Наум Фогель Главный врач
Вместо пролога
Товарищу, другу, жене моей — НИНЕ, без помощи которой никогда бы не была написана эта книга, ПОСВЯЩАЮ.
На столе у меня стоит оригинальная скульптура — отлитый из бронзы Старик в мантии академика. На голове у него докторская шапочка. В левой высоко поднятой руке он держит хрустальный глобус. Правая — выставлена вперед и в ней — часы.
Он всегда у меня перед глазами, этот Старик с лицом угольщика и головой Сократа.
— Смотри, — кажется, говорит он. — Земля беззаботно вертится вокруг своей оси, а время идет, идет, идет… Слышишь, как стучит маятник? Это стучат каблучками, уходя от нас, мгновения. Видишь, как скачет секундная стрелка? Это уходят минуты, часы, месяцы, годы. Это уходит жизнь. Ведь человеческая жизнь, даже самая долгая, если вдуматься, — в общем, совсем небольшая сумма часов и минут. Кто это понял, тот понял самое главное.
Однажды я спросил Марину:
— Как ты думаешь, кто этот облаченный в мантию Старик? Средневековый алхимик и звездочет, философ, постигший законы жизни? Или просто мудрец из народа?
— Это старый добрый доктор Время, — сказала Марина. — Я так и окрестила его сразу же, как только увидела в витрине антикварного магазина… Не стану тебе мешать. Он всегда сердится, когда я тебе мешаю.
Она ушла. А я опять остаюсь наедине со Стариком. Трогаю хрустальный глобус, и он сразу же начинает вращаться. Ось его укреплена на камнях, и потому он может вертеться очень долго.
Я люблю смотреть, как он кружится, и думать, и мечтать. Вот и сейчас: я смотрю на него, а он все растет и растет. Это уже не глобус, а огромный Земной шар, весь в голубой дымке, удивительный. Он вращается сначала быстро, потом все медленней и медленней. И я уже различаю на нем горы, моря, реки и города — рубиновые точки. Вот здесь живет мой герой Алексей Корепанов и его друзья. Вот этот красный глазок — Москва. Тут — бывший ведущий хирург нашего госпиталя Иван Севастьянович и профессор Хорин. А Полина Александровна — маленький капитан — далеко-далеко. Вот где — в Хабаровске. А Сурен Алишан — вот здесь, под Новосибирском, в госпитале инвалидов Отечественной войны, вконец изувеченный, навсегда парализованный.
Разбросало по земле моих героев. Одни — далеко, других и вовсе не стало. Потому что была война и все, что по законам Разума должно бы служить людям, обернулось во зло им.
— Но войны уже нет.
— Кто это сказал? Ты, Старик?
— Да, я. Войны уже давно нет.
— Но есть Память. Вот я прикасаюсь к твоему глобусу, и он начинает вертеться в обратную сторону. Она много может, Память. Она помогает мне разматывать Клубок событий…
— О, ты знаешь, что я могу сделать с Памятью.
— Знаю… И все же я могу разматывать Клубок. И в моей власти вертеть Земной шар в обратную сторону.
— Разматывать Клубок — нетрудное дело. Трудно отобрать самое главное.
— Но ведь главного было так много, Старик.
— А ты отбери самое значительное. Отбери, пока не потускнело.
Мы часто беседуем с ним, когда остаемся вдвоем. И он дает мне хорошие советы, вот как сейчас, например: «Отбери самое значительное». Это очень трудно, когда все кажется таким значительным.
Я неторопливо вращаю глобус и думаю о Корепанове. Вот здесь он родился и вырос, таскал мешки в порту, вместе со своим другом Суреном Алишаном штудировал «Рабфак на дому», готовился в институт. Тут он учился в медицинском и встретил первую нескладную любовь свою — тонкую, большеглазую Аську Воронцову. Короткое мишурное счастье… Здесь летом сорок первого был разгромлен полевой госпиталь. Горели здания. Раненые лежали под открытым небом, на соломе, длинными рядами. Алексей развернул походный операционный стол и оперировал вторично раненых тут же, во дворе, при свете пожара. Потом, угрожая пистолетом, останавливал машины, требовал забрать людей…
У каждого человека бывает в жизни очень важный этап, который надо обязательно перешагнуть. Таким этапом для Корепанова был Смоленск. Вот он. Это здесь, в приспособленном под фронтовой госпиталь педагогическом институте, лежали раненые с повреждением спинного мозга. И среди них — Сурен Алишан. Здесь Алексей узнал, что такое настоящая фронтовая дружба. И любовь он тоже узнал, потому что встретил Аню… А Зоневальде — вот здесь. Тут, обороняясь вкруговую, весной в сорок пятом погибал медсанбат. И здесь для Алексея кончилась война.
Потом…
Вот об этом «потом» я и хочу писать.
Но с чего начинать? С бюро обкома осенью сорок седьмого? То были трудные дни для Корепанова. А может быть, со встречи с Мариной? Или с блиндажа в Зоневальде?
— Начни с праздника Победы, — сказал Старик.
Я встал, походил немного по комнате и опять сел за стол.
— Понимаешь, Старик, самое главное произошло раньше, в Зоневальде.
— Тогда подумай еще.
— Опять думать? А как же время?
— Не надо жалеть его на раздумья.
— Да, ты мне уже говорил об этом.
Я опять встаю и опять начинаю мерить свою комнату из угла в угол.
— Праздник Победы… Понимаешь, Старик, это было где-то посредине.
— Но ты ведь умеешь наматывать и разматывать Клубок.
— Да, да, праздник Победы, конец войны. А ведь о том, как жить после войны, каждый из фронтовиков мечтал. Мечтал по-своему.
— Вот и начни этими словами.
Я подумал еще немного.
— Ты никогда не давал мне плохих советов, Старик. «О том, как жить после войны…» А что, этими словами, пожалуй, стоит начать.
Глава первая
1
О том, как жить после войны, каждый из фронтовиков мечтал по-своему. Но не всегда эти мечты сбывались Алексей, например, не думал, что долгожданный праздник Победы ему придется встречать в глубоком тылу на госпитальной койке.
В этот день умерло двое. Один — еще совсем молодой с таким же ранением, как у Корепанова. Второй — пятидесятилетний полковник танковых войск — скончался внезапно, от инфаркта.
«Нет ничего обиднее, чем смерть в такой день», — думал Алексей.
Утром его предупредили, что будет обход с профессором и наконец решится вопрос: ампутировать ногу или попытаться лечить так, без ампутации.
Но в этот день все были радостно возбуждены. Профессор тоже, и Алексей понимал, что ожидать от обхода чего-либо серьезного не приходится.
Так оно и вышло. Профессор — уже пожилой, полный, но очень подвижной человек — внимательно осмотрел ногу Корепанова, глянул на рентгеновские снимки и сказал откровенно:
— Сегодня я плохо соображаю. Давайте подождем до завтра. Тем более, что один день в данном случае ничего не меняет. Кроме того, надо сделать новые снимки, повторить анализы и перелить кровь: если уж решим оперировать — откладывать не станем. Согласны? Вот и хорошо!
В маленькой — на две койки — палате было тихо. Сосед, выздоравливающий после ранения в бедро, выпил на радостях лишнюю стопку и теперь мирно посапывал. А вот Алексей уснуть не мог. Из глубины памяти всплывали вереницы воспоминаний. Яркие, живые. Операционная медсанбата, окна, заложенные матрацами с песком, Аня с автоматом в руках у амбразуры, обрушенный блиндаж, толстое бревно впереди, на которое никак не взобраться, и вода, вода, вода…
«Не думать об этом, не думать!» Но разве мыслям прикажешь? Они теснятся чередой, обгоняя друг друга, как вон те освещенные луной облака за окном. Надо бы уснуть. Завтра консилиум и, возможно, операция. Иван Севастьянович всегда говорил, что больной перед операцией должен обязательно поспать… Конечно, надо бы поспать. Но ведь не уснуть, когда память взбунтовалась вдруг. Если б не было этого проклятого Зоневальде. Но все было: и война, и небольшой городок с поэтическим названием Зоневальде, и медсанбат, окруженный немцами, и Аня с автоматом у амбразуры…
— Он так буянит сегодня… Сын… Вот увидишь — сын.
Потом… Что было потом? Ее ранило. Пулей в плечо.
Он перевязывал и волновался. А она успокаивала:
«Пустяки. Мне совсем не больно. Видишь, я свободно двигаю пальцами».
Потом опять перестрелка и опять затишье. И в этой короткой тишине — крик гусиной стаи.
— Гуси кричат. Слышишь?
Он прислушался. Да, гуси. Глянул в амбразуру, увидел птиц.
И до чего же нелепым показалось все вокруг: стоны раненых за спиной, трупы немецких солдат на площади, короткие очереди автоматов и… «Гуси кричат. Слышишь?»
Неужели это были ее последние слова?
«Как же это я допустил, что она поехала? Как же это я допустил?»
…Бои шли уже под Кенигсбергом. Госпиталь переезжал на новое место, и, как всегда в таких случаях, врачей направляли в другие части для подкрепления. В Зоневальде отправили троих — Алексея, Аню и неугомонную Леночку. Заправляя свои изумительно золотистые волосы под грубую шапку-ушанку, Леночка шутила: «Все идет по кругу. Вот я начала с медсанбата и теперь, под конец войны, опять попадаю туда же».
Иван Севастьянович возражал против поездки Ани. Что ни говорите, а медсанбат, и в ее положении… Но разве с нею сладишь? Если б она тогда послушалась Ивана Севастьяновича… Она работала вместе с Алексеем в операционной. Раненых подвозили и подвозили. Бои шли где-то совсем недалеко. Потом выстрелы стали громче и наконец загремели совсем рядом. А еще через некоторое время пришел командир и сказал, что медсанбат окружен.
Для обороны мобилизовали всех, даже раненых.
Сквозь щель в окне между матрацами с песком Алексею хорошо видны были часть широкой площади и глухой переулок. За этим переулком надо было следить особенно внимательно: отсюда легче всего атаковать медсанбат.
Аня стояла у окна слева и охраняла перекресток с большим блиндажом на нем. Там, в добротном сооружении из толстых бревен и железобетона, находились командир медсанбата, Леночка Горцева и несколько санитаров. Сверху, над блиндажом, — два вращающихся колпака огневых точек. Их пулеметы держали под своим контролем площадь и две широкие улицы.
Перестрелка то вспыхивала, то затихала. В минуту одного такого затишья Алексей подошел к Ане, глянул в амбразуру: в нескольких шагах от блиндажа лежали, разбросав руки, два немецких солдата. Один, изувеченный, с оторванной правой рукой, совсем близко от дота. Еще недавно этого солдата не было.
— Он уже размахнулся, чтобы бросить гранату… — сказала Аня.
— Ты хорошо стреляешь, — похвалил ее Алексей и вернулся к своему окну.
«Если до вечера не подоспеет помощь, — думал он, — будет плохо. Снести бы к черту вон те дома, за которыми скрываются немцы… Хотя бы одну пушку…»
Уже под вечер прибежал санитар и сказал, что командир медсанбата убит, а Горцева тяжело ранена.
Алексей взял сумку с инструментами и направился к выходу. У двери оглянулся, встретился взглядом с Аней и крикнул почему-то неестественно громко и неестественно весело:
— Я сейчас вернусь!
Она ничего не сказала, только улыбнулась растерянно и вскинула руку, левую: правая была на перевязи.
Пригибаясь, он побежал к блиндажу.
Леночка умирала. Алексей понимал, что ей уже ничем не помочь, и все же перевязывал рану.
С улицы донесся гул. «Вот оно! — подумал Корепанов. — А может, это наши?»
— Мессеры! — крикнул кто-то сверху. С потолка на повязку посыпалась земля. Алексей подумал, что надо бы Леночке обязательно впрыснуть противостолбнячную сыворотку. Потом спохватился. Сыворотку? А зачем? Зачем умирающей сыворотка?
Снова гул самолетов.
«Хоть бы скорей стемнело совсем», — подумал Корепанов.
Самолеты уходили и возвращались опять, уходили и опять возвращались. С каждым разом взрывы казались все громче и громче. И вдруг земля будто раскололась надвое…
Сколько времени Алексей провел в беспамятстве, он не знал. Когда пришел в себя, почувствовал, что лежит, придавленный бревнами. Ощупал предметы вокруг и понял, что заживо похоронен между стеной блиндажа и обвалившимся потолком. Толстое бревно придавило правую ногу.
Сквозь узкую щель над головой пробивался дневной свет.
Первой мыслью было крикнуть, позвать на помощь. Но Алексей услышал немецкую речь. Отстегнул кобуру. Вытащил пистолет. Положил рядом.
Голоса стали удаляться.
Алексей ощупал опухшее колено. «Кость, конечно, переломлена. Если стопа омертвела… Скальпель у меня есть, в сумке. А вот где взять жгут? Пустяки, можно оторвать рукав от гимнастерки. Но это потом. Сначала надо высвободить ногу…»
Крепко утрамбованная — вперемешку с мелким щебнем — глина не поддавалась. Нет, так не пойдет: только ногти обломаешь. А что если ножом? Он в брючном кармане. Но как добраться до него, если край шинели тоже прижало?
Нож он все-таки достал. Простой перочинный нож с деревянной колодкой, крепкий и надежный, верой и правдой служивший ему всю войну.
«Неужели они все погибли? — думал Алексей, выбирая землю. — Ведь была ночь и они могли уйти. Нет, не могли уйти… Вон какая выемка уже образовалась! Теперь, если еще немного убрать из-под каблука… Сейчас, пожалуй, можно попытаться… Ее надо вытаскивать вместе с сапогом… Плохо, что она совсем не болит. — Он взялся за ушки голенища и потянул. В сапоге что-то жалобно всхлипнуло, и в то же мгновение ударила боль. — Это хорошо, что боль. Значит, живая и не придется отрезать!.. Сейчас я ее, голубушку, вытащу. Надо только отдохнуть немного… Все идет хорошо. Все идет очень хорошо… Вот если б только воды. Хоть немного. Один глоток…»
Он опять взялся за ушки сапога и потянул. И снова боль.
Дальнейшее смутно вставало в памяти. Он помнил, что наконец освободил ногу. Что долго, очень долго на ощупь вспарывал голенище, почему-то стараясь не повредить его, бинтовал рану, приспосабливал шину из куска горбыля. И еще помнилось, что боялся вскрикнуть, чтоб не привлечь внимания, потому что сверху все время слышались голоса… А может, они только чудились?
Потом шел дождь. Сначала он шумел там, наверху. Затем на лицо упала капля, вторая… третья… Можно напиться!..
Но капли падали все чаще и чаще. Слились в ручеек. Радость сменилась страхом. Вода, по-видимому, сделала промоину и заливала блиндаж. Впереди — бревно. Попытался взобраться на него, но не смог. Опять попытался и опять не смог…
Было очень темно. Потом сквозь щель вверху снова показался дневной свет. Сознание то уходило, то возвращалось. Приходя в себя, он видел сквозь щель иногда клочок звездного неба, иногда — белое облако, иногда — голубизну.
Казалось, прошла вечность, прежде чем он опять услышал стрельбу. Снаряды рвались сначала далеко, потом совсем близко. После каждого взрыва земля вздрагивала, как живая, и сыпалась сверху из-под настила, теплая, согретая солнцем. После одного, особенно близкого, взрыва угол блиндажа обвалился.
Наконец взрывы стали удаляться, смолкли, и опять послышались голоса.
Наши!..
Когда Алексея извлекли из-под развалин, ему запомнились очень яркое солнце и громадная воронка там, где он оставил Аню…
Лунный свет заткал голубой паутиной полкомнаты. В тишине мерно дышит сосед. За окном — облака. Они плывут и плывут, далекие, холодные, ко всему на свете безразличные. Алексей повернулся так, чтоб не видеть их, и закрыл глаза. Надо уснуть. Надо хоть немного поспать. Завтра консилиум… Неужели ампутация? Черт возьми, до чего, должно быть, противно ходить, пристукивая деревяшкой… Впрочем, бог с ней, с деревяшкой. Главное — война закончилась. Война — это множество потерь. В ней каждый кого-нибудь потерял. «И я тоже многих потерял. Всех не перечесть. И среди них Аня. Но ведь были и победы? Были. Максимов, например. Максимов — большая победа. Хорошо, что я решился оперировать его, несмотря ни на что. Если б я тогда струсил… Они все умирали, такие, как Максимов. И Сурен Алишан — тоже большая победа. У него тоже ведь был перелом позвоночника с повреждением спинного мозга. Как было трудно уговорить его на операцию. Это Аня уговорила. Никто не смог, а вот она сумела… Тем, кто остался, придется начинать жизнь заново. И мне тоже. Хорошо бы эту новую жизнь начинать вместе с Аней, плечом к плечу. Если б меня тогда не засыпало в блиндаже…»
Не думать. Надо обязательно уснуть.
На следующий день профессор опять долго исследовал ногу и рассматривал рентгеновские снимки. Потом передал пленки ведущему хирургу и сказал:
— Ничего не поделаешь.
— Разрешите? — протянул руку за снимками Корепанов и не узнал своего голоса — чужой, хриплый.
Профессор настороженно посмотрел на него.
— Вы знаете, что больной врач — не врач?
— Знаю, — ответил Корепанов. — Но я все-таки — врач. Дайте, пожалуйста, снимки.
— Дайте! — сказал профессор.
Сколько таких снимков довелось видеть Алексею за войну!.. Профессор прав: лучше ампутировать. Иван Севастьянович тоже сказал бы: ампутировать. А ведь он был не только ведущим, очень знающим хирургом, он был еще и другом, большим другом. Да, лучше всего ампутировать. Но до чего же, должно быть, противно ходить, пристукивая деревяшкой…
— А что если для начала убрать вот этот осколок? — спросил Корепанов, ткнув пальцем в снимок.
— Не поможет! — коротко и жестко сказал профессор.
— Если не поможет, тогда — ампутация. Но я думаю — поможет.
— Хорошо, — помолчав немного, согласился профессор. — Но только с ампутацией не тянуть: начинается сепсис.
— Ничего, справлюсь.
В ту минуту Алексей, если говорить начистоту, не очень-то верил, что справится с таким тяжелым воспалением сустава и начавшимся заражением крови. Но после операции сразу же наступило улучшение, и он воспрянул духом.
«Ну, теперь вы все будете под мою дудку плясать, — торжествовал Корепанов. — Я вам покажу, что и больной врач — врач».
2
Спасибо за внимание, за уход. И не надо провожать. И драндулета тоже не надо. До вокзала не так далеко, пройдемся пешком, на своих, на обоих…
На улице тихо, морозно. Синел рассвет. Гулко откликались на каждый шаг заиндевевшие дощатые тротуары.
Впереди дорога. Дальняя дорога. В этих словах для Алексея всегда было что-то волнующее — радостное и тревожное одновременно. Знаешь: что-то обязательно случится с тобой. А что — не знаешь. Может, потому и наполняется сердце легкой грустью, а минуты отъезда становятся особенно значительными. Алексей любил в такие минуты оставаться наедине с собой. Он не любил, чтобы его провожали. Проводы всегда казались ему полными своеобразного таинства, при котором могут присутствовать лишь самые близкие, самые дорогие. Не просто знакомые и даже не друзья, а родные. Их-то у Алексея и не было. Во всяком случае тут не было.
На вокзале — как на вокзале. Люди сидят на своих вещах, переговариваются вполголоса, ждут.
Алексей ходил вдоль перрона — туда и обратно, думал. Он решил вернуться в тот город, где работал до войны. Как его встретят? Кто остался? Может быть, там — все новые. Нет, так не бывает, чтобы все — новые… Кто-нибудь да остался. И улицы те же остались, и река — широкая, привольная, и плавни — неоглядные, уходящие зеленой пеленой до самого горизонта, и острова, отороченные сочной осокой, испещренные таинственными ериками, и тихие озера — голубые днем, бледно-фиолетовые вечером, а утром — затянутые прозрачной синевой тумана…
Подошел поезд. Запахло горелым углем, смазочным маслом и перегретым паром. И сразу же засуетились люди — забегали, зашумели.
Алексей посмотрел на часы. Вот уже и поезда прибывают вовремя. Налаживается жизнь, входит в колею.
Ударил станционный колокол. Протяжно загудел, богатырски вздохнул паровоз. Зашипели тормоза, и вслед за этим, сначала едва ощутимый, а затем громче и громче — стук вагонных колес.
Мелькают перелески. Убегают назад неизменные спутники железной дороги — телеграфные столбы. Мягко покачивается вагон. За всю войну только раз и довелось Алексею ехать в таком удобном, когда везли раненого в тыловой госпиталь. А то — все в теплушках, стареньких, видавших виды теплушках, с двухэтажными нарами по обе стороны дверей и чугунной печуркой посредине.
Поезд набирает скорость. Огромные, похожие на облака клубы пара относит назад ив сторону. Сначала быстро, потом все медленней и медленней. И вот они уже застывают у самого горизонта, над сосновым лесом.
«Пое-ха-ли!.. Пое-ха-ли!» — стучат колеса.
Пассажирский вагон живет своей особой жизнью. Знакомства здесь возникают как-то сразу, без докучливой официальности. Алексей быстро познакомился со своими спутниками — молодым инженером, скромным, немного застенчивым, и лейтенантом танковых войск, возвращавшимся в свою часть после отпуска. Потом к ним присоединился добродушный толстяк-майор. Когда сели ужинать, он вошел с многочисленными свертками в руках и большой плоской бутылкой, вызывающе торчащей из кармана кителя.
— Разрешите присоединиться к честной компании?
— Милости просим, — отодвинулся, освобождая место, Корепанов.
Майор положил на столик свертки, извлек из кармана бутылку, высоко поднял ее.
— Абрикосовый спирт. Абрикотин. Нечто потрясающее! Его полагается пить, как марочный коньяк, из хрустальных рюмок — тоненьких, узеньких. — И он жестом показал, какие должны быть рюмки для марочного коньяка. — Но хрустальных рюмок нет, — вздохнул, — и потому я отправляюсь к проводнику за прозаическими стаканами.
Майор скоро вернулся, примостил стаканы на столике и стал наливать.
Корепанов отхлебнул глоток и поставил стакан.
— Вы офицер или барышня? — спросил майор.
— Не нравится.
— А мне нравится, — сказал инженер. — И я с удовольствием выпью еще. Разрешите?
— Пожалуйста! — охотно протянул ему бутылку майор. — Вот — настоящий мужчина! — похвалил он, когда инженер налил и выпил залпом полстакана спирта.
Ел майор с завидным аппетитом, умудряясь одновременно жевать и разговаривать.
— Люблю дорогу. Но в дороге самое главное — компания. А мне на этот раз не повезло. Старик со старухой… Ну, те — куда ни шло. Но о чем с ними говорить? А эта обаятельная особа…
— В черном свитере? — спросил инженер.
— И вы заметили?
— Ну, как же не заметить? — ухмыльнулся инженер. — Красивая.
— Да, красивая, — согласился майор.
— Так чем же вы недовольны?
— Стесняет. Я не очень-то щепетилен. А вот она — стесняет. Пытался познакомиться, так она таким тоном отвечает, будто просит: «Сделайте милость — оставьте в покое». Нет, мне на этот раз определенно не повезло.
— А я вот сейчас пойду и приглашу ее сюда, — вдруг заявил инженер.
Он поднялся, отер губы платком и стал перед зеркалом поправлять галстук. Потом тщательно причесал свою пышную шевелюру и взялся за ручку двери.
— Оставьте, — сказал Корепанов.
— Нет, я пойду.
— Пускай идет, — не отрываясь от еды, произнес майор. — Общество женщины украшает.
Инженер вернулся смущенный.
— Ну как? — поинтересовался майор.
— Она благодарит за внимание, но отказывается.
— Вот видите, — сказал майор и спросил, глядя на верхнюю полку: — У вас, я вижу, свободное место? Вы не станете возражать, если я оккупирую его?.. Не возражаете?.. Так я иду договариваться с проводником.
Через несколько минут он перетащил из соседнего купе свои чемоданы.
После ужина началась игра в преферанс. Алексей забрался на свою полку, сначала читал, потом вышел покурить. У окна стояла женщина в черном свитере. Алексей сразу подумал: «Таинственная незнакомка».
— Вы разрешите? — спросил он, вынимая папиросу.
— Пожалуйста!
У нее была стройная фигура, и шерстяной свитер еще больше подчеркивал эту стройность.
Алексей улыбнулся.
— Чему вы? — спросила она удивленно.
— Простите ради бога, но я вспомнил нашего незадачливого соседа, который так тщательно готовился, собираясь к вам с визитом.
— Так это из вашего купе? — в свою очередь улыбнулась она и, не дожидаясь ответа, сказала: — А он, в общем, довольно милый, и я, пожалуй, приняла бы приглашение. Но он был навеселе, а я терпеть не Могу пьяных.
В пути люди всегда общительней. Несколько ничего не значащих фраз — и возникает разговор. Иногда — пустой, ни к чему не обязывающий. Иногда — значительный, запоминающийся на всю жизнь.
Говорил Алексей, она слушала, внимательно, серьезно. Лицо ее отражалось в оконном стекле, и Корепанову были видны одновременно два профиля — один рядом, другой там, за окном. Поезд встряхивало на стыках. Она покачивалась в такт этим толчкам. И ее силуэт по ту сторону окна тоже покачивался.
— Вам не мешает моя папироса? — спросил Алексей.
— Если вы меня угостите, я тоже закурю. — Она взяла папиросу своими тонкими пальцами, чуть смяла.
— Хорошо! Голова кружится, — сказала после нескольких глубоких затяжек.
— Не нужно так глубоко затягиваться.
— Это потому, что я курю нерегулярно, — сказала она. — Только так вот, как сейчас, под настроение.
Ее висок приходился на уровне его плеча. При тусклом свете лампочки хорошо рассмотреть лицо невозможно было. Оно только угадывалось — темные брови, тонкий нос, белокурые волосы…
Показалась небольшая станция. Она выплыла откуда-то слева, освещенная неярким светом керосиновых фонарей. Люди с чемоданами в руках и котомками через плечо бросились сначала в одну, потом в другую сторону.
Алексей вспомнил сорок первый год, полустанок у Мелитополя, толпу беженцев на перроне. Когда подходил поезд, они тоже метались из стороны в сторону в надежде найти место. Но места не было, потому что все было занято, даже крыши вагонов.
— Мечутся люди, — вздохнул Корепанов. — Все мечутся…
Поезд снова тронулся. Станция уплыла в сторону. Окна опять потемнели. За ними уже ничего не было, только таинственные огоньки вдали. Колеса застучали громче и быстрее.
Лампочка засветилась ярче, и лицо спутницы стало отчетливей. Прядь волос упала на лоб. Тень от этой пряди то укорачивалась, то становилась длинней, захватывая часть носа и верхнюю губу.
— Вам нравится езда в поезде? — спросила она.
— Очень, — ответил Алексей. — Я люблю стук колес, он успокаивает.
— А на меня нагоняет тоску. Иногда же мне становится страшно. Так страшно, что хочется кричать, и тогда я затыкаю уши… Можно, я еще закурю?
Алексей протянул портсигар. На этот раз она курила неторопливо, делая короткие затяжки, почти не касаясь губами мундштука, будто боялась, что испачкает его губной помадой.
— Почему же… страшно? — посмотрел на нее Алексей.
Это была обыкновенная история людей, захваченных войной врасплох.
— В сорок первом мы закончили муздрамин, — сказала она. — «Мы» — это я и моя подруга Лиля Брегман. Я получила назначение во Львов, она — в Винницу. Мы были все годы неразлучны и решили, что последний отпуск тоже проведем вместе. Сначала поедем к Лиле. Потом к моему дедушке в Найфельд. Я воспитывалась у дедушки, потому что отца убили, когда я была совсем еще крошечной. Бандиты убили… Мать умерла вскоре после этого…
И вдруг — война. Но я обязательно должна была поехать к дедушке. И я поехала. Но там уже стояли наши войска, а из жителей — никого. И никто не знал, куда их выселили. Я вернулась к Лиле. Потом началась эвакуация. Мы решили, что я поеду с семьей Брегман.
В городе было тревожно. Ой, как тревожно. По официальным сводкам выходило, что бои идут очень далеко. А беженцы говорили совсем другое. Это злило. И безнаказанные бомбежки тоже злили. Помню, женщины как-то окружили на улице двух летчиков и чуть не избили их. А потом выяснилось, что это — летчики гражданской авиации и самолеты их могли перевозить только почту и пассажиров.
Она говорила, не глядя на Корепанова, будто перебирая воспоминания вслух.
— Я хорошо запомнила этот день. Поезд должен был отойти в шесть вечера. Я пошла на базар купить продукты на дорогу. Успела купить только вишни, когда прибежала Лиля. Она задыхалась от волнения и бега. Оказывается, поезд отправляется не в шесть вечера, а в четыре, и все уже уехали на вокзал…
Было очень жарко. Мы спешили. Мы очень спешили. Чтобы легче было бежать, мы сняли туфли и положили их в корзину поверх вишен… И все же мы опоздали. Это был последний поезд, а немцы совсем близко…
Домой мы возвращались уже не спеша. Ночью город несколько раз бомбили. Но мы не бегали в бомбоубежище, а лежали на диване обнявшись и только вздрагивали при каждом взрыве.
На следующий день мы узнали, что в пятнадцати километрах от города работает переправа и что на противоположном берегу еще курсируют поезда. Мы добрались до переправы около полудня.
Что там творилось! И ребенку было ясно, что всех не переправить даже за три недели. Но мы все же переправились. И на поезд тоже попали. Не успели проехать и шестидесяти километров, как в степи показались танки. Они мчались наперерез поезду… А потом паровоз окутался паром…
Обратно мы шли более трех суток. Город уже был занят немцами. В одной из наших комнат поселился немецкий офицер, молодой человек, очень корректный и очень застенчивый. Его звали Генрихом. Мне нравится это имя — имя Гейне…
В первые дни в городе было тихо. Только по ночам становилось страшно, особенно, когда горели нефтехранилища на крекинг-заводе. Потом появилось это страшное слово «гетто». Лиле приказали переселиться туда. Я проводила ее до проволочной ограды, вернулась домой и до самого вечера ревела. А когда вернулся Генрих, я обрушила на него все, что накипело на душе. Ведь гетто — средневековье…
Да, я не сказала вам, что хорошо владею немецким. Мой дедушка был немецким колонистом. В Найфельде все говорили только на немецком…
Из купе вышел майор. Мурлыкая что-то себе под нос, он подмигнул Корепанову и, многозначительно погрозив пальцем, прошел мимо. Алексей сдвинул брови, но ничего не сказал.
— Он вас не раздражает? — спросила она.
— Раздражает, — ответил Корепанов. — Продолжайте, пожалуйста.
Она отбросила назад свесившуюся на лоб прядь волос.
— Так на чем я остановилась?.. Ах да, гетто. Прошло немного времени, и я узнала, что молодых людей из гетто будут отправлять в Германию. Я попросила Генриха помочь мне пройти к Лиле. Он сначала отговаривал, потом все же принес пропуск. — Она сделала короткую паузу и вздохнула. — Лиля долго не соглашалась. Но я уговорила ее.
Майор опять прошел мимо.
— Мы собираемся спать, — сказал останавливаясь.
Алексей пожелал ему спокойной ночи. Майор постоял немного в нерешительности, потом поблагодарил и пошел в купе.
— Я отдала ей свое платье и документы, а себе взяла ее, с желтой звездой на спине.
— И вы разделили судьбу девушек из гетто? — спросил Алексей, уже догадываясь о конце этой истории.
— Не знаю, — уклонилась она от прямого ответа, — может быть, Генрих и выручил бы меня, но он дежурил в комендатуре и должен был вернуться к девяти утра, а нас погнали на вокзал еще затемно…
Сначала в нашем вагоне было всего шестнадцать. Но на каждой станции загоняли еще и еще. Вечером нас было уже более шестидесяти. Я не знаю, от чего мы больше страдали — от голода, жажды или недостатка воздуха. Мы просто задыхались…
Умерших мы складывали в углу, штабелем. До сих пор не могу понять, как мы все не умерли там. С нами была медицинская сестра — Геня Шапиро. Каждый раз, когда кто-нибудь умирал, она принималась ожесточенно стучать кулаками в дверь и кричать: «Звери!.. Звери!.. Звери!» Они отвечали одним: «Вэк!» На какой-то станции я попыталась договориться с конвоирами, чтобы убрали мертвых и дали пить. Но у них на все — один ответ: «Вэк!» И в монотонном стуке колес тогда мне все время слышалось это тупое, равнодушное: «Вэк!..» Это было далеко не самое худшее из того, что мне пришлось испытать за войну, но с тех пор стук вагонных колес изводит меня.
Она замолчала.
— А дальше что? — спросил Алексей.
— Дальше? Помогло знание немецкого и происхождение, конечно. Меня сначала изолировали на одной из станций, а потом мне удалось бежать… — Она сделала последнюю затяжку и притушила папиросу о крышку укрепленной на стене пепельницы. — Я многого не понимала в их психологии, — продолжала задумчиво. — Не понимала, зачем гетто. Зачем нас везли в Германию. Если для того, чтобы работать, так надо ведь кормить и поить в дороге. Если для того, чтобы уничтожить, так не проще ли уничтожить на месте? Да, я много не понимала.
— А потом поняли?
— В сорок третьем, весной, я узнала их поближе. И тогда поняла.
— Все же вы попали к ним?
— Я работала у них по заданию, — просто, без малейшего намека на рисовку сказала она. — Но об этом лучше не вспоминать.
— А Лиля Брегман? Как сложилась ее судьба?
— А я вот еду к ней в гости.
— Брегман, — силясь что-то вспомнить, произнес Корепанов. — Лиля Брегман… Почему это имя кажется мне знакомым?
— Несколько дней назад ей присвоили звание лауреата республиканского конкурса вокалистов. Ее портрет был почти во всех газетах. — Она глянула на часы и ужаснулась. — Начало второго!.. Вы давно, верно, спать хотите, а я… Спокойной ночи.
Алексей хотел сказать, что он совсем не устал, что ему совсем не хочется спать. Но вместо этого произнес почему-то очень тихо:
— Спокойной ночи.
Она открыла дверь своего купе и, прежде чем закрыть ее за собой, улыбнулась Алексею доверчиво и ласково, как старому другу. Он тоже улыбнулся ей и вскинул руку на прощание. Потом вспомнил, что даже не знает, как ее зовут.
В купе все уже спали. Алексей взобрался на свою полку, разделся и лег. Стучали колеса. Сейчас их стук уже воспринимался иначе. «Вэк!.. Вэк!.. Вэк!..»
Майор завозился, попросил закурить. Алексей дал ему папиросу и сам закурил.
— Долго же вы ее там охмуряли, — сказал майор, чиркнув спичкой.
— Никто никого не охмурял, — ответил Корепанов. — Просто беседовали. Кстати, вы не знаете, как ее зовут?
— Не знаю, — сказал майор и рассмеялся: — Вот здорово: весь вечер проболтали, а спросить, как зовут, не удосужился.
«Ладно, завтра узнаю», — решил Корепанов.
Но утром ее уже не было. И проводник не мог сказать, на какой станции она сошла: многие сходили, всех не упомнишь.
3
Город произвел на Алексея гнетущее впечатление.
Тягостно было смотреть на знакомые кварталы. Может быть, потому, что в сорок первом, когда он уходил отсюда, была теплынь — лето в разгаре, а сейчас — глубокая осень и деревья стоят сиротливо-голые. И в окнах уцелевших домов почти нет стекол — вместо них — серый, набухший от сырости картон или старая фанера. И стены — мрачны, в темно-бурых подтеках, штукатурка ободрана, оголенные кирпичи замшели. А многих домов и вовсе нет. Вместо них — развалины или скверики — десяток тоненьких деревьев-прутиков, посредине клумба, одна-две скамьи у каменной наспех сложенной и неоштукатуренной стены. Вдоль стены — молодые побеги дикого винограда. «Еще год-другой, и они затянут стену темно-зеленым ковром, — думал Корепанов. — Подрастут деревья, и тогда скверик будет настоящим». Сейчас все это казалось бутафорным.
В гостинице нашлась свободная койка. Правда, матрац — одно название. Но Алексей был рад и этому.
Дождь перестал. Лишь изредка в окно шлепались тяжелые капли. Корепанов умылся, сменил подворотничок и пошел бродить по городу.
Возле центральной поликлиники он столкнулся лицом к лицу с Шубовым — пожилым известным на всю область хирургом, с которым до войны вместе работал в медицинской школе.
Алексей уважал его не только за высокое мастерство, но и за эрудицию, умение хорошо разбираться в сложных заболеваниях, умно спорить на конференциях, умно и тактично, не унижая оппонентов и не злорадствуя по поводу ошибок и промахов противника.
Многие недолюбливали Шубова, величали барином от медицины. Но Алексей понимал: это от зависти.
Шубов неторопливо шагал по тротуару, пристукивая своей знаменитой — черного дерева — палкой с резным серебряным набалдашником. Увидев Корепанова, остановился и широко раскрыл объятия.
— Батюшки-светы! Алексей Платонович! Какими судьбами?
— Здравствуйте, Зиновий Романович.
Они обнялись. Шубов трижды поцеловал Алексея, потом слегка отстранил его, чтобы лучше рассмотреть.
— Молодцом глядишь, — произнес весело. — Ну, совсем молодцом!..
Бывают люди, которые старятся лишь до определенного возраста. Потом время словно теряет власть над ними. Зиновий Романович относился именно к этой счастливой категории. За четыре с лишним года он почти не изменился. И шевелюра не стала белее, и морщин на лице не прибавилось.
— Значит, вернулся? — продолжая рассматривать Корепанова, спросил Шубов. — Идет тебе шинель. А мне вот не повезло. Всю войну в госпитале проработал, а шинели надеть так и не довелось. Вольнонаемным числился. Была и такая категория врачей в тыловых госпиталях… Ты до войны, помню, по неврологии специализировался, А сейчас?
— Хирург, — ответил Корепанов.
— И дальше намерен по той же линии?
— Намерен.
— Выходит, нашего полку прибыло. Что ж, приветствую, приветствую! И одобряю. Хирург — это звучит.
Он коротко рассказал, как эвакуировался, как было чуть к немцам не попал у Мариуполя, как где-то под Ростовом встретил своего друга Ракитина и этот Ракитин помог ему устроиться в одном из тыловых госпиталей в Батайске. Потом госпиталь переехал сначала в Краснодар, затем в Самарканд.
Шубов извлек из кармана большой носовой платок, громко высморкался.
— Ну, как тебе наш город после разлуки понравился? — спросил.
— Неуютно стало, — вздохнул Корепанов.
— Это что, — улыбнулся Шубов. — Ты бы посмотрел, как тут было, когда я приехал. Пустынно, голодно, страшно.
Алексей спросил, как в городе с медицинской помощью.
— Плохо, батенька, плохо, — нахмурился Шубов. — Врачей почти нет, а больных много. С перевязочным материалом совсем катастрофа. Медикаменты?.. Лечим, чем бог пошлет. И травками не брезгуем. А койки… — он безнадежно махнул рукой. — Наша больница сохранилась, так она же совсем крошечная. Вторую, где ты работал, восстанавливают, а третью, самую большую, немцы до того довели… Почти все флигели во дворе взорвали, думали и главный корпус, так, говорят, сукин сын оберартц отговорил. «Если, говорит, хотите русским напакостить, оставьте, не трогайте: пускай помаются». Вот и оставили. Проку в ней и раньше мало было — велика Федора, да дура, — а теперь… В общем плохо, батенька. Совсем плохо.
Алексей спросил, кто из врачей уже вернулся. Шубов назвал несколько фамилий.
— Федосеев тоже вернулся, старый молчальник, — сказал. — Он теперь в железнодорожной больнице работает.
Корепанов хорошо помнил Федосеева, высокого худощавого старика. Когда началась война, ему было далеко за пятьдесят. Ушел из города в последнюю минуту, захватив только саквояж с хирургическими инструментами.
Шубов глянул на часы и заторопился.
— Ну, я побежал. Очень рад, что ты вернулся, Алексей Платонович. Очень рад!..
Алексей пошел опять бродить по городу.
Здание фельдшерской школы, где он преподавал до войны, тоже было разрушено. Деревья в саду вырублены. И только одно сохранилось, самое большое, под которым во время выпускных вечеров расставляли длинные столы и развешивали на ветвях гирлянды разноцветных лампочек.
Последний выпускной вечер в сорок первом был уже во время войны, и Алексей пришел в военной форме. И некоторые из выпускников тоже были в военной форме. Алексей тогда еще подумал, что многие из них погибнут. Другие будут изувечены. О себе почему-то он в этот вечер не думал…
Он спустился вниз, в порт. Здесь разрушений было еще больше. Почти все портовые сооружения взорваны. Лишь один причал отремонтирован. На краю помоста, съежившись от холода, сидело два старика с удочками. Алексей постоял возле них, спросил, как улов. Один из стариков только сплюнул в ответ. Другой сказал, что берется «одна густыря», и та — мелкая. И показал небольшую низку рыбы.
Алексей пошел дальше, вдоль набережной. Причалы изуродованы. Настилы сорваны, и только сваи торчат, потемневшие от сырости. На противоположном берегу — камыши, побуревшие, темные. И вода в реке тоже — темная, неприветливая.
Сам не понимая почему, он надеялся увидеть реку совсем другой, и та, что увидел, разочаровала. «Ничего, — успокаивал себя. — Это потому, что день пасмурный. Придет весна — и все изменится: зазеленеют берега, заискрится, засверкает вода на солнце, опять станет весело и приветливо…»
Осенью на реке всегда неприглядно.
Снова заморосило. Напомнил о себе притихший было ветер, и по воде пошла мелкая рябь. Стало холодно. Алексей поднял воротник шинели, глубже натянул фуражку и зашагал в город.
Уже под вечер он почувствовал, что проголодался. Зашел в буфет.
Продавщица, стройная, высокая, миловидная девушка с родинкой на правой щеке, стала расхваливать пирожки с требухой.
— Хорошие, свежие, еще теплые.
Алексей попросил положить ему парочку и принялся есть тут же, у стойки, время от времени поглядывая на продавщицу. Родинка на ее щеке почему-то казалась знакомой. Девушка тоже внимательно смотрела на него.
— Вы совсем промокли. Холодно на улице? — сказала участливо.
— Мерзко, — ответил Корепанов.
— Может, водки налить?
— Налейте.
Она вытерла полотенцем граненый стакан, поставила рядом с тарелкой.
— Сто или двести?
— Сто пятьдесят.
Она налила, опять внимательно посмотрела на Алексея и спросила:
— Скажите, вы не Корепанов?
Алексей удивленно посмотрел на нее.
— Корепанов, а что?
— Неужели вы не узнали меня, Алексей Платонович? Да вы же у нас на последнем курсе читали, перед самой войной. Невинская — моя фамилия. У меня по вашему предмету всегда «пятерка» была.
— Невинская? Оля?
— Ну, конечно же, Оля Невинская, — кокетливо улыбнулась она.
— А почему вы здесь?
— Вы хотели сказать, почему не в больнице? Ведь так?
К подобным вопросам она, по-видимому, привыкла и тут же постаралась объяснить:
— Я ведь не одна, Алексей Платонович, мать у меня старушка на руках. А в больнице… Много ли заработаешь в больнице?..
Алексей вылил, молча завернул недоеденные пирожки в газету и, бросив деньги на стойку, ушел.
4
В здравотделе Алексея встретили тепло. Малюгин — высокий, худощавый, чуть сутулый человек — оказался старым знакомым Алексея. В сорок третьем они воевали на одном фронте. В сорок четвертом, весной, Малюгин был ранен и больше месяца лежал в отделении Корепанова. Алексей еще тогда предупредил его, что правая рука работать не будет, и теперь, глядя на усохшую кисть, с горечью отметил, что не ошибся.
— Куда же мне тебя, дорогой ты мой? — спросил Малюгин. — Главным врачом в третью городскую пойдешь? Пятьсот коек. Мы собираемся ее со временем областной сделать.
Алексей поколебался. Главным врачом, да еще областной…
Он вспомнил вчерашний разговор с Шубовым: велика Федора, да дура. Ну и пусть Федора, пусть дура. Зато пятьсот коек. А сейчас койки вон как нужны. «Ну и посмеется Шубов, когда узнает, что дуру Федору за меня сосватали», — подумал.
Малюгин заметил, что Корепанов колеблется, и решил выложить еще один козырь.
— А как у тебя с квартирой?
— Никак, — ответил Корепанов. — Остановился в гостинице, но там предупредили, что больше десяти дней держать не могут.
— Вот видишь, а главному врачу квартира при больнице положена.
Алексей сказал, что хотел бы серьезно заняться хирургией.
— Кто же тебе мешает? — удивленно пожал плечами Малюгин. — По совместительству сможешь и хирургическим отделением заведовать. Там, правда, еще такого нет. Но отстроишь и сможешь работать… Соглашайся. Завтра твою кандидатуру в обкоме провернем, потом в министерство поедешь — и за дело. Договорились?
Не дожидаясь ответа, заведующий стал звонить кому-то в обком, заверяя, что подобрал для третьей больницы настоящего человека: фронтовик, майор, коммунист. Лучшего и желать нельзя.
Наконец он положил трубку.
— Завтра с утра — в обком. Зайдешь в инструкторский отдел, к Мильченко. Олесь Петрович Мильченко. Запиши.
— Записывать не надо, уже запомнил, — сказал Алексей и спросил: — А кто сейчас этой больницей заведует?
— Есть такой Коваль Ульян Денисович, милый старик, но как администратор — не подходит.
— Я на живое место не пойду, — решительно заявил Корепанов.
— Да какое же это живое место! — даже брови сдвинул в досаде Малюгин. — Мы этого Коваля еле уговорили, чтобы хоть временно печать взял. Больше некому. Да он тебе сто раз спасибо скажет!
— Неужели до сих пор подобрать не смогли?
— Подбирали, — с досадой произнес Малюгин. — Покрутится человек месяц, другой, третий и уйдет. Время знаешь теперь какое? Чтоб такую больницу поднять, крепкого человека надо. Был у нас один на примете, Бритван — главный врач Миропольевской больницы. Настоящий хозяин, крепкий, даже чересчур. Да вот не вышло у нас с ним…
— Отказался? — спросил Корепанов.
— Нет. Ему такая работа по плечу. Там не договорились, — указал Малюгин куда-то вверх пальцем.
Алексей сказал, что окончательный ответ даст завтра: ему надо предварительно поговорить с Ковалем. Он позвонил в больницу, узнал адрес главного врача. А вечером пошел к нему в гости.
Небо все еще было затянуто низкими облаками. Лишь на западе виднелась багровая полоса заката.
Алексей решил глянуть на больницу хотя бы издали. Тем более что это почти по дороге: один лишь квартал в сторону.
Большое четырехэтажное здание угрюмо возвышалось за железной красной от ржавчины оградой. Пустые окна верхнего этажа светились багровым светом.
«Багровые просветы окон»… Что-то было в этом знакомое. «Где-то я видел такое», — думал Корепанов. И вспомнил.
Смоленск. Ночь. После бомбежки горел вокзал. Машина с врачами, сестрами и санитарками остановилась неподалеку от театра. За несколько минут до этого здесь упала тяжелая бомба. Огромная воронка перегородила улицу. Напротив — многоэтажный дом. И тоже — с пустыми окнами. И окна эти тоже светились багровым светом. Багровый свет в пустых оконных проемах. Неважно, откуда он, этот свет, — от пожара, как тогда, или вечернего заката, как сейчас, — все равно есть в нем что-то зловещее.
И Алексею стало не по себе.
Ничего, на фронте и не такие коробки осваивать приходилось.
Он перешел на противоположную сторону, глянул еще раз на угрюмое здание и пошел дальше, уже не оглядываясь.
У Коваля было смуглое лицо с тонкими чертами и на редкость черные брови, которые никак не вязались с ярко-серебристой шевелюрой. Серые глаза из-за роговых очков смотрели внимательно и чуть насмешливо. Алексей подумал, что такие глаза должны быть у людей, много видевших в жизни, хорошо знающих цену и крупному и мелочам.
На кровати у стены лежала уже пожилая, но с моложавым лицом женщина. Приподнявшись на локте, она внимательно смотрела на Алексея.
— Меня прочат в главные врачи вашей больницы, — почему-то смущаясь произнес Корепанов поздоровавшись. — Так вот я пришел, чтобы посоветоваться с вами.
Коваль поправил меховой жилет, надетый поверх гимнастерки, потрогал очки и, указав на женщину, сказал с подчеркнутой официальностью:
— Дарья Ильинична. Жена.
— Простите, — еще больше смутился Алексей. — Я забыл назваться. Корепанов. Алексей Платонович.
— Садитесь, пожалуйста, — пригласила женщина и, обернувшись к мужу, попросила: — Ульян Денисович, дай стул, пожалуйста.
Алексей поблагодарил, сказал, что зашел всего лишь на минуту. Но, уступая настойчивым просьбам хозяев, снял шинель и остался уже на весь вечер.
До войны Коваль работал в небольшом городке под Ленинградом. Но о том, чтобы вернуться туда, и речи быть не могло, потому что жена серьезно заболела на фронте — тяжелый ревматизм приковал ее к постели. Когда закончилась война, им все равно было, куда ехать, лишь бы на юг. И они приехали сюда. Тут жила золовка, и она уступила им маленькую комнату…
Дарья Ильинична села на постели и, прикрыв ноги одеялом, стала командовать: «Убери книги со стола!.. Он себе совсем испортит глаза — столько читать при таком освещении…» «Ульян Денисович, перенеси, пожалуйста, лампу на шкаф…» «Ульян Денисович, разожги, пожалуйста, примус… Примус уже горит?.. Вот и хорошо. Теперь раскупорь, пожалуйста, банку с консервами. Нам отоварили мясные талоны в этом месяце свиной тушенкой… Вам за войну не надоела еще свиная тушенка, Алексей Платонович?» «Вы знаете, Алексей Платонович, когда нас демобилизовали, нам выдали по шесть килограммов сахара. Целое богатство. Но я успела приготовить варенье уже только из айвы. Вы любите варенье из айвы?»
Ульян Денисович прихлебывал чай и рассказывал.
— Кое-как отремонтировали три флигеля. У нас не завхоз, а золото. Гервасий Саввич. Даже не представляю себе, что бы мы делали без него… Так вот, отремонтировали три флигеля. Там сейчас лежат больные. Но что дальше делать, не представляю себе. Ничего нет. Ни гвоздей, ни досок, ни стекла. Я обращался куда хотите, даже в исполком. Но там, чтобы добиться чего-нибудь, надо стучать кулаком по столу. А я кулаком по столу не умею. Да что я!.. Тут посильнее были и то ничего не добились. Трудно. Настоящего администратора нелегко найти. Вот недавно приезжал сюда один, некто Бритван. Его тоже главным врачом нашей больницы сватали. Этот, пожалуй, справился бы. О нем как о хозяине чудеса рассказывают. А вот поди же ты… — Ульян Денисович развел руками. — Ходили они тут с Малюгиным, смотрели, полдня ходили. И жена этого Бритвана с ними. Интересная. Жгучая брюнетка. Глаза… Настоящая Кармен.
— Нет, вы только послушайте! — засмеялась Дарья Ильинична. — «Жгучая брюнетка. Настоящая Кармен». И я должна это слушать!..
— Ты же знаешь, что я всегда был неравнодушен к интересным женщинам, — рассмеялся Коваль. — Я старый эстет, и тут уже ничего не поделаешь. — Он опять повернулся к Алексею и продолжал рассказывать: — Когда этот Бритван приехал, я обрадовался несказанно. Вот, думаю, настоящий хозяин прибыл. Возьмется за дело. Отстроит больницу, и у меня будет, наконец, отделение. Это просто пытка, когда понимаешь, что больного надо положить на койку, а положить некуда.
— Ну и что же они, этот Бритван со своей красавицей-женой?
— Ходили, смотрели, приценивались. Потом уехали. А теперь вот вас присылают.
— А кто он по специальности — Бритван? — спросил Корепанов.
— Хирург. И, говорят, хороший хирург.
Они еще долго беседовали. Алексею все нравилось тут. И то, что Ульян Денисович называл свою жену по имени-отчеству и она его — тоже. И то, что у Коваля много книг. И живой, иногда очень тонкий юмор Коваля. И какая-то слепая уверенность Дарьи Ильиничны в том, что она обязательно выздоровеет и опять сможет работать педиатром, как до войны. Разве это дело, чтобы врач сидел на пенсии? Ульян Денисович говорит, что врачи вообще не должны, не имеют права переходить на пенсию. Даже старики. Они должны умирать на посту. И лучше всего, чтобы это случилось во время обхода. «Что-то мне плохо, девушка, дайте стул». Перепуганная санитарка приносит стул, врач садится и… умирает.
Да, Алексею все нравилось тут. Не нравилось только, что комната маленькая, стена сырая, что окна заложены фанерой, что в доме нет электричества и топить приходится чаще всего камышом, за которым Ульян Денисович ходит на базар почти за три километра.
— Почему вы не заняли квартиру главного врача? — спросил Алексей. — Мне сказали, что при больнице есть квартира.
— Я никогда не считал себя главным врачом, — усмехнулся Ульян Денисович. — Я просто лорд-хранитель печати… Надо же кому-то подписывать чеки и справки? Вот я и подписываю.
Было уже около полуночи, когда Алексей стал прощаться. Он просил Ульяна Денисовича похозяйничать еще несколько дней, пока назначение не будет утверждено в министерстве. Тот согласился.
Алексей ушел с таким ощущением, как будто он давно знает этих людей и лишь недавно расстался с ними на короткий срок.
Глава вторая
1
Инструктор обкома Мильченко, среднего роста, крепко сбитый человек, встретил Алексея приветливо, энергично тряхнул руку и, сразу же переходя на «ты», положил на стол два листа бумаги и анкету.
— Давай заполняй вот это, — сказал, указывая на анкету. — И автобиографию напиши. Только не развози биографию: коротко и самое главное. Бюро начинается в одиннадцать. Надо поспеть.
Алексею Мильченко понравился. Понравилась его деловитость, простое открытое лицо, обветренное, какое бывает у людей, которые много времени проводят на свежем воздухе. И улыбка понравилась — откровенно добродушная, дружеская. Люди с такой улыбкой всегда располагают к себе. С ними сразу становится спокойно и уверенно. А Корепанов, когда шел сюда, волновался.
Потом, уже на бюро обкома, он тоже волновался. Может быть, потому, что на бюро обкома он был первый раз в жизни, а может, потому, что бюро вел первый секретарь Гордиенко — командир прославленной дивизии, о котором во время войны по всему фронту рассказывали истории, похожие на легенды.
Бюро утвердило Корепанова главным врачом областной больницы, и он в тот же вечер выехал в Киев. В министерстве вопрос тоже решился быстро. Но с оформлением документов задержались, и когда Корепанов вышел из министерства, уже совсем стемнело.
До отхода поезда оставалось три часа. Хотелось есть, и Алексей зашел в небольшой ресторанчик, неподалеку от вокзала. Столики были заняты, лишь у окна, в уголке, — одно свободное место. Алексей занял его. Осмотрелся. Рядом с дверью, куда исчезали официанты с грязной посудой, — небольшая эстрада. Там, на некрашеном табурете, сидел солдат и, глядя поверх людей грустными глазами, играл на баяне. Корепанов даже растерялся от неожиданности: он узнал Стельмаха.
…Госпиталь в Смоленске. Лето сорок четвертого года. Госпитальная комиссия. Иван Севастьянович выслушивает Стельмаха и морщится, потому что за окном на улице все идут, идут, идут военнопленные, стучат деревянными подошвами, мешают слушать.
Госпиталь готовился к передислокации, и надо было срочно решать судьбу раненых: кого на фронт, кого — демобилизовать, кому — отпуск. Стельмаха тогда признали негодным к военной службе. У него было тяжелое повреждение легких, и ведущий хирург опасался, что может наступить осложнение. Но Стельмах не поехал домой, в свою Одессу, а вернулся на фронт. И вот остался жив. Сидит, играет на баяне.
На нем была чистая гимнастерка, полинявшие солдатские брюки и простые кирзовые сапоги.
В другом конце зала, за двумя сдвинутыми вместе столиками, пировала какая-то компания — шесть человек. Они были уже навеселе, много ели, громко разговаривали и до неприличного громко смеялись. Один из них — толстый, бритоголовый — поднялся и пошатываясь направился к эстраде, что-то шепнул Стельмаху, ткнул ему в руку ассигнацию и вернулся на свое место.
Стельмах поправил ремень, вздохнул, сдвинул черные, как смоль, брови и, по-прежнему не глядя на людей, стал наигрывать старую нэпманскую песенку.
«Купите бублики, гоните рублики…» — подпевал бритоголовый.
Он, должно быть, позабыл слова, потому что все время повторял одно и то же: «Купите бублики, гоните рублики…»
Когда Стельмах закончил, бритоголовый налил большой бокал вина и опять направился к эстраде.
— Разбередил ты душу, — бормотал он. — Спасибо, что разбередил душу… Выпей за наше здоровье, солдат…
— Стельмах! — громко позвал Корепанов.
Стельмах вздрогнул. Он увидел Алексея. Быстрым движением сбросил ремень, положил баян на табурет и, отстраняя назойливого толстяка, пошел к столику, за которым сидел Корепанов.
— Алексей Платонович! Товарищ начальник!
Они поздоровались.
Столик к этому времени освободился, официант убрал посуду.
— Садись, Яша, — предложил Алексей и попросил официанта принести ужин на двоих и бутылку вина.
— Быстро! — добавил Стельмах.
Официант метнулся к буфету, тотчас же возвратился с бутылкой и заработал штопором.
Алексей налил бокалы.
— Выпьем за встречу, Яша!
— За такое дело можно и выпить.
Стельмах ел и все время говорил.
— Я мог думать о чем угодно, только не о том, что встречу вас. И вдруг появляется Алексей Платонович и кричит: «Стельмах!» С ума сойти можно. А где Анна Сергеевна?
— Ее нет… — тихо произнес Корепанов.
Яша несколько секунд молча смотрел на Алексея, потом ударил себя кулаком по колену. Смуглое подвижное лицо его исказилось.
— Такого человека!.. Как же вы не уберегли ее, Алексей Платонович?
— Не надо об этом, Яша.
Стельмах понимающе посмотрел на него, помолчал немного и сказал тихо:
— Давайте выпьем еще по одной, Алексей Платонович.
Они выпили.
Алексей внимательно присматривался к Стельмаху. «Почему он кажется мне каким-то другим? А может быть, это из-за волос. В госпитале он был острижен, а сейчас вон какой чубище — черный, с чуть заметной синевой, слегка вьющийся. А может, этот рубец — через правый висок от глаза к уху? Раньше его не было».
Алексей спросил, откуда шрам на виске.
— Это — уже под Берлином, — ответил Стельмах. — Мне везет, как утопленнику. Хотел посмотреть Берлин — не довелось. Хотел с Гитлером поговорить — опять не удалось: отравился собака.
Подошел официант. Директор просит Стельмаха вернуться на эстраду. Надо играть.
— Скажи ему, пускай он сегодня сам играет, — зло ответил Яша.
— Почему ты здесь? — поинтересовался Корепанов. — Я помню, ты мечтал вернуться в Одессу.
— Долго рассказывать…
— Но все-таки?
— В Одессу мне никак нельзя.
— Почему нельзя? — удивился Корепанов.
— Там у меня очень много родни и очень много знакомых.
— Разве это плохо?
— Когда ты не хочешь, чтобы тебя видели вот на такой эстраде, с баяном, — плохо…
Алексей налил еще вина.
— Пей.
Стельмах проглотил слюну, потом решительно отодвинул бокал.
— Нет, не буду.
Когда люди не хотят почему-либо пить, они говорят «не хочу».
Стельмах сказал «не буду»…
— Неужели ты не мог найти себе другую работу, Яша? Ты ведь говорил, помню, что слесарь хороший и электрик тоже.
— И механик, между прочим, — добавил Стельмах. — Последние полгода на войне я танки ремонтировал. И за это меня опять к ордену представили.
— Так в чем же дело, Яша? — недоумевал Корепанов.
— Вы, наверное, думаете, что мне очень нравится сидеть здесь, смотреть на рожи этих торгашей и по их заказу играть «купите бублички»? — спросил Стельмах. — Как бы не так. — Он замолчал, ожидая очередного вопроса, но Алексей тоже молчал. — Вот вы говорите, что у меня много специальностей. Правильно. Я и слесарь-механик и электрик. А если раздобуду инструменты, смогу и часы ремонтировать.
— Так в чем же дело? — в который раз повторил свой вопрос Корепанов.
Стельмаху, видимо, нелегко было говорить. Он хмурил брови, тер лоб, смущенно поправлял гимнастерку и опять тер лоб. Наконец решился:
— Вам я скажу, Алексей Платонович. — Он наклонился вперед и продолжал, чуть понизив голос — Понимаете, Алексей Платонович, мне нельзя по вечерам оставаться самому. Такое в голову лезет… Это — после контузии. И потом… Я стал пить. Я иногда так набираюсь, до потери сознания. И самое главное — я ничего не могу поделать с этим. — Он опять помолчал немного. — Вы думаете, я не пробовал работать? Пробовал. И электриком, и слесарем, и комендантом в общежитии. Мне платили хорошо. Но что, если получки хватает всего на два-три вечера? А тут… — Он вынул из кармана скомканные бумажки и показал Алексею. — Кроме того, здесь еще и подносят иногда…
— Видел, — сказал Корепанов.
Опять подошел официант и передал распоряжение директора идти на эстраду.
— Скажи ему, чтобы он шел к чертовой матери! — уже с раздражением произнес Стельмах и взялся было за стакан, но тут же убрал руку.
Официант ушел. Вместо него опять появился бритоголовый. Он очень извиняется перед товарищем офицером, но нельзя лишать людей музыки. Люди хотят музыку.
Стельмах со злостью рванулся к нему.
— Сиди, Яша, — удержал его Корепанов и повернулся к бритоголовому. — Это мой фронтовой товарищ, — произнес тихо, но внушительно. — Однополчанин. И нам нужно поговорить.
— Фронтовой товарищ? Это я понимаю, — пьяно закивал толстяк. — Я тоже — фронтовой товарищ и тоже однополчанин. Ну, конечно, раз нужно поговорить… Т-шшш!.. Я ухожу.
И он ушел, ретируясь задом, прижав руки к груди и низко кланяясь.
— Послушай, Яша, — сказал Алексей, когда бритоголовый отошел. — Я сейчас назначен главным врачом крупной больницы. Нам нужен электрик. И слесарь-механик нам тоже нужен. Короче, нам нужен такой человек, как ты. Я тебе оставлю адрес, если надумаешь…
Он полез в карман за блокнотом и уже собирался было писать, но Стельмах положил свою ладонь на его руку.
— Одну минуточку, Алексей Платонович: мне надо поговорить с хозяином… Между прочим, порядочная сволочь.
Он ушел в соседнюю комнату и вскоре вернулся в шапке-ушанке и короткой солдатской шинели, затягивая на ходу ремень. Потом захватил баян и подошел к Алексею.
— Когда поезд?
Алексей посмотрел на часы.
— Через полтора часа.
— Этого хватит, чтобы собраться.
— Очень хорошо, — сказал Корепанов. — Вдвоем в пути — всегда веселее.
2
Когда Алексей вернулся из Киева, города было не узнать. Его припорошило снегом, и потому все — и дома, и деревья, и скверики — все, все выглядело как-то по-иному — чище, торжественней. Даже развалины и те не бросались в глаза.
Алексей устроил Стельмаха в гостинице и, заскочив в здравотдел, направился в больницу.
Ульян Денисович представил ему завхоза, коренастого человека в добротном чуть повыше колен полушубке и смушковой шапке. Голова его и формой своей, и кирпично-красным цветом лица напоминала большую луковицу. Вот почему Алексей не смог удержаться от улыбки, когда завхоз протянул ему свою короткую с толстыми пальцами руку и отрекомендовался смешным, срывающимся на фальцет голосом:
— Цыбуля.
— Тот самый знаменитый Гервасий Саввич? — спросил Коваля Корепанов.
— Тот самый, — подтвердил Ульян Денисович.
Цыбуля посмотрел на Корепанова, откашлялся и спросил, обращаясь не то к новому начальнику, не то к Ульяну Денисовичу:
— Значит, опять собрание собирать будем, чи как?
Алексей сказал, что хочет сначала посмотреть больницу. Ульян Денисович глянул на часы, замялся: у него сейчас прием в поликлинике, так что…
— А мне все Гервасий Саввич покажет, — сказал Корепанов. — Меня прежде всего хозяйство интересует. А ведь по хозяйству он главный? Не так ли?
— Именно так! — сказал Ульян Денисович.
Цыбуля удовлетворенно потер свой гладко выбритый подбородок и расплылся в довольной улыбке.
Больница была велика. Ее корпуса занимали целый квартал. Говорили, что у немцев тут размещалось более двух тысяч раненых, а сейчас работает всего три отделения общей сложностью на сто коек — инфекционное, куда госпитализировали преимущественно тифозных, туберкулезное, где больше умирали, чем выздоравливали, и небольшое кожно-венерическое.
Несколько зданий, расположенных в глубине двора, были взорваны и превращены в груды щебня. Северный двухэтажный флигель стоял полуразрушенный. Остались только стены, лестницы да балки от потолочных перекрытий — ни крыши, ни оконных переплетов, ни полов…
Они пошли смотреть отделения.
В инфекционном и туберкулезном было чисто и тихо.
В кожно-венерическом тоже было чисто, но шумно. Группа парней сидела в коридоре у столика и «резалась в козла».
— Почему так громко? — спросил Корепанов.
— Греемся, — ответил крепкий чернобровый парень в распахнутом — поверх гимнастерки — больничном халате и ухарски сбитой набекрень шапке-ушанке.
Он покосился на Корепанова озорными глазами, потом отвернулся, как ни в чем не бывало выбрал нужную кость и громко стукнул ею по столу.
Гервасий Саввич кивнул на него и сказал:
— Это Никишин. Бузотер.
Никишин сверкнул в его сторону глазами, подождал, пока все поставили кости, потом опять изо всей силы ударил своей по столу.
— А может быть, вы все же прекратите? — спросил Корепанов.
— А вы кто такой будете? — вызывающе посмотрел на него Никишин. — Новый начальник?
— Да, — спокойно ответил Корепанов. — Главный врач.
— Встать! — вдруг, скомандовал Никишин, обращаясь к игрокам, и сам первый вскочил. Принялся оправлять халат. Остальные тоже встали. Особенно резко поднялся тот, что сидел рядом, — плоскогрудый, с франтоватыми усиками на остром лице.
— Вот вас мне и нужно, — сказал Никишин, обращаясь к Алексею, и шагнул ближе. — Имею жалобу.
— Что ж, выкладывайте!.. — улыбнулся Корепанов. Этот парень ему понравился: было в нем что-то лихое, бесшабашное, фронтовое. Над левым карманом гимнастерки красовались три медали. Одна — «За партизанскую славу».
— В палате холодно, товарищ начальник, — громко заявил Никишин.
— Почему холодно? — обернулся Корепанов к завхозу.
Цыбуля крутнул головой и улыбнулся.
— Угля отпускаем по норме, — сказал он. — Десять кило на печку. Так разве ж это уголь? Только и того, что называется уголь. Девки его в печь, а он сквозь колосники — в поддувало.
— Дров надо больше, — сказал Корепанов.
— С дровами и так не дотянем до весны.
— Вы слышите? — повернулся Алексей к парню, который все еще стоял навытяжку. — Уголь плохой, дров мало. Потому и холодно.
— Тогда прикажите мне второе одеяло выдать. Оно у меня хуже других… Дембицкий! Мое одеяло!
Парень с усиками кошкой метнулся в палату и сразу же выскочил оттуда с одеялом в руках, демонстративно развернул его перед Корепановым.
— Разве это одеяло? — спросил Никишин. — Решето!
— Ох, Никишин!.. Ну и Никишин, — крутил головой Цыбуля.
— Распорядитесь выдать ему второе одеяло, — сказал Корепанов завхозу.
— Есть выдать второе одеяло! — с нарочитой подтянутостью ответил Гервасий Саввич, продолжая улыбаться.
— Все? — спросил Алексей Никишина.
— Нет, не все. Мне харчей не хватает.
Алексей сказал, что тут ничего не поделаешь, потому что «харчи» выдаются по норме.
— А мне в партизанском отряде всегда двойную порцию давали, потому что ростом я видите какой! И комплекция — тоже.
И он еще больше подтянулся, выпятив свою широкую грудь.
— Да, комплекция у вас гвардейская, — согласился Корепанов и, обращаясь к Цыбуле, сказал: — Надо добавить, Гервасий Саввич.
Никишин посмотрел на завхоза и едва заметно подморгнул ему.
— Ох и Никишин! Ну и Никишин, — снова покрутил головой Цыбуля, а когда они вышли из отделения, сказал: — Подвели ж вы меня, ох и подвели. Он же — Никишин этот — еще вчера об заклад со мной бился, что вы ему второе одеяло дадите и харчей добавите… Сукин сын, две пачки махорки пропало. От бандеровец!..
— Какой махорки?
— Да той самой, шо я ему проиграл.
— Что же вы меня не предупредили? — улыбнулся Корепанов.
— Так он же с меня слово взял, чтоб вам, значит, ни гу-гу. Ну и нахалюга!
Алексей сказал, что две пачки махорки — совсем небольшая потеря:
— Какой-то философ — не помню какой — говорил, что лучше всего помещены те деньги, которые мы потеряли, так как непосредственно за них мы приобретаем благоразумие.
— Нет, звиняйте, — сказал Цыбуля. — Оно всегда лучше, когда гроши в кармане, и когда махорка в своем кармане — тоже лучше.
— А кто этот услужливый парень с похабными усиками? — спросил Корепанов.
— Костя Дембицкий. Холуйская душа. Но работает в промкомбинате, и нам через него иногда кой-шо достать удается. Вот горбыля достали. Два кубометра. Как это говорится: с поганой овцы хоть шерсти клок. С Никишиным он — разливай не разольешь. Ну, да Никишин его на побегушках держит… Квартиру вашу сегодня смотреть будем или отложим до завтра?
— Сегодня, — ответил Корепанов.
Они пошли смотреть квартиру. Когда подымались по лестнице, Гервасий Саввич сказал, что квартира в полном порядке, побелена, печи протоплены. Вот стекла протрут — и перебираться можно.
На подоконнике в первой комнате стояла девушка в сером халате с подоткнутым подолом и протирала стекла. Когда Алексей и завхоз вошли, она даже не обернулась на стук двери, продолжала работу. Движения рук ее были быстрые, энергичные. Толстые золотистые косы вздрагивали на спине в такт движениям.
Алексей остановился возле окна, посмотрел на девушку, потом спросил:
— Вы в каком отделении работаете?
— Кожном, — коротко ответила санитарка, но головы не повернула, только стала тереть тряпкой еще ожесточенней.
— Здешняя? — спросил Корепанов.
— Сейчас тут живу.
— До больницы где работали?
— Нигде.
Она соскочила с подоконника и ушла.
— Она из Чернигова, — произнес Гервасий Саввич. — А почему сюда приехала — не говорит. Она вообще ничего о себе не говорит.
Квартира была огромная — четыре комнаты, кухня, два коридора, кладовые… «Да на кой черт мне такая? — думал Корепанов. — Если вот здесь перегородку сделать, а вот эту дверь замуровать, тут поставить плиту — две квартиры выйдет, да еще со всеми удобствами».
Он спросил Гервасия Саввича, сколько времени понадобится для такой переделки. Цыбуля подумал немного, потом сдвинул шапку на лоб и принялся чесать затылок.
— Каменщик у меня есть, — сказал он, — плотник тоже, а вот с электриком… А тут же надо всю проводку переделывать.
Алексей рассказал Цыбуле о Стельмахе и заодно попросил устроить его где-нибудь. Цыбуля обрадовался. Электрик вот как нужен. В служебном корпусе есть небольшая комнатка, полуподвальная, правда, но светлая и сухая. Он опять обошел все комнаты. Что-то прикидывал в уме, теребил мочку уха, потом сказал, что если электрик есть, все работы можно будет закончить за две недели.
— Неделя, — коротко сказал Корепанов.
Гервасий Саввич посмотрел на него с удивлением, хотел было возразить, но вместо этого произнес по-военному, официально:
— Сделаем, товарищ начальник!..
— Вот и хорошо, — ответил Корепанов. — А на завтра, пожалуйста, созовите общее собрание.
Потом, вечером уже, Алексей корил себя за то, что вздумал сразу созывать собрание.
«Зачем собирать людей? — думал он. — Знакомиться с ними? Так это же смешно — знакомиться на собрании. Ставить перед ними какие-то задачи? Так я сам еще очень смутно представляю себе эти задачи. Вот разве сказать несколько слов о себе? Это, пожалуй, разумно. Ведь не они ко мне, а я к ним пришел. Должны они знать, кто к ним пришел? Конечно же, должны».
Общие собрания проводились в просторном кабинете главного врача: больше негде было. Сюда принесли несколько скамеек из поликлиники и десятка два старых, облупленных табуреток.
В ожидании, пока все соберутся, Алексей внимательно присматривался к людям. Все они казались ему почему-то настороженными.
Цыбуля регистрировал, делая пометки в длинном списке. Наконец собрались все, кроме дежурных, и Ульян Денисович открыл собрание. Он сказал, что в больницу назначен новый главный врач, и предоставил слово Алексею.
Алексей рассказал коротко о себе, как наметил, потом сообщил, что больницу решено сделать областной, показательной, самой лучшей. Он рассчитывал, что эта весть взбудоражит людей, как-то встряхнет, но женщины приняли ее равнодушно. Это огорчило и встревожило Корепанова. Он закончил и сел, обескураженный, растерянно посмотрел на Ульяна Денисовича. Тот ободряюще улыбнулся, поднялся и спокойно спросил:
— Вопросы есть?
Худенькая девушка со вздернутым носиком вскинула руку — как школьница, с прямой ладошкой — и спросила, когда в общежитии для сестер и санитарок вставят стекла и проведут электричество.
Отвечал Цыбуля. Он сообщил, что стекла нет и скоро не будет, а если удастся раздобыть провода, свет проведут, потому что электрик в больнице уже есть, и указал на Стельмаха. Стельмах поднялся, постоял немного, смущенно теребя поясной ремень, и сел.
Потом другая спросила, нельзя ли раздобыть все же соломы, чтобы набить матрацы для больных, — совсем слежались матрацы, да и подушки тоже.
— Заявки на солому сделаны уже в третий раз, — сказал Ульян Денисович и беспомощно развел руками: — Обещают.
— Улита едет, когда-то будет, — зло бросила пожилая женщина и спросила, вставая, будут ли давать картофель. — В первой больнице уже по второму разу дают, а у нас все обещают, как солому.
Вопросы адресовались Корепанову, но отвечать на них приходилось либо Ковалю, либо Цыбуле. Ульян Денисович уже собирался закрывать собрание, когда поднялась молодая смуглолицая женщина в военной гимнастерке, с черной повязкой на левом глазу, и спросила сухо и неприязненно:
— А на сколько вы пришли к нам в больницу главным, товарищ Корепанов?
— Насовсем, — ответил Алексей. — Если, конечно, ничего не случится…
— А что может случиться?
— Я ведь коммунист. Перевести могут и на другую работу.
Она удовлетворенно кивнула головой и села на место.
Вопрос понравился Корепанову. И то, как держалась эта молодая женщина, тоже понравилось. После собрания он спросил у Коваля, кто она такая.
— Медсестра, Михеева Ирина, секретарь комсомольской организации.
— Ас глазом у нее что?
— На фронте потеряла.
«Комсорг и фронтовичка», — с уважением подумал Корепанов и решил, что обязательно нужно будет при первом же случае поговорить с этой женщиной, по душам поговорить.
Прошла неделя. Ремонт в квартире был закончен. Алексей пригласил Ульяна Денисовича к себе в кабинет и сказал:
— Вы знаете, что у нас остается вакантной должность начмеда, то есть заместителя главного врача по лечебной части, я хотел сказать. Не возьметесь ли вы по совместительству?
Ульян Денисович замялся. Ему не хотелось бы связываться с административной работой: он убежденный лечебник.
— Какой же это администратор — начмед? — рассмеялся Корепанов. — Так, одно только название. А мне бы вы помогли.
Ульян Денисович подумал немного и согласился. Терапевтического отделения пока еще нет. В поликлинике работы не так уж много. Хорошо, он возьмется, но только временно, до открытия отделения.
Алексей поблагодарил.
— Теперь второе предложение, — сказал он. — Нет, приказ: завтра же переезжайте сюда, в больницу.
И он рассказал Ульяну Денисовичу о своих планах. Ведь очень выгодно, когда при больнице живут и хирург и терапевт. В случае чего можно и без дежурных врачей обойтись.
Ульян Денисович не возражал.
3
Алексей обивал пороги многочисленных учреждений в поисках строительных материалов. Его встречали приветливо. Иногда обещали помочь. Но чаще разводили руками…
Четыре кубометра леса, несколько тысяч кирпича и три тонны извести — вот все, что удалось раздобыть за две недели «хождения по мукам». Но самого главного — стекла — не было. «Неужели придется окна кирпичом закладывать, как на фронте? — думал Корепанов. — Это же могила будет. А что делать? Стекла нет. И сказали, скоро не ожидается». В отделе снабжения Корепанову обещали немного. Но когда это стекло прибыло, его отдали Миропольевской больнице. Алексей запротестовал, но его успокоили: стоит ли горячиться из-за пустяка? Это стекло для окон все равно непригодно. Это вообще обрезки, а не стекло. И Бритвану их отдали потому, что он теплицу строит, овощи собирается выращивать.
И злость, и обида кипели в душе Корепанова. Его на первое время и обрезки устраивают. В конце концов можно и осколками стеклить. Но делу помочь уже ничем нельзя было: ящики со стеклом отправили в Мирополье.
«А может, начать ремонт, не дожидаясь стекла?» — подумал Алексей. Он решил еще раз осмотреть главный корпус.
Мела поземка. Ветер тоскливо посвистывал в голых ветвях деревьев. Скрежетала, раскачиваясь на проволоке, водосточная труба…
«Она уже давно скрежещет вот так и стонет противным жестяным стоном, — подумал Алексей. — Надо бы укрепить ее, не то свалится еще кому-нибудь на голову. Сегодня же скажу Гервасию Саввичу, чтобы послал рабочего укрепить».
В главном корпусе гуляли сквозняки, взвихривали снег, сердито хлопали дверями. На лестничных площадках дымились снежной пылью целые сугробы.
Алексей зашел в операционную. Сюда тоже намело снегу. Масляная краска на стенах полопалась, а на потолке вздулась пузырями.
В предоперационной панель была выложена белым кафелем. Он хорошо сохранился. Но фаянсовые раковины умывальников были разбиты, краны сняты… В других операционных — то же самое.
«Олифа, белила, краны… Это же все доставать надо», — думал Корепанов, не зная, с чего начинать, к чему в первую очередь руки приложить.
На нижнем этаже царил полумрак. Сводчатые потолки, узкие окна, ниши. Комнаты, похожие на казематы или кельи. «Нелепое здание, — вздернул плечами Корепанов. — И строили ж такое…»
Алексей вспомнил злую шутку старика Шубова о «сукином сыне оберартце», который отсоветовал немцам взрывать этот корпус. И в самом деле, намаешься тут.
Да и какая это больница? Даже если восстановить все до мелочей, неуютно будет. Темно и неуютно.
В кабинете Корепанова ожидал Цыбуля. Алексей попросил его укрепить полуоборванную трубу. Гервасий Саввич озабоченно поскреб затылок. Что труба? Ее укрепить — две минуты дела. А вот как с топливом быть? На две недели еще хватит, а потом что делать?
Алексей не знал, что отвечать.
— А чем топят другие? Чем население топит? — спросил он.
— Камышом.
— Надо и нам камыш бить, — ухватился Корепанов.
— Попытка — не пытка… Можно, конечно, и камыш бить. А только… Камыш — дело не простое. Тут сноровка нужна. Потом — инструмент, окисок называется… Обувка подходящая… И люди. Перво-наперво люди.
— Инструмент надо раздобыть, — сказал Корепанов, — сноровке обучить можно, а людей найдем.
Он попросил заведующего кожным отделением выделить несколько человек из тех, кто может без вреда для здоровья работать.
Когда люди собрались, Алексей рассказал, в чем дело. Никто не возражал. Только Дембицкий спросил громко и деловито:
— А по сколько за пучок платить будете?
— Расценок у нас нет, — повернулся к нему Корепанов. — А по базарной цене очень уж накладно будет.
— По базарной вам не позволят, — улыбнулся Никишин. — Там пучок по пятерке тянет… А вы нам хотя бы по рублевке считайте.
— Теперь уж вам невыгодно будет, — сказал Корепанов.
— Почему невыгодно? Мы с Костей, — указал Никишин на Дембицкого, — пучков двести за день намолотим. Вот по сто рубликов на брата и набежит.
— Все равно невыгодно будет, — не терял надежды превратить этот неприличный торг в шутку Корепанов. — За работу мы вам уплатим, а стоимость лечения вычтем. А за это знаете сколько набежит?
— По закону лечить вы нас обязаны бесплатно, — вызывающе глядя на Корепанова, сказал Дембицкий.
«Это уже нахальство», — подумал Корепанов, а вслух сказал:
— Законы эти для советских людей писаны.
— А мы кто же, по-вашему? — сразу набычился Никишин. — Не советские?
— Кулацкие морды, вот кто, — спокойно и даже как будто равнодушно произнес со своего места Яша Стельмах.
Никишина будто кнутом стегнули, и он резко повернулся к Стельмаху.
— Это кто же кулацкая морда? Я?
— А кто же? По рублю за пучок ему подавай, паразиту!
— Ну, ты мне за «паразита» ответишь, — угрожающе помахал Никишин Стельмаху кулаком, так что медали на груди зазвенели. — Ответишь!
— Принудиловку, понимаешь, устроили, — и себе повысил голос Дембицкий. — Или давай иди камыш бить, или мы тебя лечить не будем.
— Между прочим — это не так плохо, — сказал Стельмах. — Вам представляется полная возможность выбирать.
— Да помолчите вы оба! — стукнул кулаком по столу Корепанов и спокойно обратился к Никишину: — Никакой принудиловки тут нет. Не хотите работать — не надо… без вас обойдемся. Санитарки пойдут, сестры и врачи — тоже… Больные — только те, кто захочет, по доброй воле. А вы со своим дружком можете убираться. На все четыре стороны!..
На следующий день Никишин пришел к Алексею просить прощения за вчерашнюю «бузу».
— Мы ведь в шутку начали, а этот Стельмах сразу: кулацкие морды, паразиты… Так что разрешите вместе со всеми, за компанию…
А спустя несколько дней, вечером, Гервасий Саввич после доклада почесал затылок и сообщил весело:
— Ну и катавасия сегодня в плавнях была, Алексей Платонович. Никишина так обработали, мать родная не узнает.
— Как так «обработали»? — насторожился Корепанов.
— Очень просто — морду набили.
— За что?
— А за то, что сволота он и сукин сын. Стельмаха совсем извел. Сегодня же к дивчине привязался. Яшка возьми и заступись за нее. Так этот Никишин, вроде ненароком, его в ополонку спихнул. Яшка выбрался из ополонки и… Такое там было. Чуть до поножовщины не дошло. — Гервасий Саввич крутнул головой и рассмеялся. — Ох, и понаставили же фонарей этому Никишину, будет помнить… И я тоже, грешным делом, к этому освещению руку приложил. — Он показал свой увесистый кулак и добавил беззлобно: — Бандеровец!
— А как Стельмах? Где он сейчас?
— У себя. Сушится.
— Не заболел бы. Ведь мороз, двадцать градусов.
— Очень даже просто околеть можно, — сказал Гервасий Саввич. — Шинель на нем сразу корой взялась. Ну, да ничего. Я приказал печь пожарче натопить, спиртом его оттер и внутрь дал малость. Обойдется.
Алексей пошел проведать Стельмаха.
Гервасий Саввич, видимо, перестарался, оказывая помощь, потому что в комнате стояла нестерпимая жара, а Стельмах лежал в постели совершенно пьяный, раскрасневшийся, с блестящими глазами.
— Таких убивать надо, — говорил он заплетающимся языком. — Я ему сказал, чтобы он перестал цепляться к девушке. Хорошая девушка. Очень хорошая… А он к ней пристает… Ну вот я ему и сказал… Должен был я ему сказать или не должен?
— Должен, — согласился Корепанов.
— Ну вот я ему и сказал… А он подходит ко мне и спрашивает: «Ты, спрашивает, против кого идешь, недоделанный?» Нет, вы мне скажите, надо таких убивать или не надо?
— Надо, конечно, — кивнул головой Корепанов.
— Ну так вот… Лежу я тут и думаю: почему я его не убил? Взял за ноги и ткнул головой вниз в ту же самую прорубь. Это же так просто: взял и ткнул.
— Видимо, это не так просто, — улыбнулся Корепанов. — Он ведь здоровый, Никишин.
— Конечно, здоровый. Он, как бык, здоровый… Но ведь надо таких убивать или не надо?
— Ты пьян, — сказал Алексей. — Постарайся уснуть.
— Хорошо, хорошо, я постараюсь уснуть. Но вы мне скажите: надо таких убивать или не надо? Я знаю, вы скажете: надо. Каждый порядочный человек скажет: надо. Так почему я его не убил? Я же таких всегда убивал.
— Ну, спи ты, закоренелый убийца. Спи! — Корепанов поправил на нем одеяло. — И не нужно больше крови. Хватит!
— Хорошо, я его не стану убивать. Черт с ним, пускай живет! А Люсю на камыш посылать нельзя.
— Какую Люсю? — спросил Корепанов.
— Стоянову. Санитарка она. Хорошая девушка, а только на камыш ее посылать нельзя… Ноги у нее поморожены…
Наконец он уснул. Алексей пошел к себе и попросил позвать Стоянову.
4
За окном уже стемнело. Алексей включил свет. Под потолком вспыхнула двухсотсвечовая лампа — он любил яркий свет.
Девушка вошла, притворила за собой дверь и тихо поздоровалась. Круглое лицо с едва заметными ямочками на щеках выглядело совсем по-детски. Темно-голубые глаза глядели настороженно и чуть испуганно. На ногах — большие солдатские ботинки.
Алексей сразу узнал ее: это та, из-под Чернигова, которая ничего о себе не говорит.
— Садитесь, — сказал он.
Избегая ступать на дорожку, Стоянова подошла к столу и села на краешек табурета.
— Вы почему не сказали, что ноги у вас отморожены? — спросил Корепанов.
— Они у меня уже давно отморожены, — тихо, как бы оправдываясь, ответила девушка.
— Покажите.
Она стала снимать ботинки. Тяжелые, со светло-золотистым отливом косы сползли по плечам вниз.
— Когда же это?
— Еще когда в Германию гнали, в сорок втором.
Алексей осмотрел ноги.
— Лечить надо, — сказал он. — Вот рецепт. Завтра зайдете в нашу аптеку. Там приготовят. Смазывайте на ночь — и все пройдет. — Он помолчал немного, потом спросил участливо: — В Германии что делали?
— Всякое приходилось. Сначала в лагере, а больше на ферме, в поле работала. За скотом ходила.
— Ну, как немцы?
— Среди них есть и хорошие…
— Встречались, значит, и хорошие?
— У хозяйки моей дочка была. Софи звали. Софийка по-нашему. Так она для меня у матери и хлеб воровала, и пироги, а иногда даже сахар.
Она сидела, зябко поеживаясь, и теребила борт халата. Халат на ней был старый, фланелевый, серого цвета, совсем вылинялый — из госпитальных. Такие уже нельзя было давать больным — неприлично. А выбросить жалко. И Гервасий Саввич, видимо, решил использовать их в качестве спецодежды для санитарок.
Веки ее были опущены. Иногда девушка их вскидывала и внимательно смотрела на Корепанова, словно хотела спросить, долго ли он ее будет держать здесь, в кабинете.
— Мне передали, что вас обижает Никишин, — сказал Корепанов.
Она вскинула ресницы, и глаза ее сразу изменились — потемнели и стали будто глубже.
— Меня столько обижали, что больше обидеть уже нельзя. И каждый может куражиться надо мной, даже Дембицкий. Потому что он воевал, защищал Родину. А я на немцев работала. Он — герой, а я немецкая подстилка!..
Она отвернулась и замолчала. Дышала тяжко, будто ей не хватало воздуха.
— Да вы хоть понимаете, что говорите? То, что вы сейчас сказали… — Алексей замолчал, подыскивая нужное слово и не находя его. — То, что вы сказали сейчас… Это… это страшно…
Она резко повернулась. Глаза ее сузились.
— А то, что нас, советских девушек, гнали в Германию, как скот, не страшно? То, что меня, Люську Стоянову, комсомолку, превратили в рабыню, били арапником, плевали в лицо, издевались, как хотели, это не страшно? А что я стерпела все, не бросилась под гусеницы немецкого танка — сколько их шло тогда на восток! — что не удавилась в своей каморке на чердаке, там в Германии, не страшно?..
Голос ее дрогнул. Алексею показалось, что она вот-вот разрыдается. И это было бы хорошо. Но она только судорожно глотнула слюну и отвернулась. Алексей растерялся от этого взрыва и от ощущения какой-то вины перед девушкой.
За годы войны ему довелось повидать многое. Он видел, как умирают раненые, видел мертвых и на поле боя, и в лагерях смерти. В лесу под Вильнюсом он видел штабеля трупов: женщин, детей, стариков, переложенных шпалами, приготовленных для кремации. Он видел сожженные деревни, изможденных от голода детишек — кожа да кости. И лица их матерей он тоже видел. Он думал, что эта боль уже в прошлом, и вот сейчас — эта девушка…
«Надо что-то сказать ей, и немедленно, — думал Корепанов. — Что-то очень важное… Но что? Что?»
— Послушайте, Людмила… — начал он и запнулся в ожидании, что она подскажет ему свое отчество.
— Называйте меня просто Люсей, — сказала она.
— Хорошо. Так вот, Люся, во всем виновата война, Люся… Вы знаете, не мы ее начинали, не мы хотели ее…
Он говорил долго о том, почему случилось, что враг забрался так далеко, о суровых законах войны, о стойкости наших людей и в тылу, и на фронте. Ему казалось, что он, наконец, нашел нужные слова и что эти слова звучат убедительно.
Люся сидела чуть согнувшись и смотрела прямо перед собой, в черное окно. Когда Алексей закончил, она продолжала сидеть в той же позе несколько Секунд, потом произнесла, будто подумала вслух:
— Мы — не рабы. Рабы — не мы… Это были первые слова, которым я выучилась в школе по букварю. Они были написаны большими буквами, и я запомнила их на всю жизнь. Это были гордые слова. А когда нас гнали в Германию по осенней распутице, по колено в грязи, я все время повторяла одно и то же: «Мы рабы, рабы, рабы!..»
«Она меня совсем не слушает», — подумал Корепанов.
— Это было почти четыре года назад, Люся, — сказал он.
Она не шелохнулась, только голову опустила чуть ниже.
— Перед войной, я хорошо помню, нам говорили, что если кто нападет на нас, мы будем бить врага на его земле. Нам об этом все время говорили. А как вышло?
Алексей понял: перед ним человек с незаживающей душевной раной.
Иногда, под влиянием различных причин, заживление раны постепенно замедляется, а потом и вовсе останавливается. И никакие бальзамы не помогают. Это уже не рана, а язва. Душевная рана, как и физическая, тоже иногда перестает заживать, превращается в язву. Но с язвой на теле проще. Ее вырезают в пределах здоровых тканей, как злокачественную опухоль. Образуется новая рана, еще большая. Но она зато уже хорошо заживает. А что делать здесь?
Алексей знал: словами сочувствия тут не помочь. Надо как-то встряхнуть, вырвать из трясины воспоминаний, потому что если не вырвать, трясина засосет, и тогда — женская палата в психиатрической больнице на многие годы. А может быть, и на всю жизнь…
— Посмотрите мне в глаза, Люся, — строго сказал он.
Люся повернула голову в его сторону.
— И все-таки вам должно быть стыдно, — продолжал Алексей уже мягче. — Что вы раскисли так, вы, комсомолка?
— Какая уж я комсомолка?
— Да, комсомолка! Что вы залезли в себя, как улитка в раковину? Что вы носитесь со своей бедой, словно вас одну только и обидела война? Кого вы обвиняете в том, что произошло? Народ? Нашу армию? Партию? Они спасли от фашизма не только Европу, весь мир спасли. И сделать это было дьявольски трудно, поверьте. Но мы справились. И не нам копаться в личных обидах и ныть. Надо страну из развалин подымать. Работать надо.
— А я и работаю.
— Этого мало. Учиться надо. Вы сколько классов окончили?
— Перед войной в девятый перешла.
Алексей помолчал.
— В Красном Кресте курсы медицинских сестер открылись. Вот и поступайте, — сказал вдруг. — Полтора года поучитесь — и сестра…
— Мне, мне на курсы сестер? Да кто меня примет?
— Примут, — сказал Корепанов. Он вырвал из блокнота лист бумаги, положил перед, ней. — Пишите заявление.
Люся нерешительно посмотрела на него, придвинула табурет поближе к столу и стала писать. Она писала сначала быстро, потом все медленней, нерешительней.
— Нет! — остановилась. — Какая уж из меня студентка? — И, прежде чем Алексей успел что-нибудь сказать, скомкала заявление, сунула его в карман халата и быстрыми шагами вышла, почти выбежала из кабинета.
«Если бы тут была Аня, — подумал Корепанов. — Она смогла бы уговорить эту девушку. Она всегда умела уговаривать больных даже на самую тяжелую операцию. А я вот не могу… Но я завтра опять буду говорить с нею и послезавтра. Не отстану, пока своего не добьюсь».
Спустя несколько дней Люся все же подала заявление в школу сестер. Алексей приложил к заявлению ходатайство больницы и в тот же день пошел в обком Красного Креста.
Председатель областного комитета Красного Креста Мария Васильевна Четалбаш или, как ее называли в городе, мамаша Четалбаш, пожилая, лет под шестьдесят женщина, встретила Алексея суховато, протянула руку и бросила коротко:
— Садись.
Она всем говорила «ты». Даже первому секретарю обкома Гордиенко, хотя была не на много старше его.
Алексей положил перед ней заявление Стояновой. Он чувствовал себя неуверенно: неделю назад Четалбаш попросила его взять курс лекций по анатомии и физиологии, но Алексей отказался. «Она, пожалуй, не простит мне этого», — думал Корепанов, глядя, как хмурится Четалбаш. Она прочла заявление, потом ходатайство больницы, анкету, отложила бумаги в сторону.
— Ты же знаешь: курсы укомплектованы и занятия идут.
— Я помогу ей, прослежу, чтобы она нагнала, — как-то неуверенно сказал Корепанов.
Четалбаш строго посмотрела на него.
— Ей помогать у тебя время есть…
— Хорошо. Я буду читать. Только в одной группе.
— В двух, — сказала Четалбаш.
Алексей вынужден был согласиться.
— Скажи этой Стояновой, пусть придет ко мне. Поговорю с ней. — И, отвечая на вопросительный взгляд Корепанова, вдруг закричала сердито: — Надо мне с ней побеседовать или не надо?
— Да, — сказал Алексей.
— Ты мне будешь теперь во всем поддакивать, — нахмурилась Четалбаш и, подтянув к себе заявление, спросила: — Ты чего за нее ратуешь?
Алексей рассказал все. Четалбаш слушала внимательно, и лицо ее менялось. Напускная суровость уступила место выражению теплоты и материнской участливости.
«Вот за это выражение лица, наверно, и прозвали ее мамашей, — подумал Алексей. — И впрямь мамаша».
5
Под окном корепановской квартиры росло большое старое дерево. Война изувечила его. Сейчас, когда оно стояло голое, особенно резко бросались в глаза осколки снаряда — большие и маленькие, впившиеся в ствол и в крупные ветви. Одну из таких ветвей — самую большую — снесло начисто. На ее месте уже пошли расти молодые ветки, и сейчас множество их — тонких и гибких — зябко трепетало на ветру.
«Весной оно все покроется зеленью и рубцов не станет видно, — думал Корепанов. — А вот дома надо восстанавливать. И тут ничего не поделаешь».
Алексею не терпелось приступить к восстановлению главного корпуса. У него уже было все для начала, только стекла не было. И надежды получить его в ближайшее время тоже не было. Впрочем, несколько ящиков стекла он достал…
…Реку уже затянуло льдом, когда в порт прибыла баржа с трофейным имуществом. Малюгин позвонил и сказал, что там есть медицинское оборудование и что Корепанову надо немедленно пойти туда, отобрать все необходимое, составить список и принести в здравотдел для оформления ордера.
Алексей захватил двух рабочих, Стельмаха и пошел в порт. В трюме стояла темень. При свете электрического фонарика сначала нелегко было разобраться в том, что тут навалено. Потом, когда глаза привыкли к темноте, Алексей только ахнул.
Он отобрал полсотни кроватей, несколько десятков стульев, десятка три оригинальных прикроватных тумбочек, диваны и два операционных стола. Увидел автоклав и тоже занес его в список.
— Как вам нравится это трофейное имущество? — спросил Стельмах. — Стулья называются венскими, а штамп на них Одесской мебельной фабрики. Диваны — тоже наши.
— Операционные столы немецкие, — сказал Корепанов.
Стельмах присветил фонариком и согласился. Да, столы трофейные, Берлин. Первый сорт. Люкс. Ах, черти, эмаль отбили!
Ордер на все это имущество Алексей получил сразу. Он решил, что будет вывозить его сейчас же, несмотря на приближающийся вечер. Мало ли что может за ночь случиться.
Было уже около полуночи, когда Стельмах предложил Корепанову идти домой. Осталось забрать самую мелочь, и они обойдутся без него.
Алексей ушел, а утром, разглядывая привезенное добро, увидел несколько ящиков стекла.
— Откуда стекло? — удивился он.
— Там, за кроватями лежало, у самого борта, — сказал Стельмах.
— Стекло! Это очень кстати, — обрадовался Алексей. — Но взято оно без ордера, и если хватятся…
— Никто не видел, — заверил Стельмах.
— Нехорошо, — сказал Корепанов. — Да и охраннику отвечать придется.
— Так ему и надо, — беззаботно махнул рукой Стельмах. — Тоже охранник называется. Если мы у него из-под носа смогли столько добра унести… Убивать таких охранников надо.
Алексей решил тут же сообщить о стекле. Пускай оформят ордер — и дело с концом. Но позвонил Малюгин и сказал, что снабженцы уже хватились и подняли шум. Требуют немедленно вернуть.
Алексей рассердился. А не проще ли ордер выписать?.. Да кому оно предназначено, это стекло?.. Ах, для ресторана?.. Тогда скажите, что стекла уже нет… Очень просто: разрезали, операционные стеклят.
Да, стекло для операционных у Алексея было. Но чем стеклить остальные окна?
— А давайте консервными банками… — предложил Цыбуля. — Позакладаем окна банками, щели цементом замажем — и все тут.
Смешно? Да. Но выхода иного нет.
— А банки где взять? — спросил Корепанов.
— На складе коло консервного завода банок этих — прорва. При немцах их все, кому не лень, брали. А сейчас сторожа поставили… Ну, да если ордер достать…
Идти в исполком за ордером Алексей не рискнул: решил послать Коваля.
— Мне кажется, лучше вам пойти, — сказал Ульян Денисович.
— Я слишком часто клянчу у них, — ответил Корепанов. — Им стало легко отказывать мне.
— А мне, вы полагаете, они не откажут?
Корепанов улыбнулся.
— Я надеюсь на ваши дипломатические способности.
— До вас никто не был высокого мнения о моих дипломатических способностях, — заметил Ульян Денисович. — Но я постараюсь, как это говорится, оправдать доверие. Как вы считаете, для такого случая ордена свои надеть нужно?
— Нужно, — сказал Алексей. — Орденоносцам труднее отказывать.
Вернулся Ульян Денисович явно смущенный.
— Они согласны отпустить нам банки и сколько угодно, но при одном условии: вернуть им ящики с витринным стеклом, которые вы якобы стянули. Они так и сказали: «Стянули». Я им доказывал, что тут какое-то недоразумение, что этого не может быть…
— Они вам, конечно, не поверили? — усмехнулся Корепанов.
— Представьте — поверили. Только просили, чтобы я принес от вас расписку, что вы не брали стекла. Пишите расписку, и я сейчас же принесу вам ордер.
— Но стекло лежит у нас на складе, — сказал Корепанов.
— И это вы его стянули? — делая ударение на «вы», Ульян Денисович ткнул пальцем Корепанова в грудь.
— Выходит, что так.
Коваль задумался, потом спросил с укоризной:
— Почему же вы от меня скрыли это? Человек, облеченный дипломатическими полномочиями, должен знать все.
— Не огорчайтесь, Ульян Денисович, — поспешил успокоить старика Корепанов. — Вы свою миссию выполнили блестяще. Теперь я знаю, что банки можно получить. И я их получу.
Он снял трубку и попросил, чтобы его записали на прием к председателю облисполкома.
С председателем облисполкома Степаном Федосеевичем Балашовым Алексей еще не был знаком. Но он слышал его выступления на партактиве. Алексею понравилось, как говорил Балашов — просто и убедительно. И лицо — мужественное, немного суровое и в то же время приветливое. Одет скромно — костюм полувоенный, и чувствовалось, что ему в этом костюме легко и удобно, что он привык к такой одежде.
Балашов внимательно слушал Алексея, который излагал свою просьбу коротко и четко, и когда тот закончил, снял трубку, попросил соединить его с горисполкомом и спросил, почему отказали больнице в банках.
Трубка бубнила. Балашов слушал и кивал головой, потом сказал недовольно:
— С этой историей разберитесь как-нибудь сами, а банки нужно выдать. Сколько? Сколько просит. Десять тысяч, так десять. Ведь он не собирается ими на базаре торговать… Насамовольничали вы там со стеклом, — не то спросил, не то просто сказал Балашов, опуская трубку.
Алексей рассказал все начистоту. Потом спросил:
— Как вы считаете, что важнее: операционная или ресторан?
— Конечно, операционная, — с досадой произнес Балашов. — Но самовольничать все же…
— Ладно, не буду, — пообещал Алексей и поднялся.
Балашов тоже поднялся, протянул руку на прощание.
— Когда же вы думаете закончить ремонт?
— Через три месяца.
— А не переоцениваете свои силы? Там ведь работы, работы… А сейчас — зима. Холодная, да еще с ветром. Вон как метет.
Алексей заверил, что через три месяца в главном корпусе будут стоять койки.
— Если на открытие пригласите, приеду, — сказал Балашов. — Это ведь для нас, товарищ Корепанов, событие первостепенной важности. Ну, желаю успеха! — И он еще раз протянул руку Алексею.
От облисполкома до больницы почти три километра. Северный ветер дует прямо в лицо, ожесточенно хлопает обледенелыми полами шинели по голенищам. Но Алексей ничего не замечает. Думает.
«Людей теперь надо — печников, плотников, штукатуров. Да где их найдешь сейчас, мастеров?»
— Может, в колхозы податься? — спросил он у Цыбули, когда вернулся в больницу.
— Пустое, — махнул рукой Гервасий Саввич. — Ведь колхозник, он как? Он если в город подастся, особенно если специалист, сейчас же — на завод. Там, какое ни на есть, а общежитие, столовая, продуктовые карточки. А у нас?.. И потом. Платить мы ему будем по твердым расценкам. А что ему в этих расценках, если буханка хлеба на базаре столько тянет, что на нее и за неделю не заработаешь. Нет, о колхозах и думать забудьте.
— Тогда придется своими силами, — решил Корепанов.
— Попытка — не пытка, — вздохнул Гервасий Саввич. — А только с чего начинать будем?
Корепанов улыбнулся. Это «с чего начинать будем?» всегда приводило его в веселое настроение. Кажется, предложи Гервасию Саввичу в один прекрасный день перенести больницу куда-нибудь на необитаемый остров, он, ничуть не смутившись, поскребет затылок и скажет: «Попытка — не пытка. А только с чего начинать будем?»
— Созывайте собрание, — распорядился Алексей. — С этого и начнем. Всех зовите — врачей, сестер, санитарок, дворовых рабочих… всем колхозом думу думать будем…
Закладку окон Алексей поручил молодежной бригаде. Бригадиром назначил Ирину Михееву.
В сорок четвертом, вытаскивая с поля боя тяжело раненого мужа, Михеева нарвалась на мину. Мужа убило, а ее искалечило — без глаза осталась. Она, видимо, все время помнила о своем недостатке, тяготилась им и, разговаривая с людьми, то и дело терла мизинцем переносицу, закрывая при этом ладонью черную повязку. И на собраниях она тоже всегда усаживалась так, чтобы не бросаться в глаза. Только во время работы забывала обо всем и сейчас, строго следя за тем, чтобы никто не отлынивал, она сама работала не разгибая спины, с какой-то злостью.
Известковый раствор быстро застывал на морозе, и его приходилось то и дело разогревать в «теплушке», как называли большую комнату на первом этаже, где жарко полыхала плита.
В теплушку приходилось забегать не только для того, чтобы подогреть раствор, но и самому погреться. Когда холодный ветер пронизывает насквозь и хлещет сухим колючим снегом в лицо, недолго продержишься на подоконнике. Алексей распорядился выдать всем, кто работает на закладке окон, резиновые перчатки. Они оберегали руки от извести, но пальцы в них стыли еще быстрее. И как внимательно ни следила Ирина, чтобы девчата не отморозили рук, все же не уследила: Надя Мухина — сестра из инфекционного отделения, худенькая девушка, с нелепо торчащими в сторону косичками, стояла у плиты и плакала.
— Медицинская сестра называется, — напустилась на нее Михеева. — Видишь, что пальцы приморозила, чего же ты сразу в тепло суешься?..
Она налила в тазик воды, заставила девушку опустить туда руки и начала осторожно массировать ей пальцы, продолжая отчитывать. Надя уже не плакала, а только всхлипывала.
— Я бы их, сволочей, сюда пригнала, — говорила Михеева сквозь зубы. — Всех пригнала бы — и баб, и мужиков, и парней с девками. Пускай строят, на морозе кирпичи таскают, все пускай делают. Все пускай восстанавливают: и города, и деревни, и фабрики, и заводы, мосты, железные дороги… И домой — нах хаузе — только тогда, когда все станет, как было… Покажи! — обратилась к Мухиной. — Теперь хорошо, отошли… Ты побудь здесь, погрейся, а я пойду.
Глава третья
1
В теплушке всегда толпились люди, здесь было светло и как-то по-особенному уютно. Уходить не хотелось. Но Люся, чуть отогревшись, снова убегала наверх. Работа была трудной — окна ли закладывать банками, помогать ли штукатурам, подавать кирпичи печникам — все трудно. А после работы еще надо бежать в школу. Из школы она возвращалась поздно и такая усталая, что даже есть не хотелось: только спать, спать.
Когда окна были заложены, в помещении потеплело, и работать стало легче. Больные, которые и раньше помогали, теперь приходили еще охотнее. Только Никишин отказался.
— Я сюда не работать приехал, — говорил он, — а лечиться. Вот пускай и лечат.
Но в отделении стало скучно. Костя Дембицкий, с которым можно было и побалагурить и в козла срезаться, выписался. И Никишин почти все время проводил в теплушке, играл с кем-нибудь в домино или просто зубоскалил, отпуская шутки по адресу тех, кто особенно усердствовал.
Больше всех доставалось Люсе.
— Стараешься? Ну, старайся, старайся. Интересно, кем ты сюда нанималась? Штукатуром, каменщиком или печником?
— Шел бы ты отсюда! — отмахивалась от него Люся.
Никишину давно приглянулась эта девушка. Дома, в селе, девчата сохли по нем, любая, только бровью поведи, — твоя. А эта и смотреть не хочет. Равнодушие Люси и злило и подзадоривало Никишина. «Подожди, девонька, — думал он. — Сама придешь, никуда не денешься».
Но время шло, а Люся не приходила. И Никишин не мог понять, откуда такое упрямство.
Однажды во время Люсиного дежурства, когда в коридоре никого не было, Никишин сказал ей:
— Давай дружить, Люська. Тебе со мной хорошо будет.
— Представляю, — сказала Люся, даже не подняв головы.
Он попытался ее обнять. Она выскользнула из его рук и замахнулась грязным веником.
— Еще раз полезешь, так отработаю — на всю жизнь охота пропадет…
После этого Никишин якобы оставил девушку в покое. Проходя мимо, он лишь пренебрежительно посвистывал. Но потом опять взялся за старое.
Все началось как будто в шутку. Красивая девчонка. Почему бы не поухаживать? А кончилось тем, что Никишин и не заметил, как влюбился.
По ночам, когда в палате наступала тишина, он ловил себя на том, что все время думает только о Люсе, мысленно представляет себе, как она открывает дверь, крадучись входит, ступая на цыпочках, приближается к его постели…
Никишина бросало в жар. Не хватало воздуха. Он вскакивал, набрасывал на плечи халат и шел в коридор курить.
А Люся занималась своим делом — мыла панели, чистила инструменты или убирала в коридоре — и совершенно не замечала его.
«Это все Яшка, — думал Никишин, искоса поглядывая на девушку. — И с этой дракой в плавнях тоже совсем плохо вышло. Думалось, посмеются ребята, а получилось вон как. Ну что она в этом Яшке нашла?»
В такие минуты сердце стискивала злость и хотелось досадить обоим.
Однажды, когда в теплушке было особенно многолюдно, Никишин, глядя на два ряда новеньких орденских колодок на груди у Стельмаха, стал рассказывать, как Стельмах покупал эти колодки.
— Узнал я, что привезли в наш военторг орденские колодки. Ну и пошел. Народу там — не протолпиться. Смотрю, у прилавка Яшка стоит, колодки выбирает. «Это какая, — спрашивает, — ордена Красной Звезды? Отложите мне парочку. А это? Отечественной войны второй степени?.. Давайте. И вот эту заверните. Красивая…» «Эта — Александра Невского», — говорят ему. «Александра Невского? Не нужно. А для медали «За отвагу» нету? Есть? Тогда заверните парочку. Для ровного счета…» Вы не заметили, братцы, у него вчера другой набор был? У него этих колодочек три комплекта. Какой хочет, такой наденет.
Никишин явно лез в ссору. Стельмах, казалось, не обращал внимания на его болтовню. Никишина это пренебрежительное молчание только подзадоривало.
— А для чего он, братцы, старается? Для девчат. Девчата на ордена и медали ох как падки… — Он покосился на Стельмаха. Тот продолжал работать. — А вчера поздно вечером вышел я покурить. Смотрю, кто-то около женского общежития маячит. Дай, думаю, посмотрю. Подкрался незаметно — это я умею — незаметно подкрасться, — вижу: Яшка Стельмах. Прижался к дереву спиной и с Люськиного окна глаз не сводит. А девчата раздеваются как раз. На дворе темень, а в комнате свет горит. И девчата, как на ладони…
— Между прочим, за такие басни бьют морду.
Стельмах оттачивал на большом точильном камне широкую стамеску и внешне был совершенно спокоен.
— Уж не ты ли хочешь со мной опять подраться? — будто этого только и ждал Никишин.
— С такими, как ты, не дерутся, — уже теряя спокойствие, сказал Стельмах. — Таких просто бьют. Чем попало и куда попало.
Он отбросил в сторону стамеску, схватил молоток и пошел на Никишина.
— Уходи отсюда, сволочь, слышишь? Уходи! Изувечу!
— Отставить!
Корепанов вошел вместе с Цыбулей и сразу все понял.
— Отставить, так отставить, — неожиданно спокойно сказал Стельмах и вернулся на свое место.
— Что здесь происходит? — строго спросил Корепанов.
— Ничего особенного, — ответил Стельмах. — Просто я вежливо попросил этого гада уйти отсюда. Мне почему-то кажется, что ему здесь делать нечего.
Никишин весь кипел.
— Этот выскребок грозился набить мне морду. Мне, заслуженному партизану!..
— А ну-ка, заслуженный партизан, убирайтесь отсюда! И чтобы духу вашего тут больше не было! — Заметив, что Никишин собирается возразить, Корепанов повысил голос: — Кому я говорю? Марш отсюда!
— Ну, я тебе это попомню, товарищ начальник!
Никишин запахнул халат и вышел, хлопнув дверью так, что накладная планка треснула.
— Зачем ты опять с ним сцепился? — обращаясь к Стельмаху, спросил Алексей.
— У нас был самый мирный разговор, — ответил Стельмах.
Корепанов усмехнулся.
— О, да!
— Между прочим, — сказал Стельмах, — он обозвал меня вышкребком. Я не знаю, что это такое, но мне почему-то думается, что это — обидное слово.
— Ничего тут нема обидного, — сказал Гервасий Саввич. — Вышкребок — это последний хлебец из остатков теста, что хозяйка из дижи вышкребает. Я, когда пацаном был, очень любил эти самые вышкребки. Особенно если с молоком. Вкусно!
— Вышкребок… Последний… Ха! — усмехнулся Стельмах. — У моей покойной мамы было семь душ детей. Но я, между прочим, пятый, а не последний… — Он вдруг закашлялся, тяжело, с надрывом, вытер губы платком, посмотрел на него и спрятал в карман.
Алексей молча наблюдал.
— Что вы так смотрите? — спросил Стельмах. — Это у меня еще с осени сорок четвертого. Перестанет и опять начнется. Пустяки.
— Пойдем со мной, — сказал Корепанов.
Стельмах согласился и стал складывать инструменты.
Когда они пришли в рентгеновский кабинет, где у аппарата восседал Ульян Денисович, Корепанов спросил:
— Когда у тебя появилось кровохарканье последний раз?
— После ополонки.
— Раздевайся! — сказал Алексей и обратился к Ульяну Денисовичу: — Давайте вместе его посмотрим.
Ульян Денисович долго вертел Стельмаха под экраном, выслушивал трубкой.
— Надо в больницу ложить, — сказал наконец.
Корепанов позвонил Шубову, попросил госпитализировать Стельмаха, и в тот же день его отправили на койку в городскую больницу.
— А что у него? — несмело подошла к Алексею Люся.
— Фронтовое ранение напомнило о себе, — сказал Корепанов. Потом посмотрел на девушку и добавил: — Все будет хорошо. Не надо тревожиться.
2
После стычки с Корепановым Никишин весь остаток дня провалялся у себя в палате злой от обиды, а вечером пошел к Дембицкому. Он захватил кусок сала, два круга колбасы — из дому привезли накануне.
Дембицкий обрадовался приходу Никишина.
— За гостинец спасибо, — сказал он. — А выпить у меня всегда найдется, особенно для друга.
Он достал из шкафа литровую бутылку самогона и поставил на стол.
Выпили по одной стопке, потом еще и еще. Никишин рассказал о стычке с Корепановым.
— Сволочь он, твой Корепанов, — выругался Дембицкий. — Такого человека выгнать!.. Чтоб о людях заботиться, так этого нет, а нагрубить человеку, в мороз на камыш послать больного или выгнать — это пожалуйста. На заслуженного партизана, как на собаку, цыкает. Если бы про все это в обкоме узнали…
— И напишу, — нахмурился Никишин.
Он вспомнил, как Корепанов выгнал его из теплушки, вспомнил о Люсе, как она замахнулась грязным веником, и о том, как Стельмах на общем собрании, при всем народе, назвал его, Никишина, кулацкой мордой, тоже вспомнил.
— И напишу, — повторил.
— Ты это только под пьяную руку бахвалишься, — хихикнул Дембицкий, — а протрезвишься — и храбрость вон, а написать нужно бы. И первому секретарю, самому Гордиенко.
— Напишу, сейчас же напишу, — упрямо сказал Никишин.
Дембицкий легко вскочил и достал из шкафа ученическую тетрадку.
— Я тут уже кое-что сочинил. Я ведь на него тоже зуб имею. И за себя, и за тебя. Но кто я такой, чтобы первому секретарю обкома письма писать? Мелкая сошка, какой-то заготовитель. А во время войны в помощниках интенданта ходил.
— А ну, читай, что ты там написал, — попросил Никишин.
Он хрустел огурцом, изо всех сил стараясь преодолеть хмельной туман, сосредоточиться. А когда Дембицкий окончил читать, потянулся за тетрадкой.
— Стерва ты, Костя! Вообще-то стерва… Но это ты написал правильно. Тут же все правда: и про харчи, и про камыши, и про нас с тобой. Все — чистая правда. Давай подпишу.
— Надо, чтобы своей рукой, — сказал Дембицкий.
Никишин расстегнул воротник.
— Давай бумагу, — сказал коротко.
Дембицкий торопливо освободил край стола, вытер тряпкой клеенку и услужливо положил перед Никишиным чистую тетрадку. Поставил чернильницу-невыливайку.
— Пиши, Андрюша. Святое дело делаешь. За правду-матку борешься… Пиши, а я диктовать буду…
Наутро Никишин вспомнил о вчерашнем вечере, и у него засосало под ложечкой. Сукин сын, Котька. Подвел. Нехорошо это — жалобу писать. Надо бы не писать, а пойти самому и все начистоту выложить, тому же Гордиенко хотя бы. А жалобу писать… «Ну, а если и написал, так что? Ведь там истинная правда. Не смеет он орать на меня. Хоть и главный врач, а не смеет. И не стану я скрывать, что писал. И если Корепанов спросит, ему тоже скажу: «Да, писал на тебя жалобу. Людей уважать надо. Заботиться о них, а не орать. Не смеешь орать на меня».
Алексей больше всего любил работать в «столярке» — одной из комнат будущего приемного покоя. Здесь стоял верстак, пахло свежей стружкой, клеем и теплом. Тем особенным теплом, которое излучает железная печь, когда ее топят сосновой чуркой. Алексей проводил здесь, за верстаком, все свободное время. И вечерний рапорт завхоза он принимал тоже тут, в столярке.
Цыбуля приходил к нему всегда ровно в пять вечера. Докладывал, что сделано за день, о работах, намеченных на завтра, о материалах, которые удалось достать. Через несколько дней после стычки с Никишиным в теплушке Цыбуля сказал с досадой:
— Предвидится неприятность, Алексей Платонович.
— Какая? — спросил Алексей.
— Этот сифилитик Никишин… — начал было Цыбуля, но Корепанов оборвал его:
— Не смейте так говорить о больных.
— Так если у него сифилис, как же его называть, Никишина?
— Да не сифилис у него, а нейродермит. Это — кожное заболевание, скорее даже нервное.
— Все равно — венерический, — махнул рукой Гервасий Саввич.
— Да что он там натворил, ваш Никишин?
— Жалобу, сукин сын, написал, — сказал Цыбуля, — прямо в обком, самому Гордиенко.
— Откуда вам известно? — спросил Корепанов.
— Так он же, сволота, завсегда так, как та паршивая кошка. Мало шо напакостила, так ще и нявкае… Сам хвастает…
— Ну и пусть, — ответил Корепанов и принялся за работу.
Спокойствие Корепанова удивило Гервасия Саввича. «Крепкий мужик», — с восхищением думал он. Потом, поразмыслив немного, решил, что ничего удивительного нет: не нюхала душа чеснока, вот и не боится, что запах почуют.
3
Прошло несколько дней. Алексей уже забыл о жалобе, когда прибежала Люся и сказала, что кто-то из обкома сейчас беседует с Никишиным. Закрылись в ординаторской и разговаривают, с глазу на глаз.
— Ну и пусть разговаривают, — сказал Корепанов.
Люся удивилась: ведь всем известно, что Никишин жалобу писал.
— Он писал, с ним и разговаривают, — сказал Корепанов. — Идите работайте.
Люсе показалось, что Корепанов рассердился на нее. Она хотела что-то сказать в свое оправдание, но Алексей не дал:
— Я все знаю, Люсенька, — сказал он. — И не надо волноваться. Жалобы у нас всегда проверяются. Такой порядок.
Но когда Люся, постояв немного, вышла и закрыла за собой дверь, он отложил в сторону рубанок и закурил. Потом сложил инструменты и застегнул воротник гимнастерки. Работать он уже не мог.
«И что за подлое чувство? — думал Корепанов. — Откуда оно берется? Откуда тревога? Ведь если человек знает, что за ним нет никакой вины, не должно быть тревоги».
И за то, что не мог справиться с собой, злился: и на себя, и на этого представителя, который даже не нашел нужным зайти к нему — главному врачу больницы, и на Никишина.
Алексей пошел по этажам посмотреть, как идут работы. И ему показалось, что все смотрят на него как-то по-особенному, что все вокруг словно притихло, насторожилось. И эта настороженность — тоже злила.
Проверяющим жалобу оказался инструктор обкома Олесь Петрович Мильченко. Он зашел к Алексею уже под вечер. На добродушном немного усталом лице его лежала печать деловой озабоченности. Всем своим видом он словно хотел сказать Корепанову: «Вот вы здесь накуролесили черт знает чего, а мы разбирайся». Он поздоровался с Алексеем, бросил портфель на стол, снял шапку, положил ее рядом и, не ожидая приглашения, расположился в кресле, напротив Корепанова. Приглаживая взъерошенные волосы, сказал:
— Жалоба тут на тебя, Алексей Платонович.
— Знаю, — сказал Корепанов.
— И что написано, тоже знаешь?
— Скажете, наверно.
Мильченко раскрыл свой портфель, извлек оттуда два листка бумаги, исписанных мелким почерком, и положил перед Корепановым.
— Читай вот!
Алексей прочитал.
— Как видишь, обижаются на тебя трудящиеся…
— Трудящиеся? — переспросил Корепанов. — Это же Никишин писал.
— А он кто по-твоему?
— Бузотер. Бузотер и паразит. Сам не работает и других отговаривает.
— Ну, это, знаешь, легче всего человека паразитом обозвать. Не ново, Алексей Платонович. Ты давай по сути дела выкладывай. По тем вопросам, что в жалобе затронуты.
— А в жалобе сущая правда, — к удивлению Мильченко сказал Корепанов. — Ни единым словом возразить не могу.
— Как, значит, со всем согласен?
— Я же сказал: ни единым словом возразить не могу. И напрасно вы столько времени на допрос потратили. Зашли бы ко мне, показали эту цидулку — и я бы вам сразу сказал: правильно все тут.
— Интересно… Значит, людям грубишь?
— Там не сказано, что людям, — сказал Корепанов. — Там сказано, что Никишину и Дембицкому… Верно, грубил. Заслужили.
— И больных, значит, эксплуатируешь? Эксплуатируешь, а?
— Ну зачем же так? — улыбнулся Корепанов. — Эксплуатация — это присвоение чужого труда с целью наживы. А я то что с этого имею? Просто работают люди, кто как может, и по доброй воле. Кто не хочет — не работает. Вот Никишин же не работает?
— А что с питанием плохо, тоже верно? — продолжал Мильченко.
— Верно. Я же говорил, все тут верно… И вообще, мне кажется, прежде чем по отделениям ходить, надо бы к главному врачу зайти. Ведь на заводе вы так просто не пошли бы по цехам. Обратились бы к директору или в партийный комитет. А здесь тоже — не заезжий двор.
— Ты что выговариваешь мне, или как понять? — спросил Мильченко, и в его голосе прозвучали нотки недовольства.
— Ну, чего бы это я стал вам, представителю обкома, выговаривать? Просто высказываю свое недоумение. Ново это для меня. Помню, на фронте начальник политотдела, бывало, приходит, так мол и так, товарищ Корепанов, нужно мне с таким-то и таким-то из вашего отделения побеседовать. Ну я и веду его: беседуйте, пожалуйста, хотите в палате, а неудобно — мой кабинет к вашим услугам. Вот так.
— Все-таки выговариваешь, Алексей Платонович, — произнес Мильченко. — Тонко так, но выговариваешь. — Он как бы по-дружески погрозил пальцем, потом вытянул из кармана портсигар и протянул Алексею: — Курить будешь?
Алексей взял папиросу.
Мильченко щелкнул зажигалкой, дал прикурить Алексею, потом сам прикурил.
— По форме ты прав, Алексей Платонович. Конечно, надо было прежде к тебе зайти, поговорить, но мы же не формалисты. Ведь не формалисты же, а?
— Нет, конечно, — согласился Корепанов.
— А ты смелый, оказывается, — одобрительно посмотрел на Алексея Мильченко. Он пыхнул дымом и спросил уже совсем задушевно: —Ты на каком фронте воевал?
Алексей ответил. Минут пятнадцать они беседовали, вспоминая фронтовые будни. Мильченко, оказывается, воевал в сорок третьем по соседству, на Втором белорусском.
Он производил впечатление дружески расположенного человека, и Алексей мысленно упрекнул себя, что сначала держался с ним сухо официально и даже стал выговаривать за какие-то пустяки. Подумаешь, важность, не зашел представиться.
— Так что же нам делать с этой жалобой? — спросил наконец Мильченко.
— А что с ней полагается делать? — потушил папиросу Корепанов.
Мильченко сказал, что проще всего было бы написать, что факты не подтвердились. Не подтвердились — и дело с концом. Но как поступить, когда Корепанов сам говорит, что все правильно?
— А вы так и напишите: факты подтвердились.
— Послушай, Алексей Платонович, ты в самом деле такой наивный или прикидываешься? — спросил Мильченко. — Да ведь если я напишу, что факты подтвердились, тебе отвечать придется. А мне тебя, хоть верь, хоть не верь, обижать не хочется. В общем, давай так договоримся. Я с тобой побеседовал, ты свои ошибки признал и все прочее. Вот так! А с людьми помягче надо. Это исправить человека трудно, а обидеть легче легкого. И потом… Больных от работ освободи. Ну их, только беды наберешься. Больной есть больной. Пускай себе лечится. На этом жалобу закроем — и пропади она пропадом вместе с Никишиным. Идет?
— Нет, не идет, — нахмурился Корепанов. — Это что же получается? Никишин какую-то писульку написал, а я должен все работы сорвать? Нет, этак не пойдет. Этак мне на вас жалобу писать придется. Вам же известно, как с рабочей силой сейчас?
— Ну, как знаешь, — поднялся Мильченко, — я тебе добра хочу.
— Какое же это добро, если я после вашего заключения должен все работы приостановить? Мы ведь привлекаем таких, которым труд не во вред.
— Не положено, Алексей Платонович, понимаешь, не положено… А что с рабочей силой у нас плохо, я и без тебя знаю… На этом официальный разговор считай законченным. Теперь — не официально, по-дружески. Ты вот на меня обиделся, что я форму не соблюдаю, к тебе предварительно не явился. Но сам ты тоже форму нарушаешь. Я все истории болезни просмотрел: ни в одной пометки нет о том, что данному человеку такая-то и такая-то работа не противопоказана. Ну, вот и все. А дальше сам понимай. Будь здоров, — и он дружески протянул Корепанову руку.
«Ведь вот же как получается, — думал Алексей после ухода Мильченко. — Ты против человека, как еж, ощетинился, а он к тебе с душой… Вот как в человеке ошибиться можно».
А спустя три дня, когда Корепанов прочитал выводы на жалобу Никишина, ему стало не по себе. Очень уж неприглядно выглядел в этих выводах он, Корепанов.
— Что, не нравится? — спросил Мильченко.
— Мало сказать — противно.
— Так ты же сам заявил, что в жалобе все правда. Что же тебя, по головке погладить за все это? — пренебрежительно ткнул пальцем в письмо Никишина Мильченко. — Или, может быть, благодарность вынести?.. И не хмурься. Ничего же в сущности не произошло. Даже взыскания не наложили. Даже на вид не поставили. Простой беседой отделался. Другой поблагодарил бы, а ты хмуришься. Давай подписывай. Вот тут. Пиши: «С выводами ознакомился».
— Да не согласен я с такими выводами.
— Ну что за человек! — уже с досадой сказал Мильченко. — Ты с выводами ознакомился? Ознакомился. Ну, вот и пиши, что ознакомился. А там согласен ты или не согласен — твое дело. Я же от тебя ничего не требую. Мне жалобу закрыть надо, пойми ты. А потом она пойдет вместе с выводами в архив, пылью покроется, вот и все. Давай пиши.
Поразмыслив немного, Алексей решил, что Мильченко по-своему прав. Но что значит — «ознакомился»? Что это, циркуляр к сведению, что ли? Надо ж ведь как-то выразить свое отношение к этим выводам или не надо?
— Ну что ты думаешь над пустяком? — спросил Мильченко. — Давай подписывай!
Алексей взял ручку и четко написал: «С выводами ознакомился и не согласен».
— Ну и человек, — улыбнулся Мильченко.
Он сложил бумаги в папку, завязал тесемки, спрятал в ящик стола и поднялся.
— Будь здоров, Алексей Платонович, — сказал он, протягивая руку. — Считай, что тебе повезло.
— Почему повезло? — удивился Корепанов.
— Потому что жалоба ко мне попала. Другой бы тебе потрепал нервы. Ну что значит «не согласен»? Значит, не понял человек. А раз не понял, надо разъяснить, вдолбить в голову, чтоб дошло. Проникло. Вот как! Но я понимаю, что это у тебя больше от упрямства идет… от молодости, от никому не нужного задора. Со временем поймешь и, гляди, меня вспомнишь добрым словом. Обидеть человека легко, исправить трудно. Впрочем, я тебе об этом уже говорил.
Корепанов ушел из обкома угнетенный. Последние слова Мильченко посеяли в его душе сомнения. «А правильно ли я поступил, что продемонстрировал свое несогласие? Правильно. Ведь не согласен я с этими выводами. Чего же душой кривить? И на фронте, во время госпитальных комиссий, когда я был не согласен в чем-нибудь с Иваном Севастьяновичем, я записывал в протокол свое мнение. А это ведь — Иван Севастьянович…»
Он услышал крик гусиной стаи и посмотрел на небо. Гуси летят. Весна. Как же это он не заметил, что — весна?..
Тогда тоже была весна. Неужели год прошел? Да, год. И она осталась там, в Зоневальде, под развалинами медсанбата…
А жизнь идет. И в небе опять кричат гуси.
4
Жизнь всегда полна случайностей и неожиданностей. Но особенно много бывает их во время войны. Алексей был убежден, что Аня погибла в Зоневальде, под развалинами медсанбата. А она…
Когда налетели самолеты, Аня стояла у окна и сквозь узкую щель бойницы напряженно следила за блиндажом, в котором за несколько минут до этого скрылся Алексей.
Рокот самолетов все нарастал и нарастал, пока не заполнил все вокруг.
Первые бомбы упали где-то далеко, потом очень близко. Ане сначала даже показалось, что они угодили в блиндаж. Но когда развеялся дым, она увидела, что блиндаж не тронут — воронки дымятся рядом с ним, совсем небольшие. Она подумала, что и бомбы тоже были совсем небольшие. Такие даже при прямом попадании не пробьют настила. Эта мысль сразу успокоила. О том, что такая бомба легко снесла бы здание, в котором находилась операционная, она и не подумала.
Самолеты ушли, потом вернулись. И опять — взрывы. Огненно-рыжие фонтаны взметывались и на площади против окон операционной, и где-то в стороне. Но Ане казалось, что все самолеты прилетели сюда с единой целью — уничтожить блиндаж, в котором сейчас находился Алексей.
Рядом с ней стоял уже немолодой санитар. Когда бомбардировщики спускались особенно низко, он зло ругался и начинал стрелять по ним из автомата длинными очередями. Аня понимала, что стрелять по самолетам из автомата — глупо. Но не могла удержаться и тоже стреляла.
Потом все затихло. До тошноты пахло взрывчаткой. Немцы, что затаились за домами по ту сторону площади, не показывались. Видимо, отошли, чтоб не попасть под обстрел. Потом опять налет и опять взрывы. Столб земли взметнулся совсем близко. Воздушной волной вырвало мешки с песком в соседнем окне и вышибло двери. Все затянуло дымом и пылью. А когда просветлело, Аня увидела, что блиндажа нет. Только развороченные бревна и куски железобетонного настила с торчащими в разные стороны ржавыми прутьями.
Аня бросилась к двери. Кто-то попытался удержать ее, схватил за руку. Но она вырвалась, выскочила на улицу и побежала к блиндажу. Но блиндажа не было. Аня остановилась, огляделась вокруг и опять побежала. Ударилась грудью о дощатый забор. Упала. Вскочила на ноги и только тогда поняла, что бежала в противоположном направлении. Блиндаж совсем с другой стороны, на перекрестке, а она выбежала на околицу. Как попасть к блиндажу, она не знала. Она совсем потеряла ориентировку. Наконец сообразила: надо вернуться к дому, потом свернуть направо. Но как пройти к дому, она тоже не знала. Потом догадалась: нужно идти, глядя перед собой. Идти прямо на дом. До чего же просто.
И оттого, что это так просто, ее стал душить смех. Страх исчез. И тревога за Алексея тоже прошла. Почему она решила, что он погиб? Да не мог он погибнуть. Не мог. Его завалило? Ну так что ж. Он ведь сильный, очень сильный. Он уже выбрался, конечно, из-под обломков и сейчас, наверно, сидит на краю воронки, курит и ждет ее, Аню. А она стоит здесь и смеется.
Ее внимание опять привлекли самолеты. Она не услышала, а увидела их. Они летели прямо на нее, освещенные заходящим солнцем. Да, они летели прямо на нее, а ей совсем не было страшно. Она даже спокойно пересчитала их. Пять. Пять бомбардировщиков. Всего пять. Непонятно только, почему они летят без шума. По-видимому, это не настоящие, настоящие должны гудеть.
Потом она увидела, как от одного из них отделились продолговатые серебряные капли. Они росли и росли. Одна, увеличившись до размера крупного поросенка, тюкнулась в крышу дома, где находилась операционная…
Затем Аня почувствовала, что летит куда-то. Ее и это не испугало. Страх пришел значительно позже, когда она подумала, что может упасть. А ей нельзя падать. Ей ни за что нельзя падать: это может повредить маленькому. Это может убить его… Наконец она почувствовала, что падает, и закрыла глаза. А когда открыла, увидела, что лежит на постели. В длинном ряду кроватей. На соседней справа сидит девушка в военной гимнастерке с расстегнутым воротом, что-то шьет.
«Это очень хорошо, что я упала именно сюда, на постель, — подумала Аня. — Если б я с такой высоты брякнулась о землю…»
Она провела рукой по животу и растерянно посмотрела на девушку. Та заметила ее взгляд, оставила шитье и пересела на Анину кровать. Спросила:
— Вы очнулись? Вы и вправду очнулись?
— Кто вы? — спросила Аня. Девушка показалась ей очень знакомой.
— Меня зовут Женей. А вас?
Аня смотрела на нее, силясь вспомнить, где она видела ее.
— Меня зовут Женей, — снова повторила соседка, ткнув себя пальцем в грудь. — Когда ваш госпиталь был в Смоленске, я работала в сортировочном. Помните? Я хорошо помню вас. Ваш госпиталь располагался в педагогическом институте… Я очень хорошо помню вас, только не знаю, как зовут.
— А что с маленьким? — вместо ответа спросила Аня испуганным шепотом.
Девушка рассмеялась.
— Какой же он маленький? Он богатырь. Ему уже месяц исполнился.
— Неужели я так долго летала? — удивленно произнесла Аня.
Девушка поднялась.
— Я сейчас, — сказала она. — Я сейчас, только доктора позову.
Она пошла по узкому проходу между кроватями к двери.
«Где я? — подумала Аня. — И чего я лежу?» Она хотела подняться, но резкая головная боль заставила закрыть глаза. И сразу же пошли со звоном оранжевые крути. Они возникали где-то в глубине мозга в виде точки. Точка увеличивалась, превращаясь сначала в диск, потом в кольцо. Кольцо уплывало все дальше и дальше, медленно тускнело и, наконец, исчезало. И в то же мгновение в глубине мозга вспыхивала новая точка. «Они уже давно так вспыхивают, точки, растут, удаляются и гаснут, — думала Аня. — Только прежде они были ярче и с голубоватым отливом. А сейчас потускнели»… Они ей хорошо знакомы, эти точки. И звон тоже хорошо знаком — такой, будто кто-то ударяет деревянной колотушкой по большому колоколу. Такой звон она уже слышала в Смоленске, когда была ранена во время бомбежки на вокзале. Только тогда звон был сам по себе. А теперь — с огненными точками, дисками и кольцами. Вспыхнет точка — и вместе с ней возникает удар по колоколу; гаснет кольцо — и гул тоже замирает, становится все тише, пока не исчезнет. Потом все начинается сначала.
«Мне надо бы собраться с мыслями, — думала она, — обязательно собраться с мыслями. Что-то вспомнить. Что-то очень важное. Но пока гудит этот проклятый колокол, ни о чем думать нельзя. А что если открыть глаза? Вот сейчас, когда я смотрела на девушку, гула ведь не было. Надо заставить себя открыть глаза».
И она заставила себя. И сразу же стало тихо. И она опять увидела длинный ряд кроватей, бревенчатый покрытый матовой краской потолок. И нары. Множество трехэтажных нар у противоположной стены. У кровати, на простом табурете, сидел широкоплечий мужчина в белом халате. Внимательный взгляд из-под крутых надбровий, тонкие губы.
«Это врач, — решила Аня. — Это за ним ходила девушка. Вот и она стоит позади него и улыбается. Как же ее зовут? Бахмачева! Женя Бахмачева!»
Ей показалось, что она подумала. А она произнесла эти слова вслух.
Девушка обрадовалась:
— Она меня вспомнила!..
— Где я? — спросила Аня.
— Это больница, — сказал врач.
— Странная больница, — прошептала Аня. — А почему я в больнице?.. Нет, я хотела о другом… О чем же я хотела?.. Где ребенок?..
— Он здесь, — спокойно ответил врач. — Если хотите, вам сейчас принесут его.
— Хочу! Очень хочу!
Она хотела еще что-то сказать, но не смогла: спазма сдавила горло.
— Лежите спокойно, — сказал врач, прикоснувшись к ее руке. — Лежите спокойно и ни о чем не думайте. И ни о чем не спрашивайте пока… А сейчас вам принесут сына.
Он ушел. Девушка пошла вслед за ним.
«У меня сын», — подумала Аня и закрыла глаза.
Оранжевых кругов не было. Звон тоже исчез. Впрочем, нет, звон остался, только другой — четкий и мелодичный: «Сын!» «Сын!» «Сын!»
Когда ей принесли ребенка, она посмотрела на него с радостным изумлением. А он припал к груди и жадно зачмокал. И от этого по всему телу разлилось ощущение, которому и названия нет.
Девушка сидела на краю постели, смотрела и улыбалась.
— Где мы? — спросила Аня.
— В лагере для военнопленных, — сказала девушка. — А это — больничный барак.
«Значит, я в плену», — подумала Аня, и губы ее дрогнули.
— Не надо волноваться, — попросила девушка. — Это может повредить малышу.
— Сейчас пройдет, — сказала Аня. — Просто у меня очень болит голова.
— У вас был перелом черепа, — сказала девушка.
— Да? — спросила Аня. — Может быть. У меня все перепуталось в памяти.
— Это пройдет, — произнесла девушка. — Доктор Янсен сказал, что это обязательно пройдет.
— Янсен? Кто это — Янсен?
— Доктор. Тот самый, который только что приходил. Его зовут Янсен. Матиас Янсен. — Она потянулась за ребенком. — Дайте, я отнесу. Он уже спит.
— Пусть он полежит со мной хоть немного, — сказала Аня и, глядя на мальчика, спросила: — Как же его зовут? Я даже не знаю, как его зовут…
— Мы его прозвали Алешкой. Алексеем, — улыбнулась девушка. — В бреду вы все время повторяли это имя. Вот мы его и прозвали так.
— Алешка… Алексей… — задумчиво повторила Аня и вдруг вспомнила все: и окруженный немцами медсанбат, и гул самолетов, и огненно-рыжие фонтаны взрывов на площади в Зоневальде, и развороченный блиндаж на перекрестке. Она поняла, что Алексей погиб, и заплакала, прижав к груди теплое тельце ребенка.
Потом — ужасы последних дней войны, запруженные военной техникой и беженцами асфальтовые дороги «Великой Германии», снова лагеря — один, второй, третий, наконец последний, перемещенных лиц и… Матиас Янсен.
Глава четвертая
1
В центральной газете появился большой очерк о Бритване — «Хирург из Мирополья». Рядом — портрет: умные глаза, упрямый подбородок, энергично сжатые губы.
Видно было, что фотографию сделали после трудной операции. Хирургическая шапочка сдвинута чуть назад, на лбу капельки пота, марлевая маска висит на груди. И руки тоже видны — правая стягивает с левой резиновую перчатку. И чувствуется, что все эти движения уже проделывались тысячи раз. Человек закончил обычную для него работу, немного устал — и только. А между тем, операция, как об этом писалось в очерке, была нелегкой…
— Это тот самый Бритван, которого хотели главным врачом нашей больницы назначить, — сказал Ульян Денисович. — Великолепен, а?
Алексей согласился:
— Красив.
«Скорее всего, он сам не хотел идти сюда, — подумал Корепанов. — Зачем ему браться за развалины, если у него хорошая больница? Зачем ему возиться со всеми этими снабами, промторгами, артелями по ремонту, когда можно сидеть в своем, по-видимому, хорошо оснащенном отделении и проделывать такие блестящие операции… Ничего, и у меня будет отделение. И мне надо подумать о том, как я стану работать. Вот уже десять месяцев я не держал скальпеля».
В тот же день он пошел к Шубову.
Зиновий Романович сидел в своем кабинете и пил кофе. Хирургическая шапочка и потемневшая от стерилизации маска лежали на столе, рядом с небольшим круглым подносом, на котором возвышалась горка домашнего печенья — пирожки, обсахаренные крендели.
Шубов обрадовался приходу Корепанова.
— Видел бы ты, батенька, какую опухолищу я только что у одной дамы выволок. Думала, что беременна, рожать собиралась, а оказывается — опухоль. Лежит, плачет. Ребеночка хотела. Ей бы радоваться, дуре, что от смертной беды избавилась, а она плачет… Садись. Кофе пить будем. С пирожками. Знатные пирожки печет моя женушка… Маша! — громко позвал он. — Принеси-ка сюда чашку кофе… Ты такого кофе не пивал. Мне один полковник принес. Трофейный. «Гавана»… Одно название чего стоит.
Корепанов поблагодарил и отказался, но Шубов настаивал, и Алексею пришлось отведать и трофейного кофе, и пирожков с рисом — действительно вкусные! — и кренделей.
— Дайте мне десять-двенадцать коек: буду вести больных, оперировать вместе с вами. Короче, буду вашим ординатором.
Шубов согласился.
— С удовольствием, батенька мой!.. Главный врач областной больницы в роли ординатора… Это — честь.
Алексей хорошо знал цену времени.
Для работы в первой больнице он выделил утренние часы — с девяти до двенадцати. Вставать в шесть. До девяти можно гору своротить. А потом, после двенадцати, тоже пропасть времени.
Зиновий Романович оперировал красиво. У него были большие, немного пухлые стариковские руки. Глядя на его пальцы, трудно было представить, что они могут орудовать скальпелем так легко и уверенно.
Шубов тоже увлекся операциями на грудной клетке, как и Иван Севастьянович. Только это были простые операции — пережигание плевральных спаек, вскрытие абсцесса легких, торакопластика. Но эти операции он делал виртуозно.
Алексея очень интересовали операции на грудной клетке. Во время войны, особенно в последние месяцы, ему часто приходилось встречаться с повреждением легких. В госпитале было специальное отделение для таких раненых — седьмое. Но в дни напряженных боев, когда коек не хватало, Иван Севастьянович распоряжался выделять палаты и у Корепанова. А в конце сорок четвертого, когда погиб под Вильнюсом начальник седьмого отделения, уже все больные с повреждением легких поступали к Алексею. Иван Севастьянович был особенно внимателен к этим раненым. А к врачам — требователен и строг. Алексей понимал: иначе нельзя, тут за малейший промах приходится расплачиваться жизнью человека.
Корепанов много работал над освоением этих операций. Вместе с Аней он подолгу сидел над книгами и атласами, а в свободное время они часами изучали на трупах ту или иную методику.
Алексей как-то рассказал Шубову о своей работе во фронтовом госпитале, о мечте освоить сложную технику удаления легкого. Он рассказал о работах, которые сейчас ведутся в Москве под руководством профессора Хорина.
Шубов улыбнулся.
— Мы не первооткрыватели в медицине, а практики. Нам суждено ходить по проторенным тропам.
Алексей возразил. Что значит проторенная тропа? Кто-то идет первым. Но ведь есть и второй, и третий…
— Для второго и третьего нет еще тропы — они идут по следу, — сказал Шубов. — Тут легко оступиться.
2
Алексей мечтал о новой больнице. Мечтать — значит видеть. И он мысленно видел ее. И выкрашенные яркой краской полы и панели — обязательно светло-бирюзовые, цвета морской волны в солнечный день, и койки, стоящие ровными рядами, обязательно с белыми занавесками, и свое отделение тоже видел. Он мысленно уже совершал обходы, хотя еще и представления не имел, с кем будет делать эти обходы. Потому что не было еще ни врачей, ни сестер, ни санитарок. Впрочем, один хирург был — Вербовая Лидия Петровна, жена областного прокурора. Она приехала с мужем, которого перевели сюда из какой-то другой области. Хирургического отделения еще не было и в помине. Но она соглашалась пока на любую работу. И Алексей взял ее. Высокая, гибкая, с копной рыжих волос, упрямо выбивающихся из-под косынки, с крепкими руками, она делала все быстро и ловко, словно играючись — то ли штукатурила, то ли панель шпаклевала, уверенно орудуя стальной лопаткой, или красила полы, растирая краску большой кистью.
Перед вечером Алексей обходил все этажи — из комнаты в комнату, чтобы посмотреть, как идут работы, что сделано. В одной из будущих палат Лидия Петровна и Ульян Денисович помогали печнику класть печь. Клала, собственно, Лидия Петровна. А печник, стоя рядом на козлах, только внимательно следил за тем, как она, постукивая кельмой по кирпичам, быстро прилаживает их один к одному.
Алексей залюбовался ее работой.
— Хороша, не правда ли? — перехватив его взгляд, подошел и спросил полушепотом Ульян Денисович.
— Неутомимая какая-то, — сказал Корепанов.
— Что-то я не вижу своего помощника, — улыбнулась Вербовая, скосив в их сторону свои серые с хорошей смешинкой глаза.
— Она меня совсем не жалеет, — полушутя-полусерьезно сказал Ульян Денисович и, поправляя свой замызганный халат, заспешил на свое место — подавать кирпичи.
«Прав Ульян Денисович, — подумал Корепанов. — Хороша». Впрочем, Алексей это и сам заметил — не тогда, когда знакомился с нею в кабинете Малюгина, и не тогда, когда она вместе с мужем приходила в гости. Тогда она показалась ему самой обыкновенной. А вот здесь, во время работы… Ее чуть скуластое лицо с редкими веснушками на носу нельзя было назвать красивым. Но когда она работала, позабыв обо всем на свете, оно становилось удивительно красивым. И сейчас, глядя на нее, Алексей думал, что с такой вот будет очень хорошо и за операционным столом — спокойно, уверенно. Ничего, что у нее нет опыта, что она работала в небольшой больничке и, кроме аппендицита, ничего самостоятельно не оперировала. Знания и опыт приходят со временем.
Он и операционную видел уже — большая, светлая. И операционный стол — удобный, послушный. А свое отделение он видел и в дневные часы — ярко залитое солнцем, и в ночное время — полузатемненное. Он видел даже тишину, скользящих бесшумно сестер и санитарок. И себя самого он тоже видел там. Не такого, как теперь, — в шинели, в сапогах, — а совсем другого, утихомиренного, что ли. В белоснежном халате — рукава завернуты выше локтей, руки… Алексей знал: эти руки многое могут. По ночам он видел, как они оперируют, защелкивают и снимают кровоостанавливающие зажимы, вдевают шелковую нить в кривую иглу, потом с невероятной легкостью действуют иглодержателем и пинцетом.
Ему почему-то всегда снились операции на грудной клетке. И всегда это была одна и та же операция — удаление легкого. И всегда ему снилось почему-то, что оперирует не он, а Шубов, он лишь ассистирует и все время боится сделать какую-нибудь ошибку и всегда делает ее. И всегда эта ошибка заключается в том, что кровоостанавливающий зажим, наложенный на крупный сосуд у корня легкого, соскакивает и начинается кровотечение. Алексей пытается остановить его и не может, потому что руки не слушаются, они совсем отяжелели… И уже нет операционной. Вместо нее обвалившийся блиндаж. Толстое бревно перед глазами. А где-то вверху голоса. Надо звать на помощь. А он не может. Постучать пистолетом о бревно. Они услышат. Но руки не повинуются. Он делает усилие и… просыпается. Руки тяжелые и гудят. Алексей понимал: это гудит усталость, потому что за день так намаешься, что потом, когда проснешься, чувствуешь каждый сустав. И шершавые ладони тоже чувствуешь. И поясницу, которая по утрам, как у старика, не хочет разгибаться, и нужна долгая разминка, пока не почувствуешь, что опять можно таскать носилки с кирпичом, ведра с известью или орудовать рубанком у верстака…
Наконец работы были закончены. Хирургическое отделение получилось таким, каким Алексей представлял себе, и не таким. Краска на полах сразу же потускнела. И панели получились не светло-бирюзовые, как хотелось, а какие-то серые, блеклые. Но Алексей не отчаивался. «Ничего, — успокаивал сам себя. — В будущем году перекрасим, а сейчас надо мириться». Он мечтал о торжественном открытии, мечтал пригласить гостей, сотрудников и больных, которые помогали. Интересно, что скажет Мильченко, когда будет объявлена благодарность больным за их труд?
Но торжественного вечера не было. И официального открытия тоже. Пришел Ульян Денисович и сказал, что привезли больного с переломом бедра. Подобрали на улице, недалеко от больницы. И что больной — в шоке.
Алексей спустился в приемный покой. Действительно — перелом бедра. И действительно — шок. Он приказал впрыснуть больному морфий, отнести наверх, в операционную, и вызвать Лидию Петровну.
Потом Алексей ходил смотреть уже загипсованного больного, наблюдая, как сестра налаживала систему для переливания крови. Затем опять вернулся в операционную. Здесь кафельный пол был забрызган кровью и гипсом. И Люся с какой-то совсем ненужной поспешностью делала уборку.
Алексей долго не мог понять, что же в сущности произошло. Почему так легко и радостно? Только значительно позже, когда он вместе с Ульяном Денисовичем зашел в палату, где сестра уже кормила больного, а у стен стояли заправленные свежим бельем кровати, он понял, откуда идет эта радость. Открыто отделение. Поступил первый больной. И если сейчас привезут еще кого-нибудь, есть где оперировать и есть куда положить. И на третьем этаже в отделении Ульяна Денисовича тоже можно класть больных, и на четвертом…
3
Восстановление главного корпуса было в основном закончено. Снаружи, правда, он выглядел неказисто — стены ободраны, заложенные стеклянными банками окна мутно поблескивали на солнце. Алексея это не смущало. «Придет время — и стены оштукатурим, раздобудем стекла — и окна остеклим, да и рамы заодно заменим, сделаем широкие, чтобы в палатах было светло, как в настоящей больнице. А пока можно работать и так».
В главном корпусе удалось разместить четыре лечебных отделения, бактериологическую и клиническую лаборатории, аптеку и физиотерапевтический кабинет, для которого Алексей раздобыл и с помощью Стельмаха отремонтировал несколько старых, не столько старых, сколько устаревших, аппаратов.
Работы было много: укомплектовать отделения, найти людей и в первую очередь врачей, сестер. Особенно трудно найти сестер. Врач, в случае нужды, и один справится в отделении, а сестер надо много…
Алексей вспомнил Ольгу Невинскую. Она работала сейчас не в буфете, а в распределителе. И не хотелось к ней идти, но он все же пошел.
Ольга в ответ только улыбнулась:
— Что вы, Алексей Платонович, с такой работы — в больницу?
— Ведь вы — медицинская сестра, Ольга, надо же совесть иметь.
Ольга посмотрела на него недружелюбно.
— Причем тут совесть? — спросила она. — Рыба ищет где глубже, а человек…
Алексей рассердился.
— Ну, я вам этого никогда не прощу, — сказал он и вышел.
В душе он уже корил себя за то, что пошел к Невинской. А скоро довелось опять встретиться с нею.
Невинскую привезли вечером. Она металась, бормотала что-то невнятное, хваталась обеими руками за голову. У нее была высокая температура и все признаки воспаления мозговых оболочек. Перепуганная старушка-мать сказала, что все началось с уха.
Алексей пригласил отоларинголога из городской больницы.
Врач долго обследовала больную, потом сказала, что здесь несомненно воспаление среднего уха и отсюда — менингит. Надо оперировать.
Алексей знал, что она таких операций не делает. И вообще никто в городе таких операций не делает, отправляют в другой город или приглашают консультанта сюда. Но тут ждать нельзя.
— Ничего не поделаешь, будем оперировать сами, — сказал Алексей сидящему на диване Ульяну Денисовичу. — В госпитале мне приходилось несколько раз ассистировать при таких операциях.
— Пригласите Зиновия Романовича, — посоветовал Коваль. — Он старый, опытный хирург.
Алексей приказал готовить операционную и позвонил Шубову.
— Полноте, батенька!.. Да разве я когда-нибудь отказывался? — сказал тот. — Давайте вашу тарантайку.
Прибежала санитарка и сказала, что пришли какие-то двое по поводу Невинской. Хотят видеть Корепанова. Алексей попросил пригласить их в ординаторскую.
Это были директор магазина, в котором работала Невинская, — мужчина лет под сорок, в полувоенной форме, и молодая женщина — председатель месткома. Они пришли спросить о своей сотруднице.
Алексей сказал, что состояние Невинской тяжелое, что нужна операция и, по-видимому, придется оперировать, не откладывая до утра.
— Может, лекарства нужны какие? — спросил директор.
Алексей подумал, что хорошо бы достать пенициллин, хотя бы два-три флакона. Но в аптеках его нет, а у спекулянтов слишком дорого.
— Вы не стесняйтесь, — сказал директор. — Если что нужно — из-под земли достану.
— Пенициллин, — сказал Корепанов. — И как можно больше. Двадцать флаконов. Нет, лучше тридцать.
— Если только он есть где-нибудь…
— Есть, — сказал Корепанов. — У спекулянтов.
— Все равно достанем, — заверил директор и стал прощаться.
Не успели они уйти, как позвонили из торготдела и тоже поинтересовались Невинской. Алексей подробно рассказал. А спустя еще несколько минут позвонил Малюгин: ему звонил директор пищеторга и просил сделать все необходимое.
— Все необходимое делается, — ответил Корепанов и положил трубку. — Если кто опять будет звонить по поводу Невинской, — обратился он к дежурной, — скажите, что я на операции.
Приехал Шубов. Он осмотрел больную и согласился. Да, надо срочно оперировать. Алексей признался, что самостоятельно таких операций делать ему не приходилось.
— Ничего, сделаем, — заверил Шубов.
Когда Корепанов и Зиновий Романович после операции вошли в ординаторскую, на столе уже лежали три коробки с пенициллином.
— Тридцать флаконов! Вот черт, раздобыл-таки, — обрадовался Корепанов.
— Батюшки-светы! — воскликнул Шубов, рассматривая лекарство. — Целое состояние! Да где вы достали столько?
Алексей рассказал.
— Счастливая, — произнес Шубов. — А у меня вот молодой человек от перитонита погибает. И нигде не достать пенициллина.
— Возьмите, — протянул коробку Алексей.
После операции Невинской сразу же стало лучше. Вернулось сознание, понизилась температура. На рассвете позвонил Шубов, спросил, как Невинская.
— Спит, — сказал Корепанов. — Ей лучше.
— То-то, батенька! — удовлетворенно произнес Шубов и зевнул. — Сосну и я еще часок-другой.
К вечеру девушке стало совсем хорошо. А на следующий день во время перевязки, увидев лицо Невинской, Алексей ужаснулся. Лицевой нерв был поврежден, лицо перекосилось.
— А может, тут всего-навсего легкий ушиб и все скоро восстановится? — спросил Ульян Денисович.
— Это действительно ушиб и все восстановится. Но не скоро.
Алексей позвонил Шубову.
Зиновий Романович сразу же приехал, осмотрел больную. В ординаторской, сбрасывая халат, сказал:
— Неприятно, конечно, тем более что вокруг этой девицы так много шума. Но… бывает. И хуже бывает…
Алексей молчал.
— Да бросьте вы отчаиваться, — сказал Шубов. — Такое и у крупного специалиста могло случиться, а мы с вами даже не отоларингологи. Сделали, что смогли.
Зиновий Романович надел пальто, шляпу, взял палку. Одеваясь, он все время поглядывал на молчавшего Алексея, будто раздумывая: уйти или побыть еще немного?
Потом решительно снял шляпу, подошел к столу, сел и, указывая на второй стул, сказал Корепанову:
— Помните, я вам говорил о Ракитине? Талантливый человек. Он после войны в Батайске застрял. Если я ему напишу, он приедет. Дадите ему отделение?
— Дам. Закончим восстановление северного флигеля — и получай, — не раздумывая, пообещал Корепанов.
— А с квартирой как? — спросил Шубов.
Алексей сказал, что об этом надо договориться в здравотделе, а может быть, и с Балашовым.
— Ну вот и договаривайтесь, а как только договоритесь, скажите мне. Я ему, кроме вашего официального приглашения, еще и от себя несколько строк черкну.
Невинская так и выписалась с перекошенным лицом. Корепанов успокаивал ее: со временем все выровняется, надо только аккуратно лечиться. Запастись терпением.
— Как я теперь работать буду? — глядя в сторону, с горечью произнесла Невинская.
— Если вы захотите вернуться к медицине, я возьму вас охотно, — сказал Корепанов.
— Думаете, я не знаю, почему вы это сделали? — вдруг повернулась к нему Невинская. — Знаю! От злости. Думаете, я забыла, как вы тогда угрожали, что никогда не простите мне? Запомнила!
Алексею стало жалко девушку.
— Это в вас говорит отчаяние, Ольга, — спокойно начал он. — Ведь вы сами не верите в то, что говорите…
— Нет! Это так, так! — уже со слезами в голосе крикнула Невинская. Она круто повернулась и вышла из комнаты, но тут же возвратилась. Стоя у порога и не отпуская ручку двери, сказала: — Вам тут принесли тридцать флаконов пенициллина. Для меня вы израсходовали только четыре. Прикажите, чтоб вернули остальные.
Корепанов сказал, что пенициллина у него нет: использовали для других больных.
— Использовали! — со злостью сказала Невинская и вышла, громко хлопнув дверью.
Когда Алексей рассказал об этой сцене Ковалю, Ульян Денисович долго молчал, протирая очки, потом сказал:
— Ну, история с пенициллином — это пустяки, а вот квартира для Ракитина… Послушайте моего совета: сходите сами к Балашову. Нам нужен специалист.
Алексей тоже думал, что история с пенициллином — пустяки. Но через несколько дней спросил о пенициллине Малюгин.
— По закону лечение у нас бесплатное и нечего больных в расходы вводить — покупать лекарства да еще на черном рынке, — сказал он. — Ведь приказ есть, чтобы тем больным, которые на койке лежат, даже в аптеку рецептов не выписывать.
— Ну, этот приказ я выполнять не стану, — сказал Корепанов, — если у нас по какой-нибудь причине нет лекарств, а в аптеках есть — я рецепт выпишу.
А вскоре позвонил Мильченко, попросил зайти.
— Опять на тебя жалоба, Алексей Платонович. Что там с Невинской у тебя? — крепко встряхнув руку и досадливо морщась, произнес он.
Алексей рассказал ему то, что говорил уже Малюгину.
— По сути ты прав, — согласился Мильченко, — и, быть может, я то же самое сделал бы на твоем месте. Но ведь пенициллин-то ее. Может, изыщешь где и вернешь, чтоб не связываться?
— Изыскивать негде, — ответил Корепанов, — а было бы где — не вернул бы все равно. Она тут пишет, что в суд подаст. Пускай подает. Только на суде я перво-наперво спрошу, где они, торгаши эти, столько контрабандного пенициллина достали и денег взяли где, чтоб заплатить? Я ведь знаю, сколько на черном рынке флакон пенициллина стоит: триста пятьдесят — четыреста рублей.
— Все равно пенициллин для нее куплен, и по форме она права.
— Но ведь мы с вами не формалисты, Олесь Петрович? — улыбнулся Корепанов. — Не формалисты, а?
— Однако же ты злопамятный, — рассмеялся Мильченко, — но что верно, то верно: мы с тобой не формалисты. Я с ней поговорю. С директором треста тоже, чтобы оставили в покое.
— Вот это будет правильно, — сказал Корепанов, подымаясь.
4
Ракитин приехал неожиданно.
Корепанову позвонил Малюгин:
— Сможешь устроить с жильем — направлю к тебе. Не сможешь — отдам другой больнице. Квартиру обещают через месяц, не раньше.
Алексей сказал, что сделает все.
— Куда же мы его? — спросил Ульян Денисович, который сидел тут же в кабинете за своим столом и проверял истории болезней.
Алексей ответил, что придется уступить кабинет: другого места не найти.
— А где мы врачебные конференции проводить будем?
— В ординаторской, у меня или у вас. Вы же сами утверждали, что не важно, где говорить, важно, что говорить.
Они прикинули мысленно меблировку.
— А что, совсем неплохо получается, — сказал Корепанов. — Тут кровать станет, тут стол, тут шкаф с книгами… И эту тоже ему отдадим, — продолжал он, переходя в соседнюю комнату, где сидела секретарша. — Нам она без первой ни к чему. Вот эту дверь заколотим. Ту, что на улицу, откроем. Тут перегородку поставим. За ней — плиту. Вот и получится самостоятельная квартира из одной комнаты с кухней, прихожей и парадным ходом.
Не успели они обсудить этот вопрос, как пришел Ракитин — подтянутый, тщательно выбритый. Небольшая бородка аккуратно подстрижена. Он произвел на Корепанова впечатление солидного человека. И одет был солидно — добротный костюм, белоснежная рубашка, аккуратно повязанный галстук.
«Так вот и должен выглядеть врач, — подумал Алексей, глядя в умные глаза Ракитина. — Здоровый, хорошо одетый, спокойный, уверенный в себе. Таким врачам доверяют, не задумываясь».
О себе Ракитин говорил скупо. Окончил институт еще в тридцать втором, ленинградский. Потом долго работал в клинике. До сорок первого успел девятнадцать статей опубликовать. Мечтал о диссертации, да не пришлось: война помешала. После войны застрял в небольшом городишке. Даже ушного отделения нет. А хочется большой работы.
Алексей сказал, что ушное отделение еще только восстанавливается. Но зато к весне будущего года получится то что надо, со всеми удобствами. А пока больных можно принимать в поликлинике. Для тех же, кого надо оперировать, пообещал выделить койки у себя, в хирургии. Оклад…
— Оклад большого значения не имеет. Надо перспективой жить. А в перспективе — отделение областного масштаба. Это меня устраивает. — Ракитин покосился на Ульяна Денисовича и сказал Корепанову — А теперь я хотел бы с вами побеседовать тет-а-тет.
Ульян Денисович поднялся и вышел.
— Слушаю, — сказал Корепанов.
Ракитин сидел, как бы собираясь с мыслями, и молчал. Правая рука небрежно лежала на подлокотнике кресла, левой он барабанил по столу.
— Видите ли, Алексей Платонович, — начал наконец он. — Я люблю, чтобы между руководителем и подчиненным во всем, даже в мелочах, была полная договоренность.
— Что вы называете мелочами? — спросил Корепанов.
— У меня семья: двое детей, мать-старуха…
— Ну это, знаете, не мелочи.
— О, да, это не мелочи. Если хотите, это — все. Для меня, во всяком случае.
— Сюда, — Алексей обвел руками комнату, — вы их взять не сможете.
— Квартиру я получу. Дело не в квартире.
— Говорите напрямик, — попросил Алексей.
— Напрямик, так напрямик, — даже как будто обрадовался Ракитин. — Дело в том, что я… Ну, как бы вам это сказать… — Он замялся на секунду, потом произнес, медленно, спокойно — Я занимаюсь частной практикой и хочу, чтобы вы об этом знали.
— Откровенность за откровенность, Юрий Максимович, — сказал Корепанов. — Мне это не нравится.
— Поймите меня правильно, — опять помолчав немного, продолжал Ракитин. — Я ведь не за разрешением к вам обращаюсь. Частная практика у нас разрешена. Но я не хочу, чтобы меня потом, ну, как это говорится, прорабатывали на общих собраниях, стыдили и всячески унижали.
— Я вам обещаю, что прорабатывать вас не станут, — сказал Корепанов и, чтобы закончить разговор, спросил: — Когда вы сможете приступить к работе?
Хоть завтра.
— Тогда я вас оформлю завтрашним числом.
Когда Ульян Денисович вернулся, Алексей рассказал ему о своем разговоре с Ракитиным. Ульян Денисович заметил, что частная практика — пока еще дело законное.
— По закону вы можете иметь собственный дом, даже двухэтажный, — улыбнулся Корепанов. — Вы хотели бы иметь двухэтажный дом?
— Меня вполне устроила бы двухкомнатная квартира в коммунальном доме. Частная собственность, как известно, порождает беспокойство, а его у меня и так достаточно. И вообще, почему это вы… о двухэтажном доме?
— Нам бы он пригодился, — сказал Корепанов. — Если бы мы опубликовали в газете, что нам требуется заведующий отделением («квартира обеспечивается»), сколько бы нашлось охотников!.. А так приходится на все условия соглашаться, даже на частную практику.
— Да какое вам дело до его частной практики?
— Противно!
Ульян Денисович закурил, затянулся и, выпустив сизый дымок, сказал:
— В том, что больной приходит к врачу на дом, тревожит его в неурочное время, получает рецепт и платит за это, — во всем этом еще нет ничего плохого. Но возможность наживы кое у кого порождает жадность. И тогда совести приходится потесниться. А это плохо. — Он сделал несколько затяжек и, глядя с улыбкой на Корепанова, сказал: — А вы знаете, мне тоже довелось в свое время хлебнуть частной практики.
— Интересно, — улыбнулся Корепанов.
Это было еще при нэпе. Ульян Денисович тогда закончил университет и приехал на работу в небольшой городок под Ленинградом. Вакантных мест в больнице не было, в поликлинике — тоже. Вот и пришлось ему волей-неволей заняться частной практикой.
— Ну и как? — спросил Корепанов. Ему вдруг стало весело: очень уж забавно было представить себе Ульяна Денисовича в роли частнопрактикующего врача.
А Коваль продолжал:
— Повесил я табличку: «Коваль Ульян Денисович. Принимает от шести до девяти вечера». А больные не идут. Не идут, хоть плачь. Был там известный на всю округу терапевт Зосима Лукич Раскатило — особняк против булгаковского сада. Свой выезд — лакированный фаэтон. Практика — огромная. Так вот этот самый Зосима Лукич и говорит как-то, что вся беда в табличке — табличка, мол, неправильно написана.
Я стал возражать. «Да нет же, правильно все. Принимает от шести до девяти…» «В том-то и дело, что «принимает», — говорит Зосима Лукич. — А надо «принимал бы». И хохочет. Брюхо так и ходит ходуном.
— Не везло, значит?
— Не везло. Тут ведь, кроме знаний, еще кое-что нужно. На какие только уловки, помню, люди не шли, чтобы заполучить больных. До анекдотов доходило. Рассказывали — было это не то в десятом, не то в двенадцатом — приехал туда один врач. Женился на перезрелой девице, хорошее приданое взял и решил обосноваться. Дом купил, обставил кабинет, из Вены аппаратуру привез, а больных нет и нет. Так на какую он хитрость пошел. Каждый день с пяти часов вечера и дотемна разъезжает по городу на извозчике. Лицо озабоченное, коричневый саквояжик с инструментами в ногах. Знакомые к нему: «Зашли бы в гости вечерком, в картишки перекинуться, рюмку вина выпить». «Не могу, — говорит, — занят. Визиты все, визиты». А спустя некоторое время извозчик тот возьми и разболтай спьяна, что никаких визитов у доктора нет. Разъезжает так просто, для форсу. Пришлось бедняге бежать… Вот какие чудеса частная практика иногда выкамаривает.
— Ну, Ракитину не придется на извозчике для рекламы разъезжать. К нему народ сразу повалит: ведь в городе ни одного толкового ушника.
5
Алексей выделил для Ракитина в своем отделении две палаты и решил поставить в операционной отдельный стол. Но один из двух столов, которые в свое время были взяты на барже с трофейным имуществом, не действовал. Стельмах долго возился с ним, разобрал, сменил масло в компрессоре и стал собирать. Ему помогали Люся и две санитарки. Девушки кое-как приподняли тумбу. Стельмах, лежа на животе, старался придать ей нужное направление, чтобы вставить подвижную часть в паз станины. Но дело не ладилось: удержать тумбу девушки не могли.
Люся увидела проходившего мимо Никишина.
— Может, помог бы, — попросила.
— Деликатная штучка, — сказал Никишин, глянув на поблескивавшую эмалью тумбу.
— Между прочим, — заметил Стельмах, — эта деликатная штучка весит около пяти пудов. Троим не взяться, а одному не поднять.
— А ну-ка, девушки, отойдите.
Никишин нагнулся, поплевал на ладони, обхватил тумбу обеими руками, легко, словно она была сделана из дерева, поднял и поставил на место.
— Однако и здоров же ты, черт! — заметил Стельмах.
— Это что, — усмехнулся Никишин и подмигнул девчатам: — Детские игрушки. — Он помог Стельмаху собрать стол. Однако подъемный механизм не действовал.
Стельмах вздохнул.
— Придется опять разбирать.
— Давай помогу, — сказал Никишин.
Он давно искал предлога, чтобы помириться со Стельмахом. Ирина Михеева как-то сказала с укором:
— И чего ты взъелся на него, на Стельмаха? Он хороший парень. И все его любят. По-настоящему любят. С таким воевать — врагов наживать. Солдаты дружить должны…
Никишин тогда что-то пробормотал в свое оправдание. В душе он был согласен с Ириной, понимал: нехорошо получилось.
Они долго возились со столом.
— Придется на завод тащить, — с досадой сказал Стельмах и пошел звонить на машиностроительный.
На машиностроительном у него был друг — Ваня Чернышев. С ним Стельмах познакомился случайно. Вышел просто так, прогуляться. Свернул в переулок. Там, неподалеку от разрушенного дома, на большом ноздреватом камне сидел солдат и смотрел на развалины. На задней, сохранившейся, стене примостилась рыжая кошка и щурилась на холодное зимнее солнце. Солдат сидел сгорбившись, зажав шапку в руках. Мимо него проходили люди. Одни совсем не замечали его, другие останавливались на короткое время, потом шли дальше, озабоченные своими делами.
Стельмах тоже остановился, постоял немного, потом подошел к солдату и тронул за плечо:
— Ты что тут?
Парень посмотрел на него сухими глазами.
— Мой дом… — сказал еле слышно.
— Пойдем! — взял его за руку Стельмах. — И шапку надень: простудишься.
Солдат послушно насунул шапку на лоб, легко подхватил старенький, видавший виды вещевой мешок и зашагал рядом со Стельмахом.
— Ты когда ел? — спросил тот.
— Я вчера только приехал, — ответил солдат.
Стельмах круто повернулся.
— Ко мне пойдем. Тут недалеко.
Они крепко подружились. Вечерами часто встречались в заводском клубе, в комнате радиолюбителей. Вместе монтировали радиоприемники, потом с легким сердцем разбирали их, чтобы соорудить новые, более сложные.
До войны Чернышев работал в цехе холодной штамповки на машиностроительном и теперь вернулся туда же. На заводе у него было много друзей — и в токарном, и в слесарном. И Стельмах часто обращался к нему за помощью, когда надо было отремонтировать какой-нибудь аппарат или заменить деталь в электроприборе.
Чернышев сказал, чтоб станину привезли к обеденному перерыву. Но ездовой задержался на продуктовом складе, вернулся только к трем часам, так что к заводу Стельмах с Никишиным добрались только к концу рабочего дня.
Цех холодной штамповки занимал огромный корпус. Тут стоял неуемный грохот: натужно ухали прессы, одни редко и надсадно, другие — словно лихой танцор в бешеном переплясе, то чуть замедляя танец, то срываясь на чечетку.
Над головой подернутый синеватой дымкой плыл огромный мостовой кран, неся вдоль цеха тяжелую штамповальную плиту. Шум его моторов порой выделялся из общего грохота, порой исчезал в нем, и тогда казалось, что огромный кран движется совершенно бесшумно. В кабине сидела чумазая девчонка. Никишин встретился с ней взглядом и помахал рукой, словно старой знакомой.
Она недоуменно вздернула плечами, показала язык и отвернулась.
Чернышев работал у громадного стана. Увидев Стельмаха, он что-то крикнул, потом указал на наручные часы и выставил перед собой растопыренную пятерню: подождите пяток минут, ребята.
Никишин залюбовался работой Чернышева: громадный пресс был послушен, как ребенок.
После гудка цех сразу затих. Только моторы мостового крана время от времени заводили монотонную песню да где-то за стеной неторопливо и ровно стучал дизель.
— Сейчас только плиту сменю, — сказал Чернышев и махнул рукой крановщице.
Кран сразу же поплыл к нему. Через несколько секунд тяжелая штамповальная плита уже висела в воздухе, чуть покачиваясь. Чернышев и Стельмах шли вслед за ней, о чем-то переговариваясь. Никишин отстал немного, чтобы лучше видеть крановщицу. Но девушка не обращала на него внимания: она сосредоточенно следила за тем, как движется груз. В конце помещения остановила кран и, орудуя рычагами, отвела плиту сначала немного в сторону, потом стала опускать.
Никишина поразила точность, с которой девушка уложила груз на штабель, и он громко свистнул, чтобы выразить свое восхищение. Крановщица на мгновение обернулась в его сторону, и…
Это мгновение стало причиной катастрофы.
Чернышев успел отстегнуть один тросе, но второй натянулся, приподнял плиту, сдвинул ее с места; тогда он уперся в плиту руками. Стельмах бросился ему на помощь, но не успел: тяжелая плита упала, ударилась углом о рельсу — одну из двух, поддерживающих штабель, и придавила Чернышева.
Рельса согнулась. Штабель накренился, угрожая рухнуть. Подскочил Никишин и попытался удержать, но тут же понял, что это бессмысленно. И еще он понял, что если не удержать, штабель свалится на Чернышева и раздавит его.
Позади — стена. Никишин прижался к ней спиной. Уперся ногами в штабель. Теперь почувствовал, что удержит. Недолго, но удержит.
Стельмаху показалось, что после того, как закричал Чернышев, в цехе повисла мертвая тишина. Только минутой позже он понял, что никакой тишины не было: что-то кричала крановщица, кого-то звал на помощь старик, остановив свою вагонетку с грузом. Кричали и куда-то бежали люди.
А за стеной стучал дизель. Мощный дизель. И пол в цехе ритмично вздрагивал. В такт этому стуку покосившийся штабель тяжелых штамповальных плит тоже вздрагивал.
«Дизель надо остановить, немедленно, сию минуту», — подумал Стельмах и побежал к выходу, но тут же вернулся: все равно не успеет — Никишину долго не удержать гору сползающих штампов. И никому не удержать. И выбраться Никишину теперь тоже не удастся: как только силы оставят его, многотонная масса металла рухнет и раздавит его вместе с Чернышевым. И помочь Никишину нельзя, потому что в узком проходе между штабелем и стеной может поместиться только один человек.
Лицо у Никишина совсем побагровело от напряжения. На щеках под кожей вздулись тугие желваки.
Стельмах увидел сварщика. Тот что-то кричал и размахивал электродержателем. И еще увидел длинную двухдюймовую трубу. Он подскочил к электросварщику и вырвал электродержатель.
— Давай на полную!
Электросварщик сразу сообразил, крутнул ручку реостата и приложил заземление к трубе.
— Держись, Андрей! — крикнул Стельмах.
Через несколько секунд в руках у него был кусок отрезанной трубы с раскаленными зазубринами на конце. Не ошибся ли? Нет, не ошибся. Еще несколько секунд — и между стеной и штабелем рядом с Никишиным стояла железная труба. Никишину помогли выбраться. Он пошатывался и сплевывал кровью. Носок его ботинка дымился, обожженный концом раскаленной трубы.
Цех был полон людей, кто-то уверенно командовал подавал знаки крановщице, и штабель становился все ниже и ниже. Наконец кран подхватил и тот штамп, что прижал Чернышева. Человек в белом халате наклонило над раненым.
— Носилки!
Чернышева понесли к выходу.
Стельмах шел за носилками и все время вытирал пот со лба. Он помог поставить носилки в машину, втолкнул туда Никишина и забрался сам.
— В областную, — крикнул шоферу через окошко. — Она дежурит сегодня.
Врач посмотрел на него и молча забрался в кабину.
Ранение у Чернышева оказалось очень серьезным. На рентгенограмме виден был перелом позвонка.
Алексей с особой силой почувствовал свое положение — положение самостоятельного хирурга, отвечающего за все: и за судьбу раненого, и за его жизнь. В госпитале было легче. Там был Иван Севастьянович. Он все время был рядом, следил за каждым движением, советовал. И если что-нибудь случалось, отвечал за все тоже Иван Севастьянович, а сейчас…
Сейчас он, Корепанов, решал судьбу каждого человека. И судьбу Чернышева тоже. Ему вспомнились трудные дни сорок третьего года, когда в его отделении, в Смоленске, лежали раненные в позвоночник. Алексей много думал, прежде чем решался оперировать. Но там рядом был Иван Севастьянович. А здесь, кроме Лидии Петровны, нет никого. Правда, был еще Зиновий Романович, но за последнее время отношения с ним испортились.
Все началось с операции инвалида Отечественной войны Шевкуненко, у которого в легких вокруг осколка все время вспыхивало нагноение. Алексей знал, что таких больных Иван Севастьянович обычно оперировал, удаляя часть легкого. Но Шубов и слышать не хотел. «Вскрыть абсцесс, пересечь плевральную спайку — пожалуйста, но удалять часть легкого — нет, батенька мой».
Шевкуненко пролежал несколько недель у Шубова, потом выписался с улучшением, а через короткое время пришел уже к Алексею. Корепанов предложил операцию, и тот согласился. Алексей попросил Шубова приехать, чтобы оперировать вместе. Но Зиновий Романович категорически отказался. Тогда Алексей сделал операцию сам. Ассистировала Лидия Петровна. И Шевкуненко выздоровел. Может быть, этот случай остался бы незамеченным, если б Корепанову не вздумалось демонстрировать больного на заседании научного общества, председателем которого был Шубов. Зиновий Романович держался добродушно, даже похвалил Алексея, но тот чувствовал, что Шубов недоволен.
После этого Корепанов сделал еще несколько таких операций. Двое больных умерло. Один из них — на операционном столе. Решаться теперь на операцию стало труднее. Алексей колебался. Если можно было отложить окончательное решение — откладывал, чтобы посидеть еще несколько вечеров над книгой, сделать дополнительные обследования, уточнить диагноз, а когда решение уже было принято, — не спешил, тщательно готовился.
Много помогал Ульян Денисович. Он доставал нужные книги. Иногда вместе с Алексеем исследовал больных в рентгеновском кабинете, поругивая свой старый «Буревестник» — рентгеновский аппарат, на котором хороший снимок хоть плачь — не сделаешь. Он приходил в палату хирургического отделения, присаживался у койки больного и долго выслушивал его, делая назначения, чтобы укрепить силы, «подтянуть сердце», улучшить кровь. И во время операции на легких Ульян Денисович тоже всегда присутствовал. Он как бы и себя считал ответственным за все.
Но вот поступил в отделение Чернышев. И Корепанов почувствовал себя одиноким. Ульян Денисович тут ничем не поможет и Шубов тоже. Если бы рядом была Аня, она смогла бы помочь. Она хорошо знала, что такое повреждение спинного мозга. Тысячи препаратов она пропустила через свои руки, сидя над микроскопом. И палаты, в которых лежали эти раненые, тоже вела она.
Во время операции обнаружилось, что спинной мозг у Чернышева, как и полагал Корепанов, полностью перерван.
— Рану зашивать? — чуть слышно спросила Лидия Петровна.
— Подождите, — сказал Корепанов.
Он осторожно убрал сгустки крови и с помощью швов сблизил края мозга.
— Теперь зашивайте.
Стельмах стоял у двери операционной и ждал.
— Ну как? — спросил он, когда Корепанов вышел.
— Плохо, — сказал Корепанов. — Очень плохо, Яша.
— А может быть, он все-таки… Он очень крепкий, Алексей Платонович.
— Такие обычно не выздоравливают.
Стельмах несколько секунд смотрел на него, потом отчаянно рубанул рукой воздух и пошел к двери, как пьяный, пошатываясь.
В этот вечер Алексей все думал о Сурене. Ведь у Сурена тоже было тяжелое повреждение спинного мозга.
Последнее письмо Алексей получил от него несколько дней назад и до сих пор не ответил. «Напишу сейчас, — решил он. — Ничего, что настроение плохое. Постараюсь, чтоб оно не сказалось. О чем писать? Не буду о медицине — хирургии, больных, напишу о своих буднях — о строительстве, о трудностях, о том, как раздобыл две тонны цемента. Пускай посмеется…»
Он положил перед собой лист бумаги, подумал немного, по привычке вертя ручку меж пальцев, и начал:
«Сурен, дружище!
Прости, что задержался с ответом. Просто не было времени. Работаю, как проклятый. Хочу обязательно к осени закончить еще один корпус. Неврологический. Ты ведь знаешь, что я чуточку неравнодушен к неврологии. Неврологическое отделение будет у меня в саду, как санаторий. Я бы уже давно закончил его, но тысячи досадных мелочей мешают, тормозят, бесят. Так много мерзости развелось вокруг, что порой хочется в драку лезть, квасить носы, бить морды.
Со строительными материалами — просто зарез. На фронте в этом отношении была благодать. На каждом шагу валялись кирпич, водопроводные трубы, ванны, радиаторы. Иногда и лес попадался. Чего только, бывало, не найдешь среди развалин!.. А тут беда. Развалины есть, но от них остались только кучи мусора, и тот постепенно вывозят — засыпают колдобины на дорогах.
Да, невесело порой. Чтобы достать что-нибудь, приходится иногда перед сволочью заискивать, даже взятки давать. Нужен был мне позарез цемент, хотя бы две тонны. То, что положено было по разнарядке, я давно использовал. Вообще, если б строить из того, что дают по разнарядке, мы бы так быстро не закончили главного корпуса.
Так вот, нужен мне цемент. Так нужен, хоть кричи. Все работы останавливаются.
Ходил я по стройкам, побирался, клянчил. Все впустую. А вчера вдруг повезло. Приходит ко мне один человечек. Нет, не человечек, а человечище, титан — прораб портового строительства. Восстанавливают причалы. Цемента у него — горы. Несколько дней назад ходил я к нему, кланялся. Отказал, черт. «Каждый килограмм, говорит, на учете. Рад бы помочь, но… Кому охота свою голову на плаху дожить?» А сейчас мы поменялись ролями. Теперь он ко мне пришел. Понадобилось ему сложное растирание для жены. А в городских аптеках нет. Вот он ко мне и пожаловал, бьет челом…
У нас этого лекарства полная бутыль. Я бы кому угодно с дорогой душой отпустил. Но у него цемент. И я принимаюсь юлить: морщу брови, вздыхаю, всем видом показываю, что дело это сложное. Верчу рецепт меж пальцами и мямлю что-то в высшей степени бессовестное о невероятной дефицитности этого лекарства. Наконец обещаю сделать все возможное и тут же перевожу разговор на тему о цементе. И совершается чудо. Тот самый человек, который несколько дней назад отказывался класть голову на плаху, сейчас охотно лезет на гильотину. Причем, весело лезет, с радостной ухмылкой, потирая руки:
— О чем говорить, Алексей Платонович? Вы — мне, я — вам.
Нестерпимо хочется выгнать его из кабинета, но мне нужен цемент, и потому я улыбаюсь и благодарю.
Вот до чего докатился твой Алексей Корепанов.
Ульян Денисович говорит, что взятка — это змея, которая питается «нетом». Как только произносится магическое слово «нет», она тут как тут, подколодная.
Но это, конечно, кончится скоро. И с разрухой покончим, и спекуляции шею свернем, и махинаторам разным.
Главный корпус у меня уже на полном ходу. Двести пятьдесят коек. Пять лечебных отделений. Врачи уже есть, даже невропатолог. Даже окулист. А вчера взял на работу отоларинголога. Этакая лирическая фамилия — Ракитин. Импозантная личность. Печатается в научных журналах и даже частной практикой занимается. Я частнопрактикующих врачей терпеть не могу, но Ракитин мне понравился: трезво смотрит на вещи, откровенен и не ханжа. А это уже располагает.
Как поживает Галина? Я очень рад, что у вас все хорошо, что она часто навещает тебя. Но это ведь сложное дело ездить из Барнаула к тебе. Может, переехать ей в тот городишко, где ваш госпиталь? Право же стоит об этом подумать. Л может быть, есть смысл устроиться на работу в том госпитале, где ты лечишься? Ей будет легче, когда рядом.
Как поживает твой наследник — Аран Суренович? Ему ведь уже пять стукнуло. Совсем взрослый мужчина.
Пиши, Сурен. Мы часто вспоминаем тебя. И выздоравливай. Обязательно выздоравливай. Когда будешь писать Галине, передай от меня привет. Шлют вам свои приветы Ульян Денисович и Дарья Ильинична.
Обнимаю тебя крепко.
Алексей».
6
Вопрос о квартире для Ракитина затягивался. «Не понимаю, зачем было обманывать, — злился Корепанов. — Ну, сказали бы, что получит через два или три месяца. А то — через месяц-полтора обязательно. Вот тебе и «обязательно».
Он позвонил Малюгину, но тот лишь буркнул что-то невнятное и положил трубку.
— Квартиру он получит, — сказал Ульян Денисович, — и скоро. Неудобно ведь, чтобы на стене такого солидного учреждения, как областная больница, красовалась табличка частнопрактикующего врача.
— Какая табличка?
— Золотыми буквами по черному мрамору: «Ракитин Ю. М. Болезни уха, горла и носа».
Алексей пошел посмотреть. И в самом деле — табличка. Он вернулся к себе и позвонил в поликлинику, попросил Ракитина зайти.
— Вы будете настаивать, чтобы он снял? — спросил Ульян Денисович.
— Немедленно.
— Прошу вас, при любых обстоятельствах не доводите до конфликта. Не хотелось бы терять такого специалиста.
— Разговор будет решительный, но в самом корректном тоне.
Ракитин держался миролюбиво. Да, он понимает, что частнопрактикующий врач под одной крышей с больницей — это парадокс. Но у него нет выхода. Ему обещали квартиру через месяц. Он ждал. Еще две недели и еще месяц. Но больше он не может. У него семья. Мало того, сейчас он вынужден жить на «две семьи», потому что жену и детей некуда забрать.
— Мне самому неприятно, Алексей Платонович, но я ведь предупреждал.
— Это — больница, — сказал Корепанов.
— Я считаю себя тут на правах экстерриториальности… И потом, к этому меня понуждают чисто материальные затруднения.
— Вы получаете наравне со всеми, даже больше, — не удержался Корепанов.
— Полноте, Алексей Платонович. Ведь на эти деньги не проживешь.
Алексей понимал, что уговорить Ракитина ему не удастся, что это — пустая трата времени. И все же говорил — и о послевоенных трудностях, и о разрухе, и о необходимости каждому приложить все силы, чтобы как можно скорее преодолеть эти трудности. Все, о чем он говорил, было для него простым и понятным. Но вот Ракитин сидит, смотрит, и только уголки губ чуть-чуть вздрагивают.
— Чему вы улыбаетесь? — с трудом сдерживая раздражение, спросил Алексей. — Ведь то, что я говорю, понятно всем.
— И мне понятно, — сказал Ракитин. — Я ведь разбираюсь и в политике и в экономике.
— А в этике?
— Скажите, Алексей Платонович, кому станет легче от того, что моя семья будет недоедать, а я буду ходить в поношенном костюме и отказывать себе во всем, даже в книгах?
— Но ведь живут люди на зарплату.
— Плохо живут, — сказал Ракитин.
— Одни лучше, другие хуже.
— Зачем же мне сознательно обрекать себя на вторую категорию? Я понимаю, вам все это неприятно, Алексей Платонович, моя табличка в какой-то мере компрометирует и больницу и вас, как ее руководителя, но, право же, у меня нет выхода.
— Я обещаю сделать все возможное, чтобы вам скорее дали квартиру, но табличку снимите.
— Как только получу квартиру, табличка перекочует вместе со мной.
Алексей понимал, что, если продолжить этот разговор, дело дойдет до крупной ссоры, а Ульян Денисович просил не доводить до конфликта. И он прав: больница сейчас не может оставаться без отоларинголога… И Ракитин тоже понимает это, иначе он держался бы не так вызывающе.
— Вы прервали прием в поликлинике, — напомнил Корепанов.
— По вашему распоряжению.
— Тогда идите, работайте. А к этому разговору мы еще вернемся.
Когда Ракитин ушел, Корепанов вызвал Цыбулю и распорядился табличку снять.
Гервасий Саввич полез чесать затылок.
— Как оно будет, это снятие, с кордебалетом или без?.. И когда его сымать?
— Кого его? — спросил Корепанов, который никак не мог усвоить манеру Цыбули выражать свои мысли.
— Да отое ж самое мраморное надгробие, собака его загрызи. Ладно, скажу Стельмаху, пускай сымет, когда того уха-горла-носа дома не будет.
7
В тот же день Алексей пошел к Балашову.
— Да вот он, Ракитин твой, — сказал Степан Федосеевич, протягивая Корепанову длинный список. — Вон их сколько у нас, «крайне нуждающихся и незаменимых». Главный архитектор в конуре живет. Директор кирпичного завода — полковник в отставке — во времянке ютится, там же, на заводе, инженер Ганушкин — вот он! Если я ему в ближайшие дни квартиры не дам — только его и видели. А кто водопровод восстанавливать будет? В общем так, Алексей Платонович: раньше чем через месяц не обещаю. — Он поставил возле фамилии Ракитина жирную галочку и спросил: — Чего он так торопит? Не понимаю, под крышей ведь…
Алексей рассказал о табличке.
— Видел я, — поморщился Балашов. — Неприятно, конечна. Да еще такая огромная. Мог бы и поскромнее. — Он помолчал немного, потом сказал: — Дал бы я ему квартиру, как бы не так! Но что поделаешь, если нам специалисты нужны. А он хороший специалист?
— Хороший, — вздохнул Алексей.
— Так вот и скажи ему: будет квартира через месяц, а может быть, и раньше, если строители постараются. А табличку снять надо — неприлично.
Встретив Корепанова на следующий день, Ракитин, как всегда, вежливо поздоровался, рассказал новость, услышанную по радио, потом, словно между прочим, спросил:
— По вашему распоряжению табличку сняли?
— По моему, — приготовился к атаке Корепанов.
— Мрамор не повредили?
— Что вы? Это же — Стельмах.
— Спасибо. Я сам хотел его об этом попросить. Очень уж респектабельно получилось.
— Я ожидал, что вы станете протестовать, — откровенно признался Корепанов.
— Я ведь упрямился только потому, чтобы вам помочь. Дипломатический ход, если можно так выразиться.
— Ну, это уже дипломатия с позиции силы, — сказал Корепанов. — Однако вы кое-чего добились. Балашов поставил против вашей фамилии галочку.
— Галочка? А что она обозначает?
— Знак особого внимания. Балашов даром галочек не ставит.
Еще днем позже, повстречавшись с Ковалем, Алексей сказал:
— Вот видите, все закончилось как нельзя лучше.
— Вы имеете в виду Ракитина?
— Его…
— Тогда ничего не закончилось: табличка у него снова висит, только на двери, за стеклом.
А вечером, возвращаясь из облздравотдела после совещания, Алексей увидел нескольких женщин, сидящих и стоящих у двери ракитинской квартиры. Он поднялся наверх, к себе в ординаторскую, которая стала теперь и его административным кабинетом, посмотрел сводки поступления, обошел палаты и только после этого направился домой.
Уже стемнело. После ужина Алексей хотел как всегда, взяться за книги, писать, конспектировать, но не мог. Принялся шагать по комнате. Было не по себе. И он никак не мог понять, откуда идет это гнетущее чувство. А это росло недовольство собой за то, что он не может пойти сейчас и вышвырнуть Ракитина вон, за то, что не может обойтись без него.
Ну и черт с ним, пускай занимается своей частной практикой. Ведь он сразу предупредил, и если рассуждать спокойно и логически…
Но в этот вечер Алексей просто не мог рассуждать спокойно и логически.
8
Весна выдалась плохая. Погода стояла неровная: подует ветер с севера или востока — и метет поземка, стужа пробирает до костей; повернет с юга или запада — и сразу же теплынь: небо затягивается густыми облаками, дождь принимается мыть давно не крашенные крыши. Вода мутными потоками стекает с них, окрашивает в ржавый цвет серые камни тротуаров.
Вспучилась река. С громким треском лопается на ней грязный лед, разбивается о сваи еще разрушенных причалов, и течение несет это крошево вниз, к лиману, в море.
В марте задули сухие ветры, подняли пыльные тучи. Потом несколько дней подряд шли проливные дожди.
По просторному больничному двору — не пройти: здесь еще с зимы все перерыто — канавы, траншеи. Глина разбухла и, когда ступаешь по ней, она противно чавкает, словно клещами, захватывает ноги и не хочет отпускать.
— Вот разверзлись хляби небесные, — говорил Гервасий Саввич, заходя утром, как всегда, в приемный покой и здороваясь с тетей Фросей — пожилой санитаркой, с которой был хорошо знаком еще с войны. — Напьется земля по самое горлышко. Будем с хлебом в этом году, Евфросинья Ивановна…
— Хлеба я и по карточке получу, — ответила тетя Фрося. — Хлебом государство меня обеспечивает. Хоть не досыта, а обеспечивает. А вот молоко, мясо…
— Будет хлеб — будет и молоко, и мясо, и колбасы, и все будет.
— Что оно там будет, не знаю, — отвечала тетя Фрося, — а пока на базаре ни до чего не доступиться. Стоит торговка и, сколько язык выговорит, столько и запрашивает. За кило масла половину месячной зарплаты вынь ей и положь. Совсем потеряли совесть, будь они трижды неладные, торговки эти.
— Торговкам совесть ни к чему, — философствовал Гервасий Саввич. — Торговкам не совесть нужна, а ситуация, Евфросинья Ивановна.
— Какая еще там ситуация? — уже ворчала тетя Фрося.
— А такая, — отвечал Гервасий Саввич: — Дороги развезло, с дальних сел привозу нет, вот те, которые ближе, и пользуются случаем, три шкуры дерут. Ну, да это все временное. Потерпим… А весна хорошая. К урожаю весна, Евфросинья Ивановна. Один-два дождика в маю — и с хлебом народ.
Но ни в мае, ни в июне, ни в июле дождей не было. Ветры восточные были, бури пыльные, а дождей — ни одного, как заколдовало.
Акация зацвела рано. Еще листья распуститься не успели, а ветки уже были покрыты пышными белыми гроздьями. Они быстро осыпались, покрывали тротуары желтоватой пеной лепестков. Утром дворники мели улицы, а к полдню опять все желтело. Ветер подхватывал лепестки, кружил, завихривал, переносил с места на место, наметая «сугробы» под заборами и у стен домов.
— Эх, рано зацвела акация, — тосковали старики, — не к добру это, когда на голых ветвях цвет появляется. К засухе это.
И они не ошиблись. Лето выдалось жаркое, с горячими ветрами, суховеями и черными бурями. Беда уже надвигалась. Стало голодно, особенно в маленьких затерявшихся в степи селах. Появились больные с голодными отеками. Алексей доложил в облздравотдел. Малюгин распорядился увеличить количество коек и принимать безотказно.
Корепанов поставил кровати где только можно было — даже в коридоре, даже в красном уголке. И все равно всех нуждающихся госпитализировать не удавалось. Алексей распорядился, чтобы в первую очередь принимали детей и подростков. Но иногда попадали, и старики. Среди них оказалась и пожилая колхозница Шевчук Настасья Архиповна. Дежурный врач посчитал ее сердечно больной. Таких клали к Ульяну Денисовичу. Но сейчас там все было занято — даже диван в ординаторской, даже кушетка в ванной комнате.
— Положите ее к нам пока, — распорядился Алексей.
После выяснилось, что у старушки сердце здоровое, а отеки от голода. Но выписывать ее теперь уже было как-то неудобно.
Настасья Архиповна быстро выздоравливала. Сестры и санитарки очень привязались к ней.
— Она какая-то особенная, — говорила Люся. — Она совсем не такая, как все.
— А что в ней особенного? — спросил Алексей.
— Душевная она. И говорит красиво так, присказками все… Пускай еще побудет у нас, хоть немного. В случае чего мы приставную койку в коридоре поставим.
— Пускай, — согласился Корепанов.
А когда все же пришло время выписываться, вдруг оказалось, что возвращаться ей некуда. Было три сына, все на фронте полегли. Старик помер с голоду еще зимой. И хаты у нее тоже не было, немцы сожгли. У соседей жила в клуне.
Алексей сказал, чтобы женщину оставили, пока он похлопочет в собесе, но старушка на следующий день пришла к нему в ординаторскую.
— Выпишите, — настойчиво попросила она. — Я же понимаю, что у вас тут не приют, а больница. А я уже поправилась, слава богу… Авось не пропаду. Из беды выручили — и за то спасибо. — Она встала со стула и низко поклонилась Корепанову.
«Заберу к себе, — решил Алексей. — Пускай вместо матери будет».
Архиповна, ее уже все так называли, согласилась не сразу.
— Скоро поедешь, не скоро приедешь, — сказала она. — Да и вообще: скоро делать, обязательно переделывать.
Люся уговаривала:
— Вам у него неплохо будет, Настасья Архиповна. Он хороший. Он, знаете, какой хороший!
— Да я ведь не о себе думаю, девонька. Я ведь о нем, — сказала Архиповна. — Смогу ли угодить. Ведь не простой человек.
— Он простой, он совсем простой. Жалко его. Обедать в столовую ходит… И с уборкой тоже. Мы — кликни он только — любая пошла бы помочь. Так не хочет. Пригласил со стороны какую-то бабушку. Вот она и приходит к нему через день полы помыть да в комнатах прибрать. А обедает он в столовой, завтракает и ужинает всухомятку. Разве это жизнь? Соглашайтесь.
Настасья Архиповна согласилась.
Алексей все собирался объехать районы, посмотреть больницы. Малюгин несколько раз намекал, потом сказал уже твердо:
— Надо бы тебе, Алексей Платонович, по области поездить, заглянуть в районные больницы, с врачами познакомиться. Районные больницы — ведь твоя парафия. Олесь Петрович сказал, что есть решение провести областное совещание главных врачей районных больниц. Тебе на этом совещании обязательно выступить придется, а чтобы выступить, надо людей знать.
Да, теперь ехать можно: основные отделения на ходу, а за строительством есть кому присмотреть. Прооперировать тех, кто особенно нуждается, и — в путь-дорогу.
На следующий день он приступил к операциям, как всегда, ровно в семь. Вместе с Лидией Петровной они сделали операции четырем больным. На очереди была Марфа Полоненкова.
— Полоненкову будете оперировать вы, — сказал Корепанов Лидии Петровне. — Не бойтесь, все будет хорошо.
Вербовая обрадовалась. Первая самостоятельная операция на желудке. Но пришла Люся и сказала, что Полоненкова от операции отказывается. Ее муж приехал и сказал, чтоб собиралась домой.
Алексей снял перчатки, стерильный халат и — как был в маске — пошел в палату. Полоненкова сидела на кровати, опустив ноги на пол. Вокруг нее хлопотали сестры и санитарки.
— Что случилось, Марфа Игнатьевна? — спросил Алексей.
— Звыняйте, Алексей Платонович, — начала своим певучим голосом Полоненкова, — так что приехал чоловик и говорит, чтоб не оперироваться, значит. Я что? Я ничего. А он вот не велит. Вы уж сами с ним поговорите, Алексей Платонович.
Алексей сдернул маску, скомкал ее, сунул в карман.
— Да вы же взрослый человек, — сказал он, присаживаясь на табурет. — Если вы согласны…
— Звыняйте, Алексей Платонович, — опустив глаза и разглаживая край марселевого одеяла на своем колене, продолжала Полоненкова. — Я без его дозволу не могу. Поговорите с ним сами. А я согласна хоть сейчас. Только бы дозволил.
Алексей спросил, где муж, и пошел к нему, в приемный покой.
Он был убежден, что ему легко удастся уговорить мужа Полоненковой. Ведь без операции — верная смерть. Но переговоры ни к чему не привели. Полоненков стоял на своем. Избегая смотреть на Корепанова, он твердил одно и то же:
— Если суждено помереть, то ничего не поделаешь. Вы нам лекарства пропишите, какие считаете нужными. А оперироваться она не будет.
Сколько ни убеждал его Алексей, что лекарствами тут не поможешь, что только операция может спасти, и срочная, Полоненков стоял на своем:
— Не станем оперироваться, — спокойно говорил он. — Если хотите, пропишите лекарства, а под нож брать нету моего согласия.
Алексей не сдержался, повысил голос:
— Да кто же вам позволил на смерть человека обрекать, когда ее спасти можно? Кто вам позволил?!
Полоненков посмотрел на Корепанова с удивлением и произнес тихо, но решительно:
— Прикажите, чтоб ей одежду выдали.
Алексей ходил весь день расстроенный, а на следующий попросил Лидию Петровну съездить к Полоненковым домой и поговорить с ними. Ведь нельзя же так оставлять.
Лидия Петровна вернулась ни с чем. Соседи сказали, что муж повез Марфу к бабке-знахарке.
— Нет, вы подумайте только! — возмущался Корепанов. — Ведь этот Полоненков не какой-нибудь безграмотный — счетоводом работает, и вдруг — бабка-знахарка. И к суду его не привлечешь. Нет закона, чтобы оперировать против воли…
— Привезет он ее, — успокаивала Вербовая. — Увидит, что от знахарки проку нет, и привезет.
— А время, время, — чуть не скрежетал зубами Корепанов.
Накануне, перед отъездом в район, Алексей сам поехал к Полоненковой, еще раз поговорить. Ее муж встретил Алексея у калитки, сказал, что они с женой «решили не оперироваться», но на упреки Алексея по поводу бабки-знахарки ответил, что все это пустые слухи, что жена поехала в гости к своей сестре, отдохнуть немного, сил набраться.
Алексей уехал от него с тяжелым сердцем. Он никак не мог простить себе, что упустил больную, которую можно было спасти, если бы оперировать. Хирург должен уметь не только оперировать, но и с людьми разговаривать так, чтоб верили ему. Каждому слову верили.
Глава пятая
1
Балашов метался по области. С утра и до поздней ночи он почти не вылезал из своего «виллиса». Нестерпимо жаркий восточный ветер утихал только к вечеру, с тем чтобы утром снова приняться за свое черное дело.
Балашов не замечал ни жары, ни ветра. Дорога лежала перед ним как обглоданная потемневшая от времени кость, сухо поблескивая неровностями. Порой она становилась почти гладкой, и тогда «виллис» шел по ней, чуть вздрагивая, словно по асфальту. Затем неровностей опять становилось больше — машину начинало трясти, как в лихорадке, и Балашов сбавлял скорость.
Иногда он останавливал машину, выбирался из нее и делал несколько шагов в сторону, в степь, туда, где трепетали на ветру худосочные стебли преждевременно пожелтевшей пшеницы. Широко расставив ноги, он подолгу стоял на одном месте, хмурил вылинявшие на солнце брови и всматривался в неоглядную степную даль. Ветер трепал широкие полы его брезентового пыльника, развевал их по сторонам, хлопал ими, как парусами, и тогда Балашов походил на большую птицу с подрезанными крыльями, которая хочет взлететь и не может.
Он срывал несколько стеблей, растирал колосья на широкой ладони, долго ощупывал и рассматривал то, что оставалось в руке, потом подставлял ладонь ветру, и тот мгновенно сдувал с нее шелуху и сморщенные, легкие, как та шелуха, зерна. Затем Балашов опять садился за руль, и машина снова неслась по высушенной июльским солнцем дороге.
Корепанова Балашов догнал километрах в двадцати от Рудневки. Алексей шел, размахивая полевой сумкой. Свернутый трубкой плащ перекинут через плечо. Балашов остановил машину. Спросил не то удивленно, не то строго:
— Куда это?
— Парафию свою обхожу, — ответил Алексей, вытирая пот со лба. — Был в Дибунах, с больницей знакомился. А сейчас в Рудневку шагаю.
— Почему пешком?
— Председатель колхоза на своей полуторке взялся подвезти. Отъехали километров пятнадцать — и поломка. Ну вот я и решил пешком пройтись. Догонит — хорошо, а нет — и так доберусь.
— Садись.
Алексей бросил плащ и сумку на заднее сиденье и забрался в машину рядом с Балашовым.
Несколько минут ехали молча, потом Балашов спросил:
— У тебя что же, в больнице машины нет?
— Почему? Грузовую получил, — сказал Корепанов, — не бог весть какое чудо техники, но все же машина, в хозяйстве подмога.
— А по области — пешком?
— Да это ведь так, случайно, Степан Федосеевич. Как могу, так и добираюсь. Куда пароходом, куда поездом, а куда и на перекладных.
— И давно в дороге?
— Вот уже вторая неделя. Но зато почти все районные больницы посмотрел, а кое-где и участковые.
— Плохо с медициной?
— Плохо, — вздохнул Корепанов.
— В Мирополье не был?
— Завтра собираюсь. Вот из Рудневки прямо на поезд и в Мирополье.
— Ты позвони, пускай встретит. Станция там — за пятнадцать километров. — Балашов помолчал немного, глядя сосредоточенно на дорогу, потом спросил: — С Бритваном не познакомился еще?
— Вот познакомлюсь.
— Интересный мужик, этот Бритван. Хозяйственный.
— Слыхал, — сказал Корепанов.
— Его в главные врачи областной больницы прочили, да в обкоме чего-то не договорились. И районное начальство против. Обеими руками держатся.
— А кому охота хорошего работника терять?
— Это верно, — согласился Балашов.
Он круто повернул машину налево и выехал на широкий грейдер.
— А ведь Рудневка — прямо, кажется? — сказал Корепанов.
— Ничего, мы немного крюку дадим. Заедем в Олений заповедник. Бывал там?
Алексей отрицательно покачал головой.
— Вот и посмотришь, — сказал Балашов. — Место примечательное.
Еще до войны Алексей слыхал легенду об этом заповеднике. Собирался поехать посмотреть, да не довелось. А если верить легенде, место должно быть и в самом деле примечательное.
Спокон веков лежала там сухая ковыльная степь. Зимой по ней гуляли вьюги, наметали сугробы снега, ранней весной журчали звонкие ручьи, потом буйно зеленели травы, а летом горячий ветер выжигал все, один ковыль оставался.
И вот, давно это было, бежали из турецкого плена запорожцы. Были с ними и молодые парубки и девчата. Вел их молодой чернобровый казак по имени Андрий. А фамилию позабыли люди, потому что давно, очень давно это было.
Вывел Андрий беглецов в приазовскую степь, укрыл от турецкой погони в травах высоких и повел прямиком к реке.
Долго шли они. Кончилась пища, кончилась и вода. Видит Андрий, ослабли люди, еле на ногах держатся. А до реки еще далеко. Ох, как далеко. Что делать? Неужели погибать?
И тут повстречался им дед-бандурист, невысокого роста, сухонький, будто высушенный, волосы — белее ковыля.
Поведал ему Андрий свое горе и попросил:
— Помоги, дедушка.
— А почему не помочь, — отвечал бандурист. — Чтобы до воды дойти, ноги нужны, как у оленя. Хочешь, превращу я вас всех в оленей? Доберетесь до реки, напьетесь живой воды и опять людьми станете. Только услуга за услугу, сынку. Время мне помирать пришло. И хочу я у той синей воды найти свое последнее пристанище. Да только… не дойти мне туда. Заберешь с собой?
— Заберу, — сказал Андрий.
Взмахнул старик рукой — и все полоняне сразу же в оленей обратились.
Пошел Андрий впереди всех с высоко поднятой головой. А на спине — дед-бандурист. Поторапливает:
— Скорее, сынку, скорее!
Но чтобы бежать без устали, мало быстрых ног. Нужна еще и вода. А воды нет. Дует суховей, свистит в тонких стеблях ковыля, смеется:
— Теперь вы мои, полоняне, мои!
— Неужели погибать, дедушка? — спросил Андрий.
— Мой час пробил, — сказал старик. — Дай на землю сойти.
Опустился Андрий на колени. Сошел старик на землю, посмотрел на заходящее солнце и говорит:
— Видишь вон тот курган? Каменная баба на нем стоит. Так вот, у того кургана под землей вода. Ударишь о землю — и забьет родник. Только надо крепко ударить, сынку, очень крепко. — С этими словами опустился старик на землю и умер.
Уже совсем обессиленные добрались беглецы до кургана. Приложил Андрий ухо к земле, слышит — журчит вода. И давай копытом о землю бить. А земля, что камень, не поддается. Передохнул Андрий и опять колотить принялся. И так всю ночь. Уже зорька занялась, светать стало, а воды все нет и нет.
Взобрался Андрий на курган. Видит — лежат его братья и сестры, не в силах подняться, смотрят на него с тоской и надеждой, а у него кровь из-под копыт сочится. И вспомнил он, как сказал старик: «Только надо крепко ударить, сынку, очень крепко».
И собрал в себе последние силы Андрий, разогнался с того высокого кургана — и грудью об землю. И земля раздалась. И хлынула вода. И стало большое озеро у подножия того кургана. Только Андрий этого уже не видел.
Шли годы, вокруг озера выросли большие деревья. В самую жаркую погоду было тут прохладно, как майским утром на лугу. Олени паслись в степи, а воду пить приходили сюда. И отдыхали тоже тут. Они ведь не знали, что им надо испить воды не озерной, а речной, чтобы опять людьми стать. Андрий им этого сказать не успел…
Наконец показался заповедник. Алексей вначале принял его за облачко. Оно лежало у самого горизонта и по мере приближения все росло, росло, пока не превратилось в огромный зеленый курган.
Это было какое-то чудо. Сухая степь, выжженная, мертвая, упиралась в зеленую стену.
Балашов остановил машину в тени высокого кустарника. Они прошли по узкой аллее к пруду.
Вода в пруду была холодная, словно подземные родники питали его. Но никаких родников там не было. Просто пруд очень глубокий, и огромные развесистые деревья почти целиком закрывали его от солнца.
— Хорошо! — восхищенно прошептал Алексей.
Злой степной ветер не долетал сюда, только шелестел верхушками деревьев, прежде времени желтил листья, сбивал их, и они медленно падали, ложились на воду золотистыми бликами. В степи даже цикады притихли, а тут неумолчный птичий гомон, буйное раздолье зелени, золотистые блики на темно-голубом зеркале.
«И в самом деле — живая вода», — подумал Алексей.
— Вы знаете легенду об олене? — спросил он, выкладывая из полевой сумки на белую салфетку бутерброды.
— Знаю, — сказал Балашов, тоже вынимая из большого портфеля снедь — огурцы, вареные яйца, сало. — В действительности, конечно, было не так. Все было проще, прозаичней. Облюбовал эту степь богач-помещик, пробил артезианский колодец, выкопал пруд, построил усадьбу, вокруг усадьбы посадил деревья, понавез потом всяких диковинных зверей и оленей в том числе. Их здесь много было до войны. Во время оккупации немцы перестреляли всех до единого. Вот она, какая быль, — продолжал он, нарезая хлеб крупными ломтями. — Горше полыни эта правда для народа. А народ хочет, чтобы все красивое чистыми руками делалось и людьми с чистой совестью. Потому и придумал он такую легенду.
Ел Балашов с аппетитом и характерной для крестьянина неторопливостью, с уважением к еде. Он разрезал огурцы на половинки, густо посыпал их солью и, прежде чем отправить в рот, смотрел на них. И к ломтю хлеба тоже присматривался, прежде чем откусить.
Алексей бросал в пруд крошки хлеба и следил, как серебристые рыбки гонялись за ними. Иногда показывалась и крупная рыба. Выставив широкую черную спину с красным плавником, она тоже бросалась к хлебу, но, завидев людей, тут же испуганно уходила вглубь. И все это — прохладная вода, густо-зеленая трава на берегу озера, птичий гомон и сытое довольство природы — никак не вязалось с тем, что видел Алексей за последние дни, кочуя из района в район, — засухой, нуждой, недоеданием.
«Удивительное дело — вода», — думал Корепанов. На прошлой неделе был он в Степном, познакомился там с другом Гервасия Саввича — Глыбой Иваном Гордеевичем. И вот этот Глыба тоже мечтал о воде. Он показал Алексею местное чудо-юдо — усадьбу многодетного колхозника по фамилии Калабуха. Был у этого Калабухи на приусадебном участке сад вишневый — особая вишня какая-то, крупная, мясистая. Прошлой осенью поругался этот Калабуха с фининспектором, выплатил налог, а весной все деревья — под корень. А на их месте кукурузу посадил. И выросла кукуруза как в сказке — почти в три метра высотой. Початки огромные и по нескольку штук на каждом стебле. Иван Гордеевич говорил, что Калабуха со своего участка не меньше ста пятидесяти пудов зерна возьмет, потому что — вода. Усадьба у самой реки расположена. Утром — ни свет ни заря — он всех домочадцев на ноги подымает и давай воду носить. Вот и выросла. Не кукуруза, а лес дремучий. «Каждое утро специально хожу, чтоб полюбоваться, — говорил Глыба. — А в поле у нас вся пожухла».
Алексей рассказал об этом Балашову.
— Видел я это «чудо-юдо», — почему-то нахмурив брови, сказал Балашов. — Несуразица.
Алексей удивился: почему несуразица?
— Если колхознику на приусадебном участке выгоднее вместо вишневого сада кукурузу выращивать, это — несуразица.
— Такую бы несуразицу да в каждый двор, — сказал Алексей. — Было бы чем и семью прокормить, и для коровы хватило бы. Иван Гордеевич говорит, что этого Калабуху надо бы премировать. И, знаете, я тоже думаю, что надо бы…
— Кукуруза на приусадебном участке — дикость, — сказал Балашов. — И корова в каждом дворе — тоже дикость. От бедности все это, Алексей Платонович. Обнищали колхозы. Война все, будь она проклята! Машин почти нет. Тракторов… Разве нам столько тракторов нужно? — Он стряхнул крошки в пруд и стал аккуратно складывать салфетку. — Воду ведрами таскать, поливать кукурузу, — произнес с горечью. — Неужели вы не понимаете, какая это дикость? Было бы у нас машин сколько надо да удобрений бери-не хочу, да чтоб воду на поля… Знаете, что сделал бы тот же Калабуха? Взял бы свою коровенку за налыгач, привел бы к тому же Глыбе и взмолился: «Возьми христа ради, Иван Гордеевич. Избавь от муки мученической». А на приусадебном участке опять сад разбил бы и цветники — розы да гладиолусы. Не для торговли, нет: для собственного удовольствия… Да, вода в наших местах — большое дело. Я вот решил, как только разбогатеем немного, монумент оленя поставить. Представляешь себе, по одну сторону — река, по другую — степь неоглядная. Между ними — курган. А на том кургане олень стоит. Крепкий. С высоко поднятой головой, и рога у него — ветвистые такие. Красивая легенда заслуживает, чтоб ей памятник поставить. Я уже и курган облюбовал.
Он резким движением застегнул портфель и поднялся.
— Ничего, — произнес убежденно. — Все будет — и машины, и удобрения, и вода на полях.
— И Калабуха свою корову на налыгаче к председателю колхоза приведет?
— Думаю, что приведет. Не он, так сын его… — Балашов помолчал, огляделся вокруг и продолжал: — Колхозы станут богатыми, и Калабуха подсчитает, что куда выгоднее молоко в колхозе покупать, чем за коровой ухаживать. Будет это! А пока… Прав, пожалуй, Иван Гордеевич. Пока надо бы премировать Калабуху. — Он до хруста в пальцах сдавил лоб, потом опять поглядел на зеленый ковер и сказал — Хорошо бы вздремнуть часок-другой, да времени нет. Пошли, что ли!
Машина опять неслась по грейдеру, оставляя позади себя длинный шлейф желтой пыли. В лицо дул горячий ветер.
«Как бы все изменилось тут, если бы вода, — думал Корепанов. — Дорога превратилась бы в аллею, рядом — буйная зелень бахчей и садов…»
Грейдер кончился. Балашов свернул налево и выехал на проселочную дорогу. С обеих сторон ее тянулись уходящие до самого горизонта поля хлопка. Чахлые низкорослые стебли. Жесткие листья покрыты серой пылью.
Алексей вспомнил, как Глыба за ужином честил в хвост и гриву эту неблагодарную культуру.
— И какой дурень додумался в наших местах этот хлопок выращивать? В Узбекистане по тридцать пять центнеров с гектара берут. Вот и сеяли бы в Средней Азии. А у нас… Позорище одно. Еле по два центнера собираем, да и то… Какой же это хлопок?..
Алексей покосился на Балашова и спросил:
— Какой смысл в наших местах сеять хлопок?
Балашов глянул в сторону хлопчатника. Желваки под кожей щек у него вздулись тугими узлами.
— Ты думаешь, если я председатель облисполкома, так на все вопросы ответить могу? — спросил и нажал на акселератор.
Машина рванулась вперед. Алексей обеими руками ухватился за ручку. Балашов не сводил глаз с дороги.
Бешеная езда продолжалась несколько минут. Потом «виллис» опять пошел с нормальной скоростью. Алексей оглянулся. Хлопковое поле осталось далеко позади, слилось с выжженной степью.
2
Поезд пришел к станции Мирополье рано утром. Солнце уже взошло, большое, красное.
«Опять ветер будет», — подумал Корепанов.
Станционного здания не было. Только теплушка, поставленная на каменный фундамент, бассейн с помпой для воды — вот и все.
Поодаль от насыпи стояла нарядная тачанка.
— Корепанов! Кто тут Корепанов? — кричал крепкий дидуган, размахивая кнутовищем.
— Я Корепанов, — подошел к нему Алексей.
Старик обрадовался.
— Так цэ ж за вами Леонид Карпович меня послали, — сказал он. — Они хотели сами поехать, так не смогли: операция у них.
Тачанка была широкая, на мягких рессорах; лошади сытые, застоявшиеся: как только кучер натянул вожжи и прищелкнул языком, они с места же взяли крупной рысью.
Старик держался с достоинством. Встречные пешеходы почтительно здоровались с ним.
Алексея разморило. Так хотелось спать, что если бы не опасность вылететь на каком-нибудь повороте, он бы с удовольствием закрыл глаза и расслабил мышцы.
Больница стояла на холме, на окраине большого села. Строения утопали в зелени. «Что барская усадьба», — подумал Корепанов.
У ворот Алексея встретила сестра в белом накрахмаленном халате. Она сказала, что Леонид Карпович просил пройти к нему в операционную.
Алексей последовал за ней. Девушка повела его в душевую.
— Здесь можно помыться, — сказала она, — если хотите, под душем, а нет, так вот умывальник, сейчас принесу полотенце.
Алексею даже неловко стало от такой предупредительности. Но он с удовольствием умылся, глянул на сапоги и потянулся за своей сумкой. Но сестра и тут его предупредила.
— Вот щетки и крем.
Стоя у двери, она внимательно следила, как Алексей чистит сапоги, потом убрала щетки и сказала:
— Я провожу вас, — и, не дожидаясь ответа, пошла вперед.
Не успел он переступить порог предоперационной, как санитарка мгновенно шмыгнула в соседнюю комнату, и оттуда раздался мужской голос.
— Заходите сюда, Алексей Платонович.
Сестра сняла халат, висевший у двери на вешалке, — несомненно заранее приготовленный, — и подала его Алексею. Потом так же проворно поднесла шапочку и маску.
«Вот это персонал. Вот это выправка», — не переставал удивляться Корепанов, глядя на подтянутых сестер и санитарок.
Операционная была большая, светлая. Огромное окно — во весь проем стены — чуть затемнено зеленью деревьев.
— Рассчитывал до вашего приезда закончить. Так будто назло, две срочных, — сказал, не отрываясь от работы, Бритван. Он стоял чуть расставив ноги, высокий, крепкий. Из-под расстегнутого халата виднелась широкая, бронзовая от загара, спина.
Шла операция на желчном пузыре. Алексей сразу оценил мастерство, с каким оперировал Бритван. Он работал спокойно, уверенно, так, словно делает это, по меньшей мере, в тысячный раз. Может быть, эта легкость была и нарочитой, но все равно — так обращаться с инструментом и тканями мог только настоящий хирург.
Рану зашивала ассистентка. Зашивала тоже мастерски. Шов получился ровным, почти косметическим.
— Как фамилия врача, который вам ассистировал? — спросил Корепанов, когда они вышли из операционной.
— А что, понравилось? — спросил Бритван.
— Понравилось, — признался Корепанов.
— Хирургов у нас нет, — снимая халат, сказал Бритван. — Я — один. Помогают мне сестры. Причем, по очереди. Терпеть не могу незаменимых.
Он помыл руки. Вытер их. Полотенце бросил стоявшей начеку санитарке, надел белую шелковую рубаху, накинул пиджак и пошел к двери, приглашая Корепанова:
— Пройдемте в кабинет.
Коридор был длинный, широкий, залитый светом. Сестры и санитарки, попадавшиеся навстречу, быстро сторонились, уступая дорогу. Одной из них, невысокой, худенькой, Бритван бросил на ходу:
— Приготовь нам, Наденька.
И многозначительно вскинул два пальца.
Через несколько минут девушка вошла в кабинет с подносом, на котором лежало четыре бутерброда — два с ветчиной и два с голландским сыром.
— Спасибо, Наденька, — поблагодарил Бритван.
Когда девушка вышла, он открыл шкаф, извлек оттуда бутылку коньяка, поставил на стол.
— Подкрепимся чуть-чуть, потом я покажу вам больницу, — сказал он, наливая в рюмки.
Алексей выпил, взял бутерброд с ветчиной и, рассматривая розоватые ломтики ароматного мяса, не удержался от замечания:
— А вы здесь неплохо живете! Коньяк, ветчина.
— Я ведь старожил, — без малейшего намека на рисовку сказал Бритван.
Больница Корепанову понравилась. Это была старая земская больница, добротно сделанная и хорошо сохранившаяся. Все было здесь прочно и красиво: кровати с никелированными спинками, белье подсинено и накрахмалено, тумбочки выкрашены белой корабельной краской.
Хирургическое отделение было оснащено с особой заботливостью. Здесь и кровати лучше, и мебели больше, и дорожки выглядели совсем новыми, диваны затянуты в белые чехлы.
— Чувствуется привилегированное отделение, — сказал Корепанов.
— Своя рубашка ближе к телу, — усмехнулся Бритван.
Он иногда останавливался у койки, рассказывал об особенностях того или иного случая. Он умел коротко, в нескольких словах, рассказать о больном самое главное. И это тоже понравилось Корепанову.
В одной из палат Алексей увидел Марфу Полоненкову. «Ага, вот и она», — подумал он, словно заранее надеялся встретить ее здесь.
Полоненкова была смущена. Алексей поздоровался.
— Знакомая? — спросил Бритван.
— Сбежала от нас. Перед самой операцией выписалась.
Женщина стала что-то бормотать в свое оправдание.
— Да полноте, Марфа Игнатьевна, — сказал Корепанов. — Очень хорошо, что вы все же решились на операцию. Ведь у вас такая болезнь, что без операции — беда. — А про себя думал: «Ведь вот же как получается, люди из областного центра сюда едут, за тридевять земель».
Разъяснения Бритвана он слушал уже не так внимательно и оживился только, когда подошли к постели еще молодого человека с бледным — нехорошей восковой бледностью — лицом и впалыми щеками.
— Леонов. Двадцать семь лет. Абсцесс легкого, — коротко сказал Бритван и отошел к другой постели.
На ней лежал человек лет двадцати восьми, не больше. Карие очень живые глаза его с голубыми белками блестели тем нездоровым блеском, который характерен для больных туберкулезом.
— Сенечкин. Знатный тракторист. Туберкулез правой почки, — сказал Бритван. — Вот посмотрите, как увеличена.
Он присел на край постели, внимательно ощупал больного, потом уступил место Корепанову. Алексей тоже ощупал. Почка, действительно, была увеличена и болезненна.
— Вот анализы. — Бритван быстро перелистал толстую историю болезни.
Алексей глянул на анализы. Туберкулез.
— Будем оперировать, — сказал Бритван. — Вот еще понаблюдаем немного и будем оперировать.
Уже в коридоре, когда они вышли из палаты, Алексей спросил:
— А что думаете делать с Леоновым?
— А что с ним делать? Лечим как можем. Даже абсцесс вскрыли. А что проку?
— Надо на радикальную идти. Убирать абсцесс вместе с долей легкого.
— Это куда же отправлять прикажете? — насмешливо глядя на Корепанова, спросил Бритван. — В Ленинград или в Москву? Там, говорят, оперируют.
— Не только там. И в других городах оперируют.
— Знаю, что оперируют, да только… Туда едут, а обратно не возвращаются.
— Возвращаются все же, — сказал Корепанов. — Переведите его к нам.
— Вы оперируете на легких? — удивленно спросил Бритван.
Алексей сказал, что его очень интересует легочная хирургия, что в последний год на фронте в его отделении были специальные палаты для легочных больных. Но с тех пор, как у него открылось хирургическое отделение, он сделал всего девять операций. Это, конечно, совсем немного.
— А сколько в живых осталось?
— Умерло четыре.
— Вот видите, — сказал Бритван, как будто обрадовался.
— Если б не оперировать, все умерли бы.
— Возможно, — сдержанно произнес Бритван и вздохнул с нарочитой грустью. — В конце концов все люди смертны. Весь вопрос в том — раньше или позже.
— Это не новая философия, — сказал Корепанов. — А Леонова все же переведите к нам, если только он согласится на операцию.
— Согласится. Жить ведь ему все равно недолго осталось…
Алексея передернуло, но он виду не показал, как покоробили его слова Бритвана о безнадежности Леонова.
Они остановились около широкой двери со стеклянной табличкой.
— А вот это наш физиотерапевтический кабинет, — с гордостью сказал Бритван и открыл дверь.
Они вошли в большую, светлую — на шесть окон — комнату, уставленную аппаратурой. В центре, на дощатом помосте, как трон, возвышалась четырехкамерная гальваническая ванна. Алексей сразу же заметил, что этой ванной не пользовались. И вообще, здесь было много аппаратов, которыми не пользовались. Может быть, поэтому они производили впечатление выставочных экспонатов.
Сестра охотно показала Корепанову свое «хозяйство». Бритван стоял в стороне, любуясь эффектом.
— Что, нравится? — спросил он.
— И где вы столько добра достали? — искренне удивился Алексей.
— Во время войны, — сказал Бритван, — люди теряются и теряют много ценных вещей. Нужно уметь подбирать их. Этот физиотерапевтический кабинет оставил мне один немецкий интендант, который не растерялся даже во время отступления.
— И как вас только не раскулачили?
— Думаете, не пробовали? Пробовали. Вот совсем недавно Малюгин пристал, как с ножом к горлу: «Нам физиолечебницу оборудовать нужно, так, может быть, поделитесь?»
— Ну, а вы что?
— Я только бровью повел, и председатель райисполкома вместе с заведующим райздравотделом тут как тут, ненароком будто. Я им говорю: так, мол, и так, физиотерапевтический кабинет переполовинить хотят. «А ключа им не нужно? — спрашивает наш председатель исполкома. — От квартиры, где деньги лежат». Так шуткой и отделались. Нет, у меня отобрать нелегко: я крепкий хозяин.
— Да, хороший кабинет, — сказал Корепанов, — позавидовать можно.
— Это еще что. Вот я вам сейчас рентгеновский покажу, ахнете. — Он остановился около двери, над которой горел фонарь с надписью «Не входить». — Кстати, здесь работает моя жена. Она говорит, что хорошо знает вас, что училась вместе с вами.
— Кто такая? — спросил Корепанов.
— Ася Викторовна, девичья фамилия ее — Воронцова.
— Ася? Не может быть, — произнес он шепотом, сам понимая всю нелепость этого «не может быть».
Она очень изменилась за эти годы. Но это была все та же Аська Воронцова. С огромными глазищами, стройная и очень живая. Она обрадовалась и… смутилась. И, чтобы скрыть это смущение, говорила без умолку. Дескать, давно хотела позвонить, потом решила, что лучше, если встретиться неожиданно. Вместе с Леней собирались в город, как вдруг — телеграмма.
— Ты знаешь, Леня, — обернулась она к Бритвану, — я одно время была влюблена в него. Ну, совсем голову потеряла. Честное слово!.. И он тоже был ко мне неравнодушен. Только чуточку, самую малую чуточку, — рассмеялась она, показывая кончик мизинца. — Просто не верится: Алексей Корепанов у нас в гостях. Ты не мучай его своей больницей, — обратилась к Бритвану. — Я иду накрывать на стол. — Она повернулась опять к Алексею и сказала — Он может целый день по больнице человека таскать, хвастаться. Ужасный хвастун.
3
Бритван занимал большую квартиру. В столовой Ася и Наденька хлопотали у накрытого стола.
— А мы вас уже совсем заждались, — сказала Ася. — Мойте руки.
Держалась она непринужденно, и непринужденность эта Алексея и удивляла и как-то радовала.
— Рабочий день кончился, можно разрешить себе спиртного и побольше, — сказал Бритван, наливая водку в бокалы. — Асенька, я и тебе немного налью, ради такой встречи. Налить?
— Наливай! — бесшабашно махнула рукой Ася.
Бритван налил ей чуть больше половины.
— Ну, ваше здоровье, Алексей Платонович, — поднял свой бокал Бритван.
— Постой, — остановила его Ася. — Я хочу, чтобы вы с Алексеем были на ты. Я хочу, чтобы вы были друзьями. Ты не возражаешь, Алеша?
Алексей улыбнулся — пожалуйста!
— Мне тоже так больше нравится, — сказал Бритван.
— Тогда повтори тост.
Бритван высоко поднял свой бокал, налитый до краев, и произнес:
— Твое здоровье, Алексей Платонович!
Он пил медленно, с наслаждением, потом пошевелил в воздухе пальцами, выбирая чем закусить. Наконец подцепил вилкой белый грибок.
— Люблю водку грибами закусывать.
Лицо у него было гладкое, мужественное, с тонкими черными бровями и крутым лбом с едва заметными пролысинами. Черные блестящие волосы зачесаны назад. Когда он поворачивал голову, на шее отчетливо вырисовывались крепкие мышцы. «Аська в минуты признания, наверно, говорит ему, что у него античная шея, — подумал Корепанов. — Она всегда любила красивые слова».
Бритван быстро пьянел. Лицо его раскраснелось. Движения рук стали размашистыми, язык временами заплетался.
— Ты разреши мне, Алексей Платонович, пиджак сбросить: чертовски жарко. Не находишь? В этом году, в сущности, не было весны. Во всяком случае, я ее не заметил. После зимы — сразу лето. В этом есть какая-то ненормальность… Послушай, почему ты ничего не ешь? Может быть, горячего хочешь? Асенька, скажи, чтобы подали жаркое.
— Да ты совсем пьян, — сказал Алексей.
У него тоже шумело в голове, хоть он ни разу не выпил до дна, а только отхлебывал понемногу.
Принесли жаркое. Бритван снова налил себе полный бокал водки.
— А может, хватит, Леонид Карпович? — осторожно спросила Ася.
Бритван отмахнулся от нее.
— Оставь, Асенька. Настоящий хирург должен уметь пить. Ты согласен, Алексей Платонович? Какой это хирург, если он не может пить.
Он выпил, со стуком поставил бокал.
— Ты не обращай на меня внимания, Алексей Платонович. Ты ешь. Хорош поросенок?.. Молочный! Специально к твоему приезду приказал заколоть. Гость дороже всего. Правильно я говорю?
— Перестань пить, — уже настойчивее сказала Ася.
— Хорошо, я не буду больше. Я, кажется, уже и в самом деле набрался… Я ведь ради гостя, Асенька. Ради него, Алексея Корепанова. Кор-р-репанова… Люблю фамилии, которые с рыком! Кор-р-репанов! Бр-р-ритван! У сильных людей фамилия должна быть с рыком… Давай еще по рюмке выпьем, Алексей Платонович, и пойдем ко мне. Я тебе свою библиотеку покажу. Я тебе еще не показывал свою библиотеку? Обязательно покажу… Твое здоровье, Алексей Платонович. — Он выпил, поднялся из-за стола, взял начатую бутылку коньяка, две рюмки и пригласил Алексея: — Пойдем! А ты, Асенька, распорядись, чтобы нам фрукты подали. Знаешь, Алексей Платонович, вишен в этом году уродилось — пропасть. Ну, просто все ветки обсыпаны. Так прикажи, Асенька, чтобы нам в кабинет вишен подали, только холодных, с ледника. И пускай никто не заходит… Пойдем, Алексей Платонович!
Библиотека поразила Алексея.
— Случайно приобрел, — сказал Бритван, размашистым жестом показывая на стеллажи с книгами. — В соседнем селе старичок-доктор жил. На весь район славился. Ушел на фронт добровольно, как только война началась, и сложил голову в Одессе, еще в июле сорок первого… Так вот, жена и две дочери его во время оккупации с голоду умирали, и я у них эту библиотеку купил. Я им за нее знаешь сколько дал? По тому времени можно было дом с усадьбой купить.
— Ну, дом тогда не очень дорого стоил, — сказал Корепанов.
— Тогда ничего дорого не стоило. Даже человеческая жизнь, — философски заметил Бритван и налил себе рюмку.
— Брось пить! — сказал Корепанов. — Даже мужчина противен, когда он пьян.
— Ты думаешь, я пьян? Ничуть. Я просто немного выпивши.
— Выпивши, — с укором глянул на него Алексей. — А что если сейчас больного привезут?
— Думаешь, не справлюсь? Еще как справлюсь. Мои девчонки знают, что делать в таких случаях. Десять капель нашатырного спирта на четверть стакана воды. Это внутрь. Потом холодный душ — и Леонид Карпович, как свежий апельсин. Вот ты на меня орешь. Не возражай: орешь «брось пить», кричишь. А ты меня спроси, чего я пью?
— Нечего спрашивать. В таких случаях у всех почти один и тот же ответ: с горя или с тоски.
— Нет, у меня причина особая, я от обиды пью… Да брось ты эти книги, потом посмотришь. Ты садись. И не улыбайся так. Думаешь, человек с пьяных глаз околесицу несет? Нет, я не пьян. Я только выпивши. О, я могу разве так нахлестаться!.. Но сейчас я только выпивши… Ты все улыбаешься? Ну, улыбайся, черт с тобой. Я ведь знаю, что ты обо мне думаешь. Ты думаешь: вот человек с жиру бесится. Ему только птичьего молока не хватает, а он из себя обиженного корчит. Ведь так думаешь, а?
— И в самом деле, — спросил Корепанов, — чего тебе не хватает?
— Ну, конечно, я так и знал. — Бритван снова налил себе рюмку и принялся отхлебывать маленькими глотками. Корепанов решил, что не станет обращать внимания: пускай пьет. — Я тебя, Алексей Платонович, за птицу крупного полета принял, — продолжал Бритван, — потому и разоткровенничался с тобой, а ты — как все. — Он опять отхлебнул из рюмки и посмотрел на Корепанова уже злыми глазами. — Да, у меня есть все. Больница у меня образцовая. Мало того, самая лучшая в области. Я ее создал и сберег. Да, сберег. Немцы хотели сжечь, два раза приезжали. Один раз я отговорил. А в другой — откупился, дал золотой портсигар и браслетку, тоже золотую, с камешками. — Он махнул рукой. — Мне, правда, эти безделушки тоже не бог весть во что обошлись… Но все равно больницу сохранил, оборудовал. Все у меня есть: электростанция — своя, водокачка — своя. Она знаешь во сколько обошлась мне? Да что там водокачка. Ты видел, какой рентгеновский кабинет я для Аськи оборудовал? У тебя в больнице какой аппарат стоит? «Буревестник»? Ихтиозавр. А у меня — «Матери», высший класс. Рентгенинститут позавидует. Думаешь мне его медснаб дал? Как бы не так! За свои кровные приобрел.
Алексей заметил, что рентгеновские аппараты в сельмагах не продаются.
— Такие вещи у нас нигде не продаются… Пришел человек, не то военный, не то гражданский, по одежде не разберешь. Могу вам, говорит, предложить новенький рентгеновский аппарат, иномарка, трофейный. В полном комплекте и электродвижок в придачу.
— Деньги тоже свои, кровные? — не удержался от язвительного замечания Корепанов.
— Деньги? — переспросил Бритван. — А ты знаешь, какая у меня практика? — Он потянулся к стеллажу с книгами. — Вот операционный журнал. Можешь познакомиться, если хочешь. Только на желудке больше двухсот операций сделал. Народ ко мне за сотни километров тянется… А ты спрашиваешь, откуда деньги…
— Поборами с больных занимаешься?
— И до чего же любят у нас бранными словами швыряться, — поморщился, как от зубной боли, Бритван. — Ну что такое побор? Взятка? Вымогательство? Кто же себе такое позволит? Да пойми ты: денег за лечение ни от кого не требую. Сами ко мне идут. Да только разве в деньгах дело?
— А в чем же? — спросил Корепанов.
— Ты же сам знаешь, что не в деньгах, — уже со злостью сказал Бритван.
Он встал и принялся ходить по комнате. Затем подошел к окну, открыл форточку. Жарко, черт подери! Возвратился к столу и несколько минут следил за тем, как Алексей просматривает операционный журнал. Потом спросил:
— Ну, как диапазон, Алексей Платонович?
— Диапазон широкий, — сказал Корепанов. — Диапазон — хирургическая клиника позавидует.
— Ко мне со всей округи идут, — продолжал бахвалиться Бритван. — И никому от меня отказу нет. Вот в соседнем районе… прислали хирурга. А что проку? — И он пренебрежительно махнул рукой.
— Андриенко — неплохой хирург, — сказал Корепанов. — Всю войну на фронте провел.
Бритван будто этого только и ждал.
— В том то и дело, что на фронте. В Нижнеалексеевском тоже фронтовик сидит. Но разве это хирурги? Костоправы. С переломом они справятся, рану зашить умеют, а если что серьезно — к Леониду Карповичу сейчас. Всё ко мне.
— Так с чего же ты пьешь, не могу понять, с какого горя?
Бритван долил рюмку Корепанова и наполнил свою.
— Ты в самом деле интересуешься, почему я пью?
— Спрашиваю ведь.
— Так вот я тебе скажу. Тесно мне здесь. Понимаешь, тесно! Ты знаешь, я на твое место метил — главным врачом областной.
— Это я знаю.
— И получил бы.
— Что же помешало?
— Биография помешала. Все у меня есть. А вот биографии нету. Я бы и в институте мог устроиться. Гляди, через несколько лет и кафедру получил бы. Так нет же. Куда ни ткнись — первый вопрос: «А что вы делали во время войны?» У тебя, небось, ордена да медали, а у меня что? Электродвижок и рентгеновский аппарат «Матери».
— Напрасно ты это, — сказал Корепанов, — я думаю, не по доброй воле ты во время оккупации здесь остался.
— Ну, конечно же, не по доброй воле! — обрадовался Бритван. — А после освобождения, в сорок четвертом, думаешь, я на фронт не просился? Еще как просился! Так мне сказали: «Не суйся. И без тебя обойдемся!»
— Ну, так тебе, пожалуй, не говорили, — сказал Корепанов.
— Конечно, так не говорили. Объяснили: и тут люди живые, и тут врачи нужны, — вот и оставили в тылу.
— Правильно, — сказал Корепанов. — Кто-то и в тылу должен работать.
— Да пойми ты, чудак, биография по тем временам не в тылу, а на фронте делалась.
— Глупости! — сердито бросил Корепанов.
Бритван помолчал немного, задумчиво вертя папиросу между пальцами. Потом сказал с неподдельной горечью:
— Может быть, ты и прав. Может, я и в самом деле глупости говорю. Потому что вообще-то ко мне хорошо относятся. И здесь, и в обкоме, и в облисполкоме даже в партию рекомендуют… Знаешь, кто рекомендует? Секретарь нашего райкома Загоруйко — старый коммунист, подпольщик, и директор нашей школы Рыбаков… Олесь Петрович тоже, между прочим, рекомендует. — Он посмотрел на Корепанова и вдруг спросил: — А ты дал бы мне свою рекомендацию? Есть у тебя такое желание?
— Чтоб в партию рекомендовать, мало одного желания. Надо еще и права иметь.
— Какие права? — настороженно прищурился Бритван.
— Ну, хотя бы совместно поработать определенное время.
— Увиливаешь? Но я все равно от тебя не отстану. Предположим, все права у тебя есть. Дал бы ты мне рекомендацию или не дал?
— Но я же тебя совсем не знаю, — рассмеялся Корепанов.
— Неправда, знаешь! — стукнул кулаком по столу Бритван. — Что у меня самая лучшая больница — знаешь! И что я хороший хирург — знаешь! И что я хозяин хороший — тоже знаешь!..
— Да разве это главное? — продолжая улыбаться, спросил Корепанов.
— А что главное?
— Человеком быть. В партию не хозяйственника, не хирурга принимают, а человека.
Бритван несколько секунд молча смотрел на Корепанова.
— Значит, по-твоему, я плохой человек? — спросил он, обиженно скривив губы.
— Ты просто пьян.
Бритван энергично потер виски.
— Да, я действительно пьян, — сказал он. — Ты не станешь возражать, если я прилягу тут, на диване? Ну, конечно же, не станешь. Смешно возражать пьяному… А Леонова я тебе пришлю. Обязательно пришлю. Ты не раздумал забирать его?
— Нет, не раздумал, — сказал Корепанов.
— Ну вот и хорошо, — поднялся Бритван, — и Сенечкина я тебе тоже пришлю. Ну его к черту, этого Сенечкина!..
— А Сенечкина почему же? Ведь у тебя на почках вон сколько операций. И все с блестящим эффектом. Почему же Сенечкина ко мне?
— Не лежит у меня душа к нему, — ответил Бритван. — Черт его знает, почему не лежит! Может быть, потому, что он знатный человек — лучший тракторист в области. И сам знатный, и родня знатная: один брат в генералах ходит, другой в академии наук заседает… Ну их к черту, этих знатных!.. Случится что, не оберешься неприятностей. «Почему на себя много взял? Почему в область не направил?» Областная больница — это сила!
— А из этой областной, которая «сила», к тебе оперироваться едут, — вспомнил Марфу Полоненкову Алексей.
— Это дело случайное, — махнул рукой Бритван. — Это авторитет работает… Ты на меня не обижаешься?.. Нет, правда, ты на меня не обижаешься?.. Тогда я прилягу. Чертовски болит голова.
Он лег на диван, подложил кулак под голову и сразу же уснул.
Алексей вышел, чтобы позвать Асю.
— Пускай спит, — сказала она. — На него иногда находит. Жаловался на свою судьбу?
— Жаловался, — сказал Корепанов.
— Ну вот видишь! Я же тебе говорю, что на него иногда находит. А вообще-то он славный. Пускай спит.
Она расстегнула Бритвану воротник, подложила под голову подушку.
— Душно тут, — обернулась к Алексею. — Пойдем на веранду… если хочешь.
— Хочу, — сказал Корепанов.
4
Было уже поздно. Ася стояла, прислонившись к столбу веранды, и смотрела прямо перед собой. В темноте глаза ее казались еще больше, глубже, и звезды отражались в них.
— Зимой и осенью здесь очень тоскливо, — сказала она, — зато летом… Не правда ли, волшебная ночь?
Ночь действительно была хороша — вся наполненная мягким теплом, запахами дозревающих хлебов, чебреца и еще чего-то, очень свежего, долетающего с реки, — а самое главное — насквозь пропитана звуками: то очень громкими, то едва уловимыми, как шорох. Яростно перекликались между собой сверчки. Внезапно пробудившись, завели концерт лягушки и тут же притихли, будто передумали. Где-то совсем близко сначала фыркнула, потом глубоко вздохнула лошадь. Опять завели концерт лягушки и опять замолкли.
— Там тоже лягушки орали, помнишь? — шепотом спросила Ася.
— Помню, — так же тихо отозвался Корепанов.
— Сколько же это лет прошло? Семь или восемь?
— Восемь.
— Боже мой! Восемь лет! А будто вчера… Они — так же орали.
— Кто они?
— Лягушки. Они просто с ума сходили.
Она замолчала. И молчала долго.
«Интересно, смогла бы она ради подруги пойти на муку, на смерть, как та, в черном свитере? — думал Корепанов. — Нет, не смогла бы… Неужели я любил ее? Да, любил. И очень. Согласись она тогда, и я бы с ней на край света поехал, бросил бы институт, черт знает чего натворил бы. А сейчас вот стою рядом и думаю о другой, которую совсем не знаю, которую, быть может, никогда больше не увижу».
— Ты не жалеешь?
— О чем?
— О том, что было.
— Нет, конечно. Мне только кажется, что там со мной была другая.
— Я очень изменилась? — с тревогой спросила Ася.
— Нет, стала еще интересней, но какой-то совсем чужой. И потом, в глазах у тебя появилась грусть. Раньше этого не было.
— Я много пережила.
Она посмотрела на Алексея так, словно ожидала вопроса. Но Алексей молчал. Тогда она спросила:
— Тебе интересно?
— Интересно. Но если для тебя эти воспоминания тягостны…
— Пойдем к реке, — предложила она.
— Пойдем.
Она шла рядом, глядя вперед, и, нервно теребя тонкий шарфик, рассказывала. В голосе ее все время звучала грусть, словно она жаловалась на свою судьбу. Корепанову даже казалось, что она в чем-то обвиняет его. Будто бы это он виноват в том, что с ней произошло за все эти годы… Помнит ли Алексей ту записку, которую она написала ему, когда ушла? Она тогда просила его не приходить на вокзал. Но она все время ждала, до последней минуты. Если бы Алексей появился на перроне, она бы все бросила и пошла с ним уже насовсем, на всю жизнь. Но Алексей не пришел. Она ждала его и потом, уже в Одессе. Все надеялась, что приедет, во время каникул хотя бы. Потом началась война. Муж был зачислен в госпиталь. Последнее письмо она получила от него из Житомира. А спустя несколько часов пришла телеграмма от товарищей, которые сообщали, что он убит во время бомбежки.
— Если бы я его любила, мне было бы легче. Но я не любила его… А он был хорошим. Очень хорошим.
Она еще долго рассказывала о мытарствах во время эвакуации, о том, как похоронила мать на обочине дороги под Николаевом, как пришлось метаться из одного села в другое, спасаясь то от немцев, то от бомбежек, то от степных пожаров.
Да, ей пришлось очень много перенести. Ее подобрали где-то на дороге наши отступающие части и оставили вместе с другими ранеными здесь, в этой больнице.
— У меня оказалось рожистое воспаление голени. Началось заражение крови. И я погибла бы, если бы не Леонид Карпович. Это он спас меня.
Алексею показалось, что только сейчас, впервые за весь вечер, голос ее прозвучал искренне.
Они дошли до реки. Остро запахло осокой. Сквозь просеку в камышах виднелась широкая черная полоса воды, гладкая, неподвижная, и на ней — лунная дорожка. Она дрожала, и казалось, будто по черному бархату струится расплавленное серебро, убегая вдаль, к противоположному берегу, и теряется там у белого плеса.
— Ну, какая же я, право! — сказала Ася. — Не спросила даже, как он тебе, понравился? Он тебе нравится?
— Он хороший хирург, — сказал Алексей. — Да, да, он очень хороший хирург! Прекрасный.
Они возвратились. Алексей закурил. Ася стала на прежнее место у столба и запрокинула руки за шею. И опять звезды отражались в ее глазах.
— О себе ты так ничего и не рассказал.
— А что рассказывать? У меня ведь ничего особенного не произошло. После института работал. Потом — война. Сейчас вот опять работаю.
— Не женился?
— Она погибла на фронте.
Ася долго смотрела на него, словно раздумывая, спросить или не спросить, наконец решилась:
— Ты ее очень любил?
— Очень.
— Сильнее, чем меня?
— Это было совсем другое.
— Какое другое?
— Настоящее.
Ася опять долго молчала.
— Мне кажется, я очень виновата перед тобой, — сказала она, и голос ее опять прозвучал искренне.
— Не надо об этом…
Он поднес к глазам часы, стараясь рассмотреть стрелки.
— Я тебе постелю в столовой. А хочешь, можно тут, на веранде. Я принесу раскладушку, ладно?
— Люблю спать на свежем воздухе, — сказал Алексей.
Ася постелила ему. Он стоял, облокотившись на перила веранды, и курил.
— Спокойной ночи, Алеша, — сказала она.
— Спокойной ночи.
На следующий день, провожая Алексея, уже на станции Бритван сказал:
— Ты забудь, чего я там вчера наговорил. Болтал чепуху спьяна… Понравилась тебе больница?
Корепанов ответил не сразу.
— Больница-то понравилась…
— А что же не понравилось? — насторожился Бритван.
— То, что ты эту хорошую больницу в свою собственность превратил. И твоя монополия не нравится. Ты думаешь, тебя твоя сноровка держит? Мастерство? Нет! Послевоенные трудности тебя держат, отсутствие хороших специалистов поблизости. Но ты сам понимаешь: трудности — дело временное. А специалисты скоро будут. И хорошие будут, не какие-нибудь костоправы.
— За Андриенко обиделся? — спросил Бритван.
— Андриенко что? Он всю войну в медсанбате работал. Куда же ему с тобой тягаться?.. А мы вот его в институт усовершенствования пошлем. Тогда к тебе из его района пожалуй меньше ездить будут.
Подошел поезд. Алексей протянул руку на прощание.
— До свидания, Леонид Карпович, — сказал он. — Асю поблагодарить не забудь. И скажи, что это я не велел будить, чтобы проститься. И еще скажи, пусть не обижается за то, что придется на «ихтиозавре» поработать.
— На каком «ихтиозавре»?
— На моем «Буревестнике». Я ведь у тебя «Матери» заберу, Леонид Карпович, ему в областной больнице место. И физиотерапевтический тоже переполовиню.
Бритван посмотрел на Алексея как-то с удивлением, будто присматриваясь: не шутит ли? Потом криво усмехнулся и спросил не то с насмешкой, не то вызывающе:
— Как это говорится, был бы хлеб, а зубы сыщутся? Так, что ли?
— А что ж, верно, — согласился Корепанов. — Нужда научит калачи есть… Ну, прощай! А Леонова этого и Сенечкина обязательно пришли. И не затягивай с отправкой.
Он крепко тряхнул руку Бритвана и вскочил на подножку уже тронувшегося поезда.
Алексей положил свои вещи на полку в купе и вышел в коридор к открытому окну. Поезд отошел уже далеко, а Бритван все еще стоял на перроне, широко расставив ноги, и смотрел ему вслед. Алексей помахал. Бритван тоже вскинул руку.
Железнодорожное полотно стало сворачивать влево. Перрон закрыло густой рощей. Потом, когда он снова показался, там уже никого не было, только по дороге в Мирополье пылила тачанка.
Алексей долго стоял у окна и глядел на широкую степь, на редкие курганы, появляющиеся то там, то здесь. Мелькали телеграфные столбы. Солнце подымалось все выше и выше. Стало припекать. У самого горизонта показалось озеро, обрамленное деревьями.
— Марево, — произнес кто-то за спиной.
Отчетливое до реальности видение вдруг подернулось дымкой и медленно растаяло.
Да, марево. В эту пору миражи часто появляются в степи. Когда-то Алексей рассказывал о них Ане. Обещал: «Вот поездим после войны по нашей степи летом — насмотришься». Тоскливо заныло сердце. Он закурил. Затянулся глубоко — раз, другой, третий, но горечь воспоминаний не стала меньше.
«Пора бы мне привыкнуть, что ее нет, — подумал он. — А я все не могу».
5
Далеко от Корепанова, в Германии, в больнице лагеря перемещенных лиц, Аня так же стояла у окна и задумчиво смотрела перед собой. Операционная — на втором этаже. Отсюда весь лагерь перемещенных лиц как на ладони: широкий двор, высокие тополя вдоль каменной ограды, спортивная площадка слева и длинный ряд бараков напротив.
Утром шел дождь. На земле и на дорожках, окаймленных коротко подстриженными туями, блестели лужицы. Тополя — словно умытые.
Лужицы и зелень радовали глаз, а вид бараков угнетал.
Там, в этих бараках, набитых до отказа двухэтажными нарами, шла своя жизнь — тяжелая, наполненная постоянными ссорами, нищетой, детским визгом и слухами. Особенно слухами. Мужчины приносили их из кабачков, женщины — с базарных площадей, старики извлекали из газет, роясь меж строк, выискивая там то, чего не было и не могло быть написано. Они комментировали все: статьи, заметки, даже рекламные объявления торговых фирм. Мелкий, ничего не значащий факт они раздували до размеров сказочного джина и потом сами же пугались его.
Аня часто посещала эти бараки, чтобы оказать помощь больным, и с ужасом думала, что не смогла бы вынести этой жизни — тесноты и постоянной неизвестности. И Алешка тоже не вынес бы: заболел бы и умер, как умирают десятки и десятки ребятишек в этой шумной тесноте…
Ани эта жизнь почти не касалась. По сравнению с другими ей было хорошо. Ей откровенно завидовали. Жена оберартца. Жена господина Янсена, при встрече с которым даже комендант лагеря Грюнбах, строгий и неприветливый, вежливо улыбался и вскидывал руку к козырьку. И к Ане этот Грюнбах тоже относился подобострастно. «Добрый день, фрау Янсен!», «Как поживаете, фрау Янсен?», «Не нужно ли чего, фрау Янсен?»
Фрау Янсен. Аня задумчиво протирала руки спиртом. Сейчас принесут больного, и начнется операция. Матиас там, в предоперационной, моет руки. Милый Матиас! Они так легко могли разминуться. Но вот не разминулись. Что это? Судьба? Случайность? И как это вышло, что он стал так дорог и близок ей? И когда это началось? Давно. Очень давно. Еще в лагере для военнопленных, около Дрездена. Ей было трудно тогда. Она смирилась со всем — с тем, что потеряла мужа, что попала в плен. С голодом… С одним она не хотела смириться — с угрозой потерять ребенка. Одна мысль сверлила мозг: сохранить сына. Во что бы то ни стало сохранить. Она каждый день с тревогой осматривала его — не заболел ли. Она больше всего боялась, чтобы он не заболел. Потому что больных детей здесь не лечили. Потом появился новый страх: что будет, когда война докатится сюда? Говорили, что бараки в последнюю минуту взорвут.
Тревога нарастала с каждым днем. Участились побеги. С одной из групп военнопленных бежала и Женя Бахмачева. Но Аня и думать не могла о побеге. Ей и одной далеко не уйти, а с ребенком… Она решила посоветоваться с доктором Янсеном, который относился к ней с особым вниманием. С ним стоило посоветоваться: он пользовался расположением администрации, и к нему благоволил консультант лагеря профессор Гридлих. Впрочем, последнее обстоятельство настораживало. О профессоре Гридлихе в лагере шла дурная слава. Говорили, что он занимается какими-то экспериментами над людьми в бараке номер два.
Город уже бомбили каждую ночь. В лагере стало неспокойно.
— Что будет с нами? — спросила Аня Янсена во время перевязки.
Он ответил не сразу.
— Профессор Гридлих предложил мне работу в своей клинике, в Гамбурге. Он говорит, что его голова плюс мои руки… Я согласился. Мне никак нельзя оставаться здесь.
— Вы знаете, кто такой Гридлих? — спросила Аня.
— Мне никак нельзя оставаться здесь, — упрямо повторил он.
— Вы полагаете, что вообще здесь кто-нибудь останется?
— Не знаю, — ответил он. — Сейчас они как будто присмирели. Я понимаю, это от страха. Но что они еще могут натворить со страху, я не знаю.
— Помогите мне выбраться отсюда, — попросила Аня.
Он продолжал перевязывать ее, как всегда, не причиняя боли. Потом сказал:
— Сегодня после обеда начнется эвакуация больных из барака номер два. Одну машину поручили везти мне. Если вы согласны, я поговорю с профессором.
— Да, — согласилась Аня.
Может быть, этот Гридлих тоже сыграл какую-то роль в том, что они так сблизились — она и Янсен. Очень может быть…
Германия агонировала. Эта агония особенно остро ощущалась на дорогах, прекрасных дорогах третьего рейха. Регулировщики тщетно пытались навести порядок. То там, то здесь разгорались короткие стычки, нередко заканчивавшиеся пистолетными выстрелами или автоматной очередью. Но Аня всего этого не замечала. В большом санитарном автобусе вместе с ней ехали странные люди — бледные лица, тупые, безразличные ко всему. На лбу слева тонкий, полулунной формы, рубец.
«Экспонаты, — с ужасом думала Аня. — Экспонаты профессора Гридлиха».
Янсен сидел за рулем. Профессор — рядом с ним. Машина то трогалась, то останавливалась, потом снова трогалась и через короткое время опять останавливалась. Наконец Янсен свернул на проселочную дорогу. Он проехал несколько километров и остановился у опушки леса. Тут было тихо и безлюдно.
«Как же это все произошло тогда?» — думала Аня.
Профессор и Янсен стояли неподалеку от машины, рассматривая карту, потом заспорили. Аня подошла ближе. Она слышала, как Янсен сказал:
— Я не намерен помогать вам в том, чем вы занимаетесь. Давайте документы и можете убираться на все четыре стороны.
— Як вам хорошо относился, Янсен, — сказал Гридлих.
— Давайте документы! — повторил Янсен. — Документы и пропуск.
— Жаль, что я ошибся в вас, — с горечью произнес Гридлих.
Он опустил руку в карман. Как он выхватил пистолет, Аня даже не заметила. И как Янсен вышиб этот пистолет, она тоже не заметила. Она помнит только их схватку и то, что Гридлих был сверху. И еще она помнит, что целилась в ухо, а попала чуть ниже, в шею…
— Спасибо, — сказал Янсен поднимаясь.
Он обыскал Гридлиха, нашел документы, спокойно просмотрел их и направился к машине.
— Берите ребенка и садитесь в кабину, — сказал Ане.
Ночью их задержал американский патруль.
Они долго колесили по Западной Германии, пока не попали сюда, в этот лагерь. Впрочем, как они прибыли сюда, Аня помнила смутно: тяжелое осложнение приковало ее к постели на много месяцев. О том, что Янсен работает хирургом лагерной больницы, она узнала, лишь когда стала поправляться. Потом стала работать вместе с ним — его помощником.
А когда произошел их первый откровенный разговор? Позже, значительно позже.
Янсен и думать не хотел о возвращении на родину. Аня долго не решалась заговорить об этом, спросить: почему? Наконец спросила.
— Боюсь, — ответил он.
— Боитесь? Чего?
— Потерять свободу.
— Какую свободу? Разве тут — свобода?
— Относительная. Отсюда можно выбраться куда угодно. В Канаду, например.
Она удивилась. Почему в Канаду? Почему не в Аргентину или Парагвай?
— Мне все равно, — ответил Янсен. — Можно и в Аргентину, и в Парагвай. Но я выбрал Канаду.
Она помолчала, глядя, как он набивает трубку, потом спросила:
— Что вас ожесточило так?
И тут он впервые рассказал о себе.
Он окончил медицинский факультет в Берлине. Потом начал свою врачебную практику на родине, в Таллине. Когда в Эстонию пришла Советская власть, ему многое не нравилось в ней. Но когда началась война и в Таллин пришли немцы, он предпочел перебраться через линию фронта к русским. И ему это удалось.
— Меня могли принять за шпиона и расстрелять, — рассказывал он. — Я в гражданской одежде и никаких документов. Но мне повезло. Начальником штаба дивизии, куда меня привели, оказался добрый знакомый нашей семьи Эдгар Веске… Меня определили врачом полевого госпиталя. Мне тогда везло, я был сотни раз под обстрелом и ни разу не ранен. В сорок третьем у меня тут вот, — он провел мундштуком своей трубки по груди, — было три ордена и пять медалей. Из них две «За отвагу»! У вас были награды?
— Ни одной, — ответила Аня.
— А у меня их было восемь.
— И долго вам так везло? — спросила Аня.
— Долго. Уже осенью в сорок третьем вышло так, что наш госпиталь вырвался вперед и попал в окружение. Я был тогда начальником госпиталя. Большинство погибло, а я с небольшой группой вышел из окружения. — Он горько усмехнулся. — Вышел из окружения… — задумчиво повторил. — Такая короткая фраза, а продолжалось это почти две недели. И в живых нас осталось всего трое — я и два санитара. На этом везение мое кончилось. Трое хмурых и очень усталых людей признали меня виновным перед Родиной, лишили звания, наград и послали в штурмовой батальон рядовым солдатом искупать вину, о которой я и понятия не имел…
— И вы обозлились? — спросила Аня. — Обозлились и решили бежать?
— Да, я обозлился. Ничто так не злит, как несправедливость. Но бежать? Нет! Я служил в штурмовом батальоне так же честно, как и в госпитале. И знаете, чего я больше всего боялся? Погибнуть солдатом штурмового батальона. А там очень легко было погибнуть. Но мне опять повезло. Как-то во время атаки мне удалось затампонировать амбразуру немецкого дота. Не улыбайтесь, именно затампонировать. Когда я добрался до этого дота, у меня в руках, кроме автомата с опустошенным диском, ничего не было. Наши залегли. Из-за пулеметного огня — головы не поднять. Надо было обезвредить этот проклятый дот. Во что бы то ни стало обезвредить. Но как? Броситься на амбразуру? Заткнуть ее своим телом? Такие подвиги, сами знаете, в ту пору не были редкостью. Но, каюсь, у меня не хватило мужества… И все же я обезвредил дот.
Он чиркнул спичкой и стал раскуривать потухшую трубку.
— Как вам это удалось?
— Рядом валялся труп немецкого солдата. Я и заткнул этим трупом амбразуру. Мне сказали, что мой «подвиг» замечен командованием дивизии. Я со дня на день ждал, что меня, наконец, отчислят из батальона и восстановят в звании. Но меня не отчислили. А спустя несколько дней я пошел на задание, нарвался на засаду и тут случилось это… — Он опять замолчал.
— Что?
— Меня ранили. Впервые за всю войну ранили и взяли в плен… Теперь вы понимаете, почему я предпочитаю этот лагерь возвращению домой?
— Нет, не понимаю, — ответила Аня.
Он посмотрел на нее, как смотрят взрослые на детей, и спросил улыбаясь:
— Вы верите, что меня ранили?
— Верю, — не задумываясь ответила Аня.
— Это легкомысленно с вашей стороны. Разжалованный офицер, солдат штурмового батальона… Ушел на задание и не вернулся… Я немного трус…
— Значит, вы решили ехать в Канаду?
— Да, — ответил Янсен. — И я давно был бы уже там, если б не вы.
— Причем тут я? — удивилась Аня.
— Я не могу оставить вас. Не спрашивайте почему, но я не могу оставить вас.
— Вы очень хороший, просто удивительно, до чего же вы хороший, товарищ Янсен.
— Называйте меня просто — Матиас.
— Хорошо, Матиас.
Он привлек ее к себе и поцеловал.
Она знала, что рано или поздно это случится, должно случиться, ждала этого и все же растерялась.
— Не надо, Матиас, — сказала. — Умоляю, не надо.
Он отошел к столу, принялся опять набивать трубку, вминая табак большим пальцем.
— Этого больше не будет.
— Спасибо, Матиас.
А что было дальше? Успешная операция бургомистру, место оберартца, трехкомнатный коттедж. Янсен предложил ей поселиться вместе с ним. И она согласилась.
Принесли больного. Аня кончила протирать руки и подошла к столу.
Глава шестая
1
За время командировки Алексей пропустил много лекций в школе Красного Креста и, чтоб нагнать, читал теперь почти каждый день.
Четалбаш любила посидеть на лекциях, послушать. Она усаживалась за парту в последнем ряду и сосредоточенно глядела на лектора — вся внимание. Иногда она принималась записывать что-то в тетрадку, которую всегда носила с собой вместо блокнота. Лекторы уже знали: если мамаша Четалбаш записывает что-то в тетрадку, то после лекции обязательно будет «разговор».
И когда она, посидев у Алексея на лекции, попросила его зайти, Корепанов тоже подумал, что речь пойдет о каких-то недостатках в методике. Однако на этот раз она завела разговор о Люсе.
— Вот что, — начала строго. — Стоянову надо в комсомоле восстановить. — И вдруг повысила голос: — Да, восстановить! Это возвращает человеку достоинство.
Алексей заметил, что пребывание Стояновой во время войны у немцев может вызвать нежелательную реакцию у комсомольцев. Но Четалбаш оборвала его.
— А ты зачем там?
Алексей удивленно посмотрел на нее.
— Ты коммунист или не коммунист? Ты-то как считаешь? Имеет она право комсомольский билет носить или не имеет?
— Имеет.
— Вот и делай, что тебе твоя партийная совесть велит.
Алексей решил прежде всего поговорить с Ириной Михеевой. Предложение восстановить Люсю в комсомол она встретила холодно.
— Станем тут каждую восстанавливать.
«Ну и ожесточилась ты», — подумал Корепанов и, стараясь не смотреть на повязку Михеевой, начал доказывать, что Стоянова — не «каждая». Потом в разговор вмешался Ульян Денисович и тоже стал доказывать, что Ирина не права, что Стоянова — лучшая санитарка в больнице — работает и учится. А в том, что с ней случилось, не она виновата.
— Ладно, — неохотно согласилась Михеева. — Пускай подает заявление. Поставим вопрос на собрании. Посмотрим, что скажут комсомольцы.
Собрание вела Надя Мухина. Вела неуверенно. Волнуясь, она читала заявление Люси, которая стояла тут же, сбоку, у стола. Голос Мухиной доносился до нее как будто издалека. Перед глазами — сосредоточенные лица комсомольцев. Почти все девчата. Алексей Платонович в последнем ряду. Стельмах — в третьем.
Люся хорошо знала, что ее поддержат Алексей Платонович, и Стельмах, и санитарка инфекционного отделения Нина Коломийченко, что сидит рядом с ним, и Надя Мухина. А вот что скажут другие? Что скажет Ирина?
Ирину Михееву все побаивались немного. Побаивались и уважали.
«На ее долю выпало за войну очень много, — думала Люся. — И потому все уважают ее, верят ей. И сейчас самое главное — что скажет она, секретарь. У нее на все свое суждение, иногда совершенно непонятное, вот как в истории с Никишиным, например. Когда все его осуждали, она одна взяла под защиту. «Он настоящий мужчина… и человек, — говорила Ирина, — смелый, решительный. И заслуги перед Родиной у него — тоже настоящие. А что куролесит, так это не от злости, а от глупости. Нет над ним руки настоящей, вот он и несет, как норовистая лошадь, что узду оборвала. Был бы он в моих руках — как шелковый ходил бы». Кто его знает, — думала Люся, — может и в самом деле он как шелковый ходил бы на поводу у этой Ирины. Видно, она умеет парней в руках держать».
Нина Коломийченко как-то показала Люсе фотографию: небольшая густо заснеженная поляна в лесу, разлапистая ель с низко опущенными от снега ветками. Впереди — молодой лейтенант с автоматом через плечо. Это — муж Ирины. Ирина рядом — в полушубке, шапке-ушанке, чуть сбитой набекрень, и рукавицах, тоже с автоматом. Она улыбается. Лицо светится тихой радостью. Красивое девичье лицо. Такое встретишь разве что на иллюстрациях к древнерусским былинам или уральским сказам. Люся даже подумала, что с такой вот писать бы хозяйку Медной горы или Снегурочку. Парень смотрит на нее, глаз не сводит, как завороженный… Сейчас Ирина совсем другая — крепко сжатые губы, суровые складки у рта, черная повязка через левый глаз… И все же Люся поменялась бы с ней. Потому что пережитое Ириной возвышает, заставляет уважать. А Люсе приходится… стыдиться своего прошлого!..
Ей становится жарко, нестерпимо жарко. Потом вдруг начинает трясти озноб…
Это было в сорок втором. До пересылки в Германию женщины помещались в лагере — совхозные конюшни, обнесенные колючей проволокой. Немецкие офицеры жили в школе — это в центре села. Ночью девушек гнали туда.
Была осень, холодно. Кормили плохо.
Надсмотрщицей лагеря была некая Стефка. Ее называли Стефкой-садисткой. Говорили, что она самая настоящая графиня, что ее поместье находится где-то около Львова. Во время освобождения Западной Украины она якобы успела сбежать, захватив с собой только фамильные драгоценности.
Это был самый страшный месяц в жизни Люси. Даже в Германии потом ей не приходилось переносить столько унижений, сколько в пересыльной тюрьме.
В Германии было все — издевательства, непосильный труд, голод. Но в Германии не было этого полицая Шкуры. Фамилии настоящей его никто не знал. Просто Шкура. А может, это и была настоящая…
Он приходил каждый день точно к вечерней поверке, останавливался перед строем, спокойно ожидал до конца переклички, потом подымал руки с растопыренными — то шестью, то восемью, а то и всеми десятью — пальцами. Стефка бросала ему короткое «отбирай» и уходила.
Полицай старался, отбирал. Люся, видимо, особенно нравилась ему, потому что он каждый раз тыкал в нее пальцем и бросал сипло:
— Выходи!
Дорога от конюшен до школы тянулась так долго, что не было сил вынести. А может быть, она казалась такой длинной потому, что рядом шагал Шкура?
Люсе он был еще больше противен, чем немецкие офицеры. Те хоть считали себя победителями, хозяевами, а Шкура что?
Потом она упрямо пыталась забыть. Все забыть. «Этого не было, — говорила она себе. — Это мне приснилось. Этого не могло быть». Ей казалось, что она и в самом деле позабыла. Во всяком случае лица офицеров она представляла себе совсем смутно. Но лицо Шкуры…
Когда в первый раз пьяный эсэсовец приказал ей раздеваться тут же, при всех, она вся похолодела. Раздеться? Ни за что!
Офицеры хохотали.
— Пускай эту строптивую девчонку разденет полицай, — предложил один.
Нет, этой дикой сцены ей никогда не забыть!.. Шкура закрыл ей рот. Она впилась зубами в его палец, прокусила до кости.
— Я сама! Сама! — закричала и, когда Шкура отпустил, стала швырять ему в лицо свои вещи, одну за другой.
Он так и запомнился ей — посреди комнаты с охапкой ее одежды.
А офицеры смеялись. И Люся тоже вдруг начала смеяться, потом плакать. На душе было пусто и холодно — ни обиды, ни горечи, ни чувства протеста. Она будто закаменела с того вечера. И уже ничем ее нельзя было удивить, растрогать, довести до слез. Это продолжалось очень долго. Даже когда кончилась война и все радовались, у Люси радости не было. Кончилась война? Ну так что ж? Разве не было битком набитых людьми конюшен в совхозе — пересыльной тюрьме, школы в центре села, полицая Шкуры с ее, Люсиной, одеждой в руках? Разве не было страшного лагеря в Равенсбрюке?
…Мухина закончила читать заявление, глянула на Люсю и повернулась к Михеевой.
— Вопросы, — бросила со своего места Ирина.
— Какие будут вопросы? — повторила Мухина.
Все молчали.
— Пускай расскажет подробней, что делала в Германии, — громко, с оттенком неприязни сказала Михеева.
— А надо ли? — осторожно спросил Корепанов.
— Надо! — упрямилась Ирина.
— Если она тебе скажет, что прохлаждалась там на курортах, ты все равно не поверишь, — сказал Стельмах.
— Были такие, что и прохлаждались.
Нина Коломийченко — невысокая девушка с озорно вздернутым носиком — вскочила со своего места раскрасневшаяся, выбралась из ряда и пошла к столу. Глаза ее горели.
— Нет, вы только послушайте, девушки, — начала она, задыхаясь от возмущения. — Прохлаждалась в Германии! Это — про нашу Люську. Я с ней в одной комнате живу, девушки. Я все знаю. А ну-ка снимай кофточку, Люся, покажи им спину… Она у нее, девушки, вся арапником исполосована… Или нет, вот это покажи!
Она схватила Люсину руку и, прежде чем Стоянова успела опомниться, оголила ей плечо.
— Вот как она прохлаждалась там!
— Пятьдесят тысяч триста шестьдесят восемь, — пронесся испуганный шепот.
— Не надо! — зло бросила Люся, быстро одернула рукав и выбежала из комнаты.
— Вот что ты наделала, — повернулась к Михеевой Нина и закричала уже чуть не плача: — Нету у тебя сердца, нету! И никому ты не веришь! И никогда ты не веришь!
— Ну, ты еще на меня покричи, — сказала Михеева, подходя к столу. — Иди, садись. Ну, кому я говорю?.. Раскричалась тут… — Она подождала, пока приникшая под ее взглядом девушка села на свое место. Потом сказала спокойно — Есть предложение, товарищи, Стоянову в комсомоле восстановить.
2
Когда Корепанов пригрозил забрать аппаратуру, Бритван этой угрозе не придал особого значения, но за обедом он был задумчив и рассеян.
— Ты что? — спросила Ася.
— Так просто, — ответил Бритван, — вспомнил свой последний разговор с Корепановым. — И все ей рассказал.
— Алексей порядочный человек и никогда на такое не пойдет, — выслушав, сказала Ася.
— А кто пойдет? Отбирать у коллеги… Да кто же себе такое позволит?
Бритван уже стал забывать об этом разговоре, как вдруг пришел приказ облздравотдела. Малюгин в категорической форме предлагал срочно передать областной больнице рентгеновский аппарат «Матери» взамен «Буревестника». Кроме этого, предлагалось передать физиотерапевтическую аппаратуру по прилагаемому списку.
— Вот он, твой Корепанов! — Бритван швырнул список и приказ Малюгина на стол перед Асей. — «Порядочный человек». «Не позволит себе». Нашла порядочного!..
— Здесь какое-то недоразумение…
— Какое уж тут недоразумение, — ткнул пальцем в последнюю строчку приказа Бритван. — Видишь? «Об исполнении доложить». Стиль-то какой. Солдафонский!
Ася не знала, что и сказать. Все это совсем не вязалось с ее представлением о Корепанове как о человеке, для которого порядочность — превыше всего. Это, конечно, Малюгин. Он давно уже зарился на аппаратуру. Может, он и поручил Корепанову проверить, и тот доложил, что аппаратуры излишек. Но зачем тогда Корепанову было предупреждать Леонида? Впрочем… Это последнее как раз похоже на Алексея.
Бритван не находил себе места. Ася, как могла, успокаивала его.
— Не успокаивай, пожалуйста, — складывая бумаги, бросил Бритван. — Я этого так не оставлю!
Пришла сестра с выписками из истории болезни Леонова и Сенечкина. Завтра надо отправлять.
Бритван просмотрел выписки и вернул их сестре.
— Подождите отправлять, — сказал сердито. — Я еще подумаю.
Сестра взяла документы и ушла.
— А это уже совсем ни к чему, — заметила Ася. — Ты злишься на Алексея, а больные тут ни при чем.
— Знаю, — сказал Бритван. И ушел к себе.
В город Бритван приехал ночью. Остановился в гостинице и, хотя очень устал, спать не мог.
«Надо успокоиться, — думал он. — Да, успокоишься тут, как бы не так!.. Как только комиссия из министерства — в Мирополье. Корреспондент из центральной газеты — в Мирополье. Кинооператор — к Бритвану!.. Лучшая районная больница в области. Когда надо товар лицом показать, в Бритвана тычут. А теперь… Впрочем, так мне, дураку, и надо! Черт меня понес приходовать эту аппаратуру. Надо бы еще и библиотеку свою оприходовать. Пускай по больничному инвентарю числится… Высокую сознательность хотел показать. Вот и показал».
Он решил идти к Мильченко. Надо только все на бумаге изложить, коротко и ясно. И если уж Олесь Петрович не поможет…
Мильченко внимательно прочитал заявление, потом долго слушал. Наконец сказал:
— Кури!
Бритван взял папиросу. Мильченко тоже закурил.
— Не узнаю тебя, Леонид Карпович, — сказал он. — Ты всегда такой спокойный и вдруг…
Бритван хотел что-то возразить, но Мильченко жестом остановил его.
— Ты кури, кури… Мне ведь все ясно… Кури и не волнуйся. — Он глядел на Бритвана с улыбкой. — У Малюгина был?
— Нет, раньше решил с вами побеседовать.
— Вот это умно… Я сейчас, только…
Он снял трубку телефона, но тут же положил ее на место и, захватив бумаги, пошел к выходу.
— Ты меня подожди. Я сейчас.
Он зашел в соседнюю комнату и оттуда позвонил Малюгину. Малюгин рассказал, что заставило его отдать приказ.
— Нажаловался уже? — спросил.
— Нет, зачем же. Я случайно узнал. Ну, и поинтересовался, конечно… Вы уверены, что на работе это не скажется?.. Да нет же, я одобряю… Ну, конечно же, правильное решение. Областной больнице помочь надо.
Он возвратился к себе в кабинет. Пошелестел бумагами, спрятал их в папку, аккуратно завязал тесемки и обратился к Бритвану:
— Ну, как? Успокоился уже, Леонид Карпович?
— Злит меня это.
— Почему злит?
Бритван с удивлением посмотрел на Мильченко.
— Не понимаю, почему злит, — тем же спокойным тоном повторил Олесь Петрович.
— Ну, знаете… — сказал Бритван и поднялся. — Я к вам как к другу приехал, а вы…
— Садись! — приказал Мильченко. — Садись, садись! Как ты полагаешь, Леонид Карпович, если друг, так он с любой глупостью соглашаться должен?
— С глупостью? — возмущенно переспросил Бритван.
— А ты не кипятись. Ты выслушай. — Мильченко глянул в упор на Бритвана, строго спросил — Кто тебе рекомендацию в партию давал?
— Причем тут рекомендация?
— Я тебе давал. И ваш секретарь райкома старый коммунист-подпольщик, и Рыбаков… Кстати, сейчас он заведующим облоно назначен.
— Не понимаю, к чему вы это? — уже тише спросил Бритван.
— А к тому, — поднялся и веско положил руку на стол Мильченко, — что напрасно давали. Подвести можешь. Ведь это, скажу я тебе, счастье, что ты ко мне пришел, а не ткнулся со своим заявлением к Малюгину или, чего еще хуже, в исполком, к Балашову. Я ведь тебя знаю. Ты сгоряча и к первому секретарю полезть мог бы.
Мильченко все время ходил по комнате. Бритван следил за ним, не спуская глаз.
— Корепанов, видите ли, его обидел, — продолжал Мильченко язвительно, не глядя на Бритвана. — Да он что, себе этот рентген берет? На квартиру поставит? Или аппараты… Он же у тебя не все забирает. И ты хорошо знаешь: того, что оставляют, для твоей больницы предостаточно.
Он возвратился на свое место.
— Як вам, Олесь Петрович, не за нотациями приехал, а за помощью. Меня за Советскую власть агитировать не надо.
— А я тебе и помогаю. Ты думаешь, я не знаю, отчего у тебя злость? Это в тебе собственник говорит, кулак.
Он в каждом сидит, дремлет. Его растормоши только. А на этом враги твои, ох, как сыграть могут. Бритван живоглот, скажут. Больницу в свою вотчину превратил. А еще коммунист, скажут. И кто только мог такого в партию рекомендовать? Вот что скажут. Сегодня ты миропольевской больницей заведуешь. А если завтра тебя в другую переведут? Или сюда, в областной центр? Так что же ты будешь с собой аппаратуру таскать?
— Меня пока еще никуда не переводят, — хмуро сказал Бритван. — У меня пока отбирают хороший рентгеновский аппарат, а взамен дают черт знает что, дрянь какую-то. А я должен еще радоваться… Нет, при такой постановке вопроса всякий интерес к работе пропадает. Я специально в Киев ехал, чтобы кровати своей больнице достать — на панцирных сетках, никелированные. Ну, так давайте приказ, пусть и эти кровати Корепанову. Вы думаете, я после этого опять в Киев поеду? Нет, не поеду.
— Вот, вот. Превыше всего свой интерес, своя выгода. В общем, делай как знаешь. Но если хочешь добрый совет послушать — придуши ты в себе эту обиду. Надо выше мелочей стоять.
— Неужели вы не понимаете, Олесь Петрович…
— Понимаю. Все понимаю. А вот ты простых вещей понять не хочешь. Мы в тебе крупного работника видим, а ты в мелочах грязнешь. Пойми, не к лицу тебе. Обидно? Согласен. А того, что ты этой обиды спрятать не можешь, выложил на тарелочку и всем под нос тычешь, этого простить не могу. Да неужели я в тебе ошибся? Нет, черт подери, не ошибся я в тебе!.. — Он посмотрел на Бритвана, снова протянул ему портсигар и сказал уже совсем миролюбиво: — Давай закурим. И на этом разговору нашему — конец!.. А заявление свое забери.
Бритван поднялся, взял со стола бумагу, какую-то секунду нерешительно разглядывал ее, потом резким движением скомкал и сунул в карман. Взял папиросу, прикурил и сказал уже совсем спокойно:
— Вы, как всегда, правы, Олесь Петрович. А я погорячился. До свиданья. — И он протянул Мильченко руку.
Возвратившись в Мирополье, Бритван застал письмо Корепанова. Алексей спрашивал, почему до сих пор не отправлены Леонов и Сенечкин.
— Завтра же отправить! — распорядился Бритван, обращаясь к старшей сестре.
Но Леонов отказался. Отправили только Сенечкина.
3
Корепанов ушел из приемного покоя к себе в кабинет раздосадованный и злой. Марфа Полоненкова отказалась от операции с тем, чтобы оперироваться у другого, у лучшего специалиста. А Леонов обрекает себя на смерть: Бритван его оперировать не станет.
Алексей снял трубку и попросил Мирополье… Ждать ему пришлось долго.
Бритван ответил на приветствие сухо и сказал, что Леонов отказывается от операции наотрез. Поговорить еще раз?.. Нет, операция все равно пользы не принесет.
Алексей бросил трубку и пошел искать Цыбулю. Он решил ехать в Мирополье сейчас же.
Гервасий Саввич посмотрел на него с удивлением:
— Автомашиной? До самого Мирополья и обратно? Это же триста километров с гаком. А бензина у нас, можно сказать, на самом донышке осталось. И лимиты все выбраны. Так что до первого числа не хватит и на то, чтобы продукты возить.
Алексей сказал, чтобы машину заправили полностью. Даже если придется для этого забрать весь бензин, до последней капли.
— Мое дело маленькое, — проворчал Цыбуля. — Заправлять, так заправлять.
В Мирополье Корепанов приехал уже перед вечером, усталый от жары и бензиновой гари.
Бритван посоветовал разговор с Леоновым отложить до завтра.
— Ты извини, но я хотел бы поговорить с ним сейчас же, и с глазу на глаз, — настаивал Корепанов.
— Пожалуйста! Только он все равно не согласится. И напрасно ты тащился в такую даль по жаре.
— А я для того и тащился, чтобы с Леоновым поговорить.
У койки Леонова сидела его жена — еще совсем молодая женщина, с коричневым от загара лицом и с такими же коричневыми руками. Она была беременна, видимо, стеснялась своего положения и все натягивала полы халата. Когда Корепанов зашел в палату, она хотела выйти.
— Посидите. Разговор у нас серьезный будет, так что и вам надо послушать, — удержал ее Алексей.
Леонов колебался. Он понимает, конечно, что такая вот жизнь не жизнь, но и то, что операция опасная, он тоже понимает. Потому и не согласился. Очень уже не хочется раньше времени помирать. Сына бы увидеть, а потом…
Алексей не отрицал, что операция серьезная.
— Но я с вами откровенно, как фронтовик с фронтовиком, — сказал Корепанов. — Без операции вам долго не прожить, а если убрать осколок и гнойник вокруг него — выздороветь можно. Я специально приехал, чтобы поговорить с вами. Я бы на вашем месте не раздумывал…
— Соглашайся, — тихо попросила жена. — Может, и вправду выздоровеешь.
Леонов глотнул слюну. Высокий хрящеватый кадык на его шее судорожно дернулся вверх, потом очень медленно опустился.
— Только разрешите, чтобы она около меня была, — попросил он, кивнув на жену. — Мне, когда она рядом, легче.
— Хорошо, пускай и жена едет, — согласился Алексей. — Собирайтесь. С собой заберу. Машина хоть и грузовая, но не страшно: сена в кузов навалим, носилки на сено — и по ночной прохладе, не торопясь.
Сенечкин оказался очень сложным больным, куда сложнее, чем вначале думали и Корепанов и Лидия Петровна. В подробной выписке из истории болезни, подписанной Бритваном, стоял четкий диагноз: «Туберкулез правой почки». При первом знакомстве с больным и Алексей и Вербовая тоже решили, что здесь — туберкулез правой почки. Сомнения внес Ульян Денисович.
— Больна-то не правая, а левая почка, — сказал он. — А что правая болезненна и увеличена, еще ничего не значит: трудится за двоих, вот и увеличена. Необходимо сделать…
И он стал неторопливо перечислять, что еще надо сделать для уточнения диагноза.
Ульян Денисович не ошибся: больна действительно не правая, а левая почка. И удалять надо ее.
Алексей был уверен в правильности этого нового диагноза, и все же во время операции его терзали сомнения. Так терзали, что сердце ныло. Лишь когда почка была удалена и на разрезе ее обнаружили характерные изменения, он успокоился и с благодарностью подумал об Ульяне Денисовиче. Хорошо, когда такой специалист рядом!
Уже на третий день после операции Сенечкину стало лучше, и он сразу же попросил принести чего-нибудь почитать.
— Фантастического, — сказал он почему-то смущаясь.
Читал он много.
— Надо больше отдыхать, — заметил во время обхода Алексей. — Лежать, закрыв глаза, и стараться ни о чем не думать.
— Я так не могу, чтоб ни о чем не думать, — ответил Сенечкин.
Во время войны он служил танкистом. В сорок втором его тяжело ранило. Из госпиталя на фронт он уже не вернулся, отпустили домой. Дома стал работать, как и до войны, трактористом. Вскоре о его бригаде заговорили сначала в районе, а потом и в области. Его портреты печатались на газетных страницах, журналисты писали с нем очерки, местные поэты посвящали стихи.
Сенечкин сделал из плотной бумаги альбом и аккуратно вклеивал туда все, что писалось о нем и его бригаде в газетах и журналах. Альбом этот он и сюда, в больницу, захватил.
— Зачем ты все это собираешь? — спросил его кто-то из товарищей по палате.
— Для сынов, — не задумываясь, ответил Сенечкин. — Сыны растут. А им всегда приятно про батька хорошее услыхать. Мне вот не повезло на батьку: пьяница и лодырь был, последний человек на селе. До сих пор за него совестно.
С каждым днем Сенечкину становилось лучше. А вот у Леонова…
Алексей был убежден, что Леонов перенесет операцию. Да он и перенес ее хорошо. Но потом пошли осложнения, сначала воспаление легких, затем общее заражение крови. Алексей решил посоветоваться с Шубовым. Зиновий Романович осмотрел Леонова и ушел из палаты, не сказав ни слова. Только в ординаторской, сделав запись в истории болезни, произнес хмуро, не то с досадой, не то с укором:
— Не надо было вам браться за эту операцию, батенька мой.
На следующий день Леонов умер.
Жена зашла к Алексею подписать смертную карточку. Она почернела, осунулась. Корепанову хотелось утешить женщину, но он не находил слов.
— Не отчаивайтесь. Ведь мы все хотели как лучше, — сказал наконец.
— Он так хотел увидеть ребенка… своего ребенка. — Она присела на стул, опустила голову на руки и зарыдала.
Алексей совсем растерялся. Он встал, прошелся по комнате, опять сел и опять поднялся.
— Не надо… Вам нельзя… Не надо.
Леонова внезапно, как и зарыдала, перестала плакать. Вытерла глаза тыльной стороной ладони и внешне спокойно спросила:
— Как мне теперь? Хотела его дома похоронить, а на поезд, говорят, не берут… мертвых.
Алексей сказал, что даст машину. Женщина поблагодарила и ушла. А у Корепанова все время звучали в голове одни и те же слова: «Он так хотел увидеть ребенка… своего ребенка».
Да, это, должно быть, большое счастье увидеть своего ребенка. Ведь и ему, Алексею, до смертной тоски хотелось увидеть своего ребенка. Сына.
«Если бы не оперировать Леонова, пожалуй, он прожил бы еще полгода, а может, и больше. Прожил бы… — думал Корепанов. — Кто же мне дал право?..»
Он вспомнил Ивана Севастьяновича. «Хирургу дано продлевать человеческую жизнь, а не сокращать ее в погоне за неосуществимыми надеждами. Мы не имеем права отнимать у человека ни одного дня, часа, даже секунды».
Вечером Корепанов сказал Ульяну Денисовичу:
— Все! Больше я на грудной клетке не оперирую. Хватит!..
— Такие решения надо принимать на свежую голову, а не тогда, когда на сердце лежит камень.
— Я не стану больше оперировать на грудной клетке, — упрямо повторил Корепанов.
4
Прошло несколько дней. В туберкулезном отделении умер больной от легочного кровотечения. Совсем молодой, и двадцати не было. Ульян Денисович читал заключительный обзор болезни и ворчал:
— Все умеем. Самолеты делаем — воздушные поезда. Радио — за тысячи километров разговариваешь, будто в одной комнате сидишь. Бомбы — ужас: был город и нет. Только пыль осталась. А простой туберкулез лечить не умеем.
«Туберкулез. Каверна. Кровотечение», — думал Корепанов.
Он вспомнил, как у одного из раненых в госпитале началось легочное кровотечение. Ничем не остановить. Тогда Иван Севастьянович взял этого больного в операционную, вскрыл грудную клетку, перевязал сосуд — и вот остался жив человек. Алексей рассказал об этом случае Ковалю.
— Не такое простое дело перевязать сосуд у легочного больного. При ранении все же легче. Там хоть догадаешься, откуда кровит, а здесь… Куда ни приложи трубку — везде клокочет.
— Вообще-то, — тихо произнес Корепанов, — от легочного кровотечения не должны умирать.
— А вот умирают же.
— И все же они не должны умирать.
Он знал, если бы его вызвали к этому больному ночью, когда тот умирал, он все равно ничем не помог бы. Может быть, Иван Севастьянович или профессор Хорин и смогли бы что-нибудь сделать, а он — нет. Вот когда в госпиталь привозили раненого с повреждением грудной клетки, Алексей знал, что делать. И когда у таких больных наступали осложнения, он тоже знал, что делать. Но сейчас не было войны и болезни встречались совсем другие, не такие, как у Стельмаха, например. Впрочем, нет. Такие, как у Стельмаха, и в госпитале встречались. И тогда Иван Севастьянович оперировал. А вот как у Бородиной…
Бородину Алексей встретил у поликлиники. Она стояла у калитки, прижавшись лбом к дереву, и безутешно рыдала. Корепанов остановился, тронул за плечо.
— Что с вами?
Она посмотрела на него и, продолжая плакать, протянула бумажку.
Это было рентгеновское заключение. Диагноз написан по латыни. Обнаружено затемнение в правом легком, возможно опухоль. В скобках стояли две зловещие буквы — «Ca» (сокращенное название рака).
— Пойдемте со мной, — сказал Алексей.
Она вытерла глаза и покорно пошла.
Ей было всего двадцать семь. Но Алексею она показалась гораздо старше. Вместо пальто на ней была ватная стеганка, на голове — серый шерстяной платок.
— Что же вас расстроило? — спросил Корепанов, когда они вошли в кабинет.
— Я знаю, это рак, — сказала женщина и хрустнула пальцами. — Это рак. А у меня трое ребят, старшему только седьмой пошел…
— Кто вам сказал, что это рак? — спросил Корепанов. — Рентгенолог?
— Там ведь написано, — прошептала женщина. — Я знаю латынь, в университете учила.
— Плохо знаете, — сказал Корепанов. — Что обозначает это слово?.. Вот видите! А оно обозначает, что диагноз предположительный. Только предположительный.
Лицо у нее было обветренное и очень усталое.
— Откуда вы? — спросил Корепанов.
Она сказала. Двое суток добиралась. Сначала на тракторе до станции, потом поездом.
«Далеко же она ехала, чтобы узнать такую весть», — думал Корепанов. А женщина вдруг заговорила о том, как трудно будет теперь добираться домой. Хорошо, если кто приедет на станцию, а если не приедет, возможно, придется несколько дней дожидаться.
— Вы останетесь у нас, — решительно сказал Корепанов. — Уточним диагноз и решим, что делать. Во всяком случае, отчаиваться пока нечего. Согласны остаться?
Она кивнула головой.
Корепанов стал писать направление.
— Простите, ваше имя и отчество?
— Анна Саввишна.
Анна Саввишна. Аня. Сейчас ей тоже было бы двадцать семь. Он потер лоб кулаком. Закончил писать и протянул направление женщине.
— Пожалуйста.
У Бородиной действительно оказалась опухоль. Алексей читал и читал, смотрел атласы, опять возвращался к рентгеновским снимкам. Опухоль располагалась очень близко к поверхности и «взять» ее казалось делом простым: сама в руки просится. Но Алексей понимал, что эта простота обманчива. Таких операций он никогда не делал. Разве с Шубовым посоветоваться? Может, он возьмется?
Шубов отказался. Алексей настаивал: опухоль легких удаляли давно, еще лет сорок назад, да и теперь тоже удаляют.
— Мало ли что делали в прошлом и что делают сейчас, — ответил Шубов.
— Но ведь человек с опухолью в легких обречен, — настаивал Корепанов.
— Знаю, — вздохнул Шубов. — Но с опухолью живут, и порой долго живут. А в том, что больная умрет во время операции или вскоре после нее, как ваш Леонов, я не сомневаюсь… Конечно, иногда приходится идти на риск. Но риск имеет свои границы, и тогда он получает название благоразумного. На такой риск я еще могу пойти.
«Что с ней делать? Неужели так стоять и смотреть, опустив руки? Нет ничего в мире страшнее, как стоять и смотреть на обреченного, опустив руки».
— А почему бы нам не отправить ее в Москву? — спросил Ульян Денисович.
«И в самом деле, почему бы не отправить в Москву, в клинику профессора Хорина? Иван Севастьянович как-то говорил, что они еще до войны делали подобные операции. Напишу ему», — решил Алексей.
Он в тот же вечер отправил письмо Ивану Севастьяновичу, приложил к нему выписку из истории болезни Бородиной, рентгеновские снимки.
Через несколько дней пришел ответ. Иван Севастьянович писал, что профессор Хорин разрешает направить Бородину в их клинику.
— Я вот о чем, — сказал Коваль, когда Алексей показал ему письмо. — Поезжайте вместе с Бородиной. И присмотритесь там, в клинике, ко всему. Поверьте, это на пользу: вам все равно придется вернуться к операциям на легких.
Корепанов сначала колебался. В командировку? Сейчас? Когда так много работы?
— У вас всегда будет много работы, — сказал Ульян Денисович. — Поезжайте.
И Алексей решился.
На следующий день он пришел к Малюгину просить разрешения сопровождать больную в Москву, с тем чтобы потом остаться в клинике на полтора-два месяца.
Малюгин заупрямился. Существует порядок. Надо запросить институт. Потом, когда будет получен ответ, — согласовать с министерством. Больную надо отправить как можно скорее? Согласен! Но не обязательно, чтобы сопровождающим был главный врач.
Алексей настаивал. Он должен ехать. И сейчас. И не надо никаких запросов. Там работает Иван Севастьянович. Да и руководитель клиники, профессор Хорин, не чужой человек: бывший главный хирург фронта. Хотите согласовать? Пожалуйста.
— Но это можно сделать и без меня. Гляди, к моему возвращению и ответ прибудет.
Малюгин сдался.
— Сейчас, — сказал он, — только Олесю Петровичу позвоню.
— А вы так не можете, чтобы не согласовывать? — спросил Корепанов.
— Могу, — сказал Малюгин. — Пиши заявление.
5
Накануне отъезда пришли гости — Ульян Денисович, Цыбуля и Лидия Петровна с мужем. Это был высокий широкоплечий человек, с простым немного грубоватым лицом и большими руками. Он стал прокурором еще задолго до войны. Сначала районным, потом городским, а сейчас вот — областным. До того как стать прокурором, он водил райкомовскую машину. А всю юридическую премудрость освоил заочно.
Алексею нравилась в этом человеке страсть к шахматам, молчаливая безудержная страсть.
Архиповна хлопотала на кухне. Лидия Петровна отправилась помогать ей и скоро вернулась, повязанная полотенцем вместо фартука.
— Мы решили вам в дорогу коржичков испечь с маком. Вы любите коржики с маком, Алексей Платонович?
— Да оставьте вы, ради бога, эту стряпню, — взмолился Корепанов.
— Пускай стряпает, — сказал Вербовой. — Как хирург она мне надоела. Так надоела, что хоть развод бери. А вот такая, в белом фартуке, нравится.
— Если бы вы знали, Алексей Платонович, как трудно жить под одной крышей с прокурором. Я всю жизнь больше всего боялась прокуроров. Так судьба-злодейка свела меня именно с прокурором.
— А чем они вам, собственно говоря, не нравятся, прокуроры? — спросил Ульян Денисович.
— У них мысли такие же сухие и абсолютно вразумительные, как фразы их обвинительных заключений.
— А разве это плохо, когда фразы вразумительны? — спросил Корепанов.
— Плохо, — ответила Вербовая, — они не оставляют места для размышлений. Они обозначают только то, что обозначают. А это скучно.
Вербовой внимательно посмотрел на шахматную доску, потом переставил фигуру и вдруг с досадой ударил кулаком по столу.
— Я сделал опрометчивый ход. И в этом виновата ты.
— Видите, — рассмеялась Лидия Петровна. — Он так привык обвинять, что даже после работы обвиняет.
— Ну, не мешай нам, Лидочка, — взмолился Вербовой.
— Вот это уже совсем другая интонация. Такая мне по душе, — рассмеялась Вербовая и ушла на кухню.
Гервасий Саввич вынул из кармана исписанный лист бумаги и положил перед Алексеем.
— Задание вам в Москву. Водопроводные краны, штепсельные розетки, выключатели и все прочее там.
— Хорошо, — сказал Корепанов. — Что смогу, достану.
— И ничего он не достанет, — сказал, обращаясь к Ульяну Денисовичу, Цыбуля. — Пустые это хлопоты.
Ульян Денисович возразил: он недавно был в Москве и видел — в хозяйственных магазинах есть все.
— Есть, да не про нашу честь. Все равно не купит. — Гервасий Саввич повернулся к Вербовому и спросил, есть ли в уголовном кодексе статья «про финансовую дисциплину».
— Есть, — ответил, не поднимая головы, Вербовой.
— Отож воно, — сказал Цыбуля. — Нам, хозяйственникам, всюду рогатки понаставлены — на базе отпускают по перечислению, так там пусто, хоть шаром покати, в магазине все есть, так там по перечислению не дают, только за наличные.
— Ну, покупайте за наличные, — сказал Ульян Денисович.
— А финансовая дисциплина?
— Какая дисциплина?
— Тая самая, про которую в уголовном кодексе статья.
— Выходит, пифагорейский круг, так, что ли? — рассмеялся Ульян Денисович.
— Не круг, а петля. — Цыбуля принялся что-то высчитывать на листке бумаги.
Вошла Лидия Петровна с тарелкой коржиков.
— А ну, попробуйте!
Ульян Денисович взял один и стал расхваливать:
— Чудесные коржики. Я никогда в жизни не едал таких чудесных коржиков.
— Бедная Дарья Ильинична, — с напускной грустью произнесла Лидия Петровна. — Теперь я знаю, чем вы ей в свое время вскружили голову: комплиментами! Кстати, как она себя чувствует?
Коваль вздохнул.
— Как всегда во время обострения. Ревматизм — отвратительная штука. Чего только не делаешь, а избавиться от него не удается.
— А вы скипидар пробовали? — спросил Цыбуля.
— Внутрь или нюхать? — поинтересовался Ульян Денисович с таким серьезным выражением на лице, что Вербовая не выдержала, фыркнула.
— Вы подождите смеяться, — посмотрел на нее Цыбуля. Он повернулся к Ульяну Денисовичу и продолжал: — Та это же самое надежное средство. Разотрите ноги скипидаром. Потом надо взять хины. Той самой, что малярию лечат.
— Много взять?
Два порошка. Для себя я брал три… Вот взять той хины, растворить в стакане водки, добавить два порошка аспирину, потом еще молотого перцу туды.
— Позвольте, какого перцу? — спросил Ульян Денисович. — Черного или красного?
— Я употребляю красный, стручковый, молотый.
— Сколько?
— Немного. Четверть чайной ложки.
— Этот раствор тоже для растирания?
— Та нет же, пить. Залпом пускай выпьет. А после того — кружку крепкого чая.
Ульян Денисович хитро прищурил глаза.
— Литровую или полулитровую?
— Полулитровую. Только заварка щоб такая была, аж черная. Потом банки надо кинуть.
— Куда кинуть?
— На поясницу.
— Как?
— Ну, что я буду вас учить, как банки кидать?
— Понимаю, — сказал Ульян Денисович и, помолчав немного, спросил с настороженной озабоченностью: — А вы еще на ком-нибудь пробовали этот способ?
— И на жинке пробовал. И свекруха пила. И сосед. Тот, правда, чуть было не загнулся, но зато боли в ногах прошли, как рукой сняло. Вы обязательно попробуйте.
— Хорошо, Гервасий Саввич. Спасибо. Меня только доза немного смущает. Стакан водки! Понимаете, у Дарьи Ильиничны ведь еще и сердце ко всему.
— Ну, спробуйте для начала полпорции, — посоветовал Гервасий Саввич.
— Разве что полпорции, — согласился Ульян Денисович. — Если это такое надежное средство, то, может быть, от полпорции хоть одну ногу да отпустит.
— И до чего же эти доктора недоверчивый народ, — покрутил головой Гервасий Саввич. — Верное же средство. И от малярии помогает, и от радикулита, и от гриппа. Я ж на себе…
— Одну минуточку, Гервасий Саввич, — остановил его Ульян Денисович и склонился над шахматной доской. Он несколько минут сосредоточенно хмурил брови, оценивая создавшуюся ситуацию, потом сказал Корепанову: — Знаете, Алексей Платонович, даже Алешин такие партии всегда сдавал.
— Ну, уж если Алешин сдавал, то мне и сам бог велел, — сказал Корепанов. — Сдаюсь, Георгий Павлович. На этот раз ваша взяла.
Вошла Архиповна и сказала, что самовар поспел.
Через несколько минут стол был накрыт, и Архиповна поставила на блестящий поднос «Ивана Ивановича».
Иваном Ивановичем называли самовар. Алексей подарил его Архиповне в день ее рождения. Увидел в витрине комиссионного магазина и решил, что лучшего подарка не сыскать. Однажды она рассказала, как один махновец унес ее самовар. Снял со стола, вытрусил уголья тут же под вишней и унес. С тех пор больше четверти века прошло. Мечтала она приобрести новый самовар, да так и не удалось.
Архиповна была в восторге от подарка. Даже всплакнула от радости. Потом огорчилась — трубы нет.
Выручил Стельмах. Он повозился у себя в мастерской и спустя два часа принес трубу, а заодно и мешок чурок.
— Приглашайте чай пить, Настасья Архиповна.
— Я убежден, что вы не учли самого главного, — сказал Алексею Ульян Денисович, узнав о подарке.
— Чего именно?
— А поднос вы приобрели?
Алексей стукнул себя по лбу. Он совсем забыл о подносе.
— Милый человек, это просто чудесно, что вы забыли! Предоставьте и мне возможность чем-нибудь отметить такой торжественный день. Чудесный поднос есть у нас, с незапамятных времен. И так как нам с Дарьей Ильиничной никто самовара не дарит, мы презентуем этот поднос Настасье Архиповне.
Когда вечером того же дня самовар был торжественно водружен на стол, Ульян Денисович восхищенно развел руками.
— Вы посмотрите, какой он важный, какой пузатый, не самовар, а настоящий Иван Иванович. Был у нас в полевом госпитале шеф-повар Иван Иванович Жмых, точно такой же толстый и сияющий.
С тех пор и закрепилось за самоваром имя — Иван Иванович. На столе он появлялся только по праздникам. Но отъезд Корепанова в Москву Архиповна считала тоже событием большой важности.
Обычно раньше одиннадцати не расходились. Но сегодня Ульян Денисович поднялся, когда еще и десяти не было.
— Извольте подчиняться, — сказал он в ответ на возражения Алексея. — Во-первых, я теперь главный врач, во-вторых, поезд завтра уходит очень рано, а перед дорогой нужно всегда не только отдохнуть, но и подумать, обязательно подумать. В общем, до свидания! До свидания, Настасья Архиповна, до свидания, дорогой Иван Иванович. — И Ульян Денисович низко поклонился пузатому самовару.
6
Рядом с домом, где жил Иван Севастьянович, прямо против его кабинета, шла стройка. Возведенное уже до четвертого этажа здание располагалось между двух громадных кранов. Краны все время двигались и ворчали — то добродушно, то сердито, в зависимости от того, что делали: подымали пустой ящик из-под цемента или тяжелую клеть, наполненную кирпичами. Сменяя друг друга, подходили грузовые автомобили. Немного в стороне, точно огромный жук, ползал бульдозер.
Кабинет был небольшой, квадратный. Два шкафа с книгами у стен. Письменный стол — чуть наискосок, у окна. На столе — горка книг с бумажными вкладками, лампа с голубым абажуром. И микроскоп под стеклянным колпаком.
«Здесь, должно быть, очень хорошо работать, — думал Алексей, — но только если тихо. А если вот так, как сейчас, когда неумолчно гудят краны и грузовики…»
— И как вы только умудряетесь работать при таком шуме? — спросил он.
— Привык, — ответил Иван Севастьянович, — так привык, что если этот шум прекратится, я, наверное, не смогу работать.
С тех пор, как они расстались, не прошло и двух лет, но Алексею казалось, что это было очень давно. Иван Севастьянович постарел — голова почти совсем белая. Ходит он из угла в угол точно так, как ходил и тогда, в госпитале. И жестикуляция — тоже по-прежнему живая, энергичная. А вот сутулиться — он раньше не сутулился. А может, это только кажется. Раньше всегда он был в военной форме, а сейчас на нем гражданский костюм.
После капитуляции Германии госпиталь был переброшен на Дальний Восток. Война с Японией была короткой, но жестокой. Настал мир. Но раненых было много, и надо было их лечить. И госпиталь расформировали только зимой. Алексей уже знал, что закадычный друг Ани — Полина Александровна или, как ее называли в госпитале, «маленький капитан» осталась в Хабаровске и сейчас работает в институте, на кафедре физиологии. Ее всегда тянуло к научной работе. Он знал также, что старшая сестра его отделения Зинаида Федоровна была ранена во время бомбежки и демобилизовалась осенью, что Назимов тоже демобилизовался и работает в Ростове на крупном машиностроительном заводе, а начальник госпиталя майор Бахметьев получил звание подполковника и все еще находится в армии.
В разговоре с Иваном Севастьяновичем Алексей вспомнил о раненом, таком же, как Леонов, умершем в госпитале инвалидов Отечественной войны.
— Только теперь я понял, как вы были правы, когда говорили, что осколки из легких надо убирать как можно раньше, лучше всего сразу, — сказал он.
— Да, — вздохнул Иван Севастьянович. — А сейчас их приходится удалять вместе с частью легкого, а то и все легкое выбрасывать.
— Удалить все легкое и чтоб человек остался жив… Это мне всегда казалось чудом, — сказал Корепанов.
Иван Севастьянович поморщился.
— Все новое в науке всегда сначала представляется чудом, а потом оказывается — никакого чуда нет: обыкновенная работа.
В кабинет вошла жена Ивана Севастьяновича Мария Никитична — невысокая спокойная женщина с еще молодым лицом и совсем седыми волосами. Она пригласила к столу.
За ужином Иван Севастьянович тоже все время вспоминал фронтовых друзей. Алексей ожидал, что он вспомнит и Аню. Но тот так и не произнес ее имени.
Иногда разговор сам собой обрывался. И тогда в комнате становилось тихо. Слышен был только звук репродуктора. Вот и сейчас Алексей прислушался. Знакомый мотив: «Бьется в тесной печурке огонь».
— Разрешите, я сделаю чуть громче, — попросил он.
— Пожалуйста! — поднялась Мария Никитична.
— Сидите, сидите, я сам, — сказал Алексей и подошел к репродуктору, повернул регулятор громкости.
…Между нами снега и снега. До тебя мне дойти нелегко, А до смерти четыре шага.Любили эту песню в госпитале. Все любили. Особенно палатная сестра Катюша.
Жила на свете такая маленькая девушка по имени Катюша. Алексею вспомнилась ночь в мае сорок четвертого. Полыхающее здание госпиталя. Раненые на земле. Большой санитарный автобус, точно слепой, идет прямо на них. Наперерез ему бежит девушка в солдатской гимнастерке. Испуганное лицо. Ужас в глазах. «Куда вы? Люди там! Люди!»
Автобус ударил ее в живот… И нет Катюши. И судить будто некого, потому что шофер лежал, навалившись грудью на баранку, мертвый.
Да, была на свете такая девушка — Катюша. И погибла. И был еще хороший парень — бравый старшина Василь Мовенко. Любила этого парня Катюша. Больше всего на свете любила. Он тоже погиб. Сколько их погибло, таких?!
— Вы помните Катюшу? — спросил Корепанов.
— Я все помню, — ответил Иван Севастьянович.
Он сидел, откинувшись на спинку стула, вертел между пальцами хлебный шарик и, чуть опустив голову, смотрел на Корепанова.
«Сказать ему о том, что Аню с ребенком видели в лагере для военнопленных около Дрездена? — думал Иван Севастьянович. — Сказать или не сказать?.. Может быть, лучше не говорить? Может, лучше ему ничего не знать?»
— О чем вы задумались? — спросил Алексей.
— Ни о чем, — ответил Иван Севастьянович, — просто молчу и слушаю.
«Я скажу ему позже, — решил Иван Севастьянович. — После ужина. Когда мы останемся вдвоем».
— Почему вы ничего не едите? — спросила Алексея Мария Никитична.
— Я тоже слушаю, — сказал Корепанов. — Хорошо поет.
— Это Лиля Брегман, — с какой-то гордостью, так, словно она говорила о своей дочери, сказала Мария Никитична.
— Кто? — переспросил Корепанов.
— Лиля Брегман.
— Не может быть, — прошептал Корепанов.
— Да, это она, — удивленно посмотрела на Алексея Мария Никитична. — Вот сейчас закончится концерт, и нам скажут.
Концерт закончился. Диктор объявил, что передавались фронтовые песни в исполнении лауреата республиканского конкурса вокалистов Лили Брегман.
— Я должен сейчас же позвонить ей.
— Вы ее знаете? — спросила Мария Никитична.
— Мне обязательно нужно ей позвонить, — не отвечая на вопрос, повторил Алексей.
Иван Севастьянович пошел в кабинет, взял телефонный справочник и принялся листать.
— Попробуйте позвонить по этому номеру, — сказал он, передавая справочник Алексею.
Корепанову пришлось звонить трижды, прежде чем ему ответили. Он попросил пригласить к телефону Лилю Брегман, молча выслушал ответ, извинился и положил трубку.
— Это была запись на пленке, — сказал он, отвечая на вопросительный взгляд Ивана Севастьяновича.
— Вы ее знаете? — опять спросила Мария Никитична.
— Нет, — ответил Корепанов. — Я знаю ее подругу…
И он рассказал о своей встрече в поезде.
— Я должен ее разыскать. Во что бы то ни стало разыскать.
«Нет, я ему ничего сейчас не скажу, — решил Иван Севастьянович. — Лучше потом когда-нибудь».
7
Профессор Хорин встретил Алексея как старого знакомого.
— Значит, главным врачом работаете? И что за напасть такая? Как только хирург — обязательно в администраторы его. Хирург должен скальпелем работать. Место хирурга — у операционного стола. А за стол администраторов — стариков.
Он шел по ярко освещенному коридору клиники, окруженный группой сотрудников, и говорил, почти не умолкая. Чувствовалось, что все, о чем он говорит, по-настоящему волнует его.
После обхода, когда Иван Севастьянович, Корепанов и Хорин вошли в профессорский кабинет, Сергей Марьянович спросил, обращаясь к Алексею:
— И большое у вас отделение?.. Шестьдесят коек?.. — Он повернулся к Ивану Севастьяновичу и протестующе вскинул руку. — Заведующий отделением на шестьдесят коек и главный врач да еще областной больницы! Где же ему времени взять, чтобы о больных думать? А о них надо думать. И не только при обходе. А весь день и ночью, проснувшись, тоже думать!..
Корепанову стало как-то неловко от последних слов профессора, показалось, будто Сергей Марьянович обвиняет его в чем-то. Он вспомнил Чернышева… А Сенечкин? Сколько думал Алексей, прежде чем решился на операцию. До физически ощутимой боли в сердце терзался сомнениями. А смерть Леонова? А Бородина?.. Нет, он думает о больных. И днем думает, и ночью…
— Я ведь больницу из руин подымал, — тихо сказал Корепанов. — Надо же кому-то делать и это.
— Да, да. Подымать больницу из руин — почетная работа. Может быть, даже нужнее, чем кандидатская диссертация. На каком-то этапе несомненно важнее. Я ведь понимаю, откуда все это идет, и эти нелепые совместительства, как у вас, например. Ну, во время войны, как во время войны, и по шестнадцать часов работать приходилось, и по нескольку суток подряд от операционного стола не отходили. А в мирное время… Вот на моих глазах целое поколение врачей из месяца в месяц, из года в год на полторы-две ставки работает. По двенадцать-четырнадцать часов в сутки, переутомляются, изнашиваются преждевременно.
— Не от хорошей жизни все эти совместительства, — заметил Иван Севастьянович.
— Знаю, — вздохнул профессор, — от бедности это: врачей не хватает, ставки, чтобы нормально жить, не хватает… Ничего, я еще доживу до времени, когда в этих совместительствах нужды не будет… А хирургов, за то, что они по совместительству главными врачами работают, я бы розгами порол.
— Но ведь кому-то командовать надо, — улыбнулся Корепанов. — Руководить кому-то надо?
— Я уже сказал: старики пускай командуют. Кому уже не под силу за операционным столом стоять. Ведь хирургу, кроме умения, еще и физическая сила нужна. Вот когда сил поубавится, тогда и садись за письменный стол. Все у тебя есть — жизненный опыт, знания, умение работать с людьми… Вот и работай. Кстати, ваша фронтовая картотека сохранилась?
— Не знаю, — ответил Корепанов. — Мне сказали, что ее вместе с другими документами сдали в архив.
— Разыщем. Обязательно разыщем, — сказал Хорин и потом спросил: — А с повреждениями спинного мозга не часто теперь встречаетесь? Или приходится?
— Был один случай. И тот казусный. Перелом позвоночника с повреждением спинного мозга. Я надеялся, только сдавливание костными отломками. Но оказалось — полный перерыв… Сблизил я концы, укрепил швами и, понимаете, живет. Седьмой месяц пошел. Мало того, ногами шевелить начал!.. Полный перерыв спинного мозга — и вдруг такое. Если б своими глазами не видел, ни за что не поверил бы.
— Да, вы правы. Если больной после такого тяжкого ранения остается жив и даже, как вы сказали, пытается шевелить ногами, перестаешь верить самому себе. А между тем аналогичный случай был описан врачами Стюартом и Хартом еще в начале нашего века. Знаменитая история с официанткой Кларой Николас. Ее доставили в… Постойте, куда же это ее доставили?
— В пенсильванскую больницу, — подсказал Иван Севастьянович.
— Да, в пенсильванскую больницу… Огнестрельное ранение позвоночника. Из револьвера. Во время операции у нее тоже был обнаружен полный перерыв спинного мозга. Хирурги сблизили концы с помощью швов, и, представьте себе, через несколько месяцев эта женщина уже шевелила ногами. А потом даже могла стоять, придерживаясь за спинку стула… И знаете, сколько она еще прожила после ранения? Двадцать четыре года! — Он посмотрел на Корепанова и сказал: — Обязательно опишите этот случай. Понаблюдайте еще и опишите… А теперь пойдемте посмотрим вашу больную.
Палату, где лежала Бородина и еще три женщины, профессор Хорин распорядился поручить Алексею.
— Пусть ведет самостоятельно, — обратился он к Ивану Севастьяновичу. — А вы только следите. И почаще напоминайте, что когда имеешь дело с легкими, важны не столько операция, сколько подготовка к ней и послеоперационный уход…
«А вот Леонова я взял на стол без достаточной подготовки, — подумал Корепанов. — Может быть, если б я лучше подготовил его… Нет, у него болезнь зашла слишком далеко. Но все равно, если б я тщательно подготовил его…»
Во время операций Иван Севастьянович приглашал его ассистировать. Дважды Алексей ассистировал профессору Хорину.
Сергей Марьянович сказал, что Бородину будет оперировать сам. Ассистентом был назначен Корепанов. И Алексей готовился к этой операции с особой тщательностью: штудировал атласы оперативной хирургии, чертил схемы, продумывал возможные осложнения и те меры, которые надо принять в таких случаях.
А когда все было готово и больная находилась уже под наркозом, Хорин вдруг предложил Алексею:
— Давайте-ка поменяемся местами. Как вы ассистируете, я уже видел. Теперь хочу посмотреть, как оперировать станете.
Алексей с благодарностью посмотрел на него. Они поменялись местами. Сестра подала скальпель. Алексей задержался на короткое мгновение, чтобы подавить в себе чувство тревоги.
— Начинайте! — сказал Хорин.
Алексей еще раз посмотрел на него и сделал разрез.
«Началась операция. Мне ассистирует профессор Хорин, — думал Корепанов. — Если б Аня была здесь, видела… Но почему не хватает воздуха и руки — будто чужие? Это потому, что я волнуюсь. А я не должен волноваться. Я ведь знаю, что делать и как делать. Я хорошо подготовился».
— Спокойно, — сказал профессор.
«Я должен овладеть собой, — думал Корепанов. — И я могу это сделать. Могу! Могу!!! Я у себя в операционной. Здесь нет профессора Хорина. Нет ассистентов, сосредоточенно следящих за каждым моим движением. А на столе молодая женщина, мать троих детей. И в моих руках ее жизнь».
И Алексей почувствовал, что напряжение первых минут проходит, что рукам становится легко и свободно: к ним возвращается прежняя ловкость и уверенность.
— Хорошо все идет! Хорошо!
Но теперь Алексей уже сам чувствовал, что все идет хорошо. Потому что исчезла тревога. Потому что пришла уверенность, фанатическая уверенность в то, что все закончится благополучно, что женщина, которую он привез сюда, за тысячу километров, обреченная Шубовым на смерть, останется, обязательно останется жить и выздоровеет.
Перед отъездом из Москвы Алексей зашел к Ивану Севастьяновичу проститься. Он ходил по комнате, говорил, делился планами на будущее. А Иван Севастьянович смотрел на него и думал о своем. Позвонил он этой Брегман или не звонил? За все время Алексей ни разу не вспомнил ни о ней, ни о ее подруге.
«Как же быть? — думал Иван Севастьянович. — Ведь он убежден, что Аня погибла. Должен он знать, что ее видели в лагере военнопленных, или не должен? И ее и ребенка…»
В столе у него лежала толстая пачка писем. Большинство конвертов было с иностранными марками, а обратные адреса — на немецком, французском или английском языках. Друзья сделали все, чтобы разыскать Аню, но она как в воду канула.
Иван Севастьянович открыл стол, взял перевязанную шнурком пачку, нерешительно помял ее в руках.
«Конечно, скорей всего она погибла. В такой суматохе, с ребенком… А вдруг она жива и объявится. Сколько таких случаев теперь! О них рассказывают в трамваях, очередях, купе вагонов. О них говорят по радио, пишут в газетах. Так должен я ему сказать все о ней или не должен?»
— Кстати, — спросил он, — ты позвонил тогда Лиле Брегман? Или не звонил?
Алексей сразу оживился. Глаза его радостно блеснули.
— Да, звонил, — сказал он. — Она уехала на гастроли. Но я напишу ей. Обязательно!
«Нет, я ему ничего не скажу, — подумал Иван Севастьянович. — Лучше ему ничего не знать. Да, да, лучше ему ничего не знать».
8
По воскресеньям Стельмах любил потолкаться на базаре. Самое лучшее идти на толкучку без определенной цели, интересно ходить не спеша, вдоль рядов, где прямо на земле, на листах картона или старой клеенки, разложены инструменты, радиодетали и другие, порой очень ценные, до зарезу нужные, вещи. И приобрести их можно по баснословно дешевой цене. Так, на прошлой неделе удалось купить набор часовых инструментов с маркой Золинген на коробке за пятьдесят рублей.
Сейчас — тоже. Стельмах шел не торопясь вдоль рядов, присматриваясь к вещам, разложенным на земле. Его внимание привлекла небольшая черная коробочка со шкалой на передней стенке. Для чего эта коробочка предназначена, он не знал. Этого уже было достаточно, чтобы остановиться, взять вещь в руки, рассмотреть. Для чего бы она? Осторожно нажал на кнопку внизу шкалы. Боковая крышка с зеркальцем открылась — и в то же мгновенье стрелка над шкалой двинулась вправо, остановилась на цифре «9». Он повернул коробочку окошком к себе, закрывая его от света, и стрелка поползла обратно. Стельмах замер. Экспонометр с фотоэлементом? Да ему же цены нет, этому прибору!..
— Сколько за эту штучку? — пренебрежительно вертя в руках экспонометр, спросил Стельмах.
— Сто пятьдесят, — ответила торговка.
Стельмаху стало ясно, что толстуха и представления не имеет о настоящей цене этой вещицы. Мысленно он уже купил этот прибор, но деньги давать не торопился. Глупо давать деньги не поторговавшись. Он удивленно посмотрел на женщину, многозначительно присвистнул, осторожно положил вещь на место и двинулся дальше.
— Ты давай свою цену, солдат! — крикнула вслед ему торговка. — Бери за сто двадцать!..
Стельмах даже не обернулся.
— Откуда у него деньги? — рассмеялась вторая торговка. — Делать им нечего, вот и ходят по базару, лапают.
— Давай сто, — продолжала кричать вслед Стельмаху торговка. — Ну?!.
Стельмах вернулся. Неторопливо завернул полу шинели, вынул из кармана брюк пачку денег — вчера только получка была, отсчитал сто рублей, отдал торговке. Спрятал деньги обратно в карман, взял экспонометр и пошел дальше.
Вдруг он увидел… Лачугин? Дядя Саша?! Точно, он!
Лачугин рассматривал девичье платье. Простенькое, из дешевой ткани, отделанное трогательными оборочками. Платье, видно, было ему по душе. И цена подходящая. Только подойдет ли?
Торговка уговаривала:
— Подойдет, точно тебе говорю, подойдет. Если коротко будет, так тут же запасу вон сколько, а длинно будет — подвернуть можно.
— Дядя Саша! — окликнул Лачугина Стельмах.
Лачугин сразу узнал его.
— Стельмах! Ей-богу, Яшка Стельмах!
Он ткнул платье торговке в руки, крепко обнял Стельмаха.
— Погоди, дядя Саша, целоваться потом… — Стельмах взял у торговки платье, спросил:
— Оно вам подходит, дядя Саша?
— Для дочки хотел взять. К Новому году, в подарок.
— Сколько? — повернулся к торговке Стельмах.
Та сказала, что платье стоит сто рублей.
— Для круглого счета? Да? Это спекулянты всегда круглую цену назначают. А вы, я вижу, трудовая женщина. За пятьдесят давайте. Ну, еще десятку добавлю. По рукам? Давай деньги, дядя Саша.
Лачугин отсчитал деньги, завернул остаток в тряпицу, спрятал и стал сворачивать платье.
— Так что же ты делаешь тут, Стельмах? — спросил он, заталкивая сверток в карман шинели.
— Работаю и, между прочим, знаете где? У Алексея Платоновича…
— У Корепанова? Он тут? — удивился Лачугин.
— Тут. И — главный врач больницы, — сказал Стельмах. — И мы сейчас пойдем к нему. Он только вчера из Москвы вернулся. В гости к Ивану Севастьяновичу ездил.
Их толкали со всех сторон.
— Давайте выберемся отсюда, — предложил Стельмах и, увлекая за собой Лачугина, стал проталкиваться к выходу.
Корепанов обрадовался Лачугину, как родному. Втроем они — Алексей, Лачугин и Стельмах — долго сидели, расспрашивали друг друга, вспоминая пережитое. Лачугин рассказал, как нашел свою семью.
— Закончилась война с немцами. Наш госпиталь тогда под Берлином стоял. Что ж, думаю, надо и честь знать. Сколько можно на государственных харчах околачиваться? Только вот куда ехать, не знаю. Дома у меня нет, жену и детей немцы сожгли… Ладно, думаю, руки есть — не пропаду, и решил подать заявление на госпитальную комиссию. А майор Бахметьев говорит, чтобы подождать немного. Куда-то нас перебрасывать собираются. И правда: погрузили в поезд. Настоящий поезд, пассажирский. Потом уже выяснилось: на японца нас везут. Ну, думаю, если с немцами управились, то с японцами долго возиться не станем… — Он рассказал, как ехали от Берлина до Дальнего Востока. — Ну, скажу я вам, Алексей Платонович, сколько той земли у нас!.. Самому увидеть надо. На карте видел, пальцем обводил, а настоящего представления не имел. Целый месяц ехали. Красивые места, особенно на Байкале — горы, туннели разные и рыба. Омуль называется. Пошел я на какой-то станции рыбы этой купить — базарчик неподалеку. Иду и вдруг вижу — Иришка моя! Моя Иришка, разумеете, стоит и лепешками торгует!.. Оказывается, не сгорели они… Выбрались на межу, а тут какая-то машина военная идет, наша. Подобрали их красноармейцы и до ближней станции довезли. А там она уже как-то добралась и до Сибири. Мальчонка в пути помер, а девочек сберегла… Уже после войны с Японией приехал я. Сидели, советовались, где жить будем. Вот один и сагитировал сюда ехать, на Украину, в Светлую Пристань. И земли много, и река рядом… Не соврал он. Места хорошие, красивые места, привольные. И хату нам дали. Небольшая — зато своя.
Алексей вспомнил Светлую Пристань — небольшое село, расположенное на полуострове, в излучине реки, на, крутом берегу. Река здесь разлилась широко, образуя богатую пойму.
«Ведь вот как получается в жизни, — думал Корепанов. — Был я летом в этой Светлой Пристани, ночевал там, с фельдшером на рыбалку ездил и, может быть, мимо хаты дяди Саши проходил и не знал даже, что он совсем близко».
Алексей поинтересовался, как с хлебом. Лачугин вздохнул.
— Если бы не дополнительная заготовка, дотянули бы до нового, а так… — Он рассказал о партийном собрании, о том, что сам предложил сдать хлеб.
— А зачем на дополнительную соглашались? — спросил Стельмах.
— В том-то и дело, что не соглашались, — сказал Лачугин. — Приехал товарищ из области, агитировал на партийном собрании, не соглашались. Ну вот, я свое слово и сказал. Потом и на общем собрании тоже выступил… Убедили народ…
— Сам свою семью на голодный паек посадил, — заметил Стельмах.
Лачугин посуровел.
— Тебе этого не понять.
— В школе меня, между прочим, считали сообразительным, и мама моя тоже считала. Чего же мне не понять?
— Есть такое слово у нас, большевиков: «Нужно!» — сказал Лачугин. — Надо было воевать — воевали. У меня этих ран не счесть. У тебя — тоже. И Алексею Платоновичу, знаю, досталось.
— Причем тут раны? — спросил Стельмах.
— А притом, что мы своей жизни для Родины не жалели, так неужто хлеба пожалеем? Приехал товарищ, говорит: «Нужно!» Я же понимаю: это не он говорит. Это партия говорит: Сталин говорит. Так я понимаю.
Утром, перед завтраком, Алексей сказал:
— По вчерашнему разговору я понял, Александр Иванович, что тебе нелегко… Возьми вот. — И он протянул ему пачку сотенных ассигнаций.
Лачугин запротестовал. Да ни за что на свете!..
— Вот ты какой, Александр Иванович, — произнес Алексей. — Какой же ты коммунист после этого?
— Не понимаю, о чем ты, Алексей Платонович, — удивился Лачугин.
Алексей объяснил:
— Трудно тебе. Я хочу помочь, а ты отказываешься. Пойми, я ведь на двух ставках работаю. А живем мы вдвоем с Архиповной. И продуктовые карточки у нас тоже на двоих. Много ли нам нужно?
— Деньги для чего копил? — спросил Лачугин.
— Лодку моторную хотел приобрести, потом раздумал, решил простую купить. Вот и остались деньги… Бери, Александр Иванович. Они же тебе нужны. Да и не подачку я тебе даю, а взаймы. Разбогатеешь — вернешь. Ведь семья у тебя, пять душ. О детях думать надо.
— Ладно, Алексей Платонович. Большое тебе спасибо.
Они сели завтракать. Лачугин ел медленно. Потом, уже за чаем, спросил:
— А как же Анна Сергеевна, Алексей Платонович? Мне Стельмах говорил. Но я думаю, если ты ее мертвой не видел, значит…
— Ничего это не значит, — ответил Корепанов.
— Ведь не хоронил ты ее, Алексей Платонович…
— Разве мало их, непохороненных, осталось?.. Вот забыть не могу, это верно.
Лачугин несколько минут молчал, помешивая ложечкой в стакане, потом сказал:
— Я ведь своих тоже несколько лет мертвыми считал.
— То совсем другое, Александр Иванович, — тихо ответил Корепанов.
9
Иногда смутные, неопределенные желания и стремления долго роятся в голове, потом вдруг — чаще всего совершенно неожиданно — превращаются в четкие, на редкость ясные и твердые решения. Так было и у Ани с неудержимым влечением вернуться на родину.
Она думала о возвращении. Она думала об этом с той минуты, как сознание впервые после тяжелой контузии вернулось к ней. Она все время думала об этом — и днем, за работой, и ночью, когда бессонница не давала сомкнуть глаз. Но эти мысли походили скорей на фантастические мечтания, чем на раздумья о чем-то реально возможном.
Ее все время угнетало какое-то неосознанное чувство тревоги, которое порой перерастало в безотчетный страх. И она не знала, откуда идет этот страх. А это был страх за ребенка, боязнь пуститься с ним в дорогу одной, без Янсена. Здесь, она знала, у ее сына каждый день будет кружка молока, ломоть свежего хлеба и хороший присмотр. Знала, что, возвратившись домой, она застанет его чистым и накормленным, радостно смеющимся. А вечером Янсен будет возиться с ним, подымая веселую кутерьму… Она боялась потерять все это. Потерять Янсена. Она чувствовала, что связывает его. Он все время надеется, что она образумится и уедет вместе с ним куда-нибудь в Канаду или другую страну… А она ведь никогда не поедет. Если б он согласился вернуться на родину, как все было бы просто!.. Она знала, что рано или поздно придется решать — остаться с Янсеном или развязать ему руки. Понимала, что долго продолжаться так не может. Но решиться на что-нибудь не могла.
И вдруг оно пришло, это решение. Сразу.
За окном было ясное морозное утро. Она убирала, готовила завтрак, кормила ребенка и все удивлялась: как она могла так долго тянуть, когда есть одно-единственное решение? Сегодня она пойдет к Дейлу — молодому корректному американцу, уполномоченному международной организации по делам беженцев.
Она уже была у него. Но, бог мой, какой разговор был у них! Как легко этот Дейл убедил ее подождать, не торопиться. Неужели она не знает, как в Советском Союзе относятся к тем, кто был в немецком плену? У нее ведь ребенок. Как можно так рисковать? И она ушла в замешательстве, еще более растерянная… Нет, сегодня будет совсем другой разговор.
Во время завтрака она сказала Янсену, что намерена сходить к Дейлу, и добавила:
— Но сегодня я буду настойчива.
Она ожидала, что Янсен станет возражать или отговаривать. Но он только посмотрел на нее и сказал тихо:
— Если ты твердо решила, сходи.
— Я твердо решила, Матиас, — сказала она. — Очень твердо.
Дейл встретил ее приветливо. Он попытался было и на этот раз отговаривать. Но Аня сказала, что все обдумала и ее решение — окончательное. Дейл обещал сделать все необходимое, на прощание жал руку и сердечно улыбался. И у Ани стало совсем легко на душе.
Когда она вернулась, Янсен сидел в ординаторской с газетой в руках.
— Ну как? — спросил он.
Аня рассказала.
Янсен отложил газету.
— Не знаю, — сказал он с плохо скрытой досадой, — но я почему-то уверен, что деятельность этого Дейла здесь, в лагере для перемещенных лиц, ничего общего не имеет с добропорядочностью и вряд ли он будет содействовать твоему возвращению в Россию. После его приезда репатриация не только не ускорилась, а почти прекратилась. Опять голова болит? — спросил с тревогой, увидев, что Аня прижала руками виски.
— Немного, — ответила она, потирая пальцами лоб.
Янсен озабоченно вздохнул.
— Не нравятся мне твои головные боли.
— Это сейчас пройдет. Ты ведь знаешь, что это быстро проходит.
— Надо бы тебе показаться профессору Мюльдеру.
Аня промолчала. Она и сама думала, что неплохо бы показаться кому-нибудь: за последнее время головные боли опять стали усиливаться. Днем она чувствовала себя удовлетворительно, к вечеру становилось и вовсе хорошо, но по утрам от головных болей порой подкатывала тошнота. Иногда она просыпалась ночью от нестерпимого запаха взрывчатки. Запах был резкий, будто неподалеку взорвалась бомба. Он держался некоторое время, потом исчезал. Янсену она об этом не говорила: не хотела волновать. Чтобы не просыпаться по ночам, она стала с вечера принимать снотворное. Это помогало. Отвратительный запах взрывчатки больше не тревожил ее. И головные боли стали меньше. Она радовалась. Значит, дело идет к выздоровлению. А потом опять боли стали усиливаться, даже днем появляться, как сейчас…
Дейл тянул с оформлением визы, и тревога опять поселилась у Ани в душе: ничто так не волнует, как неопределенность. А ко всему еще — головные боли. И запах горелой взрывчатки по ночам.
Однажды, когда они закончили операции, ей послышались удивительно приятные звуки шарманки. Эти звуки то усиливались, то затихали. Мотив был знакомый. Аня часто слышала его еще в прошлом году, когда они находились в лагере в Померании. Эту песенку почти каждый день пел за оградой лагеря уже немолодой шарманщик. Аня удивилась. Как он попал сюда, этот шарманщик? Она выглянула в окно. На широком дворе никого не было. А звуки доносились. Потом запахло взрывчаткой. И звуки и запах были настолько реальны, что Аня, понимая всю нелепость своего вопроса, все же спросила:
— Ты слышишь музыку, Матиас?
— Какая музыка? — удивленно посмотрел на нее Янсен.
— Шарманка. Сейчас уже не слышно… А запах тола ты чувствуешь?
Янсен глядел на нее уже с тревогой.
— Да, запах взрывчатки, — подтвердила она и нервно рассмеялась. — Этот запах одно время просто преследовал меня, особенно по ночам. В сновидениях. — Она увидела его испуганные глаза и поспешила успокоить — Это сейчас пройдет. Вот увидишь — пройдет. — Она смешно повела носом, как бы принюхиваясь, и опять рассмеялась: — Уже нет. Да пустяки «ведь. Не надо тревожиться.
— С чего ты взяла, что я тревожусь? — спросил он. — Я немного удивлен, и только. Дело в том, что в сновидениях человек чаще всего видит, значительно реже слышит, а запахи — и вовсе редкость. Как твои головные боли?
— Кажется, они понемногу уменьшаются, — ответила Аня.
А на следующий день опять появилась шарманка и сразу же нестерпимо запахло взрывчаткой.
— Опять шарманка, Матиас, и тол, тол!.. — закричала Аня с ужасом.
Она увидела перепуганные глаза Янсена, помнила, как он бросился к ней, хотела что-то сказать и не могла: все предметы в комнате вдруг поплыли, вроде она была на карусели. Потом судорогой стало сводить левую руку. Она попыталась правой ухватиться за спинку стула, но уже не смогла…
Очнулась Аня на кушетке в той же комнате. Матиас говорил по телефону. Затем положил трубку и подошел к ней.
— Что со мной было, Матиас? — тихо спросила она.
— Мы сейчас же поедем к Мюльдеру, — сказал Янсен. — Он ждет нас.
Мюльдер внимательно осмотрел ее.
— Подождите, пожалуйста, в соседней комнате и пришлите сюда вашего шефа, — попросил он Аню.
Профессор усадил Янсена в кресло и сам уселся против него.
— Хорошо, что вы ее привезли, — сказал он. — Вы знаете, что у нее был пролом черепа? Знаете? Так вот, нужно оперировать. И чем скорее, тем лучше. Диагноз не оставляет никаких сомнений. Можно, конечно, попытаться полечить рентгеновскими лучами, но лучше оперировать. Вот так.
Аню не пугала операция. Но что будет с ребенком?
— Пускай это тебя не тревожит, — сказал Янсен. — Можешь на меня положиться.
— Боже мой, в каком неоплатном долгу я у тебя, Матиас…
— Какие, однако, глупости говорят люди, когда попадают в беду, — сердито сдвинул брови Янсен. — Значит, мы с тобой договорились. Ты остаешься.
— Хорошо, я остаюсь, — сказала Аня и посмотрела на Янсена. Он ободряюще улыбнулся ей.
Глава седьмая
1
Дома Алексея ожидали и радости и огорчения. Рентгеновский аппарат «Матери» уже установили, и Ульян Денисович был от него в восторге. Больничный двор, изуродованный канавами и рытвинами, привели в порядок. Дорожки — это уже Цыбуля постарался — посыпали песком, и выглядели они празднично. Это радовало.
В отделении тоже было празднично, чувствовалось, что готовились, ожидали. Алексей зашел в операционную. Хирургические инструменты, которые он приобрел в Москве и выслал почтой, были уже разобраны и разложены по стеклянным шкафам.
— Вот какие мы теперь богатые, Алексей Платонович, — сказала Михеева, и обычно хмурое лицо ее светилось такой радостью и гордостью, словно это она купила и теперь преподносит Алексею в подарок все эти блестящие инструменты.
И чистота в отделении, и приветливые улыбки сестер и санитарок, и обход — все радовало. Но вот Алексей узнал, что Сенечкин выписался домой, и огорчился.
— Напрасно поспешили, — сказал он с досадой. — Надо будет написать Бритвану, чтобы проследил. Все-таки сложный больной.
Лидии Петровне стало не по себе от замечания Корепанова. Она вспомнила разговор с Ракитиным — после операции у Сенечкина произошло воспаление уха, и больного вел Ракитин. Лидия Петровна ежедневно заходила в палату к больному, чтобы проведать, и радовалась, что ему с каждым днем становилось все лучше. Но однажды, когда они с Ракитиным были одни в ординаторской, он положил перед нею историю болезни Сенечкина, указал на анализы и спросил настороженно:
— Вас не смущает вот это?
Анализы сигнализировали о каком-то воспалительном процессе.
— Я думаю, это следы бывшего пожара, они будут постепенно стираться.
— А если это сигналы бедствия второй почки? — спросил Ракитин.
— Это было бы ужасно…
Когда Сенечкин выписывался, на душе у нее было спокойно, а вот сейчас, после замечания Корепанова, опять появилась тревога. Вербовая рассказала Алексею о разговоре с Ракитиным.
Алексей попросил принести историю болезни Сенечкина, долго просматривал ее, потом сказал:
— Вообще-то правильно сделали, что выписали, но я напишу Бритвану, чтобы следил.
После обхода Алексей имел неприятный разговор с Ракитиным. Во время его отсутствия Ракитин занял для своих больных еще две палаты, и Корепанов попросил освободить их: нужны для легочных больных.
— Вы снова собираетесь оперировать на легких? — спросил Ракитин.
— Собираюсь, — ответил Корепанов. — Но палаты нужно освободить независимо от этого.
Ракитин понимал: с возвращением Корепанова объем хирургической работы увеличится, и все же ему не хотелось отдавать палаты.
— Я полагаю, что до открытия моего отделения вы могли бы поступиться, — сказал он улыбаясь.
— Больше десяти коек выделить не могу, — сказал Корепанов. — Этого мало, конечно, но скоро откроется ушное, и тогда у вас будут все пятьдесят. А пока…
— Если б я был главным врачом, — начал Ракитин, — я бы по отношению к вам…
— Я не только главный врач, — оборвал его Корепанов. — Я еще и хирург.
— Я тоже хирург, — резко сказал Ракитин и вышел из ординаторской.
Корепанов посмотрел ему вслед и пожал плечами. Неужели не понимает человек, что это все-таки хирургическое отделение, а не ушное?
В конце дня Ракитин зашел к Алексею в кабинет.
— Я сегодня погорячился, Алексей Платонович… Поверьте, это не от плохого характера и не от плохого к вам отношения, это — забота о больных… Так вы уж простите…
— Да оставьте вы свои извинения, Юрий Максимович. Для пользы дела иногда и поспорить полезно. Но сегодня вы были неправы. В любом деле надо видеть элемент первостепенности.
— Это — общее, — сказал Ракитин. — А мои больные всегда у меня перед глазами. Это — личное. Ведь существует и личное? Или вы не согласны?
— Согласен, — ответил Корепанов. — Но палаты нужно освободить.
Ракитин глянул на Корепанова исподлобья и сказал с подчеркнутым спокойствием:
— Я завтра же выпишу из этих палат всех больных.
— Вы будете выписывать их по мере выздоровления. А новых направлять только тех, о которых мы говорили… Простите, меня ждут.
Вместе с Ульяном Денисовичем Корепанов долго обследовал Стельмаха. Надо оперировать. И чем раньше, тем лучше. Говорить об этом сразу же не хотелось, и Корепанов предложил Стельмаху лечь на койку, с тем чтобы подкрепиться немного. Тот отрицательно покачал головой. У него целый ворох дел. Елка для больных — раз. Концерт в школе Красного Креста — два… Всего не перечесть. Дней десять назад он, может, и согласился бы, но сейчас ему стало лучше. После Нового года — пожалуйста.
— Хорошо, после Нового года, — согласился Корепанов.
Он решил, что будет оперировать Стельмаха примерно через месяц, после тщательной подготовки. Но операцию пришлось делать срочно.
В ночь под Новый год, около десяти вечера, прибежала Люся, бледная, испуганная: только что привезли Стельмаха в карете скорой помощи. Он играл на баяне, пел и вдруг… Его сейчас смотрит Ульян Денисович в приемном покое.
— Боже мой, да что же это будет? — произнесла она и, ткнувшись головой в плечо Корепанова, глухо разрыдалась.
Алексей усадил ее в кресло, позвал Архиповну и, надевая на ходу пальто, пошел в приемный покой.
2
Операция продолжалась долго — более трех часов. В операционной было тревожно. Смерть стояла рядом и, казалось, только и ждала малейшей неосторожности. Это понимали и Корепанов, и Лидия Петровна, которая ассистировала ему, и Ульян Денисович. Понимала это и Михеева. Только Стельмах был спокоен. Он слепо верил Корепанову и потому не сомневался в благополучном исходе. Но после операции, уже в палате, ему было очень плохо. А ночью стало еще хуже. Тупая боль шла откуда-то из глубины грудной клетки, не давала покоя. И потом — все время не хватало воздуха. Порой он пытался вздохнуть поглубже, но тогда вспыхивала такая боль, что дыхание и вовсе останавливалось. Приходилось давать кислород.
Боли держались долго. После укола они утихали на короткое время и наступало приятное забытье. Хотелось спать. Но Стельмах боялся уснуть. Ему казалось, что стоит уснуть хоть на минуту — и он обязательно задохнется. Чтобы не заснуть, он принимался думать.
Вспоминал осень сорок третьего года, госпиталь в Смоленске, где он лежал после тяжелого ранения, такой же беспомощный, как сейчас, маленькую палату-одиночку, специально для него отведенную, и дядю Сашу, который умел, как никто, переложить, не тревожа ран, сначала на носилки, потом на стол в перевязочной и снять повязки так, чтоб не чувствовалось. И еще он вспоминал пожар в госпитале, как полз по коридору к выходу, теряя сознание, и как тот же дядя Саша поднял его на руки и понес в палату, беззлобно поругивая: «Дурак ты, Яшка. Горит на четвертом и в другом флигеле совсем. Сюда только дым затянуло. А ты наутек». И как от этих слов сразу стало спокойно: пропал страх и боль ушла куда-то…
Потом он думал о своей мастерской. Проводку в главном корпусе менять надо. Электрический шнур достали, да еще какой, а к проводке приступить не успели. Алексей Платонович говорил, чтобы поручить горпромкомбинату. Они, конечно, сделают, и неплохо. Электрики там хорошие. Но за ними надо присматривать и присматривать… Жулики… Провод подменят, старье в стену упрячут и… иди ищи потом, отчего тока вдруг не стало… Интересно, чего это Люся тут ночи напролет проводит? Надо будет ее обязательно спросить… И еще попросить, чтоб Никишину письмо написала. Он, Стельмах, получил, а ответить не успел. Вот пускай она и напишет от его имени.
Когда Стельмаху разрешили уже ходить, он узнал, что его будут демонстрировать на городском научном обществе врачей.
— Ха! Тоже заморское чудо нашли. Но если Алексей Платонович считает нужным…
Научное общество заседало в большом конференц-зале Дома санитарной культуры. Стельмах внимательно рассматривал лепные украшения на потолке и скульптуры, размещенные в нишах между колоннами. «Интересно, что здесь было раньше? — думал он. — Дворец какого-нибудь губернатора, биржа или музей?»
В центре зала стоял большой овальный стол, накрытый красной плюшевой скатертью. Темная, немного мрачная кафедра из какого-то особого дерева возвышалась справа от стола. А слева стояла простая выкрашенная белой краской больничная кушетка. На ней и сидел Стельмах.
Людей было много, полный зал. Одних Яша видел впервые, других знал хорошо. Вот во втором ряду сидит Федосеев — худощавый старик с умными, спокойными глазами. Алексей Платонович часто приглашал его на консультацию, уважал и очень ценил. За председательским столом сидит Шубов. Его Стельмах тоже знает давно. Весной прошлого года Корепанов просил Яшу отремонтировать этому Шубову душевую колонку. Когда ремонт был закончен, Зиновий Романович налил в какой-то диковинный бокал водки, поставил его на край стола, рядом с бокалом положил деньги, отошел немного в сторону и широким жестом пригласил Стельмаха:
— Милости прошу, молодой человек!
Если бы это было предложено как-то иначе, может быть, Стельмах и не отказался — и от водки, потому что устал порядком, и от денег, потому что работа была проделана большая — два вечера провозился. Да еще и материала пришлось прикупить. Но Яше не понравилось, как Шубов поставил бокал. И как деньги положил — тоже не понравилось. Даже в улыбке Шубова было что-то обидное. Потому и отказался.
— За работу ведь, — недоумевая, смотрел на Стельмаха Шубов. — За внеурочную работу. Ну, не обижайте старика…
— Не надо! — упрямился Стельмах, складывая инструменты. — Не возьму!
— Этак вы меня, милый мой, лишаете возможности, в случае надобности, еще раз обратиться к вашей помощи.
— Почему же? Если Алексей Платонович скажет…
«Ведь вот же, — думал Стельмах по дороге домой. — И умный, кажется, человек, и врач знаменитый, говорят, а простых вещей не понимает».
Сейчас Зиновий Романович внимательно обследовал Стельмаха, потом ободряюще похлопал по плечу и произнес почему-то очень громко:
— Счастливец вы, молодой человек. Поверьте мне — счастливец!..
— А вы думаете, я сам не знаю? — ответил Стельмах.
Он видел, как все интересуются им, и его просто распирало от гордости. Интересно бы послушать, что станут говорить все эти доктора после перерыва?
Но, видно, так уж заведено у врачей, что настоящий разговор начинается, когда больной уходит.
Стельмах шагал по улице. Настроение у него было такое, что хотелось петь. Он сбил на затылок фуражку и огляделся. Черт возьми, и до чего же хорошо вокруг! И до чего же ему в жизни повезло! Во время войны, правда, не очень-то. Зато потом… Ах, и вовремя тогда появился Алексей Платонович! Да и он, Яша, тоже хорошо придумал: бросил все — и за ним… Как это говорится: если тебе уж начинает везти, так везет. От болезни избавился. Такой подлой болезни. Он же знает: от нее помереть — раз плюнуть. И с работой — тоже добро.
Под ноги Стельмаху попалась пустая консервная банка. Он лихо «зафутболил» ее, проследил, как она с грохотом скрылась в подворотне, и только потом воровато оглянулся: не видел ли кто? Затем посмотрел на часы и решительно повернул к школе сестер. Занятия скоро кончатся…
Но занятия почему-то затянулись. Видимо, дополнительный урок, думал Стельмах, прогуливаясь напротив школы. Отсюда, с противоположной стороны улицы, хорошо виден был и просторный класс, и девушки за партами, и преподавательница, неторопливо шагавшая по комнате Он пытался разглядеть, на каком месте сейчас сидит Люся, и не мог. Лишь когда сумерки окончательно сгустились и в классе стало как будто светлее, он увидел ее и обрадовался.
В конференц-зале Дома санитарной культуры выступал Шубов. Он широко улыбался и поздравлял Корепанова с блестящей операцией. Он, Шубов, старый и, как известно, опытный хирург, пожалуй, не взялся бы за такое. Это, если хотите, мужество. И он приветствует в данном случае не только великолепное исполнение, но и смелость. Даже, может быть, смелость больше, чем исполнение.
Лидия Петровна выступила тоже хорошо. Она говорила об особенностях послеоперационного ухода за такими больными, как Стельмах.
В вестибюле, после конференции, Шубов задержал Корепанова, отвел чуть в сторону и сказал, фамильярно обнимая за плечи:
— Знаете, в чем я вам завидую, Алексей Платонович? Ординатор у вас прекрасный. Ваша Лидия Петровна — просто прелесть.
— Вам тоже понравилось ее выступление? — спросил Корепанов. — Она хороший работник.
— Она жена областного прокурора. Это в тысячу раз важнее.
Корепанова передернуло. Резким движением он сбросил руку Шубова со своего плеча.
— Почему вы не сказали об этом в своем выступлении? — со злостью спросил он.
Шубов продолжал улыбаться.
— О таких вещах умные люди говорят только между собой… Да не сердитесь вы, милый человек. Ну, шутка же! Обыкновенная шутка!
— Я люблю хорошую шутку, — сказал Корепанов. — Но если вы еще раз так пошутите, я перестану подавать вам руку.
Он повернулся и ушел догонять Ульяна Денисовича.
— Вечер-то какой сегодня! — сказал Коваль. — Весной пахнет.
— Да, вечер действительно хороший, — рассеянно согласился Корепанов.
Ульян Денисович внимательно посмотрел на него.
— Не нравится мне ваше настроение, Алексей Платонович, — сказал он. — Что-нибудь случилось?
— Да нет, ничего. Просто устал.
— Тогда мы в трамвай садиться не будем. Пешком пойдем. Усталость лучше всего прогонять, шагая по улице вот таким чудесным вечером.
Корепанову очень хотелось рассказать Ульяну Денисовичу о своем разговоре с Шубовым, но он решил, что лучше не говорить.
И они шли молча до самой больницы.
Еще в прихожей, снимая пальто, Корепанов услышал звонок телефона.
— Четвертый раз звонит и звонит, — сказала Архиповна.
Звонил Шубов.
— Послушайте, Алексей Платонович, неужели вы действительно обиделись из-за этой, ну, скажем, не совсем удачной шутки? Право же нельзя так…
— Считайте, что у нас этого разговора не было, — сухо сказал Корепанов и положил трубку.
3
Рано утром позвонила Ася. Она сказала, что сегодня у них — у нее и Леонида Карповича — знаменательный день: годовщина свадьбы, пятая годовщина, маленький юбилей. Но Леониду Карповичу необходимо быть в городе, и они решили отметить юбилей вместе с друзьями. Сначала в театр, потом ужинать. Кстати, а что сегодня в театре? Открытие гастролей Свердловского театра? Пьеса Островского «Таланты и поклонники»? Чудесно! Тогда к Алексею просьба: заказать билеты обязательно в первом ряду и обязательно центральные места.
Алексей поздравил ее, попросил передать поздравления Леониду Карповичу. А билеты он обязательно достанет.
— Заезжайте прямо ко мне, — предложил он.
Ася поблагодарила. О ночлеге заботиться не нужно: Леня уже заказал номер в гостинице.
Перед вечером она снова позвонила, уже из гостиницы:
— Алеша, милый, мы хотели заехать за тобой, но не смогли — задержались в дороге… Мы тебя ждем, Алеша.
Алексей уже целую вечность не был в театре. Ради такого случая он решил надеть новый, сшитый в Москве, костюм. Он его еще ни разу не надевал. Помнится, когда примерял в ателье, костюм показался неудобным, связывающим движения, но огорчаться по такому поводу не было времени, да и мастер ателье так расхваливал работу, что сделать какое-нибудь замечание было просто неудобно. Алексей решил, что костюм, на худой конец, можно будет перешить. Но сейчас, надев его, был удивлен, до чего же легко и удобно в нем.
Прежде чем выйти, он решил показаться Ульяну Денисовичу и Дарье Ильиничне. Ульян Денисович обошел Алексея вокруг и с восхищением прищелкнул пальцами.
— Как тебе нравится этот костюм, Дарья Ильинична? Элегантно? В таком костюме не стыдно показаться даже в парижской гранд-опере, а в ресторане — даже в самом фешенебельном.
— Вам идет черный, — сказала Дарья Ильинична. — Но галстук надо другой. К черному костюму полагается серый галстук… У вас нет серого галстука?.. Ульян Денисович, принеси мне, пожалуйста, свои галстуки, мы сейчас подберем… Примерьте вот этот… Нет, он слишком светлый. Вот этот будет хорош… Послушайте, вы же совсем не умеете повязывать галстук!.. Ульян Денисович, покажи, пожалуйста.
Бритван встретил Алексея с той холодной приветливостью, с какой встречаются люди, которые вначале были дружны, потом повздорили, но решили, что будут и дальше внешне поддерживать дружеские отношения.
Ася сразу же забила тревогу.
— Ты, наверное, думаешь, — говорила она Алексею, — что Леня сердится на тебя за рентгеновский аппарат и все остальное? Выбрось это из головы! Вы с ним останетесь друзьями. Правда, останетесь?
Алексей и Бритван уверили ее, что ничего не произошло, что нельзя путать личные отношения со служебными. Но Алексей теперь, когда бывал в Мирополье, всегда находил предлог, чтобы не задерживаться там долго. А Бритван, приезжая по делам в областной центр, ни разу не заехал к Алексею.
Ася боялась, что эта неприязнь перерастет когда-нибудь во вражду, и тогда уже ничем не помочь. При встречах Алексея с Бритваном она болтала без умолку. Ей казалось, что, как только она замолчит, обязательно произойдет нечто ужасное, непоправимое.
— Ты просто неотразим в этом костюме, Алеша!.. Я тебе говорила, Леня, что по-настоящему шьют мужские костюмы только в Москве. Как тебе нравится мое платье, Алеша? Декольте не шокирует?
— В пределах допустимого, — сказал Корепанов.
— Вот видишь, — обратилась она к Бритвану. — Декольте в пределах допустимого. И кто это говорит? Алексей! Если он говорит «в пределах допустимого», то все остальные скажут «весьма скромненько». Как ты полагаешь, Алеша, на меня обратят внимание?
— На тебя все будут пялить глаза, — улыбнулся Алексей.
— Ты слышишь, муж? На меня все будут пялить глаза.
— Слышу, — спокойно сказал Бритван. — Если б ты была дурнушкой, я бы на тебе не женился.
— Он несносен, Алеша. Он ни разу за пять лет не приревновал меня. Хотя бы нарочно. Но ничего, посмотрим, что он запоет, когда на меня все станут пялить глаза…
В просторном фойе было людно и очень светло. Огромные зеркала усиливали и без того яркий свет. Людно, шумно, и Ася чувствовала себя, по-видимому, очень хорошо. Ее выразительные глаза блестели еще больше, и румянец на смуглых щеках стал ярче. Черное вечернее платье и впрямь очень шло к ее стройной фигуре.
Алексей смотрел на нее и думал, что вот Аню он так ни разу и не видел в гражданской одежде — в платье и туфельках на высоких каблуках. С первого дня их знакомства он видел ее только в военной форме — простых кирзовых сапогах, гимнастерке с ремнями через плечо и тяжелым пистолетом, который совсем не шел к ее тонкой фигуре. «А ей было бы хорошо в таком платье, — думал он, глядя на Асю. — И туфельки на высоких каблучках ей тоже пошли бы».
— Ты был прав, — шепнула Ася Алексею. — На меня все пялят глаза.
— Делай вид, что не замечаешь, — посоветовал Алексей. — Чем пренебрежительней мы относимся к славе, тем настойчивей она преследует нас.
— Разве ты не знаешь? Я — сама скромность, — рассмеялась Ася.
— О да! — улыбнулся Корепанов.
К ним подошел Мильченко, поздоровался. В черном костюме он выглядел старше и солидней.
— А почему вы одни? — спросила Ася.
Олесь Петрович ответил, что жена уехала к матери. Там у них женят кого-то, не то брата, не то племянника.
— И это о женитьбе — так пренебрежительно? — возмутилась Ася.
— Нет, о свадьбе. Женитьба — дело серьезное. А вот без свадьбы можно и обойтись.
— Свадьба — это тоже очень важно, — сказал Бритван.
— А у нас была свадьба? — хитровато прищурившись, спросила Ася.
— Кажется, не было. Впрочем, та вечеринка, по тем временам, вполне могла бы сойти за свадьбу.
Мильченко извинился и отозвал Бритвана в сторону.
— И вечно у них дела, — протестующе заметила Ася. — Даже тут, в театре.
— На одну минутку, — сказал Мильченко и взял Бритвана под руку. — Ты в котором часу завтра уезжаешь?
— Думаю выехать рано утром.
Мильченко попросил его задержаться немного и до отъезда зайти в обком.
— Что-нибудь серьезное? — спросил Бритван.
— По одному вопросу посоветоваться нужно.
Начался спектакль.
— Хороша, не правда ли? — спросила Ася, когда появилась на сцене главная героиня — Саша Негина.
Алексей кивнул. Да, хороша. Очень хороша. И знакома. Удивительно знакома! Все знакомо — фигура, лицо, голос. Особенно голос — тихий, будто идущий из глубины…
— Это она, — выдохнул Корепанов чуть слышно.
— Кто? — спросила Ася.
— Не знаю.
Ася повернулась, посмотрела на него с недоумением.
— У тебя программка, — сказал он, пытаясь овладеть собой. — Посмотри, пожалуйста, кто играет Негину.
— Какая-то Шатрова. Марина Шатрова. Ты ее знаешь?
— Знаю, — ответил Корепанов.
Во время антракта Алексей извинился и пошел за кулисы. Он разыскал директора, с которым был хорошо знаком, и попросил провести его к Шатровой.
— Что-то вы у нас редким гостем стали, Алексей Платонович, — сказал директор.
— У меня сейчас много лекций по вечерам, — ответил Корепанов.
Они поднялись на второй этаж, затем пошли по узкому коридору. Директор что-то говорил об артистах, о художнике, о сборах, но Алексей не слушал его и только поддакивал из вежливости. Он не представлял себе, что скажет женщине, которую почти не знает, с которой виделся много месяцев назад в полутемном коридоре пассажирского вагона.
— Вот здесь, в этой гримировочной. Стучите, — сказал директор и пошел дальше.
Алексей впервые переступил порог артистической уборной. Но все ему здесь показалось знакомым — зеркальный шкаф, ширма, кушетка, покрытая дешевым ковриком, небольшой столик с трельяжем, уставленный множеством коробок и флаконов. Даже запах грима и духов показался ему знакомым.
«А вдруг это не она, — подумал Корепанов. — Ну что ж, извинюсь и уйду».
Она стояла у столика перед зеркалом и накладывала пудру.
— Здравствуйте! — тихо сказал Корепанов.
— Здравствуйте, — ответила она. В ее интонации послышались и радушие гостеприимной хозяйки, и недоумение, и едва уловимый вопрос. Так обычно встречают незнакомого человека.
Алексей молча стоял у двери. Она несколько секунд пристально глядела на его отражение в зеркале и вдруг резко повернулась.
— Вы?
— Я думал, что вы забыли, — с облегчением сказал Корепанов.
— Нет, нет, я хорошо помню. — Она пошла ему навстречу, улыбаясь, как старому знакомому. — Я часто вспоминала вас. И ту ночь. И ваше терпение. — Она усадила его, села напротив. — Вы живете в этом городе?.. Я очень рада, что встретила вас. Знаете, когда нам сказали, что мы едем на Украину, я сразу подумала, что могу встретить вас. Ведь вы тогда говорили, что едете на Украину. Город мне очень понравился, особенно река. Лес на том берегу словно подернут зеленой дымкой. Когда мы уезжали, в Свердловске еще снег лежал, а здесь… Воображаю, как тут летом… Хорошо, что вы узнали меня. Ведь могли и не узнать и тогда…
— Я не мог вас не узнать, — улыбнулся Корепанов.
Вошла девушка и напомнила, что пора на сцену.
Алексей поднялся.
— Мы сегодня после спектакля собираемся поужинать в ресторане, с друзьями. Если вы свободны…
— Я буду ждать вас тут, — сказала Марина. — Нет, лучше подождите меня у выхода.
4
Ася ревниво следила за Алексеем. «Что у него с этой Мариной? С той минуты, как он увидел ее на сцене, его не узнать. Они обращаются друг с другом, как старые знакомые. А между тем, когда она вышла на сцену, он ее даже не узнал… Она в него обязательно влюбится, если не влюбилась уже. Я тоже была в него влюблена. Была? Нет, и сейчас… О, если б только… Нет, этого никогда не будет. Такие, как он, не прощают измены… Я ему совсем чужая. Он сам это сказал…»
Она вспомнила, как приезжала зимой. В Мирополье нет хорошей портнихи, а Леня привез изумительную шерсть на костюм — темно-синюю, почти черную. Вот и вырвалась в город на несколько дней, чтобы пошить костюм, а заодно и вот это платье. Сразу же после приезда позвонила Алексею, сказала, что придет в гости вечером, и тут же повесила трубку: думала, что он под каким-нибудь предлогом откажется от встречи. Но Алексей встретил ее радушно. На улице мела метель, а в комнате гудела печь, пахло теплом, и от этого было как-то по-особенному уютно и не хотелось уходить. А может быть, не хотелось потому, что Алексей в тот вечер был особенно внимателен, шутил, смеялся и вообще был удивительно похож на того Алешку Корепанова, которого так все любили в институте и которого любила она?..
Было уже около одиннадцати, когда Ася стала, наконец, собираться. Алексей попросил ее посидеть еще хоть немного. Нет, поздно уже, а до гостиницы далеко… Страшно… Она надеялась — нет, она была уверена, что он предложит ей остаться. Но он рассмеялся и сказал:
— Неужели ты думаешь, что я отпущу тебя одну?
И почему-то эти слова растрогали ее, так растрогали, что захотелось вдруг плакать.
Она прильнула своей горячей щекой к его щеке. Провела рукой по голове. Мягкие темно-каштановые волосы пахли, как и тогда. Как она помнит запах этих волос — тонкий, удивительно свежий!..
— Я не хочу уходить, — прошептала она. — Я останусь.
Он ничего не сказал, только медленно отвел ее руки. Она отошла, вернулась на свое место и заплакала. Она слышала, как он подошел к ней, несколько секунд молча стоял рядом, потом тронул за плечо.
— Не плачь, — сказал. — Не надо.
Она всхлипывала. Потом наощупь вынула платок из сумочки и подошла к зеркалу, поправила волосы, припудрилась, несколько секунд рассматривала себя, потом нервно рассмеялась:
— Дура зареванная.
По дороге в гостиницу она все время была задумчива, ежилась от холода и прижималась к Алексею. У входа, когда он, прощаясь, пожал ее руку, опять расплакалась.
— Ну, ладно, будет, — сказал Корепанов и впервые обнял ее. — Будет тебе.
— Ты не думай, что я с Леней так, без любви живу. Я его люблю, очень люблю. Но с тобой, понимаешь, с тобой я могла бы даже и эту любовь поделить.
Он усмехнулся, чуть отодвинул ее от себя и сказал, как говорят взрослые с капризным ребенком:
. — Глупенькая ты. Это игрушки можно делить.
Она отвернулась в сторону и опять вынула платок. Они стояли в темноте. Рядом, в нескольких шагах, покачивался освещенный фонарем круг.
— Ты не об игрушках думал, — проговорила она. — Ты хотел сказать, что можно делить постель, а не любовь. Я знаю. Ты мне когда-то уже говорил.
— Не обижайся…
Она ничего не сказала.
— Ты когда уезжаешь? — спросил он.
— Завтра, — ответила она и заспешила: — До свиданья, Алеша.
Но провела она в городе еще целую неделю и позвонила перед самым отъездом.
— Автобус уходит через сорок минут, — беззаботно смеялась в трубку. — Если хочешь проводить…
Он приехал.
Болтала она весело и непринужденно, будто ничего и не было. И того вечера тоже не было. И — обиды…
С тех пор они ни разу не виделись. И вот сейчас эта артистка.
Алексей познакомил Марину со всеми. Мильченко приветливо улыбнулся ей, пожал тонкую руку и сказал, что уже знаком.
Закуски и вина заказывал Бритван. По тому, как улыбались ему официантки, можно было понять, что он здесь свой человек. Бритван еще днем заказал уютную кабину на втором этаже, самую просторную, похожую на комнату, в которой сняли одну стену, чтобы виден был зал и слышна музыка. Здесь можно было и потанцевать.
Марина сидела у барьера и смотрела вниз.
— Странно, — сказала она. — Я в этом ресторане бываю почти ежедневно, а только сейчас обратила внимание на окна.
— Это временно, — сказал Мильченко. — Это еще в сорок пятом сделали, потому что не было нужного стекла. — Он посмотрел на Корепанова и рассмеялся. — А знаете, стекло, предназначенное для этого ресторана, похитил Алексей Платонович…
— Правда? — посмотрела на Корепанова Марина.
Он кивнул.
— Операционные застеклил.
Принесли закуски. Марина отказывалась пить, но Бритван настойчиво уговаривал, и она согласилась выпить «самую маленькую».
Заиграл оркестр.
— Пойдем танцевать? — обратилась к Алексею Ася.
— Да, идите танцевать, — сказал Бритван. — А мы тут втроем…
— Неудобно, — кивнул на зал Алексей.
— Пустяки. — Ася задернула шторы — сначала одну, потом другую. — Идем.
В кабине стало темнее и уютнее.
— Ты же знаешь, Асенька, что я плохо танцую, — сказал Корепанов.
— Значит, надо поучиться. Когда-то я тебя учила.
Музыка затихла. Алексей проводил Асю к столу. Она потребовала, чтобы он выпил с ней. Бритван налил им и остальным заодно. Потом заиграли танго, и Ася опять потащила Алексея танцевать.
Он все время пытался вспомнить, как называется танго, и не мог. Спросил у Аси.
— «Брызги шампанского», — ответила она и засмеялась. — Леня, я хочу шампанского!..
— Сейчас закажу, — поднялся Бритван и, пошатываясь, пошел к двери. Проходя мимо танцующих, он предупредительно помахал пальцем Корепанову. — Ты смотри, не закрути мою жену.
— Когда он пьян, я его совсем перестаю любить, — прошептала Ася.
— Часто пьет? — поинтересовался Корепанов.
— Часто… Кто она такая?
— Ты ведь знаешь, артистка.
— Где ты с ней познакомился?
Алексей сказал.
— Кому из вас больше повезло?
Алексей не ответил.
— Ты на меня злишься? — спросила Ася.
— Нет.
— И за то, что я тебя к ней ревную, тоже не злишься?
— Нет.
Оркестр замолчал. Алексей усадил Асю на место и подсел к Марине.
— А вы совсем неплохо танцуете, — сказал Мильченко, обращаясь к Алексею.
Марина прикрыла рот салфеткой. Глаза ее смеялись.
— Вот видите, она смеется, — сказал Корепанов.
— Он совсем не умеет танцевать, — уже не скрывая улыбки, сказала Марина. — Он — как медведь.
Опять заиграл оркестр.
— Пойдем?
— Ну что ты все со мной и со мной! — взмолился Корепанов.
— Ас кем же? Олесь Петрович увлечен разговором с Мариной Андреевной, а Леня уже на ногах не держится.
— Ну-ну! — пригрозил ей пальцем Бритван. — Впрочем, идите. Идите танцуйте, а мы здесь…
Он стал наливать шампанское.
— Тебе налить шампанского, Асенька?
— Обязательно! — остановилась она. — Не так, — сказала Корепанову. — Это медленное танго.
Она танцевала, не спуская с него глаз.
— Что ты так смотришь на меня? — спросил Алексей.
— Помнишь, когда-то, когда я смотрела на тебя вот так, ты кричал на всю аудиторию: «Аська, убери свои глазища: они хоть кого с ума сведут». Помнишь?
— Помню, — спокойно ответил Корепанов.
— Когда я смотрю на тебя, мне становится не по себе, ты стал каким-то совсем другим.
— Нет, Асенька, я — тот же.
— Она тебе нравится?
— Кто?
— Артистка эта, Марина?
— Она много выстрадала за войну…
— Она не похожа на великомученицу в терновом венке.
— Не надо так, Ася.
— Не буду. Теперь я вижу…
— Будем еще танцевать или хватит? — спросил Корепанов.
— Хватит.
Они подошли к столу.
— Что так быстро? — спросил Бритван.
— Не хочу танцевать, — сказала Ася. — Хочу шампанского.
— Пожалуйста! Тебе налить, Алексей Платонович?
— Я себе водки налью.
Корепанову и в самом деле захотелось водки, и он потянулся за фужером… «Нет, это нелепо — пить водку из фужера», — подумал он и налил себе рюмку.
Ася подняла свой бокал и обратилась к Марине.
— Я хочу с вами выпить, Марина Андреевна. И только с вами.
— Почему же только со мной? — улыбнулась Марина.
— Потому, что вы красивая. И еще потому, что вы нравитесь ему, моему другу.
— Ася, — умоляюще посмотрел на нее Корепанов.
Ася отхлебнула из бокала и поставила его на стол.
— Да, нравитесь, — продолжала она, глядя на Марину. — Он мне это сам сказал. Только что. Когда мы с ним танцевали.
— А ведь она пьяна, — рассмеялся Бритван. — Это с ней очень редко бывает.
— Пожалуй, время и по домам, — посмотрел на часы Мильченко. — Поздно уже.
— Сейчас, — согласился Бритван, — только шампанское допьем. Вам шампанского или водки, Олесь Петрович?
— Шампанского и самую малость.
Бритван налил всем.
— А себе я водки налью. Не отставать же мне от Алексея Платоновича.
— Тебе от него ни в чем отставать нельзя, — сказал Мильченко.
— Слышал, Алексей Платонович? — подмигнул Бритван Корепанову. — Мне от тебя отставать запрещается. Твое здоровье. — И он чокнулся с Алексеем через стол.
Когда все спускались уже по лестнице, Алексей спросил Марину, где она живет.
— О, мне совсем недалеко. Мне даже одеваться не надо. Я здесь живу, в гостинице.
Ася взяла Алексея под руку.
— Ты видишь, как тебе не везет! — нервно рассмеялась она, когда они немного отстали. — Тебе, конечно, очень хотелось проводить ее. А провожать-то и некуда. Не везет?
— Не везет, — ответил Корепанов, и ему вдруг стало легко и радостно.
5
Кабинет Мильченко на втором этаже. Огромное окно выходит на площадь. Прямо под окном — высокий тополь. Летом его листья закрывают вид на площадь полностью. Но сейчас ветки еще голые, только почки на них набухли, и вся площадь — как на ладони. Напротив — небольшой скверик. В центре его — памятник Шевченко. У скверика — несколько машин, густо забрызганных грязью.
Бритван пришел ровно в девять.
— Ты прости, что тебе из-за меня с отъездом задерживаться приходится, — сказал Мильченко, крепко пожимая ему руку. — Мне тут, понимаешь, посоветоваться нужно по одному очень серьезному вопросу. Только разговор — строго между нами.
— Меня можно было бы и не предупреждать, — сдвинул брови Бритван.
— Ну, ну, не обижайся. Это я потому, что речь о твоем друге идет, о Корепанове. Читай вот.
Он протянул Бритвану бумагу.
Это было письмо без подписи. Кто-то ставил в известность обком о безобразиях в хирургическом отделении областной больницы. В письме говорилось о невысокой квалификации Корепанова, о том, что он берется за непосильные для него операции, о грубых диагностических ошибках, за которые люди расплачиваются жизнью. В качестве примера приводился знатный тракторист Сенечкин, которому Корепанов якобы удалил вместо больной здоровую почку и этим обрек человека на верную смерть.
— Подлость, — сказал Бритван.
— Что «подлость»? — спросил Мильченко.
— Вот такие письма. За эти вещи публично сечь надо или к позорному столбу привязывать, как в старое время привязывали воров и разбойников.
— Ну, в старое время к позорному столбу не только воров привязывали, — заметил Мильченко. — Не спеши с выводами. Лучше скажи, у Сенечкина что было?
— Туберкулез правой почки. Вернее, я его с таким диагнозом отправил…
— А выкинули-то левую?
Бритван принялся объяснять.
— И почему это вы, врачи, привыкли так покрывать друг друга? Коллегиальность?
Бритван обиделся. Причем здесь коллегиальность? Он интересовался, беседовал с Корепановым. У Сенечкина действительно оказался туберкулез не правой, а левой почки.
— Вот что, Леонид Карпович, — прервал его Мильченко. — Я тебя не как адвоката пригласил. Мне нужна консультация хирурга-специалиста, причем высокой квалификации. Ты мне скажи: может такое произойти, чтобы перепутать, где больная, а где здоровая почка?
Бритван сказал, что диагностические ошибки не исключаются.
— А так, чтобы обе почки были больны, бывает?
— Бывает, конечно…
— И тогда тоже надо оперировать?
— Бессмысленно. Я лично убежден в этом.
— Еще один вопрос, уже последний: вот здесь, — он указал на анонимку, — написано, что удалить здоровую почку, когда другая больна туберкулезом, значит обречь человека на смерть… Верно ведь?
— Верно, — сказал Бритван.
— Выходит, этот, как ты его назвал, «подлец» кое в чем разбирается?
— Это высококвалифицированная сволочь, — уже сердито сказал Бритван.
Мильченко попросил Бритвана, как только он приедет домой, вызвать Сенечкина, обследовать его и о результатах сообщить. Бритван поинтересовался, чем вся эта история угрожает Корепанову.
— Наше дело проверить, уточнить, что правда, а что ложь. Выводы потом делать будем. — Он поднялся, протянул руку Бритвану. — Значит, договорились: Корепанову пока ни слова.
— Да что я, баба, что ли?
Бритван ушел от Мильченко с тяжелым сердцем. Вызвать Сенечкина, обследовать, сообщить. А зачем обследовать? Он смотрел Сенечкина несколько дней назад. Несомненно — вторая почка больна, и Корепанов об этом знает. Надо бы зайти к нему, сказать об анонимке. «Черт меня дернул давать слово Мильченко!..»
— У тебя неприятности? — спросила Ася, когда Бритван вернулся.
— Будем собираться, — сказал он.
Машина выехала за город.
«Я не имею права уезжать, не поговорив с Корепановым, — думал Бритван. — Это не по-товарищески. Если бы со мной такое случилось, Алексей не уехал бы… Нет, я не имею права уезжать, не поговорив с ним. А может быть, это лучше, что он ничего не знает. Не будет волноваться попусту».
Бритвану вспомнился отец — старый земский лекарь. Он всегда говорил, что первой заповедью врача должен быть закон товарищества. «Никогда не оставляй в беде коллегу. Никогда ничем не компрометируй товарища. О врачебных ошибках надо говорить на научных обществах. И только там. В медицине еще много темных пятен. Ошибиться может каждый. Нет ничего отвратительней, как спекуляция на ошибках товарища».
Небо низко нависло, сплошь покрытое серыми тучами. Когда выехали за город, пошел снег, мокрый, лопастый. Ритмично постукивал «дворник».
— Постой! — тронул Бритван шофера за руку.
Машина остановилась. Бритван вышел, сделал несколько шагов и закурил, подставляя лицо снежинкам.
Ася открыла дверцу и крикнула ему в спину:
— Ну, чего ты там?
Бритван вернулся в машину, захлопнул дверку, отер лицо платком и бросил шоферу:
— Поворачивай обратно.
— Почему обратно? — спросила Ася.
— Надо с Алексеем поговорить.
Машина развернулась.
— О чем тебе надо говорить с Алексеем? — спросила Ася.
Бритван не ответил. Он сидел, не оборачиваясь, глядел на дорогу.
Вдали уже показались заводские трубы, когда Бритван вдруг опять приказал поворачивать.
Шофер молча развернул машину.
— Ты раздумал? — спросила Ася.
— Я поговорю с ним по телефону…
Глава восьмая
1
Начальник милиции позвонил Корепанову и просил принять меры. Только что у киоска со спиртными напитками задержали одного из больницы, некоего Никишина. Пьяный, нахамил, дежурного милиционера чуть не избил.
— Пришлите кого-нибудь, чтоб забрали, иначе посадим. И одежду пусть ему принесут. Черт знает что!.. В больничных халатах по городу шляются…
Никишин поступил несколько дней назад с обострением. «Принесло его опять», — с досадой подумал Корепанов. Он послал за Никишиным, а когда тот вернулся, пригласил к себе и стал выговаривать. Никишин слушал с улыбкой и все время кивал головой, соглашаясь. А когда Алексей закончил, сказал со вздохом:
— Правильно вы меня тут жучили, товарищ начальник… — Он стукнул себя по лбу и, запахивая разорванный на плече халат, сказал с пьяной горечью в голосе — Называется партизан, в разведку ходил, ни разу не попался, а тут засыпался.
— Идите проспитесь, — поднялся Корепанов. — Мало заботы, так еще…
Забот было много. Приближался Первомай. Алексею хотелось приукрасить больницу. Что ни говори, а в центре города. Колонны демонстрантов проходят мимо.
Цыбуле удалось раздобыть краски для чугунных решеток ограды и побелить главный корпус. Веселый ярко-зеленый цвет старинной массивной ограды радовал глаз. А вот фасад главного корпуса выглядел отвратительно. Огромные бурые пятна уродовали стену. Они темнели над колоннадой у входа, между окнами второго и третьего этажей и под самым карнизом.
— Вы бы со штукатурами посоветовались, что ли, — сказал Алексей Гервасию Саввичу.
— Я уже советовался. Тут ничего не поделаешь. Говорят, камень там вредный — солонец называется. Чтобы эти пятна изничтожить, говорят, надо штукатурку на особый манер готовить: известку на молоке распускать и хорошо бы яиц туды.
— А может, сметаны еще? — спросил Корепанов. — Сметаны и спирту…
— Про сметану разговору не было, — ухмыльнулся Цыбуля, — а вот про спирт намекали. Очень даже ясно намекали. И я так думаю, что спирт лучше яиц и сметаны помог бы. Есть и такой способ: известку в сырых местах отковырять, покрыть битумным лаком солонец и обратно заштукатурить.
— А спирт куда же?
— Штукатурам. Подбодрить, чертяка их замордуй!..
— Надо вертикальное озеленение. Вот в Германии и во Франции есть города, где все дома сплошь зеленью затянуты. Глядишь — не наглядишься.
— Вертикальное озеленение!.. Франция!.. Германия!.. Фу ты!.. — даже сплюнул Гервасий Саввич. — А что мудреного? Ткнул несколько кустов винограда, дикаря-пятилистника, — и вся тебе забота.
— Так давайте ткнем, — предложил Корепанов. — А только не поздно ли?
— Зачем поздно? Самый раз, — каким-то вдруг потухшим голосом произнес Гервасий Саввич и полез чесать затылок.
— А если самый раз, так зачем затылок чесать? Сегодня решили, а завтра взяли и ткнули.
— Ткнуть — это раз плюнуть. Проще простого ткнуть. А вот как оно туды, наверх, полезет? — спросил Гервасий Саввич, указывая на фронтон.
— Кто «оно»? — спросил Корепанов.
— Да отое же самое озеленение. Ему же опора нужна, проволока. А тут знаете сколько ее пойдет — прорва. Где же ее взять, тую проволоку?
— Имею предложение, — услышал Корепанов позади себя голос Никишина и обернулся.
Никишин стоял в ярко начищенных хромовых сапогах, в новом темно-синем фланелевом халате нараспашку и курил.
— Что вы сказали? — спросил Корепанов.
— Имею предложение, — повторил Никишин и спросил: — Колючая не подойдет?
— А где ее взять, колючую? — спросил Цыбуля.
— Так у вас же на складе лежит.
Колючая проволока на складе была. Еще прошлой весной Гервасий Саввич обнаружил ее далеко за городом в старом блиндаже, на участке, что выделен был под огороды для сотрудников больницы. Проволока была. Хорошая, оцинкованная. Но Гервасий Саввич имел на нее свои виды и потому рассердился.
— Какой это дурень из колючей проволоки опору для винограда делать будет? — спросил он. — Она же втрое скрученная.
— А мы с Яшкой в два счета ее распустим, — глядя на Цыбулю, коварно улыбнулся Никишин.
— Мы с Яшкой, мы с Яшкой, — передразнил его Цыбуля. — С каких это пор вы дружками стали?
— А мы давно дружим, — продолжал улыбаться Никишин.
— Давно? А кто его в ополонок толкнул? Из-за кого он кровью харкал?.. А ну сматывай отсюда! Сматывай, чтоб очи мои на тебя не глядели.
— А мне что, — сказал Никишин. — Я могу и уйти.
Он демонстративно попрощался только с Корепановым, отбросил в сторону цигарку, поправил халат и ушел, даже не глянув на Цыбулю.
— Значит, договорились насчет озеленения? — спросил Корепанов.
— Ладно, сделаем, — недовольно произнес Цыбуля и добавил со злостью: — И все оно знает. И всюду оно лезет. Я бы его выгнал к чертовой матери, щоб не позорил партизанского звания. С Яшкой дружит!.. Не с Яшкой, а с этим хулиганом Дембицким спутался. Водку глушат, в карты режутся. Как стемнеет — только его и видели. Вертается под утро. Ночлежку с больницы сделал, сукин сын!..
— Нехорошо это, — сказал Корепанов. — И как он только медаль «За партизанскую славу» получил?
— Медаль он правильно получил, — сказал Цыбуля. — Я его историю хорошо знаю.
В начале войны Никишин попал в окружение, но немцам в руки не дался: бродил по лесам, потом устроился в каком-то селе у солдатки. Побыл у нее недолго, подался домой, в родное село. Там полицаем служил его дружок-однокашник: вместе учились, вместе коней пасли. Никишин возьми и набей тому полицаю морду, а смыться не успел. Попался.
У немцев, как известно, разговор короткий. Собрали они группу бывших красноармейцев, увели к старой каменоломне и пустили в расход.
Никишина оглушило только. Ночью он пришел в себя, выбрался из-под трупов, пробрался задами к бывшему дружку своему, прикончил, а сам — в партизаны.
— Сказки все это, — сказал Корепанов. — Но все равно вы с ним поговорите, предупредите: если так продолжаться будет — выпишу из больницы. Так и скажите — выпишу.
2
За три дня до праздника руководителей и секретарей парторганизаций собрали на совещание. Большой зал областного театра был набит до отказа. Совещание вел второй секретарь обкома Шульгин. Он призывал как можно лучше организовать демонстрацию. Надо, чтобы люди по-настоящему чувствовали праздник.
— Мы еще небогаты, — говорил он. — Мы не можем себе позволить хороших костюмов и фетровых шляп. Но пусть будут цветы и зелень. Участники войны, конечно, — при всех наградах.
Потом он долго еще говорил о бдительности. О том, что враги ничем не брезгуют. Их ненависть обрушивается не только на фабрики и заводы. Вот в прошлом году, например, в одном крупном городе на Донбассе во время демонстрации подожгли больницу. Из больных, правда, никто не пострадал, но праздник был испорчен.
— Так что и вы, товарищи медики, смотрите в оба.
Алексей думал, что поджечь больницу с единой целью испортить настроение — глупо. Скорее всего там просто порядка не было, а случись пожар в будни, вряд ли пришло кому в голову расценивать его как вредительство.
В канун праздника, когда наступает необычная торжественная тишина, появляется неодолимая потребность оглянуться назад, осмыслить прошлое, все неудачи, радости и печали. Это потому, что праздники связаны с чем-то очень важным и значительным, как завтрашний день, например.
Алексей смутно помнил первую в своей жизни маевку. Это было еще в девятнадцатом. Заграничный пароход пришвартован к высокой эстакаде. На рейде, в семи километрах, стояли военные корабли и баржа с пушкой-двенадцатидюймовкой.
Накануне Первомая грузчики отказались грузить немецкий пароход. Но когда повесили двоих у поселкового Совета, вышли на работу все до единого. Вечером батя исчез куда-то. Мать всю ночь не спала. Ходила по комнате, выглядывала в окно, снова ложилась и опять вставала.
А на следующий день утром был туман. Как только рассвело, началась перестрелка. Это отряд Акименко, батиного друга, ворвался в порт. Кто-то верхом на коне взлетел на мост и первым же выстрелом сбил антенну. Это чтобы на кораблях на рейде ничего не узнали. Потом ребята говорили, что антенну сбил Платон Корепанов, Лешкин батя.
«Иностранец» сразу же убрался восвояси, не нагруженный и на треть. И сразу же возникла манифестация. Алексею запомнились люди с флагами. Громкие, радостные выкрики. Все обнимаются, хлопают друг друга по плечу. Отец, в брезентовой куртке, небритый, но веселый, взял на руки его, Лешку, и тоже кричит вместе со всеми. А Лешка с любопытством рассматривает висящую у отца через плечо винтовку. Потом отец передает Лешку матери, а сам подымается на ящик, покрытый красным полотнищем, и что-то говорит, энергично размахивая скомканным в кулаке картузом.
А когда рассеялся туман и с рейда начали обстреливать поселок, Алексей с матерью прятались в подвале.
После обстрела неподалеку от дома появилась огромная воронка с обожженными краями. А в спальне рама была вышиблена, и в постели лежал большой с рваными краями осколок снаряда. Ночью опять палили. Лешка выбрался из подвала и смотрел на небо. Там время от времени с тугим воем проносились тяжелые снаряды. Но рвались они где-то у черта на куличках, на отмели, за устричной косой.
— Палит в белый свет, как в копеечку, — сказал батя.
Утром высадился десант. Но беляков так угостили, что они едва ноги унесли.
И еще Алексею вспомнился канун Октября сорок третьего. Госпиталь только что перебрался в Смоленск. Принимали первую партию раненых. Они поступали непрерывным, потоком, днем и ночью, ночью и днем, наводняя огромные, превращенные в палаты, аудитории педагогического института и его бесконечные коридоры. На улице было холодно и дождливо. На душе — тоска. В глазах от усталости плыли желто-оранжевые круги. Но вот по радио сообщили об освобождении Киева, о том, что наши войска вышли к низовью Днепра — и усталость как рукой сняло. Дождь на дворе стал вдруг по-весеннему теплым. Ветер — по-мальчишески озорным. Даже коптилки и те, казалось, не так мигали и светили ярче. Аня работала рядом, натянув на ушибленную руку резиновую перчатку. Накануне она размозжила палец. Он распух и не сгибался. Алексей знал, что ей больно. Но она и вида не подавала, даже улыбалась. А глаза ее говорили: «Право же, мне совсем не больно… И не нужно тревожиться из-за пустяков».
«Хорошее время было, — подумал Алексей и грустно усмехнулся — Что же хорошего, когда война вокруг и раненые, и умирающие?»
Нет, что-то очень хорошее запомнилось о той поре. Это все — время. Оно стирает из памяти горькое, смягчает боль. И только радостей не трогает. Даже маленьких. Даже самых незначительных. И они, эти радости, мерцают в темноте прошлого, как звезды августовской ночью — яркие, неотразимо красивые и чуть-чуть загадочные, как улыбка любимой.
«Для всех война закончилась девятого мая, — думал Корепанов. — А для меня раньше, в марте. Вот уже третий год идет. А много ли радостей было за эти годы? Много. Жив остался, здоров. Вот больницу восстановили. Хороших людей встретил — Ульян Денисович, Стельмах, Люся Стоянова, Михеева, Лидия Петровна… И Марина. Сегодня парус принесли для лодки. Завтра, сразу после демонстрации, — на реку, под парусом походить. И хорошо бы с Мариной. Когда-то обещал Ане после войны покатать ее на лодке, под парусом. Так и не довелось…»
Пришла Архиповна.
— Ужинать будешь, Алексей Платонович?
— Позже немного.
Он вышел во двор. Теплый вечер уже совсем сгустил сумерки. Пахло сиренью и абрикосовым цветом, свежевскопанной землей.
«Надо пойти в отделение, посмотреть больных, — подумал Корепанов, — и вообще всю больницу обойти еще раз, посмотреть. Ведь завтра праздник, а в праздник надо быть… Да нет же, бдительность здесь ни при чем. Просто очень приятно обойти отделение в канун праздника, перекинуться словом с больными, дежурными сестрами и санитарками. Хоть бы завтра хороший день выдался».
Он посмотрел на небо, на мерцающие звезды и решил, что завтра будет хороший день.
День выдался погожий — яркий, солнечный. На демонстрации было так, как хотелось Алексею, — шумно, весело, празднично. Неподалеку от трибуны колонну встретил оркестр. Трубно гремела сверкающая на солнце медь. Задорно ухали барабаны. Идти сразу же стало удивительно легко.
На трибуне стояло много знакомых, первый секретарь обкома Гордиенко. На груди у него орденов — не счесть, над ними — золотая звезда Героя Советского Союза. По правую сторону его — Шульгин, по левую — Балашов. Алексей встретился с ним взглядом и вскинул руку. Степан Федосеевич заметил и тоже приветливо помахал рукой.
Здравицу медикам в микрофон прокричал сам Гордиенко. Ответное ура получилось громкое, раскатистое. Гордиенко улыбнулся и прокричал еще одну здравицу — передовой медицинской науке.
Колонна прошла метров сто по главной улице, потом свернула налево и стала таять.
Алексей увидел Марину и поспешил к ней.
— Не могу домой пробраться, — сказала Марина. — Загородили вот. — И она указала на чисто вымытые грузовые автомашины.
— Пойдемте ко мне, — предложил Алексей. — Посидим, радио послушаем.
Она согласилась.
На улице около больницы было людно, киоски бойко торговали газированной водой, пивом и подарочными пакетиками со сладостями. Больные густо облепили забор, глядели на проходящие колонны.
Дежурный посторонился.
— Маринка! Наша Маринка, хлопцы! — услышал Корепанов радостный голос Никишина и, прежде чем успел понять в чем дело, увидел Никишина рядом с Мариной. Он стоял и грубовато обнимал ее за плечи.
— Андрей! Андрюша Никишин!
Она обняла его и тут же при всех расцеловала. Больные окружили их, оттеснили Корепанова.
Никишин сиял.
— Маринка! Наша Маринка! — никак не мог он успокоиться. — Братцы, да это же та самая, про которую я только вчера вам рассказывал… Вместе воевали. По-немецки шпрехает, что твоя немкеня.
— Ну хватит, Андрюша, хватит, — смущенно говорила Марина. — Ты чего в больнице? Рана открылась?
— Раны у меня заживают раз и на всю жизнь. Дермит какой-то. Ничего, проходит уже. А ты что тут делаешь, в городе?
— Приехала с театром.
— Ну вот, я же вам говорил, что артистка она, — опять обратился к товарищам Никишин.
Алексей долго не мог отделаться от чувства растерянности и злился на себя за это. Ну, что, собственно, произошло? Встретились два фронтовых товарища, расцеловались. Все это так естественно, а между тем… «Может быть, надо было мне и Никишина пригласить? — думал он, помогая Архиповне накрывать на стол. — Конечно же, надо было. Обязательно надо было пригласить и выпить вместе за встречу с Мариной, черт подери!..»
Он долго не мог прийти в себя.
А Марина ничего не замечала. Она была вся во власти воспоминаний, говорила и говорила, будто продолжала разговор, начатый еще тогда, в поезде у окна, в полуосвещенном коридоре пассажирского вагона.
Как она встретилась с Никишиным?
Ее везли куда-то назад, на восток, в солдатском поезде. Ночью налетели самолеты, осветили все небо ракетами. Паровоз то набирал скорость, то почти останавливался. Где-то совсем рядом стучал зенитный пулемет. Стали рваться бомбы. Одна… вторая… третья. Вагон затрещал, дернулся, как в судороге, и развалился. Марину выбросило на насыпь. Несколько секунд она лежала совершенно оглушенная, потом вскочила.
Впереди эшелона что-то полыхало. Стреляли, казалось, отовсюду.
Она кубарем скатилась с насыпи и побежала. Подальше от этих вагонов, от стрельбы, от взрывов. Сначала, помнится, был кустарник, густой, колючий. Ветки рвали в клочья одежду и царапали тело. Но Марина ничего не чувствовала. Дальше, дальше!
Потом начался лес. Отсветы пожара быстро тускнели, стало темно. Марина все время натыкалась на деревья. Бежать уже нельзя было, и она шла, выставив руки. Где-то позади еще слышалась перестрелка. Лес кончился. Опять пошел колючий кустарник, ноги стали увязать в болоте. Марина свернула вправо и пошла опушкой.
Хотелось пить. И вдруг она поняла, что здесь можно напиться. Как это она раньше не догадалась? Ведь под ногами хлюпала вода. Наощупь нашла лунку с водой и припала к ней. Вода была неприятная, затхлая. Но Марина пила и пила. Передохнула немного и опять стала пить. Потом зачерпнула воду ладонями, провела по лицу. Стало легче. Теперь можно опять идти. Куда? Не все ли равно. Лишь бы подальше от этой страшной железной дороги.
Впереди показалась поляна. Марина ступила на нее, прошла несколько шагов и провалилась по колено в густую, вязкую тину. Еле выбралась. Одна туфля осталась там. Она сбросила и вторую, теперь уже ненужную, и вернулась к лесу. Позади что-то жадно причмокивало и вздыхало.
Марина вспомнила рассказы о тех, кого засасывало болото. Прежде ей всегда становилось страшно от таких рассказов, а сейчас, когда сама угодила в трясину, страха не было.
Наконец она наткнулась на стог сена. Ей и в голову не прошло тогда, что стог сена — признак близкого жилья. Она просто обрадовалась ему. Обошла вокруг, нашла нору и стала выдергивать сено, чтобы углубить ее. Начало светать. Позади, совсем рядом, кто-то заскулил. Марина обернулась, увидела небольшую лохматую собаку. Погладила ее по голове. Собака заскулила громче, отбежала и опять вернулась, продолжая повизгивать. Видно, она была долго в одиночестве и теперь обрадовалась близости человека.
Марина подумала, что собачий визг может привлечь кого-нибудь. Она перестала выдергивать сено, присела около собаки и обласкала ее.
— Тише, собачка, тише. Сейчас мы сделаем себе постель и будем спать вдвоем. Ты хочешь спать?
Собака лизнула ее в лицо.
Наконец, нора была расширена. Марина забралась поглубже и свернулась комочком. Собака лизнула ей пятку.
— Иди сюда, собачка. Иди ко мне.
Собака протиснулась, легла рядом, повозилась немного и затихла. Марина обняла ее и не заметила, как уснула.
Ей снилось, что она дома, совсем маленькая. Что в комнате тепло и уютно. Отец вернулся с работы, собирается ужинать. Подошел к ней, постоял, потом укрыл ей ноги маминой беличьей шубкой. Шубка старенькая, латаная. Но мех на ней все равно мягкий. И сейчас ногам тепло. Отец сидит за столом, накинув на плечи шинель, и что-то пишет. Ей не хочется просыпаться. Тепло от ног разливается по всему телу тихой радостью.
Ее разбудил громкий голос.
— А ну-ка вылазь!
Она втянула ноги поглубже.
— Вылазь, вылазь!
Собака зарычала, потом громко залаяла. Марина погладила ее.
— Тихо, собачка, тихо.
Она стала выбираться из норы.
Собака выбежала раньше и стала лаять на высокого широкоплечего парня в яловых сапогах, туго стянутой в поясе гимнастерке и пилотке со звездочкой. Это и был Никишин.
«Медаль он правильно получил. Медаль он получил по заслугам», — вспомнил Алексей слова Гервасия Саввича. И свой ответ на эти слова он тоже вспомнил: «Сказки все это!» Выходит, не сказки. Выходит — правда.
Почему эта правда так неприятна? Потому что Никишин жалобу писал?..
Алексею вдруг захотелось рассказать Марине обо всем — и о жалобе, и о ночных пирушках Никишина с хулиганами, и о всех передрягах. Но вместо этого он стал рассказывать, как Никишин, рискуя жизнью, спас Чернышева. Потом о Чернышеве — как этот человек переборол смерть, преодолел инвалидность, все дни чем-то занят, возится с радиоприемниками, вместе со Стельмахом ремонтирует физиотерапевтические аппараты, конструирует новые. Затем стал рассказывать о Стельмахе, о его ранениях, о последней операции, о своей поездке в Москву. О том, как звонил на студию, надеясь поговорить с Лилей Брегман, о профессоре Хорине, о том, как тот советовал обязательно описать и опубликовать в научном журнале историю Чернышева, потому что это редкий случай в медицине, очень редкий.
— А вы написали? — поинтересовалась Марина.
— Нет, надо еще подождать. Но я напишу. Обязательно напишу.
Архиповна принесла телеграмму. Только что доставили.
— Леонид Карпович и Ася поздравляют с праздником, — сказал Корепанов. — И вам привет, Марина Андреевна.
— Это очень мило с их стороны, — с явным безразличием заметила Марина.
— Да, я совсем забыл спросить, как вам понравились мои друзья?
— Они мне совсем не понравились, — сказала Марина.
— Почему? — удивился Корепанов.
— Они вам не друзья. Даже Ася Викторовна. В тот вечер мне больше всех понравился Олесь Петрович. И знаете почему? Потому что в любом случае вы можете знать, как он поступит. А как поступит в том или ином случае Леонид Карпович или ваша Ася — надо гадать.
— А как поступит в том или ином случае Никишин, вы могли бы предсказать?
— Нет, — улыбнулась Марина. — Но здесь — совсем другое. — Она вдруг рассмеялась. — Помню такой случай. Однажды во время ужина повар отказал Никишину в дополнительной порции: «Сам без ужина остаюсь». Никишин швырнул в него свой котелок и ушел. Командир батальона потребовал Андрея к себе «на расправу», а тот исчез, как в воду канул. Все решили — сбежал.
Потому что за драки у нас взыскивали строго. Могли и расстрелять. Вернулся Андрей около полуночи. Пригнал немецкого каптера с двумя ведрами каши. Для повара. Чтоб с голоду не подох… Никишин, конечно, может многое натворить. Но за друга он пойдет в огонь и в воду. Жизни своей не пожалеет. Это я знаю. А смогут ли эти ваши друзья так?
— Давайте не будем о них.
— Хорошо, не будем, — согласилась Марина.
3
Второй день праздника тоже выдался хороший, солнечный. Они катались на лодке. Алексей учил Марину грести. Потом они долго бродили по ночным ярко освещенным улицам, болтали бог весть о чем — о парусном спорте и рыбной ловле, об операциях на легких, пьесах Горького и странностях режиссера областного театра.
К ним привязался черный лохматый щенок с уморительно добродушной мордой.
— Симпатичный щен, — сказал Корепанов.
— Знаете, как бы я назвала его? — спросила Марина. — Магомет.
— Магомет! — окликнул собаку Корепанов.
Щенок присел на тротуар и захлопал мохнатым хвостом по асфальту.
— Я, пожалуй, заберу его к себе, — сказал Корепанов.
— Я ожидала, что вы это скажете, — улыбнулась Марина. — Он будет верно служить вам, этот Магомет.
Алексей вернулся домой около полуночи, счастливый, что так хорошо прошли праздничные дни.
По больнице дежурила Вербовая. Алексей зашел к ней, узнал, что ничего особенного не случилось, только Никишина до сих пор нет. Корепанов позвонил в отделение, спросил, не вернулся ли Никишин. Сестра сказала, что еще не вернулся, и добавила:
— Не волнуйтесь, Алексей Платонович. Это ведь не впервые. Придет.
Алексей попросил завтра же утром подать рапорт о нарушении режима.
— Что-то надо бы делать с ним, с этим Никишиным, — сказала Вербовая. — Днем самогон принес — больных напоил, а сейчас вот опять ушел куда-то.
Никишин вернулся уже под утро. Сестра принялась корить его. Он ей нагрубил. А когда заступились больные, учинил дебош. Кончилось тем, что его связали. Утром, когда Алексей пришел в отделение, у Никишина был виноватый вид. Он даже стал что-то бормотать в свое оправдание, но приказ Корепанова был категорическим: выписать.
За ночь поступило несколько раненых. Трех надо было оперировать.
— Неспокойно в городе, — заметил Корепанов.
— И когда это все кончится? — спросила Ирина.
— Кончится! — убежденно сказала Лидия Петровна. — Это война все намутила.
Ирина посмотрела на нее.
— Войны давно нет, а нам каждую ночь все возят и возят.
— А муть долго держится, — сказала Вербовая. — Потому и неспокойно в городе, что муть.
Да, в городе было неспокойно, особенно по ночам: то внезапный крик разорвет тишину, то выстрел, площадная брань, затем топот бегущих ног, резкий окрик «Стой!» и опять выстрел.
Но это лишь ночью. С рассветом все менялось. На стройках появлялись люди. Начинали звенеть пилы, стучать молотки. Город жил бодрой, напряженной жизнью, и только на базаре змеились слухи.
— Опять ограбили квартиру. Вынесли все до ниточки. А хозяева даже не проснулись.
— И каким это сном спать нужно?
— Так они что же делают, бандиты. Стекло вырезают и на подоконник — скляночку со снотворным. Вот у Михеича, что на Первой Портовой, не только одеяло унесли, крестик нательный у жинки сняли. Из чистого золота крестик.
— И куда только милиция смотрит?
— Что милиция! Может, и милиция с ними заодно.
— Ну да, заодно. Вчера возле почты милиционера застрелили.
Да, в городе было неспокойно. И Гервасий Саввич, уходя к себе, строго-настрого наказывал сторожам, чтобы глядели в оба.
— Если хоть полено украдут, я вам…
Сторожа «глядели в оба», а воры все же забрались на склад.
Гервасий Саввич не мог прийти в себя. Только перед праздником новое белье получил — простыни, одеяла, и вот на тебе — больше половины унесли. Алексей позвонил в милицию. Пришли двое. Они неторопливо осматривали место происшествия, окно, двери, замок.
— Дело ясное, — сказал один. — Воры вошли со стороны сада. Вынули окно вместе с рамой и вынесли тюки.
— Это, между прочим, и мне совершенно ясно, — заметил Стельмах. — Совершенно ясно, хоть я и не Шерлок Холмс.
Милиционер недовольно посмотрел на него и закурил.
Потом привезли собаку. Она повертелась под окном, затем потянула к пищеблоку.
— Ты посмотри, — удивился милиционер. — Такая умная ищейка, а дурит. Почему бы это?
— Между прочим, — опять съязвил Стельмах, — даже таких умных ищеек надо время от времени подкармливать.
Милиционер метнул в его сторону сердитый взгляд, но ничего не сказал. Оскандалившегося пса пришлось увести.
Корепанов был обескуражен. Представитель уголовного розыска составил акт, обещал принять меры и, уходя, заметил:
— В складских помещениях полагается окна решетками заделывать.
Алексей молча подписал акт.
— Это кто-то из своих, — сказал Цыбуля. — Наши собаки на посторонних всегда лай подымают.
— Пострелять бы ваших собак, — сказал Корепанов.
Ночью Алексея разбудил Цыбуля.
— Нашел, Алексей Платонович, — произнес он шепотом. — Не мог уснуть. А что, если оно не унесло тюки, думаю, а где-нибудь тут припрятало? Нелегкое дело унести, рискованно. Вот и раскидываю мозгами, куда бы оно могло спрятать. Вот если бы я, думаю, куда бы я спрятал? И решил, что лучшего места, как на сеновале, не найти. Фронтон на глухой переулок выходит.
Подъехал — и бери. И ночь подходящая — дождь как из ведра льет. И такое со мной творится, что лежать на месте не могу. А что, думаю, если пока я тут лежу и мозгами туды-сюды раскидую, оно, подлое, тюки грузит? Знает, что приходили милиционеры, крутились тут со своим пуделем и ушли ни с чем, — значит, можно брать. Оделся я, пошел на сеновал. Смотрю, лежат наши тюки, соломою притрушенные. Все до единого лежат… Так вот я посторожу там, а вы в милицию позвоните.
— Пусть этим делом милиция и занимается, — сказал Корепанов. — Вы не вмешивайтесь.
— Нет, я не заспокоюсь, пока тую гадину своими руками не пощупаю, — сказал Цыбуля.
За тюками приехали в ту же ночь. Но милиционер поторопился. Гервасий Саввич рассказывал потом с досадой:
— И чего, спрашивается, надо было кричать? Оно же само в руки лезет. Ну, подожди — и хватай. Так нет же, надо кричать: «Стой! Кто идет?» Так оно ему и остановилось. Так оно ему и сказало, кто идет. Нашли дурня. Стрельнуло в нас и вниз. И — по коням. Шукай ветра в поле…
— Отчего же вы не стреляли?
— Стреляли. Так разве попадешь? Когда темно, хоть око выколи. Эх, засели бы мы с Яшкой, черта пухлого оно, подлое, ушло бы от нас.
Спустя два дня, ночью, Алексея разбудили двое в стеганных ватниках и высоких яловых сапогах. Сапоги были густо забрызганы грязью. Говорил только тот, что постарше — с проседью на висках и в бороде. Молодой, чем-то похожий на бородатого, смотрел на Алексея исподлобья и молча мял шапку в руках.
— Да чего уж там… От докторов скрывать не положено, — сказал старший. — В драке по пьяному делу клинком его ударили, под лопатку. Тяжелый он, вот и боялись везти, чтобы по дороге не помер. Какую угодно цену назначьте, только не откажите.
— Вы о цене бросьте, — нахмурился Алексей. — Идите, я сейчас, только инструмент захвачу.
Когда он вышел, старик услужливо распахнул перед ним дверцу кабины, поправил фланелевое одеяло на сиденье и даже помог сесть.
Тот, что заходил вместе со стариком, оказался шофером. В кузове стояло еще двое молодых парней.
— Зачем это вы четверых подняли? — спросил Корепанов.
— Дождь как зарядил с вечера, так и не перестает. Дорога знаете какая. Вдвоем, если застрянешь, машину не вытолкать, — сказал шофер.
Дорога была отвратительная. Машина то застревала в наполненных жидкой грязью колдобинах, то ее сносило в кювет. И тогда мужики соскакивали и принимались толкать.
Алексей тоже выбирался из кабины и, хоть старик возражал, начинал помогать.
— Что-то уж больно длинные двадцать километров у вас, — заметил он через полтора часа.
— Скоро приедем, — сказал шофер.
Спустя минут пятнадцать машина остановилась у каких-то ворот.
— Как село называется? — спросил Корепанов.
— Это не село, — хмуро ответил шофер. — Это хутор.
— Какой хутор?
Шофер промолчал, выбрался из машины, поднял капот и стал возиться в моторе.
Раненый лежал на кровати в небольшой комнате с одним окном. Перепуганная пожилая женщина держала керосиновую лампу.
Корепанов сразу узнал Никишина. Парень метался в горячке. Алексей осмотрел рану, снова забинтовал.
— Он кем «вам доводится?
— Сынок, — ответила женщина и заплакала.
В соседней комнате ждали мужчины. Здесь было натоплено, пахло самогоном, жареной свининой, квашеной капустой и еще не то чебрецом, не то сушеной мятой.
— Вы кто ему будете? Отец? — спросил Алексей старика.
— Угу…
— Так вот, отец, — сказал Корепанов. — Ранение у него не клинком, а пулей. Надо в больницу.
— А если тут?
— Помрет.
Старик налил стакан самогона и поставил его перед Алексеем.
— Выпей, Алексей Платонович, — сказал он, — закуси с дороги.
— Нельзя мне. Возможно оперировать придется.
— Пей! — сказал старик. — Сам же говоришь, что здесь оперировать нельзя. А пока до больницы довезем, от хмеля и следа не останется.
Корепанов посмотрел на старика, на трех парней, стоящих у стены, и потянулся за стаканом. Самогон был отвратительный, но Алексей превозмог себя и сделал несколько глотков. Женщина пододвинула ему тарелку с мясом.
— Присесть у вас можно? — полусерьезно-полушутя спросил Корепанов.
— Пожалуйста! — заторопилась женщина и, обмахнув подолом табурет, пододвинула его к столу. — Садитесь, пожалуйста, закусывайте.
Корепанов сделал еще два глотка и принялся есть, намазывая горчицу на ломтики мяса.
— Почему сразу не привезли, как только ранило? — спросил он. — Ведь ранили его двое суток тому назад… около больницы.
— Ешь, Алексей Платонович, — сказал старик.
— Я уже сыт, — поднялся Алексей. — Перекусил и ладно. — Он потянулся за шинелью и, натягивая ее, спросил старика: — Ну, как вы? Решили или нет?
— Вот ты говоришь в больницу везти, — произнес старик после долгой паузы. — Так?
— Так, — ответил Корепанов.
— А ведь ты, как только привезут его, сразу в милицию доложишь?
— Доложу, — спокойно сказал Корепанов, затягивая пояс.
— Тогда оперируй здесь, — глухо и настойчиво сказал старик. — Ты ему только пулю вынь, а дальше наша забота.
— Да поймите, не могу я этого, — сказал Корепанов. — Надо раньше уточнить, где пуля, рентгеновские снимки сделать, потом кровь перелить… Ведь погибнет.
— А что проку, если жив останется? — хмуро спросил старик и продолжал с сердцем: — Оружия не сдал, мало того — в дело его пустил. За такое знаешь что? Если не расстреляют, так двадцать пять дадут. Сам погибнет да еще за собой и невиновных потянет. Ведь он что придумал? Ведь он их с собой взял, — указал старик на понурившихся парней, — братьев родных. Нашел помощников. Нет, если ты выдать грозишься, я его в больницу не повезу.
— Да не имеете вы права его на смерть обрекать!..
— Имею, — глухо ответил старик, — я ему батько.
Женщина ткнулась головой в косяк двери и зарыдала.
— Ладно, не скули, мать, не скули, — погладил ее по плечу старик и подошел к Алексею. — Неправ ты, Алексей Платонович, — сказал он и ударил себя кулаком в грудь. — Ты думаешь, Андрюха мой нажиться хотел на твоем барахле? Нет, сдуру это, с пьяных глаз. Сказать людям, не поверят… Ведомо нам, что он обидел тебя. И что ты его из больницы выгнал, тоже ведомо. А мы все же к тебе поехали. Потому что слыхали — врач ты хороший и человек настоящий. А ты… Ведь даже суд, раньше чем в тюрьму упрятать, долго судить да рядить будет. А ты — без суда. И не к тюрьме, а к смертной казни приговариваешь…
«Никишин может, конечно, многое натворить, — вспомнил Алексей слова Марины, — но за друга он в огонь и воду пойдет, жизни своей не пожалеет». Ей будет очень больно, когда она узнает… А если я уеду, не оказав ему помощи… Она никогда не простит мне… Да нет же, не в этом дело. Его надо оперировать и как можно скорей. Надо их заставить согласиться везти его в больницу, любой ценой заставить».
Алексей потер лоб крепко стиснутым кулаком, глянул на старика, на вздрагивающие плечи матери, прислушался к хриплому дыханию Никишина и сказал:
— Ладно, давайте его в больницу. Не выдам я.
4
Когда Никишина привезли в больницу, еще только светало. Алексей сказал, чтобы его сразу же несли в рентгеновский кабинет.
На рентгенограмме отчетливо видна была пуля. Она застряла под правой лопаткой между ребрами…
Корепанов приказал сестре готовить все для операции и послал за Лидией Петровной.
Когда Алексей нащупал пулю, он задержался на секунду, потом сказал сестре, чтобы она шла готовить все для переливания крови. Наконец Алексею удалось захватить пулю и вытащить. Он внимательно осмотрел ее и бросил в тазик.
— Я нарочно отправил сестру.
Вербовая вопросительно посмотрела на него.
— Я обещал не выдавать Никишина, — сказал Корепанов. — Так что… вы пули не видели.
— Хорошо, я пули не видела, — спокойно сказала Вербовая. — А что записать в историю болезни и операционный журнал?
— Только правду. Но я это сам сделаю.
Операция закончилась. Никишина унесли. Корепанов сел за стол и стал записывать в операционный журнал. Вербовая сидела на табурете, тщательно вытирала руки и смотрела на него.
— По закону я обязан сообщить в милицию, — задумчиво произнес Корепанов и вдруг улыбнулся. — Интересно, что следует за недонесение?
— Я могу узнать, — серьезно сказала Лидия Петровна.
На следующий день, улучив минуту, когда в операционной никого, кроме нее и Корепанова, не было, Вербовая сказала:
— Статья сто восемьдесят седьмая. Лишение свободы от одного до четырех лет.
— Широкий диапазон, черт возьми.
— Я бы могла узнать более подробно, если б мне было известно, в чем дело.
— Нет уж, — возразил Корепанов. — Я не хочу впутывать вас в эту историю.
— Вы не знаете, какое сейчас время, — тихо произнесла Вербовая.
— Чудесное время, — бодро сказал Корепанов. — Вы только посмотрите в окно. Какая буйная весна! И стройки. Куда глазом не кинешь — леса и леса. И наше ушное отделение тоже вот-вот вступит в строй. Когда я приехал, даже подумать не мог, что нам удастся так скоро восстановить больницу. В сущности не так ведь много времени прошло, а вот вместо развалин — больничный городок… Чему вы улыбаетесь?
— Вашей восторженности, — ответила и вздохнула Лидия Петровна.
А вздыхаете почему?
— Потому что таких, как вы, радующихся весне и всему вокруг, могло быть значительно больше.
— Нас много. Нас очень много. Все! — сказал Корепанов. — И мы строим, создаем. И это — наша весна! Плакатная патетика, думаете? Нет, это патетика жизни. В ней что-то плакатное есть, верно. Но, право же, она от этого не становится хуже.
Зазвонили стенные часы в предоперационной.
— Девять, — сказала Вербовая. — В десять у вас консультация в тюремной больнице. Вы не забыли?
— Да, в десять. А у нас еще пропасть работы.
— Я сама сделаю обход, — сказала Вербовая. — Только Никишина давайте вместе посмотрим. Ему, кажется, стало немного лучше. Но он все еще без сознания, и это меня тревожит.
Сознание к Никишину вернулось на третий день. Он долго не мог понять, где находится. Потом увидел сидящую рядом на табурете мать. Она дремала. Никишин окликнул ее:
— Мама!
Она вздрогнула и очнулась. На исхудалом лице появился испуг. Потом она поняла, что сознание вернулось к сыну, и обрадовалась, вся подалась вперед.
От прикосновения ее дрожащих рук, от радости, что вспыхнула в глазах, от ласкового голоса у Андрея вдруг защемило в горле. Он пересилил себя и спросил:
— Где это мы, мама?
Палата была маленькая, всего на две койки. Вторая кровать для матери — прилечь, если устанет. И хоть никого из посторонних не было и подслушать никто не мог, мать рассказывала шепотом, наклонившись к самому лицу сына.
Он слушал. Потом ему вдруг нестерпимо захотелось спать… Когда проснулся, в палате было светло. Вместо матери на табурете сидел Корепанов.
— Ну, как ты себя чувствуешь? — спросил он.
Никишин несколько секунд молча смотрел Алексею прямо в глаза. Потом спросил:
— Вы все знаете?
— Знаю! — ответил Корепанов.
Никишин помолчал.
— Не будет этого больше, Алексей Платонович.
— Верю.
Иван Севастьянович всегда говорил, что операционный стол роднит больного и хирурга. Сейчас, когда Никишин быстро выздоравливал, Алексей часто вспоминал эти слова. И в самом деле, вот привозят чужого человека, кладешь ты его на операционный стол, склоняешься над ним со скальпелем в руках — и твое отношение уже меняется, родным тебе становится этот человек, близким.
Вначале Алексей даже стыдился этого чувства. Ну, куда это годится! Смотришь на больного, который вчера умирал, а сегодня выздоравливает, и… спазма к горлу подкатывает. Девчонкам это еще, пожалуй, пристало, но врачу, да еще хирургу… Хирург должен всегда оставаться спокойным, и уж чего-чего, а сентиментальности у него быть не должно.
Как-то еще в госпитале в минуту откровенности он поделился своими сомнениями с Иваном Севастьяновичем. Старик нахмурился. «Стыдиться? — спросил он строго. — Чего стыдиться? Хорошего человеческого чувства? Ложный это стыд. А ложный стыд, как известно, хуже бесстыдства. Можно, конечно, хмурить брови, когда хочется улыбаться, прятать руки в карманы, когда хочется обнять. Но оставаться холодным и равнодушным просто невозможно. Если ты, конечно, человек».
«Да нет же, сентиментальность это все. Никишин писал кляузу в обком, хулиганил, пьянствовал, наконец залез на склад, отстреливался от милиции. Почему же я укрываю его? Потому что дал слово? Может быть, и поэтому. Но прежде, чем дать его, я думал… А мог бы и не давать. Нет, не мог. Не мог? А как же закон? Ведь закон обязывает…»
Закон! Алексея всю жизнь учили уважать закон. Этому учил его отец, учителя в школе, профессора в институте, Иван Севастьянович и пропагандист Назимов. Интересно, что сказал бы он сейчас? Пожалуй, не одобрил бы. Он сказал бы, что это — ложная порядочность. Дал слово потому, что иначе не мог. Спас человека. А теперь пускай закон решает, как быть. Ты поступил правильно, что спас. Ведь даже приговоренного к смерти не казнят, если он болен, — раньше вылечат… Интеллигентщина все это.
Нет, Назимов никогда не сказал бы так, если бы знал все. А что он должен знать? Ведь Никишин тогда ничего не обещал. А если и обещал потом, какое же это имеет значение? Ведь признание вины не снимает ответственности. Оно может лишь в какой-то мере смягчить наказание. Да нет, дорогой Петр Андреевич! Не в одном обещании дело. Если б видели, какими глазами смотрел Никишин, когда пришел в себя! Если бы вы были рядом в ту минуту, вы не обвинили бы в интеллигентщине. «Нет, я не попираю наших законов. Просто законы пока не могут принять во внимание той интонации, с которой были произнесены эти слова: «Не будет этого больше, Алексей Платонович», и выражение глаз, и скорбно-виноватую улыбку…»
Ему надо было с кем-то посоветоваться. Но с кем? Лидия Петровна? Ульян Денисович?.. Нет!
Он позвонил Марине. Договорились встретиться в парке. Солнце светило ярко. От посыпанной желтым речным песком и только что политой аллеи веяло прохладой. Алексей сидел неподалеку от входа и щурился на солнце. Над головой посвистывала какая-то пичуга. Она заводила свои рулады, тянула, внезапно обрывала всегда на одной и той же ноте, потом начинала все заново, будто зубрила урок.
Пришла Марина. Алексей поднялся ей навстречу.
— Что случилось? — спросила она, отвечая на рукопожатие.
— Мне нужно с вами посоветоваться, — сказал Корепанов.
После того, как Алексей рассказал о Никишине, она долго молчала, не скрывая своего волнения. Марина понимала, что он растерян сейчас, что пришел за помощью, за советом. И от того, что она скажет, зависит очень многое — его судьба, судьба Никишина и, может быть, ее тоже.
— Я не знаю законов, — произнесла она тихо. — Я не знаю, какие причины заставили Андрея пойти на такое. Знаю только, что для наживы он никогда не пошел бы на это. Не смог бы…
— Что же мы сидим? — поднялся Корепанов.
Она тоже встала.
Они пошли по аллее. Было совсем тихо. Уличный шум почти не долетал. Лишь изредка доносились приглушенные звонки трамваев, автомобильные гудки.
— Что вы намерены делать? — спросила Марина.
— Конечно, я дал слово. Но почему я дал? Потому что не мог не дать. Это был единственный способ спасти человека. Я обязан был его спасти. Я бы все равно не смог уехать, не добившись согласия на операцию.
— Я понимаю. Это — долг, — тихо проговорила она.
— Позвонить в милицию — тоже долг.
Она взяла его под руку и прижалась к нему плечом.
— Да нет же, Алексей Платонович, вы поступили по-человечески. И дальше пусть будет так же — по-человечески. И не надо рефлексии. Это у вас от усталости. Посмотрите на себя. На вас лица нет. И потом… Это же Андрюшка Никишин, отчаянная голова!
— Черт бы его побрал, этого вашего Никишина. Он ведь мало того, что на склад полез, он стрелял, мог бы и не промахнуться.
— Мог бы, — согласилась Марина. — И все-таки вы не должны доносить на него.
Алексей поморщился.
— Доносить. Какое противное слово — «доносить».
— Я не так выразилась, — поправилась Марина. — Я хотела сказать…
— Не буду, — сказал Корепанов и улыбнулся. — Теперь мне легче: нас теперь двое — вы и я. Вдвоем всегда легче.
— Да, — согласилась Марина. — Вдвоем всегда легче.
На следующий день она пришла проведать Никишина, принесла большой букет цветов, попросила у Люси кувшин с водой, сама поставила цветы в воду и только после этого присела на стул у постели.
— Как же это ты? — спросила она тихо, когда Люся вышла.
Никишин молчал.
— Алексей Платонович мне все рассказал. Но он ведь не знает, почему ты это сделал.
Никишин молчал.
Она смотрела на него и вдруг вспомнила, как летом сорок третьего они вдвоем шли в разведку. Дорогу пересекала речка. Ее надо было перейти вброд. Но рядом у омута сидел немец с удочкой. По одну сторону — автомат, по другую — консервная коробка с червями. Решили подождать немного, думали — уйдет. А он сидит, смотрит на поплавок и напевает песенку. Никишин решил: надо убрать немца. Подполз незаметно, ударил ножом и в омут столкнул. Автомат спрятали в лесу и пошли дальше. Но Андрея словно подменили после этого. Он долго молчал, потом произнес не то с грустью, не то с досадой:
— Я с детства привык — если драться, так чтобы лицом к лицу.
Сказали бы ей тогда, что он пойдет воровать больничное белье…
— Ты же всегда был хорошим парнем, — тихо произнесла Марина. — Почему ты пошел на такое?
— По глупости, — ответил со злостью Никишин. — Проиграл я эти тюки. В карты проиграл. И это я — только тебе. И — все. И больше ни о чем не спрашивай.
— Хорошо, хорошо, — поспешила успокоить его Марина, — только лежи, тебе нельзя волноваться сейчас. — Она посмотрела на Никишина и поднялась. — Я пойду, Андрюша. А ты выздоравливай. — Уже у двери обернулась и повторила: — Все будет хорошо, Андрей. Выздоравливай.
Она ушла, тихо притворив за собой дверь. Никишин остался один. Закрыл глаза. «Плохо вышло, — думал он с тоской. — Совсем скверно получилось…»
…Они сидели у Дембицкого и резались в карты. Все были пьяны. Никишину везло. Пачка денег возле него росла и росла. Он не знал, сколько в ней. Несколько тысяч, наверно. Потом удача повернулась к нему спиной. Деньги стали таять и наконец осталось уже совсем немного. Хотелось отыграться. Во что бы то ни стало отыграться.
Он поставил остаток денег и проиграл.
— Что, чистый? — спросил Костя.
Никишин ощупал свои карманы. Пусто. Только пачка папирос и коробок спичек.
— Ставь штаны, — рассмеялся пьяным смехом Костя. — Хлопцы, во сколько мы его штаны оценим?
Никишин вытянул коробок со спичками, потряс им в воздухе и бросил на пачку денег в центре стола.
— На складе в больнице новое белье получили. Десять тюков. Так вот, ставлю один.
— А что в этих тюках? — поинтересовался Костя.
— А черт его знает! Может простыни, может халаты.
— А может, подштанники?
— Может, и подштанники…
— Кота в мешке ставишь? — спросил Костя и весело окинул взглядом собутыльников. — Принимаем, хлопцы, кота в мешке?
— Принимаем!
— Пять тысяч, — сказал Никишин.
— Идет! — согласился Костя и принялся тасовать карты. — Только тюки-то на складе лежат. Кто же их брать станет?
— Это уже не твоя забота, — сказал Никишин. — Сдавай.
Азартно горели глаза. Хлопали по столу замусоленные карты. «Выиграть! Во что бы то ни стало выиграть», — твердил про себя Никишин.
— Может, хватит? — спросил сидящий напротив Никишина смуглолицый парень. — Три тюка он уже продул. Проиграет все, девок начнет на кон ставить. Там у него в больнице есть одна. Как ее зовут, Костя? — повернулся он к Дембицкому. — Ах да, Люська. Ты мне говорил как-то про нее.
Никишин встал из-за стола, схватил парня за грудь и поставил перед собой.
— Ты девушку не трогай! Не трогай девушку!
— Ну чего ты, чего? — испугался тот.
Никишин оттолкнул его. Парень ударился спиной о буфет, загремела посуда.
— И правда, хватит, — сказал Дембицкий и стал убирать со стола… — Барахло тебе простить, или принесешь? — спросил у Никишина.
— Принесу.
— Сам управишься или помочь?
— Сам.
Он пошел в коридор, зачерпнул большой медной кружкой воду из бочки, вышел на улицу и вылил себе на голову. Успокоился. Вернулся в дом, попросил полотенце.
— Не раздумал еще? — спросил Дембицкий, глядя, как Никишин растирает лицо и шею.
— Сейчас и пойду.
— Если засыплешься, нас не втравливай.
— Ты что? — вызверился Никишин.
— Ладно, ладно, — выставил руки перед собой Костя.
Когда Никишин перетаскивал тюки со склада на сеновал, он думал уже не о проигрыше, а о том, что за пропажу с Корепанова спросят. Хотел отомстить. И сейчас, вспоминая подробности той ночи, он злился на себя. Дурак. Вот и отомстил.
Глава девятая
1
Северный флигель, предназначенный для ушного отделения, был, наконец, закончен. Можно было и к отделочным работам приступать, да вот беда — железа для кровли нету. А крыша старая, вся в дырах. На чердаке стояло множество посудин, чтобы уберечь потолки во время дождя. «Хоть бы сурика и олифы раздобыть, — думал Гервасий Саввич. — Залатали бы дыры тряпками, сверху суриком закрасили — и перезимовали бы, а там посмотрим».
Он сказал об этом Ракитину. На следующий день Юрий Максимович принес ордер на сурик и пятьдесят килограммов олифы.
— Золото, а не человек, — сказал Гервасий Саввич. — Отделение получится — куколка. Жаль только, что провода по стенам болтаться будут. Упрятать бы их в штукатурку, так разве ж достанешь нужные, собака их загрызи?
Ракитин поинтересовался, где можно достать такой провод и сколько нужно, и через два дня сам принес.
— Ого, — сказал Цыбуля. — Такой человек и по каким-то ушным болезням работает. Мне бы экспедитора такого, мы бы с ним горы своротили.
Наконец ушное отделение было закончено полностью.
— Укомплектуем штаты и закатим банкет, — сказал Корепанов. — А на следующий день можно и больных принимать.
Укомплектованием штатов для новых отделений обычно занимался Ульян Денисович и этому вопросу уделял особое внимание. Он считал, что в новое отделение нельзя набирать молодых, неопытных сестер. И санитарки должны быть с опытом. Вот почему Ульян Денисович выбирал из персонала других отделений самых лучших. Не обходилось, конечно, без споров. Заведующие норовили отдать тех, кто построптивей и похуже, но Коваля не провести.
— Нет, эту вы оставьте себе, — говорил он. — С ней нужно еще поработать, перевоспитать: неопрятна и на язык, извините… Возьмем другую, получше.
Штат ушного отделения уже был укомплектован, но Ульян Денисович снова и снова просматривал списки.
— Что вы так долго колдуете? — поинтересовался Алексей.
Коваль сказал, что не может найти сестру-хозяйку.
— А Люся Стоянова?
Ульян Денисович обрадовался. Люся? Лучшей и желать не приходится. Он только не был уверен, согласится ли Алексей Платонович отпустить ее. Но если он сам предлагает…
Все утверждали, что банкет, посвященный открытию нового отделения, удался на славу. Но Люсе было тоскливо. Уж очень ей не хотелось уходить из хирургического. Алексей словно почувствовал, что девушке не по себе, подошел к ней.
— Я на тебя, Люсенька, как на каменную гору, — сказал он. — Сестра-хозяйка — это не просто старшая санитарка. Это — хозяйка.
— Я вас не подведу, Алексей Платонович.
На следующий день Корепанов и Ульян Денисович пошли посмотреть, что делается в ушном. Вновь открываемые отделения обычно заполнялись медленно, по меньшей мере в течение недели. В первый день больше двух-трех человек не поступало… А вот в ушном…
Люсю они встретили в коридоре с охапкой белья, захлопотавшуюся, раскрасневшуюся.
— Восемнадцатый человек поступает, — бросила она на ходу. — Ужас просто. Совсем с ног сбились.
Ульян Денисович с Корепановым только переглянулись.
В операционной их встретил Ракитин. Он готовился к операции.
— Сколько больных должно сегодня к вам поступить? — спросил Корепанов.
— Человек около тридцати, — ответил Ракитин.
— В оперативности вам отказать нельзя, — насмешливо заметил Коваль.
— Я ведь хирург, дорогой Ульян Денисович, — улыбаясь, сказал Ракитин. — А для хирурга оперативность — превыше всего… — Он подошел к операционному столу и, продолжая протирать руки спиртом, нажал носком ботинка на педаль. Стол с легким шумом стал подыматься. Ракитин отпустил эту педаль и нажал другую. Стол стал наклоняться вправо. — Чудо техники! — восхищенно произнес он.
Алексей повернулся к Ульяну Денисовичу.
— Отделение, как видите, на полном ходу, товарищ начмед. Даже операционная работает.
— Ну что ж, не станем мешать, — сказал Коваль, — и пожелаем Юрию Максимовичу всяческих успехов.
Ракитин тепло поблагодарил.
— Какое сегодня число? — спросил, когда они вышли, Корепанов.
Ульян Денисович ответил.
— Ну вот, — сказал Корепанов, — открыто у нас десятое по счету и последнее по плану отделение. Считайте, что организационный период закончился.
2
По требованию министерства Сенечкина отправили в Киев, в клинику медицинского института, на обследование. Потом пришло письмо с просьбой выслать подробную выписку из истории болезни. Вначале это письмо не удивило Алексея: клиника интересуется историей болезни сложного больного — это нормально… Однако он никак не мог отделаться от тяжелого чувства. Кто-то настойчиво хлопочет за Сенечкина, без конца пишет и в обком, и в министерство, и в газеты, обвиняя в халатности его, Корепанова. Эти обвинения, несмотря на свою нелепость, все же тяготили, заставляли тревожиться.
— Не надо волноваться, — успокаивала Марина. — Ведь сделано все, что можно. К тому же это медицинский институт. Там умные люди. Они разберутся. Они не могут не разобраться.
Гастроли театра подходили к концу, и Алексей с тоской думал о том, что будет, когда театр уедет. Марина с каждым днем становилась ему все дороже. Это было хорошее чувство — большое и радостное. Неважно, как называть его — любовь или дружба. И неважно, как оно возникло — сразу или постепенно. Иногда оно разгорается медленно, как костер в ночи. Иной раз вспыхивает сразу, как ночная звезда, что родилась вдруг. Смотришь на нее, как зачарованный, и не можешь насмотреться. И не знаешь, откуда появилась она, эта звезда, из каких глубин вселенной. Что вызвало к жизни ее загадочно теплый огонек. Знаешь только, что это — твой огонек. Это и в самом деле твой огонек. Вскинешь голову — и сразу находишь его в мириадах других, потому что это — твоя звезда. Она не может затеряться. И погаснуть она тоже не может. Ей надо было только родиться, чтобы сразу же стать вечной.
Они часто встречались. Как-то она позвонила по телефону после обеда и спросила, чем он занят вечером. Он рад был ответить: свободен, ничем не занят.
У Корепанова было мало свободных вечеров. Тем дороже они стали теперь: можно было пойти в театр. Он и раньше любил театр, а теперь… Ему было все равно, какое место достанется — в партере, в ложе или на галерке. Ему бы только видеть ее на сцене, а потом ждать у выхода.
В свободные от спектаклей вечера, как и в тот, первый, когда она позвонила ему, они бродили по улицам и говорили. Иногда о чем-нибудь серьезном. Иногда о пустяках. Но Алексею и пустяки эти казались очень значительными.
Иногда они бродили молча.
«С ней хорошо даже помолчать, — думал Корепанов. — От нее исходит какое-то очарование. И этому очарованию трудно противиться. А может, все это потому, что она артистка? Она очень талантливая артистка. На сцене она порой перевоплощается так, что теряет самое себя. Если нужно, она становится то теплой и нежной, то холодной, гордой и неприступной…» Но такой, какой она бывала с ним наедине, она никогда не бывала на сцене — спокойной и чуть грустной.
Он и не заметил, как они перешли на «ты». А когда обратил внимание, оказалось, что это — уже очень давно. И что иначе нельзя.
«У нее все красиво, — думал он. — И глаза. Они какие-то особенные. И губы, и подбородок — какой-то удивительно девичий. И тело — легкое, стройное, сильное. Это редко бывает, чтоб у человека — все красиво. А может, это мне кажется? — спрашивал он себя. — Когда-то я был убежден, что в мире нет никого красивее Аськи Воронцовой. А потом она стала даже чем-то неприятна мне… Нет, Марина не просто красивая. В ней что-то очень человечное. И, наверное, каждому рядом с ней хорошо. С нею легко говорить о самом дорогом и близком, о самом сокровенном. Даже о погибшей на фронте жене, Ане. Она слушает с участливой улыбкой, и от этой улыбки становится тепло на душе. И еще. Она — чуткая. Смотреть на нее надо осторожно: она откликнется на взгляд, как на голос. А иногда кажется, что она читает мысли…»
Однажды — это было накануне отъезда Марины — они поехали на рыбалку. Рассвет застал, их на реке. Еще видны были звезды. С востока они побледнели уже. Там, у самого горизонта, залегло узкое облачко. Когда они отчалили, облака еще не было видно, потом оно стало вырисовываться, сначала едва заметно, затем все отчетливей, особенно верхний край. Небо над ним постепенно светлело. И вода стала светлеть. Лишь у берега, под развесистыми вербами, густилась темень. Там все еще спало.
Марина сидела на корме и смотрела вокруг, как зачарованная. Алексей греб не торопясь, стараясь не плескать веслами, чтоб не разбудить утреннюю тишь.
А утро все разгоралось и разгоралось, медленно и торжественно. Зашевелились прильнувшие к речной глади хлопья тумана, приподнялись над водой и застыли, невесомые, бледно-розовые со стороны восхода и чуть синеватые с другой стороны.
Лодка свернула в ерик и заскользила вдоль затянутых ивняком берегов. Журчала вода за кормой. Ерик долго петлял. Наконец показалось озеро. Обрамленное плавневым лесом, опоясанное жирно лоснящимися листьями кувшинок с островками зелени, разбросанными то там, то здесь, оно было так величественно, что казалось нереальным, появившимся бог весть откуда, может быть, из детской сказки, такой же светлой и радостной, как это утро.
— Чудо какое! — прошептала Марина.
— Добрый день будет, — сказал Корепанов.
Он обогнул утыканный папоротником плавучий островок и повернул к старой расщепленной молнией вербе. Тут бралась крупная красноперка. Особенно утром. Алексей показал Марине, как надо забрасывать удочку. Она с первого же раза забросила удачно. Несколько минут сидели молча, глядя на замершие поплавки. Затем поплавок Марины дрогнул, качнулся и, погружаясь все быстрее и быстрее, пошел в сторону, исчез под водой. Марина дернула. Крупная золотистая рыба с черной спиной и красными плавниками затрепыхалась в воздухе.
— Боже, какая же это красота! — воскликнула Марина, когда Алексей помог ей снять с крючка рыбу.
Потом они варили уху на зеленой лужайке, со всех сторон затянутой осокорями. Дымил костер. В просвете меж деревьев искрилась вода.
Алексею вспомнилась такая же лужайка, такой же птичий гомон и Аня. Золотистый пушок на ее затылке. Ее глаза. И вся красота вокруг сразу же померкла. И присутствие Марины показалось святотатством. Нестерпимо захотелось домой. Но он пересилил себя. «Так нельзя, — подумал он. — Я становлюсь неврастеником. Так нельзя». Он глянул на Марину. Она сидела с книгой в руках, но не читала, а смотрела на него озабоченно испытывающими глазами.
— Почему ты так смотришь на меня?
— Есть ли во мне что-нибудь от нее, от Анны Сергеевны? — тихо спросила она.
Вопрос застал Алексея врасплох. Есть ли в ней что-нибудь от Ани? Он никогда не сравнивал их — ее и Аню. Каждая из них существовала для него самостоятельно. Аня — как светлая мечта, как легенда, вся в прошлом, а Марина — вся тут, рядом. Ну, как бы ей это объяснить?..
Она словно почувствовала его растерянность.
— Я не должна была спрашивать?
— Нет, почему же, — смутился он, — я скажу… Я скажу, — повторил он. — Ты спрашиваешь, есть ли в тебе что-нибудь от нее, от Ани? Да, есть! Я не могу без тебя. Мне надо знать, что ты рядом. Что ты думаешь обо мне. Что я могу делить с тобой свои радости и тревоги. И мне трудно представить, что… что ты завтра уедешь, быть может, навсегда, а я так и не сказал тебе, что хотел.
— А я вернусь. Я буду работать в вашем театре. Я уже договорилась.
Ему стало легко и радостно. И отношения с Мариной стали вдруг простыми и понятными, как весенняя капель, как ветер на реке или солнце.
3
Алексей получил письмо от Сурена. Оно опечалило его. Что-то скрывалось там, между строками. Но Алексей вначале не мог понять что.
«Алеша, дорогой, — писал Сурен. — Здравствуй! Ты просишь, чтоб я подробней написал о себе. Изволь. У меня ведь много времени. А беседовать с тобой для меня всегда было удовольствием. Сегодня мне особенно грустно и потому я напишу тебе длинное письмо. Минорное настроение располагает к откровенности.
Нахожусь там же, в госпитале инвалидов Отечественной войны, но госпиталь наш переехал на новое место — в старую помещичью усадьбу. Она похожа на санаторий. Летом тут прекрасно. В роще для нас построены палатки, и мы круглые сутки проводим на свежем воздухе. Здесь очень много птиц и они щебечут безумолчно, затихая только к ночи. И тогда заводят концерт соловьи. Тут этих соловьев — не счесть.
Можешь меня поздравить: я потихоньку становлюсь рентгенологом. Рентгенологом у нас работает некто Борис Петрович Овчинников — это не просто рентгенолог, а доцент Ленинградского института. Он чем-то провинился еще в тридцать седьмом, был осужден, отбыл свой срок, но вернуться в Ленинград не может: запрещено. У него не голова, а кладезь премудрости. Семья отказалась от него еще тогда, в тридцать седьмом.
Так вот, этот Борис Петрович сейчас обучает меня рентгенологии. Он уверяет, что это мое призвание. Мне сделали специальное кресло-каталку, и каждое утро он приходит за мной. Он не позволяет санитаркам возить меня. Ему, видишь ли, обязательно надо заниматься гимнастикой, а попусту махать руками под аккомпанемент радио он не может. Я уже кое-чему научился. Может быть, со временем смогу и самостоятельно работать рентгенологом. Ходить и стоять я уже никогда не буду. Я это знаю… И примирился. Но ведь лечение рано или поздно закончится…
Я напряженно тренируюсь. Знаешь, какие у меня сейчас крепкие руки? На динамометре легко выжимаю девяносто пять, а иногда, если хорошее настроение, и все сто килограммов. Я научился самостоятельно одеваться, пересаживаться с кровати в кресло и обратно. Сейчас я временно своей каталкой не пользуюсь. Меня уложили в постель и строго-настрого приказали не подыматься. Впрочем, во всей этой истории я сам виноват. Захотелось, видишь ли, самому выбраться на улицу. А у нас выходная дверь с порогом в три ступеньки. Вот я и решил форсировать эти три ступеньки. Но я плохо рассчитал: каталка перевернулась, и я вывалился на тротуар. В результате — несколько невинных царапин и всего-навсего перелом ключицы. А наши врачи переполошились, уложили меня в постель, и теперь лежать мне месяца полтора, не меньше.
Рядом со мной лежит инженер Миша Осадчий. Он все время посмеивается надо мной. Так тебе и надо, говорит, прежде чем экспериментировать, нужен расчет. Если б ты попросил измерить высоту порога, я бы тебе сразу сказал, что центр тяжести твоей коляски будет черт знает где. И ты обязательно перевернешься.
У Осадчего почти такое же ранение, как у меня. У нас много свободного времени. Ведь нельзя всерьез считать работой занятия по рентгенологии… И вот мы изобретаем. Мы изобрели уже множество полезных вещей. Стул, который может подыматься и опускаться. Это делается с помощью очень простого пневматического приспособления, в котором самым дефицитным в настоящее время является резиновая груша от пульверизатора…
Кажется, чего проще: зашнуровать ботинки. А вот поди-ка, попробуй, если твоя стопа далеко и добраться до нее невозможно. Миша придумал остроумное приспособление, с помощью которого можно, не сгибая ног, не только натянуть ботинки, но и зашнуровать. Мы тренируемся на скорость. Я, перед тем как переломить свою несчастную ключицу, натягивал башмаки и зашнуровывал их за полторы минуты. Так что наше будущее представляется нам сейчас не таким уже мрачным… Самое трудное — без санитаров перебраться в коляску. И этот вопрос мы с Мишей уже решили. Во всяком случае действующая модель у нас имеется. Туда, правда, идет три электромоторчика. Но они очень слабосильные, от электропроигрывателей. Поэтому пришлось сделать сложную передачу. Если бы достать более мощные… Но таких здесь нет.
Наша модель обеспечивает движение вверх и вниз, назад и вперед, влево и вправо. Сейчас Осадчий корпит над конструкцией коляски, которая сможет сама подыматься по лестнице. Он уже набросал схему. Это хитрый аппарат. Рядом с колесами опускаются металлические штанги. Они по очереди подымают то задние, то переднее колеса. Главный врач прямо в ужас пришел, когда Осадчий показал ему свои чертежи. «Алишан, — сказал он, — сломал себе ключицу, падая с первой ступеньки. Вы представляете себе, что будет, если он полетит вместе с коляской со второго этажа?»
Вообще у нас весело.
Посылаю тебе газеты с подборкой моих стихов. Не знаю, как они тебе понравятся, но меня они не удовлетворяют. Впрочем, за эти стихи перед читателем несет ответ Полина Александровна. Обрати внимание — газета Хабаровского края. Полина Александровна решила, что я поэт, и вот добилась — мои стихи напечатала газета. А потом — чем черт не шутит! — еще и сборник выйдет. Она угрожает, что доберется до Москвы.
Конечно, стихами можно сказать очень много. Но для этого надо быть настоящим поэтом. А я не настоящий.
Хочу написать большую книгу о госпитальных буднях. Я давно мечтаю об этом, но все не решаюсь…
Привет Яше Стельмаху, Ульяну Денисовичу. На днях я вычитал в журнале, что при ревматическом полиартрите хорошо помогают внутривенные вливания пирамидона. Может быть, стоит ему попробовать для Дарьи Ильиничны? Но ведь он и сам, надо думать, читал об этом. А вдруг не читал?
Привет тебе от моего соседа и друга Миши Осадчего.
Крепко обнимаю.
Твой Сурен».
Алексей прочитал письмо еще раз.
— Хорошее письмо, — сказал Ульян Денисович. — Бодрое.
— Не нравится мне, что в нем ни слова о Галине, — сказал Корепанов. — И об Аране — тоже ни слова. Прежде Сурен в каждом письме писал о них. И бодрость его не нравится мне. Напускная. Я ведь Сурена знаю.
4
Никишин стал центром внимания отделения. Алексей не понимал, почему. Конечно, здесь какую-то роль сыграла история с Чернышевым. Все хорошо помнили, что Никишин спас этого парня. А может быть, привлекательная сила Никишина была в другом? В характере — веселом и бесшабашном? Как бы то ни было, но вокруг него всегда были люди. А разве, когда он был в кожном, вокруг него не было товарищей? Он и там был в центре внимания.
В отделении шел ремонт — заменяли окна. Кого можно было выписать — выписали. Но Чернышева еще нельзя было выписывать. Он попросил перевести его в палату Никишина, и Алексей разрешил.
Чернышеву стало намного лучше. Месяц назад он получил специальные ортопедические аппараты и принялся настойчиво тренироваться. А когда он впервые самостоятельно стал на ноги, Алексей сфотографировал его: теперь можно выполнить обещание, данное профессору Хорину, и описать этот необычный случай.
Никишина часто забегала проведать Люся. Может, она прибегала сюда еще и потому, что тут был Ваня Чернышев, с которым она сдружилась, а может, потому, что в палате почти все свое свободное время проводил Стельмах…
Много внимания уделяла Никишину и Михеева. Под предлогом недоверия к перевязочной сестре она сама делала Андрею перевязки. Ирина относилась к Никишину с особой благосклонностью: то забежит, чтобы проверить, хорошо ли повязка держится, то чтобы сделать внутривенное вливание, хотя эта манипуляция и не входила в ее обязанности, то просто так зайдет, чтобы посидеть.
Повышенное внимание Ирины к Никишину замечали многие, но говорить с ней об этом никто не решался. Только Лидия Петровна как-то спросила осторожно:
— Что вы нашли в этом Никишине, Ирина? Ведь он — совсем не для вас.
— А я за него замуж не собираюсь, — ответила Михеева и добавила: — Я вообще замуж не собираюсь. Ну, кому я нужна, калека, если нас, баб, теперь двадцать миллионов лишку?.. — Она сердито сбросила инструменты в тазик, сполоснула руки и вышла из операционной.
«Не надо было мне спрашивать ее, — подумала Лидия Петровна. — Или как-то иначе… Обиделась женщина».
Но Ирина вскоре вернулась, принялась за свои инструменты.
— Замуж мне уже не выйти, знаю: злости во мне еще с войны осталось много, — сказала, продолжая начатый разговор. — А мужики злых баб терпеть не могут… Да и не умею я, как другие, подолом перед парнями вертеть.
— Ну зачем же так, — подошла к ней и ласково обняла за плечи Вербовая. — Придет время — и найдете себе друга. Ведь вы славная, Ирина, такие мужчинам нравятся. Поверьте мне.
— Вы думаете, рисуюсь я перед вами. Нет, я и вправду о муже не думаю. — Она доверчиво посмотрела на Лидию Петровну и грустно улыбнулась. — А вот ребенка мне хочется. Душа тоскует, до чего хочется…
Голос ее дрогнул, Ирина вытерла слезу рукавом халата и склонилась над тазиком.
— Вот увидите, будут у вас и муж и дети, — сказала Вербовая, которой очень хотелось утешить эту женщину. — Будет семья. Своя семья. Вот увидите.
— Не знаю, будет ли семья, — тихо произнесла Ирина, — а ребенок будет.
Никишин тоже заметил, что Михеева к нему относится как-то по-особенному, однако значения этому не придавал: поручили ей смотреть за ним, вот она и старается, чтоб угодить.
Но Ваня Чернышев сказал как-то, когда вышла Ирина из палаты:
— Счастливый ты. Любят тебя бабы.
— Не все, — вспомнив о Люсе, сказал Никишин. — А вообще-то любят. А вот что Иринка по мне сохнет, сомневаюсь… Таким, как она, мужики ни к чему: у них заместо мужиков собрания да заседания всякие в голове… А там черт их разберет, баб этих!..
Слова Чернышева заставили его задуматься. На следующий день, когда Ирина, примостившись на краю постели, делала ему укол, он, сначала осторожно, потом решительней, прижался к ней ногой. Затем, осмелев, тронул пальцами ее колено, погладил.
Ирина будто ничего не замечала, продолжала медленно вводить лекарство. Никишин затаил дыхание. «А что если она вот сейчас закончит да как съездит меня по физиономии?», — с опаской подумал он, но руки все же не принял. Покосился в сторону Чернышева и, увидев, что тот лежит к стене лицом, еще сильней стиснул колено.
«Ударит или не ударит?»
Ирина закончила манипуляцию, прижала марлевый шарик к месту укола, согнула руку Никишина в локте, бережно положила на кровать. Потом так же бережно отвела другую, встала и улыбаясь погрозила пальцем. Кивнула в сторону Чернышева и укоризненно покачала головой. Никишин протестующе взмахнул руками. Марлевый шарик свалился на пол. На месте укола показалась капелька крови. Ирина взяла из бикса другой шарик, приложила к ранке.
— Лежи спокойно! — сказала она и вышла.
«Вот тебе и комсомольский секретарь, — подумал Никишин. — А она — ничего. Нет, она — девка что надо. Ядреная. Такая если приласкает, не скоро забудешь».
На следующий день он уже с нетерпением ждал Михееву. Но она не пришла. Вливание Никишину делала дежурная сестра. Назавтра — тоже. Пришла она лишь на третий день перед вечером, в халате, наброшенном на плечи, как приходят обычные посетители. Поздоровалась, спросила сначала Чернышева, как он себя чувствует, потом Никишина. Андрей сказал, что — плохо: рука болит. Когда Ирина делает вливания, ничего не чувствуешь, а теперь вон как покраснела.
Рука в локтевом сгибе и в самом деле покраснела. Ирина деловито осмотрела ее и сказала, что ничего страшного нет, что к утру все пройдет, а завтра уже она будет делать вливание. А не приходила эти дни потому, что был у нее «отгул» и надо было дома прибраться — побелить комнату, постирать.
Никишин выздоравливал быстро. И зуд в ноге, который раньше просто изводил его, особенно по ночам, тоже исчез, будто и не было его никогда.
— Клин клином вышибается, — сказал Алексей, когда Вербовая спросила его о причине исчезновения нейродерматита у Никишина. — По-видимому, в результате ранения в нервной системе произошли какие-то сдвиги.
До выписки оставалось несколько дней, и Никишин не мог представить себе, как будет дальше. Он поджидал Ирину рано утром в приемном покое, когда она приходила на работу. Во время операции он усаживался на диване, что стоял в коридоре против операционной, и подолгу ждал, пока выйдет Ирина. Перед вечером он терпеливо стоял у выхода, а потом провожал ее.
Ирина выходила стройная, крепко сбитая, в легком перехваченном в талии пояском платье, всегда свежая, будто только что умытая. У проходной они останавливались немного поболтать.
В тот день, это было в субботу, Никишин сказал ей твердо:
— Я к тебе сегодня приду, Ирина.
Она отрицательно покачала головой.
— Да что ты, девчонка, что ли? Ведь вижу, сама тоскуешь по мне.
Она не рассердилась. Только тронула его за руку и сказала тихо:
— Не надо.
Никишин круто повернулся и ушел. Она несколько секунд смотрела ему вслед, потом медленно пошла к выходу.
Ирина жила в двух кварталах от больницы — снимала небольшую комнатку у санитарки хирургического отделения тети Фроси. Окно комнаты выходило на тихий утонувший в старых липах переулок.
«И зачем я с ним так? — думала она. — Зачем?..»
Ирина принялась вышивать, потом взялась за книгу, но мысли все возвращались к Никишину. «Зачем я с ним так резко? Не надо было так, совсем не надо было…»
Под окном послышались шаги, потом Люськин голос:
— Пойдем купаться?
Предложение Люси было очень кстати.
Когда они пришли к реке, уже совсем смеркалось. Вода была теплая, ласковая. От небольшого острова напротив тянуло пряным запахом осоки. Вверх по течению прошел пароход, весь в огнях. Громко шлепали по воде плицы колес. Волна от парохода медленно приближалась к берегу, потом с шумом ударилась о него и откатилась, что-то бормоча.
Они выкупались и стали одеваться.
— Давай завтра на пляж пойдем, — предложила Ирина. — Что мы вечно дома торчим по выходным?
Люся ничего не ответила. Ирина вспомнила о многозначном номере на Люсином плече и прикусила губу.
— Вытравить бы тебе этот номер чем-нибудь, — сказала она.
— Советовалась уже. Вытравить нельзя: вырезывать нужно.
— А ты с Алексеем Платоновичем поговори.
— Неудобно как-то.
— Хочешь, я поговорю?
Люся согласилась.
— Только не сейчас, немного позже, когда практику закончим.
Домой шли не торопясь. Люся проводила Ирину до дома и стала прощаться.
— Хорошо тут у вас, — сказала она, — липой пахнет.
— Да, хорошо, — вздохнула Ирина.
Она отперла дверь, вошла в комнату. Сидя у открытого окна, поужинала, потом разделась, легла. Включила привязанную к спинке кровати электрическую лампочку под бумажным колпаком, раскрыла книгу. Но читать не могла. И сна тоже не было.
Она выключила лампу. Долго лежала, глядя в распахнутое окно. Медовый запах липового цвета заполнил комнату. Сквозь оконный проем виднелся большой кусок усеянного звездами неба, и казалось, что дурманящий голову запах льется оттуда, сверху, из густой синевы.
Время от времени слышались торопливые шаги запоздалых прохожих. Они возникали где-то в стороне — то справа, то слева, — все усиливались, потом так же постепенно затихали в противоположной стороне. Издалека, должно быть, с реки, донеслась немного грустная, хорошо знакомая Ирине украинская песня. «Девчата поют, — подумала она. — Тоскуют девчата».
Ей представилась группа девушек на берегу. Они сидят, подперев щеку ладонью, смотрят в темную воду на опрокинутое небо и поют… О чем? Может, о том, о чем она думает?
Ирина и не заметила, как уснула. Проснулась от шороха. Увидела в окне силуэт человека. Вначале испугалась, потом замерла. Рывком присела на кровать.
— Кто это?
Тень вдруг выросла, заполнила весь оконный проем, загородила на секунду небо, потом бесшумно ступила на пол у окна.
— Это я, Иринка.
— Я тебя ждала, все время ждала.
Потом он курил, а она лежала у него на плече, стараясь при свете вспыхивающей папиросы рассмотреть его лицо.
— Как ты из больницы ушел? Как одежду достал?
Никишин ничего не ответил. Она только почувствовала, что губы его дрогнули в улыбке.
— Одежду? — пренебрежительно спросил Никишин. — Что одежда!.. Надо было бы вот ту звезду достать, чтоб к тебе добраться, я бы и ее достал.
Перед рассветом, когда за окном начало чуть голубеть, он поднялся и стал одеваться.
— Надо идти. — Он задержался на секунду, надевая рубаху, и спросил: — А может, остаться? Все равно не сегодня-завтра выписываться… Ну, скажут, сбежал Никишин раньше времени. Большое дело.
Ирина молчала. Если б он сказал, что остается, она бы не возражала. Она бы на все согласилась. Но Никишин лишь на несколько секунд задержался, потом решительным движением натянул рубаху и потянулся за поясом.
Она обняла его, крепко поцеловала.
— Да. Иди. Нехорошо, если хватятся.
Никишин шагнул к окну.
— Не надо через окно, — удержала его за руку Ирина. — Пойдем, я сейчас двери открою.
— А тетя Фрося?
— На дежурстве она.
Никишин рассмеялся. Как же это он позабыл, что тетя Фрося сегодня на дежурстве?
5
Когда Ирина сказала, что надо избавить Люсю от клейма, Алексей вспомнил, что в прошлом году на комсомольском собрании он думал об этом. Потом — забыл. Ему стало неловко перед Ириной. Вот она, сама изуродованная, помнит о Люсином клейме, думает о чужом горе, а он забыл…
Алексей сказал, чтобы Люся зашла, он посмотрит, что можно сделать.
— Жгли — не жалели, сволочи, — ругнулся Корепанов, ощупывая клеймо и кожу вокруг. — Пятизначный номер, да еще точка на конце. Проклятая немецкая аккуратность.
Он долго измерял сантиметровой лентой клеймо, проверял подвижность кожи под ним, потом спросил:
— Больно было, когда жгли?
— Они, прежде чем выжигать, чем-то кожу замораживали, — ответила Люся.
— Гуманисты, — зло усмехнулся Корепанов.
Он еще раз тщательно измерил длину и ширину поврежденной кожи, расстояние от локтевого сгиба до клейма, ширину плеча и наконец спрятал сантиметровую ленту.
— Завтра у нас операционный день. Так вот, чтобы не откладывать, завтра и прооперируем.
Чтобы закрыть образовавшийся после удаления клейма дефект, нужен был большой лоскут кожи, и Алексей решил взять его со спины, рассчитывая заодно удалить две уродливые полосы — следы ударов бича или арапника.
Лидия Петровна усомнилась, приживется ли лоскут.
— Приживется, — уверенно сказал Алексей, — если только руке обеспечить полный покой. А для этого мы ее загипсуем.
После операции Алексей долго рассматривал кожу с клеймом. Как поступить? Выбросить? Лучше, пожалуй, выбросить. Чтоб не бередили душу воспоминания. Чтобы навсегда забыть о том, что было: о позоре поражений первых месяцев войны, об обиде за беспомощность, необходимость молчать, когда тебя секут кнутом. Молчать, когда тебе плюют в лицо, унижают… Все забыть. Забыть? А потом что?
Ему вспомнились слова Ивана Севастьяновича: «Пройдет еще несколько лет, и для молодежи все, чему были мы свидетелями, станет историей. Они не поверят нашим рассказам. Скажут, старики привирают. Привирают, чтобы набить себе цену. Этого не было, скажут они. Этого не могло быть». И еще ему вспомнилась его первая встреча с Мариной. Она тоже говорила, что нельзя забывать. Потому что если забыть, все может повториться…
Алексей натянул лоскут кожи на полоску стекла, опустил в банку, Заполненную прозрачным раствором консервирующей смеси, и закупорил банку специальной замазкой. Сквозь толщу прозрачной жидкости цифры казались еще более зловещими.
«Отнесу это в музей, — решил Корепанов. — Надо, чтобы люди помнили все: и плетущихся на запад по заболоченным дорогам босых, полуголых в осеннюю стужу девушек. И печи Освенцима. И колючую проволоку гетто. Все пусть помня г. Конечно, найдутся и такие, что станут упрекать нас: и за то, что растерялись в первые дни войны, и за то, что столько земли отдали врагу, и за то, что наших девушек гнали в рабство. Но таких будет немного. Остальные поймут и будут гордиться. Потому что мы все же выстояли и вернули все. И уничтожили страшилище, сущность которого им трудно будет даже представить себе. И чего это нам стоило, им тоже будет очень трудно представить себе…»
6
День рождения Никишина справляли шумно. За столом было много съедено и еще больше выпито. На следующий день отец собрался в город. Андрей решил тоже поехать.
— Надо Алексею Платоновичу подарок свезти, — сказала мать. — Срам такой: до сих пор человека не отблагодарили. Окорок свезти ему, маслица немного.
— Да не возьмет он, — сказал Андрей. — Ни за что не возьмет.
Старик посмотрел на него строго и неодобрительно.
— А это уж не твоя забота, — сказал он и, обернувшись к жене, добавил: — Собирай, мать.
В город приехали уже после обеда.
— Вместе со мной пойдешь, — сказал старик Андрею.
— Не хочу позориться, — ответил Андрей и, повернувшись, пошел искать Ирину.
Когда старик ввалился в комнату с мешком за плечами и, громко поздоровавшись, сказал, что приехал отблагодарить за все, Алексей смутился. Если бы никого не было, он бы знал, что делать. Но сейчас у него был в гостях Ракитин. Присутствие этого человека почему-то парализовало Корепанова. А старик Никишин между тем развернул мешок и, закинув край скатерти, выкладывал свои подарки.
Ракитин понимающе отошел в сторону и принялся перелистывать книгу. Алексей пытался урезонить старика.
— Не нужно никаких подарков. Да и не нуждаюсь я.
— Пустое толкуешь, — произнес старик. — По нынешнему времени все нуждаются. И не обижай ты меня, Алексей Платонович. — Он продолжал как ни в чем не бывало вытаскивать из своего, казалось, бездонного мешка сначала завернутое в белоснежную серпянку масло, творог, затем колбасы, а под конец окорок. — Это все от матери, — сказал он.
— Ну зачем же?.. — растерянно спросил Алексей. — Ни к чему это…
— Пустое, — сказал старик и, шагнув к Ракитину, стал объяснять: — Он мне сына спас. Можно сказать, с того света вернул. Должен я его отблагодарить или не должен?
— Вполне понятное чувство, — ответил Ракитин. — У нас нет ничего более ценного, чем здоровье.
— Вот и я говорю, — обрадовался старик. — Ведь он как, Алексей Платонович… Деньги ему предлагал. Отказался. Когда сын в больнице лежал, спрашивал я: может, в чем из продуктов нужда? Так говори, не стесняйся. Мы, слава богу, по нынешнему времени хорошо живем. Так он опять же — нет. А сейчас… Вчера мы именины моего Андрюхи справляли. Да если б не Алексей Платонович, разве мы именины справляли бы?.. Ну вот я и решил… — Он увидел стоящую в дверях Архиповну и спросил, обращаясь к Алексею: — Твоя хозяйка?
— Моя.
— Забирай, старая! — распорядился Никишин. — Тут все свежее. Окорок сам коптил, колбасы тоже свои, домашние. А масло моя старуха только сегодня утром сбила. Принимай!
Архиповна вопросительно посмотрела на Корепанова. Старик Никишин перехватил ее взгляд и повернулся к Алексею.
— И не вздумай отказываться, Алексей Платонович! Все равно обратно не возьму. Вот пускай мне руки отсохнут, не возьму.
Алексей это и сам понимал.
— Ладно, — сказал с досадой. — Большое спасибо вам.
— Это тебе спасибо, Алексей Платонович, — обрадовался старик. — И от меня, и от родни. Большое спасибо! — Он поясно поклонился Корепанову, аккуратно сложил пустой мешок, попрощался и вышел.
Архиповна стояла у стола и, сложив руки под фартуком, смотрела на продукты, не зная, как поступить. Для нее это было ново и неожиданно.
— Снесите все эго на пищеблок, — сказал Корепанов, — и скажите повару, чтоб раздал больным… туберкулезного отделения, что ли…
— Я прямо в отделение снесу, — сказала Архиповна. — Так-то оно понадежнее будет.
Ракитин продолжал стоять в той же позе, опустив голову и листая книгу.
«Он посчитает, что это я нарочно, при нем из себя пуританина корчу», — подумал Корепанов. А вслух сказал:
— И до чего живуча в народе привычка благодарить врача таким способом. Зло берет.
— Чувство благодарности — хорошее чувство, — сказал Ракитин. — И не надо ополчаться на человека за хорошее чувство.
— Да, конечно, — рассеянно произнес Корепанов и тут же спохватился: — Нет, все это значительно сложнее… Что-то в этом есть унизительное и обидное.
— Помилуйте, да что же тут унизительного, — рассмеялся Ракитин. — Это же в крови у нас: платить добром за добро. Много веков этому учила церковь. Этому учат книги. А разве мораль советского человека исключает чувство благодарности? Для многих воздать добром за добро — насущная потребность. — Ракитин, помолчал, положил книгу на стол. Потом сказал осторожно: — Мне кажется, что у нас иногда под видом добродетели проповедуют чистой воды пуританизм.
«Он все же употребил это слово», — подумал Корепанов.
— Да, — продолжал Ракитин, — пуританизм. Этакая, знаете ли, чопорность. Даже хорошие русские слова «благодарность» и «подношение» испохабили. Сделали синонимами взятки.
— А взятки, кстати, нередко и дают в виде подношений, — сказал Корепанов.
Ракитин улыбнулся.
— При желании, конечно, — произнес он, — можно любой абсурд возвести в степень научной теории. История тому свидетель. Но если смотреть на вещи здраво… — Он оживился и продолжал, в меру жестикулируя: — Вот я оперировал жену одного переплетчика. Он мне в благодарность дарственный адрес преподнес — кожаная папка, тисненная золотом. Орнамент — цены ему нет. Вы тоже скажете — взятка?
— Ну, зачем же крайности?
— Вот видите, даже вы говорите — «крайности». У нас любят крайности. По-моему, это вредно. Каждый выражает свою благодарность по-своему. Один просто руку пожмет и скажет несколько трогательных слов. Другой спешит о тебе в газету написать, третий — цветы несет… Вот я удалил миндалины Валечке, дочке Олеся Петровича. Так жена его сама принесла мне домой огромный букет цветов. Но, согласитесь, смешно представить себе этого старика Никишина с букетом цветов. Да он цветы для себя позором сочтет. Потому что он грубый материалист. Для него благодарность — или деньги или окорок, масло, колбаса. Ну скажите, разве я не прав?
— Нет, не правы, Юрий Максимович. Я уже говорил: все это гораздо сложнее.
— Значит, вы так и остаетесь большим католиком, чем сам папа Римский? — улыбнулся Ракитин.
— Остаюсь, — резко ответил Корепанов. — С подношениями надо бороться. Иной ведь у детей ото рта последнее оторвет, лишь бы доктора задобрить. Он ведь убежден: не задобришь — плохо лечить будет. А надо, чтобы у людей и в мыслях такого не было.
— Неисправимый вы человек, — рассмеялся Ракитин и стал прощаться.
Глава десятая
1
Лечебная работа отнимала все больше и больше времени. Мелкие хозяйственные вопросы, а их было много, отвлекали, мешали сосредоточиться. И Алексей почти все хозяйственные дела передал Цыбуле. Теперь и заведующие отделениями, и старшие сестры, и сестры-хозяйки со всеми бесчисленными просьбами обращались к Гервасию Саввичу. Чаще всего приходилось отказывать. Гервасий Саввич мог отказывать с каким-то героическим стоицизмом. Он внимательно выслушивал и почти всегда говорил одно и то же.
— Нема. Вам чего? Сеток для окон? Сетки всем нужны. А вот — нема.
С незначительными вариациями такие ответы повторялись много раз на день.
— Краны заменить надо? Знаю! Вы, наверно, думаете, что только вам краны нужны? Всем нужны. А вот — нема.
Проходит немного времени, и перед Гервасием Саввичем стоит другой. Цыбуля добродушно смотрит на него и говорит:
— Линолеум? В операционную? Нема. Вот в гостинице кроют полы. А директор недавно лечился у нас. Попросите, может, отпустит немного по знакомству. Деньги у нас есть, а вот линолеума нема. Чего нема, того нема.
Он самым бесцеремонным образом использовал связи и знакомства врачей. Если нужна была консультация специалиста для директора завода или какого-нибудь руководителя, имеющего отношение к строительным материалам, Цыбуля был всегда тут как тут.
— У этого человека есть олифа и краска для панелей, так вы уж с ним поласковей. С такими людьми знаете, как нужно? Вот так. — При этом Гервасий Саввич проделывал в воздухе такие движения руками, словно пытался удержать огромный стеклянный шар, очень тонкий и очень хрупкий. Движения Цыбули становились такими грациозными, словно он всю жизнь только и занимался тем, что жонглировал стеклянными шарами.
Корепанов как-то заметил, что этак можно и подвести когда-нибудь: ведь больной врачу отказать не может.
— Вот почему я и хлопочу, что не может. А иначе какой же интерес?.. Да не тревожьтесь вы, Алексей Платонович. Мы ж не для себя просим. Да и не умеют они просить, ваши врачи. Вот вчера Юрасов к Ульяну Денисовичу жену приводил. Директор машиностроительного. У них же на складе только птичьего молока нема. И надо же, чтобы его к Ульяну Денисовичу понесло… Якбы к Ракитину… Тот может. Тот бы его поприжал. Мы бы у того Юрасова и гвоздей выдоили, и лесу, и цемента… Ракитин может. А Ульян Денисович что? Прописал рецепты — и будь здорова, гражданка Юрасова.
Иногда заведующие отделениями, раздраженные традиционными «нема» Гервасия Саввича, шли к Алексею.
— Убейте меня, если я понимаю, почему Ракитину такая привилегия, — возмущался Ульян Денисович. — Сетки для окон — ему. Масляные панели во всех палатах и даже коридорах — ему. Радиотрансляционные точки у каждой койки — Ракитину. Все Ракитину. А я не могу до сих пор для своего отделения душевой установки добиться. У нашего Цыбули на все вопросы один ответ — «нема»… Знаете, как у нас говорят? Завхоза, говорят, у нас нема. Вместо завхоза сидит «нема». Почему-то для Ракитина у него — «ма».
— У Ракитина — сетки для окон… А что бы вы сделали на моем месте, если б он пришел к вам и положил счет на пятьдесят метров сетки по твердой цене? Ровно столько, сколько нужно для его отделения. Дайте мне сегодня счет на двести метров сетки, даже на пятьсот, и я оплачу… Для своей душевой установки он ведь все сам достал — и трубы, и краны, и бак.
— У меня тоже все для душевой есть. Не хватает каких-нибудь двадцати метров труб, — сказал Ульян Денисович.
— Нам сейчас знаете сколько труб нужно? Чтобы обеспечить только одно инфекционное отделение — двести метров. Санитарная инспекция уже третий акт составила, второй раз штраф платим… Действительно: инфекционное отделение — и без воды. Я приказал Гервасию Саввичу, чтобы трубами их в первую очередь обеспечить. Но если вы сами достанете…
— Скажите, где продаются эти проклятые трубы, и я куплю за свои деньги.
— Если бы трубы продавались в магазине, у нас бы и разговора этого не было, — сказал Корепанов.
Через несколько дней Ульян Денисович увидел двух водопроводчиков, которые ремонтировали раковину в манипуляционной инфекционного отделения.
— А что, ребята, нельзя ли у вас достать метров двадцать водопроводных труб? — подошел он к ним.
Водопроводчики многозначительно переглянулись, потом старший с виду сказал:
— А чего не достать? Спокон веку так водится — коло чего ходишь, тем и мажешься. — Он обернулся к своему помощнику и спросил: — Уступим доктору из наших запасов?
— Почему не уступить?
Ульян Денисович поинтересовался, как оформить эту покупку. Ведь счета они дать не смогут.
— А зачем вам счет, папаша? — искренне удивился старший. — Мы ведь продавать не собираемся. Мы в обмен. Пол-литра чистого медицинского — и трубы ваши. Дешевле грибов.
— Хм, спирту. А может, вы согласитесь за деньги?
— Деньги нам ни к чему.
Ульян Денисович пошел к Цыбуле.
— Скажите этим бандеровцам, щоб они после работы сюды зайшли. Я с ними полажу.
Водопроводчики вели себя нагло. Если б они торговались и спорили, Гервасий Саввич не так бы злился. Но они, как нарочно, только посмеивались.
— Да знаешь ли ты, дорогой папаша, — говорил старший, — если б мы свой товар на толкучку снесли… Так не пристало же рабочему человеку по толкучкам шататься, да и времени нет. В будни мы работаем, а выходной привыкли проводить культурно, на реке: рыбку половить, уху сварить. А рыбка, сам знаешь, плавать любит… — и он показал растопыренной пятерней, как «плавает рыба».
— Ладно тебе зубы заговаривать, трубы-то ворованные, — оборвал его Гервасий Саввич.
— Ну, если ты, кормилец, такой крен взял, разговору у нас не будет, — обиделся старший и повернулся к товарищу: — Не будет у нас разговору, а, Вася?
— Не будет.
— Вот человек, — вздернул плечами старший, опять обращаясь к Гервасию Саввичу. — Мы же вас не спрашиваем, где вы тот спирт берете. Нам все равно. Может, вы его сами гнали, может, он у вас с довоенных лет остался. А может, и во время войны раздобыли, трофейный… Нет, пускай они насквозь проржавеют, эти трубы, а мы вам их не отдадим. Хоть литру поставьте, хоть две — не отдадим… Сделаешь человеку одолжение, а он возьмет потом и заявит куда следует… Нет, с таким, как ты, папаша, дружить опасно. Не успеешь оглянуться, как за решеткой очутишься. Иди потом доказывай, что ты не верблюд… А трубы, если хочешь знать, мои собственные.
Я у себя на квартире заменил. Хоть у кого из соседей спроси.
— Так ты старыми торгуешь… — разочарованно протянул Цыбуля.
— Эти старые нас с тобой переживут. Трубы — то что надо. Захотелось мне заменить на оцинкованные. Вот и заменил. Почему не заменить, если возможность есть?..
— Ладно. Значит, двадцать метров за триста граммов?
— Семьсот пятьдесят, — решительно сказал старший.
Гервасий Саввич возмутился.
— Вы же обещали доктору за пол-литра.
— Мы сейчас не с доктором, а с тобой разговор ведем, папаша. Доктору я, может быть, и задаром уступить согласен. Семьсот пятьдесят — и точка.
— Ладно тебе канючить. Завтра принесите.
В подобных случаях Цыбуле удавалось получить то из аптеки, то у старшей сестры хирургического отделения бутылочку с прозрачной жидкостью. Гервасий Саввич энергично встряхивал бутылку перед глазами и говорил с восхищением:
— Чародейка.
— Почему чародейка? — поинтересовался как-то Алексей.
— Потому что — чара, она действует. Без промаху действует, подлая.
И сейчас Гервасий Саввич не сомневался, что Корепанов распорядится выдать спирт. Двадцать метров труб за пол-литра. Да это же дешевле дешевого! Но Алексей на этот раз, может быть, потому, что в кабинете в это время сидел Ракитин, отказал.
— Хватит. Осточертели мне эти махинации.
— А мне, думаете, не осточертели? — побагровел Гервасий Саввич. — Думаете, у меня только и радости, что водопроводные трубы на спирт менять? — Он повернулся к Ракитину и продолжал: — Ему, понимаете, осточертело. А мне не осточертело? Так шо ж поделаешь, когда такой народ пошел? За что ни возьмись, спирту подавай. Вроде не больница у нас, а спиртовой завод. Веников, хоть лоб расшиби, нема. Знаю, на складе в потребсоюзе лежат, а заведующий в одну душу — нема и нема. Пойдешь к заведующему складом, поговоришь о том о сем, покажешь ему, бандеровцу, горлышко от бутылки — и полный порядок… Или выгребные ямы. До верху полны. Дерьмо крышки подпирает. Того и гляди потоп начнется. Пойдешь в санитарный парк, а там спокойно так: «А вы не волнуйтесь, на той неделе, вывезем, обязательно». «Та чертяка ж тебя замордуй, через неделю затопит все». А они свое: «Не имеем практической возможности. Вот список. Очередь!» Я ему и кажу: «Помилуй, — кажу, — через неделю усе ж зальет. И аптечный склад зальет. А там же бутылки с чародейкой. Ты ж ее сам потом пить не станешь». Смеется. «Что же ты молчал? Сказал бы сразу, что спирт под угрозой». И в тот же день — сразу три бочки… Теперь вот эти, с трубами. А нам же трубы во как нужны. — И Гервасий Саввич чиркнул себя ребром ладони по горлу.
— Я вас выручу, — сказал, улыбаясь Ракитин. — И на Алексея Платоновича не сердитесь. Ведь он главный врач и ему неудобно такими делами заниматься. А мы немного сэкономили. Так что заходите. Велико ли дело — пятьсот граммов спирта? Цена ему — грош. Ведь из опилок гонят… Вы сами зайдете или прислать?
— Чего там присылать? — проворчал Гервасий Саввич — Не пан же…
2
Ульян Денисович сказал Цыбуле, что больные жалуются на плохое питание. Надо поинтересоваться, проверить, в чем дело.
— А чего там проверять, — с досадой произнес Гервасий Саввич. — Шо мы, не знаем, какое у нас питание? С голоду не помрешь, только очень худой будешь.
— А вы все же проверьте.
Гервасий Саввич пообещал.
До обеда он ходил насупленный и то ворчал, разговаривая сам с собой, то вдруг обрушивался на кого-нибудь. Обругал кучера за неполадки в сбруе, напустился на дворника, заставил его снова подмести двор и полить цветы на клумбах, хотя клумбы еще с утра были политы как следует.
Во время обеда он пошел на кухню и попросил налить себе борща. Повар, которого за худобу за глаза называли Кащеем, а в лицо величали уважительно Корнеичем, засуетился и через минуту поставил перед Гервасием Саввичем миску борща — красного, жирного, с плавающими сверху румяными ломтиками поджаренного лука.
— Пробуйте.
Цыбуля попробовал.
— Ну как? — спросил повар. — Не пересолил? — и со вздохом добавил: — Перчику бы сюда.
— Да, перцу бы не мешало, — сказал Гервасий Саввич. — Но он и без перцу хорош. — Он положил ложку, вытер губы и сказал сердито: — Черта им не хватает, этим больным! Такой борщ, а они жалуются. Давай, Корнеич, пошли в терапию.
В терапевтическом отделении обеденная суета была в разгаре. В столовой почти все столики были заняты.
— Добрый день, — громко поздоровался Гервасий Саввич. — Приятного аппетита вам!..
— Пожалуйте с нами, — ответило несколько голосов.
— А мы люди не гордые, — добродушно улыбнулся Цыбуля и, указывая на свободный столик, предложил: — Садись, Корнеич.
Из раздаточной выглянула буфетчица.
— Налей нам по тарелочке, — попросил Гервасий Саввич.
Буфетчица заторопилась к столику, вытерла его тряпкой и принесла борщ.
Корнеич был явно смущен. Борщ совсем не походил на то, чем несколько минут назад он потчевал Гервасия Саввича там, на кухне. И цвет не тот, и запах совсем другой.
— Ну, шо скажешь, Корнеич? — спросил Цыбуля. — Не пересолено? Может, перчику немного добавить?
— Этому борщу перец поможет, как мертвому горчичник, — сказал больной, сидевший напротив повара.
— Не говори, — вмешался другой — лысый, с неестественно красным лицом. — Перец очень помогает. Надо только знать, кому и куда его всыпать.
Повар отодвинул тарелку и поднялся.
— Уволь, Гервасий Саввич. Сам знаю, что для борща в первую очередь продукт нужен. Продукт, а не перец…
После обеда Цыбуля захватил экспедитора и поехал на базу. По дороге он все время корил экспедитора. Тот оправдывался. Выбрать? Как бы не так. Бери что дают, а не хочешь — отваливай.
Гервасий Саввич поругался с заведующим базой и пошел на склад. Кладовщик сказал, что для больниц и детских учреждений он отпускает самое лучшее мясо.
— А что у тебя сегодня? — спросил Цыбуля.
— Баранина.
— Давай, показывай.
— Пожалуйста!
Они пошли в холодильник. Гервасий Саввич осмотрел несколько рядов бараньих тушек и только головой покрутил.
— А вона у тебя не нявкала при жизни, эта баранина?
— Может, и нявкала, — ответил кладовщик. — Мое дело маленькое. В накладной указано, что баранина, значит — баранина.
— Не будем брать, — решил Гервасий Саввич.
Вернувшись в больницу, он засел за телефон и стал звонить в Степное — Ивану Глыбе. Прошло не меньше полчаса, прежде чем в трубке послышался знакомый голос.
— Иван Гордеич? — обрадовался Цыбуля. — Здорово! Не узнаешь?.. Конечно же я… В гости к тебе собираюсь… Сейчас… Ну, зустричай, зустричай!
«Гляди удастся там закупить несколько бычков или яловок, — думал Гервасий Саввич, ожидая, пока шофер заправит машину. — Не может быть, чтоб у колхоза не нашлось бычков или яловок. — Он посмотрел на небо. С юга шла большая темная туча. — Хорошо бы дождика, — думал. — Земля по воде тоскует, аж стонет».
Когда машина выехала из ворот больницы, пошел дождь. В воздухе сразу же запахло свежей зеленью.
«Вот привезу подарок Ивану Гордеевичу, — думал Цыбуля, глядя, как густыми полосами стекает вода на ветровом стекле. — Лучшего подарка, чем дождь, председателю колхоза по нынешнему лету и не придумаешь».
Но дождь прошел стороной. За городом уже было совсем сухо. Акации на обочинах дороги стояли серые от пыли. А справа, над плавнями, низко нависли тучи. Время от времени там сверкала молния, и после каждого взблеска доносился громовой раскат. Гервасий Саввич посчитал секунды. В трех-четырех километрах льет, над плавнями. «Очень он там нужный, — злился Цыбуля, глядя на темно-свинцовые тучи. — Степь без воды задыхается, а его понесло плавни кропить».
Степное лежало в пятидесяти километрах от города. Оно раскинулось у широкой затоки, густо поросшей по берегам камышом и лозняками.
Гервасий Саввич никак не мог понять, почему это большое утопающее в зелени село назвали Степным. Но оно так называлось еще с дедов-прадедов. И когда стало районным центром, район тоже назвали Степным, хотя села, входящие в него, почти все жались к реке — рыбачьи селения. И когда здесь был создан первый колхоз, его тоже назвали — «Степной». Не по имени, а просто — «Степной». Председателем этого колхоза тогда, в двадцать девятом еще, избрали молодого демобилизованного красноармейца Ивана Глыбу. С тех пор он и возглавляет этот колхоз непрерывно. Впрочем, перерыв был. Отечественная война…
Машина шла берегом. Гервасий Саввич опустил стекло дверцы. Берег тут был высокий. Река — вся как на ладони, и острова, и ерики между ними. Сквозь тучи выглянуло солнце, осветило речную гладь. Из-за острова выплыл каюк. Лодочник греб, энергично налегая на весла. Гервасий Саввич вспомнил, что завтра воскресенье, и вздохнул. Хорошо бы хоть на один день забросить к чертям собачьим все дела и забраться в плавни. Когда он был на реке?.. Давно. Так давно, что и не упомнишь уже. А надо бы съездить…
Показалось Степное. Машина, подпрыгивая на ухабах, въехала на широкую улицу, с обеих сторон усаженную акациями. Деревья были неодинаковые: одни — высокие, развесистые, с толстыми покрытыми бурой корой стволами. Эти еще за царя Хмеля посажены. Другие — совсем крошечные. Эти высажены недавно, прошлой осенью или весной этого года, вместо вырубленных во время войны великанов.
Степное выглядело богатым селом. Война как-то минула его, прошла стороной. Здесь были дома и под черепицей, и приземистые хаты, покрытые потемневшим от времени камышом. Большинство изгородей, как и во всех приречных селах, сделаны из камыша или лозы.
Вот и правление колхоза — большой дом под железной крышей. Над воротами — арка с лозунгами, выкрашенная в ярко-красный цвет.
Заслышав звук мотора, Глыба вышел навстречу и сейчас возвышался на крепком сбитом из толстых досок крыльце правленческого здания. Когда он спускался, ступеньки стонали под тяжестью его огромного тела.
Встреча была бурной. Цыбуля и Глыба сначала обнялись, потом стали колотить друг друга кулаками по спине и плечам, опять обнялись и опять стали колотить друг друга. Наконец Гервасий Саввич сказал:
— Ладно, хватит тебе пыль из меня выколачивать. Приглашай в хату.
Они вошли в помещение. В большой комнате было чисто и прохладно. Некрашеный тщательно выскобленный пол был еще влажен. На подоконнике — тоже невыкрашенном — горкой лежал чебрец. От него шел пряный запах.
Гервасий Саввич с удовольствием втянул носом воздух и сказал улыбаясь:
— Чисто у тебя, Иван Гордеевич. Не так, как у других.
— А как же у других?
— Как в свинюшнике: стены ободраны, полы загажены и не чебрецом пахнет, а черт знает чем.
— Садись, рассказывай, какая беда тебя к нам привела, — сказал Глыба. — Я же знаю, ты так запросто не приедешь.
Гервасий Саввич рассказал.
— Нету у меня ни бычков, ни коров яловых, — ответил Глыба. — Все, что можно было сдать, — сдали. И все равно план не выполнили.
— И вечно он прибедняется, — рассердился Гервасий Саввич. — Куркуль — он и есть куркуль.
— Нашел кулака, — рассмеялся Глыба.
— Куркуль, — повторил Гервасий Саввич. — И до войны был им и после войны остался.
Глыба опять рассмеялся.
— Чего же ты меня не раскулачил? Еще тогда, в тридцать втором? Когда комиссию по раскулачиванию при нашем сельсовете возглавлял?
— Маху дал. До сих пор себе простить не могу, — серьезно сказал Гервасий Саввич. Он посмотрел с улыбкой на веселое лицо Глыбы и спросил: — А может быть, у колхозников есть?
— Что есть?
— Ну вот, на тебе ехали, ехали и приехали. Да шо я у тебя девку сватаю, чи шо?
— Не серчай, — посмотрел на Гервасия Саввича Глыба и, порывшись среди бумаг на столе, положил перед собой список колхозников. — Кое у кого найдется. — Он вооружился карандашом и склонился над списком. — Вот у деда Щербатюка двухгодовалый нетель есть. Только трудно будет тебе сторговаться с ним: вредный дед, упрямый.
— Пиши, пиши. Всех пиши. А там уже — сторгуюсь чи не сторгуюсь — не твоя забота.
— Горпына Харченко, — продолжал Глыба. — Я сам предложил ей продать корову. Коза и та больше молока дает.
Он записал еще несколько фамилий и протянул список Цыбуле.
— Поговори с людьми. Авось уговоришь.
— Разом поедем, — решительно сказал Гервасий Саввич и посмотрел на Глыбу так, что тот лишь плечами пожал.
С «вредным» дедом Щербатюком, к удивлению Глыбы, поладили быстро. Зато с Горпыной Харченко Гервасий Саввич торговался до самой темноты. Даже вспотел. Высокая худощавая женщина с потемневшим от солнца лицом и сухими губами заломила такую цену, что председатель колхоза только головой покрутил. Совсем сказилась баба. Гервасий Саввич доказывал, что такой цены нет и быть не может, что выведи она свою корову на базар, ей и половины не дадут того, что она заломила. Женщина стояла на своем. Она уступила немного и то не сразу, потом уперлась уже окончательно. Гервасий Саввич уговаривал ее, доказывал, что он не спекулянт, что он не для продажи покупает, а для больницы — больных кормить, что надо быть сознательной.
— По мне ты ее хоть сам съешь, хоть волкам отдай. Мне все одно, — стояла на своем женщина. — Мне гроши нужны. Кабы не нужны были, разве я продавала бы?
Наконец вмешался Глыба и помог договориться.
— Проклятая баба, совсем измотала, — ворчал Гервасий Саввич, вытирая лоб и шею потемневшим платком. — Никоторой сознательности у твоих колхозников. Совсем одичали.
— Одичаешь тут, — сказал Глыба. — Мужик ее с войны не вернулся. Четверо детей на руках — мал мала меньше. На трудодень шиш с маслом получишь — это уже точно. Одна надежда на корову, да и ту продавать надо: кормить нечем… Где баба нынче корма достанет?.. В колхозе?.. Самим придется скот подвязывать…
Глыба спросил, когда Гервасий Саввич собирается забирать скот. Цыбуля ответил, что послезавтра: деньги еще надо в банке получить. Он хотел было сразу же ехать домой, но Глыба не пустил.
— Это что еще за порядки такие? В кои годы вздумал навестить и сразу домой! Не выйдет. Отужинаешь, а потом — пожалуйста.
— Я ж тебя знаю, — сказал Гервасий Саввич, — сразу начнешь водкой поить. А у меня от нее потом голова раскалывается.
— Водки не будет, — рассмеялся Глыба. — Самогон будет.
Корепанов, когда на следующий день Гервасий Саввич рассказал о своей поездке, настороженно спросил:
— А вы уверены, что мясо обойдется не дороже, чем на базе?
— Та вы мне корову там, на той стороне улицы, поставьте, я на нее только гляну и сразу скажу, сколько с нее мяса взять можно.
Алексей согласился.
— Только, пожалуйста, оформите как следует. Скажите бухгалтеру, чтобы выписал чек.
Гервасий Саввич ушел, но сразу же вернулся, багровый от гнева.
— С нашим бухгалтером разве сладишь, чертяка его замордуй…
Алексей пригласил бухгалтера. Это был уже пожилой, очень честный и очень спокойный человек. Он никогда не выходил из себя, говорил тихим, ровным голосом, и потому прозвали его в больнице Тишайшим.
— Да пойми ты, Михайло Михайлович, — убеждал его Гервасий Саввич. — Мы все оформим честь по чести. Купчую в колхозе заверим. Хочешь, мы тебе еще и в сельсовете печать поставим… Забьем на бойне. Там акт составим, чтоб выход до единого грамма учесть. Мясо на склад привезем, знову же заактируем Мало тебе? Ну скажи, чего еще написать?.. Напишем. Щоб все, как ты говоришь, законно было.
Алексей тоже долго уговаривал, наконец не выдержал, приказал:
— Выписывайте чек!
— Пожалуйста, — согласился бухгалтер. — Только я за вас отвечать не хочу. Напишите официальное распоряжение, я на нем пометку сделаю, укажу, что дело незаконное. А вы извольте вторично распорядиться.
— Ладно, пишите, — сказал Алексей.
На следующий день Цыбуля вошел в кабинет Корепанова, радостно потирая руки:
— Привез! И знаете, почем вышло? В полтора раза дешевле, чем на базе… А мясо какое! Пойдемте поглядим. Жиру сколько!.. А Михайло Михайлович не соглашался…
Спустя две недели на областной врачебной конференции во время перерыва Мильченко отвел Корепанова в сторону и сказал:
— Ты для больницы мясо покупаешь у колхозников? 1 ак вот мой совет — брось. Не надо этого делать.
Корепанов обозлился. Разъяснил, почему приходится покупать.
— Я просто считал своим долгом предупредить тебя, — сказал Мильченко, — а ты как хочешь.
Через два дня, вечером, Алексей, играя в шахматы с Вербовым, рассказал ему о разговоре с Мильченко.
— А он и вправду вам добра желает, — сказал Вербовой. — Такого рода покупки всегда дают основания для подозрений. Ну, что стоит в акте указать одну цену, а в действительности уплатить меньше, с тем чтобы обоим нагреть руки — и покупателю, и продавцу?
Корепанов представил себе, как старый коммунист Гервасий Саввич после покупки «греет руки» — делится поживой, — и ухмыльнулся.
— Чему вы? — спросил Вербовой.
— И что это у вас, юристов, за привычка в каждом человеке видеть потенциального вора?
— У нас еще много охотников поживиться за счет государства, — спокойно сказал Вербовой. — И больше прислушивайтесь к советам вашего Тишайшего. Не то инспектора потреплют вам нервы.
С инспекторами ссориться я уже привык. А вот с Мильченко сталкиваться не хотелось бы.
А столкнуться пришлось. И в тот же день.
3
Было уже около полуночи, когда позвонил Мильченко. Он предупредил Алексея, что сейчас заедет за ним. Заболел Балашов и хочет, чтобы его посмотрел Корепанов.
В машине Мильченко рассказывал:
— Степан Федосеевич уже пятый день по области мотается. Уборочная ведь. Все время чувствовал себя хорошо, а с утра боли вдруг… Чуть живого привезли.
Корепанов спросил, был ли кто уже из врачей.
— Хотели Шубова пригласить, так Степан Федосеевич в один голос — Корепанова зови. Как видишь, авторитетом пользуешься…
Машина остановилась у высокой глухой ограды. Мильченко пошел впереди. Постучал в железную калитку. И сразу же по ту сторону щелкнул замок. Калитку открыл милиционер. Мильченко прошел и коротко бросил ему, кивнув на Корепанова:
— Со мной.
Алексей вспомнил, как весной этого года Балашов пригласил его к себе, чтобы посоветоваться по поводу болезни матери. И тогда Корепанов тоже обратил внимание на высокую глухую ограду, железные массивные ворота с тяжелой калиткой и будку для милиционера, стоявшую рядом у ворот. И еще запомнилось, что Балашов нахмурился, когда милиционер открыл калитку.
— Понаставили тут.
И чувствовалось, что Балашову, простому крестьянскому парню в прошлом, неприятна эта охрана. И на будку ему смотреть противно так же, как летом прошлого года было противно смотреть на уходящие до горизонта поля чахлого хлопчатника.
Балашову было плохо, но он шутил:
— Не все тебе, Алексей Платонович, к председателю Советской власти в области за помощью бегать. Довелось и ему тебе челом бить. Выручай, брат.
Он держался бодро. О своем заболевании говорил в пренебрежительном тоне, каким говорят обычно люди, которые стесняются болезни, привыкшие всегда быть в строю. Но Алексей видел: Балашову плохо.
Корепанов вышел в соседнюю комнату. Мильченко звонил в обком первому секретарю. Алексей ясно представил себе кабинет Гордиенко — письменный стол, кожаное кресло… и самого Федора Тимофеевича тоже представил. Слегка наклонив голову, он держит в левой руке телефонную трубку, в правой — толстый цветной карандаш. И пристукивает этим карандашом по столу, как делает всегда, когда чем-нибудь озабочен.
Алексей понял, что речь идет о срочном консилиуме.
— Консультанта из Киева? — переспросил Мильченко и посмотрел на Корепанова.
— Надо! — сказал Алексей.
— Конечно, — сказал в трубку Мильченко. — Вы сами позвоните в ЦК?.. Хорошо!.. Не беспокойтесь, я сделаю все.
Он прислушался к тому, что говорил Гордиенко, несколько раз кивнул головой в знак согласия, потом передал трубку Корепанову.
— Тебя просит.
Гордиенко поздоровался и спросил, что с Балашовым. Алексей коротко рассказал.
— Очень прошу, Алексей Платонович, примите все меры. Там у вас товарищ Мильченко. Так по всем вопросам обращайтесь к нему.
Алексей положил трубку и потянулся за шляпой.
— Куда же ты? — с недоумением посмотрел на него Мильченко. — Мы ведь консилиум собираем. Я сейчас Шубову позвоню, Федосееву… Кого бы еще вызвать?
— Машину скорой помощи вызовите, — сказал Корепанов. — Больного надо в больницу.
— Хорошо, — согласился Мильченко. — Я сейчас же позвоню в лечсанупр, чтобы приготовили койку.
— Послушайте, Олесь Петрович. Ведь вы серьезный человек. Степану Федосеевичу сейчас нужен хорошо оборудованный хирургический блок, а не санаторий. Везите его к нам.
— Вопрос об операции может быть решен только после консилиума, — твердо сказал Мильченко.
— Вот я и спешу, чтобы все подготовить. И послушайте меня, Олесь Петрович, не тяните с перевозкой.
— Тебе не терпится поскорее взяться за нож?
— Откровенно говоря, да. — Иронический тон последних слов Мильченко разозлил Алексея. Он хотел добавить что-то очень резкое, обидное, но вместо этого сказал спокойно и серьезно: — Тут лучше не тянуть.
Дежурила Лидия Петровна. Когда Алексей вошел, она заканчивала операцию.
— Что случилось? — спросила она, как всегда, спокойно.
Алексею нравилось это спокойствие Вербовой. Очень веселая и жизнерадостная в обычное время, она совершенно менялась, переступая порог операционной. Эта метаморфоза казалась вначале нарочитой и вызывала улыбку. Потом Алексей понял, что это просто привычка, результат хорошей школы. Так всегда бывает, если врач прямо со студенческой скамьи попадает к требовательному и серьезному хирургу. Сначала приходится неволить себя, сдерживая готовую сорваться шутку или улыбку, а потом чувство деловой напряженности становится обычным. И это уже черта характера — натура.
Алексей рассказал о Балашове. Когда он закончил, Лидия Петровна сказала сестре.
— Включите большой стерилизатор. Положите туда… — И она неторопливо принялась перечислять необходимые для предстоящей операции инструменты.
Корепанов послал за Ульяном Денисовичем. Ему хотелось посмотреть вместе с ним Балашова, как только того привезут. А вдруг не привезут? Могут ведь отправить к Шубову… Он посмотрел на часы. Время идет. Ну что они там возятся?
Алексей снял трубку, чтобы позвонить, когда за окном раздалась сирена санитарной машины.
Не успели Балашова положить в палату, как прибыли консультанты — Шубов и Федосеев.
«Все же молодец Мильченко, — подумал Корепанов. — Вот у кого учиться оперативности».
Федосеев сидел, закинув ногу за ногу, и молчал. Зиновий Романович ходил по кабинету, зябко потирая руки, и, как всегда, улыбался.
Когда сестра принесла анализы, Шубов посмотрел их и, передавая Федосееву, сказал:
— Тревожно. Однако пока ничего угрожающего.
Федосеев ознакомился с анализами, молча положил их на стол и поднялся.
— Посмотрим больного? — спросил он, ни к кому не обращаясь.
Во время обследования Корепанов стоял в стороне, предоставив инициативу самому старшему — Шубову. Зиновий Романович обследовал больного долго и внимательно. После него — Федосеев. Когда закончилось обследование, Корепанов подозвал сестру, которая стояла со шприцем наготове:
— Делайте инъекцию.
Балашов посмотрел на Корепанова, потом на Шубова.
— Мы посоветуемся сейчас, — сказал Шубов, — а вы пока поспите немного. Боли у вас через две-три минуты как рукой снимет.
Он говорил улыбаясь и таким тоном, каким разговаривают с детьми. Это почему-то злило Корепанова. Потом, уже в ординаторской, его тоже все злило: и многословие Шубова, и молчание Федосеева, и напряженно-выжидательная поза Мильченко у столика с телефоном.
— В таких случаях обычно рекомендуют оперировать, — сказал Шубов. — Но ведь существует и другая точка зрения…
Шубов говорил убедительно, и Алексей чувствовал, как начинает колебаться. Состояние Балашова уже не казалось таким угрожающим. Появилась надежда, что все обойдется и без операции.
«Мильченко тоже чувствует, что я колеблюсь. Ишь, какая улыбка появилась и сразу же исчезла. А я ему сказал твердо, что надо оперировать… Злорадствует, верно. Но не настаивать же на своем только потому, что Мильченко злорадствует… Удивительно: всего час назад я считал, что операцию лучше не откладывать. Почему же теперь я думаю иначе? Почему соглашаюсь с Зиновием Романовичем? А если бы не было Шубова? Если б не было этого консилиума? Если б сейчас вместо Балашова привезли простого рабочего или рядового колхозника с таким же заболеванием? Я ведь обязательно оперировал бы, не дожидаясь утра. Почему же я соглашаюсь с Шубовым? Это потому, что у него больше опыта, больше знаний, больше хладнокровия и спокойной рассудительности. Вот и Федосеев тоже соглашается, кивает головой… Шубов, конечно, прав. Можно повременить. Но почему же до консилиума я считал, что нельзя ждать?»
— Будем надеяться, что ночь пройдет спокойно, — сказал Шубов. — А утром, когда приедет консультант…
«И все-таки он трусит, — подумал Корепанов. — Он хочет оттянуть время до приезда консультанта. Зачем брать на себя ответственность? Пускай решает профессор».
Алексей посмотрел на часы. Скоро два. Самолет сможет вылететь не раньше семи. Значит, консультант здесь будет лишь около девяти. Семь часов. Долго.
Шубов словно угадал мысли Корепанова. Остановился около него и сказал, будто оправдываясь:
— Вы знаете, Алексей Платонович, что я сторонник радикальных мер, но в данном случае надо повременить… Как у вас с пенициллином?.. У нас в больнице есть. Надо сказать дежурному врачу.
Мильченко снял трубку и стал набирать номер.
— Значит, так и решили, — сказал Шубов. — Холод на живот, пенициллин и… — Он перечислил еще несколько назначений, потом добавил, обращаясь уже к Мильченко: — Мы со спокойной совестью можем принять такое решение: Степан Федосеевич находится в хорошей больнице. Алексей Платонович рядом. В случае ухудшения — только позвонить, и мы опять соберемся. А если все будет хорошо, тогда утром посоветуемся с профессором и, может быть, отправим больного в столичную клинику. Это было бы самое лучшее — столичная клиника.
— Если все будет хорошо, зачем нам профессор и зачем столичная клиника? — спросил Ульян Денисович.
— Ульян Денисович, милый, — повернулся к нему Шубов, — если бы это кто-нибудь другой спросил, но от вас такой вопрос… Неужели вам не понятно?
— Понятно, — сказал, прикуривая папиросу, Коваль. — У нас в сорок четвертом такой случай был: привезли генерала. Тяжелое ранение. Началась гангрена. Ясно всем — надо ампутировать ногу. Но, понимаете, это генеральская нога. Один консилиум, другой, третий… Решили еще с главным хирургом фронта посоветоваться. Подождали. Приехал главный хирург. Но тогда уже всем было ясно — оперировать поздно… Потеряли генерала… Если бы на его месте простой солдат был — жив бы остался, а генерала вот потеряли.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил Шубов.
— Только то, что сказал. Когда врач имеет дело с больным, надо думать о болезни и только о болезни.
— Я с вами совершенно согласен, — сказал Зиновий Романович.
После инъекции Балашову стало легче. Приехал Гордиенко. Балашов спал. Гордиенко постоял, молча глядя на него, и вышел, ступая на носках. Когда они втроем — он, Корепанов и Мильченко — спускались по широкой лестнице, потух свет. Алексей зажег спичку.
— Часто это у вас бывает? — спросил Гордиенко.
— Часто, — ответил Корепанов. И зажег еще одну спичку. — Сейчас лампы принесут. — Когда они уже были на улице, вспыхнул свет. Гордиенко посмотрел на освещенные окна больницы и вздохнул с облегчением.
Спустя некоторое время Балашову опять стало хуже. Корепанов с тревогой посмотрел на осунувшееся лицо больного, потрогал живот и вопросительно глянул на стоящего рядом Ульяна Денисовича. Тот утвердительно кивнул головой.
— Вот что, Степан Федосеевич, — сказал Корепанов. — Мы надеялись, что удастся обойтись без операции. А сейчас ясно — надо оперировать. До утра ждать нельзя.
— Раз надо, значит, надо, — шепотом произнес Балашов.
Когда Алексей сказал, что Степана Федосеевича сейчас берут в операционную, Мильченко сначала даже не понял, о чем шла речь. Только после ухода Корепанова до него дошло, что речь идет о Балашове, что его сейчас будут оперировать. И оперировать будут здесь. И оперировать будет не профессор, а Корепанов.
Он вышел в коридор, хотел закурить, но вспомнил, что находится в больнице, и спрятал портсигар в карман. Мимо проплыла каталка с носилками. На них лежал Балашов, неузнаваемый, невероятно осунувшийся, бледный. Мильченко ободряюще кивнул ему, но Степан Федосеевич не заметил. Он смотрел прямо перед собой внимательно и серьезно, будто готовился к чему-то очень ответственному.
«Почему Корепанов собирается оперировать сам? Ведь Зиновий Романович говорил, чтобы в случае ухудшения позвонить — и они опять соберутся. На операции обязательно должны присутствовать и Шубов, и Федосеев. И я обязан добиться этого…»
Он подошел к двери операционной, не решаясь войти.
— Мне надо поговорить с Алексеем Платоновичем, — сказал проходящей мимо сестре.
— Я спрошу сейчас, — тихо сказала та.
Через несколько минут она вышла с шапочкой и маской в руках.
— Наденьте, пожалуйста.
Она помогла завязать тесемки марлевой маски и открыла дверь. Мильченко вошел в предоперационную.
Алексей, склонившись над тазиком, мыл руки.
— Я тебе не помешаю? — спросил Мильченко.
— Слушаю, — ответил Корепанов.
— Я считаю, что надо бы Зиновия Романовича пригласить. Ум хорошо, а два лучше.
— Нельзя ждать, — сказал Корепанов.
— Я сейчас позвоню, пошлю машину. Каких-нибудь двадцать-двадцать пять минут, не больше.
— Не мешайте мне, Олесь Петрович. Займитесь чем угодно, только не мешайте.
Мильченко резко повернулся и вышел. Нестерпимо захотелось курить. Он спустился вниз, выкурил папиросу и вернулся в ординаторскую. Постоял у телефона, раздумывая: звонить Гордиенко или не надо? И решил — надо. Он сказал о том, что Балашов уже в операционной и что Корепанов собирается оперировать сам, хотя на консилиуме было четко договорено, что в случае ухудшения все соберутся снова.
— Не знаю, право, что и делать, — сказал он в заключение.
— Позвоните на электростанцию и предупредите от моего имени, что если в районе больницы будет выключен свет… В общем, вы знаете, что сказать… Когда кончится операция, позвоните мне.
Наконец пришел Ульян Денисович и сказал, что операция закончена. И хорошо, что не стали ждать утра. И надо полагать, что все обойдется.
Мильченко обрадовался.
— Можно позвонить Гордиенко? — спросил он.
— Можно, — ответил Ульян Денисович.
Гордиенко ждал этого звонка.
— Спасибо, Олесь Петрович, — сказал он. — А я уж собирался опять ехать к вам. Теперь подожду. А вы, пожалуйста, не уходите. Может, понадобится что.
Мильченко расположился поудобней в кресле у столика с телефоном и не заметил, как задремал. Он слышал, как входили и выходили врачи, как Ульян Денисович прощался с Корепановым, как шепотом отдавала распоряжения сестре Вербовая. Потом она тоже ушла, и в комнате стало совсем тихо. Проснулся он от резкого телефонного звонка. В окне брезжил рассвет. От своего стола к телефону подошел Корепанов. Снял трубку.
— Да, доброе утро, Федор Тимофеевич… Он спит… Ему лучше… Я тоже надеюсь… Он здесь, рядом. Передать ему трубку?.. Не за что, до свидания, Федор Тимофеевич.
Потом прилетел профессор. Он познакомился с историей болезни, посетил Балашова, долго беседовал с Корепановым, затем уехал вместе с Мильченко в обком.
Мильченко перед уходом сказал Корепанову:
— В общем тебе повезло, Алексей Платонович. Но запомни: самостоятельность — это хорошо, если в меру. А у тебя — слишком. Это добром не кончается.
4
Аня выписалась из клиники Мюльдера. Янсен приехал за ней на такси. В машине было душно. Шофер опустил крышку лимузина. Сразу стало свежо. Даже чуть прохладно. Аня с наслаждением вдыхала напоенный ароматом цветов утренний воздух.
«Лето, — думала она, с интересом оглядываясь вокруг. — Третье лето на чужбине…»
— Как с моей визой, Матиас? — спросила она.
— На днях все будет оформлено.
Он сидел рядом и молча смотрел на дорогу. Она вспомнила квитанцию, которую перед выпиской из клиники дала ей кастелянша. Спросила:
— Где ты достал столько денег, чтобы заплатить за лечение?
— Я предложил свои услуги известному косметологу. И оперирую у него два раза в неделю. Деньги для меня сейчас — не проблема.
Она взяла его руку в свои ладони. У него красивые руки, руки ваятеля. Да, ваятеля. Он рассказывал ей, что в детстве самым любимым его занятием была лепка. Отец прочил его в скульпторы. Рядом с детской в их доме была оборудована специальная комната — нечто вроде ателье. Он занимался в ней рисованием и лепкой. Он хотел стать скульптором, потом раздумал, пошел на медицинский.
Машина проехала мимо кладбища… Аня знала: на этом кладбище много советских людей — и тех, кто умирал в лагере для перемещенных лиц, и фронтовиков, умерших в госпитале, который располагался там, где сейчас этот лагерь.
«Мертвые остаются на чужбине, — подумала Аня, — а живые должны тянуться домой».
Она посмотрела на Янсена. За все время, что она была в клинике Мюльдера, они избегали разговаривать о будущем, о ее возвращении на родину, о его поездке в Канаду. А что, если за это время что-нибудь изменилось?
— Ты не раздумал ехать в Канаду? — спросила она.
— Я могу получить паспорт хоть завтра, — ответил Янсен и, помолчав, добавил: — И для тебя тоже.
— Спасибо, — поблагодарила она. — Но я поеду только домой.
— Я могу остаться здесь, в этом городе. У меня будет хорошая работа. Ты будешь работать со мной. Ну, чем тебе не нравится здесь? Погляди на эту улицу, дома, на эту чистоту.
— Здесь только небо похоже на наше, а все остальное… Я не могу видеть этого. Домой, Матиас. Меня тянет домой… Ты даже не представляешь, как меня тянет домой.
— Это лучше было сделать раньше, — сказал он, — а теперь…
— Что теперь?
— Всегда трудно ответить на вопрос, почему ты не вернулся раньше, в сорок пятом, что делал эти два года в Германии. У нас дома очень строго спрашивают.
— Я согласна на все, Матиас.
— Даже на Сибирь?
— Сибирь — тоже Родина. Понимаешь, там везде Родина.
— Да, конечно, — грустно сказал он.
Аня вздрогнула. У нее холодок пошел меж лопаток. «Да, конечно», «Да, конечно», «Да, конечно»… Ведь точно так произносил эти слова Алексей…
Через несколько дней она получила визу. Накануне отъезда выкупала сына и, вытирая его мохнатым полотенцем, тормошила во все стороны.
— Маленький ты мой! Крепенький ты мой! Завтра мы уедем отсюда. Уедем.
— А почему?
— А потому, что это на родину, потому, что это хорошо, очень хорошо, маленький ты мой!
Перед нею маленький человек, круглолицый, крепкогрудый, с упругой кожей. У него белые зубы и шелковистые волосы. Это — ее сын, ее Алешка. Он уже совсем большой, он бегает по комнате, строит из кубиков сказочные дворцы и замки. Он без конца спрашивает обо всем. Это — ее сын, маленькое чудо, живое чудо — ее чудо.
Аня никак не могла понять, откуда идет эта радость. А между тем, это была обыкновенная радость выздоровления. Ее не с чем сравнить, потому что нет у человека большей радости, чем радость жизни.
Янсен тщательно подготовлял документы для Ани: о пребывании ее в лагерях военнопленных, из больницы лагеря для перемещенных лиц, из клиники Мюльдера и еще несколько свидетельств, заверенных нотариальной печатью.
— Напрасно ты все это, Матиас, — говорила Аня. — Ну, кому придет в голову обвинять меня в дезертирстве? Ведь все это случилось уже в конце войны, когда победа была предрешена… Ну, кому придет в голову такая нелепость?
— Эти документы тебе не повредят. Они объясняют, почему ты так долго оставалась в Германии. Отвечать на такие вопросы тебе придется…
— Матиас, а ты?.. Ведь ты не виновен. Не виновен! — в который раз повторяла она. — Ты был ранен, вот шрам на голове.
— Пустяковый шрам. И потом, кто поверит мне, что это ранение было получено действительно в ту минуту, а не когда-нибудь раньше или позже?
— Ты же сможешь объяснить, доказать, уверить.
— А я вовсе не должен доказывать. По юридическому праву судьи обязаны доказать, что я виновен.
— Но ведь этого никто не сможет доказать: нельзя доказать того, чего не было.
— Я помню, как меня судили в сорок третьем.
— Но тогда была война, Матиас. Во время войны бдительность всегда чрезмерно повышена…
— Закон не должен нарушаться никогда, ни при каких условиях.
— Я уверена — то, что произошло с тобой в сорок третьем, чистая случайность. А ты сделал из этого обобщение.
— Я не могу себя пересилить. Я уже говорил тебе: я трус. Но это когда-нибудь пройдет.
— И тогда возвращение, Матиас?
— Да, может, и возвращение!
На вокзале было шумно, как всегда перед отходом поезда.
— Время прощаться, Матиас? — тихо спросила Аня, посмотрев на часы.
— Время.
— Так до свидания, Матиас? До свидания на Родине?
— Ты будешь меня ждать?
— Я буду рада твоему возвращению, Матиас.
— Мне очень больно расставаться с тобой… Ты мне веришь?
— Верю, Матиас!
Она знала, что он рядом, тут, совсем близко, но из-за слез ничего не видела. Она смахнула пальцем слезу и снова увидела его. Он стоял опустив руки.
Алешка, как только тронулся поезд, крепко заснул. Аня прикрыла его своим жакетом, пристроилась у окна. На душе было пусто и тоскливо. Куда же девалась радость, которая совсем недавно, еще этой ночью, просто захлестывала ее? Ведь она едет домой, на родину. Она столько времени ждала этого дня, этой минуты! Почему же так быстро отхлынула радость?..
Янсен. Матиас Янсен…
Что он сейчас делает? Ходит, верно, по комнате и курит, курит. А может быть, собирается в дорогу, не торопясь осматривает каждую вещь и, хоть на ней нет ни пылинки, проходится щеткой и укладывает в чемодан. Что он будет делать в чужой, далекой Канаде? Ждать? Чего ждать?
Поезд остановился. Проводник объявил название станции и продолжительность стоянки… Аня торопливо стала собираться, разбудила Алешку и принялась одевать его.
— Приехали уже, мам?
— Приехали, сынок. Давай наденем пальтишко. Вот так, умница!
Удивленный проводник помог ей вынести чемоданы. В кассе сказали, что обратный поезд будет через час. Она купила билет и стала ждать.
Когда Аня вошла в комнату, там было сине от дыма.
— Я так себе и представляла тебя, окутанного дымом, — сказала она.
— Что случилось? — испуганно спросил Матиас. — Что случилось? Почему ты здесь?
— Я не могу оставить тебя одного, — сказала Аня.
— Но ведь ты знаешь…
— Я не хочу, чтобы ты ехал в Канаду, — сказала она и заплакала.
Глава одиннадцатая
1
Прошло несколько дней. В больнице, казалось, все было спокойно. Алексей закончил обход и решил, что сейчас просмотрит статью, прежде чем отослать ее в журнал. Он вытащил из ящика рукопись, положил ее перед собой и собирался уже читать, когда прибежала Люся. Она была очень взволнована.
— Что случилось? — спросил Корепанов.
— Переведите меня из ушного, — сказала она. — Не буду я там больше работать, не могу.
Алексей удивился. Люся считалась одной из лучших сестер-хозяек. Ракитин только несколько дней назад хвалил ее. Говорил, что даже представить себе не может отделение без Стояновой. Больные в ней души не чают. В чем же дело?
— Тебя Юрий Максимович обидел? — спросил Корепанов.
— Нет, он ко мне хорошо относится…
— Почему же тогда?.. Может быть, трудно?
Она взглянула на Корепанова своими голубыми всегда теплыми, а сейчас холодно-колючими глазами:
— Он с больных деньги берет.
— Какие деньги? За что? — опешил Корепанов.
— За все. За то, что на койку положит, — берет. За операцию берет. За то, что во время обхода внимательно посмотрит, — опять же берет.
— Да не может этого быть!
— Завтра должны у нас одного мальчика оперировать, так мать его, тетя Поля, ходит по палатам, деньги одалживает. И у меня просила.
— Может, они ей для чего другого нужны? — спросил Корепанов.
— Да нет же, для него. Вот лежит у нас Иванова Христина. Так она за двести километров три раза приезжала. Миндалины ей удалять нужно. Юрий Максимович все отказывал. Мест нету. А когда она уплатила, сразу место нашлось. Да у нас все знают: кто Юрию Максимовичу уплатил, с тем он во время обхода за руку здоровается. А остальных наспех смотрит. А то и вовсе обойдет. «Температура нормальная. Повязка не промокла? Хорошо, завтра посмотрим».
— А ну-ка, зови сюда эту Иванову и тетю Полю.
— Так они же не скажут, Алексей Платонович. Хоть режьте не скажут.
Да, действительно могут не сказать.
— Хорошо, я с ним поговорю, а ты иди, работай пока.
— Не буду я там работать, — упрямо сказала Люся. — Не могу. Мне все противно там…
— Что еще?.. — спросил Корепанов.
— Что он меня называет «Люси». Что я ему, французская мамзель? Если что нужно для отделения, а на складе нет, он меня сразу в магазин посылает. Полезет в карман за деньгами и: «Сходи, Люси», «Купи, Люси!» Потому у нас и лучше, чем у других, что он за свои деньги все покупает. Но мы-то знаем, что это не его деньги.
— Ко мне в хирургическое пойдешь? — спросил Корепанов. — Только рядовой санитаркой.
— Кем угодно, только бы из ушного забрали.
— Ладно, иди.
«Торговать больничными койками, — думал Корепанов. — Брать с больных за операции, за то, что внимательно посмотрит во время обхода… Ну, подожди, я тебе покажу!»
Однако прежде чем вызвать Ракитина, Корепанов решил посоветоваться с Ульяном Денисовичем. Коваль выслушал Алексея совершенно спокойно. Так, словно давно уже знал о всех этих безобразиях.
— Я вижу, вас это совсем не трогает, — сказал Корепанов. — А я, когда узнал, хотел вызвать его и просто избить, нахлестать по щекам так, чтобы они пузырями вздулись.
— Руководитель должен уметь держать себя в руках, — сказал Ульян Денисович. — Обязан так разговаривать с людьми, чтоб не обижать.
— «Обидеть легко, исправить трудно». Не так ли? — спросил Корепанов. — Мне об этом Мильченко уже говорил. И не раз.
Ульян Денисович сказал, что это афоризм не новый и хорошо бы всем проникнуться мудростью этих слов. Избиение — моральное или физическое — никогда не было методом сильных… А что касается Ракитина, то здесь, кажется, дело проще: принял он человека у себя на дому, взял с него деньги за прием, потом направил в больницу. Вот и разговоры. Закономерный резонанс частной практики… К тому же каждый врач более внимателен к тем, кто тяжелее. Но кое-кто из больных не хочет с этим считаться: самыми тяжелыми они считают себя. Вот им и кажется, что если заплатить… Вряд ли у Ракитина повернется язык требовать. Просто он не отказывается, когда ему дают.
— Вы будто оправдываете его, — сказал Корепанов.
— Боже упаси. Я просто пытаюсь найти объяснение.
— И вы его нашли?
— Давно. Я уже как-то говорил вам, что там, где появляется жадность, совести приходится потесниться.
— Ну ничего, я с ним поговорю, — с угрозой в голосе произнес Корепанов. — Я с ним так поговорю…
Он посмотрел на Коваля. Интересно все-таки, что же он посоветует? Но Ульян Денисович курил и молчал. Алексей заметил, что Коваль всегда вот так молчит и курит, чуть запрокинув голову, обдумывая ответ. И когда больного обследует, он тоже долго сидит у койки и думает, прежде чем сделать заключение. Он терпеть не может поспешных, необдуманных ответов. Но что тут думать? Ведь все ясно.
— Я бы его просто выгнал, — не выдержал Корепанов.
Ульян Денисович продолжал спокойно курить. После глубокой затяжки сказал:
— Выгнать — дело нетрудной.
— Что же вы посоветуете?
— Поговорите с ним. Только очень осторожно. Лучшего специалиста-отоларинголога у нас в области пока нет. И вы как руководитель не можете с этим не считаться.
— Ас тем, что он поборами с больных занимается, я должен считаться?
— Поговорите с ним. Только не доводите до конфликта.
Алексей позвонил в ушное отделение, пригласил Ракитина и, осторожно подбирая слова, изложил свои претензии. Ракитин был возмущен. Да, он берет с больных деньги, но ведь Алексей Платонович знает, за что. Больные могут приходить сюда, в поликлинику. Разве хоть одному было отказано? Но если кто приходит на дом… Да, он посылает на койку больных и со своими записками из дому. Если человек нуждается в срочной операции, не оставлять же его без помощи только потому, что он пришел на квартиру к врачу, а не в поликлинику. Кстати, вот за такой отказ и надо привлекать к ответу. По этому поводу даже специальная статья есть в Уголовном кодексе… Конечно, Алексей Платонович вправе распорядиться, чтобы с такими направлениями не принимать на койку даже для срочных операций…
— Вы знаете, что я этого не сделаю, — сердито сказал Корепанов. — И вообще, я вас пригласил не для того, чтобы спорить о частной практике. Мое отношение к ней вы уже знаете. Но я требую, чтобы вы не переносили свою частную практику под крышу вашего отделения. Как это сделать, вы знаете лучше меня.
— Не понимаю, чего вы хотите?
— Чтобы вы не брали денег с больных.
Ракитин благодушно улыбнулся.
— Если вы имеете в виду отдельные случаи благодарности…
— Я имею в виду не отдельные случаи благодарности, а систематические взятки, — резко произнес Корепанов. — Если хотите — вымогательство.
Кровь ударила в лицо Ракитину.
— У вас нет оснований… — Он встал.
— Если бы у меня не было оснований, — поднялся и Корепанов, — я бы не приглашал вас для этого разговора.
— У вас есть какие-нибудь факты? — сузил глаза Ракитин.
— У меня есть сигналы.
— И на основании каких-то нелепых сигналов вы позволяете себе оскорблять советского специалиста? Представьте хоть один факт и тогда корите.
— Когда у меня будет хоть один факт, — сказал Корепанов, — я передам дело прокурору. Постарайтесь, чтобы у меня не было ни единого факта.
Ракитин несколько минут молча смотрел на Корепанова. Потом спросил:
— Это все?
— Все. И учтите: я не бросаю слов на ветер.
Алексей был убежден, что теперь уже, наверное, Ракитин выйдет из кабинета, хлопнув дверью. Но тот продолжал стоять, глядя на Алексея. Молчание затянулось. Алексей первым нарушил его.
— Вы хотите еще что-то сказать? — спросил он неприязненно.
— Да.
— Пожалуйста!
— Вы думаете, что сидите на трене, — язвительно произнес он. — А в действительности это не трон, а бомба, которая может каждую минуту взорваться.
— То, что вы называете бомбой, — сказал Корепанов, — на самом деле шутиха. А я, кстати сказать, немного знаком с пиротехникой. Так что пиротехническими эффектами меня не запугать. Давайте серьезно.
— Серьезно, так серьезно, — сдвинул брови Ракитин. — Скажите, вас не тяготят обязанности главного врача?
— В данную минуту — да, — не задумываясь ответил Корепанов.
— Это чувствуется, — сказал Ракитин и вышел из кабинета спокойно, с достоинством.
«А ты еще и сволочь ко всему, — подумал Корепанов. — Напакостить ты, конечно, можешь, но отделение в свою вотчину превращать я тебе не позволю».
2
В жизни редко бывает так, чтобы все шло гладко: радости сменяются неприятностями, счастье — несчастьем. Иногда беды начинаются сыпаться, как горох из рваного мешка, — градом. События по каким-то неведомым законам следуют одно за другим, цепляются друг за друга, нагромождаются и давят.
Писатель нередко до головной боли изощряет свое воображение, силясь придумать конфликты и трагические ситуации, а ему следует только окунуться в жизнь, чтобы увидеть их. Потому что нигде нет такого изобилия случайностей, запутанных ситуаций и конфликтов, как в жизни.
Он ломает голову над тем, чтобы события развивались в последовательной закономерности, чтобы не было неожиданностей и случайностей. А жизнь не боится ни случайностей, ни нагромождений событий, ни неожиданностей. Они иногда накопляются медленно и неумолимо, как дюны, иногда — сваливаются внезапно, быстро увеличиваясь на ходу, как снежная лавина.
Одни говорят — судьба. Другие говорят — злая случайность. А третьи говорят, что уж если не везет, так не везет.
А это просто жизнь. Обыкновенная жизнь.
Алексею было очень трудно, а тут опять после операции на легких умер больной — машинист судостроительного завода Зарудный.
Его направил Федосеев.
— Попробуйте вы, Алексей Платонович, — сказал он. — Может, вам удастся спасти его, а мы уже ничем не поможем.
Корепанов и Ульян Денисович долго обследовали Зарудного — сначала в палате, потом в рентгеновском кабинете, долго рассматривали снимок и пришли к выводу: надо удалять правое легкое — четыре каверны, интоксикация. Если не оперировать — погибнет человек.
Удалить легкое. Алексей еще таких операций не делал, только ассистировал, когда был в Москве. Но все же прооперировали Зарудного, как говорил Ульян Денисович, блестяще. Уже на второй день на звонок Федосеева Корепанов ответил, что самое страшное — позади.
— Теперь выздоровеет. Уверен, — сказал он с радостью.
А на следующий день, перед рассветом, больной посинел, стал задыхаться.
Дежурил Ракитин. Он приказал впрыснуть камфары с кофеином и вызвал Корепанова.
Алексей увидел синие губы, глаза, до краев налитые страхом, пальцы, судорожно рвущие рубаху на груди, и все понял: закупорка легочной артерии. Он уже не отходил от больного. Ежедневную утреннюю конференцию или, как ее называли в больнице, «пятиминутку» в этот день проводил Ульян Денисович.
Ракитин докладывал спокойно, содержательно, не торопясь. А Ульяну Денисовичу не терпелось поскорее закончить конференцию, пройти в хирургическое отделение.
— Нельзя ли покороче, Юрий Максимович? — попросил он.
— Я говорю только о самом главном, — безразлично посмотрел на него Ракитин.
Вошел Корепанов.
— В хирургическом отделении, — продолжал Ракитин, — агонирует больной… — Он глянул в бумажку. — Зарудный Семен Иванович, которому…
— Он умер, — сказал Корепанов.
Все обернулись в его сторону. Лидия Петровна хрустнула пальцами.
— Простите, — сказал Ракитин, — когда я шел сюда, он еще агонировал… В хирургическом отделении, — продолжал он, — умер еще один больной после операции на легких. Я считаю своим долгом здесь, перед лицом всех врачей, заявить свой протест. Я считаю, что операции на легких в условиях нашей больницы недопустимы. Я внимательно изучил историю болезни Зарудного. И…
— У нас не научная конференция сейчас, — с каким-то надрывом в голосе сказала Лидия Петровна.
— Вам бы надо помолчать, Лидия Петровна, — повернулся к ней Ракитин. — Я бы на вашем месте отказался ассистировать при таких операциях.
Среди врачей пронесся шум. Лидия Петровна вскочила, бледная. Она хотела что-то сказать, но Коваль остановил ее:
— Тише, садитесь, Лидия Петровна. — И повернулся к Ракитину. — А ведь у нас действительно сейчас не научная конференция, Юрий Максимович, а рапорт дежурного врача, который не должен затягиваться. А что касается Зарудного, то вы знаете ведь, что все случаи смерти разбираются у нас на клинико-анатомических конференциях. Й вы там сможете высказать свое мнение.
— Как вам угодно, — сказал Ракитин, — но я прошу вас, как заместителя главного врача по лечебной части, считать мое заявление официальным.
«Теперь он объявляет мне открытую войну, — подумал глядя на Ракитина, Корепанов. — Теперь у него есть основания заявить, что он предостерегал меня. И если я чем-нибудь его ущемлю, он будет апеллировать к справедливости и орать, что его преследуют за критику. Его не интересует, сколько человек выжило после операций на легких. Он будет говорить только о случаях смерти, о таких, как Зарудный. Сейчас он ждет, что я скажу что-нибудь резкое, даже оскорбительное. Он был бы очень рад, если б я сорвался. Но такого удовольствия я ему не доставлю».
Дверь приоткрылась, Гервасий Саввич просунул в нее голову, знаками попросил Корепанова выйти.
Алексей вышел недовольный.
— Сколько раз я просил вас во время пятиминуток вызывать меня только в исключительных случаях?
— А это и есть исключительный случай, — сказал Гервасий Саввич. — Инспектор той, собака его загрызи, опять пришел насчет кроватей. Собирается акт писать.
В больнице было много кроватей, громоздких, очень неудобных. Часть из них несколько дней тому назад списали. Тетя Фрося, а за ней и другие санитарки стали просить, чтобы им продали по одной. Алексей разрешил, но тут вмешался инспектор финотдела Медведев. Сейчас он стоял на крыльце конторы и, энергично жестикулируя, разговаривал о чем-то с бухгалтером.
— Зайдемте ко мне, — предложил Корепанов поздоровавшись.
Как только они вошли в кабинет, Медведев сразу же стал выговаривать за кровати. Алексей объяснил, что он не собирается отдавать даром эти кровати, санитарки уплатят. Пускай товарищ Медведев скажет, как это оформить, чтобы было по закону.
— Кровати списаны, — сказал Медведев. — О какой продаже может быть речь?
Корепанов настаивал. Кровати списаны, но ведь от этого они не перестали быть кроватями. Какую-то ценность они имеют.
Медведев только руками развел:
— Неужели вы не понимаете, что это уже не кровати, а металлолом? И стоимость их сейчас равняется стоимости лома.
— Очень хорошо, — обрадовался Корепанов. — Мы их взвесим. Пусть люди оплатят как металлолом.
Но тут вмешался бухгалтер и сказал, что оприходовать эти деньги он не имеет права. Больница — не контора «Утильсырья» и металлоломом не торгует.
— Вот! — многозначительно ткнул пальцем в бухгалтера Медведев. — Простые вещи. Понимать надо.
— А если мы сделаем иначе? — не отступал Корепанов. — Если мы предложим санитаркам вместо кроватей принести равное по весу количество металлического лома? Ведь кровати все равно будем сдавать по весу.
— Э, нет, — запротестовал Медведев. — Свой металлолом они могут отвезти в «Утильсырье» и получить столько, сколько полагается. А кровати должны быть превращены в лом, взвешены и сданы, стоимость лома оприходована, деньги переведены в банк.
— Но это же просто глупо ломать вещь, которой можно еще пользоваться, — уже не выдержал Корепанов.
Медведев вспылил.
— А наживаться за счет государства умно?
Корепанов опешил.
— Как наживаться? На чем?
— На кроватях. Их ведь можно покрасить и продать на рынке.
Корепанов рассмеялся: ему представилась тетя Фрося, с орденом Красного Знамени и пятью медалями на груди, торгующая кроватями на толкучке.
— Я могу дать гарантию, что те санитарки, которым решено отдать или продать или выменять, не знаю уж, как вы там решите, кровати, будут спать на них самолично или «со чада своя». Это вас устраивает?
— Нет, не устраивает, — резко ответил Медведев.
— Не устраивает? — переспросил Корепанов. — Ну, тогда мы вот что сделаем. — Он помолчал немного, обдумывая, как лучше изложить свою мысль, потом сказал спокойно и даже вежливо: — Мы вот что сделаем, товарищ Медведев. Кровати санитаркам отдадим. А вам представим список с точным указанием фамилий и адресов, чтобы вы могли пройти по этим адресам и проверить: стоят ли кровати или проданы. Вот так, товарищ Медведев…
На другой день во время совещания в облздравотделе Малюгин сказал, что есть решение в ближайшее время заслушать на бюро обкома вопрос о работе областной больницы.
Алексей подумал, что совсем некстати это бюро сейчас.
Закрывая совещание, Малюгин попросил Корепанова остаться.
— Что у тебя опять за конфликт с Медведевым? — спросил он. — Что там с кроватями?
— Кровати списаны, превращены, согласно законоположению, в лом, и оный точно по весу сдан в утиль. Квитанция получена, деньги оприходованы. Ясно и просто.
— Видимо, не все ясно и просто, раз жалуются, — сказал Малюгин. — Опять какие-то комбинации.
Алексей рассказал все, как было. Малюгин помрачнел.
— Зачем ты связываешься с инспекторами? Они делают свое дело. Они же в твою хирургию не вмешиваются.
— В хирургии они ничего не смыслят. А в том, чем они занимаются, я разбираюсь, и неплохо, — ответил Корепанов.
— Ну что мне с тобой делать? — уже начиная сердиться, сказал Малюгин. — Неужели выговор выносить?
— Если заслужил, выносите, — ответил Корепанов. — У меня будет выговор, у санитарок — кровати.
— Ты все же подумай, Алексей Платонович. Четыре жалобы за три месяца! Это уже слишком.
— А что, разве существует какая-то норма? — спросил Корепанов. — И потом… Не понимаю ваших претензий. Ведь не я эти жалобы стряпаю…
— Тут не до шуток, Алексей Платонович. Капля за каплей камень точит. А ты ведь не камень.
— Я — крепче, — сказал Корепанов. — Я — человек.
3
Шубов праздновал свое шестидесятилетие. Стол был накрыт на просторной, во всю длину большого дома, веранде. Веранда была увита виноградом, окна затянуты сеткой. Резко пахло маттиолой.
Об сетку бились белые ночные бабочки. Мильченко внимательно смотрел на них.
— Как их на свет тянет, — заметил Ракитин. Просто удивительно, как их тянет на свет.
— Да, тянет…
— На огонь летят — на свечку, на лампу, на костер. И погибают, — продолжал Ракитин. — И среди людей тоже встречаются такие — летят на огонь очертя голову. Тянет их поближе к свету.
— А разве это плохо — тянуться к свету? — с любопытством посмотрел на Ракитина Мильченко.
— Если при этом обжигаешь крылья и гибнешь — плохо.
— А как же Икар?
— Икар — это легенда, сказка. Да и вообще Икар это Икар. А мы говорим о мотыльках. «Квод лицет Иови, ион лицет бови». Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку. Так говорит древнеримская пословица. Вот, например, у нас в больнице позавчера на клинико-анатомической конференции разбирался случай смерти от абсцесса мозга. Невропатологи не распознали, вот им и досталось от Алексея Платоновича. И этого вы, мол, не заметили, и на это не обратили внимания, и того не учли. Короче говоря, досталось бедным невропатологам. А сам, между прочим…
— Давайте будем за стол садиться, — подошел к ним Шубов.
Он был великолепен. Немного располневший, но все еще стройный, с неизменно доброй улыбкой на мягком гладко выбритом и слегка припудренном лице, с густой тронутой сединой шевелюрой, он, казалось, олицетворял собой само бессмертие.
— В шестьдесят лет положено думать о вечном покое. А я вот, представьте себе, не думаю. А если кто и напоминает, — смеюсь, — говорил он, то подымая, то опуская бокал с вином. — Проснулся сегодня утром. Первая мысль: «Зиновий Романович, тебе, брат, шестьдесят стукнуло». Подошел к зеркалу, огляделся — ничего: мужик как мужик. И жить можно, и работать можно. И впереди еще черт знает сколько лет… Я за то, чтобы все присутствующие здесь встречали мое столетие тут же, на этой веранде.
— Боюсь, что для меня это будет слишком большой нагрузкой, — заметил Федосеев.
— Ну, что такое сорок лет, дорогой Михаил Осипович! — рассмеялся Шубов. — Ведь мы с тобой больше прожили… Я наливаю еще бокал и подымаю его за здоровье моего друга Михаила Осиповича. Твое здоровье, — потянулся он к Федосееву.
Тот поблагодарил, отхлебнул глоток и поставил бокал на стол.
— Нет, — запротестовал Шубов. — Если уж за твое здоровье пьют, то изволь — до дна.
— И после этого он хочет, чтобы я верил в его желание встретиться со мной в день своего столетия, — засмеялся Федосеев.
— Ладно, ладно. Не стану неволить, — махнул рукой Шубов и принялся за еду.
Несколько минут за столом царила тишина, прерываемая только стуком ножей и вилок. Потом этот стук стал покрываться шумом разговора. Разговор становился все громче и громче, пока полностью не завладел верандой.
— А почему это, интересно, Алексея Платоновича нет? — спросил Ракитин.
— А я никого не приглашаю, — обвел глазами всех Зиновий Романович. — Двери у меня открыты. Кто считает своим долгом почтить старика, тот здесь. Алексей Платонович не счел почему-то. Телеграмму прислал. Ничего не скажешь, теплая телеграмма, а вот сам не пожаловал. Вот Олесь Петрович нашел время. А времени у него свободного в обрез, но вот зашел человек, почтил… И ты пришел, — указал на Ракитина. — А в прошлом году Алексей Платонович пожаловал. Вот такой букетище цветов приволок. А сейчас телеграммой ограничился…
— А вы не критикуйте его на научном обществе, — заметил Ракитин. — Вы — председатель. Ваше слово на особом учете. И если этим словом больше и больше подстегивать будете, как в последнее время…
— Ну, я пошел, — поднялся Федосеев.
Шубов запротестовал.
— Почему так рано? Еще и десяти нет.
— И право же, Михаил Осипович, — сказал сидящий рядом с ним Малюгин. — Совсем рано еще.
— В десять часов я уже должен быть в постели, — сказал Федосеев. — Я ведь тоже хочу пожить и поработать. А для этого нужно режим соблюдать.
Полная женщина, сидевшая рядом с Мильченко, вздохнула.
— Это очень трудно — режим.
— Очень трудно, — согласился Федосеев.
— Так на кой леший он тебе, если трудно? — рассмеялся Шубов. — Вот я здравствую без всякого режима.
— У каждого свой организм, — сказал Федосеев. — Ты уж прости меня, но больше оставаться не могу.
Он попрощался со всеми и ушел.
— Это хорошо, когда человек — строгих правил, — сказала жена Шубова, полная, моложавая женщина с едва заметным пушком на верхней губе.
— Он, конечно, человек строгих правил, — накладывая из блюда себе в тарелку жаркого, сказал Шубов. — Но в данном конкретном случае дело не в режиме. Обиделся, черт…
— Ну, на что он мог обидеться? — сделала удивленные глаза жена Шубова.
— Бог весть на что, но обиделся. Я его знаю. Он, когда обижается, всегда сопеть начинает. И на работе так, и на научных конференциях. Раз начал сопеть, значит, обиделся… Ну, да бог с ним. Он ведь старик. А старикам многое прощается.
— Он всего на четыре года старше тебя, — заметила жена.
— Милая моя, — рассмеялся Шубов, — мне доводилось видеть стариков, которым и тридцати пяти не было. А встречались такие, что в семьдесят пять — юноша-юношей. — Он обгрыз косточку, положил ее на тарелку и вытер салфеткой руки. — А Михайло обиделся. Обиделся, старый молчальник. — Он обернулся к Малюгину и спросил: — Знаете, за кого он обиделся? За Корепанова. Хороший он парень — Алеша Корепанов. Люблю я его. Верите, люблю. Но свернет он себе шею. По хирургической линии свернет. Эти операции на легких… — И он покрутил своей большей головой.
Малюгин нахмурился. Мильченко посмотрел на Малюгина и отвернулся, принялся за мясо.
— Н-да, — вздохнул Ракитин, — вчера во время моего дежурства еще один скончался после такой операции — совсем еще молодой, и тридцати не было.
— Давайте оставим медицину, — предложил Малюгин. — Если мы в гостях у хирурга, то вовсе не обязательно говорить о хирургии.
— Правильно! — согласился Шубов. — Для разбора врачебных ошибок существует научное общество. Давайте лучше музыку слушать. — Наденька, — обратился он к жене, — включи-ка радиолу.
Разошлись поздно. Прощаясь, Мильченко отвел Ракитина в сторону, спросил:
— Не смогли бы вы завтра часам к пяти заглянуть ко мне, Юрий Максимович?
— С большим удовольствием, Олесь Петрович. Я и сам хотел просить аудиенции, но не решался.
4
Алексея часто приглашали на консультацию в тюремную больницу. Иногда он оперировал там вместе с немолодым уже, изрядно полысевшим хирургом Картасевичем. Это был веселый толстяк. Сестры относились к нему с добродушной фамильярностью, за глаза называли «Димочкой» и только фыркали, когда он, напуская на себя строгость, принимался шуметь на них.
Дмитрий Сергеевич говорил, что он всю жизнь работает тюремным врачом, потому что это предначертано ему судьбой… Он шутил иногда умно, иногда неудачно, любил побалагурить и вообще выглядел счастливейшим человеком.
Алексей не понимал: как можно сохранить такое благодушие, постоянно работая в стенах этого мрачного здания с вечно зарешеченными окнами? Однажды он не удержался и сказал об этом Картасевичу.
— Чепуха, — расплылся в улыбке Димочка. — Больные — везде больные. Наш аппендицит ничем не отличается от вашего.
— Я бы не смог, — признался Корепанов.
— Привыкли бы, — беззаботно махнул рукой Картасевич. — Человек ко всему привыкает…
— И к этим решеткам?
— Представьте себе. Некоторые до того привыкают, что не успеют выйти на волю, как уже снова тут.
— А встречались вам такие, которые не могут привыкнуть?
— Встречались. Но эти не живут: они просто медленно умирают, гаснут. Конечно, у нас врачу труднее. И знаете почему? Потому, что у нас лучше, чем в тюремной камере. И люди, конечно же, чтобы побыть у нас подольше, начинают выдумывать у себя несуществующие болезни. Иной так вот придумает и стоит на своем, хоть ты кол ему на голове теши. Предлагаешь ему операцию. Он согласен. Знает, что у него ни черта в брюхе нет, а соглашается… Конечно, у нас лучше. Питание хорошее, газеты, радио, каждому отдельная кровать, а там, сами знаете.
Привели больного.
— Вот хочу с вами посоветоваться, — сказал Картасевич. — Стоит тут оперировать или не нужно? Пулевое ранение. Пуля вот здесь прошла, задела нерв. Рука, видите, висит. И мне, понимаете, невдомек: то ли она висит оттого, что нерв задет, то ли потому, что он двигать ею не хочет?
— Что значит «не хочет»? — обиделся больной.
— Не обижайся, голубчик, — фамильярно похлопал его по плечу Картасевич. — У нас существует правило: если нерв поврежден, мышцы усыхать должны. А у тебя не усыхают. Ну вот я и думаю, не повесил ли ты свою руку сам из каких-либо соображений, не имеющих отношения к медицине.
— Оставьте, — сказал Корепанов.
— Вы же нашего народа не знаете…
Алексей осмотрел больного. Тут и речи не могло быть о симуляции.
— Типичный рефлекторный паралич, — сказал он, когда больного увели. — Контузия нервного ствола. И как вы разрешаете себе так оскорблять больных?
— Вы думаете, он обиделся? Ничуть. Это — такой жук, что обидеть его никак невозможно. Грабитель. Застукали в мануфактурном магазине, а он — отстреливаться. Милиционера чуть не убил. Вот и получил «вышака». Двадцать пять… Это из той породы, что жить без решетки не могут.
«А ведь Никишин тоже отстреливался и тоже мог бы ранить милиционера или убить», — подумал Корепанов, а вслух сказал со злостью:
— И все-таки он на вас обиделся.
— Ну и черт с ним!.. Что вы скажете на это? — протянул он Корепанову рентгеновский снимок.
На снимке отчетливо виднелась торчащая у самого позвонка пуля.
— Убирать или оставить на память?
Алексей сказал, что надо убирать, обязательно убирать.
— Каким разрезом? Таким или таким? — Картасевич показал на себе линии предполагаемых разрезов.
— Надо сделать еще два снимка, — сказал Корепанов и стал объяснять, как уложить больного, чтобы на снимках легче было определить положение пули.
Вошли санитары с носилками.
— Кладите сюда, — распорядился Картасевич, указывая на стол. — Прелюбопытнейший случай. Мы все над ним вот уже две недели мозги сушим. Хочу, чтобы и вы посмотрели. История, значит, такова…
Он принялся рассказывать, но Алексей не слушал. Он уставился взглядом на высокого санитара с чуть согнутой вправо шеей.
— Лачугин? Дядя Саша?
Санитар посмотрел на Алексея, оправил на себе халат и сказал просто, будто они расстались всего несколько дней тому назад:
— Здравия желаю, Алексей Платонович. — И добавил уже с горечью: — Вот где встретиться довелось.
— Знакомый? — спросил Картасевич.
— Вместе воевали, — глухо произнес Корепанов.
Ему пришлось мобилизовать все силы, чтобы сосредоточиться на больном. Потом, когда консультация была окончена, он спросил Картасевича:
— За что он сидит, Лачугин?
— По указу. Зерно в колхозе украл. Семь лет.
— Я хочу побеседовать с ним.
Картасевич сказал, что вообще-то не положено, но для Корепанова он сделает исключение. Открыл дверь и позвал:
— Гражданин Лачугин, подите сюда!
Это «гражданин» по отношению к Лачугину резануло слух. Дядя Саша — вор!..
Лачугин вошел и остановился у порога. Он очень изменился. Цвет лица нездоровый, серовато-землистый. Морщины углубились, особенно складки у рта. Но это был все тот же Лачугин — высокий, широкий в плечах, с крепкими оголенными выше локтей руками — неутомимый труженик.
— Садитесь вот сюда, Александр Иванович, — сказал Корепанов, когда Картасевич вышел, и пододвинул стул поближе к себе. Лачугин сел. Несколько минут в комнате стояло тягостное молчание. Потом Корепанов спросил:
— Как же это произошло, дядя Саша?
Возвратясь в больницу, Алексей пошел разыскивать Ульяна Денисовича. Нашел он его в приемном покое.
— Лежит у нас такая больная — Лачугина с детьми? — спросил. — Она из Светлой Пристани.
— Лежит. В неврологическом отделении. Хроническое отравление мышьяком. Отец подобрал где-то зерно, думал, что хорошее, а оно оказалось протравленным… Почему вас интересует эта больная?
Алексей рассказал.
— А он здоров? — спросил Ульян Денисович.
Алексей сказал, что у Лачугина открылась старая рана на бедре, а так здоров.
— Значит, он дома хлеба не ел?
— Посевная шла. Вот он на полевом стане и кормился, чтобы детям и жене больше осталось.
— Да, печальная история, — вздохнул Ульян Денисович.
— Пойдемте к ним, — попросил Корепанов.
Неврологическое отделение располагалось во флигеле, в глубине больничного двора, окруженном со всех сторон высокими деревьями, и походило на санаторий.
Заведующего отделением уже не было. Корепанова и Ульяна Денисовича встретила дежурная сестра. Она пошла вперед, бесшумно ступая войлочными подошвами матерчатых туфель по длинной дорожке коридора.
— Я у них был вчера, — сказал Ульян Денисович. — На консультацию к матери вызывали. Девочки молодцом держатся. А с ней — беда. Сердце сдает. Когда привезли, совсем плохо было — отеки на ногах. А сейчас лучше. Выкарабкается, думаю.
Они вошли в большую, на восемь коек, палату.
— Здравствуйте, — поздоровался Корепанов.
Больные ответили.
— Вот Лачугина, — сказала сестра, положив руку на спинку кровати. — А это — девочки.
Алексей глянул на них. Младшая, лет девяти, спала, подложив руку под щеку. Две других, чуть постарше, с мальчишескими челками, лежали рядышком, в одной постели. Сестра, глядя на них, укоризненно покачала головой.
— Я только на минутку к ней в гости, — сказала, оправдываясь, меньшая.
— Тс-с-с! — погрозила ей пальцем сестра. — Лежите тихо.
— Здравствуйте, — сказал Корепанов, обращаясь уже к Лачугиной.
Она ответила чуть слышно и с удивлением посмотрела на Алексея темными с поволокой глазами. Смуглое лицо ее контрастно выделялось на белой подушке. Руки беспомощно лежали поверх простыни.
Алексей придвинул табурет к постели и сел.
— Мы пришли проведать вас, — сказал он.
— Спасибо, — тихо ответила женщина, и выражение удивления на ее лице стало еще заметнее.
— Мы с Александром Ивановичем — старые друзья, — поспешил объяснить Алексей, — в одном госпитале работали. Моя фамилия Корепанов.
— Знаю. Александр Иванович говорил, — произнесла женщина и заплакала. Она крепко зажмурилась и тряхнула головой. Сестра вытерла ей глаза марлевой салфеткой и сказала чуть слышно:
— Не надо, Лачугина.
— Это пройдет, сейчас пройдет. — Она посмотрела на Корепанова и сказала, улыбнувшись все еще сквозь слезы: — Не обращайте внимания.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Корепанов.
— Поправляюсь. Вот уже руки двигаться начинают.
Она попыталась поднять руку, но не смогла и опять улыбнулась, на этот раз уже виновато.
Алексей не спал всю ночь. Он все думал о том, как помочь Лачугину. С кем поговорить и как поговорить? В первую очередь нужно побеседовать с Вербовым. Но он в отъезде и вернется через несколько дней. Может быть, пойти в обком? Ведь Лачугин — коммунист. Обком обязан вмешаться. С кем бы поговорить там в первую очередь? С Олесем Петровичем? А не лучше ли с Балашовым? Нет, он еще слаб после операции. И потом он обязательно захочет помочь, начнет звонить во все инстанции, волноваться. А это ему сейчас и не нужно…
Утром Корепанов поднялся, разбитый от бессонницы.
Стоя перед зеркалом, он помахал гантелями, принял душ и почувствовал себя бодрым, будто и не было бессонной ночи. Пошел в отделение, сделал обход и поехал в обком.
— Ты это верно делаешь, что о товарище заботишься, — сказал Мильченко. — Но я тебе тут ничем не помогу и даже не знаю, что посоветовать. С Федором Тимофеевичем поговорить бы, но он в Киеве. Разве к Шульгину зайти?.. Пожалуй, стоит: он в юриспруденции силен. Да и как человек он тоже хороший — мягкий, отзывчивый.
О Шульгине говорили, что он покоряет радушием, вниманием и той участливостью, которая, не будучи подчеркнутой, еще более бросается в глаза. Но Алексею почему-то было очень тяжело с ним. Шульгин внимательно слушал, кивал головой, но в то же время вертел по настольному стеклу металлический шарик. Он не сводил глаз с этого шарика. И Алексей, помимо воли, тоже смотрел туда же. Блестящая поверхность этого проклятого шарика мешала сосредоточиться, отвлекала, заставляла напрягаться. Вместо лица перед глазами все время были руки Шульгина.
Алексей вспомнил, как отозвалась о нем Лидия Петровна. Это было месяца два назад в Доме санитарной культуры. Шульгин читал лекцию для медицинских работников. Читал, как всегда, очень живо и понятно. Лидия Петровна спросила:
— Что вас больше всего привлекает в нем?
— Он умный, — ответил Корепанов.
— А вот мне прежде всего бросается в глаза его чистота. Он весь какой-то по-особенному чистый, даже светится будто.
Алексей тогда засмеялся. Чистота. Подумаешь, достижение!.. Но сейчас, сидя в кабинете Шульгина, он с особой силой ощущал эту чистоту. Она чувствовалась во всем — в манжетах его сорочки с блестящими запонками, в накрахмаленном воротничке и аккуратно повязанном галстуке. И почему-то эта подчеркнутая чистота раздражала Алексея. Раздражала и улыбка Шульгина. Нельзя улыбаться, когда речь идет о такой трагедии, как у Лачугина!..
Когда Алексей закончил, Шульгин еще несколько секунд продолжал молча перекатывать по стеклу шарик, потом прижал его пальцем и посмотрел на Алексея.
— Так чем же я смогу вам помочь? — спросил он, продолжая улыбаться.
— Я знаю, что вы многим помочь не сможете, — сказал Корепанов. — Но посоветовать вы можете. Скажите, что делать?
— Не вмешивайтесь, — сказал Шульгин.
— То есть, как не вмешиваться? — опешил Корепанов. — Если видишь, что совершается несправедливость, как же можно не вмешиваться?
— Ведь этого Лачугина судил наш советский суд и по нашим советским законам. И если осудили, значит, правильно осудили… Я понимаю вас. Вами движут самые лучшие побуждения. Лачугин — ваш фронтовой товарищ, друг…
— И коммунист. Я потому и пришел к вам, что он, кроме всего, еще и коммунист.
— Он вор, — сказал Шульгин. — Понимаете, просто вор!..
— Вы не знаете, почему он взял.
— Это не имеет значения, важен факт.
— Как же человечность? — спросил Корепанов.
Он понимал, что этот вопрос не к месту, что надо бы говорить о другом и по-другому. Но Шульгин обрадовался вопросу.
— Человечность? — переспросил он. — А как вы думаете, во имя чего трудится наш советский суд? Во имя человечности. Изолировать вора от общества — это и есть человечность. Вот так.
Алексей понял: дальнейшая беседа ни к чему не приведет.
— Простите, что я отнял у вас столько времени, — сказал он подымаясь. — Я надеялся, что вы мне поможете. Видимо, это даже вам не под силу.
— Я вам дал хороший совет, — поднялся и Шульгин. — Не вмешивайтесь.
— Спасибо, — сказал Корепанов. — Но этим советом я не смогу воспользоваться.
Алексей не знал, что делать. Впервые в жизни он понял, что значит растерянность… Он никогда не знал одиночества. Потому что рядом всегда были надежные товарищи, верные друзья. И они почему-то всегда казались Алексею очень сильными, умными, знающими, а самое главное — всегда были полны желания помочь. Так было и в школьные годы, и в институте, и во время войны. Тогда, во время войны, было труднее. Но рядом были Иван Севастьянович, Полина Александровна, Аня, Назимов или тот же Лачугин. Они всегда готовы были помочь. Мало того, они умели помочь, умели подсказать, что делать, куда идти, как действовать… Сейчас тоже много друзей, но все они почему-то оказались беспомощными, как только дело коснулось дяди Саши.
Вербовой вернулся на следующий день. Алексей сразу же пошел к нему. Лидия Петровна обрадовалась гостю, захлопотала на кухне. Пока она стряпала, Алексей рассказал все Вербовому. Тот слушал и сочувственно кивал головой.
— Тут какая-то ошибка, — уверял Корепанов. — Я Лачугина хорошо знаю. Он на преступление не пойдет.
— Я проверю, познакомлюсь с делом, — сказал Вербовой. — Но учтите, Алексей Платонович, если беседовать с заключенными, то всегда получается, что они правы. Я бы хотел ошибиться, но боюсь, что Лачугин ваш осужден правильно. И дело тут не в предвзятости и не в ошибке, а в том, что время сейчас очень трудное. Каждый килограмм зерна на учете, и законы в такое время становятся более строгими.
На следующий день Вербовой позвонил Корепанову, сказал, что он проверил дело Лачугина и что там все по закону.
— Он вам ничем не поможет, — сказала Лидия Петровна, — хотя бы потому, чтобы кто-нибудь не подумал, что он сделал это для вас, своего близкого знакомого, человека, с которым работает его жена.
— Причем здесь я и наше знакомство! — возмутился Алексей. — Ведь тут дело в судьбе человека. О нем надо думать, а не о какой-то щепетильности.
— А он щепетилен. Он всегда был таким. Он всегда гордился своей «незапятнанной совестью», «честностью», «порядочностью». Он считает, что прокурор должен быть только таким. Честным и щепетильным.
— Нет, Лидия Петровна. Это уже не честность и не щепетильность. Это — чопорность.
— Вы думаете, если б ему довелось меня судить, он подошел бы иначе? Нет, он судил бы меня еще строже, потому что я — его жена. И учтите, он меня любит…
— Я бы на вашем месте боялся такой любви, — выдавил из себя Корепанов.
— Скажите, Алексей Платонович, неужели вы поступили бы иначе? Неужели вы пошли бы на «сделку со своей совестью»?
— Нет, на такие сделки я не способен. Но, боюсь, из меня вышел бы плохой прокурор. И вот доказательство: было бы у меня право, я немедленно приказал бы освободить Лачугина. И сделал бы это с чистой совестью.
— Просто вы убеждены, что он не брал зерна.
— Убежден, что брал, знаю, что брал, и все равно освободил бы, потому что считаю его невиновным… Тут какое-то недоразумение. Какая-то ошибка. И за эту ошибку человек расплачивается свободой. И какой человек!..
— Но существуют законы, Алексей Платонович, и с ними нельзя не считаться.
— Закон не должен оборачиваться против тех, кому он служит.
Московский поезд немного запоздал. Всего на десять минут. Но и эти минуты показались Алексею вечностью. Затем, когда пассажиры стали уже выходить из вагонов, а Марины все не было, он почему-то решил, что она не приехала. Стало тревожно. Потом он увидел ее. Пошел навстречу. Обнял. Поцеловал. Сунул в руки цветы.
— Ты наконец приехала, — сказал, забирая чемодан.
— Ты рад? — улыбнулась она. — И я — тоже…
Они пошли к выходу. Алексей смотрел на нее, узнавал и не узнавал. Она стала будто еще моложе и красивей.
— Как ты загорела! Ты совсем бронзовая.
— Ты не читал моих писем, — рассмеялась она, прижимаясь к его руке.
— Ах, да. Ведь ваш театр был и в Крыму, и на Кавказе… Нам сюда.
Когда машина тронулась, Алексей просил тихо:
— Едем прямо ко мне? А?
Она не ответила. Она вспомнила вечер в конце мая. Они шли за город по дороге, обсаженной в два ряда тополями. Все кругом было залито лунным светом. Потом они шли по узкой тропинке меж густой пшеницы к старому кургану. Взобрались на него. Здесь крепко пахло полынью. Алексей бросил плащ на землю.
— Посидим немного.
Они сели, он закурил.
У подножия кургана белела молодая акация.
— Красивая, не правда ли? — спросила, любуясь ею, Марина.
— Да, красивая, — согласился Алексей. — Вся в белом, как невеста.
— Да, как невеста… — задумчиво произнесла Марина и проглотила вздох.
Как она мечтала когда-то быть невестой и прийти к любимому вся в белом. Мечтала. А вместо этого — война и грязь. Такая грязь, что и вспомнить тошно.
Это было в сорок третьем. Она тогда работала у немцев. Они привыкли воевать с удобствами, с комфортом. Из районной чайной в Сосновицах сделали бар. Поставили рояль и подмостки. Марина выступала на этих подмостках. Она флиртовала с офицерами, танцевала с ними, за ней пытались ухаживать. Однако напрасно. Молодой лейтенант из танкового подразделения заспорил с друзьями, что поцелует эту недотрогу. При всех поцелует. И поцеловал. Она отхлестала его по щекам. Офицеры громко аплодировали: «В ней — арийская кровь!» Потом на нее наконец обратил внимание начальник штаба Грейнгольц. Нелегкая это была роль — роль безумно влюбленной в Грейнгольца. Она все надеялась, что ей удастся ускользнуть от него. Потом поняла — не удастся: все полетит к черту, все, ради чего она у них работала… Он был растроган. Разве он мог думать, что эта девушка из бара так чиста?.. «Моя Дездемона!» Теперь он только так называл ее. Он был сентиментален. Это, однако, не мешало ему быть жестоким. Ей приходилось присутствовать при допросах. На ее глазах пытали друзей. Она должна была смотреть и улыбаться… Затем, когда задание было выполнено, ей не разрешили пристрелить Грейнгольца. Если б она тогда убила его, ей было бы легче… Уже после войны за участие в разгроме той карательной дивизии ее наградили орденом Отечественной войны первой степени. Когда ей вручали орден, она плакала. Никто не знал, почему она плачет…
— Едем прямо ко мне? — переспросил Корепанов.
Она отрицательно покачала головой. Алексей посмотрел ей в глаза, как бы спрашивая: «Почему?»
— Я хочу хоть немного побыть твоей невестой…
— Хорошо, пусть будет по-твоему.
Она нежно провела ладонью по его щеке.
— Ты очень изменился. Осунулся как-то. Случилось что?
— Где мы ужинаем сегодня? — вместо ответа спросил Алексей. — В ресторане или у меня?
— У тебя, — ответила она. — Как невеста, я ведь могу приходить к тебе?
— Конечно, можешь. Я заеду за тобой.
Вечером Алексей рассказал ей все — о подготовке к бюро, о Сенечкине, о Ракитине. Под конец — о Лачугине.
История Лачугина потрясла Марину.
— Как трагически складываются иногда судьбы, — сказала она. — Ему было очень трудно. Он все время видел их там, в степном пожаре. — Она поежилась так, словно ей вдруг стало холодно. — Я себе представляю это. Рыжий дым затягивает все, до самого горизонта. Огненные языки скачут по полю, словно бешеные кони. Подстегиваемые жарким ветром, они то приседают на задние ноги, то вздыбливаются до самых облаков. Я это видела — черная, обгоревшая земля и на ней — обугленные люди… Он был уверен, что они погибли там, в степном пожаре. А они спаслись. И он встретил их. Это — как воскрешение из мертвых. В таких случаях будущее всегда кажется радужным. Таким оно рисовалось и ему, когда он их нашел. А тут недород, голод, истощенные дети и… зерно… Разве он знал, что оно протравлено? — Она долго сидела молча, задумчиво глядя перед собой. Потом сказала: — Ему надо помочь. Ему обязательно надо помочь.
— Я не отступлюсь, пока не добьюсь, чтоб его освободили, — упрямо сказал Алексей. — Ты понимаешь, Лачугин, дядя Саша — в тюрьме!.. В моей голове это никак не укладывается…
— Понимаю, — сказала Марина.
Прошло несколько дней. Комиссия во главе с Мильченко продолжала свою работу. Алексей старался не обращать внимания, заниматься своим делом. Но это плохо удавалось ему. Он, как всегда, шел с утра в отделение, делал обходы, оперировал, готовился к занятиям в медицинской школе — все, как прежде.
И только одна Марина понимала, чего ему стоит это внешнее спокойствие.
Его попросили прочитать лекцию в Доме санитарной культуры для врачей о Коммунистическом манифесте. Он согласился. Когда пришла Марина, он как раз готовился к этой лекции.
— Я не стану тебе мешать, — сказала она, усаживаясь с книгой в кресло у окна.
Алексей никак не мог сосредоточиться. Он грыз карандаш, подымался и начинал ходить по комнате из угла в угол, опять садился и снова подымался.
— Что тебя тревожит? — спросила Ирина.
— Вот слушай. — Он взял книгу, перелистал несколько страниц и стал читать — «Близок час, так жадно и напрасно ожидаемый в течение бесчисленных веков. Еще немного и человечество… найдет свое потерянное счастье и омоется от низких интересов и страстей, эгоистических и антисоциальных нравов собственнического периода. Оно… доведет до совершенства лучшие и благороднейшие качества человека. Счастливы, трижды счастливы люди, которым суждено это обновление!»
Он захлопнул книгу.
— Сильно, — сказала Марина. — Кто это?
— Лафарг. И это — о нас. Так вот я думаю: нескладно как-то иногда получается, «…доведет до совершенства лучшие, благороднейшие качества человека». Они уже есть — эти качества. Вспомнить хотя бы войну — фронт и тыл. Или вот… — Он взял газету, раскрыл ее. — Ученый заражает себя, рискуя жизнью, страшной болезнью, чтобы испытать новое лекарство. Человек находит портфель с деньгами. Двенадцать тысяч. Относит в милицию. Или вот… Юноша бросается в огонь, спасая ребенка, вытаскивает его из пламени и уходит, чтобы остаться незамеченным. И это, конечно же, тысячная доля того хорошего и благородного, что произошло в стране всего за один день. Самопожертвование во имя науки, честность, самоотверженность и скромность. А рядом — эти самые ракитины, Отнес бы деньги Ракитин? Лачугин отнес бы. Бросится в огонь, чтобы спасти ребенка? Вряд ли. Дядя Саша бросится. Не задумываясь бросится. Непонятно. Мы говорим о чуткости к людям, внимании к ним. Мы об этом твердим ежедневно. И это — не фраза. Это — знамя. Мы знаем, что это — знамя. Откуда же пятна на нем — порой несправедливость и никому не нужная жестокость?
— Может быть, мы просто не научились, как это делать — счастье? — сказала Марина.
— Так вот же, — взял со стола том Ленина Корепанов, — тут все сказано. Надо только по совести делать все, что тут сказано. — Он положил книгу на стол и посмотрел на часы. Пять. До темна еще добрых четыре часа. Можно, пожалуй, и на реку съездить. — Поедем на реку? А? — спросил он.
Марина посмотрела в окно.
— Гроза приближается…
— Грозы в это время у нас всегда короткие.
Марина встала и подошла к окну. Небо с горизонта заволокло тяжелыми облаками. Гроза шла с юго-востока. Огромное белесоватое облако вытянулось в длину. Оно быстро темнело. И под ним тоже все темнело — дома заводского поселка, река и противоположный берег. Вода в реке стала свинцовой.
— Это облако похоже на человеческую бровь, тронутую сединой и взлохмаченную, — сказала Марина.
— Да, похоже, — согласился Алексей.
— Бровь старика. Зловещая бровь старика.
— Ну, уже и зловещая, — усмехнулся Корепанов. — Впрочем, перед грозой облака всегда выглядят зловеще, особенно здесь, на юге.
— Ты не раздумал ехать на реку?
— Раздумал. — Он глядел на медленно приближающуюся тучу. — А в грозу хорошо под парусом. Когда ливень с ветром. Парус намокает, и тогда такая сила в нем, что лодка начинает стонать.
— А ты обещал покатать меня под парусом.
— Это небезопасно. Вот когда сделаю киль… И потом, надо тебе научиться плавать.
— Что делать, я боюсь воды.
— Когда человек не умеет плавать, он всегда боится воды. Но это можно преодолеть в себе.
— Ты уверен, что можно?
— Все можно преодолеть.
— И тоску?
— Какую тоску? — посмотрел на нее Корепанов.
— Ту, которая так одолевает тебя последние дни. Я уже заметила, когда у тебя тоска, ты тянешься на реку. Но сегодня мы никуда не поедем. Хорошо?
— Хорошо.
— Мы останемся и будем грустить вместе.
— О чем грустить?
— А вот ты мне расскажешь о том, что тебя гнетет, и мы тогда станем грустить вместе.
— Да нет у меня тоски. Просто я зол. Зол — и только.
— Тогда мы будем злиться вместе. Хорошо?
— Хорошо, — покорно согласился Корепанов.
Марина вернулась на свое место.
— Мне говорили, что у тебя очень тяжелый нрав, — сказала она, — тяжелый нрав и плохой характер. Не спрашивай, кто говорил, я все равно не скажу… Так вот, это просто удивительно, как люди иногда ошибаются. Ведь ты очень покладистый и добрый…
— Это не мешает мне злиться.
— Ты думаешь, что добрые люди не злятся? Ого, еще как злятся. Некоторые даже плачут от злости. Тебе не приходилось плакать от злости?
— Нет, когда я злюсь, мне сразу же не хватает воздуха и я начинаю задыхаться.
Марина посмотрела на него.
— «Задыхаться», — повторила она. — Задыхаться от злости. А что, это лучше, пожалуй, чем плакать… Плачут слабые и беспомощные. Вот я иногда плачу. А сильные, наверное, должны задыхаться.
Туча медленно надвигалась на город, она уже захватила полнеба. В комнате стало темно. И потому вспышка молнии показалась особенно яркой. На каменных плитах тротуара появились первые пятна дождевых капель. Алексей открыл окно. В комнату хлынул шум приближающегося ливня, испуганный шорох листьев и едкий запах пыли.
— У меня першит в горле от этого запаха, — сказала Марина.
— Сейчас пройдет. Это бывает лишь в первые минуты. Вот уже потянуло свежестью.
Он стоял, облокотившись о подоконник, смотрел, как хлещет мутная вода из водосточной трубы, и старался уяснить себе, что выводит его из равновесия, заставляет злиться. Медведев? Да, конечно. Хотя, если рассуждать спокойно, злиться на таких все равно, что злиться на арифмометр за то, что он показывает не ту цифру, какая тебе нужна. Медведевы делают только то, что им говорят параграфы инструкций, множество которых даже не поймешь, зачем и придуманы. А может быть, Мильченко?.. А что Мильченко? Ему поручили подготовить материал на бюро, он и готовит, изучает все, что имеет отношение к этому вопросу, — людей, качество обслуживания больных, постановку политучебы. Он обнаруживает один недостаток за другим и подносит их, не считаясь, нравится это тебе или нет. Он добросовестный. Смешно злиться на человека за то, что он добросовестный. И на себя за те или иные промахи тоже смешно злиться. Ошибки и промахи огорчают. Можно досадовать, по не злиться. Другое дело, когда знаешь, что ты прав, и не можешь доказать своей правоты. Это — злит.
— О чем ты сейчас думаешь? — спросила Марина.
— Я ничем не могу ему помочь.
— Лачугину?
— Да. Они будто сговорились, эти Шульгины и вербовые. Они не хотят понять самого главного.
— А что самое главное?
— Для них самое главное — корпус деликте — состав преступления. А так как состав преступления налицо… Они не хотят понять причин. Они не видят человека. Человек не может смотреть, как голодает его семья — жена, дети. Да и не воровал он, а подобрал у дороги. Он мог пройти мимо…
— Нет, не мог, — сказала Марина. — Оставить зерно в пыли на дороге, когда детям есть нечего?.. Вот за это надо бы судить. Это было бы по совести… Ты обещал еще раз побеседовать с Вербовым.
— Я сегодня беседовал с ним.
— Что он говорит?
— Он говорит, что суд руководствуется уголовным кодексом.
Ливень стих так же внезапно, как и начался. Показалось солнце. В небе заиграла огромная радуга. Одним концом она упиралась в плавни. Темные лужи сразу же стали голубыми. И в каждой из них было солнце, облака, а в некоторых зеленели еще и ветки умытых дождем деревьев.
На краю тротуара сцепились в драке воробьи. Один, подпрыгивая, угодил в лужицу, испугался и, будто выброшенный из рогатки камешек, метнулся к карнизу, уселся там, посмотрел на своего обидчика и вызывающе чирикнул.
Из дома напротив выбежала ватага мальчишек. С шумом и криком они стали шлепать босыми ногами по лужам. Двухлетний малыш изо всех сил старался поспеть за старшими, споткнулся, упал, но не расплакался, а сел и принялся, что-то крича, шлепать ладошками по воде. Голова запрокинута назад, лицо с прищуренными глазами залито солнцем.
«У меня, пожалуй, мог бы уже быть такой крепыш», — подумал Корепанов, глядя на мальчика, и, не поворачивая головы, спросил:
— Ты любишь детей?
— Очень, — просто ответила она.
Она ждала, что он спросит еще о чем-то, но он молчал, продолжая смотреть на резвящихся мальчишек.
— Как идет обследование? — спросила Марина.
— Со скрупулезной дотошностью.
— Это тебя злит?
— Нет. Меня огорчает другое — сегодня я опять с Медведевым сцепился.
Она посмотрела на него с тревогой, и он поспешил объяснить:
— Списали мы хирургический инструментарий. Как те кровати, помнишь? Многое там еще можно использовать. Ну хотя бы ножницы. Для операции они уже негодны, притупились. А ногти больным стричь или для чего другого в хозяйстве служить еще могут. Вот я и распорядился — выбирай, что кому нужно. Только раздали, а Медведев тут как тут. «Собрать сейчас же и уничтожить в моем присутствии».
— И собрали?
— Собрали.
— Уничтожили?
— Нет. На каждой вещи отметину сделали и опять раздали.
— А Медведев что?
— Акт составил.
— Но почему? — удивилась Марина. — Ведь теперь инструменты повторно списать нельзя: они с отметиной.
— Медведевы убеждены, что человеческой подлости нет предела.
— Это же неразумно — уничтожать вещи, которыми еще можно пользоваться. Как неразумно!..
— Неразумно? — Алексей резко повернулся к ней. — Мало сказать, преступно. Какая-то дикость. У Форда, например, обтирочная ветошь десятки раз в цех возвращается. Каждую каплю масла из нее выжмут и опять в дело пустят. А у нас? Простыни списываем — в клочья рвем. А ведь из них можно еще и занавески выкроить, и салфетки. Сто двадцать одеял списали — в лапшу изрубили. А ведь они могли еще пригодиться: половички сделать — и то польза.
— Надо ли так реагировать на мелочи?
— Надо. Из этих мелочей складываются миллионы. Любой капиталист, если б так хозяйничал, давно бы в трубу вылетел. А мы живем, здравствуем и растем, как на дрожжах, день ото дня богаче становимся. Конечно, у нас — преимущество — жизненная сила нашего строя выручает. Если бы не эта нелепая расточительность, разве мы так росли бы?!. Впрочем, не это самое главное.
— А что же главное?
— Надо больше людям доверять. Ведь у нас бдительность принимает иногда какие-то уродливые формы. Вот Балашов рассказывал. В общежитии педагогического института вахтер не только паспорта проверял у всех, кто в гости к студентам приходил, а и портфели обыскивал — не унесли бы чего. Ну, всыпали директору, коменданта выгнали. Но как они додумались до такого? Неужели, непонятно, что нельзя так, особенно с молодежью?..
Он замолк. Марина тоже молчала.
— Оставить бы тебе это администрирование, — сказала она. — С твоим характером лучше бросить.
— Мне уже об этом говорили. Профессор Хорин говорил. Иван Севастьянович… А я не могу. — Он посмотрел на Марину и рассмеялся. — Вот ты говоришь, что я покладистый. Ну какой же я покладистый?
5
Бритван вышел из парикмахерской свежий и радостный, как будто и не было многочасовой тряски в машине по ухабистой дороге. На лице после паровой ванны и массажа — юношеская свежесть. Он провел по щекам и подбородку ладонью и остался доволен.
«Молодец, хорошо работает, — подумал о парикмахере, — ну, да и я его не обидел».
Подошел трамвай. Бритван, не дожидаясь остановки, легко вскочил на подножку.
До обкома было шесть остановок. Бритван глянул на часы и подумал, что успеет ровно к девяти. Олесь Петрович всегда приходит вовремя. У него — железный закон: никуда никогда не опаздывать. «А что, это хорошо — аккуратность. Я тоже терпеть не могу опозданий. Интересно, зачем я понадобился ему?..»
Он почувствовал чей-то пристальный взгляд на себе и оглянулся. На него смотрел человек в белом парусиновом пиджаке. Правая рука — в черной кожаной перчатке. Бритван узнал его. Это был тот самый, который в сорок четвертом привез рентгеновский аппарат «Матери». Человек встретился с Бритваном глазами и отвернулся. Леонид Карпович тоже отвернулся.
«Он ведь тогда не сам приезжал, — подумал Бритван, — а с немцем каким-то. Впрочем, какое мне дело до того, с кем он тогда приезжал? Ему невыгодно, чтобы я его узнал. Мне тоже невыгодно. Вот и считай, что я тебя не видел. А что у него с рукой? Протез? Тогда у него протеза не было — только глубокий рубец у основания большого пальца. Ну, да черт с ним!..»
Мильченко начал сразу:
— Есть такое мнение, Леонид Карпович: тебя главным врачом областной больницы назначить. Не возражаешь?
Бритван даже растерялся немного.
— Но ведь там Корепанов.
— Да, пока, — спокойно сказал Мильченко. — Сейчас там идет проверка. Потом будет бюро обкома. И есть мнение, чтобы Корепанова от руководства больницей отстранить. Предлагается твоя кандидатура.
— Мою кандидатуру уже выдвигали однажды.
— Это было почти два года назад, — сказал Мильченко, — с тех пор многое изменилось. И разговор сейчас я с тобой веду. Понимаешь, я?.. И мое мнение — соглашайся.
— А как же с хирургией будет? — спросил Бритван.
— Вместе с Корепановым поработаешь. Он, в общем, парень-то неплохой. Не поссоритесь. А позже мы его в другую больницу переведем. Вот и будешь ты тогда полным хозяином. Договорились?
Бритван молчал. За последнее время ему стало неспокойно, особенно с тех пор, как в Мирополье приехал новый секретарь райкома. С прежним было легко договориться обо всем, а этот…
— Если по-честному, — надоело мне в Мирополье.
— Значит, договорились, — резюмировал Мильченко. — Вот и хорошо. И пока никому о нашем разговоре. И привет Асе Викторовне. И — до свидания: работы у меня сейчас невпроворот. Готовлю вопрос на бюро.
Мильченко умел готовить материал на бюро. Даже Гордиенко знал: если вопрос готовит Олесь Петрович, недоделок не будет.
Мильченко уважал бюро обкома. В состав его входили самые видные, самые влиятельные люди, а Гордиенко Олесь Петрович не только уважал, но и побаивался.
Гордиенко терпеть не мог длинных выступлений. «Мне чтоб все продумано было, коротко и ясно!» — говорил он.
Однажды на бюро слушался вопрос о работе научно-исследовательского института хлопководства. Докладывал Розгин. Все знали, что Розгин к этому бюро готовился больше месяца, почти не вылезал из института, перелистал гору литературы. Докладывал он живо, интересно. Члены бюро слушали внимательно. Гордиенко тоже слушал внимательно. Но потом вдруг остановил докладчика на полуслове, повернулся к директору института.
— Скажите, пожалуйста, где вы защищали докторскую диссертацию? — спросил он.
Директор поднялся. Гладко выбритые щеки его пошли розовыми пятнами.
— Где я защищал диссертацию? — переспросил он, удивленный неожиданным вопросом. — В Академии наук.
— Сколько времени длился ваш доклад?
— Семнадцать минут.
— Спасибо, — сказал Гордиенко и обратился к докладчику. — Вы слышали? Защита диссертации — семнадцать минут. А вы тут уже полчаса докладываете и до сути еще не добрались. Садитесь.
Розгин растерянно собрал бумаги и сел на свое место.
— Не понимаю, зачем он у вас там? — бросил Гордиенко в сторону Шульгина и, обращаясь уже ко всем, сказал: — Есть предложение вопрос решить в рабочем порядке…
На следующий день Шульгин вызвал Розгина к себе, а еще через два дня Розгин уехал в хлопководческий совхоз, куда его рекомендовали секретарем парторганизации.
Может быть, это и жестоко, — думал Мильченко, — но в какой-то мере справедливо. Профессиональный партийный работник — это каждый на своем участке и вождь, и учитель, и отец родной. Он должен знать, что самое важное в данный момент, куда идти и по какой дороге. Он должен быть смелым и решительным, как Суворов, мудрым, как Сократ, и немногословным, как спартанец. И еще надо быть чутким, внимательным и добрым. Да, коммунист должен быть добрым. Он может иногда ожесточиться, как это было во время войны, взять в руки оружие и убивать. Но, даже убивая, он остается добрым, потому что убивает не ради наживы. Да, надо быть добрым и внимательным. Обидеть человека легко, исправить трудно! Но, заботясь о человеке, надо помнить, что вокруг него тоже люди. И надо быть очень осторожным в жалости, чтобы, пожалев одного, тем самым не навредить десяткам, сотням, тысячам. Вот Корепанов, например, — умный, энергичный, честный, а не справляется. Чего-то не хватает у него, какого-то винтика. Он много сделал хорошего, но и ошибок допустил — впору за голову схватиться. И если он под суд попадет, в этом и его, Мильченко, вина будет. Партийный руководитель обязан видеть лучше других и дальше других. Надо вовремя увидеть и вовремя принять меры. Очень важно своевременно убрать человека с руководящего поста. И надо, чтобы он понял, что ты не со злости делаешь это, а из лучших побуждений, в его интересах. Такова диалектика жизни.
Мильченко свято верил в эту диалектику. Чтобы не грызла совесть, чтобы можно было при любых обстоятельствах смотреть в глаза, никогда не ловчи, не петляй. Всегда лучше действовать напрямик. Тогда не придется при встрече опускать глаза и подыскивать слова для оправдания. Хорошо, когда все — начистоту. Вот и с Корепановым. Не надо быть пророком, чтобы предвидеть, чем закончится бюро. И нужно, чтобы Корепанов знал все — и его, Мильченко, точку зрения, и возможные выводы бюро. Надо засесть с Корепановым и все разъяснить ему. Это будет нелегкий разговор. Как отнесется к нему Корепанов? Не сорвется ли? Внешне он спокойный. Просто приятно смотреть, до чего спокойный. Нелегко ему дается это спокойствие. Почти две недели беспрерывно работает комиссия. Работает придирчиво. Это похоже на следствие. Многие докладные записки членов комиссии напоминают протоколы допросов… Да, нелегко в таких условиях оставаться спокойным.
Как будет Корепанов реагировать на акт обследования, Мильченко не знал, но он был уверен, что ни единого пункта Алексей оспорить не сможет.
Когда акт уже был составлен, Мильченко собрал всех членов комиссии, чтобы побеседовать уже в последний раз. Всякая попытка кого бы то ни было смягчить какой-нибудь факт наталкивалась на его резкое сопротивление.
— Думаете, мне приятно о таких вещах писать? — спрашивал он. — Неприятно. Каждому неприятно. Но мы работаем по заданию партии, а партия терпеть не может скидок на жалость. Бюро обкома прежде всего нужна правда, объективные факты, как бы плачевно они не выглядели.
— Но ведь факт и правда — это еще не всегда одно и то же, — хмуро произнес Федосеев.
— Не понимаю вас, — посмотрел на него Мильченко.
— Очень просто: нас учили, что надо выщипывать несущественное оперение фактов, что нельзя пихать в суп курицу вместе с перьями.
— К чему же это, собственно говоря? — насторожился Мильченко. — Мы ведь очень внимательно отбирали факты, взвешивали их, и сюда, — он похлопал рукой по папке с актом, — внесено только то, что имело место в действительности: без прикрас и утрирования.
— Большое значение имеет трактовка факта, — сердито буркнул Федосеев.
— Но это же общие слова — «трактовка факта», — глядя в глаза Федосееву, сказал Мильченко. — Я прошу быть конкретным. Что вы имеете в виду?
— Да хотя бы этот случай с операцией на почке. Этот раздел в акте мне не нравится.
— А вы полагаете, мне нравится?
— Вот поэтому и надо вдуматься.
Мильченко согласился.
— Хорошо. Давайте «вдумаемся». Давайте еще раз все проверим — и факты и трактовку их. Это наше право. Больше того, это наш долг. Единственно, чего мы не смеем, это закрывать глаза на факты, игнорировать их.
— Никто не собирается игнорировать… Но и утрировать нельзя.
— Хорошо. Давайте опять посмотрим, что же произошло, — раскрыл акт Мильченко. — В больницу поступает некто Сенечкин с диагнозом туберкулеза правой почки. Корепанов удаляет левую. Спустя некоторое время какой-то неизвестный, если судить по письму, врач…
— Мерзавец, а не врач…
— Может быть, и мерзавец, — спокойно согласился Мильченко. — Не будем перебивать друг друга… Так вот, — продолжал он, — этот неизвестный присылает жене Сенечкина письмо, в котором категорически утверждает, что ее муж стал жертвой медицинского невежества, что у него удалена не больная, а здоровая почка, что улучшение временное и что спустя несколько месяцев наступит катастрофа. Такое же письмо было отправлено в Первомайск престарелым родителям Сенечкина и в Ленинград — старшему брату, сотруднику научно-исследовательского института. Надо ли удивляться реакции родственников? Но это не самое главное. Весь ужас в том, что письмо попадает в руки самого Сенечкина. Можно себе представить душевное состояние этого человека. Поднимается тревога. Вмешивается министерство. Сенечкина отправляют в клинику, и там у него действительно обнаруживается заболевание второй почки. Спустя короткое время наступает развязка. Такова трагическая цепь фактов, — закончил Мильченко.
— Для меня, как хирурга, все звенья этой цепи совершенно ясны.
— Мы сейчас имели возможность познакомиться с вашей точкой зрения, уважаемый Михаил Осипович, — сказал Мильченко. — Я могу с ней согласиться, но… скажите, почему автор письма все же оказался прав? Откуда он мог знать, что вторая почка больна? Почему Корепанов не сохранил препарат? Почему удаленная почка не была отправлена в патологоанатомическую лабораторию?.. Надо ли было вообще оперировать Сенечкина?..
— В истории болезни имеется подробное описание. Операция была обоснована.
— Я с вами согласен, Михаил Осипович. Но ведь не я задаю эти вопросы. И не в моем мозгу возникают эти тысячи «почему». А отвечать на них надо.
— Нет, не надо. Нельзя учинять расследование по анонимным письмам. Такие письма надо немедленно сжигать как заразу, потом тщательно мыть руки мылом и проветривать помещение. Или вам не нравится такая точка зрения?
Мильченко молчал.
— Что же вы молчите?
— Не каждому скажешь, что думаешь о его точке зрения.
Федосеев пригладил свои серебристо-белые седины и промолчал.
Обсуждение докладной записки продолжалось долго. Все двадцать пять страниц были так измараны, что их пришлось перепечатывать заново.
Мильченко пригласил Корепанова.
— Прочитай, Алексей Платонович, я хочу, чтобы ты был в курсе дела. — И он положил перед Алексеем отредактированный вариант докладной.
Корепанов читал не торопясь, время от времени делая пометки в блокноте.
— Ты потом сможешь сделать выписки, я тебе копию пришлю. А сейчас читай подряд, чтобы сохранить цельность восприятия.
— При вторичном чтении кое-что можно упустить, — сказал Корепанов.
— Ну, читай, читай…
Он полез в карман за портсигаром, раскрыл его, извлек последнюю папиросу и покрутил ее между пальцами. Папироса рассыпалась. Мильченко тихонько защелкнул портсигар.
— Курите! — не подымая головы, пододвинул к нему пачку папирос Корепанов.
Мильченко взял папиросу. Он курил, откинувшись в кресле и искоса поглядывая на Корепанова. «Ничего, — думал он, — молодцом держится».
Алексей закончил чтение и тоже закурил.
— Ну, что скажешь? — спросил Мильченко.
— Добротно сделано. — На совесть.
— Согласись, Алексей Платонович, комиссия работала без предвзятости.
— Комиссия, возможно, и в самом деле так работала, но докладная записка составлена все же предвзято.
— Я понимаю, тебе неприятно… Я бы тоже на твоем месте чувствовал себя отвратительно. Но это не дает тебе права обвинять меня и членов комиссии в предвзятости. Что тут несправедливого?
— А вот хотя бы это, — опять раскрыл папку Алексей. — «По мнению авторитетных специалистов, таких как Шубов и Ракитин, Корепанов, явно переоценивая свои силы, берется за сложные операции на легких, что приводит к чрезмерно высокой смертности».
— А разве Шубов и Ракитин говорили не так?
— Так. Но выводы вы сделали неправильные. Ракитин не является авторитетным лицом в этой области: он ушник, а не торакальный хирург.
— А Шубов?
— Шубов тоже не может считаться авторитетом: он таких операций не делает… А что касается «чрезмерно высокой смертности», то она пока еще, к сожалению, чрезмерно высокая и в других лечебных учреждениях, которые занимаются такими операциями.
— Хорошо, — сказал Мильченко. — А что еще тебя не устраивает?
— Вот это, — перелистал несколько страниц Корепанов. — Тут в разделе идейно-политической работы написано — читаю: «Корепанов мало работает над повышением своего идейно-политического уровня. Сказал, что в настоящее время изучает Манифест Коммунистической партии, но конспектов не представил и на вопросы отвечать отказался».
— Но ты же действительно отказался! — изумился Мильченко.
— Вот вы бы и написали, отчего отказался. Я ведь хорошо помню, как было. Вы меня попросили перечислить разделы Манифеста. Я сказал, что оглавления выучить не успел. Потом вы попросили перечислить работы Ленина и Сталина, имеющие отношение к Манифесту. Я сказал, что изучать на память список рекомендованной литературы — не обязательно. На этом «экзамен» и закончился. А вы пишете: «Корепанов мало работает над повышением своего идейно-политического уровня».
Это же необоснованное заключение!.. Однако я не возражаю против такой формулировки. Только учтите, Манифест я хорошо знаю, даже лекции читал, и если я об этом скажу на бюро, вам будет не по себе, Олесь Петрович… Впрочем, я этого не скажу. Думаю, до анализа идейно-политической работы дело не дойдет…
— Я тоже так думаю, — поспешил согласиться Мильченко. — Но если ты настаиваешь, я эти строчки могу вычеркнуть. Они сути дела не меняют… Но здесь обвинения посерьезнее: сделки с колхозниками, грязные махинации со спекулянтами — спирт налево и направо, грубость, нарушение финансовой дисциплины — сплошное беззаконие. Это же факты, Алексей Платонович, и далеко не все. О поборах с больных я не писал.
— Это еще что? — удивился Корепанов. — О каких поборах?
— Старика Никишина знаешь?
— Ну, знаю… Ах, вот оно что!.. — Корепанов сделал глубокую затяжку. — Не думал, что…
— Так вот, я о нем не писал, пощадил тебя, — не дал ему закончить Мильченко.
— М-да, — горько улыбнулся Корепанов. — Мерзости у нас еще много. — Он стряхнул пепел с папиросы и спросил, опять пристукнув пальцем по папке — Если не секрет, Олесь Петрович, скажите, чем все это кончится? Не бойтесь, говорите напрямик. Истерик не будет. Из партии выгонят или нет?
— Ну, что ты? Это ведь у тебя не от злого умысла. А выговор запишут. Возможно, даже строгий. И от руководящей работы тоже, надо думать, отстранят… Ты на меня не обижайся. Я говорю только исходя из своих предположений.
— Проект решения вы писать будете?
— Я.
— Значит, так и напишете: за то-то и то-то раба божьего Алексея от руководства больницы отстранить и вынести строгий выговор с занесением в личное дело? Так?
— Примерно.
— Ну что ж, спасибо за откровенность. Все-таки с вами легко.
В комнате несколько минут было тихо. Слышно было только, как тянул папиросу Мильченко.
— Послушай моего совета, Алексей Платонович, — наконец произнес он. — Подай заявление об уходе.
— Ну, а если я подам…
— Это изменит дело. Возможно, и на бюро тогда вопроса не будем ставить — решим в рабочем порядке и все.
Алексей подумал немного.
— Нет, Олесь Петрович, — сказал он решительно. — Уйти по собственному желанию — значит, признать себя виновным во всем, о чем здесь написано. А тут… Ну, что тут?.. Деньги незаконно израсходовал на мясо? Так это в интересах больных, в карман себе я этих денег не клал. Трубы водопроводные за спирт выменял? Так здесь они, трубы, в больнице. И вода по ним течет. Пенициллин у Невинской реквизировал? Стекло самовольно с баржи взял? Так можно было бы за давностью об этом и не упоминать. Но все равно, если бы сейчас пришлось, я точно так же поступил бы!.. Груб с людьми бываю? Да, не умею перед сволочами реверансы делать!.. Нет, уйти по собственному желанию — это унизительно. Это все равно, что во время драки упасть на спину и лапки задрать… Другое дело, если в драке свалили тебя. Тогда что ж, в драке — как в драке… Нет, заявления не будет, Олесь Петрович!..
Мильченко деловито притушил окурок и стал собираться.
— Я ведь знал, что ты не подашь, — сказал он. — Такие, как ты, по собственному желанию не уходят. Ну, что ж… Будь здоров! — И он протянул Корепанову руку.
Глава двенадцатая
1
Уже перед вечером секретарь передала Корепанову письмо от Алишана.
Алексей вскрыл конверт.
«Ты спрашиваешь, почему я ничего не пишу о Галине. Я должен был раньше решить сам. И теперь решил. Я долго думал, прежде чем написать ей. Что я писал? Лучше не вспоминать. Потом, когда письмо было уже отправлено, я терзался сомнениями, спрашивал себя, верно ли поступил. Сейчас, когда прошло уже столько времени, я могу с чистой совестью ответить на этот вопрос: да, верно! Какое право я имею связывать ее, превращать в свою няньку-кормилицу, опекуна?
Я знаю, она никогда не скажет ни слова, никогда не пожалуется на свою судьбу, потому что она хорошая. Какое же я имею право лишать ее радостей жизни, тех радостей, которых она почти не знала?
Она приехала ко мне из Барнаула. И мне очень трудно было говорить с ней. Она привезла с собой все мои письма, даже короткие записки, все стихи… Не стану передавать тебе нашего разговора, ты и сам поймешь…
Когда мы прощались, в глазах у нее было отчаяние. Иногда я думаю: лучше было бы, тысячу раз лучше подохнуть там, в Витебске, где меня нашел этот проклятый осколок! Иногда я просто кощунствую, Алеша, и даже тебя проклинаю за то, что ты настоял на операции, спас мне жизнь. Зачем спасать то, что никому не нужно?
Я знаю, Гале будет очень трудно, потому что она любит меня. Но ведь именно потому, что она любит, я обязан так поступить. Впереди никакого просвета, сплошная темень. Так почему же я должен тянуть в эту темень Галю и Арана?
Поверь, я долго думал. Я мысленно много раз советовался с тобой. Я хотел представить себе, что сделал бы ты, будучи на моем месте, как бы ты поступил? Я убежден — ты сделал бы то же самое.
Обнимаю тебя крепко. Твой Сурен».
Письмо Сурена испугало Корепанова. Когда пришла Марина, он дал ей прочесть. Она прочла один раз, другой, потом вложила в конверт и задумалась. Алексей молча наблюдал за ней.
— Неужели у него так все непоправимо? — спросила она.
— Он ничего не преувеличивает.
— Все равно, это не оправдывает его.
Алексею стало не по себе, словно это его в чем-то обвиняла Марина. «Она не знает Сурена, — думал он. — Если бы она знала…»
— Он очень хрупкий, — сказал Алексей. — Он всегда был очень хрупким.
— Нет, он сильный, — возразила Марина. — Сильный и жестокий.
— Ну что ты? Сурен и жестокость… Просто он очень любит ее.
— Как же он может, если действительно любит?
— Я понимаю его, — сказал Корепанов.
— А ее ты понимаешь? Ее боль, ее отчаяние, пустоту в сердце, которую оставляет твой Сурен своей никому не нужной жалостью? Боже мой, взрослые мужчины и не понимают простых вещей! Неужели вы не видите, какая подлость совершается якобы во имя любви?
— Ну что ты, Марина. Сурен — и подлость?
— Тогда скажи мне, как это назвать. Я представляю себя на ее месте. День за днем, месяц за месяцем тянется тревога. Надежды сменяются сомнениями, радость отчаянием. Наконец, известие — ранен. Жив! Но смерть стоит рядом. Смерть не уходит. Сторожит у изголовья. А я все жду, жду. Жду своего любимого, своего самого родного, своего мужа.
— Но ведь он…
— Да. Он тяжело изувечен. Он беспомощен. Он, как маленький ребенок, нуждается в постоянном уходе, постоянной заботе и, кроме теплого взгляда и ласковой улыбки, ничего не может дать взамен. Ну так что же, разве от этого моя любовь к нему стала меньше? Он мой друг и товарищ. Он отец моего ребенка. Он — герой. И мне радостно ходить за ним. И нет мне большего счастья, чем смотреть на часы, ожидая конца работы и думать: он ждет меня. Мне радостно, когда в комнате, где он лежит, тепло и уютно, когда на нем чистая рубаха. И кто дал вам право лишать меня этой радости? Может быть, мне другой не нужно. И как можно, как можно творить такое зло, осенив себя знамением любви?!
Она замолчала и только время от времени покачивала головой, словно мысленно еще все продолжала взволновавший ее разговор.
— Напиши ему, Марина, — попросил Алексей. — Вот так, как говорила, все и напиши.
— Хорошо, напишу. И ты напиши. И сегодня же по звони Полине Александровне, пускай она тоже напишет.
Она пересела за стол, положила перед собой лист бумаги и опять задумалась.
— Знаешь, — сказала она, не подымая головы, — у меня сейчас такое чувство, будто на дворе зимняя стужа, метель, ночь. И кто-то бредет в степи без дороги, уже обессиленный. Надо что-то делать, бить в набат, поднять всех на ноги…
— Пиши! — сказал Алексей, пододвигая чернильницу. — Пиши!
2
Вечер был теплый и томный, какой бывает на юге Украины лишь в конце августа, когда лето еще не прошло, а осень лишь напоминает о себе своим первым дыханием. Это дыхание чувствуется во всем: в шорохе опадающей листвы, в тонком аромате осоки и перезрелого камыша, в пряных запахах консервного завода, когда ветер тянет с реки.
— Какой вечер, девушки! — воскликнула Люся. — Танцевать бы сейчас до упаду!
— Подождешь до выпускного, всего два дня осталось, — сказала Нина Коломийченко. — Натанцуешься! Груня обещала радиолу притащить. А пластинки у нее знаешь какие? С ума сойти можно!
Они стояли небольшой группой у входа в школу, радостно возбужденные. Только что закончился последний экзамен. Послезавтра они получат дипломы, а потом… Люся особенно чувствовала это «потом». Сестра — первый человек в больнице после врача. Люся спохватилась. Ведь ее ждут.
— Ну, я побежала, девочки! Возьми мои тетрадки, Грунечка.
— Поженились бы уж, что ли, — вздохнула Груня. — Сколько можно женихаться?
— Захочу, хоть завтра поженимся, — сказала Люся.
— Давай послезавтра! — предложила Нина. — Заодно и выпускной вечер и свадьбу отгрохаем. Давай послезавтра, Люська!
— Хорошо, я ему скажу.
— Нет, ты слово дай, что послезавтра. Девочки, пускай она даст слово!
— Так это же не-только от меня зависит. А вдруг он не захочет.
— Не захочет? Ну да!.. Так послезавтра, Люсенька?
— Хорошо, послезавтра.
«А что, если и в самом деле расписаться послезавтра? — подумала она. — Ведь я обещала, что мы распишемся после окончания школы. Ну вот она и окончена. Неужели окончена? Даже не верится. Сестра! Медицинская сестра! Сестра Люся… «Пошлите ко мне сестру Люсю…» «Вызовите сестру Люсю, пусть она сделает переливание крови…» «Голова болит? Сейчас, я скажу сестре Люсе, она вам порошочек даст…» Нет, не Люся — Людмила Николаевна. А разве сестра Люся — плохо? Ведь очень хорошо звучит».
Люся спешила. Ну до чего же он хороший, Яша! И бывают же люди, которых все любят. И больные, и сестры, и санитарки, и врачи… И все-то он умеет. Хорошо будет с таким. С лица некрасив? Наплевать! Для человека самое важное, чтобы он человеком был. А если хотите, так он даже красив. И с ним будет хорошо!.. А почему она вдруг стала думать о его красоте? Это Грунька все. «Тебе разве такого парня надо? Тебе надо, чтобы и в плечах широк и фигурой статен». Да разве в этом дело? Дура эта Грунька. Ну как так о человеке? Рост, плечи, фигура…
Она подошла к парку, остановилась — засмотрелась на новую изогнутую дугой колоннаду входной арки и вдруг увидела…
Она его узнала сразу, хотя тогда, почти пять лет назад, на нем не было этого светлого чесучевого костюма, фетровой шляпы и черных перчаток. Она бы узнала его среди тысяч: Шкура! Да, это он, Шкура!.. Он сидел на скамье, неподалеку от входа в парк и, несмотря на сумерки, читал газету. Что он делает здесь? Как он попал сюда?
А вдруг это не он? Вдруг ошибка это?.. Конечно, это ошибка!..
Она подошла поближе. Он!.. Что же делать? Побежать за Яшей? А если Шкура уйдет? Поднять крик, созвать людей?..
Она вспомнила, что на перекрестке против парка всегда стоит милиционер. Да вот же он! Но как он медленно шагает по мостовой!.. Милиционер заметил спешившую к нему девушку. Он уже ждал ее.
— Слушаю, — вскинул к виску руку.
— Вот там, на скамейке, сидит человек, в перчатках… Только не показывайте пальцем… Я его знаю… Это — полицай…
— А вы не ошибаетесь? — усмехнулся милиционер и тут же, отвечая на протестующий жест Люси, добавил — Я потому спрашиваю, что этого гражданина я тоже знаю.
— Нет, нет!.. Я не ошибаюсь!.. — уже заикаясь от волнения, стала уговаривать милиционера Люся. — Это бывший немецкий полицай.
— Ну, пойдемте.
Они подошли. Милиционер опустился на скамью и кивком головы предложил Люсе сесть рядом. Шкура — Люся теперь уже не сомневалась, что это он, — приветливо кивнул, отодвинулся немного, уступая место. Милиционер подождал, пока группа юношей и девушек, направляющихся в парк, минула их скамью, потом произнес с нарочитой строгостью:
— Гражданин, предъявите документы!
— Да ты что, с ума сошел, что ли! — спросил Шкура.
Милиционер понизил голос до шепота:
— Понимаете, Сергей Иванович, подбегает ко мне эта девушка и говорит, что опознала вас, что вы полицай будто.
— Интересно, — протянул Шкура и, не спуская с Люси глаз, полез в боковой карман. — Пожалуйста! — подал милиционеру паспорт. Тот раскрыл его и повернулся к Люсе:
— Прошу, гражданочка!
— «Викторов Сергей Иванович», — прочитала Люся и резким движением отстранила паспорт. Что могла ей сказать эта фамилия! Ведь у него могло их быть пять, десять! Да и паспортов тоже… Но почему он такой спокойный? Неужели ошиблась? Люся вспомнила о шраме, который должен был остаться на указательном пальце, — она его до кости прокусила тогда, в лагере. Человек, так похожий на Шкуру, неторопливо снял перчатку. Большого и указательного пальцев на правой руке не было.
— В сорок втором потерял, весной, под Харьковом, — сказал двойник Шкуры и так же неторопливо натянул перчатку.
— Извините, — растерянно пролепетала Люся. — Ошиблась.
— Я же вам сказал, что знаю этого «полицая», — добродушно улыбаясь, поднялся милиционер. — Он бухгалтером в центральной сберкассе работает, Викторов Сергей Иванович.
Люся еще раз извинилась и ушла, Фу ты, какая неприятность! И надо же, чтобы такое случилось, да еще сегодня… Она глянула на большие укрепленные на чугунном столбе часы и ужаснулась. Четверть десятого! Яша, наверное, совсем заждался… И с чего она вдруг взяла, что встретила Шкуру? Да не может быть, чтобы такая сволочь жива осталась!.. Ну, бывает же, что обознаешься. И хорошо, что обозналась. И лучше даже не думать об этом. Ведь сегодня такой день! Сейчас она встретит Яшу и расскажет ему… Нет, об этом лучше не говорить. И вообще, о том, что связано со Шкурой, лучше никогда и никому не говорить…
В парке многое изменилось за последнее время. Центральную аллею заасфальтировали, вдоль нее поставили удобные выкрашенные в зеленый цвет садовые скамейки. Но они почти пустовали, лишь кое-где сидели пожилые люди. Молодежь вся скопилась тут же, на центральной аллее. По-видимому, юношам и девушкам доставляло особое удовольствие шаркать подошвами по свежему асфальту. «Они как будто пришли сюда с единой целью — отшлифовать этот асфальт», — подумала Люся и улыбнулась, почувствовав, что и ей сейчас нестерпимо хочется не просто идти, а шаркать, причем громко шаркать.
Да, в парке многое изменилось: боковые аллеи, прежде совершенно темные, сейчас освещены фонарями. Фонари выхватывают из темноты то кусок садовой скамьи, то часть посыпанной желтым песком дорожки, то разлапистую ветку приземистого клена. Старый дуб в центре парка не узнать. Его оградили новой изгородью и разукрасили гирляндами разноцветных лампочек и фонариков.
Вот он, Яша! Кто это с ним? Никишин? Точно, Никишин.
На Никишине была вышитая рубаха с кавказским ремнем, темно-синие полугалифе и мягкие хромовые сапоги.
— А Ирина где? — поздоровавшись, спросила Люся.
— Дежурит, — ответил Никишин и крепко встряхнул Люсину руку. — Мне всегда везет. Сколько времени не был в городе, приезжаю, а она дежурит… Ну как у тебя? Сдала?
— Можешь поздравить!
Никишин опять крепко встряхнул ее руку.
— А я замуж выхожу, — неожиданно для себя вдруг сказала Люся и сначала даже растерялась. Потом глянула на Стельмаха, на оторопевшего Никишина и рассмеялась. В глазах метнулись озорные огоньки.
— За кого… замуж? — спросил Никишин.
— А вот за него, — указала на Яшу.
— Что же ты молчишь, жених? — повернулся к Стельмаху Никишин.
— Так разве я знал? — пожал плечами Стельмах. — Неужели ты думаешь, что если б я знал, не сказал бы?.. Я бы на этот дуб забрался и кричал. «Люди, я женюсь! На Люське Стояновой женюсь! Поздравьте меня!»
— Здорово! — покрутил головой Никишин. — Женитьба, можно сказать, объявлена, а жених и не ведает… А свадьба когда?
— А свадьба когда? — спросил Яша у Люси.
— Послезавтра.
— Послезавтра, — повторил Стельмах. — Нет, правда, я сейчас вылезу на дуб и стану кричать!..
— Лучше пошли вино пить, — предложил Никишин.
— Идемте, — согласилась Люся и взяла обоих под руки. — Яша, у тебя деньги есть?
— Я угощаю, — сказал Никишин.
Они отправились к ресторану.
— С ума сошел! — развел руками Стельмах, когда Никишин притащил четыре бутылки портвейна.
Но Никишин молча поставил бутылки и опять ушел. Вернулся он с двумя стаканами и большой пивной кружкой.
— А кружка зачем? — удивилась Люся.
— Для себя.
— Нет, он в самом деле с ума сошел, — пробормотал Стельмах, глядя, как Никишин выливает в кружку портвейн.
— По всем законам ты должен сегодня из этой чары пить, — сказал Стельмаху Никишин. — Но так и быть, я за тебя хлопну. — Он раскупорил вторую бутылку и разлил ее по стаканам, потом поднял свою, полную до краев, кружку. — Ваше здоровье!
— А не много тебе стакан? — спросил, чокаясь с Люсей, Стельмах.
— Пустяки! — усмехнулась она и выпила вино, как и Никишин, залпом.
— Вот как нужно, учись, — задорно подмигнул Стельмаху Никишин и пододвинул к Люсе тарелку с бутербродами.
Он предложил выпить еще. Стельмах отказался.
— Слабый он у тебя, Люська, — пошутил Никишин.
— Меня нельзя обижать, — сказал Стельмах. — Я жених. У меня послезавтра свадьба.
— Эх, — вздохнул Никишин, глядя на Люсю, и спросил, совсем как Груня: — Разве тебе такой мужик нужен?
— А какой? — сощурил глаза Стельмах.
— Такой, как я! — ударил себя в грудь Никишин.
— За такие слова раньше, говорят, полагалось убивать.
— А сейчас? — спросил Никишин.
— Сейчас я добрый.
— Пойдемте танцевать, мальчики!.. — предложила Люся.
Несмотря на поздний час, на танцевальной площадке все было запружено. Несколько минут они стояли, глядя на танцующих. У Люси приятно кружилась голова.
— Пойдем, Яша, потанцуем!
— Не хочу срамиться. Ты же знаешь, какой из меня танцор.
— Айда со мной! — взял ее за руку Никишин.
— Пошли!
Никишин танцевал хорошо. Люсе казалось, что все смотрят на них. И оркестр играет только для них!.. Танец становился все быстрее и быстрее. Плыли незнакомые лица. Люся отыскала глазами Стельмаха и улыбнулась ему. Он помахал ей рукой.
— Не ходи ты за него, — услышала она у самого уха приглушенный голос Никишина. — Не ходи!
Она испуганно посмотрела в его горящие глаза и рассмеялась.
— Я люблю его! Я люблю его! Я люблю его!
Она чувствовала, что может повторять эти слова бесконечно.
— Иди за меня, — сказал Никишин.
— А Ирину куда же? — смеясь спросила Люся.
— По боку. Ну?..
— Что ты сказал?
— Я убью тебя, если ты пойдешь за Яшку.
— Пусти!
Она вырвалась и побежала, пробираясь между танцующими, к Стельмаху.
— Уйдем отсюда!..
Подошел Никишин. Вид у него был виновато-смущенный.
— Чего ты убежала, чудачка? — спросил он.
— Мы уходим, — сверкнула глазами в его сторону Люся, — а ты не провожай. Слышишь, не провожай!
— Да я же пошутил.
— Я сказала, не провожай!.. Идем! — Она схватила Стельмаха за руку и потянула к выходу.
— Что с тобой?
— Он сказал, что если я выйду за тебя, он меня убьет.
— Он пошутил, Люся.
— Может быть, не знаю… Но мне стало страшно…
— Глупышка!.. Никишина не знаешь?
Они вначале шли быстро, потом Люся стала постепенно замедлять шаг. Наконец она остановилась и начала хохотать.
— Ну, что с тобой?
— Во-первых, мне нельзя пить. А во-вторых, я дура. Скажи, что я дура.
— Ты дура, — спокойно сказал Стельмах. — Сказать еще что-нибудь?
— Скажи, что ты меня любишь, что будешь любить всю жизнь.
— Я тебя люблю и буду любить всю жизнь.
— Ты чудный.
— Хорошо. Я чудный. — Он помолчал, потом спросил: — А может, вернуться и набить Никишину морду?
— Держи меня крепче. Ты совсем разучился ходить под руку.
Они еще долго ходили неподалеку от больницы. Людей было мало. Кто-то перешел улицу и скрылся в тени больничного забора. Люсе показалось — Никишин.
— Андрей за нами ходит, — сказала она.
— Болтнул спьяна лишнее, теперь мучается, — сказал Стельмах и крикнул: — Андрей, давай сюда! Она уже на тебя не сердится.
Никто не отозвался.
— Тебе показалось, — сказал Стельмах.
— Да нет, это Никишин. Точно — он.
Они пошли к общежитию.
— Поздно уже, — заметила Люся. — Прощаться пора.
— Ты и вправду выходишь за меня? — спросил Стельмах.
— Вправду.
— И что свадьба послезавтра — тоже вправду?
Вместо ответа она крепко обняла его и поцеловала.
3
Заседание бюро шло в кабинете первого секретаря. Алексей хорошо знал эту большую очень высокую комнату с огромными выходящими на запад венецианскими окнами. Тяжелый письменный стол Гордиенко — прямо против двери, в глубине. Два других — длинных, покрытых зеленым сукном — расположены справа и слева от него.
В приемной сидели люди. Они волновались. Внешне это волнение выражается у каждого по-своему. Один сидит молча, насупившись, другой то и дело выходит покурить, третий шагает все время из угла в угол, вот как этот, полный, с гладко выбритой головой. Алексей уже знал, что это вновь назначенный директор зернотреста, что его кандидатуру должны сегодня утверждать.
Из кабинета вышел Шульгин. Он направился к выходу, но заметил Алексея и остановился, протянул руку.
— Здравствуйте, Алексей Платонович. Волнуетесь?
— Как все, — сказал Корепанов, отвечая на крепкое рукопожатие.
— Ничего, — улыбнулся Шульгин. — Обойдется.
— Бюро обкома все-таки.
— Понимаю, понимаю. А вы не волнуйтесь.
— Постараюсь.
У него и в самом деле стало спокойно на душе. «Вот что значит доброе слово, — подумал он. — Психотерапия нужна, видимо, не только в медицине. И кто знает, где она больше нужна».
А через несколько минут Шульгин, возвращаясь, прошел мимо, даже не глянув на Алексея, и Корепанову опять стало не по себе.
«Это во мне страх говорит, — досадовал он. — И от него никак не избавиться. А ведь страха не должно быть. Уважение? Да! Гордость за то, что тобой руководят умные и решительные люди? Да! Уверенность в том, что, если оступишься, тебя поддержит крепкая дружеская рука? Да! Да!.. А страха не должно быть. Страх — это как смертельный яд. Он леденит душу, парализует движения, сковывает инициативу, преждевременно старит и преждевременно сводит в могилу… Ну, скажем, у меня еще есть основания для тревог. Меня собираются наказать, отстранить от работы, без которой мне будет тяжело. Могут и под суд отдать… Но почему он так встревожен, этот шагающий из угла в угол толстяк? Боится, что не утвердят его кандидатуру? Может быть. Это волнует. Вот Бритван до сих пор не забыл, что его не утвердили.
Время тянулось медленно. Наконец вышел Мильченко.
— Заходи, Алексей Платонович.
Алексей вошел, поздоровался. Ему показалось, что ответил только Гордиенко.
— Садись, — шепотом, у самого уха, сказал Мильченко.
Алексей взял стул, передвинул немного вперед и сел.
— Докладывайте, — сказал Гордиенко.
Он глядел на Корепанова, и Алексей поднялся.
— Я? — спросил он.
— Садитесь, товарищ Корепанов, — улыбнулся Гордиенко. — Это я товарищу Мильченко.
Тот начал докладывать, и Алексей только сейчас сообразил, что Олесь Петрович сидит где-то позади.
«Это, должно быть, очень смешно выглядело, когда я вскочил, — думал он. — Как могло мне взбрести в голову? Просто я растерялся. И это потому, что все на тебя смотрят, а ты не знаешь, куда девать руки, ноги… И куда смотреть — тоже не знаешь… И в самом деле, куда смотреть? Вообще-то полагается смотреть на докладчика, но если тот позади? Буду глядеть прямо перед собой».
Гордиенко сидел, чуть склонив голову, и что-то записывал. Над ним почти во всю ширину стены развернуто отороченное золотой бахромой красное знамя с профилями Маркса, Энгельса, Ленина, Сталина. У первых трех лица как из воска, а четвертое — живое. «Ему уже под семьдесят, — подумал Корепанов. — И если с ним что случится… его лицо тоже станут рисовать так, будто из воска…»
Ему вдруг стало не по себе. Он попытался расстегнуть воротник сорочки, но вспомнил, где находится, и медленно опустил руку.
Нет лучше об этом не думать… А что, если ему о Лачугине написать? Взять да и написать все, как было. Не может быть, чтобы он оставил без внимания такую несправедливость. «Но Лачугина судил советский суд и по советским законам? Нельзя потакать тем, кто нарушает эти законы. Но в таком случае я в тысячу раз больше виноват. Разве я не нарушал законов? И тогда, когда скрыл Никишина, и тогда, когда разрешил покупать мясо у колхозников, и когда разрешал менять трубы на спирт… Да нет же, в законе — самое главное суть, а не буква».
Алексей встретился взглядом с Малюгиным. Тот ободряюще кивнул головой, будто хотел сказать: «Держись, Алексей Платонович. Дела твои не так уж плохи. Ты заметил, как хмурится Гордиенко? Ему не нравится доклад Мильченко. Это уже само по себе хорошо. Только будь внимателен и не ляпни чего-нибудь. У меня такое впечатление, что наш вопрос, как это говорится, спустят на тормозах».
Наконец Мильченко закончил. Он докладывал всего двадцать минут, но Алексею показалось — очень долго.
Гордиенко задал несколько вопросов Малюгину, потом стал спрашивать других. И по этим вопросам Алексей понял, что Гордиенко сердится не на него, Корепанова, а на других.
— Вы что думаете, — уже гремел Гордиенко, — что от хорошей жизни он пошел на такое? Вы думаете, он не знает, что за такие дела на скамью подсудимых можно сесть? Знает! И все же делает. А почему? Потому что снабжением больниц у нас те, кому положено, не занимаются. Было бы на базе хорошее мясо, разве стал бы он у колхозников за наличный расчет, в нарушение всех законов, покупать? Стал бы ты, Алексей Платонович, покупать? — обратился он к Алексею, вдруг перейдя на «ты».
— Не стал бы, — твердо ответил Корепанов.
— Вот видите? А почему он трубы на спирт менять разрешал? По той же причине. Мы же ему труб не дали. Вот он и пошел на сделки с шарлатанами, а может быть, и ворами… А Сенечкина зачем вы сюда приплели? В этом деле я хочу верить не каким-то там анонимщикам, а коммунисту Корепанову; Он хороший специалист. Вот заболел Балашов. Кто его оперировал? Он. Мне профессор так и сказал, что если бы ночью не прооперировали, утром поздно было бы. Товарищ Мильченко, я вижу, не прочь и прокурору дело на Корепанова передать. Что ж, давайте пересажаем всех специалистов. А потом что делать будем? Пойдем в тюрьму просить, чтобы отпустили нам Корепанова на час-другой сложную операцию сделать? Нет, как хирургу я Корепанову верю. Хирург он хороший. И администратор неплохой. Послушайте, ведь это он поднял весь коллектив на восстановление больницы. И хорошую больницу сделал. Что ж, по-вашему, и это со счета долой? Нет, так не пойдет! — Он помолчал немного и продолжал уже совсем спокойно: — Конечно, по хозяйственной линии товарищ Корепанов накуролесил, наломал дров, как говорится. И нам надо предупредить его. И крепко предупредить, чтобы впредь не повадно было нарушать законы. Как ты считаешь, Геннадий Павлович? — обратился он к Шульгину. — Надо его предупредить или не надо?
— Боюсь, не поможет, — сказал Шульгин. — Товарищ Корепанов наши законы не очень-то уважает. Ему и на уголовный кодекс плевать. Там одного вора на семь лет осудили, так Алексей Платонович все пороги поотбивал и тут и в прокуратуре… Вербовому нагрубил и мне битый час доказывал, что вора этого надо не только освободить немедленно, но и в партии восстановить.
— Кто такой? — сдвинул брови Гордиенко.
Алексей коротко рассказал о Лачугине.
Лицо Гордиенко потемнело.
— Так, так, — произнес он, ударяя костяшками пальцев по столу. — Значит, вы считаете, что его осудили неправильно? Так я понял?
— Так, — ответил Корепанов.
Гордиенко обвел всех присутствующих взглядом и встал.
— Нет, вы только послушайте, — начал он возмущенно. — Человек украл зерно, да еще протравленное, семью чуть не погубил и, оказывается, он же не виноват. Ведь его по Указу судили? Так вы что же, товарищ Корепанов, против Указа Верховного Совета о сохранности социалистической собственности?.. Что же вы молчите?
Алексей чувствовал, что почва, на которой он только что так твердо стоял, уходит из-под ног. Что ответить? Сказать, что его, Корепанова, не так поняли, что погорячился и сейчас только стало ясно, что неправ? Это всех удовлетворит. И Гордиенко тоже. Но это же будет ложь! Ложь!..
— Что же вы молчите? — опять напомнил о себе Гордиенко. — Только, прежде чем ответить, подумайте. Указ принимался на заседании Верховного Совета. И еще учтите, что за этот Указ я голосовал, и товарищ Балашов голосовал. И товарищ Сталин — тоже. Все голосовали.
— Я понимаю, — сказал Корепанов. — Указ Верховного Совета — закон для всех, но если такого, как Лачугин, восемь раз простреленного, заплата на заплате, демобилизованного по чистой и все же на фронте оставшегося, за полпуда зерна… в тюрьму… на семь лет… Вот против этого я… Да и не воровал он, подобрал ведь!..
— Если коммунист, обязан был подобрать и на склад отнести. Вот так, — строго сказал Шульгин.
— Не мог он отнести, — уже с каким-то надрывом произнес Корепанов. — Не мог он отнести, потому что… Потому что у детей… голодные отеки начались.
Несколько секунд в кабинете было тихо. Так тихо, что слышно стало вдруг, как шелестят тополя за окном.
Гордиенко еще больше посуровел. Глубокая складка на переносице стала еще глубже. Шульгин смотрел на Алексея с любопытством, чуть прищурясь и настороженно постукивая карандашом по столу.
— Значит, вы считаете все же, что Лачугина этого посадили напрасно? — спросил он, прерывая наконец затянувшееся молчание.
— Нам не нужно, чтобы такие, как Лачугин, сидели в тюрьмах, — твердо произнес Корепанов.
— Кому это… «нам»? — спросил Шульгин.
— Нашему народу. Нашей партии не нужно.
— Вот видите, — повернулся к Гордиенко Шульгин. — Он так ничего и не понял.
— Разрешите? — поднялся редактор областной газеты — высокий человек с глубоким, во всю правую щеку, шрамом.
— Пожалуйста! — кивнул ему Гордиенко.
— Мы ведь сейчас не персональное дело коммуниста Лачугина разбираем: о работе областной больницы речь, о работе главного врача.
— А вы полагаете, что это разные вопросы? — повернулся в его сторону Шульгин.
— Конечно разные.
— Ну, знаете, Дмитрий Николаевич, от вас я такого не ожидал. Отношение товарища Корепанова к вопросам права и нравственности для нас не безразлично. Это же — идеология. И если его точка зрения противопоставляется общепартийной… Не надо забывать, что партия — союз единомышленников.
— Садитесь, — сказал Гордиенко Корепанову. — Все ясно, товарищи. Приступим к обсуждению.
4
Марина нервничала. Когда Алексей уходил, он был совершенно спокоен. Но она уже хорошо знала его, чтобы не видеть, во что обходится ему это спокойствие.
— Видишь, я держусь молодцом. И ты не тревожься. Все будет хорошо. Подожди меня тут — посиди, почитай. Когда я буду знать, что ты ждешь меня, мне будет легче.
— Хорошо, — сказала Марина. — Я буду ждать. Я тоже уверена, что все закончится благополучно.
Она и впрямь поверила вдруг, что все закончится хорошо. Ведь Гордиенко умный человек. Вот на прошлой неделе он был на просмотре премьеры, принимал участие в обсуждении, и режиссер должен был сознаться, что допустил ошибку в трактовке образа главного героя пьесы. И согласился не потому, что Гордиенко — первый секретарь обкома, а потому, что не согласиться нельзя было… Федор Тимофеевич прекрасно чувствует фальшь и, конечно же, не может не чувствовать правды, не может не разобраться, не чьей стороне она. Алексея поймут. Не могут не понять.
Но потом, когда Корепанов ушел, уверенность постепенно стала растворяться и наконец исчезла. Появилась тревога. Марина ловила себя на том, что читает, ничего не понимая. Она отложила книгу в сторону и стала смотреть в окно, на освещенные заходящим солнцем облака. В детстве она очень любила забираться в сад и, лежа на траве, смотреть на плывущие по небу облака. Чего только не увидишь в такие минуты там! Облака громоздятся друг на друга, меняют форму, объем, размеры. То становятся очень легкими, почти невесомыми, то, наоборот, массивными, тяжелыми. Они складываются в причудливые фигуры, и совсем нет нужды напрягать воображение, чтобы увидеть в этих фигурах то сказочного рыцаря в шлеме и латах, сидящего на огромном белом коне, то злого карла с длинной развевающейся бородой, то добрую волшебницу в белом платье, плывущую прямо из сказок Андерсена. Но сейчас, сколько она ни смотрела, ничего увидеть не могла. Только тусклое, будто вылинявшее небо и на нем — неподвижные клочья разодранной ваты. Такие облака рисуют, обычно, на декорациях. Марину всегда угнетала их неподвижность.
Она вернулась от окна и стала читать.
Наступили сумерки. Свет зажигать не хотелось. Она сидела и думала. Алексей, несомненно, встревожен. Вот уже сколько дней он в тревоге. А сегодня особенно озабочен… Почему же она сидит здесь и старается изо всех сил успокоиться, отвлечь свое внимание? Ведь она может… Ах, что она может! Только сидеть и мучиться в ожидании, пока он вернется. Это она может. И еще она может его жалеть, когда у него беда. Жалеть? Но ведь он больше всего именно этого и не любит. Он просто терпеть не может, когда его жалеют. Сначала она думала, что это рисовка, и не верила. А потом убедилась — в самом деле, терпеть не может. Странный человек. Ведь это так приятно, когда тебя жалеют. Жалеют, когда любят. Жалеют то, что дорого. Жалеют друзей, родных, близких. Ведь врагов не жалеют. А вот он терпеть не может. Потому, что он гордый. И по жизни он идет смело, с высоко поднятой головой, как хозяин. Он убежден, если человек идет прямой дорогой, ему обязательно должна сопутствовать удача. Но в жизни не всегда так. Если бы всегда было так, все честные люди были бы счастливы. Конечно, так должно быть. И так будет, обязательно будет, а пока…
В передней раздался звонок. Алексей! Нет, Алексей звонит не так. У него звонок продолжительный, настойчивый. А это — короткий, нерешительный.
Марина поднялась, чтобы открыть дверь, но Архиповна предупредила ее, прошаркала по коридору, стала возиться с цепочкой.
— Что ж это вы, милая моя? На дворе еще не свечерело как следует, а двери у вас на запоре, — послышался веселый голос Ульяна Денисовича.
— Да разве я от воров, — сказала Архиповна. — Я от Магомета. Повадился на диване спать.
— Умный пес, — рассмеялся Ульян Денисович. — Знает, что такое хорошо, а что такое плохо!.. Как поживаете, Настасья Архиповна?
— Да вот сумуем все. Марина Андреевна в комнате, а я у себя на кухне.
— Разрешите и мне с вами за компанию?
— Это очень хорошо, что вы пришли, — улыбнулась Марина. — Заходите, пожалуйста.
— Я чайку поставлю, — сказала Архиповна и, посмотрев на Ульяна Денисовича, спросила нерешительно: — Может, Ивана Ивановича вздуть?
— Это по какому такому поводу?
— На всякий случай.
— Подождем пока, уважаемая Настасья Архиповна, — сказал Ульян Денисович, усаживаясь на диване.
— Можно и подождать, — согласилась Архиповна и зашаркала к себе на кухню.
Марина вернулась на свое место. Она не знала, о чем говорить, и тихо улыбалась, глядя на Ульяна Денисовича чуть исподлобья.
— А куда вы смотрели, когда меня не было? — спросил Ульян Денисович.
— Я не смотрела. Я думала.
— Скажите, пожалуйста! — усмехнулся Ульян Денисович. — Все стали думать. У всех — думы. Бюро обкома сейчас свою думу думает, врачи — свою. И артисты — тоже… Так о чем же, если это не секрет, конечно, думают артисты?
— Пытаются угадать, какую думу думает сейчас бюро.
— Ох, и нелегкий труд взвалили на свои плечи артисты.
— Да, нелегкий, — согласилась Марина. — Скажите, Ульян Денисович, почему так нескладно получается: вот живет на белом свете хороший человек, ну, всем хороший, прямой, честный, а не везет ему? Огорчение за огорчением. Я сидела тут и думала: не должно этого быть.
— По-вашему, для честного человека дорога должна быть гладенькой?
— Конечно.
— И никаких препятствий?
— Никаких!
— И розы?
— Обязательно.
— Дон Кихот Ламанчский тоже так думал.
— Вы хотите сказать, что я пустая мечтательница?
— Я не о вас. Я о тех, кто, шествуя по жизни, руководствуется только совестью. Не надо думать, что их путь усеян розами.
— А хорошо, если б — розы, — мечтательно вздохнула Марина. — Но вы правы: роз нет. Почему же их нет? Почему тернии?
— Путь к звездам всегда идет через тернии. «Пер аспера ад астра», — так учили еще древние мудрецы.
— Может быть, в древности, — возразила Марина, — это было и правильно. А в наше время, я считаю, путь к звездам должны украшать розы. Так почему их нет? Почему тернии?
— Розы тоже имеют шипы, — улыбнулся Ульян Денисович.
— Ну, знаете, с этим недостатком еще можно мириться. Однако на мой вопрос вы так и не ответили. Ускользнули.
Ульян Денисович подошел к этажерке с книгами, взял журнал, потом положил его на место и вынул другой, потолще. Стал перелистывать.
— Что я вам скажу, дорогая Марина Андреевна, — произнес он со вздохом, возвращаясь на свое место. — Все эти ваши почему и отчего — философия. А я уже заметил, что такие натуры, как вы, особенно охотно обращаются к философии, когда у них на сердце кошки скребут. Скажите, скребут у вас кошки?
— Скребут, — произнесла Марина.
— Так вот, не будем философствовать. Это раздражает кошек.
— А у вас на душе пока спокойно?
— Нет, конечно. У нас еще есть и ненужная горячность, и несправедливость. И потом, не надо думать, что в обкоме сидят боги. Люди — они ведь могут и ошибиться. Но я верю в неодолимую силу правды… Так что давайте не предугадывать событий. Будем спокойно сидеть и ждать.
— Хорошо, будем сидеть и ждать, — согласилась Марина.
В половине десятого пришла Лидия Петровна. Она только закончила обход в отделении и решила зайти узнать, не вернулся ли Алексей Платонович. Ульян Денисович подвинулся, предлагая ей место рядом на диване.
— Давайте вместе ожидать. Они там, наверное, все еще заседают.
— А мы сейчас узнаем, — сказала Вербовая, подходя к телефону.
«Вот она сразу догадалась позвонить, — подумала Марина. — А я сижу здесь и мучаюсь. Ведь это так просто — снять трубку и спросить».
Из обкома сообщили, что заседание закончилось около получаса назад.
— Где же он может быть? — удивленно спросила Лидия Петровна, ни к кому не обращаясь. — От обкома до больницы всего восемь-десять минут езды. И трамваи ходят часто…
— Я, например, после собраний или совещаний люблю возвращаться пешком, — сказал Ульян Денисович, чтобы успокоить женщин.
«Я не должна была тут сидеть, — думала Марина. — Я должна была ждать его там, в скверике возле обкома».
Она чутко прислушивалась к шуму трамваев. Остановка была на углу соседнего квартала, и Марине хорошо было слышно, как приближался трамвай, останавливался, потом тяжело вздыхал, будто отдувался, и двигался дальше.
«Наверно, он приехал вот этим, — думала Марина. — Да, этим. Вот сейчас он переходит улицу. Идет по тротуару… Поворачивает за угол. Поднимается по лестнице…»
Но шагов не было слышно. Марина опять терзала себя за то, что сидит здесь, тогда как должна была ждать его там, в скверике возле обкома. Она посмотрела на часы. Скоро десять.
— Он вот-вот будет, — успокаивал Ульян Денисович. — Учтите, мое предчувствие еще никогда меня не подводило.
Алексей пришел в начале одиннадцатого.
— Где вы так поздно пропадали? — спросила Лидия Петровна.
— В буфете стоял, в очереди, — ответил Алексей.
— Ну, рассказывайте, — не терпелось Ульяну Денисовичу.
— Сейчас, только попрошу Архиповну, чтобы Ивана Ивановича вздула… Если б вы только знали, товарищи, какую я колбасу достал! Чайная, со слезой. Высший сорт!..
Он взял пакет и пошел на кухню.
Вербовая облегченно вздохнула.
— Я знала, что все кончится хорошо.
— А мне не нравится его веселое настроение, — уныло произнес Ульян Денисович. — Напускное все это…
Алексей вернулся.
— Рассказывайте! — уже строго обратился к нему Коваль.
— А что рассказывать? Решения по нашему вопросу не приняли. Отложили.
— Почему? — спросил Ульян Денисович.
— Шульгин, видите ли, настаивал на моем исключении из партии. Ну, по этому поводу мы с ним еще повоюем. Однако боюсь, что все выйдет так, как предсказывал Мильченко.
— Почему же вы радуетесь? — возмутился Ульян Денисович.
— А я другому радуюсь. Я за Лачугина радуюсь. Гордиенко сказал, что сам и завтра же займется делом дяди Саши. А Гордиенко — не краснобай с партийным билетом…
Последние слова Корепанова заглушил неистовый стук в дверь.
— Откройте! Скорее откройте!
— Это, кажется, Стельмах, — сказал Алексей и заторопился к двери.
Да, это был Стельмах, с искаженным лицом, окровавленными руками.
— Что случилось, Яша? — испуганно спросил Корепанов.
— Идемте, скорее идемте!.. Ее туда, к вам в операционную понесли…
— Да что случилось? Говори ты толком, — крепко встряхнул его за плечи Корепанов.
— Никишин… Люсю ножом… Идемте! Скорее идемте!..
5
Алексей освободился около полудня. До обеда можно посидеть в ординаторской, подумать. А подумать есть о чем. Люся до сих пор не пришла в себя. Выживет ли? Алексей перебрал в памяти все, что сделано. Нет, ничего не упущено. И как он мог, Никишин? Почему он потом схватил ее и притащил в больницу? Опомнился? Когда его арестовали, он растерянно озирался вокруг и твердил одно и то же: «Да вы что? Я же ее любил. И сейчас люблю… Она же замуж за моего лучшего дружка выходит. За Яшку Стельмаха. Свадьба послезавтра. Да вы что?» Михеева смотрела на него, бледная, со сжатыми губами. Потом, во время операции, она тоже не произнесла ни слова, подавала инструменты, как автомат… «И как он мог? — в который раз спрашивал себя Корепанов. — Что это, любовь? Но как можно ударить ножом любимую девушку?.. Нет, это не ревность. Это вино, алкогольный дурман… Правильно ли я поступил, что рассказал следователю все? Правильно! Я и так виноват. А если б можно было все повернуть, начать сначала, как бы я поступил? Ведь это очень важно — как бы я поступил! Все равно не выдал бы его. Почему? Потому что дал слово? Нет. Потому, что верил. И мне тяжело сейчас потому, что я ошибся… Голова болит. Это от усталости: треволнения вчерашнего дня, бюро, Люся, бессонная ночь, операция, следователь».
Он раскрыл свежий журнал. Здесь напечатана его статья о Чернышеве. В другое время она принесла бы радость… Он вспомнил свою первую статью в научном журнале. Это было в тот день, когда он самовольно оперировал Максимова — Героя Советского Союза. Оперировал вопреки совету Ивана Севастьяновича, вопреки рекомендации профессора Хорина и заключению консультанта. Тогда тоже было очень тяжело на душе, и все же — как обрадовала статья. А сейчас не радует.
Он посмотрел на часы. Время обедать. Поднялся, провел ладонью по лицу и стал снимать халат.
Архиповна захлопотала. Она принесла в душевую свежее махровое полотенце, протерла тряпочкой и без того блестящую ванну.
— Помойся, Алексей Платонович. Жара на дворе — дышать нечем… Я пока на стол накрою.
Алексей ел без аппетита. Архиповна сидела на краешке дивана и, подперев щеку ладонью, с грустью смотрела на него. «Совсем заморился, сердечный. Кусок в рот не лезет».
— Может, перцу добавить? — спросила она. — Перец аппетит нагоняет.
— Перцу? — рассеянно переспросил Корепанов. — Да, конечно, давайте перцу.
Архиповна принесла стручок, положила на тарелочку и ушла на кухню. Когда она спустя несколько минут вошла со вторым, борщ был съеден. А перец лежал на тарелке нетронутым.
— Что же ты, Алексей Платонович?.. — начала было Архиповна, но тут зазвонил телефон. — И кто их только придумал, эти телефоны? — заворчала она. — Поесть не дадут, поспать не дадут.
Звонил Гордиенко.
— Ты как там? — поинтересовался он.
— А ничего, — ответил Корепанов. — Работаю.
— Вот и молодцом! Вот что, Алексей Платонович…
И он рассказал, что в миропольевской больнице лежит шофер райкома партии. Вчера оперировали. Состояние тяжелое. Только что звонил секретарь райкома, просил направить консультанта.
— Так вот, — продолжал Гордиенко, — слетай, пожалуйста, посмотри что там. Насчет самолета я уже распорядился.
— Хорошо. Сейчас еду.
— Когда вернешься, позвони, пожалуйста.
Голос у Гордиенко был спокойный, деловой. И потому, что Федор Тимофеевич звонил именно ему, Корепанову, г не Шубину или Федосееву, отлегло от души. Не может быть, чтобы Гордиенко не знал о случившемся. Утром звонил Мильченко, спросил: правда ли, что он, Корепанов, вынимал пулю у Никишина. А когда Алексей ответил, Олесь Петрович помолчал и протянул многозначительно:
— Ну и ну!
Корепанова это почему-то вывело из себя.
— Что ну и ну? — спросил он резко.
— Ничего, это я так, — замялся Мильченко и положил трубку.
На аэродроме в Мирополье Корепанова встретил новый секретарь райкома. Алексей протянул ему руку, назвал свою фамилию и с любопытством посмотрел на крепко сбитого, еще молодого человека в военной форме, без погон, с множеством орденских колодочек на груди. Он вспомнил свою встречу с Бритваном две недели назад. Бритван был недоволен новым секретарем райкома. С прежним он был в самых лучших отношениях, а с этим — с первых же дней нелады.
— Гордиенко предупредил меня о вашем прилете, — сказал секретарь, пожимая Алексею руку.
— Что тут у вас? — спросил Корепанов.
Секретарь все рассказал.
— И надо же, чтобы схватило в самом отдаленном колхозе, — говорил он. — Только привез его в Мирополье — сразу же на операционный стол взяли. И скажу вам откровенно, не понравилось мне, что Леонид Карпович был навеселе… А сейчас плох Кротов, совсем плох. Прихожу навестить в обед — не узнает…
Бритван рассказал, что больного привезли в тяжелом, состоянии — прободная язва желудка, сильное кровотечение. Прооперировал быстро. Как будто все хорошо. А сейчас перитонит. Обычный случай.
Алексей осмотрел больного. «Случай» показался ему не совсем обычным. Нужна повторная операция и срочная.
— Оперировать? В таком состоянии? — не скрывай своего недоумения, произнес Бритван. Потом добавил — Я бы ни за что не решился, но ты сейчас в роли консультанта и потому…
— Прикажи, чтобы готовили к операции, — сказал Корепанов.
Бритван ассистировал. Прошло несколько минут, и Алексей понял, что не ошибся. Бритван тоже почувствовал неладное — движения его рук стали менее уверенными.
«Вот он, твой обычный случай, — подумал Алексей, увидев два плохо затянутых шва. — С пьяных глаз это…»
Бритван перевязал сосуд, снял зажим и резко швырнул его в таз.
— Спокойно, — сказал Корепанов. — Сестра, начинайте переливание крови.
Когда Алексей, сидя в ординаторской, записывал в историю болезни операцию, Бритван нервно ходил по кабинету и курил, затем остановился позади Корепанова.
— Не пиши о швах, Алексей Платонович, — глухо допросил он. — Я же тебе говорил, какие у меня отношения с секретарем.
Алексей только стиснул зубы. Бритван отошел к окну и опустился в кресло.
— Ты сейчас не об этом думай, а о том, как больною спасти, — сказал Корепанов, увидев, как дрожали пальцы Бритвана, когда он прикуривал.
Бритван курил молча, искоса поглядывая на Корепанова, потом притушил папиросу и взялся за новую.
— С ним сейчас беседовать будешь или позже?
— Сейчас, только запишу вот.
— И о швах доложишь?
— Об этом ты ему сам скажешь, когда найдешь нужным…
Домой Алексей возвратился, когда уже было темно. Он хотел позвонить Марине, но глянул на часы и раздумал: десятый час, надо еще в отделение зайти, больных посмотреть.
Около двенадцати позвонила Ася. Узнав, что она в юроде, Алексей сначала не поверил даже.
— Когда же ты успела?
— Я только что из машины.
— Откуда ты звонишь? Из гостиницы?
— Да, из гостиницы… — Она замялась. — Из вестибюля. У них, к сожалению, нет ни одного свободного места. Какая-то конференция идет… Но не в этом дело, Алеша. Мне надо с тобой поговорить. И я не могу откладывать до завтра.
— Трамваи уже не ходят, — сказал Алексей. — Ты подожди меня там, в вестибюле. Я иду за тобой.
— Нет, — возразила она, — наша машина тут, рядом. Если ты разрешишь…
— Ну, что за глупости?! — оборвал ее Алексей. — Я тебя жду. Я буду встречать у ворот, на улице.
Через несколько минут она приехала.
— Ни о чем не расспрашивай меня, — попросила она в передней, когда Алексей помогал ей снять плащ. — Я должна прийти в себя.
Лицо ее было покрыто пылью. Она провела по щеке носовым платком, посмотрела на Алексея и спросила:
— Умыться можно?
— Да, да, конечно… Когда ты выехала? — спросил он.
— Не помню точно. Кажется, около девяти.
— Представляю себе эту езду, — сказал Алексей и пошел располагать на ночлег шофера.
Когда он вернулся, Ася еще купалась. Вошла она в столовую озабоченной, однако тревоги, той тревоги, которая так поразила Алексея в первую минуту встречи, уже не было. Она даже попыталась улыбнуться, поправляя влажные волосы. Подошла к этажерке. Взяла большую фотографию Марины и стала рассматривать.
— Боже, как я ее ненавижу!..
— За что?
— За то, что она красивая, за то, что умная, за то, что нравится тебе!..
— Глупо.
— Да, ты прав: глупо… Можно прочесть автограф?
— Пожалуйста!
— «Дорогому другу Алексею…» Ты веришь в такую дружбу?
— Верю!
Она поставила фотографию на место и села на диван. Лицо ее опять стало задумчиво и печально.
В представлении Корепанова Ася всегда будто двоилась. Когда он смотрел на нее, перед глазами вставали две женщины. Одна — гибкая и тонкая хохотушка, страстно влюбленная в жизнь, в себя и в него, Корепанова. Вторая — внешне такая же, но немного повзрослевшая, тоже веселая, но с глазами, в которых нет-нет, да и проглянет грусть. Эти две женщины никогда не сливались воедино. Первая всегда вызывала чувство легкой скорби, как при воспоминании о чем-то дорогом, но давно и безнадежно потерянном. Вторую было просто жаль.
Не хотелось верить, что Ася приехала в роли ходатая за Бритвана. «Для нее это непосильная задача», — подумал Алексей.
— Давай не будем ни о чем говорить, пока ты не поешь, — сказал он.
Она обернулась, и Алексей опять увидел в ее глазах тревогу.
— Ты не знаешь, что с ним творится, — чуть слышно произнесла она. — Таким я его еще никогда не видела.
Алексей налил вина — сначала Асе, потом себе, поставил бутылку.
— Садись. Будем ужинать.
Она неторопливо прошла к столу, села, подперев лицо руками, глядела на Корепанова.
— Не понимаю, как ты можешь оставаться спокойным, когда у него такая беда? Ведь он тебе друг, Алеша!..
— Давай выпьем.
Она встала, прошлась по комнате туда и обратно и снова села.
— Давай выпьем, — повторил Корепанов.
— Хорошо, выпьем.
Она пила неторопливо, как всегда. Закусила ломтиком малосольного огурца, отломила вилкой краешек котлеты, долго жевала. Потом отодвинула в сторону тарелку.
— Ты ешь. Ты ведь и не обедала, наверное…
Она встала, опять прошлась по комнате и хрустнула пальцами.
— Мне страшно от твоего каменного спокойствия. Мне кажется, что ты рад. Рад тому, что случилось.
— Если по правде, то я действительно рад.
Она испугалась. Испугалась не столько за Бритвана, сколько за Корепанова.
— Чему, Алеша? Чему рад? Тому, что он ошибся? Ты этому рад?
— Перед твоим приездом я звонил в больницу. Дежурный врач сказал, что больному значительно лучше. Потом взял трубку Леонид Карпович. Он то же самое сказал… Кстати, почему он не сказал, что ты поехала сюда?
Она не ответила. Села на свое место, нервно теребила край скатерти, затем принялась тщательно ее разглаживать.
— Я сама приехала, — произнесла она чуть слышно, не подымая головы. — Он ничего не знает.
«Ты ведь никогда не лгала, зачем же ты сейчас говоришь неправду?»
— Налить тебе? Это сухое вино, некрепкое.
— Ты не веришь мне, да?
— Чего он хочет?
Она опять стала комкать край скатерти.
— Не знаю… Не знаю. Но эта история не должна получить огласки. Новый секретарь очень плохо относится к Лене. Он доведет дело до суда.
— Ведь есть запись в истории болезни и в операционном журнале, — сказал наконец Алексей. — Кроме того, во время операции присутствовала сестра…
— Она будет молчать. А в истории болезни и в журнале… Леня сказал, что все это можно переделать, если ты завтра приедешь или прилетишь. Он тебя пригласит на консультацию.
Алексей молчал. Долго молчал. Она смотрела на него с нетерпением.
— Это ведь не злой умысел, Алеша, — произнесла она с мольбой в голосе. — Это ошибка. Неужели у тебя никогда не бывало ошибок?
— Были, конечно.
Ася обрадовалась.
— Вот и у него! У него тоже ошибка!..
Корепанов ел. Неторопливо, спокойно, хотя кусок и не лез в горло.
— Что же ты опять молчишь?
— Я хочу этот случай поставить на обсуждение научного общества врачей.
— А если Кротов выздоровеет?
— Все равно.
— Ну почему, Алеша? Почему?!.
Алексей видел, что она вот-вот разрыдается, понимал, что каждое его слово бьет по ней со страшной силой. Он понимал, что так нельзя, что это жестоко, что надо ее пощадить, но сдержать себя он уже не мог.
— Ты спрашиваешь, почему? Он знает, почему. Потому что он был пьян. Если бы не это, ошибки не произошло бы. Он хирург высокой квалификации. И это не просто ошибка. Это — преступление!
Он подошел к этажерке и стал поправлять на ней книги, чтобы они стояли ровно, одна к одной. Ася знала эту его привычку. Когда он волновался или был чем-нибудь озабочен, он всегда начинал вот так выравнивать книги на этажерке. Она чувствовала, что он еще не все сказал, и ждала.
— Да, это не просто ошибка. И больше всего меня поражает, что именно ты приехала ко мне с просьбой скрыть это. Ты, такая прямая и честная. Я понимаю, он твой муж…
— Я не только поэтому приехала, Алеша. Я не хочу, чтобы он подумал, что ты сводишь с ним счеты, мстишь.
Почему «мстишь»? За что мстить?
Хотя бы за то, что его назначают главным врачом областной больницы.
Алексей резко повернулся, сделал к ней шаг и еле слышно спросил:
— Ты веришь, что я этого не знал?
Она кивнула головой.
— Но если бы даже знал, это ничего не изменило бы. Нельзя ради обывательской щепетильности жертвовать принципами.
— Какими принципами, Алеша?
— А такими, пьяный хирург опаснее разбойника на большой дороге. Разбойника остерегаются, а к хирургу приходят сами, доверяют жизнь. И это надо помнить. Помнить и ценить.
Он снова принялся равнять книги. Он ждал вопроса, но Ася молчала.
«И совсем не надо было мне разглагольствовать о долге хирурга. Ведь то, о чем я сказал, она и сама хорошо знает и может подумать, что это поза, что я рисуюсь…»
Она сидела на диване, смотрела на него и плакала. Если бы она разрыдалась или стала биться в истерике, ему было бы легче. Но эти молчаливые неженские слезы…
Он подошел, сел рядом, обнял за плечи.
— Пойми, Ася, я не могу иначе.
— Я знала, что так будет, знала, — проговорила она и, уткнувшись ему в колени, разрыдалась.
Эти вздрагивающие плечи и черная родинка на шее, которую он только сейчас увидел, о которой совсем забыл, эти мягкие слегка вьющиеся темные волосы сразу же отбросили его далеко назад, в прошлое. И Ася, которой он говорил, что она совсем чужая ему, и сам верил в это, вдруг стала прежней — родной и близкой. Он не знал, что делать, и только шептал:
— Ну, успокойся, успокойся… Ты помнишь нашу практику в Гречановке? — спросил Алексей, когда она затихла. — Помнишь, как ты по ошибке во время дежурства ввела больному вместо лобелина морфий? Эго был тяжелый больной. И он мог бы умереть. И никто не узнал бы о твоей ошибке. Но ты подняла всех на ноги. И меры были приняты. И больной остался жив. Он мог бы остаться жить и без этого. Но ты все равно подняла всех на ноги, хотя тебе было очень страшно. Может быть, намного страшнее, чем сейчас…
Она выпрямилась, стала вытирать глаза.
— Я поеду домой. Скажи, пожалуйста, шоферу, чтобы он собирался.
— Глупости. Третий час ночи. Ложись спать.
Он взял ее за руку, как девочку, и повел в спальню.
— Сейчас я постелю.
Она смотрела, как он открыл шкаф, взял свежие простыни, потом снял с постели покрывало и стал аккуратно складывать его.
— Ты по-прежнему сам стелешь себе, — произнесла она.
— Я считаю это мужским делом.
Он отогнул край одеяла и сказал тихо и ласково:
— Ложись! Раздевайся и ложись. Все будет хорошо. Вот увидишь, все будет хорошо.
Она прильнула к нему, и ей показалось вдруг, что ничего не было, никаких страхов. Не было войны, Бритвана, операции. Что ей сейчас всего двадцать один год, что она, студентка медицинского института, на практике вместе с Алексеем в чудесной, ни с чем не сравнимой Гречановке. В памяти это прошлое встало так ощутимо, что она вдруг почувствовала и звуки летней ночи, и таинственный шепот листвы за окном, и запах плеча Алексея, почему-то всегда напоминающий запах реки и солнца…
Он поцеловал ее в заплаканные глаза, как целовал когда-то — нежно, чуть прикасаясь губами, направился к двери.
— Куда же ты? — прошептала она.
— Мне надо еще в отделение. Ложись, Асенька.
В отделении было тихо. Стоял полумрак. Только на столе дежурной сестры горела лампа под зеленым абажуром. Увидев Корепанова, сестра встала и бесшумно пошла ему навстречу. Алексей шепотом расспросил о больных. Потом пошел в палату к Люсе.
Она лежала с открытыми глазами и тяжело дышала. На щеках полыхали пятна нездорового румянца. Она была по-прежнему без сознания, но Алексею показалось, что ей стало чуть лучше, да и дыхание стало немного реже и глубже, и температура ниже, чем вчера.
Он проверил листок назначений, сделал дополнительные и вышел.
— Кто из санитарок дежурит сегодня?
— Тетя Наташа.
— Скажи ей, пожалуйста, чтобы она постелила мне в ординаторской.
Проснулся он около семи. Стоя у окна, сделал несколько гимнастических упражнений, потом принял душ, надел свежий халат и пошел домой. Аси уже не было. Архиповна сказала, что она встала чуть свет, быстро собралась и уехала.
— Она ничего не говорила?
— Просила, чтобы вас не будить.
Алексей вошел в столовую. Он почему-то обратил внимание на этажерку. Фотографии Марины на ней не было.
«Что за вздор? — подумал он. — Зачем ей понадобилось это фото?»
Потом, застилая кровать, он обнаружил фотографию под подушкой — изорванную в куски. На обрывках — следы зубов и помады.
6
Когда Мильченко доложил Гордиенко обстоятельства дела, тот ругнулся солоно, по-солдатски, как ругался только, когда был вконец раздосадован.
— А эту девчонку за что он ударил, Никишин? — спросил он.
Мильченко сказал, что Никишин пока не сознается, но Вербовой говорит, что хищение белья и покушение на жизнь Стояновой — совершенно разные вещи. И независимо от того, чем закончится следствие по делу Стояновой, Корепанов несет ответственность за сокрытие преступника, которого до сих под разыскивает милиция, что дело о недонесении — уголовное дело, и надо Корепанова отдать под суд.
Гордиенко посмотрел на Мильченко чуть исподлобья и сказал:
— Хорошо, передайте Вербовому, пусть напишет представление. И готовьте материалы на ближайшее бюро.
В тот день Вербовой возвратился поздно: заседание суда затянулось, потом еще пришлось задержаться, чтобы поговорить с судьей о деле, которое должно было слушаться завтра. Лишь около десяти дозвонился к нему Мильченко и попросил срочно приготовить представление на Корепанова. Вербовой решил, что напишет сейчас же: завтра с утра много дел и времени не будет.
— Чем это угрожает Алексею Платоновичу? — спросила Лидия Петровна.
— Не знаю, — сухо ответил Вербовой. Все зависит от бюро.
— А от того, как ты напишешь представление, ничего не зависит? — спросила Лидия Петровна.
— Ничего, — ответил Вербовой. — Я напишу только то, что надо написать. Мои личные симпатии или антипатии не скажутся на содержании представления. И ты это знаешь.
Да, она это хорошо знала. И ей в свое время даже нравилась в нем эта объективность, преданность своему долгу, безукоризненная честность. «Закон суров, но — закон. Еще Конфуций сказал, что сознавать свой долг и не исполнять его — это трусость». Он был во всем такой. Безупречно честный и решительный до самоотверженности, когда дело касалось долга.
Она встретилась с ним в конце сорок четвертого, когда его, раненого, привезли в больницу, где она работала. Ей нравились в нем его спокойствие, железная логика суждений. И его прошлое тоже очень нравилось ей — тяжелое полуголодное детство, работа пастухом. Грамоте выучился самоучкой. Подростком подался в город. Два года на заводе. Потом ЕОДИЛ машину секретаря райкома. Много читал. Однажды секретарь, который души в нем не чаял, увидел в руках Вербового книгу по вопросам права. Заинтересовался. Спустя несколько дней принес уголовный кодекс и сказал:
— А ну-ка познакомься, Георгий Павлович, и постарайся запомнить.
Через короткое время Вербовой знал уголовный кодекс на память, а еще через две недели его назначили районным прокурором. Юридический факультет он закончил уже потом, заочно, перед войной.
После выздоровления его на фронт больше не послали. Лидия Петровна сошлась с ним как-то очень просто. На было времени для ухаживаний, свободных вечеров для свиданий. Лишь изредка, когда выдавался свободный вечер, они шли в театр или куда-нибудь еще. А когда не было куда идти и на улице бесновалась непогода, они сидели дома, болтая о разном. Лидия Петровна чувствовала, что нравится Вербовому, и, когда он сделал ей предложение, сразу согласилась.
Ей было хорошо с ним. И только сейчас она вдруг поняла, что не любит его и в сущности никогда не любила. Что в нем — в общем хорошем и честном человеке — чего-то не хватает. Раньше она никак не могла понять, чего. А теперь поняла.
Она подошла к нему сзади и прочитала две написанные ровными, очень спокойными и очень твердыми буквами строчки: «Представление об укрывательстве вора Никишина главным врачом областной больницы Корепановым Алексеем Платоновичем».
«У него какой-то особый язык, — думала Лидия Петровна. — «Об укрывательстве вора Никишина». К этим словам нельзя придраться. Они до бессердечности ясны. Они абсолютно точно определяют то, что случилось».
Она стала читать дальше: «…с просьбой извлечь пулю из тела раненого Никишина, но с условием не оглашать этого факта, на что Корепанов согласился». «Да, это так, — думала Вербовая. — Он действительно согласился «вынуть пулю из тела». А о чем он думал в эти минуты, что пережил, почему согласился? Это к делу не имеет отношения? А должно иметь, обязательно должно! Ведь у Корепанова тогда не было выхода». «Дал слово не предавать гласности факт извлечения пули». «Не сообщил в следственные органы известные ему факты кражи и тем самым…»
Его интересуют только факты, голые, как отшлифованные волнами камни. Факт извлечения пули, факт недонесения, сокрытия… Статья, параграф… Он считает, что работник юстиции, особенно прокурор, должен быть беспристрастным. Он считает, что в этом и только в этом — справедливость. Но это же не так… Прокурор должен быть человеком и обязательно душевным, иначе он не имеет права быть прокурором. А Георгий равнодушен. И это — страшно. Потому что равнодушие — как ржавчина. Она изъязвляет все самое лучшее, что есть в человеке. Настоящий человек не имеет права быть равнодушным.
Она пошла на кухню, вымыла посуду, прибрала там.
Потом направилась в спальню, постелила, вернулась в столовую.
— Почему ты не ложишься? — спросил Вербовой.
— Жду, пока ты закончишь.
— Я скоро.
Он и в самом деле вскоре закончил. Лидия Петровна следила, как он неторопливо читал, потом сделал несколько исправлений, наконец сложил аккуратно бумаги и спрятал их в портфель.
— Ну вот и все! — произнес удовлетворенно.
Он встал, потянулся до хруста в суставах, посмотрел на жену и улыбнулся.
— Ты не тревожься. Очень большое значение в этом деле имеет факт отсутствия корысти: вот если бы он деньги взял за то чтобы молчать. Что ты так смотришь?
Она ответила не сразу. Встала. Обернулась и, глядя мужу прямо в глаза, сказала спокойно и твердо:
— Я ухожу от тебя, Георгий.
Он сначала не понял. Улыбнулся растерянно, как ребенок, потом спросил, стараясь все превратить в шутку:
— Ты это сейчас придумала, Лидочка, или?..
— Неважно когда. — Она старалась оставаться спокойной. — Важно, что это — твердо. Я ухожу. Совсем ухожу. Навсегда.
7
Генеральная репетиция должна была начаться через несколько минут, а Корепанова все еще не было. Марина позвонила ему. Алексей сказал, что приехать не сможет, что Люся пришла в сознание, что он позвонил следователю и ждет его.
— А что она сказала?
— Я не могу об этом по телефону. Я тебя жду.
— Я приеду сразу же после репетиции, — сказала Марина.
— Да, приезжай. Ты мне очень нужна, Марина. Просто не могу без тебя.
Она была рассеяна, путала роль.
— Что с вами? — спросил режиссер. — Вы сегодня какая-то совсем отсутствующая.
Ей оставалось только извиниться. Она пыталась прогнать посторонние мысли, думать только о пьесе, «включиться» в роль, но это не удавалось. Люся пришла в себя. Алексей так ждал этой минуты. Скорей бы закончилась репетиция. Это хорошо, что Люся пришла в сознание. Что она сказала?.. Нельзя поверить, чтобы это Андрей… Наш Никишин…
— С вами сегодня творится что-то необычное, — сказал опять режиссер.
— Разрешите, я повторю эту сцену…
Когда репетиция наконец закончилась, Марина быстро оделась и вышла на улицу. Тут все застлал туман. Густой. За десять шагов ничего не видно. Вместо фонарей — расплывчатые желтые пятна.
«Ему сейчас очень тяжело, — думала Марина. — Ему тяжело, как никогда. Я должна быть вместе с ним, рядом, днем и ночью рядом. Чего я жду? «Ты мне очень нужна, Марина. Просто не могу без тебя». Это же стон. Неужели ты не понимаешь, что это — стон? Нам нельзя друг без друга. Я сегодня приеду и останусь насовсем. И я ни о чем не хочу знать. Я хочу быть суеверной, как моя мама, верить в бога и думать, что это он мне послал этого человека той памятной ночью, в поезде… Как медленно тащится трамвай! И — туман. Такой густой туман».
Переходя улицу напротив больницы, она чуть было не попала под легковую машину. Шофер затормозил в полуметре и разразился руганью:
— Жизнь надоела? Да?!. — кричал он. — Под машину бросаемся, да?!. Смотреть надо, чертова раззява!
— Извините, — сказала Марина.
— Ходят, гав ловят! — уже более мирным тоном произнес шофер и захлопнул дверцу.
Марина так испугалась, что, когда вошла в комнату, у нее дрожали руки.
— Я чуть не попала под машину, — как бы оправдываясь, сказала она. — Еще немного — и тебе пришлось бы оказывать мне помощь. Туман, как в Лондоне.
— А я будто чувствовал, — сказал Корепанов, помогая ей раздеться. — Сижу тут и беспокоюсь.
— Рассказывай! Все рассказывай! Что Люся?
— Она говорит, что ее ударил какой-то бывший полицай. Она простилась со Стельмахом и направилась к себе. Ом поджидал ее в подворотне, этот полицай. Она даже фамилию назвала — Шкура, Федор Шкура. Она крикнула. Потом появился Никишин, поднял ее. Больше она ничего не помнит…
— Я знала, что это не Андрей, — с облегчением произнесла Марина. — Он не мог этого сделать. Даже в пьяном виде не мог.
Зазвонил телефон. Алексей присел к столику.
— Из Риги? — недоуменно спросил он. — Кто бы это мог быть, из Риги?
В трубке что-то щелкнуло. Потом раздался голос:
— Да, я… — ответил Алексей. — Корепанов… Я слушаю… Какую статью?.. Кто это говорит?.. Кто это «я»? — спросил он внезапно охрипшим голосом. И вдруг принялся стучать рычагом.
— Станция! Станция! Что случилось?.. Да нет же, было очень хорошо слышно! Постарайтесь соединить! Умоляю вас!..
Марина подошла, стала рядом. Алексей смотрел на нее, бледный, испуганный.
— Кто это? — спросила Марина.
— Сейчас.
Он положил свою ладонь на ее руку. Обычно теплая, всегда сухая, ладонь была холодная и чуть влажная.
— Кто это?
Алексей не ответил. В телефонной трубке послышался четкий, с металлическим оттенком голос телефонистки. Она сказала, что на линии опять неполадки.
Алексей медленно положил трубку. Широкой ладонью провел по лицу, будто снимал паутину.
— Кто это?
— Это звонила она…
— Кто?
— Аня.
— Нет. Тебе почудилось.
— Она звонила. Аня. Это ее голос.
Марина глотнула воздух, шепотом спросила:
— Что она сказала?
— Что прочла мою статью в журнале.
— А еще?
— Ничего, она плакала.
Взамен эпилога
В кабинете у меня с тех пор ничего не изменилось. Разве что книг прибавилось. На столе — тот же Старик в мантии академика. В левой руке у него — хрустальный глобус, правая выставлена вперед и в ней — часы. Мы по-прежнему беседуем с ним.
А время идет, идет… Недели складываются в месяцы, месяцы — в годы…
— Год — это много или мало, Старик?
— Это много и мало. Вечность и мгновение. Все и ничего.
— Да, ты прав. В сутолоке будней не думаешь об этом. И лишь когда прислушиваешься к звуку твоих часов… И потом — эта рукопись. Кажется, совсем недавно мы советовались, как начать книгу. И вот она закончена. Меня терзают сомнения, Старик. Понимаешь, книга — это жизнь. А жизнь — всегда борьба: радость побед, горечь разочарований и… любовь. Что самое главное в любви, Старик: безумная страсть, преданность до самозабвения или безграничная нежность?
— Сдержанность, умение владеть собой. Без этого нет и быть не может настоящей любви.
— Да. Мы уже говорили об этом.
Я перелистываю страницы и вздыхаю.
— Тебе тоскливо?
— Да, Старик. Грустно расставаться со своими героями. Это ведь не выдуманные люди. И все, что произошло с ними, — тоже не выдумано. Я обещал Марине, что не буду ничего приукрашивать. Ты знаешь, я сдержал свое слово. Конечно, я не мог быть безразличным к людям, о которых писал. Одних я любил, других презирал, третьих ненавидел. И это, в какой-то мере, сказалось и на описании поступков, и при отборе эпизодов. Но тут уж я ничего поделать не мог.
Я опять листаю рукопись. Дохожу до последней страницы.
— Меня смущает заключительный эпизод, Старик.
— Но ведь все было именно так. Однако…
Он замолчал.
— Что, Старик?
— Я думаю, надо все же сказать о дальнейшей участи героев. Как сложилась их судьба? Ведь ты сейчас пишешь что-то вроде эпилога. А в эпилогах принято рассказывать о судьбах героев.
Я согласился. Хорошо, скажу. Но коротко, в нескольких словах. И только о самом главном.
Алексей Корепанов? Он сейчас возглавляет одну из крупнейших клиник по хирургии грудной полости. Профессор. Аня — с ним. И Алешка — тоже.
Сурен? Он работает в госпитале инвалидов Отечественной войны рентгенологом. Галя переехала к нему. В свободное время он пишет стихи. Недавно прислал мне свой третий сборник.
Бритван и Ася уехали на Север. Недавно я их встретил в Москве, на улице Горького, нагруженных покупками. Леонид Карпович на свою судьбу не жалуется. Говорит, что работать везде можно. А на Севере даже лучше: там ценят настоящих работников.
Где сейчас Мильченко, я не знаю. Перед отъездом он сказал мне, что его погубило «дело Корепанова». Он готовил проект решения на бюро обкома. Он был убежден, что это бюро станет роковым для Корепанова. Но Гордиенко прочитал проект решения и хмуро спросил:
— Значит, рекомендуете поступить со всей строгостью, Олесь Петрович?
— Вы сами говорили, что советские законы нарушать нельзя, — сказал Мильченко.
— А злоупотреблять ими, как в истории с Лачугиным, можно?
Вот, пожалуй, и все. Да, Марина… Милая моя, умная, смелая, красивая Марина! Ну что же мне сказать о ней, Старик? Ей было так трудно.
— Да, ей было нелегко. И все же… Удивительное это чувство — Любовь.
Он замолчал, задумался.
Так что мне сказать о ней, Старик?
— Ничего. Скажи только, что она — твой старый друг. И что это она посоветовала тебе написать книгу о Корепанове.
Биографическая справка
Фогель Наум Давидович родился в 1908 году в Хорлах — портовом поселке на Херсонщине. В 1925 году закончил среднюю школу, после чего работал грузчиком в порту и чернорабочим на разных заводах в Одессе. В 1930 году поступил в Одесский медицинский институт. Учился, продолжая работать уже преподавателем: вечерние рабочие школы, школы медицинских сестер и т. д. С 1935 года, после института, работам врачом.
Во время войны с белофиннами, в период Великой Отечественной войны с Германией и Японией находился в действующей армии. После демобилизации в 1945 году и до сих пор работает в Херсоне врачом-невропатологом.
Печататься начал в 1945 году — стихи, статьи, очерки, рассказы. В 1952 году в Одесском издательстве вышла первая книга писателя — повесть «Крылатая медицина»; в 1958 в «Крымиздате» — роман, посвященный госпитальным будням, — «Хирург Алексей Корепанов», в 1962 — научно-фантастическая повесть «Гипнотрон профессора Браилова» и книжка-очерк «Повесть о человеке хорошем».
В 1962 году Н. Фогель принят в Союз писателей СССР.
Член КПСС.
Комментарии к книге «Главный врач», Наум Давидович Фогель
Всего 0 комментариев