«Первая Бастилия»

846

Описание

Историко-революционная биографическая повесть о начале революционной деятельности В.И.Ленина во время его учебы в Казанском университете (журнальный вариант)



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Первая Бастилия (fb2) - Первая Бастилия 370K (книга удалена из библиотеки) скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Юрий Яковлевич Яковлев

Юрий Яковлев Первая Бастилия Повесть

Первая глава

…большое счастье выпадает на долю тех, которые еще в ранней молодости находят самих себя и свои основные целевые устремления. Не в этом ли вообще и заключается главная удача жизни? Если это так, то такая удача выпала на долю Владимира Ильича в полной мере.

Г. Кржижановский

В жаркий июньский день 1887 года семья Ульяновых навсегда покидала родной Симбирск.

Из ворот мягко выкатила тяжелая телега и загремела, запрыгала по лобастым булыжникам Московской улицы. На телеге стояло два ребристых сундука с медными выпуклыми заклепками, как на лошадиной сбруе. Рядом лежали пухлые кожаные саквояжи и яркий портплед в крупную шотландскую клетку. На этом фундаменте держалось множество узлов, пакетов, связок книг. Все это придавало возу вид кочевой кибитки. И трудно было себе представить, что под этой пестрой оболочкой скрываются самые обычные домашние вещи.

Телега покатила по середине мостовой, и вся семья двинулась за ней в молчаливом согласии.

Впереди шла мать. Черное траурное платье и откинутая на плечи черная кружевная накидка сильно оттеняли ее бледное лицо и рано поседевшие волосы. Рядом с ней шла младшая дочка — Маняша. Глаза девочки были широко раскрыты, и на ее лице написано скорее удивление, чем грусть. Она держалась за мать и все время оглядывалась, словно хотела убедиться, стоит ли на месте старый дом с мезонином или его уже нет.

За ними в белой матроске с голубым воротником шагал маленький Митя. Он не оглядывался. Он смотрел вперед в нетерпеливом предчувствии перемен, которые ждали впереди всю семью. Средняя сестра, Оля, шла, положив руку на плечо брату. Ее глаза были красны от недавних слез, и она крепче сжимала губы, чтобы не расплакаться снова.

Последним шел Володя. Отойдя на несколько шагов от ворот, он остановился и долгое время не сводил глаз со старого дома.

В последний раз рассматривал он старые вязы с мясистой, прохладной зеленью, непривычно закрытые летом окна и так же непривычно распахнутые ворота.

За последнее время Володя вытянулся и похудел. Его выпуклый лоб стал круче, скулы проступили острее, а светло-коричневые глаза немного сузились. И только веснушки, сбегающие с носа на щеки, и рыжие, не очень-то послушно лежащие волосы были прежними, как в детстве.

Некоторое время Володя стоял перед домом, зрением памяти проникая внутрь, за старые, родные стены. Потом он решительно повернулся и зашагал к своим.

Теперь он шел рядом с телегой и смотрел на неповоротливое скрипучее колесо. Окаменевшая грязь прилипла к спицам. Стальной обод плохо держался и дребезжал. Колесо вращалось медленно и тяжело. И все же это было движение вперед.

Володя слышал, как Маняша спросила маму:

— Мамочка, мы никогда сюда не вернемся?

Слышал, как мама ответила:

— Никогда.

И, как бы подтверждая это «никогда», колесо катилось все дальше и дальше.

Колесо телеги проводило Володю и его семью до пристани. Но там движение не остановилось — на смену неторопливому грязному сухопутному колесу пришло другое — большое, сверкающее водяными брызгами и окутанное паром колесо парохода.

Движение. Движение. Движение.

Это чувство возникло у Володи на пароходе, увозящем его из Симбирска. Володя следил за вращением колеса, и ему начинало казаться, что пароход стоит на месте, а огромная земля со свеже-зелеными лугами и рощами, с вышками колоколен и дымками труб плывет навстречу, приводимая в движение этой ступенчатой влажной шестерней. Володя не мог оторвать взгляда от колеса, он испытывал на себе магическую, притягательную силу движения. Нет, это колесо приводит в движение не только землю, но и его жизнь, оно несет его навстречу новым испытаниям, новым переменам.

Неожиданно Володя вспомнил залитый мартовским солнцем каток. Это был не тот привычный зимний каток, когда клубы пара вырываются из дверей «теплушки» и возникают от дыхания катающихся. Лед был изрезан, а посреди поля стояли лужи. Каток доживал свои последние дни.

Напрасно высоченный дворник, размахивая метлой, кричал:

— Господа гимназисты, каток закрыт! Извольте удалиться! Лед тает!

Его голос тонул в смехе, крике, шуршании коньков. «Господа гимназисты» получали от уходящей зимы свою последнюю дань.

Володя скользил по самой кромке ледяного поля. Он был без шапки, а коньки его мчались, как две выпущенные из лука стрелы.

Неожиданно кто-то окликнул его:

— Володя!

Неловко скользя на подошвах, к нему спешил его гимназический товарищ Андреев. Он так нескладно балансировал руками, что Володя готов был рассмеяться, но, заметив, что лицо друга озабоченно, сдержался.

— Володя, — прерывисто дыша, заговорил Андреев, — тебя разыскивает Вера Васильевна… по очень важному делу.

— По какому делу?

Андреев молча опустил глаза.

— По какому делу?!

Всю дорогу к дому Веры Васильевны Кашкадамовой Володя бежал. Он строил догадки и тут же отвергал их одну за другой. А жилка стучала в висок все сильнее, сильнее.

— Крепись, — сказала Вера Васильевна и протянула Володе письмо.

Володя стоял, прислонясь к стенке, а его глаза перебегали со строки на строку, торопясь добраться до главного.

«Сообщите осторожно Марии Александровне Ульяновой — дочь Анна и сын Александр арестованы, — читал Володя, и глаза его болезненно щурились. — Говорят, Александр замешан в заговоре против жизни государя…»

Володя растерянно посмотрел на Веру Васильевну, потом снова на письмо.

— Володюшка, ты должен подготовить маму, — сказала она.

Володина рука опустилась, словно устала держать тяжесть.

— А ведь дело-то серьезное, — задумчиво, будто самому себе, сказал Володя. — Может плохо кончиться для Саши.

Но в ту минуту даже его трезвый, проницательный ум не мог предположить, какие трагические события последуют за этим тревожным сигналом из Петербурга.

Движение. Движение. Движение.

Пароходное колесо работает в полную силу. Широкие плицы выплывают из-под воды, словно поднимаются из прошлого, принося с собой прожитое и пережитое. И медный гудок поет громко, обливаясь горячим потом.

…Володя стоял над обрывом и наблюдал за полетом стрижей. Быстрые, как молнии, птицы то стремительно падали вниз, то взлетали легко и упруго, словно хотели распороть своими длинными острыми крыльями белые, похожие на перины облака.

Володины глаза были полны слез. И он сжимал кулаки, чтобы удержать слезы, которые наворачивались на глаза и делали мутными волжские дали.

Он комкал в руке свежий номер газеты, где черствыми, казенными словами сообщалось, что приговор Особого Присутствия Правительствующего Сената о смертной казни через повешение над осужденными Генераловым, Андреюшкиным, Осипановым, Шевыревым и Ульяновым приведен в исполнение 8-го сего мая 1887 года.

Нет, эти строки были оттиснуты не простой типографской краской, а кровью брата и его товарищей! И газета жгла руку, как раскаленная.

— Убить такого человека!.. Душители! — тихо шептали его пересохшие губы.

Слабый огонек надежды, который до последнего часа теплился в сознании Володи, был погашен порывом этой бури. Что теперь делать? Как жить? Устоять. Не дать раздавить себя горю. Скрепить сердце. Володя чувствовал, как отчаяние и боль перерастают в решимость, как опущенные руки сжимаются в кулаки, а сердце отстукивает одно простое и грозное слово:

— Бороться!

И это слово принимало на себя заряд его боли и гнева.

Говорят, что стрижи, опустившись на землю, не могут взлететь. Они путаются в своих длинных стреловидных крыльях, ударяют ими о землю и не могут оторваться от нее. Полет стрижа начинается с падения, а для того, чтобы упасть, нужен обрыв. Что с тобой? Может быть, ты, как стриж, не можешь взлететь, хотя у тебя есть крылья и твоим крыльям не терпится ударить по встречному ветру?

Стоя у поручней, Володя наблюдал за Митей, который в своей матросской рубашке прекрасно чувствовал себя на пароходе. Он носился по палубе, пропадал в машинном отделении и появлялся снова с перемазанными руками и с пятном машинного масла на лбу.

Мария Александровна с дочерьми сидела в стороне. Маняша прижалась к маминому плечу и притихла, а Оля сидела прямая, неподвижная и хмуро, исподлобья смотрела на воду.

Сейчас Володя не отрывал взгляда от матери. Он всматривался в ее лицо и впервые открывал в нем неуловимые черточки мужества и силы.

Он вспомнил, как мама вернулась домой после казни Саши. Молча вошла в дом в черном платье, в тяжелом черном платке. Ее слегка покачивало, словно весь путь от столицы до Симбирска она проделала пешком. Она вошла в гостиную. Немного задержалась и отворила дверь в кабинет отца. Казалось, она не была в доме целую вечность и теперь смотрит на стены с каким-то непонятным отчуждением. Она подошла к отцовскому креслу, погладила высокую спинку рукой и присела на самый край, словно для того, чтобы перевести дух и двинуться дальше. Она уперлась локтями в колени и закрыла лицо ладонями.

Володя был рядом с ней, а сестры и Митя стояли в дверях и ждали, что будет дальше. Никто не мог произнести ни слова.

Потом мама распрямилась и откинула платок с головы на плечи. И Володя увидел, что она совсем седая. Володе захотелось зажмурить глаза и спрятать лицо в мамины колени, как в детстве, когда снился дурной сон. Но он неожиданно понял, что сейчас мамин черед прятать свою седую голову у него на груди.

Ему вдруг представилось, что мама вернулась не из столицы, а откуда-то, где гремят выстрелы, где лязгают штыки и люди замертво падают на землю. Она была там. В нее стреляли, и над ней блестел стальной клинок. И она падала на землю и снова вставала.

Из боя люди возвращаются с пулевыми или сабельными ранами. Мама вернулась с белой головой. Может быть, это не седина, а белый бинт, укрывший своими витками раненую голову?

Мария Александровна подняла глаза и посмотрела на сына. Ее усталые, ввалившиеся глаза были сухими. В этот миг в них не было печали. Печаль отошла куда-то в глубину, и глаза смотрели строго и вопросительно. Они призывали Володю занять в семье то место, которое навсегда покинул старший брат и старший сын.

Она никак не могла решиться передать детям страшную весть о казни Саши. И Володя, желая облегчить ей эту трудную задачу, заговорил первым.

— Мы все знаем, — сказал он.

Мама испуганно посмотрела на Володю. Она взяла его руки и крепко сжала их.

— Я просила его подать прошение о помиловании, — оказала она.

— А он?

— Он очень спокойно ответил: «Не могу я этого сделать. Это было бы неискренне».

Маме не хватало дыхания, и она глотала воздух. Володя терпеливо ждал, когда она успокоится. Он понимал, какой болью отдаются его вопросы. Мама отвела глаза и посмотрела вдаль, словно хотела разглядеть, расслышать последние слова, сказанные сыном перед казнью.

— Ходили разговоры, что их помилуют. Заменят казнь каторгой… Я хотела вселить в него надежду и сказала: «Мужайся!»… Теперь мне кажется, что я обманула его…

— Нет, мама, ты помогла ему.

Некоторое время в комнате было тихо. Мама вздохнула и заговорила снова:

— Потом он заплакал.

— Заплакал?

— Он жалел меня… А о себе как бы и не думал…

Мама все еще не выпускала Володиных рук из своих сухих холодных ладоней. Но теперь она уже не сжимала их с силой. Не было сил. Зато Володя крепко сжал мамины руки.

Володя стоял у борта и смотрел на мать. Уже прошло немало времени, а он все еще не мог привыкнуть к тому, что мама седая. Кружевная накидка сползла с плеча, и ветер играл белыми прядями. Но мама не обращала внимания на ветер. Она смотрела куда-то вдаль, и казалось, что мысль ее работает напряженно, без отдыха.

Володя подошел к маме и сел рядом.

Она не повернула к нему головы, но сжала в своей руке его руку. Так они сидели молча, думая общую трудную думу. Не решаясь заговорить. Щадя друг друга.

Мария Александровна заговорила неожиданно, словно продолжила вслух свою мысль.

— На суде Саша говорил хорошо, — сказала она, не отрывая взгляда от движущейся воды, — убедительно, красноречиво… Я не знала, что он может говорить так… Но мне было так безумно тяжело слушать его, что я не могла досидеть до конца его речи и должна была выйти из зала…

Она замолчала. И Володя осторожно, боясь причинить ей боль, спросил:

— Мамочка, ты не припомнишь, о чем говорил Саша?

— Хорошо, Володенька, я постараюсь. Потом как-нибудь…

Внутри парохода ритмично стучала машина. Протяжно пел гудок, объясняя что-то встречному судну на своем пароходном языке. Одни плицы выходят из-под воды, другие уходят под воду.

Вторая глава

У знойного летнего неба особая, азиатская синева. Вероятно, такая сверкающая, изразцовая синь разливается над минаретами Хорезма и над песками Аравийской пустыни. Кажется, небо раскалено не до красного, а до голубого каления.

В эту синеву тупым углом врезается портал здания, на котором красуется двуглавый орел и царственными буквами написано:

«Императорский Университет».

Под величественным порталом шла обыденная, не очень-то чистая работа: накануне нового учебного года красили колонны университета. Вокруг колонн возвели шаткие тесовые леса, на которых работал маляр — коричневолицый, широкоскулый татарин Мустафа. Он был легким и гибким. И хотя леса качались и угрожающе скрипели, парень твердо стоял на ногах.

Казалось, что на ходящих ходуном лесах трудится не маляр, а цирковой гимнаст. Когда маляр нес кисть к колонне, на широкие ступени университетского подъезда падали белые монетки брызг. И казалось, что на ступенях лежит свежий, неизвестно по каким причинам выпавший снег. От побелки и в самом деле пахло свежестью, как от снега.

И надо же было случиться, что, когда Мустафа нес кисть и с нее падали белые монетки, по ступеням поднимался инспектор Потапов.

Мустафа нес кисть. Одна капля упала на черный сверкающий ботинок. И сразу царственная осанка инспектора пропала. Он скривил лицо и закричал визгливым голосом, никак не соответствующим его степенной фигуре:

— Скотина! Куда смотришь!

Мустафа перестал петь и присел на корточки, чтобы лучше рассмотреть, что случилось. Он увидел пятно на носке инспекторского ботинка.

— Потрите рукавом, когда просохнет, — как ни в чем не бывало посоветовал Мустафа.

— Я тебе потру рукавом, косая рожа!

— Я весь в побелке, меня не ототрешь, — отозвался маляр.

В конце концов Потапов сплюнул и быстро зашагал к двери.

Тут маляр заметил стоящего неподалеку Володю. Молодые люди встретились глазами и засмеялись.

— Как дела, господин студент? — приветственно крикнул маляр со своих лесов.

— Я еще не студент, — отвечал Володя.

— Почему не студент? Ленишься?

— Зачем же ленюсь, просто не принимают в университет.

— Не ленишься и не принимают? — Мустафа удивленно смотрел с лесов на Володю. — Должны принять!

Потом, видно, что-то смекнув, спросил:

— А может быть, ты из инородцев?

— Русский я.

— Вот я и говорю: должны принять, если русский.

В эти августовские дни у Володи была одна главная задача — лопасть в университет. Нет, не только желание получить образование и стать опорой семьи влекло семнадцатилетнего Володю под сень портала с двуглавым орлом. Императорский Казанский был одним из постоянно действующих вулканов, который время от времени пробуждался и потрясал землю. С вулканом боролись. Пытались заткнуть ему кратер новым университетским уставом, недремлющим оком инспекции, волчьими билетами и арестами студентов. Но разве можно потушить вулкан, как тушат печь или костер! Володе не терпелось попасть в самое пекло этого славного вулкана.

В пустых университетских коридорах прохладно. Словно студенты, разъехавшись на каникулы, увезли с собой все тепло этого большого, не очень уютного дома. Володя медленно шел по пустому, гулкому коридору, стараясь не греметь ботинками.

Неожиданно он вспомнил слова маляра Мустафы: «Не ленишься и не принимают? Должны принять!»

— Должны принять! — сказал он вслух и отправился в канцелярию.

За столом сидит чиновник. Самого чиновника не видно. Только лысина «солнышком» нацелена в Володю. Володя стоит и ждет, когда «солнышко» поднимется. Но «солнышко» не поднимается. Оно смотрит на Володю, как глаз огромного циклопа.

— Фамилия? — спрашивает чиновник, не поднимая головы.

Он и в самом деле видит этим циклопьим глазом.

— Ульянов, — откликается Володя.

Чиновник смотрит какие-то бумаги, И отвечает:

— По вашему делу послан запрос.

— Какое же дело? — недоумевает Володя. — Я же не по суду привлекаюсь, а поступаю в университет.

«Солнышко» поднимается. На Володю смотрит длинный нос, на котором, как бабочка с прозрачными крыльями, сидит пенсне. Глазки маленькие. Щеки вытянутые. На лице написано: «Вам же русским языком говорят!»

— По вашему делу послан запрос, господин Ульянов! — Чиновник говорит гнусаво, и, кажется, в этом повинно пенсне, зажавшее нос. Большего от этого чиновника не добьешься. Володя повернулся и вышел.

— Не приду сюда целую неделю! — сам себе сказал он и поспешно зашагал по холодному коридору.

Пыльное казанское лето шло на убыль. Листья городских деревьев хотя и не собирались увядать, но уже утратили свою зеленую упругость и, когда дул ветер, издавали бумажный шорох. Трава в палисадниках и в тесных двориках прикрывала землю только местами, как протертый ногами, отслуживший свое половик. Природа устала, и в ее движении появилась вялая неторопливость.

Даже пароходные гудки, которые урывками долетали с Волги, теперь звучали по-иному. В них уже не было волнующего призыва к странствиям и переменам. Они громко всхлипывали, жаловались, что недолго им еще звучать над Волгой, что когда-нибудь белые хлопья снега сделают их немыми. Пароходные гудки подавали сигнал воспоминаниям.

Тогда Володя любил встречать и провожать пароходы. Он с нескрываемой завистью смотрел на пассажиров, всех их считал счастливцами и был уверен, что там, куда спешат пароходы, и есть настоящая жизнь.

Ему нравились матросы, которые ловко, как лассо, накидывали просмоленные канаты на толстые чугунные выи причальных кнехтов. Он восхищался независимым видом здоровых крючников, которые с гигантскими мешками за плечами враскачку шли по пристани и весело покрикивали на господ:

— Поб'регись! Поб'регись!

Теперь это было очень далеко. На другом конце света. И туда не добраться ни пешком, ни на пароходе, ни на тряских почтовых дрожках. Напрасно пароходные гудки зовут его в прошлое.

Володя остро чувствовал невозвратимость времени. И это новое, им самим открытое чувство больно сжимало сердце. В благополучных семьях детство покидает человека незаметно. Оно постепенно, шаг за шагом, беззвучно отступает на задний план, уступая место зрелости. Оно не оставляет горечи утраты. Оно уходит естественно, как уходит весна, освобождая землю для лета.

Володино детство не отступало. Оно рушилось, ломалось, резко отодвигалось теми трагическими событиями, которые весной 1887 года произошли в семье Ульяновых.

Когда-то на вязовом «Венце», провожая глазами уходящие пароходы, Володя мечтал стать путешественником. Ему хотелось очутиться на баррикадах Парижа, или под знаменами Гарибальди, или вместе с испанцами освобождать берега Гвадалквивира от Наполеона. Особенно подробно Володя представлял себе картину возвращения в отчий дом. Он видел себя плечистым, похожим на Миклуху-Маклая бородатым мужчиной. Вот он, запыленный и усталый, идет по родной, зеленой Московской, останавливается у ворот cтaporo дома с антресолями и громко стучит в дверь. Все выходят ему навстречу, смотрят на него и не узнают.

— Кого вам угодно? — спрашивает отец, проводя рукой по своей высокой лысой голове.

— Может быть, вы ошиблись домом? — нерешительно вмешивается старшая сестра, Аня.

— Нет, я не ошибся домом, — отвечает странник, похожий на Миклуху-Маклая, и с трудом сдерживает улыбку.

Наступает неловкое молчание. И вдруг мама бросается к бородатому страннику:

— Да это Володя! Как вы не узнали!

И все кричат: «Это Володя! Вернулся Володя! Его и не узнаешь». Мама привстает на носочки, чтобы обнять его. Саша хлопает рукой по плечу. А он стоит, сдержанно улыбается и басом отвечает на расспросы.

Теперь нет ни отца, ни Саши. И старенького деревянного дома с антресолями тоже нет. Некуда возвращаться.

Когда семья остается без отца и без старшего брата, она похожа на корабль, который получил две пробоины, дал крен и неизвестно, зачерпнет ли бортом воду или останется на плаву. В такие минуты судьба семьи зависит от матери. Этим летом Володя видел, как, не успев оправиться от нового горя, мама боролась за то, чтобы корабль плыл. Володя страдал оттого, что он бессилен помочь маме. Он старался причинять ей как можно меньше хлопот. Все реже обращался к маме с просьбами. Сделался молчаливым, сдержанным. И только когда порой забывался и в ответ на шутку заливался смехом, то на какое-то мгновение становился прежним Володей. Потом он спохватывался, быстро затихал, и лицо его принимало виноватое выражение.

Утром Володя снова собирался в университет. Он тщательно чистил свой синий гимназический мундир. Затем принялся за ботинки. Ботинки были уже не новыми. Местами кожа потрескалась, а подметки протерлись. Володя придирчиво осмотрел ботинки и, щедро намазав их жирной ваксой, стал изо всех сил тереть щеткой. Тусклый ботинок светлел, приобретал блеск.

К Володе подошла мама.

— Не переживай, Володенька, — сказала она. — Если они тебя не примут, — ничего страшного… В крайнем случае будешь держать экстерном…

— Нет, мама. — Володя перестал водить щеткой и пристально посмотрел в глаза матери. — Мне обязательно надо попасть в университет.

И Володя с новым рвением начал водить щеткой, словно сейчас все решал блеск начищенных ботинок.

Через некоторое время, одетый и обутый, он поцеловал маму в щеку и быстро направился к двери: ему не терпелось узнать, есть ли ответ на его прошение о принятии его в университет.

Мама вышла с ним на крыльцо и некоторое время стояла на пороге, провожая его глазами, в которых, несмотря на сдержанность, теплились грусть и обожание.

Когда Володя, оглянувшись, свернул за угол, мама тихо, будто в доме спали, затворила дверь и возвратилась в дом.

Со ступенек своего дома он сбегал быстрым и упругим шагом, а со ступеней университета шел медленно, опустив голову.

В этот день Мустафа встретил его на земле. Он, видимо, специально к Володиному приходу сошел с лесов, чтобы перекинуться с ним словечком.

— Как дела, господин студент? — приветствовал Володю маляр.

— Дела как сажа бела! — уныло отозвался Володя.

Он собрался зашагать дальше, но на этот раз маляр решил не ограничиваться одними шутками. Он перестал улыбаться.

— Господин студент, — спросил он, — объясни мне, почему они не принимают?

Володя сузил глаза, внимательно взглянул в лицо Мустафе и сказал:

— Понимаете, я — брат Александра Ульянова.

Мустафа непонимающими глазами смотрел на Володю.

— Я — брат Ульянова, — повторил Володя и вдруг понял: фамилия брата-революционера ничего не говорит Мустафе. Он просто никогда не слышал такой фамилии.

Володя повернулся и пошел прочь.

«Как же так, — думал он, — мой брат отдал жизнь за счастье простых людей, а они даже не знают его имени? Как же так?»

Сапожная щетка быстро ходит взад-вперед. Будто она не чистит ботинок, а сдирает с него старую, потрескавшуюся шкуру.

Да, он давал себе слово не ходить в университет целую неделю. Ему было неловко перед служителем канцелярии, перед Мустафой, он стыдился самого себя. Но прошел вечер, наступило утро, и он начищал ботинки…

И вот он снова отправляется в путь.

— Володя, сегодня тринадцатое число! — крикнула маленькая Маняша. — Не ходи сегодня.

— Пред-рас-суд-ки! — по складам ответил Володя и быстро зашагал по узкому тротуару.

Стояло тихое голубое утро. Голубым было небо, ровные прямоугольники окон и даже листья деревьев, окутанные легкой дымкой, казались голубыми. Дворники поливали тротуары из ведер. Они зачерпывали воду рукой и выплескивали на пыльные плиты. Дворники были похожи на сеятелей, которые этим утром рассыпали по всему городу влажные зернышки свежести и прохлады.

Посредине мостовой шел высокий булочник с корзиной на плечах.

— Горячие французские булки! Горячие французские булки! — кричал он.

Звонким голосом герольда булочник извещал Казань о прибытии горячих французских булок.

Солнце, голубизна, запах земли, загорелые лица прохожих, полосатые халаты татар и жаркие суконные сюртуки чиновников проплывали перед глазами Володи. Он вдруг перестал спешить, шел куда глаза глядят.

Он шел за булочником. Потом шел за телегой. Потом зашагал за толстой нянькой, которая вела двух детей. Но как конь с опущенными поводьями сам приходит к родному дому, так Володя, сам того не замечая, очутился перед желтым зданием с белыми колоннами.

Все произошло необыкновенно просто и буднично. Чиновник университетской канцелярии с лысиной «солнышком» покопался в бумагах и коротко сообщил:

— Вы приняты.

Володя подумал, что сейчас чиновник соскочит с места и кинется его поздравлять и обнимать, но ни один мускул не дрогнул на лице чиновника. Он поправил на носу пенсне, бабочку со стеклянными крыльями, и старательно, с нажимом стал заполнять студенческий билет:

«Ульянов Владимир. I семестр. Юридический факультет».

Володя привстал на цыпочки, прочел в перевернутом виде свою фамилию и имя. И с трудом сдержался, чтобы не запеть от радости.

Стоя на ступеньках университета, Володя рассматривал картонную книжечку, нюхая ее (картон, оказывается, вкусно пахнет!), и потом перекладывал из кармана в карман, выбирая надежное место.

Володе захотелось увидеть Мустафу. Захотелось услышать его привычное: «Как дела, господин студент?» И в ответ крикнуть: «А дела у „господина студента“ отличные! Принят! Есть справедливость на свете!»

Но Мустафы не было.

Володя зашагал домой. Сперва он шел, как скороход, напряженно наступая на пятки и работая локтями, но потом выдержка изменила ему, и он побежал. Нет, он не бежал, он летел на крыльях своей радости.

— Кто сказал про тринадцатое число?

С этими словами Володя влетел в дом. Он забыл о солидности, о замкнутости. Глаза его горели, а губы боролись с улыбкой, которая вот-вот должна была победить.

— Кто сказал про тринадцатое число?

Домашние почувствовали, что вернулся прежний Володя — веселый, шаловливый, добродушно-насмешливый.

— Приняли? — Мама подошла к сыну и прижала к себе его голову. — Слава богу!

К Володе подскочил Митя:

— Господин студент, предъявите билет.

Володя достал картонную книжку и театральным жестом протянул младшему брату. И все семейство принялось рассматривать этот бесценный документ.

Маняша была сконфужена, вспоминая свое утреннее предостережение. И, заметив это, Володя подошел к младшей сестре и, уже не сдерживая улыбки, сказал:

— Так кто сказал про тринадцатое число? — И поцеловал сестру.

Надо уметь радоваться! Во что бы то ни стало. Иначе не проживешь, иначе впадешь в уныние и опустишься.

В этот день в доме Ульяновых был праздник. Играл старый симбирский рояль. Все пели любимые песенки детства. И Володе казалось, что он снова очутился в доме с антресолями на Московской улице.

Третья глава

В Симбирске Володя каждый день видел Волгу. Она была такой же частью его мира, как небо, как трава, как снег. Волга никуда не уходила, она всегда была рядом. В Казани Володе реже случалось бывать на Волге. Но чувство родной реки не изменило ему, и в замысловатых лабиринтах казанских улиц он всегда безошибочно определял, где Волга. Словно был у него такой особый компас, который острием стрелки тянулся к большой, сильной воде.

Когда поднимался ветер, Володя представлял себе, как по речной глади движутся быстрые морщинки. Когда барабанил дождь, он мысленно видел на воде бесчисленные круги, словно выведенные циркулем. Тусклые огоньки бакенов, караваны бурлаков, ослепительные блики плесов…

Еще в гимназические годы, глядя на волжские дали, Володя предавался мыслям. Его пытливый, не знающий отдыха ум старался проникнуть в глубь явлений, он все искал ответ на вопрос, почему одни люди живут в роскоши, а другие влачат жалкое существование. В чем корень зла? Как бороться с этим злом?

Не может человек быть счастлив, если тысячи окружающих его людей глубоко несчастны. Нет, не может! Это остро чувствовал Володя, и вся его жизнь преломлялась сквозь призму этого чувства.

Как жаль, что из окон университета не видна Волга! Но ее можно чувствовать памятью, воображением. Она придает силы и открывает простор мыслям. Волга — река детства, река свободы.

Во время занятий в здании университета стояла строгая академическая тишина. Но стоило прозвенеть звонку, как лестница, коридоры, курилки заполнялись плотным гулом голосов, топотом ботинок, смехом. Уставшие от продолжительного сидения и от монотонных голосов лекторов, студенты ходили по коридорам, размахивали руками и давали волю своим голосам. А форменные куртки делали их похожими друг на друга. Володе все было в новинку, и он какое-то время не думал ни о чем, кроме лекций, расписаний и множества других вещей, которые для новичка кажутся необыкновенно важными и значительными, а для «старичков» давно утратили интерес.

Володя стоял в стороне и наблюдал за шумным круговоротом студентов. Он вообще трудно сходился с незнакомыми людьми. Боялся быть навязчивым и предпочитал держаться в стороне.

Володя не заметил, что несколько студентов наблюдают за ним, и один из них, высокий, в серебряных очках, спросил своего соседа:

— Ты точно знаешь, что это он?

При этом он кивнул в сторону Володи.

— Это он, — подтвердил сосед.

Тогда высокий студент отделился от своего кружка и решительно зашагал к Володе.

— Вы Ульянов? — спросил он Володю, глядя поверх очков серыми настороженными глазами.

— Да, — отозвался Володя.

— Кем вы доводитесь Александру Ульянову?

— Родным братом.

— Очень хорошо, — сказал студент, видимо, отвечая своим мыслям. — Вас как зовут?

— Владимиром.

— А я — Николай Стариков.

Незнакомый студент протянул большую, сильную руку и сжал Володину ладонь, как в клешне. Он был на голову выше Володи и года на четыре старше. Но Володя заметил, что новый знакомый старается скрыть свое превосходство и говорит с ним, как с равным.

— У нас тут есть небольшое общество… студентов, — снова заговорил Николай. — Так вот, не согласились бы вы рассказать о своем брате?

— Мне трудно говорить о брате, — ответил Володя и опустил голову.

— Простите, я, право, не подумал о том.

Николай медленно повернулся и хотел было отойти, но Володя удержал его за рукав.

— Подождите.

Может быть, в этом «небольшом обществе» он-то как раз и встретит товарищей и единомышленников? Он сказал:

— Я согласен.

— Тогда приходите сегодня в Латинский квартал. В лавку Андрея Поденщикова. В семь часов.

Володя не знал, где в Казани находится Латинский квартал и какое отношение к рассказу о брате имеет лавка какого-то Поденщикова. Но он постеснялся расспрашивать. Он сказал:

— Приду. Ровно в семь.

— Дело! — сказал Николай и зашагал прочь по длинному коридору.

Когда Володя вошел в лавку Поденщикова, часы за прилавком начали отбивать время. Володя осмотрелся. Лавка ничем не отличалась от сотен подобных бедных заведений, где можно купить фунт колбасы и пузырек химических чернил, кусок мыла и восковую свечу. За прилавком этой обычной лавки стоял обычный приказчик, который каждого вошедшего встречает вопросительным взглядом: что вам угодно?

Володя вошел в лавку и, не зная, что делать дальше, принялся рассматривать товары.

Тогда стоявший за прилавком спросил:

— Что вам угодно, господин студент?

Этот вопрос усилил Володино смущение, и он ответил первое, что ему пришло в голову:

— Будьте любезны… будьте любезны… Мне полфунта монпансье.

— С удовольствием, — отозвался приказчик и, вооружившись лабазным совком, принялся насыпать в кулек разноцветные леденцы.

Потом он взвесил и протянул Володе покупку. Володя полез в карман за деньгами. Он рассчитался бы и вышел на улицу, если бы продавец не спросил:

— Простите, вы, часом, не Ульянов?

— Ульянов!

Человек за прилавком улыбнулся. Улыбка медленно распространялась по его лицу, глаза заблестели добродушной радостью, а зубы сверкнули ровной белой полоской.

— Так вот вы какой… молоденький!

Приказчик высыпал свешенное монпансье обратно в ящик, и леденцы застучали, как морские камушки.

— А я — Поденщиков. Очень рад с вами познакомиться. Ну идемте, идемте!

Он приподнял, как шлагбаум, прилавок и пропустил Володю. Затем отворил дверь, ведущую во внутреннее помещение.

— Кто это? — спросили из комнаты.

— Брат Ульянова, — коротко ответил Поденщиков, слегка подталкивая Володю в плечо.

Володя обратил внимание, что слова «брат Ульянова» Поденщиков произнес, как пароль.

Володя вошел в комнату, поклонился и почувствовал, как у него горят уши. В комнате было много народу. Некоторые сидели вдвоем на одном стуле. На столе, сверкая медными доспехами, стоял самовар. Самовар был большой — ведра на полтора — и вытянутый. Он был похож на Дон-Кихота, а стоящий рядом пузатый чайник с заваркой — на Санчо Панса.

Люди, собравшиеся вокруг самовара, были молоды. На большинстве из них блестели пуговицы форменных студенческих курток. Они смотрели на Володю со снисходительным любопытством, при этом курили, прихлебывали горячий чай и бренчали ложками, размешивая сахар. Их независимый вид как бы подчеркивал, что Володя — новичок и еще не известно, станет ли он в этом обществе своим человеком.

Володя, вероятно, так и стоял бы на пороге, если бы Поденщиков не продолжал тихонько подталкивать его вперед к свободному стулу.

Он наклонился к Володе и тихо сказал:

— Как ваше имя?

На его лице начала загораться улыбка. На этот раз виноватая.

— Володя… То есть Владимир, — ответил Володя, и уши его запылали еще сильней.

— Владимир Ульянов, — громко произнес Поденщиков.

Над столом висела керосиновая лампа под зеленым абажуром. Свет лампы падал Володе в лицо и мешал ему рассмотреть собравшихся. Володя видел только хозяина дома, продолжавшего улыбаться. Теперь его улыбка подбадривала Володю.

Со стула поднялась девушка. Она смотрела на Володю восторженно, полураскрыв пухлый рот. В руке у нее были альбом и карандаш, который она сжимала изо всех сил.

— Это наша художница Даша, — представил девушку Поденщиков.

В комнате было тихо. Не скрипели стулья. Не бренчали в стаканах чайные ложки. Никто не перешептывался и не покашливал. Внимание подогревало Володю, он почувствовал себя увереннее, и его мягкое, картавое «эр», как шарик, перекатывалось со слова на слово.

— У меня есть запись речи, которую брат произнес на суде. Речь записана со слов матери… Я могу прочесть.

И он посмотрел на слушателей, как бы спрашивая: прочитать или не надо? И по тому одобрительному гулу, который прошел по комнате, почувствовал: надо.

Он расстегнул куртку и достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо листок бумаги. Развернул его. Разгладил рукой и стал читать:

— «Я могу отнести к своей ранней молодости то смутное чувство недовольства общим строем, которое, все более и более проникая в сознание, привело меня к убеждениям, которые руководили мною в настоящем случае. Но только после изучения общественных и экономических наук это убеждение в ненормальности существующего строя вполне во мне укрепилось, и смутные мечтания о свободе, равенстве и братстве вылились для меня в строго научные и именно социалистические формы. Я понял, что изменение общественного строя не только возможно, но даже неизбежно».

Володя сделал паузу и посмотрел на слушателей. Перед его глазами возникли сосредоточенные лица молодых людей. Он увидел Дашу — она забыла, что перед ней альбом, где она делала набросок. Увидел хозяина, Андрея, — он слушал его, склонив голову набок и скрестив руки на груди. Володя увидел взволнованное, как ему показалось, испуганное лицо Старикова. Стариков нервным движением протирал очки, а потом тихо, на цыпочках, подошел к двери, чтобы убедиться, что никто не подслушивает.

Володя снова поднес к глазам бумажку и продолжал чтение:

— «Есть только один правильный путь развития, — это путь слова и печати, научной печатной пропаганды, потому что всякое изменение общественного строя является как результат изменения сознания в обществе… При отношении правительства к умственной жизни, которое у нас существует, невозможна не только социалистическая пропаганда, но даже общекультурная…»

Чем дальше Володя читал речь брата, тем глубже проникал в существо его мыслей, и ему начинало казаться, что это не он читает речь Саши, а брат сам повторяет свою речь и собравшиеся слышат не его голос, а голос брата:

— «Наша интеллигенция настолько слаба физически и не организована, что в настоящее время не может вступать в открытую борьбу и только в террористической форме может защищать свое право на мысль и на интеллектуальное участие в общественной жизни. Террор есть та форма борьбы, которая создана XIX столетием, есть та единственная форма защиты, к которой может прибегнуть меньшинство, сильное только духовной силой и сознанием своей правоты против сознания физической силы большинства… Русское общество как раз в таких условиях, что только в таких поединках с правительством оно может защищать свои права… Конечно, террор не есть организованное орудие борьбы интеллигенции. Это есть лишь стихийная форма…»

Нет, Володя не был безучастным чтецом речи брата. И было заметно, что вначале он читал убежденно и горячо, выражая этим самым свое единомыслие с братом. Но слова о терроре настораживали его, он не принимал их.

Незаметно для себя Володя опустил листок с речью, но он продолжал читать речь брата, так как, оказывается, знал ее наизусть:

— «Среди русского народа всегда найдется десяток людей, которые настолько преданы своим идеям и настолько горячо чувствуют несчастье своей родины, что для них не составляет жертвы умереть за свое дело… Таких людей нельзя запугать чем-нибудь… Если мне удалось доказать, что террор есть естественный продукт существующего строя, то он будет продолжаться…»

Володя вдруг остановился: им овладело сомнение. Это сомнение было настолько велико, что он уже не вернулся к прерванной речи брата, а стал говорить о суде:

— На суде Сашу спросили: «Почему вы не бежали за границу?» «Я не хотел бежать, — ответил брат, — я хотел лучше умереть за свою родину».

Нет, он не просто рассказывал о брате. Сам не замечая того, Володя признавался в своей трогательной, восторженной любви к брату.

И все собравшиеся увидели Александра Ульянова зрением его младшего брата, и из бойца он превратился в близкого, понятного, похожего на этого коричневоглазого юношу с рыжеватыми волосами.

Володя замолчал. В комнате было тихо. Кто-то из студентов сказал:

— Почтим память героя-революционера минутой скорбного молчания.

Все встали, стараясь как можно тише отодвигать стулья. Володя тоже встал. Он почувствовал, как начало пощипывать уголки глаз, и закусил губу, чтобы сдержать волнение. Ему казалось, что это было не молчание, а клятва, которую новые друзья дают Саше.

Неожиданно вспыхнул спор. Он начался с того, что со стула поднялся грузный бородатый человек и патетически воскликнул:

— Вот настоящие герои! Они, и только они, смогут перекроить российскую жизнь!

Он сделал паузу, чтобы перевести дыхание, но тут из правого угла послышался глуховатый твердый голос.

— Ничего они не смогут, — говорил худощавый молодой человек. Черные, слегка вьющиеся волосы то и дело спадали на белый лоб. Серые, холодные глаза смотрели на бородатого, который пожимал плечами и оглядывался по сторонам, ища поддержки.

— Они отдали жизнь за народ, а вы?! — выкрикнул бородатый.

Молодой человек перевел взгляд на Володю, и его глуховатый голос снова зазвучал в комнате:

— Им действительно нельзя отказать в мужестве.

— Вот, вот! — подхватил бородач, но молодой человек снова пошел в атаку:

— Борода народников вышла из моды. Теперь в моде борода Маркса! Надо готовить рабочих к революции.

Тут чернобородый взмахнул рукой и почти выкрикнул:

— Рабочих! Где они, рабочие? Кто они? Те же крестьяне, только вываренные в фабричном котле. Безграмотные, темные… Они, что ли, будут революцию делать?

— Они! — твердо отрубил худощавый юноша.

Сперва он вызывал у Володи раздражение, неприязнь. Но постепенно интерес к этому острому молодому человеку поборол чувство неприязни. Володя внимательно слушал его речь.

— Они! — повторил худощавый и, не дав бородатому ответить, стал развивать свою мысль: — Капитализм вступил на русскую землю, и его ничем не остановишь. Весь вопрос в том, кто скорее окрепнет: капитализм или его могильщик — пролетариат.

— Вот, вот! — оживился бородатый. — Еще вопрос!

Володя подошел ближе к бледнолицему спорщику, чей глуховатый голос звучал теперь уверенней и звонче, а слова попадали точно в цель. Казалось, он схватил своего противника за бороду и не отпускает, заставляя выслушать себя.

— Кто он? — шепотом спросил Володя у Поденщикова.

И тот, наклонившись к Володиному уху, ответил:

— Это Лазарь Богораз. Недавно приехал из Таганрога. Очень интересный человек. А тот бородатый — бывший народник.

Бородатый нервничал:

— А что прикажете делать революционно настроенной интеллигенции, потерявшей в борьбе лучших сынов? — спросил он, надвигаясь на Богораза.

— Заниматься пропагандой. Учить рабочих грамоте! — отрубил Богораз.

— Грамоте?! — воскликнул бородач. — Аз, буки, веди…

— Этой грамоте их и без вас поп научит. Я говорю о другой грамоте. О грамоте революционной!

— Это утопия! — замахал руками народник.

— Это реализм, — отрубил Богораз. — Вы увидите, какой могучей силой станет класс рабочих через десяток лет. Так помогите ему стать силой.

Володя стоял у стены, не спуская глаз с Богораза. Все, что говорил этот сильный человек, было полно нового, влекущего смысла, открывало новые горизонты жизни. Грузный народник вытирал со лба капельки пота. Он уже не спорил, а отбивался и напоминал Володе обиженного боярина, которому по петровскому указу собирались насильно отрезать бороду.

Грамота революции. Борода Маркса. Класс рабочих.

Володя шел по темным пустынным улицам, размахивая руками, не глядя под ноги. Все пружинки и колесики его мыслей пришли в движение.

Грамота революции… Борода Маркса…

Володя вспомнил, как в прошлом году, после отъезда Саши, он с товарищем принялся переводить Маркса с немецкого языка. Работа двигалась медленно. Многие слова были непонятны не только на немецком, но и на русском-то языке. Друзья-гимназисты перевели две странички и забросили работу.

Какое непростительное легкомыслие и малодушие! Ведь за минувший год можно было одолеть пухлый том «К критике политической экономии». Как бы он ни был труден! Теперь придется наверстывать.

Володя был погружен в свои мысли и не заметил, как рядом с ним очутилась его новая знакомая — Даша. Она стучала каблучками по камням тротуара. Володя замедлил шаг.

— Володя… извините, — заговорила девушка, — я хотела вам показать набросок.

Даша взяла Володю за руку и подвела к ближайшему фонарю. Потом она раскрыла планшет, и достала оттуда лист бумаги, и протянула Володе.

— Похож?

Володя взял в руки лист и увидел свой портрет, сделанный карандашом.

— На меня?..

— Да нет, — отозвалась Даша, — похож на Александра Ульянова?

Володя покачал головой.

— А я думала, что братья должны быть похожи, — сказала девушка упавшим голосом.

Потом она перевела взгляд на Володю и сказала:

— А на вас действительно похож…

Володя чувствовал себя неловко, будто он и в самом деле был виноват в том, что портрет Саши получился похожим на него самого.

Когда они миновали еще несколько тусклых фонарей, Даша остановилась и стала закуривать папиросу. Володя удивленно посмотрел на нее.

— Зачем это?

— Для мужества, — ответила девушка.

— Разве папиросы помогают?

— Конечно. За папиросу меня могут выгнать из гимназии, из дому — отовсюду… А я курю… хотя это довольно противно.

Володя тихо засмеялся. И Даша тоже. И они скрылись в темном переулке.

Четвертая глава

— Володя, на днях я присмотрела квартиру на Первой горе. Ты сходи, посмотри, удобно ли тебе будет для занятий.

— Раз ты присмотрела, зачем же смотреть мне? Я уверен, что мне будет удобно. Давайте переезжать.

Мама не узнавала сына. То, что со стороны можно было принять за сухость и замкнутость, на самом деле было самостоятельностью, столь необходимой в новых условиях жизни. Мама чувствовала, что рука сына крепнет и скоро на нее можно будет опереться. Она замечала, что Володя сам что-то перестраивает в себе, что-то углубляет и от чего-то отказывается. Володя к чему-то готовил себя. И это настораживало маму. Она не могла распознать, к чему именно. Хорошо, если желанный университетский билет стал его путеводной звездочкой и он теперь употребит вcе силы, чтобы приобрести достойную специальность. Мама хотела верить, что это именно так.

Нет, не только родные не узнавали Володю. Он сам чувствовал в себе новые и новые перемены. На смену прошлогоднему Володе пришел новый — строгий, непримиримый, повзрослевший…

Мысленно возвращаясь в минувший год, Володя тяжело переживал свое временное разочарование в старшем брате.

В свой последний приезд Саша много занимался. Целыми днями он сидел за книгами, без конца колдовал над микроскопом и превратился в настоящего ученого мужа. Он готовил диссертацию о кольчатых червях. Эти черви раздражали Володю. Почему, когда гнет и бесправие распространились по земле, брат возится с червями? Черви подтачивали веру в старшего брата. «Нет, не выйдет из брата революционера, — думал Володя, — революционер не может уделять столько времени исследованию кольчатых червей!»

Всю жизнь он старался поступать, как Саша. Братья мало разговаривали. А оставшись вдвоем, садились за шахматы, словно все свое несогласие решали в молчаливом поединке на черно-белой доске.

А потом Саша уехал…

И вдруг — первое марта. Падает маска «ученого мужа», ко всем чертям летят кольчатые черви. Александр Ульянов арестован в Петербурге за участие в покушении на царя Александра III.

«Как мог ты проглядеть главное? Ты окрестил его „ученым мужем“, а он изучал химию, чтобы научиться делать динамит!» Новый Володя с презрением смотрит на старого.

«А кольчатые черви?» — пробует защищаться старый Володя.

«Он изучал кольчатых червей и сколачивал кружок революционеров».

«А почему же он молчал?»

«Он берег тебя…»

Теперь, когда старший брат погиб смертью героя, чувство любви и преклонения вернулось к Володе, вспыхнуло в нем с новой силой. И снова вступил в действие старый закон — «как Саша». Надо быть таким же мужественным, как Саша. Надо так же бороться с самодержавием. Надо поднять знамя, которое брат выпустил из рук только тогда, когда остановилось его сердце. Но каким путем идти в бой, если Сашин путь оказался неверным?

Движение. Движение. Движение.

Колесо телеги движется медленно, вразвалочку. У него нет легкой стремительности пароходного колеса. И даже когда на пути оказывается глубокая лужа и по спицам начинает стекать вода, — никакого сравнения с пароходным колесом! Колесо с грохотом прыгает по булыжникам, тихо хлюпает по лужам. Оно катится медленно, но верно. А на мостовой лежат желтые, осенние листья.

Семья Ульяновых снова в пути. В конце августа Ульяновы переехали в чужой, незнакомый дом на Первой горе. Но не прошло и месяца, как снова переезд. И снова на телеге два ребристых сундука с медными заклепками, и кожаные саквояжи, и яркий портплед в крупную шотландскую клетку, пакеты, узлы, связки книг.

Оля говорит идущему рядом Володе:

— Мы превратились в каких-то кочевников: нигде не найдем себе места. Все время укладываемся и раскладываемся.

И Володя отвечает:

— Не надо пускать глубокие корни. Потом будет тяжело, когда придется рубить их, как в Симбирске.

И снова они идут молча.

Из задумчивости Володю выводит звонкий оклик:

— Как дела, господин студент?!

Володя поднимает глаза и видит своего старого знакомого маляра Мустафу.

— Здравствуйте, Мустафа! — откликается Володя и сразу светлеет.

— Не приняли? — справляется Мустафа. — Уезжаете?

— Нет, приняли.

— Приняли? А меня выгнали.

— Откуда выгнали?

— Из университета… «Не нужен, — говорят, — маляр. Пошел вон!» Выгнали и еще в солдаты обещают забрить. Куда податься бедному татарину?

Мустафа говорит об этом полушутя. Кажется, он насмехается над своими бедами.

— До свиданья, господин студент!

— До свиданья, Мустафа!

И снова рядом с Володей вертится колесо телеги.

Дом на Ново-Комиссарской был совсем новым. В нем никто еще не жил. И стены хранили холод непросохшей штукатурки. Этот холод не желал покидать дом, даже когда затопили печку.

Вещи, внесенные в дом, так и стояли неразобранными. Все устали, окоченели, и не хватало сил заняться разборкой. Мария Александровна сидела у печки, которая дымила, потрескивала и никак не хотела разгораться.

Володя возился со связками книг и молчал.

Пачка развязалась, и на пол упали книги и тетради. Володя присел на корточки и стал рассматривать их. На обложке тетради было написано: «Александр Ульянов». Володя раскрыл тетрадь и стал просматривать страницы, исписанные аккуратным твердым почерком. Некоторые строчки были подчеркнуты:

«Надо уметь управлять своей волей и вырабатывать твердый, непреклонный характер… Каждый порядочный человек должен быть революционером… Где люди цельные, с детства охваченные одной идеей, слившиеся с ней так, что им нужно или доставить торжество этой идеи или умереть?..»

— Смогу ли я стать таким человеком?

Володя мечтал найти товарищей по борьбе. Теперь он нашел их. Вернее, товарищи нашли его. Но на смену одному сомнению появлялось другое. Володя понял, что для этих энергичных, ненавидящих самодержавие людей он пока только «брат Ульянова». Не боец, а символ борьбы. Он тень брата. И ему страстно хотелось стать из тени плотью и кровью.

Надо управлять волей и вырабатывать твердый, непреклонный характер. Надо уметь писать в тюрьме, как Чернышевский. Надо уметь требовать своей казни, как Желябов. Надо, если ты хочешь стать революционером.

В комнату вошел Митя. Он уже успел осмотреть новый дом и, поеживаясь от холода, присел на корточки к печке.

— Здесь так холодно! — жаловался он, протягивая руки к огню.

— Займись гимнастикой с гантелями, — советовал брату Володя, — очень полезно. И холод сразу пропадает.

— А как же готовить уроки в холоде? — не унимался Митя.

— В холоде хорошо работать: бодрее ум, свежее память и не клонит ко сну. Бери пример с Рахметова. Он спал на гвоздях, а ты холода испугался.

Тут в разговор вмешалась Маняша:

— Ой! А зачем он спал на гвоздях?

— Воспитывая силу воли, — ответил Володя и, забрав книги, вышел из комнаты.

Конечно, в холоде лучше работать, свежее ум… и не так хочется спать. Ночью. Во втором часу. Но когда тебя никто не видит, можно ненадолго изменить своей «теории холода» и натянуть на плечи старую гимназическую шинель. Эту шинель мочили симбирские дожди, в нее летели меткие снежки друзей-гимназистов, от нее без конца отрывались пуговицы, но она греет. В ней скрываются несметные запасы тепла. Володя поеживается от удовольствия и снова погружается в чтение.

Книга, которая лежит перед Володей, называется «Царь-Голод». Она дана на два дня, и надо успеть ее одолеть.

«…Одни работают до кровавого пота, другие ничего не делают; одни голодают, как мухи, мрут от всяких болезней, другие живут в роскошных палатах и едят на серебре и золоте; одни горюют и страдают, другие радуются и веселятся».

Володя не просто читает книгу. Он шепотом повторяет прочитанное. И еще делает записи в тетради.

Его рука быстро и твердо выводит строки. Кажется, что он пишет не конспект, а приговор.

«Словом, железный закон рабочей платы, — читает Володя, — и ужасная власть Царя-Голода прямо происходят от теперешних порядков капиталистического хозяйства».

За окном завывает ветер. Слышен ознобный стук ночного дождя. Володе кажется, что это стучит не дождь, а где-то вдалеке рассыпает свою дробь барабанщик. И этот барабанщик аккомпанирует беспощадным словам, написанным в книге:

— «Вот они „Божьи работники“, оборванные, голодные, они кучей толпятся на рынке… Они вынесли на рынок, на продажу свои „рабочие руки“, свою силу… Долгим путем насилия и кровопролития, голода и страданий должно было идти человечество, пока дошло до таких порядков».

Володя так увлекся чтением, что не заметил, как дверь отворилась и в комнату вошла мама. Она вошла своими легкими, бесшумными шагами, какими ходила всю жизнь, чтобы не разбудить сыновей и дочек.

— Почему ты не спишь? — спросила мама.

Володя резко повернулся. Это был скорее не вопрос, а просьба погасить лампу и лечь спать. Володя сказал громким шепотом:

— Я скоро лягу. Осталось вот столько. — И он показал двумя пальцами, какой слой страничек осталось ему дочитать.

— Что ты читаешь? — спросила мама.

Володя смутился. Он не знал, как объяснить маме, что за книга лежит перед ним. Он боялся огорчить маму.

Тогда Мария Александровна сама взяла книгу и стала ее перелистывать. На отдельных страницах она задерживалась. А Володя, сидя перед мамой, терпеливо ждал, что она скажет.

Мама опустила книгу и вопросительно посмотрела на Володю. Он молчал.

— Раньше всего надо окончить университет и думать только об учении! Разве ты забыл, что говорил тебе отец?! — Мама произнесла эти слова жестко и холодно.

Потом она захлопнула книгу и положила ее на стол.

— Я запрещаю тебе брать в руки эти книги.

Володя встал. Старенькая шинель соскользнула с плеч и упала на пол. Володя не поднял ее. Он с изумлением смотрел на мать. Он никогда не видел ее такой.

Мама, сдержанная, сильная мама утратила над собой власть и, забыв, что в доме спят, говорила громко, возбужденно. Володя ждал, когда она успокоится.

— Мамочка, — сказал он, — ты никогда так со мной не разговаривала. Что с тобой?

Мария Александровна ничего не ответила. Она склонила голову. Зябко закуталась в платок. Умолкла. И вдруг обхватила руками голову сына, прижала ее к груди и, почти задыхаясь, прошептала:

— Не отдам! Не отдам тебя!..

В комнате стало тихо. Некоторое время Володя стоял неподвижно. Потом осторожно высвободился, взял со стола тетрадку и стал читать — сперва негромко, потом взволнованно, с жаром:

— «…будущее светло и прекрасно. Любите его, стремитесь к нему, работайте для него, приближайте его, переносите из него в настоящее, сколько можете перенести: настолько будет светла и добра, богата радостью и наслаждением ваша жизнь, насколько вы умеете перенести в нее из будущего…»

Мария Александровна внимательно слушала, и к ней возвращался покой.

— Кто это? — тихо спросила она.

— Чернышевский.

Она еще некоторое время постояла молча. Потом мягко сказала:

— И все-таки пора спать.

И, не дожидаясь, что ответит сын, направилась к двери.

А дождь-барабанщик отбивал свою железную дробь.

Пятая глава

В приходе зимы всегда есть что-то неожиданное, хотя все прекрасно знают, что следом за долгими осенними дождями непременно выпадет снег.

Снег напоминал Володе детство. Он мысленно переносился в Симбирск, где можно было поиграть в снежки или совершить путешествие на пироге.

Пирогой было большое дубовое бревно, которое много лет лежало во дворе старого симбирского дома. Когда Володя превращался в вождя ацтеков, то, вооружаясь длинной палкой — она была и копьем и веслом, — прыгал на пирогу и плыл по зеленым волнам воображаемой Амазонки. Зимой пирога пропадала под снегом, и о ней забывали. Но весной она появлялась, как перелетная птица, побывавшая на родине. Она была блестящей и мокрой, словно и в самом деле плыла по родной Амазонке.

Однажды отец сказал:

— Надо сделать из дубового бревна стулья.

Володя был удивлен, что из этого огромного, нескладного чурбана можно сделать что-то настоящее.

Он не верил в стулья. Но пришли мастера, напилили досок, и вскоре в доме появилась дюжина новых дубовых стульев. Володе было жаль доброй старой пироги. Но то, что из нее получились стулья, поразило его.

И он смотрел на столяров, как на волшебников, совершавших невозможное. Он долго помнил о пироге и говорил знакомым:

— Эти стулья сделаны из пироги.

Маленький остров детства был полон чудес, превращений и неожиданных открытий. Но задерживаться на нем не было времени.

На поле боя в самые трудные, драматические минуты сохраняется определенная ясность: ты почти всегда знаешь, где твои товарищи и где враги. У друзей и врагов разное оружие, разная форма, разная речь.

В революционной битве все одеты одинаково и говорят на одном языке, и до поры спрятаны знамена. И, чтобы определить линию фронта, надо отправляться в разведку.

День клонился к вечеру, и хриплые, слабые от усталости гудки пели отбой рабочему дню. Володя шел со Стариковым по краю тротуара, а мимо него спешили люди. Им не было никакого дела до Володи. У них были свои думы, свои заботы, своя усталость. А он шагал, молоденький, раскрасневшийся от ветра, в аккуратной шинельке, и смотрел на идущих.

Неожиданно раздался сильный глухой удар, который сделал воздух плотным и прозвучал раскатисто и глухо. Над крышами двухэтажных домов выросло белое облако пара. Это облако росло и растекалось над улицей, растворяясь в сером осеннем небе.

— Что это? — Володя остановился и посмотрел на Старикова.

— Что-то случилось на фабрике, — отозвался Стариков, разглядывая неестественное молочное пятно в сыром небе.

Вскоре на мостовой появилась возбужденная толпа. Она не двигалась, а хмуро топталась на месте.

Володя подошел к краю мостовой. Мимо него быстро проехала телега. Он успел заметить, что телега была покрыта рогожей, а из-под рогожи торчали четыре ноги: две в стоптанных сапогах, две в онучах.

— Николай, ты видишь? — сказал он через плечо Старикову.

Ответа не последовало. Тогда Володя оглянулся и увидел, что Старикова нет. Только что был и исчез.

Рядом с Володей два старика сняли шапки и начали креститься. Володя заметил, что все вокруг без шапок, и тоже стянул с головы фуражку.

— Вот наша жизнь! — произнес кто-то громко на другой стороне мостовой.

Голос услышали все. И люди остановились, прислушиваясь к этому чистому, сильному голосу.

— Сколько раз говорили хозяину: котел исправить надо. И ремонт-то стоил гроши. А ему что! Разве ему дорога рабочая жизнь!

В словах рабочего звучало волжское «о». Оно было круглым даже в голосе. Оно украшало речь, как орнамент, расцвечивало и делало самобытным каждое слово. Володя отыскал глазами говорившего. Он был одет так же, как и все идущие от фабричных ворот. Из-под грубого зипуна цвета хлебной корки виднелась черная промасленная косоворотка. Но лицо его выделялось среди этой галереи серых, усталых лиц. Рабочий был молод и, видимо, недавно пришел на фабрику, и она не успела погасить на лице парня веселые краски жизни, сгорбить его спину.

— Нам никто не поможет, кроме нас самих, — говорил парень и взмахивал рукой, в которой был зажат картуз. — Постоим за свои права!

Неожиданно рядом с оратором вырос городовой. Он словно незаметно проплыл под водой и вынырнул.

— Извольте пройти, — сказал он скрипучим голосом, — извольте.

Парень повернулся и зашагал по мостовой. А Володя все еще не сводил с него глаз. Ему хотелось поближе рассмотреть этого смелого, уверенного в своей силе человека, и он стал пробираться к нему. Кончилось тем, что Володя столкнулся с ним. И смущенно прошептал:

— Извините!

— Ничего, — примирительно сказал парень и зашагал рядом с Володей.

— А вы смелый! — Володя с восхищением поглядел на молодого рабочего. — Не боитесь.

— Чего мне бояться? Мне терять нечего. Все, что у меня есть, все при мне… А вы из какого рода будете?

— Из учительского. А как вас зовут? — спросил Володя своего спутника; он обычно испытывал неловкость, когда говорил с человеком, не зная его имени.

— Емельяном.

— А я Владимир.

Володя и Емельян шли по кривой улице, пока не очутились в рабочей слободке, у огромного барака.

— Это мой дом, — сказал Емельян, — может, зайдем?

— Зайдем! — Володя сам удивился решимости, с какой он принял предложение Емельяна.

Барак был дощатым и нескончаемо длинным. Он напоминал товарный поезд, загнанный в тупик. Но этот поезд состоял не из множества небольших вагонов, а из одного длинного.

Володя шел по бараку, и перед ним раскрывалась темная и обнаженная панорама рабочего быта.

Он как бы увидел жизнь в разрезе. Вдоль всего барака тянулись нары. Здесь жили десятки семей с детьми и стариками. И единственное, что отделяло одну семью от другой, были вылинявшие ситцы, развешанные на веревках, как занавесы.

Володя шел со своим спутником по нескончаемому бараку. Емельян вел его, как мифический Вергилий вел Данте по всем кругам ада.

Володя видел детей, у которых торчали все косточки. Видел женщин, рано потерявших красоту.

На нарах за занавеской стонал больной человек:

— Ох, тяжко!.. Ох, тяжко!..

Володя шел дальше.

Было душно, и крики, песни, стоны, брань, плач детей сливались в один протяжный неразборчивый гул.

Володя шел и думал: «Они были рождены прямыми и здоровыми. На их лицах светились краски жизни. Какая болезнь погасила эти краски? Какой недуг согнул спины?»

Угол Емельяна находился в самом конце барака. Володя и его новый знакомый опустились на нары.

Емельян достал из кармана матерчатый кисет и газету.

— Закурим?

Рабочий испытующе смотрел на Володю. Сейчас щепотка рыжей пахнущей махорки была не гимназическим баловством, а нитью, связывающей его с этим парнем, и Володя ответил:

— Извольте!

Они закурили. Один ловко свернул цигарку толщиной в палец, другой еле-еле соорудил тощую, уродливую цигарку, из которой на язык сыпались горькие крошки махорки. Один затянулся с удовольствием, другой напряг все силы, чтобы не закашляться.

Некоторое время Володя и Емельян молча сидели на нарах, словно каждый был занят только курением. И вдруг Емельян без всякого к тому повода стал читать стихи Некрасова:

В мире есть царь: этот царь беспощаден, Голод названье ему. Водит он армии; в море судами Правит; в артели сгоняет людей. Ходит за плугом, стоит за плечами Каменотесцев, ткачей.

Емельян читал стихи напевно, и его волжское особенное «о» придавало стихотворению новую окраску, и Володе казалось, что он слышит эти стихи впервые.

Несколько усталых рабочих слушали, прислонясь к стене. Женщина смахнула слезу концом старого платка. Бледный мальчонка застыл с полуоткрытым ртом.

Да не робей за отчизну любезную… Вынес достаточно русский народ. Вынес и эту дорогу железную — Вынесет все, что господь ни пошлет! Вынесет все — и широкую, ясную Грудью дорогу проложит себе. Жаль только — жить в эту пору прекрасную Уж не придется — ни мне, ни тебе.

Емельян кончил чтение. Медленно перевел взгляд на Володю. И все собравшиеся вокруг тоже смотрели на Володю. Володя почувствовал, как кровь ударила ему в лицо. И он сказал тихо, но достаточно твердо:

— Доживем до этой прекрасной поры. О-бя-за-тель-но!

Последнее слово он произнес по складам, и волжское «о» зазвучало в нем, как в речи Емельяна. Стоящий перед Володей мальчонка улыбнулся.

Домой Володя пришел возбужденный. Быстро разделся. Подошел к маме. Поцеловал ее.

Мама отстранилась от него и спросила:

— Володя, ты курил?

— Нет, — сказал он, краснея, как попавшийся гимназист.

— Но от тебя пахнет табаком, — стояла на своем мама.

— Я долго сидел в курилке… Беседовал с курящими. А дым — страшно въедливая штука!

Володя проговорил это скороговоркой и быстро направился в свою комнату, чтобы избежать дальнейших разговоров.

Он принялся разбирать книги и просматривать свои записи. Но по его порывистым движениям чувствовалось, что мысли заняты не книгами и не записями.

Он откладывал книги. И снова раскрывал их. Наконец поднялся и решительно подошел к двери.

— Мама! — позвал он, стоя в открытых дверях.

— Что? — отозвалась Мария Александровна из соседней комнаты.

— Я действительно курил, — признался Володя. — Но поверь, так надо было… И больше это не повторится.

— Я надеюсь, — был ответ матери.

Володя почувствовал облегчение, как будто оттер пятно с новой куртки. Он разложил книги и записи и углубился в работу.

Шестая глава

Вместе с книгами на столе у Володи лежал журнал с репродукцией картины. В клубах порохового дыма стояла полуобнаженная женщина. В правой руке она сжимала знамя, в левой — ружье. Рядом стоял мальчик. В каждой руке у него было по пистолету. На земле лежали убитые. Под репродукцией было написано: «Делакруа. Свобода ведет народ. 1830 год. Лувр».

Когда-то Володя спросил отца:

— Что это?

— Это революция, — ответил Илья Николаевич.

Новое слово «революция» меняло голос отца.

Тогда Володя принялся внимательно рассматривать революцию. Он завидовал мальчику с двумя пистолетами, и ему хотелось очутиться рядом с бесстрашной женщиной. Правда, она была похожа не на бойца, а на кормилицу. Но если у кормилицы винтовка и знамя, то это меняет дело. Володя не знал, кто в кого стреляет, но он был на стороне женщины со знаменем.

Потом он услышал слово «революция» от брата. Саша объяснил, что, когда «революция», бедные стреляют в богатых, а знамя, которое держит женщина, похожая на кормилицу, — красное, хотя в журнале оно без всякого цвета.

Он узнал про Пугачева, про декабристов, про Желябова и о том, что революция может быть не только в Париже.

Володя взрослел, менялся, и его революция тоже меняла свои очертания. Она уже не казалась такой красивой и романтичной, а стала страшной и грубой. Она пахла солдатским сукном, и потом казацких лошадей, и острым, жутковатым духом, которым тянет от ружейного ствола сразу после выстрела. В его сознании жило и теплилось грозное человеческое слово «революция». Оно гудело в груди. И когда Володя произносил его вслух, ему слышался голос брата.

Нет, не казнь Саши предрешила его путь. Это трагическое событие ускорило, обострило работу мысли. То, что годами волновало Володю, над чем он размышлял, бился, мучился, — все это теперь сошлось в одной точке, как сходятся в фокусе лучи солнца. Теперь в этом огненном фокусе оказался весь смысл его жизни: борьба с самодержавием.

Откуда только в этом невысоком юноше взялась такая железная непримиримость!

Бороться. Бороться. Бороться. Будить сердца. Искать соратников. Использовать каждый просчет врага.

Брови сдвинуты. Щеки оперлись на кулаки. Мысль работает. Революция — это гигантский труд. Труд и подвиг… Надо уметь управлять своей волей и вырабатывать твердый, непреклонный характер… Каждый порядочный человек должен быть революционером!..

Министр просвещения Делянов любил изъясняться афоризмами. Его устные и письменные предписания звучали, как высеченные на граните:

«В случае беспорядков действовать без послабления».

«Для спасения благомыслящих не щадите негодяев».

«В казанских студентах играет пугачевская кровь».

Кроме того, с его благословения были произведены на свет университетский устав и «Правила для студентов». Эти своды унизительных законов обрушили на буйные головы студентов целый ряд репрессий: штраф, лишение пособия, исключения и карцер.

Карцер — это не тюрьма. Это — приготовительное отделение тюрьмы. На дверях университетского карцера висит грузный амбарный замок, и кто-то размашистым почерком начертал:

«Здесь томится невиновный!»

Инспектор Потапов стоит перед дверью. Надпись на дверях карцера жжет ему глаза.

— Стереть! — кричит он.

И за его спиной вырастает студент Пыжов. Некоторое время он раздумывает, как приступить к делу. Для того, чтобы стереть, нужна тряпка, но если тряпки нет, то придется стирать рукавом, не заставлять же господина инспектора волноваться!

Пыжов начинает энергично тереть дверь рукавом. Но буквы не стираются. Они написаны не мелом, а краской.

— Не стирается, — докладывает Пыжов. — Написано маслом.

— Кто писал? — спрашивает инспектор.

Студент озирается. Подходит к инспектору ближе и шепотом докладывает:

— Милославцев!

— Сюда Милославцева и служителя с рубанком!

Все, что приказывает инспектор Потапов, должно выполняться мгновенно.

И вот уже служитель рубанком снимает стружку с двери и вместе со стружкой слетает крамольная надпись.

Перед инспектором стоит студент Милославцев.

— Ты написал?!

— Извольте говорить мне «вы»!

Глаза инспектора расширяются.

— Молчать! Ты писал?!

Милославцев молчит. И его молчание звучит вызовом.

Пыжов стоит в стороне, прижимаясь к стене. В коридоре появляются студенты.

— Открыть карцер! — командует инспектор.

Служитель с трудом открывает замок и распахивает дверь. Взбешенный Потапов вталкивает в карцер Милославцева.

— Не смеете! Это не казарма!

Потапов замечает, что он окружен целой толпой студентов. Он обводит их медленным, тяжелым взглядом. Он всматривается в каждое лицо, словно заучивает их наизусть.

— Вон! — кричит он.

Но никто не сходит с места. И Потапову кажется, что его голос не звучит, раз никто не слышит его приказа и не расходится.

Вулкан начинал пробуждаться. Все чаще ощущались подземные толчки, и клокочущая магма недовольства и протеста поднималась к краям кратера. Инспекция, как пожарная команда, была в полной боевой готовности, бдительно следила за грозной жизнью пробуждающегося вулкана.

Володя был частицей этой огненной магмы. Его ненависть к самодержавию накалилась. И, чувствуя поддержку товарищей, он стал еще деятельней и неутомимей… Торопливый шаг. Резкие движения. Острые слова.

— Ульянов, ты куда?

— В седьмую аудиторию, на лекцию о русском бесправии!

Но на лекции не всегда хватало времени. И радеющие служащие инспекции доносили: «Ульянов Владимир в ноябре неисправно», «Ульянов (юридический) в ноябре не часто».

Зато заседания революционных кружков и землячеств Володя посещал часто и исправно. Володя как бы забыл, что к нему — к брату казненного государственного преступника — инспекция приглядывается особенно пристально. Он действовал без оглядки. И это не было ни безрассудством, ни легкомыслием. Это был риск будущего революционера, подпольщика. Риск, подкрепленный смелостью и убежденностью.

Студенты говорили:

— Надо бороться с инспекцией. Надо бороться за свободу землячеств и отмену университетского устава.

А Володя, подводя итоги, обобщал:

— Надо бороться с самодержавием!

Бороться. Бороться. Бороться.

Над вулканом курится дымок. Близится извержение. Еще одна вспышка гнева — и вулкан проснется.

Володя все реже бывал дома. Он или являлся вечером, или, наскоро отобедав, исчезал снова.

— Володенька, куда ты спешишь? — спрашивала мама.

— В кухмистерскую, — отвечал он.

— В кухмистерскую? Разве я тебя плохо кормлю или тебе не хватает? — удивлялась Мария Александровна.

— Нет, нет. Все очень хорошо. А в кухмистерской мы, например, играем в шахматы.

— Ну, если в шахматы…

И вот уже фуражка на голове, шинель на плечах, нужная книжка засунута в карман. Все. До свиданья!

У студентов нет дворянских собраний и английских клубов. Но зато у них есть славные кухмистерские, где пахнет подгорелым подсолнечным маслом и кислыми щами, где слабый свет проникает в полуподвальные сводчатые окна и где на десерт подаются такие разговоры, которые готовы соперничать с любым черным и красным перцем.

Когда Володя стряхнул снег и переступил порог кухмистерской, там было полно народу. Все сгруппировались вокруг одного стола, за которым сидел незнакомый студент с забинтованной головой. Его фуражка лежала рядом на столе, а шинель была небрежно брошена на стул. В форменной куртке незнакомый юноша был скорее похож на раненого солдата, чем на питомца университета.

— Тише! Тише! — слышалось со всех сторон тесной комнаты, уставленной столами. — Пусть скажет наш московский коллега.

Студенты утихли. Молодой человек с забинтованной головой поднялся. Осмотрел собравшихся и негромким, ровным голосом заговорил:

— Я прибыл оттуда, где пролилась кровь студентов и где два наших товарища сложили свои головы.

Студент поправил повязку и продолжал:

— Мы собрались перед университетом на Манежной площади, чтобы выразить свой протест. Через некоторое время к нам подъехал Юрковский — обер-полицмейстер, сиятельство. Подъехал и начал убеждать нас разойтись по домам…

Студент говорил медленно, словно каждое слово стоило ему труда. И Володя вместе с ним переносится на Манежную площадь.

Володя увидел большую площадь, запорошенную первым снегом. У ограды собралось множество студентов. А некоторые даже забрались на ограду.

Перед студентами на белом коне, нетерпеливо переминающемся с ноги на ногу, восседал грузный, сверкающий пуговицами обер-полицмейстер. Он не походил на мужиковатых городовых. Его лицо холеное, а усы нафабрены и ухожены. И в руке Юрковского не плоская полицейская «селедка» и не витая скрипучая нагайка, а надушенный батистовый платочек. И голос его мягкий, учтивый.

— Господа, — обращается он к студентам, — в последний раз предлагаю вам разойтись по домам.

— Нас не запугаете! — кричат студенты. — Мы не трусы! Мы можем постоять за себя!

Юрковский молчит. Он достает из портупеи свисток, протирает его батистовым платком — очень чистоплотный господин! — подносит свисток ко рту и свистит.

И сразу раздается лязг подков. Кто-то кричит: «Донцы! Казаки!» Из-за угла с Никитской вылетает эскадрон казаков. Они мчатся, размахивая нагайками и пиками.

В это же время со стороны Охотного ряда долетел протяжный свист. И оттуда, обгоняя друг друга, помчались мясники. Их фартуки, забрызганные кровью, развевались на бегу, как грязные знамена. Мясники на ходу закатывали рукава. А на их красных рожах играло разбойное озорство.

И в следующее мгновение началась свалка. Охотнорядцы и казаки врезались а толпу студентов. Здоровый мясник с размаху ударил бледного очкастого юношу. И на снег упали его разбитые очки в тонкой серебряной оправе.

И сразу конское копыто сплющило их.

Конские морды теснили юношей, прижимали их к черным прутьям ограды. Взлетали и со свистом опускались нагайки. И обезумевший от ярости казак проткнул пикой студента. И юноша осел, упал на снег.

Лица, руки, нагайки, кулаки, пики, кровь. Все смешалось в сплошной жестокий хаос. И толпа студентов, раздавленная, смятая, стала медленно отходить к Никитской.

На мостовой остались раненые, убитые. Несколько кровавых пятен алело на снегу. Несколько фуражек валялись, растоптанные копытами.

Раненый студент ухватился руками за ограду. Но руки не смогли удержать его. Они разжались. И раненый упал…

Володя комкал в руках фуражку и напряженно слушал московского товарища. Когда тот кончил свою речь и устало опустился на стул, кухмистерская загудела от возмущенных голосов студентов:

— Хватит терпеть! Мы должны выступить. Проявить солидарность.

Один из товарищей отозвал Володю в сторону и тихо сказал:

— Есть телеграмма министра просвещения Делянова: «В случае беспорядков действовать без послабления».

— Вот как? — Володя приподнял бровь и слегка наклонил голову. — Что ж, будем и мы действовать… без послабления.

Да, вулкан пробуждался, и Володя был в эпицентре надвигающегося землетрясения.

Пройдет время, и в анкете для Всероссийской переписи членов РКП(б) он — тогда уже Владимир Ильич Ленин — напишет скромно и скупо: «Участие в студенческих движениях (1887)». А тогда это обыкновенное слово «участие» вмещало в себя неутомимую работу, отдачу всего себя. На глазах новых товарищей Володя мужал, креп, становился умелым лоцманом в опасном море политической борьбы. В своих выступлениях он был краток, точен, резок. Услышав пустое разглагольствование о некой абстрактной свободе, он тут же восклицал:

— Образчик соединения блестящей фразы с пустотой содержания!

Почувствовав нерешительность, стремление уйти от задач политической борьбы к крохоборству, он ставил меткое клеймо:

— Российский яснолобый либерал.

Он был наэлектризован, напряжен, одержим борьбой с самодержавием. И то, что накапливалось в нем в течение последних лет, вдруг созрело, выкристаллизовалось и обрело грозные очертания.

Физический кабинет уставлен приборами. А со стен из тяжелых рам смотрят строгие лица открывателей законов природы. Кажется, они прислушиваются к разговору, который разгорается в кабинете.

В это время дверь резко отворилась, и в комнату вошел Володя. В руке он держал листовку.

Володя подошел к столу, положил листок и сказал:

— Читали?

— Что это? — спросил Стариков, глядя поверх очков.

— Листовка.

Стариков взял со стола листок и стал читать.

— Ты неосторожен, Ульянов, — внезапно сказал он. — Тут написано: «Мы зовем на открытый протест». Почему на открытый?

— Подожди, подожди. — Володя взял Старикова за рукав, словно тот собирался убежать. — Ты считаешь, что протест надо скрывать?

Стариков молчал. Володя обвел глазами студентов и твердо сказал:

— Неправильное суждение в мыслях своих иметь изволите! Выходит, что протест надо носить в кармане, а то кто-нибудь его может заметить?

— Оставь! — отмахнулся Стариков. — Ты говоришь громкие слова. Вот профессор Щапов со своим протестом очутился в Сибири и погиб там.

— Ах, вот как! — произнес Володя. — Послушай, а что ты думаешь делать со своим протестом?

— Я буду растить его.

— А когда он вырастет, съешь его, как репку! — подхватил Володя, и вдруг все собравшиеся в физическом кабинете разразились смехом.

— Оставь свои шутки, Владимир, — сказал Стариков.

Глаза Володи стали холодными. Он сказал:

— А между прочим лекции Щапова продолжают открывать глаза молодежи на существующий порядок. Разве этого мало?

Последнее время Володя стал нетерпимым ко всяким колебаниям. И эта непримиримость отталкивала одних, других, наоборот, притягивала к нему. «Ульяновская кровь», — говорили о нем старшие и все внимательней прислушивались к его голосу.

Стариков, который был на четыре года старше и на голову выше Володи, сейчас почувствовал Володино превосходство. Он покраснел от досады и решил ударить товарища в самое уязвимое место.

— А между тем, — сказал он в тон Володе, — твой брат, Александр Ульянов, никому не мозолил глаза своим протестом, а взял бомбу…

— Стой!

Володя не дал ему договорить. Он вплотную подошел к Старикову и тихо сказал:

— Мой брат жестоко ошибся. Он был одиночкой-революционером. В этом его трагедия. А революционеров нужны тысячи, десятки тысяч! И они появятся!.. Давай листовку!

Володя с силой вырвал из рук Старикова листок и пошел прочь.

Володя идет по длинным университетским коридорам, твердо печатая шаги, не заботясь о священной тишине храма науки. Володе кажется, что это отдаются не щелчки его шагов, а гулко стучит гектограф.

Он прижимает к себе пачку свежеотпечатанных листовок. От них пахнет типографской краской. И этот запах, похожий на запах машины, превращает обычные листки бумаги в нечто куда более значительное и опасное. Нет, это не листки — это мины, сотни мин, которые по сигналу должны взорваться и потрясти тяжелые, незыблемые своды университета.

Звонит звонок. Он как бы зажигает бикфордовы шнуры мин — листовок. Теперь держись, казенный дом с гербовым орлом на груди!

Листовки, как белые птицы, мелькают в руках студентов. Они перелетают из рук в руки, машут белым крылом в коридоре, на лестницах, в курилке. Целая стая белых птиц, целая стая буревестников залетела в университет. И Володя с радостью наблюдал за дерзким полетом этой стаи.

Невысокий студент в очках достал листовку из кармана и положил на подоконник. И сразу на него навалились товарищи.

— Читай! Читай!

— «…Товарищи! Тяжким бременем лег новый университетский устав. Вас, питомцев дорогой „alma mater“, вас, представителей молодой интеллигенции, он отдал во власть шпионской инспекции…»

— Правильно!

— Читай дальше!

Володя шел дальше. На лестнице толпилась другая группа студентов. В центре этого импровизированного круга стоял высокий светловолосый студент. В одной руке он держал листовку, другой размахивал в такт чтению:

— «…Наконец события 23, 24, 25 ноября текущего года в Москве, когда лилась кровь наших товарищей (2 студента были убиты), когда нагайки свистели над головами их, в этих событиях было нанесено позорное оскорбление всей русской интеллигентной молодежи…»

Как караульный начальник обходит посты, так Володя спешил от одной группы к другой, убеждаясь в действии белых бумажных буревестников.

Седьмая глава

Актовый зал Казанского Императорского университета заперт. Так закрывают ворота крепости в ожидании осады. Актовый зал заперт, как крепость. И его надо взять штурмом, как берут крепости.

Актовый зал — храм порядка. Страшного, железного порядка, который все убивает в человеке и делает его слепым, голодным рабом. В этом храме молятся богу — царю-самодержцу. В храме висит его портрет. Не портрет, а икона. Из золотой рамы смотрит высокомерный, откормленный человек с безжизненно-холодными глазами. Бог в мундире. Александр III.

Долой его порядок! Да здравствует беспорядок! Они называют это беспорядком, а мы называем это штурмом.

Актовый зал — маленькая Бастилия. И если ты решил стать революционером, спеши взять штурмом свою первую Бастилию, чего бы это тебе ни стоило.

Володя бежит по глухому, как ущелье, коридору. Куртка нараспашку, а прижатые к бокам локти выдаются за спиной короткими крыльями. Он бежит стремительно, словно наступает на пятки убегающему врагу. Грохочут десятки бегущих ног. Стены университета дрожат, как от землетрясения.

— Долой инспекцию!

— Постоим за правое дело!

Эти слова вырываются из общего гула, словно написанные огненными буквами.

В руках у студентов листки. И Володя тоже сжимает листок. Это прокламация. На ней растекшейся гектографической краской написан вопрос: «Неужели мы не выразим нашего протеста перед разыгравшейся во всю ширь реакцией?!» Этот вопрос подогревает студентов. Листовки превращены в маленькие боевые знамена. И Володя размахивает своим листком, как знаменем.

…В Москве казаки избивали студентов нагайками. В Москве пролилась студенческая кровь…

— Постоим за дело товарищества!

…Охотнорядцы били студентов по голове…

Володя бежит первым. Он чувствует, как в затылок ему дышат товарищи. Он слышит, как гремят их ботинки.

Да, мы топаем ногами, кричим во всю глотку и размахиваем руками вместо того, чтобы отдавать честь инспекторам. Вы называете это беспорядком? Мы называем это порядком. У нас с вами разные порядки. Мы мечтаем установить новый, справедливый порядок по всей России, а пока мы начали со своего дома, с большого казенного дома с белыми колоннами.

— Долой инспекцию!

Володя тоже кричит и размахивает руками. Сердце работает, как маленький горячий моторчик, приводящий в движение локти, плечи, тяжело дышащую грудь.

Да падет Бастилия!

Дверь актового зала не поддается. Это ворота крепости. Чтобы пробить их, нужен таран. Плечи превращаются, в таран. Володя хватается за бронзовую ручку и нажимает плечом на дверь, а набегающие студенты нажимают на Володю. Он оказывается впереди тарана. Он худой и невысокий, и все наваливаются на него так, что сейчас затрещат косточки. Только бы выдержать и не показать своей боли. На баррикаде страшнее. Там проливается кровь, и дым слепит глаза. Но раненые революционеры сквозь боль и дым видят врага и мушку своего оружия.

Володя кричит. Это не крик, это команда, которую волжские крючники подают сами себе, когда груз особенно тяжел и его приходится ворочать всей артелью.

— Раз-два — взяли!

Бастилия каменная, но и она не устояла под натиском людей. А здесь всего-навсего дубовая дверь. Володя потерял счет сильным толчкам. Ему трудно дышать. Но вместо того, чтобы крикнуть «Потише!», он кричит: «Посильней!».

— Раз-два — взяли!

Дверь с треском распахнулась. Студенты ворвались в актовый зал, и сразу им в лицо дохнул пустой холод. Из золоченой рамы на ворвавшихся студентов смотрел царь. Он словно вышел им навстречу, и его недобрые глаза гипнотизировали дерзких нарушителей его, царского, порядка. Но студенты словно не замечали его. Один из них вскочил на стул рядом с портретом императора и заслонил собою августейшую особу.

— Казанские студенты! — выкрикнул студент. — Неужели мы не встанем на защиту попранных прав наших университетов, неужели не выразим нашего протеста против разыгравшейся во всю ширь реакции?

И вдруг за спинами студентов послышался жесткий, словно сделанный из железа голос:

— Именем власти, мне предоставленной законом…

Студенты остановились. Оглянулись. В дверях зала стоял инспектор Потапов. Он стоял в дверях, как в раме, и Володе он чем-то напомнил царя. В его фигуре, затянутой в мундир, было холодное высокомерие, присущее Александру III. Володе показалось, что это царь сошел с портрета, что перед ним сейчас стоит убийца его брата. Володя кинулся к двери. Он еще не знал, что собирается сделать, но, расталкивая товарищей локтями, пробирался к двойнику царя.

В пустом, гулком зале гремел инспекторский голос:

— Именем власти, мне предоставленной законом, я приказываю вам разойтись!

Железный голос наткнулся на каменную решимость студентов. Железо не сдвинуло камень, но высекло искру. Этой искрой было маленькое отчаянное слово «бей!». И сразу вслед за этим словом сухо, как выстрел, прозвучала пощечина.

Студент-оратор замолчал. Он стремительно соскочил со стула, задев локтем позолоченную раму. Портрет съехал набок, словно сейчас влепили пощечину не инспектору Потапову, а его царственному двойнику, и сухое эхо прокатилось по всей России, по анфиладе великолепных комнат Зимнего дворца…

Когда Володя очутился рядом с инспектором, тот уже держался за щеку. И Володя пожалел, что это не он влепил пощечину. Инспектор покраснел. Он на глазах налился кровью. Покраснели щеки, скулы, шея, белки глаз. Теперь он был похож на зверя, насосавшегося крови.

— Вы за это жестоко поплатитесь! — крикнул инспектор и, повернувшись на каблуках, быстро зашагал прочь.

Студенты снова остались наедине с царем.

В городе гремел сигнал тревоги. К университету стягивались усиленные наряды полиции. Фельдфебели 7-го Ревельского полка выдавали солдатам холодные, тяжелые обоймы с боевыми патронами. Солдаты окружали университет, как пожарные окружают горящий дом, чтобы не дать огню перекинуться на соседние здания.

Огромная Россия жила по старым законам, подчиняясь беспощадному порядку. А здесь, в стенах одного здания, была своя власть, свой порядок, и то, о чем во всей России говорили шепотом, звучало здесь в полную силу.

По площади перед университетом проехала дымящаяся походная кухня. И кто-то из студентов, заметив ее из окна, крикнул:

— Кашу повезли!

И в зале зазвучал смех. Смех разрядил то напряжение, которое возникло после пощечины.

Дверь в зал распахнулась, и в нее шумной толпой вошли студенты ветеринарного института.

— Ветеринары пришли! Ура!

— Да здравствуют ветеринары! — закричали студенты, и весь зал наполнился радостным гулом, хлопками, выкриками.

Студентов охватило ни с чем не сравнимое чувство, какое испытывают в бою солдаты, когда неожиданно приходит подкрепление.

Володя интуитивно чувствовал это, и ему стало радостно, что он частица дерзкого, мятежного выступления.

Студент Фирсов вскарабкался на подоконник и, подняв кулак, сказал:

— Товарищи! Поклянемся, что мы все, как один человек, будем отстаивать свои требования, не предадим друг друга и, если будет нужно, принесем себя в жертву царящему произволу!

И зал ответил дружным, как залп: «Клянемся!»

И Володя вместе со всеми крикнул: «Клянемся!»

Время летело очень быстро. Сменялись ораторы. В актовый зал приходили новые и новые группы студентов.

И вдруг кто-то крикнул:

— Пусть скажет Ульянов!

У Володи перехватило дыхание. Он почувствовал, как вспыхнули уши.

Сильная волна оторвала Володю от пола. Он очутился на стуле и посмотрел вниз. Десятки глаз устремились к нему. Володе стало душно. Он повел шеей, резко расстегнул тугой воротник и, набрав побольше воздуха, сказал:

— Товарищи! Мы собрались здесь, чтобы открыто предъявить свои требования… Мы не можем терпеть университетский устав, направленный на поругание разума и чести… Наша университетская жизнь является отражением того порядка, который царит в России.

Володя говорил запальчиво, сопровождая каждое слово взмахом кулака. Словно это были не слова, а гвозди, которые он вгонял ударом по шляпке. И собравшиеся слушали его с напряженным вниманием. В этот момент он как бы вырос, вытянулся, и теперь не юные годы определяли его возраст, а зрелость и смелость мысли.

— В Москве студентов избивали, по ним стреляли. Два наших товарища погибли в неравной борьбе. Кто повинен в этом? Царское самодержавие.

Откуда только у Володи появилась такая мощь в голосе? Он говорил уверенно, и его речь то поднималась, то опускалась, как прибойное море.

— Нам мало улучшения, нам нужны коренные изменения. Только борьба, только открытый протест изменят положение. Но бороться в одиночку бессмысленно. Мы должны объединять революционные силы!

Володя кончил говорить и соскочил со стула. И сразу в зале загремели хлопки.

У входа в университет на заснеженных ступенях стояли два городовых. Один тучный, с большими, поседевшими от инея усами. Другой поджарый, остроскулый, с маленькими бегающими глазками. Они поеживались от холода и прислушивались к тому, что происходит в здании.

В это время перед ними выросла девушка в шубке, стянутой в талии, с маленькой муфтой в руках. Девушка застучала каблучками по ступеням и хотела было проскользнуть в дверь, но усатый преградил ей путь.

— Пустите меня! — сказала девушка.

— Зачем вам, барышня? — спросил скуластый.

— У меня там… брат.

— Пройдите отсюда!

Но девушка и не думала «проходить». Она кинулась к дверям, и двум городовым пришлось встать плечом к плечу, чтобы преградить ей путь.

— Назад!

Девушка продолжала рваться к двери. Тогда усатый с силой оттолкнул ее, и девушка упала на снег. Слезы выступили у нее на глазах. Она поднялась и, не отряхивая снег, сквозь слезы крикнула городовым:

— Я… я презираю вас!.. Сатрапы! — И запела «Марсельезу».

Девушка встала перед двумя городовыми и, глотая слезы, стала подпевать студентам.

Нам враждебны златые кумиры. Ненавистен нам царский чертог. Мы пойдем к нашим страждущим братьям. Мы к голодному люду пойдем. С ним пошлем мы злодеям проклятья, На борьбу мы его поведем…

Девушка пела все громче, а городовые переглядывались, не зная, что им надлежит делать. Это была Даша.

Четыре часа в Казани клокотал оживший вулкан.

Четыре часа в России существовал маленький остров свободы и независимости. Четыре часа, окруженная штыками солдат, горела маленькая искорка революции. Володя вбирал в себя жар ее и свет.

Если бы у него в руках было знамя, он поднял бы его над университетом, над Казанью, над всей Россией. Если бы у него было ружье, он выстрелил бы. Он готов был отдать самое дорогое, что у него есть, только бы эта искра не гасла.

Кто-то из толпы выкрикнул:

— В знак протеста против условий университетской жизни швырнем свои входные билеты!

Володя почувствовал, что наступила критическая минута, когда нужно было доказать, что ты не сдаешься, что ты готов ради общего дела поступиться чем-то очень важным и дорогим.

Володя подошел к кафедре и достал из кармана свой входной студенческий билет. На какое-то мгновение он задержал билет в руке. Он вспомнил день, когда стал счастливым обладателем этого билета. Вспомнил лица родных. И как бы услышал голос Мити: «Господин студент, предъявите свой билет!»

Но в следующее мгновение он положил картонную книжечку на стол.

Сейчас эта книжечка была его единственным оружием, которое могло выстрелить. Выстрелить и сгореть.

И Володя выстрелил.

…Надо уметь жертвовать для революции самым дорогим.

Надо уметь говорить «нет!», когда очень хочется сказать «да!».

А студенты бросали свои билеты, чтобы не дать погаснуть маленькой искорке революции.

Они спустились по лестнице, потом двинулись по коридору. Они подтягивались на ходу, и их поступь звучала четко и согласно, словно кто-то скомандовал им ногу.

Сходка. Акварель Н. Жукова

Вместе с товарищами шел Володя. У него еще были сжаты кулаки, а над переносицей запали две строгие складки. Он был полон решимости.

Старый университетский швейцар распахнул перед студентами обе половинки дверей.

Городовые у главного подъезда расступились, солдаты выстроились в две шпалеры. И студенты двинулись по этому коридору, как мимо почетного караула. Они шли, стараясь не отставать. И это был молчаливый парад молодости и вольнодумия, протеста и непримиримости.

Когда Володя с товарищами вышел из университета, день шел к концу. На мостовой лежал свежий, только что постеленный снег. Мороз обволакивал лицо мятным облаком, но Володя не чувствовал холода. Он шел в расстегнутой шинели, быстро печатая шаги на свежем снегу.

В переулке за университетом путь Володе преградил солдат.

— Стой! Сюда нельзя. Обход! — крикнул он, выставляя вперед острый заиндевевший штык.

Володя подошел к солдату, пригляделся и узнал в нем своего старого знакомого Мустафу.

— Мустафа!

Солдат посмотрел на Володю и, сам не замечая того, опустил ружье.

— Господин студент! Здравствуйте, пожалуйста!

— Что же вы ружье опустили? — полушутя сказал Володя.

Мустафа тут же поднял винтовку, только штык выставил не вперед, а в сторону.

— Забрили вас? — спросил Володя.

— Забрили.

Володя кивнул на Мустафу и сказал товарищам:

— Он красил наш университет, а теперь его забрили.

— Это из-за их благородия, — вставил словечко Мустафа.

— Какого «их благородия»?

— Потапова.

— Он нам хорошо знаком, — вмешались в разговор студенты. — Мы ему сегодня пощечину влепили!

— Но-но-но! — сказал Мустафа. — Не может быть, правда, господин студент?

— Честное слово, влепили, — подтвердил Володя.

И все начали смеяться.

— Послушайте, Мустафа, — спросил Володя, — а если бы вам приказали стрелять… например, в меня. Стали бы вы?

— Стал бы! Обязательно, — не задумываясь, ответил солдат и, лукаво прищурив глаза, доверительно добавил: — Стрелять бы я стал… только… мимо!

В это время из-за угла вышел фельдфебель.

— Каллимулин! — крикнул он.

— Я Каллимулин, — отозвался Мустафа.

— Что тут за сборище?

— Любопытные! Спрашивают, что там в университете.

— Гони!

— Так точно. «Гони!» Разойдись! По домам! — весело скомандовал Мустафа.

Володя и его товарищи зашагали дальше.

Восьмая глава

Когда в ранних декабрьских сумерках Володя вернулся домой, то по возбужденно блестящим глазам Мити он понял: дома все знают. Однако никто не лез к нему с расспросами. Все терпеливо ждали, когда он расскажет сам. Но, переступив порог дома, Володя вдруг почувствовал такую усталость, что с трудом стянул с себя заиндевевшую шинель.

Володя вспомнил, что с утра ничего не ел.

— Накорми меня, пожалуйста, обедом, — попросил он маму. И, не дожидаясь ответа, направился в свою комнату.

Некоторое время он как бы по инерции ходил из угла в угол. Потом присел на постель. У него не было привычки садиться на постель, но сегодня все было не так, как обычно. Он долго тер глаза ладонью, не давая им закрыться. Когда же отнял руку, глаза были закрыты.

Неожиданно все события сегодняшнего дня начали быстро проноситься в его голове. Они мчались без интервалов, впритык друг к другу. Володя слышал гулкий грохот ног, бегущих по длинному коридору. Треск неподатливых дверей актового зала. Железный голос инспектора Потапова «именем власти… приказываю… разойтись…». Тяжелое дыхание товарищей за спиной. Чей-то знакомый молодой голос: «Бей!» — и сухой, как выстрел, треск пощечины. Володя не видел лиц, словно память его ослепла. Он только слышал звуки. Эти звуки боевого дня огненным вихрем проносились в сознании и сливались в один протяжный гул, будто к уху была приложена свернутая фунтиком океанская раковина.

Володя стал медленно клониться в сторону. Он уже не мог удержать равновесия и упал на подушку.

Когда мама пришла звать его к обеду, он крепко спал, обхватив подушку двумя руками. Он не слышал, как в соседней комнате тихо переговаривались родные.

— Ну как он? — спрашивал Митя.

— Он уснул, — говорила мама.

— Он что-нибудь рассказывал? — интересовалась Оля.

— Нет, я не стала его расспрашивать. Отдохнет, все расскажет сам.

— У него вид был не расстроенный. Скорее радостный и усталый. Я думаю, все обойдется, — говорила Оля.

Но Мария Александровна не разделяла ее оптимизма.

— Боюсь за него, — говорила она. — Его радость может кончиться горем. Он был там.

— Где там? — вырвалось у Мити. — На сходке?

— Тише. Пусть он отдохнет, — сказала Мария Александровна, поглядывая на дверь.

Он спал долго. Без сновидений. Как лег, так и провалился в темное небытие. Он не слышал, как несколько раз дверь его комнаты со скрипом приотворялась и в нее просовывалась голова младшего брата, которому не терпелось узнать от Володи подробности беспорядков в университете. Митя, смешно выпячивая губы, звал шепотом:

— Володь, а Володь…

Володя ничего не слышал. Если бы под окном выстрелила пушка, он тоже не услышал бы.

Митя лег, так и не дождавшись пробуждения брата. Потом улеглись сестры. Мама…

Когда Володя проснулся, в доме были погашены лампы, не было слышно шагов, хлопанья дверей и звона посуды. Все спали. Володя открыл глаза и сел на постели. Комната была залита лунным светом. На стене стучали ходики. Их резкий, подчеркнуто громкий звук был похож на стук сапог солдата, которому приказали шагать на месте. Ать, два, левой| Ать, два, левой!

Володя встал и подошел к столу. Он ощупью нашел коробку серных спичек и стал зажигать лампу. Фитиль трещал, коптел. В комнате запахло керосином. Когда лампа загорелась, Володя увидел на столе ужин, который заботливо поставила ему мама. Он вооружился ножом и вилкой, откусил большой кусок хлеба и с наслаждением отправил в рот ломтик холодного мяса. Он ел с завидным аппетитом.

После ужина Володя посмотрел на часы. Было одиннадцать часов. Железные шаги ходиков и стрелки на белой фарфоровой тарелке циферблата вернули его к действительности. Он вдруг почувствовал прилив бодрости и сладкое ощущение восстановленных сил. Теперь события сегодняшнего дня уже не мчались огненными вихрями, а проявились в памяти ясно и отчетливо. И Володя пытался ответить самому себе на мучивший его вопрос: было это революционным выступлением или нет?

«Не было баррикад, не было красного знамени, — рассуждал он, — не пролилась кровь…». Он вдруг попытался сравнить события в университете с Парижской коммуной. Коммунары держали власть в Париже 72 дня. Он и его товарищи совершили переворот не в стране и не в столице, даже не в городе, а в одном здании и удерживали власть четыре часа. А что совершил он? Он не бросился с красным знаменем под пули, да и пуль никаких не было. И вместо того, чтобы бросить бомбу, он швырнул на стол свой студенческий билет. Тот самый билет, который домашние по очереди брали в руки и рассматривали с нескрываемым восторгом, как рассматривают билет, на который пал выигрыш.

Володя поднялся со стула и принялся ходить по комнате. Он забыл о том, что в доме все спят, и гремел ботинками по половицам. Он шагал от окна до двери. Он вдруг обрадовался прошедшему дню. И ему захотелось, чтобы этот день продолжался. Надо действовать. Надо действовать! Он зашагал все быстрее, будто спешил туда, где можно приложить силы сейчас же, немедленно, не дожидаясь утра.

Потом он остановился. Подошел к столу и достал лист чистой бумаги. Он макнул перо в чернильницу и, стараясь не торопиться, аккуратно вывел:

«Его Превосходительству, Господину Ректору Императорского Казанского Университета… Прошение…»

Он задержал перо, подбирая слова для прошения. Ему хотелось написать дерзко, вызывающе, не стесняясь в выражениях. Но потом он решил, что это будет мальчишеством. Он иронически улыбнулся и, макнув высохшее перо, стал писать: «Не признавая возможным продолжать мое образование в Университете при настоящих условиях университетской жизни, имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство сделать надлежащее распоряжение об изъятии меня из числа студентов Императорского Казанского Университета».

Володя быстро пробежал глазами исписанный листок и остался доволен, решив, что ректор будет глубоко задет его иронией.

Он не знал, что за несколько часов до того, как он принялся писать свое ироническое прошение, в университете уже были «сделаны надлежащие распоряжения об изъятии его из числа студентов Императорского Казанского Университета».

Его арестовали ночью.

Еще горела керосиновая лампа, еще звучали шаги, а постель не была разобрана.

Зазвенел колокольчик над дверью. На пороге появился заснеженный пристав в башлыке. Пристав долго смотрел на Володю и все не верил, что он Владимир Ульянов. И дважды переспросил:

— Так вы и есть Владимир Ульянов?

Володя кивал головой, а пристав качал головой:

— Такой молодой!

— Мне семнадцать лет, — твердо произнес Володя.

Он думал, что его ответ произведет на пристава внушительное впечатление. Но перед приставом по-прежнему стоял невысокий юноша с золотым нежным пушком над губой, со светло-коричневыми глазами.

Пристав разглядывал Володю, а Володя смотрел на пристава. Он увидел, что у этого грузного пожилого человека добрые глаза. И усталое лицо. И пристав хмурится, старается напустить на себя строгую важность.

Володя не заметил, как появилась мама. Она бесшумно вошла в прихожую, и по ее глазам Володя понял, что она не спала, и у нее такой вид, словно она заранее знала, что за Володей придут.

Она спросила пристава:

— Можно собрать его?

— Извольте, — ответил пристав, и тут же, словно желая смягчить свое казенное слово, добавил: — Вы не торопитесь, я обожду.

Мама быстро ушла в комнату. Она не сказала сыну ни слова, как будто все было уже обговорено заранее. Володя поразился маминой выдержке и гордости, которая проявлялась в этой выдержке.

Когда они прощались, пристав сказал:

— Я подожду на лестнице.

Странный какой-то пристав. Как его еще держат в полицейском управлении! Вышел и затворил за собой дверь.

— Володя, — спросила мама, — что ты сделал?

Мама смотрела ему в глаза тем строгим, требовательным взглядом, который не допускал лжи.

— Я сделал то, что и все, — ответил Володя, — я был на сходке. А потом я вернул студенческий билет.

Мама ничего не сказала ему. Она долго смотрела на него, словно старалась запомнить его лицо в эту трудную минуту.

Мать, самый близкий человек, порой не замечает огромных перемен, которые происходят в сыне. На нее как бы находит ослепление, и, верная своему многолетнему представлению о сыне, она продолжает видеть его таким, каким он был ей особенно дорог. У Марии Александровны не было этого ослепления. Она замечала, как на смену одному Володе приходит другой, новый. И она принимала этого нового, старалась понять его и найти с ним общий язык.

Володя почувствовал во взгляде матери что-то незнакомое — скорбное и прощающее. И он вдруг подумал: «Наверное, так она смотрела на Сашу…»

Девятая глава

Глухо зазвенела связка ключей. Дверь тяжело сдвинулась с места и отворилась с надсадным ржавым скрипом. Володя очутился в одиночной камере казанского кремля.

На Володе — серый арестантский халат. Халат велик ему: полы волочатся по земле, а рукава длинны, и их тут же приходится загнуть. В тюрьме не оказалось халатов для семнадцатилетних. Вот и пришлось довольствоваться этим. Халат тяжелый, а не греет. Вероятно, десятки людей, которые до Володи надевали его на плечи, разобрали все запасы тепла.

«Как Саша», — думал Володя, стараясь посмотреть на себя со стороны.

Он запахнул тяжелую суконную полу и принялся обследовать свой новый дом. Он потрогал койку, попытался сдвинуть с места табуретку. Но в камере все оказалось приделанным намертво. Железная койка четырьмя ножками ввинчена в пол. И табуретка тоже застыла на месте. Маленький железный стол растет из стены. Все неподвижно. И ты тоже врастешь в этот каменный тюремный пол, если не будешь двигаться.

Горит тусклый свет. Володя ходит от стены к стене. Пять шагов туда, пять шагов обратно. Надо двигаться, надо ходить. Если остановишься, ноги врастут в пол, как ножки железной табуретки. Надо двигаться, и тогда холодный, покрытый мелкими каплями камень камеры не раздавит тебя!

В углу камеры оказался умывальник. Из него капала вода. Капля за каплей. Капля за каплей. Это было единственное, что двигалось, отсчитывало время. И Володя обрадовался этому слабому источнику движения.

Движение. Движение. Движение.

«А они, видимо, боятся меня, раз нарядили в арестантский халат, оградили тяжелыми каменными стенами и повесили на дверях большой замок!» — подумал Володя. И что-то озорное затеплилось в его глазах от этой дерзкой мысли.

Он шагал по камере, а капли воды в умывальнике отсчитывали его шаги. И Володе казалось, что он не топчется на месте, а движется вперед. Все вперед!

Красное морозное солнце светило над древней крепостью. Угловые башни и стены, чугунные прутья бойниц и ворота были покрыты сверкающим инеем. Но сейчас зимняя красота этого древнего сооружения никого не волновала. Для молодых людей, стоящих у ворот, кремль был тюрьмой, застенком, где томились их товарищи.

В воротах, преграждая путь студентам, стоял пристав. Заложив руки за спину, расставив толстые ноги в штанах с лампасами, он уставился тупым взглядом в толпу. А из толпы летели выкрики:

— Мы требуем свидания с арестованными!

— Не имеете права отказывать в свидании!

— У меня здесь брат.

— Молодцы студенты!

Но все эти выкрики отлетали от пристава, как горох от стены. Своим тупым безучастием он еще сильней подогревал толпу.

Немного в стороне, на пригорке, стояли Андрей Поденщиков и Даша. Глаза девушки возбужденно горели. Она все время закусывали губу, чтобы сдержать себя. Ей не терпелось сделать что-то из ряда вон выходящее.

— Я сейчас подойду к приставу и плюну ему в лицо, — говорила она Андрею.

И спокойный, рассудительный Андрей увещевал ее:

— Зачем же так. Разве это поможет?

— Это протест! — стояла на своем Даша. — Как вы думаете, где сейчас Володя? В этой башне? Или в крайнем каземате?

— Не знаю, — отвечал ее спутник.

— А если крикнуть, он услышит?

И Даша, вобрав побольше воздуха, крикнула:

— Володя!.. Володя!..

Каменная лестница. Узкий проход. Темная галерея. Эти мрачные интерьеры огромной крепости-тюрьмы не пропускают ни света, ни звука, ни красок. И голосу Даши не пробиться сквозь эти каменные лабиринты. И он замирает, затухает, как слабая свеча…

День или ночь? Кружит ли обжигающая лицо казанская вьюга или теплой волной неожиданно нахлынула оттепель? Как узнать, что происходит в мире, если сюда, в каземат под крепостью, не проходят лучи солнца и звезд, не проникают звуки, не пробивается жизнь.

А может быть, там, на воле, произошла страшная катастрофа. Погасла жизнь. Остановились реки. Здания рухнули, превратились в развалины и погребены под серым пеплом, как Помпея. И только ты один, заживо замурованный, чудом остался жив.

В камере полная неподвижность. И только вода в умывальнике подает слабые сигналы: жизнь не остановилась… жизнь не остановилась… жизнь не остановилась.

И мысль тоже не замерла — работает, движется.

Володя вдруг вспомнил последнее лето, проведенное с братом. Они сидели вдвоем в комнате за шахматами. Окно было открыто настежь, а чтобы с улицы не залетали мухи, была вставлена рамка с сеткой.

Маняша и Митя играли со своими приятелями. И вдруг одна девочка подбежала к окну и крикнула:

— Сидят, как каторжники за решеткой.

Володя вспомнил, как Саша вздрогнул и долгим взглядом провожал убегающую девочку.

Теперь оказывается, что шутка была пророческой.

Мысли отпирают замки, раздвигают каменные стены и уводят на свободу. Но сами по себе они тяжелые и трудные и не приносят радости. И снова смыкаются стены и запираются замки. И начинает давить тишина.

Володя никогда не думал, что тишина может доставить человеку такие страдания. Тишина мучила его, как жажда. И как человек, одолеваемый жаждой, мечтает о глотке воды, так Володя мечтал услышать любой человеческий голос. Ну хотя бы голос булочника, который, шагая по Ново-Комиссарской с огромной корзиной на плече, кричал: «Горячие французские булки! Горячие французские булки!»

«Если бы брат увидел меня сейчас здесь», — подумал Володя.

Он подошел к стене, прижался к ней плечами, локтями и запрокинутой головой. Стена была холодная и влажная. И Володе вдруг показалось, что он не в Казанском пересыльном каземате, а в тюрьме Петропавловской крепости. И что рядом с ним, в сорок пятой камере, его брат Александр. Он тоже стоит, прижавшись к стене. И это стучит не его собственное сердце, а отдаются удары сердца брата. Эти удары разбивают мертвую тишину. Они звучат оглушающе громко, не давая забыться или впасть в уныние.

«Ты слышишь меня, Володя?» — отбивает сердце брата.

«Я слышу тебя, Саша!» — откликается Володино сердце.

Нет, сердца братьев не просто стучат, разгоняя по венам кровь, они переговариваются по азбуке тюремного перестука, изобретенной братьями Бестужевыми.

«Сейчас за мной придут, — стучит сердце Александра. — Уже у Невских ворот крепости стоит паровой катер, который доставит меня в Шлиссельбургскую крепость, а чуть поодаль, на глубине, покачивается миноносец, который будет меня сопровождать. Но я не хочу, чтобы мой факел погас. Возьми его, Володя».

«Саша, дорогой брат. Всю жизнь я старался быть похожим на тебя. Теперь у нас с тобой разные пути. Если бросить зерно слишком рано, в непрогретую землю, зерно погибнет. Ты ошибся в выборе пути, ты не дождался, пока пожар революции прогреет землю. Теперь я понимаю это, и вся моя жизнь будет посвящена этому великому посеву».

«Прижмись покрепче к стене, и я тоже прижмусь покрепче, чтобы быть ближе к тебе… За мной идут. Прощай, Володя, теперь твой черед бороться».

«Прощай, Саша…»

Холод разливается по жилам. От этого холода слегка лихорадит. Это холод в стене. Оторвись от нее и закутайся получше в свой серый арестантский халат. Интересно, какого цвета было это шершавое сукно? Может быть, зеленого, а может быть, голубого? Здесь в подземелье все краски жизни выгорают, блекнут, растворяются во мраке. Теперь у халата нет цвета. Краска ослепла, как шахтерская лошадь.

Лязг открывающихся дверей оторвал Володю от его размышлений. Володя отпрянул от стены. В дверях стоял тюремщик. Сиплым равнодушным голосом он скомандовал:

— Ульянов, с вещами на выход!

Еще не совсем понимая, что это значит, Володя свернул плед, забрал полотенце, мыло и направился к выходу. На пороге он еще раз оглянулся, чтобы попрощаться со своим каменным пристанищем.

И вот следом за своим безмолвным гидом он идет по коридорам, галереям, переходам. Он уже привык к тюремному мраку и шагает уверенно. И вдруг в одном переходе путь ему преграждает яркий прямой луч солнца. Луч отыскал лазейку, щель между камнями и вошел в тюрьму, как вестник свободы. Володя остановился, подставил руку, и солнечный луч оказался в ладони. Потом он провел рукой по лучу, словно хотел погладить его.

— Что за баловство! Поторапливайтесь!

Голос тюремщика оторвал Володю от луча. А Володя заторопился, оставив трепещущий луч в пустом холодном переходе.

В тюрьме человека постоянно окружает опасная таинственность: никогда не знаешь, как распорядится твоей судьбой мрачный, молчаливый человек со связкой ключей. Володя не знал, куда ведет его тюремщик и что ждет его за новым поворотом тусклого коридора. Каменная лестница. Темная галерея. Узкий проход. Володя шел по этим безжизненным каменным лабиринтам. И звук его шагов замирал, затухал, как слабое пламя свечи.

Один раз Володя споткнулся. Тюремщик сразу повернулся, посмотрел на него пустыми глазами. И, проворчав: «смотреть под ноги», зашагал дальше.

Вскоре Володя очутился в большой камере, где было полно арестантов. Одни из них лежали на нарах, другие сидели, болтая ногами, третьи расхаживали в узком проходе между стеной и нарами. Все они были в одинаковых серых халатах и казались на одно лицо.

Войдя в камеру, Володя остановился. И начал вглядываться в лица арестантов. Неожиданно он стал узнавать среди них своих знакомых — участников сходки. Он не узнал их сразу потому, что привык видеть на них форменные куртки, Студенты вели себя независимо: распевали песни, шутили, смеялись. И Володе показалось, что он попал на необычный маскарад, где все по случайности приготовили одинаковые костюмы — костюмы арестантов.

Заметив Володю, студенты повскакали с мест и закричали:

— Ульянов пришел! Ура!

И начались рукопожатия, похлопывание по плечам. Можно было подумать, что они не виделись вечность и все это время только и ждали прихода Володи. Но когда через несколько минут дверь камеры снова отворилась и на пороге, поблескивая серебряной оправой очков, появился бледный Стариков, все повторилось: так же повскакали с мест, так же закричали:

— Стариков пришел! Ура|

Стариков молча прошел по камере, сел на нары и погрузился в раздумье.

Володя смотрел на товарища со стороны и поражался, как быстро тюрьма наложила печать на лицо Старикова. Он осунулся, зарос щетиной, а его глаза смотрели как-то беспомощно и пугливо. Он не обращал внимания на шутки товарищей и морщился от их веселых выкриков, словно они причиняли боль.

Володя подошел к Старикову, сел рядом и спросил:

— Что с тобой, Николай?

Стариков посмотрел на Володю сухо, почти враждебно и процедил сквозь зубы:

— Моя карьера кончилась… Доигрались!

Он снял очки и стал их крутить в руках. Володя обратил внимание, что глаза у Старикова маленькие. Неестественно маленькие для такого рослого человека. И Володе подумалось, что очки служат маскарадной маской, которая все время скрывала истинное лицо Старикова. И его слова о свободе, равенстве и братстве тоже были маской, такой же, как очки.

«А орешек-то оказался гнилым, — подумал Володя и даже почувствовал привкус горечи. — Карьера кончилась!..»

Один из студентов вскочил на нары и крикнул:

— Друзья, долой тюремные халаты! Мы не каторжники!

И все стали сбрасывать халаты. Они делали это с нескрываемым озорным удовольствием. Посередине камеры выросла целая гора халатов. И студент, предложивший сбросить арестантские шкуры, прыгнул на эту кучу.

В рубахах было холодно, но студенты жались друг к другу, прыгали, били себя по плечам, как заправские ямщики на морозе. Однако крепились и халаты не надевали.

Кто-то стал декламировать стихи.

Товарищ, верь: взойдет она, Звезда пленительного счастья. Россия вспрянет ото сна. И на обломках самовластья Напишут наши имена!

— Друзья, — обратился к товарищам студент Фирсов, — давайте проведем опрос, что каждый из нас будет делать потом, на воле?

Студенты притихли. Потом каждый из них стал отвечать, и голоса их зазвучали звонко, как на перекличке.

— Я отвоевался. Уеду к отцу. Будем вместе торговать кожей.

— Пойду в репетиторы.

— Займусь самообразованием.

— Еще потягаюсь с господами Потаповыми!..

Наконец очередь дошла до Володи. Он задумчиво сидел рядом со Стариковым, все еще не в силах привыкнуть к новой личине бывшего друга.

— А ты что думаешь делать, Ульянов?

— Мне что ж думать, — отозвался Володя. — Мне дорожка проторена старшим братом.

Стариков сразу отодвинулся от Володи и забился дальше в угол. И Володя остро почувствовал, как камеру пересекла невидимая баррикада, навсегда разделившая бывших друзей на два лагеря.

Разговор в тюремной конторе был коротким.

— Фамилия? — спросил тюремный чиновник.

— Ульянов.

— Бывший студент юридического факультета Императорского Казанского университета?

— Уже бывший? — спросил Володя, удивленно подняв брови.

— Уже бывший! Три месяца проучились и уже бывший.

Чиновник откашлялся и перешел на официальный тон:

— За участие в студенческих беспорядках вы исключены из университета с воспрещением жительства в Казани. Местом ссылки вам определена деревня Кокушкино.

— Я свободен? — спросил Володя.

— Вы направляетесь в ссылку, — ответил чиновник. — На сборы вам дается день. Идите… переоденьтесь.

Десятая глава

Высоко над Казанью горит красное солнце. Декабрьские морозы не дали ему накалиться добела, и оно дошло только до красного каления. Но и за это ему спасибо. Оно горит над крышами, укутанными снегом, над башнями казанского кремля, над куполами и минаретами. Как хорошо, что есть солнце — живое, огненно-красное, греющее одним своим видом.

Володя щурится и все смотрит на солнце. Когда проведешь хотя бы два дня в слепом каменном мешке, то, вырвавшись на волю, начинаешь чувствовать себя заново рожденным и смотришь на мир так, будто видишь его впервые. Как вкусно пахнет снег! Сколько дивной прелести в его скрипе. Скрипи, скрипи, снег! Оказывается, снег не белый, а розоватый. Это красная краска морозного солнца подсветила его. А в тени снег синий…

С небольшим узелком под мышкой Володя быстро зашагал по улицам. Он вдыхал воздух свободы и шагал, шагал, размахивая свободной рукой.

За углом его окликнул знакомый девичий голос. Володя остановился и увидел Дашу. Она шла ему навстречу, улыбающаяся, раскрасневшаяся, весело постукивая каблуками высоких шнурованных ботинок. Девушка подошла к Володе и посмотрела на него восторженными, широко раскрытыми глазами.

— Здравствуйте, Даша! Что это вы меня так разглядываете?

— Как вы перенесли тюрьму? — спросила девушка, двумя руками сжимая Володину руку.

Она ждала от него волнующего рассказа, возвышенных слов, — это было написано на ее лице. Но Володя ответил очень просто и буднично:

— Натер шею арестантским халатом.

И он провел рукой по шее.

Даша не обратила внимания на его ответ, она не хотела расставаться с миром своих представлений. Она крепче сжала Володину руку и заговорила быстро и, как Володе показалось, театрально:

— Володя, хватит терпеть! Пробил час настоящей борьбы. Мы решили убить… губернатора Казани.

— Даша! — вырвалось у Володи, но она не дала ему возразить.

— Володя, мы рассчитываем на вас…

Все, что говорила эта милая восторженная гимназистка, показалось Володе настолько пустым и ходульным, что у него появилось желание рассмеяться. Но, не желая обижать Дашу, он сдержался.

— Даша, это бессмысленно… — начал было говорить Володя, но девушка перебила его.

— Вы просто трусите! — выкрикнула она.

— Я против бессмысленных жертв, — резко сказал Володя. — Мне эти заблуждения дорого стоили… Я потерял брата…

— Вы изменили брату!

Лицо девушки стало красным. А в ее глазах появилось что-то не то сердитое, не то капризное.

— Я считал вас серьезной, — сказал Володя.

Но ей уже было безразлично, что он говорит. Ей важно было самой поскорей выпалить весь свой заряд:

— Владимир Ульянов, я глубоко разочаровалась в вас! Прощайте! Вы обо мне еще услышите!

Володя не выдержал и улыбнулся. Он тут же спохватился, но было уже поздно. Даша метнула в него презрительный взгляд, топнула шнурованным сапожком и побежала прочь. Володя хотел догнать ее. Он даже сделал несколько шагов вдогонку. Но потом махнул рукой и зашагал дальше.

По главной улице Казани, по живому коридору, образованному из публики, двигался санный поезд. Звенели поддужные колокольчики. От заиндевевших лошадей шел пар. А в санях сидели студенты, которых за участие в «беспорядках» выдворяли из города. Нет, они не подавлены и не сломлены. Они смотрят веселыми глазами, лихо заломили шапки и изо всех сил машут тем, кто пришел их проводить.

«Прощай, Казань!.. Прощай, университет!.. Недалеко еще то время, когда мы въезжали сюда, полные веры и любви к университету и его жизни, мы думали, что здесь, в храме науки, мы найдем те знания, опираясь на которые мы могли бы войти в жизнь борцами за счастье и благо нашей измученной родины!»

Городовые пытались оттеснить толпу. Но разве им совладать с большим скоплением людей, которые вышли на улицу выразить сочувствие исключенным студентам. Люди махали руками, кричали: «Счастливого пути! Возвращайтесь в Казань! Мы гордимся вами!» — и бросали в сани пакеты с провизией на дорогу.

Володя с мамой и Маняшей ехали в крытой кибитке. А за ними на массивном жеребце скакал полицейский чин. И всадник и конь покрыты белыми ворсинками инея, оба они тяжелые, монументальные. Похожи на конный памятник, спрыгнувший с пьедестала. Стучали копыта. Этот стук металлическими щелчками отдавался в ушах, и Володя представил себе, что за кибиткой скачет «Медный всадник». Он улыбнулся своим мыслям и легонько толкнул Маняшу: мол, посмотри, каким почетом мы окружены. Маняша высунулась из кибитки и с любопытством посмотрела на «Медного всадника».

— От тебя еще тюрьмой пахнет, — сказала Мария Александровна, — этот запах не скоро проходит… Ты взял очень много книг.

Книг в кибитке действительно много. Они лежат аккуратными связками в ногах и на облучке.

— Поступаю в Кокушкинский университет, — шутил Володя.

А маленькая Маняша восприняла эти слова всерьез.

— Разве в нашем Кокушкине открыли университет?

— Да, специально для Володи Ульянова. Ты разве не знала?

Движение. Движение. Движение. Не задерживаться на одном месте. Не пускать глубокие корни. Быть готовым ко всяким переменам. Движение — это быт революционера.

Володя думает о своих товарищах. Одни из них, насмерть перепуганные, навсегда отошли от борьбы. И если бы можно было повернуть обратно время, они бы ни за какие калачи не пришли в университет 4 декабря, а, сказавшись больными, отсиделись бы дома. Другие непоколебимы. Их крепко прихватило огнем. Но пламя не обожгло их, а закалило.

В мыслях его возникала последняя встреча с Емельяном. Ему даже показалось, что резкий встречный ветер донес знакомый окающий голос.

Какова сила! Ей под стать сломать старую Россию и построить новую… Важно поверить в нее, а время покажет, кто прав. Время покажет.

Володя одет в свою шинель. Болит шея, натертая арестантским халатом. Однако он чувствует себя отлично. Его пьянит запах снега, ему нравится, что кибитку подбрасывает на ухабах, и он чувствует на щеке тепло красного солнца.

Володя замечает, что мама время от времени пристально смотрит на него, хочет привыкнуть к совсем новому Володе. А он смотрит на белую прядку волос, выбившуюся из-под маминого платка, и вспоминает о своем ощущении, когда впервые увидел маму поседевшей. Даже самые глубокие раны когда-нибудь заживают, и тогда можно снять с головы белый бинт. А седина остается навечно.

У мужчин сила и твердость всегда заметны с первого взгляда. Физическое сложение, взгляд, голос, рукопожатие — все подчеркивает присутствие силы.

У женщин сила скрыта. Она неуловима для глаза. Она как бы бесплотна. И когда эта сила обнаруживает себя, то люди поражаются ей. Откуда она взялась, где скрывалась?

Мама невысокая, хрупкая женщина. У нее мягкий голос и маленькие руки. Правда, ее серые строгие глаза не всегда излучали тепло. Теперь, оглядываясь назад, Володя поражается силе своей матери. Смерть отца, казнь Саши, ссылка старшей сестры Ани. Она приняла на себя эти три удара. И устояла. Выдержка. Сохранила на плаву раненый корабль — семью. И Володя спрашивает себя: сколько же еще ударов судьбы может выдержать это маленькое, бесконечно родное существо?

Раньше его притягивало к маме ее тепло, ее хрупкость, ее мягкость. Теперь он как бы переживал вторую сыновнюю любовь. Любовь к материнской силе. И это новое чувство удивляло его, успокаивало, поднимало в собственных глазах.

Когда-то мама делилась с ним дыханием, кровью, молоком. Теперь она делилась силой.

Все, что ожидает его, придется и на мамину долю. Имеет ли он право делать ее соучастницей своей борьбы, взваливать на ее плечи тяжкий груз невзгод, которых не минуешь, если решил действительно стать революционером. Сейчас она провожает его в первую ссылку. Какие испытания ждут ее впереди?

Можно разговаривать молча. Когда хорошо понимаешь друг друга, можно спрашивать и отвечать, не раскрывая рта. И никакой «Медный всадник», скачущий по пятам, не услышит этого разговора.

Город кончился. Полицейский чин остановился, откозырял неведомо кому и повернул обратно. Кибитка выехала в поле.

Горит красное солнце. Оно похоже на красное знамя, которое видно отовсюду, которое не зарубят полицейские шашки и не проколют пики казаков.

Володя смотрит из кибитки. Он видит дорогу, уходящую далеко вперед, и почему-то представляет себя и своих товарищей идущими по этой дороге. А над ними красное солнце.

Движение, движение, движение. Работает большое колесо. Вертит землю. Поднимает на гребень одни события и опускает в небытие другие. Зреют новые силы. Сквозь мглу неведения в борьбе прорезается новая истина.

Первая Бастилия взята.

Скрипят полозья. Звенит колокольчик. Два прямых следа сверкают на снегу. Кибитка летит вперед.

Оглавление

  • Первая глава
  • Вторая глава
  • Третья глава
  • Четвертая глава
  • Пятая глава
  • Шестая глава
  • Седьмая глава
  • Восьмая глава
  • Девятая глава
  • Десятая глава Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Первая Бастилия», Юрий Яковлевич Яковлев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства