«Ника»

770

Описание

Григорий Боровиков - один из старейших советских писателей. В своем творчестве он постоянно обращается к жизни деревни. В романе «Ника» автор размышляет о долге перед землей, о значении и нравственности, красоте нелегкого крестьянского труда.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Ника (fb2) - Ника 1613K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Григорий Фёдорович Боровиков

Ника

ОБ АВТОРЕ

Автор этой книги Григорий Боровиков родился в деревне.

Впечатления детства, учеба в церковноприходской, а затем в средней школе, комсомол и события первых лет Советской власти нашли отражение в романе Г. Боровикова «Ливень».

Шестнадцати лет Г. Боровиков опубликовал стихи в яранской уездной газете «Крестьянин-коммунист». Работал народным судьей, служил в армии, был журналистом.

Первая книжка — «В Каспийских джунглях» была издана в Детгизе и в Саратове. С тех пор занятия литературой стали постоянными. В центральных и местных издательствах издана 31 книга Г. Боровикова. Произведения Г. Боровикова переведены на некоторые языки народов СССР, а также изданы в Польше, Болгарии, Чехословакии, Германии, Швеции.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Первая книга Григория Федоровича Боровикова — «В Каспийских джунглях» вышла в свет в 1946 году. Но литературная работа его началась значительно раньше: два довоенных десятилетия отданы беспокойному, полному повседневной новизны и неожиданности труду газетчика, журналиста. Теперь у Боровикова есть уже свой читатель, давно заметивший его и отобравший по душе близкое, тоже свое. Романы, повести, рассказы писателя, целый цикл произведений для детей по достоинству оценены критикой.

Григорий Боровиков родился 19 августа 1905 года в деревне Белоглазово Кировской области, бывшей Вятской губернии. Он, как и многие его герои, мог бы отвечать на скупой вопрос анкеты поэтической строкой Есенина:

У меня отец — крестьянин, Ну, а я — крестьянский сын.

Детские и юношеские годы, прожитые в деревне, заложили в «потайную кладовую памяти» столько впечатлений и наблюдений и такую истинную подлинность представлений о крестьянской жизни, что писатель черпает из этих неоценимых запасов и по сей день. Роман «Ливень» и повесть «Именем республики» строятся непосредственно на автобиографическом материале тех лет: деревенские будни и праздники в предвоенную пору, империалистическая война, первые революционные годы. Революция сравнивается писателем с освежающим воздух майским грозовым ливнем. Герой «Ливня» в каких-то главных вехах повторяет путь автора романа: сначала деревенский мальчишка, с малых лет подготовленный всеми обстоятельствами к тому, чтобы повторить жизнь дедов и отцов — хозяйствовать на земле, затем неожиданный поворот судьбы — учеба в гимназии провинциального городка Еланска (Яранска) и быстрое политическое, нравственное формирование в революционные годы, учеба в новой советской школе «с книгой и винтовкой», комсомол, призыв в ряды роты ЧОН. Борьба с контрреволюцией, опирающейся на кулаков и служителей культа — церковников, монахов, показана также в повести о деревенском мальчике Пантушке («Именем республики»), оказавшемся в центре этих драматических событий и получившем незабываемые жизненные уроки.

Социальное, классовое сознание крестьянства раскрывается Боровиковым и в открытых столкновениях со светской и церковной властью, и в повседневном, будничном течении жизни. Главные герои «Ливня» и повести о Пантушке — дети, постепенно, изо дня в день открывающие для себя мир, втягивающиеся в заботы взрослых.

Повесть о детстве, юности и отрочестве — жанр, давно сложившийся в русской литературе. Классические традиции Л. Толстого и С. Аксакова, опыты М. Горького, А. Толстого, А. Гайдара открыли путь целому потоку произведений в этом роде. По проторенной дороге идти очень трудно, если есть желание открыть новое. И все-таки Боровикову удается пробить свою тропу. Череда деревенских времен года, дней и ночей, трудов и тягот крестьянской жизни запечатлевается в душе мальчика неповторимо, своеобычно. Неторопливая обстоятельность повествования не препятствует занимательности чтения и росту читательской заинтересованности. Не впервые в литературе написаны Боровиковым страницы об отъезде в ночное, о севе и жатве, о сенокосе — «самой веселой из всех деревенских работ»; знакомые мотивы звучат в рассказе о неудачливом пастушестве, когда герой, нанявшийся в подпаски, чтоб заработать на сапоги, «хлебнул шилом меду», получил лишь побои да семья заплатила штраф за потраву озими. Эти «сюжеты», конечно, не заимствованы писателем из книг, их рождала и повторяла сама жизнь, у каждого крестьянского мальчишки они развертывались по-своему. Первая жатва, например, описана в «Ливне» так памятливо, так достоверно, что, прочитав небольшую главку «Страда», надолго запоминаешь, как насыщен трудной новизной этот бесконечно длящийся для мальчика день: торжественное, радостное начало («новенький серп, блестящий, с красной деревянной ручкой и с медным колечком», которое при ходьбе позванивало) — и страшная усталость к концу (распухшие от непривычки пальцы, больное плечо). С виду однообразная работа, жатва в действительности потребовала большой сноровки, ловкости и выносливости. «Помня наставления матери, я жал неторопливо, чтобы привыкнуть к работе. Подражая отцу и брату, широко расставляя ноги, забирал левой рукой в горсть рожь, а правой срезал. Из первого же пучка связал пояс для снопа, на который и клал рожь. Сначала дело у меня не ладилось, правая рука орудовала серпом прежде, чем я заберу стебли ржи левой, и, подрезанные, они падали на землю. Иногда серп втыкался острым концом в землю, а левая рука теребила рожь». Все памятно герою, что произошло во время жатвы: как больно порезал палец, как трудно жать после обеда. Полдник, обед, паужинки — тоже события жаркого тяжелого трудового дня, и писатель уважительно рисует картину краткого, но такого желанного отдыха за едой. Так же последовательно, в конкретных и живописных деталях рисуется картина сева. С утра до заката мальчик ходит рядом с бороной по мягкой пашне, уже сознавая важность выполняемой работы, чувствуя «осмысленную гордость за себя, тоже работающего по-настоящему».

Терпеливое, тщательное, «в поте лица» выполнение крестьянского дела формирует личность, характер, взгляды героя: «Я вступал в эту жизнь искренне и смело, веря, что она, и только она, самая настоящая». Рядом с горьким сознанием беззащитности деревенского человека, которому староста, исправник и поп — всякий господин, в мальчике крепнет желание «стать настоящим работником в доме», настоящим крестьянином. «Хорошо мне было у костра в поле, рядом с Сивухой, с отцом, с однодеревенцами, занятыми одним делом». Поэзия сельского труда ощущается юным пахарем, его взволнованной душе отзываются по школьным урокам песни Кольцова и стихотворение Лермонтова «Когда волнуется желтеющая нива», народные напевы.

Роман «Ливень» является ключевым для всего творчества Г. Боровикова. Он позволяет отчетливо ощутить первооснову того внутреннего родства, которое существует между героями многих произведений писателя. Лучинин, Венков, Загаров, Цветков, Каюков… Легко представить их детство таким, каким оно дано в «Ливне». В их взрослой жизни вступает в действие та идейно-нравственная сила, та страсть к созиданию, которая передана им народной крестьянской средой. Наверное, не случайно писатель настойчиво повторяет «родословную» главных действующих лиц в первой повести «Крутояр», в ряде рассказов и новом романе «Ника». Это горожане, люди интеллигентного труда, направленные на работу в деревню. Но они не впервые встречаются с крестьянским миром, а как бы  в о з в р а щ а ю т с я  к нему. Николай Венков, председатель усовского колхоза, кандидат наук, еще недавно преподаватель сельскохозяйственного института, не однажды вспоминает о том, что он — крестьянский сын. Не забывает о своих деревенских предках и следующее поколение — Венков Алексей («Ника»). Профессор Цветков, специалист по грунтам, приехавший в командировку из Москвы на строительство гидроузла на Волге, с грустью и тревожной ответственностью размышляет о сложной связи прошлого, настоящего и будущего (рассказ «В родных местах»): «А мысли его были все те же: о быстрой жизни, о судьбе человека, о привязанности к земле, на которой родился и впервые начал понимать мир». «Вот, — думал Цветков, — в этом состарившемся домике жили три человеческих поколения. Рождались, росли, трудились, радовались, страдали, любили… И вот я, представитель третьего поколения, приехал сюда, чтобы помочь смести все следы прошлой жизни…» Навсегда остается в Липовке учитель рисования, влюбленный в искусство и природу Егор Васильевич («Снегири»). «Поначалу думали лет пять-шесть прожить, а приросли», — рассказывает его жена Ольга. Этой привязанности есть много причин, и одна из них проясняется в признании Егора: «А я крестьянский сын».

Не рискуя впасть при истолковании художественного творчества в наивный биографизм, можно утверждать, что и автор-рассказчик в произведениях Боровикова отмечен чертами своих же героев. В повествовании о прекрасных творениях рук человеческих и о самой скромной работе обычно исключается какая бы то ни была беглость, мимолетность. Автора интересует повседневная трудовая жизнь своих героев, ровный поток дел. Критика порой требовала от писателя большего внимания к тем противоречиям, которые возникают на производстве. Не обходя конфликтной стороны взаимоотношений, писатель продолжает сосредоточенно вглядываться в то, к а к  человек работает, выполняя свое главное назначение. Всякое дело, будь то кладка кирпича на строительстве или плотницкое ремесло, осуществление сложного комплексного промышленного задания или рыбная ловля, описывается писателем обстоятельно и любовно, со знанием каких-то внутренних секретов мастерства. Автор не наблюдает со стороны, а как бы видит все глазами того, кто делает сам. Он органично воссоздает перепады чувств, сопутствующих удаче, удовлетворению или промаху в процессе работы. Его герои знают особое состояние «веселящей усталости», присущее только тому, кто умеет хорошо, творчески поработать, отдаться делу со страстью.

В составе одного сборника «Листопад» есть два рассказа, персонажи которых принадлежат по своей профессии как бы к разным эпохам. Николай Каюков руководит прокладкой газопровода через Волгу («Прыжок»), Тимофей сапожничает («Как женился Тимофей»). Но и тому, и другому присущи крепкие нравственные устои, привычка работать «по душе, по совести», чувствуя потребность в труде. («Может быть, страсть, — говорит Н. Каюков»). Тимофей не захотел работать на фабрике: «…там поставят к машине подошвы пришивать или каблуки приколачивать», а он «любил свое ремесло и ценил в себе мастера». Когда к нему попадала разбитая обувь, он осматривал ее так внимательно, словно это было живое умирающее существо, которому надо вернуть жизнь». Любопытно заметить, что сапожный «товар» вызывает у Тимофея дорогие для него ассоциации, возвращает ему память о вольном природном, деревенском мире: «Кожа для «верха» — хром или шевро — пахла терпко, как недоспелый лесной орех, от юфти шла сытная кислинка, будто от забродившего теста, а упругие подошвенные пластины били в нос горьковато, точно кора березы. Душистее всего была черная дратва: она напоминала Тимофею поездки на телеге, когда из ступиц колес вытекал по каплям разогретый деготь». Бесхитростная профессия Тимофея вызволяет его из беды, восполняя потребность в общении с людьми, избавляя от вынужденного одиночества.

Николай Каюков отвечает за труд большого количества строителей. Перед читателем развертывается богатая панорама сложных современных инженерных работ. Но Каюков больше всего дорожит тем, чтобы пробудить творческое начало в людях, сохранить в каждом рабочем дне свободный темп и ритм, соответствующие условиям и задачам строительства. И опять проходит перед читателем человек особого социально-психического склада, знакомый по другим произведениям Боровикова. Решительное неприятие Каюковым бюрократического нажима, навязывания чужой воли, мертвого автоматизма предопределяет конфликт с Лушниковым, заместителем начальника управления, — руководителем по должности, а не по заслуженному праву. Нет оснований упрекать писателя в самоповторениях. Подробность и точность описаний трудовых процессов не создают «предпосылок» для превращения рассказов о людях труда в «производственный» жанр романа или повести. Пристально приглядываясь к тому, как ведет шофер машину или штурвальный — комбайн, как матрос моет палубу или спускается на дно водолаз, Боровиков обнаруживает по неброским приметам следы душевных движений и чувств, открывает человеческое в каждой профессии. «Я боюсь, как бы из тебя не сделали необыкновенного человека, этакую святую, которая не ест, не пьет, не любит, а только кирпичи кладет и ни о чем больше думать не хочет», — говорит каменщице Ирине ее брат Петр Николаевич Загаров («Ирина»).

Автор, как и его герой, выступает против унылой схематизации в изображении человека-созидателя, стремясь к внутреннему единству деятельной, практической и психической сторон личности. Но при этом лепка характеров у Боровикова весьма своеобычна. Он избегает ставить героя в чрезвычайные и неожиданные обстоятельства. Рецензенты не раз упрекали писателя в рыхлости, недоработанности сюжета, в отсутствии острой динамики повествования. Не все замечания такого рода можно отвести. Однако достаточно проследить событийную линию повести «Именем республики», чтобы признать большие возможности писателя в построении захватывающего неожиданными поворотами сюжета, почти детективного и вместе с тем абсолютно достоверного. Очевидно, что дело не в слабом владении законами сюжетостроения, а в иных художественных тенденциях прозы Боровикова.

Григорий Боровиков тяготеет к лирическому повествованию. Он пишет не для торопливого читателя, который спешит узнать, что же произошло дальше, задерживая свое внимание на описании «случаев» или кульминационных моментов во взаимоотношениях друзей и врагов. Писатель не гонит действия к развязке, для него финал не имеет первостепенной важности. (Может быть, потому, перерабатывая рассказы и даже романы, он варьирует в новом издании концовки, не боясь исказить сути произведения.) В ряде рассказов создается даже такая ситуация, которую лучше всего охарактеризовать словами бухгалтера Васюкова из рассказа «Голубое ненастье»: «Ничего не случилось, а почему-то хорошо».

От зари до зари водит Паша свой грузовик с тока на элеватор. Она прислана из города на уборку урожая. Весь дневной маршрут Паши, привычно начатый и обычно завершающийся, разнообразят случайные пассажиры да встречи с такими шоферами, как и она. Такова внешняя событийная канва рассказа «От зари до зари». Пафос его заключается не только в том, что «работу свою девушка выполняет добросовестно, с государственным умом», но и в том, как осмысленно, внутренне содержательно протекает  к а ж д ы й  час ее трудного дня. Незнакомые люди, на короткое мгновение входящие в жизнь Паши, создают особое настроение и, покидая ее, оставляют частицу своего бытия, своих радостей и тревог. Вот только что вышла из кабины женщина в голубой рубашке с погонами старшины. Паша продолжает путь, и «светлая грусть, навеянная расставанием со славной женщиной, наводила на раздумья о людях, о том, какие они все разные, и каждый человек — это тайная, непрочитанная книга…» Паша сожалеет о краткости такого счастья — познать другого человека, приблизиться к нему сердечно. У читателя рассказа остается такое же впечатление от знакомства с Пашей.

Ничего необычного не происходит и в рассказе «Светлая ночь». …Выпускник военного училища лейтенант Коробков едет в отпуск домой. На одной из промежуточных станций, где ему нужно было пересесть на пароход, он знакомится с молодой девушкой-кассиршей Варей. Боровиков не показывает внезапно вспыхнувшего чувства. Напротив, встреча молодых людей и беседа проходит в спокойном, неторопливом тоне, без явного волнения, кокетства и ухаживания. Всю ночь после встречи Коробков проходил по берегу и рано утром, положив охапку незабудок на подоконник Вари, уехал, едва повидав ее и желая новой встречи. Пароход отвалил от берега, скрылась из виду, слилась с берегом пристань… «А Коробков все смотрел вдаль, отыскивая уголок земли, вошедшей в его сердце чистой незабываемой радостью».

«Светлая ночь» — не единственный рассказ Боровикова, в котором поэтически тонко рисуется самое начало любви, первый ее росток, едва себя обнаруживший, трогательный и стыдливый. И в тех случаях, когда такой момент является главным стержнем рассказа («На бакене», «Знойный туман», «Млечный путь»), и в других, когда развертывается целый романный сюжет («Ирина», «Ника»), дорогие писателю герои любят сдержанно, целомудренно и вместе с тем непреодолимо глубоко. Подобное чувство развивается иногда без помыслов о взаимности, без настойчивых притязаний и бывает овеяно тихой грустью, светлой печалью. Преобладание такой эмоциональной настроенности над своеволием страстей, безудержностью чувств может создать впечатление бесхарактерности (литературной) и старомодности (житейской). От литературных промахов писатель, конечно, не застрахован, но так называемая «старомодность» чувств в произведениях Боровикова вполне осознана и включается в более широкое, подсказанное не отдельными сюжетами, а всей жизнью представление о человеческом счастье. Так, например, рассказ «В старом дворе» утверждает истинность любви, чуждой эгоистической требовательности, исполненной благородства и преданности. Г. Боровиков сумел здесь убедительно и волнующе, не впадая в сентиментальность, передать почти идеальный сюжет о «вечной» любви в повествовании о женщине, лишенной внешне каких бы то ни было черт «голубой» героини.

Грузчица с мельничного комбината Пелагея Бандурина, прозванная за рост и худобу Жердью, прожила одиноко всю свою жизнь. Обывателю, торопящемуся урвать кусок побольше, кажется чудачеством ее простота и бескорыстие: «А Пашка ненормальная — последнюю рубаху с себя отдает безо всякой выгоды». Соседям думается, что она сажает во дворе цветы, метет следом за дворником дорожки и готова помочь каждому «от нечего делать». Не все понимают, что «Паша хороший человек». В последние дни ее жизни, в том, как она прощается с дорогими для нее людьми, обнаруживается светлый мир души, чистота, крепость и цельность натуры. Сдержанно и нежно ведет она себя во время свидания с Егором — своей единственной любовью. Она торопится принести ему посильное облегчение. «На своего Егора Сидоровича не лютуй, не виноватые мы с ним перед тобой», — говорит Паша женщине, жене Егора, на всю жизнь осиротившей ее, укравшей ее молодое счастье. Не может простить Паша племяннице Ленке потери женского достоинства. Поначалу несколько обескураженная Ленкиной необузданностью («А че я в нашей Свинаревке заработаю? Мне уж двадцать лет. Девок у нас невпроворот, а парней дефицит. Так и прокукуешь одна!.. Жить хочется!»), в дальнейшем Паша бескомпромиссно отвергает такую «философию». Ленкино требование: «Я для себя пожить хочу!» и легкомысленный, жестокий отказ от материнства Паша называет преступлением. Ее приговор не смягчается ни сознанием того, что племянница уже почувствовала угрозу беды, непоправимого несчастья, ни просьбы Ленки к умирающей о прощении. Этот последний решительный жест проясняет многое и в повседневной жизни Паши (ее хлопоты и заботу о дочках запившего с горя Захара), и то, с каким чувством достоинства и неистребимой человеческой добротой прожила она всю нелегкую жизнь.

В «Ирине» пафос нравственной чистоты является основным пафосом романа[1]. Причем автор воплощает здесь свой этический идеал в спорном, на первый взгляд, сюжете. Обсуждение «Ирины» на читательских конференциях после первой публикации романа в 1956 году проходило очень бурно. Некоторые саратовцы строго судили героиню, свою землячку, за любовь к женатому человеку. Уход Романа Лучинина из семьи и счастливая, хотя и нелегкая для Ирины развязка казались кое-кому нарушением всех запретов и моральных норм. Были, конечно, у автора и горячие сторонники. Последующие годы, многое переменившие во взглядах и вкусах читателя, несколько притупили полемичность книги. Однако с тех пор «Ирина» переиздавалась не раз, в том числе и за рубежом, в социалистических странах. Г. Ф. Боровиков и сейчас получает письма — отклики на роман, отчасти удивляясь, по его собственному признанию, устойчивости пристрастных мнений и вообще столь активной реакции в течение почти двух десятилетий именно на эту свою книгу. Вероятно, что решение проблем любви, семьи, брака, которые предлагаются в «Ирине», получает и у современных читателей далеко не единодушную оценку.

Следование прописным истинам, по мысли автора романа, не спасает от ошибок и семейных бед, сложных конфликтных ситуаций. Единственной основой взаимоотношений могут быть только крепкие внутренние связи между людьми, готовность преодолеть непреодолимое ради любимого человека.

Жена Романа Лучинина, женщина обаятельная и как будто любящая мужа, не хочет поступиться ради него не только московской квартирой, но и другими скоропреходящими удовольствиями столичной жизни. Она считает возможным для мужа поиски каких-то путей, которые бы облегчали их переживания в постоянной разлуке, при этом не принимая во внимание интерес Лучинина к работе, все то, что составляет цель и смысл его жизни. Эта немаловажная предпосылка совершенно игнорируется людьми, окружающими Лучинина и Ирину, которые требуют от них выполнения абстрактных заветов. Сильное противостояние извне и душевные колебания, вызванные драматизмом создавшейся ситуации, на какое-то время побеждают Ирину. Ее решительность и сознание внутренней правоты сломлены, подавлены, ценой мучительных усилий она отказывается от личного счастья. И только ход и логика дальнейших взаимоотношений и поступков всех «участников» драмы дают ей право на иное решение. Очевидно, что Г. Боровиков придает первостепенное значение моральной ответственности каждого в отношениях между любящими. Он не только не требует освобождения от нравственных обязательств, как это казалось некоторым читателям, а, напротив, признает их единственно надежными и необходимыми. Никакие законы о браке не мешают другому персонажу романа — инженеру Лиманскому стать мужем каменщицы Гали Петуховой — будущей матери его сына. Не противоречат такому шагу и его чувства. Однако эгоистическая жажда удовольствий, боязнь омрачить свою жизнь хлопотами и заботами одерживают верх над всеми добрыми намерениями. Между тем поведение Лиманского не вызывает со стороны окружающих такого же осуждения, как честные отношения Лучинина к Ирине. Его не «преследует закон». Важно отметить, что Лиманский не рисуется писателем заведомым негодяем. Так, его не без основания считают хорошим, знающим работником.

Романы и рассказы Боровикова не строятся на полярном сравнении характеров. Избрав своим героем человека внутренней цельности, писатель находит его антиподов среди людей обычных, которые в повседневном общении не вызывают обязательных и быстрых отрицательных реакций (например, тот же Лушников в «Прыжке»). Несостоятельность такого внешне «неотрицательного» персонажа обнаруживается в сфере нравственно-психологической. А так как писатель избегает необычных конфликтов, чрезвычайностей событий, то и порок к концу произведения не «всегда наказан», а лишь проявлен, обнаружен авторской позицией, читательским восприятием. Эти черты художественной манеры Г. Боровикова заявляют себя в малых жанрах более эффективно, чем в романе. Но есть одна область, которая художественно подвластна ему в любом жанре, — это область отношений человека и природы.

Рецензенты почти всех вновь выходящих книг Г. Ф. Боровикова указывают на описание природы как на лучшие страницы в том или ином произведении. Действительно, и мир автора-рассказчика, и мир его героев наполнены, насыщены миром природным. Пейзажи Боровикова — поэтическая сердцевина его лирической прозы. В них заключена целая философия жизни, которая не излагается автором, а формируется, «вынашивается» год от году, от одного произведения к другому. Природа непрерывно входит в человеческую жизнь. Писатель рисует эти связи не статично, они возникают, живут, развиваются, образуя свои коллизии в повествовании — психологические, исторические, социальные. Природа для Боровикова — неиссякаемый источник жизни и вдохновения.

Самое первое непосредственное и простодушное ощущение счастья приходит к деревенскому мальчишке — герою «Ливня» тогда, когда он, освободясь от школьных и домашних забот, остается наедине с природой. Это случается прежде всего зимой, свободной от полевых работ и дарящей длительный досуг по сравнению с торопливыми летними утехами. «Зима в Сероглазове была в самой силе, с метелями, когда гнутся и стонут деревья, с неожиданно прорывающимися солнечными днями, полными блеска, с тихими снегопадами, с пушистой порошей, с холодным инеем. Так до самого крещения дни были непохожи один на другой».

Очень характерно для Боровикова такое различение явлений, почти неразличимых, ощущение непрерывного изменения, движения природы в одну и ту же, на первый взгляд, однообразную пору. Гуляя в березнике на берегу речки, мальчик открывает для себя все новые и новые удовольствия. Верткие синицы, красногрудые снегири, цепочки следов на снегу, «от маленьких, точно бусы, до крупных, как детская ладошка», — все вызывает его неподдельный восторг, создает неисчерпаемое разнообразие впечатлений. «В этот уютный заснеженный уголок я приходил каждое утро. С палкой в руках скользил на широких коротких лыжах, осматривая капканы. Выходил рано, когда низкое солнце пронизывало березник и одна сторона берез была малиновой, а другая синей. Вернувшись домой, я съедал миску щей и залезал на горячую печку. Там в тишине ярко оживало в памяти вес пережитое за день. Я был счастлив». «Так хорошо, что сердце ноет», — читаем в «Нике» вслед за описанием леса и речки.

Палитра Боровикова-пейзажиста богата и разнообразна. Лес, реку, землю и небо, поле и дорогу он рисует каждый раз неповторимыми приметами, передавая индивидуальность форм и цвета. Стремясь запечатлеть живую игру цвета, писатель находит тонкие оттенки в одной гамме: «Слева открылась ему березовая роща. Поникшие тонкие ветви были в плотном сиреневом инее, белые, в черных родинках, стволы выпукло обозначались на фоне голубого снега, а снежные ямки у стволов наполнены густой синевой». Таким видит лес Иван Гамаюнов, писатель, герой рассказа «Снегири». Оказавшись один в лесу, он переживает необыкновенное, «неподвластное ему чувство» и особое творческое вдохновение: «Лес заманивал Гамаюнова все дальше. С горячим волнением, с каким-то почти удивлением первооткрывателя разглядывал он деревья». «Мысли о писательском ремесле», приходящие на ум Гамаюнову в эти часы, очевидно, близки самому Г. Ф. Боровикову. «Деревья можно описывать, как людей, рисовать портреты, — подумал Иван Гамаюнов. — А пишешь вообще: «Стоял раскидистый дуб, стройная осина…» Ни уму ни сердцу такое описание». (Заметим в скобках, что, к сожалению, портреты людей, а не деревьев, Боровикову, как правило, мало удаются. Познакомить читателя с внешним обликом персонажа писатель считает для себя обязательным, но подробный перечень «особых примет» далеко не всегда превращается в художественно целесообразную зарисовку личности, психологически типизированную. Именно на этих страницах встречаются и досадные аляповатые штрихи (в женских портретах), и натуралистические излишества.) На способности Г. Ф. Боровикова хранить свежесть первоначального ощущения, памятливо беречь конкретные детали пейзажа основано, пожалуй, и художественное достоинство его произведений для детей, например лирической и поэтической книжки «Сережино лето». Рассказывая о путешествии Сережи в составе экспедиции ихтиологов по Волге, автор непринужденно и правдиво передает юным читателям интереснейшие открытия, удивительные истории, «которые таит в себе волжская природа»[2]. И детям, и взрослым он открывает исцеляющую силу всего земного, первородного мира. В произведениях Боровикова последних лет эта тема звучит все с большей настойчивостью и активной, последовательной гуманностью. Очищающее, просветляющее воздействие красоты природы на душу человека определило основную тональность рассказов и повестей, вошедших в книгу «Зумара» (1968), что справедливо было замечено читателем и критикой. «Вся книга словно насквозь пронизана каким-то необычайно мягким и теплым светом. Недаром даже сами названия рассказов в большинство своем «световые» или «цветовые» («Немеркнущий свет», «Светлая ночь», «От зари до зари», «Млечный путь», «Голубое ненастье»). Этот свет, излучаемый прозой Боровикова, можно определить прежде всего, как ее большой внутренний накал, который идет от настоящего, пристального внимания и любви к людям»[3].

По истокам своего творческого дарования Г. Боровиков подготовлен к восприятию деятельной практической формы общения человека с природой. Тонкое ощущение красоты земли не держит его в плену созерцательности. Конечно, он много пишет о любителях-рыболовах, об охотниках и путешествующих отпускниках. Но и в этих рассказах, и в других, где речь идет о повседневных трудовых встречах с природой, Г. Боровиков размышляет о долге человека хранить дары земли, о борьбе со стихией и опасностями, таящимися в природном мире. Жара и засуха, буря и дождь, снег и буран, ураган — все превратности климата и местности переносят люди, «населяющие» книги Боровикова. В борьбе с такими препятствиями выковываются их характеры. Особенно много рассказано писателем о Волге и волжанах. «Я люблю Волгу во всякое время» — эти слова главного действующего лица повести «Зумара» могли бы повторить многие герои Боровикова и сам автор. Веселые и беззаботные летние дни проводят на Волге приятели Сережи; заветным, любимым местом для целого города считается Набережная; влечет к себе берег реки и жителей маленькой Усовки. Трудовая жизнь героев ранних и поздних рассказов («Ледостав», «Прыжок») протекает в напряженных схватках со стихией Памятные «дни и ночи» пережиты защитником Сталинграда на Волге в рассказе «Курган». Уже в сборнике «Волжские рассказы» (1952) писатель затронул волнующую сейчас всех тему о сохранении волжских богатств, о необходимости строго контролировать всякого рода потребительское, промышленное, индустриальное вторжение в жизнь великой реки («Августовской ночью», «В родных местах» и др.)

Саратовский писатель В. А. Тимохин в статье «Три штриха к портрету Григория Боровикова»[4], вспоминая наиболее значительные впечатления от встреч со своим другом, писал: «Но тогда я, пожалуй, впервые остро почувствовал, как «болеет» Боровиков за природу. Да, он действительно с болью говорил, как безрассудно порой уничтожаются огромные лесные массивы. А как варварски относятся иногда к рыбным богатствам!

Так поэзия в нашем разговоре переплелась с жизненной правдой. Наверное, иначе и нельзя, если человек не просто любит природу, а заинтересован в том, чтобы она и радовала сердце человека красотой, и была неистощима в своем служении людям».

«Поэзия и жизненная проза» существуют рядом в «деревенских» рассказах и романах Боровикова, что вполне понятно. И здесь ему помогает не только способность ценить красоту сельской природы, но и точное ее знание, умение локализовать происходящее: «Была середина августа. Дни стояли знойные. С утра поднималось оплавленное по краям солнце, обжигало горячим дыханием землю. Над притихшими пшеничными полями волнисто струился маслянистый воздух, и слышно было, как потрескивает, высыхая, солома. Лощины и впадины затягивал тонкий дым, сквозь который смутно проступали в блеклых красках увалы, кое-где покрытые темно-зелеными дубравами». Тягостные чувства переживает работающая «всю страду», «с рассвета до заката» молодая колхозница. «Груше думалось, что всегда был и всегда будет этот иссушающий зной, от которого у людей лопались и кровоточили губы, добела выгорали брови, ресницы и, казалось, обесцвечивались глаза». И тут же автор замечает другое: «Палимая жарой, к вечеру она валилась с ног от усталости, но вместе со всеми радовалась: колхоз посуху уберет урожай» («Знойный туман»). В романе «Ника» читатель, несомненно, обратит внимание на достоверность и полнокровность описаний «поэзии и прозы» полевых работ.

Природа в произведениях Боровикова выступает свидетельницей и участницей истории народа, что отражается в легендах и преданиях об утесах и пещерах, о волжских селениях и самих волжанах.

Рассказ «Курган» посвящен сравнительно недавнему прошлому, ставшему героической страницей истории советского народа. Бывший защитник Сталинграда спустя многие годы ведет своего сына по местам боев. Сын, вознамерившийся провести школьные каникулы с товарищами на Черном море, досадует на отца, «задумавшего поход по этим суховейным приволжским степям». Следуя за малопривлекательной дорогой двух внутренне разобщенных людей, читатель сначала вынужден признать право сына «не переживать» всех этапов пути. Наряду с этим трезвым признанием все время приходится печалиться за отца, не понимаемого сыном. Скажем сразу, что к концу рассказа отец вновь одерживает трудную победу. После третьего дня путешествий оба они укладываются спать в гостинице и лежат без сна, в тревоге. Читатель испытывает счастливое удовлетворение, узнавая о беспокойных и хороших ночных думах сына. Тревогу, оставленную прошедшей кровопролитной войной, не надо гасить. Того требует священная память о павших и человеческий долг перед прошлым и будущим. И сын — будущее — сам ощутил эту тревогу.

Зарубцевались, но болят по ночам раны отца. Зарубцевалась, заросла травой земля. «Где человек не привел землю в порядок, она сама зарастила свои раны, — говорит отец сыну. — Жизнь не остановишь. Она, жизнь-то, идет своим путем. Изранил человек землю лопатами, танками, бомбами, а природа все залечила, всему дала жизнь. Ей, природе-то, только не надо мешать». Одинокий дуб, недалеко от которого был похоронен товарищ отца, родник в роще, соленая, мутная вода в балке, из-за которой «головы клали», — это память земли, возвращающей память человеку[5]. И эта память оживляла прошлое с поразительной ясностью и точностью».

Благодарное чувство любви к родной земле, выражаемое всей лирической прозой Боровикова, вливается в более всеобъемлющее чувство Родины. В небольшом рассказе о старушке Лукерье («Душа на месте») автор, с симпатией относясь к «местному патриотизму» деревенской жительницы, делает доверительные признания, очень значительные, основополагающие: «И я понял бабушку Лукерью. Что бы со мной ни случилось, какие бы беды ни сваливались на меня, стоило мне только подумать, что у меня есть родина, где я могу ходить по лесам и полям, плавать по рекам, жить, где захочу, так душа моя становилась на место… Видеть под высоким небом родную землю и чувствовать ее уют — это одно уже приносит счастье и делает осмысленнее течение каждой твоей минуты…» Необходимо еще прибавить, что эти мысли следуют за воспоминаниями о других странах: «За свою жизнь я повидал немало красивых мест на земле, переплывал много рек и морей, нагляделся на диковинные деревья и цветы в жарких странах, диких горах, в девственных лесах, в парках, где чуть ли не к каждому дереву приставлен садовник. Мое восхищение было коротким, и меня тянуло к неброской русской природе, как влечет к скромной неприметной в нарядной толпе любимой женщине, которой предан на всю жизнь». В этой проникновенной лирической исповеди раскрывается существо всего творчества Григория Боровикова.

Рекомендуя вниманию читателя роман «Ника» и предоставляя ему право самостоятельно судить о книге, сделаем несколько предварительных замечаний.

«Ника» — новая, существенно переработанная редакция ранее изданной повести. Автор стремится построить многоплановое повествование, вводя новых героев и шире развертывая панораму хозяйственной жизни усовского колхоза. Г. Боровиков пишет о сложных жизненных проблемах современной деревни, об отношении к сельскому труду разных поколений. Больше всего его волнует роль молодежи, ее судьба и возможности занять в будущем место своих родителей. Ника, Алексей Венков, Владимир Жбанов — главные герои. Ника — коренная жительница Усовки, она закончила десятилетку, не прошла по конкурсу в мединститут. Ее любимая подружка Люба учится в городе. Все мечты Ники, как и большинства ее молодых сверстников, связаны с отъездом из Усовки. Их влекут дальние края, незнакомые и манящие, зовет к себе город. О возможности переменить таким путем судьбу в деревне говорят много. Председатель колхоза Венков пишет даже об этом статью в газету, также получившую многочисленные отклики. Дела колхоза пошли дружнее, появились новые постройки и фермы, колхозники стали больше получать на трудодень, укрепилось доверие к новому председателю, ведущему хозяйство со знанием дела и чувством ответственности. Но то в одном, то в другом случае возникают разговоры «про всю жизнь, а не про один достаток». Об этом рассуждает и молодая свинарка Даша, и старуха Матрена, беспокоящаяся о «душе». Думы о призвании, об удовлетворяющей и материальные, и духовные запросы работе занимают больше всего молодежь. Для Ники это самый первый, самый главный вопрос всей ее дальнейшей жизни. Ее родители, особенно отец, не прощают дочери сознательного, как кажется Нике, вынужденного безделья. Ей обидно слышать упреки и насмешки молодых женщин на свиноферме, куда она пришла по просьбе председателя «проверить работу». Ника знакома с тяжелым деревенским трудом, она знает по дому, как ухаживать за скотиной, управляться на огороде и в поле. Но по ее глубокому убеждению, эта работа не может принести ей радостного удовлетворения. Среди однодеревенцев Ники есть большие мастера своего дела — печник Прошка, плотник Лавруха. Рассказ о работе Лаврухи на строительстве и отделке здания детского сада — один из интереснейших в романе. Г. Боровиков с увлечением пишет о незаурядном художественном даре плотника. Предание о мастере деревянных часов Бронникове, которое рассказывает Лавруха, восхищаясь знаменитым умельцем и его одержимостью, бескорыстием в деле, прямо соотнесено с главной мыслью романа о призвании, назначении человека. Ника уважительно относится к таланту и трудолюбию старших, но для себя она не находит ничего подходящего и достойного ее мечты. Г. Боровиков показывает, как она почти против воли втягивается в полевые работы, овладевает специальностью штурвальной на комбайне. Трудно сказать, что выберет для себя Ника в дальнейшем. Самым важным результатом прожитого после окончания школы года является, пожалуй, настроение девушки. Состояние удовлетворения и радости переживается ею не как сбывшаяся мета, а как неизвестное ей прежде самочувствие, непредполагаемое, неожиданное и постепенно рожденное участием в общем трудном деле.

В отличие от романа «Ливень» в «Нике» нет единой событийной линии, которая бы структурно организовывала повествование. Не вырисовываются четко и любовные, сердечные отношении, как в «Ирине», где напряженный рост чувств героини к Лучинину создает отчетливые сюжетно-композиционные повороты и «крепления», обозначающие движение романа. Колебания Ники в определении избранника своего сердца ничем не завершаются. Пережив короткую влюбленность в Алексея Венкова, она более глубоко привязывается к Владимиру Жбанову, но его отъезд в город к жене и дочери не рождает драматической ситуации, горькие разочарования и сожаления преодолеваются Никой. Так бывает в жизни, но достаточно выразительна и «удобна» ли такая неопределенность в художественном произведении?

В «Нике» Г. Боровиков впервые пытается овладеть облюбованными им в новелле принципами лирического повествования на большей художественной площади романного жанра. Здесь — то же внимание к повседневному течению жизни, к психологическим коллизиям, внезапно возникающим и разрешающимся. Роман требует более глубокого рассечения жизненных пластов и последовательного выявления внутреннего нерва происходящего. Писатель не всегда выполняет законы этого жанра: легко доступная Г. Боровикову детальность и конкретность отдельных описаний теснит в ряде глав требования художественной целесообразности. С наибольшим интересом читаются главы, где сложные жизненные вопросы выявляются в конфликтных ситуациях, в поведении и судьбах людей, где внутренние противоречия влияют на внешние взаимоотношения.

Г. Боровиков с тревогой пишет о влиянии церкви на жизнь села. В романе «Ливень» и повести «Именем республики» шла речь о власти служителей культа над старой деревней. Отец Борис в «Нике» — поп нового времени. Он хорошо понимает, что в современной деревне трудно найти темных, богобоязненных верующих даже среди старшего поколения. И сам он иронизирует над верой в того «бога с бородой», которого рисуют на иконах. Каноны религии отец Борис стремится совместить с научными открытиями двадцатого века. И ему удается привлечь к себе внимание «томимых духовной жаждой». Старушкам обещано построить богадельню, для молодых людей всегда наготове хорошая музыка, новейшие магнитофонные записи, телевизор. Молодежь не избегает бесед с таким образованным человеком, и он пытается прибрать кое-кого к рукам. Попадает в круг его знакомых и Ника. С помощью подкупленного во хмелю Прошки Борис устанавливает на реке крест и устраивает «Иордань». Г. Боровиков не преуменьшает опасности воздействия религии на селе и в наше время. Похороны умершей от воспаления легких крестившейся в «Иордани» Агафьи заканчиваются протестующей речью секретаря партийной организации колхоза агронома Перепелкина. Но его чувства разделяют прежде всего неверующие. Самое действенное, но стихийное возмездие творит мальчишка — сын Агаши. Вернувшись с похорон, он и учиняет разгром в избе и срывает со стен иконы.

Интересен в романе характер Владимира Жбанова. Он приезжает в деревню (помочь устроиться на новое жительство отцу) из города, куда так стремятся его новые сельские знакомые. Владимира тоже мучает вопрос о призвании, оно почти уже определилось и замечено, оценено окружающими. Жбанов устанавливает первые телевизоры в Усовке (в доме у попа и в клубе!), чинит приемники во всей округе, налаживает отцу Борису магнитофон. Можно поверить, что он будет хорошим конструктором. Однако нравственные начала поведения Жбанова серьезно поколеблены. Конечно, он не «элементарный пижон», каких мы уже встречали в литературе и кинематографе. Это парень из деревенской семьи, случайно увлеченный богемой, вставший на грани уголовщины и исключенный из института. Пути к будущему для него затруднены, но не закрыты. Однако он сам теряет себя.

Стремление Владимира Жбанова к красоте, к деятельной интересной жизни искажено расхожими представлениями, замутнено мишурой, фетишизацией вещей, заботами об эффектной внешности. Владимир увлекается легким заработком и удачлив на этом пути. Наказание за проступок помогло ему выработать осторожность во взаимоотношениях, осмотрительность в поведении. Но житейское умение выгодно устраивать свои дела мешает созиданию жизненно необходимых ценностей — формированию гражданских чувств, чистому счастью любви и осуществлению мечты о любимой, творческой работе. К несчастью, силою обстоятельств окружающие более склонны использовать именно практическую, деляческую сноровку Владимира. Получается так, что привычные искушения отбрасывают Жбанова назад, все дальше и дальше от главной цели.

Владимир Жбанов уезжает из Усовки с большими надеждами на будущее, и автор склонен амнистировать его поступки и проступки. Но влияние Жбанова на деревенских сверстников на протяжении всего романа более разрушительно, чем положительно. Большие огорчения доставляет он и Нике, не дав ей счастья в любви и не облегчив трудные поиски своего пути. Скрытую суть Владимира Жбанова понимают только взрослые, о чем свидетельствуют мимоходом брошенные реплики Прошки и сдержанное беспокойство за Нику ее родителей. Интуитивно с первых шагов не принимает Владимира Алексей Венков, не только его соперник в любви, но и идейный противник.

Судьба и характер Владимира Жбанова в романе расширяют и углубляют главную тему о призвании, о смысле жизни, выводя ее за пределы специфически деревенской. Городская жизнь сама по себе не обеспечивает человеку удачи, счастья, самостоятельности в деле. И напротив, приехавший после окончания школы в деревню к отцу Алексей Венков за год работы в плотницкой бригаде нравственно формируется, крепнет. В деревне Алексей испытывает много новых и драгоценных впечатлений. Ему, с большим интересом и вниманием изучающему архитектуру и живопись, полезны встречи с любителем-художником Шаховым, учителем географии, и, конечно же, повседневные дела и беседы на стройке с плотником Лаврухой. Неброская, неповторимо своеобразная усовская природа доставляет Алексею, тонко чувствующему красоту, много счастливых мгновений. О будущем Алексея мы тоже пока ничего не знаем, но качества, заложенные в его характере, должны повести по дороге чистой и честной.

Таковы основные идейные, психологические и сюжетно-образные линии романа «Ника». Дальнейшее слово о новом произведении Григория Боровикова за читателем.

Е. Никитина.

1

На крутом берегу Волги, меж покатых холмов, стоит старинное русское село Усовка. Рассказывают, будто это место облюбовал для стоянки своей ватаги сподвижник Степана Разина Василий Ус. С тех пор осели тут люди, назвав поселение в память о знаменитом военачальнике вольницы Усовкой.

Совсем недавно река в этом месте делала плавный изгиб и наносила песок с таким усердием, что вода отступала от села все дальше и дальше, и люди горестно говорили: «Скоро будем у воды и без воды». Отделенное от реки широкой песчаной косой село становилось все неприметнее, словно вместе с рекой уходила из него жизнь. Бывало, занесет случайно в Усовку повидавшего мир человека, оглядится он и горько вздохнет: «Боже мой!.. Сколько еще таких глухих сел в нашей великой стране!»

Теперь перегороженная плотинами Волга разлилась широко, подкатила к самой Усовке. И хотя берег все еще крут и высок, но волны шумят уже у домов, и воткнутые кем-то в песок ветловые колья дали густые надежные побеги. Суда проходят так близко от села, что слышно неустанное дыхание машин в их утробах. И старые дома смотрятся веселее, освеженные неброской, но ощутимой новизной.

В один и тот же день из Усовки были отправлены три письма.

Письмо первое

«Как давно я не писала тебе, Любка! И на твое последнее письмо не ответила. Ты уже прости меня, несчастную, не обижайся. Не из-за лени у меня это, а от тоски. Как прочитала твое письмо, так и заплакала. Всю ночь в подушку ревела. Закрою глаза — и вижу тебя с новыми друзьями в институте. Завидую тебе! А у меня ни друзей и вообще ничего интересного нет. Никакой жизни, никаких событий. Одна скука и тоска. И новостей, о каких ты спрашиваешь, тоже нет. Все новости в масштабе колхоза. Колхоз укрупнился, председателем стал Венков из Андреевки. Он тридцатитысячник, в Андреевку прислан из сельскохозяйственного института, где был доцентом. Кандидат наук. Наверно, проштрафился, ну его и шуганули в деревню. Поселился он в нашей Усовке потому, что она самая большая из всех сел объединенного колхоза. Я его еще не видела, голосовать на собрание не ходила. Говорят, он чудак. Было заседание правления с активом. Мужики-то наши, сама знаешь, какие: накурили, наплевали. На другой день председатель велел завхозу купить полдюжины алюминиевых мисок и расставить на столах в правлении. И вот опять заседание. Мужики курят до угара и окурки на пол бросают. А председатель-то… вот потеха! — выйдет из-за стола, молча поднимет окурок и в миску положит. И ты знаешь, стыдно стало мужикам, к концу заседания, говорят, никто уже не курил. Приехал к председателю сын из города. Будто бы насовсем. Но я не верю.

Вернулся в село со своей семьей Жбанов. Мы-то с тобой его не знаем. Он в годы коллективизации в город уехал, на заводе работал. Потянуло в деревню. Ну не дурак ли! Сейчас его в мастерскую определили токарем, дом ему колхоз строит. У него сын Владька. Магнитофон привез. Поймает заграничную станцию и музыку на пленку записывает. Эх, и записи у него есть! Какие танго, фокстроты!.. Слова непонятны, а за сердце берет. Мы с ним познакомились немного.

Да, совсем чуть не забыла. У меня завелось еще одно знакомство. К нам приезжал из города художник. Молодой, симпатичный. Коров рисовал, доярок, стариков и старух, ребятишек. Говорит, для картины это ему нужно. Ну и я, видать, ему приглянулась, портрет с меня рисовал. Хорошо получилось, хоть на выставку. А однажды он мне и говорит: «Хочу нарисовать вас голую». — «Как, спрашиваю, голую? Без единой ниточки?» — «Да, без единой ниточки. Фигура у вас, сложение статное… Вы сложены, как Ника…» И еще какое-то слово сказал, вроде фамилии и прозвища. Только я не запомнила, а переспрашивать не стала, еще дурочкой сочтет. Я чуть не влепила ему пощечину, отругала. А ему хоть бы что. Стал говорить мне, что все великие художники изображали красоту женского тела…

Ой! Неряха я какая, Любка! Кляксу посадила. А все из-за нашего председателя. Прислал сейчас записку, чтобы я пришла к нему. Ну, опять начнутся нотации: «Почему в колхозе не работаешь, почему на возку кормов не вышла, почему, почему?..» Сто раз «почему»… Надоело! Схожу. Эх, и поговорю же я с ним по душам, начистоту! Пока прощай, Любка! Пиши мне. Целую тебя бессчетно раз. Твоя закадычная навек

Ника, бывшая Клава».
Письмо второе

«Здорово, Борис!

Прошу тебя достать через Петьку отстойник и тормозные колодки для мотоцикла «ИЖ-49» и еще кое-какую мелочь по прилагаемому списку. Сразу сообщи, сколько стоит, деньги вышлю без задержки, ты меня знаешь. Напиши, в чем нуждаешься. Кое-чем можно разжиться и в этой глуши.

Владимир».
Письмо третье

«Вот уже вторую неделю я живу в Усовке, и ты, Галина, не можешь представить себе, какой новизной веет на меня отовсюду. Усовка — самое большое село из всех сел, входящих в колхоз «Россия». Но прежде, чем описывать Усовку, я расскажу тебе про мою жизнь с тех пор, как мы виделись в последний раз.

Я уехал погостить к тетке на Урал, а оттуда махнул пароходом сначала по Каме, потом по Волге. Почти всю дорогу провел на палубе. В верховьях уже настоящая осень. Лес местами голый, частенько хлестал дождь. Нудный такой. А все равно было интересно смотреть на берега, на пристани, на деревни и города.

На четвертые сутки стало теплеть и светлеть. На Нижней Волге тоже уже осень, но она еще теплая, с солнышком. Я сошел с парохода в пятнадцати километрах от Усовки и не стал ждать попутной машины, а расспросил про дорогу и — айда пешком. Рюкзак за спину, палку в руку и — пошел.

Нет, ты не поймешь, Галя, как хорошо идти пешком одному! Идешь не спеша и видишь так много. Волга как море. Левый берег узкой полоской видится, а правый, горный, высоко взметнулся. По нему я и шел. По тропинке. Тропинка то в овраг спустится, то на самый гребень горы взберется, то в дубовый лесок нырнет, то ровным полем тянется. Идешь-идешь, остановишься, смотришь кругом и не насмотришься. А по Волге суда плывут, лодки, самоходные баржи. В полях тракторы зябь пашут. На огромных телегах к фермам сено и солому возят. Все что-то делают, куда-то едут или идут. Одним словом, везде жизнь.

И вот показалась Усовка. На самом берегу Волги. С одной стороны села речка, с другой — крутой овраг. Берег у оврага красный, глинистый. Повыше оврага роща сосновая. Напротив села остров, заросший лесом. Я уже смахал туда вчера на лодке. Было ветрено, и желтые листья падали прямо на меня. Видел много дроздов и пожалел, что не взял ружья: был бы у нас с отцом хороший обед. Всю прошлую ночь ревел ветер. Утром выглянул я в окно, а тополя начисто оголились. Поглядел на остров — там тоже лес почти голый стоит, черный, только кое-где желто-красные пятна остались.

Усовка — это три улицы. На площади магазин, за околицей средняя школа. Есть еще церковь. Отец говорит, что она красива, а я не понимаю в архитектуре церквей, по-моему, все они одинаковы: купол, колокольня. Самое потешное в том, что поп молодой, лет тридцати с небольшим.

Работать я стану плотником в строительной бригаде. Откровенно сказать, побаиваюсь. Там все взрослые мужики, мне за ними не угнаться, хотя я немного умею держать в руках инструмент.

Спасибо тебе за письмо. Еще получил кое от кого из наших. Жизнь понемногу раскидывает нас. Ты в медицинском, другие в педагогическом и строительном. Некоторые работать пошли.

Не знаю, когда попаду в город. Наверное, не скоро.

Живем мы с отцом в большой избе. Сплю пока на полу, но скоро обещают привезти в сельмаг кровати, тогда купим.

В общем, жизнь у меня налаживается новая.

Передай привет всем, кого увидишь из наших одноклассников. Желаю тебе всего хорошего.

Алексей Венков».

2

Когда Ника узнала, что председатель колхоза просит ее зайти в правление, она удивленно подняла тонкие брови и капризно скривила губы. «Зачем я ему понадобилась?» Весь вечер она не могла отделаться от мысли о председателе и все не могла решить: пойти или нет. Посоветоваться было не с кем: отец и мать еще не вернулись с работы.

Перед новым председателем, которого она еще не видела, у нее была необъяснимая робость. Он заочно внушил ей уважение ученостью, вызывал любопытство.

«А что если сходить?..» — подумала она наконец, почти уже не колеблясь.

Одевшись в синюю юбку, красную шерстяную кофточку — в этом наряде, говорили ей, она выглядела очень привлекательной, — посмотрелась в зеркало и осталась довольна собой.

Спустя немного времени она простучала высокими каблуками по ступенькам правленского крыльца и непринужденно прошла мимо бухгалтера в кабинет председателя.

Венков в это время собирался уходить и надевал жесткий хрустящий плащ. На приветствие девушки он ответил холодно и, повесив плащ на крюк, показал рукой на стул.

— Прошу!

Ника села, раскинув по стулу широкую юбку, положила ногу на ногу и бесцеремонно уставилась на председателя. А он, казалось, не обращал на нее внимания и о чем-то думал, склонив молодое еще, смугловатое лицо.

— Вы меня звали, — сказала Ника, поправляя кофточку на груди. — Вот я и пришла.

— Ваша фамилия? — Спросил Венков, садясь на свое председательское место.

— Филатова… Ника…

— Как?

— Ника… Так зовут меня… А по документам я Клавдия.

— А-а, — протянул Венков. — Как же мне-то вас звать?

— Как все: Никой.

Венков покачал головой.

— Я думал, прошла мода на перемену имен и фамилий. Было время, в газетах об этом печатали. Некоторые этой переменой отрекались от своих родителей… социально неудобных… а кто ради звучного имени. Со мной учился один… Синебрюхов Епифаний. Теперь он живет где-то под именем Евгения Арбенина.

Густой румянец мгновенно залил лицо девушки. Она посмотрела на него виноватыми глазами и подумала: «Скорей бы уж начал распекать за то, что не выхожу на работу».

Но Венков с прежним спокойствием участливо спросил:

— Я слышал, вы хотите поступить в институт? Решили покинуть Усовку?

— Сдавала, но недобрала двух баллов.

— В какой институт?

— В медицинский.

— Почему именно в медицинский?

— Нравится.

— Вам приходилось иметь дело с медициной?

— Нет. Но это такая благородная профессия.

— Это верно. Обычно люди выбирают профессию обдуманно.

— Бывает же, пробуждается призвание к чему-то помимо воли, без всякого обдумывания.

— Бывает. Если бы вы захотели в сельскохозяйственный, мы могли бы помочь…

— Я хочу в медицинский.

— Это по другому ведомству.

— Формализм.

— Это — жизнь, Филатова… Жизнь…

— В агрономы не хочу! Врачом… Буду готовиться, на будущий год надеюсь поступить.

Она хотела сказать еще о том, что поэтому и не работает в колхозе (когда же тогда к экзаменам готовиться), но Венков опередил ее:

— У меня к вам просьба.

Он вынул из стола книгу, подал Нике.

— «Свиноводство», — прочитала она вслух и с недоумением посмотрела на Венкова. Он чуть улыбался, и она не могла понять, добрая эта улыбка или насмешливая. Лицо ее вдруг стало строгим.

— Могли бы вы прочитать эту книгу?

Ника пожала плечами.

— Если не можете, то не надо.

Венков потянулся за книгой.

— Нет, нет! Я прочитаю, чего ж…

— Сколько дней вам надо для чтения? Три, пять, семь?

— Три, — уверенно ответила Ника. — А потом что?

— Придете ко мне, тогда и поговорим.

Выйдя из правления, Ника покачала головой: «Недаром говорят, что председатель странный. На меня почти не смотрел. Для чего, спрашивается, наряжалась… И зачем мне читать о свиноводстве?.. Весь разговор какой-то глупый… Пытал об институте. Да какое его дело, где я хочу учиться!»

Еще не так давно она не задумывалась над вопросом, кем ей быть. Как многим девушкам ее возраста, ей мечталось о необыкновенно счастливой жизни, которая представлялась в каких-то туманных образах. Но один случай так подействовал на девушку, что она увидела себя в определенной, конкретной роли.

Племенной бык поднял на рога молодую скотницу Улю и бросил наземь. Когда подоспевшие мужчины отогнали озверевшего быка, несчастная женщина лежала на спине, уставясь в небо неподвижными глазами, и громко стонала. В распоротом окровавленном животе глянцевито синели кишки. Пока звонили по телефону в районную больницу да ждали приезда врача, пострадавшая оставалась без помощи, и люди шептали: «Не жилица!.. Где там!..»

Врач Нина Борисовна, тридцатилетняя брюнетка, выйдя из машины, требовательно махнула рукой, чтобы толпа расступилась, стала щупать пульс у неподвижно лежавшей Ули. Пожилая медсестра поднесла к носу пострадавшей смоченную лекарством ватку… Уля пошевелилась. Врач сделала ей укол, потом вместе с медсестрой забинтовала.

Долго после того как Улю увезли в больницу, не расходились люди. Вился тихий разговор:

— И крови-то сколько потеряла!

— В больнице зашьют, переливание крови сделают и все прочее.

— А если кишки порваны? Их не сошьешь.

— Кишки, говорят, сшивают, а вот мочевой пузырь если распорот… это еще не ремонтируют…

Вопреки печальным предположениям, Уля выжила, поправилась, а через год родила ребенка.

Не раз во время купания Ника видела багровые шрамы на животе Ули и все удивлялась. При этом она живо воображала Нину Борисовну. И до случая с Улей часто приходилось слышать, как Нина Борисовна кому-то «вырезала слепую кишку», кому-то «сделала кесарево сечение». Но то были слова, не производившие особого впечатления. А тут… когда Ника своими глазами видела умиравшую Улю, а теперь видит ее живую, смеющуюся, работающую — это потрясало… Нина Борисовна стала для нее примером во всем. Мечтая стать такой же, Ника стала подражать Нине Борисовне в прическе, в походке, в манере держать себя с людьми и воображала себя на ее месте.

…Через три дня Ника снова пришла к председателю, положила перед ним книгу.

— Прочитала.

— Очень хорошо. Все понятно?

— Как будто бы…

— Теперь попрошу вас помочь мне. Я человек здесь новый, даже с хозяйством как следует еще не ознакомился… Не можете ли вы побывать на ферме, обследовать ее и потом доложить мне?

— Я никогда этим не занималась.

— Не боги горшки обжигают. Садитесь-ка поближе к столу, я вам расскажу, что и как надо сделать…

На другой день Ника пошла на свиноферму. Было тихое серое утро. Наезженная дорога со следами от тракторных гусениц матовой лентой спускалась в низинку, за которой на взлобке косогора стояли беленные известью строения фермы. С поля доносился ровный гул моторов: трактористы допахивали зябь.

Шла она не спеша, будто прогуливалась на досуге. Думала о предстоящем деле. Ее удивило, что Венков не сказал ей ни одного резкого слова, говорил с ней доверительно, мягко, и даже напутственного тона не было в его словах. Как это непохоже на прежнего председателя, кричавшего во все горло: «Я заставлю тебя работать!»

Ника улыбалась, вспоминая Венкова, и казалась самой себе лучше, чем о ней думали на селе.

Вспомнилось, как в минувшие дни, когда нехотя листала книгу по свиноводству, сколько раз подходила к ней мать, сложив на животе усталые, в черных трещинках руки, тихо говорила: «Шла бы ты лучше на ферму работать, а не обследовать». Нику это бесило. «Этого еще мне не хватало!» Мать вздыхала, качала головой: «Как ты жить будешь?» — «Сумею…» Знала, что не следует грубить матери, но хотелось побравировать. Потом, жалея мать, чуть было не сказала, что все это баловство и шутки, но не успела: в сенях послышались шаги отца, и она уткнулась в книгу. С отцом не смела так говорить, как с матерью. Недавно отец сказал ей: «Ладно! Зиму потерплю твое безделье. Но если не сдашь в институт и не пойдешь работать, — убирайся на все четыре стороны!» С тех пор он стал малоразговорчивым, и Ника боялась его…

Только на минуту взгрустнула она, вспомнив про отца, про обиду, нанесенную матери. Но эту грусть вытеснила заманчивая мысль о том, как она будет докладывать Венкову о ферме. Она уж постарается не ударить в грязь лицом.

И на нее нашло то настроение беззаботности, когда все бывает мило.

3

В большом помещении с поперечными деревянными балками под шиферной крышей стоял полумрак, в котором смутно проступали два ряда столбов по краям бетонной дорожки. Вдоль стен тянулись тускло освещаемые решетчатые дощатые загородки. Там раздавалось чавканье и довольное похрюкиванье. Густой, застоявшийся, неистребимый запах навоза перемешивался с острым удушьем карболки.

Обходя лужицы с навозной жижей, Ника встретила в глубине свинарника человека, тесавшего топором жердь.

— Разрешите пройти.

Человек распрямился, повернулся к ней лицом, отступил в сторону и, видя, что девушка не трогается с места, дотронулся рукой до козырька кепки.

— Венков… Алексей Венков.

— Знаю. Я видела вас в селе.

Помолчали, разглядывая друг друга.

— А вас как зовут? — спросил парень.

— Ника.

— Наверное, полностью Веро-ника?..

— Не угадали.

Задорно откинув голову, Ника рассмеялась и весело зашагала по бетонному полу.

Заведующая фермой, Анна Семеновна, женщина лет сорока, с прямыми седыми волосами и темным пушком над верхней губой, выслушала Нику и, приоткрыв дверь дежурки, крикнула:

— Эй, девчата! Давай сюда! Ревизорша пожаловала, сейчас обследовать будет.

Свинарки, большей частью пожилые женщины, засмеялись:

— Это Клавка-то обследовать нас!

— Да она не знает, из какого места у свиней ноги растут.

Смех прокатился по всем закоулкам свинарника.

— Нет, девчата! Пускай обследует. Пускай! — Заведующая плотно села на скамейку, засунула руки в карманы халата. — С чего начинать изволите?

— С рациона кормления?

— С привеса?

— С опороса?

Выкрики свинарок были озорные до злости.

— Ознакомься с надоем свинячьего молока.

— А может, желаешь проверить, как хавроньи рожают?

Нику обижала нарочитая грубость женщин, ее коробило от каждого их слова. Она твердо, с достоинством сказала:

— Я не сама напросилась, председатель послал.

— Так вот ты и скажи председателю, чтобы людей дал на ферму.

— Лучше засучивай рукава да берись навоз выгребать. А то пришла обследовать. Подумаешь, ревизорша какая!

Среди свинарок Ника видела и тех девушек, что вместе с ней учились в школе. Не понимая причины их злости, она чистосердечно стала оправдываться:

— Девчата! Да ведь я не ради того, чтобы винить вас в чем-нибудь… Председатель попросил.

— А ну, покажь руки! — неожиданно сказала заведующая фермой и ухватилась за рукав Ники. — Видали! Лакированные ноготки! Фу-ты ну-ты!.. Уходи-ка отсюда, а то навозом провоняешь! Или бери вилы да нагружай навоз на тачку.

— Правильно!

— Учить-то всяк умеет, а ты поработай!

Выкрики раздавались со всех сторон, на Нику сыпались обидные слова, каждый старался уязвить ее посильнее. Не выдержав, она сорвалась с места и побежала к дверям. Слезы застилали глаза. Сквозь этот туман она ничего не видела и чуть не сбила с ног Алексея Венкова в узком тамбуре.

Он догнал ее на дороге. В одной руке его, в локтевом сгибе, лежал топор, в другой — ножовка.

Ника украдкой вытерла слезы.

Некоторое время шли рядом. Алексей, не зная о чем говорить, спросил, много ли в селе молодежи.

— А что? — Ника вскинула на него глаза.

— Просто интересуюсь. Жить тут буду.

— Ну-у уж!.. Немало из города к нам приезжало, да почти никто не застрял. И вы с отцом такие же. Небось не по доброй воле приехали.

Желание наговорить городскому парню дерзостей вдруг охватило ее с такой силой, что она уже не могла ничего поделать с собой.

— Кто поверит, что ваш отец, кандидат наук, добровольно оставил институт, городскую квартиру и приехал в глухую Усовку. А вы провалились в институт и приехали сюда на время.

Алексей рассмеялся:

— Угадали! Прямо в самую точку.

— А что, неправда?

— Правда. — Алексей продолжал смеяться, а это еще больше злило Нику, и она глядела на него с подчеркнутой неприязнью.

— Я знаю, как бывает в жизни.

— Ух, какая знающая!

— Вам можно смеяться: в любой день можете уехать.

Глаза Алексея под широкими бровями вдруг перестали искриться, и он спросил очень серьезно, заинтересованно:

— Почему вы так озлоблены на родное село?

— Да как же не озлобляться-то! — горячо сказала Ника. — Чего ни коснись, все набекрень. Клуб недостроен. Не хватает пяти тысяч рублей. А председатель колхоза… не ваш отец, а который до него был… купил «Волгу». Видите ли, ему не пристало ездить на «Победе» или на другой какой-нибудь машине. Как же! Он депутат, он то, он се… А на «Волгу», кроме жены, никого ни разу не посадил. Сам каждый год отпуск получал и на курорт в Сочи ездил, а колхозники даже выходных не имеют. В городе на любой работе каждую неделю получают день отдыха.. Колхозники только и слышат: «Давай! Давай! Вы должны! Вы обязаны!..» А как колхозник живет, что ест, на чем спит, — никого не интересует. Вот и ваш отец… Интересуется, какая подстилка у скотины, какой корм, а ни в одном доме колхозника не бывал. А вот поп почти каждый день к кому-нибудь заходит, спрашивает: «Что сегодня вам бог на обед послал?» О том о сем поговорит, ласково так, вежливо… Даже о любви говорит, о браке, о семейной жизни…

— Видел попа. Молодой, видный… влюбиться можно. — Алексею хотелось подковырнуть языкастую девушку, и слова о попе он сдобрил подмигиванием, на что Ника огрызнулась с неожиданной для него грубостью.

— Ну, ну! Не заговариваться, а то как двину по сопелке! — Она потрясла кулаком.

Это не обидело Алексея, а развеселило.

— Ты всегда такая злая?

Этот вопрос и это «ты» сорвались у него с языка непроизвольно, и он смутился.

— Всегда, — ответила она и вдруг расхохоталась. Теперь в глазах ее играло девичье лукавство, от которого Алексею стало весело.

— Ты, видать, взбалмошная. — Он покачал головой.

Она резко оборвала смех и посмотрела куда-то вперед печальными глазами.

— С чего ты взял?

Они замолчали. Было по-осеннему тихо, откуда-то доносило равномерный гул мотора: то ли трактор работал в поле, то ли молотилка.

Алексей откровенно разглядывал девушку. В старом ватнике и стоптанных туфлях, она шла легкой плавной походкой, в каждом движении ее сказывалось врожденное чувство ритма.

А Ника чувствовала себя скверно. Сознание, что с ней обошлись несправедливо, снова озлобило ее. Как насмехались над ней на ферме! Это было тем обиднее, что она, выросшая в деревне, знала, как надо ухаживать за скотиной, да и сама каждый день возится дома и с коровой, и с поросятами, и с овцами. Почему же ее встретили как барыню? Уж чем-нибудь другим бы укорили, а то «какие надои у хавроньи?» Ну зачем же так? Ведь она хотела помочь… И все случившееся на ферме показалось обидным.

— Ты вместо зарядки топориком-то помахал? — спросила она, желая уязвить Венкова. — Поразвлечься захотелось?

— Я работаю плотником.

— Вон как!

— Что ж тут удивительного?

— Как же! Сын председателя — и плотник. Ради чего? Зарплата у председателя твердая. Колхозникам и не снился такой заработок… Неспроста это ты плотничаешь, ой, неспроста. У нас работой пропитание добывают, а у тебя-то есть кусок хлеба, да еще с маслом.

— Зачем так зло говоришь?

— Не зло говорю, а правду. Будь здоров! — Она свернула с дороги на тропинку, игриво помахала рукой. Венков поднял ножовку, как саблю, рассек ею воздух и зашагал в проулок, ни разу не оглянувшись на девушку, медленно бредущую мимо стожков сена на задворьях.

4

В середине села строили дом колхознику Трофиму Жбанову. В тридцатых годах молодой еще тогда Трофим не захотел вступать в колхоз, продал имущество и подался в город. Первые годы городская жизнь не баловала его. Пришлось быть чернорабочим, землекопом, грузчиком, прежде чем удалось поступить на завод, где он обучился токарному ремеслу. Все эти долгие годы его тянуло в деревню. Часто вспоминал он родную Усовку, босоногое детство свое, Волгу, дубравы и осинники… Вспоминал до того, что, лежа с закрытыми глазами в городском доме, чувствовал сырой запах земли, степных дождей, вишневых садов, нагретых солнцем. В вязкой тишине ночи находила на Трофима невыносимая тоска…

Трофим написал на родину, справлялся, пригодится ли он в Усовке. Получил ответ: приезжай. Мало кто уже помнил о нем на родине, но встречен он был приветливо, зачислен на работу в ремонтную мастерскую. Жить временно устроился у старой одинокой колхозницы, знавшей его еще мальчишкой, а к осени обещали ему свой дом. Осень наступила, а дом не был готов, и теперь на доделку его правление собрало всех плотников и печника, веселого, всегда хмельного инвалида Прошку.

Когда Алексей Венков попал на стройку, полы и потолки были настланы; крыли шифером крышу, клали печь, ставили переборки. Внутри дома стоял запах мокрой глины, древесных стружек, махорочного дыма.

По душе пришлась Алексею работа. С каждым днем он ощущал, как входит в тело его крепнущая сила. Подражая старым плотникам, перенимал у них не только приемы работы, но и необычные слова, попробовал курить махорку, но задохнулся, долго кашлял и потом не мог без отвращения вспоминать об этом.

Любил он то время, когда дом оживал от разноголосых звуков. Вразнобой гулко стучали молотки, всхлипами врубались в древесину топоры, ширкали пилы, с шелковистым шумком гулял по тесине фуганок, пучилась и фыркала глина, которую с прибаутками месил в ящике Прошка. И, поддаваясь власти этого трудового шума, Алексей старательно прилаживал горбыли к стоякам и молотком загонял гвозди по самую шляпку.

С интересом наблюдал Алексей «перекуры», когда строители сходились в одно место, усаживались на полу, и, нещадно окутывая все табачным дымом, вели разговор. Обычно говорили о незначительном, любили пошутить, но иногда затевался разговор о серьезном. Почти все поездили по стране, а некоторые побывали в войну за границей, повидали «божий свет», как выражался Прошка.

Печник, невысокий, худощавый, с острыми ястребиными глазами, которые всегда были красны от спиртного, любил похвастаться любовными похождениями, ко всеобщему мужскому удовольствию. О женщинах он говорил насмешливо, обнажая самое сокровенное, не щадя даже свою жену. Строители хохотали, поощряя рассказчика. Алексей краснел, отходил в сторонку.

Каждый день на стройку заглядывал сын Трофима Жбанова, рослый парень с умными спокойными глазами.

— Чего ты, Владимир, нюхаешь! — сказал ему как-то Прошка.

— Как же! Дом денег стоит, а у отца они — трудовые. Вот и надо досмотреть, чтобы сделано было как следует.

— Дом как в городе: три комнаты, кухня, — стал расхваливать Прошка, но Владимир говорил свое:

— Придется еще веранду остекленную пристроить, погреб, хлев… Это уж отец потом сделает, сейчас к зиме хоть бы крышу над головой приготовить.

— А во что обойдется дом?

Владимир пожал плечами.

— Колхоз подобьет на счетах, не промахнется.

— Считай, Володя, что дом уже есть… Через неделю-другую вселитесь… Печку я, брат, кладу — э-эх!.. Одна три комнаты будет обогревать и топлива мало сожрет. Тут, видишь, плита кухонная. Удобство, шик!.. Ванны только нет. Ну, без водопроводу ванную не устроишь. — Отставив деревянную ногу и накренившись на нее всем телом, Прошка вдруг потребовал: — С тебя, Володя, причитается поллитровка. А то печка задымит, а тепла — фью! — Прошка свистнул. — Ты знаешь, что значит сложить печку? А?.. Все будет правильно, любая комиссия примет. А через какой-нибудь месяц начнет дымить. Можно сложить по всем правилам, а греть не будет, хоть тресни, и дров на нее не напасешься. Это, брат, называется сложить с секретом. В мире нет двух одинаких печек. У одного мастера и то одинакие не получаются… Понял?.. А эта будет хороша. Так что ты того… раскошеливайся.

Владимир Жбанов поглядел на Прошку с покровительственной улыбкой.

— Я не пью.

— А ты и не пей, я выпью.

— Дом не мой, отца. Думаю, что он угостит…

И пошел.

— Э-эх! — выдавил из груди Прошка. — В кожаном пальте, в шапке, а людям чужой… Гордость заела.

— Не торопись судить человека, — заметил бригадир, старик Лавруха. — Не бывает людей совсем плохих либо совсем хороших. Каждый в себе носит и то и другое. У каждого человека два бока: одним боком к людям повернулся — кажется хорошим, другим повернулся — плохой. Ты Жбанова не знаешь.

— Жадный! На обмывку печи пожалел, — сердито ответил Прошка.

— А может, это хорошо, что отказал тебе в выпивке.

— Чего ж хорошего-то?

— А возьми себе в голову вот что. Ну, дал бы он тебе на водку, выпил бы ты, пришел домой пьяный — жене неприятность.

— Все равно недобрый он.

— Суди о человеке не по тому, добрый он или злой, а справедливый ли…

— Ну, я ему устрою печку! Будет помнить.

— Да ну тебя! Совесть свою побереги! — Лавруха сплюнул и отвернулся от Прошки.

Наступило тяжелое молчание.

— И куда хорошая жизнь девалась! — Прошка сердито смял окурок, бросил в мусор.

— Привыкай, брат, жить без калыма, на трудовые, — заметил Лавруха.

— И так привыкаю.

Прошку мутило с похмелья, и он злился на весь мир. Вспомнилось, как еще совсем недавно спаялись они, строительные мастера, в артель. Прошку молчаливо признали главным. С весны до осени работали они по всей округе. То амбар в совхозе построят, то коровник в колхозе, то школу отремонтируют. А уж про дома жителей и говорить нечего: все на поклон к ним шли, хотя и звали за глаза шабашниками, вкладывая в это слово оскорбительный смысл. Шабашники работали быстро, денег брали сколько хотели, делили поровну. Каждая работа заканчивалась «обмывкой» за счет заказчиков. Все привыкли к шабашникам, к их привольной, «свободной» жизни: «хочу работаю, хочу гуляю».

И вот этой жизни пришел конец. Все случилось неожиданно. Новый председатель колхоза Николай Семенович Венков в первые же дни, узнав, что колхоз заключил с артелью шабашников трудовой договор на строительные работы, распорядился расторгнуть его и стал создавать бригаду строителей.

Шабашники возмутились, пришли к Венкову с криком.

— Это незаконно! Рвать договор! Будем жаловаться в Москву.

Больше всех кричал Прошка, хвалился тем, что в войне с фашистами потерял ногу. Его злило, что Венков вел себя спокойно, молчал и как будто не слушал. А Прошке хотелось, чтобы председатель «взорвался», вот тогда-то пошел бы разговор «на всю катушку», с крепкой руганью. Хотелось испугать председателя, чтобы он стал мягче.

Долго шумели шабашники, наконец, не встречая возражений, выдохлись и умолкли.

— Накричались? — спокойно спросил Венков. — Теперь послушайте меня. Кричать легче всего. Для этого не надо кончать университет. Кричать и я сумею, но не хочу, потому что в вас я уважаю людей. А кричать на человека — значит унижать его.

— Да ведь обидно! — не удержался Прошка.

— За что вам обидно?

— За заработок, за кровные трудовые денежки.

— А колхозникам не обидно? Ведь вы к ним в карман залезаете, трудодень обкрадываете.

— Какая же кража! — хором возмутились шабашники. — Мы честно, по договору, все законно.

— За-кон-но! — Венков усмехнулся. — Вы члены колхоза?

— Да.

— Ваши дома стоят на колхозной земле?

— Ну да.

— Вы в колхозе ни одного трудодня не выработали.

— А жены? Жены наши работают.

— Постойте! — Венков поднял руку, призывая этим жестом замолчать и дать ему высказаться до конца. — Членом колхоза является не двор, не семья, а персонально каждый трудоспособный. Вы своими женами не прикрывайтесь, речь идет о вас. Если бы и жены ваши не работали в колхозе, так мы лишили бы вас приусадебных участков, выселили бы из села.

— Ого! Приехал чужак да еще и свои порядки наводит.

Шабашники кричали каждый свое, размахивая кулаками, готовые полезть в драку.

Венков даже не шелохнулся. Смуглое лицо его потемнело от прихлынувшей крови, взгляд стал острее. Как ему хотелось ударить кулаком по столу, заставить замолчать эту ораву. Весь он подобрался, напружинился, твердо уперся подошвами в пол, сжал кулаки. Но сознание сдерживало клокотавшую в нем горячность.

Долго, до хрипоты шумели шабашники и вдруг утихли, пораженные внезапным, так не идущим к обстановке смехом Венкова.

— Вы над чем смеетесь? — тихо спросил Прошка. — Над нами смеетесь?

— Над вами, если хотите знать. — Венков перестал смеяться.

— А что в нас смешного?

— Мужики вы хорошие, некоторые славно воевали. А сейчас, в серьезном деле, горлопаните, страху на меня напускаете, спектакль устроили, да и плохой. Ну не смешно ли?! Вы люди взрослые, серьезные, и давайте говорить серьезно, а спектакль ваш мне смотреть некогда.

Шабашники опешили: это для них было неожиданностью.

— Вы или вливайтесь в колхозную строительную бригаду и работайте, как положено, или придется уехать из села. Созовем собрание, осудим вас и выселим куда-нибудь подальше, чтобы здешний воздух не портили. Жаловаться можете, куда угодно… Вот так… И еще одно скажу. Чужаком меня назвали. За это не обижаюсь. Да, я не здешний. Но я крестьянский сын. В меня кулаки из обреза стреляли. Выжил. И на войне был, и раны мог бы напоказ выставить. Но этим никого не удивишь… Идите и подумайте, как вам жить…

До сих пор Прошка не мог понять, как они, семь мужиков, покорно встали и молча ушли.

Три дня и три ночи сидели они в избе у Прошки, выпили три четвертных бутыли самогону, съели полкадки соленых огурцов. Временами взвивалась и быстро падала песня. Больше всего думали, каждый свое, спорили, ругались, пока не свалились замертво, кто где сидел. Выспавшись, хмуро вели меж собой вялый разговор.

— Чего делать будем? А?

— Э-эх, то ли дело было с прежним председателем!

— Куда там! Только не ленись, работай, а деньги сразу на бочку.

— С этим не обрыбишься. Выселением пугает.

— Теперь это модно: тунеядец, будь добр проехайся в тайгу, подале от народу, сам себя покорми.

— Очень просто: кампания такая началась. Помните, как Указ вышел за колоски судить. Поначалу за горсть колосьев на сколь лет сажали. Вышки в поле понаставили, пионеры на них дежурили, А вскорости как-то позабылся Указ, с мешками ворованного зерна попадались — и ничего…

— А с опозданием на работу в городах. Опоздал на полчаса — пожалуйста, в тюрьму… А теперь по три дня прогуливают — и ничего…

— А тунеядцы — это новое, только начинается. Сейчас можно влипнуть, пока горячо.

— Какие мы тунеядцы! Мы рази не кормим себя и семьи! Мозоли на руках тверже железа, стамеской сострагиваешь.

— Теперь это, значит, не поощряется, — изрек Прошка. — Значит, на ноги стали подыматься, и требуется порядок.

— Что ж, выходит, надо в бригаду идти?

— Выходит, так.

Трещали похмельные головы, медленно ворочались в них мысли, наконец остановились на одном: не миновать идти на мировую с Венковым. Для разговора выбрали Прохора: «Ты словоохотный, тебе это с руки, словомолу».

Венков встретил вежливо, как будто и не было перепалки.

— Согласны в колхозную бригаду, — с порога сказал Прошка. — Куда же деваться: прошло то время, побаловались. Было, никуда не спрячешь. Наш брат ведь какой? Смотрели на шабашку, на калым сквозь пальцы — мы и рады. Раз нельзя — значит, не будем. С нами просто: руки при нас, мы где хошь прожиток себе заработаем. А вот есть такие, что за государственной спиной себе нечистыми руками хоромы отгрохали. Вот каково им будет, когда до них доберутся да как из партии шуганут! Во-от!..

— Вы о ком? — спросил Венков.

— Есть такие.

— Есть, к сожалению, — согласился Венков.

— Вот под них бы…

Прошка не договорил, не нашел тогда нужных слов, а только сделал резкий жест, будто лопатой копнул… Теперь же слова Лаврухи о том, что надо жить на трудовые деньги, вызвали в нем чувство досады.

— На трудовые, говоришь. Да, деньги как бабы: дороги, когда с трудом достаются. Но мы калымили-то как? А?.. Кожа с рук сползала, через кровавые мозоли деньги-то доставались. Так разве они нетрудовые?

— Да уж работали на совесть.

…Только Прошка снова принялся за печку, опять пришел Владимир Жбанов, вынул из кармана бутылку. У печника глаза радостно заблестели.

— Володя!.. А я-то тебя заглазно костерил! Ух! Жадюгой обзывал, а ты… ты вошел в положение.

— Об одном прошу: раздавите ее, мерзавку, после работы, — с вежливой улыбкой попросил Жбанов.

— Это уж само собой… — Прошка театрально прижал к груди испачканные глиной руки. — Я ее при тебе в воду поставлю, пускай прохлаждается. — Взяв бутылку за горлышко двумя пальцами, он осторожно опустил ее в ведро с мутной желтой водой. — Видел?.. Схоронена до поры до времени.

Спустя четверть часа после ухода Владимира Жбанова к печнику чуть не на карачках, кряхтя и чертыхаясь, подобрался Лавруха, сел на полу.

— Всего так и скрючило. Карниз пришивал на ветру, проегорило насквозь. Глянь на руки-то!.. Зажелезило — не согнешь.

Прошка не отвечал. Пристукнув кирпич и проведя по шву ладонью, он стряхнул с руки остатки глины, вытер о фартук, стал неторопливо сворачивать цигарку. Глаза Лаврухи следили за каждым движением Прошкиных пальцев. Прошка молчал, и это молчание сердило старика.

— Прошка! — позвал он тихо.

— Я тут, Лаврентий.

— Как ты думаешь? — Лавруха захлопал морщинистыми веками на ведро с бутылкой. — Остыла?

Прошка сплюнул сквозь зубы.

— Проверь.

Лавруха быстро вскочил на ноги, склонился над ведром, пальцы забегали по бутылке.

— В самый раз.

Прошка с безразличным отношением ко всему на свете сидел, полузакрыв глаза, и, казалось, не слышал, что говорил Лавруха.

— Слышь, Прохор, поспела.

— А?

— Поспела, говорю, охладилась до нормы.

— Ты про чего это?

— Ну!.. — старик ткнул пальцем в сторону ведра. — Распечатать?

— А закусывать рукавом?

— Вопрос резонный. Но я эту проблему мигом распотрошу.

Лавруха зарысил на улицу, а Прошка оскалил в усмешке прокуренные до желтизны зубы.

— Меня осуждал, а сам забегал, будто скипидаром под хвостом смазанный.

Лавруха обернулся скоро, вывалил из карманов ватника соленые огурцы, из-за голенища вяленого леща, из-за пазухи краюху хлеба.

— Зови!

Вздохнув широко раскрытым ртом, Прошка рявкнул во все горло:

— Э-эй! Сюда, братва!

На крик сошлась вся бригада — семь человек, усаживались, закуривали, ждали, что скажет бригадир. Лавруха молчал, выжидательно поглядывая на Прошку, который скреб лохматую голову, запустив пятерню под кепку, и о чем-то сосредоточенно думал. Поперечная складка над переносицей была признаком «мысленных мук» печника. Но вот глаза его усмешливо загорелись. Сдвинув на затылок кепку, он откашлялся.

— Наш бригадир созвал нас на совещание, и ему надо бы открывательную речь двигать.

— Ты говори, ты мой заместитель. — Лавруха благодарно заглянул в глаза печнику. — Объявляй повестку.

— Ладно! — Прошка обвел взглядом вольготно рассевшихся мужиков и продолжал подчеркнуто серьезным тоном: — Когда началась первая мировая война, европейские послы в Петербурге ждали, что скажет Россия. Ждут день, два, три… А Россия молчит, потому что Николай Второй уехал в Финляндию на рыбалку… До того эти послы надоели главному министру, что поехал он к царю. Ну, припожаловал, значит, на царскую яхту, а там пирушка, одним словом, гуляш по палубе, отбивные по бедрам и вина — по макушку. Ну, главный министр отозвал царя в сторону и докладывает о настырных иностранных послах. «А ну их! — отвечает царь. — Видишь, некогда». — «Ваше величество, вашего слова вся Европа ждет». Николай усмехнулся и сказал: «Когда русский царь удит в шхерах рыбу, Европа может подождать».

Рассказ Прошки не заинтересовал строителей, они равнодушно молчали. Тогда печник кинул вопрос:

— То Европа!.. А может подождать Жбанов, если рабочий класс колхоза устроил заслуженный передых?

Еще не зная, куда клонит Прошка, мужики загалдели:

— Может!

— Днем позже, днем раньше — мир не перевернется.

— Наверстаем вдругорядь.

Прошка шумно вздохнул:

— Что за народ! На всякое хорошее дело согласный. — Моргнул Лаврухе: — Давай!

Лавруха вытащил из ведра бутылку и под веселые выкрики поставил на пол, подал обрезок доски с огурцами, лещом и хлебом.

— Мы с Прохором угощаем. — Старик вынул из плотницкого ящика для инструментов стакан, подал печнику, сам нарезал хлеб и леща. К нему подошел Венков, на ухо спросил:

— До завтра можно уходить?

Прошка взъершился:

— Брезгуешь нашей компанией?

После этих слов стало очень тихо, все смотрели на Алексея. Никто не знал его, и в глазах каждого он увидел ожидание. Прошла напряженная минута как бы скрытого состязания, и Алексей понял, что все дальнейшее зависит от того, как поступит он: уйдет — между ним и этими неведомыми ему людьми ляжет грань отчужденности, останется — будет своим, равным.

— Да тут и пить-то нечего, только по губам помазать, — с вызывающей лихостью сказал он. — Я до магазина слетаю. — И выскочил наружу.

— Догадливый паренек. — Прошка засмеялся удовлетворенно.

— Бравый парень.

— Городской, тертый.

— Думаете, он не пьет?.. Просто ему неинтересно с нами.

— А пес с ним, лишь бы раскошелился.

Не успели мужики обсудить Венкова, как он вернулся с двумя поллитровками водки.

Пили из одного стакана, поочередно, нюхали кусочки хлеба, грызли огурцы, обсасывали косточки леща. Алексей быстро захмелел, рассеянно слушал беспорядочный разговор и все порывался уйти, но его не пускали.

5

Проснувшись, Алексей сел на постели, огляделся, понял, что находится дома, и опять повалился на подушку. Неосознанный испуг, охвативший его после пробуждения, стал медленно проходить, ум прояснялся, и он понял причину испуга: ему показалось, что он находится в незнакомом месте.

Лежа с закрытыми глазами, он медленно восстанавливал провал в памяти между той минутой, когда расходились со стройки, и пробуждением. Как он пришел домой, как раздевался — это не мог вспомнить даже смутно.

Ему стало стыдно оттого, что его видел пьяным отец, наконец, стыдно просто от сознания вины перед самим собой. «Не надо было тянуться за мужиками: они впились…» К стыду примешивалось скверное физическое состояние: болела голова, подташнивало, и жгло в желудке, все тело обессилело.

С трудом спустился он с постели, прошел босиком по холодному полу к ведру с водой, жадно напился. Невкусная прежде вода с запахом оцинкованного железа сейчас была приятна, освежающа.

Одеваясь, Алексей посмотрел на будильник, выругался: «Черт! Опоздал на работу…» Плеснул из ладони водой на лицо, промокнул полотенцем и вышел из дому. По улице шел, через силу переставляя ноги, смотрел в землю, боясь встретиться с глазами редких прохожих: ему казалось, что все видели, как он добирался домой, наверное, шатался и падал, а может быть, шумел. Пьяные любят громко ругаться или орать песни.

На стройке — ни души. «Обедать ушли», — решил Алексей и взялся за прерванную вчера работу. Рука еле удерживала молоток, ставший очень тяжелым, часто не попадал по гвоздям. Не работа, а мучение!

Строители не приходили. Пождав их, Алексей пошел к бригадиру, узнать, в чем дело. Лавруха лежал с обмотанной мокрым полотенцем головой.

— Жив, Алеша? — спросил он с трудом: его мучила одышка. — А я совсем было дошел, велел домовину приготовить… Но, похоже, оклемаюсь… — Он глотнул из чашки огуречного рассола, почмокал губами. — Ты-то ушел, а мы еще самогоном баловались… Отец-то шумел? А?..

— Не видел я его, — с усилием ответил Алексей. Говорить ему не хотелось, а насчет работы было ясно, что сегодня бригаду не собрать, надо бы уйти, но ради приличия он сидел, терпеливо слушал стариковские разглагольствования.

— Досадую и злюсь на себя, Алексей Миколаич. Жизнь прошла. Сегодня понял. Бывало, я сколько мог вылакать этой водки и всегда был на ногах и при своем уме. А вчерась окосел. Срам!

Поддерживать этот разговор Алексею было неприятно, а молчать неудобно, и он, собравшись уходить, спросил насчет работы.

— Завтра выйдем на работу, — твердо заверил Лавруха. — Вот я отлежусь, потом в бане попарюсь и — спать. А утречком приступим к делу. И другие прискребутся, отчумятся.

Рад был Алексей оказаться дома. Напился крепкого чаю, немного потянуло на еду.

Пришел отец, печально-мрачный, молча разделся, молчал за обедом и, как заметил Алексей, ел безо всякого вкуса, будто по тяжелой обязанности. Алексей боялся встретиться с ним глазами.

После обеда, когда Алексей стал убирать со стола, отец произнес тоном приказа:

— Ну, я слушаю тебя.

«Началось», — подумал Алексей, перестал ощущать самого себя, окружающую обстановку и время; все куда-то ушло, растворилось в тумане, застлавшем глаза; остался только жаркий зуд в ушах и громкий стук в висках.

— Я жду, — металлически холодно и жестко прозвучало в тишине.

— Виноват. — Свой голос дошел до слуха Алексея откуда-то издалека, еле слышно и незнакомо.

Потом он слышал тяжелые шаги и голос отца, то удаляющийся, то приближающийся.

— Понимаешь ли ты, что наделал?.. Бражники сорвали работу, и с ними бражничал сын председателя. Какой позор! Мне совестно людям в глаза смотреть.

Отец говорил долго, и весь пыл его речи сводился к одному и тому же: надо беречь честь смолоду.

— Ну, бывают случаи, когда можно посидеть и за рюмкой. Но должна быть мера, должен сохраняться человеческий облик, не уподобляться скотам.

— Я хотел уйти, но они обиделись.

— Пусть обиделись бы, а потом уважать стали бы. А теперь они тебе цену знают: такой же, как и они, — выпивоха. Пойми: трудно стоять на своих принципах, но надо, а иначе будешь безликой единицей в человеческом стаде.

Голос Николая Семеновича понемногу отмякал, слова складывались в прочувствованную откровенность, воссоздавая его внутренний мир, до этого не открываемый сыну.

— Про меня думают: приехал на время, не сумел отказаться, не верят в меня. Но я докажу, что я человек, а не чиновник. Думал ли ты о людях прошлого?.. Я думал. Дворяне русские умели служить своему классу. Века, из поколения в поколение воспитывалось чувство долга, понимание смысла слова «надо». Сыновья столбовых дворян, имея богатство, покидали роскошь петербургских дворцов и надолго уезжали служить в забытые богом далекие окраины, в глушь, в дикость, месяцами добирались до места службы. И служили, потому что это было надо дворянству, самодержавию… Мы должны служить своему народу, который вырастил и выучил нас. Сейчас деревне нужны специалисты. Руководить сегодняшним колхозом потруднее, чем управлять дворянским поместьем. Сказали мне: «Надо» и я без ропота в душе поехал в деревню. Хотел стать ученым, но пришлось переиграть. Наука без меня не пострадает: таких ученых, как я, много. В колхозе я нужнее.

Николай Семенович вздохнул тяжко и первый раз за все время разговора кинул на сына острый и озабоченный взгляд.

— Ты сразу после школы пошел в жизнь. Я порадовался. До призыва на военную службу жизнь многому научит тебя, накидает тебе в башку ума-разума, а в душу радости и горести, укрепит сердце… Станешь человеком, а тогда и профессию себе выберешь. Но ты с чего жизнь в деревне начал? А?.. То-то!..

Долгая речь остудила Николая Семеновича, напоследок он сказал уже миролюбиво, что надеется на Алексея, и ушел.

Ни одному слову отца не мог возразить Алексей. Сам он признавал себя кругом виноватым, и это сознание вины сделало отца более понятным и вместе с тем отдалило его. Немало дней после этого прожили они странно в невысказанном отчуждении, почти не разговаривая. Такая жизнь приносила Алексею страдания.

6

Настал день, когда Прошка вмазал последний кирпич в дымоходную трубу, слез с крыши, оглядел с земли — пряма ли труба, самодовольно сказал:

— Всему приходит конец. Теперь можно попробовать.

Набрав охапку щепок, он аккуратно уложил их в топку, поднес зажженную спичку. Лицо его было торжественное, вдохновенное. Печка вдруг ожила. Внутри ее шипело, потрескивало, гудело. В доме сразу запахло жилым, повеяло уютом.

Строители одобрительно кивали на печку.

— Тяга хорошая.

— Так и ревет.

Прошка сидел на корточках, курил, глядя, как дым от цигарки утягивает под дверку топки, и испытывал радость удачи.

— Не хочу хвалиться, — с достоинством отвечал печник на похвалы. — Но скажите честно: почему все хотят, чтобы я печи клал? А?.. Ведь есть в колхозе другие печники, а все зовут меня.

— Рука у тебя, Прохор, легкая. Талант.

— Вот то-то и оно. Кому, значит, что на жизнь отпущено. Одному печи класть, другому корабли водить, третьему детей учить. Все надо делать с умом, с талантом.

— Бабу обротать тоже талант нужен, — сказал Лавруха, намекая на любовные похождения Прошки.

— А что! — восторженно отозвался печник. — Помню, раз в Германии… был промежду мной и немкой роман. Я по-немецки ни бельмеса, а она по-русски ни тпру ни ну… А как в этом деле без слов обойтись?..

— Можно и без слов.

Поощряемый вниманием мужиков, Прошка затянулся цигаркой, выпустил через ноздри дым и сосредоточенно задумался, готовясь потешить слушателей занятной историей, которую быстро сочинял на ходу.

Но не успел он начать свой рассказ, как в дом вошел мужчина с черной бородкой, с румяными щеками, в драповом пальто, с тростью в руке.

— Мир дому сему! — бодро произнес он и слегка поклонился.

— Здравствуйте, батюшка, — ответил Лавруха, а Прошка, разгибаясь во весь рост, с нарочитой учтивостью произнес:

— Милости прошу к нашему шалашу. Мебель у нас просторная, — он показал на пол, где сидели мужики.

— Да, уж небыль наша известная, деревенская, — подхватил Лавруха, запихивая обрубком пальца табачную пыль в нос.

Поп метнул глазами по живописно сидящим мужикам, вежливо спросил:

— А Владимира Трофимовича нет? Мне сказали, что он сюда пошел.

— Сегодня не был еще, — отвечал Прошка. — Может, мы его заменим?

— Едва ли. — Поп слегка улыбнулся. — Это дело такое… специальное… Магнитофон у меня испортился, а Жбанов, я слышал, специалист по этой части.

Прошка удивленно рассмеялся.

— Магнитофон!.. А разве духовным лицам не возбраняется заниматься этим делом?

— Нисколько. Наша церковь не отрицает достижений науки. Духовенство летает на самолетах, освещает храмы электричеством, пользуется радиоприемниками, телевизорами, ибо все достижения науки есть наставление и воля божья. С божьей помощью Советская власть запускает искусственные спутники Земли, посылает ракеты на Луну. Мы, священнослужители, молим бога о даровании советской науке новых успехов.

— А что вы, отец Борис, на магнитофон записываете?

— Разное. Речи руководителей партии и Советского государства, музыку, песни.

— Да ну!.. — Прошка покачал головой.

— А заграницу записываете? — спросил Алексей Венков.

— Итальянские песни очень люблю, так записываю… Как сказал великий Карл Маркс: «Ничто человеческое мне не чуждо».

— А разные буги-вуги, рок-эн-роллы, мучи?..

— Этого мне не надо: священнослужителям плясать не пристало. А в музыке божеское начало, ее надо слушать всем. Вот починю магнитофон, заходите послушать… У меня есть хорошие записи.

Достав серебряный портсигар, поп угостил всех папиросами, выкурил сам.

— Уютно тут у вас, хорошо. Побыл бы еще, да времени нет.

Только ушел он, явился Владимир Жбанов.

— Ага! — весело воскликнул он. — Продвинулось дело. Печка топится. А когда штукатурить?

— Завтра.

— Поторапливайтесь! Зима на носу.

— А тебя поп спрашивал, — сказал Прошка. — Отец Борис.

— Зачем?

— Магнитофон починить.

— Что ж… попы хорошо платят. Как-то я архиерею одному радиоприемник за десять минут исправил, так он мне тридцать рублей отвалил.

Вздох удивления вырвался из груди Прошки.

— О-о! Фарт! А я вот печь три дня клал, да день борова́ выводил, да день трубу. Начислят мне десять трудодней по полтиннику.

— Все дело в системе, — авторитетно произнес Владимир Жбанов. — Ты не хозяин плодам своего труда; хозяин — колхоз. Вот в чем корень. В одном американском журнале я вычитал высказывания крупного ученого. Он сказал так: «Дайте мне пустыню и скажите, что она моя, — и я превращу ее в цветущий сад. Но дайте мне цветущий сад, скажите, что он не мой, — и я превращу его в пустыню».

— Личная выгода… Это — двигун, — изрек Прошка. — Свое каждому ближе.

— Не всегда в выгоде дело, — возразил Жбанов. — Может, и невыгодно превращать пустыню в сад, а человек желает этого, кладет на это силы, деньги. Значит — это душевное дело-то, нравственная потребность. Человеку свойственно стремление к тому, чтобы оставить после себя след.

— В наших местах помещик жил, — стал рассказывать Прошка. — Жил-то он в Петербурге, а тут у него имение было. Граф. Он кругом тут мосты построил и дорогу… тридцать верст камнем вымостил. Не по своим землям, а по крестьянским. Безо всякой корысти. До сих пор по графской дороге ездим.

— О том я и говорю, — подхватил Жбанов. — Если бы каждый человек поднялся до потребности делать что-то этакое… благородное… далеко бы мы шагнули. А не видно этого, не видно… Спрашиваю я на днях доярку Агашу, во имя чего она скотник глиной обмазывает. Отвечает: «Чтобы коровы не зябли зимой, молока больше давали». — «Ну ладно, — говорю ей. — Настанет время, в молоке хоть купайся, мяса — ешь не хочу, жилье у всех распрекрасное. А дальше что?» Агаша задумалась: «Дальше?.. Да ничего дальше и не надо…» Как видите, идеал рядового колхозника не продвигается дальше сытого пуза. Вот так!

— Война виновата, — сказал Лавруха. — Люди набедствовались — ну и дума одна: откормиться, отоспаться, одеться.

— Теперь каждый о себе сперва думает. Это право кровью и потом добыто. — Прошка ткнул кулаком в свою деревянную ногу. — За что я ходулю потерял?.. За то, чтобы жить человеком. Так мне говорили командиры и политруки.

— Ну и как, сбылось? — спросил Жбанов.

Прошка пожал плечами, ухмыльнулся.

— Верил: после войны станет много лучше.

— И что же? — не отставал Жбанов.

— Я сейчас всякие эти слова и обещания на зуб пробую, как золото: не поддельное ли?

— Зубы не ломаются? — Владимир Жбанов рассмеялся, обнес всех раскрытой пачкой папирос.

— Думал, приеду домой — в рай попаду. А тут все победнело сравнимо с довоенным временем.

Жбанов похлопал Прошку по плечу, сказал весомо:

— Все подымется, все наладится. Если даже ты, я, все вот мы ничего делать не станем, и то подымется: жизнь заставит, и найдутся новые люди.

— А мы? Что с нами будет? — Глаза печника подернулись задумчивой грустью. — Если мы ничего не сделаем?

— Жизнь вышвырнет. Понимаешь: жизнь идет, несмотря ни на что. Поток жизни сложен, в нем борется одно с другим, одно нарождается, другое умирает. Ни я, ни ты не остановим этого потока жизни, нравится он нам или не нравится.

— Ну ладно, — встрепенулся Прошка, передернув плечами, снял и снова надел кепку, как-будто готовился к какому-то решительному действию. — Скажи, как пойдет дальше жизнь?

— Я не пророк. Да и не верю пророкам. И никто не сможет предвидеть будущее в деталях. Правда, об этом пишут в фантастических книгах, но фантастам я тоже не верю.

— Ну скажи прямо: лучше будет жизнь или хуже?

— Лучше, — не задумываясь, ответил Жбанов. — В том смысле, что люди станут жить благополучнее. Понастроят заводов, жилья, машин, дорог, навалом будет одежды, продуктов.

— Я не только об этом. Ведь не единым хлебом жив человек. — Прошка поморщился. — Радостей у человека прибавится? А?

— Все успокоится, утихнет, — с умилением произнес Лавруха, — вот тебе и радость.

Усмехнувшись и скосив на Лавруху глаза, Жбанов сказал загадочно и многозначительно:

— Покойнее и тише всего на кладбище. Но каждому ли люба кладбищенская тишина?

Эти слова огорошили даже Прошку. Все молчали, а он чесал висок, и по глазам видно было, что в голове его бродят свежие, не обжитые еще мысли.

— Жизнь пойдет вперед и в гору, не покатится назад — это ясно. — Владимир бросил окурок в печку, посмотрел, как тот занялся коротким синим пламенем, прощально кивнув, ушел.

— Не дурак, — сказал Лавруха.

— Но непонятен, — подхватил Прошка. — А жизнь-то, она вот, — он показал на руки с присохшей глиной. — Работа, работа, работа!.. А еще что? Иногда выпить. — Встал и начал собирать свой инструмент.

Весь этот разговор лег на душу Алексею Венкову неожиданно беспокойным грузом. В городской своей жизни он соприкасался с людьми того круга, где говорили о политике, об искусстве, о науке, говорили или очень серьезно и не всегда понятно, или с критическим оттенком, с недовольством. О деревенских людях Алексей думал просто: они обрабатывают землю, продают продукты на базаре, стараются подражать горожанам в одежде. Да и Жбанов, говоря про Агашу, подчеркнул это: дальше сытости мечты не идут. А тут даже Прошка, этот балагур и пьяница, думает о какой-то всеобщей радости.

Люди, показавшиеся было Алексею до конца понятными, вдруг повернулись неразгаданными сторонами.

7

С низовья дул волглый ветер. Набрав на степных гладях силу, он вздымал на реке высокие крутые волны, кипевшие снежной пеной, срывал вздыбленные гребни и рассыпал в бисерную пыль. Прибрежные ивняки гнулись, купаясь в мокром бисере, как в дожде, деревья на береговых гривах скрипели жалобно и тоскливо, роняя иссохшие прутья на мокрый песок. К берегу понанесло доски, бревна, ящики, стружку, древесную кору, обломки весел, палые листья. Река гудела, волна тяжело ударяла в берег, выплескивалась на крутизну и скатывалась обратно, обессиленно опадая. Вздохнув, река посылала другие волны, одну за другой, и, казалось, никогда они не перестанут бить в крутик, нависший над водой. Иногда ухал обвал, унося в пенный водоворот вместе с землей деревья с гнездами, покинутыми птицами.

Три дня дурила «моряна», донося солоноватую тепловатость Каспия, на четвертый стала утихать. Волны покатились, как всегда, опять на юг, и на них качались огромные стаи уток. Кряква и шилохвость, чомга и гага, свиязь и чернеть, крохаль и гоголь, пеганка и чирки — вся эта водоплавающая дичь, высиженная и поднявшаяся на крыло в укромных озерах и болотах на огромных пространствах от северных тундр до южных степей, валом валила на волжское низовье, отдыхала и подкармливалась перед новым дальним отлетом. По ночам на голых низких островах слышался сторожкий гусиный гогот, а днем летели в блеклой небесной синеве клинья журавлей, роняя над землей тоскливое курлыканье.

С севера, из-за холмов, из-за мелколесья, все чаще наплывали черные, с белыми разводьями, тучи, дыша снежным холодом.

По серой тяжелой воде усталым ходом прошел последний теплоход. Против Усовки он дал тревожные гудки. Так уж ведется у речников исстари: уходя в затон на зимнюю стоянку, гудками прощаться до будущей навигации с каждым селом.

Глядя на уплывающее судно, Ника с тоской думала о каком-то другом крае, который был создан ее воображением по книгам и кинокартинам. Она любила этот непознанный край, любила живущих там людей и завидовала им. Проходившие через Усовку автомашины провожала взглядом, полным нескрываемой зависти, и казалось ей, что все едут в свое обетованное, счастливое место, где все иначе, все лучше, чем в родном селе.

А окружала ее бесхитростная немудрая жизнь родителей, не старых еще людей. Отец был в полной силе. Когда он, чисто выбрив щеки и закрутив пушистые усы, похаживал по избе, Нике казалось, что мало на свете таких красивых мужчин. Говорили, что она лицом уродилась в отца, а от матери к ней перешла стать. Темно-рыжие волнистые волосы, цвета каленой меди, — тоже от отца. Последнее время отец редко смеялся, был задумчив, с дочерью разговаривал мало и сдержанно. А все из-за того, что она не хочет ничего знать, кроме своей подготовки в институт.

Ника и так тяжело переживала размолвку с отцом, а тут еще история с обследованием свинофермы. Ей стыдно было рассказать председателю, как ее встретили свинарки, и она решила не попадаться ему на глаза.

Но однажды вечером, когда после ужина отец читал вслух газету, мать слушала, возясь с посудой, а Ника листала годовой переплет «Огонька», пришел Венков.

Ника смущенно метнулась прибирать разбросанные вещи, краснея за мать, угодливо обмахнувшую полотенцем стул для гостя, и злясь на отца, не знавшего куда посадить Венкова. «И откуда только у них такая растерянность перед председателем?»

— Садитесь, Николай Семенович, — приглашал Филатов, пытаясь угадать, что заставило председателя навестить их дом. Этого за старым председателем не водилось. — Сейчас чайку попьем. Евдокия! Собери поскорее!

— Спасибо, только что пил, — отказался Венков, оглядывая жилье. — Вот зашел на минутку… Домик у вас ничего, неплохой.

— Да-а, жить можно. А как вы устроились?

— Хорошо! — ответил Венков. — Много ли нам вдвоем надо!

— Плохо без хозяйки-то, — сочувственно сказал Филатов.

— Конечно, плохо, — согласился Венков.

— И не думает ваша жена приезжать? — простодушно спросила Евдокия, разглядывая гостя.

— Нет, не думает.

— Конечно, городской не приглянется у нас. Мы уж привышные, тут родились и другой жизни не знаем.

— В деревне живут те, кто любит ковыряться в земле, — сказал Филатов, как бы в подтверждение слов жены.

Венков про себя улыбался: как часто приходится ему слышать подобные рассуждения.

— Жена моя родом из деревни, — сказал он таким тоном, словно хотел зачеркнуть весь предыдущий разговор. — И я в деревне родился.

— Вот! — почти радостно воскликнула Евдокия. — Всех деревня дает. Почему они обратно в деревню не хотят?

— Жена моя — микробиолог, в научном учреждении работает. Тут, в Усовке, ей делать нечего.

— Ясно дело! — Евдокия начинала допускать в тоне обвинительные нотки. — Значит, вы у нас ненадолго. Не будете же разводиться с женой, а врозь — не житье.

— Случается иногда в жизни, что приходится временно жить врозь.

— Так-то оно так, но вроде бы семейный непорядок это, — сказал Филатов.

— А как же моряки? На год и больше уходят в плавание. Рыбаки в океане по семь-восемь месяцев на промысле без семей. Вернутся, поживут месяца два — и опять в море. А геологи?

— А мы по-деревенски непривышны к этому. — Евдокия с удивлением развела руками. — На неделю муж уедет, и уж дико… Война, конечно, не в счет.

— По-всякому приходится жить, — произнес Венков таким тоном, чтобы не оставить повода продолжать разговор об этом.

С обостренным вниманием и напряжением слушала этот разговор Ника, нетерпеливо ожидая, когда же Венков скажет, зачем он пришел.. А когда он заговорил с Филатовым о коленчатых валах, она перед зеркалом собрала сзади волосы, перевязала их лентой, накинула на голову платок.

— Вы уходите? — удивленно спросил Венков.

— А что?

— Я ведь жду вас…

Нике стало жарко, словно ее обдало кипятком. Даже дыхание перехватило.

— Как моя просьба? Были на свиноферме?

Спокойное лицо Венкова, добрая улыбка, участливый взгляд — все это вдруг взбесило Нику до такой степени, что она, не помня себя в гневе, подскочила к председателю.

— Знаете ведь, что была на ферме, так зачем же спрашиваете? Нарочно послали, как дурочку, чтобы на посмешище выставить.

— Клавдия! — грозно сказал отец, но она не слышала его и говорила в лицо Венкову все, что думала наедине с собой.

— Командовать-то всякий может… Кто у нас в бригадирах и прочих начальниках? Мужчины! А на тяжелой работе женщины. А вы сами поковыряйтесь в навозе…

Она говорила таким тоном, словно Венков был в чем-то виноват перед ней, и теперь представился случай свести с ним счеты.

— Я никому не мешаю, и оставьте меня в покое, — сквозь слезы сказала она.

— Кто вас так обидел? — с прежним спокойствием спросил Венков. — Что произошло на ферме? Я ничего не знаю. И не понимаю вашего раздражения. Объясните, пожалуйста.

— Как же не знаете! Алексей-то все видел.

— Поверьте, он ничего не говорил.

Ника не произнесла больше ни слова. Как внезапно она вскипела, так же вдруг и остыла, замкнулась, словно окаменела.

Наступило неловкое молчание. Венков распрощался.

Едва захлопнулась за ним дверь, как Ника вздохнула с облегчением. Ей казалось, что она смело «отбрила» председателя, и сама гордилась собой.

— Позор!

Голос отца сорвался на высокой ноте, стол хрустнул под ударом кулака, упал и разбился стакан.

— Ведешь себя, как базарная баба.

Она не на шутку испугалась. Еще никогда отец при ней не был так взволнован, никогда так злобно не смотрел на нее.

— Ни за что оскорбила человека.

Долго он говорил в таком духе, и Ника не осмелилась возражать или оправдываться.

Несколько дней после этого в доме было тягостное молчание. Отец изредка о чем-то говорил шепотом с матерью, а на Нику даже не смотрел.

Остыв и трезво обдумав все случившееся, Ника призналась себе в том, что не следовало ей так разговаривать с Венковым.

Ей было стыдно, она не хотела, чтобы Венков плохо думал о ней, и поэтому пошла к нему.

Венков принял извинение легко, однако ничем не подчеркнул своего великодушия и, когда Ника уходила, сказал:

— Не стану читать вам морали. Сама жизнь заставит вас думать иначе… И поступать иначе…

— Возможно, — поспешно согласилась она, а сама подумала: «Каждый сам устраивает свою жизнь».

Шла домой задумчивая, с тихой грустью на сердце…

Суетлив, неугомонен, непоседлив человек. Особенно в молодости. Молодежь тороплива, все ее куда-то тянет. Одних манят непроходимые болота и суровая тайга, других — крутые горы; те хотят пахать тюльпанную степь, дышать ветром, пахнущим кумысом и сухой пылью, а эти — рыть канал в песках знойной пустыни. Трудность пьянит молодые сердца, рождает благородство…

А разве легко быть врачом? Ох как нелегко! Ника выбрала медицину…

Сколько она себя помнит, везде слышала: «Все работы хороши, выбирай на вкус». Так зачем же осуждать за выбор! Да, азартна на работу молодежь. Кроме дел, у нее ни на что нет времени. И поесть некогда, и отдохнуть некогда, и даже любить некогда. Это все мимоходом. Это уж точно так. В любом новом романе найдешь про это, а, как известно, романы — это сама жизнь.

Так размышляла Ника, идя с опущенной головой по тихой безлюдной улице.

— О чем так задумалась?

От неожиданности Ника вздрогнула, схватилась рукой за грудь, остановилась. И откуда только взялся Алексей?! Подошел неслышно, как кошка. Стоит перед ней, улыбается.

— Что так весел?

— А чего ж унывать!

Перед Никой был совсем не тот Алексей, какой запомнился по первому знакомству. Без стеснения взял он ее под руку.

— Куда идешь? Я провожу тебя.

— Проводи.

Неожиданная встреча с Алексеем даже обрадовала Нику. Есть хоть кому сказать о том, как легче ей стало после извинения перед старшим Венковым.

— Я у твоего отца была.

— По делам свинофермы?

— И да и нет. Извиняться ходила. Нагрубила я ему из-за этой свинофермы.

— Простил?

— Сказал, извиняет, а что у него на душе…

— Не думай плохо об отце, — сказал Алексей. — Простил на словах — значит, простил сердцем.

— А мне так стыдно, так стыдно!.. Так себя ругаю!.. У меня характер дурной: что думаю, то и говорю.

На Нику нашло желание откровенничать, и она стала рассказывать о себе. Молчание Алексея поощряло ее, а ощущать сильную руку его было приятно. Она была серьезной и следила за собой, не давая сорваться на невольную легкость, способную произвести на Алексея невыгодное впечатление.

— Плотничаешь?

— Так… опять на свинарнике кое-что починяю. Я ведь плотник-то такой… учусь.

— Не бросил, значит? — спросила она, кося на него насмешливыми глазами, выдававшими потайную ее мысль: «Бросишь ведь, ни к чему тебе это».

— Бросать мне нельзя.

— Что это? Кусать нечего? — Она рассмеялась.

— Хотя бы и так.

— Ну, этому я не верю.

— Почему?

— Потому что у нас тут все работают только для того, чтобы было что есть, было в чем ходить, было где жить.

— Мой отец начал зарабатывать в шестнадцать лет. И дед мой, крестьянин, сказал ему: «Ну, ты уже имеешь на кусок хлеба, и я могу тебе не помогать…» Мне восемнадцать, значит, я обязан зарабатывать свой хлеб…

Нику кольнули эти рассуждения: уж не намекает ли он на то, что она не зарабатывает себе пропитание…

Алексей продолжал прерванную недолгим молчанием мысль:

— Работать надо не только ради хлеба. Как можно жить, ничего не делая? Разве у тебя не бывает желания что-то делать?

— Бывает, и я делаю.

Она опять рассмеялась.

— Ты чего это?

— Поняла все, ну все как есть… до макового зернышка. Думала-гадала: за каким лядом было тебе ехать в Усовку? Оказывается… зов сердца, величие труда… и тэ-дэ, как пишут в газетах. — Ткнув указательным пальцем себе в висок, тряхнула прядями волос, золотом струившихся из-под серой вязаной шапочки. — Значит, соображалка у меня работает.

— Злая ты девка!

— Не сердись, Алексей Николаевич. Еще я поняла, что ты — молодой старик.

— То есть как?

— Очень уж умно рассуждаешь.

Несколько минут молчали. Потом Алексей спросил:

— Говорят, ты собираешься поступать в медицинский институт?

— Да.

— Разве ради заработка? Ведь ты знаешь, хлеб врачей не жирный… даже очень постный. Значит, влечет что-то тебя такое…

— Это верно, — согласилась она со спокойной покорностью. — Я уж пробовала поступить, да провалилась.

— А ты не теряйся, — подбодрил ее Алексей. — Сдавай еще.

— Ничего-то ты не понимаешь, — взорвалась она. — Думаешь, просто деревенской девушке в институт попасть. Черта с два! Передом идут золотые медалисты, отслужившие в армии, с трудовым стажем… А кроме того всякие-якие… дети медицинских работников и прочих.

— Набери полный балл.

— Да-а, — она по-ребячьи показала ему язык. — У меня пускай все на пятерки, а у бывшего солдата одни тройки, его примут, а меня… будьте здоровы, привет вашей маме!

Все, что она говорила, было известно Алексею, но ему хотелось хоть как-нибудь развеять настроение безнадежности, исходившее от каждого ее слова, и он сказал:

— Выходит, надо тебе на экзамен везти две клади: в голове знания, а в сумочке бумажку о работе.

— Да-а, — протянула она и развела руками.

Становилось темно. В окнах вспыхивал свет. Из школы шумными стайками высыпали ученики. Холодало. Со степи дул тугой ветер, мел сухую траву и листья.

Они шли и шли за село. Вот уже и огоньки школы померкли, и свист ветра в траве стал слышней.

— Тебе не холодно? — Алексей поднял на ней воротник куртки, ощутив рукой холодный подбородок.

— Спасибо! — Она поежилась и прижалась к его руке. — Пойдем назад.

В течение нескольких секунд, когда были произнесены эти самые обыденные слова, каждый из них почувствовал впервые в своей жизни острое мгновение. Для Алексея оно было значительным в том смысле, что он никогда еще не испытывал потребности заботиться о девушке, а сейчас она появилась и принесла ему радость. Нике незнакома была мужская нежность, и тем трогательней отозвалась она в ее сердце.

8

Маленькие лампочки, свисая на черных проводах с перекладин, струили жидкий ненадежный свет, придавая внутренности свинарника желтоватую окраску. Смутно проступали деревянные решетчатые загородки, стропила и балки, а все остальное пространство, куда бессилен был проникнуть свет, было густо-черным. Прошло несколько минут, прежде чем Ника, войдя с улицы, смогла различить то, что было освещено скудными лампочками. Постепенно глаза ее привыкли к темноте, приметили серые саманные стены и мохнатую изморозь на неплотно закрытых окошечках.

В загонах, отделенные друг от дружки, содержались супоросые свиньи: они похрюкивали, чавкали, шуршали соломой, чесали бока о доски, а некоторые отяжелевшие матки лежали, развалив отвислое брюхо и уткнув в подстилку вздернутый мокрый пятак.

Из стоявших в углу лопат Ника выбрала одну, какая поудобней, стала накладывать в тачку навоз. Острый запах перехватил дыхание, до слез щипал глаза. Она подумала, что надо проветривать помещение, а не держать окошки всегда закрытыми, и что об этом скажет заведующей. Потом снова сосредоточилась на работе. Наполнив тачку доверху, ухватилась за толстые ручки, покатила. С визгом завихлялось колесо, тачка стала мотать Нику из стороны в сторону. Догадалась шире, устойчивее ставить ноги. Навоз сваливали у наружной стены свинарника. Тут Ника немного постояла, отдыхая и жадно дыша холодным воздухом. Небо уже светлело, на востоке пробивалась сквозь мглу розовая полоска восхода.

Уже третий раз подряд встречает Ника утро на этом месте. И третье утро начинает она с уборки навоза. Когда пришла на ферму доказать, как умеет работать, заведующая ответила: «Становись на подсобную работу, а там видно будет, может, и свиней доверим».

Ника недоумевала: «Зачем она так говорит, знает ведь, что я только на одну неделю».

Скрипит, вырывается из рук тачка. С полной — из свинарника, с пустой — в свинарник. Взад-вперед, взад-вперед. Отяжелели руки, ломит поясницу.

Наконец навоз вывезен, согнана метлами по желобу жижа. Только села отдохнуть — зовут на кормокухню нагружать подвесную вагонетку кормом. Упираясь руками и налегая всем телом, гонит Ника вагонетку вдоль решетчатых загородок. Свинарки накладывают корм в корыта. Они почему-то недоверчиво поглядывают на Нику, а при случае начальственно покрикивают на нее.

Особенно усердствовала в насмешливом высокомерии Даша, круглолицая, румяная, голубоглазая женщина, известная на все село веселостью нрава и острым языком. Она была лишь на пять лет старше Ники, но считала себя вправе относиться к ней, как к ребенку. С первого же дня работы Ники на ферме Даша на каждом шагу колола девушку едкими, а то и двусмысленными шутками. Ника решила избегать ссоры, делала вид, что не замечает злых шуток, держалась с достоинством и тем думала отвадить Дашу от себя. А Даша от этого становилась назойливее. То и дело слышен густой голос ее: «Эй, ревизорша, откати вагонетку!», «Филатова, чище навоз выгребай! Тут тебе не институт, тут соображать требуется», — и Даша после подобных шуток громко и весело смеялась.

На смех кто-нибудь отзывался из полусумрака:

— Ты ее не трожь, Дарья.

— Я и не трогаю, я критикую, а критика и самокритика — двигатель нашей жизни.

— Вот язва-баба! С тобой серьезно, а ты все на смех поворачиваешь.

— Без смеху-то скучно жить.

Ника все слышит, но не показывает своей обиды, только быстрей скребет по цементу лопатой. Временами она вскидывает глаза на женщин, которые, задав свиньям корму, отдыхают.

Даша стоит, навалясь локтями на дощатую загородку, и, прищурив глаза в пушистых ресницах, слушает чавканье животных. На полных маковых губах ее застыла сдержанная улыбка.

— Я, бабы, смешное страсть как люблю, — говорит она задумчиво. — Ну, не смешно ли — обследовать нас поручили Филатовой!

— Она уже не обследует, а работает.

— Так ведь это на одну неделю, в охотку, вроде от скуки. — Даша отвалилась от загородки, потянулась, позевывая и хищно изгибая сытое тело. — К тому же эту неделю у нас тут председателев сын починкой занят.

Последние слова Даши, как спичка в соломе, зажгли в женщинах желание отозваться.

— За это осуждать нельзя.

— Над любовью не смеются.

— Что ж, Алексей — парень ничего.

— Молод больно, ей бы поопытнее надо.

Вскоре добрая половина свинарок втянулась в веселый разговор, в котором все было рассчитано на то, чтобы высмеять и унизить Нику.

Из дежурки вышла заведующая, послушала, о чем шумят женщины, и строго прикрикнула:

— Да перестаньте вы!

Стало тихо. Только чавканье животных да шарканье метлы по полу.

А утро тем временем незаметно переходит в день. Гаснут в свинарнике желтые лампочки, и серый рассеянный свет придает всему естественную видимость.

Подсобницы выходят к омету, вилами накладывают солому на прицеп, катят воз в распахнутые во всю ширину двери помещения. Колеса с трудом переваливаются через неровности замерзшей земли, того и гляди, воз свалится набок.

— Постой! — кричит Ника. — Надо выправить колесо.

Женщины остановились, а одна из них перевела дыхание, поправила на голове платок и, вскинув голову, посмотрела на Нику сверху вниз.

— Погоди командовать-то. Принеси лопату да подкопай бугорки!

Подчиняясь не требованию женщины, а какому-то внутреннему неосознанному желанию, Ника сходила за лопатой, срыла твердые скипевшиеся от холода комья земли. Пока она была занята этим, другие отдыхали. Никто не сказал ей слова одобрения, как будто это была ее обязанность, а у остальных было право на отдых. Ника подавила вспыхнувшее было раздражение против женщин и продолжала работать как ни в чем не бывало.

Как-то Ника катила тачку с навозом. Скрипучее колесо заело, и она никак не могла сдвинуть груз с места. Пробовала сдать назад, повернуть вбок — не помогало. Тогда она выпустила тачку из рук, выругалась и устало спустилась на землю. Сидела, досадуя на свое бессилье.

А кругом нее собрались женщины, со смешком давали советы, один нелепее другого.

— Бери тачку в обнимку и неси.

— В подоле перетаскай навоз.

Ника огрызнулась.

— А пошли вы все к черту на рога!

Из-за омета соломы, размахивая крепкими руками, вышел Алексей Венков. Треух надет до бровей, ватник туго стянут ремнем, подшитые валенки в самый раз по ногам, все на нем опрятное, сидит удобно, и сам он быстрый.

— Не простудись, — сказал он Нике, останавливаясь около нее. — Земля мерзлая.

— Ах! — Ника махнула рукой, вскочила на ноги и попробовала сдвинуть с места тачку. — Вот чертовка! Измаялась вся.

— Ну-ка. — Алексей рукой отстранил Нику, осмотрел тачку. — Погоди! — Сходил за молотком, постучал по колесу, повертел. — По-ехали!.. — С веселым мальчишеским гиком бегом откатил тачку к куче навоза, опрокинул.

— Принесу солидолу смазать тачки, — сказал он Нике, уходя в свинарник. — А смеяться над бедой, девушки, нехорошо.

Женщины молча стали расходиться.

От этой минутной встречи, от слов Алексея, от его простодушного взгляда Нике вдруг стало хорошо, легко, свободно. Хотелось сказать какие-нибудь особенные, прочувствованные слова, но она успела только крикнуть ему вдогонку:

— Спасибо, Алеша!

В полдень свинарки собирались в дежурке, разворачивали свои узелки, ели. На плите шумел чайник, по комнате плыло тепло. От еды и тепла женщины добрели, рассказывали, щеголяя друг перед дружкой, забавные истории и анекдоты, а то и сплетничали.

Иногда затевался разговор о мудрых житейских вопросах. Начинала его обычно, как это ни казалось Нике странным, Даша. Чувствуя за собой славу заводилы и считая себя первой красавицей в Усовке, она любила всегда и во всем быть напоказе.

— А слышали, бабы, Фенька-то полоротая на Дальний Восток завербовалась.

— Зачем это? — спрашивает Анна Семеновна, поправляя посыпанные редкой сединой черные волосы. В отношениях с работницами она держится на равной ноге, не как заведующая и старшая по годам. — Эх, куда понесло!

— А чего ей тут делать? — с искренним удивлением отвечает Даша. — Муж ее бросил, жила одна. Подвернулся случайный дружок, привалилась к нему, да ненадолго, побил ее, вся в синяках ходила. И правду сказать — кому нужна она.

— Это ты зря, — подает голос маленькая пухленькая Зина, прозванная Бомбой. — Фенька неплохая, добрая.

Даша смотрит на рыхлое, осыпанное капельками пота лицо Бомбы и с легкой усмешкой говорит поучающе:

— Знаешь, какая баба нужна мужику? А? Не на час, а как жена?.. Чтобы его тянуло к ней и чтобы во всем ему от нее тепло и уютно было.

— Мужику надобна строгая жена, — задумчиво заметила Анна Семеновна. — И хозяйственная.

— Не-ет, — Даша замотала головой. — Не-ет! Главнее всего, чтобы бабьей ласки мужу вдоволь было. Потом, чтобы забота о муже материнская… Ну, и другом верным жена должна быть. От таких баб мужья на сторону не клонятся…

— Пожалуй, так, — медлительно и степенно согласилась Анна Семеновна. — Только редко, наверно, такие бабы встречаются.

Женщины замолчали, как по уговору, каждая думала о своем, и лица их были грустны. Даша первая взорвала тишину:

— А Фенька — что? Ни виду, ни завлекания.

— Она хорошая рыбачка! — возражает Бомба. — Наравне с мужиками в любую непогодь на лову, зимой подледным ловом занимается.

— Это верно. — Даша облизывает сочные масленые губы и, словно боясь, что у нее перехватят разговор, торопливо продолжает. — Она и завербовалась-то рыбачкой на Дальний Восток.

— Да-а-альный Восток! — задумчиво тянет кто-то как бы про себя.

— Страшно подумать, какая даль, — подтверждает Бомба.

— Велика наша страна! — вздыхает Анна Семеновна. — Ох, велика!

— И везде люди нужны.

— Городов-то сколько понастроено, заводов! Страсть! — Даша закидывает за голову руки и мечтательно смотрит куда-то в видимое ей одной. — И везде люди живут лучше нас.

— Люди везде разно живут, — спокойно произносит Анна Семеновна. Она разрумянилась, разомлела от чая, темный пушок над верхней губой повлажнел, обозначился четче. — И у нас в селе разно живут: одни лучше, другие хуже.

— Это ты о достатке говоришь. — Даша прогнула спину, зевнула, положила руки на стол и сразу вся обмякла. — А я говорю про всю жизнь, а не про один достаток.

— Да и достаток в городе больше, — враз сказали две-три женщины. — Там заработок надежный, а у нас как получится.

— Правда, бабы! — Даша опять завладела общим вниманием. — На заводе рабочему дают помещение, станок, инструмент, матерьял. Все условия. Знай только работай. Нет матерьяла, с рабочего не спросишь. А в деревне? Есть у нас земля, машины, семена. Это верно. Вспахали землю, обсеменили. А дождя вовремя не было, или градобитье случилось. И все пропало. Потому что у нас всех условий для работы нет. А дай воду, поливальные машины, все другое, тогда с нас, как с рабочих, спросить можно.

— Это, Даша, политика! — замечает Бомба. — С кого, значит, что требовать.

— Какая политика! Это — жизнь. Политикой вон Анна занимается, она партийная. А я говорю про наши дела. Интересу к делу у нас потому и мало. Лиши нас своей скотины да земельного участка. А?.. — Даша обвела всех колючим взглядом. — Пропадем тогда, кормимся-то не с колхоза, живем-то со своего хозяйства.

Даша умолкает, и все молчат, думают, потягиваются, позевывают.

На топчане, у края стола сидит Ника. Давно выпив чай, она нервно вертит пустую кружку и мысленно соглашается с рассуждениями Даши. «Фенька смелая: вон куда махнула!.. Доработаю неделю, а там стану готовиться в институт. Потом еще поработаю, на справку минимум трудодней наскребу… Фенька-то!.. Молодец!.. Завербованным паспорт выдают… сперва, говорят, на три месяца, потом на полгода, а там на год и на пять…» И ей представилось, как она нанялась на три года куда-то в сибирскую тайгу, в глушь…» Трудно там жить, тяжело работать… но три года — не век. Зато потом у тебя паспорт в кармане и выбирай по своему вкусу, где тебе жить. Э-эх!..»

Мечтания Ники перебил голос Анны Семеновны, неуверенно спорившей с Дашей:

— Не хуже тебя люди в деревне живут, умные, образованные, живут и не ноют.

Даша встрепенулась, заерзала на скамейке, замахала руками.

— Образованные!.. Так они на это учились, агрономы, ветеринары, врачи… Образование — их богатство. Вот ты курсы зоотехников прошла, ну и тебе сам бог велел работать на ферме.

— Не только специалисты в деревне живут, — возразила Анна Семеновна.

— А кто еще? Кому податься некуда. Скажешь, механизаторы? Так они специалисты, хорошо зарабатывают. А вот мы, бабы, девки. Кто три класса прошел, кто семь, а то и десять. А цена нам всем одна: трудодень — тень на плетень.

— Тебе-то нечего жаловаться, — заметила Анна Семеновна.

— Я не о себе, я обо всех болею, — Даша кинула взгляд на завфермой. — Разговор вообще… о жизни.

— Какая болельщица! — Анна Семеновна усмехнулась, покачала головой.

— Про меня разговору быть не может, — распаляясь, продолжала Даша. — Могу куда хошь уехать.

— Кто тебя пустит! — воскликнула Бомба. — Хотела я на завод в городе поступить, паспорт требуют. Кинулась в милицию за паспортом, а там говорят, давай справку из колхоза, что отпускают. Колхоз справку не дал. А без паспорту — ни шагу.

— Мне дадут, — уверенно сказала Даша.

— Держи карман шире! — Бомба сверкнула на Дашу злыми глазами. — Будет хвалиться-то!..

— А что? И похвалюсь. Василий военную службу через полгода кончает, а их уже уговаривают на стройки поехать, на заводы, в большие города. Нехватка рабочего класса. Поняла? Решим уехать — и все, никто не удержит.

— Конечно, человек не может не думать о себе, — отвечает Анна Семеновна. — Но представь себе… В один день все вздумали бросить работу на заводах, в колхозах, в учреждениях. Ведь Вавилон получится.

— Все не бросят, — уверенно возражает Даша. — Человеку пить-есть надо, вот он и работает.

— Не только из-за этого. Люди свою ответственность за судьбу страны понимают.

— Анна! Ты все на это самое… на лекцию поворачиваешь, а в душе-то ведь признаешь, что время наше трудное и приходится выкручиваться.

— Время трудное, правду говоришь, — с прежним спокойствием соглашается Анна Семеновна. — А почему?

— Черт его знает почему.

— Задачи трудные страна решает, потому и жизнь трудная.

— Ну-у, понесло в политику, — лениво потянула Бомба, повертываясь спиной к заведующей.

— А у нее должность такая, — ввернула Даша. — Начальник!..

Обо всем, что касалось начальства, Даша говорила язвительно, и заведующая, зная это, посмотрела на стенные ходики.

— Пора!

Женщины не торопясь поднимались, надевали ватники, халаты, повязывали головы платками, расходились по рабочим местам.

— Ну, болят рученьки? — Даша расхохоталась в лицо Нике.

— Отстань! — сквозь зубы произнесла Ника и так посмотрела на Дашу, что та отпрянула и поспешила выйти из дежурки…

Разговоры на темы, связанные со своей жизнью, бывали часто. Но любили свинарки поговорить об отвлеченном, например о Луне, куда запущена с Земли ракета, или о далеких теплых странах, где люди ходят голые, ничего не делают, а природа дает им все готовое. А больше всего вспоминали кинокартины, в которых показывалась жизнь, непохожая на усовскую.

Очень любили петь. Выдастся немного свободного времени, так все к Даше.

— Запевай нашу.

Утерев ладонью яркие губы, Даша глубоко вздыхала, раздувая грудь, и приятным голосом запевала с лихостью и грустью:

В моем садочке ветер веет, Наверно, милый мой идет.

Женщины подхватывали горячо, страстно:

На нем защитна гимнастерка, Она с ума меня сведет.

Раз в неделю на ферму приходил старший зоотехник, молодой, недавно присланный из города, проводил занятия по толстой книге, такой же, какую Венков дал Нике. Женщины делали вид, что слушают, а сами погружались в свои думы, а некоторые откровенно подремывали.

* * *

В субботу кончалась неделя, как Ника работала на ферме. Утром Анна Семеновна сказала:

— Поедешь в поле. Туда — навоз, оттуда — солому. Вскоре пришел трактор, приволок огромную телегу с широким дощатым ящиком.

Ника, Бомба и еще две женщины наполнили ящик навозом, сели сверху, кинув под себя соломы.

Трактор гремел и дымил, телега медленно плыла, колыхаясь на мерзлых ухабах, звенела железками и, казалось, вот-вот развалится.

Воздух над полями стоял холодный, сизый, на озими и на зяби легким пухом лежала изморозь. Стая рябых куропаток вылетела из-под трактора, рассыпаясь, повалилась в озимь.

— Зима будет теплая, — заметила Бомба. — Куропатки не улетели.

— Они всегда зимуют, — сказала Ника.

— Ну, не скажи.

Спорить Нике не хочется. Свежесть полей и движение настраивают ее на что-то беззаботное, веселое. Это настроение усилилось, когда быстро раскидали по пашне навоз, наложили воз соломы и поехали обратно. Лежа на возу и вдыхая хлебный запах соломы, она смешно и наивно воображала, что плывет куда-то далеко-далеко, где ждет ее счастье.

9

Каждый раз, возвращаясь домой, Николай Семенович Венков проходил мимо старой, покосившейся избенки, стоявшей на склоне у моста через овраг. Избенка была такая ветхая, что, казалось, вот-вот рассыплется по бревнышку. А бревнышки позеленели от старости, крыша прогнулась, завалилась и каким-то чудом держалась на гнилых покосившихся стропилах.

«В таких избах прежде старухи-бобылки жили», — думал Венков и представлял внутренность избы с убогими, заеложенными до блеска лавками, с некрашеной, исскобленной ножом столешницей, с пучками сушеных трав на стенах, с шуршанием тараканов в каждом пазу, в каждой щели.

Избушка вызывала у Венкова любопытство, и однажды он постучал в покосившуюся дверь. В ответ послышался бойкий голос:

— Погодь маленько, сейчас отчиню.

Венков слышал воркотню, кряхтенье, тяжелую возню. Наконец дверь зашаталась, приподнялась, чуть не соскочив с петель, и, скребя пол, открылась. В желтом свете керосиновой лампешки стояла старая, с пухлым подбородком и отвислым кончиком носа женщина. На приветствие Венкова ответила изумленным возгласом:

— Ба-а-тюшки! Никак сам председатель, товарищ Венков!

— Он самый. Давно собирался зайти, да все некогда было.

— Милости просим. Как раз к чаю подгадали. Раздевайтесь.

— Пожалуй, посижу немного. Как вас звать-то?

— Матрена Васильевна. Вот тут садитесь, — хозяйка показала на табуретку у стола. — Я рада. Редко ко мне заглядывают: кому нужна старуха?

Наливая чай и пододвигая гостю масло на блюдце, она продолжала не по-старушечьи сильным и бойким голосом:

— Угощайтесь! Сегодня от сына посылку получила из Москвы: масла, рыбки копченой. Тут ведь нет ничего.

— Странно мы живем, — с горечью ответил Венков. — В деревню масло из Москвы приходится посылать.

— А чего ж удивляться! — возразила Матрена Васильевна. — В деревне живем. Конечно, у кого своя корова, тот масло собьет, а у меня коровы нет. Напишу сыну, он мне посылочку. Пейте, ешьте, пожалуйста.

Венков намазал кусок хлеба тоненьким слоем масла, стал пить чай, разглядывая старушку. Она была еще бодрая, с энергичным, хотя и одутловатым лицом, с быстрыми глубоко сидящими глазами. Сосредоточенно, всласть пила чай из фарфоровой кружки с кремлевской башней и надписью «800 лет Москвы».

После второй кружки утерла лоб головным платком, лежавшим на плечах, пододвинула Венкову жестяную коробочку с леденцами, сказала с умилением:

— Московские… В Москве всякий продукт есть не в пример другим местам.

— Столица.

— Вот и я так думаю: столице без этого нельзя. А в деревне уж как-нибудь.

Венков усмехнулся.

— Надо, чтобы и в деревне люди хорошо жили.

— Надо, надо. — Старушка вздохнула и осторожно спросила: — А вы надолго к нам пожаловали?

— Не знаю.

— Значит, ненадолго. — Старуха отмахнула от себя сухонькой рукой, почмокала морщинистыми губами.

— Не от меня это зависит.

— Как так? Вас прислали, ну и служите, сколь здоровья хватит… Вон у нас в районе дохтур был, смолоду приехал аж из самого Петрограду и до семидесяти семи годочков тут прослужил, до смертушки своей.

— А меня колхозники могут не выбрать, — ответил Венков.

— Вдругорядь-то?.. Выберут. Колхозники приучены голосовать, подымут руки, за кого велено. И-их, сколько вашего брата у нас в председатели голосовалось!.. Не приведи бог!..

Говоря это, хозяйка как-то по-особенному цепко скользила взглядом по лицу гостя, будто хотела распознать его изнутри.

— С сыном не хотите жить? — спросил Венков после недолгого молчания.

— Не хочу. Прынцып у меня такой, чтобы, значит, самостоятельно жить. У молодых своя жизнь, у старых — своя. Заскучаю, бывает, слетаю в Москву, на внучат порадуюсь да и опять в свою нору. Сын у меня добрый, сноха тоже ничего, славная.

— А нора у вас неважная. В морозы-то, наверное, продувает.

— Продувает, как не продувать?

— Починить бы надо.

— Надо, как не надо? А кому забота? На свои деньги не могу, не хватит, а колхозу внимания нет.

— Почему же?

— Потому что мы не ведущие. Нас, таких-то, почитай, с десяток наберется одиноких стариков да старух.

— Не ведущие! — Венков рассмеялся.

— Ну конечно. У нас все внимание бригадирам, председателю, завхозу, механизаторам. Они, говорят, ведущие. Это значит, кто трактор ведет, кто людей, кто бумаги… А мы никого и ничего не ведем.

— Ведущие! — повторил Венков, качая головой. — Выдумают же слово. Вы что делаете в колхозе-то? Я еще не успел всех людей узнать.

— Узнаете, — с вызывающей лихостью пообещала старушка. — Мы-то, старые, работаем на затычках.

— Как вас понимать?

— Так и понимать: на затычках. Где какая дыра, неуправа, значит, нас туда и посылают. Старики и старухи — народ безропотный, податься им некуда. Все делаем: сено сгребаем, зерно ворошим, сорняки пропалываем. В трудоспособных-то нас не числят, а работой не обходят. — Матрена Васильевна замолчала, допила чай, налила еще кружку и вся озарилась приятным воспоминанием. — Одно время мы семечками торговали.

— Не понимаю. — Венков пожал плечами, все больше заинтересовываясь рассказом старушки.

— Председатель наш… который до вас был… решил доход колхоза увеличить. Каждый год… он был у нас три года… засевали подсолнухом участок, без плана. В районе об этом не знали, а свои помалкивали. А семена достал он крупныя-я, грызовыя-я, не на масло, значит, а девкам лузгать. Сеяли тот подсолнух рано и убирали в одно время с яровыми. И вот нас, восемь старух, посадят в грузовик на мешки с семечками и — в город. В областной… Там колхоз держал нанятый у одного гражданина свой заезжий двор. Приедем туда и — на базары продавать семечки. По гривне стакан. За неделю по двадцать мешков продавали. Большие деньги выручали. А нам по трудодню за каждый день. Посидишь на базаре-то, всего навидаешься, всяких новостей наслушаешься, купишь сушек с маком, сахару колотого и — на заезжий двор. А там самовар, радиво… Хорошо было.

— Жалеете о председателе? — немного ревниво спросил Венков.

— Нам что жалеть, что не жалеть — польза одна. Кого пришлют — не спрашивают. Привыкли к этому. Председатель был, как все до него. На землю не глядел, а все вверх и куда-то далеко, людей не видел. Теперь, говорят, ему в районе должность дали повыше. Поди, еще выше и дальше глядит.

Закончив чаепитие, Матрена Васильевна перекрестилась на угол, где висела старая икона богоматери.

— В церковь ходите? — машинально вырвалось у Венкова.

— Хожу. А куда еще и ходить-то старухе? На собраниях только и слышишь о гектарах да пудах. А в церкви душа отдыхает. Отец Борис ласковый, благолепие любит и поговорить доступен. В церкви-то все о сердечном, о душевном, и все по-праздничному. Вот хоть избу мою взять. Отец Борис табуретку подарил. Вы на ней сидите. И еще на платье. И всем старикам подарки сделал. Сам домой каждому принес. Говорит, людей надо любить, помогать им. Еще он сулился хлопотать, чтобы разрешили ему построить дом для стариков. Деньги церковный совет дает.

Слушая старуху, Венков еле сидел на месте. Ему раскрывалось такое, о чем он и подумать не мог. Он вспомнил недавнее совещание в районе, там говорили об этих же гектарах и пудах, вели общие разговоры о воспитании людей, обещали прислать в села лекторов на антирелигиозные темы. «Кто будет слушать эти лекции? Неверующие, безбожники?» — размышлял он, глядя на Матрену Васильевну.

Настало время уходить. Прощаясь, он пожал руку старушки.

— Какая нужда, приходите ко мне. В правление или домой. Знаете, где я живу? Буду рад видеть вас у себя.

— Может быть, приду… Раз так, сразу свою нужду выложу… Глаза тупые стали, при лампе плохо вижу. Свет бы провести.

Только сейчас Венков заметил керосиновую лампешку.

— Почему же вам электричество не провели?

— Говорят, столбиков и проволоки на нас не осталось. Мы ведь не ведущие.

— И всех одиноких стариков обидели?

— Всех.

— Безобразие! Мы это дело поправим.

Идя домой, он думал о Матрене, об одинокой старости, которая незаметно и к нему подкатится. И вдруг представилось, как он, одинокий и никому не нужный, живет в покосившейся избе, наподобие Матрениной, и для него не найдется у новых людей каких-нибудь «столбиков»: ведь он будет «не ведущим»…

Поднявшись на крыльцо своей избы, он оглянулся, посмотрел на ночное село как бы заново, будто в первый раз. У правления на столбе ярко светил электрический фонарь, забивал белым светом желтое пятно в Матрениной избенке.

10

На свиноферме Ника проработала две недели. Когда в книжку ей записали четырнадцать трудодней, она чуть-чуть возгордилась:

— Что ж, неплохо: за год набралось больше шестидесяти трудодней.

Теперь, когда не надо было ходить на ферму, она, управившись с домашними делами, садилась за учебники. Но очень скоро ей казалось, что все она знает, ничего не забыла и подготовку в институт можно отодвинуть поближе к весне.

Последнее время она много занималась своей внешностью. Подолгу смотрелась в зеркало, до красноты накусывала губы, чтобы они были броские, по-разному укладывала волосы. Она и прежде часто меняла прически и слыла в селе щеголихой, но то были обычные девичьи увлечения, скоро менявшиеся, а сейчас ей хотелось стать совсем взрослой, чтобы ничто не напоминало в ней школьницу.

Взрослея внешне, она стала задумываться и над жизнью взрослых. Например, много читала книг о любви, видела любовь в советских и зарубежных кинокартинах. Девушки, ее сверстницы, обсуждали любовь, как самое возвышенное и главное в жизни. В школе учителя не говорили с ними об этом, не было разговоров и на комсомольских собраниях. Главным советчиком были книги и кино. В представлении Ники идеал любви — необыкновенный человек. Кто он, ей все равно. Главное заключалось в том, чтобы он был мужественный, способный во имя любви даже погибнуть. И, конечно, такой герой должен жить не в какой-то Усовке, а где-то в другом месте, где люди иные и все иное. Ей хотелось любить, а любить некого. На усовских парней она и не смотрела: не стоят этого. Появился в селе Алексей Венков. Судя по всему, такой же, как и усовские ребята. Все в нем обыкновенно, нет ничего похожего на героя. Недурен, только и всего.

Занимал ее и такой вопрос: почему про любовь пишут в романах и показывают в кино только до замужества? Любили, поженились — и все. А как потом жили, не разлюбили ли?

Приходили на ум родители Наверное, была у них любовь, а женились — и потянулась обычная жизнь. Не ругаются, но и не милуются, а так… Мать тоже, наверно, в девушках-то не о такой любви мечтала. А теперь: заботься, чтобы муж был накормлен, стирай его белье, штопай прорехи. А отец больше всего занят тем, чтобы обеспечить семье прожиток. А любовь-то? Как полая вода, спа́ла и течет в спокойном русле.

Правда, в книгах и в кино бывает вторая и третья любовь, когда женатый или замужняя вдруг полюбит другую или другого. Но это Ника считала несчастьем: «значит, первая-то не любовь была, а так что-то… Настоящая любовь — это когда на всю жизнь».

Но примеров любви на всю жизнь она не знала.

В воскресенье собралась молодежь за селом, там, где речка Безымянка, попетляв по песчаному руслу, вливалась в Волгу. На обрывистом берегу развели костер, пекли в золе картошку, пели песни под аккордеон. Играл, перевирая мотивы, Славка, восемнадцатилетний парень с длинными тонкими руками, с лицом, осыпанным крупными рыжими веснушками. Когда он перебирал клавиши аккордеона, серые, по-девичьи красивые и грустные глаза его полуприкрывались длинными ресницами.

— Своих песен у нас нет, — сказал Славка, поставив аккордеон на колени. — Все с кино да с радио.

— Песни из кинофильмов так запели, что с них мутит, — заметил Алексей. — А частушки сочиняете?

— Не-ет, — разом ответили почти все.

— Частушки и не поют у нас, — сказала Ника. — Раньше и придумывали их, и пели. А теперь только в городах хоры да ансамбли поют.

— Там, наверно, свои поэты в каждом хоре, они и сочиняют частушки-то? — Славка выжидательно смотрел на Алексея.

— Не знаю, право.

— Как же не знаешь? Ты из города, ты должен все знать.

Любя из всего извлекать практическое, еще больше желая показать себя перед девушками умным, Славка стал расспрашивать Алексея про заработки на заводах, про цены на базаре, про технические чудеса:

— Можно ли атомной энергией зарядить автомобиль? Или носить заряд в кармане? Захотел — прикурил, захотел погрелся, костер развел. А?

— До этого техника еще не дошла.

— Жаль. А ведь дойдет.

— А ну тебя! — прикрикнула Ника на Славку. — Сыграй-ка лучше что-нибудь под рок-кэн.

Прижмурив глаза, Славка растянул мехи заграничного аккордеона, и тот зарокотал томными голосами веселый мотивчик, а парни запели, приплясывая:

Юбку новую порвали И подбили левый глаз. Не брани меня, маманя, Это было первый раз.

Притопывая по плотной, усохшейся дернине, Ника приблизилась к Алексею, протянула руки. Он стал вместе с ней выплясывать входивший в моду заморский рокэн-ролл, докатившийся из города до деревни, но еще плохо освоенный. Несколько новых колен, показанных им, парни и девушки быстро переняли на ходу.

Эх, юбку новую порвали, Самую хорошую, И подбили правый глаз Левою галошею.

Алексей то и дело журчал любительской кинокамерой, обещая показать заснятое.

— Вот интересно будет посмотреть на себя со стороны! — радостно воскликнула Ника. — Ты уж со всех сторон сними, Алеша. — Она расхохоталась.

— Я и так стараюсь, — со смехом же ответил он. — Увидишь себя, Ника, увидишь.

Славка глубокомысленно пустился в рассуждения о том, что прозвище у Филатовой непонятное:

— Ни-ка… Ну-ка… На-ка… Ка-ка…

— Ничего ты не понимаешь, — накинулась на Славку разгоревшаяся на свежем воздухе, и без того румяная толстушка Зина. — Хорошо звучит.

Славка не уступал:

— И я говорю: непонятное прозвище. То ли дело у тебя: Бомба.

Зина не обиделась, но треснула Славку по тонкой шее.

— Молчал бы уж, губошлеп.

Вмешался Алексей.

— Ника — имя, а не прозвище.

— Значит, сменила? В документах переделала? — Вполне серьезно спросил Славка. — В войну, помните, у нас эвакуированная жила, Марией Григорьевной звали? А в паспорте у нее было Малка Гершевна… Ладно, будь, Клава, Никой.

У других парней и девушек новое имя Клавы не вызывало удивления. В селе не редкостью было, когда человек ходил не под записанным в метриках именем: Григория звали Юрием, Егора — Георгием, Дарью — Дорой. А жил старик по прозвищу Кокора, так настоящее имя его — Федор — вспомнили, когда хоронили.

Молодежи даже понравилось новшество: нашла себе звучное, неслыханное имя. То и дело ее окликали:

— Ника, станцуем вальсишко?

— Ника, давай покурим.

— Ника, посмотри-ка, у тебя пятки сзади.

Было весело. А Нике чего-то не хватало. Хотелось, чтобы приезжий, городской парень Алексей Венков выделил ее из всех девушек, сказал бы что-нибудь любезное, только ей одной. Но Алексей был одинаков со всеми.

Дня два спустя она встретилась с ним на улице, и Алексей не пошел своей дорогой, а проводил ее до дому не по пути, без надобности, просто ради интереса. Это-то уж она поняла хорошо.

Осенью Ника заметно поздоровела. Отец полунасмешливо заметил ей: «И что ты расползаешься, как баба». На другой день она наедине оголилась до пояса и стала вертеться перед зеркалом. Плечи и руки пополнели, по-девичьи острые груди тяжело налились и колыхались при малейшем движении. «Надо диету соблюдать» — подумала она, вспомнив полную женщину из города, снимавшую у них летом комнату. Дачница раз в неделю устраивала «разгрузочный» день, питаясь одной простоквашей. Отец по этому поводу сказал: «Надо меньше жрать и больше работать, тогда не ожиреешь». Но Ника больше верила дачнице и теперь решила, что пришла пора и ей «жить по науке». В сельской библиотеке взяла комплект журнала «Здоровье» и прочитала все статьи на тему, как бороться с ожирением.

Однажды, когда она лежала на диване, чувствуя голод и пытаясь решить, хватит ли у нее терпения прожить день на одной простокваше, зашел Владимир Жбанов. Ника вскочила с дивана, растерянно запахнула фланелевый халат.

— Отец дома? — спросил Владимир, делая вид, что не смотрит на нее и не замечает девичьего смущения.

— Нет, на работе.

— В мастерской его нет. Ах, досада какая!

— Попозже заходите, тогда застанете.

— Дело не терпит, — задумчиво отвечал Владимир, держа в руках кожаные перчатки с крагами и порываясь скорей уйти.

— Что же вы стоите, присядьте.

Он не стал дожидаться второго приглашения, сел на стул, расстегнул «молнию» на блестящей кожаной куртке, но не снял берета.

— Разрешите закурить? — спросил он и, получив согласие, полез в карман за сигаретами. — Вы не больны?

— Что-то голова разболелась.

— Могу принести таблетки от головной боли.

— Спасибо, теперь мне лучше.

Она спросила о переезде в новый дом, и Владимир охотно ответил, что переехали и разместились неплохо. Надо еще кое-что доделать, и хотел было заняться этим, да приходится ему ехать в Грузию.

— В Грузию? Ах, какой счастливый! — воскликнула Ника. — Зачем, если не секрет?

— Секрета нет, конечно, — с вежливой улыбкой проворковал Владимир. — Венков дал объявление о продаже колхозной «Волги». И сразу же примчался покупатель… Грузин, фруктами в Саратове торгует. Деньги уплатил, а управлять машиной не умеет. Вот и подрядился я перегнать машину в Грузию. Поедем вместе с владельцем, по дороге я его буду немного учить управлению.

— Ой, как интересно! — Ника зарумянилась от восторга.

— Да… ничего. Грузин попался размашистый. Питание в пути за его счет, пребывание в Грузии тоже, оплачивает обратный путь самолетом и за перегон машины само собой.

— Это так далеко!

— Не очень. Завтра надо выехать, успеть до снегопада проскочить до Волго-Дона, а там на Ростов. Сейчас подморозило, дорога неплохая…

— А вы хорошо водите машину?

— Неплохо.

— Знаете что, Володя. — Ника перешла на интимно-дружеский тон. — Хочу понять: что заставило вас приехать в нашу глушь? Ведь вы, наверное, имеете высшее образование?

— Приехал я сюда на время, родителям помочь устроиться. А высшее образование закончить не довелось.

Опустив глаза, он задумчиво смотрел на свои тупоносые тяжелые ботинки, катал в пальцах сигарету. Крупное лицо его с большим лбом и горбатым носом показалось Нике волевым, мужественным, красивым. Вот он быстро поднял на нее глаза, и во взгляде его, где-то в коричневой глубине зрачков, засветились приветливые огоньки.

— Вы кажетесь мне славной девушкой, — сказал он, вставая, — хотел бы поближе узнать вас. Зиму придется прожить в Усовке, надеюсь, станем друзьями.

— Возможно.

А потом она опять была одна, слушала, как с визгом бегали по улице дети, где-то гудел мотор. Время тянулось невыносимо медленно, и не было конца ему. Думала о Жбанове. «Вольная птица, куда захотел, туда и полетел… — с завистью вздохнула. — Не наставник, как все», — заключила она.

Раздумья перебил скрип половиц в сенях. По шагам узнала отца.

— Володька Жбанов заходил, тебя спрашивал.

— Знаю, сейчас встретились. Инструмент просит дать для грузина. Венков «Волгу» продал, а из инструмента кое-чего не хватает. Мать не приходила?.. Мне бы поесть чего.

Ника зашлепала тапочками по крашеному полу к печке.

Когда отец ел мясной суп, у нее сосало в желудке. Отойдя от стола подальше и не глядя на отца, спросила:

— Пап, а что за люди Жбановы?

— А зачем тебе знать?

— Просто так. Приехали из города в деревню, домом обзаводятся. Неспроста это.

— У тебя все неспроста, — сердито ответил отец, потом уже мягче продолжал: — Сам Жбанов… Трофим, то есть… мужик не плохой. Работает хорошо, дело знает. А Володьку пока не поймешь. За дело приниматься не хочет, жить тут, кажется, не намерен… со всеми норовит подружиться.

— Он вежливый очень, воспитанный.

— Не знаю, не знаю… Только ты не шибко задумывайся о нем.

Последние слова отец произнес ласково, чего давно с ним не случалось.

— Ну, отдыхай.

Нике было приятно и вместе с тем стыдно за огорчения, не раз причиненные отцу.

В окно она видела, как отец уходил по улице размашистым шагом, на ходу застегивая ватник. Его обогнал выскочивший из-за домов автомобиль, на полированных боках которого осела серая пыль. За рулем сидел Владимир Жбанов, рядом с ним незнакомый черноусый человек. В открытую форточку пахнуло бензиновым перегаром. И этот запах взволновал Нику, с острой силой вызвал манящее чувство дальней дороги.

Широкая улица с окаменелой от мороза грязью, с редко стоявшими деревянными домами в три окошка, с однообразными палисадниками скучно уходила в степной простор, к околице, где стояла новая двухэтажная школа.

Прогудел самолет. Ника долго смотрела на небо, в холодную пустоту меж серых облаков. Там, в немыслимо бесконечной дали, скоро зажгутся звезды, бесшумно проскользнет искусственный спутник Земли.

— Все движется, все куда-то стремится, — с тоской прошептала Ника. — Только я приросла к месту, как улитка… Когда же… когда же придет этому конец?!.

11

В середине декабря, когда стали видны доходы и расходы колхоза, пришло время рассчитаться с колхозниками за работу. Бухгалтерия все подытожила, и осталось решить главный вопрос: сколько выдать на трудодень деньгами и зерном, и тогда уже составить план хозяйствования и смету на следующий год.

В кабинете председателя собрались не только члены правления, пришел и кое-кто из рядовых колхозников по приглашению Венкова, а иные сами пожаловали ради любопытства. Поскидав полушубки и ватники на лавку в углу, все расселись вокруг председательского стола, вдоль стен и даже в проеме распахнутой двери.

Венков, чисто выбритый, причесанный, в синей, в белую полоску рубашке, не застегнутой на верхнюю пуговку и выпущенной воротом поверх пиджака, выглядел молодо и свежо. Положив руки на стол, он обвел спокойным взглядом комнату, сказал:

— Надо нам поговорить. Год пришел к концу, пора посмотреть, что сделано. Я не буду зачитывать отчет, мы его размножили на машинке и раздали членам правления. Жаль, негде нам собрать всех колхозников: нет помещения.

— Клуб никак не достроим, — подал хрипловатый голос Прошка и посмотрел на Венкова с осуждением, будто тот виноват в истории с клубом.

— Да, клуб недостроен, — Николай Семенович повернул голову к окну, — стоит вон, как после бомбежки. Укор всем нам… Но дойдем и до клуба. Год нынче особенный: три колхоза объединились в один. В лапшовском доход от птицы побольше, в Андреевке хлеб лучше уродился, в Усовке, кажется, по всем статьям хозяйство покрепче было.

— На свою шею мы их приняли, они маломочнее нас были! — выкрикнул Прошка. Его осадил Лавруха:

— Какой ты нестерпимой, Прохор. Не перебивай рапорт.

Венков сделал успокаивающий жест в сторону Лаврухи.

— Ничего, ничего, пусть перебивает. Будем беседовать вольно. У вас все, Прохор Степанович?

— Пока все. — Печник привалился спиной к стене, угомонился.

Венков продолжал непривычно для колхозников свободным тоном, как-будто беседовал за чаем с друзьями:

— Об этом говорить уже поздно, Прохор Степанович. Видите ли, какая штука. Например, существует закон. Можно говорить о его несовершенстве, не его надо выполнять, нарушать нельзя. Так и с объединением колхозов. Раз объединились, значит, надо работать и жить сообща, не корить, кто был беднее. Теперь все три села — это один колхоз и что сработали усачевцы, лапшовцы, андреевцы — все идет в общий котел.

— Так, конечно, — вслух согласился Прошка.

— Так вот, товарищи, с чем закончили мы год? Урожайность зерновых культур на два центнера ниже запланированной. Сухое лето было, дожди вовремя не выпали, удобрений мало внесено. Недобор зерна — недобор и денег. План по сдаче зерна государству все же выполнили. Семенной фонд засыпали и страховой создали. Остался хлеб на трудодни. По килограмму можно бы выдать. На партийном собрании мы обсуждали этот вопрос. Сочли возможным выдать по шестьсот граммов. В прошлом году было выдано по двести граммов. Увеличение заметное. Остаток зерна сдать государству сверх плана, а на выручку купить комбикорма. Силоса до весны не хватит, сена тоже маловато. Опять падеж скота допустить? Нельзя.

Последнее слово Венков произнес твердо и даже пристукнул кулаком по столу. И тут же посыпались, как картошка из опрокинутого ведра, возгласы наперебой:

— Лишний скот прирезать.

— А мясо раздать на трудодни.

— Все равно дохлых актировать придется, так лучше съесть.

Поднялся веселый шум, гвалт.

— Погодите! — Плотное тело Венкова по-молодецки выпрямилось, как у солдата в строю. — Погодите! Прошу!

Нескоро улеглись беспорядочные выкрики, разговоры, но даже после того, как Венков снова смог говорить, среди тесно сидевших людей продолжалось возбужденное оживление.

— Прирезать скот нетрудно. Для этого не надо много ума. Но на этот легкий путь становиться нельзя. Это означало бы обеднять себя заранее, подрубать корни роста в будущем. Да и власть не позволит. Увеличивать надо поголовье, а не уменьшать.

— А деньгами сколько плантуете на трудодень? — спросили из соседней комнаты, из-за спин сидящих в дверном проеме.

— В прошлом году сколько было? Помните? Двадцать копеек. А нынче можно выдать по семь гривен. На сколько процентов рост? — Венков выжидательно посмотрел за дверной проем и, не получив ответа, сел, опять положил руки на стол. — Предстоят нам большие расходы. Надо строить, поднимать хозяйство на новых началах. Каменные скотники, водопровод, ясли и детский сад… многое надо создавать. Производственный план и смету будем обсуждать особо. Это зависит от того, утвердят ли колхозники оплату на трудодни. Сумеем ли мы разъяснить им, что можно все проесть, все прожить… а можно временно в чем-то укоротить себя, чтобы потом стало лучше. Прошу высказываться.

— Дайте скажу. — Со стула поднялась заведующая свинофермой Анна Семеновна, поправила раскинутый по плечам и спине пуховый платок — зависть сельских модниц, вздернула скобочкой верхнюю губу, глубоко вздохнула. При электрическом свете, когда на улице еще серели сумерки, она стояла спиной к окну, нечетко очерченная, и глаза ее были подернуты потаенной бархатной чернотой, голос зазвучал не по-женски твердо:

— Мы, коммунисты, понимаем… для развития хозяйства нужны капиталовложения. Мы будем агитировать за это не только на собраниях, но и на своих участках работы. Но есть у нас семьи… Вдовы с детьми… мужья на фронте погибли. И работают, а трудно им. Не заработать много без специальности-то. Как с ними быть? Жалость ведь берет.

По лицу Анны Семеновны пробежала тень, она села.

Слова попросил Тимофей Варнаков, председатель сельского совета. Узкое удлиненное лицо его, как всегда, было румяное, а лоб с глубокими залысинами — снежной белизны. Говорил он сидя, опершись локтями на колени:

— Права Анна Семеновна. Есть у нас семьи в нужде. Работник — одна бабья сила, а ртов четыре, а то и пять. Им ведь, как галчатам желторотым, только знай подавай. Надо как-то о них подумать, что-то сделать.

Когда он умолк, Венков, не дожидаясь других выступлений, сказал:

— Семьям погибших фронтовиков надо помогать. Одиноким старикам тоже. Я не всех усовских и лапшовских знаю. Не каждая ведь семья погибшего в нужде.

— Правда, — кивнул Варнаков.

— Поручим трем-четырем членам правления взять список семей погибших фронтовиков и дать по каждой семье обоснованное заключение: доход на душу и прочее. На правлении рассмотрим и окажем единовременную помощь тем, кто в самом деле нуждается. И еще инвалидов войны и труда не забыть. — Венков взглянул на Прошку. Тот по-своему понял этот взгляд и хмуро бросил:

— Меня не включайте в этот список: в помощи не нуждаюсь, сам зарабатываю.

— Просьбу удовлетворим, — с улыбкой пообещал Венков, и все рассмеялись. — Так кому же поручим заняться семьями погибших фронтовиков?

— Бригадирам всех трех бригад, — предложил Варнаков, — а в помощь им по комсомольцу.

Венков повернулся к секретарю комсомольской организации Славке.

— Как?

За него ответил секретарь парторганизации, старший агроном Перепелкин:

— Пусть займутся. Все равно ничего не делает комсомольская организация.

— Как это ничего? — огрызнулся Славка, и девичьи глаза его вспыхнули обидой.

— Ну, почти ничего, — немного смягчился партийный секретарь.

— Значит, договорились: поручаем бригадирам и секретарю комсомола. Возражений нет? Нет. Принято. Срок — неделя.

— А семьи военнослужащих запросят помощи? — спросил Славка.

— А есть нуждающиеся? Не слышно что-то. — Венков ждал, что скажут об этом другие.

— Солдатские семьи все обеспеченные, трудоспособные, — начал Варнаков, но в другой комнате засмеялись. — Вы чего там? Я чего-нибудь сморозил?

— Да нет, — послышалось из-за двери. — Говорим, одна в нужде ходит, Дарья. Но она не в хлебе нуждается, а в мужике.

Теперь смех прокатился по всему собранию.

— Это какая Дарья? — поинтересовался Венков. — На свиноферме, такая…

Ему не дали договорить, засыпали смехом, шутливыми выкриками:

— Такая… яловая, красивая.

— Заприметил, Николай Семенович.

— Видать, глаз наметанный.

— А что, она завлекательная.

Вместе со всеми смеялся и Николай Семенович, смущенно качал головой.

— Веселый вы народ, с вами не закиснешь.

Посмеялись, перешли к делу.

— Прошу слова!

— Пожалуйста, Прохор Степанович.

Инвалид встал и с непривычной для всех серьезностью сказал:

— Тем, кто станет горлопанить, что, мол, больше выдать, надо напомнить… Совсем недавно зерно-то с токов на элеватор везли… подчистую… На трудодни, на семена не оставляли.

Со всех сторон послышались выкрики:

— Было!

— Помним.

— Подчистую.

— А теперь, — продолжал Прохор, — с каждым годом все больше доход у колхозников. И опять намечают против прошлогоднего повысить. Чего же тут горлопанить!

Перепелкин зачитал план бригадных собраний, которые намечались в разные дни, чтобы на каждом собрании смогли быть все члены правления и настаивать на своем решении.

— Я рад, товарищи, что мы сошлись во мнениях. Но на собраниях, наверное, не будет так гладко.

— Не будет, — подал голос Лавруха. — Шуму будет. В капитал много закладывать хотите, не все на это согласныя.

— С чего начинал хозяйствовать крестьянин?

— С лошади, — Лавруха загнул обрубок пальца, — покупал лошадь, корову, соху, борону… потом дом строил, из землянки перебирался.

— Сущая правда. А согласились бы вы опять за соху взяться?

— Не-ет! На сохе меня не женишь: машиной набалован.

— Так вот это надо и говорить тем, кто шуметь будет. Все должны понять простую вещь: если мы хотим жить в достатке и в радостях, то для этого надо работать и откладывать на завтра. Одним днем живет человек безрассудный… В отчете есть примеры того, что наш колхоз понемногу движется вперед. Трудодень дорожает. А это, между прочим, потому, что снизились трудовые затраты на производство продукции. Год назад в Усовке-то электричество какое было? От движка. Мощностей не хватало. Теперь мы подключены к государственной электролинии, механизированные тока завели, электронасосы воду на овощные плантации погнали. Вложенные в это деньги принесли прибыль… Вот такими примерами надо убеждать… Прошу извинить: все говорю и говорю. Кто желает выступить? Нет? Тогда заседание окончено, всех благодарю за участие. — Венков вышел из-за стола, потянулся к вешалке за шапкой.

Все стали расходиться.

Последними вышли из правления Венков и Перепелкин. Старший агроном Сергей Перепелкин три года назад учился в том институте, где был доцентом Венков. После института был направлен в усовский колхоз агрономом, а после укрупнения колхозов стал старшим агрономом, получив в подчинение двух собратьев в Лапшовке и Андреевке.

Венкову запомнился он сухопаростью и необыкновенно спокойным характером. Работая в Андреевке, Венков уже встречался с Перепелкиным, и обоим это было приятно. «Мой учитель», — говорил про Венкова Перепелкин. «Мой студент, — рекомендовал агронома Венков и тотчас же поправлялся: — Мой бывший студент». Полгода назад Перепелкина выбрали секретарем партийной организации.

Теперь каждый понимал, что совместная работа их обязывает к особым отношениям, и они были друг к другу предупредительно вежливы и внутренне требовательны к себе.

— Так ехать мне, Николай Семенович, на совещание или пропустить ради наших собраний? — спросил Перепелкин глуховатым голосом, когда они вышли на улицу.

— Такой вопрос даже нельзя задавать, Сергей Васильевич. Ехать! Послушайте, какие новые веяния. Это если и не полезно, то любопытно. И поговорите там насчет обмена пшеницы. Надо районированным зерном засеять побольше, а то малы семенные участки. Этак мы еще двадцать лет будем сеять не тот сорт и снижать урожайность.

— Хорошо. Я и в облисполкоме и в обкоме партии поговорю с кем надо, — заверил Перепелкин.

— И еще просьба не по специальности.

— Слушаю, Николай Семенович.

— В городе открылись магазины по продаже населению строительных материалов. Люди узнали об этом из газеты, и отбою нет, каждый день кто-нибудь просится дня на два, на три за гвоздями, за оконным стеклом, за шифером, за разной мелочью. Побывайте в магазине, посмотрите, что есть в продаже, и поговорите с директором: можно ли купить по списку колхозников за наличный расчет.

— Конечно, можно.

— Не уверен. Стройматериалы продаются населению в порядке живой очереди, а мы половину магазина враз увезем.

— Разузнаю.

— А мы бы тогда записали, кому что надо купить, собрали бы деньги и послали бы одного человека на грузовике. За день обернулся бы.

— Это верно.

— А о собраниях не беспокойтесь, подготовим, проведем без вас. Завтра ехать-то надо?

— Да.

— Еще побывайте у меня дома, попейте чайку у Тамары Николаевны, расскажите про наше житье. В Андреевке она бывала, а в Усовке нет. Копит отгульные дни за сверхурочную работу и как-нибудь прикатит. Вы знаете, где моя квартира?

— Знаю, как же! Я как-то консультировался у вас на квартире. Вы болели и пригласили студентов домой.

Давно прошли они дом Венкова, вернулись, опять пошли, снова вернулись.

— Что мы все провожаем друг друга, — сказал Перепелкин. — Идемте ко мне, поужинаем, посидим. Жена чего-нибудь сообразит такого… — агроном поднял руку и помельтешил пальцами.

— Спасибо! Сегодня я очень устал и сейчас же завалюсь спать. Прошу не обижаться. Мы еще погостюем друг у друга. Привет Валентине Михайловне. Как она?

— Да канители в школе очень уж много, устает.

— А где нет ее, канители-то?

Они оба рассмеялись и расстались.

12

Сосновые доски были сыроваты и остро пахли хвойным лесом и холодной ключевой водой. Кое-где на древесине высочились медово липучие капли прозрачной смолы.

Приятно было Алексею Венкову работать с этими досками. Они были податливы, когда опиливал их, в волокнистую упругую желтизну легко входило лезвие топора, когда надо было подтесать, рубанок строгал их с певучим шуршанием, снимая тонкие кудрявые стружки.

Целую неделю работал по вечерам дома Алексей, отгораживая в избе комнатку.

— Ну, Алеша, надо устраивать наш быт, — сказал однажды Николай Семенович, придя с работы. — Надо обживать место, чтобы удобнее жилось, лучше работалось. Привезли кровати в сельпо, я уплатил за две.

За ужином отец рассуждал все о том же быте:

— Никак мы с тобой не наладим житуху. Все так, будто на бивуаке.

Выпив большую кружку чая, Николай Семенович расстегнул рубаху, запустил за пазуху руку и, поглаживая левую сторону груди, успокаивал начавшуюся боль.

— Болит? — тревожно спросил Алексей.

— Немного, уже проходит… Надо отгородить комнату. — Венков вышел из-за стола, прошелся по избе, показывая, где надо поставить переборку, опять сел за стол, снова поглаживал грудь, но уже сквозь рубаху, говорил медленно, раздумчиво: — Ты сумеешь поставить переборку. Книжные полки надо сделать. Мама скоро еще подошлет книг. Цветы в горшках заведем. Герань. Неприхотлива и нарядно цветет. А весной приусадебный участок обработаем, лук посадим, помидоры, огурцы… что-нибудь из фруктовых деревьев… Погреб в порядок приведем, на зиму свои соления запасем.

Кровати на другой день привезли: односпальную и полуторную. Односпальную Алексей взял себе. Набили чехлы свежей соломой. Выхлопали, вычистили диван, на котором Николай Семенович спал еще в Андреевке.

Переборку поставил Алексей, а дверь сделал и навесил Лавруха. Хотелось Алексею оклеить переборку обоями, но отец воспротивился:

— Древесина в натуральном виде красивее обоев. И запах, запах чего стоит! Нет, не надо обоев, Алеша.

Жилье Венковых стало уютнее. Стены постепенно пятнились эстампами, обрастали полочками, висячими подставками с горшками, из которых ползли и свисали зеленые плети растений.

…В воскресенье Алексей писал матери.

«Твое письмо, дорогая мама, все состоит из одних вопросов, а о себе почти ничего не пишешь. О нашей жизни тебе расскажет агроном Сергей Васильевич Перепелкин, бывший папин студент. Теперь пришлось им вместе работать. Он поехал на областное совещание и навестит тебя по просьбе папы. Жена агронома учительница, директор средней школы. Они тут уже обжились.

Мы тоже устраиваемся. Столовой в селе нет, обед готовим сами. Едим пшенку, картошку, молоко. С мясом туго. Если кто из колхозников забьет свинью или овцу, — так на месте не продает, везет на базар. Общественный скот резать запрещено.

У папы есть мука простого помола, хлеб нам печет одна старушка. Хлебом-то здесь не торгуют. В совхозе, недалеко тут, продают хлеб, но только тем, кто работает в совхозе, по списку. И ограниченно, по норме. А ведь карточки отменены десять лет назад.

Мама! Я потом допишу письмо, а то сейчас к нам в гости старики и старухи придут. Это — выдумка отца, что-то вроде хождения в народ. Как бы ни чудил отец, а его тут не полюбят. Дело в том, что он получает большое жалованье, независимо от того, уродилось или не уродилось, дохнет или множится скот».

Венков мельком взглянул, как сын убирал в ящик стола бумагу и ручку.

— Ты чем занят, Алексей?

— Письмо маме писал.

— Давай шуровать, а то скоро гости придут. Сбегай к завхозу за солеными огурцами. — Венков торопливо выкладывал на стол свертки из сеток и карманов.

Когда Алексей вернулся, Николай Семенович уже накрыл стол и поставил бутылки под белой головкой, на две табуретки положил доску, прикинул, сколько человек на ней усядется.

— Алеша, положи карамелек побольше, тех, что я с совещания привез. Старушки любят сладкое.

К приходу гостей успели со всем управиться. Старики и старушки оказались людьми аккуратными, пришли в назначенное время. Все они были одинокие, жили в своих домах и теперь, собравшись под одной крышей, настроились на праздничный лад.

— У тебя, Николай Семеныч, день рождения, а может, еще что? А? — часто моргая красными веками, спросил старик Аверьян. Длинную белую бороду его местами припорошила прозелень, будто осыпало нюхательным табаком. — Мы пришли безо всего, без гостинцев, так ты уж того… не обессудь.

— И правда, — подхватила Матрена, — иду в гости, а и не подумаю своей головой: гостеванье-то спроста ли? — Она повела на Венкова острые глаза. — Не утерпела, принесла вот бидон квасу. Уядренел в самый раз, в нос так и шибает.

Николай Семенович понял эти разговоры, как старые деревенские церемонии: ведь говорил он им, что приглашает посидеть для близкого знакомства, побеседовать за чайком о жизни.

— Дорогие гости! Любой из вас годится мне в отцы и в матери.

Гости заулыбались: почтительность хозяина понравилась.

— Позвал я вас к себе, чтобы получше познакомиться.

Старики и старухи закивали в знак благодарности.

— Сам я тоже стану стариком, если доживу.

— Правда истая.

— Доживешь… и незаметно, скорехонько.

— Вот и давайте выпьем по рюмочке за старых людей, поработавших на своем веку.

В руке Николая Семеновича сверкнула бутылка, водка забулькала в рюмки.

Степенно, как и подобает вести себя знатным гостям, старики осторожно держали рюмки в дрожащих щепотях.

— За хорошую жизнь!

Выпили, шумно выдохнули из раскрытых ртов винный дух, потянулись к закуске. Аверьян сосал половинку соленого огурца, жаловался.

— Жевать-то нечем. Бяда-а!..

— А почему зубы не вставите? — спросил Венков.

— Зубы-те? — Аверьян положил огурец на край тарелки, вытер рукой рассол с бороды. — Хлопотное дело. В район ехать надо, расход… Куды там!..

— Мне в Москве обе челюсти смастерили. — Матрена растянула морщинистый рот, обнажив два ряда неестественно белых зубов, ткнула в них крючковатым указательным пальцем. — Сын это мне уважил… И горюшка не знаю. А удобь-то какая! Хошь — вынь да в кружку с водой положи, хошь — обратно в рот воткни.

Разговор о зубах вызвал разговор о болезнях. После второй рюмки стали хвалиться друг перед другом, у кого что болит.

— Рематизма замаяла. — Матрена погладила руками колени. — По ночам уж так можжит, так можжит — места не находишь.

— Тертый хрен або редешный сок прикладывай, — посоветовала маленькая, вся ссохшаяся Аграфена. Когда она ела или говорила, острый подбородок ее почти касался крючковатого носа, закрывая запавший безгубый рот.

— Пробовала, — Матрена махнула рукой.

— Ревматизм — что! — Аверьян почмокал размякшими от рассола белесыми губами. — Меня прострел в поясницу хватает. Вот это — штука! Будто клещами спину-то рвет. Плачешь, как ребенок малый.

— Нога ли, спина ли — все это терпимо, — прошамкала Аграфена. — Хуже всего болесь брюха. Унутри-то как червяк гложеть и гложеть. Ни есть, ни пить. Доктора говорят, у меня язва, да бо-о-ольшущая… Удивляются, как я живу.

— Зажились мы все, — с умилением произнесла Матрена.

— Тебе-то что? — заметил Аверьян. — У тебя сын, внуки. А вот мы все пережили жен, мужей, детей своих. Мы зажились, это правда. И вспомоществования нам нет. А силы-то где? Нету сил-то. Помирать надо, помирать! Пора!..

— Что вы!.. — сказал Николай Семенович. — Живите на здоровье!

Аверьян поднял руку.

— Дай сказать.

— Говорите, дед.

— В гостях не идут супротив хозяина. Ну, я скажу тебе… не обидное, а дело. Вот ты моложе меня, может быть, втрое, а старость свою обеспечил.

— Да у меня ничего за душой нет.

— Как нет? А пенсия?

— Пенсию я заработал.

— А мы?.. Тридцать годов в колхозе проработали, а пенсии нам не положено. Вот и скребись, как можешь.

— Насчет пенсии вы правы. Наш колхоз экономически слабый, не может пенсию выдавать.

— То-то и оно. Один выход — помирать.

— Зачем же так! Чего-нибудь придумаем, поможем.

— Не торопись с посулом, а сделай.

Николай Семенович потрепал старика по руке.

— Постараюсь, дед.

— Живы будем — поглядим, — усмехнулся Аверьян, катая во рту скользкую ледянистую конфетку.

Напоминая гостям, чтобы они ели, Николай Семенович, как бы между прочим, заговорил о том, что есть государственные дома для престарелых и что можно похлопотать.

— Нет! — отрезала Матрена и отмахнула от себя рукой.

Ее поддержал Аверьян.

— Пока ползаешь, охота в родном месте жить. Вот кабы у нас тут устроили такой дом. Были бы мы чисты, ухожены, накормлены, напоены… Иной раз занедужится, так напиться некому подать.

— Батюшка, слышь, хочет богадельню сотворить, — сладеньким голоском сообщила Аграфена.

— Вы верите отцу Борису? — спросил Венков.

— Он уверял, уверял, — ответила Матрена.

— А если колхоз построит?

На вопрос Венкова никто не отвечал.

— Колхоз может построить дом, эдак комнат на двенадцать. Поселить вас каждого в отдельную комнату. Посильную работу по дому станете сами делать, потруднее — колхоз. При доме огород, сад разводите, если пожелаете… для своих потребностей.

— Плохо ли! — вздохнул Аверьян. — Я рад, хоть завтра. Но… колхозу не осилить это.

— А с избами нашими как? — тихо спросила Аграфена. — Отец Борис обещает за избы-то выкуп.

— Обещал, обещал, — подтвердила Матрена.

— Да ведь избы-то ваши гнилые. Дай бог, двадцатую часть в дело выбрать да малость какую на топливо. Остальное — труха.

— Николай Семенович, — Аграфена многозначительно вонзила в воздух тонкий, как карандаш, палец, — топливо тоже денежек стоит. А? Отец Борис обещал возместить. Пущай он строит, нам все едино.

Сдерживая улыбку, Венков сказал, что за священника он решать не берется, а вот на правлении колхоза поставит вопрос о доме для престарелых.

— Алеша! Как чай?

— Держу наготове, — отозвался Алексей. — Сейчас подам.

Чай с карамельками гости пили с особым наслаждением.

— Дорогой, поди, чай-то, Николай Семеныч?

— Не так, чтобы очень.

— Духовитый… и горчинка за язык хватает.

— Я очень рад, если угодил вам.

Вопрос о доме для престарелых распылился в разговоре о чае, сахаре, о продуктах, о ценах, о плохой торговле в селе. Венков понял, что повернуть беседу к прежней теме не удастся: не то у стариков настроение, а самое главное — не верят они ему, не верят. Да и сам он об этом пока в мечтах, в будущем.

— Вы все давно тут живете? — спросил он.

— Сызмальства, — за всех ответил Аверьян.

— Больше село-то было? — поинтересовался Венков, зная, что старики любят говорить о прошлом, любят вспоминать.

— Куды там! Боле тыщи дворов. А теперь дома как мои зубы: стоят один от другого поодаль, — Аверьян ткнул негнущимся пальцем с толстым желтым ногтем в разинутый рот. — Ополовинела Усовка.

— Сейчас четыреста семьдесят три семьи, — подтвердил Венков.

— Пристань была, — с умилением вспомнила Матрена. — Пароходы причаливали. А потом захирело.

— Хлеб по воде вывозили, яблоки, вишню. Сады агромадные были.

— Куда же подевались сады? Сейчас в каждом селе десять-двенадцать гектаров да на приусадебных участках еще наберется не так уж много.

— Сады ухода, рук требуют, — отвечал Аверьян с достоинством осведомленного человека, утирая выжатые водкой из глаз слезинки. — Крепкие хозяева у садов были, нанимали на сбор яблок до полсотни баб. Ну в колхозе не до садов стало.

— Посохли, — жалостливо произнесла тоненьким голоском Аграфена.

— Померзли, — добавила Матрена. — В финскую войну морозы страшенные были, весной яблоньки, будто после пожара, стояли черные, ни цветочка, ни листочка.

— Заново разводили.

— А пшеница хорошо родилась?

— Разно, Миколай Семеныч, год на год не приходился. — Аверьян оживился, вспоминая: — Бывалыча, сам-десять собирали, а то одни семена.

— Удобряли землю?

— А как же? Солому-то скоту не кормили, а на подстилку она шла. За зиму-те назьму в хлевах накопится, коровы чуть за потолок хребтом не задевают. Вывозили на поле в пар, сразу запахивали… А счас соломой скотину кормят, назьма мало, да и то сберечь не умеют: вывезут зимой, бросят в кучи, и лежит он, выветривается, дождем размывается… Нет, не хозяева вы… Прошу прощеньица!

— Очень хорошо вы рассказываете. Давайте пропустим по рюмочке за хозяйское отношение к земле. Вам какого налить? — Венков повернулся к старушкам.

— Мне беленького, — показала на водку Аграфена. — Оно позабористее.

— И угревистее, — подала низкий голос все время молчавшая крепкая еще женщина с дряблым лицом, покрытым во многих местах колечками белобрысых волосков.

Матрена моргнула на кагор.

— А мне красненького: люблю сладкое, грешница.

Выпили, закусили.

— А квасок-то мой сиротеет, плохо пьете, ай не по вкусу?

— Квас, Мотя, ядрен. — Аверьян налил из бидона в стакан, выпил. — Хорошо на водочку кладется, заглаживает.

— А какую пшеницу вы сеяли?

— Белотурку.

— Нет, кубанку, — возразила Аверьяну Аграфена. — Кубанку позднее стали сеять.

— Озимой много сеяли?

Аверьян усмехнулся.

— Кто же в наших местах озимку сеял? Ни в жисть.

— Почему?

— Зимы неустойчивые, озими часто вымерзают. Рожь сеяли, так аржаной клин невелик был. Мы занимались яровой пшеницей.

Венков думал, что надо будет сказать Перепелкину о белотурке и кубанке: «Может, это хорошие и потерянные сорта? Нет ли смысла найти их, испробовать и возродить? А то в газетах сообщают о новых сортах, но до нас они когда дойдут?..»

Тем временем Алексей подал чай свежей заварки.

Выпив по нескольку чашек чаю, гости совсем пришли в хорошее настроение. Аверьян, расправив лезущие в рот усы, обратился к хозяину:

— Песню можно сыграть?

— Конечно.

— Давай, бабы! Заводи, Мотя! — Аверьян откашлялся.

Матрена подумала, утерла сухие губы уголком головного платка, запела протяжно:

Семнадцати, эх, да семнадцати девка лет…

Тут она вздохнула и тоскливо повысила голос:

Полюбила, полюбила парня ввек.

Аверьян выдохнул из груди по-молодому зазвучавший голос, в него вплелись старушечьи дисканты, и песня пошла:

Полюбила парня ввек, Что нигде такого нет.

Николай Семенович не слыхал этой песни, но мотив ее напоминал ему когда-то давно запавшие в душу впечатления от деревенских свадеб и праздников, когда старались петь «жалостливо».

Нет ни в Питере, ни в Москве, Нет ни в Астрахани.

Конец куплета пропели «с протяжкой», после чего наступила долгая пауза. Затем Матрена опять завела:

Как нашелся, объявился В Саратове-городе.

Дальше песню подхватили:

В Саратове-городе, У вдовицы на дворе. У вдовицы, у вдовы, Эх, да у купецкой у жены…

Гости распелись, одна песня сменяла другую, а между песнями были воспоминания о прошлом, о людях, давно умерших, и о не вернувшихся с войны. И так получилось, что Николай Семенович оказался как бы не хозяином, а гостем у этих стариков и старух. Чувствуя себя причастным к пирушке, к песням, к разговорам, он гордился тем, что его деды, отец и мать жили этими же интересами земледельцев и что образ мышления у них был такой же, как у Аверьяна и Матрены. Поросль интеллигентов Венковых пошла с него, с Николая Семеновича…

С легкостью душевной, без грусти вспомнился тесный профессорско-кандидатский дружеский кружок… Собирались по субботам то у одного, то у другого, после обильного ужина слушали музыку, пили коньяк, закусывая ломтиками лимона, обсыпанными сахарной пудрой, а потом усаживались за преферанс до рассвета, взбадривая себя черным кофе.

Этого не понять старикам. А молодежь понимает и завидует, зная такую жизнь по кино, по книгам.

Крепко почувствовал в себе крестьянские корни Венков. Земля — это в конечном счете все. И ученость его держится на том, как человеку работать на земле, чтобы она больше давала.

— Спасибо вам, дорогие гости. — Он поднял рюмку. — Я много полезного получил от вас. Хочу выпить за то, чтобы нам с вами жилось хорошо.

— Можно, — чокнулась с ним Матрена. — Только не загоняй нас в один дом. Не надо!

— Почему?

— Мы уж как попривыкши жить, эдак пускай и будет. Хоть в развалюхе, да в своей. Починить бы домишки-то наши.

— Сгонять никто не будет. Да и обдумать это дело надо, с силами собраться.

— Вот и я говорил: не верю. — Аверьян высосал из рюмки водку, положил в рот леденец.

Венкову вспомнились где-то давно прочитанные стихи:

Даже под самой маленькой крышей, Как бы она ни была бедна, — Живут свои мыши И своя судьба.

И подумал: «Непросто считаться с каждой судьбой, а надо…» В уме его созревали мысли о близком и далеком будущем деревни и виделось до того широко, что становилось и радостно и жутковато: хватит ли его сил?

13

Стояли серые, безветренные грустные дни. Пала на землю первая изморозь, порой робко летели снежинки, задувал студеный ветер, мел по земле пыль. В зеленом покое озимых полей, осыпанных инеем, стояло безмолвие. Изредка прошумит по мерзлому проселку грузовик, и опять наступит тишина.

В эту пору Ника любила сидеть дома, вязать пуховый платок, читать и думать, думать без конца. О чем только не передумала она в тишине под стук ходиков! О своей будущей жизни, которая рисовалась в ярких красках, о необыкновенно сильной любви, полной таких страданий, что при одном воображении у нее до боли сжимало сердце и глаза блестели слезой. Часто вспоминалась ей работа на ферме. Отдаленные временем, те дни казались теперь лучше, ярче, значительнее.

Тогда каждый день просыпалась она с сознанием, что у нее есть обязанности перед большим общим делом, что она нужна другим. Пока мать топила печь, она убиралась в доме, таскала тяжелые ведра с водой, потом спешила на ферму, а вечером шла домой радостно-спокойная, знающая, чего стоит прожитый день. Дома ее уже ждали родители. Тепло плыло от печи, вкусны были щи, утолял жажду малиновый чай с розоватым топленым молоком. Уставшее тело сомлевало, и сладко было лежать на постели, раскинув руки. Засыпала Ника не сразу, все вспоминала что-нибудь из маленьких событий, вдруг осветивших жизнь несильным, но светлым лучом. Тогда она жила в новом мире — в мире беспокойства, общего веселого волнения, тревожной радости.

Теперь все это ушло, оставив в душе приятные воспоминания, к которым примешивалось неясное чувство то ли неудовлетворенности, то ли недовольства собой. При всей неопределенности этого чувства его не могло заглушить сознание гордости, что она доказала свою способность работать не хуже других…

Как-то в середине дня прибежал Славка. Пропахший бензином, с испачканными в масле руками, он выпалил:

— Завтра приходи в школу. Вечером, в шесть часов.

— Зачем?

— Председатель собирает молодежь. Очень просил всех прийти. Наверно, перед собранием о распределении доходов хочет молодежь обработать, на нас опереться.

— Ах! — Ника выгнула поясницу. — Я подставлю ему свое плечо, пусть обопрется. — Ха-ха-ха! — Смех ее рассыпался так грубо, что Славка покачал головой.

— Ну ты и…

Поняв, что с шуткой она переборщила, Ника вдруг стала серьезной.

— Это я так. Приду на собрание.

— Ну, я побегу, надо всех известить.

* * *

Школьное здание построено давно в расчете на семь классов, после войны школу сделали десятилетней. Чтобы выкроить дополнительные помещения, понаставили перегородок. Самый большой класс был первый. В нем и собралась молодежь.

За учительским столиком сидели Венков и директор школы Валентина Михайловна Перепелкина, небольшая, плоскогрудая, в очках с толстыми стеклами.

Венков, в выходном костюме, в галстуке и белой рубашке, весь сияющий торжественностью, откашлялся.

— Ну вот, ребята, мы и собрались. И хотя очень уж некогда тратить время на разговоры, а надо.

Николай Семенович вздохнул, задумчиво покрутил двумя пальцами коричневую бородавку на левой скуле. Алексей понял: отец волнуется.

— Сначала я скажу, а потом вы. Согласны?

В ответ загудели неразборчивые голоса.

— Великая Отечественная война, которую вынуждена была вести наша страна, подобрала самых спелых мужчин. Да и не только мужчин: немало девушек и женщин отдали свою жизнь за Родину. Об этом вы знаете, я только напоминаю вам. Некоторые из вас в войну были подростками, а некоторые родились уже после войны. Пройдет немного лет, и ваше поколение составит главное ядро нашего народа. Большинство населения будет молодежное. А это значит, что все перейдет в ваши руки… Для примера приведу наш колхоз, три села. Сейчас в них больше всего людей от пятидесяти лет и старше да детей до пятнадцати лет. Через десять лет старых людей будет меньше, пожилых совсем мало… кто должен был стать пожилым, полегли на фронте… А подрастут те, кому сейчас десять, пятнадцать лет, а кому двадцать, двадцать пять — станут самым стволом, на котором должно все держаться.

Говорил Николай Семенович медленно, как привык читать лекции студентам, чтобы ни одно слово не проглотить, не сжевать. При этом он смотрел в лица слушателей, стараясь встретиться с глазами, увидеть, вникают ли в его слова, не думают ли о постороннем.

Сейчас он не уловил блуждающих взглядов: значит, слушают.

— Да, будущее принадлежит вам. Вам его и создавать. Планы созидания по всей стране указаны партией, о них вам говорят в школе, пишут в газетах, показывают в кино… А вот как мне представляется наше село? Как жизнь переделает его? Не по чьей-то прихоти, а по жизненной необходимости… Усовка станет большим селением. Есть постановление облисполкома об укрупнении сел. Андреевка и Лапшовка переедут сюда, на берег Волги. Не сразу, конечно. Но уже в новом году несколько домов перевезем. В первую очередь механизаторов. А то они зимой ремонтируют машины в мастерской и живут по чужим углам, домой раз в неделю ходят помыться. Вот их мы перевезем в первую очередь. И тех, у кого дети в школе учатся. Школьников на грузовиках подвозим, а в распутицу они тут ночуют в школе, на полу, а некоторые у знакомых. С этим пора кончать.

Постепенно, за пятилетку всех переселим. Усовка вырастет. Потребуется больница. Небольшая. Есть договоренность с облздравотделом о пристройке к медпункту помещения на пятнадцать коек. Это первая очередь больницы, она будет построена в наступающем году… У нас, у правления, уже был разговор с районным архитектором, и сейчас готовится план застройки Усовки. Мы его потом выставим, устроим обсуждение. Будут в нашем селе пекарня, столовая, телефонная станция, дом для приезжих. Это построят потребкооперация и управление связи. На средства колхоза построим дома для агрономов, инженеров, колхозников, стадион. До асфальтового шоссе от Усовки пятнадцать километров. Сделаем дорогу с твердым покрытием, и тогда в любую погоду кати из Усовки в областной центр, а там дальше — в Москву или на юг… Сейчас у нас нет общественной бани. У кого своя банька, по-черному, как двести лет назад, а кто в корыте моется. Баню мы начнем строить незамедлительно. Не станем брать пример с колхоза «Восход». Там сооружают здание правления. Ну, знаете, дворец. Конечно, нужно по кабинету старшему агроному, ветеринару, инженеру и другим специалистам. Но не пышный дворец, какие на черноморских курортах. Колхоз «Восход» в заволжской степи, с топливом там труднее, чем у нас. Бань в селах почти нет, спокон веку люди в русских печках парятся.

Послышался смех, разговор.

— Вам смешно. Мне тоже смешно. Баню бы надо, а не дворец. Ну, а мы повременим со строительством административного здания, а устроим баню. Для этого надобен водопровод, который начнем сооружать скоро. Пока не в дома, а в животноводческие помещения, в баню, в ремонтную мастерскую. А то ведь в цистернах с Волги воду подвозим. Дорого и канительно. Во вторую очередь — в дома. Сначала труд людей облегчим, а потом быт… Есть в наших планах маслосыродельный завод и овощеконсервное производство. Эти межколхозные предприятия будут построены в Усовке. Много дел у нас и в полях: посадка лесных полос, облесение оврагов, устройство культурных пастбищ и лугов, повышение урожайности.

А кто этим будет заниматься? У нас в стране хорошая молодежь. Она на заводах, в армии, в учебных заведениях. А в нашем колхозе? Есть молодые рабочие в мастерской. — Венков повел глазами по некоторым парням, и все догадались, что он хвалит их. — В животноводстве девушки есть. — Взгляд его задержался на Зине, потом на Нике. — Но есть и такие, что не падки на работу. Кое-кто стремится уехать в город. Вот мы послушаем Валентину Михайловну. Пожалуйста!

Венков сел, а Перепелкина поднялась из-за столика, достала из кармана блокнотик.

— Мы раздали анкету десятиклассникам с просьбой ответить на один вопрос: какие намерения после окончания школы? И вот какая картина. — Перепелкина поднесла блокнотик близко к глазам и стала читать: — Двое мальчиков ответили, что уже подали заявления в военные училища, хотят стать офицерами; шестнадцать мальчиков и девочек намерены поступать в вузы; и лишь четверо останутся в деревне.

— Благодарю вас, Валентина Михайловна. — Ответив на поклон Венкова поклоном, Перепелкина села, а Николай Семенович стал расхаживать по комнате и, к удивлению молодежи, не было на его лице никакого неудовольствия, напротив, то и дело играла в уголках крупного рта улыбка. — Вольному воля. Убыль сельского населения будет восполняться машинами, и при этом продукции будем давать больше. — Рука, сжатая в кулак, взметнулась вверх, замерла на секунду и резко опустилась. — И жизнь будет краше… А теперь перейдем к делу. Есть у нас деньги на достройку клуба. Но, если хотите, чтобы клуб был скорее, надо помочь. Комсомольско-молодежным субботником. И не одним. Дело добровольное. Теперь слово вам: говорите, решайте!

Николай Семенович сел. Среди молодежи началось перешептывание, потом побежал говорок, скоро перешедший в гул, и, наконец, Ника первой встала и заговорила в лад со словами Венкова.

* * *

Вскоре после войны построили первую в области асфальтированную дорогу, связавшую областной центр с небольшим городком, прославленным цементными заводами. Днем и ночью шли по дороге цементовозы, катили грузовики с известью, зерном, с товаром для сельских лавок, с колхозниками на базар. Узкую дорогу местами уже разбили, но водители, измотанные грунтовыми проселками, радовались и этой благодати.

Грузовик из Усовки ехал на станцию Сенная за шлаком. В кузове сидели девушки, пели, смеялись. По сторонам дороги лежали убранные поля, темнели по холмам нагие дубравы, ютились вдоль речек и оврагов деревни. Машина взвихривала снежную крупу, смешанную с пылью, резкий поток воздуха холодил лицо. На поворотах девушек толкало друг на дружку, и они взвизгивали, довольные стремительным движением.

На Сенной, узловой станции, было оживленно. Прошел пассажирский поезд с Алтая на Украину, и Ника физически почувствовала сладость дальнего путешествия. Но сейчас она не завидовала пассажирам: сейчас она была захвачена собственным движением.

Дружно накидали в кузов шлак. Пока водитель ездил в Усовку, гуляли по станции, по поселку, заглядывали в магазины, на вокзал, привлекая внимание своим необычным видом с лопатами в руках. И даже от этого было озорновато-весело, легко на душе. Два молодых офицера-летчика засмотрелись на них. «Три грации в ватниках и валенках», — сказал один, толкая другого в бок. «Славные девушки, — ответил тот. — А рыжая-то недурна… глаза серебристые». И от этой мимоходом брошенной фразы Нике стало радостно.

На другой день засыпали «черные» полы и потолки. С хрустом вонзались лопаты в шлак, скрипели лесенки под ногами девушек, таскавших носилки, стучали молотки и топоры.

Алексей Венков сидел верхом на стопке досок, в четыре руки с другим плотником строгал двуручным рубанком. Малахай лихо сдвинут на затылок, куртка расстегнута, красную шею обдувает ветром.

— Алеш-а-а! — певуче кричит ему Ника и приветливо машет рукой.

В ответ он только подмигивает и сильней налегает на рубанок.

Его добродушная улыбка нравится Нике, тревожит ее, и она думает о нем просто, тепло, нежно.

А когда плотники настилали и сколачивали полы, руководивший всей работой дед Лавруха беззлобно покрикивал на девушек:

— Складай доски в порядок, а не бросай как ни попадя!

Окрик только потешал девушек, вносил оживление.

Ника все делала с увлечением: таскала кирпичи и доски, выгребала мусор, обмазывала стекла, а когда пришло время побелки, взялась за малярную кисть.

Почти каждый день Алексей провожал ее до дома, шел рядом, болтал о чем попало. Ника видела, что нравится ему, и это было ей приятно. Не понимала она только одного: почему он застенчив с ней. Сколько раз она невольно заставляла его краснеть и про себя потешалась над ним. Ну что за парень! Недурен, неглуп, на народе орел, а наедине с ней тетеря тетерей!

Однажды она спросила, были ли у него увлечения девушками.

— Есть одна девчонка, — ответил Алексей, — вместе учились. Мне она нравится. Я даже однажды пострадал за нее.

— Это интересно! Расскажи!

— Чего тут рассказывать. Учительница выставила ее из класса. Я считал это несправедливым и тоже вышел в знак протеста. За это мне сбавили отметку по поведению.

— Это и все? — разочарованно спросила Ника.

— Все.

— А я думала, что-нибудь захватывающее. — Подумав, она спросила со свойственной ей непринужденностью, к которой никак не мог привыкнуть Алексей: — Так ты увлекался этой девушкой или она тебе только нравилась?

— Она мне и теперь нравится. А увлечение — это, наверно, что-то более сильное.

— Увлечение — это когда на уме только этот человек… постоянно, всегда и везде, он живет в сердце, этот человек…

— Ты уже испытала это?

— Нет еще… Но хочется испытать.

— За чем же дело стало?

— Вот чудак! Это же не должно делаться намеренно, это должно случиться нечаянно, помимо воли, неожиданно… Чего ты смеешься?

— Да так.

— И ничего смешного в этом нет.

— Почему девушки мечтают о любви?

— А парни не мечтают?

— Нет! — Алексей вдруг захотел показаться видавшим виды и охладевшим к жизни молодым старичком. — Я, по крайней мере, не трачу на это время.

— Значит, ты сухарь!

— Да еще заплесневелый, — с наигранной веселостью ответил Алексей.

— А известно тебе, что за плесенью наступает червивость?

Алексей обиделся: «Больно уж ты языкастая!» Однако виду не подал.

Но Ника заметила в нем перемену и продолжала говорить, смеясь:

— Я буду звать тебя Сухарь Сухаревичем? Хорошо? Это так идет к тебе!

Не найдя что ответить и не умея попасть в шутливо-насмешливый тон, каким говорила Ника, Алексей чувствовал себя униженным и вызывающе молчал.

Так и разошлись они на этот раз молча, и Алексей не стал ее провожать после работы, а вскоре Ника перестала приходить на строительство клуба.

* * *

Сквозь высокую стеклянную крышу сеется матовый свет осеннего дня. Огромное каменное здание без окон все заполнено этим спокойным светом, придающим всему серый окрас. Длинные каменные прилавки протянулись несколькими рядами. На каждом прилавке свой товар: на одних овощи и соленья, на других яйца, масло, молоко, на третьих битая птица, кролики, дичь; в мясном ряду — свиные, бараньи, говяжьи туши, здоровенные мужики в искровавленных фартуках кладут туши на толстенные тюльки, разрубают на куски огромными отточенными топорами; фруктовый ряд цветет красками Кавказа и Туркестана: ярко-красные гранаты, подрумяненные яблоки, белый и черный виноград, зеленовато-бурые груши, грецкие орехи, фундук, айва, вино; в особых местах идет торговля рыбой, колбасой, консервами, медом, хлебом…

Для торговли картошкой отведено самое незавидное место, в углу рынка. Ника стоит за прилавком, скучает. Рано утром начала торговать, а продала лишь полмешка. Если так пойдет торговля, то ей не распродать картошку и за пять дней.

В другом конце ряда видны Нике узбекские тюбетейки на черных головах, горбоносые кавказские лица с узенькими усами. Там постоянно толпятся покупатели, мимо не проходят, хоть немного, да покупают. Лафа фруктовикам, не то что ей, девушке из российского колхоза. Они фрукты самолетами возят, по почте посылками гонят. А почему не возить на самолетах? Чемодан винограда привез — чемодан денег выручил.

Но вот и к Нике подходит пожилая сутулящаяся женщина в стареньком пальто, в старомодной, заношенной до блеска фетровой шляпе с вылинявшей шелковой фиалкой, перебирает картофелины, вертя, разглядывает, сердито спрашивает:

— Почем?

— Три кило на рубль.

— А четыре на рубль?

— Нет!

— Обдиралы! Совести у вас нет. Пользуетесь тем, что в государственных магазинах нехватка продуктов. — Женщина швыряет картофелину в ящик, ругаясь, идет к соседке Ники и там повторяется тот же разговор.

Ника знает, что цена на базаре у всех одна, и женщина в конце концов купит картошку по рублю за три кило, но обойдет весь базар и всласть наругается. Ругаются и ворчат на дороговизну многие покупательницы, но Ника не огрызается, как другие, отмалчивается. Да разве можно отвечать? Тогда пришлось бы говорить о том, каким трудом достается картошка, сколько раз за лето надо ее промотыжить, окучить, полить. А чего стоит доставить на базар! Взять хоть эту поездку. Председатель смилостивился, дал два грузовика, все желающие не смогли уместиться, пришлось очередь завести. Шесть мешков повезла Ника. Дома отец нагрузил, а в городе пришлось нанимать грузчиков, платить за место, за весы и стоять за прилавком с восьми утра до семи вечера. Обратно домой на поезд надо расходоваться, а от станции попутную машину ловить, опять расход.

Было время, в газетах осуждали колхозников за базар, стыдили. «А почему должно быть стыдно? — думает Ника. — Рабочему не стыдно за свой труд зарплату получать, а почему колхознику стыдно?.. Не-ет! — возражает Ника кому-то незримому. — Картошка выращена мной, моими родителями, и я не стыжусь получать за нее: в ней же труд нашей семьи. Вон руки-то какие от этого товара!» — Она смотрит на свои испачканные землей пальцы, на черноту под ногтями. — Конечно, я способна делать что-нибудь другое, посложнее… Для чего-то учили синусы-косинусы, законы физики и химии.

Подходит мужчина, строгий на вид, как учитель, смотрит через очки на картошку.

— Почем?

— На рубль три кило.

— Взвесьте, пожалуйста.

Пока Ника взвешивает, он смотрит на нее, потом спрашивает, из какого места картошка, хорош ли нынче урожай. Она отвечает коротко.

— А мешком почем?

— Цена та же.

— Оптом всегда подешевле. И быстрее продадите.

— Продам и весом.

— Не цените вы, деревенские, время… Ну, вот что… я вас запомнил. Сейчас сварю, если вкусная, разваристая, приду мешок куплю.

— Снежинка, разваристая, вкусная.

— Посмотрим. — Слегка кивнув, мужчина уходит.

«Посмотрим», — мысленно отвечает ему Ника. Не раз она уже слышала такие слова, но люди то ли говорили их так просто, то ли картошка им не нравилась, но ни один покупатель не пришел другой раз, не купил мешок.

Шумит-гудит огромный крытый рынок. Течет пестрый людской поток, катятся тележки с продуктами, гнут спины грузчики, врывается крик: «Дорогу! Поберегись!»

Какие разные люди проходят перед Никой. Пожилые и молодые, красивые и безобразные, здоровые и уроды, скромно одетые и расфуфыренные. И всех гонит сюда желудок, требуя пищи, пищи, пищи. Нике вспомнилась прочитанная как-то книга «Чрево Парижа», и она подумала, как ненасытно чрево большого города. «Что ни привези на базар — все будет куплено и съедено. Еще ничего не увозилось обратно домой… Так почему же так часто злы на нас покупатели? А что было бы, если бы ни один колхозник не повез в города свои продукты?» Она не могла представить последствий этого, но понимала, что город это почувствовал бы.

А торговать Нике все же скучно, неинтересно, разглядывать людей скоро надоело, она стала читать купленную утром газету, интересуясь в первую очередь международными событиями. Давно ли кончилась мировая война, а в мире опять неспокойно, опять вспыхивают малые войны… Сложила газету, хочется каких-то хороших новостей.

— Вот у девушки мы и купим картошки, — сказал своей спутнице молодой мужчина, весело глядя на Нику блестящими глазами.

— Добрый день!

— Добрый день! — ответила Ника, удивленная приветствием покупателя: такого еще не случалось.

Женщина с приятным, свежим лицом и красивыми глазами, спросила про цену, попробовала торговаться, но мужчина сказал ей осуждающе:

— Да что ты, автомобиль, что ли, покупаешь!

Смущенно улыбаясь Нике, женщина сказала:

— Не приведи бог ходить с мужем на базар. Не дает торговаться.

Мужчина подставил сетку, показывая глазами, чтобы Ника взвешивала картошку, а жене ответил с трогательной нежностью:

— Выторгуешь, милочка, копейки, а времени потеряешь на рубли.

— Ладно! За мясом я тебя не возьму, понесешь картошку и капусту домой.

— Приказ есть приказ.

Они купили шесть кило картошки и, пожелав Нике успешной торговли, растаяли в текучей толпе. Внешностью и милой перебранкой они понравились ей.

Долго тянулся день. Перед самым закрытием рынка, когда Ника готовилась сдавать весы, пришел похожий на учителя мужчина, купил мешок картошки. Она была довольна: два мешка ушло за день — это неплохо. Перед морозами понавезли картошки — завалили весь рынок. Чего доброго, завтра не снизилась бы цена.

Уже по темноте пришла Ника на квартиру к знакомым, где всегда останавливались Филатовы. Скинув в прихожей чесанки с галошами, в грубых шерстяных носках неслышно прошла на кухню, долго отмывала руки, вычищала грязь из-под ногтей и все же осталась недовольна: руки огрубевшие, шершавые, в ссадинах. Потом огляделась — не идет ли на кухню хозяин-старик, сняла кофточку и, оставшись в одном лифчике, старательно мыла лицо и шею.

Когда хозяйка сняла с газовой плиты чайник и позвала Нику к столу, она выложила домашние лепешки и деревенское соленое сало.

— Ешьте, пожалуйста!

— Спасибо! А ты нашего попробуй. — Старушка пододвинула колбасу, сыр и сахарный песок.

— У нас сахару и в помине нет, — сказала Ника.

— Нам по спискам продают. — Старушка с неудовольствием махнула рукой. — Кило на человека в месяц.

— Полкило макарон, — добавил хозяин. — Кило ячменной сечки. Карточки отменили, а завели списки. И это тринадцать лет спустя после войны.

— А я хотела сахару купить, — призналась Ника.

— И-и!.. Где его купишь.

Ела Ника много, наедалась за весь минувший день, вволю пила чай вприкуску с конфетой, разомлела и почувствовала усталость. Особенно устали ноги, так и гудели каждой жилкой.

За окном замерцали в темени огни. Хорошо бы пробежаться по городским улицам, сходить в кино, но клонит в сон, а завтра вставать чуть свет. Ника укладывается на диване и моментально засыпает.

Картошку удалось распродать за три дня. Ника отложила в сумку немного денег на расходы и хозяевам за постой, а самую большую часть туго завернула в платок, сдавила, чтобы поплотнее улеглись бумажки, засунула в лифчик меж грудей.

Последние два дня в городе она бегала по магазинам, смотрела, чем торгуют, купила кое-какую мелочь для девичьего туалета, поехала в медицинский институт к подружке Любке, которую звала сходить в кино или в театр. Любка замахала руками: «Учиться так трудно!.. В кино только и вырвешься на утренний сеанс — пропустишь лекцию, какая помаловажнее, а в театре была я один раз в ноябрьские праздники». Пообедали в студенческой столовой и тем были довольны, все-таки повидались, выложили друг дружке свои новости.

Возвращаясь на квартиру, Ника увидела очередь на улице, сунулась — за чем? За конфетами.

— Кто последний?

— Я.

Встала за широкой спиной полной женщины, обернувшейся на Нику.

— Сто восемьдесят третьей будете.

Повторила про себя номер.

Долго тянется время в очереди. В магазин впускают по десять человек, но очередь не подвигается. Толкотня, гул, выкрики:

— Не пускай без очереди!

— Давай перепишемся.

— Ну вот еще! Живая очередь, и никаких списков!

Кто-то ткнул Нику в спину. Оглянулась, встретила просящий взгляд.

— Запомните меня, пожалуйста, я в гастроном добегу, у меня там очередь занята, говорят, кровяная колбаса будет.

— Хорошо! — Ника запомнила миловидную молодую женщину.

Не прошло и пяти минут, как двое мужчин скомандовали:

— Становься в один ряд, будем пересчитываться.

Сильные руки ухватили Нику сзади за талию. Ника увидела, как все хватаются друг за друга, и тоже вцепилась в широкие бока женщины под номером 182. Очередь подалась назад, вытягиваясь в один ряд и плотно прижимаясь к стене. Мужчины стали пересчитывать людей, тыкая пальцем в плечи. Ника оказалась 169-й и не знала, радоваться этому или переживать за тех, кто отлучился ненадолго и оказался выброшенным из очереди.

— За мной женщина, она на минутку ушла, — сказала она. — Дайте ей сто семидесятый.

— Живая очередь! — рявкнул на нее верзила в длинном кожаном пальто.

А вскоре пришла миловидная женщина, попыталась встать сзади Ники, но ее не пустили:

— Пересчитались.

— Не надо было уходить.

— Занимай снова.

Ника попробовала заступиться.

— Она за мной занимала.

— Мало ли что… а во время пересчета ее не было.

Чуть не плача, женщина пошла в хвост очереди…

Часа через два Ника очутилась в магазине. Тут очередь растянулась к трем продавщицам и двигалась побыстрее. Конфеты отпускали по полкило в одни руки. Отдала Ника деньги, высыпали ей в сумку карамельки, и уже на улице она вынула одну, посмотрела на обертку: «Гусиные лапки», развернула, положила в рот. И мир перед ней посветлел.

На другой день она с утра пошла по булочным. Родители наказали привезти хлеба.

В первой же булочной ей повезло. Заняв в очереди место, она простояла недолго.

— Три буханки.

Продавщица ткнула пальцем в сторону афиши над прилавком и дала одну буханку. Ника прочитала: «Норма отпуска хлеба в одни руки два килограмма».

Старичок шепотом ей:

— А ты снова очередь займи.

— Спасибо.

И как она сама не догадалась. Вот что значит не городская. Спрятала буханки в сумку, прикрыла газетой, заняла очередь. Купив еще две буханки, опять укрыла их в сумке и пошла в другую очередь, к другой продавщице.

С шестью буханками вернулась на квартиру, сняла вымытый с вечера и сушившийся мешок из-под картошки, уложила хлеб, завернув в газеты. Довольная, пошла в другую булочную. Тут продавали все тот же «забайкальский» хлеб, выпекаемый из смеси пшеничной, ржаной, овсяной и кукурузной муки, который все ругали, но ели, потому что другого хлеба не было.

Испытанным уже способом она купила хлеба и приготовилась купить еще, но вдруг какой-то мужчина стал кричать, показывая на нее:

— Она скупает печеный хлеб! Сухари сушит, а то и скотину кормит.

Подскочив к Нике, он сорвал газету, закрывавшую сумку, и все увидели буханки.

— В милицию ее! Таких судят!

Ника обомлела от испуга. Читала она в газетах о том, как у одного жителя города нашли двадцать буханок хлеба, у другого два мешка сухарей; их обвинили в том, что они купленным в государственных магазинах хлебом кормили свиней, и осудили к лишению свободы. Нике казалось, что над ней нависло такое же обвинение и ей не миновать тюрьмы.

Толпа покупателей смотрела на нее. Она видела ненавистные взгляды и равнодушные, насмешливые и просто любопытные и, растерянная, не знала, как вести себя. Выручила продавщица.

— Запрета нет занимать очередь не один раз, — сказала она.

— А куда ей столько! — не унимался мужчина так зло, что щеки под скулами у него налились румяными яблочками и тряслись.

— Может, семья большая, — миролюбиво сказала продавщица мужчине, а потом — Нике: — Взяла три буханки, и хватит!

Словно уличенная в краже, вся красная, со слезами на глазах, медленно вышла Ника из магазина. Она не чувствовала ног своих и едва дошагала до первой же скамейки у деревянного забора, села, закрыла глаза. Сидела, привалясь спиной к доскам, в голове плыл туман. Очнулась от участливого женского голоса:

— Вам плохо?

Открыла глаза, увидела пожилую женщину в больших очках.

— Нет, ничего.

— Может, помочь?

— Спасибо! Мне ничего не надо.

Женщина ушла, оглядываясь, а Ника приняла позу отдыхающей. Все происшедшее с ней в булочной теперь виделось со стороны, как бы чужими глазами, приходило на ум то, что не пришло, когда было надо: «Не знают, что усовские колхозники получили по двести граммов зерна на трудодень. Попробуй прокормись! Свой же хлеб колхозники в городе покупают, только в несколько раз дороже…» Она жалела, что не высказала это там, в магазине. Но эти слова у нее будут наготове, пусть только тронут ее.

Резко поднялась она со скамейки, заторопилась на квартиру оставить там буханки и пойти за новыми. Будь что будет, пусть хоть до милиции дойдет, но она накупит хлеба, она должна это сделать…

К вечеру в мешке лежало двенадцать буханок, и Ника пошла в цирк, куда заранее купила билет.

Ее поразили большое нарядное здание, залитое огнями и гудевшее от гуляющей публики, праздничная легкость людей, евших пирожные, мороженое, пивших пиво и фруктовую воду и успевавших при этом весело болтать. Поддавшись общему настроению, она тоже съела мороженого, выпила стакан крем-соды и в гудящем людском потоке вошла в сверкающий голубоватым светом зрительный зал. От одного вида ярких плюшевых кресел, уютных и мягких, от полированного никеля, от разнообразия женских одежд и украшений на пальцах, запястьях и в ушах ей стало весело. С непринужденным любопытством она разглядывала все, что жадно схватывали ее глаза, и жила ощущением необыкновенности, почти сказочности. А когда свет над зрителями потух, а на арену заструился ярко-белым ливнем и стали показывать ловкость своего тела воздушные гимнасты, их сменила наездница, а потом изумляли жонглеры, Ника была совсем покорена зрелищем, до боли хлопала в ладоши.

В перерыве, когда она собралась выйти, сосед ее, смазливый парень, сказал:

— Хорошие номера. Правда?

Она чуть было не ответила с восторгом: «Все очень красиво! — да вовремя прикусила язык: «Еще начнет приставать, знакомиться…»

А спустя еще час она на квартире у стариков уложила в чемоданчик туфли, платье, шерстяную кофту, оделась в заеложенную о мешки юбку, обулась в чесанки с галошами, рассчиталась с хозяевами и поехала на трамвае к вокзалу.

Поезд отошел в три часа ночи. Ника сидела на жесткой полке в углу до отказа набитого купе, смотрела в окно. Все реже, все слабее бежали мимо желтые огни, а потом и они потонули в черноте ночи. Однообразно постукивая колесами и заваливаясь то на одну сторону, то на другую, поезд катился среди холодных немых полей.

* * *

После поездки в город Ника целую неделю не выходила из дому: не хотелось видеть бедные усовские избы, слушать одни и те же разговоры о том, сколько выдадут на трудодни хлеба и денег, где взять кормов скоту.

Это самозаточение поначалу нравилось ей, давало удовлетворение, но очень скоро стало раздражать ее, и тогда появлялось необыкновенно сильное желание движения, физической работы.

Бывало, переделает все по дому, сядет перед зеркалом, смотрит в свои немигающие серые глаза с возбужденным блеском и вся отдается ощущению щемящей сердце боли. В такие минуты взгляд ее то тревожный, то безнадежно-тоскливый, пряди тяжелых волос медными струями стекают сквозь сжатые пальцы, одна бровь поднялась крутой дугой, другая вытянулась в линию, нависла над глазом, придавая лицу скорбно-угрюмое выражение; припухлая верхняя губа козырьком выдалась над нижней, как у ребенка, готового раскапризничаться.

Отвернувшись от зеркала, она ходит по дому нервной походкой, как будто ищет что-то очень нужное, и, не найдя, садится к окну, припадает к подоконнику грудью и смотрит на тихую улицу, на густеющие сумерки, в которых начинают растворяться серые дома.

Однажды она сказала себе: «Уеду!» И опять, в который уже раз, составила расписание занятий и разложила на своем столике учебники.

Отец, заметив это, добродушно и молча улыбнулся, мол, хватит ли терпения. А мать поверила в серьезность ее намерений и пустилась в рассуждения:

— Плохо ли в институт попасть. Разве я тебе не желаю добра, да ведь как вдруг опять не попадешь. А?.. Может, уж не мучиться? — Евдокия смотрела на дочь жалостливо, как будто сию минуту решалась ее судьба, и, не дождавшись ответа дочери, продолжала говорить, стараясь для внушительности произносить слова раздельно, вполрта, почти через сомкнутые зубы: — Может, и у нас наладится все… Вон клуб… больница, говорят, будет… Был бы заработок.

— Ах, мама! — вырвалось у Ники покровительственно и в то же время с плохо скрываемой усмешкой. — Верю: будет со временем в Усовке больница. Водопровод будет, ванны в домах. Может, кафе откроют, ателье мод. И заработки, наверно, побольше станут. И все же жизнь в деревне всегда будет отличаться от городской.

— А как же в газетах пишут! — удивленно сказала мать. — Будто деревенская жизнь вот-вот догонит городскую.

— Разница будет всегда, — убежденно возразила Ника. — Бытовые удобства могут сравняться, а жизнь всегда будет разниться.

Ника ненадолго замолчала, походила взад-вперед по комнате, устало опустилась на стул.

— Ты никак не поймешь меня, мама.

Евдокия стиснула губы, худое лицо стало обиженным.

— Где мне понять!

— Ты думаешь, я хочу уехать в город ради всяких удобств. И в городе не у всех теплые нужники, и водопровод не в каждом доме, и годами люди в театрах не бывают… Может, мне после института придется в таких местах жить, что Усовка раем покажется.

— И верно, не пойму я тебя, — грустно и тревожно произнесла Евдокия.

— Что нужно Усовке от меня? — сердито спросила Ника. — Только мои рабочие руки. И больше никого ничто мое не интересует. Здесь мерка одна: что ты сработал. И все! Какая у тебя душа, какой ты человек — этим не интересуются. И все другое, кроме твоих рук, не ценится. Все добро и зло в Усовке понимается в одном: сколько трудодней выработал.

— Это первее всего! — сказала мать, радуясь тому, что наконец-то она поняла дочь.

— Это очень важно, но это не все. Я не умею тебе объяснить, но этого человеку мало. Нет, не понять тебе!

— Где там! — Евдокия часто заморгала заблестевшими глазами, взяла недовязанный шерстяной носок, быстро задвигала спицами.

Ника развела руками, склонилась над раскрытым учебником химии. Но слова и формулы не доходили до ее сознания. Взволнованная мыслями о своей судьбе, она жалела мать, что та не понимает, не представляет иной жизни, кроме своей.

Потянуло ее к людям, пошла в библиотеку, но та перетаскивалась в новое помещение в клубе. Побывала в магазине, отметила, что прибавились кое-какие товары. Встретила Дашу, обрадовалась, будто подруге, сказала:

— В город с картошкой ездила.

— Удачно продала?

— Как все. На этом продукте много не выручишь. Ну да не в этом дело.

— Как в городе-то? Я с полгода не была.

— Вроде получше становится с промтоварами, а с едой плохо: почти все с базара.

— Чего купила?

— Так, мелочь, ничего завидного. Хлеба печеного немного привезла, плохого, ну со щами идет. Забайкальский называется.

— Неужели и Москва такой же хлеб жует?

— Этот самый. Матрене сын из Москвы пишет, просит чистой пшеничной муки привезти на оладьи ребятишкам.

— Ну ничего, все это пройдет, — обнадежила Даша.

Дошли до Дашиного дома.

— Чего-то ты изменилась, девка. — Даша прищурилась на Нику. — Побледнела, похудела.

— Не знаю.

— На душе неспокойно? Да? Скажи.

— Да.

— Так я и думала. Замуж тебе пора. Или просто мужика заведи. Всю тоску с сердца снимет. Ведь девятнадцать годов тебе — не шути.

Стыдливый румянец залил лицо Ники.

Лучше бы не встречаться с Дашей. Наговорила не знай что. Вид у Ники неважный, потому что дома безвыходно сидела да вопросами разными мучалась. Надо чем-то заняться, тогда голова освежится. В клубе полы, что ли, вымыть? Библиотекарше помочь книги по полкам расставить?

И Ника повернула к клубу, уже блестевшему окнами.

14

Прохор заколол хряка и опаливал на огороде тушу горящими пучками соломы. Пахло паленой щетиной, свиная кожа румянилась, и Прошке представлялось, как вкусна она, поджаренная вместе с салом.

Когда туша была опалена, выскоблена и обмыта водой, Прохор удовлетворенно крякнул: слой сала на четыре пальца.

Потом под навесом он вынул из туши внутренности, бросил в таз, громко позвал жену.

На зов выскочила из сеней Нюрка, крепкотелая, вся аккуратная, подхватила таз с потрохами.

— Легкое и сердце варить поставлю, а печень пожарю с томатом, с луком, — быстро сказала она и шустро унесла таз.

Прошка сглотнул слюну, облизал губы: захотелось есть.

Тушу он разделывал старательно. Сначала отрезал ноги — на холодец. Отрубил передок — на продажу. Заднюю часть разрубил на куски, удобные для варева, срезал толстый слой сала, уложил рядами в кадушку, пересыпая солью, придавил гнетом. Перетаскав мясо и сало в погреб, вымыл нож, долго тер руки щеткой с мылом, сполоснул лицо и устало сел за стол, сняв деревянную ногу с ноющей культи.

На плите булькало в кастрюле, вздымало и переворачивало куски свиного легкого, на сковороде шипела, томясь в луково-помидорной подливке, печенка.

— Сей момент, Проша, обожди самую малость. — Нюрка ставила на стол плетенку с нарезанным хлебом, мокрые, только что вынутые из кадки соленые огурцы, тарелку с синей каемочкой, а по сторонам ее положила слева вилку, справа нож.

Прошка при каждом удобном случае очень хвалил Нюрку за умение по-городскому обставить обед. И сейчас он влюбленно следил за ловкими движениями жены. Вот она взяла тарелку, положила на нее печенки, поставила перед Прошкой.

— Ешь, Проша. — Села и сама за стол, разрумянившаяся у плиты.

Жадно ел проголодавшийся и наработавшийся Прошка, натыкал на вилку кусочки печенки, прихватывал жареный лук с коричневой острой подливкой, откусывал от огурца, который держал в пятерне.

Не желая перебивать аппетит мужа, Нюрка украдкой морщилась: никак не приучит его порезать огурец на колесики, как это делает она, и есть с вилки. Она была довольна, что он не попросил выпить, что случалось с ним редко. Сегодня она не отказала бы под свежатинку, даже приготовила поллитровку. А он не попросил.

Настроение у Нюрки так и заиграло веселостью, хотелось угодить мужу. Когда он, отдуваясь, отодвинул тарелку, она подала чай с топленым молоком и медом, спросила тем ласковым голосом, от которого сердце Прошки таяло, сладко замирая:

— В город-то когда поедешь?

Прошка подумал, ответил, позевывая:

— В субботу бы надо съездить. Может, тебе загребтилось поехать?

— Не скажу, что уж так загребтилось, а надо бы: Женьке обувки купить, тебе рубаху, мне платье.

— Поезжай. Да, лучше тебе ехать, а то в субботу собирает Венков строителей. Из города приедут водокачку ставить.

— Значит, не обманул председатель: что наобещал, то и делает.

— Выходит, так. Пока слов на ветер не бросает. Вчера все грузовики разослал: за камнем, за кирпичом, за цементом. Сейчас мало дают колхозам стройматериалов, а он как-то выколачивает. Пробивной мужик.

— Наверно, все считаются с ним: ученый.

— Может, и это имеет резон. А главное — цепкий он, пробивной… — Прошка зевнул во весь рот, карие глаза заволокло туманной слезой. — Я, Нюрк, усну на часок, потом чаю попьем.

— Ложись, отдохни. — Она сняла с кровати подушку, взбила, положила на диван. — Вздремни. А там как раз Женька из школы придет.

Прошка допрыгал на одной ноге до дивана, обнял Нюрку, ощутив под рукой гладкое, но не полнеющее тело, коротко притянул и отпустил.

— Спасибо! Что бы я делал без тебя, Нюрк?

— Другая была бы.

— Другой такой нет.

— Ну уж. — Нюрка помогла ему улечься, накрыла байковым одеялом.

Проснулся Прошка в состоянии телесного блаженства. Культя не ныла, он гладил вмятины на ней от перевязывания ремнями, и было приятно ощущать безболезненное движение крови в обрубке. Немного бродила еще усталость в руках и в пояснице.

Хотелось Прошке полежать после сна, понежиться. Настенные часы пробили три раза.

— Нюрк!.. Жень!.. Вот черт возьми! Умотались куда-то. Ну, тем более могу полежать.

Закрыв глаза, он лежал расслабленный нежной ленью, неторопливо думал о том, что хорошо лежать вот так беззаботно, сознавать свое благополучие.

Дом свой Прошка любил сызмальства. Все тут родное. Вон даже зарубки на притолоке сохранились; по ним видно, как рос Прошка до двенадцати лет. Дальше не отмечали.

Когда это было? Да и было ли? В памяти одно проступает ясно, высвеченно, а другое размывается, будто в мокром тумане…

Вспомнилось: бегал в школу, чему-то там его учили, а чему и как — выветрилось из памяти. Понятно только, что в школе научили его читать и писать. Отец решил, что пяти классов Прошке хватит на всю жизнь, и с тринадцати лет приноравливал его работать сначала в своем хозяйстве, а потом в колхозе. Был Прошка бороновальщиком, возчиком, подпаском. В межсезонье отец подрабатывал кладкой печей, таская с собой и Прошку.

Это время муторно и вспоминать. Весной, бывало, молодежь гуляла, а Прошка топтался босыми ногами в ящике, месил глину. Как же он обрадовался, когда его призвали на военную службу!..

Служил на Дальнем Востоке. В армии опять его учили не только нести караул, ползать на брюхе и стрелять из винтовки, но еще и водить автомашину, разбираться в картах, в военных сооружениях и в политике. Потребовалось опять читать и писать.

Военная служба перекроила Прошку. Домой он вернулся разбитным, веселым, знающим себе цену. Работал в колхозе водителем грузовика и, задумываясь о женитьбе, приглядывал невесту.

Но началась война, и его сразу же призвали в армию. Воевал под Новгородом, крутил баранку, мерз в болотах, довелось отбивать вражеские атаки. Через полгода осколком снаряда ему оторвало ступню, а врачи отрезали ногу по самое колено. Около двух лет возили его по госпиталям, все подальше в тыл. Он просился домой, говорил врачам, что видно же — нога не отрастет, но почему-то его все лечили.

Домой Прошка попал в сорок четвертом году. Отец не дождался его, помер. Сестра оказалась на фронте. Дома одна мать, придавленная горем, больная, мыкала нужду. В Усовке остались старики, женщины и дети. Они и работали, пахали на старых тракторах, которые больше стояли, чем работали, на клячах, непригодных для военных нужд, на быках. Единственный грузовик с разутыми колесными дисками ржавел на тюльках, утопая в зарослях крапивы и лебеды. Но каким-то чудом колхозники умудрялись выращивать зерно и скотину, сдавать государству для кормежки городов и фронтов.

Прошка нужен был колхозу, нужен матери. Стал работать бригадиром. Трудно было, но дотянул до конца войны. Вскоре стали возвращаться с войны молодые женщины, иная с прибылью у груди, а были и без руки или без глаза. Мужчин вернулось совсем мало, да и те большей частью покалеченные.

Люди с почернелыми от горя и нужды ртами, с глубоко запавшими глазами начали постепенно светлеть. Даже те, кто потерял близких, не заслоняли своим несчастьем общей радости победы. Люди рвались к работе, почуяв в себе новую силу.

Особняком держались некоторые инвалиды, заявляя о своих необыкновенных правах на привилегию во всем. С руганью, расталкивая очередь, лезли к магазинным прилавкам за ходовыми товарами и продуктами, попрошайничали, пьянствовали.

Прошка не мог остаться в стороне, когда к нему обращались со словами: «Мы пострадали за Родину… нам обязаны… мы имеем право…» И он качнулся к «несчастной братве».

Оторвала его от этой братвы Нюрка. Эта эвакуированная из Нового Оскола девушка, неприметная внешне, работала на должности, которую в шутку называли «куда пошлют»: косила траву, убирала хлеб на лобогрейке, возила солому, мыла полы в правлении, дежурила у телефона, записывая распоряжения районных властей.

Однажды она остановила Прошку на улице и сказала:

— Тебе, Прохор, не к лицу эта компания.

— Какая?

— С которой вчера у сельпо водку распивал.

Ошеломленный Прошка выпучил на нее округлившиеся, вдруг побелевшие глаза и только шевелил губами с прилипшим окурком, не соображая, как себя вести. Наконец грубо спросил с похмельной хрипотцой:

— А тебе какое дело?

— Мне лично никакого дела нет. Но жаль тебя: еще непропащий, в бригадирах ходишь.

И пошла.

Прошка в тот день напился, но не мог забыть Нюркиных глаз. И обычные глаза-то, без особой красоты… но какие-то очень совестливые глаза. Не выходили из головы слова: «Ты еще непропащий».

Через некоторое время Прошку освободили от должности бригадира. Прожить на одну инвалидскую пенсию было невозможно, а пойти на должность «куда пошлют» не позволяли гордость и обида. Тут еще мать совсем обезножела и слегла, похоронная на сестру пришла. И Прошка со страхом задумался о своем будущем. Умрет мать, один он бобылем останется.

С месяц Прошка не брал в рот хмельного, заботливо ухаживал за матерью и все обдумывал свою судьбу.

«Надо жениться», — решил он.

Юных невест, девушек и молодых вдов, было с избытком, а мужчины шли нарасхват, даже инвалиды. Перебрав в памяти всех возможных кандидаток в жены, Прошка остановился на Нюрке. Во-первых, рассуждал он, она запала ему в память после того короткого разговора; во-вторых, про нее никто не говорил ничего плохо; в-третьих, безответная работница; в-четвертых, потеряла всех родных, хлебнула горя и одинока; в-пятых, не красавица, мужики не будут к ней приставать; в-шестых, в-седьмых… и так далее до бесконечности — все в пользу Нюрки.

И вот, одевшись в довоенный еще, шевиотовый костюм, повязав яркий галстук и прицепив на пиджак медаль «За отвагу», он пришел в дом к Матрене, у которой жила постоялкой Нюрка и, едва поздоровавшись и сев на стул, брякнул:

— Анна, выходи за меня замуж.

Она молчала, вся красная, смотрела в пол. Прошка разглядывал еле приметные бровки ее, подрагивающие короткие реснички, и в нем поднималось чувство жалости к ней, почти нежность.

— Я не обещаю несбыточного. Я полюблю тебя и буду уважать, не обижу ни в чем. Тебе будет трудно, потому что ты не полюбишь меня, безногого. Пить брошу. Входи хозяйкой в дом… Мать — не жилица.

Молчала Нюрка. Молчала Матрена, сидевшая тут же.

— Это так неожиданно, — промолвила Нюрка, поднимая на Прошку глаза. — Я не думала о замужестве. Надо подумать: дело серьезное.

То, что она не ответила сразу ни согласием, ни отказом, Прошке понравилось: «Значит, рассудительная, серьезная».

Стал крутиться около Нюрки, заводил разговоры о том о сем, пытался увидеть в глазах ее обнадеживающий ответ. Но девушка ни словом, ни взглядом не выдавала своего намерения.

Так прошло месяца три. За это время Прошка лучше узнал Нюрку, ее привычки, мысли, нрав, и она пришлась ему настолько по душе, что однажды он не вытерпел и сказал почти с отчаянием:

— Долго я еще буду ждать? В баню, что ли, нам с тобой сходить… убедиться тебе, что все у меня цело, кроме одной ноги.

Но прошло еще полгода, прежде чем Нюрка согласилась пойти за него. Справили свадьбу и стали жить. Не ошибся Прошка: тяжело приходилось Нюрке. И в колхозе работала, и в домашнем хозяйстве, и больную свекровь обихаживала. Но не жаловалась, не ворчала. Когда сказала, что «стала тяжелая», он запретил ей работать в колхозе.

— Прокормлю, не беспокойся.

Родился сын. В дни этой радости вошла печаль: умерла Прошкина мать.

Забот у Прошки стало много. Искал, чем заняться ради рубля. Видел, что творилось на Волге. Наезжавшие из города и из прибрежных сел люди цедили реку сетями и бреднями, добывали рыбу, делали балыки, икру, клали на базарных прилавках свежих сазанов, судаков, лещей. В займище, у озер и притоков, не умолкала пальба из охотничьих ружей. Били гусей и уток, лосей и лосих.

Прошка удивлялся, как много против довоенного времени наплывало лодок, и не мог понять, где добывался для лодок дефицитный тес, моторы и лимитированный бензин. И сколько развелось охотников! Зауэровским ружьям из крупповской стали было тесно в городских и сельских магазинах.

Среди этого промышлявшего в природе люда были разные: одни — отощавшие, говорившие: «что летуче, то едуче»; эти промышляли на еду для себя; другие, сытые, добычу продавали тем, кто не умел стрелять, ловить, истреблять.

Этот промысел был не под силу Прошке. Появился спрос, не меньший, чем на еду, на ремонт домов. Сначала Прошка работал один, перекладывал изгоревшие в усовских избах печи, потом вошел в артель, которая бралась и ремонтировать, и строить. Нанимались к колхозникам, к рабочим совхозов, к государственным учреждениям по всей округе. В учреждениях и в колхозах брали с артели налог — все, как в законе. С владельцев домов получали чистоганом, без вычетов, да сверх этого еще полагался и магарыч, даровое угощение.

Звали строителей шабашниками, калымщиками, а просили, зазывали чуть не с поклоном в ноги.

Хорошо зарабатывал Прошка. Весел был с удачи и со спиртного. Нюрка ворчала:

— Сопьешься ведь, Проша, брось!

— Никак невозможно: выпивки деловые, по обычаю.

Сын Женька в школу начал ходить, и Анна стала работать опять на должности «куда пошлют»: крутила сортировку на зерноскладе, подвозила солому к фермам, стригла овец.

Жизнь шла ровно, сытно. Прошка зарабатывал хорошо, пил то больше, то меньше. Подрастал Женька, которому завидовал не один мальчишка: «есть отец». У многих мальчишек не вернулись с войны отцы, а у некоторых отцов не значилось вообще, были только матери-одиночки…

Недавно Женька пожаловался, что дразнят его прозвищем «алкашонок».

При этом воспоминании Прошку передернуло: «Алкашонок — сын алкаша — алкоголика»… Дал Прошка слово не пить, а так… выпивать иногда, как все…

Не знал он, что жена благодарила Венкова за разгон артели шабашников, но видел, как затеплилась в ней надежда на что-то лучшее, как нежнела она в те дни, когда Прошка приходил домой трезвый.

Об артели он не жалел. Мало ли что делалось в войну, в обход законов и правил, а теперь нельзя. Вон и на Волге зашевелились инспекторы рыбного надзора, отбирают сети и бредни, штрафуют, для охоты надо уплатить налог, получить путевку, в которой указано, сколько уток и каких можно застрелить. И на лосей так же. Все вводится в русло закона, все перестраивается. Значит, и привычки надо менять, перестраивать душу.

Не жалел Прошка о том, что сплыло. Он немного терялся. Казалось, обрел себя на всю жизнь, а тут надо снова искать себя…

Давно не думалось ему так хорошо, так просторно. В доме темнело. За окнами синева наливалась лиловым.

Прошка встал, прикрепил деревянную ногу, надел домашние брюки и рубаху, пошел на кухню ставить самовар. Едва охватились гудящим пламенем сухие чурки в самоварной трубе, кто-то застучал в сени.

Приоткрыв наружную обитую дверь, Прошка крикнул:

— Кто там? Заходи!

В темноте прихожки он узнал Варнакова, включил свет.

— Раздевайся, Тимофей.

Председатель сельсовета снял галоши с чесанок, шапку, ватник, прошел в горницу, сел.

— Один, Прохор? А где Анна, Женька?

— Да леший их знает! Прилег после обеда, уснул. Встал, а их нет. Ну, наверно, по надобности куда ушли.

— Смотрю, зиму встречать приготовились: окна заклеили. А у меня еще тепло не загнано. Мне не до этого, а жена не успевает.

— Должность у тебя такая, Тимофей. Вот сейчас налоги собираешь — самое время. На трудодни народ получил, скотинка под нож идет, дорога на городской базар торится. Значит, монета в кармане зашевелилась, тут и собрать, с кого что положено.

— Это верно. До Нового года надо все налоги и страховку собрать. В школу топлива завезено только до марта. Прореха! Медпункт тоже топливом не обеспечен. Недобор в сельский бюджет имеется. Все прорехи, их надо штопать.

Костлявой рукой Варнаков провел по лицу, как бы умывался, нахмурил длинноволосые, реденькие брови.

«Устал, замотался», — сочувственно подумал про него Прошка.

— Еще забота появилась, — поделился новостью Варнаков. — Милиционера нам дают. Надо с жильем устраивать, подыскать у кого-то комнату. Хорошо, если холостой, найдет жилье с невестой. А если семейный?..

— Зачем же нам милиционера?

— Положено на какое количество населения, значит, надо. Мало ли где порядок наводить надо, преступления какие… К примеру, вот ты зарезал хряка. Зарезал?

— Сегодня.

— Шкуру свиную не сдал в Заготсырье?

— Не сдал.

— А есть закон: свиные кожи сдавать государству. И ты об этом знаешь.

Взгляды их встретились. Строгий, властный Тимофея и виноватый Прошки.

— Знаешь закон и не отпирайся.

— Не отпираюсь, — выдохнул Прошка.

— Был бы милиционер, я послал бы к тебе его. А видишь, сам притопал. А уж ночь на дворе-то.

Помолчали. Самовар забрякал крышкой. Прошка заковылял на кухню. Самовар угомонился. Слышно было позвякивание заварного чайника о конфорку.

— Чаю попьем, — предложил хозяин, вернувшись в горницу.

— Нет, спасибо. Тушу разделал?

— Конечно.

— Жаль, поздно я узнал, а то бы снял ты шкуру, сдал бы, и на том дело кончилось бы. А сейчас, Прохор, должен я составить протокол. — Варнаков достал из внутреннего кармана гимнастерки сложенный лист бумаги, аккуратно развернул его на столе, разгладил ладонью и стал писать химическим карандашом.

Прошка поглядел на сосредоточенное лицо Тимофея и, чтобы не мешать, вышел на кухню, подтянул гири на ходиках, подобрал на совок выпрыгнувшие из решетки самоварного поддона угольки, сел, закурив большую самокрутку из махорки.

Через двадцать минут (Прошка заметил это по ходикам) Варнаков позвал теплым приятельским голосом:

— Иди, Прохор, расписаться надо. — Когда протокол был прочитан, спросил: — Все правильно? Ничего не перепутал?

— Чего тут путать-то. Виноват, конечно… думал, обойдется. — И Прошка расписался.

— Теперь на заседании сельсовета оштрафуем тебя, и тогда внесешь штраф. Вот так! — Свернул протокол, спрятал в карман, застегнул клапан на пуговицу и прижал еще рукой.

15

Вместе с Перепелкиным, вернувшимся с областного совещания агрономов, приехала в Усовку жена Венкова.

Сорокалетняя Тамара Николаевна была женщиной того типа, какой нередко встречается в Поволжье, где мешалась русская кровь с татарской. Невысокая, с плотным торсом и почти прямыми плечами, она казалась ниже своего роста. На лице ее были приметны округлости скул и необыкновенно большие карие глаза под русыми бровями.

О своем приезде она не известила, чтобы неожиданным появлением доставить больше радости мужу и сыну.

— Я могу пробыть четыре дня, — предупредила она, едва встретясь с мужем. — Хоть потоп, а через четыре дня должна быть на работе.

Мужа и сына нашла она очень худыми.

— Да вы что, ничего не едите, что ли? — строго выговаривала она им.

Не теряя времени, она в день приезда проверила продукты, добавила привезенные из города и принялась варить, жарить, парить, стряпать пироги, ватрушки, блины. Потом перестирала белье, купила дешевенькой материи в цветочках и сделала занавески на окнах.

— Вот так будет поуютнее.

— Пожалуй, — согласился Николай Семенович.

— У-гу, — кивнул Алексей.

На другой день приезда Тамары Николаевны Перепелкины пригласили Венковых на чай. Уже стемнело, когда они вышли из дому. Неуверенно накрапывал мелкий дождь.

— Барометр не соврал, — сказал Николай Семенович, ведя жену под руку и посвечивая иногда под ноги карманным фонариком. — Ждали снега, а на дождь поворачивает.

— Случайная тучка, Коля.

— Может быть. Но дождь не помешает: влаги в почве мало, для хлебов надо бы побольше.

— Ты, наверное, на все смотришь с земледельческой стороны?

— Почти на все. Так пропитался этими заботами, что, кажется, уж не осталось в душе места ни для чего другого. Может, потом, когда наладятся дела, когда будет поспокойнее…

— Не мечтай, Коля. Верно сказал поэт: «Покой нам только снится».

— А какой поэт?

— Не знаю.

— Блок. Александр Блок, Тамарочка. — И Николай Семенович продекламировал: — И вечный бой! Покой нам только снится.

Перепелкины, снимавшие квартиру в доме бездетного колхозника, встретили Венковых у ворот.

— А то не найдете к нам дорогу, все закутки, закутки, — сказал Сергей Васильевич.

И он повел гостей сначала под низким навесом, потом двором, затем под ветвями дерева, потом на веранду, где было два входа в дом.

— К нам налево, в эту дверь.

Первые минуты прошли в том, что знакомились женщины друг с дружкой, задавались обычные вопросы о здоровье, а потом уселись за стол, накрытый по-деревенски неприхотливо.

— Как вам понравилась Усовка? — спросила хозяйка Гостью, кладя ей на тарелку треугольнички сладких пирогов.

— Обыкновенное село. Есть села хуже, есть лучше.

— Будет Усовка хорошим селом, — вмешался Венков. — Не так скоро, конечно.

— А вы привыкли здесь? — Тамара Николаевна глядела в глаза Валентине Михайловне и видела только блестящие толстые стекла, а за ними темнеющие черточки. «Как она близорука», — подумала Тамара Николаевна и стала смотреть на жесткие, сухие губы Перепелкиной.

— Все бы ничего… Детей у нас нет, нам не надо держать корову, как некоторым приезжим специалистам, поросят или кур… Много ли нам надо? Оба работаем. Квартира, конечно, без удобств, но и с этим смирились. Но очень трудно работать. Я уж не говорю про Сережу, он дома почти не бывает, все в полях да в конторе. А мне в школе очень трудно.

— Да, профессия учителя сложна.

— Это само собой разумеется. Тамара Николаевна. — Склонившись низко к столу, Валентина Михайловна жалостливо попрекнула мужа: — Что же ты, Сережа, плохо ухаживаешь за гостями. Налей им свежего чаю, а то этот остыл. Ешьте, пожалуйста, пироги-то, варенье берите, не сама варила, а хорошее. — Направив очки на Венкову, она вернулась к разговору о школе: — Хочется, чтобы выпускники сельской школы получили такое же образование, как и городские.

— Так программа одна и та же.

— Милая Тамара Николаевна! — Слабая, как у больного человека, улыбка скользнула по лицу Валентины Михайловны. — Программа одна, это верно. Но у нас нет учителя химии, нет учителя рисования, нет учителя физкультуры. Литературу и язык преподает историк, это, конечно, неполноценное преподавание.

— Не едут учителя в Усовку?

— Бывает, приезжают молодые по направлению, посмотрят — квартир нет, столовой нет — и уезжают. В лучшем случае проработает год, два, а потом уедет на каникулы и не вернется.

— Эта проблема не только школьная, — заметил Венков, — а проблема деревни вообще: рабочие руки, специалисты, машины.

— На областном совещании, — стал рассказывать Перепелкин, — обсуждался вопрос об агротехнике, о культуре земледелия. Но каждое выступление сводилось в конце концов к одному: нужны люди и машины.

— Машины будут. — Николай Семенович перемежал свои слова глоточками чая. — Промышленность выпускает вместо танков тракторы, комбайны. Нашему колхозу выделено на ближайший год три гусеничных трактора, два грузовых автомобиля, немного запасных частей.

— А сколько бы надо? Мы же с вами подсчитывали.

— Самое мало взяли бы двадцать тракторов и десяток грузовиков. Это не досыта. То, что дают, и то в кредит берем, а больше кредита государство дать пока не может.

— На совещании напирали: используйте все ресурсы, не ждите манны небесной.

— Это и без совещания все знают, — хмуро бросил Венков, сердясь на тех, кто говорил на совещании общеизвестные истины. — Разговорами дела не поправишь. Вспомните, Сергей Васильевич, как весной с севом мучались.

— Да уж досталось. На старой технике работали.

— Не хватало десятка сеялок. Будь они, посеяли бы на неделю раньше и урожай был бы больше.

— А знаете, Николай Семенович, что с сеялками получилось?

— Известно что: сеялок область получила мало, дали не всем колхозам.

— Это верно. Зато передовые колхозы, менее нуждающиеся в сеялках, их получили.

— Не логично!

— Тут логика простая: передовые колхозы прославляют область, а от таких, как наш, славы нет. Больше всего сеялок дали колхозу «Звезда»… Знаете, там председателем Милова. О ней часто газеты шумят.

— Почему ей такая честь?

— Хотят ее до звания Героя Социалистического Труда довести, вот и валят ей всякой техники. Мне знакомый работник облисполкома сказал.

Венков разинул от удивления рот, потом хлопнул себя по лбу.

— Чего же удивляться! Таким путем рекорды ставили… Ай-яй!.. Этой рыжей бабе больше всего техники дают!

— Да, этой рыжей бабе.

— Ну и ну! — Николай Семенович вскочил со стула, зашагал по комнате. — Извините, меня душит досада… Дай нам вдоволь машин, дай волю, так мы не знай что сделаем… Машин мало, весной даже из лукошка руками сеяли. Это разве дело! Луга приказано было распахать. Будем, дескать, зерном скотину кормить, зерно в мясо превращать… А где зерно? Где мясо?.. Вместо хирурга никто не возьмется оперировать человека, а сельским хозяйством любой командует.

— Какие-то новые веяния ожидаются, мне говорили, — сказал Перепелкин таким тоном, как будто выдавал великую тайну. — А вы, Николай Семенович, недостаточно используете свое положение. Вы — тридцатитысячник. Чуть ли не единственный в области… Тридцатитысячники побыли в деревне да в город вернулись.

— Что мне этим козырять!

— Вы единственный председатель колхоза с ученым званием. Это — козырь!

— Нет, нет! Козырять и этим не стану. Будем выбиваться из нужды без этих… — он повертел растопыренными пальцами перед своим лицом и не договорил.

По возвращении Перепелкин доложил Венкову о совещании, о выполнении поручения насчет сортовых семян, о строительных материалах для колхозников, но сам Венков не успел ознакомить Перепелкина не как агронома, а как секретаря партийной организации с некоторыми делами. Сейчас, показалось ему, подходящее время для этого, и он, вдруг повеселевший, сказал, что говорил по телефону с директором завода, взявшего шефство над колхозом «Россия».

— Я его припер. Полгода шефству, а, кроме обещаний, ничего не сделано. Расспросил, в чем нуждаемся. Говорю: во всем. Даже в горшках для детского сада, который начинаем строить. Попросил я по мелочи кое-что, но главное — коровник. Ведь обком партии и облисполком обязали шефов сооружать в колхозах коровники, свинарники, птичники. По области около двухсот помещений.

— Ну и что же он насчет коровника? — не утерпел Перепелкин.

— Обещал уже зимой начать завозить железобетонные плиты перекрытий, блоки…

— Поживем — увидим. — Перепелкин вытянул в трубочку губы. — А как новый секретарь райкома?

— Да что ж, я видел его только на пленуме. Поживем — увидим. — Он засмеялся, глаза засветились доброй лукавинкой. — Хуже Хлопова быть не может. Раз того освободили, не дожидаясь конференции, значит, поняли, что он не на своем месте.

Пока мужчины говорили о делах, у женщин неторопливо вязался свой разговор о том, какие товары появились в городе, какая мода в одежде женщин, в какую сторону изменяются цены на рынке и в магазинах, об увлечениях молодежи…

— А дождь-то, кажется, расходится, — Венков кивнул на окно. — Пойдем-ка, Тамара, домой.

— Да посидите еще, — стала просить Валентина Михайловна.

— Надо идти, а то она в ботинках, придется мне тогда ее на руках нести. — Венков решительно поднялся и тем отвел всякие уговоры остаться.

Пока гости одевались, Перепелкин напомнил, что на завтра назначено открытие клуба.

— А знаете вы, Сергей Васильевич, что в клуб приходил поп?

Перепелкин смотрел на Венкова непонимающими глазами.

— Да, да, поп, отец Борис. Пришел и расхаживает, как в церкви. Его спросили, что ему нужно, так он знаете, что ответил? Хочу, говорит, посмотреть, как в клубе устроена наглядная антирелигиозная пропаганда.

— Вот прохвост! — Перепелкин покачал головой. — А у нас в клубе плакаты, лозунги, но ничего антирелигиозного нет. Надо подумать.

— Подумайте! А он ловкач. — Венков рассмеялся.

* * *

Всю ночь хлестал дождь, да такой обильный, какого и летом-то не было. Все небо затянуло сплошной темной тучей, неожиданно вернулось тепло, и прихваченная холодом земля размякла, расползалась под ногами. На улице, на огородах заблестели мутные лужи. С крыш шумели ручьи, разбивались на земле в грязные брызги. Пустынные были днем усовские улицы — ни людей, ни подвод, ни собак, — а вечером, проваливаясь в грязь и держась за плетни и ограды, потянулись люди к клубу с освещенными окнами и с фонарем на столбе у входа. В световом круге шаркали подошвами по железным скребкам, щепками счищали грязь с обуви, потом вытирали о солому, расстеленную на широком каменном крыльце.

Когда Венков с женой пришел в клуб, зал гудел возбужденно и нетерпеливо. Распоряжавшаяся в зале девушка с повязкой на рукаве «дежурная», усадила Венковых в первом ряду, где были предусмотрительно оставлены места для колхозных руководителей. Только сели, к Венкову подошел Перепелкин.

— Что ж, Николай Семенович, из района никто не приехал и уж не приедет.

— В такую-то непогодь кто поедет.

— Тогда начнем?

— Давайте. — Венков встал, пошел впереди Перепелкина за кулисы.

На сцене стоял стол под красным покрывалом, суетились девушки и парни, расстанавливая стулья. При появлении Венкова и Перепелкина откуда-то вынырнула заведующая свинофермой Анна Семеновна, вид у нее был очень занятый.

— Президиум у меня наготове, ждет команды, — сказала она.

— Зови! — распорядился Перепелкин.

Не прошло и пяти минут, как за столом чинно уселись Венков, Перепелкин, Варнаков, Анна Семеновна, Славка, Лавруха. По взмаху руки Анны Семеновны два подростка, стоявшие по краям авансцены, потянули за веревки, вслед за тем заскрипели блоки, и половинки занавеса поползли в стороны.

Венков удовлетворенно смотрел в зал на тесно сидящих людей. Были тут и бабушки с малышами на коленях.

Из-за стола вышел Перепелкин, прошагал к рампе и, освещаемый снизу маломощными лампочками, заговорил глуховатым голосом:

— Товарищи! Ну вот мы и открываем долгожданный наш клуб.

В зале захлопали, сначала разрозненно и неуверенно, потом отдельные хлопки стали сливаться в общий, нарастающий гул, и вскоре в стены ударила шумовая волна, покатилась и выплеснулась на сцену, как водопад.

— Товарищи! — кричал Перепелкин, но голос его не был слышен, и только смешно раскрывался и закрывался рот, посверкивая белыми зубами.

Постепенно шум опадал и наконец утих. Снова стало слышно Перепелкина:

— Не все еще готово в клубе, как бы надо. Но и Москва не сразу построилась. И не беда, что в нашем клубе не все так, как хочется, как надо. Но есть стены, потолок, крыша не протекает, и тепло. Значит, есть очаг культуры. Теперь многое зависит от нас самих, от всех нас, вместе взятых, и от каждого в отдельности. Открыта запись в кружки художественной самодеятельности — развивайте свои таланты. Будут читаться лекции, показываться кинокартины, устраиваться спектакли, танцы. Будем приглашать артистов из города. У нас еще нет плана работы клуба, но при вашем участии мы его составим. Давайте ваши предложения…

От имени партийной организации и правления колхоза выражаю благодарность всем, кто принял бескорыстное участие в достройке клуба… Слово имеет секретарь комсомольской организации.

Под аплодисменты Перепелкин сел, а на его место вышел Славка.

— Я коротко, товарищи! Как объявлено в афише, сегодня у нас в программе: официальная часть… Она идет сейчас… Потом концерт художественной самодеятельности, потом кино.

Из зала выкрикнули:

— А буфет будет?

По рядам пробежал смех. Славка оглянулся на стол президиума, пытался поймать взгляд Перепелкина или Венкова. Но встал Варнаков и поднял руку.

— Я отвечу на вопрос, — сказал председатель сельсовета. — Мы уже договорились с райпотребсоюзом о буфете в клубе. В январе буфет откроется.

— С пивом? — послышалось из зала, и опять рассыпался смех.

— Это видно будет, — ответил Варнаков.

После комсомольского секретаря объявили перерыв. Люди ходили по фойе, увешанному плакатами и рекламными афишами кино, по-хозяйски осматривали комнаты.

Венков, показывая помещения жене, думал о том, что, конечно, хорошо, что клуб открыли, но сколько еще надо сделать! Он договорился с районным начальством, что из первых же пианино, которые привезут в раймаг, одно будет продано колхозу «Россия». Пианино не ахти какие, выпускаемые на только что созданной фабрике в областном городе, но лучших-то нет. Дал он заявку в областной отдел культуры на заведующего клубом. Поговаривают об организации школы по подготовке работников для сельских клубов, но когда-то это будет. А в Усовку такого бы парня, чтобы немного был музыкант, играл бы на том на сем, немного был бы режиссер, чтобы хороший организатор. И чтобы непьющий. Последнее условие непременное… Обещали подыскать. Но когда? Киномеханика будет содержать кинопрокат. Оправдает зарплату и прибыль даст. А кто-то должен топить кочегарку, убирать, мыть полы… А вешалка? Сейчас кто в пальто сидит, кто снял да под себя на скамейку положил… Но всегда так нельзя… Клуб требует работников, которые не пашут и не сеют, а платить им надо. «Вот и снижай себестоимость продукции, — горестно заключил Венков, а через короткое время продолжал эту мысль так: — Но ведь все это: клуб, культурный отдых, развлечения — должно улучшать настроение людей, они должны лучше, успешнее работать… Теоретически так…»

С такими раздумьями сел он в первом ряду на концерт. Хотелось ему домой, посидеть за чаем, побыть вдвоем с женой. Редко видятся они, а тут приехала жена на четыре дня, да и те пролетают все в делах. Конечно, он не будет завсегдатаем клуба, но сегодня, в день открытия, было бы бестактностью не остаться на концерт, неуважением к общей радости.

Занавес распахнулся, собираясь волнистыми складками. На пустую сцену, не имевшую даже задника, вышла Ника. В темном платье, с янтарными бусами, в черных блестящих туфлях на высоких каблуках, она прошла к рампе, прямо держа спину и прижав к бокам оголенные до плеч руки.

— Первый наш концерт готовился наспех. Участники просят извинить, если что не так получится… — Выждав немного и подняв глаза вверх, будто припоминая что-то, она четко и громко объявила: — Современные лирические песни исполнят супруги Михалевы.

На сцену вышли знакомые всему селу учителя. Михалев нес в одной руке стул, а в другой гитару. Усевшись на стул, он коснулся пальцами струн, и послышался говорливый перебор гитары, потом Михалев кивнул жене, и они запели:

Не тревожь ты себя, не тревожь, Обо мне ничего не загадывай. И когда по деревне идешь, На окошко мое не поглядывай.

Голоса у певцов были несильные, но приятные, чувствовалось, что супруги любят петь. Их слушали охотно. Еще они спели «Одинокую гармонь».

Потом вышли два подростка, обутые в лапти, и под веселый смех сплясали, припевая:

Эх, лапти мои, лапотопцы мои! Износились — не спросились, Истрепались — не сказались.

В зале подхлопывали плясунам, подтопывали. Особенно усердствовал в этом Прошка, пристукивая здоровой ногой об пол: был он до ранения лихим плясуном и сейчас весь ходуном ходил на месте.

Когда после подростков Зина Бомба читала стихи известного поэта, люди заскучали.

В ухо Венкова вползал шепот Перепелкина:

— Я же говорил Филатовой, чтобы называла фамилии композиторов, поэтов, а она объявляет только название произведения. Даже вести концерт надо учить.

— Да, надо и этому учить, — ответил Венков, продолжая глядеть на сцену, где устраивался с аккордеоном на коленях Славка, а по бокам от него стояли Ника и библиотекарша, худенькая девушка с остроносым птичьим личиком.

Славка выкрикнул:

— «На закате ходит парень…» Слова Исаковского, музыка Захарова. Исполнят Филатова и Кузьмина в моем музыкальном сопровождении.

Девушки пели задушевно, с легкой усмешливой грустью, и когда песня кончилась, их не отпускали, выкрикивали: «Еще! Давай еще!»

Девушки спели «В землянке», после чего занавес задернулся. Немного погодя Ника, раздвинув его половинки, вышла и, сияя от удовольствия, объявила:

— Перерыв на пятнадцать минут, потом кино.

* * *

— Все льет и льет. — Тамара Николаевна отошла от окошка, стала одеваться. На кровати в сером утреннем сумраке белели лицо и руки Николая Семеновича. Она наклонилась к нему, увидела смотрящие на нее глаза, погладила его по голове.

— Может, поживешь еще? — спросил он шепотом и притянул ее к себе, обнял.

— Не могу: я же слово дала на работе.

— На «козле» и то не проедешь, придется на лошади, — сказал он, спуская ноги с кровати.

— Мне хоть на козе, хоть пешком, а надо отправляться.

— Ты пока налаживаешь завтрак, я схожу на конный двор, велю приготовить подводу. Отвезу тебя сам.

— Зачем? Мог бы послать кого. Измучаешься. Ты и так не знаешь отдыха.

— Вчера отдыхал в клубе… Хочу побыть с тобой, поэтому повезу сам.

Натянув резиновые сапоги, а поверх ватника брезентовый плащ, Венков ушел, а Тамара Николаевна стала греть на примусе воду для чая, собирать на стол.

Поднялся Алексей.

— Спал бы, еще рано. — Тамара Николаевна посмотрела на часы. — Хотя уже восемь часов. Это из-за дождя так темно. Ты вчера когда пришел? Я так и не слышала, уснула.

— В час. После кино потанцевали, потом проводил девушку.

Наблюдая, как Алексей брился, потом умывался, надевал рубаху, Тамара Николаевна чувствовала радостную боль любви и тоски. Вырос сын, вытянулся вровень с отцом, только тоньше в талии да поуже в плечах. Смешалось в лице его отцовское с материнским. На вид мужчина, а хочется приласкать его, как маленького. Но знает она, такие парни уже чуждаются материнской ласки, и Тамара Николаевна сдерживает свой чувства, лишь с затаенной любовью смотрит на сына.

А рядом с любовью живет в ее сердце незабытая обида. Не нежности ждала она от сына, не ласковости, а только уважения… Не дождалась. Холоден был с ней Алексей эти дни, а однажды нагрубил.

Как-то поздно ночью Алексей пришел домой возбужденный. Тамара Николаевна подумала, что он пьяный, но, подойдя к нему близко, не почуяла спиртного запаха. Николай Семенович еще не вернулся из Лапшовки, куда уехал утром, а без мужа Тамара Николаевна вдруг испугалась за сына и растерянно спросила:

— Что-нибудь случилось? Ты такой взвинченный, на себя непохож.

Алексей не ответил, хмурый, с дико горевшими глазами ходил по комнате, с грохотом переставлял стулья, мешавшие ему.

— Успокойся! — с мольбой произнесла Тамара Николаевна.

— Ну чего тебе надо? — вскричал Алексей, останавливаясь перед матерью. — Чего пристала? Чего раскудахталась? — И, повернувшись к ней спиной, ушел в свою комнату.

В сердце Тамары Николаевны сначала вскипело негодование, затем досада на сына, а когда она лежала в постели, ее душила обида, и она всхлипывала в подушку. «За всю мою доброту — и такое оскорбление! — думала она, не в силах унять слезы. — Зачем он так?»

Она ждала, что утром Алексей извинится. Но судя по его поведению, он и не думал об этом. Позавтракал, как обычно, ушел на работу. Не извинился Алексей ни в тот день, ни позднее, будто ничего и не случилось.

Теперь, когда Тамара Николаевна расставалась с сыном, обида ее стала хотя и затаенной, но острей и непримиримей. Если он и сегодня не извинится, значит, не извинится никогда, значит, не уважает ее. И она не сможет забыть и простить обиду до самой своей смерти…

— Ты что-то мало побыла, мама, — рассеянно сказал Алексей, оглядывая себя в зеркале.

— На работу надо, — в тон ему ответила Тамара Николаевна, и от этого необязательного, какого-то чужого разговора стало ей неприятно. Она, наверное, расплакалась бы, но в сенях затопало, и это отвлекло ее от горьких мыслей и переживаний. — Ой, отец, идет, а у меня завтрак не собран. Завари, Алеша, чай, да покрепче.

Николай Семенович не сразу вошел в комнату, слышно было, как он отряхивал плащ от воды, переобувался, а когда шагнул через порог, от него так и пахнуло дождем.

— Все в порядке. Повозку смажут, лошадь выкормлена и не уставшая, запрягут в крепкую сбрую — и поплывем.

— И в самом деле поплывете, — рассмеялся Алексей и продолжал уже серьезно: — Не простудились бы.

— Знаешь, не холодно.

— Все равно я надену обе шерстяные кофты, — сказала Тамара Николаевна.

— Плащ я тебе принес непромокаемый, — сообщил Николай Семенович. — Налей в него воду, и будет стоять, как в посуде.

Завтрак прошел в сосредоточенной задумчивости. Пришел конюх, сказал, что подвода у ворот. Стали собираться поспешно.

Закутанной в плащ матери Алексей помог взобраться в повозку, обложил ее ноги соломой.

— Дай я поцелую тебя, Алеша. — Едва успела она коснуться губами щеки сына, как лошадь дернула. — Береги себя, Алеша!

Лошадь была небольшая, рыжая, с круглым крупом и короткой гривой, свалившейся на один бок. Хвост, подвязанный чуть не у самой репицы, чтобы не собирать грязь, висел неуклюжей куклой. Правя лошадью, Венков придирчиво осматривал сбрую: правильно ли стянуты супонью клещи хомута, не натерло бы Рыжухе плечи, в меру ли подтянул чересседельник, не набило бы седлом холку, хорошо ли завязан подбрюшник. Найдя по виду все в порядке, он посмотрел на жену.

— Тебе удобно?

— Спасибо, Коля, удобно.

Дождь лил устойчиво, не ослабевая, и эта равномерность его наводила врожденную у русского человека осеннюю тоску. Земля, дома, белокирпичный клуб, красная церковь с зеленым в ясную погоду куполом — все было серым, казалось, все набухло влагой и отяжелело.

За селом потянулись сначала помидорные плантации с недозревшими кое-где запоздалыми плодами на безлистных уже стеблях, потом сад за земляным, сгладившимся от времени валом, с выкупанными в дожде яблонями и вишнями.

Лошадь с прилизанной дождем шерстью стала как бы меньше, слабосильнее; раскачиваясь из стороны в сторону, мотая головой, она клонилась мордой к земле, с усилием вытягивая повозку из грязи. На колесах так налипли комья глины и чернозема, что не видно было спиц и ободьев.

Остановив лошадь, Венков слез с повозки и сапогом очистил колеса от грязи.

— Пуды на каждом колесе, — сказал он и сел на повозку боком, свесив ноги.

— Да, дорожка, — произнесла Тамара Николаевна. — Доедем ли?

— Доехать надо. Не спеша доедем. Только бы повозка не поломалась…

Немного отдохнувшая лошадь послушно пошла после первого же понукания. Повозка проваливалась передними колесами в залитые водой ухабы, вдруг виляла задом по скользкой дороге, будто по мылу, перекашивалась, треща и грозя опрокинуться.

— Не видно, по какой колее направлять лошадь, — пожаловался Венков. — Пусть сама выбирает дорогу.

— Сколько будем ехать пятнадцать-то километров? — поинтересовалась Тамара Николаевна.

— Загадывать нельзя. Нам бы до шоссе добраться, а там до железнодорожного разъезда два километра по асфальту.

И замолчали надолго.

Николай Семенович думал, что дождь — это благодать. Запас влаги полям нужен. А потом бы снегу пасть на мокрую землю, залепить влагу-то, укрыть. Пусть бездорожье, пусть люди не высунут носа из деревень, а пусть льет.

А дождь ровными струйками тек по капюшону, по плечам, по спине. Плащ задубел, плохо гнулся. Ватник под плащом стал волглым, под ним была меховая жилетка, а под ней рубашка, белье. И сквозь все одежки тело чуяло сырую свежесть.

Выехали на поле с убранным подсолнухом. Черными головешками торчали будылья без шляпок. Казалось, конца не будет этому полю. Дорога то поднималась на пологий увал, то спускалась в низинку, а потом вилась между черной пашениной и луговинкой с отросшей после косьбы зеленой отавой, усеянной кое-где коровьими шаньгами.

Поднялись на взгорок; медленно взволокла лошадь повозку и остановилась, раздувая бока.

— Отдохни, Рыжуха, отдохни, — ласково приговаривал Венков, слезая и поправляя сбрую.

Лошадь косила на него сиреневым глазом, вздрагивала ноздрей.

Когда опять Рыжуха потащила повозку, Венков прошелся пешком, чтобы облегчить груз. Он сел лишь в сосновой рощице, где песчаная дорога уплотнилась от дождя, и колеса в ней не вязли.

— Эту рощу посадили шестьдесят лет тому назад. А откуда по опушкам и на полянках березы взялись — не понимаю. Может, птицы семена занесли, может, ветер. Ты не замерзла, Тамара?

— Мне совсем не холодно. — Отогнув край капюшона, Тамара Николаевна внимательно посмотрела на сосны и медленно сказала: — Я решила уволиться с работы и приехать в Усовку.

— Мне было бы это приятно и неприятно, — ответил Николай Семенович, придавая голосу как можно больше задушевности.

— Почему неприятно? — удивилась Тамара Николаевна.

— Что ты будешь делать в Усовке? Быть домашней хозяйкой — дать повод говорить, что, мол, председателева жена барыней живет. Такая молва будет мне неприятна.

— Буду рядовой колхозницей.

— Дояркой? Свинаркой? Телятницей?.. Это с дипломом о высшем образовании. Как это с государственной точки зрения? А?..

Тамара Николаевна молчала, сидела неподвижно, точно кукла, смотрела, как лошадь переставляет заляпанные грязью нога и как при каждом шаге вздрагивают под кожей мышцы.

— Но что же делать? — вдруг нервно, помимо воли вырвался из груди ее крик. — Как быть?

— До лета оставим все, как есть. — По тому, с каким напряжением говорил Николай Семенович, она поняла, что ему трудно. — В отпуск приедешь к нам. А там видно будет. Со временем появится в Усовке работа и для тебя. Может, пекарню сельпо заведет, может, еще что. До лета как-нибудь потерпим, там видно будет. Может, в школе потребуется учительница биологии. Ты хотя и без педагогического уклона, но сможешь этот предмет вести. Я уже на всякий случай говорил в районо.

— Что ж, школа — это подходяще.

— Мне обещали перевести биологичку в другое село, если где-то окажется место, а тебя — в Усовскую школу. Я действую, ты не думай.

— Наберусь терпения, — покорно произнесла Тамара Николаевна. — Ты только береги себя и Алексея: он ведь еще ребенок.

— Алексей что? Он в деле. И пусть больше влезает в работу, пусть становится мастеровым. Только бы жениться прежде времени не вздумал.

— А что, разве есть намеки? — Тамара Николаевна резко повернулась к мужу, и глаза ее стали еще круглее, еще больше.

— Пока намеков не видно, и он, кажется, в мыслях не держит ничего такого… но так много хороших девушек, может какая и повиснуть у него на шее.

— Да, девушек много, я заметила. А на тебя не вешаются?

Венков громко рассмеялся.

— У-у! Проходу не дают.

— Я серьезно спрашиваю.

— А я серьезно отвечаю.

— Ты только заранее меня извести… если с какой закрутить задумаешь.

— Это зачем?

— Чтобы я об Усовке перестала думать.

— Хорошо: извещу. — Венков обнял ее и поцеловал в щеку мокрыми, холодными губами и весело крикнул на лошадь: — Ну, Рыжуха, давай, тяни помаленьку. Вернемся, велю дать тебе два дня отдыха.

А Рыжуха все чаще останавливалась, оглядывалась на седоков, как бы ожидая какой-то милости. В овраге со вспухшим от дождя ручьем она, постояв, не смогла вытащить повозку. Венков спрыгнул в воду, взял на руки жену, перенес через ручей, потом стал толкать в задок повозку, умоляюще покрикивая:

— А ну, взяли! Пошла, пошла!.. Ну, ну! — Он причмокивал, дергал вожжи, упирался ногами в дно ручья, ища твердой опоры, покрикивал: — Еще взяли! Но-но-о!

Налегая то на одну оглоблю, то на другую, лошадь рывком стронула с места повозку и, сгибая хребтину, с трудом выехала из оврага.

Дав отдохнуть лошади, поехали дальше. Кругом чернела пашня.

— Наша зябь, — сказал Николай Семенович. — Два километра проедем, будет озимь. Потом деревня Лапшовка, а от нее до шоссе четыре километра.

— Ты скажи, сколько часов еще ехать? — устало спросила Тамара Николаевна.

— Часа три-четыре. Да ты не бойся, Тамара! Приедем, дам Рыжухе овса. Пока она будет кормиться да отдыхать, мы с тобой в комнате ожидания поедим, чаю выпьем. — Венков откинул брезент, проверил, на месте ли корзина с едой и термосом. — Посажу тебя в вагон и поеду обратно.

— Переночевал бы ты на разъезде-то, а то ночь захватит в поле.

— До ночи далеко.

— А мне все кажется, что уже вечер.

— Это из-за дождя.

— И когда он перестанет лить!

— Пусть льет: это хлеб, овощи, мясо. Без дождя нам плохо. А ты уж наберись терпения.

— Ладно. Я ничего. Ты вот как обратно-то поедешь?

— Как сюда ехал, так и обратно.

— Сколько едем — ни души не встретилось.

— Это неважно. Но-но-о, Рыжуха!..

Лошадь мотает головой, чавкает под копытами грязь, шумит дождь.

16

Владимир Жбанов вернулся в Усовку уже после открытия клуба и как-то вечером зашел туда. Хотя помещения еще не были полностью оборудованы, еще не успели покрасить полы, окна и двери — это отложили до весны, — в комнатах уже тренькали струны гитары и мандолины, Прошка тыкал тупыми пальцами в клавиши гармони, в другой комнате девичьи голоса разучивали песню, в библиотеке шелестели газетами, а на сцене Алексей Венков с парнями заканчивал настил пола.

Пройдясь по всем помещениям, Жбанов заглянул на сцену. Парни окружили его, расселись покурить.

— Ничего клуб, — похвалил Жбанов. — Теперь обживать надо.

— Обживется, — отозвался Славка.

— Хорошо, что не навешали на стены плохих копий с картин. В любой столовой увидишь «Утро в лесу» Шишкина, «Охотников на привале» Перова, «Богатырей» Васнецова. Картины можно повесить только оригинальные и только хорошие.

— Верно, — согласился Алексей Венков. — Будут со временем и картины. Все пока идет кувырком. Есть набор музыкальных инструментов, а играть никто не умеет. И поучить некому. Вы не можете?

— Нет, не музыкант я, к сожалению. Вот насчет механики и радиотехники могу помочь.

— Дело! — обрадовался Алексей. — У нас радиола испортилась, починить бы.

— Это можно. Надо посмотреть.

Парни окружили Жбанова, жадно слушали, разглядывая щегольское полупальто на меху, с капюшоном, откинутым на спину. Такой одежды в Усовке еще не видали.

— Где радиола?

— В комнате завклубом.

— Я приду с инструментом и поковыряюсь в ней. А вас всех приглашаем на новоселье. В субботу. Все приходите, все… Будет скромно, но обычай соблюсти надо.

Когда он ушел, парни принялись за работу, обсуждая Жбанова.

— Хороший, видать, парень.

— Свойский.

— Без малого инженер. С четвертого курса института ушел.

— Отчислили?

— Говорит, сам ушел.

— Вот чудак! Как по-твоему, Алёш?

Венков подумал.

— Каждый поступает по-своему. Меня тоже чудаком называют. «Мог бы в городе жить, непыльную работенку выполнять, а тут топором тюкает…» Так ведь говорят? И подсмеиваются?

— Правда, подсмеиваются, Алёш… подсмеиваются.

— А над Жбановым не смеются.

— Ему даже завидуют. Шутка ли — за три недели чистоганом около четырех сотен заработал! И, кроме того, прокормился, и белый свет повидал, — быстро, захлебываясь, проговорил Славка. — У него жизнь интересная. А что у нас? Серость! Летом хлеб убирали, потом корма возили, теперь к весеннему севу готовимся. Ну ничего особенного! Люди подвиги совершают, спутники вокруг Земли запускают… В армию бы, что ли, скорей призвали.

— Постой, постой! — Алексей поудобнее уселся на бревнышке и, сдвинув широкие брови к переносью, уставился на Славку колючим взглядом. — Серость! Кто тебе внушил это?

— Я сам понимаю, вижу.

— По-моему, от самого человека зависит, какая у него жизнь, серая или яркая, — не от места жительства и не от работы.

— Это так в газетах пишут. А есть интересное, увлекательное дело, а есть однообразное, скучное, есть большое и мелкое.

— Я не вижу разницы в больших и малых делах…

— Да что спорить. Поживешь тут, узнаешь.

— Тебе что, славы хочется, орденов, почестей?

— При чем слава, ордена? Дела такого хочу, чтобы душа горела. Понимаешь?

— Берись-ка за пилу, отпилим доску. Вот и душа загорится, — с улыбкой сказал Алексей, вызвав веселый смех парней.

— Жбанов все деньги отцу отдает, — сообщил Славка, перестав дергать пилу. — За дом с колхозом расплачиваются.

— Другой бы пропил, прогулял, а этот отцу, семье… Что ж, хорошо делает. Давай, Славка, допилим. — Алексей взялся за пилу. Когда перепилили доску, спросил: — Ты когда школу окончил?

— В позапрошлом году.

— И никакой специальности не приобрел. Что же ты?

— Осенью пойду в армию, там обучусь чему-нибудь и не вернусь в Усовку. Может, на сверхсрочную останусь.

— В военное училище подавай.

— Подавал, по зрению не прошел.

Новой стороной повернулся к Алексею Венкову комсомольский секретарь. Считал его Алексей настоящим деревенским парнем, с корнями в почве, а он мечтает о том, как бы уехать из деревни. А Жбанов институт оставил и в деревню приехал… Странны, непонятны были Алексею люди, с которыми сталкивала его новая жизнь.

* * *

Немал по-городскому построенный дом Жбановых, а тесно в нем от гостей. В трех комнатах накрыты столы: в двух — для пожилых, в третьей — для молодежи.

— У нас за столом — демократия, — говорит Владимир, обводя широким жестом вино и закуски. — Каждый пусть пьет-ест что хочет. Прошу без стеснения.

— А ты сам-то что же не пьешь? — спрашивает Ника, чуть захмелевшая от рюмки вишневки.

— Можно выпить. Давай чокнемся.

Бутылки ходили по рукам, но парни и девушки пили сдержанно, про себя удивлялись трезвенности Владимира. А он был приветлив, для каждого находил приятное слово, веселую шутку.

— Ой, как весело! — воскликнула Ника, и глаза ее засветились восторгом. — Мы так редко собираемся повеселиться. Нам все говорят о труде да о труде.

Владимир провел рукой по лбу, на мгновение задумавшись, и медленно заговорил, в упор глядя на Нику:

— Маяковский писал: «Когда мне говорят, что труд еще и еще, будто хрен натирают на заржавленной терке, я ласково спрашиваю, взяв за плечо: «а вы прикупаете к пятерке?»

«И у себя дома рисуется, — подумал про Владимира Алексей. — Какую позу принял — пиши картину». Алексей удержал желание высказать это и остался доволен собой. Он спросил Владимира:

— Вы любите Маяковского?

— Люблю! Острый был поэт!

— Эти стихи Маяковского Горький назвал злейшей ересью и мещанским анархизмом.

— Да, это правда, — ответил Жбанов. — Я уважаю Горького, но люблю эти четыре строчки Маяковского. Очень верно он подметил, что часто нам твердят об одном и том же, «будто хрен натирают на заржавленной терке».

Помолчал, задумчиво потирая широкое переносье, вскинул на Алексея полуприкрытые веками глаза.

— Как-нибудь в другое время можно поговорить об этом.

— О чем? — спросил Алексей.

— О литературе, о жизни, о поэзии.

— Сейчас много печатают плохих стихов, — сказала Ника. — Читаешь, как газету.

— От рифмы до рифмы километры, — Алексей рассмеялся, — и все прозой. Какая-то разговорная речь, совсем не музыкальная.

— То ли дело Блок! — Жбанов встал, выкинул руку вперед, весь вдруг загоревшись, стал читать:

Под насыпью, во рву некошеном, Лежит и смотрит, как живая, В цветном платке, на плечи брошенном, Красивая и молодая…

Читал Владимир выразительно, волнуясь и сострадая, избегал мелодраматичности декламаторов и завывания поэтов, читал с той простотой, когда слова обнажают всю глубину скрытого в них смысла. И его слушали завороженно. Он читал еще Есенина и Гумилева.

Из соседних комнат дерзко врывалась песня, перемежаясь выкриками и смехом.

В комнату молодежи протиснулся Трофим Жбанов, красный, с обмякшими усами, с полузакрытыми пьяными глазами.

— Почему у вас тихо? Почему скучно? Веселись, ребята! Пускай на полный оборот. У Жбанова новоселье… Володя, повесели гостей музыкой, заводи свою шарманку.

Владимир подошел к магнитофону.

Ника откровенно глядела на него, и был он ей непонятен со всем его прошлым и настоящим. Эта таинственность возбуждала обостренный интерес к нему, желание узнать его поближе. Поймав внимательный взгляд ее, он улыбнулся и кивнул ей. Она поняла, что приглашена на танец, пошла к нему, в раскрытые руки, как в распахнутую дверь. И ей вспомнилась слышанная где-то поговорка: «Прежде чем войти, подумай о выходе». Она усмехнулась и ощутила на спине крепкую мужскую руку; от Владимира шел сладкий запах «Красной Москвы» и резкий, удушающий — от табака.

— Ты чудно танцуешь, — шептал он, прижимаясь к ней все крепче и дыша ей в шею.

— Где уж нам, — ответила она, ослабляя его объятия, — учились сами, по-деревенски.

— Скромность не всегда украшает человека… Не понимаю, чего ты прозябаешь в этой дыре.

— Тут мой дом, моя семья.

— Вот моя деревня, вот мой дом родной, — насмешливо продекламировал Владимир. — Вызубрено в первом классе?

— Не помню в каком.

— На Востоке про таких, как ты, говорят: дорогой бриллиант требует хорошей оправы.

— Это пошлое изречение. И ко мне не относится.

— За пошлость извини: хмель шумит в голове. Но я сказал искренне. Не веришь?

— Нет.

— Жаль. — Тут кончилась музыка. Владимира позвали к столу. Удаляясь от Ники, он оглянулся и с чувством добавил: — Очень жаль.

Покачиваясь на тонких, как палки, ногах, подвыпивший Славка подошел к Алексею и многозначительно выпалил:

— Опять два ноль… не в твою пользу… — И, подняв руку над головой, с упоением воскликнул, не обращаясь ни к кому: — Куль-тур-ра!.. — Подошел к столу, выпил рюмку вина, заорал во все горло: — Ур-ра хоз-зяину!..

— Славка, не безобразничай! — заметила Ника.

— Я благор-родно-о… куль-тур-рно… Два ноль… Поняла? Ничего ты не понимаешь, куропатка рыжая… Э-эх, бывают же люди!.. А мы?.. Серость… придорожные лопухи в пыли… И ты, Алёш, лопух…

Алексей дернул Славку за рукав, посадил на стул, пристыдил:

— Меня можешь унижать, но себя не унижай. Знай себе цену.

— Мне цена — одна… Славка туда, Славка сюда, Славка этак, Славка так. И за все — трудодень.

Тут послышалась веселая плясовая музыка, и в соседней комнате загремели раздвигаемые стулья.

Молодежь хлынула туда посмотреть на пляс.

— Шире круг! Разойдись! — кричал Прошка, навалясь всем телом на деревянную ногу и притопывая здоровой в такт музыке.

На круг вышел крепкий черноусый кузнец, скинул пиджак, подобрал рукава рубахи, вскрикнул: — И-эх! — и пошел сучить ногами, только подошвы сапог зашипели.

Со всех сторон прихлопывали в ладоши, пели:

Сыпь, сыпь, Семеновна, Подсыпай, Семеновна… У тебя ль, Семеновна, Юбка клеш зеленая.

Кузнец пропорхал на носках по кругу, остановился перед Дашей, оглядел гордую осанку ее и сделал вызывающий жест. Румяное лицо Даши полыхало, в глазах искрилось безудержное веселье. Она не торопилась отвечать на вызов плясуна, ждала, какие колена он еще покажет. А кузнец изо всех сил старался: приседал, выкидывая ноги, хлопал руками по голенищам, крутился юлой.

Подзадориваемая зрителями Даша наконец вихрем метнулась на круг, но вдруг сдержала порыв и плавно пошла на кузнеца. Движения пляшущих ускорялись, а взоры, чуть затуманенные и ленивые, были неподвижны.

Приближаясь к Даше, кузнец пропел под дробь каблуков:

Эх, давай, давай, давай, Да не задерживай!..

Наступая на кузнеца, тесня его пышной грудью, Даша степенно отвечала томным голосом:

Эх, даю, даю, даю, Да не задерживаю…

— Вот лихо! — кричал Славка. — Два ноль в ее пользу.

С интересом следил за пляской Алексей. Ему не нравился топот, от которого звенела посуда на столе, но подкупала непосредственность плясунов, жизнерадостность в каждом их движении.

— Каждый веселится, как может, — изрек Славка, толкая его в бок. — Давай выпьем, лоп-пух!..

— Отстань!

Кончился пляс, опять стали усаживаться за столы.

К Алексею подошел Трофим Жбанов, положил тяжелую руку на плечо.

— Жаль, Николай Семеныча нет.

— Вы же знаете, он в районе на заседании.

— Да-а, — протянул Трофим и пошел к семейным гостям, кричал на ходу: — Наливай, Прохор, под гуся!

Инвалид ухватился за бутылку, пошатываясь, стал лить водку в чашки и стаканы.

— Чиста, как детская слеза!

Даша подхватила:

— Что значит в городе жил, вон какой пир закатил. Одной выпивки на сотни рубликов.

— Поживет в Усовке, повытряхнет из карманов, на самогон перейдет, — сказал Лавруха.

Конец разговора услышал Трофим Жбанов, вежливо спросил:

— О чем вы это?

— Не по карману, говорю, нашему брату-колхознику водка, самогоном пробавляемся, дешевле.

— Оно конешно, — согласился Трофим. — Надо будет, и я сгоношу самогонный аппарат, штука немудреная.

— Самогон из любого дерьма можно выгнать, — хвастливо заметил Прошка, — но лучше всего из сахару.

— Дорого! Да и где возьмешь сахар-то? — Лавруха замотал головой. — Из свеклы дешевле.

— Ну, давайте слезку пропустим под гусятинку! — Прошка выпил, сел и долго нацеливался вилкой на городские закуски, не зная, чем закусить, потом поддел шпротину, и, капая масло на грудь, запихнул в широко открытый рот. — Живут же люди! Э-эх!

В комнате молодежи тоже возобновился пир. Слышался возбужденный, вибрирующий от восторга голос Владимира:

— Прошу к столу! Шампанское! — В поднятой руке его серебрилось горлышко бутылки. — Румынское сладкое! Особенно рекомендую девушкам.

Владимир сиял.

— Так и ждет аплодисментов, — шепнул Алексей Нике.

— Зачем ты так нехорошо! — шепотом же ответила она.

— В самом деле. Быть в гостях, пить-есть и критиковать хозяина… Мне стыдно. Я ухожу.

— Брось дурить! — зашептала Ника, делая строгие глаза.

— Ты не пойдешь со мной?

— Мне не нравятся твои шутки.

— Не удивляюсь.

Она догнала его в темных сенях, схватила за руку.

— Алеша, останься!

Не отзываясь на ее просьбу, он уронил голову ей на плечо, обхватил рукою за талию и прижался губами к шее. Она не ожидала этого и растерялась, потом вырвалась и вбежала в прихожую пунцовая, с блестящими от внезапного восторга глазами.

— Алексей! — звал Владимир.

— Он ушел, — сказала Ника.

— И до свидания не сказал, — возмутился Славка, подставляя нос под брызги шампанского из стакана.

— Это по английскому обычаю уходят из гостей не прощаясь, — пояснил Владимир. — Я пью за гостей, которые чтут русские обычаи.

И он одним духом, опорожнил стакан.

* * *

Минуло два дня. Ника сидела дома одна. Распустив по плечам и спине волосы, читала книгу, часто задумчиво глядя в окно, подернутое по краям льдистой пленкой. Из внешнего мира оттуда, где было серое холодное небо, просачивался в избу робкий свет.

Чтение не увлекло ее, и она отложила книгу. Скучно. Мысли тянутся неторопливые и беспокойные. Неужели так вот и поползут дни один за другим?

Вспомнилось, как у Жбановых она много танцевала с Владимиром, который так и рассыпался перед ней в комплиментах. Тогда это льстило ее самолюбию. Она было попробовала осудить себя за это, но тотчас же успокоила: «Любой девушке приятно мужское внимание. Серьезного-то ведь ничего нет, так, невинные ухаживания… Алешка и ухаживать-то не умеет. Умный, может, и хороший, но девушке этого мало…»

А сейчас и тот вечер поблек, оставив в душе не радость, а раздражающую неудовлетворенность.

Мимо окна проскользнул Владимир. Она отшатнулась к простенку: не хотелось показаться растрепанной. Но через секунду Жбанов уже шагнул через порог.

— Ты одна? — спросил он, позабыв поздороваться, и уверенно прошел в комнату, как был в шапке и пальто.

— Да, — ответила она, смущенно сжимая в руках пряди волос.

Он подошел к ней, подхватил волосы, словно пробуя на вес. От неожиданности она растерялась, почувствовала, будто куда-то падает, ей стало вдруг боязно. Он почуял ее состояние беспомощности и доступности, чуть улыбнулся про себя, отошел развалистой походкой и стал разглядывать ее оценивающим взглядом.

— Длинные волосы теперь не в моде, — сказал он.

Ника с облегчением вздохнула и, все еще краснея, ответила холодновато:

— Знаю. Сейчас стригутся коротко, называется «мальчик без мамы». Но я не могу решиться.

— И не надо. У тебя красивые волосы… с медным отливом.

Владимир прошелся по комнате, глядя на все рассеянно, остановился у этажерки спиной к Нике, сказал:

— Значит, и до Усовки дошла мода на прическу в виде стога сена, растрепанного ветром?

— Дошла.

— И ты не поддалась моде?

— Не поддалась.

— Хорошо. Не гонись за модой ни в чем. Бывает модная прическа, модная одежда, модный певец. Бывает шумная мода на какого-нибудь плохого писателя, а вокруг подлинно хорошего могильная тишина. Мода — вещь дешевая и преходящая.

Спокойный голос его совершенно отрезвил Нику, но она еще с волнением думала о нем: «Почему я так испугалась его? Неужели я… Такая?..»

А Владимир, казалось, забыл уже про недавний разговор и вертел в руках книгу «Розы в кредит».

— Ты это читаешь? Нравится?

— Пока интересно.

Он помолчал, продолжая стоять спиной к ней.

— Сейчас многие увлекаются Ремарком, — проговорил он вяло, словно мимоходом о чем-то пустом, не стоящем внимания.

— Кем?

— Ремарком. Эрих Мария Ремарк. Не читала разве? Сейчас это очень модный писатель. Он нравится откровенностью. Жизнь у него не выдуманная, а как есть. И герои не сверхчеловеки, а обычные смертные, которым не так уж много надо для счастья.

Ника глядела в сильную спину его и пыталась понять, зачем он пришел. Словно угадывая ее мысли, он повернулся по-военному четко и быстро, метнул в нее дерзко-бесстыдный взгляд.

Она опять почувствовала растерянность и тихо произнесла:

— Что ты так смотришь?

Усмехнувшись, он оглядел ее всю, как бы раздевая, и равнодушно сказал:

— Могу принести Ремарка.

— Принеси.

…Через некоторое время, когда Ника уже прочитала принесенную Владимиром книгу, он снова пришел к Филатовым и между прочим спросил о Ремарке:

— Что скажешь?

— Захватывающе! Я так переживала! И какие сильные, смелые мужчины! А как они любят женщин! На все для них готовы.

Она все говорила с восклицаниями и вздохами.

Владимир пояснял:

— Ремарк показывает в героях общечеловеческое. Он не зовет в космос, он зовет к жизни ради жизни. И всем, кто потерял идеалы и веру в идеалы, герои Ремарка родные, понятные. Но ты-то почему так поддалась ему? Тебя жизнь не обманула, не истрепала.

— Мне просто интересно было узнать иной мир, иных людей.

— Хорошо, если это только любопытство, — ответил он тоном старшего.

— А если это сильное увлечение?

— Надо избежать его.

— Почему?

— Герои Ремарка — люди с опустошенной душой. А это страшнее всего.

Покровительственный, поучающий тон Владимира Ника воспринимала доверчиво, почти с благодарностью. Давая яд, он предупреждал, что это опасно, зная заранее, что Ника попробует его. Она же считала, что он поступает, как друг, бескорыстно желая только добра. И каждое слово Владимира западало в душу Ники, и мысли его были для нее откровением.

Впервые за время их знакомства разговор принял слишком серьезный характер. Жбанов стал грустно-сосредоточенным, напряженно-собранным. Ника с удивлением отметила это про себя и чутьем уловила, что не такой уж он благополучный, каким кажется и каким видят его люди. И в ней невольно зарождалась жалость к нему.

Слова его были просты, но в интонациях, в паузах звучала немая боль.

— Бойся потерять душу. Без опоры нельзя жить, — говорил он, веря в искренность своих наставлений и желая как можно сильнее разжалобить девушку.

— Ты говоришь так, будто у тебя жизнь не сложилась.

— Да, не сложилась, — горячо ответил он. — Не удалась. — Порывисто прошелся взад-вперед, сел на стул, опустил взлохмаченную голову и, виновато глядя куда-то мимо Ники, стал рассказывать о себе низким приглушенным голосом:

— Я испытал на себе и клевету, и несправедливость людей… О! Это такие штучки, такие штучки!.. Всю жизнь не соскоблишь с души. А если и очистишь, все равно нет тебе доверия. Вот и произошло крушение моих надежд и идеалов. Осталось жить ради жизни. Это трудно. Сознавать, что жизнь твоя ничтожна, мелка, неинтересна…

Что располагало его к откровенности, Ника не понимала. Но ей стало ясно одно: Жбанов «ушибленный» и несчастный.

— А я считала твою жизнь благополучной.

— Со стороны судить — можно ошибиться.

Они помолчали, глядя друг другу в глаза и зная, что не все досказано, не вся вывернута душа.

— И вот осталось одно: жить! — сказал Владимир мягким, проникающим в сердце голосом. И после короткой паузы твердо ответил: — Надо просто жить!

После его ухода Нике стало невыносимо тоскливо. В гнетущей тишине однообразно, бесчувственно стучали ходики с лисьей мордочкой над циферблатом.

Она замечала, что всякий раз после разговора с Владимиром на душе у нее делалось смутно, все казалось безрадостным, во всем она сомневалась. Умел он так разговаривать, что потом долго все ей было не мило и жизнь представлялась пустой, ненужной. Встреч с ним она не искала, но он подвертывался под руку как раз в то время, когда у нее на душе «кошки скребли».

Приходило на ум, что, возможно, Алексей Венков неправ, осуждая Владимира. Как-то Алексей сказал, что не любит «типов, подобных Владимиру».

— Почему? — спросила Ника.

— Мещанство прет из всех его пор… И хи-и-итрый — ужас!

— Может быть. Но согласись, что есть в нем что-то привлекательное.

— Умение одеваться, например.

— А что?

— Еще хорошо калымит.

— Да уж мимо рта не пронесет.

— В общем — уйма качеств.

— Почему ты так озлобился на него? Вы были раньше знакомы?

— Нет. И советовал бы тебе… не развешивать уши.

— На что ты намекаешь?

— Ни на что.

— Может, ревнуешь?

— Дурочка ты! Вот что!..

Она повернулась, гордо вскинула голову и ушла, чувствуя себя оскорбленной.

При воспоминании об этом ее бросало в жар. Глупо, конечно, все получилось. Особенно насчет ревности… Не подумав, брякнула слово не к месту.

Ника жила уединенно, много читала. Ей казалось, что она забывается, отгораживаясь книжным миром от окружающей жизни. На самом деле в одиночестве тоска ее незаметно для нее самой росла и завладевала не только чувствами, но и умом.

Как-то встретила на улице Алексея.

— Где ты пропадала? — спросил он.

И вдруг покраснел, стал бессвязно говорить о разных пустяках.

— Я каждый день ездил в Андреевку чинить птичник… Хотел как-то зайти к тебе, да постеснялся: поздно было.

— Правда, хотел зайти? — В глазах Ники загорелись радостные огоньки.

— Куда идешь?

— Просто вышла прогуляться.

Они пошли рядом. Дул холодный ветер. Дома заволакивали белесые сумерки. Из мастерской выплывали звенящие звуки: «Дзень-дзень-дзень!..» Казалось, кто-то властный и сильный льет эти металлические звуки над селом, чтобы напомнить людям о прочности жизни, о сбыточности их надежд.

Алексей взял ее под руку, неуверенно пригласил к себе домой.

— Пойдем! — охотно согласилась она.

Квартира Венковых удивила Нику простотой обстановки: обеденный стол посередине большой комнаты, табуретки, полки с книгами вдоль стен.

— Что тут интересного? — спросила Ника, перебирая книги на полке.

— Да ничего нет. Вот разве это, — он вытащил из тумбы стола альбомы с репродукциями картин. — Посмотри, пока я печку затоплю.

— Я помогу тебе, а картинки посмотрим вместе.

— Кар-тинки! — Алексей поморщился. — Это — искусство! Тут Третьяковка, Эрмитаж, Русский музей, Дрезденская галерея, а ты — кар-тин-ки!..

Минуту Ника хлопала глазами, потом резко подошла к печке, открыла дверку.

— Давай затопим.

Алексей выскочил в сени, принес ведро с углем.

Когда от растопки занялся уголь, от печки пошло по избе слабое, но уже животворное тепло, Алексей усадил Нику у обеденного стола рядом с собой, и они стали смотреть альбомы. Некоторые из картин Ника видела в маленьких репродукциях, но то, что открылось перед ней сейчас, было несравнимо с виденным прежде. Это были прекрасные воспроизведения картин, с передачей чистоты красок и фактуры холста. Но самое главное, что почувствовала она, — с репродукций смотрела жизнь, неведомая ей доселе, но понятная, правдивая, трепетная.

— А вот твоя тезка, — Алексей показал на изображение женщины с крыльями. — Ника Самофракийская. Третий век до нашей эры.

— Так вот она какая! — удивилась девушка. — Без головы.

— Вся — стремление вперед и вверх.

— Да-а… мне о ней один художник говорил. — Какое же прекрасное лицо должно быть у нее, если такое тело!

Она надолго умолкла, вся уйдя в созерцание гибкого женского тела, угадываемого под беспокойными складками одежды, и казалось ей, что на фотографии проступает не снимок с мраморной скульптуры, а живая прекрасная женщина.

— Ты бывала в картинных галереях? — спросил Алексей.

— Нигде я не бывала, кроме областного города, ничего не видала.

— Много потеряла.

Алексей рассказал, как он целые дни проводил в музеях Москвы и Ленинграда, с какой силой держали его некоторые произведения искусства.

— Я понимаю тебя, Алеша. Это, должно быть, хорошо… Вот и альбомы я бы часами смотрела. Не надоело бы.

— А ты не пробовала рисовать?

— Нас не учили: учителя рисования нет.

— И пения не было?

— Нет.

— Плохо.

— Чего ж хорошего… Наш учитель естествознания Иван Герасимович красками рисует. Летом сядет где-нибудь в лесу, ящичек раскроет и рисует. У него вся комната своими картинами увешана. А преподавать рисование не берется, говорит, не имеет права.

— Придет время, будет учитель рисования, — уверил Алексей. Он находился еще под впечатлением вчерашнего разговора с отцом о будущем Усовки. Отец говорил, что будет в колхозе не два агронома, а целый агрономический отдел. Будут зоотехники по свиноводству, по молочному скоту, по мясному, по птице. Должность рыбовода появится и другие разные специальности. Пересказав мысли отца Нике, он принес из отцовской комнаты лист чертежной бумаги. — Смотри! Вот отец набрасывает план Усовки. Вот общественные здания, магазины, пекарня, дома специалистов, дома собственные. А вот парк на пруду.

— На каком пруду?

Речка Безымянка будет плотиной перегорожена.

— Зачем, когда Волга есть?

— Волга сама по себе, а это пруд. Карпов в нем разводить, утиную ферму создать. А вот стадион.

Недоверчиво смотрела Ника на квадратики и прямоугольники, потом спросила:

— Значит, не скоро от нас Николай Семенович уедет, раз так далеко наперед думает?

— Он не собирается уезжать.

— А в народе все не верят этому. За последние годы сколько приезжих председателей перебывало, и все куда-то убрались.

— И ты не веришь?

Она повела плечом.

— Не знаю.

Посещение квартиры Венковых крепко запало в память Ники. Нет-нет да и вспоминала она весь разговор с Алексеем, все увиденное там и хотела понять, что же главное в этих новых, непривычных для нее людях, почему ни отец, ни сын Венковы не жалуются на тоску, не ноют. Ведь дело не в том, что они обеспеченнее других живут, а в чем-то более важном. А в чем? На этот вопрос она ответить не могла.

17

После пасмурных дождливых дней сразу так похолодало, что за сутки грязь и гребни зяблевой пашни окаменели. Дул студеный северный ветер. За неделю Волга покрылась льдом с небольшими майнами. Земля быстро сохла, пыльные вихри носились над дорогами, пыль облаком висела над селом, не успевая оседать, проникала в дома, хрустела на зубах.

— Беда! — говорил Аверьян. — Такой же ветер все иссушил в двадцатом году. Весь хлеб сожгло солнцем и ветром. Тогда с весны, в жару, а сейчас студено, а ить тоже сушит землю-то, так и пьет из нее влагу-то, так и пьет.

Не один раз побывал за эти дни в полях Перепелкин. Шагал по зяби, по озими, тыкал заостренной палкой, размеренной на сантиметры, брал в руки землю, разминал, вглядывался в каждую крупинку, шептал:

— Сколько выпало дождя! В бороздах вода стояла. И куда все ушло? Как в песок.

Докладывал Венкову, тот не выказывал тревоги.

— Может, снег выпадет, тогда обойдется.

Но когда через два дня сам побывал в поле, увидел трещины в промерзлой земле, рассмотрел корни кустиков ржаной и пшеничной озимей, заныло сердце и у него: вымерзают озими, весной придется пересевать. А где семена брать?

Позвонил в район, услышал успокаивающее: «Многие районы области оказались в таких же неблагоприятных погодных условиях. Тревога преждевременна. Апрель покажет. Может, отрастут еще озими-то…» Не успокоили эти слова Венкова, душа его болела.

Не один Венков с Перепелкиным да старик Аверьян переживали за землю, все колхозники говорили о бесснежном декабре и морозах озабоченно, как о чем-то живом.

А ветер дул и днем и ночью, свистел в голых деревьях, обламывал хрупкие промерзшие ветви яблонь, хлопал ставнями окон, завывал в печных трубах, выдувал из домов тепло.

Люди выходили из дому в полушубках и валенках, в малахаях и шерстяных платках; на два дня пришлось отменить занятия в младших классах школы.

В эти дни Ника чувствовала себя скверно. Душевно пришибленная сидела она, прислонясь спиной к печке, вязала давно начатый пуховый платок, читала, просто бездельничала в одиночестве, ожидая прихода с работы родителей. В такие часы она думала, что же дальше, что ждет ее в будущем? И все чаще отвечала себе, что жизнь не манит ее будущим. Будущее есть где-то там, вдали от Усовки. А где? — она и сама не представляла.

Как-то под вечер, когда у нее было такое состояние, зашел к ней Жбанов.

— Пойдем к отцу Борису.

— Зачем? — удивилась Ника.

— Послушать магнитофон. У него много хороших лент.

— Но я не знаю… Неловко как-то. Попов не люблю, в бога не верю.

— И я не люблю попов. А почему не послушать музыку? Ведь не в церковь идем, не на проповедь, не молиться. Дома поп не отец Борис, а Борис Иванович. У него жена врач-рентгенолог. Будь в Усовке рентгеновский аппарат, она работала бы. Пойдем, тоскливо что-то.

Ника подумала, что с попом она знакома, как и все усовцы, что нет ничего предосудительного зайти к нему, как к любому жителю села.

Поп жил в хорошем, заново отделанном церковном доме, обставленном небогато, но удобно и уютно. Миловидная попадья, двое детей, сам поп — все чистенькие, приветливые, гостеприимные. И сразу Ника почувствовала себя просто, непринужденно. Мужчины покурили, поговорили о каких-то пустяках, а попадья подала чай и домашнее печенье.

— Я рад, что вы пришли, — сказал Борис Иванович. — Магнитофон, Владимир Трофимович, работает прекрасно. Вот что значит дело мастера боится. Спасибо!

Он повернул выключатель, диск с лентой закрутился, зазвучал голос Ивана Козловского: «Я помню чудное мгновенье…»

Прослушали одну пленку, другую… Романсы, песни, фокстроты, танго… Ника дивилась: ничего божественного, ничего религиозного…

— Какой дар у Пушкина был! — восклицал поп, блестя черными глазами. — Если бы я был поэтом, то и в наше время о женщине написал бы только так. И Глинка музыку подобающую сочинил… Да-а, музыка — величайшее из чудес, созданных гением человека.

— А искусственные спутники Земли? — вырвалось у Ники помимо воли.

— Все технические достижения тоже гениальны. Но музыка больше всего покоряет человеческую душу.

— Согласен, — сказал Владимир. — Музыка — самое эмоциональное искусство.

— Совершенно верно. — Борис Иванович обрадовался поддержке и пустился в рассуждения о значении музыки в воспитании. Но Ника опять не удержалась и задала ему вопрос: не вкладывает ли он в свои толкования религиозные взгляды.

— Вопрос о религии, дорогая Клавдия, очень сложный. Иные думают, что религия — это вера в бесплотное существо, в бога. Я под религией разумею ответ на основной и самый важный для человека вопрос: в чем смысл жизни, которую должен прожить человек.

— В чем же, по-вашему? — спросил Владимир. — Ведь каждый по-своему понимает и ищет смысл жизни.

— А надо найти общий для всех смысл, удовлетворяющий всех смысл, тогда жизнь станет радостной и счастливой.

— Церковь нашла этот общий смысл? — спросил Владимир.

— Она ищет. Церковь объединяет обыкновенных людей, она призывает к поискам смысла жизни. К сожалению, нам, служителям религиозного культа, приходится иметь дело с отсталой частью населения, которая символ божеского представляет в плотском образе. Это — примитивно.

— Американские президенты в каждой речи уповают на бога, — заметил Владимир. — Неужели Трумен, Эйзенхауэр — эти люди, знающие, что такое атомная энергия, — верят в бога?

— Вероятно… я так думаю, — отвечал отец Борис. — Они подразумевают под богом нравственные начала, а не того бога с бородой, какого рисуют у православных на иконах.

Отец Борис взял папиросу, постучал мундштуком по столу, сдул табачные крошки, закурил. Все это время он смотрел в одну точку, сосредоточенно думал. Затянулся, ловко выпустил колечки дыма, проводил их глазами до самого потолка, погладил блестящую, как шелк, чистенькую бородку.

— Сложный это вопрос. — Он вдруг повернулся к Владимиру: — И простой и вместе с тем сложный. Есть в мире непознаваемое.

— Может, быть, непознанное? — спросил Владимир.

— Вы изучали марксизм. По-марксистски непознаваемого нет, есть пока не познанное. Пусть этим занимается философия, Владимир Трофимович. Пусть занимается наука. Мы говорим о религии. Что она такое? С одной стороны, это воспитание в человеке высокой нравственности. В этом простота религии. С другой стороны, это поиски смысла человеческой жизни. В этом философская сложность религии.

— Вы сами усложняете. Я вот тоже думаю о смысле жизни. Мне мало того, чтобы греться на солнышке, вкусно есть-пить, наслаждаться любовью, музыкой, книгами… Хочется чего-то высокого, может быть, и простого… Жизнь меня подкусила. И кто в этом виноват, разбирать сейчас не к чему, не стоит. Но я потерял смысл жизни.

— Это… извините меня… обывательский подход. — Отец Борис усмехнулся. — Надо искать смысл жизни вообще… Жизни Человека с большой буквы. Найдете, тогда найдется и смысл личной жизни, все станет на свое место.

— Вы нашли?

— Нет! — Отец Борис решительно замотал головой. — Потому и горит во мне неудовлетворенность… Христос сказал: придите ко мне все страждущие, чающие движения воды, и я утолю вас… Обратите внимание… «все»… Все без различия расы, веры, имущественного положения… И под утолением надо понимать не питье, а душевное успокоение. Своим учением Христос обещал дать миру душевный покой. Но почти за две тысячи лет его учение не достигло цели.

— А другие религии?

— То же самое.

— Религии воюют между собой, какое уж тут утоление душ.

Нике наскучило слушать отвлеченный разговор, и она сказала, обращаясь к отцу Борису:

— В Андреевке есть женщина. Будто бы уже полгода не ест и не пьет и не умирает. Ее объявили святой.

Борис Иванович посмотрел на Нику строго.

— Это не мы, сектанты объявили ее святой.

— А вы верите, что она не питается полгода?

— Не верю: не выжила бы.

— Мне нравится ваша откровенность, — весело сказал Владимир.

— А мне нечего скрывать. Я в своем служении религии не допускаю обмана.

— Интересно, на что стараетесь воздействовать: на ум или на душу? — полюбопытствовала Ника.

— На душу, милейшая, на душу.

— Говорят, в городских церквах богослужение как спектакль? — продолжала спрашивать Ника, посматривая на попадью, все время молчавшую и лишь изредка отлучавшуюся в другую комнату, к детям, чьи голоса доносились из-за прикрытой двери. На взгляды Ники она улыбнулась умными глазами и произнесла твердо:

— Конечно, спектакль.

— Всякое дело должно быть обставлено ритуалом, украшением для души. — Борис Иванович посмотрел на гостей, понял, что они готовы слушать его, и пустился в рассуждения, сначала спокойно, потом загораясь все сильнее: — Русские люди, прежде чем отправиться в дорогу, посидят молча. Это создает настроение разлуки и настроение движения к новой цели. А все обычаи народные? Свадьбы?.. Воинские ритуалы? Торжественные собрания? Все по канонам. Церковь создала свои обычаи, свои ритуалы… Вы видели хоть раз настоящее богослужение? Нет! Тогда послушайте… Вы входите под высокие каменные своды и попадаете в особый мир. Горят свечи, множество огней. В паникадилах, в высоких подсвечниках, у амвона, перед иконами, в лампадах. Сотни, тысячи огненных язычков колеблются, точно живые. И все они отражаются от блестящих окон, от риз и стекол на иконостасе, сверкают и пронизывают своим теплым блеском сам воздух. Стены и своды расписаны на священные сюжеты. Над головой круглый купол… кажется, нет крыши, а вы парите в небе вместе с крылатыми херувимами, нарисованными там.

Глотнув остывшего чаю и закурив, Борис Иванович спросил:

— Вам скучно?

— Нет, нет! — ответила Ника. — Продолжайте!

— И вот идет служба. Не буду изображать ее: на это потребовалось бы часа четыре. Служба продумана. Напевно раздается по всем закоулкам старческий голос, ему отвечает мальчишеский дискант, потом мужской тенор, затем бас. Все определено: какие слова каким голосом произносить. Это воздействует, впечатляет… А хор! Какая музыка, как в церковных мелодиях играют голоса! Да что говорить! Все возвышенно, уводит душу от обыденности к состоянию наития, освобождает ум от суетных мыслей.

Вдруг Борис Иванович рассмеялся.

— Можно мне покритиковать ваших лекторов?

— Пожалуйста, — небрежно ответил Владимир.

— Видите ли, вот она, — он кинул взгляд на Нику, — она комсомолка, может быть, ей это будет неприятно. Я уважаю чувства инакомыслящих.

— Я не обижусь, — почему-то смутилась Ника.

— Мне приходится иногда слушать лекторов. Уткнется в записи и читает монотонно. Скука! Нас в семинарии учили… Если читаешь часослов или псалтырь, так знай, в каком месте надо понизить голос, в каком повысить так, чтобы звенел, где надо нараспев, где кратко, бегло. Понимаете, в слове — смысл, но в слове еще и музыка. Поэтому надо не просто произнести слово, а играть голосом. Чтение вслух — искусство, и его должен постичь каждый лектор, независимо от темы лекции… Нам по службе приходится говорить проповеди. Мы их пишем, но никогда не читаем. Напишешь проповедь, выучишь наизусть, потом прорепетируешь несколько раз перед зеркалом, проверишь, как держишься, какие жесты лучше, какие слова или целые фразы выделить интонацией. Нет, не думайте, что наша служба легкая.

Он умолк, задумался, как бы прислушиваясь к чему-то своему, внутреннему, потом вздохнул, провел большим пальцем по губам, расправляя аккуратно подстриженные усы.

— Случится быть в Москве, побывайте в Елоховской церкви, когда патриарх всея Руси принимает участие в службе. Бесподобно! Атеисты ходят посмотреть и послушать.

— Чайку не желаете? — попадья во время рассказа заварила свежий чай, поставила мед.

Владимир отказался от чая, подошел к коробкам с магнитофонными пленками, спросил:

— Что нового у вас есть?

— Вчера поймал по радио заграницу, записал. Вот послушайте.

Вслед за игривым вступлением женский голос запел по-русски в темпе танго:

Есть на земле далекий край, Где нет ни кризисов, ни крахов. Тот край — далекий Парагвай, Страна влюбленных и монахов.

Кончалась песенка мольбою

Поедем, милый, в Парагвай!..

Песенка запомнилась Нике. Далекий, неизвестный Парагвай мутил с того дня ее душу, в словах, казалось ей, заключен какой-то сокровенный смысл, обостряющий чувства, распаляющий воображение.

Перед самым Новым годом выпал снег, установились бессолнечные дни с легким морозом. Воздух стал словно гуще, синее. На деревьях, на сухих репьях прыгали красногрудые снегири, у самых домов тенькали синицы. Лыжный след лег от села в лес, и зайцы оставили у омета соломы желтые орешки. Пронзительно ржали лошади, запряженные в сани, и резво несли, выбрасывая копытами комья снега. У ремонтной мастерской полуразобранные тракторы, сеялки, бороны, а в широком проеме дверей видны работающие люди. Оттуда, из глубины помещения, растекается шелест станков, стук металла, редкие глухие удары. Мешая снег с мерзлой землей, скрежетал отремонтированный трактор, и тракторист, обкатывая машину, делал лихие повороты, взбирался на бугор и скатывался оттуда, распугивая крикливых гусей. Чуть свет, хрустя валенками по снегу, спешили на работу животноводы. По дороге, припорошенной соломой, веселыми стайками шли школьники. Плотники ошкуривали бревна, лезвия топоров со звоном пересекали сучки, сдирали длинные, остро пахучие ленты сосновой коры. В полумраке сельмага скучал рыхлый, как мочальный куль с ватой, продавец, гундосил бессловесную песню. Молодой красивый парень, недавно вернувшийся с военной службы, объезжал дико-непокорного жеребца-трехлетка, по кличке Ракета. В медицинском доме мелькали в окнах женские головы в белых косынках. В зерновом складе шумела сортировка, женщины, закутав лица до глаз, засыпали в машину пшеницу.

От снежной белизны, от света Усовка выглядела чище, уютнее. Дымились трубы, в избах пахло упревшими щами и печным теплом. Люди обедали не спеша, смакуя каждый кусок, наслаждаясь мясным и хлебным духом. Все повеселели, сделались общительнее, поговаривали, что, мол, самое бы время играть свадьбы… Кое-кто отпрашивался с работы, чтобы махнуть на недельку в областной город, а то и в саму Москву…

Зима не обрадовала Нику. Все вспоминался ей вечер, проведенный у попа, в душу ее вошло что-то новое, печально волнующее.

По вечерам открывался клуб, иногда показывали кинокартину, или выступал занесенный каким-то ветром певец с осипшим то ли от простуды, то ли от перепоя голосом и для начала пел под баян «Если бы парни всей Земли», а потом «За фабричной заставой», «Скажите, девушки, подружке вашей» и «другие лирические и интимные песни», как было сказано в афише, написанной поперек газеты фиолетовыми чернилами. В зале было холодно: топлива заготовили мало, сидели в полушубках и валенках. Над сценой, во всю ширину зала висел плакат: «Перегоним Америку по производству хлеба, мяса, шерсти, молока, яиц!»

Из клуба Ника уходила в библиотеку, перебирала перечитанные книги и, не выбрав ничего, шла домой. Иногда заходила к Жбановым.

У Жбановых она забывалась от всего, отдыхала. Владимир ремонтировал мотоцикл, купленный по дешевке из-за непригодности, и весело говорил:

— Увезу я тебя, Ника, далеко-далеко.

Она принимала это как шутку и от души смеялась.

Настроив приемник на легкую музыку, Владимир обтирал железки, соединял, вычерчивал что-то на бумаге, отдавал отцу, прося выточить в мастерской.

С завистью смотрела Ника на Владимира, думала: «У него есть свое занятие, свой интерес. Когда же я займусь чем хочу? Когда?..»

Еще ее удивляло поведение Владимира. Куда девалась его галантность, его «ухажеристость», его комплименты? Вежливый, внимательный, дружелюбный, он был сдержан.

18

Алексей Венков любил отца преданно. Это чувство появилось, должно быть, с малых лет. Так думал он, помня, как отец носил его на закорках и было покойно держаться руками за сильную горячую шею. Запомнились ночи, то лунные и тихие, то ветрено-шумные и темные, скороспелый шалашик, обжитый уютным теплом, сказочно красивые рыбы, пойманные отцом, и прозрачные сны под шелест листьев осокорей.

Отец не баловал его, был даже суров с ним, держался как с равным, и Алексей рано повел себя самостоятельно. Такое отношение отца с мальчишеских лет породило у Алексея потребность быть по-товарищески откровенным с отцом, советоваться с ним в большом и малом.

Последние два года они виделись редко, потому что отец уехал в деревню на должность председателя колхоза. Многим казалось тогда, что тридцать тысяч горожан, став руководителями колхозов, сделают такой переворот в сельском хозяйстве, что наступит небывалый расцвет. Николая Семеновича Венкова провожали в деревню, как героя, которому суждено совершить подвиг.

Прошло три года, Николай Семенович оставался на должности председателя колхоза, но, как думал Алексей, ходил не в героях, потому что ежегодные награды орденами и медалями обходили его стороной.

До приезда в Усовку Алексей не интересовался работой отца и мало представлял ее. Теперь он видел, что отцу приходится заниматься всем, от него зависит жизнь села. Про него, как и про любого председателя, в колхозе говорили: «Он царь и бог. Хочет милует, хочет казнит».

Отец всегда занят, ездит по деревням, по полям, в районный центр и в областной город на совещания, вечно просматривает какие-то бумаги, кого-то осуждает, на что-то ворчит. Как успел заметить Алексей, отца недолюбливали за то, что «чужой», а не свой деревенский, и побаивались: очень уж рассудителен и ровен — никогда не повысит голос, не закричит, не изругает.

Николай Семенович Венков одевался просто, почти как усовцы: ходил в яловых сапогах, в рубашке с расстегнутым воротом, в пиджаке с торчащими из карманов записными книжками, авторучками и карандашами в железных наконечниках. Но не было в нем панибратства и того опрощения, что так любят в начальниках деревенские жители. В широкобровом, лобастом лице его с тонкими чертами и внимательным взглядом было то глубоко осмысленное, духовно возвышенное, что можно заметить у людей, долго занимающихся сосредоточенным умственным трудом.

— Председатель наш доступен, — говорили колхозники. — В ночь-полночь приди — выслушает, поможет… Но не простой человек. Ох, не простой! Его по плечу не похлопаешь. Сложной…

Эту «сложность» больше всего не любили в Венкове. Алексею рассказывали, как поначалу усовцы «пытали» нового «ученого» председателя. Как-то во время озимого сева, завидев председательскую машину, разладили сеялку и заявили, что ничего не могут поделать. Венков отрегулировал сеялку, даже не подозревая, что все подстроено. Другой раз захотели узнать, может ли он управлять трактором. «Конечно, не обязательно генералу уметь разбирать и собирать винтовку с солдатской быстротой, но уметь это надо». Сказав так, Венков сел на трактор и один на виду у целой бригады объехал загон, подняв толстый пласт земли. «Знает, — решили усовцы, — умеет». Но и после этого не кончилось «пытание» Венкова. Однажды конюхи сказали ему: «Николай Семенович, промеж нас вышел спор… серьезный спор, на пол-литра. Одни говорят, что вы не умеете лошадь запрягать, а другие доказывают, что этого не может быть: агроном, да еще ученый, должен уметь запрягать». Ничего не ответил Венков, порывисто шагнул к конюшне, вывел лошадь и запряг по всем самым строгим правилам, молча сел в таратайку и уехал. «Знает деревенское дело, — решили колхозники. — А самое главное, землю понимает. Это важнее всего».

После этого усовцы заботливо присматривали за нравственностью своего председателя. «Одинокий, без женщины как обойтись? Сорок годов с небольшим. У нас тут, как петуху среди кур: вдов, девок — пруд пруди. Долго ли до соблазну. Председателю, брат, многое доступно. Пусть бы жену привез… А то и до баловства недолго…»

Совсем недавно Прошка рассказывал плотникам:

— Зашел я как-то в правление, а Николай Семеныч цап меня за рукав. Садитесь, приглашает к столу, сигаретами угощает и все такое прочее. Сам не курит, а для угощения при себе носит. Достает из шкапа два мешочка: один с песком, другой с глиной, просит посмотреть. Ну, пощупал я глину, попересыпал на ладонях песок. Молчу и гляжу на Николая Семеныча, что, думаю, он меня разыгрывает, слушаю. Осенью еще взял он на Марькином бугре глину, а в Круглом овраге песок. Скажите, грит, Прохор Степанович, можно ли из этой глины и песку кирпичи делать? Вы, грит, специалист, понимаете толк в кирпиче. Ну, вознес он меня таким обращением. Годится глина на кирпич. Сколько у нас из кирпича-сырца хлевов, бань сложено — стоят крепко. И печи глинобитные делают. В деревянную опалубку натрамбуют глину, просохнет — как бетон, зубило не берет… Выслушал он меня, поблагодарил. Запасы, грит, сырья большие, заведем, грит, выделку кирпича, а то, мол, много строить надо, а древесины мало дают, да и не так долговечна она, как кирпич. Видали, куда он смотрит?

Алексею было приятно слушать рассказ печника…

Николай Семенович пришел домой, против обыкновения, не особенно поздно. Алексей первым делом поставил чайник на керогаз и достал из печи теплую еще пшенную кашу. Отец все делал молча: снимал полушубок, переобувался в домашние мягкие туфли, мыл руки, потом стал спиной к печке и задумчиво смотрел на хлопотавшего Алексея. Только за ужином спросил о настроении строителей.

— Судя по всему, повеселели. Зажиточнее становятся.

— Конечно, надо улучшать условия жизни. Но это не может быть конечной целью человека. Обеспеченность материальная должна помогать развитию в человеке духовных способностей.

Слушая отца, Алексей думал о Жбанове, о Нике, о Прошке, о Лаврухе и о всех, с кем связала его новая жизнь.

— Ах, если бы все люди одинаково думали… вот как ты… одинаково стремились бы к одной цели…

— Что тогда? — с улыбкой спросил отец.

— Хорошо было бы.

— Страшно скучно было бы, Алеша. Люди одной цели думают разно, идут к этой цели разными путями. И это хорошо. Человек неповторим, и в этом красота его.

— Но не каждому и не всегда удается быть человеком, — возразил Алексей.

— Это верно. Но к этому надо стремиться. Человек бесконечен. Как бы многогранно он ни развился, ему придется снова стремиться к еще большему совершенству… Так-то, брат… Ты много-то не думай об этом. Еще придет время твоих раздумий.

После ужина Николай Семенович взял блокнот, карандаш и уселся у телефона, снял трубку.

— Районная? Районная?.. Соедините, пожалуйста, с председателем райисполкома… Иван Васильевич, добрый вечер! Венков говорит. Венков из Усовки… Прошу извинить за поздний звонок. Весь день в разъездах был, неоткуда позвонить-то. Вот, вот… Из-за этого телефона я и беспокою вас. У нас только в трех местах телефон: в сельсовете, в правлении и у меня на квартире. Мало, как без рук. С Андреевкой и Лапшовкой нет телефонной связи, по всякому пустяку надо ехать самому или посылать кого. Накладно это. Что? Накладно, говорю, начетисто. Поняли? У меня великая просьба… Узнал я, что область получает десять автоматических телефонных станций, каждая на двадцать пять номеров. Откуда узнал? Хо-хо-хо!.. Разведка моя работает. На наш район не обещают? Конечно, районов много. Я послал заявку в область, но прошу вас поддержать нашу просьбу. Облисполком будет утверждать распределение, ваша поддержка очень важна. Не прибедняйтесь, Иван Васильевич, с вами считаются… Очень прошу. И письменно и по телефону бы с самим Василием Кузьмичом. А?.. Ну, спасибо!

Звякнул отбойный звонок. Николай Семенович сделал пометку в блокноте, опять взывал к районной телефонной станции.

Алексей слышал, как отец разговаривал с кем-то о старых шпалах на железной дороге, прося продать их колхозу, с кем-то о гвоздях, о шифере… Наконец свернул блокнот и долго сидел за письменным столом над бумагами.

Уже в одиннадцатом часу ночи, когда в усовских домах не мерцало ни одного огонька, они сели пить чай.

— Отец, а ведь колхозники не видят, как много ты работаешь, считают тебя перелетной птицей. Занесло, мол, в Усовку шквальным ветром.

— Они не могут иначе, — сказал Николай Семенович. — Очень часто менялись председатели.

— А сколько ты пробудешь?

— Этого никто не знает. Если дела пойдут на лад, значит, оставят, не пойдут дела — по шапке дадут… Стараюсь, не хочется оконфузиться. Должность, конечно, канительная. Но если сбудется, как задумываю, так и научной работой смогу тут заниматься. Моя ученая специальность — орошаемое земледелие.

Смуглый румянец разлился по обветренным щекам Николая Семеновича, задумчивые глаза стали сухими, и чернота их сделалась матовой, как бархат.

— Конечно, я — сын крестьянина, понимаю в сельском хозяйстве, но этого мало. Приходится быть экономистом, инженером, наконец, психологом. Тут городские мерки не всегда пригодны.

Слушая отца, Алексей думал о себе, то оглядываясь назад, то загадывая наперед.

После достройки клуба, когда у строителей стало мало работы, долгие осенние вечера Алексей проводил дома один в большой неуютной избе, то устраивал полки для книг и посуды, то мастерил табуреты, то расстанавливал удобнее вещи, чтобы они утвердились на своих местах прочно, надолго. Любил он читать, проявлял кинопленку, слушал по радио музыку.

Всегда умевший занять себя, он не скучал, но иногда на него безжалостно наваливались воспоминания. Вспоминалось разное: школа, спортивный клуб, занятия музыкой, театры, Галя… Все было иным, чем теперь… Галя!.. Было удивительно приятно произносить это имя. Но почему она не ответила на его письмо? Видимо, на расстоянии ослабевает дружба. Что ж, это естественно… У нее свои интересы, у него свои…

А в чем же его интересы? До осени работать, потом служить в армии три года. А что лежало дальше — не просматривалось. И тут он подходил к мысли о цели жизни вообще, о смысле всего, что называют общественным укладом, о личном, человеческом… В голову лезло вычитанное в книгах, услышанное от пожилых людей, переплетаясь со своими мыслями, путалось в клубок, в котором не отыскать ни начала, ни конца…

В сенях стукнуло, потом кто-то шарил по двери, ища скобку. Алексей открыл. В комнату шагнула женщина в ватнике, валенках, в платке, надетом на голову шалашиком и замотанном концами вокруг шеи.

— Здравствуйте!

— Здравствуйте! — ответил Николай Семенович. — Вы ко мне или к сыну?

— К вам, к вам.

— Садитесь, я вас слушаю.

Женщина села, тупо посмотрела себе под ноги, потом на Венкова.

— Днем не изловить вас: я в коровнике. Вечером зашла в правление, ну, не застала. А дело неотложное.

Смутно в памяти оживало лицо этой женщины. Было ей лет пятьдесят, щеки уже в морщинах, но глаза молоды и тверды. Эти глаза были знакомы Венкову, но он не мог вспомнить ни фамилию, ни имя женщины.

— Я слушаю, — повторил он.

— Была я у вас в сентябре. Дочь моя, Ленка, уехала без спросу.

— А-а! — Венков сразу вспомнил историю с дояркой, не вышедшей на работу и втихомолку уехавшей из Усовки. Обозлились тогда все на Ленку. Четырнадцать коров, закрепленных за ней, бросила. Пока их поделили между доярками, сколько шуму, недовольства было. Вот тогда и увидел Венков эту женщину. Она плакала, а доярки поносили ее вместе с дочерью. Тогда она уверяла, что Ленка поехала за покупками и скоро вернется, но женщины знали больше, называя ее дочь беглянкой.

— Ну, че же, председатель. Не вернется Ленка-то, че уж! Дайте ей справку для паспорта.

— Как же я дам справку, если она сама уехала. Если бы она попросила справку…

— Да ведь не дали бы.

— А может, дали бы. А теперь пусть выкручивается как знает.

— Да ведь… — Женщина вдруг расплакалась. — Да ведь из-за Степки она, из-за парня. Любовь промеж их была. Его в армию взяли. Три года она ждала его. А он отслужил и завербовался на завод, в Новосибирск. Позвал ее в письме, она и махнула. Временно, на три месяца прописали ее… — Размазав рукой слезы по лицу и вытерев нос концом головного платка, женщина, выплакавшись, немного успокоилась. — Расписаться со Степаном, как с мужем, хотела, ну, паспорта нет, не расписывают. И проживать без паспорта нельзя.

— Пусть вернется в Усовку, посмотрит в глаза колхозникам, пусть у них попросит справку. — Николай Семенович встал, давая этим понять, что разговор окончен, но женщина и не собиралась уходить. Достав из-за пазухи платок и развернув его, она положила на стол бумажки.

— Вот… с работы Степана, с завода пишут вам, просят уважить. И еще от доктора… Ведь она обрюхатела, Ленка-то. И как ей без паспорта?

Женщина смотрела на Венкова уже не плачущими, а горящими в отчаянии глазами и не говорила, а кричала.

Венков прочитал бумажки, положил их себе в блокнот, смягчаясь, сказал:

— Ладно, дадим справку. Завтра получите у секретаря.

— Я после работы, вечерком зайду. Можно?

— Когда хотите.

Дойдя до порога, женщина обернулась:

— Правда, дадите справку?

— Я же сказал. Что вы, на базаре, что ли!

После ухода женщины Николай Семенович стал разбирать свою постель, потом завел будильник.

— Выспаться бы! Завтра опять вставать ни свет ни заря.

Алексей тоже укладывался спать и думал о незнакомой Ленке, о ее матери, о своем отце. Запросто мог отец изломать судьбу девушки. Никто не заставил бы дать справку, из города ее попросили бы, и, кроме Усовки, ей деваться некуда. Поехал бы с ней сюда Степан или отказался бы?

19

Николай Семенович привык давать распоряжения бригадирам вечером, чтобы они знали, что надо делать завтра, и могли с утра приступать к работе. Иногда бригадиры приходили все разом, но это показалось Венкову неразумным: пока говорит с одним, другие ждут. И он старался под вечер повстречаться с каждым бригадиром и, как говорили в колхозе, «дать наряд».

Когда он увидел в правлении поджидавшую его Анну Семеновну, то немало удивился и с тревогой спросил:

— Что-нибудь случилось?

— Пришла на ферму, а свинарки меня в оборот взяли, — начала рассказывать Анна Семеновна.

— Что такое?

— Опорос вот-вот начнется, дела прибавится, а рук мало. Некоторые сутки проработали, подсменки нет. Дайте людей, хотя бы двух-трех…

— У вас есть кто на примете… кто сейчас не выходит на работу?

— Есть. Филатова, например.

— От моего имени скажите ей, пусть выйдет на время опороса.

— Ладно. А зоотехник скоро приедет?

— Что ему долго задерживаться? Собрать холостяцкое имущество. Как говорится, паспорт на извозчика, багаж в карман. А вы что, без зоотехника не обойдетесь?

— Обойдемся, не первый раз.

Ушла заведующая свинофермой, дверь в кабинет распахнул Варнаков, пропуская вперед себя Перепелкину. Едва усевшись, Варнаков приступил к делу.

— Вот Валентина Михайловна привела меня к вам.

Перепелкина грустно улыбалась одними глазами, увеличенными толстыми очками.

Венков смотрел выжидательно, не догадываясь, что от него хотят директор школы и председатель сельсовета.

— Дров осталось на неделю, — подчеркнуто тревожным тоном произнесла Перепелкина. — В морозы печки жрали — не напасешься.

— Дрова у нас есть, оплачены, лежат в лесхозе, — уточнил Варнаков, вытирая платком глубокие залысины на лбу с прилипшими мокрыми волосками. — Не успели вывезти — дожди хлынули, потом мороз ударил, гололед.

— Так дрова-то в лесу, сырые? — спросил Венков, разглядывая растерянное лицо Варнакова и грустное Перепелкиной.

— Дрова дубовые, сухие, как сахар. — Варнаков даже прищелкнул пальцем. — Ну, надо вывезти, а без помощи колхоза я ничего не сделаю.

— Нам бы только их во двор получить, а распилим и расколем силами учеников старших классов. — С необыкновенной, не присущей для Перепелкиной поспешностью заговорила она, направив на Венкова круглые очки, за которыми застыли выпученные глаза.

«Как у глубоководной рыбы», — подумал Венков, рассеянно слушая ее.

— Ученики у нас дежурят, убирают после занятий в классах, а старшие подносят дрова к печам: техничке одной не управиться, она и сторожиха, и уборщица, и кочегар.

— Что вы от меня-то хотите?

— Транспорта, Николай Семенович, — Варнаков наклонился в сторону Венкова. — Две подводы, на грузовиках-то не пробраться сейчас.

— В сельском бюджете есть ассигнования на вывозку топлива, ну и нанимайте.

— Деньги есть, — Варнаков назвал сумму.

— Мало! — Венков нажал под столом звонок, вошла секретарша. — Главбуха!

Главный бухгалтер, пожилой обрюзгший человек с нездоровым цветом лица, слушал председателя внимательно, не сводя с него умных глаз.

— Михаил Иванович! Вот советская власть к нам с докукой. Школа без дров. Надо помочь: учатся-то дети наших колхозников. Подсчитайте грубо, во что обойдется вывозка дров из лесхоза на лошадях и на тракторе. Лучше бы на тракторе: горюче-смазочные расходы можно отнести на обкатку машин после ремонта. На тракторных санях сразу бы много захватили.

— За два рейса все и вывезли бы, — обрадовался Варнаков.

— Прикиньте, Михаил Иванович, на лошадях дешевле — лошадей дадим, на тракторе — трактор.

— Я и так скажу: на тракторе дешевле, — ответил главбух. — На лошадях сколько рейсов надо сделать! Сколько человеко-дней затратить. А на тракторе один тракторист пускай два дня потратит.

— А кто грузить будет? — спросил Варнаков.

— Э-эх, Тимофей Савельич! Даешь вам палец, вы норовите по локоть откусить. Сумма, которую вы назвали на вывозку дров, не покроет наших фактических расходов. Кстати, Михаил Иванович, предъявите сельсовету счет, пусть перечислят деньги… А грузчиков я дать не могу, людей нехватка. В лесхозе наймете.

— Придется лесхозовских нанять, — не очень охотно согласился Варнаков. — Сегодня же съезжу. — Варнаков встал, собираясь уходить.

— Ну, вот так, — заулыбался Венков. — Дружба дружбой, а карманы у нас разные. Прошу не обижаться.

— Да я и не обижаюсь, все законно. — Варнаков надел шапку. — Пойдем, Валентина Михайловна.

* * *

Ника только что успела убрать посуду после завтрака и шуровала в печи кочергой, подгребая угли к чугунам с мелкой картошкой для коровы и поросенка. Потом надо было поставить мясные щи, чтобы упрели к приходу родителей на обед.

С кочергой в руке и застала ее заведующая свинофермой.

— Анна Семеновна! — удивилась Ника. — Вот не ждала.

— Тем лучше: не готовилась к встрече.

Подсев к столику, заваленному книгами и тетрадями, Анна Семеновна спросила:

— Читаешь?

— Читаю, Анна Семеновна.

— Повышаешь… — Анна Семеновна повертела растопыренными пальцами у своего лба, — уровень…

Ника заподозрила насмешку и ничего не ответила.

— Я к тебе по делу. — Анна Семеновна расстегнула полушубок, согнала платок с головы на шею. — Помоги. Начинается опорос, твоя помощь вот так нужна, — женщина провела ребром ладони у себя по горлу.

— Почему именно моя?

— Понравилось, как ты у нас работала. Недолго, правда, но хорошо, расторопно. Ну, чего молчишь-то?

— Думаю.

— Долго думаешь, будто мужа выбираешь.

— Как же не думая-то! Дома дел полно да и готовиться к экзаменам надо.

— А Николай Семенович очень просит тебя и твердо надеется.

— Ты это сейчас придумала?

— Честно говорю. Он так и сказал: «Попросите от моего имени Филатову. Не сомневаюсь, что она поможет свинаркам».

— Надолго?

— Недели на две.

— Так уж без меня не обойтись?

Анна Семеновна развела руками.

— Никак. Дело сложное, аккуратность, чистота требуется. Тебе мы верим.

— Так вы меня в родильное?

— Ну да.

— Ладно. Помогу.

Свиньи поросились большей частью по ночам. В теплом помещении, пахнущем карболкой, неподвижно лежали на сухой соломе тяжелые матки. Обычно злые и тупые глаза их порой светились живыми огоньками.

— Кажется, нет животного бесчувственнее свиньи, а и она переживает, — сказала Даша, показывая на крупную матку с блестящей белой щетиной.

В свежестираном халате, в резиновых перчатках, подтянутая и деловая, Даша похаживает мимо маток, любуется народившимися поросятами.

— Как игрушки! Ровненькие, беленькие… — Вздохнув, сокрушается: — Непородистые, мало — семь-восемь от матки. Что-то принесет Зойка?

Зойка, породистая матка-рекордистка, развалясь на соломе, шумно дышит и постанывает.

— Кра-са-ви-ца! — ласково гладит ее Даша.

В полночь Ника отлучилась в дежурку выпить стакан чаю. Только уселась за стол, как услышала за дверью возглас:

— Зойка рожает!

Дремавшая на топчане Анна Семеновна вскочила.

— Пошли!

В родилке Даша уже принимала поросят.

— Помогай! — бросила она Нике.

Поросята были маленькие, горячие, скользкие. Ника обтирала их полотенцем и осторожно клала к брюху матери, к набухшим соскам.

— Молодчина Зойка, — шептала Даша. — Так и сыплются… как горошины из стручка.

Тут же сидела на корточках Анна Семеновна, ни во что не вмешиваясь. Ника поняла, что Даше оказано полное доверие, и она как-то иначе, с большим уважением смотрела на щеголиху и насмешницу. Сейчас Даша была серьезной, почти торжественной. Это настроение ее передавалось и Нике.

— Все! — сказала наконец Даша, споласкивая в ведре руки.

— Пятнадцать штук! — восторженно произнесла Анна Семеновна. — Новый рекорд. Ай да Зойка!

Матка лежала обессилевшая, чуть слышно похрюкивала, а поросята уткнулись в брюхо пятачками, сосали с причмокиваньем, и голые, не покрытые еще щетиной их тельца вздрагивали.

— Счастливая мамаша. — Анна Семеновна улыбнулась.

— Ой, устала я, — выдохнула Даша, довольная удачным и богатым опоросом Зойки. — Ты погляди тут, чтобы она не передавила их, а я чаю попью.

— Хорошо, — ответила Ника, вспомнив про свой невыпитый чай. — Иди отдохни.

— Отдыхать-то некогда. Вон Манька скоро рассыплется.

Оставшись в родилке одна, Ника подходила к маткам, проверяла, не подмяли ли они под себя потомство, проверила окошки и двери, не дует ли.

В опоросе для Ники не было ничего нового. Но сейчас этот акт рождения жизни показался ей чем-то возвышенным, полным тайного и великого смысла. Еще ее поразила Даша. Оказывается, она может быть не только насмешливой, но и доброй, способной на хорошее.

Через полчаса Даша пришла, снова готовая к работе, приветливо сказала Нике:

— Анна Семеновна зовет чай пить. Иди подкрепись. А то как сразу две начнут опорожняться — только поспевай.

Домой Ника ходила не каждый день, не раз заночевывала в дежурке на ферме. Да когда и приходила домой, так после полуночи, а то и перед рассветом. Спала крепко, почти без сновидений. Родителей видела мало, и были они какие-то особенные, как в пору ее детства. Отец смотрел весело, подмигивал и говорил:

— Жизнь-то как закручивается! А? Держи хвост трубой — не пропадешь.

— О чем ты, папа?

— Вообще.

Иногда он тоже приходил домой поздней ночью, усталый и молчаливый, ужинал, спал часа четыре и снова уходил, не промолвив ни слова дочери.

У матери находились новости: Ленка-то не вернется, сама мать ее сказывала, справку на паспорт дали и родит скоро; у Савиных мальчонка трехлетний медную пуговицу проглотил, и в медпункте касторкой поили, выгнали; у попа на крыше Владимир Жбанов лазает, чего-то делает, кто говорит, чтобы молнию отводило в землю, кто про радио толкует, а толком никому ничего не известно.

Две недели проработала на свиноферме Ника. Когда Венков при случайной встрече сказал, что заведующая свинарником хвалит ее, она даже смутилась. Прежде, когда ее ругали, самолюбие страдало и хотелось похвалы, а теперь было приятно и в то же время почему-то неловко. Было у нее желание выделиться изо всех, стать приметной, а когда о ней заговорили с похвалой, почувствовала на душе что-то такое особенное, поняла, что добрую славу нелегко носить.

Она смутилась еще больше, когда узнала, что ее включили в совет клуба, и, когда Перепелкин собрал первое заседание совета, она старалась быть незаметной.

Заседали в кабинете заведующего клубом. Кроме Перепелкина и хозяина кабинета были Славка, Алексей Венков, Ника, учитель Михалев, еще несколько парней и девушек.

— Совет клуба, товарищи, утвержден партийным бюро, — сообщил Перепелкин, по привычке морща кожу на горбинке хрящеватого носа. — Для чего нужен совет? Для организации работы. Один заведующий клубом, будь он хоть гением… один он ничего не сделает. Нужен общественный орган. В клубах, где существует членство, выбирают правление. У нас членства нет. Скорей это — дом культуры. Но, пожалуй, слишком громко. Культурой пока не пахнет, надо принести культуру в эти стены. Правду я говорю?

Все согласно закивали головами. Перепелкин сцепил тонкие длинные пальцы в замок и, помахивая сплетенными руками перед лицом, как будто рубил что-то, продолжал рассуждать:

— Вы потом сами распределите между собой обязанности, кому чем заниматься, выберете председателя. Сейчас надо обсудить вопрос о содержании работы клуба. Три вечера в неделю будет кино. Это приказано сверху. Ну, с кинопроката будут платежи за помещение, так что это ничего, устраивает. Расходы по клубу надо возмещать. Как и прежде, будут приезжать лекторы, их надо оплачивать.

— Интересные бы лекции-то надо, — не утерпел Алексей. — А то мухи дохнут.

— Что верно, то верно, — Перепелкин сделал кивок в сторону Венкова. — До сих пор было так. Вдруг приезжает лектор, без предупреждения, без спроса. Прочитал лекцию, а колхоз денежки перечисляет в общество «Знание».

— «Миф о Христе», — Славка хохотнул.

— Была такая лекция, — конфузливо подтвердил Перепелкин. — Никто не пришел: неверующих антирелигиозные темы не интересуют, а верующие не хотят слушать принципиально.

— А еще была лекция «Жизнь в глубинах океана».

— «Есть ли люди на Марсе?»

— Были, были не интересные нашим колхозникам лекции. — Перепелкин расцепил руки, замахал ими, и складки на носу у него то сбегались, то разглаживались. — Вот вы и обдумайте, какие лекции нужны, а мы дадим заявку. Конечно, надо лекции о международном положении, о важнейших проблемах нашей жизни…

Тут не утерпела Ника, протянула руку, и, когда Перепелкин выжидательно замолчал, сказала:

— Сейчас много советских людей ездят за границу, в газетах пишут потом, в журналах. Вот бы пригласить такого бывалого, порассказал бы, как люди в других странах живут.

— Дельно.

Это «дельно» обрадовало Нику, и в голове у нее стали роиться мысли о том, какие лекции она хотела бы послушать, каких артистов увидеть. Все выскажет потом.

— Дельное предложение, — повторил Перепелкин. — К нам будут приезжать артисты. Мы не настолько богаты, чтобы оплатить проезд артистов, их выступление. Значит, надо продавать билеты. К этому деревенские жители еще не все приучены, надо приучать. Мы ведем переговоры с областным управлением культуры. Пусть к нам приедут театры: драматический, юного зрителя, кукольный. Весной, между севом и сенокосом. Театры пусть едут на свой риск. Мы даем им клуб за небольшую плату… для расходов по уборке помещения, электроэнергии. Вся выручка — театру. Подсчитали. Если все триста мест будут проданы и спектакль пройдет два раза, театры не понесут убытка, а чуть-чуть заработают. Понятно?

— А какие спектакли, Сергей Васильевич?

— Это вы обсудите. У заведующего клубом есть репертуар областных театров, обсудите, что хотелось бы посмотреть. Но нельзя строить работу клуба на одних приезжих лекторах, артистах, на кино. Это будет не клуб, а кино-концертный зал. Согласны?

— Согласны.

— Надо развивать свою, местную художественную культуру, организовать кружки: драматический, хорового и сольного пения, спортивный, вышивания, кройки и шитья, танцевальный. Лекции тоже могут наши учителя читать. Верно, Виктор Иванович? — Веселый взгляд Перепелкина метнулся в учителя Михалева. — Надо искать свои таланты. В каждом есть свой талант. Вон читаешь в газетах. Колхозные певцы и музыканты до Москвы, до Всесоюзных конкурсов пробиваются. Неужели наш колхоз «Россия» такой уж бездарный. Скоро будет районный смотр художественной самодеятельности. От нас никто не участвует. А к будущему смотру мы должны подготовиться…

20

Сразу же после Нового года Владимир Жбанов уехал в областной город. Вернувшись, пришел к Филатовым, когда Ника была дома одна, рассказал, как ездил за телевизором для попа.

— Ты, кажется, подружился с отцом Борисом, — заметила Ника.

— Какая дружба! Просто он хорошо платит за работу. А мне нужны деньги. Много денег.

— Зачем?

— Надо.

— Я догадалась.

— Ну?

— Автомашину хочешь купить?

— Неплохо угадываешь. — Владимир рассмеялся. — Отремонтировать мотоцикл, поездить на нем немного и продать за хорошую цену. Так? Потом купить автомашину, выбракованную где-нибудь в колхозе… Мне бы только паспорт на машину: был бы документ, пусть ни одной железки не будет, а машину сделаю. А на машине можно к Черному морю отправиться. Или на Рижское взморье. Да вдвоем!.. М-м!..

Сладко промычав, он весело пропел:

Разукрашу я сани коврами, В гривы алые ленты вплету. Полечу, зазвеню бубенцами И тебя на лету подхвачу.

Глянул на Нику победно черными, с синеватыми белками глазами, и она почувствовала в нем что-то ухарское, почти разбойное.

— Как здорово это у Ремарка описано! Влюбленные бешено мчатся на автомобиле, и все остальное в мире для них не существует.

— Но ведь мы с тобой не влюбленные, — полувопросительно, полуутвердительно сказал он и, выждав немного, добавил: — А могли бы поехать вдвоем.

На мгновение вообразила она себя рядом со Жбановым. Вцепившись руками в рулевое колесо, он гонит машину по черной ленте асфальта, бесстрашно делает повороты на краю ущелий, проскакивает под нависшими скалами, проносится по мостам над пропастями… У нее больно замирает сердце от восторга и страха…

— Все это возможно, — говорил Владимир, продолжая упорно смотреть на нее. — У меня скромное желание — автомашина. Люди дома, дачи строят. Иной продавцом в керосинной лавке служит, а, смотришь, такую дачу отгрохал, что диву даешься. Сейчас почти каждый житель города дачу строит. Всякому хочется свое гнездышко иметь… И для души хорошо. Некоторые владельцы дач сады развели, фрукты продают. Один мой знакомый, отставной полковник, прошлым летом шесть тысяч выручил.

— Ой! — вырвалось у Ники. — Шесть тысяч!..

— Но он дурак. Я бы на его месте разводил только цветы и никаких там фруктов и овощей. Отвез машину цветов — выручил мешок денег. И ни весов не надо, ни фартука надевать. Чистая и поэтическая работа. И цветы растут с весны до поздней осени.

Владимир мог говорить о серьезном шутливым тоном, и наоборот. В этот раз был именно тот случай, когда Ника не знала, как понимать его, и поэтому ничего не ответила. А он продолжал говорить уже без прежней веселости.

— Ничего-то ты про меня не знаешь. О машине я не мечтаю, хотя автомобиль — штука неплохая; нажить деньги не стремлюсь — не скопидом по натуре… Как сказал один поэт: «Мне бы только любви немножко да десятка два папирос». — Помолчал, произнес мечтательно: — Мне бы поучиться!..

Последняя фраза была произнесена с таким внутренним напряжением, с такой трудно скрываемой тоской, что Нике стало жаль его, как несчастного, незаслуженно и безжалостно обойденного судьбой.

Владимир Жбанов в двадцать семь лет чувствовал усталость от жизни. То, чем он занимался последние годы, не удовлетворяло его. Работал радистом на пароходе — работа была сезонная. Поступил в мастерскую по ремонту радиоприемников и телевизоров; там был изрядный заработок, но стал он замечать неблаговидные действия некоторых мастеров и уволился — от греха подальше. Окончил курсы шоферов, ездил на грузовике, главным образом в сельские районы — вперед с грузом, обратно с «росой» (так шоферы называли пассажиров, собираемых по дороге). И работал бы Жбанов тут неизвестно до какой поры, потому что не претила ему кочевая жизнь, да перевели его на легковую машину возить начальника. Совсем скучно стало: на одном окладе, да еще вози жену начальника то по магазинам и ателье мод, то на дачу, а по воскресеньям всю семью на пляж или в лес по грибы. Уволился по собственному желанию.

Многое не нравилось ему в жизни, многое он находил несправедливым или неумным и выработал свой кодекс, по которому и жил. Не в силах до конца погасить в себе обиду на всех, он многое стал подвергать сомнению, на многое смотрел критически. «Буду жить сам по себе», — решил он после долгих раздумий. От окружавшей его жизни загораживался книгами, которые пожирал с невероятной быстротой, увлекался музыкой, автомобильным спортом и техникой.

Он видел, как некоторые легко и нечестно живут, но сам не хотел такой жизни и старался не делать ничего такого, что расходилось бы с законом, что противоречило бы духу государства. Еще внушал себе: не интересоваться политикой. «Человеку она не нужна, — рассуждал он. — Народ хочет удобно и спокойно жить. А политика рождена желанием управлять людьми, желанием властвовать над подобными себе». Владимир считал себя патриотом, желал процветания Родине, гордился величием советского народа, восторгался достижениями науки, искусства и не мыслил своей жизни ни в какой стране, кроме Советского Союза.

Когда отец решил вернуться в деревню, он не отговаривал и не одобрял его, заявив, что сам останется в городе. Одну комнату в отцовской квартире он оставил за собой и поехал в Усовку, чтобы помочь родителям устроиться на новом месте. В колхозе обнаружился негодный, вычеркнутый из списков имущества мотоцикл. Он купил его как металлолом, потом подвернулись грузин, поп… Застряв на зиму в Усовке, он съездил в город, уплатил за комнату до весны, повидал друзей.

В Усовке он старался сблизиться с людьми, с общественными организациями. Не любя поповщину и попов, свел знакомство с отцом Борисом.

Жители Усовки, узнав, что он починил попу магнитофон, пошли к нему с просьбами исправить радиоприемники. Никому не отказывал, беря деньги, по его уверениям, только за детали. Все были довольны, и к нему повезли молчавшие приемники из ближайших сел.

— Некогда мне, — отказывался Владимир. — Своим, усовским, не мог отказать, а на всю округу — извините, не стану. Да и скажут, мастерскую открыл… незаконно это, и мне одни неприятности.

— Ничего, — сказал ему сам председатель сельсовета. — Делайте! Приемники у многих испортились, а в райцентре мастерской нет, в областной город везти — накладно и сложно. А радио — средство пропаганды, надо, чтобы работало.

И стал Жбанов чинить все, что ему приносили.

Из всех жителей Усовки привлекательней других казалась ему Ника.

Были девушки броские свежей деревенской красотой. Но к ним не тянуло Владимира. А Ника не была красивой, больше того, каждому бросались в глаза ее крупноватый для девушки нос, пухлый рот и широкий подбородок. Зато виделось Владимиру в натуре Ники что-то притягательное, чего не замечал он в других, красивых девушках.

* * *

На крыше поповского дома пахло дымом из печной трубы. Это напоминало Владимиру Жбанову лето, костер у реки, привольное житье. И вдруг накатывало на него необыкновенно сильное желание пожить в одиночестве в лесной глуши. Быстро справившись с собой, принимался за работу, а когда пальцы застывали до боли в суставах, спускался с крыши, вбегал в поповские покои, наполненные запахом тепла, сдобного теста и ладана, жадно выкуривал сигарету, тер красные руки.

— Рюмочку не желаете? — спрашивал поп.

— Нет, спасибо.

— Удивительно! — непритворно восклицал отец Борис. — Молодой мужчина не берет в рот спиртного — в наше время редкость. И никогда не потребляли?

— Почему же? Бывает изредка и немного.

— Удивительно! Сейчас так много пьют, что даже печать призывает бороться с пьянством. И представьте, немало хороших талантливых людей подвержены этому пороку.

— Талантливые люди пьянствуют сознательно, из-за неудовлетворенности в жизни, а все прочие — по слабости воли или ради баловства, — высказал Владимир давно отстоявшееся мнение и опять полез на крышу устанавливать антенну.

Через несколько дней над крышей поповского дома стоял высокий шест с хитроумными металлическими перекладинами и проводами, а на калитке появилось объявление: жители Усовки приглашались смотреть телевизор.

Это был первый телевизор в селе, и зрителей набралось много. Поп произнес речь, одна часть которой была обращена к верующим, другая к безбожникам.

— Бог вразумил людей сделать такое, что не каждому доступно понять. Люди разговаривают на расстоянии по проводам и без проводов, летают по воздуху, послали ракету на Луну. А теперь вы увидите передачу изображений на расстоянии. — Сделав долгую паузу, он продолжал: — Мы живем в век химии, физики, электроники. То, что вчера казалось загадкой, сегодня стало обыденным, то, что сегодня еще не познано, будет познано завтра.

Владимир Жбанов объяснил, как он наладил прием передач с ретранслятора, расположенного за полтораста километров от Усовки. Его никто не понял.

— Сейчас вы увидите передачу из Москвы…

На другой день по селу не умолкали разговоры о телевизионном вечере в поповском доме.

— Будто перенеслись в Москву!

— И в театр заглянули, и в Кремль.

— Там какого-то посла принимали, все начальство вот рядышком, рукой дотянуться можно.

— Еще море показали.

— Диво!

Одна бабка Матрена не выказывала удивления ни у попа, ни в разговорах на другой день. Она говорила равнодушно и немного хвастливо:

— Когда я гощу у сына в Москве, кажинный вечер телевизер гляжу. Хошь днем глядеть — гляди, можно и днем, надоест даже.

Удивлялась она попадье:

— Полы-те ей натоптали, мыть надо, а она ничего, привечает людей.

Трофим Жбанов выговаривал сыну:

— Эх, Володя, Володя! Срамишь ты меня. Прямо мне не говорят, но стыдно мне с Николаем Семенычем и Сергей Васильевичем встретиться. Вырастил, скажут, сынка, с попом связался.

— А народ что говорит?

— Народ что ж… Кто был у попа, те захлебываются, а кто не был, не хвалят тебя. Говорят, поп — ухарь, всех норовит к себе расположить. Бросил бы ты его… попа-то…

Владимиру стало жаль отца. Стоит он перед ним тихий, будто сам виноватый, усы обмякли, плечи согнулись.

— Кто станет болтать, скажи, что мне интересен не поп, а работа. Сделал особую антенну, для дальнего приема, и, видишь, — получилось.

— Люди этого не поймут, скажут, ради денег.

— Всякий труд должен быть оплачен, — изрек Владимир.

В тот же день его пригласили в правление колхоза. «Венков и Перепелкин просят», — сказал посыльный.

— Ну вот, — с глухим стоном вырвалось у матери из груди. — Начинается.

— Чего начинается, мама? — Владимир обнял ее за плечи, ласково погладил по голове. — Ничего, мать, ничего, — спокойно говорил он, а сам все думал: зачем же приглашают его руководители колхоза?

Об этом он думал и по дороге в правление.

Венков и Перепелкин уже поджидали его.

Поздоровались. Помолчали. Закурили.

— Что же вы, Владимир Трофимович? — обратился к Жбанову Перепелкин. — Что же получается? У попа в доме телевизор, а в колхозном клубе нет.

— Это значит, что поп расторопнее вас, — с усмешкой ответил Владимир.

— Мы не думали, что в Усовке можно это наладить, — продолжал Перепелкин по-прежнему серьезным тоном, не приняв шутливого ответа Жбанова. — Нам говорили, что радиус действия ретрансляционной станции около ста километров, а до нас полтораста.

— Верно, — подтвердил Владимир. — Но специальные устройства, особая антенна… Можно наладить прием и за двести километров.

— Так сделайте для клуба! А? — Венков, подавшись всем корпусом, приблизил лицо к Жбанову, заговорил мягко, словно о чем-то очень заманчивом. — Дадим вам командировку в город, купите телевизор и все необходимое.

— Сделать можно. Какой вы хотели бы телевизор, Николай Семенович?

— Самый хороший.

— Что ж, можно сделать.

— Работу оплатим.

— За эту работу деньги не возьму. Для интереса, для души сделаю. Чтобы прием был лучше, чем у попа.

— Как-то неловко, — начал Перепелкин, но Владимир не дал ему договорить:

— Колхоз моему отцу дом в кредит построил. За это спасибо. Ну и я считаю долгом отблагодарить колхоз.

— Хорошо! — Венков откинулся на спинку стула, положил широкую ладонь на папку с бумагами, прихлопнул раз-другой. — Прикиньте, что надо купить, сколько примерно будет стоить, а завтра получите деньги, удостоверение. Я позвоню начальнику станции, попрошу оставить билет в купированный вагон.

— Есть! — по-военному ответил Владимир.

21

Ветер усиливался с каждой минутой. Сухой, колючий снег больно сек по лицу, и Алексей нагибался, отворачивался от прямых потоков холодного воздуха. По сугробам мело со свистом и завыванием, качало кусты тальников, гнуло осокори. Ноги проваливались в глубоком, еще не слежавшемся снегу, мешок тянул назад, лямки давили на плечи, тяжелая обледенелая пешня выскальзывала из плотных, негнущихся рукавиц.

Лавруха шел впереди. Он знал дорогу к пустующему домику бакенщика. В трех шагах маленькая фигура его расплывалась, как в тумане. Он тоже нес заплечный мешок, пешню и топор за опояской…

Рано утром вышли они на рыбную ловлю километров за пять от дома, на любимое место Лаврухи, где он каждую зиму ловил окуней и судаков. Все шло, как обещал Лавруха. Выдолбили во льду лунки, наловили окуней и отправились на ночлег в домик бакенщика, что на полпути к Усовке, намереваясь на другой день еще порыбачить. Так и дома предупредили…

— Ну и взыграло! — крикнул Лавруха, останавливаясь, чтобы поправить мешок, и они опять пошли, увязая в снегу и наваливаясь грудью на ветер.

Не раз Алексей читал про снежные бураны, не раз воображение его рисовало картину схватки человека со стихией, но самому никогда не приходилось испытать этого. И теперь он не испугался бурана, не думал об опасности, ему просто было неприятно ощущать студеный ветер, продувающий сквозь одежду, чувствовать, как смерзаются залепленные снегом ресницы и немеют щеки. Ноги в неудобных валенках быстро устали, отяжелели, сделались чужими.

Они шли долго. Уже совсем стемнело, пропали деревья и кусты, все сгинуло в метели, все потонуло в белесом сумраке. Алексей надеялся только на Лавруху. Будь он один — сел бы от изнеможения и отдохнул. Но старик сказал, что садиться опасно: не заставишь себя подняться и замерзнешь, что надо идти хоть через силу.

И вот Лавруха остановился у большого осокоря и вдруг повернул в сторону.

Через несколько минут он отдирал топором заколоченную дверь в маленьком домике.

Домик в одну комнату, с закрытыми ставнями, с кухонной плитой был пуст. На полу, усыпанном мусором, намело снегу. Когда плотина образовала водохранилище, на реке установили морские электрические бакены, и бакенщиков осталось немного; немало опустело таких домиков, с крупно написанными номерами постов на фронтонах.

— Ну, вот и доползли, — сказал Лавруха, ставя в угол пешню и снимая мешок. — Схожу в сарайчик, топлива поищу.

Вскоре забилось, заиграло в плите пламя, поплыл горький запах дыма, заслезились бревенчатые стены. Лавруха и Алексей держали руки над конфоркой, ловили теплые струйки, растирали стянутую холодом кожу. Потом расстегнули полушубки, сняли шапки, а еще через некоторое время остались в куртках.

— Что же, Миколаич, вскипятим чай.

— Конечно. — Алексей достал из мешка котелок, принес из колодца воды.

Пока закипала вода, разогрели банку консервов и замерзший хлеб. А топка все пожирала дрова, и от раскаленной докрасна чугунной плиты разливалось благостное тепло.

После горячего чая стало совсем хорошо. Буран шумел, стучал ставнями, а в домике от этого было еще уютнее.

— Не приведи бог в такую погоду в степи оказаться, — сказал Лавруха, с наслаждением затягиваясь из коротенькой трубочки. — Я раз попал так-то… Хорошо, на омет соломы набрел, залез в омет-то и двое суток от бурана хоронился. Тогда и отморозил, — он показал обрубок указательного пальца. — Тольки и всего, одним пальцем отделался.

Уминая култышкой горящий в трубке табак, он улыбался поблеклыми, уже стариковскими глазами сквозь редкие, свисающие до ресниц брови.

Помолчали. За стеной по-прежнему гудело. От пламени падал из топки на пол красновато-желтый дрожащий свет. Лицо старика было в тени, лишь концы усов да трубка выступали в ненадежный, колеблющийся свет.

Алексей подкинул дров в топку, надел полушубок и шапку.

— Ты куда? — строго и тревожно спросил Лавруха.

— Воды принесу, еще чаю попьем свежей заварки.

— Смотри осторожнее. Слышь, как ревет.

Лавруха ждал его с нетерепением.

— Принес? Не заблудился, слава богу! — Голос у него мягкий, добрый.

Зашипел на плите мокрый котелок. Отогрел Алексей руки, сел на свернутый полушубок лицом к пылающему зеву топки, ощутил, как горячо запульсировала кровь в теле, радость вошла в душу. Хорошо ему было сидеть в тепле со старым, много видавшим человеком.

— Валенки-то на тебе фабричной катки, — заметил старик.

— Мать нам с отцом привезла.

— Тут у нас не укупишь: забросили это ремесло, пимокатство-то, а фабричных не завозят. Кустарные-то валенки теплее.

— Не знаю.

— Кто обделывал? — Лавруха дотянулся пальцем до союзки из автомобильной камеры, потрогал, не отстает ли, поглядел на подошву из резиновой шины.

— Аверьян обделал, — ответил Алексей.

— Он шорник хороший. Наловчились делать. Хороши валенки в мороз. А чуть оттеплело, промокают. Обделанные — куды там! Сырости не боятся.

Еще напились чаю. Лавруха понюхал табаку, неожиданно выругался.

— Тьфу! И кто тольки ставил этот дом?!

— А что?

— Плохая работа, из-под топора.

Чихнув и снова набив ноздри табаком, старик продолжал:

— Человек должен свое дело сделать, как песню спеть. Тогда радость себе и людям. Забор ставишь, так сделай его, чтоб смотреть на него хотелось. А мы как делаем? — Он сплюнул, нахмурился, помолчал. — Никак твоему родителю, Николаю Семенычу доказать не могу.

Алексей вспомнил затянувшийся спор бригадира строителей с председателем из-за детского сада, который начали строить.

— Миколай Семеныч рубли считает, дешевле хочет, а то во внимание не берет, что там робятишки будут. А робятишкам-то радость надобна… Чтоб в сад они, как в сказку, входили… Я ему говорю, поясок узорный по верхнему венцу надо протянуть, карниз резной… наличники резьбой изукрасить… Конек тоже… Крыльцо, перильца… Из досок все можно вырезать, как кружево сделать. И раскрасить.

— Отец говорит, что вы на старинный фасон хотите делать, как терем.

— Я хочу с рублеными углами, по русской старине, а он хочет углы в лапу. Он говорит — окошки прямые, а я хочу стрельчатые. Он говорит — строй по-типовому, а я прошу дозволения по-своему сделать… И чуток подороже-то будет, зато красота-то… ее на деньги не измеряешь…

Долго и горячо говорил старый плотник. Каждое слово его входило в сознание Алексея, поднимало в душе теплое чувство, манящее к чему-то большому и хорошему, чего Алексей еще не сделал, но был уверен, что сделает.

— В лапу хорошо рубить из цельных бревен, из кругляка. А у нас вполбревна идет.

— Зачем бревна распилили вдоль напополам?

— Чтобы вдвое больше стало. Тут с лесом трудно, Миколаич, привозной он… А этот, что у нас-то, так это сплавной, из Волги выловленный. Тут спокон веку все деревни из такого леса строились. Разобьет Волга плот, раскидает в бурю по бревнышку, ну, тут и пошли на лодках багрить да чалить. Иной ухарь за неделю на избу наловит. Сейчас построжало: плоты государственные. Но посуди сам. Досуг ли сплавной организации нанимать людей для вылова? Ну, выловят и выволокут на берег в сотне мест. А потом? Как все бревна опять собрать да плот вязать? Себе дороже. Ну, стал такой закон. Кто выловил, сдай сельсовету, получи за работу. А сельсовет употребляет на ремонт школ, больниц… Вот и нам подфартило: большой плот шураган, буран значит, растрепал. Миколай Семеныч только заступил у нас в председатели, сразу давай уговаривать, у кого лодки есть, вылавливать бревна. Обещал за работу сразу деньгами платить. Нашлись такие. Человек пять наших да столько городских — отпускники, тут в палатках жили. Наши-то долго ломались: не омманет ли председатель.

— Да что они!

— Случалось, бывали такие председатели, наобещает, а не сделает… Ну, согласились. С неделю вылавливали. Три сотни и два на десять штук выловили.

— Триста двадцать бревен?

— Да: три сотни и два на десять… Сельсовет акт составил. Ну, а лесосплаву колхоз уплатил по государственной цене за вычетом оплаты по вылову. А у нас давно уже круглая пила поставлена. Ну и давай распиливать. Часть на доски пустили, на брусья. Жбанову на дом тоже пошло из этого лесу. Выморочный, бесхозяйный дом в Лапшовке оказался, в собственность сельсовету отошел. Ну, колхоз выкупил! Добавили нового лесу, и вон какой дом у Жбанова получился! Детский сад весь из нового леса будем строить, ни одной тесинки старой… Да, подфартило прошлогодь, но это не каждое лето бывает.

Легли спать. В топке под плитой догорали красные угли. Темнота из углов расползалась по избушке. Только то место на полу, где лежали Лавруха с Алексеем, еще озарялось отсветом из раскрытой топки. Но свет был уже неверный, дрожащий, меркнущий.

— Дед, — позвал Алексей.

— А?.. — отозвался старик, открывая глаза.

— Хочу вас спросить.

— О чем?

— Вот вы уже много прожили на свете.

— Семьдесят шесть годочков.

— Довольны вы своей жизнью?

— Да ведь как смотреть на жизнь? Все от этого и зависит. В моей жизни всяко бывало. И радости знал, и горя хлебнул… Без того не проживешь. И смерть в глаза мне заглядывала. И страх изведать пришлось. Вот так.

— А в общем-то вы довольны своей жизнью?

— Что ж, не зря прожил. Для людей немало сделал. Скольки моих домов стоит! Пожалуй, не сосчитать. И будут стоять, может, сотню лет. Люди, конечно, не будут помнить плотника Лаврентия Потапова, но я строил. Факт!..

— По-вашему, это самое главное в вашей жизни?

— А как же. Что ты сделал в жизни для людей — это и есть главнее всего остального. Тольки житья-то человеку мало отпущено. Наберется человек ума и опыта, тольки бы и жить, а тут уж конец. Смолоду надо за ум браться, да не у всех это получается. Ты пойми, Лексей! Если каждый будет делать на пользу людям, жизнь будет — счастливее не надо. Пустяками люди много занимаются…

Алексей стал думать о себе. Что хорошего он сделает для людей, что оставит после своей жизни?

— Если бы не войны, — снова заговорил старик после долгой паузы, — люди давно жили бы в сплошном счастье. Да-а!..

— Умные люди это понимают, хотят избежать войны.

— Хорошо бы избежать… Надо избежать. Ты пойми! Ежели разразится, не приведи бог, третья мировая война, то…

Лавруха вдруг замолчал, полез в карман за табакеркой, зарядил обе ноздри и только после этого заключил:

— То четвертая мировая война будет на кулаках… стенка на стенку… — Помолчав, он, как показалось Алексею, сердито проворчал: — Давай спать! А то завел про войну к ночи-то!

Алексею и самому неприятно было думать про войну. Почему-то ему казалось, что война начнется ночью. Так же ведь началась вторая мировая война… На минуту он представил, что где-то высоко-высоко над землей сквозь бураны мчится в темноте ракета, неся смерть миллионам людей… Когда они жили в городе, отец приносил книжку об атомной бомбардировке Хиросимы и Нагасаки, об испытании американцами атомных бомб в атолле Бикини. Фотографии разрушенных городов, военных кораблей, сожженных людей вызывали ужас. Трудно было поверить в безграничную человеческую жестокость. Американский летчик, погубивший сотни тысяч японцев, сошел с ума.

Чем больше думал Алексей об этом, тем выпуклее, ярче воображал чужие страны. И хотя он имел о них смутное книжное представление, это не мешало ему твердо знать, что и там люди не хотят умирать. И, наверное, миллионы людей, подобно ему, с тревогой думают о будущем человечества.

— Неужели разум не победит? — прошептал Алексей, ворочаясь.

— Ты чего? — встрепенулся Лавруха.

— Так, про себя… Буран-то все гудит.

— Гудит, — ответил Лавруха, громко зевая. — Завтра, поди, не уймется. Не удастся нам порыбачить. Оставим твою гостью без пирога.

— Мою гостью без пирога, — усмехнулся Алексей.

В тот день, когда он уходил на рыбную ловлю, пришла телеграмма от Гали, извещавшей о приезде в Усовку на каникулы. «Вот и угостим Галю пирогом с рыбой, — сказал он Лаврухе. — Она очень любит… с рыбой и капустой». Старик спросил: «Родственница приезжает?» — «Нет, знакомая, школьный товарищ».

* * *

…Галя позвонила со станции Сенная. Приехала она с Любой, ищут попутную машину или подводу.

— Не ищите, — возбужденно кричал в трубку Алексей. — Сейчас что-нибудь сообразим. Ждите на вокзале.

Заведующий гаражом разрешил Алексею взять автомашину.

Прибежала Ника, попросилась на Сенную.

После бурана установилась тихая морозная погода. Поля укрыл снег. По проселочной дороге пустили снегопах, и ее скоро укатали грузовики и сани. По шоссе прошли бульдозеры, и на асфальте снег лежал тонким жестким слоем. Алексей ехал осторожно, а Ника торопила его:

— Да нажми ты!.. Ой, Любка приехала!

Ей не сиделось на месте, она то и дело вертелась и тараторила, перескакивая с одного на другое.

— Люблю людей, которые машину водят.

— За что?

— Настоящие, современные люди.

— Научись.

— Негде.

— Можно кружок создать.

— Я было стала на мотоцикле учиться в школе, да отец запретил.

— Почему?

— С твоим, говорит, характером нельзя: разобьешься.

— В наше время это надо уметь каждому.

— Конечно. Что за человек, если не умеет рулить. Все равно как прежде не умел бы вожжи в руках держать. Верно ведь? Слушай, а у тебя с этой Галей-то серьезно?

— Ты о чем это?

— О чем, о чем? — передразнила она. — А то он не понимает. У тебя с ней настоящая любовь?

— Не знаю, мы с ней об этом не говорили, — нарочно загадкой ответил Алексей.

— А чего же в молчанку играете?

Алексея коробила бесцеремонность, с какой Ника пыталась проникнуть в его сердце, и он ответил сухо:

— Мы с ней дружим.

— Вот я и говорю: дружба, любовь. Как их разделишь?

Она вдруг стала грустной. Алексей сказал:

— Девушки-то заждались, наверное, нас.

— Ой, Любка!.. Я так рада!..

Ника снова стала веселой и затараторила без умолку.

А на вокзале она бросилась на шею Любе, тоненькой девушке с большими смиренными глазами. Алексей держал в своей руке маленькую, теплую, только что вынутую из пуховой варежки Галину руку.

— Надолго приехала?

Не успела Галя ответить, как всех затормошила Ника, схватила Любины вещи, скомандовала Алексею:

— Бери багаж! Пошли!

Галя сидела в шоферской кабинке рядом с Алексеем, передавала ему приветы от школьных друзей, говорила, что ей очень хотелось побывать в деревне зимой.

* * *

Галя остановилась у Любы. Алексей виделся с ней часто. Галя повзрослела как-то сразу, как это часто бывает с девушками после семнадцати лет, когда девичье обаяние расцветает в полную силу и когда в манере держаться обозначается уже некоторая строгость, осознанность движений, жестов, взглядов.

Галя нашла, что Алексей очень изменился внешне.

— Поздоровел, вырос, прямо настоящий мужчина.

— Так и должно быть. Растем! — весело ответил он.

— Ты молодец, Алеша! — сказала как-то Галя так сердечно, что Алексей даже смутился, как, впрочем, всегда смущался от похвалы.

Они сидели у Венковых вдвоем, пили чай. Обоим было уютно, и все располагало к душевному разговору, к откровенности.

— Хвалить меня еще не за что, — ответил он.

— А я хвалю! — горячо возразила Галя. — Мне нравится твоя жизнь.

— Самая обыкновенная.

— Вот это и ценно. Обыкновенная жизнь, обыкновенная работа, ничего высокопарного. А вдуматься — это и есть настоящая жизнь. А все настоящее ценно. Мне нравится ваша скромная квартира. Вы с отцом как два спартанца.

— Бытом заниматься нам некогда… Да и не увлекает это. Есть дела куда интереснее.

— Ты знаешь, Алеша, мне ведь тоже суждено так жить. После института поеду в деревню. Отец убедил меня в этом. Он говорит, что настоящим врачом он стал в сельской больнице. Двадцать лет там проработал, приходилось всем заниматься. Потом уже специализировался по хирургии. И я так хочу.

— Да, в деревне ты будешь нужнее, чем в городе.

Вдруг Галя переметнула разговор на другое:

— Слушай, что за девушка Ника? Я не пойму ее.

— Она и сама, наверное, не понимает. Она искренняя, немного взбалмошная. Не глупая, а ведет себя иногда глупо. Видишь ли, она не виновата в этом. В прошлом году из выпускников средней школы осталось в селе только пять человек, остальные в город подались кто учиться, кто работать. Ну, и ее тянет из деревни.

— Да, люди кочуют. Одни едут в город, другие из города в деревню.

— В деревню меньше.

— Говорят, что это закономерно. Нам лектор по социологии так говорил.

Галя замолчала, задумавшись. Алексей смотрел на высокий лоб ее, на опущенные ресницы, удлиненные тенью, на сухие плотно сжатые губы и думал о том, как странно бывает в жизни. Вот с Галей он может говорить просто о чем угодно, но не может нежно пожать ей руку, поцеловать. Даже такого желания у него не может появиться. А ведь она такая простая, чистая, прямодушная. Ника взбалмошная, шаткая, а ему приятно касаться ее рук, хочется уткнуться лицом в ее медные волосы и вдыхать запах солнца и телесного тепла. С Галей всегда во всем согласие, все у нее логично, а Ника чем-нибудь задирает, вынуждает спорить, даже сердиться. И в этом есть необъяснимая прелесть.

— Молодежи не всегда легко вступать в жизнь, — сказала Галя, поднимая на Алексея глаза. — Всегда она мучается, какой путь выбрать, к чему стремиться, чего желать? И выигрывает тот, кто решает сразу что-то определенное.

— Самое плохое — метаться.

— И мечутся те, кто не знает, что такое жизнь.

Они недолго еще поговорили на эту тему, потом Алексей положил ей на плечо руку, хотел поцеловать.

— А знаешь, Алеша, мы с Вадимом решили пожениться, — сказала Галя таким холодным тоном, будто желая отплатить Алексею за нанесенную обиду.

— И скоро? — спросил он, отодвигаясь от нее.

— Может, через год.

— Не помешало бы учебе: муж, дети…

— Детей пока не будет.

— Как знать?

— В конце концов я будущий врач и могу знать.

Алексей понял ее и покраснел.

— Ты, должно быть, научилась заранее предусматривать все, — с осуждением произнес Алексей.

— Положим, не все. — Галя загадочно улыбнулась и посмотрела в лицо Алексею с добротой сильного к слабому. — А из Вадима я сделаю настоящего художника. Талант у него есть, но ленив. Я научу его трудиться.

— В это я верю. Настойчивости в тебе всегда было вдоволь.

— Без этого, друг, нельзя.

И эта фраза, и тон ее, и это «друг», показалось Алексею, произнесены не вчерашней школьницей, а опытной в жизни женщиной.

— А ты заметно изменилась… не так внешне, как внутренне, — сказал он с обидой.

Он так желал встречи с ней, и казалось ему, ехала она в Усовку ради него. И письма писала такие, что хоть прямо не говорила о своем чувстве к нему, но это угадывалось… В памяти оживали такие моменты, когда они с Галей почти клятвенно уверяли друг друга в дружбе, и это было так возвышенно, так чисто, что давало ни с чем не сравнимую радость. Он берег эту радость и на расстоянии. В душе его грустно и нежно жили беспокойные и смутные ожидания, неопределенные предчувствия чего-то хорошего, связанного с Галей… И вот какой-то там Вадим…

— Та-ак! — протянул Алексей, сделавшись вдруг вызывающе холодным. — Значит, замуж захотелось.

— А что в этом противоестественного или плохого? — спросила Галя, удивленная резкой переменой в настроении Алексея. — Тебе это не нравится?

— Мне это безразлично. Мы же не признавались в любви, не собирались жениться.

Галя не слушала его и говорила рассудительно, как бы не ему, а самой себе:

— Девушке надо вовремя выходить замуж. Особенно в наше время.

— Ага, — пробурчал Алексей.

— Вовремя — значит не очень поздно. Понял?

— Ага.

— Что ты какой?

— Стихи Маяковского на память пришли, никак не отвяжусь.

— Какие же стихи? Алексей продекламировал:

— Все вы бабы — трясогузки и канальи!

— Как непочтительно к нам, к женщинам.

Проводив Галю, Алексей не пошел на работу, сидел дома, скучал. Ни к чему не тянулась его душа — ни к книгам, ни к радио, ни к прогулке. Не пошел он и в клуб на кинокартину вместе с девушками, как было условлено. На уме было одно: Галя. Не ожидал, что будет так страдать. Злился на весь свет, хотелось сорвать злость. Но на ком, на чем?.. Едва стемнело, когда Алексей лег спать. Лежал с открытыми глазами, думал: «Все правильно: я не собираюсь жениться… какой из меня муж в девятнадцать лет! А ей пора замуж. У нее своя логика… Но теперь я лишаюсь самого близкого человека…» Потом воображал Вадима… Что за парень? Значит, лучше его, Алешки, раз Галя выходит за него. «А то подождала бы года три… отслужу в армии, а там, может быть, и женихаться стану…» Как ни рассуждал, а в конце концов пришел к тому, что Галя поступила с ним предательски… С этой последней мыслью, пронзившей уже дремотное сознание, Алексей заснул… Встав утром рано, взял ружье и ушел на лыжах. В медленно занимавшемся сером зимнем дне бродил по полям и перелескам, стрелял во все живое: в сорок, в ворон, в галок, — стрелял с ожесточением, вкладывая в каждый выстрел свою обиду. Вечером, возвращаясь домой усталый физически и духовно, встретил Прохора.

— Шухер из-за тебя был, — сказал инвалид с явным удовольствием. — На работу не вышел вчера с обеда и нынче не показался. Думали, заболел. А тут говорят, с ружьем ушел. Ну, пошумели. Я — первый. Работа горит, а ты — на охоту.

— А у меня вот тут горит! — Алексей ударил себя в грудь кулаком. — Понимаешь ты это или нет?

— Так надо было опохмелиться. А то всех взбулгачил.

— Пошли вы все… знаешь куда!..

Дома пришлось выслушать нотации отца. Алексей принял их, как привычное, уже не действующее лекарство.

22

Мохноногая лошадь резво бежала по накатанной до блеска санной дороге. В санках с обитым клеенкой задком сидели Венков и Перепелкин. Ехали они в райцентр на пленум райкома партии, а по пути решили заехать в Лапшовку, на птицеферму.

Ветер дул навстречу, из-под копыт лошади иногда летели в санки комья снега. Закрыв лица воротниками пальто и капюшонами брезентовых плащей, седоки молчали.

— Тулупов, — вдруг выкрикнул агроном, — тулупов не заведем!

Венков повернулся к нему, отогнул угол воротника ото рта, чтобы удобнее было говорить.

— Раньше у каждого крестьянина тулуп водился, а теперь — редкость. Надобность, видно, миновала.

— Не в том дело. Конечно, на лошадях по целым дням не ездят, но в кузове грузовика сейчас так просифонит!.. Похлеще, чем в санях. Дороги тулупы. На полушубки и то овчин не хватает. Вот какие на нас с вами пальто-то? На вате. Поднадевали под пиджаки кофты шерстяные, белье теплое, а ведь не спасает. То ли дело полушубочек, а на него тулуп с большим воротником.

— Вот разбогатеем, заведем тулупы для разъездов. Как спецодежду.

— Хорошо бы.

Опять помолчали, пряча лица от знобящего ветра. Когда дорога повернула и дуть стало сбоку, Венков спросил агронома:

— Вы, Сергей Васильевич, в Лапшовке знаете людей?

— Как же! Я там больше года проработал. В самое трудное время. Успел два выговора заработать. — Агроном от души рассмеялся.

— За что же? — Николай Семенович повернулся к агроному, и тот увидел на потемневшем от холода лице его то знакомое со студенческой поры ожидание ответа, как это бывало на экзаменах.

— Один выговор за хозяйственные дела… Тут я не спорю, по неопытности кое-что недоглядел. А другой — просто смешно вспомнить.

— Ну, ну, — поощряюще произнес Венков, — расскажите.

— В позапрошлом году это было. Урожай помните, какой был? Много хлеба сдали государству. Область наградили. Получили награды не только те, кто выращивал хлеб. Перепало и тем, кто и поля в глаза не видал. В Лапшовке тоже были награжденные. Торжественное собрание и все, что положено в этом случае. Награды вручал работник облисполкома. Все шло, как по нотам. Дошла очередь до Татьяны Лещевой. Женщина она одинокая, тихая. Получила медаль, держит за ленточку и все кланяется, кланяется. Пора бы другому получать, а она не уходит. Потом вдруг заговорила. Все удивились: уж такая она молчаливая. «За медаль, — говорит, — спасибо! Я ее честным трудом добыла. В колхозе почти тридцать лет. И в поле работала, и в животноводстве. Вот уже десятый год птичником заведую, курями. Каждый день, зимой ли, летом ли, в половине пятого я уж в птичнике. И раньше десяти не ухожу…»

Тут кто-то из президиума крикнул: «Молодец!» Лещева обернулась к президиуму. «Как не молодец! Еще бы! За десять-то годиков я ни денечка отдыха не имела. Люди Седьмое ноября празднуют, Первое мая, другие праздники… А я все там, в птичнике, с курями. Подменить меня некому».

Председатель по графину пробкой звякает: «Ты в правлении скажи, а сейчас торжественное собрание». А Лещева знай говорит и говорит: «Пока до правления ждать, все позабуду. Ты вот на курортах бываешь, а мне хоть бы одно воскресенье дал, просто дома побыть, на крылечке посидеть, на небо поглядеть…»

Агроном умолк. Теперь они сидели с Венковым лицом к лицу. На бронзовеющих щеках Венкова, открытых холоду, обозначились глубокие улыбчивые складки.

— Как она его отбрила! — с восхищением произнес он.

— Да-а, отбрила, — согласился агроном. — В зале был веселый шум, а в президиуме растерянность: в программе-то ее речи не было. Но наш председатель быстро вошел в роль, а в конце собрания произнес от имени награжденных речь, как потом было написано в районной газете, «зажигательную». На другой день областной работник уехал, а председатель вызвал в правление Лещеву и накричал на нее. «Ты отсталый человек. Тебя удостоили правительственной награды, а ты говоришь о каких-то личных мелочах». А потом и пошло! При любом случае он называл Лещеву несознательной.. Мне показалось это несправедливым, я вступился за женщину на собрании. Тут уж председатель ощерился. Кончилось тем, что меня обвинили в попытке подорвать авторитет председателя и в политической незрелости. Ну, и выговорок…

— При чем же тут политическая незрелость? — спросил Венков.

— Дело повернули так. Лещева, мол, испортила торжество неуместной грубой выходкой, подлила в бочку меду ложку дегтя. А я поддержал ее. В другое, говорят, время пусть бы вылезала с критикой…

Венков расхохотался.

— Ну и казуисты!

— Я, Николай Семенович, на это смотрю просто, без обиды. Люди устроены разно. Одним дорого общее дело, другим — личный престиж. А когда не хватает ума и умения работать, личный престиж побочными путями добывается.

Сергей Васильевич долго говорил о людях, о своих жизненных правилах Венков слушал его и рассеянно думал о разном, приходившем на ум по прихоти памяти. Сосредоточиться на чем-нибудь мешало плавное, усыпляющее движение саней.

На пригорке показались избы Лапшовки. За околицей, сливаясь белизной со снегом, стоял птичник.

Поставив лошадь с санями за подветренной стеной птичника и накрыв ее дерюгой, Венков пошел следом за агрономом, который успел уже скрыться в притворе строения.

В птичнике на Венкова пахнуло знакомым теплом, запахом мокрой извести, куриного помета. От движения двери с земляного пола поднялись и повисли в воздухе легкие белые пушинки. Все тут было белое: белые с легкой подсинькой стены, белые куры, с квохтаньем тукавшие клювами в кормушках, белые халаты на женщинах.

На пороге каморки, отгороженной неплотно подогнанными листами фанеры, стояла с агрономом Татьяна Лещева, маленькая, остроносая, большеглазая.

Венков поздоровался с ней за руку, спросил о делах на птичнике. Но не успела Лещева рта открыть, как он сказал:

— О сборе яиц и прочем я и так знаю. Давайте-ка лучше пройдемся да посмотрим.

В птичнике Венков бывал и раньше, видал и несушек, и как только что снесенные яйца катятся по деревянному желобу. Порядок был далек от той механизации, какую заводили в птицесовхозах, но приятно было отмечать во всем хозяйственную рачительность. Куры были шустры, пол чисто подметен, помет собран в ящики для вывозки на овощную плантацию. Похвалил Венков зеленую рожь, росшую в ящиках на полках, и с удовольствием посмотрел, как охотно склевывают куры травяную сечку.

— Хорошо у вас, все в порядке.

— Для того приставлены, Николай Семеныч. Как же иначе? Плохо-то нельзя: народ осудит, — отвечала Лещева с достоинством человека, знающего себе цену, и на худых щеках ее проступил от смущения румянец.

Две женщины стояли перед ведром, полным яиц, укладывали их в ящик с мякиной.

— Лишнего не положите, — пошутил Венков, взял яйцо, прикрывая верхушку ладонью, щурясь, посмотрел на свет, потом поболтал. — Полное яйцо, свежее некуда. К весне-то готовитесь? Привезем с инкубатора цыплят на тысячу больше против прежнего.

— Мы готовы, — ответила одна из птичниц. — Пусть плотники наделают кормушки, гнезда. Хватило бы только места.

— Вон Татьяна Ивановна с зоотехником считали. Говорят, места хватит.

— Рулеткой все измеряли, до каждого сантиметрика. — Для убедительности Лещева развела руки, изображая, как мерили рулеткой.

Это почему-то развеселило Венкова. Может быть, потому, что ему понравился порядок на птичнике, по душе пришлись люди, с которыми мимолетно заговорил о весенних планах; все это слилось сейчас с хозяйственными заботами, занимавшими Венкова, заглядывавшего в предстоящую весну, и в лето, и в осень.

Уходя от птичниц в хорошем настроении, он спросил Лещеву, есть ли у нее теперь подсмена и берет ли она дни отдыха.

— Не получается, Николай Семенович.

— Я же разрешил брать выходные.

— Разрешили.

— В чем же дело?

— Людей вы обещали дать.

— Дам, не все сразу. Вы только старайтесь. — И стал прощаться, подавая руку каждой женщине.

* * *

Бывшая каменная церковь, с которой еще до войны срезали купол, давно обжита под вывеской районного Дома культуры. В широкие двери притвора идут съехавшиеся со всего района члены райкома партии и гости, приглашенные послушать, но не решать. По одежде не различить людей, кто и чем занимается, все одеты чисто, без тех примет, по которым прежде узнавались деревенские жители. Но по лицам, по манере держаться люди различимы. Вот директора совхозов и председатели колхозов. Во всем облике их то же, что и у районных работников: люди бывалые, много повидавшие, их ничем не удивишь. Спокойно, с достоинством и с ненасытимым еще любопытством смотрят на все люди в новой, необмятой, слежавшейся в сундуках одежде; большие кисти рук их тяжело висят по бокам, взгляды открыты и цепки. Это знающие себе цену трактористы, доярки, рабочие мастерских. Тихи, несуетливы люди с задумчивыми, озабоченными лицами, с печатью смирения и покорности судьбе, самими избранной на всю жизнь. Это учителя, врачи, агрономы.

Бывшее церковное помещение разгорожено: в большей части в обычные дни показывают кино, со сцены поют, разыгрывают пьесы, в праздники заседают, проводят совещания, собрания; в меньшей половине, очень узкой, — фойе.

Сейчас в зале пусто, лишь два-три человека похаживают, поправляя на сцене стулья у длинного стола под красным сукном, устанавливают графины с водой и стаканы, пододвигают к рампе трибуну.

Весь народ в фойе. Оставив на вешалке пропитанную степным морозом одежду и сами пахнущие снегом, люди толпятся у столов с редкими, по случаю пленума привезенными конфетами, печеньями, винами, консервами, книгами бельем, лекарствами. Тут же встречаются знакомые, узнают новости, передают приветы. Вскоре все с покупками идут в зал, рассаживаются, а кто успел проголодаться, торопливо закусывает в буфете дарами райпищекомбината — колбасой, кефиром, коржиками.

Венков тоже потолкался в фойе, накупил гостинцев и сел в середине зала, заняв рядом с собой место для Перепелкина, огляделся, раскланялся со знакомыми и почувствовал усталость.

Приехав в райцентр вчера, он успел обделать некоторые дела. Справился в торготделе насчет пианино. Инструменты прибыли, и один «Россия» может забирать. Дороговато, но взял счет. Давно обещанный зубной врач не был в Усовке. Договорился с заведующим поликлиникой врача повезет с собой на три-четыре дня. Потом приедет зубной техник. Удалось выпросить у районного начальника электросетей полкилометра провода. Теперь во всех домах в Усовке будет свет. Правда, пришлось пойти навстречу «Электросетям»: обещал весной машину картошки для посадки на огородах электриков. Не совсем по закону, но что же поделаешь? Не так уж велик грех.

На сцену вышел первый секретарь райкома Снегирев, за ним остальные секретари и члены бюро, сели за столом. Снегирев открыл заседание, напомнил, что надо обсудить вопрос о подготовке к весеннему севу, спросил, нет ли иных предложений, а так как таких не было, объявил докладчика, заведующего районным сельскохозяйственным отделом.

С трибуны полился в зал ровный бесстрастный голос, называлось количество гектаров озими, зяби, весновспашки, число тракторов, сеялок, центнеры семян. Назывались колхозы, где хорошо идет ремонт машин и где плохо.

Слушая докладчика, который ни разу не помянул колхоз «Россия» — ни по хорошему, ни по плохому, — Венков изучающе разглядывал первого секретаря райкома Петра Павловича Снегирева, с которым не пришлось еще по-настоящему «увязнуть в делах».

Было Снегиреву лет под сорок, лицом неказист, но росту хорошего и строен. Известно было, что по образованию он агроном-полевод, работал по специальности в совхозах Заволжья, потом несколько лет на партийной работе.

Понравилось Венкову, как вел Снегирев заседание. Не допускал реплик, сбивающих ораторов, строго следил, чтобы выступающие укладывались в отпущенные минуты, каждого, кому давал слово, называл не только по фамилии, но и по имени-отчеству.

Невольно приходил на память прежний, недавний еще первый секретарь Хлопов. Тот любил показать себя, единственно правильным способом руководства считал беспрекословное выполнение его указаний и распоряжений. После институтской обстановки, где было довольно вольготно насчет субординации, Венкову не по душе пришелся бывший армейский политработник Хлопов. Но все бы ничего, да один случай вконец испортил их отношения.

Приняв председательский пост в Андреевке, Венков обнаружил, что есть в штате колхоза шофер, женщина. Захотел познакомиться с ней, оказалось, что зарплату по этой должности получает машинистка райсельхозотдела. Возмущенный и страшно сердитый, Венков написал приказ об увольнении несуществующего шофера. Заврайсельхозотделом, тот самый, что сейчас докладывал пленуму, побежал с жалобой к Хлопову.

Срочно вызванный Венков явился в райком…

В кабинете секретаря сумеречно, тяжелые занавеси наполовину закрыли окна. От жарко натопленной печи слегка тянет антрацитной гарью. Стулья рядами вдоль стен, как солдаты в строю. Два стола, один длинный под красным покрывалом и другой пузатый с массивными тумбами, образуют букву «Т». За пузатым столом сидит в кресле Яков Евдокимович Хлопов. По фамилии его зовут на собраниях, по имени и отчеству в узком кругу, а за глаза — «сам». Приедет он в колхоз, а по селу летит: «Сам приехал». Приходит кто к нему, перед кабинетом спрашивает у секретарши. «Сам-то у себя?»

Когда Венков спросил секретаршу, на месте ли Яков Евдокимович, молодая женщина некоторое время смотрела на него непонимающим взглядом, потом спохватилась: «Кто? А?.. Сам-то? У себя, один».

Как обычно, первые минуты встречи прошли в расспросах о здоровье, беглом разговоре о пустячных новостях, о погоде. Хлопов, невысокий, располневший, с круглыми, как у тучной женщины, плечами, сидел, откинувшись на спинку кресла, покоя свое тело с видимым удовольствием, глядел на Венкова приветливо.

«Какие красивые глаза! — думал Венков. — Как я прежде не замечал».

— Та-ак! — Хлопов мягко пристукнул ладонью по подлокотнику кресла, и опять все тело его приняло положение покоя. — Так, значит.

Не зная, зачем он вызван и какой предстоит разговор. Венков ждал с неприятным напряжением.

Хлопов сидел, чуть склонив набок круглую голову, постриженную ежиком, разглядывал Венкова, потом резко спросил:

— Не отменили приказ насчет машинистки, зачисленной у вас шофером?

— Нет. Я вам покажу, во что обошлось колхозу это незаконное содержание машинистки. — Венков полез в портфель за бумагой.

Властным движением Хлопов пресек его намерение.

— Не надо!

Налег грудью на стол, пиджак на плечах натянулся, того гляди, треснет по швам. Сухой отчужденный взгляд куда-то в сторону, потом сразу в глаза Венкову, и вдруг зашелся в мелком смехе, лицо налилось свекольным соком, глаза сузились и стали насмешливыми.

— Шустрый ты больно, Николай Семенович, — сказал Хлопов сквозь смех и всей интонацией и подчеркнутым «ты» старался придать разговору товарищескую простоту, душевность. Вдоволь насмеявшись, он помолчал, закурил и произнес уже с оттенком вынужденной официальности:

— Ох, какой шустрый!.. Сколько времени на практической работе в колхозе?

— Это вы ведь знаете, — с чувством неловкости отвечал Венков, не понимая, к чему идет разговор.

— То-то оно и видно. Привыкли в институтах, в кабинетах. А тут жизнь! Ну что делать райсельхозотделу, если по штату у него одна машинистка, а надо две? И в других учреждениях есть работники на содержании у колхозов. Надо же как-то выходить из положения.

Хлопов собрал губы в трубку, выдул толстую струю дыма, улыбнулся глазами опять с затаенной усмешечкой.

— Я институтов не кончал. А вот девять лет руковожу районами и скажу тебе прямо: знаю сельскую жизнь лучше любого ученого. Не обижайся.

— Чего мне обижаться. Только растаскивания колхоза не допущу. Можете снимать меня с должности председателя.

Вскочив, Хлопов вышел из-за стола, нервно зашагал по кабинету, потом, не глядя на Венкова, сказал:

— Вы свободны.

После этого больше года Венков имел дело с Хлоповым. Обострение не углублялось, но и не смягчалось. Трудно было Николаю Семеновичу…

И вот Хлопова сняли, поставили где-то на небольшую хозяйственную должность.

«Пошел новый тип партийного работника, — размышлял Венков, разглядывая Снегирева. — Даже секретари сельских райкомов пошли все с высшим образованием».

Позаседали полтора часа, устроили перерыв на пятнадцать минут. Венков ловил нужных людей. Районному архитектору напомнил о невыполнении обещания прислать проект кирпичного завода. Архитектор оправдывался, что типовых проектов маленьких заводов у него нет. «Пришлите какой есть, а мы посмотрим с вашей личной помощью, как его приспособить нам. Завод нам нужен на двадцать тысяч штук кирпичей. Это первая очередь». Архитектор высказал убежденное мнение, что карликовое предприятие невыгодно, что лучше строить завод межколхозный, тысяч на пятьдесят кирпичей в год. «Сырья у вас много». Венков ударил себя кулаком в лоб. «Идея! Как я раньше об этом не подумал! А на такой завод готовый проект найдется, чтобы не расходоваться на проектирование? Найдется? Пришлите, пожалуйста, а я поведу разговор с соседями».

Успел Венков в перерыв поговорить с заврайздравотделом о постройке первой очереди больницы в Усовке. Узнал приятную новость: вопрос почти решен, больница в Усовке будет строиться. Вот утвердят областной бюджет на год, и дело начнет двигаться.

В приподнятом настроении уселся Николай Семенович в зале и высматривал, где сидят председатели соседних колхозов, чтобы в следующий перерыв хотя бы «на скорую руку» переговорить с ними о кирпичном заводе. По его соображениям, дольщиками могли бы быть пять колхозов. Договориться бы, а специалисты все рассчитали бы, сколько потребуется капиталовложений и прочее.

Председательствующий назвал фамилию Перепелкина, и Венков очнулся, смотрел, как агроном неторопливо шел по залу, как в один шаг перемахнул через лесенку на сцену и стал у трибуны, развернул папку. Кинув взгляд на бумажку, он стал смотреть в зал и глухим голосом монотонно сообщил, сколько тракторов и сеялок надо отремонтировать в колхозе «Россия», сколько уже отремонтировано и обкатано. Пожаловался он, как и выступавшие перед ним, на нехватку запасных частей, на то, что мало новых машин дают колхозам. Потом сделал долгую паузу, шумно втянул воздух в открытый рот, и голос его стал звонче.

— Мы решили вести весенний сев круглосуточно. Если осуществим это, то посеем за четверо суток. Такой нерастянутый сев повысит урожайность. На тракторы посадим и бывших трактористов, занимающих сейчас административные посты. Организация дела в наших руках, зависит от нас. Но есть вопросы, которые мы не можем решить. — Перепелкин повернулся к президиуму. — Например, ядохимикаты. За военные годы поля сильно засорены. Быстро покончить с сорняками можно химическими средствами. Когда мы их получим? Когда? Поля засеваются не самыми лучшими сортами зерна. Пока селекционеры выведут особые, выдающиеся по всем качествам сорта, времени пройдет много. В наших местах нужна пшеница засухоустойчивая, неполегающая, со стекловидным зерном, с большим содержанием белка. Лет двадцать назад здешняя пшеница шла на экспорт, на итальянские макароны. Из теперешней нашей пшеницы макароны не изготовишь и калач не испечешь. Федот, да не тот. Мы сеем перемешанными сортами. Просьба, товарищ Снегирев, поставить в вышестоящих организациях вопрос о снабжении колхозов высококачественным зерном хотя бы для семенных участков. А такие сорта есть в нашей стране, — и он стал сыпать названиями.

Примерно в таком же духе говорили и другие сначала отчет, потом жалобы и просьбы.

— Товарищи! — Снегирев стоял с бумажкой в руке. — Поступило предложение не устраивать двухчасового перерыва на обед, а закончить пленум пораньше и разъехаться. Закусить можно в буфете.

По залу прокатился гул, заскрипели, задвигались стулья.

Пленум подошел к концу в сумерках. Перед закрытием произнес речь Снегирев. Он не пошел к трибуне, а стал у края стола и говорил без всякой бумажки, чем всех удивил.

— Не буду, товарищи, занимать ваше внимание слишком долго. Все понимаете не хуже меня, знаете не меньше меня. Всем нам, на любом посту, трудно. Последствия войны и разрушений изжить не так просто. Возрождается промышленность, увеличивается выпуск машин для мирной жизни, улучшается снабжение населения одеждой и продовольствием. Любой человек, даже очень озлобленный, должен признать, если он не лишен трезвого ума, должен признать, что жизнь в колхозах постепенно улучшается в сравнении с военным временем. Не так быстро, как хотелось бы, но улучшается. Сейчас государство не имеет возможности вложить в сельское хозяйство такие большие средства, чтобы сразу все перевернуть Придет время, и это будет сделано, и тогда труд сельского жителя станет легче и производительнее. Пока капиталовложения в сельское хозяйство меньше, чем в промышленность. Но это жизненная необходимость. Надо научиться считать. Считайте, товарищи, что приносит с собой вложенный в производство рубль? Одну копейку, пятак, гривенник? Или вместо вложенного рубля возвращается девяносто копеек? Считайте по-хозяйски. Подсчитайте, например, каждый в своем колхозе, что дает повышение производительности труда каждым колхозником на один процент? Всего лишь на одну сотую. Покажите им на примере… А мы ставим где надо вопросы о машинах, запчастях, семенах, породистом племенном скоте. Но увеличение выпуска машин зависит и от работы колхозов, совхозов. Все взаимно, все связано. Давайте все лучше работать, и вся жизнь станет налаживаться быстрее!..

— Ну как речь Снегирева? — спросил Венков Перепелкина, когда они шли к знакомым, у которых стояла во дворе накрытая попоной выпряженная лошадь.

— Непривычно коротка речь.

— И никаких, «вы должны, вы обязаны, мы с вас спросим»…

— Это Хлопов так говорил.

— Конечно, все обязаны работать хорошо, это само собой понятно… А как спокойно, как вразумительно говорил Снегирев. Не как учитель школьникам, а как равный равным… А что должны делать, видно из решения пленума, за которое все голосовали.

23

В субботу днем у Венковых собрались девушки, испекли пирог с капустой и окунями, принесли, ежевичного варенья, моченой антоновки. Только ушли переодеться, пришел Лавруха.

— Николай Семеныч дома?

— В район уехал на совещание.

— Жаль, не застал.

— Что-нибудь случилось?

— Да все о детском саде хочу поговорить. В правленье-то до него не доберешься, все народ. Думаю, в субботу вечером домой нагряну.

Лавруха засиделся, и, когда собрался уходить, привалила молодежь: Галя, Люба, Ника. Следом за ними еще пришло несколько парней и девушек. Лавруху пригласили остаться. Он было отказался, но парни поставили на стол емкую бутыль с домашней смородиновой наливкой, и старик без дальнейших уговоров молодецки сбросил с плеч полушубок.

Пирог удался, наливка была крепка и вкусна, в теплой избе стоял синеватый предсумеречный свет, создавая настроение того особого уюта, когда тянет на тихую откровенную беседу. И она возникла, незаметно, непринужденно. Говорили, как водится, обо всем, потому что одна тема цепляла другую, та — третью. Началось с хвалы пирогу, тут кто-то сказал, что хороши еще пироги с осетриной и капустой, кто-то заметил, что «осетринки теперь не поешь», потому что плотина перегородила ей ход на нерестилища; сожаление об осетрах потонуло в чьем-то восхищении плотиной, самой большой в мире; а тут подбросили справку, что скоро мировая слава перейдет с Волги на Енисей, к Братской гидростанции… Вот так и завился разговор с пирога и дошел до международных дел: о молодых африканских государствах, о событиях в Конго, об Организации Объединенных Наций, о том, будет ли война и останутся ли после нее люди на Земле.

— А ну вас! — крикнула Ника, сдвинув брови. — Все было хорошо, выпили, закусили, только бы песни петь да танцевать. Завели про страшное.

— Это верно, — согласились с ней.

Наступила минута такой сосредоточенной тишины, что каждый ощутил течение времени.

— Позвольте закурить, да и к дому, а вам и в самом деле надо повеселиться.

С этими словами Лавруха вынул из кармана портсигар и трубочку.

— Ах, какая прелесть! — воскликнула Галя. — Разрешите посмотреть?

— Будьте ласковы. — Лавруха протянул портсигар, теперь заинтересовавший всех.

— Художественная работа, — оценила Галя.

— Хорошо, красиво!

Старик таял от похвал.

— Где купили?

— Сам сделал. Вот этими руками.

— Здорово сделано!

— В наших вятских краях и не то еще делают. Конечно, не знаю, как теперь, давно я оттуда, а в мое время мастера по дереву были знатные. Даже швейные машины из дерева мастерили.

— Модели?

— Зачем модели! Настоящие, на них исправно одёжу шили.

— Да ну!

— Чего ж тут!.. Человек все может, тольки захотеть надо и полюбить дело… полюбить пуще всего другого… Жил, например, в одном вятском селе слепец. Отродясь света божьего не видел. А талант вложен был в него первейший. Никто его ничему не учил, ни делом, ни словом не показывал. Сам научился шкатулки делать. Из березы делал, а верх красным деревом для красы отделывал, узорами, под политурой. Чистота такая, что дай бог зрячему мастеру так отделать. В каждой шкатулке тайничок устраивал. Кто найдет тайничок — музыка заиграет, навроде мандолины. Богатые люди охотились за шкатулками, до тыщи рублей платили. Это до революции-то!

— И сохранились те шкатулки? — поинтересовался Алексей, когда Лавруха умолк.

— Как же! В музеях.

Старик наконец закурил и продолжал:

— Если приведется быть вам в городе Вятке, не поленитесь сходить в музей. Лежат там под стеклом часы Бронникова, Все из дерева сделаны. Без единой железки.

— Некуда было время девать вот и забавлялись.

— Забав-ля-лись? — с расстановкой произнес Лавруха, ища глазами того, кто произнес эти обидные слова. — Э-эх вы, непонятливые! И чему тольки вас в школах учат! — Лавруха затянулся из трубки, пустил дым вверх, подальше от девушек. — Человек должен все так делать, чтобы от сделанного людям радость была. Тогда и самому сладко делать. В каждом человеке есть дар, да не каждый знает об нем. Иной всю жисть проживет, а дара своего и не откопает. А у кого дар как нарыв набухает, набухает и в одночас прорвется… Вот так и с Бронниковым было. Тут, милые мои, дело глубокое… — И вдруг он понизил голос: — Жил этот самый Миколай Бронников бедно. Изба по-черному, с одним оконцем. И вот в зимнюю непогодь жена с робятишками на печке лежит, а он при лучине работает. Сидит у стола день деньской и вечер до полуночи, скрипит, скрипит струментом, как сверчок. Жена окликнет, а он не слышит. Весь в работу ушел, от всего мирского душой ослобонился. «Миколай, — плачет жена, — как жить будем? Картови на неделю, не боле осталось, в сусеке пусто, все вымела, последнюю квашню поставила». А Миколай ничего не слышит, от всего отрешился. В избенке у него, правду сказать, ничего, почитай, не было. Стол, да кадка с водой, да светец для лучины — вот и вся небыль. Ну, лавка еще была, на ней все и сидели. «Миколай! — кричит уж жена. — Помилуй, господи! Ты с ума сошел!..»

Лавруха пососал трубку, закашлялся.

— Вы, ребята, не курите и не нюхайте. Баловство одно. Я на переменку шпарю — то в нос, то в горло… Да… Так вот как было дело-то, — продолжал Лавруха. — Я сам, конечно, не видал, но люди сказывали, жена его тоже говорила… в свое время в газете печатали… Значит, была зима. Бураны-метели гудели — ни зги не видать. Бронников ничего не видел, не слышал, все за работой сидел, часы делал. А началось все из-за попа. Купил поп карманные часы и всем показывал, хвалился. Поглядел часы и Николай Бронников. Занятно показалось. Попросил часы у попа на два дня. «Я, — говорит, — размеры сыму». Доверил поп часы и получил их обратно целехонькими, через два дня, как уговор был. Бронников-то, не будь дурак, все часы до последнего винтика и колесика разобрал, размеры со всего снял и на бумаге нарисовал… Ну, работает, значит, крышку из капа сделал. Кап — это наросты на березе бывают, будто бородавки огромные… Древесина каповая свилеватая, вся искручена и крепкая больно. Этот кап выщелачивают в горячей воде, пропаривают во влажных опилках. Оттого древесина делается этакая светло-палевая, чуть с краснинкой, будто ее розоватым туманом подернуло. А тоненькие жилочки яснее проступают, в кружевной рисунок переплетаются. Как начнешь каповую древесину политурой натирать, она блеск дает. Тогда жилочки как резцом прорезаются и в глубину уходят, будто и не в древесине они, а бог знает в чем — в хрустале либо в янтаре… Сделал Бронников корпус, за шестеренки и колесики разные принялся. А какие в карманных часах шестеренки? В руках нечего держать. Зубчики — едва глазом видно. А все они должны быть одинаковы, и шаг меж ими точно ровный. Чуть напильником лишнего тронул — точность нарушил… Первую шестеренку пять раз делал. Доделывал последний зубчик, надо было сострогнуть с папиросную бумагу. Рука потверже взяла — отлетел зубчик, два месяца труда впустую пошло. Другой раз в одном месте расстояние меж зубчиками больше, чем надо, получилось. Наверное, лишний раз напильником ширкнул. Целый день Миколай разглядывал шестеренку: думал, глаза подвели. Разглядывал, разглядывал и решил: глаз у него верный, а шестеренка испорчена… И так пять шестеренок забраковал, только шестой остался доволен… Это почти за год-то труда!

Пришла весна. Мужики — в поле пахать да сеять, а Миколай над своими часами сидит. Жена опять со слезами. Хозяйство, мол, забросил, все в деревне над ним смеются. «Правду говоришь, — сказал он жене, — хозяйство забросил, а часы бросить не могу: они, все равно как хворь, во мне, душе покою не дают. Умру, а не брошу…» Все хозяйство жена на себя приняла. Да много ли баба сделает! Ей и пахать, и сеять, и холсты ткать, и семью обшивать, и робятишек обихаживать… К осени корову продали. Пошла жена с детьми по миру с сумой на пропитание чужие куски собирать.

Раз днем пришли в избу староста, поп и два мужика. Сели, поглядели на Миколая. Староста спрашивает: «Миколай, где твоя баба, где дети?» Отвечает, что, мол, по миру пошли на пропитание Христовым именем просить. «Довел баловством», — сказал староста. А поп попросил: «Ну-кось, покажи!» Поглядел. «Ваккурат сделано. Без дьявольской подмоги это сделать нельзя. Околдовал тебя дьявол». Староста сказал свое: «Было бы при крепости, привели бы тебя на барскую конюшню да высекли бы розгами. Блажь-то прошла бы. А теперь велено доставить тебя в город, уездное начальство хочет на твое рукомесло поглядеть…»

Доставили Миколая в город, привели в управу, а там чиновники… сидят, папиросочки покуривают, в камин, на огонь поплевывают. Одним словом, ведут себя по-господски. Самый главный — начальник уездного управления, полковник. Перебирает он, значит, части деревянных часов, спрашивает: «Как тебя зовут?» — «Миколаем, ваше высокоблаородие». — «А по прозванию?» — «Бронниковым прозываюсь». Начальник со смешочком спрашивает дальше: «Ты что же, немцев надумал перехитрить?» Глянул Бронников прямо в глаза полковнику и ответил, как отрезал: «Так точно, ваше высокоблаородие, потому как мы, русские, тоже могем, хоша и в лаптях ходим и грамоте не обучены». Тут начальник медведем взревел: «Как ты смеешь, дурак! Часы из металлу делают, из железа. И в России их не изготовляют, потому что русские образованием и наукой до немцев и англичан не дошли. А ты — часы деревянные!..» Песочил, песочил начальник Бронникова, а он свой ответ держит: «Можно, ваше высокоблаородие. Оно, дерево-то, на все пригодно. Из него можно телегу сделать, избу срубить, музыку изготовить, а можно зазря в печке спалить. Надо знать, какое дерево к чему способно. К примеру, колесики часовые и маятник надо из пальмы делать. Она красоты в отделке не дает, зато прочна, особливо ежели веретенным маслом пропитается. Кап хорош для корпуса, не коробится, не разбухает, не усыхает, не трескается». Тут полковник перебивает его, тольки уже без того крику, как поначалу было: «А стрелки из чего?» — «Из жимолости, ваше высокоблаородие. Она дюже крепка и в работе податлива…» Тут чиновники переглянулись: «Видал, мол, лапотник-то как отбривает». А начальник опять вскипел: «Пружину, дурак, стальную делают». А Бронников сказал, что пружину из бамбука сделал. «У нашего барина удилище было. По виду тростник, а твердое, что твой камень. Его закалить еще можно. Я пробовал полоску в кольцо свернуть, получается пружина…» Видит полковник, что не переспорить ему мужика, встал, аж красный весь, ногами затопал, заорал: «Врешь! Деревянные часы ходить не будут». Бронников тоже распалился от обиды, стоит на своем: «Будут! Дольше железных проживут…» Чиновники захохотали. А Бронников подошел к столу: «Извольте, — говорит, — поглядеть на крышку. Она из капа сделана. Поднесите к глазам — и покажется, в ней будто глубоко, глубоко. А она в толщину-то как у железных часов. Это красота деревесины. А крепость лучше железной, ржавчины не боится». Замолчал начальник, не знал, что сказать. Сидел тут фершал уездный, пьяница, говорят, был перевостатейный. Он и говорит: «Господа! У него помутнение разума, он ума лишился». Бронников ему перечить стал, да не дали ему, загалдели чиновники: «Сумасшедший! Хозяйство забросил! Семью по миру пустил!» Самый-то главный начальник вдруг сгреб со стола части часов да и швырнул в камин… Бронников с кулаками на него бросился, да тут заскочили полицейские, скрутили ему руки…

Год пробыл Бронников в сумасшедшем доме. А как вернулся в деревню, крестьянствовать стал. Пришла зима, опять за часы взялся… Прошло шесть лет. И показал он часы карманные, все из дерева сделаны, цифры перламутром выложены. Цепочка из круглых звеньев, звено в звено, из одного куска пальмового дерева вырезана. Часы ходили, время верно показывали. А размером в поперечнике три сантиметра на теперешнюю меру.

Слух о часах пошел по губернии, дошел до Вятки. Примчался к Бронникову купец, сторговал часы, повез с другим товаром во французский город Париж на ярманку. И купил их там японский император. Приехал купец к Бронникову, заказал новые часы… И стал Бронников мастером деревянных часов… Десять штук за свою жисть сделал. И перестали над ним смеяться, а в музеях и сейчас его фамилия выставлена…

Умолкнув, Лавруха выколотил пепел из трубки.

— Так-то, милые мои. Когда человек не только руками, а и душой трудится, тогда все у него получается. Спасибо за угощение…

Старик ушел, и долго еще после его ухода не рассеивалось настроение, созданное рассказом. И когда запустили магнитофон и девушки затоптались в фокстроте, в разговоре парней все еще произносились имена первопечатника Федорова, тульского кузнеца Левши, литейщика Андрея Чохова и других, оставшихся многим поколениям в назидание.

* * *

В разгар веселья приехал Николай Семенович. Облепленный снегом с головы до ног, он ввалился тяжело и смешно.

— Дед-мороз! Дед-мороз! — Галя захлопала в ладоши. — А где же елка и подарки?

— Елку не привез — Новый-то год прошел, а подарки — вот!

Любопытные девушки вынули из дорожной сумки свертки.

— Макароны… консервы… халва… Девчонки, халва!..

— Вы продолжайте веселиться, не обращайте на меня внимания. Ешьте халву, девушки, парням не давайте: это у нас редкость. На совещанье в буфете по списку отпускали. — Николай Семенович скрылся за перегородкой и некоторое время спустя вышел к столу. — Девушки, а вы не всю сумку обшарили, там сбоку в газете кое-что есть.

— Посмотрим. — Ника запустила руку в сумку, вытащила бутылку коньяку. — Это не для нас.

Девушки и парни отказались от коньяку («клопами пахнет»), пили наливку, а Николай Семенович налил себе рюмку.

— Я пропущу, продрог до костей. Хорошо, что на лошади поехали, на машине застряли бы: на шоссе сугробы.

Его почти не слушали. Ника объявила:

— Следующим номером нашей программы — чай с ежевичным вареньем. Алеша, разжигай керогаз!

Она чувствовала себя прекрасно, ей нравилась компания и то, что никто из парней не напился, как это иногда случалось на других вечеринках.

За чаем верховодили Галя и Любка, говорили о новых кинокартинах, о модных поэтах и певцах. Ника слушала жадно, досадуя на себя: «Отстаю. Раньше забивала Любку по всем статьям, а сейчас глазами хлопаю…» С грустью сказала:

— К нам такие кинокартины придут через год.

— А то и совсем не придут, — произнес Славка.

— Почему? — спросила Галя.

— Видишь ли, считается, что деревенские жители идейно слабовато подкованы, могут не всё или не так понять. То, что можно в городе, — в деревне нельзя.

— Не может быть! — воскликнула Галя.

— Правда, правда! — поддержала Славку Ника. — Я не раз видела картины в городе, а потом у нас. Не то: много вырезано.

— А чего удивляться! — вступил в разговор Алексей. — «Дни Турбиных» разрешено ставить только одному театру, МХАТу, и больше никому. Не понимаю я этого… Ну, да не к месту этот разговор. Лучше веселиться.

— И правда, не на собрание пришли, — за всех согласилась Ника, поставила на патефон пластинку. — Вальс! Пойдем, Алеша!

Она танцевала легко, подпевала без слов. Густо-синие глаза ее смотрели грустно, в себя.

Алексей заметил это и спросил, почему она невеселая.

— С чего ты взял?

— По глазам вижу.

— Какой прозорливый! — Она усмехнулась, но в глазах было все то же выражение грусти. — Я просто думаю.

— О чем?

— Мало ли о чем можно думать даже во время танца.

— Конечно, — неуверенно согласился Алексей и больше ни о чем не спрашивал. Мелькнула догадка, что она думает о Владимире Жбанове, внезапно уехавшем в город. Славка уверял, будто слышал, что Жбанов вернется в Усовку ненадолго, заберет Нику и уедет совсем. «Как заберет?» — не удержался тогда от вопроса Алексей. «Как, как? Не понимаешь? — Славка скривил размякший рот. — Уедут вместе, а про остальное у них спрашивай… может, женятся, а может, так… испытательный срок. Девке надо как-то пристроиться в городе…»

Впереди кружились Галя с механизатором Лялиным, недавно вернувшимся с военной службы. Оба скучно смотрели мимо друг друга. Галя, конечно, думает о своем Вадиме, а Лялин робеет перед студенткой, потому и скован. А все-таки больно Алексею, что у Гали завелся какой-то Вадим. Конечно, кроме дружбы, у них ничего не было, но раз она полюбила кого-то, значит, дружбе конец. А измена друга не легче, наверное, измены женщины.

— Ты что такой хмурый, Алеша? — В глубине Никиных глаз мечутся горячие светлячки.

— Да так…

С шипением угасли последние звуки вальса, он поблагодарил девушку и с неестественной оживленностью стал уговаривать всех выпить по рюмке коньяку, сам выпил первый и, выйдя на кухню, чтобы поставить на керогаз остывший чайник, взглянул на себя в настенное зеркало. Свое лицо показалось чужим, мрачным, обиженным.

…Николай Семенович Венков, оставшись после ухода молодежи один, посмотрел на вымытую девушками посуду, выпил подряд две рюмки коньяку и, закусив с аппетитом, лег спать.

24

В комнате пахло коньяком, лимоном и табаком. На столе, накрытом по-холостяцки небрежно, перемешались куски хлеба, остатки шпрот, колбасные шкурки, кружочки лимона, посыпанные сахарным песком.

— Будешь еще пить? — Жбанов взялся за бутылку.

— Хватит, Володя.

Собеседник Владимира, пухлый, с обмякшими щеками, с розовой плешью, икнул, пересел от стола на диван, развалился, шумно отдуваясь.

— Тогда поговорим о деле. — Владимир подсел к гостю и рассказал, зачем он приехал в город. — Прошу помочь. От колхоза у меня есть бумажка.

— Сейчас большой спрос на хорошие телевизоры. Покупатели сами следят за очередью, ведут список, по воскресеньям приходят на отметку. Трудно будет.

— Постарайся. Ты же все ходы знаешь. Автомашины устраивал. Ты можешь, Борис.

Толстяк усмехнулся.

— Борис, Борис! Все считают, что Борис все может. Очередь на автомашину двести рублей стоит. А что на телевизоре заработаешь? Чепуху! Через магазин больше трех косых с тебя не возьмешь. Из них надо продавцу и директору дать. Раздели на троих — что получится? От жилетки рукава. Надо с базы доставать, дешевле будет.

— Ты сделай, как дешевле. Не могу я вернуться с пустыми руками. Председатель — наивный человек, думает, что телевизоры стоят в магазине и ждут покупателей. Это — не Москва.

— Телевизоры нарасхват!

— Я-то это знаю. Но раз взялся достать, переплата за мой счет. Для колхоза мне хочется сделать. Понимаешь, Борис, надо сделать. Пройдет немного времени, и телевизоров будет навалом в городских и деревенских магазинах, на любой вкус, на любой карман.

— Разве для тебя только? — Борис посмотрел на часы. — Однако мне пора бежать. Завтра позвони мне…

Проводив гостя, Владимир прибрал на столе, посмотрел в записную книжку, обдумывая, чем ему сейчас заняться, кому позвонить, куда пойти. С дороги хотелось спать, но он пересиливал усталость и не собирался терять даром времени. Кроме дел у него было намерение сходить в театр, навестить кое-кого из тех друзей, среди которых не говорят о вещах, но обсуждают новинки музыки, театра, живописи.

Мелькнула острая, жгучая мысль, которая нередко приносила Владимиру мучительные минуты и часы. Мысль эта была о том, что вот он занимается мелкими делами, не дающими ничего ни уму, ни сердцу. А где то значительное, важное не для него одного, а для всех, то, чего не измеришь ни сытостью, ни комфортом, ни квартирой и дачей, ни самым роскошным автомобилем? Ведь есть же оно, это большое, возвышенное, одухотворяющее жизнь людей, делающее ее осмысленней.

И он когда-то думал, что его жизнь будет именно такой. А потом… Что было потом, не хотелось вспоминать. Но память была сильнее его воли, иногда возвращала в прошлое.

…Все началось с пустяка. Записал с радио на рентгеновскую пленку заграничную песенку, проигрывал для друзей, пока не пристал один знакомый: продай да продай. Переписал на продажу. Заплатили неожиданно хорошо. Продал еще. А потом и пошло размножение песен и танцев. Среди приятелей нашелся один, доставал рентгеновские пленки в больницах и поликлиниках. И пошел на базар поток самодельных пластинок. Однажды участников этого производства арестовали. По суду Жбанов получил год лишения свободы условно, как второстепенный участник группы, занимавшейся недозволенным промыслом. Из института его исключили.

Жизнь тогда показалась ему бесцельной, бессмысленной. Целыми днями лежал он в этой самой комнате, на этом диване, чувствуя себя раздавленным и брошенным, никому не нужным. Около месяца не выходил из дому, не знал никаких желаний, не хотел ни о чем слышать. Мать и отец ходили на носках, говорили шепотом и боялись лишний раз заглядывать в его комнату.

Как-то днем, когда дома никого не было, он безотчетно вышел на улицу и бродил до темноты. Была середина апреля. Снег уже сошел, и на газонах зеленела тощая травка. Лопнули почки на сирени. Красили фасады домов, заборы, штакетники в садах и скверах. Город прибирался к празднику Первое мая. Острый запах малярной краски мешался с холодным испарением земли. С набережной открылся вид на широкую бурую реку. Над рекой, над молочными пароходами висели ватные облака. Владимир смотрел на все с грустной надеждой.

Дома мать кормила его, как ребенка. «Надо же жить. Чего уж так убиваться. Не все с высшим образованием…» Сотни раз слышал он эти слова. Они раздражали. Он и сам знал, что надо жить. Но жить иначе, чем задумано, было стыдно. И все же он заставлял себя поверить в необходимость жить в мире понятий, ограниченных словами: пища, жилье, одежда, удобства и удовольствия. Нелегко давалась ему поначалу такая жизнь. Привыкал постепенно. И привык…

Накануне отъезда в город с ним разговаривал отец. Такого разговора у них еще не бывало.

— Ну вот и построились, — сказал отец. — И новоселье отпраздновали. Живем на земле отцов, дедов и прадедов.

— Ты доволен? — спросил Владимир.

— Вот как доволен! — Отец провел ладонью выше своей головы. — Я деревенский житель. Поля, лес, воздух наш волжский — все это живет во мне. — Покрутив седой ус, Трофим Жбанов задумчиво припоминал вслух, обращая свои слова уже не к сыну, а к самому себе: — Не уехал бы я тогда из деревни, да перегибы при коллективизации согнали с родного места. Потом исправляли, да я уж в городе был. А вот вернулся. Недаром говорится, что, дескать, рано ли, поздно ли, а желания сбываются… Дай-ка, сигарету… легкого табачку захотелось… Ну, а ты как дальше жить думаешь?

— Поступлю на работу.

— Пора, — поспешно сказал отец, как будто давно берег эту мысль, да случая подходящего не было высказать ее. — Пора. А то от людей неловко, да и самому понять надо. Без работы человек ржавеет, как плуг без пахоты.

— Но я, кажется, не лодырничаю.

— Я не о такой работе говорю, а о настоящей, в коллективе. А то ведь недолго стать таким человеком, что…

— Обстоятельства делают человека, — ответил Владимир. — В каких обстоятельствах человек находится, таким и становится.

— Обстоятельства изменяются, создаются. — Немигающими глазами отец долго смотрел на Владимира, потом спросил добрым тоном, вызывающим на откровенность: — Все еще носишь обиду? Не пережил?

— Нет, не пережил. Такое нелегко забывается.

— Смотри, как бы обида не переросла во что-нибудь большее, нехорошее.

— Не перерастет.

— Сходи в институт. Может, восстановят.

— Не могу.

— Гордость?

Разговор взбудоражил Владимира, не выходил из головы всю дорогу и теперь, в городе, не оставлял в покое… Но он овладел своими чувствами и, когда вышел из дому, был бодр и спокоен. От недавних раздумий не осталось и следа: «Ничего мне уже не изменить. Надо жить».

Твердо ступая сильными ногами по жесткому асфальту, он смотрел на мир с чуть заметной улыбкой. Иногда ловил на себе любопытный взгляд молодых женщин и подтягивался. Улица текла мимо него каменными этажами, витринами, вывесками, автомашинами, суетливой толпой, прилавками с книгами. Хлопали двери магазинов, стучали каблуки, громыхал трамвай, зазывали мороженщицы: «Эскимо! Эскимо! Пломбир! Пломбир!»

Владимир любил городскую улицу с ее раздражающей толкотней и возбуждающим шумом. Живое клокотание, постоянное движение, устремленное неизвестно куда и зачем. Ведь вот он не может знать, куда спешит эта изящная девушка, метнувшая в него робкий взгляд? Зачем старик с одной ногой виснет на подножке переполненного трамвая? Что за человек в бобровой шапке с бархатным верхом, распустивший по груди черную, уже засеребрившуюся бороду?.. Не узнать, не угадать… И никто не знает, куда идет он, Владимир Жбанов, какие мысли занимают его на этой улице. Каждого ведет к своей цели невидимая другим сила. Кто-то пробует направить эту силу по единому руслу. Но люди рвутся каждый на свое течение, на свою струю.

Так думал Жбанов, идя по делам, расписанным в его записной книжке в строгом порядке, отступление от которого не мог себе позволить.

Кроме покупки телевизора Венков попросил его зайти в Союз писателей и в Союз художников. Эти организации находились близко друг от друга. Сначала он зашел к писателям. Секретарь, преждевременно облысевший поэт, прочитал письмо Венкова и очень горячо произнес речь:

— Сейчас городские организации берут шефство над колхозами. Заводы помогают в ремонте машин, в строительстве, а творческие организации, вузы — шефы по культуре. Мы еще не выбрали себе колхоз, вот и возьмем «Россию». Пусть еще какой-нибудь завод шефствует, а мы присоединимся. Будем встречаться с читателями, устраивать литературные вечера.

— А как насчет книг? — Владимир показал глазами на письмо Венкова.

— Книг мы соберем. Не первый раз. У каждого писателя найдется что подарить сельской библиотеке. Соберем.

— Когда книги будут собраны, вы, пожалуйста, известите, колхоз пришлет машину.

— Мы сами привезем.

У художников Венков просил картины для клуба — оригинальные или авторские копии, не особенно больших размеров. Председатель долго думал, прежде чем собрался с мыслями:

— Я объявлю о просьбе колхоза. Может, у кого найдется из своих запасов. Картины долго пишутся, и копию делать требуется время. Но я постараюсь.

К концу дня Владимир побывал во многих местах, и почти всюду успешно. Он умел ладить с людьми, и они делали для него все возможное. Довольный тем, что дела идут хорошо, зашел он в ресторан. Знакомая официантка подала карточку, спросила, почему его давно не видно.

— В отъезде был.

— Будете обедать?

— Да.

Официантка, уже немолодая, с толстыми отечными ногами, ходила тяжело, но всегда спешила. Жбанов знал о ней немного, но, как он считал, самое главное. В Отечественную войну она, преподавательница педагогического института, владеющая тремя языками, пошла в официантки ради пропитания. Понравилось, и потом не захотела расставаться с рестораном. Как-то она разоткровенничалась перед Жбановым: «Я тут питаюсь и чаевых получаю в несколько раз больше оклада. Каждое лето на курорт езжу, дачку купила…»

Почему-то вспомнились стихи: «Вот и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова». И камнем застучало в голове: «Пройдет… пройдет… пройдет…» Опять тяжестью заворочались в душе обрывки воспоминаний, сожаление о несбывшихся желаниях. «Трахнуть вот кулаком по столу, сказать всем правду в глаза… Но тотчас же задал себе вопрос: «Какую правду? Чью правду? Она ведь разная бывает, правда-то. Кому нужна моя правда? Никому. Живи, брат, просто, не мудри и не терзай себя. Вытрави все лишнее… все, что не вплетается в жизнь…»

Он замечал, что в сердце накапливается недовольство, неудовлетворенность. Но он знал, что это состояние к нему приходит все реже и реже, и утешался, что со временем «все уляжется».

25

Новый год в Усовке встречали по-разному: одни — по новому стилю, другие — по старому, а большинство — дважды.

Прошка встречал «оба Новых» года, но особенно сильно гульнул под «старый Новый год». Второй день инвалида ломало, словно избитого, в голове стучало и звенело.

Жена отпаивала его капустным рассолом, когда в дом заявился отец Борис.

— Надеялся найти вас в здравии, а вы в недуге, — сказал поп, протягивая руку хозяину и кланяясь хозяйке.

— Да вот… — Инвалид поморщился. — Нет хуже этой бражки… Голову так и разламывает.

— Сочувствую.

— Была бы водка, одной рюмкой поправился бы. А опять бражку… не могу!

— Вот не знал! — Поп развел руками. — Захватил бы чего-нибудь.

— Да ну?

— Коньяк держу, при простуде хорошее лекарство.

Чуть не подпрыгнув от зависти, Прошка скрипнул зубами.

— Дойдем до меня, заодно и дело обговорим.

— Не надо бы, Прохор, — начала было жена, но поп успокоил ее:

— Одну рюмку… и будет здоров.

— Больше-то уж не давайте.

— Не дам.

До поповского дома шли молча, потому что Прошка не мог ни о чем даже думать, не то что говорить. После изрядной чарки коньяку он ожил и повеселел.

— Слушаю, Борис Иванович.

— Надо сколотить из двух бревен крест, поставить на реке, под берегом.

— Зачем это?

— Водосвятие крещенское.

— А-а…

— Бревна ваши, работа ваша, деньги церковные.

— Сколько дадите?

— Да уж не обидим.

На другой день крест стоял во льду рядом с прорубью, где женщины полоскали белье. Облитый водой, он обледенел и ночью, когда в ясном морозном небе взошла луна, засверкал голубоватыми искрами.

По Усовке, по ближайшим селам полетело:

— Ердань!.. Будет Ердань!..

В церковный праздник крещения на реке собралось много народу. У большой проруби, огражденной веревками на кольях, стоял отец Борис в жесткой золотой ризе, в фиолетовой бархатной камилавке, с тяжелым серебряным крестом на груди. Чуть позади — весь церковный причт. Старушки в черных шалях, бородатые мужики, молодые женщины и дети — вся эта немногочисленная толпа верующих стояла на льду в торжественном ожидании.

На берегу толпились те, кто пришел ради зрелища. Их было много, собравшихся со всей округи. Приходили пешком, ехали на лошадях, а из одного села прибыло на тракторных санях сразу человек тридцать, по-праздничному нарядных и веселых.

— Иордань! — говорила Ника, пританцовывая от холода. — Не видала этого спектакля.

— Старики помнят, как устраивали, — ответил Славка и знающе добавил: — Раньше такой обычай был: кто на святках ряженым ходил, тот обязательно в проруби купался.

— Бр-р-р!.. — Ника вся содрогнулась. — В такой-то холод!..

В то время как на берегу люди перебирали новости, шутили, дымили папиросами, а кое-кто распил с друзьями поллитровку, толпа верующих у проруби все теснее сжималась вокруг духовенства.

Вот отец Борис поднял руку с крестом, и над рекой поплыл сильный голос его, нестройно подхваченный толпой:

— Во Иорд-да-ане… крещающемуся тебе, господи…

Дальше вместо слов слышалось неразборчивое разноголосое бормотание и гудение. Над толпой поблескивали льдистые, крестообразно сбитые бревна, а в руке тускло светился серебряный крест.

Очень скоро песнопение кончилось, и верующие стали черпать бидонами «святую» воду.

— Бабушка Матрена, — крикнул Славка, — бидон испоганишь: тут же портки полощут.

Старуха сурово подняла на парня глаза, бойко ответила:

— Дурачок! Вода-то освященная.

Из толпы верующих вышел к проруби мужчина в одном нательном белье. Два бородатых мужика в овчинных полушубках закинули ему на шею полотенце, пропустив концы под мышки, и помогли залезть в прорубь.

— Купель, купель!.. — раздалось на берегу. — Крещение.

— Ой! Как у него сердце не зайдется.

— Ему стакан самогону дадут и — в тулуп.

Тем временем «окрещенный» вылез из проруби с выпученными глазами, дрожа и шатаясь, исчез в толпе, где на него надели валенки, шапку, тулуп.

— Агашка! Агашка!.. — закричала Ника, увидев односельчанку, сорокалетнюю доярку Агафью.

— А ты сама сигани! — посоветовала Даша. — Что, духу не хватит?

— Нет, не хватит.

— То-то! Агафья вдовая, ей перед мужиками себя голую показать хочется.

С берега летели в сторону купели насмешливые замечания, но там верующие занимались своим делом сосредоточенно, с чувством отрешенности от всего постороннего, не относившегося к крещению. И чем больше шуток слышалось на берегу, тем громче читал молитву поп на непонятном языке, тем самозабвеннее пели верующие.

Наконец крещение кончилось. Верующие и зрители разошлись и разъехались. А по домам только и разговору — об Иордани…

А часом позже у Венкова собрались секретарь парторганизации, председатель сельсовета, кое-кто из членов правления. Собрание не собрание, гости не гости.

Ни Венков, ни Перепелкин на водосвятии не были. А председатель сельсовета Тимофей Варнаков, человек осторожный в службе, пошел.

— На всякий случай, товарищи, — объяснил он смущенно. — В городах на пасху у церквей конную милицию выставляют для охраны порядка. Где скопление людей — там всякое случается. Ну и я…

— Да ты не оправдывайся, — сказал Перепелкин, — знаем, что ты безбожник.

— Ну, ни озорства, ничего такого не было, — продолжал председатель сельсовета. — Крещение… так и в нем ничего незаконного нет. В городах вон зимой купаются, в газетах об этом пишут.

— Все это так, — протянул Перепелкин, морщась от мыслей, как от боли. — Двенадцать человек окрестились… четверо из нашего колхоза… Пусть бы просто купались, а то окре-сти-лись!.. — Брови у Перепелкина поднялись, лоб прочертила глубокая скорбная складка. — Жили люди до тридцати-сорока лет некрещеные и вдруг… Нате, пожалуйста!.. Что у них в душе происходит?

Все сидели в раздумье; хотелось говорить, а сказать будто и нечего.

— Это нам пощечина, — сказал Венков с горечью. — У нас под носом люди пошли за попом. Почему он нашел ключ к их сердцам, а мы не нашли? Агафья!.. Какая работница! И вдруг — крестилась.

Тут заговорило сразу несколько человек, все хвалили Агафью, вспомнили, что после смерти мужа она стала замкнутой, ударилась, как и мать, в религию.

— Не придали значения, — вяло, как спросонок, произнес Тимофей Варнаков, разглядывая свои галоши на чесанках.

— Давно овдовела? — спросил Венков.

— Пять годов. И сразу переломилась.

Местные жители опять стали вспоминать, какой была Агафья и как изменилась.

— В горе-то ее и увели церковники, — заключили старожилы.

— Ее в горе, а остальных как? — Перепелкин сердито стукнул ребром ладони по столу. — Не умеем мы с людьми работать.

— А что сделаешь? — по-прежнему равнодушно спросил Варнаков. — У нас способы ограниченные: лекции, лекции и опять лекции. А верующих на лекцию силой загонять не станешь.

Опять долго молчали, курили, напряженно думали.

— Ну, сделай поп чего-нибудь против закона, я бы его!.. — вдруг оживился Тимофей Варнаков. Он то вставал, то снова садился, и впалые щеки его розовели. — А его не ухватишь: все по закону.

— Агитировать против бога надо не в клубе, а в домах, — горячо сказал Перепелкин.

— Попробуй! — Тимофей Варнаков усмехнулся. — Ну, придешь к верующему и станешь уговаривать не верить в бога, не ходить в церковь. Так, что ли? А он сочтет это оскорблением религиозного чувства у него в доме и попросит выйти вон.

— Надо как-то не грубо, не прямо, а тонко…

— То-то, что тонко. — Тимофей Варнаков становился все словоохотливее. Румянец разливался уже по всему его узкому длинноносому лицу, оставляя белым лишь высокий лоб с глубокими залысинами. — Тонкость времени требует, задушевности. А нам некогда, мы все бегом делаем, людей видим на собраниях, из-за стола президиума, да на работе, когда спрашиваем об одном: «Как дела?» Что у людей на душе, об этом узнать не успеваем, да и отвыкли.

— И все-таки надо быть активнее.

— Скажи как?

Судя по возбужденным голосам, назревал спор секретаря парторганизации с председателем сельсовета. Венков считал это ненужным и неуместным.

— Нам надо готовиться к каждому религиозному празднику, — сказал он. — Разве не могли мы сегодня устроить веселое гулянье? Катанье с гор, ледяную карусель, каток… Ничего этого у нас нет. А ведь прежде бывало.

— Это не плохо бы, — согласился Тимофей Варнаков. — Поп — праздник, а мы в пику ему — свой праздник, да такой, чтобы от веселья земля гудела.

Разговор оживился, стал общим, каждый предлагал что-нибудь свое. Наговорились досыта, а разошлись неудовлетворенные, с досадой в душе.

* * *

На другой день три человека из четырех купавшихся заболели. Фельдшерица признала воспаление легких. Позвонили в районную больницу, справились, есть ли свободные места; из больницы ответили, что после ледяной купели заболела половина крестившихся, больница переполнена и лечить усовцев придется дома.

Среди больных оказалась и доярка Агафья.

— Вот случай для антирелигиозной пропаганды, — сказал Венков Перепелкину.

— Пожалуй, — согласился Перепелкин и тотчас же отправился к больным.

Войдя в дом Агафьи, он понял, что вести разговор о чем бы то ни было бесполезно. Больная лежала с высокой температурой, часто и тяжело дышала. Перепелкин хотел сказать что-нибудь осуждающее, но посовестился. Мать Агафьи, очень старенькая и почти прозрачная от худобы, крестилась на иконы, освещенные желтым пламенем лампадки, и шептала покорно, обреченно:

— На все воля божья.

Чем-то древним, тленным пахнуло на Перепелкина. Едва сдерживая гнев, вышел он на улицу, затопал в порывистом шаге с таким озлоблением, словно хотел вбить в мерзлую землю чувство вражды к дикости, с которой так неожиданно свела его жизнь.

Зашел в медпункт, поговорил с фельдшерицей, узнал, чем надо помочь больным.

Вечером приехал из районной больницы врач, подтвердил диагноз — крупозное воспаление легких от резкого переохлаждения организма, дал советы, выписал лекарства и уехал.

В тот же вечер в клубе перед киносеансом Перепелкин произнес речь о вреде религии, обрушился на попа, устроившего водосвятие с крещением. Выговорился и почувствовал неудовлетворенность от содеянного. Его слушали неверующие, которым и без его слов было все ясно, его речь не возбудила ни новых мыслей, ни новых чувств. Поэтому его встретили и проводили равнодушно.

На другой день заседало партийное бюро.

Открывая заседание, Перепелкин говорил с чувством вины:

— Не думал, что придется специально обсуждать вопрос о религии, а вот…

Он изложил свои соображения: перед каждым церковным праздником проводить беседы о вреде религии; подготовить антирелигиозные плакаты и вывешивать в магазине, в клубе, на фермах, на улицах; выпускать антирелигиозную стенную газету.

— Конечно, это полезно, — сказал Венков, — но это не все. — Надо всеми средствами разоблачать вредную сущность религии, не свести наши усилия против только поповщины. Даже молодые люди венчаются в церкви, крестят детей. Почему они это делают? По вере или по моде?

— Черт их знает, — сердито выкрикнул Варнаков.

— А мы должны знать, — возразил Николай Семенович. — Поп по домам ходит, а мы? Часто ли заглядываем в дома, интересуемся ли нуждами, настроениями колхозников? Агитпункт только во время выборов работает. Я предлагаю возобновить работу агитаторов, коммунистов и беспартийных активистов раскрепить по домам, а село разбить на двадцатидворки.

На другой же день учитель Шахов рисовал с учениками плакаты. Их вывешивали в самых людных местах. Особенно забавляли жителей Усовки копии с рисунков Эйфеля «Сотворение мира». Комсомольцы постарались выпустить веселую стенную газету с антирелигиозными стихами Демьяна Бедного, частушками и карикатурами из старого журнала «Безбожник».

Но Перепелкина это не удовлетворяло, хотелось чего-то более ощутимого.

Внезапно пришла ему мысль, сначала показавшаяся находчивой, затем нелепой, наконец, снова удачной: «Поговорить с попом».

Утром он послал за попом, и тот не заставил себя ждать.

Неловко было Перепелкину принимать священника в партийной организации, но он старался побороть эту неловкость.

— Извините, что побеспокоил вас, — сказал он и почувствовал стыд за себя.

— Пожалуйста, служба требует от каждого… — Отец Борис развел белые руки.

— Видите ли… после вашей Иордани люди заболели… в народе недовольство.

— При чем я?

— Как же! Вы — организатор.

Отец Борис внутренне собрался, сощурил глаза, как бы вглядываясь в собеседника издали, ответил спокойно, веско:

— Я устроил водосвятие, то есть то, что всегда и везде совершает православная церковь. Это не запрещается законом и властями.

— Но купание… крещение…

— Крещение — есть приобщение к церкви. Это — обряд добровольный. Я никого не уговаривал, нашлись желающие по зову души. Люди самостоятельны в своих поступках. Александр Матросов лег на вражеский пулемет, принеся себя в великую жертву на благо войска. Верующие приносят себя в жертву во имя веры и церкви. Крещение — не жертва, а всего лишь удовлетворение личной душевной потребности.

— Все же как-нибудь поменьше бы всего этого…

— Мы с вами должны понимать, что каждый из нас делает свое: я — побольше приобщить к церкви, вы — побольше отлучить от нее. По результатам работы нас оценивает наше начальство. Не так ли?

— Да, но вот вы людей простудили.

— Нет, нет!.. Не я…

— Спорить не будем.

— Не будем… А зачем звали?

— Так, поглядеть на вас поближе захотелось.

— Неправду говорите.

— До свидания.

Выпроводив попа, Перепелкин задумался: зачем позвал его, почему не сумел поговорить как надо? А как надо говорить с попом — он этого не знал: живого попа видел с глазу на глаз первый раз в жизни.

За этим раздумьем застал его Прошка. С потухшими глазами, с плотно сжатым ртом инвалид неуклюже протиснулся в дверь, остановился у стола.

— Садись.

— Нет, Сергей Васильевич, я уж стоя.

— Что у тебя?

— Да ведь все то же… Крест для Иордани я делал.

— Знаю.

— Бревна колхозные взял без спросу.

— Бить за это надо.

— Затем и пришел. Побейте! Я хоть и беспартийный, ну, к вам: совесть грызет. Бревна я обратно приволок на место, они целые… Только виноват. Одно — что самовольничал с бревнами, другое — попу подрядился на религии заработать. А через эту Иордань люди заболели. Выходит, кругом виноват.

— Виноват, Прохор!

— Сам знаю.

— Делами надо заниматься, хозяйством, а я вот Иордань расхлебываю.

— Не говори… — Прошка шумно вздохнул, шагнул, стукнув деревяшкой о пол, потянулся к папиросам на столе. — Разреши, Сергей Васильевич. — Закурив, инвалид стал рассказывать: — Тяжелее всех Агафья… Горит вся. За ней Филатова ходит. Пришла к фельдшерице, давай, говорит, помогу. Медицина-то наша нарасхват.

— Фельдшерица да сестра — им и так дела хватало.

— Попадья подключилась.

— Как? — Перепелкин резко приподнялся и так навалился локтем на стол, что толстое стекло хрустнуло.

— Она не как попадья, а как врач. Хотя она по рентгену, но институт окончила, значит, понимает. Варнаков Тимофей диплом у нее смотрел. Ну, она помогает ухаживать.

— Ну и дела! — Перепелкин положил голову на руки, закачал из стороны в сторону.

* * *

В переднем углу избы, под иконами лежит Агафья. Желтый колеблющийся свет лампадки скользит по лицу больной, по разметавшимся волосам. Под ватным одеялом сотрясается в ознобе тело. Частый сухой кашель вырывается из разинутого рта вместе со стоном.

— Горит, как свечечка, — шепчет мать Агафьи, поминутно крестясь.

— Лампадку я потушу. — Ника тянется к синему стаканчику на медных цепочках, зажимает пламя меж пальцев.

— Зачем? — через силу спрашивает Агафья, блуждая взглядом по иконам.

— От лампадки дух тяжелый, а тебе нужен чистый воздух. Бабушка, давай пол мыть, влажной тряпкой пыль вытирать. Форточку почаще открывать надо.

Покончив с уборкой, Ника села у постели больной, стала смотреть запись на бумажке — не пора ли давать лекарство.

Болезнь Агафьи не удивила Нику, не вызвала неприязни к попу, а подняла чувство жалости к больной. Что толкнуло молодую женщину, мать четырнадцатилетнего сына, рисковать своим здоровьем? Словам Даши о том, что Агафья хотела показать себя полуголой мужикам, Ника не верила: «Не такая Агаша».

Может быть, она крестилась в угоду матери? Это казалось Нике безрассудным. Оставалось одно: внутренняя потребность Агафьи, ее желание, сила которого выше всяких страхов и пересудов.

Думая так, Ника начинала уважать Агафью. Она не одобряла ее религиозности, но преклонялась перед силой духа, ставшего выше всего: личной безопасности, семьи, осуждений.

«Мне бы так, — завидовала Ника, — поступать бы, как велит сердце… Где взять для этого силы? У кого научиться этому?»

Находя поступок Агафьи мужественным и не вникая в смысл его, Ника почувствовала, как что-то новое открывалось ей в этой женщине и влекло с тайной силой. Как родную и близкую, стало жаль Агафью, захотелось спасти ее жизнь.

Узнав, что фельдшерица и медицинская сестра должны каждый день посещать больных, делать процедуры, принимать в медпункте, Ника предложила свою помощь.

— За Агашей ходить некому: мать сама беспомощная, а сынишка… чего может в таком деле? — сказала фельдшерица. — Твоя помощь пригодится.

И Ника стала ухаживать за больной не только с сознанием необходимости, но с большим сердечным чувством, печальным и трогательно светлым. После работы на ферме изменилось к ней отношение, на нее стали смотреть серьезнее, а теперь заговорили о ее доброте и чуткости с удивлением, как будто о необычной находке. Она не слышала этих разговоров, а если бы услышала, то обиделась бы за себя, потому что теперь сердце ее было переполнено великой любовью к человеку…

Все время Ника находилась около больной, отлучалась домой ненадолго, чтобы поесть. Отец с тревогой заметил, как она сосредоточилась на чем-то своем, внутреннем, как лихорадочно блестят ее глаза, тогда как сама она внешне спокойная, ровная.

«Не поддалась ли поповщине?» — подумал Филатов и осторожно спросил:

— Ты что-то не в себе?

— Жаль Агашу… Ох, как жаль!..

— Она сама виновата.

— Зачем ты так… сейчас, когда она почти без памяти.

Отцу стало стыдно.

— Ладно… ты уж старайся.

К тому, что делала Ника, неприложимо слово «старание». Она не понуждала себя сознанием долга помочь в беде, не задумывалась над добровольной обязанностью своей, не приходил ей на ум ходкий призыв «человек человеку — друг, товарищ и брат». Все существо ее жило чужим горем, как своим, она чувствовала это горе каждым нервом. Войдя в чужую семью, она стала в ней тем человеком, без которого уже не могли обойтись.

По утрам приходила фельдшерица, ослушивала Агафью, потом медсестра делала уколы. От них Ника узнавала, что у других болезнь протекает легче.

Агафья лежала пластом, горячая грудь ее часто вздымалась в одышке. Ника почти насильно вливала ей в рот куриный бульон; только ягодный морс больная пила жадно и помногу. Иногда дыхание Агафьи замирало, тогда Ника со страхом брала ее руку, искала пульс и, не найдя, припадала ухом к груди. Удары сердца были слабые, глухие. Ника обмирала до озноба на ногах и руках, плакала тихими слезами.

Прошло больше недели, ожидаемый медичками кризис не наступил. Вызванный из районной больницы врач сказал, что лечение ведется правильно, но организм больной ослаблен и плохо сопротивляется болезни. Но, мол, надо надеяться на лучшее.

С каждым днем состояние Агафьи резко ухудшалось. Она часто впадала в беспамятство, а в бреду среди бессвязных слов произносила: — Павел!..

— Это муж ее зовет к себе, — объяснила мать.

— Да пошла ты со своей глупостью! — прикрикнула Ника.

— Правду говорю, — ласковым тенорком отвечала старуха. — Павла хоронили, Агаша горстку земли на гроб бросила. А это уж верно: кто из родных бросил землицу на гроб, того упокойник к себе позовет. На то воля божья.

Ника с отвращением посмотрела в тусклые глаза старухи, вздохнула.

— Ох, темнота!

Бесшумно ходил Агафьин сын, издали глядя на беспамятную мать испуганными, полными непролитых слез глазами.

Не в силах вынести этого взгляда, Ника подходила к мальчику, прижимала его стриженую голову к своей груди, едва сдерживала клокотавшее в горле рыдание.

Однажды утром, когда мальчик ушел в школу, а старуха возилась у печи, Ника сидела у постели больной, ожидая фельдшерицу. Бесшумно горели в печи кизяки, бросая из чела трепетный розовый отсвет пламени в утренние сумерки избы. Больная открыла глаза, ясным осознанным взглядом посмотрела на живой свет огня, потом удивленно на Нику, силилась что-то сказать, но с запекшихся губ слетал непонятый шепот, а руки двигались по одеялу, пальцы словно что-то искали быстрым движением.

— Прибирается, — промолвила старуха, и Ника первый раз увидела, как глаза ее повлажнели. — Готовится преставиться перед господом богом. — Старуха перекрестилась.

Агафья пыталась что-то сказать и не могла, и это бессилье мучило ее. Потом она глубоко вздохнула с хрипом в груди, закрыла глаза, утихла.

На носках отошла Ника от постели.

Старуха перекрестилась и потянулась с огнем затеплить лампадку.

— Преставилась раба божья.

Эти слова, произнесенные с грустной завистью, леденили сердце Ники; все тело ее содрогнулось, сознание помутилось, и она едва успела привалиться на лавку в куту.

* * *

Хоронили Агафью всем селом. Стоял тихий день, с легким морозом. Низкое серое небо нависло над дорогой, по которой черной разорванной цепью медленно тянулась похоронная процессия. Гроб попеременно несли Венков, Перепелкин, Варнаков, Лавруха, активисты колхоза.

Передав скорбную ношу другому, Перепелкин пошел за гробом с понурой головой. Сожаление о безвременной смерти молодой женщины до слез печалило его. Оно было горше еще и потому, что в смерти этой Перепелкин винил себя: «Недоглядел, упустил…» Припомнилось, как вчера позвонили из района, «поправили» его, что, мол, не годится бороться с религией «такими» методами. «Зачем вызывал попа?» Зачем?.. Попробуй объяснить так, чтобы все поняли… Сказали напутственно: «Надо усилить воспитательную работу среди населения — это главное в борьбе с религией…» С неприязнью взглянул на попа: «Значит, пожаловался…»

Вчера советовался с Венковым о похоронах.

— Нам надо участвовать в похоронах, — сказал Венков. — Живую отдали церкви, так мертвую не надо отдавать.

— А как же не отдашь? Отпевать будут, панихида в церкви, на могиле поп станет служить…

— Пусть! Пусть поп совершит религиозный обряд, а последнее слово за нами. Ты скажи речь на могиле…

Все это немало смущало Перепелкина. И он высказал сомнения Венкову, которого по студенческой привычке считал учителем.

— Участием в похоронах мы выразим уважение к покойной, — сказал Венков. — Кроме того, дается случай на конкретном факте сказать о вреде религии.

На это Перепелкин заметил, что необычность обстановки может породить кривотолки.

— Найдутся догматики, — вспылил Венков, краснея, — найдутся… осудят… Но мы должны участвовать в похоронах.

Пока шло отпевание в церкви, коммунисты и их единомышленники из поджидавших мужчин стояли у паперти, а потом решительно взяли гроб и с той минуты уже не выпускали из своих рук.

На кладбище желтела на снегу горка глины у свежей могилы. На нее поставили гроб. По одну сторону стали верующие, по другую — безбожники. Некоторое время обе стороны молчали, словно выжидая чего-то.

Но вот отец Борис замахал кадилом, скороговоркой сотворил погребальную молитву, и под печальное песнопение гроб стали опускать в могилу. Нестройные голоса печально пропели «вечную память», с глухим стуком упали на гроб комья земли.

Прошка громко сказал:

— Поп спецодежду снимает.

Перепелкина словно толкнуло, он очнулся от задумчивости и крикнул срывающимся голосом:

— То-ва-ри-щи!..

Стало тихо. Только комья глины продолжали падать еще глуше, да скрипел снег под ногами попа, уходившего во главе причта и верующих.

— Товарищи! — тихо и печально повторил Перепелкин. — Мы хороним молодую женщину. Еще недавно она жила среди нас, полная сил и здоровья. На наших глазах она стала жертвой религии, жертвой церковников…

Он говорил о вреде религии, о закабалении ею духа свободы и разума.

Между тем народ понемногу расходился. Когда Перепелкин говорил о том, что он не натравливает на попа («дело не в попе: не будет отца Бориса, пришлют отца Василия»), а призывает бороться против религии, против ее корней, то заметил, что его слушали только те, кто не ходит в церковь, кто не признает бога.

Часом позже Перепелкин проходил мимо дома Агафьи. Там шли поминки и слышался оживленный неразборчивый говор.

«Скоро до пляски дело дойдет». Не любил он этот языческий обычай, находя в нем что-то оскорбительное для покойника.

Вечером, когда поминальщики разошлись, в избе Агафьи послышался визг старухи и звон разбираемого стекла. Первой поспешила туда Даша, жившая по соседству.

Сын Агафьи с искаженным злобой лицом срывал с гвоздей иконы и бил об пол. Старуха кричала во все горло, подросток топтал обломки святых ликов и выкрикивал:

— Вот! Вот! Вот!..

Скоро пол-избы набилось зевак. Никто не вмешивался в семейное дело, только Даша проговорила с необычной для нее серьезностью:

— Довели сироту…

* * *

В тот же вечер случилось еще одно событие, о котором не знали жители Усовки.

Священник, вернувшись с поминок с дьяконом, жившим по соседству, застал жену в слезах.

— Фаня, что с тобой? — испуганным голосом спросил Борис Иванович.

Попадья молча утирала слезы и даже не взглянула на мужа.

— А я позвал Валентина Порфирьевича на чашку чая.

— Нет уж, в другой раз, — густым басом произнес дьякон. — Раз Фаина Касьяновна в таком настроении… успокой ее, Борис Иванович.

Дьякон ушел, тяжело топая сапогами, а Борис Иванович скинул пальто и неслышной походкой подкатился к жене, наклонился над ней, поцеловал в голову. От него пахло водкой, и Фаина Касьяновна отвернулась.

— Что случилось? Почему ты плачешь?.. Ты молчишь… Странная ты последнее время. Ну, открой мне свою душу, и я облегчу ее.

Фаина Касьяновна отняла от глаз смятый в комок платок, покачала головой.

— Нет, не облегчишь. Нет!

— Почему же?

— Потому что стыд перед людьми сильнее твоих утешений.

— Это из-за Агафьи?

— Да. И не только из-за нее.

— Но я же не виноват. Дело добровольное.

— А ты подстрекал на это добровольное крещение, и вот — смерть.

— Смерть всегда найдет причину, — с философским спокойствием ответил Борис Иванович и после короткого молчания рассуждал: — Люди гибнут от болезней, от автомобильных и авиационных катастроф, от войн… от всяких несчастных случаев. Есть в этом своя логика: если бы не было болезней и несчастных случаев, то людям не хватило бы места на Земле.

— Значит, рок?

— Не рок, а логика в природе… Жизнь сама регулирует народонаселение.

— Эти рассуждения тебе удобны, за них можно прятаться. Неужели твоя совесть не страдает?

— Агафью мне жалко, — поспешил ответить Борис Иванович. — Но я не мог предвидеть.

— А я говорила тебе, предупреждала. Не послушался, доказывал свое: мол, душевный подъем сильнее простуды, как, мол, на войне не болеют.

— Не послушался, каюсь.

— Мне очень тяжело… Когда я выходила за тебя, мне казалось забавным, что ты священник, думала, это ненадолго, пройдет твое увлечение. А ты все больше влезаешь в службу церкви… Неужели так все и будет у нас, как сейчас, до самой смерти?.. Вот о чем я думала… Дети ведь у нас.

— Хм, — задумчиво хмыкнул Борис Иванович. — Не думал я, что ты так серьезно обо всем… об этом самом… обо мне, о нас с тобой…

— Ты мог бы все еще переиграть… перекроить свою жизнь.

— Значит, осуждаешь меня?

— Осуждаю.

— Вот не ожидал, не подозревал даже.

— Терпела, молчала, а после смерти Агафьи не могу. На тебе лежит вина, а стало быть, и на мне.

— Да, да, — твердил Борис Иванович и долбил одной рукой себя по колену, а другой ворошил волосы на голове.

В соседней комнате, за закрытой дверью, возились, играли сыновья, весело вскрикивая от удовольствия.

26

В те дни, когда Ника работала на свиноферме, отец подобрел к ней.

— Так и надо, дочка, — говорил он ласково, покручивая пушистые рыжие усы. — Я вот самоучка, а все же не в последних хожу: трактор любой раскидай, а я его соберу безо всякого руководства, по памяти. А! — И он многозначительно вскинул брови. — Тебе девятнадцать, а ты десятилетнее образование имеешь. Это надо ценить.

— Я ценю.

— Мне вот по теперешнему времени образования не хватает. А с твоей десятилеткой я бы… ох как зашагал!..

— А мне моей десятилетки мало. Да и не в ней дело. Мне чего-то не хватает, а чего — и сама не знаю.

Отец не понял ее и отмолчался.

Чего ей не хватает, она почуяла через несколько дней, когда зашла к Жбановым. Зашла без всякой цели, просто так, от скуки.

В комнате Владимира все напоминало о постоянной работе: осыпанные металлическими опилками слесарные тиски, стол, заменивший верстак, заваленный инструментами, радиодеталями, частями от мотоцикла. (Ника удивлялась, как он находит нужную вещь.) Все, казалось, дышало трудом, даже воздух был пропитан запахом масла и железа. Когда бы Ника ни пришла к Жбановым, почти всегда Владимир что-то делал за своим столом.

Всякий раз, когда она заходила, Владимир оставлял работу и начинал весело болтать о пустяках, забавлял девушку. Сейчас он кивнул ей на стул и продолжал ширкать по железке, зажатой в тисках. Он что-то нервничал.

— Ты не в духе? — спросила она.

— Да вот мучаюсь с одной штуковиной для телевизионной антенны. Третий раз заново делаю.

— Скоро будем смотреть телевизор?

— Может быть, через неделю. Стойку в мастерской из труб сварят, потом я соберу антенну, поставим на крыше клуба, потом настрою ее. Дел хватит.

— А мотоцикл скоро будет?

— К весне.

Обтерев металлическую деталь тряпкой, Владимир померил ее штангенциркулем, положил на полку.

— Ты все время занят. Тебе, наверно, не бывает скучно. А?

— Работать я люблю. Но скука мне знакома.

— А я-то думала, что ты счастливый.

— У меня есть счастье в одном: я знаю свои склонности и по возможности их удовлетворяю. Это уже кое-что значит.

— У меня склонность к медицине.

Владимир с недоверчивой улыбкой пристально посмотрел на нее.

— А ты проверила это?

— Два раза. Однажды видела, как врач женщину с распоротым животом спасала, другой — с Агашей. Мне так жалко, так жалко!

— Это не то. Ты способна на сострадание. А склонность?.. Это не только желание делать что-то, но проявить способность делать лучше всего именно это, а не другое.

— Мне кажется, я люблю медицину.

— Опять не то. Я, например, очень люблю поэзию, но склонности к писанию стихов у меня нет.

— Как же мне узнать, к чему я склонна?

— Не знаю. Бывает, проживет человек жизнь, не обнаружив склонности ни к чему. А бывает, склонность в детстве проявится. Пробуй, берись за всякое дело — поймешь.

Долго после этого Ника думала над тем, что сказал Жбанов, и с грустью поняла: «У меня, наверное, нет склонности ни к чему… Как у Славки. А может, все мы, деревенские, такие?»

Как-то она спросила Алексея Венкова:

— У тебя есть к чему-нибудь склонность?

— Люблю создавать что-нибудь осязаемое. Попадет мне в руки болт с гайкой, и я любуюсь им, как он сделан. Меня интересует любая вещь, сделанная человеком. И хочется самому сделать так же. И чего я только не делал из дерева, из металла!

— А ты рисовать любишь. Это ведь не материальное.

— Живопись — искусство, но картину можно держать в руках. Или скульптура? Архитектура? Тут духовное и материальное слилось. Люблю я театр, но нисколько не хочется мне быть артистом или режиссером. Люблю музыку, а научиться играть меня не тянет. Поняла? Ну, совсем не тянет.

— Приблизительно. Чудные вы с Володькой. Или очень умные.

Венкова она понимала больше, чем Жбанова, и казался он ей проще. Плотничает — и все тут. А Жбанов был и старше, и опытнее, и загадочнее.

Заметила Ника, что по мере того, как углублялось их знакомство, менялось отношение к ней Владимира. Шутливость, легкость в обращении сменялись спокойной вежливостью, бережным обращением. Это ее немного задевало.

Подумав, что у Владимира есть девушка в городе, Ника однажды спросила:

— Володя, ты любил?

Он подумал.

— Пожалуй, нет.

— Почему же так неопределенно?

— Было увлечение. Сильное. Зашло далеко. Но оказалось, что это не любовь.

— А как узнать, любовь это или увлечение?

— Настоящая любовь бывает один раз и на всю жизнь. Если даже она безответная… Ты как-то восторгалась героями Ремарка, их любовью. Это — не любовь, это любвишка. Настоящая любовь жертвенна.

Не раз они касались этой темы. По совету Владимира она читала русских классиков и постепенно, по зернам, в душе ее начинали прорастать новые чувства, они звучали, как тугая струна, — свежо и сочно, рождая неведомые прежде ощущения жизни, а это подстегивало ее ум, заставляло думать обо всем трезво.

Некоторые книги давались ей с трудом. Случалось, она бросала, не одолев и тридцати страниц, но, боясь вопросов Владимира о книге, снова принималась читать. И чем труднее читалось, тем сильнее увлекала книга, а после прочтения оставалось сожаление, что она окончилась.

27

— Алеша! Алеша! — будил отец, тряс за плечо. — Вставай, на работу пора.

И каждое утро Алексей с трудом вылезал из-под одеяла, протирал глаза, потягивался, прогибая сильную, тонкую, как у девушки, талию. В ослепляющем электрическом свете видны были на стене ходики. Стрелки показывали шесть часов. Алексей подходил к окну, глядел, какая погода. В сизой морозной мгле смутно угадывались дома с красноватыми от огня окошками. Отец, ложившийся позднее Алексея, бодрый, аккуратно причесанный, уже возился у стола с завтраком.

«И когда он спит? — удивленно думал Алексей, брызгаясь под рукомойником. — Встает чуть свет, сидит за полночь».

А отец жевал хлеб со свиным салом, пил горячий чай, торопил:

— Пошевеливайся, Алеша. Тебе опаздывать на работу никак нельзя.

Алексей и сам знал, что ему надо приходить на работу первым. «Ох, нелегко быть сыном председателя».

Отец уходил раньше. У него — сотни дел, и все неотложные. Алексей один допивал свой чай, прибирал на столе и, забрав ящик с плотницким инструментом, выходил из дому.

Остро дышалось морозным воздухом, знобило лицо и шею, скрипел под валенками снег. Кричали петухи, лениво взлаивали собаки, стрекотали сороки на тополях, хлопали калитки, кашляли и разговаривали люди.

Второй месяц строилось помещение для детского сада, и все это время Алексей каждый день в один и тот же час ходил на стройку. Внешне ничто не менялось на его пути. Те же дома с голубыми и зелеными наличниками на окошках, те же стынущие грязно-серые тополя, та же дорога, осыпанная соломинками и затвердевшим конским навозом. Все было таким же, как вчера, неделю, месяц назад. Но всякий раз, идя по улице, Алексей нес в себе новое ощущение жизни, новую силу.

Лавруха хвалил:

— Из тебя хороший работник выйдет.

Приспособился Алексей к плотницкой работе, орудовал топором ловко, со смекалкой, с молодой силой.

Дивились плотники: городской, сын ученого, а смотри ты! Откуда что берется? Вместе со всеми ворочал он звонкие бревна, стесывал заболонь, вырубал пазы, выдалбливал гнезда для шипов. Приноровился глаз его к прямизне линий, стал точным. Не научился он одному, как ни старались плотники, — сквернословить.

Венец за венцом поднимались стены, свежо желтея строгаными бревнами. Еще невидимы были даже контуры дома, но Алексей видел его в своем воображении таким, каким задумал Лавруха. С рублеными углами, с ажурно-резными наличниками, с фигурным карнизом и украшениями по фронтону, с лесенками и переходами, он расцветет, точно сказочный, появившийся откуда-то из небытия, непривычный, веселый, светящийся радостью.

В конце недели, после работы, плотники распивали одну-две поллитровки самогона. Пили из одного стакана, по очереди, закусывали раздавленной о бревно луковицей, обмакнутой в соль. Потом закуривали и расходились по домам обедать. Алексей не пил, и плотники не настаивали: водка — дело добровольное.

Вечерами иногда ходил Алексей в клуб посмотреть кино, потанцевать, сменить книгу в библиотеке. Слушал разговоры молодежи, порой — перебранку, чаще всего из-за пустяков, играл в шахматы. Молодежи хотелось чего-то необыкновенного, хотелось чем-то удивить всех. На комсомольских собраниях обсуждали «итоги» всевозможных совещаний от районного до всесоюзного, писали длинные резолюции. Но все это никого не удивляло.

По субботам, напарившись в жарких банях, наевшись обжигающих щей из квашеной капусты, приходили в клуб и немолодые колхозники с женами. Это были здоровые, крепкие люди, с красными от студеного ветра лицами, пропитанные запахом бензина и машинного масла. Всю неделю они бороздили на тракторах снегопахами поля, ковали, обтачивали и шлифовали металл в мастерских, кормили и чистили скот, стучали топорами по мерзлой древесине. Когда после кино раздвигались к стенам стулья и скамейки и радиола разливала звуки вальса, они стояли в сторонке. Мужчины молча курили, а их жены обсуждали девушек, их стать, поведение, одежду. Но вот кто-нибудь выкрикивал: «А ну, давай нашу!» Тогда появлялся гармонист и, важно усевшись на табурете, на виду у всех, начинал выводить «Барыню» или «Сербиянку». Какой-нибудь тракторист рывком скидывал с себя полушубок, плотнее насаживал на висок шапку и выходил на круг. Ускорялся темп музыки, и плясун уже не ходил, а скользя бегал по кругу, размахивал руками, выбивал каблуками дробь. Подталкиваемая десятком рук, выплывала на круг разбитная молодушка, остро взвизгивала и бешено кружилась, вздымая юбку выше колен. Словно подстегнутые, срывались с места новые пары, тесный круг раздавался шире, и пляс становился всеобщим. Плясали лихо, с грудными выкриками, с хлопаньем ладошами по голенищам, с подскоками и присядкой. И чем быстрее играл гармонист, тем яростнее делались танцоры, стараясь поспевать за темпом.

Лица пляшущих были серьезны, сосредоточены, как при исполнении важного дела. У кого не хватало больше сил, тот выбегал из круга, валился на стул, тяжело дышал, утирая пот. На такого смотрели снисходительно, как на побежденного. Вихревой пляс вдруг обрывался, и семейные расходились домой. В клубе оставалась молодежь. Кое-где вырывались сквозь разрисованные морозом окошки изб подогретые самогоном модные песни: «Ивушка зеленая», «Рябинушка», «Под окном черемуха колышется».

Так отдыхали и веселились люди, знающие тяжесть и радость труда, а отоспавшись в воскресенье, принимались на целую неделю за свое нелегкое дело.

Однажды в воскресенье Алексей возвращался с охоты и встретил Нику. Пошли рядом, она по дороге, он сбоку на лыжах.

— И не жалко стрелять? — спросила она, показывая глазами на зайца, болтавшегося у пояса.

— Бывает и жалко. Иной раз мог бы застрелить, а не стреляю. Ну, а этого не пожалел, взял. Почему ты вчера ушла из клуба так рано?

— Скучно стало, вот и ушла.

— А я подумал, не заболела ли: ты была хмурая.

— Построили клуб, а вешальщиц нет. Танцуем в шубах, в валенках, парни в шапках, под ногами шелуха от подсолнушков хрустит… Аж с души воротит… Пошла к отцу Борису. Хорошая передача по телевизору была.

— Попадья еще не гонит гостей?

— Наоборот, она очень приветлива… интеллигентный человек. Да и Борис Иванович… Он только в церкви поп, а так обыкновенный человек. Я сама безбожница, а про него ничего плохого сказать не могу.

— Скоро в клубе телевизор будет.

— Тогда и к попу ходить перестану.

— Готовишься к экзаменам?

— Начала было да опять забросила.

— Почему?

— Не могу через силу, а легко не идет. А ты все топором работаешь.

— Топор — великое изобретение, он еще долго послужит человеку.

Ника подумала, что Алексей начнет рассказывать о том, что можно сделать топором, о церквах, построенных при помощи одного только топора (один раз он уже рассказывал об этом), и с нескрываемой усмешкой смотрела на красное от стужи лицо Алексея, отметила про себя, что у него глаза не сплошь карие, а какие-то крапчатые — коричнево-серые.

— Тебе Славка ничего не говорил? — спросил Алексей.

— Нет.

— Из райкома комсомола есть указание, чтобы комсомольцы, молодежь учились на механизаторов. Понимаешь, машины будут, а работать на них некому. У нас создаются кружки, а отец говорит, что с будущей осени в школе будут готовить механизаторов. Выпускники получат не только аттестат зрелости, а еще права тракториста, шофера… Я буду в уборку на автомашине работать, сдаю на третий класс.

— А я при чем? — Пухлые губы девушки выпятились, в лице еще больше обозначились не по-женски крупные черты.

— Выучись на штурвальную. Знаешь, как весело поработаем.

— Не знаю, надо подумать.

— Нет, ты, по-моему, не сможешь работать на машине.

— Это почему не смогу? Почему?

Все лицо ее вспыхнуло, зеленоватые глаза побелели от обиды.

Спустя несколько дней он столкнулся с ней, когда она выходила из церкви.

— Ты в церкви была?

Она едва подняла на него глаза и грубо ответила:

— Была. Сам видел. Беги в комсомол, доноси!

— Да что ты, право, какая!..

— Ну, нотацию читай!

Не слышала, как Алексей ответил, что находит ее поведение странным, не заметила, как он покачал головой. Перед глазами стояло недавнее, поразившее ее… В слабо освещенной церкви, где из каждого угла смотрела глубокая пугающая темнота, шло богослужение. Сгорбленные старушки клали земные поклоны, и восковые свечечки с желтыми язычками дрожали в сухоньких руках. Под высокими сводчатыми потолками старушки казались крохотными странными существами. Подновленные иконы с плоскими лицами святых поблескивали неуверенно, безнадежно, не в силах пробиться сквозь наступающую темноту. Пещерным, первобытным, веяло от колеблющихся теней, размытых очертаний толстых колонн, сводов с железными перекладинами. Витые из железа решетки на узких, спрятанных в толще стен окнах не пропускали дневного света и виднелись серыми, размытыми пятнами. Вкрадчивый голос монотонно доносился откуда-то из-за старушек и дробился в каменных закоулках. Этот живой голос проникновенно произносил непонятные слова, в ответ на которые старушки шептали и прикасались лбами к холодному каменному полу.

Так вот в какой мир звал ее отец Борис! В тот вечер, зайдя к нему из клуба, она между прочим пожаловалась на плохое настроение.

— Сядьте, дорогая, — пригласил ее к столу отец Борис. — Пейте чай, а я подумаю о вас.

— Что вам думать обо мне?

— А как же? Душа ваша в смятении, и я должен помочь вам. Что вас тревожит, от чего нет вам покоя? Вот вы сказали: «скука». А чем лучше веселье? Что оно дает? Одна суета.

— Скука заедает меня оттого, что время идет, а я топчусь на одном месте. Неужели так будет всю жизнь?!

— Всех ждет одна участь: врачей и больных, пастухов и овец, потому что…

— Но ведь каждый стремится к чему-то! — вскрикнула она.

— В этом и беда. Куда бы ни стремился человек, он вернется к одному: для всех людей — мудрых и глупых, богатых и бедных, знатных и безвестных, властителей и рабов — один вход в жизнь и один исход из нее: смерть. Солнце всходит и заходит и снова спешит к своему месту, чтобы восходить. Реки текут в море и возвращаются к истокам своим, чтобы снова течь. Нарождается род человеческий и умирает, чтобы пришел новый род для того, чтобы уйти и уступить место новому роду.

— По-вашему, не надо ничего делать, потому что «все в землю ляжет, все прахом будет»?

— Делающий всегда в беспокойстве — и днем и ночью. И что уже сделано на земле, все это было в веках, и больше того не сделать.

— Людей на земле становится все больше. Даже ради пропитания им приходится все больше трудиться, — возразила Ника.

— Умножается пропитание, умножаются и потребляющие его. Лучше горсть с покоем, нежели пригоршни с трудом и томлением духа.

Ника покачала головой, усмехнулась.

— Есть, есть люди, понявшие пагубность мирской суеты… Вот вы как-нибудь побывайте в церкви, поглядите на истинно верующих. Они умеют подняться над всем: над трудом, над заботами, над горем, над завистью, над алчностью. И души их ликуют, обретя покой и умиротворение…

Ника вдумывалась в слова попа, не очень веря, что он говорит искренне. Однако слушать его ей было интересно. Она не собиралась последовать его совету посетить церковь, а зашла случайно, неожиданно для самой себя. Проходя мимо, услышала песнопение и ради любопытства поднялась сначала на паперть, потом перешагнула порог…

Невероятной книжной стариной, запустением и бессмыслицей показалось все это Нике. И когда глаза ее встретились с гипнотизирующим взглядом отца Бориса, ее охватил такой сладкий испуг, что она выбежала из церкви и с облегчением глотнула свежий воздух. Домой шла торопливо, почему-то оглядывалась по сторонам.

Не подвернись ей Алексей, она скоро успокоилась бы, а он своим вопросом вызвал в ней желание побравировать тем, что она, комсомолка, ходила в церковь.

— В церкви чище, чем в нашем клубе, никто не курит, не ругается, нет пьяных! Можешь рассказать всем.

Недели через две, как-то среди дня, отец Борис пришел к Филатовым.

Поздоровался, сел, поглаживая бороду и не сводя глаз с Ники. Было в этом взгляде что-то ей непонятное, смущавшее проникновением в самое сердце.

— Еду в Москву, — сообщил он, — вот зашел, может, поручение будет привезти чего-нибудь. Двое прихожан попросили купить разную мелочь.

— Я не прихожанка, — резковато ответила Ника.

— А я вас считал таковой. Вы посетили церковь во время малой литургии.

— Это из любопытства…

— И какое впечатление?

— Скучно, неинтересно. Все у вас в церкви не от жизни, все выдумано.

— Без выдумки человеку обойтись невозможно. Ему требуется что-нибудь для души. Театр, кино, музыка… разве все это не выдумка? Если бы человек освободился от всего этого, если бы он был способен жить без волнений души, он стал бы счастливым. Первобытный человек был счастливее современного.

— Скажете тоже, — Ника рассмеялась. — Человек счастлив, когда удовлетворяет свои духовные и материальные потребности.

— Он их никогда не удовлетворит, — перебил ее отец Борис, — потому что они безграничны. Человек выдумывает все новые и новые потребности. Очень немногие, как, например, индийские дервиши или русские отшельники, способны довольствоваться самым необходимым для поддержания телесной жизни. И это возвышает их духовно. Все, что вокруг нас, — суета сует и томление духа. Любовь к людям призывает к послушанию и смирению. Кто любит других, тот ни в чем не нуждается, ему ничего не надо.

— Чудно́! — весело воскликнула Ника. — Почему же духовенство так заботится об удобствах и материальном благе?

— Слабость души. И с точки зрения религии это заслуживает порицания.

— Знаете, что я скажу вам, Борис Иванович?

— Охотно выслушаю. — Поп сверкнул ровными белыми зубами в такой любезной улыбке, что Ника невольно залюбовалась.

— Меня удивляет: зачем вы пошли в священники? Как это случилось? Молодой… красивый и вдруг — поп!

— По призванию. Мне нравится, когда меня слушают, когда я завладеваю сердцами людей. Как зрительный зал замирает под влиянием дара артиста, так в церкви верующие принимают священника. Видеть, как толпа смотрит на тебя неземным взором, ждет от тебя исцеления души, верит в тебя, — это дает мне удовлетворение.

— Так шли бы в артисты.

— Мечтал, но не привелось, дорогая Клавдия…

— Не зовите меня так.

— Хорошо, любезная Ника… Вы хотя и не Самофракийская Ника, а Усовская, но… вы способны возжечь воображение художника.

Он вдруг положил свою мягкую ладонь на ее руку. Она отстранилась и с удивлением посмотрела на него.

— Вижу, — продолжал отец Борис по-прежнему спокойно и чуть наставительно, — нехорошо вы подумали обо мне, что я руки вашей коснулся. Зря это: я человек семейный, по натуре однолюб, люблю свою жену… Но я прощаю вас, вы меня не так поняли.

От стыда у Ники кровь прилила к лицу и шее, ей вдруг стало душно, захотелось остаться одной.

— Нас, попов, мало кто любит. Этому есть объяснение. А между тем мы делаем полезное дело.

— Какое же?

— Верующие не пьют, обычно у них хорошие семьи, не совершают преступлений. Мы помогаем людям быть нравственно чистыми.

Ника усмехнулась.

— То-то вон в газетах пишут про похождения попов да монахов.

— Есть, бывает. В семье не без урода. В газетах пишут, бывает, и о коммунистах, бросивших жен, о прелюбодействе их, о присвоении государственных средств. Так можно ли по этим случаям судить о всей партии?

Отец Борис задумался. Лицо его в эти минуты стало выразительным, в глубине глаз билась сосредоточенная мысль, спокойно-твердая, горячая.

Внезапно переведя взгляд на Нику, он заговорил медленно, убежденно:

— Среди духовенства есть и образованные люди: инженеры, экономисты, физики. Если хотите знать, религия и наука находятся в согласии. Да, да! Не удивляйтесь. Есть истины веры и есть истины науки. Истины веры — вечные, истины науки — преходящи, изменчивы… Святой отец православной церкви Григорий Нисский задолго до Лавуазье и Ломоносова открыл закон сохранения материи. Он указывал, что сгоревшая свеча не уничтожилась, она только разложилась на свои элементы, она осталась равной самой себе.

— Закон Лавуазье — Ломоносова мы учили, — сказала Ника, воспользовавшись паузой в речи отца Бориса. — Даже опыты делали… наглядно…

— Спор науки с религией надуманный. А церковь делает доброе дело. Моральный кодекс коммунизма — это обновленные заповеди священного писания.

В душе Ники поднимался и рос протест против таких высказываний, хотелось горячо возражать, доказать противное этому. Но сказать что-либо Ника была бессильна: она не знала ни священной христианской истории, ни церковных заповедей. Все это ее до сих пор не интересовало, знать это не требовалось.

А отец Борис все говорил и говорил, удивлял ее широкими познаниями.

Когда он ушел, она даже пожалела, что кончился этот необыкновенный разговор, от которого взбудоражило ее мысли и чувства. Состояние смятения долго не покидало ее, а когда пришло ровное настроение, думала с удивлением:

«Почему люди любят других в свою веру обращать? Владимир тянет в свою, Венковы и родители в свою, поп в свою. Отвязались бы, оставили бы в покое».

По неуловимой связи вспомнилась смерть Агафьи, «рабы божьей».

— Слова-то какие! — прошептала Ника. — Ра-ба божья!.. А то еще говорят: «раб науки», «раб искусства», раб… раб… раб!.. Чепуха какая!.. Нет! Не буду я ничьей рабыней — ни науки, ни бога, ни рабыней любви!..

В этот день, как никогда прежде, она много думала о жизни, о себе, о людях. Перед глазами стояли родители, односельчане, школьные товарищи. Наконец, мысли ее сосредоточились на Владимире и Алексее. Владимир влек и пугал ее. А Алексей?.. Тут она путалась и не могла разобраться. Чувствовала, что Алексей будто бы и нужен ей, но в то же время он отталкивал ее рассудочностью, напичканным в него чужим так, что его, Алексеево, завалено и не пробивается наружу. «А может, я ошибаюсь, может, таким и должен быть передовой парень нашего времени? Таких в газетах хвалят, а читать про них скучно».

28

Февраль был пуржистый. По нескольку дней подряд дул порывистый ветер, поднимал сухой снег, наметал сугробы, завывал и свистел в голых деревьях, под застрехами, в печных трубах. В белесой колючей заверти потонула Усовка, с размытыми в снежной мгле призрачными домами, которые, казалось, вот-вот сдует пурга, точно картонные. И в январе шумели метели, но таких, какие принес февраль, не было.

Случалось, ветер угомонялся, мело только понизу, и тогда в поле выползали гусеничные тракторы, волокли за собой снегопахи, большие деревянные треугольники, оставлявшие после себя широченные борозды и навороченные валы сахарного снега. Пурга разгуливалась снова, и на валы наметало принесенный откуда-то ветром снег.

К концу месяца бураны прекратились. Чаще всплывало в зыбком мутном небе оранжевое солнце, заметно удлинились, посветлели дни.

По дороге до шоссе прошлись снегопахи, и колхозные шоферы пригнали с железной дороги два новых грузовика. С нетерпением ждали новые тракторы.

Осенью Николай Семенович мечтал о зиме, когда сможет заняться прерванной работой над докторской диссертацией. Но колхозные дела и заботы не оставляли ему для этого ни сил, ни времени. С сожалением оставил он мысль о диссертации до будущей зимы, надеясь, что в наступившем году все пойдет на лад, и ему станет полегче.

Распределение доходов прошлого года улучшило положение колхозников, они охотнее стали работать. Сравнивая два месяца этого года с тем же временем прошлого года, Венков отметил, что трудодней стало больше. А что кроется за этими трудоднями, что сработано — узна́ется только поздней осенью. Мерилом всему будет урожай хлеба, овощей, приплод и нагул скота, молоко, яйца, шерсть. Тогда и видно будет, к чему приведет рост трудодней — к подорожанию их или к удешевлению.

На совместном заседании правления и партийного бюро долго говорили о том, как израсходовать образовавшийся денежный «котел». Решено было купить три трактора, четыре грузовика, пять сеялок. Надо бы больше, но не дали нарядов. Наметили построить гаражи, водопровод, детский сад и ясли, два жилых дома на две семьи каждый. Опять были собрания в бригадах, где говорили, как хозяйствовать в новом году, что строить. Завод-шеф должен построить коровник и начал завозить материалы.

Все это веселило, бодрило Николая Семеновича, убежденного в том, что лучше всего люди верят делам.

Заботило его, где взять людей, чьими руками все сделать. Написал он в свой сельскохозяйственный институт, просил прислать отряд строителей из числа студентов, уже работавших в каникулы на строительстве целинных совхозов. Нужны каменщики, плотники, штукатуры, кровельщики, сантехники… Обещали прислать.

Пустырей на месте прежних домов было немало; выбрали поближе к Волге для обоих домов рядом, чтобы удобнее строить, не перетаскиваться.

Много споров было о том, какие строить дома.

— Четырехэтажный, городской, — предлагал Перепелкин, тыча в газету на фотографию. — Вон в Грузии, в Средней Азии строят.

— Одноэтажные и на каждую семью — дом, — говорил Филатов.

С ним соглашался Варнаков.

— Сельский житель привык жить в своем доме… чтобы все тут было: и хлев, и курятник, и огород, и садик.

Сторонников у Перепелкина не оказалось, зато их много нашлось у Филатова и Варнакова.

Трудно пришлось Венкову. Отстаивая проект двухэтажного дома на две семьи, он приводил такие доводы:

— Это дешевле, чем построить два дома. Каждая квартира будет иметь в первом этаже кухню-столовую, кладовые, а на втором две жилые комнаты. Для каждой квартиры усадебный участок земли, на котором двор, хлев, сарай и при желании огород, сад.

Венков взял верх.

Не простым оказался вопрос — кому жить? Нуждались в жилье специалисты, приехавшие из города. Но колхоз не мог еще строить свои дома. В будущем будут и такие, принадлежащие колхозу дома, а в этом году надо построить их и продать колхозникам, переселенцам из Лапшовки и Андреевки.

Поехал он в эти деревни, повел разговор с механизаторами, у которых дети школьники.

— Построим дом и продадим в собственность тем, кто вселится. А дома их на старом месте колхоз купит и перевезет в Усовку. Может, что и сгодится из них в дело. Кроме того, кто пожелает в этом же году перевезти свой дом в Усовку — перевезем.

Нашлись охотники купить новые дома, нашлись и желающие переселиться со своими домами.

— Но учтите, — предупреждающе говорил Венков. — Перевезем старые дома за счет колхоза, но в прежнем виде их оставлять нельзя, придется несколько улучшить их с добавкой материала, чтобы поуютнее, поудобнее было внутри и попригляднее снаружи. А на это надо раскошелиться не только колхозу, но и владельцам домов.

Все эти разговоры взбудоражили колхозников «России». Андреевцы и лапшовцы рады слиться с Усовкой, жить в большом селе, у самой Волги. Усовцы тоже засияли: не растаскивается их село, не исчезнет, а переродится…

29

Тихим днем, когда мохнатый иней висел на деревьях, на заборах, на каждой былинке, в Усовку вкатился газик-вездеход и остановился у правления. Из кабинки вылез Снегирев и легко взбежал на крыльцо, обмел веником бурки.

Приехал первый секретарь райкома без предупреждения. Увидев его перед собой, Венков подумал: «Так-то лучше: не готовились к встрече, пусть увидит все, как есть».

Поздоровались.

— Ехал я с Сенной, надумал к вам завернуть.

— Хорошо сделали, Петр Павлович. Раздевайтесь к садитесь вот тут, у печки.

— Кажется, не очень морозно сегодня, а в машине продувает.

— На «Волге» бы надо.

— Не везде на ней проедешь.

— А вот что, Петр Павлович, пойдемте ко мне, погреемся чаем.

— Ну что ж, можно, — согласился Снегирев. — Моего шофера тоже надо бы погреть.

— Возьмем и его.

— Ладно. Только сначала подлейте в машину горючего.

— Это можно. — Венков позвонил. Вошла секретарша. — Там райкомовский шофер. Пусть завгаражом заправит его машину, вот записка, а после подъедет ко мне домой.

Пока кипел чайник, Венков собрал закусить и поставил коньяк.

«Если откажется выпить, значит — ханжа».

Снегирев не отказался, выпил и с удовольствием стал есть.

— Не роскошно живете, — кивнул он на квартиру и посмотрел на Венкова долгим вопрошающим взглядом. Глаза у Снегирева были кругленькие, глубоко сидящие, добрые и умные. Тонкие морщинки изрешетили кожу вокруг них мелкой сеткой.

— Есть еще хуже меня живут.

Ответ Венкова понравился Снегиреву.

Самым характерным в облике Снегирева Николай Семенович отметил спокойствие. Казалось, лицо его не способно искажаться гримасами гнева, глаза не могут гореть злом, руки не умеют жестикулировать. Все движения его гибкие, непринужденные, и не угадывается в них силы.

Чай пили вместе с шофером.

— Я хотел бы посмотреть свинарник, — сказал Снегирев. — Овцеферма у вас небольшая, молочная ферма тоже, на птичник я заглянул, когда ехал сюда. Сейчас свинина вышла на первое место. Скороспелое мясо. Говядина вырастет через два-три года, а свининой можно обеспечить города уже через полгода.

— Еще что вас интересует?

— Ремонт машин. Ну и хватит на первый раз.

Пока ехали до свинарника, Снегирев расспрашивал о вывозе горючего для весеннего сева, об удобрениях, о кормах. Горючее еще не завезли. Снегирев сказал, что надо вывозить: нефтебаза жалуется, емкости заполнены, и цистерны некуда опоражнивать, приходится платить штраф железной дороге.

— Бураны, не пробиться было к нефтебазе, — почему-то стыдливо оправдывался Венков.

— Теперь дорога расчищена, и некоторые хозяйства возят горючее.

— Завтра и мы начнем, хранилища у нас готовы. С кормами трудно, — признался Венков. — Уменьшили нормы коровам, ну и надои стали меньше. Солому рубим на корм, подмешиваем к силосу.

— Значит, навоза мало будет для удобрения.

— Другого выхода нет. Дотянуть бы до весны. К будущей весне заготовим кормов побольше. — Венков развел руками. — Получается безвыходное положение: требуют увеличивать поголовье скота, а травы сеять запрещено, луга распаханы. Говорят, тут люцерны много собирали, вот бы посеять… но ведь и думать об этом боязно.

— А вы не бойтесь. — Снегирев рассмеялся, сверкнув ровными зубами. — Бывает мудрое непослушание.

— Посеешь, а вы мне шею намылите. Нет уж!..

Странным казался Венкову взгляд Снегирева — то теплый, сердечный, то вдруг холодный, изучающий.

Как только на свинарнике увидели подъехавшую машину, так закричали:

— Анна Семеновна! Анна Семеновна!

Заведующая фермой вышла из дежурки, натягивая на ходу ватник.

— Кто зовет? Что случилось?

— Приехали вон.

— Кто?

— А мы знаем?

Анна Семеновна увидела Снегирева и Венкова, когда они уже шли по бетонной дорожке, останавливаясь и глядя за решетчатую загородку на свиней.

— Вот заведующая Анна Семеновна, — представил ее Снегиреву Венков. — Она нам все покажет, все расскажет.

— Ну что же, — начала Анна Семеновна. — У нас свиньи крупной белой породы.

— Извините, — остановил ее Снегирев. — Это я вижу. Скажите, как прошел опорос?

— Хорошо. В среднем на матку девять поросят.

— Все уцелели?

— Нет. Трех поросят придавили матки во время кормления. А больше гибели не было. Так что за два опороса в год надеемся получить от каждой матки по восемнадцать-двадцать поросят.

Анна Семеновна отвечала торопливо, волнуясь. Венков жалел ее, но Снегирев спрашивал не его, и ему оставалось лишь сочувственно смотреть, как порозовело лицо женщины, выдавая нервное напряжение.

— Маловато. В некоторых колхозах около тридцати поросят на матку.

— У нас одна рекордистка пятнадцать штук принесла.

Задавая вопросы и вслушиваясь в ответы Анны Семеновны, Снегирев смотрел на свиноматок, на подстилку, на кормушки, на корм, нагибался и чесал у животных загривки.

— В каком возрасте сдаете свиней?

— В семь-восемь месяцев.

— Каким живым весом?

— Семьдесят с небольшим кило.

— Много недодаете мяса и недобираете денег. Можно выкормить на девяносто, а то и на сто кило.

— От кормов зависит.

Венков заметил, как нервное напряжение Анны Семеновны сменила горечь.

— Говорили, в газетах писали, мол, будем кормить скотину зерном, будем превращать зерно в мясо. — В повышенном голосе женщины звучал упрек. — А что получается? Зерна-то людям еле-еле, а скотину кормим тем, что бог послал.

Чувство неловкости выразилось на лице Снегирева.

— Не обижайтесь! — сказал он. — Простите меня. Я лишь говорю о потерях, но не по вашей вине. Покажите поросят.

В отделении молодняка Снегирев разглядывал животных с прежним вниманием.

— Хороши! Чистые!

Беленькие поросята лежали, зарывшись в солому и выставив пятачки или задки с колечками хвостов.

— Тут хозяйничает вот она, — заведующая показала на Дашу, прислонившуюся к столбу. Даша поклонилась, а Снегирев поздоровался с ней за руку. — Чуть не сбежала от нас. Может, еще сбежит.

— Анна, как не совестно тебе! — Бархатистые щеки Даши заалели, глаза заблестели, как мокрые ягоды терна.

— Ну, ладно, ладно! — виновато ответила Анна Семеновна. — Понимаете, у нее муж на военной службе, уже увольняется, все писал, чтобы в город переехать. Она колебалась.

— Колебалась, да не сломалась, — с улыбкой возразила Даша. — Скоро приедет муж, и будем тут жить.

— Интересно, почему вы отказались уехать в город? — спросил Снегирев.

— Да я деревенскую жизнь люблю. Просторно тут. А в городе тискаться в трамвае, в очередях в магазинах, на улицах тебя зашпыняют, везде теснота. А у нас идешь — никто тебя не толкнет, не заденет, видишь, как трава из земли лезет к свету, как яблоко наливается, хлеба зреют…

— Это хорошо. И за работу вас, слышал, хвалят?

— Работа, она и есть работа. От нее не убежишь.

— А вот зоотехник от нас сбежал, — сообщил Венков.

— Когда? — с живым интересом спросил Снегирев.

— Осенью прислали выпускника института. Проработал четыре месяца, попросился за вещами в город. Приехал-то он налегке, это верно. Отпустили на неделю. Ждали три недели. Вместо него пришла бумажка из управления сельского хозяйства, что пришлют другого.

— Значит, где-то в городе устроился, — без сомнений предположила Анна Семеновна. — А парень неплохой, видный такой, обходительный. Мы уж было обдумывали, на ком его оженить.

Осмотрел Снегирев откормочное отделение, пощупал животных, спросил:

— Выполните квартальный план по сдаче мяса?

— Обязательно, — не задумываясь, ответил Венков. — Но придется вместо сорока голов полсотни сдавать: привесы маловаты.

— Корма, Николай Семенович?

— Корма, Петр Павлович. Картошки и той мало даем.

— Не только у вас так, — задумчиво произнес Снегирев.

Только перед вечером Снегирев с Венковым вышли из ремонтной мастерской. Как и в свинарнике, секретарь райкома все осмотрел внимательно, выслушал жалобы на нехватку запасных частей.

— Какая-нибудь мелочь, копейка ей цена-то, а мы ее сами делаем, и обходится она дорого, — говорил Филатов и тут же брал в руки деталь, изготовленную в мастерской. — И будет она недолговечной: не той марки сталь, не можем термически обработать как надо по технологии.

Снегирев в смущении согласно кивал головой — видел, оборудование изношенное, организация работы кустарная.

— Будет со временем досыта, — это были единственные слова, какие он считал возможным сказать. Люди знают, по какой причине нехватка во всем, — война, но у них иссякает терпение.

— Технику надо беречь, — сорвалась у него ходкая фраза, к которой все давно привыкли.

— Правильно, надо, — отвечали ему. — Вот исправные машины, смазанные, простоят зиму под открытым небом и уже требуют ремонта.

— Это общая беда. И в совхозах мало гаражей, сараев для зимней стоянки тракторов, комбайнов, других машин.

— Гараж мы расширим этим летом, — пообещал Венков. — И построим стоянки для тракторов и комбайнов. Пока навесы, а потом бетонируем полы, поставим легкие стены. В планах есть.

— Насчет планов я хочу спросить, — вылез из-под полуразобранного трактора пожилой мужичок маленького роста, весь испачканный маслом и копотью. Держа в одной руке ключ, а в другой обтирочные концы, он ввинтил в Снегирева колючие глазки. — Читал я в газете быдто где-то… на Кубани ли, на Украине ли, не помню где… хотят колхозникам платить одними деньгами, как на заводе. И никакой натуры.

Один за другим стали подходить механизаторы, смотрели на Снегирева с ожиданием — что он ответит. Разговор у них меж собой об этом уже был не раз.

— Да, есть такая идея, — сказал Снегирев, усаживаясь на подставку для коленчатых валов и давая этим понять, что будет разговаривать без спешки. — Есть такая мысль. Представьте, что всю продукцию колхоз поставляет государству. Колхозники не получают на трудодни ни зерна, ни овощей, словом — никаких продуктов. Все, что надо колхознику, он покупает в государственных магазинах. Какая выгода государству? Оно получает всю продукцию, произведенную в стране, и лучше может распоряжаться ею. Не нужны будут рынки в городах. Какая выгода колхознику? Он освобождается от необходимости вести личное хозяйство, держать корову, овец, птицу. Он будет работать в общественном хозяйстве и получать зарплату два раза в месяц. У колхозника будет больше свободного времени для культурного развития, для отдыха.

Когда Снегирев умолк, долго стояла тишина. Лишь слышалось покашливание да ширканье спичек о коробки, как будто все сговорились сразу закурить.

Тот же чумазый маленький мужичок решительно произнес:

— Не пойдет! Не пойдет эта затея!

— Почему? — Снегирев посмотрел ему в глаза, теперь уже не колючие, а робкие, трогательно страдающие.

— Ладно, — горячо произнес мужичок. — Будем мы получать деньгами. Пускай и хорошие деньги будут. Намучаемся с деньгами-те. Купить хлеб надо каждый день. Значит, выпекать его надо каждый день, в каждом селе.

— А зачем в каждом? — спросил Снегирев.

— А как жа! Ну-ка, развези его в бездорожье, в пургу, в мороз из одной пекарни в десять деревень. А? И помороженной привезут, и черствой.

— А то и совсем несколько дней не привезут, — подбросил кто-то из толпы.

— Запросто, — подтвердил еще один голос.

— Ну вот, — горячился мужичок. — Не миновать строить пекарни в каждом селе. Где побольше, где махонькую, а без пекарен не обойтись. Ну, наладили с хлебом. А мясо? Опять магазин. И мясо, как и муку, из города привозить или морозильник строить. И опять в каждом селе. Так ведь? — Мужичок обращался уже к товарищам. — А молоко? Его в молоковозах в город возим, а тогда, значит, так: отвезли в город, там его переделают из жирного в постное, а потом цистерны по селам повезут на продажу. И опять же каждый день. А овощь? Картошка? Не-е-ет! — Мужичок замотал головой в треухе. — Не пойдет! Замучаемся.

Одобрительные голоса посыпались со всех сторон:

— Сначала надо устроить пекарни, магазины.

— Где там! В копеечку въедет.

— Мы, — опять перебил всех мужичок, — мы себя надежнее чувствуем, когда в сусеке зерно, в хлеву корова, хряк, овцы, куры, в погребе картошка, капуста… надежнее, чем при деньгах в кошеле. Деньги подешеветь могут, а хлеб, корова — всегда в цене. И в любой час — хошь испеки хлеб, хошь надои молока, свари курицу… Так ли я говорю?

— Так, — дружно выдохнули в ответ.

— Это, товарищи, пока идея. Где-то попробуют, проверят на опыте, и сами колхозы будут постепенно переходить на денежную оплату. Сначала не будут выдавать зерно. Личное хозяйство останется. А в далеком будущем, конечно, будет только денежная оплата.

Видел Снегирев, что грустно молчаливыми оставались люди, когда они с Венковым уходили из мастерской. Прощаясь, Венков сказал:

— Напугались новизны. Например, механизатор с женой-дояркой зарабатывают в переводе на деньги, к примеру, триста рублей. Предложи оплату только деньгами — не согласятся. Психологически еще не готовы. Да и насчет пекарни и торговли хлебом они правы. Сначала наладить это надо, потом на денежную оплату. В пригородных селах при хорошем транспорте может привиться, а у нас…

— А этот, активный оратор-то, думающий. Кто он?

— Тракторист. Хороший работник. На собраниях никогда не выступает, а тут прорвало.

30

Отшумели, откружились метели. Днем пригревало, и на солнечной стороне домов капало с крыш. Уплотнился, подернулся блестящим настом снег. Стволы тополей и вишен отпотевали с южной стороны, а у корней обтаяли в снегу продолговатые ямки. На Волге, поверх льда появились промоины, густо-синие днем и черные к вечеру. В воздухе, наполненном гомоном воробьев и воркованием голубей, пахло свежевыстиранным, мороженным бельем. Почуяв весну, тоскливо мычали коровы.

Как-то Ника сорвала тополевую почку, и на пальцах осталась липкая остро пахучая желтизна.

Тревожнее стала в эти дни Ника, словно с убылью зимы что-то уходило из ее души. Но тревога эта не пугала, а волновала ожиданием нового, непережитого. Записалась на курсы механизаторов, где занималось немало ее сверстниц, замужних женщин, и даже два учителя. Сознание, что она учится делу, не только давало известное удовлетворение, но и поднимало ее в собственных глазах. «Не верят, что я могу серьезной быть, так я докажу. И в школе любили тихих учеников, которые трудных вопросов не задают, не думают, а только смотрят в рот учителю. И сейчас так же. Но я докажу!»

И по мере того как шли дни и как узнавала она что-то новое, в ней росло чувство надежной независимости.

Похудевшая, с бледным лицом, с чуть проступившими у носа веснушками, она стала еще проще, погрубела. Только глаза будто увеличились, блестели жарче и беспокойней.

Перепелкин при встрече весело спросил:

— Как жизнь молодая? В институт готовитесь?

— Да, понемногу.

— Поработали бы в колхозе годика три, а там мы вас послали бы в сельскохозяйственный.

— Ха! Это потому, что вы агроном. Были бы директором завода, говорили бы: поработайте у станка, и пошлем в механический институт. Каждый, Сергей Васильевич, смотрит с той ступеньки, на которой стоит.

— Возможно.

— Вы на агронома по желанию учились?

— Провалился в политехнический, а в сельскохозяйственный приняли.

— Чего ж вы меня на свой путь призываете? По должности?.. Если провалюсь в медицинский, тогда посмотрю, что делать. А пока вы меня оставьте.

Нике захотелось уколоть Перепелкина, сказать не просто наперекор ему, а уязвить его самолюбие. И все из-за того, что он хочет навязать ей свое, чтобы она поступала по его, а не по своему желанию.

— Вы, Сергей Васильевич, как поп, все уговариваете. Но отца Бориса интересно слушать, а вас скучно.

— Почему это? — смущенно спросил агроном и нахмурился.

— Отцу Борису что угодно прямо в глаза скажи — выдержит, виду не подаст.

— Что вы мне попа в пример ставите. Это идейный враг наш.

— Идейный, идеология! — задумчиво произнесла Ника. — Как любите вы говорить эти слова! Да, поп — идейный враг. Но вам надо поучиться у него работать.

— Да вы с ума сошли!

— А вы сами подумайте. Он к себе людей в гости приглашает, независимо от их идеологии, по домам ходит. А вы? Кто у вас бывает? Только равные вам. В церковь входи в любое время, входных билетов покупать не надо, никто не спросит, кто вы. Попы распространяют религию, веру бесплатно. А мы? За деньги.

— Ну знаете ли… Я и слушать не хочу!

— Нет, послушайте. Что такое кино, театр? Идеология. А зачем же за это деньги берем? А? Попробовала я в городе сунуться на стадион — плати. Ну ладно, стадион, футбол — это развлечение, за него надо платить. А театр, кино, а тем более лекции — это идеология. Меня хотят к этой идеологии приобщить, и я же должна это оплатить. Церковный спектакль — тоже идеология, но его может бесплатно смотреть любой желающий. Вот над чем вам надо подумать. Отец Борис думает.

— Отец Борис, отец Борис! — зло передразнил Нику Перепелкин. — У него только и дела-то, что языком болтать. А у меня уйма дел, голова кругом идет. Тут не до любезности. Людей для работы не хватает.

Довольная тем, что удалось рассердить Перепелкина, Ника хотела было пойти своей дорогой, но передумала:

— Вы библию читали, Сергей Васильевич?

Кустистые брови Перепелкина зашевелились, глаза замигали часто, часто, выражая недоумение.

— Зачем это? — тихо спросил он.

— Для антирелигиозной работы надо знать, чтобы верующих сделать безбожниками, чтобы с попом спорить… Отец Борис марксизм изучает, в физике понимает. Он так интересно, так интересно говорит!.. Слышали вы о Григории Нисском?

— О художнике?.. Есть такой.

— Нет, о святом. Отец Борис говорит, что Нисский открыл закон сохранения материи раньше Лавуазье и Ломоносова. Нисский говорил, что свеча не сгорает, а распадается на составные элементы. У отца Бориса есть сочинения Нисского, были изданы до резолюции. Он мне показывал.

Перепелкин смотрел на девушку с удивлением.

— А вы сами думайте о том, что говорит вам поп. Возможно, что Нисский говорил о свече. Но это было предположение, гипотеза. А Ломоносов и Лавуазье научно, опытами доказали закон сохранения вещества, переход его из одного вида в другой.

Высказав это очень серьезным тоном, агроном кивнул головой.

— Будьте здоровы!

Шел он в дурном настроении, осуждал Нику. И что за девчонка, так и норовит съязвить. Да сам он тоже хорош, не владеет собой, не хватает выдержки. Нервы истрепались. Дел — гора, давят так, что, кажется, внутри все расплющивается. Валидолом только и облегчает это тяжелое ощущение. Семена обработали… первого сорта только на десятую часть посева, а остальное — второй сорт. Разве можно ждать хороший урожай… Протравливать уже надо семена… В поле химические удобрения вывозить пора. За всем надо посмотреть, всю агротехническую работу направить. А тут еще приходится разные отчеты да справки писать по требованию районных организаций… Партийная работа, культурно-воспитательные дела — хоть разорвись. Наладил Жбанов в клубе телевидение, люди ходят. Но это малая часть того, что надо сделать. Пианино привезли, а играть некому. Набор духовых инструментов купили — лежит без толку. Лекции, кино, танцы. Заведующий клубом не годится. Бывший продавец сельпо, человек без таланта. Стулья закупили, так и то без помощи не мог привезти да расставить. Партийный секретарь должен быть освобожденным. Только тогда можно хорошо поставить партийную и культурно-общественную работу. Надо поговорить с Венковым, с райкомом, выбрать подходящего коммуниста. Надо! Неотложно!

Ника тоже некоторое время находилась под впечатлением разговора с Перепелкиным. Ругала себя: «И зачем я ему так грубо? Еще может подумать, что я попу симпатизирую. Наговорила, сама не знаю чего и зачем? Всем известно, что попы за все требы деньги с верующих дерут: за помин усопших, за здравие, за отпевание, за венчание… за все, за все. И расценки церковные немалые… И что у меня за характер! Учителя в школе бузотеркой звали… Но ведь я никакая не бузотерка. Честное слово, не бузотерка… А парни сказали, что у меня талант к машинам: все быстро понимаю. А чего не понять-то? Все видно, какая шестеренка за какую цепляется… Талант! Скажут тоже!.. А если, правда, — талант?»

…Дни шли быстро. Глухо, еще по-зимнему, зашумели моторы. От краснокирпичной водокачки медленно двигался к свиноферме канавокопатель, выбрасывая на почерневший снег глинистую землю. Фырчали грузовики, ворочалась стрела автокрана, снимая с них железобетонные блоки для нового коровника. По ночам наплывали густые туманы, рассасывали грязный снег. Блестели лужи, а в овраг потекли из-под снега шумливые ручьи.

Накинув на плечи платок, выходила Ника в хлев с ведром вареной картошки, раздавала свиньям и овцам, клала в колоду сена корове и стояла немного на знобком воздухе. Куры рылись в навозе, кудахтали возбужденно, а около них кружился, распустив красно-синее крыло, бойкий петух, задиристо горланил, самозабвенно закрывая глаза. Ника вбегала в дом, вся пронизанная холодом, пахнущим уже весной, прислонялась к горячей печке, стояла дрожащая с закрытыми глазами. В теплом дремотном полусумраке избы было тихо: зевал, потягиваясь, кот, капала вода из рукомойника.

Однажды, проснувшись утром и не открыв еще глаз, Ника услышала сызмальства знакомый и всегда возбужденно радующий крик грачей, а когда вышла на крыльцо, увидела стаи черных птиц у старых гнезд на высоких тополях.

— Прилетели! Значит, весна.

Необыкновенно чувствовала себя Ника в эту весну. Откуда только взялось у нее столько энергии, чтобы управляться с домашним хозяйством, учиться на штурвальную, бывать в клубе и читать. И чем больше она была занята, тем успешнее шли все дела, словно в усталости таилась неиссякаемая сила. Чувство радости, торжества будоражило ее, поднимало над всем, что еще недавно воспринималось как серая скучная обыденность…

Вспомнилось, когда уезжали Любка с Галей, так она плакала не из-за разлуки с подружкой, а от зависти, что та уезжает учиться. Странно было, что теперь зависть заглохла, редко и слабо напоминая о себе.

На железную дорогу студенток отвозили они с Алексеем Венковым…

Возвращаясь, сидели с Алексеем рядом. Он подоткнул под нее полы тулупа, спросил, не холодно ли, не поддувает ли. Ей было уютно в санях. Рыжуха легко рысила по зимней дороге, сани раскатывало из стороны в сторону, Алексей опустил вожжи и временами помахивал кнутом.

— Хорошо! — говорила тогда Ника. — Я могла бы так ехать на край света. Алеша, бывает с тобой так?.. Вот что-то знакомо-знакомо, и вдруг покажется, что ты этого никогда не знал.

— Например?

— Да вот хоть поездка наша. Уж сколько я на лошадях зимой ездила, а ни разу не было так интересно, как сегодня… Ты не гони, давай подольше поедем.

Алексей пустил лошадь шагом. Теперь ничто не мельтешило в глазах, все плыло навстречу медленно, словно напоказ: белые холмы в синих складках, черные, как после пожара, дубравы; молодые деревца по сторонам шоссе, осыпанные изморозью и зябко дрожавшие на ветру.

— А девчонки-то уже в вагоне сидят. Подумать только: Любка врачом будет!

Алексей подумал, что Ника начнет сейчас скулить — хочет, мол, учиться в медицинском, а не попала случайно…

— Ты думаешь, врачом легко? Белый халат, в тепле, в чистоте… Врач в ночь, в полночь, в жару, в пургу, в распутицу обязан отправиться на помощь человеку. Ты можешь, как чеховский Дымов, рискнуть своей жизнью ради спасения больного?

— Не знаю.

— Значит, не можешь.

— У тебя, видно, никаких сомнений ни в чем нет.

— Сомнений и терзаний у меня хватает. Не все мне в жизни понятно.

— Мне поп битый час твердил, что жизнь человека — суета сует и томление духа. Суета сует и все суета. Так говорил Экклезиаст. Был такой царь в Иерусалиме. А я и не слыхала о таком. У нас в школе по истории не проходили.

— Так это в библии, а библия — не наука, — строго сказал Алексей. — Может, и был такой царь, а может, не было.

— Для чего же все-таки живет человек, Алёш? А?

— Ну, родился и живет. Чего тут мудрить? Максим Горький сказал, что жизнь — это деяние.

— Скучно все это.

— Что?

— Да мысли эти. Зачем только и на ум приходят.

— И верно, скучно! — Алексей рассмеялся и хлопнул ее по плечу.

Ника не приняла заигрывание. Она смотрела вдаль, и взгляд ее подсиненных холодным светом глаз был печально-задумчив. На белый лоб спустился из-под пухового платка коричневато-рыжий завиток, развевался на ветру, придавая лицу задорность.

— Хорошо мне сейчас, Алеша! — с выдохом произнесла она вдруг. — Ты хоть понимаешь меня.

Она повернулась к Алексею. В одно мгновение он увидел и вобрал в себя и белый лоб с завитком волос, и широко раскрытые глаза, такие большие, что, кроме них, уже ничего не виделось, и синеватую небесную глубину их, властно завладевшую всеми чувствами его и волей. Ему показалось, он давно уже смотрит в эти глаза и не может насмотреться. А они становятся все больше и больше. Он видит за длинными ресницами серо-синие крапинки зрачка, а сквозь них, в самой глубине глаз жаркую манящую бездонность. Алексея пронизывает до самого сердца, в нем вспыхивают сильные чувства, в которых смешались и буйная радость, и тоскливая боль. А потом… Потом он растворился в горячем взгляде, в своих чувствах, в ощущении губ, пахнущих холодным снегом и живым трепетным теплом…

— Ой, что ты делаешь! — вскрикнула Ника, отшатнувшись в угол санок и закрываясь высоким воротником тулупа.

— Да уж лучше целоваться, чем эту тягомотину мусолить… о смысле жизни, о высоком назначении. Родился и живи — работай, люби, радуйся, страдай. Всего на твою жизнь хватит.

Ника исподлобья посмотрела на Алексея долгим взглядом и сказала осуждающе:

— Зря ты целоваться ко мне полез.

Алексей покраснел.

— Вот и угадала. На уме у тебя Галя. Обидно тебе, вот ты и надумал со мной обиду размыкать. Так ведь? А?

Вконец растерялся Алексей от стыда, но у него хватило силы сознаться:

— Ты права.

— В любви клин клином не вышибешь. Я понимаю тебя и не сержусь… Ох, как мне хочется, чтобы меня полюбили! Только чтобы по-настоящему, не ради баловства. И чтобы я любила того человека.

— Полюбят, — заверил Алексей.

— Мать говорит, что я глупая и ни один серьезный парень на меня не посмотрит.

— А что говорит отец?

— Оте-ец! — протяжно и задумчиво протянула Ника. — Отец считает меня ветреной. Но это неправда.

Помолчав недолго, она задала неожиданный вопрос:

— Как ты Володьку Жбанова считаешь?

— Не дурак. Только петляет, как заяц, — Алексей показал кнутовищем на строчку следов на снегу.

— Ты его совсем не знаешь. У него что-то сложное в жизни. Его тоже понять надо. Конечно, он не праведный, но ведь одной праведности в жизни мало.

Алексей обрадовался тому, что Ника говорит с ним дружелюбно, и, мысленно ругая себя за поцелуй, подхлестнул кнутом лошадь.

— Обленилась, лахудра!

Рыжуха встряхнулась, вскинула зад, рванула вскачь, стукнула копытами в передок саней, потом побежала мелкой рысью. Седоков обдало ветерком и снежной пылью.

* * *

Нежданно-негаданно пришел к Филатовым поп. Ника разбиралась в чертежах двигателя комбайна.

— О! Вы техникой занимаетесь.

— Летом на уборке хлеба штурвальной стану работать.

— Великолепно! А институт?

— Буду поступать.

— Прекрасно!

Отец Борис рассказывал о Москве. Ника слушала напряженно, стараясь угадать, «зачем его принесло»… Он был очень любезен и даже весел. Наговорившись, положил на стол маленький сверток.

— Что такое? Зачем?

— Не от меня. От церкви. Мы оказываем помощь ближним.

— Не надо! Я — безбожница.

— Знаю. Для нас ближний не только верующий, но всякий человек вообще. До свидания!

Не успела Ника удержать его, как он уже захлопнул за собой дверь. Схватив сверток, она сунула ноги в валенки, выскочила на крыльцо. Но попа уже не было. «То ли в проулок свернул, то ли к соседям зашел», — подумала она и, вернувшись в дом, с любопытством развернула бумагу.

— О-о! — Возглас удивления испугал ее, свой голос показался чужим.

Столько денег она никогда еще не держала в руках. Пачка новеньких, плотно спрессованных, весело раскрашенных бумажек была жестка и тяжела.

— Черт возьми! — изругалась Ника. — Этого я так не оставлю.

Прежде всего она подумала об Алексее, решила все рассказать ему.

Она нашла его на работе, таинственно отозвала за штабель бревен и показала деньги.

— Откуда столько? И зачем мне показываешь? Где взяла?

— Поп подарил.

— И ты приняла?

— Тогда бы не пришла к тебе, не показывала… Это что же? За кого он меня считает?

— Верни.

— Хотела вернуть, да не успела. Давай вместе сходим, и при попадье я ему верну.

— Сейчас не могу, вечером.

Алексей рассказал, что после возвращения из Москвы поп сделал немало подарков старухам: кому сладости столичные, кому платок или кофту, кому деньгами. Но чтобы комсомолка удостоилась церковного подарка, об этом никто и не подозревал.

— А я всем расскажу, пусть все знают подлую его душонку.

— Сначала верни ему деньги!

Отец Борис встретил их любезно, однако немало удивился приходу Алексея Венкова.

— Проходите, пожалуйста.

— Нет уж, мы не пойдем. Возьмите-ка это.

Ника протянула ему сверток.

— Нет, нет! — отвел поп ее руку. — Мы хотим сделать доброе дело. Вы собираетесь ехать учиться, пополнить ряды советских специалистов… На первое время вам пригодятся эти деньги. Это не от меня, это церковный совет дает.

— Вот что, — решительно выступил вперед Алексей. — Эти деньги, собранные с темных старух, оставьте у себя.

Как ни старался Алексей говорить спокойно, но выдержки ему не хватило. Голос сорвался, подбородок задрожал, руки затряслись. Возрази поп хоть одним словом, Алексей закричал бы и, наверное, кинулся бы на него с кулаками.

Но поп сдался, взял сверток.

— Пересчитайте, все ли…

— Да что вы!

— Пересчитайте… сейчас же, при нас.

Когда деньги были пересчитаны, Алексей спросил:

— Все?

— Все.

На улице Алексей сказал:

— Фу, черт! Я весь вспотел от злости.

— Спасибо, Алеша. Одна я не смогла бы так. Вдруг он уговорил бы меня взять. А? Он такой льстивый, такой льстивый…

— Надо свой характер иметь, — строго заметил Алексей. — И как он осмелился деньги тебе предложить!

— Без моего повода.

— Сама же говоришь, что мог бы он тебя уговорить.

— Да это так сказалось. Ты не сердись.

— Не сердись, не сердись, — передразнил ее Алексей. — Нет, как он осмелился. А?..

В гневе Алексей, казалось Нике, обвинял ее в какой-то ошибке, из-за которой произошла вся эта история.

— Наперед будешь умнее, — заключил Алексей, и Ника почувствовала над собой его силу, и это ей не понравилось.

— Чего учишь меня, сама не маленькая.

— Ладно, — холодно и немного резковато отозвался он.

31

Отец Борис не был обескуражен неудачей с Никой, но все же задумался. До сих пор не было случая, чтобы кто-нибудь из верующих отказался от денег и подарков, которые время от времени он раздавал. Зная о желании девушки поехать в город учиться, он считал, что поступает верно: помогая ей обрести материальную независимость, приближает ее к церкви. Помощь его была отвергнута.

«Не распознал я ее, не распознал. — А дальше мысль с тихой радостью: — Не так проста она, с гордым сердцем».

Людей с собственным достоинством он уважал.

Наедине с собой отец Борис любил предаваться размышлениям о жизни. Вот и теперь, после ухода Ники и Алексея, он сел в любимое мягкое кресло перед печкой, глядел в гудящее пламя и думал, думал…

Жизнь Бориса Ивановича Стрелкова сложилась не так, как у большинства людей его поколения.

Ему было пятнадцать лет, когда немецкие солдаты топтали родную землю. В маленький городок, где жил подросток Борис с матерью, доходили печальные вести об отступлении советских войск. А однажды пришла похоронная: отец пал смертью героя, как говорилось в бумажке, отпечатанной заранее в типографии, только имя, отчество и фамилия вписаны от руки.

Молчаливое горе поселилось в доме Стрелковых. Лицо матери искажалось от плача, но глаза были сухи, делала она все механически и часто не так, как надо.

Таких семей в городке становилось все больше. Горе меняло людей: одних делало неистовыми к врагам, других придавливало. Первые работали до изнеможения, чтобы дать фронту махорку, варежки, сухари, другие считали все безнадежно погибшим и жили, лишь бы день прошел.

Мать работала грузчицей на железной дороге, Борис на сухарной фабрике, устроенной в бывшем кинотеатре. Как-то, придя ночью с работы, он увидел в углу над кроватью матери икону, спросил: «Мам, что это значит?» Мать перекрестилась. «Богородица, заступница наша. На нее вся надежда…»

В ту ночь узнал Борис, что многие стали искать утешения в боге, на него же уповали в войне. При отце в семье не говорилось ни о боге, ни о святых, и теперь это было ново, вызывало любопытство… Мать молилась все усерднее и, казалось, мужала в горе. Взгляд ее стал иной, будто в себя, но появилась в нем былая просветленность. И даже твердость, какой не было прежде.

Радуясь за мать и желая ей обрести новую силу для жизни, Борис оставался равнодушным к иконе и ко всему, связанному с религией. Равнодушно, лишь любопытствуя, пошел он и на открытие церкви, в которой многие годы был зерновой склад. Отремонтированная, почищенная церковь произвела на юношу большое впечатление. Все в ней было ново, увиденное впервые, все необычно, непохоже на повседневность. Сверкала медь огромных, в рост человека, подсвечников, блестели оклады на иконах, сотни колеблющихся огоньков наполняли церковь согревающим душу сиянием. Золоченая резьба «царских врат», цветные стекла в узких, очень высоких окнах, малиновый бархат на амвоне и толстое евангелие с металлическими застежками — все это вбирали глаза Бориса с жадностью.

Особенно любил он разглядывать живопись. Сцены из священного писания он не понимал, и, может быть, поэтому хотелось на них смотреть. А когда он, запрокинув голову, перевел взор на высокий круглый свод, тоже расписанный картинами, под купольные узкие окна, через которые воздушный колодец прошивали синие нити света, душа его запела от чувства неизведанного, сладостного, трогательного.

Дома мать рассказывала о смысле церковных настенных росписей. Толкования матери были неполными, путаными, захотелось самому разобраться, понять. В свободное время читал библию. Принимая все на веру, дивился давно исчезнувшей жизни, а дух книги, потайной смысл ее, разжигал воображение, настраивал на мечтательное, нездешнее.

На каждом шагу жизнь сталкивала его с трудностями, с грубостью, со смертью. Библия уводила от этого, успокаивала. Бывая в церкви, он не крестился, не обращался душой к божественному, не ощущал в себе потребности общаться с там таинственным, к чему тянулась мать, верующие. Церковную службу он воспринимал, как зрелище, после которого легче, яснее становилось на душе.

Среди верующих стали собирать деньги на танки. Вместе с матерью он сделал вклад, желая Родине победы над врагом. Но его занимала при этом такая мысль: в христианских заповедях сказано: «не убий!», а церковь собирает деньги на вооружение. Нет ли тут противоречия? Спросил священника. Тот показал в библии на такое место: «Если кто застанет вора подкапывающего и ударит его, так что он умрет, то кровь не вменится ему». Такое толкование юноша принял: не убивай бессмысленно или в корысти, но врага убивать можно. И он еще усерднее работал и чаще ходил в церковь.

Спустя месяц-другой на дверях церкви появилась прибитая гвоздиками по углам телеграмма. Глава государства и Верховный главнокомандующий Советской Армией благодарил священника и прихожан за сбор пожертвований на танки. По этому поводу священник сказал «слово» не на церковнославянском, а на современном языке. В юное ищущее сердце это «слово» запало убежденно, что дела церкви и государства слитны, что церковь объединяет людей в их патриотическом порыве. И он стал привлекать к церкви знакомых, особенно девушек: больше верующих, больше богослужений — больше доход, больше помощь фронту.

Священник, старый благообразный человек, приметил Бориса и не раз беседовал с ним душевно, ласково. «Война принесла неисчислимые беды нашему народу, — говорил он, — сколько вдов и сирот, стариков без кормильцев, без опоры!.. Церковь, вера снимает этот гнет, очищает душу от скорбей мирских, люди находят себя». Много говорил священник в таком роде своему внимательному собеседнику, давал книги о жизни христианских подвижников. И жизнь отцов церкви представлялась юноше как образец дружбы и любви, трудолюбия, честности, скромности, бескорыстия.

Так прошли год, другой. Сверстников Бориса призвали в армию. Приготовился идти на войну и он, но врачи обратили внимание на кривую, неправильно сращенную после перелома руку, и на фронт он не попал, а прослужил до конца войны в трудовом отряде на починке железнодорожных путей.

После войны, рядом с радостью, скорбь людей стала заметней. Вернулись уцелевшие, многие без рук и ног, а кто и с опустошенной душой. Во многих сердцах растаяли слабые надежды: «Авось вернется… может, похоронная по ошибке: бывает же… Может, отыщется «безвестипропавший»… Вместе с надеждами рушился интерес к жизни, тяжелел духовный гнет. А церковь обещала успокоить вдов и сирот, найти иной мир счастья и самозабвения. Все новые церкви открывались в городах и селах. Появились при Советах управления по делам религиозных культов.

Из всего этого Борис сделал вывод: государство признает церковь. А священник, произнося здравицу в честь руководителей Советского государства, провозглашая им «многая лета», укреплял этот вывод.

Однажды священник сказал, что в областном городе открывается духовная семинария и он мог бы дать Борису, если он пожелает, похвальное письмо.

Семинарские годы прошли в изучении священной истории христианства, гражданской истории. Узнал будущий священник и догматы других религий, прочитал уйму светских книг, научных, политических, художественных. Противоречия в священных учениях его не смущали, он объяснял их просто: книги писались разными людьми, в разное время. «И в науке существуют разные точки зрения на одно и то же явление».

Не придавал он значения лихоимству, скаредности, пьянству и распутству среди духовенства, считая это случайными фактами, какие бывают и во всякой иной среде. Не одобрял надувательства верующих «нетленными» мощами, «нерукотворным» обновлением икон, называя это в душе шарлатанством неумных попов. Незыблемо верил, что церковь творит добро. Образцом священнослужителя для него были христианские миссионеры, сочетавшие с проповедью врачевание, обучение грамоте и ремеслам.

Искренно верил он, что божественное, бог — это то, что «внутри нас, это совесть, внутренний, неписаный закон каждого».

Еще верил он в таинственность мироздания, в необъяснимость возникновения вселенной, считая бесконечность ее тайной, лежащей за пределами человеческого разума. «Никто не был за миллиарды, за триллионы километров от Земли, никто не знает, что там… И как это… в безвоздушном пространстве плавает неисчислимое сонмище планет и звезд?» Когда он пробовал вообразить вселенную, ему становилось жутко от мысли, что у нее нет предела. «Нет, должно же где-то и чем-то кончаться, — думал он, — есть что-то не постижимое человеком, есть какая-то сверхъестественная сила». На эту тему он много читал специальных книг и не находил удовлетворительного ответа: «Все одни гипотезы, одни предположения».

Не могла помочь ему в этом и жена. Фаина Касьяновна не верила в бога, была женщиной практического ума и смотрела на искания мужем всяких истин как на увлечение, равнозначное спорту или чудачествам. То, что судьба свела ее с попом, она не находила странным. Сначала знакомство с семинаристом было забавным, потом стало интересным, а затем ей открылось в нем «нечто», невидимое для других. Они полюбили друг друга и жили дружно. Только скучала Фаина Касьяновна в Усовке без дела…

Все это передумал отец Борис и признался жене, что не научился еще распознавать людей.

— Так понимать, чтобы посмотрел человеку в глаза и всю его душу увидел…

— Люди к тебе настороженны, — заметила Фаина Касьяновна.

— Я же не навязываю веру, не тащу силой в церковь.

— Большинство людей не верят в твою искренность, не любят твою профессию.

— У нас по конституции свобода совести. Ты ведь знаешь это?

— Знаю.

— Вот что Ленин в декрете сказал. — Он вытащил из стола клеенчатую тетрадь, нашел нужную страницу. — Слушай!.. «Свободное исполнение религиозных обрядов обеспечивается постольку, поскольку они не нарушают общественного порядка и не сопровождаются посягательством на права граждан Советской Республики. Местные власти имеют право принимать все необходимые меры для обеспечения в этих случаях общественного порядка и безопасности». — Он с шумом захлопнул тетрадь, кинул на стол. — Вот!

— Знаю: сколько раз ты мне это читал!

— И я не допускаю ничего противоречащего духу ленинского высказывания. — Подумав, он продолжал: — Есть люди, которым я нужен, как лицо духовной профессии. Пусть их меньшинство, но это люди, со своим умом, со своей душой.

Жена не вдавалась в подобные рассуждения. И ответ ее шел от практической жизни:

— Ты, Боря, хороший муж и отец. Но вот пойдут дети в школу… их будут травить, называть поповичами.

— Пусть!.. Чистая душа не должна оскорбиться этим.

— Но ведь дети!.. В городе это не так бросалось в глаза, а тут все на виду. Неудобно как-то.

— В жизни много всяких неудобств. Надо быть выше всяких пересудов. Я не ради денег избрал свою профессию. Не беру ничего сверх положенного.

Встав с кресла, он потянулся, присел, выкинув руки, сделал подскок с гимнастической легкостью, подошел к жене, потрепал по плечу.

— Хотел бы я медицинское образование получить. Лечил бы людей и духовно и телесно. А?..

— Наивный!.. Сущий ребенок!

— Разве невозможно?

— Несовместимо.

— А помнишь, читали в газете. Один хирург в Москве… замечательные операции делает и в бога верит и богословские сочинения пишет.

— Это просто казус.

— Нет, нет, Фанечка!.. Ты на все смотришь слишком просто. Человек с его нравственностью, со всем духовным миром сложен и непознаваем до конца. Ох, как сложен!..

Не встретив возражений и видя, что жена занята своим, он помешал кочергой угли в печке, взял с полки новый, недавно купленный роман современного писателя и, усевшись в кресло поудобнее, стал читать.

32

Никогда еще не было такого оживления в Усовке, как в эту зиму. Из всех бригад свезли к мастерской машины; все было осмотрено, и всему отведено свое место: что основательно починить, что почистить и наладить, что пустить в металлолом. Не были забыты на этот раз и телеги, вилы, грабли, считавшиеся было уже отжившими свой век.

Правление расплатилось с колхозниками за прошлый год и выдало аванс раньше обещанного срока. Старикам и семьям погибших на войне помощь оказали.

— Вот это другой коленкор! — шумел Прошка. — Пиши меня, Николай Семеныч, трактористом на уборку.

Венков развел руками.

— А сможете?

— Управлюсь. До войны и автомашину и трактор водил. — Прошка лихо сдвинул шапку на затылок, подтянулся, и Венков впервые увидел на лице его выражение достоинства. — Захотелось в поле, душа загорелась.

— Ну что ж. На время уборки на стройке оставим одних стариков.

— Я на автомашине хочу, — морща веснушчатое лицо, заявил Славка.

— А почему раньше не учился? — спросил Венков.

— Так ведь один грузовик был, да и тот на приколе. А когда стали давать выбракованные из воинской части, так нашлись умелые водители.

Пришел к председателю Аверьян.

— Как, дед, житье-то?

— Да ить ничего. Последние три зуба потерял.

— Как? — не понял Венков.

— Выдрала дохтурша, говорит, мешать будут новым.

Старик шамкал с присвистом, жевал слова, и можно было лишь по движению губ догадываться, о чем он говорит.

— Ну, она, доктор-то, знает. А мерку сняли?

— Чего?

— Гипсу в рот набивали?

— Фасон сняли. — Аверьян раскрыл беззубый рот, ткнул пальцем.

— И верх и низ.

— Плохо: жевать-то нечем.

— Куды там! Жевать нечем, да и девки целоваться не хотят с беззубым-то.

— Ну, ничего, сделают вам зубы, тогда…

— Дожить бы, а то так и умрешь, не целовамши.

Посмеялись, пошутили, повели серьезный разговор.

— Шумок идет по селу, шумок, — прошамкал старик, заглатывая в беззубый рот желто-зеленые усы.

— О чем же?

— Слышь, строиться станем.

— В этом году не так много, а в будущем развернемся.

— А богадельня как? Для стариков-те дом сулил?

— А-а! Так, кроме вас, никто не согласен в общежитие вселяться.

— Вона что…

— У вас домик-то еще ничего… терпимо.

— Ничего, да скукота берет.

— Займите себя чем-нибудь. Ну чего вы могли бы делать?

— Я, Семеныч, шорничать могу. Работа эта мне по силе. На дому сделаю. Работать, как пить-есть, хочется.

Аверьян смотрел на него светлыми глазами, в уголках которых дрожали постоянные старческие слезинки.

— Ладно, дед. Дела всем хватит. Я вам хорошую работу дам, по силам.

— Пра-а, могу еще, — с радостью ответил старик.

— Как настроение у дедушек и бабушек?

— Одобряют.

— Чего одобряют?

— Ну все это, значит… воду скотине по трубам… Слышь, по оврагам лес сажать… коровник новой… И народ работать охотится нонче.

— Есть ли у людей интерес кроме заработка?

Проведя по влажным усам неразгибающимся пальцем с толстым желтым ногтем, Аверьян раздумчиво прошамкал:

— У каждого в душе чего-нибудь да лежит, в тайничке будто. Всяк человек — на свой лад. А все люди не любят погонялки-понукалки. Как есть ни в чем. Любит человек хозяином своего дела быть. Это первее всего.

— Бывает нужда погонять, есть правила, — начал было Венков, но старик не дал ему договорить.

— Погодь!.. — Он улыбнулся отечески предостерегающе, обнажив гладкие белесые десны. — Правила всякие — это воопче… Делает человек по правилам, а и по-своему, добавляет от себя. Это уж в любом деле так. Своеобычен человек, и никаким побытом это из него не выбьешь. — Аверьян потоптался, порываясь уйти, потом решительно опять приблизился к Венкову. — Люди много могут сделать, если к ним с душой.

Все это Венков знал и без старика Аверьяна. С душой-то с душой, но иногда бывают такие моменты, что хочется дать волю кулакам. Недавно был Николай Семенович на молочнотоварной ферме. Кормов мало, коровы едят не досыта, а одна молодая доярка накладывает корм так, что он падает мимо кормушки под ноги корове, в навоз. Венков взял лопату, собрал с пола кучку силоса. Девушка даже бровью не повела, а не то что смутиться. Вот когда хотелось ему ударить ее по румяной щеке. Сгоряча сделал выговор заведующей фермой за недосмотр. Да мало ли подобных случаев.

Всех обрадовала новость: в этом году в Усовке больницу начнут строить. Строить будет отдел здравоохранения, но забот прибавится и колхозу.

Первые хлопоты начались с выбора места. Приехавший инженер «привязывал» больницу. Инженер облюбовал место на отшибе от села, у самой Волги, шагал вдоль и поперек участка, проваливаясь в снег, потом спросил:

— Какая земля?

— Тут непахотная, — ответил Перепелкин. — Супесь. В хозяйственном обороте не была. Непригодная, бросовая земля.

— Мне все равно. Меня интересует, глубоко ли несущий грунт. Ну да будем бурить, брать пробы.

Еще он сказал, что проект больницы типовой, стало быть готовый, что не задержит начало строительства.

— Место хорошее. Речной простор. Чистый воздух. Между корпусом и крайними домами села парк запроектируем для больницы.

— А как разместятся постройки? — поинтересовался Венков.

— За этим я и приехал, выбрать место, посмотреть и спроектировать. Будет двухэтажный корпус стационара с врачебными кабинетами, операционной, с амбулаторией, приемной. Одноэтажная поликлиника. Прачечная. Кухня. Склады. Водокачка. Гараж. Дом для медиков…

Появился в Усовке милиционер. Явился в сельсовет, стукнул каблуками, козырнул.

— Старшина милиции Ягудин прибыл к месту службы.

Усадив старшину, Варнаков стал знакомиться:

— Давно в милиции?

— Полгода, на курсах был после увольнения из армии.

— Где служили?

— Прошел от Волги до Берлина, последние годы служил в Германии.

— Были ранены?

— Никак нет.

— Сами деревенский родом-то?

— Никак нет, городской.

— Кем работали до войны?

— Не успел работать, из школы в армию призвали.

— Женаты?

— Никак нет, холост.

— Невеста есть?

— Никак нет.

— Тут у нас найдете.

— Возможно. Пора уж…

— Я потому насчет жены интересуюсь… квартирный вопрос. Одного-то легче устроить. Ну что ж, оставьте тут чемодан, пойдем к председателю колхоза. Насядем на него, чтобы для милиции комнату дал.

Комната для милиции нашлась в клубе. И вскоре милиционер стал знаком всем жителям Усовки, днем захаживал в магазин сельпо, в правление, в сельсовет, а вечер проводил в клубе.

Венков сказал ему как-то, когда он наведался в правление колхоза:

— Скучаете? Жизнь у нас без острых сюжетов, без детективов… Вот скоро райпотребсоюз столовую откроет, наверное, будут сюжеты.

— Почему?

— Потому что столовая не обойдется без водки, а там, где водка…

— Понимаю.

Вернулось несколько парней из армии, всех приставили к делу.

Даша пришла с мужем к Венкову.

— Вот привела, Николай Семенович, своего.

Невысокий широкоплечий парень в черном бушлате и бескозырке стоял вольно, без обычной солдатской подтянутости.

— Садитесь! — Венков рукой показал на стулья у письменного стола. — Отслужили?

— Четыре года. Хотел на сверхсрочную остаться, а то завербоваться на работу, да вот она против, — моряк кивнул на Дашу.

— Ей надоело вдовствовать-то. Правда? — Венков подмигнул Даше, перегнулся через стол и шепнул, но так, что все, кто был в комнате, услышали: — Горяча подушка, холодна постель… Так в песне поется?

— Ох, Николай Семеныч! — Даша зарумянилась, смеясь, закрыла рот концом пухового платка.

— Куда же определим вас? А?

— На флоте я приобрел специальность электрика.

— Нужен электрик! — обрадовался Венков. — В новом коровнике будет электродойка… водокачку заканчиваем, полив плантаций, ремонтная мастерская, два механизированных тока… Ну и электросеть. В общем, работы хватит. Все электрохозяйство отдадим в ваше ведение. Согласны?

— Согласен.

— Ну и хорошо. Отдохните денька три-четыре, потом за работу.

Радовался Венков каждому новому человеку, видя в нем не только рабочую силу, но вообще жителя Усовки. По-хозяйски прикидывал, сколько девушек останется в деревне после школы, сколько молодых жен привезут бывшие солдаты, тешил себя надеждой перевести животноводческие фермы на двухсменную работу. У женщин появится время для семьи, для отдыха. После укрупнения колхоза в Андреевке не осталось фермы, но там жили бывшие доярки. Выходило так, что необходимо сразу же после сева переселить из Андреевки несколько семей.

С уверенной надеждой смотрел на будущее «России» Венков. Он видел, как обновляется жизнь в деревне, видел ход созидания этой жизни. Пусть это не всегда в верных формах, иногда с ошибками и неумением, но напор был очевиден и неукротим.

* * *

Давно ли, когда выпал первый снег, казалось, что зима будет тянуться долго и можно успеть переделать все дела. Но вот зима вошла в полную силу, и почувствовалась недалекая уже весна. О ней напоминали посветлевшие дни, просини в сером небе, беспокойное поведение животных и задиристое чириканье воробьев.

В дубленом полушубке, в валенках Венков вышел из правления. От снега, сверкавшего под солнцем, заслезились глаза. Щурясь, постоял он на крыльце, весело думая, что день стал чуточку длиннее, солнце светит ярче, значит, зима на убыль идет. А дел невпроворот, никогда их не переделаешь.

Венков направился в мастерскую. Работа тут шла полным ходом. У станков стояли механизаторы, точили, сверлили, шлифовали. На деревянном торцовом полу лежали задние мосты тракторов, блоки моторов, карданы, на особых деревянных подставках блестели шейками коленчатые валы.

Став в сторонке, Венков то вглядывался в общую картину труда, улавливая ласкающий ритмичный шум электромоторов и резкие звуки ударов металла о металл, то следил за работой отдельных людей.

Вот его внимание задержалось на молодом мужчине, давно не бритом, с чубом, свисавшим на глаза из-под ушанки. Держа рукой зубило, он бил по нему молотком. Венков подошел, молча ухватился за молоток.

— Что делаешь?

Рабочий не спеша отвел с переносья чуб, уставился на Венкова маленькими глазами; в глубине тусклых зрачков виделась Венкову одна пустота.

— Не понимаешь? — закричал Венков.

Мужчина совсем опешил.

— Что делаешь?

— Креплю головку блока.

— Зубилом?!

— А что? — Толстогубый рот рабочего растянулся в улыбке. — Зубило — русский ключ. Всем известно.

— Бригадир! — крикнул Венков, теряя самообладание. — Где бригадир?

По мастерской понеслось:

— Фила-а-то-ов! К председателю-ю-ю!.. Фила-а-то-о-ов!

Покручивая рыжие усы, Филатов уже шел мимо станков.

— Здравствуйте, Николай Семенович.

— Это что? — строго спросил Венков, не ответив на приветствие и сверкнув злыми глазами на мотор. — Лень ключом пользоваться?

Филатов все понял, потрогал замасленным пальцем зазубрины на гайках.

— Разве за каждым уследишь!.. Ну просто беда!.. Уж говорил, говорил, что нельзя гайки зубилом дотягивать… так нет… Тьфу!.. Знает, понимает, а делает… — Филатов крепко выругался.

— Снять эти гайки, поставить новые ключом. Сам проверю все гайки на всех машинах. Увижу следы зубила — заставлю переделывать за счет виновника.

— Ясно, Николай Семенович.

Идя по мастерской в сопровождении Филатова, Венков чувствовал, как на него поглядывают с опаской: «Как бы не придрался к чему?» Это было неприятно. Вместе с тем в этих взглядах выражалось невольное уважение к нему. Когда он бегло осматривал какую-нибудь деталь машины, то по тому, как глядел на нее, по каким местам гладил рукой, механизаторы понимали, что он видит самое существенное и что «его не проведешь». У него не было желания припугнуть неоправданной грубостью, а тем более несправедливо, но тот факт, что его побаивались, давал удовлетворение. Боялись-то его недобросовестные лодыри, боялись правды, которой он их бил.

Опытный глаз его отметил общий порядок, но он не сказал об этом Филатову, когда они вышли из мастерской, а, желая сгладить недавнюю горячность, простился с ним по возможности мягко:

— Прошу вас, Михаил Никонович, проследить…

— Не беспокойтесь, — с достоинством ответил Филатов. Они стояли друг против друга, жмурясь от слепящей белизны снега. Усы Филатова золотились над белыми зубами, в полуприкрытых длинными ресницами глазах бился горячий огонек. — Весной пахнет, Николай Семенович.

— Мочеными яблоками так и несет. — Венков с шумом втянул в себя холодный воздух, при этом ноздри его вздрагивали и раздувались.

— Похудели вы, Николай Семенович. Глаза-то вон как подвело.

— Ничего, на весенней травке поправимся.

Отпустив бригадира, Венков пошел к амбарам посмотреть, что делается с зерном. Хотя зерно было с семенного участка, сортовое, все уже очищено от посторонних примесей, но слабо заражено пыльной головней. Перепелкин уехал в райцентр договариваться на элеваторе об обмене зерна, но, пока дело не решилось, на всякий случай приходилось рассчитывать на свои семена.

В маленькой лаборатории при складе девушка с косой калачиком на затылке и синими, грубо выкрашенными в районной парикмахерской ресницами показала Венкову результаты испытания зерна на всхожесть.

— Хорошо! Если бы не головня.

Девушка пустилась в разговор о головне, стараясь показать свои недавно приобретенные знания. Венков ответил ей поощряющей улыбкой.

На зерноскладе, как и в мастерской, ничто не вызывало особой тревоги. В мастерской обнаруживались промахи, иногда недобросовестность, нехватка запасных частей, с зерном была забота насчет обмена. Но в крайнем случае все это было еще терпимо. Хуже обстояло дело с животноводством. С осени видно было, что кормов на поголовье не хватит. С осени держали скот на уменьшенной норме кормов. Скот постепенно тощал. Снизились надои молока. К счастью, до падежа дело не доходило.

Обо всем этом невесело думал Венков, пока шел до молочной фермы. В старом коровнике было тепло от дыхания животных. Венков подходил к коровам, гладил худые бока, шерсть клочьями прилипала к пальцам. А сердце Венкова щемило: «Как уберечь скот от гибели?» Закупили шифер. Снегирев помог. Чуть потеплеет, придется соломенную крышу скармливать, а на место ее класть шифер. Не была бы только весна затяжная.

— Что приуныли? — нарочно бодрясь, спросил Венков доярок.

— Да чего ж тут веселого-то? Сами видите.

— Жалость берет, как на коров посмотришь.

— Понимаю вас. До весны дотянуть, а там будем умнее.

Он рассказывает о весенних планах, о том, как скосят зеленую рожь, посеянную на корм.

— А около фермы все засеем сахарной свеклой. Семена достали в Воронежской области. Вам придется за ней поухаживать. Свекла — хороший корм. И хлеба соберем больше против прошлого. Сено на волжском острове выкосим, я уже договорился с лесхозом. Все будет хорошо.

Все это он говорил, осматривая каждый угол, не пропуская ничего.

— Почему навоз сегодня не вывозят?

— Сани сломались.

— А почему не чинят?

— Тракторист поехал за кузнецом и за плотником.

— Хм! — Венков покачал головой. — На тракторе за кузнецом. — И про себя добавил: «Дурья голова».

На свиноферме с кормом было немного лучше, потому что в конце лета школьники насобирали в лесу дубовых желудей.

Свиноматки были не жирны, но не истощены, а подсвинки и поросята так и совсем хороши. Топот копыт по полу и довольное похрюкивание разносились по всему помещению. Недавно отвезли на мясокомбинат полсотни откормленных свиней, сдали первым сортом.

Почесав свинью под лопаткой, подержав визгливого поросенка, Венков пожелал женщинам здоровья и поспешил на лесопилку. Шла разделка бревен. Под сверкающий диск рабочие подводили конец бревна, слегка налегая на него. Раздавался визг, скоро переходивший в вой, и от бревна отрезался горбыль. Белея свежей древесиной, лежали стопкой доски и брусья. От досок, от опилок, сыпавшихся желтым снегом, пахло хвойным лесом. Это напомнило Венкову о севере, откуда приплыл по Волге лес, о связях безвестной Усовки со многими уголками страны. Эти связи, обычно незамечаемые, сейчас представились Венкову зримыми до физической ощутимости. Воображение уносило его в города и поселки, откуда идут в Усовку машины и товары и где едят усовский хлеб и мясо, и в этом круговороте он как бы со стороны увидел себя.

Не все хорошо было в колхозе, но и не все плохо. Одни дела шли лучше, другие хуже, а в целом все двигалось, не стояло на месте. И от сознания этого веселело настроение Венкова.

33

В воскресенье Алексей бродил с кинокамерой по окрестностям Усовки. Хотелось ему заснять уходящую зиму. Забрел он в лесок над обрывом Волги, где любил бывать летом и осенью. Семья берез дремала, осыпанная инеем. Под ними стоял голубоватый сумрак, а белые стволы казались полупрозрачными, почти невидимыми на фоне снега.

Алексей стоял и думал о том, что, если бы его воля, его власть, он не позволил бы топору когда-нибудь коснуться этих берез; пусть умрут своей смертью.

Приглушенные краски зимней рощи навевали на него настроение тихой грусти, которая не печалит, а скорее радует, рождая в душе светлое, чистое чувство. Алексея радовало каждое дуновение ветерка, каждый шорох, и сердце его на все отзывалось горячо. С увлечением снимая кадр за кадром, он представлял себе, как в свое время покажет это усовцам и они удивятся, что живут среди такой прекрасной природы. А может, не удивятся, не почувствуют, не увидят красоты в том, чем восторгается он?

Возвращаясь домой, он шел мимо дома, в котором жил учитель Шахов, занимающийся живописью, и вспомнил, что еще неделю назад он обещал комсомольцам поговорить с учителем, не возьмется ли тот руководить рисовальным кружком в клубе.

На стук в дверь вышла жена учителя, узнала Алексея и пригласила в комнату.

— Мне Ивана Герасимовича.

— Сейчас позову.

— Если он занят, так я могу в другой раз… а то в воскресенье, да без предупреждения…

— Ничего. — Выскочив в сенцы, женщина крикнула: — Ваня-я! К тебе пришли. Проходите же в комнату, — опять пригласила она Алексея.

Комната оказалась маленькая, еле вместившая кровать, кушетку да стол. На стенах висели окантованные под стеклом акварели. Немало повидал Алексей живописных работ в лучших музеях страны, немало собрал репродукций и немало прочитал книг по изобразительному искусству и кое-что понимал в этом. Акварели в комнате учителя с первого взгляда понравились ему свежестью и прозрачностью, как будто только что написанные, не успевшие высохнуть. Видно было, что Шахов владеет кистью легко и свободно и, главное, умеет находить красоту в самом обыденном. Тропинка во ржи, хмель, обвивающий шест, комбайн в зарослях подсолнечника, девочка с ромашками… — все дышит жизнью, возбуждает радость.

Фанерная дверца скрипнула, и в комнату вошел учитель. Поздоровались.

— Я руки не подаю, — сказал хозяин, показывая ладони, — сейчас умоюсь. В хлеву возился. Корова, поросенок, — пояснил он с горькой усмешкой.

Через несколько минут учитель пожал Алексею руку.

— Рад, что вы пришли.

— Извините меня, пожалуйста. Помешал вашему отдыху, делам.

— Да что там! Дела неинтересные: навоз выгрести, корму задать… Лучше бы не было этих дел. Непривычен я к этому да и не люблю.

— По необходимости занимаемся, — подала голос жена учителя, ходившая то в кухню, то в комнату.

— Да уж… — Иван Герасимович махнул рукой. — Колхозу не разрешают продавать нам ни молока, ни мяса, никаких продуктов. Вот и приходится вести натуральное хозяйство. Вместо этого учителя, врачи лучше бы культурную работу вели, пользы было бы больше.

Алексею приходилось уже сталкиваться с этой стороной деревенской жизни, и он хотел бы сказать по этому поводу что-то сочувственное. Но что пользы? Скользя глазами по узкому, с выпуклыми надбровьями лицу учителя, Алексей объяснил цель своего прихода.

— Мало я занимаюсь сейчас живописью: некогда… школа, семья, общественная работа да еще эта скотина, чтоб ей пусто было!.. Урываю время летом.

— Я тут разглядывал ваши работы. Вы рисованию учились?

— Когда был студентом, ходил в студию при художественном училище.

— Можно посмотреть еще что-нибудь из ваших работ?

— Конечно, — охотно согласился учитель. Просьба Алексея оживила его. — Только ведь все это любительское, не настоящее.

Развязав тесемки большой, как чемодан, папки, он вынимал листы ватмана и картона с карандашными и акварельными рисунками. Были тут и законченные вещи, и наброски. Алексей бережно брал листы и смотрел, смотрел, чувствуя, как звучат краски, подобно хорошей музыке, рождают в душе его нежный отзвук. Перед ним проходил целый мир, выраженный в линиях и цвете, мир, в котором теперь жил и Алексей. Он узнавал знакомое, усовское, и удивлялся этой красоте, тонкой, неброской, неповторимо своеобразной… Он на мог ничего сказать, только шумно дышал и краснел от удовольствия. Молчал и Иван Герасимович. Он вновь с удовлетворением чувствовал знакомый волнующий прилив творческой энергии и с радостью отмечал, что его работы пришлись по душе молодому ценителю.

— Хорошо! — одним вздохом произнес Алексей, возвращая последний лист. — Прекрасно!..

— Ну, это вы хватили! Ученическое, слабое.

— А мне нравится.

Потом Алексей сидел с хозяевами над пирогом с капустой и грибами.

— Вы тоже занимаетесь живописью? — спросила хозяйка.

— Нет, я просто люблю живопись. Вот уговариваю Ивана Герасимовича руководить кружком в клубе.

— Я уже сказал: нет времени. А кроме того, я не имею права. Лекции на темы природоведения читаю, это моя специальность, а рисованию учить… Что вы!.. Нет, нет! — Учитель протестующе замахал руками.

— Не преподавать по школьной программе, а руководить кружком любителей.

— Нет!

— А почему бы не устроить выставку ваших работ? А? Вы просто не имеете права прятать художественные произведения.

— Об этом я не думал. — Учитель потер крутое надбровье, напряженно глядя мимо Алексея.

— Здорово получится, право!.. — воскликнул Алексей. — Поможем вам развесить, вы только отберите.

— Не знаю… Не думал об этом. Да и какой я художник!

— По-моему, вы настоящий художник.

— Любитель.

— Пусть будет по-вашему, Иван Герасимович. Любитель так любитель. Но вашу выставку посмотрят с удовольствием.

В понедельник после работы Алексей пошел к секретарю парторганизации.

Сергея Васильевича Перепелкина он нашел в правлении; тот сидел за своим столом, считал на арифмометре и записывал цифры на большом листе бумаги. Не глядя на Алексея, он жестом пригласил его садиться и лишь через несколько минут, когда кончил писать, бросил карандаш на записи, спросил:

— Тебе чего?

Алексей рассказал о выставке акварелей и рисунков учителя Шахова.

— Видишь? — Верхняя губа Перепелкина выпятилась, кожа на носу собралась в гармошку. — Считаю, во что каждое яичко колхозу обходится, каждая соломинка и сколько рублей может дать каждый метр земли. Дело? А? — Сергей Васильевич согнул свое худое тело так, что голова его с большими залысинами придвинулась через стол чуть ли не вплотную к лицу Алексея.

«Ну и длинный!» — подумал Алексей, всегда удивлявшийся высокому росту и худобе агронома.

— Большое дело! — отвечал самому себе Перепелкин. — Тут, брат, считать да считать. Дыхнуть некогда, а ты с какими-то акварелями. Есть совет клуба — решайте сами.

— Неудобно без ведома секретаря партийной организации. Я к вам не как к агроному.

На Алексея поднялись добрые глаза.

— Секретарь парторганизации, агроном… Должности разные, но я-то один, разделиться я не могу, перегородку внутри себя не поставлю… Сейчас подготовка к севу, к уборке, и дыхнуть некогда.

— Значит, не разрешаете выставку?

— Я этого не говорил. Пойми ты!.. План клубной работы утвержден на партийном бюро. Единолично я изменить ничего не могу.

— Да в плане есть ненужное, для птички.

— Ну, ты это брось!

— А разве неправда? Зачем, например, лекция врача «Влияние космоса на здоровье человека»?

— Знаешь, дань времени: от этого никуда не денешься — надо.

— Это очень узкая тема, для специалистов.

— Нет, нет! Без этого нельзя. Идут полеты в космос, а мы не отразим это в культурной работе.

— Но ведь выставка в конце концов не помешает лекции. Картины развесим на стенах, а при возможности учитель прочитает лекцию о живописи, о том, как много вокруг нас прекрасного и как надо учиться видеть его.

Перепелкин задумался, затем сказал:

— Картины надо посмотреть. Ты думаешь как? Повесил — и все? В городе специалисты, художественный совет проверяют, всякие учреждения. А у нас кто? Опять же я? Мне и отвечать.

— Сергей Васильевич! Да неужели вы не отличите черное от белого! — с искренним удивлением, в котором сквозило явное осуждение, страстно произнес Алексей. — Мы с учителем сами отберем работы, развесим, а потом покажем вам.

— Не знаю, не до этого сейчас.

Почувствовав, что Перепелкин становится немного сговорчивее, Алексей решил воспользоваться этим и сыграть на самой главной струне.

— Сергей Васильевич! Сейчас другое время, чем было в недавнюю пору. Сейчас во всем людям больше доверия оказывается. Доверьте мне, а потом — ваше право контроля.

— Подумать надо. Не вовремя ты ко мне с этим.

— Всегда будет не вовремя. В колхозе всегда хозяйственные дела, ни междупарья, ни зимнего роздыха нет.

— Сейчас у меня цифры на уме, гектары, пуды, литры.

— А живые люди с душой? Для них у вас не хватило места в голове? Гектары, пуды, литры!.. — грубо передразнил его Алексей, вставая и собираясь уходить.

— Чего шумишь, я же сказал, подумаю.

— А еще удивляетесь, почему молодежь из деревни в город бежит. Да как же не бежать! Просто потанцевать в клубе нельзя. Ведь в отчете о танцах графы нет. Сначала лекция для отчета, а потом танцы — для веселья и души… И когда вы успели закоснеть?!

Рывком надел Алексей шапку, резко вскочил, повалив стул, во всю ширину распахнул двери и выбежал на свежий воздух, будто спасаясь от чего-то гнетущего. Пошел по улице не спеша, чтобы дать остынуть разгоряченному лицу и разгневанному сердцу.

От Перепелкина Алексей пошел к Шахову окончательно договориться о выставке. Он решил все устроить так, чтобы Перепелкин остался доволен выставкой. На это Алексей очень надеялся.

А Перепелкин сидел неподвижно, вытянув под столом длинные ноги и безвольно положив на бумаги костлявые руки. «Вспыльчивый, как отец», — думал он об Алексее. Потом им завладели думы о себе, о словах, брошенных напоследок Алексеем, о деревенской жизни вообще. Обиды на Алексея не было, но сердце бередила досада, непонятно на кого и на что.

34

Весна пришла дружная. Солнце за каких-нибудь пять-шесть дней растопило снег, потоки воды хлынули по оврагам.

Хлеборобы вздыхали:

— Уносит урожай в Волгу. Лучше бы медленная весна, влага в почву бы ушла.

Но и на полях влаги осталось вдосталь; снегу было много, и когда обнажилась пашня, борозды блестели водой.

По сине-белесой крапчатой Волге прошел ледокол, а вскоре меж льдин потянулся с низовья караван танкеров с нефтью, бензином, керосином. Суда шли один за другим через равные промежутки, точно на параде; на тонких, как пики, мачтах трепыхались алые треугольные вымпелы.

В середине апреля выпали короткие, дружные дожди, обмыли землю, и по полям, по лесу брызнуло зеленым, словно подернуло прозрачным дымком. Ядреная сладость шла от озимей, от садов, робко запенившихся розовато-белым цветением. На выпасе разбрелось пегое стадо. На мокрых луговинах зажелтела пахучая купальница.

Алексей первый раз в жизни встречал весну в деревне. Все ему было ново: ломкий звон, доносившийся из мастерских, мягкие краски ранней весны, теплая синева неба, горячий запах свежих тесин и острый воздух.

Вырос, поднялся рубленый, на терем похожий, дом. Еще сидели на венцах плотники, лазали по стропилам, еще стучали топоры, роняя щепки, как яблоня лепестки, еще незрячи были глазницы окон, но все уже видели: не напрасно старый Лавруха чертил огрызком карандаша в ученической тетрадке свой проект, не напрасно дали ему волю, не впустую трудились плотники.

Часто собирались люди посмотреть на дивное строение, одобрительно кивали, кричали плотникам похвальное слово.

Раз прозрачным днем Владимир Жбанов долго смотрел на хитроумное сплетение бревен и брусьев.

— Любуешься? — окликнул его Прошка, сидевший за штабелем теса. Владимир подошел к нему.

— Хорошо получается, оригинально, — ответил он, усаживаясь рядом с печником на бревнышко. — Как сказал бы архитектор, есть соразмерность частей и целого. Если не отяжелят кровлей, то дом хоть куда! Легкость и свежесть.

— Еще лучше будет, — уверенно сказал Прошка. Он был настроен на серьезный разговор. Слова Жбанова пришлись ему по душе. — Ты, Владимир, учти: своими руками все, без инженера, без архитектора. Голова — Лавруха! Ох, какая голова! Ему бы образование… Ух!.. Беда!.. Даровит старик, ничего не скажешь.

— Бригада у него, видать, работящая, дружная, — заметил Владимир. — Смотри, как работают — увлеченно. Венков-то поет даже от радости. Слышишь?

— Давно слушаю. Соловьем заливается. Парень с далеким умом.

— Как? Как ты сказал?

— С далеким умом. Значит, далеко заглядывает.

— Не понимаю тебя.

— Одним словом, парень умный. — Прошка задрал голову, глядя на верх дома. — Да-а, божьи невольники счастливы, — подумав, изрек он и заправил выбившиеся вислые волосы под замасленную кепку.

— Ты чего-то сегодня загадками говоришь. — Владимир усмехнулся. — Не выпил, что ли?

— Уж не помню, когда в рот брал. Неохота пить. А сказал пословицу… Не дошло до тебя — объясню. У каждого человека есть свой бог, У меня, к примеру, печное дело, у тебя — радио и машины всякие, у того еще что-нибудь. Каждый невольник своего бога.

— Хорошо ты сказал! — обрадовался Владимир.

Прошка пожал плечами и сплюнул далеко, норовя попасть в щепку.

— Скоро и мне приниматься, — как бы сам с собой снова сказал он.

— Тебе не привыкать, ты свое дело знаешь.

— Так-то оно так, да нет мне покоя. Сам посуди! Должен я класть печи из кирпича. За свою работу ручаюсь: греть будут. Разговор о другом. В таком доме детишкам весело будет. А печки всю красоту испортят. Изразцы бы надо… Плитки для облицовки… узорные, разных цветов, с картинками… Сюда, знаешь, какие плитки требуются? Например, с птицами, а то с рыбами. Я бы сказку выложил, например про курицу рябу или про рыбака и рыбку. Дай только мне плитки. А их нету. В область Николай Семеныч звонил. Нету, говорят.

Последние слова Жбанов почти не расслышал: он пошел прочь, думая над словами печника: «счастливы божьи невольники». Давно ли он задавал себе мучившие его вопросы: к чему он стремится? куда идет? Теперь эти вопросы позади, потому что он стал «невольником» того, что должно наполнить его жизнь смыслом: его страсть, любовь, преданность — все соединилось в радио. Другой вопрос состоял в том, где отдать все эти чувства? То, чем он занимался последнее время, казалось ему мелким, не возвышающимся над ремесленничеством. Владимир не прочь был бы остаться в Усовке, но ему тут нечего делать по специальности. Правда, он мог бы работать шофером или трактористом, но это была бы работа без страсти.

В последнюю свою поездку в город виделся Владимир с одним из приятелей по институту, инженером, который обещал при первой возможности взять его в конструкторское бюро. Вот там простор для выдумки, для умелых рук. И Владимир ждал вызова, повторяя про себя вычитанное в книге и полюбившееся изречение, что ожидание — не потеря для того, у кого есть будущее. Свое будущее Владимир видел…

Расставшись с Владимиром, Прошка полез к плотникам.

— Куда тебя несет? — кричал на него Лавруха. — Свалишься со своей культей-то, отвечай за тебя.

— Ну, ты, раскричался, беспалый черт, — огрызнулся Прошка. — За меня с тебя никто не спросит. Баба какая разве погорюет, когда печку надо будет перекладывать.

— Зачем на стропила-то лезешь?

— Хочу к работе поближе быть. Вон к Алексею доберусь. Он не ругается, не то что ты, он смирный парень. А тебя я на кулачки вызываю.

Лавруха расхохотался.

— Шутник ты, Прохор.

— Какие тут шутки. — Печник витиевато выругался, вызвав смех плотников. — Вам хорошо, всякий потребный материал есть. А у меня кирпич да глина… Давеча был у председателя. Говорит, не жди изразцов, а приступай к делу… И вот я придумал. Слышь, Алексей!

Алексей оторвался от работы, приготовился слушать.

— Надумал я в самой большой комнате заодно с печью камин сделать.

— Зачем? — спросил Алексей. — Во всякой вещи должен быть смысл. Камины делают на юге. Там не бывает зимы, и дома делают без печей. В холодную погоду греются у камина. А здесь зачем, при печном-то отоплении?

— Для удовольствия, не больше. Зимой, к примеру, день короткий, рано темнеет. Собрать детей в большой комнате, зажечь камин и сказки рассказывать. А? Разве плохо?

— Неплохо, конечно.

— Вроде как у костра, — продолжал Прошка. — Можешь ты с отцом своим об этом поговорить? Поддержишь меня? Только прямо отвечай, не можешь — не сули.

— Пожалуй, поговорю.

Опять чудным, непонятным показался ему Прошка. Неровный характер у него: то бесшабашный, то кроткий, то загульный, то «трезвее трезвого», как говорил сам печник. Нравилась в нем Алексею страсть к своему ремеслу. За минувшую зиму научился он ценить таких людей, и сам не раз, когда бывала удача в работе, возносился душой над обыденностью.

Сегодня у Алексея была простая работа: обшивал фронтон. Лавруха придумал обшивку «елочкой», в несколько рядов. Плотно, друг к дружке пристраивались узкие, с желобками доски, создавая простое, но веселое сочетание прямых, строгих линий. Кажется, ничего особенного не было в этом фронтоне, а всякий, посмотрев с земли, говорил: «Хорошо! Красиво!» Нет проще работы — гвозди забивать, но и ее делал Алексей старательно, не повреждая древесины молотком, вгоняя гвозди по строгой линии. «Прямизна, — говорил Лавруха, — большое дело в строении. — Она, прямизна-то, полет строению придает, а закругления всякие к земле прижимают». Уяснил Алексей это, убедился в правоте старого мастера и потому тщательно «выгонял» линии.

К вечеру фронтон был готов. Лавруха поднялся к нему с набором дощечек разных фасонов и размеров, сам стал прибивать их по краям круглого слухового окошка. Когда был вбит последний гвоздь, на фронтоне ожил деревянный цветок: ромашка не ромашка, подсолнух не подсолнух, а похоже на то и на другое. Лавруха объяснил:

— Может, такого цветка и нет на свете. Не знаю. А во мне он живет. Может, я во сне его увидел, может, выдумал. Не знаю. В краске его вижу. Вот эти острые лепестки надо голубым покрасить, а эти, покороче которые и закругленные, чуть красным тронуть. Понятно? А по кругу, по краю окошка-то зеленым с желтизной обвести. Стекла в окошке цветные вставим, набором. Тогда цветок и окошко как бы сольются в одно.

Через две недели дом был достроен, и плотники взялись за малярные кисти. Лавруха каждому дал свое: кому зеленым обводы по консолям вести, кому маховой кистью стены жженой охрой под кирпичный цвет красить, кому белилами с ультрамарином оконные переплеты снежной белизной покрыть. Алексея, как одного из самых аккуратных, поставил на перила балясины расписать. Сам выводил цветы на кружеве наличников да присматривал за работой.

Запах олифы и краски веселил Алексея Венкова. Буйно уже цвели сады, поднимались травы, оделся лес; сухим жаром несло от пыльной дороги; желтыми шариками рассылались по придорожной травке цыплята, стайки воробьев шумно сеялись по кустам сирени. Весна набирала силы, наливала соками все живое, подгоняла рост.

Радость от ощущения жизни переполняла Алексея, мускулы просили работы, душа хотела чего-то не испытанного еще, непонятного, настойчиво к чему-то звала.

Девушки засматривались на него, он шутил с ними, заигрывал, делая вид, что не знает, на ком остановить выбор. Отец сказал как-то:

— Про тебя говорят… петухом ведешь себя среди девок.

Алексей покраснел.

— Девки-бабы как куры, — внушающе продолжал отец. — Завелся среди них парень, в момент петухом сделают.

Ничего не ответил Алексей, не поддержал разговора, но с того дня, увидев табунок девушек, смеялся про себя: «Куры».

Отца Алексей видел теперь мало. В конце апреля начался весенний сев, и Николай Семенович пропадал вместе с Перепелкиным в полях. Сеяли днем и ночью. Во многих местах озими вымерзли, и поэтому яровой клин стал больше, чем предполагали в начале зимы. Колосовые посеяли за четверо суток, чего никогда не бывало.

Когда отец появлялся дома, чтобы поспать часа три-четыре, он был очень возбужден и успевал за едой рассказать сыну, что сев идет хорошо, влаги в почве достаточно и надо успеть закрыть ее боронованием, не дать выветриться. Похвалился отец и тем, как налаживается изготовление кирпичей. Дело с межколхозным кирпичным заводом затянулось. А еще зимой в газетах появились статьи о болгарском полевом способе изготовления кирпичей. Были напечатаны и чертежи. В некоторых колхозах Украины и России уже делали кирпичи по-болгарски.

Николай Семенович горячо ухватился за эту новинку. На глиняном бугре устроили навес на столбах, рядом установили ручной пресс, валявшийся без надобности на большом кирпичном заводе в областном городе и выпрошенный Венковым. Песок и воду привозили. И вот печник Прошка да несколько полуинвалидов, полустариков начали штамповать кирпичи и выкладывать их под навесом, где гулял ветер. Обвяленные кирпичи клали в печь для обжига. Это была канава, открытая с обоих концов. Посередине канавы укладывали кирпич, с одного конца разводили огонь, и горячий дым тянуло меж кирпичей.

— Аверьян с одним стариком поочередно обжигают кирпичи и очень довольны. — Николай Семенович и сам был доволен, говорил весело, в приподнятом настроении. — Двое суток надо поддерживать огонь, после этого кирпич готов. Наделаем и построим из них два двухэтажных дома. В Болгарии все деревни обстроились после войны из такого кирпича.

Вскоре довелось Алексею выехать в поле: Лавруха послал его починить топчан в вагончике трактористов. Стан был разбит у лесной полосы, посаженной в годы шумевшего лозунга «И засуху победим!». Потом о лесопосадках замолчали, за лесополосами в полях перестали ухаживать, как по команде. И эта полоса заросла травой, деревца обглодала скотина, и они понемногу чахли.

На поле, куда пришел Алексей, сеяли по зяби. На больших черных площадях пашни машины и люди казались маленькими, и от этого величественнее была общая картина труда.

— Что тут у вас случилось? — спросил Алексей повариху, верткую девушку с обветренным лицом.

— Сразу и за дело, — лукаво улыбнулась девушка, поведя на Алексея игривыми глазами. — Посиди с дороги-то, устал небось.

Алексей поставил на землю ящик с инструментом, сел на тесовую скамью.

— Закусишь?

— Спасибо, Лиза, не хочу.

— Ну, поговори со мной. — Лиза кинула под котел дров. — А то я в селе больше недели не была. Одна тут среди мужиков. Они весь день сеют, а соберутся вечером — и давай анекдоты рассказывать, да все охальные анекдоты-то.

— А ты не слушай, — посоветовал Алексей.

Лиза подняла руки, затягивая на затылке косынку, бесстыдно выпятила маленькую, полудетскую грудь, смеясь одними глазами, ответила:

— Что же мне, уши затыкать?

— Тогда не жалуйся.

— Я не жалуюсь, просто поговорить с тобой захотелось. — Недолго помолчала девушка, глядя куда-то вдаль, тихо добавила: — А ты не хочешь говорить, какой-то неприступный.

Алексей рассмеялся. Слова Лизы почему-то тронули его.

Лиза повела его в вагончик, показала сломавшийся топчан. Он принялся за починку, а она стояла близко и смотрела на него теплым печальным взглядом.

Потом, отдыхая, Алексей долго глядел на неторопливое движение тракторов и сеялок, на линии бороздок, оставляемых после закрытия семян, и в душу его входил новый мир, со всем этим будничным, повторяющимся изо дня в день.

От костра струился белесый дымок, девушка хлопотала над котлом, и эта простая картина воспринималась им с чувством радостного волнения. Он думал о том, как прорастут зерна, потом заволнуется хлебное море, поплывут по нему комбайны, польется в грузовики пшеничный поток. Такими словами описывалось это в газетах, и, читая, Алексей представлял себе сельский труд театрально-парадным, веселым. Сейчас он увидел запыленных людей, с усталыми от работы и недосыпания лицами, сосредоточенных и неразговорчивых. И до его сознания дошла вся сущность их нелегкой работы, и эти люди возвысились в его глазах.

Он возвращался в село пешком. Еле заметная, еще не натоптанная тропка вилась рядом с асфальтовым шоссе, пустынным в этот предвечерний час. Над фиолетовым горизонтом висело розоватое облако. Неудержимый простор полей, немного грустный и усыпляющий, манил в дальнюю дорогу, никогда не кончаемую, утомительную и радостную.

Острое ощущение большого пространства, раскинувшегося вокруг, пронизало его всего. Он понял, как хороша жизнь, и ему дороги стали каждая былинка, каждый кустик с синей тенью на тропке, по которой он шел.

35

Ни одна весна не была у Ники такой, как нынешняя. С детства знакомо ей все вокруг, а почему-то замирает сердце, когда она видит со своего крыльца улицу с деревянными домами, а там, дальше, синеет волжская вода и стая белокрылых чаек над ней, желтоватый берег, а от него покатость с кудрявым сосновым борком и березовой рощей, яркая зелень озимей и шагающие по ней мачты с электропроводами.

В другую сторону посмотрит, там в снежной белизне утонул цветущий сад. И меж домов то тут, то там цветут яблони и вишни. Ласточки свили гнездо под карнизом дома. Скворец поет, сидя на подставочке перед круглым входом в свой игрушечный домик, сделанный отцом Ники.

До чего же хорошо на душе от всего этого! Так хорошо, что сердце ноет.

Много нового для Ники принесла эта весна. Почувствовала она доброе внимание людей. Неожиданно для самой себя увлеклась она машинами.

— Я думала: ну, машина, мертвый металл, — признавалась она Владимиру Жбанову. — А теперь знаю: машина, как живое существо… чувствительна, послушна и капризна.

Готовясь стать в страдную пору штурвальной, Ника училась водить и мотоцикл и автомашину. Учил Владимир Жбанов. У него были права шофера-профессионала, и он вел кружок автолюбителей.

Владимир стал тем, кому Ника могла довериться, с кем чувствовала себя надежно. «Он сам не обидит и в обиду на даст».

Как-то в минуту внезапно нахлынувшей грусти у Ники вырвалось из груди:

— Эх, почему я не спортсменка-рекордсменка!

— А зачем тебе это? — поинтересовался Владимир.

— Читаешь в газетах и удивляешься… Футболист из областной команды перешел в столичную. Просто! А ты вот имеешь прописку в областном городе, а в Москве небось тебя не пропишут.

— Конечно, не пропишут: я не футболист.

— Не понимаю я этого. — Она взмахнула кулаком, будто разбивая что-то. — Футболист, наверное, где-то работает, служит? Значит, ему надо освободиться от работы, переехать в Москву, прописаться и поступить на работу. А не прописывают, пока не работаешь. Выпутайся-ка из этого круга?

— У спортсменов это получается.

— Или футболисты только в футбол играют, это в трудовой стаж засчитывается, и за игру им зарплата идет? Чудно все это устроено.

— Чудно… Это ты верно сказала. Но не завидуй. У тебя жизнь складывается неплохо. Если ты и останешься в Усовке, будет еще лучше, к тому дело идет.

— Ты не нанялся к Венкову агитировать за колхоз? — шутливо спросила Ника.

— Без шуток, серьезно говорю: уже сейчас в деревне сносная жизнь, а скоро будет хорошая. Стране надо много продовольствия и сырья, значит, надо поднимать деревню. Поняла?

И всегда вот так с ней Владимир. То скажет такое, что сорвалась бы с места, не медля ни минуты, и убежала куда глаза глядят, то подбросит такие слова, что тоска за сердце берет при одной мысли о расставании со всем, что сызмальства вошло в кровь.

Вот и теперь многие, еще недавно дорогие желания становились спокойными, туманными, не горячили чувство, не будоражили ум.

С Владимиром Нике было просто и хорошо. Весной они виделись каждый день. То он забежит к ней, то на кружке, то в клубе, где иногда удавалось устроить что-нибудь интересное. Однажды устроили выставку картин Шахова, другой раз Алексей Венков крутил свои кинопленки. И хотя экран был маленьким и все на пленках было без начала и без конца, смотрели с интересом, видели себя и односельчан, и было много смеха.

Когда пошла в трубку рожь и в ней уже скрывались с ушами зайцы, Владимир обучал практической езде. Каждый обучающийся ездил по часу — по два в день. Колесили по сельским улицам, по проселкам, по низинкам и горкам.

Ника сидела рядом с Владимиром и с волнением ожидала той минуты, когда поедет сама. Ей все еще как-то не особенно верилось, что это будет, потому что в Усовке да и в соседних селах женщин-шоферов еще не завелось. Ника будет первой. Пускай любительницей, не профессионалкой, но водителем.

Выехав в поле, Владимир остановил грузовик, заглушил мотор.

— Садись за руль!

Они поменялись местами. Взявшись за баранку, Ника поняла, что в ее руки дали силу. Поняла не умом, а ощущением, как это было давно, когда отец посадил ее на лошадь. Под телом девочки шевелилось большое, сильное животное. Ручонки со страхом держались за гриву. Сейчас был не страх, а почтение к машине.

Машина стояла неподвижно, а Ника забыла, что надо делать, чтобы заставить ее тронуться с места.

— Стартер! — чужим, незнакомым голосом сказал Владимир.

И она вспомнила, глянула на пол, увидела блестящую кнопку, нажала ногой. Мотор ровно зашумел. Подумав, она отпустила ручной тормоз, выжала педаль сцепления, включила скорость и сняла ногу с педали сцепления. Машина рывком подалась вперед, прокатилась немного толчками и остановилась. Заглох мотор.

— Сколько раз говорил. Сцепление выжимай плавно и не забывай помаленьку газовать. Давай сначала.

— Не сердись, пожалуйста.

Сейчас она была в полной власти Владимира. Она боялась его, стыдилась за малейшую оплошность и волновалась оттого, что он сидел так близко, касаясь ее.

С третьей или четвертой попытки машина наконец тронулась и покатилась, норовя вырвать из рук баранку. Рука Владимира твердо и ласково ложится на стиснутые пальцы Ники, помогает выправить руль.

— Вторую скорость!

Требовательный голос доносится откуда-то издалека.

Машина пошла легче, быстрее. Качается перед глазами наезженная, покрытая муравой дорога, и хочется нестись по ней быстрее.

— Третья!.. Четвертая!..

Ника переключила скорости и, когда машина покатилась быстро и легко, с удовольствием почувствовала, как держит в своих руках невидимые десятки лошадиных сил и больше тонны металла. Стоит чуть двинуть руками, и машина послушно направляет свой бег, куда ей приказано. Движение увлекает, она жмет на педаль газа, и ей хочется оторваться от земли, вспарить над зеленым полем.

— Сбрось газ! — кричит Владимир, и она нехотя подчиняется. — Тебе такая скорость не дозволена… Горяча больно. И не тискай так баранку, пальцы устанут, держи полегче, без напряжения.

Опять гудел мотор, и она училась плавно трогаться с места и плавно останавливаться. В первый же выезд Ника довела грузовик до гаража, со страхом глядя, как разлетаются с дороги курицы.

Потом было немало поездок. Владимир учил ее спускаться под уклон, останавливаться посреди горы и снова трогаться, выбирал дороги, где побольше ухабов, учил переезжать речку вброд и многому такому, о чем Ника и не подозревала.

Эти поездки стали потребностью Ники. С нетерпением ждала она своего дня практической езды и потом вспоминала каждую мелочь.

Однажды они уехали далеко от села. На полевой стежке Владимир велел остановиться.

— Отдохни.

Сидели на молодой пахучей травке. Кругом была рожь. Она уже зыбилась от ветра волнами. Земля растила ее щедро, надежно.

— Ух! — выдохнул Владимир, валясь на траву и раскидывая руки. — Сильна земля! — Уткнулся носом в ромашки, шумно потянул вздрагивающими ноздрями.

Широкая грудь его вздымалась медленно и круто. Глаза посветлели от обилия синеватого света.

Взял руку Ники, потерся о ладонь щекой с острой, пробивающейся бородой, поцеловал, зажмурив глаза.

Волна горячего чувства захлестнула Нике сердце. Удивленная, она отняла руку. Об этом она только читала, но никогда не видела своими глазами, как целуют руку. А это… у нее… руку!

Счастливый взгляд ее пугливо стрельнул в сторону Владимира. Он лежал с закрытыми глазами, не шевелился. Ника отвела глаза, стала срывать ромашки и теребить их, осыпая колени белыми лепестками.

Владимир встал.

— Поехали!

А дома Ника стояла перед зеркалом, поглаживая горевшие щеки.

— Чертовски хорошо Володька водит машину! — прошептала она, прикладывая к щекам прохладные ладони.

— Ты чтой-то это красная какая? — спросила мать.

— На машине ездила, ветром надуло, — весело ответила она.

— Много еще ездить-то?

— Да нет уж, немного.

Евдокия метнула на дочь быстрый колкий взгляд, а у самой кожа на скулах затряслась мелкой дрожью, сквозь зубы вылетали слова:

— Не доездись… гляди, кабы не щеки, а в другом месте ветром не надуло.

Чувство обиды от грубости матери охватило Нику, мгновенно обожгло ее всю. Она успела сделать несколько шагов за перегородку, в свой угол, упала на кровать, закрыла голову подушкой.

36

В середине мая колхоз управился с посевом пшеницы, ячменя, овса, проса, подсолнечника. На корм скоту посеяли кукурузу и впервые — свеклу. Высадили помидоры из парников в грунт и огурцы, посеяли бахчу — арбузы и дыни. Вспахали приусадебные огороды колхозников.

Не все прошло гладко, были промахи и неурядицы. Особенно неприятное воспоминание осталось у Венкова об одном случае.

Однажды вернувшись с поля, Николай Семенович увидел толпу женщин у правления. Ждали его. Хотя шума-крика не было, но по глазам женщин он понял, что они чем-то возбуждены, смотрят на него сердито.

В правлении сидел усовский бригадир.

— Ну вот и вы! — обрадованно воскликнул он, как только Николай Семенович шагнул через порог. — Бабы готовы растерзать маня.

— За что?

— Да вот они сами скажут.

Следом за Венковым в комнату ввалились женщины.

— В чем дело? — Венков обернулся к женщинам, стоял выжидающе.

— Завсегда у нас так велось, — бойко заговорила молодушка с набеленным против загара лицом. — Как выполнил норму, так бежишь на свой огород.

Бригадир подтвердил: да, так было, но нынче председатель распорядился, чтобы работали полный день.

— Погодите! — Венков поднял руку. — Колхозные овощные плантации не засажены?

— Нет.

— А когда вы работу бросили? С полдня.

Все та же молодушка затараторила:

— Нам надо свои ранние овощи выгонять. В теплицах рассада подошла, пора на грядки высаживать. Глядишь, скоро редиска пойдет, лук. Надергаешь да и на железную дорогу к поезду, а то на пристань к пароходу.

Венков задумался. Женщина смотрит на него вызывающе, чувствуя поддержку людей, потом обращается уже ко всем:

— Ну, дело яснее ясного, и чего тут разговаривать!

На ее слова отзываются сразу несколько человек:

— Всегда так было.

— Без этого нельзя.

— Не проживешь.

Женщина вдруг преобразилась, вскинула на Венкова злые глаза.

— Вам не понять нас: вас должность кормит, а нам с колхоза даже на все пропитание не хватает.

— Ладно, ступайте домой, а мы с бригадиром тут решим, как дальше быть.

Толпа женщин вмиг растаяла.

— Как ветром сдуло. — Венков покачал головой. Потом позвал бригадира в кабинет: — Надо искать выход. Что вы можете предложить? Конечно, привычки… но надо как-то на первое место общее ставить.

— С вашего разрешения, можно отпускать домой после выполнения нормы.

— Как было прежде?

— Куда же денешься! Пока надо. Они, бабы-то, без этого норму от зари до зари тянут, а как знают, что с обеда домой, — вихрем носятся, и за полдня норма готова.

— А на качестве плантаций не отразится это?

— Нет.

— Ну, тогда отменяю свой запрет.

— Будут довольны, — сказал бригадир. — Вообще-то, нынче старания больше видно… Но есть еще недовольство.

— Чем?

— Несправедливостью. — Бригадир в упор смотрел на Венкова. — Почему такая несправедливость? Вот рыбацкая бригада.

— Ох, эти рыбаки!

Рыболовецкая бригада сразу же не понравилась Венкову. Дело было издавна поставлено так, что рыболовецкая бригада колхоза из десяти-двенадцати человек ловила в Волге рыбу и сдавала на государственный приемный пункт. Колхоз получал за рыбу деньги и расплачивался с рыбаками.

Житье у рыбаков было вольготное, разгульное. Ловом они занимались в разрешенное время — весной после нереста, летом и осенью до ледостава. В промежутках должны были чинить невод, сети и лодки.

Из года в год рыбаки выполняли план лова, и на другие работы их не привлекали. Свободного времени у них оказывалось много, и они завели на волжских островах большие огороды и бахчи, продавали арбузы и овощи на пристани.

Ни у кого не было сомнения, что рыбаки утаивали из улова часть самой ценной рыбы — осетров, стерлядь, продавали, а деньги клали в карман. Но поймать за руку их не удавалось.

— Да, эти рыбаки! — повторил Венков с тяжелым вздохом. — Разогнать бы их надо да заставить хлеб сеять. Но нельзя: колхозу дан план вылова рыбы.

— План им легко дается, — начал говорить бригадир и быстро распалился. — Что в невод, в сети попало, все им засчитывают, и мальков и маломерков, без сорта, без породы, лишь бы голова да хвост у рыбешки были. Общий вес они набрали — план готов, в героях ходят. Это аристократы в колхозе.

— Аристократы! — Венков рассмеялся. — Разберемся с рыбаками.

Сейчас только пришло ему на ум, как поступить с рыбаками. В пору уборки хлеба рыбу не ловят, и рыбаков надо заставить работать в поле. А перед тем проверить исправность снастей и дать срок на починку. Лодки под замок. Хватит, повольничали! Все усовцы поддержат Венкова: рыбаки как бельмо на глазу.

…В первомайские праздники полевые работы не прерывались, поэтому правление решило устроить трехдневный отдых, как только было покончено с севом и посадкой овощей.

У клуба на деревянном щите, рядом с афишей о кинофильме «Девушка с гитарой» появилась другая афиша, приглашавшая всех на гулянье «У трех берез».

В четверг стояла хорошая погода. С утра над Усовкой висела густо-синяя туча. Но выкатилось из-за степного берега, из-за мелколесья, солнце, и туча незаметно исчезла — то ли истаяла, то ли уплыла за горизонт, гонимая ветром. К двенадцати часам стало даже жарковато. Молодая листва на деревьях блестела, играя солнечными бликами. Чешуйчатым серебром переливалась река.

Место «У трех берез» называлось так потому, что тут росли три березы от одного корня. Им было, наверное, около ста лет. Толстые стволы с черными шершавыми пятнами и шелковистой, молочной белизны берестой стояли крепко, не качаясь даже в ветер. С мощных суков свисали длинные и тонкие ветви, густо унизанные нежно-зелеными листьями. Вокруг берез была ровная лужайка, за ней вразброс росли дубы, а по склону к Волге — татарский клен, терновник, кусты шиповника.

Алюминиевый радиоколокол на дубе с утра лил на всю окрестность марши, песни, плясовые переборы. В тени деревьев стояли развозные лавки: на одной было написано белой краской «Промтовары», на другой — «Продукты». Чуть поодаль притаился в зелени грузовик с бочками пива, с ящиками, в которых торчали из гнездышек бутылки с фруктовой водой.

Народ кучился около лавок и пива, но торговля не начиналась.

— После митинга, граждане, после митинга, — говорил милиционер. Он был в начищенных сапогах, застегнутый на все пуговицы, с кобурой на ремне, в белых перчатках, весь очень важный и торжественный.

На грузовиках приехали колхозники из Андреевки и Лапшовки. Стало шумно, но еще не весело.

Отдельной группой пришли Венков, Перепелкин, Варнаков, с ними жены.

Радиоколокол на дубе заикнулся, не допев песню, и замолчал. Народ стал грудиться на лужайке, все смотрели на Венкова, ожидая начала митинга.

Вперед выступил Перепелкин. Празднично одетый, но с усталостью в глазах, он сказал громко, как позволял ему глуховатый голос его:

— Товарищи! По поручению партийной организации и правления колхоза праздник, посвященный успешному окончанию весенних полевых работ, объявляю открытым. Слово имеет председатель колхоза Николай Семенович Венков.

На Николае Семеновиче хороший костюм, ботинки вместо обычных сапог, белая рубашка с галстуком. Таким он всходил на кафедру перед студентами.

— Всех вместе и каждого в отдельности поздравляю, дорогие товарищи, с успешным окончанием вешнего сева, закладкой плантаций и других полевых работ. — Венков сделал паузу, и в эту минуту в толпе раздался хлопок, потом другой, третий, и скоро замелькали сотни рук, и хлопанье их слилось в общий шум. — От имени правления и от себя я благодарю всех, кто потрудился в эти дни. — Венков согнулся в поясе и почти коснулся рукой земли. Такого в Усовке еще не бывало, чтобы председатель колхоза поклонился народу земным поклоном. И такой тут пошел хлоп, такие крики восторга, что стая грачей с криком поднялась с гнездовья. Наконец все угомонилось, и Венков продолжал речь. Он назвал количество засеянных гектаров, сколько сбережено горючего, и под конец объявил, кого и какой наградой отмечает правление. Тут были денежные премии, путевки в дома отдыха, благодарности.

Потом говорили бригадир, тракторист, сеяльщица, после чего Перепелкин объявил митинг оконченным.

— А теперь, товарищи, погуляем, повеселимся, отдохнем.

Открылись лавки, пошла бойкая торговля сушками, печеньем, пряниками, конфетами, сахаром, колбасой. Примеривались платья, кофты, отрезались куски материи.

Прошке жена примеряла костюм. Надев на него пиджак, Нюрка обдергивала полы, расправляла помятые борта.

— Пиджак сидит хорошо, надо еще брюки примерить. Пойдем в кусты.

— Ты что, Нюрк? При народе меня в кусты зовешь и велишь штаны снимать. Дома времени не было.

Кругом хохочут.

Нюрка закрывает лицо ладонями, трясется от смеха.

— Надо же примерить, — уговаривает она мужа.

— Если велики будут, сама подгонишь, а малы не будут: мой рост… А ты кофту-то себе выбрала? Тогда плати и отнеси домой. Я тут буду, найдешь.

У пивных бочек очередь. Ворчат на продавщицу:

— Что же ты, милая, думала, когда поехала: три кружки только и взяла-то.

— Побили все кружки-то в столовой. Райцентр — народу пропасть, за каждым не уследишь.

Пока из трех кружок пьют, очередь стоит. Но вот находятся ловкачи, раздобывшие где-то банки из-под консервов, получают пиво без очереди.

— Где взяли?

— Ха! Головой надо работать. Вон консервы купили, вытряхнули на фанерку — закуска, банку вымыли в родничке — порядок.

Вмиг распроданы в продуктовой лавке консервы. Появились бидоны, ведра, наполнялись пивом. У многих в руках бутылки с водкой, с перцовкой, с плодоягодным вином.

Понемногу то в одном месте, то в другом на лужайке, в тени образовались кружки. На разостланных газетах, на скатерках — бутылки, бидоны, банки, стаканы в окружении отварной курятины, пирогов, ватрушек, колбасы, сушек.

Засуетился милиционер, обходит все компании и вежливо произносит:

— Я вас прошу: пожалуйста, без происшествий.

— А-а!.. Страж!.. Давай с нами, выпей!

— Не могу, товарищи, не могу: я при служебных обязанностях.

Самая большая компания собралась вокруг Прошки, рассказывавшего историю про то, как будто бы церковное начальство объявило выговор отцу Борису за «Иордань».

— Переусердствовал батя, перехватил, — подытожил инвалид.

— Но он не унывает.

— Отец Борис купил мотоцикл.

— Да нет, не мотоцикл, а мотороллер. Сидишь, как на стуле, а на мотоцикле раскорякой.

— Вчера уж ездил. Попадья сзади.

— Заграницей на мотороллерах монашки ездят. Говорят, для них и придумали эту коляску, — авторитетным тоном сказал Прошка. — Скоро и из наших кто-нибудь купит. Смотри, как деньга стала у людей плодиться.

— По нашим дорогам не пойдет эта штука, нам мотоцикл нужен.

Но этот разговор был смят после второго «захода», когда выпили по «сотке» водки и «загладили» пивом. Тут начали хвалиться друг перед дружкой своей работой.

— Мы работы не боимся, — хорохорился Лавруха. — Дай нам только простор, не стой над душой. Не мешала нам, так вон какой дом для робятишек сотворили. Фотограф приезжал, слышь, в газете будет.

— Скоро каменные дома пойдут, наготовим кирпича-то, — негромко вставил свое слово Аверьян, широко разевая рот, чтобы люди увидели белые искусственные зубы.

— Что из этого кирпича построишь! — накинулся на старика Лавруха. — Одного размеру, одного фасону кирпич-то. Помню, бывалыча, кирпич был двойной, трехчетвертной, половинный, четвертной, угловой, с прямым углом, закругленный, с тупым углом, с острым. Можно было фигурную кладку делать. А сейчас? В городе я видел. Надо каменщику полкирпича положить, так он берет целый и тюкает киркой, обрубает. Полкирпича в дело, полкирпича — в мусор.

Прошка только вознамерился поддержать слова Лаврухи примерами, но воротилась Нюрка, и женщины обрадовались, загалдели:

— Ну вот, пришла, певунья. А то заговорили нас тут мужики-то, скуки нагнали. На, выпей.

Нюрка выпила «штрафную», тут же следом выпила вместе со всеми вторую чарку, закусила и, утерев губы платочком с кружевами, запела:

Волга-реченька родная Широка и глубока.

Женские голоса дружно подхватили:

Мил уехал — не вернулся, Знать, любовь недорога…

На поляне молодежь танцевала под радиомузыку модные танцы. Иногда кто-нибудь из пожилых врывался в круг и требовал: «Даешь русскую!.. Даешь «Барыню»!.. Но его никто не слушал, и он начинал топтаться, подражая молодежи, внося беспорядок и вызывая смех.

Николай Семенович обошел все компании, понемногу посидел со всеми, выпил немного, где песни попел, где разговор и смех поддержал.

Часа через два кончилось пиво, не стало покупателей у лавок. Молодежь разделилась по парочкам и затерялась в кустах у реки. Уехали андреевские и лапшовские, и стало тихо. Многим женщинам надо было сменять напарниц на фермах, и они стали расходиться. Мужчины еще посидели, допили, что было, поговорили, шумно поспорили и, пошатываясь, пошли домой: хотелось поспать.

В числе последних уходил в село милиционер.

…На другой день с утра в Усовке стояла тишина. Только к полудню появились на улице люди, отоспавшиеся, отдохнувшие, вялые. Накануне, после гулянья «У трех берез», многие бражничали дома — кум с кумовьями, сват со сватьями, родня с родней. А поздно вечером показывали в клубе кинокартину. Село угомонилось лишь за полночь.

А теперь, после сна, после обеда и опохмелки, опять захотелось чего-то нового, неприевшегося. С колхозного радиоузла несколько раз объявляли о том, что в клубе состоится встреча с приехавшими в Усовку писателями и музыкантами.

В Усовке никогда не видели живого писателя и настоящего музыканта. Так по крайней мере говорил Перепелкин по телефону секретарю писательской организации, прося приехать именно в эти дни отдыха после сева, привезти книги и устроить литературный вечер.

И писатели приехали. Днем беседовали с Венковым, побродили по окрестностям, пообедали у Перепелкина.

Уже стемнело, когда зал клуба заполнился. На сцену вышли три немолодых мужчины и нарядная женщина лет тридцати, сели за стол. С ними Перепелкин. Подняв руку, он ждал, когда станет тихо, потом сказал:

— К нам в гости приехали поэты, композитор и певица. Они привезли и передали в дар нашей библиотеке пятьсот книг от писателей. Поблагодарим их! — Сергей Васильевич повернулся к гостям, захлопал, в зале раздались аплодисменты. — Наш вечер в одном отделении, а сколько будет длиться — зависит от вас, от того, будет ли в зале тишина. Теперь я все передаю поэту Илье Староверову. Он расскажет о себе и о товарищах.

Перепелкин сел за стол, а к рампе вышел невысокий, немолодой уже человек. Сложив руки на животе, он стал говорить, что ему и его товарищам очень приятно встретиться со своими читателями.

— Живое общение писателя, поэта с читателями дает той и другой стороне очень много… Итак, будем знакомиться не заочно, а лично. Что сказать о себе? Я автор семи поэтических сборников. Поэзия стала смыслом моей жизни. Что прочитать вам? То, что опубликовано, многие из вас, наверное, читали или могут прочитать. Лучше я прочитаю неопубликованное. Из новой книги лирических стихов, над которой я работаю.

Подняв глаза к потолку, поэт постоял немного в задумчивости, потом взмахнул рукой и перевел взгляд в зал, куда-то над головами слушателей. Голос у него был громкий, раскатистый.

С детства знакомы мне краски рассветов, ветер над хлебным взволнованным полем, дедов дремучих земные приметы, горечь полыни, кони на воле, запах рябины с листом узорочным, сизый дымок над костром полуночным. Знаю я речек студеных ожоги, майские грозы, дожди проливные, гор поднебесных зубцы и отроги, тропы глухие, озера лесные. Над облаками меня носило, в море, как в зыбке волшебной, качало, вдыхал я земли неуемную силу… И открывались мне жизни начала в каждой былинке,                             в росинке каждой, словно родник утомленному жаждой. Рано изведал я радость труженья, в поте соленом хлеб добывая. Понял тогда:                      человек от рожденья призван повсюду —                                от края до края Землю трудом украшать неустанно, чтобы цвела красотой несказанной. Знал я друзей                        и с врагами сшибался, с горем и радостью часто встречался. Всякое было, как в песне поется… Все это жизнью и счастьем зовется.

Поэт умолк, глаза бегло скользили по слушателям, пока не утихли аплодисменты.

— Я прочитаю из цикла: «Любимой женщине».

И напевный голос поплыл приглушенно, доверчиво:

На грани темноты и света Заря дотлела в небе синем. Так наше догорает лето В желанье жизни негасимом. Не знаю, с кем свою ты осень Прощально встретишь                                   в неизбежный срок. А я хочу               в степную осинь Шагать с тобой,                         мой огонек. С тобой единственной. По крохам припоминая все, чем жил, И с медленным последним вздохом Сказать, что я тебя любил.

Опять аплодировали. Особенно отличались в этом девушки, они даже подпрыгивали на месте.

— Что бы там ни говорили, что лирика изжила себя, но где бы я ни выступал, лучше всего встречают лирические стихи, — сказал поэт, растроганный теплым приемом, и глаза его повлажнели и заморгали часто-часто.

Послышались девичьи выкрики:

— Давайте про любовь!

— Про любовь! Про любовь!

И он читал одно стихотворение за другим. Слушали внимательно, и хлопанья было вдоволь. Наконец он показал на горло: устал, мол, а потом сказал:

— Еще одно стихотворение.

Штормило море за окном, И волны били в берег скальный. А ты спала невинным сном С улыбкой нежной и печальной. И на лице твоем покой Лежал таинственно и строго. А разъяренный вал морской Ревел у самого порога. В горах гремело. В утлый дом Врывалось молний полыханье. А ты спала. Сквозь гул и гром Мне слышалось твое дыханье.

Потом к слушателям обратился поэт Павел Соснин.

— Я поэт-песенник. Около тридцати моих песен переложены на музыку. Некоторые вещи вы услышите… они записаны на магнитофонную пленку, а некоторые исполнит Алла Морозова, — поэт сделал жест рукой в сторону певицы, она привстала, поклонилась. — Музыкальное сопровождение композитора Власа Уралова… Песня «Зацвела черемуха» в исполнении хора клуба чугунолитейного завода.

Послышалось шипение, потрескивание, отдаленные звуки гармошки, потом женские голоса. Слова были неразличимы, они тонули в тягучей мелодии; хотя в зале потом аплодировали, но как-то неуверенно и без восторга.

— А это песня на праздник «Проводы русской зимы», — объявил Соснин. — Исполняет ансамбль клуба машиностроителей.

Магнитофон выплеснул захлебывающийся говорок гармошки, перезвон колокольчиков и бубенцов, в которые вплетались женские взвизги и совсем неразборчивые слова. В зале началось шушуканье, скрип стульев, разговор. Но магнитофон крутился и крутился.

Но вот дошла очередь до певицы. С распущенными длинными волосами, закрывающими щеки, грубо подкрашенная, она стала у пианино, за которое сел композитор. Она пела что-то про кудрявую березу, про «дорогого», у которого «руки пахнут травами», а «губы солнцем», про «вечную любовь». Потом была веселая песня с приплясыванием.

Это публике понравилось.

Весь вечер как-то неприметен был композитор Влас Уралов. И когда он объявил, что исполнит свое произведение «Весна на Волге», весь зал стал разглядывать его. Молодой парень был близорук, очки сползали на нос, когда он колотил пальцами по клавишам пианино и отчаянно мотал головой из стороны в сторону. Слушатели остались равнодушны к его музыке.

Перепелкин поблагодарил гостей, а школьницы поднесли им по букету ландышей. И все были довольны проведенным вечером.

В кабинете заведующего клубом был устроен ужин в честь гостей, потом их развели на ночлег по квартирам.

Певицу забрала к себе Ника. Прежде чем лечь спать, они пили молоко, и Ника расспрашивала женщину о ее жизни, а та рассказывала.

В город приехала из деревни, в училище сельской культурно-просветительной работы. Проучилась год, осталось столько же. Учат музыке, пению, танцам, режиссуре, организации клубной работы.

— А потом?

— Вернусь в свое село, буду работать в клубе.

— А с писателями как?

Девушка улыбнулась.

— А-а! Это я подрабатываю. У них бывают платные выступления. Композитор тоже самодеятельный. Работает слесарем, ну Соснин с ним как-то сошелся.

— Довольна?

— Не сказала бы. Но надо что-то делать.

— Это верно, — ответила Ника. Интерес к девушке пропал: посчитала ее за артистку, а она такая, каких полно в Усовке… еще лучше поют.

37

Николай Семенович Венков был человеком трезвого ума. Не хулил все старое только потому, что оно старое, не бросался в объятия новому, только потому, что оно новое. Во всем он старался найти ценное, живое. В колхозных делах он не ломал круто то, что другим казалось уже пережитком, новое не насаждал рьяно, сначала проверял опытом. А это не всегда встречало сочувствие, много сил уходило на то, чтобы доказывать, убеждать. Дела в колхозе были и нужные и ненужные, они порой заваливали Николая Семеновича, он барахтался в них, норовя оказаться над ними, подчинить их себе.

После весенних полевых работ наступила недолгая передышка, верней, не очень спешная пора, можно было все окинуть взором, как после сражения, увидеть, где победа, а где поражение.

Сев прошел быстро. Но мало засеяли высокосортными семенами. Для посева яровой пшеницы вместо вымерзшей ржи пришлось взять семенную ссуду у государства. Осенью надо ее возвращать. Хотелось провести опыт орошения, хотя бы гектарах на десяти: на половине площади полив дождеванием, на половине — поверхностным, самотечным способом, чтобы узнать, какой лучше для здешних почв. Еще хотел он провести опыты борьбы с засолением почв. Но для поливного участка не удалось достать труб, и, судя по всему, нескоро они будут. Дождевальную машину тоже хотел сконструировать сам, но времени на это не хватило. Все это пришлось отложить на будущее.

Занялся Венков защитными лесными полосами в полях. Заключил договор с лесхозом на облесение оврагов и восстановление заброшенных лесопосадок. На оврагах сделано немало: высажены сосны, клен татарский, золотистая смородина. В лесных полосах надо обработать почву, уничтожить сорные травы, заменить свежими саженцами посохшие и поврежденные деревья. К обработке почвы лесхоз не приступал, хотя Венков уже не раз напоминал по телефону и получал обещания.

Вот и телефонную станцию не удается еще поставить, и за всякой мелочью надо посылать на фермы, в мастерскую или ехать самому. Много теряется времени.

Надо готовить комбайны, привести в порядок механизированные тока. Беда с запасными частями — мало их дают. Ах, если бы с запчастями было бы так же хорошо, как, например, с горючем!..

Наконец-то закончена водокачка, и вода пошла по трубам в свинарник и в коровник. Это сразу освободило несколько человек, занятых на возке воды. Устанавливаются автопоилки для животных. Завод-шеф начал наконец-то строить новый коровник, но строит не торопясь. Приходится звонить директору завода, писать в партком, просить построить коровник до наступления осенних холодов. Надо переводить из Лапшовки птицеферму. Дел — по макушку. И все нервы, нервы, нервы…

…После праздного покоя, длившегося четыре дня, в Усовке все входило в будничную колею. На машинном дворе и в мастерской стук, звень, шум.

Трактор с прицепами повез в Андреевку плотников, а к обеду вернулся, нагруженный досками и бревнами. Началась перевозка двух домов. До сенокоса надо было их перевезти и собрать на новом месте, чтобы новоселы успели обжиться.

Опять стал готовить кирпич Прошка со своими стариками, а изготовленный прежде начали перевозить к месту постройки двухэтажного дома. Вот, вот должны приехать строители из Армении. Так повелось уже не первый год, что колхозы и государственные учреждения в сельских районах заключали договора с армянскими колхозами, где был излишек рабочих рук. А об армянских строителях издавна шла добрая слава.

…Давно Николая Семеновича одолевало желание высказать свои наблюдения и мысли о колхозной жизни. Высказать не на собрании, а кому-то доверительно, душевно. По опыту он знал, что в таких случаях выручает бумага. Напишешь, и душа освобождается от беспокойства, и ничто не мешает приниматься за очередные дела. Сколько раз Венков освобождал душу, изливая свои мысли и чувства в дневнике. Это был разговор наедине с собой.

И вот опять накопились мысли, не дававшие покоя.

В субботу вечером, после того как они с Алексеем почайничали, Николай Семенович сказал:

— Алеша, не беспокой меня без крайней надобности: я поработаю.

— Хорошо, папа. Я пойду к ребятам. Работай. Сегодня и телефон почему-то весь день молчит, тебе не помешает.

«Сейчас нередко слышишь и читаешь в газетах укоряющие слова о том, что молодежь уходит из деревни в город, — писал Николай Семенович, — что после окончания учебных заведений парни и девушки, выросшие в деревне, не возвращаются в родные места, что отслужившие в армии молодые сильные парни, как правило, остаются в городе.

Чаще всего причину такого явления объясняют тем, что в деревне нет благоустройства, нет культуры, царит скука. Такое объяснение упрощенное, не отвечающее на вопрос: почему идет убыль сельского населения? Почему молодежь тянется в город?

Можно ли винить молодежь за то, что она после учебных заведений не вся возвращается в деревню? Нет, винить нельзя, хотя бы потому, что не все техникумы и институты готовят специалистов для сельского хозяйства. Многим просто нет в деревне работы по их специальности. А как быть с парнями, отслужившими в армии? Их вербуют на стройки, на заводы. Эти парни не виноваты, что в нашей стране не хватает рабочих рук. В городах всюду огромные щиты с объявлениями: «такому-то заводу требуются рабочие…» — и дальше перечисляется не один десяток профессий. Иди, учись, работай. Из газет известно, что любому среднему областному городу требуется для перевода промышленности на двухсменную работу 30—40 тысяч рабочих.

Это объясняется тем, что страна наша много строит, заводы растут, как грибы после теплого дождя, везде требуются рабочие руки. Надо заменить ручной труд машинным. Ведется автоматизация производства, и только этим путем можно изжить голод на рабочие руки.

Так что виноватых нет. Страна растет, люди нужны везде.

Но нельзя не заметить одну особенность. Не на любую работу идут люди. В городах недобор кондукторов, на транспорте, дворников, банщиков, сторожей, санитарок, а домашних работниц и нянь не найти ни за какие блага. В чем дело? А в том, что советский человек, получивший образование, ищет интересную работу, увлекательный труд.

Такая же картина наблюдается в деревне. Молодежь после восьмилетней или десятилетней школы не хочет работать в животноводстве, где почти весь труд ручной. Там, где введена электродойка и механическая подача кормов, уже больше встречается молодых девушек со средним образованием. Парни не хотят работать прицепщиками, но охотнее садятся на автомашину, на трактор, на комбайн. И в школах механизации сельского хозяйства учатся исключительно деревенские парни.

Итак, одна из причин ухода молодежи из деревни — условия труда. Когда все виды сельского труда будут полностью механизированы, работать будет интереснее и меньше, чем сейчас, сельское население сможет кормить всю страну.

Но это не все. Жизнь в деревне не исчерпывается одной работой. Есть быт, отдых, развлечения. Разумеется, нет необходимости иметь в каждом селе театр, больницу, универмаг, цирк или институт. Это нецелесообразно. Я знаю случай, когда в селе выстроили огромный клуб, а он пустует — не хватает народу, некому руководить художественной самодеятельностью. Надо укрупнять села. Это началось. Но села не должны быть слишком велики, тут нужно чувство меры. В селе должен быть такой клуб, где можно провести собрание, потанцевать, посмотреть кино, работать разным кружкам, нужны школа и детский сад-ясли, столовая и магазин, где можно купить самые ходовые товары и продукты. Должен быть водопровод, механизированные фермы, культурные пастбища, ремонтная мастерская, само собой разумеется — хорошее жилье. Непременно надо иметь хорошие дороги, чтобы в любую погоду ходили автобусы, грузовые машины.

Короче говоря, надо создавать материально-техническую основу сельского производства и быта. И тогда не страшен будет уход людей из деревни в город. Сейчас больше половины всего населения нашей страны живет в деревне. А пройдет не так уж много лет, и городское население возрастет, а сельское уменьшится. Этот ход истории не остановить, и винить в этом никого не надо.

Нехватка машин и людей в сельском хозяйстве удорожает себестоимость продукции. Особенно наглядно было это на примере с зерном. По указанной причине растягиваются сроки сева, нарушаются правила агротехники, что снижает урожайность полей. Начинается уборка хлеба, и в колхоз присылают горожан, автомашины. Этим приезжим людям в городе выплачивается заработок по месту работы, а колхоз должен их кормить и выдать по килограмму зерна на трудодень, когда колхозникам выдается полкило, а то и меньше. Это раздражает колхозников, расхолаживает в работе, а в результате хлеб государству обходится слишком дорого. Лучше продать колхозам больше комбайнов, больше автомобилей, чтобы отпала надобность посылать горожан на уборку хлеба. Может быть, в некоторых случаях и надо посылать, но не домашних хозяек и не школьников, а трактористов и комбайнеров, чтобы можно было работать на машинах круглосуточно.

Наш колхоз «Россия» уже составил план уборки урожая. Площадь посева зерновых немного больше прошлогодней. Мы готовим штурвальных, шоферов, трактористов и можем убрать хлеб на две недели быстрее, чем прошлым летом. Сдачу хлеба государству сдержит транспорт. Нам потребуется пять двухтонных грузовиков на десять суток. И больше нам помощи города не требуется. Если бы нам не прислали горожан, а только грузовики, то наш хлеб обошелся бы дешевле, а это значит, мы могли бы увеличить капиталовложения на развитие механизации, на закупку химических удобрений, на строительство…»

Написав все это, Венков почувствовал облегчение, будто с трибуны произнес речь, и слышавшие теперь задумаются.

Прочитав дня через два написанное, он подумал: а почему бы не послать это, например, в газету. Может быть, и в самом деле кто-то задумается… Быстро, пока не остыло желание, переписал и послал в областную газету… С неделю ждал ответа, не дождался и махнул рукой: не напечатают.

Прошло еще недели две. Как-то ночью позвонила Тамара Николаевна. Обычно она звонила по воскресеньям (меньше загружена телефонная линия), а на этот раз позвонила в четверг.

— Я так долго ждала, все не давали разговор, — торопливо сказала она, едва поздоровавшись.

— Что-нибудь случилось? — встревожился Николай Семенович.

— Ничего страшного. Хорошее. В газете статья твоя завтра будет. Позвонил Иван Петрович. Видишь, как хорошо. Теперь тебе почета прибавится.

— Ну уж!..

Венков почет любил и дорожил им, и то, что знакомый журналист Иван Петрович известил Тамару Николаевну о статье, было приятно Николаю Семеновичу. Но жене он сказал:

— Не для почета писал, не для авторского самолюбия, писал для пользы дела.

Поговорив уже о семейном, Венков долго не мог успокоиться, хотелось скорей прожить сутки, увидеть газету своими глазами.

На другой день позвонил Снегирев.

— Прочитал вашу статью в газете.

— Уже получили? А до нас еще не дошла. И что скажете, Петр Павлович?

— Есть верные суждения, вопрос поставлен правильно.

— А как вы думаете, практическая отдача будет?

— Сомневаюсь: сильна привычка. Еще не начнется уборка хлеба, а к нам уже пришлют горожан.

— Но вы к нам не присылайте. Хорошо?

Венков услышал смех Снегирева.

— Не вы один против горожан настроены.

— Так вы поставьте вопрос перед обкомом. А?

— Некоторые наши колхозы своими силами не управятся. Но вообще-то, подумать есть над чем. Мы еще поговорим об этом.

— А если мы собранием колхозников примем решение: просить не присылать на уборку горожан, обойдемся своими силами. Это уж будет не моя статья, а просьба сотен колхозников. А?

— Посмотрим.

Хоть не договорился Венков со Снегиревым, хоть и не было пока надежды, что статья будет иметь практические результаты для колхоза «Россия», но он видел, что кое-кого взбудоражил, а одно это уже давало удовлетворение.

38

Бывает так, что живут люди рядом, встречаются, и не оставляют эти встречи в душе никакой отметины. Но однажды вдруг заметит один в другом что-то новое, покоряющее и начинает тянуться душой к этому человеку.

Так случилось с Алексеем Венковым и Лизой. Познакомились они осенью, часто встречались на улице, в клубе, разговаривали, танцевали. Алексей знал про Лизу немного. Восемнадцатилетняя девушка в прошлом году окончила десятилетку. Отца у нее не было, мать работала дояркой. Были еще младшие брат и сестра.

Не было у Алексея любопытства узнать что-нибудь о Лизе побольше. Невысокая, стройная, она казалась неразвившимся еще в девушку подростком. В простом курносом лице ее не было ничего броского, приметного. «Серенькая, как куропатка, девчушка», — подумал Алексей, увидев ее первый раз, и с той поры уже не вглядывался в нее.

Но в тот день, когда он чинил на стану топчан в вагончике, Лиза вдруг поразила его. Одетая в старое вылинявшее платье, загорелая, с обветревшими руками, всем своим деревенским обличьем она немыслима была без простора этих полей, без чистого голубоватого неба, а поля и небо были бы мертвы без нее, как без жаворонка, без перепелки, без тонкой былинки, весело качающейся над зеленой травкой.

Впервые Алексей увидел ее глаза. Обыкновенные серые глаза. Но что за чувство таили они в себе, какой силой притягивали они его! Работая, он чувствовал на себе ее взгляд и поминутно оглядывался. И всякий раз встречал устремленные на него мягкие теплые глаза.

Вернувшись с поля домой, он все время думал о Лизе. Это даже злило его. В самом деле — что она врезалась в память! Ни красоты в ней, ни девичьей свежести… Но ничто не отвлекало его от мыслей о Лизе. Так и стояли перед ним глаза ее с потаенным чувством, открытым Алексею, и душа его отзывалась на это радостью.

Через два дня Алексей пошел на стан. Время близилось к вечеру, солнце уже опускалось к горизонту. Тракторы и сеялки еще вздымали желтоватые облака пыли.

Лиза была на стану одна, заканчивала готовить ужин. Алексея встретила без удивления.

— Как ты тут? — спросил Алексей, усаживаясь на скамейку напротив хлопотавшей за столом девушки.

— Обыкновенно.

Шел Алексей, думал: обрадуется Лиза ему, а он шутить начнет, любезничать. Но все легкомысленные намерения пропали, как только увидел Лизу. Понял: пустобайство с ней ни к чему. Сказал смущенно:

— Захотелось тебя повидать, вот пришел.

Она покраснела, не подымая глаз, спросила:

— В самом деле ради меня пришел?

— Что я, врать буду?

Долго молчали. Стучал нож в руке девушки, рубил луковицу. Алексей следил за движением ножа.

— Скоро отсеетесь? — спросил он.

— Дня через три-четыре.

— Приходи ко мне.

— Ну вот еще!

— Тогда я приду к тебе.

— Зачем?

— Погуляем, в кино сходим.

— Видно будет, сейчас не до этого.

Алексей терялся, не знал, о чем говорить, как себя вести.

— Ты в институт не пыталась поступать?

— Нет.

— Почему?

— Куда же мне. Мать одна не может двоих детей прокормить да еще мне помогать. Осталась вот, работаю. — Оставив в покое нож и овощи, Лиза замерла, сдерживая волнение. — По математике я хорошо шла, учитель хвалил.

— А почему на механизатора не учишься?

— Да ведь если бы только за рулем сидеть, а то механизаторы и ремонтируют машину, мне это тяжело, не по силам.

— В пединститут на заочный, а потом учительницей.

— Я еще не успела опомниться после школы, как за работу принялась.

Уходил Алексей со стана довольный собой, что не позволил себе ничего развязного, что разговор был непринужденный и серьезный.

…На гулянье по случаю окончания сева Алексей не отходил от Лизы, танцевал только с ней, а потом они убежали к реке, сидели под тополем, бросали камешки в воду, распили бутылку красного вина, закусывая конфетами и целуясь.

Вечером сидели рядом в клубе на встрече с писателями, а после Алексей провожал ее домой, и они все никак не могли расстаться.

Потом, когда Алексей был занят перевозкой домов из Андреевки, ему редко удавалось назначать свидания, потому что работали с рассвета и до вечерней темноты. Месяц ушел на переселение двух домов, работали плотники и по воскресеньям, и Алексей истосковался по Лизе. Но после они встречались каждый вечер.

Было у них заветное местечко на берегу речки Безымянки — крохотная лужайка в кустах тальника. Мелкая речка текла неторопливо, сквозь воду виднелись омытые камешки, прутики с прядями зеленых водорослей, колеблемых струями. Алексей нашел эту лужайку еще прошлой осенью, бродя в окрестностях Усовки, она понравилась ему, и он подолгу сиживал тут, глядя в речку.

Весной лужайка зазеленела так густо, что трава под ногами пружинила… До чего ж хороши такие лужайки, где никогда не гуляла коса, не паслась скотина! Рано весной, едва сойдет снег, на такой лужайке дружно брызнет зелень. Пройдет немного теплых дней, и потянутся к солнцу травинки — острые, круглые, овальные, тонкие стебли, то прямые, то вьющиеся, запестреют цветы. И каких только не найдешь тут красок и оттенков! Желтенькие, снежно-белые, розоватые, сиреневые, коричневые… Каждый стебелек, листок и лепесток цветка пьют солнечное тепло и свежесть воздуха, по ночам купаются в росных туманах, а утром обогретые и высвеченные поднимаются все выше и выше. К июню трава вымахивает до пояса. Ступишь в нее и опьянеешь от аромата, пахнувшего с необыкновенной щедростью, на какую способна только одна природа. Потом начинают вянуть травы с вызревшими семенами. Но коса не сечет их, и семена осыпаются в свой срок. На смену медленно увядающим и засыхающим травам зацветают новые, для которых пришло свое время. Так до самой осени не прекращается цветение лужайки, и нет радостнее чувства видеть эту никем не ранимую жизнь трав.

Сколько вечеров провели на лужайке у речки Алексей с Лизой, сколько раз освещала их луна, сначала полнолицая, потом тающая с одного края и, наконец, узкая, тонкая, с острыми загнутыми концами! Сколько звезд мигало им в темные ночи междулунья! Сколько тихих юных шепотов унесла речка!..

39

В начале июня в Усовку приехали армяне и начали строить двухэтажный дом на две семьи. На строительстве больницы бульдозер рыл первый котлован. Правление решило построить общественную баню.

Венков горячо ратовал за баню:

— Сейчас кое у кого есть баньки саманные, деревянные, по-черному. «Баня — вторая мать», — говорят в народе. Что стоит нам своими силами, без оплаты труда, построить баню. — Он пустил по рукам правленцев чертежик. — На два отделения баня: мужское и женское, с парилками. Поставить ее у подошвы косогора. Туда водопровод тянуть недалеко, труб для этого наскребем. Баня лучше бревенчатая: она дышит. Есть предложение объявить строительство на добровольных началах.

— А баня платная будет? — спросили председателя.

— Поскольку придется держать заведующего, он же истопник, ему надо платить. Значит, придется установить плату.

Споров не было: баня нужна даже тем, у кого есть своя. Уплати гривенник и парься, мойся без всяких хлопот.

Молодежь взялась вырыть траншею под ленточный фундамент, а строители обещали сделать все остальное до страды. Ника вставала чуть свет, вздрагивая голыми плечами, спешила к колодцу за водой. Звенит бадья, ударяясь о воду в глубине колодца, сочно шлепаются капли, падая с десятиметровой высоты. Из сруба, поросшего хрупкими грибами, тянет холодом. Румяная после умывания Ника бежала в дом готовить завтрак, пока мать доила корову, а отец сидел на приступках крылечка, не спеша курил, поглаживая волосатую грудь. Несложное дело — нарезать хлеба, поджарить яичницу да принести из погреба крынку холодного молока — раньше казалось ей пустяком, а теперь стало важным, потому что надо было спешить с завтраком, чтобы не опоздать на работу.

С гордо поднятой головой шла она по улице, вскинув на плечо лопату. Шла скоро, поблескивая голыми икрами. Из-за Волги поднималось расплавленное солнце, бросая на стеклянную реку нестерпимо блестящие лучи. Лицу и шее становилось тепло, веки дрожали от золотых нитей, протянувшихся от солнца до самых глаз. Далекий лес, облитый тонким румянцем, был четок, как рисунок.

Сходились люди, и бойкий говор их разносился далеко по низинам. Охапки тумана плыли над луговыми озерами, цеплялись за кусты тальников, разрывались и таяли.

Хрустя камешками, вонзались в землю лопаты, стучали кирки и ломы. Стихал говор. Только дыхание вразнобой вылетало из полураскрытых ртов. Взлетали и с легким стуком падали на зеленую траву красноватые куски глины.

Тяжело было копать тугую, неподатливую глину, до боли напрягать поясницу и руки, но Ника превозмогала усталость. И не потому, чтобы не заметили слабость люди (этого не любят в артельной работе), а для себя. На этой тяжелой работе она поняла, что воля может быть сильнее физических ощущений. Бывало, доработается до того, что поясницу режет боль, ладони в лопнувших мозолях жжет черенок лопаты, в висках шумно стучит кровь и в глазах кружатся разноцветные искры. Самое сильное желание в такие минуты — выпустить из рук лопату, мешком упасть на землю и лежать неподвижно, чувствуя каждую клетку ноющего тела. Она и делала так, но после отдыха тело становилось непослушным, движения рук путаными, и требовалось время, чтобы «разломаться».

Однажды, вычитав в журнале о «втором дыхании» у спортсменов, Ника решила испытать это на себе. Когда усталость дошла до того, что, казалось, больше нет сил сделать малейшее движение, она заставила себя «копнуть разок». Хотя с большим трудом и с напряжением воли, но это ей удалось. «Еще разок… Еще!..» Ум и нервы упрямо требовали движений тела, а оно бунтовало, но подчинялось, медленно и неохотно. «Пять… шесть…» — считала Ника в уме броски земли лопатой. После двадцати перестала считать и работала автоматически, как механизм, запущенный внешней силой.

В этот день она едва дотащилась домой и повалилась спать, не в силах даже поужинать. Спала непробудно и встала чуть свет, радостно осознавая себя иной, незнакомо новой.

На третий день, когда рытье траншеи заканчивалось, пришел Венков, похвалил людей, поблагодарил.

— Дело, конечно, хорошее, — сказал Славка. — Но неразумно. В городе уже давно в ходу землеройные машины, а мы лопатами копаем. Отсталость!

— Правильно! — послышалось с разных сторон.

— Сколько человеко-дней мы затратили? — продолжал Славка. — А маленьким экскаватором во много раз быстрее было бы.

— Это верно, — согласился Венков.

Славке хотелось поговорить с председателем на народе, и он дал себе волю.

— Зачем было нам десять лет учиться, аттестат зрелости получать, если мы наравне с малограмотными лопатой да вилами орудуем?

— Если бы машины… — зашумели парни. — А машин мало, только в полеводстве…

— Поймите нас, молодежь, Николай Семеныч, — важно, как с трибуны, говорил Славка, наступая на Венкова. — Скажем, нельзя инженера ставить к станку простым рабочим. Это бесхозяйственно. А давать лопату в руки людям со средним образованием тоже бесхозяйственно. Так я говорю, ребята?

— Так!

— То-то и оно! — Славка швырнул окурок, посмотрел на Венкова, как победитель на побежденного. — Помню, писали в газетах, чтобы, значит, ликвидировать разницу между умственным и физическим трудом. А я все руками, все руками. Дайте работу по душе, по знаниям. Дай мне водопровод в избу, ванну, чтобы я после грязной работы мог выполоскаться…

Поднялся смех, шум, выкрики.

Славка осердился:

— Я серьезно, а вы меня на смех.

— Не все сразу, — ответил Венков. — Придет время, будут и ванны в домах сельских жителей. Но для этого надо поработать теперь.

Ушел председатель.

— Давай, ребята, кончать, — сказал старший.

Люди принялись за работу, продолжая начатый Славкой разговор.

— Главное — молодежи хочется получить специальность, — подала звонкий голос Лиза. — Специальность — твердость в жизни. Вот что я? Повариха. Назначили на сев, работала. На уборке опять же буду… А специальности повара у меня нет. Меня ни в какую столовую не примут. Без диплома. Умею щи да кашу варить, кашу да щи. А пошли меня в кулинарную школу, обучи, тогда мне цена другая и сама на себя я по-иному взгляну.

— Фестиваль молодежи в Москве был. Всемирный, — сказал Славка, облокотясь на лопату так картинно, словно позировал перед фотографом. — Туда лучших поваров со всей страны свозили.

— Ну вот, а я что говорю, — отозвалась Лиза.

— Вот и тебя бы вызвали в Москву, — продолжал Славка, насмешливо кося глаза на Лизу, — и сказали бы: «Сготовь, Лизавета Евдокимовна, жареные бананы, для индонезийцев».

Все прекратили работу и слушали, посмеиваясь.

— Свари, Лизавета Евдокимовна, для китайцев суп из ласточкиных гнезд.

Девушки прыснули, давясь смехом.

— Поджарьте лягушек для итальянцев и французов.

Сдерживать смех девушки не могли и расхохотались. Лиза, серьезная и заинтересованная разговором, развела руками:

— Не умею, уважаемые, не обучена. Щи да кашу, пожалуйста.

— Зато вкуснее твоих щей не найдешь, — ласково пробасил Алексей Венков и, встретив благодарный взгляд девушки, внушительно добавил: — На правительственных обедах не стыдно подать.

— А ты бывал на таких обедах? — серьезно спросил Славка и, услышав отрицательный ответ, сам ответил: — Станут там щи хлебать! Там едят суп из черепахи либо из акулы.

— Фу! Гадость!

— Ко всякой еде привычка.

Тут девушки загалдели:

— К лягушкам привыкни-ка!

— Плетешь не знай что!

— Выдумщик!

Когда девушки остыли и угомонились, Славка сплюнул.

— Темнота! Деревня! Алексей, хоть ты скажи им.

Девушки метнули взгляды на Алексея.

— Все дело в привычке, — сказал Алексей. — Мы едим свинину, мусульмане не едят. Пленные японцы плевались от наших щей-борщей, а потом привыкли. Я читал об этом.

— Лиза, Лиза! — закричал Славка, часто мигая и размахивая длинными руками. — Свари Алексею лягушатины. Пусть полакомится.

— Не умею. Вот кабы учиться послали. А какая повариха без специального образования!

— Раньше жили в деревне безо всяких специальностей, — задумчиво произнес Славка, вонзая лопату в землю. — А теперь нельзя. Не пойдет дело.

Никто ему не ответил, и он не знал почему. То ли надоело говорить, то ли потому, что все были согласны с ним.

Звякали лопаты о камни, с шелестом осыпалась с вала набрасываемая земля, шумно дышали работающие землекопы.

* * *

В середине июня уборочные машины были отремонтированы, проверены и поставлены на площади перед мастерской. Управились и с подготовкой автомобилей.

Каждый день заведующий гаражом проводил практические занятия с молодыми водителями, готовя их к экзамену. До приезда автоинспектора оставалось несколько дней, и, чтобы наездить положенные часы, курсанты с утра до вечера колесили по проселочным дорогам и по тракту на Сенную. Заодно исправляли размытые ручьями участки полевых дорог.

Сидевший за рулем Славка нажал на педаль газа, и машина вылетела на пригорок.

— Слышишь, жареным пахнет! Сцепление горит.

Догадавшись, в чем дело, Славка переключился на пониженную передачу. Запах гари пропал.

— Машину надо чувствовать, — уже спокойно объяснял опытный Жбанов. — Когда мотору тяжело, когда легко. Сейчас под уклон дорога. Накатом веди, экономь горючее.

Веснушчатое лицо Славки от напряжения покрылось мелкими капельками пота и казалось рябым, немигающие глаза смотрели на дорогу.

— Не надо волноваться, спокойнее. И смотри за всем. Угадывай намерения пешеходов, характер водителей… Ухарь, пьяный или неопытный ведет… Все надо охватывать взглядом… Тормоз!.. Вторую!..

Едва успел Славка затормозить и переключить передачу, как перед самой машиной появился ухаб.

— Стоп!.. Как надо останавливаться? А? На обочине… То-то!

Из кузова вылезли практиканты, среди них Алексей Венков и Прошка.

— За лопаты!

Без лишних слов принялись закидывать землей ухаб.

Ночью прошел дождь, и теперь все было влажно, все блестело, небо сияло чистотой, солнце пригревало, и над колосившимися хлебами дрожал розовато-синий воздух. За лиловыми далями, за синим лесом угадывалась Волга.

Алексей одним взглядом охватил поля, дубравы на холмах, серое пятно Усовки в низине у Волги. Его умиляла тишина над зеленым разливом хлебов, покой над всем этим обширным миром, простиравшимся во все стороны, насколько видели глаза. И он понял, что полюбит эти поля, эти кривые тропки, протоптанные неведомыми ногами, холмы с низкорослыми дубками, дикие овраги с ручьями и волчьими ямами — всю эту неброскую природу, милую своей необжитостью.

— Красива российская земля! — сказал он.

— Наши места такие, что к ним сердцем прилипаешь. — Карие глаза Прошки просияли.

— Руки бы по-настоящему к ней приложить. Зацвела бы.

— Ох, как зацвела бы! — мечтательно согласился Прошка.

— Через десять, двадцать, пятьдесят лет люди будут жить не так, как живем мы. Наверное, они будут жить лучше, не думать об атомной войне, ценить человека не по национальности, не по дедушкам и бабушкам, не по родителям… Человек будет цениться сам по себе. Как ценится жемчужина, а не раковина, породившая ее.

— Готово, — прервал речь Алексея Прошка, бросая лопату в кузов.

— Чья очередь рулить? — спросил Жбанов.

— Дай я, — ответил Прошка.

— Не пойму, зачем на водителя учишься? Ты же на трактор сядешь, — сказал Алексей.

— Для интересу, — куражась, ответил инвалид. — Вот сколочу нужную кучку денег и куплю автомашину. А права мои водительские довоенные устарели, надо новые получить.

— Зачем тебе автомашина?

Прошка вскинулся на Алексея.

— Ты рассуждаешь, как моя баба. Зачем, говорит, расходоваться на машину? И для чего она тебе? Для прогулок. А много ли у нас этих прогулок-то?.. И пойдет чесать меня безо всякой пощады.

— Она права, Прохор. Машина нужна для того, чтобы на ней ездить. А много ли тебе приходится ездить? Многие у нас в селе имеют мотоциклы. У иного детишки голопузые, а он мотоцикл купил. Зачем, для чего? Вечером иной раз съездит на Сенную пива попить, вот и все.

— Это разве плохо? Понимаешь ты, для души нужно. Хоть раз в год проехаться — и то удовольствие. Посмотришь, как десять мотоциклов один за другим на Сенную шпарят… Красота!..

— Неразумно ради этого держать машину. Она изоржавеет, а не отработает того, что ей положено.

— Ты, Алексей, на русского непохож, рассуждаешь как-то не по-нашему.

— Всякая вещь создается на потребность человеку. Если мотоцикл большую часть времени будет стоять, так незачем его покупать.

— Душевного интереса ты не понимаешь.

— В этом случае не понимаю. Вон в колхозе «Восход» бани нет, люди в корытах дома моются, а для правления двухэтажный особняк возвели, хотя старое здание вполне хорошее. Вот это неумно.

— Значит, лестно председателю в хорошем кабинете сидеть. Вроде как бы в большом учреждении… кнопки, звонки, диваны… Это не от ума, а от души идет. Значит, душа с размахом. Ты этого не понимаешь. Весь в отца. Он чудак: «Волгу» продал.

— А на что она, «Волга»-то? Других машин хватает.

— Как подходить к этому делу… — Инвалид не договорил, полез в кабину. — Э-эх ты, каурка!..

40

Как-то жарким днем, после обеда, сидела Ника на пороге амбарушки, крошила цыплятам размоченный хлеб. Пришел Владимир, оживленный, веселый, сел рядом.

— Руки-то какие зеленые! — воскликнул он.

— Осот проклятый да пырей. Мотыга не берет, так я руками вырывала.

— Слышал. Говорят, как очумелая свеклу полола.

— Приходится. За это свеклу получим: десятую часть от урожая.

— Венков придумал?

— Да. Он все время твердит, что, мол, земля любит уход, тогда и дает урожай. Кормовую свеклу у нас никогда не сеяли, первый раз вот. Ну, она ухода требует. Перепелкин инструкцию дал — и сколько раз прополоть надо, и промотыжить, и окучить… Мы четверть гектара взяли для ухода. Учителя тоже взяли, у кого корова есть. Коровы со свеклы лучше доятся.

Владимир слушал невнимательно, ковырял носком ботинка землю.

— Прокатимся вечером? — спросил он, когда она замолчала.

— Нет.

— Почему?

— Не могу я. Цып, цып, цып! — разбросав цыплятам крошки, Ника отряхнула пальцы и, положив руки на острые, широко расставленные колени, сидела неподвижно.

— Не можешь, так ничего не поделаешь. — Владимир осторожно взял ее руку, погладил. — Ты умеешь работать — это хорошо. Нравятся мне вот такие руки.

Она отняла руку.

— В прошлом году я бы ни за что не стала руками полоть, а нынче — видишь.

— Что же изменилось?

— Сама не знаю. Постарела, наверное.

— А может, общее настроение в селе поднялось и тебя захватило?

— Не знаю. Только чувствую, на душе похорошело, что ли, а отчего, почему — не знаю.

— Ты хорошая.

— Не говори так, — Ника поморщилась.

— Скажу всегда и везде.

Подобрав подол платьишка под колени, Ника вся сжалась от надвигавшегося на нее чего-то нового, сильного, пугающего и радостного.

— Я завтра рано уезжаю, насовсем.

Ника распрямилась, глаза ее распахнулись широко.

— В город? — спросила тихо.

— Да, получил вызов на работу. У каждого свое поле, за которым надо ухаживать. Я нашел свое поле, и буду его обрабатывать.

Он рассказал о своей будущей работе в конструкторском бюро.

— Понимаешь, буду придумывать и делать какой-нибудь прибор для радиотехнических заводов. Сделаю, проверю в лаборатории, потом его испытают на заводе. Разве мало счастья увидеть свое детище в жизни? А? Я уже счастлив от одной возможности заниматься любимым делом.

— А учиться не думаешь?

— Институт добью вечерником, за два года — не так уж долго.

Сияющий, возбужденный Владимир приблизил лицо к Нике, сказал с грустью, еле слышно:

— А покидать Усовку жаль. — Искал, ловил взгляд Ники, склонившей голову к коленям. — Ты остаешься в Усовке… а ты для меня много значишь.

Ника еще ниже склонила голову, слух напряженно, жадно ловил каждое слово Владимира, и в душе требовательно пело: «Говори, говори, говори!..» Немало времени провела с Владимиром Ника, но никогда он не был таким, как сегодня. Давно видела: нравится она ему, но не понимала его сдержанности, холодности, почти братской заботливости. Зачем же он берег нежные слова до своего отъезда?

— Я еще приеду. Оформлюсь на работе и приеду дня на два попрощаться со всеми. Тогда мы с тобой поговорим как следует.

И тут произошло то, чего Ника потом не могла объяснить. Весь мир вдруг исчез, все видимое рассеялось, уплыло в небытье, сердце замерло, и она почувствовала сладкое головокружение… Очнувшись, закрыла лицо ладонями. На губах горел еще поцелуй, а на подбородке осталось ощущение сильной мужской руки.

— Зачем ты это? — прошептала она, не поднимая лица.

— А что, тебе вдиковинку?

— Я никогда не целовалась ни с одним парнем.

— Верю.

— Да не для веры я говорю! — сердито сказала она и отняла ладони от красного лица. — Мне не важно — поверишь или нет.

— А мне не важно — целовалась ты с кем или нет. Если тебе неприятно — прости меня… Не один раз хотелось целовать тебя, но я глушил это в себе. А сегодня не совладал.

Видя, что сейчас лучше уйти, Владимир встал.

— Мне понятно твое состояние. Ты уж не сердись. Пойми одно: ты мне дорога. Но об этом потом, когда я приеду. Скажи только: ты не заскучаешь обо мне?

Подняв голову и поведя на него твердым взглядом повлажневших глаз, она ответила, ни секунды не колеблясь:

— Заскучаю.

— Милая! — Владимир протянул к ней руки.

— Не надо! — Вскочив на ноги, Ника скрылась в дверном проеме амбарушки.

— Скоро увидимся, а пока до свиданья!

— Будь здоров! — неприветливо ответила она.

Потоптавшись на месте, словно не зная, что ему делать, Владимир поклонился и пошел прочь. С глухим стуком закрылась за ним калитка.

В полутемной амбарушке Ника с чувством смятения прилегла на мешки, расстеленные на ларе. Слышала шаги уходившего Владимира. Потом долетел шум автомашины, далекие гудки парохода, ржание лошадей. Ника вдыхала запах нагретой солнцем травы и цветочной пыльцы, сеявшейся в воздухе. Ее потянуло на волю, на простор.

Накинув на голову пестренькую косынку, она торопливо пошла на свекольную плантацию. Яростно мотыжила землю. От ударов мотыги брызгала на босые ноги теплая пыль, в ноздри бил крепкий запах ядреной ботвы. Влажнело, размягчалось тело; думалось спокойнее, мир, простиравшийся вокруг, казался светлее.

Из головы не выходил Владимир, его слова: «Ты дорога мне». Что ответить ему, если опять скажет такое, когда приедет? Поехал, говорит, свое поле обрабатывать… А ее поле — вот оно… А может быть, ждет ее иное поле?.. Вон больницу строят, года за два закончат… Может, там?..

Дальше она не могла заглядывать. Что-то случилось с ней: меньше она думает об институте, меньше заниматься стала. Наверное потому, что лето, тянет в поле, в лес, на природу.

Наработавшись до хруста в суставах, Ника тихо побрела непослушными ногами по окрайке леса. В лощинке, у родника в тени березки, опустилась на колени, припала сухим ртом к живой искрящейся воде. Ломило от холода зубы, по телу разливалось расслабляющее утомление. Отдохнув, пила еще, а потом шла дальше, чувствуя на губах пахнущую березовым листом свежесть.

На равнине меж холмов игрушечными коробками рассыпались дома Усовки. В центре взметнулась колокольня с зеленым куполом. По соседству белеет клуб с тонкой паутиной телевизионной антенны на крыше. Лениво полощется красный флаг над сельсоветом. А дальше, за деревней, стоят колонны, соединенные треугольными стропилами: это строится коровник. Еще дальше, на покатом поле фруктовый сад, а кругом зеленое море хлебов, прочеркнутое кое-где морщинами балок, поросших мелколесьем… По самому краю Усовки желтеет полоска берега, за ним водная равнина, и белым пятном на ней — теплоход, кажущийся издали неподвижным на знойном плесе реки.

Дома до темноты Ника была одна. Утром ждали возвращения отца из дома отдыха, но он что-то не приехал. Мать на работе всегда задерживалась. Ника сготовила яичницу с зеленым луком, поела, запивая молоком, и в хорошем настроении села за учебники и увлеченно читала до прихода матери.

— Глаза-то портишь, — с неудовольствием сказала Евдокия.

— Хорошо больно позанималась, давно так не получалось.

— Свеклу-то полола? Как она?

— Хорошо растет.

— Может, насобираем кормов-то, — озабоченно стала размышлять вслух Евдокия. — Без кормов скотину не продержишь, а без скотины не прожить, нет, не прожить. — Она пустилась в длинные рассуждения о зиме: — Зима прибирухой не зря называется, как есть все приберет.

Эти не раз слышанные премудрости матери сегодня не раздражали, а, напротив, казались важными, и Ника охотно поддерживала разговор о хозяйственных хлопотах.

— На сенокос-то поедешь, не раздумала? — спросила Евдокия.

— А как же! Люблю я сенокос: веселая работа.

— И тяжелая, — добавила мать. — Сегодня корову выбрали, которой ноги ломать.

— Варварство! Зарезали бы сразу, а то сначала увечат.

Резать колхозный скот было запрещено, а в сенокос требовалось усиленное мясное питание, тогда выбирали старую совсем неудойную корову, велели пастуху гнать ее в овраг, чтобы она упала и сломала ноги; составлялся акт о несчастном случае, животное прирезали, и колхозники получали мясной приварок. Так велось уже не один год.

— Сразу резать нельзя, — возразила Евдокия, — а ногу сломала, значит, есть свидетели, составят акт, прирежут животину, и с председателя взыску нет. Народ умен, ловок, захочет, так любые запреты обойдет. Ну, без того нельзя: прежде кажный крестьянин на сенокос барана резал, работа очень тяжелая… Не знаю, как Венков. Может, сактирует лез ломанья ног… Сейчас ведь много чего по-иному идет.

Проснувшись рано утром, Ника увидела на потолке дрожащую полоску света, пробившуюся в щель ставни, всем телом ощутила начинающийся день и не могла уже лежать. Вскочила с постели, вышла на крыльцо. Рассвет только начинался. За Волгой, над далеким степным простором, над сиреневой полосой светилось небо, струясь мягкими прозрачными красками. Из-за сиреневой полосы медленно плыла малиновая заря.

Петухи кричали по селу, мычали коровы, женщины звякали ведрами на колодце. Воробьи чирикали без умолку, сыплясь градом с куста на куст. А голуби еще дремали под застрехами, склонив головы набок.

Открыла Ника ставни, впустила утренний свет в дом. А небо все ширилось и поднималось, литой из чистого золота край солнца показался над горизонтом теперь уже не сиреневым, а розовым. Желтые лучи пушистыми нитями протянулись над землей, цепляясь за каждую былинку, за каждый росток.

Безотчетно радостная побежала Ника на колодец. В калитке встретился отец.

— Пап!.. С приездом!

— Здравствуй, — отец притянул ее к себе.

— А ты, пап, посвежел, помолодел.

— Еще бы! Две недели ничего не делал.

— Сено косить едем. День-то какой!

— Прямо по заказу.

Отец поднял лицо к солнцу, и усы его сделались совсем красными, словно вспыхнули живым пламенем. И от этого Нике стало весело, как бывало в детстве, когда отец брал ее на руки и целовал, щекоча усами.

41

Посередине Волги, примерно в двух километрах от Усовки, образовался после постройки плотины остров, отделенный от поймы, называемой в этих местах займищем. Вода затопила займище и разлилась по степному низкому побережью на добрый десяток километров, оставив кое-где острова и островки.

Остров напротив Усовки порос на гривах высокими осокорями и ветлами. В низинах образовались заливы с торчащими высокими пнями, остатками деревьев, срубленных перед затоплением. Лес сводили зимой, рубили высоко. Остались от займища озерки с низкими, мокрыми берегами, заросшими тальником. Там в недоступных для человека укромных местах гнездовали утки.

Договорившись с лесхозом о покосе сена за подходящую плату, Венков рассчитал, что если отдать косьбу колхозникам из одной пятой, то выгодно будет и колхозу и косцам. Для верности он побывал на острове с Перепелкиным. Оценили урожай трав. Получалось, что потребуется десяток конных косилок да до двадцати ручных косцов там, где среди кустов тальника на косилке не проедешь, ну и сгребальщиков побольше да еще людей на переправу через реку. Можно было сметать сено в стога, оставить на острове до ледостава. Но Венков убедил правленцев, что надо перевезти сено сразу, сметать у ферм и выдать долю колхозникам, чтобы они увидели результат своей работы.

— Работы на неделю, — определил Перепелкин.

— Не меньше, — согласился Венков. — А сена́ хороши, Сергей Васильевич! — Венков срывал травинки, нюхал, кусал. — Травостой густой, высокий.

Когда Ника вместе с другими колхозниками переправилась в лодке на остров, там уже были лошади, косилки и люди, прибывшие накануне. На гриве, обдуваемой ветерком, оборудовали стан. Алексей с парнями ладил стол из грубо отесанных свежесрубленных ветловых жердей, а над ним навес из ветвей, чтобы сверху не пекло солнце, а понизу продувало ветром; Славка вбивал в землю заостренные колья для котлов.

— А ну, давай сюда! — распоряжался Лавруха. Он был старшим на покосе и, чувствуя себя командиром, немного важничал. — Ты — на косилку, ты — раскидывать валки, ты — с косой, ты — заканчивать навес. — Тыча пальцем в сторону каждого, он затем показывал жестом, чтобы люди становились в свои группы. Когда распределение было закончено, он, довольный послушными людьми, бросил коротко, точно команду подал: — За мной!

Люди двинулись за ним на луг.

— Начнем косилками от гривы и по низу, до озерца… Запрягай!..

Несколько мужчин пошло к лошадям.

— Ручные косцы, айда!..

Среди кустов Лавруха остановился.

— Эти полянки наши. А остальным раскидывать валки.

Сдвинув кепку со лба, Лавруха поплевал на ладони и взмахнул косой. За ним и другие косцы вошли в кустарник, занимая каждый свою делянку.

Женщины и девушки разбрелись с граблями, пестрея на зелени яркими кофтами и сарафанами.

* * *

Ника вышла на луг, где уже стрекотали косилки и на посветлевшей скошенной луговине темнели валки. Трава была еще живая, из нее выглядывали малиновые головки клевера, белоснежные ромашки, синий цикорий. Ника взяла охапку травы. Ее обдало запахом цветов и свежести, пронизало всю радостным ощущением. Она растрясла траву тонким слоем, чтобы скорее высохла. Свежий запах плодородия так и остался на ее кофточке, на груди, на шее, на оголенных руках. Потом она стала раскидывать траву граблями. При каждом шаге ее из-под ног фонтаном брызгали кузнечики, иногда садились ей на руки и плечи, и это умиляло ее тем впечатляющим удивлением, какое она знала в детстве. Казалось, время пошло вспять, и она с внутренним восторгом смотрела на все, будто видела впервые. Вот ярко-зеленая ящерица, гибкая и красивая, быстро проскользнула меж зубьев грабель, мышь-полевка, блестя бусинками глаз, скрылась в горке, трясогузка попрыгала по траве и упорхнула за кусты. Удивительно, сколько жизни на земле! Жуки, букашки копошатся в траве, бабочки летают, пчелы гудят, стрекозы шелестят прозрачными крыльями. В зелени деревьев порхают, поют и кричат птицы.

Все это — зримое и слышимое — входит в душу Ники, будоражит ее чувства, и она только вздыхает: «До чего ж тут хорошо!»

Лошади со стрекочущими косилками то приближаются, то удаляются, иногда доносит острый терпкий запах махорки, раздаются и смолкают человеческие голоса, смех. Звуки точильного бруска о косу звенят особенно четко и мелодично.

Все быстрей двигаются руки с граблями, все сильней желание ускорять и ускорять движение, чтобы каждым мускулом почувствовать упоение работой. Ника еще не устала, но ладони и пальцы от постоянного скольжения по ручке грабель начинают теплеть, и по рукам приятно разливается к плечам и спине что-то горячее.

А солнце поднимается над степным левобережьем, и остров заливает ярким светом, от которого невольно жмурятся глаза. От земли струятся пряные испарения, воздух становится суше, и тело покрывается солоноватым потом.

— Эх, дождя бы только не было, — слышит Ника знакомый голос соседки.

— Непохоже, — отвечает она и смотрит на чистое, без единого облачка небо.

— Кабы без дождя сено убрать, — мечтательно продолжает женщина, опираясь грудью на грабли. — Уж больно трава хороша! А дождем обмоет — не то уж сено-то.

— По радио не слышали про погоду?

— Передавали вчера, да ить на одни сутки. — Женщина принялась за работу.

После короткой передышки Ника почувствовала, что руки у нее уже не те, что были в начале работы: они стали тяжелее и непослушнее, но отдыхать сейчас некогда, надо поспевать за косилками, следом за которыми стелются валки срезанной травы. Кроме этих валков, Ника ничего уже не видит, от мелькания граблей рябит в глазах, пот струится по лицу, солонит губы, щиплет веки. От однообразного шума машин звенит в ушах, но она сквозь этот звон бессознательно улавливает и топот копыт, и шуршание шагов в траве, и редкий стук топора на стану.

* * *

Стол, скамьи вокруг него и навес наконец были сделаны. Тесаные жерди сахарно белели, распространяли остро-пряный запах.

— Ну, Славка, кажется, прочно, — сказал Алексей, пробуя сооружения на вбитых в землю кольях.

— Неделю выдержат — и ладно, — отозвался Славка, смахивая дробинки пота с веснушчатого лица.

— Пусть после нас останется надолго: может, кто и воспользуется, — ответил Алексей, пробуя сидеть на скамьях. — Ничего, даже пружинит. Лиза! — позвал он повариху, чистившую картошку под широким шатром дуба. — Попробуй посиди.

— Сейчас, — откликнулась девушка веселым голоском, а вскоре, раскрасневшаяся, улыбчивая, подошла, вытирая руки о фартук, села рядом с Алексеем, лукаво скосила на него глаза. — Ую-т-но-о! — пропела игриво и привалилась жарким плечом к Алексею.

Ее задор и беспричинное веселье передались Алексею. Он крепко обнял ее и тотчас же выпустил из сильных рук.

— Ой, изломал всю, — заохала, застонала Лиза, а по глазам видно, что рада. — Лучше бы дров нарубил с этакой-то силушкой. А то с обедом не управлюсь.

Лиза вспорхнула со скамьи, побежала к костру, над которым висел чугунный котел. Парни принялись в два топора рубить на топливо валежник.

— А ну-ка, принеси воды! — Лиза показала Славке на пустые ведра. — Ну, чего таращишься?.. Иди, иди!.. Вон за теми осокорями озеро, родничок увидишь.

Славка виновато заулыбался, покачал головой и ушел, гремя ведрами.

— Чего ж ты его спровадила? — серьезно спросил Алексей, тюкая по сухим палкам топором. — В насмешку или по делу?

— Все вместе: и вода пригодится, и с тобой хочу побыть.

— Вечером встретимся?

— Что ты! Народу сколько! Увидят, болтать начнут не знай что.

— Приходи вон на ту гривку… Видишь, хмель по дубу вьется. Буду ждать.

Показался Славка с ведрами воды. Алексей замолчал, с силой стал рубить дрова. Чурки так и отлетали в сторону. Усталости он не чувствовал, эта работа была для него легкой, как игра. Все веселило его: и ощущение собственной молодой силы, и прекрасный день, и вся эта картина мирной жизни, труда, повседневных людских забот. Для полноты счастья ему недоставало чего-то; была ли это неудовлетворенность несбывшегося желания, сожаление ли о прошедшем, он и сам не знал. Он лишь чувствовал, что в душе его живет вместе с радостным волнением тихая и светлая печаль.

— Может, еще чего сделать? — спросил Алексей, покончив с дровами.

— Спасибо, больше ничего не надо.

— Тогда я схожу к косцам.

Алексей уходил легкой походкой. Помятая его ногами трава медленно распрямлялась. На этот след в траве, на спину, на крутые плечи Алексея с тоскливой лаской смотрела Лиза.

В час дня Лиза застучала палкой по пустому ведру, и тотчас же пронеслось над лугами:

— Обеда-а-ать!..

— Конча-а-ай работу-у-у!

Со всех сторон потянулись на стан люди, прислоняли к стволам деревьев косы и грабли, ставили в тени лошадей, кинув им травы. За кустами на отлогом песчаном берегу женщины быстро раздевались и, повизгивая, лезли в реку; чуть поодаль мужчины с разбегу прыгали в воду и гоготали от удовольствия.

Обед пришелся всем по вкусу. Мясной суп с картошкой и жаренным на свином сале луком ели с пшеничным, простого размола хлебом, успевшим обветреть и пропахнуть лугом, солнцем, дымом. Лиза с шутками подливала в алюминиевые миски, как только слышала, что ложки скребут по дну.

— После сытного обеда, по закону Архимеда, полагается лежать, — пропел Славка и, постелив в тени ватник, лег, раскидав руки-ноги.

— После сытного обеда, по закону Архимеда, полагается гулять, — ответил Алексей, беря два пустых ведра. — Принесу воды на чай.

— Спасибо.

Он оглянулся на голос Лизы и встретил добрый взгляд ее. Ему стало опять чертовски хорошо, и мир, видимый вокруг, наполнил его душу неясными желаниями и надеждами.

— Часок отдохнем, — тоном старшего сказал Лавруха, ища местечко, где бы прилечь, — попьем чайку и — за работу.

— В жару-то!

— К тому времени схлынет.

Скоро, как по команде, умолкли разговоры. В наступившей тишине слышно было, как Лиза собрала в ведра миски и ложки, понесла на реку мыть.

Вернувшись с водой, Алексей застал всех спящими. Под кустами, под деревьями, под навесом — везде распластались по земле неподвижные тела. Под молодым кудрявым вязом, в густой синей тени лежала Ника, закрыв лицо косынкой, спала так крепко, что не шелохнулась, когда Алексей дотронулся до ее загорелой горячей руки. Постояв около нее, тихонько отошел немного в сторону и повалился в высокую траву.

Проснулся он от говора и шума. Люди вяло потягивались, кряхтели, что-то говорили. Разморенный сном и жарой Алексей поплелся на ближайшее озерко, лег на низкий, поросший осокой берег, запустил руки в воду. Вода была тепловатая, с запахом тины и водорослей. Он плескал ее на плечи, на лицо, на шею, окунул в воду голову, подержал, пока хватило дыхания, потом встал и пошел на стан. Вода стекала с волос по спине и груди, майка прилипала к телу. Войдя в тень деревьев, где пробегали струйки воздуха, он почувствовал на мокром теле свежесть.

После чая Алексей пошел раскидывать валки. Работал рядом с Никой. Сейчас он не думал о практической пользе того, что делал. Просто движения собственного гибкого, сильного тела доставляли наслаждение. Изредка он перебрасывался с Никой незначительными словами. То он скажет о яркой бабочке, севшей ей на оголенную шею, то она вытащит из валка понравившийся цветок: «Смотри, какая прелесть!» И опять надолго замолчат.

Давно ли начался день, а солнце уже время паужина показывает. Огляделась Ника окрест, и удивление взяло ее: большой луг был весь скошен, и косцы, дав отдых лошадям, курили, лежа на поваленной траве. К ним подошел Лавруха с косой на плече, присел, выкурил трубку.

— Робята! — крикнул он. — Как тут закончите, давай вон к тем куртинам, — и махнул рукой по направлению рощицы высоких серебристо-зеленоватых осокорей на возвышенности за озером.

— Ладно, — за всех ответил Алексей.

Косцы повели в поводу лошадей с косилками. Вскоре они скрылись за кустами. Но лязгание косилок доносилось еще долго.

Женщины и девушки одна за другой покидали луг. Вот и Ника дошла до конца вала и сделала последний взмах граблями.

— Алеша, помочь тебе вал добить?

— Не надо. Отдохни, пока я кончу.

Она легла на спину под деревом, вся расслабла от усталости. Каждый мускул пронизывала ноющая истома, было приятно ощущать телесную тяжесть и состояние неподвижности. Сквозь листву видела густо-синие лоскутки неба, такие далекие-далекие, что чувствовала немыслимое расстояние до них и оторванность. И тем надежнее ощущалась слитность с землей, на которой она лежала, слушая, как шумит в висках кровь, как шуршат в траве невидимые букашки.

«Уснуть бы», — думает она, закрывая глаза, но тут же встает и идет на другой луг, где стрекочут косилки. Пружинит под ногами дернина, мнется, шуршит трава, потрескивают сучья. Густо-синие тени лежат под деревьями, неподвижные листья блестят, обильно залитые солнцем, изнывают в зное. Осколками стекла сверкают озера, отражая высокое небо с редкими маленькими облачками, похожими на охапки кудели.

* * *

Солнце еще не село, когда Лиза опять стала барабанить по пустому ведру; она наварила пшенной каши, вскипятила чай. Со всех сторон потянулись на стан косцы. Усталость сделала людей молчаливыми. Мало-помалу, после того как все выкупались и собрались за столом, стали вспыхивать разговоры.

— Поработали неплохо, — сказал Лавруха, допивая пятую кружку чаю. — Пожалуй, можно бы побольше покосу взять.

— Больше лесхоз не дает: своим, говорят, работникам надо.

И пошел разговор о покосах, о сене, о скотине, о молоке… Говорили пожилые, а молодежь переглядывалась, пересмеивалась.

— Завтра начнем чуть свет, по росе легче косится, — сказал Лавруха, позевывая и приглядывая место для ночлега, где продувает, чтобы меньше беспокоили комары.

— А как проспим до солнца? — ответила Ника.

— Я не просплю. Как будильник, просыпаюсь по заказу. — Лавруха хвалился без удержу. — А кто будет потягиваться да прохлаждаться, я того хворостиной.

— Хворостина-то о двух концах, — сказала Ника, задорно смеясь.

— А я за оба конца ухвачусь, а серединой лупить стану, — Лавруха задрожал от мелкого смеха.

— За середину тоже можно ухватиться, — не унималась Ника, желая, чтобы последнее слово осталось за ней. — Это уж кто как сумеет.

— Да ты сумеешь. Бой-девка!.. Не дай бог, кто тебя в жены выберет.

— Я сама себе мужа выберу, когда захочу.

Все засмеялись, а Ника продолжала уже без смеха, серьезно, веря в то, что говорила:

— Прямо скажу: люблю тебя и хочу быть твоей женой. Вот и все!

— А как откажет? — в тон ей серьезно спросил Лавруха.

— Откажет так откажет, как-нибудь перестрадаю.

— Самолюбия женского у тебя нет, — сказал Славка осуждающе, точно палкой швырнул в нее. — Девушки никогда не признаются в любви первыми и не предлагают себя в жены.

— Мало ли что! — ответила Ника, вскинув голову и вызывающе глядя в Славкино лицо, огрубленное в свете костра резкими тенями. — С других пример не беру, поступаю по-своему.

— Это мы знаем, — с плохо скрытой усмешкой согласился парень.

— Не торопись осуждать! — вмешался Лавруха, прикуривая трубку от горящего прутика и громко чмокая. — Если разобраться, так оно всегда так бывает… Мужик думает, выбрал жену. А на самом деле баба его выбрала. Это уже непременно так всегда.

— Ну да! — возразил Славка. — Сватов присылают не к жениху, а к невесте, предложение делает мужчина…

Лавруха отмахнулся от Славки, как от комара.

— Все это так. А если вникнуть… вникнуть в корень-то… Сватает жених, а решает невеста — выходить либо отказать. Предложение делает мужчина, а девушка соглашается либо нет. И выходит — она и выбирает, только вроде незаметно… как это говорится… Ну, слово такое есть.

— Пассивно, — подсказал Алексей.

— Вот, вот… Парень, значит, напористо, а девка молчком, потому так это к ней с прабабушкиной кровью перешло, с молоком матери.

Никто не спорил с Лаврухой, и он с удовлетворением заключил:

— Было время, силой замуж выдавали, без спросу невесты, тогда другое дело. Так и сыновей без спросу-желания женили. А теперь все по-другому.

Поговорили еще о разном, пошутили, посмеялись, стали готовиться к ночи. Каждый тащил охапку увянувшей травы, стелил себе зеленую постель. Едва село солнце, как все полегли, кому где было любо. Усталость валила с ног и лошадей. Животные тоже легли, понуро опустив головы. Только одна Лиза возилась еще, убирая со стола посуду при свете костра.

* * *

Ночь на острове полна звуков. Надсадно квакают, задыхаются и стонут от страсти лягушки, время от времени противно ухает болотная выпь, тоскливо плачет чибис. Эти звуки вплетаются в ночную тишину, не тревожа ее, а усиливая. Иногда наступает такая минута, что не слышится никакого даже шороха, и тогда тишина делается вязкой, гнетущей и давит на сердце, а воображение торопит пугающую мысль об исчезновении на земле всего живого… Но вот вскрикнула ночная птица, загоготал и умолк гусь, всплеснула в озере рыба, и тишина стала живой.

— Тебе не бывает тоскливо ночью? — спросила Лиза Алексея.

— Бывает. В такую вот пору, когда ни один лист на деревьях не шелохнется. Как-то мертвенно все. Я люблю, когда ночью ветер по лесу шумит.

— И я тоже.

Они стояли у левого рукава реки. Над далеким узким берегом выплывала из туманной полоски луна. Вишневая, как раскаленный в горне стальной круг, она не излучала света и вызывала тревожное чувство.

— Когда я вижу такую луну, мне представляется древняя степь и ночной танец половчанок, — тихо сказал Алексей. — Это я видел в опере «Князь Игорь». И поют половчанки так, что за сердце берет.

Умолкнув, Алексей смотрел на луну и слышал рядом ровное и глубокое дыхание Лизы.

— Ну, что же ты! Рассказывай!

— О чем?

— О половчанках, о плясках при луне, о любви.

Алексей молчит, соображая, как ответить девушке. Ночь гуще кладет на землю холодные тени деревьев. Со стороны стана доносится неуверенное ржание лошади.

— Комары! — по-ребячьи плаксиво тянет Лиза, обмахивая ветловой веткой ноги.

— Пойдем? — предлагает Алексей.

— Постоим еще…

И они стоят, отгоняя комаров, смотрят на реку, подернутую неподвижной мглистой пленкой.

— Роса садится, — говорит Лиза, проводя ладонью по волосам.

— Озябла?

— Немного.

Он распахивает ватник и притягивает под него Лизу. Она льнет к нему, погружается в тепло, пахнущее крашеной бязью, табаком и бензином. Алексей пытается поцеловать ее.

— Не надо, Алеша!

Вырвавшись, она вздрагивает от холода. Лыжная куртка повлажнела от росы, чулки знобят ноги. А мысли бегут торопливо. Об Алексее. Помнится, как обжег первый и непривычный поцелуй. Первое время после того она с волнением и без стыдливости ждала, что поцелуи повторятся, и по телу ее пробегали горячие волны, и сердце размякало. А сейчас попытка Алексея смутила ее, ей стало стыдно и хотелось это чувство стыда оградить и сберечь.

— Ну, иди, больше не буду, — зовет Алексей, и она доверчиво тычется в распахнутый ватник, чувствуя сильную мужскую руку на своем плече. — Ты обо мне не думай ничего такого… Я не обижу тебя.

Тем временем луна поднялась уже высоко, стала маленькой и бледной. Река, деревья, прибрежный песок — все облито холодным светом, как будто присыпало тонким слоем молочно-голубоватого инея. Вода зарябилась, свежо дохнул ветерок, накатил на песок волну, с шумом пробежал по кустам и деревьям. Угомонились лягушки, не слышно голосов птиц, меньше стало комаров.

— Пора спать. — Лиза заглянула Алексею в глаза, в ясную глубину их и почуяла, что он думает о ней. — Что задумался?

В вопросе Алексей почувствовал радость девушки, приподнял за подбородок белое в лунном свете лицо ее и потянулся к полураскрытым в улыбке губам. Она порывисто припала к нему, обняла за шею. Недавний стыд ее пропал, она целовалась жадно, удивленно вздыхая между поцелуями.

— Ой, да что же это со мной!..

В обнимку брели они по лугам, оставляя путаный след в росистой траве.

Так, обнявшись, и добрались они до стана и только тут молча разошлись: Алексей залез в шалаш, где храпел Славка, а Лиза нырнула под марлевый полог к женщинам.

* * *

На четвертый день стали убирать сено с первого луга и свозить к самой реке, где его нагружали на паром — два дощаника, соединенных тесовым настилом. Женщины и девушки шли рядами, сгребая сено в копны, а мужчины поддевали копны деревянными вилами, клали на телеги. Весь день шумел людской говор, скрипели колеса, постукивал мотор буксирного катера и время от времени отчаливала от острова нежно-зеленая гора сена, плыла, скрыв под собой дощаники, таяла в знойной мгле реки.

— Ну и сено! — восхищались колхозники. — Пырейное, пойменное… Возить да не перевозить.

Алексей подхватывал вилами пласт сена и, опирая гладкую ручку о колено, приподымал повыше, потом распрямлялся и быстрым взмахом клал на телегу, а там веселый мужик Грачев подправлял сено граблями, чтобы пласты прижимали, держали друг друга, как кирпичи в стене. Сенные крошки осыпали Алексея, кололи кожу, прилипали к потному лицу. Под распоясанную и распущенную рубаху пробирались струйки воздуха, но почти не освежали разгоряченного тела.

— Иде ты научился управляться с вилами? — спрашивает Грачев, похвально глядя на Алексея из-под нависших бровей.

— Чутьем беру. Я — крестьянский внук, значит, кровь во мне крестьянская… наследственность-то сказывается.

— Ишь ты! Ловок на руку и на язык… Давай сюды ложи!

Еще несколько мужчин, щеголяя друг перед другом ухваткой и силой, поднимали сено на вилах, как знамя, клали на воз и торопливо шли за новой копной. Эта тяжелая работа в жару была тяжелой вдвойне, но выполняли ее весело, не выказывая усталости.

— Давай притуг! — крикнул Грачев, когда воз был уложен.

Алексей схватил завяленный ветловый дрюк, подал мужику, тот укрепил один конец в веревочной петле передка телеги, лег на него, придавливая сено.

— Крепи!

Зацепив за дрюк веревкой, Алексей повис на ней. К нему подошел Славка, и вдвоем они натянули веревку туго, как только могли. Славка стукнул по веревке рукой.

— Звенит, как струна.

Воз закачался на неровностях луга, заскрипел, поплыл к реке. А навстречу тарахтела пустая телега.

Увлеченный азартом работы Алексей поглядывал на сгребальщиц. Их было много, пожилых и молодых, живописно рассыпавшихся по лугу. По старинной привычке, женщины оделись на сенокос в яркие кофты и юбки. Взмахивая граблями, они двигались легко, и было в их движениях что-то от плавного хороводного круженья бабочек. Особенно любовался Алексей Никой, ее грациозностью, которая была у нее врожденной, выработанной в сельском труде многими поколениями.

Рыбаки, работавшие на сенокосе, поставили на ночь в реке сеть, и на обед Лиза сготовила двойную уху: сначала сварила бульон из мелочи — красноперок, язей и густеры, процедила его и заложила крупных лещей, судаков, щук и горбатых окуней. С озера рыбаки принесли мешок широких лопатистых карасей. Ели по-волжски, как едят рыбаки: сначала вареную, чуть тепленькую рыбу, потом хлебали уху с картошкой и пшеном. Все хвалили повариху, а мужики вздыхали:

— Такую уху грешно есть без выпивки.

Но выпивки не было и на нюх: не заведено подмешивать в крестьянский труд хмельное веселье.

К обеду подъехал Николай Семенович Венков, да не один, привез Тамару Николаевну. Увидев жену председателя, колхозники недоумевали: зачем она-то приехала? А Тамара Николаевна взяла грабли, стала сгребать сено. Нате, мол, смотрите, не забыла крестьянская дочь сельскую работу.

Николай Семенович пообедал со всеми, посмотрев, как идет работа, не вмешиваясь ни во что, походил по острову.

— Надо еще поговорить с лесхозом. Не выкосят его рабочие, пропадет трава-то, а мы бы еще денька три тут проработали и сеном подзапаслись бы.

И заторопился председатель, уплыл на моторке.

Пять дней ушло на переправу сена да на дележ. Душистые ометы выросли у ферм и стожки — почти в каждом дворе. Довольны были колхозники: вовремя, без дождя убрали сено — и хвалили Венкова за хозяйственность.

— Сразу видать, понимает дело, — судили о нем за глаза. А в глаза не выражали благодарности, только сдержанно говорили: — С сеном-то хорошо получилось, Николай Семеныч, очень даже хорошо.

42

Между сенокосом и уборкой промежуток недолог. Механизаторы лишний раз проверяли машины. Наступало самое хлопотливое время: следом за уборкой хлеба надо свозить солому, лущить стерню, сеять озимь, пахать зябь, убирать овощи, заготавливать силос… Сразу и не пересчитать полевых работ. Знали это колхозники и жили напряженным ожиданием страды.

Повеселили пролившиеся дожди.

— Под налив хлебов, — благоговейно говорили люди.

— Да и для плантаций в самый раз.

— Зима поначалу была плохой, может, лето возблагодарит за зимние потери.

После дождей буйно полезли сорные травы на плантациях, на огородах, заглушали помидоры, огурцы, прочую овощь. Метались бригадиры, организуя прополку, окучивание, метались между колхозными плантациями и личными приусадебными огородами женщины и дети. На иных усадьбах и по ночам слышались звуки работы.

Торопились строители, потому что молодые плотники в страдную пору уйдут в поле, а много ли сделают оставшиеся три-четыре старика чуть помоложе Лаврухи. На улежавшийся, схватившийся каменный фундамент бани легли первые венцы бревенчатых стен.

На загляденье всем строили дом армяне. Их было немногим больше десяти человек. Солнце не успевало показаться над землей, а они уже за делом. До позднего вечера работали они тихо, неторопливо, посмотреть со стороны — так лениво, а с каждым днем заметно было сделанное.

— Все делают путем, — отметил с похвалой Лавруха.

Райпотребсоюз привез с плотов избяной сруб, собирал на скорую руку столовую.

Обозначался размер коровника, высокого и широкого, как ангар на аэродроме.

Только бульдозер на постройке больницы ковырялся в земле медленно.

Алексей Венков, выбрав свободное время, любил обходить все стройки, смотреть, как монтируют тяжелые железобетонные детали на коровнике, как кладут кирпичи армяне — все было ему интересно, поучительно.

Тамара Николаевна смотрела на сына с любовью и с тревогой: вырос, возмужал, поздоровел, но что с ним будет дальше? Впереди три года военной службы. Вернется, ему будет двадцать два. Еще пять лет надо класть на вуз… Да, уйдут молодые годы, как вода меж пальцев, просочатся быстро, незаметно. Не приведи бог — вздумает жениться безо времени…

Ради них, ради сына и мужа, приехала в деревню Тамара Николаевна. Взяла очередной отпуск да месяц за свой счет на всякий случай, пока не уволилась. Квартиру оставила на родную сестру Николая Семеновича. Золовка с мужем бездетные, нуждаются в жилье, пусть поблаженствуют. Квартира не профессорская, из двух комнат, но удобная. Была бы совсем хороша, да тесна из-за книг. Николай Семенович, хорошо зарабатывая, деньгу не любил, не имел страсти к накоплению и удерживать рубли не умел. Много тратил на книги, платя за некоторые баснословную цену. Больше пяти тысяч томов выстроились по стенам в комнатах, в коридоре и в прихожей от пола до потолка. Как подумает Тамара Николаевна об окончательном переезде в деревню, так книги начинают приводить ее в самое большое смятение. Но два месяца можно не волноваться, и Тамара Николаевна занялась семьей, потом собиралась поработать в поле, наравне с колхозниками…

Николай Семенович часто отлучался из дому то в Андреевку, то в Лапшовку, объезжал поля: хотелось все увидеть своими глазами. Перемены к лучшему, хотя и не очень разительные, были заметны. Прошлым летом во всех трех селах теперешнего колхоза на редком приусадебном участке не росла пшеница. Сеяли колхозники в надежде собрать мешок зерна. Попало за это от тогдашнего первого секретаря райкома Хлопова.

— Я не препятствовал, — признался Венков. — Зерно колхозники получили на трудодни. Ни в колхозном уставе, ни в каком законе не сказано, какие культуры можно разводить на приусадебном участке, а какие запрещается. Приусадебная земля дается для ведения подсобного хозяйства. Хочешь редьку выращивай, хочешь — дули или капусту, виноград или пшеницу. Каждый по своей потребности.

— Верно, — согласился Хлопов. — В законе запрета нет, но зерно — это государственная монополия.

— Так-то оно так, но ущерба государству от этого не будет.

— Ладно! Не будем формалистами. Посеяли, вырастили, пусть едят. Но впредь чтобы не было.

…Нынче никто не сеял пшеницу на приусадебной земле. Значит, поверили в трудодень, надеются на артельный хлеб.

Второй раз заглянул в Усовку Снегирев, осмотрел строительство, комбайны, поставленные в ряд, захотел побывать на бригадных станах.

— Специально к вам приехал из-за вашей просьбы, — сказал Снегирев. — На днях будет пленум обкома, хочу выступить в поддержку вашей статьи, вашей просьбы. Но надо убедиться, готовы ли вы обойтись без помощи горожан.

— Грузовиков подкиньте, а людей не надо.

— И уполномоченного не пришлем: доверяем.

Первый секретарь райкома еще больше обрадовал Венкова, сообщив о новых указаниях свыше:

— Установки такие: сдал хлеб по плану, остальное себе… за соседний колхоз сдавать не заставим.

— Когда установки-то получены?

— Да еще зимой.

— Не будет ли летом поправок?

Снегирев развел руки, выражая этим молчаливый ответ: «Не могу знать».

Когда они приехали на стан Усовской полеводческой бригады, подкатил на трескучем мотоцикле Перепелкин.

— Как определяете урожай? — спросил Снегирев Перепелкина, заходя в рожь.

Перепелкин зашагал на длинных, как ходули, ногах, захватывал рожь в охапку, разглядывал колосья, потом произнес с глубокомысленным раздумьем:

— Рановато говорить об этом. Сами видите: стебель хорош, колос крупный, а как нальется, как вызреет?..

— И то правда, — сказал Снегирев и улыбнулся. — А давно ли определяли урожайность на корню… и как просчитывались.

— Я вам, товарищи, нужен? — спросил Перепелкин.

— Вы из-за меня приехали?

— Да, мне сказали, что вы с Николаем Семеновичем на стан отправились, ну я и вдогонку, вдруг, думаю, понадоблюсь.

— У меня к вам вопросов нет.

— Да, можете заниматься своими делами, — сказал Венков. — Петр Павлович интересуется, в каких условиях будут жить люди в поле. Я покажу все станы и тока.

Показывая Снегиреву домики на колесах, обеденный стол под соломенным навесом, умывальник на десятки сосков, скворечник уборной на отшибе в лесной полосе, Венков думал:

«Секретарь райкома интересуется, как будут жить в поле колхозники. Такого еще не было. От себя это у него или веяние такое пошло?»

— А спать на чем будут? — спросил Снегирев.

— Вон солома. Каждый себе тюфяк сделает. Подушки, одеяла из дому захватят.

Венков загорелся высказать то, о чем много времени думал наедине, но ни с кем не делился: рано, не поверят.

— Немного окрепнем, так постоянные домики, не на колесах, поставим. И спать люди будут не на нарах, а на койках. Душ заведем, скважину пробурим, после работы вымыться надо. Сейчас вода привозная — для пищи, для моторов да умыться.

— Да, надо! — ответил Снегирев, дружелюбно глядя на Венкова. — Деревенские люди помогли в войне победить. А в каких условиях работали!.. — Он махнул рукой, помолчал и, уже садясь в машину, добавил: — Надо улучшать условия работы колхозников. Заслуживают…

43

Сухи, жарки июльские дни в Поволжье. В белесом, вылинявшем небе стоит расплавленное солнце. Долог день, и кажется, что солнце никогда не закатится и никогда не настанет желанная прохлада. Но солнце все-таки уходит за увалы, и наступает ночь, но такая короткая, что не успевает остынуть земля, и такая душная, что мечутся в тревожном сне люди.

В начале июля повисла над полями мглистая, как розовый туман, жара. Высасывая влагу из земли, из растений и воздуха, она торопила созревание хлебов.

Еще в те дни, когда молочное зерно только начало твердеть, на полевые станы потянулись тракторы, комбайны, конные жатки; люди ехали с пожитками, надолго. Было в этом переселении из деревень в поля что-то от древнего кочевья и новое от быстроногого двадцатого века. Среди поля, где-нибудь на обочине дороги, выстраивались машины, пускались на пастьбу стреноженные лошади, зажигался костер, и сразу пахло жилым: дымом, похлебкой, махоркой.

Ника выехала на стан вместе с отцовской бригадой. В женском вагончике с двухэтажными полками для спанья ей досталось место внизу. На тюфяк, набитый соломой, она постелила суровую бязевую простыню, поверх соломенной подушки положила прихваченную из дому «думку» и все закрыла стареньким байковым одеялом. Посмотрев на свою постель, осталась довольна. Бивуачная жизнь увлекала ее. В придорожной траве нарвала полевых цветов — колокольчиков, одуванчиков, гвоздик, и поплыл по вагончику возбуждающий запах, а в открытую дверь доносило тепло поспевающих хлебов.

Вечером собрались девушки, попели тихонько при догорающей заре и полегли в вагончике. Скучно без парней девушкам; парни пошли в водители, и теперь их увидишь только мельком. Ну да ведь в уборку не до свиданий. Лежат девушки, спать не хочется, говорят о своем, о девичьем.

Ника молча лежит на узкой полке. Сегодня ей легко и покойно, думается обо всем просто. Кажется ей, что прожит особенный день, какие выдаются не так уж часто. Ничего не произошло, все было до предела обыденно: приехали в поле, устроились жить до осени, попели песни, погрустили… Но почему этот день лег ей на сердце?.. Потом она думает о предстоящей работе. «Штурвальная — это что-то значит. Это — не грабли…» Чувство довольства собой приподымает ее в собственном мнении, и она незаметно засыпает.

Тиха была ночь. Но почему-то Ника скоро проснулась, перевернулась с боку на спину, постаралась уснуть и не могла. В дневных делах, в сутолоке переезда она почти не думала о том, что с некоторых пор стало горестной тайной ее. Если и думалось об этом днем, так сквозь какую-то туманную завесу. А сейчас все ожило, цепко взяло ее в орлиные когти, и сердце кровоточило, не ослабляя боли ни на минуту.

…С того часа, когда Владимир Жбанов зашел к ней перед отъездом, с ней происходило что-то необыкновенное. Ей приятно было, когда она оставалась одна, особенно же ночью перед сном вспоминать, закрыв глаза, Владимира. Рослый, сильный, уверенный в себе, как нежно гладил он ее руку, как мягчел при этом твердый взгляд его. Она уважала его, с ним никогда не было скучно, она переняла от него немало хорошего. Таких парней в числе ее знакомых еще не было, и, без сомнения, он нравился. Но она, деревенская девушка, без красоты, без положения, ничего не повидавшая и завидующая его жизненному опыту, его образованности, как могла она понравиться ему? А то, что понравилась, это было видно по всему. И загадочная недоговоренность его взволновала ее нетерпеливым ожиданием, догадками. И поцелуй… Нет, не могла она забыть это, отнестись ко всему трезво.

Владимира ждала она так страстно, как никого и ничто, как будто эта встреча должна была повернуть ее жизнь в новую сторону.

Пять дней тому назад Ника загляделась на новобрачных, приехавших из другого колхоза, из-за Волги, венчаться в Усовской церкви. Этого Ника никогда не видела, потому что церковь открыли в конце войны, и те редкие свадьбы, которые случались в округе, обходились без венчания. Говорили, что теперь венчание в церкви становится в городах модой. Вот и до деревни докатилась эта мода.

Свадебный «поезд» прибыл на лодках: впереди моторка, а за ней на буксире пять «гулянок».

Собралась толпа зрителей. Отец Борис, торжественный и улыбчивый, встретил процессию на паперти.

Ника смотрела на невесту в белом подвенечном платье и думала: «Наверно, счастливая сейчас. А будет ли счастлива в замужестве? Угадай-ка наперед…» И вдруг ей представилось, что она в таком же платье, в цветах, под руку с Владимиром… Мысль была такая неожиданная, что Нику бросило в жар. С какой стати пришло это ей в голову? Чтобы пойти замуж, надо ой как сильно любить!.. Да еще семь раз примериться…

Вечером пришел Владимир. Она позвала его на лавочку под яблоней за домом. Что-то новое было в лице Жбанова, очень серьезная решимость и сосредоточенная задумчивость, порой казавшаяся растерянностью.

Солнце стояло еще высоко. Редкая тень от яблони была теплой, усыпляющей. На земле, на огуречных грядках, резным кружевом лежали пятна света. В игре света и тени сидели Владимир и Ника. Какое-то время они неловко молчали.

— Устроился на работу? — спросила Ника таким тоном, чтобы не осталось и следа от неловкости, вызванной первыми минутами встречи.

— Да, — ответил Владимир, остро поблескивая глазами. — С работой все в порядке… Так что — прощай, Усовка!..

Ника не знала, о чем еще спросить, и все ждала его речей, обещанных в прошлый раз. Но напоминать не стала.

Владимир сам заговорил, неуверенно, ощупью:

— Я уж говорил тебе… Ты дорога мне… Я мог полюбить тебя… может, уж полюбил… Ты хорошая… — Эти слова он произнес так страстно, как будто Ника спорила с ним. И тотчас же пожаловался: — Но в жизни бывает такое… такое… Ты прости меня… Честное слово, я не хотел… ни увлекать тебя, ничего такого… При иных обстоятельствах я не желал бы иной жены и друга, кроме тебя… Да, это так.

— А я не собираюсь замуж, — резко прервала его Ника. Но он будто не слышал ее, продолжал свое:

— Как-то я говорил тебе, что было у меня увлечение… И зашло оно далеко… Я решил, что это не любовь… Больше года мы не виделись, и я ничего не знал о ней. И вот узнал… не от нее, от других… у меня есть дочь… пяти месяцев… Это все во мне перевернуло… Дочь… Надо же!.. Так вот… Я решил жениться. Дочь люблю и жену буду любить… Может быть, не такой любовью, на какую способен, но буду… Ведь мать моего ребенка! Ты можешь понять это?

— Могу, — ответила Ника, сорвавшимся от волнения голосом. — И еще больше уважаю тебя: не подлец, поступил, как должен поступить настоящий человек.

Ника держалась спокойно, всем своим поведением как бы говоря: «Я-то тут ни при чем. Ты мог ничего не рассказывать мне, уехать молчком».

— Мне сейчас очень трудно.

— Со временем пройдет.

И больше не сказали они друг другу ничего, кроме «до свидания»…

Все эти дни Ника успокаивала себя. «Ну чего я с ума схожу? Ведь ничегошеньки же не было между мной и Володькой».

Но не успокаивалось сердце, точила и точила его тоска… Вот и сейчас нет ему угомону. Секут тишину ходики. Посапывают во сне девушки. Глуха ночь над полями. И как одиноко Нике в жаркой постели, не дающей покоя.

* * *

Первыми пошли конные жатки, делая прокос для комбайнов. Лошади шли резво, помахивая хвостами, погонщики весело покрикивали, скидывальщики в распоясанных рубахах с засученными по локоть рукавами сталкивали двурогими деревянными вилами россыпи скошенной ржи.

Пока лошади обошли поле, то исчезая за бугром, то появляясь вновь, люди на стану ждали в нетерпеливом возбуждении, как чего-то великого.

— Как режет солому, не мнет, не пропускает? Не забивает ножи? — спрашивал бригадир жнецов.

— Хорошо берет, как бреет.

Филатов сам осмотрел прокос, распорядился жаткам косить на новом участке, а по прокосу пустил комбайны. Одна за другой, поднимая пыль, двинулись машины. Сначала в машинах различались по отдельности шум моторов, стрекотание режущих ножей, позвякивание шестеренок, но скоро все звуки слились в один ровный надежный гул.

За трактором, который вел Прошка, шел комбайн Филатовых: бригадир решил и сам работать на машине наравне с другими. На мостике под парусиновым зонтом стояла Ника, держала в руках штурвальное колесо. Оглушали выхлопы из тракторного мотора, жестяное громыханье внутри комбайна, все под ней тряслось и вздрагивало, и поле качалось, как море в мертвую зыбь. Смотрит вперед — волны бегут и бегут до самого горизонта, оглянется — позади ровной щеткой жнивье, и на нем валки скошенного хлеба. И валки уходят вдаль, становясь все тоньше и превращаясь наконец в ниточки. Запахом пыли, сухой соломы, горячего металла, бензина и масла скоро пропиталась не только одежда, но, кажется, и все тело и воздух над полем. Казалось, даже небо пропылилось и стало ниже.

Чувствуя за спиной отца, Ника вся сосредоточилась на работе, старается вести машину прямо, срезать хлеб на заданной высоте. Отец молчит — значит, нет погрешностей. Это приятно. Работа веселит ее. Уступом один за другим движутся по полю спаренные с тракторами комбайны, ныряют в волнах нивы; эту картину Ника воспринимает сердцем, как силу, величие, красоту слаженного труда.

Прошка иногда обернется, оскалит в улыбке зубы, махнет ей рукой: «Как, мол?» От этой улыбки черномазого лица теплее становится в груди. Махнет в ответ: «Хорошо».

Отец спрыгнул с комбайна, пошел куда-то. Вдруг Ника оробела: не думала, что так скоро останется наедине с машиной. Только бы не случилось чего: засмеют. «Но ведь и у опытных работников бывают неполадки», — утешила она себя на всякий случай. Но утешение было бессильно побороть опасения, и она напряженно прислушивалась к поведению машины, желая слиться с ней, чутьем улавливать малейшие изменения, чтобы предупредить возможную неисправность.

А Прошка, как назло, перестал оглядываться, сидит себе и гонит трактор на одной и той же скорости. Сговорились, что ли, они с отцом проверить ее самостоятельность?

Как бы там ни было, объехала вокруг поля без помех и, как пошла на второй заход, чуть возгордилась про себя.

И пошло: круг за кругом, круг за кругом. А гон тем временем уменьшался, и наконец поле было скошено. Прошка остановил трактор у дороги, лег на траву, закурил. Ника оглядела поле. Как оно изменилось! Еще недавно волнующееся, живое, оно теперь было спокойное, с неподвижными валками хлеба, с короткой щетинистой стерней, тускло поблескивающей от длинных потоков вечернего света.

Пришел отец, сказал, что с утра завтра станут косить без выбора, подряд, работа пойдет в две смены…

Солнце еще не взошло, когда Ника проснулась от шума и поняла, что кто-то ходит по лесенке вагончика, хлопает дверью, звякает ведром. «Лиза, — подумала она, не открывая глаз, — поварихи встают раньше всех». Повернулась со спины на бок, закрылась одеялом с головой и моментально уснула. Приснилось, будто едет она на автомашине по такой бугристой дороге, что от тряски катает ее в кузове от борта к борту. Она хочет крикнуть водителю, чтобы ехал тише, но не может произнести ни звука; хочет постучать по крыше кабинки — руки не шевелятся. Это беспомощное и мучительное состояние длится долго, доводит ее до отчаяния. И в самый напряженный момент, когда уже не осталось никакой надежды на облегчение, она увидела близко-близко что-то живое, бесформенное, услышала грубые слова:

— Ну и дрыхнешь!

Сознание быстро прояснилось, и она узнала в сумраке соседку.

— Ты, Тось?

— Я… трясла тебя до невозможности, едва разбудила.

— Ой, темно еще! — потягиваясь и зевая, ответила Ника и стала одеваться. В вагончик одна за другой входили девушки, вешали полотенца, повязывали головы косынками, поспешно рассовывали по карманам зеркальца и прочую туалетную мелочь. Ника быстро надела комбинезон, спрыгнула через лесенку на землю, умылась и только после этого посмотрела вокруг.

Ржаное поле, неподвижное и притихшее, почти сливалось с серым небом, лишь на востоке прочеркнутым светлой, с голубизной, полоской. От не остывшей за ночь земли шло хлебное тепло, от умывальника доносило запахом мыльной воды и мятного зубного порошка. Потом пробежала от полевой кухни струйка дымной горечи. У мужского вагончика кашляли, попыхивали папиросами, переговаривались охрипшими со сна голосами. У длинного стола гремела посудой Лиза.

Вскоре все собрались за столом, поели лапши, напились чаю и разошлись по машинам.

Тем временем светлая полоска неба на востоке стала шире и слегка порозовела, на поле стали угадываться низины и подъемы.

Подойдя с отцом к комбайну, Ника осмотрела режущий аппарат и цепи, все ли исправно после ночной смены.

— Ну как? — спросил отец.

— Кажется, все в порядке.

— Я принял комбайн час тому назад, ты еще спала. Поднимайся!

Держась за поручни, Ника поднялась на мостик, взялась за штурвал. И тут только увидела, что слева и позади стоит другой комбайн, сцепленный с первым. Вчера этого не было, трактор водил одну машину. У другого комбайна не было людей, и Михаил Никонович зычно закричал:

— Эй! Что вы там прохлаждаетесь!

Тотчас же ему отозвались голоса, а скоро изо ржи вышли двое, затопали по лесенке.

— Что ж напрямик-то ломитесь, хлеб топчете, — осуждающе проговорил Филатов. — Заводи!

Затрещали редкими выхлопами моторы, потом стук их стал ровней, гудливей.

— По-ше-ел! — крикнул бригадир.

Трактор медленно пополз. Ника услышала, как лязгнуло железо в скрепах, почувствовала, как натянуло брусья сцепов, потом качнуло ее вместе с комбайном и потянуло вперед, туда, где с одной стороны лежал валок скошенного хлеба, а с другой стояла густая высокая рожь.

Наконец трактор набрал нужную скорость, и комбайн Филатовых вошел в рожь. В то время как дочь вела машину, отец, перегнувшись через перильца, глядел вниз, на падающую россыпь скошенного хлеба. На земле было еще темно, но он заметил что-то и подправил на ходу. Ника видела только ширину захвата хедером ржи и по звуку мотора определила, что у нее все идет как надо и тревожиться нет причин.

Постепенно глаза привыкли к предутренним сумеркам, научились различать приметы поля, и Ника обрела спокойствие.

Немного времени прошло с начала работы, а утро уже разгорелось, осветив поле, по которому двигались в разных местах машины и лошади. А как только показалось солнце, изо ржи стали выпархивать жаворонки. Ника подумала, что они поют, но песни их не слышно из-за машин. Почему не придумают бесшумных машин, как, например, легковой автомобиль, чтобы, работая в поле, не уставать от их однообразного, оглушающего грохота? Не плохо было бы устроить еще очистку выхлопных газов, от которых иной раз нечем дышать. Мысли уводят Нику в будущее, может быть, не такое уж далекое, когда всякая работа будет безвредной и без раздражающего шума.

Иногда видит она синие брызги во ржи и радуется им. Сколько стихов и песен сложено про милые васильки! И как их ругают агрономы! «Сорняк!» «Не у места — сорняк, а у места — украшение земли, радость людям, — размышляет девушка, — вот и люди также… все оттого, у места ли они…»

Качает комбайн, рябит в глазах, обдает перегаром солярки от трактора. Длинен гон машин, трясок штурвал в руках, пыльна сухая земля. Солнце поднялось и припекает. Ника снимает куртку, наклоняет зонт, чтобы скрыть в тени лицо и плечи. Но это облегчает ненадолго. Скоро от жары нечем защититься, и она обжигает все тело, перехватывает дыхание, иссушает язык. Вода в бидончике стала теплой и не освежает.

— Пап, — с трудом выговаривает Ника. — На заводах холодную газированную воду пьют… Я читала.

— У нас это не сделаешь, водопровод в поля не проведешь.

— В термосах можно. Есть большие термосы.

— До этого еще не дошло.

— Просто никто не додумался.

На повороте у полевой дороги Ника увидела «газик» с выгоревшим брезентовым верхом. Около него стоял Венков в парусиновом пиджаке и соломенной шляпе. Он пошел навстречу комбайну, легко взобрался на него на ходу, закричал Филатову в ухо:

— Все бригады косят… И в Андреевке, и в Лапшовке, и здешние… Переспевает хлеб, надо торопиться.

— За десять бы дней свалить, а подобрали бы за неделю, — надсадно кричит бригадир.

Венков охватывает быстрым взглядом поле, прикидывает в уме, сколько скошено со вчерашнего ужина, приближается к Нике.

— Тяжело? — слышит она и поворачивается к нему, близко видит до черноты загорелую шею, пучок волос в красном ухе, отвечает громко, отделяя слова:

— Ничего!..

Поговорив с Филатовым о жатве, распорядившись, чтобы косили еще ниже, Венков сбежал по трапу, спрыгнул на землю и пошел к другому сцепу машин, поджарый, юношески подвижный.

К обеду Нику разморила жара. От долгого стояния на тряской машине дрожали ноги, ломило поясницу. Когда подъехала одноконная подвода и Лиза, стоя в передке телеги, стала махать платком, Ника обрадовалась отдыху.

Умолк шум моторов. В тени комбайна собрались механизаторы. С красными, потными лицами раскидались в свободных позах — кто сидел, обхватив отяжелевшими руками согнутые в коленях ноги, кто полулежал прямо на колючей стерне. Во всех чувствовалось одно: усталость, наслаждение отдыхом и сознание важности своей работы.

Лиза зазвякала половником, наливая из двухведерного бидона в миски похлебку со свининой, люди стали разбирать ложки и куски хлеба. Ели медленно, много, со вкусом, потом жадно пили холодную воду, пахнущую деревянной бочкой, курили и мало-помалу начинали разговаривать неторопливо, негромко.

Нике не думалось о еде во время работы, ей хотелось напиться и полежать. Но, попробовав похлебки, она с наслаждением съела полную миску и ощутила слабость во всем теле. Лежа в сторонке от мужчин, в прозрачной тени, не дающей прохлады, а только укрывшей ее от прямых лучей солнца, на мгновение услышала скрип телеги, потом потрескивание сохнущей соломы и крепко заснула.

* * *

Оставляя за собой вытянутое желтое облако пыли, мчатся по дорогам грузовики: от комбайнов на тока, с токов — на элеватор, что высится серым небоскребом на железнодорожной станции.

Алексей ведет нагруженную машину на элеватор по знакомой дороге. Он знает на ней все подъемы, спуски и повороты, все выбоины. С машиной он сжился, знает ее поведение, чувствует ее в руках.

Уже две недели возит он зерно. С родителями видится случайно и мельком, ест, где придется, спит, где застанет ночь. Алексею не в тягость такая жизнь, она увлекает его. Ему нравится, что людей связала общая работа, понятен смысл тяжести и лишений. Слово «хлеб» в эти дни произносится чаще других слов. Хлеб, хлеб, хлеб!.. И приходят Алексею на ум мысли о том, что тысячи лет люди трудились, прежде чем научились выращивать зерно, выпекать из него хлеб, без которого немыслима жизнь человека.

Вырулив с полевой дороги на шоссе, Алексей прибавляет газу; ветер со свистом врывается в кабину, треплет завитки волос на потном лбу, гладит смуглые щеки.

На элеваторе завозно. Грузовики один за другим въезжают на помост-весы, а машины все прибывают, выстраиваются в очередь. В буфете толчея. Водители закусывают, пьют фруктовую воду, шумно разговаривают, шутливо задирают буфетчицу, полную рыхлую женщину.

Алексей съел булочку, запил водой, пошел потолкаться среди шоферов, среди которых немало из Москвы, Ленинграда, Ярославля, Горького. В такую даль прислали их с машинами ради хлеба, который здесь владеет сейчас людьми. Кое с кем из приезжих у Алексея завелось знакомство.

Тем временем очередь подвинулась. В кузов машины Алексея залезла девушка, запустила в зерно щуп. Через несколько минут сделала отметку в бумажке: зерно годится.

Обратно Алексей ехал порожняком. Хотел гнать быстрей, но, как назло, навстречу то и дело шли машины, а попутно двигалась впереди длинная колонна перегоняемых куда-то грузовиков и комбайнов.

Добрался до тока, отдал квитанцию, лег в тени, смотрел, как двигался транспортер, на который девушки кидали лопатами зерно, и оно тугой струей лилось в зернопульт, а оттуда вылетало фонтаном, сея в воздухе пыль и полову. Из чистого вороха девушки стали насыпать зерно в кузов машины. Загорелые с головы до ног девушки были так естественны в движениях, что тяжелая работа казалась со стороны легкой.

— Готово! — услышал Алексей и полез в кабину грузовика.

* * *

В самый разгар уборки стали поспевать помидоры. На сбор их Венков поставил старух и детей, а старшей — Тамару Николаевну.

Помидоры должен был забрать по наряду городской пищеторг. Приехали два грузовика, увезли навалом пять тонн. Через день прибыл один грузовик.

— Что ж вы на одной машине! — возмущался Венков. — Помидоры осыпаются, нам их девать некуда.

— Машины на вывозку зерна мобилизовали, осталась одна. Да и ее заберут, пожалуй.

Больше машина не приехала. Из колхоза звонили в город, услышали ответ: не на чем возить помидоры.

— Что же с ними делать? — вслух рассуждал Венков. — Гибнут ведь.

Он знал, что овощи надо перерабатывать на месте: солить, консервировать, делать соки, варить пасту. Да мало ли что можно сделать из спелых помидоров! Но ни бочек для засолки, ни оборудования для консервирования в колхозе нет.

— Пошли нас в город на базар с помидорами-те, — посоветовала Матрена. — Доход дадим. До пристани недалеко подбросить, а там на пароходе.

Венков подумал, посчитал, что из этого может получиться, и решил по-своему. Тамара Николаевна послала ребятишек собирать по домам корзины и ящики. Все, что удалось найти, заполнили отборными помидорами, повезли на пристань, где и распродали пассажирам с пароходов. Ящик помидоров пришлось дать начальнику пристани, и он отвел колхозу место у самых сходней. И стали каждый день возить помидоры на пристань. Продавали мерой: солдатским котелком, ведром.

Доставалось Тамаре Николаевне. С утра надо собрать помидоры, потом отвезти их на пристань, оставить там трех старушек, вечером привезти их вместе с тарой и выручкой. Но дело шло, хотя и хлопотливое, но доходное.

Не хватало людей на сбор огурцов, и они перерастали, желтели. Венков ворчал: зачем было возиться с огурцами, зачем он подчинился указанию районных организаций? Те говорили о снабжении овощами городов, но ведь знали, что вывозить овощи не на чем и они погибнут. Эта история повторялась из года в год. Немного закупил огурцов и засолил на месте райпотребсоюз для столовой. Но это капля из моря. И решил Венков подождать немного и пустить на огурцы свиней.

А впереди был август. Поспеют яблоки, арбузы, дыни. В плане государственных поставок фрукты не значатся. Куда их девать? Опять на пристань возить? Дать объявление в газете, что на месте продаются фрукты? Будь село близ города — нагрянули бы покупатели, сами набирали бы, колхоз только взвешивай да деньги получай. А сюда кто поедет? Погибнут овощи и фрукты — за это никто не спросит. Другое дело — хлеб: за него строгий ответ. Ради хлеба распахали луга, запретили сеять кормовые травы. На совещании областей Поволжья досталось тем секретарям обкомов, которые разрешили не подчистую выкорчевать травы. И кличка унизительная появилась: «травопольщик». Один секретарь обкома чуть заикнулся в защиту трав, так через несколько дней слетел с этого поста и так уже не поднялся, пребывал на «низовой» работе…

Горькая память Венкова не могла забыть этого долгие годы. Он был убежден, что не надо расширять посевные площади, а повышать их урожайность, верил, что придет время, когда уменьшатся посевы зерна, а урожайность вырастет, что появятся искусственно созданные луга… Но что толку в его думах. Утешался одним: веру его истребить ничто не сможет… и вопреки директивам он тайно посеял кормовую свеклу и немного люцерны…

* * *

В начале сентября колхоз «Россия» выполнил план сдачи зерна государству. Утром привезли районную газету, в которой был напечатан рапорт, подписанный Венковым и Перепелкиным, а в полдень Венкова искали всюду: велено позвонить в райком.

Усталый, похудевший, с прочерневшим лицом, хлябающей походкой прошел Венков из машины в правление. На душе было радостно в ожидании поздравлений из района.

Так и оказалось. Вызывал его Снегирев.

— Хорошо поработали. Поздравляю вас лично и всех колхозников. В число передовых в районе метите.

— Спасибо, Петр Павлович!

— Как дела-то?

— С зерновыми кончаем, Петр Павлович, пшеницу домолачиваем, пошло просо, а там подсолнух убирать надо.

— С севом и зябью вы где-то в середине сводки…

— Техники мало, разбрасываемся.

— Аванс колхозникам выдали?

— Да, пятнадцать процентов к запланированному, то есть исходя из килограмма на трудодень.

— Ну что же, хорошо у вас. Семенной фонд засыпан, аванс колхозникам выдан.

— Не все хорошо, Петр Павлович, хочется и надо лучше.

— Ну, не прибедняйтесь, Николай Семенович. — Снегирев замолчал, слышно было, как он дышал, как шелестела бумага. — Вы слышите меня? Алло!

— Слышу, Петр Павлович.

— Району дали второй план по хлебу. Мы разверстали по колхозам. Вот вам контрольная цифра…

Венков так и осел на стуле, чуть не сполз на пол, чуть не выронил из рук трубку, под которой враз вспотело ухо.

— Алло! Николай Семенович!

— Я у телефона, — упавшим голосом отозвался Венков.

— Запишите цифру, потом получите письменное решение.

— Почему нам такая честь?

— Не только вам, другим колхозам тоже даем второй план.

— Опять кто лучше работает должны отдуваться за нерадивых. Что я скажу людям? А? Ведь по килограмму на трудодень обещали.

— Просом дадите, а пшеница нужна государству. Области дали дополнительный план, область — районам, район — колхозам. Государству нужен хлеб… Придется выполнять.

Окончен разговор. Венков запихнул в стол бумажку с контрольной цифрой, вскочил, метнулся от одной стены к другой, опять сел и снова встал. В правлении сидит один главный бухгалтер, у него в руках все цифры, с ним прежде всего надо говорить, с ним соображать, как выполнить второй план и выдать на трудодень больше прошлогоднего. Главный бухгалтер из демобилизованных армейских финансистов, «экономическая голова», как называл его в шутку Венков, может, что и придумает.

Но прежде чем говорить с главбухом, надо остыть, собраться с мыслями, что-то придумать самому. Он прилег на диван, смотрел на дощатый потолок. И представлялось ему, как всю ночь заседало бюро райкома, искало цифру для каждого колхоза. Есть безнадежные колхозы, они подведут район, поэтому разверстали второй план по лучшим. Важно, чтобы район в целом выполнил план. А область должна выручить республику… Какие-то области, районы, колхозы не выполнят план, и с этим все свыкнутся. Объяснений хватит: где-то не уродилось, где-то полегло, где-то градом побило, где-то зерно на корню осыпалось…

Недолго лежал на диване Венков и надумал такое… Что если отпустить городские грузовики? Ведь каждому водителю полагается килограмм пшеницы за день да деньгами. Хоть на этом уменьшить расходы. «Пусть забирают городские грузовики, своим транспортом будем вывозить второй план. Это-то во власти Снегирева. Это-то он может сделать». И Венков снял трубку с аппарата, попросил телефонистку соединить с райкомом.

44

Еще не курлыкали в небе журавли, еще не доносил ветер дыхание севера, но над землей уже летели седые нити паутины, цеплялись за деревья, путались в траве. Сбивались в большие стаи скворцы, грачи и галки, кормились на жнивье, вились за плугами на зяблевой пахоте.

В полях шуршал почерневший подсолнух, роняя шляпки на хедеры комбайнов.

Бульдозер уминал гусеницами силос в траншее… На убранных картофельном и свекольном полях рылись свиньи… Выкопана на огородах картошка, сняты овощи… Винный запах от палых яблок идет из садов… Нежно зазеленели рядки озими… На обочинах полевых дорог золотились ометы соломы… И над всем грустная осенняя синева…

Вырос коровник. Внутри позвякивали заводские слесари, монтировали невиданную в Усовке новинку — автопоилки. Ткнется корова мордой в раковину, и польется вода — пей, сколько хочешь.

В котлован больничного корпуса клали железобетонные плиты фундамента. Если бы делали пристройку к медпункту, о чем хлопотал Венков перед облздравотделом, так дело подходило бы к концу. А размахнулись на настоящую больницу, по всем правилам. Пожалуй, раньше как через два года не построят, но зато будет как надо.

Заканчивалось оборудование столовой; открытие намечено к празднику Седьмого ноября.

Из двух домов успели закончить один. Армяне возвели оба дома и уехали до будущей весны. Колхозная строительная бригада управилась с отделкой одного дома, а другой остался на зиму.

Из Андреевки переселили двух механизаторов. Все прошло торжественно. Стояли грузовики с домашним скарбом, Венков вручил будущим жильцам ключи от квартир, а Перепелкин произнес речь о том, что жизнь становится лучше, радостнее, интереснее. Не хватало духового оркестра.

Потом открылась баня. Без флагов и речей, но с березовыми вениками и горячим паром.

Торжественно проводили парней в армию. На проводах призывников в клубе напутственные речи говорили Перепелкин и Варнаков, а ответное слово за всех парней держал Славка, обещая служить преданно.

Алексея Венкова врачи забраковали. Из-за «привычного вывиха» коленного сустава, незаметного на вид, признан ограниченно годным к нестроевой службе лишь в военное время.

Это очень огорчило Тамару Николаевну. Дело в том, что она была недовольна отношениями сына с Лизой и надеялась, что призыв в армию положит этому конец.

Еще на сенокосе заметила Тамара Николаевна, что между Алексеем и Лизой «что-то есть»: по-особенному переглядываются при народе, при всяком удобном случае Алексей задерживается около девушки. А после сенокоса Алексей приходил домой поздно ночью. Однажды дошло до Тамары Николаевны, что Алексей бывает в доме Лизы, помогает по хозяйству, починил крыльцо, выровнял падающую изгородь. И материнское сердце разболелось. Сказала мужу. Николай Семенович успокаивал: мало ли дружат парни с девушками, может, ничего серьезного нет. Под словом «серьезного» Венков имел в виду женитьбу.

Рассуждения мужа не успокоили Тамару Николаевну, и как-то, улучив момент, она спросила сына, придавая голосу игривую веселость:

— Слушай, Алеша. Говорят, у тебя роман с этой… поварихой?

Алексей долго молчал, хмурясь, потом спросил:

— Ты это про Лизу?

— Ну да, про нее. Что у тебя с ней?

— Я даже не знаю, как отвечать на такой вопрос, мама. И к чему ты затеяла этот разговор?

— Я мать и по праву матери интересуюсь всем, что касается моего сына.

— А я по праву человеческого достоинства имею право не отвечать на такие вопросы.

— Конечно, теперь мать тебе не нужна, тебе дороже матери какая-то повариха. — Глаза у Тамары Николаевны сразу взмокли, углы губ опустились, и сразу она постарела.

— Как не стыдно, мама! Ты все подковыриваешь девушку тем, что она повариха. Ты сама крестьянская дочь, сама из деревни, разве это унижает тебя.

— Я к тому говорю, что не может быть у тебя ничего общего с девушкой, которая не поднялась выше половника и кастрюль.

— У нее среднее образование, она умная и хорошая. А половник и кастрюля — это кусок хлеба для нее и для семьи.

— Я понимаю все это, но тем не менее странно, что ты не нашел более подходящую…

— А тебе не все равно?

Не нашлось силы у Тамары Николаевны прямо сказать, что ей не все равно, кого полюбит сын, потому что она не хотела бы иметь снохой кашеварку. Побоялась сказать это, потому что видела, как накапливается в сыне взрыв.

— Да я ведь так, — снисходительно промолвила она. — Ты не обижайся на мать.

А спустя несколько дней Тамара Николаевна послала заявление об увольнении с работы, съездила в город и, вернувшись в Усовку, твердила сама себе: «Я должна разрушить этот роман».

Всякий раз, как оставалась вдвоем с мужем, у нее только и разговоров было об Алексее и Лизе.

— Окрутит она его. Теперь, знаешь, какие девушки пошли… ни скромности, ни чести девичьей, одна безнравственность.

— Ну как ты можешь всех вот так скопом обвинять в безнравственности! — возмущался Николай Семенович. — Что ты знаешь о Лизе?

Тамара Николаевна умолкала, горестно считала, что муж не понимает ее и не разделяет переживаний.

Однажды, когда она снова завела разговор на «больную» тему, Николай Семенович спросил ее:

— Сколько лет было тебе, когда ты вышла замуж?

— Девятнадцать.

— Ну вот, вспомни те годы, поставь себя на место молодых, тогда, может быть, поймешь их.

— Но я была студенткой второго курса, а эта — кашеварка. У нее никаких перспектив.

— Почем знать.

— По-моему, Алеша потерял от нее голову и как бы не вздумал жениться.

— Жениться ему, конечно, рановато. Да он, по-моему, и не думает об этом.

— Да ведь он-то не думает, а она? Она так сделает, что и не думает, а придется жениться.

Последнее время Тамара Николаевна работала в агрохимической лаборатории да еще помогала делать наглядные пособия по биологии для школы. Все в Усовке уже знали ее. Приходилось ей разговаривать и с Лизой, и она старалась проникнуть в душу девушки, распознать ее отношение к Алексею, ее намерения насчет него. Но ничего она не узнала, не слышала и никаких пересудов о сыне и поварихе, работающей сейчас на зерновом складе.

О Лизе с Алексеем она больше не заговаривала. Алексей сам сказал:

— Мама, успокойся насчет Лизы. Я ведь знаю, ты боишься, как бы я не женился на ней.

— Боюсь, не скрываю.

— Так послушай. Я люблю Лизу. Без нее мне трудно. И я предложил ей пожениться.

— Ты с ума сошел! — Тамара Николаевна схватилась за голову руками, заохала. Алексея это не разжалобило, скорей, напротив, он почувствовал неприязнь к матери, но все же поспешил успокоить ее:

— Она не согласна.

Тамара Николаевна вдруг выпрямилась и с удивлением воскликнула:

— Она не согласна?.. Да какого же рожна ей надо? Министра, что ли?

— Она любит меня, но замуж выходить не хочет даже за меня. У нее мать, младшие брат и сестра. Оставить их ей никак нельзя. Я предлагал у нее поселиться, и на это она не согласна.

— Какая молодчина! Значит, неиспорченная девушка, не заграбастала тебя. Другая бы…

— Мама! — с мольбой в голосе произнес Алексей.

— Не буду, не буду, — с радостной покорностью ответила Тамара Николаевна.

Ненадолго успокоилась она после этого разговора. Думала: «Значит, далеко не зашло. А ведь может зайти… Раз встречаются, любят друг друга, не удержатся, станут просто жить, и тогда не миновать женитьбы. И как это Алексей мог подумать уйти из дому к ней, в чужую семью?»

Думы с каждым днем становились горше, беспокойней. Тамара Николаевна согласна была, чтобы Алексея послал отец на всю зиму в Пермскую область, где колхозам Поволжья отвели делянки для заготовки строительного леса и куда будут посланы люди и из «России». А потом бы в вуз подался.

Выложила все мужу. Николай Семенович покряхтел, прежде чем ответил, не сразу пришла охота говорить об одном и том же, как только они оставались наедине с женой.

— В вуз Алексей не хочет, ему нравится работать. Ну и пусть. Я в его годы землекопом был.

— Так ты же по необходимости, нужда заставила, а у него все условия есть, чтобы учиться.

— Помолчи! — рассердился Николай Семенович. — Нельзя учиться только потому, что родители хотят видеть сына с высшим образованием… На лесозаготовки я его не пошлю, он тут нужнее как плотник.

— А эта Лиза-повариха?

— Ну что ты хочешь? Приказать им не любить друг друга? У меня такой власти нет. Да и совесть не позволяет. Надо предоставить все времени. Поженятся, так что ж, будем помогать им жизнь налаживать, не поженятся — их дело.

— Я отказываюсь понимать тебя, Коля!

— А я тебя.

Обида точила сердце Тамары Николаевны, не знала она, у кого искать ей поддержки, на кого опереться. А жизнь шла своим чередом, и Алексей встречался с Лизой и уже не раз приводил ее домой.

* * *

Поздно вечером Венкову позвонил Снегирев. У первого секретаря райкома было в обычае поговорить с председателями колхозов, с секретарями парторганизаций о том о сем, вроде бы и не о важных делах, спросить о здоровье, сообщить что-нибудь новое.

На этот раз Снегирев сказал Венкову, что в Москву пошел рапорт: область выполнила план сдачи хлеба государству. Через день-два в «Правде» должен появиться рапорт.

— Это приятно, — ответил Венков. — Возможно, что и наградят область.

— Получено указание представить к наградам. Мы тут подумали… колхозу «Россия» один орден «Знак Почета» и одна медаль «За трудовое отличие». Обсудите, кого представить, и пришлите наградной материал: характеристики, справки по известной форме.

В мозгу Венкова уже билась заботливая мысль о том, что надо Перепелкину немедленно созывать партсобрание, потом заседание правления, замелькали в памяти лица людей, достойных наград. Но голос Снегирева опять притянул внимание Венкова:

— Выделены два парохода для поездки четырехсот колхозников до Ярославля и обратно. Вам дали два места. Это должно быть премией колхоза. Отплытие через три дня… Я вам первому говорю об этом, сейчас названивают во все колхозы.

— За что мне такая честь, Петр Павлович?

— Да так… Надо же и мне кому-то позвонить, ну и вспомнил прежде всего про вас.

— Спасибо!

— Как супруга привыкает к селу?

— Да что ж, она же из деревни вышла. Кое-что делает. И даже по специальности немного.

— Хотя я и незнаком с ней, но передайте ей привет и добрые пожелания.

— Спасибо!

…Спустя три дня после этого разговора от причала речного порта областного города отвалил пассажирский пароход. Сверкая белизной и зеркальными стеклами, он наискось резал небольшие волны, выбираясь на судоходный путь.

В двухместной каюте сидели Ника и Даша. Они еще не освоились с ролью путешественниц. Только за сутки им сказали, что их премировали поездкой на пароходе. Собирались вечером, а утром машина уже везла их в город. Сейчас каждая вдруг спохватывалась, что забыла взять какую-то вещь.

— А-а, — воскликнула Даша, — обойдусь… Надо узнать, когда будем проплывать мимо Усовки. А то Василий будет на берегу ждать, обещала помахать ему платочком.

— Может, и мне кто помашет? — сказала Ника и тут же добавила: — Некому махать: отец с матерью на работе.

— А если вечером мимо пойдем, так Алексей обещал на берегу костер зажечь. Днем, конечно, все на работе. Мой-то может и днем, он не сидит у моторов, если они работают, может отлучиться.

Даша, нарядная, здоровая, веселая, нравилась Нике. С гордостью носила она полнеющий живот, как бы показывая всем, что скоро станет матерью.

— Чего-то полежать мне хочется, — сказала Даша. — Уставать я стала против прежнего.

— Полежи, Даша. До обеда еще два часа. А я пойду посижу на палубе.

На палубе людно. Кто подремывает в плетеном кресле, кто смотрит на реку и дальний берег, кто ведет неторопливый разговор. Некоторые мужчины навеселе и пробуют завести скорое знакомство с женщинами.

Ника заметила, что эти люди с тяжелыми огрубевшими от работы руками немолоды: мало таких, кому она дает за тридцать, а все больше за сорок и старше. Наверное, она — самая молодая на пароходе.

Найдя на носовой палубе свободное кресло, Ника уселась и стала смотреть на бегущую под пароход пенистую воду, на чаек, стремительно падающих на волны за рыбой, на простор реки, слившийся вдали с небом.

Ей было хорошо, покойно. В эту осень она носила в себе новое ощущение жизни: не было смутной тревоги, стала она более уравновешенной, появилась в ней заметная другим внутренняя степенность.

Неторопливые мысли приходили и уходили. Думалось о доме, о родителях, об Усовке, по которой она уже успела соскучиться. Приходили на память однодеревенцы, вспомнились часы, проведенные в городе сегодня. Однажды, на улице, подумалось ей, что может встретиться Владимир Жбанов. Интересно было бы увидеться, узнать, как он живет… Сейчас она призналась себе, что хотя и перегорело ее чувство к Владимиру, но думать об этом еще грустно.

Вспомнилось, как председатель колхоза, провожая их с Дашей и поздравляя, сказал Нике: «За вас я особенно рад. Вы хорошо поработали, и надеюсь, что покажете еще многое, на что способны».

Тихая улыбка тронула ее губы. «Многое, на что способны», — мысленно повторила она венковские слова. Затем подумалось о том, что у каждого человека есть пристрастие к какому-то делу, какое-то дело оставляет его равнодушным, а какое-то просто нелюбимо. К чему у нее пристрастие? По совести сказать, она твердо еще не знает. Медицина? Как-то так получилось, что она не подала заявление в институт и без особого сожаления решила, что можно будет подать в будущем году. Работа штурвальной трудная, но интересная. Этой зимой она еще лучше изучит комбайн. Говорят, что колхоз получит кукурузный и картофелеуборочный комбайны. Надо их тоже знать. Получила она и права водителя автомашины, правда любительские, но можно подготовиться и на профессионала… Как бы то ни было, но ее судьбой никто не распоряжался, она сама все решила.

Текут неторопливые мысли, трогают в душе радостные чувства, вызывают новые сильные желания.

1960—1968, 1972

Примечания

1

О. Ильин. Девушка из нашего города. — «Коммунист», 1956, № 303, 28 декабря.

(обратно)

2

См.: М. Котов. «Сережино лето». — «Молодой сталинец», 12 августа, 1955.

(обратно)

3

В. Бойко. Чувства добрые. — «Коммунист», 24 августа, 1968.

(обратно)

4

«Коммунист», 20 августа, 1965.

(обратно)

5

См.: в рассказе «Снегири»: «Ах, какой воздух был тогда в лесу!.. Иван может вызвать ощущение этого запаха. А запахи всегда возвращали ему память».

(обратно)

Оглавление

  • ОБ АВТОРЕ
  • ПРЕДИСЛОВИЕ
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14
  • 15
  • 16
  • 17
  • 18
  • 19
  • 20
  • 21
  • 22
  • 23
  • 24
  • 25
  • 26
  • 27
  • 28
  • 29
  • 30
  • 31
  • 32
  • 33
  • 34
  • 35
  • 36
  • 37
  • 38
  • 39
  • 40
  • 41
  • 42
  • 43
  • 44 Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Ника», Григорий Фёдорович Боровиков

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства