Алла Драбкина Мы стоили друг друга
Повесть
1. Я и он
Он был поляк. И звали его Юлиан (я, правда, обходилась просто Юлькой). Юлиан Казимирович Кровельский.
Умная Тамара из нашего класса сказала:
— Если б его звали Петькой или Сашкой, ты б в него не влюбилась.
Очень может быть. Хотя нет, вот уж этого быть не могло.
…Он пришел к моей соседке по квартире Наташке списать задание по английскому. Наташка жила в малюсенькой комнатке вместе с родителями, было десять часов вечера — и ее родители легли уже спать (они всегда рано ложились), поэтому она вытащила на лестницу учебник и дневник и там объясняла ему, что задано. А я шла из хореографического кружка и, поднимаясь по лестнице, танцевала на каждой площадке «веревочку», которой нас только что научили.
Наташка стояла в проеме двери, и я увидела ее сразу, с размаху швырнула ей свое пальто и, ухватившись за края великолепной белой пачки, выдала ей весь свой репертуар. Я тогда везде танцевала: дома, в школе, на улице, даже во сне.
— Вот это да! — сказал он.
И тут только я его увидела.
Я фыркнула, встопорщила плечи и пролетела мимо него в дверь.
— Наташка, познакомь… — услышала я.
И тут… Если скажу, что это случилось вдруг, то совру. Ничего не вдруг. Деревья оттаивают весной, выпускают листья, набираются сил за лето, листья зеленеют, потом желтеют, багровеют… А потом идешь по осеннему парку, и вдруг — как по голове — ударит тебя по всем чувствам хмельным запахом опадающей листвы: не устоять на ногах от этого хмеля, и не знаешь, на каком ты свете, на каком небе…
Все давным-давно были влюблены. А некоторые даже взаимно (непонятное для того возраста чудо!), этих счастливиц называли по фамилиям их мальчиков (школьное остроумие), счастливицы хихикали с непередаваемыми интонациями в ответ на эти милые шутки, а я… — «…Драмкружок, кружок по фото, хоркружок (мне петь охота), за кружок по рисованью тоже все голосовали…»
Нравилась я двум затюканным мальчикам из нашего класса (их в нашем классе всего-то было четыре), но их влюбленность меня оскорбляла, потому что о каких мужских доблестях может идти речь, если в классе почти одни девчонки, и бедные парни стесняются даже ходить на физкультуру. Правда, были в нашей школе и почти целиком мальчишеские классы, но там я никому не нравилась, потому что до смерти надоела всем своими выступлениями на комсомольских собраниях. Я уже тогда была в каждой бочке затычка. От нашего класса меня выдвинули в комитет комсомола — на школьном собрании прокатили. Никогда не забуду, как стояла я, окруженная четкими столбиками рук, голосующими «против». Я не заплакала тогда, я улыбалась. Зато ревело все комсомольское бюро нашего девичьего класса. Да, я ведь забыла, я еще была вожатой в треть-ем-а классе и носила, хоть это не обязательно, пионерский галстук. Это уж я назло его носила, не только тогда, когда шла к пионерам.
На школьных вечерах меня никто не приглашал, мало того, стоило мне войти в круг с какой-нибудь девчонкой, как ее тут же кто-нибудь «отхлопывал». Сказать, чтоб я очень переживала, нельзя. В глубине души я даже гордилась своим непонятным положением и яростно плясала «гопака» в школьных концертах, пела «Со вьюном я хожу…» и, до поры до времени, пыталась вырастить боб (это в юннатском кружке, где была старостой).
Конечно, если б мне кто-нибудь нравился, то вряд ли я могла бы так безболезненно для себя эпатировать общество, а мне никто не нравился…
Правда, я писала письма Евтушенко и вырезала из «Юности» его портрет, но это не в счет, тем более что писем я не отправляла…
Юльку тогда в темноте даже не рассмотрела, но эта его фраза… Я еле дождалась, пока Наташка его выпроводит, и тут же подступила к ней:
— Кто это?
— Дурак один, — сказала Наташка.
— Зачем он к тебе приходил?
— Задание по английскому списать…
— И только?
— Ты что, очумела?
— Нет, я влюбилась…
Итак, сначала было слово. Как часто, когда вот как хочется полюбить, пусть ненадолго, но чтоб весело и жутко, я пытаюсь так, как тогда, сказать слово и жду, что вот оно, чудо, сейчас и начнется, поглупею я и помолодею, и заскачу, как тогда, на одной ножке, и буду выкрикивать нечленораздельно, что не могу без кого-то жить:
Я! Не могу! Без тебя! Жить! Мне! И в дожди! Без тебя! Сушь! Мне! И в жару! Без тебя! Стыть! Мне! Без тебя! И Москва! Глушь!…Но те слова, и даже прекрасные стихи утратили для меня свою первозданность. И зрение мое, и обоняние, и слух — потускнели. И слезы — иссякли. И не раздуваются ноздри от первого запаха весны. Но это… Когда вспоминаю, думаю: просто сейчас я немножко больна. Вернее, до отвращения здорова. А влюбиться — это заболеть. Заболеть — желанно, как в школе перед контрольной.
Я! Не могу! Без тебя! Жить! Мне! И в дожди! Без тебя! Сушь! Мне! И в жару! Без тебя! Стыть! Мне! Без тебя! И Москва! Глушь!Ах нет, все, наверное, было не совсем так, немножко иначе, но то, что так же весело, неожиданно и прекрасно, я уверена. Потому что иначе — зачем жалеть об этом?
…Буквально в следующее воскресенье он пришел к Наташке опять. Ее родителей не было дома. Я точно помню, что я должна была в этот день куда-то поехать с нашим классом, кажется, в Пушкин. Но я не поехала. Я не знала, что он придет, я вовсе его не ждала, но никуда не поехала. Потом у меня всегда так было: не было случая, чтоб он пришел или позвонил, когда меня нет дома!
Он пришел к Наташке, и Наташка позвала меня. Я вошла в ее комнату и тут же села, потому что ноги у меня дрожали. Мы посмотрели друг на друга… Его лицо показалось мне знакомым, он тоже смотрел на меня несколько удивленно. Потом я глупо улыбнулась. Он тоже улыбнулся. До чего же знакомый рот, даже зубы!..
Наташка смотрела на нас испуганно, потом сказала:
— Подойдите к зеркалу. Только вместе.
Мы подошли к зеркалу. Чтобы поместиться в зеркале вдвоем, надо было встать теснее. Мы встали теснее, глянули в зеркало…
— Знали бы вы, как вы похожи, — сказала Наташка.
Мы смотрели в зеркало и глупо улыбались: у нас были абсолютно одинаковые губы и зубы.
На стуле висела Наташкина косынка, он взял ее и повязал себе на шею, погримасничал в зеркало, развязал и повязал мне. Его пальцы коснулись моей шеи. Я боялась потерять сознание и ничего не соображала.
Помню это наше с ним зеркало: одинаково ошалелые, испуганные глаза. И я — красивая. Потому что в глазах его — интерес, такой же интерес к моему лицу, с каким мы смотрим только на свое лицо.
— А ничего смотримся, — сказал он.
Я и сама понимала, что происходит что-то не то: действия наши были замедленны, взгляды слишком долгие. Мы смотрели друг на друга не опуская глаз, никакого стыда не было в помине.
Впервые кто-то смотрел на меня с интересом, впервые мне не хотелось делать все наоборот, как я привыкла в школе, потому что он был такой же, как и я.
Потом мы о чем-то разговаривали, но я не помню, о чем. Помню только, что я говорила ужасно много. И еще помню, что ему мешали собственные руки. И поэтому он то щелкал меня по лбу (причем абсолютно не больно), то дергал за волосы — тоже не больно. И бедная Наташка уж совсем не могла смотреть на такое безобразие, почему и ушла совсем уж надолго. Ей было непонятно: среди бела дня, при свидетеле, люди ищут повод, чтоб притронуться друг к дружке.
— А ты, наверно, многим нравишься в вашей школе? — как бы между прочим сказал он.
— Еще бы! — сказала я и даже не покраснела от такого наглого вранья. Впрочем, это не показалось мне враньем.
Он скис и сказал, что ему надо домой. И ушел.
— Ну? — недовольно сказала Наташка. — И что ты в нем нашла? Его у нас и за человека не считают!
— Почему?
— Не знаю, но его всегда лупят.
— Ах уж это мне общественное мнение! — фыркнула я вполне искренне. Мне совсем не хотелось, чтобы он кому-то нравился, это не входило в мои планы.
…В команду «КВН» меня все-таки взяли, тут уж хочешь не хочешь. Все-таки я умела сочинять кой-какие стишки, танцевала, пела. Правда, во время подготовки капитан Дима Спешнев предпочитал обходиться без меня, как бы говоря этим, что если наш дурной класс и выдвинул меня, то он не обязан со мной возиться. И поэтому я сама по себе разучивала «лезгинку», которую потом не хотели включать в номера самодеятельности. Конечно, я могла вообще отказаться от участия в матче — пусть бы на мое место шла умная Тамара или красавица Элка Котенок. Но все дело в том, что мы должны были встретиться с Юлькиной школой. И тут моя гордость была не к месту. Перед матчем мне выдали самую захудалую бумажную шапочку, которая только нашлась, а красивой эмблемки мне вообще не досталось. Оказывается, про меня забыли. Что забыли, так это они врали — они никогда не забывали щелкнуть меня по носу- Но я молча скушала и это.
…Разглядеть со сцены лица сидящих в зале было трудно, почти невозможно. Только по поднятой ладони в середине зала я поняла, что Юлька здесь. Этот знак подавала, как мы и уговорились, Наташка. Что было потом, я помню смутно. Помню панику на лице у Димы Спешнева, помню, как мы с ним стояли за кулисами — он в одних трусах, протягивая мне свои брюки:
— Ну, иди же… Иди…
И я надеваю его брюки, которые все норовят упасть, вылетаю на сцену и под барабаны (откуда взялись эти барабаны?) начинаю отплясывать какую-то неистовую «лезгинку». Я так отчаянно гримасничаю, что рискую потерять наклеенный нос с усами.
Потом помню свое лицо в зеркале: как я усердно корчу страшную рожу, вычерчиваю морщины, потом их оттеняю, безбожно пудрю волосы и опять — на сцену! А зал ревет, беснуется. А мне — хоть бы что.
В «Юбилее» я играю Хирина, потому что исполнитель этой роли заболел, а я одна знаю текст. Мне и сейчас становится стыдно, стоит только представить то безобразие. Боже мой, ну и способ же избрала, чтоб понравиться мальчику!
— У них свой поэт! — панически вопит Дима Спешнев. — У них свой поэт! Что делать, что делать! — Потом он вдруг поворачивается ко мне: — Иди! Иди! Читай стихи.
— Какие стихи?
— Свои!
— Да нет у меня никаких стихов!
— Иди! — кричит он. — Иди, Квазимодо…
И я иду. О том, что стихи могут быть и без рифмы, я уже знаю. Эскимосы, так те вообще — что видят, о том и поют. А чем я хуже? Правда, о том, что я вижу, петь трудно. Помаю, как говорила я что-то весьма расплывчатое. Про голубой период Пикассо, оказывается, говорила, про каких-то вороных коней и еще бог знает про что.
Та половина зала, где сидит наша школа, истерически хлопает. И вдруг — чьи-то неистовые аплодисменты с другой стороны. Кто-то один мне хлопает все же, да еще так громко.
Потом Дима Спешнее ругался с комиссией.
— Это не стихи! — говорил какой-то дядька.
— Это стихи! — орал Дима. — Вы что, не читали французов?
— Но мы то не французы! Это не стихи.
— Это гениальные стихи, ясно? Она вообще гениальная девчонка, вам этого не понять…
Я ушла, так и не выяснив, кто кого переспорит. В зале уже были раздвинуты стулья, хрипела уже радиола.
— Привет! — Он схватил меня за руку и так и держал за руку, как будто даже не замечая этого.
— Привет! — ответила я, сияя, предвкушая, в каком он должен быть восторге от знакомства со мной.
— Потанцуем?
— Потанцуем, — ответила я, как будто это мне хоть бы что — танцевать с ним.
— Ну как? — спросила я, ожидая, что он сейчас же начнет расхваливать меня за все мои таланты.
— Что как?
— Я про КВН.
— Ах, это? Да я не видел, я только что пришел. Я такими пустяками не занимаюсь.
Кто бы знал, что со мной тогда сделалось!
— Ты знаешь, я что-то устала… Я не хочу больше танцевать, я пойду домой…
— Как хочешь, держать не буду, — равнодушно сказал он.
И я ушла. А потом сидела в нашей коммунальной ванной и ревела.
— Ты знаешь, — сказала, придя, Наташка, — твоего Юльку побили…
— Так ему и надо!
— За тебя побили, дура!
— Почему это?
— Он же один тебе хлопал из всех наших. За это его и побили, что он чужой школе хлопал.
Вот тут уж я зарыдала так, что Наташка испугалась.
— Ты можешь ему позвонить, — сказала она, — я узнала телефон…
И я позвонила.
— Мне, пожалуйста, Юлю…
— Это я.
— А это я.
— Я понял это, еще когда зазвенел телефон…
— Почему? — радостно вскрикнула я.
— Потому что он всегда звенит нормально, а тут как-то психованно зазвенел, будто свихнулся…
Я не знала, как на это реагировать. Решила не обижаться.
— Мне Наташка сказала…
— Она соврала.
— Ну, знаешь ли…
— Послушай, — сказал он, — ты мне не нравишься, понимаешь? Ни капельки, ясно?
— А что, ты мне нравишься, что ли?
— Ну вот, видишь, так чего звонить?
— Здравствуй, Дима, — неожиданно даже для себя сказала я. — Проходи. Извини, Юля, это не тебе. Ко мне пришли. До свидания! — И я положила трубку.
Дома никого не было. Я поставила на проигрыватель пластинку и стала танцевать, потому что думать о чем-либо боялась. Иначе вспомнилось бы и то, что мне не хватило красивой эмблемки, и что мне дали рваную шапочку, и что Дима Спешнее назвал меня Квазимодо. Я танцевала якобы с Юлькой, хоть он и сказал, что я ему не нравлюсь. Но я не могла иначе. Все-таки у него были самые прекрасные глаза, губы, зубы, руки… И родинка у него на виске была какая-то необыкновенная, будто жужжащая. Так разве я могла не думать о нем? И что, если я ему не нравлюсь?! Ничего нет в этом стыдного — разве стыдно, когда ты голоден и хочешь хлеба? Не дадут — умрешь. Или нужно взять самой. Кто бы что бы ни говорил…
Он исчез, и я думала, что навсегда. Наташка говорила, что он яростно гоняется за этой чертовой Галей, а Галя и смотреть на него не хочет. Еще Наташка сказала, что он теперь почему-то ей, Наташке, обо всем рассказывает. Ей это было странно и непонятно. Мне — тоже.
А потом он пришел к Наташке опять. Опять узнать, что задано по английскому. И опять они стояли на лестнице и разговаривали. Я схватила коробку с гримом, подвела глаза ярко-голубым, до ушей прямо развела глаза, накинула пальто и опрометью бросилась по коридору. Его я не заметила.
— Он уехал, — сказала я Наташке трагическим шепотом.
— Кто уехал? — спросила ошарашенная Наташка.
— Сережа. Его взяли в армию.
— Ах, Сережа! — сказала Наташка. — Прискорбно…
Бедная Наташка, я втягивала ее во все новые и новые авантюры, и она, по доброте душевной, вынуждена была мне подыгрывать.
Я летела по лестнице и слышала, как она громко говорит ему:
— Представляешь, у них такая любовь, и вдруг его берут в армию…
Потом она рассказала мне, что на это ее сообщение он только фыркнул и сказал, что ему пора домой.
В авантюру я втянула не только Наташку, но даже и умную Тамару — мою принципиальную подругу, старосту класса.
Дело в том, что с некоторого времени Юлька стал ездить в школу на том же автобусе, на котором ездила я. Никто из нормальных людей так бы ездить не стал, потому что автобус этот безбожно кружил, и моя Наташка, например, ездила на трамвае. Ехать было всего-то две остановки. А он ездил на автобусе, который до его школы делал одиннадцать остановок.
Я увидела однажды, как он влезал в автобус, сама же влезть не успела и на следующий день пришла на остановку раньше. А он в тот день пришел позже. Я показала его умной Тамаре, когда он бежал за автобусом. Чтобы она знала его в лицо. Потом, стоило ему войти в автобус, как рядом с ним оказывался кто-нибудь из моих знакомых девиц (двое, конечно, а если можно — трое) и начинался спектакль.
— Ты представляешь, в Машку Семашкину все влюблены, — говорила, например, умная Тамара.
— Да, это что-то ненормальное, — подыгрывала ей оказавшаяся поблизости статистка.
Потом все, что он при этом делал, становилось известным мне. Однажды он позвонил. К телефону подошла я.
— Я вас слушаю…
— Это ты, что ли?
— Да, я…А это ты?
— Я. Слушай, я давно хотел тебе сказать… Я из-за тебя просто боюсь ходить по городу.
— Почему это? (Вот он сейчас скажет что-нибудь такое необыкновенное. Скажет, чего я так жду.)
— Да потому, что из каждой урны, из каждой водосточной трубы вылезает человек и произносит твое имя…
— «Мое имя наводит ужас, как заборная крепкая брань…» — циничным голосом сказала я.
— И вообще, мне не тебя надо, а Наталью…
— Ее нет дома. Что передать?
— Я хотел спросить, что задано по английскому.
Вполне понятно, что после этого случая я мчалась к телефону на любой звонок.
Вставалось по утрам теперь очень легко, потому что с самого утра я готовилась его встретить. И встречала. Иногда мы даже сидели в автобусе рядом, но не разговаривали. Мы не видели друг друга в упор, так-то. Правда, иногда я проезжала свою остановку. Но в таких случаях я и не думала выходить на следующей, а ехала до кольца. Кольцо было на Невском, и вместо того чтобы идти в школу — я шла в кино. Я чувствовала его ехидный взгляд, но не замечала его. Я знала, что прогулять так легко, как я, он не может. Очень уж разные у нас были школы! В нашей школе учителя пытались понять наше настроение. Я помню, когда приехал Фидель Кастро и директор школы поняла, что многих сегодня на уроке не окажется, то она взяла в руки школьное знамя и сказала, что если встречать — так уж встречать. И вся школа целиком пошла встречать Фиделя. А все остальные школы учились. Поэтому, если я честно говорила, что прогуляла школу потому только, что на улице хорошая погода, мне говорили:
— Смотри, ведь экзамены…
Гораздо неприятнее было объясняться с умной Тамарой.
— Где твоя гордость? — говорила она.
У Юльки школа была другая. Девочек выгоняли из класса, если они завивались. Парни обязаны были ходить в школьной форме. Помню, что на Юльке эта форма расползлась по швам и выглядела совсем неприлично. Когда у них были вечера, то по углам стояли классные дамы и следили, «чтоб не прижимались». О каких прогулах могла идти речь в такой школе?
Вот поэтому я и чувствовала себя на коне в этой ситуации. Я дразнила Юльку своей свободой, тем, что еду куда хочу, что до ушей подрисовываю глаза ярко-синим гримом, и вообще…
И однажды я его вывела из себя… Он не вышел на своей остановке.
— Ты проехал, — сказала я небрежно.
— Ты тем более, — ответил он.
— Для меня это ничем не чревато, мой мальчик.
— Я не мальчик и не твой! — буркнул он.
Возразить было нечего. Я оскорбленно молчала.
— Куда двинем? — примирительно спросил он.
Я хотела спросить, с каких это пор я и он — мы, но промолчала. Я устала быть с ним в ссоре, поэтому и пропустила возможность уколоть.
— В кино, — сказала я.
И мы были в кино. Потом, через несколько лет, выяснилось, что ни он, ни я не помним ни названия фильма, ни хотя бы самого завалящего кадра. А ведь так внимательно смотрели, даже потом обсуждали фильм. Правда, кто там кого убил и кто на ком женился — так и не выяснили.
Шатались по морозу, замерзшими руками сжимая одеревеневшие папки, которые были тогда в моде.
…А через два дня, встретившись в автобусе, не поздоровались.
…Восьмое марта тогда еще не было выходным днем, и мы ехали в школу. Я, Тамара, Элка Котенок и еще какая-то девчонка, имени которой я не помню. Юлька тоже ехал в этом автобусе. Мы с девчонками, помню, обсуждали невеселую долю девчоночьего класса. Всех будут поздравлять, а нас, кроме четырех наших мальчишек, похожих на девчонок, и поздравить некому. И еще мы говорили о том, что праздники вообще — самые неприятные дни.
День был на удивление снежным. Автобус шел по тоннелю, прорытому в снегу, задерживаясь на остановках дольше, чем обычно, потому что пассажиры прыгали чуть ли не в сугробы, шли вдоль сугробов, прижимаясь к автобусу, пока не выбирались на проторенную тропинку. День этот был все-таки очень красивым. Розовым каким-то, тихим днем.
Юлька вышел на нашей остановке, плюхнулся вдруг на спину прямо в сугроб, побарахтался в нем и поднялся. Теперь в сугробе была ложбинка.
— А то ножки промочишь! — сказал он. Он мне это сказал!
Я остановилась, но кто-то толкнул меня в спину.
— Иди, — сказал он.
Я прошла по тропинке, которую он сделал для меня. За мной пошла Элка Котенок, но умная Тамара схватила ее за руку.
— Это не тебе, — сказала умная Тамара, — это Машке.
— Спасибо, Юлька, — сказала я.
— С праздничком! — пробурчал он.
Лицо его было невозмутимо, как всегда.
В этом же автобусе ехали еще какие-то ребята из нашей школы. И на следующей перемене я слышала за спиной:
— Вот она, эта самая…
— А он бросился и говорит: иди по трупу.
— И она пошла!
— Во дает!
Я слушала все это и думала мстительно: ничего, болтайте, болтайте, вот придет мой мальчик, тогда вы узнаете, он вам покажет…
Однажды, когда я зазевалась на переходе, он схватил меня за руку, а потом так и забыл отпустить. И мы вдруг замолчали, как-то панически замолчали — дыхание перехватило. Помню, что мне захотелось убежать. Он на меня не смотрел. Ах, как мне хотелось увидеть в его лице что-то смешное — чтоб рассмеяться, чтоб стало просто! Эти его смешные усы, только пробивающиеся, эта шляпа (он приходил к нам в шляпе), все это, когда его не было рядом, казалось мне смешным, но сейчас…
А на следующий день мы встретились как незнакомые. И все опять пришлось начинать сначала. У нас каждый раз все начиналось сначала, по нулевому циклу — привычки друг к другу не появлялось.
Помню горы отчаянного вранья, которые мы в поте лица воздвигали в наших разговорах. Я врала со всей энергией старосты миллиона кружков, оставленных мною во имя этих наших встреч и разговоров.
Он тоже много врал (тогда я этого не знала), мы прикидывались приятелями и спрашивали друг у друга совета. Его нисколько не удивляло, что за время нашего с ним знакомства «моего Сережу» успели взять в армию и уже дважды отпустить в отпуск. А меня не удивляло, что его Галя ждет его каждый день, а он, вместо того чтоб идти к ней, торчит у нас.
Но, как ни странно, мы друг другу верили. Я верила в Галю, а он верил в Сережу. И аил штурмовали эти горы вранья, мы лезли на них, скатывались вниз, но опять лезли.
Я отчаивалась, плакала, но верно сидела дома, ожидая его прихода.
А он, как я узнала потом, давал себе слово, что больше не придет, шел вправо-влево, туда-сюда, но вдруг оказывался у нашего дома.
Однажды, возвращаясь из булочной, я увидела, что он стоит против нашего дома и, запрокинув голову, смотрит на мои окна.
И я все меньше и меньше врала про Сережу. И он реже вспоминал про Галю. В конце концов были и другие темы для разговоров. Правда, тут он верил мне меньше.
…По литературе у него была тройка с минусом. Раньше человек, который имел тройку по литературе, для меня не существовал. А он — существовал. Он не виноват, что у него был плохой учитель, а у меня — хороший.
О, как молила я, чтоб время остановилось! И пусть бы я бесконечно училась в школе, а он приходил бы якобы к Наташке, якобы списать задание. Не нужно никаких перемен. Я не хотела быть взрослой.
Но вот и последний звонок отзвенел. Пошла работать по специальности, которую мне дала школа. В нашем НИИ было полно мальчиков, только что окончивших институт. Эти мальчики напоминали мальчиков из нашей великолепной, привилегированной школы. Но, как ни странно, ко мне они относились совсем не так, как те. Я всех ужасно забавляла и поэтому нравилась. Меня звали на дни рождения, за город, на каток. Да и не была я так уж некрасива, как думалось мне в минуты отчаяния (впрочем, думалось почему-то с удовольствием).
Юлька заходил редко. Делал вид, что он пылкий друг Наташкиного детства.
Он менялся: стал еще выше и шире в плечах, и усы как-то враз перестали быть смешными.
— Ой, сегодня еле встал с перепою, — гордо говорил он.
Ясное дело, после школы, в самый первый год, все мы часто бываем «с перепою» (бутылка портвейна на троих), «бабы нам надоели», а денег у нас «куры не клюют».
Я говорила, что приглашена на ужасную пьянку, что не понимаю: и чем это я так нравлюсь этим глупым мужчинам?
Похоронив Галю и Сережу, мы принимались тут же за новое вранье.
И вот Юлька исчез. Я сидела дома и ждала, что он придет. А он не приходил.
У всех была любовь, у всех были нормальные парни, а я сидела и ждала неизвестно чего. Окончательно добило меня сообщение о том, что Элка Котенок выходит замуж. Элка, хоть и была красива, была ужасно глупая. Она все время говорила:
— Я такая страстная, такая страстная; больше двух раз одного парня видеть не могу!
От Элки пришло приглашение на свадьбу. Чтоб обсудить это событие, явилась умная Тамара.
Было воскресенье, мои родители ушли из дому, и мы втроем — я, Тамара и Наташка — пили вино под названием «Столовое».
Черт возьми, мы ведь взрослые люди — и можем же за бокалом вина обсудить нашу подругу, которая не что-нибудь, а замуж выходит.
Сегодня был последний день, назначенный мной для прихода Юльки. Если он не придет…
Ну что я сделаю, если он не придет? Позвоню? А он подойдет к телефону и скажет;
— Ты мне не нравишься, ясно? И нечего тут звонить.
И все-таки я позвоню…
Наташка с умной Тамарой все говорили и говорили про свадьбы, будто собаку съели в этих делах, а я молчала.
— Она все думает про своего Юлечку, — сказала Наташка.
— Это в конце концов беспринципно с твоей стороны, — сказала умная Тамара.
— Вы тут поговорите про принципиальность, я пока выйду, — сказала я.
Я вышла в коридор и подошла к телефону. Номер я набрала смело, даже нахально. Подошла какая-то женщина — мама, видно.
— Юлю, — сказала я единственное слово.
— Юля! Тебя! Девушка!
— Алло, алло! — кричал Юлька.
На меня напал столбняк.
— Алло! — Он не вешал трубку, он выжидал.
Я молчала. У меня пропал голос. Я первая положила трубку. Мне стало легче: почему он не повесил трубку? Он ждал, ждал, он так хотел кого-то услышать! Мать сказала, что девушка. Он ждал меня! А почему именно меня? Что, у него теперь нет знакомых девушек? Да полно у него девушек! Любых! Он теперь работает в лаборатории своего отца, его отец шишка. А эта девица, наверное, была вместе с ним когда-нибудь в пионерском лагере — он ведь рассказывал, как был однажды влюблен в какую-то там, в пионерском лагере. А я-то жду его! Просто я Квазимодо. И все. Я подошла к зеркалу: косицы с бантами, дура, идиотка. Заржавленные ножницы лежали на подзеркальнике. Я взяла их и ампутировала обе косицы, прямо с бантами.
— Что ты делаешь? — в коридор выскочила Hаташка.
— Ничего. Подровняй.
Клочья волос сыпались прямо на пол. Явилась умная Тамара и сказала, что неровно. Взялась подровнять. Когда наконец было признано, что теперь ровно, я оказалась оболваненной почти наголо.
— Теперь я не пойду на свадьбу, — сказала я.
— Ну и зря! — сказала умная Тамара. — Ты не представляешь, какая получилась эффектная стрижечка!
Тамара всегда знала, что нужно сказать.
Раздалось два звонка. Это ко мне. Кто бы это мог прийти сейчас ко мне?
Я открыла дверь и увидела три темные фигуры.
— Привет… — Один был Юлька.
— К Наташке четыре звонка, — сказала я.
— А я не к Наташке, мы все к тебе… Знакомься…
Два парня по очереди протянули мне руки, при этом что-то пробурчав, чего я не разобрала.
— Зачем это вы ко мне? — глупо спросила я.
— Воскресенье, — сказал Юлька.
— Ну, проходите, а мы тут, между прочим, пьем.
— Ого! Ты подстриглась? У тебя идеальная форма головы, — сказал Юлька.
Юлька был другой. У него было спокойное выражение лица, он не заболтал суетливо, как обычно, ему не мешали руки. Когда мы шли по коридору, он обнял меня за плечи, будто так и полагалось. Заметив мой страх и изумление, он сказал:
— Что, предки дома?
— Н-нет.
— Тогда все о’кей! Проходите, ребята.
Он открыл дверь и пропустил ребят вперед. Сам задержался, сжал мое плечо.
Я не воспринимала происходящее как реальность. Я думала, что либо это сон, либо… Юлька пьян.
— Привет, — сказал он Тамаре и Наташке, не удостоив их взглядом.
Парни вытащили из карманов две бутылки портвейна.
— Хо-хо! Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец! — сказала Наташка.
— Что за детский смех на лужайке! — сказал Юлька. Он и не думал проявлять по отношению к Наташке былой любви застарелого друга детства.
Наташка, как и я, уставилась на него изумленно. Он все еще обнимал меня за плечи.
— Располагайтесь, ребята, — сказал Юлька, будто это не ко мне, а к нему пришли.
Происходил какой-то спектакль, свою роль в котором я еще не понимала.
— Ты не против, что я пришел к тебе с друзьями? Это мои лучшие друзья, — сказал он мне.
— Я очень рада.
Рада! Это не то слово. Я была счастлива и не могла этого ни от кого скрыть!
Юлька нахально полез в буфет, достал еще рюмки, хлеб, пару луковиц.
— Может, еще чего надо? — спросила я.
— Надо, чтоб ты сидела и никуда не убегала. Что мы сюда, жрать пришли?
Умная Тамара смотрела на все происходящее со священным трепетом.
— Может… я там… картошки поджарю… или чего? — сказала она наконец.
— Сиди, ты нам не мешаешь! — сказал Юлька.
Мы все одновременно молча выпили вино.
— У тебя есть музыка? — спросил он.
Я проковыляла через всю комнату, включила радиолу. Подумала, что пора бы перестать улыбаться, но улыбка не отклеивалась от лица. От этой улыбки уже болели губы и зубы.
— Зачем эта полная иллюминация? — Юлька зажег настольную лампу (судя по точности его движений, он не был пьян), погасил верхний свет.
Запретная вечеринка с притушенным светом. Впервые в моей жизни такое. В школе — девчоночий класс, на работе — все уже взрослые для того, чтоб тушить свет.
— Что случилось? — спросила я.
— То, что случается на каждом шагу, моя девочка… — важно сказал он.
Я хотела сказать ему, что «я не девочка, и не твоя», но лицо его было так невыносимо близко от моего лица и это было так чудесно, так невероятно, что мне не захотелось ничего говорить…
— Поставьте быстрое-быстрое… — верещала Наташка, — Маша умеет быстрое… Чарльстон поставьте!
— Повторите то же самое, — сказал Юлька.
И его послушались. Почему-то нельзя было его не послушаться.
— Давайте еще выпьем! — не своим голосом крикнула я.
— Не надо нам, — сказал Юлька тихо, увлекая меня в самый темный угол. — Вы, ребята, пейте, а мы не хотим…
— А мы… что? — спросила я.
— А мы вот что, — сказал он и поцеловал меня. Даже не поцеловал, а скорее укусил.
Мы не танцевали, а стояли и ошарашенно смотрели друг на друга. У Юльки был такой вид, будто он и сам от себя не ожидал подобного…
На тебе сошелся клином белый свет, На тебе сошелся клином белый свет, На тебе сошелся клином белый свет, Но пропал за поворотом санный след…Мы смотрели друг на друга, машинально слушая пластинку, и постепенно взгляды наши становились наивно-осмысленными: вот, дескать, слышишь, что поют? Это про тебя, про тебя… Это на тебе сошелся клином белый свет…
— Какие у тебя… руки красивые… — еле слышно сказал Юлька, но мне показалось, что голос его наполнил всю комнату, раскатился, как глухие, шуршащие камушки под ногами.
Потом он поднес мои близко сведенные руки к лицу и стал очень старательно и как-то трогательно-аккуратно целовать их.
— А чиво это вы такое делаити? — К нам про-вальсировала Наташка с двумя рюмками в руках.
— У нас в Польше женщинам целуют руки, — сказал Юлька.
И это было совсем не смешно. Он взял рюмки, одну протянул мне:
— Не допивай…
Я оставила на дне, он тоже.
— Теперь поменяемся, — сказал он.
— Зачем?
— Так надо. — Он выпил и бросил рюмку на пол. Она разлетелась. Я тоже бросила рюмку на пол. Наташка что-то заверещала.
— Ты еще маленькая, уйди отсюда, — сказал Юлька. — Не знаешь, зачем нам весь этот детский сад?
— Не знаю.
— Давай уйдем?
— Давай. Надо им сказать.
— Не надо говорить, уйдем — и все… Вечно у тебя толчется какой-то народ…
Народ! Будто не он их привел!
На улицу мы вышли уже опять будто чужими. У нас это бывало всегда.
— У тебя что-то произошло? — спросила я.
— Это должно было когда-нибудь произойти… — сказал он.
— Что… должно было?.
— Да так, что-то вроде вдовушки или разведенной… Занятная бабенка…
Он сказал это до отвращения легко и игриво. Это был не тот Юлька, который поцеловал меня только что и сам испугался. И это был не тот Юлька, который врал про Галю. У того была длинная, тощая шея, и трогательная болячка от простуды на верхней губе, и смешные усы…
Это был Юлька, который заявился ко мне с друзьями (для чего-то они ему были нужны, эти свидетели), это был Юлька, который не удосужился взглянуть на бывшую одноклассницу Наташку, который так вот запросто поцеловал меня… Правда, после этого тут же стал другим. Но пока мы одевались, спускались по лестнице, заново привыкали к новым нашим отношениям — снова изменился.
Ревность во мне зашевелилась? Думаю, что нет. Слишком уж пренебрежительно он сказал все эго о какой-то женщине, да и пришел же ко мне, пришел, не к кому-то… Так что же так покоробило меня, почему я вдруг задохнулась и остановилась?
Я не хотела с ним ссориться, не могла, это было мне не под силу — поссориться с ним, потерять его хоть ненадолго. Я уже не могла потерять его, этот его единственный поцелуй приварил меня к нему накрепко. И все же я не могла сказать ни слова, сделать так, чтоб лицо мое не изменилось. А я чувствовала, как затвердевало, застывало мое лицо. И он тоже видел это.
— Да, как-то так вышло… Выпили. Ребята с работы затащили в Ликерку на танцы… Она так, ничего себе… Я а не думал! А она говорит — дома никого пет…
Он выдавливал из себя по слову, под конец уже почти кричал, заглядывая мне в глаза и пугаясь моего молчания.
— Что ты молчишь?! Я даже не целовал ее! Я даже… Но я же мужчина, черт дери! Это естественно.
Не могла я с ним поссориться! Злить всех других, злить кого угодно — это была моя любимая роль, но я не могла поссориться с ним, тем более что видела — от его самоуверенности ничего не осталось.
И еще я почему-то очень ясно видела эту бедную фабричную девчонку, скорее разведенную… Может, ребенок спал в той же комнате. С убогим лексиконом, с этими: «Катись колбаской по Малой Спасской» — ну конечно, эта девчонка была такая, иначе удержала бы его, и он не прибежал бы ко мне.
Я слишком много читала, вот в чем дело. Без скидок на возраст. И я не верила в дурных женщин — спасибо классикам.
— Что ты молчишь? — уже кричал Юлька.
Я выбирала слова. Я чувствовала, что от того, что я сейчас скажу, многое зависит.
— А как же ты мог не целовать? Ты поляк, Юлька… И разве поляки кукарекают? Разве поляки говорят плохо о женщинах? Разве могут не целовать?
— Я понял только одно: с этого нельзя начинать, — жалобно сказал Юлька.
…Потом я очень часто даже злилась на него за то, что он ни об одной женщине не говорил плохо. Он так яростно жалел всех подряд, что попадал в самые дурацкие положения.
«…С этого нельзя начинать…»
Однажды мне было очень плохо, и я, поддавшись слабости (чего не бывает), как-то очень неосторожно пококетничала с одним молодым человеком. Мы встретились всего-то пару раз, погуляли по городу. Мы были ровесниками, но он почему-то казался намного моложе меня. Не лицом, а так как-то… Поцеловались при прощании. Он сказал:
— Слушай, выходи за меня замуж.
— С чего это?
— Ты… такая… нежная… Ты не думай, у меня было много женщин, но я просто спал с ними… А ты… просто говоришь, а мне никогда так не было.
Если б ему, как Юльке тогда, было восемнадцать, то, может быть, я потратила бы на него время н слова. А ему было двадцать восемь.
— Не с того ты начал, — сказала я, и мне стало скучно.
Через два месяца он позвонил мне и сообщил, что женился. Он думал, что это меня расстроит. И напрасно. Я пожелала ему счастья… И не позавидовала его жене.
…А с Юлькой мы учились вместе. Никто и ничто — ни книги, ни фильмы, ни учителя, ни родители — не могли бы, при всем желании, заставить нас научить нас любить. Мы тогда верили только друг другу, мы сами сочиняли свою азбуку. Может, именно поэтому у меня потом ни с кем другим ни черта не получалось… Я говорила только на своем, очень трудном языке… Я была уверена, что этот язык единственно возможный…
После того как он сказал: «С этого нельзя начинать…», причем сказал он это сдаваясь, сразу стало легче.
Мы не разговаривали, а просто шли, взявшись за руки. Мы еще не знали, как следует нам теперь разговаривать в нашем новом, взрослом качестве. Еще долго никто не видел перемен ни в нем, ни во мне. Но мы-то знали, что так, как было, быть не может больше. А что впереди — не знали. И говорить все-таки нужно… Правду.
— Как хорошо, что ты позвонила мне, — сказал он.
Я не стала отпираться — теперь это было ни к чему.
— Я б умерла, если б не позвонила…
Я, конечно, не умерла бы. И все же я сказала правду.
— Я боялся идти к тебе…
— Поэтому позвал ребят?
— Да.
— Эх ты, трусишка!..
— Не трусишка. Но если б ты меня прогнала, я. Не знаю, что бы и было. Я ночами не спал из-за того… случая.
— Ты мог подумать, что я тебя прогоню?
— Сейчас… когда ты молчала… я так и думал.
— Не надо про это.
— Я только сейчас тебя полюбил, вот. Потому что ты меня не любила. Не люби меня сильно и все время, а то… Я сам хочу тебя любить. Когда ты ругаешься, я больше тебя люблю…
…Мы очнулись (очнулись — верное слово) только под утро. И увидели, что садик, в котором мы сидим, заметен снегом.
Первый снег в Ленинграде в тот год выпал четвертого ноября — я помню точно.
2. Мы
Теперь в нашей с Юлькой жизни появилось новое качество: мы. Не отдельно он, Юлька, который сам по себе, не отдельно я, а мы вместе.
И нам было трудно.
Казалось бы, совсем непонятно, почему же так трудно, ведь в общем-то — похожи. Похожи лицами, похожи стремлением к непохожести…
Я не хотела, чтоб Юлька был просто мальчик, как у всех. Мне нравилось, что он поляк. Ведь это только после встречи со мной ему пришло в голову, что он — поляк. Я, блистая эрудицией, сообщила ему, что поляки — гасконцы Севера.
Дорогу гвардейцам-гасконцам! Мы дети одной стороны: Лгуны, хвастуны и пропойцы, Но с солнцем в крови, с солнцем в крови Черт побери…Юлькина мать и до и после войны жила в Гродно. Бабка Юльки по отцу всегда жила в Ленинграде, потому что в Польшу выехать не могла — была в свое время террористкой, в кого-то там стреляла и для тогдашней Польши не подходила. Отец Юльки родился в Ленинграде, здесь же выучился, а потом работал. Где уж они познакомились с матерью — не знаю. Почему поженились — тоже непонятно: уж очень разные они были. Я не помню случая, чтоб они вообще друг с другом разговаривали, хотя бывала у них довольно часто. Уж слишком молчаливый и замкнутый был у Юльки отец! Знаю, что у него была громадная библиотека, знаю, что он руководил лабораторией, знаю, что на Юльку он обращал внимание только тогда, когда тот попадался ему на глаза или мешал работать.
Мама у Юльки была милая, женственная, кокетливая. Но это — и все.
От кого было Юльке узнать, что он поляк?
Зато какое широкое поле действия для моей фантазии!
А Юлька сочинил, что у меня идеальная форма головы, что я до ужаса умная.
Мы поднимали друг друга на пьедесталы.
— У нас все будет не так, как у предков, правда, Маша?
— Да.
— Ну, твои еще куда ни шло…
— Да и твои ничего…
— Но у нас все равно будет не так.
Мы жили среди людей, нам негде было побыть вдвоем, и как часто нам мешали скучные люди! Иногда, придя в какую-нибудь компанию, я уже сразу чувствовала, что здесь нас могут поссорить.
Помню один такой вечер… У Наташки был день рождения, и она пригласила своих бывших одноклассников, потому что новых друзей у нее еще не было. Я уже знала, что эти ребята Юльку не любят, но знала и другое: они без него не могут.
В каждой компании должен существовать свой мальчик для битья. Хотя нет, мальчик для битья — не совсем точно. Он раздражал их тем, что все время перечил, плевал с высокомерным видом на их кумиров (высокомерию его не надо было учить), и больше всего, наверное, тем, что мог обходиться без них. У него было два друга — ребята с его двора, в дружбе же остальных он не нуждался. Но Наташка позвала его, как позвала и других, и он пришел…
Началось с того, что мальчики уставились на меня. Им же было интересно, какая будет девушка у него, если он ни во что не ставит их девушек.
Все желали танцевать со мной — и только со мной. Какой это был великолепный повод подразнить Юльку! И я даже клюнула на него поначалу, пока среди грохота музыки, смеха и суеты не взглянула на Юльку.
Казалось бы, он не переживал — он танцевал с самой некрасивой девушкой и даже пытался подпевать пластинке.
И все же…
Я поняла, что делается с Юлькой. И хотя у нас с ним никогда не было так просто, чтоб я могла сама подлететь к нему, схватить за руку… нет, это было его право — право мужчины, мы все еще были несколько «на вы», мы все еще мучительно привыкали друг к другу, — но я все-таки подлетела к нему после танца, села рядом и сказала, что мне скучно. У Юльки сразу же стало такое лицо, которое как будто говорило: «Теперь вам ясно, почему я выбрал такую девушку?»
И я, представив себя на месте парней, поняла, почему им так часто хочется его просто-напросто побить.
Это чуть не произошло в тот же вечер. Один из них, кажется его звали Вовкой (он нравился Наташке), явно был в этой компании за главаря. Его слушали (он говорил вообще-то муру), ему подчинялись, под его дудку плясали.
В нашей школе этого Вовку не считали бы за человека, но в Юлькиной он был главным. У нас царили головастенькие рахитики, которые еще на школьной скамье решали какие-то там не разрешенные до них задачи …надцатого века. В Юлькиной уважали силу. Этот самый Вовка имел разряд по самбо, и на каких-то состязаниях занял второе место среди юношей.
Лично мне этот Вовка даже понравился. По крайней мере нравился до тех пор, пока не наболтал лишнего. Помню, похвалялся он какими-то там невиданными победами над женщинами. Теперь я понимаю, что это было абсолютное вранье, да еще и непрофессиональное. Помню, говорил он про какую-то безумно страстную женщину, влюбленную в него до потери сознания. Якобы от страсти эта женщина кусалась.
Девчонки краснели и отводили глаза. Не краснела, кажется, я одна. Опять же потому, что много читала, и, как мне самой казалось, в совершенстве знала всю любовную теорию.
Но на самом интересном месте Вовкиного повествования Юлька вдруг прервал его:
— Эй, Вовка, а у тебя ведь первый разряд по самбо…
— Ну, первый! — отмахнулся Вовка, желая продолжить рассказ.
— И второе место по городу… — сказал Юлька.
Вовка, и так-то врущий из последних сил, уставился на Юльку ошарашенно, потеряв нить рассказа. По его лицу было заметно, что он ужасно удивлен: как это такой вредный и коварный Юлька вдруг вздумал ему публично льстить!
— Ну, второе, — небрежно сказал Вовка, будто это для него ничего не значит.
— Так ты бы и хвастался тем, что у тебя и правда есть. А ты хвастаешься тем, чего нет и не было. Вот петух-то еще…
Вовка не сразу сообразил, что его оскорбили. А когда сообразил, двинулся на Юльку.
Остальные парни не рвались вмешаться. По-моему, им просто надоело Юльку лупить.
Я встала между Вовкой и Юлькой.
— Отойди, — сказал Юлька.
Но я и не подумала отходить. Ведь именно сейчас я любила Юльку как никогда. Ну хотя бы за то, что несколько дней назад он кукарекал точно так же, как Вовка сейчас, и если сейчас он осадил Вовку, то ведь только потому, что это я, я научила его не кукарекать.
Он послушался меня. Он понял меня. Первый человек в моей жизни, который послушался меня. Да как же я могла позволить кому-то его ударить?
Вовка стоял напротив меня и через мою голову строил Юльке угрожающие рожи.
Я обернулась к Юльке: его лицо было простым и спокойным, не деланно спокойным, а по-настоящему спокойным.
— Отойди, — ласково сказал мне Юлька.
— Дурак! — крикнул Вовка. — Если б не твоя девчонка, я бы из тебя блин сделал. Погоди, через пару недель она тебя бросит — посчитаемся.
— Умный! — ответила я Вовке.
— Не надо, Машенька… Пошли отсюда, — сказал Юлька так же ласково.
Это не было бегством — он прошествовал через всю комнату медлительной, развинченной походкой. По лицам парией я видела, что они еле сдерживаются, чтоб не ударить его в спину.
Мы пошли в мою комнату.
— Никогда, — сказал Юлька, — слышишь, никогда не защищай меня. Да можешь ты понять, чертова кукла, что пора быть женщиной! Не смей за меня заступаться, тебе ясно? Не лезь, где тебя не спрашивают.
Он был взбешен. За что-то он меня ненавидел.
— Убирайся вон, — сказала я, — и больше не приходи.
— Сей момент… иди, веселись без меня, там тебе лучше… с теми…
— И правильно, если б тебя побили…
Он ушел и хлопнул дверью. Я выскочила за ним следом и закричала:
— Юлька, не уходи от меня… Юлька, я не хотела!
Но он и не думал возвращаться.
…Мы поссорились. Как надо мириться — я не знала. Совета можно было спросить только у Наташки, потому что ведь она знакома с Юлькой давно. Но своего мнения у Наташки не существовало, в наперсницы она не годилась.
— Он дрянь, дрянь, — говорила я.
— Дрянь, — эхом откликалась Наташка.
…— Дрянь, дрянь, — говорила я.
— Дрянь, с детства дрянь… Бяка, — говорила Наташка.
— Нет, он не дрянь, он лучше всех, — говорила я.
— Вообще-то он хорошенький, — соглашалась Наташка. Она, как Людоедка Эллочка, знала не так много слов. Хорошенькими она называла трусики и хорошеньким же — Юльку.
— И никакой он не бяка, он просто всегда сам по себе…
— Но ведь все же его так звали. Не может же быть, чтоб он один был хорошим…
…А Юлька не приходил уже вторую неделю. И я не помню, как я жила все это время: я роняла вещи, проезжала мимо нужной остановки, а найдя под диваном осколок разбитой нами рюмки, целовала холодное стекло.
…Я стирала в десятой воде ни в чем не повинную рубашку отца с яростью, достойной гораздо более великих целей. Просто забыла, что это уже десятая вода, как забывала в те дни все на свете.
Раздалось четыре долгих, нахальных звонка, потом игривое похихикивание Наташки, а уже затем Юлькии голос.
— У нас на кухне никого нет, тут и посидим, — старалась Наташка.
Старалась она для меня: медвежья услуга. Я не знала, что мне надо делать. Без подготовки, без разбега — бух, и привет! А наряд?
Юлька вошел в кухню и сел на табуретку. Я делала вид, что никто не входил, что я тут одна и фальшивым голосом пела на псевдо-каком-то языке:
Буна сэра, синьорина, Буна сэра! Тап, тип-тип, тан, тип-тип Даб!— Сегодня мы не здороваемся? — задал Юлька риторический вопрос, так как уверенности в том, что я отвечу, у него в голосе не было.
— Чего это Машка Семашка не здоровается? — спросил Юлька у Наташки.
— Это уж ваше дело, — сказала Наташка, грубо подчеркнув свою роль сводницы, да еще, ко всему прочему, и удаляясь.
— Меня тут побили здорово! — сказал Юлька.
Знал ведь, что уж тут-то я отзовусь.
— Где? Что разбили? Покажи!
Он доблестно сверкнул глазами, откинул со лба прядь волос и показал приличную гулю. Гуля была свежая.
— Надо йодом залить, а то еще может быть заражение!
— Ничего. Будет заражение — ампутируют голову, буду ходить без шляпы…
Мужчина после драки — это зрелище!
Уж какая-то драка была же — где бы он иначе обзавелся такой гулей? И вообще, пока я ее рассматриваю, Юлька уже сжимает мои мокрые, мыльные руки. Мы оба внезапно замолкаем.
— Да ерунда все это, — почти шепотом говорит Юлька и сажает меня к себе на колени. Вырываться из его клещей бесполезно, да я и не собираюсь вырываться.
Кто-то заглядывает на кухню, кто-то вскрикивает, я все это слышу, а Юльке абсолютно начхать. Как же — после драки!
— Я скучал без тебя, Семашенька…
— И я скучала.
— А ты как скучала?
— Ужасно.
— А я еще ужасней…
И все же эта идиллическая картина для нас не типична. Мы ссоримся часто и неизвестно почему.
Вот читаем вместе книгу, помню, тогда еще только недавно появилась в «Иностранке» — «Над пропастью во ржи». Мы сидим смирненько рядышком и читаем. Идея, конечно, моя… Я вскрикиваю почти на каждом предложении, тереблю Юльку за рукав:
— Здорово, да, здорово?
— Не знаю, — бурчит он, — ничего хорошего не вижу.
— Ну как же можно не видеть, это же чудо просто…
— Господи, ты какая-то истеричка…
Я замолкаю, я злюсь на него за то, что он так упрямо не хочет разделить мои эмоции. Прощаемся мы холодно.
А через день он приходит, и когда я открываю дверь, прямо на лестнице нахлобучивает на меня пыжиковую шапку. Он говорит, что шапку ему купил отец, а она оказалась мала и поэтому он дарит ее мне. Я вспоминаю, что когда-то говорила о том, что хотела бы иметь такую шапку.
— Юлька, не надо, что ты… Что ты скажешь отцу?
— А ты думаешь, он спросит? Я ему до лампочки.
— Но это же мальчиковая шапка! (Именно такую-то я и хотела.)
— Будешь носить ее задом наперед — вот и все дела.
Я смотрю на него и улыбаюсь.
В нашу лабораторию принесли четыре билета на вечер московских поэтов.
Решили эти билеты разыграть. Но не каждый по отдельности, а сразу пару билетов выигравшим. Мне никогда не везло в таких вещах, и когда я тащила из чьей-то шапки бумажку, то уже заранее знала, что не выиграю. Так оно и оказалось. Повезло шефу.
— Пойдешь со мной? — спросил он, увидев, что я чуть не плачу.
Но что за радость мне идти с ним, если я хотела, чтоб пошел Юлька! Я-то что, я и так прочесть могу, да и читала. А вот Юлька… Книжек поэтических теперь не достать, а в Публичку он не пойдет, особенно если я буду на этом настаивать.
— Нет… — глухо сказала я.
Шеф знал про Юльку. Про него знали все мои сослуживцы. У нас каждое утро начиналось с того, что кто-нибудь спрашивал:
— Ну, Маша, как там твой гасконец?
И я чистосердечно рассказывала — что, как и почему. Ну, кое о чем, конечно, приходилось умалчивать, хотя все, особенно мужчины, были настойчиво-любопытны. Я с удовольствием отвечала почти на все вопросы, но все же не на все…
И вдруг…
— Ладно, черт с тобой, бери оба… — И шеф протягивает мне билеты.
И вот мы с Юлькой явились на этот вечер. Я видела по Юлькиным глазам, что ему нравится толпа у входа.
Потом мы уже сидели в зале — и как-то неожиданно в неизвестно откуда выскочил на сцену Евтушенко.
Вдоль моря быстро девочка проходит, бледнея, розовея и дичась. В ней все восходит. Что с ней происходит? В ней возникает женщина сейчас. Она у моря тапочки снимает, вступая, словно в музыку, в него, и все она на свете понимает, хотя не понимает ничего…Я забыла про Юльку. Я смотрела, вытянув шею, потому что это было мне, про меня. Мне хотелось, чтоб он видел меня, знал, что это я — Маша.
…пусть не боится мама — тебе не причиню я, Маша, зла. Мне от тебя немного надо, Маша, и очень много — чтобы ты была.Потом был Вознесенский. Я схватила Юлькину руку, прижала ее к груди, и он впервые не ощерился на такой всплеск моих эмоций, тем более что на сцене уже была Белла Ахмадулина и прекрасным своим голосом говорила уже теперь про Юльку — ну про кого же еще, как не про Юльку:
…Входил он в эти низкие хоромы, сам из татар, гулявших по Руси, и я кричала: «Здравствуй, мой хороший! Вина отведай, хлебом закуси…»Ну конечно, из татар, из поляков, из каких угодно, но только из нездешних, не из таких, как все.
…И все же он, гуляка и изменник, не вам чета. Нет! Он не вам чета!Ну конечно, и это ведь про Юльку. Он мне казался тогда ужасным гулякой и изменником, ужасающим гулякой и изменником, но все-таки — не вам чета, не вам чета.
…Когда мы вышли после концерта, Юлька начал что-то говорить. Но я промолчала, потому что чувствовала, что Юлька говорит совсем не то, что думает. Он ни за что не хотел быть хоть в чем-нибудь со мной согласным, его до смерти раздражало мое всезнайство.
Помню, как часто мы ссорились из-за этого. Однажды, когда я совершенно случайно решила задачу по геометрии для поступающих в Московский университет, условия которой были опубликованы в «Технике — молодежи», Юлька просто-напросто перестал со мной разговаривать. Я решила эту задачу только потому, что не была обременена большими знаниями, а люди, которые знали геометрию в тысячу раз лучше меня, просто-напросто не думали, что все может быть так просто. Когда я попыталась объяснить это Юльке, он страшно разозлился, считая, что я «по своей идиотской доброте, которая никому не нужна», просто-напросто утешаю его, хоть он в этом не нуждается.
3. Ревность
Умная Тамара говорила, что никакой любви между мной и Юлькой не может быть, потому что «любовь должна быть обусловлена тремя факторами: уважением, дружбой и желанием».
Юлька меня не уважал — это факт, если б уважал — не спорил бы по всякому поводу. Дружба? Этого тоже не было — какая ж дружба, когда мы любили… А желание, то есть это самое дурацкое половое влечение, я отрицала, краснея от злости и стыда. Надо же сказать такую гадость: половое влечение! Ну уж нет! Такое могла выдумать только умная Тамара и не постесняться сказать вслух.
А вдруг она все-таки права? Ну хотя бы насчет уважения или дружбы?
И вообще, где он бывает в те дни, когда мы в ссоре? И почему приходит иногда с виноватыми глазами, избегает моего взгляда, притягивает меня к себе, утыкается лицом в мое плечо и не хочет смотреть прямо?
Да, он, наверно, не забыл дорожку к той женщине, у которой ребенок (непременно ребенок), он приходит к ней, она укладывает ребенка, а потом… До чего же отчетливо все видела: лицо этой женщины, спящего ребенка, даже обстановку комнаты…
Но почему он иногда бывает таким самоуверенным и взрослым — уж не потому ли, что знает все? А я — девчонка, я — так просто… Потому он и ссорится со мной так часто, чтоб сбежать к той.
— Он тебе изменяет, — пела умная Тамара. Говорить гадости — ее любимое занятие. Она говорила еще, что Юлька совсем не красивый, абсолютно тупой и что вообще нельзя любить человека, у которого вечно то фингал под глазом, то фингал на лбу, то нос распухший, как картофелина.
…Бедная умная Тамара! Недавно, когда я к ней зашла и мы начали, как всегда, с умных разговоров об искусстве, а кончили, как всегда, разговорами о любви, умная Тамара вдруг зарыдала и начала кричать: «Я никого не люблю, никого! Я никогда никого не любила, как же мне жить, ну скажи! Ведь ты же знаешь, как это — любить! Ну расскажи!!!»
Что я могла ей рассказать? Мне было до слез ее жаль, и я чуть не зарыдала вместе с ней.
И все-таки, хоть мне ее и жалко, я знаю, как и все ее другие подруги знают, что к ней не стоит приходить со своими любимыми: у Тамары дурной глаз. Она может высмеять тебя при нем так, что оправдываться придется долго, если вообще удастся оправдаться. И все-таки ее жалко…
А тогда я еще не понимала в ней этого, иногда даже просыпалась ночью от тревожного толчка: он меня не любит!
И я, ненужная ему, умру от ревности. Инстинктом я чувствовала, что он не должен знать о моей ревности: много чести! Но он знал. Как-то он сказал, что ничуть бы не удивился, если б я подсыпала толченого стекла девушке, к которой его приревную. А он меня не ревновал и все время это подчеркивал. Как-то я с вызовом спросила:
— Уж не думаешь ли ты, что на свете, кроме тебя, нет мужчин?
— Может, мужчины и есть, только тебе они до лампочки.
— Вот как? Откуда же ты знаешь?
— У тебя глаза не блудливые. Я вообще могу сразу сказать, кто кого любит и кто кого обманывает…
И действительно, Юлька каким-то непостижимым чувством понимал, кто кого любит, а кто кого нет.
Помню, на свадьбе Элки Котенок умная Тамара познакомилась с одним парнем. Морда у парня, на мой взгляд, была прескверная: тонкие губы, неприятно красные, почти белые глаза и подбритые брови. Я, конечно, не сказала этого Тамаре, тем более что она нашла его несказанно умным.
Новый год мы встречали все вместе: мы с Юлькой, Наташка, Элка Котенок с благоприобретенным мужем и умная Тамара с этим самым Игорем. После праздника Юлька категорически сказал мне:
— Игорь бросит Тамарку через месяц. Соврет, что уезжает или что-нибудь еще…
— Почему?
— Потому что он за вечер успел облапить Наташку, да и на тебя поглядывал, если б не я — не упустил бы…
— Посмотрим…
— Элка изменит мужу максимум через полгода.
— Да с чего ты взял?
— Вот посмотришь…
Элка изменила мужу гораздо раньше, чем предсказал Юлька. Игорь сбежал от Тамары сразу же после Нового года — сказал, что уезжает в Индию изучать тамошних йогов. После этого я поняла, что Юльке в таких случаях надо верить на слово.
Вот поэтому он, наверно, и не ревновал меня никогда, потому что меня и нечего было ревновать.
И все же он ревновал, хоть и сам не знал: к кому и к чему. Тогда-то я не понимала странных перепадов в его настроении и не объясняла их ревностью. А он ревновал… К Гоголю, например. Ведь после школы почти всем нам ясно как дважды два, что Гоголь — скучнейший писатель. Лермонтов — страшное занудство, которое еще надо почему-то и заучивать наизусть… «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…» И зачем они мне нужны?
И вообще: почему я вечно задерживаюсь на работе? То у меня репетиция концерта самодеятельности, то я сочиняю программу агитбригады, то я вообще уезжаю из города с этой злосчастной агитбригадой, и все у меня нет времени. А у Юльки времени хоть отбавляй! Меня всюду выбирают, вечно загружают, а он — сам по себе.
Мало того, и дома у меня вечно толчется народ; одним я нужна, чтоб сочинить заметку в стенгазету, другим надо придумать текст для КВН, третьим я должна растолковать вещий сон (фантазии мне доставало и для этого), четвертым разъяснить, «почему он меня не любит». Мальчики из нашей школы, с которыми я так враждовала, тоже заходят. И вообще, выясняется, что никто и не думал меня ненавидеть.
— Ты при мне, как комиссар при Чапаеве, — шутил Юлька.
…На первомайский праздничный вечер в нашем институте я пришла с Юлькой. И уже через пять минут поняла, что он испортит мне этот вечер. Средств и изобретательности у него всегда большой запас.
Вечер был организован в лучших традициях нашей конторы: кафе, столики, сухое вино, неполный свет. Если б не эти отдельные столики, все было бы лучше, Юлька нс сумел бы обратить на себя общее внимание, выступить «на свету». В общем, он начал валять дурака, в полном смысле слова. Зачем-то разыгрывал из себя полнейшего кретина, причем разыгрывал так, что только мне одной и было понятно, что он трепался. Он говорил Евтушенко вместо Евтушенко, спрашивал про Хемингуэя: «Это не тот, у которого был голубой период?» В итоге он вообще заговорил с вологодским акцентом и сказал, что, кроме «Щит и меч», ничего не читал и читать не собирается.
К моему стыду и горю, я еще участвовала в концерте, пела. Господи, как только у меня хватило нахальства петь, да еще при Юльке? Надо сказать, что зал реагировал очень добродушно — мне даже бисировали, и я распелась не на шутку, а когда вернулась к своему столику, то отчетливо услышала:
— Вам с вашим голосом — в балет.
Шутка была старая, глупая — я-то знаю, что Юлька всегда ненавидел такие шутки, однако же он сказал это. И мои милые сослуживцы посмотрели на меня с жалостью. Что угодно, но только не такая жалость!
— Уводи ты своего поросенка, — как всегда понимающе сказал шеф и как всегда понимающе подмигнул.
Ты можешь остаться, а я пойду, — сказала я Юльке.
На улице он был само благородство, сама невинность. Просто нельзя было представить себе, что несколько минут назад он вытворял такие дурацкие шутки!
Объяснения этому я долго не могла найти. Ревновать он не мог, я не давала повода, но тогда что?
По-моему, причина Юлькиной злости была в каком-то нашем с ним неравенстве.
Черт возьми, просто смешно, но это было чуть ли не социальное неравенство. Но, в таком случае, почему я в этом неравенстве была выше?
Если уж сравнивать наши семьи, то все говорило как раз в его пользу: в доме огромная библиотека (половина книг на иностранных языках, которые знал его отец), множество картин (по-моему, хороших и настоящих), отец — крупный ученый, мать хоть и недалекая, но с апломбом, всегда причесанная, в общем — хозяйка салона.
А у меня что? Мама вечно орет как громкоговоритель, раз в год по обещанию делает прическу, утверждая, что она уже старая, хоть она намного моложе Юлькиной матери, у отца — неоконченные семь классов. Из картин у нас рыночные медведи Шишкина, а книг, до того как я сама стала их покупать, вообще в доме не было. Правда, родители были записаны в библиотеке и прилежно ее посещали, но не скажу, чтоб они имели понятие о том, кто такой, например, Гегель: вождь пролетариата или средневековый художник (его путали с Бебелем, в свою очередь считая, что Бебель — то же самое, что Клара Цеткин).
И все-таки Юлька очень любил приходить к нам и не любил, когда я приходила к нему.
Мы сидели с ним на нашей коммунальной кухне или смотрели телевизор вместе с моими родителями, а по праздникам сидели вместе со всеми (куча родственников и друзей родителей) за столом, и пели вместе со всеми, и в общем-то не скучали.
А у Юльки было три комнаты. И мама его была в тысячу раз приветливее моей мамы (моя боялась, что я выйду замуж, поэтому не очень-то жаловала Юльку), и все же приходить к нему мне не очень хотелось.
— Почему они у тебя никогда не разговаривают друг с другом? — спросила я однажды.
— Им не о чем разговаривать…
— Как это не о чем?
— У него в голове умные идеи, а у нее вообще непонятно что. Романы какие-то…
— Она же старая…
— Ну, положим, не такая уж старая, да потом она и не виновата, если ему все до лампочки. Вот женюсь я на тебе, тебе тоже скоро наскучит со мной разговаривать.
— Ну да, наскучит… Ты что, дурак?
— Это тебе кажется, что я не дурак, потому что ты влюблена в меня как кошка.
— Ты опять?
— Ну хорошо, не буду… И все-таки мне все время кажется, что ты со мной по ошибке.
— Почему ты всегда на себя наговариваешь?
— Я не наговариваю, я точно знаю, что я калиф на час. Просто я у тебя первый… А замуж не пойдешь!
Замуж! Это для меня была такая же абстракция, как «половые влечения», которые так волновали умную Тамару.
— А вообще, — говорил Юлька, — ты совсем напрасно веришь в свою доброту, тебе внушили эти… ну, что вечно у тебя толкутся. А ты только с виду такая — ягненочек, а на самом деле ты сильная как мужик и еще — везучая…
— Почему же это я везучая, в чем это мне везет?
Мы забирались в такие дебри что переставали совсем уж понимать друг друга, и поэтому приходила самая пора целоваться. Но иногда даже это Юльку оскорбляло;
— А что мы будем делать, когда начнем ссориться, потом? Когда поженимся? Не вечно же мы будем целоваться?
— А если не вечно — зачем жениться?
— Логично.
Насчет женитьбы Юлька понимал больше, чем я. Его друг Павлик уже сумел жениться, заиметь ребенка (то есть вначале он заимел ребенка, потом пришлось жениться) и разойтись. Павлик, насколько хватало сил, Юльку от меня оттаскивал. Он просто-напросто боялся, что Юлька погорит так же, как он.
4. Измены, измены…
То, что Юльку не стоит показывать знакомым, я чувствовала. Почему-то всех моих знакомых он считал врагами. Видите ли, они — «накрахмаленные, голубые и сплошь пижоны».
Сам он работал в таком же НИИ, как и я, да еще у своего папочки; вряд ли там была какая-то другая публика, но он почему-то вечно расхваливал своих сослуживцев, а моих нес по всем адресам.
Хотя дело, может быть, и в том, что вряд ли он с кем-то особенно там сдружился (не очень-то он умел ладить с людьми!), а моя общительность (признаться, катастрофическая) его просто раздражала. Поэтому так перепадало моим сослуживцам.
У нас в конторе было много молодых ребят, вечно затевались какие-то общие культпоходы, загородные поездки, но из-за Юльки я от них частенько отказывалась.
Я бы и на этот раз не поехала вместе со всеми, если б мы до этого с ним не поссорились. Но мы поссорились, и я начала собираться в турпоход. Юлька явился, когда я была уже почти готова ехать на вокзал.
— Так! — сказал он. — Куда же вы, синьора?
— Я еду с нашими на Голубые озера.
— А я?
— А на сердитых воду возят…
— Я уже не сердитый и тоже поеду.
Спорить было бесполезно, да я и надеялась, что сразу после ссоры он не будет нарываться на следующую. Уж если приполз с повинной, то некоторое время постарается побыть шелковым.
И действительно, он был сама заботливость, само веселье и добродушие. Он купил всем по мороженому, честно выстоял очередь за билетами и не пытался назло мне говорить с вологодским акцентом. Шеф должен был встретить нас уже на месте — он ехал на своей машине.
Всего нас было шестеро: мы с Юлькой, две девицы из нашей лаборатории и два парня. Девиц придется описывать, поскольку без этого не обойтись. Одна была совсем молоденькая (смешно, что приходится так говорить о своей ровеснице), она действительно была уж очень молоденькая. У нее был целый миллион кличек, потому что она была просто создана для того, чтоб ее как-нибудь да обзывали. Самой прочной была кличка — мисс Минус. Она и походила на минус: длинная, тощая, длинноносая, со скрипучим голосом. Любая компания старалась от нее избавиться, потому что там, где появлялась мисс Минус, негде было развернуться больше никому. Она портила общие песни, потому что не умела петь, а только орала, лишая других удовольствия петь красиво и слаженно; на вечеринках она любила произносить тосты, после которых у всех пропадало желание пить. Особенно страдали из-за нее мужчины, потому что она имела привычку вешаться им на шею. Не дай бог какому-нибудь сердобольному чудаку пригласить ее танцевать — она продержит его весь вечер за палец и ни за что от себя не отпустит. Если ее никто не приглашал, она приглашала сама. Знающие ее мужчины обычно ссылались на переломы всех конечностей, лишь бы не танцевать с ней. Тогда она тащила танцевать женщин — я один раз потеряла из-за нее целый вечер, потому что было никак не вырваться. Говорила Минус так:
— Как обожаю я зимние забавы! Катанье с русских гор, лыжный спорт… Закаты будят во мне воспоминания детства… — и так далее.
Эту общую поездку от Минус скрывали, но она каким-то чудом все-таки проведала о ней и явилась на вокзал.
Только мы влезли в поезд, как Минус тут же устроила представление.
— Вы меня не любите! Нет! Вы меня не любите! — наигранным детским голоском вскричала она, как будто открывала Америку.
— Чего еще? — невозмутимо спросил механик Юрка, мой приятель.
— Ты плюхнулся, а я, дама, должна стоять…
— Ты видишь, я сел, потому что поезд дернулся, — так же невозмутимо сказал Юрка. Ты-то шла налегке, а я тащил. Я и ослаб.
— Не хватало еще, чтоб я тащила, а ты шел налегке…
Потом Минус изобразила лицом: «Я страдаю» и вышла в тамбур. Потом она распахнула дверь и изобразила: «Я рискую». Мы видели ее, потому что сидели у тамбура.
— Свалится, — сказал Юлька.
Мы знали, что если сейчас начать ее уговаривать отойти от двери — она лопнет, но не отойдет. Это было проверено.
— А хорошо бы врезать, — сказала Клара, и всем стало неловко.
Почему это всегда так было — стоило Кларе что-то сказать, как всем становилось неловко. Может, оттого, что она очень мало обычно говорила, и если говорила, то как-то очень уж значительно. А может, потому, что в голосе ее всегда звучала настоящая злоба. Мы все злились на Минус, мы бегали от нее, потешались над ней, но вообще-то жалели. Мы знали, что она единственная дочь очень старых родителей, которые души в ней не чаяли, внушали ей бог знает что насчет ее внешности и прочих качеств, а если мы и потешались — так ведь надо же кому-то вернуть человека на землю! Да и о поездке нашей она узнала не каким-то таинственным способом, а просто кто-то из нас же ей и сказал, пожалев ее.
— А хорошо бы врезать, — повторила Клара.
И я увидела Юлькин взгляд: он посмотрел на Клару с ненавистью, даже отодвинулся, потому что сидел рядом с нею. Я заметила этот взгляд и готова была расцеловать Юльку за него. Я ведь и сама очень не любила Клару, но боялась ее. Как ни странно, но даже и в том возрасте я уже понимала, что есть люди, которых надо бояться.
— Юлька, иди, успокой Минус, — сказала я вызывающе.
Юлька вышел в тамбур. Я видела, как он улыбался, что-то говорил Минус, как спокойно и ласково отстранил ее от двери, закрыл дверь. Минус сияла как самовар. По ее лицу было видно, что она уже влюблена. Ну, это совсем не удивительно, потому что влюблялась она сто раз на дню: в мужчин, в женщин, в кошек, в собак, «в цветочки»…
Я смотрела на нее и думала: неужели и я так меняюсь, когда я рядом с Юлькой? Неужели и я так хорошею?
Пора было бы и возвратиться из тамбура, но Юлька простоял рядом с Минус до самого Зеленогорска. А за это время я успела выслушать целую лекцию о любителях легких побед, о моде на некрасивых девушек, о мисс Минус — что она не такая дура, как кажется, — и еще много всякого. Клара была в ударе.
До места встречи с шефом Юлька шел рядом с Минус, что-то ей рассказывал, и она верещала так, что у меня заболела голова.
Мне изменили, в моем присутствии.
Что-то говорил, весело толкаясь рядом, Юрка, что-то говорил шеф, потому что мы, оказывается, уже встретились. Я это плохо слышала, не соображая, куда иду и зачем. Мне хотелось вообще убежать или подойти к Юльке, встать на колени, унизиться и христа ради просить, чтоб он перестал меня мучить.
Плохо помню, что было дальше. Я и так-то ничего не соображала, а тут еще начали пить вино. И я надралась так, что будь в нормальном состоянии — умерла бы от отравления. Помню, пили вермут. Никогда в жизни после этого случая я больше не пила вермут. Я говорила и говорила, перекрывая все возможные рекорды по говорению, я рассказывала анекдоты, смысл которых дошел до меня только через несколько лет.
Меня несло. Я сказала шефу:
— Валерик, ты красивый. Валерик, ты в моем вкусе. А я — в твоем вкусе?
Он что-то отвечал, потом мы пили на брудершафт, целовались. Помню, заедали мы с ним конфетой, одной, потому что я пожелала откусить кусок конфеты прямо из его губ.
Я была в упоении от самой себя, от своих складных речей, от своего едкого остроумия, восхитительного цинизма, от своего понимания темных сторон жизни.
Бедный Юрка, он еле уговорил меня немножко пройтись, но у меня только хватило сил доползти до палатки.
Клара куда-то исчезла. Я устала, мне захотелось спать, я ткнулась головой в какой-то рюкзак, но он был жестким. Помню, как с трудом нашла его верх, отстегнула пряжки и запустила в рюкзак руку. Там была картошка.
— Семаша, вот ты где. Господи, да что с тобой…
Помню луч фонарика, осветивший палатку, помню Юлькино лицо… Помню, как я швыряла картошкой в его проклятое лицо. Я швыряла, а он почти что не закрывался, только лицо его каменело. И под его жестким взглядом мне казалось, что это он лупит меня, он меня мучает, а не я его.
Потом его лицо пропало. Я была почти что трезва, а смех Минус, донесшийся снаружи, отрезвил меня окончательно.
…Но мне только казалось. Просто я вдруг снова обрела свободу действий, меня не швыряло и не раскачивало из стороны в сторону, поэтому я и решила, что трезва. Правда, из палатки вылезла не там, где вход, а совсем непонятно как, потому что умудрилась уронить палатку.
Я крадучись шла к машине шефа. Машина была хорошо видна — как-никак белая ночь. Там говорили.
— Зачем, зачем тебе все это надо? — зло выкрикивал голос Клары.
— Оставь, это ничего не изменит, — голос шефа.
Я шагнула к машине:
— Валерик, мне надо тебе кое-что сказать.
— Да, Машенька, слушаю?
— Пусть уйдет эта.
— Уйди, — сказал шеф жестко.
Я прошла мимо Клары и даже не покачнулась.
— Валерик, ты меня любишь? — спросила я.
— Да, — с готовностью ответил он.
— Тогда едем!
— Куда?
— К тебе!
— Как, прямо сейчас?
— Да. Ты же сказал…
— Едем, — сказал он.
…Потом мы ехали…
Теперь я все понимаю про нашего шефа. Он — несчастнейший человек, хотя очень многие ему завидуют. Он далеко пошел и пойдет еще дальше, в этом я уверена. И все-таки он несчастнейший человек.
Жена его работала в школе учительницей и сбежала от него с каким-то одиннадцатиклассником. Говорят, шеф обещал ей все простить, лишь бы она вернулась, но она не вернулась.
…В общем, мы мчались. Он все порывался остановить машину, но я говорила: «Потом, потом, скорее» — и хохотала от восторга.
Годится? Годится. Лицо — что надо, плечи — тоже. Очки красивые, мужские. Мужчина в очках — здорово! И никаких проволочек, завтра же в ЗАГС. Жалко, во Дворец нельзя, он разведен. Мама будет в восторге. Кандидат наук. Надо же: я — и кандидат наук. Хорошо, ну а потом? Когда женятся — вместе спят.
— Храпишь по ночам? — спросила я.
— Нет! — радостно отозвался он.
…— Открой, — умоляюще говорил шеф из-за двери.
Дело в том, что мне удалось запереться в комнате, когда он вышел на кухню. Этот дурак додумался закрыть входную дверь на какие-то сложные замки, и из квартиры мне было уже не удрать. Когда я хотела все же попытаться открыть эти замки, он оттащил меня от двери. Я двинула его локтем и разбила ему очки, поцарапала щеки. Пока он умывался, я закрылась в комнате.
— Открой…
Мне было его жалко, но вместе с тем он был мне невыносимо гадок. Может быть, потому еще он был мне так гадок, что я была виновата.
— В конце концов я хочу спать, — скулил он.
— Спите на плите.
— Ты уродина, — сказал он. — Ха-ха! Она думала, что я на ней женюсь…
— Я бы померла, а за вас не пошла!
— Почему бы это?
— Потому что вы…
Он перестал сопеть за дверью — он думал, что недослышал, что я сказала.
— Валерий Михалыч, выпустите меня, — сказала я.
— Так бы и дышала…
— Я просто зла на вас, что вы закрыли дверь. Это подло — закрывать дверь и прятать ключ.
— Она говорит о подлости, а? Может, это не ты приставала ко мне сегодня весь день? Сама напросилась…
— Если б вы были мужчиной, вы бы этого не сказали.
— Сама баба…
— Откройте входную дверь, чтоб я слышала, и я уйду…
Я слышала, как лязгнул замок, скрипнула дверь. Я откинула крючок, вышла на кухню. И тогда я увидела его лицо… Лучше бы мне его не видеть! Я как-то сразу вдруг поняла, какая это подлость — бить его, беззащитного. Не был он ни в чем виноват. Разве что просто несчастлив, непроходимо несчастлив и обделен. Я была сейчас на сто лет старше его и даже подумала о том, что если когда-нибудь я смогу разлюбить Юльку, то… нет, ничего, кроме жалости…
— Я вас провожу, — сказал он устало.
— Нет. Не надо. И вообще — ничего не было. Мы напоролись на столб и вы поранились ветровым стеклом, ладно?
— Вы все врете, — сказал он, — вы поднимете меня на смех…
— Если бы вы чуть больше уважали женщин, вам бы еще повезло…
— Уважать таких, как вы?
Он изо всех сил тщился быть не таким раздавленным.
— Простите меня, пожалуйста, — сказала я.
Юлька, наверное, избил бы меня, если б я смела его так откровенно пожалеть. А этот не понял. Он не разбирался в интонациях.
— Я провожу вас?
— Нет. Я и так устала…
Я шла по пустому, гулкому, светлому городу. Хорошо, что на всем пути (а путь был не особенно далеким) никого не встретила. Как потом выяснилось, кофта на мне была разодрана, но я этого не замечала, удивляясь только, почему она все сваливается с плеч.
У нашей парадной маячила мужская фигура, но мне не стало даже страшно. Мерзкое, тошнотное, полуобморочное равнодушие — вот все, чем была я богата.
— Где ты была?
Я не удивилась, что это Юлька.
— Не твое дело.
— Отомстила?
— Мне надоело. Отстань!
— Ты далеко пойдешь, — сказал он. — Ох, как далеко ты пойдешь!
Я села на ступеньку (меня не держали ноги) и приготовилась слушать, потому что он говорил что-то длинное. Обрывки его слов даже долетали до моего сознания:
— Ты думаешь, тебе можно все, что мужикам? Далеко пойдешь! Если каждый раз будешь так мстить, далеко пойдешь… Станешь как мужик… Ты и сейчас такая. Будешь пить водку и курить морской табак. И ржать, как лошадь Пржевальского. Ты и сейчас такая. Ты свихнешься, ясно? Тебе никто этого не простит. Никогда. Ты хочешь, чтоб по-твоему? Ты — бумажный солдат, вот ты кто! Не будет по-твоему. Ты нахалка и мужик, вот ты кто. Я никогда тебе этого не прощу. Дура, вот ты кто. И никто тебя не полюбит. Дуру такую. Не будет по-твоему, не будет. И целуйся со своими дружками, и люби свое человечество. И знать я тебя не хочу. И не будет по-твоему!
— Будет, — сказала я и посмотрела ему в лицо. Сказала это просто так, безыдейно, чтоб он замолчал. И посмотрела просто так тоже. И вдруг увидела, что один глаз у него совсем заплыл. Я не сразу сообразила, что это моих рук дело, а когда сообразила, да еще представила, как покалечен мною же шеф, то мне стало ужасно весело…
Я хохотала как сумасшедшая, да, как лошадь Пржевальского (почему именно Пржевальского?), я хохотала, поднимаясь со ступенек, хохотала, бредя вверх по лестнице. Юлька подскочил ко мне, схватил за руку:
— Что с тобой?!
— Уйди. Уйди. Я мужик. А ты иди. Я расправляюсь как умею.
Слава богу, что родителей не было дома, они уехали за город. Я давилась тихим смехом, захлопывая дверь перед Юлькиным носом.
Кто бы знал, как хочется иногда со стыда ободрать с себя кожу или набить морду самой себе! И кому же я отомстила? Да, ничего не произошло, я только пыталась… Да, никто мне этого бы не простил. А почему меня должны прощать? Почему это кому-то можно, а мне нет?
…— До этого я тебя не любил еще, — признался потом Юлька, — хотя предполагал, что все было гораздо страшнее… Ненавидел тебя — и любил.
Он один за всю мою жизнь мог признаться в таких вещах, потому что любил меня, и даже больше — хотел любить. Он был смелым человеком и не боялся хотеть любить. Как бы он ни ругался, но я знаю, что он любил меня именно потому, что я не уступала, что я хотела быть с ним равной. И стала.
…Надела я черную шляпу, поехала в город Анапу. Сослал меня сюда шеф. Когда я явилась в его кабинет с заявлением об уходе по собственному желанию, он начальническим баском сказал:
— Никуда ты не уволишься. Но, надо сказать, твоя рожа мне надоела. Езжай в отпуск. Хочешь, закажу билет в Анапу? У меня там есть знакомые…
И я безропотно поехала в Анапу.
Моя общительность мне изменила, я валялась одна на пляже в Джемете (так и шла с утра пешком от Анапы до Джемета) и пыталась ни о чем не думать. Ни о чем — значит не думать о Юльке. Вина перед шефом как-то рассосалась — все-таки он оказался человеком, понял. Через неделю пришло письмо от Наташки.
Она писала, что каждый день приходит Юлька. Вначале делал вид, что просто так. Два дня по три часа выдерживал ее на лестнице, думал, что я пройду. Потом взбесился и стал ее трясти и выпытывать, где я. Она, как и обещала, пока не говорит. Писала, чтоб я ее пожалела, — он и затрясти может. Худой и злой. Глаз у него уже не синий, а желтый.
И все. И делать мне в Анапе было уже нечего, потому что сколько я ни уговаривала себя остаться — не могла. Ну, хоть еще недельку, твердила я себе. Ну, на три дня. Ладно, на два. Ну, на день хоть, а? Ничего из этого не вышло, и б тот же день, когда получила письмо, я была уже в Новороссийске.
Синяя чаша города наполнялась остановившимся, ленивым зноем. Люди двигались медленно, лица у всех были измученные и потные. Дымы от фабричных труб долго и прямо стояли в воздухе свечками. Дымы были ядовито-желтыми.
Я была единственным, наверное, человеком, который мог бежать по такой жаре. А ведь еще и чемодан тащила. Билетов на Ленинград, конечно, не было. Когда я приехала на вокзал, до отхода поезда оставалось всего полчаса. И я, не зная, на что надеюсь, побежала вдоль состава.
Никогда в жизни мне не везло в лотерее, никогда я не могла достать в магазине вещь, которая бы мне на сто процентов нравилась, никогда и никуда мне не удавалось пролезть без очереди, но на сей раз я ехала без билета. Меня пожалела одна проводница, потому что я, кажется, даже плакала…
В поезде пыталась спать. Днем и ночью, лишь бы шло время. Но в итоге ни днем ни ночью не спала. Меня мучила нетерпеливая и радостная тревога. Я боялась преждевременной радости, но ничего не могла поделать — радовалась. Напрасно распекала себя за полное отсутствие гордости и еще чего-то, чем, на взгляд умной Тамары, должна была обладать.
Черт возьми, не так уж снисходительно относилась я к его вечным штучкам, к этой его глупой вздорности!
Да, умной Тамаре я рассказывала обо всем этом со смехом, потому что мне нравилось, как она возмущается, как она «не понимает», но на самом-то деле… И вот я мчусь, все забыв, все простив… Зачем? На что я нарвусь по приезде?
…Я позвонила, даже не переодевшись с дороги, даже не втащив в комнату чемодан.
— Мне Юлю…
— Маша, что ли?
— Да, Маша. Откуда вы знаете?
— Я все знаю. Юля моет шею. Он собирается к вам в гости.
— Мне Юлю, а не вас. Позовите Юлю.
Трубку повесили. Кто говорил со мной — я так и не поняла. Бред какой-то!
— Дура, дура и дура, — сказала умная Тамара, доедая десятое яблоко (она встречала меня на вокзале, потому что родители были в отпуске).
— Брось ты, — сказала Наташка, — не говори, чего не понимаешь. Если б ты видела, как он меня тут убивал, тоже примчалась бы.
— Я? Никогда!
— Умойся хоть! — сказала мне Наташка.
— К чему?
Только сейчас я поняла, как устала. Тронуться с места не было никаких сил. Я сидела и чего-то ждала. Как выяснилось — не напрасно.
— Я открою, — сказала Наташка, услышав звонки.
Звук голосов и среди них — голос. Так мягко, так непохоже он звучит.
— Гости, — сказала Наташка, входя.
— Здравствуй, Тамара, — вежливо сказал Юлька и некоторое время старательно поулыбался.
— Ну, здравствуй, — уже мне.
Опять у него было новое лицо, теперь уже по-настоящему новое, какое-то надежное, нежное.
5. Рука и сердце
— Нам надо ехать, — сказал Юлька.
— Куда? — спросила я.
— К маме. Она на даче.
— Зачем?
— Я хочу, чтоб все было как надо.
И как в тот, в первый раз — мы ушли, оставив всех.
— Потом закроешь, — сказала я Наташке.
Как мы шли, как ехали вначале в метро, потом на двух поездах с пересадками — не помню. Приехали мы уже ночью. Я ничего у Юльки не спрашивала. Впервые я на него так рассчитывала: знала, что он — новый. Он уже не тот, кто может хоть невольно предать меня. Теперь он был по-настоящему новый.
Он стучал в закрытую дверь, пока на даче не загорелся свет.
— Кто там?
— Мама, это я, с женой, — сказал Юлька. Представляю, если б меня разбудил таким образом мой сын!
Юлькина мама открыла дверь и уставилась на нас. Она растерянно улыбалась.
— Как… с женой?
— Так, с женой. Вот с ней. Я хотел, чтобы все как надо. Ты ее знаешь. Теперь она моя жена.
— Поздравляю, — сказала она, потом посмотрела на меня: — Вы не боитесь?
— Чего?
— Ну, он же, по-моему, не вполне… ну как вам сказать, он легкомысленный…
Я молчала.
— Он всегда был немножко чокнутый. А вы такая молодая. А он, правда, не совсем…
— Мы стоим друг друга, — важно сказал Юлька.
— Что я должна сделать? — спросила она.
— Поцеловать мою жену.
Она сухо приложилась губами к моему лбу.
…Очнулась я сидящей в соломенном кресле. Юлькина мама прикладывала к моему лбу мокрую тряпку.
— Слава богу, — сказала она, — что с вами?
— Я не ела три дня, — как можно непринужденнее сказала я.
— Так я вас сейчас накормлю.
— Я не хочу. И вообще — это даже полезно.
— Что полезно?
— Голод. Сейчас лечат голодом от многих болезней.
Я радовалась, что хоть о чем-то могу поговорить и показать, что я достойна быть Юлькиной женой.
Мы поговорили про голод. Ко мне постепенно возвращался дар речи. Единственное, что, наверное, было плохо, так это то, что слишком хотела ей понравиться, потому что она мне нравилась ужасно. Раньше мне казалось, что она глупая, пустяковая домохозяйка, а теперь я видела, что она очень милая. Когда я хочу кому-то понравиться, я глупею. Я слишком много и до неприличия откровенно говорю. И я сказала ей, что, по-моему, ужасно глупо не любить свекровей, что я буду любить ее, потому что ужасно люблю Юльку. Она спросила, что же такого в нем особенного, а я важно ответила, что, по-моему, он чудо какой красивый и мужественный. Она рассмеялась.
— Теперь вы сделаете меня бабушкой.
— Не волнуйся, уж постараемся, — вставил Юлька.
Уж тогда лучше девочку. Ее можно так эффектно одеть, — сказала она.
— Хватит, моя жена хочет спать, — сказал Юлька. — У вас еще будет время поговорить.
— Вы будете спать со мной? — спросила она.
— Вот еще! — сказал Юлька. — Я же сказал — она моя жена.
— Ах да, да, я так… неловко… Сейчас принесу белье…
Она вышла.
— Она мне так нравится, — сказала я. — Нет, я просто люблю ее.
— Ну и зря, — буркнул Юлька. — С ней не надо так, она не уважает тех, кто ее любит. Она смотрела на тебя как на сумасшедшую…
— Почему, Юлька?
— Потому что это не твоя мама. С моей так нельзя. Но ты не бойся, мы ни дня не будем жить вместе.
Она вернулась с подушками, одеялами и простыней.
— Там не будет холодно?
— Нет, — отрезал Юлька, — там тепло.
Мне казалось, что я виновата в том, что у него такой жесткий тон, и я улыбалась ей, чтоб смягчить его тон, улыбалась до слез. Почему он не хочет, чтоб я ее полюбила?
…Мы поднимались с ним на чердак, а она со свечой стояла в коридоре и светила нам.
— Вам не нужна свеча?
— Нет.
Она медленно ушла.
— Зачем ты так с ней?
— Ненавижу идиллии.
В окно чердака светила луна. Комната была полна голубым, чуть мутноватым светом. Голубизной отдавали белки Юлькиных глаз. Я подумала, что всегда раньше боялась этой минуты, не хотела даже думать о ней. Но почему же сейчас так не страшно? И вдруг поняла, почему. Потому что это вот так, вовремя, не тайком, черт возьми, да просто законно. Неужели я такая трусиха и ханжа, что иначе бы не смогла? Нет. Но что же тогда?
…Я помню, как прыгала с парашютной вышки. Закрепили парашют, надели стропы, ремни… Но пока инструктор не сосчитал до трех, я ужасно боялась прыгать — хотя, в общем-то, какая разница? Ведь счет был чисто символический. Наверное, так же и тут. Но откуда Юлька знал, что так лучше? И почему он вообще все обо мне знает? Раньше нет, не знал, а теперь знает.
…Я не спала всю ночь. По-моему, он тоже, потому что если бы он спал — он бы хоть на секунду да забыл обо мне, не обнимал меня так крепко. Я лежала и не шевелилась. Руки затекли, но я боялась пошевелиться. Я слушала его дыхание. И все приноравливалась, чтобы дышать так же. И совсем на миг уснула.
— Уже утро, моя хорошая, — сказал Юлька, и я очнулась. Я увидела его лицо и поняла, что да, он так и не спал.
— Жена моя… — сказал он и рассмеялся. Ему нравилось, как это звучит.
…Когда мы спустились вниз, Юлькина мама уже не спала. Она посмотрела на меня острым, любопытствующим глазом, и я, не сумев сдержаться, ей улыбнулась.
— Я приготовила обед, — сказала она, — поешьте хоть сегодня…
Но я по-прежнему не хотела есть.
— Я не хочу.
— Ерунда, — сказал Юлька, — мы будем есть из одной тарелки. Ложечку за папу, ложечку за маму.
— А как ваши родители отнеслись к этому… браку? — спросила она.
— Их нет в городе, они в Старой Руссе…
— Так почему же… — она не договорила, но я поняла, что она хотела спросить. Она хотела спросить, на кой черт мы прикатили сюда, а не остались у меня, раз уж нет родителей. И на Юльку она посмотрела как на дурака. А он, почувствовав это, нарочно обнял меня при ней.
Потом он рассказывал мне, что когда отец уезжал в командировки, она, уходя из дому, всегда сообщала ему, куда идет и на сколько времени, а перед приходом обязательно звонила. Она допускала, что в ее отсутствие он кого-то приводит домой, я имею в виду — девушек.
Мы шли по прекрасному, очень старому парку. Было еще раннее утро, и народу в парке не было.
— Боишься?
— Да. Очень.
…А боялась я не на шутку. Я боялась, что он такой взрослый, такой понимающий, такой предупредительный. Я боялась его понимания и безукоризненности. Почему? Да потому, наверное, что все-таки это я любила его. В нашей общей любви львиная доля была моей. Он своими поступками хотел уверить меня в обратном, он слишком демонстрировал свою любовь. И эта его спешка с регистрацией — почему он так торопился, уж не боялся ли? Но за меня бояться было нечего — кому, как не ему, было знать, что я никуда не денусь! А он стоял у барьерчика, за которым сидела тетка, выдающая бланки, и умолял:
— Ах, нельзя ли поскорей? Ну, пожалуйста, пожалуйста, окрутите нас поскорей.
— Как это окрутите? — удивлялась тетка.
— Ну запишите, пропустите… Нам с этим стриженым нахалом просто необходимо быстрей…
Ах, как я боялась!.. Все эти дни в моей памяти слились в один день страха. После бессонной ночи я провожала его на работу и оставалась одна со своим страхом.
— Чего ты боишься? — говорила я себе. — Он тебя любит. Он говорит, что ты красивая. И вообще — разве в этом дело? Он говорит, что содрогается от ужаса, представив, что ты ему могла не встретиться. Так в чем же дело?
Страх не позволял мне остаться одной, я звонила всем, кому можно, по алфавиту. Потом шла на рынок, по магазинам, готовила обед. За час до его прихода я начинала ждать.
Я катастрофически не умела быть счастливой. Иногда я думала, что больше я не могу жить. Это у японцев, кажется, двое, если любят друг друга, одновременно кончают жизнь самоубийством? Я думала даже об этом, потому что чувствовала — его любовь идет на убыль. Я не боялась, что он на мне не женится, я боялась, что разлюбит.
— Не люби меня так сильно, я сам хочу тебя любить, — говорил он, и не один раз.
Я не могла не любить или хотя бы скрывать свою любовь. Я не понимала, что это эгоизм, что я не даю ему любить самому. Смешно, но мы ссорились даже из-за того, что я вставала к его уходу, чтоб разогреть завтрак.
— Во-первых, я могу и сам, а во-вторых — почему это тебе не хочется, чтоб я принес тебе кофе в постель?
Но как я могла иначе? Если любила каждую вещь, к которой он прикасался, каждый звук его имени, каждое слово, им сказанное?
Однажды днем меня позвали к телефону.
— С вами говорит Казимир Станиславович. Вам, конечно, слышать о таком не приходилось?
— Нет.
— Один ваш знакомый молодой человек как раз мой сын.
— Простите, я не сообразила…
…Мы встретились в «Севере», как и договорились.
— Странно, — сказал он, — из всех его знакомых девушек я видел только вас, но на вас и не мог подумать.
— Я слишком некрасива, да?
— Вы это так сказали, как будто за это вам положен приз. Просто не мог подумать — и все. Но дело не в этом.
— А в чем?
— Женушка меня напугала. Вы зря были с ней искренни. Она таких вещей не понимает.
— Мне Юлька сказал.
— Вот как?
— А почему вы удивились?
— Потому что всегда считал его маминым сынком. Но я хотел не об этом…
— А о чем?
— Где вы будете жить? Это очень серьезно, потому что с нами нельзя, а у вас, как я слышал…
— Мы снимем.
— Ерунда!
— Почему ерунда?
— Потому что ерунда. Я действительно хочу, чтоб вы жили вместе. Поэтому нужно искать другой выход.
— Вы так сказали, как будто кто-то не хочет, чтоб мы жили вместе.
— Но я хочу, чтобы он ушел от нас.
— Вы его не любите, что ли?
— Нет. Люблю. И потому, чем быстрей он уйдет из дома, тем лучше. Как вы смотрите на кооператив? А там разменяем.
— А у нас нет денег.
— У меня есть деньги. Но только с условием: Юлиан не должен об этом знать. Просто вы их достали — и все.
— Он не возьмет. Вы его не знаете, если так говорите.
— Да, я не подумал. Но можно придумать. Выигрыш по лотерее или еще что-нибудь…
— Я не могу так загадывать. Я еще сама ничего не знаю, я не уверена…
— Вы что, так сильно его любите?
— Да.
— Не надо так сильно, ради бога.
— Я знаю, но не могу иначе…
— Ну-ну, возьмите себя в руки, не надо плакать. И, пожалуйста, ешьте… Вот коньячок… Совсем немножко — и будет легче. Все будет хорошо, ведь вы умная девушка. Почему вы не едите?
— Не могу.
— И давно?
— Да. Давно. Я знаю, вы думаете, что мы маленькие, что мы еще не можем сами, ничего не понимаем.
— Ну, моя милая, кому же понимать, как не вам… Я очень даже верю вам. С чего это вы взяли, что вы дети?
— Мои думают, что я ребенок. Я все равно буду учиться, вот отработаю еще год и тогда буду поступать. Я буду журналисткой.
— Эк вас! — рассмеялся он.
— Обязательно буду. Мое сочинение напечатали в «Комсомольской правде». Мне потом пришло четыреста писем. Целая шахта из Донецка прислала мне письмо, рота солдат из Мурманска, и еще всякие отдельные армяне пишут…
— И что же они вам пишут?
— Просят выслать фотографию…
— Да вы завидная невеста, чего ж расстраиваться?
— Вы смеетесь надо мной, да? Я кажусь вам дурой? Но я буду учиться! У меня хорошая память. Я разумем трохэ по-польски. Еден, два, чы, чтэры…
Меня несло. Остановиться я не могла. А он улыбался совсем Юлькиной улыбкой, изо всех сил стараясь, наверное, чтоб я не думала, что эта улыбка может иметь какой-то оскорбительный для меня смысл.
— А если б этот прохиндей был китайцем, вы бы выучили китайский?
— Наверное.
— А моя жена таблицы умножения ради меня не выучила. Так и не знает, сколько будет девятью девять…
Мы засмеялись, но он вдруг резко оборвал смех.
— Скажите, а вам некуда от него сбежать на несколько дней?
— Зачем?
— Черт, он на удивление вздорный, я просто боюсь, что вы его слишком любите…
— Я сама боюсь…
— Вы, пожалуйста, не любите… Привыкайте и молчите изо всех сил. Если б он был постарше — другое дело…
Он проводил меня до дома, я предложила зайти, но он пообещал в другой раз.
— Вы запомните, что я вам говорил, — сказал он на прощанье. — А то, знаете, у меня самого жизнь так сложилась. Искал недоступности и гордости, а мне подсунули вместо этого равнодушие, и ничего — до сих пор ломаю. Менять жизнь нет времени.
…Господи, как Юлькин отец хотел, чтоб я поверила в себя, как уважительно он со мной разговаривал, как серьезно!
Но я почему-то только еще больше испугалась.
Я будто бы летела с крутой горы, боялась упасть, но именно поэтому падала, падала заранее — это всегда бывает с неопытными лыжниками.
И самое страшное то, что помочь мне никто не мог, беда была внутри меня. Я не могла заставить себя поверить, что достойна Юльки. Пыталась рассуждать логически: я не дура, я тоже кое-чему его научила, я не хуже других внешне (Клара красивая, но кто ее любит?), я не вредная, не злая, не завистливая, у меня еще все впереди.
А он-то что? До меня его никто не любил, даже эта чертова Галя из их класса его не любила (Галю мне как-то показала на улице Наташка), подумаешь, Галя! Она ничуть не красивее меня. И вообще — он обычный уличный мальчишка, из которого я — я! — сделала то, что он теперь есть, — взрослого мужчину. Мне всего-навсего следует забыть, какая я остроумная, и поменьше острить на свои счет. Мне следует забыть, что я девочка, которой до сих пор покупают платья на вырост. Да какой же я ребенок, если я уже женщина! Ведь это все не шутки, у меня в конце концов может появиться уже и свой ребенок! Джульетте-то было пятнадцать, если даже не четырнадцать. А я здоровая тетя — до каких пор играть в бирюльки! У меня будет свой дом, свой муж…
О, кто даст мне силу поверить в себя, подняться над собой и своим дурацким детством! Как это надо? Почему никто не учил меня этому?
…— Девочки, завтра праздник, — говорила наша милая директриса, — многие из вас, может быть, будут встречать его не дома, а в компании. И там, может быть, будут мальчики. И не дай бог — забьется у вас сердчишко. Остановите подругу! Не пускайте! Скажите ей задушевно, по-дружески: Галя, или там Валя, не ходи туда, пойдем лучше к нам — телевизор посмотрим, мама пирогов напекла. А если и случится что — придите ко мне!
Потом, по моему подстрекательству, весь наш класс по очереди ходил к ней в кабинет…
— Забилось, Марта Генриховна!
Вот и все, что мы знали про мальчиков.
А дома?
— Маша, ты умная, учись. Ни на кого, кроме себя, не рассчитывай — учись. Будь скромной.
И до девятнадцати лет — ни одного красивого платья, сшитого специально для меня.
— Мама! Я хочу вон то!
— Марко. Слишком открыт ворот. Да и короткое, мало ли — сядет! Будет совсем нескромно. Девушку украшает скромность.
А про Юльку что, лучше?
— Кто этот Юля?
— Мой мальчик.
— Как это твой мальчик?
— Мы любим друг друга.
— Глупости-то какие! Дружите просто. Не вздумай при ком-нибудь ляпнуть про любовь — засмеют… Рано о любви думать.
И вот когда в таком надуманном, розовом мире вдруг настигает любовь… Да, все началось как-то глупо, смешно, по-детски бесстыдно, с полным непониманием — что же такое любовь, какова ее логика, как быть любимой. Добилась, достигла, но как удержать ее, как? Я умела дружить, я никогда — ни раньше, ни теперь — не бывала одна, я всегда была кому-то нужна, и вдруг — все не так, все по каким-то совсем другим правилам, которых я, оказывается, не знаю:
— Милая Машенька, не люби меня так. У нас впереди еще целая жизнь. Не люби меня так.
Да, он становился сильнее и сильнее, оттого что я любила его. Он не выкидывал своих детских штучек, как раньше, потому что раньше был слабее меня: у него не было стольких друзей, он не мог, как я, дружить с мужчинами, дружить с девушками, он ревновал меня, злился… теперь он был сильнее, старался быть великодушным, и он совсем не виноват в том, что любовь его все же утекала понемножку.
— Не люби меня так сильно, — талдычил он, спасая ее.
Когда мы встретились на улице с моим приятелем Юркой, он закричал:
— Машка, что с тобой? Ты больна? Я тебя не сразу узнал. Что случилось?
— Я выхожу замуж, — сказала я и зарыдала.
Потом мы сидели у него, он слушал, что я говорю, задумчиво курил.
— Ах как глупо! — говорил он. — Вот я ругаю тебя, хотя сам всегда горел на этом. Но ты должна понимать: ты не хуже. Ты нормальная девчонка, тебя все любят… Ну нельзя же так! Все еще будет хорошо. Ты соберись, ты подумай. Знаешь, как он тогда озверел, когда ты укатила с шефом. Он был абсолютный дурак. Как сумасшедший побежал на шоссе, весь белый. Я даже боялся, что он тебя пришибет. А сам простил, если б не любил — разве б простил?
— Я его тоже, между прочим, простила.
— Ну, вот видишь. Ну что ты боишься? Он настоящий мужик, это уж видно.
Но, прощаясь, Юрка вдруг сказал неожиданно:
— Ты знаешь, я тебя ужасно понимаю. У меня тоже была такая история, побыла б ты в моей шкуре! Ужасно любил одну, с ума сходил… А дошло до дела — опозорился. Единственный раз в жизни. Ну будто заклинило что-то. Бежал как дурак. Я почему в браке такой счастливый? Да потому, что Ленка меня больше любит, чем я ее… Только ты никому не говори.
Я привыкла, что парни ко мне относятся с юмором. Подумаешь, обозвали Квазимодой. Я тоже могу обозвать. К плохому отношению я привыкла, а хорошего — испугалась.
— Что ты все время над собой смеешься? — спрашивал Юлька. — Люди не так великодушны, как тебе это кажется. Сегодня ты сама над собой посмеешься, завтра — они. Твоими же словами.
— Ты говоришь пошлости. В конце концов я рассчитываю прожить свою жизнь не среди дураков и подонков…
— Блажен, кто верует…
…Было чудесно, когда приходили ребята. Они меня любили, потому что дружба — это моя стихия, и потом, может быть, они чувствовали мою слабость, знали, что Юльку я не уведу, что если я стану его женой — он останется с ними.
Он при них строил из себя хозяина, ужасно важничал, а меня иначе, чем жена, не называл.
Впрочем, все это я плохо помню. Все это мне потом рассказывала Наташка:
— Неужели не помнишь, как он говорил, что он самый счастливый человек на свете?
— Нет, не помню.
— А как таскал тебя на руках?
— Нет, не помню.
— Господи, да что же ты помнишь?!
— Ничего не помню.
Я действительно ничего не помню. Тогда я молила судьбу о случае, я хотела вернуться назад, я устала. И случай пришел: я мылась в ванной и потеряла сознание. Хорошо, что в квартире был народ, и все слышали, как в ванной грохотали тазы, а когда стали меня звать — я не ответила. Взломали дверь и вызвали «скорую». Не знаю, отчего это случилось, — со мной ничего подобного никогда не случалось. Может, даже от голода — я все еще почти не ела. Сотрясение мозга было пустяковое, меня хотели сразу же выписать, но я дошла до того, что просто-напросто симулировала, что все болит, хоть у меня ничего не болело. Я хотела встретить в больнице ту дату, которую нам назначили для свадьбы. Юлька пришел в тот день с цветами, серьезный и торжественный, и объявил, что ему пришла повестка в армию.
— Как же твой нистагм?
— Ерунда, рассосется… И потом, у меня не нистагм, а плоскостопие. Это ерунда. Меня записали в артиллерию.
Как ни странно, но я обрадовалась. Я знала, что это конец. И не потому, что у меня не хватило бы сил дождаться его, нет. Просто это должно было кончиться, это было мне не по силам.
Потом было несколько пьяных, бессмысленных дней — проводы. Я, вновь освободившись, не угнетенная предстоящим браком, снова вроде бы стала самой собой, кокетничала со всеми подряд, будто мстя Юльке за что-то, вынуждая его тоже кокетничать с кем попало (что, надо сказать, у него проходило более удачно), злилась на него за это, будто не сама была виновата, напропалую острила и сама же ржала, как лошадь Пржевальского.
А перед самым его отъездом мы вообще поссорились, потому что я подрядила одного хилого, кривоногого мальчика из нашего бывшего класса гулять со мной вокруг Юлькиного дома.
…Потом мы стояли с ним во дворе райисполкома, в свете фар машины, полной новобранцами. Мы не догадывались отбежать, вырваться из света и так и стояли в свете фар, пойманные светом, как зайцы… Я смотрела в его лицо, думая, что, может быть, так смотрю в последний раз и что надо запомнить это лицо. Лицо его было спокойно и полно достоинства, оно было даже вызывающе гордым.
— Почему ты это сделала? — спросил он.
— Что? — Я сделала вид, что не поняла.
— Почему ты не хотела? — спросил он.
— Кровельский! В машину! — крикнул сопровождающий офицер.
— Почему? — спросил он.
— Потому что я люблю тебя.
— Кровельский, в машину!
И он попятился к машине, все еще глядя на меня. Я плакала, но он не знал, что плачу я потому, что мне теперь — легче.
Я бежала от него без оглядки, не зная, что потом его имя станет дли меня молитвой, что я, забывшись, буду называть его именем других и буду произносить для других слова, которые придуманы для него. А через три года мама, вглядываясь в лицо моей дочки, скажет;
— Удивительно! Если б я не знала, что этот твой поляк был тогда в армии, я б сказала, что это его дочка…
Просто мы с ним были ужасно похожи, вот и все. Мы стоили друг друга.
Рисунки Светозара Острова
Комментарии к книге «Мы стоили друг друга», Алла Вениаминовна Драбкина
Всего 0 комментариев