбаннике, сохраняющем терпкий настой березовых, можжевеловых и дубовых веников. Горьковато-вяжущий запах полынцы, которую привереда Полковник добавлял в березовые веники, довершал банные запахи.
Медленно нагревалась прокаленная морозами баня: холодным потом покрывались осиновые бревна, нехотя оттаивал полок, усыпанный сухими скрюченными листьями, однако горящая с воем печка брала свое, и камни-голыши начинали отзываться на прикосновение влаги остерегающим шипом.
Перекусив за общим столом и прогулявшись по санной дороге до Озера, скучновато-белого, испещренного рыбачьими маннами, узнаваемыми по натыканному хворосту, мужчины возвращались к бане, открывали внутреннюю дверь для лучшей просушки, сверяли свои ощущения с паровым градусником и, решительно сбросив одежку, приступали к новогоднему очищению.
Часами тремя позже, сменяя мужчин, в прогретую баню отправлялись женщины. Время до величавых курантов пролетало так быстро, что Петрович, удивленно глянув на стенные, мерно цвиркающие часы и переведя взгляд на выстроенные кремлем бутылки, едва успевал разлить по стаканам и чашкам ринувшееся пенной струей шампанское.
Много пили и ели, пели старые песни, какие обычно поются в русском застолье. Полковник с затуманенными от хмеля глазами с чувством выщипывал из своей гитары с подложенным под струны наспех выструганным березовым колком старинные романсы. В глубокую заполночь в шальной мужской голове рождалась мысль, пугающая привыкших к избяному уюту женщин, – пойти за огороды в лес и запалить большой костер. Долго уговаривали друг друга, собирались, путая шапки, и все же выбирались на волю, глотая свежий воздух, запятнанный лепешечками летящего снега, и топали цепочкой – мужчины впереди – к темному сосновому массиву с мерцающей звездой над петушиным гребнем.
И когда возвращались назад к своей с золотыми окнами избе, у мужчин появлялось неистребимое желание попариться еще раз – уж к этому времени баня прокалилась до самых косточек! – и, отправив зевающих женщин спать, ночные любители сухого пара дружно отправлялись к банному срубу.
Подбросив полешков, мужчины парились до проступающей на коже красной сетки. Крахмалисто скрипели чистые тела. Бисерные капли ползали по распаренной спине щекотно, словно ожившие в тепле мухи, и у Полудина не раз возникало желание смахнуть надоедную мелочь.
С ярко-зелеными листьями на дымящемся теле мужчины выбегали из бани и, выбросив вперед руки, с первобытными криками ныряли в пухлые сугробы. Плавился снег. Тела покрывались шершавой налипью.
На следующий день женщины скучали и настойчиво просились домой…
Как-то незаметно отошли семейные новогодья в Алешунине, сменились праздничной скукой за чинным городским столом. Поначалу мужчины, еще помня деревенский присад и свои озороватые наброды на чистом алешунинском снегу, срывались сразу же после ночного празднования в баньку и пребывали несколько дней в благодатной отвязке, после которой пусть и побаливала голова, но зато как-то легко делалось на душе, однако и в мужском табунке не всегда были лад и согласие, и со временем январские поездки сошли на нет…
Сейчас, после утиной охоты, Полудин, глядя в лобовое стекло, по которому разбегались ветвистые дождевые молнии, с щемящей теплотой вспоминал былые наезды, себя, по-мальчишески живого, порывистого.
Полковник, прорицающий будущее, был настроен деловито:
– Возьмем пивка, водочки…
Закодированная от губительного соблазна продавщица встретила Полудина и Полковника понимающей улыбкой: «Всё квасите?» – без лишних слов выставила на вытертый до белизны прилавок батарею бутылок и, полистав толстую амбарную книгу, назвала сумму с учетом старых долгов. Полковник крякнул, но расплатился.
Наконец закиданный грязью «жигуленок», объезжая неторопких деревенских гусей, подкатил к знакомому палисаднику. Задержавшийся в салоне Полудин с улыбкой смотрел, как Полковник, приблизившись тяжелой медвежьей походкой к двери, нагнулся, вытащил наивно спрятанный ключ из-под домотканого половика и, подавшись всем телом, отомкнул амбарный замок.
И остальные приметы жилья – будь то пучки зверобоя и мяты, развешанные в коридоре, зубастая щука с бессмертником в пасти и мятыми красными десятками, которых как будто стало меньше – как после объяснит Петрович, на них по ошибке польстился один из хмеловатых гостей, – даже клетчатые расхлёстанные тапочки с приплюснутым задком и многое другое говорили об устойчивости деревенского бытия и подтверждали то далекое, памятное.
Изба выстыла, от стен веяло сырцой. Между двойными окнами, проложенными нашлепками зеленого мха, сонно ползали мухи.
Полудин снял куртку, расправил плечи. И Полковник по всей его молодцеватой позе и заигравшим глазам понял, что зять серьезно настроился на колку дров, а ему скорее всего придется заняться приготовлением коронного блюда – картофельной мятухи с тушенкой. Зная, что почти все дрова разделаны и осталось нетронутым только кряжистое, с сучьями дубье, Полковник быстро взглянул на засветившееся лицо Полудина и хитро улыбнулся.
Ну и дубочки достались Полудину! По истерзанным, наполовину надколотым тушкам он хорошо представил, как мучился Полковник. Словно желая что-то подобрать полегче, он оглядел все дровяные запасы, покачал головой и, настраивая себя, со злостью взглянул на ощерившийся по-щучьи раскол дуба. Руки чесались взять колун и, ухнув, садануть с молодецкого размаха, но какой-то остерёг, доставшийся от дедовских времен, заставил его помедлить. Покопавшись в хозяйственных ящичках, он нашел ржавый, без каких-либо следов недавнего применения клин.
– Господи, благослови! – Полудин поплевал на ладони и превратился во что-то крушащее, напористое: был недавно обыкновенный человек, а стал человек-топор. Каким-то запредельным инстинктом Полудин ощущал структуру каждого дубового обрубка, видел замысловатое внутреннее витьё.
– И-эх! – По лбу потекли щекотные струйки. Не желая отвлекаться, он мотал головой, чтобы защитить глаза от едкого пота.
В сенцах гавкнула и тут же притихла Квитка, размашисто хлопнула дверь и послышались бодрые возгласы, которые сопровождают почти каждую мужскую встречу, однако увлекшийся колкой Полудин ничего не слышал за треском раздираемого дубья и своими лесными уханьями. С удивлением и неудовольствием он ощутил, как кто-то бесцеремонно похлопал его по плечу.
За спиной, радостно щерясь, стоял Комендант в своей потертой, надвинутой на самые глаза фуражечке.
– Привет трудовому народу!
Полудин утопил колун в дубовой теснине, смахнул рукавом пот и протянул Коменданту горячую руку.
– Как охота? – задал накатанный вопрос Славка.
– Так себе. Пара крякашей…
– Что-то слабовато.
– Охота на охоту не приходится.
– И то верно! – согласился Комендант, поглядывая на темную горку разделанного дубья. – Всех уток не перестреляешь, всех баб не перетопчешь!
– Но к этому надо стремиться! – возразил Полудин словами Полковника.
– Молодец! – захохотал Комендант. – Правильно говоришь. Курить есть?
– С прошлой осени бросил.
– Тоже правильно! – похвалил Комендант. – Кто не курит и не пьет, тот здоровеньким умрет. Тогда я у Петровича стрельну. Значит, в Теплой заводи охотились?
– Как всегда.
Комендант пощупал мелкоячеистую сеть, свисающую с обшарпанной, с пробитым дном лодки:
– Хорошая. Китайская.
И с безразличием, показавшимся Полудину наигранным, сообщил:
– Там, на Теплой, какой-то белый орел летает.
– Орел? – переспросил Полудин, изучая лицо Коменданта. – Какой еще орел? Ястреб?
– Может, и ястреб, – согласился Комендант. – Ты чего одним клином работаешь? Вбил бы пару. С разных сторон.
Но Полудин уже не думал ни о каких клиньях.
– И кто же видел этого ор… ястреба?
– Ванюшка, сынулька мой, – спокойно сказал Комендант, завладевая колуном. – Дай-ка я вдарю! Ванюшка с дедом Семеном на щучьем икромёте был. Видал… – Комендант легонько, словно играючи, взмахнул тупоносым колуном, и жилистый кряж с хрустом развалился.
«Да-а! – восхитился про себя Полудин. – Однако, на любого умельца найдется умелец!»
Терпеливо переждал, когда Славка окончательно расправится с чурбаном, и, покусывая губы, спросил:
– И откуда же взялся такой ястреб?
– А хрен его знает! – пробормотал Комендант, хищно прицеливаясь к другому чурбачку. – Мутация. Все на этом свете перемешалось. А Ванюшка-то! Ванюшка! – заговорил он с восхищением. – Прямо-таки загорелся. Пристал: «Возьми у кого-нибудь ружьецо! Стрельну я этого белого орла…»
– И что? Взял? – заволновался Полудин.
– Не дают. Боятся – пропью! – усмехнувшись, с обескураживающей откровенностью признался Комендант. – И Ванюшке не дают. Мал еще…
– Ну зачем белый ястреб твоему Ванюшке! – с чувством воскликнул Полудин. Понимал, что не то говорит, и все же, понуждая себя, продолжал говорить: – Летал бы себе да летал. Такой красавец! Ворон, что ли, мальцу для пустой стрельбы не хватает?
– Об этом Ванюшку спроси!—отмахнулся Комендант.
– Ванюшка Ванюшкой, а вот ты сам рассуди: убьет он этого ястреба… – Полудин, избегая произнести «князь», маскировал редкостную птицу другими словами. – Положим, убьет он этого… белого ястреба, а дальше что?
– Что дальше? – спросил себя Комендант, старательно устанавливая чурбачок.– Чучело можно сделать!
– Чучело? – удивился Полудин и, пожав плечами, спросил: – И где у вас тут найдутся мастера чучела мастерить?
– Найдутся! – убежденно сказал Комендант. – Хоть бы я смастерю. Экая невидаль! Мне бы только ваты побольше да ниток суровых.
– А ну-ка давай колун! – рассердился Полудин и тут же, понимая, что может выглядеть нелепо, постарался перевести раздражение в шутку: – Не отнимай у меня работу, а то Петрович не поднесет.
– Поднесет! Куда он, на хрен, денется… – засмеялся Комендант, расставаясь с колуном. Быстренько, приседая, заложил грудь березовыми дровами, подпер верхнее полено небритым подбородком и потопал в избу.
Затрещало в печи. Лисий хвост пламени выметнулся из черного зева и, пропылив искрой, спрятался в печной норе. Не дожидаясь, когда подойдет мятуха со свининой, Петрович, погремев в шкафу, достал шведский филейный нож с лазерной заточкой и сосредоточенно, любуясь лезвием – даже многозначительно показал Славке, мол, погляди, какой у меня нож! – начал резать холодные закуски. Комендант покружил коршуном возле обеденного стола, очистил пару луковиц, насыпал соли в чашку и, высунувшись в дверь, позвал Полудина.
Полковник профессионально, почти не глядя, наполнил рюмки и, мечтательно вздохнув, поцеловал водочную этикетку с изображением молодой графини Уваровой. Славка весело гоготнул.
– За что пьем? – строго спросил Полковник, поглядывая куда-то вверх, на потолок. Казалось, в его душе вызревает какой-то необыкновенный тост.
И вдруг прозвучало неожиданно:
– За моего соседа! Славку!
Комендант дернулся, словно подстреленный:
– Я-то при чем?
Полковник уставился на свою замершую в воздухе рюмку:
– Понимаю, скромность украшает человека. Однако будем рассуждать трезво. Пока что трезво. Кто дважды за зиму сбрасывал снег с моей крыши? Кто поправил забор? Заделал дырку в сарае? Славик, не трепыхайся! Семь месяцев пограничной службы! Ежегодно! Начиная с осени… Так, сосед? Пьем за тебя!
Комендант, улыбаясь, широко открыл рот и вылил туда водку, словно в воронку. Посопел, поморщился, сунул луковицу в соль, отломил черного пахучего хлебца.
Полыхнуло по жилам. Какая-то теплая волна в полном согласии с душевным состоянием подхватила Полудина и медленно понесла вдоль узнаваемых берегов. Надеясь на свои силы, он не сопротивлялся вольному течению, только спрашивал с замиранием сердца: куда же я? И, поддерживая начавшийся разговор об охоте и охотниках, мысленно с радостным волнением всматривался в повороты лесной реки…
Заговорили о Ерофеиче, потом перешли на его племянника Лёшку, и Полудин, не удержавшись, спросил:
– Кажется, у Ерофеича и внучка есть?
Комендант безразлично кивнул, а Полковник, глядя задумчиво, в себя, улыбнулся, и Полудин догадался, что Петрович сейчас во всех внешних подробностях представляет Варвару, и даже нахмурился, ревнуя к образу, к которому прикасались, как ему казалось, бесцеремонно.
– Есть такая… – медленно, продолжая видеть Варвару, сказал Полковник. – Разведёнка! – Подумал еще и, скривив губы, добавил: – Обожглась на молоке, теперь на воду дует. Характерец! Вся в деда…
«Хороша Маша, да не наша!» – догадался Полудин и, повеселев, попросил:
– Давай, Петрович, «Отраду»!
Полковник уже примерялся к какой-то песне, шевелил двоящиеся в своем движении гитарные струны.
– «Отраду»! – качнувшись на стуле, поддержал Комендант. – Ну? «Ж-живет моя отра-ада…»
– Как скажете! – усмехнулся Полковник. – Хоть «Отраду», хоть отраву.
Спели «Отраду». Комендант зажмурил глаза в нескрываемой сладкой муке, восхищенно грохнул кулаком по столу:
– Й-эх!
Постучав, вошла Фиса, жена Коменданта, в замызганной телогрейке, простоволосая, держа в руке трехлитровую банку с молоком.
– Гуляете? – невесело спросила Фиса.
– Не говори под руку! – вскричал Комендант и торопливо, облив пальцы, проглотил очередную «соточку».
– Утрешнего принесла! – Фиса поставила банку на лавку, провела рукой по влажным, словно обданным росой волосам.
Полковник, настроенный на большое компанейское гулянье, пригласил Фису к столу, та, поглядывая на разлюли-малину муженька, поначалу отнекивалась, но потом, сдавшись, сняла стеганую телогрейку со следами навоза, стала худенькой, подобранной, как девчонка, и, смущенно взглянув на свои нечистые боты, присела с краешка стола, поближе к двери. Получилось так, что она оказалась рядом с Полковником, который сразу же захорохорился; присутствие любой женщины словно добавляло радужных перьев в петушиный хвост Петровича. После двух рюмок, выпитых с мучительной тягучестью, Фиса разрумянилась и стала выглядеть еще моложе. Комендант, приглядевшись к жене, смягчил свой непримиримо-жесткий взгляд.
– Послушай, Фиса! – задумчиво сказал Полудин. – Ты когда-нибудь слышала эту песню? «На серебряной реке…»
– «На златом песочке…» – легко продолжила Фиса. – Как не помнить! Еще покойная бабушка певала. Ей барин даже сарафан и полушалок за песни подарил.
– Напой! – проникновенно попросил Полудин. – Я как-то слышал песню, да вот мелодию забыл.
Женщина, словно дожидаясь разрешения, взглянула на мужа. Комендант, бессильно раскинув крылья, уткнулся взлохмаченной головой в ребровину стола.
Фиса помолчала, собираясь. Попыталась улыбнуться, однако улыбка получилась вымученной – казалось, ее впереди дожидается подневольная работа.
Полудину стало неловко за свою просьбу.
Фиса потупила глаза и негромко запела…
Перед глазами Полудина стояла синеглазая Варвара.
Фиса пела недолго. Песня грустно оборвалась.
– Что-то не поется.
Комендант оторвал от стола неприкаянную голову, удивленно разлепил глаза:
– Фиска, ты, что ли, пела? А я думал – радиво. – И, раздражаясь, забормотал: – Князь! Из грязи в князи. Н-ненавижу!
– Ну вот! – с печальной обреченностью сказала Фиса. – Как напьется, так и полезло: «ненавижу!», «зарежу!». И кого он резать собирается, одному Господу известно.
– Зар-режу! – с пугающей уверенностью проговорил Комендант.
Полковник быстренько взял филейный нож, лежащий неподалеку от Славки, и стал без особой нужды – закуски на столе хватало – резать вязкий колбасный сыр.
Всем, за исключением Славки, стало неловко. Полудин спросил:
– Как там, на улице? Дождь не кончился?
– Стихает, – сказала Фиса. – Весенний дожжи-чок кстати. Сразу травка ожила! – Она потянулась через стол, потрепала поникшего мужа за плечо. – Слав, вставай! Домой пойдем.
– Не лезь! – вскинулся Комендант. – Дай с людьми посидеть. На твое рыло я еще нагляжусь.
– Мне что, Ванюшку позвать? – неожиданно пригрозила Фиса. – Может, ты и его не послушаешься?
– Ванюшку послушаюсь, тебя – нет. Ты чего от меня отсела?
– Ревнует. Ну и чудо в перьях! – покачала головой Фиса.
– Н-ненавижу! – с чувством промычал Комендант.
Дверь скрипнула. В проём бочком просунулся мальчик лет двенадцати, загорелый, в больших, не по росту, охотничьих сапогах. Сразу пахнуло дождевой сырью, свежей травой и чем-то особенным, принесенным с Озера, – цветущим ивняком и пряным ароматом рыбы. Приглядевшись, Полудин увидел на красных руках мальчика блестки рыбьей чешуи.
– Пап, пойдем домой! – смущаясь и все же одолевая робость при посторонних, сказал мальчик.
– Я? Домой? – вдруг заторопился Комендант. – Где моя фуражка?
Комендант попытался, не вставая, вытащить фуражку из-под себя – не получилось. Догадался встать.
Полковник выгреб из вазы горсть дешевых леденцовых конфет:
– Эй, пернатый! Возьми гостинчик!
– Да не возьмет он! – уверенно сказала Фиса и сама, не глядя, привычным движением, каким брала за молоко мелкие деньги, взяла из руки Полковника цветастые, с хвостиками леденцы. Сунула в полуоторванный карман телогрейки. – Дикарь какой-то! Все ребята как ребята, а этот не рушной. Ой не рушной!..
Провожая соседей, Полудин, раздетый, размягченный, вышел в коридор и, видя перед собой вихрастую голову Ванюшки, не удержался и ласково провел рукой. Мальчик съежился и заторопился. В два больших шага Полудин догнал его и, наклонившись, сказал так, чтобы слышал только Ванюшка:
– Ты моего ястребиного князя не трогай. Хорошо?
Глаза у мальчика блеснули живо, как у молодого слётка, он бросил на Полудина цепкий взгляд и, кажется, все понял.
Полудин и Полковник снова сели за прореженный после ухода гостей стол. Петрович почему-то не спешил убрать лишние рюмки. Перед недопитой рюмкой Фисы лежал кусок ржаного хлеба с колбасной нарезью, а на Славкиной неухоженной тарелке дожидался очередного тоста пупырчатый соленый огурец с воткнутой вилкой. Казалось, гости ушли ненадолго и вот-вот появятся в дверях.
Полковник задумчиво, припадая к грифу ухом, пощипал золотистые струны, налил себе и Полудину по полной, привычно потянулся к Славкиной рюмке, но в последний момент сообразил, что Коменданта нет, отсунул стеклянный ствол в сторону и с наигранной бодростью провозгласил:
– Ну, за крепость руки!
Разговор не вязался. Обвядшие после зазимья струны не распевались.
– Кажется, печка прогорела, – помолчав, сказал Полковник и, уронив табуретку, на которой недавно сидела Фиса, присадисто выбрался из-за стола, гремел железной заслонкой, разгребал кочергой осевший жар, подбрасывал, задевая верхние кирпичи, древесное новьё, которое, вспыхнув, разразилось беспорядочной пальбой.
Река, несшая Полудина, замедлила ход, заходила медленными кругами у внезапно возникшей запруды, и нужен был новый валовой приток полой воды, который смял бы и унес недолговечный затор.
И это случилось.
В коридоре громко залаяла Квитка, зазвенело и с веселой стукотней покатилось пустое ведро, заговорил на разные голоса человек с самим собой.
Дверь отворилась с широким размахом, и в темном проеме с гармоникой наперекос, с влажно сияющими глазами появился Абориген в прозрачном, как парниковое укрытье, плаще. Бодрым движением головы Абориген откинул капюшонистый плащ и заиграл сразу же, с порога:
– Ты сама ко мне ходила, В подворотню лазила. Всех курей передавила, Поросенка сглазила.Абориген пел, притопывая. И не было на его довольном лице и тени сомнения, что он мог появиться в чужой избе некстати.
Непрочную земляную запруду прорвало. Лесная река стремительно ринулась вперед, наверстывая то время, которое она потеряла на запруде.
– «Русского»! – вскричал Полунин, вставая. – С выходом! – Развел вольготно руками, выпятил грудь колесом и поплыл вкруговую, дробно притопывая.
На шумных деревенских свадьбах Полудин не раз видел, как отплясывали подвыпившие мужики, но сам он не решался вступить в круг, то ли боясь своей неловкости, то ли в силу солидности, которая порою оказывалась капризнее возраста. То, что он видел, хранилось до поры в его памяти, но теперь воображаемое, памятное было решительно отброшено, словно временный дождевик, и Полудин, сорвавшийся с житейской привязи, ходил легко и свободно, придумывая казавшиеся ему уместными коленца. Он шевелил плечами, делал вид, что в отчаянном порыве засучивает рукава, козырем, подбоченясь, шел навстречу изнемогающему Аборигену, но, судя по выражению глаз, видел перед собой не лихого гармониста, а ту, которая, сдержанно улыбаясь, плыла ему навстречу в красном оборчатом сарафане.
– Жги! – кричал Абориген и, кособочась, еще сильнее нажимал на клавиши гармоники.
Полковник, не утерпев, по-тетеревиному раздвинул застоявшиеся крылья и, пощелкивая, пошел по утолоченным доскам.
Половицы уже не выпевали черемуховыми соловьями, не скрипели скучновато, как луговой дергач, – они, подчиняясь пляске, отзывались на каждое движение ноги согласными звуками.
– Давай! На полную катушку! – подначивал Абориген и временами, давая продых плясунам, вворачивал новую частушку:
– Ходи, лавка, ходи, печь, Ходи, потолочина! Как у нашего Ивана Изба разворочена!Завертело, закружило Полудина. В одну однообразную линию слились весенние берега. И все же он продолжал ощущать под собой уверенное, слабо откликающееся на верховую окружь движение речного материка.
Зазвенела в паутинном шкафу посуда. Рюмки на столе, поплясывая, стали сближаться – еще несколько увесистых плясовых притопов, и рюмки чокнулись весело, словно их сблизили чьи-то невидимые руки.
Вытирая потные лбы, гармонист и плясуны бессильно плюхались на стулья возле стола, выпивали и, немного передохнув, ничего не. говоря друг другу, а только задорно переглянувшись, вновь сходились на избяном «пятачке».
– На Мичкору! – вскричал Полудин, продолжая отжигать коленца.
– Дождь! – пощелкивая пальцами, напомнил Полковник.
– Нет дождя! – подал голос Абориген. – Развиднелось! – И тут же, ощерившись, выдал прибаутку:– Развиднелось! Развиднелось! Хорошо пилось и елось!
– На Мичкору! – забывая себя, отчаянно прокричал Полудин. – Сарынь на кичку!
– На кичку! – не понимая последних слов, но полностью доверяясь Полудину, поддержал Абориген.
Сунули ноги во что попало, в какую-то заношенную резиновую обувь, похватали с вешалки, обрывая петли, старые плащи и, толкаясь в дверях, вывалились единым кучным зарядом в тихую, пахнущую сырой хвоей ночь.
Небо действительно развиднелось: темные тучи растащило, и в синих промоинах, то бледнея, то наливаясь спелой желтизной, бродила луна. Вдали, на бесконечных окских лугах, неутомимо скрипели дергачи, и чирок тонким умоляющим голоском зазывал чирушку.
Полуночники обогнули беляковский огород, на месте которого когда-то была усадьба Поэта, и по песчаной сочащейся дорожке вышли к свежей кирпичной кладке, символически обозначившей старый фундамент. По дороге молчали. Присев на холодные кирпичи, некоторое время говорили шепотом.
Перед глазами в обрамлении кустов и низкорослых вязов светилось озерцо Мичкора. Правый, притопленный берег Мичкоры заливал поблескивающими рукавами широкое пространство, испещренное круговинами ивняка и шиповника.
Полудин огляделся и, становясь, как обычно, сосредоточенно-задумчивым, разлил недопитую дома бутылку по рюмкам.
– За… – Полудин назвал известное всему миру имя Поэта.
Выпили, чокнувшись, – как за живого. Глаза Полудина засветились – он словно вспомнил себя недавнего, во время искрометной пляски.
– «Коробочку»! – громко и уверенно попросил Полудин.
Абориген как будто ждал команды: его пальцы уже нетерпеливо перебирали перламутровые пуговицы.
Во всю ширь развернулась певучая русская гармоника.
Выди, выди в рожь высокую! Там до ночки погожу, А завижу черноокую, Все товары разложу.Пытаясь петь и приплясывать одновременно, Абориген поскользнулся и упал. Но и лежа он умудрялся играть. Над Аборигеном мерцали вечные звезды.
Ястребиный князь сушился неподалеку от своего гнезда. Распустив волглые крылья веером, он ворошил клювом перья, вытягивал шею, прислушиваясь к срывающимся с листьев каплям, и по привычке издавал гортанные звуки «гинг-гинг». Сытая ястребиха дремала в своем черном лохматом гнезде на свежей подстилке, завернув голову под крыло, и эти звуки, с которыми ястребиный князь приносил очередную добычу, не вызывали у нее желания вылететь навстречу своему белокрылому самцу, а только приносили успокоение, особенно сладостное на заре, когда ястреба обычно спят. Но попавший под дождь ястребиный князь не мог успокоиться до тех пор, пока не провянут и не обретут полётную легкость его крылья. Сжимая сосновый сук приемными когтями, ястребиный князь ощущал робкое тепло, которое пробивалось с востока, и продолжал неустанно теребить перья.
Молодая самка, свернувшаяся в гнезде, была во многом неопытна и доверяла своему матерому чеглику, который раньше ее догадывался об опасности и предупреждал строгими криками.
Этой весною по прилете ястребиха хотела остаться на старом месте, подновив гнездо, но бдительный чеглик, обследовав ближнее краснолесье, основательно потревоженное лесорубами, забеспокоился и увел свою самку в боровую крепь. Там они подобрали высокую сосну с хорошим приствольным суком и соорудили на нем из мелких сучьев новое гнездо.
Однажды, когда ястребиный князь проводил время в кормных местах, к его гнезду подлетел чисторябый чеглик-утятник, подыскивающий себе брачную пару, и попытался отбить ястребиху. Самка отталкивала крыльями непрошеного ухажера, клевала в голову, но одинокий чеглик не сдавался: отдохнув поблизости и поправив взъерошенные перья, он с резким криком мчался к ястребихе.
Возвращающийся с добычей ястребиный князь, не долетев до своей сосны, бросил мертвую горлинку и яростно накинулся на пришлого чеглика. Мощно ударил в самое темя, железной хваткой вцепился в шею и, не отпуская, свалился вместе с соперником на загаженный погадками приствольный круг…
Проглянули первые лучи, еще слабые, бьющие вскользь, но настоящее, прицельное тепло шло следом, и ястребиный князь, торопя высыхание, стал обираться живее и чаще кивать остроклювой головой, словно отбивал поклоны восходящему солнцу.
Здесь, в лесу, все казалось ястребиному князю одушевленным, пусть затаившимся до поры, но живым: темно-зеленые крылья елей напоминали ему огромных птиц из породы ястребиных, темные, в зеленоватых нашлепках, сучья неоперившегося дуба походили на лапы глухаря-мошника, рыжие муравейники казались замершими ежами, и даже лупоглазые, с красной обводкой, ягоды бересклета казались глазами спрятавшихся в кустах тетеревов. Однако ястребиный князь не пытался каким-то намеренным движением пробудить таящийся мир, и его реакция была сродни зверю, оставляющему в покое оцепеневшую жертву.
Ощутив желанную легкость в крыльях, ястребиный князь наконец оставил свой насест и торопливыми махами поплыл к весеннему Озеру.
По берегам, припорошенным туманом, радостно журчали зарянки, пробовал свою голосистую флейту черный дрозд. Над дымящейся стремниной блеяли бекасы, однако поредевшая утва, напуганная вчерашней пальбой, глухо таилась в протопленных мелочах. Лишь изредка слышалось сдержанное жваканье селезней и скрипучий отклик крякуш.
Человеческие засидки, похожие на большие птичьи гнезда, по всем приметам, пустовали, и лишь две темные лодки – раковины с нахохленными людьми – говорили о тихой рыбачьей охоте.
Князя тянуло к Теплой заводи, где он недавно наблюдал плавающую возле колышка утку. Князь без труда отличал здоровую птицу от больной, нестреляную дичь от беспомощных подранков, но то, что он увидел вчера, не только удивило его, но и странным образом обеспокоило: утка как будто плавала свободно, тараторила на редкость живо, стараясь притянуть к себе нарядных самцов, но, отдаляясь от колышка, напоминающего обычную рыбачью вешку, вдруг наталкивалась на какое-то препятствие, вставала на дыбки, напряженно вытягивала шею и, беспомощно повозив ногами, возвращалась назад. Совместив воедино беспомощное трепыханье утки и легкое, похожее на отклик поплавка, движение колышка, ястребиный князь понял, что открыто плавающая птица не свободна. Утка не только не взлетала, но и в случае опасности не могла даже спрятаться в ближних камышах. Но это открытие едва ли обеспокоило бы князя, если бы оно не напомнило о далеком прошлом. И охотничьи выстрелы, похожие на раскаты грома, тоже отозвались в нем, казалось бы, забытым беспокойством.
…Это было очень давно, когда князь из желторотого гнездаря быстро превращался в живого слётка с крепнущими маховыми крыльями. Он уже перелетал с ветки на ветку, зорко приглядывался к малым вороватым птицам и однажды, спрятавшись в зеленой завехе, сумел удачно закогтить зазевавшегося воробья.
Ястреб и ястребиха по привычке кормили слётков, словно беспомощных гнездарей. Но в отличие от гнездарей, которые, насытившись, поворачивались к своим кормильцам хвостами, слётки ели помногу и каждый прилет родителей встречали широко открытыми ртами и янтарно светящимися глазами. Не дожидаясь, когда ястреб и ястребиха разорвут для них на кусочки парную дичь, они сами пускали в ход острый клюв и цепкие когти.
Все чаще и чаще взрослеющие ястребки оказывались голодными и в поисках добычи оставляли знакомую сосну с осиротелым гнездом.
Как-то в июльскую пору разразился обломной дождь с сильной грозой и молнией, превратившей глубокую ночь в причудливые осколки дня. Порыв ураганного ветра обломал верхушку отчей сосны, разметал гнездо, к которому, ища спасения, жалось ястребиное семейство. Испуганные птицы сорвались с насиженных сучьев и помчались к светлеющей просеке.
Впервые ястребиный князь улетел так далеко. Клокоча от волнения и оскальзываясь, он старался укрепиться на дубовом суку. При очередной вспышке неба он разглядел просторное, запорошенное старыми сухими листьями дупло и метнулся туда.
Доживающий свое старый дуб согревал ястребиного князя остатним теплом.
Гром, ослабевая, уходил к Мичкоре, за Галямин бор, и князь, поозиравшись, заснул.
В благодатной тиши, наступившей после ливня и грома, спалось глубоко и сладко. Когда проходивший мимо охотник легонько, щупающе дотронулся до неподвижной птицы, ястребиный князь лениво высвободил голову из-под крыла и, не поднимая бледных плёнчатых век, открыл рот в ожидании пищи. Быстрыми уверенными движениями охотник извлек ничего не понимающего слётка из дупла, сложил ему крылья и сунул в пустую сумку, хранящую запах лесной и болотной дичи. Привычный запах немного успокоил слётка, но с каждым шагом ощущение неволи нарастало, и князь, повозившись в теснине, напряженно затих.
Белоголовый мальчик в коротких сползающих порточках, сопровождающий отца, весело закричал и, шлепая босыми ногами, побежал вперед по раскисшей песочной дороге к двухэтажному барскому дому, расточая новость каждому встречному:
– Мы с тятькой белого ястребка пымали!
Не дожидаясь солидно шагающего отца, мальчик вбежал по скрипучим ступенькам на второй этаж и, унимая дыхание, вежливо приоткрыл дверь в кабинет, пахнущий старыми книгами, ружейным маслом и валерьяной.
– Батюшка! Батюшка! – делая одновременно радостные и пугливые глаза, быстро заговорил мальчик. – Тятька в дупле такого ястреба пымал! Щас увидишь!..
Старик с глубокими скорбными глазами, теребя узкую бородку, поднялся из-за стола, заваленного бумагой.
– Садись! – сипло сказал старик переминающемуся с ноги на ногу мальчику. – Хочешь пряник?
Мальчик согласно шмыгнул носом.
Предупреждающе кашлянув, в кабинет вошел охотник, прижимая к груди взъерошенного ястребка.
Старик улыбнулся и, оправляя подол замашной рубашки, подошел ближе.
– Исхудал, бедняга! – Старик зорко, по-охотничьи, приглядывался к птице. – Надо бы нателить! – И, взглянув в смеющиеся глаза охотника, спросил: – Где ты отыскал такой экземпляр?
Охотник умел охотиться, но, в отличие от своих собратьев, не научился говорить помногу. Зато мальчик расцветил историю такими подробностями, что старик превратился в слух. Улучив момент, отец украдкой небольно придавил ногу сына разношенным лаптем – мальчик все понял и на полуслове замолчал.
Жёлтым, прокуренным пальцем, похожим на сучок, старик приманчиво поводил возле головы слётка. Ястребиный князь живо встрепенулся и клюнул.
– Молодец! – поморщившись, сказал старик. – Хорошо бы его навадить на птицу!
Охотник закутал князя в рядно и отнес в сарай, где стояла большая клетка с насестом. Посадив ястребка в клетку, охотник ушел за кормом. Без человека князь оживился и, пробуя прочность, стал пощипывать деревянные перегородки.
Вернулся охотник, поставил в клетку корытце со свежей водой и неторопливо, следя за птицей, стал подбрасывать кусочки парного мяса. Мясо было непривычным для князя, без перьев. Вытягивая шею, он поглядывал на пищу и, несмотря на голод, есть не стал. Отвернулся от охотника и, пригнувшись, неловко взлетел на шесток, потоптался и вскоре застыл в голодной дреме, приподняв сжатую в кулачок левую ногу.
– Ничего… – спокойно сказал охотник. – Голод не тетка.
Подремав в полумраке, ястребиный князь слетел с непривычно гладкого насеста и с жадностью набросился на подвядшие кусочки телятины.
Когда князь достаточно нагулял тело и его перья с заморами обрели здоровый блеск, охотник привязал птицу за суконную, плотно облегающую голень ногавку к дубовой колодке. Почуяв свободу, князь размашисто метнулся к солнечному окошку сарая, но, отброшенный тугой, как тетива, привязью, упал на земляной пол. Еще не догадываясь о причине своей неудачи, князь перебрал запыленные перья, помахал крыльями на земле и сделал новую попытку взлететь. Охотник поглядывал на отчаянные рывки князя и успокаивающе посвистывал. Этот тонкий протяжный свист сопровождал каждый приход человека с едой. Князю уже не давали, как это было в первый раз, мягкую, без костей, телятину. Ему скармливали воробьев и голубей, и князю доставляло большое удовольствие ощипывать перья.
Однажды, изрядно поморив князя голодом, охотник привязал вялую птицу к кожаной перчатке, надетой на правую руку. Отпущенный слёток по привычке метнулся в сторону, осел в воздухе и приземлился. Выждав, когда взъерошенная птица успокоится, охотник привлек внимание князя знакомым свистом и, помедлив, показал вкусную приваду – голову дикого голубя. Делая глотающие движения, князь долго посматривал на приближающуюся к нему приваду и наконец, не выдержав, неуклюже взгромоздился на правую руку охотника. Наевшись, князь некоторое время посидел на руке охотника, вкрадчиво царапая перчатку. Охотник ласково погладил белые перья.
Иногда рядом с охотником появлялся старик с узкой бородкой, живо поглядывал на делающегося ручным князя и, заражаясь играми с ловчей птицей, сам подкидывал приваду, которую князь хватал на лету.
– Думаю, он будет хорошо брать птицу из-под Раппо! – сказал старик. – Уезжать надо… Жаль, что не дождусь этих охот.
Охотник начал выносить князя на волю и притравливать им привязанных птиц. Голодный князь сваливался с добычей в сладко пахнущие бурьяны, на теплую шелковистую траву. Тут же, не мешкая, подбегал охотник и, решительно отняв помятую птицу, начинал кормить ловца с руки. Постепенно князь научился оставлять охотнику добычу. Он знал, что после удачного взлета не останется голодным.
Месяца через два охотник отправился с князем на просяное жнивье, и князь из-под сеттера Раппо сумел взять десятка три жирных перепелок. Дворовые девки и бабы, которым доводилось сушить и солить добычу, подзадоривали охотника:
– Чего одних перепелок травишь? Пора бы и на зайца перейтить.
Охотник нисколько не сомневался, что со временем князь сумеет заполевать и большого зверя.
Однако манящим надеждам не суждено было осуществиться. Ранней осенью, когда стали отлетать ласточки и по ярко-синему небу, путаясь и обрываясь, потянулась «богородицына пряжа» – обильные тенетники, охотник отправился в пойменные луга. Сеттер, почуяв птицу, как всегда, вставал свечкой, охотник уверенно приближался к таящейся дичи, и зоркий ястреб, сорвавшийся с плеча, которое ему нравилось своей устойчивостью больше, чем быстро устающая рука, брал вдогон то тяжелого дупеля, то вальдшнепа…
В тот день молодая ястребиха сорвалась с одинокого дуба и, сделав несколько взмахов, поплыла над отдыхающим после очередного слёта князем. Она издала тихий грудной клекот, который не мог расслышать человек, но князь уловил предназначенный только ему зов и, не помня себя, отчаянно взмыл вверх и стал догонять ястребиху.
Молодая ястребиха как будто была под стать знакомому охотнику с его нехитрой привадой: она порой нарочито замедляла свой полет, но когда чеглик с азартно горящими глазами приближался, всполошенно махала светло-рябыми крыльями и немного отдалялась. Она словно испытывала терпение чеглика и, поняв, что он уже не отстанет, смирила свой убегающий полет и стала играть с ним. Летя в волнующей близости, они то устремлялись ввысь, то стремительно падали вниз и, не коснувшись земли, соединялись в едином полете.
Получилось так, что несколькими взмахами вольного крыла князь навсегда перечеркнул недавний плен с подневольной охотой.
С приманившей его ястребихой князь откочевал в дальние места, в глухие боровые крепи, где свил множество гнезд, выкормил несчетное количество птенцов, не похожих на него ни внешним обличьем, ни характером. Охотники, видевшие князя, обычно принимали его за белого орла, луня или поседевшего от старости ястреба, но редко кто мог угадать природную суть необыкновенной птицы.
Казалось, он навсегда забыл родные муромские леса, но несколько лет тому назад какой-то щемящий зов, сродни тоске, заставил его оставить далекое кочевье и прилететь в разгар водополья к лесному озеру, быстро мелеющей Оке и руинам барской усадьбы на берегу Мичкоры.
Кто-то с настойчивой заботой потрепал Полудина за плечо и явственно сказал: «Пора!» Прикосновенье было очень знакомым, и мужской голос принадлежал какому-то близкому человеку, то ли покойному отцу, то ли старшему брату, жившему в Сибири, то ли, воспринимаемый отстраненно, самому Полудину, но, как бы то ни было, зов звучал настойчиво и действовал освежающе, словно струйка холодной воды, вылитая спящему за шиворот.
Полудин, лежащий навзничь, широко открыл глаза, с удивлением увидел незнакомый потолок – ровно подогнанные желтые доски с волнистыми срезами сучков и застывшими каплями янтарной смолки, – вспомнил вчерашний бурный день, завершившийся походом на Мичкору, легко улыбнулся и, не ощущая за собой никакой вины – все случилось так, как и должно было случиться, – блаженно, до хруста в костях потянулся на своем диване и, освобождаясь ото сна, некоторое время лежал в полной недвижности, прислушиваясь к сонным руладам Полковника и беспокойному, с частыми вздохами, бормотанью Аборигена.
Стараясь не потревожить спящих, Полудин неторопливо оделся. Стряхивая остатки сна, помахал руками, словно птица крыльями, собирающаяся вот-вот взлететь, и, осторожно ступая по половицам, готовым заскрипеть, подошел к закрытой внутренней двери, на которой висела большая цветная фотография голой женщины в кипени цветов и ярко-зеленых листьев, потянул скобу на себя.
Дверь растяжисто зевнула.
Полковник разлепил глаза, приподнялся и спросил сиплым, застоявшимся голосом:
– Уже встал? В такую-то рань?
– Какая рань! – сказал Полудин. – Скоро полдень.
– Будешь лечиться?
– Обойдусь чайком. Пока вы дрыхнете, дойду до Озера.
– Ну-ну… – безразлично сказал Полковник и уронил голову на подушку.
Полудин вскипятил воды и, приладив осколок зеркала на солнечном подоконнике, начал выбривать посеребренную щетину. Тискал пальцами лицо, приглаживал прическу, даже с интересом взглянул на флакон французского одеколона. Казалось, он собирается не на охоту, а с юношеским тщанием готовится к любовному свиданию. Без особого удовольствия, скорее по привычке, попил крепкого чая, раздумывая, куда ему пойти сначала: на Озеро или на кордон, к Ерофеичу?
Среди сваленного грудой охотничьего снаряжения нашел свою сумку, патронташ и, перебирая гладкие тяжеленькие патроны, вдруг вспомнил, как когда-то отец, желая сделать из него настоящего охотника-следопыта, а не просто азартного стрелка, выдавал только по одному патрону. Полудин подумал и, желая испытать себя, сунул в карман патрон четвертого калибра.
Прежде чем выйти из избы, он, по русскому обычаю, присел. Потом, нагнувшись под притолокой, вышел в коридор, отвязал Квитку, прикорнувшую возле миски с молоком, и с чувством душевного облегчения выбрался из полумрака на светлую волю.
От нагретой земли шел струйчатый пар. На оконечьях темно-зеленых еловых лап сверкали бисеринки. Птичий хор заполонил омытый дождем весенний лес, и в этом несмолкаемом переливчатом журчанье невозможно было различить отдельную трель овсянки, теньканье пеночки, нежный зазывной голосок малиновки… И только кукушка-горюнья, отсчитывающая годы, выделялась среди широкого радостного распева.
То и дело останавливаясь, Полудин склонялся над красно-синими колокольчиками медуницы, в которых работали своими хоботками сосредоточенные пчелы, вглядывался в еще зеленые бубенцы ландышей, удивлялся желтоглазой, с длинными лиловатыми ресничками, сон-траве… В какой-то момент он забывал о цели своего похода, и только ружье, оттягивающее правое плечо, иногда задевающее стволами ветки, напоминало ему о таинственном и пока неуловимом ястребином князе.
На свороте к кордону, обозначенном косой тропкой, Полудин остановился, подумал и все же, не желая изменять выстраданному охотничьему желанию, продолжил свое движение к Озеру.
Чем ближе он подходил к Озеру, тем навязчивее и острее делалось ощущение, что за ним кто-то следит пристальными лесными глазами. Не выдержав, Полудин оборачивался, вглядывался в лиственные мелочи с ельником, в широкие стволы деревьев, способные укрыть человека, но никого не видел.
Когда впереди показались синие просветы, говорящие о близости большой воды, и навстречу пахнуло запахом тины и свежей рыбы, Полудин, опережая события, загнал в ствол единственный патрон с крупной дробью и, держа ружье на весу, пошел дальше.
И вдруг окаменел, не в силах шагнуть. Чуткая Квитка тоже замерла на месте, поглядывая, как и охотник, вверх.
Метрах в пятидесяти на матерой сосне, открыв крылья теплу, идущему от Озера, сидел ястребиный князь.
Князь не увидел охотника, но почувствовал его взгляд, настойчивый, прицельный. Забеспокоившись, он стал торопливо переступать лапами на суку, готовясь, обманывая человека, камнем свалиться вниз и, не долетев до земли, метнуться в сторону…
Брать птицу на мушку не было времени. Охотник торопливо передернул затвор и ударил не целясь, с поводком. Полудину показалось, что в последний миг его несильно подтолкнули в плечо.
Сквозь быстро тающий дым он увидел, как белым скособоченным парашютом падает большая птица, и, оглянувшись, заметил, как в заросли малинника юркнул человечек в лаптях.
Услужливая Квитка, скульнув, метнулась к ястребу. Понимая, что даже раненый князь не по силам притравленному к малой дичи спаниелю, Полудин крикнул:
– Тубо! Фу!
Князь упал на землю, подпрыгнул и, волоча крыло, попытался скрыться в мелятнике. Полудин закинул «ижевку» за спину и, еще раз предупредив Квитку, подбежал к ястребу.
Горячась, он попытался схватить князя так, как берут обычно не в меру драчливого петуха, но князь, угадав движение, быстро вцепился в правую руку. Полудин попытался освободиться от захвата левой рукой, но и эта рука была тут же схвачена когтистой лапой.
Охотника сковали живыми наручниками.
Впервые за долгие годы ястребиный князь так остро почувствовал человека, большого, теплого, с тяжелым запахом пота, говорящим о сильном волнении, ощутил его пальцы, пахнущие порохом и ружейным маслом, и эта роковая встреча смутно напомнила о том времени, когда князь, будучи ловчим слётком, сидел на руке барского охотника.
Поддаваясь смуте ощущений, князь чуть-чуть разжал погрузившиеся в человеческую плоть когти.
Полудин не заметил ослабления…
И все же князь не мог довериться новому человеку. Приглядываясь к сощуренным от боли глазам охотника, он беспокойно вертел белесым, закаменевшим от старости клювом. И по этим ищущим движениям, яро загорающимся глазам Полудин понял, что князь в любое мгновенье может ударить в лицо. Опережая удар, Полудин опустил живые наручники к коленям и крепко прижал к животу встрепенувшуюся птицу. Князь клюнул пуговицу, похожую на человеческий глаз, попробовал на прочность плотную куртку и, чувствуя, что на его движения человек не отзывается болью, притих.
Полудин, желая освободиться, шевельнул сложенными крест-накрест руками и ощутил такой ответный жим, что вскрикнул от боли. Кривя лицо, он оглянулся по сторонам и понял, что помощи ждать неоткуда. Нужно было собраться с силами и идти в деревню.
И он, сгибаясь, вымучивая окровавленные руки, пошел по знакомой рыжей тропе, взъерошенной его следами. Князь был тяжелым, съезжал с рук, причиняя новую боль. Приходилось останавливаться, подтягивать кверху немеющие руки, отклоняясь корпусом – Полудин по-прежнему остерегался коварного удара в лицо, – и, немного передохнув, идти вперед. К этим когтям, впившимся в руки, он как будто привык. Прежняя острая боль сменилась жжением и легким зудом. Но тяжелеющий с каждым шагом князь и ружье, бестолково прыгающее за плечами, тревожили более всего.
Со лба, устремляясь в глаза, потек едкий пот. Полудин тряс головой, морщился и, стараясь смахнуть беспокоящие капли, по-мальчишески дул снизу вверх через оттопыренную губу.
Он всматривался в туманную даль тропки, оглядывался, надеясь, что, на его счастье, подвернется какой-нибудь рыболов или охотник. Но было безлюдно, и каким-то вещим чувством, которое посещает человека в минуту особой опасности, Полудин понял, что надеяться ему не на что, – скованный ястребиными наручниками, он должен был проделать свой путь в одиночку.
Мучительно хотелось сойти с торной тропы и, выигрывая время, махнуть наискосок, однако глубокий мох, ямины и поваленные сухие сосны не сулили ничего хорошего. Поразмыслив, Полудин решил не рисковать.
Чтобы лучше сосредоточиться, он стал считать свои шаги, ориентироваться на какую-нибудь лесную вешку: вот пройду сто, двести шагов, доберусь до дуба-раскоряки, до молодой, золотисто распушившейся березки…
Иногда казалось; что куда спокойнее смотреть себе под ноги, чем напряженно, до рези в глазах, вглядываться в медленно подступающие дали.
Где-то невдалеке торжествующе, горласто прокричал петух.
«Еще немного!» – подумал Полудин.
Показался крытый серой щепой сарай Полковника.
Было такое ощущение, что руки вот-вот оторвутся и он бессильно повалится на схватившую его мертвой хваткой птицу.
Князь окаменело затих – казалось, и он дожидается развязки.
Подлечившийся Полковник сидел возле избы на лавочке и, щурясь от яркого солнца, умиротворенно покуривал.
Полудин сделал несколько ватных шагов и устало прислонился к забору.
Полковник, приглядываясь, встал:
– Ты что, домашнего гуся заполевал?
Полудин молчал. Бледное, сведенное мукой лицо говорило, что ему не до шуток. Полковник засуетился:
– Витёк! Ты где? Давай сюда!
И сам торопливо бросился к изнемогающему от боли и ноши Полудину:
– Ястреб? Да я ему сейчас шею сверну!
– Нет! – осадил Полудин Полковника. – Приговоренного к смерти дважды не вешают. Пускай живет.
– Витёк! – беспомощно заорал Полковник. – Кончай выпивать!
В дверном проеме появился краснолицый, торопливо жующий Абориген. Витёк бегло взглянул на Полудина с ястребом и сразу все понял. Не растерявшись, чему-то улыбаясь, он стал уверенно командовать:
– Петрович, давай мешок! Можно старую шапку!
– Кожаные перчатки! Хоть шоферские!
– Одеколону! Лучше водки!
Завязав на голове князя мешковину, Абориген со знанием дела принялся за ястребиные когти: сначала он отогнул два передних, приёмных, вкогтившихся особенно глубоко, потом занялся коренными задними; когда главные когти были высвобождены, остальные, более слабые, отпали без особого труда.
Кровь ястребиного князя смешалась на изодранных руках Полудина с его собственной кровью – казалось, ястреб и человек скрепили свой союз братской клятвой.
…Полудин смазал стволы «Пордэя» кровью раненой птицы, и старинное ружье обрело прежнюю убойную силу и точность.
Абориген выстругал из полена легкие лубки, наложил их на поврежденную кость ястреба, плотно забинтовал и, чтобы тот, беспокоясь, не навредил себе, опутал оба крыла. Птицу поместили в чулан, закрыли окно занавеской: в темноте ястреб держался смирнее, дольше спал. Когда раны на крыле и голени зажили, Абориген, исполняющий при ястребе роль врача и кормильца, отпустил князя на волю…
Полудин, радостно оживленный, с перебинтованными руками, вскоре побывал на лесном кордоне, в избушке Ерофеича. О чем говорили Полудин с Варварой, оставшись наедине, лишь им одним ведомо. После они встречались на Озере, близ июньских, выметавших усатые колосья, хлебов…
Знает только ночь глубокая, Как поладили они. Распрямись ты, рожь высокая, Тайну свято сохрани!..2005 г.
Комментарии к книге «Ястребиный князь», Юрий Александрович Фанкин
Всего 0 комментариев