Владимир Петров ПОЛЬСКИЙ ПАРОЛЬ
Часть первая. Польский пароль
«Нет уз святее товарищества»
Н. В. Гоголь1
ымный жаркий август сорок третьего года окончательно переломил войну и словно бы подхлестнул буксовавшую немецкую военную машину: вздрогнув, она медленно покатилась. Но уже в обратном направлении.
Оказались в прах развеянными надежды фюрера на сверхтяжелую технику, ее всесокрушающую наступательную мощь. Сотни новейших танков «тигр», «пантера», штурмовых орудий «фердинанд», бронированных истребителей «фокке-вульф» сгорели в огне гигантской Курской битвы.
А далеко на юге, в глубоком тылу «тысячелетнего рейха», занозой торчал англо-американский десант в Сицилии; положение в самой Италии после смены правительства и ареста Муссолини выглядело безнадежным.
Экстренное сообщение, поступившее в «Волчье логово»[1] на рассвете 18 августа, повергло фюрера, взвинченного, взбешенного военными неудачами, в состояние крайней психической прострации. Был нанесен еще один чувствительный удар по его маниакальной идее «вундерваффе»[2], которую он вынашивал с одержимой верой и затаенным душевным трепетом.
В ночь на 18 августа английская авиация разбомбила Пенемюнде, взлелеянную фюрером «кузницу вундерваффе», — научно-исследовательский центр на острове Узедом по изготовлению ракет Фау-2[3] и самолетов-снарядов Фау-1, То самое Пенемюнде, которое Гитлер лишь недавно личным приказом объявил «особо важным объектом».
…Вначале, около полуночи, над островом пронеслись две четверки английских «москито». Их появление не вызвало беспокойства у немецких офицеров-ракетчиков, только что вернувшихся из клуба, где проходила встреча с известной летчицей-спортсменкой Ганной Рейч. Тем более что «москито» сразу же взяли курс на Берлин.
Зато в Берлине возник переполох. Радары противовоздушной обороны засекли не только приближающиеся «москито» — экраны оказались сплошь забиты отражениями армады тяжелых бомбардировщиков, которые уже подходили к воздушным границам Германии.
Выли сирены, пылающими факелами падали вниз сбитые самолеты, дьявольски мельтешили огненные стрелы прожекторов, грохотали пушки, и берлинское небо вспухало зловещим салютом, знаменующим вступление нацистской Германии в последнюю фазу войны, за которой только одно — неминуемое возмездие.
На остров Узедом, на ракетный центр Пенемюнде, волна за волной накатывались английские четырехмоторный бомбардировщики «ланкастеры» — их отбомбилось за ночь около шестисот.
Утром наступило отрезвление: начальник генерального штаба люфтваффе[4] генерал Ешонек обреченно поднял к виску пистолет…
Обо всем этом полковник Ганс Крюгель узнал месяц спустя в госпитале, где находился в отделении для выздоравливающих старших офицеров. Известие потрясло оберста, он воспринял крах Пенемюнде как собственную драму, как фатальный конец личных планов и надежд. Угасла последняя светлая полоска, с которой он связывал свое непрочное будущее, И снова — лишь тревожные сумерки, думы о прошлом, вчерашнем, невозвратимом, но и не уходящем из памяти.
Собственно, ни о чем таком ошибочном или плохо раньше сделанном он не жалел, ибо понимал, что личная его судьба за последние пять лет, как и судьбы миллионов немецких солдат и офицеров, очень мало зависела от собственных поступков или принятых решений. Разве только в вопросах жизни и смерти, и то в какой-то незначительной мере… Он был всего лишь песчинкой, взвихренной сумасшедшим военным ураганом, крохотной горькой каплей в дьявольском коктейле войны…
Вместе со всеми он был опьянен уже тогда, в золотом сентябре тридцать девятого, когда под напором танковых колонн Гудериана по желтеющим долинам Померании бежали вспять кавбригады поляков; бездумно посмеивался, наблюдая за бесчисленными толпами польских пленных, бредущих из котла под Кутно. Позднее, в мае сорокового года, у Мааса, вместе со своими саперами от души хохотал над незадачливыми французами, которые удирали от наведенных переправ: по понтонным мостам уже ринулись полки победоносной танковой группы генерала фон Клейста, завтрашнего фельдмаршала.
Потом был Белосток, Минск, Могилев, Смоленск… Веселая суматоха побед, зарево горевших деревень, стремительность атакующих бросков, клещи, котлы, мешки, рев немецких моторов повсюду на земле и в воздухе, беспрерывный треск надежных солдатских шмайсеров. И снова тысячные колонны пленных.
Да, это было повальное опьянение…
Впрочем, тогда уже у него появились первые проблески реального подхода. Как ни странно, это было связано с тучами бурой пыли, день и ночь стоявшей над бесчисленными российскими проселками. Ганс Крюгель, сплевывая, неприязненно морщился: уж он-то, проработавший три года в советской Сибири, хорошо знал горький вкус азиатской пыли! Сразу вспомнились бескрайние просторы за Уральским хребтом, чахлые перелески и степи, степи, по которым поезда идут сутками, даже неделями. И еще вспомнились скуластые хмурые лица сибиряков — людей, способных без перчаток работать с арматурой в тридцатиградусные морозы.
Под Смоленском друг Крюгеля полковник Хенниг фон Тресков, глядя на проходящие с песней устремленные на восток колонны подвыпивших немецких солдат, грустно сказал: «Шноэзельc… шноэзельс[5]… Они даже не представляют, как плохо это закончится!..»
Вспомнился заветный лист имперского предписания, который торжественно положил на стол штандартенфюрер Бергер. Тогда Крюгель наивно полагал, что эта широкая красная полоса, по диагонали пересекавшая лист (гриф «Совершенно секретно»), символически перечеркивает всю его прежнюю жизнь, ставит крест на недавнем фронтовом прошлом с грязью, страхами и поющей, как зубная боль, душевной сумятицей. Ведь впереди его ожидал уютный зеленый остров на Балтике, размеренная и спокойная жизнь технического специалиста на засекреченном тыловом объекте. Пенемюнде… Городок над тихим проливом Пене был последней заветной мечтой.
И все рухнуло…
Самое обидное состояло в том, что жизнь обманула его уже тогда, в те минуты, когда он в Харькове читал предписание о своем новом назначении. Выходит, что имперская бумага, подписанная самим Кальтенбруннером, была простой фикцией, ибо в то утро, 18 августа, Пенемюнде уже лежал в развалинах! А. он узнал об этом лишь месяц спустя… Целый месяц жил иллюзиями, стремился упорно к выздоровлению ради самых настоящих мыльных пузырей!
Острая психическая депрессия снова свалила с ног оберста, в незажившей ране под ключицей начался абсцесс. Однако Крюгеля это уже не волновало, иногда он вообще утрачивал ощущение боли. Долгими часами лежал без движения, равнодушно разглядывая белый потолок госпитальной палаты.
Фронт приблизился к Киеву, и в начале октября госпиталь срочно эвакуировали в Варшаву. Несколько позднее, уже в команде выздоравливающих, оберст Крюгель попал в Берлин. И вот здесь в сочельник, при окончательной выписке, его подстерегала неожиданная радость: вместе с медицинским свидетельством он получил вызов к генерал-полковнику Фромму — главнокомандующему армией резерва и начальнику управления вооружений.
Через два часа, пошатываясь от непривычно долгой ходьбы по берлинским уличным завалам, Ганс Крюгель поднимался но ступеням здания бывшего министерства рейхсвера на Бендлерштрассе.
Генерал Фромм принял Крюгеля сухо, подчеркнуто официально, и это сразу обескуражило оберста: ведь они были знакомы еще по довоенному времени, их связывали годы совместной службы. Неужели «старик Фромм», помня о Крюгеле, разыскал его в госпитале только затем, чтоб буркнуть чопорно-генеральское: «Рад вас видеть, полковник…»?
Ведь насколько было известно Крюгелю, злополучное августовское предписание тоже появилось благодаря именно протекции Фромма. Уж не говоря о том, что, как совершенно прозрачно намекал Крюгелю в доверительной беседе фон Тресков, генерал довольно близок к офицерской оппозиции, знает о существовании «тайной Германии» во главе с Клаусом фон Штауффенбергом и относится сочувственно к ней.
Чем же объяснить столь холодный прием? Не барьерами же традиционно-прусской субординации и уж, во всяком случае, не личной неприязнью генерала к Гансу Крюгелю! Когда-то Фромм — командир легко-егерской дивизии — чуть ли не с отеческой нежностью называл его «крепыш Гансик». Да, времена, к сожалению, меняются…
Бесцветный, равнодушный взгляд, бесцветные, казенные слова: «…поздравляю с назначением на весьма ответственную должность… Выражаю уверенность, что заслуженный и храбрый фронтовой офицер Крюгель будет и впредь самоотверженно служить интересам великой Германии…»
Ни искорки живого, человеческого чувства…
Крюгель озадаченно смотрел на старого генерала, на его редкий по теперешним временам орден периода первой мировой войны, ощущая лишь вязкую оглушающую тишь огромного кабинета. Четко стучали на сейфе старинные часы в резном деревянном корпусе стиля «Бидермайер». Генерал вздохнул и произнес с хриплой торжественностью:
— Жизнь очень спешит, если мы сами медлим. Запомните это, оберст!
— Яволь, герр генерал!
Что за странный намек? Кто и почему должен спешить? И куда, собственно?
И вдруг Крюгеля осенило. Всемогущий генерал, главнокомандующий людскими резервами Германии, в чьих руках одновременно сосредоточены и все арсеналы армейских вооружений, боится собственного кабинета, его задрапированных шелком бетонных стен, и особенно опасается этого фигурного старинного столика с разноцветными телефонами (не зря же он так старательно на дистанции обходит его и упорно топчется тут, у самого порога). Генерал Фромм наверняка боится подслушивающих аппаратов — вот чем объясняются его напыщенные, рубленые и двусмысленные фразы.
Крюгель понял: делать здесь больше нечего. Все остальное можно будет узнать у Клауса фон Штауффенберга — его кабинет где-то на одном из этажей этого же здания. Он стукнул каблуками, сказал громко, почти выкрикнул:
— Буду стараться, герр генерал! Для меня, солдата, интересы Германии превыше всего! Благодарю за доверие, герр генерал!
— Счастливой службы, оберст! Хайль фюрер!
— Хайль!
Так, верноподданно покричав друг другу, они расстались. Крюгель даже не расспросил толком, куда и на какую должность получил назначение, надеясь все это уточнить у Штауффенберга.
Однако встреча с ним не состоялась. Адъютант фон Штауффенберга в ответ на звонок по внутреннему телефону сказал Крюгелю коротко: «Сегодня в 17 часов на Кенигштрассе, номер 4. Автомобиль «БМВ» синего цвета. Гауптман Карл Пихлер». Помедлил и еще раз раздельно повторил фразу.
Место было хорошо выбрано, продумано. В этом Крюгель убедился, прибыв без пяти минут пять на тихую узкую улочку Кенигштрассе: под номером 4 значилась небольшая кирка средневековой готики, правда изрядно пострадавшая от бомбежки. Из открытых дверей, из развала-щели в боковой стене доносился густой голос пастора. Ему отвечал жидкий, нестройный хор — шла рождественская месса, хоть я в неурочное время (видимо, учитывая интервалы между воздушными налетами).
Падал невесомый снежок, из полуосвещенного храма приходил волнующий запах свечного нагара, пряного верескового дыма и старых дамских духов. Запах далекого детства…
Крюгель вошел в дверь, постоял несколько минут, прислонившись плечом к каменной колонне. Выходя, подумал, что церковь в начале нового пути — доброе предзнаменование.
Неподалеку скрипнул тормозами потрепанный «БМВ». Приоткрыв дверцу, водитель в офицерской фуражке кивнул Крюгелю: «Прошу в машину».
— Гауптман Пихлер.
— Оберст Крюгель.
Капитан закурил сигарету, искоса взглянул на Крюгеля, рассмеялся:
— Я вас видел сегодня в штабе БДЭ[6]. Когда вы вышли от «старика», у вас был вид, как у рыбака, который вместо форели вдруг на удочку подцепил старую калошу. Ха-ха!
Крюгель промолчал, морщась от дыма. Начало ему не понравилось: слишком молод и несерьезен этот капитан. Тоже нашли конспиратора…
— Между прочим, насколько я знаю, рыбаки и охотники часто шутят неостроумно, даже глупо. Вы, случайно, не рыбак?
Капитан не смутился, однако сказал:
— Извините, герр оберст! И пожалуйста, не обижайтесь. Но что поделаешь: смешное — моя слабость. Давайте лучше приступим к серьезному разговору. Вы не возражаете?
— Я слушаю.
— Итак, от имени ваших друзей позвольте вас поздравить с высоким назначением. Ведь вы теперь важная и таинственная особа: начальник инженерно-строительной части секретного полигона по испытанию ракет Фау-2, Хоть в вашем предписании об этом не сказано, но это именно так.
— Но ведь Пенемюнде?.. — Крюгель удивленно повернулся на сиденье.
— Айн момент! Прошу прощения, но нам отсюда следует поскорее убраться — разговор продолжим в пути, Имейте в виду, герр оберст, что с завтрашнего дня вы будете находиться ежечасно под бдительным оком СД. А может быть, уже с сегодняшнего. Впрочем, сейчас мы это проверим.
Пихлер нажал на стартер и резво погнал автомобиль. Несмотря на неказистую внешность, машина была в отличном техническом состоянии, да и сам Пихлер оказался превосходным шофером — в этом ему, безусловно, следовало отдать должное. Он смело шел на обгон даже в местах завалов и на рискованных поворотах, точно, мгновенно рассчитывал, а у рогаток дорожной полиции лишь несколько замедлял скорость, не останавливаясь (желтый бланк «Пропускать всюду» на ветровом стекле). На крутых виражах машина приседала, визжали тормоза, опасно шипели шины.
— Не удивляйтесь, я в Африке водил штабной бронеавтомобиль фон Штауффенберга. А там практика была что надо! Кстати, вам большой привет от него, надеюсь, вы знаете, что он теперь начальник штаба общевойскового управления? Мы с графом Штауффенбергом вместе воевали в армии Роммеля, вместе попали под бомбежку под Алам-Хальфой. Я-то остался цел, а вот моего шефа основательно потрепало: он потерял правую руку и остался без глаза. Как и вы, долго валялся по госпиталям, а с августа генерал Фромм взял его к себе. Фон Штауффенберг просит извинить, что вынужден отказаться от встречи с вами, это небезопасно и для вас, и для него. Надеюсь, вы понимаете?
— А что происходит с Фроммом? — спросил Крюгель. — Он не очень-то радушно принял меня. Даже странно.
— Не удивляйтесь, «старик» осторожничает. В общем, он весьма далек от нас. Учитывайте это.
Капитан Пихлер постоянно поглядывал в зеркало: нет ли сзади хвоста? Наконец уже в районе Олимпийского стадиона облегченно сдвинул со лба фуражку.
— А знаете, это ведь я разыскал вас в госпитале! По заданию фон Штауффенберга. А уж потом привез туда письменное указание «старика Фромма».
— Спасибо, гауптман. Я признателен вам. Однако вы так и не объяснили…
— Насчет Пенемюнде? Тут все просто. После налета 18 августа фюрер приказал рассредоточить производство «вундерваффе». Насколько мне известно, основной ракетный завод по серийному производству Фау-2 находится в подземных штольнях горы Конштайн — это недалеко от Нордхаузена. Экспериментальная лаборатория — в Кохеле, южнее Мюнхена. Ну а испытательный полигон «Хайделагер» расположен теперь в районе Близна в Прикарпатье. Именно туда вам предстоит ехать, герр оберст.
— Вот как!.. — изумленно протянул Крюгель. — Выходит, мне предстоит возвратная прогулка в Польшу — я ведь недавно оттуда. Странная случайность.
— Это вовсе не случайность, герр оберст. Вы назначены туда со строго определенной целью: офицерская оппозиция обязана иметь своих людей на особо важных объектах, определяющих боевую мощь Германии. Вы должны располагать всеми сведениями о «Хайделагере», и, конечно, в первую очередь данными по испытаниям «оружия-фау». Для контактов с друзьями запомните пароль: «Господь, который сотворил железо». Отзыв: «Ради возмездия».
— Но послушайте, капитан! — возмутился Крюгель. — Это же слова из песни, которую горланили штурмовики Рема! Ни в какие ворота не лезет!
— Пароли придумываю не я! — рассмеялся Пихлер, — К большому сожалению. Так же, как и весь инструктаж, который вы слышите. Это почти дословно монолог графа фон Штауффенберга. Ну, конечно, исключая некоторые незначительные комментарии — признаюсь, они мои. Кстати, у меня от природы феноменальная память. Я, например, знаю наизусть родословные всех германских императоров, все битвы, в которых участвовали немцы, начиная с наших дальних предков. Включая все цифры — это еще из школьных учебников. Хотите проверить?
На этот раз рассмеялся Крюгель:
— Ну зачем же, капитан! Я вам верю, И вообще, я вижу, вы обстоятельный малый. Вот только объясните мне, какой же болван придумал устроить секретный испытательный полигон под самым носом у русских? Ведь они уже подходят к старой границе с Польшей.
— Как сказать! — Пихлер многозначительно щелкнул пальцами. — Может, это придумал вовсе не болван. Не зря же англичане до сих пор не могут найти этот полигон. Ищут где угодно, но только не там, не у самого Восточного фронта. А придумал это, как рассказывают, сам рейхсфюрер Гиммлер. При этом он будто бы сослался на русскую народную мудрость, которая у них называется пословицей: «Чем ближе к церкви, тем дальше от бога». Каково? Надеюсь, как специалист, работавший у русских, вы оцените тонкость и изящество данной мысли? Плюс превосходный юмор.
Крюгель задумался: да, тут был резон… Проделано поистине с русской хитростью, которую умеют прятать так, что иногда и сами потом не могут найти.
Слушая сидящего рядом за рулем капитана Пихлера, Крюгель вдруг поймал себя на том, что по обычной своей привычке сравнивает его с кем-то из знакомых раньше людей. Кого же он так сильно напоминает?
Ну конечно белозубого майора-танкиста, бахвала-эльзасца из эсэсовской дивизии «Тотенкопф»[7]! Где теперь самоуверенный и дерзкий «спортсмен войны»? Сгорел ли в танке, подорвался на мине или, может быть, после Богодуховского танкового побоища попал в плен испилит бревна на какой-нибудь сибирской лесосеке?
Его фамилия, кажется, была Бренар… (ну да, полуфранцузская, как и у многих эльзасцев). Чем же схожи с Карлом Пихлером? У того и у другого есть нечто от ребячливости, от мальчишеской показной бравады. Тот, помнится, вот так же глубокомысленно и важно хмурил белесые брови, чуть ли не отчитывая приехавшего «штабиста» Крюгеля — это было в дубняке под Обоянью в момент критического перелома операции «Цитадель». Правда, капитан Пихлер более деликатен, но и у него в каждой фразе звучат поучительные нотки прямо-таки генеральского уровня.
С Бренаром они, пожалуй, одногодки — молодые немцы, одинаково самозабвенно влюбленные в технику, прикипевшие к ней уверенными, властными ладонями.
Но как полярно далеки друг от друга! Если внешне оба безоглядные патриоты Германии, способные не колеблясь пойти на самопожертвование во имя нации, то мотивы у них совершенно разные, даже непримиримо враждебные.
Где же истина, где и в чем подлинные нравственные ценности, где те незамутненные пропагандой истоки, из которых рождается не напыщенная тарабарщина лозунгов, а поступки, дела, совершаемые с распахнутой настежь душой?..
Все-таки Карл Пихлер счастливее Бренара, и не только потому, что правильнее, вернее понимает существо своего долга. Его оптимизм искренен и прочен, ибо базируется на убежденности, в то время как показная лихость танкиста Бренара была лишь внешним налетом, «косметической пудрой» собственного самоутверждения.
Впрочем, может быть, Пихлер не только точно, дословно передавал Крюгелю инструктаж полковника фон Штауффенберга, но и интонации его голоса? (Клаус ведь любит подбросить металла в каждую фразу — для звонкости, весомости!)
Тем более что речь шла о деле сугубо серьезном, чреватом многими опасностями. Главная из них состояла в том, что над «Хайделагером», как и вообще над всей системой производства «оружия-фау», черным крылом нависла зловещая тень самого Гиммлера. Еще летом прошлого года рейхсфюрер потребовал от генерального конструктора Вернера фон Брауна передачи всех работ над Фау-2 под контроль СС, но получил категорический отказ. Сразу же посыпались доносы, в ход пошли угрозы и шантаж, на Пенемюнде зачастили проверочные комиссии. А воспользовавшись трагедией 18 августа, Гиммлер все-таки добился назначения бригадефюрера СС Каммлера руководителем строительства и испытания ракет. Что касается «Хайделагера», то там всеми делами, по сути, полновластно заправляет фельдкомендант СС штурмбанфюрер Макс Ларенц, давний знакомый рейхсфюрера.
— Опаснейший человек! — предупредил Пихлер. — Мастер тонких, хитрых провокаций. Вежлив и деликатен, но за этим — крайняя жестокость. Не пьет, не курит, с женщинами осторожен. Слабости: хвастлив, чувствителен к лести. Считает себя знатоком человеческой психологии, любит давать краткие характеристики — «убийственные», как он называет. Учтите, на всем этом можно сыграть, И еще одна страсть Ларенца — коллекционирует антикварные миниатюры, преимущественно пейзажи старых мастеров. В связи с этим граф фон Штауффенберг просил передать вам вот эту вещицу: здесь, в коробке, неаполитанский пейзаж, писанный гуашью, «Неаполь вечером». Это из фамильного собрания графов Штауффенбергов. Он полагает, что миниатюра может пригодиться вам при знакомстве с Ларенцем.
— Спасибо! — Крюгель сунул картонку в карман шинели. — Передайте Клаусу, что я благодарю его и расцениваю это как рождественский подарок мне.
— Нет-нет! — рассмеялся капитан. — До рождественского подарка еще не дошло! Он — само собой. Вот только теперь я перехожу к торжественному вручению рождественского подарка, — Пихлер затормозил машину, остановился у обочины и продолжал: — Приказано, герр оберст, вручить вам сей крохотный пистолет со словами: «У истинного друга всегда много друзей». Примите и мое поздравление!
— Откуда это? — удивился Крюгель.
— Изречение? По-моему, из «Экклезиаста», а может быть, из послания апостола Павла к римлянам. Словом, нечто церковное, подходящее случаю.
— Нет, я имею в виду этот изящный дамский браунинг. Он что, настоящий?
— О, конечно, герр оберст! Это африканский трофей графа. Имейте в виду: очень опасная штучка, все пять пуль отравлены. Даже царапина вызывает смерть. Штауффенберг отобрал пистолет у одного пленного британского полковника. Кажется, это случилось после нашей победы у Мерса-Матруха. Между прочим, высокопоставленный «сын Альбиона» так и не нашел в себе мужества воспользоваться этим дамским пистолетом. Надеюсь, и вам он не понадобится.
— Что вы хотите этим сказать?
— Ничего другого, герр оберст! Ничего! — улыбнулся Пихлер, опять не скрывая язвительности.
«Странный парень, — подумал Крюгель, — Избирает удивительно неподходящие причины для смеха. Прямо-таки солдафонский юмор. Уж не в Африке ли, не у англичан ли, он этому научился? У тех самых «сынов Альбиона», которые столь быстро расколошматили и выкинули оттуда хваленую «лисицу пустыни» Роммеля. Может, напомнить Пихлеру об этом?»
А капитан уже гнал машину обратно в центр города. Выжимал солидную скорость, прижавшись лбом к ветровому стеклу. Непостижимо было, как он, не включая фар, умудрялся разглядеть дорогу, узкую, загроможденную обвалами кирпича, обломками разбитых зданий…
На прощание Пихлер, посмеиваясь, выдал еще одну порцию юмора в своем вкусе:
— Завтра вам, герр оберст, предстоит рождественский визит к эсэсовскому Санта-Клаусу — группенфюреру Бергеру. Он приглашает вас на двенадцать дня. Честно говоря, я вам сочувствую.
— Чем это вызвано? — с тревогой спросил Крюгель.
— Видимо, вашим назначением. Кроме того, Штауффенберг предполагает, что группенфюрер будет беседовать с вами о своем кузене Хельмуте Бергере, штандартенфюрере СС. Тот, что с вами был в Харькове и погиб там. Граф советует вам тщательно продумать эту тему.
2
Третья военная весна пришла на Украину многоводная, капризная, с резкими температурными перепадами. Днями ярилось солнце, щедро плавило ноздреватый снег на взгорках, гнало степными балками пенистые ручьи; к вечеру синие просторы густели, наливались холодом, и тогда морозной наледью схватывались раскисшие проселки, похрустывал наст на обочинах, поблескивали сосульками придорожные яворы. Безлунные ночи пухли ветрами — северными и западными, пахнущими не по-весеннему: они несли с собой кислую гарь фронтовых пожарищ.
Шло очередное советское наступление.
Батальон Вахромеева двигался во втором эшелоне. Растянувшись длинной жиденькой цепочкой, солдаты третий день месили дорожную грязь — липкую, тягучую, черную, как березовый деготь. Капитан Вахромеев ехал в авангарде на мерине, которого раздобыл ординарец Афоня, и не переставал ужасаться: этакой грязюки он отродясь не видывал!.. В ней тонуло все — орудийные лафеты и зарядные передки, обозные телеги, полуторки, санитарные фургоны, даже хваленые ревучие «студебеккеры» буксовали и намертво садились дифферами. Танки, те шли, но опять же целиной, а не дорогой. Дорога их тоже не держала.
Весь батальонный колесный транспорт остался давно позади — брошенным, безнадежно засосанным черноземным месивом. А гусеничного по штату у Вахромеева не имелось. Вот и приходилось шкандыбать на солдатских своих двоих, почти что на четвереньках: ведь у каждого на горбу в сидоре полуторный запас, да гранаты, да противогаз, да малая саперная на боку и автомат на шее…
Один лишь Боря-артиллерист остался на колесах. Раздобыл где-то волов (на коней, говорят, сменял — кони в такую грязищу не тянут) и помаленьку-потихоньку волокет свои обшарпанные пушчонки, все шесть сорокапяток. А то и вперед вырывается, вот как сейчас.
Вахромеев поднял бинокль: батарея «цоб-цобе» полезла в гору, окуляры приблизили мокрое, заляпанное грязью лицо лейтенанта. Кричит что-то, гневно выкатив глаза. Ну настырный парень, хоть кол на голове теши! Ведь предупреждал: не лезь на высотку, за ней — овраг, из которого потом не то что волами, трактором не вытянешь пушки.
Облитый полуденным солнцем мартовский снег нестерпимо искрился, а у голых кустов, попадавших в окуляры, сияние это дробилось легкой радугой, рассыпалось цветным ореолом. Уже хорошо видно было Залесное, то самое, которое батальону предстояло обойти и уничтожить оставшийся там немецкий гарнизон. По приказу командира дивизии это следовало сделать еще четыре часа назад — к четырнадцати ноль-ноль.
Вахромеев поежился, представив неизбежный фитиль от начальства за серьезную задержку. И конечно, не за четыре часа — дай бог пробиться к этому Залесному хотя бы к вечеру, до наступления темноты…
Он грустно смотрел на бредущих мимо солдат — на согбенные плечи и усталые лица, на сапоги с налипшими комьями грязи — и вспоминал Сталинград, твердый как камень, заледенелый волжский откос, на котором они долбили окопы последнего рубежа обороны. Морозный ветер вихрил снег пополам с песком, они за пазухами отогревали замерзшие винтовочные затворы перед очередной атакой немцев… Было ли тогда труднее?
Или разве легче было под Прохоровкой, под Выселками, в ночном штурме Харькова?
Трудное — это, наверно, несоизмеримое. Трудно бывает по-разному, и всякий раз это связано с предельным напряжением человеческих сил. Однако сопоставить трудности невозможно, потому что у всех у них есть общий знаменатель: война, хрупкая грань между жизнью и смертью. Тут главное — выжившему легко. Правда, ощущение это приходит потом, позднее, перед тем как начнутся новые трудности и очередной бой автоматными трассами прочертит тот самый общий знаменатель…
Южнее Залесного, у березовой опушки, вспыхнули-заискрились зеленые ракеты, Вахромеев направил туда бинокль и увидел группу солдат в армейских ватниках. Впереди несомненно старшина Савушкин — кряжистый, крупноголовый, в шапке, заломленной на затылок.
Вахромеев не сразу понял, сердито недоумевал: какого дьявола он пуляет ракеты, да еще зеленые? Ведь у взвода Савушкина была задача обойти село и по сигналу (две красные ракеты) ударить с тыла, сообразуясь с общей атакой батальона. Неужели немцы ушли без боя?
Ну конечно. Иначе Савушкин со своими архаровцами не торчал бы открыто перед самой околицей. Но почему же гитлеровцы, отступая, не сожгли село? Это не в их правилах…
Час спустя батальон вошел в Залесное.
Афоня Прокопьев подыскал удобную хату на пригорке, быстренько договорился с хозяйкой-старушкой и, распотрошив вещмешок с продуктами, уже жарил на кухне любимую комбатову картошку на сале.
Вахромеев посовещался во дворе с командирами рот, неодобрительно оглядывая их довольные, повеселевшие лица. Конечно, их можно было понять: обошлось без боя, без потерь, ночлегом солдаты обеспечены — вот и жмурятся-блаженствуют на закатном весеннем солнышке. А ему еще предстоит держать ответ: почему ускользнули немцы?
Этот прохиндей Савушкин до сих пор не явился для доклада. Ведь действовал-то фактически самостоятельно, и разведка противника была возложена на его взвод. Может, он внесет ясность в столь странную ситуацию?
Входя в хату, Вахромеев раздраженно крикнул с порога:
— Прокопьев, где Савушкин? Ты передал мой приказ?
— Так точно! Только-только звонил: бегом бежит. С подарком для вас.
— Какой еще, к черту, подарок?
— Не могу знать…
Старшина Савушкин ввалился в дверь минут через пять с громоздким железным ящиком в охапку. Счастливый, радостный — рот до ушей.
— Докладываю: немцы драпанули!
— Так… — хмуро протянул комбат, приглядываясь к слишком уж блестевшим глазам Савушкина, — Успел клюнуть?
— Да что вы! — опешил, оскорбился тот, — Ни грамма не нюхал. Чего это я, командир, в боевой обстановке позволю…
— Тогда докладывай по-человечески. Откуда сведения?
— Мне один дед сказал. У него офицер ихний на постое жил будто бы.
— Может, «обс»? «Одна баба сказала»? Эх ты, разведчик… Зачем ящик приволок, что в нем?
Вахромеев все больше злился на земляка Савушкина, он теперь не сомневался, что вражеский гарнизон спугнул именно Савушкин со своим взводом.
Старшина обиженно насупился: он, понимаешь, с подарком, с вестью хорошей, а его отчитывают. За что?
— Никакой это не ящик… — пробурчал он, — А печка трофейная. Обогревательная, бензиновая. Я же говорю: с дедом беседовал. У него и печку выпросил. Эти самые офицеры в его доме проживали, а печку, стало быть, бросили. Второпях, когда вчера драпали отсюда.
— Как вчера?!
— Ну так, вчера. Они ведь отступили вечером, на ночь глядя. Когда, значица, дороги подмерзли. И правильно. Это мы, дураки, днем по уши в грязи барахтаемся. А ежели с умом воевать…
— Да постой ты, погоди! — обрадованно прервал комбат словоохотливого старшину. — Выходит, противник ушел еще вчера? Что ж ты сразу не сказал, чего голову морочил, лиходей черемшанский?!
Эго в корне меняло дело, причем, меняло в положительную сторону. Теперь получалось, что батальон Вахромеева, вдрызг измотанный бездорожьем, даже подойдя сюда точно к сроку, все равно не смог бы выполнить свою задачу — противника тут уже не было. Просчет допущен где-то наверху, да и вряд ли это просчет: война любит поиграть в прятки.
Савушкин, между тем таинственно жмурясь, вытягивал из планшета карту, тряхнул ее, чтобы развернулась полностью, и широким жестом уложил на стол.
— Захвачен трофейный документ! Тут все как есть обозначено.
— Где взял?
— А все в той хате у деда. Уж я там все обшарил, все как есть обнюхал. Нюх у меня, сами знаете, охотницкий, — Егорша, разумеется, умолчал, что карту эту вытащил из офицерской печки. А подсказал дед: мол, в ней жгли бумаги. Второпях жгли, может, чего и осталось целым. Вот карта и осталась.
Вахромеев с первого взгляда определил: карта уже устарела — обстановка нанесена трехдневной давности, еще до начала нашего наступления. Однако многочисленные оборонительные рубежи, нанесенные жирно-синими гребенками, впечатляли.
— Ишь ты! — удивился Савушкин, разглядывая карту. — Вокруг этого Залесного прямо сплошная щетина, Поди, сами пугались, когда рисовали.
— А Тарнополь-то[8], оказывается, крепость! — присвистнул Вахромеев, — Так и написано: «Фестунг Тарнополь». Ну и брехливые пошли немцы, чего только не придумают для острастки!
На пороге неожиданно появился ординарец Прокопьев с подвязанной на животе старой гимнастеркой заместо фартука.
— Товарищ капитан! К нам сам командир дивизии едет! Уже приближается.
— Звонили, что ли? — повернулся Вахромеев.
— Никак нет. Это я визуально. Мне из кухни в окошко видно: с горы два бронетранспортера спускаются. Я их по номерам узнал — из штаба дивизии.
Вахромеев живо схватил шапку и выскочил во двор. Верно: уже на въезде в село гремели гусеницами два приземистых бронетранспортера. Комбат встревожился: что означает приезд полковника, да — еще на ночь глядя? О занятии Залесного Вахромеев доложил по радио лишь полчаса назад, подробности не сообщал, сославшись на последующее боевое донесение… Может, до каким-то другим каналам комдив узнал о преждевременном отходе противника?
Бронетранспортеры остановились против ворот, на землю спрыгнул полковник — широкоплечий, почти квадратный, в кургузой солдатской телогрейке, туго перехваченной ремнем (маловат ватничек-то, подумал Вахромеев).
— Здорово, кержак! Наверно, ломаешь голову: зачем, дескать, пожаловал? Проездом я, чайку попить да картошечкой жареной побаловаться — у тебя ведь эта еда фирменная. Дай команду, чтобы покормили моих гвардейцев, а мы пока погомоним с тобой полчасика. Пошли в хату.
Полковник прихрамывал, чуть припадая на правую ногу, очевидно, все еще сказывалось осеннее ранение на днепровском плацдарме.
— Может, фельдшера позвать? — предложил Вахромеев.
Комдив остановился, оглядел капитана с ног до головы пристально, вприщур, и даже, пожалуй, с явной насмешливостью.
— Ты брось, Вахромеев. Ишь заботливый какой! Лучше расскажи мне, как это ты умудрился взять Залесное без боя? Стратег, прямо стратег…
— Очень просто. Немцы отсюда ушли еще вчера.
— Как вчера? Не путаешь?
— Никак нет. Отошли вечером численностью до пехотного батальона.
— Ага, понятно… — Полковник энергично потер ладони, тряхнул кистями рук, будто сбрасывая с пальцев невидимые капли. (Вахромеев сразу приободрился: это был хороший жест, привычки комдива он знал!) — Интересно… Ну что ж, Вахромеев, поужинаешь ты сегодня с аппетитом. Это я тебе гарантирую.
На пороге горницы капитан досадливо чертыхнулся: у стола как ни в чем ни бывало сидел на своем прежнем месте старшина Савушкин. Да еще вовсю чадил козьей ножкой — ну не нахал ли? Он, конечно, умышленно остался в горнице, его медом не корми, дай только липший раз поторчать на глазах у начальства.
Вахромеев ему делал угрожающие глаза: убирайся немедленно! Однако Егор и ухом не повел, ловко за спиной отбросил окурок под печку, браво представился:
— Старшина Савушкин, командир второго стрелкового взвода!
— Можете быть свободны, — сухо сказал ему Вахромеев.
— Нет, почему же? — возразил полковник, снимая тесный ватник. — Пусть остается. Тем более что мы с товарищем Савушкиным давно знакомы, Еще с Харькова. Верно, старшина?
— Так точно, товарищ полковник! Было дело! — гаркнул Егорша.
Комдив пригладил волосы, подошел к лежащей на столе трофейной карте, заинтересовался:
— Откуда это?
— Лично доставил, товарищ полковник! — Савушкин горделиво подтянулся.
— Взяли у пленного?
— Не то чтобы так… А в одном предмете обнаружил. Как есть в печке, вот в этой немецкой. Ну а печка, значица, располагалась в хате. Мы народ такой, что интересуемся, где, что и почему лежит. С военной надобностью, значица. Про тактику соображаем, это уж точно.
— Понятно. Хотя и мудрено, — усмехнулся полковник, переглянувшись с Вахромеевым: дескать, нечетко докладывают подчиненные, витиевато. Надо учить. Опершись ладонями о стол, с минуту разглядывал нанесенную на карту обстановку. — Да… Что ни говори, пошла у немцев мода на крепости. Обыкновенному городу ни с того ни с сего присваивают название «крепость». Причем личным приказом Гитлера. Ковель, Броды, Жмеринка, Проскуров — все города-крепости. Тарнополь, как видите, тоже крепость. А ведь нам его предстоит взять на днях. Поняли, братья славяне?
— Да уж поняли, догадались, — хмуро кивнул Вахромеев. — Тарнополь, а дальше Львов. В нашей полосе наступления.
— А еще дальше — Карпаты… — в раздумье продолжил комдив.
— Вот Карпаты — это дело! — шагнул к столу старшина Савушкин. — Я к тому, товарищ полковник, что горы нам как раз сподручнее. Мы ведь с комбатом кержаки-алтайцы, в горах выросли, можно сказать, с пеленок по кручам да скалам ползали. Охотництвом в тайге промышляли. Потому горы нам по душе, уж там мы развернемся по-нашенски. Так что не сомневайтесь, преодолеем эти самые Карпаты!
— Я и не сомневаюсь, — сказал полковник. — Только до Карпат еще надо дойти, а самое главное — дожить. Да и до Тарнополя, хоть он рядом, тоже еще добраться надо. Потом штурмовать. Так что готовь батальон, Вахромеев, пойдешь на острие удара. Первым ворвешься в город. Опыт уличных боев у тебя богатый: Сталинград, Харьков. Выступаете сегодня в полночь, чтобы к утру быть на исходных — рубеж восточная окраина Тарнополя. Задача тебе ясна?
— Ясна…
Аккуратно сложив трофейную карту («Это я у вас забираю»), комдив сунул ее в полевую сумку. Закурил, сказал посмеиваясь:
— Ишь ты, все ему ясно… Уж больно скорый ты, Вахромеев! А от этого опрометчивый. Тебе ясно, а мне не ясно: где твоя артбатарея? Думаешь, поди, пушкари на отдыхе щи хлебают? В овраге они застряли, все шесть пушек увязли намертво — я проезжал, видел издали, А сейчас уже морозец, колеса обледенели — капут, не крутятся. Тут только волоком. Трактор найдешь?
— Где ж его взять?..
— Тогда берите мой второй БТ, сажайте своих хлопцев — и на помощь пушкарям. Это я тебе поручаю, старшина Савушкин. Справишься?
— Какой разговор?! Да я эту батарею «цоб-цобе» за полчаса приволоку, товарищ полковник!
— Ну, не хвались. Даю тебе час, ни минуты больше. Потом мне надо ехать в передовые полки. Действуй.
Савушкин козырнул, бойко кинулся к порогу, но остановился. А когда повернулся, его было не узнать — такую он скорчил жалобную, просительную мину.
— Товарищ полковник… Не за себя прошу, заради солдат, этих разнесчастных пушкарей… Умаялись вдрызг ребята, а уже, глядите, темнеет! Может, и второй бронетранспортер разрешите? Уважьте нас по-солдатски…
Комдив помедлил, покачал головой:
— Ну, кержаки, у вас прямо цыганская хватка!.. — махнул рукой: — Ладно, старшина, бери и второй. Но помни: уложиться точно в срок!
Подошел к окошку, чуть сдвинул занавеску, наблюдая, как мечется по двору Савушкин, машет руками перед водителями бронетранспортеров (даже сумел их от ужина оторвать!).
— Силен мужик!.. Вот на таких и держится наша матушка-пехота, Он у тебя давно взводом командует?
— С августа прошлого года, — ответил Вахромеев.
— Пора бы его и на младшего лейтенанта представить, — сказал комдив. — Я полагаю, пора.
— С грамотой у него неважно, товарищ полковник. Всего шесть классов. А так командир боевой.
— Вот это и есть главное! — сказал комдив. — Солдатскую науку он превзошел, командовать в бою научился. Стало быть, офицерское звание ему положено по праву. После взятия Тарнополя напиши представление на Савушкина.
— Есть!
Вошел ординарец с огромной сковородой жареной картошки, шипящей шкварками. Вахромеев, конечно, заметил, как быстро успел причепуриться Афоня, надел новый поварской передник, а слева на груди на видное место пристроил свою единственную медаль «За отвагу». Ловко поставил сковороду на стол, быстро разложил посуду и тут же вышел, щелкнув каблуками.
— А ты сменил ординарца? Новенький? Помню, был у тебя этакий прыщавый «громовержец» с гусиной шеей. Теперь бычка упитанного подобрал, под официанта работает…
Вахромеев от души расхохотался.
— Это тот же самый, товарищ полковник! Ну «громовержец». Ей-богу, он! А все после той контузии на высоте двести семь под Харьковом. Помните, я вызывал огонь на себя? Так его, Прокопьева, там землей завалило, еле потом откопали. И представляете, будто заново родился парень. Лихим солдатом стал.
— Ну и ну! — удивился комдив. — Психологическая перековка получилась. Бывает.
После чая полковник глянул в окно, поинтересовался: не возвращаются ли бронетранспортеры? Потом хитро подмигнул Вахромееву:
— А я ведь, комбат, приехал настроение тебе поднять перед боем! Да, да, не удивляйся. Был я на днях в прифронтовом госпитале, к хирургу ездил на консультацию. И знаешь, кого там встретил? Ни за что не догадаешься. Твою землячку-летчицу, ту, что под Харьковом приезжала к тебе в гости…
— Ефросинью!.. — охнул Вахромеев.
— Ее самую! Да ты сиди, сиди, не вскакивай! Ничего с ней серьезного не случилось, малость поцарапало осколком ногу — вот как меня, примерно. К тому же она уже готовилась на выписку. Так что привет тебе и поклон.
— Спасибо.
— Ну «спасибо» ты не отделаешься, потому как я еще и письмецо тебе привез. Правда, коротенькое. На дороге это все случилось, я очень спешил. Вот, получай.
Пока Вахромеев торопливо и жадно читал-перечивывал записку, комдив благодушно бурчал что-то себе под нос, прохаживаясь у печки. Потом вернулся к столу и плеснул в кружки оставшийся во фляге «боезапас».
— Завидую я вам… А вообще, черт-те что иногда придумывают люди: любовь на войне! Это надо же! С одной стороны, тут, как говорится, чистый вывертыш. А ежели с другой посмотреть, то все правильно. Давай, комбат, выпьем за твою любовь, за то, что она выжила, выдюжила.
3
Сначала была радость: военно-врачебная комиссия при выписке из госпиталя признала старшину Просекову «годной к летно-подъемной службе в легкомоторной авиации». Об эхом было записано в медицинской книжке. Однако в записи имелась оговорка, поставленная в скобки: «После использования десятидневного отпуска, необходимого для отдыха и полного излечения». Эта оговорка и портила все дело.
Где его проводить, этот отдых? Не поедет же она в Черемшу или даже в Саратов, в пустующую двухкомнатную квартиру! Хотя бы потому, что по теперешним временам, когда можно рассчитывать только на «пятьсот-веселый», этих дней как раз хватит, чтобы доехать до Саратова и вернуться обратно. Такое путешествие не прельщало…
Правда, главврач говорил про тыловой профилакторий для военных летчиков, расположенный где-то под Киевом. Советовал махнуть туда — это недалеко. Но как ехать без путевки, без направления, наобум, за здорово живешь? А если дадут от ворот поворот? Ведь сейчас всюду забито-переполнено: вокзалы, госпитали, пересылки. Вся Россия поднялась, валом повалила на запад: старая граница уже за спиной, теперь пора и поквитаться с фашистами.
Нет, не время отдыхать да по профилакториям прохлаждаться! Не время! А что делать, куда податься, где искать свою эскадрилью? Надо думать…
Прямо за старой городской площадью, мощенной булыжником, тянулся парк, реденький, искромсанный артобстрелом — городок зимой дважды переходил из рук в руки. Еще в госпитале, с грустью поглядывая в окно, Ефросинья мечтала после выписки непременно пройтись, прогуляться по единственной аллее, уловить запах оттаявших ветвей, притронуться к липким бугоркам зреющих почек (а они уже должны быть: весна…).
Она бросила вещмешок и шинель на скамейку, села, запрокинула голову к солнцу — и поплыл, закачался голубой мир, баюкающий ласковым теплом. Сразу далеко отодвинулось вчерашнее, стало почти полузабытым прошлым: и тревожная тишь ночных госпитальных коридоров, и запахи бинтов, лекарства, д острый блеск хирургических инструментов, и твердые, властные пальцы медсестры, которые, казалось, были налиты постоянной сплошной болью…
И уж совсем-совсем далеким, неясным, как пожелтевшая старинная фотография, увиделось то памятное январское утро, когда к аэродрому внезапно прорвались немецкие танки. Горели цистерны, рвались снаряды, ошалело ревели танковые моторы и лязгали гусеницы — все это, растушеванное снежной поземкой, поначалу показалось ей нереальным, ненастоящим, словно кошмарное видение, продолжающее прерванный утренний сон. Она выскочила на мороз только в наспех накинутой куртке, на минуту оторопела, задохнулась от ужаса, а когда мимо прогрохотал приземистый «тигр», кинулась на стоянку.
Танки уже крушили технический склад, таранили, сминали под себя бензозаправщики на краю летного поля — там разлилась широкая огненная полоса. Ей повезло: моторист Атыбай Сагнаев, по своему обыкновению, пришел к машине задолго до общего подъема, прогревал мотор, регулировал карбюратор. Можно было немедленно взлетать.
Моторист прыгнул во вторую кабину, и они тут же стали выруливать на взлет, но увидели инженера эскадрильи: раненный, он брел, шатаясь и падая в снег. Атыбай выскочил, подхватил майора и помог ему забраться в самолет, а сам остался на снегу… Не могла его взять Ефросинья — слишком грузным был инженер.
Им всем тогда не повезло… И Атыбай остался на горевшем аэродроме, и инженер-майора она не довезла — скончался от ран в пути. Да и сама кое-как долетела: на взлете осколком пробило бедро, рана сильно кровоточила, и потом на посадке, едва машина чиркнула лыжами но полю, Ефросинья потеряла сознание…
Отгоняя от себя навязчивое видение, Ефросинья прижмурилась, протянула руку к нависшей над скамейкой ветке. Пальцами ощутила теплый пушок — «верба-лапушка», как когда-то по-таежному называли весенние сережки… На ощупь сорвала упругий, клейкий шарик, понюхала — даже голова закружилась…
И сразу вспомнилось далекое довоенное лето, белозубая Колина улыбка. «Коля-Николай, сиди дома, не гуляй…» Где ты теперь гуляешь, залетка? Под этим же солнцем, да под каким небом, по какой земле ходишь? Велика земля, далека, длинна дорога — от самой Черемши через годы протянулась. А на войне и подавно вдесятеро длиннее: тут и ползаешь, и петляешь, и колобом катишься — когда как придется.
Найти бы сейчас Колю — и в гости к нему, вот и вся проблема решилась бы с отпуском-отдыхом. Да где ж искать? Неделю назад случайно встреченный полковник — Колин комдив, так и сказал: «В наступление идем, дислокация наша теперь в дороге».
Зря она тогда под Харьковом отказалась расписаться с Николаем, в том селе Рай-Еленовке, пропахшем спелыми яблоками. Может, и согласилась бы, если бы сильно настаивал. А он не настаивал, только предложил. Понимал, тоже, как и она, о завтрашнем дне думал. Мало ли что случится: вдовому человеку в жизни всегда труднее… Да нет, пожалуй, не в этом было дело. Не этого они боялись — ошибиться побоялись.
Как-то странно они встретились, оба больше дивились, чем радовались. Изумление росло, ширилось, в полноту овладевало обоими весь вечер, пока сидели во дворе под старым каштаном. Наверно, так сильно они изменились за эти семь лет, что заново узнавали друг друга.
А утром она поняла, что любовь у них не старая, а новая, совсем-совсем новая… Нет, старая не ушла, не убыла ни капли, только иной стала, в новую переплавилась. Потому что все эти годы она, любовь, шла вслед за ними л рядом с ними. Да, шла рядом…
Разнеженная солнышком, Ефросинья задремала, потом услышала чьи-то шаги и писклявый мальчишеский голос, полный искреннего изумления:
— Глянь-ка! Баба с двумя орденами Славы! Отродясь такого не видывал…
Она открыла глаза: комендантский патруль. Справа — пожилой усатый ефрейтор, слева — тонконогий солдатик в обмотках, лобастый, с дерзкими глазами навыкате. Ефрейтор солидно кашлянул:
— Пра…шу предъявить документы!
Пока он просматривал Ефросиньины бумаги, молодой беззастенчиво, даже, пожалуй, нахально разглядывал летчицу, цокал дурашливо языком, пытался потрогать ордена на суконном форменном платье.
— Не лапай! — Ефросинья отбросила его руку.
Солдатик не обиделся, более того, восхищенно вытаращил глаза:
— Ух, боевая! А скажи, старшина, ордена за что получила? Ну не сердись! За что, а?
— За генералов, — буркнула она (вот привязался, желторотик).
Паренек аж присел от восторга. Потом подозрительно присмотрелся: не разыгрывает ли она его? И зашелся смехом.
— Гы-гы-гы! Мать честная! Девкам за генералов ордена дают! Ну потеха!
Ефросинья шагнула, крепко тряхнула за ворот веселого патрульного:
— Дурак, чего регочешь? Я говорю, как было. Этот орден за командира — в воздушном бою спасла. А этот — тоже генерала вывезла с поля боя. Тяжелораненого. Понял, архаровец?
Усатый, возвращая документы, миролюбиво сказал:
— Вы на него не обижайтесь, старшина. Пацан и есть пацан. Вот попадет в первый бой, штаны промочит, тогда сразу человеком станет. А пока гы да гы. Ну пущай. А вы, стало быть, из нашего госпиталя выписались?
Оказывается, ефрейтор тоже там находился на излечении, месяц назад вышел и прямиком в комендантскую роту угодил. Оно вроде нетягостно, служба особо не обременяет, харчи хорошие, да вот с этими новобранцами маяты много: ребята неотесанные, глупые и опять же недисциплинированные (городская шпана!). И все на передовую, на фронт рвутся, хотя, между прочим, даже диски автоматные набивать патронами как следует не умеют. Вот такие дела. А что ей, старшине, тоже теперь предстоит путь-дорожка фронтовая?
— Отпуск дали после ранения. Краткосрочный. — Ефросинья с уважением оглядела усатого ефрейтора, он чем-то напоминал дядьку Устина-углежога, солдатский след которого затерялся под Харьковом. Пооткровенничала: — Надо бы в гостях побывать у друга-фронтовика, только кто ее теперь найдет, эту часть… Номер-то полевой почты у меня есть.
Ефрейтор сочувственно хмыкнул, в раздумье покрутил ус.
— Слушай, старшина, а ведь тебе можно помочь! Я в комендатуре видел такой перечень: полевая почта — и указано место дислокации каждой части. Айда к коменданту, он живо разыщет!
Однако ничего не вышло в комендатуре, не получилось. Перечень там был, да только лишь гарнизонных частей. Расспрашивать дальше Ефросинья не стала, к тому же дежурный помощник коменданта держался очень уж развязно, хамовато. Таких людей она не любила.
Ефрейтор проводил ее на крыльцо, взял под руку, посоветовал:
— Ты не кручинься, дочка, а пойди-ка провентилируй в штаб, эвон на той улице. По большому секрету скажу: там начальство сидит высокое, такое, что вое как есть знает. Правда, с пропусками строгости. Ну да пробьешься. Давай, как говорится, шуруй с богом.
Ефросинья решила попытаться — терять все равно нечего. А не получится и на этот раз, тогда что ж — придется идти на пересыльный пункт (уж очень ей не хотелось валяться на нарах в пересылке, грязь там всякую собирать!).
Дом, на который указал старый солдат, нашла быстро. Был он заметным на всю улицу: трехэтажный, добротной кирпичной кладки, со светлыми окнами и высоким парадным крыльцом. Судя по всему, бывшая городская школа.
В скверике напротив Ефросинья постояла, пригляделась. На входе перед стеклянной дверью часовой-автоматчик проверял пропуска (внимательно листал документ, потом еще в лицо вглядывался. Нет, эдакого не упросишь…).
Нужен пропуск. А пропуска, очевидно, выписывают за углом во флигеле: оттуда выходят люди, пряча розовые бумажки. Пойти поинтересоваться в бюро пропусков? А что она им скажет, какого начальника назовет? Нет, не следует ходить… При штабах в охране народ тертый: живо под автомат — да в ту же комендатуру отконвоируют.
Справа, недалеко от угла здания, распахнулась дверь — запасный выход, через который обычно ребятишки-школьники выскакивают на переменах во двор. Появились две девчонки в солдатских платьях х/б, вытащили зеркальца и пудру, пощебетали, поджидая кого-то. А тут подъехала полуторка, и девчата вместе с шофером-солдатом принялись таскать из кузова объемистые бумажные пачки, перевязанные шпагатом.
Ефросинья подошла поближе, собираясь поговорить с девчатами, кое о чем расспросить. Однако шофер, насмешливо оглядев ее жеваную госпитальную шинелишку, перетянутую ремешком-брезентухой, озорно крикнул:
— Эй, родимая, чего рот разинула? Помогла бы хоть!
— Можно! — с готовностью откликнулась Ефросинья, сразу соображая: а ведь это как раз то, что ей нужно!
Полчаса спустя она уже прохаживалась но коридорам, хозяйски уверенно заглядывала в многочисленные двери. Никак не могла понять: куда же она лопала? Тут были и пехотинцы, и танкисты, и авиаторы, и связисты — попадались самые разные эмблемы на погонах. А в остальном штаб как штаб: столы завалены бумагами, трещат телефоны по комнатам, торопливо бегут куда-то озабоченные офицеры.
«В ту сторону бегут, — заметила себе Ефросинья. — Значит, там и находится начальство». Она прошла длинным коридором, остановилась у распахнутой двустворчатой двери, потом решительно шагнула за порог. Народу здесь было многовато — и всё офицеры, сидевшие на стульях у стены.
«Попала, кажись, не туда…» Ефросинья попятилась и уже повернула было назад, но тут ее окликнул молоденький лейтенант.
— Товарищ! Товарищ! Как вас там по званию? (У Ефросиньи на мятых суконных погонах не было никаких знаков различия). Вы почему расхаживаете в шинели и шапке? Почему не разделись?
— А где раздеваться? — отмахнулась она. — Не видела я раздевалки у вас.
Лейтенанта это почему-то задело. Он выскочил из-за стола, важничая, вразвалку подошел к незваной гостье:
— Как это не видела? Гардероб внизу, прямо напротив дежурного офицера. И вообще, что за вид? Нет, вы посмотрите, товарищи, на этого солдата-победителя! Ты что, из банно-прачечной роты явилась?
У Ефросиньи лицо от злости пошло пятнами. Она отступила на шаг, презрительно оглядела с ног до головы щеголеватого лейтенанта. Тихо сказала:
— Я-то с фронта, из госпиталя явилась. А вот ты точно — из тыловой норы вылез…
— Но тыкать мне!! — закричал лейтенант.
— А тебе можно тыкать?! — Ефросинью понесло, она тоже перешла на крик.
В это время распахнулась боковая дверь и на пороге появился рослый моложавый генерал в роговых очках.
— Сергиенко! Что у тебя за шум в приемной? Что тут происходит?
Лейтенант виновато вытянулся, щелкнул каблуками:
— Прошу извинить, товарищ генерал… Вот тут товарищ с грубейшими нарушениями формы явилась. Допускает нетактичность. Но я сейчас вызову дежурного по управлению, уладим. Извините.
Генерал между тем пристально вглядывался в Ефросинью, потом, сдернув очки и как-то странно улыбаясь, медленно стал приближаться к ней.
— Старшина… Старшина… Как же это ты меня разыскала? Ну молодец, ну спасибо тебе за встречу!
Ефросинья испуганно пятилась к двери: нет, она совершенно не знала этого генерала, никогда не видела его лица… Никогда…
— Да ты что, старшина? Неужели не узнаешь меня? Помнишь август сорок третьего, Богодухов, полевой лазарет под Александровой?! Помнишь, как ты меня вытащила оттуда, буквально вырвала из-под гусениц «тигра», а потом раздолбала этот «тигр»?! Ну вспомнила?
— Вспомнила!.. — счастливо вскрикнула Ефросинья. — Вы же в бинтах тогда были, товарищ генерал.
Он дважды расцеловал ее, крепко, до хруста обнял.
— А ну давай заходи ко мне. Сергиенко! Два стакана крепкого чая с лимоном.
Уже в кабинете генерал помог Ефросинье снять шинель, полюбовался ее орденами.
— Молодчина! Два ордена Славы — это кое-что значит! Ну садись, рассказывай, как живешь-воюешь…
— Да вот только-только из госпиталя вышла…
— Вижу. Обмундировали тебя, я смотрю, далеко не по последней моде. Ну да ничего, была бы жива да боеспособна. Остальное приложится.
Поговорили, вспомнили опять Александровку: ловко она тогда фрицев надула, немец — командир танка чуть не весь вылез из башни, кулаками размахивал от досады! А как отбомбилась полусотками! У этого хваленого «тигра» башню набок вывернуло. Он-то, генерал, не помнит, когда привезла его в Белгород (к тому времени уже без сознания был), а она помнит, как ругалась с бензозаправщиками — не хотели заправлять, и точка. Чужая, мол. И как потом ночью летела с ним до самой Тулы, где его сразу отправили в госпиталь, в операционную…
Вспоминали, посмеивались, а ведь тогда не до смеху было. Странно все-таки на войне получается: умираешь — плачешь от страха; выживешь — сам же потом смеешься над этими страхами.
— Это верно… — задумчиво сказал генерал. — Страх очищается смехом. Больше того, именно смех убивает страх, я в этом не раз убеждался…
Вошел адъютант с подносом. Увидав Ефросиньины старшинские погоны, новенькие ордена на груди, изумленно остановился. Задрожал поднос, опасливо звякнули стаканы.
— Извините, товарищ старшина… Я не хотел вас обидеть, честное слово, не хотел! Нехорошо получилось…
— Да ладно, чего уж там! — рассмеялась Ефросинья. — Не переживайте, лейтенант. Я зла не держу.
За чаем она рассказала, какая у нее после госпиталя неувязка получилась. Вроде бы хорошее дело — отпуск предоставили, а ехать некуда.
— Так чего же ты хочешь? — спросил генерал.
— Хотела было на недельку мужа проведать… Он капитан, комбат, где-то неподалеку воюет на нашем же фронте.
Да вот беда, где он теперь, в каком месте? Адрес-то полевой почты у меня есть…
— Ну это мы сейчас уточним. — Генерал снял трубку и велел адъютанту срочно выяснить, где сейчас дислоцируется стрелковый батальон капитана Вахромеева, полевая почта такая-то. Потом подумал и добавил: — Передайте полковнику Макарову, чтобы через час обеспечил для старшины Просековой хорошую офицерскую шинель. Да, да, сорок шестого размера, рост второй.
Закурив папиросу, генерал, как бы между прочим, объяснил Ефросинье, что ей теперь в свою часть вряд ли удастся вернуться: армия, в которой она служила, переброшена на другой фронт. Собственно, для нее так даже лучше — все-таки муж будет поблизости. Ну а что касается ее служебного назначения, то это не проблема, сразу после отпуска она будет направлена в авиационный полк фронтовой разведки — там такие опытные летчики очень нужны. Если она сама, конечно, не возражает.
Ефросинья слушала, прикидывала: вроде все правильно говорит генерал. Разумно — нечего возразить. А все-таки немножко странно разговор этот выглядит, оказывается, генерал, к которому она попала просто по чистейшей случайности, все может решать с ходу, да еще в таких масштабах… Она прижмурилась и решилась наконец задать вопрос, который давно уже беспокоил ее.
— Товарищ генерал… Вы, конечно, извините, но… хочу спросить: куда это я попала? Ну к вам, в смысле, и, вообще, в этот дом?
Генерал поверх очков посмотрел на нее удивленно:
— Ты что, серьезно не знаешь?
— Не знаю…
— А разве в бюро пропусков тебе не объяснили?
— А я, это самое… — смущенно замялась Ефросинья, — без пропуска прошла.
Она вынуждена была рассказать про свою уловку. Генерал немножко пожурил ее за нарушение порядка, а потом уж объяснил, что попала она, оказывается, к члену Военного совета и что теперь она должна помнить и знать, где находится один из генералов, за спасение которого она заслуженно удостоена ордена Славы II степени.
— Да уж буду знать, — улыбнулась Ефросинья, очень довольная таким оборотом дела.
Неслышно вошел адъютант, замер у порога, чуть вздернув подбородок:
— Докладываю, товарищ генерал. По данным оперативного отдела, стрелковый батальон капитана Вахромеева Николая Фомича вторые сутки находится в окружении в районе Тарнополя. Ведутся упорные бои с целью его выхода к нашим войскам.
Ефросинья обмерла, обмякшей рукой нащупывая на столе стакан с остывшим чаем…
4
Весна шла с юго-запада, а навстречу ей с востока неудержимым гигантским валом — от Черноморского побережья до Полесских болот — катилось наступление трех Украинских фронтов. Шесть советских танковых армий, ринувшихся а прорыв, вихрили на полях мартовский грязный снег, с ходу форсировали многочисленные реки, обходя укрепленные города и опорные пункты. Уже через несколько дней они достигли рубежа Умань, Тарнополь, Проскуров, Волочиск, перерезали железную дорогу Одесса — Львов и вышли на берега Южного Буга. В немецкой обороне зияла трехсоткилометровая брешь, угроза скорого окружения нависла над 6-й полевой и 1-й танковой армиями противника.
Командующий группой армий «Юг» фельдмаршал Манштейн забил тревогу. Специальным приказом оберкомандовермахт[9] потребовал стабилизировать обстановку, ни в коем случае не сдавать Тарнополь, открывавший путь в Карпаты, которые, в случае выхода сюда Красной Армии, буквально разрезали стратегический фронт, разъединяя группы армий «Юг» и «А», Для массированного контрудара спешно развертывались дивизии танкового корпуса СС — последнего крупного резерва ставки Гитлера, только что переброшенного из Франции. На пологих холмах правобережья реки Стрыпа уже ревели сотни танковых моторов, уже ползли на восток, изрыгая пушечный огонь, тупорылые «панцерглокке» [10].
Обо всем этом, разумеется, не знал капитан Вахромеев, к полночи прорвавшийся со своими ротами к центру Тарнополя, и тем более ничего не знал старшина Савушкин, штурмовая группа которого до рассвета вела рукопашный бой на этажах старинного кирпичного здания.
Совсем рассвело, когда автоматчики Савушкина наконец-то очистили чердак: за печными трубами, за стропилами остервенело, до последнего, огрызалось более десятка немцев — ни один не сдался.
Савушкин подошел к разодранному взрывом чердачному окну, заглянул вниз: разноцветные крыши в сизой утренней испарине, еще темные провалы улиц. Вдохнул сырой воздух — пахло гарью непотухших углей и терпким духом оттаявшей земли, как у таежного костра после ночевки… Этот запах сразу напомнил ему глухариную охоту, когда на первом свету он заливал ночной костер и, махнув за плечо старенький свой дробовик, сторожко прислушиваясь, уходил на токовище.
«А ведь сегодня восьмое марта, мать честная! — неожиданно вспомнил старшина. — Пелагеин праздник… Ребятишки, поди, с вечера подарки ей наготовили, а старшой Андрюха наверняка утром будет шуровать у печного шестка, семейную еду заместо матери готовить. Жаль только, без блинов у них нынче праздник получится, постно, по-скромному… Писали, что муки давно уж нет, ржаные колоски собирают да мороженую картошку прошлогоднюю перекапывают. Эх-ма…»
У него тут тоже «праздник», кажись, намечается. Только рассветет, и жди: немцы начнут швырять «горяченькие блины» вдосталь — с пылу, с жару, — поспевай рот разевай да молитву не забывай. Что ни говори, вылез он, Савушкин, по темноте со своими ребятами на самый пупок: дом-то угловой, слева-справа — улицы, впереди — площадь. Так что со всех сторон первостатейная мишень, вслепую бей — не промахнешься.
Долго ли тут продержишься, если к тому же попрут танки или подойдет «фердинанд» — самоходка, шуранет в лоб по окнам пять-шесть снарядов — и посыпались кирпичи, полетели души на небеса. Чем встречать-то? У него в штурмовой группе всего одна сорокапятка да два ПТР — «пужалки». Чудно, ей-богу: напридавали ему вчера впопыхах «парных средств усиления»! Пару связистов, пару саперов, пару ПТР, пару сорокапяток (одну ночью на мине потеряли). Всего по паре, прямо Ноев ковчег получается!
Зарозовел туман над рекой, вдали за городом выкатилось солнце. На смутно видимой земляной дамбе, ведущей к западной окраине, вспыхнули блестки-зайчики. Савушкин встревоженно пригляделся: что бы это значило? Подозвал молодого паренька-связиста, который всю ночь исправно мотался за ним по этажам и лестницам, таская катушку с проводом и телефонную коробку:
— Зыков! У тебя глаз должон быть зорче, ну-ка, погляди!
Тот прищурился, испуганно выдохнул;
— Танки… товарищ старшина!
Савушкин уже и сам разглядел, что танки: лезут из тумана с другого берега, как тараканы из щели, и конца им, проклятым, не видно…
— Крути телефон — комбата давай!
Вахромеев располагался где-то неподалеку, на соседней улице, а слышно было плохо, будто из глубокого колодца доносился голос.
— Але! Але!! — кричал красный от натуги Савушкин. — Это «Пихта» говорит! «Пихта» говорит!
— Не «Пихта», а «Елка», — раздался спокойный, громкий голос Вахромеева (вот чертов телефон — заработал!).
— Чего, чего?
— Твой позывной, говорю, не «Пихта», а «Елка». Я же вчера тебе трижды повторил, вдалбливал!
— А, черт! — выругался Савушкин (он вечно путал эти позывные). — Одним словом, танки прут! Слышишь?
— Слышу, не кричи. И не паникуй. Держись за штаны.
От этого ехидного, ровного голоса старшина сразу как-то обмяк, даже, пожалуй, застыдился. Помолчал, поглядывая в чердачное окно.
— Я-то за свои держусь, слава богу. А вот вы чего делать будете: они ведь в обход вам идут. Мне отсюда видно.
— Ладно, — сказал Вахромеев. — Насчет танков понял. Сколько их?
Савушкин повернулся к связисту и автоматчикам, стоявшим у окна: сколько там, сосчитали? Так как ответили по-разному (то ли сорок, то ли тридцать пять), то старшина уверенно округлил:
— Около пятидесяти!
— Принято. Теперь доложи свою обстановку.
— У меня в норме, — сказал Савушкин. Назвал потери, упомянул про подбитую, брошенную по дороге пушку, похвалил. своих ребят, приданных «парников-напарников» — тоже (хватко мужики молотили фрицев, задористо — чего там говорить!). — Одно слово, дом взяли, проветрили, сидим туго, как грузди в кадушке. Не выковырнешь.
— Ну-ну, — кашлянула трубка. — «Ерема хвалился, да в берлогу провалился». Слыхал? И вообще, гляди не прокисни в своей кадушке. Готовься к новой прогулке, понял? Задачу я тебе поставлю позднее.
Савушкин, конечно, смекнул, что предстоит новый бросок. Стало быть, наступление наращивается. И правильно, если начали, надо и кончать, надо полностью брать этот самый «фестунг Тарнополь». Вот только как брать без танков? Вчера ни одного ни в батальоне, ни в полку не имелось, а как же сегодня? Ведь за танком или самоходкой на улицах воевать-то куда веселее, чем по-пехотному: вперед грудью, «бронированной» солдатским ватником. Немцы вон соображают, что к чему: танки погнали.
— А «коробочки» будут?
— Не обещаю. А вот борща горяченького а тебе сейчас подброшу, это точно. Встречайте ребят минут через десять.
— И на том спасибо, — кисло усмехнулся Савушкин.
Вместе с телефонистом старшина спустился с чердака, прошелся по этажам, расставляя солдат по окнам с учетом обзора секторов стрельбы — на случай возможной атаки немцев. Велел пособирать по комнатам вороха канцелярской бумаги да выбросить ее к чертовой матери в окна, не то начнется бой — вся вспыхнет, пламенем-пожаром пойдет.
Первый этаж Савушкин сам для себя определил главным в смысле обороны. Ну и при наступлении тоже здесь предстоит накапливаться, отсюда и бросок начинать — не прыгать же со вторых этажей! Петеэровцы со своими «оглоблями» заняли два окна по правой стороне— с видом на боковую улицу, а сержант Бойко, парень богатырского сложения, установил сорокапятку в окне слева (сумели-таки ребята протащить пушку через разломанные двери!).
Большинство солдат, что находились в комнате, спали приткнувшись к стенам: артиллеристы — прямо подле пушечных станин, петеэровцы — у своих ружей, а минеры, те дрыхли, подложив под головы коробки противотанковых мин («Во дают! — изумился Савушкин. — Надо будет приказать им, чтоб выбросили отсюда свои «погремушки», хотя бы в подвал, что ли. А то, не дай бог, сдетонируют от случайной гранаты или мины — весь дом разнесет…»).
Сержант Бойко вытягивал из вещмешка сухой паек, аккуратно раскладывал на подоконнике сало, рыбные консервы, помятую буханку хлеба. Подкинул на ладони ядреную головку чеснока, похвалился:
— Ось дывиться, старшина, якый добрый часник! Мов басурманська дуля. Це мэни вчора одна бабуся позычила, подарувала. Сидайтэ рядом, куштуйтэ.
— Успеется, — отмахнулся Савушкин. — Ты вот что, репа пареная, давай-ка эвакуируйся от окошка. А не то схватишь от немцев настоящую «басурманскую дулю». Вон на дворе-то совсем светло стало.
— Цэ вирно! — согласился артиллерист, сноровисто смел с подоконника съестные припасы прямо на пол, на плащ-палатку, и тут же захрустел, заработал мощными челюстями.
— Ты бы чеснок для борща приберег, — посоветовал старшина. — Сейчас должны нам сюда бачок с борщом доставить, в счет завтрака и обеда. Так что повремени.
— А ничого! — усмехнулся сержант. — Хай нэсуть. Я и борща зьим, и перловку, колы буде, и цей шмалец, и сгущенку. Було б шо исты!
Позвонили из батальона: к ним вышли двое из хозвзвода. Пусть встречает Савушкин, если понадобится, пусть прикроет огнем — мало ли что бывает…
Он разбудил двух автоматчиков, послал их через двор — навстречу, а сам с сержантом Бойко пристроился у крайнего окна: оба стали так, чтобы хорошо просматривалась улица.
Вскоре появились посыльные с борщом — держали за ручки большой алюминиевый бидон, в какие на фермах обычно сливают надоенное молоко. Шли, прижимаясь к стенам домов, почему-то по противоположной стороне улицы и теперь оказались прямо напротив окна. «Вот балбесы! — ругнул их Савушкин. — Надо было раньше, еще вначале, перейти улицу, там безопаснее. А здесь же открывается впереди площадь, а за ней — уже фрицы. Не дай бог, увидят — сразу шуганут из миномета!» Он помахал из окна солдатам: дескать, вернитесь чуток назад, там переходите.
Не заметили… Огляделись и рысью кинулись через улицу. И тут — Савушкин матюкнулся, в сердцах бросил шапку оземь! — гулко застучала длинная пулеметная очередь; один из солдат выпрямился, замертво рухнул, другой, припадая к булыжнику, торопливо пополз назад. А пулемет все бил и бил по бидону, остервенело решетил его, пока на земле не осталась огромная черная лужа, затушеванная легким паром.
Старшина и сержант отшатнулись от окна, оторопело глядели друг на друга и оба ни черта не понимали: пулемет бил из дома Савушкина! Из этой проклятой кирпичной кадушки, на этажах которой они за ночь потеряли семь человек убитыми! И выходит, не дочистили до конца змеиное гнездо…
Пулемет бил из подвала — это было совершенно ясно. Как корил, нещадно материл себя Савушкин за то, что доверился ночью этим лопоухим щупакам-саперам: мы-де проверили, там котельная, там железная дверь намертво, там никого нет, Вот тебе и «никого нет»… Очевидно, самое-то жало «змеиного дома» — в подвале. Бетонные стены и перекрытия, бронированная дверь — чем не дот?
— Ось же поилы борща… 3 перцем, — грустно протянул Бойко. — А шо, старшина, мабуть, вытянем мою гарматку во двор да влупим пару снарядив по цей двери? Бронебойными.
— Много чести гадам! — сказал Савушкин. Он подошел к спавшим саперам, дернул за ногу старшего — тот никак не мог проснуться. Тогда сгреб обоих за воротники шинелей, поставил на ноги: — Ну-ка, очнитесь, архаровцы! Берите свои «пужалки» и — быстро к подвалу!
Через несколько минут сделали то, что надлежало сделать еще ночью: противотанковой миной вырвали железную подвальную дверь. Прежде чем спускаться вниз, подбросили туда еще пару лимонок Ф-1, а для гарантии — несколько автоматных очередей.
Первым в подвал ворвался сержант Бойко, за ним — Савушкин. На полу полутемного бункера (никакой котельной не было!) лежало несколько трупов, и все в офицерской форме без погон. В заношенной, грязной, но офицерской — это не вызывало сомнения.
— Оце дивно… — озадаченно протянул сержант.
Однако самое дивное было впереди: приглядевшись, привыкнув к полумраку, они справа у стены, у пулеметов МГ, нацеленных в бойницы, увидели еще два трупа, как-то нелепо повисших в воздухе. Они были прикованы… Да, были прикованы к пулеметам обыкновенными железными цепями, мелкоячеистыми, негромоздкими цепями, какие примерно вешают на шею дворовым псам. Цепями, которые все-таки непосильно разорвать человеческими руками.
— Тю, халепа! — сдавленно воскликнул гигант Бойко. — Заклепалы кайданами як тых собакив…
Савушкин сумрачно оглядывался: все увиденное до него никак не доходило… Многого он насмотрелся за горькие месяцы войны, но такого и предположить не мог. Своих приковать цепями, оставить на верную смерть… Кто они: уголовники, дезертиры? А ведь, паразиты, прикованные, но стреляли. Значит, даже обреченные на смерть, оставались злобными врагами.
Телефонист Ванюшка Зыков, и здесь не отставший со своей деревянной коробкой, осторожно подергал Савушкина за рукав ватника:
— Товарищ старшина! Там — живой… Тоже прикованный…
Слева в углу оказался закуток, незаметный с первого взгляда, полуотгороженный толстой бетонной стенкой. На тумбе, уронив голову на пулемет, сидел еще один немец, по-видимому, действительно живой — он тихо стонал. Бетонная стенка уберегла его от гранатных взрывов.
Старшина быстро подошел, толкнул пленного дулом автомата, осветил фонариком лицо (Савушкин уже понял, что именно из этого пулемета прогремела недавняя очередь, именно этот прикованный ариец хладнокровно расстрелял солдата-повара: на улицу выходила только эта пулеметная бойница!).
— Хенде хох, мать твою перетак!
Пулеметчик открыл глаза, криво усмехнулся, звякнув цепью: дескать, видишь, рука-то прикована. Савушкин плюнул с досады: спросить бы эту суку, за что он застрелил безоружного парня, да никак невозможно — весь свой немецкий лексикон старшина уже исчерпал.
— Бойко, а ну оторви его.
Нащупав цепь, сержант захлестнул ее в ладонях, натужился, гулко гакнул и, будто древесную чурку расколол, разорвал цепь, Потянул за обрывок, стаскивая пленного с тумбы.
— Веди во двор вшивого арийца! — приказал Савушкин.
На свету его как следует разглядели. Был он щуплым, скорее всего, отощавшим — офицерский френч свободно болтался на плечах. Он неплохо держался: не то чтобы вызывающе, но вполне спокойно, без страха, хотя наверняка отдавал себе отчет в том, что его ожидает.
— Их бин официр. Хир бефиндет зих официрен штрафбатайлон. Дорт![11] — пленный показал на подвальную дверь.
— Хрен с тобой, что ты офицер, — сказал Савушкин. — Плевать мне на ваш штрафной батальон. Ты мне лучше скажи, падло, зачем застрелил повара? Какая была надобность?
— Ферштее нихт![12] — немец упорно мотал головой.
Сбоку шагнул Ванюшка Зыков. Засмущался, дергая тонкой шеей, будто брезентовый ремень от телефонной коробки больно резал ему плечо.
— Разрешите, товарищ старшина… Я немецкий в школе учил когда-то. Ну немного знаю… Пятерка у меня была. Может, мне спросить его?
Савушкину не понравилась неуверенность молодого телефониста: краснеет, глазами хлопает, чуть ли не заикается.
— И спроси! — хмуро сказал он. — Почему он, курва, нашего парня убил? Только сам-то ты по-солдатски держись!
Чего глазки строишь, коленками мандражируешь? Говори с этой гнидой громко, по-красноармейски! Не забывай, кто ты есть!
Однако от грозного старшинского крика Зыков еще больше стушевался, обращаясь к немцу, промямлил кое-как:
— Ворум зи… шиссен дизер зольдат?.. Ворум шиссен?.. Унзер зольдат ист тот. Цум шаде[13].
Немец презрительно усмехнулся и стал что-то быстро-быстро говорить, при этом небритое лицо его сделалось жестким, надменным. Он смотрел теперь на ежившегося Ванюшку Зыкова с откровенной ненавистью.
— Чего он лопочет?
— Он, товарищ старшина… как бы вам сказать?.. Очень злой. Он стоит за великую Германию. И будет еще убивать. Это его пфлихт. Ну, по-немецки значит долг. Обязанность.
— Н-да… Едрена феня… — в раздумье протянул Савушкин. Потом неожиданно спросил: — Сколько тебе лет?
— У немца спросить? — с готовностью отозвался Зыков. — Это я знаю, помню, как по-немецки.
— Да нет! Нужен мне твой фриц — он свое уже отжил. Я спрашиваю, сколько тебе лет! Тебе, понимаешь?
— Восемнадцать…
— Эх, едрит твою кочерыжку!.. А моему Андрюхе нонче семнадцать будет, тоже, поди, к осени загремит на фронт. Тоже вот таким, как ты, воякой косопузым станет. Жалко мне вас, желторотых… Ведь вы же с врагом поговорить и то не умеете. А его, врага-то, бить, одолевать надо. Вот какие пироги, Ванюха… Ладно, ступай отсюда, дальше я сам разговаривать буду.
И ничего, немец быстро понял, что от него требуется. Сразу будто порастерял, раструсил свою чванливость, стал улыбчивым, готовым оказать любую услугу «герру фельдфебелю». Да, он прекрасно понимает, что надо вынести с улицы того мертвого солдата и доставить сюда. Это и обычай немецкой армии: нельзя оставлять на поле боя тела доблестных солдат. Нет, нет, он не попытается бежать, только безумец способен на это под прицелами десятка автоматов. Яволь, он исполнит приказ. Он вынужден исполнить приказ…
С посеревшим лицом немец, пошатываясь, направился к воротам, но тут неожиданно от крыльца метнулся Ванюшка Зыков, встал, загородил дорогу, Властно крикнул:
— Цурюк![14]
Надо было видеть в это мгновение старшину Савушкина! Круглые от ярости глаза, медвежья, вразвалку, походка — эти страшные несколько шагов, и вздрагивающие вдоль тела литые пудовые кулаки. Он оттолкнул плечом немца и, набычась, тяжелым взглядом уставился на телефониста:
— А ты… оказывается, зычный… Когда надо.
— Он военнопленный, товарищ старшина! А там… там его убьют. Это нельзя… Нельзя!
Савушкин с минуту молча мял пальцами подбородок, смотрел в землю. Потом плюнул и пошел. С крыльца не оборачиваясь крикнул:
— Саперы! Посадите его обратно в подвал!
— Так там же двери нет.
— Не разговаривать! — заорал старшина. — Выполняйте.
…А наступать не довелось им. Уже через полчаса над городом повисла двухвостка-«рама»[15] — и начался настоящий ад. Тяжелая немецкая артиллерия стала методично, густо обрабатывать оба квартала, занятые батальоном Вахромеева. Подключились минометы: зашелестели, гулко затявкали частые мины у стен домов и вдоль улицы. Несколько снарядных попаданий пришлись на дом Савушкина, на окна и перекрытия, при этом левый угол, начиная с верхнего четвертого этажа, с грохотом осыпался.
Потом через площадь двинулась пехота, и не пешком — на бронетранспортерах. Видно, думали немцы, что после пушечно-минометной молотилки встретить их из искромсанных домов-развалин будет некому, потому и поленились спешиться. Однако сильно просчитались. Развалины враз ожили: ударил Бойко из своей сорокапятки, защелкали ПТРы из уличной баррикады и внахлест повсеместно — шквал автоматного огня.
Откатились, оставив три горящих бронетранспортера.
Вовсе туго стало в полдень, когда к фашистам по ближней железнодорожной ветке подошел бронепоезд. Он бил по дому Савушкина, каждым пушечным залпом крушил этажи, Старшина успел увести оставшуюся шестерку солдат в подвал, чтобы переждать артналет. Там, в углу, скорчившись сидел пленный и грыз ржаной сухарь. Безучастно грыз, на вошедших даже не посмотрел.
«А ведь выживет, паразит! — с обидой подумал Савушкин. — Они все тут останутся, костьми лягут, а ему, фрицу, ни хрена в подвале не сделается».
Через несколько минут, уловив наступившее наверху затишье, Савушкин поднял солдат, чтобы занять позиции первого, и теперь, пожалуй, единственного, этажа. И тут их перехитрили немцы. Едва залегли они средь битого кирпича, вдруг завизжал, заскрипел, тонко задребезжал над головой, будто раздираемый в куски, воздух: развалины накрыл залп «скрипухи» — немецкого шестиствольного миномета.
Старшина Савушкин успел лишь пожалеть, что теперь, после недавней гибели сержанта Бойко, ему и командование передать некому, и почувствовал, что летит высоко в удивительно горячем, душном воздухе.
…Только на четвертые сутки остаткам батальона Вахромеева удалось через восточные окраины города пробиться к своим.
Было это ночью. Издерганный бессонницей, все еще кипевший нервным возбуждением недавнего боя, капитан Вахромеев хмуро глядел на очертания городских кварталов, оплавленные пожарами, и часто тяжело дышал.
Да, сгоряча всыпались они в это дело, рванули, что называется, очертя голову… Без тылов, которые далеко, без танков, которых в общем-то и не было. Но кто знал, ведь спервоначалу бежали, драпали фрицы — какие-то тыловые охранники, штрафники.
А потом вон оно как все обернулось…
Из штурмовой группы Савушкина не вышел никто, ни один человек. Так и не пришлось комбату Вахромееву писать представление на «младшего лейтенанта» Савушкина.
5
Больше всего Ганс Крюгель радовался солнцу. Странно, что он сделал это открытие на сорок четвертом году жизни: оказывается, видеть, замечать солнце, ценить его благодатное присутствие на небе есть вернейший признак душевного равновесия, здорового человеческого восприятия жизни. Раньше оно не то чтобы мешало или помогало ему, а, видимое почти ежедневно, впопыхах, в суете и тревогах, было привычным, назойливо-будничным: оно пугало его излишним ультрафиолетом на снеговых вершинах далекого Алтая, немилосердно палило спину пыльным летом сорок первого, изнуряло до липкого пота в горевшем Харькове или по-осеннему скупо заглядывало в окна госпитальной палаты на Голосеевке, под Киевом.
Только теперь понял, как много истинно живительного, бодрого, окрыляющего вливает оно в тело и душу, окрашивая мир в строгие радужные цвета порядка и успокоения.
Здесь, в «Хайделагере», в баюкающей пасторальной тиши, в искристом половодье весеннего света, он словно забыл про войну, которая была сейчас где-то очень далеко и к нему лично не имела прямого отношения. Крюгель отлично понимал, что это иллюзия чистейшей воды, но не стремился разрушить ее. В конце концов, он имел право на этот наивный самообман.
Ежедневная рабочая суета на полигоне, конфликты и скандалы из-за вечной нехватки материалов, горючего, окислителей, постоянные неполадки на стартовых позициях, нервозность и гневные укоры местного начальства Ганс Крюгель как-то не воспринимал всерьез. Все это казалось ему пустяковым и ничтожным по сравнению с тем, что он уже пережил, что осталось у него за спиной.
Сам он определил свою роль как «при сем присутствующего», ничуть не более. Он аккуратно по утрам являлся в штаб, делал разнарядку на очередные строительные работы, регулярно появлялся на объектах, чинно забросив за спину руки и благодушно ухмыляясь. На истерические вопли шеф-инженера доктора Грефе он, посмеиваясь, отвечал: «Майн пферд ист абгеягд»[16], спокойно подставлял лицо весеннему солнышку. («Грейтесь, герр Грефе, грейтесь! Это полезно».) «Анормаль!» — возмущенно орал Грефе и, размахивая руками, убегал на очередной объект.
Сам Крюгель, как раз наоборот, ненормальным считал Фрица Грефе — фанатичного и безалаберного инженера-ракетчика. И как ему казалось, не без основания. Человек, верящий е прочность мыльного пузыря, каким в общем-то была идея «вундерваффе», не может быть нормальным. Впрочем, Крюгеля это тоже по-настоящему не касалось.
Его ум сейчас активно работал только на запоминание. Крюгель уже досконально знал тактико-технические данные ракеты А-4 (кодовое название Фау-2), малой ракеты «Рейнботе», зенитных реактивных снарядов «Вассерфаль», «Рейнтохтер», которые испытывались на полигоне, знал их общую компоновку и конструкцию, химический состав топливных и окислительных смесей, вес и тактические возможности транспортной ракетной повозки «видадьваген» и ракетного самоходного лафета «майлерваген». Даже имел некоторые данные по отстрелам таблиц дальности. Но к сожалению, все это уже почти три месяца лежало мертвым грузом, законсервированное где-то в потаенных закоулках памяти…
На брань шеф-инженера Крюгель не обращал никакого внимания — между ними были вполне приятельские отношения. К тому же Фриц Грефе, в сущности, был человеком незлобивым, хотя и любил частенько поворчать. Круглоголовый, лысый, с жиденькими кудряшками над ушами, он всем тыкал и на всех орал, с непостижимой быстротой мотаясь из конца в конец по полигону, вроде шарообразного куста азиатской полыни, называемой перекати-поле. С ним часто ссорились, но уважали.
Другое дело комендант «Хайделагера» штурмбанфюрер СС Макс Ларенц — его побаивался даже Грефе (Ларенцу, единственному человеку, он говорил «вы»). Штурмбанфюрер был воплощением подтянутости, подчеркнутого внешнего лоска. Он казался безнадежно, по самые уши, влюбленным в самого себя. Пугали его глаза, — старчески бесцветные, они где-то в своей глубине вдруг удивляли острой льдистой синевой. Глаза, которые не умели, просто неспособны были улыбаться.
Ларенц выглядел флегматичным, и уж если оживлялся, то, как правило, не к добру: либо устраивал очередную постыдную экзекуцию над рабочими-военнопленными, либо творил скорую расправу над проштрафившимся солдатом, или готовил бумажную пакость кому-нибудь из руководящего состава, уединившись в свой «комендантхаус» — единственный кирпичный дом на территории полигона. К счастью, на рабочих объектах и пусковых позициях он бывал редко.
Крюгель блаженно нежился на утреннем солнышке, когда услыхал сзади на асфальтовой дорожке знакомый солдатский, четкий шаг штурмбанфюрера. Поежился, но оборачиваться не стал (может, пройдет мимо?..).
— Принимаете солнечные процедуры, герр оберст? — спросил с иронией комендант.
Крюгелю пришлось-таки повернуться, сделать удивленно-обрадованные глаза.
— О да! Прогреваю ключицу. Еще в госпитале рекомендовали врачи.
— Вы прямо-таки становитесь солнцепоклонником! — учтиво и доброжелательно сказал Ларенц.
«Черт побери! — обеспокоился Крюгель. — Что он затевает, этот черный иезуит? Неспроста разливает елей…» Произнес благодушно:
— Мы все солнцепоклонники, в сущности… Не случайно наш фюрер — хайль фюрер! — избрал государственной символикой древний знак огня, олицетворение солнца.
— Прекрасно сказано, оберст! Но насколько я сведущ, эти свиньи-славяне пошли еще дальше: в свое время они объявили солнце главным богом. Не так ли? Может быть, я ошибаюсь, тогда вы, как специалист по России, поправьте меня. Битте.
— Я не силен в истории… — ушел от ответа Крюгель и опять демонстративно повернулся к солнцу. Пусть не воображает, что ему, штурмбанфюреру, майору по званию, дозволено вот так высокомерно и вальяжно играть казуистикой в общении с полковником. Пусть чувствует дистанцию.
— Я, собственно, явился к вам с предложением, герр оберст, — сухо кашлянул Ларенц. — Вы не смогли бы прямо сейчас поехать со мной на аэродром для встречи важных гостей? Если, конечно, позволяет ваша чрезмерная занятость.
Разумеется, это был приказ. Но и ехидная колючка тоже. Разве мог удержаться Ларенц, чтобы лишний раз не пришпилить этого «ленивого оберста»?
— В этом есть необходимость?
— Безусловно.
— Я готов.
Правда, не совсем понятно было, почему именно ему предложено встречать «важных гостей»? Почему не Фрицу Грефе, ведь он, шеф-инженер, командует здесь парадом, а вовсе не Крюгель? Ну это выяснится…
Встречающая кавалькада состояла из бронеавтомобиля, черного бронированного «мерседеса» и бронетранспортера с солдатами-эсэсовцами в хвосте колоны. Это выглядело внушительно, хотя до аэродрома было рукой подать — он начинался сразу же за территорией полигона, буквально за колючей проволокой. Значит, следует ждать действительно важных гостей, если Ларенц принял такие меры предосторожности…
Из приземлившегося самолета (эскорт из четырех «мессершмиттов» тут же повернул на запад и скрылся) вышли генералы. Их было двое: один — в авиационной форме; второй, грузный группенфюрер, — в черной, тыловой эсэсовской. Именно он первым шагнул к Гансу Крюгелю.
— Бергер. Очень сожалею, оберст, что я не смог тогда принять вас в Берлине. Срочно улетел в Италию в связи с этой перетряской у Муссолини.
— Я тоже очень жалел, герр группенфюрер!
Крюгель, разумеется, говорил неправду. Он тогда, в декабре, до чертиков обрадовался, когда узнал, что визит не состоится. Он откровенно побаивался высокопоставленного эсэсовца: мало ли что ему известно и не начнет ли он докапываться до истинных глубин его, Крюгеля, делового сотрудничества в Харькове с двоюродным братом генерала штандартенфюрером Хельмутом Бергером…
— Бедный Хельмут… — Генерал печально вздохнул. — Он мне часто звонил из Харькова. Хорошо отзывался о вас — вы ведь были знакомы с детства?
— О да, герр группенфюрер!
— Вечная слава доблестному солдату рейха… Надеюсь, полковник, мы еще встретимся и поговорим. Вспомним нашего дорогого Хельмута.
Вторым генералом-визитером оказался Вальтер Дорнбергер — бывший начальник испытательного ракетного центра Пенемюнде, а теперь один из военно-технических руководителей всего ракетного производства третьего рейха. Крюгель терялся в догадках: что привело сюда высокопоставленных генералов? Вероятно, очередные испытания ракет. Но в таком случае почему к испытаниям не было надлежащей подготовки? Уж он-то, Крюгель, всегда доподлинно знал, когда и какие предстоят испытания и, исходя из этого, планировал работы первоочередной важности. Однако в этот раз его никто ни словом не предупреждал. Это было странно…
Испытания действительно состоялись — в срочном порядке, ровно через два часа. Очевидно, где-то в берлинских верхах зашел спор о малой ракете «Рейнботе», о ее готовности к серийному производству. Как позже понял Крюгель из разговоров на командном пункте, этой ракетой на твердом топливе заинтересовался сам фюрер. Торопил с ее применением на фронте.
«Рейнботе», почти равная по длине А-4 (11 метров), была и проще и сложнее последней. Проще — потому что запускалась прямо со стрелы «майлервагена». А сложнее— потому что компоновка ее состояла, в отличие от монолитной Фау-2, из четырех ступеней (включая стартовый ускоритель). Двигатели каждой из ступеней срабатывали в воздухе последовательно, передавая своеобразную огненную эстафету очередной порции дигликольдинитрата (название этого твердого топлива Крюгель заучил назубок). Однако к сожалению, не всегда «эстафета» срабатывала четко…
Первый пуск прошел вполне успешно. Длинная, изящно оперенная «Рейнботе» со страшным ревом, в дыму и пламени легко скользнула с направляющей «майлервагена» и быстро ушла в зенит. А уже через несколько минут с наблюдательного пункта, расположенного в двухстах километрах на северо-восток (район Пинских болот), сообщили по радио: ракета упала и взорвалась в километре от цели.
Однако затем произошел полнейший конфуз. Вторая ракета, едва отделившись от стрелы, неожиданно завалилась набок, приняла почти горизонтальное положение… Снова выровнялась и, оставляя четкий белый хвост, начала описывать немыслимые пируэты прямо над траншеей командного пункта, над головами перепуганных генералов. Кувыркнувшись несколько раз, ракета плашмя грохнулась поблизости — раздался оглушительный взрыв.
Крюгель заметил, как мертвенно побелело лицо Фрица Грефе, когда он увидел генералов, на четвереньках ползущих по дну траншеи… Впрочем, как и следовало ожидать, оба они быстро пришли в себя, отряхнули мундиры и молча выбрались на поверхность. Крюгель с ужасом ожидал генеральских громов и молний на голову бедного, убитого неудачей шеф-инженера, да и в свой адрес тоже. Но ничего подобного не случилось.
Группенфюрер желчно сказал:
— Это то, что я предвидел… Я не пророк, но именно об этом я говорил в Берлине, герр Дорнбергер. Не так ли?
Скрестив на груди руки, тот молча и безучастно глядел на недалекую воронку, на дымящиеся обломки «Рейнботе». Громко сказал:
— Это не имеет значения!
— Что не имеет значения? — Бергер грузно повернулся, насупил брови.
— То, что вы сказали, не имеет значения. Во всем виноват доктор Грефе. Да-да! Он слишком тороплив, ему недостает пунктуальности. Предстартовый контроль функционирования был проведен поспешно, небрежно. В этом вся причина. Я прав, Грефе, отвечайте?
На толстяка Грефе жалко было смотреть. Он отрешенно пожал плечами: дескать, вы начальство, стало быть, вы и правы. О чем может быть разговор?
Все-таки Крюгель счел нужным вмешаться (правда, после некоторого колебания). Шагнул к Дорнбергеру:
— Прошу извинить, герр генерал! Но… я сам видел, как ракета зацепила стабилизатором за угол стрелы, чуть развернулась при этом по оси. Не здесь ли причина неудачного старта?
— А! Что вы понимаете в этом, полковник?! — Дорнбергер досадливо отмахнулся. — Мы тоже все видели. Идите занимайтесь своим делом.
На этом испытания закончились.
Во время обеда в офицерской столовой стояла панихидная тишина (впрочем, неудача ничуть не повлияла на обычный аппетит толстяка Грефе), только за фанерной перегородкой, где располагался кабинет-«люкс», явственно слышалась генеральская перебранка. Генералы в чем-то принципиально расходились, при этом уговаривал, увещевал Дорнбергер, судя по его многословным патетическим фразам, а эсэсовец Бергер не соглашался, упрямо и коротко бубнил: «Нет! Нет! Нет!» Очевидно, генералы продолжали спор, начатый еще в Берлине, а неудачные испытания лишь обострили его, подлили масла в огонь.
Кончилось тем, что экспансивный Дорнбергер перешел на крик и минуту спустя, багровый от злости, выскочил из фанерного «люкса». Схватив фуражку, на ходу крикнул: «Машину! На аэродром!» То же самое сказал и появившийся следом группенфюрер, только более спокойно и солидно. На Крюгеля не взглянул, и тот с облегчением понял, что запланированная генералом беседа «с другом юности бедного Хельмута» не состоится и на этот раз…
Во второй половине дня в барачную комнату Крюгеля (оберст уже стал привыкать к непременному послеобеденному руештунде. Почему бы и нет?)[17] неожиданно и шумно вкатился шеф-инженер Грефе. Плюхнулся на стул и с минуту обиженно сопел, чмокал потухшей черной сигарой.
— У тебя есть огонь?
— Да. — Крюгель из стола достал спички. Застегнул мундир, приготовился слушать: наверняка Грефе явился к нему, чтобы излить душу.
— Спасибо, Крюгель, — грустно вздохнул шеф-инженер. — Ты честный человек. Я имею в виду эту твою неуклюжую попытку выгородить меня. Это было наивно, но все-таки… Среди этих скотов так трудно встретить порядочного человека!.. Спасибо!
Доктор наконец раскурил свою сигару и почти скрылся в клубах синего ароматного, дыма.
— Найдется что-нибудь выпить?
— К сожалению, нет. Как-то не держу, — ответил Крюгель, только теперь замечая, что ракетчик уже под основательным газом. Очевидно, хлопнул с досады штоф спирта — его тут предостаточно.
Грефе заметил на столе зеленый томик солдатского католического молитвенника «Духовная броня», положил на него пухлую ладонь, притянул к себе, кисло усмехнулся:
— Душу ремонтируешь, оберст?..
— Да нет, — сказал Крюгель. — Это случайно. Подарил, как ни странно, штурмбанфюрер Ларенц.
Действительно, молитвенник принес ему Ларенц в знак благодарности, как бы ответный подарок за неаполитанскую миниатюру, которую штурмбанфюрер увидел и выпросил у Крюгеля на прошлой неделе.
— О, потрясающе! — Грефе изумленно вытаращил глаза. — Неужели этот плотоядный хамелеон из числа верующих? Никак не ожидал… Берегись, Крюгель, его внимание дорого обходится, Он тебя сожрет.
— Я не съедобный, — усмехнулся оберст.
— Да, я это знаю! — хитро подмигнул инженер. — Откровенно говоря, мне импонирует твоя внутренняя цельность, ты знаешь, чего хочешь. А твое внешнее безразличие — маска для дураков, и я это тоже понимаю и тоже одобряю. Ты человек-пружина, ты распрямляешься редко, но метко, А вот я не такой: уж слишком часто я распрямляюсь и все по пустякам.
Грефе полистал молитвенник, ткнул толстый палец в страницу:
— Вот это обо мне написано: «Кого бог любит, того он наказывает». Понял, оберст? Впрочем, я вижу, ни черта ты не понял… Так я объясню: они приезжали сюда за тем, чтобы наказать именно меня. Специально прилетали, а эти внезапные испытания «Рейнботе» были чистой инспирацией. Да-да! Меня; старого осла, не проведешь. Теперь они будут убирать меня с должности…
— Убирать вас? Что за вздор!
— Ты очень наивен, мой дорогой Крюгель! Неужели ты не понимаешь, что вокруг «вундерваффе» идет тайная смертельная борьба. Схватка титанов. С одной стороны, вы — вермахт, с другой — эти черные молодчики во главе со своим эсэсовским кардиналом. Не делай испуганные глаза, оберст, я знаю, что говорю.
— Но это же чепуха! Какая разница, в чьих руках окажется «вундерваффе»? В любом случае оно обрушится на головы врагов рейха. Не так ли?
— Так, да не так! «Вундерваффе» — это сила, А сила — эквивалент власти. Надеюсь, тебе не нужно разъяснять эту прописную истину? Дошло до тебя наконец?
— Странно… Но вы-то при чем тут?
— Вот именно. Я тут ни при чем. Я никакой не оппозиционер. В конце концов, мне плевать, кому служить, хоть самому дьяволу! Для меня важно довести свое дело до конца, дать жизнь моему детищу. Я человек науки, и только. Человек дела.
— Я не совсем понимаю вас…
— Чего тут не понять? — закипятился, запыхтел Грефе, — Я конструктор и создатель ракет. Для меня существуют только ракеты, ракеты, ракеты! Ну и еще, если хотите, космос и полеты к дальним планетам.
— Однако, герр Грефе, сейчас ведь идет война, кровопролитная война, — резонно возразил Крюгель. — И не где-нибудь на дальней планете, а буквально у нас под боком. Вы слушали вчерашнюю сводку Дитмара[18]? Развернулись ожесточенные бои уже за Тарнополь, а это, между прочим, всего в трехстах километрах отсюда. Кстати, это нормальная дальность полета для ваших Фау-2.
— Ты уже и это подсчитал? Проницательный малый! — ехидно ухмыльнулся Грефе. Отшвырнув молитвенник, произнес равнодушно: — Меня это ничуть не волнует. Ничуть! И вообще, если уж быть до конца откровенным, меня даже не интересует всерьез, куда полетят созданные мной ракеты: на англичан или на восток, на головы русских. Плевать я хотел на эту войну и на все, что с ней связано. Повторяю еще раз: я человек дела! Сугубо технический специалист, А техника, как любит говорить мой друг барон Вернер фон Браун, — это прикладной ум, а не прикладная мораль.
Крюгель обеспокоенно поднялся, прошел к буфету и выпил минеральной воды. На минуту задумался. Откровения толстяка Грефе ему не просто не нравились, но вызывали острое чувство протеста. А может быть, разглагольствования шеф-инженера всего лишь наигранный максимализм?
Однако спор с ним, хотя бы и по отвлеченной проблеме, никак не входил в планы Крюгеля. Он вернулся к столу, внутренне сдерживая себя, полистал солдатский молитвенник.
— А как вы смотрите, герр Грефе, вот на это? Тут написано: «Когда человек заботится о деле больше, чем о душе, — погибает то и другое». К вам это не относится?
— Ерунда! — отмахнулся ракетчик. — Примитивная притча. Я считаю, что лично моя душа — в моем деле. Я их не разделяю. Это монолит. И вообще, рассуждения о так называемом парении души есть досужие бредни клерикалов и всяких прочих неврастеников-филантропов. В этом смысле я стопроцентный ариец.
— Похвально, хотя и грубовато! — усмехнулся Крюгель. Он с любопытством разглядывал шеф-инженера и думал о том, что, пожалуй, крепко ошибался в нем до сегодняшнего дня, принимая его за безобидного работягу-фанатика, слегка пришибленного в темечко своей непомерной ученостью. У него, у Фрица Грефе, оказывается, тоже есть своя личина, а Крюгель наивно принимал эту личину за подлинность. Именно наивно…
Интересно знать, зачем доктор пришел к нему? Не за тем же, чтобы исповедаться, излить обиду, — с этим мог явиться тот старый Грефе, шутливый добродушный толстяк в ореоле желтых колечек вокруг лысины. Новый Грефе, только что открытый Крюгелем, несомненно, имел более вескую причину для визита.
Крюгель взглянул на часы, недвусмысленно намекая: не пора ли приступить к главному? Шеф-инженер понял, обеспокоенно завозился на стуле:
— У меня есть просьба, мой дорогой Крюгель… Я обращаюсь с ней потому, что безгранично доверяю тебе. Разумеется, это должно быть только между нами, только конфиденциально… Вот посмотри. — Грефе положил на стол клочок бумаги, который неизвестно откуда и как появился вдруг у него между пальцами. («А ведь он прирожденный манипулятор!» — удивился Крюгель.) — Здесь записаны телефоны моего друга фон Брауна… Да-да, того самого генерального конструктора, отца «вундерваффе»! Дело в том, что… Одним словом, обещай мне немедленно позвонить фон Брауну сразу же после… После моего ареста. Ну в случае, если такое вдруг произойдет.
— Вы сгущаете краски, доктор! Такого человека, как вы, ценит сам фюрер. Он не допустит!
— Фюрер, мой дорогой Крюгель, очень далеко. А штурмбанфюрер Ларенц близко. И если я говорю об этом, стало быть, имею основания. Кстати, взгляни в окно: вон он, Ларенц, идет со своими ландскнехтами. Бьюсь об заклад, они направляются именно сюда!
Шеф-инженер оказался прав. Пять минут спустя в дверь постучали: это был стук Ларенца — он стучал костлявым набалдашником щегольского стека.
— Херайн![19]
В комнате Ларенц, правда, появился один. Чопорно поздоровался, однако без нацистского приветствия. Четко прошагал к столу:
— Прошу извинить, господа, долг обязывает. Только что получено радиосообщение из Берлина: по приказу рейхсфюрера Гиммлера арестован за саботаж доктор Вернер фон Браун, а также его помощники инженеры Клаус Ридель и Гельмут Греттруп. Они в гестапо.
Шеф-инженер охнул, у него испуганно отвалилась челюсть. Попытался что-то сказать, однако штурмбанфюрер тут же резко повернулся к нему:
— Айн момент, герр Грефе! В соответствии с приказом рейхсфюрера вы тоже арестованы. Прошу сдать оружие!
Ларенц ловко защелкнул наручники на пухлых запястьях доктора. Подтолкнул его к двери, к порогу, где уже маячили два плечистых эсэсовца. Затем штурмбанфюрер обратился к удрученному Крюгелю, приветливо улыбнувшись при этом:
— Поздравляю вас, герр оберст! Приказом свыше вы, как дипломированный военный инженер, с этой минуты назначаетесь временным техническим руководителем полигона. Позвольте пожелать вам успеха на высоком посту! Хайль фюрер!
…К счастью, Ганс Крюгель пробыл на этом «высоком посту» очень мало: ровно три часа двадцать минут, Затем пришел приказ Гитлера: «Ракетчиков освободить, арест считать недоразумением». Затея рейхсфюрера СС провалилась.
ЛИЧНОЕ И СТРОГО СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ ОТ г-на ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ
1. Имеются достоверные сведения о том, что в течение значительного времени немцы проводили испытания летающих ракет с экспериментальной станции в Дебице в Польше. Согласно нашей информации этот снаряд имеет заряд взрывчатого вещества весом около двенадцати тысяч фунтов, и действенность наших контрмер в значительной степени зависит от того, как много мы сможем узнать об этом оружии, прежде чем оно будет пущено в действие против нас. Дебице лежит на пути Ваших победоносно наступающих войск, и вполне возможно, что Вы овладеете этим пунктом в ближайшие несколько недель.
2. Хотя немцы почти наверняка разрушат или вывезут столько оборудования, находящегося в Дебице, сколько смогут, вероятно, можно будет получить много информации, когда этот район будет находиться в руках русских. В частности, мы надеемся узнать, как запускается ракета, потому что это позволит нам установить пункты запуска ракет.
3. Поэтому я был бы благодарен, Маршал Сталин, если бы Вы смогли дать надлежащие указания о сохранении той аппаратуры и устройств в Дебице, которые Ваши войска смогут захватить после овладения этим районом, и если бы затем Вы предоставили нам возможность для изучения этой экспериментальной станции нашими специалистами.
13 июля 1944 года.
СЕКРЕТНО И ЛИЧНО ОТ ПРЕМЬЕРА И. В. СТАЛИНА ПРЕМЬЕР-МИНИСТРУ г-ну У. ЧЕРЧИЛЛЮ <…>
3. Мы хотели бы выполнить Вашу просьбу, изложенную в послании от 13 июля, относительно экспериментальной станции в Дебице, если эта станция попадет в наши руки. Просьба уточнить, о каком именно Дебице идет речь, так как в Польше, говорят, есть несколько пунктов под этим названием.
<…>
15 июля 1944 года.
ЛИЧНОЕ И СТРОЮ СЕКРЕТНОЕ ПОСЛАНИЕ г-на ЧЕРЧИЛЛЯ МАРШАЛУ СТАЛИНУ
1. К Вашей телеграмме от 15 июля относительно экспериментальной станции в Дебице. Ниже приводятся официальные британские сведения о месторасположении указанной станции.
2. Район, который нас интересует и где производятся эксперименты с запуском больших ракет, находится северо-восточнее Дебице, или Дебица, которая расположена на железнодорожной магистрали между Краковом и Львовом, 50°05′ северной широты, 21°25′ восточной долготы. Площадь района испытаний равна приблизительно десяти милям на три с половиной мили…
<…>
19 июля 1944 года[20].
6
Командир разведроты старший лейтенант Полторанин неожиданно получил вызов в штаб армии, Вызов как вызов, — чего на фронте не бывает! — однако удивляла присказка: «Собирайся основательно, поедешь на новую должность». Начальник разведки полковник Беломесяц по телефону ничего больше объяснять не стал: явиться во столько-то ноль-ноль, и будь здоров — положил трубку.
Явился. Но тут в штабарме его еще больше запутали: оказывается, теперь с предписанием на руках предстояло ехать в самые верха, в разведуправление фронта, в какой-то «городок Н.», название которого даже не разрешалось произносить вслух (хотя оно напоминало Полторанину что-то давнее…).
Все бы ничего, однако полковник Беломесяц в личной беседе недвусмысленно намекнул, что вызов и командировка Полторанина связаны с его неудачным разведрейсом в тыл немцев — в августе прошлого года под Харьковом, когда он попал в лапы гестаповской фельдкомендатуры. Поэтому, сказал полковник, ему надо немножко заняться воспоминаниями, припомнить важные детали, людей, с которыми довелось встретиться у немцев, ну, и, разумеется, общие впечатления. Время у Полторанина в дороге будет, вот и пусть займется «воспоминаниями на досуге».
Кому это все понадобилось, зачем?
А может быть, под благовидным предлогом его вызывают в отдел «Смерш»[21] для перепроверки? Тогда дело предстоит не из приятных: у него ведь «свидетелями» были одни немцы-эсэсовцы, да и тех, как помнится, бог на тот свет прибрал. Правда, пожалуй, не всех… Не отсюда ли потянется ниточка? Впрочем, к чему раньше времени голову ломать? Поживем — увидим.
Самое удивительное: его же перебрасывают на другой фронт! Беломесяц так и сказал: на 1-й Украинский. Вот тебе шанежки-ватрушки, лично перебрасывают, как какую-нибудь важную персону.
Добирался Полторанин на попутных, что называется, на перекладных. Сначала пристроился в кузов «студебеккера» к артиллеристам, перегонявшим тупорылые, в чехлах, гаубицы куда-то на север по рокадной дороге, потом пересел в один из попутных санитарных фургонов — в кабину к шоферу, а уже после обеда прыгнул в порожний «зис», ехавший в колонне.
Про совет полковника насчет «детальных воспоминаний» начисто забыл — не до них было! Полторанин впервые за всю войну вдруг увидел муравьино-суетную, бурлящую, как варево в котле, безалаберную жизнь фронтового тыла. Все гудело, урчало, очумело неслось куда-то в тучах тяжелой черноземной пыли — стучали бортами вдрызг заезженные газики-полуторки, перли напролом встречные танки и самоходки, с кошачьим фырканьем проносились юркие приплюснутые «виллисы», грохотали гусеницами работяги-тракторы с дальнобойными пушками на прицепе, матерились ездовые на бричках-двуколках, скалили зубы чумазые встречные шоферы… Столпотворение, сущий содом!
И уж кого стоило пожалеть в этой клубящейся свистопляске, так это девушек-регулировщиц. Стоят, бедолаги, крутят своими флажками, хлопают мохнатыми от пыли ресницами, и еще улыбаются. А на спинах черные мокрые полосы — до одури жарит солнце.
Все-таки воспоминаниями Полторанину заняться пришлось, только совсем другими. У въезда в пункт назначения — ют самый «городок Н.» — его высадили из кузова. Дежурный по КПП потребовал «очистить от посторонних транспорт арттехснабжения». Старший лейтенант спрыгнул на землю, огляделся и вдруг тихо охнул, почувствовал ватную слабость в ногах… Он узнал этот деревянный мост с покосившимися перилами, и этот речной откос, и старый дуб с дуплом, корявыми ломаными сучьями. Он был здесь ровно три года назад — в июне сорок первого…
Вот сюда он, сержант Полторанин, вывел из леса свое отделение — уцелевших после боя пять человек. А оттуда, из города, через мост выскочил мотоцикл с коляской, развернулся лихо и стал там, правее дуба, на берегу. Вышедший навстречу капитан НКВД (у него на рукаве был желтый щит с мечом) загородил им дорогу, потребовал документы. Полторанин успел заметить странное в двух красноармейцах, приехавших с капитаном: тот, что сидел сзади и спрыгнул, брякнув трофейным автоматом, как-то очень уж небрежно и широко расставил, раскорячил ноги. А второй, стриженый, без пилотки, лежал в коляске, почему-то связанный и почему-то с побитым лицом (может быть, дезертир?).
Вот он-то, в то время когда капитан проверял документы, вдруг рванулся, вывалился из коляски, истошно закричал: «Братцы! Это немцы, диверсанты!» — и тут же дернулся под автоматной очередью своего конвоира.
Он тогда спас их, всех шестерых. Они зарыли его здесь, под этим дубом… Кто он был, стриженый новобранец, как его звали? Документов при нем никаких не обнаружили…
Полторанин подошел к дубу, снял фуражку, поискал могильный холмик — нет, не осталось следов. Даже бугорка.
Молодцеватый сержант из наряда КПП приблизился, вежливо поднял руку к виску:
— Что-нибудь потеряли, товарищ старший лейтенант?
— Многое мы потеряли… — вздохнул Полторанин. — Ну теперь, слава богу, вернулись. Парня мы тут схоронили в сорок первом… Понимаешь, браток?
Сержант молча кивнул, сдернул с головы пилотку.
А город Полторанин не узнавал, может быть, потому, что в свое время ничего тут как следует не запомнил (торопились они — с юга пылила большая немецкая автоколонна). Единственное, что сейчас узнал, — поднимающуюся от моста по склону дорогу, по которой они потом вели плененных «красноармейца» и «капитана», который оказался увертливым, ловким, пытался демонстрировать свои диверсантские приемы. Однако они игнорировали эти приемы и вложили ему чисто по-русски, от души, — он едва переставлял ноги.
Через гарнизонную комендатуру старший лейтенант Полторанин отыскал в/ч, указанную в командировочном предписании. Она располагалась неподалеку, на соседней улице, в уютном двухэтажном домике — коттедже, полускрытом яблоневым садом. Правда, попал он туда не сразу, а предварительно поплутал, пока наконец не отыскал калитку в переулке. Потом еще с полчаса посидел на скамейке у крыльца, перекурил: дежурный офицер выяснял, к кому, собственно, он прибыл.
Оказалось, к Ноль четвертому. А это не в самом доме, объяснил дежурный, а во флигеле, в дальнем углу сада.
Здесь было прохладно, в темном коридоре пахло дачной сыростью и гулял сквознячок через распахнутые окна и двери. Несло крепчайшей махрой, прямо шибало в нос. Полторанин заглянул в комнату — у стола, уткнувшись в бумаги, пожилой щуплый майор чадил козьей ножкой, синие пласты дыма тянулись в окно. «Неплохо устроился дядя, с вентиляцией», — одобрительно подумал Полторанин.
— Прибыл в ваше распоряжение!
Майор повернул голову и посмотрел осуждающе, как глядит учитель на опоздавшего ученика:
— Прибыл — это хорошо. А кто прибыл — неизвестно.
— Командир разведроты старший лейтенант Полторанин!
— А зачем прибыл?
— Для прохождения дальнейшей службы.
Майор сунул козью ножку в обрезанную снарядную гильзу, тщательно загасил ее и покачал головой:
— Ай-ай… Ас-разведчик, снайпер и следопыт, лихой командир, а докладывать по уставу не умеешь. Нехорошо, Полторанин…
— Извините, товарищ майор! Да как-то так с дороги… Растерялся малость.
— Ну это ты не заливай. Растерялся… — буркнул майор, разглядывая Полторанина из-под насупленных густых бровей. — Вот когда-то в Черемше ты небось не терялся. И на казенных лошадях ночные скачки устраивал, и без спросу на тракторе катался. Я ведь знаю.
— Откуда?.. — опешил Полторанин, удивленно, даже испуганно присматриваясь к тщедушному майору: что это за штучки, за приемчики — ворошить личную жизнь чуть ли не с пеленок? — Откуда вам известно?
— А вот из твоего личного дела. — Майор хлопнул по коричневой папке на столе, хитро ухмыльнулся: — Тут про все твои художества написано.
— Нет там этого! — насупился разведчик. — И нечего меня на пушку брать!
Майор расхохотался, вышел из-за стола, сделал несколько шагов, чуть прихрамывая.
— Ай да Полторанин! Ты все такой же занозистый! А ну-ка, иди к окну, к свету, разгляжу тебя как следует. Не узнаешь меня? А помнишь, как ты в Черемше на стрельбище мишень мне испортил? Помнишь следователя по особо важным делам Матюхина? Ну в тридцать шестом году по диверсии с экскаватором?..
Полторанин изумленно таращил глаза: ну конечно, он узнавал этот седоватый стриженый ежик и этот бугристый нос, похожий на картофелину!..
— Вспомнил! Так у вас же тогда еще усы были? Ну такие… Как, извините, у Адольфа…
— Были, — кивнул майор. — Да сбрил. Дискредитировали, черт бы их побрал. Ну ладно, земляк, садись. Клади свой сидор, снимай фуражку — да к столу поближе. Чай будем пить.
Сели. Майор налил из термоса крепкого чая, достал из тумбочки сахар, ложечки, сухари.
— Угощайся! Давай-ка погоняем чаи да заодно наш родной Алтай вспомним, былое житье-бытье, земляков-приятелей. Не возражаешь?
— С нашим удовольствием!
— Вот и хорошо. Тогда начнем с черемшанского немца-инженера. Он на строительстве плотины работал. Помнишь такого?
— Это Крюгель, что ли?
— Он самый, Ганс Крюгель.
— Да уж я его помню… Он у меня девку отбил, паразит. Женился вроде, а потом бросил, драпанул в свою Германию. Мы с ним на свадьбе сшиблись: я его в ухо саданул, а он меня боксом причесал. Апперкот называется.
— Уж не он ли зубы выбил? Передние-то, гляжу, у тебя все металлические.
— Нет… Зубы выбили недавно, в прошлом году, Тоже немцы и тоже боксом. Ну и ногами били, они ведь не разбирают. Эх-ма, влип я тогда крепенько… Под Харьковом дело было, недалеко от Золочева…
— Можешь не рассказывать, я об этом знаю! Кстати, оберста немецкого ты не забыл, ну, который ночью во время налета партизан, раненный, передал тебе копию плана минирования города? Ты его хорошо помнишь?
Полторанин вздрогнул, нахмурился, сразу ясно представив освещенную комнату, рослого офицера-эсэсовца, внезапно сраженного автоматной очередью из окна… Увидел и другого немца — армейского оберста, который тоже упал, схватившись рукой за плечо. И себя увидел: избитого, полуголого, пристегнутого к стене стальной цепочкой — пули из окна секли штукатурку над головой… Наверно, раненый оберст испугался его: ведь у Полторанина оказался в руках парабеллум убитого эсэсовца. Впрочем, страха у немца не было, и Полторанин не принуждал его, не угрожал. Оберст сам достал из кармана схему минирования, сам указал на ключ от потайной двери. И сказал по-русски: «Беги, солдат!»
— Меня несколько раз пытали, допрашивали… Я потом плохо соображал… Не знаю, но мне почему-то показалось… Мне почудилось…
— Что тебе показалось?
— Что этот оберст, отдавший мне бумагу и ключ, чем-то похож на черемшанского Хрюкина. Так его у нас называли.
— Правильно, — сказал майор. — Это он и был — Ганс Крюгель.
— Да ну?! — Полторанин изумленно вскочил. — Вот это пироги-коврижки, мать честная! А ведь он меня не узнал, это точно. Иначе несдобровать бы мне: он бы сразу вспомнил, как я ему морду бил.
— Может, и он тебя узнал… — В раздумье майор Матюхин побарабанил пальцами по столу. — Война, брат, дело очень большой политики, она выше мелочных обид и самолюбия. Тут речь идет об интересах целых народов, государств. Вот он и мог, узнав, все-таки не узнать тебя. Если это мешало чему-то другому, более важному. Но я думаю, что теперь-то, после вашей встречи в Харькове, он тебя обязательно узнает.
— Как?! — Полторанин поперхнулся чаем, закашлялся. — Он что… разве живой?
— В полном здравии, — хмыкнул майор. — Ну а чтобы убедиться в этом, не мешало бы проведать его. Как ты на это смотришь?
— Я?!
— Конечно ты. Ведь вы с ним, получается, давние знакомые. Ну а не поладили когда-то, так это простительно: бывает по молодости, по глупости.
— Шутите, товарищ майор?
— Нет, я серьезно. Настолько серьезно, что по поводу этого визита мы сейчас с тобой пойдем к самому замкомандующего фронтом. Если, конечно, ты дашь согласие.
— Надо подумать… И потом, я же не знаю, где искать этого треклятого Крюгеля, о чем с ним говорить?
— Это не проблема. Сейчас я тебе растолкую… Ты, Полторанин, когда-нибудь прыгал с парашютом? Не приходилось… Ну это дело поправимое, можно быстро освоить: два-три пробных прыжка, и порядок. И еще, пожалуй, пару ночных прыжков — тоже тренировочных. Почему ночных? Потому что прыгать придется ночью, на территорию Польши… — Пусть он не пугается, это не так уж далеко — Прикарпатье. К тому же там уже действуют несколько наших и польских партизанских отрядов — связи, явки, пароли он получит. А потом? Потом нужно будет выйти на Ганса Крюгеля, и вот тут начинается самое главное.
Дело в том, что оберст Крюгель — один из старших офицеров немецкого секретного полигона «Хайделагер», на котором испытываются ракеты дальнего действия. Есть вероятность, что эти ракеты оберкомандовермахт собирается скоро пустить в дело, применить на фронтах. Поэтому, разумеется, нам надо кое-что знать о них. Вот эти данные о ракетах и должен сообщить полковник Крюгель, И второе: в ближайшее время наши войска в очередном наступлении выйдут в район ракетного полигона. Крюгель должен сделать все возможное, чтобы предупредить разрушение фашистами наиболее важных объектов. А он, надо полагать, кое-что может.
— Интересная кадриль! — недоверчиво усмехнулся Полторанин. — Стало быть, я должен передать ему все эти указания? Так я понимаю?
— Верно.
— Да он пошлет меня к чертовой матери! И правильно сделает. Кто я ему: сват или брат? Или он в вашем штате числится? Я же помню, как он мне в Харькове сказал: «Никакой я не ваш, и делаю это ради Германии». Вот как он сказал, между прочим.
— А ты ему растолкуй, что мы тоже действуем ради будущей Германии, ради немецкого народа. Так что ему с нами как раз по пути.
— Да не поймет он этого!
Матюхин помолчал, поглядывая на Полторанина, потом убрал пустые кружки, тщательно сгреб со стола сухарные крошки и с листа высыпал их на подоконник, надо полагать — для птиц.
— Поймет… А ежели не поймет, тогда скажи ему, что про его связь в Харькове с советским разведчиком станет немедленно известно в абвере — самому адмиралу Канарису. А это уж точно, без дураков.
— Думаете, испугается?
— А куда ему деваться? Кстати, Ганс Крюгель — мужик умный и, надо полагать, давно понял, что война Германией проиграна окончательно и никакое «вундерваффе», никакие ракеты от поражения не спасут. Это лишь бредни бесноватого фюрера.
— Да… Оно все вроде бы так… Только боюсь я, придется-таки хорошенько тряхнуть этого Хрюкина… — Полторанин, как и майор, свернул из газеты козью ножку, затянулся горькой махрой, мечтательно произнес: — Эх, дали бы мне мою разведроту, уж мы бы там пошуровали на всю катушку, на ихнем полигоне! Да ведь не дадут, уж я знаю… Сколько народу в моем отряде будет?
— С тобой — пять человек.
Полторанин возмущенно вскочил со стула и мигом сдернул фуражку с вешалки:
— Вы что, смеетесь?! На такое дело пять человек? Нет, товарищ майор, в таком разе вызывали вы меня напрасно!
Майор наблюдал за Полтораниным спокойно, даже с интересом, Конечно, он мог заявить прямо: приказ командующего, и баста, никаких разговоров. Но он понимал и другое: для разведчика самоуважение — фактор решающий. Истинный разведчик есть артист своего дела. Всякое принуждение, грубый нажим выбивают его из роли, из естественной игры. А в предстоящей опасной операции Полторанин нужен именно такой, какой есть по своей натуре: мальчишески дерзкий, самоуверенный, знающий себе цену.
— Уж не стал ли ты после Харькова побаиваться немцев? — ехидно спросил Матюхин.
— Может, и стал! — загорячился старший лейтенант. — А что вы думаете, в тыл идти — это не чаи гонять, не сухари хрумать. Немцы, они мастера кости ломать, им только попадись в руки. А мне это ни к чему, я люблю ловить сам.
— Значит, осторожничаешь?
— Да уж научен, слава богу.
— И правильно! — рассмеялся Матюхин. Встал, взял за плечо и властно усадил разведчика на место. — Поучиться хорошему никогда не грех. Только тут ты страхуешься зря: не в количестве дело! Конечно, мы могли бы дать тебе и пятьдесят десантников, только что ты с ними будешь делать? Вот вопрос. Ни укрыться как следует, ни сманеврировать оперативно — базар. А пятерка боевых ребят — вот она, вся в кулаке! Бей, гвозди, просачивайся, уходи моментально — все можно. Да что мне объяснять эту азбуку тебе, бывалому разведчику! Верно?
— Оно-то верно… — нехотя вздохнул Полторанин. — Так ведь на территории иностранного государства… Это тебе не дома…
— Там братья вокруг, Полторанин, пойми ты это! Братья славяне, стонущие под игом оккупации. А ты на помощь пришел, уясняешь свою роль? К тому же у тебя определенное задание: только Крюгель! И никаких налетов или диверсий — это железно! Ну а в случае потребуется сила, дай знать — немедленно получишь. Лады?
— Договорились…
Матюхин с удовольствием попыхтел цигаркой, потом вытащил из стола стопку разноцветных папок:
— Вот личные дела твоих гвардейцев-десантников. Желаешь познакомиться?
— Нет, — отказался Полторанин, — Я привык знакомиться в деле. На подготовку сколько даете?
— Неделю.
— Вот за эту неделю я их в поле проштудирую. По алфавиту и каждого.
— Как хочешь, — пожал плечами майор. — Тогда садись поближе, поколдуем над картой, уясним твою тактику и стратегию. А уж потом пойдем на доклад к начальству.
…Старший лейтенант Полторанин уезжал на разведбазу, расположенную где-то в пригороде, — майор Матюхин выделил ему американский «додж-три четверти». По дороге Полторанин велел завернуть к разрушенному давней бомбежкой зданию, походил по кирпичным развалинам, потом попросил озадаченного шофера-солдата помочь ему погрузить крупный обломок облицовочного гранита от фундамента.
На выезде из города, миновав мост и КПП, «додж» остановился у прибрежного дуба. Полторанин с шофером выгрузили камень и чуть поодаль положили его полированной стороной вверх.
Подошедший сержант-контролер узнал Полторанина, понимающе оглядел плиту, предложил:
— Надо бы надпись сделать. А то унесут.
— Некогда, — вздохнул Полторанин.
— А вы оставьте фамилию. Я ребятам задание дам, сделают в бодрствующую смену.
— Нет, браток, фамилии, вот какое дело… Да что там! Напишите: «Солдат 1941-го» — и все будет ясно.
7
Старшина Савушкин долго потом вспоминал Тарнополь — самое горькое в его фронтовой судьбе… Тарнополь начинал новую полосу в жизни Егора Савушкина, если только, еще можно было это назвать жизнью.
…Пришел в себя от боли: кто-то грубо тянул его за ноги. Закричал и увидел смеющихся удивленных немцев, — оказывается, они волокли его в общую яму, вырытую бульдозером для трупов.
Потом он стоял в строю пленных, пошатываясь, тараща глаза, похмельно-угорелый, как после долгой праздничной попойки. Слева, сбоку, его поддерживал Ванюшка Зыков и все пытался надеть ему на голову чью-то шапку — малого размера и почему-то мокрую. Среди пленных он не узнавал своих, стало быть, из штурмовой группы они уцелели только двое: он и телефонист Зыков. Ничего себе отметили женский праздник, едрит твою налево…
Их долго пересчитывали, даже писали мелом номера на спинах, и уже собрались уводить, как вдруг перед строем появился тот самый длинноносый штрафник-доходяга, которого они утром обнаружили прикованным в подвале и за обрывок цепочки вывели во двор. (Уцелел-таки, гад!) Теперь немец был в погонах, правда не офицерских, а солдатских, и в новенькой, длинной до пят, серо-зеленой шипели. Выпучив глаза, он что-то бормотал несвязное и бегал по рядам, разглядывая пленных.
Увидав старшину Савушкина, немец заорал как укушенный: «Ершиссен! Ершиссен!»[22], а потом кинулся целовать Ванюшку Зыкова, захлебываясь в истерических рыданиях. Кончилось тем, что грудастый фельдфебель из конвойных схватил за шиворот штрафника и бесцеремонно отбросил на обочину. А Савушкину сунул под нос увесистый кулак: дескать, еще побеседуем. Но обошлось.
Сначала их привезли во Львов, выгрузили из товарняка на окраине и разместили в каком-то складском бараке, пропахшем карболовой вонью. С неделю особо не беспокоили, правда строили по нескольку раз в день, делали переклички, пересчитывали — чувствовалось, насколько немцы-аккуратисты любят арифметику. Кормили плохо — одной свекольной бурдой, и тут уж солдатская выручалка «потуже ремень» помочь не могла — у них не то что ремни, даже брючные брезентухи поотбирали еще в первый день.
Самым тягостным из всего было ежедневное пробуждение. Это — как пытка. Ночью во сне Егор чувствовал себя прежним человеком, свободным, нахрапистым, предприимчивым, привыкшим идти по жизни без оглядки по сторонам, умеющим постоять за себя и не давать никому спуску. Во сне oн опять ходил в атаки, торговался-хитрил с тыловиками, выклянчивая лишний ящик гранат, степенно, по-свойски беседовал с комбатом Вахромеевым, подначивая его насчет очередного письма от зазнобы Ефросиньи. А то видел себя в надегтяренных сапогах-бутылах, идущим по таежной тропе к своим охотничьим ловушкам, которые он обычно настораживал в пихтачах, в урочище под горой Золотухой…
Просыпался и мгновенно деревенел, вдыхая барачную карболовую вонь: он был у немцев, в плену…
В очередное утро их построили по-особому: с интервалами по фронту и в глубину, в метре один от другого. Появилось немецкое начальство: несколько офицеров и два доктора в каких-то серых, похоже ветеринарных, халатах. Каждого пленного осматривали очень тщательно, как лошадей на ярмарке: глядели зубы, щупали живот, мускулы, заставляли приседать и даже подпрыгивать. Самых крепких отводили в сторону, в угол двора, и там регистрировали, выдавали белую тряпку с крупно написанным номером, которую тут же нашивали на спину.
Егору попала «тысяча с чертовой дюжиной» (1013), он плюнул, матюкнулся: «А, где наша не пропадала!» Следующим, четырнадцатым стал Ванюшка Зыков, а пятнадцатым оказался темнолицый скуластый солдатик-казах, довольно щуплый на вид. «А этого почему?! — удивился Савушкин. — Парень-то явно доходной». Ну наверно, выходит, жилистый, изнутри живучий — уж они-то знают, кого отбирать, эти нехристи-коновалы с докторскими трубками.
А через час всех отобранных (ровно сотня) повели на станцию под усиленным конвоем с несколькими овчарками. Посадили в товарные теплушки и повезли неведомо куда. Но явно на запад.
Нет, до Германии они не доехали. Уже на рассвете — заливистые свистки конвойных, с грохотом распахнутые двери: вылезай строиться! Потом несколько километров пешим порядком по грязной весенней дороге — и вот он концлагерь. Тройная колючая проволока, дозорные вышки для постовых, ровные ряды приземистых бараков, аппельплац в центре, веселые морды охранников-эсэсовцев и заковыристая надпись над аркой — хвостатыми готическими буквами. Все как положено…
— «Работа — твой долг», — перевел Ванюшка Зыков. — Дядя Егор, а почему они регочут, эти охранники?
— Однако весело им… — буркнул Савушкин. — Значица, к тому, что плакать нам тут придется. Да ты не дрейфь, Ванюха, авось выдюжим.
Савушкин хмуро оглядывался, все примечал с ходу наметанным своим охотничьим взглядом. Лагерь расположен в открытую — меж двух пологих холмов на этакой вершине: ну ясно, прятать его немцам незачем, военнопленных свои русские летчики бомбить не будут. Лес далековато, километрах в пяти, и это тоже понятно: в случае побега сразу в кусты не нырнешь, не упрячешься. Для хорошего обзора, стало быть… А там, к югу, начинаются горы, даже вдали снеговые вершины поблескивают. И много лесу — сплошной еловый ершатник. Вот где, должно быть, охотничье раздолье! Не те ли это Карпаты, которые он, Савушкин, собирался штурмовать, таежной своей выучкой бахвалился перед комдивом-полковником под Тарнополем? А ведь, похоже, те самые… Как это говорил Вахромеев: «Ерема хвалился, да в берлогу провалился»? Провалился. Только похуже, чем в берлогу. Здесь зверье не чета таежному мишке, на рогатину не возьмешь. Морды вон веселые, безжалостные, одеколоном брызганные, нажмет на спуск шмайсера — и чик-чик, ваши не пляшут, товарищ старшина…
Бежать надо отсюда, бежать… Покуда фронт еще не очень далеко, а то ведь перевезут, перебросят куда-нибудь на запад, в ихний распроклятый фатерланд. И горы близко — рукой подать.
На работу погнали в тот же день. Правда, не сразу, а сначала построили всех на квадратном утоптанном аппельплацу. Выкатили деревянный помост-трибуну на колесиках, на которую поднялось лагерное начальство. День был по-весеннему яркий и теплый, офицеры на трибуне благодушно покуривали, разглядывая разношерстные шеренги. Затем переводчик — молодой парень в линялой офицерской гимнастерке (очевидно, из здешних, из лагерных) — громко объявил:
— Внимание, военнопленные! Будет говорить комендант нашего объекта штурмбанфюрер господин Ларенц. Макс Ларенц!
Обмахнув лицо снятой фуражкой, комендант шагнул к перилам трибуны, и первое, с чего начал, — широко и довольно улыбнулся (точно так же, по-плакатному, недавно скалили зубы охранники-эсэсовцы у проходной). Говорил он тихо, зато переводчик орал на весь плац:
— …германское командование ценит многих храбрых русских солдат, которые здесь присутствуют… Но война есть война. Они должны понимать, что хлеб и пропитание зарабатывают только трудом. У русских есть хороший лозунг: кто не работает, тот не ест. Да будет так! Они должны хорошо работать, ибо работа полезна для здоровья. После окончания войны они должны возвратиться к своим женам… — Переводчик замешкался, подыскивая слово, обернулся к коменданту.
Тот со смехом ткнул его в бок черным стеком:
— Вольгенерте оксен!
— Да-да! Крепкими, как упитанные бычки!
По рядам военнопленных прошел несмелый смешок, и это, очевидно, взбесило коменданта, Оттолкнув переводчика, он принялся орать, немыслимо коверкая русские слова:
— Нужен орднунг! Дисциплин! Весь повиновайся! Саботаж — расстрелять на место! Кому убежаль — стреляйт! Ви айн хунд![23]
Выпалив все это, как автоматную обойму в воздух, комендант опять благодушно задымил сигаретой и даже игриво — двумя растопыренными пальцами — ткнул в грудь переводчика: дескать, продолжай переводить.
— Здесь существуют строгие меры наказания. Но вы не думайте, что немцы наказывают военнопленных — это все выдумки большевистской пропаганды. Наказывать виновных будете вы сами. Именно так! Потому что вы, военнопленные, прежде всего сами заинтересованы в образцовом порядке в лагере. Ибо порядок гарантирует вам спокойную жизнь и хорошее будущее. Как это делается? Сейчас вам продемонстрируют. Господин штурмбанфюрер Ларенц не хочет, чтобы у кого-то на этот счет остались сомнения или вредные иллюзии.
То, что произошло дальше, повергло строй военнопленных в гробовое молчание. Шеренги сникли, съежились, стали будто короче и ниже. Слышались лающие команды, непереводимые, но предельно понятные каждому, кто стоял на плацу.
Дюжие эсэсовцы вырвали из рядов первого попавшегося пленного, сшибли наземь, распластали ничком, а его соседу, чернявому молодому солдату, вручили шпицрутен — короткий и корявый арматурный прут.
— Цен шляге! Дьесят! Давай!
Парень взял прут, с минуту глядел на угрюмые лица товарищей, замахнулся было, но вдруг, выругавшись, швырнул шпицрутен в сторону.
— Аус! — крикнул комендант.
Эсэсовцы подхватили парня под руки, отвели и тут же дали ему в спину две короткие очереди.
— Нехьсте![24]
Следующий — сухощавый, уже в годах, сбросив шапку, дергался в руках охранников, кричал: «Братцы! У меня же дети! Заступитесь!» Однако шпицрутен взял. Он бил и плакал, причитал — и бил… От каждого удара ряды вздрагивали, покачивались, будто в подошвы, по ногам людей ударяли электрические разряды.
Рядом с Савушкиным, приткнувшись к плечу, тихо по-мальчишески всхлипывал Зыков:
— Дядя Егор… Что же это?..
— Это плен, Ванюха, — сказал Савушкин. — Это, брат, похуже войны…
И начались лагерные будни.
Здесь существовал особый, «скоростной», распорядок дня: мгновенный, как по тревоге, подъем, умываться бегом, в столовую бегом, даже на работу короткими бросками — пробежками. Все было рассчитано на спешку, на то, чтобы в самое короткое время выжать из них все человечески-живое, обессилить, превратить в измотанных доходяг. А потом… Ясно, что могло быть потом.
Тут было царство колючей проволоки. Оказывается, она тянулась в несколько рядов и вдоль далекой опушки леса, и вокруг ближней железнодорожной станции, даже возле объектов, на которых работали военнопленные.
Еще в первый день они заметили несколько странных деревенек поблизости: абсолютно пустых, безлюдных, мертвых. Хотя на улицах стояли телеги, у домиков сушилось на веревках белье, а у калиток сидели женщины в цветных передниках. Но это были куклы, грубо сработанные манекены.
А когда в полдень над долиной прокатился ужасающий утробный грохот и над ближним холмом в дыму в пламени устремилась в небо огромная черная сигара, они, все вновь прибывшие, испуганные и подавленные, и вовсе раскрыли рты в полнейшем недоумении: куда же они попали?
Военнопленный-казах под номером 1015 авторитетно сказал:
— Это ракета. Высоко поднимается, летит далеко. Потом сильно взрывается.
— Откуда знаешь? — удивился Савушкин.
— Я в авиации служил. Мотористом. Технику понимаю.
Казах этот держался рядом еще со Львова. Молчаливый, насупленный, он, пожалуй, якшался только с Ванюшкой Зыковым, Оно и понятно: ребята молодые, по виду — даже одногодки.
— Что же, на наших, стало быть, пущают эти самые… ракеты? — озадаченно предположил Савушкин.
— Не знаю, — сказал казах. — Может, пробуют. Раньше про них на фронте не слыхали. Малые ракеты были. У нас — «катюши», у немцев — «скрипуха» называется.
— Да уж я знаю… На своей шкуре испробовал.
После обеда запустили еще две ракеты, и обе взорвались: одна — сразу же, едва поднялась над лесом; другая — уже под облаками. Парящие ее обломки падали неподалеку от котлована, в котором работали военнопленные.
Тут уж можно было предполагать увереннее: испытывают, пробуют ракеты, — стало быть, полигон. Казах-моторист, очевидно, прав. Улучив момент, Савушкин осторожно поинтересовался у Зыкова;
— Он кто такой, твой дружок? Откуда?
— Из Алма-Аты. Атыбай Сагнаев. Грамотный парень. Медаль имел «За боевые заслуги».
— Стало быть, земляк — тоже из Казахстана. А как человек, спрашиваю, он, дюжий?
— Да вроде подходящий парень.
— Ты держи его поближе. Сгодится.
Понимал Савушкин, не в пример этим пацанам сразу же понял, что назад им всем дороги отсюда не будет. Немцы не дураки, чтобы выпустить ах живыми с такого секретного полигона. Стало быть, остается только одно — бежать. И бежать группой, с надежными проверенными ребятами. Одному не пробиться.
Савушкина назначили десятником — чем-то он приглянулся эсэсовскому шарфюреру, На утреннем построении тот, отсчитав очередную десятку, хлопнул Савушкина по плечу: «Лайтер, бригадир!» Потом сорвал с его головы шапку-маломерку, заменил ее на более приличную, подходящую, которую тоже бесцеремонно сдернул с кого-то из пленных. Полюбовался, показал большой палец и пошел дальше.
Спервоначалу Савушкин расстроился из-за этого своего «повышения», но поразмыслив, решил, что оно, пожалуй, и к лучшему: сподручнее будет готовить к побегу всю десятку. Но делать это следовало очень осторожно, исподволь, осмотрительно до мелочей. И главное — без спешки.
Как-то вечером Ванюшка Зыков вернулся из очередной «разведвылазки»: он довольно успешно умудрялся шастать по лагерю, успел побывать даже в дальних бараках, завел знакомство с каким-то ефрейтором из комендатуры, пользуясь своим школьным знанием немецкого.
— А я у итальянцев гостил, — похвастался Зыков. — Вот сигаретку дали. Знаете, как наше место называется? Полигон «Хайделагер». Чудные они, ей-богу. Лопочут: «Альпино, альпино».
— «Альпино»? — удивился Савушкин. Он сразу вспомнил январь сорок третьего, когда в наступлении под Ростовом наши пачками брали в плен обмороженных, завшивленных итальянцев. Они все были «альпино» — из Альпийского корпуса. Значит, остальные, выходит, попали сюда. Ну дела… — Что они тебе там талдычили?
— Да плохо я их понимаю… — развел руками Зыков. — Так, по-немецки с пятого на десятое и они, и я. Вроде бы забирают их отсюда. Опять служить к Муссолини. Чертовщина какая-то творится у них в Италии — не поймешь. Половину союзники освободили, а половина страны — у фашистов.
— Повезло этим «альпино», — сказал старшина. — Тут бы им всем капут.
Он хотел добавить: «Как и нам тоже», да вовремя сдержался. Незачем понапрасну пугать, тревожить парня.
— Ты главное, главное выкладывай! (Егор, конечно, видел, что Ванюшка наслушался чего-то хорошего, важного — не зря же взбудораженный прибежал, сияющий, как пасхальный самовар).
— Наши наступают, дядя Егор! — радостно шепнул Зыков. — В Белоруссии немцев начисто расколошматили. Итальянцы говорят: Белоруссия — Сталинград! Во как, понял?
— Ну-ну! — сразу оживился, повеселел Савушкин. — Молодец, Ванюха, ухо у тебя вострое! Что еще?
— Да тут я говорил с ребятами… Из третьего барака, — замялся Ванюшка. — Дело такое, секретное… Ну, в общем, сказали мне, что, дескать, здесь, в лагере, существует БСВ — «братство советских военнопленных». Подпольное. Надо, говорят, держаться всем вместе…
Старшина сразу насупился, сердито сунул в рот соломинку, с минуту жевал, багровея гневом.
— Ты все-таки ослушался, не выполнил мой приказ?! Я же предупреждал: никаких связей ни с кем, никаких разговоров! Ты что, хочешь меня и всю десятку под автоматы подвести? Кто тебе, дурак, давал право?
— Я же только от себя лично, дядя Егор…
— И за себя не можешь! Я что говорил? Какое нам дело до подпольной организации, даже ежели она я есть? Чем больше людей, тем легче их расколупать. Соображаешь, дурень?
— Так точно…
Долго в ту ночь не мог уснуть старшина, растревожил его этот желторотый непоседа Зыков… Конечно, может, оно и не совсем сходится, даже совсем не сходится с тем, чему он раньше учил свой фронтовой взвод: один — за всех, все — за одного, но тут ведь, в лагере, обстановка не та. Совершенно другая обстановка. Верно, человек потому а есть человек, что жизнь его даже вон в тайге и то не в одиночку — через других людей проходит. Человек — это когда рядом другие, такие же, как он. А откажешься — и потянет тебя на четвереньки, по-звериному. Так ведь заставляют отказаться, как того, плешивого, который сек прутом товарища на аппельплацу, как многие другие, делающие то же самое в бригадах почти ежедневно. Выбора-то нет: или — или, А матушка-земля, она всех держит: и праведных, и грешных…
8
Тыловая база расположена была на отшибе, у лесной опушки, в каком-то странно хаотичном поселке с несколькими кирпичными домиками над оврагом и со старыми складскими лабазами в центре — приземистые, толстостенные, они виделись издали громадной подковой. Всюду тут суетились интенданты-тыловики — у лабазов сгружали мешки, ящики, бочки; сновали на мотоциклах регулировщики со свернутыми флажками за голенищами кирзовых сапог, а в глубине «подковы» сушилось на веревках множество солдатского белья (очевидно, дислокация какой-нибудь банно-прачечной роты).
У выездных ворот старший лейтенант Полторанин отпустил «додж», предъявил документы. Его сориентировали: нужная ему «топографическая группа» находится за углом, в ближнем домике (с петухом на печной трубе).
Он немножко недоумевал: отчего это, из каких соображений начальство решило разместить рейдовую разведгруппу здесь, в тыловом муравейнике, напичканном полувоенным людом, да и вообще открытом, по сути, для каждого постороннего взгляда? Ведь более подходящим мог стать какой-нибудь глухой кордон или заброшенная ферма.
Впрочем, как знать… Может, здесь-то как раз и удобное: не зря же говорят, что человек заметнее не в толпе, а в чистом поло. Наверно, майор Матюхнн додумался, а уж он мужик тертый, в чекистах с двадцатых годов.
Полторанин шел широким двором, заросшим муравой, зорко поглядывая по сторонам, по привычке все схватывая и оценивая одновременно. Складские запахи на миг напомнили ему площадь у черемшанского сельмага. Там вечерами, когда завозили товар, пахло тоже так вот остро и возбуждающе: селедочными бочками, печеным хлебом и новой рогожной мешковиной.
Подходя к домику, замедлил шаг — что-то интуитивно насторожило его. Напротив, метрах в пятидесяти, у распахнутых настежь складских ворот, трое парней сноровисто и бойко, играя кулями, разгружали бортовой «зис», таскали крупу или сахар. Ничего особенного, если не считать живописного внешнего вида грузчиков: двое были в старых немецких френчах, а третий — высокий, курчавый — в расшитой украинской рубахе. Полторанин перевел взгляд на раскрытые окна домика (там было пусто!) и сразу догадался: цивильные грузчики не кто иные, как «работники топографической группы», то есть его собственные подчиненные! (Матюхин предупредил: ребята присланы из партизанского резерва, одеты кто во что горазд). Интересно, для чего они подрядились в грузчики: провианту подзаработать или просто так разохотились помочь по доброй воле?
Поравнявшись с окном, старший лейтенант сразу вскипел от негодования: в пустой комнате был полнейший ералаш, а главное— на койках в беспорядке валялось оружие! Ничего себе разведчики-диверсанты! И с этими ротозеями ему предстоит идти во вражеский тыл?!
В следующее мгновение Полторанин пружинисто оттолкнулся к, перемахнув подоконник, впрыгнул в комнату. Быстро стал собирать полевые сумки, трофейные шмайсеры в одну кучу: сейчас он все это соберет в одеяло — и за печку! А потом вызовет сюда расхристанных шалопаев-«топографов» (ишь ты, обрадовались левому приработку, даже личное оружие побросали!). Черт бы их побрал этих «лесных братьев», навязал их на голову майор Матюхин!..
— Ни с места! Бросить оружие!
Полторанин вздрогнул от неожиданного окрика, обернулся. У порога, вскинув парабеллум, стояла щуплая черноволосая девушка. Черт возьми, да ведь это пигалица-прачка, которую он мельком видел в кухонном окне! Она там что-то стирала в корыте, и Полторанин даже не счел нужным принять ее во внимание.
— Бросьте оружие! — повторила девушка и, услыхав, как он, скорее машинально, чем умышленно, передернул затвор автомата, добавила с усмешкой: — Оно не заряжено, не старайтесь.
Бросив на постель автомат, старший лейтенант с интересом оглядел девушку. Вспомнил, что, увидав ее через окно, чему-то удивился. Чему же? Да, конечно, этой мальчишеской стрижке. Еще подумал: не паренек ли это стирает? Жаль, в спешке забыл Полторанин о святом разведческом принципе: если что-то удивило — присмотрись, насторожись… Сейчас его удивляло другое: как она крепко держала увесистый парабеллум худенькой, тоненькой в запястье рукой. Видать, девчушка сильная…
— Как вы здесь оказались? — насмешливо спросила она.
— Да вот шел мимо. Случайно. Гляжу — оружие…
— И случайно прыгнули в окно?
— Ага, случайно! — рассмеялся Полторанин.
Она ему нравилась, эта глазастая цыганочка в солдатской гимнастерке. Нравилась ее улыбка — строгая и теплая одновременно — и то, как она стоит: чуть откинувшись назад, словно стараясь хрупким телом уравновесить тяжелый револьвер, Будто на какой-нибудь дуэли.
— Да уберите вы свою пушку, — сказал Полторанин. — Что я вам, шпион или жулик? Могу предъявить документы.
Девушка все с той же загадочной улыбкой сунула за пояс, под передник, парабеллум, шагнула в комнату:
— Документов не надо. Я и так знаю, что вы старший лейтенант Белый, наш командир. Ведь нам звонили, предупредили, что вы выехали сюда. А приметы ваши мы и раньше знали.
— Ничего себе, подготовились к встрече! — Полторанин показал на разбросанное оружие. — За это вас всех пороть надо, разгильдяев.
Девушка собралась что-то ответить в оправдание, но, взглянув в окно, испуганно схватила Полторанина за рукав, потянула к двери:
— Идемте быстрее отсюда! Идемте, я вам все объясню.
На кухне она как-то по-новому — без улыбки и очень серьезно — оглядела Полторанина, произнесла медленно и с непонятной интонацией, не то смущенно, не то сожалеюще:
— А я почему-то представляла вас старше. И солидней. А вы, оказывается, такой же молодой…
— Молодой, как кто?
— Ну как все мы. Как эти ребята. Пожалуйста, не обижайтесь на них. Они немножко озорные. Вчерашние партизаны, понимаете? К тому же мы торчим тут без дела уже четвертый день, вот они для развлечения и придумали этот розыгрыш.
— Какой розыгрыш? — удивился Полторанин.
— Ну вот с вами… Они точно рассчитали, что вы, как офицер и разведчик, впрыгнете в окно, клюнете на это разбросанное оружие… А я вас должна арестовать и дать им сигнал, что вы в ловушке.
— Понятно… — чертыхнулся в душе Полторанин. Вот стервецы, а ведь действительно все рассчитали ловко! Чтобы потом покочевряжиться: вот, дескать, как мы знакомимся с командиром. Напрасно он не послушался Матюхина, когда тот предложил поехать с ним и официально представить его разведгруппе.
Значит, решили потешиться, поиграть на его командирском самолюбии? Любопытно, кто же из троих предложил эту изощренную и коварную шутку? Наверно, тот долговязый, в вышитой рубахе. Матюхин предупреждал: гляди, парняга хитрющий.
— Ну так давайте им сигнал, — сказал Полторанин девушке. — Игра сыграна. Или вы раздумали?
— Мне вас жалко, — вздохнула она. — И потом я против того, чтобы унижать командира. Видите ли, я сержант Красной Армии и знаю, что такое дисциплина.
— Вот это правильный ответ, — сказал Полторанин, — Насчет дисциплины правильный. А жалеть меня не надо, сержант.
— Я… в личном порядке… — Она явно засмущалась, залилась румянцем — это заметно было даже при ее необычно смуглом лице.
«Чудная девка! — подумал Полторанин. — То пистолет наставляет и команды выдает, как выводной на гауптвахте, то вся в краску ударилась, вроде напуганной невесты. И все время на носки поднимается, будто на цыпочках ходит. Может, еще не отвыкла от модных туфель, а скорее всего, для того, чтобы казаться выше ростом. Хоть и солдатка, а форменная маломерка. Недоросток».
— Вы — сержант по званию, а ходите без погон. Почему? — Полторанин оглядел ее придирчиво, сухо.
— Ребята предложили снять, Чтобы я, значит, не демаскировала их. Понимаете?
— Не понимаю… Вот пойдем на задание, тогда, может, придется и снять погоны. Хотя вряд ли. А здесь кругом наши, стало быть, требуется строго соблюдать военную форму, устав и все такое прочее. Поэтому приведите себя, сержант, в должный вид и представьтесь как положено.
— Прямо сейчас? — Девушка удивленно прищурилась.
— Немедленно, А я подожду в прихожей.
— Есть!
Ровно через три минуты она распахнула дверь, и Полторанин невольно расплылся в улыбке: вскинув руку к пилотке, перед ним стояла точеная, ладная девушка-сержант с туго перехваченной ремнем осиной талией. «Вот таких красоток регулировщиц рисуют на тыловых плакатах у вокзалов да кинотеатров!» — одобрительно подумал он. Все честь честью, даже гвардейский значок на груди.
— Товарищ старший лейтенант! Представляюсь: гвардии сержант Анилья де Гонгора-и-Арготе. Радиотелеграфист первого класса, а также медицинская сестра.
— Насчет фамилии неясно, — нахмурился Полторанин, — Или это у вас разведческое прозвище?
— Нет, фамилия. Я по национальности испанка. Помните, в тридцать восьмом году в СССР приезжали дети испанцев? Вот я и была среди них.
— Дела… — до крайности удивился Полторанин, — Язык вы наш, я гляжу, хорошо знаете. Стало быть, сработаемся.
Он еще раз — теперь с особой уважительностью — оглядел миниатюрную девушку. Скажи пожалуйста, а ведь принял ее за цыганку, что подрабатывают иногда стиркой в солдатских прачечных, а то и песнями-рыданиями развлекают. Даже, честно признаться, поискал глазами гитару, когда вошел. А она, оказывается, из тех героических испанских детей, о которых когда-то много писали газеты и которые привезли с собой моду на пилотки-испанки с цветными кисточками. Как же, он помнит это время, очень хорошо помнит… Однажды часы свои серебряные сдал в фонд помощи республиканской Испании. Было такое…
— Ну что ж, товарищ Анилья… Это хорошо, что вы испанка. Значит, у нас с вами к фашистам общий счет. Будем рассчитываться сполна. А сейчас давайте-ка команду «В ружье!».
— Это как? — спросила она очень по-своему, мило улыбаясь.
— А на полном серьезе. Бегом, к этим, как вы их называете, ребятам. И — боевая тревога! Пусть во весь дух шпарят сюда.
— Есть!
Она выскочила в дверь, опрометью прыгнула с крылечка, а он, прислонившись к оконному косяку, наблюдал, как будут исполнять команду его новые подчиненные, эти шутники. Время есть, впереди до официальной беседы с майором Матюхиным еще целая ночь, и он поможет смешливым, озорным ребятам как следует развлечься. Шутить так шутить — на всю катушку.
Впрочем, грузчики-доброхоты не особенно разволновались, увидав посыльную, и, казалось, никак не реагировали на ее отчаянные жесты. Снесли в склад еще по одному мешку, не спеша отряхнули пыль с одежды, посмеиваясь и благодушно переговариваясь с «товарищем Анильей». А высокий русокудрый поиграл ей что-то на губной гармонике, похлопал по плечу, дескать, не переживай, командир один, а нас вон четверо. Ничего, подождет.
Нет, Полторанин тоже не очень-то переживал. Пускай порезвятся, пускай посмеются на досуге. А уж потом будем подбивать бабки и подсчитывать: кто же, оказывается, смеется последним? и почему смеется.
Когда они наконец вошли в комнату (а шли вразвалку, гурьбой, с улыбочками и под губную гармошку!), старший лейтенант невольно залюбовался парнями — такими они вблизи оказались крепкими, плечистыми, налитыми зримой мужской силой. От них и пахло по-особому, не по-солдатски — кожей и шинельным сукном, — а чем-то свежим и острым, каким-то полевым или лесным вольным духом, как, например, пахнет от вернувшегося охотника. Комната сразу показалась маленькой, неуютной и полутемной.
— Дзень добры! — по-польски приветствовал русоволосый. Он стоял впереди всех и добродушно, наивно улыбался: этакий простецкий — душа нараспашку — миляга парняга. Из-за его локтя испуганно выглядывала смуглая мордочка «гвардии сержанта Анильи». — Цо хце пан офицер?
— Пан офицер хце боевую тревогу, — тоже улыбаясь, в тон ему ответил Полторанин.
— Пан ма посьвядчене?
— А как же! Обязательно. — Полторанин подал свое служебное предписание.
Русый молодец внимательно прочитал его и мгновенно преобразился: звучно щелкнул каблуками, вытянулся «во фрунт», слегка оттопырив локти:
— Капрал Войска Польского Юрек Гжельчик! Честь имею!
Это, конечно, была игра, вернее, продолжение игры. Но она сразу же подействовала на остальных. Вдоль прохода между коек возникла четкая шеренга.
— Ефрейтор Сарбеев! — представился очередной, стриженный под нулевку.
— Лейтенант Братан! — пробубнил басом третий — кряжистый и толстогубый, с широким и постным, будто обиженным, лицом. Он держал под рукой, у бока, большую консервную банку и от этого сам казался очень широким, глыбастым.
«Наверно, сухое молоко в банке, — догадался Полторанин. — Заработали на разгрузке».
— Одно начальство собралось! — ухмыльнулся Полторанин. — Мне прямо беда с сами. Все звания имеют, а насчет дисциплины — ни в зуб ногой. Как это понимать?
— Да отвыкли! — опять раскатисто, гулко, как в бочку, проговорил третий, что назвал себя лейтенантом, — Мы ведь все бывшие. Я, к примеру, командиром танка еще в сорок первом был. Потом все партизанил. Рядовым, конечно. Сарбеева прислали в отряд как подрывника. Ну а Юрек, тот вообще капралом был еще до войны.
— Как это до войны! — оскорбился, побагровел красавец Юрек. — Нет, вы послушайте, что он несет! Да я, шановный пан Братан, капралом воевал еще под Кутно! Еще осенью тридцать девятого!
— Ну да, верно, — равнодушно пробубнил «пан Братан». — Я так и сказал: еще до нашей войны. До Отечественной.
— Нет, не верно! — вовсе вспылил поляк. — Что значит «вашей» и «нашей» войны? Так нельзя говорить. Мы все ведем одну нашу войну против проклятых швабов. Что скажет пан командир? Я прав?
— Конечно прав! — улыбнулся Полторанин. Возникшая перепалка ему, честно признаться, поправилась: сразу и определенно выяснилось, кто есть кто. Ну и потом, он понял, что ошибался в первых своих впечатлениях, подозревая ребят в крепком сговоре. Скорее, они в самом деле просто из озорства пытались поймать его в ловушку, о которой говорила глазастая «гвардии сержант Анилья». Предложил заводила Юрек, а эти двое просто согласились.
Ну что ж, тем лучше. Значит, он, командир, будет общаться с ними без всякой обиды. Тем более что командир вообще не имеет права на обиду, и в этом Полторанин уже успел очень хорошо убедиться за свою практику. Командир должен действовать. Справедливо и требовательно. А вот в этом убедиться должны они, его подчиненные, — сегодняшние лесовики, завтрашние лихие разведчики.
— Двадцать минут на сборы! — громко объявил Полторанин. — Снаряжение походно-боевое. Полный боезапас, суточный сухой паек. Лишних вещей не брать, комнаты и дом после ухода опечатать, сдать под охрану. Вопросы есть?
Вопросов не было, были лишь сразу скисшие лица и всеобщее недоумение. Как ни странно, самой смелой из четверки оказалась гвардии сержант Анилья, притулившаяся на левом фланге. Она сказала:
— Это очень странно… Нам говорили, что выступление предстоит через неделю…
— Отставить разговоры! — гаркнул Полторанин. — Встаньте в строй, сержант! Приказы не обсуждаются. Ваша рация в исправности?
— Так точно.
— Приведите ее в походное положение и передайте товарищу Братану. Нести будет он.
— Но я сама переношу рацию.
— Разговорчики! Выполняйте приказ.
— Есть!
Конечно, старший лейтенант Полторанин, как опытный разведчик, прекрасно понимал, что полностью с сегодняшнего вечера укомплектованной рейдовой группе не место в этом тыловом курятнике. Одно дело, когда разухабистые, разношерстно одетые парни кантовались тут бесцельно, без определенного занятия все прошлые дни. Это безделье гражданских парней еще можно было как-то закамуфлировать под топографическую группу. Но с его приходом все менялось коренным образом, и только круглый дурак мог не обратить теперь внимания на живописных «топографов-грузчиков» с бойцовской выправкой и ухватками бывалых диверсантов. А немцы умеют выходить на подозрительный след, и уж что другое, а тылы — всегда излюбленное пристанище для агентов абвера. Уходить надо было немедленно. Без всяких звонков в верха, без излишних согласований.
Ну и заодно проветрить ребят, дать им некоторую прикидку настоящего боевого задания. А то они тут застоялись, как скакуны на конюшне. От обильных интендантских харчей да от безделья их вон на розыгрыши-шутки потянуло.
Словом, раскрутка началась, как и объявил Полторанин, ровно через двадцать минут. Майское солнце плавилось в багровом закатном облаке, когда вся пятерка, экипированная по-походному, прямо от крыльца нырнула в заросли сирени и, игнорируя тыловой КПП, вдоль кирпичной стены лабаза направилась к лесу. Там же, в кустах, ножницами сделали проход в проволочном заграждении и рванули в уже темную чащобу сплошного орешника…
Хорошо ребята шли, ходко! У Полторанина душа радовалась: вот что значит тренированные лесовики. За четыре часа ни один не отстал, не вильнул в сторону, не попросил привала. Шли слаженно, гуськом, шаг в шаг, плотной пятеркой, как патронная обойма. Девушка-испанка — вот кто удивлял Полторанина! Скользила в темноте, будто лесная мышь, — ни шороха, ни хруста. Парни, те иногда плечами сучья мнут или валежник раздавят тяжелым шагом. Она же нырнет под ветки — и, гляди, уже на другом конце куста появляется беззвучной тенью.
Полторанин никак не мог вспомнить чудную заковыристую ее фамилию. Прикидывал, сравнивал, что-то такое появлялось на уме, но не похожее, не то! В конце концов не выдержал и на одном повороте, у заросшего осокой ручья, приотстал, спросил шепотом:
— Слушай, сержант! Повтори-ка свою фамилию. Забыл, понимаешь, никак не могу вспомнить.
Она тихо рассмеялась.
— Анилья… Де Гонгора-и-Арготе.
Полторанин повторил по складам вслух и тоже рассмеялся.
— Чудите вы, испанцы! Получается не одна, а целых три фамилии! Да еще приставка. Это зачем?
— Я из древнего дворянского рода, командир. Мой отец был полковником испанской королевской, а потом — республиканской армии. Погиб под Картахеной.
— Ну дела… — только и мог протянуть изумленный Полторанин.
— Это надо же такому случиться! Он — в недавнем прошлом алтайский конюх, нынче катанный, меченный и латанный войной разведчик — ведет под своей командой хрупкую девушку, у которой волосы цвета воронова крыла и которая, может быть, приходится дальней родственницей Дон-Кихоту Ламанчскому или самому испанскому королю… Он читал: такую девушку называют в Испании доньей. И вот теперь эта «донья» бесстрашно шмыгает по ночным кустам, утирает пилоткой мокрый лоб и, довольная, улыбается, блестя в темноте удивительно белыми зубами…
— Давай гранатную сумку, сержант. Поднесу.
— Нет-нет! — запротестовала она. — Я сама. Мне не тяжело.
К полночи ребята взмокли, Да еще пала обильная роса, студеная, будто выплеснутая из родника. Посвежело, спины у всех заметно парили. Полторанин прикидывал во время привала: еще два-три часа такого хода, и тогда можно будет вести тот самый непринужденный мужской разговор по душам, который строится весь на полной открытости и приходит только после совместно пережитой опасности или сделанного трудного дела. Когда не надо ни убеждать, ни разъяснять и тем более упрашивать.
За это время они несколько раз выходили на различные тыловые объекты, которых много было напичкано в лесу, дважды для интереса подключались к случайным телефонным линиям, остановили (тоже для тренировки) на магистральном шоссе две-три грузовые машины, а у артиллерийских складов чуть не попали в переделку. Правда, быстро ушли в лес, но часовые дали по ним осветительную ракету и еще минут пять палили из автоматов вслед.
На рассвете Полторанин вывел группу к южным городским окраинам. Теперь надо было подыскать подходящее место для привала, для отдыха, чтобы дать ребятам поспать часа два, а уж потом в бодром виде предстать перед майором Матюхиным.
Постой в каком-нибудь хозяйском доме не годился: это ненужные расспросы, шум и вероятная подозрительность хозяев (откуда взялись такие живописные субчики?). А там, глядишь, и с комендатурой придется дело иметь. Да и вообще не хотелось Полторанину ни свет ни заря будоражить незнакомых людей.
Вот развалины — как раз то, что надо. Их, кстати, Полторанин еще накануне хорошенько разглядел, когда заезжал сюда за гранитной плитой. Разглядел так, по профессиональной привычке, а теперь оказалось, в дело пошла вчерашняя «рекогносцировка».
Тут в свое время, очевидно, легла сразу серия бомб — полквартала кучно накрыла. Среди развалин полно приличных пустых комнат, найдется и крыша над головой. И все-таки Полторанин, неизменно следуя своему чутью (да и ребят учить этому надо!), выбрал наименее комфортабельное жилье: чердак двухэтажного дома. От земли, от двора далековато — это раз. А кроме того, чердак прямо сообщался с соседним домом, точнее, с его бесформенно разломившимися стенами.
Разведчики поочередно поднимались через лаз на пыльный чердак и тут же без слов падали, мгновенно засыпали. Только радистка нашла в себе силы подойти к Полторанину, стоящему у окна, и, тяжело дыша, хрипло спросить:
— Готовить рацию на связь?
Полторанин отмахнулся: какая уж тут связь! Спи…
Она тут же присела, упала на колени и уснула, обхватив руками свой обшитый брезентом ящик.
Старший лейтенант курил у окна, разглядывая медленно проступающие очертания города. Накрапывал мелкий дождь, и это его радовало: для разведчика нет ничего приятнее дождя при завершении рейда. Уже не намочит, только по следам пробежится — и следов нет, а дело сделано…
Через час проснулся капрал Гжельчик — единственный из группы; он спал сидя, прислонившись спиной к стропилу. Чиркнул зажигалкой, затянулся и, мягко ступая, подошел к Полторанину:
— Товарищ командир, я готов на вахту. Теперь ты отдохни.
— Ничего, — сказал Полторанин, — я еще постою. Досыпай, через час уходим.
Только потом, минут через десять, когда поляк уже снова спал, Полторанин вдруг сообразил, что ведь капрал Юрек впервые обратился к нему по-иному: не «пан офицер», а «товарищ командир»! И тихо рассмеялся: значит, дошла до ребят истина! Поняли, что к чему…
Сквозь слипающиеся веки он видел серый хаотичный двор, в котором несмело, но все более явственно проступали краски: сделались красно-бурыми груды кирпичей, зазеленела придавленная, торчащая из-под ржавой арматуры ветвь акации, белым пятном виделась отброшенная взрывом эмалированная ванна. Потом вдруг развалины зашевелились, стали двигаться… Что за чертовщина?! Полторанин тряхнул головой и увидел, что двор уже полон солдат, наших — красноармейцев! А чуть позади них, держась за торчащую из кирпичей железную калитку, какой-то лейтенант размахивал пистолетом, негромко отдавал команды. Конечно, дом оцепляли!
Они, кажется, влипли основательно. Полторанин мгновенно сообразил: если через полчаса их под конвоем поведут в комендатуру, это будет означать полный провал будущей операция. И вообще, позор по всем статьям.
— Подъем!
Он встряхивал за шиворот каждого а ставил стоймя — всех за одну минуту. А еще через минуту их уже не было на чердаке — и след простыл. И на этой улице не было.
А утром они явились к Матюхину. Вернее, прямо к майору явился один Полторанин, остальные ждали поблизости.
Матюхин, как увидел перед собой старшего лейтенанта, побагровел от ярости, потом побледнел и даже, пожалуй, позеленел. Сопел и пыхтел долго, молча носился, прихрамывая, по своему кабинету. Наконец, плюнул в раскрытое окно:
— Хулиган ты, Полторанин! Ты понимаешь, что наделал? Поднял по тревоге целую комендантскую роту! Они тебя полночи ловили.
— Так не поймали же…
— О, брандахлыст! — Майор схватился за голову: —Ион еще ухмыляется! Пойми, генералу доложили, что у нас в тылу появилась какая-то диверсионная группа. А это, оказывается, твои художества! Почему снялся без разрешения с базы?
— Да там же курятник, а не база. Нас бы уже сегодня раскололи как разведчиков. А мне не надо, чтобы немцы потом наши портретики имели. Как хотите…
— Что «как хотите»?
— Ну ежели я вам не подхожу — отправляйте назад. Обижаться не стану.
— «Обижаться»… Видали его! Имей в виду, Полторанин, гауптвахта тебе обеспечена. Сам генерал обещал. Ну это после возвращения с задания. Так что ориентируйся.
Майор свернул обычную свою козью ножку, закурил и понемногу успокоился. Уже равнодушно спросил:
— Где твои архаровцы?
— Да вон там… Чай пьют.
— Где это «там»?
— В том домике, что напротив. Старушка одна к самовару пригласила.
Майор попыхтел самокруткой, подумал о чем-то и достал из стола две банки консервов, пакет с сухарями:
— Ладно, пошли к ним. Попьем чаю из самовара — я тоже еще не завтракал.
9
Егор Савушкин теперь частенько задумывался: как быть дальше, как привыкнуть, а значит, в конце концов, выжить? В отличие от молодых ребят из бригады, Савушкин имел житейский опыт и хорошо знал, что зачастую люди на своем извилистом пути спотыкаются, паникуют и даже ломают шею только потому, что не могут, не умеют вовремя и правильно перестроить себя под новые обстоятельства. И беда тут в том, что человек, при всем его уме, не отличается гибкостью и потому сломать его бывает куда легче, чем согнуть.
А сломался — капут. Ни друзьям от этого пользы, ни врагам — отместки. Вот и надо иной раз, как ни тягостно, ни трудно, все-таки суметь согнуться, с болью, может быть, со стоном принять на себя невыносимую ношу. Да так, чтоб в кулак сжаться, спружиниться до поры до времени и терпеть, терпеть, зная, что сжатое все равно распрямляется. Рано или поздно.
В жизни многое приходится делать такого, к чему душа не лежит, чего нутро не терпит. А. делаешь — надо! Даже если боязно или вовсе страшно — все одно делаешь. Вон в какие атаки приходилось ходить: земля огнем горит, железо вокруг плавится, а ты идешь. Будто по самой кромке, по лезвию бритвы. Тут не столько смерть страшна (ее не жди, она тебя сама найдет!), сколько потеря в себе человеческого, того, что держит и возвышает над этим огнем. Все-таки война есть война: на четвереньки к земле гнет, разум туманит, озверевает человека. А проглянул в тебе зверь — вот и, значит, сломался ты.
У него, у Савушкина, почти то же самое случилось в Тарнополе с тем пленным немецким штрафником. Да, спасибо, Ванюха Зыков удержал…
Теперь вот эсэсовские охранники, сами отпетое зверье, всех их, военнопленных, жить и выть по-звериному заставляют. А здесь безоружному под неминуемой пулей удержаться, устоять куда труднее, чем в бою.
А держаться надо. Выжить надо!
Люди ломались на глазах. Если в первые дни эсэсовцы расстреляли троих человек, отказавшихся пороть своих товарищей, то потом уже отказов не бывало, порки своих своими стали лагерной нормой. Егор Савушкин иногда с ужасом представлял, как когда-нибудь дойдет и до него очередь: бывалого мужика-охотника, сроду не поровшего и собственных пацанов, его заставят бить железякой того же Ванюшку Зыкова или молчаливого Атыбая…
Что же станет делать? Подымет руку? А потом сам себе скажет в оправдание: «С волками жить — по волчьи выть»?
Да ведь не будет ему никогда оправдания, даже на том свете! Не будет!
Вот так она выглядит на проверку, вся премудрость: «Гнись, а не ломайся». Со стороны-то всякому рассуждать легко…
В его бригаде, слава богу, порки еще не случалось, не было причины. Правду сказать, пользуясь своей силой, старшинскими замашками, Егор держал бригаду в кулаке. К тому же удачно как-то ребята подобрались: молодые все, сноровистые, дюжие. Работали быстро, в строй не опаздывали, на пробежках не отставали. Конвойный шеф шарфюрер Липке — тот, который по случайности определил Савушкина в десятники, был доволен бригадой и теперь по утрам ставил ее в голову колонны.
Однако самого Савушкина он втайне недолюбливал и не упускал случая продемонстрировать это. То тыкал стволом автомата под ребро или бил в живот прикладом, будто выравнивая строй, то с размаху ударом кулака прихлопывал на голове шапку. А однажды угостил Егора сигаретой и, давая прикурить, прижег ему губу бензиновой зажигалкой.
Это можно было терпеть, тем более что других десятников Линке бил злобно, откровенно и безбоязненно. Бывший боксер, он, как правило, применял правый хук, сразу сбивая пленного с ног, Иногда с чистым нокаутом. Кряжистого длиннорукого Савушкина шарфюрер побаивался, потому и ограничивался мелкими пакостями. Егор это понимал.
Всю весну они проработали на подсобных: копали котлованы, бетонировали дорогу, разгружали уголь на станции, куда изредка приходили диковинные эшелоны из цистерн, сплошь покрытых искристым инеем (эти эшелоны сопровождали оравы эсэсовских автоматчиков и обязательно несколько «мессершмиттов» с воздуха). А в конце мая всю бригаду перебросили на постоянное строительство: в готовых котлованах возводили массивные бетонные бункера.
Здесь, в центре полигона, упрятанном за многослойную колючую ограду, охрана была послабее — в основном из пожилых фельджандармов, которые целыми днями грелись на солнышке, пиликали на губных гармошках, иногда тайком сходились парами и перебрасывались в карты (случалось при этом в оглядку потягивали из фляжек ворованный технический спирт).
Правда, все — и военнопленные, а охранники, и даже техники из ведомства Тодта[25] — побаивались внезапных налетов начальника конвоя шарфюрера Линке. Обычно он появлялся после десяти часов, уже изрядно хлебнувши шнапса, и начинал свой контрольный обход с бетономешалок — там работали пленные поляки, которых он особенно не любил. Демонстрируя приемы бокса, избивал всех налево и направо, иной раз поднимал стрельбу и вызывал караульную команду с овчарками. А если находил очередных «саботажников», тут же устраивал показательный расстрел. Затем путь шарфюрера вел к котлованам.
Сюда он шел по-разному, в зависимости от того, насколько был пьян. Если не сильно, то напрямик — через ложбину, рядом с бетоновозной дорожкой. Перебравший шнапса Липке непременно продирался через кустарник по косогору, затаиваясь после коротких перебежек. Внезапно выскочив на пост и обнаружив нарушение караульной службы, шарфюрер боксировал фельджандармов до тех пор, пока те не откупались фляжкой спирта или шнапса, В таких случаях до котлованов к военнопленным он не добирался: вылакав спирт, валялся где-нибудь под кустом до самого обеда.
В то утро шарфюрер ворвался в бригаду Савушкина совершенно неожиданно, в неурочное время — в половине десятого, почти трезвый и от этого до бешенства злой.
Еще у края котлована он обогнал пленных с тачками бетонного раствора, что-то крикнув Савушкину, стал спускаться вниз, балансируя на мокрых досках. Но в конце спуска все-таки не удержался, потерял равновесие и грохнулся на дощатый пол, прямо в цементную лужу.
Весь котлован замер. Первым опомнился Егор Савушкин, быстро подскочил с тряпкой, чтобы услужливо обтереть мундир и штаны конвойного начальника. Однако Линке грубо оттолкнул его, и Савушкин похолодел: хмельные глаза эсэсовца сделались белыми от ярости — он неотрывно глядел на пленного номер 1015, на молодого казаха, не сумевшего сдержать насмешливой улыбки. Этот паршивый азиат-унтерменш посмел смеяться над ним, шарфюрером, чистокровным арийцем?!
Раздувая ноздри, эсэсовец шагнул вперед. По-боксерски согнул в локтях руки и молниеносным хуком — справа в подбородок — сбил казаха на землю. Нагнулся, чтобы удостовериться, нет ли нокаута, потом, оглядевшись, поманил пальцем стоящего поодаль Зыкова: «Цу мир!»[26]
Выбрал из арматуры подходящий железный прут и, показывая на лежащего пленного, гаркнул:
— Цванциг![27]
На Ванюшку жалко было смотреть. Он растерянно и недоуменно хлопал глазами, быстро перебрасывая прут из ладони в ладонь, будто тот был обжигающе-горячим, только что вынутым из кузнечного горна. «Эх-ма… — сокрушенно подумал Савушкин. — Влипли друзья-приятели по самые уши! Оба влипли. Крышка им теперь обоим, как пить дать…»
— Эр ист майн фроинд[28], — неожиданно пролепетал Зыков.
— Вас? — заорал эсэсовец.
Пленный громко повторил фразу.
— О! — Шарфюрер удивленно вытаращил глаза. Рассмеялся: — Данн — фюнфундцванциг![29]
И сзади поддал коленкой Зыкову так, что тот перелетел через лежащего казаха и ударился, влип в деревянную стенку опалубки. Эго его будто сразу отрезвило: он выпрямился в рост и, резко взмахнув рукой, отбросил арматурный прут прямо под ноги эсэсовцу.
Савушкин оцепенел, хотел было крикнуть Зыкову, выругать: что, мол, ты творишь, олух? Опомнись! Но язык онемел, не слушался, словно распух во рту… Вдруг все происходящее в котловане стало медленно меркнуть в глазах старшины, растворяться, терять свои очертания — четко виделась лишь толстая рука шарфюрера, поросшая рыжими волосами. Вот она потянулась к кожаной кобуре, скользнула внутрь — и появился черный, вороненый парабеллум…
Шарфюрер Линке едва успел щелкнуть предохранителем, как вдруг над его головой молнией сверкнула отшлифованная до блеска лопата. Лопата Егора Савушкина…
И тут котлован взорвался. Его будто захлестнуло взрывной волной ненависти: пленные со всех сторон кинулись с лопатами наперевес к упавшему немцу. В их горящих глазах было столько ярости, что Савушкин испугался: не удержать, изрубят, истолкут в пшено, окаянные! А тогда всем один конец.
Он нагнулся, вырвал из пальцев эсэсовца пистолет, вскинул его над головой:
— Назад, мать вашу перетак!! Всем по местам! Кто сунется — застрелю!
Помогло… Отшатнулись враз, но все равно злоба не утихла, не погасла: глаза по-прежнему сверкали, как у голодных волчат, остановленных перед добычей. «Вот он и есть тот самый зверь, — беспокойно оглядываясь, подумал Савушкин. — В каждом проснулся. Лезут без всякого соображения на свою погибель. Наделают следов, и только. А его, эсэсовца, не добивать, а прятать надо поскорее. Он уже готов».
Савушкин позвал двоих, вырвал и отбросил лопаты, приказал:
— Берите шарфюрера! В опалубку, в бетон… Быстро!
Тем, кто приехал с тачками, велел сразу же подать раствор и живо слить. Сам проследил, чтобы залили ровно, надежно, чтобы нигде ничто не торчало, не выглядывало. И тут же погнал их бегом за новыми порциями бетона.
И только теперь обратил внимание на Ванюшку Зыкова — он один так и не двинулся с места, так и торчал в углу, прислонившись к доскам. Глаза широко распахнуты, пустой, какой-то шалый взгляд… Эка покорежило парня!
— Очнись, Аника-воин! — Старшина подошел к нему, слегка хлопнул по щеке: — Да опомнись же! Все в норме, слышишь?
Ванюшка продолжал осоловело пялить глаза. Тогда Егор взял его за грудки, тряхнул как следует:
— А ну, живо наверх, губошлеп! Разведай там обстановку. Бегом! — и поднял с земли арматурный прут.
Ванюшка, увидав железяку, мигом очнулся, рванул из котлована — откуда только прыть взялась.
Старшина сунул пистолет под гимнастерку и лопатой тщательно соскреб пятно на досках, где лежал эсэсовец. Посыпал свежим песком, выпрямился:
— Ну теперь держись, славяне! И помните до самой смерти: ничего тут, в котловане, не было. Никто ничего не видел. Ясно? — Водой из ведра облил Атыбая, привел в чувство и усадил в тени под стенку — пускай отдохнет, оклемается.
В это время сверху по скользким доскам кубарем скатился Ванюшка Зыков:
— Дядя Егор! Там начальство идет!
— Какое начальство? Говори толком.
— Наверно, из штаба полигона. Офицер, чуть ли не полковник. Погоны у него витые.
— Ну пускай идет, нам какое дело? — спокойно отмахнулся Савушкин. — Ты лучше скажи, как часовые?
— У них тихо. Под тополем в карты режутся. Шарфюрера они, кажись, но приметили.
— Хорошо бы так… — Старшина на минуту задумался. Он, конечно, только прикидывался равнодушным, на самом деле сообщение Ванюшки насчет штабного офицера очень его встревожило. Зачем он сюда? Может, разыскивает начальника конвоя? Но тогда почему офицер не обратился сначала к часовым, не расспросил их? А что, если офицер видел, как Линке спускался сюда, в котлован? Тогда ему расспросы не нужны…
Придет, а шарфюрера здесь нет. Вот это получится кадриль… Ну пусть спускается и ищет, а будет шибко настойчивым, тогда сам пойдет вслед за шарфюрером. Бетона хватит и на него. У них просто не будет другого выхода.
Не предупредить ли ребят на всякий случай? Дескать, если придется пропадать, так с музыкой — в парабеллуме все-таки семь патронов.
Не надо… Ни к чему пустые слова. Они и так понимают, что замурованный эсэсовец стоит головы каждого из них. Пощады не будет.
Эх, мать честная, заварили кашу, да густа — не расхлебаешь! А все из-за этих желторотых пацанов!
— Бери лопату! — гаркнул старшина. — Вкалывай и не суйся не в свое дело!
— Да я же ничего, дядя Егор… — обиженно залепетал Зыков. — Я молчу…
— И молчи!
Муторно было на душе Савушкина, до того беспокойно, нехорошо, что временами тошнота подкатывала к горлу. От суеты да от жары, должно быть. Он шагнул к ведру, жадно напился, расплескивая на грудь теплую воду.
А наверху, над перилами ограждения, уже маячила вздыбленная офицерская фуражка с орлом. Заглядывая, немец наклонился: ну так и есть, Ванюшка не ошибся — погоны армейского полковника.
— Бог на помощь! — по-русски крикнул офицер. — Кто есть бригадир?
— Я бригадир! — отозвался старшина Савушкин.
— Очень карашо. Я спускайся к вам.
«Дьявол бы тебя побрал, аспида мордатого! — вполголоса выругался Савушкин. — Нужен ты здесь, как сатана на пасху. И ведь лезет-то в самую грязь, прямо по мокрым плахам! Не дай бог, чтобы и этот шлепнулся, как покойный шарфюрер…»
Полковник спустился довольно ловко и быстро, лавируя между торчащими прутьями арматуры. Крепкий, коренастый, остановился перед Савушкиным, забросив за спину руки. Внимательно посмотрел по сторонам, будто отыскивая кого-то. «Сейчас спросит про шарфюрера…» — похолодел старшина.
Однако полковника интересовало качество опалубки: не просачивается ли бетон в щели, нет ли надтеков? Осмотром он остался доволен.
— Ваш объект спешно сдавайт. Через три дня готовый. Принимайт високий комиссия. Из Берлин! — Полковник значительно поднял вверх палец, — Ваша бригада справляется срок?
— Конечно управимся! — обрадованно заверил Савушкин, сразу чувствуя облегчение. Так вот отчего сюда и шарфюрер с утра пораньше приперся — ждут начальство, видно, хотят показать готовый бункер, — Мы постараемся. Коль надо, сделаем!
— Очень карашо. Тогда вы все получайт хороший пища. Очень вкусно и много.
— Благодарствуем!
На сидящем у стенки казахе офицер задержал взгляд:
— Этот человек есть больной?
— Солнцем ударило. Жарко, — пояснил старшина и нарочито грубо поднял за локти Атыбая. — Вставай, хватит бездельничать! Живо за работу!
— Пусть он сидит, — сказал полковник. — Шарко — это плёхо, Я знай, я сам работайт на бетон. Дайте ему вода.
— Уже давали, поили. — Савушкин удивленно приглядывался к офицеру: уж больно жалостливый, такие немцы раньше вроде бы не встречались… А не кроется ли за этим какой-нибудь подвох? Ведь с больными в лагере не церемонятся, чуть что — под расстрел. — Ничего ему не сделается, очухается! Мы народ привыкший и к жаре, и к холоду.
— Да-да, я знай! — Офицер улыбнулся, показывая крепкие длинные зубы. — Я видель такой, как ты, — много мужиков. Сибирь работайт карашо. Зэр гут! Теперь ты громко объявляйт вся бригада: я есть ваш шеф-инженир. Я слушай ваша претензий. Слушай жалобы. Битте!
— Нет у нас никаких жалоб! — поспешно заверил Савушкин, Он уже понял, что теперь полковник только мешать им будет своими разговорами: на подходе ребята с очередным бетоном. Надо торопиться, надо успеть как следует «упаковать» покойного шарфюрера, — Мы всем довольны, господин хороший! Не жизнь, а малина.
— Да-да, малина! — снова осклабился немец. — Такой сладкий ягода. Я кушаль.
Во всем, что произошло в последующие несколько минут, старшина Савушкин сам не мог сразу разобраться, а уж остальные пленные из бригады — тем более.
Сначала наверху появились тачки с замесами, и их уже приготовились принимать, как вдруг послышались лающие команды. Тачки мигом оттянули от спускных плах. Четко видимые на фоне неба, появились над котлованом силуэты эсэсовского лагерного начальства во главе с самим штурмбанфюрером Ларенцем — три уродливо вытянутые фигуры в слепящем блеске сапог, которые чем-то напоминала костяные копыта.
«Чистые дьяволы, только рогов и хвостов не хватает!» — подумал Савушкин, сразу ощутив под гимнастеркой на животе холодную тяжесть пистолета.
Увидав полковника, эсэсовцы в котлован спускаться не стали. Ларенц помахал фуражкой, крикнул:
— Герр оберст! Хабен зи дивен зойфер Липке нихт гезеен?[30]
Полковник, посмеиваясь, им что-то ответил, эсэсовцы еще немного поговорили и ушли. Савушкин, разумеется, ровным спетом ничего не понял, хотя и догадывался, что за разговором этим, возможно, кроется большая опасность для них, военнопленных. Заметил он и то, как не в меру шустрый Ванюшка Зыков и тут пытался вмешиваться, чуть ли не подсказывать немецкому полковнику. Исподтишка, сзади (в немецком-то разбирался, шельмец!).
Егор из-за спины погрозил ему кулаком и решил вечером непременно «проветрить мозги» неугомонному шалопаю. Ведь уже не раз попадал впросак — и все-таки опять сует нос куда не следует! Не ровен час, оторвут этот нос вместе с головой.
Савушкин так ему и сказал после ужина, отведя в сторонку. Ванюшка пытался изобразить из себя обиженного, однако старшина живо одернул его:
— Ты, Зыков, сопли распускать брось! Последний раз предупреждаю. Ты же не только сам когда-нибудь попадешь под автомат, ты нас, друзей-товарищей, под удар подставишь. Молчи и слушай, балаболка пустопорожняя! Что ты там сегодня немцу-полковнику талдычил, говори!
— Да ничего такого, дядя Егор…
— Я тебе не дядя, а старшина. Сколько говорено!
— Виноват, товарищ старшина. Ну я, в общем… подсказал, что ли… Они, эсэсовцы, сверху спросили оберста, не видел ли он шарфюрера Линке. А он чего-то молчит, ну я и сказал тихо: «Его тут не было».
— А он?
— Полковник-то? Он им так и ответил. Потом еще добавил, дескать, этот Линке, наверно, опять за самогоном в деревню уплелся.
— Дела… — Савушкин озадаченно поскреб затылок. — Ну слава богу, коль так. Ты вот что, Ванюха, сведи-ка меня завтра с тем твоим знакомым. Который говорил тебе о БСВ.
10
На аэродром приехали вечером, уже после заката. Грузовик-фургон доставил их прямо на место, на дальнюю стоянку, за которой начиналось поле, ровное, пестрое от степного разнотравья. Оттуда сладко пахло приходящим летом, а слева, от посадочной полосы, куда один за другим приземлялись вернувшиеся с боевого задания штурмовики, несло бензиновой гарью, каленым остывающим металлом. Полторанин думал о том, что этот круто перемешанный аэродромный запах, рождающий тревогу, наверно, каждому из них запомнится навсегда.
У него побаливали плечи после недавних тренировочных прыжков. А ведь прыгали днем и на ровное место — в молодую рожь, где земля была мягкой, волглой от недавних дождей.
Что им предстоит сегодняшней ночью, куда придется падать: в кусты, на лес или на чью-нибудь крышу? А может, даже приводняться — всякое может случиться…
Оглядывая сидящих на бетонке неуклюжих, одетых в теплые куртки десантников, Полторанин по старой фронтовой привычке мысленно (как всегда делал перед боем) оценивал каждого из них, прежде всего прикидывал недостатки, изъяны. Юрек несколько горяч и несдержан, Сарбеев плохо видит в темноте, да и стреляет неважно, лейтенант Братан, пожалуй, излишне медлителен. И голос имеет трубный — за версту слышно…
Ну что ж, минусы не такие уж страшные, к тому же в группе, когда плечо к плечу, многое в бога компенсируется, выравнивается. У одного — нехватка, у другого — избыток. Только помнить обо всем этом надо ему, командиру. И учитывать.
Вот сержант Анилья особняком. И сидит в сторонке в обнимку со своим «Северком»[31]. У нее один недостаток — росточком не вышла. А так прирожденный разведчик: юркая, сноровистая, молчаливая. Обладает мгновенной реакцией. В общем натуральная мышка, даже слабость имеет мышиную — грызет постоянно семечки. Между прочим, шелуха — это отличный след. Надо будет перед посадкой непременно опорожнить ее карманы.
«Рановато напружинились хлопцы… — подумал Полторанин, замечая скованные, задумчивые лица, — Вылет почти в полночь, перегорят, скиснут до времени. Растормошить бы их следует, тем более что майор Матюхин явно задерживается».
— А ну раздевайтесь! Шлемы, куртки снять, не то вконец упаритесь. Юрек, выпусти из корзины цесарку. Пускай погуляет.
По неписаной традиции десантники, улетающие во вражеский тыл, обязаны в залог своего успеха обязательно дарить экипажу самолета живую птицу: гуся, голубя, петуха или курицу. Расторопный капрал Гжельчик умудрился раздобыть длинноногую цесарку (выменял на хуторе за банку свиной тушенки).
— Драпанет, пан командир…
— А ты ее привяжи. На веревочку зафиксируй.
Юрек приготовил бечевку, открыл корзинку и радостно оповестил:
— Панове! Эта божья птаха подарила нам яичко! На счастье, панове!
Яичко было теплое, продолговатое, в серую крапинку. Все по очереди подержали его, полюбовались, и, когда оно попало к Полторанину, тот надолго задержал яйцо: вспомнил, как точно такое же, шершавое, словно обрызганное веснушками, лежало когда-то у него на ладони — из глухариного гнезда. Черемшанские пацаны-малолетки нашли за селом в пихтаче и разорили по глупости гнездо глухарки. Он тогда, помнится, хорошенько намылил им шеи за это.
— А куда теперь его?
В самом деле проблема. Взять с собой? Уж больно хрупкое, раздавить можно. Выпить сырым вряд ли найдется охотник… В конце концов, положили яйцо обратно в корзину («потом решим!»). Полторанин тут же сообразил: вот подходящий предлог, чтобы выпотрошить карманы радистки.
— Анилья, покормите птицу! Высыпайте свои семечки.
— А у меня их нет, — улыбнулась она.
— Как — нет? Не может быть. Поищите лучше.
— Я их оставила на базе. Ведь вам не нравится.
— Я этого не говорил…
— А я заметила. По глазам.
— Хм… — смутился Полторанин. — А вы, оказывается, наблюдательная. Понятливая.
— Дисциплинированная, — прищурилась она.
Ребята, конечно, уловили в разговоре оттенки, выходящие за грань командирской официальности. Братан многозначительно хмыкнул, а капрал Юрок с нарочитой сварливостью стал ругать цесарку, никак не желавшую вылезать из корзины на прогулку. «Заметила по глазам…» — недовольно повторил про себя Полторанин. Что верно, то верно: уж очень пристально она его иной раз разглядывает. Впрочем, что в этом плохого? Стало быть, интересуется. Ничего плохого нет…
А «жертвенная» цесарка тем временем закатила истерику. Напуганная аэродромным шумом, хлопала крыльями, зло щелкала клювом, оглашенно кричала и, наконец, улучив момент, вырвалась из рук капрала.
— Догнать! — испуганно закричал Полторанин.
Ловили цесарку долго. Она шмыгала по ближним кустам, потом нырнула в густую траву. Пришлось брать ее в оцепление, снова гнать к стоянке. Запыхавшиеся, взмокшие от беготни, не заметили, как у ближнего транспортного самолета Ли-2 затормозил штабной «виллис».
Майор Матюхин доклада Полторанина слушать не стал, сердито буркнул:
— Что тут за ералаш творится? Построить группу!
Припадая на ногу, майор прошелся вдоль строя, раздраженно откашлялся.
— Значит, так вы настраиваетесь перед боевым заданием?! В пятнашки решили порезвиться? Игривый народ, как я погляжу… Откуда взялась курица? Я тебя спрашиваю, Полторанин!
— Это цесарка, товарищ майор.
— Ну все равно. Откуда, зачем?
— Понимаете, примета такая существует… Положено птицу дарить летчикам. На удачу. Ну а также провожающим. Мы вам тоже подарок приготовили. Так сказать, от души.
— Мне? — удивился майор. — Какой?
— Диетический, товарищ майор. Чтобы вам про нас икалось, хорошо вспоминалось. Вот, совсем свеженькое, еще теплое! — Полторанин торжественно вручил майору яйцо, которое загодя забрал из корзины. — На здоровьице вам!
Матюхин принял яйцо на ладонь, потом исподлобья оглядел насмешливые лица десантников, не выдержал и сам рассмеялся:
— Спасибо, шельмецы! Ни пуха вам, ни пера.
— К черту! — гаркнул за всех Полторанин.
Майор передал подарок шоферу-солдату, потом вернулся к строю и подал. Полторанину твердый пакет под сургучными печатями:
— Открывай и читай боевое задание! Карты и документы берешь с собой. В случае опасности подлежат уничтожению. Посветить фонариком?
Текст был коротким и по смыслу ничего нового для Полторанина не представлял: задание он уяснил для себя еще в первую встречу с майором Матюхиным. Вот кое-что из цифровых данных привлекло его внимание, он даже не сдержал возгласа удивления.
— Что-нибудь непонятно? — обеспокоился Матюхин.
— Все понятно, товарищ майор. Это так… старое вспомнилось.
И еще как вспомнилось! Да и не могло не вспомниться, ведь в координатах объекта — этого немецко-фашистского «Хайделагера» — опять значилась та же самая пятидесятая параллель! 50° северной широты — точно, как в аптеке на весах. Именно по этой «линии войны и жизни» он начинал свой путь от самой Черемши. Она же через три года привела его в Харьков и вот теперь, продолжаясь строго на запад, выводила на объект, расположенный глубоко в тылу врага…
Случайность? Может быть… Но за этой странной случайностью зашифрована была не только его судьба, но и судьбы многих и многих людей, с которыми сводили его фронтовые дороги. Вот как сейчас. Уралец Сарбеев, испанка Анилья, поляк Гжельчик, харьковчанин Братан — все они вышли с ним на единую параллель ради общего святого дела.
…Грузились в Ли-2 в полной темноте. Сначала грузовые парашюты, потом десантники поочередно поднялись по лесенке в люк. Полторанин шел последним, легонько подталкивая Анилью — ей, бедняге, нелегко приходилось с рацией на груди и огромным узлом парашюта за спиной.
Взревели моторы, самолет, вздрогнув, тронулся по рулежной дорожке. Полторанин с грустью смотрел на стоящею в «виллисе» майора Матюхина. Представил, как oн завтра поутру аккуратно расставит чайные принадлежности на своем рабочем столе, разложит сухарики, а в алюминиевую кружку с электрокипятильником осторожно опустит дареное яйцо. И вспомнит про них…
Они далеко будут в это время, очень далеко. И еще неизвестно, как у них сложатся дела, во всяком случае им будет не до чая. Наверняка.
Полторанин подумал о том, что сам он, будучи командиром группы, по сути дела, впервые летит в глубокий вражеский тыл. Конечно, он много раз уходил за передовую, на его счету около дюжины доставленных «языков», он хорошо знал, что такое тыл противника. Но это всегда было кратковременным, и, действуя в ночном поиске вблизи вражеских блиндажей, он постоянно ощущал прочную опору под ногами — близость своих родных подразделений, готовых немедленно прийти на помощь. Теперь будет по-другому, совсем по-другому.
Говорят, что к этому привыкают долго, потому что приходится ломать самого себя, перекраивать привычное, устоявшееся. И не кто-нибудь говорит, а свидетельствуют лесовики Братан, Гжельчик, Сарбеев, имеющие двухлетний партизанский стаж. Ну, положим, он, Полторанин, сдюжит, обвыкнется (все-таки человек бывалый). А как же эта глазастая «донья»-радистка, у которой собственного веса для раскрытия парашюта едва хватает? (Инструктор всерьез сомневался.) Ведь она не то что в тылу врага, на фронте под обстрелом ни дня не бывала — прямо из спецшколы сюда выпорхнула…
И все-таки он, как командир, уверен: есть в ней, чуточку взъерошенной, нечто глубинное, сильное и прочное, как стальной стержень в бронебойной пуле. А худоба, хрупкость — это только видимость, не зря же она играючи управляется с тяжелой рацией!
Полторанин не то чтобы жалел радистку Анилью, ему просто нравилось думать о ней. Мысли о ней непонятным и удивительным образом всегда почему-то соприкасались с его собственным прошлым, с довоенной таежной юностью, с красками и запахами бревенчатой, пропахшей смолой Черемши. Может быть, потому, что, глядя на ее детски припухшие губы, на вздыбленную черную прядку у пилотки, он невольно представлял и себя — тоже восемнадцатилетнего, наивного, колючего, до глупости самоуверенного. Нет, он в ее годы был совсем но таким, к сожалению…
Над линией фронта самолет попал в зону сильного зенитного огня. Несколько раз машину резко подбрасывало от близких разрывов, в салоне зловеще мелькали мертвенно-белые лучи прожекторов. Потом самолет резко завалился, совершая противозенитный маневр, — в хвосте застучали грузовые ящики. Выровнялся и круто полез вверх, в тучу. Вскоре обстрел затих позади.
Десантники облегченно перевели дыхание: пронесло…
Теперь предстояла громадная петля над территорией, занятой противником. Маршрут был рассчитан так, чтобы самолет над районом выброски появился не со стороны фронта, а с северо-запада, от Варшавы. Это диктовалось необходимостью.
Спустя полтора часа штурман-капитан вышел в салон и, помедлив, распахнул дверь.
— Вышли к РМ[32]. Приготовиться!
— Пошел!
Сначала выбросили грузовой парашют, затем быстро — один в спину другому — пошли вниз десантники. Старшин лейтенант Полторанин прыгал последним.
При раскрытии парашюта его крепко дернуло. Оглядевшись, он пересчитал ниже себя белые купола: как будто все пять (оранжевый, грузовой, — еще ниже). От земли, невидимой, растушеванной рваными облаками, тянуло холодной сыростью: кажется, недавно прошел дождь.
Абсолютная тишина. Слева внизу, оплавленные лунным светом, вырисовывались горы. Значит, где-то у их подножия следует искать основной ориентир — магистральное шоссе (перед прыжком Полторанин вместе со штурманом так и не нашли его, не разглядели).
Почти одновременно парашютисты пробили слой редких облаков, и тогда сразу широко, достаточно четко открылось место приземления. Это было то, что на топографических картах обозначают как резко-пересеченный ландшафт: сплошь лесистые холмы, река в отдалении, небольшое овальное поле на склоне, прямо под ногами село и… никакого ориентирного шоссе. Ни поблизости, ни вдали.
Теперь стало ясно: они приземлялись не туда, куда планировали, а в совершенно незнакомый район.
И к тому же прямо в село. Ну если не в самый его центр, то, по крайней мере, на околицу.
А в селе живут люди. И конечно, тут же в селе — полицаи или фельджандармы. Где ж им быть, не в чистом же поле!
Вот тебе и «жертвенная» цесарка на счастье, на удачу! Будь она неладна… Повезло так, что дальше некуда: с ночного неба прямо на головы полицаев.
Надо готовить оружие к бою. Ребята, наверно, уже сообразили на этот счет.
И все-таки в последний момент фортуна смилостивилась над ними. У самой земли, оказывается, был сильный восточный ветер, который быстро погнал парашюты прочь от села, в сторону лесной опушки. Тут они все и попадали в мокрую траву, только грузовой парашют, как самый тяжелый, не поддался ветру и, слышно было, с треском врезался в крышу какого-то сарая.
11
Ефросинья писала в письме Вахромееву: «На днях анкету для кадровиков заполняла. Написала «замужем» и тебя, твой адрес указала. Так что имей в виду и ежели что — не отказывайся от меня…»
Он читал и тихо счастливо улыбался, представляя, как она выводила эти строки, озорно закусив губу. И конечно, тоже посмеивалась.
Шуточки были разные в письме. Еще бы: от госпиталя отделалась («Слава богу, подремонтировали до полной исправности!»), получила повое назначение и хорошую напарницу-штурмана. А в конце приписка, будто горестный вопль: «Жив ли ты, Коля?! Ведь больше месяца молчишь…». И чернильная клякса, упавшая горючей слезой.
Теперь уж не месяц, а целых два, подумал Вахромеев. Письма ее были старые, адресованные на прежнюю полевую почту, когда шли бои за Тарнополь. Позднее он сообщил свой новый адрес, да, видно, и у нее координаты сменились — ни ответа ни привета. Конечно, ведь сама писала о новом назначении.
Какая на войне переписка — сплошная нервотрепка…
Так уж суждено им писать друг другу безответные письма. А все-таки облегчение. Перечитаешь старые, ответишь — и будто поговоришь-побеседуешь: на душе светлее делается.
Она все Егору Савушкину поклоны передает. А его давно нет в живых. Дорого тогда обошелся батальону первый штурм Тарнополя… Напрасно они подсмеивались над немецким «фестунг Тарнополь» — город потом держался еще целый месяц. И в полном окружении — фашисты снабжали по воздуху осажденный гарнизон, посылали ночами самолеты и планеры.
Вахромеев вспомнил, как на другой день после освобождения Тарнополя отпросился у командира дивизии и с отделением саперов специально поехал в центр города, чтобы отыскать хоть какие-нибудь следы штурмовой группы Савушкина. Ничего не нашли — на месте четырехэтажного дома гора битого кирпича, ржавого железа.
Долго стоял он у этой каменной братской могилы, стараясь припомнить лица бойцов штурмового взвода. Но никого гак и не вспомнил — уже стерлись в памяти, кроме разве самого Егора Савушкина да богатыря артиллериста Бойко.
Слез не было, только тоскливая щемящая боль у сердца, какая случается в минуты совестливого раскаяния, Он будто чувствовал свою вину перед погибшими. И не потому, что личным приказом послал их сюда в ночное пекло почти на верную смерть, а потому, что они все погибли, а он остался жив, уцелел.
Он подумал тогда, что, если выживет на войне, возвращаться ему в Черемшу будет очень трудно, почти невозможно. Больше сотни новобранцев — и пожилых, и молодых — увел он из села в августе сорок первого, а вернется, выходит, один… Ведь в батальоне, кроме него и Афоньки Прокопьева, черемшанцев уже не осталось. Как будут смотреть на него бабы — вдовы и старухи, как он сам глянет им в глаза и что скажет?..
А что говорить: война… Люди понимают это сейчас, поймут и потом, хотя со временем, с годами понимать такое будет все труднее. Поймут жены и дети, сестры и братья, кроме разве матерей. Поймет и Пелагея Савушкина, которой он, Вахромеев, вместе с извещением про Егора «пропал без вести» послал свой офицерский аттестат — ему деньги не нужны, а у нее на руках все-таки трое ребятишек осталось.
Он теперь только до конца понял Егора Савушкина. Раньше недоумевал: как это медлительный тугодум Егорша, каким знали его до войны, умудрился скоро и незаметно превратиться в бывалого солдата, осанистого, благодушного, по-хозяйски спокойного и расторопного. Оказывается, Егор Савушкин — вчерашний таежный охотник — просто раньше других привык к войне со всеми ее передрягами и страхами. Вахромееву это привыкание далось труднее, длилось дольше, очевидно, потому, что не было у него Егоршиной житейской простоты, да и кремневой закалки охотничьей не имелось.
К войне гоже привыкают, хотя и не все. Недаром еще под Сталинградом как-то говорил Вахромееву один старый солдат: «На войне выживает тот, кто живет войной, кто ее, страхолюдную, и во сне видит».
Привыкнуть — это не значит потерять страх. Привыкнуть — это когда дело свое держишь в руках крепко, надежно. Бомбят, обстреливают, танками утюжат, а ты — держишь, не выпускаешь стиснув зубы, только землей и кровью отплевываешься. И ничему не удивляешься.
Вот нынче третий день сплошное удивление. Тишина, теплынь, сладкая духота отцветающих яблонь. И петушиный крик, забытый, до того непривычный, что вскакиваешь от него на рассвете, как от поднимающей «В ружье» автоматной очереди.
Солдаты ходят по селу нетвердо, вразвалку, словно моряки, сошедшие на землю после штормового плавания. На лицах, прикопченных несмываемой окопной гарью, бездумные улыбки. А все-таки пригибаются, частенько оглядываются по сторонам, пальцы постоянно на цевье, на спусковом крючке автомата, хотя до передовой отсюда добрых двадцать километров.
Привычка… Да и, говорят, бандеровцы в окрестных лесах пошаливают.
Вахромеев вторую ночь спал в сарае на сене — крепко, без сновидений, ни разу с вечера не проснулся, Вот только петух-дуралей разбудил, оглашенно заорал за дощатой стойкой.
Село плавало в рассветном тумане, в белом яблоневом дыму. Поблескивали росой черепичные крыши, домовито пахло жареным смальцем, даже показалось, где-то в соседнем дворе замычала корова. Ухоженное, добротное село, будто война обошла его далеко стороной. До странности нетронутое ни огнем, ни бомбежками.
Да и соседнее, за бугром, где расположился штаб полка, тоже в целости сохранилось. Очевидно, впопыхах драпали отсюда фрицы, не до поджогов было. А может, по какой другой причине не спалили.
Вахромеев взял полотенце и, кивнув на ходу часовому-автоматчику, направился умываться к колодцу. На околице, у моста, при въезде в село, урчали машины. Пригляделся, одиннадцать грузовиков; «студебеккеры» я «зисы». Наверно, тыловики-интенданты с утра пораньше пожаловали, а на «студерах» очередное пополнение прибыло.
Необычный отдых на этот раз предоставили батальону. Отвели для дислокации крупное село (да еще какое — все в райских кущах!). Ни учений, ни инспекций, начальство вовсе не беспокоит. Только стирка, мытье да стрижка. С дезкамерой, разумеется.
Вольготность эта настораживала. Уж не говоря о том, что интендантов понаехало, и мелким бисером рассыпаются: стопроцентное обеспечение по всем видам довольствия. Такого за всю войну не бывало. Да и пополнение слишком крепкое, подобранное: бывшие фронтовики с орденами и медалями — из госпиталей, после легких ранений. Вчера вот в прибывшей команде — ни одного зеленого новобранца. Неспроста батальон эдак обхаживают, любые заявки прямо на лету выполняют. Знать, задумало что-то начальство — после сватовства всегда наступает свадьба. Когда и как будут их «женить» — вот вопрос…
Сегодня, пожалуй, выяснится. Звонили, что приезжает в батальон сам командир дивизии. И не один, с каким-то вышестоящим генералом.
Надо будет настропалить ординарца Прокопьева насчет внешнего вида, ну, и по кухонной части особо предупредить: придется высоких гостей угощать обедом.
Любивший поспать ординарец на этот раз, к немалому удивлению, оказался уже на ногах. Вахромеев издали, еще от колодца, заметил, как Афоня быстро нарезал в палисаднике березовых веток и с этой охапкой вприпрыжку бросился на крыльцо, нырнул в дом. «Ишь ты, разбегался! — ухмыльнулся Вахромеев. — Наверно, подметать в избе собрался, марафет наводить к приезду начальства. И правильно: старуха хозяйка еле ноги переставляет. Какой с нее спрос?»
На кухне, несмотря на ранний час, уже царил деловой порядок: жарилась яичница на плите, фурчал вскипевший чайник, а на подоконнике были разложены бритвенные принадлежности. Так сказать, пожалуйте бриться.
Вахромеев заглянул через дверь в горницу и обомлел: оказывается, Афонька не подметал там, а, встав ногами на лавку, украшал березовыми ветками громадный, на полстены, хозяйкин иконостас. Старуха стояла тут же у зажженных свечей, истово отбивала поклоны.
— Прокопьев, ко мне!
Когда тот подбежал, испуганно вытянулся, Вахромеев прошипел:
— Ты ш-што там вытворяешь, разгильдяй?! Опять, поди, молишься?
— Так ведь праздник нынче, товарищ капитан… Святая троица. А я бабулю попросил, чтобы, значит, за дядю Егора Савушкина — убиенного Егория…
— Убиенного? — сердито перебил Вахромеев. — Кликуша ты, Прокопьев! Кто тебе сказал, что убиенного? Он без вести пропал, понял?
— Мы же с вами вместе были, сами видели. Ну в Тарнополе…
— Что видели? Ничего мы там ни видели! — вконец рассердился Вахромеев. В самом деле, этот недотепа может и в Черемшу черт-те что написать, задурит людям головы, — Официально сказано: «Пропал без вести». Баста! И вообще. Прокопьев, ты лучше кончай со своей религией, не выводи меня из терпения. Не то попадешь под горячую руку, я тебе такую выволочку устрою, что все твои апостолы мигом из башки вылетят. Я не капитан Тагиев, уговаривать да агитировать не стану.
— Бабушка просила, — промямлил Афоня. — Она тоже староверка. Русинка по национальности. «Житие протопопа Аввакума» мне показала, писанное…
— Молчать! — закричал Вахромеев. — Какое мне дело до ваших протопопов?
На шум вышла хозяйка, остановилась в дверях, прижав к груди не то икону, не то запыленную какую-то книгу.
— Пан командир, не ругайте хлопчика. Он мне сына напомнил: такой же беленький, худенький… Сын мой ушел в Армию Радецку. Давно, еще в сороковом, когда вы сюда пришли. А эта книга — память о нем. Он мне оставил. Я ее на божнице держу, прячу за иконой пресвятой богоматери… — Старуха тщательно обтерла книгу передником, протянула Вахромееву.
Тот удивленно усмехнулся:
— Так это же «Краткий курс истории ВКП(б)»! Безбожная книга, бабушка. Или вы не знаете?
— Знаю, милый, знаю. А все равно и на нее молюсь, потому как сына моего она бережет.
Вахромеев только руками развел: у него и слов не находилось против такой своеобразной логики.
Чуть позднее, уже после завтрака, улучив момент, ординарец Афоня обеспокоенно шепнул Вахромееву:
— Бабушка предупредила насчет бандеровцев. Тут в селе у них самое кодло располагается. Курень и кошевой атаман здесь со своими «провыдныками». Потому немцы и не спалили это село. Они ведь заодно действуют.
— Может, старуха пугает?
— Не знаю, товарищ капитан. Только надо ей верить. У нее бандеровцы старика убили. За то, что сын служит в Красной Армии.
Это было серьезное предупреждение… Даже очень серьезное, учитывая скорый приезд дивизионного начальства. Ничего себе райские кущи в яблоневых лепестках! Получается, его батальон — измотанные в боях солдаты и офицеры расположились на отдых прямо в осином гнезде. Парятся в банях, стирают амуницию, беспечно греются на солнышке, не подозревая, что где-то рядом на них нацелены тупорылые бандитские обрезы, А бандеровские «провыдныки», не будь они дураками, наверняка уже готовятся в ближайшую ночь захлопнуть мышеловку. Тыловикам тоже достанется, они, ротозеи, развернули тут целые склады почти без охраны.
А ведь еще в первый день он обратил внимание на то, что молодых мужчин в селе нет. Не могли же их всех мобилизовать немцы? Подумать-то он тогда подумал, а вот выводов должных не сделал. Оно и понятно: всем им, обалделым от радости, от неожиданно свалившейся мирной передышки, не до подозрений было. Только бы распрямиться, смыть с тела окопную грязь, а потом где-нибудь на часок упасть в теплую душистую траву…
Местные мужики, конечно, в окрестных лесах, в своих бандеровских схронах. Где же им еще быть?! У них в распоряжении было три дня— срок вполне достаточный, для того чтобы подготовить налет. Дальше вряд ли будут тянуть, они прекрасно понимают, что со временем слухи о затаившейся банде дойдут до советского командования.
Надо немедленно действовать. Принимать контрмеры. Поднять батальон по тревоге и прочесать ближний лес? Не годится. Это все равно что ловить в кустах затаившегося зайца — напугать можно, а вот поймать — едва ли.
И вдруг Вахромеев похолодел: а ведь «провыдныки» наверняка контролируют телефонную связь, давно подключились где-нибудь в глухом месте к проводу! А значит, достоверно знают о сегодняшнем приезде высокого начальства. Да будь он на их месте, разве упустил бы такую соблазнительную, а главное, верную возможность!
Сейчас же предупредить штаб дивизии: пусть меняют маршрут или берут с собой сильное сопровождение. И с головной разведкой.
Вахромеев бегом бросился в соседний дом, где располагался штаб батальона. Телефонная связь не работала, и он сразу понял: рассуждал совершенно правильно. Бандеровцы уже начали операцию, и даже не стоит сейчас пытаться восстанавливать связь: провод наверняка снят в нескольких участках, а связистов ждут засады.
Оставалось только радио. К счастью, рация сработала четко, без помех и срывов. Шифрованным кодом КП дивизии ответил: командир дивизии и член Военного совета уже выехали в расположение батальона.
— Объявить боевую тревогу!
Вахромеев доложил в полк обстановку, предупредил: опасность может быть и там у них, в соседнем селе, и через двадцать минут усиленная рота (первая — «злая-золотая» любимая рота Вахромеева) на нескольких «студерах» двинулась по дороге из села на запад.
Оказалось, что Вахромеев даже точно предугадал возможное место нападения бандеровцев: узкая ложбина в десяти километрах от села, где дорогу с обеих сторон опасно обжимал густой буковый лес. Они еще издали услыхали шум боя: частые взрывы гранат, длинные, вперехлест, автоматные очереди.
С бугра, на который выскочил головной «студебеккер», Вахромеев развернул подковой следующие за ним машины, велел гнать прямо по целине, а потом спешиться и пехотной цепью блокировать участок боя, взять бандеровцев в огневой мешок.
Сам Вахромеев с полувзводом в схватку не полез, хотя ребята-автоматчики и горячились, пытались прыгать на землю. Прикрикнул, живо остудил их. Он хорошо понимал, что в лесной драчке командиру куда полезнее наблюдать со стороны и, если возможно (как вот сейчас), чуть сверху. Чтобы в решающий момент единым ударом либо с ходу залатать мешок, либо врезаться в самую гущу и там поставить окончательную точку.
Он увидел, как из ложбины вырвался камуфлированный бронеавтомобиль, стал быстро уходить в их сторону, Но вдруг застрял на мостике через ручей, грузно осел задней осью, забуксовал — мостик рухнул, очевидно, сваи были подпилены заранее.
И сразу человек десять метнулись к бронеавтомобилю из ближних кустов ракитника.
— Наш черед! — крикнул Вахромеев автоматчикам, хлопнул водителя по плечу: — Жми, не жалей, родимый!
Полчаса спустя все было кончено.
Солдаты выводили на дорогу, сгоняли в кучу пленных бандеровцев — набралось более сорока. Вахромеев курил, молча разглядывая крепкого бритоголового мужика, которого недавно оглушил прикладом — тот убегал и вывернулся прямо из-за куста. Интересный был мужик, скуластый, плечи литые, как у молотобойца: такого один на один вряд ли одолел бы, если б не подходящий случай. Бежал он от мостика, который атаковали бандеровцы в одинаковой немецкой форме— вроде ударного кулака (остальные были одеты разношерстно, в цивильном). Этот в каком-то замызганном рваном зипуне, а бежал оттуда. Может, он командовал бандеровской «ударной группой»? Звероватый дядька, надо бы его отдельно допросить.
Из броневика вылезало начальство. Сначала вышел полковник — комдив, прижимая платок к рассеченному лбу (видно, тряхануло их крепко на рухнувшем мостике), потом появился моложавый генерал. Вытер мокрое от пота лицо, расстегнул китель, недовольно крякнул:
— Ну и жарища, черт побери! — чуть повернулся, подмигнул Вахромееву: — У вас всегда так жарко, капитан?
— До самого жаркого, слава богу, не дошло, — сказал Вахромеев. — Они ведь, бандеровцы, поджарить вас собирались в броневике. Вон там, видите, кучи хворосту наготовили.
— Вас что, послал сюда комбат Вахромеев?
— Никак нет, товарищ генерал. Вахромеев — это я и есть. Сам себя, выходит, послал.
Генерал рассмеялся, шагнул, протянул руку:
— Ну, здравствуйте, вездесущий Вахромеев! Я ведь вас знаю еще с окружения в Тарнополе. Только представлял немного не таким. Богатырем представлял.
— А вы тоже воевали под Тарнополем?
— Нет, не приходилось. Ваша жена старшина Просекова разыскивала вас. Я пытался помочь, да неудачно: вас в это время как раз занесло в окружение. Ну как, выбрались благополучно?
— Как видите. Воюем дальше.
— Правильно. И неплохо воюете. Спасибо за выручку! — Генерал взял Вахромеева за локоть. — Разговор к вам есть, товарищ капитан. Но это позже.
— Что-нибудь жена передавала? — не удержался Вахромеев.
— Нет-нет! Жену я вашу давненько не видел. А разговор будет служебный. Сугубо служебный.
Бронеавтомобиль вытянули буксирной лебедкой «студера». Однако ни полковник, ни генерал ехать дальше в нем не пожелали. Полезли в кузов к солдатам — с ветерком да под солнышком.
Допрашивали пленных бандеровцев в штабной хате. Разомлевшие, равнодушные, они сидели на траве, заполнив весь обширный двор, хмуро и молча курили.
Отвечали бестолково, односложно: «Нэ знав», «Нэ чув», «Нэ бачив». Видно, большинство из них и впрямь случайно оказались в бандеровских схронах: либо по легкомыслию, либо под угрозами своих сельских «провыдныкив». В этом еще предстояло долго и кропотливо разбираться выездному военному трибуналу.
Бритоголовый здоровяк, которого пленил сам Вахромеев, на поверку оказался психованным и крикливым. То пискляво верещал, отплевывался, не желая подниматься и идти в хату на допрос, а когда его все же подняли автоматчики и заставили идти, вдруг истерично разрыдался, сорвал и кинул на землю замызганную свою свитку, с треском разорвал на груди рубаху.
— Стреляйте мене тут! Нэ хочу, шоб мордувалы невинну людыну, мирного хлибороба! Нэ хочу!
Когда его допрашивали, в дверь, постучавшись, вошел Афоня Прокопьев, брезгливо державший в руках брошенную на дворе свитку «хлибороба».
— Разрешите обратиться, товарищ генерал?
— Обращайтесь, — разрешил генерал, несколько удивленный: что за солдат такой деловой?
— Мой ординарец, — пояснил Вахромеев.
А Прокопьев между тем бросил свитку в угол, шагнул к столу и положил перед генералом несколько листков тонкой бумаги.
— Вот что было запрятано, зашито в армяке этого гада. — Афоня указал на бритоголового. — Он, товарищ генерал, главный командир у здешних бандеровцев. Называется кошевой. Я за ним специально наблюдал, потому что имел о нем сведения из надежных источников. Товарищ капитан знает из каких.
Бандеровский кошевой сразу посерел лицом, взмок от пота: предъявленные Афоней бумажки были бесспорными обличительными документами. Здесь оказались описки «провыдныкив», инструкция из центра насчет боевых действий и топографическая схема с указанными на ней тайными складами оружия, боеприпасов, продовольствия. А также удостоверение самого кошевого — офицера эсэсовской дивизии «Галичина».
Из-за всей этой заварухи с бандеровцами серьезный разговор, который обещал Вахромееву генерал, состоялся лишь во второй половине дня, после обеда, перед самым отъездом гостей в штаб полка.
Генерал сказал так:
— В ближайшее время ваш батальон, товарищ Вахромеев, будет назначен в самостоятельный танковый десант. Для действии в глубоком тылу противника в целях выполнения особо важного задания. Ну как бы вам объяснить понятнее? Словом, в начале наступления в прорыв будет введен танковый полк с вашим десантом на броне. Задача состоит в том, чтобы совершить быстрый оперативный рейд, уйти вперед, примерно в ста километрах от линии фронта захватить объект и удерживать его до подхода наших главных сил. Что за объект? Немецкий секретный испытательный полигон. Я пока не могу сказать, где он расположен, но действовать вам придется в условиях горно-лесистой местности, с форсированием водных преград. Вот и готовьте в этом плане свой батальон с учетом, конечно, общей боевой выучки и сколачивания всех подразделений. Особенно важно форсирование рек. Что касается взаимодействия с танками, то в последующем еще неделю мы дадим вам на совместные учения с танковым полком. Да, и последняя деталь! Командиром сводного отряда — танковый полк, стрелковый батальон, понтонная рота, артдивизион, связь — будете назначены вы. Так что соответственно и настраивайтесь.
— А как насчет неувязочки, товарищ генерал? — трогая бинт на лбу, хитровато прищурился присутствующий при разговоре командир дивизии. — В сводном отряде могут быть старшие офицеры. Например, тот же командир танкового полка. А Вахромеев только капитан, Неудобно в смысле субординации. Помните, я вам докладывал?
— Этой проблемы уже нет, — улыбнулся генерал. — Вчера подписан приказ о присвоении товарищу Вахромееву воинского звания «майор». От имени Военного совета сердечно поздравляю вас, майор Вахромеев!
— Служу Советскому Союзу!
— Вопросы есть?
Вопросы, конечно, были, Однако задавать их Вахромеев не стал, потому что заранее знал; ответов не будет. Ему пока дали общую ориентировку в пределах того, что положено знать на данном этапе, Все уточнения последуют потом, перед самым выходом в рейд. Так уж положено у нелюбопытных военных людей.
Впрочем, один вопрос все-таки можно и нужно было задать. Только Вахромеев никак не решался. Перед самым отъездом, когда уже подсаживал гостей в бронеавтомобиль, наконец осмелился:
— Товарищ генерал, а вы не скажете, где находится моя жена? Растерялись мы с ней… Адреса сменились.
— Скажу, — ответил генерал. — Она служит теперь в отдельном разведывательном авиаполку. Только что это вам дает — адреса-то у меня нет. Хотя выход есть! Черкните мне в блокнот номер своей полевой почты, а я вернусь, и через оперативного дежурного сообщим старшине Просековой. Договорились?
— Спасибо, товарищ генерал! Буду вам очень обязан.
— Нет, это я вам обоим обязан, — со смехом сказал генерал. — В прошлом году ваша жена на своем самолете меня почти с того света вывезла, а сегодня вы из беды выручили. Так что я перед вами в долгу по всем статьям. Сделаю, майор! Можете не сомневаться! На днях ждите письмо.
12
Прифронтовой аэродром был словно выплеснут на холмистое правобережье реки; плоская, почти круглая его плешина, со всех сторон обжатая лесом, хорошо виделась с высоты. На закате, когда поблескивала в лучах солнца выложенная рифленым железом взлетная полоса, аэродром казался полосатым, и не круглым, а вытянутым в длину. Он напоминал улей, озабоченно гудящий в погожие дни от рассвета до темноты.
Всякие самолеты перебывали тут за месяцы весеннего наступления. С неделю базировались новейшие красноносые «ястребки» — Як-9, потом с густым ревом на форсаже взлетали по утрам «горбатые» — штурмовики Ил-2, а когда линия фронта отодвинулась вперед, аэродром облюбовали скоростные элегантные «пешки» — пикировщики Пе-2. Они заходили на посадку по большой коробочке, выскакивали из-за леса и приземлялись грузно, впритирку — липли к железной полосе, как мухи к меду.
Ефросинья впервые жила средь такого разношерстного «авиационного базара» и втайне завидовала парням-летчикам, в пыли и грохоте взметавшим свои тяжелые бронированные машины. С дальней стоянки на обочине летного поля, где приткнулись два стареньких латаных По-2, Ефросинья подолгу наблюдала за стартом, провожала взглядом каждый бомбардировщик, пока не взлетал весь полк.
Нравилась ей аэродромная круговерть. По душе были зябкие рассветы, жаркие, пропахшие полынью суматошные дневные часы, умиротворенные вечерние сумерки, когда от самолетных стоянок, от еще не остывших машин остро несло пороховой гарью…
Аэродром напоминал ей большой вокзал, где вот так же перекрещиваются сотни разных путей и разных судеб. И то же круглосуточное тревожное ожидание. Правда, в отличие от вокзала, отсюда уходят и сюда же возвращаются. Но возвращаются не все. И у тех, кто не вернется, аэродром этот, пыльный, подернутый бензиновой гарью, остается, наверное, последним воспоминанием о земле, о прошлом вообще. У нее самой именно так было: год назад под Александровкой, очертя голову пикируя на фашистский «тигр», она в последний момент вспомнила свой аэродром, четко и ясно увидела его поле в радужных брызгах росы…
Немцы особенно не беспокоили аэродром, не отваживались — другие времена наступили для хваленых люфтваффе. По вечерам в огромном зале летной столовой бывало шумно. Летуны-бомберы, в основном молодежь, лейтенанты, чокались гранеными стаканами, реализуя наркомовские «боевые сто грамм». Обмывали ордена или молча пили за помин души невернувшихся товарищей.
Ефросинья посматривала на них со стороны, удивлялась: как это странно на войне все переплелось-перекрутилось! Вот они, ребята-летуны, поужинают, песни запоют, потом, сдвинув к окнам столы, танцы с официантками и оружейницами затеют, А завтра — как обрыв… Боевой вылет на заре, хлопушки зенитных разрывов, огненные трассы «мессеров» — и кто-то из них опять не вернется…
Что это — бесстрашие, равнодушие к смерти или пресловутое мужское легкомыслие?
Ей тоже не раз приходилось идти навстречу смертельной опасности. Но она относилась серьезно, отчетливо осознавала риск, близость смерти и всегда готовилась к этому. Уж не говоря о том, что никогда бы не позволила себе мутить мозги выпивкой накануне боевого полета.
А какая, собственно, разница, готов ты или не готов к смерти? Может, неготовому-то лучше: легче ее принять. Да и не в этом дело. Просто надо правильно и трезво понимать суть войны, честно самому себе представлять: это когда жизнь и смерть рядом, почти вместе, и зримой границы меж ними до времени нет. И не надо ее искать, эту границу, — зряшное дело…
Так что летчики по-своему правы. Они стараются жить, радуются, ловят минуты жизни. Они считают войну обычным делом, хотя из всего земного, с чем сталкивается человек, война есть самое необычное. Но надолго ли хватит человека на необычное? А надо жить, воевать и, главное, побеждать.
Летала Ефросинья мало, редко, хотя и числилась по штату командиром звена. Несуществующего звена, потому что из четырех легкомоторных По-2, положенных на авиазвено, в наличии было лишь два. А если по существу разобраться, то боеспособный — один, Ефросиньин, с бортовым номером «30». Второй самолет стоял с неисправным мотором, а пилот его младший лейтенант Матвеев, списанный по ранению истребитель, не вылезал из дежурства: его посылали то в стартовый наряд, то в гарнизонный, а иногда и начальником караула на аэродром.
Командир авиаполка, полковник-осетин, к Ефросинье относился хорошо, по-доброму, и, когда разговаривал с ней, молодцевато подкручивал усики, выпячивал широкую грудь. В плановую таблицу полетов ее ни разу еще не включали, а если приходилась иногда подлетнуть, то по разным пустяковым или хозяйственным надобностям. Она давно собиралась поговорить с полковником, высказать накипевшее в душе, да побаивалась. Все-таки Герой Советского Союза, известный летчик, говорят, одним из первых бомбил Берлин еще летом сорок первого года.
Он обращался к ней не по званию, как к другим, а, подчеркивая исключительность ее положения в мужском авиаполку, по фамилии, звучно закругляя «э».
— Товарищ Просэкова! Не отвлэкайте командование от дела. У вас же нэкомплект!
Полковник имел в виду нэкомплект не вообще авиазвена, а прежде всего Ефросиньину «тридцатку», на которой отсутствовал штатный летчик-штурман. Какой может быть разговор о вылетах на боевое задание?
— Но я же одна управляюсь, товарищ полковник, — пробовала упрашивать Ефросинья. — Ведь раньше-то летала всю дорогу одна.
— Нэ надо, душа моя! — вежливо улыбался комполка. — Нэ отвлэкайте!
И вот наконец в июне прибыл долгожданный штурман на ее машину.
Как-то поздним вечером в разгар ужина, когда столовая уже гудела по-базарному, к Ефросиньиному столику подошла хрупкая светловолосая женщина в капитанских погонах. Села на свободный стул, солидно звякнув при этом орденами — слева на груди у нее красовались два ордена боевого Красного Знамени. Прищуренно оглядела прокуренный зал и только потом обратилась к Ефросинье:
— Салют, старшина! Я к тебе пристроюсь поужинать. Не возражаешь?
— Пожалуйста.
Капитанша сдвинула на бок кобуру с пистолетом и достала из шикарной новенькой полевой сумки плоскую баклажку. Отвинтив пробку, подмигнула:
— Спирт употребляешь? Могу капнуть пятьдесят граммов.
— Спасибо, — отказалась Ефросинья. — Я уже поужинала. Жду чай.
— А я тяпну для бодрости, На танцульках веселее будет. Тут у вас я гляжу, полно симпатичных мужиков. Навалом.
Капитанша, оказывается, только что прибыла в полк и на довольствии еще не состояла. Но эту проблему она отрегулировала быстро. Поманила официантку, назвала милочкой и сунула в карман передника плитку трофейного шоколада. Через пять минут ужин стоял на столе. И тарелка свежих помидоров сверх нормы.
Не запивая водой, соседка хлопнула полстакана спирту, сказала-выдохнула: «Хо-хо!» — и опять подмигнула:
— А я тебя знаю, старшина. Ты Ефросинья Просекова, командир звена «кукурузников». Верно?
— Верно. — Ефросинья с интересом приглядывалась к этой бровастой моторной бабенке. Она напоминала ей чем-то давнюю закадычную подругу — летчицу Светлану.
— Ну ежели верно, тогда я тебе представлюсь: капитан Сима Глаголина, авиационный штурман, бывший лихой бомбер. Служила в полку Марины Расковой на «пешках». Теперь списана по ранению.
— Совсем, подчистую? — посочувствовала Ефросинья.
— Нет! — Соседка озорно усмехнулась, пристукнула кулачком по столу. — Мы еще повоюем! С тобой вместе повоюем, старшина. Верно?
— Не понимаю…
— А чего тут понимать? Я назначена к тебе штурманом, на твою «тридцатку».
— Ну дела… — изумилась Ефросинья. Это что же получается за субординация? Она пилот, старшина, командир экипажа, а у нее в подчинении штурман в звании капитана!
— Да ты не тушуйся, Просекова, — сказала Сима. — Я ведь знала, к кому шла. Знала, что я старше тебя и по возрасту, и по званию. Слыхала и про то, что ты первоклассный летчик. А это главное. Что касается твоего старшинского звания. отрегулируем. Через месяц-два будешь офицером. Это говорю тебе я, Сима Глаголина. Да я их тут, этих мужиков-вахлаков, в пух и прах распотрошу! Как это так: одна-единственная на полк девушка-пилот, и какая! Симпатяга, писаная красавица! А ходит старшиной. Это непорядок! Это даже свинство!
Сима одновременно и ужинала, и речь произносила. Ловко, споро у нее получалось. Приятно было со стороны посмотреть, как она изящно орудовала ножом и вилкой, аппетитно, с явным удовольствием уплетая жаркое. Ефросинья поглядывала на нее, дивилась: хорошо вроде бы ест, а такая тощая. Нервная, видать. Заполошная, как говорят на Алтае. Сколько же ей лет? Где-то за тридцать пять, никак не меньше: вон у губ уже морщинки проглядываются, на висках чуть-чуть поблескивают первые серебряные бабьи паутинки…
— Слушай сюда, Фрося! — Сима нагнулась над столом, заговорщицки поманила Просекову, — Скажу тебе по секрету (только между нами!), командир полка Дагоев Мишка — мой старый приятель. Вместе в аэроклубе учились. Так что еще посмотрим, кто кем будет командовать. Держись, старшина!
Пришлось Ефросинье в этот вечер оставаться на танцы. Сима и слушать не хотела: вместе — так везде вместе! И летать, и мужиков на танцах охмурять. Провожали их лейтенанты-бомберы целой ватагой, потом еще до полночи надоедали под окнами, бренчали на гитаре.
А утром Ефросинью вызвали в штаб.
Командир полка поднялся из-за стола, обошел вокруг Ефросиньи, удивленно поцокал языком.
— Скажи, пожалуйста! Вы для меня непонятный человек, товарищ Просэкова… За вас ходатайствовал тогда сам член Военного Совета. Я думал, он вам… как это называется… Большой друг. А сэгодня позвонил лично мне… Он вам кто приходится, если нэ сэкрэт?
— Дядя! — сердито буркнула Ефросинья. Ей очень не поправились эти странные обхаживания и тем более двусмысленные намеки. — А в чем, собственно, дело? Что случилось?
— Ничего нэ случилось! Нэ волнуйтесь, душа моя, нэ сэрдитесь, пожалуйста, Но генерал просил вам передать вот это. Тут записан адрес вашего мужа. Я нэ знал, что у вас есть муж. Скажи, пожалуйста…
— Конечно есть! Он у меня в личном деле записан. — Ефросинья взяла бумажку с номером полевой почты, лукаво усмехнулась: — Товарищ полковник… разрешите вас поцеловать в знак благодарности?
Тот удивленно отступил, бросил взгляд в распахнутую дверь:
— В служебной обстановке?.. Ну, если вы так хотите…
— Да вы не бойтесь, товарищ полковник. Я ничего не скажу Симе Глаголиной.
Полковник насупился, погрозил пальцем:
— Ай-ай, старшина! Нэ хорошо! Нэльзя так шутить с командиром. Идите на предполетную подготовку.
— На предполетную? — не поверила она.
— Да-да! Именно на предполетную. Вон туда, в дверь напротив.
В комнате уже сидели несколько офицеров. Ефросинья с порога определила: Сима Глаголина тоже здесь — в нос резко ударило духами «Красная Москва». Подсела к ней, толкнула в бок, на ухо спросила:
— Это ты настропалила Дагоева?
— Насчет чего?
— Ну насчет летной работы. Вот этой предполетной подготовки.
Сима удивленно пожала плечами:
— Нет… Я с ним и виделась-то мельком. Как-то уж очень постно он меня встретил. Ну ничего, я его, абрека, растормошу.
А предполетная оказалась странной. Потому что лететь завтра предстояло не им с Симой, а лучшему в полку экипажу самолета-разведчика во главе со штурманом полка. То есть Просекова и Глаголина тоже летели, но только в качестве пассажиров. Услыхав это, подруги разочарованно переглянулись, однако тут же вскоре все разъяснилось.
Разведчик летел в ближайший тыл противника со специальным заданием по аэрофотографированию. Предстояло заснять на пленку огромную полосу, уходящую от Львова в сторону Польши, а потом на конечном этапе маршрута — в польском Прикарпатье отутюжить и сфотографировать целый район, многокилометровый квадрат, ограниченный с востока и с запада линиями рек. Как объяснил командир полка, это задание представляло особую важность для фронтового командования, поэтому выполнить его надлежало по высшей категории качества. Может быть, по разведанному направлению пойдут потом атакующие колонны наших танковых армий или обрушится вся мощь планируемого главного удара — об этом летчикам предстояло лишь догадываться. Ясно было одно: раз начал активность разведывательный авиаполк, значит, готовится новое большое наступление.
Что касается «пассажирок», то все просто: для них это ознакомительный полет с целью детального изучения маршрута и района будущих боевых действий. Чьих боевых действий? Ну разумеется, авиазвена старшины Просековой. В ближайшие дни оно будет полностью укомплектовано людьми и техникой, после чего приступит к регулярной летной работе именно по этому маршруту.
Самолет-разведчик — а это был бомбардировщик Ил-4 — вырулил на старт еще затемно: только-только начал сереть восток. Мощные моторы быстро, на полпробеге, оторвали от земли облегченную машину, круто понесли вверх. Летчицам, одетым в меховые комбинезоны, да еще с пристегнутыми парашютами, было тесно в штурманской кабине (кое-как пристроились за спиной штурмана). Зато отсюда был отличный обзор.
Неуютно им казалось в этом бомбардировщике, даже страшновато. Оглушающий грохот моторов, сильная вибрация, от которой временами рябило в глазах, смазывались стрелки приборов на панели.
Самолет упрямо и круто лез на потолок. Затем вибрация стихла, моторы загудели ровно, басовито и успокоенно.
Сзади, в хвост самолета, неожиданно ударили солнечные лучи, заискрились на бешено вращающихся винтах. А на земле еще лежали рассветные сумерки, слева по курсу черно и хаотично проглядывался Львов. Линия фронта, благополучно пройденная, осталась позади.
По команде штурмана разведчик лег на курс аэросъемки как раз в те минуты, когда под первыми лучами солнца земля внезапно просветлела, обрела краски.
Ефросинья смотрела вниз, на синеватые холмы, укутанные травами, на белые лоскутки цветущих садов и думала о том, что против этой красоты все-таки бессильна война, какой бы злой, испепеляющей силой она ни обладала, Пронесется смерчем, многое сожжет, разрушит, исковеркает, даже кое-где на время перекрасит зелень и лазурь в свой зловещий черный цвет. Но только на время. Придет зима — отмоет, а уже следующая весна все снова оживит и озеленит.
Лишь в душе человеческой война останется надолго…
Она вспомнила про Николая, которому написала вчера письмо, сообщила свой новый адрес. Может быть, через несколько дней, когда начнется наступление, он пройдет именно этим, проторенным ею, маршрутом. И ему будет легче…
Полчаса спустя самолет-разведчик пришел в район квадрата и, пользуясь безопасной высотой, недосягаемый для зениток, спокойно, на ровной скорости принялся ходить по гармошке, круто разворачиваясь и меняя галсы, чтобы обеспечить многополосную съемку.
«Мессершмитты» (это были двухмоторные высотные Ме-110) появились неожиданно с востока, со стороны солнца.
Первый атаковал в лоб, но, видимо, поторопился, не рассчитал ракурс — пулеметные трассы прошли выше и правее разведчика. Второй истребитель, ведомый, сверкнул крылом в боевом развороте, явно намереваясь атаковать сверху в хвост, что вскоре и осуществил.
Он долго сближался, не открывая огня. Не спешил. Очень может быть, что его озадачило молчание турельного стрелка. Или подумал, что бомбардировщик вообще безоружен в расчете на высотную неуязвимость.
Немецкий летчик просто не знал, что имеет дело не с заурядным воздушным стрелком, а лучшим снайпером полка, каким был сержант Низамуттдинов. Минутное промедление дорого обошлось фашисту: неожиданно из башни вспыхнула короткая очередь крупнокалиберного пулемета. Точная — прямо по пилотской кабине, и «мессер», уже неуправляемый, заваливаясь, пошел вниз.
Его напарник буквально осатанел. Он коршуном наскакивал на бомбардировщик, пытался клевать со всех сторон, пробовал даже атаку снизу. Однако Низамуттдинов и стрелок-радист из другого пулемета держали немца на порядочной дистанции, меткими очередями всякий раз охлаждая его пыл.
Наблюдая поединок, Ефросинья и Сима Глаголина ежились, дивились хладнокровию и спокойствию экипажа. За все время в шлемофонах, в переговорном устройстве не раздалось ни одной команды, ни единой реплики. Каждый из летчиков безошибочно делал свое дело. Огрызаясь огнем, разведчик уходил на свою территорию.
Уже близко была линия фронта, над которой Ил-4 встречали вызванные по радио наши истребители. Но в одну из последних отчаянных атак «мессер» все-таки достиг цели: огненная трасса косо резанула по левой плоскости, по мотору. И тотчас в шлемофонах раздался голос майора — командира экипажа:
— Внимание! Женщинам перейти к бомболюку!
Мотор дымил, захлебывался, уже слышались перебои.
Самолет шел со снижением, и теперь ясно видны были языки пламени, лизавшие моторный обтекатель. Сзади густел, набухал черный шлейф дыма.
Ефросинья, разумеется, понимала смысл последовавшей команды. Значит, положение серьезное, вероятно, придется оставлять самолет, прыгать с парашютом.
Может быть, экипаж попытается спасти самолет, а главное — ценную заснятую фотопленку? Даже если командир, выключив горящий мотор, решится посадить подбитую машину, им, пассажиркам, все равно прикажут заблаговременно прыгать. Рисковать их жизнью не станут…
Внутри фюзеляжа держался вьюжный холод, дюралевые стенки заиндевели. Медленно распахнулись створки бомболюка, обжигающий стылый ветер ворвался внутрь. Внизу четко виделись изгибы траншей, стелющиеся дымы пожаров и прямо под самолетом — белые хлопушки зенитных разрывов, похожие на клочки трепаной ваты. Хорошо знакомая картина: под ними был фронт…
Обе завороженно, с ужасом смотрели в провал бомболюка: прыгать прямо на окопы, да еще с такой высоты? Их же перестреляют, как куропаток, по парашютам будут палить все кому не лень!
Из узкого лаза-прохода появилась громоздкая фигура штурмана полка. Он тоже был готов к прыжку; шлемофон туго затянут у подбородка, и от этого одутловатое лицо его казалось сердитым, злым. Тараща глаза, закричал:
— Бабы, прыгайте! Какого черта?! Или сквозняка боитесь?
Сима Глаголина погрозила ему кулаком:
— За «бабу» я еще рассчитаюсь с тобой!
— Чего, чего? — не понял штурман.
— А того! Посторонись! — Сима оттолкнула его в сторону и прыгнула в бомболюк.
Ефросинья, нащупав вытяжное кольцо, прыгнула следом.
13
«Хайделагер» переживал суматошные авральные дни. Из Берлина сообщили, что министр вооружений Альберт Шпеер наконец-то согласовал во всех инстанциях одобренный фюрером проект срочного строительства на французском побережье серии бетонных бункеров для подземного запуска ракет «Фау-2». И хотя военные считали, что с точки зрения маскировки и безопасности ракеты следует запускать прямо с открытых стартовых столов, фюрер решительно настаивал только на подземных бункерах. Руководству полигона следовало срочно закончить строительство трех таких опытных бункеров и произвести из них по нескольку пробных пусков ракет. Разумеется, эта задача возлагалась в первую очередь на полковника Крюгеля.
Он, как никто другой, понимал абсурдность упрямой затеи фюрера: дорогостоящий и громоздкий бетонный бункер со множеством подземных казематов в любом случае мог быть обнаружен авиаразведкой, и уничтожение его не составляло труда для авиации, несмотря на семиметровые перекрытия из сплошного бетона. Тем более теперь, когда «летающие крепости» и «либерейторы» противника запросто берут на борт супербомбы весом в несколько тонн.
Что ж, чем хуже — тем лучше. Этим давно уже руководствовались друзья Крюгеля из тайной офицерской оппозиции. Очередная глупость Гитлера в общем-то работала в их пользу, и потому Ганс Крюгель, шеф-строитель «Хайделагера», отнюдь не собирался саботировать или тормозить эксперименты с бесполезными бункерами. Пусть будет так. Жаль только выброшенного на ветер дефицитного материала, особенно высокосортного цемента. Да и напрасного труда жалко.
В летние дни на полигоне изрядно доставалось всем. Даже толстяк Грефе осунулся, похудел, штаны и засаленный пиджак болтались на нем как на вешалке. Его можно было понять — целый месяц бессонных ночей. С наступлением лета испытательные стенды полностью перешли на ночную работу, в целях маскировки ракеты запускались только в темное время суток. И не без основания. Говорят, что в окрестных лесах действуют отряды польского Сопротивления, а по данным Ларенца, в район полигона заброшены советские диверсионные группы.
Из ракетного штаба генерала Дорнбергера в Шведте-на-Одере, который имел кодовое наименование «00400», почти ежедневно поступали указания, приказы, сыпались окрики; высокое начальство торопило «Хайделагер» с окончанием экспериментов. Фюрер требовал уже текущим летом во всем объеме развернуть против Англии ракетную войну, рассчитанную на то, чтобы наконец-то поставить на колени строптивых «сынов Альбиона».
А на испытательной площадке, как назло, началась серия неудач: запускаемые ракеты взрывались и падали одна за другой.
Крюгеля это не могло не заинтересовать. Однажды поздно вечером, несмотря на адскую усталость, он решил под благовидным предлогом побывать на испытательном стенде, выразить сочувствие бедняге Грефе, а заодно попробовать узнать, в чем же все-таки дело? Ему в самом деле не мешало знать о ракетных перипетиях из первых рук. Не понадобятся ли вскоре эти сведения Клаусу фон Штауффенбергу или его друзьям? На днях англо-американские союзники высадились в Нормандии, а это наверняка поведет к большим переменам, может быть, даже внутри Германии.
Фриц Грефе мотался по слабо освещенной платформе, бегал вокруг торчащей вертикально ракеты, уже поставленной на кольцевой стол. Электрики что-то напутали с кабелями и штекерами, ведущими к «воспламенительному кресту», шеф-инженер ругался, размахивая руками. Бледное отекшее лицо его издали напоминало напудренную клоунскую маску.
Увидав Крюгеля, он сердито отшвырнул потухшую сигару:
— А ты зачем здесь? Что случилось?
— Прошу извинить, доктор. Но я был вынужден прийти по поводу готового бункера… — схитрил Крюгель. — Нам срочно нужно вместе с вами осмотреть его, чтобы затем предъявить имперской комиссии. Когда вы сможете?
— Тьфу! — сплюнул Грефе. — И ты из-за этого шляешься тут по ночам? Какого черта тебе не спится? Мог бы зайти утром. Или позвонить.
— Но утром вы спите. Зачем же я буду будить вас после такой вот дьявольской ночи?
Это было резонно. До самого обеда доктор обычно храпел мертвецким сном.
— Пожалел, значит? — хмыкнул ракетчик. — Что-то много вас, жалостливых, развелось на мою голову. Ладно, поговорим. Иди пока в стартовый блиндаж. Я буду через пять минут.
Часовой-эсэсовец, слышавший разговор, молча, не требуя документа, пропустил Крюгеля в помещение подземного КП. У рабочего пульта доктора Грефе царил образцовый порядок. Через смотровую щель, заделанную броневым стеклом-триплексом, хорошо была видна ракета, окутанная прозрачным облаком пара. Справа в бункере, вдоль бетонной стены, виднелись склоненные головы офицеров-операторов — на фоне искрящихся, разноцветно мигающих сигнальных лампочек на панелях управления. Прозрачная плексигласовая стенка, отделявшая комнату операторов, размазывала и искривляла очертания людей, предметов, приглушала смутно доносившиеся оттуда команды — сплошная абракадабра цифр.
Таинственный полумрак, настоянный на остром запахе нагретых радиодеталей, рождал ощущение чего-то нереального, почти фантастического. Крюгель вдруг вспомнил недавние запальчивые рассуждения доктора Грефе о «полетах к дальним планетам». Усмехнулся: красивая демагогия, за которой упрятано элементарное — стремление к масштабному убийству. И не более того…
Полистал лежащий на столе Журнал регистрации испытаний. Ну и почерк у этого Грефе! Не письмо, а судорожная пляска букв, не строчки, а базарная толкучка — все вкривь и вкось. Это и немудрено, ведь речь везде идет о срывах, неполадках и дефектах, Тут не до стилистики! И выругаешься, и плюнешь, и перо отшвырнешь к чертовой матери. Можно понять самого Грефе.
Но все-таки, все-таки… О чем же он пишет? «Пожар в сопловой части…», «Неполадки в работе турбонасосного агрегата…», «Потенциометры вышли из строя…», «Нарушения в программированной системе управления…», «Редукционные клапаны работают плохо…».
Н-да, никакого общего знаменателя…
Крюгель предполагал, что неисправности, приводящие к взрывам и падениям ракет, наверняка носят обобщенный характер и что в принципе они однотипны, проистекают от одной и той же коренной причины. От какого-то слабого, наиболее уязвимого места в конструкции.
Оказалось, не так, вовсе не так. Причин было много, и притом разных, вызывавших неполадки практически во всех узлах, во всех рабочих отсеках ракеты. А это говорило о том, что до надежной ракеты, до «вундерваффе», на которое можно уверенно положиться, еще очень далеко. Этот вывод мог сделать не только он, инженер Крюгель, но и любой, хоть сколько-нибудь грамотный технически специалист.
Видимо, сама история не позволила сумасбродному фюреру заполучить в руки грозное и опасное оружие, не выделила необходимый лимит времени. Впрочем, как знать… Ведь тот же Грефе однажды проболтался за выпивкой, что еще зимой 1944 года в горах Гарца, близ Нордхаузена, на подземном заводе Миттельбау-Дора уже начато серийное производство ракет А-4 (Фау-2).
Что ж, если даже предположить пятидесятипроцентную надежность серийно выпущенных ракет (а журнал Грефе подсказывал именно эту цифру), то и в этом случае воздушный роботблиц может дорого обойтись англичанам…
Ворвался Грефе, бесцеремонно оттолкнув Крюгеля, приник к перископу, бросил в микрофон:
— Внимание, запал! Первая ступень!
Крюгель наблюдал в смотровую щель. Под ракетой вспыхнуло пламя, ярко-оранжевым водопадом ударило вниз на стальной конус отражателя. Все потонуло в нарастающем грохоте, доносившемся даже сквозь толстые бетонные стены.
— Главная ступень!
— Отрыв! — слышалось из репродуктора, — Пошла!
Гулко отсчитываются секунды: три, четыре, пять… восемь… одиннадцать… И вдруг хриплый, полный досады голос;
— Клапан сброса окислителя не открылся! Доннерветтер!
— Она падает!..
…Грефе бегал по комнате, закинув за спину короткие толстые руки. У него было взмыленное, мокрое от пота лицо и невидящий, полубезумный взгляд, — натыкаясь на стулья, он пинками отбрасывал их в сторону. Вошли два стартовых инженера, однако Грефе прямо с порога вытолкал их в шею с площадной бранью.
Крюгель благоразумно отступил в угол. Он вдруг по-человечески пожалел этого недотепу-фанатика, умудрившегося до пятидесяти лет прожить одиночной — без друзей и близких. Впрочем, вместе с жалостью к себе Грефе внушал страх: одержимый опасен для окружающих и способен на все.
Вынув из сейфа графин спирта, инженер-ракетчик выпил полстакана, перевел дыхание и только тогда соизволил заметить полковника Крюгеля.
— Ты еще здесь? Шел бы лучше спать. И вообще, катись отсюда ко всем чертям! Мне тошно и без тебя.
— А бункер? — все-таки напомнил оберст.
— Плевать я на него хотел! И на всех дураков, которые его придумали. Мне надо завершить испытании ракеты, иначе меня повесят. Как повесят и тебя за твой бункер. Хотя ты-то ведь уже построил его? Только сам не знаешь зачем. Верно? Хо-хо! Могу посоветовать: посади туда этого прыщавого фискала Ларенца. Выпить не желаешь?
— Нет, благодарю. И вообще, мне не хотелось бы задерживаться, отвлекать вас от дел.
— Скажи, пожалуйста, какая деликатность! — Грефе растопыренными пальцами поскреб кудряшки над ухом. — Я бы назвал это настырной деликатностью — есть у тебя такое качество, Крюгель. И оно мне нравится. Хотя, может быть, оно не совсем вписывается в общий эталон образцово-показательного немца…
— Прошу прощения, доктор, — перебил Крюгель, — Как насчет бункера?
— Да никак! — отмахнулся Грефе. — Можешь считать, что я его лично осмотрел и остался доволен. Тебя это устраивает? Ну и отлично. Я всегда был убежден, что образцово-показательные немцы — народ покладистый и практичный…
С откровенным сарказмом доктор начал философствовать насчет нравственно-психологического феномена юберменша-арийца, однако Крюгель молча пожал плечами и вышел. Не слушать же ему бред полупьяного технаря, свихнувшегося на своих недоносках-ракетах?
Нет, Крюгель не обиделся. А на что, собственно, обижаться? Разве только на самого себя, на то, что такие, как он, образцово-показательные немцы, которых в общем-то миллионы, не могут, не наберутся решимости заткнуть рот бесноватым одиночкам, шизоидным кретинам, толкающим в пропасть целую нацию.
Таким, как Фриц Грефе. И ему подобным.
На подходе к офицерскому бараку Крюгель удивленно остановился: ему показалось, что в его комнате кто-то есть. Час назад, уходя к доктору Грефе, он умышленно оставил настольную лампу включенной — пусть думают некоторые особо любопытные, что он находится у себя дома (свет от лампы был чуть виден слабым пятном сквозь плотные шторы). Сейчас ему показалось, что пятно двигалось, словно кто-то переставлял лампу. Может быть, по какой-то надобности вошел дежурный офицер — у него есть запасной ключ. Но кто ему позволил?
В комнате Крюгеля сидел штурмбанфюрер Ларенц. Спокойно расположился за столом и читал газету. Впрочем, увидав хозяина, он учтиво извинился:
— Прошу прощения, оберст, за такое вторжение. Но долг обязывает. В вашем окне была щель, вы нарушили приказ о светомаскировке. Естественно, как комендант, я не мог пройти мимо.
Никакой щели не было — Крюгель после ухода специально осматривал окно снаружи, портьера плотно его прикрывала. Штурмбанфюрер просто выдумал благовидный предлог. Интересно, что он здесь делал?
Снимая фуражку, Крюгель бегло оглядел комнату и сразу понял: был обыск… Неплотно прикрыта дверца у тумбочки, сдвинута подушка, чуть выдвинут из-под кровати походный чемодан. Очевидно, эсэсовец торопился, уж очень грубо действовал, по-хамски, бесцеремонно.
«Неужели арест?» — похолодел Крюгель. Но тогда почему не расстегнута кобура штурмбанфюрера и почему он явился один, без своих молодчиков? Нет, тут что-то другое… Тоже неприятное, но другое.
— Я вас слушаю, Ларенц. Что-нибудь случилось?
Штурмбанфюрер снял золоченое пенсне, положил его на газету, благодушно прищурился.
— Вы меня удивляете, оберст! Почему обязательно должно что-то произойти? Я же объяснил цель своего появления здесь, Разве это неубедительно звучит? Вы шокированы? Напрасно. Мы же солдаты, оберст.
«Солдаты!..» — усмехнулся Крюгель лицемерию эсэсовца. Но ведь даже солдаты не шарят по чемоданам друг у друга. За это наказывают ременными бляхами — у солдат существует тариф для подобных шкодников. Может, сказать об этом лощеному штурмбанфюреру?
Легко представить, как он взбесится, как отшвырнет свое профессорское пенсне…
Крюгель сел на койку, расстегнул пуговицы мундира, неопределенно вздохнул:
— Да, вы правы, штурмбанфюрер. Мы солдаты. И именно в этом все дело… Так что же насчет нарушения светомаскировки? Теперь последует наказание в приказе, как я полагаю?
— Нет, — улыбнулся Ларенц. — Все ограничится словесным предупреждением, несмотря на существующие строгости. Учитывая наши товарищеские отношения.
— Благодарю вас, штурмбанфюрер…
«Ну вот и спелись», — с иронией подумал Крюгель. Хороша картина: хозяин застает жулика в собственном доме и его же благодарит за «посещение». Какие только коленца не выкидывает иногда щедрая на подвохи и каверзы жизнь!
Собственно, роли-то уже начисто переменились: теперь хозяином чувствовал себя штурмбанфюрер Ларенц. Удобно развалившись на стуле и нацепив пенсне, деловито шелестел газетой.
— Как вы оцениваете эту сводку с Западного фронта, полковник? Тревожные факты, черт побери! Не кажется ли вам, что янки и англосаксы бросают в Нормандию всю свою боевую мощь?
— Разумеется. В ближайшие дни там может сложиться очень острая ситуация. Я даже подчеркнул фразу, которая объясняет причины этой возможной ситуации.
Газету — вчерашнюю «Дас Рейх» Крюгель читал еще вечером, до ужина. Его особенно удивило и обеспокоило сообщение о том, что англо-американские войска расширили плацдарм до семидесяти километров и фактически отрезали Котантенский полуостров.
— Извините, оберст, но вы подчеркнули не то. Не главное из того, что опубликовано в газете. Вот оно на первой странице: «Посещение фюрером Западного фронта. Фюрер о новом оружии рейха». Тут написано, что наш верховный главнокомандующий в своей ставке в районе Марживаля сделал сенсационное заявление представителям прессы о первом применении «оружия-фау». Газета пишет: «Новое оружие обеспечит нам превосходство в технике и будет способствовать повороту в ходе войны». Вот что я бы на вашем месте с удовольствием подчеркнул, герр Крюгель!
Крюгель промолчал, пожал плечами: в конце концов, это дело вкуса. Вообще-то, у него и привычки нет подчеркивать газетные строчки. Получилось просто случайно. Он, разумеется, понимал, что штурмбанфюрер вовсе не пытается с помощью такого крючка ставить под сомнение его, Крюгеля, лояльность. Это было бы глупо.
Однако понимал он и другое: зацепка с этой газетой отнюдь не случайность. Надо обязательно ждать продолжения.
— Да-да, вы правы! — усмехнулся Ларенц. — Вы правильно думаете, что мой поздний визит к вам связан именно с этой статьей. Как ни странно.
Крюгель вовсе об этом не думал. Но сказал:
— Вы всегда логичны, штурмбанфюрер.
— Абсолютно! — довольно хохотнул Ларенц. — Вы еще раз правы. Очевидно, в этом — я имею в виду железную логику моих действий и поступков — вы убедились уже тогда, когда получили мой подарок. Этот солдатский молитвенник «Духовная броня». Я был логичен, признайтесь?
— Безусловно! — поддакнул Крюгель, совершенно, однако, недоумевая: при чем здесь молитвенник?
— Еще в декабре, ожидая вашего приезда сюда, я понял, что вы добропорядочный христианин, искренне верующий католик. Иначе зачем бы вы, получив назначение в эту глухомань, сразу же отправились в церковь? Помните старинную кирку на Кенигштрассе? Вы, так сказать, возблагодарили всевышнего. Я угадал?
Крюгель умел сдерживаться. Но тут ему стало не по себе: холодный пот явственно заструился по вискам… Значит, прав был тогда капитан Пихлер — за ними все-таки следили… Неужели, начиная оттуда, от старинной обшарпанной кирки, эсэсовцы уже копали и докопались до самой глубины?
Он заставил себя сжаться, внутренне напрягся и промолчал. Только кивнул. Голос наверняка выдал бы волнение. Он ждал, что последует дальше.
В бесцветных глазах Ларенца таилась усмешка. Впрочем, он ее и не скрывал. Многозначительно помолчал, разглядывая Крюгеля в упор, хлопнул по столу.
— Однако вернемся к этой газете! Вернее, к событиям, которые произошли 17 июня в районе ставки фюрера у Марживаля и о которых в газете не сказано ни слова. А произошло там, как мне только что сообщили но каналам «зихерхайтдинст», чрезвычайное происшествие. Самолет-снаряд Фау-1, выпущенный якобы на Лондон, на самом деле обрушился на командный пункт фюрера и взорвался совсем неподалеку. Вы понимаете, оберст Крюгель, что это такое?
— Понимаю… — Крюгель наконец-то понял, в чем дело, и облегченно перевел дыхание. — Но ведь мы не имеем никакого отношения к Фау-1. Вы отлично знаете, что их производством и запуском занимается ведомство рейхсмаршала Геринга, люфтваффе?
— Это только внешняя сторона! — сказал штурмбанфюрер. А в принципе прав рейхсфюрер Гиммлер: все ракетчики связаны между собой, и среди них полно саботажников. Вы же помните эту историю в марте с фон Брауном, да и с нашим грязнулей Грефе тоже? Это крайне тщеславные продажные люди.
— Что следует из этого? — осторожно поинтересовался Крюгель.
— Только то, что нам необходимо поднять бдительность. Еще больше заострить карающий меч! — Комендант, все время сидевший недвижно, в замершей позе на стуле, наконец поднялся. Но лишь для того, чтобы пройтись по комнате, размяться. — Завтра к нам прилетает инспекция во главе с известным вам группенфюрером Бергером. И это внушает мне серьезное беспокойство. Весьма серьезное…
— Но я полагаю, штурмбанфюрер, что дела на нашем полигоне не так уж плохи.
— Вы ошибаетесь, герр Крюгель. Или не желаете смотреть правде в глаза. Испытания ракет идут просто отвратительно. Между прочим, вы же только что просматривали Журнал регистрации испытаний и убедились в этом. Нет, нет, я не ставлю вам это в укор, я понимаю ваш патриотический интерес. Но дело даже не в плохо поставленных испытаниях. На днях из нашей школы ракетчиков, расположенной рядом, погибли два офицера-майора. При очень странных обстоятельствах — якобы в уличной автомобильной катастрофе. Они погибли в Люблине. Как они туда попали и что произошло с ними до автокатастрофы, возможно подстроенной кем-то умышленно? Это очень тревожный сигнал…
Сделав паузу, Ларенц продолжал:
— А у нас? Прямо здесь, на полигоне, как вы знаете, бесследно пропал начальник конвоя шарфюрер Линке! У меня есть данные, что поляки усиленно интересуются работой полигона, и особенно ракетой. Стремятся заполучить ее детали, тактико-технические данные. И понятно зачем — для передачи в Лондон. Не находите ли вы, что названные происшествия тесно связаны с подрывной тайной деятельностью так называемого польского Сопротивления?
— Вполне логично, — кивнул Крюгель, не очень пока еще понимая, зачем понадобилось Ларенцу выкладывать ему, в сущности, постороннему человеку, все эти строго конфиденциальные сведения? Нет ли здесь хорошо замаскированной ловушки? — Однако что касается Линке, то мне кажется, вряд ли к этому причастны польские партизаны.
Это почему-то задело штурмбанфюрера. Он резко повернулся на стуле:
— Вы не правы, оберст! Шарфюрер Линке, хотя и честный солдат, был известен своим неумеренным пристрастием к спиртному. Об этом знали и вы. Не так ли?
— Да, я много раз видел его пьяным.
— Вот именно! И другие видели. Будучи, попросту говоря, алкоголиком, Линке неоднократно совершал самовольные отлучки в соседние села. Ходил туда за самогоном. И это вы тоже видели.
— Признаться, я как-то… не припоминаю. — Крюгель уже смутно начал кое о чем догадываться.
— Нет-нет! Вы видели, определенно должны были видеть. Припомните хорошенько.
Комендант явно навязывал ему это утверждение. Упрямо, но с вежливой многозначительной улыбкой. Дескать, вы все равно согласитесь, но лучше сделать это раньше, чем позже, Надо же делать выводы из всего предшествующего разговора!
— Да, пожалуй, — сказал Крюгель. — Я помню это.
— Вот и отлично! — удовлетворенно воскликнул Ларенц. — Признаюсь, мне и раньше импонировала ваша превосходная память. Хотя чему тут удивляться: ведь вы, Крюгель, эрудированный военный инженер. Я надеюсь, что вы не погрешите против истины и именно так изложите суть дела в беседе с группенфюрером Бергером?
Вот оно что! Крюгель чуть не хлопнул себя по лбу от досады: как он не догадался раньше! Ну конечно, Ларенцу предстоит выпутаться из опасной истории, связанной с исчезновением этого садиста и алкоголика Липке. И он резонно полагает, что Крюгель, лично знакомый с всесильным группенфюрером Бергером, может ему помочь в этом.
«Фу, черт тебя побери! — выругался в душе Крюгель. — Только и дела-то. И надо было иезуиту Ларенцу целый час ходить вокруг да около, мудрить и лавировать, делать двусмысленные намеки. Мог бы предложить, попросить прямо, в конце концов. Хотя как сказать… Может, он, Крюгель, сразу и не согласился бы. Впрочем, так даже лучше: выяснили попутно отношения».
— Можете на меня положиться, герр Ларенц. Я непременно поговорю с группенфюрером.
— Буду вам обязан, — поднимаясь, сказал Ларенц.
Вот это уже было существенным итогом разговора, подумал Крюгель. Мало ли что может случиться, а содействие матерого эсэсовца будет всегда полезным, Конечно, жаль, что пустым оказался первый шар: «неаполитанская миниатюра» не сработала (Ларенц вовсе не был так схематично прост, как рисовали его друзья Штауффенберга). Зато сам собой неожиданно появился другой ключик к застегнутому на все крючки и пуговицы высокомерному коменданту. Грех было им не воспользоваться.
Расстались они, весьма довольные друг другом, Крюгель даже проводил штурмбанфюрера на барачное крыльцо.
Возвращаясь к себе, вернул дежурному офицеру запасные ключи от комнаты. И кстати, взял письмо, пришедшее с вечерней почтой.
Письмо это крайне удивило Крюгеля. Не говоря уже о том, что ему вообще письма приходили редко, на этом обозначен был странный обратный адрес: «Бюро по розыску пропавших родственников». Только уже в комнате, разорвав конверт, вспомнил, что о таком возможном адресате его предупреждал капитан Пихлер.
На официальном бланке сообщалось, что «поиски родного дяди оберста Крюгеля, пропавшего без вести в 1940 году во Франции (а у него действительно был когда-то дядя — офицер вермахта, погибший во Франции), к сожалению, не увенчались успехом».
Крюгель выключил свет, отдернул оконную штору и, сев на угол стола, долго глядел в темноту, разглаживая листок. Слово «онкель» («дядя») означало боевую тревогу для всех членов офицерской оппозиции: «Внимание! Предстоят решительные действия!»
14
Не повезло с приземлением, а больше всех — Ивану Сарбееву. Он угодил на крону столетнего дуба и, хотя не завис, исцарапанный, благополучно прошел сквозь ветви, однако при ударе о землю сильно зашиб ногу. Сержанту Анилье пришлось с ходу потрошить свою медицинскую сумку, оказывать ему помощь.
Полторанина тоже основательно трахнуло о землю. Он все время ожидал выстрела снизу и забыл подтянуться на стропах, прозевал момент приземления.
Едва отстегнув парашютные лямки, тут же кубарем откатился в сторону, приготовился к бою. Но вокруг было тихо, поразительно спокойно. Потом подошли капрал Гжельчик и лейтенант Братан — шли во весь рост, не таясь и громко разговаривая: дескать, чего пугаться, мы бывалые партизаны.
— Витаю вас, панове, на земле польской! — Гжельчик, улыбаясь, бросил к шлему два пальца: — Hex жие!
— Где мы находимся? — хмуро спросил Полторанин.
— Я же сказал: в Польше! — опять ухмыльнулся капрал.
Полторанину было не до веселья: окружающая местность не имела ничего общего с рабочей картой высадки. Где же их все-таки выбросили, черт подери?
И почему тихо в деревне? Ведь парашютисты были отлично видны в рассветном небе, к тому же этот треск упавшего на чью-то крышу груза… И вот — абсолютная тишина. Подозрительная, зловещая. Чем она объясняется?
Надо было тем не менее действовать. В первую очередь спасать поклажу грузового парашюта. Там резервный боезапас, продукты, а главное — комплекты запасных сухих батарей для радиостанции.
— Ступайте на поиски с Гжельчиком! — приказал Полторанин лейтенанту Братану. — А мы выходим через лес вон на ту высотку. Там пункт сбора. Будьте осторожны, в селе возможна засада. В бой не ввязывайтесь, сразу уходите. Черт с ним, с парашютом. В конце концов, обойдемся и без груза.
— А как с Иваном? — Братан кивнул в сторону лежащего на траве Сарбеева. — Управитесь с ним?
— Ничего, дойдет сам. Анилья говорит, что перелома нет, слава богу. Ну, валяйте.
Быстро светало. День начинался серый, пасмурный. В лесу стояла сырость, а в зарослях орешника, через который пришлось продираться, вообще сплошная мокрота. Телогрейки намокли, набухли водой, идти в них становилось трудно — душно и жарко, но бросать их было нельзя. Ночью в одних комбинезонах не очень-то поспишь на голой земле. А просушить телогрейки недолго, теперь лето.
Сарбеев пока держался, опираясь на палку, шел самостоятельно, хотя ступня распухла и пришлось снять правый сапог. Полторанин уважительно поглядывал на Сарбеева: парень молчаливый, значит, крепкий. Выдюжит.
Шли с частыми остановками. Прислушивались, нет ли сзади стрельбы? Минут через сорок вышли на высотку. Тут оказалась небольшая вырубка, уже заросшая кустарником, а в центре ее деревянный геодезический знак.
Полторанин достал планшет, попытался наконец сориентироваться. Вероятнее всего, их выбросили либо ближе, либо дальше намеченного пункта — линию курса летчики, пожалуй, выдерживали точно, не отклоняясь в сторону. Если штурман поспешил с высадкой (а летуны обычно стараются побыстрее отделаться от груза, к тому же произошла некоторая задержка по времени при обстреле самолета над линией фронта), стало быть, действительное место надо искать где-то здесь, западнее… По общим признакам местность похожая: такое же, как на карте, холмистое предгорье, и тоже справа тянутся хребты, а вот магистрального шоссе тут уже нет — еще раньше оно повернуло на юг. Река Санок — очень характерный изгиб русла… Если тот самый, что поблескивает вдали, то, значит, они на высоте 247,3, указанной на карте (тоже с геодезическим знаком!). Следовательно, село называется Яськи.
Ничего себе удружили летуны: бросили их в сорока километрах от реального места десантирования!
— Анилья, готовь «Север» к работе! Через двадцать минут выходим на связь.
Хорошо бы, конечно, дождаться ребят, чтобы уточнить, не ошибся ли он в ориентировке, Яськи ли это? Но они вряд ли скоро подойдут, а ждать нельзя: время выхода в эфир должно соблюдаться точно. Придется место высадки указывать предположительно, а потом в следующий сеанс связи уточнить.
Что за странное село? Утро наступило, уже солнце на горизонте в тучах появилось, а селяне знай себе дрыхнут, бока пролеживают. Ни дымка над крышами, ни единого движения на улице. И стада нигде не видно; обычно в это время коров на выпас гонят (хотя коров может и не быть— оккупанты реквизировали).
Он перевел бинокль к центру, села и… присвистнул от изумления: на одном из огородов вдоль плетня крались его разведчики Братан и Гжельчик! Но они были не вдвоем, а с каким-то пареньком в пятнистой кацавейке-безрукавке! Что за тип, где они его подцепили?
Лицо попутчика разглядеть было трудно, видно только, что черноволосый, лохматый, нечесаный. И очень уж бойкий, разговорчивый: блестит зубами и без устали жестикулирует. Уж не думают ли они вести его сюда?
Думают. Все трое вышли на околицу и исчезли из виду, нырнули в кусты.
«Интересно… — размышлял Полторанин, — Откуда взялся этот чернявый? И с автоматом на шее. Не нашим, конечно, а трофейным, немецким. Может быть, польский партизан?»
Сержант Анилья, забросив антенну на ближнее дерево, уже настраивала рацию. Радом на пеньке сопел Иван Сарбеев, приспосабливая кусок дубовой коры к перевязанной стопе — вместо подошвы. Полторанин помог ему, сочувственно спросил:
— Как же это произошло? Подвернул, что ли?
— Да нет… Просто ушиб. Разбередил старое. Ранение у меня раньше было. Осколочное. И вот с дуба прямо на эту ногу свалился. Надо же…
— Болит?
— Дергает немного. Ничего, день-два — и пройдет. Отлежусь.
«А вот отлеживаться вряд ли придется, — подумал Полторанин. — Видно, надо уходить: уж очень быстро, торопливо нырнули в лес ребята-разведчики. Значит, в тихих Яськах опасная обстановка».
— Ты вместо палки лучше костыль сделай. Такой, чтобы опора была, чтоб подмышкой опираться. Как в лазарете дают, знаешь?
— Да уж знаю, — усмехнулся Сарбеев. — Я на этих костылях месяц шкандыбал.
Щеки и лоб его были усыпаны испариной, как после хорошей бани. «Наверно, больно ему, а скрывает, хорохорится. Следует, пожалуй, распределить среди ребят его поклажу да куртку снять, все полегче станет. А вообще, придется повозиться с ним, ой как придется! — Полторанин с горечью п досадой взглянул на распухшую синюшную ногу. — Ну что ж, приспичит — будем нести, такой вариант в ходе подготовки предусматривался».
Со связью хоть повезло — Анилья сразу поймала позывные и перешла на передачу. Отстукала короткий текст, раскодировала ответ: «Вас поняли, ждем следующего сообщения. Действуйте по плану».
Полторанин вытер взмокшее лицо: оказывается, его тоже пропарило не хуже Ивана Сарбеева. Было от чего волноваться, переживать — а вдруг не сработала бы рация? Тряхнуло на приземлении, какие-нибудь лампочки перетрясло, радио — штуковина хрупкая… А тогда сиди кукуй на неизвестном месте в неизвестной обстановке.
Теперь веселее. Связь, она вроде верной, дружески протянутой руки, готовой в любой момент поддержать и помочь. Она дает ощущение опоры, своего родного тыла. А это особенно важно, хотя у разведчика, по сути дела, никакого тыла нет.
— Рацию по-походному! — бодро приказал Полторанин. — Свертывай антенну!
Это уж он самому себе приказал: не полезет же девушка-радистка на дуб, где запутался в сучьях конец антенного провода! Для него было делом одной минуты, подпрыгнул, подтянулся, а там, на дубу, что тебе на сибирском кедре — сучья толстенные, в обхват, хоть пляши, не сорвешься.
Он сбросил провод, пригляделся вниз: где там плутает Братан со своими поляками? И сразу схватился за бинокль: слева, в ложбине, километрах в пяти от села, пылила по проселку колонна автомобилей. Их было пять, одинаково пятнистых, камуфлированных. За высокими бортами четко видны солдатские каски — по четыре в ряд. А в кузове пять рядов, итого по двадцать гавриков в каждой машине.
Стало быть, полноценная немецкая рота… Направляются явно в село, в эти непробудные Яськи. Кажется, дело пахнет керосином.
Полторанин спрыгнул с дерева, заложив пальцы в рот — колечком, дважды заливисто свистнул. Где-то поблизости, из кустарников, тут же ответили.
— Что случилось? — встревоженно спросила радистка.
— Немцы на подходе к селу! Надо немедленно уходить.
— Не спеши, командир, — спокойно сказал Сарбеев. — Они сразу в лес не полезут, фриц теперь не тот. А ежели насмелятся прочесывать, так перед этим полчаса будут мины швырять. Куда попало.
— Что ты хочешь сказать? — недовольно нахмурился Полторанин.
— Надо сперва посмотреть, что они задумали. И ребят подождать, посоветоваться. А уйти всегда успеем — кругом лес. Мы их на Волыни в лесах всегда за нос водили.
— Кого это их?
— Ну немцев, карателей. Кого же еще!
«Пожалуй, он прав, — прикинул Полторанин. — Спешить, горячиться но следует. И потом, не зря же мне чисто партизанскую группу укомплектовали. Они такие переделки прошли вдоль и поперек. Может, немцы просто по своим делам едут в село или дальше? Черт с ними, пускай едут».
На поляну наконец-то вышли разведчики, все трое. Чуть ли не строевым ударили, вытянулись перед командиром.
Причем Братан и Гжельчик встали по бокам, а в середине шеренги лихо вздернул подбородок тот самый «черныш», нечесаный и низкорослый, которою Полторанин приметил в бинокль еще в деревне. Интересно, почему они оставили при нем шмайсер, почему не разоружили?
Братан и Гжельчик, наверно, рассчитывают, что он сейчас восторженно бросится расспрашивать их про чернокудрого ухаря: где такого орла откопали, как познакомились и так далее. Ну пускай ждут.
Он все-таки командир и обязан держать марку.
— Ну как там обстановка, в Яськах?
Вот пусть сначала они удивятся. Пока ходили, подкрадывались к неизвестному селу, он уже успел самостоятельно разобраться и сориентироваться. Прямо на месте.
Ребята действительно удивленно перекинулись, а Братан простодушно спросил:
— Какие Яськи, командир?
— Ну это село. Оно ведь Яськи называется?
— Никак нет, командир. Это село Лыпня. Оказывается, ротозеи-летчики — чтоб им перец в печенку! — выбросили нас под самый нос немцам. Прямо на полигон сбросили. Лыпня почти на его границе. Еще бы километров семь западнее, и мы попадали бы на казармы школы ракетчиков. Вон там.
Полторанина сразу в жар бросило: вот это влипли! И между прочим, под его личным мудрым руководством… Пока соображал, что же ему, командиру, ответить на такую «вводную», как реагировать, вдруг заговорил молодой поляк. Горячо, быстро затараторил, будто боялся, что его остановят и не дослушают. Полторанин озадаченно смотрел на его беспорядочно мелькающие руки и ничего не понимал. Ну и моторный парнишка!..
— Он говорит, что нам здорово повезло, — спокойно, иронично перевел капрал Гжельчик. — Немцы бывают в этом селе только днем, проводят здесь полевые занятия ракетчиков: ставят буссоли, тренируют расчеты. А жителей они выселили отсюда два месяца назад. Как и из других десяти деревень, что расположены в долине…
— Кто он и как попал сюда?
— Это Ян Мисюра, польский партизан из боевой группы движения Сопротивления. Она называется «Батальон хлопски» и базируется в предгорье, в пятнадцати километрах к югу. Нет, он здесь не случайно. Партизанские дозоры держат круглосуточно под наблюдением полигон. Он дежурил ночью вон на той высоте, а утром увидел парашюты. Он думал, что мы гости из Лондона. Почему бы и нет? Говорят, под Люблином недавно приземлялись английские парашютисты на связь с отрядами АК (Армии Крайовой). Что касается «Батальона хлопски», то он примыкает к Армии Людовой. Тут есть существенная разница, пусть это объясняет командир отряда, он коммунист. Ян говорит, что он готов хоть сейчас провести к своим советских разведчиков, Там они будут в безопасности.
— Не за этим мы сюда летели… — в раздумье бросил Полторанин, продолжая искоса пытливо разглядывать партизана. Несерьезный парень, сразу с места в карьер, как из мешка целый ворох сведений вывалил. И взъерошенный, потрепанный какой-то, будто после драки. Кацавейка порвана у плеча, на скуле явный синяк…
— Так говоришь, из «Батальона хлопски»? — Полторанин вприщур взглянул на Гжельчика, — Понятно… А он что, споткнулся на дороге?
— Ах, это! — хмыкнул капрал, поняв намек. — Так уж получилось, командир. Янек, понимаете ли, пытался схитрить, крался за нами. Но… пришлось его немного помять…
— А потом?
— Потом он сообщил нам пароль. И мы извинились.
— Вот с этого и надо было начинать! С пароля, — сердито буркнул Полторанин. — А не рассказывать мне разные сказки.
Разумеется, пароль — дело существенное. Однако Полторанин учитывал, что паренек сообщил Гжельчику так называемый опознавательный пароль, предусмотренный для случайных встреч и известный чуть ли не каждому партизану. Он мог быть известен и немцам. Где гарантия, что парень этот не подсадная утка, ловко подброшенная немецкой службой безопасности? Уж очень кстати встретился он на пути десантников… Хотя, с другой стороны, объяснения его выглядят убедительно, логично. Да и слишком молод для такой роли…
Ну что ж, надо, пожалуй, верить ему, не особенно при этом доверяясь. Всякое бывает.
— Откуда собаки в селе? — спросил Полторанин. — Я утром слышал лай.
— Приблудные, — ответил Братан. — Хозяев, значит, выселили, а собаки вернулись. Они ведь к месту привыкают еще больше, чем люди.
— И что же, в селе никакой охраны?
— Охрана есть. Янек говорит, что в одной из хат живут четверо полицаев из «гранатовой полиции». Была у них такая полиция еще до войны. Только службу они несут плохо, каждый вечер пьянствуют, самогонку глушат, а ночью дрыхнут. Утром к приезду немцев выставляют два поста. Одним словом, очковтирательство.
Полторанин в раздумье почесал затылок: понятно, от кого же ночью охранять пустую деревню? К тому же весь район в кольце плотной эсэсовской блокады.
— Как с нашим грузом? Нашли парашют?
— Нашли. Он упал вон туда, в крайний двор. На крышу сарая. Ящик-то крышу проломил, а парашют сверху остался. Мы в огороде под стогом сена тайник сделали, упрятали туда все. Правда, парашют положили в другое место, поближе. В погреб.
— Это почему?
— Шелк пригодится менять на продукты. Даже вон Янек рассказывает, у них в отряде все пообносились. Может, партизанам парашюты подарим, командир? У этого грузового полотнище-то огромное, на весь отряд хватит.
— Посмотрим… — неопределенно буркнул старший лейтенант.
Его сейчас занимал другой вопрос: что делать дальше? С одной стороны, они находились, образно говоря, в мышеловке, дверца которой пока не захлопнута. Хозяин, настороживший ее, еще не обнаружил их, так что они имеют временное преимущество. Могут позволить себе «порезвиться» и даже, набравшись нахальства, «обнюхать» приманку — все эти с виду мирные села, лежащие в долине и на прибрежных холмах. Правда, тут риск каждого шага удесятерен по сравнению с заречными лесами, лежащими за пределами ракетного резервата. Там куда вольготнее. Уж не говоря о том, что где-то поблизости от полигона успешно действуют два советских партизанских отряда, пришедших сюда из освобожденных районов Западной Украины. Они получили прямые указания всемерно помогать группе Полторанина.
Уйти, чтобы вернуться… А стоит ли овчинка выделки?
Полторанин поднял бинокль, разглядывая въезжавшую в село немецкую автоколонну. Да, теперь ясно видно было, что это типично учебное подразделение. Новенькая подогнанная амуниция, блестящая заводская краска на автомобилях, да и внешний вид солдат — одинаково рослых, молодых, мордастых — говорил о тщательном специальном их подборе.
— Четыреста сорок четвертая экспериментальная батарея! — громко сказал Гжельчик.
— Откуда известно?
— Янек сообщил. Не зря же они здесь торчат целыми сутками.
— Ясно, зафиксируем…
Конечно, немцы тоже не дураки. Обнаружив десант, они могут и не спешить захлопнуть мышеловку. Сначала надо присмотреться, все оценить и взвесить, поиграть в кошки-мышки — почему бы нет? А уж потом хлопнуть крышкой. Уверенно, с гарантией.
Нет, пожалуй… Теперь, в сорок четвертом, фашисты не способны на такую игру — больно напуганы. Узнай про десант, они сразу бы подняли переполох со стрельбой и прочесыванием. Это наверняка.
Надо рисковать!
— Слушай приказ, гвардейцы! Остаемся здесь, прямо за пазухой у фрицев. Основную базу определим в деревне, в одном из подвалов. Ночевать будем под охраной полицаев, а днем уходить в поиск. Всем переодеться в немецкую форму. Как отрабатывали по плану.
Полторанин внимательно оглядел разведчиков: все довольны, Анилья даже улыбается. Значит, он верно угадал их настроение, принял правильное решение.
15
О разгроме немцев в Белоруссии уже знали во всех бараках военнопленных, Затеплились надеждой глаза: от витебского и бобруйского котлов, где Красная Армия уничтожила лучшие дивизии фельдмаршала Буша, до них было каких-нибудь четыреста — пятьсот километров! На полмесяца хорошего наступления…
Однако многие пленные, особенно «старики» хорошо понимали, что надежды на избавление призрачны. Даже охранники-эсэсовцы не скрывали, что все они, работающие на секретном строительстве, являются «носителями тайны» и потому до конца принадлежат только рейху. Исход для них может быть один — санация, или, попросту говоря, уничтожение.
«Как сдали, как изменились люди за эти три страшных месяца», — с горечью думал Савушкин, оглядывая по утрам оборванные босые колонны пленных, понуро бредущих в пыли. Они уже были не способны на ежедневные пробежки-«моционы» к месту работы, которые устраивал раньше шеф концлагеря. Их уже собаки не брали, по команде охранников только сбивали на землю, но не грызли — брезговали.
Страшно было видеть, как день за днем в глазах людей медленно угасает жизнь. Глаза теряли окраску и из разных — карих, голубых или серых — становились одинаково бесцветными и удручающе пустыми. В них виделось только одно — холодное безразличие…
Уже не было никаких эмоций при ежевечерних показательных экзекуциях: на избиение и смерть товарищей пленные смотрели обреченно, почти равнодушно.
Савушкин изо всех сил старался удержать свою бригаду от этой гнили духа, от живого разложения. В требовательности был беспощаден, временами даже жесток. Крепких слов не жалел, а случалось, пускал в ход свою увесистую лапу. Он понимал: они должны были бояться чего-то еще, кроме страха смерти. Так пусть боятся его, пусть ненавидят. Он выдержит, лишь бы выдержали они.
Вечерами он не давал ребятам покоя, заставляя до изнеможения штопать обмундирование: прореха, дырка приводила его в ярость на утреннем построении. Шеф лагеря гауптштурмфюрер всегда довольно хохотал, осматривая бригаду Савушкина. Его забавлял этот солдафон-фанатик, приказавший своей бригаде пришивать деревяшки-обрезки вместо оборванных пуговиц.
— Вы есть карош надзирател! — издевался шеф, тыча кулаком в могучую грудь бригадира. — Вы работаль тюрма?
— Пока не приходилось.
— Вы получайт приз!
И следовавший за гауптштурмфюрером эсэсовский интендант вручал Савушкину дополнительную катушку ниток, зеленые льняные лоскуты для заплат.
Недалекие синие горы, так напоминавшие родной Алтай, были для него ежедневной мукой. Иногда казалось, и сам он не выдержит: выхватит из-под гимнастерки подвешенный под мышкой пистолет, перестреляет охранников и, очертя голову, бросится на проволоку. Чтобы порвать ее руками и — в спасительный лес.
Бывали такие моменты: тоска и ярость вдруг желто туманили глаза, он готов был сорваться, как затворный боек, брошенный стальной пружиной… Потом долго приходил в себя, утирая с лица холодный пот. Нет, надо было ждать, терпеть стиснув зубы. Не только ради себя терпеть, но и ради спасения молодых ребят. Он знал и не сомневался: без него они пропадут.
Ванюшка Зыков тоже начал сдавать, стал рассеянным, вялым, озлобленным. Раньше болтливый, он теперь молчал, на всех смотрел исподлобья, будто волченок, припертый охотничьей рогатиной. Савушкин научил его отыскивать в траве вокруг котлована дикий лучок-«вшивик», полезный от болезни зубов и десен. Набранный лук Зыков уже не делил между членами бригады, а утаивал весь, прятал за пазуху. Причем делал это открыто, вызывающе: дескать, плевать я на вас хотел — сам нашел, значит, мое.
У старшины давно кулак чесался на этого прижимистого сопляка. А рука не поднималась. Стоило увидеть Ванюшкин мальчишески стриженный затылок, выгоревший на солнце, и холодело сердце — сразу вспоминался сын Андрюшка, конопатый в мать, непоседа-шельмец…
Что-то, видать, крепко породнило их тогда в котловане, над трупом замурованного эсэсовца, какая-то искра чиркнула по сердцу обоим… Не случайно Савушкин спускал Ванюшке много такого, за что других давно бы в бараний рог согнул. А он пользуется этим, стрекулист. Не понимает, что на свою же беду.
Сторониться начал Ванюшка своих, значит, считай, что пошла душа на россыпь. Только с казахом Атыбаем по-прежнему не разлей вода.
Скуластый алмаатинец действительно стоящий парень. Вот если кого не затронула лагерная собачья жизнь, так это, пожалуй, только его. Истинный степняк, дочерна выжаренный на солнце. Как тростинка, которая сохнет, но твердеет, делается крепче.
И глаза те же, что были: настороженно прищуренные, а за прищуром, узкой щелочкой — чернота. Поди узнай, что он думает.
Впрочем, Савушкин знал, что думает и чем живет Атыбай, хоть ни разу по душам с ним не разговаривал — не было надобности. Уже не один раз старшина ловил на себе его цепкий взгляд, и, когда случались лагерные заварухи, ссоры, Атыбай мгновенно оказывался за его спиной. Старшина знал: парень, защищая его, бросится хоть на пулемет.
Атыбай помнил то, что успел забыть ветреный Ванюшка Зыков: старшина Савушкин обоим им спас жизнь.
Честно сказать, Савушкин не разделял ребят и опекал обоих. Тем более что делать это было не трудно: они везде и всегда вместе. В строю, на рабочем участке, в лагерной столовой и на барачных нарах — оба справа от старшины. Он и засыпать старался после них, опасаясь, как бы, пользуясь ночью, шелопутные парни не натворили глупостей. Да и вообще, чего там делить-выбирать, когда у всех у них одна лагерная судьба, один и тот же недалекий конец…
А выбирать, оказывается, все-таки пришлось: так уж затейливо повернула жизнь.
В один из вечеров, сразу после ужина, к Савушкину подошел незнакомый пленный, шепнул пароль и сообщил, что его зовет на беседу Большой. Есть дело.
Большого (председателя БСВ) Савушкин знал лично. Они даже крупно поговорили месяц назад, чуть не рассорились: председатель предложил сдать парабеллум в штаб БСВ, но старшина наотрез отказался. Расстались они весьма холодно.
Что у них за новое дело? Дело может быть только одно — подготовка побега. Он так прямо им и заявил, однако ничего определенного, ясного в ответ не услышал. Может, они наконец-то поумнели и набрались смелости говорить с ним о побеге, о том, что, может быть, уже завтра решится вопрос жизни и смерти десятков людей?
Теперь встреча состоялась в другом блоке, в одном из крайних, на правой стороне лагеря. Большой, высокий, сутулый, круглоголовый (как говорили, бывший майор Красной Армии), пригласил Савушкина сыграть в нарды — ради маскировки. Старшина, признаться, ни черта в них не понимал, но приглашение принял. Перебрасывая самодельные камушки, они начали разговор.
— Ну как дела, старшина? Говорят, муштруешь своих?
— Надо. Чтоб не рассыпались.
— Правильно делаешь. Штаб одобряет твои действия. Я тоже. — Большой сгреб камушки в угол, тяжко вздохнул и неожиданно сказал: — А я помирать собрался, старшина.
Савушкин удивленно отшатнулся, буркнул:
— Хреновину городишь, паря! Тебе еще землю долго топтать.
— Оттоптал я свое… У меня ведь ранение старое, сердце было задето. Теперь приходит хана. Неделю еще протяну, может быть. Сегодня дважды падал, терял сознание.
Только теперь Савушкин как следует пригляделся к собеседнику. В полутьме лицо Большого выглядело не болезненные, а прямо-таки жутковатым: глубокие черные провалы вокруг глаз; впалые истонченные щеки, за которыми буграми угадывались челюсти; белый, начисто облысевший череп. «Спаси Христос!» — внутренне перекрестился Савушкин.
— В лазарет надо…
— Не поможет. Поздно уже. Да и какое там лечение — сам знаешь. Ну ладно, оставим это. Речь ведь не обо мне, а о тебе, старшина.
— Обо мне? — изумился Савушкин. — С какой стати?
— Штаб БСВ, в связи с тем что я выбыл из строя, решил назначить нового председателя. Уже есть приказ — ну приказы, ты знаешь, мы не пишем, а отдаем устно. Этим приказом председателем БСВ назначен ты — старшина Савушкин Егор Тимофеевич. Вот так.
— Ну вы даете! — опешил Савушкин. — Значица, прямо без моего согласия?
— Ты солдат, Егор, и хорошо знаешь: приказ согласия не требует. Так что принимай командование. И действуй.
Савушкин не то чтобы растерялся, скорее, разозлился. Это ж надо чего учудили, дьяволы полосатые! Свалить на его голову такую умопомрачительную заботу! Да что у них, в конце концов, офицеров не нашлось, что ли? Он же только старшина и то — без году неделя!
— Не в звании дело, дорогой товарищ Савушкин! А в человеческих качествах. Нужен железный характер, человек-кремень, Понял? Вот примерно такой, как ты. А ответственности не бойся, она у нас у всех одна. Перед Родиной, перед своей совестью.
— Это я знаю, не надо меня учить, — хмуро бросил Савушкин. — Ты мне лучше скажи, с чего хоть начинать?
— С подготовки побега, — тихо кашлянул Большой. — Общего побега, с прорывом в лес, к своим. Нам стало известно, что где-то поблизости, у границы резервата, находится в рейде советский партизанский отряд. Надо немедленно посылать нашего человека на связь с отрядом. Чтобы потом, уточнив обстановку, действовать одновременно путем встречных ударов. Вот сейчас твоя задача номер один.
— Легко сказать: послать человека! Не выпишу же я ему командировочную.
— Шутки в сторону! — резко сказал Большой. — Штаб уже обдумал операцию, есть шансы на успех. Будем действовать через нулевой бокс при лазарете, откуда вывозят мертвых. Команда санитаров подтвердила: можно вместе с трупами переправить и нашего связного, Но он сначала должен официально «умереть» в лазарете — это мы тоже устроим. Главное — найти такого человека. Ты понимаешь, старшина, какой это должен быть человек?!
— Понимаю… — задумался Савушкин. Задача не простая: попробуй-ка подобрать парня здорового, с выдержкой и крепкими нервами среди сотни измотанных доходяг, которые еле переставляли ноги. — Однако думаю, что найти можно… Есть у меня на примете один…
На примете у старшины был, конечно, Атыбай Сагнаев.
Время не ждало, и в тот же вечер Савушкин решил переговорить с казахом. Сначала под благовидным предлогом отослал с поручением в соседний барак Ванюшку Зыкова, потом, уединившись с Атыбаем, растолковал ему предстоящее задание, Так и так, ради спасения людей надо рисковать, надо «записываться» в мертвые — это единственный путь на волю. И сделать это может только он, Атыбай Сагнаев, никому другому не под силу.
Тот слушал молча, не выказывая ни удивления, ни страха. Потом еще с минуту раздумывал, будто замер, прикрыв глаза. В барачной полутьме лишь остро поблескивали его обтянутые скулы. Наконец тихо сказал:
— Нет, я не могу…
— Ты что, сдурел? — зло прошипел Савушкин, крайне изумленный. — Это ж дорога на волю! Или ты ни черта не понял?
— Все понял, товарищ старшина. Спасибо за доверие. Но я не могу.
— Почему, язви тебя в душу?! Ответь мне толком. Трусишь, что ли?
— Атыбай не трус. — Парень хмуро отвернулся. Вздохнул. — Но это не моя дорога на волю. Пусть идет Иван.
«Ах, вон оно что? — сообразил Савушкин. — Решил покочевряжиться, поиграть в благородство! Дескать, мы друзья-побратимы, оба хороши-пригожи. Ходим парой, за пальчики держимся, потому имеем право препираться, друг перед дружкой коврики стелить: пусть идет он, нет, пускай он! Сопляки немытые». Да ежели разобраться по-умному, он, Савушкин, тогда в котловане обоих из могилы вытащил. Оба нашкодили, а он, бригадир, расплачивался своей собственной шкурой.
— Дурень ты, Атыбай… Охламон неотесанный! — проворчал Савушкин, решив переменить тон. — Я, конечно, понимаю, что у вас с ним вроде побратимства. Но и ты пойми: не выдержит он. Соображаешь, не сдюжит! Не по нему этот хомут. Ну пошлем мы его, пропадет парень не за полушку! А люди? Люди-то наши на краю гибели окажутся!
— Он выдержит! Он крепкий, — упрямо сказал солдат.
— Тьфу, настырный! — в сердцах плюнул Савушкин. — И где только тебя такого сварганили, непутевого!
Сдерживая ярость, Атыбай сказал, твердо выговаривая слова:
— У нас в Казахстане говорят: другу отдай все, даже то, что не можешь отдать. Я не пойду!
— А если я прикажу?!
Казах вдруг пружинисто вскочил с нар, оказался в полосе света, и старшина увидел, что раскосые глаза его полбы слез.
— Товарищ старшина!.. Я же не могу! Честное слово, не могу! Как я потом буду жить?! Вы можете понять?
— Ладно, не кричи. Чего разорался? — махнул Савушкин рукой. — Иди и считай, что разговора не было. Никому ни слова.
Долго не мог старшина успокоиться, в пух и прах костерил и этих строптивых желторотиков, и себя, старого дурака, который связался с ними, душу свою распахнул, а понимать их, молодых, оказывается, вовсе не умеет. У них, конечно, свои мерки, и как ни крути, а приходится считаться. В молодости-то он и сам упрямым был, как листвяжный пень, тоже любил такие закидоны делать: хочу — так и ворочу.
Теперь оставался только Ванюшка Зыков, других подходящих кандидатур на примете не было, Однако разговор с ним Савушкин отложил на утро. Честно говоря, побаивался, что и этот заведет ту же шарманку: «Почему я, а почему не он?» Прямо хоть жребий кидай, едрит твою корень в печенку и селезенку…
Хоть и считал себя Савушкин опытным душеведом, а ошибся на этот раз, крепенько промазал насчет Ванюшки Зыкова. Ванюшка и не подумал препираться, когда узнал о предполагаемом задании, про Атыбая и не вспомнил. Враз побледнел, потом порозовел от нахлынувшей радости, чуть ли не целоваться кинулся. И даже заплакал.
— Спасибо, дядя Егор… Да я в нитку вытянусь, в лепешку разобьюсь, а задание выполню! Не сомневайтесь.
— Разбиваться в лепешку не надо, Ванюха, — Успокаивая, Савушкин обнял его за плечо. — А вот живым доберись непременно. Как говорится, умри, но выживи.
— Доберусь, дядя Егор!
— Правильно. И сам доберись, и бумажки, которые дадим, доставь в целости. Вот тогда честь тебе и слава.
Почему-то грустно было Савушкину, тоскливо на душе… И вовсе не из-за Ванюшкиной черствости, который, в отличие от Атыбая, в решительную минуту не вспомнил про их кровную дружбу. У них, у ребят, разные счеты друг к другу, да и честно говоря, мужики в общении между собой не особенно привыкли считаться. К тому же радость, она захлестывает, как вино, туманит голову, бывает, на радостях и мать родную позабудешь. Только потом вспомнишь, устыдишься.
На рискованное дело шел Ванюшка… Опасное до того, что, представив себе его, тошнота смертельная подступает. Шутка ли, при такой хилости принять укол, вышибающий сознание, а потом сутки пролежать в холодильнике среди трупов, где всякие: и тифозные, и туберкулезные, и даже умершие от скарлатины. На обессилевших людей тут сейчас градом разные болезни посыпались…
А ну как не очнется? Вывалят его там, за лагерем, в ров вместе с мертвяками, бульдозером заровняют — и капут. Пропал белобрысый говорун Ванюха, а лагерным пленным опять в безнадежности ждать конца.
Нет, почему же? Время еще есть, чтобы повторить.
Тогда придется посылать Атыбая.
16
Первым шагом, обусловленным боевым заданием, был выход на связь с партизанским отрядом — советским или польским, смотря по обстановке. В данной ситуации это, конечно, «Батальон хлопски», наверняка имевший исчерпывающие сведения о «Хайделагере» — Полторанин теперь в этом не сомневался. Да и проводник на партизанскую базу Ян Мисюра был под рукой.
Группу приходилось делить: здесь во главе с Братаном оставались радистка и Сарбеев (фактически небоеспособный из-за своей распухшей ноги), они — тоже втроем — уходили на встречу с польским командиром. Без капрала Гжельчика обойтись было нельзя, он превосходно знал польский и немецкий языки, к тому же, будучи в форме пехотного гауптмана на случай непредвиденных обстоятельств, фиктивно возглавлял тройку («обер-ефрейтор» Полторанин играл при нем роль офицерского денщика).
Собирались в сумерках. В боевом приподнятом настроении: радистка Анилья только что приняла вечернюю сводку Совинформбюро — нашими войсками освобожден Минск! А восточнее города — в котле все дивизии четвертой немецкой армии и недобитые остатки девятой армии. Поляки Янек и Гжельчик сияли от радости: это ведь на прямом пути к Варшаве!
Что касается Полторанина, то сообщение Совинформбюро его будто подхлестнуло, даже встревожило. Ведь если советские войска подходят к польской границе, значит, сроки выполнения боевого задания резко сокращаются. Надо спешить!
А спешить нельзя, потому что всякая торопливость разведчику противопоказана. Для него это были не пустые слова: именно из-за спешки и суетливости в августе прошлого года погибла под Золочевым вся его разведгруппа…
«Побеждающий становится неосторожным, притупляет осмотрительность» — надо крепко помнить эти слова полковника Беломесяца и не позволять ребятам расслабляться. Они вон, особенно поляки, чуть ли не в пляс пустились, капрал Гжельчик даже гармошку губную вытянул.
— Можно, командир? Только один такт ради такой победы.
— Нельзя! — хмуро сказал Полторанин, забирая гармонику из рук капрала. — Радоваться будем потом, когда победа придет сюда, в эти места.
Жалко, подпортил он парням настроение — так ведь нельзя иначе!
А вот Анилья удивила. Хлопнула крышкой, закрывая панель радиостанции, и громко сказала:
— Очень правильно! Командир Жорж — умный человек.
Полторанин хотел было и ей ответить резко, резонно: дескать, приказы в одобрении не нуждаются. Но промолчал: девчонка, что с нее возьмешь…
Долго потом — уже в пути, когда гуськом пробирались по темному лесу, — Полторанин вспоминал это придуманное радисткой «командир Жорж». Стало быть, он для нее Жорж — на европейский манер? Чудно…
Что ни говори, а она ему явно симпатизирует. Достаточно проследить их отношения с самого первого дня знакомства (а как познакомились?! Тоже ведь один-ноль в его пользу: она ребят-то так и не предупредила!).
Ему о ней тоже хорошо думалось. Правда, как ни странно, загадывать ни о чем таком серьезном не хотелось. Просто он был уверен, что у лих с Анильей не может быть общего будущего. Один раз даже представил, в самолете, перед прыжком, как бы со стороны вообразил: он, Полторанин, под руку с Анильей входит однажды в родную Черемшу. И аж вспотел от неловкости… Да там ребятня уличная животики надорвет, а старухи староверки плеваться вслед будут, увидав его спутницу: аспидно-черную, глазастую, не по-женски сухопарую.
Нет, конечно, красавицей ее не назовешь… А симпатичная — это точно. И еще есть в глазах у нее необыкновенная какая-то ясность, лучезарная теплота, от которой самому легко делается. И немножко совестливо…
К полночи разведчики вышли к реке. Залегли в прибрежных камышах, прямо на болоте: следовало ждать не меньше часа, пока закатится за горный хребет луна. Волосистая низина и была партизанским «окном», с припрятанной лодкой и легким камышовым шалашом.
Вымокли до нитки. С гор, с верховьев реки тянуло холодом, ребят знобило, и Полторанин разрешил им хлебнуть спирта из своей фляги. Он все это время пытался зафиксировать маршрут по светящейся стрелке компаса, но теперь понял, что окончательно сбился: слишком часто делали в пути крутые повороты, а кое-где, как ему показалось, даже отходили назад. Вел группу Янек, который, конечно, знал свое дело.
Оплавленные лунным светом хребты, речная свежесть и глухой полуночный говор воды вдруг напомнили детство, таежную студеную Выдриху, берега которой усыпаны белолобыми валунами. Вспомнилось, как в такое же полнолуние, надрав короб бересты для факела, лучили они с дедом Липатом спящих хариусов на перекате. Дед азартно и молодо сучил рукава, всякий раз крякал, всаживая острогу в стеклянно-прозрачную воду.
Невесело усмехнулся: а тут тоже будет похоже на ночную рыбалку. Только лучить станут немцы своими осветительными ракетами, ну а вместо остроги — очередь из крупнокалиберного «гувера»… Опасной казалась эта переправа на утлой плоскодонке, и можно лишь представить, каково им придется, если вдруг лодку осветят на середине реки. Сторожевые посты немцев ведь рядом.
Попытаться вплавь — бессмысленно. Ширина за сто метров плюс сильное течение. Нет, надо ждать полной темноты.
К счастью, страхи оказались напрасными: переправа прошла благополучно. Если не считать, что перегруженная лодчонка дала течь и пришлось лихорадочно вычерпывать воду консервными банками. К противоположному берегу приткнулись полузатопленными, но колено в воде.
Янек замысловато свистнул, и сразу из густого ивняка навстречу скользнули две тени. А еще через час они сушились и грелись в бревенчатом домике лесника, прихлебывая из кружек горячий чай, пахнущий смородиновым листом. Встречавшие поляки держались сухо, отчужденно, видимо, их смущала немецкая форма. Янек вытащил из рюкзака туго свернутый парашют, развернул его вдоль стены, демонстрируя переливы добротного шелкового полотнища, дескать, вот какой подарочек преподнесли «радзецки товажиши». Не помогло: хозяева щурились хмуро, поглядывая на парашют, и по-прежнему молчали. И газета «Гвардзиста» не помогла, свежие номера которой раздал полякам капрал Гжельчик.
Тогда Полторанин вынул из кармана губную гармонику, передал ее Гжельчику, кивнул: «Валяй!» Капрал, ухмыляясь, продул гармошку и лихо вывел первое коленце польской песенки «Червона ружа, бялы квят». Это была мелодия-пароль (как и слова эти служили устным паролем).
Тут сразу все встало на место. Появились улыбки, поляки дружно вразнобой заговорили, а на столе уже парило огромное, как таз, деревянное блюдо местных гуральских голубцов.
— Бардзо просим! — С лавки у печи поднялся рослый седоватый, стриженный под ежик партизан. — Я есть командир «Батальона хлопски» Армии Людовой. Витаем вас!
Полторанин с интересом оглядел командира: по правде сказать, он ничем особым не выделялся среди остальных (если не считать поношенного офицерского френча довоенного Войска Польского и конфедератки с пястовским орлом). А ведь Янек успел им многое о нем рассказать: герой Вестерплатте, сполна прошедший ад варшавского «Павяка»[33], один из руководителей подпольной львовской «Народной гвардии». Дважды побывал в лапах гестапо…
Потом в соседней комнате состоялся продолжительный разговор, у стола, над истрепанной оперативной картой. Командир «Батальона» говорил тихо, раздумчиво, будто вспоминая очень давние времена, — Гжельчик переводил.
…Все партизанские отряды и группы Прикарпатского края (и польские, и советские) только что пережили кризисную ситуацию. В начале июня но личному приказу Гиммлера весь район липских, яновских, билгорайских лесов и Сольской пущи был объявлен «особо опасной партизанской зоной», в которой надлежало провести масштабную карательную операцию «Штурмвинд-1» с участием танковой дивизии СC «Викинг», специальных охранных полков, батальонов фельджандармерии, с привлечением крупных сил авиации и артиллерии. Теперь самое трудное позади, но бывали моменты, когда сотни партизан находились на краю гибели… Эсэсовцы трижды замыкали кольцо окружения, и трижды отряды партизан пробивались сквозь заслоны врага, снова уходили на оперативный простор. Но самое главное — партизанские отряды не только не поредели, но выросли количественно за счет нового пополнения из польских граждан и советских военнопленных, освобожденных из плена.
Теперь наступили другие времена: Красная Армия разгромила швабов в Белоруссии и подходит к польской границе, вступила в Прибалтику, нацелилась на Восточную Пруссию. Недалеко тот день, когда советские солдаты плечом к плечу с Первой армией Войска Польского принесут освобождение многострадальной польской земле. Они придут и сюда, в Прикарпатье. Народ ждет своих освободителей, готовится к решающей схватке с нашим общим врагом.
Советских товарищей интересует секретный полигон? К сожалению, о нем до сих пор нет исчерпывающих данных. То есть данных очень много, но все они отрывочные, противоречивы, а порой просто малодостоверны. Из самых разных источников, потому что посланные на полигон разведгруппы, как правило, не возвращаются.
Резерват занимает большую территорию, и пока точно установлена только его западная граница. Она проходит по линии Дембица — Сензишув. Известно также, что свои «летающие торпеды», или «вувы», как их называют поляки, немцы запускают из центральной части полигона в направлении на северо-восток, в сторону Хелма и Люблина. В трехстах километрах отсюда, в болотистых верховьях Буга, а также по берегам реки Вапш, ракеты Фау падают и взрываются. В том районе тоже полно эсэсовцев, которые, очевидно, регистрируют попадания ракет.
Известно, что «летающими торпедами» давно уже интересуются крайовисты[34]. Им удалось отыскать в болотах под Сидельце некоторые сохранившиеся части ракеты, а в районе Сарнаки даже откопать, разобрать и унести всю неразорвавшуюся «вуву» (кроме двигателя). Варшавские подпольщики, которые изучили радиоаппаратуру, установили, что радиоприемник ракеты работает на частоте 21 мегагерц, а передатчик— 40 мегагерц (советую это запомнить!). Из этого следует, что ракета Фау радиоуправляема.
Дошли слухи, что специальной группе АК удалось каким-то образом отправить в Лондон части похищенной в Сарнаках немецкой «вувы». Впрочем, это непроверенные данные…
Внимательно слушая, Полторанин делал по ходу короткие заметки, особенно по цифровым данным. Сразу же прикидывая, что конкретно предстоит закодировать для передачи в центр, Матюхину. Уже сейчас было ясно, что радиограмма получится громоздкой, ее придется делить на несколько сеансов. Это плохо, опасно, потому что на продолжительных передачах «Северок» будет наверняка запеленгован немцами. Но и сокращать нельзя — это же бесценные сведения!
Во время всего рассказа командир прихлебывал из кружки крутой горячий чай (у него, оказывается, болело горло, потому он так тихо и говорил). Но все равно голос начал сдавать, сделался хриплым.
— Вы передохните, — посочувствовал Полторанин. — А мы пока по карте полазим, с вашего разрешения. Тут, я вижу, на территории полигона, много разных объектов обозначено. Они достоверны?
— О да! — кивнул командир. Это самые свежие данные, мы их нанесли только вчера. Вот видите, здесь испытательные стенды, здесь подземные блиндажи, склады с горючим. Туг аэродром, позиции зенитных батарей, а по берегу реки бетонированные доты. Особо обратите внимание на линии шоссе и на две железнодорожные ветки, которые сходятся в центре полигона.
— А где у них штаб?
— Вот в этом лесочке — несколько деревянных бараков. А на опушке кирпичный дом — комендатура полигона. Комендантом там отпетый подонок-изувер — штурмбанфюрер CС по фамилии Ларенц.
— Зафиксируем и его, — сказал Полторанин. — Авось доведется встретиться. Земля-то круглая.
Он быстро перерисовал в свой блокнот схему полигона. Не удержался, похвалил тех неизвестных, кто собрал столь скрупулезные данные, Тут видна была профессиональная сноровка, все как на хорошем разведческом кроке: ориентиры, условные знаки, даже количество солдат на объектах через дробь (предполагаемое и установленное).
— Это вы не меня, а своих соотечественников благодарите!.. Да, да, данные собрали советские военнопленные, потому схема и выглядит по-военному грамотной, — Командир еще раз оглядел карту, покачал головой, вздохнул: — Но какой страшной ценой все это оплачено! Матка бозка…
— Они пробивались к вам?
— Нет… Они уже не в состоянии пробиваться. Они мрут там, в лагере, десятками ежедневно… А схему эту на клочке шелка доставил один из них. Ему чудом удалось вырваться из этого ада — его вывезли под грудой мертвецов. Ночью он вылез из могильной траншеи и пополз в лес. Он добирался к нам двое суток, только ползком, И едва не утонул в реке. Если б не мои разведчики…
— Где он? Покажите его нам… — тихо, сдавленно попросил Полторанин.
— К сожалению, мы его уже отправили. В советский партизанский отряд, что в пятидесяти километрах отсюда. Надеюсь, все мы, партизаны, сообща постараемся помочь несчастным пленным. Парень сказал, что в лагере на полигоне несколько сот бывших советских солдат и офицеров. У них есть подпольная организация и на вооружении — он сказал это с гордостью! — один пистолет. Впрочем, для них он кое-что значит.
— Как фамилия этого пленного, не помните?
— Почему же, я записал. Вот: «Рядовой Иван Зыков из 123-го отдельного батальона связи».
— Я сообщу об этом центру. Обязательно!
Пора было переходить к самому главному, ради которого они с Гжельчиком, собственно говоря, и явились сюда. Конечно, разведданные и общие сведения, почерпнутые из разговора с партизанским командиром, были весьма и весьма важными, крайне необходимыми центру. Но ведь у Полторанинской пятерки свое особое задание. Без помощи польских товарищей они вряд ли смогли бы его выполнить и уж во всяком случае ухлопали бы попусту уйму дорогостоящего сейчас времени. Им надо было выходить на полковника Крюгеля, Причем очень срочно.
Однако едва Полторанин заикнулся об этом, только начал говорить, как дверь распахнулась и в комнату вошла женщина, в вышитой блузке-гуцулке. Поздоровалась, поставила на стол поднос с кружками свежего чая — хрбаты — и непринужденно села на лавку, по-деревенски положив одну руку на грудь, а другой — левой, подперев щеку, Явно приготовилась слушать.
— Может, мы продолжим потом? — неуверенно предложил Полторанин.
— Говорите, не стесняйтесь, — усмехнулся командир, — Тереза моя жена, к тому же, как старая подпольщица, она представитель ППР в батальоне. Это как у вас комиссар. Превосходно знает русский, даже преподавала когда-то в львовской школе. Мы слушаем.
Суть дела Полторанин изложил кратко: необходима личная встреча с одним из немецких полковников из полигонного начальства. Больше всех из присутствующих изумленным оказался капрал Гжельчик: услыхав сказанное, так и застыл с полуоткрытым ртом, уставившись на своего «обер-ефрейтора» (он ведь до сего момента не знал как следует подлинного смысла разведрейса, ему просто не полагалось этого знать раньше!).
Командир отряда рассмеялся, развел руками:
— Это все равно что войти в клетку тигра и пригласить его на прогулку на собачьем поводке.
Полторанин промолчал: сравнение, может быть, и похожее, но от этого не легче. Что конкретно надо делать? Вот вопрос…
Вспомнил, как вместе с майором Матюхиным они именно над этим ломали голову почти всю ночь незадолго перед отлетом. Перебрали с добрый десяток самых различных вариантов. Остановились на основном: подключившись к полигонным линиям связи, изучить маршруты поездок Крюгеля (как шеф-строитель, он наверняка много ездит), а затем под видом патруля фельджандармерии перехватить его машину где-нибудь на глухом маршруте.
Этот план Полторанин и изложил сейчас в общих чертах.
— Абсолютно неприемлемо! — сказал польский командир. — У них между объектами полигона налажена только радиосвязь. Рабочие волны постоянно меняются. Кроме того, десятки контрольных пунктов и специальных зон, а значит, множество различных пропусков, паролей. Вас арестуют сразу же при выходе из леса. У первого шлагбаума. Не забывайте, охрану полигона несут отборные эсэсовцы.
Он походил по комнате, опять отхлебнул чаю, неожиданно обратился к жене:
— Тереза, что ты на это скажешь?
Та мягко, виновато улыбнулась. Пожала плечами:
— Я думаю, только Франц. Больше некому.
— И ты мне сама это предлагаешь? Постой, постой, но он же служит в Жешуве, а мы говорим о полигоне! Понимаешь?
— Понимаю, — снова ласково улыбнулась женщина, — Все дело в том, что Франца на днях перевели в автомастерские полигона, недалеко от Пусткува. Ты же знаешь, я недавно с нашими разведчиками была в Жешуве и заходила к сестре. Кстати, она сейчас не работает, сидит с ребенком. Она и сказала, что мужа откомандировали как опытного шофера-автомеханика. Очевидно, полигон скоро собираются эвакуировать.
— Матка бозка… — вздохнул командир. — В таком случае мы ставим под удар твою Марию с ребенком. Наверняка…
— Наверняка, — согласилась жена. — Но ведь ничего другого нет?
— Пусть будет так! По нашему святому принципу: «Цо муви пани»[35]. — Командир подошел к Полторанину, дружески положил руку на плечо: — Вы видите, мы с Терезой пускаем в бой наш последний семейный резерв. Это шутка, а если серьезно: австриец Франц Герлих — прекрасный парень, коммунист, смелый искусный разведчик. Он выполнял прямо-таки невероятные задания. В последнее время мы его поберегли, но сейчас, я полагаю, наступил черед Франца. Да и права Тереза, никто, кроме него, не сможет вам помочь. Запомните пароль: «Одолжите мне двадцать пфеннигов!». С этих слов началось когда-то наше знакомство с ним.
Весь день разведчики отдыхали на гостеприимном лесном кордоне. А ночью, опять в сопровождении Янека, двинулись в обратный путь.
Погода испортилась. Моросил дождь, но он казался им, разгоряченным быстрой ходьбой, теплым, добрым, предрекающим, как гласит об этом народная примета, удачливую дорогу. Да оно и похоже было: в лесу и на берегу держалась густая непроглядная темень, только где-то вдали над рекой, ниже по течению, шипели и тотчас гасли немецкие осветительные ракеты.
Плоскодонку партизаны за минувшие сутки подремонтировали, устранили течь, подсмолили — она легко скользила сквозь рябую пелену летнего дождя. До берега уже оставалось несколько метров, как вдруг справа, с откоса, у которого кончалось луговое болото, упал на воду слепящий свет фары, метнулся и почти сразу же нащупал лодку. Отрывисто, гулко застучал пулемет, одновременно с очередью с лодки упали двое: капрал Гжельчик, сидевший у кормового руля, и проводник Янек — он как-то неохотно выпустил из рук весла и медленно завалился за борт, упал без всплеска, будто нырнул.
Полторанина, наверное, спасла немецкая форма. Когда он выбрался на берег, чуть ниже болота, его окриком остановили у кустов двое эсэсовцев, и, осветив фонариком, на секунду засомневались, увидев гренадера-ефрейтора. Этого Полторанину оказалось достаточно, чтобы прошить обоих автоматной очередью.
«Не будете светить, идиоты!» — сплюнул он и не переводя дыхания нырнул в заросли орешника,
17
Берлин опять транслировал по радио «Лоэнгрина». В последнее время Рихард Вагнер частенько звучал в эфире, и для проницательного ума причина этого была понятна. Восточный фронт трещал по всем швам, если не сказать — разваливался, и берлинские радиобоссы, умерив пропагандистскую патетику, старались теперь заполнить паузы любимыми мелодиями фюрера.
Ганс Крюгель с досадой выключил «Телефункен». Вспомнился довоенный провинциальный Байрейт, где Крюгель, тогда еще свежеиспеченный обер-лейтенант, оказался совершенно случайно — проездом по служебной командировке. Городок его поразил: вокзал и вся центральная улица были сплошь увешаны красными нацистскими флагами со свастикой, гирляндами бумажных цветов, разноцветных шаров. Все это напоминало огромный ярмарочный балаган. Оказалось, в Байрейт по случаю ежегодного вагнеровского фестиваля приезжал сам фюрер с кавалькадой верховных бонз третьего рейха.
Рихард Вагнер был, пожалуй, единственным «музыкальным гением империи» только потому, что как композитор нравился Гитлеру, который вообще любил иерархическую пирамиду из «единственно выдающихся». С ним самим — «гением всех времен и народов» на. ее вершине, разумеется. Существовала целая когорта этих «единственных», начиная от поэта-солдафона Стефана Георге, скульптора Тирака, твердолобого романиста Дельбица и кончая радиогенералом Дитмаром, кинозвездой плоскогрудой Зарой Леандер. Все они, включая, безусловно, нацистских рейхсфюреров — «выходцев из народа», а по существу, ловких полуграмотных шулеров, — олицетворяли парадную витрину нации, так сказать, «здоровый германский дух».
Патологическую спесь и упрямство одного человека до сих пор величают «несгибаемой имперской волей». Даже теперь, когда Германия на глазах у всего мира неудержимо катится в пропасть. Она похожа на тележку со скарбом, которую произвольно толкнули с вершины горы. Трещат колеса, во все стороны сыплется поклажа, уже опасливо скрипят надломанные оси, но телега мчится вниз, набирая скорость…
Вот так, вроде ненужной рухляди, уже вылетели на обочину фельдмаршалы Манштейн, Буш — в недавнем прошлом популярные полководцы вермахта; дикая генеральская чехарда творится в группе армий «Север» (сменилось уже три командующих). А на центральном участке Восточного фронта положение вообще смехотворное: на две группы армий — «Северная Украина» и «Центр», — фактически на два фронта, назначен один командующий Модель (по совместительству!). Как говорят в таких случаях русские, это уже не лезет ни в какие ворота.
Интересно бы знать, кто за все это ответит перед историей?
Во всяком случае не нацисты, которые чванливо именуют себя «честью и совестью германского народа», не садисты-эсэсовцы типа Ларенца и Бергера и, конечно, не каннибалы-ученые, вроде растрепанного Фрица Грефе. Эти ловкачи всегда сумеют вывернуться.
А отвечать прядется обязательно. Но — кому?
Крюгель раздраженно походил по комнате, взглянул на бумаги, разложенные на столе под абажуром лампы, поморщился: черт бы побрал этот бюрократический «план эвакуации»! Никому не нужные расчеты, раскладки, варианты, словно на каких-нибудь мирных инженерно-штабных учениях. Хотя абсолютно ясно: все полетит к дьяволу только по одной причине — нехватки транспортных средств.
Какая глупость — эвакуация в глубь Германии! Как будто в Германии существует Сибирь или Дальний Восток, недосягаемые для бомбардировочной авиации. Ведь тот же бригадефюрер Каммлер — новоиспеченный комиссар ракетного командования, прилетавший сюда вчера проводить экстренное совещание, — прекрасно понимает всю бессмысленность затеи с эвакуацией. Они повезут демонтированное оборудование только дли того, чтобы подставить его под англо-американские бомбежки и превратить в хлам, груды металлолома.
Но таков приказ. Все та же пресловутая «несгибаемая имперская воля», которая явно не в ладах с разумом!
Уйти от ответственности честному офицеру очень легко: под рукой всегда есть пистолет. Но это та же трусость. Кроме того, сейчас даже думать об этом нельзя — предстоит еще многое. И как знать, не переменится ли чаша весов, ведь вовсе не случайно Пихлер прислал неделю назад закодированное предупреждение!
Надо ждать. Быть готовым к внезапным событиям.
Спал Крюгель плохо, беспокойно (кстати, уже которую ночь), Долго ворочался, вспоминая вчерашнее совещание, грузную мешковатую фигуру бригадефюрера Каммлера, его громадные кулаки, будто для угрозы выложенные на канцелярский стол.
А Ларенцу повезло. И Бергер не прилетел, и никакой имперской комиссии не состоялось. Вместо нее — грубая солдафонская речь Каммлера, полная бахвальства и высокомерия, сдобренная фальшивыми выкриками-призывами. Можно было подумать, что беспредельно преданный бригадефюрер сию же минуту очертя голову ринется на передовую под русские снаряды и пули, увлекая за собой прокисшее тыловое офицерство.
Впрочем, сразу же после речи он укатил на аэродром и улетел совсем в противоположном от фронта направлении.
Из всего полигонного начальства, прибывшего на совещание, пожалуй, один лишь Ларенц зарядился удесятеренной энергией, как того требовал бригадефюрер. Остальные пришли и ушли кислыми.
С Ларенцем все понятно: чернофуражечники всегда найдут взаимопонимание и друг друга не обидят. По принципу: ворон ворону глаз не выклюет. Так было и тут. Бригадефюрер не только похвалил коменданта за умело проведенную акцию по уничтожению советских парашютистов-разведчиков, проникших на территорию полигона, но и безоговорочно одобрил его поистине изуверскую идею перенести лагерь военнопленных к железнодорожному мосту, разместить его вплотную и открыто — пусть попробуют русские бомбить этот стратегически важный мост!
Даже он, матерый гроссмейстер провокаций, удивленно хмыкнул, однако сказал: «Утверждаю!»
Самое неприятное, пакостное в этом «срочном мероприятии» состояло в том, что именно Крюгелю, как шефу строителей, было приказано выделить бульдозеры и обеспечить расчистку площади под новую дислокацию лагеря. А кроме того, выделить необходимое количество «инженерного материала» (так эсэсовцы именовали колючую проволоку и бетонные столбы ограждения).
Крюгель только потом, после совещания, понял и оцепил, какую злую шутку сыграл с ним изобретательный Макс Ларенц, подкинув это заданьице «имперской важности»: на саперных складах не было необходимого количества проволоки. Да и откуда ей взяться, когда «Хайделагер» давно уже израсходовал все мыслимые лимиты, окутавшись колючим забором протяженностью в десятки километров!
Неизвестно, как удалось бы Крюгелю выпутаться из безвыходной ситуации, если бы командир минно-саперной роты не подсказал, что недалеко, в Жешуве, на железнодорожной станции, застряли два эшелона с инженерным оборудованием, предназначенным для группы армий «Северная Украина». (Штабу группы теперь было не до оборонительных работ: два дня назад русские прорвали фронт под Львовом и, судя по всему, начали новое масштабное наступление.)
Надо было, бросив все дела, срочно ехать самому в Жешув и выколачивать эту проклятую проволоку. А заодно решить с фельдкомендантом станции другие вопросы насчет поставки полигону товарных вагонов и специальных платформ под эвакуируемое оборудование.
Утром во время завтрака к столику Крюгеля на ходу подсел Грефе. Судя по запаху, шеф-инженер уже успел «облагородиться» стаканчиком спирта.
— Рад видеть тебя, милый Ганс! — Шумно сопя, ракетчик стал рыться в своих многочисленных карманах, пока наконец в одном из них, в заднем кармане брюк, не нашел недокуренную, по обыкновению, гаванскую сигару. Смачно закурил. — А ты что-то, я гляжу, плохо стал есть. Замотался вконец? Или переживаешь?
— Просто устал, — нехотя откликнулся Крюгель.
Грефе молча курил, поблескивая черными очками, С некоторых пор он носил их постоянно, жалуясь на раздражительное воздействие стартового пламени. Вообще говоря, глаза у шеф-инженера действительно имели болезненно-красноватый оттенок — Крюгель замечал и раньше. Но это, скорее, было следствием систематических пьянок. Даже если и так, защитные очки его неплохо маскируют, подумал Крюгель.
— А я держусь, — оказал Грефе. — Собственно, никаких оснований для паники я пока не вижу. Приходится перебазироваться, ну и что? Не первый раз. К тому же сейчас нам приготовлено вполне уютное гнездышко — я имею в виду, по теперешним временам. Надеюсь, ты знаешь, куда нас эвакуируют?
— Кажется, в Нордхаузен… — неуверенно сказал Крюгель, вспомнив адресовку первых эшелонов, которые уже сегодня готовились к отправке.
— Не совсем точно. Там рядом подземное «Миттельбау». Наша нора. Представляешь, шестьдесят метров грунта над головой. Как у бога за пазухой. Был бы только шанс, остальное приложится.
— Но это же конец?! — желчно сказал Крюгель, которому претила полупьяная бравада толстяка Грефе. Развалился непринужденно на стуле, пыхтит сигарой, воображая из себя некоего янки-босса. А эти зловещие черные очки, ведь явно они напоминают впадины-глазницы на черепе! Какого черта он их таскает, пугая окружающих? — Или вы рассчитываете на светлое будущее?
— Вот именно, рассчитываю! — хохотнул шеф-инженер. — А почему бы нет? Мы с тобой инженеры, милый Ганс, и вся эта кровавая заваруха, честно говоря, нас мало касается. Пусть они наступают, отступают, а мы делаем свое дело. И я уверен: будем делать потом!
— Когда «потом»?
— Ну после войны, разумеется. Да не строй ты мне глазки, Крюгель! Тьфу! Неужели ты и впрямь настолько наивен? Я уже тебе говорил: ты мне нравишься, парень. Следовательно, держись за меня — не пропадешь. Слово Фрица Грефе!
Крюгель уже сообразил: у шеф-инженера опять к нему какая-то просьба. Не подсел же он случайно.
— Ладно, — усмехнулся он. — Вуду держаться за вас. Что для этого нужно?
— А вот это другой разговор!
Грефе подвинул стул и коротко, предельно ясно, как это он умел делать, объяснил суть, В связи с тем что оберст Крюгель едет сегодня по служебным делам в Жешув, он просит его о следующем.
Первое: достать в городе и привезти ящик хорошего французского коньяка («не бутылку, а именно ящик!»). Где достать? Ну например, в гарнизонном офицерском казино. Каким образом? Это уже его, Крюгеля, дело (впрочем, об этом ниже еще будет сказано).
Второе: решая вопрос с комендантом станции о поставках полигону железнодорожных эшелонов, Крюгель должен сделать основной упор только на открытых и специальных платформах, как необходимых первоочередно (для особо ценного оборудования). Что касается товарных вагонов, предназначенных для эвакуации пленных, то их не требовать или требовать крайний минимум. Там, на «Миттельбау», рабочей силы достаточно, а здесь за отправку пленных отвечает этот фискал Ларенц. Пусть он, проклятый, покрутит хвостом, пусть побольше отправит их не в Германию, а на санацию. Это резонно и разумно, потому что от доходяг-пленных никакой пользы все равно нет, а Ларенцу наверняка всыплют перцу за неточное исполнение приказа бригадефюрера Каммлера. Не говоря уже о том, что эти исчезнувшие пленные будут зачислены союзниками и русскими на личный счет Ларенца, следовательно, веревка ему потом обеспечена. Тут что-нибудь смущает Крюгеля? Или он не знает о траншеях, вырытых рядом под Пусткувом, в которые уже отправлены тысячи пленных? Это работа Ларенца, ему не привыкать. Кстати, бульдозеры, которыми рыли траншей, все как один из дорожно-строительного дивизиона. Уж они-то известны оберсту Крюгелю?
— Оставьте ваши намеки, — хмуро сказал Крюгель. — Вы можете считать меня наивным, но я отнюдь не из слабонервных. Прошу это учесть. Вы лучше скажите, как быть с официальной заявкой на железнодорожный транспорт, подписанной вами и утвержденной Каммлером? Там ведь дана полная раскладка и платформ и вагонов?
Грефе с наигранным удивлением хрюкнул: дескать, что за глупый вопрос, что за бестактность по отношению к начальству?
— Сейчас идет война, милый Крюгель, и мало ли кто, чего и сколько запросит! Важно — что получит. К тому же в этой войне мы явно проигрываем и нас с тобой сейчас должны тревожить не столько общие, сколько свои, личные интересы. Вот ты и думай прежде всего о самом себе.
— Да, но этот дурацкий ящик коньяка! Где я его возьму? — раздраженно спросил Крюгель.
— Не беспокойся, это сущий пустяк! Зная твою непрактичность (не обижайся, но это так!), я пошлю с тобой своего человека, пробивного и очень пронырливого парня. Он может все, я не преувеличиваю, ты сам убедишься. Он мне достает и коньяк, и эти вот гаванские сигары, и еще кое-что. Правда, я немножко рискую этим человеком, но что поделаешь. Дорога на Жешув сейчас опасна, поэтому возьмете бронеавтомобиль с эсэсовской охраной из полка «Бранденбург». Я уже распорядился.
— Кто же он, этот ваш прохвост?
— Напрасно ты его оскорбляешь, Ганс! Это в самом деле обаятельный парень. Клянусь, он тебе понравится. Я с ним познакомился недавно в нашем гараже. Он автомеханик. Но какой! Машину, мотор видит насквозь — шоферы от него без ума. Ты представляешь, Ганс, пьет одним духом кружку спирта. И никакой воды! Я был просто очарован.
— Понимаю. Для вас это главный критерий.
— Не надо язвить, милый Ганс. Мы все не лишены слабостей. Кстати, у него есть такой же существенный изъян, как и у тебя: он, кадровый фельдфебель вермахта, не является членом нашей славной НСДАП. По этой причине он привлек внимание штурмбанфюрера Ларенца.
— И что же?
— Комендант, кажется, послал запрос на него. К тому же выяснилось, что он австриец. Но мне-то плевать, кто будет поставлять сигары и коньяк: чистый или нечистый. В конце концов, мы все теперь из категории «нечистых».
В своей благожелательности шеф-инженер пошел очень далеко: выделил для поездки в Жешув лучший бронированный «опель-адмирал», на котором обычно встречали только высоких гостей из Берлина. И дал, как выразился, лучшего шофера — того самого фельдфебеля-австрийца, своего «очаровательного собутыльника». Его звали Франц Герлих.
Разумеется, Крюгель с предубеждением, плохо скрытой неприязнью приглядывался к шоферу-фельдфебелю. Никакого обаяния он в нем не находил. И не удивлялся: в конце концов, он прекрасно знал, чего стоят эти «друзья до гроба», слюняво лобызающие друг друга после двух-трех стаканов шнапса.
Правда, внешне фельдфебель выглядел подтянутым, аккуратным (Крюгель страшно не любил нерях!). Но зато его крупный багровый нос служил прямо-таки кричащей визитной карточкой неистребимого племени выпивох. Так и подмывало участливо спросить: «Сколько же вы хлопнул на похмелье, приятель?»
Однако от фельдфебеля абсолютно не пахло, и это вызывало подозрение: уж не закусывает ли он для маскировки какими-нибудь химикалиями? А может, грызет мускатный орех?
Шофер в самом деле все время что-то жевал и улыбался. Улыбка у него была простецкая, доброжелательная, но тем не менее неискренняя. «Неужели на эту дешевую плакатную улыбку клюнул простофиля Грефе?» — язвительно подумал Крюгель.
— Что это вы жуете, фельдфебель? — не выдержал, поинтересовался Крюгель, когда они в сопровождении эсэсовского бронеавтомобиля выехали из управленческого городка.
— «Чуингвам», герр оберст! — обворожительно улыбнулся шофер. — Американская жевательная резинка, герр оберст.
— Американская? — Крюгель раздраженно пожал плечами. Черт знает что! Американская. Откуда взялась?
— Так точно, герр оберст! Эти олухи-янки дьявольски изобретательны. Изобрели вот этот «чуингвам». И ведь, скажу я вам, приятная штука. Она с примесью мяты, поэтому освежает во рту. Не желаете попробовать?
— Нет-нет! — поспешно отмахнулся Крюгель (еще не хватало, чтобы он, оберст, чавкал челюстями, как переевшая корова). — Но где вы ее взяли?
— О, это целая история, герр оберст! Причуды войны, скажу я вам. Вы ведь знаете, что тут над нами, на большой высоте, летают почти ежедневно эти проклятые «летающие крепости». Они бомбят Германию, а потом летят куда-то к русским, говорят, что в Полтаву — на заправку и отдых. Челночные операции, вы слышали? И вот один из них месяц назад шлепнулся недалеко от Жешува. Отчего — никто не знает, может, тянул подбитый. Так в чреве этой крепости наши парни-эсэсовцы нашли целый ящик жевательной резинки. И еще ящик ручных часов марки «Тилль». Дешевая штамповка, герр оберст! Вот полюбуйтесь, они у меня на руке.
«Хм, занятно!.. — мысленно усмехнулся Крюгель. — А ведь, пожалуй, Грефе прав: с этим прохвостом нигде не пропадешь. Надо же, умудрился «достать» часы с подбитого американского самолета. Что ему французский коньяк, русская икра или какая-нибудь бельгийская парфюмерия? Такие пройдохи работают в мировом масштабе».
— Кстати, мне удалось «организовать» и несколько пачек американских сигарет «Филипп Морис». Могу угостить вас, герр оберст.
— Не курю! — буркнул Крюгель.
Собственно, чему удивляться? Как на ослабленный больной организм остервенело набрасываются различные микробы, так и пошатнувшаяся государственность, разлагаясь, рождает в собственной гнили мириады паразитов-рвачей, для которых интересы нации уже не существуют, есть лишь интересы собственного выживания, Именно то, о чем недавно говорил Фриц Грефе, тоже пройдоха, только с ученым именем. Ученый-пройдоха.
— Я в курсе дела насчет ящика коньяка, герр оберст, — никак не унимался болтливый фельдфебель. — Доктор Грефе мне все объяснил. Вы не беспокойтесь, герр оберст, все будет о’кэй! Это так говорят американские пленные летчики — я их видел и имел возможность беседовать с ними. Занятные парии, скажу я вам. Среди них два негра — воздушные стрелки. Черные, просто ужас! Вам не приходилось иметь дело с «ниггерами», герр оберст?
Крюгель промолчал, внутренне передернулся: этот болтун, кажется, доведет его до белого каления! От беспардонного трепа начинает трещать голова. Может, велеть ему заткнуться? Кругом идет война, фронт прорвали русские, по обочинам шоссе, наверное, шляются партизанские банды, а этот носатый болван трещит без передыху про каких-то «ниггеров» и штампованные часы марки «Тилль».
— Следите за дорогой, фельдфебель! И не превышайте скорость!
— Извините, спешу, герр оберст! — Шофер улыбнулся, показывая белые зубы. Однако скорость все-таки не сбавил. — У меня ведь в Жешуве семья: жена и дочь. Ждут, конечно. Я в этом Жешуве всю войну кантовался на армейском авторемонтном заводе. Масса друзей, знакомых, представляете? Между прочим, близко знаком с железнодорожным комендантом. Как говорится, на короткой ноге. Вам-то я могу признаться: мы с ним не раз выпивали. А это для мужчин, скажу я вам, святое дело. Майор-комендант пьет хорошо, крепко держится. Вот как доктор Грефе.
«Черт побери, он не такой уж дурак, как кажется, — сообразил Крюгель. — И видимо, Грефе далеко не случайно откомандировал его с ним в Жешув. Что ж, пусть себе болтает, иногда среди половодья пустяков он нечаянно (или умышленно?) подбрасывает стоящие вещи. Хотя бы насчет этого жешувского коменданта».
Через час благополучно прибыли в Жешув. Сначала решили «коньячную проблему», а потом уже направились к вокзалу. Здесь тоже особых сложностей не возникло, тем более что Крюгель настаивать на предложении Фрица Грефе о сокращении товарных вагонов не стал, да и, откровенно говоря, не собирался этого делать. Что касается доклада шеф-инженеру об итогах переговоров с комендантом станции, то Крюгель ему, разумеется, доложит: просил, упрашивал, обещали сделать. Не станет же Грефе проверять, сам ведь предложил сакраментальное: «Важно не что просишь, а что дадут».
Еще не хватало, чтобы он в угоду Грефе, с его железяками, оказался замешанным в преднамеренном уничтожении военнопленных. Собственно говоря, вся эта затея шеф-инженера с выколачиванием железнодорожного порожняка оказалась почти блефом, как и сама заявка, завизированная Каммлером. Комендант станции прямо сказал, что сейчас, после начавшегося отхода в Польшу войск «Северной Украины», никакие бумажки реальной силы не имеют. Резерва вагонов и платформ нет, железнодорожные пути беспощадно рвут партизаны. Так что пусть они лучше рассчитывают на автотранспорт. Это надежнее.
Что касается двух застрявших на дальних путях эшелонов с инженерным оборудованием, то один из них удалось-таки выторговать. «Под личную ответственность оберста Крюгеля» комендант разрешил перевести эшелон на железнодорожную ветку, ведущую в «Хайделагер». И сделал это немедленно.
Пока Крюгель наносил визит железнодорожному коменданту, а эсэсовская охрана баловалась пивом в привокзальном баре, фельдфебель Герлих съездил «на побывку» домой. Вернулся он быстро, даже раньше установленного срока, и это Крюгелю понравилось.
На выезде из города они ненадолго застряли в колонне автомашин: впереди у шлагбаума фельджандармы проводили тщательный осмотр и проверку документов.
Фельдфебель Герлих показал на далеко видимый, темнеющий у самого горизонта пологий холм с кирпичными строениями на вершине:
— Это монастырь бенедиктинцев, герр оберст. Место массовых казней военнопленных. Там их погибло несколько тысяч…
— Почему вы мне это говорите? — удивленно спросил Крюгель.
— Я хочу сказать, герр оберст… Вы правильно сделали, что не стали настаивать на сокращении числа товарных вагонов для лагеря. Честный солдат не любит и не хочет лишних жертв…
«Да ведь он опасен, этот улыбчивый фельдфебель, прикидывающийся добродушным простачком!» — вдруг понял Крюгель. Откуда он знает такие подробности? Наверняка от майора-фельдкоменданта. Но он же не виделся с ним, даже в вокзал не заходил. Говорил по телефону? Невероятно…
Весь обратный путь Крюгель озадаченно молчал. На удивление, молчалив был и шофер-фельдфебель. Правда, изредка бросал на оберста косые изучающие взгляды, стараясь делать это незаметно, будто оглядывал бегущую справа лесную обочину.
Может быть, фельдфебель сболтнул лишнее и теперь жалеет об этом? Вряд ли. Просто он сказал то, что следовало сказать. И старается не отвлекать Крюгеля, дает возможность ему хорошенько подумать.
А подумать тут было над чем…
После полигонного КПП, у полевого развилка, фельдфебель вдруг мягко притормозил машину и опять, как было раньше, лучезарно улыбнулся:
— Господин полковник, вы позволите свернуть влево, на один из наших объектов? Это почти по пути и буквально на десять минут. Я вас очень прошу!
— Хорошо, — кивнул Крюгель, — езжайте.
— Но… герр оберст. Я хочу сказать, что теперь, на территории полигона, охрана нам не нужна. Пусть ребята на броневике едут прямо в штаб. Дайте им, пожалуйста, команду.
Это было не только неожиданно, но и подозрительно. В то же время Крюгель чувствовал, ясно понимал, что отказывать в просьбе нельзя, ибо наверняка последуют аргументы, после которых ему все-таки придется соглашаться. Ему не хотелось преждевременно выслушивать эти дополнительные аргументы. А вообще, пожалуй, фельдфебель прав: здесь, на полигоне, эсэсовская охрана и впрямь становится ненужной.
Он махнул водителю броневика: «Можете ехать в штаб!»
И вдруг сразу, как и вчера, вспомнил о письме-предупреждении из Берлина, судорожно вздохнул: неужели предстоит встреча с долгожданным посланцем фон Штауффенберга?..
18
Дождь хлестал всю ночь. Такого ливня Полторанину давненько не приходилось видеть — с неба обрушились секущие нескончаемые потоки воды. Пробовал отсидеться под каким-то столетним дубом, но это мало помогло. С ориентировкой ничего не получалось, кругом темень, сплошная завеса дождя.
Уже в рассветной мгле он набрел на сгоревший хутор и вспомнил, что именно его западную окраину они обходили позавчера, когда шли втроем. Отсюда уже можно было ориентироваться на компасный азимут более или менее уверенно.
С восходом солнца небо сразу очистилось, заголубело, день начинался теплый, парной, весь в розовом и сиреневом дыму. Набухшая земля податливо хлюпала под ногами, лес сделался просторным, причудливо и разноцветно запятнанным.
Вскоре Полторанин разглядел черепичные крыши Лыпни и, радуясь, ускорил шаги, будто спешил к родному селу. Но тут же осадил себя: радоваться-то нечему… Разве только собственному спасению.
Лыпня показалась ему неживой, ненастоящей, будто красиво нарисованный лубок, И угрюмой: под каждой крышей, залитой косыми утренними лучами, чернели хмурые настороженные тени.
Он знал, что в подвале под одним из этих домов прячутся сейчас, как было условлено, оставшиеся здесь ребята, досматривают свои утренние сны. Лейтенант Братан позднее должен явиться для встречи на высоту 247. Так они договорились насчет возвращения разведгруппы из партизанского лагеря.
Вернулся только он один…
Осторожно обойдя лесом село, Полторанин поднялся на высотку и, не выбираясь из кустов, тщательно осмотрел знакомую вырубку-лужайку: геодезический столб, раздвоенную верхушку дуба, куда радистка Анилья забрасывала два дня назад антенный провод. И вдруг насторожился: наискось через поляну по мокрой от дождя траве явственно тянулась темная полоса следа — здесь недавно прошел человек! Значит, кто-то из ребят уже с утра поторопился на встречу.
Полторанин негромко, в сложенные ладони, крикнул филином, прислушался. И удивленно-обрадованно замер, услыхав в ответ звуки губной гармошки: «Червона ружа, бялы квят!» Неужели Юрек? Неужели он уцелел на переправе? Жив?!
Да, это был капрал Юрек Гжельчик. Живой и невредимый, только еще более мокрый, чем Полторанин. И очень печальный. Жесткая скорбная складка легла у его губ, когда он, щурясь, вышел навстречу Полторанину.
— Янек… погиб? Утонул?
— Да, командир… Ты же видел: его очередью задело. — Гжельчик снял фуражку, убрал со лба мокрые волосы, вздохнул, глядя и сторону. — Плохо дело, командир. Здесь был бой…
— Какой бой? — еще не осознавая, но уже предчувствуя нечто страшное, спросил Полторанин.
— Бой наших с немцами. Я уже осмотрел поляну и окрестности. Вот автоматные гильзы — наши и немецкие. Там их, под буком, очень много. Немецких. Боюсь, что ребят уже нет в живых…
Полторанин тупо смотрел на горку гильз, блестевших на ладони Гжельчика, и чувствовал, как медленно зябнут, дрожат колени, меркнет в глазах искристое зелено-голубое утро и на плечи, на грудь неимоверной тяжестью наваливается усталость. Он сделал шаг в сторону, сел на пенек, растерянно, непонимающе оглядел лужайку…
«Был бой… нет в живых…».
Значит, они остались вдвоем? Без товарищей, без рации, без связи и поддержки? Но ведь это означает почти полный провал операции!..
— А ты… не ошибся, Юрек? Мало ли что гильзы… Может быть, гильзы старые… Других-то следов нет.
Полторанин понимал, что говорит это без всякой надежды, пытаясь не то чтобы найти, а хотя бы придумать зацепку, спасительную какую-нибудь соломинку. Ее не могло быть, раз сделал выводы такой разведчик, как Юрек.
— Следов не осталось. Был ливень, ты знаешь, — тихо сказал капрал. — Но там, в тех кустах, несколько поломанных веток, может быть, следы борьбы. Это я тоже там нашел. — Он протянул Полторанину белую металлическую эмблему — зигзагообразную молнию. — Тут были эсэсовцы, я в этом не сомневаюсь.
Гжельчик снял свой мокрый офицерский китель, повесил сушиться на ближний куст, а гильзы высыпал в пригоршню Полторанину. Молча высыпал, дескать, смотри сам: гильзы совершенно новые, даже не успели потускнеть от дождя.
Они еще раз, вдвоем, тщательно обследовали вырубку, заросшие орешником склоны, чтобы окончательно убедиться в страшном предположении. Картина вырисовывалась предельно ясно: на высотке оборонялось по крайней мере два человека, а наступало не менее десяти. У наступавших была служебная собака (удалось неподалеку найти ее поспешно зарытый труп). Были применены гранаты, причем наши РГД — Юрек отыскал оборванную взрывом железную гранатную рукоятку. Кто же оборонялся?
Вспомнили, какое было оружие у ребят. Собственно, у всех имелись трофейные шмайсеры, кроме Сарбеева. Он упросил, настоял на ППШ (стрелял слабо даже из нашего автомата, а из шмайсера на стрельбище, помнится, вообще палил в «молоко»). Все сходилось: гильзы от ППШ у ракитника подле пенька там, где и лежал Сарбеев с перевязанной ногой (позавчера, когда они уходили). А под буком, очевидно, держался лейтенант Братан, расстреляв оба запасных рожка-обоймы…
Но никаких следов радистки Анильи! Неужели она не успела сделать ни единого выстрела?
— Анильи здесь не было, — убежденно сказал Гжельчик.
Полторанин не удивился: такая мысль тоже пришла ему в голову. Хотя объяснить это он пока не мог.
Что же все-таки произошло?
Вероятно, немцы проводили прочесывание района. Каким-то образом они все-таки узнали о выброшенном десанте. Выходит, что Полторанин как командир группы все-таки просчитался, оставив людей здесь. Их надо было всех выводить за пределы полигона.
Но почему ребята не ушли в село, не укрылись в одном из подвалов, как договорились при расставании? Хотя вряд ли бы это спасло: служебная овчарка все равно взяла бы след…
А может быть, и не взяла: следов в лесу много. Кроме того, у Братана имелся специальный порошок.
Факт остается фактом: они приняли здесь бой. Почему?
— Мне кажется, не в этом главное… — в раздумье произнес капрал Гжельчик. — Куда делась Анилья? Почему она не участвовала в бою?
— И что же ты предполагаешь?
— Я хорошо знаю своего друга Петра Братана. Я бы действовал так же, как он…
— То есть как?
— В предвидении боя следовало в первую очередь спасать рацию. Для нас с тобой, командир, для дела. Они так и поступил., Я думаю, надо искать Анилью в деревне…
Вывод был логичным, внешне казался вполне вероятным. Но если и тут крылась ошибка? Если немцы оставили в селе засаду в расчете на то, что разведчики, разыскивая рацию, рано или поздно придут туда?
Нет. Засада — тоже по логике вещей — должна была быть устроена здесь, на этой высотке, ставшей для парашютистов явочной точкой. Однако ее не оказалось. Следовательно, эсэсовцы решили, что полностью разделались с парашютистами.
А вообще, черт его знает что решили и как действуют охранники-эсэсовцы! Если сейчас обдумывать и прикидывать только возможные их варианты, то впору самим сматывать отсюда удочки. Война — не арифметика и не шахматная игра. Тут далеко не всегда лучший ход обязательно ведет к победе, как и ошибка — к поражению.
Эсэсовцы тоже крупно просчитались, не оставив здесь засаду. А это — уже выход в сложившейся ситуации.
Весь день разведчики провели на одном из соседних холмов. Пользуясь солнечной погодой, сушили обмундирование, приводили в порядок раскисшую обувь и оружие. На обед съели плитку шоколада и целую фуражку каких-то кислых ягод, набранных Гжельчиком неподалеку в овраге.
А вечером с приближением сумерек спустились в село, огородами пробрались к тому самому дому, в подвале которого Братан и Гжельчик два дня назад упрятали ивовую корзину грузового парашюта.
И здесь, в подвале, обнаружили сержанта Анилью…
Она бросилась Полторанину на грудь, повисла, цепко обхватив руками его шею. Молчала — ни слез, ни всхлипываний.
Слезы были потом, когда она рассказывала о случившемся.
Полторанин с Юреком оказались правы: все произошло так, как они и предполагали, обшаривая лесную поляну.
Первую ночь ребята ночевали в лесу: лейтенант Братан решил повременить, изучить как следует обстановку в селе и сам сходил на разведку. А вечером на другой день в долине появились эсэсовцы. Их было много, наверное до батальона, они растянулись цепью почти на два километра. Нет, немцы не нацеливались только на высоту 247, а захватили ее лишь своим правым флангом.
Что предприняли десантники?
Братан помог ей надеть лямки рации и приказал уходить сюда. А сам собирался следом — не один, а вместе с Сарбеевым (его надо было нести — с ногой у Ивана сделалось совсем плохо — ее страшно разнесло).
Да, это было вчера вечером. Около восьми часов — как раз начинался дождь. Уже в огороде она услыхала автоматную стрельбу, потом взрывы гранат.
Она ждала всю ночь не сомкнув глаз: или ребят, или эсэсовцев. Вот приготовила две лимонки…
— Сегодня утром по графику вышла на связь. Передала только один сигнал: «Ждите». — Анилья виновато умолкла, взглянула на Полторанина вопросительно: правильно ли она сделала?
— Правильно, — кивнул командир. — Пусть знают, что мы действуем. А подробности в очередной сеанс. Что передал центр?
Анилья протянула раскодированную радиограмму, посветила фонариком: «Держите связь танковым десантом резервной волне круглосуточно».
— Живем, братцы! — радостно сказал Полторанин. — Фронт перешел в наступление!
Хотя и темно было в погребе, он сразу же почувствовал, что в радости своей не то чтобы одинок, а несколько неуместен. Примолкла рядом Анилья, а капрал Гжельчик глухо произнес из своего угла:
— Да… Мы-то живем…
Он, конечно, имел в виду погибшего на переправе Янека, Братана и Сарбеева — боевых своих побратимов. Теперь совершенно ясно было, что с высотки они не ушли умышленно, остались там на верную смерть, чтобы дать возможность благополучно уйти Анилье, чтобы надежно обрезать перед эсэсовцами ее следы.
Рация живет ценой жизни Братана и Сарбеева, и забывать об этом они не должны. Ни сегодня, ни завтра.
Именно это хотел сказать капрал Гжельчик…
Полторанин опять ощутил чувство вины перед погибшими товарищами, то самое — горькое и гнетущее, — которое приходило к нему утром на мокрой от дождя лесной поляне. Оно знакомо было еще с июля сорок первого, как и многим другим, выжившим, уцелевшим в боях, — оно приходило всегда после очередной кровопролитной схватки, как ощущение жгучей и печальной вины. Будто они, живые, чего-то не смогли, не сумели сделать ради спасения своих товарищей…
После всего случившегося вывод мог быть только один: ждать. Не предпринимая никаких активных действий. Собственно, именно так было и договорено на встрече Полторанина с командиром польского партизанского отряда.
…Через три дня они наконец получили радиограмму из «Батальона хлопски», о возможности встречи с Н. в условленном квадрате.
В тщательно вычищенном, даже отглаженном (стараниями Анильи) обмундировании Полторанин и Гжельчик уже с рассветом ушли в лес. Все было продумано и предусмотрено, лишний раз проверено: от значков и медалей на мундирах до жезла и подлинных документов парного патруля дорожной фельджандармерии. К сожалению, им недоставало только мотоцикла с коляской, положенного в таком случае.
К развилке дороги, где должна была произойти встреча. они прибыли заблаговременно и в порядке репетиции остановили, проверили несколько машин — только грузовых, где сидели водители-солдаты. Все прошло естественно, «гауптман» Гжельчик уверенно справлялся со своей ролью, поэтому решили не злоупотреблять, не дразнить гусей, и снова укрылись в придорожной дубраве.
Машина с условным знаком — зеленой веткой, будто случайно застрявшей у подфарника на переднем бампере, — появилась неожиданно: они никак не ожидали приезда «гостя» на столь шикарном «опель-адмирале».
Пришлось патрулю спешно бежать на дорогу и выбрасывать жандармский стоп-жезл. Машина сразу резко затормозила.
Открыв переднюю дверцу «опеля», появился приземистый фельдфебель и не особенно учтиво издали спросил (как-никак шофер большого начальника):
— Вас ист лос?[36]
«Обер-ефрейтор» Полторанин, узнав по приметам «партизанского зятя» (студенческий ромбик на правой стороне мундира), кинулся было к машине, чтобы произнести парольную фразу, однако «гауптман» крепко схватил его за локоть, а шоферу раздраженно крикнул:
— Комм цу мир![37] — и, только просмотрев документы подошедшего фельдфебеля, шутливо улыбнулся: — Все в порядке. Однако не займешь ли ты нам двадцать пфеннигов, приятель?
— Охотно, герр гауптман!
— Тогда пойдем проверим твоего шефа.
Больше всего Полторанин боялся, что они с Крюгелем не узнают друг друга. Честно говоря, сам он очень смутно помнил довоенного Ганьку Хрюкина — главного инженера Черемшанской стройки, ведь год назад в Харькове он его фактически не узнал. Да и не до этого там было: избитому, истерзанному пытками Полторанину весь свет казался с овчинку.
Из-за плеча «гауптмана», который, стоя у дверцы автомобиля, проверял документы, Полторанин жадно разглядывал оберста, его витые серебряные погоны. Матерый, ничего не скажешь… Литые скулы, шея как у бугая, и загорел, будто с курорта возвращается. А кобура пистолета расстегнута на всякий случай…
Нет, ничего знакомого в лице оберста Полторанин не находил, кроме разве чуть выдвинутой верхней челюсти. У Ганьки Хрюкина, помнится, были крупные лошадиные зубы.
«Гауптман» вернул документы, демонстративно тряхнул висевший на груди шмайсер.
— Герр оберст! С вами желает поговорить вот этот человек. Вы не возражаете?
— Обер-ефрейтор? — Полковник презрительно скривил губы. — Что ему от меня надо?
— О, немногое! Он хочет кое-что уточнить из вашей прошлой и настоящей жизни. Я полагаю, это в ваших же интересах.
— Вот как! — Оберст щелкнул кнопкой, закрыв кобуру пистолета и давая этим понять, что он принимает условия. — Ну что ж, пусть садится в машину и задает свои вопросы. Я думаю, так будет удобнее: не торчать же нам на дороге.
— Вы правы, герр оберст! — согласился «гауптман». — Но в таком случае разрешите сесть в машину и мне? В качестве переводчика.
— О, даже так! На каком же языке говорит ваш спутник?
— На русском.
— На русском?! — Оберст изумленно приподнялся, побледнел. С минуту молчал. — В таком случае я ставлю условие: говорить будем только с ним вдвоем. Русский язык я знаю, а лишних свидетелей не люблю. Переведите ему.
Услышав перевод, Полторанин согласно кивнул: такой вариант предсказывал еще майор Матюхин («Крюгель будет наверняка откровенен только вдвоем, с глазу на глаз»).
Полторанин сел в машину — тоже на переднее сиденье, на место шофера. Несколько смутившись, чуточку даже одурев от блеска и великолепия внутри «опеля», открыл было рот, однако Крюгель первым начал разговор. Спросил резко, процедил сквозь зубы:
— Ви имейт пароль?
— Нет. Специально не имею, Ну если хотите: «Черемша».
— Что означайт «Черемша»?
— Село, стройку, где вы работали до войны. У нас в тылу.
— И что же?
— Я вас знаю еще по тем временам. Как и вы меня знаете.
— Не поняль. Объясняйт, пожалуйста.
— Чего тут объяснять? У вас еще свадьба была, на которой мы с вами подрались. Вы тогда мне боксом саданули. И подбородок.
Крюгель прищурился, припоминая. Рассмеялся, показывая крупные крепкие зубы и этой своей «лошадиной улыбкой» сразу напомнил того довоенного настырного немца-инженера.
— Так это биль ви? Но я вас но вспоминай. Нет. Я биль отшень пьян.
— Вот те раз… — несколько даже обиженно протянул Полторанин. Может, напомнить, как он, Гошка Полторанин, тогда с правой заехал ему в ухо? Небось вспомнит. Однако спросил: — Ну а Харьков вы помните? Когда меня допрашивал штандартенфюрер, а вы пристегнули цепочкой к дверной ручке. А потом, во время налета, вручили мне бумагу — план минирования города. Помните?
— О майн гот! — неподдельно удивился оберст, откинул голову, пристально вглядываясь в советского разведчика. — Так это опять биль ви?! Невероятно!
— Да, это был я, господин Ганс Крюгель. И вот теперь здесь, в Польше, тоже опять я.
— Что ви хотель от меня на этот раз? — прямо и с каким-то раздражением спросил Крюгель, словно Полторанин специально, умышленно преследовал его все эти годы.
— Простите, хочу не я, — спокойно поправил Полторанин, — а советское командование.
— Ну разумеется! Я это имель на виду.
«Интересно! — подумал Полторанин, — А ведь он сейчас по-русски шпарит куда лучше, чем до войны. Научился-таки. Жизнь, стало быть, заставила».
— От вас требуется немногое, господин полковник. Первое: тактико-технические данные ракеты Фау-2, а также сведения по ее компоновке, о составе горючего, по результатам испытаний, перспектив боевого применения на фронте. Второе: вы, как инженер полигона, должны сделать все возможное, чтобы не допустить разрушения или уничтожения наиболее важных объектов, связанных с испытанием ракет. Учтите, Красная Армия начала новое наступление и скоро ее танки будут здесь.
— Это есть требований? Или просьб? — прищурился Крюгель.
— Какая разница. Речь идет о вашей жизни и, в конце концов (тут Полторанин, кстати, вспомнил о напутственных словах майора Матюхина!), о судьбе всего немецкого народа. Гитлер тащит Германию в пропасть, неужели вы этого не видите? Вы просто обязаны сейчас помочь нам, а значит, помочь спасти десятки тысяч немцев, которые могут сгореть в огне бессмысленной тотальной войны. Вы же понимаете, что за эти ракеты союзники отплатят вам сторицей!
— Вы есть неплохой агитатор, — грустно усмехнулся Крюгель. — Но, как говориль люди Черемша, ви не на того напаль. Я не какой пугливый кошка. Я есть офицер вермахта, честный патриот Германии… Их виль нихт[38] служба темный сила…
Оберст явно завелся, побагровел. Начал сбивчиво путь русские и немецкие слова, потом вообще перешел только на немецкий. Полторанин понимал, что нельзя давать оберст у митинговать — не скоро остановишь.
— Айн момент, герр оберст! — Резкая немецкая фраза сразу остудила Крюгеля. — Вы мне скажите прямо: сделаете или нет?
— Надо думай… — выдавил оберст, опуская сразу потухший взгляд. — Отшень много думай…
— А чего думать, и так все ясно. С Гитлером вам не по пути. Так идите с нами. Ради будущего Германии.
— Я буду думай, — упрямо повторил немец.
— Ну ладно, Даем вам двое суток на размышление. Встреча повторится здесь. Но имейте в виду, к этому времени мы ждем от вас готовую справку о том, что я говорил, Для вас так будет лучше.
— Фир таген, — сказал Крюгель и растопырил, показал пальцы. — Четыре!
— Хорошо, пусть будет четыре. Хотя торопиться, между прочим, надо вам, а не нам. Мы как-нибудь подождем. На этом разговор заканчиваем.
Полторанин уже открыл дверцу и шагнул к подошедшему «гауптману» Гжельчику, когда услыхал сзади снова голос Крюгеля:
— Вам необходим большой осторожность! Здесь эсэс-батайлен уничтожаль русский диверсант-парашютист. Два мертвых доставлен на штаб. Полк «Бранденбург» завтра проческа леса. Я очень печальный, если не встречайт вас здесь обратно.
Это услыхал и Гжельчик. Побледневший, нагнулся к дверце, что-то быстро проговорил по-немецки. Оберст ему ответил, и машина тут же отъехала.
Закурив сигарету, Гжельчик меланхолично заметил:
— Оказалось, все просто, командир… У них тут, на полигоне, имеется техническая новинка, называется «радар». Эта штуковина и засекла наш самолет в воздухе. Вот почему немцы узнали про десант.
19
С командиром танкового полка у Вахромеева сразу как-то не сложились отношения. Причин для этого было много, начиная с того, что комполка майор Лохов, кадровый офицер, успел окончить ускоренный курс танковой академии, а Вахромеев не имел военного образования. Лохов прошел прекрасную фронтовую школу в знаменитой 60-й армии Черняховского, начав командиром танковой роты под Воронежем, освобождал Курск и в числе первых форсировал Днепр, Ему, командиру полка лихих тридцатьчетверок, надлежало теперь быть в формальном подчинении у пехотного майора. Лохов ничуть не скрывал своего уязвленного самолюбия (хотя и знал, что согласно Боевому уставу общее командование в сводном отряде возлагается именно на командира стрелкового подразделения).
Но дело было не в этом. Уж слишком разные они люди, чтобы найти контакты, установить взаимопонимание с первого раза. Лохов — горяч, напорист, резок, не говоря о явном избытке гонора. Вахромеев же отличался осторожностью, основательностью подхода и той мудрой, веской неспешностью действий, которая приходит к солдату-окопнику после многоразового воскрешения из мертвых, когда он на своей шкуре убеждается в главном уроке войны: успей сообразить за себя и за врага.
Конечно, про эту командирскую разнополярность хорошо знали в высшем штабе, когда планировали операцию танкового десанта. Ничего особенного: командиры не кумовья, чтобы подбирать их по принципу взаимной покладистости. Настоящие характеры — как кремневые кресала, сшибаются до искр, иногда до пламени. И это хорошо, если ради дела, ради общей победы в бою. Победы малой кровью. К тому же бой — не учения, не тыловые тренировки, где можно безнаказанно позубоскалить и эффектно покрасоваться. Бой мигом сдирает всякую шелуху, выбрасывает за борт мелочные капризы и вздорные страстишки.
Так рассуждал Вахромеев, не особенно обижаясь на подчеркнутую сухость щеголеватого комполка, не обращая внимания на его язвительные реплики во время разборов совместных тактических учений.
Отношения у них окончательно обострились, после того как Вахромеев возразил против ходатайства танкистов перед высшим штабом о включении в состав полка роты тяжелых танков ИС (эти громадины выдерживал далеко не всякий мост. Стало быть, весь рейдовый десант пришлось бы ориентировать на проходимость нескольких тяжелых танков). Командование резонно поддержало Вахромеева.
Не согласился Вахромеев и на предложенное ему место в головном танке — как старшему командиру во время движения. Он предпочитал быть среди своих автоматчиков, прямо на танковой броне, чтобы, как и они, видеть все в открытую, чтобы — лицом к ветру, ощущая пыль и скорость, обжигающее дыхание опасности.
Начало фронтового наступления складывалось трудно. Особенно на южном фланге, где в тылу у немцев был Львов. За двое суток упорных боев удалось лишь южнее Колтова пробить в обороне врага узкую брешь, шириной и 5–6 километров, и овладеть городом Золочев. Идя на риск, маршал Конев принял смелое решение: именно через этот насквозь простреливаемый колтовский коридор ввел в сражение сначала 3-ю гвардейскую танковую армию, а затем и 4-ю танковую армию.
Через несколько суток танкисты-гвардейцы генерала Рыбалко были уже в глубоком тылу немцев, в ста двадцати километрах от линии фронта. Обходным маневром они отрезали Львов с запада и, соединившись в районе Буск, Деревляны с конно-механизированной группой генерала Баранова, замкнули кольцо окружения бродской группировки врага в составе восьми дивизий.
В это же время танкисты генерала Лелюшенко, развивая стремительное наступление в обход Львова с юго-запада, вышли к окраинам города. Еще предстояли кровопролитные бои, однако участь Львова (Лемберга — столицы дистрикта Галичина, как велеречиво именовали его фашисты) была предрешена.
17-июля 1944 года войска 1-го Украинского фронта вступили на территорию Польши.
Яворов. Ярослав, Дембица — таков был стержень графического клина, определявшего на карте путь вахромеевского десанта, почти точно по пятидесятой параллели. Впереди была Польша, глубокий тыл противника с гарнизонами и опорными пунктами, впереди было более десятка больших и малых рек, которые предстояло форсировать.
Ночной переправой через первую из них — карпатскую реку Сан десант начал свой беспримерный рейд.
В рассветных сумерках из приречного зыбкого тумана постепенно рождался противоположный берег: пологие горы, аккуратные рощи, уютные домики с облитыми росой черепичными крышами. Все это виделось смутно, расплывчато, как сквозь запотевшее оконное стекло, и казалось непрочным, нереальным и очень далеким, чужим. Даже запах лугового сена, доносившийся с берега, вызывал ощущение тревоги: что их ждет впереди? что скрывается за этой безмятежной утренней картиной?
На лицах солдат, полускрытых касками, беспокойство, сумрачная настороженность. Вахромеев понимал ребят: они оставляют позади родную землю, которая в любом из прошедших боев для каждого была надежной материнской опорой. Они бились за нее, истерзанную трехлетней войной, дрались за каждую пядь, и она окрыляла их, вливала новые силы. Чувство родной земли очень много значит для солдата…
Теперь она позади. Впереди — чужое, неизведанное, рождающее неуверенность.
Это до первого боя. Потом все станет на место, и душа солдатская разберется, что пришли они сюда не только ради военной надобности, не для того лишь, чтобы, преследуя врага, безостановочно вершить правое дело. Поймут солдаты, что пришли прежде всего с помощью, с той самой соседской братской помощью, которая на Руси, в каждой деревне, считается общим долгом — непреложным, первостатейным, святым. И идет это издревле, с тех времен еще, когда всем миром корчевали вырубки под пашни, артельно помогали соседу в горячую сенокосную пору или с дробовиками и рогатинами ватагой шли на медведя, порвавшего коров в общем стаде.
Деревенская помощь — это как праздник. Да оно и понятно: ближнему помог — самому полегчало, Тут-то и сила человеческая, в помощи.
Вахромеев усмехнулся, вспомнив шумные довоенные помощи в Черемше — начинались они обычно в сенокосном августе. Сено стожили в огромные стога-скирды, непосильные хозяину-одиночке, вершили их пихтовым лапником, вязанным особым способом — «нахлобучкой», или «по-общинному». А потом прямо на стерне — застолье.
Да… Далековато занесла его военная судьба! Долгой дорожкой, считай, что в полпланеты… Он представил решительную стрелу танкового десанта как бы перенесенной с карты на местность, перерезавшую сонную реку, крутой травянистый берег и уходящую в туманные предгорья прямо по магистральному шоссе. И вздрогнул от неожиданной простой мысли, страшной по своей изначальной сути: а ведь все они — танкисты Лохова, три роты его, Вахромеева, автоматчиков, приданные саперы и артиллеристы — идут почти что на верную смерть… Хотя бы потому, что тактический замысел рейда противоречит элементарному закону войны, уж не говоря о здравом смысле. Наступающий, согласно тому же Боевому уставу, должен иметь как минимум тройное превосходство над противником. А они? Дерзко отшвырнув всякие законы и рассуждения, нацелились прямо в пасть врагу! Они пытаются не только пробиться через многочисленные заслоны, но потом еще воевать, удерживать оборону, драться одни против всех.
На что они рассчитывают?
На стойкость, храбрость, боевую выучку солдат, на командирскую зрелость офицеров. В конце концов, на героизм всех десантников. Но хватит ли этого?
Нет, не хватит. Нужно еще нечто большее. Нужен тот предел человеческих возможностей — и не столько физических, сколько нравственных, — который подобен озарению и при котором человек способен на невозможное, на то самое, что потом, после боя, иногда называют чудом. А попросту — подвигом.
А это идет от веры в себя и в свое дело, духовной окрыленности, умножающей, удесятеряющей силы…
Простого противоборства не получится — слишком неравные ставки. Тут на весы победы будет ложиться многое, даже солдатские биографии, путь, пройденный от родного дома, да и вся страна, оставшаяся позади, — до самого Владивостока.
И самое весомое — дух братской помощи…
Переправа через Сан прошла благополучно, без потерь. Немцы и не пытались мешать, побаивались, принимая вахромеевский десант за авангарды наступающей 3-й танковой армии.
Вахромеев понимал, что этим заблуждением врага ему удастся пользоваться еще несколько часов, может быть, даже весь первый день рейда. Надо было не мешкая, не задерживаясь, стремительно рваться вперед — прямо по магистральному шоссе.
Однако уже через два часа отряду пришлось вступить в первый бой. Это был не контрудар, а, скорее, засада. Слева — горы, недоступные танкам, справа — бурная речушка. Прямо впереди, в тылу у немцев, виднелись силуэты городских зданий с монастырской стеной и костелом на холме. Надо полагать, гитлеровцы получили приказ удерживать этот городок.
Здесь, у карпатского отрога, в горной теснине, запылали первые танки десанта.
Майор Лохов явно погорячился, пытаясь с ходу протаранить засаду. В итоге пять подбитых танков, пять чадящих костров. А шестой — Лохова, командирский, подорвался на мине, когда пытался проскочить берегом реки. Ему, командиру полка, конечно же не следовало сразу лезть в эту драчку.
Положение было непонятным. Почему-то танковый взвод, составляющий ГПЗ[39], свернул еще раньше вправо, за речку, и сейчас вел огневой бой в лощине у фольварка. Получалось, что он не разведал шоссе прямо по маршруту и тем подставил под удар авангард колонны.
Неясными были и силы немцев. Минометы бьют, а артиллерии не слышно. Значит, артиллерии нет? Тогда почему горят танки?
Подошедший Лохов — возбужденный, взъерошенный, с разбитой в кровь скулой — ничего вразумительного на это ответить не мог. Зло бросил:
— Бьют, а чем — не пойму… Броню проламывают, прожигают, вроде кумулятивных снарядов. Но ведь пушек нет! Я сам видел, нет!
— Может, ручные гранаты? — предположил Вахромеев.
— Какие гранаты, когда расстояние полста метров! На что я, и то дальше двадцати противотанковую не кину, — Лохов пружинисто расправил богатырские плечи, потрогал забинтованную ладонь, — Ну что будем делать, командир? Наверно, надо бросать пехоту.
Вахромеев, развернув планшет, разглядывал карту. Прикидывал возможный вариант: если обходить город, то придется возвращаться назад, почти к Сану. А оттуда на юг прибрежной равниной и только потом снова повернуть на запад. Пропадет весь день, да и кто поручится, что там нет такой же засады?
Надо ждать сообщения высланных разведчиков. Определиться, уточнить обстановку, а уж тогда решать. Если понадобится, вызвать на помощь авиаполк штурмовиков.
Майор Лохов его удивлял. Ведь допустил чистый промах, можно сказать, оконфузился — потерял свой командирский танк, — а по виду ни капли смущения. Гонористый мужик, занозистый.
— Ты мне лучше скажи, почему ГПЗ вильнула вправо, ушла за речку? — спросил Вахромеев.
— Доложили по рации, я разрешил. Там, у фольварка, мои разведчики вели бой. Помощь просили.
— Твои-мои… — хмуро бросил Вахромеев, — Наши разведчики.
— Ну разумеется, наши.
«Черт бы их побрал, архаровцев! — мысленно ругнул Вахромеев разведдозор. — Чего они поперли в сторону от маршрута? Ведь, казалось бы, опытные ребята, от самого Белгорода в «карманной роте» числились. И на тебе, подвели, ввязались в бой… Наверно, была причина».
Немцы действовали странно. Отбили танковый наскок, побухали наугад минами и замолкли. Хотя им оттуда, с горы, все видно. Ну пожалуй, не все, лес-то этот густой, буковый, наверняка не просматривается — зачем же им бесприцельно боезапас тратить? А может, побаиваются или, что хуже, контратаку замышляют?
«А ведь эти шесть подбитых танков не только на совести Лохова, но и на моей тоже, — с горечью подумал Вахромеев. — Конечно, бой есть неизбежные потери. Обоснованные потери. А здесь — по дурости, просто по причине несогласованности командирской между нами: Лоховым и мной. Что же получается? Мы будем дуться, выяснять отношения, а тем временем и благодаря этому будут гореть танки и будет литься солдатская кровь. Но это же чертоплюйская ахинея!»
Едва сдерживаясь, Вахромеев тихо, почти звенящим шепотом спросил:
— Ты почему не доложил мне по радио, товарищ Лохов, о своем принятом решении на атаку?
— А зачем? — нарочито удивился тот.
— Затем, что твое решение подлежит утверждению командиром сводного отряда. То есть моему утверждению.
— Виноват, исправлюсь! — усмехнулся танкист. — Только как же тогда воевать, если каждый раз в бою разрешение спрашивать?
— Не в бою, а перед боем! — отрезал Вахромеев. — И вообще, предупреждаю: если такое повторится еще раз. немедленно отстраню от командования.
— Меня?!
— Да, тебя, товарищ Лохов. Права мне такие даны. И ты знаешь.
Разговор этот происходил неподалеку от штабного бронетранспортера, под кроной старого бука. Вахромеев крикнул начальнику штаба капитану Исламбетову, чтобы шел сюда да переводчика прихватил: вон, кажется, разведчики возвращаются и пленных при себе ведут. Потом пристально вгляделся в Лохова, лицо которого пылало маковым цветом — еще бы, этакую пилюлю проглотил при огромном-то самомнении! И все-таки Вахромеев не сочувствовал ему, не жалел: на дороге по-прежнему чадили загубленные тридцатьчетверки.
— И ты, Лохов, давай поближе. Послушаем разведчиков, покумекаем вместе. Взвесим и решим.
Разведчики доставили шестерых пленных (Вахромеев невесело пошутил: «За каждый танк по одному пленному — дерьмовая компенсация!»). Солдат немецких он велел отвести в сторону, а пленного обер-лейтенанта решил допросить, тем более что офицер держал в руках какую-то короткую железную трубу с пистолетной рукояткой. Тут-то и выяснилась причина злосчастного рывка разведдозора в сторону фольварка. Оказывается, еще там, в лесу, бронетранспортер разведки напоролся на немцев, был подбит и сожжен вот из этой проклятой трубы, которую обер-лейтенант назвал фаустпатроном. Это новое секретное «вундерваффе» фюрера только что поступило на фронт как средство борьбы с танками. Труба служит для наводки на цель самого фаустпатрона — специального снаряда с кумулятивной головкой, прожигающей даже мощную стомиллиметровую броню.
— Ага! — вскричал обрадованно Лохов. — Так вот чем они, гады, подбили мои танки! А ты на меня бочку катишь, Вахромеев.
— И правильно делаю, — сказал тот, — Не измерив броду, не суйся в воду. Это помнить надо, Алексей Петрович.
Он повертел в руках фаустгранату — пузатый набалдашник на деревянном стержне, прикинул на вес: тяжелый «головастик», килограмма на три тянет! — и спросил пленного:
— Много их у вас?
— Вооружен весь полк. Он так и называется: специальный гренадерский противотанковый полк. Сформирован месяц назад в Магдебурге, а сюда прибыл лишь вчера. Командир полка полковник Бурдгоф.
Обер-лейтенант старательно пучил глаза, выкатывал грудь и клацал каблуками, подчеркивая готовность отвечать обстоятельно и на все вопросы. Вахромеев морщился: тоже мне вояка! Отрастил где-то пузо в тылу (ремень на последней дырке), мундир жеваный, засаленный, будто у ездового. И староват для обер-лейтенанта: явно под пятьдесят.
Да, иной кондиции пошел немец, не то что в сорок первом— вылощенные, надменные, те и разговаривать не желали.
— Резервист?
— Так точно. Весь полк укомплектован резервистами. Ограниченная годность второй категории.
— Что это значит?
— Большинство солдат пожилые или семнадцатилетние юнцы. К тому же все имеют хронические заболевания.
— Интересно, — усмехнулся Вахромеев. — Какие же заболевания?
— Разные, господин майор. Вот, например, у меня хронический колит. Давно страдаю.
— Видали завоевателя?! — не вытерпел, гневно вмешался Лохов. — Ты что же, паразит, колитом страдаешь, a танки наши жжешь? Давить вас надо! Капут, понял?
Переводчик сказанное не перевил, однако немец и без того понял все по разъяренному лицу офицера-танкиста. Испуганно закивал головой:
— Я, я, Гитлер капут! — покосившись в сторону пленных солдат, понизил голос, доверительно сообщил: — Многие офицеры вермахта считают, что война проиграна. Я тоже так считаю.
— Для тебя — конечно! — опять не удержался, буркнул Лохов. — Вот только что теперь с тобой, пузатым боровом, делать?
Вахромеев, между прочим, тоже подумал об этом. В самом деле, не потащат же они за собой обузу — шестерых пленных? У него, честно говоря, уже давно, с первой минуты допроса, вызревала одна дельная мыслишка. Но ее надо было как следует взвесить…
— Против кого вам приказано обороняться?
— Против наступающего авангарда русской танковой армии. Но, увы, господин майор, это просто смешно. Она сметет нас, стариков, за полчаса Поверьте, я говорю то, что думают все офицеры полка. Да и оберст Бурдгоф тоже.
Вот это и надо было услышать Вахромееву: немцы по-прежнему принимают их за авангард 3-й танковой. Именно на это и стоило сделать ставку. В конце концов, они ничего, собственно, не теряли, Разве кое-что во времени.
Вахромеев не спеша закурил, потом шагнул к обер-лейтенанту, сказал медленно, назидательно постукивая пальцем по его погону:
— Мы вас отпускаем вместе с солдатами. Отпускаем, поняли? Вернитесь в полк и передайте полковнику Бурдгофу наш ультиматум; если через час вы не очистите путь в город, мы двинем наши главные силы и уничтожим, сотрем вас в порошок. Полк должен отойти на север. Запомните: ровно через час мы начинаем атаку. Повторите, я проверю, правильно ли вы поняли.
К немалому удивлению присутствующих, обер-лейтенант не только не обрадовался неожиданному освобождению, но и прямо на глазах скис, сразу утратил свою показную браваду. Вахромеев, недоумевая, смотрел на него, потом сказал:
— Насчет личных документов не беспокойтесь. Мы возвращаем их в полной сохранности. И вам и вашим солдатам. Кроме оружия.
— А как же, господин майор?.. — обескураженно, словно несправедливо обманутый, заговорил немец. — А как же плен? Вы не хотите нас брать в плен? О, майн гот! Я уже подумал, что для меня кончилась эта проклятая война… А теперь все сначала. Поверьте, у меня трое детей!..
— Ничего, ничего! — со смехом успокоил его Вахромеев, — В плен попасть нетрудно, было бы желание. Как-нибудь в другой раз.
Глядя в спины понуро бредущих к своим позициям немцев (гренадеры-резервисты тоже неохотно покидали плен!), майор Лохов раздраженно плюнул.
— Вояки задрыганные, мать их перетак! Сидят в окопах с клистирами, а ведь кусаются! — Он все никак не мог унять уязвленное самолюбие: надо же, эдакие доходяги выбыли у него шесть танков! — Слушай, Вахромеев, а не подцепит ли нас на крючок этот оберст? Имитируют отход частью сил, а сами потом ударят вплотную по нашим бортам.
— Обойдется! — сказал Вахромеев, — Мы тоже не лыком шиты. Пошлем вперед автоматчиков, и, ежели что, наши ребята их мигом придавят. Главное не в этом. Уйдут ли немцы с дороги? Вот вопрос.
Ушли! Еще не минул обусловленный час, как гренадеры-фаустники начали отход. Не особенно таясь — это и без бинокля, простым глазом хорошо было видно. Значит, не выдержали нервы у гитлеровского оберста, да и здравый смысл, надо полагать, подсказал; лучше останься живым, чем быть раздавленным танковыми гусеницами. Интересно, что скажет полковник завтра своему начальнику, когда выяснится истинная картина?
То и скажет; благоразумно отступил. А вот каково придется завтра и послезавтра им, десантникам? Ведь немецкое командование наверняка сообразит, что перед ними, а точнее, у них в глубоком тылу всего-навсего оголтело вырвавшийся вперед танковый полк с немногочисленным десантом.
Они будут для немцев бельмом, занозой. А занозу обязательно вынимают…
Польский городок встретил десантников как долгожданных освободителей. Песни, цветы, сердечные улыбки, счастливо распахнутые глаза и слезы — радостные слезы…
Десантники подтягивались, подбадривались, суровели в лицах, «Вот оно рождается, главное, что будет крепко держать нас в предстоящих боях! — с удовлетворением подумал Вахромеев. — Братья пришли к братьям».
Промелькнул городок, праздничный и радушный, в обилии солнца, зелени, бело-красных флагов — они не имели права даже на минутную остановку. Еще стояли перед глазами восторженные лица поляков, еще не остыло в ладонях тепло рукопожатий, а колонна прямо за городской окраиной уже исчезла в черных смерчах разрывов: с неба поочередно пикировали тройки крестатых «юнкерсов».
Тут под бомбами полегли первые жертвы на польской земле — погибло одиннадцать автоматчиков…
Десант продолжал путь.
Под непрерывной бомбежкой, грозно огрызаясь на многочисленные контрудары и контратаки, форсируя ночами реки, сводный отряд круглосуточно двигался вперед, с каждым часом и с каждым километром углубляясь в оперативный тыл фашистов.
Давно уже угасли в эфире позывные 3-й танковой армии, в шлемофонах беспрерывно звучали вопли и команды тыловых немецких частей, тщетно пытавшихся перехватить десант или хотя бы задержать его продвижение.
За Ярославом, в отрогах Карпат, немцам наконец удалось организовать спешный заслон и взять десант в противотанковые огневые клещи. И все-таки вахромеевцы выстояли, в течение дня отразили семь массированных вражеских атак. А потом, когда поле боя основательно проутюжили вызванные по радио штурмовики-«илы», сами нанесли стремительный удар.
И прорвались на запад.
В этом бою им помогли подоспевшие партизаны. Советско-польский партизанский отряд в решающие минуты свалился прямо с гор на головы гренадер, ударил по тылам. Немцы бежали.
Радиостанция штаба фронта приказывала, торопила: «Вперед, вперед!»
Лето наливалось дымным жаром, орудийным грохотом и лязгом танковых гусениц, как и год назад под стенами Харькова. Ночами где-то невысоко над головой, средь перемигивающихся июльских звезд, деловито тарахтели советские «кукурузники», летевшие к партизанам. Вахромеев вспоминал в эти минуты Ефросинью.
Он думал о том, что будет впереди. Они вкопают в землю оставшиеся танки, зароются в землю сами и будут делать то, что на военном языке называется «держать круговую оборону».
Это потруднее, чем на марше. Потому что они будут лишены маневра и для всех немцев, которых гитлеровское командование соберет-наскребет в округе, они станут неподвижной целью. Той самой дерзкой занозой, которую немцы постараются вытащить любыми средствами и во что бы то ни стало.
Но они все-таки удержатся. Им просто нельзя иначе — ведь за спиной у них, у вахромеевцев, Сталинград и Белгород, Днепр и Тарнополь. Именно там они научились держаться.
Уже несколько раз штабная радиостанция десанта ловила позывные «Белого» — советской разведгруппы в тылу немцев, Лихие ребята сумели угнездиться в самом центре секретного ракетного полигона. Разведчики сообщили дислокацию немецких частей в своем районе и очень просили нанести удар по концлагерю, освободить советских военнопленных, обреченных на уничтожение гитлеровцами.
На исходе пятых суток танковый десант вышел к берегу реки Вислоки. На другой стороне начинался резерват — территория ракетного полигона «Хайделагер».
20
После сокрушающих ударов Красной Армии весной и летом 1944 года на Украине, в Крыму, Белоруссии, Прибалтике, от которых трещала и разваливалась военная машина вермахта, после высадки и успешного продвижения англо-американских сил во Франции и вконец дезорганизующих германский тыл массированных авиационных бомбардировок, превративших в руины многие города Германии, для каждого здравомыслящего немца стало совершенно ясно: война проиграна.
Это понимали даже фельдмаршалы. Именно в кризисном июле при телефонном разговоре Герд фон Рундштедт — командующий Западным фронтом — раздраженно сказал Кейтелю: «Кончать войну — вот что надо делать, идиоты!»
Не понимали, не хотели понимать этого только Гитлер и окружающая его свора приспешников в генеральских и эсэсовских мундирах. А между тем рассчитывать им теперь было не на что: ракетная война с применением «чудо-оружия» фактически потерпела крах, Из пяти тысяч ежедневных пусков самолетов-снарядов Фау-1, которые когда-то самонадеянно гарантировал фюреру начальник штаба люфтваффе генерал Ганс Ешонек (застрелившийся год назад), в воздух курсом на Англию запускались лишь сотни этих «динамитных метеоров», а целей достигали немногим более тридцати процентов из них. Что касается баллистических ракет Фау-2, то в связи с многочисленными дефектами перспектива их боевого применения оставалась совершенно неясной.
Однако Гитлер продолжал исступленно твердить, что секретное оружие и еще кое-что (?), чем он располагает, в последний момент изменят обстановку в пользу рейха.
Что было за этим? Фанатизм, слепая вера?
Отчасти может быть. Но главным и решающим образом — страх. Боязнь конца, близости неминуемого возмездия. Заправилы третьего рейха, шулерским путем пришедшие к власти, проиграли игру ва-банк, ставкой в которой были жизни миллионов немцев. Однако теперь, когда, по логике вещей, надлежало исчезнуть с лица земли им самим, они, охваченные животным страхом, шли на все, чтобы только оттянуть собственный конец: запугивали, врали, изворачивались. Они хотели если не спастись, то хотя бы протянуть еще несколько жалких месяцев в роли «владык мира». Оплачивая каждый свой день, каждый час уже проигранной войны тысячами человеческих жизней.
«Подлецы никогда не уходят сами — их только убирают, — это сказал фон Штауффенбергу один из близких друзей и соратников генерал Хепниг фон Тресков во время своей последней командировки с фронта в Берлин. — Покушение должно быть совершено во что бы то ни стало».
Руководство военной оппозиции, которое группировалось в основном в управленческих штабах при командующем армией резерва БДЭ, срочно готовило акцию по уничтожению Гитлера, рассчитывая сразу же ввести в действие план «Валькирия»: использование по боевой тревоге войск внутри Германии для подавления беспорядков или борьбы с воздушными десантами. В данном случае «Валькирия» должна была стать главным рычагом для захвата вермахтом власти в стране.
Следовало найти офицера, который, осуществляя покушение на Гитлера, мог пойти на самопожертвование. Такие люди в среде оппозиции нашлись (капитан фон Бусше, обер-лейтенанты Хаген, фон Кляйст). Тем не менее исполнить своего намерения они не смогли, так как, будучи младшими офицерами, не имели доступа к тщательно охраняемой ставке фюрера. А медлить, ловить момент, рассчитывая на благоприятное стечение обстоятельств, оппозиция не могла — торопило, подхлестывало время. В начале июля гестапо сумело каким-то образом проникнуть в одну из внутренних ветвей заговора и произвело первые аресты.
Больше ждать было нельзя.
Первого июля граф Клаус Шенк фон Штауффенберг официальным приказом был назначен начальником штаба при командующем армией резерва с одновременным присвоением чина полковника. Это был праздничный день в его кабинете в штабном здании на Бендлерштрассе: новоиспеченного полковника поздравляли друзья, родственники, многочисленные сослуживцы. Адъютант обер-лейтенант Хефтен раздобыл где-то огромный букет роз.
Поздним вечером одним из последних поздравил Штауффенберга капитан Карл Пихлер, ездивший по поручению в танковое училище в Крампниц. Он вошел в кабинет, когда полковник, упаковывая колючие розы, собирался ехать домой, на дворе его ждал автомобиль.
После официального поздравления Пихлер смущенно сказал:
— Прошу извинить, господин полковник… Но свой доклад о поездке я, очевидно, отложу на утро. У вас еще долгий путь. (Штауффенберг жил в берлинском пригороде Ванзее).
Однако полковник возразил со своей обычной мягкой а, как показалось Пихлеру, печальной улыбкой:
— Насчет долгого пути я сомневаюсь, мой дорогой Карл… Но спасибо, если вы мне его предсказываете. Садитесь и докладывайте.
Капитан по возможности кратко изложил итоги служебной поездки: вся документация по плану «Валькирия» в танковом училище содержится в порядке. У дежурного офицера имеется в сейфе опечатанный секретный пакет с инструкцией, кодовый сигнал расшифровывается правильно, действия по времени соответствуют графику. Словом, все как и положено быть. Однако Пихлера очень тревожит другое…
— Что именно?
— Настроение командования, А точнее, самого начальника училища полковника Глеземера. Он кавалер Рыцарского креста и по взглядам своим отъявленный нацист, Он прямо заявил, что все указания по плану «Валькирия» будет уточнять через инспекцию танковых войск, которой подчиняются танковые училища. И вообще, сказал он, БДЭ не внушает ему доверия. Согласитесь, это наглость, господин полковник!
В спокойной задумчивости полковник побарабанил по столу пальцами своей единственной левой руки. Усмехнулся.
— Если бы так думал только он один, дорогой Пихлер! К сожалению, ненадежных командиров много, и с этим приходится мириться. Приобщать их заранее к оппозиции — гиблое дело. Единственная надежда на то, что после убийства Гитлера они все-таки пойдут за нами и выполнят наш приказ — другого пути у них нет.
Пихлер промолчал: он конечно же понимал это… Оглядывая усталое, землистое лицо оберста, черную повязку, перечеркивающую лоб, вспомнил его совсем другим, почти молодым, в мокром от зноя мундире, — улыбчивого майора, который умел сохранять невозмутимость даже в самые адские минуты боя. Он искренне, по-братски, любил этого человека…
— Я давно хотел просить вас, господин полковник… — Капитан Пихлер неожиданно резко встал, церемонно стукнул каблуками: — Господин полковник, прошу оказать мне честь и доверить лично исполнение акции против нацистского фюрера. Я готов погибнуть во имя немецкого народа!
Полковник предупреждающе поднял руку:
— Тихо, дорогой Карл. Нас могут услышать. — Он встал, прошел к окну и, чуть оттянув тяжелую маскировочную портьеру, зачем-то вгляделся в затемненную улицу. Опустив голову, постоял, улыбаясь своей тихой внутренней улыбкой. — И каким же образом вы намерены это сделать, милый Пихлер?
— Пистолет или бомба — все равно. Нет-нет, я все продумал, господин полковник! Это реально. Но для этого вы должны назначить меня своим адъютантом и взять с собой в один из своих визитов в Растенбург. Ведь теперь, насколько я понимаю, вы, как начальник штаба БДЭ, будете приглашаться на оперативные совещания в «Вольфшанце» — ставку Гитлера. Не так ли?
— Да, мой дорогой, в этом ты прав… И только в этом. Остальное нереально, ибо адъютанты в первую охранную зону «Вольфшанце» не допускаются. Следовательно, исполнителем может стать только один человек. То есть я.
— Но это невозможно, господин полковник!
— Почему?
— Хотя бы потому, что вы душа всего дела. Лишившись вас, оппозиция будет неминуемо обречена на поражение. Вы это должны понять!
— Не думаю, Пихлер. Более того, даже уверен, что мои друзья успешно доведут начатое дело до конца. Здесь у руля будут генерал Ольбрихт, полковник Мерц фон Квирнгейм. Они возьмут на себя руководство «Валькирией». — Штауффенберг подошел к капитану, обнял его левой рукой, заглянул в глаза: — Спасибо, милый Карл… Я, конечно, не сказал, что здесь, в Берлине, на Бендлерштрассе, будет и такой стойкий солдат и верный друг, как Карл Пихлер, На нас может положиться народ. Мы сделаем это обязательно. Даже если произойдет неудача, мы обязаны идти до конца. История нас оправдает.
…Наступили дни, когда Клаусу фон Штауффенбергу и его соратникам стало совершенно ясно: цель близка. И хотя по разным причинам не состоялись покушения, намечаемые последовательно на 6, 11 и 15 июля в Оберзальцберге и «Волчьем логове», химическая бомба, которую регулярно приносил с собой на совещания полковник Штауффенберг, должна была неминуемо взорваться. Рано или поздно, но в ближайшее время.
20 июля полковник фон Штауффенберг был вызван в ставку фюрера с докладом о формировании дивизий «народных гренадеров»[40], предназначенных для стабилизации катастрофического положения на Востоке. Отправляясь рано утром на аэродром Рангсдорф, он коротко и торжественно сказал лишь одну фразу своему адъютанту обер-лейтенанту фон Хефтену:
— Жребий брошен!
С этого момента его жизнь, как и жизнь Хефтена, приобрела стремительность движения во времени. Так бывает со стрелой, брошенной тугой тетивой: набрав скорость, она неотвратимо идет к цели, опережая и спрессовывая время. Казалось, все прошлое и настоящее теперь было втиснуто в черно-белый циферблат часов, все осталось позади за стрелкой «шесть утра», а впереди — будущее, которое отсчитывается только по минутам. И среди них решающие пятнадцать минут — время реакции химического взрывателя.
Ровно в 7 взлет «Хейнкеля-111». Курс на Растенбург.
У ног Штауффенборга и Хефтена два тугих портфеля, в каждом из них — мина большой взрывной силы.
10.15. Посадка на полевом аэродроме ставки в Растенбурге (позади 560 километров). Оттуда сразу же в «Вольфшанце». Затем встреча с комендантом ставки, короткий визит к генералу Фельгибелю, начальнику связи вермахта, участнику заговора, — именно он, Фельгибель, должен дать условный сигнал в Берлин после покушения.
12.00. Визит к начальнику штаба ОКВ фельдмаршалу Кейтелю. Здесь вводная: в связи с приездом Муссолини оперативное совещание у фюрера начнется раньше на полчаса: не в 13, а в 12.30. Время удесятеряет бег!
12.25. Кейтель вместе со своим адъютантом, генералом Буле и полковником фон Штауффенбергом направляется на совещание в картографический барак, расположенный рядом. (Еще одна убийственная неожиданность: вместо бетонного бункера — деревянный барак, где взрывная сила бомбы намного ослабнет).
12.26. Граф фон Штауффенберг просит разрешения срочно вернуться: он оставил свой ремень и фуражку. Пусть господин фельдмаршал не беспокоится: он их тут же догонит.
12.27. Забрав в прихожей Хефтена (полковник ведь однорук!), Штауффенберг идет с ним в отдельную комнату, где они быстро готовят бомбы к действию: следовало щипцами раздавить стеклянный взрыватель. Им мешает фельдфебель Фогель, но какой-то причине заглянувший в комнату. В результате в портфеле графа только одна готовая к действию бомба. Он спешит, но, как всегда, спокоен.
12.30. Вместе с ожидавшим его Кейтелем полковник Штауффенберг входит в барак, затем в комнату, где уже началось совещание. Приветствует фюрера и ставит портфель на пол, прислонив к ближней от Гитлера ножке стола.
В комнате 25 человек. Жарко. Три окна распахнуты настежь. Монотонный доклад Хойзингера о положении на Восточном фронте. Фюрер близоруко наклонился над картой, над массивным дубовым столом.
И оглушающее тиканье настенных часов, которые почему-то на одну минуту идут вперед. До будущего остается двенадцать минут. Только неизвестно: до его начала или до его конца…
12.33. Штауффенберг на ухо докладывает Кейтелю: ему срочно необходимо позвонить в Берлин — это буквально на три минуты. Кейтель разрешает.
12.35. Граф Штауффенберг и Вернер фон Хефтен быстро вскакивают в автомобиль: «На аэродром!» Их останавливает сначала охрана офицерского караула, затем — эсэсовская у южного поста. Однако они благополучно минуют заслоны.
12.42. Глухой утробный гул раскатывается над сосновым лесом, укрывшим «Волчье логово». Тревожно шелестят нагретые солнцем верхушки деревьев. Все это похоже на предгрозье, хотя над головой совершенно безоблачное небо.
— Как стопятидесятимиллиметровый снаряд, — спокойно говорит Штауффенберг.
— Или противотанковая мина, — щурится обер-лейтенант фон Хефтен.
13.00. Машина вырывается на аэродромное поле, резко тормозит у «хейнкеля», уже готового к полету. Граф выходит из автомобиля и пристально смотрит на желто-синее марево, плывущее над полуденным лесом. Ни единого дымка, все спокойно.
А между тем там, на месте картографического барака, сейчас груды опаленных взрывом развалин, и среди них. — трупы. Должно быть, много трупов…
(Штауффенберг и не предполагал, что именно в эту минуту из дымящихся развалин барака, опираясь на Кейтеля, выходит фюрер в обгорелом и в клочья изодранном мундире. Удивленно шепчет, баюкая парализованную правую руку: «Меня опять спасло провидение».)
13.15. Они летят в Берлин, чтобы принять активное участие в уже начатой операции «Валькирия». Минуты продолжают сумасшедшую гонку. Хотя теперь уже это холостой ход…
А в Берлине, пн Бендлерштрассе, царила нерешительность и неразбериха. Дело в том, что условного сигнала из ставки о состоявшемся покушении так и не поступило. Генерал Фельгибель не решился дать его, тем более что сразу после взрыва бомбы Гитлер приказал на несколько часов запретить всякую связь Растенбурга с внешним миром.
Кое-что все-таки узнать удалось, и генерал Ольбрихт на свой страх и риск объявляет в половине четвертого введение в действие плана «Валькирия» в войсках. Именно в этот момент заговорщики пытаются склонить на свою сторону командующего армией резерва «старика Фромма». Однако осторожный Фромм сначала звонит Кейтелю и узнает правду о покушении: Гитлер жив! После чего изображает ярость оскорбленного верноподданного и велит арестовать заговорщиков. Но под арестом оказывается сам в результате решительных действий уже прилетевшего из Растенбурга Клауса фон Штауффенберга.
Наступает вечер. Штаб-квартира БДЭ на Бендлерштрассе напоминает растревоженный муравейник: непрерывный дребезг телефонных аппаратов, беготня по коридорам, выкрики, споры, стычки, команды. Кого-то принимают в вестибюле в качестве прибывшего союзника, кого-то арестовывают, кто-то пытается сбежать…
Капитан Пихлер, сидевший у прямых телефонов, уже вначале понял, что все происходящее вокруг не более как суета обреченных. Успеха не могло быть хотя бы потому, что покушение не удалось. Фактически бездействовал новый командующий генерал Гепнер, назначенный вместо Фромма, узлы связи открыто саботировали БДЭ, в эфире творилась противоречивая сумятица: отданные приказы тут же отменялись ставкой, поднятые по боевой тревоге училища и воинские части действовали вяло, нерешительно.
К тому же находившийся в Берлине рейхсминистр Геббельс откуда-то получил информацию о заговоре и уже предпринимал контрмеры, опираясь на эсэсовские части Берлинского гарнизона.
Штауффенберг велел капитану Пихлеру сдать дежурство у аппаратов другому офицеру, после чего отозвал его в сторону. Хмуро спросил:
— Как самочувствие, Карл?
— Неважное, господин полковник. Я полагаю, наступает кризис.
— Ты прав. Вот поэтому я хочу послать тебя на наиболее важный сейчас для нас участок. Надо немедленно ехать в охранный батальон, которому поручено оцепление правительственного квартала и арест Геббельса. Его командный пункт в военной комендатуре на Унтер-ден-Линден. Узнай, почему командир батальона майор Ремер до сих пор не выполнил приказ. Ты обязан добиться выполнения приказа. Вплоть до применения оружия. Ты понял меня?
— Яволь, господин полковник!
Спускаясь по парадной лестнице, Пихлер услышал чрезвычайное сообщение радиостанции «Дойчландзендер» о неудавшемся покушении на Гитлера, Машинально взглянул на часы: восемнадцать сорок пять.
Он подумал, что это сообщение окончательно отрезает им путь назад, берет в плотное кольцо, за пределами которого теперь даже те, кто раньше, сомневаясь, все-таки поддерживал их. Они остаются одни. Те, кому положено идти до конца.
Он правильно поступил, что удержался, не высказал Штауффенбергу своего предложения — освободить гестаповскую тюрьму на Принц-Альбрехтштрассе и привлечь заключенных в боевые группы заговора. Это было бы бессмысленно в сложившейся ситуации.
У подъезда Пихлер позвал дежурного мотоциклиста, сел в коляску и, положив на колени шмайсер, оглянулся на штабное здание БДЭ — ему почему-то подумалось, что сюда он больше не вернется.
Город выглядел насупленным, мрачным. Всюду солдаты в касках и в снаряжении по-походному, военные грузовики, легкие пушки и много танков. Они стояли на перекрестках, у Колонны победы, цепочкой вдоль бывшего королевского дворца.
Впрочем, солдаты, очевидно, расценивали все происходящее не более как обычное тыловое учение: лениво жевали выданный по тревоге сухой паек, перекуривали на броне танков и кое-где под деревьями сидели группами и резались в карты.
«А ведь в самом деле не получилось всерьез…» — с горечью подумал Пихлер. Только учения, громоздкая тактическая инсценировка, которая, как и всякие учения, оплачивается небольшим количеством жертв.
Жаль только, что в числе жертв на этот раз окажется и он, капитан Пихлер.
Вспомнился старший брат Герхард, убежденный телъмановец. Они резко разошлись с ним еще в конце двадцатых годов.
Брат обладал решимостью, похожей на фанатизм. Именно она испугала и оттолкнула от Герхарда всех родственников, а самого его привела в конце концов в Заксенхаузен.
Впрочем, он оказался прав во многом из того, что предсказывал Гитлеру. И если честно признаться, то и в отношении Карла он тоже не ошибся, предсказав, что рано или поздно ему придется противостоять нацизму.
Возле здания военной комендатуры полно было солдат. Все они, судя по форме, принадлежали к охранному батальону Ремера. Пожилой фельдфебель проводил Пихлера в штаб, представил дежурному лейтенанту. Тот оглядел гауптмана с вызывающей насмешливостью.
— Так вы из того самого БДЭ? Ну, скажу я вам, хорошенькую свинью подложил нам этот Штауффенберг!
— Не забывайтесь, лейтенант! — сразу вспылил, побагровел капитан Пихлер. — Я спрашиваю, где майор Ремер?
— Там, где ему положено быть. У доктора Геббельса. Кстати, майор только что звонил и сообщил, что Штауффенберг со своей компанией, оказывается, затевал военный путч. Поэтому прошу сдать оружие, капитан.
— Как это понимать?
— Очень просто: вы арестованы.
Карл Пихлер просидел в комендатуре несколько часов. И только потому, что его не заперли в камере, а держали в одной из штабных комнат, ему удалось, пользуясь суматохой, незаметно выскользнуть на улицу.
На Унтер-ден-Линден стояла тревожная ночь. Только час спустя, в половине двенадцатого, Пихлеру удалось добраться до Бендлерштрассе. Подойдя к штабу, он понял, что в БДЭ произошли крупные перемены: охрана была новой, на постах стояли солдаты из батальона СС «Великая Германия».
Через решетку центральных ворот Пихлер увидел, как на слабо освещенный двор вышла группа офицеров. Слышались возбужденные выкрики, клацанье автоматных затворов. Вдруг вспыхнули автомобильные фары, и у задней кирпичной стены стали четко видны фигуры четырех офицеров. Пихлер стиснул зубы: это были полковники Квирнгейм, Штауффенберг, генерал Ольбрихт и обер-лейтенант Хефтен! Граф, видимо раненный, тяжело опирался на плечо своего адъютанта.
Дробно хлестнули автоматные очереди — все было кончено…
Поздно ночью капитан Пихлер вернулся на свою квартиру на Мазуреналлее. Долго сидел в темноте у распахнутого окна, слушая грохот танков, покидавших город. Пожалел, что в эту ночь почему-то нет бомбежки: погибнуть под бомбами — наилучший выход…
Собрался было написать прощальное письмо жене, эвакуированной с дочерью в Тюрингию еще осенью прошлого года, однако раздумал: он был просто неспособен сам нанести ей этот удар. Переоделся в новый мундир, на котором были прикреплены два Железных креста и знак «За рукопашный бой», полученные в Африке, достал из шкафа запасной парабеллум, тщательно проверил обойму.
На мосту через Тельтов-канал Пихлер простоял около часа, в ожидании успел выкурить две сигареты. Вспомнил, как в декабре проезжал по этому мосту вместе с оберстом Крюгелем — другом графа Штауффенберга, и пожалел, что, пожалуй, напрасно не послал ему шифрованное предупреждение, скоро гестапо доберется и до него.
Впрочем, предупреждение наверняка запоздало бы…
Наконец Пихлер увидел то, что ждал: моторизованный эсэсовский патруль. Сначала он дважды выстрелил по кабине, потом методично, целясь навскидку, стал расстреливать прыгающих из кузова солдат.
Ответная автоматная очередь обожгла ему грудь, и, падая вниз, он вместе с болью почувствовал тугую прохладную воду.
21
Для Ефросиньи это было второе лето войны. Оно казалось необычно теплым, знойным, настоянным на солнечных полднях, на зыбком сиреневом мареве. Авиазвено Просековой почти еженощно летало в тыл врага, и, возвращаясь на рассвете, девушки отсыпались потом до самого обеда. «Кукурузники» возили оружие, боеприпасы, почту, а обратно забирали раненых — за Бугом и в Прикарпатье, далеко за линией фронта, действовало множество партизанских отрядов, настоящая партизанская армия.
Летчицы летали без своих напарниц-штурманов, потому что легкокрылые машины до предела загружались «партизанскими посылками», да и в штурманских расчетах не было особой надобности — маршрут давно освоили, проторили до мелочей.
Сима Глаголина как штурман авиазвена слетала в тыл только два раза. Однако потом не бездельничала, а быстро переквалифицировалась в пробивного начхоза. В ладно подогнанной капитанской форме и при двух боевых орденах, она без устали моталась до тыловым службам, обеспечивая бытовые условия женского авиационного звена.
В домике летчиц появилась удобная мебель, два патефона, трофейный радиоприемник. Солдаты из БАО[41] оборудовали специальную бытовую комнату с электроутюгами, швейной машинкой и раскладной гладильной доской. Действуя через комполка Дагоева, Сима добилась для летчиц приличной обмундировки: девушки щеголяли в диагоналевых форменных платьях, в синих беретах с летными кокардами. И у каждой новенький кожаный планшет.
А между тем Ефросинья была недовольна своим боевым заместителем. Уже трижды, вернувшись поутру с полета, Ефросинья заставала пустой кровать Глаголиной. Подруга-капитанша явно погуливала.
В один из нелетных дней звено Просековой в полном составе проводило регламентые работы на машинах. Отсутствовала только Сима Глаголина, хотя это уже никого не удивляло. Ефросинья терпеливо прождала час, а потом послала мотористку с приказом разыскать Глаголину.
Та вскоре явилась заспанная и недовольная. И не в рабочем комбинезоне, как все, а в повседневном офицерском платье.
В курилке они сели на мокрые от недавнего дождя скамейки. Не рядом сели, а напротив друг друга. Поглядывая на голубеющие провалы в тучах, Ефросинья сказала:
— Ты как знаешь, Глаголина, а мне за тебя совестно. Перед теми же девчонками-мотористками. Ты бы хоть их постыдилась.
Сима отбросила щелчком папиросу точно в бочку с водой, закопанную в центре курилки. Отрезала:
— Моя личная жизнь никого не касается.
— Какая личная? Ты же ночами остаешься здесь за меня, за командира звена! И на твоей ответственности весь личный состав. Ты представляешь, что может произойти в случае боевой тревоги?
— Господи! — притворно охнула Сима. — Она меня перепугала! Да я об этой тревоге буду знать первой в полку. Так что не городи ерунду, Просекова. Я понимаю, ты просто завидуешь мне.
— Было бы чему завидовать… — вздохнула Ефросинья, — Люди, товарищи твои, воюют, в бой идут. А ты в это время в постели валяешься.
— Так что же ты хочешь? Будем бить горшки — и врозь?
— Придется…
— Сварливая ты баба, Фроська… Но праведная — за это уважаю. — Сима сделала несколько шагов, мечтательно закинула руки на затылок: — А жалко упускать счастье, ей-богу, жалко… Ты знаешь, мне ведь вчера Дагоев расписаться предложил. Чтоб по закону: муж и жена.
— Как это «расписаться»? — удивилась Ефросинья. — Где?
— Ну прямо при штабе. Поставить в офицерских удостоверениях: «Брак зарегистрирован» — и печать. Полный порядок. Но я отказалась.
— Отказалась?..
— Ага. Наотрез.
Ефросинья никак не могла оправиться от изумления. Нет, ее удивил не столько отказ Симы от законного брака, сколько совсем другое: оказывается, во фронтовых условиях разрешается регистрировать брак прямо в штабе. Печать, и порядок!
— Скажи, пожалуйста… — обескураженно молвила Ефросинья. — Вот жаль-то…
Сима приняла это на свой счет. Пожала плечами:
— А я не жалею. Чего жалеть? Я, слава богу, замужем уже два раза побывала. А третий раз для чего, для счета? Конечно, Мишка Дагоев хороший мужик, но связывать его не хочу. К тому же его где-то в Махачкале невеста ждет…
Просекова не сомневалась, что Сима говорит правду. Только от правды этой, от доверительных ее признаний дело нисколько не менялось. В полку давно уже судачат о ночных похождениях Глаголиной. И с намеками, будто Ефросинья покрывает свою капитаншу.
— Ты решай, Сима. Решай. Я сказала, а ты выводы делай.
— Ну и зануда! — рассмеялась Глаголина, — Ладно, решим после предстоящего полета. Ведь нам с тобой собираются подкинуть какое-то особо опасное задание. Сегодня вечером будет инструктаж.
— Ты серьезно?
— Какие могут быть шутки? У меня всегда данные высшего уровня. Из первых рук.
Вечером, как и предсказывала Глаголина, их действительно вызвали в штаб к начальству. В кабинете кроме Дагоева и штурмана полка присутствовал еще гость — моложавый полковник из какого-то фронтового управления.
Задание и впрямь оказалось необычным, хотя вряд ли особо опасным. Опасность для летчика заключается в возможности быть сбитым. Одиночный ночной полет, выход на цель, точный по времени и месту, и очень точная бомбежка — именно в этом заключалась главная сложность.
Что касается особой важности (цель в глубоком тылу, хорошо охраняемая и насыщенная огневыми зенитными средствами), то, во-первых, это не в диковинку. А во-вторых, все опять же зависит от мастерства и штурманского расчета: скрытое, бесшумное снижение при неработающем моторе, внезапность, сброс бомб на цель и при полном газе, на максимальной скорости уход на бреющем.
— Не забывай про маневр, душа моя, — назидательно сказал полковник Дагоев. — После сброса бомб, сразу же противозенитный маневр; уход змейкой или скольжением. Ну ты знаешь…
— Это само собой…
Дагоев раскурил свою черную кавказскую трубку, потоптался у стены, в который раз вглядываясь в оперативную карту, со вздохом поерошил шевелюру.
— Понимаете, девочки… Вы, конечно, большие мастера своего дела… Ты — как пилот, она — как штурман. Но… Тут одного мастерства мало, понимаете? Надо что-то еще… Разозлиться бы вам надо. Ведь эти паскудники эсэсовцы что придумали? Вокруг этого железнодорожного моста — очень важного моста! — они создали для нас, летчиков, неприкосновенную зону. Они разместили в ней прямо открыто лагерь советских военнопленных. Представляете, какие хитрые изуверы! Разозлитесь на этих гадов, девушки, утрите им, поганым, сопли! Врежьте по мозгам! Был мост и нет моста. И нет никаких пострадавших, понимаете? Ну постарайтесь!
Со следующего утра началась подготовка к полету. И хоть сама Просекова считала дотошность неизменным правилом в своей работе, бесконечные тренажи, контрольные перерасчеты, дополнительные инструктажи и ей надоели за двое суток. Откуда-то прислали даже инженера-мостовика, который битых два часа объяснял им на макете устройство и крепление ферм железнодорожного моста. Как будто они потом, прицеливаясь для бомбежки, станут искать эти «самые уязвимые места»!
Еще полдня отрабатывали взаимодействие с парой истребителей-охотников, назначенных для встречи и сопровождения на обратном участке маршрута. Парни эти вертелись вокруг летчиц, как гончие вокруг ежей, швыряли умопомрачительные комплименты и клялись, что в случае необходимости подхватят сестричек и донесут на собственном горбу. Пусть они не боятся.
Ничего они не боялись, только вся эта сверхсерьезная шумиха отвлекала от главного — от спокойной и деловой предполетной подготовки.
Наконец настала ночь вылета.
Взлетали после полуночи, в самую темень, и до линии фронта шли с набором высоты. Мотор тянул хорошо, однако машина была перегружена (две полусотки под крыльями!), и потому на предельный потолок вылезти все-таки не удалось. Перед тем как нырнуть в облака, Ефросинья взглянула вниз на редкие вспышки осветительных ракет и всполохи фронтовых пожаров. Улыбнулась, вспомнив происшедшее здесь недавно, полмесяца назад: они с Симой прямо средь бела дня вывалились из самолета-разведчика. Повезло им тогда, сильный западный ветер отнес парашюты в тыл наших позиций.
Они приземлились на холме — и надо было такому случиться! — прямо у стен женского монастыря!
Монашки пришли в неописуемый ужас, увидав падавших с неба парашютистов. Зато потом, когда разобрались, чуть ли не на руках внесли «пани летчиц» в монастырское подворье, и устроили в их честь нечто вроде торжественной мессы.
Ефросинья тогда, глядя на пожилых монашек, пожалуй, впервые за многие годы вспомнила о своей юности, о таежном кержацком ските. Даже взгрустнула — до того явственно и больно напомнил ей монастырский дух ладана полузабытые скитские дни…
Просто не верилось, что когда-то и она отбивала в моленной истовые поклоны, по складам читала «священные книги», водя пальцем по засаленным страницам. Искала истину… А истина оказалась вовсе не там, не в ветхих непонятных книгах, а в другом, огромном, считавшемся запретным мире.
Жаль ей было этих усохших, заживо похоронивших себя женщин. Они прожили жизнь, не прожив ее. И не спасли их от мирских бед толстые монастырские стены, война вошла и сюда — голодом, страданиями, кровью.
А как их потом провожали! Монашки ни за что не хотели отпускать, не открывали ворота военному «доджу», который вскоре прислали на розыски парни-летчики с воздушного разведчика, который они все-таки сумели посадить на ближний аэродром.
…Ефросинья огляделась, оценила погоду: метеорологи не ошиблись, предсказывая облачность средних баллов. Слева, уже видимая тускло, закатывалась луна, пряталась за дальние горы, чуть оплавив черную каемку хребтов. Это хорошо. Значит, основную часть маршрута Ефросиньина машина-«тридцатка» пройдет в полной темноте. Теперь все решат выверенное время и точный курс.
Это забота штурмана. Что-то Сима молчит, в переговорном устройстве целый час ни звука. А ведь обычно она мурлычет «Уралочку», перевирая и переделывая по-своему куплеты. Знать, взгрустнула. Странное у них с Дагоевым прощание получилось… Он вроде бы поцеловать ее намерился, но Сима отшатнулась, даже кулаком погрозила.
— Что это ты Дагоева отшила давеча? Слышь, Сима, тебя спрашиваю?
Та ответила не сразу. Буркнула недовольно:
— Так надо… Я перед полетом не целуюсь… Плохая примета.
Ефросинья вспомнила вечно озабоченного полковника Дагоева, залысины над лбом, путаный вихор на его макушке. Сравнила с Николаем Вахромеевым, усмехнулась: при внешней несхожести оба никудышные ухажеры. Оба мямлят, деликатничают, ничего твердо вслух не высказывают. Будто подсказки ждут… А чего гадать-то тому же Дагоеву? Взял бы эту Симу за руку, вызвал начштаба (кабинет рядом!), да и приказал прихлопнуть печать — вся недолга. Она, Глаголина, дамочка балованная, с капризом — сама не знает, чего хочет. Вот сейчас сидит букой, молчит. Поди, ругает себя, укоряет за горячность: зря отказала человеку…
Справа прошли последний контрольный ориентир — небольшой город при слиянии двух рек. Отсюда курс менялся: Сима выдала плюс одиннадцать градусов, а потом начиналась последняя прямая — завершающий отрезок маршрута.
Цель была уже близко.
На стеклах приборов отражался медленно светлеющий сзади восток. Теперь — астрономически точный отсчет времени, ибо на конечную точку «тридцатка» должна выйти на гребне ночи и дня, чтобы более или менее отчетливо разглядеть под собой цель.
Пора было снижаться. Ефросинья уменьшила обороты мотора, самолет стал терять высоту, проваливаясь и резко вздрагивая на молочно-белых ухабах облачности. В чернильном овале леса, прямо по носу самолета, несколько раз мигнули три красных огонька в створе. Ефросинья мысленно поблагодарила отважных ребят, зябнувших сейчас в сыром дубняке, и полностью убрала сектор газа.
— Боевой курс! — резко бросила в раструб Сима Глаголина.
Теперь надо забыть о моторе — только бесшумное планирование, только парение на крыльях под заунывный свист стальных расчалок. Она должна дотянуть до моста, варьируя скорость и полагаясь лишь на сделанные раньше расчеты, на свое пилотное чутье.
Земля виделась смутно, серой лентой проскочило сбоку шоссе, мелькнули кубики каких-то строений, потом сильно и остро, до рези в глазах, пахнуло ночным лесом. Ефросинья цепко держала светящуюся стрелку высотомера, которая плавно заваливалась вправо к цифре «100». Дальше — критические скорости планирования, зазеваешься — и машина может свалиться в штопор…
— Дотянем, Фрося? — тревожно спросила Глаголина.
— Дотянем…
Им надо было дотянуть во что бы то ни стало! Хоть еле-еле ковыляя с крыла на крыло, хоть опасно парашютируя и зависая, но дотянуть бесшумно до этого проклятого моста…
А между тем Ефросинья чувствовала: что-то не ладится… Высота стремительно падала, а внизу по-прежнему зловеще-черно и, казалось, бесконечно тянулся лес. По карте, по расчетам, уже должна начаться приречная пойма, но ее не было!
Сильный встречный ветер, неожиданный в рассветном безмолвии, — вот что путало сейчас карты…
Ефросинья представила, что произойдет, если придется включать мотор на «дотяжку»: обманчивая тишина сразу взорвется в грохоте и пламени, вспоротая в клочья трассами зенитных «эрликонов»…
На плечо ее цепко, жестко легла рука Симы Глаголиной — Ефросинья понимала этот отчаянный жест: «Тяни еще маленько! Только не мотор!»
Как опытный пилот, она чувствовала: перегруженная «тридцатка» уже виснет над лесом, буквально цепляется за воздух.
И наконец-то пойма! Только теперь Ефросинья сообразила, что ширина ее не соответствовала карте, пойма была значительно уже, и потому почти сразу же возник силуэт моста. Oн наплывал ажурной громадой, приближался широко, выпукло, сумрачно поблескивая. От него несло ржавчиной, железной окалиной, как от старого речного буксира. Ефросинья впилась взглядом, словно мост был живым чудовищем, готовым в последний момент отпрыгнуть в сторону. Нет, она не чувствовала озлобления и не помнила сейчас напутствий полковника Дагоева. Приближающийся мост она ощущала даже не целью, а, скорее, препятствием, очень трудным и решающим, только преодолев которое она получит право жить дальше. Все остальное не имело значения.
«Тридцатка» облегченно подпрыгнула, едва лишь крыло сравнялось с горбатой фермой, — бомбы пошли вниз, И в то же мгновение яростно, оглушающе-громко взревел мотор…
Самолет пушинкой швырнуло куда-то вверх, в сторону. Ударившись о приборную доску, Ефросинья вдруг увидела землю странно перевернутой, вкось уходящей под левое крыло и в свете вспыхнувшего прожектора — повисшую на ремнях Симу: она что-то кричала, радостно сверкая зубами.
Потом — грохот, дребезг, мельтешение огня. Стеклянные осколки от приборов, впившиеся в лицо. И пламя на хвосте. Она удивилась: почему на хвосте? Почему загорелся перкалевый фюзеляж, а не бензобак на центроплане? Оглянувшись, она увидела Симу, по-прежнему высунувшуюся по пояс из кабины и висящую на пристяжных ремнях. Похолодела от ужаса, встретив опять ее застывшую улыбку — мертвую улыбку…
А самолет все-таки летел. Огненные трассы полосовали вокруг уже светлое небо, сзади тянулся дымный хвост, но «тридцатка» упрямо ползла на запад — тянула над самым: лесом, заваливаясь на изодранное снарядом крыло.
Рождался день, проступали краски. Отстали наконец остервенелые зенитно-пулеметные трассы, и Ефросинья вдруг поняла, что назад ей пути нет, родной аэродром навсегда заказан для израненной и горящей «тридцатки».
Она так и не знала, взорван мост или нет, — боялась оглянуться, чтобы еще раз не увидеть мертвое лицо Симы. Совершенно не помнила, когда и как сумела вывести в горизонтальное положение машину, подброшенную, перевернутую мощной взрывной волной.
Все осталось позади, в прошлом, за роковой чертой минувшей ночи. Суматошные аэродромные будни, танцульки в летной столовой, лица друзей и боевых подруг. И отдельно от всех обиженное недоуменное лицо Дагоева — таким оно запомнилось в свете стартового прожектора. Он долго еще ничего не будет знать, не получит ответа на многие вопросы о судьбе экипажа «тридцатки»…
А ей, «тридцатке», предстоит падать сейчас в эти рассветные минуты. Не приземляться — именно падать, потому что вокруг, куда ни глянь, только лес. Поврежденная машина через минуту начнет чиркать колесами по верхушкам деревьев.
И все же падать на лес не пришлось. Впереди под капотом вдруг мелькнула голубая полоса, и Ефросинья мгновенно перекрыла бензиновый кран, выключила уже опасно чихавший мотор. Только потом сообразила: внизу, на склоне холма, было крохотное поле цветущего льна!
Машина устремилась к земле, чуть зависла и, ударившись колесами, подпрыгнула, потом с треском завалилась на нос и левое крыло. Над обломками сразу же заплясало пламя.
При ударе Ефросинью далеко выбросило из кабины.
Она лежала в траве с переломанными ногами и бессильно плакала, наблюдая за огромным костром. Ведь там осталось тело Симы…
Надо было ползти к спасительному лесу — это совсем рядом. Ефросинья перевела взгляд и вдруг увидела: вдоль всей опушки — замаскированные ветками танки!
Теряя сознание, она подумала, что все это ей просто пригрезилось: ведь на танковых башнях краснели звезды! Этого просто не могло быть! Откуда взяться советским танкам в глубоком тылу немцев?
Все последующее она тоже воспринимала как болезненную полуявь: бегущих к ней людей в красноармейской форме, обычную русскую речь и крепкий дух солдатской махорки. Она ничуть не удивилась, увидав среди танкистов Николая Вахромеева. Сдернув каску с перебинтованной головы, он что-то громко кричал, ошалелый от радости. Потом легко и осторожно поднял Ефросинью на руки.
Она очень часто видела этот сон: они с Николаем наконец-то встречались, и он поднимал ее, нес на руках. Как было когда-то на первом свидании в таежной Черемше…
Во всем теле чувствовалась резкая боль, — нет, это был не сон!
22
Не только Крюгель, даже доктор Грефе изумился поразительной ловкости русских, с которой они обставили эсэсовцев, свели на нет их изуверскую затею со «щитом военнопленных». Минувшей ночью легкокрылый «русфанер» точно сбросил бомбы и развалил пополам железнодорожный мост. Это подлило масла в огонь, эвакуационная суматоха, уже несколько дней царившая в «Хайделагере», сразу усилилась. На станции возникла пробка из нескольких эшелонов с демонтированным оборудованием. Теперь эти эшелоны надо было срочно отправлять окружным путем, возвращая их сначала в Жешув, в сторону фронта.
Все с ужасом поглядывали на безоблачное небо, ожидая возможного удара советской бомбардировочной авиации, однако армады русских самолетов по-прежнему в плотных строях летели мимо на большой высоте, курсом на Германию. Это рождало опасные подозрения, нагнетало страх, неуверенность, неразбериху.
С фронта шли противоречивые сводки. То болтали о неудаче советского наступления и сверхуспешном контрударе 48-го танкового корпуса генерала Балька в районе Золочева, то вдруг оказалось, что русскими наглухо отрезан Львов. А в последние сутки распространилась паническая весть о прорыве советской танковой армии в Прикарпатье.
Уничтожение моста привело в неописуемую ярость штурмбанфюрера Ларенца. Сразу же после взрыва он примчался туда на бронеавтомобиле в сопровождении взвода личной охраны и перестрелял зенитчиков из расчетов, располагавшихся по берегам реки. А потом, вымещая злобу, стал творить кровавые расправы среди военнопленных. Полдня броневик коменданта и бортовой «майбах» с солдатами ошалело носились из конца в конец по территории «Хайделагера», и там, где они останавливались, тотчас же трещали взахлеб автоматные очереди…
Разбушевавшегося коменданта остановила лишь телеграмма — срочный вызов в Краков, в штаб высокого эсэсовского начальства. Случилось нечто экстраординарное: охранный полк «Бранденбург» был поднят по тревоге и приведен в боевое положение, всюду были выставлены усиленные караулы. Однако причины никто не знал, приказ об этом поступил вместе со срочным вызовом штурмбанфюрера Ларенца.
Крюгелю предстояло немедленно ликвидировать железнодорожную пробку. Прибыв к разрушенному мосту, он сразу же принял единственно реальное решение: разгрузить затор по двум направлениям. Мелкий груз, используя военнопленных, переправить на другой берег по наведенному саперами понтонному мосту, а вагоны с тяжелым оборудованием послать на восток, в Жешув, на узловую станцию.
На западном, отрезанном теперь берегу находилось на запасной ветке до ста вагонов, пригнанных вчера из Тарнува, — этот товарняк и предстояло загрузить вручную. В том числе эвакуировать часть рабочей силы — два ближних лагеря пленных.
Однако, когда Крюгель подал команду на посадку в вагоны военнопленных, к нему неожиданно подбежал эсэсовский офицер — молоденький худощавый штурмфюрер, возглавлявший взвод дополнительной охраны, присланной из полка «Бранденбург»:
— Прошу прощения, господин оберст! Но вы допускаете явную ошибку. Как инструктировал нас штурмбанфюрер Ларенц, большая часть пленных должна быть направлена в Жешув и оттуда в Пшеворск. Там формируются специальные эшелоны.
Крюгель, разумеется, догадывался, что Макс Ларенц планировал для пленных свою «эвакуацию». Через Пшеворск — глухой городок, где было специальное место массовых тайных казней.
Не удостоив эсэсовца взглядом, Крюгель раздраженно бросил:
— Меня не интересует инструктаж Ларенца. Есть приказ бригадефюрера Каммлера об эвакуации «Хайделагера», включая всех пленных. Они нужны для продолжения работы по созданию «оружия-фау» в другом месте.
— Мне неизвестен этот приказ.
— Он имеется у меня. Если вы настаиваете, я дам вам его почитать. И вы распишетесь. Но тогда за малейшее невыполнение приказа вам грозит расстрел. Советую не впутываться — это дело высших инстанций, штурмфюрер!
На мальчишку-эсэсовца это подействовало. Он сразу убавил спесь, просительно промямлил:
— Поймите и мое положение, герр оберет… Ларенц мне лично приказал проконтролировать отправку всей сотни русских пленных на санацию. Вы же знаете, что они на прошлой неделе пытались прорваться к партизанам? Будьте благоразумны, оберст, и сделайте исключение для русских, отправьте их в Пшеворск. Черт с ними, с остальными.
— Никаких исключений! — холодно отрезал Крюгель.
— Но, герр оберст… Я оставляю за собой право…
— Молчать! — взорвался Крюгель, — Вы мешаете мне выполнять волю фюрера, лейтенант! Убирайтесь отсюда и займитесь своим делом — организацией охраны эшелонов. В противном случае я сейчас же звоню генералу Дорнбергеру!
Надо отдать должное, эсэсовский офицерик ничуть не испугался грозного начальственного тона. Но притязания свои оставил. Багровый от злости, бросил вверх руку, гаркнул: «Яволь!» — и повернулся, щелкнув каблуками.
Крюгель снял фуражку, облегченно вытер лоб: его в самом деле раздразнил этот желторотый нахал с замашками провинциального вождя «Гитлерюгенда». Да и со стороны некрасиво — какой-то лейтенант-чернофуражечник пытается настырно навязать свою волю фронтовику-полковнику, кавалеру Большого немецкого креста!
Он выполняет приказ. Да и престижная сторона важна в конце концов! Не отправит же он выделенные ему вагоны обратно пустыми? Это могут расценить как халатность или даже саботаж.
Уж не говоря о том, что речь идет не о каких-то там стройматериалах или запасных частях — о судьбах сотен живых людей. Впрочем, этот аргумент существен для кого угодно, только не для эсэсовского офицера…
Крюгель хмуро рассматривал бредущих мимо истощенных оборванных людей, испытывая запрятанное где-то глубоко в душе явное удовлетворение: а ведь он и в самом деле своим твердым решением отодвинул сейчас смерть для многих из этих несчастных. На некоторое время отодвинул, на очень короткое, но все-таки…
Русских он узнал не только по выгоревшим латаным гимнастеркам. Во главе колонны Крюгель увидел того самого бригадира-крепыша, с которым два месяца назад беседовал в котловане ракетного бункера. Запомнился спокойный взгляд, врезались в память уверенность, чувство достоинства, исходившие от всей его плотной осанистой фигуры. Но и он тоже сильно сдал, невозмутимый фельдфебель, сибирской поговоркой напомнивший Крюгелю полузабытую Черемшу: «Не жизнь, а малина».
Все-таки странный народ эти русские! Они способны на иронию даже на краю собственной могилы. Сколько же им, пленным, еще осталось этой лагерной «малиновой» жизни?
Проводив взглядом колонну, Крюгель грустно усмехнулся: а ведь ему завтра предстоит встреча тоже с русскими. С разведчиками, которые предъявили ультиматум и предоставили четыре дня на размышление.
Обусловленный срок закапчивается. Честно говоря, он за это время ни разу серьезно не задумывался над тем, что потребовали от него посланцы советского командования. Мешала круглосуточная эвакуационная суматоха, да и желания думать не было. Не хотелось думать. И собственно, о чем? Не о данных же по «оружию-фау», которые у него наготове в любую минуту.
То, что ему предложили, вообще, означало измену Германии, совершенно явный переход на сторону противника. А он об этом не желал даже думать. Вот и все.
Они пытаются сыграть на его харьковском проступке. Но там все имело иную окраску. Он стремился лишь уберечь город от разрушения и при этом действовал из побуждений чисто человеческих. Он был, безусловно, прав тогда — как патриот Германии и как честный офицер.
Другое дело теперь. На карту ставится его честь, более того, интересы германского народа, государственные интересы Германии. Хотя, надо признать, все это отнюдь не выглядит однозначно, ситуация имеет некоторые неясности, неточности…
Ну, например, не настолько же он глуп, чтобы отождествлять подлинную Германию с режимом полубезумного ефрейтора Шикльгрубера[42], которому еще в 1938 году он, тогдашний обер-лейтенант, давал военную присягу (именно ему, фюреру и верховному главнокомандующему, — кстати, самозваному! — а не Германии, не германскому народу).
Юридически все так и есть. Однако есть еще и правда сегодняшнего дня, правда момента. Тяжелые времена сейчас переживает не столько «тысячелетний рейх», как кричат об этом газеты (он — абортальный выкидыш истории), но именно германская нация.
Должны быть перемены, просто обязаны быть! Кто-то из честных немцев что-то должен предпринять для спасения нации. Теперь, когда явственно вырисовывается призрак грядущей катастрофы. Не случайно же Карл Пихлер еще месяц назад прислал шифрованное предупреждение — подлинная Германия обязательно скажет свое слово!
Крюгель досадливо поморщился, вспомнив, с каким радостным трепетом приглядывался при возвращении из Жешува к фельдфебелю Герлиху, принимая его за человека, связанного с тайной офицерской оппозицией фон Штауффенберга. А он привез его на рандеву с советскими разведчиками…
Ну что ж, в этом тоже есть своя логика…
В конце концов, Крюгель может уклониться от повторной встречи. Завтра же досрочно эвакуироваться с каким-нибудь эшелоном или автоколонной (предлог можно найти!), и пусть они попробуют снова найти его в глубине Германии в теперешней неразберихе.
Вот над этим стоит подумать.
Возвращаясь в сумерках в штабной городок, Крюгель обратил внимание на сутолоку у подземного продсклада, где стояло несколько грузовых автомобилей, а возле них, у ворот склада, — оживленно галдящая группа людей. Крюгель подошел ближе, пригляделся. Оказалось, что это полигонное офицерство (главным образом, испытатели во главе с доктором Грефе) потрошило закрома и стеллажи, запасаясь впрок провиантом. Тут же под фонарем уплетали колбасу двое подвыпивших часовых.
— Что здесь происходит? — возмутился Крюгель.
— Не кипятись, оберст! — добродушно хрюкнул вышедший навстречу шеф-инженер (тоже под хмельком). — Я велел уже сегодня отобрать и отгрузить продукты для руководящего состава. В том числе для тебя тоже, так что не шуми. Там, в Нордхаузене, говорят, жрут одни сухари. А мы явимся со своим шнапсом и персональной закуской. Вон видишь три бочонка отличной русской селедки? Да, кстати, заходи ко мне через час, Крюгель, есть повод хлопнуть по рюмке. За счастливое спасение нашего любимого фюрера. Хайль фюрер!
— О чем вы говорите, доктор? Я не понимаю…
— Как?! — вскричал Грефе, тараща мутные глаза. — Ты ничего не знаешь? Неужели ты не слышал радиосенсацию: на фюрера совершено покушение.
Крюгель вздрогнул, словно от удара, шагнул вперед и непроизвольно цепко схватил за плечо шеф-инженера.
— В него стреляли?! Убили?
— Да не переживай, Ганс! — досадливо отшатнулся Грефе, — Какой ты, право, импульсивный. Наш дорогой фюрер жив! Лишь слегка контужен взрывом бомбы. Ее подбросили какие-то там негодяи, штабные офицеры.
— Офицеры? — сдавленно, хрипло переспросил Крюгель.
— Ну да, офицеры. Во главе с неким графом фон Щтауффенбергом, будь он трижды проклят. Но я полагаю, что их всех уже поставили к стенке. Ты только подумай, Ганс, в какой момент нанесли удар эти презренные предатели! Мне кажется, я просто не выдержу: я лопну, взорвусь от злости и негодования!
Доктор Грефе еще продолжал пьяно митинговать в воротах продсклада, потрясая банкой свиной тушенки, а Крюгель, повернувшись, вяло пошел прочь. Он не видел дороги, шел почти наугад. Единственная мысль колокольным набатом стучала в голове: «Все пропало… пропало… пропало…». Он шел, машинально нащупывая в потайном кармане френча миниатюрный браунинг — подарок Клауса фон Штауффенберга.
Только у барачного крыльца наконец перевел дух. И сразу подумал о Ларенце: вот, оказывается, почему он был срочно вызван в Краков!
Что же последует дальше? Что будет с Пихлером, фон Тресковом и прежде всего с ним, Гансом Крюгелем?!
Долго стоял на крыльце в оцепенении, охваченный мрачной задумчивостью, не замечая часового-эсэсовца, удивленно его разглядывающего.
Над вечерней низиной, над близкими отрогами гор плыли светлые умиротворенные сумерки. Где-то тарахтел движок, рядом из распахнутого окна лилась веселая музыка, от продсклада доносились полупьяные крики мародерствующих «господ офицеров». И над всем миром высоко в небе висела мертвая блестящая, будто никелированная, луна. Это она окрашивала окружающее в призрачный полусвет, все делала неживым, прошлым, полуистлевшим.
Таким все казалось Крюгелю. Теперь, с этого момента…
В барак он так и не вошел. Встряхнувшись, быстро сбежал по ступенькам. Через десять минут он уже беседовал у глухой стены гаража с фельдфебелем Герлихом.
— Завтра в шесть утра выезжаем на условленную встречу.
— Яволь, герр оберст! — без выражения, по-солдатски бодро ответил механик, — Правда, нужно разрешение доктора Грефе, но не беспокойтесь: оно будет. И пропуска будут.
— Необходимо взять с собой противотанковую мину, что-бы потом имитировать подрыв автомобиля. В результате «нападения» партизан или диверсантов. Надеюсь, вы понимаете?
— Яволь, герр оберст! — опять невозмутимо пожал плечами Герлих.
Крюгель помедлил, огляделся по сторонам, сказал тихо, решительно:
— Сюда я потом не вернусь. Я… просто не могу сюда вернуться… Может быть, и вы последуете со мной?
— О, нет! Благодарю вас, герр оберст! Но у меня другой путь: я должен сопровождать доктора Грефе.
— Понято. В таком случае вы вернетесь, выйдя «из боя» с диверсантами. Ну это мы детально продумаем завтра.
Крюгель так и не уснул в эту ночь: перебирал и перечитывал свои бумаги, жег ненужные, тщательно пересматривал все вещи в чемодане, даже в дорожном несессере. Уже завтра к вечеру тут будут хозяйничать «черные молодчики» Ларенца, а скорее всего, он сам лично. Ничего не должно присутствовать лишнего, но и ничто не должно исчезнуть из привычных вещей. Все естественно: очередная служебная поездка и обычный на войне фатальный случай. И появится опись личных вещей «пропавшего без вести» оберста — инженера Ганса Крюгеля.
Интересно, пошлют ли они уведомление на этот счет в Магдебург? Из всех его родственников в живых осталась только тетка фрау Хильда (в столе, кстати, остаются несколько ее писем с обратным адресом).
Закончив дела, он достал бутылку старого коньяка, которую привез еще из Берлина. Пить ему не хотелось, однако стоило пригубить, попробовать. Хотя бы затем, черт побери, чтобы распечатать бутылку (не оставлять же ее неприкосновенной этому подонку Ларенцу!).
Смакуя коньяк, Крюгель усмехнулся неожиданно пришедшей мысли: ведь с завтрашнего дня он уже будет не «герр Крюгель», а «товарищ Крюгель». Он снова вступает в когорту «товарищей», как было восемь лет назад в таежной Черемше.
Что ж, выходит, правы русские: все в этом мире возвращается на круги своя.
Эфир напоминал базарную сумятицу: вопли, выкрики, скороговорка пропагандистских зазывал и четкая дробь военных обозревателей, перемежаемые джазами американских радиомаяков, работавших «на привод». На всех языках звучало имя Адольфа Гитлера в связи с неудавшимся покушением — мир был обескуражен, разочарован.
На ультракоротких волнах в диапазоне армейских радиостанций тоже царил кавардак: сыпались русские, немецкие, польские команды, радиостанции всех родов войск взбаламутили эфир над полем гигантского сражения от Черного до Балтийского моря.
Сержант Анилья тщетно пыталась добиться устойчивой микрофонной связи с «Саратовом» — танковым десантом Вахромеева, который, судя по мощности пробивавшихся сигналов, был уже где-то рядом, буквально в десятке километров. Неудачной, сплошь забитой оказалась рабочая волна, обе запасных — тоже.
К тому же поблизости над Карпатами бушевала летняя гроза — приемник беспрерывно трещал, сыпал электрическими разрядами.
Наконец с помощью морзянки Анилье удалось установить связь: «Саратов» указал им направление и координаты точки для выхода всей группы.
Это был почти тот же район, где еще недавно дислоцировался польский партизанский отряд «Батальон хлопски». Сравнительно недалеко, однако предстояло в дневное время форсировать реку, а это, как хорошо знал Полторанин, было делом крайне рискованным. Впрочем, «Саратов» обещал помощь и высылал им навстречу взвод бронетранспортеров-амфибий.
Им следовало уходить немедленно, так как в долине по проселкам с самого утра курсировала немецкая пеленгационная автомашина. С минуты на минуту можно было ожидать прочесывания подвижного отряда эсэсовцев.
Быстро упаковали рацию по-походному, распределили по вещмешкам резервные боеприпасы, вместо продовольствия по нескольку лишних гранат, учитывая возможный бой на прорыв.
Теперь предстояло собрать в дорогу «трофейного оберста» Ганса Крюгеля. Он все это время безучастно сидел в стороне на пеньке, расстегнув мундир, обмахивал фуражкой мокрое вспотевшее лицо. Временами поглядывал на Полторанина и все пытался припомнить: действительно ли он повздорил с ним когда-то на собственной свадьбе? Нет, память ничего не подсказывала. Никакого намека.
Другие мысли его, как ни странно, сейчас совершенно не интересовали. Им владела апатия. Он чувствовал себя в роли неудачного парашютиста, который завис на дереве. Вроде бы приземлился, а между тем до земли еще далеко. И стропы обрезать не хочется — падать наверняка будет больно. И висеть слишком долго тоже неудобно…
Полторанин шагнул к оберсту, протянул взятый вчера из тайника новенький шмайсер, блестевший смазкой:
— Возьмите! Пригодится.
Даже не взглянув на автомат, Крюгель отрицательно покачал головой:
— Нет. Я есть пленный. Я война кончал. Не надо.
— До плена еще далеко! — усмехнулся Полторанин, — Может, придется пробиваться с боем. Тут полно эсэсовцев. Не поглядят и на ваши полковничьи погоны.
Крюгель тщательно вытер платком лысину и надел фуражку. Поднялся, чопорно вскинул подбородок:
— Я своих не стреляйт! Не имей права.
— Чудак-человек! — не обиделся, пожал плечами Полторанин. — Ну глядите сами. Только сказавши «а», все равно придется выговаривать весь алфавит. Рано или поздно.
— Не придется! — упрямо сказал полковник. — Надеюсь, нет.
— Поживем — увидим… Пошли!
Час спустя вся четверка: Полторанин, Гжельчик, оберст Крюгель и сержант Анилья — вышла на лесную поляну, к тому самому сгоревшему хутору, у которого когда-то Полторанин, в проливной дождь блуждая по ночному лесу после неудачной переправы, восстановил наконец ориентировку.
Здесь на пологом склоне в буйной, по грудь, траве гудели шмели, наперегонки трещали кузнечики, от заброшенного огорода домовито пахло цветущей картошкой и разомлевшим на солнце укропом. Над холмистой далью плыло сине-зеленое лесное предвечерье…
Они допустили первую ошибку, не обойдя эту поляну стороной, орешником, а соблазнившись ее мирным разнеженным видом, пересекли наискось по тропинке. Второй промах случился на опушке, где тропа снова ныряла под прохладную сень буков, — нос к носу они столкнулись тут с троими солдатами-эсэсовцами.
Спасло их то, что все они, кроме сержанта Анильи (а она шла последней, замыкающей), были в немецкой форме. Увидав оберста, гауптмана и ефрейтора-гренадера в столь необычном месте, эсэсовцы изумленно переглянулись, а один из них даже успел спросить:
— Во хин геен зи?[43]
Ответам была короткая автоматная очередь Гжельчика, шедшего первым.
Кто знает, может быть, в этой непредвиденной ситуации следовало действовать по-иному… Хотя вряд ли. Даже знай разведчики заранее, что эти трое солдат — головной дозор отходившего от реки эсэсовского подразделения, они, наверное, все-таки пристрелили бы их. Ничего другого сделать было нельзя, уж слишком внезапной получилась встреча. Без шума просто не обошлось бы.
А так хоть без потерь. Но это в первую минуту.
Потом начался бой. Разведчики отошли назад, и Полторанин принял единственно разумное в этом случае решение: занять оборону, используя каменный фундамент сгоревшего дома, ударить огнем, гранатами и заставить эсэсовцев обойти хутор стороной. Самим разведчикам отходить было некуда — у них в тылу, у Лыпни, тоже находились немцы, прочесывали лес.
Эсэсовцы цепью вдоль всей опушки трижды поднимались в атаку, рассчитывая смять десантников, но каждый раз под огнем откатывались обратно в лес.
Обходить хутор они явно не собирались. Но и в очередную атаку не торопились, оставив в траве более десятка трупов. Полторанин понимал: враг будет менять тактику. Скорее всего, немцы попытаются окружить хутор, взять в огневое кольцо — силы у них для этого есть. И время есть— до наступления темноты еще часа три. Надо прорываться, пока не поздно…
Эсэсовцы действительно начали обтекать поляну по сторонам, по зарослям орешника. Одновременно они применили и нечто другое, чего не предугадал Полторанин: навесной огонь с деревьев, из густых крон буков. Первым был ранен Крюгель, которого Гжельчик, казалось бы, усадил в безопасное место — за кирпичи полуразваленной печки. Пуля ударила оберсту в плечо, почти в то же место, что и год назад в Харькове. Он, тихо вскрикнув, вывалился из-за своего укрытия.
Анилья бросилась к нему с раскрытой санитарной сумкой. Но так и не закончила перевязку, ткнувшись лицом в битый кирпич. Пилотка ее, сдвинутая на затылок, сразу сделалась бурой от крови…
Это, несомненно, бил снайпер.
Полторанин вдруг почувствовал холодную щемящую легкость во всем теле — это было знакомое ощущение надвигающейся беды, близости поражения. В такие минуты он действовал четко, молниеносно.
Выставил над укрытием фуражку, выманил на выстрел немецкого снайпера и длинной очередью снял его с дерева. Потом кубарем перекатился на правую сторону фундамента, где капрал Гжельчик уже вел огонь по выскочившим из кустов солдатам.
Он ошибся, полагая, что сбитый с дерева немец был единственным снайпером-«кукушкой». Оттуда же, из густых буковых ветвей, хлестнула автоматная очередь, и Полторанин осел на землю, скорчился: пули прошили обе ноги, по бедрам, навылет…
И все-таки они с Гжельчиком отбили гранатами очередную атаку. Пожалуй, предпоследнюю…
Немцы опять притихли. Запустили две белые ракеты — наверно, вызывали подмогу. Что ж, если сюда подойдут каратели с тыла, от Лыпни, то следующая атака наверняка окажется последней и решающей.
Капрал Гжельчик, лежа на боку, наспех бинтовал раненую ногу Полторанина.
— Поганые дела, Юрек… — тихо сказал старший лейтенант. — Тебе надо уходить. Бери оберста — и вон туда в лес. Пока нас кругом не обложили. Уходи к переправе, там сейчас наши. А я подержу немцев.
Гжельчик лишь молча кивнул. Он тоже понимал: другого выхода у них нет. Это был единственный шанс, последняя возможность попытаться выполнить задание, порученное разведгруппе. Они прыгали с неба, таились по лесам, мокли под дождем и рисковали жизнью все эти десять суток только ради того, чтобы заполучить этого немецкого оберста.
Они заплатили слишком дорогой ценой: Сарбеев, лейтенант Братан и вот только что — Анилья… И это, пожалуй, еще не все. Теперь очередь самого Полторанина. Что ж, он прав; даже раненный, он сможет на какое-то время удержать здесь немцев, привязать их к этому сгоревшему дому. Хотя бы на полчаса.
Гжельчик собрал в одно место оставшиеся гранаты, раскрыл вещмешок с запасными автоматными рожками и хотел что-то сказать, но Полторанин резко оттолкнул его:
— Не надо разговоров! Быстро уходите! Пока не началась атака.
Он яростно строчил по дальним и ближним орешникам, поминутно оглядываясь на стежку в траве, где ползли Гжельчик и Крюгель, стрелял до тех пор, пока не увидел, как нырнули в лес их темные фигуры. Он боялся сейчас только одного: дойдет ли раненый оберст, не обессилит ли от потери крови?
Потом отложил автомат, дотянулся и осторожно перевернул навзничь тело радистки Анильи: пусть смотрит в небо. Туда, откуда они пришли. Пятеро, а теперь остались одни. Она ведь, кажется, хотела, чтобы когда-нибудь они с ним остались вдвоем.
…Вспомнился сорок первый год. В такой же душный июльский вечер он, сержант, держал со своим отделением оборону на лесной опушке. Так же сладко пахло медовой травой, забивавшей пороховую гарь, такие же синие тени неясно плутали в предвечернем лесу. И так же закатывалось солнце, раскаленное, уставшее за день, полыхающее розовым пожаром.
Только тогда закат был впереди, а за спиной у них — весь восток, вся Россия, еще не тронутая войной.
Теперь солнце садилось сзади, припекая затылок. Там был запад, вся неведомая Европа. А он, старший лейтенант Полторанин, на ее передовых рубежах держал оборону.
Так получалось…
Часть вторая. Альпийская крепость
«Штурмуй, где неприятель засел!»
А. В. Суворов1
Силезии во время февральского наступления майор Вахромеев принял полк. А вернее сказать, вступил в командование прямо в бою после гибели старого командира полка.
Оставив позади Польшу, городки Нижней Силезии, войска правого крыла 1-го Украинского фронта вырвались к Нейсе и несколько суток безуспешно пытались захватить плацдармы на западном берегу. В студеной воде, перемешанной со льдом, погибла большая часть вахромеевского передового батальона, а от полка не осталось и половины численного состава.
Их здорово подвел тогда этот проклятый железнодорожный мост… Почти полностью целый с рухнувшим одним пролетом у противоположного берега, мост казался надежным средством форсирования: стоило лишь подвести пару самодельных понтонов на узком участке разрыва.
Как потом выяснилось, гитлеровцы заранее все тщательно предусмотрели, был пристрелян каждый метр на сохранившихся железных фермах. И лишь только советские автоматчики в азарте преследования выскочили на мост, разразился огненный ад: пролеты буквально исчезли, растворились в мельтешении пулеметных трасс, черная вода вскипела от падающих тел…
Вот уже месяц с утра и до темноты злополучный мост, черный и ржавый, торчал перед глазами немым укором, памятником трагической февральской ошибки, рождая в душе досаду, неутихающую горечь. А ведь все расчеты по предстоящему новому форсированию Нейсе опять приходилось связывать с этим мостом — другого выхода просто не было.
Удивительное дело: иногда Вахромееву казалось, что вокруг этого трижды клятого моста вращается вся война и вообще — весь белый свет! Словно именно здесь, где-то между бетонными, зеленоватыми от тины мостовыми быками, проходила невидимая земная ось. И то, что было в недавнем прошлом, начиная с боев на сандомирском плацдарме, и то, что могло произойти завтра, в будущем, уже озаренном близкой победой, — все выглядело крепчайше связанным, слитым воедино с этим мостом, торчащим в самом центре событий.
Без него не было прошлого (этой коварной ловушки!), без него не могло быть будущего, ибо мост вел к напичканному пулеметами, танками, пушками западному берегу, за которым в сырой весенней роздыми где-то недалеко таился Берлин. И была долгожданная победа.
Там, на другом берегу, начиналась земля Бранденбург, а Берлин был ее центром и столицей еще с древних времен. Это, по солдатским понятиям, нечто вроде центральной столичной области.
Только тут было другое: тут таилось логово фашистского зверя!
Не нравилась Вахромееву Германия. И природа, казалось бы, вполне привлекательна, даже красивая: поля, леса и горы. Реки и озера в изобилии (черт бы их побрал — непрестанные форсирования!). А вольности, раздолья, естественной простоты нет, самой той природы не чувствуется! Не страна, а огромный подстриженный палисадник, где все ухожено, выровнено по ранжиру. В лесах деревья и те под линейку высажены.
Города, городки, поселки — на один манер. Островерхие, с одинаковыми черепичными крышами, колючие на вид. В той же Силезии — сплошные шпили и заводские трубы. Посмотришь — не города, будто каменные ежи в долинах разбросаны. И подступаться неохота.
А надо. Потому что надо идти вперед, надо кончать войну.
Конечно, наиболее «колючие» города приходится обходить и оставлять в тылу, такие, как блокированные в феврале здесь, неподалеку, Глогау и Бреслау — в каждом гарнизоне по нескольку десятков тысяч отпетых фашистов. Леший с ними, пусть покуда грызут сухари, от расплаты все равно не уйдут…
На реке, по-весеннему взбухшей и грязной, плыли обломки телег, зарядных ящиков, полузатопленные разбитые лодки и бесформенные трупы: где-то в верховьях Нейсе, в горах Верхней Силезии, только на днях отгремели яростные бои. Река несет печальные их отголоски, крутит у мостовых свай зловонные водовороты, за которыми в полном молчании наблюдают оба берега: отсюда — наши; с противоположного — немцы.
Все знают: скоро, очень скоро то же самое начнется здесь. Закипит под снарядами грязно-бурая вода, в огне встанут на дыбы берега и полноводная равнодушная Нейсе понесет новые трупы к низинам Померании, к песчаным отмелям Балтики…
А между тем на берегах с каждым днем пробуждалась весна, сладковатые запахи потеплевшей земли все сильнее, явственнее забивали пороховую гарь, кислую душноту снарядных разрывов. В побуревших, еще голых кустах на косогоре, рядом с КП Вахромеева, несмело пискнули какие-то пичуги, а однажды в полдень невысоко над рекой прошел на север строгий гусиный клин. Будто серебряные колокольчики прозвенели под белыми облаками.
Вспомнилась Черемша… Мартовская капель под стрехами, налитые солнцем хрустальные сосульки, влажно-черные плешины проталин, над которыми курился парок, пахнущий прелым листом. Там в марте солнышко весь день колобродит, купается, хмельное, в снегу и воде. Здесь ни снега, ни солнца — одна туманная мокрота.
А все равно приятно: весна по жилам бродит, будоражит, теребит, куда-то зовет. Не зря вон ребята из третьей роты по утрам прямо из траншей на берег вылазят и, пользуясь туманом, по пояс моются, гогочут как те ошалелые от весны гуси.
Надо, пожалуй, запретить, пресечь озорство. Недалеко и до беды: а ну как немцы на слух врежут из крупнокалиберного «гувера»?
Не врезали. Более того, и у немцев нашлись смельчаки — любители водных процедур. Те вообще открыто действовали, когда и туман уже поднялся. А стрельбы не было.
«Дуреют но весне люди… — морщился Вахромеев. — А через неделю, глядишь, наступать придется. Не растрясти бы боевой дух — ведь больше месяца в окопах сидим».
Он долго разглядывал, в бинокль умывающихся немцев, потом, вздохнув, велел телефонисту соединить его с командиром третьей, «прибрежной» роты.
— Бурнашов! Вы там ослепли, что ли? Немцы у вас на глазах хулиганят, а вы пялитесь. Шугани по ним очередью, чтоб порядок знали.
— Есть! Сейчас мы их срежем.
Немцев с берега спугнули. Однако Вахромеев еще долго пребывал не в духе, бурчал— сердился на непонятливого лейтенанта Бурнашова. Ведь проявил нетребовательность: пример-то немцам его, Бурнашова, архаровцы подали! Ну и пресек бы в самом начале. Так нет, надо непременно командиру полка вмешиваться!
Честно говоря, Вахромеев и сам чувствовал некую внутреннюю неловкость, вроде бы личную виновность. Плещутся в воде молодые ребята, у которых кровь по весне играет. Ну пускай. Что тебе, старому, завидно или мешают они?
Мешают, конечно. И очень вредно мешают. Потому что разлагают боевой дух, солдатскую боеготовность подрывают. А как же иначе оценить?
Вон немцы это сами очень хорошо понимают. Обозлились. Выставили фанерный щит, на котором, кажется, непотребное слово по-русски намалевали.
Вахромеев поднял бинокль и сплюнул: ну да, грязная матерщина. Чертовы мерзавцы! Ничего, пусть Бурнашов почитает, это как раз в его адрес. Чтобы впредь уши не развешивал и слюни не распускал.
Вахромеев вышел из блиндажа поразмяться перед завтраком и опять хмуро оглядел речное русло, над которым на уровне мостовых ферм еще клубились рваные хлопья тумана. Уже спокойно, даже с одобрением подумал про Бурнашова: «А ведь у мужика хватило ума и выдержки не ответить на матерный щит. Молодец, что не поднял пальбу!»
Но как раз именно в этот момент и началась пальба. Однако не но щиту, а совсем по другой цели: справа, с низовья, из-за изгиба реки, прямо над лесом вынырнул немецкий самолет, легкий и миниатюрный, напоминающий нашего «кукурузника». Насколько разбирался Вахромеев, это был связной «физелершторх». Самолетик черно задымил и вдруг почти сразу шлепнулся за песчаным бугром, в сосняке, как раз в расположении бурнашовской роты. И тут началось! Застрекотали пулеметы с обоих берегов, забухали мины, гулко, звучно и часто ударили пушки. Можно было подумать, что немцы неожиданно высадили группу поисковых разведчиков или даже передовой десант.
«Ишь раскипятились! — недовольно подумал Вахромеев. — И наши тоже с утра пораньше ошалели: палят в белый свет как в копеечку. Боеприпасы жгут. Надо пойти позвонить, пресечь безобразие, не то командир дивизии вмешается. А он мужик крутой…».
Однако перестрелка оборвалась так же внезапно, как и началась. На холмистое прибрежье, на черноватые сосняки опять улеглась утренняя тишина.
И все-таки позавтракать как следует не удалось. Увидав Вахромеева на пороге, телефонист уже протянул ему трубку.
Звонил комроты Бурнашов: пленили летчика с подбитого самолета; пленный передвигается самостоятельно, ранений не оказалось.
— Давай его ко мне! — приказал Вахромеев и тут же велел ординарцу Прокопьеву подать хотя бы кружку горячего чая да побыстрее разбудить помначштаба капитана Соменко (он один хорошо знал немецкий язык).
Впрочем, Афоня Прокопьев сумел-таки перед чаем навязать командиру котелок каши. И правильно сделал, потому что лейтенант Бурнашов со своим пленным явился на KП только минут через двадцать.
Бурнашов сначала вошел один, оставив пленного в бревенчатом «предбаннике», где размещалось хозяйство связистов. Поздоровался и доложил по-уставному, но и по-свойски одновременно, а Афоню уж вовсе фамильярно похлопал но спине: «Жиреешь, варнак, на командирских харчах!»
Лейтенант знал, что Вахромеев его больше чем уважает. И не только как земляка, близко знакомого по довоенной Черемше. Бурнашов был одним из троих (кроме Афони Прокопьева и самого Вахромеева) черемшанцев, входивших в «кержацкую сотню», которая еще в декабре сорок второго села в промерзшие окопы на сталинградских откосах у Волги.
Бурнашов совсем было потерялся при форсирования Вислы, числился без вести пропавшим и вот тут, в Силезии, месяц назад вновь неожиданно объявился, провалявшись почти полгода по госпиталям.
Он сильно за это время похудел, сделался юношески поджарым. И если раньше крючковатый ястребиный нос делал его лицо настороженным, хищным, то теперь бугроватый шрам, пересекавший левую щеку, добавил к этому нечто жесткое, недоброе, даже, может быть, жестокое. Хотя Бурнашов, в сущности, был незлобивым, очень спокойным человеком и еще в Черемше славился чрезмерной деликатностью.
— Ну где там твой пленный? — нетерпеливо сказал Вахромеев. — Показывай, что за ариец.
— Понимаете, товарищ командир… — Бурнашов смущенно поежился. — Я тут двух ребят-автоматчиков с собой прихватил. А то она царапается, кусается, плюется. Ну прямо холера бешеная…
— Кто?!
— Да пленная летчица, язви ее в душу. Мы ее сцапали, ну, помяли немного, думали, ведь мужик. А оно, выходит, баба. Фрау — по-ихнему.
— Давай вводи, — сухо сказал Вахромеев.
Бурнашов четко повернулся кругом, направился к двери, но остановился. Спросил:
— И ребят позвать тоже, товарищ майор? А то ведь она прямо в морду кидается. Как рысь хищная.
— Не надо! — сердито отрезал Вахромеев. — Пусть за дверью ждут.
Еще не хватало сабантуй устраивать вокруг одной какой-то истеричной бабенки. Слава богу, их тут трое мужиков-гвардейцев. Надо будет успокоить ее, так уж как-нибудь сумеют.
Бурнашов ввел пленную летчицу, и поначалу ничего такого истеричного, злобного в ее облике Вахромеев не обнаружил. Молодая, лет двадцати, не больше. «Не фрау, а медхен. Девушка, — пользуясь запасом немецкого, мысленно поправил Вахромеев командира роты. — И видать, занозистая, нервная девка — глаза горят, мелко дрожат губы. Ну конечно, перетрусила: навалились солдаты, скрутили руки. И повели неизвестно куда. Мало ли что могла подумать…».
— А почему она вся мокрая?
— Да в бега ударилась. Выскочила из этого своего «шторха» — и через кусты к речке. В воду сиганула. Мы ее уже оттуда вылавливали. Ребята тоже накупались, прямо в амуниции. А второй летчик с ней был, так тот удрал. Скорее всего, утонул. Как нырнул с берега, так мы больше его и не видели. Наверно, пулю схватил. Пальба же была — ужас!
Вахромеев сделал несколько шагов к пленной и, разглядывая ее, остановился, но не близко и на всякий случай приготовился к неожиданностям. Да, лицо все в синяках, даже в кровоподтеках… «Нехорошо, очень некрасиво…». Вахромеев взглянул на Бурнашова, укоризненно покачал головой. Тот понял, стукнул каблуками.
— Напрасно думаете, товарищ майор! Вам же известно: я законы не только знаю, но и соблюдаю! — Бурнашов намекал на свою довоенную службу. А служил он, между прочим, участковым милиционером в Черемше. — Эти телесные повреждения она, извиняюсь, сама себе причинила. Как упала, так, значит, в приборную доску носом. Физиономией то есть. Аж все стекла вдребезги, и кровь на приборах. Это я лично засвидетельствовал.
— Оружие при ней было?
— А как же. Парабеллум. Вот, пожалуйста. — Бурнашов выложил на стол пистолет. Потом зачем-то вынул обойму и, посмеиваясь, стал щелчками выбрасывать из нее один за другим патроны. — Ну комедия была, товарищ майор! Она же, летчица, отстреливаться пыталась, а потом даже стреляться. Приставит эдак пистолет к виску и жмет. А оно, оружие то есть, ни гугу… И знаете почему? Заело казенник. Вот глядите, из чего они теперь гильзы делают. Из железа! Меди-то у них нет! А железная гильза, она, известно, сразу раздувается после выстрела. Да еще и пригорает — готова пробка, долотом выковыривай. Ну дожили фрицы до ручки: застрелиться и то нечем!
Пленная, конечно, поняла смысл разговора: негодующе отвела взгляд в сторону. А дрожать не перестала, очевидно, накупалась она основательно в ледяной воде.
Вахромеев припомнил кое-какие немецкие слова, которые волей-неволей пришлось запомнить за месяцы последнего наступления. Жестом показал в сторону стола:
— Немен зи пляц, фрейлейн[44]. — Потом обернулся к ординарцу Прокопьеву: — Ну-ка быстренько сваргань кружку горячего чая! А то она зубами клацает.
Что-то долго не появлялся капитан Соменко… Летчица села на лавку к столу, Вахромеев — напротив. Он смотрел на пленную, а она смотрела на придвинутую парившую кружку с чаем. Смотрела брезгливо, с нескрываемым отвращением, как будто перед ней поставили бурду. А ведь это был настоящий сибирский чай — янтарно-бурый, крепко настоянный на кирпичной заварке. И не на какой-нибудь, а на фирменной, Иркутской чаеразвесочной фабрики, еще довоенной выделки! Этим кирпичным чаем Афоня Прокопьев запасся в прошлом году подо Львовом — специально для командира. Целый вещмешок нагрузил из попавшегося на пути трофейного продовольственного эшелона. А ей, видите ли, не нравится…
И все-таки Вахромеев не злился на пленную, наоборот, чем больше глядел, тем большую испытывал жалость. Нет, не ее он, пожалуй, жалел, не взъерошенную, насмерть перепуганную, готовую разрыдаться молодую женщину, которую жестокая прихоть войны вдруг швырнула с неба наземь, прямо на окопы скуластых, пропахших порохом «азиатов-варваров» (какими она конечно же представляет русских солдат).
Вахромеев жалел в ней летчицу, потому что именно это (кожаный шлем, летный комбинезон, легкие сапоги на «молниях») напомнило ему сейчас Ефросинью. И еще запах: острый — бензина, перемешанный с ароматом то ли духов, то ли женских волос, то ли новенькой хромовой кожи (может быть, именно так пахнет небо?). Вот такой же запах он запомнил, когда в прошлом году в июле под Жешувом нес на руках вдоль опушки разбившуюся Ефросинью. И такой же гарью пахло от ее комбинезона и сзади от огромного костра только что взорвавшегося самолета.
Вчера исполнилось ровно восемь месяцев с того дня, когда он отправил ее, впавшую в беспамятство, в тыловой госпиталь. Восемь месяцев полного неведения. Что с ней произошло дальше, выжила ли она — этого он до сих пор не знал.
Может быть, встреча с пленной немецкой летчицей — горькое напоминание о судьбе Ефросиньи?
Прибыл наконец капитан Соменко. За толстыми стеклами очков красные невыспавшиеся глаза — помначштаба опять просидел почти всю ночь над срочными оперативными документами, и Вахромеев знал это. Так ведь нельзя было не будить — переводить-то в полку больше некому.
Капитан попросил себе чаю, недовольно дуя в кружку, сказал:
— Надо бы протокол допроса вести, товарищ командир. Может, старшего писаря пригласить?
— Обойдемся без протокола, — сказал Вахромеев. Что ценного может сообщить прилетевшая откуда-то издалека летчица, и вообще, какой прок от ее показаний для них, для стрелкового полка? Все это сомнительно. Да и сам допрос ради формальности только.
— Положено вести протокол…
— Я сказал: обойдемся…
— Слушаюсь!
Прихлебывая чай, капитал стал задавать стандартные, обычные в таких случаях вопросы: имя, фамилия, воинское звание, военная часть и т. д. Однако никаких ответов не последовало: пленная молчала, продолжая исподлобья злобно и затравленно глядеть в угол блиндажа.
— Молчит… — Капитан отвернулся от пленной, недовольно развел руками: привели какую-то желчную буку, которая строит из себя фюрершу. Стоит ли на нее тратить время? Отправить к чертовой матери в тыл, да и весь разговор. Там с ней разберутся.
— Нет, ты все-таки скажи ей, дурехе, что пыжится она зря. Напрасно, — настаивал Вахромеев. — Скажи, что через неделю от их рейха полетят дух и перья и всем им, нацистам, будет капут. Зачем, ради чего ей запираться?
Но тут случилось неожиданное: летчица вдруг вскочила и, выпучив белесые оловянные глаза, принялась орать — Соменко едва успевал переводить:
— Нет, никогда! Германия останется немецкой! Вам, недочеловекам, никогда не видеть Германии! Здесь, на Одере и Нейсе, вы останетесь, дальше вам не пройти! Вы будете разбиты у нашего порога! Так сказал фюрер!
Она орала так, что в блиндажную дверь встревоженно заглянул один из бурнашовских автоматчиков. А в заключение грохнула кулаком по столу — предназначенная ей кружка с чаем перевернулась.
Вахромеев мрачно насупился. Он смотрел на эту лупоглазую пигалицу, а в глазах у него, как зарево, вставало недавнее незабытое: падающие на бегу солдаты в выгоревших гимнастерках под Белгородом, днепровские кручи, где песок на брустверах был пополам перемешан с осколками, кирпичные развалины в Тарнополе, под которыми пал костьми весь взвод Егора Савушкина, и видимый отсюда полуразрушенный железнодорожный мост, ставший надгробьем для сотен наших ребят… И эта белобрысая стерва митингует здесь? Теперь, после всего пройденного, добытого и утраченного?!
В блиндаже сделалось тихо, стало слышно, как пролитый чай тонким ручейком сливается со стола на широкую деревянную лавку. А оттуда капает на пол.
— Прокопьев! — тихо, сквозь зубы, позвал Вахромеев. — Неси сюда тряпку. Живо!
Афоня нырнул за дверь и тут же подал командиру хозяйственную тряпку — старую солдатскую гимнастерку из б/у, из списанной ветоши.
— Не мне, ей подай… — процедил Вахромеев и вдруг резко повернулся, шагнул к пленной: — А ну, вытри! Сейчас же подотри, мать твою перетак, фрейлейн-дрейлейн!
Он сказал это негромко, спокойно, однако летчица сразу присела, посерела лицом: в сузившихся глазах советского офицера она увидела нечто страшное, гибельное для себя. Увидела, прочла такое, перед чем меркли, делались пустячными все ее предыдущие передряги.
Подхватив тряпку, она быстро вытерла стол, лавку, опасливо косясь на Вахромеева, всхлипывая и лопоча одновременно.
— Она говорит, что приносит извинения, — переводил капитан Соменко. — Она высказала все, что должна была сказать перед смертью. Она, видите ли, убеждена, что ее здесь ждет. Расстрел и позор. Теперь она готова умереть. За Германию.
Вахромеев почистил платком пятна на кителе (от разлитой кружки досталось и ему), усмехнулся:
— Скажи ей, что она просто дура. Никто ее не собирается расстреливать, и вообще никто пальцем не тронет. Поедет в лагерь военнопленных, а после войны выйдет замуж и будет рожать детей. И пусть не вздумает еще раз митинговать, а то ведь смотря какие люди попадутся. Народ теперь нервный…
Ну а после этого разговор пошел на лад. Летчица сообщила, что, пользуясь утренним туманом, летела в осажденный Бреслау, везла туда важного пассажира — эсэсовского полковника, специального эмиссара рейхсфюрера Гиммлера. Нет, она не знает цели его командировки, очевидно, штандартенфюрер был послан для укрепления боевого духа «крепости Бреслау», Это теперь практикуется повсеместно.
Нет, она сама не имеет к СС никакого отношения, она лишь член имперского союза девушек «Юнгмедель». Воинского звания не имеет. Рядовая летчица из особой спортивной авиаэскадрильи «Ганна Рейч» («Это знаменитая немецкая летчица-рекордсменка мира. Надеюсь, господа советские офицеры читали в довоенных газетах о ее рекордных полетах?»).
Перед тем как отправить пленную в штаб дивизии, Вахромеев велел ординарцу Прокопьеву отвести ее в соседний блиндаж и накормить как следует, а также дать ей по возможности обсушиться.
За это время они с капитаном Соменко и Бурнашовым распотрошили кожаную полевую сумку, найденную в разбитом самолете. Как оказалось, она принадлежала пассажиру «штандартенфюреру СС Ларенцу, который следовал в крепость Бреслау в качестве особоуполномоченного рейхсфюрера Гиммлера» — так было сказано в обнаруженном командировочном предписании.
Никаких оперативных документов в сумке не оказалось. Был лишь пакет, адресованный начальнику гарнизона Бреслау генералу Никгофу, а в нем отпечатанный на машинке приказ фюрера от 19 марта 1945 г. о разрушении объектов на территории Германии.
После того как помначштаба перевел относительно короткий (на полторы странички) текст приказа, Вахромеев закурил, меланхолично заметил:
— Стало быть, «все подлежит уничтожению»?.. «Выжженная земля», как он говорит, Ну ежели разобраться, это и неудивительно! Гитлер ведь гад, потому и действует по-змеиному: подыхая, все равно жалит. Непонятно, зачем, отчего эта дурочка до сих пор вопит «хайль фюрер!»? Он для всей их Германии уже приговор подписал, а они продолжают на него молиться. Где тут логика, славяне, а? Я вас спрашиваю?
— Хрен его знает… — озадаченно протянул лейтенант Бурнашов, — Одно слово, немцы, товарищ майор.
— Не немцы, а нацисты! — блеснув очками, сухо поправил капитан Соменко. — Различать надо, Бурнашов. Разграничивать!
Уже потом, час спустя, когда пленная летчица и Бурнашов с автоматчиками были отправлены в дивизию, майор Вахромеев вдруг припомнил фамилию командированного в Бреслау штандартенфюрера и замер, досадливо хлопнув себя но лбу: Ларенц!.. Где он слышал эту фамилию, причем не очень давно и при каких-то необычных обстоятельствах?
Ларенц… Ну конечно, это было летом прошлого года под Жешувом, когда танковый десант Вахромеева прорвался к секретному ракетному полигону «Хайделагер»! Ларенц — фамилия коменданта-эсэсовца полигона, садиста и изувера, на счету которого тысячи загубленных советских пленных. Штаб фронта тогда приказал выделить спецгруппу для поимки этого Ларенца. Но ему удалось сбежать…
Значит, матерый душегуб нашел-таки свой конец здесь, на дне Нейсе?
Хорошо, если так…
2
Штандартенфюрера Ларенца выловили из воды немецкие гренадеры — уже у самого берега в лозняке зацепили его багром. Спасение Ларенца выглядело чудом, если учесть, что ему удалось благополучно переплыть полноводную Нейсе в обмундировании в обжигающе-ледяной воде, да еще под адским пулеметным обстрелом. Так по крайней мере считали изумленные гренадеры, выволакивая вконец обессилевшего штандартенфюрера в прибрежный сосняк.
Впрочем, никакого чуда не было: просто солдаты не знали, что Макс Ларенц в молодости считался спортсменом экстра-класса и еще десять лет назад входил в Олимпийскую сборную Германии. К тому же штандартенфюрер, как опытный пловец, во время первого же затяжного нырка сумел сбросить сапоги, а потом, опасаясь пуль, большую часть своего вынужденного заплыва провел под водой. Потому его даже не царапнуло.
Через полчаса Ларенц, выпив коньяка, уже грелся я в комфортабельном блиндаже, облачившись в старомодный помещичий халат хозяина — старика генерала, недавно мобилизованного из запаса и волею фюрера поставленного во главе гренадерской дивизии. А еще через час, после того как генеральский денщик просушил и отгладил обмундирование, штандартенфюрер выехал на бронеавтомобиле в Берлин.
После выпитого коньяка, плотного завтрака Ларенц испытывал бодрость, прилив сил и вообще пребывал в отличном настроении. И не только потому, что ему удалось избежать, казалось бы, неминуемой гибели. Он был откровенно рад тому, что тщательно задуманная группенфюрером Бергером провокация против него, Ларенца, все-таки сорвалась, хотя и обошлась очень дорого. Благодарение господу, счастливая звезда все еще сопутствует ему!
Неделю назад, будучи срочно вызван из Тухеля в Берлин, в резиденцию РСХА[45], Ларенц сразу же понял, что ему готовится западня. И не кем-нибудь, а влиятельным в кругах СС группенфюрером Бергером, заместителем начальника РСХА Эрнста Кальтенбруннера.
Это была старая история. Бергер невзлюбил Макса Ларенца еще с прошлого года после таинственного исчезновения из «Хайделагера» (в самом конце июля) оберста — инженера Крюгеля, к которому группенфюрер откровенно отечески благоволил (якобы как к другу своего погибшего кузена). Бергер не преминул обвинить Ларенца, полагая, что он, комендант «Хайделагера», виноват во всем, именно он «прохлопал скромнягу Крюгеля — честного и храброго солдата».
А чуть позднее, уже в августе, когда по секретным каналам СД выяснилось, что «скромняга Крюгель» проходит по спискам тайной офицерской оппозиции и косвенно причастен к заговору против фюрера 20 июля 1944 года, группенфюрер и вовсе взбеленился, люто возненавидел Макса Ларенца. Это и понятно: ведь штандартенфюрер был, пожалуй, единственным человеком, который знал об отеческих симпатиях высокопоставленного эсэсовского генерала к военному инженеру, оказавшемуся врагом рейха.
Одно время Ларенц даже всерьез опасался за свою жизнь: его запросто могли убрать как нежелательного свидетеля. Однако Бергер поступил иначе и проделал все тоньше, хитрее: официально командировал «крапленого» штандартенфюрера в осажденный Бреслау в качестве «имперского толкача». Послал на верную гибель. Тем более что заступиться за Ларенца, замолвить слово было некому. Покровитель Ларенца рейхсфюрер СС Гиммлер, знавший Макса еще с конца двадцатых годов, отсутствовал, будучи назначен командующим группой армий «Висла».
Теперь, кажется, обстановка переменилась. Как сообщил старик генерал — командир гренадерской дивизии, по радио получен приказ фюрера о снятии Гиммлера с поста командующего группой армий, он заменен генерал-полковником Хейнрици, «мастером железной обороны». Следовательно, рейхсфюрер уже возвратился в Берлин, и надо полагать, он не откажется выслушать в трудный час одного из своих старых и верных товарищей, начинавших свой путь еще с продымленного зала «Бюргербройкеллера»[46].
В течение трех часов, пока броневик пробирался к столице, то и дело съезжая на временные объезды, минуя завалы на дороге, выстаивая очереди на понтонных переправах (в мирное время по шикарной бетонной автостраде Бреслау — Берлин на это понадобилось бы около часа), штандартенфюрер тщательно обдумывал, взвешивал свое положение и определял план действий.
Главное состояло в том, что теперь, после авиакатастрофы, у него были развязаны руки. Он мог действовать самостоятельно, минуя управление РСХА, потому что в случае надобности имел возможность сослаться на чрезвычайные обстоятельства.
Он был уверен, что на Альбрехтштрассе в резиденцию имперской службы безопасности ему не попасть — его просто не пропустят многочисленные патрули. Более того, сразу задержат и доставят в полевую фельдкомендатуру — ведь его офицерское удостоверение и специальный пропуск совершенно размокли. Не говоря уж о командировочном предписании, которое он вообще утерял.
Следовательно, на первом же берлинском контрольно-пропускном пункте надо (пользуясь присутствием сопровождающего на бронеавтомобиле обер-лейтенанта) звонить сразу в «дом Гиммлера»[47], в приемную самого рейхсфюрера. Уговорить, упросить, в конце концов умолить дежурного адъютанта соединить его с шефом. Ну а дальше наверняка будет проще.
Ларенц, разумеется, представлял, что пробиться к столице на обычном пехотном броневике будет нелегко: Берлин еще 9 марта объявлен фронтовым городом и находится в тройном кольце мощных оборонительных обводов. Все дороги перекрыты многочисленными заставами, контрольно-пропускными пунктами.
Им удалось добраться только до района аэропорта Иоганнисталь: здесь, на невысоком холме, их задержали у шлагбаума фельдкомендатуры. Тут же Ларенца ожидал и неприятный сюрприз: оказалось, что связи у полевой жандармерии с «домом Гиммлера» нет. «Это вовсе не наш уровень», — пробубнил пожилой фельдфебель, подозрительно разглядывая грубые солдатские сапоги на ногах штандартенфюрера СС (черт побери, в штабе гренадеров так и не смогли отыскать приличных офицерских сапог!).
К счастью, выручил обер-лейтенант, сопровождавший в поездке Ларенца. Неподалеку на этом же холме, за кустами орешника, он разглядел причудливую радиоантенну и предложил:
— А не пройти ли нам на радиостанцию, господин штандартенфюрер? Я ведь по специальности связист и вижу, что там расположена одна из наших новинок: дециметровая радиостанция направленного действия. Она наверняка держит связь с центром.
Так оно и оказалось. Это была станция, входящая в радиосеть коменданта Берлина и ставки оберкомандовермахт. Делать было нечего, и, немного подумав, Ларенц решительно приказал дежурному радисту:
— Соедините со ставкой! Пригласите к микрофону адъютанта фюрера по войскам СС штурмбанфюрера Гюнше. Для срочного сообщения.
Это был последний шанс, и следовало рискнуть, попробовать использовать его. Дело в том, что Отто Гюнше, как и обергруппенфюрер Фегелейн — уполномоченный по СС при ставке фюрера, были давними приятелями Ларенца. Когда-то все трое входили в состав первых десяток СС, не раз плечом к плечу ходили на рискованные операции, а потом до утра сидели в какой-нибудь пивной и, выбивая пробки из зеленоватых бутылок «рейнвейна», горланили любимую «Призыв раздался, подобный грому».
Они давненько не виделись, война разбросала их и бескомпромиссно предопределила каждому свое. Честно говоря, Ларенц недолюбливал прыщавого заносчивого Гюнше, считал его лжецом и лизоблюдом, но… времена теперь были не те, чтобы обращать внимание на подобные мелочи.
Как важно, чтобы Гюнше сейчас оказался на месте! Надо его упросить, уломать во что бы то ни стало!
В динамике раздался щелчок, шорох и затем четкий металлический голос:
— Здесь штурмбанфюрер Гюнше! Я слушаю.
Ларенц взял микрофон из рук радиста, сдерживая волнение, сказал:
— Говорит штандартенфюрер Ларенц. Приветствую тебя, дружище Отто! Как ты там кукарекаешь? — Друзья когда-то прозвали Гюнше «петухом» за его пристрастие к девочкам, которых сам он игриво называл «курочками». — Я нахожусь возле аэропорта Иоганнисталь, у фельдкомендатуры. Только что прибыл с фронта, и, как видишь, первым делом захотел услыхать твой голос. Как идут дела, дорогой?
Радист переключил рацию на прием. Ларенц в ожидании ответа усмехнулся, похвалил самого себя: быстро интуитивно сориентировался, взял верный тон разговора. Гюнше всегда слыл бодрячком и о делах говорил только иронично, пренебрежительно. Просительность, уничижение в беседе с ним противопоказаны.
— Здравствуй, милый Макс! Откуда ты свалился, черт побери? — раздался наконец удивленный голос из динамика. — Мы тебя недавно вспоминали с Фрицем (это Фегелейн, отметил Ларенц). Зачем тебя занесло сюда? И вообще, говори дело, мне, к сожалению, очень некогда.
— Главное дело — увидеть тебя, Отто. Соскучился. Ладно, шучу! Слушай, пришли-ка мне сюда срочно машину с особым пропуском. А то я торчу здесь, потому что никак не могу связаться с нашей конторой. Учти, Отто, отказывать старым друзьям нельзя. Жду машину.
— Жди. Высылаю, — коротко буркнул динамик.
Ларенц облегченно вздохнул.
Отправив обратно броневик, штандартенфюрер долго стоял на холме, разглядывая раскинувшийся в долине огромный задымленный Берлин. Даже отсюда, издали, хорошо были видны руины — целые кварталы лежали в бесформенных развалинах, кое-где торчали обугленные остовы некогда многоэтажных домов добротной каменной кладки, еще недавно олицетворявших мощь и величие «тысячелетнего рейха». Черные провалы выбитых окон, ломаные очертания руин, дымное, низко упавшее небо и гнетущая, какая-то кладбищенская тишина… «Мертвый город», — с грустью подумал Ларенц, представив, как нелегко будет пробираться на автомобиле в центр среди этих сплошных осыпей кирпича, бетона и щебня.
Он вспомнил, как десять лет назад, в начале июля тридцать пятого года, они возвращались победителями из Мюнхена: два транспортных «юнкерса» приземлились тогда на этом аэродроме.
Молодые, крепкие, бесшабашные, в новенькой эсэсовской форме («черные парни в белых рубашках и черных галстуках») — «овчарки фюрера», как со страхом их тогда называли враги, и они гордились этим прозвищем.
Они выскакивали на зеленое летное поле и, радуясь солнцу, жизни, радуясь победе, ошалело налили в воздух из парабеллумов. Они имели на это полное право, потому что два дня назад, в ночь на 30 июня, во главе с фюрером раздавили под Мюнхеном зловонное гнездо предателей-педерастов из бывших штурмовиков. В борделях Мюнхена и по окрестностям они выловили около двухсот «паршивых ремовцев» и всех сразу поставили к стенке: ведь эти подонки, как сказал фюрер, готовили заговор против него. Брали прямо в постелях, тепленькими, иных с девочками-такси, иных, как главаря капитана Рема и его начштаба Хейнеса, вместе с их накрашенными мальчиками. Хмельная, разудалая была эта «ночь длинных ножей»!..
Макс Ларенц и Гюнше находились среди «ударной группы» молодых эсэсовцев, которые на рассвете вместе с фюрером прибыли в городок Бад-Висзее (в часе езды от Мюнхена) и сразу же ворвались в отель «Гензльбауэр», где мертвецким сном дрыхли после попойки главари мятежных штурмовиков. Фюрер сдернул Рема с постели на пол и в ярости плюнул ему в лицо.
Ларенц, пожалуй, допустил потом, на другой день, очень грубую ошибку, высказав в кругу товарищей-эсэсовцев недоумение по поводу реальности «ремовского путча»: ведь все они, как оказалось, пьянствовали, а затем просто дрыхли в эту ночь. Он и сейчас жалеет о сказанном: наверняка кто-то из друзей донес начальству о его сомнениях, может быть, тот же Отто Гюнше. Не случайно Ларенца долго потом держали на рядовых должностях, и только война позволила ему более или менее выдвинуться вперед. А ведь мог бы сейчас носить в петлице золотые генеральские листья, как многие его товарищи — ветераны СС. Как, например, тот же Фриц Фегелейн, обергруппенфюрер СС.
Непростительно-обидны грехи молодости, что поделаешь…
Машина — черный бронированный «мерседес-бенц» — прибыла через час. За рулем сидел угрюмый плечистый шарфюрер, который за всю дорогу не вымолвил ни слова, только беспрерывно чадил дешевыми солдатскими эрзац-сигаретами «Юно», выплевывая их одну за одной через опущенное боковое стекло.
Ларенц еще в самом начале поездки назвал ему адрес (Кенигсплац, «дом Гиммлера»), однако шофер никак на это не реагировал, а с полуразваленной центральной Вильгельмштрассе вдруг неожиданно сделал левый поворот на Фоссштрассе и вскоре, резко затормозив, остановился прямо напротив боковых ворот сада имперской канцелярии. И только тогда буркнул:
— Приехали…
— Но позвольте, шарфюрер! Я же назвал совсем другой адрес! — возмутился Ларенц.
Тот уже обошел вокруг машины, рывком открыл заднюю дверцу:
— Прошу выходить! Я обязан доставить вас прямо в адъютантскую фюрера. Таков приказ. Следуйте за мной, герр штандартенфюрер.
Ларенц помедлил, оглядывая полуразрушенное, разбитое бомбами здание имперской канцелярии, недоуменно пожал плечами: что все это значит? Уж не затеял ли какую-нибудь провокацию коварный лизоблюд Гюнше? Ведь на языке эсэсовцев — «доставляют» только арестованных… Но тогда почему в приемную самого фюрера?!
Над всеми этими вопросами ломал себе голову изрядно встревоженный Ларенц, пока шли через обширный сад мимо многочисленных постовых, а потом спускались в подземелье по бетонным ступенькам. В узких, тускло освещенных коридорах пахло сыростью, ржавым железом, прогорклым табачным дымом. Они шли, казалось, по нескончаемому бетонному полу, делали повороты, спускались вниз на несколько этажей, снова поднимались наверх… Здесь, под землей, был расположен, оказывается, целый бетонный город, напичканный оружием, разноцветными кабелями и людьми преимущественно в черной эсэсовской форме. Их всюду беспрепятственно пропускали.
Наконец миновав какую-то полутемную залу, уставленную рядами мягких стульев, они вошли в небольшую комнату, где было светло как днем. Из-за стола, уставленного телефонами, навстречу Ларенцу шумно кинулся Отто Гюнше — щекастый и улыбчивый как прежде, только, пожалуй, заметно полысевший. Они молча обнялись, поцеловались, похлопали друг друга по плечам.
— Послушай, Отто, я не понимаю… — обескураженно начал штандартенфюрер.
— Все поймешь! Айн момент, все поймешь! — перебил Гюнше и многозначительно приложил палец к губам: в квадратной комнате, как только теперь заметил Ларенц, находились посторонние, в том числе какой-то напыщенный моложавый генерал. — Садись, отдыхай и пей кофе. Настоящий бразильский. Точно такой мы пили когда-то у старика Швебера в Годесберге. Надеюсь, ты не забыл?
Ну как же, Ларенц хорошо помнил кофейню Швебера! Это было в декабре тридцать восьмого на свадьбе Фрица Фегелейна и Гертруды Браун — родной сестры Евы Браун, обворожительной и верной подруги фюрера. Именно после того события Фегелейн быстро пошел вверх и уже через год оказался в числе самых приближенных людей Адольфа Гитлера.
Смакуя ароматный кофе, Ларенц вдруг сообразил, что штурмбанфюрер Гюнше отнюдь не случайно напомнил ему о свадьбе в Годесберге. Это был намек, совершенно недвусмысленный намек на предстоящую встречу с обергруппенфюрером Фегелейном.
Выпроводив наконец посторонних, Гюнше придвинул и себе чашечку кофе, закурил сигару и довольно рассмеялся:
— Молодец, старина Макс! Я гляжу, ты не утратил своей былой проницательности. Правильно меня понял: да, ты нужен, ты понадобился Фегелейну. Зачем? Черт меня задери, я этого не знаю. Клянусь пресвятой девой! Фриц совершенно случайно присутствовал в радиорубке при нашем с тобой разговоре. А потом хлопнул меня по спине: «Это тот человек, который мне нужен! Тащи его сюда». Вот все, что я могу тебе сказать.
— Но пойми, Отто… Я же подчиненный Гиммлера.
Я обязан доложить ему о своей неудачной командировке, вернее, о возвращении с того света. Я же был послан в Бреслау…
— Знаем мы это! Знаем! — насмешливо перебил Гюнше, — Уже навели справки. Считай, что тебе сегодня повезло дважды: ты ушел от смерти и одним махом вышел в вершители судеб рейха. Да, да, я не преувеличиваю, ибо то, что ты отныне станешь делать, будет скреплено печатью и подписью самого фюрера.
«А ведь он кое-что знает о причинах столь неожиданной метаморфозы! — отметил про себя Ларенц. — И даже каким-то образом заинтересован в появлении моем здесь и, вероятно, в том, что мне предстоит делать. Ну что ж, будущее покажет».
— Мы с тобой старые солдаты, Отто… — в раздумье, но твердо произнес Ларенц. — И ты знаешь: я всегда готов выполнить любое задание. Тем более задание фюрера, Хайль фюрер!
Гюнше молча поднялся и, кивнув Ларенцу, вывел его в коридор. Там сухо сказал:
— Вторая дверь налево. Удачи тебе, старина!
3
За эти восемь месяцев Ефросинья еще дважды попадала в госпиталь.
В прошлогоднем августе еле выкарабкалась, встала на ноги. Тогда в Польше, за рекой Вислокой, упав на горящем самолете, она разбилась так, что неделю потом не приходила в сознание. Три перелома, сотрясение мозга, общая контузия — все это значилось в ее госпитальной истории болезни.
Даже очнувшись, она еще несколько дней не могла понять, где находится, как очутилась здесь и что, собственно, предшествовало ее появлению в госпитальной палате. Оказывается, ни врачи, ни медсестры не знали ее имени-фамилии, и она удивилась, услыхав, что меж собой они называют ее «старшина-летчица» или «женщина с орденами Славы». И помочь им ничем не могла: совсем не разговаривала (перелом челюсти), писать тоже была не в состоянии, потому что правая рука, замурованная в гипс, висела на вытяжном шелковом шнурке.
При госпитализации у нее не обнаружили никаких документов — это Ефросинья поняла из последующих разговоров. Недоумевала: ведь солдатская книжка всегда была при ней в правом нагрудном кармане, в том числе и перед тем памятным ночным вылетом. Впрочем, полет помнился только до того момента, когда над целью были сброшены бомбы. Дальше все обрывалось, будто сплошь перечеркнутое желто-багровыми всполохами…
Однажды утром молоденькая медсестра принесла в палату сложенную вчетверо фронтовую газету и, улыбаясь, показала на фотоснимок: «Це, мабуть, вы? Дуже схожи».
Левой, здоровой рукой Ефросинья взяла газету, радостно вздрогнула: ну конечно, это была она! И фотография хорошо знакомая: они стоят с Симой Глаголиной у своего самолета, ухарски сбив на затылки белые подшлемники (их еще летом снимал сержант-дешифровщик из отделения полковой фоторазведки).
А ниже шла статья. «Подвиг крылатых подруг». Ефросинья плохо видела текст сквозь набухающие в глазах слезы, а когда прочитала: «…старшина Е. Просекова награждена орденом Славы I степени (посмертно)…», вдруг вскрикнула, забилась в неудержимых рыданиях.
Слезы будто сразу просветлили прошлое: она увидела трассы в рассветном небе, белое, странно улыбающееся, мертвое лицо Симы, увидела стремительно прыгнувший навстречу, прямо под крыло, лес — и потом удар о землю… Она почему-то оказывается в стороне от самолета и ползет к нему — из кабины сквозь густой дым видны безжизненные руки подруги. И неожиданный, ослепительно-горячий шар взрыва…
Потом самое странное: будто во сне она видит Николая Вахромеева — залетку Колю, ощущает сквозь боль его ласковые сильные руки…
Нет, это не был сон! Это происходило наяву — сейчас Ефросинья отчетливо вспомнила каждую деталь той необъяснимо-случайной встречи на лесной опушке. Это он, Коля Вахромеев, вынул из нагрудного кармана ее солдатскую книжку, потому что она просила, она велела ему взять и поставить в их штабе штамп о замужестве, который они не успели, не догадались поставить во время мимолетной встречи в Рай-Еленовке под Харьковом. Он обещал непременно прислать книжку в госпиталь. Но не прислал. Значит, скоро пришлет. Скоро…
На глазах перепуганной медсестры Ефросинья вдруг сразу смолкла, затихла и, чуть всхлипывая, тут же уснула.
Дела ее быстро пошли на поправку. Тем более что в госпитале она в тот день сделалась знаменитостью: как-никак полный кавалер ордена Славы! Да еще «посмертно»! Этакого и бывалым солдатам не часто доводилось видеть.
В октябре состоялась врачебно-летная комиссия. Решение было безапелляционным: из авиации списать, демобилизовать подчистую. Ефросинья в результате полученных ранений и связанных с ними различных осложнений оказалась всюду «не годной», даже к нестроевой службе в мирное время.
Седой как лунь краснощекий полковник-профессор сочувственно покачал головой:
— Такие вот дела, старшина… Считайте, что вы, голубушка, отвоевались. Переходите, так сказать, на мирные рельсы. Езжайте домой в свою Сибирь. А если хотите, то здесь оставайтесь, во Львове. Прекрасный город! Вас, несомненно, хорошо примут, тем более что вы активно участвовали в его освобождении. Через неделю выписка. Можете идти.
Ефросинья, опустив голову, все это выслушала в молчании, как приговор. Очевидно, в потускневшем лице, во всем облике ее было так много откровенной горечи, даже отчаяния, что полковник покашлял ободряюще:
— Ну-ну, выше голову, старшина! Вы ж все-таки полный кавалер Славы! Молодая, интересная женщина — у вас все еще впереди. А вообще, конечно, я вас понимаю… В конце концов, как врач, как человек… Психический перелом, душевный стресс и так далее. А вы, голубушка, поплачьте, не стесняйтесь, поревите по-девичьи. Это очень облегчает… Снимает экспрессию.
Ефросинья подняла голову, прищурилась. Сказала сухо:
— Я свое уже выплакала, товарищ полковник! Так что советуете зря, не тот пациент. И решение ваше я не принимаю. Оно несправедливое! Ложное!
Полковник сдернул очки, оглядел за столом своих коллег, выразительно пожал плечами. Дескать, полюбуйтесь на эту авиационную фею. Вместо признательности и благодарности за лечение, за внимание и заботу она, как видите, грубит. Форменным образом.
— Хм… А что вы, собственно, хотите, старшина?
— Я не хочу — я должна воевать, — сказала Ефросинья. — Я должна быть в Берлине!
— Понятно, — усмехнулся профессор. — Но есть же законы, приказы, есть, в конце концов, порядок! Это не наша прихоть, это объективные данные медицины. К сожалению, именно поэтому вам придется прервать свой славный боевой путь, старшина.
— Не придется! Немцы не прервали, а вы тем более не остановите.
Перепалка кончилась тем, что Ефросинью просто-напросто выдворили из кабинета. Полковник, разозлившись, вдруг гаркнул: «Кругом — марш!» И баста — весь разговор.
Минут десять Ефросинья, стуча палкой, прихрамывая, возбужденно расхаживала по госпитальному коридору. Потом сняла с халата ордена Славы, сунула их с досадой в карман: зря нацепила, все равно не помогли!
До самого обеда просидела на скамейке в госпитальном саду. Настроение — хоть вешайся… Хорошо ему рассуждать: «Поезжай в свою Сибирь…». А что она там будет делать, когда дело, ради которого жила, воевала, недосыпала, горела и разбивалась, залечивала раны, брошено на полдороге. Когда окажутся брошенными боевые товарищи — живые и погибшие, когда брошенной и, может быть, навсегда оборванной и потерянной станет единственная нить, скреплявшая прошлое, настоящее и возможное будущее, — Колина любовь…
Куда она поедет, зачем и ради чего?
Уехать, смириться, быть списанной — значит навсегда отказаться от неба, от мечты, голубые стежки к которой были проторены еще таежной юностью.
Именно в этом крылось главное. Больше, чем горечь — беда…
Ефросинья в раздумье глядела на синеющие вдали горы, уже испятнанные пастельными красками осени, на синий провал парковой аллеи, где желтыми бабочками мельтешили опавшие кленовые листья, и вдруг средь этой пестроты, средь янтарно-солнечного листопада увидела самое себя — давнюю полузабытую девочку-подростка, худенькую, глазастую и длинноногую «попрыгушку», наивно представлявшую мир уютным и тенистым, вот как эта аллея.
Только странно: «попрыгушка» почему-то была в белом медицинском халате и в кирзовых солдатских сапогах. Она что-то кричала, махала рукой, и, словно очнувшись, Ефросинья узнала в ней дежурную медсестру Тоню. Ту самую кареглазую «гуцулочку», которая когда-то принесла в палату фронтовую газету с портретом Ефросиньи.
— Товарищ старшина! Я ж вас шукаю! Швыдче ходить до палаты. Гости чекають!
— Какие гости? — удивилась Ефросинья.
— Ой, таки симпатични, цикави! Полковник — герой, а с ним сержант. Зараз у вас в палате. Ходим!
В палате Ефросиньи сидел и дымил в раскрытое окно командир авиаполка полковник Дагоев. Справа у стены сержант-ординарец деловито развешивал на спинку стула какое-то обмундирование.
Увидав входящую Ефросинью, Дагоев щелчком выбросил папиросу в окно и сказал сержанту:
— Якимов! Пойди-ка погуляй в коридоре. Да на машину взгляни — как бы бензин не слили.
Затем широко раскинул руки навстречу Ефросинье:
— Ай, молодец Просэкова! Живая, совсем живая! А мы, понимаешь, тебя чуть было не того… Нэ туда записали. А постриглась зачэм? Нэ красиво. Как малчишка.
— Ничего, отрастут. Опять коса будет, — сказала Ефросинья, села на кровать и не выдержала, расплакалась.
— Вах, нэ хорошо, очень нэ хорошо… — укоризненно сказал полковник. — Я ей, понимаешь, коньяк привез, форму новую привез — вон гляди, как Саша Якимов отгладил! Очень старался парень.
— А!.. — отрешенно махнула Ефросинья. — Это теперь все равно что зайцу балалайка…
Поблескивая новенькой Золотой Звездой, полковник прошелся, сел рядом, шумно и как-то по-особенному выразительно вздохнул, медленно, чуть покачивая головой:
— Знаю, Просэкова, твою беду… Знаю. Говорил я с этими, как их там… докторами. Но ты не унывай. Беда — это когда человек один, а когда много друзей — получается только маленькая неприятность. У тебя, Просэкова, целый полк друзей. И каких?! Крылатых! Слушай, давай сделаем маленькую неприятность аксакалу-профессору и оставим ему бутылку коньяку. Чтобы не обижался. Как ты на это смотришь?
Ефросинья ничего не поняла, а Дагоев уже кинулся к окну, навалился на подоконник и заглянул вниз.
— Очень хорошо — совсем низко! Ты из окна вылезти сможешь, Просэкова? Нет, прыгать не надо, там тебя примет Саша Якимов! Значит, полный порядок! Сегодня в семь ноль-ноль мы тебя ждем, машина будет в переулке. По газам и поехали.
— Какая машина? Куда поехали?!
— Как это куда? Ты что, стала плохо соображать, Просэкова?! Конечно, в полк поедем. Они думают, что Муса Дагоев такой лопух, что отдаст им на съедение своего лучшего летчика. Дэ-мо-би-ли-зу-ем, ты понимаешь, они говорят. Никогда! Мы еще повоюем, Просэкова! Слово старого летуна!
— А документы? — усомнилась Ефросинья.
— Какие такие документы?! Ты что, сюда с документами пришла? Все твои документы дома, в полку. Мы там сами разберемся, кто годен, а кто вообще никуда не годен. Идем на таран, Просэкова, тебе понятно?
— Так точно!
Так Ефросинья сбежала из львовского госпиталя.
А в полку произошло много перемен, начиная с того, что дагоевский разведывательно-бомбардировочный авиаполк еще с лета передан был в другое подчинение — 4-го Украинского фронта.
Теперь вместо разведывательного звена легкомоторных По-2 в полку была создана эскадрилья, сплошь сформированная из молодых ребят — сержантов-выпускников Павлодарской авиашколы. Занимались они не столько воздушной разведкой, сколько снабженческими операциями: каждую ночь, невзирая на погоду, летели на юг через Карпатские перевалы, везли оружие, взрывчатку, медикаменты в Словакию, где в тяжелейших, неравных и кровопролитных боях уже догорало пламя словацкого народного восстания.
На другой день по прибытии в полк Ефросинья Просекова была назначена на нелетную должность адъютанта начальника штаба этой самой эскадрильи. Дел оказалось немного, тем более что под рукой постоянно был технический состав, а летчиков она видела только на старте перед ночными вылетами — днем, как правило, они отсыпались. Даже не успела по-настоящему познакомиться с командиром эскадрильи капитаном Мухиным: он не вернулся с очередного задания.
Парни-летчики относились к ней снисходительно, меж собой называя «тетей Фросей», видимо, за то, что она ревностно следила за бытовыми, снабженческими нуждами, выколачивая для эскадрильи все положенное по нормам довольствия и даже не положенное. А через месяц, когда ей разрешили наконец летать, Ефросинья стала водить авиазвено к партизанам в Бескиды. Научила своих «мальчиков» кое-чему из секретов ночного пилотирования, и мнение о ней у летчиков резко переменилось. Они сразу признали в ней опытного беспощадно-строгого инструктора, каким, собственно, она и была в довоенном аэроклубе.
В январе уже в Словакии Ефросинье присвоили звание лейтенанта, а через десять дней чуть было не разжаловали «за попытку дезертирства». Прибывший в полк полковник из вышестоящего штаба, расследуя чрезвычайное «дело о побеге из госпиталя Е. С. Просековой», крепко поругался с Дагоевым, а потом вызвал «на ковер» Ефросинью. Увидев ее три ордена Славы, удивленно спросил:
— Это как же вы умудрились, лейтенант? Ведь, согласно положению, орденами Славы награждаются только лица из числа рядового и сержантского состава?
— А я и была из этого состава.
— Но вы же совершили побег из госпиталя?! По законам военного времени вас следует сурово наказать. Вплоть до разжалования в рядовые!
— Ну что ж, разжалуйте, — сказала Ефросинья. — Тогда и с орденами все будет соответствовать.
Суровый полковник подумал, поморщился, почесав в затылке, наконец махнул рукой:
— Ладно, идите…
И уехал. В приказе, который был вскоре спущен сверху, Ефросинье объявлялся строгий выговор с предупреждением о недопущении в дальнейшем подобных проступков, роняющих честь и достоинство офицера. Что касается Дагоева, то ему тоже не удалось избежать взыскания, — правда, в полку никто не знал, каким оно было — этот параграф приказа доводился только до руководящего состава.
Строгий выговор Ефросинье официально объявили на офицерском совещании полка. Зачитав приказ, Дагоев от себя добавил:
— Делай выводы, Просэкова! Чтобы впредь в госпиталь нэ попадать, чтобы шальные пули нэ хватать, надо летать грамотно, осмотрительно. А ты, я знаю, любишь напролом. Ухарство это. И ребята-сержанты твои тоже очертя голову в пекло лезут — надо или нэ надо. Смотри у меня, Просэкова! И потом, соображай: ведь война уже кончается.
Ефросинья, стоя, почтительно выслушала нотацию, хотя в душе-то понимала: не подходит для летчика подобная рассудочная «лесенка». Будешь осторожным — пули не схватишь, а не ранят — значит, в госпиталь не попадешь. А не попадешь, стало быть, и не сбежишь оттуда.
Уж куда лучше: зачехлить вовсе машину да в землянке чаи крутые, горячие гонять. А еще «разумнее» — дома на печке сидеть, веники березовые, грибы сушеные нюхать…
Недаром говорят: заикнешься — окликнется. Прямо на другой день в самом обычном разведывательном полете над рекой Гроной Ефросинья схватила ту самую шальную пулю. В левую руку, в предплечье.
От госпиталя решительно отказалась. Положили в свой, дивизионный лазарет (полковник Дагоев помог, поддержал). И хоть ранение было несложным, относилось к разряду легких, пришлось опять проваляться почти два месяца.
Там, в лазарете, используя часы вынужденного безделья, Ефросинья о многом раздумывала. О прошлом, о возможном будущем. А больше всего думала о Николае…
Еще в бытность свою адъютантом эскадрильи она часто бывала в полковом штабе и через строевой отдел разослала до десятка розыскных бумаг о Вахромееве. Ответы приходили: «Не значится», «Не числится» или в лучшем случае: «Переведен в другую часть». Никаких следов. Оказывается, дивизию его в ходе боев за Польшу и Силезию дважды переформировывали, а стрелкового полка с прежним номером вообще не существовало. (Это ей уже позднее объяснил начальник штаба, летавший во Львов на какое-то крупное совещание).
Она верила, убеждена была, что Николай жив. Ведь он, словно заговоренный, от самого Сталинграда и царапины не получил, не то что она — латаная-перелатаная, как и ее старенький «кукурузник»! Таких людей, прошедших адово пекло, пули потом сторонятся, облетают мимо. Не могло быть, просто не могло случиться, чтобы после всего пройденного, пережитого теперь, на исходе войны, его ранило, а тем более… Нет, Коля живой, непременно живой!
Ефросинья верила снам, а Николай часто приходил в ее сны веселым, уверенным, ласковым. Улыбался, шутил и не звал ее никуда (это хорошая примета), а шел рядом, покуривая самокрутку. А однажды Ефросинье привидилось, как они с Николаем опять стоят средь листвяжника на холодном осеннем ветру — на том памятном «Березовом седле», на перевале, где расстались девять лет назад. Оба такие же молодые, гонористые, несговорчивые: он не хочет просить, она не желает уступать, возвращаться обратно…
Потом с перевала они все-таки ушли вместе, только она не помнила в какую сторону: то ли к Черемше, то ли в противоположную — туда, куда она ушла когда-то одна, чтобы долгие годы жалеть и раскаиваться.
И еще она много думала о Дагоеве. Может быть, потому, что комполка часто навещал ее в лазарете: приезжал на машине, а позднее, после того как фронт отодвинулся дальше, прилетал на самолете — на одном из полковых «кукурузников».
Большой, несколько грузный, полковник Дагоев появлялся шумно, с непринужденным смехом и гортанными восклицаниями. От него волнующе пахло аэродромной свежестью, табаком, а иногда чуть-чуть — хорошим виноградным словацким вином.
Он любил привозить подарки. Всегда в деревянном ящике из-под сигнальных ракет (наверно, ординарец добывал эти порожние ящики на складе боепитания или у дежурных стартовиков). После отъезда Дагоева очередной ящик — а тут была разная снедь, сладости, деликатесы — делили на всю палату, всем хватало!
Ефросинья, конечно, знала о разговорах в полку… Но она не хотела разрывать давно сложившиеся хорошие, искренние товарищеские отношения с Дагоевым. Да и не смогла бы, потому что всегда помнила, как много он для нее сделал.
Наверно, он любил ее — так ей казалось. И не только ей. Однако Ефросинья убеждена была: решительного шага для признания он никогда не сделает. По крайней мере, до конца войны. Дагоев ведь знал, что все эти месяцы она упорно, исступленно разыскивала Николая. Ну а кроме того, между ними — между полковником Дагоевым и Ефросиньей всегда и непреодолимо стояла погибшая Сима Глаголина. Она была их общим другом…
Ефросинья вернулась в строй в конце марта. У аэродрома, на сосновой опушке, не обращая внимания на взлетающие самолеты, ошалело горланили грачи. Сиреневая дымка курилась над долиной, зеленели ивняки над дальней речушкой. На склоне соседнего холма пестро одетые крестьяне-словаки вымеривали шестами только что просохшую землю, готовясь к пахоте.
А где-то на западе, под Жилиной и Остравой, шли упорные бои, ветер доносил оттуда запах гари.
Уже со следующей ночи Ефросинья стала летать на задания.
А еще через два дня ее вызвал полковник Дагоев. Вместо приветствия сказал хмуро:
— Прибыла, а почему-то прячешься. Нэ докладываешь.
— Я доложила комэску, — сказала Ефросинья. — Как положено по уставу.
— По уставу… Ишь ты, заговорила! — хмыкнул Дагоев, потом отчего-то передумал сердиться, даже улыбнулся. — Ну хорошо, Просэкова, не будэм. Как командир, я тебя поздравляю с выздоровлением и возвращением в полк. Сердечно поздравляю. А теперь иди сюда к карте и получай боевое задание. Очень срочное и очень ответственное.
Завтра предстоит лететь во Львов, объяснил Дагоев. Исходя из расчета полетного времени — три часа в один конец маршрута, надо в светлое время успеть слетать туда и вернуться с наступлением темноты. Потому что пассажира, которого она сюда доставит, нужно будет той же ночью переправить дальше, то есть на запад. Но это надлежит решать другим летчикам, ее задача: привезти важного пассажира в полк, не растрясти, не уболтать и, боже упаси, не подвергать его жизнь какой-либо опасности. Командование выделило на задание самого опытного летчика, каким является лейтенант товарищ Просекова. Ну ясно почему: учитывая трудный горный маршрут, весьма сложные метеоусловия и т. д. А главное — особую ответственность самого задания.
— Он кто? Наверно, генерал? — поинтересовалась Ефросинья.
— Нэ знаю, — пожал плечами Дагоев. — И между прочим, тебе знать нэ советую. Этот человек идет но линии совершенной секретности. Поэтому ни о задании, ни о полете — никому ни слова. Даже своему мотористу. Понятно?
— Так точно!
4
Штандартенфюрер Ларенц не был настолько наивен, чтобы не понимать всю опасность неожиданной и, казалось бы, обворожительной улыбки фортуны. Он отлично знал из практики, что по мере приближения к так называемым «высшим эшелонам власти» стремительно надает цена каждой человеческой жизни из числа обслуживающего персонала, людей второстепенных, играющих роль марионеток вокруг сильных личностей. С того момента как только они становятся «носителями тайны», их берут под постоянное наблюдение. Стоит кому-либо из них оступиться, сболтнуть лишнее, помешать или оказаться ненужным, их тотчас немедленно убирают с арены, попросту ликвидируют. Впрочем, это приходилось делать не один раз и самому Ларенцу…
Теперь ему предстояло, тоже самому, нацепить на себя пресловутую фатальную личину носителя тайны. Причем на таком уровне, где хрупкая грань между жизнью и смертью, вообще слаборазличимая в это безжалостное, кровожадное время, исчезала и размывалась, а попросту говоря, этой грани вовсе уже не существовало.
Стоило лишь Ларенцу переступить порог кабинета обергруппенфюрера Фегелейна…
И он переступил с легким сердцем: в конце концов, у всех у них, обитателей колоссального подземного бункера, одно одинаковое будущее. Правда, с очень незначительными вариациями. Почему бы не попробовать свой личный вариант, не испытать судьбу? Он ведь пока почти ничего не терял.
В отличие от Гюнше, обергруппенфюрер Фегелейн начал без лишних предисловий, не вдаваясь в сентиментальные воспоминания. Усадив Ларенца за стол, запер на ключ тяжелую бронированную доверь, отключил телефон и сказал:
— Я давно тебя разыскивал, Макс. Но ты неожиданно объявился сам. И это, я полагаю, счастливое предзнаменование: начало нашей очень важной операции заваривается удачно. Итак, с чего мы начнем?
Ларенц пожал плечами: начинать, как водится, надо сначала…
— Вот именно! — обергруппенфюрер шагнул к стене, отдернул занавеску с большой оперативной карты и, закурив, с минуту сосредоточенно разглядывал нанесенную обстановку. Потом сказал: — Твое предстоящее задание требует знания объективного положения вещей. Я имею в виду сегодняшнюю военно-политическую обстановку. Кстати, как ты лично ее оцениваешь?
— Я считаю, что положение на востоке у нас довольно прочное, хотя если оценивать ситуацию в целом…
— Довольно! Важно, что ты уловил главное: прочность нашего Восточного фронта. Молодец, Макс, ты как прежде, умеешь мыслить целеустремленно, сразу схватывая сердцевину! А теперь послушай, что с этим связано и что из этого следует…
Засунув левую руку ладонью под ремень и энергично жестикулируя правой («А ведь это привычка фюрера!» — отметил про себя Ларенц), обергруппенфюрер стал рассуждать, расхаживая вдоль карты.
Некоторые злобные критиканы, говорил он, из числа кичливого генералитета пытаются упрекать рейхсфюрера Гиммлера в крупном поражении, якобы понесенном в январе — феврале группой армий «Висла» под его руководством. Но это не так! Поражения не было. Героической стойкостью группировка «Висла» сдержала напор большевистских орд, остановила их на рубеже Одера. Смещение Гиммлера — большая ошибка, однако фюрер вынужден был уступить под напором паникерствующих дилетантов. Именно благодаря титаническим усилиям Гиммлера мы смогли укрепить Восточный фронт от Балтики и до Рудных гор. Наш оборонительный вал Одер — Нейсе поистине неприступен! Не случайно русские застряли перед ним на целых два месяца и не смогли захватить ни одного плацдарма на западном берегу, за исключением Кюстринского. Но и там город Кюстрин остается в наших руках. В немецких!
Слушая возбужденную речь Фегелейна, Ларенц с удивлением и скрытой иронией все больше замечал в поведении обергруппенфюрера, в его мимике и жестах разительное сходство с обликом, привычками фюрера. Даже останавливаясь на поворотах, он выставлял вперед правую ногу, капризно дергал ею совершенно так же, как это всегда делал Гитлер. «Боже, а ведь он за эти годы сделался буквально тенью фюрера! — внутренне усмехнулся Ларенц. — А когда-то считался волевой самостоятельной натурой. Может, положение свояка обязывает?»
— Ты отвлекаешься, Макс! Ты невнимательно слушаешь! — Обергруппенфюрер вдруг остановился и погрозил пальцем.
«Черт побери! — не на шутку струхнул Ларенц. — Да он, как и фюрер, умеет чувствовать настроение собеседника!»
— Извини, Фриц! Я просто немного устал. Такие сегодня перенес передряги… Извини.
— Я повторяю: Восточный фронт у нас на замке! Следовательно, наши руки на западе развязаны. Да, да, я не оговорился: развязаны для действий на западе. И вот тут — внимание, Макс! — я перехожу к главному: решать судьбу войны мы будем на западе. Но не военными ударами, а посредством политики. Ты удивлен? Все очень просто: фюрер, как гениальный политик, мастерски начал войну (вспомни Австрию, Чехословакию, Польшу!), так же блестяще он ее и закончит. Он недавно сказал буквально следующее: они (англосаксы) не оставят меня в беде как первого защитника западной культуры и цивилизации от восточных варваров. Они непременно предложат мне перемирие и даже помощь, чтобы я мог продолжать борьбу против Советов. Ты понимаешь, Макс, всю глубину грядущего недалекого поворота?!
— Да, это потрясающе! — не очень искренне изумился Ларенц и подвинул стул поближе к столу. — Но есть ли реальные предпосылки?
— Конечно, черт побери! Как и во всех смелых начинаниях, которые предпринимает фюрер. Нам достоверно известно из агентурных источников: противоестественная коалиция Черчилль — Сталин — Рузвельт на грани развала. Ведь ты знаешь, что драки начинаются при окончании охоты, когда наступает пора делить шкуру. Сейчас у них как раз этот момент. Только теперь англо-американцы наконец-то схватились за голову: кого они избрали в союзники! Ведь, победив, красные завтра же татарским нашествием испепелят всю Европу!
Вот почему премьер Черчилль отдал приказ (а это нам точно известно!) не расформировывать наши плененные подразделения, а размещать в казармах. И тут же тщательно складировать изъятое трофейное оружие! Майн гот, дело идет к возможному союзу с нами!
— Но ведь Рузвельт?.. Он, говорят, особенно благоволит к русским…
— Рузвельт фактически уже вышел из игры. Президент тяжело болен и находится в совершенно безнадежном состоянии. Пресса ждет его смерти, это будет мировая сенсация.
Обергруппенфюрер широко шагнул к карте и дымящейся сигаретой ткнул куда-то вниз, под самый ее обрез:
— Здесь теперь будет биться сердце Германии! Это Южная Бавария, район Зальцкамергут. Альпы — любимые горы фюрера. Ты ведь, кажется, бывал в этой местности?
— Да, приходилось. В сороковом году я нес охрану «Орлиного гнезда» фюрера — виллы Берхтесгаден на горе Высокий Гелль.
Так вот именно в этом труднодоступном высокогорном районе, сказал Фегелейн, будет в ближайшие дни сосредоточено все высшее руководство Германии: ставка фюрера, оберкомандовермахт и оберкомандохеерс, генеральные штабы люфтваффе и ВМС, все ведущие министерства, все эмигрантские союзные правительства. И все валютные богатства нации. Именно отсюда, из Альпийской крепости мы осуществим политику «поворота войны», отсюда договоримся с англо-американцами о перемирии и последующем союзе против большевиков. Альпиенфестунг станет несокрушимым бастионом нашей будущей победы. Так заявил фюрер. Хайль фюрер!
— А Берлин? — осторожно спросил Ларенц.
— Берлин навсегда останется немецким! Ибо наша оборона на Одере неприступна. К тому же во главе обороны столицы рейха волею фюрера поставлен несгибаемый и твердокаменный ариец рейхсминистр доктор Геббельс. Можно быть спокойным за судьбу Берлина!
Фегелейна явно утомил длительный и столь эмоциональный монолог. Он ушел в дальний конец кабинета к белому столику, где под салфеткой был, очевидно, приготовлен завтрак. Жадно отхлебывая остывший чай, обергруппенфюрер сказал:
— Извини, я голоден. Съем пока бутерброд, а ты подумай. Взвесь все услышанное.
— Яволь!
Собственно, во взвешивании особой необходимости не было. Ничего нового, неожиданного или сверхординарного Ларенц не услышал, тем более что о политической переориентировке на Запад открыто говорило Берлинское радио. Что касается Альпийской крепости, то и о ней штандартенфюреру было известно еще месяц назад. Он даже знал, что организацией Альпиенфестунг руководит сам начальник СД обергруппенфюрер СС Эрнст Кальтенбруннер, а любимец фюрера оберштурмбанфюрер Отто Скорцени спешно формирует эсэсовский так называемый Альпийский корпус.
Уж не говоря о том, что Ларенцу два месяца назад пришлось лично отправлять из Пенемюнде секретный литерный эшелон по адресу Бад-Ишль, а потом срочной шифровкой доносить об этом на «виллу Кэрри» — резидентуру СД, расположенную там же, в Альпах.
Как человек Гиммлера, он много кое-чего знал, однако всегда придерживался золотого правила: «знаешь — молчи, говорят — слушай». Тем более если говорят начальники, да еще такие высокопоставленные, как Фриц Фегелейн.
Его сейчас беспокоило другое: почему, с какой целью обычно немногословный, сдержанный на слова Фегелейн (каким Ларенц знал его в былые годы) вдруг разлил перед ним целые потоки красноречия — вон даже утомился, проголодался, бедняга!
И вдруг Ларенца осенило! Конечно же, непривычный для Фегелейна ораторский тон, патетические нотки в голосе предназначены не только для него, они адресованы и еще одному — третьему лицу. Разговор наверняка записывается, ибо обергруппенфюреру, который инструктировал сейчас Ларенца по поводу чрезвычайного задания, нужна «квитанция» для отчета. И этой «квитанцией» могла служить только магнитофонная пленка!
Пока Фегелейн наспех жевал свой импровизированный ленч, Ларенц осторожно, искоса оглядел стол: где мог быть упрятан микрофон? В вычурной бронзовой пепельнице, в стилизованных стаканчиках чернильного прибора или в одном из пластмассовых телефонов? Черт его знает, но то, что микрофон есть, Ларенц теперь не сомневался…
Он внутренне подобрался, когда Фегелейн, на ходу вытирая руки салфеткой, снова направился к столу — теперь следовало быть особенно настороже!
— Слушай, Макс, а ведь ты, кажется, основательно знаком с производственным процессом по ракете Фау-2 и ее боевыми испытаниями? — благодушно спросил обергруппенфюрер, раскуривая новую сигарету.
— Знаком в общих чертах, В прошлом году я был комендантом полигона «Хайделагер». А там испытывались Фау-2, «Рейнботе» и зенитно-управляемая «Вассерфаль».
— Да, мы сумели выковать грозное оружие! Жаль только, не успели создать достойную начинку для этих ракет. Обычная взрывчатка оказалась для них просто нерентабельной. Ведь Фау-2 по стоимости равна самолету, а боевой заряд — не более тонны. Невыгодно, неэффективно. Это подтвердил и обстрел Лондона. В последнее время туда падало в среднем по сто ракет в месяц, но город выдержал, это надо признать. К тому же группенфюрер Каммлер уже вынужден свертывать свой ракетный корпус в районе Гаагише — Бош. К большому сожалению…
Некурящий Ларенц терпеливо щурился от сигаретного дыма, плывущего ему прямо в лицо. Недоумевал: зачем понадобился неожиданный и столь нелогичный поворот в разговоре? Впрочем, он, кажется, начинал догадываться…
— А что ты скажешь насчет новейшей модификации Фау — ракете А-9? — спросил Фегелейн.
— Это трансконтинентальная баллистическая ракета, разработанная конторой доктора фон Брауна. Я присутствовал на ее двух последних испытаниях, которые проводились в январе на полигоне «Хайдекраут» в районе Тухеля. Потрясающее зрелище! Высота почти 20 метров, дальность полета четыре тысячи километров!
— Представляю этого ревущего в пламени гиганта! — мечтательно протянул Фегелейн. — А ведь именно эти снаряды-колоссы должны были реализовать предсказанную рейхсфюрером Гиммлером концепцию войны континентов. К сожалению, время опередило нас, милый Макс. И что же показали испытания А-9?
— Они закончились неудачно. В первый раз ракета едва лишь стартовала, поднявшись на несколько метров. Второй опытный образец вообще взорвался прямо на пусковом столе.
— А третий? На заводе был ведь изготовлен и третий экземпляр ракеты. Что с ним и где он?
— Мы его отправили вместе со всей эвакуационной автоколонной в Нордхаузен. Это было в конце января.
Обергруппенфюрер поднялся со стула, прошелся, довольно потирая руки.
— Ну вот, дорогой Макс, мы и перешли к твоему заданию. Очень естественно и незаметно перешли.
Суть его, сказал Фегелейн, состоит в том, чтобы заполучить в свои руки («в наши с тобой руки, Макс!») сохранившийся третий образец межконтинентальной баллистической ракеты А-9 со всеми ее чертежами, расчетами и техническими описаниями. Сейчас она возвращена туда, где ее изготовляли: на подземный ракетный завод «Дора-Миттельбау» около Нордхаузена, не так ли? Следовательно, штандартенфюреру Ларенцу в качестве эмиссара фюрера следует завтра же вылететь в Нордхаузен во главе небольшой спецгруппы из опытных и преданных солдат СС, заполучить в полной сохранности ракету А-9 вместе с техническими документами, упаковать в герметические водонепроницаемые контейнеры и переправить под надежной охраной в Альпийскую крепость. Пункт доставки: городок Бад-Аусзее, озеро Топлиц, «Гессл» — секретная испытательная станция военно-морского флота. Здесь на заранее избранной глубоководной точке контейнеры и секретная документация должны быть затоплены. Но так, чтобы иметь возможность в любое время быстро, без особых затруднений извлечь все это на поверхность. Конечно, придется поломать голову, хорошенько подумать и все предусмотреть — это, пожалуй, наиболее сложная часть общей задачи. Впрочем, на месте будет виднее…
Ларенц заметно помрачнел, задумался. В самом деле, его очень тревожил именно этот последний этап чрезвычайного задания. Однако он, будучи практиком, основную, наибольшую трудность видел не в процедуре затопления контейнеров, а несколько в другом.
— Черт побери, придется подключать много посторонних… — вздохнул Ларенц. — Нужна, как минимум, рабочая бригада. А потом, как я представляю, надлежит применить цепочку исключения?
— Разумеется! — просто сказал Фегелейн. — Из концлагеря «Дора» возьмешь десяток крепких военнопленных для погрузочных работ, а после завершения операции на Топлицзее их следует ликвидировать. Это сделают парни из твоей спецкоманды. Ну а дальше… Придется, конечно, ликвидировать потом и самих солдат-эсэсовцев. Впрочем, пусть тебя не волнует: эта функция возложена на старшего спецгруппы шарфюрера Мучмана. А он свое дело знает.
— Но ведь этот Мучман тоже не конец цепочки? Его же нельзя оставлять!
— Майн гот! — всплеснул руками обергруппенфюрер. — Нe притворяйся наивным, Макс! Ну разумеется, последнюю точку должен поставить ты. Я полагаю, тебе, отличному стрелку и спортсмену, не доставит хлопот этот шарфюрер, бывший зачуханный тюремщик. Однако здесь есть одно «но». С его ликвидацией ты не должен спешить и сделаешь это только после нескольких следующих операций. Да, да, мой дорогой, тебе, к сожалению, придется еще не раз возвращаться в Берлин, чтобы забрать особо важные архивные документы. Они пока еще не подготовлены к эвакуации.
Через два часа, плотно поужинав и получив все необходимые документы (а также заменив наконец громоздкие солдатские сапоги!), штандартенфюрер покидал бункер рейхсканцелярии: ему следовало еще засветло прибыть в центральный аэропорт Темпельхоф к зданию управления. Обергруппенфюрер Фегелейн вызвался проводить его на поверхность, чтобы, как он объяснил, самому глотнуть свежего воздуха.
Задымленное вечернее небо над Берлином было мрачным — вязкая дегтярная чернота без просвета, без единой звезды. Остро, удушливо пахло гарью, как подле только что залитого костра. Над причудливыми силуэтами развалин то здесь, то там мимолетно вспыхивали багровые зарницы; это саперы в разных местах взрывали уличные завалы, очищая проезды после вчерашней ночной бомбежки.
«Сизифов труд! — усмехнулся Ларенц. — В полночь прилетят проклятые «либерейторы», и с утра опять начнется все сначала». Он подумал, что покидает Берлин в самое подходящее время: с приходом весны воздушные удары по столице наверняка будут нарастать и со временем бомбардировщики издолбят город до самых подвалов, превратят его в огромную груду мусора.
Впрочем, ведь ему еще придется возвращаться сюда. И не один раз, к сожалению. Да еще в компании с довольно странным напарником. Почему избрали какого-то шарфюрера, разве нельзя было подобрать более достойного человека? Ну хотя бы младшего офицера…
— А этот Мучман, что за тип? — с деланным равнодушием спросил Ларенц. — Ты сказал «тюремщик». В каком смысле?
— В самом прямом. Он несколько лет служил старшим надзирателем в гестаповской тюрьме «Плетцензее». В той самой, где в прошлом году были казнены генералы-заговорщики, участники покушения на фюрера: Гепнер, Штифф, фон Хазе и другие. Так вот, вешал их не кто иной как шарфюрер Мучман.
— Н-да, одиозная фигура! — присвистнул Ларенц. — Его и в самом деле нельзя пускать в будущее. Душа его черна, как наша форма. Так, кажется, любил шутить рейхсфюрер Гиммлер?
— Все мы люди, и все грешны… — притворно, а может, искренне вздохнул обергруппенфюрер. — И если быть откровенным, меня тоже страшит будущее… Что скажут о нас потомки? Поймут ли, осудят? В легендах будущего нас, скорее всего, представят кровожадными чудовищами, вампирами без чувств и нервов. А ведь мы были всего лишь солдатами — исполнительными, педантичными, как и положено немцам. Нет, мы не были бездумными исполнителями, мы прекрасно понимали свои цели и задачи. Нравственность, как система мелочных запретов, придумана хлюпиками, а они-то как раз и разлагают род человеческий. Мы сделали ставку на силу, то есть на то, чем единственно держится природа вообще. Люди должны повиноваться только силе! Другого пути у человечества нет! Другой путь — это маразм, разгул похотей, гниение, гибель. Люди будущего поймут это. Но слишком поздно…
Ларенц без особого удивления слушал исповедальные размышления обергруппенфюрера. Нет, ни спорить, ни возражать или соглашаться ему сейчас не хотелось. Вообще ни о чем не хотелось говорить: с запада, со стороны Тиргартена, ветер вдруг донес явственный хмельной запах тополиных почек — по пожарищам Берлина несмело, но все-таки пробиралась весна!
А Фегелейн не замечал запахов, по-прежнему брезгливо морщил нос: ему, заядлому курильщику, сутками торчащему в бетонной норе, просто уже недоступны запахи живого бытия. Жаль, очень жаль…
Ларенц думал о том, что завтра он, облеченный чрезвычайными полномочиями во главе полдюжины вооруженных до зубов парней, на надежном «юнкерсе» вырывается наконец-то на оперативный простор. Конечно, «дружище Фриц», старый партайгеноссе, подбросил ему несколько хитроумных загадок. Но у него еще будет время, чтобы хорошенько поломать над ними голову.
Философско-лирическая настроенность Фегелейна более чем понятна: он хочет вызвать его, Ларенца, на откровенность. На так называемый душевный разговор. Однако Ларенц не клюнет. Не то сейчас время, чтобы распахивать сокровенное, устраивать «стриптиз души». Не случайно ведь французы говорят: «В минуту опасности близкий — самый опасный».
— Я благодарю за доверие, дорогой Фриц! — Ларенц с чувством пожал на прощание руку обергруппенфюреру, — Полагаю, что мы будем иметь такой капитал, такие козыри, что смело можем сыграть хоть с чертом, хоть с богом. Помнишь песню нашей боевой молодости: «Держитесь крепче в гуще боя»? Будем держаться! Хайль!
Задумчиво покашливая, обергруппенфюрер проводил Ларенца к боковой калитке. За решетчатой железной оградой в сумерках виден был бортовой «майбах» с солдатами, сидящими в кузове.
— Вот твоя спецкоманда, Макс. Счастливого пути!
У кабины Ларенца встретил шофер. Бодро вытянулся, отдал честь. Штандартенфюрер удивленно пригляделся: да ведь это тот угрюмый эсэсовец, что доставил его сюда от аэропорта Иоганнисталь!
— Как, и вы едете со мной?
— Так точно, герр штандартенфюрер! Позвольте представиться: старший команды шарфюрер Мучман!
Ларенц оглянулся: ему почудилось, что сзади ехидно ухмыляется обергруппенфюрер Фегелейн. Однако за калиткой, кроме часового, уже никого не было.
5
Егор Савушкин считал себя крепким человеком, но и у него дрогнула душа, когда осенью прошлого года их, советских военнопленных, прямо из товарных вагонов погнали в огромную дыру-туннель, которая черно, угрожающе зияла в горе. Все тело постепенно охватывал липкий, леденящий страх, пока брели они между рельсами, спотыкаясь на шпалах, а над головой смыкалась каменная твердь, сырая, вонявшая кладбищенским тленом. А потом в полумраке громадного подземного зала, увидав многотысячную толпу пленных рабов, старшина почувствовал настоящий ужас: это были люди-скелеты, их головы в тусклом электрическом освещении казались черепами, в черных впадинах которых странно и страшно светились глаза…
«Вот он где, мой конец! Спаси и помилуй, пресвятая мать…» — внутренне перекрестился Савушкин, сразу почему-то вспомнив строки из священного писания: «…и открылся ад, и увидела она мучающихся в аду…».
Удивился тому, что слова эти совершенно отчетливо возникли в памяти, хотя раньше, в довоенную пору, он писания не читал, а тем более не заучивал. Приходилось лишь несколько раз бывать на кержацких молениях — так, ради мужицкой компании. И вот, поди ж ты, вспомнилось, будто давнишнее дедово пророчество. Стало быть, совсем плохи дела, коль на заупокойное потянуло…
И все-таки в близкий конец не верилось. Ну в самом деле, не за тем же он недавно чудом выкарабкался, можно сказать, на карачках ушел от косой, чтобы подыхать тут, в этой вонючей каменной дыре?
Его спасли ребята из бригады, и особенно Атыбай Сагнаев, не отходивший от Савушкина, от его нар, все два месяца, пока эшелон с военнопленными гнали сюда из Польши. А то, что он не помер после порки, получив двадцать шпицрутенов (арматурным прутом), так, значит, сдюжил. Да и повезло ему; остальных десятников, участвовавших в подготовке неудачного побега в «Хайделагере», принародно расстреляли. Ему, как руководителю передовой в труде десятки, сделали скидку — положили под цванциг шлеге[48], которые вообще-то тоже означали смерть, только более мучительную.
А он вот взял и выжил…
Самое дрянное — дышать тяжело, больно. Три ребра сломаны и никак не срастаются — Егор их чувствовал постоянно, днем и ночью. Может быть, пришло время отказаться от бригадирства, передать десятку кому-нибудь из молодых, например тому же сержанту Сагнаеву? Парень-казах обладал непонятной, просто немыслимой выносливостью. А ведь бригадир вроде командира — пример для остальных. Только сам Атыбай не пойдет на это, ни за что не согласится. Да и остальные тоже.
Савушкин хорошо знал: ребята верили в него. Надеялись: пока старшина жив, пока он с ними — с бригадой ничего не случится. «Старшина оклемается, что-нибудь придумает» — так они говорили меж собой, и он это слышал.
Но что он мог придумать?
Они давно уже потеряли счет времени в подземелье, жили только по суткам-зарубкам, по которым выходило, что на воле, за воротами подземного завода-концлагеря, уже наступила весна. Они все работали на конвейере, на сборке немецких ракет — тех самых, что в прошлом году еженощно ввинчивались с ревом в небо над «Хайделагером». Тут же наспех хлебали суррогатный морковный кофе или свекольную баланду, тут же, в боковых штольнях, спали на цементном полу, положив под головы солдатские котелки. И тут же умирали, чаще всего ночью, — от истощения, от сознания полной и окончательной безысходности.
Белый дневной свет видели изредка, когда их строем приводили на показательные экзекуции в тот самый громадный зал — цех готовой продукции. В овале туннельных ворот светился день, минут пять они привыкали к солнечным лучам, а потом начиналась механическая процедура, изобретенная местными изуверами-эсэсовцами. Очередную десятку провинившихся «саботажников» подводили к портальному крану, надевали на шеи веревочные петли. Обер-шеф охраны пролаивал приговор и давал команду: «Ауф!» Под жужжание электромоторов ферма-перекладина ползла вверх, к потолку. Черная зловещая гирлянда перечеркивала день…
Никаких других наказаний здесь не существовало, не было ни порок, ни расстрелов — только повешение. Вешали за малейшую провинность, не говоря уж о тех, кто пытался подсыпать песок в ракетные механизмы, даже оброненное обидчивое слово или косой взгляд давали основание охраннику сорвать с пленного наспинный номер и сунуть в карман. Это означало, что человек автоматически включен в очередную «висячую команду».
С приходом весны эсэсовцы вовсе озверели, особенно после беспощадной ночной бомбежки, которой подвергся заводской городок, где размещались административно-технический персонал и охранный гарнизон. К тому же подземный завод явно затоваривался — не только цех готовой продукции, но и почти обе центральные осевые штольни оказались забиты собранными, уже прошедшими контроль ракетами.
Пленные догадывались: близится конец «тысячелетнего рейха»… Это подтверждали и сами немцы из числа работавших на сборке инженеров и техников — все они стали необычайно любезными, а иные даже пытались тайно подкармливать военнопленных. Начались перебои в поставках агрегатов, деталей — сборочный конвейер застопорил налаженный ход.
Бригаду Савушкина, оставшуюся без работы, в один из мартовских дней вывели из штольни на волю, на расчистку разрушенных бомбежкой заводских зданий. Старшина ужаснулся, когда при дневном свете разглядел свою былую «молодежную дружину»: землистые, с желтизной, исхудавшие лица, почти сплошь беззубые рты, впалые щеки, заросшие щетиной, будто схваченной изморозью… Истлевшее рванье вместо гимнастерок и костлявые руки в сплошных гниющих коростах. Они шли парами, шатаясь и поддерживая друг друга, их зябко трясло на холодном ветру, они и шли-то только потому, что он, тоже ослепленный солнечным светом, все-таки вел их, стараясь ступать твердо по шпалам рельсовой колеи.
Их привели на расчистку гаражей и начали с того, что каждому выдали по немецкой солдатской шинели. А потом в уцелевшей автомастерской, поставив в ряд у верстака, напоили кипяченым молоком: каждому по кружке. Егор Савушкин цедил молоко мелкими глотками, ощущая невообразимое блаженство — таким вкусным оно казалось ему разве что в детстве: парное, пенистое, только что из подойника, пахнущее заречным лугом. Усмехаясь, погрозил ребятам — не спешить, не обжигаться! Ежели дали, значит, обратно не отберут — нечего жадничать.
Непонятны были ему, бывалому мужику, все эти дела с шинелями и с молоком… Ведь не какие-нибудь судомойки-кухарки, а сами эсэсовцы подают, и не гаркают, а с вежливым «немен зи» (берите, дескать!). То, что не от доброты или жалости, а по надобности они так делают — это ясно. Не одень сейчас ребят, не подкрепи, они и лопаты не подымут. А через час-другой вообще с ног свалятся. Стало быть, тут простой расчет.
Но вот вежливость охранников-душегубов при чем? Тоже ясно — начальство так приказало. А зачем?
Однако самое странное началось потом, когда они приступили к расчистке заваленной кирпичами автомобильной стоянки. Охранники не кричали на них, не били, не подгоняли, более того, вообще, казалось, не обращали внимания на работающих пленных. Сели в уголок, в безветрие на солнышке, поставили автоматы между ног, прикурили сигаретки и принялись играть в солдатского «дуралея», поочередно выбрасывая пальцы.
У Савушкина аж спина вспотела, заныли ломаные ребра от дурного предчувствия: к нехорошему идет. Может, охранники на побег их провоцируют? «А ведь если не провоцируют, случай для побега в самом деле очень даже подходящий, — чувствуя озноб от волнения, сообразил старшина. — Лучше и не придумаешь. Кому-нибудь из ребят велеть спихнуть с крыши гаража вон ту бочку, чтобы загремела, а в этот момент лопатами прибить эсэсовцев, и порядок. Два автомата у ребят — дело нешуточное, уже можно будет вести огневой бой, идти на прорыв».
Савушкин распрямил спину, огляделся, оценивая окрестность. И сразу понял: пустой номер… Вокруг городка двойное проволочное заграждение под током, за ним — минированная полоса (видны таблички: «Минен»); выход только через центральные ворота, а там целая орава эсэсовцев (комендатура рядом). Вот если бы броневик прихватить…
Потом старшина искоса пытливо оглядел своих ребят, каждого оценивая в отдельности, и грустно вздохнул: нет, ни с броневиком, ни даже с танком дело не выгорит. Кроме Атыбая, сплошь доходяги. Их не в бой вести, а в лазарет класть — на длительное усиленное питание.
Вот если бы им всем здесь, на свежем воздухе, дня три-четыре побыть, поработать, да еще при хорошей пище, тогда можно всерьез подумать насчет побега. А сейчас пока — не резон…
В обед пленных накормили тут же, на рабочей площадке: солдат-эсэсовец приволок бидон отличной гречневой каши. У Савушкина каша в горле застревала — это уже было слишком! Что же они задумали, черные живодеры, зараза их разрази?.. «В конце концов, ладно, — успокоился он. — Пускай кормят, пускай дают отдохнуть. Они свое замышляют, а он будет готовить свой план. Посмотрим, кто кого объегорит».
Во второй половине дня вовсе потеплело, солнышко припекало спины, от ближнего палисадника, от земли, даже от нагретых кирпичей, одуряюще пахло весной. Голубовато-зеленые дали курились теплынью, искрились до рези в глазах. И странно было видеть на этой земной, бьющей ключом благодати тощие фигуры пленных, их пепельные лица, будто тронутые подвальной плесенью. «Вроде картофельных заморышей, прости господи! — с жалостью сравнил старшина. — Тех хилых, немощных, что по весне выбрасывают из погреба от проросшей картошки…»
К охранникам подошел какой-то немец — кряжистый, немолодой уже, с заметным брюшком, перетянутым офицерским ремнем. («Видать, из интендантов», — смекнул Савушкин, заметив на погонах фельдфебельские лычки). Фельдфебель поговорил о чем-то с эсэсовцами и направился к работающим пленным, стал приглядываться к каждому, словно прицениваясь. Возле Егора Савушкина остановился, ткнул пальцем: «Дизер!»[49] Караульный согласно кивнул, и фельдфебель жестом позвал за собой бригадира.
«Что ему от меня надо? — недоумевал Савушкин. — Наверно, понадобилось тяжесть какую-нибудь поднять, вот и выбрал кого покрепче. Только какая от меня помощь при ломаных-то ребрах? А отказываться нельзя — не станешь же объяснять ему, дьяволу пузатому…».
Фельдфебель провел его через пролом в стене, потом по асфальтированному наклонному съезду они спустились в подземные гаражи. Тут в полной исправности, сияя лаком и стеклом, стояло больше десятка различных автомашин, главным образом грузовиков («Вишь куда припрятали, ироды! Никакая авиабомба не прошибет!»).
В дальнем конце гаража подошли к пятнистой камуфлированной легковушке, у которой был открыт капот и почти полностью разобран мотор: лоснящиеся маслом детали лежали рядом на полу, на брезенте.
«Может, собирать мотор заставит? — прикинул старшина. — Так я же в технике ни бельмеса не смыслю. Однако придется порекомендовать ему Атыбая Сагнаева, тог авиационным механиком служил. Еще с довоенной подготовкой».
Фельдфебель принес ведро керосина, бросил туда замасленные детали и показал Савушкину, покрутил пальцем: дескать, давай мой.
А сам залез в кабину и, оставив раскрытой дверцу, включил радиоприемник. Сквозь треск донеслись русские слова, потом совершенно отчетливо послышался знакомый голос московского диктора, читавшего сводку Информбюро…
Савушкин испуганно огляделся: нет ли поблизости охранника? Три дня назад в одной из штолен прихватили и повесили шестерых пленных только за то, что они слушали Москву у раздобытого кем-то самолетного радиоприемника…
Что замыслил пузатый фельдфебель? Кто он и зачем, собственно, привел сюда Савушкина? Ведь эти гайки-шестерни он мог без труда помыть и сам. Или он решил дать возможность бригадиру послушать московскую сводку, чтобы тот потом пересказал ее остальным пленным? А толку от этого? Ведь каждому, даже этому фельдфебелю, ясно, что эсэсовцы живыми никого из пленных все равно не оставят…
Как ни говори, здорово! Наши уже на территории Германии! А вдруг выбросят к концлагерю советский десант или организуют танковый прорыв и к чертовой матери снесут бараки охранников, отутюжат эсэсовцев гусеницами, разворотят в прах проклятую Адову гору?
Фельдфебель курил сигарету, посмеивался, а сам зорко, настороженно наблюдал за входными воротами в гараж. «Нет, — подумал Савушкин, — с охранниками-эсэсовцами он не связан, и провокации тут нет. Иначе зачем бы ему опасаться? Впрочем, кто их знает, немцев…».
Когда радиопередача закончилась, фельдфебель, выключив приемник, вышел из машины и протянул Савушкину сигарету. Старшина не отказался, но и закуривать не стал, спрятал сигарету: вечером можно будет пустить до кругу на всю бригаду. Немец рассмеялся, хлопнул Савушкина по плечу и сунул ему в карман всю пачку. Пригнувшись, тихо произнес:
— «Ростов-Дон».
Савушкин продолжал невозмутимо шуровать палкой в ведре, будто ничего и не слышал. Хотя внутренне вздрогнул: это был пароль подпольной организации «Хайделагера». Пароль БСВ — «братства советских военнопленных».
— «Ростов-Дон»! — громче повторил фельдфебель.
Савушкин недоуменно поднял лицо, развел руками:
— Не знаю… Я там, значица, не бывал. Не служил, не воевал.
Немец сердито засопел, крупный нос его порозовел от раздражения.
— Не валяйт дурака, старшина! — произнес он на ломаном русском языке. — Ты биль председатель БСВ на «Хайделагер». У меня нет час для перепирайся.
— А в чем дело? — прищурился Савушкин.
— Дело твоя жизни. Ваших товарищей тоже. Всех.
— Ну-ну, интересно…
Фельдфебель присел рядом на корточки и, делая вид, что протирает насухо только что промытые шестерни, стал объяснять, немыслимо коверкая слова. Впрочем, Савушкин сумел понять: ему и его бригаде предстоит на днях длительное путешествие. Расчистка развалин — придуманная эсэсовцами ширма. На самом деле их хотят основательно проветрить на свежем воздухе, подкормить и поднять на ноги перед дальней дорогой и предстоящей работой. Они станут особой рабочей командой (зондерарбайтс коммандо). Здесь будут грузить, а там разгружать. Там — это, значит, в Альпах. Они будут сопровождать автопоезд из пяти машин с секретной ракетной техникой. После прибытия в пункт назначения и разгрузки машин вся бригада подлежит уничтожению…
— Это как же так? — не на шутку встревожился Егор Савушкин.
— Вас будут расстреляйт, — пожал плечами фельдфебель. — А может, повешайт, Я этого не знай.
Савушкин задумался. Странным было услышанное!.. Начиная с пароля — откуда мог знать его немец? Но ведь знал! А с другой стороны, никакого подвоха не чувствовалось: просто человеческое предупреждение. Да и кому нужна игра всерьез с десяткой полуживых высохших от голода военнопленных, за жизни которых даже охранники не поставят и ломаного гроша? Поверить или не поверить? Но ведь немцу-то никакой выгоды от этого — ни в том, ни в другом случае! Как говорится, ни жарко ни холодно.
Ежели корысти нет — надо верить.
— Ладно, — кивнул Савушкин. — Я не знаю, кто ты есть, а спрошу — все равно не скажешь. Да и не в этом дело, вижу: ты человек. Спасибо, друг-товарищ. Вот ответь-ка мне лучше: помочь ты нам сможешь?
Немец снял пилотку, задумчиво поерошил рыжую шевелюру. Усмехнулся:
— Буду постарайся. Авось поможем. Так русский Иван говориль?
Через час фельдфебель отвел Савушкина обратно в бригаду. По дороге строго предупредил: никому ни слова!
Предсказания автомеханика-фельдфебеля вскоре стали сбываться: на третий день бригаду Савушкина, уже несколько окрепшую на наружных работах, перевели в казарму, сводили в баню, постригли и выдали поношенное, но еще крепкое советское обмундирование.
А потом с расчистки направили на работу в гараж, где готовились к дальнему рейсу мощные дизельные «христофорусы» с платформами-прицепами. Здесь же проводились ежедневные и тщательные погрузочно-разгрузочные тренировки под руководством мордатого угрюмого шарфюрера.
Неделю спустя, в один из солнечных дней уже начинавшегося апреля, их всех построили рано утром на площадке перед воротами гаража. Тут же справа была выстроена и шестерка охраны: крепкие, отборного гренадерского роста, вооруженные до зубов солдаты-эсэсовцы.
Смотр готовности к маршу проводил штандартенфюрер. Он ходил перед строем вразвалку, добродушно шутил и пересмеивался с парнями-эсэсовцами, а когда подошел к военнопленным, вдруг обрадованно-удивленно вытаращил глаза:
— О! Ви есть старый знакомец! — Штандартенфюрер рукой в перчатке потрепал Савушкина за подбородок. — Лучший бригада «Хайделагер»! Ви вспоминай меня?
— Так точно! — гаркнул старшина. Он конечно же с первой минуты узнал бывшего эсэсовского коменданта «Хайделагера», треклятого живодера-садиста. Да и кто из пленных мог забыть его сладкую улыбочку, с которой эсэсовец, по обыкновению, наблюдал за лагерными экзекуциями?
— Зэр гут! — сказал штандартенфюрер. — Я отшень довольн ваша компания. Ви карашо делай заданий, и я отпускай вас на воля. Аллес! Домой, Россия, к ваша баба. Я тоже будем радый… как это сказать по-русски?.. До небеса!
— Так точно! — опять услужливо поддакнул Савушкин. — Вознесетесь, значица, на небеса. От радости.
В тот же вечер перед погрузкой носатый немец-фельдфебель, улучив момент, шепнул Савушкину, что во втором контейнере, в инструментальном ящике запрятан разобранный автомат — шмайсер, а на пятой машине внутри ракетного корпуса (у топливного бака слева) они найдут несколько комплектов немецкого обмундирования.
Он также сообщил, что в случае удачного побега пленные должны пробираться в город Бад-Ишль и там по адресу Людвигштрассе, восемь, найти частную аптеку. Пароль: «Миттельбау-Дора».
6
События последних месяцев резко и круто повернули судьбу оберста Ганса Крюгеля, переместили жизнь в совершенно иную плоскость, заставив многое переосмыслить, а кое-что просто начать наново.
Решающим было то, что война для него, полковники вермахта, осталась позади — после тех драматических июльских дней в «Хайделагере», которые сразу разорвали перетянутый тугой узел, привели к неожиданной развязке. Хотя он и сейчас, анализируя прошлое, не усматривал в этом логики, не находил ее, внутренне интуитивно понимая, что она все-таки была.
Времени для размышлений оказалось более чем достаточно: сначала три госпитальных месяца в Свердловске, потом безмятежные и однообразные, похожие один на другой дни для пленных генералов и высших офицеров. Никаких обременительных забот здесь не было, даже регулярного физического труда — пленных выводили лишь на расчистку снега да на всякие мелкие работы по благоустройству территории. Все это скорее напоминало принудительные прогулки, проветривание мозгов для генералов и полковников, которые в едких клубах даровой русской махорки до одури спорили в бараках о проигранных сражениях, искали виновных краха столь блестяще разработанных операций. Как правило, в числе таковых оказывались вовсе не они, фронтовики, а «лизоблюды» и «щелкоперы» из оберкомандовермахт, оберкомандохеерс типа Кейтеля, Йодля, Цейцлера, и, конечно, этот напыщенный ефрейтор, возомнивший себя стратегом.
Крюгель не участвовал в спорах, сторонился вечерних покерных компаний — он был чужим и чуждым в среде битых профессиональных военных, до сих пор с кичливой гордостью носивших на мундирах Железные кресты. Уже дважды он отклонял предложение о вступлении в «союз немецких офицеров», хотя и считал прогрессивной эту организацию. Однако себя он не считал кадровым офицером — в этом было все дело.
В принципе так ведь оно и было: его мобилизовали в вермахт в 1936 году как опытного специалиста-инженера. Он и не мог поступить иначе в то время. Он честно прошел несколько кампаний и испил свою чашу до дна — с него довольно. Теперь он должен думать только о своей истинной профессии, заниматься тем, чем должен был заниматься согласно призванию: строить, а не разрушать. Он порядочно разрушил в войну, и дай ему бог за оставшиеся дни восстановить или заново построить хотя бы половину из лично им разрушенного.
Это был долг из тех, которые оплачивают жизнью.
Ему было что вспомнить в связи с этим. Стоило лишь закрыть глаза, и в памяти кошмарной явью возникали обугленные развалины Воронежа, серые осыпи и груды кирпича на улицах Харькова и бесконечные ряды белых печных труб на месте выгоревших деревень, поселков, хуторов… Понадобятся многие годы, чтобы на месте пепелищ вновь заблестели окна домов, десятилетия, чтобы зацвели выгоревшие дотла сады и парки.
Читая в газетах оперативные сводки, Крюгель с особой болью думал о Германии — война уже вступила на ее территорию… Конечно, он хорошо знал, что такое война, что кроется за понятием «возмездие», но все-таки не верил в ответную жестокость русских, ибо знал этот народ, изучил, как считал, его истинную душу за годы работы на таежной алтайской стройке. Он видел этих русских-сибиряков в разных ситуациях: смешливыми и мрачными, радостными и разозленными, упоенными успехом, раздосадованными неудачами или убитыми горем. Но жестокими, мстительными — не видел.
Хотя, может быть, просто не встречал…
В свое время он многое не понял в русских, в советских людях вообще. Но в одном твердо убедился: эта нация только еще пробудилась к подлинной, всесторонней и многообразной созидательной жизни. Именно созидательность, как главная и решающая черта, присутствовала в крови каждого русского, была непременным преобладающим качеством. И сформировалось это давно, вышло из глубин веков, из исторических столетий народа, упорно шедшего к своему возрождению через суровость природы и климата, через бескрайние просторы степей и тайги — девственных, нетронутых преобразованиями, ждавших прикосновения человеческой руки.
Такой народ не мог жаждать разрушений, тем более теперь, когда перелом в войне вручил ему в руки не только карающий меч, но и судьбу завтрашнего мира, будущего всей многострадальной Европы.
Как ни странно, это убеждение сформировалось у Крюгеля не в далекие уже мирные годы, когда он бок о бок работал с сибиряками на строительстве Черемшанской плотины, а много позднее — на войне. Встретившись с необъяснимым упорством советских солдат, увидев не один раз непоколебимую, казалось, вечную решимость в их глазах в бою и даже на окровавленных лицах пленных, он долго искал ключ к расшифровке таинственного и загадочного русского характера.
И только потом понял, в чем дело…
Лагерное бездействие угнетало Крюгеля. Правда, его деликатно попросили, чтобы он, если появится такое желание, написал бы по возможности обстоятельный инженерный трактат, обобщающий боевой опыт строительства крупной оборонительной позиции «Хаген» на Орловском выступе в первой половине 1943 года (оберст Крюгель возглавлял эту операцию по линии инженерно-саперного управления оберкомандохеерс). Технические расчеты, планировка, схема минно-взрывного обеспечения, методы работы по созданию столь мощной полосы обороны, очевидно, всерьез интересовали советских военных историков.
Однако Крюгель не менее деликатно отказался, считая для себя невозможным возвращаться к уже перечеркнутому прошлому. И совершенно неожиданно для коменданта лагеря подал встречное прошение-рапорт с просьбой направить его на один из горнорудных уральских объектов в качестве инженера-строителя. Честно говоря, он давно уже втайне завидовал пленным немецким солдатам из соседнего лагеря, которых ежедневно водили на подземные работы в ближайший рудник. В конце концов, он был согласен даже на роль какого-нибудь шахтного маркшейдера: не может же он, столь задолжавший России, бесплатно есть русский хлеб в качестве высокочиновного тунеядца!
В лагерной комендатуре рапорт (написанный, кстати, по-русски) приняли с нескрываемым удивлением, но никакого хода не дали. Единственным результатом стали откровенные насмешки лагерных коллег-полковников да презрительное брюзжание в адрес Крюгеля стариков генералов.
В один из мартовских дней, когда уже стали забываться студеные снежные вьюги, а снег в окрестностях засинел, подернулся искристой коркой, Крюгеля вдруг вызвали в комендатуру. Он шел туда уверенный, что разговор пойдет о его рапорте и что наконец-то будет поставлен окончательный крест на постылой и постыдной военной карьере.
Однако Ганса Крюгеля ожидало непредвиденное. Оно началось уже с того, что в кабинете коменданта лагеря его встретил незнакомый советский подполковник в мешковатом кителе, с усталым припухшим лицом — явно не из строевых, а из штабных офицеров. Ответив на приветствие Крюгеля, он коротко сказал:
— Внизу нас ждет машина. Вы не возражаете проехать для беседы?
Крюгель лишь пожал плечами: пожалуйста, если так надо… Взглянул в окно: за воротами лагеря действительно стояла автомашина — черная легковушка довоенного советского производства.
Через несколько минут они выехали на ближнюю автостраду, миновали мост над рекой, который Крюгель частенько разглядывал из окна своего барака (его интересовали оригинальные деревянные сваи моста), затем свернули на проселок.
Подполковник оказался человеком деликатным: узнав, что Крюгель некурящий, сам тоже курить не стал, сунул в карман портсигар. И продолжал молчать. «Странно, — подумал Крюгель, — пригласил «проехать для беседы», но молчит, не начинает разговора… Очевидно, разговор состоится не здесь, не в машине. А позднее».
Он искоса приглядывался к сидевшему рядом подполковнику, ощущая неведомо откуда взявшееся любопытство: ему вдруг показалось, что когда-то и где-то он уже видел этого человека, И пожалуй, очень давно…
Неужели опять, как в прошлом году, Черемша?
Подполковник вдруг повернулся и сказал улыбаясь:
— Да-да, господин Крюгель! Вы правы: мы с вами уже встречались раньше. И правильно думаете — в Черемше.
Крюгель несколько опешил от неожиданности, потом решил все-таки поддержать шутливый тон, рассмеялся:
— Вы есть ясновидящий по лицу. На немецком языке — физиономист.
— По-русски тоже так, — кивнул подполковник. — Это у меня, наверно, от моей основной профессии осталось. Я ведь долго был следователем. Между прочим, с вами я встречался именно в этом качестве. Помните дело по подрыву экскаватора в скальном карьере?
— О! — изумился Крюгель. — Очень помню! Вы мне тогда, как это сказать… навешивали саботаж. Не так ли?
— Ошибаетесь, господин Крюгель! Вас обвиняли только в служебной халатности. Не более того.
Крюгелю сделалось грустно от нахлынувших воспоминаний: майн гот, как давно это было! Целая вечность… Откинувшись на спинку сиденья, он прикрыл глаза: густая, плотная, как стена, духовитая зелень тайги, треск перфораторов, голые по пояс, загорелые люди, утренние купания в ледяной таежной реке и обязательная кринка молока… Черт побери, не от этого ли молока у него тогда так удручающе быстро лысела голова? Каким же молодым, опрометчивым и наивным он был!
Да, конечно, он хорошо помнил, как проницательно буравил его этот следователь своими припухшими глазами, какие каверзные вопросы подбрасывал.
— Вы меня ловиль на словах, — смеясь, Крюгель погрозил пальцем. — Как какой пособник вредитель.
— Ничего подобного! Я знал, что вы честный человек, господин Крюгель.
— Ну хорошо. А теперь тоже будете допрашивайт? — уже серьезно поинтересовался Крюгель.
— Ни в коем случае. Я и тогда вас не допрашивал, а просто беседовал. Сейчас тоже — только беседа.
— Уже начали?
— Нет, это предисловие. — Подполковник выразительно кивнул в сторону солдата-шофера: дескать, разговор может состояться только в условиях строгой конфиденциальности.
«Ну что ж, — подумал Крюгель. — Допрос или беседа — эти тонкости для меня, военнопленного, сейчас в общем-то не имеют значения. Важна тема». А вот этого он пока предугадать не мог. Скорее всего, что-нибудь, связанное с «Хайделагером», с испытанием ракет Фау-2, Он ведь еще осенью прошлого года, будучи в госпитале, а точнее, на положении выздоравливающего, написал подробный доклад на этот счет со всей доступной статистикой и выкладками. Изложил все, что ему было известно. Может быть, возникла необходимость уточнить или перепроверить его данные? Пожалуйста, он готов.
Подъехав к какому-то крупному городу, машина пробежала по булыжнику окраинной улицы и снова свернула на проселок, уходящий в густой лес. Затем — полосатый шлагбаум контрольно-пропускного пункта и, по всем приметам, территория военного городка. Наконец в глубине леса, у одиночного бревенчатого домика, машина остановилась. Крюгель по армейской привычке взглянул на часы: ехали ровно пятьдесят минут, следовательно, расстояние от лагеря около семидесяти километров. Интересно, какого рода воинское учреждение здесь располагается и о чем с ним будут вести разговор? Кто и на каком уровне?
Подполковник пошел первым, поднялся на крыльцо, чуть прихрамывая (Крюгель только теперь заметил это). Вставил ключ в замочную скважину и открыл дверь.
Внутренняя комната напоминала убранство охотничьего домика: лосиные рога на крюке, чучело кабана в углу. Да и пахло по-лесному: сосновой смолой от гладкоструганых бревенчатых стен. Справа у окна, в простенке, висела топографическая карта Германии, немецкая, крупномасштабная, исполненная в характерном серо-зеленом цвете — такими картами пользовались во всех штабах вермахта, и Крюгель знал это. Карта его сразу насторожила: зачем она здесь? Уж не станут же его расспрашивать, например, о крупнейших военно-промышленных объектах Германии. Как и он не станет отвечать. Хотя бы потому, что никогда не считал себя компетентным в таких вещах.
Подполковник между тем включил электрочайник, стоящий на подоконнике, расчистил от бумаг стол и, тщательно обтерев салфеткой, выставил на него три чайных стакана в мельхиоровых подстаканниках. Потом достал из тумбочки сахарницу, тарелку с хорошо прожаренными сухарями.
Крюгеля почему-то беспокоила, даже раздражала эта нарочитая неспешность хозяина, дотошность, с какой он готовил чаепитие («будто совершает священный ритуал!»). Хотя причина торжественной медлительности, очевидно, проста: приходится ждать третьего. Наверняка начальника.
— Нет-нет! — махнул рукой подполковник, перехватив взгляд Крюгеля, брошенный на дверь. — Никого третьего не будет, герр Крюгель. А третий стакан предназначен для заварки. Я, видите ли, собирался лететь сюда в спешке и забыл свой чайничек. А здесь, к сожалению, все делают по-солдатски: заварку бросают прямо в котел или вот в электрочайник. Но это уже, извините, не чай, а бурда.
— Вы летели сюда? — удивился Крюгель. — Откуда?
— Из Москвы.
— Даже так? Интересно…
— Самое интересное будет впереди, герр Крюгель! — усмехнулся подполковник и стал заваривать чай.
Откровенно говоря, Крюгелю понравилась манера чаепития: в крепкий подслащенный чай надо было бросить два-три румяных сухарика, а уж потом пить. Вкус такого чая показался необыкновенно приятным.
— Зэр гут! — похвалил Крюгель. — Однако Черемша такой чай не пьют. Я помниль.
— Верно, не пьют. И нигде, наверно, не пьют. Это мое изобретение. Личное, герр оберст. — Прихлебывая чай, подполковник исподлобья, чуть заметно улыбаясь, поглядывал на Крюгеля. — А вы, я вижу, картой интересуетесь? Это я тоже из Москвы прихватил. Так, для ориентировки. Может быть, она нам понадобится. А может, и нет.
На карте жирной красной полосой нанесена была линия фронта: на севере по Одеру, по Нейсе, потом через Рудные горы вниз, почти пополам перечеркивая Чехословакию. Крюгель, конечно, читал газетные сводки и знал положение на фронтах, однако тут, на карте германского генштаба, обстановка выглядела более чем красноречиво: уже утрачены Померания, Нижняя и Верхняя Силезия, а ведь от Кюстрина на Одере до Берлина каких-нибудь шестьдесят — семьдесят километров…
— Да-да! — кивнул подполковник. — До Берлина осталось расстояние для одного оперативного удара — несколько суток боев. Можете не сомневаться: дни Берлина сочтены. А вообще, до конца войны несколько недель. Такие дела, герр Крюгель.
«Любопытно, — подумал Крюгель. — Зачем я им понадобился на последних днях войны? И ведь очень понадобился, иначе не стали бы посылать сюда курьера из Москвы… Что-то уж слишком затягивает разговор хитроватый русский подполковник, давно пора перейти к делу».
И опять подполковник, словно угадав, перехватив нить размышлений Крюгеля, сказал веско, подчеркнуто официально:
— Я прибыл сюда прежде всего затем, чтобы передать вам, герр Крюгель, благодарность советского командования за помощь, которую вы оказали Красной Армии. Ваши сведения о «Хайделагере» поистине неоценимы. Это ваш личный весомый вклад в антигитлеровское движение, в борьбу немецкого народа за завтрашний день, за его будущее…
Подполковник говорил, пожалуй, излишне выспренно и витиевато, однако Крюгелю в целом нравилось: в конце концов, оценка давалась конкретно, по существу дела. Именно ради будущего немецкого народа — так, и только так определял сам Крюгель истинные мотивы своих действий и поступков в прошлом, связанных с риском, порой даже граничащих с авантюрой, но искренних и честных, ничем не пятнающих достоинство немецкого патриота.
Выпив не спеша свой чай, подполковник из ящика стола дослал папиросную коробку, на которой был изображен черный всадник в папахе (такие папиросы иногда выдавали в лагере пленным генералам), извинился, чиркнул спичкой:
— Я все-таки закурю, герр Крюгель. Привычка, знаете ли… — Потом поднялся, шагнул к карте и обвел на ней круг — чуть южнее Баварии: — Вот сюда, по нашим данным, эвакуируются сейчас правительство Германии и ставка главного командования. Высокогорный район в Альпах — Зальцкамергут. Сюда же свозятся все ценности рейха, секретные архивы, даже картины из национальных галерей. Все это спешно укрывается, прячется в горных пещерах, штольнях, шахтах, кое-что затапливается в местных озерах. Между прочим, вот тут, в местечке Оберйох на днях будут расквартированы ракетчики фон Брауна, и в их числе кое-кто из ваших старых знакомых — например, доктор Фриц Грефе…
Подполковник с минуту молчал, попыхивая папиросой, потом вопросительно взглянул на Крюгеля, словно бы проверяя, как он реагирует на все это, Ганс Крюгель равнодушно пожал плечами:
— Мне непонятна затея этой акции…
— Гитлер и его компания хотят отсидеться в Альпийской крепости. До тех пор пока, как они надеются, англо-американцы не передерутся с нами, русскими.
Крюгель вытаращил глаза, откровенно рассмеялся:
— Но это есть глупость! Гитлер еще раз показывает весь мир, что он дурошлеп и болван, как говорили в Черемша.
— Да нет, тут есть определенный смысл… — не согласился подполковник, задумчиво поглядывая в окно. Потом резко повернул голову; — А если подходить серьезно, как вы все это оцениваете, господин Крюгель?
— Не знаю… Я родился, вырос в Магдебурге, а в Альпах никогда не быль. Не приходилось. Правда, Баварию посещал — ездил в командировка в Бейрейт, но это севернее. Так что моя консультаций вам ничего не может давать. К сожалений.
— А как вы смотрите, герр Крюгель, на то, чтобы вам самому, лично ознакомиться с положением дел в этой Альпийской крепости? Так сказать, на месте?
— Не поняль…
Подполковник медленно и тщательно загасил в пепельнице папиросу:
— Я имею в виду вашу переброску туда — например, в район города Бад-Ишль. Разумеется, на самолете и с помощью парашюта.
Услыхав это, Крюгель недоуменно приоткрыл рот, потом расхохотался:
— Вы есть большой шутник, герр подполковник!
«Ничего себе!» — весело подумал он. Ему всерьез предлагают амплуа парашютиста-диверсанта, да еще на последних днях войны. Блистательный венец его злосчастной и путаной военной карьеры!
Подполковник обиженно насупился, опять закурил и хмуро отвернулся к окну. Крюгелю, честно говоря, было немножко жаль гостеприимного подполковника, который, надо полагать, рассчитывал на успех своей миссии и потому так прямо, без обиняков высказал столь сногсшибательное предложение. Неужели он не понимает, что Крюгелю вконец осточертела эта война и что ему нет никакого дела до обанкротившихся полубезумных нацистских бонз и их прихвостней типа фон Брауна и Грефе? Чего ради он должен снова лезть в самое пекло? Долг перед Германией? Да, Крюгель не отрицает его, однако долг этот возвратит с лихвой в послевоенное время: чего другого, а уж строительных работ будет невпроворот.
Чтобы хоть немного сгладить неприятный осадок, Крюгель в том же полушутливом тоне примирительно произнес:
— Вы напрасно так вериль меня. Если я оказываюсь Бад-Ишль, то потом убегаю на американский сторона. Вы этого не учель.
Подполковник, видимо, тоже решил переменить тональность, тоже понял, что об очень серьезных вещах говорить на полном серьезе трудно или, во всяком случае, не вполне удобно. Наливая себе новый стакан чаю, сказал с усмешкой:
— А мы вас не ограничиваем по месту. И не требуем возвращения назад. Нам важно получить информацию. А потом гуляйте, где захотите. Только ведь Германию вы все равно не покинете. Верно?
— Верно, — кивнул Крюгель. — Но Альпиенфестунг мне совсем не нравится. Это есть капкан. Меня, Ганс Крюгель, узнавайт многие офицеры, потом — гестапо. Я есть на списке оппозиция «тайная Германия» и получаю потом пиф-паф. Отшень бистро. А вы будейт снимать своя шапка на мой память, герр подполковник.
— Вы можете отправиться туда под другой фамилией. Любой, на выбор.
— Я никогда не меняй фамилий. Это не мой правил.
Крюгель улыбался. А почему бы нет? Он был уверен в неотразимости аргументов, которые приводил. Если слова сами по себе весомы, значительны, их незачем подкреплять патетикой или мимикой чрезвычайных переживаний — это зачастую рождает лишь оттенок фальши. Сейчас в таком разговоре, когда на карту ставится судьба, не должно быть и тени неискренности.
— Мне очень жаль… — сказал подполковник.
— Мне тоже. Но это выше моих предел.
После этого они переменили тему разговора. Речь пошла о недавних событиях на советско-германском фронте, потом — о неудавшемся арденнском наступлении немцев. Крюгель согласился с предположением подполковника о том, что наступление в Арденнах, в сущности, представляло попытку Гитлера разгромить англо-американцев и, пользуясь этим, заставить их подписать сепаратное перемирие. Чтобы затем всю сохранившуюся мощь вермахта бросить на восток, против русских. Крюгель сказал, что Арденнская операция, несмотря на мощный танковый кулак, была заранее обречена на провал, так как в распоряжении оберкомандовермахт уже не было человека, способного решительно и умело воплотить в жизнь в целом удачный оперативный замысел. Таким человеком мог быть только погибший фельдмаршал Эрвин Роммель — герой африканской пустыни, не раз громивший там англичан.
— Между прочим, Роммель не погиб, как об этом сообщала мировая пресса, — сказал подполковник. — Его по приказу Гитлера заставили принять яд.
— Невероятно… — изумился Крюгель. — Но почему?
— Потому что, как оказалось, он был причастен к заговору 20 июля, Сейчас нам известно, что после провала покушения фон Штауффенберга около пятидесяти генералов, причастных к оппозиции, покончили самоубийством. Да еще двадцать генералов были расстреляны, в их числе фельдмаршал Витцлебен и ваш бывший командир дивизии, а впоследствии главнокомандующий армией резерва генерал-полковник Фромм. Что касается вашего друга генерала Хеннига фон Трескова, то, он предпочел смерть на передовой: 21 июля открыто вышел на ничейную полосу и погиб от пуль…
— Майн гот… — в смятении прошептал Крюгель. — Но я ничего не знал об этом…
— А всего, герр Крюгель, казнено и расстреляно около девятисот ваших товарищей по офицерской оппозиции, только в Берлине казнено сто восемьдесят офицеров и генералов. Это достоверные цифры.
«Страшные цифры!..» — мысленно поправил Крюгель. А ведь полгода назад он, оберст Крюгель, должен был тоже пополнить эту статистику, разделить трагическую участь Клауса фон Штауффенберга, капитана Пихлера, полковника Бернардиса и дорогого, незабвенного Хеннига, который еще в сорок первом году предсказывал сокрушительную катастрофу нацистской банде…
— Да, я знаю, о чем вы сейчас думаете. — Подполковник прошел к окну, приподнялся, распахнул форточку. — Вы правы, герр Крюгель, судьба не только уберегла вас от рокового конца, она предоставила вам еще один реальный шанс продолжить дело ваших погибших товарищей по оппозиции «тайная Германия». Именно сейчас! И я полагаю, над этим стоит подумать.
— Я подумаю… — тихо произнес Крюгель.
— Не спешите. Взвесьте все хорошенько. Ответ: да или нет — завтра передайте через коменданта лагеря. Он мне позвонит. Я хочу только подчеркнуть: мы вас не принуждаем, не неволим. Мы предлагаем, просим. А уж вы решайте.
7
В тот день когда предстояло лететь во Львов, Ефросинья утром получила письмо, которое обрадовало и разволновало ее. Это был ответ на один из официальных запросов, посланных еще в январе по разным местам с просьбой сообщить что-либо известное о Николае Вахромееве. Одно из писем она тогда решила послать в Черемшанский сельсовет: а вдруг там знают его теперешний адрес, ведь призывался-то он из Черемши? На ответ не надеялась, а он вот пришел.
Нет, о Вахромееве в Черемше тоже ничего не знали, хотя и сообщили номер полевой почты — еще старой, двухгодичной давности, сталинградской. Тем не менее читая письмо, отпечатанное на машинке, Ефросинья всплакнула от радости, снова перечитала и потом полдня ходила просветленная, с застывшей счастливой улыбкой (штурман полка даже поинтересовался: уж не нашла ли она своего мужа?).
Письмо было недлинное, на страничку, и хоть с казенным сельсоветским штампом, однако ничуть не официальное. Его продиктовал машинистке теперешний председатель сельсовета Полторанин Георгий Митрофанович — «старший лейтенант запаса, инвалид войны и трижды орденоносец», как было указано в конце письма после размашистой подписи.
Читая, Ефросинья сразу представила его ухарскую улыбку, челочку на лбу, вспомнила полосатую кепчонку на макушке и поношенный френч, в который он был одет, когда и августе сорок третьего она ночью высаживала Полторанина-разведчика в немецком тылу у Золочева. Вспомнила хромовые сапоги гармошкой — он и до войны в Черемше, разношерстно одетый, всегда питал особое пристрастие к щегольским сапогам. По-бабьи пожалела: остался парень теперь без ноги, вот, поди, переживал-мучился, бедолага!..
«А приключилось мне, товарищ Просекова, принять свой последний смертный бой на территории братской Польши, которую мы беззаветно освобождали, — писал в своем письме Полторанин. — Бился я один против целой эсэсовской роты. Отступать было некуда, к тому же по причине пулевых ранений я лишился возможности к передвижению. Решил стоять насмерть, как было со мной в тяжком сорок первом году. И выстоял, потому как вскорости пришли на подмогу польские партизаны».
В письме скупо сообщались черемшанские новости и давалось напутствие беспощадно добить врага в его фашистском логове, с победой вернуться в родную Черемшу, где все население уже ждет прославленных героев-земляков!
В самом низу отстукана приписка: «Документ-письмо исполнила секретарь-делопроизводитель Анна Троеглазова, которая помнит Вас и низко кланяется. А отец мой, Устин Касьянович Троеглазов, погиб под Харьковом, о чем получена похоронка. Царствие ему небесное». Последние три слова оказались зачеркнуты красным карандашом, тем же, каким была сделана председательская подпись.
Удивительно: нежданное черемшанское письмо словно бы встряхнуло Ефросинью, заставило оглядеться и по-настоящему увидеть вокруг весну, а главное, понять: войне скоро конец! Она впервые вдруг ощутила бесконечную трудность, опасность оставленного позади двухлетнего фронтового пути и будто со стороны взглянула на саму себя: неужто это я, прошедшая огни и воды и все-таки уцелевшая?!
Даже пыталась — с опаской и настороженностью — подумать о завтрашнем дне, представить мирное послевоенное будущее, теперь недалекое уже. Но тут ничего не получилось, и не потому, что она не любила загадывать, давно отвыкла от радужных мечтаний. Просто для будущего не было точки опоры, оно не виделось, не вырисовывалось, как не получается контуров воображаемого дома без фундамента.
Ефросинья не могла себе представить будущего без Николая.
…Как и предусматривалось плановой таблицей полетов, самолет стартовал ровно в два часа дня. Весь маршрут, заранее рассчитанный и проложенный на карте, напоминал огромное вытянутое кольцо: в одну сторону — ко Львову, он выглядел длиннее и проходил над труднодоступным районом, над еще заснеженными хребтами. Обратный путь значительно спрямлялся, шел в основном над широкими долинами, но зато ночью. Объяснялось это тем, что днем тут лететь было опасно: на лесных хуторах еще прятались недобитые бандеровцы и местные эсэсманы из разгромленной дивизии «Галичина».
Весь полет Ефросинья помнила о письме, лежащем в нагрудном кармане. Усмехаясь, вспоминала разные строчки из него, удивлялась самому Полторанину: как он теперь чувствует себя в роли председателя того самого сельсовета, куда его в предвоенные годы не раз доставлял участковый милиционер «за непристойное поведение в кино и на клубном крыльце»? Не могла Ефросинья вспомнить сельсоветского делопроизводителя Анну Троеглазову, которую отец, ефрейтор Троеглазов, когда-то называл «Нюрка-младшенькая», Троеглазовых в Черемше было полсела, да к тому же сплошные девчонки. Только у дядьки Устина — пятеро девчат, у тетки Матрены — пятеро тоже. Девичник… А Нюрка, видать, молодец — старательная, аккуратная. Помнится, письма отцу под Харьков (он служил в батальоне аэродромного обслуживания) присылала еженедельно, и каждое — без помарок, без единой ошибки, написанное с четким наклоном, как школьный диктант. Теперь вот в секретари-делопроизводители вышла девчушка…
Внизу в солнечном просторе распластались горы, укрытые синеватым ковром густых ельников. Сладко вдруг кольнуло сердце: а ведь такое однажды уже было в ее жизни! Прикрыв глаза, Ефросинья увидела себя на скалистой вершине горы Золотой: так же ласково припекало заходящее солнце, а под ногами в прозрачном мареве — хребты до самого горизонта, будто остановленные, навечно застывшие морские волны. И еще вспомнила: такой же льдистый, пахнущий хвоей резкий ветер бил ей тогда в лицо.
Алтай и Карпаты… Они оказались удивительным образом соединены, связаны в ее судьбе одной и той же, как и во все эти годы, единой пятидесятой параллелью, курсом, который и теперь светился на картушке полетного компаса.
Гудел мотор, искрились просветленные дали, изредка под самым крылом проплывали снеговые вершины — не чисто-белые, а уже подтаявшие, причудливой формы, похожие на случайные, брошенные невпопад заплаты. Левее Ужгорода, от перевала, где просматривалась полоска горной дороги, навстречу самолету взметнулись было веером желтые трассы зенитного «эрликона», однако Ефросинья тут же ушла от них резким скольжением, затем снова набрала высоту и поднялась на свой предельный потолок. Оставшаяся часть маршрута прошла спокойно.
На подходе ко Львову Ефросинья встала в круг, издали примериваясь к знакомому аэродрому: он был забит самолетами. Не стоило лепиться на взлетно-посадочную бетонку вместе с бомбардировщиками, мешать им, поэтому она плавно притерла свою «тридцатку» на краю летного поля, на сухую ровную лужайку. Потом также скромненько зарулила на дальний фланг самолетной стоянки и выключила мотор.
Вылезла на крыло, сдернула шлем — теплынь, душистая весенняя благодать! Здесь и ветерок был особенный, приятный, пахнущий мирной безмятежностью. Позавидовала бомберам: слетали на ночь, отбомбились, и отдыхай себе, как у Христа за пазухой, на небо не гляди — никаких воздушных тревог, ни «мессеров», ни «юнкерсов». Немцев тут давно от этого отучили, не то что в Словакии, где гитлеровские стервятники все еще опасно огрызаются.
Просекову ждали: минуту спустя у самолета затормозил «виллис». Пожилой молчаливый капитан привез механика и часового, сначала проинструктировал обоих и только потом пригласил Ефросинью в машину, повез в штаб.
Через час она уже освободилась, пообедала в летной столовой, но от отдыха в предоставленной комнате отказалась. Грех было бока пролеживать в такой славный апрельский вечер, да и, честно говоря, уж очень ее тянуло побродить у аэродромного здания, у стационарного КДП[50], —здесь так много напоминало о недавнем прошлом!..
Вот тут, у этого гранитного парапета, в октябре прошлого года она вышла из «доджа», на котором полковник Дагоев украл ее из госпиталя. Кругом еще много было развалин, разрушенным лежало и это левое крыло штабного здания. Ефросинья вспомнила: груды кирпича, осыпи стен, густо присыпанные кленовым листопадом, показались тогда ей какими-то старыми, почти древними руинами. Теперь ничего похожего: стекло и бетон, новенькие полированные двери, перила. Только тот же пятнистый, выщербленный осколками каменный парапет.
Она навсегда запомнила осенний аэродром: сырой воздух, запах мокрых листьев и рулящая в реве моторов грозная дагоевская «пешка». Этот рев был для нее наполнен сплошным ликованием — она возвращалась в авиацию, она рождалась заново!
Ефросинья сняла кожаную куртку, перебросила через руку, разглядывая себя в огромном зеркальном стекле штабного вестибюля. Грустно усмехнулась: похудела, сдала, заметно сдала… Да и постарела, пожалуй, не зря же в последнее время от комплиментов отвыкать начала — редкими они стали в ее адрес. А может, мужики-летчики посерьезнели к концу войны?..
Смешно получается. Истинно по-бабьи: когда закидывались на нее — не нравилось. А теперь вроде бы и жалко, вроде чего-то не хватает, недостает.
Николая не хватает, если уж говорить честно и по-серьезному…
Слева через ворота на аэродром ворвалась зеленая санитарная машина, лихо развернулась, подвывая сиреной, и встала прямо напротив Ефросиньи. «Чего это их сюда принесло? — удивилась она. — Ежели срочный раненый, так везут прямо к самолету…».
Но никакого раненого, оказывается, не было, просто шофер-лихач подвез свое медицинское начальство: из кабины выскочил полковник в узких серебряных погонах, подхватил небольшой чемодан и направился к Ефросинье, делая знаки: дескать, один момент, надо навести справку.
А Ефросинья враз похолодела, приросла к месту: полковник в мятой фуражке был не кто иной, как главврач того самого госпиталя, из которого она сбежала полгода назад! Конечно он: седой, краснощекий, носатый. Да и не могла она ошибиться в человеке, который трижды резал ее на операционном столе.
«Пропала!..» — ахнула она, зачем-то поспешно напяливая куртку. Бежать было поздно, полковник уже приближался, изумленно щуря глаза.
— А, моя прелестная пациентка! Вот так встреча! Ну здравствуйте! — Полковник пожал руку так крепко, что Ефросинья чуть не вскрикнула.
И как ни странно, эта боль в руке сразу вернула ей спокойствие, она даже насмешливо подумала: «Ну и хваткий хирург — от такого не убежишь!»
Полковник расстегнул шинель, помахал в лицо донышком фуражки, пожаловался:
— Духота! А я вот по-зимнему экипировался. Так рекомендовали. Лететь, сказали, далеко и высоко. А на высоте холод. Даже мороз. Это верно?
— Кому как, — сказала Ефросинья. — И смотря на каком самолете. На моем — холодно.
— Уж не с вами ли я полечу?
— Вряд ли. — Ефросинья пригляделась к доктору, припоминая недавний инструктаж в аэродромном штабе: с пассажиром рекомендуется не разговаривать, никаких вопросов не задавать. И вообще, о полете никаких сведений никому не разглашать. Нет, этот полковник не похож на ее будущего таинственного пассажира. — А вы, извините, далеко ли направляетесь, товарищ полковник?
— Под Берлин, голубушка. Командирован для срочной операции. Там, видите ли, в районе города Тельтов, тяжело ранен командарм — один из виднейших наших генералов. Абсолютно нетранспортабелен. Поэтому я лечу.
— Нет, к сожалению, это не мой маршрут, — сказала Просекова. — Вы, наверно, полетите на Ли-2 или на бомбардировщике Ил-4. Это высотные машины, в них действительно холодно. Но не беспокойтесь: вам дадут унты и, возможно, меховой комбинезон.
— Спасибо, голубушка! — Полковник оглядел Ефросинью, удовлетворенно чмокнул губами: — А вы неплохо выглядите! Даже хорошо. Значит, подлатал я вас успешно, хотя, признаюсь, считал вас уникальным пациентом: ваш тазик, извините, мне пришлось собрать по косточкам. Стало быть, летаете в тылу, голубушка?
— Никак нет, товарищ полковник. Я боевой летчик, командир эскадрильи связи. Здесь, во Львове, оказалась случайно. Прилетела по заданию. А вообще воюю в Чехословакии, скоро собираемся брать Прагу.
— Превосходно, голубушка, — похвалил полковник. — Я рад за вас, вижу — вы уже в чине лейтенанта. Только, советую вам, остерегайтесь тряски и, боже упаси, различных падений. Помните о своем тазобедренном комплексе — он у вас смонтирован. Хоть и надежно, но… как говорят: береженого бог бережет.
— Постараюсь, товарищ полковник.
— Передайте привет вашему мужу, полковнику. Энергичный мужчина! Кстати, скажите ему, что, как человек, превыше всего ставящий дисциплину, я все-таки послал на вас, беглянку, розыск и предупреждаю: в ближайшее время и вы и ваш муж будете иметь крупные неприятности. Вот так, голубушка.
— Уже имели, товарищ полковник! — рассмеялась Ефросинья. — И я, и полковник Дагоев. Только вы ошиблись: он мне вовсе не муж.
— Вот как? — удивился хирург. — Но насколько я помню, в вашем деле была запись о замужестве?
— Так точно. У меня есть муж, только он не летчик, а пехотинец, комбат. — Ефросинья помедлила, тяжко вздохнула, сразу меняясь в лице, — Потеряла я его, товарищ полковник… В прошлом году здесь неподалеку, в Прикарпатье, после моего ранения. До сих пор ни слуху ни духу…
— Ну-ну, не расстраивайтесь! — утешил доктор. — Найдете, непременно найдете! Я нисколько не сомневаюсь: такой человек, как вы, обязательно найдет! Вот война закончится и отыщете друг друга, встретитесь. Желаю вам этой встречи.
— Спасибо, товарищ полковник! — Ефросинья устыдилась, вспомнив, как струсила, собралась удариться в бега при неожиданном появлении доктора-хирурга. А он вот оказался толковым, душевным человеком, — Вы позвольте, я чемоданчик поднесу и провожу вас к дежурному по полетам?
— Проводить — пожалуйста. А чемоданчик, извините, я сам снесу. Он, голубушка, тяжеловат — с инструментом. Ну и потом, я же мужчина, черт побери, и должен при всех ситуациях оставаться рыцарем!
Уже прощаясь в штабном коридоре, полковник написал на блокнотном листе адрес, вручил его Ефросинье:
— Вот моя квартира в Москве, после окончания войны обязательно заезжайте в гости с мужем. Моя жена, кстати, тоже сибирячка. Вот тогда и разопьем армянский коньяк, который вы мне оставили в госпитале после вашего бегства. Я его приберег именно на этот случай.
В сумерках, в начале десятого, Ефросинья по сигналу с КДП завела и прогрела мотор, затем вырулила к старту, встала рядом с бетонной полосой. Вскоре приземлился Ли-2, шедший на посадку с уже включенными фарами. Прибывшего пассажира сопровождали двое. У Ефросиньиной «тридцатки» они помогли ему надеть парашют, заботливо поддерживали, когда он, крепкий, плечистый, крутошеий, забирался в кабину самолета. «Чего его обхаживают, как немощного инвалида? — неприязненно подумала Ефросинья. — Мужик дюжий, об лоб хоть поросят бей, а они за локотки поддерживают… Видно, важная персона, ежели по такой срочной эстафете передают…».
Она тут же взлетела, чуть прижала машину, наращивая скорость, и пошла в темень, на высоту. Маршрут Ефросинья хорошо знала, потому обратный полет прошел гладко, под уверенное и спокойное гудение мотора. Справа из-за облаков подсвечивала луна, и в переднем зеркале Ефросинья смутно видела крупную туго обтянутую шлемом голову своего пассажира. За все время полета она так и не заметила, чтобы он изменил позу или шелохнулся: сидел недвижно, будто манекен.
Ефросинья стиралась не думать о пассажире: какое ей до него дело? Приказано, — значит, везет, а то, что он сидит смирно, вроде шкворня торчит в задней кабине, так опять же плохого в этом ничего нет. Другие вон, впервые оказавшись на самолете, всю дорогу вертятся, пялятся по сторонам или болтают без умолку — с непривычки, от нервного возбуждения. Этот, видать, не нервный — только и всего.
А вообще, честно признаться, Ефросинья чувствовала к молчуну-незнакомцу некое странное и сильное предубеждение, похожее на брезгливую неприязнь. Вот так бывало в тайге: интуитивно, совсем неосознанно, каким-то шестым чувством, вроде бы собачьим «верхним нюхом» она способна была угадать затаившегося в пихтаче зверя, невидимого, но близкого. И почти никогда не ошибалась…
Нечто похожее испытывала и сейчас. А потом, уже над своим аэродромом, она с удовлетворением усмехнулась, поняв, что была права: луч посадочного прожектора ярко осветил самолет, и, бросив взгляд в зеркало, Ефросинья вздрогнула, увидав под распахнутым комбинезоном на шее пассажира черно-белый Железный крест. Немец!
На ночном старте «эстафету» принимала дагоевская «пешка» — она стояла с работающими моторами, уже готовая к взлету. Полковник Дагоев, приняв на борт странного немца, успел лишь помахать Ефросинье из кабины, откинув плексигласовый фонарь. Что-то крикнул, но слов разобрать было нельзя.
…На базу экипаж полковника Дагоева не вернулся. Утром Ефросинье рассказали в штабе, что дежурный радист принял сигнал командирской «пешки»: «Вышел на объект, задание выполнил», потом последовали обрывки фраз башенного стрелка, из которых можно было понять, что бомбардировщик атакован ночными немецкими истребителями. На этом связь оборвалась.
Ефросинья с содроганием вспомнила этот черный Железный крест на шее пассажира, блестевший в темноте эмалью затаенно и хищно, как змеиные глаза…
8
В ночь перед поездкой штандартенфюрер Ларенц еще раз, ориентируясь по карте, детально продумал предстоящий маршрут: Нордхаузен, Эрфурт, Бамберг, Нюрнберг, Мюнхен, Зальцбург — в общей сложности что-то около шестисот километров. Разумеется, в мирное время по исправным автострадам на это ушло бы не более суток, но сейчас акция выглядела архисложной, даже опасной. Учитывая разрушенные дороги, забитые сплошным потоком эвакуационных машин, спешно маневрирующими войсками, толпами беженцев, учитывая к тому же водные преграды на пути (а их — средних и крупных рек — более десятка, в том числе Дунай. Сохранились ли на них мосты?), следовало как минимум планировать неделю. При условии, если автоколонну где-нибудь не засекут с воздуха и не разбомбят американские или английские самолеты, безнаказанно бороздящие сейчас небо Германии на всех высотах и направлениях.
Кое-что еще не готово, однако медлить ни минуты нельзя — завтра утром старт.
Фронтовая обстановка на западе с каждым днем принимает все более угрожающий характер. Форсировав в конце марта Рейн — на севере в районе Везеля и на юге у Оппенгейма, — союзники крупными танковыми силами вторглись в глубь страны и фактически зажали в кольцо весь Рур, полностью окружив группировку армий «Б». Можно лишь посочувствовать ее командующему фельдмаршалу Моделю, который еще недавно слыл одним из наиболее способных полководцев вермахта.
Ларенцу приходилось видеть его раньше, в том числе в прошлом году в Польше, когда Модель принял там от снятого с поста Эриха фон Манштейна войска потрепанной группы «Юг» (она стала почему-то называться «Северная Украина»!). Крикливый и несдержанный, Модель, будучи аристократом, обрушивал на головы провинившихся офицеров самую что ни на есть площадную солдатскую брань. Ларенцу особенно импонировала жесткость фельдмаршала, скорого и крутого на расправу. Интересно, кого он на этот раз расчихвостит за поражение? Может быть, самого себя?
А между тем Восточный фронт пока сохраняет стабильность… Это настораживало. То, что русские готовятся к решающему удару, не вызывало сомнения. Не сомневался Лaренц и в способности русских быстро прорвать «несокрушимую оборону по Одеру — Нейсе», хотя совсем недавно обергруппенфюрер Фегелейн горячо уверял его в обратном.
Просто Макс Ларенц по-иному, более реально оценивал силы русских, ибо в отличие от штабиста Фегелейна, проведшего всю войну в адъютантах, имел несчастье лично не один раз понюхать фронтового пороха. Однако и тогда, в имперском бункере, и сейчас Ларенца удивляло не эта заведомая недооценка противника, а совсем другое. Неужели фюрер и вся ставка оберкомандовермахт действительно допустили столь крупный роковой просчет, всемерно усилив не берлинскую группировку, а бросив лучшие войска, в том числе танковый таран вермахта—6-ю танковую армию СС, на юг, в Чехословакию, Венгрию, Австрию? Может, и в самом деле судьбу войны будет решать мощнейшая группа армий «Центр» фельдмаршала Шернера?
Не надо быть стратегом, чтобы понять абсурдность такого предположения. Но тем не менее… факт. А смысл все-таки был — Ларенц только теперь это понял! Ну конечно, этот маневр, как и все мероприятия с Альпийской крепостью, бьет в одну цель ожидаемого фюрером крутого поворота войны. Оставить, закрепить за собой юг страны, а равнинный север, благоприятный для действия танковых масс, отдать в качестве оперативной арены для «войны столкновения», даже пожертвовав для этого Берлином! Пусть друзья-союзники, встретясь на линии Эльбы, сшибутся лбами в яростной, взаимоистребляющей схватке.
Ларенц даже вскочил, нервно зашагал но комнате, когда эта неожиданная догадка пришла ему в голову. Впрочем, скоро остыл: человек, рациональный по натуре, он не любил мистику. А здесь попахивало мистикой, откровенной авантюрой, пусть даже освященной гениальным предвидением фюрера. В конце концов, что значит фюрер в начинающемся кровавом хаосе, в предрешенной агонии государства, что может предпринять он, уже замурованный в бетонное подземелье, где пахнет ржавым железом и канализационными нечистотами?..
Надо думать о себе — маленькой пешке, второпях брошенной на поле проигранного сражения. Розовые горизонты и голубые миражи высокой политики не для него, не о них надо думать сейчас, а поминутно помнить зловещее предостережение древних: «Vae victis!»[51]
Да, надо было думать о себе, и в первую очередь о предстоящем трудном путешествии, ибо успех его был самым непосредственным образом связан с будущим Макса Ларенца, сегодня — штандартенфюрера СС, а завтра (да поможет провидение!) — какого-нибудь преуспевающего коммерческого дельца в далекой знойной Аргентине. А почему бы и нет? Ведь эти контейнеры, и особенно стальной сейфик с чертежами, — такой ходовой товар, за который расчетливые янки не пожалеют кучу своих зелененьких долларов. Кого другого, а уж их-то наверняка заинтересует трансатлантический «динамитный метеор», как с содроганием называют англичане немецкие боевые ракеты.
Вся штука в том, чтобы без помех и без потерь доставить автопоезд в Альпы и надежно запрятать там груз. Тайник станет тем заветным ключиком, которым Макс Ларенц отопрет замок любого плена, двери любого государства. Он будет единственным хранителем драгоценного «ракетного ларца», потому что обергруппенфюрера Фегелейна уже сейчас можно сбросить со счетов (пусть он попробует выбраться из Берлина, когда русские начнут свое последнее наступление!).
Что касается «войны столкновения», то он, Ларенц, в нее ни капли не верит, хотя всякое может случиться в этом бредовом мире. Но черт побери, пусть даже она произойдет — Ларенц ничуть не проигрывает и в таком варианте!
Штандартенфюрер захлопнул альбом с дорожными картами, взглянул на часы: на одиннадцать ночи назначена встреча с ракетчиком доктором Грефе. Пора идти.
Этот визит Ларенц предусмотрел еще в Берлине. Развязный неряха инженер был по-прежнему неприятен штандартенфюреру и две-три деловые беседы, произошедшие между ними в последние дни здесь, в «Миттельбау-Дора», не развеяли, ничуть не уменьшили взаимной неприязни. Но следовало быть выше предубеждений, более того, стоило пойти на поклон. Хотя бы ради чисто технической консультации, в которой Ларенц крайне нуждался. При своей неприглядной внешности и хамовитости инженер Грефе, нужно признать, был человеком исключительной эрудиции, а в вопросах техники, вообще всего того, что касалось ракет, он мог переплюнуть самого Вернера фон Брауна. Так говорили в «Хайделагере», так говорили и здесь все те, кто был причастен к созданию и испытаниям «оружия-Фау».
Как и ожидал Ларенц, доктора он застал полупьяным. Грефе сидел у радиоприемника, держа в руке стакан с недопитым спиртом, нещадно чадил сигарой и слушал визгливую джазовую музыку. Увидав вошедшего Ларенца, он чуть приподнялся в кресле, но не затем, чтобы шагнуть навстречу, просто стряхнул с живота кучу сигаретного пепла. Помахал рукой, приглашая:
— Идите сюда, Ларенц! И слушайте джаз. Это наш с вами завтрашний день. Надо привыкать. Вы что, не согласны?
— Я пришел по делу, доктор, — сухо сказал штандартенфюрер.
— К черту дела! — зарычал инженер, — Никаких дел, я сегодня намерен хорошенько напиться! И знаете почему? У меня теперь никаких проблем. Никаких, Ларенц! Хо-хо! Янки только что объявили по радио: всем специалистам-ракетчикам предлагают немедленно сдаться в плен за приличное вознаграждение. А потом — полная свобода предпринимательства! Вы слышите, Ларенц, они говорят: о’кэй! Это здорово!
Грефе отхлебнул из стакана, хрюкнул и помахал сигарой перед носом штандартенфюрера.
— А вот о вас, эсэсовцах, они не говорят ничего хорошего. Понимаете, ни-че-го! У нас с вами теперь разные ставки, Ларенц!
Ларенц побагровел, едва сдерживая себя. Ему очень хотелось вот так же пренебрежительно сунуть под нос предписание, подписанное фюрером, а потом вынуть из кобуры пистолет и увести с собой этого пьяного негодяя. Предписание давало чрезвычайные полномочия, вплоть до расстрела любого паникера или саботажника. «Да, любого, — подумал штандартенфюрер, — Но только не Грефе, хоть он и ведет себя похуже злостного саботажника. Грефе нужен мне самому, очень нужен, к сожалению…».
— Между прочим, ваш шеф-конструктор Вернер фон Браун имеет звание штурмбанфюрера СС, — сказал Ларенц. — Но не будем спорить и торговаться насчет наших ставок, герр доктор. Время покажет. Вы мне обещали дать совет по комплектованию автоколонны. Я пришел, чтобы услышать его.
— Обещал, — пыхнул дымом инженер. — Но сначала я должен знать пункт назначения. Ведь вы едете не в Зальцбург, как записано в маршрутной карте, а дальше. Верно?
— Допустим.
— Не допустим, я должен знать точно, герр Ларенц! По-моему, вы едете в Бад-Ишль и даже дальше. А я эти места хорошо знаю, и без моего совета вы просто застрянете со своим автопоездом или где-нибудь в ущелье полетите к чертям под откос. Это же Альпы!
— Предположим, что я еду, как вы говорите, в Бад-Ишль и даже дальше. Что из этого следует?
Доктор допил стакан, взял с подоконника бутылку, однако наливать не стал, раздумал. Равнодушно сказал:
— Мне, конечно, плевать на всю вашу затею… Но ракету жалко: это единственный оставшийся экземпляр. Я догадывался, что вы повезете ее к озерам Грундл и Топлицзее, на берегах которых находится секретная испытательная станция. Я работал там в сороковом году, жил на «вилле Рота». Так вот, герр Ларенц, мой вам совет: пятую машину с удлиненным прицепом не берите, оставьте здесь. Ее габариты не по тамошним дорогам, особенно учитывая крутые повороты. Три горных перевала, понимаете?
— Мне предписано взять полный комплект ракеты, герр доктор.
— Ну и берите! — буркнул Грефе, — Только я вам говорю: к Топлицзее не доберетесь. Берите!
«Дьявол его знает… — засомневался Ларенц. — Может, совет свой он дает с определенным смыслом. Скорее всего, так оно и есть. Например, доктору Грефе самому очень нужен груз этой пятой машины. Но зачем? Ведь совершенно точно известно, что все специалисты-ракетчики во главе с фон Брауном послезавтра тоже эвакуируются в Альпийскую крепость, а остающаяся здесь техника подлежит уничтожению. С другой стороны, толстяк Грефе явно заинтересован в том, чтобы ракета А-9 оказалась в Альпах — не зря же он в минувшие дни с такой тщательностью сам контролировал погрузку каждого контейнера».
— Что вы раздумываете, чего мнетесь, Ларенц? — сердито набычился доктор, — Полагаете, что я собираюсь вас надуть? Неужели вам непонятно, что громоздкая труба — корпус второго отсека ракеты, в сущности, не представляет никакой технической ценности? Это просто топливный отсек, кроме пустых баков, трубопроводов да изоляционного стекловолокна, там ничего стоящего нет. Изюминка трансатлантической А-9 в ее двигателях и, конечно, в сложнейшей аппаратуре третьего — приборного отсека. Все это находится в контейнерах четырех ваших машин. Зачем рисковать всей акцией ради какой-то пустой длинной трубы? Вы понимаете меня?
Разумеется, Ларенц понимал. Но его сейчас смущало другое: уж слишком явно и напористо проявляет Грефе свою заинтересованность в предстоящем рейде, прямо прет напролом… Что и кто кроется за этим? Один ли Грефе или в компании с кем-то из своих коллег-ракетчиков, а может, в паре с самим «ракетным гением» Вернером фон Брауном? Нет, такие контакты отнюдь не противоречили личному плану штандартенфюрера, он лишь опасался, как бы подобное сотрудничество не зашло слишком далеко, не обернулось прямым ущербом ему самому…
Уж очень хочется доктору Грефе знать не только маршрут автопоезда, но и, конечно, координаты будущего «ракетного клада». Посмотрим, какие карты он выложит, какую поставит ответную ставку…
Грефе покрутил ручку радиоприемника, нашел Лондон и подмигнул Ларенцу: английский диктор патетически объявлял о том, что «отважные парии Паттона нацелились на Кассель, а танковые соединения бесстрашного фельдмаршала Монтгомери вырвались на Вестфальскую низменность…».
— Вы напрасно воображаете себя, Ларенц, этаким принцем на фарфоровом горшке! Меня ваши железки всерьез не интересуют. Я для них ценен сам по себе, — Доктор показал пальцем на радиоприемник, затем этим же пальцем постучал по своему загорелому лбу: — То, что здесь, их интересует, а не ваш контейнерный хлам! Но я, черт побери, добрый человек и в своей доброте могу пойти еще дальше. И могу порекомендовать вам место на Топлицзее — глубоководное, с отличным береговым подходом. Там не только можно быстро, надежно затопить контейнеры, но и легко извлечь их потом в случае необходимости. Цените мою доброту, Ларенц! Хо-хо!
«Он или слишком пьян, или просто издевается, — подумал штандартенфюрер. — А может, этот хам так своеобразно — открыто, по-базарному — ведет свои торг? В таком случае следует прямо спросить, что он предлагает взамен координатных данных ракетного тайника».
Однако Ларенц на этот шаг все-таки не решился, ибо понимал: рано. А самое главное — неизвестно, стоит ли кто за спиной Грефе или он предпочитает действовать в одиночку? У Ларенца к тому же был заранее припасен еще один козырь, который именно сейчас стоило выложить. Он небрежно сказал:
— Я тоже отношусь к вам по-доброму, герр доктор. И хочу ответить взаимностью. Мне стало известно в берлинских верхах, что на случай полного военного краха по соответствующим каналам отдан приказ не только об уничтожении всех материальных ценностей рейха, но и о ликвидации крупных ученых, в первую очередь специалистов-ракетчиков. Я сообщаю это вам строго конфиденциально, только между нами.
Однако толстяк в ответ лишь расхохотался, потом резко повернулся, блестя прищуренными маслянистыми глазками:
— Вы берете на пушку, Ларенц? Какой смысл уничтожать меня, доброго, старого и неопрятного холостяка? Кому я перешел дорогу?
— Смысл есть. И он изложен в приказе фюрера «о выжженной земле»: ничто ценное не должно достаться врагам рейха. А вы — ценность, вы же только что стучали себя по лбу. Не так ли, доктор?
Грефе посопел, оглушительно высморкался и долго раскуривал новую сигару. Потом вздохнул:
— Стало быть, вы предлагаете себя в мои телохранители, Ларенц?.. Ну что ж, я не против, ибо знаю ваши профессиональные качества: вы ведь одно время служили в личной охране фюрера? Только мне неясно, как это осуществить? Судьба разбрасывает нас, как мотыльков, уже с завтрашнего утра.
— Ошибаетесь, доктор. Мы едем в одно и то же место. Местечко Оберйох, куда эвакуируют ракетный персонал, тоже там, в Альпах. При желании мы можем легко встретиться.
— В самом деле, черт побери! — притворно громко воскликнул Грефе и потянулся к бутылке. — Я хочу выпить за вашу гениальную догадку и вообще за вашу дьявольскую сообразительность! Прозит!
Отхлебнув спирта, ракетчик неожиданно трезво сказал:
— Да, но у меня уже ость штатный телохранитель фельдфебель Герлих. Так что, к сожалению, у нас с вами ничего не выйдет.
Ларенц презрительно усмехнулся, вспомнив рыжего носатого фельдфебеля, его плутоватую физиономию. Он конечно же неспроста вертелся все эти дни у машин, которые готовили к рейсу, лез туда, куда обыкновенному автомеханику соваться абсолютно незачем.
— Это подозрительный тип, герр доктор, поверьте мне, профессионалу. Он австриец, а мы едем именно в Австрию. Учтите это. К тому же я советовал бы вам вспомнить прошлогоднюю историю в «Хайделагере» с таинственным исчезновением полковника Крюгеля. Ваш теперешний телохранитель был к ней прямо причастен. Не так ли?
— О да! — хохотнул Грефе, — Ему, бедняге, тогда здорово поцарапали морду. Впрочем, он был совершенно непричастен, я уверен. Нападение каких-то парашютистов-диверсантов — скорее всего, англичан, связанных с польским сопротивлением. Ну а Крюгелю просто повезло: он сейчас попивает где-нибудь виски, закусывая сандвичами. Я неспроста замечал его внутреннюю настороженность — это наверняка был зашифрованный английский агент.
— Может быть… — согласился Ларенц, — Но то, что оберст Крюгель входил в офицерскую оппозицию, в число заговорщиков против фюрера, — ото абсолютно достоверно. Он ловко ушел от возмездия. Впрочем, скажу вам по секрету, герр доктор, Ганс Крюгель и сейчас числится в розыскных списках гестапо.
— Плевать ему на это! — рассмеялся Грефе. — Хотел бы я сейчас быть на его месте. Нет, Ларенц, вы уж не спорьте: Крюгель был толковый малый, я лично уважал его. Хотя бы за то, что с ним можно было распить бутылку и непринужденно поболтать. А вот вы, Ларенц, непьющий, и это очень плохо. Это усложнит вам жизнь там, по ту сторону, где деньги и виски играют решающую роль. Право, Ларенц, отбросьте к чертовой матери свою чопорность и хлопните стаканчик спирту! За наше с вами деловое сотрудничество. Не желаете? Ну а я хлопну. Прозит!
Назавтра, уже в дороге, штандартенфюрер Ларенц тщательно обдумывал ночной разговор. Ясно было главное: ракетчик Фриц Грефе проявил недвусмысленный интерес к деловому контакту. Подоплека, мотив этого интереса были тоже понятны. Они нужны друг другу: это выгодно доктору Грефе и не менее выгодно ему, Ларенцу. Одно дело продавать товар втемную, оказавшись в положении «кота в мешке», и совсем другое — через менеджера, имеющего имя, известного в определенных кругах на Западе (а доктор Фриц Грефе — один из ближайших и давних соратников фон Брауна, — конечно, уже привлек внимание некоторых западных фирм).
Можно ли верить этому толстяку выпивохе, не надует ли он в решающий момент? Вот в чем вопрос…
Ну что ж, благоразумие, осмотрительность всегда были ведущими качествами Макса Ларенца, его неизменным жизненным стилем. Надо только твердо придерживаться его и сейчас. Присовокупив к этому еще и осторожность.
Совету Грефе штандартенфюрер внял, однако действовать решил все-таки по-своему: не стал сокращать число машин. Нет, он не боялся того, что отсюда, из Низерзаксенверфена, могут донести в Берлин о неточном исполнении Ларенцем предписания фюрера: в конце концов, ему была предоставлена определенная самостоятельность в выборе средств и методов действий. Он полагал, что от громоздкой трубы, которую представлял собой корпус ракеты, можно избавиться в любой момент на пути к Альпам: сбросить ее в реку или на худой конец просто взорвать. (Ларенц приказал шарфюреру Мучману взять с собой ящик мощных противотанковых мин «теллер», они могли сгодиться и в других случаях.)
На следующий день после выезда штандартенфюрер убедился, что, пожалуй, несколько преувеличил возможные трудности маршрута: автострады были в неплохом состоянии, пробки случались довольно редко, так как на всех узловых пунктах, на переездах, у мостов стояли заставы из берлинского особого полка полевой жандармерии — ведущие на юг эвакуационные трассы были взяты под контроль дорожной полиции и войск СС. Желтый спецпропуск Ларенца действовал магически, его колонну всюду пропускали вне очереди.
За Дунаем у Ингольштадта начались знакомые, уже полузабытые Ларенцем, живописные пейзажи Южной Германии, а после Мюнхена, который они проехали ночью, стало чувствоваться дыхание уже недалеких Альп: в кабину врывался ветерок, пахнущий неповторимой горной свежестью. Он напомнил штандартенфюреру далекую бесшабашную молодость: ночные кутежи, вперемешку с выездами на внезапные акции, петушиная непримиримость и беспричинные ссоры с друзьями, вечное нетерпение и жажда опасных схваток — да, у них, молодых штурмовиков, был-таки огонек в крови, против этого ничего не скажешь… Теперь он, Ларенц, возвращается снова туда, откуда начинал своей боевой путь, опасный, как тропа на горной крутизне, — к благословенному Берхтесгадену, «Бергхофу» — «гнезду фюрера», к повитому дымкой времени Высокому Геллю.
Что это: случайное совпадение или роковой каприз судьбы, прихотливо замыкающий громадный — в целых десять лет, и каких лет! — жизненный круг?..
Несмотря на то что рейд в целом проходил успешно, штандартенфюрера не покидало чувство постоянного беспокойства, особенно его тревожили военнопленные. Во время каждой очередной стоянки он лично проверял устроенный в кузове пятой машины фанерный фургон, где вповалку располагалась рабочая бригада. У русских, вчерашних полутрупов, были теперь довольные, даже веселые лица — это внушало подозрение. Ларенц не сомневался: пленные замышляют побег. Следовало предпринять меры, чтобы не остаться в пункте выгрузки без всякой рабочей силы.
Вечером южнее Зальцбурга, когда уже начались предгорья, а впереди, в закатных лучах, кроваво алели снеговые вершины Альгейских Альп, Ларенц велел сделать привал. Затем он приказал шарфюреру Мучману построить на лужайке пленных и произвести тщательный обыск в фургоне, обыскать каждого пленного. У одного из них был обнаружен нож, у другого — увесистый обломок железного прута; обоих штандартенфюрер расстрелял лично тут же, на месте.
Затем пленных заставили перенести фургон на четвертую машину, а пятый «христофорус» вместе с грузом и трупами двух расстрелянных пленных по приказу Ларенца сбросили в горную реку Зальцах — штандартенфюрер лишь теперь убедился, что машина эта действительно станет обузой на узкой дороге.
Охрану пленных в пути возглавил шарфюрер Мучман, и не в кабине грузовика, где он до сих пор просиживал штаны, а в кузове, рядом с двумя охранниками-эсэсовцами. «Пусть несет, болван, личную ответственность, а не валяет дурака», — решил Ларенц.
И все-таки предчувствие не обмануло его: этой же ночью на бивуаке у первого перевала пленные совершили побег. Ларенц, проснувшись, выскочил из кабины, словно ошпаренный: вокруг трещали автоматы, а справа по склону, среди камней, в багровом пламени ухнуло две гранаты. Это был настоящий бой.
«Неужели партизаны?!» — панически подумал штандартенфюрер, плашмя падая на землю, мокрую от недавнего дождя. Выхватил парабеллум, дважды, не целясь, выстрелил в темноту. Выстрелы сразу отрезвили: что же произошло, черт побери…
А произошел побег, причем пленные совершили его без помощи каких-либо партизан. Оказывается, они прибили насмерть обоих охранников, оглушили Мучмана и, вооруженные двумя автоматами, ушли в лес. Это Мучман, придя в себя, открыл по ним огонь, а они ответили автоматными очередями, да еще захваченными гранатами. Под один из взрывов и попал выскочивший с перепугу из кабины шофер. Итого — три трупа…
Ларенц осветил фонариком разбитое лицо шарфюрера Мучмана, крепко выругался — этот кретин наверняка проспал нападение. Впрочем, штандартенфюрер винил и самого себя — не сумел перехитрить русских. Он приказал заводить моторы и немедленно трогаться в путь — оставаться здесь было опасно, русские могли организовать налет.
В некогда тихом курортном городке Бад-Ишле царило настоящее столпотворение: узкие улочки оказались забиты автомашинами, танками, горно-егерскими пушками. Не задерживаясь, автоколонна Ларенца двинулась дальше, в расположенный в этой же долине в двадцати километрах Бад-Аусзее. Здесь штандартенфюрер нанес визит начальнику гарнизона генералу Фабиунке и, заручившись его поддержкой, решил дать своей команде полный ночной отдых перед завтрашним финалом — разгрузкой и всем, что с ней было связано.
Вечером Ларенц уединился с шарфюрером Мучманом для последнего детального инструктажа. Конечно, теперь после бегства пленных, цепочка исключения значительно упрощалась, тем не менее от Мучмана зависело многое. А он, к сожалению, еще не совсем оправился после вчерашней ночной «побудки».
Однако, выслушав Ларенца, шарфюрер буркнул хрипло и уверенно:
— Яволь!
Из-под окровавленного бинта глаза его светились такой тяжелой злобой, что Ларенц оставил всякие сомнения. Можно было лишь представить мстительное наслаждение, с которым станет Мучман завтра всаживать пулю за пулей в охранников-эсэсовцев, оказавшихся малодушным дерьмом — они ведь из трусости не вылезли даже из кабин, когда пленные избивали их несчастного начальника!
В конце концов, Ларенц не очень-то и расстраивался по поводу ночного побега пленных. Черт с ними — каждому свое. У него под рукой будет девять человек (четыре шофера и пять эсэсовцев). Этого вполне достаточно, чтобы разгрузить «христофорусы». Ну а вместо пленных недостающее звено в цепочке займут шоферы. Только и всего.
Разгрузка на другой день прошла успешно. Даже с приятной неожиданностью: пожилой адмирал — начальник испытательной станции на Топлицзее любезно предложил Лaренцу автокран и паром из спаренных лодок. (Адмирал буквально затрепетал и порозовел от волнения, прочитав личное предписание фюрера.)
Штандартенфюрер наблюдал за всей операцией со стороны, с заросшего ивняком прибрежного бугра. С помощью буссоли он тщательно фиксировал место, где опускались под воду тяжелые контейнеры, и наносил на топографическую карту заветные крестики. Настроение у Ларенца было приподнятое: он знал, что именно сейчас у этого синего озера, зажатого скалами, переживает звездный час своей жизни. Благословенные минуты, когда не волнует прошлое и ничуть не тревожит будущее, когда залитый солнцем окружающий мир не кажется, а воочию становится твоим, лично тебе принадлежащим. Он завершал первое, трудное и противоречивое «кольцо жизни», чтобы подняться на новый ее виток, который виделся в спокойном серебристом сиянии, как это лежащее у ног озеро.
Он так давно ждал заветного успокоения. И потому после исчезнувших под водой контейнеров уже ничто не волновало его душу: ни грохот сброшенных со скалы «христофорусов», ни даже короткие автоматные очереди, последовавшие несколько минут спустя.
А вскоре появился шарфюрер Мучман. Он выглядел непривычно бледным. Бросив оземь пилотку, шарфюрер стал разматывать на голове бинт.
— Мешает? усмехнулся Ларенц.
— К черту! Надоело все, — угрюмо буркнул Мучман.
Разумеется, штандартенфюрер понимал его: как ни говори, а все-таки непросто лишать жизни своих недавних товарищей. Молодых, здоровых, крепких парней, которым еще надлежало бы долго жить. Да, чтобы вершить судьбы, надо не просто иметь право, надо чувствовать это право…
9
Такой артподготовки Вахромееву не доводилось видеть раньше. Зашаталась под ногами земля и началось светопреставление, когда ровно в шесть утра одновременно рявкнули тысячи орудийных глоток. От гула, грохота, скрежета пестрело в глазах, воздух казался обжигающе-горячим, душно, осязаемо-грубо давил в лицо, в ноздри, до боли закладывал уши.
Лихорадило весь берег, в ознобе тряслись и падали с танковых башен маскировочные свежесрубленные сосенки, на дощатом стволе в блиндаже приплясывала пустая алюминиевая кружка.
— Моща! — Полу оглохший ординарец Прокопьев, смеясь, ковырял в ухе. — Это какие же калибры бьют, товарищ майор?
— Всякие! В последнее наступление идем, Афоня, потому все козыри выкладываем! Разом!
Западный берег Нейсе — клубящаяся огненная стена. Разрывы слились в сплошное желто-багровое зарево, которое ослепительно и мощно пульсировало, раскалывая землю, взметая и рассеивая все, что еще недавно гнездилось в норах-траншеях и на поверхности берега. А выше, над частоколом разрывов, медленно клубились, набухали аспидно-черные космы дыма и пыли.
На минуту пушки умолкли, и почти тотчас же прибрежье придавил новый грозно-звенящий грохот — из тыла над самыми соснами выскочили девятки штурмовиков-«илов». Нет, они не бомбили, под их крыльями не сверкали на этот раз огненные хвосты эрэсов, но, когда пронеслись и исчезли в туманной дали, над гладью реки ровным непроницаемо-черным забором встала многокилометровая дымовая завеса!
И опять ударили орудия, завели свою «железную песню» гвардейские «катюши» — передовые батальоны начали форсирование Нейсе.
Вахромеев с удовлетворением наблюдал, как автоматчики бурнашовской роты стремительно бежали по уцелевшим пролетам моста и исчезали в дыму на перекидных штурмовых мостиках у противоположного берега. «Шустро идут! Это не то что в феврале поперли на арапа без всякой огневой поддержки!..»
Через полчаса Вахромеев со своим штабом был уже на западном берегу. Здесь, на равнине, еще стлался в безветрии горький дым, удушливо пахло взрывчаткой, лесным пожаром — рядом в сосновых посадках полыхало пламя.
Настоящие бои начались, когда позади осталась прибрежная первая полоса обороны, с ходу прорванная, а попросту — искромсанная вдрызг нашей артиллерией.
Контрудар немцев пришелся по танкам сопровождения: из кюветов, из придорожных кустов, по ним неожиданно и дружно защелкали фаустники. И сразу густо зачадили несколько тридцатьчетверок из тех, что сошли с торфянистой поймы, соблазнившись шоссейной дорогой.
А потом оттуда же, с правого фланга, стали бить танковые немецкие пушки. Появились и сами танки — более двадцати по другую сторону шоссе. В первой шеренге на острие клина шли «королевские тигры» — их можно было отличить по массивным надульным набалдашникам. Они двигались смело, без излишнего маневрирования, отлично зная, что огонь тридцатьчетверок не страшен для их мощной лобовой брони.
Наблюдая эту картину, Вахромеев с усмешкой подумал, что два года или даже год назад подобная ситуация не на шутку встревожила бы его, как командира: ведь немцы явно нацелили танковый клин под основание прорыва. Но сейчас были другие времена. Вахромеев даже не стал останавливать ушедший вперед батальон, дал указание на отражение атаки батальону из второго эшелона и успел лишь соединиться по радио с дивизионом самоходок. Но тут и не было особой нужды в приказе: командир самоходчиков уже выводил свои могучие ИСУ на ударные огневые позиции.
Прошло ровно десять минут с момента появления из сосняка танковой фаланги немцев — четыре «королевских тигра» (из восьми) горели, остальные танки поспешно разворачивались, отходили обратно к лесу. Однако наши тридцатьчетверки тоже не зевали: на предельных скоростях обходя немцев с фланга, били по бортам — по уязвимым местам хваленых «королевских тигров». И те горели, да еще как! «Молодцы танкисты! Умно воюют, задористо!»
Что ни говори, панорама развернувшегося боя нравилась Вахромееву, была мила его командирскому сердцу. Вспомнился Сталинград, где его «карманная рота», закрывая брешь, встречала в окопах ораву немецких танков лишь связками гранат, бутылками КС да полдюжиной длинноствольных «оглоблей»-ПТР. Теперь роли переменились, и он, в свое время переболевший танкобоязнью, как никто другой хорошо понимал сейчас немцев, удиравших перед грозной лавиной тридцатьчетверок. Но не сочувствовал: уж если приспичило, так надо же держаться!
Интересно, что мальчишки-сопляки из «гитлерюгенда» со своими «панцерфаустами» держались куда крепче, чем вконец уставшие, измотанные и опустошенные войной пожилые солдаты. Юнцы фаустники либо костьми ложились под танковыми траками, либо яростно, до последнего, отстреливались, а если все-таки попадали в плен, вели себя вызывающе: грубили, ругались, размазывая злые слезы на закопченных лицах.
Тем не менее жалко было их, особенно погибших — глупо, бессмысленно, по одной лишь мальчишеской задиристости…
В полдень вахромеевский стрелковый полк, шедший на оси дивизионного прорыва, неожиданно перенацелили. Это случилось при штурме второй полосы обороны — генерал, командир дивизии, приказал Вахромееву застопорить ход перед маленьким городком Киршем, расположенным на возвышенности. Вахромеев помнил, что такой вариант предусматривался несколько дней назад во время розыгрыша предстоящего наступления на песчаном макете. Смысл: блокировать Кирш, где, по данным разведки, располагался довольно крупный гарнизон, связать тут силы немцев, чтобы дать возможность другим полкам уйти вперед.
Сейчас Вахромеев внутренне не одобрил этого решения, потому что видел сам, насколько изменилась обстановка. Недавняя немецкая контратака на правом фланге осуществлялась силами именно Киршенского гарнизона, а после неудачи ни танки, ни пехота туда не вернулись — ушли в лес (это Вахромеев и наблюдал). Вряд ли теперь стоило блокировать поредевший гарнизон, городок надо было просто брать с ходу.
Он заикнулся об этом, но генерал так рявкнул в трубку, что Вахромеев сразу умолк. Командиры полков и комбаты побаивались молодого генерала, который появился в дивизии недавно, однако уже успел навести шороху — снял с должностей начштаба полка и двух командиров рот. Поговаривали, что генерал, прибывший со 2-го Украинского фронта, сам был снят и понижен в должности после балатонского контрудара немцев. Как бы там ни было, а новый комдив вполне показал свой крутой норов.
Отдавая распоряжения батальонам, приданным и поддерживающим подразделениям, Вахромеев невесело вспоминал вчерашний визит генерала на полковой КП. Ему почему-то особенно не понравился медный ведерный самовар, который ординарец Прокопьев таскал за собой еще с Харькова и из которого пытался угостить комдива чаем кирпичной заварки («Развели тут чайхану, скоро, может быть, пуховые перины потащите на боевой командный пункт?!»).
На ходу, прямо из бронетранспортера, Вахромеев прикинул: блокировка окажется не простым делом… Перед Киршем километра на три ровное свекольное поле — тут ближе не сунешься. Слева — канал, справа по склону молодой сосняк, а вдоль опушки то самое шоссе, наверняка сплошь минированное.
Блокировать — значит сковать силы. А еще лучше взять в кольцо, обложить по периметру (а своих-то сил хватает на это?). Следовательно, необходим обходный маневр, и, пожалуй, справа, через лес. Не пожалуй, а только через лес, только там! Ну и плюс атака с фронта, напрямую — по свекольному полю.
Вахромеев вызвал по радио самолеты-штурмовики и после короткой точной бомбежки начал атаку. Однако она тут же захлебнулась: размокшее торфянистое весеннее поле оказалось зоной сплошного огня. Сразу задымило несколько танков, а пехотинцы-автоматчики попадали на землю, уткнулись носами в грязь прошлогодней пахоты. Он их не ругал, не пытался поднять: кому же охота лезть прямо под пули, да еще на последних днях войны?
А немцы не дураки — начали методично класть мины прямо на залегшие роты. Черные фонтаны взрывов взметнулись ровными рядами — все поле, конечно, было заранее пристреляно по участкам.
С форсированием канала на левом фланге тоже дело застопорилось. Лучше обстановка складывалась на бугре справа — третий батальон прорвался в лес. Именно там надо было наращивать удар. Рисковать, бросать туда резервную бурнашовскую роту.
Вахромеев вызвал лейтенанта Бурнашова на провод, спросил:
— Ты в готовности?
— Так точно!
— Действуй! Бери роту танков — и через лес в обход. Пошуруй хорошенько у немцев в тылу, а то они, видишь, головы не дают поднять.
— Сделаем, товарищ майор! Шуранем!
После этого Вахромеев отвел первый батальон назад за канаву, перегруппировал и уже собрался бросить через сосняки на правом фланге, где определился успех, но тут дежурный радист поспешно передал ему наушники.
— Отступаешь, Вахромеев?! — рокотал генеральский голос. — Тебе что было приказано? Держаться, сковать, блокировать!..
— Так ведь открытое поле, товарищ Первый! Люди попусту гибнут…
— Выполнять приказ! Стоять насмерть!
Вахромеев успел положить металлические, казавшиеся горячими наушники, откуда только что звучали хлесткие слова, как наступила тишина: сразу вдруг смолкла, будто оборвалась, сумасшедшая орудийно-пулеметная пальба.
Он поднял к глазам бинокль и облегченно перевел дыхание: немцы поспешно покидали траншеи на яру! Но бежали они не в свой тыл, а влево, к каналу, с ходу панически прыгали с его отвесных берегов, В тылу же у них шел бой: рвались гранаты, гулко бухали танковые пушки — это шуровали прорвавшиеся из лесу бурнашовцы!
С минуту Вахромеев размышлял, сомневался: кого теперь сковывать, если немцы бегут? Был приказ, за неисполнение которого снимут с должности — это ему было ясно сказано… Но с другой стороны… «А? Где наша не пропадала! — решительно махнул рукой. — Меньше роты все равно не дадут». А с роты он как раз и начинал войну.
И приказал дать красную ракету: «В атаку, вперед!»
Полчаса спустя бронетранспортер Вахромеева стоял уже на крохотной площади, на красной брусчатке перед зданием городского магистрата. Вахромеев доложил в штаб дивизии о взятии Кирша, о трофеях и пленных (а их насчитали около трехсот), но никакой ответной реакции оттуда не последовало. Хотя падение сильного опорного пункта, каким был Кирш, благоприятно сказалось на общей обстановке.
Соседние полки быстро пошли вперед.
В самом городке ничего примечательного не было: те же аккуратные островерхие, преимущественно двухэтажные домики с палисадниками-розариями, непременная кирка и аптека на центральной площади. Такие встречались десятками в той же Силезии. Правда, этот хорошо сохранился, не пострадал от артобстрелов и бомбежки, если не считать восточной окраинной улицы, где прошлись эрэсами наши штурмовики.
В городке, на самом берегу канала, располагался единственный полукустарный мыловаренный заводик, и, пользуясь временной передышкой, Вахромеев решил его осмотреть, Тем более что там же, при заводе, в дальнем дворе за колючей проволокой, находился арбайтслагер (рабочий лагерь), а попросту концлагерь для советских девушек, насильно угнанных за годы войны в Германию.
На заводе, во дворе, на прилегающей улице, у деревянных лагерных бараков царило праздничное столпотворение. Шум, гомон, смех, рыдания. Девушки вместе с солдатами-автоматчиками пели под аккордеон «Катюшу», тут же танцевали пары, чумазый танкист лихо откалывал «барыню» под губную гармошку. И всюду зелень, цветы — голубые российские подснежники. Откуда они здесь?
Оказалось, из лесу, из тех самых сосняков, где только что прорывались бурнашовцы. Подснежники здесь тоже голубые, как в России (но не белые, как в Сибири).
Оглядывая оборванных девчат, изможденные счастливые лица (а это спервоначалу выглядело странным, несовместимым), Вахромеев вдруг впервые за эти трудные дни по-настоящему почувствовал весну, уловил острую свежесть недалекой воды и терпкий запах липовых почек из соседнего сквера. Ощутил весеннее солнце — щедрое, обливающее теплом каждого в этой разношерстной толпе. Они все были молодыми и по-своему, по-молодому бездумно радовались весне, солнцу, может быть не осознавая еще, насколько непростая, особая эта несмело приходящая весна! Весна завтрашнего мира.
Среди улыбчивых лиц, пожалуй, один лишь Афоня Прокопьев сохранял постоянную серьезность. Он бесцеремонно отталкивал автоматом всякого, кто пытался приблизиться к Вахромееву, изображая из себя ревностного телохранителя (Афоня до сих пор переживал гибель старого комдива, которого по-сыновьи уважал: полковника вот так же в уличной сутолоке освобожденного немецкого городка в Силезии застрелил какой-то фанатик-эсэсовец).
Во временном штабе, на первом этаже магистрата, Вахромеева ждал новый приказ: в ночь продолжить наступление с выходом на рубеж реки Шпрее, к третьей полосе обороны. И никаких комментариев насчет «самовольно» взятого Кирша…
— Генерал звонил?
— Так точно, — ответил капитан Соменко. — Лично. Двадцать минут назад.
— Что-нибудь добавил?
— Нет, дополнительно ничего. — Капитан снял очки, поморщился, припоминая. — Хотя, прошу прощения… Генерал еще сказал, что разговор с вами закончит в Берлине. У вас ведь был с ним сегодня разговор?
— Было дело!.. — рассмеялся Вахромеев.
— Ну что ж, если начальство молчит, значит, одобряет. А что касается Берлина, то пока ведь неизвестно, придется ли его брать. Скорее всего — прямиком на Эльбу. Можно договорить и там. Словом, по солдатской поговорке — живы будем, не помрем.
Явился Афоня Прокопьев, который с котелками уходил за обедом на солдатскую кухню. Однако котелков теперь при нем не было. Он вошел, а дверь почему-то оставил приоткрытой.
— Товарищ майор! Тут дело такое… Считаю — серьезное. Задержал я тетку одну. Подозрительную. Может, какая-нибудь нацистка?
— А в чем дело? — удивился Вахромеев.
— Да она все время подглядывала за вами. Я ее еще там, на заводе, приметил. А потом по пятам шла, за углами пряталась. Задержал я ее и доставил. Но молчит, по-русски не разговаривает. А по-немецки я не знаю. Вот, может, товарищ капитан переведет.
— Ну-ка введи ее! — приказал Вахромеев. — Посмотрим.
Едва лишь задержанная показалась на пороге, он сразу понял: сверхбдительный Афоня явно оплошал, ошибся. Эта до предела истощенная женщина в грязных лохмотьях могла быть только из концлагеря. Правда, в концлагере в основном молодежь, а она старая: седая и морщинистая. Но всякое могло быть. Ну а на немку она вообще не похожа — не те черты лица.
Остановилась, вперила в Вахромеева немигающий и пристальный, странно горящий взгляд.
— Кто такая? — спросил Вахромеев.
— Вер зинд зи? — по-немецки повторил капитан Соменко.
Женщина вдруг рванулась с места, кинулась к Вахромееву, однако бывший настороже Прокопьев ловко перехватил ее:
— Но-но, не балуй, фрау-мадам!
Вахромеев что-то такое сразу почувствовал — нечто острое, щемящее, — будто кольнуло сердце: на морщинистых щеках женщины он увидел слезы.
— Отпусти ее, Афанасий…
Женщина шагнула, медленно, изумленно развела руки:
— Председатель… Товарищ Вахромеев… Это же я, неужто не узнаешь?
— Нет… — неуверенно протянул Вахромеев, глотая однако нарастающий в горле теплый комок. — Что-то, тетка, не припоминаю…
— Это я, Груня Троеглазова… Из Черемши… Помнишь, как на мой семейный скандал приезжал? Порядок наводил?
Она бросилась на шею к нему, земляку, и разрыдалась чуть не до потери сознания. Пришлось Афоне Прокопьеву срочно приводить ее в себя с помощью чарки трофейного коньяку. Да, это была Грунька Троеглазова, когда-то пухленькая, розовощекая певунья с пепельной косой по пояс, разудалая и смешливая клубная артистка, исполнительница куплетов про горлопанов-фашистов. Это ведь она затеяла с немцем-инженером свадьбу, о которой потом презрительно судачили на каждом углу черемшанские бабы-говорухи… Стало быть, пришлось-таки попасть в распрекрасную Германию, только не с мужем, а совсем иным путем…
— …В Ростове в сорок первом закончила курсы медсестер, — рассказывала Аграфена. — Была медсестрой, санинструктором, попала в плен, бежала. Жила в селе под Житомиром, потом, как и всех девчат, насильно угнали в Германию. С сорок второго мыкалась по этим треклятым арбайтслагерям…
Вахромеев, слушая ее, хмуро дымил. Невольно сравнивал свою нелегкую солдатскую судьбу с ее мытарствами. Понимал: ей пришлось хуже, тяжелее… Не зря же старухой сделалась в двадцать пять лет.
— Теперь куда, Аграфена? Домой?
— Нет! Только не домой! — Она схватила руку Вахромеева, опять готовая разрыдаться: — Товарищ Вахромеев, родненький председатель! Оставь меня тут, дай мне автомат! Не могу я уехать отсюда, не расквитавшись за все. Пойми ты это!
Вахромеев осторожно высвободил руку, вздохнул, погладил ее по седым, коротко стриженным волосам:
— Медсестрой пойдешь?
— Пойду! Хоть прачкой пойду!
Обернувшись к помначштаба, Вахромеев спросил:
— Ну как, зачислим ее в штат, товарищ Соменко?
Тот сухо кашлянул:
— Так ведь она должна проверку пройти, как интернированная… Вы же знаете, товарищ майор. К сожалению, не имеем права.
Вахромеев помолчал, пожевал зубами потухшую папиросу — желваки перекатывались на скулах. Резко сказал, как отрезал:
— Имеем! Имеем полное право! — и без улыбки, серьезно подмигнул ординарцу Прокопьеву: — Афоня, обеспечь землячке полное довольствие и обмундировку! Это тряпье сжечь!
Потом подошел к Троеглазовой, положил руку на плечо:
— Ты, поди, помнишь, Аграфена, как когда-то горело твое барахло? Вот и сейчас твою немецкую робу так же спалим, с керосином. Да… А между прочим, тот костер мы тогда, помнится, тушили с Бурнашовым. Не забыла такого?
— Ну как же! Наш черемшанский участковый.
— Вот пойдешь теперь к нему в роту. В подчинение к своему земляку.
…Ночью батальоны снова вели бой. Опять натужный рокот танков, треск пулеметных очередей, цветные всполохи ракет и небо, заштрихованное огненными трассами.
К рассвету передовой батальон вырвался на болотистую пойму реки Шпрее.
От сонной воды веяло холодом, легкий туман путался у кустов противоположного берега. Оставив бронетранспортер, Вахромеев с группой командиров в течение получаса проводил спешную рекогносцировку. Он хорошо понимал: если сейчас до восхода солнца промедлить, не начать форсирование, то потом придется платить дорогой ценой. Немцы придут в себя, подтянут силы и будут крушить огнем все живое, что появится на глади реки.
А форсировать не на чем — никаких плавсредств под рукой… Но и оставаться на открытом берегу батальонам больше нельзя. Рассветет — ударят немцы с противоположных береговых откосов. Или форсировать или отходить назад, в лес.
— Вперед!
Слева, метрах в ста, разведчики обнаружили брод, глубина — полметра-метр. Оружие, боеприпасы на каски — и в реку, в обжигающую холодом апрельскую воду, которая не преграда для солдата, почуявшего близкую победу.
И лишь забухали первые гранатные взрывы на плацдарме — ниже по течению, по самой глубине, бросились вплавь бурнашовцы. Через полчаса автоматчики, сверкая голыми пятками, в одних кальсонах неслись в атаку на противоположной песчаной отмели.
Когда показалось солнце, подъехавшие понтонеры сноровисто и относительно спокойно навели тяжелый мост — на плацдарм пошли танки.
Вахромеевцы сушили амуницию, грелись на солнышке на западном берегу, ожидая заплутавшие где-то армейские кухни, а вдоль реки затухало гигантское сражение. Уже действовали три моста, и через них железной лавиной шли и шли танки — запыленные, с выщербленной броней, пахнущие окалиной, порохом, отработанной соляркой.
С деревянного настила понтонного моста на прибрежный пригорок выскочила тройка юрких «виллисов». Первый из них по бездорожью, по танковой колее, помчал прямо к вахромеевскому импровизированному КП.
Плечистый военный в генеральской фуражке прыгнул с переднего сиденья на землю, огляделся, энергично потирая руки. Вахромеев бежал навстречу, он издали узнал этого человека. Те же размашистые шаги, нетерпеливость, даже будто скрытая досада в движениях. И зоркий прищуренный взгляд. Тогда, два года назад, Вахромеев видел его в черной кожаной куртке, сейчас — светло-серая щеголеватая маршальская шинель. Это был он — командующий фронтом!
Подбежав, Вахромеев представился, доложил. Маршал оглядел его пытливо, с чуть заметной улыбкой.
— А ведь мы с тобой где-то встречались, майор?
— Так точно! Под Харьковом в августе сорок третьего: Я тогда брал Выселки, а вы прибыли на мой ротный НП.
— Вспомнил! Сибиряки у тебя были в роте… Да, а ведь это, кажется, ты разгромил штаб танковой дивизии генерала Шмидта?
— Я…
Маршал посмотрел на пылящие невдалеке танковые колонны, задержал взгляд на искристой, чуть дымившейся под солнцем реке.
— А Шпрее ты ловко перемахнул! Кстати, это не твои ли солдаты, говорят, в кальсонах воюют?
— Было дело, товарищ маршал… Мои архаровцы… Так уж получилось. Один-то батальон бродом пошел. А для охватывающего удара пришлось правее бросить роту вплавь. Ну ребята, стало быть, для облегчения… Пораздевались.
— Молодец, сибиряк! Благодарю за решительность! А теперь сажай своих, как ты говоришь, архаровцев на танки — и десантом на Берлин. Только гляди у меня: чтобы Берлин брать в полной форме!
— Возьмем Берлин, товарищ маршал!
— Действуй… подполковник! Вахромеев?
— Вахромеев.
Маршал обернулся к адъютанту, бросил:
— В сегодняшний приказ! Присвоить внеочередное звание.
10
В ночном небе шел воздушный бой. Судя по натужному реву моторов, частым огненным трассам, самолетов было несколько. Невидимые, они кружились где-то прямо над головой, сцепившись в яростной схватке. Потом вспыхнуло пламя, и один из самолетов стал четко виден: падая вниз, разбрызгивая искры, он напоминал пылающую головешку, которая в медленном вращении, будто ввинчиваясь, приближалась к земле. Уже можно было различить, что падающий самолет — двухмоторный бомбардировщик.
— Амба! — сказал Атыбай Сагнаев. — Это плоский штопор — экипажу не выбраться.
— Наверно, американец, — посочувствовал стоящий рядом Егор Савушкин. — Видать, близко упадет, вон на той горе. Однако надо бы нам двинуть туда, авось помощь понадобится.
— Он взорвется, — уверенно сказал Атыбай.
Атыбай Сагнаев, бывший авиамеханик, был для Савушкина, конечно, авторитетом по части авиации, тем не менее старшина про себя решил, что наведаться к месту падения самолета все-таки стоит. В конце концов, может, удастся чем-нибудь поживиться: в теперешнем их положении это не грех — три ствола, одна граната да десяток сухарей на семь человек. «Как развиднеется, так и пойдем, — подумал Савушкин. — Да и людям заделье будет, не сидеть же сиднем под этими елками, будто загнанным зайцам. Теперь свобода — надо действовать».
Атыбай оказался прав: скоро на склоне соседней горы, прямо напротив, через ложбину, сильно рвануло — падение самолета и грохот взрыва слились в одну звуковую волну, которая прокатилась обвалом по густым ельникам, эхом отдалась от скал и ушла, затихая, вверх по ущелью.
И в тот же момент кто-то из пленных крикнул:
— Парашют!
Они все смотрели в ту сторону, куда упал самолет, отвлеклись и не заметили, как прямо на них сверху опускался парашютист: подсвеченный лунным светом купол казался призрачным, легким, как заплутавший одуванчик.
А заметил парашютиста Иван Штыцко — один из немногих ребят, оставшихся еще от хайделагеровской бригады Савушкина. Он и в полутемных штольнях «Доры» отличался устойчивым острым зрением. Слышно было, как Штыцко тут же поспешно передернул затвор трофейного шмайсера.
— Не балуй! — прикрикнул Савушкин. — Не видишь: прямо на нас падает. Голыми руками возьмем.
Однако перед самым приземлением парашютиста чуть отнесло в сторону — к осиннику неподалеку от скал. Старшина велел растянуться цепью и тут же повел ребят. При себе оставил чеха Карела Живку, знавшего английский язык, на случай, если с упавшим американским летчиком придется вести переговоры.
Восток уже начал светлеть, и белый купол издали стало видно на фоне черного осинника. Вскоре они увидели и самого парашютиста, висевшего средь сучьев темным неподвижным мешком. «Может, сброшенный груз?» — предположил Савушкин, осторожно подбираясь к осине. Снизу тоже не разобрать: что-то темнело наверху, а что именно — черт его знает… Вот запах горелого доносился, причем, совершенно явственно.
Шмыгнувшему из темноты Атыбаю Савушкин шепнул: «Давай лезь» — и сунул в руки эсэсовский кинжал, снятый недавно с убитого охранника. — «Ежели что — обрезай стропы».
Через минуту Атыбай крикнул с дерева:
— Он мертвый, товарищ старшина! Весь прошит очередью. Что делать?
— Обрезай! И парашют сними!
Тело парашютиста грузно шлепнулось на землю. Старшина нагнулся, пытаясь в темноте рассмотреть лицо погибшего. Поморщился: тошно пахнуло кровью — обгорелый комбинезон парашютиста был мокрым, липким… Стянув кожаный шлем, Савушкин вдруг отпрянул: под отворотами комбинезона, на шее убитого, белели две медные пуговицы — то был воротник русской гимнастерки!
— Братцы… — тихо произнес Савушкин, снимая с головы пилотку. — А ведь это, кажется, наш…
Комбинезон расстегнули и теперь ясно увидели: сержант. Орден Отечественной войны, две медали «За отвагу»… Обнаружили комсомольский билет, солдатскую книжку. При свете найденной в кармане погибшего бензиновой зажигалки прочитали фамилию, имя, год рождения…
— Мой ровесник… — грустно сказал Иван Штыцко. — Я тоже призывался в сорок третьем. Что будем делать, товарищ старшина?
— Снимай награды.
Савушкин думал сейчас о другом: как мог оказаться одиночный советский бомбардировщик здесь, в Альпах, в отдаленном немецком тылу? Летал на разведку? Но насколько ему известно, ночью воздушные разведчики не летают. Стало быть, имел какое-то особое задание…
Он отлично понимал, что если немцы сбили советский самолет (а они это тоже видели), значит, станут непременно разыскивать его обломки— с утра надо ждать прочесывания всего этого района. Следовало спешить!
Быстро скатали шелковый купол парашюта, смотали стропы (пригодятся!), потом Савушкин велел отнести тело сержанта к скалам. Здесь его похоронили, обложив мелкими камнями — копать твердую землю было нечем. Пистолет, ракетницу, документы и награды погибшего взяли с собой.
Брезжил рассвет, когда они отыскали наконец место катастрофы бомбардировщика: в еловом лесу еще дымились бесформенные обломки. Самолет был начисто разорван взрывом, уцелел лишь двухкилевой хвост да отброшенная в сторону пилотская кабина. Два тела обгорели до неузнаваемости, третьего летчика нашли в изуродованной кабине. Это был полковник, Герой Советского Союза, по документам — Мусса Дагоев. При нем находился летный планшет с картой, сложенной вчетверо. Карта подтверждала: бомбардировщик летел из-под Праги именно сюда, в эти Альпы. «Что ему здесь понадобилось?» — снова недоумевал Савушкин.
Он приказал Атыбаю снять с турели уцелевший пулемет, коробку с лентой, а также прихватить с собой найденный в хвостовой части самолета ящик с галетами — это на ближайшие сутки решало для них проблему с продовольствием.
Над могилой летчиков дали прощальный салют — одиночный залп, хотя это и было небезопасно в светлых сумерках уже наступившего утра. Теперь вся группа пленных была вооружена, даже располагала крупнокалиберным пулеметом. Они, по сути дела, представляли отныне боевой отряд. Старшина Савушкин так и объявил всем после салюта:
— С сего дня каждый из вас продолжает службу в Красной Армии. Мой приказ есть закон. Своим заместителем назначаю сержанта Сагнаева. Какие имеются вопросы?
— Разрешите, товарищ командир?! — подал голос Иван Штыцко. — Разрешите спросить: куда мы теперь? Может, двинем в Швейцарию? Я вот по карте смотрел, так она, можно сказать, рядом. Каких-то пятьдесят километров. Вот товарищ Живка там, оказывается, бывал, знает это государство. Говорит, народ там хороший.
— Бывал! — подтвердил чех. — Швейцария — замечательный край. Нейтралитет. Будет нас принимать хлеб-соль.
Савушкин нахмурился, шагнул и взял из рук Штыцко полковничий планшет. Резко сказал:
— Карта будет находиться только при командире, то есть при мне. Для ориентировки и принятия решений. Что касательно Швейцарии, то она нам ни к чему. Близко? Ну так, товарищ Штыцко, Германия еще ближе. А нам нужна Родина, которая далеко. Вот туда мы, значица, пойдем. На восток. Навстречу Красной Армии. Вопросы еще есть?
Вопросов больше не было.
К полдню они прошли километров около двадцати. Пересекли какую-то автостраду в долине и, снова поднявшись в горы, уже на высоте, у входа в скальную пещеру, сделали привал. Савушкин не случайно определил это место, ибо прекрасно понимал: дальше люди идти не смогут. А здесь будет хоть крыша над головой, да и укрытые отличное на случай боя.
Казалось бы, ушли далеко, и на равнине оно так и было бы. А в горах — Савушкин знал это по своему охотничьему опыту — все выглядело иначе. Параллельный хребет, в склон которого врезался ночью советский бомбардировщик, находился почти рядом, даже если приглядеться, видно было место падения самолета — сваленные стволы деревьев, сбитые взрывом макушки. Там с самого утра кружил-тарахтел легкомоторный немецкий «шторх», иногда отклонялся по большому кругу, но не сюда, а западнее, — видно, немецкие наблюдатели не совсем верно определили место падения.
Бойцы отряда, как теперь именовал своих товарищей Савушкин, попадали на теплый щебень и уснули сразу мертвецким сном, некоторые — не успев дожевать советские пряники-галеты. «Не по нашим зубам еда, — сокрушался старшина, обсасывая твердые, как леденцы, галеты, морщась от боли и перекатывая их между кровоточащими деснами. — Надо будет переходить на зеленый корм. Тут полно весенней травы, да и лук-слизун имеется вон на скалах. Следует послать ребят кого покрепче: пускай наберут вдоволь для оздоровления личного состава».
Жмурясь от яркого солнца, он смотрел вокруг на искрящийся зелено-голубой мир, на плавающие в мареве разноцветные крыши в долинах, на серебряные зеркальца озер и никак не мог поверить: неужели это свобода? Душные пыльные штольни проклятой «Доры», вонючая свекольная бурда, смердящие трупы у стен подземных каменных коридоров — неужели все это позади и уже никогда не вернется, никогда не станет снова душераздирающей явью?! Неужели?..
И самое невероятное, о чем он даже боялся подумать: неужели он вернемся домой, в Черемшу? В родное село, где его давным-давно оплакали, получив похоронку, и сыновья, и многочисленная родня, и сама Пелагея… А он вдруг явится воскресшим из мертвых. Возможно ли такое?..
Опять в деталях вспомнился вчерашний ночной побег. Нет, им не просто повезло, хотя, конечно, подфартило, ничего тут не скажешь. Главное же в том, что они слишком долго и упорно готовились к побегу, жили только этим весь страшный минувший год, держались и не умерли лишь благодаря этому. Они ни на что третье не рассчитывали: либо убежать, либо умереть. Хорошо ребята сработали, особенно Атыбай и этот чех Живка — не так-то просто уложить насмерть двух упитанных здоровяков эсэсовцев.
Теперь вот дрыхнут — хоть за ноги их волоки, не проснутся. Оно и понятно: за одну ночь ребята выложились.
Погони старшина не боялся. Штандартенфюрер, бывший комендант «Хайделагера», не такой дурак, чтобы поднять трезвон насчет сбежавших пленных, за которых он лично отвечает. А пуще всего — за эту автоколонну с секретнейшим грузом. Объявить теперь погоню для него означает расписаться в собственном ротозействе. Да и вообще, не те времена наступили: драпающим фашистам не до беглых пленных, им надо думать о собственной шкуре.
А вообще, тут, конечно, опасно… Если смотреть трезво на обстановку, оценивать по-охотничьи. Что они, савушкинцы, смогут, нарвись ненароком на какую-нибудь немецкую сторожевую заставу или дорожный полицейский заслон? Ни стрелять метко, ни маневрировать как следует, ни сметки, ни хитрости проявить… Потому высохли люди на фашистской каторге, и души их смерзлись в ледышку, как в погребе-холодильнике. Спервоначалу оттаять бы ребятам на весеннем солнышке, на вольных травках полезных. Особенно же на пище хорошей, сытной. Только где ее раздобудешь в этом чужом, враждебном краю? Вот загвоздка…
А пока идти дальше никакого смысла нет. Упадут без сил на первом же снеговом перевале и померзнут или на переправе потонут — реки тут бурные, многоводные, как на Алтае бывает по весне. Они, ребята, бесшабашные сейчас, пьяные от свободы, будут сами лезть на рожон, потому как все страхи уже пережили и им ничего не страшно. Стало быть, надо удерживать. И не уговорами, а сурово-железной рукой.
Да… Придется тут, в этой пещере, постоять денька четыре табором… А если так, ему, как командиру, следует в первую очередь подумать-поразмышлять о провианте, о хлебе насущном. На одних галетах мужицкой силы не наберешься, да и этого запаса хватит максимум на двое суток.
Старшина поднялся и, кряхтя, часто останавливаясь и цепляясь за кусты, полез по скале наверх — «на командирскую рекогносцировку». На вершине долго не мог перевести дыхание: болели ломаные ребра. Огляделся и охнул: справа внизу, в уютной узкой долине, лежал городок — чистенький, разноцветный, весь в солнечных зайчиках от стеклянных веранд и умытых окон. Замысловатые домики с балкончиками, башенками, белостенные виллы, увитые чуть-чуть зеленеющей паутиной плюща, бойкая речушка, пополам разрезающая городок, и красная ратуша под черепичной крышей — да ведь это та самая картинка, которую недавно исподтишка показывал Савушкину в гараже незнакомец фельдфебель, доброжелатель и друг! «Аптека, Людвигштрассе, 4». И пароль: «Миттельбау-Дора». В ответ хозяин должен предъявить вот эту самую открытку: «Курортный городок Бад-Ишль».
Старшина быстро раскрыл планшет, сверился с картой: сомнений не было, они ненароком вышли именно к этому городку! Красная линия маршрута самолета как раз доходила к Бад-Ишлю и здесь обрывалась, вернее, заканчивалась кольцом, обведенным вокруг города. «Значит, погибшего летчика-полковника тоже интересовал курортный городок! Интересно, — рассеянно подумал Савушкин. — Что бы все это значило?»
Он жевал перышко дикого лука и размышлял: идти или не идти на конспиративную явку? Ведь, как ни говори, опасно. Даже отсюда видно: в городке полно военных, в том числе эсэсовцев, которые щеголяют тут в черной тыловой форме. Может, не стоит подвергать отряд риску? Отлежаться в пещере как следует, да и в путь потихоньку-полегоньку. Что касается еды, то в лесу всегда что-нибудь сыщется съестное, а там, глядишь, хутор или кордон подвернется.
Войне скоро конец, а уж они-то, бывшие пленные, прошедшие саму преисподнюю, заслужили право глотнуть живительного воздуха мира…
Савушкин сорвал еще одну луковичку, усмехнулся, вспомнив давнюю свою довоенную привычку — он вечно что-нибудь жевал. А вот за год почти отвык: в концлагере жевать было нечего. Изрядно потрясла, покатала его жизнь… Может, он стал теперь другим, непохожим на прежнего Егора Савушкина, хитрого и настырного мужика, умеющего постоять за свое сокровенное?
Вот и осторожность чрезмерная появилась, очень похожая на трусость. Захотелось спрятаться, отсидеться в затишке. Отчего бы это? Или оттого, что ему в прошлом году ребра пересчитали в «Хайделагере» вот такие же черные гниды, что разгуливают внизу по плитам набережной?
— Так за это же квитаться надо, мать твою перетак! — сплюнув, вслух выругался Савушкин. — И за это, и за другое — за все, что было. Сполна!
…Вечером, когда стемнело, старшина Савушкин, прихватив с собой чеха Карела Живку, ушел в городок искать явочную аптеку. Оба одеты были так, что их мог с ходу заарканить первый же патруль: драные немецкие шинели, а под ними русские гимнастерки. Про обувь и говорить нечего: вместо ботинок — ошметки, перевязанные проволокой.
Однако старшина в ответ на уговоры товарищей и мрачные предсказания рявкнул: «Молчать!», а сержанту Сагнаеву сунул под нос кулак: не моги, мол, ныть, коль остаешься за командира!
За этого чеха Живку старшина, честно говоря, побаивался. В савушкинскую бригаду он попал недавно, всего месяц назад, когда взамен трех умерших пленных лагерное начальство выделило новичков — все они, как объяснили сами, прибыли будто бы из Бухенвальда. Двое из них, не послушавши старшину, припрятали при себе нож с железным прутом и были расстреляны штандартенфюрером после дорожного обыска у Зальцбурга. А этот остался. Савушкин не то чтобы не доверял ему, а просто относился с подозрением. В последние месяцы в связи с массовым саботажем на ракетном сборочном конвейере эсэсовская комендатура стала регулярно засылать в среду пленных своих провокаторов, которых вообще-то быстро распознавали и втихаря отправляли на тот свет. Однако всех разоблачить не удавалось. Против чеха никаких улик не было, хотя, пожалуй, вид у него не совсем соответствовал пленнику Бухенвальда — оттуда обычно привозили заморышей: кожа да кости. А Живка был вполне крепким на вид, по выносливости его наверняка можно равнять с казахом Атыбаем. Правда, чех регулярно занимается какой-то китайской то ли индийской гимнастикой, от чего, дескать, и не теряет бодрости. Однако поди проверь — хрен его знает… И опять же языками разными владеет — тоже подозрительно…
На всякий случай старшина постоянно держал правую руку в кармане — на рукоятке парабеллума — и шел, приотстав, чуть сзади (он не забыл, как вчера ночью чех одним ударом уложил охранника: сцепил обе руки и врезал по голове, как колуном!).
Уже в городе, на одной из узких боковых улочек, чех подобрал у какого-то подъезда две дворницкие метлы, из которых одну протянул Савушкину.
— Это зачем? — удивился старшина.
— Надо! — подмигнул Живка. — Если патруль, говорим: мы — пленные, ходили на работу.
Савушкин взял метлу, ухмыльнулся: соображает! Они миновали еще две такие же тесные улочки, мощенные гранитным булыжником, и вышли к набережной. Тут было темно и пустынно, лишь поодаль, возле ратуши, горел над подъездом синий маскировочный фонарь. Савушкин помнил из напутствий фельдфебеля: надо пройти мимо ратуши так, чтобы она осталась справа. Дальше должна быть улица, ведущая в гору, — Людвигштрассе.
Наконец они отыскали аптеку, подергали за рукоятку звонка. Минуты три ждали; в окнах нижнего этажа было темно, а мансарда чуть светилась сквозь шторы — оттуда кто-то спускался по внутренней лестнице. Шаги медленные, со стуком, будто стучали деревянной ногой или костылем.
Когда дверь приоткрылась, Савушкин тихо назвал пароль, их тотчас впустили. Здесь же внизу, в обширном зале, хозяин включил настенные бра и оглядел неожиданных гостей. Старшина тем временем разглядывал хозяина, который в самом деле оказался инвалидом: деревянная култышка вместо правой ноги.
Старшина ждал, что сейчас, как обусловлено, хозяин вытащит из кармана и покажет ему открытку-отзыв, однако случилось непредвиденное. Хозяин вдруг стал вглядываться в чеха, часто моргая и пощипывая подбородок, потом оба бросились друг другу навстречу и принялись обниматься. При этом бормотали взволнованно и непонятно. «Видать, родичи повстречались, — усаживаясь в стороне, сообразил старшина. — Ну и дела, мать честная!»
Оба прослезились, а хозяин даже вытащил огромный, как салфетка, клетчатый носовой платок и не переставая утирал глаза. Наконец вспомнили про Савушкина, чех обернулся к нему радостно жестикулируя, пояснил:
— Это мой верный друг Фридрих! Мы вместе воевали в Испании. Интербригада, понимаете? О, очень давно!
Хозяин, стуча деревяшкой, суматошно топтался вокруг Савушкина и тоже что-то говорил, тоже лопотал-объяснял непонятное, потрясая сжатым кулаком.
— Да-да, он прав! — перевел чех. — Он вспомнил, как когда-то под Толедо я вынес его с поля боя. Было такое…
— Отокар! Отокар! — Аптекарь показал Савушкину большой палец, кивая на чеха: вот это, мол, настоящий парень!
— Как это Отокар? — удивился, нахмурился старшина, — Его же вроде бы зовут Карел?
Чех искренне расхохотался:
— У меня много имен, старшина! Свое настоящее я давно забыл. Не надо удивляться.
— Отокар есть член централькомите дер коммунистишен партай Чехословакай! Централькомите! — сказал аптекарь.
— Вод оно что! — удивился Савушкин. — Извините, не знал… В таком случае назначим комиссаром отряда.
— Нет-нет! — рассмеялся чех. — Будем воевать, товарищ старшина, а уж должности потом. Вот Фридрих говорит, что нам надо немедленно уходить в горы, к партизанам.
Савушкин промолчал, но про себя подумал, что спешить с уходом он все-таки не будет. Надо сперва дать хороший отдых ребятам. Вот если ему предложат сейчас помощь продовольствием — это другое дело. Это приемлемо.
Наверху в мансарде хозяин собрался было угостить дорогих гостей ужином и даже извлек из тайника бутылку доброго «рейнвейна», однако чех решительно отказался, отклонил это. «Правильно делает, — мысленно одобрил Савушкин. Чувствуется комиссарский подход. После голодухи их и от горячего чая развезет, а хлебни они по стаканчику вина, так вовсе с места не сдвинутся».
Стали говорить о деле. Узнав о месте, где старшина расположил свой отряд, Фридрих расхохотался, сквозь смех произнес что-то по-немецки. Живка перевел:
— Он говорит, что вы, русские, — удивительно везучий народ! Эта пещера на горе Кальтенбах есть одно из достопримечательностей курорта Бад-Ишль. Туда всегда водят туристов, а сейчас это излюбленное место офицерских пикников. Фридрих говорит, что даже рекламная фотооткрытка Бад-Ишля сделана оттуда, со смотровой площадки. Вот эта открытка.
— Ну и влипли, едрена феня! — тоже рассмеялся старшина, чувствуя, однако, досаду за свою опрометчивость, — Да ведь кто вас разберет с вашей Германией? Мы люди чужие, посторонние.
Фридрих недовольно нахмурился, сухо отчеканил:
— Здесь есть Остерайх! Здесь нет Дойчланд!
— Понятно, понятно!.. — поспешил поправиться Савушкин, а в душе чертыхнулся: сплошной ералаш с этими европейскими странами! Государств вроде много, а куда ни сунься — всюду немцы. Вот наши войска наведут порядок, тогда после войны можно и географией заняться.
Фридрих предложил им кое-что из обмундирования. Живка тут же сбросил ветхое свое тряпье и стал переодеваться. Наблюдая за ним, старшина прямо-таки ужаснулся: и в чем только душа держалась — ведь форменный скелет! А с лица посмотришь — просто худощавый пожилой мужик… Укорил себя Савушкин, выругал: напрасно подозревал человека! Видно, совсем порастерял свое былое безошибочное кержацкое чутье!
В пушистом свитере и в зеленой егерской куртке, в тирольской шляпе с пером, Карел Живка теперь был похож на какого-нибудь местного охотника. А старшина переодеваться не стал: шинель на нем еще крепкая, что касается цивильного тряпья, то не нравилось оно ему, не подходило. Да и рано, пожалуй, в гражданское выряжаться: все-таки форма какая ни есть, а наша, советская форма. Солдатская. Вот разве сапоги можно было примерить. К тому же яловые, истинно охотничьи.
Уходили они через два часа. Спускаясь по лестнице, Савушкин вспомнил о сбитом советском самолете и обратился к чеху:
— Слышь-ка, товарищ Живка! Ты расскажи Фридриху про могилы советских летчиков, проинформируй. Может, он это дело зафиксирует. Для будущего.
Сообщение о трагическом воздушном бое невероятно подействовало на хозяина аптеки. Он разволновался, заметно побледнел и уже внизу, в полутемном зале, долго и пытливо выспрашивал подробности, интересовался даже фамилиями погибших летчиков. Потом горестно вздохнул:
— Трауриге нахрихт, камераден. Зэр шлехт, зэр шлехт!..[52]
«Значица, знал он об этом самолете», — догадался Савушкин.
11
— Истребители! — крикнул над ухом Крюгеля штурман-майор. — Придется прыгать на пять минут раньше. На пять, понял?
И для наглядности показал растопыренные пальцы. Крюгель кивнул: понятно. Озадаченно подумал: это ведь километров на сорок не долетая до цели. К тому же внизу незнакомый горный район — глухие леса, ущелья, бездорожье, заснеженные хребты…
Поддерживая под локоть, штурман подвел Крюгеля к бомболюку, постучал по циферблату наручных часов:
— Немножко не дотянули! Но ничего, товарищ, доберешься сам (в условленном месте на земле, у трех сигнальных костров, Крюгеля должны были встречать местные альпийские партизаны. Теперь все это рушилось). — Ты ж все-таки австриец! Или немец?
— Немец! — крикнул в ответ Крюгель.
— Ну все равно — тутошний. Давай жми, дорогой! Как откроется бомболюк, сразу пошел! И с затяжкой, иначе тебя подстрелят, как куропатку, Считай до двадцати, а потом раскрывайся, Понял, до двадцати?
Уже позднее, раскачиваясь под куполом парашюта, Крюгель оценил всю опасность ситуации, в которой оказался советский самолет. Вверху, постепенно удаляясь, вертелась трескучая карусель, сплошь сплетенная из огненных трасс. Отвлекая ночные истребители от парашютиста, огрызаясь огнем, бомбардировщик продолжал полет на запад. Там, впереди по курсу, тянулась полоса сплошной облачности, и Крюгель обеспокоенно прикидывал: успеет ли советский самолет нырнуть в облака?
Концовку воздушного боя он так и не увидел — слева надвинулась, быстро вырастая в размерах, пятнистая чернобелая громада скального хребта.
Ему повезло с приземлением: он попал прямо в густой ельник. Ветви спружинили под ногами, а зацепившийся купол мягко затормозил падение. Правда, потом долго пришлось обрезать и сдергивать перепутанные стропы, стягивать на землю в клочья изодранный парашютный купол.
Он зарыл под деревом парашют, нарезал лапника и лег навзничь в ожидании рассвета, не предпринимая, как ему рекомендовали, никаких действий до наступления утра.
Сверху по склону, от мрачных льдистых вершин, тянул холодный ветерок, пахнущий снегом. В отличие от недавнего Львова и Словакии, где вечерняя теплынь благоухала распустившейся зеленью, здесь весны не чувствовалось. Черное небо в искристых звездах казалось студеным, чуть повитым туманной изморозью.
Крюгель лежал и думал о том, что вот такое же небо он видел над головой давным-давно, в годы своей молодости: иссиня-черное и одновременно удивительно прозрачное, в котором звездная россыпь виделась живой, выпуклой, стремительно бегущей в бесконечность. В горах, в стерильно чистом воздухе, небо делалось близким, приближалось вплотную, открывая глубины космоса и рождая зыбкое неповторимое ощущение полета: так когда-нибудь будут чувствовать себя астронавты Земли…
Он впервые испытал это в горах Алтая, работая в ночных сменах в скальном карьере — Земля бешено ввинчивалась в черную бездну, в мерцающую россыпь звезд, которые, мелькая по сторонам, уносились прочь…
Нет, пожалуй, oн напрасно пугался незнакомых Альп, преувеличивал их суровость: в сущности, это такие же горы, как Алтай, Карпаты или даже неведомые Кордильеры. Они могут быть разными, но это зависит от самого человека, от того, с какими намерениями он приходит в горы. Да и не только в горы. В любое место, где есть воздух, земля, трава и вода — все это бесплатное становится бесценным, опасно дорогостоящим, если пытаться навешивать на него свои жалкие ярлыки.
А между прочим, нацистская «Лебенсраум»[53] — целый научный прейскурант, разработанный по этому поводу. И очевидно, не случайно сам Крюгель, невольно причастный к бредовой колеснице геополитики, оказался в один миг отброшенным из далекого Приуралья, которое планировалось когда-то первичным рубежом «дранг нах Остен», сюда, в глубокий германский тыл, на самую «пуповину» Европы. Разумеется, он не принимал нацизм, не исповедовал его безумных идей, но тем не менее был при сем присутствующим. А дальше элементарная логика: при общей вине — общая ответственность. Дифференцированная, конечно. Он своей доли вины не отрицает — вот потому и находится сейчас здесь, в Альгейских Альпах.
Становилось холодно, близился рассвет. Крюгель достал из рюкзака стеганку — форменную куртку горно-егерского офицера, вместо шлема напялил суконное кепи с длинным альпийским козырьком. Долго и озабоченно вглядывался в сумрак долины: что его ждет там? Он прекрасно понимал: вся территория Альпийской крепости напичкана эсэсовскими войсками, дороги перекрыты заставами и патрулями, а на въездах в населенные пункты — шлагбаумы КПП с обязательной проверкой документов.
Насчет своих бумаг Крюгель не беспокоился: они все соответствовали действительности, начиная с офицерского удостоверения и командировочного предписания: он, полковник Ганс Крюгель, фронтовой военный инженер, вышедший из госпиталя после ранения (справка об этом имелась), направляется главным инженерно-саперным управлением в распоряжение генерала Фабиунке, начальника гарнизона города Бад-Аусзее.
Направляется экстренно и конфиденциально как опытный специалист минно-взрывного дела для решения особых заданий, связанных с укреплением созданной волей фюрера неприступной Альпийской крепости. Все логично и достоверно. Исключая, конечно, одну рискованную деталь: возможную проверку по линии гестапо.
Однако сам Крюгель и те, кто готовили его к заданию, умышленно шли на такой риск, резонно полагая, что гестаповцам теперь, на финише воины, не до списков тайной офицерской оппозиции, и уж вряд ли они, в хаосе поспешного бегства, потащат эти списки с собой в Альпиенфестунг. Другое дело, если бы Крюгелю ненароком встретился здесь кто-нибудь из офицеров, знающих его по «Хайделагеру»… Этот вариант учитывался, и не только исходя из теории вероятности. При определенных обстоятельствах оберст Крюгель мог, даже обязан был сам активно искать подобной встречи.
Но все эти проблемы относились к будущему, хотя и недалекому. Сейчас Крюгеля волновал вопрос чисто практический, с виду очень простой, однако чрезвычайно важный. Своего рода запев, а еще точнее, камертон всего предстоящего. Сфальшивить — означало сбиться с намеченного пути, расстроить планы и, может быть, даже проиграть.
Надо было умело сделать первый шаг, тонко, естественно войти в игру. Заранее продуманное и отработанное начало рухнуло еще там, на высоте, в полночь, когда Крюгелю пришлось прыгать преждевременно. На партизан он уже выйти просто не мог. Оставались две конспиративные явки: первая, основная— в Зальцбурге, и запасная — в Бад-Ишле. Однако он твердо предположил, что воспользоваться придется только второй (Зальцбург был слишком далеко).
Следовательно, ему необходимо пробираться в Бад-Ишль. Но как? Как он вообще может выйти из лесу и оказаться вдруг на горной дороге, где ежеминутно курсируют воинские автомашины, патрульные мотоциклы фельджандармерии? Он что, вывалился пьяный из штабного автобуса, отстал от автоколонны? Или герр оберст возвращается с утренней любительской охоты, на которую почему-то ходил с офицерским парабеллумом?
Да, как ни прикидывай, а фигура полковника — специального эмиссара военно-инженерного центра, будет выглядеть на обочине дороги слишком одиозно…
Что же предпринять?
Может быть, в течение дня тщательно разведать обстановку, сориентироваться по карте, определить маршрут, а следующей ночью, пользуясь темнотой, незаметно войти в ближайший город? Но ведь ночью всякая случайная встреча еще более опасна…
В конце концов махнул рукой: он, бывалый фронтовик, хорошо знал, что всякие умозрительные вариации зачастую рушит реальная обстановка, но зато она подсказывает самые неожиданные решения. Если, конечно, держать себя в руках, не терять голову.
Крюгель шел весь день, спускаясь в долину, переночевал опять в лесу на лапнике, а на следующее утро, вскоре после восхода солнца, вышел к горному шоссе. Оно было пустынным, мокро поблескивал асфальт на поворотах.
В кустах у обочины Крюгель стал ждать случайного автомобиля и вдруг отчетливо уловил паровозный гудок. Не басовитый, мощный, а скорее, писклявый и хрипловатый гудочек «кукушки» — малютки паровоза, какой обычно таскает туристский поезд с игрушечными вагончиками. Оказывается, неподалеку внизу, по самому берегу бурной речушки, проходила железная дорога, не указанная почему-то на карте. Поднявшись на увал, Крюгель увидел в ложбине уютный хутор и железнодорожную платформу, на которой толпилось несколько пассажиров (очевидно, местные крестьяне, судя по молочным бидонам).
Через полчаса Крюгель уже садился в поезд, следовавший по маршруту «Гмунден — Бад-Ишль». Однорукий кондуктор, пропустив крестьянок, хмуро показал Крюгелю вперед, в голову поезда: «Второй вагон — для офицеров!»
Здесь были небольшие четырехместные купе, правда, все они оказались занятыми. В последнем за полуоткрытой дверью сидел в одиночестве грузный пожилой полковник. «Ну что ж, придется напроситься к нему в компанию», — решил Крюгель, постучав в дверь.
Полковник дремал и не очень вежливо ответил на приветствие. Крюгель расположился у окна, на противоположной стороне, хотя здесь было не совсем удобно: солнце светило прямо в глаза. Однако ему хотелось поближе разглядеть попутчика, еще с порога он понял, что где-то раньше встречал этого человека. Уж больно запоминающаяся внешность: пышные усы а-ля кайзер Вильгельм, седоватый ежик, крупный бесформенный нос.
— Росслау-Дессау! — обрадованно, громко сказал Крюгель.
— Что, что? — полковник встрепенулся, нагнул голову и приставил ладонь к уху. — Говорите громче, я старый артиллерист и потому плохо слышу!
— Мы встречались с вами в Росслау-Дессау, герр оберст! — пояснил Крюгель. — Помните инженерно-саперное училище? Вы преподавали там тактику артиллерии. Я угадал?
Полковник изящным, почти молодцеватым жестом тронул кончики усов, вприщур оглядел Крюгеля:
— О! Так вы один из моих учеников? Я очень рад! — и чуть приподнявшись, представился: — Оберст Ульрих фон Шуле. Да, да, я двоюродный брат, иначе говоря, кузен того самого графа фон Шуле, который был известным дипломатом. Однако вашу фамилию, оберст, я, извините, что-то не припоминаю…
— Ганс Крюгель.
— Крюгель!.. — Полковник в раздумье пожевал губами, — Нет, не припоминаю… Вы не из дворян?
— К сожалению, нет, граф.
— А, не называйте меня графом! Просто оберст. Это не модно, особенно теперь, когда все летит к черту. Так вы говорите — Росслау-Дессау? Это какой год?
— Тридцать девятый. На наших офицерских курсах учился в то время капитан Чап Веко — сын генералиссимуса Чан Кайши. Не припоминаете?
— Ну как же, помню! — усмехнулся фон Шуле. — Этот желтолицый ковбой и забияка! Он слишком сорил деньгами — я таких не люблю. А из вас, я вижу, получился неплохой вояка. Кстати, за что вы получили Большой немецкий крест?
— За строительство оборонительной позиции «Хаген». Это было на Орловском выступе. Курская битва.
— Знаю. Читал, даже изучал. Но эта позиция нам не помогла. Если хотите знать, мы проиграли Курскую битву, равно как и другие крупные сражения, во многом потому, что не имели хорошей противотанковой артиллерии. А русские, наоборот, с самого начала войны имели именно такую артиллерию. Это я говорю, как специалист своего дела. Стыдно сказать, даже сейчас, в противотанковой обороне Берлина, мы делаем упор на зенитные 88-миллиметровые пушки. Они, безусловно, представляют удачную артиллерийскую систему, но зенитную, а не противотанковую. Зенитную, черт побери!
— Главное управление вооружений, как известно, делало ставку на ракеты, — сказал Крюгель. — А люфтваффе — на самолеты-снаряды.
— Болваны! — гневно буркнул фон Шуле. — И те, и другие. В управлении вооружений сидел этот предатель Фромм, поднявший руку на фюрера. В люфтваффе верховодил безмозглый пижон Геринг. Так что все объяснимо.
— Не могу полностью согласиться, — деликатно возразил Крюгель. — Ракетное оружие есть веление времени. Мы были в этом отношении первыми, а у первых всегда случаются неудачи. Естественно.
— Чепуха! — сердито побагровел полковник. — Наши ракеты — это преждевременный выкидыш! Аномалия, плод безответственных фантазеров. Надо же считать, черт побери! Война, герр Крюгель, как ничто другое, любит счет. Особенно на деньги. Наши ракеты — вызов здравому смыслу. Цена каждой из них превышает стоимость боевого самолета. А ее — и, значит, кучу денег — бросают на ветер ради одного, часто неудачного, неточного по месту взрыва. Этот главный ракетчик генерал Дорнбергер — самый бессовестный и безответственный транжир рейха. Я так и сказал ему недавно. Прямо в глаза.
— Вы знакомы с генералом Дорнбергером? — Крюгель сделал удивленное лицо.
— Знаком… И давно, Хотя, признаться, это знакомство я не отношу к числу приятных для меня. Грубый, нахрапистый человек. К сожалению, в ближайшие дни мне, очевидно, предстоит очередная встреча с ним.
— Вот как? Вы уезжаете отсюда?
— Нет, совсем наоборот — он уже приехал сюда. Говорят, что привез с собой всю ораву своих дармоедов-ракетчиков. Ну вы же, наверно, слышали: американцы прорвались в Тюрингию и выкурили их из подземной поры под Нордхаузеном.
— Нет, последних оперативных сводок я не читал, — признался Крюгель. — Я неделю назад выехал из Берлина. И по пути в Бад-Аусзее решил поискать здесь тетку: она эвакуировалась из Магдебурга в Гмунден еще в январе. Очень жаль, я так и не нашел ее.
— И не пытайтесь искать в этой кутерьме! — махнул рукой фон Шуле. — Я тоже потерял свою семью где-то в Баварии. Никаких следов! Впрочем, сын при мне, а это главное.
— Он служит в вашей части?
— Вы угадали. Он мой адъютант в чине капитана. Сейчас режется, шельмец, в карты в соседнем купе. Но что поделаешь — молодость. Мы тоже были молоды, оберст. Не так ли?
— Вы едете из Гмундена?
— Да, возвращаюсь с оперативного совещания в Лангбат, где расквартирован штаб моей горно-егерской артбригады. А вы, оберст, как я понимаю, следуете дальше к самому генералу Фабиунке?
— Так точно. В предписании указано его имя.
— Он деловой офицер. Надеюсь вы с ним поладите и сумеете в короткий срок создать здесь, в Альпах, нечто подобное позиции «Хаген». Хотя лично я очень сомневаюсь в этом. Извините за откровенность.
— Что ж, буду стараться. Я солдат, — сказал Крюгель и, чуть помедлив, задал вопрос: — А что нового вы услышали, граф, насчет оперативной обстановки?
Фон Шуле вздохнул, грустно надул губы.
— Ничего утешительного, дорогой Крюгель… Наши дела просто плохи. В последнем приказе оберкомандовермахт говорится, что группа армий «Северо-Запад» фельдмаршала Буша, хоть и получила в подкрепление две армии, стремительно отступает. Командующий группой «X» генерал Бласковиц окружен в Голландии, фельдмаршал Модель со всей группой армий «Б» варится в рурском котле, его 5-я танковая армия полностью разбита. Генерал Лухт окружен в Гарце и всюду крепости, крепости, а по сути, настоящие большие и малые котлы. Какая профанация! Но самое серьезное, оберст, состоит в другом: кажется, затрещал наш Восточный фронт! Вчера утром русские перешли в наступление в районе Кюстрина, на Одере, и южнее Котбуса — на Нейсе.
— Ну и как вы оцениваете эти события?
— Через десять дней Берлин падет. И тогда же произойдет встреча русских с американцами и англичанами примерно на линии Эльбы. Это будет потрясающе: вал на вал! И начнется драка, какой еще не видывал свет! Взаимоистребление!
— Бы в это верите, оберст?
— Безусловно. Или янки с англичанами окажутся безмозглыми дураками, допустив «большевистский потоп» в Европе. Вот тогда и нам с вами будет крышка, герр Крюгель.
— А в противном случае?
— В противном случае будет «война столкновения». Недолгая, но жестокая и беспощадная. А наш фюрер станет хозяином положения. И вершить судьбу этой войны он будет отсюда, из Альпийской крепости.
— Разве фюрер приедет сюда?
— Майн гот! — искренне удивился полковник. — Вы, Крюгель, словно с луны свалились. Об этом здесь только и говорят, в Берхтесгадене все готово к его приезду. Между прочим, я слышал вчера на совещании, что сюда уже прибыли некоторые центральные министерства, в том числе и ваше инженерно-саперное управление. А вы все еще едете с его предписанием из Берлина. Странно, не правда ли? Хотя я забыл: вы же целую неделю провели здесь в розысках своих родственников, А нынче события меняются не по дням, а по часам. И пока — не в нашу пользу. Бедная Германия!..
Поезд шел медленно, на подъемах паровозик отчаянно пыхтел, обволакивая вагоны клубами дыма и пара. Остановки были частыми, почти у каждого хутора. На платформах, под сводами кирпичных павильонов, полно праздной солдатни, пестрят наряды местных крестьянок, мелькают перышки на тирольских шляпах, пятнами выделяются бледные лица эвакуированных — и всюду говор, беззаботный смех. «Как, однако, далеко отсюда война!» — невольно подумал Крюгель.
В Лангбат — пригород Эбензее — поезд прибыл уже в двенадцатом часу. Полковник фон Шуле настойчиво приглашал Крюгеля сойти и погостить у него, обещая изысканный охотничий ужин и покер в компании приличных партнеров. Но Крюгель отказался, хотя и чувствовал соблазн: фон Шуле был человеком широко информированным и наверняка влиятельным в местных кругах, общение с ним могло бы облегчить Крюгелю его трудную миссию. Однако Крюгель твердо знал и другое: удача приходит лишь на мгновение, нельзя испытывать судьбу. К тому же он еще при знакомстве с графом сразу же ощутил некое смутное беспокойство, скрытую настороженность, которая нарастала все эти три часа, проведенных в купе. Словно твердил упрямый внутренний голос: «Сближаться опасно!»
До курортного Бад-Ишля, расположенного от Эбензее в каких-нибудь пятнадцати километрах, переполненный поезд тащился еще целый час. На перроне при выходе эсэсовские патрули проверяли документы у каждого прибывшего в город. Правда, Крюгеля проверке подвергать не стали, лишь почтительно взглянули на его витые полковничьи погоны.
Он вышел на привокзальную площадь, оглядывая причудливое многоцветье городских крыш. Слева в лучах солнца мерцала снеговая шапка горы Хее Шрот, прямо впереди беспорядочно громоздились черно-белые Мертвые горы. Справа от города, круто обрываясь над рекой Траун, тянулись лесистые склоны Кальтенбаха. Крюгель остался доволен «рекогносцировкой» — кажется, он неплохо проштудировал венский рекламный проспект «Курортные Альпы» и именно таким представлял окрестный ландшафт Бад-Ишля.
Итак, теперь начиналось главное действие. Однако Крюгель отчего-то медлил, не двигался с места. Он чувствовал откровенную робость перед решающим первым шагом. Никак не мог сообразить: куда пойти? Направиться на розыски гарнизонного офицерского отеля или в первую очередь посетить конспиративную явку? На инструктаже в Москве ему сказали: мелкие вопросы решать самому на месте, исходя из обстоятельств. Но черт подери, он был зеленым новичком в подобных вещах!
В конце концов решил сначала отыскать явочную аптеку, чтобы убедиться хотя бы: на месте ли она, не разбомбили ее, не взорвали? Потом на душе спокойнее будет…
Эту аптеку на Людвигштрассе он помнил по фотографиям во всех деталях и уж, конечно, с завязанными бы глазами мог обнаружить «пропуск» — газету в почтовом ящике у крыльца (если ее не будет, входить нельзя!). Он знал также, что хозяин часто бывает в отъезде и в этом случае никому другому пароль предъявлять не следует.
С аптекой все оказалось в порядке, на месте был и обусловленный «пропуск». Однако Крюгель в нерешительности прошел мимо и остановился поодаль, на углу: уж слишком опасное соседство обнаружил он у конспиративной аптеки. Рядом на площади, буквально в нескольких шагах, в здании городской ратуши, располагался штаб какой-то крупной эсэсовской части. «Впрочем, аптекарь тут не виноват, — сообразил Крюгель. — «Черные преторианцы» наверняка появились недавно и по обычной своей нахрапистости облюбовали, захватили для себя лучшее здание в городе».
Может, пока ограничиться этой предварительной разведкой?
Минуту помедлив, Крюгель все-таки повернул назад и не спеша поднялся по щербатым каменным ступенькам. Вошел в залу, вместе с немногочисленными посетителями потоптался у витрины, краем глаза рассматривая хозяина: это был он — одноногий инвалид.
Чтобы переждать несколько минут, Крюгель сел в углу к полированному столику, рассеянно перелистал фотоальбом «Альпы — любимые горы фюрера». Броское с готическим тиснением издание — такие альбомы, рекламирующие многогранную личность «вождя рейха», были в моде в конце тридцатых годов.
Крюгеля удивила реакция аптекаря на пароль-рецепт и условную фразу: «Сделайте, пожалуйста, тройную дозу этого лекарства». Тот явно испугался. Кого? За спиной Крюгеля стояли лишь две старушки, других клиентов в зале не было… Может быть, хозяин увидел нечто тревожное через окно? И почему он медлит с отзывом?
Все так же недоуменно разглядывая оберста, аптекарь наконец произнес ответную фразу. «Какой нервный, однако, — подумал Крюгель, замечая побелевшие губы аптекаря. — А ведь испугался он именно меня. Но почему?»
Это выяснилось через полчаса, когда, выпроводив старушек, хозяин закрыл аптеку и пригласил Крюгеля наверх, в свою жилую мансарду. Там он долго с пристрастием расспрашивал гостя. Только потом протянул руку:
— Давайте знакомиться: Фридрих Ворх.
— Ганс Крюгель!
— Ну и напугали вы меня, герр Крюгель!.. Ведь я принял вас за провокатора, подосланного нацистами. Разве вы не знаете, что самолет, на котором вы летели, сбит истребителями и весь экипаж погиб?
— Не знаю… — Крюгель вздрогнул от неожиданной страшной вести. Сразу вспомнил морозный ветер, ворвавшийся в распахнутый бомболюк, и огненную кутерьму в ночном небе. Но ведь бомбардировщик уже подходил к спасительной облачности. — А вы не ошибаетесь?
— Нет! — сказал аптекарь. — К сожалению, ошибки нет. Партизаны подтвердили это. Известны даже фамилии погибших летчиков.
Опустив голову, Крюгель молча мял в руке суконное кепи. Вот она горькая расплата за его сегодняшнее везение!.. Никакая удача даром не дается — таков уж закон войны. Он понимал, отдавал себе отчет в том, что теперь его личный долг значительно возрос: он непременно должен исполнить то, ради чего погибли русские летчики. Никаких отклонений, никаких малейших компромиссов: различные аргументы, которыми он мог пытаться раньше оправдать возможные свои колебания, теперь не имели значения. Он обязан идти твердо и до конца…
— Я понимаю… — тихо сказал Крюгель. — Они не могли маневрировать — они прикрывали меня. Я должен найти их могилу…
— Мы вам поможем, оберст. Но это потом.
Стуча деревяшкой, хозяин сноровисто накрывал ужин. Из буфета достал старую довоенной выделки бутылку «рейнвейна». Ухмыляясь, предложил:
— Может, выпьем по случаю нашей встречи?
— Нет! — решительно отказался Крюгель. — Не то время, да и обстановка не та.
Ворх грустно покачал головой, раскурил глиняную трубочку:
— Да, вы правы, оберст, не те времена… У меня вчера тоже были в гостях друзья и тоже отказались. Там где кровь — вину не место. Расскажите, как вам удалось добраться сюда?
Крюгель не спеша и подробно пересказал все свои вчерашние и сегодняшние дорожные приключения. Ничего не утаивая, не упуская деталей: его предупредили, что хозяин аптеки — не только надежный, но и весьма опытный разведчик, советами которого не следует пренебрегать.
Ворх слушал внимательно, дымил, пощипывая подбородок. Казалось, ничто в рассказе оберста не удивляло, не интересовало его. Выслушав, спокойно сказал:
— Что ж, вы действовали правильно, хотя и слишком рискованно. Особенно при знакомстве с этим фон Шуле. На одном вашем проколе он вас, кажется, поймал.
— Но это знакомство стало ценным для меня, — возразил Крюгель. — Я кое-что узнал весьма полезное. Например, про генерала Дорнбергера и его команду специалистов-ракетчиков. Они уже прибыли сюда, в Альпийскую крепость.
— Ну, все это без малейшего риска вы могли узнать и у меня. Более того, я даже знаю, что ракетчики расквартированы в отеле «Ингебург», в местечке Оберйох, — это вблизи высокогорного курорта Хинделанг. Их там около пятисот человек во главе с Вернером фон Брауном. Они живут в отеле, вернее, непробудно пьянствуют под охраной эсэсовцев и самого группенфюрера Ганса Каммлера.
— Вот как? — удивился Крюгель. — Он пошел на повышение! В прошлом году я видел его еще бригадефюрером.
— Каммлер — один из свирепых бульдогов Гиммлера. В последнее время он командовал ракетным корпусом в Голландии. Драпанул оттуда и получил приказ фюрера немедленно эвакуировать руководящие кадры «оружия-фау» в Альпийскую крепость, подземную «Дору» взорвать, рабочих-военнопленных поголовно уничтожить. Со всем этим он успешно справился и сейчас тоже пьянствует в Оберйохе.
Аптекарь почмокал потухшей трубкой, хитро подмигнул Крюгелю:
— Уверяю вас, что такие подробности вам не мог бы рассказать граф фон Шуле даже на приятельском «охотничьем ужине», от которого вы столь разумно отказались!
— Тем не менее полковник фон Шуле — человек влиятельный здесь, в Альпах. Вы же не станете этого отрицать?
— И не подумаю! Граф в самом деле пользуется большим влиянием и весом. Особенно у местного эсэсовского начальства. К вашему сведению, оберст, граф фон Шуле — старый приятель рейхслейтера Бормана, его хорошо знает также Гиммлер. А вообще, фон Шуле довольно одиозная личность. Фанатичный нацист, он известен как прожженный клеветник и доносчик. Он не остановился даже перед тем, чтобы настрочить донос и отправить в концлагерь своего кузена Курта фон Шуле — в прошлом видного немецкого дипломата. Ко всему прочему он, по нашим данным, еще и давний агент гестапо. Видите теперь, на какого «фон-подонка» вы напоролись?
Крюгель озабоченно покусывал губу. Да, пожалуй, аптекарь прав — случайная встреча со своим бывшим учителем оказалась на проверку не такой уж блестящей удачей, как он воображал!
Выколотив трубку, Ворх подошел к окну и долго в раздумье глядел на сумеречную улицу. Потом зашторил окно, включил свет.
— Будем надеяться, что фон Шуле ничего не заподозрил… Ведь ему не составляет труда позвонить тому же генералу Фабиунке или в инженерно-саперное управление и навести справку. Тогда я вам просто не завидую… Но не думаю, что он сделает это: ему сейчас просто не до вас. Впрочем, поживем — увидим. А впредь — предельная осмотрительность, герр Крюгель! Предельная!
12
Танковые армии 1-го Украинского фронта рвались к Берлину с юга. Упорные, полные яростного ожесточения бои не утихали даже ночью.
Средь лесистых холмов, по болотистым речным поймам, пересекая каналы, автострады, перечеркивая поля, — всюду на влажную, еще непросохшую землю ложились черные колеи танковых гусениц. По утрам солнце вставало в багровом дыму, оранжевое и тусклое, как над пожарищем: там, на востоке, во франкфуртско-губенском котле, наши войска добивали остатки 9-й и 4-й немецких армий, повернутых фронтом на Одер.
В эти дни Вахромеев постоянно жил одним каким-то сложным и странным по своей противоречивости чувством. Он, как и все наступавшие, от солдата до маршала, горел желанием скорой победы, и радостное стремление это росло, ширилось, крепло, воплощаясь в каждом шаге, в каждой поданной команде, в каждой минуте опасного фронтового бытия. В этом чувстве, как в жажде, было сплошное, переполнявшее душу нетерпение.
Неожиданно приблизилась в эти дни Черемша. Появлялась мирными картинками в коротких тревожных снах, чаще — вечерняя, притомленная зноем, полная душных запахов, вместе с прохладой приходящих с окрестных пихтачей, в пыльной дымке бредущего по селу коровьего стада. Самое странное состояло в том, что приметы родной Черемши он стал обнаруживать тут, в далекой чужой неметчине. В осокорях, в мутной воде Шпрее улавливал запахи Шульбы, видел лиственницы в зеленоватом пуху — такие же, по-весеннему зябкие, как на Шагалихинском перевале, даже здешние лесные пожары несли в себе смолистое удушье таежного пала.
Он с изумлением обнаруживал в собственной душе если не жалость, то во всяком случае сострадание к этой искореженной, изрытой взрывами земле, задымленным развалинам старинных домов, белесые кирпичи которых хранили на себе отсветы, может быть, многих минувших веков. А ведь, начиная с пепелищ Сталинграда, он видел на своем пути тысячи обугленных наших сел, руины бесчисленных городов, его батальон с боем пробивался рядом с Освенцимом, где витал в воздухе еще не остывший смрад чудовищных печей…
И все-таки он твердо знал, что живет сейчас на финише войны не жаждой мести, а единственно жаждой победы. И не предчувствие близкой победы делало его великодушным, рождало это, казалось бы, странное сострадание, но то глубинное в сердце, истинно человеческое, что устойчиво держало его в эти годы над болью, кровью и страданиями, возвеличивало в ненависти и возвышало в любви.
Да, именно в любви…
Вдыхая стойкий дух молодой травы, от которого чувствовалось хмельное кружение, Вахромеев иногда усмехался: весна будоражит и его, сорокалетнего, катанного и крученного войной, поседевшего и постаревшего в непрерывных боях. Близкая победа была вдвойне долгожданной: он сможет тогда искать Ефросинью…
Ее солдатскую книжку он постоянно носил в нагрудном кармане вместе со своими документами. Но никогда не раскрывал, не рассматривал с той поры, как начштаба проставил штамп «Зарегистрирован брак» — еще осенью прошлого года. Не хотелось бередить прошлое, да и зарок себе дал: насчет штампа просила Ефросинья, пусть первая и разглядит его.
Ну а кроме того, ему не очень нравилась фотокарточка, вложенная в солдатскую книжку. Ефросинья была почти непохожей на себя: насупленной, незнакомо широкоскулой. Он хотел помнить ее по довоенному счастливому августу — улыбчивой, озорной, с милой лукавинкой в серо-голубых глазах. И с пушистой тугой косой, которая вся виделась в золотистых искорках.
Он стал забывать ее такой. Вспоминая Ефросинью, Вахромеев теперь все чаще представлял окровавленное лицо, недоуменное и испуганное, каким оно было в то летнее утро под Жешувом, когда он поднял ее на руки возле горящего самолета. Она показалась ему необычно легкой, почти невесомой…
Странно, что, возникая в памяти, лицо Ефросиньи и сама она страдающая, далекая, почти призрачная, всегда виделись где-то впереди, среди задымленных холмов или за черной пеленой снарядных разрывов. Хоть это было нелогично: Ефросинья осталась в Польше, в глубоком тылу, в каком-нибудь госпитале, и сейчас наверняка ее ничто не связывало с Германией.
Нет, конечно же связывало. Незримо, но давно и крепко, может быть, еще с довоенной Черемши, от той бетонной плотины, которая стала точкой отсчета для многих черемшанцев на долгой дороге к вершинам судьбы — к этой самой Германии, как и для него, Вахромеева, тоже.
Когда-то недосягаемая, люто враждебная, Германия сейчас казалась просто непонятной. Он никак не мог уразуметь, по-человечески понять то отчаянное остервенение, с которым встречали советские танки немецкие солдаты, фольксштурмовцы и эти желторотые сопляки из «гитлерюгенда». Мертвой хваткой стиснутый кольцом фронтов, задавленный превосходящими силами фашистский рейх фактически находился на издыхании, а они все еще обезумело палят, лезут под траки танков, губят без счета старых и молодых.
Заборы, стены домов, даже развалины всюду оклеены угрожающе-багровыми плакатами, на которых безумные рожи с вытаращенными глазами и сплошные восклицательные знаки. А сколько повешенных! На столбах, на деревьях, на балконных решетках, вдоль дорог, аллей и улиц. И ведь не назовешь сумасшествием: под каждым трупом аккуратная, по-немецки тщательно намалеванная табличка: кто и за что именно повешен.
Дерутся из-за страха, который за спиной у каждого. Только так. А ведь, казалось бы, культурные люди — вон как леса сумели пролопатить, прокультивировать! Автострады настроили — залюбуешься. А человеческое порастеряли: выбил все это у них тот самый фюрер с челкой, про которого две недели назад орала белобрысая пленная летчица.
Возможно ли такое?
Вот что было непонятно…
По ночам танковые колонны снижали скорость: опасаясь мин, танки шли осторожно, колея в колею, на ощупь, с открытыми передними люками. Облепленные десантниками, с навьюченными на корме бочками с горючим, тюками брезента, штурмовыми мостиками, тридцатьчетверки выглядели диковинным ревущим караваном, неудержимым и грозным в своем праведном возмездии.
Не думая о флангах, не заботясь об оставленных позади тылах, обходя опорные пункты и оставляя по сторонам укрепленные города, они рвались на Берлин — только вперед!
И, чем ближе к столице, тем путанее, несусветнее становилась неразбериха в глубоком заповедном тылу когда-то «непобедимого третьего рейха»: по лесам и болотам метались разрозненные группы немцев из тех, кому чудом удалось улизнуть из многочисленных котлов и мешков, начиная от шпрембергского, котбусского и кончая колоссальным франкфуртско-губенским, — трещал и свертывался стык между группами армий «Висла» и «Центр». Среди смятых танками заслонов попадались и отборные рослые эсэсовцы из дивизии «Охрана фюрера», и старики из полка «Люксембург», и курсанты авиашколы, юнкера берлинских танковых училищ, и даже батальон вчерашних уголовников из тюрьмы Моабит.
Все это упорно огрызалось, врассыпную палило из «панцерфаустов», щетинилось автоматными трассами, бешеным орудийно-минометным огнем. И под напором танковой лавины рассеивалось по сторонам, по соснякам и дубовым рощам, где еще недавно в баюкающей тишине на фоне пасторальных пейзажей бродили экзотические олени и полуручные красавицы косули.
На исходе третьих суток танки замедлили движение, потом вовсе остановились, словно натолкнувшись на непреодолимый забор. В сущности, так оно и было: танки вышли к внешнему обводу круговой обороны Берлина.
Впереди был Цоссенский рубеж, а также мощный узел обороны вокруг города Цоссен, прикрытого Нотте-каналом и целой системой железобетонных оборонительных сооружений.
Цоссен лежал на прямом пути к Берлину, запирал на замок этот путь: ни объехать, ни обойти. Город предстояло брать штурмом.
И он был взят.
В первом часу ночи Вахромеев на своем командирском бронетранспортере въехал в один из пригородных парков на восточной окраине Цоссена — где-то тут, по докладам комбата-1, еще с вечера вела рукопашный бой бурнашовская рота, выкуривая немцев из подземных бетонированных дотов. По радио сообщили, что немецкие убежища оказались необычными: целые подземные дома, перевернутые этажами вниз. Стоило посмотреть на такую диковину.
Бой тут уже закончился. На обширной поляне под редкими вековыми дубами стояла тишина, ночь пахла кислой гарью, какая обычно долго висит над полем сражения. В центре громоздкой дугой виделись силуэты танков, чуть подсвеченные пламенем костра. Оттуда, от костра, доносились негромкие переборы трехрядки, звяканье котелков, — очевидно, шел поздний солдатский ужин.
Звездное небо над головой наливалось басовым гудом: эскадрильи наших дальних бомбардировщиков шли в очередной налет на Берлин. С каждой минутой гул нарастал, наполняя все вокруг тревожным дрожанием, — десятки, сотни моторов ревели на одной утробной, угрожающей ноте.
А на севере уже вставало зарево, исступленно мельтешили зенитные прожектора — отсюда до Берлина оставалось каких-нибудь двадцать километров.
Внизу к синим подфарникам бронетранспортера подошли двое. Одного из них Вахромеев узнал сразу: лейтенант Бурнашов (конечно же, его фуражка блином! И по обыкновению, залихватски заломленная на затылок).
— Почему опять без каски? — сердито буркнул Вахромеев, прыгая на землю.
Бурнашов улыбался, скалил в темноте зубы и показывал на ухо, на небо: дескать, летят бомберы, ничего не слышно! Вахромеев погрозил кулаком и хотел было сказать несколько слов погромче, чтобы по-русски прочистить ему уши, но тут вмешался второй — им оказался замполит полка майор Чумаков, только вчера прибывший на эту должность. Он сразу уехал в передовой отряд, в авангард полка, и вместе с автоматчиками-десантниками штурмовал Цоссенский укрепрайон (он-то и сообщил по рации о диковинных подземных казематах).
— Николай Фомич! Они ведь на генеральный штаб вышли!
— Не понял! — помотал головой Вахромеев.
Замполит подошел вплотную, дважды топнул ногой:
— Здесь! Прямо вот под нами помещался немецкий генеральный штаб сухопутных войск! Вчера сбежали!
Вахромеев недоверчиво оглядел обоих, задержал взгляд на Бурнашове. Тот опять блеснул зубами, бросил руку к фуражке:
— Так точно, товарищ комполка! Драпанули, гады!
Потом они вчетвером (сзади — «телохранитель» Афоня Прокопьев, не отступавший от Вахромеева ни на шаг) пошли осматривать подземную штаб-квартиру незадачливых гитлеровских стратегов. Однако удалось побывать лишь на верхнем этаже. На лестницах булькала черная вода — все нижние этажи гитлеровцы, удирая, успели затопить. Да и ничего интересного в бункерах не было — мрачные бетонные стены и пухлый слой бумажного пепла, в который нога входила по самую щиколотку (бумаги здесь жгли, наверно, мешками!).
— А где же мебель? — присвечивая фонариком, озадаченно спросил Вахромеев. — Ни столов, ни стульев… Неужто тоже пожгли?
— Никак нет, — пояснил Бурнашов. — Это они не успели. Так что мебель и всякую деревянную обстановку теперь мы жжем. Для обогрева, а также для кипячения чая. Чайку не желаете горяченького, товарищ подполковник? У нас над костром целый котел бурлит. По-таежному, с дымком чаек-то.
Вахромеев понимал, что ему следовало бы официально укорить Бурнашова насчет сжигания мебели: а вдруг среди нее имеются какие-нибудь исторические реликвии — баронские кресла или, скажем, кайзеровские шифоньеры? Однако промолчал: в конце концов, какое ему дело до генеральских кресел и бюрократических столов? Тем более что его приглашает на чай командир той самой лихой роты, которую он, комполка, ценил и выделял среди других своих подразделений. И даже любил (если уж на то пошло!). Как когда-то, в 1943 году, любил вахромеевскую «карманную роту» полковник-комдив, погибший недавно в Силезии.
— Веди! — сказал он Бурнашову. Рассмеялся: — Верно казахи говорят: чай не пьешь — откуда сила? А нам сила нужна, завтра Берлин штурмовать.
Увидев подходившего командира полка, солдаты у костра оживились. К Вахромееву потянулось сразу несколько кружек с парившим чаем. Щурясь от дыма, он огляделся: тут было много знакомых бурнашовцев, которых он знал лично по прошлым боям. Молодые и старые, усатые мужики и тонкошеие юнцы, уже успевшие пройти Украину, Польшу, Силезию, уцелевшие при форсировании Нейсе и Шпрее — в обтрепанных замызганных ватниках, в мятых «непромокаемо-непробиваемых» шапках-ушанках (запоздали нынче интенданты с летней формой — не поспевают тылы!).
Вахромееву пододвинули шикарный кабинетный стул с фашистским орлом-стервятником на бархатной спинке (голову у орла предварительно отбили прикладом).
— Садитесь, товарищ подполковник! — пригласил Бурнашов, — Угощайтесь чаем, махру пробуйте — нам нынче танкисты целый ящик подарили. Полюбовно. Мы их от фаустников бережем, а они нас за это любят. Только трясут уж больно. Получается — как в трамвае: один едет, остальные трясутся.
Вахромеев смотрел на усталые, довольные лица автоматчиков и вдруг поймал себя на том, что старается запомнить каждого из присутствующих и всех вместе. Словно бы сфотографировать на вечную память и эти мятые алюминиевые кружки, и едучий дым костра, пахнущий древесным углем и горелыми тряпками, и гудящее ночное небо, и крепкий дух моршанской махорки из рассыпанных пачек. И этих ребят в армейских ватниках с черными подтеками высохшего пота на скулах…
Ведь все они, чудом до сих пор уцелевшие, наверняка даже не понимают всерьез, что только ради одного того, чтобы оказаться на этой изрытой танковыми гусеницами поляне, в этом парке над многоэтажным подземным жильем, стоило воевать четыре года, стоило пройти всю войну!
Они, бурнашовцы, пока не отдают себе отчета в том, что если подлинное логово фашистского зверя в Берлине, то «мозг» этого чудовища находился именно здесь, в железобетонных казематах, и бурнашовская рота, вместе с танкистами, вместе с другими ротами, батальонами и полками — только что выкурили, вышвырнули его отсюда!
На помойку истории…
Да, именно тут плешивые гитлеровские стратеги, сидя в мягких креслах, варганили свое адское варево, рассчитывали, прикидывали, рисовали на картах стрелы, исписывали горы бумаг. И наверно, такой же вот сырой апрельской ночью сорок первого года, завершая бандитские свои планы, вылезали из подземных нор, чтобы отдышаться и алчно взглянуть на светлеющий восток.
Вахромеев вдруг вспомнил первый день войны. Как на крыльце сельсовета слушал он, потрясенный, речь Молотова… Это было ровно в четыре часа по черемшанскому времени.
К костру, вплотную к Вахромееву, шагнул лейтенант Бурнашов, улыбаясь и жестикулируя, что-то говорил, однако Вахромеев ничего не слышал. Он все еще жил тем памятным временем: в ушах звенел пронзительный бабий рев, отчетливо виделась построенная для отправки разношерстная «кержацкая сотня», и впереди Бурнашов — молодой, скуластый, в синей милицейской фуражке. Он и тогда, докладывая Вахромееву, легкомысленно скалил зубы и, так же неуклюже выворачивая ладонь, отдавал честь.
— Что ты сказал? Не понял, — очнулся наконец Вахромеев.
— Я говорю, танкист давеча хотел с вами поговорить, — объяснял Бурнашов. — Командир нашей танковой роты. Хваткий мужик! Хочу, дескать, с твоим начальством потолковать. Может, позвать?
— Позови.
Минут через пять (Вахромеев не успел еще допить чай) появился танкист. Широченный в плечах, длиннорукий, чумазый как трубочист. На лице в улыбке сверкали лишь белые зубы.
— Лейтенант Рябов! Извиняйте, товарищ комполка, руки подать не могу, в мазуте! — весело тараторил танкист. — Коробку перебираем, сцепление полетело. У меня механик молодой парень, ну, прямо лопух: таранить надо массой, инерцией — не мотором! Механик оплошал, а мы теперь всем экипажем возимся. Вон она, моя жареная-пареная «двадцатка» загорает!
Танкист присел на корточки, боком к костру, и, ловко вынув флягу из кармана комбинезона, мгновенно отвинтил колпачок.
— Рому не желаете, товарищ подполковник? Ядреный, извиняйте, испанский. По случаю холодной погоды?
Вахромеев приподнял кружку, деликатно отказываясь: дескать, посуда занята. Однако вездесущий Афоня Прокопьев тут же из-за спины командира высунул походную эмалированную кружку.
— Тогда давай уж на пару! — Вахромеев выплеснул оставшийся чай, подставил свою кружку. — За боевое братство, танкист!
— С удовольствием! И особенно за нашу сегодняшнюю победу. Ведь мы, товарищ подполковник, сегодня в этом Цоссене, считайте, голову отсекли проклятой фашистской гидре. На карачки посадили их «дранг нах Остен». Верно?
— Верно, лейтенант!
Танкист хитровато перемигнулся с Бурнашовым и протянул Вахромееву лист бумаги:
— Ходатайствую, товарищ комполка! Десантники ваши дрались как герои. Конечно, у меня сегодня три танка выбиты. Но если б не они, не бурнашовцы, ничего бы от роты не осталось. А потому ходатайствую поименно о представлении к боевым наградам. Согласно списку.
Вахромеев присмотрелся, удивленно хмыкнул:
— Ничего себе! Да тут вся рота.
— А так и есть, товарищ подполковник! — горячо заверил танкист. — Это ж орлы, соколы! Или, как раньше выражались, витязи! Чудо-богатыри! Особенно те, что в списке кружочком обведены, — эти все достойны боевых орденов. И среди них одна героиня. Обратите внимание, товарищ подполковник, она, эта отважная женщина, спасла целый экипаж. Из горящего танка вытащила. Только успела — и взорвался боекомплект, башню к чертям сорвало.
— Кто же она?
— А там написано. Санинструктор Аграфена Троеглазова. Мы, танкисты, о ней нашему командарму сообщили. Поддержите ходатайство.
Едва ушел шумливый танкист, Вахромеев велел командиру роты разыскать Троеглазову, прислать к нему. Себя Вахромеев корил: в спешке, в боевой сумятице последних дней он совсем забыл про землячку, лишь недавно вызволенную из неволи. Отдал приказ — и с рук долой… Ни разу даже не вспомнил, у Бурнашова не поинтересовался. Да и Бурнашов тоже хорош: не доложил, умолчал и теперь приходится узнавать со стороны.
Он приятно удивился, когда увидел ее. Чернобровая, тоненькая, перехваченная командирским ремнем, она ничем не напоминала недавно еще изможденную старушку. Аграфена улыбалась, щурила чуть припухшие, заспанные глаза. «И ведь морщин почти нет! Разгладились за неделю. Чудеса, да и только! Вот что делают с человеком вольный дух, обретенная свобода».
Впрочем, смекнул Вахромеев, тут наверняка есть и другие благотворные причины. Не зря же так горделиво усмехается сам Бурнашов, придерживая ватник на ее плечах (а ватник-то, никак, его, бурнашовский?!).
Все-таки поговорить с ней обстоятельно Вахромееву не удалось: замполит майор Чумаков уже напоминал, дважды показывал на часы — надо было срочно ехать к командиру дивизии. Вместе с Бурнашовым Аграфена провожала Вахромеева к бронетранспортеру.
Там у машины она вдруг сказала:
— Знаете, Николай Фомич, я ведь думала, что пропала совсем, что никогда не поднимусь. Я людей потеряла тогда… Арбайтслагер не самое страшное. Я целый год работала в Баварии в одной помойке… Вроде выгребной ямы… Называлась «лебенсборн» по-ихнему. «Очаг жизни». Там были отборные немки-арийки. Породистые. И они по графику рожали породистых детей. От приезжавших разных породистых эсэсовцев. А мы, русские девушки, были на этой «коровьей» ферме уборщицами, нянями, ну и вообще… Я тогда решила, что война совсем сожрала людей, всех…
Вахромеев смотрел на белое, размытое темнотой лицо Аграфены, и оно виделось ему не таким, как неделю назад, не старушечьим, а молодым, розовощеким, с легкими тенями от ресниц и янтарным пушком над губой — такой он помнил Груньку Троеглазову в один из первых дней войны, когда раскрасневшаяся, она прибежала в сельсовет проситься на курсы медсестер.
— Мне б только Крюгеля встретить… — выдохнула Аграфена. — Уж я бы ему, гаду, напомнила старое! Как он расхваливал своих «работящих, чистоплотных» немцев…
— Крюгель тут ни при чем. Как и все немцы ни при чем. Чохом подходить нельзя, Аграфена… — тихо отозвался Вахромеев. — Ты над этим хорошенько подумай. А Крюгеля я, кстати, встречал год назад в Польше. Насколько я понял, он перешел на нашу сторону.
Троеглазова ничем не выказала удивления, только сухо, жестко блеснули в темноте ее глаза. «Она поймет и это, — подумал Вахромеев. — Только не сейчас, не скоро, а потом поймет».
К вечеру следующего дня танковая бригада с десантниками вышла к южному берегу Тельтов-канала, за которым уже громоздились городские кварталы Берлина.
О форсировании с ходу нечего было и думать: канал представлял глубокий и широкий ров с отвесными каменными берегами. Прямо напротив — кирпичные заводские стены, утыканные пулеметными гнездами, орудийными амбразурами, сотнями затаившихся фаустников.
Ближайшие мосты оказались взорванными, лишь справа горбатился висячий пешеходный мостик, тоже готовый к взрыву, увешанный коробками тола, — это было видно невооруженным взглядом.
Стояла невообразимая пальба. Палили из всех видов оружия и наши, и немцы. Немцы — от ожесточения, наши — от злости и досады перед, казалось, непреодолимой преградой на пути к уже совсем близкой цели. Впрочем, пехотным и артиллерийским наблюдателям эта стихийно возникшая стрельба была выгодна: они спешили засечь, зафиксировать огневые точки.
Неожиданно все стихло. Вахромеев поднял бинокль и сразу понял, в чем дело: на противоположном берегу появился солдат с белым флагом. Но отнюдь не с целью капитуляции — за его спиной возникла пестрая колонна детей и подростков, которую возглавляли две женщины, тоже с белыми флагами. Они быстро повели за собой детей к уцелевшему мосту.
Едва лишь колонна пересекла мост, он тут же взлетел на воздух. И сразу вразнобой ударили по нашему берегу немецкие пулеметы. Не отнимая от глаз бинокля, Вахромеев выругался, сплюнул: немцы косили своих же детей, не успевших укрыться за углом в переулке!
И тогда откуда-то слева выскочил на набережную наш танк, развернулся бортом к реке и встал, закрывая собой хвост детской колонны. Через минуту на нем скрестились трассы выпущенных фаустснарядов — танк вспыхнул огнем. Из люков выскакивали и тут же падали, сраженные пулями, танкисты…
Вахромеев вздрогнул, увидев приближенный окулярами номер на танковой башне: «двадцатка»… Вспомнил минувшую ночь, разбитного, улыбчивого и чумазого танкиста, который угощал его ромом.
И вспомнил Аграфену Троеглазову. С горечью подумал: вчера она спасла танкистов, сегодня танкисты спасли немецких детей — ценою своей жизни. Странная, железная логика войны…
13
В течение второй декады апреля штандартенфюрер Ларенц совершил несколько авиарейсов Альпы — Берлин и обратно. Груз при этом, как правило, был небольшим — по нескольку одинаковых плоских зеленых ящиков с окованными углами в герметичной и водостойкой упаковке. Ящики исчезали по ночам все там же в Топлицзее или в соседнем озере Грундл, а на крупномасштабном топографическом кроке Ларенца появились новые крестики с нумерацией ящиков и точными координатами затопления. О содержимом зеленых ящиков сам Ларенц мог лишь догадываться: наверняка это были секретные архивы из потаенных подвалов «дома Гиммлера», и не просто министерства внутренних дел, а скорее всего, документы самой канцелярии войск CС — «железной когорты фюрера», которая вознесла его на своих плечах к высотам государственной власти.
Две предыдущие такие «особые командировки» обошлись рейху еще в семь эсэсовских солдат из числа отборной имперской охраны — шарфюрер Мучман, сопровождавший в этих поездках Ларенца, делал свое дело педантично и без всяких угрызений совести. Обергруппенфюрер Фегелейн даже угрюмо пошутил:
— Ты, Макс, наносишь урон охранному полку рейхсканцелярии не хуже, чем русские!
— А вы закапывайте ящики здесь, обергруппенфюрер! — отпарировал Ларенц. — И архивы сохранятся, и численность Берлинского гарнизона не уменьшится.
Честно говоря, ему и самому надоели эти сверхсекретные челночные операции. Вечная нервная настороженность на земле и в воздухе, круглосуточное бдение, сон вполглаза, везде и всюду ежеминутное ожидание опасности. Штандартенфюрер, как это ни странно, особенно опасался своего угрюмого подчиненного, слыша за спиной его постоянное медвежье сопение, сводя лопатки, ждал: вот-вот щелкнет предохранитель мучмановского шмайсера.
Ларенц хорошо представлял себе участь «носителя тайны» и понимал, что вместе с новыми номерами ящиков, которые появляются в блокноте, стремительно падают шансы на его собственное выживание. Но он отнюдь не жалел о происходящем: риск всегда был его родной стихией. Кроме того, для себя лично он не собирался проигрывать эту войну. И был уверен: он ее выиграет!
Самое неприятное из этапов уже проведенных операций были вылеты с аэродрома Темпельхоф, на летном поле которого и в здании управления в эти дни творилась настоящая вакханалия. Военные и штатские, партийные лейтеры и убеленные сединами генералы из различных министерств, центральных управлений, высших штабов — все эти господа, обремененные чемоданами, женами, любовницами, угрожая оружием и сквернословя, рвались из Берлина на юг, драпали, как крысы с тонущего корабля. У каждого транспортного «юнкерса» завязывались ожесточенные потасовки.
Да и в самом имперском бункере уже царил тлетворный дух истерии. Всякий раз, прилетая в Берлин и наведываясь с отчетом к Фегелейну, Ларенц замечал среди подземных обитателей разительные перемены.
В прошлый приезд, когда дьявольски уставший, до нитки промокший Ларенц ввалился в обычно малолюдное офицерское кафе (оно располагалось поблизости от апартаментов фюрера), недоуменно вытаращил глаза, буквально онемел на пороге: хлопали бутылки шампанского, звенели бокалы, подвыпившие генералы и офицеры дружно ревели: «Хох-хох!»
— Что случилось?! — спросил он обергруппенфюрера Фегелейна, шагнувшего от ближнего столика.
— Как? Ты ничего не знаешь?! — Фегелейн пьяно схватил его за лацкан мундира. — Ничего не слышал?
— Нет…
— О майн гот! Да ведь умер Рузвельт — президент США!
— И что же? — Ларенц непонимающе огляделся.
— Как что? Ты спятил, Макс, или в самом деле не понимаешь? Да ведь это наше спасение, это тот самый поворот в войне! Помнишь, я говорил тебе?
— Помню. Однако я…
— «Однако», «однако»… — передразнил Фегелейн, — Неужели до тебя не доходит, что это и есть чудо, которое предсказывал фюрер. «Виток истории», в точности повторяющий 1761 год, когда короля Фридриха Прусского, вот так же стоящего на пороге поражения, спасла внезапная смерть русской императрицы Елизаветы — австро-русский союз сразу распался. Мы спасены, Макс, ты понимаешь?
Ларенц недоуменно покусывал губу: или его разыгрывают эти пьяные господа, или он в самом деле чего-то не понимает очень важного?
— Перестань таращить глаза! — уже начал сердиться обергруппенфюрер. — Гороскоп! Здесь только что был рейхсминистр Геббельс, он объявил: предсказание гороскопа фюрера сбылось! Трудный апрель и затем — неожиданная победа. За нашу победу, Ларенц! Хайль: фюрер!
— Хайль! — гаркнул Ларенц. — Но где же моя рюмка, обергруппенфюрер?
— Идем сюда!
Обычно сдержанный на спиртное, Ларенц пропьянствовал всю ночь в компании высокопоставленных штабистов. В конце концов, ему плевать было на столь странный повод для выпивки (в этой подземной норе можно не только перепутать президента с русской императрицей, но и вообразить себя собственной прабабушкой), а вот хорошую разрядку, встряску после многодневной нервотрепки сделать следовало. Тем более что над головой не трещало, не взрывалось, не ухало. И под ногами не горело.
А через сутки наступило подлинное отрезвление: русские прорвали фронт я ринулись танковыми армиями на Берлин.
В эти лихорадочные дни штандартенфюреру Ларенцу все-таки удалось с большими трудностями улететь в Альпы и с еще большими трудностями вернуться обратно: на подходе к Берлину «юнкерс» едва не был сбит своими же ночными истребителями.
Откровенно говоря, Ларенц очень жалел, что возвратился в Берлин на этот раз: город представлял собой огромный, лениво тлеющий ночной костер. Все пространство, видимое в иллюминатор самолета, полыхало зловещим багрянцем — сотни больших и мелких пожаров сливались в пульсирующее зарево. Ларенц впервые обнаружил, что пламя, оказывается, может быть бесконечно многоцветным: от малиновых и кроваво-красных очагов в жилых кварталах до бушующих черно-желтых разливов горящей нефти, Это был агонизирующий, медленно умирающий город-гигант…
А в бункере имперской канцелярии Ларенца опять встретила банкетная атмосфера: еще на входе, спускаясь по бетонным ступеням, он ощутил запахи праздничного стола и обильных разливов спиртного. «Черт подери! — мысленно выругался штандартенфюрер. — Эти «вершители судеб нации», кажется, превратились в подзаборных забулдыг! Опять придумали какое-нибудь торжество. А может быть, справляют уже панихиду?..»
Переполненное офицерское кафе и впрямь поразило Ларенца гнетущей и унылой обстановкой: кислые мрачные лица, ни тостов, ни смеха, даже разговоры приглушены, будто в ожидании торжественной речи тамады. Однако речи не было, и никакого веселья не было — это при забитых бутылками столиках! Странно…
Ларенц вспомнил, как только что, несколько минут назад, здесь неподалеку, на одной из улиц Тиргартена, попал под интенсивный артобстрел. Русские уже обстреливают центр Берлина из дальнобойных орудий, а эти бражничают, смакуют коньяк и ром, хотя место каждого из них должно быть там, на пригородных оборонительных обводах, на затянутых дымом берлинских улицах.
Хотя какая теперь разница, кому и где быть? Все равно все скоро будут в одном месте, к этому идет дело.
Фегелейна среди присутствующих не оказалось. Поглядывая сквозь стеклянную дверь, Ларенц соображал, как ему лучше, короче пересечь банкетный зал, чтобы пройти в кабинет обергруппенфюрера.
Пришлось обратиться к дежурному солдат у-эсэсовцу. Тот молча указал на кухонную дверь.
— По какому случаю банкет? — спросил Ларенц.
Часовой восторженно выпучил глаза:
— День рождения нашего фюрера! Пятьдесят шесть лет. Хайль фюрер!
— Хайль…
Так вот в чем причина. Сегодня же 20 апреля. Значит, не забыта «священная» традиция рейха. Ларенц помнил, с каким шумом, яркой помпезностью проводился раньше ежегодный «весенний день фюрера». К нему приурочивались праздничные подарки, служебные награды и повышения. Чем же теперь отблагодарит фюрер верноподданных?
Скорее всего, только завтрашним своим отлетом на юг в Берхтесгаден, в неприступную Альпийскую крепость — об этом было объявлено в бункере еще неделю назад. Больше нечем. Ну для Ларенца и это хорошо: будет поставлен крест на его опасных, изматывающих нервы челночных операциях.
А в целом правильно: день рождения надо отмечать всегда и при любых обстоятельствах. Тем более если это последний день рождения…
Ларенц поморщился, поймав себя на том, что язвит, да еще в адрес фюрера. Нехорошо, непорядочно. Но что поделаешь, сказывается эта адская нервотрепка.
Обергруппенфюрер Фегелейн был у себя. Сидел в одиночестве за недопитой бутылкой русской водки. Доклада Ларенца он слушать не стал, раздраженно махнул рукой:
— Потом, потом. — Закурил и кивнул на недопитую бутылку: — Вот сижу один, пью один. За фюрера, которого люблю, и ты это знаешь, Ларенц. Знаешь?
— Знаю, обергруппенфюрер, — подтвердил Ларенц, удивляясь, однако, одиночеству свояка фюрера в столь торжественный день.
— А это потому, что я не хочу туда идти, — сказал Фегелейн, показывая на левую стену. — Они сейчас там, у фюрера. Борман, Геринг, Геббельс, Риббентроп, Кейтель, Гиммлер, Дениц и другие. А я не пошел. Не потому, что не пригласили, а потому, что я их всех презираю! Они плетут интриги против моего фюрера, они скоро перегрызутся, как стая шакалов. Но, тс-с… Ларенц! Я этого не говорил. Не говорил?
— Не говорил.
— Впрочем, я их не боюсь. Вот объясни мне, дорогой Макс, довольно странную вещь: я, как видишь, выпил почти целую бутылку, но почему-то не пьянею. Ни капельки.
— Я бы этого не сказал, — усмехнулся Ларенц.
— Хм… В таком случае давай допьем ее вместе. Выпьешь?
— С удовольствием.
«Почему бы и нет? — подумал Ларенц. — Если подчиненный трезвее своего начальника — он явно в выигрышном положении. Тем более что «дружище» Фегелейн, втянувший меня в эти смертельно опасные игры-прятки с секретными архивами СС, постоянно темнит, недоговаривает. Может, на подпитии в чем-то и проговорится…».
После того как они выпили по рюмке за здоровье фюрера, Фегелейн сказал:
— Итак, Макс, тебе на днях предстоит последняя и самая ответственная операция: ты повезешь в Альпы отсюда, из бункера, кое-что из личных архивов фюрера. Да-да, не удивляйся, именно так! Мы с тобой старые солдаты и должны говорить честно — только правду друг другу. Так вот, я сейчас скажу тебе правду…
Обергруппенфюрер вылил остатки водки в свою рюмку и выпил, не закусывая. Потом, морщась, пожевал лимон.
— Какая горечь, черт побери!.. Но зато она освежает душу. Да… Именно душу… Так на чем я остановился?
— На правде, — подсказал Ларенц.
— Что касается правды, то она такова: мы просчитались, спасительной «войны столкновения», кажется, не будет! Да, не будет! Видишь ли, у этого Сталина оказались крепкие нервы: он спокойно реагировал на самую тонкую нашу дезинформацию в отношении союзников, даже на реальный факт сепаратных переговоров обергруппенфюрера Вольфа с американцами в Швейцарии. Ну, выразил официальный протест, и только. Не взбунтовались и англо-американцы, когда мы им подбросили «достоверные данные» о том, что русские якобы двинули в Германию двухсоттысячную армию немецких солдат — бывших пленных под командованием офицеров-марксистов. Это была идея самого фюрера, очень умная идея! Однако и она не сработала… Потом смерть президента Рузвельта 12 апреля. Казалось, мы были уже накануне нашего спасения. Но…
Фегелейн закурил сигарету своей излюбленной марки «Аттика», вразвалку, чуть пошатываясь, прошелся по ковру. «А ведь сегодня он нисколько не копирует фюрера, — вдруг сообразил Ларенц. — Сейчас он именно такой, каким выглядел в начале тридцатых годов: неуклюжий, мешковатый парень-богемец из глухой провинции. Фриц Фегелейн, помнится, как и его друг Генрих Гиммлер, был владельцем мелкой не то куриной, не то гусиной фермы».
— Ты не упомянул, Фриц, еще одной — главной причины. — Ларенц разлил в чашечки уже остывший кофе из кофейника. — Внезапный прорыв русских.
— Ну разумеется! — Обергруппенфюрер вернулся к столу и залпом, как водку, выпил свой кофе. — Они спутали нам все карты. Ведь мы рассчитывали, что драка начнется именно из-за Берлина. Но русские все-таки опередили своих союзников, и теперь Берлин фактически окружен имя. Деблокировки не получится, а что касается 12-й армии генерала Венка, то она и Эльбу не удержала, и к Берлину наверняка не пробьется. Но и это еще не все, дорогой Макс…
— Что же еще, обергруппенфюрер? — нарочито изумился Ларенц, понимая, что Фегелейн все-таки пока не сказал главного, не сообщил причину, из-за которой пребывал сегодня в одиночестве и пил водку, стараясь заглушить дурное настроение. Правда, намек на это он уже сделал в начале разговора… Интересно бы знать подробности, ведь они наверняка могут, так или иначе, коснуться самого Ларенца. Если не сейчас, то в очень близком будущем. — По-моему, ничего хуже уже быть не может.
— Нет, может! — вскочил, закипятился обергруппенфюрер. Ударил кулаком но столу. — Может быть хуже! Это предательство. Макс, вот что самое худшее в нашем трудном положении! Ты что, не понимаешь этого или делаешь вид, будто не понимаешь?!
— Я понимаю…
— Ты тоже, Макс, человек, близкий фюреру, ты начинал вместе со всеми нами! И ты должен знать: эти чванливые подонки, — Фегелейн показал на бетонную стену, — там, в столовой фюрера, замышляют сейчас предательство, варят свою злодейскую кашу.
— Они сговорились?
— В том-то и дело! Верховодят Борман и Геббельс, они уже уговорили фюрера не ехать на юг, дескать, он должен «разделить судьбу своей нации». Чепуха, вранье! Они просто хотят отравить его здесь, чтобы самим вылезти наверх и начать унизительные переговоры о мире. И эта тощая стерва Магда Геббельс тоже вертится здесь третий день, тоже обрабатывает фюрера. Мне жаль нашего фюрера, Макс, он же совершенно больной, парализованный и безвольный человек… Эти хапуги хотят сделать из него марионетку.
— А что же рейхсфюрер Гиммлер? Почему он не вмешается?
— Они настроили фюрера против него. Фюрер просто не желает его слушать. Потому Гиммлер уже сегодня ночью улетает в Любек, в свою фронтовую резиденцию. А Геринг летит в Берхтесгаден. Каково? Там все ждут любимого фюрера — и вдруг является этот тучный боров, увешанный орденами. Поверь мне, Макс, он тоже задумал предательство, используя своих болванов из люфтваффе. О майн гот! Все летит в пропасть… Я бессилен, я чувствую себя брошенным в дерьмо!
В ярости отплевываясь, обергруппенфюрер рывком открыл тумбу стола, вытащил еще одну бутылку водки и сорвал пробку. Выпив очередную рюмку, опять молча зашагал но ковру. Грузный, багровый, он угрюмо сопел — совершенно так же, как это постоянно делал шарфюрер Мучман. «А ведь они похожи, черт подери! — неприятно поразился Ларенц. — У обоих одинаковая медвежья походка и затаенный прищуренный взгляд. И эдакая крестьянская бесцеремонность. Может быть, оба они из одной местности, даже из одного села? Надо, пожалуй, поинтересоваться у Мучмана — это очень важно…».
— Я полагаю, что в этой ситуации, Фриц, нам пора подумать о себе, — осторожно заметил Ларенц.
— Ты прав… — согласился обергруппенфюрер, — Наверно, ты давно догадался, что твои челночные операции имеют некоторое отношение к нам с тобой? К нашему будущему, если оно только возможно.
— Да, все очень проблематично… Тем более что, как ты сказал, рейхсфюрер Гиммлер сходит со сцены.
— Я этого не говорил! — буркнул Фегелейн. — Он лишь покидает Берлин, Однако реальная власть, все войска CС остаются за ним, за его спиной. Не следует паниковать, Макс.
— Я понял, обергруппенфюрер!
— Ну а что касается твоей предстоящей последней акции, то на этот раз тебе придется по прибытии в Альпы выйти на обергруппенфюрера Кальтенбруннера. Его резиденция, как ты знаешь, находится на «вилле Кэрри». Без помощи Кальтенбруннера нам не обойтись. Но я вижу, тебя не прельщают контакты с шефом СД?
— Нет, почему же… Откровенно говоря, мне только не хотелось бы встречаться с его заместителем группенфюрером Бергером. Дело в том, что я знаю кое о каких темных пятнах в его светлой биографии. Так уж сложилось… А Бергер не из тех, кто смотрит сквозь пальцы на подобные вещи. Это ведь он пытался спровадить меня в Бреслау на верную смерть.
— А! Пусть тебя не волнует это, — махнул рукой Фегелейн. — При надобности мы найдем на него управу. Кроме того, сейчас Бергера нет в Альпийской крепости. Три дня назад его вызвал сюда фюрер и дал персональное задание по особым концлагерям в Баварии. Там ведь собраны все политические лидеры — враги рейха, наши и иностранные. Бергеру приказано пустить их в трубу. Он там надолго завязнет.
— Значит, мне следует явиться к самому Кальтенбруннеру?
— Нет! Начальник РСХА и без того слишком много знает, зачем его обременять еще и нашими секретами? Ты должен установить негласный контакт — подчеркиваю: негласный! — с одним из адъютантов Кальтенбруннера штурмбанфюрером Артуром Шейдлером. Надеюсь, ты запомнил фамилию? Впрочем, я напишу ему для надежности всей акции официальную бумагу. Итак, Шейдлер. Ясно?
Ларенц кивнул, умолчав, однако, о том, что с Артуром Шейдлером он знаком лично — еще но польской кампании тридцать девятого года (если, конечно, это тот самый Шейдлер).
— В какой степени Шейдлер должен быть информирован о моей акции?
— Ни в какой! — отрезал Фегелейн. — Повторяю: ни в какой! Он ничего не должен знать об этом. Единственное, что от него требуется, оказать тебе помощь людьми, а если нужно — техникой. Кстати, он и сообщит тебе место захоронения груза, маршрут туда. На этот раз озеро исключается, это будет штольня, старая заброшенная штольня. Понимаешь?
— Яволь, обергруппенфюрер! Так сказать, полностью сухопутный вариант?
— Вот именно. Для того чтобы максимально облегчить в последующем доступ к захоронению. — Фегелейн поставил варить кофе на электроплитку и, обернувшись, подмигнул — Облегчить! Может быть, даже нам с тобой. Вот так. А что касается лишних свидетелей, то эта задача, как и раньше, возлагается на шарфюрера Мучмана. Кстати, как он — справляется?
— Вполне! — усмехнулся Ларенц. — Честно признаюсь, мне иногда становится жутко при общении с ним. Особенно ночью.
— А ты его не бойся! — опять доверительно подмигнул обергруппенфюрер. — Он своих начальников не обижает. Кстати, пришли-ка его завтра ко мне. Я ему тоже вручу официальную бумагу.
— Бумагу? Какую и зачем?
— Видишь ли, Макс… Ты повезешь отсюда солидный груз на двух самолетах. На одном «юнкерсе» будешь ты, а на другом — в качестве сопровождающего шарфюрер Мучман. Время сейчас опасное, а груз весьма ценный, поэтому Мучман на всякий случай тоже должен иметь охранную грамоту. Логично?
— Логично. А как быть с самим Мучманом после завершения акции? Я думаю, теперь настала и его очередь?
Фегелейн с минуту сопел в раздумье, чесал подбородок.
— Не торопись, Макс… Он нам еще пригодится. Точку в «цепи ликвидации» ты поставишь только после моей радиограммы. О ней сообщит тебе Шейдлер.
Несмотря на усталость и выпитую водку, штандартенфюрер Ларенц долго потом не мог уснуть, придя к себе, в одну из клетушек подземного офицерского блока. Как ни казалось странным, пьяная болтовня Фегелейна ничего существенного не прояснила. Обергруппенфюрер так и не сказал конкретно о их возможном будущем сотрудничестве — только намеки и дешевое подмигивание. Кроме того, выходило, что сотрудник аппарата СД штурмбанфюрер Шейдлер, вопреки словесным заверениям Фегелейна, полностью вводился в курс дела (маршрут и место тайника). В качестве кого? Очевидно, в качестве равноправного партнера, Но зачем, для какой цели? Здесь была первая загадка.
Вторую скрывало в себе туманное распоряжение насчет Мучмана: осуществить его ликвидацию только после получения радиограммы из Берлина — и опять же через Шейдлера. Мучман — Шейдлер, какая между ними связь? А связь была, и штандартенфюрер интуитивно ее чувствовал… Может быть, «Мучман — Шейдлер» не что иное, как «деловой тандем» обергруппенфюрера Фегелейна? В таком случае Ларенц просто оказывается третьим лишним и автоматически выпадает из игры?..
Было от чего задуматься…
14
С помощью Фридриха Ворха удалось с трудом подыскать подходящую квартиру для Крюгеля. Город и окрестные поселки были забиты беженцами, эвакуированными чиновниками, а в последние дни, после окружения Берлина и стремительного броска американских танковых колонн через Тюрингию к Эльбе, резавшего рейх пополам, в Альпы хлынул поток разбитых в боях германских частей, остатки штабов, эшелоны полевых госпиталей, толпы обыкновенных дезертиров. Здесь все искали последнее прибежище.
Ганс Крюгель понимал, что нельзя терять ни одного дня: начинавшаяся повсюду неразбериха могла связать его по рукам и ногам. Однако он пока не мог активно действовать — приходилось ждать сообщения из партизанского отряда.
Он знал, что здесь, в Альпийской крепости, с особым заданием руководства СС находится штандартенфюрер Ларенц — бывший комендант «Хайделагера». Встреча с ним представляла крайнюю опасность. От партизан — через Ворха — стало известно, что Ларенц пригнал сюда автоколонну с секретной ракетной техникой, контейнеры с которой бесследно исчезли. Затем исчез и сам штандартенфюрер.
Крюгель был убежден, что Ларенц живет сейчас в отеле «Ингебург» (Оберйох) — там же, где свила себе последнее гнездышко «ракетная команда» Вернера фон Брауна. Именно этот отель, его постояльцы интересовали в первую очередь и оберста Крюгеля (собственно, ради этого он и попал в Альпийскую крепость). Вопрос состоял в том, как туда проникнуть, с кем и каким образом установить контакты?
По заранее разработанному плану Крюгель должен был выйти на своего старого знакомого по «Хайделагеру» доктора Фрица Грефе, одного из теперешних заместителей фон Брауна. Используя при этом посредничество фельдфебеля Герлиха, который в прошлом году был прямо причастен к побегу оберста Крюгеля с ракетного полигона у Дембицы. Но еще в Москве Крюгель высказал сомнение насчет такого варианта: вряд ли простой шофер-автомеханик окажется в числе «особо ценных умов», опекаемых специальной охраной СС. Правда, пронырливый фельдфебель сумел стать близким приятелем выпивохи Грефе, а сам доктор Грефе пользовался расположением фон Брауна, да и группенфюрера Каммлера тоже.
Словом, вероятность была мизерной. Однако другого пути просто не существовало. Следовало ждать: как заверил Ворх, партизаны, имеющие своих людей в Оберйохе, пытаются разыскать шофера-фельдфебеля и наладить с ним контакт. Если только он действительно проживает в отеле «Ингебург».
Крюгель четвертые сутки мучился от безделья. Старый домик приятеля Ворха — мастера-часовщика — уже не казался оберсту уютным и тихим райским пристанищем. Теперь его не убаюкивал, как раньше, а, наоборот, раздражал сумбурный разношерстный ход многочисленных часов, развешенных по стенам комнат и даже над лестницей, ведущей на второй этаж. Торопливое тиканье часовых механизмов, вразнобой переплетаясь со звяканьем, стуканьем маятников, создавало во всем доме какую-то странную симфонию оголтелой спешки, бега со временем наперегонки.
Ночами Крюгель иногда испытывал настоящую жуть, просыпаясь от внезапного разноголосого звона: отбивая время, часы бухали, ухали, скрипели, звенели на разные лады, ломая и комкая такты, — это спросонья напоминало тревожный перезвон армейского алярма[54].
К тому же домик часовщика, стоящий у перекрестка центральных улиц, день и ночь трясло как в лихорадке. По булыжнику беспрерывно грохотали гусеницы танков и тягачей, стучали колеса пушек, обозных телег и военных грузовиков — Альпийская крепость все наполнялась, набивалась, напрессовывалась, как корзина тряпьем, уже бесполезными, до крайности истрепанными войсками.
Начиналась бессонница, и Крюгель, конечно, понимал истинную причину своего нервного стресса: шум и грохот были лишь внешностью. Суть лежала глубже, состояла в другом: он, оберст Крюгель, прихотью судьбы становился сейчас свидетелем последних дней «тысячелетнего рейха», его закономерного краха и вместе с тем тяжких страданий родины, лишений и общей боли немецкого народа…
Его собственное положение при этом выглядело крайне нелепым: попивая лимонад, он глядел на происходящее под хриплый бой старинных часов… Так не могло больше продолжаться: он должен, он обязан действовать, черт побери!
Несмотря на запрет, Крюгель собрался и вышел на тесную улицу. Походил по набережной, потолкался в привокзальной толпе, везде слыша одну и ту же паническую весть: американские танки генерала Омара Бредли вышли к Эльбе и в районе Торгау встретились с войсками Красной Армии! Кое-кто из солдат пытался шутить, обыгрывая имя американского генерала: «Янки преподнесли деликатесного омара на блюде фюреру!» Крюгель зло сплюнул: какие, к дьяволу, могут быть теперь шутки!
Аптекарь Ворх встретил его встревоженно: оказывается, Крюгеля уже полчаса разыскивают прибывшие партизаны!
В переулке напротив ждала машина: камуфлированный зелено-желтый «БМВ». На партизанах была форма вермахта: ефрейтор — за рулем и обер-лейтенант — на заднем сиденье.
Крюгель сел рядом с ефрейтором и вместо приветствия сухо сказал:
— Вы, ефрейтор, обязаны были выйти и открыть мне дверцу. Какого черта вы не соблюдаете элементарной воинской субординации?
Ефрейтор и ухом не повел, включая стартер. Зато сзади подал голос обер-лейтенант:
— Напрасно стараетесь, герр оберст! Он из русских пленных и по-немецки не понимает. Ответственность за его бестактность беру на себя — виноват! Но мы очень спешим.
— Это не оправдание! — буркнул Крюгель. — Кстати, обер-лейтенант, вы не туда нацепили знак «За рукопашный бой». Он носится на правой стороне груди. Это заметит первый же патруль.
— Обойдется! — беспечно отмахнулся обер-лейтенант, снимая, однако, с мундира и пряча в карман почетный знак. (Это был редкий и потому заметный значок: он вручался за участие не менее как в 50 рукопашных схватках и весьма ценился среди солдат вермахта, — переодетый партизан, видимо, не знал этого,) — А теперь как мой вид, нормально?
— Нормально, — усмехнулся Крюгель. — Если не считать, что у вас грубейшее нарушение формы: при гренадерском мундире — егерское кепи. Советую его снять. Итак, куда мы едем?
— Едете вы, герр оберст! — суховато и обиженно произнес обер-лейтенант. — Мы только сопровождаем. А едете вы на встречу с фельдфебелем Францем Герлихом. Согласно вашей заявке.
Крюгель удивленно повернулся:
— Вы не шутите?! Вы действительно нашли его?
— Абсолютно достоверно, герр оберст! Как то, что я не обер-лейтенант, а бывший чешский журналист.
— У вас отличное произношение, — похвалил Крюгель.
— Это заслуга рейха. Мне создали для этого благоприятные условия: три года тюрьмы и два года концлагерей. Выучил.
Ехали около трех часов. Сразу после выезда из города Крюгель сориентировался: шофер взял влево, по автостраде вдоль реки Ишль, ведущей к Берхтесгадену. После курорта Санкт-Вольфганг дорога стала свободнее, тем не менее шофер-ефрейтор не стремился увеличить скорость, вел машину уверенно и грамотно. Это Крюгелю нравилось, ибо он заранее ожидал от партизан безалаберного лихачества на опасной горной автостраде. Значит, люди дисциплинированные, с такими приятно иметь дело.
Вдали, справа от шоссе, показался розовый в закатных лучах пик Шафберг — теперь после моста нужно ожидать развилок дороги (за последние дни, проведенные в доме часовщика, Крюгель досконально проштудировал местную карту). Здесь, у дорожной таверны, наверняка должен быть пост фельджандармерии — возможна проверка документов.
Пост на дороге действительно был, однако случилось нечто странное: притормозив, шофер-ефрейтор крутнул руль вправо и направил машину на боковую дорожку, под колесами громко зашуршал гравий. Крюгель схватил шофера за руку:
— Куда вы? Там же казарма фельджандармов?!
Тот не останавливался, лишь показал глазами: спрашивайте, дескать, обер-лейтенанта, он объяснит.
— Все в порядке, герр оберст! — рассмеялся чех. — Это место назначил ваш приятель фельдфебель. Мы тут не виноваты. Да вон стоит его роскошный «хорьх», а дальше — и он сам!
Крюгель всерьез встревожился: что все это значит? Ничуть не остерегаясь, наверняка не имея «чистых» дорожных документов, переодетые партизаны лихо, очертя голову, вкатили прямо в осиное гнездо… Ведь в один миг все может лопнуть к чертям, стоит лишь одному из этих фельджандармов поднять жезл и потребовать у них бумаги. Кому и зачем понадобилась рискованная бравада?
— Да вы не беспокойтесь, герр оберст! — хлопнул по плечу Крюгеля чех, — Этот фельдфебель сущий дьявол! У него тут на каждом углу друзья-приятели, а фельджандармы, как он говорит, братья земляки. Они ведь, оказывается, все австрийцы. Кроме того, он сейчас кум королю: у него, у автомеханика, золотые руки. Все теперь драпают на машинах, а машина, известное дело, вещь хрупкая, ломается на горных дорогах. И все — к нему. Он гребет денежки, будьте уверены!
На асфальтированной стояночной площадке рядом с полицейскими машинами красовался, сияя никелем, приземистый «хорьх» — как лощеный сенбернар между беспородными дворняжками. Чуть поодаль в кругу фельджандармов что-то такое рассказывал фельдфебель Герлих (Крюгель сразу узнал его) — видимо, очень смешное, потому что солдаты хохотали во все горло.
Увидав выходящего из машины Крюгеля, фельдфебель быстренько застегнул мундир и, раскатывая рукава, пошел навстречу. Еще издали обрадованно прокричал:
— О-ля-ля! Господин полковник! Кого я вижу?! Рад вас приветствовать!
Крюгель пока не мог понять: искренен ли Герлих или играет роль перед фельджандармами, показывая диапазон своих приятельских знакомств? На всякий случай Крюгель решил подыграть. Здороваясь, ткнул его кулаком в тучный живот:
— А ты опять клюкнул, Франц?
— Работа такая, герр оберст! — ухмыльнулся фельдфебель. — Я ведь деньгами не беру, деньги нынче тьфу — и ничего нет! Ребята-жандармы попросили трофейный «додж» подремонтировать. Они-то в нем ни черта не смыслят, а мне начхать: была бы техника — разберусь. А у вас тоже нелады с машиной?
— Да, представь себе, барахлит мотор.
— Айн момент! Я как Цезарь: увидел — победил.
Откинув капот и копаясь в моторе, Герлих что-то бурчал, удивленно присвистывая. Крюгель нагнулся, спросил:
— Что, и в самом деле неисправность?
— Нет! — рассмеялся фельдфебель. — С мотором все в порядке. Я на вас дивлюсь, никак не могу прийти в себя: ну и выкинули вы фокус, скажу я вам! Эти ваши попросили: дескать, тебя хочет видеть один полковник, твой давний знакомый. Пожалуйста, отвечаю, почему бы и нет? У меня знакомых полковников много. Но чтобы увидеть вас — майн гот, никак не ожидал! Вы словно с того света, герр оберст.
— Нет, дорогой Герлих, я, как видишь, с этого света. Только издалека.
— Представляю…
Деловой разговор здесь вести не было смысла — это понимал и Герлих. Подумав, поерошив затылок, он предложил выехать отсюда обеим машинам, потом где-нибудь за мостом оберст Крюгель пересядет в его «хорьх» и они обстоятельно поговорят. Дело ведь требует обстоятельного разговора, не так ли?
Крюгелю предложение понравилось. Через полчаса, пересаживаясь на обочине в роскошный «хорьх», Крюгель шутливо заметил:
— А у вас по-прежнему пахнет в машине американскими сигаретами, Герлих!
— О да, герр оберст! Но теперь-то уж постоянно, и, как я полагаю, надолго. Начинается новая жизнь, герр оберст.
— И для вас тоже?
— Как знать… Может, и для меня. А для моего шефа это уж точно.
— Доктора Грефе?
— Нет, ведь теперь я обслуживаю самого генерала Дорнбергера. А доктора Грефе в отеле нет, герр оберст. Он удрал.
— Как удрал?! — Крюгель резко повернулся.
Попыхивая сигаретой, Герлих взглянул в зеркало на бегущий следом «БМВ», меланхолично заметил:
— Вы напрасно так реагируете, герр оберст… Совершенно напрасно, скажу я вам. Доктор Грефе вовсе не тот человек, каким вы его представляете. Это уже спившийся тип, который давно продал душу дьяволу. Вы порядочный человек, и я бы не советовал вам связываться с ним. К тому же это очень опасно.
— Почему?
— Потому что доктор Грефе снюхался с эсэсовцами (это я знаю достоверно!), а с другой стороны — продался американцам. Я бы не желал вам оказаться между гестапо и американской разведкой — тут никаких шансов. А вы, герр оберст, хороший человек — это я помню.
— Так где же все-таки сейчас инженер Грефе?
— А вы настойчивы… — ухмыльнулся фельдфебель. — Я понимаю: это интересует не вас лично. Отвечу так: не знаю. Ибо в самом деле я этого не знаю. Мне известно только, что по поручению генерала Дорнбергера и Вернера фон Брауна доктор Грефе вместе с младшим братом шеф-конструктора лейтенантом Магнусом фон Брауном неделю назад тайно покинули отель «Ингебург» с целью установить контакты с американским командованием. Возможно, даже их полномочия шире: они подпишут деловой контракт с некоей могущественной заокеанской фирмой. Да-да, не удивляйтесь! Дело тут зашло далеко. Мне удалось узнать, что у Грефе уже были предварительные переговоры с неким инженером Ричардом Портером — агентом США. Они встречались здесь, в Альпах. Я также знаю, что американцы проводят специальную операцию «Пейперклип», цель которой — заполучить в свои руки всю «ракетную команду» фон Брауна. Сведения точные, можете не сомневаться. Хочу вас предостеречь, герр оберст, держитесь подальше от отеля «Ингебург».
— Вы, кажется, что-то упомянули о связях Грефе с СС?
— Да, это я установил лично еще в Нордхаузене. Небезызвестный вам штандартенфюрер Ларенц в начале апреля вывез сюда, в Альпы, комплект сверхсекретной ракеты А-9 — это так называемый трансатлантический вариант. Так вот комплектовал автоколонну именно доктор Грефе. Я полагаю, что между ним и Ларенцем существует определенная договоренность и Грефе знает, где сейчас находятся контейнеры с этой ракетой. Тем более что Ларенца тоже след простыл.
— Вы думаете, они припрятали контейнеры для американцев?
— Безусловно, герр оберст! Ведь фон Браун и Грефе умышленно оставили в штольнях «Доры» более сотни полностью собранных Фау-2, которые на другой день после нашей эвакуации попали в руки американцев целехонькими. Конечно, американцы зачтут это и группенфюреру Каммлеру — это он отвечал за полное разрушение и уничтожение «Миттельбау-Доры». Он преподнес им весьма приятный сюрприз. Выходит, янки не зря торопились: ведь Нордхаузен через несколько дней отойдет в зону русских.
— Вы и это знаете, Герлих?!
— К сожалению, да, герр оберст… К сожалению, я знаю слишком много и потому уже начал по-настоящему беспокоиться за свою шкуру. Думаю, что мне пора выходить из игры и сматывать удочки из этого вонючего отеля — иначе мне не сегодня завтра перережут глотку. Если не эсэсовцы, так агенты США — их уже полно шныряет здесь. А вы как считаете, герр оберст?
— Это ваше личное дело, Герлих.
— Вот именно, черт побери! С меня достаточно. Как говорят русские: я свои щи отхлебал. К тому же вы ведь знаете, что Австрия — моя родина. Я из Браунау, к великому несчастью, этот психоватый ефрейтор, фюрер рейха, — мой земляк. Нам, гражданам Браунау, придется еще многое сделать, чтобы реабилитировать наш городок перед будущим.
— Насколько я помню, ваша жена и дочь остались в Польше, в Жешуве?
В долине над рекой, над серой лентой шоссе уже заметно наслаивались сумерки. Фельдфебель бросил взгляд в зеркало, дважды нажал «стоп-сигнал» и, затормозив, плавно свернул на обочину. Грустно улыбнулся, показав на часы.
— Кажется, мне пора назад, герр оберст. Я очень жалею, но…
— Вы не ответили насчет жены, Герлих.
— Их уже нет в живых… Ни жены, ни дочери… Погибли под бомбежкой осенью прошлого года.
Крюгель вдруг подумал о том, что, в сущности, судьба была к нему милостивее, чем ко многим другим: за всю войну он ни разу не испытал безысходной горечи по утраченным близким — их у него просто не было. Ни жены, ни детей, ни сестер и братьев — никого из родственников, кроме престарелой тетки Хильды, живущей в родном Магдебурге.
Он никогда этого не испытывал, но в то же время представлял, как это, наверно, чудовищно трудно — осознавать и в то же время усилием воли глушить боль, безысходность, горькие воспоминания. А еще труднее — выглядеть при всем этом бодрым и добросердечным…
— После войны я непременно приеду к вам в гости в Браунау, дорогой Герлих! — пожимая руку, сказал на прощание Крюгель. — Если вы, конечно, не будете возражать.
— Ловлю на слове, герр оберст! Меня будет очень легко найти, скажу я вам. Я непременно заведу свою небольшую автомастерскую — уверяю, Герлиха станет знать в городе каждый автомобилист. Обязательно приезжайте, герр Крюгель!
И, уже выйдя из машины, по-прежнему улыбчивый, хитроватый и толстощекий проныра-фельдфебель, чем-то похожий на лесного гриммовского гнома, Герлих лукаво подмигнул:
— А пока я бы посоветовал вам, герр оберст, съездить на досуге в здешний городок Бад-Аусзее. Туда на днях проследовала автоколонна в тридцать машин. И знаете, что в кузовах? Музейные сокровища, банковское золото в слитках, даже, говорят, старинные алтари из русских церквей. Словом, всякое такое восточное. При вашем любопытстве я бы не удержался, герр оберст. Ей-богу!
«Хорьх» скрылся за поворотом, а Крюгель все еще глядел вдаль, где рдели снежные вершины. Он испытывал легкую, светлую грусть, родившуюся не сейчас, а когда-то давно при таких же прозрачных голубоватых сумерках и вернувшуюся эхом былого, смутным сожалением о чем-то непоправимо потерянном… А ведь только что, думая о себе, он был неискренен или, во всяком случае, неточен: у него тоже была жена! Правда, сам он никогда бы не рискнул утверждать, что любил ее. Но то благодатное время — незабываемая пора молодости! — было накрепко и воедино связано с его недолговечным супружеством, с образом розовощекой, крепкой и свежей, как сама весна, жены-сибирячки — Аграфены. Конечно, у них не было ничего общего, однако, как ни странно, она осталась единственной женщиной, к которой Крюгель питал искреннее влечение. Потом были другие женщины, но ничем особенным не запоминались, он не находил в них ни обаяния, ни своеобразия.
Интересно, смог бы он сейчас, например, случайно встретив ее, вернуться к прошлому? Нет, разумеется. Старое, в отличие от будущего, остается всегда позади и абсолютно недосягаемо. О прошлом лишь вспоминают, а думают — о будущем.
Какое оно, его будущее?..
Весь обратный путь оберст Крюгель пытался представить это теперь уже недалекое мирное будущее, увидеть в нем самого себя — отставного полковника-холостяка, заплатившего за науку жизни слишком дорогой ценой. Ничего конкретного, реального не получалось… Мысли упрямо возвращались в сегодняшний день. И это было объяснимо: до будущего следовало еще дожить.
Он, конечно, мог бы хоть завтра уйти из города к партизанам и там оказаться в полной безопасности. Уйти со спокойной совестью: формально задание, порученное ему, уже выполнено, можно шифровать подробную радиограмму насчет добытых ценных сведений. Но кто поручится, что и там, в благодатной горной тишине, у него опять не будет мрачных ночных раздумий, тревожной бессонницы, мучающей душу и совесть?
Он просто сделал еще не все, что ему положено, что обязан сделать…
Прежде всего следует во что бы то ни стало проникнуть в Бад-Аусзее — тщательно охраняемую эсэсовцами «столицу» Альпийской крепости. Там заканчиваются маршруты всех секретных перевозок, туда идут день и ночь тяжелые «майбахи» и спецфургоны с ценностями, которые награблены нацистами в странах Европы, там оборвался путь загадочной ракетной автоколонны штандартенфюрера Ларенца. Именно там сейчас все секреты третьего рейха.
Но там же, в пригороде Альтаусзее, резиденция руководителя СД обергруппенфюрера Кальтенбруннера, там же полевой штаб гестапо, штаб и основные части 6-й армии во главе с генералом Фабиунке. И там же — многослойные контрольно-пропускные пункты, сложная система проверок и особых пропусков.
Ехать туда — значило снова рисковать. Однако рисковать оправданно. Крюгель прекрасно понимал, что даже сама поездка — визуальная разведка, то есть то, что ему удастся увидеть своими глазами хотя бы из окна автомобиля, — может дать неоценимые сведения. К тому же он знал, что у партизан имеются там свои люди, пока лишенные связи, Крюгель рассчитывал на них в первую очередь. Ему нужен был пропуск в эту «особую зону». И конечно, разрешение Центра.
Через два дня разрешение пришло. Передавая радиоуказание Москвы, уже знакомый Крюгелю чех-«обер-лейтенант» представил в его распоряжение пегий «БМВ», необходимые документы и, конечно, себя и шофера-ефрейтора в качестве надежных спутников.
От надежных спутников оберст Крюгель решительно отказался: он брал всю ответственность на себя и не хотел подвергать риску посторонних, в этом не было никакой необходимости. Обер-лейтенант страшно обиделся, но Крюгель все-таки настоял на своем. Ему не пришлось об этом жалеть, так как последующие события показали, что он поступил правильно.
В Бад-Аусзее Крюгель приехал утром, рассчитывая в течение дня решить свою задачу и вернуться. Очевидно, первую ошибку он допустил, решив сразу же по приезде посетить явочную квартиру: как оказалось, ее хозяин был арестован неделю назад, Видимо, уже отсюда за машиной Крюгеля потянулся хвост. Затем примерно в полдень он припарковал «БМВ» у подъезда гарнизонного казино, чтобы пообедать и заодно послушать, чем живет местное офицерство. Это была вторая крупная ошибка.
Крюгель заканчивал обед, когда к его столику подошли трое в черной эсэсовской форме и вежливо попросили предъявить документы. Они не проводили общей проверки, а с порога направились прямо к нему — Крюгель это отлично видел.
— Пройдемте с нами, герр оберст!
— Причина? — сдавленно спросил Крюгель.
— У вас не в порядке пропуск.
Он разглядел на рукаве офицера зловещий ромбик с белыми буквами «SD» и понял: это была ловушка…
15
Вахромеев частенько вспоминал Сталинград: здесь, в берлинских кварталах, тоже трудно было определить линию фронта. Бои велись очагами — за каждую улицу, за каждый перекресток, буквально за каждый дом и даже этаж. Штурмовые группы то вырывались вперед, то через проломы в стенах уходили в стороны — на участки соседей, то застревали надолго в тылу, выкуривая огнеметами из подвалов остервенелых фольксштурмовцев. Вахромеев по Сталинграду хорошо знал, что значит вести последний бой в собственном доме, когда на зубах хрустит штукатурка, под ногами — битое стекло, а в глазах укором — обгорелые обои разрушенных жилых комнат. Тут и не хочешь, а будешь драться…
А вот другому удивлялся: безудержному боевому натиску, даже безалаберной лихости своих солдат. Вахромеев отнюдь не считал себя робким человеком и сам привык воевать решительно, размашисто, без оглядки но сторонам. Но, откровенно сказать, сейчас, в эти дни беспрерывных боев средь обугленных развалин, жестоких, опустошающих роты рукопашных схваток, которые так живо напоминали Сталинград, он нередко в самые неподходящие минуты стал ловить себя на осторожности. Нет, это был не страх и уж, конечно, не трусость — самая обыкновенная житейская осторожность. Объяснимая просто: глупо умирать в последние часы войны.
Но разве солдаты не понимают этого? Они тоже вместе с ним пришли сюда от Волги, Днепра и Вислы, тоже мерзли в зимних окопах сандомирского плацдарма, жгли костры в январскую стужу под Краковом, штурмовали заводские корпуса в Силезии и рыли твердую красную глину на откосах Нейсе. И всех их кто-нибудь ждал в далеком тылу — в России или Казахстане, в Ереване, Ашхабаде или на каком-нибудь захолустном сибирском полустанке. Ждали теперь с особенным нетерпением, с окрепшей уверенностью, как милованных судьбой и уже почти уцелевших. Почти… Хотя их отделяло от Тиргартена и рейхстага, а значит, от победы всего лишь четыре-пять километров, которые еще отзовутся тысячами похоронок, пришедших после окончания войны.
Вахромеев прекрасно понимал, что в отличие от него, командира полка, рядовому солдату, подхваченному вихрем боя, вплотную сошедшемуся с врагом, некогда думать об осторожности. Он решает только один вопрос: или — или. Осторожность, а следовательно, неизбежное промедление, нерешительность равнозначны гибели, тем более в искрометной уличной схватке.
Солдат прав именно в этом смысле, когда говорит: за меня думает командир. Не противник, а командир обязан создать солдату благоприятные, выгодные условия боя, он на то и поставлен, чтобы обеспечить победу малой кровью.
Это главное, все остальное — второстепенное в командирских обязанностях.
…Вахромеев уже целый час топтался у стереотрубы, выставленной на балкон, раздраженно курил, вспоминая недавний втык от командира дивизии. Генерал вместе со своим штабом наконец-то нагнал ушедший вперед с танкистами вахромеевский полк и перед самым форсированием Тельтов-канала устроил-таки Вахромееву командирский разговор на басах. Речь шла все о том же городке Кирше, который Вахромеев взял еще в первый день наступления и при этом допустил «своеволие». Честно говоря, он уже забыл и детали того скоротечного боя, однако генерал ему напомнил. Сказано было много и все, наверно, по справедливости, по делу, потому Вахромеев не особенно обиделся. «Слаб в тактике, не обучен военному искусству, не овладел военной наукой» — это все правильно. А как говорят, против правды не попрешь: Вахромеев не то что академии, нормального военного училища не заканчивал.
— Малограмотно воюешь! — сурово сказал генерал. — Чутьем берешь. И только. А надо размышлять, анализировать и принимать научно обоснованные решения. Научно, Вахромеев!
Вот тут он, к сожалению, не сдержался. Ему бы ответить коротко и согласно, по-уставному: так точно. А Вахромеев взял и брякнул:
— Как умею, так и воюю.
— А надо учиться! Учиться воевать! — загремел генерал.
Вахромеев очень не любил крика, особенно по своему адресу, — со старым комдивом у них такого никогда не случалось. Однако сдержался, сказал спокойно:
— Всю войну учусь, товарищ генерал. От самого Сталинграда. И думаю, кое-чему научился. Иначе командующий фронтом не объявил бы благодарность и внеочередного звания не присвоил. За форсирование Шпрее.
— Как?! — вскочил генерал и забегал по комнате, баюкая раненую, на перевязи, руку, — Так это не ошибка? А я вчера получаю приказ о присвоении тебе звания подполковника и принимаю это за штабную ошибку — мы ведь тебя не представляли… Почему не доложил, Вахромеев?!
— А зачем? Вам же прислали.
— Ну ты даешь… — Генерал в сердцах выругался, закурил. — Эх и кадры у меня — сплошная самодельщина! Да ты ведь уставных азов не знаешь, товарищ подполковник. Как дальше быть, а? Вот скажи мне по совести, Вахромеев?
— Дальше — надо брать Берлин.
— А потом?
— Уцелеть надо, товарищ генерал. Там видно будет…
Комдив, наверно, ожидал, что Вахромеев заговорит о последующей учебе, но он такого, признаться, на уме не держал. Смотрел на вещи просто: воевал до сих пор там, где его ставили, где требовала война. О высоких чинах не помышлял, отдавая себе отчет в том, что тут должно быть необходимое соответствие — хотя бы та же самая учеба, большая грамотность. А ему как-никак уже за сорок. И потом, он просто устал. По-человечески устал.
Вахромеевского решения на форсирование Тельтов-канала генерал не утвердил, предложил свое. Но потом оказалось, что и генеральский вариант не сгодился: полк Вахромеева был спешно переброшен южнее, на участок соседней армии, где переправа через канал проходила быстро, без потерь, без огневого противодействия.
Вчера генерал опять по телефону приказал: «Не шарить по карманам у немцев, не колупать, а решительно врубаться в боевые порядки!» Вчера же в полдень кое-кто испробовал это на собственной шкуре: танковый полк попытался было «врубиться» вот на этой самой улице. Пошли чуть ли не парадным строем — по три машины в ряд. И фаустники им с обеих сторон врубили: тридцать танков сгорело из сорока! Тридцать! Такого смрадного кострища Вахромеев не видывал после Прохоровки.
Хорошо еще пехота подоспела на выручку, а то бы от танкового полка ничего не осталось. Нет, не место танковым атакам на городской улице — это можно сообразить и без высшего образования. Танки надо на огневые точки ставить, в витрины магазинов закатывать, в штурмовые группы включать поодиночке, так, чтобы каждый облепили свои автоматчики. Они — защита покрепче любой брони.
В стереотрубу смутно проглядывалось задымленное поле этого проклятого аэропорта. «Во взаимодействии с соседним полком, приданными и поддерживающими частями усиления к исходу ночи решительным штурмом овладеть южной окраиной центрального аэропорта Темпельхоф…». Опять «решительным»… Как будто до сих пор они воевали не решительно, а так себе, с кондачка.
А насчет штурма правильно. Аэропорт действительно придется штурмовать, укреплен он не хуже полевой крепости. По периметру в два ряда сплошные траншеи с гнездами вкопанных танков, чуть сзади — бетонированные позиции зенитных батарей, на которых открыто торчат длинные стволы скорострельных зенитных пушек, поставленных на горизонтальную наводку. Это сущая гроза для танков… А без танков тут, на голой пуповине аэродрома, не обойтись. Невозможно без броневого прикрытия, иначе пулеметный огонь будет сметать, как пух, ряды атакующих автоматчиков.
Решительно… А может, в самом деле решительно, но не оголтело, не напролом, а по-сибирски, по-сталинградски решительно? Сначала оглушить (оглоушить, как говорят черемшанцы!) — врезать по голове, по самому темечку, а уж потом впотьмах — сталинградским навалом, орудуя ножом, штыком, гранатой. Как брали в сорок третьем Выселки, как врывались ночью в бетонные казематы «Хайделагера».
Вот так, пожалуй, и попробовать. Что касается военной науки, то она потом сама собой приспособится, ибо против умного, да еще приносящего победу, никакая наука возражать не станет.
Сложность состояла в том, что солидной обстоятельной подготовки к началу штурма Вахромеев как командир полка провести просто не мог. Все три батальона — вот они, внизу, на маленьком пятачке в полквартала, все роты и взводы задействованы — ведут с утра бой в домах, на этажах, чердаках и в подвалах. Тут у них и исходный рубеж и рубеж предстоящей атаки. Перегруппировка сейчас, когда по всей улице наши вцепились в немцев и, наоборот, немцы вцепились в наших, попросту невозможна — попробуй оторваться!
Рекогносцировка с комбатами — на вечер. А пока начинать надо было с резервной роты старшего лейтенанта Бурнашова.
Комроты Бурнашов по вызову прибыл через час. Доложил, держа на плече заряженную трубу фаустпатрона.
— Товарищ подполковник! Личный состав роты в течение дня полностью освоил боевое применение вражеского трофейного оружия системы «фаустпатрон».
— Сколько у тебя в строю фаустников? — усмехаясь спросил Вахромеев.
— Шестьдесят пять! Не считая шестьдесят шестого. Но это на ваше личное усмотрение.
— Чего, чего? — не понял, переспросил подполковник.
— Да я насчет Прокопьева, вашего ординарца… — замялся Бурнашов. — Вы его ко мне послали, а он, значит, того… Попросил стрельнуть пару раз. И знаете, товарищ командир, метко бьет, шельмец. Оба раза рубанул прямо в танк. Ну там у нас трофейный «тигр». Для обучения, вы знаете.
— Метко бьет, говоришь? Вот я ему всыплю еще более метко, чтобы не болтался попусту и вовремя выполнял приказ. Кстати, где он?
— Он на третьем этаже, в штабе. Приволок пятерку фаустов, сгружает. Говорит, для охраны командования сгодятся. По-моему, резон есть.
— Сколько у тебя фаустснарядов? Ну в том складе?
— Много, товарищ командир. Я насчитал три тысячи штук, а дальше по стеллажам не пошел. Боюсь, как бы не было минировано. Сейчас в склад саперы спустились, проверят, тогда произведем полную инвентаризацию.
— Правильно, Бурнашов. Все снаряды взять на строгий учет. Фаустпатрон — штука очень полезная, особенно в городском бою. Стену дома проламывает?
— Не всякую, но берет. Примерно в полметра. Хотите, я с балкона по тому дому шурану? Думаю, возьмет.
— Не надо! — поморщился Вахромеев (напустит тут пороховой вони — не продохнешь!). — Клади свою бандуру в угол и иди сюда. К стереотрубе.
Бурнашов долго, сопя от усердия, разглядывал в стереотрубу центральный аэропорт. Крутил рифленый маховичок, раздвигал-сдвигал рожки, что-то пришептывая.
— А ведь они, язви их в душу, летают, Фомич! Вон, я вижу, моторы греют в подземном ангаре. Как стемнеет, полетят наверняка.
— Полетят, — подтвердил Вахромеев. — Они и в прошлую ночь летали. И прилетали, и улетали. Но сегодняшняя ночь будет для них последней.
— Будем брать?
— Будем. И во что бы то ни стало. Но грамотно, умно, согласно военной науке. Как говорится, образцовым порядком.
— Да… — Бурнашов поднял голову от стереотрубы, сдвинул каску на затылок. — Восторгаюсь я на нас с тобой, Николай Фомич! Ведь подумай только, куда мы, черемшанские мужики, притопали?! В саму что ни есть Европу, прямо на полати к этому придурку Адольфу. А почему? Потому, как я понимаю, мы есть сила народная, неостановимая…
— Но-но! — строго одернул Вахромеев. — Ты давай-ка, Бурнашов, не петушись, не кукарекай! Помни, как у нас говорят: «Была сила, когда мать… носила». Вот так, земляк. Сила есть, ума не надо. А нам с тобой сегодня ум нужен — этим надо брать врага. Думай, соображай, Бурнашов. Ночью твоих фаустников брошу первыми. Смотри и угадывай: куда? А потом посоветуемся.
На пороге в проеме разорванной взрывом двери появился Афоня Прокопьев с чайником в руке. Вахромеев взглянул на часы: тринадцать ноль-ноль — время заведенного чаепития (если позволяла обстановка).
Ординарец смахнул с дубового стола штукатурку, постелил газету, поставил кружки с горячим душистым чаем. Вахромеев с Бурнашовым прервались, присели к столу, а Прокопьев все не уходил, торчал у порога, чего-то мялся.
— Может, чаю выпьешь? — удивленно спросил Вахромеев. — Наливай и садись, кружка вон есть.
— Да я вам погоны новые изготовил, товарищ подполковник… — явно мямлил Афоня. — По две звездочки теперь, как положено.
— Изготовил — спасибо. Молодец! Давай их сюда. — Вахромеев, не разглядывая, сунул погоны в карман, решив сменить их потом, как-нибудь на досуге — все равно под ватником не видно. Обернулся: Афоня все еще торчал в комнате. И делал какие-то знаки Бурнашову. — Да что у вас такое, черт подери? Сговариваетесь, что ли? В чем дело, Прокопьев?
— Это вот… извините, товарищ подполковник… — лепетал ординарец, краснея. (Вахромеев нахмурился, с неудовольствием узнав в своем бравом ординарце прежнего недотепу — Афоню.) — Мы давеча с Василием Яковлевичем посоветовались и ходатайствуем…
— Ты брось, Прокопьев! Ты не плети! — сердито вмешался Бурнашов. — Мы посоветовались, а ходатайствуешь ты. А я поддерживаю. Ну давай ходатайствуй, не бренчи коленками-то!
Видно, это подействовало, потому что Афоня мигом выпрямился, четко бросил руку к пилотке. Выпалил одним махом:
— Товарищ командир полка! Прошу откомандировать меня в стрелковую роту старшего лейтенанта Бурнашова на должность рядового-автоматчика. С уважением к вам — ефрейтор Прокопьев!
— Вот правильно! — хохотнул Бурнашов. — Орел! А то начал тут заикаться.
Вахромеев посмотрел по очереди на обоих: не шутят ли, не разыгрывают? И сердито стукнул по столу кружкой:
— Молчать! Ишь развеселились! Вы что, спятили? А ты, Прокопьев, шагом марш на свое место! Все твои ходатайства буду рассматривать после войны. Разговор закончен.
После ухода Прокопьева Вахромеев закурил и укоризненно сказал Бурнашову:
— А тебе ведь сорок уже стукнуло! Он-то еще пацан, а ты, старый дурак, чего выдумываешь? Ведь он один из всех Прокопьевых уцелел. У погибших братьев его по пятеро детей осталось. Кто им помогать-то станет? Соображаешь?
Бурнашов поскреб рыжую шевелюру, несогласно хмыкнул:
— Нет, не правый ты тут, Николай Фомич!.. Никак не правый. Парень крылья почуял, а ты его за хвост держишь. Вспомни, как под Выселками под трибунал хотели его отдать за трусость? А теперь что же, сам за свою спину прячешь? Не сходится у тебя, Фомич, как есть не сходится…
Слова эти до самого вечера не выходили из головы Вахромеева. Тщетно пытался он забыть, отмахнуться от горького, но справедливого укора, настырно звучавшего в них. Что бы ни делал — а дел перед ночным штурмом было невпроворот: архисрочных, сверхсложных, запутанных и важных до чрезвычайности, — но бледное, смятенное лицо Афоньки Прокопьева с капелькой пота над дрожащей губой все время маячило перед глазами.
«Вишь ты, и этот захотел «решительно врубиться»… Ну а если не уцелеет? Ведь ночная атака, да еще в таком адовом уличном пекле, где все кругом горит, взрывается, рушится, — это же заведомая смертная преисподняя для неопытного молодого солдата. Тут и матерому ветерану впору растеряться: ни хрена не видно! Только сверкают глаза да огненно и хлестко мельтешат автоматные трассы».
Нет, Вахромеев просто не мог представить себе трагической концовки, никак не мог! И дело тут было не в многочисленных Афонькиных племянниках-малолетках, а совсем в другом: Вахромеев за эти полтора года настолько привык к пухлогубому земляку-ординарцу, что просто не мыслил его отсутствия подле себя. Он все помнил: как выхаживал Афоню в сорок третьем под Харьковом, когда тот — молчаливый, тщедушный, с угасшим взглядом, будто вытянутый из проруби ягненок, — медленно и трудно оттаивал, как менялась его походка и постепенно в синих лазах пробивался несмелый живой огонек, как смущенно просил он бритву для первого в жизни бритья. Вахромеев все это помнил.
Афонин образ был непостижимым каким-то чувством связан с Черемшой, с таежными далями, с бревенчатыми стенами кержацких изб и дымным уютом охотничьих заимок… А главное — он постоянно и живо напоминал Вахромееву об Ефросинье… Со стороны это, может быть, и выглядело странным: между ними — между курносым тихоней Прокопьевым и ясноглазой стремительной Ефросиньей — не было ничего общего. И все-таки они всегда стояли рядом в душе Вахромеева, иногда ему казалось, что и сам-то Афоня существует на свете потому, что есть Ефросинья с Вахромеевым, и что все трое они — единое живое звено, очень хрупкое, держащееся только на наитии…
В его отношении к своему земляку-ординарцу давно крылось нечто отцовское, и Вахромеев понимал это, осознавал, но не давал расти чувству, сдерживал его. Тем не менее оно все-таки день ото дня крепло, упрямо пробивалось, как весенняя поросль сквозь толщу прошлогодних листьев.
А теперь надо было принимать одно из самых трудных решений в этот апрельский вечер.
…Вахромеев ничего не сказал Афоне, лишь обнял и молча похлопал по спине. И только потом, когда белоголовый бывший ординарец стремглав прыгал по ступеням лестницы, тяжко вздохнул: «Кому как суждено…».
До полночи на участке Вахромеева по всему кварталу шел обычный вялый огневой бой. Немцы и не подозревали, что именно в это время бурнашовская рота фаустников, используя громадные трубы берлинской канализации, вышла глубоко в тыл. На аэродроме Темпельхоф кипела интенсивная ночная работа: ревели взлетающие самолеты, с противоположного, западного края летного поля часто мигали посадочные фары прибывающих «юнкерсов».
Уже перед рассветом улегшаяся было тишина вдруг взорвалась мощным гулом сразу вспыхнувшего боя, а в том месте, где днем просматривались позиции зенитчиков и полукружие танкового редута, вспухло желтое зарево — это слились воедино десятки ударивших фаустснарядов. Чуть ближе тоже в сплошном зареве встал из тьмы четырехэтажный дом у перекрестка — его атаковала вторая полурота бурнашовских фаустников.
Потом загремели мощные взрывы: три, четыре, пять… — саперы рвали фугасами уличную баррикаду и стены углового дома. Сразу взревели танковые моторы.
Вахромеев вырвался на взлетную полосу с десантниками-автоматчиками на одном из первых танков. Слева горели самолетные стоянки: два громадных танка ИС, отвернув назад башенные орудия, таранили стоящие в линейку «юнкерсы», отбрасывая, как бульдозеры, по сторонам бесформенные обломки.
Вахромеев постучал прикладом по откинутому броневому люку механика, показал в сторону: там прямо по бетонке катились размытые мерцанием пропеллеров два транспортных «юнкерса» — явно выруливали на взлет!
— Давай жми!
Первый самолет все-таки опередил приближающиеся танки: медленно удаляясь, подпрыгнул и повис в воздухе. Пулеметные трассы, видно было, секли его обшивку, однако «юнкерс» набрал высоту и ушел в рассветное небо.
Второго танкисты прижали: шедшая впереди тридцатьчетверка перерезала дорогу, а следующий танк с ходу таранил «юнкерс», ударив по колесам, — солдаты-автоматчики при этом горохом посыпались с танковой кормы на землю. Самолет грузно и с треском завалился набок.
В северо-восточном углу летного поля и возле аэровокзала еще вели бой соседи-гвардейцы генерала Чуйкова, а на стоянках хозяйничали танкисты: оттаскивали уцелевшие самолеты от пожарища, ловили летчиков, выкуривали из дотов остатки «авиагренадеров».
Вместе с замполитом майором Чумаковым и капитаном Соменко Вахромеев решил осмотреть начинку перехваченного на земле «юнкерса». В нем, кроме десяти одинаковых зеленых ящиков, ничего стоящего не оказалось. Но это лишь подтверждало, что в ящиках, очевидно, весьма важный груз. Не случайно же для них выделили отдельный самолет в такое время, когда любое имущество, вывезенное из горящего осажденного Берлина наверняка ценится на вес золота.
Капитан Соменко с помощью саперов вскрыл один из ящиков, встревоженно доложил:
— Совершенно секретные архивы рейхсканцелярии!
— Выставить охрану! — приказал Вахромеев.
Интересно, куда же они вывозили эти «совершенно секретные» бумаги? Допросили летчиков. Те пожимали плечами: приказано было доставить в Зальцбург — о дальнейшем маршруте они ничего не знают. Особый груз распределялся на два самолета, половину ящиков поместили в тот, первый «юнкерс», которому удалось взлететь. Там же находился сопровождающий секретный груз офицер СС. Его фамилия, кажется… Ларенц. Да-да, штандартенфюрер Ларенц!
Услыхав эту фамилию, Вахромеев вздрогнул, резко повернулся к Соменко:
— Переспроси его! Он не ошибся?
Нет, оказывается, летчик не ошибся. Вспомнив, в подтверждение достал из планшета полетные документы, где совершенно точно было указано: «Штандартенфюрер Макс Ларенц».
— Дела… — мрачно протянул Вахромеев. Что же получается? Стало быть, этот выродок не утонул тогда в Нейсе, а благополучно улизнул. Как и год назад в «Хайделагере»! А теперь, выходит, из-под самого носа ушел в третий раз… Ну и везучий, гад!
Поручив замполиту заняться охраной и отправкой секретного трофейного груза, Вахромеев направился было к подъехавшему бронетранспортеру (справиться по рации: как там дела у Бурнашова в подземном ангаре?), но его остановил изумленный вскрик капитана Соменко. Помначштаба стоял у самолетного хвоста, подле убитого немца в черной эсэсовской форме.
— Что, опять секреты? — обернулся Вахромеев.
— Еще какие, Николай Фомич! — Соменко держал в руке бумагу с ярко-красным штампом в левом углу. — Вот обнаружили у этого шарфюрера: его срезали танкисты из пулемета, когда он выскочил из самолета и пытался драпануть. Ну и фашисты, ну и скорпионы! Вы только почитайте!
— Нет уж, читай сам, — отстранил Вахромеев бумагу, — Я ж не понимаю по-ихнему. Переведи.
— Вот слушайте: «Шарфюреру Мучману личным приказом фюрера поручено ликвидировать штандартенфюрера Ларенца, ставшего на путь предательства в трудное время для рейха». И подпись: «Уполномоченный СС при ставке фюрера обергруппенфюрер Фегелейн». Во дают фрицы! Ведь этот тип, согласно документу, должен был прикончить своего же начальника!
— А ну их всех к едреной матрёне! Тьфу! — смачно плюнул Вахромеев. — И слушать-то противно. Сплошные фюреры. Не страна, а какой-то огород для выращивания поганок-фюреров. Расплодились, а теперь жрут друг друга. И поделом!
16
Еще в Берлине Ларенц навел справки об адъютанте начальника СД: да, это был тот самый Шейдлер, с которым ему короткое время довелось служить в личной охране Гитлера. Осень тысяча девятьсот тридцать девятого года… Фюpep тогда руководил молниеносным наступлением в Польше — сначала из штабного салон-вагона на станции Гоголин, а позднее из штаб-квартиры в Сопоте, которая размещалась в шикарной курортной вилле.
Ларенц без труда вспомнил Шейдлера: долговязый блондин, некрупная птичья голова с мелкими чертами лица и фатоватые усики столбиком — а-ля фюрер. Что же примечательного еще?.. Да! Эсэсовский лейтенант-штурмфюрер Шейдлер слыл собачьим знатоком и именно его Гитлер приглашал с собой, когда по вечерам выгуливал любимую овчарку Блонди.
Интересно, как он потом оказался в команде Кальтенбруннера и нет ли в теперешнем контакте Шейдлер — Фегелейн более глубокой — давней и подспудной — связи? Она вполне могла быть… Хотя бы исходя из простой схемы: свояк фюрера — «собачник» фюрера. Вовсе не исключено, что именно Артур Шейдлер был особым доверенным лицом Гитлера в СД, которая составляла святая святых даже в элитарной системе всех СС… Ведь не случайно в самый драматический последний момент обергруппенфюрер Фегелейн выходит именно на Шейдлера! Причем, как он сам подчеркнул, негласно, то есть проще говоря, в обход шефа СД Эрнста Кальтенбруннера.
Ларенц понимал, что лично для него это открытие имеет зловещий смысл: его наверняка уберут, ликвидируют, как лишнего в этой почти «семейственной цепочке». Когда и кто — вопрос вырисовывается только так… Шарфюрер Мучман уже вышел из игры: Ларенц сам видел смятый и поваленный русскими танками «юнкерс». Обергруппенфюрер Фегелейн остался в Берлине. Значит, Шейдлер?..
«Время покажет… — решил Ларенц. — В конце концов, они же умные люди и, наверно, понимают, что он не настолько наивен, чтобы вручить им достоверные координаты секретных тайников. В данных, которые получил Фегелейн, много «липы» и в будущем они при всем желании без участия Ларенца вряд ли отыщут что-либо стоящее, не говоря уж о ракете А-9, И вот об этом обстоятельстве надо, пожалуй, обязательно поставить в известность «собачника» Шейдлера. Намекнуть: играть следует честно, на равных».
Уже на подлете к Зальцбургу штандартенфюрер Ларенц сделал вывод из всех своих невеселых и тревожных размышлений: если его предположения правильны, ему не придется разыскивать Артура Шейдлера, чтобы наладить негласный контакт — он сам явится на аэродром.
Так оно и оказалось…
Штурмбанфюрер встречал не один, а во главе целой команды, куда входили четверо солдат-эсэсовцев и две служебные собаки (как же заядлый собачник мог оказаться без собак!).
Шейдлер выглядел еще более долговязым и худым, чем прежде, к тому же он основательно озяб: холодные пальцы при рукопожатии явно дрожали — с юга, от недалеких альпийских вершин, дул пронизывающий рассветный ветер. Собаки злобно зарычали на Ларенца.
— Не об… обращайте внимания на них, штандартенфюрер, — слегка заикаясь, сказал Шейдлер. — Они просто не кормлены, у нас тут плохо с продовольствием. А вы, случайно, не захватили каких-нибудь продуктов?
— Из Берлина? — пожал плечами Ларенц. — Там же давно голодный паек…
— Ну да, конечно… — кивнул Шейдлер, подергивая щекой и как-то странно подмигивая. — Как там наш друг Фегелейн? Трудновато приходится?
— Держится. Кстати, он передал вам письмо.
— Не доставайте, не надо! Я получил радиограмму и в курсе дела. Прошу в машину.
«Странно, — подумал Ларенц, — там были столь строгие поучения, а здесь без всяких условностей. И потом, это же открытое игнорирование: майор-штурмбанфюрер отказывается от письма высокопоставленного генерала, родственника самого фюрера! Ну и времена наступили, черт побери!..»
Солдаты выгрузили содержимое «юнкерса» в два колесных бронетранспортера, которые (в каждом — по два солдата с овчаркой) тут же двинулись на юг, в горы. Колонну замыкал штабной «опель-капитан».
Шейдлер крутил баранку и судорожно зевал — не выспался в эту ночь. К тому же видно было, как по правому плечу его, по щеке временами пробегала нервная дрожь, прыгала и рука на рулевом колесе.
— Ко… Контузия, — объяснил он. — Нет, не на фронте, а в Берлине. Еще в феврале. Это случилось на Беркаер-штрассе у Шелленберга. Че… черт меня дернул туда заехать. Но вы н… не беспокойтесь, штандартенфюрер, вожу машину я хорошо. У… уверенно.
Ларенц промолчал. Хотя, честно признаться, очень сомневался в этой самой «уверенности». Контуженых при нервном тике зрение тоже подводит, а на крутых горных поворотах такой дергающийся водитель может запросто зевнуть опасную грань.
Минут двадцать ехали молча. Ларенц по своей обычной привычке не начинал разговор первым, а Шейдлер все никак не мог унять нервный тик и согреться, хотя давно уже включил бензиновый обогреватель. Лишь когда слева на гребень хребта оранжевым апельсином выкатилось солнце, мечтательно сказал:
— Солнце, весна, любовь… Только это предмет истинной поэзии! Только это воспевали древние швабы-миннезингеры. Вы любите старонемецкую поэзию, штандартенфюрер?
— К сожалению, я ее мало знаю… — ответил Ларенц, удивляясь ноткам искренней восторженности в голосе спутника. И ведь, поди ж ты, даже заикаться перестал!
— Это мое увлечение, — со вздохом сказал Шейдлер. — Еще с детства. «Волшебный рог мальчика» — боже мой, какая прелесть! Вы не читали? Жаль. А ведь в издании этого сборника старинной немецкой поэзии участвовали братья Гримм. Между прочим, я давно собираю уникальные поэтические книги. У меня есть руны скальдов — викингов, есть редчайшее издание «Песни о Нибелунгах». Даже «Каменный портрет» Клеменса Брентано. Надеюсь, вы о нем слышали?
— Нет! — признался Ларенц, чувствуя нараставшую досаду: что за лирическая болтовня, когда все вокруг горит и рушится, когда даже собакам становится нечего жрать! Надо думать не о поэзии, а о спасении собственной шкуры.
— Да… Римляне были правы: человек есть высшая мера вещей. Даже сейчас, штандартенфюрер! Даже сейчас, когда все летит в пропасть. Я понимаю и разделяю вашу тревогу за будущее: вы ведь тоже коллекционер. Я знаю, что у вас богатейшее собрание старинных художественных миниатюр. Извините, я даже случайно знаю адрес Бернского банка, в сейфах которого находится сейчас ваша уникальная коллекция. Согласен с вами: мы должны спасти от пожара войны эти бесценные проявления человеческого духа. Для будущего, для наших потомков…
В кабине было тепло, однако Ларенц зябко поежился: он никак не ожидал такого ловкого перехода к деловому разговору. Этот длинношеий Шейдлер не такой уж контуженый, каким прикидывается. Хватка у него есть, причем истинно собачья.
— К сожалению, в мире господствует материальное начало, дорогой Шейдлер! А наши с вами коллекции — что они дадут нам? Будем откровенны: какой-нибудь год-два полунищенского существования. И только.
— Не следует скромничать, штандартенфюрер! Если говорить о прожиточном капитале в расчете на будущее, то у вас с этим не так уж плохо. Вы несогласны?
— Что вы имеете в виду?
— Только реальные факты. А они следующие: тайник с ракетными контейнерами в Топлицзее, там же два архивных тайника. И еще два — на озере Грундл. Это, согласитесь, колоссальный капитал! Причем лично ваш: ведь обергруппенфюреру Фегелейну вы давали, мягко говоря, неточные координаты всех этих захоронений. Не правда ли?
Штандартенфюрер, признаться, даже опешил от неожиданности. Разумеется, он догадывался, что его челночные рейды не проходят мимо зорких глаз СД, но чтобы такая дотошность, абсолютная точность… Этого он никак не ожидал.
Он чувствовал явную нерешительность, не зная, как реагировать на услышанное. Дергунчик-Шейдлер, тощий гусак с прыщавой шеей, буквально загнал его в угол.
— Да вы не волнуйтесь, штандартенфюрер! — Шейдлер повернулся вполоборота и с усмешкой то ли подмигнул, то ли опять дернулся в тике. — Об этом знаю только я. А если быть точным: только мы двое. Обратите внимание: только мы двое! Кстати, давние знакомые. Верно?
— А Фегелейн? Вы его забыли?
— Фегелейн… — вздохнул штурмбанфюрер. — Его уже нет в живых. Да-да, герр Ларенц! Два часа назад он расстрелян как предатель рейха по приказу самого фюрера. Хайль фюрер!
— Вы шутите?
— Какие, к черту, могут быть шутки?! Это правда, герр Ларенц, чистейшая правда. Перед моим отъездом сюда на «виллу Кэрри» пришла радиограмма из ставки. И какая вы думаете, штандартенфюрер? Держитесь крепче, когда услышите! Рейхсфюрер Гиммлер объявлен предателем и изменником, он исключен из партии и снят со всех постов. Это случилось после вчерашнего радиосообщения английского агентства Рейтер о том, что Гиммлер ведет тайные переговоры о капитуляции. Итог: Гиммлер вне закона, а его ближайшие сообщники расстреляны. В том числе и обергруппенфюрер Фегелейн.
— О майн гот!
Шейдлер выдержал паузу и ничуть не заикаясь сказал внушительно, веско:
— Именно «майн гот»! Для вас лично, Ларенц. Ведь вы, если я не ошибаюсь, являетесь доверенным лицом рейхсфюрера, так сказать, человеком Гиммлера.
— Но я выполнял приказ не его, а Фегелейна!
— Это одно и то же. Абсолютно. Неужели вы этого не понимаете?
— Понимаю… И что же дальше?
— А дальше я все беру на себя. Ибо вы нужны мне, впрочем, как и я вам. Не возражаете против такой формулировки?
— Она верна.
— Ну и отлично. Что касается подробностей, то мы обговорим их позднее. В более удобной обстановке.
Весь оставшийся путь до самого Бад-Аусзее они не разговаривали. Очевидно, Шейдлер давал возможность своему спутнику, которому он только что предложил партнерство (равноправное ли?), как следует опомниться от всего услышанного, от явного психического шока. И хорошенько подумать. А подумать Ларенцу следовало о многом.
Это был тот самый случай, какой на языке военных называется коренной переменой обстановки. Подобная перемена обязательно ведет к решающему повороту событий. Будет ли этот поворот благоприятным для него, Ларенца? Вот в чем вопрос…
Начиная с Санкт-Вольфганга автоколонну Шейдлера (а она уже была именно его, не Ларенца!) всюду беспрепятственно пропускали. В Бад-Ишле застряли на целый час, медленно пробираясь по узким улочкам, забитым военной техникой и толпами обнаглевших солдат — это были остатки недавно разбитых американцами на реках Изаре и Инне частей 1-й и 19-й немецких полевых армий. Дело доходило до потасовок с армейскими патрулями, и тогда сопровождавшие колонну эсэсовцы науськивали своих свирепых псов (вот зачем они понадобились Шейдлеру!).
На подъезде к Бад-Аусзее дорога оказалась свободной, ибо здесь начиналась вотчина СД, которая сумела сохранить во всем этом районе строжайший порядок. Миновав городок, колонна свернула вправо на Миттендорф, потом еще один поворот в сторону скалистого пика Вейсеванд. Тут в ущелье, в старых соляных копях, эсэсовцы тщательно упрятали зеленые ящики, затем завалили камнями и заминировали вход.
— Все в порядке! — довольно сказал Шейдлер, — Будем считать, что это первый наш общий с вами тайник, герр Ларенц, Надеюсь, мы еще продолжим обоюдный обмен информацией.
— А солдаты? Вы их оставляете?
— Разумеется! — усмехнулся штурмбанфюрер. — Я не кровожаден, герр Ларенц, К тому же эти парни мне еще пригодятся. Это ваш Мучман пустил в расход более десятка молодых здоровых солдат. Подонок! Кстати, вы тоже были у него на прицеле. Правда, в самом конце очереди.
— Я догадывался, — поморщился Ларенц.
Он догадывался и о другом: штурмбанфюрер Шейдлер тоже наверняка запланировал нечто подобное. И может сделать это гораздо проще, ничем не рискуя, стоит только доложить Кальтенбруннеру о негаданно явившемся в Альпийскую крепость человеке предателя Гиммлера… В мусульманском коране, кажется, есть предельно яркий образ: путь лезвия бритвы.
Именно на такой путь вступил сейчас Ларенц…
Через час они вернулись в Бад-Аусзее, в двухэтажный особняк на окраине, который занимал штурмбанфюрер Шейдлер, Солдаты-эсэсовцы, оказывается, квартировали тут же во дворе, в прилепившемся у скалы флигеле.
— Моя, так сказать, личная охрана! — похвалился Шейдлер, — Надежные ребята. Вот только жрут много, канальи. А сейчас с продуктами дело швах. Думаю завтра отправить двоих на охоту в горы: там встречаются, говорят, косули. А вы не желаете поохотиться?
— Нет, благодарю! Я лучше передохну с дороги. Берлин вымотал мне всю душу.
Шейдлер напрасно прибеднялся: они неплохо пообедали. Хозяйка предложила превосходный весенний салат, жаркое из зайчатины и даже куриный паштет. А у самого Шейдлера нашлась бутылка старого фруктового вина богемской выделки.
Разливая вино в бокалы, Шейдлер приятельски подмигнул-передернул щекой.
— Моя маленькая хитрость: я сказал хозяйке, что встречаю высокого берлинского гостя. А впрочем, так оно и есть. Верно ведь, герр штандартенфюрер?
Ларенц молча кивнул, Он понимал, что этот импровизированный обед — первая ступенька в задуманном Шейдлером хитроумном торге. Значит, ставка весьма солидная, если он не поскупился на все эти яства в полуголодном курортном городишке. Ну что ж, придется поторговаться, тем более что со стороны Ларенца в залог ставится сама жизнь. А Шейдлер рискует только дефицитными блюдами…
Однако обед прошел в полном молчании. Штурмбанфюрер, на удивление, демонстрировал настоящую прожорливость: голодному, отощавшему, ему было просто не до разговоров. И только покончив с едой, они выпили еще по бокалу вина и подошли к широкому окну. Отсюда открывался чарующий вид: мрачные утесы вдали, нежная весенняя зелень на склонах и почти рядом, на солнечном косогоре, нежно-голубой ковер подснежников — ветерок доносил несмелый цветочный запах.
Ларенц ожидал, что поклонник миннезингеров Шейдлер, ублаженный сытным обедом, начнет цитировать нечто возвышенное о вечных прелестях горной весны. Однако тот деловито сказал:
— Черт побери! Вы даже не представляете, Ларенц, как богат сейчас этот зачуханный курортный ландшафт! Несметные сокровища, сундук с драгоценностями. Вон там, у горы Раухфанг, небезызвестный вам Адольф Эйхман закопал двадцать два ящика с золотом и бриллиантами — примерно на восемь миллионов долларов! Долларов, Ларенц! А дальше, за местечком Альтаусзее, офицеры-власовцы из РОА разгрузили три машины русского церковного золота — это так называемые сокровища преисподней. А если взглянуть в эту сторону, то и тут есть что поискать: вон там, в озере Эден, утопил несколько ящиков с золотыми монетами гауптштурмфюрер Гельмут фон Хуммель — начальник канцелярии Бормана. И знаете, откуда эти монеты? Из австрийского монастыря Кремсмюнстер! О майн гот! Кто только тут не копал и не прятал! И Ференц Салаши — этот привез ларец с реликвиями святого Стефана и, конечно, золото Венгерского национального банка; и хорватский фюрер Анте Павелич, и болгарский премьер Цанков. И даже мой шеф обергруппенфюрер Кальтенбруннер. Между прочим, пятьдесят ящиков. Но это между нами, Ларенц. Предупреждаю вас!
— Разумеется, — хмыкнул Ларенц, испытывая, однако, неприятный холодок на спине: зачем все это ему выкладывает штурмбанфюрер? Разумеется, он заметно опьянел, но не настолько же, чтобы выбалтывать сведения, которые уже стоили многих и многих человеческих голов?
Впрочем, сами по себе эти сведения без точных координат мало что значат… Шейдлер просто дает понять, что у него есть чем платить взамен. Взамен чего? Что именно ему нужно узнать у Ларенца?
— Со… Совершенно верно! — засмеялся, задергал щекой Шейдлер. — Вы догадливы, штандартенфюрер. Мне необходимо знать координаты вашего четвертого тайника. Ящики под номерами 37, 38, 39. Будем откровенны: не мне лично, а командующему корпусом «Альпенланд» оберштурмбанфюреру Отто Скорцени, который, кстати, только что назначен начальником секретной службы СД. Очевидно, вы его знаете?
— Знаю…
Ларенц отдавал себе отчет в том, что рано или поздно координаты тайника будут в руках Скорцени: стоит тому как следует захотеть. Пока предлагается путь простой сделки: что потребует Ларенц взамен? Нет, штандартенфюрера не интересовали зарытые золото и ларцы — у всех у них, в конце концов, есть хозяева. Кроме того, предвидя сделку, он давно продумал свои собственные условия. Они были связаны с завтрашним днем, а точнее, с дорогой в этот завтрашний день…
— Честно говоря, Шейдлер, я нахожусь сейчас в затруднительном положении… Вам, наверно, известно, что моя миссия в первую очередь была связана с конторой доктора Вернера фон Брауна…
— Конечно, известно! Я знаю, что вы затопили в Топлицзее какую-то ракету и ухлопали при этом шестерых солдат. Не понимаю, кому и на кой черт понадобятся эти железки?
— Понадобятся, герр Шейдлер… И очень скоро, будьте уверены! Однако в данный момент меня лично интересует другое: «ракетная команда» фон Брауна, расквартированная, как мне известно, в отеле «Ингебург», близ Хинделанга. Это далековато отсюда… А между тем мне бы. очень хотелось туда попасть.
— Это несложно, — сказал Шейдлер. — Но давайте играть в открытую: это очень опасно. Скажу откровенно: Альпийская крепость уже наводнена американскими и английскими секретными агентами, а отель «Ингебург», по нашим данным, буквально обложен людьми из американской разведки — так называемого управления стратегических спецслужб. Ответьте прямо: кто вам нужен в этом отеле?
— Доктор Фриц Грефе.
— Вот теперь все ясно! — рассмеялся Шейдлер. — Нам в СД ведь известны ваши с ним давние контакты. Хотя, мне кажется, вы открыто враждовали?
— К сожалению, времена переменились…
— Вот именно, черт подери! А сейчас и вовсе переменились: считайте, герр Ларенц, что ехать вам в Хинделанг незачем. Доктор Грефе уже сбежал к американцам. Сведения абсолютно точные.
Это был удар… И такой, от которого рушилось все или по крайней мере большее из того, чем старался Ларенц в последнее время мысленно вымостить свой путь в завтрашний день, в послевоенное будущее. Разумеется, Ларенц вовсе не воображал, что доктор Грефе возьмет его за руку и поведет к американцам, чтобы представить как человека, начиненного драгоценными тайнами… Но Грефе — делец и проныра — мог быть отличным посредником. И вот удрал. Несмотря на предварительную договоренность. Неужели его все-таки обработал этот рыжий австриец-фельдфебель, навязавшись в личные телохранители?
— Он, конечно, удрал с фельдфебелем Герлихом? — удрученно спросил Ларенц.
— О, вы знакомы и с этим проходимцем? — изумился Шейдлер. — Представьте, нет! Удрал один. А Герлаха наши люди пытались взять — он давно был на подозрении. Но это не удалось. Фельдфебель погиб в перестрелке. А жаль…
Да, все это были малоприятные известия… Ларенца вдруг охватил ужас полнейшей обреченности, сразу померкли за окном, сделались тусклыми залитые солнцем зелено-голубые альпийские пейзажи. Он подумал, что вся Альпийская крепость, в сущности, не что иное, как гигантская мышеловка, из которой нет выхода, и что ему самому тоже придется до конца разделить участь тысяч полуголодных озлобленных последних защитников рейха… Или бежать в горы и там замерзнуть средь ледников, или пустить себе пулю в лоб…
— Вы напрасно поддаетесь эмоциям, штандартенфюрер! — сухо заметил Шейдлер, — Я ведь знаю, чем вы озабочены. Уверяю вас: Отто Скорцени — человек слова и дола, он обеспечит нам с вами дорогу в свободный мир. Не сомневайтесь. У него большие международные связи и надежная крыша в Португалии. Ведь вы же не откажете сделать ему услугу?
— Разумеется, — ответил Ларенц, хотя и отлично понимал, что это вовсе не выход. Такой вариант устраивал лишь Шейдлера. Что касается самого Ларенца, то он превращался в банального третьего лишнего с того момента, как прозвучат или будут написаны цифры координат. Хорошо, что Шейдлер, очевидно, из деликатности пока не требовал их.
Поболтав пустую бутылку, штурмбанфюрер неожиданно предложил:
— Черт побери! А не проехать ли нам в офицерское казино, герр Ларенц? Мы благополучно решили все проблемы, и нам не грех как следует обмыть это. Вы не находите?
— Пожалуй… — пожал плечами Ларенц.
Спустя двадцать минут «опель-капитан» затормозил у подъезда гарнизонного казино. Оба сопровождавших солдата-эсэсовца остались в машине, а Шейдлер с Ларенцем направились в казино «трясти выпивку из этого старого бурдюка — хозяина», как выразился штурмбанфюрер.
Они сняли в гардеробе фуражки, причесались, и штандартенфюрер Ларенц, выглянув из-за портьеры, вдруг попятился:
— Майн гот! Кого я вижу! Это просто невероятно, Шейдлер!
— Встретили знакомого?
— Да еще какого! Вы видите за столиком в углу плечистого загорелого оберста? Идите, Шейдлер, за своими солдатами: мы должны его немедленно арестовать. Уверяю вас, это стоящее дело!
Ларенц еще раз присмотрелся, прищурился: никаких сомнений — в зале сидел полковник Крюгель!
17
Запищал зуммер. В трубке знакомый резковатый голос:
— Вахромеев, как идут дела? Докладывай.
— Все в порядке, товарищ Первый. Вышли на рубеж Ландвер-канала, как было приказано. Закрепились. Сейчас группирую силы для нового броска.
— Отставить! Сдашь участок резервному полку — они уже выдвигаются. А свое хозяйство — до единого взвода — отведи в тыл, в Мариендорф. На исходные. Помнишь?
— Так точно, помню, товарищ Первый. Вы туда к нам приезжали в ночь перед форсированием. Это у взорванного трамвайного депо?
— Вот-вот! Приводи гвардейцев в порядок, пополняйся, выдирай боезапас и вообще… Словом, готовься к оперативному рейду.
— А куда?
— Куда-куда? Раскудахтался… — Генерал недовольно и витиевато закруглил фразу. — А еще сибиряком называешься! Давай жми ко мне, чтобы через час был на КП. Я тебе все растолкую!
Дивизионный командный пункт располагался в подвале продовольственного магазина. Тут затхловато, как в амбаре, пахло залежалой крупой, хотя никакой бакалеи и в помине не было: голодные берлинцы давно выскребли все до последнего зернышка.
В просторной комнате, освещенной аккумуляторными лампами, генерал в окружении штабных офицеров работал над настольной картой. Колесиком курвиметра провел по карте куда-то на юг от Берлина и, поманив Вахромеева, показал счетчик:
— Триста километров! Вот твой завтрашний путь, Вахромеев. На Прагу, понял? Получен приказ: совершить стремительный танковый рейд на помощь восставшим чехам. Речь идет о жизни и смерти наших братьев славян. Такова ситуация.
— Значит, опять танковым десантом? — уточнил Вахромеев.
— Верно, xoть и не совсем. У тебя под рукой будет не просто десантный полк, а полк автоматчиков-фаустников. Неплохая идея, Вахромеев? А подал ты ее сам, вот сам и реализуй на практике. Это ведь тебе пришло в голову организовать роту фаустников?
— Так мы склад захватили, товарищ генерал. Не пропадать же трофейному добру?
— Правильно сделал, Вахромеев! Командующий фронтом полностью одобрил. Это он приказал бросить именно твой полк на броне десантом фаустников. Вы с ним, с маршалом, оказывается, давно знакомы?
— Да как сказать… Воевали вместе. Еще с Курской дуги.
— И войну заканчивать будете вместе: маршал лично возглавляет эту операцию. По приказу Ставки. А мне, к сожалению, не повезло… Не дотянул каких-то несколько дней. Вот с рукой совсем плохо. Видишь, все сдаю — немедленно отправляют в госпиталь.
Генерал закурил, подошел к Вахромееву вплотную, протянул правую здоровую руку:
— Ну прощай, комполка! Не поминай лихом. Я ведь, честно признаться, мужик кипяченый. Но с тобой бы мы сработались, это я уж тут, в Берлине, понял. А может, после войны еще сработаемся? Как думаешь, Вахромеев?
— Не люблю загадывать, товарищ генерал. Вы уж извините. Будем живы — не помрем. Я так считаю.
И вот вторые сутки безостановочного движения. Лязг гусениц, ветер в лицо, пахнущий придорожной сиренью, короткие огневые стычки с гулким уханьем пушек и скороговоркой автоматов. И снова вперед, снова — танковый аллюр три креста!
А мысли все еще были в Берлине. Оставался, не таял горьковатый осадок какого-то неудовлетворения или, скорее, досады за очень важное незавершенное дело, в котором не довелось поставить решающую точку — концовку поручили другим. Ведь с берега Ландвер-канала, куда вышел вахромеевский полк 28 апреля, уже хорошо виден был центральный Потсдамский вокзал, просматривались аллеи Тиргартена — а оттуда рукой подать до рейхстага и имперской канцелярии.
Весть о капитуляции Берлинского гарнизона полк встретил 2 мая в пригороде, в Мариендорфе: солдаты ликовали, палили в воздух, понимая, однако, что на победном финише их все же чуточку обошли. Но замполит Чумаков оказался молодцом — провел работу, сумел взбодрить «славян». Простая, казалось бы, мысль: конец Берлина — еще не конец войны. Ведь это им, вахромеевцам, вместе с танкистами Рыбалко, Лелюшенко, Полубоярова, гвардейцами Гордова, Жадова и еще сотнями тысяч из тех, кто штурмовал Берлин, предстоит теперь окончательно завершить тяжкую четырехлетнюю войну, поставить историческую точку. Там, под Прагой.
Да, все они так и настраивались раньше: добить врага в его логове, в Берлине, чтобы потом облегченно сказать: «Амба! Конец войне!» Однако враг оказался живучим: продолжаются кровопролитные бои в Северной Германии, обреченно огрызается группировка «Север» в Курляндии, цепью траншей и дотов встает сейчас на пути Дрезден, а в Чехословакии самая сильная и крупная — миллионная группировка «Центр» фельдмаршала Шернера, который после самоубийства Гитлера объявлен главнокомандующим сухопутными силами Германии.
У Шернера под рукой свежие нетрепаные части, здесь же затаились старые знакомцы — битые-перебитые, но все еще существующие танковые дивизии СС, с которыми Вахромееву довелось впервые сшибаться в пору Курской битвы. Это все в Чехословакии, до которой еще надо дойти. Ведь впереди Рудные горы, даже в узости своей достигающие сорока километров. Наверняка траншеи на склонах, минированные дороги, лесные завалы: горы есть горы…
Нелегким будет последний удар, недешево достанется эта решающая победная точка!
Однако велик, неостановим был натиск: уже к вечеру 7 мая немецкая оборона в предгорье оказалась прорванной! В бреши хлынули сотни танков и самоходок, тысячи артиллерийских тягачей и грузовиков с пехотой. Начался ночной бросок через Рудные горы — в проливной дождь, под грохот весенней грозы.
Вахромеевский передовой отряд, с боями миновав перевалы, снова повернул к берегу Эльбы — здесь, в Чехословакии, она уже называлась Лабой. На исходе второго дня, оторвавшись от основных сил, танковый десант неожиданно напоролся на крупную автоколонну немцев. Узкая долина мешала маневрировать, однако тридцатьчетверки лихо рванули по косогору и мелколесьем прямо по склону обошли гитлеровцев, отрезая им путь назад. Одновременно рота тяжелых танков ИС принялась на скорости утюжить шоссе, давя гусеницами и разбрасывая по кюветам вражеские грузовики. Били танковые пушки, в россыпь хлопали фаустпатроны десантников — через полчаса автоколонна превратилась в груду искореженного, дымно чадящего металлолома.
Уцелевшие немцы, в основном офицеры (как потом выяснилось, это была штабная колонна), сгрудились в лощине, которая круто обрывалась берегом реки. Их там пряталось не менее сотни, средь молодой зелени кустарников.
Вахромеев дал ракету: «Прекратить огонь!» Картина казалась ясной: за спиной у немцев — многоводная по весне Лаба; впереди — полукольцом вдоль шоссе жерла танковых пушек и залегшие цепи автоматчиков. Как ни крути — западня.
Спрыгнув на землю, Вахромеев поднял бинокль: интересно разглядеть, что за немцы? Увидел красные лампасы по крайней мере у троих — эти сидели под скалой, даже не прятались. Неудобно на карачках ползать, все-таки генералы. Оно и понятно… Вспомнился давний бой, еще летом сорок третьего, под Белгородом у Томаровки. Тогда вот в такой же похожей ложбине, заросшей терновником, укрывались остатки разбитой танковой дивизии немцев, а он, Вахромеев, опростоволосился упустил немецкого генерала, не успел пленить. Нет, этих упускать нельзя!
Подошел майор Чумаков, вглядываясь, потер красные от бессонницы глаза. Хмыкнул:
— Генералы… Сидят, гады, покуривают. Думаешь, выбросят белый флаг?
— А куда им деваться? — пожал плечами Вахромеев, не отрываясь от бинокля, — У них же только личное оружие. Правда, есть у некоторых автоматы. А много их там упряталось! Прямо кишат по кустам, как воши на овчине. На вот, полюбуйся!
Чумаков отмахнулся от бинокля:
— Не надо! Я и так хорошо вижу. Следует, командир, пожалуй, дать хороший пушечный залп, а то они стесняются. Долго ждать придется.
— Подождем… — буркнул Вахромеев.
Прошло минут пятнадцать. Немцы и в самом деле что-то не спешили с белым флагом. Более того, пытались попробовать, не годится ли Лаба для возможного отхода из западни. Два офицера, сбросив мундиры, прыгнули с обрыва в холодную воду, но вряд ли далеко уплыли: слева, из осинника на самом берегу, застучали автоматные очереди десантников.
— Ладно! — сказал Вахромеев. — Будем предъявлять ультиматум.
— Правильно, командир, — согласился Чумаков.
Подняв белый флаг, с ультиматумом направились майор Соменко, знавший немецкий язык, и командир роты старший лейтенант Бурнашов. Долина притихла, только слышен был приглушенный рокот танковых дизелей, работавших на малых оборотах.
До прибежища немцев по прямой метров триста, а пешком, учитывая изгибы рельефа, и все полкилометра. Парламентерам приказано было дойти до середины этого пути и там, примерно на каменистом, голом взлобке, ждать представителей немцев для предъявления ультиматума. Но они туда не дошли.
Уже на склоне, по которому они спускались от шоссе, их настигла пулеметная очередь, длинная и гулкая очередь крупнокалиберного «гувера» — пулемет бил из-за валуна, как раз с той каменистой высотки, куда шли парламентеры. Очередь — это было видно всем! — сразу наповал скосила обоих, Все произошло в считанные мгновения: и подлая очередь, и почти одновременно с ней кубарем скатившийся но склону какой-то беловолосый солдат — без пилотки, с наспех раскрытой санитарной сумкой. Он успел лишь склониться над телами парламентеров — и снова хлесткая очередь, буквально подбросившая санитара, прежде чем он упал ничком…
Вахромеев беспомощно огляделся, в гневе закрыл лицо руками: сразу троих!.. А этот-то третий откуда взялся, дурень? И вдруг почувствовал горячую, обжигающую сухость во рту; да ведь это была женщина — седоголовая Грунька Троеглазова, санинструктор бурнашовской роты!
Ослепнув от ярости, Вахромеев стал торопливо расстегивать брезентовую кобуру ракетницы: вперед! всем вперед! Раздавить, растоптать, в прах изничтожить фашистскую нечисть! Проклятие недобитки! Но тут же почувствовал на запястье железную руку Чумакова.
— Стоп, командир… Очнись! Опомнись! Нам с тобой нельзя нервничать — мы победители. Помни: ты взял Берлин, возьмешь и этих гадов. Спокойно возьмешь!
Замполит нашел удивительно точное слово: «Берлин»!
Который был уже за плечами. Упоминание о нем подействовало, как ушат холодной воды: Вахромеев, сразу вздрогнув, вернулся к действительности. Тяжело перевел дыхание, буркнул:
— Жалеешь фрицев?
— Нет, наших ребят жалею! Завтра победа. А им еще жить.
Танкисты все-таки не удержались — дали несколько залпов, и немцы полезли из кустов с поднятыми руками. Пулеметчика — какого-то полубезумного лейтенанта, они, между прочим, прибили сами.
Убитых майора Соменко и санинструктора Троеглазову командир полка приказал положить в штабной бронетранспортер, чтобы похоронить с надлежащими почестями в ближайшем на пути чешском городе. Тяжелораненого старшего лейтенанта Бурнашова вместе с сопровождающим ефрейтором Прокопьевым Вахромеев, связавшись по радио, хотел было направить в освобожденный накануне город Теплице-Шанов, но ему посоветовали не делать этого: прямо за ними по маршруту следует колонна подвижного госпиталя.
Прежде чем возобновить путь, танкисты основательно расчистили шоссе, спихивая под гору остовы сгоревших автомашин — сзади наступали на пятки колонны главных сил.
В кузове бронетранспортера, где лежали накрытые брезентом тела убитых, майор Чумаков сказал Вахромееву:
— Я насчет Троеглазовой, Николай Фомич… Нам вернули представление ее к награде. Мотивировка: репатриированная, не прошедшая проверки. Но я думаю, мы возобновим ходатайство. Я сам напишу новое представление. Как только возьмем Прагу.
— Согласен, — кивнул подполковник, — Обязательно надо написать! И указать: представляется посмертно.
До вечера произошло еще два скоротечных ожесточенных боя: эсэсовские части обезумело рвались из огромного котла, который уже образовался севернее Праги, стремились пробиться на запад, за Эльбу, под спасительное крылышко американцев, чтобы там сдаться в плен. Это подтверждали и пленные немецкие генералы.
Оказывается, еще несколько дней назад спешно сфабрикованное новое германское «правительство адмирала Деница», собиравшееся перебраться в Прагу под защиту наиболее мощной немецкой группировки «Центр», издало приказ о капитуляции на западе и продолжении борьбы на Восточном фронте. Однако после того как чехословацкий бастион фельдмаршала Шернера оказался окруженным со всех сторон войсками трех Украинских фронтов, Дениц 7 мая послал срочный приказ-радиограмму об отходе немецко-фашистских войск с Восточного фронта с целью сдаться в плен англо-американцам («чтобы сохранить для германской нации возможно большее число немцев и спасти их от большевизма»). Сам «мастер горной обороны» фельдмаршал Шернер, как свидетельствовали пленные генералы, еще вчера бросил свои войска и переодетый удрал в горы.
Здесь, на равнине, в широких долинах Лабы, продвижение советских войск явно замедлилось. И не только из-за возросшего упорства фашистов: в каждом из многочисленных сел и городков ликующие чехи буквально облепляли советские танки, забрасывали освободителей-десантников цветами, букетами свежей сирени, прямо на тротуары выкатывали давно припасенные бочонки с виноградным вином. И как ни рвались солдаты вперед, а нередко не выдерживали подобного «штурма».
В одном из таких городков, кипевших безудержной радостью, уже в сумерках колонну Вахромеева застал радиоприказ штаба фронта: в двадцать ноль-ноль приостановить движение. По всем радиостанциям было передано обращение советского командования к окруженным войскам группировки «Центр» с требованием безоговорочной капитуляции. На исполнение — три часа.
Пользуясь затишьем, Вахромеев на «виллисе» поехал в полевой госпиталь, расположенный в пригороде, в двухэтажном доме помещичьего фольварка, — туда час назад был доставлен тяжелораненый комроты Бурнашов.
У подъезда из душистой темноты яблоневого сада навстречу Вахромееву вынырнул Афоня Прокопьев — это он позвонил в штаб, сообщил о начавшейся операции.
— Ну как там Василий Яковлевич? Докладывай.
— Сразу на операционный стол положили. Сорок минут назад. Сестра говорит: должен выдюжить. Одно-то ранение легкое — в предплечье, а другая пуля в грудь, прямо напротив сердца. Хорошо, в орден попала, срикошетировала. А орден, говорит, тоже вошел туда… Ну в грудную полость.
— А кто оперирует? Небось женщина?
— Никак нет, товарищ командир! Сам полковник взялся. Сестра сказывала — главный хирург фронта. Очень большой специалист! Профессор, до войны был известным на всю Москву.
— Это сестра тебе сообщила?
— Так точно!
— Ну может, и приврала… — Вахромеев достал кисет, в раздумье свернул самокрутку. — Хотя, с другой стороны, вполне возможно. Потому что Бурнашов есть истинный герой войны: пять орденов, не считая медалей. Такого человека надо непременно спасти!
— Оно-то так… — тяжело вздохнув, сказал Афоня, присаживаясь рядом на скамейку. — Я сестре тоже втолковывал, да и перед капитаном ихним ходатайствовал. От вашего имени. Так они говорят; нам, дескать, все раненые одинаковы, что солдат, что генерал. Всех спасать надобно.
Вахромеев промолчал, с грустью подумал, что, может, они и правы, медики… Ведь недаром же в народе говорят: перед смертью все равны. А врачи это по-своему переиначивают: и перед жизнью тоже. Наверно, правильно…
Отмахиваясь от наплывающего махорочного дыма, Афоня тихо рассмеялся, сказал, будто в оправдание:
— Они тут меня обрабатывали… Ну сестра-сержантиха и капитан тоже. Я им, значит, помогал раненых принимать из фургонов. А потом бинты там снимали, раны промывали некоторым. Так товарищ капитан меня похвалил: ты, говорит, солдатик, к медицине способный. Крови не боишься, и руки у тебя опять же ласковые. Ну, значит, заботливые… И еще знаете что сказал?
— Ну-ну.
— Валяй, говорит, ефрейтор, на доктора учиться. Не пожалеешь. Смешной мужик! А вот вы, Николай Фомич, как считаете: получится из меня доктор?
У Вахромеева сразу на сердце как-то потеплело: вспомнилась Афонина ординарская стряпня, фирменная картофельная жаренка, даже тайные постирушки — что ни говори, а прилежен был к чистоте, аккуратности Прокопьев-младший. Его дотошная заботливость иной раз прямо докучала Вахромееву: ни дать ни взять, бабья опека до зубовного скрежета! Конечно, получится из Прокопьева хороший врач, а почему бы и нет?
Но ответить Вахромеев не успел: справа, на ярко освещенной веранде, распахнулась дверь и на крыльцо вышел приземистый человек в белом халате — стриженый ежик серебрился на его массивной голове.
— Профессор! — испуганно шепнул Прокопьев, — Видать, операция закончилась, товарищ подполковник…
Вахромеев и сам догадался, вскочил, сделал несколько шагов и, как только хирург достал из пачки папиросу, вышел к крыльцу, с готовностью щелкнул зажигалкой:
— Пожалуйста, огоньку, товарищ полковник.
Тот прикурил, усмехаясь одобрительно прогудел:
— Боевые друзья на карауле… Не беспокойтесь, будет жить ваш старший лейтенант! Повезло ему: сердце оказалось не задето. Да и парень жилистый, надо признать. А вы кто ему приходитесь, если не секрет?
— Командир стрелкового полка подполковник Вахромеев! — представился Николай Фомич, — Старший лейтенант Бурнашов мой подчиненный. Старый боевой товарищ. Земляк.
— Ага, значит, вы тоже сибиряк? Ну и ругался заковыристо этот ваш Бурнашов! Именно по-сибирски, упоминая язвы и кадыки, елки и палки, дуги и вожжи. Прямо умора! Я сразу вспомнил, как в прошлом году оперировал во Львове одну летчицу-сибирячку. Та тоже под наркозом выдала весь блеск сибирского фольклора!
— Летчицу? — тихо и хрипло переспросил Вахромеев, делая шаг по ступеньке. — Какую… летчицу?
— Ну говорю вам — сибирячку. Тоже отчаянная была девица. Представляете: с орденами Славы! Фамилию не помню, и к тому же она к нам в госпиталь попала без всяких документов. И в бессознательном состоянии, только по погонам видно, что старшина.
Хирург вдруг умолк и, затянувшись, озадаченно нахмурился. — А собственно… почему вы на меня так смотрите, голубчик? Что-нибудь случилось?
У Вахромеева дрожали губы, он торопливо пытался расстегнуть карман гимнастерки, но пальцы не слушались, соскальзывали с пуговицы. Наконец извлек оттуда потрепанную фотокарточку, протянул полковнику. Тот не понял:
— Что это? Зачем?
— Посмотрите, товарищ полковник… Пожалуйста…
Хирург повернул фотографию к оконному свету и сразу уверенно сказал:
— Да, это она! Она самая. Ну конечно, старшина Просекова — теперь я вспомнил и фамилию! А собственно, голубчик, как попала эта карточка… — Полковник вгляделся в Вахромеева и, вдруг рассмеявшись, хлопнул его по плечу: — Стоп! Так вы, наверно, тот самый пехотный комбат, ее муж, которого она потеряла?!
— Так точно! — Вахромеев тоже улыбнулся — растерянно и чуть виновато. Пряча в карман фотографию, признался: — А ведь я чего только не думал!.. Уже решил, что она, наверно, не выжила после того ранения…
— Не расстраивайтесь и не корите себя, голубчик, мужики все эгоисты. А вот она, наоборот, твердо верит, чтобы живы! Видите, какая разница! Кстати, я ее встречал совсем недавно случайно на Львовском аэродроме. Она уже лейтенант и воюет на 4-м Украинском фронте. Собиралась брать Прагу. А вы ведь тоже сейчас туда направляетесь? Вот там ее и ищите.
…Ровно в двадцать три часа поступило сообщение: время истекло, немцы не ответили на требование о безоговорочной капитуляции. Приказ: вперед, на Прагу, на помощь восставшим пражанам.
Срок ставился жесткий: к утру выйти на западную окраину столицы Чехословакии и овладеть центральным аэропортом Рузине.
18
О сопротивлении или побеге нечего было и думать: впереди шел штурмбанфюрер, а сзади спускались по ступеням, дыша Крюгелю в затылок, два дюжих эсэсовца. Правда, оружия пока не отобрали, но это ничего не решало — они следили за каждым его движением и не позволили бы даже расстегнуть кобуру.
Как ни странно, Крюгель жалел сейчас об одном: придется бросить автомобиль, для которого партизаны с таким трудом достали горючее — залили полный бак, под пробку! Кому же он теперь достанется?..
А может быть, «БМВ» заберет местный партизанский агент? Ведь Фридрих Ворх предупредил Крюгеля, что за ним в Бад-Аусзее будет для страховки наблюдать некий таинственный партизан. Хотя никакого постороннего наблюдения за собой оберст до сих пор не замечал, как не заметил и роковой эсэсовской слежки.
Штурмбанфюрер подвел Крюгеля к черному «опелю» и усадил на заднее сиденье так, что солдаты плотно стиснули его с обеих сторон. В нагретой солнцем машине было душно, а когда «опель» тронулся с места, Крюгель и вовсе стал ловить ртом воздух: в эсэсовском офицере, сидящем на правом переднем сиденье, он узнал… Макса Ларенца, бывшего фельдкоменданта «Хайделагера»! Сначала, со спины, ему показались знакомыми оттопыренные хрящеватые уши, он медленно перевел взгляд на кабинное зеркало я — обмер…
— Да-да, герр оберет! Вы не ошиблись; это я, Ларенц, ваш старый фронтовой товарищ. Неожиданная встреча, не правда ли? — Не оборачиваясь, штандартенфюрер радушно ухмылялся в зеркало.
Крюгель отвернулся, поглядывая на бегущую мимо городскую окраину. Везут, очевидно, в резиденцию СД, на «виллу Кэрри», — это шесть километров в сторону Альтаусзее. Конечно, на допрос…
Да, кажется, случилось то, о чем его предупреждали в Москве, предлагая сменить фамилию и изменить внешность. Его снова — в который раз! — подвело собственное упрямство!..
Неужели они собираются ворошить старое, связанное с прошлогодним покушением на Гитлера, предъявлять ему документы тайной офицерской оппозиции сейчас, когда рейх уже агонизирует, а до падения Берлина остаются считанные часы? Подготовленная легенда и официальная столичная командировка не спасут — они разоблачат его через пять минут, позвонив по телефону генералу Фабиунке…
Крюгель просто не знал, как вести себя на предстоящем допросе; ведь подобный вариант не учитывался, полностью исключался во время подготовки в Москве. Встреча с Ларенцем считалась случайностью, шансом с миллионной долей вероятности.
Тем не менее эта встреча произошла…
На одном из перекрестков штурмбанфюрер неожиданно и лихо повернул автомобиль вправо. Еще несколько десятков метров по булыжнику — и «опель» остановился у решетчатых ворот. Это была окраина Бад-Аусзее и вовсе не «вилла Кэрри». Значит, подумал Крюгель, они решили провести предварительную неофициальную беседу. А уж допрос потом, когда он окончательно расколется.
Втроем они поднялись на второй этаж добротного типично тирольского дома и расположились на просторной застекленной веранде, где уютно пахло геранью, а стены были испятнаны радужными солнечными бликами. Крюгель собрался сесть у стены, но ему указали на кресло посредине комнаты — в самом потоке слепящих солнечных лучей. «Они хотят хорошо высветить меня, — подумал Крюгель, — Ну и, кроме того, держать на дистанции».
— Вы, кажется, были солнцепоклонником, герр Крюгель! — усмехнулся штандартенфюрер. — Помните, год назад вы так любили погреться на солнышке? Это было полезно для вашей сломанной ключицы. Я вяжу, она благополучно срослась?
— То был не перелом, а ранение… — буркнул Крюгель.
«Чего они тянут, не начинают? Может быть, ждут кого-то?» Сидящий справа Ларенц находился явно в игривом расположении духа, щурился, причмокивал, пристально разглядывая оберста. Всем своим видом он напоминал удачливого егеря, прихлопнувшего наконец пройдоху-браконьера. Что касается штурмбанфюрера, тот, кажется, вообще не собирался вступать в разговор: в противоположном углу, у столика, он заваривал кофе, нетерпеливо дергая щекой и поглядывая на черную коробку телефона.
«А ведь они ждут телефонного звонка!» — догадался Крюгель.
Наконец телефон зазвонил. Штурмбанфюрер поднял трубку, выслушал и коротко сказал: «Гут!»
Затем разлил кофе в крохотные чашечки, одну из которых подал Крюгелю:
— Я должен задать вам два вопроса, герр оберст. Постарайтесь ответить на них вразумительно. Мне сейчас сообщили, что пропуск на вашей машине, которую вы оставили у казино, фальшивый — комендатура гестапо его не выдавала, Вопрос первый: где вы взяли этот пропуск? И второй: как могло вам выдать предписание в Берлине инженерно-саперное управление, которое уже больше месяца эвакуировано и находится здесь, в Берхтесгадене?
— К машине я не имею никакого отношения! — резко ответил Крюгель. — Что касается…
— Стоп! — перебил штурмбанфюрер, — Айн момент! Я не сказал вам, что машину «БМВ» уже заботливо увел один из ваших агентов, герр оберст. Мы его не стали пока задерживать, но приделали хвост. И если вы будете упираться, мы доставим его сюда и допросим на ваших глазах. А вы знаете: мы умеем допрашивать.
Крюгель сразу почувствовал горячие струйки пота на затылке (его не случайно посадили на самое пекло!). Нет, что угодно, но провала партизанского связника он допустить не мог — только не это! Он сам влип в эту историю, сам и должен расхлебывать ее до конца. Он помнил предупреждение Фридриха Ворха.
А может, эсэсовцы просто шантажируют, берут на крючок? Может, автомобиль угнал какой-нибудь местный шалопай или даже вообще никто не угонял — «БМВ» спокойно стоит на месте?
— Повторяю: это не мой автомобиль…
Поднялся с кресла штандартенфюрер, прошел к столику и, взяв сигарету, неумело пыхнул дымом. Благодушно рассмеялся:
— Ах, герр Крюгель, какой вы, однако, упрямец! Вы знаете, что я не курю, но вот даже закурил, переживая за вас. Поверьте, самое правильное в вашем теперешнем положении: говорить только правду! Только! Ведь нам хорошо известно ваше прошлое. И то, что вы принадлежали к офицерской оппозиции, которая, между прочим, ориентировалась на Британские острова. И даже то, как вы таинственно исчезли из «Хайделагера» в конце июля прошлого года. Явно не без помощи этих бесшабашных томми.
— Томми? — машинально переспросил Крюгель.
— Ну разумеется, английских парашютистов! — подмигнул Ларенц. — И пожалуйста, не делайте круглые глаза, оберст. Давайте без артистизма! Между прочим, известный вам фельдфебель Герлих еще тогда именно это показал на допросе. Так что будем играть в открытую: имеете ли вы отношение к Интеллидженс сервис?
— То есть?
— О майн гот! Ну зачем вы юлите, Крюгель. Мы ставим вопрос прямо: являетесь ли вы резидентом английской секретной службы? Или, может быть, вас занесло сюда совершенно случайно, вроде одуванчика?
Так вот в чем дело! Только теперь до Крюгеля окончательно дошло: они принимают его за агента британской Интеллидженс сервис, даже за резидента, специально заброшенного в Альпийскую крепость на финише войны! Ну разумеется, этим фюрерам и в голову не может прийти, что он, полковник вермахта, на самом деле заброшен сюда совсем с противоположной стороны! Участника офицерской оппозиции, которую возглавляли с десяток графов и баронов, конечно же никак нельзя связать с обликом «большевистского разведчика» — это для них чистейший нонсенс…
Все еще сдерживаясь внутренне, Крюгель тем не менее перевел дыхание: ситуация существенно менялась. И пожалуй, в его пользу.
— Допустим… — произнес он тихо, сквозь зубы.
— Что «допустим»? — наседал Ларенц, — Резидент или «одуванчик»?
— Допустим, резидент.
Видимо, штандартенфюрер очень ждал этого признания. Оно его будто подхлестнуло: вскочил, молодцевато бросился к окну, настежь распахнул рамы.
— Что и требовалось доказать! Вы слышали, Шейдлер?
— Слы… слышал, — явно заикаясь, кивнул штурмбанфюрер.
— Тогда приступим к делу, черт побери!
Эсэсовцы действительно приступили к делу и тут же без обиняков предложили «резиденту Крюгелю» деловой контракт: он обеспечивает им будущую легализацию в свободном мире и покровительство Интеллидженс сервис, они взамен предоставляют ему кое-какие секреты третьего рейха. И разумеется, валютные ценности.
По тому, с какой горячностью, перебивая друг друга, «фюреры» убеждали в «обоюдной беспроигрышности джентльменского контракта», в исключительной ценности бумаг, могущих попасть к нему в руки, Крюгель без труда понял истинные мотивы высокопоставленных эсэсовцев: они дрожали за свои шкуры и готовы были хоть сегодня драпать из «неприступного редута», бросив все к чертям и плюнув на дешевые нацистские «патриотические» лозунги (на которые, впрочем, они плевали и раньше!).
Нет, по мнению Крюгеля, оба они были слишком тупы, чтобы разыграть эту мелодраму и спровоцировать разговор о «деловом контракте». Они были искренни в своем смятении и страхе, как недавно искренними были в подлостях, самодовольстве, жестокостях. Им даже изменила столь свойственная изуверам звериная интуиция и осторожность: они прут напролом, не проверив как следует Крюгеля, не наведя справок окольным путем. Им просто некогда, да и, доверяясь Крюгелю, они, собственно, ничем не рискуют.
Рискует он. И не только собственной жизнью — ведь для спасательной операции обязательно потребуется выходить на партизанских связников. Он не имел нрава принимать единоличного решения, однако другого выхода сейчас не было.
— Вы меня просто растрогали, господа! — усмехнулся Крюгель, перенося свое кресло с весеннего солнцепека (пора высвечивания, пожалуй, закончилась!). — И я понимаю: долг истинного немца помочь соотечественникам в тяжкую минуту. К тому же мы с вами, герр Ларенц, действительно старые фронтовые товарищи, а это незабываемо. Но поймите и меня: я подчиняюсь субординации, а в разведке это особенно важно. И если я рискну принять самостоятельное решение, то есть помочь вам, то я должен иметь гарантию: Лондон одобрит мою акцию. Меня интересуют не деньги и не золото. Я хочу знать, чего стоят так называемые секреты, окупят ли они вашу переброску в Швейцарию и последующую легализацию, например, в Испании?
Эсэсовцы молча переглянулись, и Крюгель понял, что вопрос обоих застал врасплох: между ними явно не было предварительной договоренности на этот счет. Ну что ж, пусть выкручиваются. Не он первым начал разговор о «деловом контракте». А раз начали, надо вести его по всем правилам, без скидок — твердо и жестко. У них не будет повода думать о нем, как о сентиментальном любителе острых приключений. Банк объявлен — ставки на стол.
— Мы могли бы предложить координаты тайника с контейнерами, в которых находятся все части немецкой боевой ракеты конструкции фон Брауна. Ну вы ведь в курсе ракетных дел, герр Крюгель… — Штандартенфюрер высказал это предложение с явной неохотой.
— Вряд ли это заинтересует моих шефов, — покачал головой Крюгель. — Насколько мне известно, Интеллидженс сервис уже располагает несколькими образцами Фау-2, в том числе и теми, что упали на Лондон и не разорвались.
— Но речь идет о новейшем образце, герр Крюгель! О так называемой трансатлантической ракете. По расчетам, она должна покрывать расстояние в четыре тысячи километров. То есть достигать берегов Америки.
— К сожалению, должен вас огорчить, штандартенфюрер. Эта ракета, скорее, представляет интерес для американской разведки, для ОСС[55]. Альбиону[56], по-моему, нет смысла вкладывать капитал в такую ракету.
— Как нет смысла? А потенциальный восточный противник, а большевизм? — недовольно и раздраженно воскликнул Ларенц. — Во всяком случае, это будете решать не вы, герр Крюгель.
— Совершенно верно, не я, — спокойно кивнул Крюгель. — Но я делаю первичную прикидку. И для своих выводов я имею основания. Иначе зачем мы ведем этот разговор?
Со своего места у кофейного столика поднялся штурмбанфюрер. Подошел к Крюгелю и, нервно дергая щекой, силясь преодолеть заикание, долго не мог начать фразу.
— Вы… мэ… м-мне кажетесь умным человеком, герр оберст. Я п… предлагаю ставку самому премьеру Черчиллю. Он заплатит любые деньги, а ва… вас наградит орденом. За его письма.
— Какие письма?
— Личные письма Черчилля к дуче Муссолини.
— Признаться, я ничего не понимаю…
— Де… дело в том, что английский премьер Черчилль один из давних обожателей Муссолини. Начиная с 1927 и по сорок третий год он написал ему целый мешок хвалебных писем. Вернее, чемодан. А осенью 1943 года, когда Отто Скорцени освободил дуче из плена на высокогорном Гран Сассо, чемодан на несколько часов попал к нам в СД. У меня на руках имеется микрофильм со всеми письмами сэра Уинстона.
— Ну и что же?
— Как «что»?! — взорвался штурмбанфюрер. — Вы прикидываетесь или в самом деле ни черта не понимаете?! Да ведь эти компрометирующие письма, могут стоить головы Черчиллю, а уж поста премьера — это точно, опубликуй письма завтра любая бульварная газетенка. «Поборник демократии и свободы» вдруг оказывается обожателем фашистов. Мировой скандал — вот что это такое, герр Крюгель!
— Да, пожалуй… — искренне изумился Крюгель. Что там бульварная пресса — он сам, полковник вермахта, никогда бы не поверил в подобную метаморфозу. В самом деле сногсшибательная сенсация! — А вы… извините, штурмбанфюрер, можете дать гарантии?
— Какие нужны еще гарантии? Микропленка у меня, и я ее предъявлю только там, в Лондоне. А что касается гарантий, то это наши с Ларенцем головы. Ведь не улизнем же мы из рук пресловутой Интеллидженс сервис, не так ли? Или вы сомневаетесь?
— Я согласен.
…На подготовку спасательной акции ушла целая неделя. Крюгелю пришлось действовать почти в открытую: он вошел в контакт с партизанскими связниками в Бад-Аусзее, а потом выехал в Бад-Ишль к Фридриху Ворху якобы для разработки маршрута перехода в Швейцарию. Эсэсовцы ни во что не вмешивались, хотя слежка за Крюгелем была установлена круглосуточная.
Однако она мало что давала Ларенцу и Шейдлеру — во всей Альпийской крепости уже царила неразбериха и паника: в начале мая американские войска, прорвав оборону на реке Инне, вышли к Среднему Дунаю и полностью отрезали Тирольские и Альгейские Альпы. Сюда сначала пришло сообщение о самоубийстве Гитлера, а 3 мая все радиостанции известили мир о падении Берлина.
Со склонов гор вместе с ручьями многоцветным половодьем скатывалась в долины весна, а в курортных городках, переполненных оборванными беженцами и завшивленной солдатней, свирепствовали голод, хаос, эпидемии. На импровизированных толкучках шелестели в грязных пальцах доллары и фунты, скупо поблескивали старинные наполеондоры, золотые американские двадцатидолларовики, бриллианты, рубины, платиновые цепочки, ювелирные редкости из музеев европейских столиц — все это без сожаления отваливалось за краюшку черного хлеба, плитку шоколада или бутылку кислого молока. Но никакие драгоценности уже не могли противостоять железной и беспощадной поступи Времени, Альпийская крепость — зловонная отрыжка третьего рейха — билась в последних конвульсиях…
На рассвете 6 мая, когда американцы заняли Берхтесгаден, распался штаб СД, а в долине Эдернталь австрийские отряды Сопротивления добивали эсэсовские части, оберст Крюгель вывел свою команду на старт. И тут выяснилось, что эсэсовцы пытаются его явно надуть: на условленной явочной вилле Крюгель увидел не двух, а трех человек, экипированных под тирольских жителей. Третьим был долговязый пожилой мужчина, упорно прятавший взгляд под полями шляпы. Лицо его с характерным шрамом на левой щеке показалось оберсту знакомым. Этот третий наверняка тоже собирался с ними в Швейцарию, судя по огромному, туго набитому рюкзаку.
Крюгель сделал знак штандартенфюреру Ларенцу, предлагая выйти в коридор. Там он гневно спросил:
— Что за фокусы, Ларенц?! Я вижу, вы преподнесли мне сюрприз?
— Простите, ради бога, оберст. Но я ничего не мог сделать. Шейдлер привел его явочным порядком. Они предлагают вам полмиллиона фунтов стерлингов за то, чтобы взять этого человека с собой! Полмиллиона, Крюгель!
— Не валяйте дурака, Ларенц! Я отлично знаю, что ваши фунты фальшивые. Их отштамповали здесь, в Эбензее. Оставьте их лучше себе!
— Гм… — замялся, хмыкнул штандартенфюрер. — Ну в таком случае мы предлагаем миллион швейцарских франков. Банкнотами. Это вас устроит?
— Только в том случае, если вы мне скажете, кто этот человек. Я должен знать, какого кота тащу в своем мешке. Понимаете?
— Ну хорошо, оберст, я отвечу: это обергруппенфюрер Эрнст Кальтенбруннер, начальник имперского управления безопасности.
— Бывший, — поправил Крюгель, едва сдерживая удивление. Так вот почему показалась знакомой эта удлиненная лошадиная физиономия дюжего «тирольца»!
— К сожалению, мы все теперь бывшие… — меланхолично вздохнул Ларенц. — Итак, вы не возражаете?
— Гут! — кивнул Крюгель. — Скажите им: пусть выходят вниз, к машине.
Утро было холодным, сумеречным. Скалистые вершины Мертвых гор, к которым вел машину Крюгель, кутались в темные свинцовые облака. Покручивая баранку, оберст размышлял о возможных последствиях внезапной перемены. Главное состояло в том, что это был тот самый редкостный случай, когда третий не оказывался лишним. Такой удачи он, признаться, не ожидал!
Хотя кое о чем догадывался и раньше…
Фридрих Ворх оказался прав, высказывая на днях Крюгелю свое предположение о том, что за спиной эсэсовских офицеров прячется фигура значительно крупнее. Он сказал это сразу, как только услыхал о письмах Черчилля к Муссолини: такие секреты мог держать при себе только высший нацистский бонза.
Но хлопот теперь партизанам прибавится… Очевидно, беглецов придется разбивать на две группы, чтобы потом удобнее было захлопнуть мышеловку. Без единого выстрела, как предупредил Ворх. Разумеется, все трое должны быть взяты живыми: слишком много они напакостили на этой грешной земле. И обязаны исповедаться. Перед будущим. Перед человечеством. (Но отнюдь не перед своей совестью, которой у них никогда не было!)
Машина наконец свернула с шоссе и еще около часа медленно пробиралась, буксуя на подъемах, по узкой горной дороге. У маленького голубого озера, на лесной вырубке, дорога оборвалась — дальше вела лишь пешеходная тропа.
Уже совсем развиднелось, когда все четверо, обливаясь потом под тяжестью рюкзаков, вышли к ветхому охотничьему домику. Лохматый сенбернар вышел им навстречу, погавкал для порядка, потом обошел всех по очереди, добродушно тыкаясь в колени лобастой башкой.
У костра за чаепитием хозяин — лесник Мозер немногословно объяснил дальнейшее: эти господа (Шейдлер и его шеф) пойдут с ним, а эти двое (Ларенц и Крюгель) останутся пока в сторожке. Их поведет другой проводник, и его придется подождать. Нет, ждать недолго, может быть, около часа. Высокие господа не должны обижаться, потому что сами внесли разлад в заранее обусловленный план. К сожалению, по горной тропе в теперешние времена нельзя идти большой группой — в этом все дело.
Прихлебывая горячий чай, Крюгель украдкой наблюдал за Кальтенбруннером: у того явно бегали глаза и дрожали руки. Неужели матерый «фюрер» учуял близкую западню? Вряд ли. Скорее всего, «железный Кальтен», при одном имени которого трепетали даже чванливые пруссаки-генералы, теперь просто трусил. Не лучше вел себя и «неустрашимый» штандартенфюрер Ларенц: он, кажется, заподозрил неладное в разделении на две группы, А может, это обстоятельство серьезно ломало его собственные планы?..
Потом, когда лесник Мозер исчез со своими спутниками в еловой чаще, Ларенц и вовсе забеспокоился: поминутно вскакивал и, вышагивая по дощатому полу, то и дело заглядывал в окна домика, осторожно оттянув занавеску. И демонстративно, не стесняясь, держал наготове парабеллум.
Все-таки партизаны допустили просчет. Это обнаружилось, когда наконец прибыли «проводники», Их было двое. Первый — бородатый австриец — направился к крыльцу, а другой присел у костра, чтобы прижечь сигарету от затухающих углей. Вот этот, второй, и привел штандартенфюрера в неописуемый ужас.
— Майн гот! — вскрикнул он, пятясь от окна. — Да ведь это же пленный русский — я его знаю… Мы в западне, Крюгель!
Ударом каблука эсэсовец вышиб окно на противоположной стене, схватил свой рюкзак и, разбежавшись, хотел прыгнуть — там сразу начинался спасительный лес. Но не прыгнул, не смог; оберст Крюгель подставил ему обыкновенную подножку. Сцепившись, они катались по полу, пока не подоспели вбежавшие партизаны. С минуту те стояли в нерешительности, не зная, кому же помогать?.. Этим воспользовался штандартенфюрер и выстрелил — пуля попала Крюгелю в бедро.
Связанного штандартенфюрера партизаны доставили на свою базу в глухом альпийском хуторе. Там же вскоре оказались и Кальтенбруннер с адъютантом Артуром Шейдлером. А оберста Крюгеля на его машине срочно отвезли в Бад-Ишль к аптекарю Ворху. Здесь, в мансарде второго этажа, Гансу Крюгелю предстояло встретить конец мировой войны…
Вечером того же дня партизанский отряд совершил налет на «виллу Кэрри» — бывшую резиденцию шефа СД. Перебив охрану, партизаны ворвались в дом и под вопли живших здесь эсэсовских жен пленили последних главарей гестапо и СД. Обыск дал богатый улов: сейфы с секретными документами, пачки долларов, франков и фунтов, железные ящики с награбленными сокровищами — они были спрятаны на огороде. Только одного золота обнаружили более семидесяти килограммов.
Альпиенфестунг — «национальный редут Германии» — окончила свое существование.
Но еще не кончилась война…
19
Егор Савушкин жевал горьковатый смородиновый лист и сокрушенно сплевывал: экая получилась незадача! Из-за него, Савушкина, едва не ускользнул матерый эсэсовец, чуть не сорвалась партизанская засада. Хотя, если рассуждать по-умному, он тут совершенно не виноват, кто знал, что беглым эсэсовцем окажется тот самый штандартенфюрер — бывший комендант «Хайделагера», начальник автоколонны, из состава которой месяц назад Савушкин совершил побег вместе со своей бригадой? Это просмотрел итальянец Пеппо — командир партизанской разведки, парень вертлявый и сумасбродный. Схватил попавшего под руку Савушкина, хлопнул по крутому плечу: «Рус карашо! Давай-давай!» — и приставил на помощь местному австрийцу-охотнику.
Вот тебе «давай-давай»… Не помогла и тирольская кацавейка, которую партизаны второпях напялили на Савушкина: эсэсовский комендант с первого взгляда признал лагерного бригадира. Да еще стрельбу учинил. Хорошо хоть, в своего же немца попал — его потом увезли. С этим вторым немцем Савушкину тоже не все было ясно: показалось, что и с ним где-то встречались раньше. Но где именно — вспомнить никак не мог.
Да, бегут фрицы, расползаются, как тараканы, — видно, впрямь почуяли близкий конец… Пользуясь общей паникой, сюда в горы бегут и бывшие военнопленные: поляки, чехи, англичане, русские, итальянцы. Партизанский отряд вырос в несколько раз, а в «русской роте» Савушкина уже перевалило за тридцать человек. И оружие есть, и боеприпасов полно, и дел партизанам хватает, одно плохо — совсем нечего стало жевать… Раньше хоть перебивались трофейными продуктами, теперь и этого нет: разбитые немецкие части бегут в Альпы голодной, обезумевшей от страха оравой, будто саранча, сметая по пути все живое и съестное.
Свою роту Савушкин давно перевел на подножный корм: на слизун, щавель, на студенистую кашу из луковиц сараны, которую тут именуют горной лилией. Конечно, на такой еде жиру не наживешь, зато в роте нет ни одного больного. Савушкинскую «сибирскую кашу» пробовали перенять итальянцы и чехи, однако она им не понравилась и впрок не пошла: блевали и мучились животами. Дело известное: кому что нравится…
Уже трижды старшина обращался к партизанскому командованию с просьбой отпустить роту на восток, к своим, — там настоящая война, там каждый штык на учете. Однако ему отказывали и вежливо пространно объясняли, почему именно. Он мало что понимал из этих объяснений (командир был австриец), хотя главное уяснил: еще не время. Им, местным, конечно, виднее: у них под рукой рация, связь с Веной, и свои люди в окрестных городах и поселках.
Савушкин подолгу рассматривал карту советского полковника-летчика: красная линия полетного маршрута упрямо и властно звала его на восток. Да ведь и было-то недалеко — каких-нибудь сто пятьдесят километров! На три дня хорошего хода. А если прихватить автомашины, то и за день можно добраться.
Однако он хорошо понимал: близок локоть, да не укусишь. Впереди лежал Дунай, здесь — горы, в Чехословакии — тоже сплошные горы, а это предопределяло движение только по дорогам. По тем самым дорогам, по которым сейчас валом валило отступающее на запад разбитое германское воинство. Их тысячи! Очумелые от страха, они пылинкой сдуют с пути савушкинскую роту. Так что положение — как утки на яйцах: сиди и не крякай…
Старшина вынул из футляра бинокль, поднялся на крыльцо дома: ему показалось, что на ближнем перевале, через который шла тропинка в соседний хутор, появились какие-то люди.
Так и есть — это с группой бойцов возвращался комиссар роты Живка с командирского совещания (Савушкин туда посылал его, сам он все равно ничего не понимал в этом галдеже на разных языках). В середине цепочки старшина с удивлением разглядел пленного эсэсовского штандартенфюрера. Ну да, это был он! Хорошо виден и фонарь под глазом, который ему приставил Савушкин в охотничьей избушке (чтобы не очень нервничал и не взбрыкивал!). За каким хреном они волокут сюда этого дармоеда? Самим жрать нечего…
Через полчаса группа комиссара вышла из лесу и появилась в расположении роты. Карел Живка направился прямо к командиру, весело скаля зубы.
— Почему такой хмурый, Егорий? Я принес тебе много радости. Вот получай сигареты. Я сказал, что ты мучаешься без курения. Командир передал тебе, как награду за храбрость. Это сигареты нашего эсэсовца, нашли в его рюкзаке. Представляешь, какой заядлый курильщик? Ничего другого не взял, кроме золота и этих сигарет. Даже никакой еды.
— То-то и оно, — буркнул Савушкин, — Его же, гада, кормить надо. Зачем привел его?
— О, это приятный вопрос! — рассмеялся чех. — Особенно для тебя, Егорий. И для меня тоже. Слушай, командир отряда получил радиограмму советского командования с просьбой срочно переправить пленного в Чехословакию, в штаб 4-го Украинского фронта. Мы завтра выходим домой, ко мне в гости, Егорий!
— Неужели?! — обрадованно гаркнул старшина.
— Да-да, выходим завтра! Этот эсэсман оказался чертовски ценным типом. Приказано очень беречь, особенно его язык. Ведь при нем не нашлось никаких документов, кроме фальшивого швейцарского паспорта. Видимо, он знает многое и расскажет, если его хорошенько потрясут.
Старшина присел на ступеньку, нашарил в кармане спички, собираясь в удовольствие наконец-то затянуться табачком (он в самом деле не курил уже несколько суток), а заодно и полюбоваться на пленного эсэсовца, припомнить ему, как в «Хайделагере» после неудачного группового побега пленных он стоял враскорячку над распростертым Савушкиным и лично считал удары шпицрутена. Не запамятовал ли, сука?
Прежде чем открыть пачку, старшина оглядел лакированную этикетку, по складам прочитал вслух; «Ат-ти-ка». Удивленно ухмыльнулся;
— Это что же такое, Карла?
— Сигареты высшего сорта! — Живка прищелкнул языком. — Генеральские.
— Ишь ты! А слово-то само чего означает?
<В оригинале отсутствуют страницы 382–383. Прим. авт. fb2.>
К тому же дело вырисовывалось не рискованное: немцев было лишь десять человек, Правда, к ним могла подоспеть подмога, но и у партизан имелась постоянная подмога — окружающий густой лес.
Через полчаса с эсэсовцами было покончено. Костер затушили, собрали в кучу трофейные автоматы, осмотрели захваченные санитарные автомашины — в одной из них осталось еще полкузова денежных ящиков. Партизаны удивленно разглядывали радужные бумажки, рассыпанные по берегу. Чего тут только не было: лиры, фунты, марки, доллары. И даже советские червонцы.
Савушкин дивился другому: оказывается, эсэсовцы все, как один, были трезвыми. Он-то думал: пляшут по-сумасшедшему, потому что налакались шнапса. А они от денег, видать, опьянели. Тут же миллионы, а они их жгли, плясали на них — вот и одурели от радости. Ну ничего, доплясались…
Самое главное, — имея автомашины, отряд теперь мог с лихвой перекрыть вынужденную задержку. Австрийцев-проводников и еще двоих партизан переодели в эсэсовские мундиры, усадили в кабины. Остальные разместились в кузовах. Пленного штандартенфюрера, которого неотлучно сторожил Атыбай Сагнаев, старшина взял с собой в первую машину. Эсэсовец был мокрым (упал с камня, когда его переводили через речку) и теперь клацал зубами, поминутно икал. Может, от холода, а скорее, от всего недавно увиденного, когда у него на глазах партизаны ловко перещелкали целый десяток гитлеровцев.
Все время, пока машины медленно ползли вниз, спускаясь в долину, Савушкин досадливо кряхтел, ругал себя: зря согласился с Живкой насчет этих автомашин. Спрятав тридцать человек в душегубки-фургоны, в которых нет ни окон, ни даже щелей, он подвергает отряд смертельной опасности: сейчас на дорогах еще полно полицейских застав, и, если переодетые проводники-австрийцы провалятся, сразу будет крышка всем. Достаточно нескольких автоматных очередей по фанерным стенам фургонов…
Надо при первой же возможности выбираться из этих проклятых фургонов и валить дальше пехтурой. А что касается денежных ящиков, пускай с ними валандаются австрийцы — отряду от них никакого проку. Одна обуза.
Машина неожиданно остановилась. «Уж не патруль ли?» — испугался Савушкин. Тут он вспомнил, что, собственно, идею насчет использования захваченных санитарных фургонов подал он сам, а комиссар Живка лишь поддержал. Не утерпел, выругался вслух.
— Что такое, командир? — справился сидящий рядом Атыбай.
— Бросить нам надо эти мышеловки-фургоны… Понял? — буркнул старшина. — А ну выгляни, почему остановка?
Атыбай приоткрыл заднюю дверцу, высунул голову. Тихо рассмеялся:
— Мостик впереди, командир. Проводник пошел посмотреть: выдержит ли.
— Все одно надо бросать машины! А то влипнем, как воробьи в коровий навоз. Поди скажи шоферу: как спустимся в долину — сразу стоп. И по кустам.
— Слушаюсь, командир!
Однако выполнить это указание удалось не сразу. Едва под колесами мягко зашипел асфальт автострады, машина вдруг газанула и понеслась, набирая скорость, да так, что по полу фургона заходил ветерок. А потом и засвистел в дырках от пуль, которые забелели в правой стенке сразу же, как только с обочины простучала автоматная очередь.
Шофер гнал автомобиль, наверно, около часа. Не отставала и другая «санитарка». Уж потом выяснилось, что фургоны обстрелял патруль дорожной полиции, после того как они пронеслись мимо, игнорируя поднятый стоп-жезл.
Конечно, слабаком оказался шофер: чего ему было бояться двух каких-то полицейских? Небось нашли бы на них управу. А парень глаза на лоб — и сразу драпанул. Хорошо хоть обошлось без потерь.
Старшина даже материть его не стал. Вчерашний лагерный доходяга, он и за баранку-то держался два года назад. К тому же обе машины теперь приходилось по-настоящему бросать: впереди, на подходе к Линцу, шоссе было сплошь забито искореженной техникой, изрыто воронками. Судя по всему, тут с размахом, на всю железку поработали американские бомбардировщики над какой-то отступавшей механизированной частью. И очевидно, недавно, нынешним утром: кое-где еще дымились догорающие танки и тягачи.
Отсюда они пошли с одним проводником, второй австриец повел «санитарку» с оставшимися денежными ящиками куда-то в ближайшее село: такой груз нельзя было бросать на дороге.
Ночь провели в лесу. А утром увидели американцев: бесконечная колонна новеньких зеленых автомашин и таких же блестяще-зеленых танков медленно тянулась по автостраде на берегу Дуная. Слышался базарный говор, хохот и праздничная бестолочь большой гулянки, пиликали аккордеоны, губные гармошки, бренчали банджо. В кузовах бронетранспортеров, в джипах, заваленных сиренью, солдаты размахивали полосатыми флагами, будто трясли матрацы.
— Мать честная! — изумленно разинул рот Иван Штыцко. — Гляньте, братцы, негры-то чего вытворяют! Пляшут чечетку прямо на броне. Во дают!
— Веселая война… — хмуро бросил Савушкин. — У них, поди, и рому, и жратвы навалом. Америка!
Иван Штыцко несмело подергал за рукав Савушкина:
— Товарищ старшина! А может, я того… Смотаюсь быстренько к ним? Так, мол, и так, друзья-союзнички, одолжите буханок десять хлеба. В счет нашей общей победы. А, товарищ старшина?
— Дуралей, — повернулся, поморщился Савушкин. — Просить не умеешь. Надо говорить: Христа ради.
— Я серьезно, товарищ старшина… А вы…
— Что я?! — гаркнул Савушкин. — Молокосос, сопля зеленая! Ты просил у немцев, много они тебе дали? Иди проси, только назад не возвращайся. Они тебя живо за шкирку и запишут в интернированные. Вместе с власовцами. Зато свиной тушенки дадут: нажрешься вволю. Ну иди, чего тянешь?
— Ну что вы, товарищ старшина?.. — испугался, сразу побледнел Штыцко. — Я же так… К примеру. На что мне ихняя тушенка? Я потерплю. Дома наемся.
— Вот то-то же, балаболка. Сколь раз тебя учил: думай, а потом говори. У тебя же язык спереди ума подвешен. Учитывай, Штыцко, борись с недостатком. Ты солдат, а не какой-нибудь уличный шалопай.
— Понял, товарищ старшина!
— А понял, так иди займись делом. Готовь рацию к работе. Видишь, время подходит.
По радио их поблагодарили за четкое движение и еще раз напомнили: прибыть в район юго-восточнее Фрейштадта не позднее полночи. В промежутке между часом и двумя ночи ждать самолет, выложив посадочные знаки.
До места назначения оставалось еще около пятидесяти километров. Не так уж много по времени, если не считать предстоявшую переброску через Дунай. Учитывая строгий контроль на мостах, планом предусматривалось самостоятельное форсирование: в пяти километрах по реке, выше Липца, отряд должен был переправить местный фермер, хозяин лодочной станции. Однако по совету Карела Живки эту проблему решили неожиданно просто: партизаны смешались с пестрой толпой беженцев и спокойно миновали пост, охраняемый уже не немцами, а американскими солдата ми-десантниками.
Вместе с беженцами, сложив на повозки с тряпьем стрелковое оружие, партизаны благополучно добрались до самого Фрейштадта. И здесь, уже под вечер, снова ушли в лес.
Ушли, потому что дальше до шоссе двигаться было невозможно: навстречу нескончаемым потоком из Чехословакии устремились к Дунаю немецкие части. Тут были пешие батальоны гренадеров, моторизованные полки геринговских авиадивизий, тяжелые артиллерийские дивизионы, подразделения «фольксштурма» и ударные группы фаустников. Ревели танковые и автомобильные моторы, блестело оружие, зияли жерла расчехленных пушек — вся эта многокилометровая колонна своей скрытой, туго напруженной боевой мощью, рядами солдатских шеренг очень напоминала картину, увиденную утром на противоположном, западном берегу Дуная — марш американцев. И можно было лишь вообразить несусветный ад и грохот сражения, столкнись в лоб эти две враждебно нацеленные силы. Если бы не одна деталь: во главе каждого немецкого подразделения виднелись белые флаги капитуляции. Немцы шли сдаваться в плен!
С придорожной опушки партизаны спокойно наблюдали за идущими мимо войсками. Нет, эти, конечно, сильно отличались от американцев. Там — песни-пляски, тут — гробовое молчание. И вообще, если приглядеться, немецкая колонна напоминала, скорее всего, гигантский воинский эскорт на чьих-то пышных похоронах…
Савушкин не торопил ребят: пусть глядят, пусть любуются — легче будет домой возвращаться. Нет ничего отраднее солдатскому сердцу, чем вид поверженного врага. И еще другому радовался старшина: на землистых, изможденных лицах партизан, вчерашних узников подземной «Доры», не было ни злобы, ни злорадства — только угрюмый интерес. Значит, понимают, душой осознают: они — победители!
Не думал не гадал старшина, что всем им еще придется это подтверждать в последнем бою — истинно последнем для многих из них…
Ровно через час, еще при низком вечернем солнце, рота Савушкина, двигаясь лесным проселком к району посадочной площадки, вышла к реке. Здесь на карте проводника-австрийца значился лесопильный завод, а на самом деле они увидели концлагерь. Приземистые деревянные бараки в три аккуратных ряда, многослойный забор из колючей проволоки, белые ролики электроизоляторов на стойках и сторожевые вышки по углам — каждому из них хорошо был знаком этот зловещий пейзаж! Оттуда, из-за проволоки, временами накатывался смердящий дух, от которого к горлу подступала тошнота, — справа, у берега реки, вовсю дымила труба кирпичного крематория…
Дальнейшее даже для самого Савушкина происходило как в тумане, как в бредовом сне. Сначала были трупы, много трупов-скелетов в полосатой арестантской одежде вдоль всей южной ограды, потом — звяканье лопат в прибрежном овраге, где копошились в своей будущей братской могиле сотни еще живых арестантов. И над ними, на бугре, — черная редкая цепочка охранников с собаками…
Потом — бой. Он начался без команды, без сигнала: партизаны, сжав автоматы, яростно рванулись из ближних кустарников, и Савушкин только тогда понял, что он как командир оказался не на высоте, потерял управление, допустил эту опасную для самих партизан стихийную атаку. Понял слишком поздно, когда и его самого захватила слепая неостановимая волна ярости.
Он пришел в себя, сразу опомнился, как только услыхал сзади гавкающий стрекот крупнокалиберного пулемета. И сразу упал — очередь прошла над самой головой. «Вот с чего надо было начинать! — сообразил, отплевывая землю, — С охранников на вышке, с пулемета…» Очереди длинно харкали свинцом, смертельной россыпью ложились прямо по оврагу, по кишащим там полосатым спинам, по залегшим на открытом бугре партизанам.
«Надо же, влипли!» Савушкин вдруг вспомнил налитые кровью глаза атакующих партизан, себя, матерно орущего, в безудержной общей лаве. И ведь никого для резерва, для подмоги в кустах не оставил. Взбесился, как все, дурак!
А Сагнаев? Он же не имел права бросать своего штандартенфюрера. Этот парень-кремень не мог ослушаться приказа! Он наверняка там, в кустах!
Старшина кубарем скатился с осыпи, быстро выхватил ракетницу и выстрелил в сторону сторожевой вышки — ракета с шипением повисла над ней красным вопросительным знаком.
А крупнокалиберный «шварцлозе» бил и бил, опустошая ров, окрестные, недавно зазеленевшие кустарники. Поймет ли Атыбай, что только он, оставшийся в тылу эсэсовского пулемета, может спасти сейчас роту и обреченных узников? Сообразит ли, что охраняемый штандартенфюрер никому не будет нужен, если вся партизанская рота ляжет костьми на этом бугре?
Сообразил… Минуту спустя сзади ухнули один за другим два гранатных взрыва — пулемет замолк.
Старшина вскочил и увидел, как Атыбай лезет уже по лестнице, строча из автомата в пол дымящейся полуразбитой будки. За каким дьяволом он туда? А ну как уцелел кто-нибудь из охранников?..
— Стой, Сагнаев! Назад!
Голос утонул в автоматной очереди: поднялись уцелевшие партизаны, А потом он увидел, как падал с вышки сержант Caгнаев — выронив автомат и широко раскинув руки.
…Савушкин бежал к лесу, вилял, петлял, заглядывал под кусты, вроде собаки, потерявшей хозяина. Тяжело, загнанно дыша, осмотрелся на опушке — штандартенфюрера не было. Нигде не было! Вот она вырубка, на которую они вышли из леса, вот пенек — на него присел тогда захромавший Карел Живка… А у той вон сосенки Атыбай Сагнаев усадил своего «фюрера». Что там, под ней, белеет на траве?
Это был брезентовый солдатский брючный ремень. Стало быть, Сагнаев этим ремнем успел-таки привязать эсэсовца к дереву… А тот развязал, нет, скорее, разорвал, судя по лопнувшей пряжке. И драпанул… Куда, в какую сторону? Где он сейчас?
В лес побежал, конечно, в лес! Там, в той стороне, находится шоссе, где час назад они видели толпы отступавших немцев. Туда ему и бежать.
Старшина снова вскинул автомат и рванул в сосняк. И нос к носу нежданно-негаданно столкнулся… с Иваном Штыцко.
— Ты как тут оказался, брандахлыст?!
— Согласно вашему приказу, товарищ старшина! — гаркнул тот, преданно выпучив глаза. — Вы же мне велели рацию беречь пуще головы. Так что, когда все побегли да стрелять начали, я с ней сразу в лесок. Вон она стоит в целости-сохранности.
— Ну и хлюст! — Старшина скрипнул зубами. — Штандартенфюрера не видел?
— Никак нет! Правда, кто-то такой побежал вон туда, влево, к дороге. Я еще подивился: все сюда, а этот эвон куда загнул. Может, эсэсовец и был.
Дорога та самая, по которой они шли раньше. Только здесь проселок вилял в сторону, в обход небольшого холмика с каменистым гребнем. На этот гребень несколько минут спустя и выбежал Савушкин. Огляделся — никого! Ни на дороге внизу, ни в ближних зарослях жимолости. Может, вернуться, собрать партизан, всех уцелевших узников и прочесать лес? Не успеть… Эсэсовец далеко удерет за это время: ноги-то у него не связаны.
Вдруг из-за поворота, со стороны реки, от концлагеря, выскочил пятнистый грузовик с людьми в кузове. Савушкин пригляделся: да ведь это удирали из лагеря уцелевшие охранники! Быстро вставил в автомат новый рожок, выложил на камень две гранаты — перестрелять хоть этих гадов, если тот ушел. Одной породы, живодеры.
Грузовик почти поравнялся с Савушкиным, как неожиданно взвизгнули тормоза: прямо на дорогу, чуть не под колеса, выскочил из боярышника беглый штандартенфюрер, завопил что-то, вздев к небу склепанные руки. Он стал было карабкаться в кузов, из которого ему помогали охранники, и в этот момент старшина короткой очередью прошил ему спину. Потом одну за другой бросил гранаты в кузов грузовика.
…Уже в темноте под яркими весенними звездами наполовину поредевший отряд продолжил путь. В голове колонны вслед за проводником и старшиной Савушкиным партизаны на носилках несли тяжелораненого Карела Живку.
20
Протекторат Чехии и Моравии стал последним оплотом «тысячелетнего рейха». Гитлеровцы сконцентрировали здесь полуторамиллионную группировку «Центр» и, зажатые со всех сторон кольцом советских фронтов, все-таки продолжали бессмысленную борьбу, беспощадно истребляя восставших в начале мая чешских патриотов.
В полдень 5 мая восстала Прага. Улицы и площади столицы перекрыли баррикады. В окрестностях Праги повстанцы разрушили участок железной дороги и отрезали таким образом удобный для немцев путь бегства на запад. По приказу фельдмаршала Шернера в Прагу были спешно переброшены танковые и отборные эсэсовские части. Город пылал, истекая кровью в неравной борьбе.
Радиостанции Праги слали в эфир трагические призывы: «Помогите, помогите! Быстро помогите!»
В тот же день на помощь восставшей Праге ринулись советские войска: с северо-запада наносил удар 1-й Украинский фронт, с юго-востока наступала ударная группировка 2-го Украинского, и с востока, от Оломоуца, двинулись дивизии 4-го Украинского фронта.
«Советскому Союзу, 4-й Украинский фронт! — вещала на русском языке повстанческая радиостанция. — Срочно просим парашютную поддержку. Высадка в Праге, 12, Винограды — Ольшанское кладбище. Сигнал треугольник. Пошлите вооружение и самолеты».
В ночь на 6 мая три звена легкомоторных По-2 под командой лейтенанта Просековой вылетели на Прагу с грузом стрелкового оружия в подвесных контейнерах.
Через час полета под крылом открылся древний город на холмах, залитый лунным светом: бескрайний, пепельно-серый, надвое перерезанный Влтавой, которая багрово мерцала, отражая пламя многочисленных пожаров. Ефросинья уже вывела группу на центральный ориентир — холм Градчаны, где белели сторожевые башни Пражского града, как впереди по курсу желтой завесой встали трассы зенитных пулеметов и «эрликонов».
Самолеты по сигналу ведущего сделали резкий маневр, уклоняясь от огня, однако две машины все-таки оказались сбитыми, а еще через минуту прямо в воздухе взорвался и третий По-2. В довершение ко всему летчики оставшихся самолетов так и не увидели в целевом квадрате условленного знака на земле. Пришлось с грузом возвращаться обратно, видимо, обстановка в сражающихся кварталах Праги беспрерывно менялась.
Ефросинья остро переживала неудачный боевой вылет, особенно потерю летчиков, молодых ребят, вчерашних сержантов, которым лишь неделю назад присвоили звание младших лейтенантов. Вернувшись на аэродром, даже не пошла на отдых — до самого восхода солнца пролежала на брезенте под крылом, мрачно покусывая травинку.
А утром ее вызвали в штаб дивизии.
Она и вовсе расстроилась: видимо, уже знали, что один из «младшаков» (так меж собой именовали младших лейтенантов мотористы и техники) все же сбросил свои контейнеры над каким-то городским кварталом не то с перепугу, не то ему и впрямь померещился внизу выложенный треугольник. Теперь наверняка спросят: что же вы, соколы бесстрашные, черти рогатые, дорогостоящим оружием швыряетесь? И кому его бросаете — недобитым эсэсовцам?
Может, эти контейнеры в самом деле попали в руки не повстанцам, а немцам-зсэсовцам? Вот с нее и спросят, как с командира…
Однако разговор состоялся совсем по другому поводу. В кабинете она увидела того самого полковника, который еще зимой приезжал в полк расследовать «дело о побеге из госпиталя» и грозился разжаловать ее в рядовые. Сейчас он встретил Ефросинью менее сурово, хотя и выглядел по-прежнему озабоченно-хмурым.
Помнится, тогда на аэродроме в Бражанах полковник долго ходил вокруг Ефросиньи, набычась, разглядывал ее со всех сторон, прежде чем задал первый вопрос. Теперь он тоже принялся виражить до комнате, нещадно дымя трубкой.
«В тот раз трубки у него почему-то не было», — вспомнила Ефросинья. Кашлянув и разогнав рукой дым, плывущий в лицо, Просекова недовольно сказала:
— Вы же меня знаете, товарищ полковник! Мы уже встречались.
— Конечно встречались, — буркнул полковник. — И ордена Славы я запомнил — как же, уникальный случай! Я вот гляжу, переменились вы сильно, лейтенант. Даже вроде бы с лица похудела. Небось тяжело приходится?
— Тут похудеешь… — махнула рукой Ефросинья. — Ночью летаешь, а днем заместо отдыха по интендантам шастаешь: все положенное приходится выбивать. Как комэском стала, уже месяц не высыпаюсь.
— Командиру, конечно, труднее, — посочувствовал полковник. — Ну да немного осталось, война кончается. Скажу вам по секрету, уже поступило предварительное указание о подготовке к массовой демобилизации. В первую очередь будут демобилизованы учителя, студенты, рабочие редких профессий, строители. И разумеется, вне очереди — женщины. Это очень правильно.
— Хм! — Ефросинья обиженно поджала губы, — Что это вы меня в балласт записываете, товарищ полковник? Я бывший летчик-инструктор и пока не собираюсь демобилизовываться.
— Да не про вас я! — сердито сказал полковник. — Зачем вы без причины в бутылку лезете, что за манера? Прошлый раз тоже хорохорилась. Я ведь помню. — Он вернулся к столу, выбил трубку в обрезанную снарядную гильзу и с минуту молча глядел в окно. Потом вздохнул: — Про дочку я говорю… Тоже такая вот занозистая, все ей преграды да препятствия подавай, а она будет хлюпать носом и преодолевать. Где-то на Прибалтийском фронте у десантников в радистках ходит. А ей бы сидеть дома, сыном трехлетним заниматься. Нет, на бабушку спихнула! Домой вам надо, бабоньки, вот что я скажу! И между прочим, вам тоже, товарищ лейтенант, нужно в семью возвращаться. Ведь наше будущее за детьми, а значит, за вами, женщинами, в первую очередь.
— Нет у меня семьи…
— Стало быть, теперь заведете. Да, вспомнил! Это ведь вы, кажется, разыскивали своего мужа? Пока не нашли? Ну ничего, товарищ Просекова, мы вам поможем в розысках. Вот кончим войну, и я лично подключусь к этому. А пока вы мне окажите помощь. Не возражаете против таких взаимных обязательств?
— Слушаю вас, товарищ полковник!
Нацепив очки, он склонился над картой и, примерившись, красным карандашом поставил точку где-то на юго-западной границе Чехословакии в районе гористой Шумавы:
— Вот сюда надо послать самолет завтрашней ночью! С обязательной посадкой. Можете подобрать толкового парня из ваших соколят-«младшаков»? Так, чтобы с гарантией?
Ефросинья ответила не сразу. С разрешения полковника взяла лежащую на столе лупу, через нее внимательно вгляделась в рельеф, где была обозначена красная точка посадки — сплошь коричневый, горный, без единого зеленого проблеска. Выпрямилась, вздохнула:
— Откровенно сказать… с гарантией не могу, товарищ полковник.
— Почему?
— Очень уж сложные условия: берег горной реки. Да и то клочок — километра на полтора. Впереди и сзади хребты, а садиться надо ночью. Это под силу лишь опытному пилоту. А мои ребята, сами знаете, недавно только оперились.
— Что же вы предлагаете? — насупился полковник.
— Надо лететь мне. И весь разговор.
Полковник набил трубку, прикурил и в явном раздражении принялся опять выписывать круги по комнате. Наконец остановился у окна:
— У вас и так четыре ранения — для женщины, прошедшей войну, этого более чем достаточно. Пусть тяжесть риска берут на себя молодые парни-летчики — таково мнение комдива-генерала.
Ефросинья усмехнулась, чуть было не сказала вслух: чепуха какая! Конечно, приятна и лестна забота командования, а генеральская категоричность, может быть, даже делает честь ей, ветерану-комэску. Но надо же рассуждать здраво. Одно дело — лететь ей, десятки раз выполнявшей задания в тылу врага, и совсем другое — какому-нибудь восемнадцатилетнему «младшаку», который имеет лишь сточасовой налет и не сделал ни одной сложной ночной посадки. Тут уж не просто риск, а возведенный в степень!
— А вы бы, товарищ полковник, про свою дочь ему рассказали. Что ж, она тоже, выходит, неоправданно рискует?
Полковник поморщился, осуждающе покачал головой:
— Ай-ай, Просекова… Гонористая вы женщина! Говорил я вам, говорил, а вы так ничего и не поняли. Суть не уяснили. Давайте называйте фамилию летчика!
Ефросинья поднялась со стула, достала из планшета берет, резким движением надела на волосы:
— Другой фамилии я не назову! Пойду к командиру дивизии.
Через час генерал утвердил Просекову для полета на чрезвычайное боевое задание.
Более суток ушло на подготовку, в том числе на штурманские расчеты, связанные с прокладкой маршрута. Все эти бумажные дела, требующие полной сосредоточенности, словно бы отстранили ее на время от аэродромной суеты, от повседневной нервной сумятицы, и она вдруг по-новому, с удивлением и иронией взглянула на происходящее со стороны, как смотрят на бойкое шоссе с дорожной обочины. И увидела много такого, о чем даже не догадывалась раньше, а вернее, просто не замечала.
Оказывается, ее паиньки-«младшаки», несмотря на предельную летную нагрузку, ухитрялись по ночам перед самым стартом погуливать с девчонками-оружейницами — даже под окнами штаба слышались иной раз тихий смех и счастливое повизгивание.
Неузнаваемо переменились официантки: модно завитые, расфуфыренные трофейными кружевами, раскрашенные европейской косметикой. В летной столовой до одури пахло духами и одеколоном, будто в военторговской парикмахерской, а щеголеватые летчики таскали туда охапками цветущую сирень.
Уж на что старики солдаты из БАО — и те принарядились в новую, давно припасенную амуницию, а по утрам трясли-проветривали на солнышке свои фанерные сундучки, обклеенные соблазнительно-белозубыми медхен. Стало быть, тоже весну почуяли…
Однако вскоре Ефросинья поняла, что это не признаки весны, вернее, не столько они, сколько нечто более важное, более светлое по своему радостному величию — приметы завтрашней победы! И еще она поняла, что теперешняя весна для нее и для всех ее боевых друзей останется навсегда особенной, неповторимой, совершенно непохожей на другие весны. Хотя бы потому, что начинала новый отсчет времени, а для других — просто заново начинала жизнь…
В этой памятной весне рядом с ликованием будет грусть и печаль — по погибшим, ненайденным, пропавшим без вести. Такой противоречивой она и запомнится — как улыбка сквозь слезы.
А для нее, Ефросиньи, последняя военная весна вообще может оказаться между двумя крайностями: либо радостной, солнечно-просветленной, либо пасмурной, вдовьей, полной тоски-кручины. Найдет или не найдет она своего Николая— это все и решит…
И конечно, если сама вернется из этого предстоящего последнего полета.
Ефросинья вылетела на задание в ночь на 9 мая, когда в ошалелой трескотне эфира на разные лады и голоса уже склонялось слово «капитуляция». Покручивая ручку приемника и слушая на всех волнах звучавшие победные марши, ликующие разноязыкие выкрики дикторов, она даже всерьез подумывала: не поступит ли ей команда срочно повернуть обратно на свой аэродром? Ведь насколько можно было понять из английских, французских и иных фраз, немцы сдались и где-то на Рейне уже подписали капитуляцию.
Но внизу, на земле, продолжалась война, и уж ей-то, сделавшей более двухсот боевых вылетов, эта картина была хорошо знакома: горели дома, вспыхивали-рвались снаряды, огненной паутиной рисовались пулеметные трассы, заревом вставали залпы гвардейских минометов. Там, в последних атаках, падали советские солдаты, спешащие на помощь братской Праге.
Бои шли по всему маршруту, пока самолет летел над Чехословакией. И только в предгорьях Шумавы на земле улеглась почти полная темнота.
Она вовремя вышла на целевой квадрат и сразу увидела условный посадочный знак: три костра в створе, вдоль берега реки. Снизилась, прошла над ложбиной, чтобы получше сориентироваться. И поняла: садиться будет куда труднее, чем предполагалось. Площадка крайне узкая — лес подступал почти к самому берегу, к тому же на лужайке врассыпную белели глыбы гранитных валунов. А самое главное — горный хребет, подходивший к ближнему повороту речного русла, вставал черным забором на линии планирования. Надо было перепрыгнуть через него, а потом скользить, юзом падать к земле, чтобы уже над лужайкой выровнять и посадить самолет. Только так!
Вспомнила сердитого полковника: хорошо, что настояла на своем! Тут любой из ее неопытных «младшаков» наверняка в щепки разложил бы машину на камнях-валунах.
И еще неизвестно, справится ли она сама… Ну что ж, придется тогда в последние сутки войны походить ей в партизанах — надо рисковать, не возвращаться же назад?
Внизу, на прибрежной лужайке, в свете костров встревоженно метались человеческие фигуры — она ведь трижды безрезультатно заходила на посадку. Примеривалась.
Наконец в четвертом заходе колеса мягко коснулись травы, самолет на пробеге начало трясти как в лихорадке — тут оказался не луг, а прямо булыжная мостовая! К счастью, все сошло благополучно. В конце пробега, не останавливаясь, Ефросинья резко развернула машину в обратную сторону (на случай внезапного взлета: мало ли что за люди тут окажутся?). Мотор не выключила, положила на колени пистолет, приподнялась из кабины.
— Эй! Не подходить! Давай командира!
Однако никто ее не послушался. Темные фигурки с разных сторон метнулись к самолету — и тут началось необъяснимое: люди щупали, гладили, обшаривали крылья, прыгали вокруг, размахивая руками, весело что-то орали. «Будто дикари, — удивилась, досадуя, Ефросинья. — Что они, самолета не видели?»
Некто плечистый, наголо стриженный, постучал-похлопал по трапу крыла, озорно крикнул:
— Выключай свою керосинку, родимый! Вылезай сюда! — и назвал условленный пароль. — Я командир.
Ефросинья насчет «керосинки» обиделась. Да и сам командир ей не понравился: заросший щетиной, как каторжанин, в рваной замызганной гимнастерке — какой же пример для подчиненных? Однако мотор выключила, отстегнула привязные ремни.
— Слышь, дядя! Скажи своим австрийцам, чтобы отошли в сторону и не лапали крылья. Боевая машина, надо же понимать!
— Дак ты, оказывается, девка? Вот те раз, язви тебя в душу! — изумленно присвистнул командир. — Ну вылазь, вылазь! А это, миленькая, не австрийцы вовсе. Русские они. В плену насиделись, вот, значица, своему советскому обрадовались. Ну пущай, ты уж не перечь им. Небось не поломают.
Ефросинья вдруг похолодела: голос был явно знакомый! До боли знакомый, до слезной влажности в глазах. Неужели?! Нет, она не могла ошибиться: словечки-то чисто черемшанские…
Она прыгнула с крыла, подошла к командиру и пристально вгляделась в лицо, чуть освещенное пламенем недалекого костра. Протянув руку, тихо сказала:
— Ну здорово, Егор Савушкин… Иль не узнаешь?
Тот было испуганно попятился назад. Потом тоже тихо, почти шепотом сказал, приблизив лицо:
— Неуж Фроська? Мать честная… Ефросиньюшка, землячка…
Странно было видеть, как могучий когда-то мужчина навзрыд плакал на ее плече. Да и она не сдерживала жалостливых слез, почувствовав под ладонью твердую, будто деревянную, высохшую Егорову спину: «Одни кости… Что с человеком плен-то сделал!..»
Она отдала им все, что нашла из НЗ, запрятанного на борту: три плитки шоколада, буханку черствого хлеба и несколько банок сгущенки. А они напоили ее чаем, заваренным смородиновым листом. От кружки по-таежному сладко пахло дымком.
Они не жаловались, ничего не рассказывали о себе: прошлое для них было позади, а сейчас они были просто счастливы. Да и необходимости в рассказах не было: это прошлое отчетливо и жутко виделось на их нечеловечески изможденных лицах.
Впрочем, об одном-единственном Егор Савушкин пожаловался. Сказал, сокрушенно вздохнув:
— Опростоволосился я, Ефросинья… Казниться буду до конца веку своего! Гада-эсэсовца, за которым ты прилетела, упустил. Не сберег, значица…
— Сбежал?
— Да нет… Пришлось прибить. Бой тут у нас вечером приключился: концлагерь брали. Вон видишь, еще пятьдесят русских людей освободили. Ну а штандартенфюрера пленного пришлось прибить: он, значица, в бега было ударился. Да ничего, бумаги его секретные остались. Вот бери, передай их советскому командованию. Не расстраивайся — порожней не полетишь, Возьмешь тяжелораненого. Наш партизанский комиссар, пострадал во вчерашнем бою. Большой человек, Ефросинья, член Центрального Комитета Чехословацкой компартии! Поимей это в виду и береги товарища.
— Довезу в целости! — кивнула Ефросинья.
За все время Савушкин так и не спросил ничего про Николая Вахромеева, видно, чувствовал, по лицу Ефросиньи понимал, что дела тут обстоят неважно. Уже перед взлетом все-таки не удержался, спросил, отводя взгляд:
— А с ним как же? Тоже в Тарнополе?.
— Нет, Егорша… Позднее, уже в Польше. Потеряла я его…
— Ну это не страшно! — сразу оживился Савушкин, хлопнул ее по плечу. — Потерянное найдешь! Ты везучая.
На взлет она пошла при уже начинавшемся рассвете. Восток, куда сразу повернул самолет, призывно светлел набухающим лимонным небосклоном. Поглядывая в зеркало на бледное, но счастливое лицо своего пассажира-чеха, который по-детски радовался открывающейся внизу родной земле, Ефросинья тоже не скрывала радости: в конце концов, куда приятнее везти хорошего человека, своего боевого побртима, чем какого-то живодера-эсэсовца, будь он трижды ценным типом. Тем более в последнем, наверняка последнем полете!
И еще она радовалась тому, что сзади, в гаргроте фюзеляжа, везет целый мешок солдатских писем-треугольников, в каждом из которых известие о воскрешении из мертвых. Во скольких семьях прольются светлые слезы радости на эти невзрачные письма, сколько похоронок навсегда перечеркнут торопливо, наспех нацарапанные строчки!..
Нет, за всю войну она никогда еще не возила такого бесценного груза…
В районе Ческе-Будеевице Ефросинья, как было условлено, вышла в эфир и кодом сообщила на базу о ходе полета. Открытым текстом добавила: «На борту тяжелораненый».
Очевидно, это несколько озадачило оперативного дежурного, он велел ждать на волне. А еще через минуту поступил приказ: «Действовать по варианту номер три. Аэродром Рузине». Это значило лететь на Прагу. Ефросинья не поверила, потребовала подтверждения. На этот раз уже база открытым текстом раздраженно ответила: «Чего тебе не понятно? Прага свободна!»
…На посадку Ефросинья заходила с восточной стороны, умышленно сделав громадный круг над городскими кварталами. Планируя с выключенным мотором, она с удовольствием слушала, как бурлит внизу город, видимо не засыпавший в эту ночь. За прошедший месяц, готовясь к полетам, она хорошо изучила план города, мечтая когда-нибудь побродить пешком по древним плитам пражских площадей, увидеть Старомесские куранты с деревянными апостолами и золоченым петухом, полюбоваться с каменных мостов на тихую воду красавицы Влтавы. Сейчас там, на узких улочках, на площадях и набережных, ликовали толпы народа, цветными шарами вспыхивали ракеты в рассветном небе.
Взглянув на картушку компаса: курс строго «восток — запад!», Ефросинья вдруг вспомнила полетную карту, и не только ту, на которой вчера прокладывала маршрут, а многие свои предыдущие рабочие карты, и улыбнулась изумленно, счастливо: на них, на всех без исключения, значилась одна и та же пятидесятая параллель, пятьдесят градусов северной широты! Черемша — Харьков — Львов — Дембица — Прага — единая параллель ее большого и долгого полета через всю войну, длиною в целую жизнь.
Теперь она наконец-то завершала этот маршрут. Здесь, на пражском аэродроме Рузине.
Еще издали Ефросинья увидела темно-зеленую шеренгу танков, стоящих на летном поле вдоль самолетных стоянок. Снижаясь, различила звезды на запыленных башнях, а потом — Красное знамя и четкие ряды солдатского строя. Здесь шло праздничное победное построение.
Она вспомнила озорную свою курсантскую юность и решила по-своему приветствовать этих бесконечно родных ей людей в выгоревших гимнастерках: двинула до отказа сектор газа и в бешеном реве мотора вихрем пронеслась над головами солдат: «Праздник, ребята! Победа!»
Приземляясь, Ефросинья издали видела ликующую солдатскую толпу, сотни подброшенных пилоток, автоматные трассы салюта.
Она и не догадывалась, что это в ее честь: ведь Ефросиньина «тридцатка» стала одним из первых советских самолетов, приземлившихся в освобожденной Праге!
Она еще не знала, что среди бегущих к самолету окрыленных радостью солдат был и сам командир десантного полка подполковник Николай Вахромеев.
Примечания
1
Ставка Гитлера в Восточной Пруссии, в районе г. Растенбург.
(обратно)2
«Чудо-оружие» (нем.). — Здесь и далее примечания автора.
(обратно)3
Немецкая; баллистическая ракета, названная по первой букве слова «фергельтупгваффе» (оружие возмездия).
(обратно)4
Военно-воздушные силы Германии.
(обратно)5
Глупые ослы (нем.)
(обратно)6
Сокращенно от «Бефельсхабер дес Эрзатцхеерс» — командующий армией резерва (нем.).
(обратно)7
«Мертвая голова» (нем.).
(обратно)8
Старое название нынешнего Тернополя.
(обратно)9
Верховное командование немецко-фашистской армии.
(обратно)10
«Танковый колокол» (нем.) — боевой порядок наступающих танков, вошедший в немецкую тактику еще в ходе Курской битвы.
(обратно)11
Я офицер. Здесь находится офицерский штрафной батальон. Там! (нем.).
(обратно)12
Не понимаю! (нем).
(обратно)13
Почему вы… стрелять этот солдат? Почему стрелять?.. Наш солдат убит. К сожалению (нем.).
(обратно)14
Назад! (нем).
(обратно)15
Немецкий самолет разведчик и корректировщик «Фокке-Вульф-189».
(обратно)16
Мой конь уже загнан (нем.).
(обратно)17
Час отдыха (нем.).
(обратно)18
Генерал Дитмар — военный радиообозреватель гитлеровского рейха.
(обратно)19
Войдите! (нем.).
(обратно)20
Переписка Председателя Совета Министров СССР с Президентами США и Премьер-Министрами Великобритании во время Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. М., Госполитиздат. 1957. Том первый, документы № 295, 297, 298, с. 240. 241–242, 243.
(обратно)21
Отдел «Смерш» («Смерть шпионам») — так назывались в годы войны органы советской контрразведки.
(обратно)22
Расстрелять! (нем.).
(обратно)23
Как собаку! (нем.).
(обратно)24
Следующий! (нем.).
(обратно)25
Военно-строительная организация в гитлеровской Германии.
(обратно)26
Ко мне! (нем.).
(обратно)27
Двадцать! (нем.).
(обратно)28
Он мой друг (нем.).
(обратно)29
Тогда — двадцать пять! (нем.).
(обратно)30
Господин полковник! Вы не видели этого пьянчужку Линке?
(обратно)31
«Север» — армейская портативная рация.
(обратно)32
Расчетное место (штурманский термин).
(обратно)33
Тюрьма в Варшаве.
(обратно)34
АК (Армия Крайова).
(обратно)35
Как скажет женщина (польск.).
(обратно)36
Что случилось? (нем.)
(обратно)37
Подойди ко мне! (нем.)
(обратно)38
Я не хочу (нем.).
(обратно)39
Головная походная застава.
(обратно)40
Ополченские пехотные дивизии рейха.
(обратно)41
Батальон аэродромного обслуживания.
(обратно)42
Подлинная фамилия Гитлера.
(обратно)43
Куда следуете? (нем.).
(обратно)44
Садитесь, девушка. (нем.).
(обратно)45
Имперское управление безопасности.
(обратно)46
Пивная в Мюнхене, где проходили первые сборища нацистов.
(обратно)47
Так называлось здание министерства внутренних дел, расположенное на Кенигсплац.
(обратно)48
Двадцать ударов (нем.).
(обратно)49
Этот! (нем.).
(обратно)50
Командно-диспетчерский пункт.
(обратно)51
«Горе побежденным!» (лат.)
(обратно)52
Печальная весть, товарищи. Очень плохо, очень плохо! (нем.).
(обратно)53
Теория «жизненного пространства» (нем.).
(обратно)54
Тревога (нем.).
(обратно)55
Отдел стратегических служб — орган разведки США в годы второй мировой войны.
(обратно)56
Римское название Британских островов.
(обратно)
Комментарии к книге «Польский пароль», Владимир Николаевич Петров
Всего 0 комментариев