«Голубые песцы: Повести и рассказы»

369

Описание

Чукотская сага начала складываться у костров неолита, под звездами первых дней творенья. Ее финал мог бы стать иным — для этого достаточно бросить взгляд на карту. Между Москвой и Уэленом легли десять часов поясного времени. Но между Аляской и Чукоткой разница в целый день. У нас воскресенье, а на Аляске понедельник. Этот тяжелый день задержался там надолго. Он мог бы захлестнуть и Чукотку, но над миром прогремели залпы Октября. Финал саги звучит сейчас на светлой и высокой ноте и перерастает в начало новой песни. Слова этой песни нам хорошо известны, главное в них — коммунизм. Юрий Рытхэу — певец этой новой Чукотки. Он родился и вырос в Уэлене. После окончания средней школы его как юношу одаренного послали в Ленинград, в университет. Завершив образование, он все свои знания, весь свой талант посвятил своему маленькому народу. А талант у Рытхэу удивительный. В книге собраны новые песни чукотской саги: две повести и два рассказа Ю. Рытхэу. СОДЕРЖАНИЕ: Анканау (повесть) Паруса (рассказ) Любовь ивановна (рассказ) Голубые песцы (повесть)



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Голубые песцы: Повести и рассказы (fb2) - Голубые песцы: Повести и рассказы 842K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Юрий Сергеевич Рытхэу

Юрий Рытхеу

АНКАНАУ (повесть)

1

Вельбот тяжело раздвигал воду. Парус, освещённый заходящим солнцем, казался розовым. Вода кипела у носа, переходила в гладкую волну у бортов и сливалась с пенящимся следом за кормой. Чайка летела за вельботом, чуя добычу. Она едва не задевала верхушку мачты, со свистом проносилась вровень с бортом, окидывая алчным взглядом куски моржового мяса, жир, успевший затянуться едва заметной желтизной.

Ноги Чейвына в торбасах наполовину погрузились в тёплое мясо. Он несколько раз выдёргивал их, но тщетно — вельбот до бортов был наполнен моржовым мясом и жиром. Чайка долго провожала вельбот. За мысом она взмахнула крыльями над парусом, взмыла вверх и скрылась в высоких белых облаках.

Ветер упал. Парус заполоскался, сморщился, потеряв сходство с упругим крылом розовой чайки. Гик беспомощно завертелся, угрожая сидящим в вельботе. Парус спустили, и Миша Ранау завёл мотор.

Ещё с полчаса ходу, и покажется Кэнинымным.

Чейвын уверенно вёл вельбот. Прирождённый морской охотник, он мог бы провести вельбот с закрытыми глазами от входа в бухту до причала.

Правда, нынче в этом ничего хитрого нет: по обоим берегам бухты стоят световые и звуковые маяки. В темноте они дружелюбно мигают, указывая путь, а в туман предостерегающе ревут, сотрясая скалы и пугая птиц.

Мысли Чейвына давно обогнали вельбот, перенеслись на берег, миновали разделочную площадку, промчались по улице колхозного селения и вошли в крайний домик, повисший над крутым берегом. Там они пробежали сени, не задерживаясь на развешанном по стенам охотничьем снаряжении для зимнего промысла тюленя. В кухне они встретились с Рультыной…

Что скажет Рультына? Какие новости принёс вон тот почтовый катер, который приткнулся к временному причалу, сооружённому из связанных между собой металлических бочек? Куда уехала Анканау, любимая дочка? В этом году она закончила восьмилетку. На лето собиралась на тёплые озёра вместе с пионерлагерем, а сейчас… Сейчас она, наверное, уже в Анадыре или в Магадане…

Восемь лет провела дочка Чейвына в школе. Никто в роду морских охотников, к которым принадлежал Чейвын, столько не учился. Сам Чейвын окончил курсы ликбеза и свои познания в чтении и письме совершенствовал самостоятельно, пока не женился на Рультыне. Жена кончила пять классов начальной школы, затем окружную школу советско-партийных работников. Живи Чейвын в районном центре, жена была бы там большим начальником. Но и в Кэнинымныме, если поразмыслить, она первый человек.

Ранней весной, перед тем как в школе начались выпускные экзамены, Чейвына, как лучшего охотника, пригласил директор школы Самсон Петрович Гунидзе.

— Друг, ты газеты читаешь? — спросил директор.

Чейвын принял обиженный вид:

— Наше селение в районе на первом месте по подписке.

— Отлично! — воскликнул Гунидзе. — Ты, конечно, обратил внимание на вот это?

Директор положил перед охотником газетный лист с большой картинкой, на которой были изображены молодые девушки в белых халатах, надетых поверх ватных телогреек. Чейвын придвинул газету и прочитал подпись, где говорилось, что выпускницы Семёновской школы Рязанской области решили остаться работать на колхозной ферме доярками.

Чейвын по-настоящему заинтересовался заметкой. Он её прочитал от начала до конца и вгляделся в каждое лицо на снимке. Девушки как девушки. Только очень молоденькие. Будут доить коров. Трудное, должно быть, дело! Чейвын видел в бухте Провидения этих огромных животных. Издали и то страшно на корову смотреть, а тут надо подлезть под неё и голыми руками схватить за вымя. И сильному мужчине не справиться с ходу. Молодцы девчата! Чейвын невольно стал перебирать в уме, кто же за последние годы остался после школы в Кэнинымныме. Он по привычке мысленно загибал пальцы, положив руки на колени. Вася Гаймо, Тынэринтынэ Аня, Кымынто Костя, Гаттэ Гриша — вот, пожалуй, и всё. Пальцы на второй руке не понадобились. Чейвын убрал её с колена. Никто из этих ребят и девчат не остался в Кэнинымныме по доброму желанию. Костю Кымынто попросту выгнали — он ухитрялся курить даже на уроке и к тому же перерос уже некоторых учителей младших классов… А Тынэринтынэ Аня замуж вышла. Никто такого не ожидал, но так получилось. Прямо с восьмого класса. Рультына не хотела регистрировать брак — очень уж молода была невеста, но кто-то отыскал закон, по которому иногда можно выйти замуж в таком раннем возрасте, если человек сильно полюбил.

Это правда — молодёжи в колхозных селениях убавляется. В иных, где раньше бурлила весёлая шумная жизнь, как будто обмелело: одни старики да пожилой народ, как тени, бродят по тихим улицам, а по вечерам только кино и радио орут… Надо сказать ребятам — может, действительно кто из них пожелает остаться в Кэнинымныме. Дочку, конечно, не нужно агитировать. Она уже давно решила, что будет учительницей. Так хотят и Чейвын и Рультына.

— Я понял, о чём надо сказать ребятам, — заявил Чейвын.

— Отлично! — сказал Гунидзе и повёл охотника в класс.

Перед Чейвыном открылся просторный класс с широкими окнами. От большой чёрной доски убегали четыре ряда парт, за которыми сидели ребята и девчата. Десятки глаз уставились на Чейвына с невысказанным вопросом: что ты пришёл нам сказать, отец?

— Здравствуйте, ребята! — поздоровался Чейвын, медленно и осторожно опускаясь на учительский стул, который с готовностью подставил директор Гунидзе.

Ребята нестройно, но громко ответили.

— Едва узнал я вас, — продолжал Чейвын, — мало бываете в родных селениях.

— Верно, — подтвердил чей-то бодрый голос, разом внеся оживление в притихший класс.

— Пока в школе — хоть на каникулы приезжаете, — говорил Чейвын, — а кончите школу, поедете дальше учиться — тогда не дождаться вас несколько лет. А такие молодые и знающие ребята в наших колхозах очень нужны. Однако мало кто идёт из школы обратно в колхоз, разве только если парня выгонят за плохое учение или поведение. Тогда ему одна дорога — в охотники подаваться, в колхоз.

Вот и выходит, что главное занятие своих отцов вы так низко ставите…

Чейвын говорил долго и обстоятельно.

— Есть такие разговоры, что чукотские охотники промышляют зверя так же, как и сто лет назад. Или оленевод по старинке пасёт стадо, хотя и есть новые ружья, моторы и тракторы… И верно! А кому придумать новое? У нас на это грамоты и знаний маловато…

Под конец беседы Чейвын с удивлением заметил, что самой внимательной слушательницей была его дочка Анканау.

Когда она подошла к нему, Чейвын шутливо сказал:

— Ты так слушала, будто решила стать охотником.

— Да, отец, я это решила, — сказала Анканау тихо, так, чтобы никто, кроме отца, её не услышал.

Чейвын улыбнулся и осторожно положил тяжёлую ладонь на девичье плечо. Это самая нежная ласка, которую он только мог позволить, не роняя своего мужского достоинства. Чейвын не придал никакого значения словам дочери. Анканау с малых лет часто меняла свои увлечения. Однажды она объявила, что будет плотником. Она тогда училась в четвёртом классе и целый день простояла перед домом, который воздвигали приезжие строители. Потом она мечтала стать трактористом, метеорологом, старшиной буксирного катера, лётчицей, астрономом… Но одно у неё было постоянно: в промежутках между этими увлечениями Анканау говорила, что будет только учительницей, и Чейвын в душе был уверен, что именно так и будет.

…Берег приближался. Чейвын переложил тяжёлый, отполированный шершавыми ладонями румпель. Вельбот обогнул широкую корму катера и взял курс к разделочной площадке.

На воде покачивался вельбот Кытылькота. Бригадир стоял на берегу и наблюдал, как причаливает друг.

Едва ступив на землю, Чейвын спросил Кытылькота:

— Почта была?

— Вон она, — Кытылькот показал обкусанным мундштуком старенькой трубки в сторону катера. — Уже пустая. Письма разбежались по домам, газеты тоже разлетелись.

Вельбот разгружали, бросая в воду большие куски жира и мяса, а затем подтаскивали вымытые куски к бетонированной разделочной площадке. За кормой возле куска требухи дрались чайки.

— Письмо жду из Выквыкыннота, — вытирая руки о штаны из нерпичьей кожи, медленно, будто оправдываясь, проговорил Чейвын, подойдя к Кытылькоту. — Дочка обещала…

Чейвын выжидательно смотрел на невозмутимое, как чёрные скалы, лицо друга.

Кытылькот вынул трубку и плюнул так, как только он один умел во всём Кэнинымныме. Жёлтый комочек чуть не попал в пролетавшую чайку.

— На твоём месте я бы поторопился домой, — сказал он и снова принялся сосать потухшую трубку.

— Что-нибудь случилось? — сердце у Чейвына оборвалось, как будто вельбот взлетел на гребень волны.

— Скажу только, что дома тебя ждёт радость побольше, чем бумажное письмо, — загадочно проронил Кытылькот и повернулся спиной.

К берегу спускался трактор. Он вытащит вельботы, увезёт мясо в ледник. На тракторе сидел Гаймо Вася — длиннолицый, мрачный парень с вечно потухшей папироской в уголке рта. Несмотря на мрачный вид, Вася — всеобщий любимец в колхозном селении и мастер на все руки. Он осторожно подвёл трактор к берегу и бережно остановил, как собачью упряжку.

— Здорово, Гаймо! — крикнул ему Чейвын.

Тракторист медленно повернулся, некоторое время смотрел с удивлением на бригадира, затем молча кивнул в ответ.

Чейвын хотел спросить у него домашние новости, но Гаймо, по всему видать, не был расположен разговаривать. Он нагнулся к переднему стеклу кабины и сосредоточенно смотрел на море.

Чейвын поглядел на безмолвную спину Кытылькота и вернулся к своему вельботу. Люди готовили канат, чтобы зацепить вельбот трактором. Чейвын полез на корму и достал из деревянного ящичка старинный спиртовой компас. Положив его в футляр, сшитый из моржовой кожи, бригадир распорядился хорошенько вымыть днище вельбота и пошёл домой.

Загадочные слова Кытылькота не выходили у него из головы. Чейвыну так и хотелось кинуться к первому встречному с вопросом, но уронить своё достоинство выражением нетерпения он не мог.

А случилось действительно нечто такое, что заставляло встречных многозначительно смотреть на Чейвына, необычно улыбаться, быстрее отходить в сторону, чтобы дать ему возможность скорее добраться до дому.

Вечернее солнце ещё не достигло поверхности моря, но лучи его уже бежали по воде, взбирались на крутой берег и звонко били в стёкла.

Дом стоял на отдельной скальной площадке. Сначала в нём предполагали поставить двигатель колхозной электростанции, но здание оказалось слишком маленьким и его перестроили на жилой дом. Анканау уговорила отца взять его, когда распределяли дома. Многие удивлялись: как это рассудительный и практичный Чейвын согласился поселиться в жилище, обдуваемом всеми ветрами, в таком близком соседстве с морем, что в осенние штормы брызги застывают солёными ледяшками на крыше и на стёклах окон. В первый год посреди зимы, чтобы не замёрзнуть, Чейвын утеплил дом, обложив его со всех сторон толстыми снежными плитами.

Зато летом Чейвын не мог нарадоваться на своё жилище. Оно стояло на самом берегу, и море шумело под окнами, шуршало галькой.

Чейвын замедлил шаг, чтобы успокоить взволнованное дыхание.

Перед тем как войти в дом, он оглянулся.

Кэнинымным блестел стёклами окон. Закатные лучи зажгли в каждом доме по маленькому солнцу. Всего три года назад здесь можно было увидеть не больше десятка окон: магазина, клуба, школы и правления колхоза. Во всю длину берега от мыса до мыса тянулись яранги — тёмные, приземистые, закопченные дымом костров. Между ними бродили собаки, редко пробегала человеческая фигура и, как зверёк, быстро скрывалась в чёрном провале двери, похожей на нору.

Чейвын вошёл в дом, и будто лопнувшим канатом ударило его по груди. Он увидел Анканау.

Она стояла позади матери, высокая, стройная. Мокрые волосы её были плотно, волос к волосу, причёсаны, узкие длинные глаза смотрели выжидательно, с тревогой.

Всего ожидал Чейвын, даже вести о болезни Анканау, о несчастье, но только не саму дочь. Почему застряли слова в груди и не хватает дыхания, чтобы вытолкнуть их из горла, накричать, высказать боль обманутых надежд?.. А что сказать? Отказаться от слов, произнесённых перед молодыми людьми, которые слушали его в Выквыкыннотской школе… Анканау не будет учительницей. Она останется в селении, устроится на какой-нибудь конторской работе в правлении колхоза либо на почте, в сельсовете, в детском саду — мало ли какие учреждения нынче в колхозном селении! А куда её? В пошивочную мастерскую она не может идти — всю жизнь её обшивала мать, в интернате все носили уже шитое на фабриках. На разделочную площадку она тоже не может идти: нечего там ей делать — работа тяжёлая, грязная, да ведь в школе и не учат разделывать морского зверя.

Не того хотелось Чейвыну. В мечтах он рисовал такую картину. Однажды ранним летом, когда на воде ещё плавают остатки айсбергов, на горизонте покажется дымок парохода. Как водится, народ сбежится на берег встречать новых людей. Вельбот поедет за ними к пароходу. Нет, Чейвын не сядет на него. Он будет стоять на берегу и ждать. Он узнает свою дочь, какой бы необыкновенной учёностью она ни овладела. Анканау сойдёт на родной берег, и тогда Чейвын посмотрит на неё — новую, учёную и в то же время родную… А как она будет в школе учить детишек! Тогда и Чейвын запросто может сказать какому-нибудь там Кытылькоту: «А знаешь, друг, твой внук нехорошо в школе себя ведёт. Моя дочь, учительница, на него жаловалась». Все эти красивые мечты рухнули, как подтаявший торос, рассыпались, растаяли…

Чейвын прошёл мимо Рультыны, мимо дочери в комнату.

Анканау посмотрела на мать, пожала плечами и вышла на кухню.

Рультына последовала за мужем.

Чейвын снимал охотничью одежду. Вообще-то её полагалось скидывать в сенях, чтобы не вносить в комнаты запах тюленьего жира, но на этот раз Рультына промолчала и ничего не сказала мужу. Она только молча подобрала непромокаемую камлейку, сшитую из клеенчатой ткани, высокие торбаса — кэмыгэт, штаны из тюленьей кожи и всё это вынесла в сени. Когда жена вернулась в комнату, Чейвын уже сидел переодетый в матерчатый костюм и сердито крутил ручку приёмника.

Анканау накрывала на стол. Волосы у неё подсыхали и топорщились на голове, падали на лицо, когда девушка наклонялась над столом.

Анканау украдкой наблюдала за отцом. Чейвын крепко держался за ручку приёмника изуродованными пальцами правой руки.

Приемник молчал. Чейвын нервничал и щёлкал выключателем. Наконец, не сдержавшись, он ударил кулаком по крышке приемника:

— Опять испортился!

Анканау, не поднимая головы, проронила:

— Тока нет.

— Всегда так! — проворчал Чейвын. — Когда нужно — тока нет.

— Ещё светло — кому нужен ток? — заметила дочь, нарезая хлеб.

— Мне нужен! — крикнул Чейвын так, что Анканау вздрогнула. — Я хочу слушать радио! Я хочу знать, что творится вокруг меня. Пусть некоторые не имеют любопытства к жизни и отказываются учиться дальше, а я буду слушать радио. Ты мне лучше скажи, почему не поехала в Анадырь? Что тебе помешало? Зачем огорчила отца, который так надеялся?

Анканау открыла рот, чтобы ответить, но Чейвын крикнул:

— Молчи! Знаю, что хочешь сказать!

Отец по-настоящему рассердился. Он ещё раз сильно стукнул по крышке приёмника, двинул ногой стул и рывком распахнул форточку. Морской ветер ворвался в комнату, заиграл занавесью, охладил разгорячённое гневом лицо охотника. Чейвын медленно опустился на стул и подставил голову под прохладную струю воздуха.

Анканау стояла возле стола. Глаза её потемнели, слились с густой чернотой длинных ресниц. Она перестала резать хлеб и замерла с ножом в руке.

— Ну, что встала, будто морозом прихваченная? — стараясь смягчить голос, сказал Чейвын. — Будем чай пить, что ли?

Чаепитие проходило в полном молчании.

Анканау ждала, что будет хуже. Она неотрывно смотрела на изуродованную отцовскую руку, бережно поддерживающую блюдце. Сколько раз она просила рассказать, где он потерял свои пальцы! Но Чейвын упорно отмалчивался. Даже Рультына и та только вздыхала на расспросы дочери и переводила разговор на другое. С годами Анканау всё реже делала попытки узнать тайну отцовской руки, хотя иной раз от любопытства она не находила себе места.

Лучи заката медленно двигались по стене. Когда они дошли до угла комнаты, Анканау накинула на себя плащ.

— Ты куда?

— Пойду в клуб.

— Успеешь. Хочу с тобой поговорить.

Анканау медленно сняла плащ и, приглаживая руками платье, села напротив отца.

Чейвын оглядел стройную, ладную фигуру дочери. Как она выросла! Никто не поверит, что ей только семнадцать лет. Многие замужние молодые женщины куда ниже её ростом, да и груди у них не так высоки и круты, хотя и они, как и Анканау, носят матерчатые чехлы, недавно вошедшие в употребление среди чукотских женщин. Сильной фигурой Анканау скорее напоминала рослого парня, чем девушку.

— Как думаешь дальше жить?

Дочка посмотрела прямо в глаза отцу и ответила:

— Буду работать.

Когда Анканау разговаривала, она всегда смотрела в глаза собеседнику. Она могла глядеть долго-долго, не моргая. Только щелки глаз становились всё уже и уже, пока ресницы не приглушали блеска чёрных проницательных зрачков.

Чейвын давно научился выдерживать этот взгляд.

— Ясное дело, что не будешь сидеть сложа руки, — спокойно заметил он. — Никто не позволит, чтобы в нашей семье жил этот самый… Как его?

— Тунеядец, — подсказала Анканау, улыбнувшись одними губами.

— Вот-вот, — кивнул Чейвын. — Ты не улыбайся, что я не помню этого слова… Есть такие тунеядцы, которые с виду работают, а уж лучше бы сидели дома и ничего не делали. Человек получил образование, а где-нибудь в конторе бумажки подшивает иголкой.

— И такие люди нужны, — заметила Анканау.

— Ты меня не перебивай! — раздражённо сказал Чейвын. — Не думай, что мы с Рультыной только и думаем, где бы пристроить тебя на чистую работу. Если не захотела дальше учиться, будешь на берегу разделывать моржей, варить китовый жир!

— Я и не собиралась искать для себя лёгкой жизни, — перебила отца Анканау. — Поэтому и приехала обратно.

— Эх, родиться бы тебе парнем, тогда я бы знал, как с тобой разговаривать! — выкрикнул Чейвын. — Пойдёшь работать с завтрашнего утра!

— Хорошо, — кивнула Анканау.

— Теперь можешь идти в клуб, — Чейвын махнул рукой и отвернулся к окну.

Анканау постояла на крыльце, прислушиваясь к далёкой музыке. После разговора с отцом у неё пропала охота идти веселиться.

Ветер трепал её волосы, выхватывая из-под шёлкового платка. Солнце медленно закатывалось в море, окрасив край неба в яркий алый цвет. Сейчас на воду ляжет светлая дорожка и побежит к берегу.

Вдруг она почувствовала затылком тёплое дыхание и обернулась. Отец с виноватым видом стоял позади неё. В глазах его была и невысказанная нежность, и растерянность, и надежда.

— Ты, может, передумаешь, Анка? Время ещё есть…

— Отец, ты же сам говорил… Помнишь, в школе?

— Но никто, кроме тебя, так и не вернулся…

— Ещё вернутся, — уверенно сказала Анканау. — Надо показать, чтобы вернулись.

Что-то нежное шевельнулось в душе девушки. Она поколебалась с минуту. Ей хотелось прижаться к широкой отцовской груди, погладить своими тонкими пальцами его изуродованную руку… Но этого делать не полагалось. Вот если бы она была маленькая девочка…

Анканау, перепрыгивая через камни, побежала вниз, к мысу, на своё любимое место.

На расстоянии прыжка от берега в воде лежал одинокий гладкий камень, похожий на спину диковинного морского животного.

Анканау прыгнула на него и села лицом к морю, к солнцу, медленно тонущему в воде. Светлая дорожка лежала на волнах, разбивалась на тысячи мелких осколков в шипящих бурунах. Ощущение огромного простора, беспредельности охватило девушку. Она как бы растворилась в этом великолепии, в зелёных волнах, пронизанных солнечным лучом, в прозрачном воздухе, напоенном морским запахом. Она стала как бы частью огромных чёрных скал, нависших над морем. Порой ей казалось, что она вместе с ветром бежит в тундру, неся с собой крик морских птиц, тяжёлое дыхание моржей, свист китовых фонтанов… Из груди рвался возглас восторга, и вместе с тем не хотелось нарушать своим голосом разговор природы, вплетать в его многозначительный шепот маловыразительные слова. Каждый раз именно здесь Анканау хотелось читать стихи… Она их знала множество, но ведь они были написаны другими и совсем про другое…

2

Солнце ещё не вынырнуло из моря, а Чейвын уже спускался к берегу, к белым вельботам, подпёртым толстыми кольями, чтобы не заваливались на гальку.

Перед уходом он разбудил жену и дочь.

Анканау вскочила с кровати и принялась делать утреннюю гимнастику. Она прыгала на прохладном деревянном полу, когда из кухни в комнату заглянула встревоженная мать:

— Что-то тут трясётся? Чайные чашки звякают…

Она удивлённо уставилась на дочь.

— Физкультуру делаешь?

Анканау молча кивнула, продолжая подпрыгивать.

— Она тебе не надоела в интернате?

— Что ты, мама, говоришь? Гимнастику надо делать каждый день. Я тебя ещё, как председателя Совета, заставлю помочь оборудовать у нас в селении спортплощадку.

— Ладно, умывайся, иди чай пить.

Из дому вышли вместе. Шагали рядом — мать и дочь, и каждый встречный почтительно здоровался с ними. По всему селению уже разнеслась новость, что дочка охотника Чейвына не пожелала учиться дальше и вернулась в родительский дом. Одни при этом осуждающе качали головой, другие завистливо отмечали, что велика радость, когда родное дитя дома. Ведь они и так мало бывают с родителями. Чуть только появились на свет — в детские ясли, потом в садик, в интернат… А если в селе начальная школа, то старших видишь только в зимние каникулы — летом они едут в пионерский лагерь… Всё же лучше, когда в доме звучит молодой голос.

Сельский Совет и правление колхоза «Охотник» находились напротив. Рультына остановилась и вопросительно посмотрела на дочь.

— Может быть, мне пойти с тобой?

— Не надо, ымэм, — ответила Анканау. — Я пойду одна.

— Ладно, иди, — вздохнула Рультына.

Она стояла на улице до тех пор, пока дочь не скрылась за дверьми правления.

В комнате, примыкавшей к председательскому кабинету, толпились женщины и строители. Бригадиры громко разговаривали, назначая людей на рабочие места.

Когда Анканау вошла, многие женщины притихли и уставились на неё. Сдержанный шёпот пронёсся по комнате.

— Какая красавица! — тихо произнёс кто-то из плотников.

— Чейвына дочка, — шепнула женщина с большим, остро отточенным пекулем в руках.

— Должно быть, в правлении будет сидеть, — предположила полная женщина с татуировкой на носу.

Анканау молча прошла сквозь толпу в кабинет.

За столом в непромокаемой куртке с жирными пятнами сидел Василий Иванович Каанто, председатель колхоза. Он разглядывал большой лист бумаги, испещрённый синими линиями. Напротив него, перегнувшись через стол, стоял бригадир строителей Миша Ачивантин в ватнике, заляпанном масляной краской.

— Я занят! — крикнул Василий Иванович, не поднимая головы.

— Ничего, я подожду, — скромно сказала Анканау.

— Выйдите, выйдите, — скороговоркой, не отрываясь от бумаги, произнёс председатель.

— Я здесь подожду…

Председатель поднял голову. Он долго всматривался в лицо девушки, как бы стараясь припомнить, кто она такая.

— Вы из района! — догадался он, наконец, и гостеприимно заулыбался.

— Да… То есть теперь я здесь, — запинаясь, ответила Анканау. — Вчера приехала.

— Ачивантин, ты выйди, — строгим голосом приказал Василий Иванович. — Займусь товарищем из района.

Ачивантин не тронулся с места. Он усмехнулся.

— Какой это товарищ? Это же Анка! Дочка бригадира шестого вельбота Чейвына.

Глаза председателя округлились, сквозь смуглую кожу проступила краснота.

— Ты же была совсем маленькая девочка… Пионерка… — растерянно произнёс он. — Вот как дети быстро растут.

Анканау стояла перед председателем и смотрела ему в глаза.

— По какому вопросу? Отец послал? Или мать — Рультына? — забросал он её вопросами, суетливо поправляя на столе чернильный прибор из моржового бивня.

— Я сама пришла, — ответила Анканау, — насчёт работы.

— Похвально! Похвально! — глядя на Ачивантина, чтобы спастись от глаз девушки, сказал Василий Иванович. — Сейчас такое движение идёт, чтобы молодёжь после школы шла на производство. Образованные кадры во как нам нужны! — Каанто провёл ребром ладони по горлу, показывая великую нужду в образованных кадрах.

— Можем взять пока учётчиком, — продолжал он деловитым тоном, — либо кассиром… Есть должность воспитателя в детском саду…

— Я хочу пойти на разделку, — сказала Анканау, дождавшись паузы. — На берег.

— Вот ещё придумала! — отмахнулся Каанто. — Каждый дурак может пекулем резать. А мы тебе найдём работу по твоим знаниям. Торопиться некуда. Иди отдыхай. Вернётся твой отец с промысла, вместе с ним и подумаем.

Каанто поглядел на Ачивантина и веско добавил:

— Выбор профессии — важное дело.

— Я сегодня же хочу на работу, — твёрдо повторила Анканау. — На берег. Скажите, в чью бригаду мне идти?

— Мы предлагаем тебе как лучше, — сказал Каанто.

— Мне не надо как лучше. Пошлите туда, где все работают.

— Как хотите, — сердито пожал плечами Каанто. — Рядом в комнате бригада Йиленэу. Идите к ней. Скажите, что я послал.

Анканау встала и, не оглядываясь, вышла из комнаты.

Йиленэу оказалась полной женщиной с татуировкой на носу. Она критически оглядела одеяние Анканау и процедила сквозь зубы:

— Не боишься испачкаться?

Действительно, Анканау и не подумала о своей одежде. На ней был толстый шерстяной свитер, жакет и чёрная юбка. На ногах капроновые чулки и туфли на каблучках.

— Я пойду переоденусь, — стараясь казаться спокойной, сказала Анканау.

— Беги быстрее, если не хочешь опоздать.

На берег Анканау спустилась в старой застиранной камлейке, в лыжных брюках, заправленных в высокие резиновые сапоги. В руках она держала давно не бывший в употреблении, заржавленный пекуль.

Йиленэу ещё раз оглядела её и улыбнулась. Девушке её улыбка показалась одобрительной, и она тоже улыбнулась в ответ.

Вдруг бригадирша нахмурилась и показала на пекуль:

— Наточи!

Она подобрала из-под ноги плоский камень и подала.

Когда-то давно Анканау видела, как женщины точат пекули. Надо водить лезвием наискось по точилу. Вроде бы дело нехитрое, но едва девушка начала, как камень выскользнул и больно ударил через резину сапога по большому пальцу ноги. Нагибаясь за точилом, Анканау услышала сдержанный смешок.

Зажав пальцами камень и стиснув зубы, Анканау водила лезвием пекуля взад-вперёд. Иногда она пробовала пальцем острие, но дело не двигалось. Вдобавок она едва не порезала палец. Хорошо, что пекуль затуплен, что только царапнул кожу.

— Эх, дочка! — Йиленэу отняла у Анканау камень и пекуль.

Через три минуты лезвие заблестело.

Пока не пришли вельботы с добычей, резали жир на мелкие кубики для жиротопки.

На длинном деревянном столе, выщербленном множеством порезов, высились горы склизкого светло-жёлтого жира — моржового и китового. Женщины проворно стучали пекулями, не переставая переговариваться. Языки их работали быстрее рук. Глядя на своих соседок, Анканау удивлялась их ловкости. Они почти не смотрели на свои руки.

А ей приходилось туго. У соседок уменьшились горы жира, а перед ней всё ещё высилась заметная куча. Пальцы скользили по костяной рукоятке пекуля, по столу, смазанному толстым слоем жира. Того и гляди, как бы пальцы не попали под нож.

Если бы на помощь не пришла Йиленэу, сидеть бы за столом Анканау до вечера.

Мелко нарезанный жир загрузили в автоклавы, и наступила передышка.

Женщины уселись на прибрежную гальку, поближе к воде, где берег не так был запачкан жиром и кровью зверя. Одни точили пекули, другие разговаривали между собой, обсуждая домашние новости, Йиленэу рассказывала об электрической швейной машине, присланной дочерью из Анадыря.

— Шьёт, как пулемёт, — хвалилась она, не видевшая другого оружия, кроме охотничьего. — Не успеешь нажать на педаль, как строчка готова. Первые дни никак не могла приноровиться. Шила рубашку, не рассчитала, наглухо застрочила рукава. Остановиться не может, всё трещит машинка, хотя материя кончилась… Как пулемёт.

Анканау сидела в сторонке и смотрела на море. Далеко гудели моторы. Если напрячь зрение, можно увидеть белые вельботы, слившиеся на горизонте с облаками. Море лениво и сонно дышало, набегая на гальку. Всё кругом пахло звериным жиром, и блестящая поверхность моря казалась смазанной салом. Чайки сидели возле прибойной черты, ожидая, когда волна слизнёт кусочек жира или мяса… Птицы смотрели круглыми красными глазами на девушку, словно выпрашивая у неё еду.

Анканау встала, подобрала кусочек жира и кинула в воду. Стая чаек набросилась на него, крича и накидываясь друг на друга.

Звук моторов становился всё явственнее. Приложив ладонь к глазам, Йиленэу посмотрела в море и объявила:

— Идут вельботы.

— Неужели кита ведут? — встревоженно спросила одна из женщин.

— Непохоже, — ответила Йиленэу. — Два вельбота.

Вельботы привели моржей. Большие туши почти скрывались под водой. Трактор подцепил их стальным тросом и вытащил на сушу. Вельботы снова ушли в море, а женщины принялись за разделку.

Работали на этот раз молча, сосредоточенно. Быстро отделили кожу с жиром, разрезали животы, показались лиловые, исходящие паром внутренности. Тяжёлый дух тёплого мяса затруднял дыхание, вызывал тошноту у Анканау. Она старалась не показать виду, но зоркие глаза Йиленэу заметили её состояние.

— Отойди пока и возьмись за кожу, — сказала она.

Две женщины, осторожно орудуя пекулями, отрезали ровный слой жира от кожи. Анканау встала у другого края. Боясь прорезать кожу, она оставляла на ней порядочный слой жира. Она чувствовала, что делает совсем не то, что нужно, но так просто стоять и ничего не делать было бы гораздо хуже.

— Кому ты столько жира оставляешь? — послышался голос за спиной.

Анканау обернулась и увидела мать. Рультына была в шерстяном костюме и в платке — в той самой одежде, в какой она пошла на работу к себе в сельсовет.

— Ничего, научусь, — храбро сказала Анканау и принялась на этот раз острожнее срезать слой жира.

— Дай-ка мне, — сказала Рультына и засучила рукава.

Анканау отдала ей пекуль, радуясь передышке.

Рультына взялась за работу. Жир будто сам отделялся от кожи и падал ровным слоем на блестящую гальку. Лента жира шла ровно, без обрывов. Даже неискушённому зрителю было ясно, что работает мастер своего дела. Остальные женщины приостановили работу, наблюдая за Рультыной.

— Смотри, запачкаешься, — сказала подошедшая Йиленэу. — Такой красивый костюм.

— Дочку же надо поучить, — сказала Папай. — А то пришла, как безрукая: ни жира нарезать не может, ни моржа разделать.

— Во-во, — поддакнула другая, — пером быстро водят, читают толстые книги, капроны носят, а простую моржовую кожу очистить от жира — умения нет.

— Что и говорить, нынче молодёжь такая: привыкли только рот разевать!

Анканау решительно шагнула к матери:

— Дай пекуль!

— Ты лучше смотри, — спокойно ответила мать. — Видишь, руку надо подкладывать под кожу. Тогда ладонью будешь чувствовать толщину. Ладонь держи под лезвием.

— Понятно. Давай пекуль.

Анканау присела на корточки и повела пекулем так, как учила мать. И всё же, страшась проткнуть кожу и порезать ладонь, водила рукой так, что на коже оставался ещё слой жира.

— Ты не торопись, — следя за ней, говорила мать. — Быстрота потом придёт.

Через час Анканау приноровилась, и кожа выходила из-под её пекуля гладкая, ровная. Не успела она разогнуть спину, как услышала звук моторов. Два вельбота с моржами плыли к берегу.

Сейчас она ненавидела этих огромных морских животных с их толстой бугристой кожей. Не опуская пекуль, она смотрела, как трактор вытянул клыкастые туши на берег, на разделочную площадку.

— Иди сполосни руки, — посоветовала Йиленэу. — Ручка не будет скользить.

До вечера женщины разделывали моржей. В короткие минуты отдыха Анканау не отходила от своих товарищей, присаживалась рядом на жирную окровавленную гальку.

— Сегодня у нас трудный день, — заметила сидящая рядом Йиленэу. — Редко бывает, чтобы столько моржей привозили сразу. Это весной некогда глянуть друг на друга…

— А что же вы делаете в другие дни? — спросила Анканау.

— В другие дни режем жир для вытопки, — ответила бригадирша. Она оглядела понурившуюся фигурку девушки и подбодрила: — Не горюй. Для первого дня ты неплохо работаешь. Через несколько дней втянешься и не хуже других будешь орудовать пекулем.

Обедали тут же на берегу. Сварили моржовое мясо в закопчённом котле, зачерпнув в него морской воды.

Мясо оказалось необыкновенно вкусным: то ли оттого, что Анканау по-настоящему проголодалась, то ли оттого, что мясо было сварено в солёной воде океана. Но об этом некогда было раздумывать: к берегу уже подходил очередной вельбот. Это была бригада Чейвына.

Анканау выпрямилась и первой подошла к туше. Она не хотела, чтобы отец видел её усталость и догадался, что ей тут несладко приходится. Девушка резала тёплое мясо, не оглядываясь, но чувствуя спиной взгляд отца.

В вечеру её камлейка так пропиталась жиром, что липла к телу через платье. Волосы как бы покрылись застывшей жировой плёнкой. За день Анканау так нагляделась на кровь, что вся морская вода, освещённая закатным солнцем, казалась окрашенной ею.

Девушка медленно поднималась на берег, еле переставляя ноги. Резиновые сапоги, обильно смазанные моржовым салом, скользили.

Анканау равнодушно прошла мимо клуба и первый раз в жизни пожалела, что домик стоит на окраине селения и до него идти далеко.

Анканау долго мылась в горячей воде, заботливо приготовленной матерью. И всё же ей всюду мерещился сытный тяжёлый запах жира и парного мяса. Им были пропитаны белый хлеб, печенье, варёные и охлаждённые нерпичьи ласты и даже подушка на кровати.

Отец молчал, как будто ничего не случилось и дочь всегда только и делала, что разделывала морскую добычу на берегу. Он молча сходил за водой и наколол дров для завтрашней растопки.

Посмотрев на часы, Чейвын повернулся к дочери, лежавшей на кровати поверх одеяла, и спросил:

— Разве ты не пойдёшь в клуб? Там сегодня новая картина.

— Не пойду, — ответила Анканау. — Почитаю.

— Как хочешь, — сказал отец, — а мы с Рультыной пойдём.

Когда за родителями закрылась дверь, Анканау встала и подошла к окну. Она долго смотрела на тёмное море и думала о завтрашнем дне. И вдруг она поймала себя на том, что страстно желает, чтобы завтра подул хороший ветер и вельботы не вышли в море.

3

Первый день на берегу моря оказался, как говорила Йиленэу, самым тяжёлым. В другие дни вельботы всё меньше и меньше привозили моржей. Бывало, что бригада разделывала только одного моржа, а случалось и так, что под пекуль попадало несколько нерп или лахтаков. Подходили льды, моржи и киты торопились уйти в тёплые края.

Однажды вельботы привели кита. Он был небольшой, но на его разделку ушёл целый день. На берег для подмоги спустилось много народу.

Анканау тащила большой кусок жира, как вдруг услышала возглас:

— Анка, это ты?

Она оглянулась и увидела Васю Гаймо. Парень был в тёмно-синей брезентовой робе со множеством карманов, прошитых белыми нитками, и выглядел важным. Вася ушёл из школы с пятого класса, решив, что с него довольно учения, и пошёл охотником в море.

— Это я, Вася, — улыбнулась Анканау.

За несколько минут Вася быстро рассказал о своей жизни. После школы, поохотившись два сезона, он решил сменить специальность.

— Теперь всё механизируется, — значительно говорил он. — В нашем колхозе вон сколько машин появилось! Был трактористом. Сейчас работаю на колхозной электростанции. С сегодняшнего вечера буду самостоятельно дежурить при машине. Хочешь, приходи посмотреть. Иногда кое-что изобретаю.

— Неужели? — удивилась девушка.

— Так, пустяки, — скромно потупил глаза Гаймо.

— Изобрёл бы машину для резки жира, — шутливо подсказала Анканау.

— А что? Можно попытаться, — серьёзно ответил парень.

В этот вечер Анканау впервые пошла в клуб.

Против ожидания молодёжи в колхозе оказалось гораздо больше, чем думала Анканау.

В большом зале после киносеанса начались танцы. Танцевали учительницы Кэнинымнымской начальной школы, медсестра и доктор, строители Чукотстроя, которые возводили склад для колхоза.

В ярко освещённом зале Анканау робко прижалась к стене, вдоль которой были расставлены скамейки. Здесь все хорошо знали друг друга, могли шутить, не опасаясь, что собеседник не поймёт и может обидеться.

Анканау завидовала девушкам, которые держались настоящими хозяйками. Некоторые из них были ненамного старше её, однако не один год уже ходили на танцы в туфлях на высоких каблуках и даже красили губы.

К Анканау подходил парень в старательно отутюженных брюках, заправленных в хромовые сапоги. Приблизившись шага на два, он вдруг остановился, постоял, покачиваясь и скрипя сапогами, и вдруг повернул в сторону Симы Айнавье, радистки почтового отделения.

Когда Анканау увидела парня, сердце у неё забилось, жаром вспыхнули щёки, и почему-то в эту минуту ей хотелось, чтобы парень прошёл мимо. Но когда он выбрал другую, большая обида маленькой льдинкой забралась ей в грудь и не спешила таять. Наоборот, казалось, она обрастала новыми кристаллами, тяжелела, собираясь вылиться крупными каплями слёз.

Прижимаясь к стене, Анканау двинулась к двери. Радиола гремела. Многократно усиленный голос неправдоподобно громко пел о любви.

Кто-то окликнул Анканау, но она не отозвалась. Сквозь могучие радиопризнания в любви уже слышался шум морского прибоя, губы ощущали знакомый привкус солёного ветра.

Море было совсем рядом. Водяная пыль брызнула в лицо Анканау, остудив разгорячённое лицо, прижав подол шёлкового платья к ногам. Прибой, шипя, подкатился, лизнул тупые носки туфель на толстой резиновой подошве. Анканау отпрянула — в темноте ей навстречу катились гряды тёмной воды с белыми кипящими гребнями.

Только сейчас она почувствовала, какой сильный ветер дует с океана. Всмотревшись в темноту ночного моря, она увидела бесчисленные белые барашки — предвестники долгих осенних штормов. Пройдёт несколько дней, и волны на своих могучих спинах принесут с севера, протащив через узкий Берингов пролив, целые ледяные поля, скуют мощным панцирем море, открыв дороги для зимней охоты. Девушка дошла до заветного камня. Он был скрыт под бушующими волнами, и только изредка над водой показывалась его гладкая отполированная поверхность. Зимой его совсем не видно. Он скрывается под толстым слоем льда, и до весны Анканау не видит своего каменного друга.

Много лет назад бабка рассказывала маленькой внучке Анканау легенду об отважном охотнике, превратившемся в каменную глыбу на берегу, под прибоем. Анкакымын — так звали охотника — жил в давние времена на этом побережье, ловил нерпу и лахтака, выходил летом на утлой кожаной байдарке на моржа. Он знал море, как собственный полог. Он первым научил своих сородичей бить морских великанов — китов, целые горы жира и мяса, достаточные, чтобы прокормить много дней большое селение. Он установил законы, по которым совершалось самое большое празднество анкалинов — морских охотников — мынэгыргын, китовый праздник, гимн отважным, не боящимся морского ветра и крутоспинных волн, чувствующим твёрдость руки даже тогда, когда кит ныряет под байдарку, стремясь поднять на свой хребет дерзких маленьких людей, живущих на твёрдом берегу и осмелившихся выйти в море, бросить вызов хозяевам океанских глубин.

Анкакымын заставил людей полюбить море, как родную мать, вскормившую и взрастившую человека, и завещал похоронить себя в морской глубине, в самом спокойном месте, где царят мрак и вечное безмолвие.

Но люди не исполнили завета морского охотника. Они схоронили Анкакымына на твёрдой земле, обложив камнями. Ещё не успело наступить утро, как тело охотника исчезло с места захоронения. Долго искали его люди по тундре — ведь не могли же его песцы сглодать вместе с костями за одну ночь! Долго искали и не нашли. Шаманы немало потрудились, разыскивая на всех небесах и потусторонних землях Анкакымына, и только весной, когда льды ушли отдыхать в далёкий северный океан и вода свободно заколыхалась у берегов Кэнинымныма, люди увидели гладкий камень, похожий на человеческую спину. Будто кто-то огромный согнулся в воде и смотрит в глубину, где машут длинные стебли морской травы. Тогда пришёл на берег шаман Енок и сказал, что это Анкакымын сошёл туда, где просил себя похоронить.

Бабка давно умерла, но в памяти девушки осталась жить легенда о сильном и красивом человеке, который любил море, как мать, вскормившую его. Эту легенду заслонили в сердцах людей другие дела и события, но Анканау всегда помнила слова бабки и её тихий неторопливый рассказ, журчащий подобно маленькому тундровому ручейку.

…Волны швыряли на берег клочковатую, как весенняя собачья шерсть, пену. Она стелилась у ног девушки, дрожала под ветром и медленно угасала.

Иногда ноги попадали на скользких медуз, давили морских звёзд, оплетались длинными стеблями водорослей.

Анканау нагибалась, рвала мыргот [1] и обрывки отправляла в рот. Обида давно растаяла, улетела вместе с ветром и теперь неслась куда-то вдоль косы Мээчкын на простор.

Девушка устала. Она отошла от прибойной черты и села на камень. Тучи неслись над ней, над огнями селения… Кого же винить в том, что не всегда сбывается задуманное?

Волна ударила где-то совсем рядом. Анканау не видела её в темноте, но ощутила упругий удар, и в лицо брызнула холодная водяная пыль. Огоньки селения заметно потускнели. Неужели она так далеко ушла? Пожалуй, пора поворачивать обратно.

Анканау выбралась на высокую галечную гряду и пошла обратно по ней. Подходя к первым домам, она вспомнила о часах. Отец сам их привёз в районный центр ещё весной, когда узнал, что дочка на круглые пятёрки закончила школу. В темноте невозможно было разглядеть крошечные стрелки, хотя, как уверяли знающие одноклассницы, они были из чистого золота. Анканау никогда не видела чистого золота и поверила на слово осведомлённым товарищам.

Возле клуба стояла непривычная тишина — радиола была выключена, но яркий свет продолжал струиться из широких окон. Анканау взглянула на стрелки при свете уличной лампочки на столбе и удивилась — было начало второго ночи.

Свет в селении выключали ровно в двенадцать ночи. Это правило нарушалось только в субботние и праздничные дни. Но что могло случиться сегодня, в обыкновенный осенний четверг? На улице никого, кроме собак, не было, и не у кого спросить.

Анканау ускорила шаги, направляясь к своему домику. Проходя мимо электростанции, она вспомнила, что сегодня здесь несёт первое дежурство Вася Гаймо.

Анканау открыла дверь и вошла в ярко освещённую комнату. Возле дизеля топтался Гаймо. Из-за шума двигателя он не слышал, как вошла девушка, и поэтому даже не оглянулся на неё. Анканау пришлось подойти к нему вплотную и тронуть за плечо.

Парень поднял на неё восторженные глаза.

— Что случилось? — спросила его в ухо Анканау.

— Посмотри на него. Как живой! — прокричал в ответ Гаймо, показывая на двигатель.

На мраморном распределительном щите дрожали стрелки. Анканау показалось, что они лукаво подмигивают ей. Сразу стало легко и весело. Обида совершенно растаяла, не оставив даже мутного осадка на сердце.

Вася Гаймо стоял перед ней как повелитель огня и с помощью жестов объяснял оборудование электростанции, кричал в ухо девушке:

— На одном валу с дизелем находится генератор электрического тока! А это распределительный щит. Вот этим рубильником я включаю клуб, а тем — уличное освещение.

Анканау подошла ближе к парню и показала ему циферблат своих часов. Гаймо вспыхнул и бросился выключать двигатель.

Медленно погасли нити электрических лампочек. Гаймо пошарил на столе и зажёг яркий аккумуляторный фонарик.

Тишина сначала нехотя пропустила шум морского прибоя, свист ветра в проводах и другие шумы ночного селения. Где-то лаяли собаки.

Послышались тяжёлые шаги. Кто-то медленно приближался к электростанции, хрустя мокрой галькой.

Анканау и Гаймо быстро переглянулись.

Распахнулась дверь. Вместе с ветром ворвался грохот волн, водяная солёная пыль. Человек громко зашуршал негнущейся плащ-палаткой, и острые сердитые глаза сверкнули из-под надвинутого на лоб капюшона. Это был председатель Василий Иванович Каанто.

— Что здесь происходит? — громко спросил он.

— Выключаем электростанцию, — ответил Гаймо.

— Вдвоём? Почему здесь посторонний?

— Василий Иванович, вы знаете меня, — сказала Анканау и выступила вперёд, на освещённый электрическим фонарём круг, — помните?

— В данную минуту вы посторонняя! — твёрдо сказал Каанто и сделал рукой движение, как будто поставил печать на важную бумагу.

— А тебе, парень, — повернулся он к Гаймо, — на первое время выговор. Электростанция — это не игрушка, которую дают подержать капризной девочке. Током может и ударить и убить!

— Я сдавал технику безопасности, — возразил Гаймо.

Не надо было ему говорить таких слов.

— Вот как! — вдруг разгневался Каанто и скинул капюшон. Он сразу стал меньше ростом, брезентовый плащ висел на нём мешком. — За возражение начальству снимаю тебя с электростанции! Техника безопасности!

Губы у парня задрожали, он не мог вымолвить ни слова, боясь тут же расплакаться. Он молча вытирал руки куском ветоши и топтался рядом с дизелем, от которого ещё дышало теплом.

— Вы не имеете права! — заступилась за парня Анканау. — Разве можно так разговаривать с человеком?

— Кто тут говорит о человеке? — удивлённо поднял редкие брови Каанто. — Эта девочка? Опять она здесь? Марш домой!

— А вот не пойду!

— Ну, ну, — промычал председатель и миролюбиво предложил: — Давай помиримся. Идите по домам, а правление разберётся. А всё же скажу вам: электростанция не игрушка, а горючее стоит больших денег.

В темноте Анканау бежала домой, не разбирая дороги. Какая-то собака сорвалась за ней и гналась, пока не наткнулась на другую собаку и не ввязалась в драку. Разбуженные собаки подняли отчаянный вой. Они заглушали шум ветра. Иногда их голоса затихали, но вдруг, будто опомнившись, какая-нибудь затягивала протяжный, полный безысходной тоски вой и тянула его, пока на подмогу не поднимался мощный хор всех упряжек Кэнинымныма.

Возле своего дома Анканау остановилась передохнуть. Она рукавом стёрла пот с лица и в изнеможении присела на склизлый от морского сырого ветра камень.

Девушка осторожно вошла в дом и скинула в сенях туфли. Не зажигая света, она подняла их и, крадучись, перебралась к себе за ситцевую занавеску.

Она быстро разделась и неслышно, как осторожная нерпа, юркнула под одеяло.

Собачий вой проникал сквозь стены. Анканау пряталась от него под подушку. Наконец запевала, не получив поддержки от утомлённого хора, умолк, и Анканау облегчённо вздохнула.

Она повернулась на другой бок и прислушалась к громкому тиканью будильника.

Она вспомнила, как в далёкие годы детства пыталась разобрать хитроумный механизм, чтобы добраться до человечка, заключённого в металлический футляр. Об этом человечке ей рассказала бабка. Маленький хранитель времени мог выходить из своего железного домика только в темноте. У него были большие глаза, но они боялись света. И действительно, часы в темноте стучали громче, чем при ярком свете. Анканау несколько раз пыталась поймать невидимого человечка, неожиданно включала электричество. Но маленького хранителя времени невозможно было застать врасплох. Он был такой ловкий, что всегда успевал спрятаться до того, как вспыхивала лампочка.

И вдруг чувство щемящей тоски охватило Анканау: никогда больше не вернётся время детства! А впереди ещё так много неизвестного, непонятного, трудного…

4

Анканау встала ещё задолго до восхода, когда на море только зажигался горизонт. В эту осень море мало волновалось, по утрам оно лежало гладкое, спокойное, как зеркало. Поверхность его казалась покрытой льдом. Только по лёгкому дымку испарений можно было угадать открытую воду.

За плечом девушки болтался матерчатый мешочек со шнурком, а в руках она держала маленькую мотыжку с длинным железным щупом. За холмами начинались скалистые склоны хребта, и, если в это осеннее утро смотреть с моря, можно разглядеть цветные пятна — женщин в ярких камлейках. Цветные пятна медленно передвигались от кочки к кочке, каждую прощупывая железным наконечником мотыжки, а другие подолгу неподвижно стояли на месте — они собирали либо листья, либо паслись на морошке и чёрной шикше.

В жизни чукотской женщины, пожалуй, самым трудным временем года была осень. Идут бесконечные дожди, которые в любую минуту могли смениться снегом. Бушует море, кидая на яранги ледяную солёную воду. Сырость и холод заползают в летний полог, гасят костёр в чоттагине. И в эту трудную пору надо срочно зашивать дыры в зимнем пологе, в редкие погожие дни выходить на прилагунный лужок и рвать руками тугую, как моржовый ус, тундровую траву, чтобы потом смастерить подстилки и маты для обкладывания зимнего полога. Собираются дети в школу, муж-кормилец каждый вечер возвращается промокший насквозь, злой и голодный. День плотно заполнен от восхода до заката, и тут же надо выкроить время, чтобы сходить в горы и мотыжкой пощупать мышиные кладовые сладких корней, набрать листьев и заквасить их на зиму в бочки… А сколько труда и забот о зимней одежде!

Деревянный дом снял значительное число забот с плеч чукотской женщины. Поэтому в эту осень в Кэнинымныме в горных долинах было оживление: с туесками, полотняными мешочками женщины выходили каждое утро на сбор сладких кореньев, съедобных листьев.

Анканау не собиралась копаться в мышиных кладовых, а мотыжку она взяла для вида — пусть думают, что и она может найти клад сладких кореньев.

Давным-давно она не была в родной тундре, если не считать так называемых походов в пионерских лагерях, когда все гуськом шли по одной тропе, а по бокам шеренги, как пастухи, шагали вожатые и зорко смотрели, чтобы никто не отходил в сторону.

Пахло студёным сырым воздухом, под ногами чавкала вода — чёрная, ледяная, вобравшая в себя холод вечной мерзлоты. Вся морская гладь горела рождающимся днём, будто морские боги зажгли в пучине гигантский костёр, чтобы сварить варево из китового мяса.

«Хорошо на высоте! Кажется, сама выросла и скоро головой коснусь облаков…» Анканау присела на камень, заросший синим мхом, скорее похожим на рыбью чешую, чем на растение.

Отчего замирает сердце? Словно ждёшь какую-то радость? Что-то необычное снится по ночам, а утром откроешь глаза, оглянешься — никого нет, всё по-прежнему, как было вчера вечером. В чёрные, облачные сумерки Анканау ходила в колхозный клуб и часами сидела у стены, глядя на танцующих. Мимо проносилось чьё-то счастье, Анканау видела сияющие, но ничего не замечающие вокруг глаза.

Позавчера к ней подошёл парень. Анканау видела его впервые. Он церемонно пригласил девушку на танец и уверенно повёл её, крепко прижав к груди. Анканау была и рада, и в то же время сладкий страх сковал её, а тут ещё парень всё крепче прижимал её к себе. Пластинка крутилась бесконечно, томный голос пел о крышах Парижа, и, чтобы отвлечься от жаркого дыхания над ухом, Анканау думала о том, каким красивым должен быть город, если даже о его крышах можно слагать песни.

Парень говорил о себе. Он представитель зверокомбината. Приехал принимать продукцию — штабеля бочек, наполненных топлёным жиром морского зверя. Назвал себя — Алексей Труханов, бывший солдат. Признался в любви к Чукотке. «Люблю романтическую жизнь! — прокричал он в ухо Анканау. — В будущем году уйду в плавание в Ледовитый океан. Зимой буду учиться на курсах судоводителей в Пинакуле, на базе нашего комбината».

Весь вечер Алексей танцевал с Анканау, говорил без умолку и умело выпытывал у девушки, кто она и что делает в колхозе. В дальнем углу зала на пустой скамье сидел Вася Гаймо и смотрел оттуда на Анканау, бросал на Алексея сердитые взгляды.

Поздно вечером шли по набухшей дождливой водой тундре. Каблуки глубоко проваливались в пружинящую землю, цеплялись и рвали хлипкие корни. Алексей шёл рядом и пытался взять Анканау под руку. Она крепко прижала локоть, парень попробовал просунуть ладонь, потом бросил и хвастливо заявил: «Стану судоводителем — обязательно буду останавливаться в вашем селении». Анканау улыбнулась. Всё равно Алексей не видит, а то бы обиделся. У него такое лицо, глазами всё время ищет одобрение своим словам.

Возле дома Алексей стал напористее. Анканау вдруг ощутила на своём лице его мокрые волосы — парень полез целоваться. Анканау так оттолкнула его, что Алексей полетел на мокрую землю, успев выкрикнуть: «Ого, сила!»

На следующий день, встретившись на улице, Вася Гаймо отвёл в сторону глаза и даже не поздоровался. Девушка сама подошла к нему и рассказала обо всём. Парень сразу изменился, глаза его засияли, и он сказал: «Молодец, так ему и надо».

Все попытки Анканау сблизиться с кем-нибудь из девушек Кэнинымныма оказались тщетными: для одних она была очень молода, а для других просто неинтересна — постоянной работы у неё не было, куда пошлют, туда и шла — обрабатывала шкурки, возилась на жиротопке и даже бралась катать бочки.

С каждым днём она всё больше и больше укреплялась в мысли, что оказалась совершенно ненужной со своим восьмилетним образованием в колхозе.

Иногда приходили письма от подруг. Валя Рунмына писала из Анадыря: «Встретили нас в педучилище хорошо. Отвели нам, новичкам, отдельную комнату, а пока занятий нет, ходим на берег лимана, где стоят рыбаки. Рыбы здесь тьма. Все её едят — и люди и собаки… Как я счастлива: через несколько дней я с полным правом могу себя называть студенткой».

Если честно признаться, то Анканау надеялась, что её поступок — то, что она осталась в колхозе, — будет одобрен если не родителями, то хотя бы кем-то другим, кто послал отца произносить речь. Но даже директор Гунидзе сказал Анканау, узнав о её решении: «Вот тебе бы я посоветовал учиться дальше. Найдутся другие, которые могут остаться в колхозе».

Руки Анканау машинально хватали ягоды морошки и складывали в мешочек. Очень спелые ягодины, готовые вот-вот лопнуть и истечь сладким соком, она отправляла в рот, а мысли сами неслись, как речной поток, поднимая со дна памяти ил неприятных воспоминаний. Сами по себе воспоминания ничего плохого не содержали. Наоборот. Анканау воскрешала в памяти картины школьной жизни, поездки в пионерские лагеря, мечты вслух по вечерам в интернатской спальне, когда подолгу не шёл сон, но всё это навевало такую тоску, что слёзы закипали в глазах и стеснялось дыхание.

Припекало солнце. Растаяли лужицы, только по краям их блестел чёрный лёд с вмёрзшими в него жёлтыми травинками и золотыми листьями.

Цветные пятна камлеек приближались. Издали Анканау уже могла узнать некоторых женщин. Вот идёт, часто нагибаясь, Увролюк Валентина. Она эскимоска, жена гарпунщика со второго вельбота. Странно, раньше Анканау не обращала внимания на то, какой национальности человек. Впервые она узнала о таком делении людей в школе. Сначала были просто друзья: Валерик Зимин, его сестрёнка Нина, Таня Сипкалюк — ребята и девчата. А оказались русскими, эскимосами, чукчами. Не просто люди. Как зверей поделили: эти — нерпы, эти — лахтаки. Потом привыкла и даже заинтересовалась. Все белые люди, казавшиеся на одно лицо, оказались людьми разных национальностей. Это было забавно…

Увролюк подчёркнуто устало опустилась на землю рядом с Анканау.

— Поясница устала, — громко, нараспев произнесла она и простонала, как старушка.

Анканау с удивлением взглянула на неё: Увролюк была ещё совсем молодая, но держалась так, как будто ей по крайней мере лет сорок.

— А я не устала, и поясница у меня не болит, — сказала с вызовом Анканау.

— Ты молодая и красивая, — с оттенком зависти ответила Увролюк. — И не замужем к тому же…

— Даже буду замужем — не буду так сгибаться. Это некрасиво для женщины.

— Что ты понимаешь в женщинах, девчонка! — обиженно отрезала Увролюк и встала. — Приехала образованная, учит, как надо жить. Попробовала бы всю жизнь вот так, как мы… А то побудет и уедет, а потом заявится продавщицей.

— А я никуда не собираюсь отсюда, — ответила Анканау.

— Ну, это ты так просто говоришь. Попробовала чистой интернатской жизни, обратно в грязь не захочется.

— А мы и здесь сделаем чистой жизнь.

— Делают уже много лет, да не очень получается.

Увролюк опустила нижнюю губу, лицо её стало скорбным и обиженным. Женщина она была здоровая, круглолицая, и ей так не шло брюзжание и старушечий вид, что Анканау невольно улыбнулась.

— Смейся, смейся, — проворчала Увролюк и пошла прочь, нагибаясь и тыча в кочки металлическим наконечником мотыжки.

Все ждут, что Анканау не выдержит здешней жизни и уедет. Но почему она должна уехать? Разве она не родилась здесь, где живут её родители, где живут друзья и сверстники? Кто сказал такую глупость, что человек, который чему-то научился, уже не нужен в чукотском колхозе? Может быть, он-то именно и нужен, хотя иногда кажется, что вряд ли применим бином Ньютона к выделке ременных канатов из прокисшей лахтачьей кожи.

Как-то Анканау подслушала разговор отца с матерью. Чейвын с серьёзным видом уверял Рультыну, что дочка поломается, а потом сама запросится отсюда подальше. «Кто знает, — говорил он, — может, она это задумала, чтобы позлить нас. Мы ещё дождёмся, что увидим нашу дочку учительницей, как и мечтали…»

Честно признаться, бывали дни, когда Анканау готова была сдаться, пойти к отцу и попросить отвезти в Выквыкыннот.

Особенно тоскливо было в осенние вечера, когда дождливые сумерки начинались с шести вечера и тянулись долго и нудно. В окна хлестал дождь, мокрые потёки ползли по стеклу и дрожали от ветра. Самая интересная книга не могла убить тоску, а идти в колхозный клуб не хотелось — одни и те же танцы под одни и те же пластинки. Даже ребята танцуют с одними и теми же девушками, и, если кто пригласит «не свой», разговоров на целую неделю.

Иногда Анканау с отчаянием думала о том, что за годы пребывания в интернате она стала совсем чужой в своём родном селении. Она пыталась прислушиваться к разговору родителей, заинтересоваться, но мысли упорно уходили из комнаты и уносились далеко — в Анадырь, где подружки скоро начнут учебный год, а в Выквыкынноте, в родной школе прозвенит первый звонок…

— Анканау! — кто-то прокричал высоким голосом.

Девушка подняла голову и увидела над собой на склоне холма женскую фигуру. Солнце садилось, и лучи били по лицу, мешая смотреть. Пора было возвращаться домой.

5

Зима пришла неожиданно. На следующее утро после холодного дождливого дня стоящий на горизонте лёд вплотную придвинулся к берегам Кэнинымныма. Замёрзли тундровые речки и озёра. Кочки припорошило тонким слоем нового снега, пробитого сухими стеблями жёлтой травы.

По льду озера на санках из моржового бивня, на коньках, завезённых сюда русскими, мчались ребятишки. Они раскладывали на ледяной дорожке призы — конфеты, куски булки и со всего разгона нанизывали их на острые наконечники палок.

Анканау с детства завидовала мальчишеским играм. Она могла часами смотреть, как ребята гоняют мяч, набитый волосом, ловят арканом оленьи рога, прыгают на твёрдом слежавшемся снежном насте.

Но старинными обычаями для чукотской женщины уготовано определённое место в жизни. Это место — домашний очаг, забота о муже-кормильце, отце её детей. Ей не дано права вмешиваться в охотничьи дела мужчин, и даже говорить она должна была на особом женском языке, чтобы не смешивать себя, недостойную, с важными мужскими делами.

Сегодня впервые в жизни для Анканау приход зимы не был связан со школой.

Она даже забыла об этом и вспомнила, когда рано утром увидела школьников, шедших гуськом по глубокому снегу. Они шагали с гордым видом и свысока смотрели на других прохожих. Анканау поглядела им вслед с завистью.

Она шла в мастерскую.

После памятного события на колхозной электростанции Васю Гаймо перевели работать в ремонтную мастерскую. Он и уговорил девушку пойти с ним туда. Когда Анканау сообщила об этом дома, отец и мать стали в один голос отговаривать, предлагая устроить её на какую-нибудь бумажную работу. Анканау наотрез отказалась и заявила родителям, что собирается в дальнейшем жить только собственным разумом и никакие протекции ей не нужны.

— Техника — это мужское дело, — тоном председателя заметил Чейвын.

— Уж лучше бы пошла в швейную мастерскую, — добавила мать.

Председатель Василий Иванович долго и внимательно изучал заявление. Он скрипел стулом, низко наклонялся над бумагой и что-то шептал. Наконец он сказал вслух:

— Почему в мастерскую? Этого я не понимаю. Нам кадры нужны и в правлении, и в бухгалтерии, и в других сельских учреждениях.

— Так я решила, — просто, но твёрдо ответила Анканау.

Во всём селении Анканау и Гаймо теперь считали неразлучной парой. В клуб ходили вместе, в кино сидели рядом, а нынче работать стали в одной мастерской.

Вася Гаймо всячески старался подчеркнуть какие-то особые права на девушку, мрачнел, когда Анканау танцевала с кем-нибудь другим в клубе.

Анканау забавляло такое поведение парня.

Мастерская ремонтировала подвесные лодочные моторы.

Прежде чем Анканау доверили работу, старший механик Эпы дал ей потрёпанную инструкцию.

— Другой литературы по рульмоторам у нас нет, — сказал он, — учись по этой книжке и присматривайся.

Анканау достала старый учебник по физике с описанием принципа работы двигателя внутреннего сгорания и погрузилась в изучение мотора.

Ей нравилось в мастерской. Она приходила на работу в собственноручно сшитом комбинезоне, мыла в керосине детали, собирала готовые рульмоторы, заправляла бензином и пробовала.

Старший механик Эпы одобрительно похлопывал девушку по плечу и говорил:

— Из тебя получится настоящий механик.

Иногда Вася Гаймо, заглядевшись на девушку, оставлял свою работу. Тогда Эпы покрикивал на него:

— Эй, ты! Видать, крепко тебя пробило искрой из девичьих глаз!

Гаймо смущался и углублялся в изучение карбюратора.

Однажды они шли по берегу замерзшего моря. Толстые льдины, разломанные сжатием, хаотически взгромоздились на берег. Обломки айсбергов светились внутренним голубоватым сиянием. Падал крупный пушистый снег, налипал на ресницы, щекотал кончик носа. Анканау сдувала снежинки и ловила на мех рукавицы.

Гаймо долго молчал. Он был чем-то озабочен. Его толстые губы нервно подрагивали.

— Хочу тебе сказать, Анка… — наконец заговорил он.

Она повернула к нему лицо.

Чеёные блестящие глаза, снежинки на ресницах окончательно смутили парня. Гаймо замялся, остановился и принялся скрести носком торбаса крепкий наст.

— Что ты хотел сказать, Вася? — спросила Анканау.

В ответ Гаймо пробормотал что-то невнятное.

— А? Не поняла я… — переспросила девушка.

— Я лучше тебе скажу в другой раз, — заявил Гаймо. — Это такая вещь… О ней трудно с тобой разговаривать. Особенно сегодня, когда ты такая красивая… В общем хотел с тобой поговорить о любви.

— О любви? — заинтересованно переспросила Анканау. — Что тебе вдруг взбрело в голову говорить о любви?

— Какая ты ещё глупая! — со вздохом сказал Гаймо. — Все говорят, одна ты ничего не замечаешь.

— Кто говорит? О чём? — допытывалась Анканау.

— О нашей с тобой любви…

Анканау засмеялась.

Гаймо сразу стал серьёзным, и даже похоже было на то, что он рассердился.

— Значит, ты играешь моими чувствами… — обиженно сказал он.

Анканау продолжала смеяться. Гаймо явно говорил не своими словами, и это было так заметно, как если бы он вырядился в другую, не свою одежду.

— Перестань! — крикнул Гаймо и кинулся бежать, спотыкаясь о торчащие из-под снега обломки льдин.

Анканау бросилась за ним и быстро догнала. Схватив за руку, она остановила парня.

Гаймо повернул к ней разгоряченное лицо, приблизился к девушке и, быстро притянув её, крепко поцеловал в губы.

«Первый поцелуй», — пронеслось в мозгу у девушки, но тут же, напрягшись, она оттолкнула Гаймо, отбросив его на снег.

— Как тебе не стыдно! — крикнула она дрожащим голосом. — Как ты смеешь лезть ко мне мокрым ртом?! Разве это любовь? Противный ты!

Гаймо возился в снегу, пытаясь подняться.

Анканау поглядела на него сверху вниз заблестевшими от гнева глазами и, медленно повернувшись, пошла к себе домой.

Анканау шла, не разбирая дороги. Комок обиды стоял в горле, мешал дыханию, вызывал слезы. Анканау видела искажённое гримасой лицо Гаймо, когда он бросился её целовать. Она потерла тыльной стороной рукавицы губы.

Анканау набрела на тропку, проложенную охотниками, и пошла по ней. На снегу алели редкие пятна тюленьей крови. Впереди брела собака, сосредоточенно вынюхивая следы и хватая пропитанный кровью снег.

Поднявшись на самую высокую точку берега, Анканау оглянулась. Жалкая фигура Гаймо резко выделялась на фоне нагромождений льда и снега. Он двигался так медленно, что надо было долго смотреть, чтобы убедиться в том, что он не стоит на месте.

Что-то похожее на жалость шевельнулось в груди девушки. Может, зря она обидела Гаймо? То, что мужчина кидается в порыве любви на женщину и иногда причиняет ей боль, — кажется, это в порядке вещей. Это часто встречалось в книгах, которые она читала. Да и новые подруги не были молчаливыми, и для них не было большего удовольствия, чем делиться друг с другом своими секретами.

Должно быть, Гаймо увидел, что Анканау стоит на месте. Он прибавил шагу, и девушка, заметив это, поспешила домой.

В сенях пахло тундрой и свежим снегом. В большой, наполовину срезанной железной бочке синели обломки пресного озёрного льда. Они источали холод. Груда песцовых капканов с заиндевевшими цепями дышала космической стужей. Даже белоснежная камлейка, повешенная на стенной гвоздик, казалось, тоже излучала морозный пар.

От одного взгляда на эти вещи можно было окоченеть.

Но здесь же в сенях был человек, на которого не действовали ни пронзительная синяя стужа железа, ни морозный пар камлейки. Его голова с редколесьем жёстких волос курилась лёгким паром, пот блестел в ложбине, где шею подпирали ключицы. Он смело хватал голыми руками синюю от мороза пружинную сталь капканов, что-то подворачивал, крутил, прибивал.

Перед ним на низеньком столике были закреплены тисочки, лежали напильники, свёрла и другой слесарный инструмент.

Охотник готовился к песцовому промыслу.

Ещё на пороге зимы он развёз по своему охотничьему участку приманку — туши нерпы, моржовое мясо, рыбу. На вельботе подвёз к избушке дрова, уголь, керосин, продукты.

Анканау присела на корточки перед отцом и тихо, как бывало в детстве, попросила:

— Отец, возьми меня с собой на охоту.

Чейвын удивлённо поднял голову. Давно дочка так не говорила с ним. Он уже не надеялся услышать от неё такие слова — ведь она взрослая девушка. Но, оказывается, Анканау ещё не забыла своего детства и нет-нет да и вспоминает его.

— Ты не мальчик, Анка, — мягко возразил отец. — Промысел — трудный и почётный удел мужчин.

— Так это было давно, — тряхнув волосами, сказала дочь. — Сейчас равноправие.

— Анка, ты ещё недостаточно выросла, чтобы пользоваться полным равноправием…

— Я не об этом, я всерьёз, — перебила Анканау.

Чейвын вздохнул.

— Глупости говоришь, Анка. Охота — мужское занятие не потому, что мужчины не хотят делиться с женщиной удовольствием. Трудное это дело, даже не для всякого мужчины посильное.

— Ведь были же женщины-охотницы, — сказала Анканау.

— Это где такое было? — с любопытством спросил Чейвын.

— У древних греков даже была богиня охоты Диана.

— Так это у древних, да ещё у греков, — отмахнулся Чейвын.

— А в наших сказках? — напомнила Анканау.

— То в сказках…

Чейвын отложил в сторону починенный капкан и взялся за другой.

— Почему раньше и у нас бывали женщины-охотницы? — продолжал он рассуждать. — Потому что умирал муж-кормилец и некому было позаботиться о детях. А у тебя и мужа нет, а до детей ещё очень далеко… А когда женщина занимается мужскими делами, она теряет многое, что присуще только ей как женщине.

— Что она может потерять? — пожала плечами Анканау.

— Забыла? — усмехнулся Чейвын. — Помнишь, в сказках: у неё вырастают усы, носит она мужскую одежду и говорит «р».

— Я тоже умею говорить «р». Рыркы — вот!

Чейвын поморщился, как будто дочка провела лезвием по стеклу.

— И что тебе не сидится на одном месте? Всё было хорошо. Училась. Так нет — бросила учение. В швейной мастерской, видите ли, ей не понравилось. А теперь хочешь сбежать и из механической? Если уж хочешь мужское дело изучить — чем плохо быть механиком?

— Мне просто хочется посмотреть на твой охотничий домик. Там, наверное, неуютно, грязно… Я бы привела в порядок жильё и обратно уехала. — Анканау вплотную придвинулась к отцу и погладила обрубки пальцев на его правой руке.

— На охоте некогда думать о чистоте, — Чейвын хотел это сказать строго и веско, но ласковое прикосновение маленьких девичьих пальцев смягчило голос.

Покряхтев для порядка, он сказал:

— Попрошу Василия Ивановича, чтобы разрешил тебя взять на участок. Но помни: скакать с места на место — это нарушение дисциплины.

Прошёл не один день, прежде чем Анканау с отцом выехали на охотничий участок. Завыли первые зимние пурги. Каждое утро Кэнинымным обретал новый облик. Северному ветру не нравилось то, что творил южный. Он по-своему перестраивал сугробы, срывал крыши домов. Когда затихал один ветер, принимался трудиться другой. В новых деревянных домах круглые сутки топили печи. Пламя гудело в трубах, накалялись кирпичи, но всё же стужа находила невидимые щели и забиралась в жилище.

Чейвын обложил свой домик толстыми снежными плитами, оставив тоннели для окон и двери. Его примеру последовали другие. Теперь Кэнинымным походил на антарктический посёлок Мирный, фильм о котором недавно показывали в колхозном клубе.

Неожиданно южный ветер принёс тепло. Снег отяжелел, стал липким. Тревожно гудя моторами, в тундру ушли тракторы — опасались гололёдицы. Они тащили за собой большие катки, унизанные железными шипами, чтобы разбивать ими затвердевший наст, открывая путь оленям к мху ягелю.

Глядя на сборы трактористов, Анканау вдруг так захотелось вместе с ними, что она не удержалась и попросила отца:

— Отпусти меня в тундру.

Чейвын сердито ответил:

— Что ты, дочка! Ты как собачья вошь — блоха! Только что просилась на охотничий участок, а нынче тебе захотелось в тундру к оленям! Так жить нельзя! Человек не сухая травинка, которую ветром носит.

Когда снова ударил мороз, стих ветер и на небе заполыхало сияние, ранним утром из Кэнинымныма вышла упряжка. Чейвын запряг всех своих взрослых собак, так как груз был тяжёл, да ещё на нарте сидела Анканау, закутанная в меховой кэркэр и белую камлейку.

Анканау никогда не приходилось носить старинную одежду чукотских женщин — кэркэр. Да и сама Рультына давно его не надевала. Кэркэр затвердел. Его пришлось долго разминать в четыре руки, потом ушивать, чтобы он не болтался на девичьей фигуре наподобие мешка.

На ноги были надеты пыжиковые меховые чулки, а поверх торбаса до колен из белого камуса с лахтачьими подошвами, проложенными сухой тундровой травой. Несмотря на такое обилие одежды, Анканау чувствовала себя необыкновенно легко. Она только огорчилась, когда обнаружила, что на небольшой нарте она занимает так много места.

Собаки шли ровной, небыстрой рысцой — путь был дал к, и вожак бер г силы. Изредка Чейвын останавливал упряжку, опрокидывал нарту набок и тщательно войдал [2] гладкие дубовые полозья.

Анканау сначала с любопытством осматривалась кругом, но затем однообразие пейзажа её утомило, и она задремала.

6

Тишина такая, что болят уши. Анканау выходила из маленькой приземистой избушки, по самую крышу заваленной снегом, и тщетно ловила хоть слабый отзвук живого.

Девушка стояла на твёрдом высоком сугробе. Сначала она слышала собственное сердце и бег крови. Потом ей мерещился скрип полозьев по снегу, отдалённый лай собак. Но приходила мысль о том, что на многие километры нет никого, кто может дышать, ехать, лаять… Порой бывало так, что отец ночевал в других охотничьих избушках, оставляя девушку одну.

В такие дни Анканау долго не могла уснуть, часто выходила на порог и слушала безмолвие зимней тундры. Ночь тянулась долго. По часам наступал полдень, а над горизонтом только поднималось солнце, тусклое, опухшее, примороженное. Скользя холодными лучами по застругам, занесённым снегом кочкам, льдинам на море, оно спешило спрятаться, уступая небо яркой луне. Когда луны не было, небо низко нависало над землей, как будто звёзды пытались разглядеть маленькую фигурку, прикорнувшую рядом с печной трубой.

Становилось так жутко, что Анканау стоило большого труда не признаться отцу и не показать, что ей в тундре не совсем уютно. К тому же она подозревала, что отец её испытывает, оставляя одну, и ждёт, когда она сама запросится домой.

Часто Анканау брала старый отцовский карабин. Одиночество приучает человека разговаривать вслух. Распахивая дверь, она произносила деловитым голосом, что идёт упражняться в стрельбе.

— Охотник должен быть метким, — говорила она, как будто читала лозунг.

Воткнув в снег пустую банку из-под сгущённого молока, она стреляла до тех пор, пока в жестянке не оставалось живого места. Поначалу она мазала — звёздный свет менял очертания предметов; маленькая кочка казалась высокой горой и наоборот. Анканау с трудом научилась определять истинное расстояние. Ей казалось, что звук карабина напоминает всем хищным зверям, бродящим вокруг домика, что она вооружена и в случае нападения может защититься.

Отогнав тревогу стрельбой, Анканау принималась готовить еду. Ей нравилось надолго растягивать это занятие. Она разжигала маленький огонь в печурке, так чтобы пламя лизало только донышко котелка. Она так увлекалась варкой, что сильно остужала избушку. Тогда приходилось разводить сильный огонь. Пламя бушевало, и надо было то и дело выходить на волю последить за трубой, чтобы случайная искра не подожгла крышу.

И всё же, как ни старалась Анканау заполнить делами долгое тёмное время, от скуки сводило скулы, тоска холодом заползала в сердце. В эти томительные дни так не хватало книг! И как она не догадалась взять хотя бы одну!

И вдруг… Издали слышался собачий лай. Потом доносился скрип полозьев по снежному насту. Упряжка становилась видимой глазу только вблизи. Анканау кидалась в самую гущу собак, обнимала каждую, ласкалась… Как в эту минуту ей хотелось крепко прижаться к отцу, ощутить его силу, потереться щекой о его жёсткую бороду!.. Но она уже не была маленькой девочкой и готовилась стать охотницей, как она заявила отцу.

Чейвын вносил в тесную избушку мёрзлых песцов. Они долго оттаивали. После еды и чаепития обдирали тушки. Кожа песцов тонкая, как калька, того и гляди проткнешь острым, как бритва, ножом. Тогда она уже не будет первосортной. Сырые шкурки натягивали мездрой наружу на деревянные распорки и вешали сушить. Потом подсушенные шкурки надо было скоблить, снимая с них остатки пахучего песцового жира.

Чейвын пристально посматривал на дочь и допытывался:

— Не скучала? Не страшно было? Я видел следы умки вдоль морского берега. Встретил пастухов возле озера. Говорят, волки шныряют, оленей подстерегают.

— Не скучала я, — отвечала Анканау, не сводя глаз с отца. — Варила себе еду, училась стрелять. И не боялась никого — у меня же карабин.

Чейвын не выдерживал её взгляда, отводил глаза в сторону.

Однажды после трёхдневного отдыха охотник собрался и заявил:

— Уезжаю на пять дней. К дальней косе. Там осенью, говорят, выбросило дохлого кита. Эчавто видел много песцовых следов.

Пока сонная Анканау разжигала печку, отец запрягал собак.

За чаем она спросила:

— Что ты там будешь делать пять дней? Езды до дальней косы — полтора дня, сам говорил.

— Боишься одна оставаться? — как будто обрадовался Чейвын.

Анканау поняла свой промах и, взяв себя в руки, спокойно произнесла:

— Так просто спросила.

— Если боишься, оставлю тебе собаку, — сказал отец. — Эвилюки тебя будет охранять.

Эвилюки был задиристый пёс с оторванным ухом. Ещё щенком потерял его в драке и поэтому получил такую кличку, что значит «безухий».

Чейвын даже рад был оставить его. В последнюю поездку Эвилюки поднял шум в самое неподходящее время — когда охотник подкрадывался к нерпичьей отдушине.

— Оставь мне побольше патронов, — попросила Анканау.

— Неужели ты уже расстреляла тот запас? — удивился Чейвын.

— Я упражняюсь.

— Забавляешься…

— Чтобы стать настоящим охотником, ты, должно быть, не одну сотню патронов расстрелял? А ты мужчина, рука у тебя тверже.

— Перестань говорить так! Чтобы женщина стала охотником, этого по-настоящему никогда не было.

Анканау испугалась, что рассерженный отец вовсе оставит её без патронов, и пустилась на хитрость.

— Мне скучно. Тишина давит.

Чейвын улыбнулся.

— Так и быть, для шума я тебе оставлю.

После отъезда отца Анканау прибралась в домике, растянув работу часа на два. Потом взяла лопату — широкую китовую кость, насаженную на палку — и принялась откапывать снег. Она прорыла траншею от двери, очистила от наледи оконце и обнаружила, что кончилась работа.

Одевшись потеплее и захватив карабин, она вышла.

В ярком свете луны меркли звёзды. Луна плыла высоко в небе, изредка проходя за тонкими, как капроновый платок, облаками. Снег громко хрустел под подошвами. Всё кругом было облито ровным лунным светом, верхушки и спины снежных сугробов тускло отсвечивали, как остекленевшие.

Собака жалась к ногам девушки и робко озиралась вокруг.

— Эвилюки! — во весь голос крикнула Анканау. — Гляди, какая красота!

Собака насторожила уши, повела носом из стороны в сторону и нерешительно тявкнула. Привычная ходить в упряжке, она сейчас не понимала своей роли. Она то забегала вперёд, то плелась позади, рылась в снегу и каталась в сугробах.

Анканау громко разговаривала с собакой:

— Гляди! Звёздочка упала! На самом деле не звёздочка, а метеорит. Звёзды с неба не падают.

Пес понимающе мигал и махал хвостом.

— Отец подумал, что испугаюсь тундры, — продолжала Анканау. — Нарочно оставляет одну, ждёт, когда запрошусь домой. Но слышишь, Эвилюки! Никогда этого не будет! Уж если я решила, то решила по-настоящему. Кайва?

Эвилюки тявкнул.

— Молодец! Собака иногда понимает то, что иному человеку не по разуму.

Анканау старалась шагать широко, размашисто, как настоящий тундровый ходок. Но толстый низ кэркэра сковывал движения, шкуры тёрлись друг о друга. Она вспотела и скинула один рукав, выставив на мороз обтянутое матерчатым платьем плечо. Не прошло и минуты, как пришлось обратно натягивать кэркэр — мороз был настоящий, какому полагается быть в пору звездопада.

Анканау присела на заструг, воткнула карабин прикладом в снег. Рядом свернулся калачиком Эвилюки, удрученный тундровым безмолвием. Девушка долго смотрела в бездонное, многозвёздное небо, и ей было так тоскливо. Хорошо, что никто не видит.

Она тяжело вздохнула. Эвилюки вздрогнул, поднял морду на луну и вдруг завыл. Анканау прикрикнула на него, охваченная жутью, потормошила за пушистую шею, но собака продолжала свою грустную песню.

— Эвилюки! Эвилюки! Перестань! — кричала девушка, бегая вокруг собаки.

Зайдя спереди, она остановилась и оцепенела. Выражение морды собаки было странное, глаза помутнели и неотрывно смотрели на диск луны.

Анканау выхватила из снега карабин и пустилась к домику.

«Хоть бы спутник пролетел», — думала она в отчаянии. Мерещилось, что кто-то гонится и тяжело дышит.

Анканау с разбегу толкнула дверь в избушку и прихлопнула.

Сердце колотилось, норовило выскочить. Отдышавшись, девушка прислушалась: за дверью скулил Эвилюки.

Анканау впустила собаку в избушку и громко пожурила:

— Не стыдно пугать! Эх, Эвилюки!

Пёс, должно быть, сам чувствовал вину. Он помахал хвостом и потёрся мокрым носом о девичий торбас.

Перед сном Анканау проверила все засовы, против единственного оконца поставила тяжёлый ящик с запасными пружинами для капканов. Эвилюки она постелила на полу, рядом с нарами.

Ночью Анканау снился парус. Он звенел над головой и крепко держал ветер могучей грудью. Девушка несколько раз просыпалась, прислушивалась к вою ветра и, засыпая, снова видела огромный, застилавший небо парус. Это был удивительный сон — он длился всю ночь, не меняясь.

Наступление следующего дня пришло незаметно. Всё кругом было прежним, вчерашним. Только, ещё раз проснувшись и попытавшись уснуть, Анканау больше не увидела паруса.

Часы показывали пять утра.

Эвилюки смотрел на человека голодными и преданными глазами.

Он внимательно следил за девушкой. Как она одевалась, причёсывалась, завязывала торбаса, умывалась. Когда Анканау отошла от умывальника, Эвилюки понюхал мыло и осторожно попробовал мыльную пену.

К избушке был пристроен маленький тамбур, служивший складом. Анканау принесла оттуда кусок замороженного оленьего мяса, наколола лёд в кастрюлю.

Эвилюки терпеливо ждал, проклиная про себя людской способ приготовления пищи. Надо же додуматься варить мясо, когда с этим может отлично справиться желудок! А тут ещё человек отвлекает от мыслей о еде своими разговорами.

— Ну, Эвилюки, сейчас мы с тобой попируем, — сказала девушка, пытаясь разрезать мёрзлое мясо ножом. Упругое лезвие гнулось, сталь звенела, отковыривая от куска тонкие стружки.

— Пусть мясо немного оттает, — продолжал человек, — а пока закусим строганиной.

Анканау честно делилась: половину мясных стружек себе, половину — собаке.

Но стружки были так малы для собачьей пасти, что Эвилюки так и не разобрал вкуса. На языке осталась лишь лёгкая прохлада, и никакой сытости.

Анканау разрезала ножом растаявший кусок мяса и опустила в закипевшую воду.

Убирая тесную комнатенку, подметая пол, подкладывая в печку уголь, Анканау не переставала прислушиваться к пурге. Что же там делается, за стенами затерянной в тундре охотничьей избушки?

В тамбуре вой ветра был слышен сильнее.

Анканау отодвинула засов и потянула на себя дверь, обитую оленьей шкурой. Она открылась неожиданно легко. За ней белела плотная снежная стена. На гладкой её поверхности обозначились отпечатки поперечных планок, следы от гвоздей. Как будто невидимый мастер тщательно высек в снежной стене изображение двери охотничьей избушки.

От снежной стены несло холодом — спокойным, уверенным. Эта стужа глубоко проникала в грудь девушки, рождала страх. Анканау схватила прислоненную к стене лопату и решительно вонзила в снег. Он оказался плотный, слежавшийся.

Анканау ожесточенно копала и опомнилась, когда увидела, что засыпала себя до пояса.

Она отгребала снег в глубь тамбура.

В комнате заскулила собака. В кастрюле кипело мясо. Анканау подкрепилась варёной олениной, покормила Эвилюки и принялась откапывать дверь.

Несмотря на стужу, Анканау обливалась потом. Она упорно гнала от себя мысль о том, что снежный сугроб может быть очень толстым. Во время короткой передышки она сообразила, что надо копать немного вверх.

Наконец лопата провалилась в пустоту. Анканау расширила дыру, впуская свежий воздух со снежной пылью. Она осторожно выглянула — ветер кинул в лицо острым колючим снегом.

Собравшись с силами, одевшись потеплее, она вышла в ветреную, снежную темень. Лопата рвалась из рук, как живая, дыхание спирало. Отбрасываемый снег падал обратно под ноги. Напрягши зрение, Анканау увидела, что дверь снова заметает, а сугроб даже будто стал больше. В тамбуре выл Эвилюки, зовя хозяйку.

А если случится так, что пока она копает, дверь заметёт и ей не попасть будет в домик?! А войти обратно, ветер снова закидает дверь плотным снегом… Лицо стало мокрым — слёзы отчаяния и бессилия смешивались с таявшим снегом.

Анканау с трудом вползла в тамбур, в комнату, схватила карабин, патроны.

Выставив карабин в снежную темноту, она стреляла, пока не почувствовала рукой, что ствол нагрелся. И тут она испугалась, что расстреляет все патроны. А вдруг пожалует белый медведь?

Анканау втянула карабин в тамбур, поплотнее прикрыла дверь и в изнеможении присела на кучу снега. Эвилюки тыкался дрожащим мокрым носом и взвизгивал. Девушка гладила собаку и молча плакала.

Она несколько раз вытирала слёзы и уговаривала себя спокойно и рассудительно подумать, отбросить страх. Дрожащим, прерывающимся голосом она произнесла, обращаясь к Эвилюки:

— Ну, что плакать? Пурга не вечно будет… Еда у нас с тобой есть. И патроны, и уголь…

Пёс успокоился и несколько раз лизнул девушку в мокрое лицо.

Печка потухла. Тепло быстро выдувалось ветром, в комнате похолодало. Анканау растопила печку и собралась вскипятить чаю.

В тамбуре льду не оказалось. Пришлось набивать в чайник снег. Когда он растаял, в чайнике воды получилось на самом донышке. Анканау вышла в тамбур. Собирая снег, она услышала какой-то незнакомый звук. Похоже было на то, что кто-то царапает по наружной двери.

«Медведь!» — мелькнуло в мозгу.

Она кинулась в комнату и схватила карабин.

Возня у входной двери продолжалась. Эвилюки заливисто лаял. Он кидался на дверь и бурно махал пушистым хвостом.

— Глупый! Отойди! — крикнула Анканау и наставила карабин на дверь.

Медведь постучался. Он стучал, как человек, который просится войти.

— Только попробуй! — крикнула Анканау. — Вот шарахну из карабина разрывной!

В ответ послышался приглушённый голос:

— Есть кто здесь?

Анканау с трудом сняла палец со спускового крючка. Он туго разгибался, будто застыл от прикосновения к холодному металлу.

— Кто там? — крикнула она, приблизившись к двери.

— Я! — ответил голос. — Носов.

Анканау отодвинула засов, и в тамбур ввалился покрытый снегом с ног до головы человек. За ним ринулись собаки, зацепившись нартой в дверях. Человек отряхнулся, и Анканау увидела молодое, разрумянившееся от мороза лицо.

— Кто ты такой? — спросила она, продолжая сжимать в руках карабин.

— Носов, — улыбнулся парень. — Не бойся, девочка, с погранзаставы я.

— Я и не боюсь, — ответила Анканау и вздохнула. — Чуть не застрелила человека.

— Это ты стреляла? — удивился парень, разглядывая раскиданные по снегу гильзы. — Ты чья? Как сюда попала? Ну, отвечай, девочка!

— Не девочка я, — возразила Анканау. — Зовут меня Анканау из Кэнинымныма, сокращённо — Анка. Чейвына дочь я. А здесь помогаю охотничьей бригаде.

— Чейвына, говоришь, дочка? — с сомнением спросил парень, оглядывая девушку. — Зачем же ты стрельбу устроила?

— Упражняюсь, — ответила Анканау, прислоняя карабин к стене. — Охотник должен метко стрелять.

— В пургу? — недоверчиво спросил парень.

— Для настоящего охотника всякая погода годна для промысла, — ответила Анканау.

— Как же тут одна живеёь?

— Не одна, а с отцом. Кончится пурга, он и приедет.

— Вот что, девочка, — деловито предложил Носов. — Поедем-ка пока на нашу заставу. Как, согласна?

Анканау от радости подпрыгнула.

— Только чтобы с хорошей погодой я могла вернуться. Отец будет искать, беспокоиться… Я никогда не была на пограничной заставе.

— Тогда собирайся! — сказал Носов.

…Часа через три езды впереди забрезжил свет прожектора. Луч пробивал густую плотную стену пурги, указывая дорогу. Анканау сидела за широкой спиной Носова, а на её коленях лежал притихший, взволнованный ездой Эвилюки.

7

В раскрытую дверь Анканау увидела отца. Он сидел в клетчатой рубашке, распаренный горячим чаем и вином. Перед ним с поддетым на вилку куском мяса сидел молодой лейтенант и громко смеялся.

Низко подвешенная электрическая лампочка ярко освещала стол, бутылку, стаканы и большое блюдо с вареным мясом.

Обида горячим комом подступила к горлу, слеёы закапали из глаз. Анканау круто повернулась и пошла к выходу, оставляя на коричневом линолеуме большие лужи от стаявшего с обуви снега.

Чейвын повернулся и вскочил из-за стола:

— Како, Анка! Откуда ты здесь появилась? В избе случилось что-нибудь?

Он догнал дочь и схватил её за рукав мехового кэркэра.

— Я поеду домой, — всхлипывая, произнесла Анканау.

— Куда в такую пургу? — возразил отец. — Утихнет ветер, уляжется снег, тогда и поедем. Правильно, домой. Рультына заждалась.

— Не в Кэнинымным, а в избушку. Поеду сейчас.

В голосе отца послышались нотки растерянности:

— Понимаешь, Анка, я хотел сделать, как тебе лучше… Показать, как трудно охотнику. В избушке одному сколько приходится отсиживаться! А ты и двух дней не выдержала!

— Зачем же обманом? — продолжала всхлипывать Анканау. — Можно было открыто сказать: оставляю на испытание.

Любопытствующие пограничники сгрудились вокруг них. Чейвын недовольно огляделся и шепнул:

— Перестань реветь. Стыдно. Утрись. Дома поговорим.

Анканау вытерла слёзы меховым рукавом, обвела солдат прямым пристальным взглядом и громко поздоровалась.

— Здравия желаем! — нестройно ответили солдаты и смущённо разошлись.

Как ни уговаривал молодой лейтенант Чейвына повременить с отъездом, охотник остался неумолим и быстро запряг упряжку.

Анканау молча помогала. Носов подошёл к ней:

— Счастливо доехать.

— Спасибо, — тихо ответила Анканау и подала руку.

Отец и дочь всю дорогу молчали. Да и разговаривать было невозможно. Для того чтобы сказать слово, нужно было выкрикивать его изо всех сил, напрягая дыхание.

Анканау, отвернув лицо от ветра, думала о том, как теперь дальше пойдёт жизнь. Выходит, она всё же не выдержала испытания, которому подверг её отец. Смалодушничала, одиночество её напугало. Пусть бы сам попробовал! А то потихоньку и в щёлочку подглядывал: как-то она будет?

Но Чейвын меньше всего был склонен думать о том, что Анканау не выдержала испытания на одиночество, которое, как он считал, ловко задумал. Вот уже который раз она ловит его на попытке обмануть, обвести её за ручку вокруг того, что зовётся настоящей жизнью. Может быть, зря он хитрит, старается?.. Взять и поучить её по-настоящему. Сделать охотником!.. Смеху не оберёшься. Женщина — охотник! А? А потом и сама бросит. А уж до того, чтобы в добыче превзойти мужчин, — это у неё никогда не будет!

От этих мыслей Чейвын даже повеселел и попытался пошутить с дочерью:

— Эккой! Выходит, страшно одной в избушке?

Но Анканау не поняла отцовских слов, унесённых ветром. Чейвын шевелил губами, как в немом кино. Она приблизила к нему лицо и отвернула меховой капюшон, высвобождая ухо.

— Ладно, дома поговорим! — выкрикнул в самое ухо Чейвын и повернулся к собакам, бредущим в крутящемся вихре.

Домик уже занесло снегом. С помощью маленькой лопатки, которую Чейвын всегда возил с собой, откопали вход и вошли в застывшее помещение.

Накормили собак, разожгли печку, натаяли много воды — для чая, для мяса — и принялись за еду.

Старались поменьше говорить. Каждый чего-то ждал.

Наконец Анканау не выдержала и спросила:

— Что ты мне хотел сказать на пути?

— А?.. — встрепенулся Чейвын.

— Кричал мне в ухо и обещал сказать дома, — напомнила Анканау.

— Что я тебе хотел сказать? — Чейвын задумался.

Он посмотрел на свои изуродованные пальцы на правой руке. Облако воспоминаний прошло по лицу, туманом прикрыло глаза.

…Как будто вчерашний, стоит этот памятный день перед глазами. Яркий, тёплый, по-настоящему весенний. Солнце подолгу ходило над морем, сверлило маленькие, еле видимые глазу дырочки в слежавшемся снегу, навесило звонкие сосульки на айсбергах, ропаках и торосах, на краях моржовых покрышек яранг. Каюры набили на полозья нарт нейзильберовые полозья, чтобы мокрый снег не налипал.

Весёлое яркое небо огласилось птичьим гомоном. Стая за стаей летели на древние гнездовья, на свою родину. В тундре бегали молодые телята, тыкались под брюхи важенок.

В этот день Чейвын впервые вышел на самостоятельную охоту. У него был маленький винчестер в чехле из выбеленной нерпичьей кожи. Моток тонкой кожаной бечёвки удобно лежал на спине. Поверх него болталась деревянная груша с острыми зубьями — акын — доставать из воды убитых нерп. На сердце Чейвына было так же светло и радостно, как в море.

Недавно южный ветер отогнал от припая лёд. От кромки, насколько хватал глаз, — синий простор с редкими белыми пятнами плавающих льдин. Море синее-синее, незаметно переходящее в синеву неба, и от этого на самом горизонте трудно было различить облако от льдины.

Солнце и блеск снега отогнали мрачные мысли. Чейвын забыл, как отец замахнулся, увидев в руках сына комсомольский билет. Он даже не вспомнил отцовскую похвальбу насчёт хорошей погоды: вот стараниями его шаманства ушли зимние ветры, солнце усилило жар, топит снег, и жирные нерпы приблизились к берегам, вылезают на лёд и, ослеплённые яркими лучами, не замечают подползающих охотников.

Чейвын один, как настоящий мужчина, шёл на охоту, на дело, которым жил его народ испокон веков.

Рыхлый снег легко поддавался под ногами, торбаса тонули в нём. Чейвын скинул с плеча «вороньи лапки», вдел ступни в ремешки и легко зашагал. Под снегом чавкала вода, в затылок пекло солнце.

Чейвын соорудил на припае, у самой воды убежище, тщательно замаскированное со стороны открытого моря.

Нерпы так и лезли под мушку. Они были жирные и долго не тонули. Можно не спеша разматывать ремень и цеплять их на острые крючья акына.

Когда возле Чейвына оказались рядком четыре тюленя, он решил их оттащить домой. Солнце ещё высоко, и можно вернуться обратно на припай.

Хорошо тащить богатую добычу! Она кажется совсем лёгкой. Нерпы скользят по снегу, как навойданные полозья, как санки из моржовых бивней по зеркальной глади озерного льда. А сколько силы вливается в мускулы от сознания, что ты настоящий охотник, добытчик еды, человек, приносящий жизнь людям, яркий огонь — гаснущему очагу!

Поднимаясь по гряде торошеного льда, Чейвын оглянулся: за ним тянулась яркая полоса охотничьего следа, след крови на белом блестящем снегу.

Мать вынесла жестяной ковш со студёной водой. При виде её Чейвын ощутил сухой жар в горле. Но надо сначала дать опробовать пресной воды жителям солёных просторов — нерпам. Пусть они ощутят сладость простой воды из пресного озёрного льда.

Отец скупо похвалил сына. Точнее сказать, только выразил удовольствие по поводу того, что те глупцы, которые вошли в колхоз, потащат свою добычу в общий увэран [3], а вот в яранге Чейвына уже пылает костёр и котёл кипит в ожидании свежего мяса.

Отец развязал заветный кожаный мешочек и высыпал в ладонь сыну десяток патронов.

— Поешь и снова пойдёшь на припай, — сказал он и крепко затянул жёлтыми зубами кожаный ремешок.

Быстро варится мясо молодой нерпы. В ожидании вкусной еды отец хвалил Чейвына за соблюдение обычаев старины, за то, что он не перечит старшим, чтит богов — хозяев морских просторов.

— Придёт время, и выбросишь лоскут бумаги, которым тебя наделили комсомольцы, — сказал он, придвигаясь к деревянному блюду, на который мать выкладывала сочные, исходящие горячей кровью куски нерпятины.

Чейвын почти не слушал отца. Он в нетерпении придвинулся к блюду и протянул руку…

Он сначала не почувствовал никакой боли. На деревянном полированном дне блюда он увидел свои пальцы вместе с кусками нерпичьего мяса. Человеческая кровь смешалась с кровью морского зверя… Умел точить нож отец!

Раньше, чем пришла боль, Чейвын вспомнил, что нарушил старинный обычай — полез вперёд старшего за едой. Но ведь он так торопился в море, на охоту!

…Анканау молча взяла изуродованную отцовскую руку и прижала её к щеке.

Сколько она гадала о тайне отцовской руки! В своём воображении Анканау рисовала одну за другой картины несчастья. То это было нападение белого медведя, то хищный морж-кэглючин, который, по рассказам охотников, нападает даже на мирные байдары и вельботы, откусил пальцы… А может, где-нибудь в тундре в сильный мороз отец обронил рукавицу, отморозил пальцы, и они отвалились.

— Хотел я после этой обиды навсегда распрощаться с морем, — продолжал, помолчав, Чейвын. — Уехал в больницу, а оттуда послали меня в окружной центр, на курсы комсомольских работников. Но не выдержал и месяца, обратно приехал в родное селение. Надо было спасать отца от суда. Трудно было, но его оставили в покое. Зато меня исключили из комсомола. Так оставались мы долго единоличниками. Всё селение было в колхозе, а мы на отшибе, как дикие олени. Вскоре отец умер, за ним на другой день тихо скончалась мать. Похоронил я их и переселился в Кэнинымным, где никто не знал о том, как я потерял свои пальцы…

— Мне жаль тебя, отец, — тихо произнесла Анканау.

— Если бы ты меня по-настоящему жалела, не просилась бы в охотники. Ведь какой мне позор! Я уже не молодой, в колхозе меня уважают, и вдруг — такое!

— Но что тут плохого, если я хочу быть охотником?

— Для тебя, может быть, и нет, а вот какими глазами я буду смотреть на товарищей! — сердито ответил Чейвын. — Пусть я примирился с тем, что ты не пошла учиться дальше, не оправдала ни моих, ни материнских надежд… А теперь ещё и опозорить хочешь?

— Не опозорю, я буду стараться!

Чейвын сгорбился и вышел в тамбур.

Анканау слышала, как он там возился, гремел металлическими цепями капканов.

— Иди сюда!

Анканау выбежала. Она увидела на земляном полу четыре ржавых капкана.

— Вот. Лучше не нашёл. Ставь, пробуй, — бросил отец.

— Ведь можно попросить капканы в колхозном складе, — подсказала Анканау.

— Ещё чего не хватало! Попробуй этими половить.

Несколько дней после этого Анканау приводила в порядок капканы. Она кипятила их в чистой воде, счистила ржавчину, откопала из-под снега жухлой, ломкой от мороза травы, мха и ещё раз прокипятила капканы в отваре, а потом выставила их на ветер.

Чейвын рано утром уходил проверять капканы, привозил песцов и молча кидал их дочери.

Они совсем мало разговаривали. Отец откуда-то приволок мёрзлую ободранную нерпичью тушу и бросил:

— Отвези приманку для твоих капканов.

— Спасибо, отец, — горячо поблагодарила Анканау. — Но я отвезу её, когда капканы будут готовы.

— Зачем так медлить? — удивился отец.

— Сожрут её песцы, пока я соберусь поставить ловушки.

— Знай, что она как камень и песцам хватит её дней на пять, — сердито сказал отец и добавил что-то вроде: «Вот дай женщине капкан…»

Настал, наконец, долгожданный день. Анканау поставила капканы по всем правилам. Отец ей помогал.

Потом каждое утро ходила проверять. Взбегая на холм, она с волнением всматривалась в снежную белизну, отыскивая глазами пушистый комочек. Проходили дни, а песца всё не было. Зато росли связки шкурок, добытых Чейвыном.

Однажды отец всё же спросил:

— Как твои капканы?

— Ничего нет, — буркнула Анканау.

— Пойдём посмотрим.

От приманки остались только обглоданные кости. Чейвын походил вокруг них и даже попрыгал.

— Не то что песец, но и тяжёлый волк не попадётся тебе: видишь, как занесло снегом капканы?

Анканау молча проглотила обиду: ведь мог же отец сказать, что после каждого снегопада, позёмки надо перезаряжать капканы… Она выкопала их и снова расставила вокруг костей.

8

Зима шла ровная, обыкновенная. В меру было снега, ураганных ветров и мороза. Лёд у морского берега избороздили глубокие трещины. Плотный снег быстро забивал их, а рядом с пушечным грохотом возникали другие.

Чейвын ехал вдоль берега. Вожак обходил торосы, заставляя нарту крениться то в одну, то в другую сторону. Охотник крепко сидел, обхватив нарту ногами, поставив ступни на полозья. Он смотрел на звёзды у горизонта, ожидая, когда среди них появится новая — огонёк в окошке охотничьего домика. Собак не нужно было понукать. Они уже почуяли дом, и их чёрные блестящие носы с белыми нитями замёрзшей слюны указывали направление точнее любых самых хитроумных навигационных приборов.

С каждым шагом собак, приближавших охотника к домику, у Чейвына росло тревожное беспокойство. Он вспоминал упорный, негаснущий взгляд чёрных глаз дочери и видел в глубине её зрачков страдание. Ещё вчера Чейвын позлорадствовал и не преминул бы высказаться вслух о сложностях и трудностях охотничьего ремесла.

Дочка только и знала дело, что смотреть за капканами. Рано утром она выходила из охотничьей избушки и отправлялась в тундру. Она шла под холодными звёздами по скрипучему снегу, топтала лунные тени от снежных застругов.

Капканы были не очень далеко, и Анканау обычно возвращалась, когда отец только вставал. Чейвын ничего не говорил. Он даже перестал спрашивать о погоде.

Жалость острыми когтями царапала душу охотника, но он ничем не мог помочь дочери. Однажды даже мелькнула мысль: не подложить ли ей в капкан песца? Но, представив себе, что будет, если Анканау догадается, он отказался от этой затеи. Жизнь в охотничьей избушке стала невыносимой. Как будто посреди тесной комнаты протянули тонкую струну, которую нельзя тронуть, но о ней всегда надо было помнить.

Вожак свернул со льда на берег. Чейвын соскочил и, подталкивая нарту за баран [4], помог собакам вытащить её на крутизну припая. Звезда давно превратилась в пятно жёлтого света среди снегов и одинаково властно притягивала и собак и охотника.

Подъезжая к домику, собаки вдруг навострили уши. Вожак поднял голову, замедлил шаг и оглянулся на каюра, как бы приглашая его прислушаться.

Чейвын задержал дыхание. Из-за стен домика, засыпанного толстым слоем снега, на волю вырывались звуки и отчётливо разносились по студёному пространству, отскакивали от голубых обломков айсбергов, от обструганных ветром верхушек сугробов и терялись в бесконечной дали, между звёздами, луной и сполохами полярного сияния.

Вожак натянул постромки, нарта рванулась и запрыгала по застругам.

Из трубы летели искры. Песня рвалась из раскрытой двери, в проёме которой светился огонек фонаря «летучая мышь».

Анканау выбежала навстречу упряжке.

— Ты пела? — спросил отец, не скрывая удивления.

— Пела, — с улыбкой ответила Анканау. — Иногда мне хочется петь.

— Но я давно не слышал, как ты поёшь.

— А сегодня мне очень захотелось, даже горло чесалось.

— Вот как! Похвальное желание.

У Чейвына рвался с языка вопрос, и он почти с явно ощутимым усилием загонял его обратно: ему хотелось, чтобы дочка сама сказала о причине своей весёлости.

Анканау внесла в дом застывшие тушки песцов, предварительно стряхнув с них снег.

— Хорошая добыча, — сказала она, кладя песцов на пол возле печки, перед открытой дверцей, чтобы они скорее оттаяли.

Чейвын распряг собак, покормил и затолкнул нарту на крышу.

Анканау суетилась больше обычного, часто поглядывала на отца, но Чейвын с напускным спокойствием рассказывал о погоде, о тундре, о следах на снегу.

— Почему ты не спросишь, как было дома?

— Жду, когда сама расскажешь.

— Я пела потому, что сегодня мне улыбнулась удача.

Чейвын давно догадался о том, какую новость держала про себя дочь, но он изобразил крайнюю степень удивления и быстро вскочил.

— Что ты молчала? Покажи свою добычу!

Анканау зарделась, полезла к окну, загороженному распорками с натянутыми на них песцовыми шкурками, и принесла оттуда отлично снятую с тушки шкурку.

— Какомэй! — Теперь Чейвыну не нужно было разыгрывать удивление, Анканау держала перед ним великолепную шкурку голубого песца. Шерсть переливалась мягкими волнами от взволнованного дыхания девушки, казалось, на снег упали тени высоких облаков и бегут вслед за ветром.

Именно сейчас у Чейвына как бы заново открылись глаза, и он взглянул на свою дочь не как на ребёнка, а как на взрослого человека, одержимого желанием достичь цели. Анканау стояла перед ним высокая, стройная. Складки мехового кэркэра сбились у тонкой талии, и над этой пушистой драпировкой возвышалась упругая девичья грудь, голова с шапкой густых черных волос и среди всего этого великолепия — пронзительные, горящие огнем охотничьей страсти глаза.

Анканау ждала, что ещё скажет отец. И Чейвын поступил так, как следовало поступить настоящему охотнику, сделавшемуся свидетелем удачи своего товарища. Он откашлялся и солидно произнёс:

— Пусть и дальше удача тебя не оставляет.

— Спасибо… — Анканау помедлила и добавила: — И тебе, надеюсь, повезёт.

С этого вечера никто в охотничьем домике больше не боялся тронуть невидимую струну отчуждения — она исчезла. А утром Чейвын с дочерью уже разговаривали как равный с равным в делах, касающихся промысла песца.

Но прошло ещё много дней, прежде чем Анканау обнаружила в своих капканах второй пушистый комочек.

Она без особой радости внесла песца в избушку — шкурка не первосортная, это сразу видно, стоит взглянуть.

Чейвын осмотрел песца, подул против шерсти и сказал:

— Скоро весна, мех тускнеет.

Приближался срок окончания охоты на песца — первый признак весны для тундрового промысловика.

Чейвын решил съездить в Кэнинымным, отвезти шкурки, привезти продукты. Ему приходилось это делать, отрывая себя от дела. Несколько раз он предлагал упряжку Анканау, но дочь наотрез отказывалась. Чейвын понимал её: кому охота показываться в селении всего-навсего с двумя песцами, даже если один из них голубой.

Проводив отца, Анканау пошла пешком проверять капканы. Глаза ломило от слепящих лучей. Каждая снежинка многократно отражала солнце, и без защитных очков невозможно было обойтись.

Но Анканау не любила носить защитные очки. Они скрадывали истинное расстояние, меняли цвета, приглушали яркий свет. Невольно пробирала дрожь, будто находишься в глубине айсберга — всё кругом голубое.

Анканау пересекла небольшой залив, образуемый началом великой косы Мээчкын и материковым берегом. Плетёные снегоступы хорошо держали на насте. Карабин оттягивал плечо, становилось жарко. Сегодня не дойти до отцовских капканов.

Ещё издали Анканау заметила песца. Он неподвижно лежал с вывороченным из-под снега капканом. «Должно быть, давно попался», — подумала она, но тут зверёк так стремительно вскочил, что девушка отпрянула назад. Песец брызгался кровавой слюной, нога, зажатая в стальных челюстях капкана, уже омертвела и как-то странно скрючилась. На девушку глянули помутневшие, похожие на присыпанный лёгким пеплом огонь глаза. Пасть была окаймлена полузасохшей рыжей от крови пеной. Что-то дрогнуло в душе девушки, и она, сорвав с плеча карабин и зажмурившись, почти не целясь, выстрелила в песца.

Анканау подошла, потрогала носком торбаса зверька. Песец не шевелился. Кровь из рваной раны на боку успела остыть и капала на снег редко и густо. Шкурка была безнадёжно испорчена.

Мысль об испорченной шкурке и воспоминание о горящих глазах песца преследовали девушку всю дорогу, пока она осматривала ближайшие капканы. Обратно она решила пройти коротким путём — над крутым берегом, через скалистый мыс и торосистое море.

На мысе среди скал посвистывал морозный ветер, и от голых камней, глазированных тонким слоем льда, тянуло холодом. Анканау ускорила шаги, торопясь пройти мрачное место. Когда перед ней открылся океан, вдруг её остановил громкий оклик:

— Стой, кто идёт?!

Скалы, замирая, повторили:

— Той!.. идёт!.. Ой!.. дёт!

Анканау показалось, что заговорили камни. Запинаясь, она всё же ответила:

— Как кто? Я иду.

Из-за скалы вышел человек в длинном, до пят, тулупе. На его груди висел заиндевевший автомат.

Лицо было скрыто высоким, выше шапки, воротником.

— Не узнаёшь?

— Носов! Как ты меня напугал! Будто скалы ожили!

— Вот как я хорошо замаскировался. Даже охотник не мог меня найти, — засмеялся пограничник. — Ого! — воскликнул он, увидя песца. — С добычей!

— Какая теперь добыча! — махнула рукой Анканау. — Отец говорит: пора кончать охоту. Весна скоро.

— Это верно, — кивнул пограничник. — Когда неподвижно стоишь, чувствуешь, как та щека, которая к солнцу, не так мерзнёт.

— Красиво тут. — Анканау подошла ближе к обрыву. — Как на самолёте!

— Осторожнее! — Носов взял её за рукав камлейки. — Тут козырёк снежный, ненадёжный.

Анканау сделала шаг назад и встретилась глазами с пограничником. Носов смутился и отвёл глаза.

Покрытое льдом и снегом море уходило далеко к горизонту и терялось вдали, сливаясь с низкими, причудливой формы облаками. Солнце тускло светило, лучи скользили по вершинам торосов, отражались от блестящих жгутов замёрзших потоков.

— Значит, скоро покинете избушку? — спросил Носов.

— Да. Поедем в Кэнинымным. Будем готовиться к морской охоте.

— И вы будете? — с ноткой сомнения переспросил Носов.

— А почему нет? Стрелять умею и рульмотор хорошо знаю, — ответила Анканау.

— Разве у чукчей и девушки промышляют в море?

— Бывает, — уклончиво ответила Анканау и пошла.

— Я провожу вас, — сказал Носов и торопливо пояснил: — Погреюсь заодно на ходу.

Осторожно ощупывая ногами дорогу, они спустились немного ниже, оставив слева грозный козырек снега, нависший над морем, и дошли до расщелины. Отсюда можно было попросту соскользнуть на морской лёд.

Анканау посмотрела на пограничника, поправила карабин и, усевшись, скатилась в тучах снега. Оглянувшись, она увидела мчавшегося вслед за ней Носова. Полы его длинного тулупа распахнулись и походили на раскинутые крылья. Пограничник упал на девушку. Хохоча и отряхиваясь от снега, они долго выбирались из сугроба.

Вдруг Анканау заметила, что Носов как-то необычно на неё смотрит и больше не смеётся. Она хотела спросить, что с ним, но сердцем догадалась, что не надо задавать вопросов. В голубых, как весеннее небо, глазах пограничника было столько нежности, что дыхание у девушки перехватило, и она отвела взгляд первой, чего раньше с ней никогда не случалось.

Вскарабкавшись на торос, Анканау выколотила снег из камусовых рукавиц. Ствол карабина был плотно забит снежной пробкой.

Носов подал шомпол. Он уже смотрел на девушку как всегда, и Анканау подумала, что ей померещилось необычное в глазах парня.

Сухой треск расколол воздух. Анканау подалась назад: впереди под скалой голубела тень от нависшего снежного козырька. По склону потекли тонкие струйки снега. Они росли, ширились, превращаясь в клубящийся поток снежной пыли. Послышался тяжёлый гул, потрясший морской лёд. Огромный снежный козырёк дрогнул и стал медленно наклоняться. От него отрывались глыбы и катились вниз, разбиваясь на мелкие куски о торчащие камни. Наконец вся масса снега отделилась от тёмной скалы и рухнула вниз, подняв огромное облако мельчайшей снежной пыли. Пограничник и Анканау стояли на достаточном расстоянии от козырька, их всё же осыпало с ног до головы снежной пудрой. Она медленно садилась и ещё долго висела в воздухе, искрясь в лучах заходящего солнца.

Анканау повернулась к Носову, осторожно обмела меховой рукавицей снежную пыль с его лица и тихо сказала:

— Как салют.

Мгла быстро сгущалась. Она поднималась от земли, от длинных теней, протянувшихся по морю, от высоких торосов, ропаков, обломков айсбергов.

Взобравшись на высокий берег, Анканау оглянулась. Там, где стоял пограничник, невозможно было различить даже скалистый мыс — всё погрузилось в непроглядную густую темноту.

9

Отец привёз из Кэнинымныма книги. Анканау повесила на стену дощечку и расставила на ней два тома «Дон-Кихота», маленький сборник стихов Лермонтова и однотомник Пушкина — большую толстую книгу, которая всё норовила упасть с узкой дощечки.

— Ещё бы сюда радиоприёмник, — сказала Анканау, оглядев после этого тесную комнатку.

Чейвын заметил:

— Дома у нас есть хороший приёмник. Никто им не пользуется: матери некогда, а я всё время в тундре.

— Было бы здесь электричество, привезли бы и приёмник сюда.

— Тогда можно и на охоту не ходить: лежи почитывай книги да слушай радио, — проворчал Чейвын.

Отец ещё не отказался от мысли выжить дочь из охотничьей избушки, отправить её обратно в Кэнинымным. Пошли разговоры о том, что вот Чейвыну захотелось удобств, он держит дочь в избушке, чтоб всегда было тепло, чай, горячее мясо. Когда люди начинают говорить плохое о человеке, трудно им заткнуть рот. Единственное средство — отказаться от всего того, что даёт повод вести такие разговоры. Чейвын долго оставлял одну Анканау, уезжал на дальнюю косу, ночевал в избушках других охотников, но результат получился совершенно обратный тому, что он хотел. Однажды Анканау заявила:

— Отец, я больше не боюсь оставаться одна в избушке. Если тебе нужен в упряжке Эвилюки, можешь его взять.

В марте начались пурги. Ветер выл в трубе, как загнанный зверь, кидался на человека, звал его за собой в море. Становилось теплее, подмокший снег спрессовался так, что его не брала лопата из китовой кости, а железная — гнулась и звенела.

Анканау читала «Дон-Кихота». Читала она эту книгу в третий раз. Первый раз Анканау познакомилась с рыцарем печального образа ещё в четвёртом классе, второй раз «проходили» в средней школе, и девочка пожалела бедного идальго, ставшего ей родным своими человеческими слабостями, когда учительница назвала его «выразителем эпохи».

Забыв школьное толкование «Дон-Кихота», Анканау заново читала книгу, заново переживала приключения безумного идальго. А сейчас, перечитывая «Дон-Кихота», она с удивлением ловила себя на мысли, что герой книги Бруно Франка — Сервантес — это живой, подлинный Дон-Кихот.

Испанский пейзаж напоминал осеннюю тундру — почти голые холмы с пучками пожелтелой травы, вдали синие горы… Только вот солнца маловато. Как люди любят свою землю! А она вся разная: вот похожая на тундру Кастилия; где-то далеко влажные непроходимые леса тропиков, спокойные ясные пейзажи средней России, пронзительный вой ветра на тундровом побережье океана. Бежишь от ледяной волны подальше, а где-то та же волна, подогретая жарким солнцем, ласкает голое тело.

Неправду говорят, что у северных цветов нет аромата. Маленький тундровый цветок тоже пахнет. Так можно дойти до утверждения, что не имеет запаха пресный лёд. Каков должен быть аромат в большом настоящем лесу, если пучок свежей травы кружит голову!

Мысли о далёких землях навевали светлую тоску. И было необъяснимо радостно сознавать, что есть ещё такие места, такие леса, горы, реки и моря, которые не видел собственный глаз и, быть может, никогда не увидит, но всё же замечательно, что всё это есть!

Книга уже давно лежала на груди, мысли далеко ушли от Дон-Кихота, они путешествовали по всей земле. Побывали в Анадыре, заглянули в класс, где сидели подруги Анканау, забежали в Ленинград, в институт Герцена, где учатся северяне и где сейчас могла быть Анканау, если бы захотела тогда, весной ещё…

Похоже, что ветер стучится в дверь. Нет, это человек. Анканау спрыгнула с лежанки и выбежала в тамбур. Деревянная палка-запор прыгала в гнезде, а вся жалкая дверца тряслась, грозя развалиться на отдельные доски. За одну секунду Анканау припомнились все страшные рассказы, слышанные в детстве, о коварных, злых рэккэнах величиной с человеческий мизинец, но таких же, как обыкновенные люди. О великане Пичвучине, о воскресающих мертвецах. Может быть, это умка — белый медведь?

— Кто там? — дрожащим от страха голосом спросила девушка.

— Люди здесь! — услышала Анканау ответ, приглушенный воем ветра.

— Люди? — переспросила она.

— Носов! — крикнул в ответ человек.

Анканау отодвинула деревянную палку-запор. Дверь распахнулась, и в тамбур ввалился сугроб. Отряхнувшись и оставив на земле кучу снега, перед девушкой предстал пограничник. Влага от стаявшего снега блестела на щеках, а ресницы и брови заиндевели и казались седыми.

— Как Дед Мороз! — не удержалась от возгласа Анканау.

— Так и есть! — весело ответил пограничник. — Ещё немного, стал бы вечным и настоящим Дедом Морозом. Едва нашёл избушку. Заблудился.

Пограничник снял тулуп. Под ним была надета ватная телогрейка защитного цвета, а под телогрейкой меховая безрукавка. Носов всё это снял и оказался в шерстяном свитере с высоким толстым воротом. Одежда кучей лежала на земляном, покрытом снегом полу.

Анканау посмотрела на ворох одежды и заметила:

— Тяжело носить столько.

— Тяжело, — согласился пограничник. — Подсказывали начальству, чтобы разрешили носить чукотскую одежду хотя бы зимой, чтобы не мёрзнуть. «Нельзя, — говорят, — форма есть форма».

Анканау помогла выбить снег из тулупа, ватника, развесила одежду на гвозди и позвала парня в комнату. Она расшуровала уголь в печурке и поставила чайник.

Носов огляделся в комнатке, взял в руки книгу.

— Читал, — сказал он, повертев её в руках, раскрыл на первой странице и прочёл вслух: — «Герцогу Бехарскому, маркизу Хибралеонскому, графу Беналькасарскому и Баньяресскому, виконту Алькосерскому, сеньору Капильясскому, Курьельскому и Бургильосскому…» Во накатал!

Анканау пристально посмотрела на парня и вдруг заметила, что Носов ещё совсем мальчишка, во всяком случае, он ненамного старше её.

— Сколько тебе лет? — спросила она его.

Носов удивлённо посмотрел на девушку.

— Мы перешли на «ты»? — ответил он вопросом.

— Пусть, — ответила Анканау.

— Допустим, что мне двадцать, а тебе?

— Семнадцать.

— Невеста.

— Нет ещё.

— Почему?

— Пока я учусь стать охотником, а прежде чем стать охотником, надо ещё стать настоящим человеком. Так говорит мой отец.

— Ну, невестой можно быть и будучи получеловеком, — глубокомысленно заметил Носов.

— И ты согласился бы жениться на такой половинке? — спросила Анканау, невольно подлаживаясь под шутливый тон пограничника.

— Если бы этой половинкой была ты, — сказал Носов и посмотрел на девушку.

Анканау не отвела взгляда. Парень смутился, потупился и тихо произнёс:

— Извини меня.

Пили чай молча. Носов громко прихлёбывал из кружки горячий напиток и изредка кидал на девушку мимолётный изучающий взгляд.

Анканау смотрела на парня спокойно и думала о том, как далеко он родился и жил. Школа, где он учился, в лесу. Обязательно в лесу. Разве можно устраивать школу где-нибудь в другом месте, если рядом растут высокие деревья, вершины которых упираются в облака. На стене класса висит географическая карта. Ребята часто стоят у карты. Анканау сама любила в школе в одиночестве побывать у карты, мысленно попутешествовать.

— На карте смотрел Чукотку, когда учился в школе? — спросила она.

Неожиданный вопрос застал Носова врасплох. Он отнял кружку от губ и поставил на стол.

— Вообще-то смотрел… Как не смотреть, раз она там? — неуверенно ответил он.

Немного помолчав, он продолжал:

— Мало мы знали о Чукотке в школе. Только картинки интересные смотрели. Ледяные иглу — такие эскимосские жилища. Я думал, что чукчи в них и живут. И ехал когда сюда, тоже так и думал. Оказалось, совсем не то. Настоящей яранги и то не видел. Приеду домой, спросят, нечего даже рассказать…

— Ничего интересного? — настороженно спросила Анканау.

— Совсем не то, что ожидалось, — поправился Носов.

— А что ожидалось?

— Я уже говорил: яранги, езда на собаках и оленях, шаманы…

Анканау засмеялась.

— Ты же сам на собаках ездишь!

Миша тоже расхохотался:

— Правда, я даже об этом и не подумал. А ведь никогда и не думал, что научусь. Если бы мне кто-нибудь в школе сказал, что буду когда-нибудь каюрить, ни за что бы не поверил.

— Анканау, — каким-то доверительным, мягким голосом произнёс Миша, — ты меня прости, но я тебе скажу: вы совсем обыкновенные, такие же, как все люди…

Девушка задумалась. Она взяла эмалированную кружку и принялась разглядывать выщербленное дно. Очертания разбитой эмали напоминали линии географической карты.

— Я совсем не хотел тебя обидеть! — горячо сказал пограничник. — Я просто честно сказал, что думал.

— Я не обижаюсь, — ответила Анканау, — я ведь то же самое думала о русских. Правда, недолго, до интерната, и пока не научилась говорить по-русски и не стала читать книги.

— Вот у нас на заставе есть несколько книжек о Чукотке. Старые книжки, и так там полно яранг, собак, оленей, душат старух, едят прокисшее мясо. Еле-еле видно людей.

— Но всё это так действительно было, — заметила Анканау.

— А сейчас я смотрю — то же, что у нас в деревне, — продолжал Миша.

— В лесу? — переспросила Анканау.

— Почему в лесу? — удивился Миша. — До леса у нас далеко. Надо идти за железнодорожную станцию, за водокачку.

— А я бы жила в лесу и школу бы там устроила, — мечтательно произнесла Анканау.

— Скучно там, — сказал Миша.

— Неправда, — возразила девушка, — в лесу не может быть скучно. Такие высокие деревья! Человек войдёт — и его не видно. Как мне хочется побывать в настоящем лесу! Потрогать руками живое дерево!

— Взяла бы и поехала, — просто сказал пограничник. — Ездят же люди учиться в Москву, в Ленинград, в Хабаровск. Сейчас это просто — из Анадыря на «ТУ-104».

— Когда-нибудь поеду, — сказала Анканау.

— Почему же сразу не поехала дальше учиться? — спросил Миша. — Я, как только кончу служить, обязательно поступлю в институт. На химический факультет.

— Почему не поехала? — задумчиво переспросила Анканау. — Долго и трудно объяснять… Охотником хочу стать — вот что!

Пограничник с сомнением посмотрел на девушку.

— Не веришь? — спросила Анканау.

— Почему? Раз решила — думаю, что выйдет, — не совсем уверенно ответил Миша.

— Я докажу! — твёрдо и с задором сказала Анканау.

К вечеру ветер стал стихать. Анканау и Миша вышли на улицу. Было ещё светло — день заметно прибавлялся.

— Приходи в гости, — сказала на прощание Анканау.

— Буду мимо проходить, обязательно зайду, — ответил Миша. — Только жаль, что покидаете избушку на лето.

10

В тундре появились пушистые съедобные сладкие цветы — конагнъаят, а припай по-прежнему стоял у берега. Лёд покрылся большими сквозными лужами, посреди которых темнели синие промоины. От больших айсбергов остались голубоватые, обсосанные солнечными лучами обломки.

Анканау вернулась в ремонтную мастерскую. Время было горячее — весенний ход моржей, и её взяли без разговоров. За длинным, обитым жестью столом работали вдвоём — Анканау и Вася Гаймо. Остальные ушли в море.

В мастерской приходилось работать сутками. В грязные окна светило незаходящее солнце, а в это время на завалинке сидел моторист и курил папиросу за папиросой.

В редкие часы свободного времени Анканау спускалась к морю, к тому месту, где лежал под водой и льдом заветный камень. Здесь она долго сидела и сочиняла длинные письма, которые она не могла доверить даже бумаге. Когда в Кэнинымным приезжали пограничники, Анканау бежала в контору правления, но почему-то среди приезжих никогда не было Миши Носова, а спросить о нём она не решалась.

Вася Гаймо даже намёком не напоминал о своей любви. Он говорил только о работе и громко возмущался небрежным обращением с моторами.

— Погляди, как засорили карбюратор! — обращался он к девушке. — Небось моторист чистит свой нос, сморкается!

Анканау предложила:

— Пойду-ка я к председателю. Пусть соберёт мотористов, и мы с ними поговорим, — сказала она.

Гаймо почесал мизинцем лоб.

— Это, конечно, нужно. Но разговаривать тебе с ними будет трудно. Не послушаются. Смеяться будут…

— Это почему? — насторожилась Анканау.

Гаймо оглядел её с ног до головы.

— Женщина ты…

Обида, как зелёная холодная волна, захлестнула Анканау, захватила дыхание.

— Да ты знаешь?.. Ты знаешь?.. Я поймала голубого песца!

Гаймо пожал плечами.

— С тобой был отец.

— Что ты хочешь сказать? — Анканау подбежала к парню, схватила за плечи и стала трясти.

Гаймо испугался. Он попытался вырваться из цепких девичьих рук и бормотал в своё оправдание:

— Да не я это говорю. Другие говорят.

Анканау отпустила парня. Сила вдруг ушла из её пальцев, всё тело обмякло: так, должно быть, чувствует себя медуза, выброшенная на берег. Девушка машинально стянула с себя клеенчатый фартук, бросила его на токарный станок и вышла из мастерской.

Она ничего не видела вокруг. Ноги привели её к дому, но Анканау, увидев знакомую дверь, повернулась и, обогнув дом, пошла через тундру к берегу моря.

Ноги увязали между кочек, чавкала холодная вода, проступившая из мха. Несколько раз девушка падала, пока не добралась до ручья. Повернув вверх по течению, она направилась к озеру. Здесь Анканау присела на сухой, покрытый короткой травой пригорок.

Небольшой прямой овраг разрезал тундровый холм надвое, открывая вид на оставшийся кусок припая и море с редкими плавающими льдинами. Чувство жгучего стыда, смешанного с обидой, не покидало её. Трудно было дышать, хотя она шла сюда довольно медленно.

Анканау вспомнила, как отец, сдавая добычу на пушной склад, несколько раз повторил заведующему, что голубого песца поймала Анканау. Пушник Гэмауге, солидный и очень спокойный человек, сдержанно похвалил девушку. Мать поцеловала. А другие и даже председатель Василий Иванович громко выражали одобрение. Как же так? Выходит, они тогда не поверили Чейвыну и лгали ей? Вот так иногда ободряют тяжело больного человека: открыто и громко возле него рассуждают о скорейшем выздоровлении, а стоит ему отвернуться, как горько покачивают головами и обмениваются понимающими взглядами.

Стыд жёг глаза. Они были сухими и горячими, как будто Анканау неосторожно приблизилась к ярко пылающему костру.

С ней играли, как с маленькой капризной девочкой. Потакали, чтобы не разревелась, сунули в руки игрушку, которую она просила.

Надо отсюда уезжать. Достаточно позора она принесла в дом родителей. Бедный отец! Каково-то у него на сердце?

Анканау решительно поднялась, осторожно ступая, подошла к воде и сполоснула разгорячённое лицо.

Вдоль речки спустилась к морю и медленно пошла к селению.

Обида и горечь ушли куда-то в глубину сердца, от них осталась лёгкая тень — Анканау уже думала о будущем. Можно поехать в Анадырское педагогическое училище или в сельхозтехникум… А не остаться ли в райцентре и закончить десятилетку? Нет, лучше уехать! И подальше от Кэнинымныма!

Когда идёшь от речки к селению — море остаётся слева. Здесь берег низкий — топкая тундра вплотную подходит к припаю и тянется до первых домов. На кочках пучками торчит прошлогодняя трава. Тундровые куропатки, невидимые и неслышимые на земле, с шумом пролетают над землёй, обламывая крыльями сухие стебельки. Тундра жила полной весенней жизнью. Цветы качаются под ласковым ветром. Пристроившись поудобнее, мохнатый шмель сосёт сладкий сок. На склоне холма притаился выводок песцов и ждал, когда пройдёт человек.

Девушка вышла на ноздреватый лёд. По нему легче идти, чем по гальке. Лёд шершавый, весь в мелких порах, как истыканная оводом оленья шкура. Подошвы по нему не скользят, цепко держатся.

Напротив разделочной площадки, как всегда, оживление. Вельботы подходили один за другим — кончался весенний день. Скоро солнце коснётся воды, ненадолго окунётся и снова поднимется, чтобы светить охотничьим бригадам, которые в эти дни не знали ни отдыха, ни сна.

Анканау прибавила шагу. Тот, кто вырос на моржовом мясе и сале, не может оставаться равнодушным, когда к берегу подходит нагруженный добычей вельбот.

Чейвын будто специально поджидал дочь:

— Ищем тебя по всему селению. Откуда ты идёшь? Смотрела песцовые норки?

Анканау молча кивнула. Она не могла сказать ни слова: в толпе охотников мелькнуло лицо Васи Гаймо, и тотчас на память пришли его злые обидные слова.

— Я поеду в Анадырь, — сказала Анканау.

Чайвын удивлённо вытаращил глаза:

— Как так? Когда?

— Хоть завтра. На почтовом катере.

— Анка, может, несколько дней подождёшь?

— А чего ждать? Чем раньше, тем лучше.

— Не понимаю, Анка, что с тобой? Раньше ты не разговаривала такими словами.

— Очень сожалею.

Чейвын видел, что дочь чем-то очень расстроена. Вытягивать из неё причину плохого настроения трудно и долго. Лучше сразу приступить к делу.

— Иди домой, переоденься. Поедешь на нашем вельботе мотористом.

— Опять смеёшься надо мной, отец?

Анканау прищурила глаза. Непонятно, где ресницы, а где сами зрачки — чёрные, как камень на морском дне.

— Да что это с тобой? Люди ждут, вельбот ждёт, мотор ждёт, охота ждеё, а она тут разводит разговоры! Миша Ранау сильно порезал руку, и его отправили в медпункт. Теперь в нашей бригаде моториста нет…

И тут Анканау поняла: вот пришёл долгожданный день, когда она сможет себя по-настоящему показать. Вдруг ей померещилось, что отец заколебался и на его лице появилось сомнение. Анканау горячо сказала:

— Сейчас бегу! Ждите меня! Не уходите в море без меня!

Анканау летела, как ветер. Тяжёлые густые волосы разметались по плечам. Дома она мигом скинула с себя одежду и бросилась к шкафу. Распахнула дверцы и тут же захлопнула: там только нарядные платья, пальто, ничего пригодного для морской охоты. Стоя посреди комнаты, Анканау беспомощно огляделась. В окно она увидела припай и вельботы. Бригады, которые разгрузили добычу, уже уходили в море.

Мысль о том, что отец может не дождаться, словно кэнчиком подхлестнула Анканау. Она наспех напялила на себя ту же одежду, в которой работала в мастерской. Только на ноги натянула высокие резиновые сапоги. Секунду поразмыслив, набросила на плечи отцовский ватник, а в руки взяла непромокаемый плащ, который считался не только в Кэнинымныме, но и в районном центре достаточно нарядной одеждой.

Анканау бежала на берег со всех ног. Но, подходя к припаю, она замедлила бег и пошла шагом, сдерживая нетерпение ног.

— Бензину достаточно? — деловито спросила она отца.

— Погрузили бочку.

Анканау прыгнула в вельбот и пробралась к мотору, укреплённому возле кормы в сквозном колодце. Она чувствовала, что на неё глядят десятки удивлённых и любопытствующих глаз, и старалась казаться спокойной хотя бы со стороны спины.

Мотор был не новый, но надёжный. Анканау сама его ремонтировала. Незаметно для других она похлопала его по правому цилиндру, как бы здороваясь с ним.

Анканау отвернула свечи, продула карбюратор, проверила уровень горючего в баке. Всё было в порядке. Оставалось навернуть на маховик заводной шнур. Вот и всё. Теперь можно стать лицом к берегу. Анканау умела выдерживать взгляд одного человека, и всегда получалось так, что собеседник первым отводил глаза. Но сможет ли она выдержать взгляд целой толпы?

Охотники как ни в чём не бывало продолжали разговаривать между собой. Даже обидно. Никто не пялил глаз на необыкновенного моториста… Нет, вот стрелок Тэюттын бросил быстрый, как рывок, взгляд… И носовой Ытлени глянул, но тут же стал о чём-то жарко спорить с гарпунёром Рымылю.

Чейвын прыгнул в вельбот и пробрался к своему месту, на кормовую площадку.

— Как, дочка, сможешь? — громким, взволнованным шёпотом спросил он.

— Смогу, — тихо, но твёрдо ответила Анканау.

Ею вдруг овладело чувство спокойной уверенности. Ей показалось: захоти она, и от её руки заведётся обыкновенный железный чайник.

— Скоро отправляемся? — громко спросила она.

— Тебя только и ждём, — ответил отец.

— Я готова.

Охотники попрыгали в вельбот. Носовой Ытлени оттолкнул судно от льдины и последним перевалился через борт.

Чейвын длинным веслом развернул вельбот носом к морю.

Анканау ждала. На правый кулак она намотала замасленный заводной шнур, левая рука лежала на маховике, на больших выпуклых буквах фирменного знака. Чейвын кивнул ей.

Анканау дёрнула шнур. В этот рывок она вложила всю свою девичью силу и едва не свалилась на сидящего сзади стрелка Тэюттына. Мотор чихнул, как некстати разбуженный пёс, крутанул маховиком и замер… Нет, не замер! Это маховик, набрав обороты, слился в неподвижный металлический круг. Мотор завёлся! Вот его голос! Просто от волнения Анканау не сразу услышала.

Установив режим, Анканау устало опустилась на деревянную банку. Они обменялись с отцом понимающими взглядами.

— Однако ты меня здорово толкнула, — дружелюбно сказал девушке стрелок Тэюттын.

— Очень хотелось, чтобы мотор сразу завёлся, — ответила Анканау.

— Этого каждому мотористу хочется, — сказал второй стрелок Откэ.

— Да не у каждого получается, — отозвался носовой Ытлени.

На вельботе не сидят молча. Пока зверя не видать и охотники свободны от напряжения, в котором их держит преследуемый морж или кит, они говорят без умолку. Мужчинам тоже есть о чём потолковать.

Но на этот раз в вельботе Чейвына решительно не знали, о чём говорить. Никто не помнил, чтобы когда-нибудь вместе с ними охотилась женщина, да ещё на правах одного из почётных членов бригады — моториста! Вот почему огонёк загоревшегося было разговора быстро угас.

Ытлени достал бинокль и занялся рассматриванием гладкой поверхности моря.

Гарпунёр Рымылю постучал по туго натянутым пыхпыхам [5], поправил капроновые лини, осторожно провёл кончиками пальцев по острым лезвиям наконечников.

Стрелки пощёлкали затворами ружей, а Тэюттын даже поглядел на море через ствол.

Чейвын понимал, что его дочь является причиной мучительного молчания и необыкновенного поведения охотников. Будь она даже просто пассажиркой, которую взяли, чтобы доставить куда-нибудь по пути, было бы легче. А тут — мотористка! Такого не только в Кэнинымныме, но и на всей Чукотке ещё не было.

Чейвын переложил румпель, огибая большую льдину. За синим айсбергом показался пограничный сторожевой катер.

— Пограничники! — крикнул Тэюттын, обрадованный возможностью что-то произнести.

— Вижу! — отозвался Чейвын и повернул вельбот.

На пограничном катере застопорили двигатель.

Суда медленно сближались. Рука Анканау лежала на рычажке газа, готовая по первому знаку бригадира выключить мотор. Чейвын кивнул, и мотор остановился.

Ытлени опустил за борт неплотно надутый пыхпых, чтобы смягчить удар.

— Идите к Янракеннотскому мысу, — посоветовал капитан катера. — Мы там видели стадо моржей.

— Спасибо, — поблагодарил Чейвын.

— О, да у вас новый моторист! — удивлённо воскликнул капитан.

— Моя дочь, — с гордостью сказал Чейвын.

— Анка!

Девушка вздрогнула. Это был Носов, зимний знакомый. Оказалось, он не только умеет ездить на собаках… Вот так встреча!

— Здравствуй, Анка, — Носов перегнулся через высокий борт катера и подал девушке руку.

— Здравствуй, — сказала Анканау, смотря парню в глаза. — Рада тебя видеть.

Но тут Чейвын скомандовал отчаливать от катера, и Тэюттын оттолкнулся веслом. Анканау завела мотор. Вельбот, набирая скорость, стал удаляться от пограничного катера. На палубе стоял Носов и, стараясь перекричать шум мотора, что-то орал на прощание.

Анканау оглянулась и помахала рукой.

Встреча с пограничным катером разрядила обстановку в бригаде Чейвына. Хотя Анканау и не принимала участия в общем разговоре, но теперь её не так стеснялись.

За высоким Янракыннотским мысом увидели стадо моржей. Началась привычная, но тяжёлая работа. Вельбот гнался за моржами, лавируя среди плавающих льдин. Анканау, повернувшись лицом по ходу судна и держа левую руку на рычажке газа, то увеличивала, то замедляла скорость. Чейвын, довольный дочерью, одобрительно посматривал на неё.

Вокруг моржей взмывали фонтанчики воды. Звери глубоко ныряли, и, когда показывались, вода вокруг них окрашивалась кровью.

Загарпунили моржа. Вытащив на льдину, быстро освежевали, погрузили мясо и жир в вельбот и снова бросились в погоню.

Гремели выстрелы в прозрачном весеннем воздухе. Запах пороха смешивался с запахом талого снега, с резким дурманящим ароматом выхлопных газов. Лёгкие облака были так высоко, что они не отражались на спокойной поверхности океана.

Вот уже третий морж разделан и погружён в вельбот. Ноги утопают в тёплом студенистом мясе. Кромки бортов едва возвышаются над водой. Сытый, приторный запах богатой добычи пьянит. Никто из охотников не чувствует усталости. Будь вельбот больше, можно было загарпунить и четвёртого и пятого моржа… Но уже пора возвращаться.

Тэюттын положил голову на край борта. Ытлени и Откэ удобно расположились на полуспущенных пыхпыхах. Только отец и дочь бодрствовали.

Льды разошлись. Синий берег, приближаясь, темнел. Ярче проступали на нём белые заплатки нерастаявшего снега. То и дело вельбот обгоняли стаи птиц. Они проносились низко над водой, едва не касаясь одиночных льдин.

Брызнул из морской глубины первый солнечный луч. За ним тут же показался краешек диска. Значит, наступил новый день!

Анканау в пылу охотничьего азарта и не заметила, как закатилось солнце. Заблестели обломки айсбергов, заискрился подтаявший фирн на плавающих льдинах. Ожил под солнцем и берег, загомонил птичий базар, тяжёлые гаги поднялись со своих гнёзд на поиски корма.

С берега потянуло лёгким ветром. Анканау выпрямила затёкшие от неподвижного сидения ноги. Ещё поворот, и показались дома Кэнинымныма. Лучи играли на стёклах домов. На берегу копошились люди. От жиротопного цеха круто в небо поднимался столб дыма.

Вельбот мягко причалил к остатку припая. Анканау выключила мотор и медленно вытерла ветошью замасленные руки. На берегу, несмотря на ранний час, было много народу. Председатель Василий Иванович заглянул в вельбот и, как бы удостоверившись, что добыча нисколько не хуже, чем у других, неожиданно громко заявил:

— Что я говорил? Хорошо, когда молодёжь возвращается в колхоз! Молодец, Анка!

Анканау застенчиво улыбнулась. Она чувствовала огромную усталость. Даже держать глаза открытыми стоило большого труда. И всё же, если нужно, она готова была снова выйти в море.

11

Со второй половины лета охотники пушнины повезли на свои участки подкормку — моржовые и нерпичьи туши, рыбу. Зверь привыкал находить пищу в определённом месте и не уходил.

Узнав об этом, Анканау тотчас отправилась к председателю.

Василий Иванович заулыбался, поднялся навстречу из-за стола и приветливо сказал:

— Здравствуй, наш молодой женский кадр.

Анканау вспыхнула и резко отрезала:

— Прошу вас, Василий Иванович, меня так не называть!

— Вот уж и обиделась. А я уважительно говорю. Где ещё есть женщина-моторист, кроме как в нашем колхозе?

Анканау смутилась: в самом деле, может, Василий Иванович от всего сердца её так называет. Кроме того, ведь она пришла с просьбой и нехорошо так начинать разговор.

— Простите, Василий Иванович, — смягчив голос, сказала Анканау. — Я пришла к вам с просьбой.

— Всегда рад помочь, — отозвался председатель.

— Охотничий участок мне нужен.

— Охотничий участок? — Василий Иванович даже привстал со стула. — Это в каком смысле?

— Ну, в таком, — Анканау засмеялась. — Вот у отца есть участок, у других охотников, у Кытылькота… Промышлять собираюсь.

— Это невозможно, — Василий Иванович сопроводил эти слова своим любимым жестом: как бы поставил печать. — Дело тонкое. Все охотничьи участки издавна сложившиеся. Кто же добровольно уступит… Нет, это не выйдет.

Василий Иванович сочувственно посмотрел на поникшую Анканау и добавил:

— Если бы я даже очень хотел помочь, ничего бы не мог сделать.

— Как же мне быть? — растерянно пробормотала девушка.

— Может, отец отдаст часть своих угодий? — сказал он и подошёл к карте: — Смотри сюда. От косы Мээчкын до Эпрана — тут на десятерых хватит… Только насчёт приманок и подкормки самой придётся побеспокоиться.

С отцом Анканау пришлось труднее, чем с председателем. Несколько дней его уговаривала, пока он не сдался и не сказал:

— Ладно. От Мээчкына вдоль побережья до Китовых холмов — твоё. Но больше никакой помощи от меня не жди. Позорься одна, а меня оставь в покое!

В первый же свободный от морской охоты день Анканау навестила свои владения. Ей пришлось пешком идти целый день до избушки, а оттуда ещё день бродить по тундровым холмам и кочкам. Она разыскивала песцовые норки и отмечала на самодельном плане участка, скопированного с карты колхозных угодий.

Летний ветер быстро перелистывал страницы календаря. Вот уже ночи стали длинными и темными. Море всё чаще штормило.

По утрам Анканау прислушивалась, и, если доносились удары волн, она быстро одевалась и бежала на берег моря, стараясь быть первой.

Бывало, что море выкидывало мёртвых зверей — ритлю. Для песцов нет лучшей подкормки, чем ритлю — запах такой, что слышно далеко по тундре. Даже самый привередливый зверь будет покорён таким вниманием и не покинет охотничьего участка.

Но сколько Анканау ни бродила вдоль полосы бушующего прибоя, ей ещё ни разу не довелось найти ни одного ритльу. Всегда получалось так, что её кто-то опережал и ставил на выброшенную волнами удачу свой знак-камешек.

И всё же Анканау не теряла надежды. Ветер срывал верхушку волны, прежде чем она обламывалась, и швырял водяной пургой солёную воду. Большой пароход светился на горизонте. Иногда он давал длинный гудок, разрываемый на куски прерывистым ветром.

Ноги скользили по мокрой гальке. Торбаса давно отсырели, травяная подстилка сбилась, и через ослизлые подошвы из лахтачьей кожи острые камешки причиняли ощутимую боль. Анканау не садилась отдыхать. Она обещала себе передышку, когда доберётся до мыса Вэтлы. Чтобы заглушить грызущий голод, девушка подбирала свежие, пахнущие морской волной водоросли и грызла на ходу.

Анканау вышла в четвёртом часу утра, сейчас уже шестой, но на пути ей не попался не только какой-нибудь ритльу, а и дохлой рыбёшки на берег не выбросило.

Мыс вырос перед ней неожиданной тёмной громадой. Вода сочилась из щелей, волны нещадно били о камень со стороны моря. Под кипящим прибоем скрывалась узкая полоска гальки, по которой можно было пройти на ту сторону мыса.

Анканау отошла в сторону, чтобы брызги не доставали, и присела передохнуть.

Дороги под мысом нет, значит нужно возвращаться назад. Видно, и сегодня уж такой неудачный день. Никто не мог опередить Анканау, потому что на брёвнах, выброшенных волнами, ещё не было знаков владельцев — камешков.

Каменный мыс дрожал под ударами волн. Анканау зябко поёжилась и огляделась. Мутный рассвет вставал над разъярённым морем. Посветлели верхушки волн, как будто озарились изнутри, из морской пучины сказочным светом. Обозначились низкие, тяжёлые облака. Мыс по-прежнему оставался чёрным. И даже если бы выглянуло солнце, каменная громада не улыбнулась.

Анканау откинула назад голову, всматриваясь вверх. Взгляд невольно последовал за едва заметным карнизом, который лепился наискось. А ведь по нему можно пройти! На той стороне мыса никто не был с того дня, как начался шторм. Если не кита, то хоть тюленью тушу должно выкинуть!

Снизу в неверном свете нарождающегося пасмурного дня тропка показалась не такой узкой, как на самом деле. Приходилось плотно прижиматься к холодной мокрой скале и по возможности стараться не смотреть вниз. Но волны кидались на девушку, ветер тормошил за плечи, выбивал из-под платка волосы.

Дважды передохнув, Анканау добралась до поворота. Здесь тропка расширялась и висела уже не над бушующим морем, а над полосой гальки, переходящей в длинную косу. Девушка облегчённо вздохнула и вдруг увидела прямо перед собой две светящиеся точки, обрамлённые красными кружочками. Она слабо вскрикнула, отлепилась от скалы, ноги подогнулись… Уже падая назад, Анканау догадалась и невольно закричала:

— Это же птица!

Тело несколько раз ударилось о камни, и девушка не теряла сознания до того самого момента, как рухнула на мокрую гальку.

…Анканау очнулась от прикосновения чьих-то рук. Кто-то, ещё не видимый, бережно притрагивался к ней.

Над ней на коленях стоял Носов. С мокрой плащ-палатки ручьями стекала вода, под капюшоном блестел козырёк фуражки, а над ним горела красная звёздочка. Анканау подняла руку и, как бы удостоверяясь в том, что жива, дотронулась до звёздочки.

— Она жива! — крикнул кто-то другой, рядом.

— Да, я жива, — подтвердила Анканау слабым голосом и попыталась повернуть голову, чтобы взглянуть на говорящего. Острая боль пронзила темя, и мрак плотным брезентом навалился на неё.

Вторично она очнулась уже на пути в Кэнинымным. Пограничники устроили из плащ-палатки носилки и, ухватившись за оба конца, почти бежали вдоль прибойной черты.

— Передохнём, — предложил шагавший впереди Носов.

— Давай, — тяжело отозвался незнакомый Анканау пограничник, лицо которого она, наконец, разглядела.

Носов заметил, что девушка очнулась, наклонился над ней и спросил:

— Больно?

— Нет, — усмехнулась Анканау. — Невысоко было. Я почти спустилась… А что со мной? Кровь есть?

— Крови нет. Руки и ноги вроде целы, — ответил Носов. — Ты не беспокойся, уже огни селения видать.

Рассвело. Над головой Анканау моталось низкое, затянутое тяжёлыми, мокрыми тучами небо. Пограничники сменились, и она могла видеть лицо Носова.

Было ещё рано. В сенях громко шумел примус. Анканау услышала короткий вскрик матери и грохот упавшего чайника.

Когда её положили на кровать, над ней наклонился отец. Он что-то пытался выговорить толстыми дрожащими губами.

В комнате, тяжело топоча сапогами, переминались с ноги на ногу пограничники. Пришёл врач. Он осмотрел Анканау и объявил, что переломов нет.

Носов, должно быть, только и ждал, что скажет врач. Он подошёл, положил на девичью ладонь свою руку и тихо сказал:

— Я потом приду, навещу. А сейчас нам надо обратно на пост.

Врач всё же посоветовал показать Анканау специалисту из районного центра. Рультына побежала на почту поговорить по радиотелефону с районной больницей.

Чейвын сидел у постели. Он ещё не совсем оправился от потрясения, и дочь утешала его:

— Всё обошлось хорошо. Только жаль — задержу с подкормкой. Тогда песцы уйдут в другое место.

— Не уйдут. Ты только быстрее поправляйся. А подкормку я повезу.

Когда стали заживать большие синяки и ссадины и в доме снова пошли разговоры об охоте, Рультына попробовала было воспротивиться тому, чтобы Анканау зимой занималась песцовым промыслом, но Чейвын её не поддержал. Он только строго сказал дочери:

— Если ты хочешь быть настоящим охотником, ты должна быть лучше многих. Иначе дело не стоит возни.

Анканау и сама понимала: чтобы окончательно освободиться от снисходительного отношения к себе — надо добыть побольше песцов.

Едва только доктор разрешил ходить, Анканау отправилась в колхозную контору и распаковала большие пачки книг и брошюр, наваленные за председательским столом. Выбрав всё, что касалось песцового промысла, она занялась чтением.

— Никогда такого не было, чтобы охотник учился по книгам, — заметил Чейвын, глядя, как дочь усердно штудирует тощие брошюры. — Давай лучше договоримся так: мы с тобой соревнуемся.

— Давай! — озорно ответила Анканау.

— Но одно условие соревнования, — поднял палец Чейвын. — Если ты проиграешь — больше в тундру не ходи. Можешь оставаться мотористом или механиком, но только не охотником.

Анканау задумалась. Отец так и не отказался от мысли отвадить её от тундры. И если не принять этого жестокого условия, значит уже наполовину отступить.

— Хорошо, я согласна.

— Смотри, дочка, будет трудно, — предостерегающе сказал Чейвын.

Миша Носов навестил Анканау, когда она окончательно поправилась и собиралась на свой участок.

В этот вечер вся семья была в сборе. Был тот неопределённый час, когда ещё не зажигали электрического света, хотя на улице уже стемнело.

Пограничник громко постучался в дверь. Чейвын выглянул:

— Здравствуй, Носов! Гляди, собаки на тебя не лают.

— Я же сам каюр, — с достоинством ответил парень.

— Ну, входи, входи, — радушно пригласил гостя Чейвын. — Спасибо, что зашёл. Я-то часто бываю на вашей заставе, а вот вы ко мне редко заходите.

Носов, осторожно ступая тяжёлыми сапогами по гнущимся половицам, прошёл в комнату.

— Собственно говоря, я пришёл навестить Анку. Как её здоровье?

— Здоровье нормальное, — ответил Чейвын. — Вот она.

Анканау протянула руку пограничнику. Она посмотрела ему прямо в глаза и окончательно этим смутила парня.

— Ну, если здоровье нормальное, тогда хорошо, — торопливо сказал Носов. — Тогда можно не засиживаться.

— Так мы скоро тебя не отпустим, — сказал Чейвын. — Если ты пришёл гостем в мой дом, должен отведать угощения. Рультына, собери-ка нам на стол. Анка, помоги матери!

Чейвын уселся напротив пограничника и предложил ему папиросу.

— До сих пор не пойму, зачем Анка ночью полезла на мыс? — спросил оправившийся от смущения Носов.

— Я тоже не понимаю, — развёл руками Чейвын. — Хочет стать настоящим охотником… Вот у вас, у русских, есть женщины-охотники?

Носов замялся:

— Нет… То есть в нашей деревне не охотятся. Разве только кто-нибудь из города приезжает.

— Мужчины приезжают?

— Да, не женщины, — подтвердил Носов.

— Вот, — обратился к дочери Чейвын, — мужчины из города приезжают к ним охотиться.

Анканау расставляла чайные чашки. Она, как и требовалось старинными обычаями, не вмешивалась в разговор мужчин.

— Даже у нас, у охотничьего народа, женщина шла на промысел только от великой нужды, — громко говорил Чейвын, явно адресуясь не только к пограничнику. — А она вот берёт пример с каких-то древних людей. Говорит, была у них такая богиня Диана.

— Да, была, — кивнул Носов. — Мы проходили в школе по древней историй. А Анка у вас молодец, честное слово! Я такую девушку впервые в жизни вижу.

Парень явно говорил эти слова для Анканау, и Чейвын не мог об этом не догадаться, так же как и дочь, которая жадно ловила каждое слово гостя, хотя и была уверена, что всем своим видом показывает полное равнодушие к мужской беседе.

— Сколько тебе лет? — спросил Носова Чейвын.

— Двадцать с половиной, — с готовностью ответил парень.

— В этом возрасте каждую новую девушку видишь впервые и каждый раз по-новому, — веско заявил Чейвын, придвигая гостю распластанный на дощечке вяленый тюлений ласт.

Анканау не хотела его подавать, но Чейвын любил на ночь поесть чего-нибудь острого, и для этого в тёплом углу кухни всегда висела гроздь тюленьих ластов. Там они доходили до полной готовности, пока с них не начинала лезть чёрная кожура.

Пограничник с плохо скрываемым замешательством уставился на необычное угощение, вопросительно взглянув на Анканау, и, встретив её сочувственный взгляд, храбро взялся за ласт. Подражая хозяину, он принялся счищать кожу.

— Лупится, как картошка в мундире, — заметил он.

— Я никогда не пробовал картошку в мундире, — сказал Чейвын.

— А я вот эту штуку, — в тон ответил Носов, показывая кончиком ножа на очищенный ласт, приобрётший сходство с кожаной перчаткой.

Рультына с Анканау переглянулись. Тотчас перед гостем оказалась чашка с крепким чаем.

Носов медленно отрезал кусок и положил в рот.

Анканау смотрела на пограничника. Парень пожевал и проглотил.

— Ну как? — спросил Чейвын. — Похоже на картошку в мундире?

— На маринованный гриб, — ответил Носов и отрезал ещё один кусок, на этот раз побольше.

После чая Носов заторопился.

Анканау вышла его провожать.

— Правда, тебе понравился нерпичий ласт? — спросила она.

— Честное слово, понравился! — горячо сказал Носов. — Это вкусно и действительно похоже на маринованные грибы, только острее.

Анканау никогда не пробовала маринованных грибов, но терпеть не могла прокисший тюлений ласт, поэтому она с сомнением покачала головой.

По дороге к мысу Вэтлы Анканау объяснила, зачем она ночью ходила по берегу, рассказала об уговоре с отцом.

— Теперь это у меня самое-самое главное, — сказала Анканау. — Зимой решится, буду я настоящим охотником или нет.

Южный ветер гнал волну вдоль берега. Над водой шумно хлопали ожиревшие за лето чайки. Чёрные кайры задумчиво сидели на скалах, а на гребне прибойной волны качались мелкие пташки — пэкычьыт, дёргая головками.

— Дальше меня не провожай, — сказал Носов.

— Я хочу дойти с тобой до мыса Вэтлы.

— Это далеко.

— А мне приятно идти с тобой.

Над головой синело небо, как распластанный голубой парус, впереди громадой вставал мыс Вэтлы. Чёрные кайры строго смотрели, как девушка закрыла глаза и подставила губы. Она ощутила привкус морского ветра.

— Я тебя люблю, — сказал Носов.

— Знаю, — ответила Анканау и поцеловала его.

Анканау стояла на берегу, пока пограничник не скрылся за мысом.

Обходя через несколько дней свой охотничий участок, Анканау обнаружила несколько моржовых туш. В первую минуту она подумала, что кто-то из охотников перепутал участки, но потом догадалась, чьих рук это дело. Она улыбнулась и крикнула ветру:

— Спасибо, Миша!

12

Тишина в тундре. Медленно падают рождённые в голубом сумраке блестящие снежинки. В небе нет облаков, а снег идёт: вымерзает растворённая, в воздухе влага. Тишина кругом такая привычная, что Анканау совсем не замечает её. Убегает вдаль слегка всхолмленная равнина, покрытая снежным покрывалом, и кажется: во всём этом многокилометровом снежном однообразии девушка — единственное живое существо.

Анканау не чувствует себя одинокой. Всё, что вокруг неё, — все привычное, родное. Это только на первый взгляд тундра пустынна и безмолвна. Может быть, совсем рядом, зарывшись в пушистый снег, дремлет стая полярных куропаток или бродит в поисках пищи осторожный песец; голодный волк описывает круги у оленьего стада, выжидая, когда пастух уйдёт в другое место…

«Сегодня хороший день», — думает Анканау, широко шагая по заснеженной тундре. Солнце прячется за линией дальних гор, приближается к Белой Долине, где расположился районный центр. Светят звёзды, на горизонте догорают остатки полярного сияния.

Девушка присаживается на застругу. Мысли бегут, как резвая упряжка по гладкому речному льду. Такое ясное небо, а солнца нет. А жаль, что впустую пропадает столько чистого неба. Разве звёзды могут заменить солнце? Всё равно, если бы собрать всех людей района, никого нет ближе и родней Миши Носова. Так и солнце. Много красивых и хороших звёзд на небе. Тысячи из них много больше солнца, но родное и близкое солнце милее всех.

Анканау запрокидывает голову и долго смотрит в бездонное небо. Хоть бы луна была! Если долго, очень долго глядеть на светлую луну с тёмными пятнами, можно различить на диске охотника рядом с убитой нерпой. Впрочем, это видение мгновенно и быстро исчезает. Анканау любит эту игру и никому не рассказывает о ней. Даже Мише…

Носов часто приходил в охотничью избушку. Заслышав его знакомые шаги, Анканау бежала открывать дверь и встречала его, морозного, объятого снежным паром…

Зато Чейвын почти перестал бывать в избушке. Границы его охотничьего участка соприкасались с угодьями других охотников, и порой ему проще было ночевать у кого-нибудь из ближних соседей, чем тащиться далеко к морскому побережью. Он изредка наведывался к дочери, и каждый раз это было неожиданно. Накормив собак, отец требовал крепкого чая и подробного отчёта.

Анканау, зная, что отец будет её экзаменовать, запоминала все примечательности в тундре, расшифровывала неясные звериные следы. Всё это она выкладывала отцу тоном прилежной ученицы, аккуратно приготовившей урок. И каждый раз Чейвын хвалил:

— Молодец, дочка.

Однажды Анканау, подав отцу дымящуюся чашку крепкого чаю, налила и себе и уселась напротив. Чейвын с наслаждением отпил большой глоток и блаженно прикрыл глаза, ожидая, пока тепло разольётся по всему большому его телу. Именно в это мгновение по установившейся привычке Анканау начинала рассказ. Чай успел достигнуть кончиков самых маленьких жил, прогрел все суставы ног и рук, а дочь всё ещё не начинала рассказа. Охотник открыл глаза. Анканау сидела за столом и тянула чай. Она смотрела на отца поверх края кружки чёрными нерпичьими глазами.

— Я жду рассказ, — нетерпеливо напомнил Чейвын.

— Я жду твой первым, — ответила Анканау.

Чейвын поставил на стол кружку.

— Ты знаешь наш обычай — гость должен первым рассказывать новость, — Анканау опередила вопрос отца.

— Вот как! — крикнул Чейвын. — Значит, ты своего отца родного считаешь гостем?

Он многозначительно взглянул на неё.

И тут она поняла, что отец всё знает. Если Чейвын мог прочитать всё о жизни зверя по едва заметному следу, оставленному на снегу, то о пребывании другого человека в избушке он мог без труда догадаться.

— Он часто приходит?

Анканау молча кивнула в ответ.

— Ночует?

— Редко.

— Жениться обещает?

— Мы об этом с ним не говорили.

— Как же? Живёте, как муж с женой, а насчёт женитьбы ни слова?

— Нам так лучше…

Чейвын шумно встал. Он чуть не опрокинул лёгкий, сколоченный из фанеры стол. Недопитый чай выплеснулся из кружек, звякнула крышка на чайнике.

— Дочь, я буду сердиться. То, что происходит у вас, — это не игрушка. И если у вас будет ребёнок, это будет не кукла, а живое существо, из которого тебе же делать настоящего человека. Подумай, дочка, не заставляй меня самого разговаривать с Мишей.

Анканау не на шутку перепугалась, торопливо обещала подумать. О чём собиралась думать, она и сама не знала. Анканау передала отцовы слова Мише Носову. Парень рассмеялся и сказал:

— Тогда я женюсь на тебе.

— Я не хочу выходить замуж, — сказала Анканау.

— Мы ведь и так живём, как муж и жена.

— Нет, как влюблённые.

Трудно Анканау представить себя в семейной обстановке. Она перебрала в памяти близко знакомые семьи в Кэнинымныме, пытаясь поставить себя на место хозяйки. Ничего похожего не выходило.

— Рано ещё мне жить семейной жизнью, — объяснила она обескураженному пограничнику свой отказ.

Скоро солнце начнёт всходить. Будет больно глазам, а сердце будет рваться, как птица. Как хорошо чувствовать себя такой же вольной, как птица! Куда хочешь можешь полететь — и мыслями и делами! Ни о чём плохом не хочется думать, да и нет того, что бы вызывало худые размышления. Всё чисто и светло кругом — снег, студёный воздух, небо без облаков, с ясным блеском звёзд…

Пусть скорее наступает весна! Растают снега в тундре, обнажится лицо и земли и моря. Зазвучат голоса зверей и птиц. Огромные стаи, подобно тучам, выстелют небо, покроют озёра и протоки… Как хочется весны!

Анканау оглядывается. След её ног терялся на вершине холма. А впереди уже чернеет закопчённая железная труба охотничьей избушки. Но что это? Похоже, как будто кто-то топит печку.

Девушка прибавляет шагу. Плечи оттягивает тяжёлая добыча. Застывшие песцовые тушки колотятся по спине. Вместе с шагом ускоряют свой бег мысли… Кто это может быть? Неужели Миша? В последний раз, уходя, он так хлопнул дверью, что с потолка, как снежинки, закрутились хлопья копоти. Чем больше сердился парень, тем больше была уверена Анканау, что он никуда не уйдёт и, как это не один раз было, будет просить прощения, называть Анканау разными глупыми прозвищами… Почему бы вправду и не выйти замуж?

Собаки, чуя приближающуюся хозяйку, заливаются радостным лаем. В надвигающейся мгле Анканау видит летящего над сугробами пса и узнает вожака. Кто-то спустил его с цепи.

В избушке темно и накурено. Однако это не отцовский трубочный дым, а запах дешёвых папирос, напоминающий тлеющую тряпку.

Миша Носов лежит на деревянных нарах, положив ноги в валенках на табуретку. Полушубок в головах. На гвоздике висит белый маскировочный халат, похожий на охотничью камлейку.

— Знаешь, что я подсчитала? — первой, чтобы не дать возможности Мише заговорить о свадьбе, начинает Анканау. — Я подсчитала сегодня на снегу, что выполнила полторы годовых нормы настоящего охотника.

— Как это — на снегу? — не понял Миша.

— Я палкой писала на снегу и считала, как на листке бумаги, — с улыбкой пояснила Анканау. — Понимаешь, полторы годовых нормы настоящего взрослого охотника! Дышать трудно от радости! Смотри на меня, Миша, — я настоящий охотник, настоящий человек!

Миша медленно, как бы нехотя, сползает с нар и кладёт на стол книгу, которую он читал, коротая время.

— Я к тебе с серьёзным разговором пришёл, а ты опять о песцах.

Парень старается говорить ласково, с трудом скрывает раздражение.

— Ты понимаешь, решается вся жизнь на многие годы вперёд. Я тебя люблю по-настоящему. Зачем ты отказываешься выйти за меня замуж? Что тебе мешает? Родители вроде бы не против, не препятствуют, командование одобряет, любовь есть — что тебе ещё нужно? Ну, скажи! Может, не любишь? Скажи правду, разонравился? Чем так молчать, лучше признайся: не люблю! Мне легче будет.

В волнении он расстёгивает ворот рубашки.

Анканау медленно перебирает застывшие песцовые шкурки. Пальцы сами ощупывают узелки, а глаза смотрят на полуотворённую печную дверку. На присыпанных седым пеплом угольях бегают синие огоньки.

Она не знает, что ответить. Нет сил просто сказать — не люблю и не хочу выходить замуж, потому что это было бы неправдой. И в то же время не может она вот так просто подойти к парню и дать согласие.

— Ну что ты молчишь, как мёртвый песец? — Миша подходит к девушке и становится за спиной.

— Почему ты так торопишься жениться? — не поворачивая головы, спрашивает Анканау.

— А зачем откладывать?

— Может, я всё же хочу учиться дальше. Кончится песцовый сезон и поеду на зверовода учиться. Песцов буду растить в клетках. Приеду — тогда поженимся.

— Сколько там надо учиться? — волнуясь, спрашивает Миша.

— Говорят, года три. Техникум.

Синие огоньки меркнут. Пепел над огоньками опадает и светлеет.

— Последний раз спрашиваю: выйдешь за меня замуж?!

Анканау оборачивается. Пограничник стоит над ней. Лицо у него непреклонное, напряжённое. Голубые глаза блестят, как обломки айсбергов на солнце. Анканау никогда не видела Носова таким красивым.

Носов ждёт ответа. У Анканау постепенно сужаются веки, густые ресницы сливаются с чернотой блестящих зрачков. Выдерживать взгляд становится невмоготу. Носов крепится изо всех сил, но всё же в конце концов отводит глаза в сторону.

— Тогда я ухожу.

Он очень медленно одевается. Чтобы натянуть на себя шубу и маскировочный, похожий на охотничью камлейку, халат, ему потребовалось минут двадцать.

— Прощай, — говорит он с порога и бережно прикрывает дверь.

Анканау принимается обдирать песцов. Она работает сосредоточенно и, кажется, целиком поглощена заботой о том, чтобы не проткнуть тонкую, как калька, мездру. Но мысли её далеко…

Что она делает с парнем? Сказать бы отцу, спросить у него совета. Но он уехал в село. Когда приедет — неизвестно. Повёз свою и Анканау добычу. Перед отъездом был весел, шутил и изображал удивление Василия Ивановича, когда тот узнает об успехах Анканау в песцовом промысле.

Пальцы что-то зябнут… Что это? Во всём домике такая холодина, что виден пар от дыхания.

Анканау хватает кочергу, размешивает угли — ни одного горящего. Она заново растапливает печку, согревает себе еду и кормит собак.

С утра было пасмурно. Падал тихий, густой снег жок. Всё было серым, как будто присыпанным пеплом. На душе у Анканау было так же серо, как в тундре. Она долго ходила вокруг избушки, колеблясь — ехать проверять капканы или лучше остаться.

Собаки путались под ногами и жалобно скулили — она давно их не запрягала, всё ходила пешком.

Анканау поглядела в ту сторону, где лежал Кэнинымным, и вдруг ей так захотелось увидеть родное селение, людей, что она, не раздумывая, скатила с крыши нарту, быстро запрягла собак и, крикнув упряжке «ра-ра-рай!», помчалась в серый снегопад.

Снег был вязкий, полозья плохо скользили. Но собаки, зная направление, услышав многообещающее «яра-ра-рай!», старались изо всех сил. Нарта прыгала по застругам, как с волны на волну лодка, тугие ремни скрипели, потрескивали продольные доски.

Анканау часто соскакивала с нарты и бежала рядом с упряжкой, чтобы не замёрзнуть.

Вожак оглядывался и укоризненно смотрел на человека.

Нарта влетела на улицу селения, и на полном ходу, переполошив собак, Анканау проехала по главной улице. От наконечника остола, всунутого между копыльями, в сторону летела струя мелкого снега.

Возле дома Анканау крепко воткнула остол в сугроб, закрепила нарту и вбежала в комнату. Громко стучал будильник, хотя было светло. Анканау заглянула за занавеску, прошла обратно на кухню — никого. Только по-прежнему громко и тревожно стучал будильник.

Возле упряжки уже собрались вездесущие ребятишки. Анканау распрягла собак, рассадила их на длинной цепи, одним концом привязанной к старому якорю, другим — к вбитому в угол дома железному крюку.

— А к вам вчера приезжали в гости пограничники, — сообщил Юра Лонлы, смахивая из-под носа мутную каплю.

Анканау заталкивала нарту на крышу, когда услышала эту новость.

— Хочешь конфету? — спросила она мальчика.

— Хочу, — шмыгнул носом Юра и последовал за девушкой.

Анканау высыпала конфеты перед обрадованным мальчиком и села напротив.

— Говоришь, приезжали пограничники?

Юра кивнул.

— Ты, случайно, не слышал, о чём они разговаривали?

— Как же, услышишь! — сердито сказал Юра. — Дядя Чейвын крепко-накрепко закрыл дверь и даже задёрнул занавески. Наверное, о военной тайне разговаривали.

Анканау разочарованно вздохнула и сказала:

— Ты возьми с собой конфеты.

Юра сгрёб кучу в карман, нашитый на подоле камлейки, и выскочил на улицу.

Посидев несколько минут, Анканау встала, поправила волосы перед зеркалом и вышла на крыльцо. Куда пойти? Поискать отца в конторе или зайти к матери?

Меж занесённых снегом колхозных домиков сновали редкие прохожие. Снег падал, пригибая книзу дым. Стучал двигатель колхозной электростанции.

Две фигурки появились из-за крайнего дома. Анканау сразу узнала родителей.

Пустырь между селением и домом был невелик, но Анканау казалось, что отец с матерью шли очень долго. Ещё издали она заметила, что их лица серы, как сегодняшний день, и пожалела, что приехала.

— Вот я, — робко произнесла Анканау, когда отец с матерью подошли.

— Видим, — хрипло ответил отец.

Они прошли мимо неё в дом. Анканау вошла следом.

Рультына разделась и аккуратно повесила на вешалку шубу.

Чейвын стоял посреди комнаты и неотрывно смотрел на дочь. Анканау вся напряглась, будто собиралась прыгать.

— Почему ты не хочешь выходить за него? — голос у отца был глухой, как будто он весь день бежал против холодного ветра.

— Не знаю.

Волна упрямства поднималась в душе Анканау, и она не отводила взгляда от чёрных, полных гнева отцовских глаз.

Чейвын сделал шаг, потом второй. Сидевшая на стуле Рультына всем телом подалась вперёд.

Кулаки у Чейвына были так крепко сжаты, что побелели суставы. Только на правой руке суставов не было, и кулак выглядел жалко и беспомощно.

Чейвын приближался к дочери. Он тяжело дышал, а в ложбине под носом блестели мелкие капельки пота.

Анканау стояла неподвижно и не сводила глаз с отца. Когда он подошёл вплотную и руки у него вздрогнули, она тихо, как бы с удивлением спросила:

— Отец, ты меня хочешь ударить?

Чейвын резко остановился, как будто наткнулся на каменную стену. Должно быть, ему было очень трудно повернуться обратно. Он это делал долго, с усилием. И тут Анканау не поверила своим глазам: на кончиках редких отцовских ресниц висели большие слезинки.

Чейвын круто повернулся и выбежал из комнаты. Громко, как выстрел, хлопнула дверь, дрогнули стены, на комоде упал будильник и зазвонил.

13

Слава навалилась неожиданно и бурно, как будто лопнул лёд на весенней реке и вода пошла.

К этому времени Анканау уже переселилась из охотничьей избушки в селение и обрабатывала шкурки. В бухгалтерии колхоза подсчитывали зимний заработок, подводили итоги сезона.

Прибежал Василий Иванович и громко поздравил Анканау с небывалым достижением: полтора годовых плана!

Прилетел на самолёте корреспондент районной газеты, а за ним окружной. Они сфотографировали девушку, заставляя подолгу стоять на фоне новых домиков, возле старой заброшенной яранги, служившей собачьим жильём, у рульмотора в колхозной мастерской, держать ружьё в руках в задумчивой позе, поставив ногу на старый якорь.

Спешно устроили в районном центре слёт охотников и вызвали на него Анканау.

В большом зале районного клуба в передних рядах сидела небольшая группа охотников. Их лица, обожжённые морозным ветром и ранним весенним солнцем, выделялись резким тёмным пятном.

Анканау сидела в президиуме и с любопытством глядела на гостей. Вон сидит Арэнто. Он с недоверием посматривает на Анканау и в душе уверен, что девушка на возвышении — очередное мероприятие районного начальства. Такого ещё не было в жизни, чтобы девушка добыла песцов больше, чем настоящий охотник.

Рядом с Арэнто — Малкин. В прошлом году он больше всех добыл пушнины и занесён на областную Доску почёта. Малкин русский, но не уступит иному прославленному чукотскому охотнику. В тундре он расставил деревянные капканы — пасти. Говорят, стоящее дело, но пока в районе он один пользуется ими.

Когда Анканау вышла на трибуну, она по-настоящему растерялась. Ей нечего было сказать охотникам — они знали всё и даже больше, чем она. Это не корреспонденты, которые никогда не видели живого песца.

Тусклым будничным голосом Анканау рассказала, как начала исподволь готовиться к промыслу. Выложила ещё летом подкормку возле нор, весь участок завалила приманкой. Ходила проверять капканы в любую погоду, откапывала их от снега, снова настораживала… Ну, что ещё сказать? Она постояла на трибуне под испытующими, недоверчивыми глазами охотников и вернулась в президиум.

После неё взял слово председатель колхоза Василий Иванович. Он пытался сгладить унылое впечатление от выступления Анканау и на все лады расписывал значение, как он сказал, «знаменательного подвига» девушки. Задние ряды, занятые бледнолицыми жителями районного центра, дружно захлопали, когда он, отдуваясь, вернулся на своё место.

Арэнто аккуратно сложил кухлянку на стул, пригладил ладонью седые волосы и вскарабкался по крутым ступеням на сцену.

— Молодец, дочка, — сказал он, крепко пожимая руку Анканау.

На этот раз аплодировал весь зал.

Арэнто занял место на трибуне, налил воды в стакан, но пить не стал. Он поставил полный стакан на край и начал речь.

— Вы думали, расскажет вам девушка о каком-нибудь необыкновенном секрете, с помощью которого наловила столько песцов? Или думали увидеть сказочной силы женщину, которая может бороться с тремя мужчинами и двумя медведями? — Арэнто всю первую половину выступления спрашивал. Потом стал отвечать. — Никакого секрета девушка не открыла. Просто она честно и правильно работала. Пользовалась тем, что открыли наши отцы, деды и прадеды и что мы сами отлично знаем… Она сделала всё, что требовалось настоящему тундровому охотнику, если он хочет удачи. Не упустила ни одной мелочи. Вот и удивила нас и проучила. Спасибо, Анканау. — Арэнто подошёл к президиуму и снова пожал смущённой девушке руку.

На обратном пути в зал он вдруг вспомнил о стакане, вернулся и выпил воду.

По дороге домой, сидя на нарте и вспоминая выступление Арэнто, Анканау весело подумала о том, что, по существу, она ничего особенного не сделала, а просто исполняла всё, что требовалось делать охотнику. Выходило, что только поэтому ей и повезло.

В Кэнинымныме Анканау не знала, куда деваться от выражения почтения односельчанами. Под предлогом, что ей нужно привести в порядок избушку, она отправилась на косу.

Наступила настоящая весна. Сугробы ощетинились маленькими ледяными иголками, рождёнными солнцем, и нестерпимо блестели. На южных сторонах тундровых холмов обозначились первые проталины. Земля на них была ещё холодная, но сухая. Ветки полярной ивы, пробившись сквозь снег, жадно ловили тепло. Ещё несколько дней, и они обрастут пушистыми «собачьими хвостами» — почками.

Анканау прибрала избушку и целыми днями бродила по тундре. Она надеялась отыскать первый подснежник и разбивала носком торбаса все подозрительные снежные бугорки. Голубой цветок распускается ещё в снегу, в маленькой пещерке, и сам себя согревает, собирая под ледяные своды своё тёплое дыхание.

После памятного разговора с отцом Анканау заявила, что летом улетает в Анадырский сельхозтехникум. В газетах она читала, что в прибрежных чукотских колхозах создаются фермы для разведения пушных зверей. Хорошо бы устроить такую ферму в Кэнинымныме! Она даже как-то высказала эту мысль Василию Ивановичу. Но председатель замахал руками и сказал:

— Что ты! Это такое разорение для колхоза! Они мрут, как мухи, а стоят дорого. Председатели плачут. Хорошо, что наш колхоз миновала эта беда — звероферма.

И всё же Анканау мечтала увидеть звероферму в родном колхозе, что бы ни говорил Василий Иванович.

Бродя по весенней тундре, Анканау надеялась встретиться с Носовым. Она делала большой крюк и каждый раз проходила у мыса Вэтлы. Должно быть, пограничники сменили пост. Здесь ничего не напоминало о присутствии человека. На пригретых солнцем камнях серыми пятнами рассыпались наросты лишайников. На уступах готовили гнезда гаги и кайры.

Иногда тоска так хватала за душу, что Анканау готова была пешком пуститься в Кэнинымным или в другую сторону — на пограничную заставу. Но, стиснув зубы, девушка заставляла себя думать о другом, брала книгу или принималась с ожесточением колоть ломом заледенелую за долгую зиму кучу угля.

Однажды в тундре ей стало дурно. Она присела на снег и, нагнувшись, напилась из своего следа. Потом приступы дурноты стали повторяться, и она заспешила в село.

Доктор Анна Павловна осмотрела Анканау и велела, чтобы она пришла с матерью. Лицо у доктора было строгое и озабоченное. Она с жалостью и вместе с тем с осуждением смотрела на девушку.

Анканау догадалась в чём дело и улыбнулась.

— Я думала, что заболела. Не надо звать сюда Рультыну, я сама ей скажу.

И всё же прошло ещё несколько дней, прежде чем Анканау сказала матери о своей беременности.

Это произошло на посадочной площадке. Прилетел маленький самолёт из районного центра, и на нём секретарь Пургин. Он прямиком направился в домик Чейвына и велел Анканау собираться:

— Совещание передовиков района.

— Только я выступать не буду, — сказала Анканау.

Пургин на минуту задумался.

— Ладно, — согласился он. — Но тебя будут снимать операторы кино.

Рультына провожала дочь. Перед тем как сесть в самолёт, Анканау отозвала её в сторону и тихо сказала:

— У меня будет ребёнок.

Рультына спокойно ответила:

— Я знаю, ты стала настоящей женщиной.

— Спасибо, мама.

Самолёт взревел, выбрасывая из-под лыж остатки талого снега, и побежал к морю. В иллюминатор Анканау видела Рультыну и деревянный домик, гордо стоящий на мысу над синими льдами.

То ли Анканау стала привыкать к своей славе, то ли оттого, что её голова была полна собственных мыслей, далёких от совещания, она внешне не выказывала никакого смущения, когда называли её имя в докладах и выступлениях.

Только раз, как бы очнувшись, она оглядела переполненный зал районного клуба и подумала: вот пришло то, чего она добивалась. Она стала настоящим охотником, и никому не придёт в голову усомниться в её удаче. Только счастлива ли она? Почему нет той бурной радости, какую она испытала, когда увидела в своём капкане голубого песца? Почему даже любовь не принесла ей того счастья, как охотничья удача первого дня?.. Почему ей кажется, что сделано так мало? Может, оттого, что она чувствует в себе много сил и желание работать ещё лучше?

В перерыве между заседаниями Анканау подошла к секретарю райкома.

— Я хочу получить направление в Анадырский сельхозтехникум.

— Зачем это тебе? — удивился Пургин.

— Хочу учиться.

— Это понятно. Но почему именно в сельхозтехникум? Можешь учиться у нас, в районной вечерней школе. Без отрыва от производства. Нет, теперь такого охотника мы из района не отпустим!

— Что ж, — пожала плечами Анканау. — Тогда я сама без направления поеду. Думаю, не откажут в приёме. А деньги на дорогу найдутся, заработала.

Потом Анканау жалела, что так разговаривала с секретарём. Должно быть, не без его ведома Анканау вызвали в райком комсомола, уговаривали остаться, обещали создать все условия для учёбы.

Валя Прохорова, секретарь комсомола, полная белая девушка в очках, горячо убеждала Анканау:

— Мы тебя на пленуме введём в члены бюро. Ты такой пример для молодёжи района — и вдруг уедешь. Это не по-комсомольски.

— Что вы все меня уговариваете? — грустно сказала Анканау. — До отъезда ещё далеко. Мне ещё надо родить.

Валя Прохорова густо залилась краской. Она нагнулась над столом, всматриваясь в чернильный прибор.

Присутствовавший завучетом Гриша Иякук принялся исследовать трещины на оконном стекле.

— Ты вышла замуж? — наконец оправившись от смущения, спросила Валя.

— Нет.

— А как же будешь… это самое, рожать?

— В больнице, наверное, — деловито ответила Анканау, направляясь к двери.

Валя Прохорова долго смотрела ей вслед. За годы комсомольской работы ей не раз приходилось заниматься бытовыми вопросами. Но ещё не было такого, что передовик труда так не соответствовал по линии морали, как Анканау.

Вечером Валя Прохорова зашла к Анканау в гостиницу.

Анканау обрадовалась гостье, побежала за чайником.

За чаепитием Валя Прохорова приступила к разговору:

— Анка, дорогая, мы все очень рады, что ты добилась выдающегося трудового успеха. За такие дела дают звание героя труда. Но нас смущает твоё поведение. Почему ты не выходишь замуж? Разве тебе не нравится Миша Носов? Он хороший парень, и райком…

— Рекомендует его мне в мужья? — усмехнулась Анканау.

— Что ты смеёшься?

— Что вы все пристали с моим замужеством?

— А ребёнок?

— А что ребёнок? Он будет со мной.

— Без отца?

— Почему без отца? Давай больше не будем об этом говорить. Знаю, что многие смотрят на это как на аморальный поступок. Но что делать, если я сама не могу в себе как следует разобраться?.. Лучше помогите мне поехать в сельхозтехникум.

— Помочь-то поможем, — задумчиво произнесла Валя. — И всё же для меня непонятно, как же это у вас случилось?

— Мы дарили друг другу радость, — сердито ответила Анканау. — Разве плохо человеку подарить радость?

— В результате — искалеченная жизнь ребёнка! Ты об этом подумала, Анка?

— Вот что, Валя, лучше уходи отсюда, — спокойно сказала Анканау и вылила чай обратно в чайник.

…Прошло ещё полмесяца. Двадцатого мая первые вельботы вышли на промысел моржа. Стан у мотористки бригады Чейвына заметно округлился. Глаза Анканау ещё больше потемнели и приобрели постоянный спокойный блеск. Потянулись бессонные, светлые, полные солнца, льдин, звуков выстрелов, запаха тёплой крови длинные дни. Однажды, когда разгружали мясо и жир, а Анканау меняла свечи и продувала карбюратор, отец подозвал её и тихо сказал:

— Пора тебе на берег. Гляди, родишь в море.

— Верно, отец. Только кто за меня мотористом будет?

— Гаймо. Василий Иванович разрешил ему. Говорит, экзаменовали его, и он выдержал.

— Хорошо, отец, — согласилась Анканау.

Она переселилась на берег.

Рано утром уходила к себе в сельсовет Рультына. Сутками не бывал дома Чейвын.

Анканау бродила по берегу моря и подолгу сидела у заветного камня, наблюдая за снующими на горизонте белыми вельботами. Стояли удивительно тихие и ясные дни. Рокот моторов разносился далеко по морю и ударялся эхом о прибрежные скалы. Выстрелы хлопками доносились до берега.

Малыш уже рвался на волю и сердито стучался в животе. Анканау прикладывала ладонь и ласково разговаривала с ним.

Приближение родов Анканау почувствовала днём, когда никого дома не было. Она с трудом дотащилась до больницы. Войдя в белую комнатку, где в одиночестве скучала Анна Павловна, Анканау прошептала пересохшими от волнения губами:

— Мне пора…

…Когда она очнулась и увидела рядом с собой в белоснежном свёртке сморщенное живое лицо нового человека, первой мыслью было не спросить, кто родился: мальчик или девочка, а гордое сознание: «Вот и я стала настоящей женщиной!»

Много людей приходило поздравлять Анканау. Каждый приносил какой-нибудь подарок. Они заняли целый угол, и уборщица Вааль тихо ворчала:

— Даже ружьё принесли!

Но Миши не было.

Наконец он пришёл. Чувство огромной радости и счастья охватило Анканау. Будто высокая тёплая волна подхватила её на гребень и понесла в голубую даль. Не было сил молвить слово. Она откинула одеяло, открывая лицо нового человека.

— Смотри, это он, — с трудом произнесла она.

— Волосы у него светлые, как у меня, — сказал Носов.

Анканау наклонилась над сыном.

— Он вправду похож на тебя, Миша. Только волосы у него не совсем светлые… Они у него как у летнего песца.

Ранней осенью, когда земля затвердела, на окраине Кэнинымныма один за другим сели два самолёта. К ним подъехал трактор с большими санями.

Ребятишки бежали на аэродром и кричали:

— Голубых песцов привезли! Голубых песцов привезли!

Колхоз «Охотник» собирался разводить голубых песцов. На окраине селения выстроили пока один корпус для зверофермы.

Из самолёта вышел лётчик и спросил у встречающих:

— Кто будет принимать песцов?

— Заведующая зверофермой, — ответил председатель Каанто и позвал: — Анканау, иди сюда, твой груз прибыл.

Клетки с песцами погрузили на тракторные сани. Анканау ещё раз пересчитала их и открыла дверь в кабину трактора. За рычагами сидел Миша Носов. Он помог жене подняться и заботливо усадил рядом. Мотор взревел, кинув из-под гусеницы мёрзлые комья земли и потащил зверей на ферму.

Вспугнутые шумом мотора, с тундровых озёр поднялись стаи молодых уток и полетели на юг.

Много дней и ночей они будут лететь за тёплым днём, не зная усталости: ведь крылья у молодых птиц крепнут в полёте.

ПАРУСА (рассказ)

Белый туман заполнил ленинградские улицы. Он окутал громады домов, повис на проводах, залил парки и скверы. Фонари на Итальянском мостике над каналом Грибоедова сказочно мерцали в радужных ореолах.

Я прошёл мостик и по улице Ракова направился к Филармонии, возле тяжёлых парадных дверей которой издали угадывалась толпа жаждущих заполучить билет.

Слева от меня в заиндевелых деревьях парка Площади искусств в блестящей изморози стоял бронзовый Пушкин.

Такси, скрипя тормозами, высаживали на углу пассажиров и, весело мигая зелёными огоньками, огибали площадь перед Русским музеем и по улице Бродского мчались навстречу шуму Невского проспекта.

Я ещё не дошёл до угла, как меня стали окликать полные затаённой надежды голоса:

— Лишнего билетика нет?

Не было у меня лишнего билета. Тот, который у меня лежал в нагрудном кармане пиджака, достался мне нелегко: мне пришлось о нём беспокоиться вдали от Ленинграда ещё за две недели до объявленного концерта.

У самых дверей Филармонии натиск усилился — меня хватали за рукава, жарко шептали в ухо, вежливо осведомлялись:

— Нет ли лишнего билетика?

Услышав отрицательный ответ, люди с укоризной смотрели на меня, как будто я обязан был припасти билет и для них.

Я разделся и по лестнице поднялся на хоры левой стороны.

Подо мной гудел зал и слышался сдержанный, похожий на рокот далёкого океанского прибоя шум рассаживающихся людей. На просторной сцене стояли ещё пустые стулья, и в дальнем углу, прислоненные к стене, отдыхали контрабасы.

Залитый хрустальным светом белоколонный зал медленно заполнялся. Я оглянулся: позади меня до самой стены стояла густая толпа.

В зрительном зале приглушили свет. Вспыхнула люстра над сценой, осветив белые пюпитры, заиграв лучами на медных тарелках, на жемчужно-матовой коже большого барабана.

Через две широкие двери в глубине зала, раздвинув красные бархатные занавеси, двумя потоками на сцену вышли музыканты.

Я не впервые был в этом великолепном зале. Но именно в этот день я волновался больше обычного в ожидании, когда зазвучит оркестр. Возможно, это было оттого, что я давно не слышал симфонического оркестра. Только вчера я бродил по заснеженному парку Михайловского, по нескольку раз на дню поднимался по каменной лестнице к обелиску белого мрамора, под которым похоронен Пушкин. С высоты открывался далёкий простор русской земли, и над лесами в морозном голубом воздухе вставали дымы жилищ. Я с неохотой уезжал оттуда. И сегодня, идя слушать Первую симфонию Чайковского, я надеялся воскресить в памяти необычно простую красоту России, которую всем сердцем я ощутил там, в полях и лесах Пушкинских гор. Эти дни были наполнены сиянием февральского солнца, белым снегом, сквозь который проступали зелёные ветки леса…

Волна аплодисментов вернула меня в зрительный зал. К пульту через оркестр шёл дирижер. Он шёл быстро. Полы его чёрного фрака развевались, а кулаки были сжаты, и в нетерпении его напряжённых пальцев чувствовалась сила.

Он встал на возвышение и поднял палочку.

Вслушиваясь в звуки оркестра, я пытался вспомнить то, чем жил последние дни, — широту раздольных русских просторов, глубину зелёных заснеженных лесов.

Но вдруг где-то в глубине сознания возникла другая картина — большой белый парус, наполненный океанским ветром. Почему он пришёл мне на память? Может, оттого, что весь зал в белых колоннах, похожих на свёрнутые паруса? А звуки — это ветер океана?.. Нет, не то. Что-то другое, что действительно было и вдруг выплыло из далёкого прошлого. Да, я слышал эту симфонию ещё тогда, когда не знал значения слова «филармония», когда весь мой мир ограничивался последними ярангами родного Уэлена.

В те годы моё родное селение представляло собой два ряда яранг, протянувшихся по длинной косе. Под горой стояло коричневое здание райисполкома, ближе к лагуне — школа и круглый домик магазина, — вот и все огромные по тем временам деревянные дома тогдашнего Уэлена.

В школе помещалась радиостанция. Я стоял под звенящими проводами, когда услышал, как радист сказал моему дяде:

— Пароход идёт, артистов везёт.

Я знал, что такое пароход, но второе слово для меня было совершенно непонятно.

За вечерней едой, когда дядя принялся пить чай из большой эмалированной кружки, я спросил его:

— Что такое артист?

Дядя поперхнулся, бережно поставил кружку на столик:

— Что ты сказал?

— Я ничего не сказал. Только спросил, что такое артисты.

— Не знаю, — ответил дядя.

Ответ меня очень удивил: дядя так много знал! Он с трудом, но умел говорить по-русски, дельно выступал на колхозных собраниях, а вечером, когда в пологе угасал жирник, он запросто общался с духами, бормотал на их языке, рокотал бубном.

До прихода парохода оставалось ещё два дня — достаточно времени, чтобы своими силами выяснить, что такое артисты.

Пароходы обычно привозили в наше селение разные товары и продукты. В позапрошлом году они доставили машины, которые стали печатать газету «Советский Уэлен». Много нового появлялось в Уэлене с каждым приходом парохода: патефоны, примусы, складные ножи… А сколько людей приезжало! Кого только теперь нет в Уэлене — председатель райисполкома, радист, пекарь Павлов и продавец эскимос Эму.

В прошлом году железный корабль доставил для полярной станции свиней. Сколько было шуму на их разгрузке! Одна свалилась в воду и, к великому удивлению присутствующих, самостоятельно доплыла до берега и пустилась со всех ног на сопку. Прежде чем люди её догнали, собаки оставили от свиньи только обглоданную голову. Зимой свиньи жили в тёплом домике, а на лето их выпускали в загон, отгороженный горбылями. Мы часами смотрели, как эти необыкновенные для наших краев звери рылись плоскими носами в грязи, громко чавкали.

Между селением и полярной станцией махал крыльями ветродвигатель. Его тоже привезли на пароходе.

На второй день после того, как радист сообщил свою новость, выяснилось, что артисты — люди. Это было уже интересно.

С приближением парохода слухи об артистах становились подробнее, определённее. Но было непонятно: зачем в такое селение, как Уэлен, где в общем-то хватало одного гармониста — им был моторист полярной станции, — столько музыкантов да ещё играющих на разных инструментах!

— Не хотят ли они насовсем поселиться в нашем селении? — спросил Рыпэль, бывший шаман, ныне числящийся руководителем колхозной самодеятельности.

— Они только на один день, — пояснил директор школы, единственный среди русских в Уэлене владеющий чукотским языком.

Директор школы был ленинградцем и много интересного рассказал нам об оркестре.

— Есть же люди, для которых вся жизнь — одно удовольствие — играть музыку! — с нескрываемой завистью произнёс Рыпэль, узнав, что музыканты за свою игру получают зарплату.

В этот день дядя решил покрыть свою ярангу новой кожей. Кожа давно сохла, распяленная на земле воткнутыми моржовыми рёбрами. Когда содрали старые шкуры, обнажился чёрный закопчённый скелет яранги. В жилище заглянуло солнце, высветив втоптанную в земляной пол собачью шерсть. Весёлый летний ветер заиграл меховой занавесью полога. По обычаю помогать дяде пришли соседи.

Новую покрышку натянули быстро. В яранге сразу стало уютно, жёлтый тёплый свет залил чоттагин. Я сидел внутри и смотрел, как по новой крыше ходил дядя и затыкал дыры костяными нерпичьими лопатками. Большая человечья тень закрывала солнечный свет, и я боялся, что дядя проткнёт новую кожу и испортит праздник.

Но всё обошлось благополучно. Дядя спустился, и все уселись пить чай.

— Был бы здесь пароход, может, угостил бы я вас настоящим огненным спиртом, — сказал дядя соседям-помощникам.

— Но ведь он везёт артистов, — напомнил я.

И, будто откликаясь мне, в чоттагин, освещённый жёлтым светом, ворвался далёкий протяжный гудок.

— Пароход! Артисты! — закричал я и выбежал на улицу.

Сначала я увидел на горизонте дым, а потом уже разглядел под ним белую надстройку и чёрный корпус, поднимающийся из воды.

— Артистов везут! Артистов везут! — кричал я, сбегая к воде, где уже готовили вельбот.

Со всех сторон на берег собирались люди. На кривых ногах приковылял старый полуослепший певец Рентыгыргын, уже потерявший голос.

Он не видел парохода, но, поворачивая к воде то одно, то другое ухо, жадно ловил пароходный гудок.

Пароход подошёл близко к берегу, и нам было хорошо видно толпящихся на его палубе людей. И всё же разглядеть на таком расстоянии артистов не было никакой возможности. Кроме того, я не знал, чем отличается артист от обыкновенного человека.

Наш колхозный вельбот выделялся у чёрного борта парохода белым пятнышком. Вот он отошёл от борта, как китёнок от матки, и направился к берегу. Ещё издали было заметно, как он осел в воде: народу на нём было полно.

Я смотрел во все глаза, надеясь всё же отыскать в вельботе артистов. И чем ближе подходил вельбот, тем явственнее обозначались сидящие в нём люди — чукчи и русские, и таяла надежда первому узнать необыкновенных гостей Уэлена.

Однако среди пассажиров вельбота артисты были. Правда, я об этом узнал от директора школы. Он даже указал на самого главного артиста — дирижёра. Дирижёр молодо соскочил на берег и поздоровался со всей толпой. Лицо у него было худое, острое. Странно было видеть при таком молодом лице седые волосы. Дирижёр быстрыми шагами пошёл вверх по галечной гряде. За ним торопливо засеменил председатель райисполкома. Они обошли все деревянные дома Уэлена и даже заглянули в большую ярангу Гэмалькота.

— Ищут такую ярангу, чтобы поместились все артисты, — разъяснил кто-то цель поисков.

Певец Рентыгыргын, услышав это, протолкался через толпу людей, сопровождавших дирижёра, и взял его за рукав.

— Идём со мной, — сказал он по-чукотски главному артисту.

К удивлению всех, дирижёр его сразу понял.

Рентыгыргын подвёл его к шести огромным камням, наполовину вросшим в землю. Они оставались ещё с незапамятных времён и считались священными. Когда в нашем селении уничтожали шаманство и срывали деревянных идолов, с камнями ничего не могли поделать — они прочно вросли в землю и были слишком тяжелы.

— Здесь мы поём наши песни, — сказал Рентыгыргын, подведя к камням дирижёра.

Находящийся рядом инструктор райисполкома Пиура перевёл слова старого певца.

Дирижёр окинул взглядом камни, посмотрел на море, на блестящее зеркало лагуны, оттуда тянул южный ветер, и сказал:

— Отличное место! Здесь и будем играть.

— Подстелим на землю паруса, — сказал Рентыгыргын.

Пиура быстро перевёл.

— Превосходно! — воскликнул артист.

Вельботы ушли к пароходу за артистами, а рядом со священными камнями под руководством Рентыгыргына расстелили два белых паруса.

Поднимался южный ветер. Гладкая вода лагуны покрылась рябью. Прибой на море уменьшился, и артисты прыгали с вельботов на берег, даже не замочив обуви. Все они были одеты одинаково — в длинные чёрные костюмы и ослепительно белые рубашки — и поэтому казались на одно лицо. Зато сколько разных инструментов они принесли с собой! Вот хрупкие скрипки из тонкого тёмного дерева, различные трубы — деревянные и металлические. Огромные барабаны поразили нашего руководителя художественной самодеятельности, бывшего шамана Рыпэля, который на своём веку перепробовал множество яраров самых разных размеров и силы звучания, но таких ещё не встречал.

Артисты торопились, спешил и капитан парохода. Он часто поворачивал лицо навстречу южному ветру и хмурился.

Со всего селения к священным камням натащили всё, на чём можно было сидеть, — скамьи, стулья, табуретки, и всё это расставили перед разостланными парусами, на которых уже располагались на своих складных стульчиках музыканты.

Для дирижёра Рентыгыргын подкатил китовый позвонок.

Наконец всё было готово для начала концерта.

Зрители заняли места перед оркестром. Дирижёр встал на китовый позвонок и поднял в правой руке маленькую тоненькую палочку.

Я стоял в первых рядах зрителей. Музыканты в чёрных костюмах и белых рубашках походили на чёрных кайр на птичьем базаре у скалы Ченлюквин. Ветер шевелил длинные седые волосы дирижера, шевелил паруса у краев.

Раздались первые звуки. Они были похожи на жалобу тысячи птиц, уносимых ветром. Но нет, это показалось. Птицы боролись с ветром. Кругом расстилалось море, где-то впереди маячил синий берег, он звал птиц, обещая им укрытие от бури. Мелодия нарастала. Она с каждой секундой наполнялась силой, и вот уже торжествующие звуки победы разносятся над морем.

А ветер унёсся дальше, помчал победный крик птиц в морские дали, в широкую тундру, где бродит серый летний песец, лохматая росомаха, дремлют болота, поросшие мхом и низкой тугой травой. Олени подняли рога и слушают незнакомые звуки. Откуда они? Кто-то новый пришёл на эти берега, где из века в век раздавались одни и те же звуки. Музыка разносилась по узким горным долинам, взбиралась на чёрные каменные вершины и скатывалась оттуда на стойбище оленеводов, раскинувших яранги по берегам рек и озёр.

Южный ветер набирал силу. Он толкался в спины слушателей, навязывал им свой голос. Но люди слушали русскую музыку, и никто не оглядывался на зов ветра, не смотрел на вскипевшую от низких волн лагуну.

Музыка как бы поднимала всех нас, кто в эти минуты стоял перед священными камнями, над морем, над горами мыса Дежнёва, над великой чукотской тундрой. Горизонт убегал всё дальше, открывая широту мира. Словно вся коса вместе с ярангами превратилась в огромный корабль, оснащённый белыми парусами.

Невдалеке от меня стоял старый певец Рентыгыргын. Я невольно обратил внимание на его лицо и не узнал старика. Глаза его смотрели куда-то вдаль, поверх музыкантов, дальше чёрных священных камней, за море. Похожие на корни полярной ивы, узловатые коричневые пальцы сжимали посох. Губы что-то шептали, и весь он как-то выпрямился, будто стал выше, сильнее, моложе.

Ветер шевелил страницы нот на пюпитрах, но музыканты не обращали на него внимания, пальцы их бегали по струнам, рождая волшебные звуки.

Никто не замечал времени. Солнце сошло с лагуны, встало над Инчоунской горой, и его косые лучи осветили ряды яранг, легли на лакированные деки скрипок, зажгли огонь на медных трубах.

Паруса, разостланные под оркестром, наполнились музыкой и несли музыкантов.

Никогда ничего подобного не было в Уэлене! Когда смолкли последние звуки, вздох восторга пронёсся над толпой. Кто-то захлопал, и к нему присоединились все. Дирижёр сошёл с китового позвонка и устало склонил седую голову. Рентыгыргын подошёл к нему и подал руку.

— Это настоящая жизнь! — сказал он дирижёру.

Музыканты уезжали вечером, когда солнце село в воду. На вельботах подняли паруса.

И когда я смотрел на эти паруса, освещённые заходящим солнцем, в груди у меня пели скрипки. Рядом со мной стоял старый певец Рентыгыргын. Южный ветер уже вовсю бушевал. Он наполнял паруса и пел только что услышанные мелодии.

Я прислушался к шёпоту старика.

— Это жизнь! Это настоящая жизнь! — услышал я сквозь шум ветра.

…С тех пор прошло более четверти века. Этот день был для меня и для многих моих земляков одним из самых замечательных. Уэлен уже давно не такой, каким был в день того, первого концерта. В селении не осталось ни одной яранги, а на сцене колхозного клуба может разместиться большой симфонический оркестр. И, может быть, в том, что мои земляки стали смелее смотреть вперёд и за сравнительно короткий срок до неузнаваемости переделали свою жизнь, сыграла свою роль и музыка русского композитора Петра Ильича Чайковского, которая называется Первая симфония («Зимние грёзы»), соль минор, сочинение тринадцатое…

Я возвращался с концерта той же дорогой. Туман по-прежнему окутывал величественные здания и шелестел изморозью в деревьях. Я долго стоял в сквере Русского музея, возле бронзового Пушкина, и душу мою и мысли несли вдаль паруса музыки.

ЛЮБОВЬ ИВАНОВНА (рассказ)

Утром после завтрака арестовали нашего завхоза.

Когда, одетый по-дорожному, он вышел на улицу, он выглядел так, будто собрался в путешествие на мыс Дежнёва, а не в тюрьму.

— Неправильно идёт, — заметил стоящий рядом со мной Кавав, мой одноклассник.

Кававу было уже семнадцать лет, но учился он, как и я, в седьмом. В первый класс Кавав пошёл десяти лет, а до этого кочевал с родителями по тундре. Кавав любил читать и знал много интересных историй. К тому же слыл среди нас, интернатских, предприимчивым человеком.

— Почему неправильно идёт? — спросил я его.

— Он должен держать руки за спиной, — пояснил Кавав. — Так полагается арестованным. Не видел разве в кино?

Завхоз уселся на нарту, повернулся к нам и попытался улыбнуться. Но вместо улыбки лицо его исказила кривая, жалкая гримаса, и все, кто в эту минуту стоял возле нарты, отвернулись или сделали вид, что смотрят на снежные заструги, обточенные морозным ветром.

Каюр крикнул на собак, и нарта, скрипнув полозьями по сухому снегу, тронулась с места.

Жилось нам в ту военную зиму тысяча девятьсот сорок четвёртого года нелегко, голодновато. Но завхоз был общительным и весёлым человеком, и мы к нему не питали зла: в самом деле, при чём тут завхоз, когда всем трудно. Да и он всегда весело улыбался и, заглядывая в наши тарелки со скудными порциями, приговаривал:

— Тогда, когда наша армия гонит фашистских захватчиков, надо терпеть…

И если кто-нибудь ему жаловался на прохудившуюся обувь, немедленно отзывался:

— Тогда, когда наши доблестные воины переносят лишения…

И мы терпели, а завхоза между собой прозвали «Тогда-Когда».

Несколько дней продукты поварихе выдавал сам директор школы. Время было каникулярное, свободное, и мы занялись подлёдной рыбной ловлей. За день, намёрзнувшись на ветру, мы налавливали вдвоём с Кававом уйму рыбы: было чем поделиться и с малышами-первоклассниками.

Рыбу мы варили в нашей комнате, где жили втроём: Кавав, я и Игорь Харькевич. В комнате была плита и большая консервная банка, приспособленная под кастрюлю.

В этот вечер в нашей комнате было особенно уютно. Горела керосиновая лампа с новым «стеклом» — стеклянная банка с аккуратно срезанным дном. Специалистом по производству таких «стёкол» у нас был Игорь. Вроде бы нетрудное дело: взять верёвочку, смочив в керосине, перевязать ею стеклянную банку и зажечь. Выждав немного, опустить в таз с холодной водой. Вот и всё. А хорошо эта операция получалась только у Игоря: его банка непременно распадалась на две части.

— Интуиция! — говорил Кавав, уважительно глядя на Игоря.

В тот вечер я был за повара и «колдовал» над нашей кастрюлей, когда послышался стук в дверь и в комнату вошли директор и незнакомая русская девочка.

— Здравствуйте, ребята! — громко поздоровалась она.

Ростом девочка была примерно с меня. Лицо тонкое, очень бледное. Огромные глаза, а над лбом светлые вьющиеся волосы. И вся такая тоненькая, что даже меховая куртка не скрывала её худобы.

«Интересно, в каком классе она будет учиться?» — подумал я.

— Любовь Ивановна — ваш новый завхоз и воспитатель! — объявил директор.

Вот она кто!

Любовь Ивановна улыбнулась и наклонила голову.

Директор с новым завхозом ушли. В комнате долго стояла тишина. За окном гулко ударяли взрывы — на припае трескался от мороза лёд.

— Любовь Ивановна! — раздельно и громко произнёс Кавав и, помолчав, добавил: — Вся прозрачная, как весенний ледок.

Перед началом занятий в интернат привезли оленье мясо. Туши прибыли издалека. Они были мёрзлые, звонкие. Любовь Ивановна распорядилась перенести их на чердак и там уложить.

Кавав ловко хватал оленью тушу за передние и задние ноги и вскидывал себе на шею. Сильный и ловкий, он легко взбегал по чердачной лестнице, покрикивал на нас и весело смотрел на Любовь Ивановну.

Кавав был видный парень — красивый, длинноногий. Не зря происходил он из рода оленеводов, измеривших своими ногами чукотскую тундру вдоль и поперёк. А если Кавав хотел понравиться девушке, то посмотреть на него тогда было загляденье: что бы он ни делал, в руках у него всё играло. Забыв зависть, мы с восхищением смотрели на него.

— Влюбился в нашего завхоза, — сказал мне Игорь Харькевич, с минуту понаблюдав за стараниями нашего товарища.

Я с ним согласился, и мне стало немного грустно, потому что Любовь Ивановна смотрела только на Кавава, и в уголках её губ дрожала сдерживаемая улыбка. За несколько дней, прошедших со дня её приезда, мы кое-что узнали о ней. Любовь Ивановна пережила блокадную зиму в Ленинграде, а до войны училась в педагогическом институте имени Герцена. Все эти сведения сообщил нам Кавав, умолчав о том, как он их раздобыл.

Вечером Кавав шумно вошёл в комнату, и Игорь не без ехидства осведомился у него:

— Влюбился?

— Дурак, — коротко ответил Кавав и полез за печку, где мы прятали нашу «кастрюлю». В ней лежали четырнадцать полуоттаявших оленьих языков. Кавав выложил их на пол возле печки.

— Эх вы! Думали, влюбился! А я заботился о вас, друзья мои! — Кавав притворно громко захохотал и крикнул Игорю: — Бледнолицый, сходи за снегом!

Обычно такие проделки Кавава мы громко и дружно одобряли, но на этот раз что-то сдержало нас. Игорь медленно взял «кастрюлю», принёс её, набитую снегом, и поставил на плиту. Кавав ни разу не прикрикнул на него. Он молча очистил от оленьей шерсти языки и поставил варить.

Когда они сварились, мы так же молча принялись за еду, остерегаясь встречаться друг с другом глазами. Кусок останавливался в горле, но надо было съесть всё, чтобы не вызвать подозрения: Тогда-Когда частенько устраивал обыски.

Следующий день был первым днём занятий после зимних каникул. С утра морозило, и остервенело дул ветер с океана. Вставать не хотелось. Кто-то должен был первым подняться с постели и зажечь лампу.

В утренней тишине отчётливо слышались голоса из-за стенки: там находилась кухня.

— Это такие воришки! — кричала повариха тётя Паша. — Надо за ними следить и следить! Наш прежний завхоз пытался их поймать, да не тут-то было. Изо рта упрут — не заметишь!

— Полно, тётя Паша, — успокаивала повариху Любовь Ивановна. — Если даже случилось невероятное и ребята стащили языки — ничего страшного: им же они были предназначены.

— Предназначены — это верно, — с шумным вздохом сожаления согласилась тётя Паша.

Кавав зашевелился, чиркнул спичкой и зажёг лампу.

Первый учебный день прошёл быстро.

Мы возвращались к себе в интернат при лунном свете. Северный ветер за долгие зимние месяцы намёл на улице селения высокие и прочные сугробы. Мы взбегали на них и с криками скатывались вниз.

Только один Кавав шёл в сторонке: он никогда не принимал участия в наших шалостях, считая себя взрослым человеком. Его большая тень медленно плыла по сугробам, причудливо ломаясь на застругах.

Войдя в комнату, мы сразу заметили, что кто-то побывал здесь: кровати были аккуратно заправлены, пол чисто выметен.

— Это Любовь Ивановна! — догадался Игорь.

— Будет она марать свои белые пальчики! — откликнулся Кавав, не сводя глаз с чисто вымытой кастрюли, что стояла на краю плиты.

Должно быть, в эту минуту у нас мелькнула одна и та же мысль: Любовь Ивановна догадалась, кто съел оленьи языки…

Нас уже не радовала чистота комнаты, будто вся грязь, которая прежде копилась здесь, тяжёлым грузом легла на наши сердца. Странное дело: с нами такого раньше не случалось.

Кавав медленно положил сумку на кровать, потом быстро переложил её на табурет. Едва мы успели раздеться, как послышался стук в дверь.

Вошла Любовь Ивановна. Она улыбалась, и радость так и искрилась в её тёплых глазах. Она тщательно оглядела комнату, словно проверяя, не насорили ли мы вновь.

— Что, Кавав, такой хмурый? — спросила она нашего товарища.

— Ничего, — буркнул Кавав и вдруг заговорил торопливо, будто боясь, что вот он остановится и Любовь Ивановна уйдёт, хлопнет дверь. — Тундру вспомнил, Любовь Ивановна, и тоску почувствовал. Оленей вспомнил, наших товарищей по жизни и кормильцев тундрового народа. Поэтому нахмурился… В тундре хоть и зима сейчас и ветер гуляет, зато простор и легко дышать: всё вокруг — твоё дыхание, всё, что видишь от горизонта до горизонта и от земли до неба. Ходят рядом олени — тёплая и живая еда. Когда хочешь, можешь его заколоть, съесть сладкой сырой печёнки, розового костного мозга. А языки! До чего хороши оленьи языки! Вкусные, как свежие яблоки…

Кавав никогда не ел, как и я, неконсервированного яблока, но со слов Игоря, который рос в яблоневых садах на Украине, недалеко от Белой Церкви, мы знали, что вкуснее свежих яблок ничего нет на свете.

Кавав умолк и пытливо посмотрел на Любовь Ивановну.

Его слова поразили нас. С нами он никогда так не говорил.

Любовь Ивановна стояла возле стола и с интересом слушала. Когда Кавав умолк, она от нетерпения передёрнула плечами и сказала:

— Говори, говори, я слушаю.

— Не буду говорить! — вдруг отрезал Кавав и с маху уселся на кровать так, что доски, заменявшие сетки, затрещали.

— Что с вами? Вы так интересно рассказывали! — проговорила Любовь Ивановна, подходя к нему.

Забыл заметить, что в нашем интернате не было принято говорить воспитанникам «вы». Нарушал правило только Тогда-Когда. На моей памяти это случилось всего два раза. Однажды Кавав, неся мешок с сахаром, ухитрился провертеть в нём дырку и вытащить два внушительных куска рафинада. «Ваша работа», — сказал Тогда-Когда и произнёс краткую речь о недопустимости хищения социалистической собственности «тогда, когда идёт война…». Во второй раз завхоз обратился к Кававу, когда у него каким-то чудом оказалась пачка «Беломора». «Не угостите ли?» — попросил Тогда-Когда таким тоном, что отказать ему мог только бессердечный человек.

Вот почему обращение на «вы» сразу насторожило нас.

— Это я украл оленьи языки! — громко сказал Кавав и опустил голову. — И съел один. Ребята не виноваты.

— Давайте не будем больше об этом вспоминать, — сказала Любовь Ивановна, поморщившись. — Напрасно вы об этом заговорили.

— Я должен был… — начал Кавав. — Вот здесь всё это стояло. — Он показал на горло.

— Ничего, ничего. Я же понимаю, — торопливо и смущённо сказала Любовь Ивановна. — Я сама пережила голодный год в Ленинграде…

Мы это видели, потому что Любовь Ивановна была худенькая и прозрачная, как весенний ледок.

— Но мы не голодали, — вдруг сказал Кавав, — просто нам было мало.

— Ничего, ничего, — повторила Любовь Ивановна. — Успокойтесь и не переживайте так. Хорошо, что сознались: и вам и мне легче. Голод — это страшная штука. Он унижает человека.

— Но мы не были голодны! — выкрикнул Кавав. — Мы просто украли.

— Вот это хуже, — спокойно сказала Любовь Ивановна.

Самое удивительное было то, что Кавав, отличавшийся большими способностями к запирательству, буквально выворачивался наизнанку перед Любовью Ивановной, хотя она всем видом старалась показать, что разговор этот ей неприятен.

Наконец, потеряв терпение, она посмотрела на часы.

— Мне нужно выдать продукты. Извините. Успеем поговорить.

Она ушла.

Кавав посмотрел ей вслед глазами затравленного песца и вдруг с гневом обрушился на нас:

— Что уставились? Интересно? Ничего вы не понимаете! Сопляки!

Это было чудовищное оскорбление. Мы всегда считали себя равными. Учились-то ведь в одном классе. Подумаешь — парню семнадцать лет!

— Храбрец! — протянул Игорь Харькевич. — Взял вину на себя. И я мог бы это сделать. Только необходимости не было.

— Помолчи, бледнолицый, — устало сказал Кавав.

Зима в том году выдалась снежная, пуржистая. Замело окна, и, для того чтобы добыть хоть самую малость дневного света, мы каждый день откапывали верхние стёкла окон. Снег скрипел, студёной пылью оседал на лицах. Откопав окна, шли за углём, погребённым под снегом. Уголь так смерзался, что железный лом отскакивал от него, как от камня.

Все трудные дни вместе с нами была Любовь Ивановна. Кавав уговаривал её пойти в дом погреться, но она молча отмахивалась и большой лопатой накладывала в мешок куски угля. Откуда только брала силы!

Вечерами, когда в печке гудело с трудом добытое пламя, Любовь Ивановна рассказывала о далёком Ленинграде. Перед нашими глазами вставал необыкновенный город. Светлые стены его великолепных дворцов отражались в широкой и спокойной воде, шумела листва Летнего сада, с тихим шорохом падали прозрачные струи фонтанов… Однажды Кавав спросил:

— А как город выглядит сейчас? Вы, Любовь Ивановна, рассказываете всё про мирный Ленинград.

Любовь Ивановна опустила глаза и задумалась. Мы ждали. Игорь убавил в лампе коптящее пламя. Я встал и помешал в печке уголь.

— Это даже вспоминать тяжело, — тихо сказала Любовь Ивановна.

— Ну, расскажите, Любовь Ивановна, — не выдержал я. — Мы настоящую войну видели только в кино. А это так интересно!

— Война… — тихо и задумчиво проговорила Любовь Ивановна и вдруг поднялась со скамейки и устало направилась к двери.

Её худые девичьи плечи вздрагивали. В эту минуту она меньше всего походила на нашу воспитательницу.

Кавав вскочил с кровати, на которой сидел, догнал её, робко дотронувшись до плеча, спросил:

— Вам нехорошо, Любовь Ивановна?

— Ничего, Кавав, пройдёт… Это всё война.

Кавав осторожно прикрыл дверь за Любовью Ивановной, подошёл ко мне и согнутым костлявым пальцем постучал по моему лбу.

— Думать надо… — проговорил он.

Сейчас трудно сказать, что именно тогда случилось, с интернатом, только он стал нашим родным домом. Как будто всё оставалось по-прежнему. Но одинаково унылые лица ребят вдруг осветились улыбками, и мы с удивлением заметили, какие у нас разные лица, глаза, смех, шалости…

Кавава было не узнать.

Раньше он носил, как и мы, обыкновенное пальто на ватной подкладке, теперь же достал спрятанную в кладовой кухлянку белого меха, долго и терпеливо мылся по утрам ледяной водой, тщательно причёсывал смоляные волосы. И разговаривал с нами теперь иначе, будто учитель младших классов: как-то по-взрослому, заботливо и ласково.

Мы с Игорем догадывались, почему наш товарищ так неожиданно изменился, но говорить об этом не решались.

Переменилась и Любовь Ивановна. Её худое лицо покрылось тёмным румянцем от мороза и свирепого ветра. Взгляд стал твёрже, и в уголках губ залегла упрямая складка.

Зима медленно, но всё же отступала. В конце апреля на южной стороне крыши нашего интерната появились первые сосульки. Малыши стайкой стояли на солнышке, стараясь на язык поймать прохладные капли.

Вести с фронта тоже радовали, и поэтому предмайское настроение у всех было по-настоящему праздничное, светлое и радостное.

Любовь Ивановна организовала хор, в который записался и Кавав. Он стоял важный и, возвышаясь над малышами, старался петь громче всех. Любовь Ивановна смеялась и махала на него рукою:

— Потише, Кавав, не заглушай других!

Кавав агитировал и нас вступить в хор, а когда мы отказались, сказал:

— Чудаки! Музыка облагораживает душу человека, внушает ему возвышенные мысли.

— Ну какие же мысли она тебе внушила? — допытывался Игорь.

— Тебе не понять, — ответил Кавав. — Подрасти ещё надо.

Первомайский праздник прошёл весело. Сначала была демонстрация. Директор сказал речь, стоя на школьном крыльце, украшенном красными флагами. Моторист с полярной станции не жалел гармошки и во весь разворот, от плеча и до плеча, растягивал мехи. Праздник для ребят закончился школьным концертом. Наступила пора веселиться взрослым.

Перед тем как уйти на вечер, Любовь Ивановна зашла к нам.

Белая шёлковая кофточка, чёрная юбка, на ногах туфельки. Вот и весь её праздничный наряд. Она была почти такая же, как всегда. Но что-то непонятное для нас светилось сейчас в её глазах, улыбке… Мы не могли отвести от неё взгляда.

— Любовь Ивановна! — воскликнул Кавав. — Какая вы красивая!

Девушка вспыхнула, на секунду опустила ресницы, но тут же подняла их и спокойным голосом сказала:

— Ребята, я ухожу надолго. Из взрослых в интернате останется только тётя Паша. Очень прошу вас, соблюдайте порядок.

— Хорошо, Любовь Ивановна, — с готовностью отозвался Игорь.

Любовь Ивановна повернулась к Кававу, который не сводил с неё восторженных глаз, и сказала:

— Кавав, я тебя очень прошу. Ты ведь старший.

— Не беспокойтесь, Любовь Ивановна, — глухо ответил он.

Хлопнула входная дверь, и Кавав тяжко вздохнул. Он посмотрел на нас строгим взглядом и погрозил пальцем.

Было светло. В мае на Чукотке уже длинные дни. Ярко алели праздничные флаги. От сугробов на подтаявшем снегу лежали синие тени. Собаки лениво бродили между ярангами и лизали упавшие сосульки.

Мы пошли к морю и взобрались на высокий торос.

— Скоро весна, полетят утки, — сказал Игорь.

— Уже весна, — ответил Кавав и прыгнул с тороса на снег.

Здесь, у моря, особенно отчётливо слышались праздничные звуки. Со стороны полярной станции доносились вздохи гармошки. Из яранг вырывались пение и удары бубнов.

Мы вернулись в интернат, проследили, чтобы ужин прошёл тихо, помогли тёте Паше накормить и уложить малышей и вышли на улицу.

Праздничные звуки замирали. Солнце закатывалось за обледенелый синий торос. Подул ветерок и расправил поникшие флаги.

Не доходя до школы, мы свернули на лагуну, чтобы не встретиться с возвращающимися с праздничного ужина учителями.

— Вот и кончился Первомай, — сказал я, обметая снег с валенок.

— В Москве, наверное, салют будет… — вздохнул Игорь.

— А как ты думаешь? Вчера вон какая сводка была! Сколько городов взяли! — Кавав пристально посмотрел на Игоря и добавил: — Понимать надо — праздник трудящихся всего мира. Сейчас у нас одиннадцатый час, а в Москве ещё второй…

Вдруг чёрные глаза Кавава настороженно прищурились. Подвижное смуглое лицо замерло. Он поднял руку, прислушиваясь.

Не успели мы сообразить, в чём, собственно, дело, как Кавав, оттолкнув меня с дороги, бросился в интернат. Мы кинулись за ним.

Дверь в комнату Любови Ивановны была открыта, и мы сразу увидели, как Кавав тащит через порог вяло сопротивляющегося человека, в котором мы с удивлением узнали нашего физрука. Распахнув ногою дверь на улицу, Кавав поднял на своих сильных руках щуплое тело физрука и с размаху сунул его головой в рыхлый, оттаявший за день снежный сугроб. Физрук беспомощно сучил ногами, тщетно пытаясь выбраться.

— Хватит, — сказал Игорь.

— Я тоже думаю, что довольно, — согласился Кавав и поставил физрука на ноги.

— Я т-тебе покажу! — попытался крикнуть физрук, взмахнул рукой и, не удержавшись на ногах, повалился в снег.

Кавав помог ему подняться, повернул его лицом к учительскому домику и легонько толкнул в спину.

Из комнаты вышла Любовь Ивановна с покрасневшими от слёз глазами. В руках она держала скомканный мокрый платок.

— Кавав! — произнесла она каким-то чужим, слабым голосом. — Спасибо… И идите спать!

Мы заметили, как Кавав рванулся ей навстречу, но остановился, будто наткнувшись на невидимую каменную стену. Голова его наклонилась, взгляд упёрся в носки нарядных торбасов. Он тихо сказал:

— Хорошо, Любовь Ивановна, мы идём спать. В интернате всё в порядке, мы выполнили вашу просьбу.

Любовь Ивановна ничего не ответила. Она молча пропустила нас мимо себя. Я жёстко взглянул ей в глаза, обиженный за друга. На её ресницах дрожали слезинки, а взгляд, которым она провожала согнутую спину Кавава, был полон любви и благодарности. Я не умел тогда читать в глазах человека и сейчас не похвастаюсь этим, но это было именно так.

Ранней весной Любовь Ивановна возвращалась в родной Ленинград.

Надо было пройти километров пять по припаю до гидрографического судна «Темп», пришвартовавшегося против мыса Дежнёва.

Кавав нёс чемоданчик, а мы шли налегке.

Солнце растопило снег, образовав обширные озёра. Кое-где виднелись промоины, глядевшие чёрным оком в океанскую глубину.

Солнце пекло нам в затылок, впереди шагали наши длинноногие тени. Берег уходил всё дальше и дальше, глуше становился весенний шум водопада, недавно пробудившегося после долгого зимнего сна.

— Мачты! — весело крикнула Любовь Ивановна.

«Темп» стоял на ледовом якоре. Это был совсем не тот «Темп», который мы привыкли видеть, а настоящий корабль. Должно быть, он только что вышел из ремонта. Корпус был выкрашен в светлую краску, на палубе всё блестело. Но мы знали, что свой праздничный, нарядный вид корабль потеряет скоро — льды прочертят корпус до красного сурика, солёные ветры съедят блеск его медных поручней.

На капитанском мостике стоял знакомый всем чукчам побережья капитан Пай. С борта на лёд был перекинут трап.

Любовь Ивановна крепко пожала каждому руку.

— Ребята, большое спасибо, что проводили меня. Будете в Ленинграде — навестите.

Она схватила чемодан и встала на трап. Потом вдруг сбежала обратно на лёд и подошла к Кававу.

— Спасибо тебе, Кавав. Ты мне много помогал… — Она взяла обеими ладонями голову парня и поцеловала его в губы.

— Любовь Ивановна, — сказал дрогнувшим голосом Кавав. — Если когда-нибудь мне придётся полюбить, я полюблю такую, как вы.

— Спасибо, — сказала Любовь Ивановна и медленно поднялась на борт корабля.

Что-то случилось в эту зиму не только с Кававом, но и с нами, потому что слова, которые он сказал Любови Ивановне, во всякое другое время показались бы нам смешными, а сейчас не вызвали у нас желания ни усмехнуться, ни пошутить… Только очень взгрустнулось в этот яркий солнечный день, но вся наша грусть была пронизана горячими лучами светлой весны, надеждой на будущие встречи.

На обратном пути в селение мы поднялись на самый высокий айсберг. С его высоты увидели уходящий к Берингову проливу «Темп». Мы стояли на льдине, пока корабль не скрылся за тёмной громадой мыса Дежнёва.

ГОЛУБЫЕ ПЕСЦЫ (повесть)

Ярким светом одновременно вспыхнула электрические лампочки во всех номерах гостиницы аэропорта Мокрово, в коридоре, в умывальной комнате с длинным жестяным желобом вдоль стены, на крыльце, на столбах, обозначающих дорогу к аэродрому. Заискрился ещё не тронутый пешеходами выпавший за ночь снег. Каждая снежинка играла своим светом, отражала собственный луч. С громким морозным скрипом медленно отворилась обитая оленьими шкурами дверь, и на заметённое крыльцо выскочил человек. Пыжиковая шапка была надвинута на самые брови, на руках камусовые рукавицы, а из-под полы длинного зимнего пальто болтались белые завязки кальсон. Человек бросился напрямик к дощатой будке, проваливаясь в глубоком снегу.

Скоро к будке протоптали тропинку, и дверь тамбура уже почти не закрывалась.

Загрохотал железный умывальник, коридор заполнился топотом сапог, глухим стуком мёрзлых валенок и унтов, мягким шарканьем подошв торбасов.

Весь этот шум был настолько привычен Ивану Тыплилыку, что он продолжал сладко похрапывать. Только отвернулся от яркого света лицом к стене.

Кто-то настойчиво тормошил край его одеяла. Тыплилык открыл глаза.

— Послушайте, товарищ!

Над ним стоял розовый заспанный мужчина в розовой пижаме.

Вчера Тыплилык лёг один. Должно быть, мужчина вселился ночью.

— Извините, — сказал он, — не кажется ли вам, что в нашем номере чем-то пахнет?

— Кажется, — ответил Тыплилык, садясь на кровать.

— Я это сразу почуял, — как будто обрадовался розовый мужчина. — Надо сообщить заведующей.

Разговаривая, он тянул носом, как собака.

— Нельзя жить в такой вони. Ведь берут же они деньги за номер. И немалые. Так пусть соответствующим образом и обслуживают. На материке за такие деньги предоставляют люкс.

— Это комната тоже называйся люкс, — сказал Тыплилык.

— Что вы говорите! Это безобразие! Я иду жаловаться! Вы, надеюсь, тоже последуете за мной?

— Куда?

— Я говорю — к заведующей. Нельзя же, в самом деле, жить в такой вони, — розовый мужчина шумно потянул носом.

— Вы идите, — спокойно сказал Тыплилык. — Может быть, действительно вам найдут другое место. А мне нечего переселяться. Запах идёт от меня, от одежды, от унтов. Голубыми песцами воняет.

— Голубыми песцами? — недоверчиво протянул сосед. — Не понимаю.

Заведующая гостиницей Полина Андреевна Зуева, полная женщина с красным от вечного действия мороза и арктического солнца лицом, только что внесла с улицы плотный куб снега. Она осторожно опустила его с плеч в бочку с водой. Вода забулькала, зашипела, белый снег потемнел и погрузился, вытесняя воду к краю.

— Переведите в другой номер, — жалобно попросил розовый мужчина. — Голова болит.

— Ну что мне с вами делать? — развела руками Полина Андреевна. — Мест больше нет. Ждите, может, выпустят какой-нибудь борт. Вроде бы видимость улучшается.

Полина Андреевна за годы работы на полярном аэродроме усвоила специальную терминологию и называла самолёт бортом.

— Сегодня ждём из Магадана ещё борт… Куда я их помещу? Впрочем, пока идите в тринадцатый. Поставим раскладушку.

Полина Андреевна вошла в комнату, откуда только что вышел розовый мужчина.

— Что, Иван, твой сосед плохо спал?

— Неужели, Полина Андреевна, действительно от меня так сильно несёт? — ответил вопросом Тыплилык и потянул тонкими ноздрями воздух. — Ничего не чувствую.

— Это потому, что ты привык, — сказала Полина Андреевна. — Ты уже не чувствуешь. А ему с непривычки, — кивнула она на соседнюю кровать. — Будь у меня комната на одного — никаких хлопот с тобой.

Сначала Тыплилыка поместили в общей комнате, где стояло двенадцать кроватей. Оттуда его перевели в меньшую, а на третий день он занимал люкс — трёхместный номер, и редко кто соглашался спать с ним.

Всё это объяснялось просто: Иван Тыплилык сопровождал голубых песцов из Якутии в бухту Кытрын Чукотского района.

В конце аэродромного поля стоят три самолёта «ЛИ-2», заставленные клетками со зверюшками.

Голубые песцы — это злобные и коварные звери, которые только и ждут, как бы удрать из клетки или схватить за палец. Они прожорливы. Но самое худшее — они вонючи. А запах крепкий. И когда он въелся в одежду, ничем не вытравишь, если даже держать одежду всю ночь на пурге. Вот почему Тыплилыка переводили из номера в номер и с ним никто не хотел ночевать в одной комнате.

— Северо-восток закрыт, — привычным тоном сообщала Полина Андреевна, подметая комнату. — Анадырь тоже закрыт — ветер по полосе. Сеймчан открыт. Мороз тридцать четыре, ветер нулевой, видимость отличная…

Тыплилык медленно одевался: раз северо-восток закрыт, торопиться некуда.

Полина Андреевна продолжала уборку.

— А мы открыты? — спросил Тыплилык, разглядывая грязный ворот рубашки.

— Мокрово пока открыто, — вздохнула Полина Андреевна. — Борт идёт из Магадана. Делегация какая-то летит. На тридцатилетие округа. А прогноз худой. Синоптики запасаются продуктами.

— Я и забыл, что скоро праздник, — сказал Тыплилык. — Тридцатилетие округа. Ровно столько, сколько мне… Ох, года идут!

— Постыдился бы так говорить, — заметила Полина Андреевна. — Ещё такой молодой!

Шёл снег. Тяжёлый, надоедливый. Во всех окнах ярко горел электрический свет. Снежинки падали так густо, что цеплялись за ресницы и нежно ложились на лицо. Тропинку от гостиницы до столовой за ночь замело.

Тыплилык беспокойно огляделся: стоит подуть малейшему ветерку, как все эти мягкие сугробы запляшут, засвистят, заметут пути-дороги не только на земле, но и в воздухе.

А пока, по всему видать, аэродром всё же готовили. По кромке взлётной полосы шёл ротор и выкидывал рыхлый снег из широкой трубы. Ни один самолёт, однако, не прогревал моторы, а в сторонке, с зачехленными моторами, привязанные к штормовым якорям, стояли три самолёта «ЛИ-2».

Тыплилык добрался до столовой, помещавшейся в том же здании, что и аэровокзал. Дом был срублен из тонких брёвен полярной лиственницы, но добротно и даже красиво, в стиле русских теремков: над коньком рядом с метеорологическими приборами вертелся жестяной флюгер-петушок.

Во время Великой Отечественной войны старинное поселение анадырских казаков служило перевалочным аэродромом: здесь садились на заправку американские самолёты, держащие курс на запад. Вот почему нынче на крышах домов вместо кровельного железа настланы днища от металлических бочек, наложенных одна на другую, как черепицы, с ясно сохранившимися красными буквами: «Standard-oil». У входа на кухню сидели два белых медвежонка — Мишка и Машка, воспитанники старшего повара аэропортовской столовой. Они даже не повернули голов в сторону Тыплилыка: за кухонной дверью находилось нечто более значительное и привлекательное, чем человек.

На крыльце Тыплилык очистил от снега унты и вошёл в стылый тамбур, громко именовавшийся залом ожидания. Две девушки, тесно прижавшись друг к другу, сидели на длинной скамье со спинкой и ждали, когда откроется столовая. Тыплилык поздоровался с ними. Девушки везли новые деньги в оленеводческие бригады, в тундровые колхозы и тоже застряли из-за непогоды в Мокрове.

Тыплилык не решился сесть рядом с ними — он твёрдо помнил о песцовом запахе, крепко въевшемся в его одежду.

Он поговорил с девушками издали, посетовал на непогоду, поругал картёжников, которые долго не давали спать и выкрикивали среди ночи непонятные слова: вист, пас, мизер…

Девушки поинтересовались, как чувствуют себя голубые песцы.

— Что им сделается! — махнул рукой Тыплилык. — Звери! Сейчас грызут клетки и ругают меня, что не несу им корм.

— А что они сегодня будут есть? — спросила одна из девушек.

— Мясо, — ответил Тыплилык и замолчал.

Он вспомнил о том, как мало осталось корма. Кончится — где его взять? И надо же было послушаться лётчиков! Они утверждали, что пробудут в дороге самое большее три дня. Тыплилык всё же взял мяса на семь дней. На всякий случай. И на тебе! И этого не хватит, если не вылететь в ближайшие сутки-двое… Правда, здесь есть совхоз. Оленеводческий. Тыплилык несколько раз виделся и даже разговаривал с его директором, которого все называли Беркутом. Тыплилык сначала подумал, что это прозвище: директор на самом деле, походил на отощалую хищную птицу, — но потом выяснилось, что Беркут — это его настоящая фамилия.

Тесный тамбур понемногу заполнялся людьми. Вот вошли двое геологов. Тыплилык недоумевал, что им искать зимой под снегом. Но начальство не станет посылать зазря людей. Значит, есть такое, что можно найти и под снегом. Гурьбой вошли артисты Магаданского театра. Возглавлял их высокий худой старик — Гурьевский, заслуженный артист. Он дружески кивнул Тыплилыку, а молодая артистка Майя Решетова подошла и задала обычный вопрос:

— Как чувствуют себя наши манто и воротники?

Наконец открылась дверь, и народ хлынул в столовую. Кто-то уронил дюралевый стул. Через минуту маленькая вешалка скрылась под тяжёлыми шубами, меховыми кухлянками. Шапки лежали даже на холодильнике, который использовали как термостат — держали в нём горячий чай, чтобы дольше не остывал. А холода здесь, за стенами, было больше чем достаточно.

Тыплилык занял угловой столик с одним-единственным стулом. Это его постоянное место. Целый стол на одного.

Позже всех пришли лётчики. Их места находились за занавеской, в пилотской половине столовой. Экипажи поздоровались с Иваном Тыплилыком.

Тыплилык взял три стакана чаю, бутерброды с красной икрой. Он долго сидел в раздумье, не начиная чаепития. Ухватив ладонью горячий стакан, он думал о корме, о голодных песцах, грызущих самолёт, о том, что, если погибнет хоть один из этих вонючих зверей, придётся держать ответ перед самим Михненко…

Иван Тыплилык никогда так тяжело не чувствовал груз ответственности, как во время этой командировки. А поездил он немало и знал свой Чукотский район, как посёлок Кытрын — районный центр и место постоянной работы.

Иван Тыплилык происходил из дальнего села на северном побережье Ледовитого океана, но уже давно жил в Кытрыне, с того памятного года, когда его выдвинули на руководящую работу.

Это произошло в сорок восьмом году. До этого Тыплилык закончил семилетку и два года проучился в Анадырском педагогическом училище. Училища ему закончить не удалось — заболел, пришлось возвращаться домой.

Некоторое время после возвращения Тыплилык работал секретарём сельсовета и одновременно секретарём колхозной комсомольской организации. Осенью сорок восьмого года, перед забоем моржей, понадобилось выбрать делегата на районную конференцию. Долго спорили, кого послать. С одной стороны, надо, чтобы колхоз представлял достойный человек, но с другой — как в такую горячую пору ослаблять комсомольско-молодёжную бригаду?.. Кто-то подал мысль: а не послать ли делегатом Ивана Тыплилыка. Человек он грамотный, молодой, к тому же секретарь. Иван Тыплилык сидел в сторонке и молчал. Во время голосования у него не хватило духу вычеркнуть самого себя. Так он стал делегатом районной комсомольской конференции.

А потом, уже в Кытрыне, его вызвали в райком партии, и там с ним разговаривал сам Филипп Игнатьевич, первый секретарь, в присутствии русской молодой женщины — представителя крайкома. Когда Тыплилык услышал, что ему предлагают ни много, ни мало, как пост второго секретаря райкома комсомола, он поначалу испугался и даже нашёл силы, чтобы произнести слова отказа. Но они были восприняты как признак скромности. Филипп Игнатьевич сказал:

— Мы должны выдвигать национальные кадры. Такая установка. Не бойся, будем помогать. А что скромен — это хорошо. Скромность украшает большевика.

Иван Тыплилык получил стол в настоящем кабинете. Новый стол с двумя тумбочками и большим ящиком посредине. У окна стоял ещё один стол — первого секретаря. Но Дима Глотов мало бывал на месте, больше разъезжал по району. В минуту откровенности он даже признался Тыплилыку, что, будь его воля, он давно удрал бы отсюда в тундру. Дима Глотов был зоотехником.

Ивану Тыплилыку нравилось в кабинете.

Утром, подходя к длинному со светлыми, ещё не успевшими потемнеть стенами зданию райкома и райисполкома, он испытывал восторженное чувство собственной значительности.

Земляки смотрели на Тыплилыка уважительно и предпочитали обращаться к нему, нежели к другим работникам: как-никак свой человек и язык понимает. Но Тыплилык твёрдо знал дело и посылал людей куда надо. На всех торжественных собраниях и заседаниях Тыплилыка неизменно выбирали в президиум, и каждый раз председательствующий не забывал при этом вспомнить о национальной принадлежности Тыплилыка.

Тыплилык настолько привык к своему положению, что не мыслил себя где-нибудь в другом месте, и когда на очередной комсомольской конференции его, что называется, прокатили, он воспринял это как личную катастрофу. С ужасом он думал о том, что ему придётся возвращаться в родное селение, где его считали большим начальником, и охотники, сдерживая себя, молчали со значительным видом, когда Тыплилык поучал их, как надо бить моржей и китов, ставить капканы на пушного зверя.

Но оказалось, что районное начальство позаботилось о нём. Через несколько дней после конференции его вызвали в райисполком и предложили пост заведующего районным отделом народного образования.

— В школах района сейчас не совсем благополучно, — говорил председатель Иван Иванович Михненко. — Особенно с преподаванием родного языка. А ты всё же учился в педагогическом училище, имеешь опыт работы с молодёжью. Учителя в нашем районе народ молодой, горячий.

Поначалу Тыплилык взялся за дело крепко. Он ездил по школам, просиживал дни на уроках, ночами корпел над учебными планами. Действительно, во многих школах дела обстояли неважно. Учащихся, особенно чукчей и эскимосов, переводили из класса в класс с явно завышенными оценками. Как-то Тыплилык попробовал откровенно сказать об этом одному директору, бывшему своему однокурснику по училищу.

— Так всегда было, — ответил тот и многозначительно добавил: — Национальная политика…

С поста заведующего районо Тыплилык уходил с едва скрываемой радостью. Это работа была не для него. Он чувствовал себя первоклассником, которого по ошибке посадили в пятый класс.

В пятьдесят пятом году, когда праздновалось двадцатипятилетие Чукотского национального округа, Ивана Тыплилыка наградили орденом и перевели работать в сельскохозяйственный отдел. Потом он занимался коммунальным хозяйством… Однажды кто-то высказал мысль о том, что Тыплилыку неплохо бы подучиться…

Тыплилык уже не был единственным представителем местного населения среди районного начальства. Появились новые люди, которые разбирались в делах не только лучше него, но и некоторых русских. А об образованности нечего и говорить. Были даже с высшим партийным!

В райзагсе Тыплилык обосновался прочно. Здесь было уютно и тихо. Регистрация рождений, смертей и браков доставляла ему одинаково большое удовольствие. Бланки были такие внушительные, вопросы значительные и важные. Он каждый раз испытывал священный трепет, заполняя красивую, украшенную цветными линиями бумагу. Одно ему не нравилось — выдавать справки о расторжении брака. Это неприятное дело он обычно поручал своему заместителю — смешливой и курносой девчушке Кате Омриной.

Только после ухода с комсомольской работы Иван Тыплилык задумался об устройстве личной жизни. Раньше было недосуг. Кроме того, как комсомольский работник, он строго оберегал свой моральный облик и позволял себе думать о девушках только как об идейных товарищах.

С женитьбой получилось не совсем ладно. Правда, эта мысль пришла в голову Тыплилыку поздно, когда его семейное положение было собственноручно зарегистрировано в толстой книге записей актов гражданского состояния, закреплено брачным свидетельством и большим чёрным штампом в паспорте.

Матрёна Ермиловна работала в магазине и до замужества выглядела достаточно привлекательной. Она была чуванка, говорила только по-русски и не любила, когда к Тыплилыку заходили в гости его земляки.

Постепенно жена забрала полную власть в доме и даже установила правила, как должен себя вести муж, кого приглашать в гости.

Каждый вечер, вернувшись с работы, Тыплилык рассказывал Матрёне Ермиловне районные новости.

Однажды, вызванный в кабинет председателя исполкома, он оказался невольным свидетелем интересного разговора.

Михненко почти всегда улыбался, никогда не унывал. Он умел шутить и ценил хорошую шутку, острое слово. Только такой человек мог приписать к стаду триста несуществующих оленей, которых потом, не моргнув глазом, списал, как разбежавшихся в пургу по горной тундре… Когда он шёл по улице, да ещё в блестящем кожаном пальто, казалось, что ветер гонит большой весёлый мяч.

Но на этот раз председатель был мрачен и тяжело дышал, как подраненный морж. А может быть, он до сих пор переживал строгий выговор, полученный за приписанных оленей?…

— Некого послать, — качал головой Иван Иванович, глядя печальными глазами на председателя областного сельхозотдела. — Наш главный зверовод болен.

Иван Иванович грустно улыбнулся, пригладил несуществующие волосы на макушке.

Весь этот разговор Тыплилык как можно точнее передал Матрёне Ермиловне. Жена внимательно его выслушала, заставила повторить рассказ и задумалась.

Тыплилык ел и исподлобья смотрел на жену. Как она растолстела! Жир так и блестит в мелких морщинках лица. А вроде много работает, не сидит без дела.

— Почему бы тебе не поехать за этими песцами!

Матрёна Ермиловна в отличие от Михненко никогда не шутила.

— Как это мне? — удивился Тыплилык.

— Ох, бестолочь! — хлопнула Матрена Ермиловна по толстым бедрам. — Знаешь, сколько на этом можно заработать? Командировочные и всякие там квартирные. Кроме того, зарплата сама идёт.

Всё это Иван Тыплилык и сам прекрасно знал.

Когда он предложил Михненко свою кандидатуру, тот уставился на него удивлённо: какая может быть связь между загсом и голубыми песцами?

— Что ты сказал?

— Я говорю: почему бы мне не отправиться за голубыми песцами? — робко повторил Тыплилык.

— За голубыми песцами?

— Да, за голубыми…

— Да ты видел когда-нибудь настоящего голубого песца?

— Не видел, — пожал плечами Тыплилык.

— Вот и я не видел никогда, — вздохнул Иван Иванович. — Не знаю, как быть.

— Так меня и пошлите, — настаивал Тыплилык.

— Что ты говоришь! — рассердился Иван Иванович. — Они все же голубые, эти песцы… Дорогие. За ними нужен умелый уход… А случись что-нибудь? Может, лучше послать кого-нибудь из райотдела милиции? Всё же они привычны конвоировать.

Тыплилык пожал плечами и вышел из кабинета.

Дома он, как водилось, всё рассказал жене. Матрёна Ермиловна кинула на мужа уничтожающий взгляд.

— Эх, ты! Другие-то, смотри, как устраиваются!

Ровно через день после этого Тыплилыка вызвали к Михненко.

Иван Иванович торжественно поднялся навстречу и объявил:

— Решили послать тебя за голубыми песцами. Проконсультируйся у Калины Ивановича и вылетай в Якутск. Всё соответствующее — деньги и документы приготовим. Отберёшь зверей в Якутске, потом за тобой прилетят самолёты.

Прямо из райисполкома Тыплилык отправился в домик, где жил главный районный зверовод — одинокий пожилой человек. В тесных сенях был навален уголь. Куча закрывала всю заднюю стену и отлого спускалась к двери. Куски угля хрустели под ногами, а снег, наметённый через щели, почернел.

Тыплилык постучался и, услышав хриплое «войдите», толкнул тяжёлую, обитую оленьей шкурой дверь.

Калина Иванович лежал на узкой железной кровати. Простыня сбилась под ним, и оттого казалось, что он лежит на оленьей шкуре, заменяющей матрац. У изголовья стояла табуретка, покрытая чистым полотенцем, склянки с лекарствами, кружка. Между ножек табуретки Тыплилык разглядел неумело запрятанную бутылку. Печку недавно истопили, и от небеленого кирпича несло сухим жаром.

— Это ты пришёл, Иван? — удивился Калина Иванович, приподнимаясь на локтях.

— Лежите, лежите, — поспешил к больному Тыплилык. — Я зашёл посоветоваться.

Тыплилык придвинул к постели колченогий стул, уселся и сообщил Калине Ивановичу:

— Меня посылают за голубыми песцами.

— Как тебя? — удивился Калина Иванович. — Я ведь скоро встану.

— Так решил исполком, — важно сказал Тыплилык.

— Что же они делают! — схватился за голову Калина Иванович. — Так можно погубить зверей! Мыслимое ли дело — посылать за песцами неспециалиста?.. Ведь дело-то новое на Чукотке!

— У меня опыт организаторской работы, — солидно заверил старика Тыплилык. — И раз исполком поручил — значит сделаю. Матрёна Ермиловна тоже говорит…

— Что она понимает, твоя Матрёна… — Калина Иванович спохватился, примолк. — Извини, Иван, старика… Любить надо зверей… Ты думаешь, пойдёшь на ферму — так и увидишь голубых песцов? Вовсе-то они на первый взгляд не голубые. Даже по виду хуже белых песцов. Голубыми их делают руки человека. Когда шкурка обработана по всем правилам, выделана, как требует наука, тогда положи её на снег и отойди шага на три… Погляди на небо, потом на шкурку, и тебе покажется, что небо отдало часть своей голубизны пушистому меху… А если накинет на плечо эту шкурку синеокая красавица — глаз не оторвать! И всё это руки человеческие сделали — это главное…

Тыплилык слушал и кивал головой. Бедный старик, должно быть, сильно нажимал на лекарство, потому что в трезвой жизни Калина Иванович был тихий и молчаливый. В районном центре многие осуждали Калину Ивановича за пристрастие к спиртному. Не потому, что все остальные были трезвенники. Просто Калина Иванович, выпивши, любил ходить по посёлку, то и дело попадаясь на глаза районному начальству. Пить он начал недавно, года полтора назад, с того дня, как похоронил жену — врача районной больницы. Она замёрзла на льду залива, когда шла пешком к роженице в пургу в стойбище Кэнкы…

Калина Иванович закашлялся, перегнулся с кровати и виновато достал из-под табуретки бутылку. Он налил полстакана, посмотрел на Тыплилыка, решительно выплеснул к двери какое-то лекарство из мензурки и налил туда остаток водки.

— Раз такое дело, давай выпьем, Иван, за твоё благополучное путешествие.

Тыплилык хотел было отказаться и даже сказал, что старику и так мало осталось, но Калина Иванович лукаво усмехнулся и вытянул из-за кровати непочатую бутылку.

— Тут у меня лекарства больше чем достаточно.

— Хорошо, выпью, — согласился Тыплилык. — Только не забывайте, Калина Иванович, у нас важный разговор. Вы мне посоветуйте, как ухаживать за песцами, каких надо выбирать. Я ведь никогда не видел голубого песца.

Около полуночи Тыплилык вышел от Калины Ивановича. Мела позёмка. Тугой холодный ветер заставлял отворачивать в сторону лицо, выжимал слезу. Мороз схватывал слезинку, стягивая кожу. Матрёна Ермиловна, открыв мужу, удивлённо охнула, заметив, что он покачивается.

— В ресторане был?

Рестораном называлась столовая, в которой после шести вечера продавались спиртные напитки. Среди деятелей района считалось дурным тоном посещать это заведение в вечерние часы, и обычно в это время там сидели командированные и те из жителей районного центра, кто не дорожит своей репутацией.

— Не, — мотнул головой Тыплилык. — Как я, ответственный работник, могу ходить в ресторан?

Он прошёл мимо Матрены Ермиловны, демонстративно обойдя кусок мешковины, о которую полагалось вытирать ноги. Но по привычке всё докладывать жене продолжал:

— Был на консультации у Калины Ивановича… Лечу в Якутск… Голубой песец — это большая ответственность. Руки человека делают его голубым… Всё от рук человека.

Матрёна Ермиловна молча бросила на пол оленью шкуру — она никогда не ложилась вместе с пьяным мужем.

Тыплилык вылетел из районного центра в ясный зимний день. Низкое декабрьское солнце медленно катилось вдоль линии горизонта. Синие тени сначала лежали на снегу, потом побежали рядом с самолётом, отстали и расстелились внизу. Между ними, то сливаясь, то отрываясь от них, бежала быстрая тень самолёта. Глядя на неё с высоты, Тыплилык воображал, что это несётся по снегу голубой песец, прячась в тени высоких гор.

Якутск встретил Тыплилыка трескучим морозом. Воздух был густой, и холод висел над всем городом. По ночам в небе полыхало полярное сияние, соревнуясь с городским освещением. Тыплилык бродил по городу, удивляясь зимним велосипедистам, хозяйкам с большими кругами льдистого замороженного молока.

Тыплилык выбирал песцов на звероферме на окраине города. Он крепко помнил наказы Калины Ивановича и старался не прогадать.

Гостеприимные якутские звероводы водили его по ферме, на разные лады расхваливали песцов, но Тыплилык невозмутимо и многозначительно молчал.

На него уважительно посматривали: этот человек, видно, знает толк в песцах.

— Давно работаете звероводом? — осведомился один из сопровождавших его.

— Достаточно времени, — уклончиво ответил Тыплилык.

Из Анадыря прилетели три грузовых самолета «ЛИ-2», специально переоборудованные для перевозки песцов.

Лётчики были весёлые, много шутили. Особенно командир Сотник. Огромный мужчина. Когда он садился в самолёт, Тыплилыку казалось, что крылатая машина под его тяжестью приседает.

Сначала летели хорошо, нигде не задерживаясь. На остановках Тыплилык кормил зверей, носил им снег, который песцы с удовольствием глотали вместо питья.

Всё было отлично до Мокрова. Тыплилыка уже распирало от гордости и радости, Оказалось, ничего нет сложного в том, чтобы сопровождать песцов. Деньги почти не приходилось тратить, а дома, в Кытрыне, шла зарплата. Тыплилык уже видел радостно заблестевшие глаза Матрёны Ермиловны, когда он выложит на стол на прохладную клеёнку толстую пачку. И вдруг в Мокрове новость: северо-восток плотно закрыт. И закрыт уже четыре дня!

Тыплилык допил чай и вышел из столовой. С низкого серого неба продолжал сыпаться густой, прилипчивый снег. На крыше аэровокзала лениво крутился анемометр.

На крыльях самолётов лежал снег. Шасси глубоко утонули в сугробах, и могучие машины походили на неведомых снежных зверей. Зачехленные моторы дремали под брезентом, винты неподвижно застыли и покрылись тонкой корочкой льда.

Тыплилык поднялся по шаткой стремянке и отомкнул простой висячий замок на дверце самолёта. Металлические стенки излучали холод. Съёжившиеся в клетках песцы встретили человека жалобным повизгиванием. Тыплилык быстро прошёл в грузовой отсек, нарубил мяса и роздал корм. То же самое он проделал и в двух других самолётах. Потом вернулся в первый и стал чистить клетки. Это была, пожалуй, самая неприятная часть работы. Песцы кусали веник, пытались схватить за руку. При этом они громко визжали и неприятно лаяли — совсем не так, как собаки. Тыплилык ругался, но старался при этом не дышать через нос — зловоние было ужасным.

Тыплилык работал без рукавиц. Он их берёг. Одну пару песцы уже стянули у него и изгрызли. Пальцы мёрзли, и руки то и дело приходилось совать в карман, чтобы отогреть.

Вычистив последний самолёт, Тыплилык вымел мусор на снег.

На дальнем конце аэродрома тарахтел трактор, таща за собой тяжёлые сани — укатывал посадочную полосу. По-прежнему с неба сыпался надоедливый снег. Тыплилык постоял и вернулся в первый самолёт. Он перебрал оставшееся мясо и встревожился — мяса оставалось очень мало. Правда, если вылететь завтра, а в крайнем случае послезавтра, корма хватит как раз. А если непогода затянется? Ведь декабрь… Пурга на полуострове может продолжаться и месяц…

Тыплилык вздохнул, прикрыл брезентом корм и поплёлся в гостиницу.

Люди уже вернулись с завтрака, и каждый чем-нибудь занялся. Кто пристроился читать, доминошники громко стучали костяшками по столу, любители карточной игры расселись в большой комнате, поставив стулья между кроватями. На широком продавленном диване в коридоре курил охотник Урэвтэгин. Он ехал с какого-то областного совещания, застрял в Мокрове и ругал людей, оторвавших его от промысла:

— Какой-то дурак выдумывает совещания, когда нужно работать. Смешно: разговор-то шёл о том, как больше добыть пушнины, а охотники сидели в тёплом зале и рассуждали, в то время как их капканы заносило снегом, а волки пожирали песцов.

Тыплилык, слушая такие слова, вежливо кивал головой, но в душе протестовал. Он-то знает, как трудно собрать охотников тундры на совещание. Тыплилык мог бы указать Урэвтэгину на недопустимость подобной критики, но в этой непривычной обстановке как-то было неловко.

Урэвтэгин подозвал Тыплилыка. Охотник жаждал общения. Он вообще, по мнению Тыплилыка, не отличался сдержанностью и сейчас, как только Иван подошёл и уселся рядом, громко заговорил по-чукотски:

— Почему вчера не ходил на пьесу?

— Я же говорил: пахнет от меня, — ответил Тыплилык.

— Ерунда! Никто бы не заметил. Гляди! — Урэвтэгин подтолкнул его в бок. — Вот видишь: идёт с виду обыкновенный человек. — Урэвтэгин показал глазами на широкоплечего актёра в добротном кожаном пальто с меховым воротником. Актер, должно быть, только что позатракал: лицо у него было красное и довольное.

— Я видел его на сцене, — продолжал Урэвтэгин. — Совсем другим становится! Не узнать его. Талант!

— У каждого своя работа, — заметил Тыплилык.

— Разве это работа? — Урэвтэгин поднял палец. — Творчество это называется!.. В своей жизни мне довелось только раз видеть человека такого таланта. Это был шаман Кэральгин. Сильный был! Умел всё делать. Заслуженному артисту не уступил бы.

Тыплилык поморщился, будто вошёл в звериную клетку:

— Как ты можешь сравнивать советского артиста с шаманом!

Его раздражало шумное поведение охотника и то, что Урэвтэгин был со всеми одинаков в обращении — будь то директор Мокровского совхоза Беркут, заслуженный артист Гурьевский или каюр Гаттэ. А Тыплилыка он даже иногда поучал, не зная, что тот в Кытрыне занимает видный пост.

Тыплилык и Урэвтэгин помолчали. За дни совместной жизни они успели наговориться досыта, поделились всеми домашними заботами, рассказали друг другу все сказки, которые запомнили с детства, и теперь решительно не знали, о чём говорить.

Тыплилык даже пожалел, что прервал рассуждения Урэвтэгина об актерской профессии, — всё же был бы какой-то разговор.

Забавный этот человек, Урэвтэгин. Он всерьёз считает, что его мысли, которые он высказал на областном совещании, сразу пойдут в дело. Наивный человек! Уж Тыплилык-то знает, куда денутся стенограммы. А руководить будут люди, поставленные специально. Такова жизнь, и Тыплилык её знает, потому что смотрит он с высоты ответственного районного работника, а не в заиндевелое окошко охотничьей избушки. Что может полезного посоветовать Урэвтэгин, который, наверное, даже и не знает, в каком порядке избирается президиум собрания или какими словами кончать речь, чтобы заставить зал загреметь аплодисментами.

Урэвтэгин к чему-то прислушался и сказал:

— Кто-то к нам летит. Пойдём встретим гостей.

Чуткое ухо охотника уловило далёкий гул самолёта.

За Тыплилыком и Урэвтэгином потянулись к дверям и другие жители гостиницы.

Пока брели по глубокому снегу до посадочной площадки, самолёт уже сел и шумел, выруливая к зданию аэропорта, где в ожидании стояли председатель поселкового Совета и директор совхоза Беркут.

— Большое начальство прибыло, — заключил Урэвтэгин, оглядев собравшихся.

Поднимался ветер. Верхушки сугробов курились сухим снегом. По посадочной площадке змеились, как живые существа, полосы снега. Они перехлестывали через широкие следы, оставленные тракторным катком, забирались под самолёты с зачехленными моторами и мчались дальше, вырываясь на простор тундры.

Тыплилык в глубине души завидовал многим. Но особенно лётчикам. До недавнего времени он предполагал, что у этих необыкновенной жизни людей и разговоры не такие, как у всех, а главным образом о небесах, полётах… Но когда ему пришлось вплотную столкнуться с летающими людьми, они оказались парнями с такими же словами, что и все земляне, а небо и полёты в их разговорах занимали, пожалуй, меньше места, чем у истомившихся в ожидании хорошей погоды пассажиров.

Самолёт бежал навстречу ветру, пересекая снежные струи.

— «Ил-четырнадцатый», — уважительно произнёс Урэвтэгин, за долгие дни сидения на аэродромах научившийся разбираться в системах самолётов.

Работник аэропорта подкатил трап, и открылась дверца.

Тыплилык внимательно всматривался в каждого выходящего из самолёта: может, кто-нибудь из знакомых покажется. Но выходили все незнакомые, солидные, с портфелями.

Урэвтэгин, частый гость в областном центре, многих узнавал и говорил Тыплилыку:

— Вон идёт, видишь? Это областной комсомольский работник Богомазов. А за ним товарищ из отдела пропаганды нашей партии. Его фамилия Баштанов. Он давно на Чукотке, несмотря что молодой… Дальше главный геолог Северо-Восточного геологического управления. Он ленинградец… О, кого я вижу! Начальник облместпрома! Товарищ Цой!

Урэвтэгин сорвался с места и бросился навстречу человеку в длинноухой пыжиковой шапке. Начальник облместпрома… Это повыше, чем председатель райисполкома. По крайней мере так думал Тыплилык… Нет, надо всё же сказать Урэвтэгину. Деликатно намекнуть, что начальники любят, чтобы с ними разговаривали издали, а не хлопали по спине и не толкали в грудь, как делает это он с начальником местной промышленности области.

Приезжие сгрудились вокруг председателя поселкового Совета и директора совхоза Беркута. Тыплилык стоял поодаль и, когда они двинулись по направлению к гостинице, пошёл следом.

Затихший было гостиничный коридор стал снова наполняться шумом и говором. Многие встретили своих знакомых. Слышались возгласы удивления, глухое похлопывание друг друга по спинам. От стаявшего с обуви снега на полу образовались лужи.

Полина Андреевна сердито выметала снежную кашицу, расталкивая столпившихся в коридоре людей.

Затем началось распределение прибывших. Потеснили даже лётчиков, а в комнату, которую занимал Тыплилык, добровольно перешёл жить Урэвтэгин. Третья кровать пустовала недолго. Раздался стук, и бочком, держа в растопыренных руках постельные принадлежности, вошёл начальник облместпрома.

— О! Урэв! Это ты песцов везёшь? — спросил он Урэвтэгина, кидая ношу на кровать.

— Это не я — вот он, — Урэвтэгин показал на Тыплилыка и спросил: — А вы не боитесь запаха, товарищ Цой?

— Мне никакой запах не страшен, было бы тепло, — весело ответил Цой.

Тыплилык предложил ему занять кровать около окна.

— Тут всегда свежий воздух — дует, — сказал он.

— Большое спасибо, — ответил Цой, — люблю свежий воздух.

Цой стащил с ног тяжёлые унты из собачьего меха и положил их подошвами на тёплые батареи. Потом сел на кровать, свесив ноги в толстых шерстяных носках. В таком виде начальник облместпрома имел какой-то домашний, обыкновенный вид. Он стал расспрашивать Тыплилыка о песцах.

— Значит, голубые? О! Надо посмотреть.

— Чего их смотреть? — лениво отозвался Тыплилык. — Ничего в них красивого нет.

— А всё же любопытно, — сказал Цой.

Тыплилык пообещал как-нибудь сводить его в самолёт поглядеть на необыкновенных пассажиров.

Вскоре Цоя пригласили на партию преферанса.

В коридоре не прекращался топот, сквозь тонкую фанерную дверь доносился громкий смех, кто-то спорил с Полиной Андреевной.

— Шумно стало у нас, — заметил Урэвтэгин.

— Да, — согласился Тыплилык и вздохнул. — Хоть бы завтра погода улучшилась. Вылететь бы… Осталось-то ведь пустяки — двенадцать часов лёту. Мои лётчики даже согласны лететь без ночёвки в Анадыре. Только сядут заправиться — и дальше.

— Скучное дело сидеть в аэропорту, — со знанием дела сказал Урэвтэгин. — Сегодня должны показать кино в честь приезда большого начальства. А послезавтра праздник. Тридцать лет Чукотскому национальному округу.

— Ровно столько, сколько мне, — сказал Тыплилык.

— Ровесники.

Тыплилык хотел сказать, что он родился в тот же день, когда будет торжество, — десятого декабря, но почему-то промолчал.

Вообще Тыплилык не шумный человек. Даже застенчив. Он твёрдо помнил слова, сказанные ему при вступлении на пост комсомольского секретаря: скромность украшает большевика. Сдерживая себя многие годы, он так к этому привык, что стал даже излишне молчалив. Не любил говорить о заботах — нельзя смешивать личное с общественным, хотя сегодня с самого утра он не мог избавиться от беспокойства за судьбу песцов. Вся сложность в том, что он не мог вслух сказать о песцовом корме — сам, только сам виноват. Никто его не ограничивал. И если в этом признаться сейчас, не сочтут ли такое признание проявлением беспомощности? Допустим, он скажет, где-то раздобудут корм, а погода завтра наладится, и вся затея окажется ненужной. От этих размышлений Тыплилык даже глухо застонал, забыв о присутствии Урэвтэгина.

Охотник насторожился и подошёл к Тыплилыку.

— Ты что, Иван? Не заболел ли?

— Да нет, — отмахнулся Тыплилык. — Вспомнилось что-то.

— В скуке только и живёшь воспоминаниями, — глубокомысленно заметил Урэвтэгин.

Перед обедом Тыплилык ещё раз тщательно осмотрел зверей, добавил снегу в клетки и направился в столовую. Шагая по безлюдному аэродрому, он подумал о том, что в безделье человек уподобляется зверю и начинает мерить время от еды до еды. Войдя в зал, он с минутку соображал, пока не убедился, что его место занято.

За его персональным столом сидел Баштанов, а от раздаточного окошка к столу носился с тарелками областной комсомольский работник Богомазов. Баштанов разговаривал с заслуженным артистом Гурьевским, должно быть, о чём-то очень весёлом. Артист жестикулировал, как на сцене, и закатывал глаза.

Баштанов громко смеялся, и на его лице не было никакой солидности, той невидимой, но заметной печати, которую накладывает на человека высокая должность.

Тыплилык постоял в дверях и вернулся в холодный тамбур.

Он сел на длинную заиндевелую скамейку.

О Баштанове Тыплилык много слышал. Несколько лет назад тот работал секретарём соседнего Портовского района, а ещё раньше в Кытрыне строил больницу. Потом Баштанов учился в Высшей партийной школе. Тыплилык не предполагал, что Баштанов такой молодой. Ему от силы было лет сорок. Да и вёл он себя легкомысленно. Не то что Михненко. Тот как скажет слово — вода в графине волной ходит, даром что такой маленький.

Из столовой уже выходили пообедавшие. И каждый считал своим долгом осведомиться у Тыплилыка о самочувствии голубых песцов. Аристка Майя Решетова подошла к Тыплилыку.

— Почему вы не обедаете? — спросила она.

— Мой стол заняло начальство, — ответил Тыплилык.

— А вы садитесь за наш. Он освободился.

Тыплилык вошёл в зал и бочком пробрался меж тесно поставленных столиков к свободному месту.

Получив тарелку, Тыплилык сел и принялся за еду. Хлебая суп, он не переставал думать о песцах. Надо же было ему соглашаться ехать в Якутск! Он вспомнил свой тихий кабинет, заставленный шкафами, чёрную настольную лампу и чернильный прибор из моржовой кости на столе. Под толстым стеклом образцы заполненных бланков, табель-календарь…

После обеда в номере собрались все трое — Урэвтэгин, Цой и Тыплилык.

Охотник закурил, снял торбаса и вытянулся на кровати поверх одеяла. Тыплилык знал, что Урэвтэгин вовсе не собирался спать. Эти приготовления предшествовали долгому, обстоятельному разговору. А темы он выбирал такие, будто был по меньшей мере председателем райисполкома.

— Вот ты послушай, Иван, — обратился он к Тыплилыку, который тоже разулся и лёг. — На Чукотке потребляется спирт. Любят его, как ты знаешь, в чистом виде, а продают вместо него какое-то пойло, называя в одном посёлке перцовкой, в другом зверобоем, в третьем ещё как-нибудь. И всё это пить трудно и противно. Лучше бы продавали чистый спирт, Здоровее, верно?

— Ты, Урэвтэгин, всегда говоришь о делах, которые должны решать власти, — осуждающе заметил Тыплилык.

— Какие ещё такие власти? — удивился охотник, поворачиваясь на скрипнувшей кровати.

— Советская власть, — сказал Тыплилык, жалея о том, что ввязался в разговор.

— Выходит, я никакого отношения к советской власти не имею?

— Пока не избран, — ответил Тыплилык.

— Нет, ты тут чего-то не понимаешь, — твёрдо сказал Урэвтэгин, садясь. — Советская власть — это я. Если хочешь, и ты…

Послышался громкий смех начальника облместпрома.

— Что ты смеёшься? — сердито спросил его Урэвтэгин. — Я совершенно серьёзно говорю. Советскую власть я понимаю так.

— Я не над тобой, — сквозь смех проговорил Цой. — Был такой французский король Людовик Четырнадцатый, который говорил: «Государство — это я». Вот ты мне его и напомнил.

Урэвтэгин с минуту озадаченно молчал.

— Ну так, наверно, не все короли были дураки… — медленно и раздумчиво сказал он и с оживлением обратился к Цою: — Как ты смотришь? Чистый спирт здоровее?

— Это распоряжение вышестоящих органов — бочковый спирт запретить к продаже, — принялся объяснять Цой. — Его можно отпускать населению лишь в переработанном виде.

Тыплилык заметил, что хотя Цой и чисто говорит по-русски, но употребляет в основном слова, которые пишутся в газетах. Если закрыть глаза и слушать, покажется, что он вслух читает «Магаданскую правду».

— Как будто только и дела промкомбинатам, что портить спирт! — возмутился Урэвтэгин. — Почему хорошие продукты не делаете? Ваши предприятия знают одно — гонят напитки!

— Критиковать легко, — сердито ответил Цой. — А вы попробуйте побудьте в моей шкуре.

— Во-во, — поддакнул Тыплилык, — критиковать легко.

Но охотник не сдавался.

— Человеку легче, чем зверю. Человек может сменить шкуру, если она ему не нравится. А если уж выбрал — держи её в чистоте, береги и не жалуйся. Тыплилык не жалуется, что он зверовод. Новая специальность на Чукотке, пять лет назад не было такой. Вот погляди, пройдёт время, и он начнёт разводить уже не голубых песцов, а белых медведей.

Тыплилык хотел было поправить охотника и сказать, что он не зверовод, а повыше, но тут начальник облместпрома, воспользовавшись возможностью увести разговор от себя, воскликнул:

— А какие хорошие белые медвежата здесь! Такие забавные. Всю дорогу от столовой до гостиницы они бежали рядом и нюхали у меня унты.

— Чуют собаку, — вставил слово Тыплилык. — А мне вовсе лучше не подходить — кусаются.

— Почему? — спросил Цой.

— Песцами от меня пахнет.

— Конфеты и сахар они любят, — сказал Урэвтэгин, забыв о спирте. — Я всегда уношу им из столовой гостинец.

— Как же они сюда попали? — спросил Цой.

— Ещё весной, — ответил Урэвтэгин. — Их мать застрелили браконьеры из геологической партии. Пять тысяч рублей штрафу заплатили… а всё же дети остались сиротами. Заведующий столовой дядя Гоша взял их на воспитание. В домике, обшитом толем, они живут. Возле кухни. Дядя Гоша хочет их в зоопарк отправить.

— Неопрятно их в зоопарках держат, — заметил Цой. — Я видел в Москве. Шкура жёлтая, вся в грязи. Вода в бассейне мутная. Корки всякие плавают, обёртки от конфет… Разве это жизнь для настоящего медведя?

— Ну ничего, на пользу науке всё же, — сказал Урэвтэгин. — Вот у меня был случай…

Тыплилык приготовился внимательно слушать. Такие рассказы охотника он любил. Урэвтэгин недаром считался лучшим добытчиком пушнины в округе, ему было что порассказать.

— Так вот, — сказал Урэвтэгин, — был у меня случай, когда я жил в охотничьей избушке. У меня появился медведь-сторож. Полярник я его звал…

Неожиданно распахнулась дверь, и в комнату вошёл Баштанов.

Тыплилык был так удивлён, что тут же соскочил с кровати и стал спешно натягивать унты.

— Ничего, ничего, — как бы смущаясь, произнёс Баштанов. — Лежите, отдыхайте.

Но Тыплилык не лёг обратно. Обувшись, он подошёл к столу и сел на стул.

— Я пришёл к тебе, — без всяких предисловий сказал Баштанов, с любопытством оглядывая Тыплилыка. — Значит, везёшь голубых песцов для колхозных звероферм?

— Я везу, — ответил Тыплилык. Он чуть не сказал, что корм скоро кончится, но сумел удержаться: начальство не любит неприятных новостей. А потом мало ли что может подумать?.. А вдруг завтра откроется северо-восток?

— Пойдём, покажешь зверей, — сказал Баштанов.

Тыплилык быстро оделся.

Поднявшийся ветер крутил вихри снега. Тыплилык накинул капюшон, Баштанов закутал лицо в высокий меховой воротник.

— Ты откуда?

Тыплилык быстро ответил:

— Из Кытрына.

— Хорошее место, — сказал Баштанов. — Я ещё помню, как его называли Чукотской культбазой. В то время почти не было грамотных. А кто у вас сейчас в райкоме? Каанто? Эскимос? Как же! Я его отлично помню. Самый активный был у меня комсомолец. Я думал, он будет инженером-строителем… Да, надо обязательно побывать в вашем районе. Люди-то как выросли! Песцов, значит, собираетесь разводить?

— В некоторых колхозах района уже есть фермы серебристо-чёрных лис. Мы считаем это дело перспективным. — Тыплилык говорил веско и значительно. — Пора переходить от первобытных форм охоты на культурное звероводство.

Эти слова он слышал от Калины Ивановича, но сейчас они вырвались у него сами собой и прозвучали как собственные.

Осмотрев зверей, Баштанов на обратном пути не удержался и сказал:

— И вонючие же зверьки! До сих пор запах чувствую.

— Теперь от меня пахнет, — объяснил Тыплилык. — Я ведь с ними уже неделю.

— Да-а-а, — протянул Баштанов, с уважением поглядев на Тыплилыка.

На следующее утро аэропорт Мокрово не выпустил и не принял ни одного самолёта.

Тыплилык проснулся задолго до того, как зажёгся электрический свет. Он лежал в темноте, ловя ухом храп Урэвтэгина, глухое и невразумительное бормотание батарей парового отопления.

За стенами грохотала пурга. Жалобно стонали провода, вся гостиница зябко подрагивала от порывов ветра. Тыплилык с тоской подумал о том, что его худшие опасения сбывались: теперь уже ясно — корма не хватит. Если даже пурга кончится завтра, всё равно понадобится день-два, чтобы привести в порядок аэродром. В Мокрове-то можно и за день накатать снег — здесь есть ротор, бульдозер и трактор. А на маленьких площадках всё вручную, лопатами. В районном центре, куда летит Тыплилык, и в три дня едва ли справятся. Откуда там взять рабочих? Весь посёлок — сплошное начальство. Предприятий нет, одни учреждения. Пока уговоришь выйти на воскресник — сколько времени потеряешь! Летом, когда прибывает пароход-снабженец, приходится приглашать на разгрузку колхозников из соседних артелей.

Вспыхнул свет. Огонь в лампочке подрагивал — где-то, видно, болтался провод.

Через минуту Урэвтэгин и Цой открыли глаза. Охотник прислушался и сморщил в недовольной гримасе лицо:

— Теперь надолго застряли.

— Вы думаете, эта пурга продлится много времени? — спросил Цой.

— Будьте уверены, — ответил Урэвтэгин, нехотя вылезая из-под одеяла.

Завтракать шли гурьбой, держась с помощью верёвки друг друга. Впереди, напирая грудью на ветер, шагал Урэвтэгин.

Наскоро попив чаю, Тыплилык отправился кормить зверей. Он не боялся заблудиться. Работая в загсе, он часто выезжал на побережье и в тундру. Сегодня ветер был устойчивый и не менял направления — это облегчало Тыплилыку путь, он уверенно шёл, преодолевая напор ветра.

Самолёты так замело, что Тыплилык обошёлся без стремянки, чтобы войти в дверь. Песцы встретили его жалобным повизгиванием. Снегу набилось порядочно, и пришлось сначала очистить самолёты, а потом уже раздавать корм. На завтра оставалось совсем мало корма. Тыплилык урезал порции.

В одной из крайних клеток он заметил понурившегося зверька, который не хотел брать мясо. Песец даже не потянулся к протянутой руке и не пытался, как другие, схватить её. «Заболел», — испуганно подумал Тыплилык и долго стоял возле клетки, надеясь, что зверёк, привлечённый запахом, поднимется. Но песец по-прежнему лежал, свернувшись в клубок, и мелко дрожал.

На обратном пути Тыплилык всё же промахнул мимо тамбура гостиницы и очутился возле дощатой будки.

Перед запертой дверью сидели медвежата Мишка и Машка. Они повернули недовольные морды в его сторону и снова уставились на дверь, энергично нюхая воздух. Чёрные носы быстро шевелились и блестели от тающего снега. Тыплилык заинтересовался их странным поведением и подошёл ближе. Медвежата недовольно заворчали. Мишка подбежал к Тыплилыку и хотел схватить за ногу. Зверь рычал, рыл чёрным носом снег и фыркал. Тыплилык крикнул на медвежонка, как на собаку, и замахнулся. Мишка отпрянул и побежал, за ним припустилась Машка. Звери, белые как пурга, быстро скрылись с глаз.

Тыплилык собрался уже уходить, как дверь будки скрипнула и оттуда вышел сам Баштанов.

— Спасибо! — горячо поблагодарил он. — Ловко ты их отогнал.

— Они вообще людей не трогают, — успокоил его Тыплилык. — Они ручные. Но большие стали. Играя, могут покалечить человека.

Баштанов смущённо признался:

— Я всё же боялся выходить. Кто знает, что у них на уме, хотя и считаются ручными.

По пути в гостиницу Тыплилык бережно поддерживал Баштанова и радовался тому, что именно он набрёл на будку. Другой на его месте не упустил бы случая посмеяться… Есть такие люди: дай им только повод.

На крыльце Тыплилык заботливо обмахнул снег с Баштанова. Орудуя пучком тонких веточек полярной ивы, он размышлял: почему Баштанов не просит его молчать о том, что случилось… Должно быть, надеется, что Иван Тыплилык, как районный работник, не станет его компрометировать… Это верно, Тыплилык знает что к чему.

Войдя в комнату, он стал возмущаться белыми медвежатами:

— Безобразие! Зачем они их тут держат? Есть же постановление: в посёлках городского типа не разрешается держать домашних животных.

— Этот посёлок не городского типа, — уточнил Урэвтэгин. — Обыкновенное село. Непонятно, почему его называют посёлком.

— Белые медведи не домашние животные, — сказал Цой. — Что ты на них взъелся? Можно подумать, что они тебя покусали, — пожал плечами охотник.

Несмотря на то, что Тыплилык никому не сообщил о происшествии, случившемся с Баштановым, о нём вскоре знала вся гостиница. Люди громко смеялись и просили Тыплилыка подробно рассказать, как медвежата караулили человека. Откуда им это стало известно? Оказалось, однако, что во всём признался сам Баштанов. Это было совсем непонятно. Непонятно и несолидно. Разве такому человеку можно сказать о беде, в которую попал Тыплилык? Засмеёт — и всё.

А погода всё ухудшалась, и вместе с ней мрачнел Тыплилык. Он мысленно ещё раз пересчитывал оставшийся корм… Может, урезать порции и давать зверям поменьше? Но у песцов и так всегда голодные глаза. Может, то, что он им даёт, и есть самая голодная норма? И если ещё урезать — звери начнут дохнуть. А каждый из них стоит дорого. Хорошая ездовая собака столько не стоит, сколько голубой песец. Шкурка ценная. Но сам Тыплилык ни за что бы не купил её. На что она? Волос непрочный, от малейшей сырости мнётся, да и тепло неважно держит. То ли росомаха!.. Никакой зарплаты не хватит, если начнут дохнуть песцы, и могут под суд отдать. Как же! Сам виноват. Даже если суда не будет, то с работы снимут. С ответственного поста. Пошлют грузчиком в райкоммунхоз.

Тыплилык представил домик на берегу залива у устья ручья. Вокруг домика высится стена, сложенная из дерна, с колючей проволокой наверху. Каждое утро из ворот в сопровождении милиционера Хальхасина выходит группа серых, безличных людей. Один из таких как-то целый день работал в загсе, сколачивал новый шкаф для архива. Проходя мимо, Тыплилык старался не касаться заключённого, как будто он был заразный, хотя с виду выглядел совсем обыкновенным человеком…

Эти мысли сверлили Тыплилыку мозг хуже зубной боли. У него не было даже сил вмешаться в разговор Урэвтэгина с Цоем.

Охотник жестикулировал, огромные тени бегали от его рук по стенам комнаты.

— Олень — самый дешёвый скот! — шумел Урэвтэгин. — Ну какие расходы на него? Сено косить не надо… Кукурузу продвигать для него на север не надо… Только паси да охраняй от волка, гнуса и овода… И ещё — создай человеческие условия пастухам. Так ведь даже этого не могут толком сделать. В чём дело? Скажи, Цой.

Начальник облместпрома спокойно улыбался, слушая горячую речь охотника.

— Многое делается, — мягко возражал он. — Вот в Мокрове организовали совхоз. Оленеводческий. Думаешь, для чего? Ведь и в колхозе оленям неплохо было. Это сделали, чтобы государственно решить проблему оленеводства. А олень действительно самый дешёвый скот. Я заходил в здешний магазин — сколько хочешь отличного мяса. Планируем открыть здесь колбасный цех по линии промкомбината…

Тыплилык сел на кровать, стянул с ног унты и прилёг поверх одеяла. Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, он стал думать о том, как прилетит в родной посёлок, если песцы окажутся целы. Самолёты сделают круг над замёрзшим заливом и пойдут на посадку. Разумеется, все будут знать, что это прилетели голубые песцы. Лётчики дадут телеграмму. На аэродром побегут встречающие. Впереди будет важно шагать Михненко. Он крепко пожмёт руку Тыплилыку. Тыплилык подойдёт к Калине Ивановичу. Должен же зверовод к тому времени выздороветь. Подойдёт к нему Тыплилык и скажет: «В следующий раз сам поезжай, старик». А может, и не нужно так говорить? Калина Иванович и так поймёт, как трудно пришлось Тыплилыку. Другие, может быть, и не поймут и даже будут завидовать: вот прокатился задарма человек в Якутск, да ещё получил командировочные… Тыплилык мечтал о встрече в родном посёлке, а мысль, запрятавшаяся где-то в глубине, отравляла радостные картины. Он не мог забыть скрюченного в клетке зверька. Надо пойти и посмотреть, что с ним. Может быть, он не болен, а просто захотел выспаться? Тоже ведь живое существо.

Тыплилык спрыгнул с кровати и начал торопливо обуваться.

— Неужели к песцам собрался в такую погоду? — удивился Урэвтэгин. — Ты же кормил их утром.

— Там у меня один заболел… Точно не знаю, что с ним, наверное, ему худо.

— Брось ты, — сказал Урэвтэгин. — Ветер меняется. Заблудишься.

— Зверь же болен, — с укоризной в голосе повторил Тыплилык.

Ветер будто обрадовался, подхватил человека и потащил в сторону. Тыплилык лёг на снег, чтобы не потерять направление и отдышаться. Позади сквозь белую стену пурги ещё угадывались контуры гостиницы. Тыплилык наметил направление и пошёл вперёд. Против ветра. По лицу больно сёк снег, и Тыплилык шёл, зажмурившись, изредка открывая глаза и кидая короткий взгляд на белую стену снега и ветра.

Минут через десять он упёрся в угол здания аэропорта. Значит, верно выбрал дорогу и ветер устойчивый. Стена немного защищала от летящего снега, и здесь можно было по-настоящему передохнуть. Отсюда уже рукой подать до самолётов. Только надо держаться так, чтобы дуло чуть слева… Какая всё же неприятная вещь — пурга! Скольких людей она похоронила под снегом, заставляла бессмысленно бродить по белой тундре, путая в глазах землю и небо: всё смешивается в плотном снежном однообразии. Можно грудью ложиться на ветер, как на упругую подушку, или, повернувшись к нему спиной, нестись, не чувствуя под собой ног, пока напор воздуха не припечатает к высокому сугробу, к обнажённой гладкой скале, к ледяному торосу либо, на великое счастье, к стене какого-нибудь жилья… За годы длительных поездок Тыплилык усвоил простую и мудрую истину — в пургу самое лучшее зарыться в снег и ждать, пока не стихнет. Хорошие собаки знают, когда лучше всего остановиться. Вожак начинает рыть ямку. Его примеру следуют остальные собаки и сам каюр.

Но сейчас не зароешься в снег. В самолете ждёт больной песец.

Странное дело, чем больше Тыплилык думал о несчастном, тем как бы ближе и роднее он становился. И теперь он относился к нему как к занедужившему человеку, которому срочно требуется помощь. Раньше Тыплилык даже не отличал его от других, а сейчас ясно представлял, как зверёк лежит, скрючившись в холодном самолёте. Сквозь вой пурги почудилось даже жалобное повизгивание.

А может, действительно песцы завыли? Ведь им тоже неприятна пурга.

Тыплилык с трудом отлепился от стены и шагнул вперёд. Он боролся с ветром, как с живым существом. Вот, воспользовавшись тем, что Тыплилык неосторожно мотнул головой, ветер забрался под капюшон и насыпал целую пригоршню холодного снега. Снег тотчас растаял и потёк по груди. Снежные комья облепили унты, невидимые заструги подставляли ловушки, валили человека с ног. Борясь с ветром, Тыплилык часто терял направление и боялся, что промахнёт мимо самолётов.

По расчётам, машины где-то рядом. Тыплилык на секунду остановился, сделал шаг и вдруг больно ударился обо что-то головой. Сквозь летящую пелену он разглядел пропеллер и обрадовался.

Тыплилык пожалел, что не взял с собой лопату. Пришлось копать руками и ногами. Дверь он защищал от заносов собственным телом, но всё же прошло немало времени, прежде чем удалось отворить её.

Самолёт содрогался от ветра, будто хотел улететь. Но он был крепко привязан штормовыми тросами к якорям, вмороженным в землю, а шасси и колёса занесло снегом.

В самолёте Тыплилык обнаружил, что ошибся и больной песец находится в другой машине. Он наскоро обмёл клетки, но снег убирать не стал — пусть его лижут песцы.

Больной зверёк по-прежнему лежал, свернувшись в клубок. К нетронутому куску мяса жадно тянулся сосед и грыз металлическую вольерную сетку.

Тыплилык открыл клетку и потрогал песца. Тот даже не шевельнулся. «Вот так и больной человек, — подумал Тыплилык. — Делай с ним что хочешь — ему всё безразлично…» Он присел рядом с клеткой и задумался. Что делать? Ведь погибнет так. Чем болен, как его лечить — никто не знает. В совхозе, правда, есть доктор, но он людской. А олений — в тундре. Потревоженный человеком песец вдруг открыл глаза и посмотрел на него. У Тыплилыка сжалось сердце. Он вспомнил, как сам болел и считал себя несчастным. Когда доктор произнёс страшное слово «геморрой», Тыплилыку показалось, что померк яркий весенний день и солнце спряталось за невидимое облако… Три года он считал себя больным и чувствовал себя больным. Потом плюнул на всё и решил жить. И живёт. Зверь не человек, правда, но и он хочет жить.

Приняв решение, Тыплилык направился в грузовой отсек и отыскал старый мешок, в котором раньше хранилось мясо. Надев плотнее рукавицы, он бережно поднял ослабевшего песца и сунул в мешок. Зверь жалобно заскулил. Песцы встревожились, поднялись в клетках.

Тыплилык повернулся к ним и неожиданно для себя сказал:

— Ничего, друзья, всё будет в порядке.

Обратный путь показался длиннее, хотя ветер дул в спину.

Тыплилык боялся выронить мешок и потерять. А когда он прижимал мешок к себе, зверь жалобно скулил и шевелился. «Задохнётся, пожалуй, там», — подумал Тыплилык и зашагал быстрей, рискуя проскочить мимо гостиницы. Порывом ветра его толкнуло, и он едва не расшиб себе голову, ткнувшись в стену аэропорта. Он оказался в том же месте, где отдыхал на пути к самолёту.

Тыплилык присел, загораживая собой мешок, и открыл его, чтобы впустить больному воздух. Песец зашевелился и высунул мордочку наружу, но, захлебнувшись ветром, спрятался.

— Нельзя так неосторожно, — заботливо сказал Тыплилык.

Как ни мешала пурга, он всё же разглядел мордочку, и она показалась ему такой измученной и страдальческой, что он подивился, как зверь может так ясно выражать свои чувства.

— Вот он где!

Голос послышался совсем рядом, и Тыплилык даже испугался.

Из плотно летящего снега всё отчётливее проступали фигуры. Над Тыплилыком склонилось мокрое, облепленное тающим снегом лицо Урэвтэгина. Охотник тяжело дышал.

— Куда же ты пропал? Мы тебя уже целый час ищем!

— Никуда я не пропадал, — сердито ответил Тыплилык. — Вот больного песца несу… Долго возился, откапывал дверь. Лопату забыл захватить, вот почему долго был.

— Вставай, пошли, — Урэвтэгин протянул руку к мешку.

— Я сам понесу, ещё раздавишь, — отвёл его руку Тыплилык и двинулся вслед за охотником.

— Баштанов беспокоился! — кричал ему в ухо Урэвтэгин. — Говорит, спас меня, а теперь сам пропал. Велел искать.

В гостинице на Тыплилыка смотрели как на вернувшегося с того света. Артистка Решетова участливо спросила:

— Как вы себя чувствуете? У меня есть аптечка.

— Стакан спирта ему нужно, — сказал Урэвтэгин.

— И спирт у меня есть. Только на полстакана наберётся…

— Ничего не нужно, — смущённо отказывался Тыплилык.

— Тащите спирт! — повелительно сказал Урэвтэгин. — Видите, человек не в себе. Разве нормальный откажется?

Решетова побежала к себе в номер.

Тыплилык бережно вытащил песца и, подстелив тот же мешок, устроил зверьку гнездо под окном.

Цой взобрался с ногами на кровать и спросил:

— Он не кусается?

— Он больной, — ответил Тыплилык.

Цой слез с кровати и попытался расшевелить песца, тыча ему в нос свёрнутой газетой. Урэвтэгин принёс от Решетовой стакан, а рядом поставил запотевшую эмалированную кружку с водой.

— Скорей садись. Вот спирт. Я его разведу по своему рецепту.

Тыплилык опустился на стул. Он молча выпил спирт и закусил припасённым предусмотрительным Урэвтэгином куском вяленой юколы.

— Верно, хорошо? — заглядывая в глаза, спросил Урэвтэгин. — А то на тебе лица нет. Ещё бы! Уморился. Для некоторых пурга — это вроде непредусмотренный отпуск, а ты всё работаешь… Скоро пойдём ужинать в столовую.

В буфете Тыплилык взял несколько банок сгущённого молока и мясных консервов. Хотел было купить компота в стеклянных банках, но усомнился: едят ли голубые песцы фрукты…

Раздобыв у Полины Андреевны жестяную миску, Тыплилык развёл в тёплой воде сгущённое молоко и попытался накормить больного.

Урэвтэгин и Цой стояли позади него и давали советы:

— Соску надо, — сказал Цой.

— Сжуёт, — заявил Урэвтэгин. — Это же не дитя, а взрослый зверь.

— Такой маленький? — усомнился Цой.

— Разве он маленький? По-моему, самый нормальный. Песец как песец, — успокоил его Урэвтэгин.

— Намочи кусок хлеба в молоке и сунь в пасть, — подсказал Цой.

У артистов раздобыли хлеб, размочили в молоке. Тыплилык сунул хлеб зверю в морду. Песец оскалился и чуть не схватил острыми клыками за руку.

— Кусается, — проронил Цой.

Песец облизал морду и вдруг потянулся к миске. Он лакал молоко, как собака. Тыплилык торжествующе посмотрел на товарищей. На душе у него стало теплее — то ли подействовал спирт, то ли оживший песец оживил и его.

— Теперь будем здоровы, — сказал Тыплилык, неизвестно к кому обращаясь.

В этот вечер Тыплилык не спал долго. Давно потух свет, а он все ворочался на кровати, вздыхая, и всё думал: где раздобыть корм? Консервов на них не напасёшься. Да и кто разрешит кормить песцов сгущённым молоком?.. А сдохнет песец — платить же придётся Тыплилыку… Стихийное бедствие? Всё равно Михненко скажет, что виноват Тыплилык. Чего, мол, мало запасал корма. Матрёна Ермиловна сильно будет кричать, если придётся платить. А вдруг она не захочет отдавать деньги? Тогда Тыплилыка будут судить и посадят в тюрьму. Цой говорил, что видел оленину в магазине… А что, если?.. Деньги есть. Почти полторы тысячи… В этом посеёке живут в основном русские. Они покупают мясо килограмма по два, по три. А в такую погоду желающих ходить по магазинам немного. Как он раньше об этом не подумал! Так всё просто…

Тыплилык улыбнулся в темноте, перевернулся на другой бок и быстро уснул.

Тыплилыку снова снилась встреча в районном центре. Толпа народу выкрикивала приветственные слова. Лаяли собаки — многие приехали встречать песцов на нартах. Люди подступали к самолёту. Голоса становились всё громче и громче, и почему-то в выкриках Тыплилык слышал больше негодования, чем радости по поводу его благополучного прибытия, Тыплилык увидел, как Михненко с поднятыми кулаками бросился к самолёту, взмахнул руками… Тыплилык отпрянул назад… и проснулся.

Неужели сон продолжается с открытыми глазами? Негодующие крики до сих пор звучат и даже как будто стали громче.

— Проклятый зверь! Чтоб ты подох!

Голос очень знакомый. Тыплилык повернулся и увидел взлохмаченную голову Урэвтэгина.

Охотник держал в руках торбаса с объеденными до основания завязками.

— Посмотрите, какая дыра! В чём буду ходить! — причитал Цой, разглядывая свои унты. — Выел, негодный!

Привлечённые шумом, в комнату заглядывали любопытные.

Тыплилык соскочил с кровати и подбежал к песцу, который спокойно лежал на своей мешковине и равнодушно поглядывал на разгневанных людей. От его жалкого понурого вида ничего не осталось. Зверь облизывался и осматривался: что бы ещё погрызть?

— Я немедленно переселяюсь! — заявил Цой. — Лучше буду спать в коридоре, чем в этой вонючей комнате!

— Так можно голым остаться, — сказал Урэвтэгин, продолжая изучать объеденные торбаса.

— Надо было запрятать обувь, — пытался оправдаться Тыплилык. — Он же неразумный по сравнению с вами.

Почему-то эти слова рассердили Цоя.

— Как ты можешь сравнивать человека со зверем! Мало того, что в людское жилище привёл дикого песца!

— Он не дикий, он клеточный, — сердито поправил Тыплилык.

Впервые в жизни он возражал человеку, который по положению был выше его. Но как тут не возмутиться! Только вчера вечером Цой сюсюкал и становился на колени перед песцом, а сегодня готов выкинуть его на улицу. И комната, видите ли, сразу стала вонючей…

Вбежала Майя Решетова. У неё рассыпались волосы, лицо раскраснелось.

— Это правда, что песцы разбежались? — взволнованно спросила она.

Дверь отворилась, и решительная фигура Полины Андреевны заняла весь проём.

— Тыплилык! — загремел её голос. — Что вы тут натворили?

Тыплилык, единственный спокойный человек в комнате, ответил:

— У меня заболел песец. Голубой. Очень дорогой. Я за него отвечаю. Ему надо было в тепле полежать. Вот я его и принёс.

— Вам известно, что здесь гостиница, а не звероферма? — грозно спросила Полина Андреевна.

— Известно, — ответил Тыплилык, — но…

— Немедленно отнесите на место вашего песца! Мало того, что у меня неприятности из-за вас, так ещё и песца тащите в номер…

— Я отнесу, Полина Андреевна, — заспешил Тыплилык. — Он, кажется, выздоровел.

— Тогда я остаюсь здесь, — заявил Цой.

— Я тоже не буду переселяться, — сказал Урэвтэгин.

Тыплилык не без труда затолкал песца в мешок.

То ли снег прибило и утрамбовало ветром, то ли туч стало меньше, но уже не было той плотной стены из снега и ветра, как вчера. Температура упала, и мороз обжигал лицо.

На этот раз Тыплилык захватил лопату и откопал дверь самолёта.

Когда Тыплилык пришёл в столовую, завтракали только любители поспать — остальные давно ушли. Он съел несколько сморщенных зимних куропаток, попил чаю и, не заходя в гостиницу, отправился в посёлок.

Ему пришлось поплутать, пока он попал на старинное казацкое кладбище с высоченными восьмиугольными дубовыми крестами. Кладбище находилось посреди посёлка, и отсюда уже рукой было подать до магазина.

Магазин занесло сугробами по крышу. Отпихивая ногами снег от двери, Тыплилык услышал музыку. Да, это была плясовая, и её никак нельзя было спутать с завыванием пурги.

Тыплилык задержался у входа. Всё-таки выбросить такие деньги жалко. Во-первых, целый месяц на них можно жить. А при экономности Матрёны Ермиловны — все полтора… Хороший костюм можно купить. Тёмно-синий. Правда, его всё равно почти не придётся носить. Повесит жена костюм в шкаф — и любуйся на него… Или у лётчиков приобрести меховые сапоги. Как у командира отряда Сотника. Сверху обыкновенные, кожаные, а дёрнешь молнию — белый мех внутри… Китайских яблок сколько ящиков можно купить… Радиоприёмник… Патефон — любую музыку слушай. Новое ружьё. Двустволку шестнадцатого калибра Ижевского оружейного завода.

Тыплилык вспомнил, как он впервые заработал деньги. Правда, небольшие. Тридцатку. Одну красную бумажку. Тогда он ещё учился в школе. Отец запряг собак. На нарте Тыплилык подъехал к полярной станции. Погрузил приборы, а сзади него сел чернобородый русский в длинной, до пят, меховой кухлянке. Доехали до прилива Пильгына, где находился наблюдательный пункт — маленькая зацементированная площадка. Русский установил на нем треногу и весь день смотрел в трубу и записывал в толстую тетрадь цифры. Сидя неподвижно на нарте, Тыплилык совершенно закоченел. На красную тридцатку мать купила новую рубашку Тыплилыку. А сколько рубашек можно купить на полторы тысячи!

Музыка смолкла. Тыплилык прислушался. Нет, снова заиграла.

Продавец немало удивился вошедшему и даже спросил:

— Не заблудились?

Он грел над керосиновой лампой руки и приплясывал за прилавком. Тыплилык не сразу увидел патефон с крутящейся пластинкой.

— За покупкой пришёл, — сказал Тыплилык. — Мясо есть?

— О! Сколько угодно… Одиннадцать с половиной туш! Сейчас, в пургу, его почти не берут. Мало едят люди в непогоду. Только чай хлещут… Разве так план сделаешь? Спирта нет, одеколона нет. Если пурга продлится ещё два-три дня — премии мне не видать.

— План будет, — успокоил продавца Тыплилык. — Беру мясо. Сколько стоит килограмм?

— Пятнадцать рублей. Вам кило? Два?

— Сто килограммов.

— Сто? — недоверчиво улыбнулся продавец.

Пластинка кончилась. Тыплилык осторожно снял мембрану и остановил диск. Продавец подошёл к патефону, перевернул пластинку и принялся заводить пружину.

— Я правду говорю. Сто килограммов оленьего мяса, — повторил Тыплилык. — Плачу наличными. Вот деньги. — Тыплилык вытащил пачку сторублевок и выразительно помахал перед носом ошеломлённого продавца.

— Сто килограммов?.. — пробормотал тот, не трогаясь с места. — Сто килограммов…

— Будете вешать мясо? — раздраженно спросил Тыплилык.

— Интересно, зачем вам столько мяса понадобилось? — спросил продавец, грея руки над ламповым стеклом. — Может быть, вы спекулянт? Или начальник экспедиции — тогда другое дело.

Тыплилык рассмеялся.

— Может быть, я побольше, чем начальник экспедиции? Голубых песцов везу из Якутии. Три самолёта. Слыхал? Голубой песец не собака, всякую дрянь не станет есть. Для них и покупаю.

— Так бы и сказали! Мне-то какое дело? Главное, чтоб план был выполнен. Товарооборот!

Он пригласил Тыплилыка в заднюю комнату, служившую кладовой, и предложил самому выбрать туши. Олени были упитанные, должно быть, ещё осеннего забоя. Тыплилык сволок на платформу весов три туши. Оказалось сто двадцать килограммов.

— Жалко рубить такую тушу, — многозначительно сказал продавец.

— Придётся, — отозвался Тыплилык. — У меня больше нет денег.

— Нет так нет, — вздохнул продавец и принёс большой мясницкий топор с широким лезвием.

В магазине нашлось что-то наподобие нарты — два ломаных полоза с несколькими нестругаными досками вместо перекладин. На них Тыплилык перевёз мясо на аэродром и накормил песцов. Больной чувствовал себя хорошо и весело смотрел из клетки на человека. Тыплилык вспомнил, сколько неприятностей он перетерпел из-за него, и сердито крикнул:

— Хулиган ты, а не голубой песец!

В гостиницу Тыплилык шёл повеселевший и даже пытался петь.

В номере сосредоточенно трудились Цой и Урэвтэгин. Первый пришивал заплатку к своим унтам, а второй мастерил завязки к обезображенным торбасам.

— Где ты пропадал? — накинулся на Тыплилыка Урэвтэгин. — Опять тебя искали. Хорошо, кто-то видел тебя возле магазина. Что, убедился, что горючего нет?

— Зато мясо есть! — весело сказал Тыплилык. — Там ещё осталось девять туш. Теперь не страшно. Звери больше не будут голодать. Сегодня их досыта накормил.

— Ты что же, до сегодняшнего дня впроголодь их держал? — спросил Урэвтэгин.

— У меня корм кончался, — объяснил Тыплилык. — Экономил. Потом узнал, что в магазине есть мясо, и купил. Чтобы песцам, значит, не голодать. Приеду в райцентр, распределим по колхозам песцов — тогда со мной и рассчитаются.

— На свои деньги, говоришь, купил? — удивился Цой.

— Чужих денег не ношу, — огрызнулся Тыплилык.

— Тогда я совсем тебя не понимаю. Свои собственные деньги истратил, а радуешься, будто выиграл в лотерею парфюмерный набор…

— Такой он, значит, человек, чего тут не понимать, — перебил Цоя Урэвтэгин. Эти слова охотник произнёс веско, с уважением глядя на Тыплилыка.

— А вдруг колхозы откажутся платить? — приставал Цой. — Тогда пропали твои денежки. Документов-то нет.

Слова Цоя убили радость Тыплилыка.

— Почему пропали? — успокаивая себя, пожал он плечами. — Песцы останутся живыми, колхозы получат зверей.

— Государственный ты человек — вот что я тебе скажу, — уважительно сказал Урэвтэгин.

И хотя жалость от большой утраты ещё держалась в груди Тыплилыка, он почувствовал некоторое облегчение от этих слов — государственный человек. Разве не так? Он всю жизнь стремился к этому. Старался подражать большим начальникам… Конечно, деньги всё же жалко…

Тыплилык посмотрел на часы. До ужина оставалось ещё полчаса, а он даже не обедал. Только сейчас он понял, что голоден. И вдруг неожиданная мысль обожгла его: он истратил все деньги, не оставил себе ни копейки! На что он теперь будет жить?

Тыплилык крепко выругался про себя и принялся исследовать бумажник. Там, кроме документов, ничего не было. Вывернул все карманы, но мелочи набралось только рубля на три. Хватит на чай и хлеб. А завтра придётся позаимствовать кусок мяса у песцов.

В столовую опять шли гурьбой, крепко держась за верёвку, ветер был не так силён, как днём, но темень вынуждала рассчитывать каждый шаг. Труднее всех приходилось Урэвтэгину, который шёл впереди и тащил всех.

Сейчас Тыплилык радовался, что он ест в одиночестве, иначе не обойтись без расспросов: почему мало ешь, отчего только чай с хлебом пьёшь?.. Он сидел на скамейке и ждал, пока освободится столик.

В тамбур вошёл Урэвтэгин. Он поманил Тыплилыка.

— Иди садись за мой стол.

Он долго, пристально смотрел на Тыплилыка, как будто видел его впервые.

— Так, значит, ты купил корм для песцов на свои деньги? — многозначительно произнёс он.

— Какое твоё дело? — грубо ответил Тыплилык.

— Какое? Песцы-то государственные. Или ты, как этот король Людовик… Номер забыл, — Урэвтэгин потёр лоб.

— Четырнадцатый, — подсказал Тыплилык. Память на цифры у него была хорошая.

— Зря ты поторопился, — сказал Урэвтэгин. — Сколько заплатил?.. Ого! Вот я тут подумал — ведь в крайнем случае можно было убить медвежат.

— Спасибо, — сухо ответил Тыплилык, — но с кормом сейчас полегчало. Ещё дня три можно продержаться. Нет нужды убивать медвежат.

— Подумаешь! Я на своём веку их столько побил… — похвастался Урэвтэгин. — Ну, допустим, продержишься ещё три дня, — продолжал он, — а как дальше? Почему ты против, чтобы застрелить медвежат? Когда-нибудь это всё равно придётся сделать.

— Может, и не придётся, — сказал Тыплилык. — Я слышал, в зоопарк их собираются отправить… Может быть, в Индию поедут.

— Для отправки в Индию медвежат выловили ещё в прошлом году на острове Врангеля. Сам участвовал в лове, — сказал Урэвтэгин. — Так что ты опоздал.

— Может быть, куда в Африку понадобятся, — упрямился Тыплилык. — Теперь там много самостоятельных государств.

Столовая понемногу пустела. Тыплилык жадно пил чай. Рядом сидел Урэвтэгин и следил за ним.

— Почему масло не берёшь? — спросил он.

— Не хочу, — ответил Тыплилык. — Ты слушай, какой интересный здесь продавец. Чтобы погреться, он завёл патефон и плясал.

— Ты же не обедал, а в ужин только чай пьёшь? Что с тобой? Не заболел?

— Я забыл оставить себе деньги. Все истратил на мясо, — сознался Тыплилык.

— Что же ты молчишь и пустой чай пьёшь, чудак? — воскликнул Урэвтэгин. — Девушки! — повернулся он к раздаточному окошку. — Дайте сюда чего-нибудь посытнее и побольше!

Перед голодным Тыплилыком появилась тарелка, наполненная до краёв жареным сухим картофелем и консервированным мясом. Консервы были с многообещающими этикетками: «Консервированная курица», «Консервированная утка». Эти птицы в банках имели совершенно одинаковый вкус. Но тем не менее Тыплилык на них так набросился, что Урэвтэгин тут же поспешил заказать вторую порцию.

— Странный ты человек, — рассуждал Урэвтэгин, попивая остывший чай. — Сколько времени вместе живём, и не попросил ни разу помощи. Почему так делаешь? Будто не веришь нам, считаешь чужими? Зачем истратил собственные деньги, не оставив даже на еду? Вот тебе на первое время.

Урэвтэгин положил на стол несколько бумажек.

— Куда мне столько? — благодарно улыбнулся Тыплилык. — Мне одной бумажки хватит. Спасибо.

— Вы там скоро? — в столовую просунулась голова Богомазова.

— Я и забыл, что проводник, — спохватился Урэвтэгин. — Давай пошли!

Мгла поглотила людей, идущих гуськом. Иные падали в снег, но тут же протягивалось несколько заботливых рук, и человек вставал. Тыплилык шёл вслед за Урэвтэгином.

Даже при таком ветре охотник пытался разговаривать. Он кричал Тыплилыку, как однажды его застигла пурга на острове Врангеля.

Сквозь пелену летящего снега показались светящиеся огни гостиницы.

Люди долго отряхивались от снега в тесном тамбуре. Из рук в руки переходил прутовый веник. Тут же стояла Полина Андреевна и зорко смотрела, чтобы никто не принёс в комнаты ни крупицы снега.

— Тринадцать дней лежал в снегу! — продолжал Урэвтэгин свой рассказ уже в номере. — Ел собачье мясо, глотал снег… Совсем ослабел. Еле разрыл себе нору. Когда вышел — смотрю: солнце поднимается над горизонтом. Значит, кончилась полярная ночь! Это меня так обрадовало, что я забыл о своей слабости… Шёл три дня к бухте Сомнительной. Напрямик через горы. За мной брели оставшиеся собаки. Но когда я садился отдыхать, они ложились подальше от меня — боялись, что я их съем. И в самом деле, я их хотел съесть. Хорошо, что повстречал белого медведя. Он давно шёл за мной, должно быть, ждал, когда свалюсь. Застрелил его. Совсем хорошо стало. И мои собаки насытились и перестали бояться…

Торжественное заседание, посвящённое тридцатилетию Чукотского национального округа, было назначено на шесть вечера.

После обеда Тыплилык особенно тщательно вычистил клетки и дал песцам по большому куску мяса.

— Сегодня праздник, — разговаривал он с ними по привычке. — И мой день рождения. Мне стукнуло ровно столько, сколько нашему округу. Наедайтесь и помните Тыплилыка, который до вас никогда не видел голубых песцов.

Вернувшись к себе в номер и увидев, как его товарищи готовятся к праздничному вечеру, он взгрустнул: как же ему идти в нарядный клуб в вонючей одежде? Никто не захочет сидеть с ним рядом. А может быть, даже попросят выйти.

Урэвтэгин брился. Он густо взбил мыльную пену и покрыл ею редкие волосины на подбородке и под носом. Перед ним, прислоненный к жестяной кружке, стоял обломок зеркала. Рискуя глотнуть мыльную пену, он говорил:

— Сегодня обещали выдать на человека по бутылке. Только не сказали чего. Берегли с самой осени. Вот сильные духом.

— Хороший ты человек, а всё любишь разговор на выпивку повернуть, — заметил Цой, разглаживая галстук за неимением утюга на батарее парового отопления.

— Я не пьяница, — нисколько не обидевшись, ответил Урэвтэгин. — Я только любитель. Здесь такая же разница, как между мной, допустим, и каким-нибудь любителем-охотником из облместпрома. Большая разница.

Цой примолк. Ответ Урэвтэгина попал прямо в цель. Цой считал себя опытным охотником.

— А ты чего не собираешься? — спросил Урэвтэгин Тыплилыка. — Давай, давай, не то опоздаем.

— Я не пойду.

— Наш праздник — и вдруг не пойдёшь? — удивился Урэвтэгин.

— У меня одежды праздничной нет, а эта воняет песцами, — смущённо объяснил Тыплилык.

— Вот беда! — воскликнул Урэвтэгин и призадумался. — Постой! Сейчас что-нибудь сообразим… У артистов должна быть запасная одежда. В пьесах они играли в другой.

— Не надо, — засмущался Тыплилык.

Но разве Урэвтэгина остановишь, если он что-нибудь задумал! Через минуту его не было в комнате.

— Могу чистую рубашку предложить, — сказал Цой, выдвигая из-под кровати чемодан. — Галстук, правда, у меня один. А в президиум без галстука неудобно.

— Да что вы! Не надо мне ничего! — Тыплилык не ожидал от него такой щедрости.

— Бери, это от чистого сердца, — настойчиво повторил Цой и подал Тыплилыку трикотажную рубашку салатного цвета.

— Спасибо, — поблагодарил Тыплилык. — У меня ведь сегодня и день рождения…

— Что ты говоришь! — Цой вскочил. — Почему молчал? Сколько исполнилось?

— Столько же, сколько и нашему округу.

— Какой скрытный! — упрекнул Цой и начал рыться в чемодане. — Ничего подходящего для подарка… Вс равно что-нибудь придумаем.

Вош л Урэвтэгин в сопровождении Майи Решетовой.

— Целый костюм достали! Из пьесы «Иркутская история». Вот смотри! — Охотник разложил на кровати кожаную куртку и брюки, на пол положил хромовые сапоги.

— Обувь из другой пьесы, — уточнил он. — Одевайся. Без меня вс равно не пойдут. Вот Майя тебе поможет.

— Что я, маленький? — застенчиво сказал Тыплилык. — Не сумею сам одеться?

— Ему тридцать лет стукнуло, — объявил Цой. — Сегодня!

— Поздравляю! — закричал Урэвтэгин и кинулся обнимать Тыплилыка. — Это надо обязательно отметить! Надо предупредить о дополнительной бутылке. Цой, это тебе поручается. А вечером мы устроим здесь чествование.

— Разрешите и мне от души вас поздравить, — сказала Майя и потянулась к Тыплилыку.

Она поцеловала его в губы, мазнув чем-то жирным и холодным. Однако в её глазах Тыплилык увидел такую искреннюю радость, что сам тут же притянул девушку и крепко поцеловал.

— Большое спасибо, — сказал он.

— Смотри, робкий, а подарки собственными руками хватает, — шутливо заметил Урэвтэгин.

Решетова ушла, и Тыплилык оделся в костюм из пьесы «Иркутская история». На ноги натянул сапоги из другой пьесы. Урэвтэгин держал перед ним зеркало. Но в осколок было видно только лицо — радостное, взволнованное.

— Видишь себя? — спросил Урэвтэгин.

— Одно лицо и то без ушей, — сказал стоящий рядом Цой.

— Пойдём к артистам, — предложил Урэвтэгин. — У них там шкаф с большим зеркалом.

— Не стоит, — попытался отказаться Тыплилык, но Урэвтэгин уже открыл дверь и тянул за рукав.

Разодетые артисты облачились в зимние пальто и шубы. Решетова заворачивала в газету туфли на высоченных и тонких, как гвозди, каблуках.

— О! — сказал Гурьевский, оглядывая Тыплилыка. — Вас просто не узнать! Красив! Статен! Вполне сценическая внешность. И лицо… Гамлета можете сыграть!

— Без Беркута обошёлся, а Гамлет подавно ему ни к чему, — уверенно сказал Урэвтэгин и подвёл Тыплилыка к зеркальному шкафу.

Действительно, ему необыкновенно шла кожаная куртка. Свежая рубашка начальника облместпрома подчеркивала смуглоту кожи. «Матрена Ермиловна не узнала бы в такой одежде», — подумал Тыплилык. Будто свежим летним ветром пахнуло на него. Тыплилык вдруг увидел в зеркало, что он совсем ещё молодой и нет у него никакой солидности ответственного работника. Перед ним стоял обыкновенный молодой чукотский парень. И не было у него представительности Михненко, мрачной недоступности в лице, как у районного прокурора Надирадзе. Впервые в жизни полное отсутствие признаков начальственности обрадовало Тыплилыка… Он ещё раз оглядел большую комнату, которую занимали артисты. Рядом стоял Урэвтэгин, улыбался ему в зеркало… Решетова красила губы… Заслуженный артист Гурьевский пластмассовой щёткой приглаживал жёсткие седые волосы. Все они были просто товарищами. Много лет Тыплилык смотрел на людей, мысленно деля их на вышестоящих, нижестоящих, на посетителей, просителей… У него не было ни одного друга! Как же так? Он даже никогда об этом не задумывался.

Праздничное шествие, держась за длинную верёвку, направилось в посёлок. Ветер валил людей, но они всё шли и даже пытались петь. Ветер срывал с губ звуки и относил далеко в тундру, рассыпая по простору, мешая с собственным воем и визгом, но песня крепла и, как разгорающееся пламя, вырывалась из хаоса пурги.

В клубе было тепло и уютно. Здание занесло снегом, замело даже окна. Только подрагивание электрического света напоминало о бушующей пурге.

На ярко освещённой сцене стоял покрытый кумачом стол, а рядом трибуна с графином.

За столом сидели Беркут и председатель поселкового Совета.

К ним поднялся Баштанов, и они стали о чём-то совещаться, заглядывая в листок бумаги, который держал директор совхоза.

На трибуну вышел председатель поселкового Совета и стал читать длинный список президиума.

— Знатный охотник Чукотки Урэвтэгин! — прочитал председатель.

— Тебя, — толкнул в бок соседа Тыплилык.

— Слышал, — делая равнодушное лицо, ответил Урэвтэгин. — Ну, я пойду.

На освободившееся место рядом с Тыплилыком никто не сел: всё равно перед концертом весь президиум переберётся обратно на свои места в зале.

Доклад делал Баштанов.

Как и всякий торжественный доклад, он был скучен и изобиловал знакомыми выражениями, рассуждениями и призывами. Под такой доклад очень удобно тихонько переговариваться с соседом. Но Урэвтэгин сидел за столом президиума и был необыкновенно молчалив и торжествен.

Зато другие полностью воспользовались возможностью, которую дал докладчик. Вскоре сдержанный гул, как шум морского прибоя, повис над рядами. И всё же зрители не забывали в нужных местах отмечать аплодисментами вехи доклада Баштанова. Аплодисментами дирижировал Богомазов, отмечая наиболее выдающиеся места речи.

Потом слово предоставили члену первого ревкома Чукотки Закруткину. Старик говорил на древнем языке анадырских казаков.

Поначалу он смущался. Но потом его голос окреп. Стих шум морского прибоя в зале. Зрители слышали пронзительный ветер, несущий по реке Анадырь весть о великой победе большевиков, об организации на Чукотке первого революционного комитета. Закруткин вспомнил Мандрикова, Берзиня — первых коммунистов тундры.

— И расстреляли их белогвардейцы на реке Казачке, — рассказывал старый ревкомовец. — Мы издали смотрели на наших товарищей, а кровищи на снегу было столько, будто расстелили большое красное знамя… Прошло ещё несколько лет, пока анадырские большевики не вернули себе снова власть и не сбросили в море купцов, промышленников…

Старик закончил речь и некоторое время ещё стоял у трибуны. Он был во власти воспоминаний, перед его потускневшими глазами проходили картины героического прошлого.

— Я тогда был молодой, — сказал старик и спустился в зал.

Гул аплодисментов покрыл его последние слова.

Один за другим выходили ораторы. Почти каждый из них рассказывал о себе, но их жизнь — это и была история Чукотского национального округа за тридцать лет.

Тыплилык заметил, как за столом президиума вдруг зашептались Баштанов и Урэвтэгин. Охотник энергично мотал головой, но Баштанов настаивал. Тыплилык догадался, что Урэвтэгина уговаривают выступить. Так и оказалось. Покрасневший охотник тяжело выбрался из ряда тесно приставленных стульев. Красноречивый в обычной обстановке, он долго искал на потолке среди развешанных по стенам плакатов нужные слова.

Зрители уже начали терять терпение, заскрипели стульями.

— Я охотник! — вдруг сказал Урэвтэгин и замолк.

— Знаем! — отозвался кто-то из зала, и этот ответ послужил подмогой Урэвтэгину.

Он разыскал глазами неожиданного собеседника и, обращаясь как бы к нему одному, заговорил:

— Мы здесь говорим — тридцать лет нашему Чукотскому округу. Это очень молодой возраст. Не о каждом тридцатилетнем человеке говорят столько, сколько мы уже сказали сегодня. Но за эти годы сделано столько, что мы имеем право гордиться. Верно я говорю?

— Верно! — на этот раз поддакнул весь переполненный клуб.

Урэвтэгин беседовал с залом, как будто это был один человек. Он рассказывал о своём охотничьем участке на острове Врангеля, о людях своего колхоза.

— Теперь на Чукотке затевают новое дело, — продолжал он, — зверофермы. Конечно, до того времени, когда охотник будет не нужен, ещё далеко, но звероферма дело очень хорошее. Это я вам говорю, Урэвтэгин. Вот сидит среди вас человек. Его зовут Иван Тыплилык. Еще десяти дней не прошло, как он впервые увидел голубого песца, а как загорелся! Есть люди, у которых нелегко вытащить из их кармана копейку на общественное дело. А он, не раздумывая, на личные деньги купил сто килограммов оленьего мяса для голубых песцов, которым угрожал голод!

Тыплилык чувствовал себя так, будто его голым посадили на лед. Он ёрзал на стуле, но спрятаться от множества любопытных глаз не было никакой возможности. А Урэвтэгин продолжал говорить о нем и даже рассказал, как Тыплилык принёс в номер больного песца.

— Тыплилыку исполнилось сегодня тридцать лет! Он настоящий ровесник нашего округа. Давайте, товарищи, и мы его поздравим!

Что тут началось! Чтобы лучше видеть именинника, люди вставали и поворачивались к нему, продолжая хлопать в ладоши. Тыплилык в смущении опустил глаза и изучал носки сапог из какой-то пьесы.

Когда шум приутих, Беркут объявил, что после короткого перерыва начнётся концерт.

Люди вышли в холодный коридор покурить.

— Ну, какую речь я сказал? — самодовольно спросил Урэвтэгин, пробравшись к Тыплилыку.

— Бесстыдную.

— Да что ты!

— Зачем ты меня приплёл? Разве я тебя просил об этом? Я не знал, куда деться от стыда. Люди позабыли о празднике, смотрели только на меня… Это… Это политически неправильно!

Тыплилык волновался, с трудом подбирая слова.

— Ладно, не обижайся, — миролюбиво сказал Урэвтэгин. — Пойдём лучше туда, за сцену. Там есть маленький буфет для президиума.

— Никуда я не пойду! — сердито отрезал Тыплилык. — Меня не выбирали в президиум.

На этот раз он решил держаться твёрдо. Жена иногда упрекала его в недостатке воли, и он втайне страдал от этих упрёков.

— Жаль, — значительно произнес Урэвтэгин. — А Беркут хотел с тобой насчет песцового корма потолковать.

Тыплилык вцепился в рукав охотника.

— Что ты говоришь? Пошли к нему!

За сценой находилась комната, разделённая занавесью на две половинки. В одной готовились участники концерта, а в другой помещался небольшой буфет.

— Привет имениннику! — громко сказал комсомольский работник Богомазов и протянул наполненную рюмку.

Тыплилык понюхал — это был коньяк. Он выпил и пошёл разыскивать Беркута.

— Вот я, — храбро сказал Тыплилык, подбодрённый рюмкой коньяку. — Как насчёт корма?

— Дорогой именинник, — строго сказал Беркут, — если бы не праздник и не ваш день рождения, я бы крепко поругался с вами. Многих оставили без мяса на праздник. Теперь ни на складе, ни в магазине оленины нет. Придётся посылать в такую пургу трактор в стадо. Сколько вам нужно корма?

— На всякий случай ещё килограмм сто, — быстро подсчитал в уме Тыплилык.

— Хорошо, — ответил Беркут.

Концерт Тыплилык смотрел с большим удовольствием. У него было настоящее праздничное настроение. Сначала выступали артисты Магаданского театра, а потом участники художественной самодеятельности.

Лучше всех плясал продавец магазина. Он бил себя по коленям, по груди и даже шлёпал ладонями по полу перед собой.

— «Цыганочка», — с видом знатока объявил Урэвтэгин.

С концерта возвращались в кромешной тьме. Урэвтэгин уверенно шёл впереди и всю дорогу сравнивал выступление профессиональных артистов и участников художественной самодеятельности.

Раздевшись в номере, охотник водрузил на стол две бутылки — коньяку и шампанского.

— Сейчас мы отметим твой день рождения, — сказал он Тыплилыку.

— Сколько раз можно отмечать? — взмолился Тыплилык.

— В тесном дружеском кругу, — успокоил его Цой, неся стакан и стопку для бритья.

Не успели сесть за стол, как пришли лётчики. Они преподнесли значок, изображающий реактивный самолёт.

— Это вам, Тыплилык, — сказал командир Сотник. — От наших экипажей.

Он хотел прикрепить значок ему на грудь, но Тыплилык отвёл его руку.

— Это куртка из пьесы «Иркутская история». А дома у меня есть хороший костюм. Тёмно-синий.

— Надо выпить! — сказал Урэвтэгин и налил коньяку.

Потом постучалась Полина Андреевна. Она принесла тарелку варёных лососиных пупков и вязаные шерстяные носки. Раскупорили бутылку шампанского.

После неё явились артисты. Коньяку осталось на самом донышке.

Урэвтэгин растерянно посмотрел на свет бутылку и решительно заявил:

— Больше никого не пустим! Хватит поздравлений! Ему-то ничего, — он кивнул в сторону Тыплилыка, — каждый хочет с ним чокнуться.

Цой хитро подмигнул и достал из чемодана плоскую бутылку.

— О! «Старка»! — уважительно произнёс Урэвтэгин.

Долго в крайней комнате, в той, которая ближе всех к выходной двери, слышался сдержанный гул разговора. Цой и Урэвтэгин поздравляли с тридцатилетием товарища Ивана Тыплилыка.

Наутро Урэвтэгин, успевший выглянуть на улицу, прибежал радостный и взволнованный.

— Скорее вставайте! Пурга кончается!

Ветер дул понизу. Над головой голубело зимнее холодное небо, освещённое далёким солнцем. По сугробам, застругам, крышам змеилась позёмка.

Верно сказал Урэвтэгин: похоже было на то, что пурга кончается.

В столовую уже шли без провожатого.

После завтрака Баштанов объявил, что для того чтобы быстро привести в порядок аэродром, требуется помощь всех пассажиров. Все дружно поддержали его. Каждый хотел чем-нибудь приблизить день своего отлёта.

Вооружившись лопатами, люди вышли на аэродром, где уже трудились бульдозер, трактор и ротор.

Песцы чувствовали себя хорошо, и Тыплилык тоже радовался. Он громко разговаривал с ними, рассказывал о замечательном концерте. Дверца была открыта, и свежий воздух волнами врывался в самолёт, вынося затхлый запах звериного жилья.

Сотник осмотрел самолёты и похвалил Тыплилыка:

— Молодец, содержишь машины в порядке.

Бортмеханики расчехлили машины, и вскоре аэродром огласился рёвом двигателей.

Перед обедом радист принёс неутешительные новости: на северо-востоке, в Анадыре и в южных портах по-прежнему бушует пурга.

А здесь, в Мокрове, окончательно стихло. В посёлке тарахтел трактор, готовясь отправиться в тундру за оленьим мясом.

Тыплилык с нетерпением ждал его возвращения.

Он стоял возле домика дирекции совхоза и смотрел на ночные огни. Вспыхнули звёзды, и полная луна поплыла, то и дело скрываясь за редкими облаками. Мысль о полутора тысячах рублей помимо его воли не давала ему покоя. А не попросить ли Баштанова, чтобы он написал какую-нибудь бумажку? Да ещё долг Урэвтэгину…

Тыплилык сел на ступени крыльца.

Крыши домов, облитые лунным светом, странно мерцали. Ветер начисто сдул с них снег, обнажив металл и большие красные буквы «Standard oil».

На тракторных санях приехали оленеводы. Появился Беркут. Он подозвал Тыплилыка.

— Вот для твоих песцов.

Оленьи туши сняли, и на дне тракторных саней Тыплилык увидел внушительную кучу обрезков и внутренностей. Они ещё не успели застыть на морозе и блестели свежо, сочно.

Здесь было корму на целую неделю!

— Вот спасибо! — Тыплилык крепко пожал руку Беркуту.

В темноте весело горели огни аэропорта, гостиницы. Прожектор, установленный на крыше метеорологической будки, протянул луч в тундру. В небе сияли звёзды и строго смотрели на притихшую землю. Скрип снега под ногами Тыплилыка был громким и резким. Трудно поверить, что только вчера он полз почти на брюхе, чтобы пройти это короткое расстояние от самолёта до гостиницы.

Тыплилык отворил дверь и вошёл в тесный тамбур. Здесь толпились курильщики. Маломощная лампочка едва виднелась в облаке табачного дыма. Тыплилык поначалу удивился — ведь никто не запрещает курить в коридоре и в номерах. Но потом догадался, в чём дело: каждому лишний раз хотелось убедиться, что уже не бушует снежный ураган, что кругом тихо. Люди говорили вполголоса, как будто боялись спугнуть хорошую погоду.

Утром начались отлёты. К Тыплилыку подошёл Баштанов и подал объёмистый пакет.

— Это почётные грамоты труженикам округа. Очень прошу передать в Анадыре.

Поручение было ответственное. В такой обстановке Тыплилык посчитал неудобным напоминать о своих полутора тысячах.

Первым поднялся самолёт, на котором летела делегация. Ей теперь незачем было в Анадырь, и машина взяла курс на Магадан.

Потом наступил черёд артистов. Им предстояло путешествовать по Чукотке ещё два месяца. Они тепло попрощались с Тыплилыком. Вместе с ними улетел Урэвтэгин.

— Будешь на острове Врангеля — обязательно заезжай ко мне. Мой адрес — бухта Сомнительная, охотничья избушка Урэвтэгина.

Раньше бы Тыплилык сразу ответил, что не собирается на далёкий остров, но в эту минуту ему показалось, что он обязательно побывает там. Поэтому он серьёзно ответил:

— Приеду.

Самолёты с голубыми песцами отправлялись только на другой день. Тыплилык занял своё место в кабине флагманской машины. Взревели моторы, самолёты оторвались от снежной полосы и взяли курс на северо-восток. С воздуха Тыплилык глянул на утонувшие в снегу домики Мокрова, и вдруг острое чувство жалости кольнуло его сердце, как будто он оставил здесь что-то дорогое, сокровенное…

Пели моторы. Лётчики сосредоточенно смотрели вперёд, туда, где белел снежный океан, изрезанный чёрными волнами горных хребтов, — родина и земля Ивана Тыплилыка.

Примечания

1

Мыргот — морская капуста.

(обратно)

2

Войдать — покрывать тонким слоем льда полозья.

(обратно)

3

Увэран — яма для хранения мяса.

(обратно)

4

Баран — дуга посреди нарты.

(обратно)

5

Пыхпых — надутый воздухом пузырь из тюленьей кожи.

(обратно)

Оглавление

  • АНКАНАУ (повесть)
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  • ПАРУСА (рассказ)
  • ЛЮБОВЬ ИВАНОВНА (рассказ)
  • ГОЛУБЫЕ ПЕСЦЫ (повесть) Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Голубые песцы: Повести и рассказы», Юрий Сергеевич Рытхэу

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства