«Опыты бессердечия»

1774

Описание

Данила Давыдов (р. 1977) — человек молодой, но автор уже весьма интересный. Он опубликовал два сборника стихов (“Сферы дополнительного наблюдения” и “Кузнечик”), повесть в журнале “Новая “Юность”, публиковался в других журналах и альманахах. “Опыты бессердечия” — первый сборник рассказов. Название несколько эпатажное, но в нем есть серьезный смысл. Это не о жестокости и не о бессердечии в обыденном смысле слова. Скорее, об особых, новых отношениях автора и мира. Проступает в мире особое качество, которое Давыдов условно назвал бессердечием. Необратимое новое состояние — назад уже не вернуться. Мир рассказов Давыдова — такой, что в нем не имеет значения, сочувствует автор героям или нет. Герои — такие же люди, как и он, презирать их невозможно. Но они связаны друг с другом не сочувствием, а какими-то загадочными силовыми линиями, которые то существуют, то нет и непонятны автору еще больше, чем героям. Илья Кукулин



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Данила Давыдов ОПЫТЫ БЕССЕРДЕЧИЯ

УЧИТЕЛЬ

Во дворе школы учитель прощается с учениками. Он объясняет им, что едет далеко-далеко. Куда, спрашивают ученики. Далеко-далеко. Я наблюдаю эту сцену, стоя чуть в стороне. Внезапно школьный сторож трогает меня за плечо, я оборачиваюсь. Что вы здесь делаете, говорит сторож, школа закрывается. Я хочу сказать учителю несколько слов перед тем, как он навсегда уедет отсюда. Что вы, говорит сторож, учитель уже не здесь. Я смотрю туда, где только что видел учителя, окруженного детьми; там никого нет. Он едет на поезде, говорит сторож, железная дорога пролегает через тайгу, в которой пожар. Но учитель спасется? – спрашиваю я сторожа. Это мы узнаем минут через двадцать, отвечает тот. Я смотрю на школьные стены – недавно, клянусь, они казались белыми и новыми, а теперь пожелтели, потрескались, кое-где осыпалась штукатурка. Он спасен, говорит сторож, но машинист погиб.

21.11.97

МИМО ЦИРКА

Испытывая страсть к объекту, не допускающему испытывание страсти. Потому на троллейбусе мимо цирка, а мог бы пешком, перпендикулярно первому гуманитарному, если новый, а если старый – на Самотечную. И если пространство наконец свернется, любовь моя станет безграничной воистину.

01.11.96

ВЫДРА

Сова прокричит среди ночи, и это будет условный сигнал. Вероника Матвеевна болеет, на кухне свистит чайник. Ася снимает чайник с огня, разливает кипяток по стаканам. Вероника Матвеевна пьет кипяток без заварки, запивая им три, а возможно и четыре прямоугольные тоненькие коричневые пастилки, только что съеденные. Эти действия поддерживают существование Вероники Матвеевны. Ася пьет чай без сахара и молчит. Она хотела бы сидеть лицом к окну, чтобы увидеть огни, когда появятся огни, чтобы увидеть все, что угодно, кроме огней, когда появится все, что угодно, кроме огней. Но лицом к окну сидит Вероника Матвеевна, она считает оскорбительным усаживать так кого бы то ни было за исключением себя. Вероника Матвеевна кашляет. Ася молча указывает на часы. Ее запястье украшено знаком выдры. «Всё же поздно, – говорит, наконец, Вероника Матвеевна, – пора бы им и возвратиться.» «Мосты разведены. Дойдут ли?» – осмеливается открыть рот Ася. «Дойдут,» – Вероника Матвеевна сурово смотрит на Асю. Губы Вероники Матвеевны не дрожат. Ее запястье украшено знаком выдры.

1998

ТРИ КИТА

С детства, в первом классе, на второй день учебы, на третьем уроке, нас собрали в коридоре, потому что, сказала Ольга Михайловна, нет свободного помещения, сказала она и села к пианино, которое стояло в углу, я любил музыку, хотя и не знал, что это такое. Ольга Михайловна сказала: есть три кита, на них держится вся музыка, может, кто-то и представил себе этих китов, на чьих спинах музыка, а они далеко, глубоко, я нет, я привык к абстрактным понятиям, а Коля, может, и представил, говорит: во какие киты, и демонстрирует, но Ольга Михайловна на нас шикнула. Это, говорит, песня, танец и марш, вот такие вот киты, запомните, и тут мы все, конечно, запомнили. Потом она как заиграет, а потом говорит: вот первый кит, я думаю: какие остальные два, а тут и второй выплыл, Коля даже удивился, но тут вошел директор. Потом нам как-то объяснили, что он не директор, а хуже, и его дела стали явными, но тогда мы не знали, мы не знали даже третьего кита, а Патрикеев сказал: вот третий кит. Директор рассердился, сказал Патрикееву, чтобы с родителями, только начал учиться, а уже, отозвал Ольгу Михайловну и говорит, а я близко сидел, пусть они ведут себя иначе, и она с ним согласилась, покраснела, но тут прозвенел звонок. А на следующей неделе Ольга Михайловна опять собрала нас в коридоре, помещения все еще не было, она, главное, шутит, Патрикеев, мол, не будешь больше, обещает, не буду. Тогда она продолжила второго кита, из него многое происходит, песня песней, но вот танец, я же думаю, где третий кит, и Коля, вижу, тоже думает. Теперь, дети, третий кит, Ольга Михайловна села к пианино и что-то заиграла, я чувствую, то самое, короче говоря, музыку. Это марш, говорит Ольга Михайловна, он так себе, но необходим, хотя наша родина борется за мир и марши скоро отменят. Я заплакал, и Коля тоже, прекратить, кричит Ольга Михайловна, вы не в детском саду, вы в школе, и мы прекратили, а когда я пришел домой, то говорю бабушке: марш, и она понимает. Потом это часто случалось по радио, а в школе нет, включаешь иногда, и попадается, Ольга Михайловна скоро куда-то делась, а вместо нее Марина Витальевна, у той уже китов не было, Пер Гюнт, говорит, и что делать. Давай тогда сами, говорит Коля, мы попробовали, но что-то хуже, я бабушке и говорю: вот так, а она маме. И мама повела меня к какому-то дяде, который посмотрел в горло и говорит, дело плохо, слышишь, говорит мама, что дядя говорит, а там была такая обезьянка на стене, ничего не выйдет, это очень умный дядя, музыкальный доктор. И повела меня домой. Не плачь, мы тебе пластинку купим, а обезьянка была на директора похожа, старинные марши называется, там есть петровских времен, знаешь, Петр был такой царь, хороший. Лучше солдатиков, говорю я сквозь плач. Пришли мы, я суп ем, за окном птички, а птички тоже могут, да, у них есть своя музыка. Включаю радио, там бяка. Ну иди, иди, делай уроки. Буквы как марширующие солдатики. Подчиняются, но не мне. Мама ушла, бабушка заснула. Иду к себе, достаю солдатиков, стройтесь, говорю. Слушаются. Вот так, говорю, надо знать, кого слушаться, я ваш полководец, сейчас расскажу вам про трех китов, кивают головами, один кит плохой, и второй плохой, а третий хороший, он похож на оружие, наше оружие, спрашивают, а то чье же, бегом к радио, включаю, вот оно, стройсь, смирно, кричу, подчиняются, ша-агом марш! И они ушли.

15.09.1997

ОКНА

Пешком возвращаясь из гостей, избрал дорогу, по которой редко ходил до того. Был немного пьян, что отразилось на выборе темы для размышления: думал о высшем. Метафизика и алкоголь связаны непосредственно: загадочная славянская душа – результат многовековой эволюции. А наркотики? О, наркотики – это отдельный разговор, наркотики продуцируют оккультизм. Собственно говоря, никто не даст гарантии, что это именно так, точнее, никто не укажет пальцем: тут, мол, причина, а тут – следствие. Споткнулся, но устоял на ногах. Час поздний, народу вокруг не видно, темно, в домах редкие окна светятся. Место малоизвестное, никого в округе не знал. Впрочем, этот вот магазин вспомнил, здесь были куплены шпроты год или два назад. Фонарь мигает, а другой вообще отказывается служить тому, для чего некогда появился. А третий в слезящихся глазах расплывается, превращаясь в электрическое подобие медузы. Холодно, снег зачем-то бросается прямо в лицо, словно цепной пес зимы. В одном из подвалов горит свет: заглянуть? Заглянул, не обращая внимания на решетку. Тусклая лампочка на шнуре, в полуметре от потолка, посреди неравноугольной комнаты; коробки неведомо с чем, одна на другой, в несколько рядов, стол, на столе – жестяная кружка и чайник, и более ничего, и никого нет и быть не должно. Да, подумал, именно здесь и именно так, а иначе нельзя. Слезы льются вовсю. Вытер рукавом, дальше пошел. Автобусная остановка, но ни автобуса, ни следов его, да и какие следы в половину третьего? Дом позади остановки почему-то знаком; вспомнил, точно такой же – в совершенно другом районе. И люди здесь должны не такие жить, иными правилами руководствоваться, иначе на жизнь зарабатывать. Окна все темны, лишь в одном свет, но занавешено. Однако встал, вглядываясь в оранжевую ткань. Кто-то сидит, на кухне, должно быть; изредка, касанием локтя, штора приводится в еле заметное движение. Потом свет гаснет и через мгновение зажигается в соседней комнате. Заметил часть головы, вернее – лишь волосы, светлые, неведомо – женские или мужские, рука потянулась к полке, что-то взяла, пропала. Всматриваясь, продрог; стало совсем невмоготу – пошел прочь или же, честность необходима, побежал, стуча зубами, и бежал до тех пор, пока не увидел себя, отраженным в какой-то опустошенной витрине. Скоро домой, здесь уже недалеко. Через дорогу – машин, разумеется, нет, только светофор, как часы, работает. Маленький парк, в котором лет в семь или восемь превращался в нашего или фашиста, чтобы победить или оказаться поверженным. Отделение милиции: горит свет, но смотреть и неинтересно, и небезопасно. Еще дорога, поменьше. Надо идти, как шел, и есть надежда быть минут через пятнадцать дома. Фабрика, производящая неведомо что: и в ней есть окна, и они горят. Там работают круглые сутки, сооружают таинственное оправдание. В окна не заглянуть, они на высоте четвертого этажа. Да и зачем, и так все известно. Возвращаясь домой, протрезвел. В окна собственной квартиры видны голые ветви деревьев, крыша депо, снег на крыше; если же посмотреть снаружи – вряд ли что-нибудь интересное можно заметить. Но никогда не было больно так и так весело. Заснул, не раздевшись.

1998

ЧАЕПИТИЕ

Решение моего дела все откладывалось и откладывалось, и я решил действовать непосредственно через суд. В то утро мне долго пришлось искать здание суда по указанному в справочнике адресу; уже почти отчаявшись, я наконец вышел к четырехэтажному дому, недавно, судя по всему, выкрашенному в бледно-желтый цвет. Я вошел в единственный подъезд и приготовился к пристрастному разговору с охраной; но вход никем не охранялся, даже вахты не было. Поднявшись по старой лестнице – предпоследняя ступенька чуть шаталась, – я оказался в полутемном коридоре, который вел, очевидно, в зал суда: дверь была приоткрыта, из щели смущенно падал луч искусственного света. Направившись в зал, я надеялся застать кого-нибудь из служителей, но и это помещение оказалось пустым, однако откуда-то раздавались приглушенные голоса. Прямо перед собой я обнаружил железную дверь, она была безнадежно заперта. Оглядевшись, я заметил еще одну дверь, в глубине зала, за судейскими креслами. Дверь была недавно покрашена олифой, замочную скважину на ней обнаружить не удалось, а ручка находилась несколько выше обычного месторасположения дверных ручек. Я постучал, но никто не ответил на мой стук, разговор за дверью продолжался как ни в чем не бывало. Тогда я открыл дверь без спроса и вошел в маленькую комнату с голыми стенами и плотно занавешенным окном. В центре комнаты стоял стол, окруженный пятью-шестью стульями. За столом сидели двое мужчин лет пятидесяти, похожие на сторожей, и пили чай. В углу, погрузившись в старое облезшее кресло, покрытое выцветшей синей тканью, сидел третий человек; он читал газету – «Московский комсомолец», кажется, – и поэтому лицо его было от меня скрыто. Сидевшие за столом ленивым жестом пригласили меня присоединиться к их чаепитию; один из них налил в эмалированную кружку кипяток из электрического самовара и передал мне, показав рукой на пакетики с заваркой и сахар, призывая к самостоятельным действиям. Я подчинился; мне показалось, что эти люди кого-то ожидают – быть может, судей. Они, похоже, сидели уже довольно долго и разговаривали как-то нехотя, не придавая значения собственным словам. Человек с газетой не принимал в разговоре участия, более того – он вообще не реагировал на происходящее в комнате. Один из собеседников, – тот, что предложил мне чаю, – говорил меньше другого, в основном односложно отвечал на его реплики. Речь у них шла, насколько я понял, о каком-то их общем знакомом, который повел себя не так, как от него ожидали; впрочем, так ничего определенного и не сказав на эту тему, они заговорили о политике. Разговор начинал приобретать уже совершенно отстраненный и не имеющий для обоих собеседников никакого интереса характер, паузы повисали чаще и чаще. Прошло наверное, часа полтора или даже больше; я уже начинал не в шутку беспокоиться. Собеседники, допив очередную порцию чая, встали и молча, друг за другом, вышли из комнаты. Человек с газетой был все так же невозмутим; можно было бы подумать, что он умер, если бы изредка он не переворачивал газетные страницы. «Простите, – решился я обратиться к нему, потому что не мог больше ждать, – не знаете ли вы, как и кому я могу подать свою жалобу?» Он опустил газету на колени, улыбнулся. Муха, неуместно прожужжав, села на стол около моей кружки. «Жалоба не нужна: твое дело только что решено,» – промолвил человек и вновь погрузился в чтение.

1997

ВЫБОРГ

И.Ш.

Его звали Юлий, и он стоял на Московском вокзале, спиной к путям. В правой руке он держал черный чемоданчик с портативной пишущей машинкой, на левом его плече висела темно-бордовая сумка, набитая чем-то до отказа. Он вышел на площадь Восстания. Его лицо выражало чрезвычайную серьезность. Он был похож на еврея, но не был евреем. Все принимали его за еврея, и он не брался никому разъяснять возникающие в связи с этим недоразумения.

Юлий сел в какой-то трамвай, неважно, в какой, по крайней мере, в какой-то, вывезший его на Литейный проспект. Там Юлий вылез, осмотрелся, понял свою ошибку. Спросив у старушки, памятуя давние мамины рекомендации, дорогу, он тяжело вздохнул. Это ему понравилось, и он тяжело вздохнул еще раз. Побрел по проспекту, дошел до набережной Робеспьера, остановился, посмотрел на Неву. Перешел по мосту туда, куда велела старушка, восхитился Финляндским вокзалом, сел на автобус. И поехал, поехал.

Звали его Юлий, а фамилия не уточняется. Пишмаш позвякивал в чемодане. Следует отремонтировать, думал Юлий. За окном мелькали картины, ничему не тождественные. Платя деньги кондуктору, Юлий думал о своем. Глядя на незнакомые местности, Юлий думал о своем. Потом он вышел и пожалел об этом.

Его не встретили. Он растерянно оглядывал прохожих, надеясь на их снисхождение. Но никто не подошел к Юлию, не приласкал его, не объяснил, как пройти туда, куда он собирался пройти. И он пошел туда самостоятельно, не забывая, впрочем, сверяться как с благоразумно купленной им на вокзале картой города, так и с начерченным ему давними доброжелателями планом.

Он нашел требуемый дом, требуемый подъезд, поднялся на требуемый этаж и позвонил в требуемую квартиру. Он был доволен собой, вернее, своими способностями рыскать впотьмах по незнакомому городу, в одиночку, с тяжелой сумкой на плече и ценным механизмом в чемодане. Дверь открыла девушка. А я знаю, вы Юлий, сказала она. Я тоже знаю это, сказал Юлий. Так Юлий знакомится с Юлей; его знакомство с Аней, Ваней и Тимой происходит едва ли не аналогичным образом. Он как-то сразу оказывается на кухне и садится на стул, не ожидая приглашения, зная, что, как гость, на многое имеет право. Он также имеет право на чашку чая или чашку кофе, скорее всего, на чашку чая, потому что кофе в доме нет и не бывает вообще, или же, предположим иначе, потому что кофе ненавистен Юлию в такие дни, да и в любые дни, да, вообще ненавистен.

Мы ждали вас, Юлий, говорит Юля, мы не могли ничего сделать без вас. То есть многое могли сделать, добавляет Тима, но это все не то, все не то. Юлий, выслушав, достает пишмаш. Ставит на кухонный стол, как бы случайно, а по всей вероятности и впрямь случайно проливает чей-то чай, не свой, конечно же, а Ванин, например, или Анин, или Юлин.

Прошло несколько часов. Они хорошо потрудились. Они многое сделали. Аня приготовила им яичницу, они поели. Потом Юля постелила Юлию на диване, Юлий лег на диван. Он хотел спать, но не мог заснуть. Он не умеет засыпать без сказки. Он просит Аню или Юлю рассказать ему сказку. Аня или Юля пододвигает стул к дивану, садится, рассказывает, как из Выборга в Питер путешествовал зайчик. Что такое Выборг, спрашивает Юлий. Ему объясняют. Он ухмыляется. Потом он ухмыляется еще раз. Вот ведь, говорит Юлий. Я никогда не был в Выборге, я никогда не слышал про Выборг. Я никогда не мог представить, что место с таким названием существует. Юлий засыпает. Во сне он видит свое будущее, смею уверить, в полном объеме и мельчайших подробностях. Как он убегает от преследователей, как прячется в ночном городе, мокнет под дождем, как на «собаках» пытается уехать из города и сначала не смеет, а затем смеет, как он умирает в Бологом, не добравшись до Москвы. В одной руке мертвый Юлий сжимает алюминиевую чайную ложку, в другой – носовой платок. Так, созерцая мертвого себя, Юлий понимает суть интересующей его проблемы, у него чешется нос, он чихает и просыпается. Над ним безмолвно стоят Аня, Ваня, Тима, Юля. Они всем своим видом вопрошают. Юлий, не забыл ли ты чего? И Юлий, спросонья силясь вспомнить, что же он забыл, понимает, что из носа вот-вот потечет кровь. Памятуя мамины советы, он готов назвать забытое. Носовой платок.

29-30.11.1998

ВОЗВРАЩЕНИЕ ГОСУДАРЯ

Выходя утром из дому, я встречаю бомжа Женю, который уже пьян. Я не знаю, на какие средства он успел напиться. Привет, говорю я ему, надеясь, что он не услышит, но он слышит и просит денег. Я даю ему пятьдесят копеек новыми. Потом я иду в одно заведение, о котором не хочется писать, и возвращаюсь домой часам к четырем. Жарко, хочется спать. Глаза слипаются, но надо доделывать статью для этого идиота. Внезапно раздается звонок, который я сначала почему-то принимаю за телефонный, но потом понимаю, что к чему, и открываю дверь. За порогом – Женя. Несколько часов назад он был в грязной рубашке и рваных джинсах, которые ему отдал сосед с первого этажа, а теперь на нем – ослепительно-белый костюм и галстук-бабочка. Женя трезв и гладко выбрит, от него пахнет хорошим одеколоном. Он говорит, что скрывался от преследователей, но теперь необходимость в том отпала, и он может не таиться больше. Он – суринамский наследник, и готов взойти на престол, как только прибудут церемонимейстер и маршал двора. Эта страна, говорит Женя, указывая на чахлую липу за моим окном, полюбилась мне за время изгнания, и я не буду предавать ее огню, как предполагал раньше. Раздается звонок, я иду открывать дверь, но понимаю, что звонит телефон. Пока успеваю добежать до телефона, на другом конце провода вешают трубку. Женя улыбается. Он достает из кармана какие-то бумажки, протягивает мне. Это подарок, говорит он, на память. В руках у меня почтовые марки неизвестного государства, на них – слоны, драконы, обезьяны и трехголовые кони. Мне пора, говорит Женя, не всё еще спокойно вокруг. Уходит, я запираю за ним дверь. На мониторе незаконченная рецензия: книга Сергея Жаворонкова не лишена, конечно, некоторых достоинств, которые, однако, являются неудачами с точки зрения авторской идеологии. Например: Последняя затяжка чуть коснулась губ / И мертвый все сказал таинственным побегом. Полагаю, что ничего более катастрофического для поэтики Жаворонкова, чем эти две строчки, быть не может. Заменить слово «катастрофический».

1998

ИЗБИРАТЕЛЬНАЯ ПАМЯТЬ

Мое воображение занимает Евгения Ю. Продавец цветов, сомнительная личность, неизвестно откуда взявшаяся, периодически наблюдал очертания ее тела в окне, напротив лотка, а потом исчез. Евгения живет вместе с мужем и пишет стихи для детского журнала, потому что там платят деньги. Муж приносит каждый день домой цветы, раньше он покупал их у неприятного вида мужчины, как раз напротив дома, теперь же выбирает те, что подешевле, у метро. Евгения целыми днями сидит за столом у окна и думает непонятно о чем. Ей следовало бы сочинять бесконечные истории про утят и муравьишек, но в голову опять ничего не лезет. Иногда она встает, потягивается и вновь садится на место. От нечего делать Евгения чертит на чистой бумаге геометрические фигуры, преимущественно – неправильные ромбы. В углу комнаты паутина, Евгения не замечает ее, когда же приходит муж, а он приходит довольно поздно, в комнате темно и паутина совершенно незаметна, супруги переходят в другую комнату и там ужинают, одновременно паук поедает муху. Сегодня Евгения ложится спать пораньше, у нее болит голова. С детства, будучи необщительным и замкнутым существом, она предпочитала не то чтобы одиночество, но, скорее, покой, не исключающий чужого присутствия. Поэтому вскоре приходит муж и ложится рядом. Он устал за день и быстро засыпает. Проходит час, другой. Евгения принимает таблетку от головной боли, но таблетка, похоже, не помогает. Муж представляется ей нарисованным на постели. Евгения встает и идет в свою комнату, которая залита лунным светом, все предметы преображены. Она замечает паутину, прикасается к ней осторожно, чтобы не порвать, ее охватывает чувство зыбкости и неуверенности. Голова больше не болит. Евгения садится за стол, берет какую-то книгу, пытается читать, но для этого темновато. Совсем не хочется включать искусственный свет. Она просиживает всю ночь, почти не шевелясь, всматриваясь в какие-то пересечения теней на стене. Ранним утром, примерно за полчаса до пробуждения мужа, Евгения выходит на улицу. Прохладно, она жалеет, что оделась слишком легко. Напротив дома стоит лоток с гвоздиками, за ним – молодой мужчина неприятной внешности, с усами, в очках. Они смотрят друг на друга и ничего особенного не замечают. У Евгении появляется мимолетное желание купить пару гвоздик, но тут же она вспоминает, что не захватила из дому ни рубля, и проходит мимо лотка. Продавец думает о собственных проблемах, он может вот-вот лишиться точки и потерять заработок. Евгения, возвращаясь домой, мысленно удивляется собственной беспричинной прогулке, но ничего не говорит мужу. На следующий день цветочный лоток исчезает. Евгения Ю. пишет в течение недели два новых стихотворения, которые печатает детский журнал. Спустя много лет она понимает, что не может найти в своей жизни ничего достойного памяти, кроме одной ночи и одного утра. Я не исключаю, что подобные мысли посещают еще одного человека, но не могу указать его точное местонахождение.

17-18.11.96

ФЕЛЬДМАН

После этого стали пить чай. «Крепкий заварился, хорошо,» – сказал один. «Всегда такой завариваем,» – отвечала хозяйка. Свет выключили и чай пили при свечах, чтобы создать уют. Хозяин заметил сидевшему перед ним: «Я, кажется, прервал вас.» – «Нет-нет, я собственно все рассказал.» – «Но там был еще кто-то?» – «Фельдман. О нем нет смысла говорить.» – «Фельдман, тот самый?» – встрепенулся кто-то в углу. «Да. Мы с ним раньше были знакомы.» – «Гм… Странное стечение обстоятельств. И что Фельдман?» – «Вы, должно быть, представляете, что это был за человек.» – «О да.» – «Зачем же спрашиваете?» Спрашивающий замолчал, но его сменил еще один, сидевший в другом углу: «Фельдман, он что, еврей?» – «Представьте, нет.» – «Ну… немец?» – «Не угадали. Украинец. Чистокровный. Звать Василий Тарасович. Настоящая фамилия – Грищенко. Была большая семья Грищенко в Харькове. Все однажды умерли. Остался один Василий, и его усыновил гинеколог Фельдман, друг отца. Дал свою фамилию.» – «Но тот-то Фельдман – еврей?» – «Без сомнения.» – «Следовательно, и в этом вашем Фельдмане, ну… которого усыновили… словом, тоже нечто от еврея.» – «Что же?» – «Ну… имя. Фамилия, то есть.» – «Без сомнения.» Молчали, пили чай. Чай, действительно, оказался на редкость хорошим. Хозяйка купила его где-то на Новослободской, купила – и в тот же день забыла, где именно. Такое с ней иногда случалось. Это окружающих, конечно, настораживало, но не более того. «И что Фельдман?» – спросил еще кто-то. Ему никто не ответил. Сидевший в углу чихнул. Все сказали: «Будьте здоровы!» – все, кроме одного. Тот о чем-то думал, потом произнес: «Помнится, году в семидесятом, в Питере, один человек рассказывал мне, под большим секретом, что у него есть тайные недоброжелатели. У него были и явные недоброжелатели, но не об этом речь. Он говорил о каком-то человеке, который его подставил…» «Я догадываюсь, о ком вы. Это был Н.,» – заметил хозяин. «Да-да.» – «Так вот. С Н. мы были хорошо знакомы. И я припоминаю, что слышал от него фамилию Фельдмана. Не тот ли…» «Именно тот! – молчавший до сих пор встрепенулся. – Вы не знаете самого страшного. Тогда я служил в почтовом ящике. Мою жену звали Еленой. Она преподавала английский язык умственно отсталым детям. Фельдман работал в РОНО…» «Тогда это не тот Фельдман, – напряженно слушавший гостя хозяин облегченно вздохнул. – Тот Фельдман был физик.» «Нет, он был врач, гинеколог. Как отец,» – заметил еще кто-то. Тот, чью речь прервали, отмахнулся: «Одно другого не исключает. Я еще не все рассказал. Фельдман был разносторонней личностью. Он, например, защитил диссертацию об Аристофане.» «Да уж, разносторонний был человек,» – согласился кто-то нехотя. Хозяйка оглядела присутствующих: «Вы пейте чай, остывает. Вот печенье.» «У меня был друг, – вполголоса произнес хозяин, – коллекционер старинного оружия. Он повесился. А сейчас я вспоминаю, что какой-то Фельдман за неделю до этого купил у него часть коллекции почти за бесценок.» «Я еще не дорассказал. Елена любила джаз. Я в этом ничего не понимаю, и она очень грустила, что ей не с кем разделить увлечение. Помните, как трудно было тогда достать приличные пластинки? И вот приезжает Фельдман Василий Тарасович в школу для умственно отсталых детей. И приходит на занятие, которая ведет моя жена…» Кто-то произнес, будто обращаясь к самому себе: «Многое может быть объяснено злонамеренностью.» «Хорошее печенье,» – сказала хозяйка хозяину, удивляясь. Она купила это печенье сегодня где-то на Новослободской. Хозяин возобновил прерванный рассказ: «И что случилось дальше?» «Фельдман пригласил Елену к себе, послушать музыку. Я понимаю, глупо звучит, когда я называю ее Елена, а не Лена, но она любила именно полную форму своего имени – в знак доверия античности, что ли…» В соседней комнате зазвонил телефон. Хозяйка вышла, сразу же вернулась и позвала мужа. Хозяин говорил минуты две, в это время гости молча пили чай. Кто-то в углу промычал: «Дорогие мои москвичи». Хозяин вернулся, в полутьме его лицо не казалось бледнее обычного. «Может, кто-нибудь хочет кофе?» – спросила хозяйка. Никто не хотел. Один из гостей вынул носовой платок и вытер им лоб. «А сколько ему было тогда лет?» – поинтересовался другой.

декабрь 1997

БОЛЬШАЯ МОСКОВСКАЯ ИГРА

Есть такая игра, существование которой известно мне только в Москве; это и не удивительно, поскольку игра эта в изначальной ее форме возможна лишь в мегаполисе. Двое или трое поклонников игры пытались культивировать ее в Питере, но дальше единственной попытки дело не пошло. Если бы у меня было больше времени, я бы рассказал об этом поподробнее. Ходят легенды об играх в Киеве, но я не верю этим легендам. Сведения об игре в европейских и американских городах практически отсутствуют, кроме отрывочных сообщений о Праге, не терпящих никакой критики. Было бы резонно предположить существование каких-то вариантов игры в Берлине, Париже, Лондоне, Мехико, Нью-Йорке, но не наше дело спорить о том, чего нельзя проверить. А проверить нельзя, ибо игроки патологически скрытны. Рассказ Кортасара «Из блокнота, найденного в кармане» в некоторых моментах мучительно напоминает записки игрока, но, вероятно, это не более чем совпадение. Да и не стал бы настоящий игрок писать об игре даже так, переврав все правила и сделав результат материалом для простенькой, хоть и изящной притчи.

Достоверно известно о московской игре с 1992 года, но она, безусловно, происходила и раньше. Интересен вопрос о генезисе игры. Очевидна ее субкультурная природа; изначально, по-видимому, игра была лишь формой протеста, направленного на поведенческий стандарт; впрочем, игры как таковой тогда не существовало. По большому счету, как мне кажется, не противоречит этой версии другая: о сложной системе комплексов, вызывающих поведение, могущее быть обозначенным как «поведение игрока». Во всяком случае, проштудировав советскую литературу 60-х годов, мы наверняка обнаружим массу романтически настроенных интровертов, то и дело проезжающих до конца автобусного маршрута (куда им, по идее, совершенно не нужно) и дальше бредущих куда глаза глядят, или выскакивающих из электрички на первой попавшейся станции… Очевиден здесь архетип странника – либо ищущего мудрости в просторах мироздания, либо несущего ту же самую мудрость людям доброй воли. Вероятно, все эти шестидесятнические штампы имели аналог в действительности: известно, что индивидуальное поведение нередко определяется культурными стереотипами. Так или не так (а думается, именно так), к 80-м годам одним из признаков маргинала, социального аутсайдера стало неконвенциональное отношение к средствам передвижения. Автостоп, безбилетный проезд – примеры очевидные; менее очевидна склонность подобных людей добираться из одного пункта в другой, как бы это сказать… не самыми краткими и быстрыми маршрутами. То есть, когда нужно, они, конечно же, добирались так, как все, но при наличии свободного времени и желания они поступали нерационально – ездили кружным путем (это напоминает их же склонность гулять, т.е. ходить-просто-так не в специально отведенных для того местах, как то: бульвары, парки, рощи, аллеи, сады и пр. – а совсем наоборот, в максимально индустриальных, неприятных обывателю пространствах). Примечательна также их манера избегать, когда возможно, проезда в метро; эту склонность легко объяснить разного рода фобиями, но, думается, не только в фобиях здесь дело. Метро сводит пространство города к набору точек, никак не связанных на поверхности (поблагодарим за эту мысль В.Курицына). Стремление открыть реальную связь одной точки с другой – куда более благородная черта описываемых субкультур, нежели, например, любовь к мошеннику Кастанеде.

Иными словами, игра создана силами аутсайдеров. Но теперь в нее играют и вполне социально адаптированные люди. Не берусь объяснить, что приводит человека к игре сейчас, – у каждого свой путь. Опишу лишь правила игры, вернее, общую схему, на которой строятся правила (сами правила, во всех подробностях, не известны никому, так как постоянно изменяются и дополняются участниками – лишь бы их было не меньше двух).

Перед тем, как включиться в игру, участники договариваются о том, какими правилами они будут руководствоваться. Договаривающихся должно быть не меньше двух (двое, трое, десятеро, сто – без разницы). Игроки могут дозволить себе весь наземный транспорт, но запретить метро (или, с дополнительными трудностями, – без собак, т.е. электричек, или же с лимитом пешего передвижения – например, пятьсот метров). Можно избрать только автобусы, или троллейбусы и трамваи, но добавить возможность проехать одну остановку на метро. Комбинации, образуемые таким образом, бесконечны, особенно если увеличивается лимит времени (не более пяти часов, не более восьми часов). Участники обыкновенно должны договорится и о цели движения – при этом не обязательно это одна и та же цель. Так определяются задания: например, А. едет собаками и автобусами из Теплого Стана в Мытищи не больше чем за четыре с половиной часа, Б. же из Кунцево в Ховрино на автобусах и троллейбусах за четыре часа. Это очень упрощенная схема. Обычно задаются такие факторы, как, например, погода или багаж; игра может быть начата в полночь, когда условия, очевидно, невыполнимы, и т.д. Более того, игрок может оценить свой результат, но не может оценить результат противника, ибо тот ему не известен, и не будет известен никогда – потому что во время игры игрок либо пересекается с другими, параллельными игроками, и берет на себя дополнительные обязательства, либо делает то же самое, не извещая соперника. Так, А., доехав до платформы Лось, выходит, в одностороннем порядке увеличивает время, отказывается от собак, отменяет лимит пеших переходов и меняет маршрут; теперь он едет автобусами до Электрозаводской; в то же время Б., доехав до Ховрино, едет на всех видах наземного транспорта, но с минимумом пеших переходов и не очень большим лимитом времени в Нагатино. То, что А. не добрался до первоначально избранной цели, а Б. добрался, не означает преимущества второго над первым; напротив, преимущество у А., так как он от платформы позвонил В. и включил его в игру на новых условиях, а Б. дополнил изначальный маршрут, не сообразуясь с посторонними игроками, как А. или В. Впрочем, игра только начинается; мало кто решается выйти из нее, один раз вступив. Это не значит, что игрок более не способен ни на какую деятельность; нет, правила игры подразумевают паузы разной протяженности. Некоторые игроки держат паузу по несколько лет, а потом вновь включаются в игру. Все сказанное мной кажется сумбурным и нелепым, но виноват в том не я, а хитроумные правила игры, рассчитанные на то, что, будучи донесены до посторонних, они покажутся параноидальным бредом, и ничем более. Я неправ лишь в категоричности заявления о невозможности игры нигде, кроме Москвы. Конечно, Москва с ее кольцевой структурой необычайна удобна для игры; но, с другой стороны, городок, где ходит только автобус #1, точно так же предназначен для игры. Связать некоторых пассажиров автобуса #1 условиями, не ведомыми остальным, – необычайно просто, и странно, что никто не догадался так поступить. Но я опять, кажется, излишне категоричен – может быть, правила игры в этом городке более строги и таинственны, и недоступны сознанию московских игроков. Может, тайные адепты питерской игры блюдут ее чистоту, и поэтому там не прижилась игра по московским правилам (как жаль, что я не успею рассказать страшную историю этой неудачной попытки!). Может, и в Москве есть игроки более верные духу игры, чем известные мне; может быть, все сидящие в обшарпанном автобусе – игроки разного уровня, и мне доступен лишь первый из них… Но рассуждения эти, отдавая порядком осточертевшим борхесианством, или, что еще хуже, пелевинщиной, избыточны и бесполезны. В сущности, игра – не более, чем экстравагантная форма туризма, хоть и распространяющаяся лишь на город и близкие пригороды, но, тем не менее, весьма полезная для здоровья и душевного успокоения участников.

июль 1998 – март 1999

САМЫЙ СТРАШНЫЙ РАССКАЗ НА СВЕТЕ

Когда мы в первый раз ходили бить журналистов к Двурогому каналу, было холодно, и со стороны Левого города дул неуютный ветер, превращающий обстоятельства похода в частность одного из климатических приключений. Уже, кажется, приближался май, а снег никак не сходил с удивительных улиц; и боязливые прохожие проскальзывали боком в квадратные подъезды, над которыми висели одинаковые фонари.

Старший брат сказал, что надо надеть перчатки, хотя, впрочем, это было немного раньше, а тогда он говорил о чем-то совсем другом, может быть – о звездах. Кто-то из носящих на плече синее насекомое спросил у него, что там за точки над нами? Это звезды, ответил брат. Ты, похоже, большой биолог, предположил еще кто-то. Нет, смутился брат, я обычный. Потом мы посмотрели на реку и с удивлением обнаружили несвоевременное изменение, происходящее чаще в конце июня, Месяца Обратных Течений. Кто-то из нас раздавил ногой камень. Весной камни такие хрупкие.

Затем мы пришли, а я думал о звездах, несмотря на то, что следовало бы подумать об информации. Учитель говорил: информация всегда ложна, поэтому бойся правдивых утверждений. Сделав наши дела, мы повернули обратно, и река неожиданно вновь изменила течение, так что теперь мы следовали с ней в одном и том же направлении. Кто-то из нас хотел сбросить прохожего в реку, но брат сказал: не надо, зачем. И вправду – зачем? спросили друг друга некоторые из нас. Тогда брат произнес: посмотрите на звезды! И все посмотрели на звезды, только я не стал на них смотреть, я смотрел на Четвертую башню, где мигал нервный сигнал, сообщающий чужому человеку ложную информацию. Посреди звезд, говорил брат, лежит большой змей, который знает почти все, но никому ничего не рассказывает. Звезды заслонили его от наших взглядов. Жаль, вздохнули многие. Ветер стих, из домов вышли люди и направили на нас оружие. Скоро нас поведут убивать, а я не знаю – как и кому объяснить причину тревоги, открыть правду, что меня здесь не должно и не может быть, что это какая-то ошибка или недоразумение; но информация обыкновенно бывает ложной, и, действительно, в такое трудно поверить.

10.06.95

РУКОПИСЬ, НАЙДЕННАЯ В КЛЕТКЕ

Навстречу мне, – хороший, дружелюбный, – из подворотни смотрит человек.

Владимир Эрль

На тридцать шестой день пути мы вошли в город, не обозначенный на карте. Жители не обращали на наше шествие никакого внимания. Мы миновали торговые ряды, пересекли шумную площадь и решительно свернули на кривую улочку, так подсказывало чутье лучшим из нас. Надо бы найти постоялый двор, сказал впередсмотрящий, мы согласились с ним и огляделись по сторонам. Собака, похожая на собственную тень, пробегала мимо, двое мальчишек выкапывали из земли гадость. Не было никого, кто мог бы подсказать путь к постоялому двору. Потом мы все одновременно поняли, что не знаем местного диалекта. Толмач умер от какой-то болезни два дня назад, и в тот же день неизвестно куда скрылся проводник; эти два дня нас вела лишь интуиция. Вот и теперь мы решили слепо подчиниться ей, нашей невидимой водительнице. Улица заканчивалась тупиком, дальше, сквозь стену невероятно разросшегося терновника, просматривались очертания бесконечных серых построек без окон. Рядом с терновой оградой виднелись широко распахнутые ворота, рядом висела табличка с надписью, для нас непонятной. Не имея выбора, мы вошли в ворота. За ними был чахлый сливовый сад и ветхий дом, дверь его была открыта, все говорило о том, что именно здесь утомленного странника ожидает сладкое гостеприимство. Что ж, мы вошли и в дом, нас было девять человек, похожих друг на друга – не скажу как капли воды – но как муравей похож на муравья, ибо столь малое различие не видно глазу людскому. Воистину, это оказался приют для путешественников. Сквозь полутьму проступали столы и сидения, чуть дальше – котел с приятным для утомленных чувств варевом и хозяин, тщательно помешивающий стоящую на огне смесь. Спустя минуту стало понятно, что то был не хозяин, а слуга или же раб, ибо хозяин, притаившийся за нашей спиной, выскочил на недостаточный свет – дабы понять, кто же заявился в его заведение. Двое из нас попытались объяснить ему знаками – кто мы и зачем пришли к нему. Он закивал, довольно быстро разобравшись в ситуации, с некоторым удивлением посмотрел на путешественников, прибывших из неблизких мест, указал на самый большой стол, приглашая таким образом садиться. Мы, желая прояснить все до конца, продемонстрировали хозяину свою платежеспособность, он энергично замахал руками, будто отнекиваясь, мол, и так верит нам, приказал неизвестно откуда взявшейся служанке накрыть на стол. После сушеных фруктов и теплой воды ужин потряс наши расслабленные тела, мы опьянели от еды и нас потянуло в сон. Хозяин провел нас в просторную комнату, пол и стены в ней были покрыты толстыми коврами. Мы, не раздеваясь, легли на ковры, и некоторые из нас заснули мгновенно. Хозяин задул свечу и закрыл дверь.

Я тоже заснул. Но шорох пробегающей под ухом мыши разбудил меня посреди ночи.

Было очень тихо. Мне показалось, что это не постоялый двор, а степь, мы ночевали в ней целый месяц и забыли запах человеческого жилья. Цель нашего путешествия отошла на второй план, хотя и не была забыта, просто уже неделя пути через степь настолько отдалила нас от всяких целей, что важным казался лишь переход. Это была странная степь – почти лишенная растительного покрова, но казавшаяся живой и дышащей, и чувство постоянного присутствия другого существа, непонятного и чужого, осталось как самое неприятное воспоминание за весь переход.

Оглянувшись, я понял, что все, кроме меня, спят мертвым сном. Старейший из нас посапывал, а самый младший постанывал, ему снилось нечто неприятное, иногда он неразборчиво говорил одну-другую фразу сквозь сон. Под самым потолком было маленькое окошко, но луна, видимо, находилась сейчас с другой стороны, потому что только несколько слабых звезд представали источниками света. Тем не менее, от окошка шло столь характерное для поздней ночи мерцание, и оно самым неожиданным образом преображало лица моих спутников. Мне казалось, я могу читать их мысли, но что это были за мысли. Я отвернулся к стене и попытался заснуть вновь, но сон не шел. Голова была забита дурацкими песенками, детскими стишками и считалками, отрывками заученных давным-давно молитв, нравоучительными историями без начала и конца. Все это всплывало в произвольной последовательности из самых глубин моей памяти. Мерцание превратилось в яркий свет, хотя я понимал, что это лишь игра моего восприятия, результат усталости, не более. Мышь пробежала мимо еще раз, может быть, это была и не мышь, а какой-нибудь иной, местный зверь, также обитающий под крышами человеческих обиталищ и ворующий остатки жизни, судьбы и счастья, чтобы припрятать их в своей глубокой норе. Мои конечности похолодели, мной овладела апатия, и тут я окончательно проснулся.

Я не мог двигаться. Все члены одеревенели. Слух обострился необыкновенным образом.

За дверью послышались осторожные шаги двух людей, судя по всему, мужчины и женщины. Женщина шла первой. Она приотворила дверь и тут же закрыла ее, но мне хватило и мига, чтобы узнать служанку нашего хозяина. Мужчина, наверное, слуга, подумал я, и тут же мужской голос прошептал несколько слов, я узнал хозяйский голос. Я четко понимал о чем они говорят, хозяин спросил: спят ли они. Да, ответила служанка, их непросто теперь будет разбудить. Вот хорошо, обрадовался хозяин, я ломал голову, как у меня получается их понимать. Хозяин со служанкой удалились, вновь стало тихо, но новое чувство доносило до меня ржание лошадей и треск горящих поленьев на другом конце города. Много мужчин, чувствовал я, движутся сюда с недобрыми целями.

В воздухе царствовал пряный запах. Мои спутники, казалось, превратились в собственные портреты, вытканные на коврах, я задумался, разрешено ли в этой земле изображать людей.

Внезапно я услышал скрип во дворе, будто что-то делали с воротами, странно – скорее закрывали, чем открывали, но кто станет закрывать ворота среди ночи. Тут я вспомнил, что ворота все время были открыты. Послышался стук копыт, приглушенные крики, вот приблизился кто-то к постоялому двору, крики обрели четкость и суровую чистоту звучания. Сразу же в доме началась суета, разнеслись визги, и топот ног, и захлопали двери, миг – уже и выстрелы раздались под самым носом, уже и мольба о помощи, неизвестно к кому обращенная – за стенкой, что близ меня. С крыши упал тяжелый предмет и громко ударился о землю.

Шум нарастал, он уже доносился из-за двери. Я вновь попытался встать, но не был способен пошевелить ни рукой, ни ногой, ни даже чуть приподнять голову. Дверь треснула и упала, выломанная чьим-то мощным ударом. В комнату ворвалась толпа людей с факелами, за ними семенил испуганный хозяин. Оставьте их, говорил он дрожащим голосом, и я понимал его слова, как понял ответ ворвавшихся, хотя те вообще ничего не говорили, просто – схватили одного из моих спутников и перерезали ему горло ножом. Я лежал, открыв глаза, ко мне бросились двое или трое, но тут же застыли в недоумении, да он помер, сказал юный абориген, указывая на меня пальцем, в это время остальные методично убивали моих спутников, и никто из них не проснулся перед смертью. Молчаливый воин пнул меня ногой, а другой – ткнул копьем в мой живот, я ощутил острую боль и на мгновение забыл о творящемся вокруг побоище. Хозяин закрыл меня рогожей. И я долго ничего не слышал, только неясный скрежет, подобный шелестению стрекозиных крыл, не давал мне потерять связь с миром.

Ночь закончилась, наверное. Где-то там утро.

Я ничего не вижу и не слышу. Я закрыт рогожей.

Пришел хозяин, приподнял рогожу, посмотрел на меня. Ничего не сказав, ушел.

Может быть, я ошибаюсь, но вроде как лежу здесь шестой день, и рана моя уже не кровоточит. Шевелиться не могу, и муха сидит на большом пальце левой моей ноги.

Пришел хозяин с каким-то бородачом, который ощупал меня и намазал гноящуюся рану липким веществом с дурным запахом. Хозяин то и дело морщился, наблюдая эту процедуру. Потом бородач сказал ему: человек жив, но не способен двигаться, он слышит и видит нас, но не может ответить; так береги его, он – редкость из редкостей, учитель мой говорил, что не найти диковин подобных чаще чем раз в шестьдесят лет. Они говорили на местном диалекте, которого я не знаю, но почему-то понимаю все дословно. Уходя, они прогнали муху, спасибо им.

На двенадцатые, по моим расчетам, сутки, желудок впервые потребовал еды. Как дать знак хозяину?

Хозяин, по счастью, сам догадался: раз я жив, меня нужна пища. Служанка кормит меня, просовывая ложку с вязкой кашицей (не могу понять, что это) за язык. Глотательный рефлекс срабатывает, служанка улыбается, гладит меня по голове, как младенца.

Однажды он пришел и выразительно посмотрел на меня. Зачем вы пришли в наш город, сказал хозяин постоялого двора, мы не звали вас. О, можешь не отвечать, вскричал он тут же (будто я мог ответить), я знаю, у вас было дело, но суть этого дела слишком далека от нас. Мы никогда не поймем того, чего в принципе не в состоянии понять. Знай: не ум говорит за меня, но сердце, и он сложил руки на груди, начал раскачиваться из стороны в сторону, промычал невоспроизводимый мотив, который будет существовать в моей памяти всегда.

Вошла служанка и прошептала хозяину на ухо несколько слов. Весна идет, послышалось мне, звери спущены с цепей… Я понимал общий смысл, но не мог найти точный эквивалент на родном мне языке; так, говоря о весне, служанка имела в виду не весну вовсе, а нечто радостное и всеобъемлющее, неминуемо грядущее – во имя благополучия горожан – и, тем не менее, вовсе не окончательное и требующее в дальнейшем замены на что-то еще более достойное внимания толпы; то же и зверь, судя по всему, представлявшийся и служанке, и хозяину даже не вполне существом, а, скорее, полуразумной и агрессивной субстанцией (при чем здесь множественное число – было совсем уже непонятно). Хозяин выслушал служанку с одобрением, кивнул в знак согласия (я научился различать их жесты, мимику, тайные знаки – не в полном объеме, разумеется, но в количестве, достаточном для поверхностного – и тем самым в большой степени иллюзорного – понимания); служанка мельком взглянула на меня и юркнула в полуоткрытую дверь.

Хозяин думал. По выражению лица чувствовалось охватившее его мозг интеллектуальное напряжение. Он ходил по комнате (крови моих спутников не осталось на коврах, да и ковры те, собственно говоря, были унесены неизвестно куда и заменены новыми), взад-вперед, что-то беззвучно бормотал, будто читал молитву, и – кто его знает – может, действительно молился своему частному божеству о перемене участи, ибо таковы молитвы многих во многих землях. Час спустя хозяин прекратил неспешную суету и остановился передо мной. Знаешь ли ты, сказал он, свою судьбу? И усмехнулся, словно произнес нечто мудрое и остроумное одновременно.

Если бы я мог говорить, думал я в это время, я попросил бы у него принести сюда клепсидру, самую большую в городе, и поставить напротив моих глаз, пусть раб или служанка следили бы за неизменностью работы утекающей в прошлое воды. Хозяин рассказывал мне в это время местную сказку – про волка и кабана, про то, как они носились друг за другом по степи, так ни разу друг друга не увидев. За окном раздался скрип, наверное, телега проехала мимо.

Рассказать тебе, что с тобой случится дальше, неожиданно сказал хозяин, хочешь? Тебя повезут по селениям показывать, как удивительного урода. Он опять усмехнулся.

Хозяин приводил ко мне разных людей и они разговаривали со мной, чаще ласково, реже недоуменно, еще реже грозно и почти никто – заинтересованно. Я, очевидно, представлялся им лишь фикцией, неудачным розыгрышем, на котором стыдно задерживать внимание. Быть может, чуть ли не все они приходили сюда лишь из уважения к хозяину постоялого двора. По большей части это были люди образованные, сведущие в медицине и поэзии, астрологии и земледелии; они всегда смотрели в сторону, когда произносили нечто похожее на соболезнование (как не пожалеть меня!), и расслабленные руки их случайными движениями не выдавали таинственных душевных переживаний.

Вскоре визиты прекратились. Хозяин почти перестал общаться со мной (воистину, общение с попугаем или котом было более продуктивным). Я лежал, вслушиваясь в отголоски творящегося за стенами; безусловно, ковры превосходно изолировали звук, но мои чувства необыкновенно обострились. В сущности, мне можно было отрезать уши, я все равно ощущал бы малейшее дуновение ветра на улице или бег муравья внутри стены – поверхностью тела, соприкасающегося с иной, мертвой поверхностью (ковер прекрасно передавал малейшие колебания пола, в некоторой степени даже усиливая их). Служанка ежеутренне губы мои утирала пухом неизвестного зверя.

Потом случился пожар. К тому времени я разучился спать и никто не желал видеть меня.

Огонь в одночасье охватил постоялый двор со всех сторон; похоже, поджигателей было четверо или пятеро. Никто не пришел в комнату, украшенную коврами, и когда пожар добрался до этой комнаты, ковры вспыхнули и слева и справа от меня, но до этого я увидел, как малейшую долю секунды ковры висят над огнем, целые и невредимые (и тут же они перестали быть таковыми), – так я узрел возможность не зависеть от тяготения, поэтому, когда пламя охватило мое тело, мне не пришлось умирать, напротив, я плавно опустился на первый этаж, так же обреченно сгорающий, как и остальные признаки действительности, окружавшей меня (кроме меня самого), лишь чуть ударился о балку, но даже не почувствовал боли, ибо не остался в равновесии, побуждающем к самосознанию, а покатился, как все та же балка, и так мы подражали друг другу, пока не вынесло нас из постоялого двора, и из сада, где сливы, по человеческому обычаю, отвернулись от меня (вот и хорошо, пришло в голову, они не узнают, кто победитель в наших с балкой соревнованиях), и тут деревянная спутница моя встретилась с заросшим прудом (огонь погиб, но сама балка навеки, следует думать, погрузилась в водоем неизвестной глубины), я же, сшибая дикорастущие цветочки (дикорастущие – потому что некому теперь следить за ними), вбирая в себя всей кожей конфигурацию камней – вылетел за ворота, как всегда широко распахнутые, – прямо под ноги горожанам, пришедшим познать чужое горе. И не знаю кто погасил пламя на теле моем и накрыл меня мокрой тряпкой, во спасение, полагаю.

В полной темноте очнулся я, и ожоги явственно указывали на свое существование. Я не слышал ни звука, ни ползвука, и то, на чем я лежал (не ковер – однозначно), не желало пропускать сквозь себя колебания окружающего пространства. Так я лежал долго, но не настолько, чтобы потерять понятие о времени. Затем появились шепоты, они пытались втолковать мне что-то на неизвестном языке (а может, я просто потерял умение понимать, не обучаясь). Пытаясь представить разговаривающих со мной, я терялся в догадках; конечно, черты их лиц должны были оказаться человеческими (при всякой иной мысли я покрывался холодным потом), но подробности, то, что отличает всякое от всякого, совершенно не поддавались выявлению. Личности хотелось мне, личности! – я тосковал по хозяину постоялого двора, одностороннее общение с которым терялось в воспоминаниях – ведь темнота была и в прошлом, и в будущем, а настоящее вообще отсутствовало. Периодически я засыпал, точнее – погружался в тяжелую дрему без сновидений.

Наконец, рассвело (я говорю так, потому что к тому времени окончательно уверил себя в конечности этой тьмы – ну, не может же тьма быть бесконечной, – ибо иначе жить не представлялось возможным, а жить хотелось). Мое тело покоилось на траве; вокруг не было никаких примет человеческой деятельности; несколько чахлых деревьев в отдалении, тучки над горизонтом, трава, трава, трава. Я сказал себе: встань и иди, и встал, и пошел – прямо, пока не уткнулся во что-то твердое. Тогда я понял, что пейзаж был нарисован на стене, и я все так же в плену неизвестно у кого. Приглядевшись к рисунку, я изумился тому искусству, с которым меня обманули. Живая трава, растущая на полу комнаты (если это была комната, а не что-либо, чему нет названия на привычном мне языке), на первый взгляд, ничем не отличалось от своей имитации, и найти ту грань, где она заканчивалась и начиналась стена, с помощью одного лишь зрения казалось невозможным. Вытянув руки, как слепец, я ощупал пространство вокруг себя. Судя по всему, я находился в не очень обширном помещении. Свет, лившийся сверху, был слишком ярок, чтобы различить его источник; но, привыкнув к нему, я почувствовал его отличие от солнечного. Так я провел в этом месте довольно долгое время; иногда доносилось слабое дуновение ветра, впрочем, это могло мне только казаться. Потом свет начал тускнеть, плавно, словно действительно наступал вечер. По траве, той, что росла на полу помещения, прополз жучок, желто-зеленый, с черными крапинками; я был готов дать голову на отсечение, что это насекомое приползло откуда-то извне, иначе я бы заметил его много раньше. Будто издеваясь надо мной, по моей ноге прополз другой жучок, теперь – темно-синий, с отливом. Я поймал его, сжал в кулаке и минуты три вслушивался в судорожный гуд, издаваемый пленником. Вдруг всякая деятельность внутри кулака прекратилась, я разжал его и обнаружил жучка лежащим на спине, лапки кверху; я не стал раздумывать, было ли это уловкой или насекомое и впрямь отдало концы, и отбросил тело в сторону. Раздался еле слышный стук, жучок ударился о невидимую стену. Совершенно непонятно было, почему ничто здесь, кроме меня, не отбрасывало тени; я приписал это мастерству создавшего подобное помещение конструктора.

Неожиданно стены раздвинулись, и передо мной появилась песчаная тропинка. Я осторожно ступил на нее, ожидая чего угодно, но ничего не случилось. Шаги мои звучали словно удары колокола. Вокруг тропинки клубился розоватый туман. Кажется, я шел довольно долго. Потом туман начал рассеиваться. Сквозь него проступали неотчетливые контуры деревьев – не деревьев – нет, все-таки деревьев. Я испугался, что меня подстерегают уродливые многорукие великаны, но, поняв их растительную природу, успокоился. В какой-то момент я даже подумал, будто вернулся в сад рядом с постоялым двором. Это, конечно же, была вздорная мысль. В любом виданном мною саду уже давно появились бы какие-нибудь строения или хотя бы следы человеческой деятельности. Внезапно я понял, что не знаю, который сейчас час. С некоторым сомнением я решил считать это время суток ранним утром. Так можно было объяснить и необыкновенную тишину вокруг, и прохладу, и даже, пусть с некоторой натяжкой, туман. Когда же закончится эта тропинка! И тут я заметил точку вдалеке, и спустя минуту точка обрела объем и протяженность, оказавшись человеком. Он шел мне навстречу. Потом остановился, улыбнулся, поднял – в приветственном знаке – обе руки. Что-то сказал. Затем покачал головой, повторил. Я пожалел о даре понимания, исчезнувшем у меня так же неожиданно, как и появившемся. Человек протянул мне правую руку – и я протянул ему свою. Но, коснувшись моей руки, человек перекосился от неимоверной боли, скорчился, упал на тропинку – и при этом он все еще пытался улыбаться. Думая, как бы помочь незнакомцу, я взглянул на его правую руку. Она оказалась страшным образом обожженной, почти до кости. Человек шумно выдохнул порцию воздуха и, судя по всему, умер.

Мне нечего было делать здесь. Чтобы идти дальше по тропинке, пришлось бы переступать через тело незнакомца, а мне почему-то не хотелось делать этого. Единственным решением, как мне показалось, было сойти с тропинки и идти неведомо куда. Но, подумал я, мне и так неясно, куда я иду, разница лишь в степени неизвестности. Повсюду простирался уже почти прозрачный туман, под ногами чавкала грязь, деревья будто бы разбегались от меня, так что ни одно из них не находилось ко мне ближе чем в пятидесяти-шестидесяти шагах; и если я хотел приблизиться к дереву, оно оказывалось гораздо дальше, чем можно было предположить – хотелось думать, из-за тумана, создающего и не такие иллюзии.

Наконец, я уткнулся в стену. Пытаясь найти хоть какое-нибудь отверстие в ней, я прошел, казалось, столько же, сколько занимал весь мой путь до этого. Стена доказывала свою бесконечность, но я не верил ей. От усталости я еле держался на ногах, несколько раз спотыкался и не мог сказать – в какой миг подо мной разверзлась яма. Впрочем, это могло быть видение – из тех, что посещают обессиленных.

Я опять куда-то попал.

Глаза мои открылись сами по себе, когда мой разум еще не был способен к работе. Что-то существовало вокруг меня, но я не решился бы определить, что именно. Впрочем, никакой опасности нечто, окружающее меня, не представляло, оно не было живым, и те цвета, которые я уже мог различать, казались ласковыми. Пожалуй, цветовые пятна были несколько назойливыми, однако у меня не было никакого выбора – если подобное вообще хоть когда-либо случается.

Постепенно я начал осознавать, что лежу в обычной кровати, под одеялом. Вероятно, мне следовало бы подумать, что все, случившееся со мной до этого, было сном, но я ни минуты так не думал. Я думал о том, где нахожусь. Стол, два стула, кровать, на которой я лежу, – вся обстановка. По крайней мере, это не была комната в полном смысле слова, потому что на месте одной из стен была решетка. За ней простирался пейзаж, похожий на то, как рисуют неизвестные страны в книгах о путешествиях. Вроде бы, в городе, оказавшемся на пути нашего шествия, ничего подобного мы не видели. Людей вокруг почти не было, только трое или четверо мальчишек смотрели на меня. Я сидел в клетке.

Я сидел в клетке и сижу в ней до сегодняшнего дня. Если вам понравилась эта история, скажите хранителю зверинца. Дело в том, что у меня есть одна просьба к нему. От него почти не потребуется усилий. Пусть он пообещает исполнить. Понимаете ли, перед моей клеткой целыми днями стоит некий человек. Просто стоит. Он не показывает мне язык и не швыряется камнями, как некоторые невежи. Он даже ничего не говорит. Но, видите ли… Он очень похож на другого человека. Нет, тот, другой, ничего мне не сделал. Вообще-то мы почти не были с ним знакомы. Ну, что вам стоит. Скажите хранителю, чтобы он просто попросил человека уйти отсюда и больше не приходить. Если ему очень хочется, пусть приходит иногда, только не часто и не надолго. Почему?.. Знаете ли, иногда на глади вод появляется лицо – ты, да не ты, во взгляде – неосуществленное тобой и осуществленное им; он счастлив… Пусть он хотя бы стоит с закрытыми глазами или купит зеркало и посмотрит разок на себя.

ноябрь-декабрь 1996 – январь-февраль 1997

ГОРА

В моем городе ничего не изменилось, хотя я не был в нем почти пять лет: те же стены, покрытые мхом, те же крутые узкие улочки. Я отвык карабкаться по лестницам, желая попасть в Старый город, или осторожно спускаться с холмов, возвращаясь оттуда. Город, собственно, располагается лишь на одном из склонов горы, название которой он некогда похитил и присвоил; другой склон покрыт лиственными лесами, среди которых изредка попадаются дома. В верхней части этого склона находится Ботанический сад, когда-то бывший княжеским парком. Замок князя венчает вершину горы; он пока закрыт для посетителей, но муниципалитет вот-вот обещает закончить там реставрационные работы. Я был в Замке только один раз, совсем маленьким: меня туда отвел дедушка, знакомый с реставраторами; помню лишь очень высокий потолок и затхлый воздух в залах.

Новый город лежит у подножия горы – и распространяется дальше, в долину. Дедушкин дом находится как раз посреди между Старым и Новым городом, в основании горы; лет пятьдесят это была самая окраина, а теперь это почти центр. Близ дома протекала маленькая речка, но совсем недавно, когда мне было лет десять, ее забрали в трубу, и теперь там автомагистраль. Дедушка, помню, тогда очень сердился, подписывал вместе с соседями какие-то письма – но магистраль все равно провели. Теперь приходится ходить на тот склон, где тоже есть речка; купаться там нельзя – слишком быстрая, – но можно ловить рыбу, я этого, правда, не люблю.

Почти сразу после возвращения я довольно тяжело заболел и около месяца пролежал в постели, не вставая. Дедушка поил меня каким-то настоем, говорил, что из травы, собранной тайком в Ботаническом саду. Зачем же тайком, спрашивал я, ты же знаешь там всех смотрителей. Иначе не подействует, отвечал дедушка и улыбался. Так я вылечился; в первый же день, как я встал на ноги, мне захотелось пойти на тот склон, в лес, но дедушка не пустил, сказав, что сколько бы мне лет ни было, он все равно старше, и лучше знает, здоров я или нет. Эта речь показалась мне вполне убедительной, и я остался дома. На следующий день я пошел в Новый город, повидать каких-то давних знакомых, однако не нашел их; оказалось, они уже год как уехали за границу. Я вернулся домой, взял книжку и, не дочитав страницы, заснул. Утром я вновь решил отправиться в лес, и на сей раз дедушка, посчитав меня исцелившимся, не препятствовал. Я взял термос, бутерброды с сыром, положил их в торбу, надел кепку и пошел.

У меня не было желания лишний раз карабкаться в гору, поэтому я решил дождаться автобуса, маршрут которого пролегал вокруг подножия горы. Автобус подошел очень скоро, он был почти пустым – утром в будний день почти все горожане работают в Новом городе. Промелькнул туберкулезный санаторий, рощица, пара заброшенных средневековых башен и, сразу же, рифмующаяся с ними водонапорная вышка начала нашего века, еще работающая, но с перебоями; опять рощица, какое-то обнесенное кирпичной стеной невысокое строение, вероятно, особняк некой важной персоны. Появилась гостиница, автобус остановился, впустив пару растерянных туристов, и тронулся опять, мимо проносились, по одну сторону узкой дороги, поля, в основном заброшенные или засеянные горохом, а по другую – холмы, покрытые кустами, а за холмами – склон горы. Мы приехали, и все пассажиры автобуса, кроме сидевшей на заднем сидении деревенской старухи, вышли. Отсюда можно было пойти к речке или к фуникулеру.

Я выбрал фуникулер. Кабинка, покачиваясь и скрипя, медленно проплывала над деревьями, едва не касаясь их кроны. Наконец показалась площадка станции. Я было пересел там, собираясь подняться к Замку, но передумал и спустился вниз по деревянной лестнице, готовой в любой момент провалиться. Пять лет назад она была такой же. Тропинка, ведшая от лестницы, раздваивалась: один путь вел вниз, к речке, другой – вверх, через лес, к Ботаническому саду; выбрав второй, я невольно последовал примеру двух грибников-пенсионеров, которые, впрочем, почти сразу свернули в лес. Было часов одиннадцать. Передо мной изредка пробегали всякие мелкие твари; один раз на ветке бука показалась белка и тут же исчезла в листве. Я поднимался вверх, подъем давался мне очень легко, вовсе не вызывая одышки. Дул легкий ветер, листья деревьев шумели. Примерно так я и представлял себе возвращение домой. Вскоре, найдя неподалеку от тропинки упавшее дерево, я сделал привал и сжевал взятые из дому бутерброды. Когда-то, еще в школе, мы иногда по субботам всем классом ходили в этот лес с учителем биологии; он рассказывал нам про фотосинтез, а мы ловили жуков. Где-то поблизости мой сосед по парте потерял очки, так впоследствии и не найденные; у меня возникла мысль найти их, но я сразу же понял весь комизм этой идеи и рассмеялся, вспугнув какую-то серовато-зеленую птичку, примостившуюся на дереве совсем рядом со мной. Птичка сделала фьюить и упорхнула.

Затем я продолжил свой поход; примерно через полчаса лес стал реже, и вскоре показалась ограда Ботанического сада. Через нее спокойно можно было перелезть, но я решил, в честь возвращения домой, вести себя как положено, и направился к главному входу, благо он находился поблизости. Витые ворота Ботанического сада охранялись все тем же престарелым служителем, что работал здесь пять лет назад. Несмотря на столь долгий срок, он узнал меня и, смеясь, вспомнил, как мальчишкой я прятался от него, чтобы не платить штраф за безбилетное проникновение в Ботанический сад. Я тоже посмеялся и заплатил за билет, немного подорожавший с моего последнего визита сюда, – это было чуть ли не единственное изменение, замеченное мной за все утро. Служитель объяснил: муниципалитет ограничил дотации Ботаническому саду, и администрация была вынуждена сделать столь неприятный шаг; впрочем, туристам все равно, а горожане билетов, как правило, не покупают и перелезают через ограду. Вот как, подумал я, как бы не стать туристом в родном городе. Я прошел за ворота, служитель помахал мне рукой.

От ворот Ботанического сада расходятся в разные стороны пять лучевых аллей; я пошел по второй справа. Здесь растут пепельные эвкалипты; к каждому дереву прикреплена железная табличка с номером. На глаза то и дело попадались расположенные чуть поодаль от аллеи скамейки; мне приходилось уговаривать самого себя идти дальше – а иначе я рисковал вернуться домой только вечером. Эвкалипты закончились, их место заняли гранатовые деревья; ленивые служители на стремянках обрызгивали их крону какой-то жидкостью из пульверизаторов. Полдень уже миновал, поэтому посетителей почти не было: с двенадцати до трех в Ботанический сад никого не пускают, чтобы дать ученым заняться их таинственными делами. Я вспомнил внезапно, что где-то поблизости должна быть поляна с кактусами, столь любимая мною в детстве, однако нашел ее не сразу, а лишь после получасового рысканья вокруг да около. Вдруг среди ветвей мелькнула громадная карнегия; я вышел на поляну, усаженную цереусами и опунциями. Давным-давно я воровал здесь самые маленькие – и самые, как я думал тогда, редкие – кактусы, и менял их в школе на монеты сомнительных государств; это продолжалось до тех пор, пока меня не поймали – метрах в пятидесяти отсюда, на небольшом холме, где растут виды, занесенные в Красную книгу. Однако ж пленение не имело никаких последствий – меня почти сразу отпустили, лишь слегка пожурив и даже не попытавшись установить мою личность, – по счастью, ибо в противном случае у дедушки могли быть некоторые неприятности; тем не менее, целый год я старался не появляться в этой части сада.

Среди кактусов я расслабился. Солнце светило вовсю. Здесь бы остаться на весь день, подумал я, а еще лучше – навсегда. Пора было двигаться дальше. Аллея следовала за аллеей; показался выход. По сути дела за выходом продолжался Ботанический сад, но эти пространства считались относящимися к юрисдикции Замка. Скамеек стало меньше, то и дело попадались заросли кустарника. Занятый ремонтом княжеского Замка муниципалитет, похоже, вовсе не заботился о прилегающих к нему угодьях, считая, видимо, что за эвкалиптовыми аллеями должны наблюдать служители Ботанического сада; те же и не думали интересоваться происходящим снаружи ограды.

Показался Замок, доселе скрытый деревьями; я решил посмотреть поближе, в каком он состоянии. Образованные туристы, слыша о существовании Замка в нашем городе, всегда поминают Кафку, и зря: всякий может добраться до Замка почти без усилий (от подножия горы на фуникулере – с двумя пересадками – это займет меньше сорока минут); дело в том, однако, что добираться туда особо незачем: даже когда Замок вновь откроют для посетителей, те вряд ли увидят там что-нибудь более занимательное, нежели ржавые доспехи и посредственно выполненные портреты, которых сколько угодно в любом музее мира. Я почувствовал, что подниматься становится все труднее – подступы к вершине горы гораздо круче склонов. Низко-низко надо мной проплыл фуникулер, его кабинка, кажется, пустовала. Через минуту она достигнет станции, в нее кто-нибудь сядет и поедет вниз.

Было около трех. Аллея вывела меня к небольшому пруду, поросшему камышами. За прудом высилась сосновая роща, сквозь которую просвечивала нелепая громада Замка. Две девочки лет пяти-шести – возможно, потомство смотрителя Замка – с просветленными лицами кидали в пруд камни. Заметив меня, дети скрылись, хотя я делал вид, что не обращаю на них внимания. Родители, должно быть, говорили им: не оставайтесь наедине с незнакомыми взрослыми, я ведь взрослый и незнакомый, вот удивительно. Я решил не идти через рощу, а обогнуть ее. Слева, прямо по опушке, вилась тропинка, как-то незаметно перешедшая вскоре в асфальтовую дорогу. Честно говоря, я с непривычки немного устал. Воздух казался тяжелым, было необычайно душно. В такую погоду, пришло в голову мне, должны возникать пожары. Дорога оканчивалась прямо у лестницы к Замку. Лестницу еще не реставрировали, поэтому на нее было страшно даже смотреть, не то что подниматься. Тем не менее я рискнул – не ради Замка, который представлялся мне при ближайшем рассмотрении самым скучным и безликим сооружением на свете (хотя мои знакомые экскурсоводы и утверждают, будто Замок имеет определенную художественную ценность), а ради смотровой площадки, благодаря которой неугомонные туристы обозревают наш город во всем его разнообразии. К середине лестницы мне показалось, что я переоценил свои силы – оставшуюся половину мне было явно не одолеть без отдыха. Усевшись на ступеньке, я решил устроить себе экзамен на знание Замка. Полное имя князя-основателя я вспомнил, но дата основания не давалась. По городской легенде, город и Замок были основаны одновременно и долго воевали между собой, пока очередной князь не победил наконец самоуверенных горожан. Имя этого князя я тоже вспомнил, вспомнил и дату воссоединения княжества и вольного города, но дата основания так и не всплыла.

Я продолжил подъем, не обращая внимания на долгожданную одышку и градом катившийся с меня пот. Вскоре я нагнал неспешно и размеренно поднимающуюся старушку; мы перекинулись парой слов. Старушка, оказывается, приехала из столицы чуть ли не специально, чтобы взглянуть – ну, хоть одним глазком – на это архитектурное чудо, княжеский Замок; ах, как жаль, что не пускают внутрь. Я посоветовал восторженной старушке предложить сторожу немного смазки – и он, верно, пустит ее куда угодно. Старушка поблагодарила меня, о, вы мой спаситель. Что вы, ответил я, это так просто. Еще с минуту мы шли параллельно, потом старушка отстала. Совершив последний рывок, я уткнулся в запертые ворота Замка; пренебрегая ими, я прошел вдоль стены прямо к смотровой площадке.

С такой высоты город напоминал праздничный торт – аляповатый, роскошный и, скорее всего, совсем не вкусный. Старый город отсюда выглядел перекошенным и потерявшим все привычные пропорции, зато с Нового города – хоть карты рисуй. Прелесть. Разрушенный монастырь, полусъеденный горизонтом, автоматически присовокуплялся к чертежу города, хотя в действительности лежал на весьма приличном расстоянии от самых дальних районов. Прямо подо мной располагались самые старые кварталы города – именно здесь жили те воинствующие ремесленники, с которыми сражались князья. Ремесленники и княжеские люди прорывали лабиринты в горе; после воссоединения в этих лабиринтах жили воры и нищие, и даже в наше время там небезопасно ходить. Таким образом, катакомбы в нашем городе нависают над головами. Средние кварталы просятся в фильм с ориентальными мотивами: увиденные под смещенным углом, они обретают нехарактерный для них объем и даже цвет. От самого подножия поднимается дымок, как если бы воскресшие прапредки решили принести жертву своим богам. Вдруг я понял, что это и есть ожидавшийся мною пожар; я почувствовал облегчение: подобная жара должна была разрешиться чем-то таким. Гордый безупречностью своей интуиции, я решил спуститься. Для этого мне пришлось обойти Замок; с другой его стороны спускалась лестница в Старый город – не широкая и каменная, а винтовая и железная. По ней всегда было очень страшно спускаться – гораздо страшнее, чем по качающейся каменной или полусгнившей деревянной. В детстве я никогда не решался ступить на винтовую лестницу без кого-нибудь из взрослых. Винтовая лестница, укрепленная в скальном наросте на вершине горы, вонзалась прямо в центр самого старого из старых кварталов; идти по ней приходилось очень медленно, и каждый шаг выдавал себя железным грохотом. Я не завидую жителям квартала, над которым воздвигнута лестница; впрочем, раньше здесь жили кузнецы, у которых и собственного шума хватало, а теперь здесь туристические ресторанчики и магазины: ночью несвоевременный грохот потревожит слух лишь немногих, а днем легко сойдет за экзотический городской обычай.

Опасаясь головокружения, весь свой громкий путь я смотрел только под ноги. В какой-то момент я не услышал уже ставшего привычным грохота – это означало, что я спустился в Старый город, на единственную в его верхних кварталах площадь, соизмеримую с детской песочницей. Сразу неизвестно откуда появились торговцы, не признавшие во мне соотечественника: по винтовой лестнице спускаются только туристы, да и долгое пребывание вдали от родных мест накладывает свой отпечаток. Я, как мог, отбрыкивался от продавцов сладостей и порнографических открыток; мне хотелось скорее оказаться на более людных улицах, где я мгновенно утратил бы свою исключительность. Это удалось не сразу: пришлось отразить набег мальчишек, требующих иноземных неведомых предметов – наиболее совестливые были готовы отдать за это дешевый значок с изображением Замка, самый же наглые хотели всего побольше и безвозмездно. Мои попытки обрисовать им в общих чертах положение вещей не имели успеха, поэтому я решил продвигаться на нижние улицы, игнорируя, насколько хватит сил, окружающую действительность. Поняв бесплодность своих требований, мальчишки (я, впрочем, не решусь гарантировать, что среди них не было особей противоположного пола) разбежались. В переулке меня встретили нищие, но те были не столь шумны и воинственны, поэтому не заметить их не составляло особого труда. Переулок оканчивался аркой, выходившей на одну из самых оживленных улиц Старого города; здесь собирались коллекционеры и художники, фотографы и проститутки; все они, объединенные корпоративными интересами, степенно занимались своими делами, не обращая внимания друг на друга.

Жара не спадала – начало пятого в такую погоду самое неуютное время дня. Следовало бы пролиться дождю, но где там. Я купил стакан кока-колы и мгновенно его выпил. Улица представляет собой занимательное зрелище: дома по одну ее сторону кажутся твердо стоящими на земле, в то время как вся другая сторона будто бы вросла в гору на целый этаж. Именно здесь начинается самая отвесная часть склона – и самые многоярусные кварталы города. Здесь почти нет улиц – только бесконечные лестницы. Из транспорта здесь проедет разве что велосипед, да и то с трудом. Впрочем, почти весь Старый город пешеходен.

Отсюда вновь стала видна панорама города, и вновь я заметил дым близ подножия горы. Внезапно я понял, что, если это пожар – а чем, кроме пожара, это могло быть? – то он разгорается где-то в нашем квартале, может быть, поблизости от моего дома. Мне стало чуть-чуть не по себе: я слишком хорошо знал всех соседей. Тут же, однако, я успокоил себя: это наверняка горит какой-нибудь гараж, или склад. Я спустился еще по одной лестнице. Собственно говоря, эти лестницы были просто нарезанными и сложенными елочкой улицами, и назывались они как улицы: улица такая-то или такая-то. В каждом из открытых окон виднелась свернувшаяся калачиком кошка, рядом с кошкой стояла герань. Может быть, это горит машина, врезавшаяся в столб. Впрочем, ее уже увезла бы дорожная инспекция. А вдруг не увезла? Прямо из-под моих ног взлетел голубь.

Лестницы постепенно начали приобретать вид обыкновенных улиц. Вскоре я вышел к фонтану, где принято назначать свидания. Брызги фонтана были очень кстати. Вокруг фонтана прогуливались туристы; некоторые из них фотографировали Замок, хорошо видный отсюда. Соотечественники – в основном, пенсионеры и матери с колясками – сидели на лавках; некоторые из них обсуждали пожар на краю Старого города. Я прислушался. Говорившие, судя по всему, знали не больше моего; некоторые из них, наверное, видели пожар сверху и теперь чувствовали себя приобщившимися к делу города.

От фонтана вниз вели две улицы: я выбрал ту, что пооживленней. Проходя мимо лавки, где торгуют всякими оптическими товарами, я вдруг захотел купить бинокль, чтобы, при первой возможности, рассмотреть пожар; однако у меня не оказалось с собой требуемой суммы. Старинные телескопы, выставленные в витрине лавки исключительно для рекламы, располагали к размышлениям на вечные темы. На углу улицы женщина продавала вчерашний выпуск городской газеты: кого-то где-то убили. Я дважды чихнул: наверное, пыль попала в нос.

Спускаясь вниз, я спешил добраться до башни, возведенной лет двадцать назад специально для туристов; такого обзора, как на площадке у Замка, там не найти, но Старый город виден почти весь. Но, примерно на полпути, я почему-то передумал идти к башне, и пошел вниз через рынок. Здесь тоже говорили о пожаре, но знали не больше сплетниц, сидевших у фонтана. Во фруктовом ряду я купил яблоко и съел его.

От рынка к старинным воротам города – и дальше, через Новый город – идет тракт, называемый Монастырским. Начинаясь почти в центре Старого города, он огибает нижние его кварталы, пролегая несколько выше их и некогда фактически обозначая городскую границу. Теперь это – чуть ли не единственная улица в Старом городе, на которой разрешено движение автотранспорта. Потоптавшись на месте, я решил идти по тракту: этот путь немного дольше других, зато отсюда видны нижние районы. Уже шесть часов; жара почти спала.

Монастырский тракт заасфальтирован и похож на улицы Нового города. Я шел довольно быстрым шагом и минут через десять мог уже рассматривать кварталы, лежащие у подножия горы, во всех интересующих меня подробностях. Первым, что мне попалось на глаза, оказался бронзовый князь, заменивший ворота Старого города и указующий правой рукой на Новый город; исторический князь, однако ж, был левшой. Перед самым носом князя возвышается супермаркет; здесь проходит грань между двумя частями города. Чуть поодаль виднелся чудом уцелевший фрагмент городской стены. Еще дальше располагался мой квартал; пожар был виден отсюда необыкновенно четко. Вокруг пожара кипела спасательная деятельность: пожарные машины, какие-то неведомые аварийные службы; пенные струи заливали огонь, но с ним ничего не делалось. Горел не соседский дом, не склад и не попавшая в аварию машина; горел наш с дедушкой дом. Я немного удивился, что пожар происходит так долго; впрочем, мне никогда не доводилось наблюдать мало-мальски серьезный пожар. Забавно было наблюдать за тщетной суетой пожарников. Людей, впрочем, отсюда не разглядеть; видны лишь извивы шлангов и отблески касок. А также слышен вой сирен.

Я шел легко, ни о чем не думая. Пять лет назад город был точно таким же. Только пожары случались редко. Когда мне было лет восемь, горел какой-то дом близ рынка, но дедушка тогда не пустил меня посмотреть на пожар. Теперь я мог утолить детское любопытство. То и дело поворачивая голову в сторону моего квартала, я видел пламя и дым. Мимо меня изредка проезжали машины; один водитель предложил подбросить меня, но я отказался. День медленно преображался в вечер, не столь еще давнюю невероятную жару сменила блаженная прохлада. Я дышал полной грудью.

Когда я добрался домой, дом уже догорал. Дедушка стоял в стороне, задумавшись. Мне показалось несвоевременным отвлекать его от раздумий.

осень 1997

ПОДЗЕМНЫЕ ЖИТЕЛИ

Никакого эффекта. Они не утихомирились, напротив, продолжали шуметь, не обращая внимания на окрик Зубова. Полковник стоял чуть в стороне и усмехался; он широко расставил ноги и, опираясь на трость перед собой, образовывал, таким образом, живой треножник. Зубов, подойдя к полковнику, долго что-то говорил, наклонившись к самому его уху. Полковник ничего не отвечал и продолжал усмехаться.

Перемещенные лица, окружавшие костры, сидели на земле и шумели. Они мешали спать другим перемещенным лицам. Бараки еще не были сколочены, и всем приходилось спать под открытым небом, даже охранникам. Только для офицеров поставили палатку. Полковник спал в танке. Собственно, в танке официально располагалась и комендатура. Я там не был ни разу, потому что до сих пор все формальности решались на открытом воздухе. Если вдруг начнутся сезонные ливни, придется побывать в танке.

Полковник усмехался. Зубов бегал по лагерю, крича на людей, спящих вокруг костров и шумящих слишком громко. Я подошел к полковнику и спросил, не кажется ли ему, что их следует оставить в покое, что они и так натерпелись, и натерпятся еще, и вообще, не меньше трети из них умрет, так и не пройдя процедуру проверки, и вообще, поручик Зубов создает не меньше шума, чем они, и не замолчать ли ему самому. Полковник усмехался. Он давно уже не удостаивал никого ответом, не только подчиненных, но и представителей независимых инстанций.

Зубов подбежал ко мне, крикнул, что ж вы, инспектор, не наблюдаете за порядком, и побежал куда-то, я не успел послать ему вдогонку несколько слов, достойных его упрека, вполне риторического, надо понимать. В самом деле, для половины первого шум был слишком громким. Я оглядел лагерь, попробовал подсчитать, сколько костров горит передо мной, безуспешно. Зубов подозвал к себе низенького ефрейтора, видимо, решил поднимать взвод. Поручик, крикнул я. Никакого эффекта. Поручик! Зубов повернулся, невидяще посмотрел на меня, вновь отвернулся, продолжая что-то втолковывать ефрейтору. Я быстрым шагом пошел в сторону Зубова. Перемещенные лица, мимо которых я проходил, рассматривали меня в инспекторском мундире как невиданного иноземного зверя. Приблизившись к Зубову вплотную, я тронул его за плечо. Что вам угодно, милостивый государь, нервно огрызнулся он. Поручик, мой голос был уверен и взгляд жёсток, вы ведете себя, как мудак, вы не умеете обращаться с подчиненными; вы слишком много суетитесь и вас не боятся и не уважают; берите пример с полковника, он неподвижен, как усмехающаяся скала, он подобен олимпийскому богу и непостижим в этом подобии, ему нельзя прекословить, ибо он не станет и слушать ваши ничтожные возражения; вы же не можете совладать даже с охраной, которая спит, не то что с перемещенными лицами, хотя и являетесь заместителем коменданта лагеря. И я дернул Зубова за свисток, висящий на его шее как символ должности, сорвал его, громко свистнул. Шум по всему лагерю умолк. Я прокричал: спать, пидоры! Люди, сидящие на земле близ меня, пригнули головы и уставились на огонь. В лагере стало заметно тише. Побелевший от гнева Зубов снял перчатку и бросил в меня, завтра утром, прошипел, в бамбуковом лесу. О секундантах ни слова, и впрямь, какие нынче секунданты.

Полковник стоял, опершись на трость, усмехаясь. К нему подошел адъютант, отдал честь, сказал несколько слов. Продолжая усмехаться, полковник побрел в строну танка.

Я не хотел возвращаться в палатку, потому что спать в эту ночь не имело смысла. Расхаживая между костров, я рассматривал фигуры, бывшие когда-то в полной мере людьми, но еще не доказавшие права быть ими и далее; наконец, свалился, уставший, близ одного из костров. Вокруг него сидело человек двенадцать. Большинство из них было одето в изорванную солдатскую форму. Одни были босы, другие – обуты в рваные сандалии. Лишь один из сидящих у костра носил ботинки, судя по всему, офицерские, но грязные и дырявые. Его голова по-туземному была повязана платком.

Человек в офицерских ботинках что-то рассказывал, словно ни к кому не обращаясь. Он заикался. Остальные молча и незаинтересованно внимали ему. Минут десять я разглядывал звезды. В тропиках небо совсем не похоже на небо северных широт; я еще не успел привыкнуть к этому. Постепенно я, помимо желания, начал понимать отдельные слова, произносимые заикой, благо, говорил он по-русски, потом слова начали складываться во фразы, фразы в единое целое. К-когда П-перовский попал в п-плен, его п-поместили, говорил заика, в б-барак номер ч-четыре. Т-там были оф-фицеры. Т-туземцы б-берегли е-его, над-деялись, ч-что он зна-ает к-какие-то в-военные т-тайны. А-а он б-был пр-ростой лейт-тенант, н-ничего н-не знал. Н-но его б-берегли. Р-рядом с б-бараком б-был скот-тный д-двор. Т-там р-разводили с-скот. Св-виней, к-коз, к-кур. Оф-фицеров з-заставлял-ли р-работать н-на ск-котном дворе. Т-там б-было тр-рое ф-французов, ам-мерик-канец, д-два анг-гличанина, л-литовец, поляк, д-двое р-руских. П-перовский и К-кабышев т-такой. Он с-скоро умер. А-а П-перовский ух-хаживал з-за курами. Т-там б-были б-белые куры, ч-черные к-куры. А-а П-перовский п-привязался к-к ним. К-когда туз-земцы на д-день с-своей с-сраной н-независ-симости р-решили п-пленных н-накормить п-по-ч-человечески, он в-велел П-перовскому п-пару к-кур з-зарезать, б-белую и-и ч-черную. А-а П-перовский белую з-зарезал, а-а ч-черную е-ему ж-жалко ст-тало. Е-его з-за это п-потом ф-французы и л-литовец отпизд-дили. А-а к-курица, ч-черная п-пропала. И в-вот сп-пит к-как-то П-перовский, отпизж-женный. С-снится е-ему с-сначала Ук-краина, п-потом к-какое-т-то место н-на Ук-краине. П-потом е-еще ч-что-то. Т-туземцы, возд-душные з-змеи, с-собаки. П-потом т-темно. А-а в т-темноте г-голос, сп-пасибо, г-говорит, л-лейт-тенант. К-кто ты, с-спрашивает П-перовский и видит, к-как выст-тупает из т-темноты ч-черная к-курица, к-которую он уб-берег.

Голос заики начал дрожать. Мои ноги затекли. Я поднялся и стал прохаживаться туда-сюда, то удаляясь от костра, то приближаясь. Слова заики доносились до меня, но не доходили до сознания. Я слышал что-то о королевстве маленьких подземных человечков, живущих в ничтожестве и постоянном страхе, об их султане, больном и слабосильном, об их визире, вынужденном из-за неясно кем наложенного заклятия казаться людям курицей черного цвета, символизирующего, но заика не сказал «символизирующего», он сказал «з-значащего», неизмеримую скорбь, но заика не сказал «неизмеримую», он сказал «вечную», да, вечную скорбь. И будто бы спасенная Перовским курица и есть визирь подземных жителей. Курица взяла пленного лейтенанта за руку, но как это у нее вышло, впрочем, это был лишь сон, и провела по каким-то коридорам, стены которых были украшены зооморфными орнаментами, но заика не сказал «зооморфными», он сказал «из з-зверей, п-птиц и рыб», он не сказал «орнаментами», он сказал «уз-зорами». И будто бы там, за этими коридорами, в ослепительных палатах лейтенанта встретили султан и подданные его, и наградили его бессмертием, ибо он просил бессмертия, и дали золотое семечко в знак бессмертия, только велели молчать о них и никогда никому не рассказывать, не то подземный народ истребится на земле, но заика не сказал так, он сказал «п-подземный н-народ п-погибнет».

Я смутно припоминал подобный рассказ, читаный мне в детстве гувернером. Стало холодно, по крайней мере, для тропиков. Захотелось накинуть шинель, но тут я вспомнил, что решил не возвращаться в палатку этой ночью. Подсев почти к самому костру, совсем рядом с перемещенными лицами, я согревал руки у огня. Перемещенные лица недоверчиво смотрели на меня. Только заика никак не отреагировал на инспекторский мундир. Н-наутро, продолжал он рассказ, П-перовского п-повели к т-туземному п-подполковнику, н-на д-допрос. Т-тот п-потребовал, ч-чтоб П-перовский рас-сказал е-ему, г-где б-базируются р-ракеты р-русских. Н-не з-знаю, с-сказал П-перовский, п-потому что и вп-правду н-не знал. Т-тогда п-подполковник в-велел из-зрубить е-его саблями. П-перовского с-стали р-рубить, он к-кровью истекал, н-но не ум-мирал. А-а т-туземцы р-решили, ч-то это к-какая-то т-тайна союз-зников, к-как они воинов т-такими д-делают к-крепкими. И п-подполковник ск-казал, ч-что, м-мол, не б-будем т-тебя убивать, л-лейт-тенант, а-а б-будем в-вытягивать из т-тебя ж-жилы п-по од-дной и к-кожу сд-дирать п-по кусочку, ес-сли н-не ск-кажешь, к-как они вас т-так ус-строили. И П-перовский исп-пугался. Эт-то, г-говорит, не н-наши, эт-то з-здесь в-вот т-такие п-подземные ч-человечки, а-а од-дин из н-них обернулся к-курицей, н-но все это с-сон. Т-туземцы з-засмеялись, а-а п-подполковник п-покраснел, отткуда, м-мол, з-знаешь, с-сука, н-наши т-туземные л-легенды. Я, г-говорит, в Ок-ксфорде уч-чился, н-не т-то ч-что ты, с-свинья р-русская, м-миф от пр-равды от-тличу. И ст-тали т-тогда из П-перовского ж-жилы т-тянуть. Вдр-руг г-гром р-раздался, н-наши п-подошли, лагерь вз-зяли. П-положили П-перовского в л-лазарет, а-а ночью п-приснилась е-ему ч-черная к-курица, г-говорит, п-предал, м-мол, т-ты, лейт-тенант, наш н-народ, т-теперь м-мы все п-погибнем, н-но ч-что уж т-тут п-поделать. А-а утром н-нашла сестр-ра у д-дверей л-лазарета от-торванную к-куриную голову, ч-черную, а-а д-доктор ск-казал, м-мол т-туземцы, д-дикое племя, в ж-жертву ж-животных приносят, а-а м-может и людей. А-а ост-талось у П-перовского з-золотое семечко, я н-не зн-наю.

Заика умолк. Перемещенные лица вокруг костра начали укладываться спать. Заика снял с головы платок, и я увидел, что он скальпирован. Было бы глупо здесь оставаться. Я встал и пошел не глядя куда. Ноги несли меня к воротам лагеря. Полуспящий охранник недовольно оглядел мою приближающуюся фигуру, но, различив в свете прожектора мундир, лениво отдал честь и открыл ворота, сказав, проходите, господин инспектор. Я шел в бамбуковый лес. Лучше заранее знать место своей смерти, потому что я не буду стрелять, и поручик Зубов убьет меня.

ноябрь 1998

ЖАРА, ГРОЗЫ И ЗАМОРОЗКИ

В городе было сначала жарко и душно, потом сыро и дождливо, потом опять жарко и душно, потом опять сыро и дождливо. Никто не мог сказать ничего хорошего об этом лете. Некоторые, если не все, чувствовали себя пренеуютно.

Чувствовали себя… весьма неуютно. Чувствовали себя так, как будто некая невидимая тяжесть, способная… Некая невидимая тяжесть… Этим летом многие чувствовали себя совершенно отвратительно. Лето не удалось. Этим летом… После жары и духоты, сменившихся сыростью и непрерывными дождями… После тяжелого лета настала еще более невыносимая осень. То, что случилось…

Переменчивое лето, за ним – переменчивая осень. (Любое событие обусловлено климатом, как замечено романтиками.) Следует заметить (однако, тем не менее, все же), что (так или иначе) наступление осени никогда не было в числе фактов, каковые могут явиться для кого-либо неожиданностью. Следует заметить, что наступление осени само по себе – явление ординарное, однако обстоятельства… Не сама осень (впрочем) была ужасна, не погода, не холодный ветер и проливные дожди, а то, что ( – Ты читал что-нибудь подобное?

– Нет.

– Почему же ты берешься утверждать, будто книга эта тривиальна и… ну, сам знаешь…

– Видишь ли…

– Не вижу.

Словно не заметив ежедневной наскучившей остроты:

– Видишь ли, есть нечто порочное в самой возможности обсуждать подобный вопрос. Если бы мы жили в мире, где вещи ценны сами по себе…

– Бог ты мой, «если бы мы жили в мире…»!..

– … в мире, где вещи ценны сами по себе, мы не задумывались бы о подобных вопросах.

– О каких «подобных вопросах»?

– Ну… сам знаешь… о тривиальности, повторении, обманутых надеждах, затертости, штампах, о…

– Да, да, понимаю, успокойся. Вот еще, смотри…

– Вот так вот.

Смеются. Слышно, как старые часы на кухне бьют два часа.

– «О подобных вопросах»!.. А думал ли ты…

– Ну-ка, ну-ка?…

– … о подобных ответах, а?

– Что ты хочешь сказать?

– Ну… например, тебе не хочется говорить со мной, но ты говоришь, потому что привык говорить со мной, даже когда тебе этого не хочется.

– Это не так, ты же сам знаешь.

– Я для примера.

– С примерами следует быть осторожным. Можно такое сказать…

– Ну, завелся…

– Ладно, ладно. Ты погоду на завтра слушал?

– Дожди, говорят. Вот еще, посмотри.

– Что там?

– Вот… на соседней странице…

– Я давно ждал именно этого.

– А ты «тривиально»!

– Там так, а здесь этак. Раз на раз не приходится.

– Вот и погода так же. Спать пора, вставать рано.

– Это правда. («И тогда закричали они, и побежали оттуда прочь, будто дано им было увидеть со стороны, каковы они на самом деле…» – стр. 214; Пекин, 1924, перевод наш.)); то, чему… То, что следует за дождями, за холодным ветром – затишье, в котором… То, что страшнее дождей и ветра, – молчание природы перед наступлением… Молчание природы, эта тишина, которая непредумышленно… И суета человеческая не может заглушить ее.

(Шерлок Холмс говорил Уотсону: «Я уверен… что в самых отвратительных трущобах Лондона не совершается столько страшных грехов, сколько в этой восхитительной… сельской местности». Они переехали границу Хэмпшира. «На протяжении всего пути, вплоть до холмов Олдершота, среди яркой… листвы проглядывали красные и серые крыши ферм». Чуть раньше Холмс заметил, покачав головой: «Они внушают мне страх». Он говорил о уединенных фермах: «Представьте, какие дьявольски жестокие помыслы и безнравственность тайком процветают здесь из года в год». Уотсон воскликнул: «О Господи!» См. «Медные буки»; пер. Н.Емельянниковой.)

В маленьком домике, на берегу речки. Невдалеке от маленького домика находился пруд. Дом стоял в двух километрах от поселка, на берегу речки. С другой стороны пруда стояла заброшенная… В стороне от дома проходила заброшенная одноколейка. Метрах в ста от дома располагался пруд, наполовину заболоченный. Она приехала дня на два раньше. Когда все остальные приехали, она уже была там; сказала, что приехала на два раньше. ( – А выводы, выводы?

– Не говори глупостей.

– Почему в тебе столько ненависти? Не ломай карандаш, что он тебе сделал. Возьми себя в руки!

– Сколько можно…

– Успокойся!

– … учить меня, а?!

– Успокойся.

За окном гроза, где-то не очень близко. Молнии. Грома почти не слышно.

– Тебе еще почти половину выправлять, а ты уже злишься.

– Ты посмотри, посмотри…

– Ну, молния.

– «Ну, молния…»!) Железнодорожный кассир показал впоследствии, что группа молодых людей направилась в сторону леса. Лесник, встретивший группу молодых людей, был пьян и впоследствии не ручался, что сможет опознать кого-либо из них. Следователь, потирая виски, пятый раз читал материалы дела. Следователь, потирая виски, смотрел в окно: гроза. Головные боли мешали следователю вникнуть в материалы дела. Пригласите кассира, сказал следователь. Кассир с интересом разглядывал кабинет. Кассир показал, что группа молодых людей направилась в сторону речки, вероятно, к хутору. Кассир показал, что не решился бы опознать кого-либо из молодых людей. Следователь, потирая виски, сказал: пригласите кассира. Конвоир доставил задержанного. Будем запираться, спросил следователь. Следователь встал, подошел к кассиру, наклонился над ним: будем запираться? Кассир потупился. Кассир сказал: я не буду запираться, если это облегчит мою участь. Я скажу чистую правду, если это облегчит мою участь. Я не решусь опознать кого-либо из молодых людей, направившихся в сторону болота, даже если это облегчит мою участь. Следователь сказал: доставьте задержанного. Кассир сидел, потупившись. Следователь протянул кассиру лист бумаги и сказал: пишите все, что знаете. Кассир написал: я чистосердечно раскаиваюсь. Я признаюсь в совершенных мною правонарушениях. Я прошу следствие и суд учесть мое чистосердечное раскаяние. Я не берусь опознать кого-либо из этих молодых людей. Лесник написал: я чистосердечно раскаиваюсь. Я не берусь опознать кого-либо из этих молодых людей.

Тихо и спокойно здесь. Даже гроза не кажется чем-то пугающим. Немного холодно, но можно затопить печку.

«Здесь тихо и спокойно,» – заметил старик. «Да.» Они были немногословны, сколько их было, четверо, пятеро или даже шестеро. Она приехала раньше них, чтобы подготовить дом. Потом двое останутся в доме, чтобы вести наблюдения, а остальные, и она в том числе… Все они, вместе с ней, отправятся в лес, вести наблюдения; только двое останутся в доме – на всякий случай. «Вот и дом, – сказал старик. – А мне еще идти далеко, километров пять.» «Заночевали бы у нас, скоро стемнеет,» – предложил один из них. «Да нет, пойду я. Лес хорошо знаю, не заблужусь.» Они попрощались, и старик побрел дальше. Она открыла им дверь и спросила: «Ну что?» «Завтра,» – ответил казавшийся самым старшим из них, будто в этом слове был заключен какой-то высокий смысл. «Завтра,» – ответил один из них, коренастый, темноволосый. Он сказал это так, что она чуть не побледнела. Он сказал это так, что все на миг задержали дыхание.

Она открыла им дверь, но они не торопились войти. «Ну что?» – спросили они. «Завтра,» – ответила она многозначительно. «Завтра,» – ответила она будто бы равнодушно. Стемнело. Вдалеке была гроза. Бесшумные зарницы освещали горизонт. Она пустила их в дом.

(Кое-кто занес в блокнот: «Я сочинил роман об астрономах, но ленюсь записать его. Астрономы – это не профессия, не род деятельности; это склад характера, ума и душевных способностей, в сущности, не имеющий ничего общего со звездами. Почему же астрономы? Это не так просто. В древности люди поднимались на высокие холмы и смотрели в ночное небо, тщась сосчитать бесчисленные точки на нем. До Гиппарха неисчислимость звезд на небе и песчинок на морском берегу представлялась равно абсолютной; позже эти неисчислимости утратили соразмерность. Одна неисчислимость неисчислимее другой – таково основание европейского сознания, да и европейского ли только? И вот представим, что есть некоторое количество людей, берущих на себя смелость совершить нечто, доселе неподвластное человеку. Это не полет в космос, не путешествие во времени. Мне вообще хотелось бы избежать научно-фантастического пафоса, да и ненаучно-фантастического тоже. Литература – не способ сведения счетов с более удачливыми носителями позитивного (или любого другого) знания, это – способ сведения счетов с самим собой, тем или иным манером. Роман должен выйти довольно значительным по объему, и я почти отчаиваюсь, когда представляю объем работы.» На следующей странице книжки: «К.Е. – 212-55-02. О.Ю. – 491-30-72. А.Ю. – 276-13-43. И.Р. – 210-77-08. В пятницу, в 17.00, у первого ваг. С газетой в руках, ср. роста, с бородой.» Потом какие-то абстрактные чертежи, похожие на те, что автоматически рисуют во время телефонных разговоров или официальных докладов.)

Наутро они отправились в лес. Там их обнаружили через несколько дней – совершенно целыми и невредимыми, но сильно помолодевшими и словно преображенными. Казалось, сияние исходит от каждого из них. Любые попытки вступить с ними в разговор оканчивались неудачей – они всячески демонстрировали нежелание общаться. К этому времени грозы прекратились, зато ударили холода ( – Что это там, вдали?

– О чем ты?

– Разве не видишь?

– Нет.

– Ну, ну, смотри же…

– Ах, это…

Долго смеются.), даже пошел снег. Через день обнаружили и ее – в километре от них. Ноа не изменилась, но также отказывалась от общения. Впрочем, через два-три месяца психиатры добились того, чтобы ноа подавала знаки руками; знаки, тем не менее, были простейшими: «да», «нет», «не хочу», «не знаю».

Домик, стоявший в двух километрах от поселка, оказался совершенно пустым, как если бы люди не жили в нем несколько лет. Ее обнаружили в доме, стоявшем в двух километрах от поселка. Ноа ничего не знала о судьбе остальных, и вообще утверждала, что никогда их не видела. Двое, найденные в одиноко стоявшем доме, были погружены в летаргический сон; несмотря на все усилия, разбудить их так и не удалось. Ноа появилась на станции, близ поселка, через три месяца. Страшный мороз должен был бы убить ее – на ней было лишь очень легкое летнее платье. Первым ее заметил кассир. Кассир узнал ее по фотографии, которые разослали по всей округе. Ноа стояла, ожидая поезда, но поезда ноа не дождалась. Ноа, казалась, была счастлива. Первым ее заметил кассир, когда ноа подошла к кассе и твердо сказала, протягивая десятку:

– Пожалуйста, дайте билет до Нижних Котлов.

август 1998

Оглавление

  • УЧИТЕЛЬ
  • МИМО ЦИРКА
  • ВЫДРА
  • ТРИ КИТА
  • ОКНА
  • ЧАЕПИТИЕ
  • ВЫБОРГ
  • ВОЗВРАЩЕНИЕ ГОСУДАРЯ
  • ИЗБИРАТЕЛЬНАЯ ПАМЯТЬ
  • ФЕЛЬДМАН
  • БОЛЬШАЯ МОСКОВСКАЯ ИГРА
  • САМЫЙ СТРАШНЫЙ РАССКАЗ НА СВЕТЕ
  • РУКОПИСЬ, НАЙДЕННАЯ В КЛЕТКЕ
  • ГОРА
  • ПОДЗЕМНЫЕ ЖИТЕЛИ
  • ЖАРА, ГРОЗЫ И ЗАМОРОЗКИ
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Опыты бессердечия», Данила Давыдов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства