«Гномики в табачном дыму»

2646

Описание

Грузинский прозаик Тамаз Годердзишвили, геолог по профессии, начал публиковаться в 60-е годы. Он — автор нескольких сборников рассказов и повестей. Героев Тамаза Годердзишвили отличает стремление к деятельной жизни, творческое отношение к избранному делу и любовь к людям.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Гномики в табачном дыму

ПОВЕСТИ

БЕЛЫЙ ОСТРОВ

…Остров был белым и безлюдным. Голубое небо, синее-синее море и посреди — пустынный белый остров чистого, сыпучего песка. Песчаные дюны под ветром принимали самые причудливые очертания и пели. Море тоже пело на разные голоса, по своим таинственным, неведомым человеку канонам, но звуки песчаных дюн, на которых играл ветер, выделялись на фоне голосов моря и неба, как выделяются голубые прожилки на белой и нежной женской груди.

Дюны уступами спускались к морю и исчезали.

На берегу плясали женщины. Смуглые, гибкие, полные страсти и неги, они плясали с бесстыдным самозабвением плавно и быстро кружились, и фигуры их походили на смерч, в котором нежно колыхались руки, напоминая сказку в устах ребенка.

Я без волнения, сам себе удивляясь, смотрел на их танец и пел, повинуясь голосам песка, неба и моря. Я пел громко, но женщины не слышали мою песню, не видели меня. Они искрились в головокружительной пляске под белым солнцем, на белом песке, среди синего моря и неба. И не было в этом сине-белом пространстве тени — ни от женских фигур, ни от горбатых дюн. И чем выше поднималось солнце, тем громче пели пески, тем стремительней двигались женщины — чуть приметно трепетали упругие груди и легко переступали по песку длинные прекрасные ноги.

Женщины не видели меня. Они без устали кружились неистовым блаженством откликаясь на новые ритмы Я отполз от них к воде, а они, ничего не видя в самозабвении пляски, все наступали и наступали на меня. Их загорелые тела были невесомы, но, касаясь меня, они тяжелели, словно отлитые из бронзы. Я приподнялся. Женщины вскрикнули и вихрем закружились вокруг.

Песок обжигал ноги, я кричал, пел, но исступленно-страстные голоса женщин глушили мой голос. Я медленно тонул, без надежды на спасение, погружаясь в море белого песка, и снова кричал. Женщины неудержимо кружились вокруг меня, вихрем взвивая белый песок и затмевая солнце.

Внезапно все замерло.

Я повалился на берег у самого прибоя.

Первая волна обожгла мое исцарапанное песком тело. Потом набежали другие и, обласкивая прохладой, унесли в море. Телу стало легко, свободно. Набрав в легкие воздуха, я стремительно летел под водой, словно в невесомости. Вода нежила и успокаивала. Воздух расправлял легкие. Отдохнув, я вспомнил о женщинах и поплыл к берегу. Пустынный белый остров безмолвно расстилался передо мной. Непонятный страх проник в душу. Я стоял на белом песке и не знал — были здесь женщины или нет. На белом песке осталось множество легких, едва приметных следов. И надо всем простиралось голубое небо, вокруг синело море, и ослепительное солнце освещало безлюдный белый остров.

Я был один. И вспомнились дни, оставившие неизгладимый след на белом песке моей души.

1

Муж и сын Колдуньи без вести пропали на войне. Сначала ожидание, а потом горе состарили ее. Много видел я пожилых людей, но никого с таким морщинистым лицом.

Колдунья вела в школе историю, географию, логику и психологию. В свободное время занималась с отстающими по физике и математике.

Старшеклассники сказали, что на ее уроках надо вести себя тихо. Старшеклассников мы боготворили, но насчет поведения держались своего мнения. Обучение тогда было раздельным, класс состоял из одних мальчиков.

Колдунья вошла в наш класс и, взявшись за журнал, жестом разрешила сесть. Мы сели, дружно хлопнув крышками парт. Грохот был почище взрыва, но лицо Колдуньи осталось бесстрастным. Мы насторожились — этот прием действовал на нервы учителей безотказно и всегда вызывал поток нравоучений. А Колдунья словно и не слышала. Раскрыла журнал и стала выкликать учеников. Назвав фамилию, она пристально вглядывалась в ученика, словно пыталась вспомнить, где его видела. На наши отклики вроде: «Я здесь!», «Здесь, уважаемая!», «Что вам угодно?» «Да!», «Здесь я!», «Вот я!» — не обращала никакого внимания. Покончив с перекличкой, она закрыла журнал и швырнула его в ящик стола. Демонстративно швырнула. Класс еще больше насторожился — что у нее на уме?

Она начала урок с объяснения того, что является предметом логики, в чем ее значение. Если кто-нибудь шептался с соседом, она прерывала объяснение и говорила: «Берадзе, ты меня слушаешь, детка?» Или: «Маисашвили, успокойся, дорогой», «Для тебя рассказываю, Чикобава!»! Мы ошалели — с одного раза запомнила все фамилии! Не верилось, каждому хотелось убедиться, запомнила ли она его. Я достал английскую булавку и кольнул под партой соседа в руку. «Отарашвили!» — тут же обратилась ко мне Колдунья и протянула руку. Я встал и смущенно бросил булавку ей на ладонь. И тогда Колдунья сказала нам: «Ребята, ваши глаза как окно, в них видно все, что у вас на уме и на сердце. Не приучайтесь лицемерить. Растите настоящими мужчинами — с открытым взглядом. Душа и сердце должны отражаться в глазах. Не поступайте дурно, не лгите и не притворяйтесь, все равно никого не проведете. Ваши глаза должны светиться чистым, ясным светом».

Колдунья глянула на часы. Несколько секунд прошло в молчании, потом зазвенел звонок.

Колдунья… Наша учительница дорогая, наша тетя Оля! Почему не все восприняли ваши слова?! Почему не у всех из нас открытый взгляд и не у всех глаза светятся чистым светом?! Мы всем классом поклялись хранить дружбу, стали побратимами. Откуда же взялся среди нас предатель? И почему им непременно должен был оказаться моя друг, мой брат, частица моей души и плоти?..

* * *

Из всего класса мы трое были неразлучны. Мы проводили вместе все свое время — с утра до ночи. Только спали врозь. В трудные годы войны не просто было накормить двух лишних людей. Поэтому, не уговариваясь, мы по очереди ходили друг к другу. Все трое окончили школу с золотой медалью. Важа поступил в медицинский, решил стать хирургом, Гига — в театральный, на режиссерский, я — в политехнический, на дорожно-строительный. Считалось, что мы выбирали профессию сообразно своим влечениям и наклонностям — так приучили нас думать в школе. И Гига не говорил, что поступил на режиссерский под влиянием отца, довольно известного артиста. И мать его тоже была артисткой, чуть ли не на сцене родилась… Я поступил на дорожно-строительный потому, что мой старший брат давно проводил дороги в горах. А кроме того, манила природа, жизнь в палатках, постоянная новизна — все то, что называют романтикой. А почему Важа оказался на медицинском, никто не знал. Отец его строил мосты и туннели, мать работала переводчицей. Она отлично владела английским и испанским.

Лекции у нас бывали в разное время, но мы умудрялись встречаться, гулять по проспекту Руставели и спорить, спорить, словно без этих споров наши встречи не имели смысла. Спорили обо всем: о том, что знали, и о том, чего не знали. В школе со слезами расставались на летние каникулы, в институте старались в одно время сдать экзамены, чтобы всем вместе укатить к морю.

Мы любили друг друга крепко, по-настоящему.

Потом мы полюбили девушек. Сначала влюбился Важа. Это было странно, потому что он не проявлял интереса к девушкам. Потом я и, наконец, Гига. И теперь мы всюду ходили вшестером. В театр, в кино, на концерт, в гости. Мы все любили друг друга, крепко, по-настоящему — все шестеро. И казалось, счастливей нас нет никого.

Однажды Гига пришел ко мне мрачный — он рассорился со своей девушкой. Мы пытались, но не смогли их помирить. Важа два раза ходил к девушке, уговаривал ее. Ничего не вышло. С горя зачастили в ресторан, пили и спорили. Спорили о первой любви, которая бывает такой мучительной. Гига и правда походил на мученика — осунулся, побледнел, оброс.

Моя девушка тоже покинула меня — вышла замуж. Не сразу, понятно, сначала и мы поссорились.

Прошло время. Мы с отличием окончили институты. Я и Важа стали работать в научно-исследовательских институтах. Гига — в театре. Важа женился на той самой девушке, которую полюбил впервые. За день до свадьбы мы устроили «мальчишник», и Важа уверял нас, что любил Марину с пятого класса. Мы, конечно, не поверили. Пять дней веселились мы на их свадьбе, а на шестой усадили молодоженов в поезд и отправили в Сочи, к дяде Важи. Когда мы их проводили и остались с Гигой одни, он сказал:

— Как я счастлив, Гурам, если б ты знал! Мы с тобой обрели сестру. Марина — прелесть.

И всю дорогу до дома только и говорили о Марине. Мы действительно были счастливы.

Прошло несколько лет. Я по полгода проводил в экспедициях. Перед отъездом мы всякий раз собирались в ресторане вчетвером: я, Важа, Гига и Нана. У Марины росли уже сын с дочкой, ей некогда было ходить с нами в ресторан.

Мы с Наной любили друг друга. По-настоящему. Прошло время, когда я изображал любовь.

Мы сидели в ресторане. Нана не сводила с меня восторженного взгляда своих синих-синих глаз. Для Наны я был самый умный, красивый, сильный. Она хотела, чтобы я провел самую лучшую дорогу, стал бы самым знаменитым. Она смотрела на меня зачарованно. Я любил Нану, мечтал быть с ней всю жизнь. Я знал: когда Нана и ребята проводят меня и поезд тронется, Нана заплачет. Потом каждый день, каждый божий день будет встречаться с Гигой, Важой и Мариной (у Марины она «учится материнству»). Они вместе будут ходить в кино, в театр — если Марина сможет выбраться, а если нет, пойдет с Гигой… Важа не оставляет Марину одну с двумя детьми, поэтому Нане приходится проводить время с Гигой. Обо всем этом мне сообщает Гига — пишет письмо или рассказывает, когда я возвращаюсь.

Мне приятно, что друзья внимательны к Нане…

…Поезд тронулся.

— Перестань плакать, хватит, — успокаивал Важа Нану.

— Нана — большая девочка, Нана не будет плакать, — сказал ей Гига словно маленькой и обнял за плечи.

Нана молча глотала слезы, ласковые слова Гиги еще больше растравили ее. Она припала к его плечу и разрыдалась…

Когда поезд скрылся, Нана подняла голову и глубоко вздохнула. Вздохнула и… снова уткнулась лицом в широкое плечо Гиги, захотелось, чтобы он обнял ее, утешил. Она посмотрела на убегавшие вдаль сверкающие рельсы и улыбнулась.

И так захотелось ей снова опустить голову на грудь Гиге или кому-нибудь еще, все равно кому, лишь бы излиться — какая она несчастная, самая несчастная на свете, потому что одинока. Но кто умеет слушать лучше Гиги! Его глаза так и впитывают слова Наны. С первого дня знакомства он был чутким. Почему же она только сейчас вспомнила об этом? В глубине души ей было приятно, что она и раньше замечала, как внимателен Гига. И ей снова захотелось поведать ему, как тяжело оставаться одной…

— Послушай, Гига, кто та красивая девушка, с которой ты шел вчера в обнимку?

— Какая девушка? — Гига тупо соображал с похмелья.

— Черноволосая, синеглазая, в платье с синими цветами.

— А!

Гига растерялся. Вспомнился сон…

— Не крути! — не отставал от Гиги заслуженный артист республики, который всегда говорил о нем так: на моих глазах вырос, кто бы подумал, что окажется таким талантливым.

— Приготовьтесь, третий звонок, — неестественно громко сказал Гига и спустился в зрительный зал.

Театр был полон. Из обширного репертуара театра лишь спектакль Гиги давал полный сбор, несмотря на то что шел уже в тридцатый раз. Спектакль начался. Гига вошел в ложу — там сидели Важа, Марина и Нана — и сел в кресло.

— Успеете в этом сезоне дать в тридцать пятый раз? — спросил Важа. (Каждый пятый спектакль друзья смотрели вместе и обсуждали происшедшие изменения. Если бывала хорошая погода, шли в сад на набережной; если нет — собирались у Важи.)

— Не знаю. Думаю, что нет! — ответил Гига.

— Пойдете к нам после спектакля? — спросила Марина.

— Я спешу домой, — сказала Нана.

— Гига тебя проводит.

Когда Важа и Марина сели в троллейбус, Гига взял Нану под руку и сказал:

— Знаешь, меня сегодня спросили в театре — кто была эта красивая девушка, которую ты провожал?

— Правда?

— Наверное, и завтра спросят.

— А ты что ответил?

— Мне всю ночь снился один сон!

— Что же именно?

— Ты мне снилась, Нана! Всю ночь!

— Я?!

— Нана, милая, что это за интересный молодой человек провожает тебя вот уже второй день? — полюбопытствовала пожилая соседка Наны: окна ее комнаты выходили на улицу.

— Знакомый один.

— Славный, видно.

— Да, талантливый режиссер.

— Ах, — развела руками вдова, — от артиста лучше подальше!

Нана рассмеялась.

Чудесно в городе по вечерам в начале июня. Это потом, с середины июля, начнет плавиться днем асфальт, а вечера становятся душными.

— Алло!

— Попросите, пожалуйста, Нану!

— Я слушаю.

— Не узнал. Такой печальный голос!

— Здравствуй, Гига. Как ты? Где пропадаешь?

— Придешь вечером к Марине?

— Не знаю… Наверное… Почему спрашиваешь?

«Как внезапно врывается в сердце сомнение, без спросу, бесцеремонно!»

— Видишь ли… Если ты будешь… Одним словом, скажи, если придешь, не хочу ходить к ним зря.

В кино им встретились знакомые. Они сидели молча, Гига держал руку Наны и не шевелился. Фильм был интересный, но они не могли сосредоточиться. От руки к руке переходил таинственный ток, он жег лицо, волновал кровь, туманил голову.

На улице было жарко. По дороге о чем-то говорили. Когда расстались, Нана задумалась, но Гурама она ни разу не вспомнила.

Гига не спал всю ночь. Все казалось, что держит нежную, легкую руку Наны. Рука его горела. Он не выдержал, прошел в ванную и подставил под холодную струю сначала руки, потом пылающий лоб… Эта девушка с синими глазами, иссиня-черными волосами, остро торчащими грудками влекла его неумолимо. Она ходила легкой и царственной поступью, встречные оборачивались ей вслед. В ней была уверенность красивой женщины и мягкая крадучесть коварного хищника. Она была необыкновенна. Только идиот или несмышленый малыш мог оставаться к ней равнодушным. Гига был взволнован своим открытием. Охватившее его чувство засасывало, как засасывает болотная трясина или прибрежный морской песок. Он и не пытался удержаться, он забыл обо всем на свете.

* * *

«Есть ведь кое-что, от чего можно найти спасение. Верно?»

«Верно, Нана».

«Значит, есть и такое, от чего нет спасения?»

«Наверное, есть».

«Вот это как раз то, от чего нет спасения! А когда нельзя спастись от чувства, исход ясен с самого начала. Я уже не могу без его рук, без его губ, без его глаз. Он необходим мне каждый день, каждый час, каждую минуту. Понимаешь?»

«Понимаю, Нана, понимаю…»

* * *

— Важа, а ты знаешь, невеста Гурама встречается с Гигой.

— Постыдись, что ты говоришь!

— Майя видела их на фуникулере! Позавчера поздно вечером.

— Ну и что?! Нельзя погулять на фуникулере?

— ?!

— Какая Майя?

— Моя Майя. К ней приехали родственники из Киева, вот она и водит их по городу…

— Думаю, не разобрала в темноте, ошиблась.

— Да, наверное.

— Арбуз принес?

— Нет, забыл.

— А хлеб?

— Нет. Пойду принесу.

— Я одна должна помнить обо всем! Я должна стирать, гладить, подметать и еще помнить обо всем, покупать хлеб?..

Марина швырнула детскую рубашку в ванну и пустила горячую воду.

— Что с тобой? Сказал же, схожу, принесу что надо.

— Ты совсем не думаешь о семье! Когда хочешь, уходишь, когда хочешь, приходишь… Где ты пропадаешь, где?

— Что случилось, моя девочка, что? — Важа ласково улыбнулся Марине. Марина поспешно вышла из ванной и стала накрывать на стол.

— Что случилось? — спокойно повторил Важа.

— Сходи за хлебом.

Когда Важа принес хлеб, стол был уже накрыт. Дети ушли играть во двор. Марина налила Важе суп.

— Что же все-таки произошло? — снова спросил Важа.

— Ты ничего не слышал о Нане и… Гиге?

Три месяца пробыл я в экспедиции и теперь на день возвращался в город.

Я отлично выспался в поезде. Проснулся в хорошем настроении. Начинался обычный день, ничем не отличающийся, как я думал, от всех других.

На вокзале меня встретил только Важа. Мы обнялись и расцеловались. Потом заняли очередь на такси. Когда и через пять минут Важа не заговорил о Нане, мне стало страшно. Я смотрел другу в глаза: как всегда, взгляд его был спокойным. Я еле поспел в институт на ученый совет.

— Слушаю.

— Попросите, пожалуйста, Нану.

— Ее нет. Позвоните через час.

— …Слушаю.

— Это опять я. Попросите Нану…

— Наны нет, дорогой. А кто ее спрашивает?

— Гурам. Передайте, что сегодня в одиннадцать часов я уезжаю, вагон десятый.

— Хорошо, передам. А кто вы?

— Гурам.

— Гурам?

— Гурам, ты дома? — послышался голос Важи.

Я выглянул из окна. Внизу стояла белая «Волга». Важа улыбался.

— Что ты скалишься?..

— Выводи свой «катафалк», а то аккумулятор сядет.

Моя «Волга» была черного цвета, и ее с первых дней окрестили «катафалком».

— Не сядет, не бойся. Ты же знаешь, я на день приехал, и не стоит ее тревожить. Куда собираешься ехать?

— Вместе с тобой в «Нарикала»! Ты столько времени не был здесь, неужели не соскучился по шашлыкам дяди Васо?

Дядя Васо был шеф-поваром ресторана «Нарикала».

— И мы не уместимся в твоей «Волге»?

— В моей «Волге» мое семейство еле умещается.

— Ладно. Спускаюсь.

Важа ехал впереди. Он не свернул к своему дому, и я поднял руку, чтобы остановить его. Он не остановился, а подал знак следовать за ним.

Важа не станет попусту тратить время.

«Москвич» осторожно выехал с зеленого поля на проселочную дорогу, вздымая за собой пыль. Из радиоприемника неслись навевающие печаль звуки блюза. Женщина, спасаясь от пыли, стала поднимать оконное стекло.

— Не закрывай, жарко! — попросил мужчина.

Женщина закрыла окно. Через несколько километров проселочная дорога сомкнулась с широким шоссе. «Москвич» легко помчался по асфальту к городу. Их было двое. Они молча ехали по давно знакомой дороге, но и молчание, как и взгляды их, выражало ласку.

Все было рассчитано: когда они подъехали к городу, уже темнело. «Москвич» засиял глазами-фарами. Встречные машины подмигивали друг другу. «Москвич» несся, ничего не подозревая. Впереди замаячила бензоколонка. «Москвич» сбавил скорость и неожиданно затормозил.

— Что случилось? — спросила женщина.

— У бензоколонки машина Важи, видишь?

— Вижу.

— Что делать?

— Не знаю.

— Куда ехать? А может, проскочим?.. Не заметит в сумерках. Смотри, и «катафалк» здесь!

— Гурам?! — в один голос вскрикнули оба.

— Они оба тут! Незамеченными не проедем!

Белая «Волга» развернулась и осветила фарами «Москвич».

— Куда ехать? — растерянно спросил мужчина.

— Назад!

«Москвич» стал разворачиваться, но «Волги» успели тронуться.

— Надо было въехать в город, там легче скрыться… — Мужчина был в панике.

— Успокойся, главное — не волноваться. Видно, кто-то сообщил им… Но кто? — Женщина была потрясена.

— Мы пропали! — прошептал ее спутник.

— На этой дороге они легко нагонят нас.

За белой «Волгой» гнался милиционер на мотоцикле.

— Смотри, Важу остановили! — ликуя, сказала женщина.

— Нам от этого не легче. Посмотри лучше, что впереди!

На дороге застряла грузовая машина с прицепом. Прицеп почти перекрывал дорогу. Рассуждать было некогда.

«Москвич», не сбавляя скорости, перескочил через изрытую обочину и объехал грузовик. Лишь на минуту удалось им скрыться, их преследователи тоже объехали грузовик.

— Кто там еще третий?

— Милиция на мотоцикле!

— С милицией едут! Ух… — Мужчина грубо выругался.

— Если еще раз выругаешься, выпрыгну из машины! — возмутилась его спутница.

Женщина надеялась, что им удастся скрыться. Спидометр показывал сто. «Волги» не настигали, но и не отпускали от себя их машину.

«Неудовлетворительно освещение и на остановках транспорта напротив Дворца космонавтов, у Дома инженеров…» — гремело в радиоприемнике.

— Выключи его к черту!

Женщина выключила. Наступила неприятная тишина. Спидометр показывал сто двадцать. «Волги» неслись с той же скоростью, мотоцикла не было видно. Медленно, как годы, тянулись секунды.

— Что они задумали?! Чего добиваются? Остановлю сейчас машину, и пусть делают что хотят!

— Трус! — К женщине вернулось самообладание.

— Чего они хотят? Почему не догоняют?! Чего хотят? — нервно кричал мужчина.

— Успокойся. Свернем к нашей деревне. Им не проехать между плетнями.

У них не было дома в этой деревне, но место своих встреч они называли «своей деревней». Мужчина не слушал спутницу и нажимал на тормоза. Машина сбавила скорость.

— Что ты делаешь? С ума сошел? Говорю тебе, между плетнями не пролезут!

— Видишь, видишь! — проговорил мужчина. — Они тоже остановились!

Женщина обернулась и заметила, как замедлила ход передняя «Волга». Оба поняли — преследователи все обдумали. Но что они задумали? Что? Уже решили, как с ними поступить?

— Ты права, вернемся в деревню. Молодчина — сообразила! Они хотят, чтобы мы врезались во встречную машину или в дерево, наехали на прохожего! Не выйдет! Я возьму себя в руки и проеду между плетнями!

«Москвич» сорвался с места. Вдали виднелся перекресток. Мужчина, громко сигналя, еле успел перерезать дорогу другому «Москвичу», ехавшему рядом, свернул с шоссе на проселочную дорогу. «Волги» не ожидали, видимо, такой прыти от «Москвича» и проскочили поворот у перекрестка.

— Не свернули! — радостно воскликнула женщина.

— Спутали в темноте машины, поехали за тем «Москвичом», он такого же цвета, как и наш, — заключил мужчина. Он сбавил скорость и, открыв окно, подставил разгоряченный лоб ветерку. Женщина облегченно перевела дух.

— А ты собирался сдаваться! — сказала она. — Руки поднять всегда успеешь. Сначала все средства надо испытать, даже за соломинку ухватиться.

— Ну и пусть догоняют, мне все равно.

— Зачем же мы тогда удирали?

— Почем я знаю.

— А я знаю. Испугались. И знаешь чего? Честное имя потерять: «Что скажут люди!»

— Они — не просто «люди». Их слова — приговор судьбы для нас.

— Они не догнали бы.

— Догнать-то запросто догнали бы, но почему не догнали, почему? — снова разволновался мужчина.

— Лучше не встречаться, чем встречаться, как мы…

— Завела свою песню…

Внезапно совсем близко сзади засветились фары двух «Волг». «Москвич» ошалело понесся дальше.

— Скорей бы до деревни, скорей бы изгороди! — Нервы у мужчины были на пределе, он готов был махнуть на все рукой.

— Быстрей, быстрей! — кричала женщина в панике.

«Москвич» проскользнул между плетнями, оцарапав бока. «Волги» легко раздвинули шаткую изгородь и высветили «Москвич»; он уже мчался через поле. За полем начинался лес, и дорога вела прямо туда. Лес был редкий, небольшой, переходил в кустарник.

«Москвич» мчался, пока не кончилась дорога. Потом притормозил, объехал два-три дерева и врезался в толстый ствол дуба. Раздался крик женщины. «Волги» остановились. Они с двух сторон осветили разбитый «Москвич». Важа подбежал к «Москвичу». С мужчиной ничего страшного не произошло. Впрочем, что могло случиться с ним страшнее случившегося. Я не сомневался, что из «Москвича» выйдет Нана, но как мне не хотелось, о, как не хотелось, чтобы из него вышел тот мужчина! Но он вышел. У него хватило духу, прикрыв лоб рукой, глянуть в сторону моей «Волги». Потом силы покинули его, и он свалился на землю.

В машине Важи оба лежали без сознания.

Потом из «Москвича» выкарабкалась месть. Она была сторукая и стоглазая. Быстро семеня ногами, поблескивая зоркими глазами, все ближе подбиралась ко мне, злорадно улыбаясь и что-то шепча. Она разрасталась на глазах и разрослась так, что подхватила меня вместе с машиной! Убаюкивала, перекидывая с руки на руку. О, как тешила она меня! Важа выехал из лесу. Месть стала уменьшаться; уменьшилась, сжалась и заползала по земле. Я вышел из машины и раздавил ее ногой — не дал возродиться. Потом сел в свою машину и поехал вслед за Важой.

Помятый «Москвич» привалился к дубу.

— Слышали, Нодар машину разбил!

— Не Нодар, а Гига.

— У Гиги же нет своей машины!

— Ехал на чужой.

— Когда разбил?

— Вчера.

— Один был?

— Нет, с кем-то.

— Не знаешь с кем?

— Кажется, с Наной. Оба пьяны были.

— Сильно разбились?

— У машины перед помят, надо менять.

— С какой Наной, которую в своем фильме снимает?

— Да.

— Гига оставил театр?

— Давно!

— А что говорит Нодар, во сколько обойдется ремонт?

Прошло два года. Я, Гига и Важа шли по нашей улице и увидели вдруг Колдунью. В последние годы мы редко встречали ее. Со свертком в руках она по-старчески неторопливо брела по улице.

— Здравствуйте, тетя Оля! — хором, по-школьному поздоровались мы с ней.

Колдунья обернулась. Дотронулась до очков и слегка приподняла их.

— Здравствуйте, ребята! — Она пригляделась. — Это ты, Гига?

— Да.

— А ты — Важа… Значит, третий — Гурам.

— Мы слышали, сын ваш вернулся?

— Вернуться-то вернулся… — Колдунья вздохнула. — Лучше бы не возвращался, — процедила она сквозь зубы.

— А что такое?

— Был в плену, потом в Сибири мыл золото. Пристрастился к спирту. Теперь лежит в психиатрической. Иду к нему, если пропустят, сегодня неприемный день, да у него день рождения, у окаянного!..

— Я помогу вам, — сказал Гига, — брат приятеля там заведует отделением.

Мы пошли с ней в психиатрическую лечебницу. Дежурный врач оказался знакомым Важи, и заведующего отделением не пришлось беспокоить.

Сын Колдуньи встретил нас как давних знакомых и сразу сообщил:

— У меня сегодня день рождения.

— Поздравляем!

— Вы ученики моей матери, верно?

— Верно.

— А ну, посмотрите мне в глаза! — начал он заученно. — По глазам должно быть видно, что вы за люди! Не лгите, не притворяйтесь, все равно никого не проведете! Ваши глаза — это окна. Заглянешь в них и увидишь, что на уме и что на сердце. А ну, посмотрите мне в глаза!

За окнами был день, бесконечный, серый день, который никогда не станет ясным для Колдуньи. Глаза ее наполнились слезами. Смотреть на нее не было сил. Мы ушли, оставив мать наедине с сыном.

Мы шли молча. Я остановил какую-то машину и назвал адрес Важи. По дороге купили вино.

Марина всегда была рада нашему приходу и засуетилась. Детей отправили во двор.

Сначала пили молча. Потом заговорили все вместе. Гига порывался что-то сказать. Он давно пытается сказать это «что-то», но Важа не дает. Важа считает, что это «что-то» навсегда должно остаться в душе Гиги, чтобы мучило его и терзало. Нет, не дадут Гиге объясниться и повиниться!

Потом мы пели. Давно не пели так слаженно. Все трое чувствовали, что познали измену, но и прощать научились. Чтобы прощать, нужно иметь большое, очень доброе сердце. Мы выпили за человека с большим добрым сердцем. Кажется, за Гигу. Нет, не за Гигу — за меня! Нет, не за меня, а за Важу! Нет, вру! Впрочем, хоть убей, не вспомню, кто из нас был самым добрым и в чем проявилась доброта. Не помню, в самом деле не помню, где и когда произошла эта история. Кажется, Гига был Гурамом, Гурам — Важой, а Важа — Гигой. Или наоборот.

Не знаю, не помню, боюсь вас обмануть…

2

— Меня звать Зоей, но домашние предпочитают Зейтун-ханум.

— Можно и я буду называть Зейтун?

— Хорошо, зови Зейтун или Зейтун-ханум.

— Жарко, Зейтун!

— Проходи в эту комнату, здесь прохладно, сюда не проникает солнце.

— Очень жарко.

— Сними ботинки. Видишь, какой чистый пол, до блеска натерла.

— Ты и сама чистая, Зейтун.

— Нравлюсь тебе?

— Очень!

— Скажи еще, скажи, чем тебе нравлюсь?

— Я не умею говорить.

— Что же ты умеешь? Сколько тебе лет?

— Восемнадцать.

— Да ты еще ребенок, азиз-джан.

— А тебе сколько?

— Я вдвое старше, нет, в десять, в тысячу раз старше. Я старая.

— Ты хорошая!

— А что тебе нравится во мне? Глаза?

— Да, Зейтун.

— Красивые у меня глаза?

— Очень!

— В них мерцает пламя?

— Да.

— Как пламя свечей, да? В моих глазах горят свечи!

— Какого цвета у тебя глаза?

— Цвета меда, разве не видишь? Придвинься поближе. И взгляд у меня сладостный, как мед.

— У тебя чудесные глаза.

— А черные глаза тебе нравятся?

— Нет.

— Голубые?

— …

— У меня красивые волосы?

— Твои волосы переливаются, Зейтун.

— Ты видел черный камень, лежащий у восточной стены Каабы?

— Нет.

— Мои волосы блестят, как тот камень.

— Кажется, будто светятся…

— Это потому, что я распустила их и они ниспадают на шею и белую грудь.

— У тебя мягкие волосы, Зейтун.

— Я тебе нравлюсь?

— Очень!

— Присядь, ковер мягкий. Я сама его ткала.

На полу и на стенах великолепные ковры. Весь дом Зои походил на чудесный музей ковров. Все женщины в их роду, и бабушка, и мать Зои, ткали ковры.

— И эти красивые розы на них сама выткала?

— Да. Нравятся?

— Очень.

— Мои губы краснее или розы?

— Твои губы, Зейтун…

— Иди ко мне ближе, поцелуй…

…Я полз по горячему песку. Все тело горело. Солнце было огромное, раскаленное. Я испытывал безмерное наслаждение. Внезапно я упал в волны и долго-долго погружался в воду. Я задыхался. Холодная вода обожгла кожу, затмила сознание, и я потонул…

— Любишь меня?

— Да, Зоя, но давай помолчим немного.

На таких пушистых коврах, наверно, шахи блаженствуют, и то в сказках. Ковер-самолет был, наверно, таким мягким. Не каждый способен выткать волшебный ковер. Что за тайной владеет ковровщица? Кто ее обучил? Когда?

Я лежал на ковре и парил. И улыбался, вспоминая, как боялся войти в этот дом. Но ощущал и горечь — понял, что разом повзрослел за один этот знойный день, почти состарился, навсегда утратил беззаботность. Но я чувствовал — и иначе больше не мог. Так отчего же боялся войти в этот дом?

Зейтун взяла меня за руку и почти насильно завела к себе, говоря: «Заходи, азиз-джан, ты здесь многому научишься, многое увидишь».

Зоя босой ногой толкнула дверь — руки у нее были заняты большой миской с пловом. Она подала еще сласти, варенье. Потом внесла и самовар. На самоваре стоял чайник для заварки, испускавший дивный аромат.

— Грузинский чай, высшего сорта. Очень вкусный.

С первой минуты меня не покидало здесь ощущение чего-то приятного. Словно кто-то ласкал меня, я почти осязал мягкое касание. Едва Зоя заговорила, я понял, что это ее голос, нежный, певучий, доставлял мне наслаждение. И я затаив дыхание отдавался блаженному ощущению. Зоя поставила передо мной плов, посыпав его изюмом.

— Пей чай, азиз-джан, а потом поедим плов.

— Я сначала поем.

— Как пожелаешь.

— Что ты сказала? — переспросил я, лишь бы еще раз услышать ее голос.

— Очень вкусный получился плов, и чай очень вкусный. Сегодня вообще все очень вкусно.

— Говори, дорогая, говори!

— Тебя не поймешь: то — молчи, то — говори. Устал?

— У тебя сладостный голос, сладостный, как твои глаза.

— Тебе нравится мой голос?

— Говори, прошу тебя, говори, и я исполню все, что пожелаешь.

— Хочешь, расскажу тебе сказку? Ханум много сказок знает, хочешь?

— Хочу.

— Сначала ешь плов. Я тоже проголодалась.

Я смотрел, как она тремя пальцами жадно загребала плов с моей тарелки, словно целую неделю голодала. Масло стекало по губам, она ловко слизывала его и продолжала есть. Я смотрел и дивился удовольствию, с каким смотрел на голодную женщину!

Потом мы пили горячий чай. Пиала обжигала руки Я дул на ароматный чай и отхлебывал маленькими глотками. Утирая пот, я попросил еще, потом еще Зоя, довольная, лукаво улыбалась напоминая игривого котенка мягкого и гибкого.

— Ты сказал исполню все что пожелаешь.

— Сказал, но ты не забыла, с каким условием?

— Нет, конечно… Прошу, не забывай меня, напиши мне хоть одно письмо, а то буду думать, что у нас все произошло без любви.

— Напишу, много писем пришлю.

Потом Зоя рассказала мне сказку.

— Говори, говори, не умолкай!

Я лежал на ковре. Голова моя покоилась на ее коленях и я слушал сказку про Али-Бабу и сорок разбойников. Зоя рассказывала, нет, напевала мне сказку, окутывая ласковыми звуками.

Разве позабыть мне тебя, Зоя, Зейтун, Зейтун-ханум, азиз-джан?!

На второй день я уезжал. Мне не терпелось рассказать друзьям об этом удивительном происшествии в моей жизни.

Зоя не пришла провожать меня на вокзал.

Успела позабыть, наверное.

3

Сейчас, когда я совсем одинок и остро ощущаю, как ты далека, открою тебе сердце. Я тоскую, очень тоскую по тебе! Когда-то давно я любил девушку. Это была моя первая любовь. Мы не умели выражать свое чувство. Мы тогда много чего не умели и не знали и, вероятно, оттого были счастливы. В первый раз я поцеловал ее в щеку — украдкой. Она смущенно закрыла лицо руками. Тогда я начал целовать ее руки. И девушка заплакала. И сам я тоже заплакал.

Мы сильно привязались друг к другу.

Однажды я заболел и слег. Обычно робкая, девушка смело пришла к нам и села у моего изголовья. Мать улыбнулась и оставила нас одних. Девушка сказала мне:

— Ты мой мальчик, мой хороший мальчик! Ты не должен оставлять свою девочку одну, ты всегда должен быть здоров!

Она погладила меня по голове и поцеловала в лоб. И произошло невероятное — я тут же поправился без всяких лекарств и на следующий день снова целовал волшебные руки моей любимой.

Она ухаживала за мной нежно, как ухаживают за младшим братом, ласково приникала ко мне. И, разумеется, была мне дороже всех на свете. Я любил ее, очень любил. У нее были прекрасные руки с теплыми, нежными пальцами. Они умели найти на моей груди места, неведомые даже матери. Они умели наполнить меня удивительным теплом, но я предпочитал, чтобы она гладила меня по голове и шептала, как могла шептать только она: «Мой хороший мальчик… Мой славный мальчик».

Первая любовь остается в тебе навсегда. Отдаваясь ей, ты не способен трезво мыслить, взвешивать, оценивать… Много ли надо, чтобы в девятнадцать лет потерять голову и лишиться покоя! Но беда в другом. С годами как будто умнеешь, набираешься опыта, и все равно каждое новое увлечение измеряешь первой любовью и остаешься неудовлетворенным; не миришься с тем, что новое чувство не достигает ее высот. Блеклым, бесцветным представляется каждое новое чувство. Поэтому и не забывается первая любовь.

Поразительно самоуверенна и самодовольна первая любовь. На всем белом свете нет для тебя никого другого. Друзья ругают — ты радуешься; брат сердится — ты обнимаешь его; отец подтрунивает над твоей рассеянностью — ты только улыбаешься в ответ; мать упрекает за невнимательность (что может быть обидней для матери) — ты целуешь ее и душишь в объятиях… И на всем свете нет больше ничего и никого. Никого, никого!

Наверное, поэтому не забывается первая любовь! Паришь в голубых небесах, ходишь не касаясь земли, и кажется — все тебе простительно.

Потом я остался вдруг один. И все вокруг опустело, обступила тишина, и страх охватил душу.

Как ожесточается обманутое сердце! Как черствеет оно и озлобляется! Мечешься, не находишь себе места, бродишь по пустынным улицам, пусто в городе, пусто во всем мире! Встречаются какие-то существа, которых ты называл раньше людьми. Ни у кого из них нет сердца, нет глаз; и в целом мире нет никого, кто бы протянул руку помощи, согрел тебя, потому что нет у них тепла. Ты не голодаешь, не замерзаешь, но все кончено, спасения нет, а всех друзей, что были тебе дороже жизни, всех советчиков считаешь если не сумасшедшими, то врагами. Вся безмерность недавнего счастья выливается в безмерность одиночества…

А потом? Проходит время. Ты этого не замечаешь. Но время идет и несет с собой что-то. Внимательно приглядись и увидишь: это «что-то» — надежда. Ты крепнешь духом. Время идет, и ты снова встречаешь людей, у которых есть и сердце, и глаза, и душевное тепло.

А дальше? Дальше — не знаю. Но с тех пор я жду. Так много прошло времени. Но я жду, жду тебя — удивительный цветок нежности. Я тоскую, очень тоскую по тебе. Верю — ты придешь. Во мне накопилось столько ласки, я был так скуп и сдержан в своем одиночестве, так берег для тебя душу, что, признаться, уже боюсь твоего появления. Знаю — не прощу, что так надолго был покинут тобой.

4

Эника стояла, протянув руки с хлебом к солнцу, словно кормила его. Ветер трепал ее русые волосы, закидывал тяжелые пряди на глаза, мешая видеть. Но руки Эники оставались протянутыми к солнцу. Откуда-то слетела белая-белая чайка, склюнула хлеб и исчезла. Эника рассмеялась. Белая прозрачная косынка сползла с ее плеч и плавно опустилась на воду. Кто-то вскрикнул, и Эника открыла глаза, но тут же снова закрыла их. Неожиданно появилась еще одна сверкающая белизной чайка и склюнула кусочек хлеба. Волны за кормой парохода завертели косынку, скрыли ее в бурлящей пене. Прилетели еще две чайки и разом вырвали хлеб из рук девушки. Изумленная Эника открыла глаза. На ресницах ее блестели слезы. За пароходом неслась стая чаек.

— Чего ты плачешь?

— От радости. Чайки привыкли ко мне, не боятся близко подлетать; видел, как они клевали хлеб из моих рук?

— Я не спускал с тебя глаз.

— А других боятся, не веришь — проверь.

Эника достала из кармана хлеб и дала мне. Я протянул хлеб к солнцу. Немного погодя прилетела чайка, но приблизиться не решилась. Я ждал затаив дыхание, боялся ее спугнуть. Чайка подлетела совсем близко, а клюнуть не осмелилась. Тогда я подбросил кусочек хлеба. Чайка испуганно шарахнулась, но, заметив хлеб, стремительно подхватила его на лету. Я подбросил еще кусочек. Чайка стала доверчивой. Это стало нашим любимым занятием.

Кормя чаек, Эника плакала, плакала от избытка радости; не умела иначе выразить свой восторг.

— Эника, глупенькая, ну что ты плачешь?

— От радости, Гурам! Просто рада, очень, очень рада.

— Кто же от радости плачет?!

— Не знаю… — Пожимая плечами и улыбаясь, Эника щурила глаза. В эту минуту она казалась такой беспомощной, маленькой, чистой и красивой, что хотелось кричать, крушить, ломать все вокруг, потопить пароход или просто заплакать самому.

За моим столом сидели трое мужчин: Директор, Маэстро и Генерал. Двадцать два дня мы провели вместе, но я ни разу не услышал их имен.

Директор был приземистый, с брюшком, волосатый — даже пальцы заросли волосами. Он ходил в рубашке морковного цвета с короткими рукавами, в белых широких брюках и белых парусиновых туфлях. От солнечных лучей его защищала широкополая соломенная шляпа. «Хватит с меня солнца и дома!» — говорил он. Директор был из Красноводска.

Маэстро напоминал рыжего питекантропа. Челюсть не в меру выдвинута вперед, вместо верхней губы — тонкая розовая линия. Дюжий, с могучими плечами. Внушительной длины мощные руки заканчивались здоровенными кистями. Маэстро был облачен в белую нейлоновую сорочку и довольно-таки узкие брюки из синтетической ткани. Ходил в шлепанцах.

Генерал был среднего роста, смуглый, с синими глазами, с длинными белыми пальцами. Очень следил за своей внешностью, переодевался в день раза три. Никогда не появлялся небритым. Говорили, что Генерал, Маэстро и Директор с самого начала поездки оказались в одной трехместной каюте и так сдружились, что друг без друга обходиться не могут.

Это действительно было так.

— Думаешь, легко работать истопником? — сказал мне однажды Директор ни с того ни с сего.

Мы стояли на палубе, глядя на медленно текущую воду.

— Видишь, какие дела: зима в этом году выдалась суровая, а тут один мой коллега, старик, концы вдруг отдал. А топить еще целый месяц надо. Бедняга, царство ему небесное, любил выпить, может, водочка и сократила ему жизнь. Второй истопник поскользнулся и расшибся, вдобавок на операцию положили, аппендицит оказался. Ну и пришлось мне работать за троих. Волчком вертелся, на части разрывался, весь день черный от угля. Зато душа радуется, когда видишь довольных жильцов, знаешь, что это ты разрумянил им лица, своими мышцами согрел их. Самому тепло становится. Видишь, какие дела?

— Ты что — истопник? — Я не мог поверить в «разноликость» Директора.

— Случается, и мы нарушаем правила. Бывает, как не бывает. Видишь, какие дела? Ребята заходят ко мне в подвал, особенно двое, водку приносят. А там четыре огромных котла, топка пылает, антрацит трещит. Ребята шутят. Выпьешь стакан, и слышишь — вроде бы мурлычут котлы. Пропустишь второй — они уже поют… Ха, ха… Видишь, какие дела? А как пропустишь третий, уже не слышишь, как поют котлы, потому что сам горланишь. Тут напарник подоспеет и айда домой, идешь к своей старухе.. Ты вот скажи — это твоя девушка?

— Нет, это Эника!

— Звать ее так?

— Да.

— Славная девочка! Да видишь, какие дела… В конце месяца позвали меня в три места — деньги дают. Не беру. Отшучиваюсь: не может один человек трех истопников заменить! Не отстали. Взял я и послал одну часть вдове старика, другую часть тому бедолаге — в больницу, а третью своей старухе отнес. Скоро и зиме конец пришел. Вызвали меня в местком и преподнесли туристическую путевку — поездка по Волго-Дону. Наградили, братец. Доброе дело не пропадает. Видишь, какие дела?

— Почему же тебя Директором зовут?

— Почем я знаю! Маэстро заладил: человеку твоей комплекции положено быть директором.

— А сам он где работает?

Директор на миг задумался.

— На рыболовном сейнере. На Севере, три ордена имеет! Большой человек!

— А Генерал?

Директор опять задумался.

— На саксофоне и кларнете играет в джазе. Говорит, что и на трембите умеет. Не знаю, может, и правда умеет. Не проверишь ведь, где тут трембиту достанешь! Он сейчас внизу, в машинном отделении, занимается, капитан разрешил. В день по пять-шесть часов упражняется. Виртуоз!

Я был ошеломлен. Никогда не видел в руках у Генерала ни саксофона, ни кларнета.

— Генералом ты его окрестил?

— Нет, Маэстро.

— А кто крестный Маэстро?

— Генерал. Видишь, какие дела, — рассмеялся Директор.

По палубе прошла Эника и скрылась в музыкальном салоне. Директор перестал смеяться и сказал:

— Если ты друг мне, если ты меня уважаешь, уважаешь мою седину, одним словом, если ты мужчина, не обижай эту девочку! — и ушел.

Я оторопел. Неужели у меня на лице написано, что Эника нравится мне? Вряд ли тогда это укрылось от ее проницательных глаз. В таком случае противник знает, откуда ждать атаки, и примет соответствующие меры к защите. Меры будут, конечно, верными, и внезапное нападение не вызовет растерянности и паники! Что ж, это меня устраивает.

Пароход подходил к берегу. Эника вышла на палубу, перегнулась рядом со мной через борт и сказала между прочим:

— Приближаемся к Плесу. Здесь писал Левитан.

Вскоре на палубе появился Директор с рыболовными снастями и маленьким закопченным котелком в руке.

— К Плесу подходим? — спросил он и усмехнулся. — Если не ошибаюсь, Левитан здесь писал свои пейзажи.

Генерал, у которого что-то подозрительно топорщилось за пазухой, завидев Плес, вскричал:

— Смотрите, смотрите, какие знакомые места… Это, кажется…

— Вы узнаете эти места по картинам Левитана, — подсказал расфранченный Маэстро. Он держал в руках какой-то сверток.

— Вот так запасаются туристы сведениями перед путешествием, — смеялся Генерал. — В основном из энциклопедий.

Все рассмеялись, потом Директор сказал:

— Давайте не терять в лесу друг друга, мне очень нравится наша пятерка.

— Не пятерка, а Эника в сопровождении мужского квартета! — поправил его Маэстро.

Эника смущенно опустила голову.

Пароход дал еще два гудка и причалил к берегу. Туристы направились к лесу. Директор выбрал место для костра и распорядился:

— Разведите огонь, вскипятите воду. Гурам, как самый младший, принесет воды из колодца! — Потом повернулся к Энике: — Пойдем со мной.

Эника молча взглянула на меня, схватила удочку, и они ушли.

Маэстро и Генерал срезали две толстые рогули, воткнули в землю и развели костер. Я принес воду, и мы повесили котелок на специальном крючке над огнем.

Не знаю, много ли прошло времени, но я уже скучал по Энике, по ее ясному лицу, ее доверчивым лучистым глазам, и минута казалась мне веком.

— Опаздывает старик, — подлил масла в огонь Генерал и улыбнулся.

— Как можно брать на рыбалку девушку! — добавил Маэстро. — На охоте, на рыбалке и в картежной игре женщина всегда приносит неудачу.

— Эника — неудачу?! — возмутился я.

Они переглянулись и весело расхохотались.

Наконец Директор и Эника вернулись. Эника была оживлена и очень довольна. Пока Директор рассказывал всякие небылицы о рыбалке, Генерал выпотрошил рыбу, промыл и передал Маэстро. Маэстро принялся варить уху. Когда уха поспела, Генерал достал из-за пазухи две поллитровки. Маэстро развернул сверток, и пиршество началось. Уха вышла на славу, хотя после стакана водки человеку все кажется вкусным. Нет, уха все же была замечательной. Молодец, Маэстро! Водка быстро подействовала на нас, расслабила нам колени, согрела грудь.

— Давайте споем!

— «Подмосковные вечера» — завтра в Москве будем!

— Композитор Соловьев-Седой, «Подмосковные вечера». Исполняют Эника и мужской вокальный квартет в составе Директора, Генерала, Маэстро и… — Маэстро на миг задумался, — и кацо.

Мы много смеялись, хотя в другой раз я никому не спустил бы этого. Потом мы пели. Расхваливали друг друга, обнимались и целовались. Когда выпили за здоровье Директора, Маэстро сказал:

— Необыкновенный человек Директор! Мы с Генералом отравились на одной свадьбе и слегли. Так, представляете, он за нас троих работал.

— Хватит, ребята, нашли что вспоминать.

— Мы еще не перешли на газовое отопление, — объяснял мне Маэстро, — дедовским способом топим, углем.

— Видишь, какие дела!

— Ясно — все вы трое истопники!

— Главное то, что никто не остался внакладе, — продолжал Маэстро.

— Славные люди, да! — У Эники сияли глаза.

— Ах ты, обманщик этакий! — сказал я Директору, осмелев.

— Извини, опьянели, не соображают, что говорят! Видишь, какие дела!

Трижды прозвучал гудок парохода.

Мы стали собираться. Оставшейся водой Маэстро загасил костер. Эника убрала мусор. Директор вскинул на плечо свои снасти. Мы с Генералом шли впереди, распевая: «Джу джу, джу-джаларим». Темнело.

— А теперь — спать Завтра Москва, рано вставать, — напомнил нам Директор.

— Долой обман! Видишь, какие дела! — пошутил я, обращаясь к Директору.

Директор улыбнулся, ухватил меня за ухо своими узловатыми пальцами (не скрою, было больно) и повторил:

— Пошли спать.

Пароход отчалил от берега.

— Эника!

— Почему ты не спишь, Гурам? — Эника вышла из каюты.

— Посмотри, какая луна! Я не могу спать, когда такая яркая луна.

В реке лежала большая оранжевая луна.

— И правда, какая она красивая!

— Подплывем поближе, перегнусь через борт и достану ее из воды, хочешь?

— Хочу, очень хочу!

— Моя Эника, моя Эника, моя Эника!

— Ты пьян?

— Моя Эника, моя Эника, моя Эника!

Я хотел обнять весь мир, прижать к груди Волгу, погладить кудри чудесного леса, темневшего по берегам, хотел приколоть к платью Эники все звезды с неба, а потом поцеловать глаза моей Эники, ее волосы и снова глаза. И я уже намерился исполнить это, но Эника возмутилась, глаза ее метнули искры, и она закатила мне пощечину. Левый глаз мой наполнился слезой, но другим я ухитрился разглядеть, какой неприступный вид был у Эники, как величественно удалялась она и как сверкали на ее платье звезды, сорванные мною с неба. На палубе никого не было. В руке у меня осталась белая прозрачная косынка, а на щеке — пять маленьких красных пальцев.

Сердце у меня билось совсем как тогда, когда русоволосая девушка несправедливо бросила меня…

В десять часов утра пароход прибыл в Москву на Северный речной вокзал в Химках. Туристы принарядились. Эника направилась к автобусу, не удостоив меня взглядом. Я разозлился. Моя дерзость не заслуживала столь сурового наказания. И я решил отомстить ей.

Почему человеку приходят в голову мысли, идущие вразрез его желаниям! Я не сел в экскурсионный автобус, где мое место было рядом с Эникой, а направился к метро.

Из метро я вышел на площади Революции. Куда я, собственно, иду? Выстроившиеся в ряд телефоны-автоматы напомнили, что в Москве у меня немало знакомых и друзей. Перелистал записную книжку: встречусь-ка с одной из них — позлю Энику.

Зачем, я не знал; я просто считал, был убежден, что так нужно.

С трудом я разыскал дом, на четвертом этаже которого в четырнадцатой квартире жила Ирина. Вокруг все снесли — район перестраивался. Прежде чем нажать кнопку звонка, я немного подождал, приложил ухо к двери. Неужели никого нет дома?! Хотел уйти, но на всякий случай постучался.

— Кто там?

— Я.

— Кто именно?

Я что-то пробормотал. Ирина открыла дверь, большие синие глаза ее распахнулись, лицо просияло.

— Ой! Так ведь удар может хватить от неожиданности! — воскликнула она и попятилась. Губы у нее дрожали.

Я тихо прикрыл за собой дверь.

— Гурам! Как я рада! Значит, не забыл меня!

«— Знаешь, Гурам, ты единственный, кому я действительно нравлюсь. Я вижу и чувствую это. Потому и радуюсь твоим редким приездам. Представляешь, со дня нашей последней встречи прошел год и три месяца. В течение этих пятнадцати месяцев я была одна и ждала. Не думай, что именно тебя. Пойми меня. На улице, на вечере где-нибудь ребята глаз не сводят с меня, любуются моей красотой и — все. Иногда перехвачу на себе взгляд, думаю: этот наверняка пойдет за мной и при первом удобном случае заговорит. Я уже придумываю, что ответить… Но… Но он проходит мимо.

— Видишь ли, у некоторых женщин бывает такой неприступный вид, что самый дерзкий и смелый не решается заговорить.

— Это относится ко мне?

— У тебя холодный, высокомерный взгляд. И еще — ты слишком красивая.

— Я устала, постарела. Но все же хочу помнить, что мне всего двадцать один. Прошу тебя, очень прошу, напомни мне об этом…»

Такого диалога между нами не было, но если я когда-нибудь напишу об Ирине, диалог будет именно таким. Не знаю, о чем думает Ирина, и не знаю, насколько она откровенна со мной, но я почему-то думаю так.

Не надо бояться правды. Иногда бывает такое чувство, словно стоишь совершенно голый перед бесчисленными судьями и всем видны твои недостатки. Мужество именно в том и состоит, чтобы не бояться своей открытости, обнаженности. Вот почему надо иметь чистую совесть! Тогда нечего будет страшиться.

Не знаю, почему мне приходят подобные мысли, когда я смотрю в печальные синие глаза Ирины. Конечно, я и раньше понимал все это, но лишь сегодня, сейчас осознал по-настоящему. И поразительно, что именно Ирина, необыкновенная, синеглазая Ирина, одним вопросом прояснила мне это.

— Гурам, скажи честно, я тебе нравлюсь? Если нет, не отвечай, так будет лучше.

На этот раз я не задумываясь сказал, что она мне очень нравится…

В Москве я провел три дня. У Ирины были каникулы, и мы целые дни бродили по городу. Были в зоопарке, на ВДНХ, в Пушкинском музее, ходили в кино, в театр. Но нам не хватало чего-то, что было у нас пятнадцать месяцев назад. И в последний вечер я понял — чего.

Я понял, что веду себя по-свински и что я один виноват и перед Ириной, и перед Эникой, а прежде всего перед своей совестью.

— Что с тобой? — недоуменно спросила Ирина.

Сейчас мне надо получить по заслугам! Главное сейчас — получить по заслугам!

— Ты задумывалась хотя бы раз, кого ласкаешь? — спросил я.

— Что с тобой? — еще больше удивилась Ирина.

— Ты ласкаешь грязную свинью! Я — свинья!

Ирина все поняла. Разом сникла, потом провела рукой по моим волосам и сказала:

— Иди ко мне…

Я вскочил как ужаленный и бросился к двери. Дверь оказалась запертой.

— Отопри дверь! Скорей, скорей!

Ирина растерялась и не могла открыть дверь.

— Никогда больше не приду к тебе! Если можешь, прости!

— Успокойся, Гурам.

— Если можешь, прости, дорогая, прости…

— Псих!

Стремглав летел я вниз по лестнице.

Химкинский речной вокзал был пуст. Собравшись с мыслями, я перелистал путеводитель туриста. Потом отправился на Курский вокзал. Завтра в три часа дня наш пароход на пять часов остановится в Горьком. Может, успею нагнать их поездом.

Когда пароход показался у речного вокзала в Горьком, я побежал на набережную и стал кричать, размахивая руками:

— Эге-ге-гей!

Отрывистые гудки парохода заглушили мой крик. Пароход приближался очень медленно.

Я уже различал Энику, которую в чем-то горячо убеждали Директор, Маэстро и Генерал. У меня перехватило дыхание от нетерпения. Как медленно двигался пароход к причалу!

— Эгей-эй-эй-эй! Эгей-эй-эй!

Вдруг я увидел, как Эника протянула руку в мою сторону и исчезла с палубы. Директор, Маэстро и Генерал повернули головы, увидели меня и заорали:

— Из-мен-ник! Из-мен-ник!

Пароход был уже близко. Меня узнали и остальные. Сначала директор турбазы (от него мне влетит, конечно, за самовольную отлучку) и завбиблиотекой присоединились к хору моих друзей, потом их примеру последовали другие… Пароход подплывал, неся мне заслуженный упрек:

— Изменник! Из-мен-ник!

Когда я попал в объятия Директора, он чуть не задушил меня.

— Где ты пропал, кацо, девочка слезами исходит!

Маэстро и Генерал качали головами, а глаза у них блестели от радости.

Крикнув: «Братцы, простите!» — я помчался на пароход, потому что туристы уже садились в экскурсионную машину.

Энику я нигде не нашел, не пришла она и на ужин. Я посмотрел на соседний стол. Трио истопников мирно ужинало.

— Где она?

Директор пожал плечами.

— И ты не знаешь?

Маэстро покачал головой.

— И ты не видел?

— Кого? — спокойно спросил Генерал.

— Кого — да Энику!

— Музей Максима Горького мы осматривали вместе. Больше я ее не видел.

Неужели отстала? Почему? Почему? Одна-одинешенька в чужом городе?! Нет, вряд ли решилась бы. Хотя оскорбленная гордость может на все толкнуть.

— Где моя Эника, где?! — закричал я.

В ресторане наступила тишина.

Директор не выдержал — поднял палец вверх, в направлении капитанского мостика.

Эника подбежала ко мне и сердито забарабанила маленькими кулаками по моей груди, осыпая упреками. Наконец удары стали слабее, и она прижалась к моему сердцу кудрявой головкой.

«Э-ни-ка! Люб-лю! Люб-лю!» — отстукивало мое сердце.

— Бессовестный! — сказала Эника.

Я поднял ее голову. Никогда в жизни не видел таких крупных слез, какие висели на ее ресницах.

Не знаю, сколько времени мы еще будем вместе — Эника, Директор, Маэстро, Генерал и я. Может, до последнего дня путешествия, может, до последних дней нашей жизни. Я не забуду твоих слез, твоей чистоты, твоей теплоты, дорогой мой человек!

Не помню, сколько времени я стоял на палубе, а когда пришел в себя, увидел, что Эника спокойно спит, припав к моей груди. Я подхватил на руки мою светловолосую святыню. Эника открыла глаза.

— Пойду посплю. Четыре дня не смыкала глаз.

— Сладкого тебе сна, девочка! Спокойной ночи.

Проходя мимо каюты друзей, я не вытерпел и осторожно постучал.

— Спят истопники?

Дверь тут же распахнулась.

Никто из них не спал.

— Как дела? — в один голос спросили они.

— Не будет ли у вас чего-нибудь, — я щелкнул пальцем по горлу, — крепкого, мужского, беленького?

— Выпьем! — расшумелся Генерал.

— Вот здесь у нас есть все… — Директор открыл маленький шкафчик.

Маэстро разлил водку по стаканам.

— Так! За что пьем?

— За чайку! За истопников! За белоснежную чайку!

Все чокнулись со мной и выпили.

5

Зал сверкал. Женщины были в нарядных пестрых платьях, мужчины — в темных костюмах. Смеялись, говорили, но, как в немом фильме, не слышно было ни смеха, ни голосов, ни шагов. Ослепительно светили люстры. Повсюду — в зале, в коридорах, в фойе, на лестницах — разлит был белый свет. Огромные зеркала дробили нежные лучи, умножая и возвращая свет источнику.

Освещенные со всех сторон, люди, казалось, сами испускали свет. Потом движение прекратилось, каждый нашел свое место и притих. Пронесся первый робкий звук — будто пролетела маленькая бабочка. Она запорхала среди ярких цветов. Солнце озаряло поляну золотыми лучами, ныряя в белые шаловливые облака. В траве бился родник, разбрызгивая вокруг радужные капли; капли рассыпались, распадались на звуки. Беспечно резвился ветерок.

Вдруг распахнулась дверь, и показалась голова мужчины. С умными, горящими глазами, крупным, энергичным подбородком, с львиной гривой. Он хотел войти в зал, не зная, что не сможет — в зале не вместился бы даже холмик, а у него вместо плеч громоздились горы. За ними следовали другие горы, тянулись хребтами. А Человек все пытался войти. Стены грозили рухнуть под его напором.

У Человека были удивительно белые руки. Он не был слепым, хотя ничего не видел; не был глухим, хотя ничего не слышал. И так нежно водил своими волшебными руками, что было ясно — пальцы видели и слышали, как рождалась роса, как зарождался первый, еще бесцветный солнечный луч.

Человек пытался проникнуть в зал. С его огромного тела стекали потоки, сливаясь в бушующий океан. Земля была его телом, огнедышащие вулканы заменяли глаза, и солнцем сияло сердце, не обретшее любви. И только руками, белыми, ласковыми руками, искал он радость. Всеосязающими, всемогущими белыми руками искал радость, а радости не было…

— Войди, пожалуйста, зал огромный!

— Не могу, не могу, не умещусь в твоей скорлупе!

— Умоляю, входи! Зал огромный!

— Мои плечи — исполинские скалы и горы! Душа моя — бушующий океан. Разнесу твою скорлупу! Не умещусь в твоем зале!

— Мы давно тебя ждем! Я не один! Входи!

Человек встряхнул плечами… И рухнули все стены, все каноны, все… У него были свои думы, своя душа, которой тесно было на всей земле. И сердце у Человека было необычное. Оно всегда пылало от любви и было могучим и беспощадным. Сердце его пылало в ожидании ласки и радости, хотя по-детски легко терпело разочарование и поддавалось обману. Вот почему гнев его не знал предела, и, когда душа возмущалась, он крушил, разносил все, что вставало на пути, все, что мешало и препятствовало. Но на развалинах и обломках по его следам вырастали вдруг изумительно нежные цветы, пробивалась трава, звенели родники. Родники стекались в реки, реки — в моря, моря сливались в океан, бескрайние просторы которого, то навевающие грусть, то сулящие надежду, были непостижимы.

* * *

Я дрожал от волнения.

Вместе с другими я стоял в коридоре и ждал. Коридор был длинный и чистый. Открылась высокая дверь, и женщина в очках назвала мою фамилию. Я вошел в класс, залитый солнцем. В классе сидели еще четыре женщины и седой мужчина. Колени у меня подгибались, сердце стучало молотом. В большой белой комнате стояли кресла и скалил зубы черный рояль. Рояль насмехался. Я разозлился на черное чудище. Разозлился и рояль. Собрался с силами и завыл:

— Доо! Доо! Доо!

Это был первый услышанный мной музыкальный звук.

— До! А ну повтори, мой мальчик, спой! — издевалось чудовище.

У меня пересохло во рту. А рояль все скалил зубы. Я знал, что могу легко выполнить любое задание и не дам черному чудищу взять надо мной верх. Но от этого еще больше злился на себя.

— До! — неожиданно для меня повторило мое горло.

Чудище рассвирепело, напряглось для решительной схватки.

— Ля! — завизжало оно.

— Ля! — повторило мое горло.

— Ми!

— Ми! — не давал я передохнуть роялю.

— Хорошо, хорошо! — произнес рояль во всеуслышание и неожиданно стукнул по черной блестящей крышке: — Там, тарарам, там, там…

— Там, тарарам, там, там… — повторила моя рука. — Тарарам, там, там, тарарам, там, тарарам тамтам тарарам…

— Тарарам, там там, тарарам там, тарарам тамтам тарарам…

— Хорошо, очень хорошо, — произнесло чудище и ожесточенно ударило по белым клавишам. — Сколько тут звуков? — спросило оно так, будто уже одолело меня.

— Три!

— А теперь? — Чудовище одной рукой ударило по клавишам, а другой прикрыло ее.

— Пять!

Чудовище пустило в ход последнее средство — обе руки опустило на клавиши.

— Четыре!

Потом мы снова пели, стучали и опять пели.

Седой человек погладил меня по голове. Женщина в очках взяла за руку и вывела в длинный коридор, показала, где выход. Мать прижала меня к груди и купила мороженое.

С течением времени в мою душу навсегда вплелась тонкая голубая струна музыки. Струна эта вибрирует и трепещет, когда я смотрю на улыбающегося матери малыша. Она трепещет, когда я гляжу на расцвеченный закатными лучами солнца безбрежный простор. Она стонет, когда я бросаю горсть сырой земли на гроб в темной могиле. И снова трепещет, когда, лаская, перебираю волосы любимой. И не ощущаю ничего хорошего, если она молчит, не откликаюсь на боль и не страдаю, если она застыла. Богоподобный исполин с львиной гривой каждый день заглядывает мне в душу. Волшебными пальцами нежно касается струны, и она трепещет и звенит.

Человек не дает струне онеметь. Не дает ей утратить гибкость и трепетность. Струна изнашивается, истончается. Но при этом становится более отзывчивой и могучей, более суровой и доброй. Я уверен, что она всегда будет во мне — исчезнет вместе со мной. Без нее жизнь лишится смысла. Как может жить человек, если в душе его не трепещет эта струна?!

Я взглянул на небо. Небо было ясным. С лучами солнца лились умиротворяющие звуки. В небе парили ангелы с лирами.

6

Академик Ларин живет на пятом этаже.

Юра и Светлана бегом одолевают ступеньки.

— Гурам, мы ждем! — кричит сверху Светлана.

Академик Ларин — дед Светланы, Юра — ее муж и мой друг. Каждый отпуск Юра и Светлана проводят в Грузии, на море. Потом на несколько дней приезжают в Тбилиси, оттуда вылетают в Ленинград. Юра не любил вина, предпочитал водку, к вину он приохотился у меня. Он прекрасно усвоил строгие правила грузинского застолья, и мы даже выдали ему бумагу шутливого содержания: «Предъявитель сей грамоты отличный парень — умный, верный, честный, с тонкой душой, львиным сердцем и крепкой десницей. Ты — грузин, дорогой Юра, ты настоящий грузин! Советуем всем выбирать его тамадой на пиру, а в беде считать братом и другом. Верьте ему! Гурам, Важа, Гига ».

Юра очень любил эту грамоту и носил ее в нагрудном кармане.

— Гурам, ждем тебя. Скорей, а то опоздаем! — снова кричит Светлана.

Академик любит точность. Мы приглашены на обед к пяти часам. Хозяйка специально для меня приготовила пельмени. Уже без одной минуты пять Светлана нажимает на кнопку звонка. Дверь открывается. За молодой хозяйкой стоит огромный дог.

— Входите, пожалуйста! — Хозяйка радушно улыбается.

Я целую протянутую руку. Юра снимает с меня пальто. Светлана крутится перед зеркалом. Хозяйка провожает нас с гостиную.

Ларину семьдесят лет (об этом мне успела сообщить Светлана). Он сидит в широком кресле, худой, длинноногий, совершенно седой. В пенсне. Улыбается мне тепло, сердечно. Потом встает, жмет руку.

— Ларин.

— Отарашвили.

— Прошу! — и указывает на другое кресло.

Вбегает Светлана, садится деду на колени и целует. Юра целует Ларина в другую щеку.

— Как съездили? — спрашивает Ларин. — Не замерзли? Не припомню таких морозов в Ленинграде.

— Спасибо, не холодно. Юра подарил мне ушанку.

Снова звонок.

— Профессор Петров со своей очаровательной супругой, — улыбается Ларин.

У Петрова и впрямь прелестная жена.

— Извините, пожалуйста, за опоздание.

Девять минут шестого.

Из кабинета Ларина выходит голубоглазый курносый великан лет сорока.

— Мой ассистент, — знакомит нас Ларин, — Михайлов.

Михайлов странно улыбается и порывается что-то сказать, но тщетно.

— Рыбалка — дедушкина слабость. Михайлов — шофер и отличный рыболов, он водит машину дедушки, — объясняет мне Светлана.

— Давайте сядем за стол. Неужели вы не проголодались?! — смеется Ларин.

— Прошу к столу! — Молодая хозяйка приглашает всех в столовую.

Слева от Ларина садится шофер, справа — Светлана, дальше я, Юра и Петров со своей прелестной супругой. На красиво сервированном столе всевозможные яства.

Ларин наполняет водкой рюмки и стучит вилкой по бутылке, хотя никто не нарушал тишины.

— Я хочу выпить за Гурама.

Я пытаюсь возразить, но Ларин не слушает.

— Не потому, что он наш гость, нет. В его лице я хочу выпить за грузин. Этому есть своя причина. В тридцать четвертом я месяц провел в Грузии. После этого я объехал почти весь мир, но ничего подобного ей не видел. К сожалению, не довелось побывать там с тех пор, не позволяли дела, зато каждый грузин, приезжающий в Ленинград, мой гость! Я считаю это своим долгом. Я пью за моего гостя! — и Ларин выпил.

— Хорошо сказано, прекрасно! — Петров схватил рюмку. — А мне разрешите тост за академика Ларина.

— Петров, мы пьем за Гурама. За столом сегодня грузинский порядок.

Все пьют за меня.

— А теперь — за хозяйку, за ангела-хранителя семьи. Будь здорова, моя радость, моя старушка! — Ларин весело смеется и говорит жене: — Генацвале.

Я смотрю на хозяйку. Она молча глядит на Ларина, в глазах ее счастье и любовь!

После обеда включают магнитофон. Все танцуют. Танцуют все — от танго до твиста и шейка.

— Давно так не веселился старик, — говорит мне Петров, — видимо, вашему приходу рад. — Он указывает мне на кресло в углу комнаты. — Присядем? И я бывал в Грузии, правда по путевке. После блокады у меня аллергия, только море и южное солнце спасают.

— Вы перенесли блокаду?

— Да, Ларин распорядился остаться здесь. — Он задумался. Лицо его омрачилось. — Особенно трудно пришлось в последнюю зиму. Водопровод и канализация вышли из строя еще раньше. Питьевую воду мы носили из проруби в обледенелой реке. Извините, что ударился в воспоминания, но одна история терзает меня по сей день и будет терзать до конца жизни. В тот проклятый день Ларин послал за водой меня. На улицах и на берегу валялись трупы, в тот день их было особенно много. Люди валились с ног прямо на глазах. Я и сам еле передвигал ноги и старался не глядеть на трупы, но куда было деться? Не станешь же ходить с закрытыми глазами! Было ветреное утро. Мороз леденил душу. Когда я подошел к проруби, изможденная от голода женщина вытаскивала ведро с водой. Она вытащила его, но не рассчитала шага, поскользнулась и… упала в прорубь. Ухватившись за кромку льда, она тихо молила о помощи. Я окаменел. Тут ко мне подбежал ребенок — не знаю, как он там очутился, — и стал молотить меня кулаками, крича: «Помогите маме, помогите мамочке!» Когда я опомнился, увидел, что бегу от проруби прочь…

Петров не договорил. Руки его дрожали.

— Однажды вечером, — продолжал он, — перед моим домом упал мужчина. «Помогите», — попросил он прохожего. Прохожий протянул ему руку. На другой день, когда вспомогательный отряд подбирал замерзших, пришлось топором отрубить руку, чтобы разъединить их трупы! Будь она проклята, блокада! Будь она проклята, блокада! — с ненавистью прошептал профессор Петров и встал.

— Аминь!

«Будь она проклята, блокада!» — вот единственные слова, которыми пытался оправдать себя Петров.

Он вышел на балкон. В комнату ворвался морозный воздух. Ларин перестал танцевать.

— Петров, уйдите, пожалуйста, с балкона!

Петров вернулся в комнату.

— Вы не маленький и должны понимать, что еще нужны нам. — Ларин по-детски откровенно рассмеялся и обернулся ко мне, объясняя: — Петров доктор наук, физик. Методом парамагнитного резонанса исследует структуру минералов, и довольно успешно. — Он подошел к столу, налил водки и чокнулся со мной. — За здоровье Петрова! Он настоящий герой!

— Что с дедушкой?! — удивляется Светлана. — Так всегда скуп на похвалу, особенно сослуживцам…

— Все выпили за профессора? — вопрошает Ларин. Мы единодушно осушаем бокалы. Потом Ларин затягивает «Цицинателу».

В номере было холодно и тихо. Я забыл закрыть форточку перед уходом, и студеная ленинградская ночь выкрала все тепло. Я был пьян. Лег и сразу уснул… Потом на стенах моей комнаты выступили капли. Капли увеличивались, замерзали, обращаясь, в кристаллы разных форм. Ледяные кристаллы разрастались, наполняя комнату холодом и сковывая меня. Я коченел. Не хватало воздуха, теснило дыханье, меня трясло, но помощи ждать было неоткуда. Показался маленький ребенок. Малыш тянул руки, теплом своего тела растапливал лед, бежал ко мне по льду и, подбежав, заколотил кулаками по моей груди: «Помоги моей маме, помоги мамочке!»

Я проснулся от ужаса. Сердце колотилось, я задыхался. В комнате было тепло и тихо.

Неужели и я совершу что-нибудь такое, что заставит меня навсегда возненавидеть себя?! Я отчетливо слышу крик, стоящий в ушах Петрова: «Помогите моей маме! Помогите мамочке!» От этого крика нет избавления.

Его нельзя забыть.

Можно лишь возненавидеть страх, люто возненавидеть страх, внезапно сковавший тебя и подавивший все человеческое. Но эта же самая ненависть обернется в конце концов ненавистью и отвращением к самому себе. Обратится в кошмар и будет терзать до конца дней, отравляя любую радость.

Неужели и я способен совершить что-нибудь такое, за что навсегда возненавижу себя?! Наверное, нет. Разумеется, нет! Глупо даже думать об этом.

О чем же тогда думать?

О том, о чем редко думаю: о любви.

Когда я говорю, что до боли люблю Грузию, я не лгу. И так же любят Россию Ларин, Юра, Светлана, Петров. Но они любят и Грузию, а я — Россию, и в нашей любви не должно быть разницы. Вот эта любовь — главное на свете! Нужно любить весь мир, надо любить свою землю, друг друга. Лучше любви к людям люди ничего не смогут придумать. И ничего лучше не смогут они сделать друг для друга…

* * *

Я вспомнил все дни, оставившие неизгладимый след на белом песке моей души.

Я вспомнил все минувшие дни, но отобрал самые памятные. Воспоминания эти навевают и печаль, и радость, потому что, пережив все это, я стал и суровым и добрым, и слабым и сильным, несправедливым и справедливым.

Ненавижу серые, бесцветные дни. И люблю рассвет, ожидание живительного луча, чтобы, распахнув себя, вместить солнечный день жизни. Хотя и не ведаю, какую несет он мне радость и какую печаль.

Я живу на этом свете, и живут со мной и во мне музыка, радость, разочарование, тоска, любовь и счастье. Живут в моей душе Важа и Гига, Эника и… Нана, Ирина и русоволосая девушка, Директор, Генерал, Маэстро, и сладкоголосая Зейтун-ханум, и еще те женщины, что плясали на белом песке белого острова, славя солнце и жизнь. И кто скажет, сколько еще людей поселится в моей душе, сколько следов появится на белом песке белого острова…

1967

КАК ПОЙМАННАЯ ПТИЦА

Встречал меня на вокзале дядя Миша, водитель институтского грузовика. Обнялись, расцеловались.

— Наконец-то! Давненько не было тебя в Москве! Как доехал, Гурам? Как вы там, в вашей Сибири? — спрашивал он, радуясь мне словно родному.

— Хорошо, дядя Миша! Вы тут как?

— Нам-то что, мы в столице живем.

Встречать он приехал, собственно, не меня, а мой груз. И пока подводили кран, чтобы перенести контейнер с платформы на нашу трехтонку, я прошел в зал ожидания.

Люблю я вокзалы за их многолюдье и суету. Люблю наблюдать за приезжими, особенно теми, кто впервые в столице, — их сразу заметишь по растерянному, смущенному виду. Толпятся у бюро справок, хотя объявления на стенах и световые табло дают, кажется, любую необходимую справку. Но какой приезжий станет на них полагаться! Ему надо самому спросить, своими ушами услышать.

Людно, шумно, оживленно…

А там, на далекой моей родине, на станции было совсем иначе. Вдоль платформы — дубы-исполины, ни тебе справочного бюро, ни толчеи, ни машин, один-единственный автобус отвозил людей в горные деревни; успеешь на него — хорошо, а нет — шагай до дому пешком. Правда, красотища кругом такая — не заметишь, как отмахаешь пятнадцать километров. Впрочем, и там могло все перемениться, целых двенадцать лет не был в родных местах.

Я выбрался на вокзальную площадь. Дядя Миша подкатил свой так и сверкающий чистотой грузовик прямо ко мне.

Дорога предстоит долгая, часа полтора через всю Москву.

Еду по серым просторным улицам, гляжу на торопливых прохожих, на мелькающие мимо машины, знакомые и незнакомые дома и постепенно включаюсь в стремительный ритм города, снова чувствую себя его родным сыном.

— Не соскучился по Москве? — Дядя Миша понимает мое состояние.

— Спрашиваешь! Еще как!

— Заждались тебя ребята. — И помолчав: — Сначала в гостиницу заедешь или прямо к нам?

— Успею в гостиницу, сначала к ребятам.

Нас останавливает постовой, проверяет документы и дает «зеленую улицу».

Вот и знакомые ворота. Предъявляю вахтеру пропуск, он скрывается в будке, и, пока нажимает на кнопку, я восклицаю:

— Сезам, откройся!

И ворота раскрываются.

Я богаче самого Али-Бабы, но не ведают об этом ни охрана, ни дядя Миша. Содержимое контейнера, то, что я ввез сейчас в наш НИИ, для них всего лишь земля, просто земля, и ничего больше.

К машине подлетает симпатичный молодой мужчина в белом халате, распахивает дверцу и, не дав мне опомниться, подхватывает на руки. Это кандидат технических наук Игорь Озеров. Что разыграется дальше, известно. Он становится посредине тесного двора — сомкнутый восьмиэтажными зданиями двор похож на глубокий сухой колодец — и, сунув в рот два пальца, свистит что есть силы. Наверху мгновенно распахиваются три окна — и высовываются три светловолосые головы.

— Гурам прибыл! — орет Игорь.

Еще минута — и я окружен тремя блондинами в белых халатах.

— Осторожно, измараю! — остерегаю друзей, но им хоть бы что — не слушают, не слышат, качают меня, кидают и кидают в воздух.

Натешившись, Игорь обращает взор на контейнер и уточняет:

— Две тонны?

— Как повелели. Хватит?

— Для заводского эксперимента и тонны хватит. Что нового в тайге? Порядок?

— Порядок.

— Как Александров с Пельменевым? Держатся?

— Как львы!

— И жены?

— И жены не жалуются.

— Прямо сейчас явишься к директору?

— В таком виде? Неловко, вымоюсь, приму человеческий вид. К нему — утром, а сегодня вечером…

И все пятеро дружно по слогам возглашаем:

— Вечером ровно в семь встречаемся в «Волге»!

Как бы между прочим интересуюсь:

— Завкассой взаимопомощи здорова? Хорошо себя чувствует?

— На здоровье не жалуется, о прибытии вашего величества осведомлена, можете заглянуть к ней. — Игорь понимающе улыбнулся. — Иди к ней, а мне к директору надо, послезавтра начинаем эксперимент.

— Послезавтра выходной, — напомнил один из блондинов, отлично зная, что ему возразят.

— Потому и хочу зайти к нему.

— Все! Приехал Гурам — прощай отдых! Целый месяц будем без выходных, — в тон первому замечает второй блондин.

— Ну нет, на месяц не рассчитывайте. Ответ нам нужен раньше, я спешу.

— Тогда возвращайся и ждите радиограмму! — недовольно советует третий блондин.

— Не могу, ребята, честно. Александров на десять дней командировал.

— Все ясно, чего тут спорить, — заключает Игорь, принимая умный, деловой вид.

Расстаемся до вечера.

В вагоне метро люди неприметно отодвигаются от меня — чистота моей телогрейки явно сомнительна.

Скорее бы добраться до гостиницы, нырнуть в ванну побриться, надеть свежую сорочку.

Странное дело: в тайге я только и мечтаю о белоснежной сорочке и костюме, а попав в город и достигнув желаемого, не дождусь, когда снова облачусь в телогрейку.

Пять месяцев не был я в городе.

Это сказать легко — пять месяцев.

А попробуй посетовать на свою профессию, сразу оборвут — самая достойная мужчины профессия, самая что ни на есть мужская!

Не спорю, быть геологом действительно хорошо, но не стоит представлять занятие геологией в ореоле романтики.

Я вот пять месяцев по-человечески не мылся, пять месяцев не ел того, что хочется. Пять месяцев оторван был от дорогих мне людей…

В институтской гостинице мое появление вызовет радостную сумятицу — любят тут меня, своего давнего постояльца. Ну а раз любят, насолит мне судьба-злодейка, она начеку… Что меня ждет, сам себе боюсь признаться. Страшно… Страшно? Нет, это просто сорвалось. Ничуть не страшно. Когда один, и то не опускаю рук, а уж среди друзей…

Увидите, как радостно встретят меня в гостинице; в ней останавливаются только исследователи и изыскатели, имеющие отношение к комплексной теме «наш элемент».

— Ваш пропуск?

Ага, новый вахтер.

— Сейчас, дорогой… — Я щупаю карманы. — Вы, верно, недавно здесь…

— Какое недавно — целый век! Пять месяцев уже. Меня не проведешь; нет пропуска, не ищи, не для всех эта гостиница.

Видите, ему пять месяцев веком кажутся! А я эти пять месяцев…

Ко мне уже спешили мои «старушки» — администраторша, «хозяйка гостиницы», как я ее называю, дежурная по этажу, горничная и парикмахерша.

— Здравствуй, Гурам!

— Гурам наш приехал!

— Наконец-то, милый!

— Как поживаете, мои красавицы, мои проказницы? Не соскучились по вашему Гураму?

— Соскучились, соскучились! И по тебе, и по твоим выходкам! — за всех ответила дежурная по этажу. — До сих пор не забыла, как досталось из-за тебя. Помнишь, когда дядю через окно впустил?

— Подумаешь, не девушку ведь — дядю впустил, не мог же человека на улице оставить, если в гостинице не устроился.

— Нашли время вспоминать!

— Эх, был бы я директором, заменил бы вас молоденькими и хорошенькими! Набрал он вас тут, старушек!

— Молоденьких сам находи! Потрудись и найдешь.

— Выходит, мало тружусь! — рассмеялся я. — А что в моем номере делается, красавицы?

— Твой номер убран, все выстирано, выглажено… Идем, сынок, идем.

Хозяйка пошла впереди, отперла комнату № 206. В гостинице всего-то сотня номеров — мой на первом этаже, но по директорской прихоти они пронумерованы произвольно. Наш директор крупный ученый, истинный ученый и очень любит забавляться. Видно, в веселом настроении пребывал, когда занимался нашей гостиницей.

— Снимешь грязное, сложи тут на стульчике, заберу после, — сказала хозяйка и самолично приготовила мне ванну.

Я достал из шкафа чистое белье, выбрал сорочку и прошел в ванную. Музыкальная программа для ванной определена мной раз и навсегда — я успеваю исполнить каватину Фигаро и «Элегию» Массне. Ванная наполняется ароматом хвои — бережет врач твою нервную систему, Гурам! Врач. Чего я вспомнил врача? Видно, примется за меня с утра… Что ж, объект наблюдения в вашем распоряжении, дорогой Даниил. Милый, нужный человек! Но пойми, тяготит твоя опека, твое излишнее внимание. И у меня ведь нервы. Ты бережешь мое здоровье, но одними хвойными ваннами не успокоить нервы. А хозяйка, видишь, неукоснительно выполняет твои указания. Ладно, проявим послушание. Ну-ка, в ванну! Не спеши, осторожно, вода горячая! Нет, тебе кажется, Гурам, температура измерена. Сто пятьдесят дней горячей водой только голову мыл, отвык от нее. Давай, давай, вытянись, поблаженствуй. Думаешь, и твой дед в Москве хвойные ванны принимал да не выдержал хорошей жизни, оттого умер? Бедный дед, не баловала его жизнь. А отец?.. Не без твоей вины, Гурам, ушел из этого мира огорченный, сетуя на судьбу. Нет чтобы жениться, порадовать старика внуками, в тайгу махнул — работа ждала, видите ли! Да, работа! А что? Главное, для человека — работа, дело. Разве не так? Так, конечно, но когда отец умер, тебе даже сообщить не сумели, без следа затерялся в тайге с Юрием Александровым. Неопытны же были мы тогда! Хотя что опыт — с тайгой всегда надо быть настороже.

Стук в дверь. Значит, пора. Лежать дольше не следует, вредно. Хозяйка ждет за дверью, не отойдет, пока не зашумит душ. Что ж, я не враг себе: как ни приятно, больше дозволенного лежать не стану. Видишь, Даниил, как покорно следую твоим указаниям, помогаю тебе продлить нашу драгоценную жизнь. Но надолго ли? Долго ли смогу я продержаться? Настанет, вероятно, час, когда сдам позиции, не смогу уже сам справляться. Приду тогда к тебе и препоручу себя твоим знаниям и медикаментам. Слышишь, Даниил?! Но, по-моему, тебе, проницательному и наблюдательному, и без меня все известно. Чем иначе объяснить чрезмерную заботу и внимание со стороны наших «старушек»? Неужто только привязанностью и любовью?

Ария Фигаро допета. Я одеваюсь и звоню в парикмахерскую. Там ждут меня. Прекрасно.

Лицо мое скрывается под пеной, и в большом зеркале сияют одни глаза.

— И не сбрить твою щетину! — сетует парикмахерша.

— Пятимесячная борода!

— Пятимесячная щетина!

— Зато кожа нежная.

— Нежная!

— Не ворчи, постарайся сделать меня красавцем. Вечером с ребятами встречаюсь.

— С ребятами или девочками?

— Будто не знаешь.

— В «Волге»?

— Кроме «Волги», нигде не готовят шашлыка по-нашему!

Вернувшись в номер, надел белоснежную сорочку. Старательно повязал галстук, вырядился в лучший костюм. Галстук слишком давил, пожалел себя и расслабил узел. Достал часы из письменного стола. Как обычно при моем возвращении, они показывали пять часов. Раньше я думал, что такое их «постоянство» — намек на роковой характер этого часа в моей жизни, но потом сообразил — завожу их всегда в одно время, ну и останавливаются, ясно, в одно время, когда я уезжаю в Сибирь.

Который же теперь час? Спросим у телефона. Восемнадцать часов семь минут.

Пешком до метро — минут сорок. Загляну на почту за письмами — это минут двадцать, если не будет очереди. Там же отвечу на них. Точнее, на мамины письма, других не ожидается. На это понадобится минут пятнадцать. Оттуда до «Волги» полчаса, без четверти восемь буду на месте. Итак, в путь, Гурам!

Вахтер открыл двери.

— Поздно вернусь, старина!

— Я на дежурстве, спать не собираюсь, — успокоил он меня, показывая прокуренные зубы.

— Счастливо оставаться.

— Вас машина ждет у ворот.

— Врач у себя?

— Да.

— Старается! Машину для меня вызвал! А я предпочитаю пешком. Передай шоферу, пусть отдыхает.

— Хорошо, как вам угодно.

Эх, Даниил, Даниил, плохой из тебя соглядатай…

Но, видно, чуешь — ненадежный я объект для твоих наблюдений. Эксперимент в естественных условиях… И все же я сам… пока что я — сам… Сам постараюсь справиться.

Большую услугу оказал приезжим грузинам замечательный русский архитектор Иван Иванович Рерберг: в самом центре Москвы, на улице Горького, возвел Центральный телеграф, кратко именуемый всеми «Ка-девять». Где будешь? Где встретимся? Куда тебе писать? Ответ один — «Ка-девять». Сюда сходятся приезжие, встречаются по делу и без дела. Бездельники, кстати, собираются здесь для «деловых» переговоров, а деловые люди и просто так заходят, поболтать со знакомыми.

Письмо от мамы коротенькое — она жива, здорова, только обо мне тревожится. А я из-за тебя переживаю, мама, бедная ты моя! За двенадцать лет всего три раза удалось тебе меня повидать, потому что девять раз приходилось проводить отпуск в санатории с «профилактической» целью. Но об этом ты никогда не узнаешь. А знала бы, что грозит твоему сыну, так в железную обувь обулась, железный посох взяла и пустилась бы искать меня по всей тайге. Одним утешаешься — гордишься мной, важным делом занят твой сын… Как хочется повидать тебя, мама! И еще мечтаю — не видеть бы тебе больше горя…

«Моя родная мама!

Сегодня приехал в Москву и получил твое письмо. Не представляешь, как обрадовался. И тут же на почте отвечаю. Я здоров, крепок как кремень, ем хорошо, аппетит — волчий. Все еще не женился. Ни в чем не нуждаюсь. Одет, обут, все есть. В Москве пробуду дней десять; напиши, если что нужно. Хотел бы повидать вас всех, думаю, скоро встретимся. Скоро — значит месяца через три-четыре. Что у вас нового? Обо мне не беспокойся, ни о чем не тревожься, мамочка! Следи за газетами, не сегодня завтра о нас на всю страну заговорят.

Обнимаю, крепко целую. Твой Гурам».

Выходя из телеграфа, я столкнулся с дородной грузинкой солидного возраста, обвешанной покупками, — застряла в дверях, да еще в тех, через которые выходить положено.

— Доброе дело сделал для нас Рерберг, верно, мать?

— Ты мне говоришь, дорогой?

— Да. Иван Иванович Рерберг, говорю, великий русский архитектор.

— Не знаю, я на три дня приехала.

Чего я к ней пристал, спрашивается.

Может, помочь нужно, мать?

Оказалось, нужно. Стал звонить ее мужу в гостиницу. Еле дозвонился и чуть не опоздал в «Волгу». Игорь уже искал метрдотеля, демонстрируя свой красный пропуск официантам и возмущаясь:

— В кои веки человек в Москву приехал, пять месяцев тут не был, посидеть у вас захотел, а вы место найти не можете?!

Трио блондинов твердо надеялось на умение Игоря. Не сразу, но все-таки добился он столика. Зато не успели усесться, как подлетел знакомый официант:

— Меню прежнее?

— Мне бы его память… — помечтал один из блондинов.

— Салют, лейтенант! — приветствовал я официанта.

Мы единодушны — остановили свой выбор на любимой «Старке». А что подходит к «Старке», официант и сам отлично знал. Поллитровой «Старки» хватает на три тоста, иначе говоря — каждому достается по тридцать три грамма за раз.

Водка требует деликатного отношения: хочешь вкусить ее, ощутить — хватит за раз одного глотка! Еле приучил своих друзей пить из маленьких стопок. Пропустив первую стопку, мы молча и усердно принялись за еду, а после третьей возжаждали слова. Все бурно высказывались, и очень скоро выяснилось, что мы по-прежнему, по-братски, любим друг друга, хоть и не являемся сыновьями одной матери. Когда же наш постоянный тамада, Игорь, предложил очередной тост за «наше дело», трио блондинов пустилось в пространные рассуждения и со своей стороны провозгласило тост за неколебимый союз геологов с физиками и химиками, за союз с экспериментаторами. Тост был дельный и вылился в целую дискуссию, и, признаюсь, небесплодную: я, Игорь, Юрий Александров и директор института «получили» премию. Премию тут же распределили, причем директору выделили, конечно, меньшую часть, и, довольные этим, долго смеялись. Вообще-то благородства мы явно не проявили — комплексная тема «наш элемент» как-никак детище директора, возникла по его идее и инициативе. Последующие тосты и дальнейшее развитие затронутой темы показало, что каждый из нас вынашивает идеи всемирного значения, направленные на благо всего человечества. Игорь доверительно обрисовал захватывающую картину бурного развития одной области физики, если, разумеется, запасы руды нашего месторождения будут достаточными. Трио блондинов лелеяло мысль о целой серии химических экспериментов, если, разумеется, запасы руды нашего месторождения окажутся достаточными. Однако я подсек им крылья, остудил их пыл, заявив: руда в разведанном месторождении содержит «наш элемент» в значительных количествах и примеси — весьма незначительные, но на увеличение запасов руды пусть не очень-то рассчитывают. А потом сжалился и обнадежил их — все-таки попытаюсь, говорю, разведать новые залежи, не падайте духом. Это развеселило их, и прозвучала здравица в мою честь — столь великодушного, находчивого, энергичного! Потом мы занялись футболом и наконец переключились на вечную тему мужских разговоров, и было высказано немало остроумных соображений о женщинах в форме содержательных тостов. Из участников застолья один я был холостяком, что, естественно, тоже стало предметом дискуссии, и ребята дружно заключили, что я достоин сочувствия и сострадания. Однако ясно чувствовалось — завидуют мне втайне, сокрушаясь об утраченной свободе. Я все же дал слово, что через год у моей жены будет ребенок. Стол наш между тем постепенно обретал грузинский вид — появились жареный сулгуни, жареная форель, шашлык. Пир завершился шампанским и фруктами.

Официант по своей инициативе прекратил наши возлияния, видя, что мы перепили и сами не остановимся.

— Лейтенант! — окликнул я его. — Вызови мне такси.

Блондины самозабвенно танцевали.

Игорь глянул на часы.

— Пе пойму — как ты терпишь! Столько времени — ни слова о Наташе!

— Тсс! — я приложил палец к губам, призывая его молчать.

— Тсс! — передразнил Игорь.

— Знаешь, позвоню-ка ей сначала. Мало ли что за пять месяцев…

— Одобряю, так и положено поступать благовоспитанному и благородному!

— А может, прямо так нагрянуть? Нагрянуть и устроить тарарам?!

— Лейтенант выполнил приказ — такси подано! — Официант, подыгрывая мне, вытянулся в струнку.

— Не укатит? Дал деньги, чтобы ждал?

— Трешку.

— Хвалю, старший лейтенант! Постарайся к моему уходу заслужить чин капитана!

— Что потребуется для этого?

— Телефон и еще такси для наших прекрасных молодых людей!

— Тогда прошу за мной!

— Ровно в девять у директорского кабинета! — наказал я друзьям, следуя за «старшим лейтенантом» в кабинет администратора.

Администратор деликатно оставил меня одного.

Набираем: сто девяносто девять, ноль два, восемь восемь; ту-ту-ту — с долгими паузами. Нас нет дома? В 23 часа 50 минут нас нет дома!

— Слушаю!

— Наташка, привет!

Молчание.

Какая актриса пропадает!

— Ой, Гурам! Так неожиданно!

А может, все-таки любит?

— Ладно, гони гостей — еду к тебе!

— Вижу, у тебя ни ума не прибавилось, ни смелости.

— Прости, Наташа! Как ты живешь?

— Не теряй времени, успеешь спросить!

— Капитан!

— Что прикажете? — заулыбался официант.

— До такси — шагом марш!

Официант взял меня под руку и, дружески беседуя, направил к выходу.

— Спокойной ночи, капитан!

Официант по-военному отдал мне честь.

Я повернулся к водителю, назвал адрес.

Машина тронулась.

— Поехали через Красную площадь.

— Зачем? Нам в другую сторону!

— А у тебя что, машина не в порядке или бензина не хватит? Сделаем крюк.

— Как угодно.

В целом мире нет площади прекрасней! Вы бывали там на рассвете, когда розовеют облака, розовеет Кремлевская стена, а серебристые ели становятся совсем темными? Доводилось ли вам слышать бой курантов в предутренней тишине? Замечали ли, как отражаются древние башни в свежеполитой, словно полированной, брусчатке? Если да, то не станете удивляться, почему мне так нравится Красная площадь и почему я попросил танкиста пересечь ее в этот поздний час.

Едва машина остановилась, из подъезда выбежала Наташа, отворила дверцу и кинулась ко мне — села рядом, обняла.

— Гурамчик! Глупый мой Гурам! Пьяный, да?

— Да, пьяный я, Наташка!

— Давай руку, упадешь еще!

— Положим, не такой уж я пьяный! Взгляни-ка, сколько на счетчике, бумажник в кармане пиджака.

— Уже уплачено, вам еще сдачи полагается, — заявил шофер, бренча мелочью.

— Оставь себе.

— Спасибо.

Медленно поднимаемся по ступенькам.

— Квартира восемнадцатая — не наша, девятнадцатая — не наша, двадцатая — тоже не наша, двадцать первая — мимо, двадцать вторая — тоже! Стоп! Вот она — квартира номер двадцать три.

Наташа отпирает дверь и по старому русскому обычаю кланяется мне в пояс:

— Добро пожаловать! Да будет счастливым ваш приход!

— Аминь! Аминь!

Родители Наташи уже несколько лет за границей. У них двухкомнатная квартира, но Наташа надеется, что, когда они вернутся, получат другую.

Одна комната является гостиной, вернее, выставкой пепельниц Наташа не курит, просто коллекционирует пепельницы. Число экспонатов подбирается к сотне. Вторая комната — спальня В ней одна кровать зато необъятной ширины, и несколько зеркал, — любуйся на себя с разных сторон! Нравится женщинам вертеться перед зеркалом. И можно ли их осуждать?

— Наташа, ровно в девять я должен быть у директора.

— Дать тебе боржоми?

— Нет, поставь у кровати.

— Больше ничего не нужно?

— Ничего. Который час?

— Через восемь часов ты должен быть у своего директора.

— Скажи, который час? Нашла время для высшей математики!

— Ноль часов пятьдесят минут!

— А ты не ложишься?

— Сейчас, сделаю только кое-что.

Постельное белье накрахмалено Как приятно, черт подери! Не то что в спальном мешке. Можешь растянуться во всю длину, раскинуть ноги, руки. А в спальном мешке… А что, собственно, в спальном мешке? Бывала нужда, так и вдвоем умещались…

Глаза слипаются. Чувствую, проваливаюсь в сон. Интересно, кому это Наташа звонит в середине ночи? Отчетливо слышу, как крутится диск. Нет, снится, верно.

Проснулся я в половине девятого. Завел часы. Подозрительно тихо.

— Наташа!

Ни звука.

— Наташа! Куда она делась?

На столе в кухне три бутерброда — два с ветчиной, один — с маслом и сыром. Чашка, термос и записка «Гурам, я на новой работе. Ехать туда — целых сорок минут. Расскажу все вечером Вернусь без четверти семь. Кофе — в термосе. Целую своего глупыша Наташа».

Проспал! Я одеваюсь в темпе, глотаю кофе запираю квартиру и, сунув ключ под половик, сломя голову слетаю по лестнице.

У подъезда в черной институтской «Волге», улыбаясь, дожидается Игорь.

— Молодец, Озеров! Опаздываем!

— Здравствуй, Гурам, — напоминает мне шофер.

— Здравствуй! Здравствуй!

— Хорошо спалось? — Игорь хлопает меня по плечу, что означает: ладно, можешь не отвечать, догадываюсь, дескать, недаром же я твой наперсник.

— Прекрасно!

В жизни не говорил большей правды.

— Давай жми! Как можно быстрей! — заторопил Игорь шофера.

В приемной директора трио блондинов обсуждало вчерашний вечер.

— Соленого огурчика не хочется? — заботливо спросил меня первый блондин.

— Спасибо, кофе пил.

— Проходите, шеф ждет, — пригласила нас Инка-секретарша. — Здравствуйте, Гурам.

— Смотрите, как заалела! — не замедлил отметить второй блондин.

— Поистине любовь слепа! Что между ними общего — северное сияние и таежный медведь! — патетически молвил третий блондин.

— Здравствуй, Инка, прекраснейшая дочь Севера!..

— К шефу, Гурам, к шефу! — прервал меня Игорь.

— Если не выйду из кабинета живым, сообщите моей маме, что…

Ребята не дали договорить. Открыли дверь, спрашивая: «Можно?» — подхватили меня под руки, и мы предстали пред директорские очи.

— Привет сибиряку! — Директор улыбнулся и тут же принял строгий вид.

— Здравствуйте… — Я тяну, медлю. Ребята смотрят выжидательно. Чувствую, и директору любопытно, как обращусь к нему в этот раз. Мы с ним при всякой встрече придумываем новое обращение, это приняло характер спортивного соревнования. — Здравствуйте, дядя Гриша.

Этого явно не ожидали. Признаюсь, я и сам растерялся — не собирался так по-приятельски, фамильярно… Пауза. Потом дружно смеемся.

— Времени у нас мало, — начал директор. — Ровно через сорок минут еду на заседание совета. Рассказывай, Гурам, что у вас в тайге? Как идут дела? Какие трудности? Слышал, тамошнего секретаря райкома сменили? Что новый, ничего?

— Хороший.

— Оказывает нужную помощь?

— Не мешает.

— На ваше месторождение возлагают большие надежды. Выделение «нашего элемента» промышленным способом будет происходить по обновленной схеме, предложенной Игорем и мной. Игорь, вероятно, познакомил вас с положением дел.

— Да.

— Наше совместное предложение облегчит немного и удешевит выделение элемента. Это означает, что обогатительная фабрика, проект которой уже готов…

— Готов? — удивился Игорь.

— Да, сегодня утром представлен. Обогатительная фабрика требует измененных кондиций. Замечательная руда.

— Замечательная, но мало ее, — заметил первый блондин.

— Геологические карты, согласно которым составлены проектные работы, не точны. Юрий Александров просил передать, что смету надо изменить.

— Средства нам выделены неограниченные. Не возражаю.

— Средства неограниченные?! — переспросил третий блондин.

— Почему же в таком случае нам отказали в приобретении ЭВМ? — спросил первый блондин.

— Это было неделю назад.

— Институт физики на другой же день оформил договор, — сообщил Игорь.

— Прямо для нас была создана та машина! — мечтательно заявил второй блондин.

— В наше время неделя — большой срок. Повторяю, средства нам отпущены неограниченные.

— Но вы же знаете, бухгалтерии нужен документ, приказ с печатью, подписью.

— Представьте мне проект сметы.

— Хорошо.

Я достал из портфеля смету.

— Мы вас, разумеется, не подстегиваем, спешка не всегда бывает эффективной, однако есть вышестоящая инстанция, весьма заинтересованная… — Директор просмотрел проект.

— Мы стараемся.

— Мы тоже, — прервал меня Игорь. — В воскресенье начнем эксперимент.

— Сколько понадобится времени?

— Все от них зависит, — Игорь кивнул на трио блондинов.

— На этот раз в десять дней не уложимся. Будь у нас вычислительная машина…

— В таком случае, разрешите мне завтра же ехать назад, — сказал я директору.

— Если считаешь нужным, не возражаю.

— О результатах сообщим радиограммой, — утешил меня третий блондин.

— Игорь просил вчера разрешить вам работать и по выходным. — Директор оглядел блондинов.

— Игорь знает, что делает. Мы сами предложили ему, — ответили блондины хором.

— Кажется, все. Обо всем доложу Александрову.

— Ладит он с Пельменевым?

— Очень даже!

— Привет им от меня. — Директор поднялся. — В гостинице все нормально?

— Да. Идеальная тишина, покой, строжайший порядок, — сказал я выразительно.

— Первую же ночь вы провели в другом месте. А это уже не порядок. Вы не развлекаться приехали. Я просил бы не забывать о дисциплине, о правилах внутреннего распорядка института.

— Поразительная бдительность и оперативность некоторых наших сотрудников просто потрясает! — ухмыльнулся я.

— Сколько вы не были в городе?

— Пять месяцев и два дня, — сообщил я точно.

— Хорошо, этой ночи касаться больше не буду, поскольку знаю, где изволили провести ее.

— Бедная хозяйка дома! Подверглась допросу!

— Простите, мне пора ехать.

— До свиданья, дядя Гриша!

Директор рассмеялся, собрал со стола бумаги, сунул в портфель, взял что-то из сейфа, вложил туда же и кивнул нам, прощаясь.

— Позвоните перед отъездом, Гурам.

— Лететь собираюсь.

— Позвоните перед вылетом.

— Хорошо.

Он вышел, и Озеров плюхнулся в директорское кресло.

— Все ясно. Туго нам придется — сократят сроки, потребуют бешеных темпов.

— Зря, что ли, отпустили неограниченные средства? — заметил первый блондин.

— Обычный способ ускорить решение вопроса — там, — второй блондин указал пальцем вверх.

— А может, постараемся за десять дней? — предложил третий блондин.

— Думаешь, Гурам останется, если его обнадежить? — вспылил первый.

— Дураку ясно, что за десять дней не провести такого эксперимента.

— Если дни и ночи работать… — третий выделил слово «ночи».

— Спасибо, ребята, но я не заставляю вас убиваться.

— Ладно, пора за дело. — Игорь посмотрел на первого блондина.

— Я уже сделал необходимые распоряжения. Руду готовят.

— Пойду проверю температуру, — сказал второй.

— Я буду в аппаратной. — Первый блондин нехотя поднялся.

— А я — в гостинице. Соскучитесь — звоните. — Я тоже встал и пошел к двери.

Ребята озадаченно умолкли.

В приемной что-то сказала мне Инка-секретарша. Я машинально согласился. У подъезда стоял «Москвич». Я сел, назвал шоферу адрес институтской гостиницы и откинулся на сиденье.

Начинается! Третий месяц происходит со мной такое! Главное теперь — опередить и одолеть! Справлялся ведь несколько раз! Держаться, держаться до последнего! Может, сумею раз и навсегда побороть? Вот и твержу себе: я сам, я сам одолею…

…Окно в троллейбусе заиндевело. Надо дохнуть на стекло, и в оттаявшем кружочке видно, по какой улице мчится троллейбус. Но крохотный прозрачный кружочек быстро затягивается льдистой пленкой, и опять исчезают улицы, деревья, люди. Я снова и снова дышу на стекло, но легкие не выдыхают больше тепла. Дую яростно, исступленно. Тщетно. Троллейбус мчится стремительно. У меня подламываются ноги, не чувствую их. Троллейбус пустеет, а я повисаю в воздухе в мучительной невесомости. «Почему не объявляют остановок? Объявляйте остановки!» — кричит кто-то. «Микрофон испорчен!» — объясняет водитель, и троллейбус неудержимо несется дальше…

— Приехали!

— Спасибо.

Вход в гостиницу.

— Ваш пропуск?

— Пожалуйста.

Вот и комната № 206. Кровать…

Глухая, все поглотившая тишина. Обугленный лес. Ни одной веточки — голые черные стволы. И спекшаяся почва. Пестрый от разноцветья мшистый таежный ковер лишился цвета и отвердел. В черную землю вбиты длинные черные палки. Ни конца ни края черной тайге. Тишина немыслимая, оглушают даже шаги. Слепяще полыхает на синем небе желтый круг солнца, но обгорелые деревья не бросают тени. И разве обозначатся тени на обугленной почве? Бежишь, и не бежит за тобой твоя тень. Устали глаза, не в силах больше глядеть на мертвый мир! Станешь, вскинешь взгляд на солнце. После угольной черноты раскаленный диск, вбитый в синий простор, выжигает глаза. Невольно жмуришься, и блекнет синь неба, а солнце становится белым-пребелым. Глаза наполняются слезами. И снова черная земля кругом, черные стволы-исполины, и ты — один среди них, одинокий, лишенный даже тени своей. Раскинув широченные крылья, надвигается огромный ворон, опускается все ниже, налетает на зернышко, сиротливо белеющее в почве, и, сглотнув, взмывает ввысь, хлопая крыльями. И нет конца черному подъему. Я должен оглядеться с вершины горы, может, найду дорогу, выберусь…

Все ты, солнце! Ты виновато, солнце! Тебя считают животворным, мирным, безобидным, а ты… Что ты сделало с этим лесом?! Зачем выжгло, испепелило?! Обуглило нежные березы, задушило в багряных плащах мохнатые ели и ликуешь? Насытило свое желтое око траурным зрелищем? Тебе-то что, плывешь себе по синему морю, а я задыхаюсь, задыхаюсь в этом черном лесу, в этом черном море, не могу выбраться! Не знаю, в какую сторону податься. Компас не работает. Надо оглядеть окрестности, осмотреться с вершины горы. Тогда выберусь, обязательно выберусь! Но и за горой — обугленная земля, обугленные ели. А за мной все тянутся вороны, терпеливые, уверенные в добыче. Я в черной яме! Задыхаюсь! Радуйся, солнце! Насытило свое алчное око, жгучее, испепеляющее солнце?

Забираюсь еще на одну вершину. И за ней — мертвая черная тайга. И я мечусь из стороны в сторону, как зверь в клетке…

Над головой — белый потолок. Кажется, я в своей комнате, в гостинице. Да, так и есть. Как же это началось? Ребята спорили — успеют ли провести эксперимент за десять дней или нет, а я почувствовал вдруг, как оно мягко обвилось вокруг ног и медленно поползло вверх… Просто поразительно: никогда не охватывает грубо, резко; подкрадывается деликатно, осторожно, подобрав когти, обвивает колени, всегда подбирается с ног… Тогда-то я и сказал, что пойду в гостиницу. Ребят озадачило, почему я вдруг ушел, не остался до начала эксперимента. В приемной что-то сказала мне Инка-секретарша. Но что? Что именно? Нет, не помню. В ту самую минуту «оно» уже когтило сердце. Сердце — единственное, на что набрасывается истово, безудержно, беспощадно. Схватит и душит, душит. Глотаю воздух, пытаюсь дышать глубже, но тщетно — нет воздуха!.. Что было дальше? Ничего не помню. Вероятно, попался знакомый шофер, довез до гостиницы…. От сердца «оно» тянется к мозгу, запускает в него мягкие теплые пальцы-щупальца. И если отпускает при этом сердце, я еще одолеваю его. Но когда обвивает, обхватывает, сковывает всего — с головы до пят, — торжествует «оно». Как мне сразить его тогда — тысячерукого, тысячепалого, упрямого и упорного, коварного и многоопытного, — у меня ведь всего две руки, всего десять пальцев! Не нашел я пока верного приема против него. Ничего, найду. Нет неодолимых. Одолею врага, сам одолею! Скручу, прикончу тебя, если даже каленым железом придется выжигать. Привязался ко мне, пристроился в моей душе, так берегись, вместе с душой тебя вырву. Покончу с тобой навсегда.

За дверью голоса:

— Уснул, видно, не буди.

Это хозяйка.

— Может, срочное что в записке.

А это дежурная по этажу.

— Красивая, говоришь, была?

— Ты бы видела!

— Красивая в курьеры не пойдет. Просто узнала, что он приехал и…

— Эй вы, там! Что происходит?

— Проснулся, Гурам?

Врагу бы просыпаться после такого сна!

— Вам записку просили передать.

— Давайте сюда.

Дверь отворилась, дежурная по этажу застыла на пороге.

— Одетым спал?

— Разве я спал?

— Больше получаса.

— Да нет, ошибаетесь.

Плохо же дело — такого долгого приступа еще не бывало.

— Если и ошибаюсь, минут на пять.

Разве понять ей, что значат для меня «минут на пять»! Никогда не продолжалось больше двух-трех минут.

— Где письмо?

— Пожалуйста.

Дежурная повернулась уйти.

«Гурамчик! 2 июля, 14 часов 18 минут»

Записка от Наташи. Сейчас 15 часов 10 минут.

— А почему сразу не передали?

— Вахтер хотел и не успел — ты показал ему пропуск и прошел, не слушая его.

— Ладно, спасибо.

«…Я теперь собкор «Известий». Сегодня утром меня вызвал завотделом, сказал, что надо срочно вылететь в Среднюю Азию на один объект. Вернусь через несколько дней, точнее — 6-го. Каким рейсом — сообщу телеграммой. Где спрятан ключ, знаешь. Целую, Наташа.

P. S. Целых пять месяцев и три дня не целовала я своего глупого мальчика. Что делать! Потерплю еще немного. Хоть «на бумаге» поцелую! Твоя Наташка».

Я схватил телефонную трубку. Разве дозвонишься в аэропорт… Спрошу-ка Мирандолину, мою «хозяйку гостиницы», она все знает. Звоню ей, спрашиваю, не знает ли, когда ближайший самолет в Среднюю Азию.

— Минутку. — «Минутка» ей не понадобилась, вспомнила, не заглядывая в расписание: — В 15 часов 30 минут в Ташкент. Последний рейс, кстати.

— Благодарю.

— Не стоит, сынок. Улетела пташка; покинула?

— Ничего, дорогая хозяйка, только до шестого!

До шестого? Но я же завтра собираюсь лететь?!

— Завтра собираешься лететь?!

— Я не говорил этого, про себя подумал!

Странно. Я положил трубку.

Телефон тут же зазвонил. Хозяйке поговорить охота?

— Слушаю.

— Гурам? — И не дожидаясь ответа: — Это я, Инка.

— Да, Инка, слушаю, дорогая.

— Вы просили в три часа позвонить, извините, не смогла я.

— Так и быть — извиняю.

Черт побери, зачем я просил, интересно?

— Вы очень спешили и…

— А который сейчас час? — Я пытаюсь оттянуть время.

— Двадцать минут четвертого.

— А куда я спешил? Ну вот, выдал себя!

— Сказали, что едете в Домодедово, провожать, а до вылета совсем мало осталось.

— Совершенно верно, самолет в Ташкент вылетает из Домодедова! — ответил я машинально. — А откуда я узнал?! Я же не знал этого?!

— Что вы кричите на меня, Гурам? Не желаете говорить, так…

— Извини, Инка, не соображаю ничего… Слушаю тебя. Молчу и слушаю.

— У меня просьба к вам, Гурам…

— Слушаю тебя.

Как я мог сказать ей про Домодедово — я же сам ничего не знал? Кто мне сообщил, что Наташа летит в Ташкент?

— Я не могу говорить по телефону — вдруг подслушает кто и дойдет до директора. Вы свободны вечером?

— Конечно.

— Не могли бы мы встретиться?

— Где и когда?

— В восемь на станции «Сокол»?

— «Сокол»?.. Хорошо, договорились.

Выходит, я телепат, ясновидец? С каких пор?!

Я побрел в столовую, нехотя съел свой диетический обед и вернулся к себе.

Ошалеть можно. Говорят, при этом недуге бывают иногда видения. Но ясновидение?! Новые способности приобрел?

Все, начнешь теперь ломать голову, устанавливать себе новый диагноз! В Медицинскую энциклопедию уткнешься. Нет, нельзя так, дорогой. Нельзя по случайному факту предполагать, что у тебя появилось новое свойство. Не морочь голову, не забивай ее всякой чепухой, голова еще понадобится для дела. Слышал ведь — средства на нашу тему отпущены неограниченные, а к средствам нужны еще головы — много «качественного» ума.

Подумай лучше, в какой все же стороне стоит искать продолжение нашего месторождения.

Видите ли, руда в уже открытом месторождении высокого качества, но запасы ее невелики. Месторождение должно иметь продолжение, потому что в огромных однотипных геологических структурах не может быть такого ограниченного проявления руды.

А в какой стороне искать дальше, спорят много лет. Проведенные до сих пор изыскания подтверждают лишь одно — бессмысленно искать продолжение месторождения как на востоке, так и на западе. В свое время изыскатели и исследователи — академики, доктора и вся мелкая сошка — настаивали на разведке в восточной стороне. Миша Пельменев, настоящий сибиряк, много смеялся над этим и досмеялся — отстранили его от темы. Сменивший Пельменева Юрий Александров подтвердил его правоту, но сам почему-то все стремился к западу. Возможно, его, ленинградца, манила родная сторона, кто знает. Но западное направление тоже не оправдало надежд, и разведка, как тогда говорили, «стратегического элемента» в том районе была прекращена. Но тут зашумели академики: говорили же, дескать, ищите в восточном направлении! Разведка возобновилась. Причем директор снова поручил ее Александрову. Александров призвал Пельменева, а тот — меня, и снова образовалась «антивосточная» экспедиция. Мы даже не пытались искать на востоке, хотя директор настаивал — его вынуждали к тому. Он согласился искать на востоке, но, когда приехал осмотреть разведучасток, мы убедили его в том, в чем убеждены были сами. И он распорядился не тратить больше времени на восточное направление. Вскоре от института потребовали схему выделения «нашего элемента» промышленным путем. Я привез две тонны руды и вот узнал теперь, что средства нам выделены неограниченные. Юрия Александрова интересуют сейчас две вещи — результат эксперимента и наш «дебет-кредит». Результатов эксперимента я ему не повезу, их еще нет. Вопрос финансов — ясен. Не ясно одно: в каком все же направлении искать руду — в северном или южном? Геологические условия в обе стороны одни и те же, абсолютно одни и те же отложения и структуры. Определи, Гурам Отарашвили, угадай, коль стал прорицателем! Ну, а если серьезно? Видимо, надо исходить из единственного достойного внимания факта — наша структура сужается к северу, значит, в северном направлении легче будет выявить рудоносную жилу. И времени понадобится меньше, чем если идти на юг.

Миша Пельменев давно ратует за север, с некоторых пор и Юра Александров склоняется к его мнению. Один я колебался до сегодняшнего дня. Но сейчас словно прозрел. Буду же решителен. Мы вышли на передовую линию фронта. Так вперед! Вперед на север, где сужается структура…

Хотел бы я знать, почему структуры сужаются к северу?.. Думай над этим, Гурам, думай, а пока что займись билетом.

Хорошо, когда телефон рядом.

— Это хозяйка?

— Да.

— Вы не заказали мне билета?

— Заказала, понятно. На завтра — в три часа из Домодедова. Александрову отправила радиограмму, сообщила, когда прибудешь.

— Потрясающая женщина! Спасибо.

— Не говорите в трубку все, что думаете.

— Извините, дорогая хозяйка гостиницы, извини, моя прекрасная Мирандолина!

До встречи с Инкой больше двух часов. Самое разумное — отдохнуть немного, прийти в себя после приступа… А что нужно от меня Инке, молоденькой, хорошенькой, ветреной Инке? Говорят, что она и наш директор… Сочиняют, конечно. И у нас в институте распускают сплетни. А Инка прямо создана быть объектом пересудов. Хорошенькая, легкомысленная или, определяя по-современному, сексуальная особа. Да, в Инке много этого самого секса. Вот и ходят о ней разные «сексуальные» сплетни, хотя никто ничего достоверно не знает. Не станешь ведь спрашивать директора: а правду говорят о вас с Инкой? У директора достаточно красивая жена и достаточно много работы, но одно время ходил слух, что работа с «нашим элементом» лишила его интереса к женщинам. Директора задело за живое, и, желая доказать обратное, он взялся покорить самую красивую женщину в институте. Уверяли, что успеха не имел, но это не так. Директор восстановил попранную было мужскую честь, а красивая сотрудница покинула институт. Сейчас она видный ученый. Появление Инки в должности директорского секретаря совпало с уходом той особы, и досужие да не в меру любознательные тотчас занялись хорошенькой Инкой.

Злоязычники, верно, и меня с Александровым и Пельменевым не обошли своим вниманием — мы тоже давно работаем с «нашим элементом». Обнаружили его, кстати, неожиданно. Сначала производились поиски совсем другой руды; кто-то случайно измерил содержание «стратегического элемента» и закричал — спасайтесь, братцы! Многие слабовольные сбежали, но мы — мы удовлетворились удвоенной нормой молока и стали ломать голову: в какой стороне вести разведку — в восточной, западной, южной или северной? Надеюсь, вы поняли — в том же самом районе, в тех же самых структурах мы искали совсем другую руду, о «нашем элементе» речи не было. А потом, когда ее обнаружили, наш милый директор сосредоточил главные силы на поисках, как мы говорим, «нашего элемента». Теперь, кроме геологов, им заняты ученые и инженеры в самых разных областях науки. Для исследовательских работ, связанных с «нашим элементом», создан целый институт, в собственной гостинице которого я и пребываю, коротая время до встречи с Инкой-секретаршей.

— Не могу я больше сидеть без дела! Разве это работа — сиди и отвечай на звонки! — без обиняков начала Инка. — Мне двадцать лет — думаете, маленькая? Пожалуйста, устройте меня на работу в вашу геологическую партию! Найдется ведь работа и по моим силам?

— Ты рассуждаешь совсем как положительный герой. Люди в Москве стараются остаться, а ты рвешься в тайгу. А потом надоест — и назад в столицу.

— Представьте себя на минутку секретарем дяди Гриши — я слышала, вы называли его так…

— Не могу. С секретарской работой справился бы, конечно, но недостанет вашего очарования.

— Вам шутки, а мне будущее надо определять… — У Инки навернулись слезы. — Пожалуйста, устройте меня в геологическую партию кем угодно.

— Послушай, Инка, у меня и в Москве достаточно друзей, давай попытаемся тут.

— Я там хочу работать, в вашей экспедиции, с товарищем Александровым, с Пельменевым. Нигде больше не смогу работать, не будет мне покоя.

— Не выдержишь! Красиво, прекрасно, но условия слишком суровые, тяжелые, дикая природа. Ты хорошая девочка, хорошенькая…

— Знаю, знаю, что скажете. Я много думала и решила заочно учиться на геологоразведочном в Новосибирске.

— Вижу, подготовилась к разговору…

— Пожалуйста, умоляю вас, подыщите мне что-нибудь.

— Что ж, не стану уверять, что без вашей милости экспедиция не справится со своим заданием, но и для вас найдется работа, даже интересная, если не передумаете, конечно.

Прямо на лоб Инке упала крупная капля дождя. И тут же серый асфальт покрылся темными пятнышками. Пророкотал гром.

— Приятельница моя живет рядом. Ее нет в Москве, но я знаю, где спрятан ключ.

Не знаю, правильно ли я поступаю, но как быть, не стоять же в подъезде, пока будет лить дождь?

— Может, неудобно?

— Удобно! Мы оставим ей записку — поблагодарим за кров, ей будет приятно…

— Вы так уверены… наверное, часто здесь бываете?

Я сладко проспал здесь прошлую ночь, но понять это может одна лишь Наташа. Впрочем, кто знает, может, и она думает, что я…

— У нее пластинки есть и магнитофонные записи. Послушаем музыку.

— Далеко еще?

— Видишь, вот тот дом?

Пока я возился на кухне и готовил бутерброды, Инка включила магнитофон. Медленное танго. Вот, оказывается, в каком настроении была Наташа перед моим приездом. Хотя кто знает, чье душевное состояние выражала эта музыка? Кто последним включал магнитофон? Ревную? Да, это называется ревностью.

— Так вы замолвите за меня слово? Попросите Александрова и Пельменева? Вам они не откажут, — снова начала Инка, опуская руки мне на плечи.

Мы танцуем.

— На любую работу согласна, хоть на физическую, даже лучше будет.

— У тебя белые тонкие пальцы, Инка!

— Думаете, я белоручка? — Инка остановилась на минутку. — Когда надо и когда хочу — все делаю. Стиральную машину чинила, покрышку меняла.

Инка обвила меня руками, и мы продолжали танцевать.

— Покрышку меняла?! — Мне не верилось.

— Честное слово. У «Волги».

— Молодец!

— Увидите, я и в тайге заслужу похвалу, я умею работать, — сказала Инка, кладя голову мне на грудь.

Я погладил ее по волосам. Инка вскинула на меня глаза. Наши взгляды встретились.

Я продолжал танцевать.

Дождь за окном все лил.

— Осточертело быть секретаршей. Каждый день одно и то же, одно и то же, а годы уходят.

Я промолчал. Инка остановилась.

— Знаешь, — Инка перешла вдруг на «ты», — все, что болтают про меня и дядю Гришу, ложь. Выдумки все.

— Знаю, — сказал я спокойно. Отошел от Инки, выглянул из окна.

Инка стала возле, склонила голову мне на плечо.

— Может, сочтешь меня глупой, не поверишь, но я — счастлива…

И, заметив мое удивление, пояснила:

— Впервые встречаюсь с таким, как ты.

— С каким таким?

— Порядочным, верным, преданным.

Я смешался. Инка заметила мою растерянность.

— Будто не понимаешь. Ты любишь Наташу, любишь так сильно, что другие для тебя не существуют. Это — счастье.

Я привык держаться с Инкой фамильярно, по-свойски, но приводить ее сюда, кажется, не следовало.

— Ты права… Откуда тебе известно ее имя?

— Нам все известно, — усмехнулась Инка.

Дождь утихал.

— Что, и тебе поручено следить за мной? Даниилу понадобились новые сведения о безропотном объекте эксперимента?

— Ответила б тебе, не будь так счастлива! Я счастлива, потому что убедилась — есть порядочные, чистые, верные своей любимой мужчины! Ты всегда будешь мне надеждой…

— Прости, Инка, не идеализируй меня, я вовсе не ангел.

— Молчи, — Инка прижала к моим губам длинные теплые пальцы. — Я пойду.. Прибрать тут?

— Нет, не надо.

Да, сам виноват, зачем привел ее сюда…

— Ты не ангел, Гурам, это точно, но ты первый из мужчин, кого я могу уважать, единственный пока, кому могу верить, доверять. И если ты понимаешь слово «счастье», как все простые смертные, поймешь, что значит для меня этот вечер. Честное слово — счастлива. Неловко говорить об этом, высокопарно получается, но искренне говорю. Правда, Гурам. До свидания.

Я остался один, испытывая горечь, грусть и чуть печальную радость. Нет, со мной осталась моя Наташа, которая весь вечер ангелом-хранителем стояла за спиной! Хотел было прибрать, но передумал, оставил все как есть, — две тарелки, два стакана…

Потом взял бумагу и крупными буквами написал:

«Наташа!

Завтра улетаю. Я свинья. Плохо придется мне без тебя.

Целую. Гурам».

В аэропорту Домодедово было настоящее столпотворение — как говорят, собака хозяина не сумела бы найти. С утра из-за плохой погоды полеты были отменены, возобновились всего час назад, скопилась тьма народа. Самолеты, хоть и с опозданием, один за другим отправлялись в очередной рейс.

Весь день мотался я по магазинам, выполняя поручения товарищей. Вынув длиннющий список, я еще раз проверил, не упустил ли чего. Не достал кофемолку. Обрушит на мою голову громы и молнии супруга Пельменева! Не поверит, скажет: ни на что ты не способен, и заведется… Тверди сколько хочешь: «Нельзя достать!» Скажет: в Москве давно позабыли слова «нельзя достать!».

«Внимание! Объявляется посадка на самолет Москва — Багульник, вылетающий рейсом номер сто два. Выход через секцию…» — и так далее…

Сяду сейчас в исполинский мощный лайнер, и за пять часов перекинет он меня через просторы, на преодоление которых в не столь уж давние времена требовалось пять месяцев.

Самолет грозно взревел, устремился вперед, взмыл в небо.

Миловидные стройные блондинки снабдили нас необходимой информацией и мятными конфетами. Поудобней расположившись в кресле, я залюбовался белым облачным морем за бортом самолета. Облака казались сверху очень плотными — хоть шагай по ним. А над белым морем безбрежная безоблачная синева. Все тучи и все горизонты остались на земле. Когда гляжу из иллюминатора самолета на ясное сияющее небо, то забываю обо всем неприятном, будто все беды остались на земле. И болезнь тоже. И, безмерно счастливый, здоровый, лечу прямо к радости. А радость обитает высоко-высоко в небе. Слетает временами к людям и тут же уносится назад в свою обитель. Добраться бы до ее жилья — разорил бы! И заставил бы ее переселиться на землю, жить среди простых смертных. Почему нельзя оставить где-нибудь свою болезнь? Как было бы здорово! Правда, одно такое место люди придумали — больницу с белыми палатами, просторными окнами, но ведь не любую болезнь оставишь там… Болезнь болезни рознь…

Удивительное вытворяет со мной моя болезнь, когда вспомнит, навалится. Астрономическое время останавливается. Останавливаются Земля и планеты. Зато с бешеной скоростью начинают крутиться бесчисленные невидимые колесики, закрепленные в мозгу и теле. Завертится одно, и следом закрутятся все остальные, будто сцеплены друг с другом зубчиками. Это колесики души! Физическое бытие не удлиняется ни на миг, но душа разветвляется, разрастается, простирается вширь, то есть старится. Потому-то и уверяют, видимо, некоторые, что им все двести лет! По-моему, это вполне вероятно. Душа немыслимо разрослась и состарилась, а тело — нет. И так мучительны, обостренны мои чувства, ощущения, все, что я испытываю! Такого напряжения всех сил хватило бы состарить десяток людей!

Девушки подали пассажирам обед.

Жареное мясо пробудило голод. Я с удовольствием поел, выпил кофе. Проглядел газеты и снова долго смотрел в бескрайнюю синеву, пока не уснул. Спал блаженным сном. Разбудила бортпроводница — попросила пристегнуть ремни: самолет шел на посадку. Не выношу, когда он снижается. Но вот шасси касаются бетонной дорожки, и сразу успокаиваюсь.

— Погода в Багульнике теплая, — объявляет бортпроводница. — Плюс восемнадцать. Помните, пользуясь самолетом, вы экономите время. Спасибо за внимание! Всего хорошего!

Ступил на землю — и сразу дохнуло родным воздухом! На душе потеплело.

Я прошел в зал. Дожидаясь, пока подвезут чемоданы, вспомнил вдруг, что не позвонил перед отъездом директору. Настроение испортилось. Что он подумает! Мальчишке непростительно такое.

Я попросил телефонистку соединить с Москвой. Девушка записала номер и тут же соединила. Телефон зазвонил прежде, чем я вошел в кабину. В трубке зазвучал голос супруги директора:

— Не могли бы позвонить позже? Он только что уснул.

— Сожалею, но не могу.

— Хорошо. Сейчас.

Она привыкла к тому, что будим его в неурочный час.

В трубке свистел ветер.

— Да, слушаю, — прозвучал сонный голос директора.

— Не сердитесь, дядя Гриша, из Багульника звоню.

— Знаешь, что я тебе скажу, Гурам… — Он долго и сердито отчитывал меня, а в заключение «порадовал»: — В конце квартала ждите комиссию. Думаю, и я прилечу. Информируйте о делах по вторникам в девять утра по-московски, я у себя. Ну, всего…

— Всего хорошего.

— Счастливо. Привет ребятам!

От аэропорта до железнодорожного вокзала рукой подать, автобус в два счета подвез, а до отхода поезда оставалось еще часа два.

Вокзал в Багульнике большой, красивый, современной архитектуры, но ветка, по которой ходит мой поезд, — на отшибе, обойдена вниманием, и курсирует по ней один-единственный поезд местного значения. Я пока что-то мирюсь с этим фактом, но скоро… Скоро все изменится. Невдомек гражданам пассажирам, что она станет самой значительной, и, как знать, возможно, не только для великолепного вокзала Багульника!

На перроне дожидались поезда две очень привлекательные девушки. Рядом топтались солдаты, громко перешучиваясь. Взводного не было видно, и два сержанта браво заигрывали с девушками. Тут появился патруль. Офицер прошел мимо солдат и остановился возле сержантов. Те вытянулись в струнку. Офицер заставил их застегнуться на все пуговицы, вогнав в краску. Отойдя немного, хитро улыбнулся им на прощанье, а бедняги стояли как в воду опущенные.

Подали состав. Началась посадка.

Александров не любит, когда я прилетаю самолетом, и сам никогда не летает, но не трястись же несколько дней в поезде от Москвы до Багульника! Хватит того, что из Багульника до Голубихи тащишься поездом двенадцать часов, а потом еще газик вытряхнет душу, пока довезет до базы.

О Голубихе вы вряд ли слыхали. Ничем еще не прославился этот конечный железнодорожный пункт с двумя путями для маневрового паровоза. В одноэтажном станционном здании Голубихи две небольшие комнаты, в одной размещается диспетчер с начальником станции, другая отведена кассе и пассажирам. Оттуда навстречу мне, а лучше сказать поезду, выбежал Юра Александров.

— Наконец-то! — радостно воскликнул он, словно не веря, что я вернулся живым-невредимым.

Он был в старомодном костюме, через плечо свисала полевая сумка, туго набитая картами и документами. Видавший виды берет в пятнах скрывал одну бровь и ухо, на другую половину лица падали длинные волосы.

— Не ждал тебя так скоро, думал, застрянешь в Москве, — говорил он, довольный моим возвращением, и душил в объятиях. — Признайся, хотел еще побыть в столице?! Что попишешь, такая у нас участь. Как там директор? Знаешь, ты в самый раз приехал, у Пельменева новые факты появились, настаивает вести разведку к северу. Твоего слова ждет. Ты ведь тоже склоняешься…

— Не только склоняюсь! Убежден в его правоте, структура сужается в северном направлении!

Не мог же сказать, что интуитивно убежден, что убеждение пришло ко мне внезапно, после приступа.

Шофер нашего газика, нашего «колхозника», молча уступил мне место за рулем. Александров ухмыльнулся. Давно и твердо установилось — днем машину в тайге вожу я, а как стемнеет, уступаю шоферу его законное место. Не люблю ездить ночью. А днем — днем сказочно чудесно в тайге. Особенно летом. Сколько я о ней читал, слышал и по фильмам представлял, но увидел своими глазами, и оказалась совсем иной!

В детстве Сибирь была для меня лишь местом ссылки декабристов, революционеров, всех, кто боролся против царского самодержавия. Потом Сибирь закрепилась в моем сознании как место заключения уголовников и других преступников. Я вообразить не мог, что в Сибири растут цветы! Окончив политехнический институт, поехал работать в тайгу и тогда-то увидел ее во всей красе. Тайга ни с чем не сравнима. Лето коротенькое, но отличается то необычным зноем, то необычными ливнями. Высоченные ели чуть не до самой верхушки не могут расплести-развести мохнатые лапы. Но больше всего поражает первозданная чистота — во всяком случае, в тех местах, где мы работаем. Под ногами сплошной хвойный ковер. Идешь, а земля пружинит, мышцы ног напряжены, и очень устаешь, правда, но это пока привыкнешь.

Зима в Сибири властвует долго, подавляет весну, пока может, вот почему поляны разом вспыхивают яркими цветами, а цветы — только вырвутся из почвы — бурно, неудержимо тянутся вверх.

В таежной глуби громоздятся курумы — так местные жители называют навороченные друг на друга еще в ледниковый период камни — морены. Каждая глыба в этих нагромождениях стоит, как оставил ее ледник, и от одного неверного шага каменная махина срывается с места и летит вниз, увлекая за собой лавину других. Курумы эти заросли багульником, кедровым стлаником, ломоносом, жимолостью, голубикой, боярышником, арктической ежевикой.

В южной части Сибири среди сосен и елей белеют стройные березы. После дождя смешанный лес сплошь в грибах — не знаешь, куда ступить. И каких только нет, особенно много сыроежек и груздей.

Когда наши ребята уходят в маршрут после дождя, берут с собой лишний рюкзак — для грибов.

Я вертел головой, словно впервые видел тайгу, соскучился и вполуха внимал Александрову.

— Не волнуйся, все на месте, каждый камешек, каждый цветочек, ничего не трогали, — усмехнулся он. — Могу порадовать! Новые приборы получили, пока тебя не было, — удобнее старых, а главное — легче и к «нашему элементу» весьма чувствительны, на самую малость реагируют.

— Надо ускорить темпы, добыть к приезду комиссии новые факты в пользу…

— Какая еще комиссия? Опять прикрыть хотят?

Тут я передал ему разговор с директором.

— Добудем руду! И Государственную премию отхватим, увидишь! — Александров убежденно прижал руку к груди.

Лагеря достигли к вечеру. Все были в сборе и с нетерпением ждали нас.

— Собирайте лагерь! — с ходу всполошил всех Александров, выскакивая из машины.

Тут же собрал людей и объяснил причин перехода на новое место.

Мужчин новость обрадовала, женщины заворчали, не любят они покидать насиженное место.

Когда Александров пожелал всем спокойной ночи, я роздал письма, сигареты, свертки с покупками и услыхал от Людмилы Пельменевой то самое, что предполагал, а вдобавок она еще снисходительно похлопала меня по плечу: никчемные вы, говорит, создания, мужчины.

Разбрелись и остальные. Лагерь притих, только из одной палатки лилась музыка, там всегда слушали «Маяк».

Александров призвал меня с Пельменевым в рабочую палатку, детально обсудить принятое решение. Во время моего отъезда Пельменев успел выполнить три дополнительных маршрута — к северу от нашего разведучастка — и сообщил о новых фактах, о которых уже рассказал мне Александров. Факты заслуживали внимания и явно говорили в пользу северного направления. Вот почему еще до моего возвращения Пельменев с Александровым почти решили перебраться к северу, ждали лишь моего приезда и согласия.

— Сейчас многое зависит от «секретной» буровой скважины. К концу месяца обязательно надо добраться до рудоносного пласта и выяснить, содержит ли он «наш элемент».

— Сможем порадовать комиссию: судя по последним данным, будут новые факты! — Александров не мог унять радостного возбуждения. — Впереди целый месяц, за месяц многое успеем.

Определив на карте место для лагеря, он поднялся.

— Хватит. Время за полночь, не успеем выспаться.

— Будто ты даешь выспаться, чуть свет будишь! — засмеялся я.

— Времени мало. Спешить надо.

В моей палатке прибрано, все вычищено, вымыто, выстирано. А кто позаботился — не узнаешь: и Александров мог потрудиться, и Пельменев, и вообще любой из нашей партии. Я и сам не раз убирал чью-нибудь палатку. Плохо приходится в экспедиции, если каждый делает все только за себя, только то, что должен. В нашей партии не то что уборку друг за друга, но и работу выполняют без лишних просьб, все равно какую, — шурф пробить, машину отремонтировать или обед приготовить. В геологической партии не счесть сколько всяких дел, и обязанности четко не разграничить. Не понимает этого, не считается с этим лишь никудышный человек и никудышный геолог. Нам иной раз и свои деньги приходится тратить на себя или своих товарищей — если оказались в глуши, далеко от базы, если из-за нерадивости или нерасторопности снабженца несколько человек, а то и вся партия оказались без продуктов. У начальника партии много трудностей еще и оттого, что он не располагает наличными деньгами для мелких трат, а сумму, выделенную на одну статью расхода, не может израсходовать на что-нибудь другое, пусть и нужное; скажем, из суммы, определенной на канавные работы, копейки не истратить на установку буровых или покупку продуктов, если даже все с голоду перемрут.

Я забрался в спальник. Он был теплый: добрая душа, убравшая палатку, наверняка проветрила его на солнце, а мешок долго хранит солнечное тепло.

Выспаться не пришлось. Ни свет ни заря прогремела команда Александрова:

— Подъем!

На всю жизнь осталась у него привычка старшего пионервожатого. Мало того что будит, еще носится между палатками, покрикивает:

— Вставайте, сони, поднимайтесь! Вставайте, лежебоки! Шесть часов, а они все спят! Кукушки и те проснулись (при чем тут кукушки, и сам не знает)! Сколько можно дрыхнуть!

Сегодня на помощь ему подоспел и Пельменев.

— Вставайте! Вставайте! Не подводите, земляки! — Обращался он к экспедиционным рабочим, сплошь сибирякам. — Да без шума, не разбудите мне грузинского князя!

Он влез в мою палатку:

— Проснулся? А я всю ночь не мог уснуть, все думаю о нашем решении.

— А я бы спал и спал!

— Как себя чувствуешь?

— Спасибо, ничего.

— Как себя чувствуешь, спрашиваю? — Пельменев пристально поглядел мне в глаза.

— А как я должен себя чувствовать?

— Ладно, не поднимай тяжести. Не надрывайся.

— Почему? Что я не такой, как все?!

— Не знаю, говоришь — радикулит у тебя… — Он отвел глаза и выбрался из палатки.

И взгляд и тон его ясно говорили — из столицы поспешили с вестью о приступе, который случился там со мной. Неужели всем здесь известно? Знают и делают вид, будто не знают?! Стараются не выдать себя? Плохи, значит, мои дела… Радикулит! Знаю, мой Миша, что ты подразумеваешь, отлично понимаю, да не время предаваться черным мыслям. Впереди действительно решающие дни.

Ровно через полчаса со сборами было покончено. Два тяжело нагруженных грузовика прицепили к двум вездеходам — по таежному бездорожью грузовой машине не проехать.

Все заняли свои места — жены Александрова и Пельменева на сиденьях рядом с водителями вездеходов, а в кабинах грузовиков — наша стряпуха тетя Марфа и самая старшая из женщин. Молодежь расположилась в кузовах. Александров и Пельменев, вооружившись двустволками, восседали на кабинах вездеходов, и горе той птице или косуле, которая окажется на расстоянии выстрела. Оба пулю в пулю всаживают, мне нипочем не научиться так стрелять.

Александров напоследок оглянул наше «городище» и дал команду выезжать. Вездеходы загромыхали, лагерь на колесах тронулся в путь.

День ушел на переезд. В тайге вездеходу большой скорости не развить, а нам еще реки приходилось одолевать. Когда мы выгрузились, уже темнело, и хотя были измотаны дорогой, все же разбили «палаточный город», пока женщины стряпали; а после ужина даже у костра посидели, как обычно.

Признаться, час у костра — самый желанный для меня. Приплясывают языки огня, потрескивают дрова, и чувствуешь себя уютно, будто дома. Завязывается разговор — бывает, серьезный, вспыхнет вдруг дискуссия по вопросам геологии; бывает, пустячный — о том о сем, что-то вспоминают, что-то сочиняют, сидим в телогрейках и слушаем друг друга, развлекаем. Иногда поем — грустные и веселые песни, только песни о геологах у нас не в чести — не берут они за душу… Судя по тем, что мы знали, авторам их понаслышке известна жизнь геологов.

Следующий день Александров объявил днем отдыха и освоения местности. Пельменев не вытерпел — отправился к месту «секретной» буровой. Бурав уже достиг рудовмещающей зоны, и он со всеми своими пожитками переселился туда, «разведясь» с женой. В отличие от меня с Александровым, Пельменев больше уповает на шурфы и буровые скважины, а не на редкие в тайге естественные обнажения.

Александров наметил все маршруты и распределил их. Самый сложный участок выделил мне — с моего согласия, разумеется. Со мной отправлялись техник и рабочий.

— Здесь сам черт ногу сломит, — заметил он, — но я надеюсь на тебя.

— Судя по карте, кое-где придется «раздваиваться», дай еще одного человека, — попросил я. — Местность сложная, а времени мало…

— Это-то верно, но и людей мало. Кого же тебе дать? Может, попросим Людмилу Пельменеву? Раз Миша «бросил» ее, пусть идет в маршрут с тобой.

Людмила, с ее опытом, — лучший вариант.

Начались напряженные будни.

Александров поднимал нас ни свет ни заря. Кого не будили его крики, тех он прямо в спальных мешках выволакивал наружу. Нелегко с ним. Сам спит мало, а в маршрут пойдет, передохнуть забудет, может целый день не есть, не пить. Словом, работает как одержимый и от всей партии требует того же. И резок не в меру, даже груб бывает наш «петербуржец»; орет, будто понятия не имеет о тонах и полутонах, хотя музыкальную школу окончил, да с отличием! Вполсилы работать не позволяет, а уж за ущерб делу голову готов снести. И хоть все понимают — прав он по сути, часто возникают острые ситуации, а разрядить накаленную атмосферу удается лишь Мише Пельменеву. И Пельменев требовательный, по головке гладить не любит, но он спокойного нрава, а главное, умеет осадить Александрова. Вместе они хорошо «правят» нашей партией, а в ней, как и в любой другой, люди разного склада, разных взглядов…

Однажды вечером у нашего костра прямо из темноты возник старик. Откуда он взялся в этой глуши, было непонятно. Поздоровался и объяснил, видя наше удивление:

— У меня хижина поблизости — километрах в двадцати. Лошадей одной геологической партии пасу. Михаилом Трофимовичем звать, а вообще-то все называют Японским богом; с молодых лет привычка говорить «японский бог»… Понимаете, жеребеночек у меня сорвался с привязи, махнул через ограду. Я за ним, погляжу, думаю, куда его несет японский бог! А он к вам примчался.

Поодаль в самом деле стоял белый жеребенок. Мы окружили его, он не шарахался, не дичился, словно давно привык к нам.

— Сделайте милость, дайте почитать свежие газеты и журналы. Прочту, верну.

— Свежих, увы, не имеется, — сказал Александров.

— Ничего, какие есть, за свежие сойдут. Геологи два месяца назад наведывались — на вертолете продукты доставили, газеты, журналы, обещали скоро опять проведать. Как я понимаю, в этих местах собираются работать, и лошади потому им нужны.

— Что за геологическая партия? — спросил я Юру.

— Понятия не имею, — сказал он и повернулся к старику: — В таком случае наши газеты будут для вас свежими.

— Давайте, давайте их сюда. — Старик явно радовался встрече с нами, соскучился по живому слову. — А если и книги у вас найдутся, совсем хорошо. Долго думаете тут пробыть?

— Долго. Напоите гостя чаем! — распорядился Александров. — А может, и от горячительного не откажетесь? — спросил он старика.

— Нет, нет! Непьющий я. Давно бросил, не пью и не буду пить, прокляни японский бог!

— Почему? — Александров не поверил. — В тайге жить да не пить?

— Да… Полсотни лет живу в этой глуши и не пью. И не буду. — Старик оглядел всех и, уверившись, что пробудил в нас любопытство, предложил: — Если охота послушать и не собираетесь спать, расскажу, почему не пью. — Он хлебнул чаю из протянутой ему кружки и начал: — До революции я забойщиком работал в шахтерском поселке. Сил и здоровья не занимать было, дело свое знал, ну и скопил деньжонок. Однажды, не забыть мне этого дня — 30 мая 1915 года, — к владельцу шахт дочка приехала из Петербурга. Шутник я был, балагур и полюбился ей, нашел общий язык с воспитанной гувернантками барышней. Полюбили друг друга. Так полюбили, слов нет сказать. Да разве отдали бы ее за меня?! Взяли мы и сбежали. Родич мой в Западной Сибири новое дело затевал, принял меня в компаньоны. Стали мы разрабатывать мраморный карьер. Супруга моя давала уроки музыки и обучала языкам детей промышленников, купцов. Счастливые были дни, хорошие, благослови их японский бог! Жили в любви, согласии, весело. Нажил я состояние… Да все пошло прахом… Что-то сдвинулось в голове у моей супруги, не узнать ее стало. Затосковала, ко всему потеряла охоту, одному мне еще радовалась, плакала от радости, когда я возвращался домой. Что-то снедало ее, иссохла вся, на глазах увял мой полевой цветочек… Говорил ей: езжай погляди на мир, я прикован к делам, не могу их оставить, так хоть ты езжай, а она ни в какую: без тебя, говорит, целый мир не нужен. Я радовался, понятно, целовал ей руки…

Я пил, как все пьют, меру знал, но вино в доме не переводилось. Скаредным не был, но стал примечать, что вино в бутылках вроде бы убывает. А однажды поцеловал ее, и в нос ударил перегар, думал, померещилось, устыдился своей подозрительности. А потом понял — пристрастилась она к вину, скоро и сама уже не скрывала, запила открыто. Как ни упрашивал бросить, одуматься, ничего не помогло. Махнул я рукой, примирился с бедой, что оставалось делать. Какое-то время жили тихо, мирно. А потом наступил тот злосчастный день, прокляни его японский бог, исчезла она из дому! Думал, в гости пошла, ждал, ждал, не вернулась больше! Чего только я ни предпринимал, где ни искал, куда только ни разослал своих людей на поиски — и следов ее не нашли. Ушла без денег. К родным в Петербург не заезжала. Сгинула, пропала, лишила меня света и радости. Сколько лет минуло с тех пор, а все кажется — вот-вот откроет дверь, войдет ко мне. Тогда-то и перебрался я в глубь тайги — не хотел никого видеть. Вот уж полсотни лет живу тут одиноко. Бросил пить, не пью с тех пор и не буду пить. Люто возненавидел водку, прокляни ее японский бог…

— Куда она могла деваться без денег?

— Не знаю… Ну хватит, наскучил небось… Поздно уж… А вы что, Черные скалы ищете? Кто ни приедет, все про Черные скалы расспрашивают. Ваша партия золото ищет? — Старик обращался к Александрову, учуял в нем начальника.

— Да вроде того, — ответил тот.

— Вам Черные скалы надо найти.

— Что за Черные скалы? — заинтересовался я.

— Японский бог! Про Черные скалы не слыхали? — изумился старик. — Ладно, расскажу, как приду к вам в другой раз. Засиделся у вас, спать пора, светать начнет, пока мы с жеребенком доберемся до дому.

— А вы верхом, быстро доберетесь.

— Жалко жеребенка, мал еще, пешком пойду. — Старик залпом словно воду, выпил остывший чай и, сунув под мышку газеты и журналы, попрощался с нами.

— Приходите еще, всегда будем рады! — крикнул ему вслед Александров.

— Спасибо, приду как-нибудь.

Я нагнал его и попросил:

— Обязательно приходите, расскажите про здешние места.

— Чего не прийти, приду. — И, улыбаясь, добавил: — Если очень понадоблюсь, пожелайте-помечтайте, в один миг объявлюсь, как в сказке. Сказки-то помните?

— Нет, позабыл!

— Ничего, вернетесь домой, почитаете детишкам, вспомните.

— Не обзавелся еще детишками.

— Это негоже! Прокляни японский бог, без детей жизнь не жизнь! Дети жизнь красят. И добрая жена — хорошее дело.

— Может, останетесь, переночуете у нас.

— Нет, кони чуют, когда меня нет, волнуются.

Старик погнал белого жеребенка перед собой. Тьма была кромешная, но жеребенок пробирался по одному ему известным тропкам, ведя за собой доброго, несчастного, умного и одинокого старика, одинокого, как «японский бог».

Прошло несколько ничем не примечательных дней.

Чуть свет завтракали, еще раз проверяли рюкзаки, приборы; мы с Александровым давали последние указания и, забравшись в вездеходы — один «возглавлял» я, другой — он, — отправлялись в маршруты. По пути группы сходили кому где следовало, а вечером водители дожидались нас в условленном месте.

Не знаю, как другие, но я за день выматывался так, что тряский вездеход, подвозивший нас вечером к лагерю, казался паланкином.

Однажды моя группа обследовала ущелье, где, как я и предполагал, было много обнажений. Я скалывал молотком образцы и диктовал Людмиле Пельменевой — она вела полевой дневник. Техник измерял содержание «нашего элемента» и записывал данные. Рабочий заворачивал образцы, укладывал в рюкзак, а когда набивал битком, я помогал ему дотащить до вездехода.

Маршрут оказался изнурительным. В одном месте ущелье неожиданно раздвоилось. Неожиданно для нас, поскольку водораздел не был отмечен на карте. Надо было разбиться на две группки. Обычно я шел с техником, Людмила Пельменева с рабочим, но тут техник-геолог проявил инициативу, попросил отпустить его в самостоятельный маршрут с рабочим. У него был большой опыт, и я согласился. Он взял прибор для измерения «нашего элемента», нам же подкинул лоток для шлиховки и пустой рюкзак. Поделили еду, договорились сойтись у вершины водораздела и пошли по склонам вдоль речки.

Часто попадались водопады, ноги разъезжались на влажных замшелых камнях. Людмила перескакивала с камня на камень, как коза, а я несколько раз шлепался, веселя ее.

Метров через двести Людмила остановилась:

— Пора промыть шлих, а заодно и закусим. — И, достав из рюкзака лоток, пошла к речке. Опустилась на корточки, ловко загребла лотком песок и стала качать его, как сито.

Солнце припекало. Людмила сначала рукава засучила, потом ворот расстегнула. «А она красивая, между прочим», — отметил я вдруг про себя и смутился. «Непозволительные» мысли сразу следовало пресечь, и я раскрыл дневник — мой черед был вести его. Но записывал машинально — глаза против воли любовались Людмилой. Она все так же мерно качала лоток, и стиснутые ковбойкой груди перекатывались в такт из стороны в сторону, как мячики.

«Что с тобой! — обозлился я на себя. — На кого загляделся! Совсем голову потерял?»

Людмила рассматривала в большую лупу шлих и диктовала.

— Золото! — вскрикнула она. — Золото! Золото!

Зрение у Людмилы отличное, и дело свое знает отлично. Чтоб она да золото не заметила!

Людмила обернулась ко мне, и восторг застыл на ее лице. Потом спокойно повторила «золото» и еще внимательней всмотрелась в меня.

— Не беспокойся, ничего не упустил, все записал, но то, что занимало меня при этом, означает измену, измену дружбе, — покаялся я чистосердечно.

— Что же тебя занимало?

— Ты, Людмила, ты и еще…

— Гурам! — она оборвала меня.

Я подвинулся к ней, погладил по волосам. Она не шевельнулась. Настороженно и понимающе разглядывала меня. Всего на миг мелькнула в глазах тревога. Она была спокойна.

Меня не взволновало ее «открытие», потому что я знал про золото в этом районе.

А ее не смутило мое признание, потому что она знала: заговорит во мне однажды мужчина — мы так давно в этой глуши.

— Это измена. Понимаешь, измена дружбе! А чего заслуживает изменник, известно, — повторял я безотчетно. Но глаз отвести от нее не мог.

Людмила усмехнулась. Застегнула рубашку, спустила закатанные рукава, говоря — комары искусали, и взяла у меня дневник.

— Все записано точно, — заявила она, просмотрев. — Значит, тебе кажется. Придумал же — измена!

И спокойно выложила из рюкзака еду.

Мы расположились в тени.

Я не мог есть, с трудом проглотил кусок.

— Ешь, ешь, не терзай себя, нам еще долго идти, — рассмеялась Людмила, ободряя меня.

В нашей партии Людмила задает тон и служит неким образцом. Она всегда одета аккуратно, со вкусом. Это вынуждает и других следить за своим видом, неловко ссылаться на усталость и занятость; ведь Людмила наравне со всеми ходит в маршруты, наравне со всеми работает в партии, да еще за мужем ухаживает, и в палатке у них порядок. В каждой геологической партии есть своя «королева» или «работяга», «красавица-белоручка» или «палочка-выручалочка»; Людмила воплощает в себе и то и другое; более того, она «мать» экспедиции, хотя ей всего двадцать четыре года.

— Ошалеет Миша, как увидит золото! — говорит она.

— Не беспокойся, не ошалеет! Мы знаем про золото здесь.

— Почему же нам не сказали?

— Не знаю. Юра решил — незачем.

— Понятно. Он прав, пожалуй… Прав, конечно, незачем будоражить людей.

С заречной стороны донесся шум — кто-то продирался через заросли на опушке. Людмила насторожилась, я выхватил пистолет. И тут появился знакомый старик — Японский бог. Старик направился к нам.

Поздоровались.

— Как вы сюда попали? — удивился я.

Вопрос был нелепым.

— Тебе-то что за дело, — засмеялась Людмила. — Садитесь, пожалуйста, разделите с нами трапезу.

— Нет, нет, спасибо, недавно ел. Опять белого жеребенка ищу, ускакал… Вам не попадался?

— В этом ущелье его вроде бы нет.

— И где его носит, прокляни японский бог!

— Найдется, не беспокойтесь. Посидите с нами.

Старик присел, вытащил из кармана кисет с самосадом, скрутил цигарку, предложил и нам.

— Спасибо, не курим, — ответил я и за Людмилу.

— Это хорошо. Не про вас такой крепкий табак… А вы, вижу, верным путем пошли. Теперь понимаю, что ищете.

— Что все-таки? — спросила Людмила.

— Ясно что — золото! Чего иначе шли бы к Черным скалам! А историю про Черные скалы слыхали?

— Расскажите, если не спешите, — попросила Людмила.

— Ежели охота послушать, можно и рассказать.

Старик расположился поудобней. Людмила пристроилась у его ног. Я привалился к рюкзаку.

— Раньше тут жизнь ключом била. Самые известные и богатые золотоискатели мыли песок в этих местах. Ком везло, тот богател, кому нет — разбредались кто куда. Был среди старателей некий Глеб Симагин, шакал сибирский. На все золото, какое имел, приобрел новые участки, вложил капитал в новые прииски, но фарта ему не было. Разорился Симагин и все равно не уехал отсюда. Есть тут Черные скалы, так вот, обнаружил возле них какую-то минеральную воду. Из Западной Сибири, где я работал, завез в эту глушь ванны из белого и черного мрамора, поставил их возле источника и пустил слух, будто вода излечивает от всяких болезней. Понаехали владельцы приисков — лечиться да развлекаться. Минеральная вода и вправду помогала от ревматизма, от болезни желудка и еще от какой-то хвори. Симагин разохотился, расширил свое дело, завез через подручных красивых девок из Иркутска, Омска, Казани и открыл небольшой бордель. Женщин набрал Глеб Симагин одну краше другой, и золотопромышленники все свои деньги проматывали тут. Вы представьте себе, прокляни японский бог: белые и черные мраморные ванны в цветущей тайге, поодаль друг от друга, чтоб укромно было, а воду подавали по деревянным желобам. Со временем Симагин оградил ванны. Потом открыл тут ресторацию, гостиницу. Работали на него местные жители — все соки из них выжимал. Одно портило настроение кутилам. Не помню точно где, где-то поблизости, были две деревеньки, какие-то непутевые люди жили там. Бродили по окрестностям, и потому их тут лунатиками называли, они головокружением страдали, видения их мучили…

— Видения? — переспросил я. Сердце отчаянно заколотилось. Людмила вскинула на меня изумленный взгляд и приподнялась.

— Да, видения были, и голову часто кружило, прокляни японский бог, чего не бывает на свете, чего не услышишь. Рано умирали, говорят, еле доживали до зрелых лет, а худущие — кожа да кости. Ели что придется, жили подаянием, выпрашивали милостыню, ну и беспокоили, ясное дело, богачей, покой их нарушали. Взял Симагин да и сжег те деревеньки, а жителей переселил отсюда подальше.

— Слышала, Людмила?! — воскликнул я, а сердце металось в груди, ошеломленное сообщением старика, — вот это сюрприз!

— Мало ли что сочиняют люди! Выдумки все! — бросила Людмила, укладывая рюкзак.

— Никакие не выдумки. Так все и было, как рассказал. Одному дивлюсь: сколько лет живу в этих краях, а нигде не попадались ни желоба, ни ванны, ни пепелище — должно же было что-то остаться?! Диву даюсь, клянусь японским богом, куда все девалось?

Не ведал Глеб Симагин, какое доброе дело сделал для несчастных людей! Моих собратьев по недугу! Если у них были видения, какие сопутствуют иногда мне… Неужели в самом деле не осталось следов пепелища? Где могли находиться эти деревеньки? Надо найти какие-нибудь следы… Страшно подумать, но если у меня с ними одного рода видения — месторождение руды найдено.

— Как по-вашему, где все же находились деревни? — допытывался я.

— Не знаю. Чего не знаю, того не знаю. — Старик поднялся. — Вроде бы где-то у Черных скал. И куда упрятал жеребенка японский бог… Идете, нет? — спросил погодя.

— Идем, идем, — ответила Людмила и снова стрельнула в меня взглядом.

Мы молча прошли ущелье. Когда наши группы воссоединились у вершины водораздела, техник сообщил, что содержание «элемента» незначительно, но неуклонно возрастает вдоль ущелья.

— Знаю, — сказал я спокойно, как если б давно был уверен в этом.

— Знаете?! Откуда? Прибор ведь у меня был!

— Нам японский бог покровительствует, — я кивнул на старика. Они поздоровались.

Мы молча двинулись вдоль по гребню, к Медвежьему перекрестку, где ждал нас вездеход.

— У Медвежьего перекрестка тоже деревня была, дважды затопляло ее, — сказал старик, — ну и покинули люди гиблое место, переселились отсюда.

— Давно? — поинтересовалась Людмила.

— Несколько лет прошло. Разобрали дома, увезли с собой.

От деревни оставалось несколько печных труб, сиротливо торчавших там и сям. Все вокруг было разворочено, разрушено, как после побоища.

Мы забрались в вездеход. Рядом со мной что-то рассказывали, чему-то смеялись. Я ничего не слышал. Оцепенел. Страшная история, рассказанная стариком, потрясла меня. Кажется, надо откровенно выложить все Александрову и Пельменеву о моих приступах и видениях… Если тот же недуг… Я попросил старика поехать со мной в лагерь. Японский бог должен быть рядом — мы сообща представим бесспорные доказательства! Не подозреваете, какая новость ждет вас, Юрий Александров и Михаил Пельменев! Старик и мой недуг укажут путь к месторождению. Аргументы веские.

— Ты хорошо себя чувствуешь? — встревожилась Людмила.

— Хорошо, как никогда. Но мне нужен твой супруг — немедленно.

— Все шутишь.

— Правда, Людмила, срочно нужен!

— Заседание триумвирата?

Людмила остановила вездеход и отправила за Пельменевым одного из рабочих.

Уже смеркалось, когда мы вернулись в лагерь. Я поспешил к Александрову, Людмила — за мной. И тут-то все и случилось…

Дождь лил сплошным потоком. Я брел по пояс в воде. Со всех сторон грозно надвигались ледяные потоки. Дремучая тайга захлебывалась, задыхалась. Все было залито водой. Ее неверная бурлящая поверхность ломала дрожащие отражения полузатопленных елей. Ели стояли недвижно, оцепенели, не шевелилась ни одна веточка, но в воде, в неуемной воде тайга качалась, металась, будто ураган хлестал и трепал ее. Я продвигался вперед, к солнцу. Медленно, невесомо. Вода была уже по грудь, я с трудом удерживался на ногах. Неожиданно очутился в широком заливе. Над пустынной водой возвышался бугор, а посреди него стояло разбитое дерево. Я направился туда, тащился из последних сил, изнемог, выдохся. Мышцы онемели. Выбрался наконец из воды и растянулся на спине. Бугор оказался глыбой льда, но дерево на нем было обуглено. Над черными ветками расплывались струйки дыма. На один сук опустилась вдруг черная ворона и подмигнула. Потом ворона побелела, обратилась в седую косматую ведьму. Не вся — одна голова у нее стала ведьминой.

— Прошел-таки по волосяному мосту, Адиханджал?[1] — спросила старая.

— А ты что думала! Назло тебе перешел!

— Подыхать не собираешься?

— Не дождешься, ведьма, не собираюсь!

— Это почему еще?

— Какое время умирать, столько дел впереди!

— Только потому?

— Мать должен пережить, не дам ей видеть горе!

Услыхала это ведьма, улетела. Исчезло и дерево, исчез бугорок, а я снова погрузился в ледяную воду…

— Если его слушаться, дождемся — на руках у нас умрет! — прозвучал голос Пельменева.

— На каком вездеходе отправим?

Это голос Александрова…

— Сердце матери гибель твою чует.

— Слыхал я про эту сказку!

— Не боишься, значит?

— Чего?

— Смерти.

— Не дождешься, говорю тебе, ведьма.

— Сляжешь, сляжешь, а как тяжко будет — пташка твоя приезжает!

— Какая еще пташка?!

— Инка-секретарша! Молоденькая, хорошенькая, глупенькая.

— Инка работать приезжает.

— Ох и тяжко тебе будет умирать! Наташа сына родит.

— Наташа… Наташа…

— Сердце матери гибель твою чует.

— Не дам ей видеть горя, хоть на день, да переживу.

— И ляжешь потом с ней рядом, да?

— Не дождешься, карга, слышишь, не дождешься! Если не врешь, если правда сын родится, ничего уж тогда меня не убьет!

— Убьет, мраморная ванна убьет.

— Спасибо — остерегла! Не лягу в мраморную ванну.

Я вскочил, убежал. Впереди пылал висячий мост. Мост через глубокую пропасть. Кинулся в огонь, перебежал на другую сторону.

— Перешел-таки мост, Адиханджал?! — настиг меня хриплый голос.

— А ты что думала! Назло тебе перешел!..

Вездеход тарахтит, потряхивает. Нестерпимо долго ползет куда-то. Зарокотал вертолет. Неужели мне так плохо?! Вертолет в исключительных случаях вызываем.

Я приподнял голову — на большее меня не хватило. Ребята осторожно понесли меня к вертолету.

— Связались с Шакино? — спросил летчика Пельменев.

— Да, ждут уже, — ответил тот.

— Зачем вызвали вертолет? Не понимаю, чего испугались. — Я говорил спокойно, словно в самом деле не понимал.

— Лежи, лежи. — Пельменев опустил руку мне на плечо.

— Никуда я не поеду! — Я попытался приподняться. Ребята силком поместили меня в вертолет и надежно замкнули дверцу. Вертолет оторвался от земли. Люди и вездеход на земле уменьшились, исчезли из виду. Под нами морем простиралась тайга.

Летчик обернулся ко мне и, увидав, что я пришел в себя, пошутил:

— Может, вернемся?

— Выпить не найдется?

— При исполнении служебных обязанностей не пью.

— А вообще много пьешь? Сколько осилишь за раз?

— Семьсот — восемьсот.

— Ого!

— Не веришь?

— Поверни-ка свой драндулет и спусти меня прямо над лагерем, слышишь! А то выпрыгну.

— Тебе отдохнуть нужно. Не помешает. Заодно диагноз поставят.

— «Диагноз»! Диагноза московские врачи не поставили! Пойми, со дня на день комиссия из министерства нагрянет.

— Я выполняю приказ.

Приказ! Знаю, милый, знаю! Не приказ, а любовь ко мне движет тобой! Ничто не заставит изменить курс. Будто не знаю, сколько раз нарушал ты и приказы и дисциплину! Когда требовалось, мы и приказ меняли с тобой, и курс. Забыл, как носились на твоей «стрекозе» по нашему хотению, по нашему разумению. Не начальства боишься! Знаю, друг, чего опасаешься.

— Лети назад, слышишь!..

— Потерпи чуток, вот-вот будем в Шакино.

Вертолет медленно пошел на посадку.

Нас встретил секретарь Шакинского райкома партии, прикатил на аэродром в своей черной «Волге». В этих краях всего месяца полтора можно ездить в машине, а в остальное время такой снег, что любой предпочитает сани или просто лыжи. Но секретарь райкома решил — и на эти месяц-полтора нужна машина. Дела у него в районе налажены, и пошли ему навстречу, выделили «Волгу» по первой же просьбе.

— Переночуете у меня, а завтра на моей «Волге» отправим вас в центр. — Тон был непререкаем, а слова «на моей «Волге» прозвучали с ударением.

— Здравствуйте, уважаемый Всеволод Сергеевич.

— Здравствуйте, здравствуйте… — смутился он. — Извините, как вас по батюшке?

Секретарь отлично знал и мое имя, и отчество, и фамилию тоже, просто не захотел оставаться в долгу.

— Зовите просто Гурам, уважаемый Всеволод.

— И ко мне можете обращаться просто, без этого «уважаемый», — улыбнулся он.

Попрощались с летчиком, уселись в «Волгу» и покатили, взбивая пыль на шакинском шоссе.

— До отдыха ли, когда такая погода для работы! — возмутился я.

— Осмотрит вас в центре врач и решит — отдыхать или работать.

— У нас времени в обрез, понимаете? Комиссию ждем из министерства.

— Понимаю, туго придется вашим без вас. — Помолчал, потом сказал вдруг: — Знаете, давно собираюсь спросить, да забываю всякий раз при встрече. Как вы, грузин, переносите наш климат, как привыкли к нему? Если не ошибаюсь, вы двенадцать лет в наших краях, верно?

— Да, тринадцатый год пошел — несчастливый. К климату привыкнуть работа помогла — любимая работа, сибирские пельмени и разбавленный спирт.

— Разбавленный? Спирт водой разбавляете?! — поразился секретарь и перекинулся взглядом с шофером. Дюжий сибиряк выразительно ухмыльнулся.

Замелькали окраинные дома Шакино.

— Вот и доехали, — успокаивая меня, сказал секретарь.

Машина остановилась перед двухэтажным домом. У входа нас поджидала пышнотелая, дородная супруга секретаря в розовом платье.

— Добро пожаловать, здравствуйте. — Голос был неожиданно тонюсенький, никак не соответствующий комплекции. — Вот вы какой, оказывается, «таежный волк»! Не обижаетесь? Все тут вас так называют или просто «грузином». Верно, и сами знаете.

Да, это-то я знал, но вот почему щуплым, невзрачным мужчинам любы дородные — не могу уразуметь. Видимо, существует в человеке стремление к антиподу.

Я смущенно улыбнулся хозяйке и представился.

— Евдокия Македоновна, — представилась и хозяйка. — Можно просто Доки.

— Неудобно, уважаемая Евдокия.

— И без «уважаемой», пожалуйста. Сева не выносит… — Женщина испуганно приложила палец к губам, искоса глянув на мужа, и просто, как члену семьи, сказала шоферу: — Заходи.

В прихожей шофер стал на куски войлока и, заскользив, будто на коньках, понесся прямо к письменному столу, заваленному газетами и журналами.

— Обед готов? — спросил хозяин дома, не обратив внимания на слова жены.

— Стол накрыт. Не знаю только, что подать гостю — сухое или…

— Ничего, — прервал ее муж. — Гостю — ничего!

— Это почему?! Чем я провинился? Видите — здоров, прекрасно себя чувствую.

— Ни капли, и точка!

— Сказал, значит — все, приговор окончательный, обжалованию не подлежит! — разъяснила мне Евдокия, расплываясь в улыбке, и пригласила в просторную столовую на верхнем этаже.

Стол действительно был накрыт для пиршества: пельмени сибирские, соленые белые грибы и прославленный байкальский омуль. Глаза мои поедали соблазнительную закуску, а мысли были на аэродроме — сбежать бы как-нибудь, пока там летчик. Мне в самом деле хорошо, а когда случится следующий приступ, никому не ведомо! Может, и вовсе не случится.

— Не угодно руки помыть? Заговорилась, забыла предложить.

Хозяйка снова провела нас в нижний этаж и распахнула передо мной широкие двери в ванную. Не только двери, но и сама ванна были слишком велики для сравнительно небольшого помещения.

— Не люблю маленькие ванны, сами видите, какая я, не вмещаюсь. Митенька, — Евдокия кивнула на шофера, стоявшего рядом, — раздобыл где-то вот эту огромную ванну, и пришлось переделать двери, не проходила ванна, — объяснила хозяйка и ушла в столовую.

Передо мной была ванна из белого мрамора!

Грубо высеченная ванна из белого мрамора!

Ванна из белого мрамора!

Я онемел.

— Входите, полотенце справа висит, — пробасил шофер.

— Митенька, откуда вы притащили эту ванну?

— Издалека. Слыхали про Черные скалы — оттуда. Давняя история.

— Сумеешь указать на карте то место?

— Сумею, понятно. Я в топографическом техникуме учился, между прочим, это потом в шоферы подался…

— Митенька, слушай внимательно. Мы сейчас улизнем отсюда. Летчик еще на аэродроме. Пометим на карте то место и вернемся назад.

— А как же… Неудобно… Всеволод Сергеевич…

— Будь другом, не возражай, не трать слов. Пошли.

И я буквально поволок его к выходу.

К аэродрому мы неслись на бешеной скорости. Прохожие озадаченно поворачивали головы вслед. Митенька ворчал: «Евдокия убьет, голову мне оторвет», но я успокоил его, заверил, что он совершает общественно полезное дело на благо всему человечеству.

Летчик спал в комнате отдыха. Мы разбудили его, попросили карту. Митенька приблизительно очертил место, где в 1952-м по заданию комсомола вел поиски беглого военного преступника. Место это оказалось километров на сто севернее нашего лагеря.

— Значит, в верном направлении ищем! — вырвалось у меня.

— Там золото? — удивился Митенька.

— Да, Митенька, да! Самый ценный металл!

Я расцеловал от радости шофера и повернулся к летчику.

— Готовь свою «стрекозу»!

Летчик попытался было возразить, но, видя, как я возбужден, махнул рукой, сообразил, что я не отступлю.

Еще полчаса шумного разговора в кабинете начальника аэродрома, и нам разрешили вылет.

Митенька брел за нами и ныл, словно медведь с больным зубом: «Убьет меня Доки, убьет». Проводил до вертолета, пожелал успеха и, буркнув: «Черт с ним, что будет — будет», затрусил к черной «Волге».

Вертолет взревел.

— Посадишь «стрекозу» точно в тот квадрат, который пометил Митенька, — велел я летчику. — Говорит, там осталось еще несколько ванн, если только не растащили. Но сначала сделаешь два-три круга над ним, осмотрим сверху.

— Полетаем, как в старину? Сколько лет минуло с той поры!

— Сколько? Лет десять — двенадцать!

— Горячее было время! Славное!

— А чем сейчас плохо? Разведучасток определился, и вертолет нам больше не нужен. Не так мотаемся, хотя ходьбы и теперь хватает.

— Каждый со своей колокольни смотрит. Меньше стало полетов — меньше и зарплата.

— Брось пить, хватит тебе твоей зарплаты.

— Давно бросил.

— С чего это?

— Почки пошаливают, взялся за ум, сам знаешь, какое у нас требуется здоровье.

— Знаю, знаю. Я и сам давно б загнулся, не будь таким здоровым.

— Да, здоровья тебе не занимать… — Летчик глянул мне в глаза. — И здорово освоился в тайге, комары и те признали своим, не трогают, — и засмеялся.

— Ты смеешься, а они в самом деле меня не кусают — им моя кровь не по вкусу!

Не по вкусу… Не нравится им моя кровь. Неужели отличают здоровую от… Ничего, наступит конец их раздолью тут…

— Представляешь, какой тарарам подымется в лагере, когда свалишься им на голову!

— Это точно — ошалеют!

Немного погодя штурман сообщил, что мы подлетаем к намеченному квадрату. Стали снижаться. Летели совсем низко, над самой тайгой, но сколько ни вглядывались, ничего особенного не заметили.

— Давай опускайся вон на ту поляну, — я указал летчику место.

Поляна была размером с небольшой стадион, вся в цветах. На краю ее у опушки заметно выделялась прямая темно-зеленая полоса. Мы пошли туда и обнаружили широкий прогнивший деревянный желоб, весь заросший высокой травой, мхом. Желоб тянулся к лесу. Как колотилось сердце, сами можете вообразить. Летчик обогнал меня и бежал вдоль желоба, отбиваясь от комаров. Внезапно я обернулся, как от толчка, и увидел продолговатую глыбу, какое-то подобие саркофага под зеленым саваном. Не успел я заорать: «Вот они!» — как летчик уже впрыгнул в разбитую ванну, полную хвои и палой листвы. Чуть поодаль заметил еще одну зеленую глыбу, вернулся к ней — и она тоже оказалась ванной! Деревянный желоб соединял ее с первой. Мы пустились вдоль желобов. Сравнительно узкие, они соединялись, сходились к одной большой деревянной трубе, а та привела нас к высоким скалам. По пути попалось несколько источников, вероятно минеральных, каждый показывал высокое содержание «нашего элемента».

У летчика был прибор. У скал прибор буквально трещал — шкала не была рассчитана на такое содержание элемента.

— Что за допотопный у тебя прибор? — разозлился я, словно летчик был виноват.

— Такой, какой положен по инструкции.

— Ладно, не все ли теперь равно, — бросил я почти безразлично. Возбуждение разом улеглось.

Летчика озадачил мой тон. Мне бы кричать, орать от радости, а я стою себе, будто ничего особенного не произошло!

Странно все-таки устроен человек… Как ждал этого часа! А теперь, дождавшись, думаешь, ну и что, так и должно было быть. Рано или поздно, я ли, другой ли — кто-то добрался бы до этих скал.

Передохнув немного, я стал скалывать образцы, сделал нужные записи. Весь взмок, по лицу струился пот. Усталость навалилась внезапно.

— Плачешь от радости? — улыбнулся летчик.

— Нет, лью трудовой пот, — усмехнулся я.

Мы двинулись к вертолету.

Взяли курс к нашему лагерю.

— Слушай, тебе доводилось сбивать вражеский самолет?

— Я не был на фронте.

— Чем же занимался в войну?

— Новые самолеты испытывал.

— А что ты чувствовал, когда приземлялся после испытания?

— Выпить хотелось.

— Потому-то и уволили.

— Нет, не пил тогда.

— Может, скажешь, и сейчас не пьешь! Брось заливать! И вообще!.. — и захлестнула радость — я стиснул летчика в объятьях.

Вертолет дернулся, рванулся в сторону, и я мгновенно пришел в себя.

— Извини.

— Ты что — спятил?! — заорал летчик и тут же сообразил: — Наконец-то прорвало тебя!

— Парашют есть? Спрыгну над лагерем!

— Веревочная лестница к твоим услугам — спустишься как Ромео!

— Ладно, спущусь как Ромео.

Смеркалось, когда вертолет пролетел над лагерем, но я видел, как наши выскакивали из палаток и неслись к ближайшей поляне. Поляна завалена была валунами, поэтому вертолет повис над ней метрах в десяти.

— Всего хорошего, Монтекки! Скоро увидимся, наверное! — сказал я летчику, прощаясь.

— До свидания, Ромео. Желаю успеха!

— Спасибо! Плюнь через плечо на черта! — потребовал я озорно, помахал на прощанье и стал спускаться.

Я боялся смотреть вниз — слишком свирепые были лица у Пельменева и Александрова. Они держали нижний конец лестницы, как держат в цирке для воздушных гимнастов.

— Может, не стоит спускаться? — спросил я с лестницы.

— Что случилось?! — крикнул, не вытерпев, Александров.

— Что случилось?! Почему возвратился! — Пельменев грозил мне кулаком.

— Последний раз в этом сезоне! Знаменитый эквилибрист на батуте! — закричал я и, спрыгнув, перекувыркнулся несколько раз, раскинул руки: «Алле гоп!»

Мне дружно захлопали.

Вертолет сделал над нами два круга, что означало: «Желаю счастья» и, жужжа, устремился в небо.

— Ну, выкладывай, не тяни! — сердито потребовал Пельменев.

— Конец нашим мучениям! — заявил я. — Собирайте пожитки. Опять переносим лагерь! — и зашагал к рабочей палатке.

Александров с Пельменевым последовали за мной. Триумвират заседал недолго. Мое сообщение было кратким.

Я не успел досказать все, как Александров вышел из палатки.

— Подъем ровно в шесть! Выступаем чуть свет! — Голос его гремел на всю тайгу.

Вслед за ним вышел Пельменев, а немного погодя явился с Людмилой и пригласил нас отметить долгожданное событие. Александров позвал Светлану. Я кинулся в свою палатку за копченой рыбой. Проходя мимо геологов, услыхал звон стаканов.

Прошел мимо рабочих. Те тоже пили. Тогда я громко воззвал ко всем:

— Чего пить порознь! Выходите, вместе отметим!

На зов откликнулись — весь лагерь собрался в большой столовой палатке. Мы поздравляли друг друга. Пили за мое здоровье, я возглашал здравицу за других, но старался не пить. Людмила взялась за гитару. Кто-то запустил белую ракету. Хмель быстро одурманил головы. Среди шумного, бурного веселья я незаметно покинул товарищей, не терпелось забраться в спальный мешок. Измотался за день, наволновался, и стакан спирта сделал свое дело — я давно не пил. Заснул мгновенно.

Пробудился поздно — часы показывали девять. Усомнился — работает ли будильник, может, остановился вчера вечером? Выглянул наружу. Все палатки убраны, все уложено на машины. Выходит, готовы сняться с места и ждут, когда я проснусь! Попробуй не расчувствоваться…

Я выскочил из палатки и тут же угодил в руки притаившихся по сторонам ребят. Подхватили и торжественно понесли к реке, осторожно опустили на землю — совершить утреннее «омовение». Потом, как я ни противился, таким же манером доставили назад к палатке, накормили и напоили чаем. Пока я завтракал, свернули мою палатку, сложили вещи. Кто-то подкрался сзади и закрыл мне глаза ладонями. Оказалось — летчик. И тут-то я заметил на поляне, которую успели очистить от камней, вертолет!

Я понял — сопротивляться бесполезно.

Меня усадили в какое-то подобие кресла, увитое цветами и гирляндами шишек. Собрались все члены экспедиции. Долго прощались.

— Пишите хоть раз в неделю, не ленитесь! — попросил я.

— Не беспокойся, забросаем письмами! Обо всем будем сообщать! — дружно заверили ребята.

— Не только писать, звонить будем в госпиталь. Твои советы понадобятся.

— Там уже знают? — спросил я, нерешительно двинув головой в сторону столицы.

— Сообщили, понятно.

Еще раз попрощались и разошлись. Мы с летчиком направились к вертолету, остальные расселись по своим местам на машинах, продолжая махать мне рукой и кричать: «Поправляйся, Гурам! Скорей возвращайся! До скорой встречи!»

Вертолет взмыл в небо. Лагерь на колесах стал отдаляться и скоро совсем скрылся из глаз.

Под нами расстилалась бескрайняя тайга.

Мы неслись к солнцу.

«Дорогой наш Гурам!

Обещала часто писать, а сдержать слово не удалось. После твоего отъезда тут такое завертелось, минутки выкроить не могла. Знаешь ведь Александрова! Черные скалы, те самые, где ты ванны обнаружил, обследовали до конца. Миша поставил новую буровую — результаты отличные, лучше и не надо! Сам понимаешь, как это нас окрылило, работаем, как говорится, не покладая рук, без выходных. Особых новостей нет. Хотя есть: рядом стоит знакомая тебе девочка и просит оставить ей полстранички — приписать несколько строк. Оставлю, конечно, страдает, бедняжка! Береги себя, не падай духом. Что думают врачи, не пора ли отпустить тебя назад в тайгу?

Дружески обнимаю и целую. Людмила. Привет от всех наших. Ждут тебя с нетерпением, уверяют, что не могут без тебя, велят энергичней лечиться.

Кланяется тебе Михаил Тимофеевич, все справляется, как ты, да поможет, говорит, ему японский бог.

Людмила».

«Гурам, мой добрый Гурам!

Еле упросила Людмилу Пельменеву оставить мне место. Догадываешься, кто пишет? По почерку не узнаешь, никогда ведь не писала тебе, хоть и очень тянуло. Все вспоминаю тот вечер, вспоминаю твой грустный взгляд. Вспоминаю потому, что благодаря тебе по-другому взглянула на жизнь, на отношения между людьми. Знаю, кажусь тебе глупой дурочкой, но все равно благодарна тебе, восхищаюсь тобой! Можешь поздравить, я уже студентка-заочница. Как только Пельменев согласился взять меня на работу, тут же начала готовиться к экзаменам. Целый месяц провела в Новосибирске. Конкурс был большой, но я прошла! Очень, очень тебе благодарна. Не будь тебя, вряд ли сумела бы изменить свое положение.

Спасибо. Тысячу раз спасибо.

Твоя Инка. 13 сентября».

«Милая моя Людмила!

Удостоила-таки меня письма! Давно могла бы порадовать хорошими результатами, знаешь ведь — переживаю вместе с вами. Лечение идет успешно. Чувствую себя прекрасно и при каждом обходе донимаю профессора просьбой отпустить в тайгу, а он смеется, предлагает потерпеть еще немного. Я терплю — что мне остается, как не терпеть! Лишь бы вылечили. Очень соскучился без вас. Надоело лежать в белоснежной комнате — в палатку бы, в спальный мешок! Живу надеждой скоро увидеть вас. Что касается Инки, передай — благодарить меня не за что, ничего исключительного я для нее не сделал. Экзаменов за нее не сдавал, а подыскать работу в партии и другие могли. Видно, толковая девушка. Возьми ее под свою опеку, влияй и воспитывай. Может, станет похожей на тебя! Потерпите еще немного, скоро буду с вами. Обнимаю и целую всех. Гурам.

P. S. Миша и Юра считают писание писем женским занятием, и все же скажи, пусть нацарапают несколько строк и пусть не беспокоятся, разберу их каракули. Раз уж сделал приписку, пользуюсь случаем и еще раз обнимаю и целую.

20 сентября».

«Брат мой, Гурам!

Только вчера уехала комиссия. Пишу подробно, понимаю, как тебе все интересно. В составе комиссии были ответственный работник из Центрального Комитета, заместитель министра, директор нашего института, академик Ларин, секретарь Шакинского райкома. Рассмотрели все данные, пешком обошли разведучасток — район Черных скал, даже полевые дневники изучили. За «секретную» буровую еще выдадут, и, надеюсь, тебя не обойдут! Результатами остались довольны. Не говорю — были в восторге, я суеверный, но ты и сам можешь сообразить это. Ожидаемые запасы руды Черных скал вдвое превышают промышленные потребности. Теперь слово за Игорем Озеровым и обогатителями. Недавно отправили Озерову еще полторы тонны руды, а он придумал еще один новый способ выделения металла. Первые два способа его, видите ли, не удовлетворили!

Заместитель министра сначала пропесочил нас как следует, а потом обещал премию по результатам квартала. Сначала отчитал за нашу буровую, а потом распорядился составить проект установки еще двадцати одной. Сетку расположения буровых будешь делать ты. Пельменев, наверное, приедет к тебе для консультации. Судя по всему, мы скоро закончим здесь свою работу. Наше «скоро» значит два-три года, как сам понимаешь. Жаль уезжать, прирос к этим местам!

Как твои дела? Слышал, еще месяц продержат, но ты, конечно, времени даром не теряешь. Напиши, над чем работаешь, чем занята твоя голова? Как себя чувствуешь, не нужно ли чего, обязательно пиши, не стесняйся «беспокоить» нас.

Твой брат — Александров Юрий. 5 октября».

«Юра!

Сетку расстановки буровых уже сделал, не надо приезжать Пельменеву. Врачи не разрешают работать, очень уж оберегают, можно подумать, что я тяжело больной.

Обо мне не тревожьтесь, мне ничего не надо, все есть.

Недавно был тут корреспондент «Известий». Сфотографировал. Очерк собирается писать о нашей экспедиции. Сохрани фото, может, последним окажется… Шучу, Юрка, знаешь ведь, не люблю красоваться перед объективом. Учтите, никому больше не стану «позировать» — не шлите репортеров, морочат голову нелепыми вопросами да еще так держатся, словно мы о них пишем очерки. А от работников «местной прессы» просто спасения нет. Говорю им: чем со мной беседовать, лучше раз побывать па месте, увидеть все своими глазами. Да разве решатся поехать так далеко? Если Пельменев приедет забрать сетку, направлю с ним одного корреспондента, узнаете, каково выдержать его.

Не надо ли сделать еще что-нибудь? Не стесняйтесь, изнываю от безделья. Я здесь совсем как в санатории, а мечтаю быть с вами, соскучился по всему тамошнему. Подумай — целый месяц я тут! Жду писем и новых заданий.

Брат твой — Гурам. 12 октября».

«Мой запропавший грузинский брат!

Прежде чем потешать тебя столичными новостями, порадую — металл получен! Понимаешь, выделен металл! Не представляешь, какой чистый! А запасов руды больше чем надо, — это, конечно, тебе уже сообщили. Молодец ты, Гурам, сообразил найти «элемент» в таежной ванне!

А теперь здешние новости. Прошел слух, что министерство ходатайствует перед вышестоящими органами о присуждении премии. Нас-то вряд ли помянут, но тебя выдвинут, сибиряки постараются! Сегодня в центральной газете очерк о вашей экспедиции, вырезал и посылаю.

Из госпиталя тебе придется лететь прямо в Москву, верно ведь? Об остальном поговорим при встрече в «Волге».

Еще одна новость, и, пожалуйста, не убивайся, хоть и расстроишься: на твоей любимой незнакомой тебе и недосягаемой кинозвезде Светлане Голубовской женился наш замдиректора! Так-то! Взял ее за руку, повел к себе домой и усадил там — женой. Тебе никогда не проявить такой решительности, а давно бы следовало. Давно бы следовало закатить знатную грузинскую свадьбу! А может, вообще не намереваешься приглашать нас в Тбилиси на свадьбу? Пишу и от имени «трио блондинов», как ты именуешь наших научработников.

Обнимаем, целуем.

Игорь Озеров и трио блондинов. 14 ноября».

«Дорогие мои друзья!

Пишет «позабытый» вами ваш, грузинский побратим! Столько времени никаких вестей от вас, хотя я мог бы раз десять получить письмо. Конечно, найдете оправдание, сошлетесь на «гигиенически» чистый металл, но при ваших способностях и трудолюбии вполне могли выкроить часок для письма.

Молодцы, ребята! Честное слово, поражен, как вам удалось выделить элемент в таком чистом виде?! Игорь, по-моему, ты кое-что держишь в секрете.

Хотел бы я знать, над чем теперь будете ломать голову? Чем заниматься, какую проблему разрешать бессонными ночами?! И как вы смиритесь с отдыхом по выходным дням и нормальным сном по ночам? На что станете расходовать силы, нет — «энергию» мозга, разрешив «проблему века»?

Что до обожаемой мной Светланы Голубовской, то разве можно так ошарашивать? Надо было подготовить меня, бережно, осторожно подвести к потрясающей новости, а ты взял и сразу обрушил на мою бедную голову весть о ее замужестве! Ладно, я устоял! А вообще спасибо — убедил, что не так уж сложно покорить и самую неприступную красавицу.

Прошу — пишите чаще, чтобы новости не устаревали, пока дойдут до меня.

Целую вас и обнимаю.

Солист Гурам и квартет медсестер. 21 ноября».

«Мой дорогой!

Твои друзья упорно скрывали адрес, но я все равно раздобыла его. Не знаю только, верный ли он.

Как я соскучилась по тебе, по твоему голосу, глазам, рукам, по твоей ласке! Соскучилась по своему сумасшедшему, ревнивому Гураму!

Что с тобой стряслось? Чем болен? Целый месяц лежишь, и, говорят, еще месяц не дано будет тебя увидеть!

Мы и так уже целую вечность в разлуке.

Не сердись, что я улизнула в то утро. Причина уважительная, но бумаге ее не доверяю. Узнаешь, как увидишь меня, без слов станет ясно!..

Ты теперь в тысячу раз дороже мне и ближе, мой любимый, далекий, недосягаемый Гурамчик. Уверена, ты все выдержишь, одолеешь свою болезнь и вернешься здоровым! Правда ведь?

Ни о чем не беспокойся. Я здорова, чувствую себя очень хорошо — у меня просто нет теперь права не чувствовать себя хорошо.

Гурам, знаю, что ты меня любишь, а нравлюсь ли я тебе? Нравлюсь ли? Ты же сам сказал, что это разные понятия — любить и нравиться.

Напиши, нравлюсь ли тебе, очень ли нравлюсь? И все так же ли любишь?

Поскорей расправляйся со своей болезнью и приезжай. Жду тебя. Никто другой мне не нужен. Мой дом — твой дом. Приезжай и не забудь прихватить какую-нибудь пепельницу для моей коллекции.

Целую тебя крепко, крепко.

Твоя Наташа. 29 ноября».

«Моя Наташа!

Моя умница!

Моя единственная, неповторимая Наташка!

Держу ручку и не знаю, что писать. Как всегда, пытаюсь избежать тех слов, что сами просятся на бумагу, потому что, прочитав их, ты подумаешь — расчувствовался Гурам! Мучаюсь, терзаюсь, по в конце концов прихожу к решению быть откровенным. И после этого скованности как не бывало, а понятие «самолюбие», так много значащее для нас, грузин, и удерживающее от откровенности, представляется нелепым. До самолюбия ли, когда душа вот-вот покинет тело, а время летит, истекает срок жизни. И невольно спрашиваешь, что ж нам остается, что остается мне и тебе? Мне — твоя любовь и благо, заключенное в ней (да, именно — благо, и оно так многообразно, наполняет меня такой гордостью)! А тебе? Что дает тебе мое безмерное чувство любви? Если бы ты могла ощутить хоть сотую долю его, оно бы свело тебя с ума, испепелило душу, сделало бы еще прекрасней!

Не представляешь, что происходит сейчас со мной. В душе боль, плоть задыхается. Если тебе доводилось испытывать подобное, поймешь, что творится со мной, а если нет, поверь мне на слово, моя маленькая, моя любимая!

Не смейся и не сравнивай меня с восторженными романтиками минувших столетий, но твой образ действительно связан для меня с цветом розы, а мое отношение к тебе, мое чувство напоминает голубизну неба.

Я не просто соскучился и хочу тебя видеть.

Я мечтаю о тебе! Не могу выразить, что я вкладываю в это слово, но это не жажда встречи после долгой разлуки. Я начинаю мечтать о тебе с минуты расставания. Где бы я ни был, невольно, подсознательно, всегда мечтаю о тебе, моя любимая.

Не слишком ли я откровенен? Думаю нет. Просто не стесняюсь тебя, больше, не смущаюсь. А значит, могу довериться любым словам, которые рвутся из души, потому что они правдивы. Поэтому не буду задумываться над ними, не буду выбирать выражения, сравнения… Не буду, не буду!.. Они сами идут из глубины сердца. Поверь мне, верь всему, что я говорю, не сомневайся в моих словах, любимая!

Что мне написать о себе?

Мне вспомнилось сейчас одно место из статьи, которую прочел недавно в каком-то иностранном журнале.

«Меняя образ жизни, вступая в связи с вещами, людьми, средой или теряя их, получая новую информацию, воспринимая новые идеи, мы адаптируемся, то есть живем.

При каждом изменении ориентации, при каждой адаптации наш механизм души и тела изнашивается. А наше свойство восстанавливать физические и духовные силы не безгранично!»

Да, действительно не безгранично! Убедиться в этом можно и на моем примере. Видно, износился уже механизм, износились «колесики» души и тела. Но сердце трепещет, бьется, как пойманная птица. Однако я не сдаюсь, не бросаю оружия. Скоро увидишь меня в столице, я еще покажу себя, такое там устрою!.. А если правильно тебя понял, то вообще не стану больше болеть. Не хотел я, чтобы ты подумала — расчувствовался Гурам, но ничего не вышло.

Несмотря на все, что со мной случилось и может еще случиться, ты все равно всегда будешь во мне, мой голубой цветок.

Твой Гурам. 6 декабря».

«Здравствуйте, Гурам!

Составленная Вами сетка расположения буровых скважин оказалась безупречной. Все они пересекли рудоносную жилу. Рудоносный участок оконтурован, запасы определены. Скоро получишь весьма радостную весть.

Держись, Гурам! Разве время болеть?!

Твой дядя Гриша. 12 декабря».

«Уважаемый Григорий Васильевич!

Спасибо, большое спасибо за внимание. Очень рад, если сделанное мной принесло пользу. Задание, которое я выполняю здесь, вызывает у меня сомнение. Я стал почему-то мнительным.

Ребята из нашей экспедиции пишут, что скоро нас перекинут на работу в другое место. Интересно, куда направите нас в этот раз?

У вас, конечно, уже новые идеи, новые планы…

Надеюсь, по-прежнему буду в «передовых рядах боевого отряда» ваших геологов.

Гурам Отарашвили. 19 декабря».

«Сынок!

Прежде всего — желаю тебе здоровья, счастья. Почему не пишешь? Совсем пропал! Неужто хоть одно письмецо не можешь послать? Извелась вся, думая о тебе. Мало было места в родном краю, занесло за тридевять земель! Будешь брать отпуск, скажи начальнику, что не вернешься назад. Не отпущу тебя! Не сегодня завтра смерть за мной явится, так неужто последние дни мои не скрасишь?

Как ты, там? Здоров ли? Хорошо ли питаешься? Да и что вы там едите, в своей глуши?

Эх, сама виновата, зачем позволила уехать? Приедешь — надеру уши. Береги себя, не простудись. Здесь холодно, каково же там, в вашей Сибири? Кланяются тебе все наши.

Ждем с нетерпением, приезжай скорей.

К Новому году вышлю посылку.

20 числа месяца декабря».

«Мамочка!

Поздравляю вас всех с Новым годом. Желаю вам здоровья, много радостных, счастливых лет.

Обо мне не беспокойся, я здоров. Аппетит у меня отменный, и повариха готовит очень вкусно. Наша экспедиция перешла на новое место. Письма шли пока по адресу, что на конверте. Посылку посылать не надо, все тут есть. Разве что пришлешь соус-ткемали и гозинаки. Неужели вам еще не поставили телефон? Почему не сообщишь номер? Проучу тебя, пошли гозинаки и Наташе. Помнишь ее? Голубоглазую Наташу, которая повсюду ходила с тобой по Москве. Адрес ее в твоей записной книжке.

Еще раз поздравляю вас с Новым годом, мои хорошие. Как хотел бы я быть с вами! Целую всех и обнимаю.

Потерпи, мама, скоро увидимся! Береги себя.

Твой любящий сын Гурам. 25 декабря».

Выписка из газеты:

«Центральный комитет КПСС и Совет Министров СССР, рассмотрев представление Комитета по Ленинским и Государственным премиям СССР в области науки и техники при Совете Министров СССР, постановляет присудить Государственную премию СССР:

5. Солнцеву Григорию Васильевичу, доктору геолого-минералогических наук, директору научно-исследовательского института; Александрову Юрию Владимировичу, кандидату геолого-минералогических наук, научному руководителю экспедиции; Озерову Игорю Ивановичу, доктору физико-математических наук, заведующему экспериментальной лабораторией научно-исследовательского института; Отарашвили Гураму Георгиевичу, главному геологу экспедиции (посмертно); Пельменеву Михаилу Денисовичу, кандидату геолого-минералогических наук, начальнику экспедиции — за открытие месторождения руды».

1973

СВОБОДНЫЙ ВЕЧЕР

Репетиционная находилась в небольшой комнате, но все почему-то называли ее залом. За длинным столом сидели порядком утомленные артисты. Седой режиссер в бархатной куртке, уважаемый Шота Кевлишвили, стоя давал какие-то указания помрежу, тот заносил их в записную книжку. Репетиция прошла неудачно.

— Кроме Наны Каранадзе и Реваза все свободны, — сказал режиссер.

Артисты, шумно, беспорядочно задвигав стульями, покинули репетиционный зал. На столе остались переполненные окурками пепельницы — свидетельство ожесточенных споров; лишь одна сверкала чистотой, та, что была перед режиссером. Шота Кевлишвили не курил.

Режиссер и оставленные им актеры уселись за маленький столик помрежа.

— Повторим сцену Комиссара и Алексея из третьего действия, — сказал режиссер и, помолчав, раздраженно добавил: — Не понимаю, отчего молодежь такая невыдержанная?! — Он махнул рукой в сторону коридора, откуда доносился гул голосов. — Мне случилось как-то беседовать с умным, но весьма наивным молодым человеком, побывавшим в Третьяковской галерее. Его так взволновала картина Репина, что он пытался остановить кровь из головы убитого отцом сына, а потом перед шишкинским лесом сразу успокоился, — оказывается, отдохнул душой. Так вот, некоторые пьесы похожи на шишкинский лес. Не выношу таких пьес! Потому я и выбрал «Оптимистическую трагедию», что надеюсь — она взволнует зрителя. Как по-вашему, прав я?

— Правы, — коротко бросил Реваз.

— Начнем. Вот отсюда… — Режиссер перелистал пьесу и прочел: — «А вы, товарищ, всякий раз в разговоре…» Прошу, Нана.

Нана быстро нашла указанное место и начала:

— «А вы, товарищи, всякий раз в разговоре поначалу разные словесные букеты пускаете? Для впечатления?»

— «Как знать, разберитесь», — по памяти ответил Реваз.

Нана уже привыкла в способности Реваза с первого чтения, с первой репетиции запоминать диалоги, но режиссера поразила его память (этого, собственно, и добивался Реваз), и он просиял от удовольствия.

— Как, вы уже запомнили текст?

Шота Кевлишвили, главный режиссер драматического театра одного из крупных городов России, был приглашен в Тбилиси для постановки «Оптимистической трагедии». Но теперь распространился слух, что его якобы уговорили остаться здесь главным режиссером театра.

Нана улыбнулась и начала…

Н а н а. Ну, как этот, новый командир? Подозрителен, а?

Р е в а з. Ты будь поосмотрительнее с этим высокоблагородием. Я его помню.

Н а н а. И он помнит. Ну, а Вожак?

Актеры репетировали без особой охоты, с прохладцей, и режиссер решил «подбавить жару».

— Пьесу надо ставить совершенно по-другому! Надо увидеть то, чего не видят другие. Попробуйте произнести слова: «Старый Тбилиси». Что возникло перед вашим взором? Возникла одна и та же картина! Даже самые разные люди при этих словах представляют себе одно и то же! Так имеет ли она какую-нибудь ценность, если одинакова у всех? Зачем показывать зрителю то, что он и сам может представить, читая пьесу? Понятно, о чем я говорю? Продолжайте.

— Понятно, — сказал Реваз.

Н а н а. Ну, а Вожак?

Р е в а з. Что — Вожак?

Н а н а. У тебя с ним дружба?

Р е в а з. Не знаю. Не разобрать. На Каледина ходили вместе. Дружба, да какая-то такая…

Н а н а. Так я и думаю. Он тебя держит крепко.

Р е в а з. Н-но, меня! Я боюсь этого бугая?!

Н а н а. Боишься… Да-а, порядок вам нужен.

Р е в а з. Порядок? Научились? Выговариваешь без задержки: «порядок»! Да людям хочется после старого «порядка» свободу чувствовать, хоть видимость свободы. Вот до сих пор наглотались этого порядка… по пять, по десять лет… Говорить разучились!

Н а н а. Ты, например, как будто не разучился.

Р е в а з. Верно, не разучился. Повторяю за другими: «Вот не будет собственности… Значит, все будет чудно». Будет, опять будет… Слушай, ведь в нас старое сидит. Сами только и ищем, где бы чем разжиться, приволочь, отхватить. И во сне держимся за свое барахло! Моя гармонь, мои портянки, моя жена, моя вобла. Человека за кошелек казнили. Мало — двоих. Исправится ли человек? Переломит ли он себя? Этакая маленькая штучка — «мое». На этой вот штучке не споткнуться бы. Эх, будут дела.

Н а н а. Легче, форменку порвешь… Ты что же, думаешь, мы этого не видим? Слепые? Мы верим в людей.

Р е в а з. Мужик не откликнется.

Н а н а. Откликнется. Сидят в деревне вот такие же философы вроде тебя. «Вожаки»… И разводят: «Я за мое… Сами будем жить… Всех к лешему… Мужицкая слобода…» А что они реально могут сделать для завтрашней экономической… тебе это слово понятно?.. экономической потребности страны? Ну?

Р е в а з. А я откуда знаю.

Н а н а. Кто для мужика надежен? Либералы, кадеты? Продали они мужика, за полтора гривенника продали. Четыре Думы было, четыре раза продали… Эсеры? О земле сквозь кашель поговорили… и в войну мужика вогнали в окопы, а сейчас к иностранному капиталу побежали.

Р е в а з. Побежали.

Н а н а. Кто остается? Ну? Говори, ну, ну… Спорить — так начистоту. Молчишь? А ответь: кто ему, мужику, крестьянину, реально дал мир?..

— Внимание! Внимание! — прервал их режиссер и стал вразумлять Нану: — Твои слова здесь выражают идею пьесы, иначе говоря — твоя сверхзадача и идея пьесы почти совпадают. А в чем состоит сверхзадача? Сверхзадача — вершина системы Станиславского! — Взор режиссера устремился куда-то в пространство, лицо побагровело от возбуждения. — Сверхзадача — мост, соединяющий спектакль с жизнью. Она раздвигает стены театра, заставляя нас взглянуть на пьесу глазами наших современников. Знание одного лишь текста пьесы еще не дает возможности определить сверхзадачу. Необходимо знать жизнь людей, для которых мы создаем спектакль. Благодаря сверхзадаче спектакль становится личным делом режиссера и актеров, в чем и состоит высочайший смысл служения народу. В сверхзадаче находят выражение и личность художника, его индивидуальность и общенародные, государственные и партийные задачи. Сверхзадача является партийной по своей сущности, и ею определяется страстность, темпераментность спектакля. Поймать эту «синюю птицу» сможешь, лишь обладая истинно гражданскими идеями и чувствами. Надо уметь защищать народные интересы и давать отпор, надо уметь любить и ненавидеть. Мало знать, что считается добром и злом, что — прекрасным, а что — уродливым. Надо самому испытать восторг от соприкосновения с прекрасным и возмущение, горечь или боль — от столкновения с уродливым. Вы понимаете, о чем я говорю?..

Реваз промолчал.

Не дождавшись ответа, режиссер продолжал:

— Начнем сначала, Нана! «Кто ему, мужику, крестьянину, реально дал мир?»

Н а н а. Кто ему, мужику, крестьянину, реально дал мир?.. Кто мужику о земле говорил и эту землю дал? Ну? Попробуй оспорить факты. Мужик, говоришь, не пойдет? Пойдет… Не сразу, понятно… Мы ему и время дадим: «Посиди, посиди, подумай»… Хозяйство будем поднимать. Россию на свет, на воздух выведем. Дышите, люди! И пойдет твой мужик, умный он: «Нельзя ли с вами в долю?»

Р е в а з. В долю — это он пойдет.

Н а н а. Именно… Личность ты исключительная, а мусору у тебя в голове много.

Р е в а з. А может, я трепался? Гляжу я на тебя, ты тут все насчет принципов перебрасываешься, а я… не стыдно признаться… вот думаю: отчего такая баба и не моя? Отойди, а то…

Н а н а. Опять браком заинтересовался?

Нана немного помолчала и, обернувшись к режиссеру, сказала:

— Нет не получается, не смогу!

Несколько дней назад Нана в третий раз попросила режиссера освободить ее от этой роли, но уважаемый Шота и слушать не стал. Говорил, что это каприз, потакать капризам он не намерен, и уверял, что она еще благодарить его будет за роль Комиссара. В конце концов все решили, что Нана подчинилась, и вот извольте — снова отказ!

Режиссер взорвался. И без того был взвинчен плохо прошедшей репетицией.

— Что случилось! Что́ ты не сможешь?! Почему не сможешь? — кричал режиссер. — И вообще до каких пор будем сомневаться, спорить, возражать!

— Я же чувствую — не смогу, — спокойно возразила Нана.

— Тебе кажется, что не сможешь так сыграть! Потерпи немного и поймешь, что заблуждалась.

— Я не смогу — ни так, ни по-другому.

— Неправда! Ты можешь и лучше сыграть, по-своему, более ярко, но не делай этого ради спектакля… — туманно объяснил ей режиссер.

— Цитируем Станиславского, — тихо бросила Нана Ревазу.

— Что вы сказали? — не расслышал режиссер.

— Устал я, — совсем не к месту сорвалось у Реваза.

— Не понимаю, что тебе мешает? Мы ведь договорились по-новому решить образ Комиссара… — Режиссер благоразумно предпочел пойти на уступки.

— Рано, рано мне еще играть эту роль… Ни мастерства, ни физических сил недостанет… — Нана махнула рукой.

— В сотый раз повторяю тебе…

Нана не дала ему договорить, оборвала:

— Никто не поверит, что я отказываюсь от главной роли, да? Да еще в «Оптимистической»!

— В сотый раз повторяю тебе… — Режиссер сделал вид, что не слышал ее, — …твой Комиссар не символическая, абстрактная фигура партработника периода гражданской войны, а женщина, женщина, и не станет мужчиной оттого, что судьба бросила ее на передовую линию борьбы за революцию.

— Однако вы требуете совсем другого при конкретном воплощении роли, — заметила Нана.

— Вовсе нет! Как вы можете обвинять меня в подобном! Такое решение роли не является ни новым, ни неожиданным, — сказал режиссер, глубоко убежденный в обратном. — Но для героического спектакля это решение является принципиальным. Потому и занят я поисками, потому и сам мучаюсь и вас мучаю, что стремлюсь сохранить в образе Комиссара ее женственность, и добиваюсь от вас, чтобы вы вложили в образ всю вашу нежность или затаенную грусть… Разве сцену с письмом мы не решили, исходя из ваших внешних данных?! Комиссар всего на миг раскрывает душу перед зрителями — и что же выясняется? Выясняется, что она обычная женщина: такая же, как любая другая на свете, — со своей мечтой, печалью и стремлением к душевному покою. Путем такого решения этой сцены я пытался помочь тебе раскрыть истинно женский характер, духовный мир твоей героини. Это не заземлит образ Комиссара, наоборот, удесятерит в глазах зрителя ее героизм и самоотверженность. Почему я поручил эту роль тебе, такой женственной и нежной?! — Режиссер подчеркнул последние слова, точно делал ей комплимент. — Потому что, если подобная женщина возьмет верх над такими страшными людьми, как Вожак и Сиплый, мы докажем превосходство благородных устремлений человека над звериными и всеми иными слепыми и грубыми силами. Вот почему и Вожак и Сиплый являются схематично-символическими фигурами. Они носители человеконенавистнической идеологии, а значит — рабы, стоящие на самой низшей ступени развития. Отсюда следует, что революционная организованность, сознательная дисциплина придают человеку величайшую силу. Я не критик, не писатель и сознаю, что каждая моя мысль спорна, но я и не требую, чтобы беспрекословно принимались мои указания. Сказанное мной должно помочь вам осуществить мой замысел, а не рассматриваться основным средством его осуществления. Я хочу, чтобы вы сами увидели то, что намерены показать зрителю.

Режиссер был весьма доволен своим монологом.

— Все это мы знаем и понимаем, но я не все могу воплотить на сцене! — искренне призналась Нана.

Режиссер просиял — ждал, видимо, этих слов.

— Поможем воплотить, милая! Поможем, научим! Должны же вы хоть немного полагаться на нас! На сцене все можно исполнить. Будет нужно — сыграем без декорации, просто задрапируем сцену. А понадобится — соорудим на сцене комнату с потолком, окнами и дверьми! Нынче не то что раньше! Недопустимо ведь, к примеру, чтобы одни и те же деревья изображали и Богемский лес в «Разбойниках» Шиллера и «Лес» Островского, хотя вполне возможно, что в обоих лесах произрастают деревья одной и той же породы.

— А может, вся суть именно в породе?! — «наивно» вставила Нана.

— Что, что? — оторопел уважаемый режиссер и растерянно подумал: «Неужели я уже говорил им это?»

— Может, говорит, вся суть именно в породе? — нарочно громко и чуть ли не по слогам повторил вопрос Наны Реваз.

Режиссер сделал вид, что не заметил издевки.

— Нет, суть не в породе дерева, а в том, что в шиллеровском лесу живут отважные бунтари, а в «Лесу» Островского — жадные купцы, жеманные старухи и тунеядцы. В шиллеровский лес уходят отважные люди, а из «Леса» Островского — бегут. В одном лесу кипят страсти, а в другом…

— Пахнет гнилью, — с прежней «наивностью» вставила Нана.

— Вот именно! — Режиссер так увлекся своим красноречием, что и на этот раз пропустил реплику Наны мимо ушей. — И мы, режиссеры, исходим ныне при постановке спектакля из особенностей самой пьесы. Для каждой пьесы нам надо находить особый принцип декоративного оформления (эту задачу с помощью режиссера решает художник), музыкального оформления (эту задачу с помощью режиссера решает композитор), а условия для создания самого главного, то есть принцип создания образа, следует найти вам. Я уже нашел их для вас…

— Не могу я больше, батоно Шота! — не выдержала Нана.

— Что вы сказали? — Уважаемый Шота всегда переходил на «вы», когда беседа принимала малоприятный оборот.

— Не могу, говорит, больше, — повторил за Нану Реваз.

— Что вы не можете больше?

Нана предпочла промолчать.

— Что вы не можете больше, что?! — не отставал режиссер.

— Почему вы думаете, что вы один читаете новые книги, журналы и газеты? Почему вы думаете, что мы не работали над пьесой, не ознакомились со всем материалом?! И почему оперируете формулировками другого режиссера и не оговариваетесь, не ссылаетесь на него? А они и нам известны. Потому-то и неинтересно вас слушать, и, если могла бы, вовсе отказалась играть в вашем спектакле, потому что вы не даете нам ничего, поскольку вам нечего дать, — высказалась Нана.

— Молчать! — закричал режиссер.

— И, говоря словами того же режиссера, мысли которого вы повторяете, никому не придет в голову послать на свидание вместо себя своего товарища по той причине, что тот красивее и опытнее его. Нельзя брать напрокат творческий замысел, как холодильник или пылесос… — со вздохом закончила Нана.

— Замолчите! Замолчите!! — орал режиссер. — Распустились! Всех вас кино испортило! Популярность! Да, не следует вам разрешать сниматься! — Режиссер нашел наконец объяснение строптивости актеров.

— Освободите меня от роли, прошу вас, — спокойно сказала Нана.

— С большим удовольствием, даже от театра! — зло сострил режиссер. — И скажу директору, чтобы удовлетворил вашу… просьбу! — Он устремился к двери, крича на ходу: — Репетиция закончена!

Режиссер шумно хлопнул дверью, отчего стекла в окнах задребезжали. Он несся уже через фойе, но в репетиционную доносился его крик: «Ноги ее не будет в этом священном храме!»

— Слышишь? — Нана посмотрела на Реваза.

— Он и сейчас кому-то подражает, — усмехнулся Реваз. — Надо сдерживаться, Нана.

Реваз встал, заходил вокруг стола.

Нана продолжала сидеть уронив голову на руки. Реваз погладил ее по голове. Нана не шевельнулась. Реваз прошелся и снова провел рукой по ее волосам. Еще раз обошел стол и в третий раз приласкал Нану, пустив в ход и вторую руку.

— Перестань, оставь меня в покое! — тихо сказала Нана.

— Что с тобой?

— Если сам не понимаешь, то хоть вспомни, чему тебя учили: знай место и час.

— Ты устала? Да, устала маленькая красивая головка! Пойдем прогуляемся. — Реваз смущенно улыбался.

— Не хочу.

— Зураб мне машину оставил. — Реваз вынул из кармана ключ от машины.

— Не хочу.

— Хорошая погода. Давай поедем за город.

— Мне некогда.

— Какой сегодня день? Среда? У тебя же нет сегодня спектакля, поедем за город, пообедаем вместе.

— Не надоело?

— Мне не может надоесть, моя девочка!

— Не видишь — ни говорить, ни слушать не в силах, что ты завелся. Отстань же наконец! — рассердилась Нана.

— Не поедешь, значит?

— Нет!

— А с другими прекрасно ездишь! — заливаясь краской, сказал Реваз.

— С кем — с другими?

— Не забывай, что ты актриса, люди в лицо тебя знают, а у них, между прочим, глаза, и они прекрасно видят, куда ты изволишь ездить, где проводишь каждый свободный вечер.

Нана медленно встала и влепила Ревазу пощечину. Реваз оторопел, растерялся. Из неловкого положения его вывел телефонный звонок. Он схватил трубку, потирая другой рукой щеку.

— Слушаю. Да, да, здесь… Сейчас передам.

Он положил трубку и, принужденно улыбнувшись, сказал Нане:

— Просил не опаздывать завтра на репетицию.

— Кто звонил?

— Директор.

— Не могу я… Не смогу сыграть эту роль… Боюсь…

— Не поедешь? — снова начал Реваз.

— Будь добр, оставь меня, я занята.

— Куда идешь?

— В телестудию.

— Зачем?

— Пригласили меня с Зурабом. Наверно, потому и оставил тебе машину… Который час?

— Полтретьего.

— Ой, полтретьего мне там уже надо быть! Подвези, а!

— Делать мне больше нечего! — Реваз достал из кармана новой кожаной куртки импортные сигареты и, закурив, подсел к столику помрежа.

— Подумаешь, возьму такси, — Нана вышла из репетиционной.

На улице было жарко. Нана вскочила в отходивший троллейбус, села у открытого окна и устало закрыла глаза.

— Все правильно, — вырвалось у нее.

— Что вы сказали? — удивленно спросил сидевший рядом мужчина.

— Ничего… извините… Это я про себя…

— Да, бывает. — Человек словно ждал повода заговорить. — Однажды я… — И начал рассказывать что-то бесконечно длинное.

Нана не слушала. Словоохотливый пассажир с кем-то другим стал делиться своими заботами. Когда она сходила, услышала, как он заметил ей вслед:

— Славная девушка! Где же я ее видел?..

Нана подбежала к подземному переходу. Было без четверти три, а Нана никогда не опаздывала на репетицию. Прежде чем идти в артистическую, заглянула в студию. Операторы устанавливали осветительные приборы. «Успею», — с облегчением перевела дух Нана.

Оператор длинной указкой тыкал в тени на декорациях.

— Включи двадцать седьмой, двадцать восьмой и тридцать четвертый! — велел он осветителю.

В студии стало светлее.

— Хорошо! Наклони чуть двадцать четвертый.

Из-под потолка скрипя опустилась штанга с прожекторами.

Декорации были теперь залиты светом. У телекамер стояли артисты и разглядывали «построенный в безлюдных горах хевсурский дом с плоской кровлей».

— Начнем? — В студию влетел телережиссер. — Где Нана?

— Если артисты готовы… — ответил оператор.

Появилась Нана, одетая хевсуркой.

— Начинаем! По местам! — Телережиссер повернулся к пульту управления: — Дайте музыку — поможет настроиться. Прекрасная музыка, верно?

В студии зазвучала хевсурская песня. Телережиссер указал актерам их места. Нана стояла между двумя молодыми людьми из города. Роль «Первого молодого человека» исполнял Зураб.

— Не забыли, с какого места начинаем? — спросил ассистент режиссера.

— Нет, помним, — дружно ответили партнеры Наны.

— Тогда — начали!

Операторы нацелили телекамеры на актеров, словно мелкокалиберные орудия. В студии воцарилась тишина.

П е р в ы й. Мы уходим.

Н а н а. Счастливого пути!

В т о р о й. Не сожалеешь о нашем отъезде?

Н а н а. Не знаю.

П е р в ы й. Одна остаешься тут…

Н а н а. Почему одна?

В т о р о й. Вот-вот снег выпадет, занесет дорогу, а здесь никого нет. Будешь звать, кричать — и не докричишься.

Н а н а. А я и не буду звать и кричать.

П е р в ы й. И до каких пор будешь сидеть тут одна?

Н а н а. Пока Тотиа не вернется.

П е р в ы й. Что ты заладила — Тотиа, Тотиа? Кто он такой, в конце концов, твой Тотиа?

Н а н а. Чего тебе надо? Тотиа был здесь, куда-то спешил и ушел чуть свет. Дня через два непременно вернется.

П е р в ы й. Не было тут никого.

Н а н а. Ну, не было, а тебе что?

П е р в ы й. Мне ничего. Мы уйдем своей дорогой.

Н а н а. Уходите, я не мешаю. Мне-то что…

В т о р о й. Ущелье опустело. Люди покинули его, сбежали отсюда, переехали, где жизнь, где машины, телевизор. Не сможешь ты прожить здесь одна!

Н а н а. Почему не смогу?

П е р в ы й. Опять свое заладила!

В т о р о й. Слушай, когда тебе говорят. У тебя ветер гуляет в голове! Не проживешь одна.

П е р в ы й. Ты еще не оставалась тут одна и не знаешь, каково это. Не испытала еще полного одиночества, когда словом перемолвиться не с кем. И горы и река станут тебе враждебны.

Н а н а. Я не боюсь.

П е р в ы й. Когда останешься одна, всего станешь бояться.

Н а н а. Все равно останусь, шага отсюда не ступлю, не могу оставить дедушку одного!

В т о р о й. Дедушка в земле лежит!

П е р в ы й. Что было, то было, собирайся в дорогу! Поищи своих.

Н а н а. А когда весна наступит?

В т о р о й. Пусть наступит.

Н а н а. Весной же Тотиа вернется! (Нана направилась к домику.)

— Куда ты? Стоп, стоп! — закричал режиссер. — Нана, куда ты, дорогая? Нельзя так.

— Вы мне говорите? — обернулась Нана.

— Да. — Телережиссер снял очки и глубоко вздохнул. — Так у нас ничего не выйдет! Это ведь не театр! На вас смотрит камера. Камера — свидетель рождения каждого слова. Не забывайте особенностей телевидения! Несмотря на принципиальную близость с театром, язык телетеатра все же кинематографичен. Это придает ему современный характер. Не забывайте и об интимном характере телевидения. Запомните в конце концов: вы не просто играете, вы обращаетесь к этому… ну к тому, что сидит сейчас в шлепанцах и пьет чай с вареньем… Вы обращаетесь к нему, к его семье. А главное, мы не допускаем неудачи потому, что в телетеатре существуют две оценки — хорошо и плохо! Точнее, отлично и плохо, иначе говоря, от нас требуется высшее качество, высшее мастерство. В этом и специфика и условие существования телетеатра. Здесь нет промежуточных категорий между высшей и низшей, а низшая — это брак. Так не будем допускать брака!

Некоторое время в студии стояла тишина.

— Начнем сначала? — спросил Первый.

Телережиссер глянул на ассистента.

— У меня все готово!

— Отметь последний переход.

— Начнем сначала? — спросил теперь Второй.

— Сначала, пожалуйста, повторяем эпизод… Внимание! — Телережиссер надел очки.

Один из операторов развел руками.

— Что случилось? — спросил телережиссер и тут же заметил, что возле камеры нет кабельмейстера, и вспылил: — Помреж! Гиви! Где кабельмейстеры? Мне, что ли, таскать кабель!

Помреж кинулся искать кабельмейстера, но тут они сами влетели в студию и подскочили к камерам, подхватили толстый кабель.

— Где вас носило? — успокаиваясь, бросил телережиссер. — Из-за вас людей заставляю ждать и мучиться. Живо за работу, и без разрешения студию не покидать!

— Не получается последний кадр, — заявил главный оператор.

— Почему?

— Не нравится мне композиция! Не годится так.

— А мне нравится.

— Если нравится, сам и становись у камеры.

Главный оператор не выносил, когда ему возражали в присутствии актеров или посторонних.

— Постой, постой! Докажи, что кадр плох! Куда ты уходишь?..

— Никуда я не ухожу. Иди и взгляни сам.

Телережиссер подошел к камере.

— Станьте, пожалуйста, как стояли вначале, — спокойно обратился он к актерам.

Актеры заняли прежние места.

— Нана, стань чуть правей… Еще немного, еще… Запомнишь? — спросил Нану телережиссер и повернулся к оператору: — А вот так хорошо?

— Хорошо… Должен заметить, иногда и на нас можно полагаться, и мы кое-что смыслим.

— Начнем? — снова спросил Первый.

— Вы запомнили последний переход? — обратился телережиссер к Нане.

— Без подготовки не смогу перейти.

— Эта мизансцена и мне не нравится, — заметил Первый.

— А я просто лишний в этом кадре, — добавил Второй.

Телережиссер подозвал ассистента и подвел его к камере главного оператора. Они тихо, но горячо заспорили. Зураб воспользовался паузой.

— Шота долго еще держал вас? — спросил он Нану.

— Только что ушла оттуда. Разругалась с ним.

— По тому же поводу?

— Да.

— Чудачка!

— Что делать! Не могу, не для меня эта роль. Пусть Отарашвили сыграет, по ней скроена…

— Брось.

— Мизансцена остается прежней, — прозвучал голос телережиссера.

— Как же так?

— Поверьте, Нана, так лучше, телегенично! — Телережиссер подчеркнул последнее слово. — Повторяю вам: вы в телевизионном театре, а это значит, что не следует играть слишком театрально, как в обычном театре, и нельзя доходить до натурализма, как в кино. И тем более не следует представлять телетеатр в виде кентавра, в котором произвольно срослись кино и театр. Это  т е л е т е а т р, где надо играть с той внутренней силой, теми психологическими нюансами, которые требуются при съемке крупным планом. Это — театр современного актера, и тут вы не укроетесь за образом — это невозможно. Здесь нужно играть откровенно, интимно, потому что зритель, как сказал Станиславский (актеры переглянулись), всегда видит то, что происходит «сейчас, сию минуту». Это театр абсолютной достоверности поведения и изменения душевного состояния. У нас даже простой поворот головы актера является целой мизансценой. Поймите это и поверьте. Здесь, в телестудии, я способен превзойти иных, уже признанных, режиссеров, ибо я знаю, в чем особенности моей работы и что мне надо делать, а они не знают телевидения. И вы не очень разбираетесь в специфике телевидения, поэтому, прошу вас, не спорьте с нами, не нервничайте и стойте в том месте и в той позе, какая будет указана мной и оператором.

— Крепко подкован в теории! — тихо сказал Зураб Нане, чтобы не услышал режиссер.

Но режиссер услышал и нервно спросил:

— Что вы сказали?

— Начнем сначала? — спросил Второй.

— Да, начнем сначала…

— Начнете, если моя камера заработает, — сказал один из операторов.

— Что с ней случилось? — заволновался ассистент режиссера.

— Не знаю.

Помреж пошел к пульту управления позвать дежурного техника.

— Можно пока присесть? — спросила Нана телережиссера.

— Передохните, передохните! Сейчас исправят камеру, и продолжим! — разрешил он и пошел к двери.

Большая тяжелая дверь студии медленно открылась, и, не успел телережиссер закрыть ее за собой, как в студию заглянул диктор.

Молодой диктор оглядел декорации, потом заметил Зураба:

— Привет, Зурико!

— Привет телезвезде! Ты все такой же красавчик!

— По-твоему, только в вашем театре должны быть красивые мужчины? — игриво ответил диктор и, метнув взгляд в сторону Наны, добавил: — И красивые девушки?

— Красивые девушки у вас свои имеются — ваши дикторши!

— А познакомить нас не догадываешься? Ждешь, пока попрошу?

— Нас уже знакомили — дважды, — равнодушно заметила Нана.

— Быть не может! — деланно поразился диктор.

— Где вам упомнить всех девушек, что рвутся познакомиться с вами! — насмешливо улыбнулась Нана.

— Зураб, пошли перекусим, не проголодался? — сказал Зурабу Второй.

— Да не мешало бы поесть.

— Пошли, здесь столовая есть. Нана, пойдешь с нами?

— Не успеем пообедать.

— Спустимся в буфет, выпьем кофе.

— Я очень проголодалась, но не отпустят.

— Успеем, пока будут исправлять камеру, — пытался уговорить и увести ее Второй, глядя на красавца диктора.

В студию вошел телережиссер:

— Прошу внимания! В этой студии сейчас начнется подготовка оперативной передачи, камеры будут заняты. Поэтому вы свободны. Завтра — как всегда, к половине третьего. Еще раз прорепетируем и запишем. Всего хорошего.

— Как! Сразу запишем?!

— Да, не беспокойтесь. Прошу вас — без лишних волнений. Завтра предстоит тяжелый день. Хорошенько отдохните, просмотрите текст. До свидания. — Телережиссер, обхватив за плечи главного оператора, вышел с ним из студии.

Зураб и Второй последовали за ними. Нана направилась к артистической. Молодой диктор словно ненароком преградил ей дорогу:

— Значит, вы стремитесь познакомиться со мной, а не я с вами, судя по вашим словам!

— Мы почти коллеги и не можем не быть знакомы.

— Вы сказали, что проголодались.

— Сказала.

— У вас сегодня свободный вечер…

Лицо Наны выразило удивление.

— Видите, как велик мой интерес к вам, все знаю: вы не заняты вечером в спектакле.

— И вы считаете, что…

— Окажите честь, пообедайте со мной.

— Спасибо. Я очень устала.

— Отдохнете в машине.

— Давайте отложим нашу приятную беседу.

— На какой день недели? Этой недели?

— На любой, — машинально ответила Нана.

— Тогда продолжим — я предпочитаю этот день.

— Не могу, спешу.

— Учтите, вы первая, кто отказывается провести вечер со мной.

— Видно, я много теряю, но что делать — мне не везет.

— Не могу поверить.

— Напрасно, иногда и незнакомому человеку надо верить.

— Не пожалеете, у нас с вами найдется много общего.

— Если поеду с вами, да?

— Значит, отказываетесь?

— Да.

— Счастье само к вам пришло, а вы отказываетесь. — Тон у диктора был сочувственный. — Впрочем, вы любите отказываться — даже роль Комиссара вам не по душе. Заметьте, вы первая девушка, которая во второй раз отказывается от счастья! — многозначительно произнес красавец диктор.

— Откуда вам все известно?

— Не забывайте основное качество телевидения: телевиденье — вездесуще.

— Поразительно быстро распространяются в нашем городе слухи!

— Значит, ваш отказ от роли Комиссара — неправда?

— Нет, правда.

— Выходит, слухи в нашем городе всегда достоверны. Между прочим, у нас немало и других сведений о вас, — сказал диктор так, словно знал о Нане что-то особенное.

— О моральном облике актрисы, разумеется. — Нане стало вдруг почему-то жаль диктора.

— Об этом скажу вам за обедом. — Во взгляде диктора была настойчивость, а на лице — неотразимая, «всемогущая» улыбка.

Но Нана не видела ее, поглощенная своей мыслью; потом, потерев лоб, сказала усмехнувшись:

— Или после обеда на мягкой низкой тахте, верно?

Слова ее прозвучали неожиданно, и диктор смутился. Он сообразил наконец, что Нана Каранадзе не принимает его всерьез, насмехается, и, не зная, как вести себя, спросил:

— Может, вы плохо себя чувствуете?

— Нет… Ничего… — Нана посмотрела на него в упор. — Значит, я отказалась от главной роли?

— Значит… — повторил диктор растерянно.

— Нелегко, конечно, отказаться от такого красавца, — Нана внимательно, словно редкий экспонат, оглядела диктора.

— Итак…

— Итак, я сейчас в третий раз буду первой, влепив вам пощечину, если не дадите мне пройти.

Диктор смешался, отступил на шаг.

— Уходите, значит? — вырвалось у него.

— На этом мы заканчиваем передачу для учащихся среднего школьного возраста. До следующей встречи, дорогие телезрители! — помедлив, ответила Нана и вышла из студии.

Нана переоделась и пошла в буфет.

Зураб ждал ее у входа с бутербродами в руке.

— На, держи, — Зураб протянул ей бутерброды. — Мы пошли.

Нана поблагодарила его и присела к столику.

«К портнихе зайти не успею, — думала она, уминая бутерброды. — Любит поговорить. Пока выберем фасон, будет восемь часов. Пойду-ка домой, лучше отдохну немного…»

Кто-то подкрался к ней сзади, прикрыл ей ладонями глаза. Подобных шуток никто не позволял себе, кажется, с шестого класса. «Что за глупая шутка! — разозлилась Нана. — Неужели опять эта телезвезда?!»

— Снимите руки, — сердито потребовала Нана.

— Догадаешься кто, — сниму, — пискляво ответил мужчина.

— Хватит, прошу вас! Я закончила передачу для вашего возраста! — Нана не сомневалась, что это «телезвезда» не дает ей покоя.

— Не узнаешь? — спросил шутивший явно не своим голосом.

— Постой, постой! Я тебя за другого приняла и потому разозлилась. — Нана пыталась выиграть время. — Скажи что-нибудь еще.

Молодой человек убрал с ее глаз руки. Нана обернулась:

— Нодар!

— Здравствуй, Нана!

— Когда приехал?

— Неделю назад.

— Оставил свой театр? Почему? Я слышала, ты отлично устроился.

— Надоело ставить «Старых шарманщиков», да еще с помощью трех досок, четырех гвоздей и молодого энтузиазма.

— А может, просто счел оскорбительным работать в районе?

— Почему же? Я ведь сам из района приехал учиться в Тбилиси!

— Но возвращаться туда показалось зазорным и после столицы не понравилось там…

— Скажи лучше, как ты живешь?

— Так, ничего!

— В театре у тебя все идет прекрасно — процветаешь. Читаем в газетах, читаем. А вот здесь? — Нодар приложил руку к сердцу — Здесь как дела?

— Не знаю.

— Меня разлюбила?

— Тебя? А кто ты, собственно? — Нана прищурилась и всмотрелась в Нодара, словно не узнавая.

— Позвольте напомнить — я Нодар, ваша первая любовь.

— Что-то не припомню вас…

— Слушай, Нана, мы бы успели сделать запись, — перешел к делу Нодар.

— Что?!

— Всего одно стихотворение из народной поэзии. Давай запишем в твоем исполнении, — попросил Нодар.

— Некогда мне, доем и побегу, очень спешу.

Нодар прикрыл руками уши: ничего, мол, не слышу, и быстро объяснил:

— Народный артист неожиданно заболел, срывается запись.

— И я смогу, по-твоему, заменить народного артиста?

— Между прочим, нам довелось прочесть в газете и о том, что молодая талантливая актриса Нана Каранадзе отличается простотой, скромностью и всегда готова прийти товарищу на выручку. Потому и избрали ее депутатом.

— Ой, спасибо, напомнил!

— О, я, кажется, своими руками вырыл себе могилу?! — патетически воскликнул Нодар.

— У меня с шести до семи прием в райисполкоме!

— До шести целый час, успеем записать, — Нодар крепко ухватил ее за руку. — Ты должна прочесть! Если не запишу, я пропал, Нана!

— Заглядывай в театр, Нодар, раз вернулся в Тбилиси… — Нана попыталась уйти.

— Загляну, понятно. Но сейчас я тебя не отпущу! Сначала прочтешь стихотворение.

— Пойми, Нодар, мне некогда.

— Стихотворение совсем маленькое. Прочтешь разок, и запишем.

— Нодар, повторяю — я очень спешу, очень голодна и очень устала, и в таком состоянии я все равно не сумею прочесть.

— Почему не сумеешь? Сумеешь!

— Не сумею так, как надо тебе и пристало мне! Оставь меня.

— Пойдем, на коленях прошу! Двойной гонорар выпишу! — Нодар медленно продвигался к студии, незаметно увлекая за собой Нану. — А тебе не прибавили? Все восемь рублей платят? Вот скупердяи, талант от бездари не отличают.

По сторонам узкого коридора располагались студии звукозаписи. Через приоткрытые двери доносились вперемешку голоса певцов, чтецов и звуки музыки. Нана остановилась у первой же студии. Нодар тянул ее вперед, умолял пойти с ним, но Нана затаив дыхание прислушивалась к голосу то ли председателя, то ли бригадира какого-то колхоза, а может, корреспондента:

«Одновременно с уборкой зерновых с полей быстрыми темпами вывозится сено, идет скирдование и вспашка под кукурузу. Озимая кукуруза уже посеяна на семидесяти пяти гектарах. Колхозники приняли решение засеять на ста сорока гектарах… Кипит работа и на фермах.. В этом году колхозу понадобится четыреста двадцать тонн сена. К фермам уже подвезено семьдесят тонн сена. Подготовка кормов продолжается…»

Выступающий сделал короткую паузу и робко спросил:

— Ну как, получилось или в третий раз будем записывать?

Нодар оттащил наконец Нану от двери и повел дальше, но тут из другой студии вырвались ритмичные звуки джазовой музыки, и Нана стала пританцовывать.

— Не могу удержаться, — засмеялась она.

В третьей студии звучала знакомая оратория, и Нана пропела: «О, лилео…»

«Здравствуйте, дорогие друзья! — послышалось из следующей студии. — Начинаем передачу для молодежи. (Музыкальная шапка.) Послушайте беседу кандидата философских наук Кетеван Чрелашвили «О моральной чистоте семьи» В ожидании интересной передачи Нана припала к двери аппаратной, но Нодар потерял самообладание и чуть не силой поволок ее дальше.

«И все же лучше не ждать, пока у вас разовьется неврастения», — летели вслед слова еще из одной передачи.

Нана кивнула в знак согласия.

— «Проявляйте заботу о вашей нервной системе, пока она не расстроена, работайте ритмично, без гонки. (Нана снова кивнула.) Соблюдайте рациональный режим труда и отдыха и только в крайнем случае прибегайте к тем элементарным средствам укрепления нервной системы, о которых я коротко рассказал. Это должно стать нормой для каждого, тем более для тех, кому не хватает эмоциональной выдержки, кто легко возбудим и легко раним…»

— Слышишь, Нодар? Передача — как раз для нас с тобой!

— Слышу, слышу, ты права, учтем на будущее, а сейчас пойдем запишем тебя. А может, ты больше не спешишь?

Нодар ввел Нану в студию, посадил к столику, положил перед ней текст, запер дверь снаружи, а сам прошел в аппаратную, изолированную от студии широким окном из звуконепроницаемого стекла. Нодар нажал кнопку и сказал в микрофон:

— Начинай, Нана.

Нодар видел, как шевелила губами Нана, но голоса ее в аппаратной не слышалось.

— Нана, ты забыла включить микрофон?

— Погоди, я сначала про себя почитаю, а потом уж тебе дам послушать, — объяснила Нана и снова выключила микрофон.

Нодар попросил ассистента приготовиться к записи. Немного погодя Нана включила микрофон, и в аппаратной раздался ее голос:

С гор текущая ручьями Накопилася беда, Седока с конем каурым Сшибла бурная вода. Только шапку да нагайку Понесла вода туда, Где красавица лить слезы Будет долгие года.

— Прекрасно, сейчас запишем, — сказал ассистент.

— Что запишем?

— Как — что? Стихотворение. Отлично читаешь! — сказал Нодар.

— Дождитесь-ка лучше народного артиста.

— Почему?

— Потому что стихотворение написано от лица мужчины! Неужели не понимаешь?

— Брось, и в твоих устах хорошо звучит.

— Ты меня поражаешь, Нодар! В самом деле не чувствуешь, как нелепы в устах женщины эти строки!

— Чепуха, ты прекрасно читаешь.

— Прекрасно я могу прочесть другое стихотворение. Например, вот это…

Нодар сделал ассистенту знак, и тот незаметно включил магнитофон. Нана стала читать.

Тавпарованец молодой от милой был далек, Но думал он, что море к ней он переплыть бы мог. Зажгла любимая свечу, чтоб отступила мгла. Одна старуха для него хотела только зла. Она задула свет в окне, чтоб тьма была кругом, И стала девушке шептать о суженом другом. Взрезает юноша волну, его спокойна грудь. Руками мощными вперед прокладывает путь. Но свет не светит, а ему грести уже невмочь, Чернее черного была, мрачнее мрака ночь.

Немного помолчав, Нана спросила:

— Понравилось?

— Иди сюда, дам послушать!

Нодар попросил ассистента прокрутить пленку. Нана вошла в аппаратную.

— Записал?!

Ассистент нажал на кнопку.

После первой же строфы Нана выключила магнитофон:

— Я не затем читала, чтобы записывать! Хотела показать, какое стихотворение мне нравится.

— Да его все наизусть знают!

— Тем более надо хорошо прочесть. Прочту сначала.

— Как хочешь.

Нана вернулась в студию. Несколько раз прочла стихотворение. Временами останавливалась, советовалась с Нодаром.

— Да-а!.. — протянул восхищенный ассистент. — Если б все так относились к работе!

Нодар не слышал его слов, он не сводил глаз с Наны. А Нана, недовольная собой, все повторяла и повторяла. Наконец разрешила записать.

Однако, прослушав в аппаратной запись, твердо сказала:

— Плохо! Плохо получилось.

— Здорово получилось? — Ассистент был в восхищении.

— Ты свободен, — сказал ему Нодар.

Ассистент выключил аппарат и ушел.

— Плохо! — повторила Нана.

— Прекрасно, — возразил Нодар и тихо добавил: — Прекрасно, как ты сама.

— Не понимаю.

— Ты прекрасна, как это стихотворение, — смущенно пояснил Нодар.

— У тебя плохая память, напомню: эту фразу ты уже говорил мне лет десять назад.

— Тогда другое стихотворение имелось в виду, — улыбнулся и Нодар.

— Я свободна?

— Никуда я тебя не отпущу. Ради тебя вернулся сюда, — выпалил Нодар, внезапно разволновавшись.

Нана смешалась от неожиданности, но не подала виду.

— Насколько мне известно, ты там женился, квартиру получил. — В голосе ее было безразличие.

— Так вот, из-за тебя я и жену оставил, и квартиру. — Нодар взглянул Нане прямо в глаза.

— С ума сошел? — воскликнула Нана, а в голове мелькнуло давнее: «Хороший Нодар, глупый Нодар».

— Я ради тебя приехал, пойми! — И, пытаясь убедить ее в своей искренности, опять заглянул ей в глаза.

— Но с чего вдруг вспомнил обо мне? — недоуменно спросила Нана.

— С того, что никого не любил, кроме тебя. — Нодар глубоко вздохнул и нерешительно добавил: — И ты ведь любила меня?

— Что я тогда смыслила в любви!

— Нана…

Нодар сделал шаг и остановился.

— Да, Нодар, ты всегда был замкнут, заглянуть себе в душу никому не давал…

— В душе моей жила ты одна.

— Мечты! Мечтать, конечно, хорошо, но я и та, что видится тебе в мечтах, мало чем похожи друг на друга.

— Я люблю тебя, только тебя! — убежденно повторил Нодар, опустив голову.

— А знаешь почему? Ты придумал ту, что живет в твоих мечтах. Я же… Я же совсем другая, я — не та.

— Без тебя мне не жить! Знай, я приехал ради тебя!

— Ты должен жить для театра. Ты должен вернуться в театр! — Нана положила руку на плечо Нодара.

— Без тебя?

— О себе я как-нибудь позабочусь, найдется в конце концов и мой укротитель! — попробовала отшутиться Нана.

— Без тебя театр не театр там!..

— Но мне и тут хорошо, сам видишь, у меня и тут хорошие роли.

— Там все будет для тебя!

— И здесь почти так… — сказала Нана, не зная, как прекратить разговор.

— А ты уже возомнила о себе!

— Кто-кто, а ты-то мог бы не говорить этого.

— Не знаю, ты вот от роли Комиссара отказалась, — сказал Нодар и, скрывая смущение, вынул из кармана сигареты.

— Уже слышал!..

— Этому я верю, ты способна поступить так. Этому-то я верю… — Нодар хотел сказать что-то еще, но Нана перебила:

— Но ты слышал и другое, чему трудно поверить, да?

— Да, но какое это имеет значение? Я не прислушиваюсь к сплетням.

— Иначе говоря, великодушно простишь мне все, что узнал обо мне, лишь бы я поехала с тобой? — Нана встала, спокойно направилась к двери.

— Нана!

— Который час?

— Шесть.

— Я пошла. И так уже опоздала.

— На свидание? — Нодар снова покраснел.

— Нет. Свидание у меня позже.

— С этой куклой? С диктором?

— И он уже в числе моих любовников?

— Так куда ты идешь?

— Я уже говорила — у меня дела. Работа.

— Твоя работа — театр. Сегодня у тебя свободный вечер. Ты сегодня не занята в спектакле, куда же спешишь?

— Успокойся, Нодар! Иду выполнять свою самую ответственную работу. Если проводишь — будет прекрасно. Не распускайся.

— Не могу я без тебя! — прошептал Нодар.

— И я без многого не могу, Нодар. Проводишь?

Нодар опустился в кресло, закрыл глаза. Нана постояла с минуту, ожидая ответа, потом медленно повернулась и вышла в коридор. «Чудной он», — сказала она себе и невольно повторяла это, пока не очутилась на улице.

До райисполкома надо было ехать автобусом, о такси и мечтать не стоило в этот час «пик». Нана побежала к остановке. С превеликим удовольствием прошлась бы пешком — рассеяться после неприятного объяснения с Нодаром, но шел седьмой час. «Просто невероятно — всюду опаздываю! » — подумала Нана.

Подошел автобус. Нана ухитрилась втиснуться. Достала деньги на билет, но стоявший рядом молодой человек предупредительно сказал:

— Билет вам взят.

— Спасибо…

Лицо его показалось Нане знакомым. Молодой человек собирался сказать ей что-то, но тут Нану обняла высокая миловидная девушка.

— Нана, родная, как ты?

— Здравствуй, Иринэ! Где ты пропадаешь?

— Это я пропадаю?!

— Как дети?

— Замуж не вышла? — зашептала Иринэ.

— Нет, позвала бы на свадьбу, — с улыбкой ответила Нана.

— Из нашего класса, кажется, ты одна не замужем.

— Куда мне замуж, я уже старая дева, — засмеялась Нана.

— Не скромничай! И до нас доходят кое-какие слухи о вас, — Иринэ залилась краской. — Слушай, Нана, не обижайся, но я просто не понимаю тебя.

«Очередная сплетня!» — с тоской подумала Нана.

— Как ты можешь так запускать себя! Ну что это за платье на тебе! И вообще не следишь за собой. Посмотри, весь автобус на тебе уставился, все в лицо знают: телевидение, кино, театр — везде тебя видят. Надо же следить за собой!..

— А чем тебе не нравится мое платье, чем оно плохое?

— Оно хорошее, но не модное, посмотри, как одеваются девочки.

— Я не девочка, не могу, как десятиклассница, в брюках разгуливать.

— А почему, собственно, нет?

— Не нравится, и все.

— А тебе очень идут брюки, в пьесе одной видела тебя в брюках, по телевидению передавали отрывок. Заходи ко мне, помогу приобрести хороший брючный костюм.

— Ладно, зайду, непременно зайду, Ира. Мне сходить, всего!

— До свиданья, Нанико.

Автобус остановился у райисполкома. Нана помахала Иринэ и подошла к киоску выпить газировки.

В вестибюле райисполкома было прохладно. Нана медленно поднялась по лестнице. К счастью, в приемной никто ее не дожидался. Нана вошла в комнату, удобно устроилась в мягком кресле у письменного стола и сразу почувствовала, как устала, — весь день крутилась как заведенная. Минуты через две в дверь кто-то постучался.

— Войдите! — Нана встала.

— Можно? — Посетитель, видимо, не расслышал приглашения.

Нана открыла ему дверь.

— Можно войти? — снова спросил седой человек преклонных лет.

— Войдите, войдите, — пригласила Нана.

Человек протянул Нане руку.

— Вано Мазиашвили — ваш избиратель.

— Очень приятно, садитесь, пожалуйста.

— Спасибо.

— Чем могу служить? — Нана снова опустилась в кресло.

— По деликатному вопросу беспокою вас, но мне не к кому больше обратиться.

— Слушаю вас.

— Ко мне из деревни сын дальней родственницы приехал, на несколько дней. Парню семнадцать лет. Приехал город повидать, поразвлечься немного. А у нас рядом с домом базар. Зашел он на базар и повстречал там соседа из их деревни. Тот упросил его, оказывается, помочь продать арбузы. А этот дурень… извините… а этот идиот согласился.

— Что же в этом плохого?

— А то, что тут к ним милиция подошла, потребовала документы. Он сказал, что арбузы не его. Составили акт, и теперь как захотят, так и поступят с парнем.

— Почему вы так думаете?

— Парень хоть и дурачок, а с виду ему все двадцать пять дашь. Ну и решат, что он набалованный бездельник, сынок обеспеченных родителей, авось вытянем из них денежки… Как вздумают, так и обернут дело, все в их руках.

— Как вы можете! Они на страже закона!

— Я пришел к вам как к депутату, помогите мне. Позвоните в милицию, скажите, что парень сирота, совсем случайно влип в эту историю. Вот характеристика из вечерней школы и сельсовета. — Вано Мазиашвили достал из кармана бумаги и подал их Нане.

— Хорошо, позвоню. Боюсь, упрекнут меня в превышении моих полномочий, скажут: молодая, неопытная, да еще ставит под сомнение работу милиции.

— Я все же прошу, позвоните.

— Хорошо, позвоню… Прокурор нашего района мой одноклассник.

— Ну тогда вам ничего не стоит.

— Но он такой человек… Одним словом, если ваш родственник не виноват, бояться ему нечего, а если виноват…

— Никакой вины на нем нет! — прервал ее Вано Мазиашвили. — Просто приехал парень в город, время провести… Зашел на базар, — снова начал было он, но Нана остановила:

— Хорошо, хорошо, завтра же позвоню!

Она записала все, чтобы не забыть, и положила листок в ящик.

Мазиашвили встал, кивнул Нане на прощанье, но, уходя, замешкался у двери и обернулся:

— В гости хотел бы пригласить вас.

— Что ж, с удовольствием побываю у вас, — улыбнулась Нана.

— Ну, это еще вопрос — с удовольствием ли!

— Плохо меня примете?

— Нет, вам сесть будет негде, стоять придется! Мы все на постелях сидим.

— Почему?!

— Потому что третий год моя очередь на получение жилплощади не продвигается вперед! Неловко вас беспокоить, но поймите, вот уже третий год я все двенадцатый.

— Мой дядя десять месяцев был первым!

— Шутите?

— Нет, серьезно.

— У нас кто последним приходит вечером домой, в комнату войти не может, прямо у двери ставит раскладушку и сразу спать укладывается, — объяснил Мазиашвили.

— Постараюсь помочь вам. Узнаю, каково положение, и сообщу.

Нана записала адрес Мазиашвили.

— Надеюсь на вас. Отблагодарю…

— Прошу, не надо…

— Непонятная молодежь пошла, удивительная!

— А твердите — испортилась молодежь, чуть не все бездельники, — рассмеялась Нана.

— Уроды в любом поколении встречаются, — Мазиашвили смутился. Он попрощался и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

Следующим посетителем оказалась молодая особа.

Она остановилась на пороге и внимательно оглядела Нану. Поздоровались. Нана предложила ей сесть. Женщина, поблагодарив, тут же, у двери, присела на стул.

— Чем могу вам служить? — спросила Нана, садясь рядом с ней.

Молодая женщина была сильно возбуждена и вместе с тем в явном замешательстве. Нана всегда старалась успокоить человека, приходившего к ней в расстроенных чувствах. Но эта хорошенькая женщина, видимо, не нуждалась в утешении.

— Позвольте, прямо к делу перейдем, — резко начала она. — Мне надо поговорить с вами об одной женщине.

— О соседке? — спросила Нана, с тоской подумав: «Опять личные дела».

— Нет, о любовнице моего мужа. — Посетительница смотрела на Нану в упор.

— Надо полагать, что с мужем вы уже объяснились, раз пришли ко мне.

— Да, но ничего не добилась. Меня интересует ваше мнение. Не знаю, как поступить. — Женщина действительно была в смятении.

— Слушаю вас.

— Они с десятого класса любили друг друга, если только можно назвать любовью игру…

Руки у женщины слегка дрожали.

— Кто они? — заинтересовалась Нана.

— Мой супруг и та особа. Учились в одном институте. Сошлись… Одним словом, на третьем курсе выяснилось, что она в положении. Они испугались, обратились к гинекологу. Врач оказался плохим специалистом. Она потеряла способность иметь детей и выместила зло на моем муже, бросила его, стала жить с его приятелями.

— По рукам пошла? — усмехнулась Нана.

— И вы слышали об этой истории? К сожалению, мой муж не понял, с кем связался! Не допускал мысли, что она способна изменить ему, предпочесть его приятелям. И сейчас твердит то же самое.

Женщина помолчала, внимательно наблюдая за Наной, потом продолжала:

— После института он приехал в наш город — по распределению. Мой отец работает в райисполкоме. Нам дали квартиру, мы приобрели «Волгу», ребенок появился…

— Сколько у вас детей?

— Один ребенок.

— Мало! — искренне вырвалось у Наны.

Женщина промолчала, озадаченная.

Нана вздохнула и нарушила неловкое молчание:

— Дети — это так чудесно!

— Давайте не отклоняться, — жестко заметила женщина. — Несколько недель назад муж получил отсюда письмо, и все пошло кувырком. Начал пить, скандалить, на ребенка смотреть перестал, наконец заявил, что разлюбил меня. Я не поверила — все время уверял в любви, столько лет любил, а теперь за две недели возненавидел?! Короче говоря, оставил он меня, уехал сюда.

— Оставил семью?!

— Я нарочно подробно рассказала вам эту историю, все ждала, когда вы наконец взорветесь, раскричитесь или в обморок упадете, но забыла — актеры умеют владеть собой, скрывать свои чувства, играть, одним словом… — женщина побагровела.

— А я при чем? — оторопела Нана.

— Я жена Нодара!

— Какого Нодара?

— Того, что стоит вон там! — Женщина кивнула в сторону улицы. — Полчаса дожидается вас у входа, как истукан стоит!

— Да, но зачем?

— Вы меня спрашиваете?! — Женщина не сомневалась, что Нана притворяется.

— Кого же еще?

— Себя, свою совесть, свое сердце… свое… — Она не находила слов.

— Замолчите! — не сдержалась Нана.

— Это я должна кричать на вас, я! — почему-то высокомерно возразила женщина. — А я молчу, не хочу поднимать здесь шум, позорить и себя и вас! Кто только пустил вас сюда! Вам не место в райисполкоме!

Нана поняла — кто-то наговорил женщине вздор, настроил против нее. «И чего он пошел за мной, глупый Нодар! И что мне делать с этой женщиной?» — подумала она.

— Все, что вы тут наговорили, сплошной вздор, сплетня, выдуманная досужими и непорядочными людьми, поэтому я не возмущаюсь и слушаю вас спокойно и тихо. Почему-то жизнь актеров многим представляется бездельной и беззаботной. Их считают людьми легкого поведения. Ничего не стоит опорочить актера, особенно актрису…

— Почему же он тогда стоит тут! — У женщины навернулись слезы.

— Значит, он следовал за мной, а вы — за нами обоими?

— Хотела убедиться во всем, что мне сказали. Теперь вижу — вы на все способны, если держитесь так спокойно. Никто не берет вас замуж — кому нужна бесплодная, вот и решили вернуть к себе первого любовника.

— Замолчите! — Нана закрыла глаза и глубоко вздохнула. — У меня сегодня был свободный вечер, так хотелось отдохнуть…

— Я возвращаюсь к отцу, а вы бегите вниз и отдыхайте с ним вместе… — Женщина поднялась уйти.

— У вас умный взгляд, а несете несусветную чушь.

— Вы меня лестью не проведете.

Зазвонил телефон. Женщина, опережая Нану, схватила трубку и зло крикнула, еще не остыв:

— Слушаю!

— Райисполком? — явственно донеслось из трубки.

— Да. — Женщина покраснела.

— Нана Каранадзе там?

— Да. — Она смущенно передала Нане трубку.

— Постыдились бы, — сказала Нана, беря трубку. — Слушаю вас.

— Нана, дорогая, — зазвучал знакомый голос заведующего труппой. — Тебе придется играть в комедии, машину за тобой послали…

— Сегодня? — Нана все еще думала о посетительнице и толком не поняла, о чем речь.

— Не сегодня, а сейчас, через двадцать минут. Ждем, без тебя не сможем начать! — рокотал голос в трубке.

— Я с ног валюсь от усталости! — вырвалось у Наны.

— Нана, положение безвыходное. Отарашвили стало плохо, когда гримировалась, вызвали «скорую», врач признал — нервное переутомление. Она собиралась все-таки играть сегодня, но врач не разрешил. В общем, минимум на месяц вышла из строя.

— А может, и я не могу! Могут же у меня быть личные дела? Серьезная причина… — Нана оборвала себя, поняла, что говорит глупости. — Хорошо, еду. Машину послали?

— Машина, вероятно, уже у подъезда.

Нана положила трубку и тихо сказала женщине:

— Извините, мне надо идти. Все, что вы наговорили тут, — ложь, не слушайте сплетен. Поверьте мне. Идите к вашему мужу и уведите его. Думаю, он вернется домой. Работа на радио не для него, он живет театром. Мне надо идти.

— Что, сорвалось свиданье?! — злорадно бросила женщина.

— Я все сказала, а теперь уходите, пожалуйста… Гражданка!

Женщина горько улыбнулась и быстро вышла из комнаты.

Нана опустилась в кресло. Через, минуту посмотрела на часы: «Ой, опаздываю!» — и выглянула в окно. Директорская «Волга» стояла у подъезда. Нана заперла комнату, сбежала вниз.

Вахтер взял у нее ключ и, пряча его, ласково улыбнулся.

У театра толпился народ. До начала спектакля оставалось каких-то семь минут.

— Люди рвутся посмотреть на игру Отарашвили, а вы заменяете народную артистку начинающей! — сказала Нана директору, надеясь изменить принятое им решение.

— Не теряй времени, Нана, готовься к выходу!

В артистической комнате Нану дожидались гример, костюмерша и на всякий случай портниха, — режиссер думал, что платье Отарашвили придется сузить. Но больше, чем платье, режиссера волновало другое — сумеет ли Нана сыграть. Она несколько раз просила его дать ей прорепетировать эту роль, но он всякий раз уверял, что времени на репетиции не хватает и для Отарашвили. Нана выучила роль, но сыграть ее так и не довелось. Она, конечно, видела спектакль, и не раз, но всех мизансцен не помнила. И опасение режиссера было понятным. Нана загримировалась, вид у нее был очень смешной. Платье Отарашвили пришлось впору, правда, оказалось чуть длинновато, но Нана не позволила укорачивать, считая, что так будет смешнее. Одевшись, Нана села в кресло, выпила воды и перевела дух. А из репродуктора уже слышалось: «По местам, прошу по местам. Дан третий звонок! Начинаем! Повторяю — дан третий звонок!»

Нана направилась к сцене. Спектакль начался.

Такого дружного смеха давно не слышали ни сами актеры, ни стены театра. За кулисами хохотали рабочие сцены. Даже уважаемый Шота Кевлишвили, сидевший в ложе с директором и режиссером, утирал слезы, захлебываясь от смеха, и повторял: «До чего талантлива! Если б не была строптивой, если б только не была такой своенравной!» После второго действия режиссер-постановщик сбегал в цветочный магазин напротив театра и, когда Нана снова вышла на сцену, занес в гримерную большой букет цветов.

После спектакля Нану окружили, поздравляли, обнимали, хвалили и долго не отпускали. В конце концов она добралась до артистической, сняла грим, умылась теплой водой и переоделась, радуясь мысли, что скоро будет дома.

И тут к ней буквально ворвался посланный из киностудии человек и, отдуваясь после быстрой ходьбы, сообщил, что ее целый день ищут, надо переснять один эпизод, съемка назначена на вечер, и режиссер просит ее немедленно приехать на студию.

— Какой эпизод? — машинально спросила Нана, расстроенно думая: «Что мне с ним делать, заждался, наверно!»

— К утру павильон надо освободить, и потому приходится переснимать ночью, пока декорации не разобрали, — объяснил Нане работник студии.

Вошли еще два сотрудника киностудии, ухватили Нану под руки и торопливо повели к машине.

Перед театром Нана помедлила, озираясь по сторонам и ища кого-то, но ее настойчиво тянули к машине, торопили и объясняли, извиняясь и перебивая друг друга, что режиссер фильма, уважаемый Coco, шкуру с них спустит, если они сейчас же не доставят ее к нему; все готово для съемок, ее ждут; негатив процарапан, случай, конечно, исключительный, и режиссер просит Нану выручить, пожертвовать своим свободным вечером; что съемку назначили неожиданно и не смогли ее предупредить, и так далее и так далее.

И Нана очутилась в машине, не успев сообразить и решить, как быть.

В павильоне киностудии, где предстояла съемка, уже нервничали оператор и режиссер фильма; уважаемый Coco то и дело поглядывал на свои большие карманные часы.

Оператор уточнял кадр.

Нана подбежала к крану, где рядом с оператором восседал режиссер.

— Что случилось? Ваши ассистенты чуть не со сцены уволокли меня! Что случилось?

— Представляешь, эти бестолковые девицы в лаборатории испортили те же самые кадры, которые уже переснимали раз. А видела бы, как удачно получилось! И все пропало, испортили негатив, — объяснял режиссер с высоты крана.

— Какое место?

— Начало твоего диалога с Гайозом в той комнате. — И, обращаясь к ассистенту, спросил: — Всего восемь фраз, если не ошибаюсь?

— Девять, — уточнил тот.

— Иди загримируйся.

— А остальное как получилось?

— Отлично.

Пока Нана гримировалась, в павильон зашел низкорослый толстяк. На ходу здороваясь со всеми, он направился прямо к режиссеру. Осветители, рабочие и ассистенты уступали ему дорогу, приветливо улыбаясь. Чувствовалось, толстяк был здесь своим человеком. Кинорежиссер велел опустить кран, чтобы сойти вниз.

— Как поживаешь, Амиран? Где пропадаешь? — радушно приветствовал он толстяка.

— Дела были кое-какие, — заулыбался тот, с трудом задирая голову на короткой шее.

Режиссера наконец опустили вниз. Толстяк раскинул руки и заключил его в свои объятия. Режиссер расцеловал приятеля и посмотрел на него испытующе:

— Выпил?

— Да, немного, у Але-деда посидел, шарманку послушал, — смущенно признался толстяк.

— Что же заставило тебя покинуть застолье таким трезвым?

— За тобой приехал. Давай махнем туда, хочешь — и других заберем с собой.

— Не поздновато ли? — Режиссер глянул на часы. — Почти двенадцать.

— Ресторан до утра не закроется! Заберем с собой еще кое-кого! — Толстяку очень хотелось покутить.

— Кого «кое-кого»? — шепотом спросил режиссер Амирана. — Я часа через три освобожусь, не раньше.

— Как знаешь… — передернул плечами толстяк. — Один я не поеду. Обожду. Не пить же одному! — Толстяк загоготал.

В павильоне появилась Нана — в узком платье, чуть короче, чем носила сама, с длинным мундштуком в руках. Она шла слегка покачиваясь на слишком высоких каблуках. При виде Наны у толстяка отвисла челюсть.

— Начнем, батоно Coco? — спросил ассистент режиссера.

— Все готовы?

— Внимание! — скомандовал ассистент. — Начинаем! В павильоне стало тихо-тихо.

— А где Гайоз? — заволновался режиссер.

— Я здесь, батоно Coco! — отозвался красивый молодой человек.

— Диалог помните? Не могли забыть, столько раз снимали.

— Без репетиции будем снимать? — спросила Нана, «входя» в «роскошно обставленную» комнату.

— Прорепетируем, — ответил режиссер и, повернувшись к толстяку, почтительно попросил: — Прошу вас, посидите пока, батоно Амиран.

Толстяк кое-как примостился на низеньком стульчике под краном.

— Нет, нет, там неудобно, вот кресло.

— Ничего, ничего!

Толстяк все же встал кряхтя и пересел в кресло. Гайоз «вошел» в комнату и поздоровался с Наной за руку.

— Нет, не так! — остановил его режиссер. — Уже забыл? В соседней комнате справляют день рождения, и вы с Наной уже встретились там друг с другом. Потом Нана ушла в эту комнату, а ты последовал за ней… Вспомнил?

— Я помню, просто не виделся с Наной и поздоровался.

— А Гайоз стал еще красивей! — засмеялась Нана.

— Ему положено быть красивым! Внимание, начинаем!

Ассистент режиссера подошел к актерам и прочел им текст, обращаясь поочередно то к одному, то к другому, напоминая, кому что́ следует говорить: «Почему ты скрылась?» — «Не знаю. Голова разболелась». — «А может, их появление тебя расстроило?» — «Нет, мне безразлично». — «А мне — нет». — «Зря, я ведь ясно сказала…» — «Молчи, Нана, умоляю!» — «Не трогай меня, слышишь!»

Ассистент вернулся на свое место. Нана стала у окна и задымила сигаретой. Открылась дверь, и в комнату тихо вошел Гайоз, подкрался к Нане сзади и… закрыл ей глаза руками.

Н а н а. Знаю, Гайоз, это ты.

Г а й о з (отпуская ее). Почему ты скрылась?

Н а н а. Не знаю. Голова разболелась.

Г а й о з. А может, их появление тебя расстроило?

Н а н а. Нет, мне безразлично.

Г а й о з. А мне — нет.

Н а н а. Зря, я ведь ясно сказала…

Г а й о з (пододвигаясь к Нане). Молчи, Нана, умоляю!

Н а н а. Не трогай меня, слышишь! (Гайоз насильно целует ее.)

— Хорошо, очень хорошо! — воскликнул кинорежиссер. — Нана, ты не забыла, как надо держать руку, когда он целует? Камера надвигается на горящую сигарету.

Нана повторила мизансцену:

— Так?

— Чуть левее руку, — посоветовал оператор и посмотрел в камеру. — Вот теперь хорошо.

— Повторяем еще раз, — распорядился режиссер.

Нана снова заняла место у окна. Эпизод повторили. Когда Гайоз поцеловал Нану, толстяк сглотнул слюну и привстал.

Осветители выключили «юпитеры». Гримеры тут же, «в комнате», обсушили актерам лица, вспотевшие под жаркими лучами прожекторов.

Толстяк знаком подозвал режиссера.

— Что тебе, Амиран?

— Хорошая девочка.

— Очень нравится?

— Из тутошних ни одна еще так не нравилась, — и зашептал режиссеру что-то на ухо.

— Я ее открыл, — самодовольно засмеялся тот.

— С нами не поедет?

— Почему не поедет, в ресторан приглашаешь, не на войну ведь! — и засмеялся своей остроте.

— Не поедет! — решил толстяк.

— Не откажет, если я попрошу.

— Правда?

— А ты как думал?

К режиссеру подошел ассистент, сказал — все готово. Режиссер извинился перед толстяком и занял место рядом с оператором.

— Внимание! Мотор! Начали! — крикнул ассистент режиссера и поднял перед камерой хлопушку с номером. На хлопушке было написано: «Фильм «Когда наступит осень». Кадр шестьдесят первый, дубль № 1».

Сцену с поцелуем Гайоз сыграл достаточно темпераментно. Толстяк рухнул в кресло и утер платком пот со лба.

— Нет, Нана, нет, рука опять ушла в сторону, — недовольно крикнул оператор.

— Не видно сигареты?

— Не видно, вообще не вижу, где она, в какой руке?

— Догорела, потому и не видишь! — Нана показала на мундштук.

— Дайте ей другую сигарету! — велел режиссер.

Толстяк вскочил, торопливо вынул из кармана пачку сигарет, но никто на него не обратил внимания, а сам он, смущенный, не осмелился приблизиться к декорациям. Помреж подлетел к Нане с сигаретой.

Эпизод пересняли. Когда Гайоз очередной раз поцеловал Нану, толстяк рванулся вперед и чуть было не попал в кадр.

— Хорошо! — сказал режиссер.

— Боюсь, на лоб Гайоза легла тень, — заметил оператор.

— Я делал все как надо, — обиделся Гайоз.

— Наверное, когда обнимал меня…

— Когда обнимаешь Нану, — повторил оператор.

— Сколько раз говорить: в другую сторону закидывай ей голову, когда целуешь, — сказал режиссер.

— Я так и делаю.

— Сильней закидывай, перегни меня, понимаешь!.. — засмеялась Нана.

— Давайте снова, Гайоз, обними ее, только не целуй, не увлекайся!

— Ладно! А ты внимательней смотри в объектив, — буркнул Гайоз, не выпуская Нану из объятий.

— Теперь хорошо, прекрасно! Запомни, Гайоз, где стоишь. Может, мелом очертить место? — предложил оператор.

— Не надо, запомню.

И снова щелкнула хлопушка. Отсняли дубль номер три.

Когда Гайоз еще раз поцеловал Нану, толстяк не выдержал, возбужденно хлопнул ладонью о ладонь. Осветители заулыбались, переглядываясь. Толстяк покраснел и, попятившись, снова плюхнулся в кресло.

— Замечательно! — воскликнул режиссер.

— По-моему, тоже, — согласился оператор.

— Кажется, отмучились, — бросила Нана Гайозу.

— Давайте снимем еще раз, на всякий случай, — предложил оператор. — Гайоз! Нана! Еще раз, дорогая. Вы прекрасно играли, но вдруг да превзойдете себя!

На хлопушке появилась цифра 4. Четвертый дубль отсняли безупречно.

— Великолепно! Великолепно! Молодцы, ребята! Благодарность за мной! — Режиссер спустился с крана.

Оператор благодарил осветителей, ассистентов и рабочих.

— Подвезти тебя? — спросил Гайоз Нану.

— А разве автобус не развезет нас? — Нана вопросительно посмотрела на помрежа.

Гайоза обидел ответ Наны, и он отошел от нее.

— Вам не подобает ездить в автобусе, — ответил помреж.

— Значит, пешком идти домой?

— Почему пешком — на машине.

— На чьей машине?

— Я отвезу тебя, то есть мы. — Режиссер подошел к Нане поближе. — Нана, знакомься: мой друг и приятель, поклонник искусства, особенно киноискусства, и большой театрал, — он указал ей на толстяка.

Толстяк выступил вперед и, приложив руку к сердцу, представился.

— Театрал в наше время — редкость.

Нана протянула ему руку.

В павильоне было почти темно. Все разошлись.

— Амиран влюблен в театр. Не пропускает ни одного спектакля с твоим участием, — уверял Нану режиссер.

Амиран удивленно уставился на него.

— О, стоит ли так себя мучить? — усмехнулась Нана.

— Что вы, я не мучаюсь, — смутился толстяк.

— А знаешь, зачем он здесь? За тобой приехал! Видел тебя в комедии и решил устроить банкет у Але-деда. Все готово, приглашает нас туда!

— Так поздно! Уже три часа ночи!

— Ничего, нас до утра будут ждать, не закроют, — заверил ее Амиран.

— Они-то будут ждать, только мне туда не дойти, устала.

— Машина «доведет», — «сострил» толстяк.

В павильон вернулся Гайоз, снявший грим.

— Ну как, едете, батоно Coco?

Режиссер отвел его в сторону и зашушукался с ним.

Толстяк не сводил с Наны глаз. Собравшись с духом, робко попросил:

— Поехали с нами, а…

— Знаете, сегодня я так…

— Откажете — очень обижусь, — прервал ее толстяк.

— В другой раз.

— Когда? Когда в другой раз? — У толстяка от волнения взмок лоб.

— Не знаю… Если б домой подвезли…

— Давай поехали с нами! — Толстяк осмелел и ухватил ее за руку.

— Не могу… — Нана вырвала руку и, шагнув к Гайозу, спросила: — Ты на машине?

— Не хочет ехать, — расстроенно сказал толстяк.

— Почему, Нана, едем, — стал уговаривать Нану режиссер.

— Не могу, батоно Coco! Подвезешь, Гайоз?

— Мы вместе едем, — Гайоз кивнул на толстяка.

— Ух, кутнуть охота! Такой пир закачу! Ух… — Толстяк побагровел от волнения и напряжения. — Скажи, чтобы ехала, уговори! Не пожалею денег, истрачу — с нее весом! Ух… — уверял толстяк режиссера.

— Поедет, поедет, — успокаивал его тот.

— Иди скажи ей.

— Значит, едем, Нанико, — простодушно сказал режиссер, словно вопрос был решен.

— До свиданья! — Нана кивнула мужчинам и вышла из павильона.

Гайоз достал записную книжку и направился к телефону. Режиссер и толстяк последовали за Наной. Толстяк огорченно бил себя кулаком в грудь. Режиссер пытался успокоить его. Они довольно долго прождали Гайоза, названивавшего знакомым девушкам. Наконец он вышел из студии и развел руками:

— Никуда не дозвонился, с ума сойдешь с этим телефоном!

— Давайте отложим, в другой раз сходим, — устало предложил режиссер.

Гайоз пошел к своей машине.

— Оставь машину тут, сторож присмотрит, и садись в мою. Одни поедем, без женщин! — сказал Амиран.

Гайоз и режиссер согласились. Режиссер сел за руль. И в этот момент показалась Нана. Без грима, в своем платье она выглядела еще красивее, и толстяк снова засуетился, начал умолять ее поехать с ними. Нана даже не слушала его. Тогда он предложил подвезти ее домой.

Нана приняла предложение, а что ей оставалось делать — городской транспорт давно уже «отдыхал».

Улицы были пустынны.

Ехали молча. Режиссер и толстяк всячески старались подчеркнуть, что оскорблены отказом Наны, а у нее не было ни желания, ни сил разговаривать с ними. Когда машина остановилась у ее дома, Нана вздохнула с облегчением и, бросив «спасибо», побежала к подъезду.

Нана занимала однокомнатную квартиру на первом этаже. Отперев дверь, она тут же у входа сунула ноги в комнатные туфли, привычным движением включила свет и вскрикнула от неожиданности — в кресле сидел молодой человек.

— Ой, напугал же меня! — Нана бессильно опустилась на стульчик у двери.

— Где ты была столько времени?! Уже три часа ночи! — накинулся на нее молодой человек, вскакивая с кресла.

Нана хотела объяснить, но он не дал ей открыть рта:

— Знаю, знаю, что скажешь! Пришлось сделать то-то, пойти туда-то, телевидение, киностудия! Все ясно! Конечно, ты исключительно талантлива, всюду тебя приглашают — только тебя, и никого больше! Кроме тебя никого не снимают, никому не предлагают главных ролей, ты превосходишь и молодых и старых, ты нужна везде и всем, но ведь сегодня… Почему ты не пришла на свидание?!

Нана попыталась объяснить, но он продолжал, не слушая ее:

— Держу эти дурацкие красные гвоздики и расхаживаю взад-вперед как идиот! — Он выхватил из вазы гвоздики и швырнул их на пол. — Ну хорошо, не можешь прийти, задерживаешься, так позвони, предупреди, зачем ставишь меня в нелепое положение?! А если вообще не хочешь со мной встречаться и… Почему не пришла на свидание, почему?!

— Постой, послушай меня… — попробовала успокоить его Нана, но молодой человек снова взорвался:

— Проходит пять минут, десять, пятнадцать, я нервничаю, переживаю, будто мало у меня других причин переживать и нервничать! Стою, жду. Мимо идут всякие бездельники, смотрят, а я все жду, дожидаюсь! Что я только не передумал, как только не оправдывал тебя, а ты… Дурак я! Не понимаю, что надо встать и уйти! Я здесь лишний… Почему ты не пришла на свидание, почему?! Говори, где была, с кем, чем занималась? Только не лги. Утром с одиннадцати до трех — репетиция, потом ты собиралась в телестудию, оттуда — вернуться домой, отдохнуть, а в восемь встретиться со мной. Мы ведь к твоей лучшей приятельнице должны были пойти на день рождения. Повторяю — к твоей приятельнице, не моей! Что тебе помешало, скажи, почему не пришла?!

— Занята была, — очень тихо и как-то бесстрастно ответила Нана.

— Понимаю — занята была. Но чем, где, с кем? Где ты пропадала?!

— С шести до семи у меня часы приема в райисполкоме, а я забыла и не предупредила.

— Прекрасно, верю! А после приема куда соизволила пойти?

— В театр…

Тут молодой человек снова взорвался и резко оборвал Нану:

— Неправда! Сегодня не занята была в спектакле! У тебя был свободный вечер! Не обманывай! Не лги!.. Между прочим, я заходил в театр. Случайно освободился раньше и пришел сюда, чтобы избавить вашу милость от необходимости встречаться со мной на улице, чтобы вы могли отдохнуть лишний часок, а потом отвезти вас на машине в гости. И, не застав вас, помчался в театр. В половине восьмого Отарашвили накладывала грим, спектакль начинался, а тебя там не было!.. Не нужен я тебе, скажи прямо, зачем обманываешь, зачем морочишь голову?!

— Перед самым началом Отарашвили стало плохо, и срочно вызвали меня. Кому я нужна, тот знает, где меня найти… — У Наны навернулись слезы.

— Выходит, я во всем виноват! А я знал, где тебя искать, и пришел сюда, благо ключ под ковриком лежит; и вот сижу и жду, жду… А знаешь, который сейчас час?! Три часа ночи, три часа двадцать четыре минуты! Утро наступило…

— Знаю! — вскричала Нана, да так, что молодой человек оторопело умолк.

— Да, после спектакля меня увезли кутить — мой первый любовник, красавец теледиктор, и какой-то толстяк-театрал! В ресторанчик к Але-деду поехали, там я из рук в руки переходила, шарманку слушала, сама ее крутила, пила, пела. Мы закрыли заведение — никого не впускали, одни гуляли! Напились и поставили машины друг против друга во дворе, включили фары и пустились плясать: я, Але-дед и толстяк между машинами «Книазури» исполняли танец старых кутил, остальные на крыши машин забрались — оттуда глазели и приплясывали…

Молодой человек, сначала слушавший ее серьезно, засмеялся, встал, подобрал с пола цветы и поставил в вазу.

А Нана продолжала кричать, несла чепуху, выплескивая скопившееся раздражение.

— Вот так весело провела время, а потом очутилась в машине — у того, кто первым подхватил меня, я его сюда привезла. Вон там он, под тахтой его спрятала. Ясно?!

— Кстати, тебе известно, на чьей машине ты прибыла домой? Отсюда, из твоего окна, прекрасно все видно. Этот толстяк — грязный тип, деляга-миллионер, любитель красивых дурочек вроде… Увидят тебя в его машине — прощай репутация!

— Замолчи! — крикнула Нана, а потом тихо сказала: — Ну что ты меня мучаешь, знаешь ведь, люблю тебя.

— Любишь, а треплешь нервы? Почему не позвонила?

— Куда? На работу — поздно, дома нет телефона! Из райисполкома собиралась прямо к тебе, и вдруг срочно вызвали в театр заменить Отарашвили.

— А после спектакля?

— Приехали за мной из киностудии, разгримироваться не дали, увезли на съемку, срочно надо было переснять один эпизод. Я все же поискала тебя у театра, думала, может, догадаешься, где я, но тебя не оказалось там… — Нана засмеялась. — А знаешь, какой эпизод переснимали? Тот самый, который тебя в ярость приводил. Ты ведь даже к Гайозу ревнуешь.

— Если уж не повезет, так не повезет… Ничего не скажешь — славно провела «свободный вечер»!

— Да, везет мне… И чего я согласилась сниматься в этом идиотском фильме?! Все ты виноват. Впрочем, ты верно предвидел — мне предложили роль в другом фильме, очень серьезный режиссер пригласил сниматься…

— Что же ты молчишь? Поздравляю! Говорил ведь — все впереди… Ну, а в «Волге» этого типа как ты очутилась? — вернулся он к мучившему его вопросу.

— Случайно.

Нана спокойно рассказала, как все произошло.

— Давай поговорим о чем-нибудь другом, хватит об этом. Как дела в институте?

— И там ничего хорошего.

— Что случилось?

— Результаты эксперимента совсем не те, что предполагались. Не поймем, в чем дело. Есть над чем поломать голову… Ладно, Нана, уже четыре часа… — Он опустился перед ней на колени и прошептал: — Я люблю тебя.

— И я люблю тебя, — шепотом же ответила Нана.

— Я очень люблю тебя.

— И я очень люблю.

— Я очень, очень люблю…

— И я очень, очень, очень люблю.

— Я безмерно люблю тебя.

— А я еще больше люблю тебя, мой глупый мальчик.

— Тебе неудобно на этом стульчике, встань и отдохни.

— Я нисколько не устала… и мне удобно тут…

— Вставай, вставай… — Он потрепал ее по плечу.

— Честное слово, совсем не чувствую усталости, до утра могу просидеть с тобой так.

— Когда тебе на репетицию?

— Как всегда.

— Тогда вставай, разденься и ложись.

— Хочу горячего чаю.

— Ты ложись, я принесу.

— Кипяток в термосе! — крикнула вслед ему Нана, разделась и легла.

Молодой человек принес ей чаю. Нана села в постели и взяла из его рук чашку. Он пристроился рядом.

— Знаешь, о чем я сейчас думаю? — сказала Нана.

— Нет, не знаю.

— Молодые люди вроде нас с тобой проводят сложные эксперименты, совершают открытия, создают новое, прекрасное.

— Создают, — утвердительно кивнул молодой человек.

— А почему? Потому что сердца их полны любви! Любят родину, любят людей, любят друг друга.

— Может, и так.

— Но я убеждена: выпадает такая минута, такой час, вечер, день, который наполняет, озаряет душу, вдохновляет, заставляет работать самозабвенно. Ты согласен?

— Конечно! Например, сегодняшний вечер, твой «свободный вечер» вдохновляет меня…

— Ты шутишь, а я серьезно. Бывает, встретишь необычного человека или прочтешь удивительную книгу, посмотришь фильм или спектакль…

— …который озарит вдруг перед человеком путь, да? — договорил молодой человек.

— Вот именно. В таком фильме или спектакле я и в массовой сцене с большим удовольствием сыграю.

— Не сомневаюсь, родная, сыграешь, а сейчас пей чай и спи.

Нана выпила чаю. Он отнес чашку на кухню, и оттуда донесся звон разбитой посуды. Нана рассмеялась. Он вернулся и смущенно показал ей осколки, точно провинившийся ребенок.

— Ничего, не переживай, — Нана ласково улыбнулась…

— Ладно, я пойду, поздно уже.

— До свиданья.

— Спокойной ночи. — Он поправил ей одеяло и вышел…

Нана хотела встать погасить свет, но дверь приоткрылась, и рука молодого человека потянулась к выключателю.

Засыпая, Нана услышала щелканье замка и удалявшийся звук шагов…

1974

ВЕСЕЛАЯ АРЕНА

Шло время, а спасения не ожидалось. И было похоже, что наше общество окончательно утратит дееспособность и чувство ответственности. Но в последнее время обозначились перемены, словно бы повеяло свежим ветром, общество словно бы очнулось и, вскричав «До каких пор?», поднялось, пришло в движение, решив спасти себя.

И. Чавчавадзе. «Внутреннее обозрение. Апрель, 1879 год»

День этот начался так, словно был самым обычным. Вообще-то ничего необычного не случилось, если не считать той истории в городском цирке. Возможно, вы удивитесь и скажете: ну и что, в каждом городе случается что-нибудь в этом роде, почему же ваш должен составлять исключение? И еще подумаете: цирк на то и цирк, чтобы там, на его арене, происходили чудеса, что тут особенного?! Вы, конечно, правы, но…

И все же в цирке именно нашего города произошла действительно невероятная история.

День этот начался так, словно был самым обычным днем. Как всегда, на востоке взошло ясное девятиглазое[2] солнце… (Между прочим, над нашим городом солнце полыхает всеми девятью глазами! Я много раз приглядывался, но ни разу не заметил, чтобы оно смотрело в три или семь глаз!) Так вот, взошло девятиглазое солнце, залило светом улицы и дворы, закинуло лучи в дома, разбудило их обитателей, и среди них Гиорги Картлишвили[3]. День был воскресный, и Гиорги не очень-то хотелось вставать. Но никуда не денешься — согласно графику (а он оставался в силе со дня женитьбы независимо от времени года), сегодня ему полагалось вести в цирк маленькую Тамрико. А она успела уже одеться, крутилась перед зеркалом и… Описывать все это неинтересно, поэтому давайте переберемся прямо в цирк, где Гиорги уже просматривает программку.

Должен сразу же предупредить читателя — в программке указаны фамилии одних лиц, а на арене будут выступать совсем другие. Почему и как случится такое, объяснить вам заранее, до исполнения первого номера, я не сумею. Заверю лишь, что все объявленные в программе номера непременно будут исполнены. Возможно, особо любознательных читателей интересует, что предстоит увидеть в двух отделениях и будут ли исполнены их любимые номера. Поэтому заглянем в программку.

ВЕСЕЛАЯ АРЕНА
В ДВУХ ОТДЕЛЕНИЯХ
ОТДЕЛЕНИЕ ПЕРВОЕ

1. Парад-пролог. При участии всех артистов программы.

2. Антиподисты — Гиорги и Симон Кеванишвили.

3. Танцы на проволоке — Мартирозашвили.

4. Оригинальный жанр — Александр Сирбиладзе.

5. Жонглер — Теймураз Чкуасели.

6. Эквилибристы на лестницах — Гурген Мцириа, Гурам Чечелашвили, Гучу Твимба и «Шендаука».

7. Вольтиж на лошадях — сестры Камикадзе.

8. Силовой номер — исполнитель-рекордсмен Григол Дадиани.

9. Музыкальная буффонада — Заза Асатиани, Тенгиз Гамрекели и Зозо Гудушаури.

10. Гимнасты на кольцах — Коркиа.

11. Эквилибрист — Лали Сабахтаришвили.

ОТДЕЛЕНИЕ ВТОРОЕ

1. Иллюзионный аттракцион «Бахчисарайская легенда».

2. Парад-эпилог.

Весь вечер на манеже — клоун Жора.

Инспектор манежа — Владимир Дадешкелиани.

Дирижер — Петре Кониашвили.

В случае болезни артиста дирекция оставляет за собой право заменить номер другим или снять с программы.

Ровно в двенадцать часов дня прозвенел третий звонок.

Тамрико и Гиорги заняли свои места.

Свет погас. В цирке стало темно, и дети испуганно притихли. Внезапно арена ярко осветилась. Посреди нее стояли участники представления, а с обеих сторон прохода выстроились рабочие манежа, которых в цирке называют униформистами.

«Теперь инспектор манежа начнет свое приветствие в стихах, — с тоской подумал Гиорги. — Попробуй выдержать!»

Надо сказать, что Гиорги дважды водил Тамрико на это представление, но что поделать… График есть график, его черед заниматься дочерью, и не мог же любящий отец идти против желания Тамрико?

Но… Что это значит? Заменили номер?

Гиорги глазам не верил: среди участников парада-пролога он обнаружил своих соседей.

«Что за чушь мерещится! Они же не артисты цирка…»

И тут он обратил внимание на двух «акробатствующих» типов в черных трико.

«Что это со мной творится?»

Гиорги встал, протирая глаза, тяжело дыша…

— Садись, папочка, начинается! — Тамрико потянула отца за полу пиджака.

Инспектор манежа объявил:.

— Первым номером сегодняшней программы предлагаем…

— Гамаржоба, гинацвале![4] — послышалось тут с противоположной инспектору стороны, и, сопровождаемый веселым смехом ребят, на арене возник клоун. Обут он был в огромные белые ботинки, а нос его смахивал на картофелину, заляпанную красной краской. Инспектор протянул руку в сторону клоуна и громко представил:

— Клоун Жора!

Аплодисменты.

— Э-э! — невольно вырвалось у Гиорги, и он снова привстал.

— Папочка, папочка, он на тебя похож! Совсем как ты! — в восторге кричала Тамрико, дергая его за пиджак.

— В Сабуртало! Джер-джеробит, пожалуйста… Цинандали!.. — бессмысленно выкрикивал, коверкая грузинские слова, оседлавший синего бутафорского коня Жора. На крупе у коня закреплена была коричневая запасная нога, словно запасная шина на машине. Совершив несколько кругов по арене, клоун скрылся наконец за кулисами.

Гиорги сел.

Шум улегся.

Улучив момент, инспектор объявил:

— Антиподисты!

Свет снова погас.

Оркестр заиграл бравурный марш.

Когда вспыхнул свет, перед зрителями предстали два атлета. Они смущенно улыбались. Это были антиподисты. Тот, что был сильнее и крупнее, одной рукой подхватил партнера и мгновенно вскинул над собой. Тот сделал стойку голова в голову. Прижатые друг к другу головы продолжали смущенно улыбаться. Два человека стояли в неудобном, неестественном положении и улыбались. Чему?! У нижнего акробата голова, наверное, раскалывалась от боли — ведь на нее всей тяжестью навалился верхний. Но и тому приходилось невесело — вся кровь прихлынула к лицу. И все все равно — улыбались! Потом нижний сделал массу трюков, приседал, ложился, переворачивался, но верхний акробат не терял равновесия. Наконец стоявший вверх ногами заметил, что партнер обессилел, и, поскольку ему и самому было уже невмоготу, выкрикнул «Гоп!». Партнер раскинул руки и обхватил себя за спину. Верхний спрыгнул и облегченно вздохнул.

Аплодисменты.

Не дав партнеру передышки, он установил на его лбу блестящую трубу — перш. Вскочил на нее и пополз вверх. Добравшись до вершины, снова сделал стойку на голове. И снова стояли они так — голова в голову, артисты, именуемые антиподистами, и ждали аплодисментов…

…Среди обитателей дома, в котором жил Гиорги Картлишвили, только и было разговоров, что об этих двух братьях, о том, до чего же они разные, ну просто антиподы.

Я о братьях Кеванишвили веду речь. Вы не знаете братьев Кеванишвили? Быть не может! Если вы хоть раз приезжали в наш город, не могли не приметить такси с пятнадцатью звездочками. Это — машина Свимона[5] Кеванишвили. Я не оговорился, не случайно сказал, что это машина Свимона. После поймаете, почему я так говорю о государственной машине. И еще одним известен был Свимон: не выносил, когда в его имени пропускали «в», воспринимал это так, словно его последними словами ругали. Услышав «Симон», он зло кидал в ответ:

— Сам ты и Симон и черт плешивый! — и не забывал обиды.

Брат Свимона — Гиорги работал в автоинспекции. Он относился к числу тех немногих инспекторов, которые не устраивали водителям засаду на месте нового дорожного знака. Нарушителя на первый раз прощал, дружески наставлял, вразумлял и просто заносил номер машины, в свою особую записную книжку, но если водитель вторично попадал в его список — тогда уж он получал по заслугам. Справедливым человеком был Гиорги; вот почему, если он даже делал прокол, человек не обижался, благодаря Гиорги он осознавал свою вину, а прокол помогал до конца дней помнить о существовании правил движения и соблюдать установленные нормы скорости и все прочее. Не знаю, действительно ли это было так, поскольку машины у меня нет, но Гиорги убежденно повторял и внушал это всем.

А Свимон нарушал все правила, ни с чем и ни с кем не считаясь. Ни за что не вез «клиента» — как он называл пассажира — в удаленный от центра район, если не подсаживал к нему еще кого-нибудь. Сдачу дать он, как правило, забывал. Ночных пассажиров из аэропорта вез в город за двойную плату (справедливости ради надо заметить, что он заранее договаривался об этом с «клиентом», а кого не устраивало, мог не ехать). Если подходящий «клиент» не находился, Свимон возвращался в город порожняком, да, да — порожняком! И нетрезвым садился за руль. Ну, не то чтобы вдребезги пьяным — нет, но в машину его сесть было уже невозможно, так разило от него винным перегаром, да еще вовсю дымил сигаретой, нисколько не заботясь о пассажирах.

Зато брат Свимона Гиорги преследовал подобных водителей, читал им нравоучения, предупреждал, отчитывал, бранил, лишал прав, вызывал в инспекцию.

— Вы, лучше за Свимоном последите! — ехидно советовали ему острые на язык шоферы. Но когда, бранясь и ругаясь, снова садились за руль, тотчас забывали о стычке с инспектором. Водители, как бы ни были виноваты, всегда стараются поскорее отвязаться от автоинспектора. «Бери штраф и кончай! Не мальчишка я, чтобы поучать меня! — поясняли «пострадавшие» таксисты своим пассажирам. — У него у самого брат шофер, тоже таксист. А что вытворяет?! Хотите верьте, хотите нет, он однажды… — И начинали рассказывать о Свимоне невероятные истории. Много поступало жалоб на Свимона. Администрация парка наказывала его, один раз в мойщики перевела на три месяца. Ну и что с того! Отработал три месяца — и снова за свое.

И в автоинспекцию часто попадали права Свимона Кеванишвили, но… Он брат Гиорги, говорили там, и ограничивались штрафом. Да и на штраф потому решались, чтобы остался оправдательный для них документ — квитанция; дескать, приняли меры. И все ради Гиорги — считались с ним. Говорили, будто бы Гиорги ничего не ведал о проступках и нарушениях брата, он бы, дескать, не допустил этого.

Но можно ли поверить, что Гиорги действительно ничего не знал?

Далее о такой вот скандальной истории?

Из одной братской республики приехали как-то в наш город неискушенные колхозники.

Продали на городском рынке то, что привезли, потом долго искали какое-то лекарство — один из них тяжело заболел. Времени до отхода поезда оставалось мало, и они стали ловить такси. Остановили машину Свимона, объяснили свое положение, попросили как можно быстрее довезти их до вокзала, чтобы не опоздать на поезд. Свимон усадил в машину представителей братской республики и помчал их в бывший парк «Муштаид», где теперь детская железная дорога. Высадил их там, сам купил им билеты, и, не давая ни отдышаться, ни оглядеться, торопя и подгоняя, загнал их в вагон. Приезжие благодарили его, благословляли, чуть не в ноги кланялись, радуясь и удивляясь, какой добрый человек им попался! А бессовестный Свимон стоял и ждал, когда тронется поезд, еще и платком им помахал. Растроганные крестьяне прослезились и, высунувшись из окна, все просили Свимона дать адрес, поблагодарить, говорят, хотим тебя.

Свимон чуть не умер от смеха, пока ехал из «Муштаида» домой, потом поел досыта и, веселый, довольный, поехал в парк. Там он полчаса потешал шоферов, рассказывая о своей проделке. Шоферы хохотали, разводили руками, утирали слезы — ну и чудило этот Свимон!

Ну, а потом? Кто-нибудь поинтересовался, что стало с больным человеком? Один из приезжих запомнил, оказывается, номер машины Свимона и прислал на него жалобу. Целая комиссия разбирала эту историю, но… Но ведь он брат Гиорги… и дело замяли.

— Сколько можно, угомонись наконец! Не надоело тебе еще безобразничать? — сказала Свимону жена, когда он вернулся домой (жена его была учительницей, преподавала в младших классах грузинский язык). — Учти, плохо кончишь!

— Хватит бубнить, нашла младенца уму-разуму учить!

— Ушел бы ты с такси, не твое это дело — быть таксистом! Перейди на другую машину!

— На другую машину?! А семью ты мне прокормишь?

На этот довод супруга ответа не находила. Свимон прекрасно знал силу своего вопроса и отбивался им от жены, какая бы неприятность ему ни грозила. У жены оставался один выход — она подчеркнуто опускала «в», называя мужа.

— Сколько тебе говорить, Симон…

— Иди ты… Сама ты и Симон и… — Он вскакивал и, хлопнув дверью, убегал из дому не пообедав.

Говорят, Гиорги не ведал об этой истории.

Может быть, может быть — вечно занят, все время на трассе. На цхнетской дороге остановил новые «Жигули» и посоветовал водителю не превышать скорость — у машины «хорошая приемистость»; не совладать, говорит, потом с ней. А возле Багеби с водителя «Волги» чуть шкуру не содрал: тот не рассчитал, давая задний ход, и заехал колесом на газон.

— Разве ты человек — васильки смял?! — орал Гиорги на шофера. — Сначала васильки, потом детей задавишь и поедешь дальше как ни в чем не бывало!

Удрученный водитель молчал — он понятия не имел, что это за цветок василек, какие именно цветы среди примятых — васильки, как не знал и того, что мять и давить их запрещено.

Однажды поздней летней ночью машину Свимона Кеванишвили остановила приезжая узбечка. Не попала в гостиницу и надеялась устроиться хотя бы на турбазе. Свимон не растерялся и предложил отвезти ее к себе, уверяя, что жена его примет ее как положено. Врал, понятно. Семья его давно жила на даче. Ехать к нему женщина отказалась, но в такси все же села — доехать до турбазы, поскольку городской транспорт уже не работал, а города она не знала. Свимон решил, что дело на мази, раз она села в машину, просто поломается малость, не станет же сразу вешаться ему на шею. Но женщина все его домогательства решительно отвергла. Свимон обозлился и вместо турбазы повез ее за город и оставил одну с чемоданом в безлюдном, пустынном месте, а сам укатил обратно. Женщина успела записать номер машины. Пожаловалась на него. Была снова выделена комиссия для разбора дела, но… Но ведь он брат Гиорги… И дело замяли.

Говорят, Гиорги не ведал об этой истории.

Может быть, может быть — вечно занят, все время на трассе…

…Антиподисты закончили свой номер и намеревались уйти под аплодисменты, но инспектор манежа остановил их. Антиподисты вернулись на арену и, довольные, смущенные, закивали зрителям. Инспектор манежа заставил их еще раз вернуться на арену. На этот раз они искренне улыбались зрителям.

Когда они скрылись, на манеже появился Жора. Он долго чистил барьер в одном месте, а сел совсем в другом — плюхнулся в опилки. Дети дружно засмеялись. Тем временем униформисты натянули проволоку на высоте трех метров над ареной.

Инспектор объявил следующий номер:

— Танцы на проволоке!

…Важа и Арчил нисколько не походили друг на друга; дети одних родителей — и ничего общего! Важа — долговязый, сухопарый, рыжий, Арчил — низенький, пузатый, волосы — цвета ржавчины, длиннорукий. Братья чуть ли не состарились в доме, где жил Гиорги Картлишвили, но никто во всем доме, даже их жены, понятия не имели, чем они занимаются. Знали, что они работали в какой-то артели. В ту пору слово это было в ходу. Все разъезжавшие на собственной машине, имевшие собственные дачи, занимавшие четырех-пятикомнатные квартиры и набивавшие их антикварными вещами, скрывавшие драгоценности в сейфах, замурованных в стены, да запиравшиеся по такому шифру, что сам инспектор Мегрэ растерялся бы, — все они работали в артели. Ну, а почему Важа с Арчилом должны были составлять исключение?! К остальным обитателям дома они относились с какой-то жалостью и не скрывали этого. Ко всем, от мало до велика, обращались на «вы». Одного только Гиорги Картлишвили почему-то фамильярно называли Жорой[6]. Приятели могли, разумеется, называть его Жорой вместо Гоги, однако между Гиорги и братьями Мартирозашвили никогда не было приятельских отношений — ни в детстве, ни позже. Но ведь Гиорги не был Свимоном Кеванишвили, чтобы шуметь по такому поводу и возмущаться: почему-де зовете меня Жорой вместо Гиорги или Гоги. Братья Мартирозашвили были старше Гиорги. Важа — на пять лет, Арчил — на три. В детстве такая разница очень заметна, а когда перевалит за сорок — пятьдесят, не разберешь — кто старше, кто младше. Впрочем, Важа выглядел лет на тридцать, его рыжие волосы седина не брала.

В свободное от «работы» время братья развлекались, говоря: «Что другое возьмешь от жизни!»

Вас, наверно, интересует, что брали веселого от жизни братья Мартирозашвили, как они развлекались? Довольно просто. Садились в «Волги», прихватив приятелей и красивых девочек, и отправлялись в какой-нибудь загородный духан и, заняв его, закрывали для других. Тамадой у них всегда был один и тот же человек по фамилии Эристави — его везли с собой. Завидев братьев, духанщики выставляли всех местных и запирали свое заведение.

И тут начинались «веселые безумства»! Важа заводил шарманку. Арчил пел, остальные плясали. Захмелев, Важа брался за дудуки[7]. Игра на дудуки носила театральный характер — с традиционным началом и концом. Важа с бутылкой в руках, оседлав спинку стула, возглашал тост в честь родителей. Горе тамаде, который опередил бы его с этим тостом, — бутылка с вином разбивалась о его голову! Вот почему братья возили с собой постоянного тамаду — Эристави, хорошо знакомого с прихотями братьев. Когда Важа пил за родителей, все знали — он уже «готов». Сразу же за этим тостом перед ним хоть из-под земли должен был предстать ансамбль дудукистов, а Арчил на вытянутых руках преподнести ему дудуки для него самого. Важа становился прямо на стул, вытягивался во весь свой длинный рост и объявлял, что исполнит «В пустыне одинокой белый верблюд опустится на колени», и, восклицая «Дуй!» — изо всех сил дул в дудуки. Все дивились, откуда брались силы у этого тощего человека так надувать щеки и кто поставил ему дыхание, — ласкаловский тенор лопнул бы от зависти. С душой играл Важа, и градом текли из глаз его слезы! С чувством играл, не зря лились слезы.

Ну, а если человек переживает и чувствует, то это кое-что да значит. Одаренный был человек Важа… А потом, когда умолкал его дудуки, к ансамблю дудукистов должен был присоединиться долист и исполнить танец «Книазури»[8]. Важа танцевал, не сходя со стула. Заканчивался танец щедрым жестом — Важа запускал руку в карман, и во все стороны разлетались пятирублевки и десятирублевки. Подбирать их, однако, до поры до времени никому не позволялось. В завершение своего сольного выступления Важа комкал сторублевку и швырял ее тамаде. Едва тамада завладевал сторублевкой, застольники вроде бы шутя алчно налетали на раскиданные по полу деньги. Хорошенькие девицы тоже не зевали, проявляя завидную расторопность и сноровку, — хихикая, визжа, хватали с полу деньги. А Важа с Арчилом хохотали, довольные, восхищенные их живостью и ловкостью. Одна из них была до того хороша, что Гиорги Картлишвили глаз от нее не мог оторвать. Он очень привык к подобным увеселениям и уже не мог без них обойтись. Нравились ему кутежи с юными красотками. Со временем он и театр стал посещать с братьями Мартирозашвили. На премьерах тоже встречались смазливые девочки. После спектакля устраивался банкет. Однажды Важа и Арчил даже на просмотр фильма Феллини «Восемь с половиной» провели Гиорги Картлишвили, хотя на него попасть было почти невозможно. Кинематографисты и то не могли достать билет, а у братьев лишние имелись. После фильма Гиорги три дня как в дурмане ходил, ни с кем не разговаривал. А Важа и Арчил всласть подремали во время сеанса — только поглазеть на голых женщин открывали глаза, толкая друг друга локтем, да еще когда целовались на экране.

— Что делать, Жора-джан, много работаем, устали! — оправдывался Арчил перед Гиорги.

Однажды Арчилу стало плохо, и родные вызвали «скорую помощь». Врач измерил давление, задал два-три вопроса и поставил диагноз: переутомление. Важа сунул Гиорги в карман двадцатипятирублевку, велев отдать врачу. Гиорги проводил врача и, улучив момент, когда они были одни, протянул ему деньги, но тот так на него глянул… Лучше бы плюнул.

— Еще не перевелись такие идиоты?! — искренне не поверил Важа, когда Гиорги вернул ему деньги.

А Гиорги этот взгляд лишил покоя.

У Арчила подскочила температура, поднялась до сорока.

— Как водка! — сострил Важа, глянув на градусник, и задумчиво вопросил: — Кого же вызвать к нему?

Он приводил к брату всех, кого ему рекомендовали. Самых известных и занятых профессоров и академиков заставлял выкроить время и с каждым расплачивался лично, а когда его смущенно благодарили, успокоительно кидал: «Бросьте, что тут особенного?..»

— Выходит, один только этот, со «скорой», дурак? — недоумевая, спросил Гиорги Важу и крепко зажмурился, поскольку перед глазами сразу возник уничтожающий взгляд врача.

— Что мне с ним делать? Что?! — растерянно восклицал отчаявшийся Важа.

— Нитка… Нитка, нитка… — бормотал Арчил в бреду.

— Выболтает, все выболтает, если ему не помочь. — Важа явно паниковал, прикрываясь деланной улыбкой.

В конце концов из Москвы самолетом доставили крупного специалиста. Врач располагал двумя днями, но Мартирозашвили ухитрились оставить его на девять дней. После девятого укола жар у больного спал, на десятый он поднялся с постели. Во сколько обошлось им московское светило, сколько они ему заплатили, сказать не могу, но, говорят, ошалел доктор.

— И он взял?! — не поверил Гиорги.

— А чего ему не брать, есть ему, что ли, не надо?! — заговорил больной.

— Тогда почему тот, со «скорой»… — начал было Гиорги и крепко зажмурился — вы уже знаете почему.

Взгляд врача со «скорой» преследовал и терзал Гиорги, пока не привиделся ему странный сон: на каждой улице города поселилось по одному Мартирозову, и все они обратились в Мартирозашвили, стали множиться — сначала медленно, несмело, а потом как грибы после дождя, и уже все вокруг должны были омартирозашвилиться, а сам Гиорги — ожориться, но в это самое время он проснулся.

— Мы ничем таким… не занимаемся… — доверительно сказал ему как-то Арчил, когда Гиорги Картлишвили, зайдя к ним за щепоткой соли, увидел на столе ворох денег.

Гиорги остолбенел, понятно, — столько денег сразу разве что в кино доводилось видеть. И Арчил решил развеять мрачные подозрения соседа…

— Ты когда-нибудь ковер видел? С ворсом? Ворсистый ковер?

— Видел, — ответил Гиорги, пристыв глазами к деньгам и пытаясь сосчитать их про себя.

— На столе сорок одна тысяча семьсот семьдесят восемь рублей, новыми деньгами! — беспечно сообщил Арчил и снова перешел к делу: — А ты знаешь, из скольких ниток ткется ковер?

— Нет.

— Скажем, из четырнадцати.

— Ну и что?

— А если ткать из тринадцати, что — сесть на него не сможешь или купить откажешься? Может, думаешь, заметишь, что на одну нить тоньше?

— Нет, не замечу!

— В этом суть и путь… в горийскую крепость.

— Не в горийскую, а в тбилисскую — в Ортачала[9], — поправил его Гиорги.

— Бери свою соль и мотай, — обозлился Арчил.

— А мне сон приснился! Хороший такой, цветной, музыкальный — рассказать?

— Не нужно.

— Ну, тогда и мне ни соль твоя не нужна, ни…

— Ну чего, чего обиделся… — Голос Арчила зазвучал примирительно: не хотел, чтобы сосед затаил обиду. — Садись, рассказывай.

— Не хочу, пусти.

— Ладно, Жора-джан, на, бери соль и еще деньги в придачу. — Арчил сунул в карман Гиорги пятидесятирублевку. — Девочек в кино сводишь, мороженое им купишь.

Отказаться от денег Гиорги не смог.

Взяв соль, он повернулся уйти, подумав: «Быстро же я ожорился!» — но тут его остановил голос Важи. Прислонясь к косяку двери, он слушал разговор брата с соседом.

— Думаешь, нам деньги легко даются? Думаешь, без труда, сами в руки плывут? Мы пота не проливаем, по-твоему? Быстро же ты нам тюрьму уготовил, Жора-джан! Мы на волоске висим, на одной ниточке пляшем. Оборвется она — и прямо в пасть льву угодим. А из той пасти вырваться, заткнуть ее — всех наших денег, что скопили, не хватит, до того они, гады, обнаглели и разохотились… Во вкус вошли, — зло закончил Важа.

— Понимаю.

— Да не дождетесь вы этого! Ни ты, ни твои соседи! Не надейтесь! А знаешь почему?

— Не знаю.

— Потому, что я вот дам тебе сейчас денег, просто так, и ты не сможешь отказаться!

— Смогу! — Гиорги быстро вытащил смятую пятидесятирублевку и бросил вместе с солью обратно на стол.

— Не сможешь! — Важа уверенно подошел к столу, взял брошенную Гиорги ассигнацию, старательно расправил, положил на нее пять сторублевок и учтиво протянул Гиорги: — Возьми, Жора-джан, и молчок — никому ни слова, что ты здесь видел, я про деньги говорю. Не видел, ладно?

Гиорги уставился на деньги. Побелел…

— Бери, бери, лето на носу, семью на дачу отправишь.

Гиорги посерел.

— Не дождетесь, говорю тебе! Я тому типу каждый день втрое больше проигрываю в «дави-даубасе»; вот почему не дождетесь! Да, проигрываю ему, хотя он даже того не знает, что шиши-беши[10] будет одиннадцать. Как ему знать, если у него всего десять пальцев на руках! — с издевкой объяснил Важа.

Он спокойно прошелся по комнате.

— Помнишь, я девушку загубил? Помнишь. А как Арчил на человека наехал и покалечил ему ногу, помнишь? Помнишь, конечно, сам в той машине сидел. Так вот, оба случая мне всего в тысячу восемьсот обошлись. Дурачье! Не знали, что я бы сто тысяч не пожалел, лишь бы откупиться. Но я поторговался и за гроши откупился.

Гиорги почернел. Он умирал.

Братья Мартирозашвили привели его в чувство и на руках отнесли в его однокомнатную квартиру.

А на другое утро Гиорги проснулся уже Жорой…

…Танцоры на проволоке сложили свои зонтики и один за другим соскочили вниз.

Грянули аплодисменты.

Как ни уговаривал их инспектор манежа, они не вышли больше на арену. Очевидно, опаздывали еще на одно выступление и спешили за кулисы, на ходу снимая парики.

Паузу заполнил клоун Жора. Вынес веревку, растянул ее на опилках посреди манежа и пошел расхаживать по ней взад-вперед, усиленно балансируя большим сложенным зонтом, изодранным и залатанным, — делал вид, будто с трудом удерживается.

— Заднее сальто! — самодовольно объявил Жора.

По знаку дирижера Кониашвили загремел барабан, да так, что ребята зажали уши. Жора подпрыгнул и, перекувырнувшись в воздухе, шлепнулся лицом в опилки. Опилки залепили ему глаза, набились в уши и даже в карманы. Он не смутился. Встал, чтобы повторить сальто, но к нему подкрались сзади и опрокинули на него ведро с водой. Жора вымок и задрал голову, раскрывая зонт, — да откуда было взяться дождю в цирке!

Зрители хохотали.

Потом свет погас, и яркий луч прожектора высветил инспектора манежа.

— Оригинальный жанр! — объявил он торжественно.

Униформисты поспешили раздвинуть занавес.

На арену вышел человек в черном фраке, белой манишке, белых перчатках, в высоком черном цилиндре. За плечами его развевался, переливаясь и сверкая, плащ. Он широким жестом вскидывал его перед собой, и манишка, перчатки и цилиндр каждый раз принимали новую окраску. Наконец все на нем окрасилось в алый цвет…

…Теперь не записывают, оказывается, номера ассигнаций, теперь их красят!!! Заставят взявшего опустить руку в какую-то жидкость, и готово — на пальцах проявляется алая краска!

Александр Сирбиладзе всего три года жил в доме Гиорги Картлишвили. Из Батуми переселился. Поговаривали, что он «сидел».

— Всего шесть месяцев, — объяснил Александр Гиорги. — И то без вины, напрасно просидел.

— Как это — без вины?! — не поверил Гиорги.

— А вот так. Могу рассказать. Нынче мой «способ» уже не пустишь в ход, не те времена, а в ту пору за него и пятьдесят тысяч могли дать!

От сладостных воспоминаний в хитрых, проницательных глазах Сирбиладзе заиграла ласковая улыбка.

— Интересуетесь, батоно Гиорги? А может, и вы, вроде соседей, рецидивистом, меня считаете?

Гиорги смущенно промолчал.

— Знаете, расскажу я вам все, а вы уж сделайте милость, уймите соседей, надоели пересуды да разговоры за спиной. В конце концов, я на пенсии, и я покоя хочу…

Они сидели во дворе на затененной деревьями скамье. Был поздний вечер.

— И в детстве и в молодости я в обносках ходил, после старшего брата донашивал. Но меня это не тяготило, я чувствовал себя счастливым. И школу, а потом институт в Москве окончил с отличием. Оставляли в аспирантуре, но я вернулся к себе в Аджарию — моим родителям еще пятерых поднимать надо было, ради них и вернулся, помочь семье. Отец мой, сколько помню, передовиком был, мать — знатная чаеводка, орденоноска, на доске Почета красовалась. Но легко, ли одеть, обуть да накормить шестерых прожорливых пацанов?.. Старший брат женился, отделился от нас, у самого четверо росли, и без родительской помощи обойтись не мог. Младшие братья тоже захотели получить высшее образование, кто в Москве, кто в Ленинграде. Желание похвальное, но ведь надо же было каждому из них хотя бы сотню в месяц посылать? Как по-вашему, батоно Гиорги, надо было?

— Разве это деньги — сотня в месяц!

— Ну мы, понятно, из последних сил тянулись, но дали им закончить институт, не оставлять же было их неучами… В наших краях мало кто владел русским так, как я, и я быстро продвигался по службе и оказался в конце концов на той самой должности, с которой на пенсию отправили. Не успел я приступить к новой работе, заявился ко мне родич, брат жены моего дяди, и попросил, устроить его где-нибудь на базе. Я отказал: «Неудобно, говорю, что люди скажут, родственника к себе взял». — «Зря тебя на это место посадили, не про тебя оно, — усмехнулся он. — Увидишь, недолго просидишь тут, скоро тебя отсюда попросят». Прошло время… Может, неинтересно, батоно Гиорги, или спать хотите?

— Нет-нет, я слушаю.

— Так вот, идет время, от начальства мне одни благодарности. Работаю я старательно, не жалею ни сил, ни времени. И вот однажды вызывает меня к себе один товарищ — кто он, тебе необязательно знать, мой Гиорги, и спрашивает: «Неужели ты еще не насытился, подкинь же и нам сколько-нибудь, удели толику». Я растерялся. Тогда он сделал вид, что пошутил, и поручил мне очень трудное дело. Справился я с делом. Он дал мне другое — еще сложнее, а через два месяца сначала комиссию направил ко мне, а следом — ревизию. Никаких нарушений и злоупотреблений не обнаружили, какие-то пустяки занесли в акт. Тогда тот тип снова вызвал меня, наорал: «Что это за работа, развалил мне все! Нет, говорит, не пойдет у нас с тобой дело, не получается у нас с тобой, расстаться придется». А я не понимаю своей вины и не знаю, что делать. На следующий день ко мне снова заявился брат жены моего дяди и спрашивает: «Ну что, прав я оказался? Предупреждал ведь, прижмут, долго терпеть не станут». — «Прав-то прав, — говорю я ему, — а чего от меня хотят, не понимаю». Так и сказал я тогда брату жены моего дяди. А он заухмылялся и выразительно так говорит: «Ничего особенного, и понимать здесь нечего, подкидывай им хоть изредка». И потер большим пальцем о пальцы, намекая на деньги. «А где я их возьму?» — опешил я. «Как — где?.. Все в твоих руках, ты же распределяешь товары? Тот, что до тебя сидел на этом месте, потому и ушел, что все себе хапал, алчность одолела, разве сам бы ушел, разве по доброй воле уступил бы такое доходное место?! Заставили…» — «Так я же не он, мне-то откуда брать деньги?» — говорю я родичу. «А ты поступай, как он». — «А кате он поступал, этот счастливец, что он такого делал?» — «А вот что… Дай-ка бумагу и карандаш…» И брат жены моего дяди черным по белому написал, какие товары за сколько следовало отпускать. У меня в глазах зарябило от тех цифр! Соблазнительно было, но я все равно не сдавался. «Как же, говорю, брать мне за товары деньги, когда их без денег положено отпускать! Я же обязан бесплатно выделять и выдавать их!» Вот тут-то пожалел меня брат жены моего дяди, пожалел и объяснил, как дурачку, прямо, без обиняков сказал: «Если предприятие или колхоз не получат нужных машин или сырья, ничего не смогут производить, а значит, и доходов не получат, останутся их руководители без денег, голодать ведь придется. Ты пользуйся этим, не выдавай, тяни, морочь голову, уверяй, что не получил еще, и тогда быстро сообразят, чего от них хотят…» Я возмутился: «Что за глупости, говорю, советуешь!..» Да, батоно Гиорги, тогда я в самом деле считал взятку недопустимой.

— А теперь?

— И теперь, да только теперь уж поздно. Так на чем я остановился? Да, вспомнил. На прощанье брат жены моего дяди дал еще один совет: «Не зарывайся, как начнешь загребать деньги, не жадничай — половину тому типу отдавай, что грозится снять тебя. Не жалей, все равно по горло сыт будешь. Первого клиента я тебе пришлю. От моего имени придет, можешь довериться…»

Мой благодетель ушел, а я стал терзаться страшными мыслями.

Неделю спустя явился ко мне председатель одного колхоза и попросил выделить машину: «Слышал, говорит, новые «колхозники» поступили». — «Опоздали, — сказал я почему-то, — к сожалению, все распределили». А он: «А меня к вам такой-то направил, обнадежил, что поможете». А на меня словно нашло что-то, заупрямился я: «Опоздали, говорю, нет больше машин». Тогда он вынул из кармана аккуратный такой сверточек, сунул в ящик стола и говорит: «Завтра зайду, может, появится машина, цитрусы хочу в Россию везти, сезон начинается, не то не стал бы торопить». И ушел. Я вынул из ящика сверточек, а в нем деньги — тысяча рублей! Я и думаю: машину ему все равно выделил — положено колхозу, и ничего не случится, если возьму у этого спекулянта часть наворованного.

Взял я деньги и пошел домой. А там меня уж родич поджидает! «Ну, как дела?» — спрашивает. «Вот, пожалуйста», — говорю и положил перед ним пачку. Он ошалел. Разволновался, раскричался: «И себя погубишь, и семью по миру пустишь! Может, переписаны номера денег, в тюрьму угодишь!»

Перепугал он меня страшно… но я уже познал сладость «греха», познал вкус неправедных денег, плывущих в руки…

До поры до времени я все же перестал брать деньги. Решил найти более надежный и безопасный способ, такой, о каком никто, кроме меня, знать бы не знал. Перенимать чужие приемы и способы я не хотел. ОБХСС все известно, старыми способами их не проведешь, рассуждал я. Надо было придумать что-то новое. Но как ни ломал я голову, ни до чего не додумался. На помощь опять тот родич подоспел — брат жены моего дяди. «Знаю, говорит, что у тебя загвоздка, могу свести с человеком, который за две тысячи наладит тебе дело, как по маслу пойдет». — «Что, на работу его взять?» — спрашиваю. «Нет, он совет тебе даст, вразумит, что и как делать». Я возмутился: «За совет две тысячи?! Где такие деньги взять? Сам знаешь, сколько было, все уже спустил…» — «Он обождет, пока дело у тебя наладится». Я все равно отказался. «Ну и сквалыга ты! Увидишь, из-за скупости и пропадешь», — пообещал мне мой благодетель и ушел.

Я взял отпуск и отправился в санаторий в Ликани — спокойно поразмыслить и сообразить что-нибудь. Недели две думал и придумал способ — не способ, а фокус! Прервал отпуск, вернулся на работу. Районные руководители пожурили, что я не берегу здоровье, не отдохнул как следует, а скоро опять принялись за меня, последнее готовы были с меня содрать. Но хозяином положения теперь стал я. Я успокоил того типа, столько ему наобещал, что он меня тронутым счел, — позже признался мне в этом, когда мы кутили в духане «Дедамоки». И пошло. Развернулся же я… Снес наш старый дом и отгрохал новый — трехэтажный, приобрел участок на Зеленом Мысу у моря и построил дачу. Обзавелся машиной. Ты видел журнал «Сто лучших дач Америки», мой Гиорги? Нет, наверно. Так вот, я возвел себе дом, как у миллионера Трентиниана в Акапульке. И в Бакуриани заимел коттедж, — поставил финский дом во дворе у одного верного приятеля, отблагодарил его, конечно, две тысячи подарил. Короче, наживался на глазах у сограждан, не знал, куда девать деньги. На работу ходил аккуратно — к девяти, сидел до шести, иногда до семи, восьми и даже до десяти задерживался. Привел дела в полный порядок. Конечно, подозревали, что я беру взятки, да подкопаться под меня не могли, все было в ажуре, ни в чем не обвинишь. Присылали ревизию за ревизией, ничего не добились. Тот тип вошел во вкус, стал требовать, чтобы я давал ему больше. «Ты, говорит, взятки берешь». — «Ясное дело, беру, говорю, откуда иначе брал бы деньги, что приношу тебе. Только знай: твою долю на копейку не увеличу». Он остервенел и пригрозил мне: «Попляшешь, говорит, у меня…» Нашла коса на камень. Разозлился я и отнес его начальнику вдвое больше, чем ему, и добился, чтобы его с должности убрали. А потом решил вообще не давать им больше. Хватит с них, думаю, хватит, сколько давал, сыты уже, и прекратил «дружеские подношения». И как раз в те самые дни поступил состав с дефицитным товаром, и тогда-то… Эх! — Александр с горечью сплюнул.

— И что тогда-то?

— Надо было повысить таксу, еще больше брать, дороже отдавать.

— Неужели вы и теперь сожалеете, батоно Александр?!

— Сожалею, да еще как! Все равно посадили… А знаешь за что?

— За взятки, за что же еще?

— Нет, батоно Гиорги! За взятки не сумели засадить и никогда бы не сумели. Житья мне не давали, месяца не проходило, чтобы домой не заявились ко мне. А уж деньгами с переписанными номерами прямо-таки завалили. И все равно засечь не сумели. Деньги оставались в моих руках, а схватить за руки не удавалось! Не так-то просто это было. Кто давал, тот не предавал, ему же товар был нужен, да и кто захочет себя под удар ставить. Но завистники и болваны не перевелись на свете, батоно Гиорги. Нашелся один. Что греха таить, довел я его, как липку ободрал перед этим. Да еще так обернулось дело, что обэхээсэсники пострадали — и взъелись на меня! Пришел к ним этот человек и заявил, что Александр Сирбиладзе требует с него столько-то за то-то и назначил встречу на сегодня, а у него нет денег. Ну, а у работников ОБХСС в тот день как раз зарплата была. Взяли из кассы все деньги, всю зарплату сотрудников, и дали ему под расписку для меня, «провернуть операцию». Денег было меньше, чем требовалось, но все равно номера переписали и отправили его ко мне. Вошел он в кабинет, сунул мне толстую пачку денег и повернулся уйти, как вдруг ворвался начальник ОБХСС и кричит: «Попался наконец мошенник!» — «В чем дело?» — спрашиваю я преспокойно. «Куда деньги дел?» — «Какие деньги?» — «Те, что тебе сейчас этот человек дал!» — «Да, только что в руки ему дал», — подтвердил тот. «Ничего он мне не давал! Лучше его спросите — куда он их отнес!» Обыскали, перерыли весь мой кабинет. В конце концов заподозрили нас с ним в сговоре, его тоже обыскали. Бедняга разволновался, от потрясения у него кровоизлияние в мозг случилось. Слышали, батоно Гиорги, про миноискатели? Так вот, миноискатели принесли и стены прощупали — сантиметр за сантиметром — ничего не нашли! А вернулись к себе и сообразили, что без зарплаты остались. Нагрянули ко мне домой, забрали меня: «Пока, говорят, не скажешь, как ухитряешься прятать деньги, не отпустим». Я запротестовал. «Не имеете, говорю, права арестовывать без оснований». Уже подкован был, знал, что полагалось сказать, на какую сослаться статью и параграф. А начальник ОБХСС кричит: «Ничего не знаю и знать не желаю, не признаешься, куда дел нашу зарплату, не выпущу отсюда, сгною тебя тут!» Я решил молчать. Они тоже. Полгода промолчали мы так. Первым сдался начальник ОБХСС, не выдержал: «Открой, говорит, свою тайну, как и куда прячешь деньги, и даю честное слово — выпущу. Не просто выпущу — сниму с тебя всякое обвинение, оставлю в покое. В Тбилиси недовольны мной: неужто, говорят, с одним взяточником справиться не можешь? А это значит, скоро выставят меня с работы. Человек ты или нет?! Войди в мое положение, пожалей. И у меня семья…» Пожалел я его, идиот! А что было делать — и у меня ведь семья была! Кроме меня, никто не знал, где деньги лежат. Дети малолетки, жена — бестолковая, что могла поделать без меня моя Папала, батоно Гиорги, сам видишь, какая у тебя соседка, много ли она соображает!

— Соображать ей ничего и не приходится. А вообще… Деньги хорошо умеет тратить.

— Есть что тратить — потому. Так что мне было делать — дать сгноить себя в тюрьме?

— Выпустил он тебя?

— Выпустил.

— И отвязался?

— Да. Человеком слова оказался начальник. Только заставил на пенсию выйти.

— И ты согласился?

— Попробуй не согласиться! К тому же у меня квартира эта была куплена.

— В нашем доме?!

— Да, бывшему вашему начальнику положил на лапу семь тысяч.

— Дешево досталась!

— Ты шутишь, батоно Гиорги, но за трехкомнатную квартиру семь тысяч и правда дешево. Кому ни скажи — все смеются, не верят, думают, скрываю, сколько в самом деле дал вашему директору за квартиру, думают, берегу его репутацию.

— Тем все и кончилось?

— Как видишь! Переехал сюда и живу себе потихоньку. Трачу помаленьку, что накопил. Правда, мало вот осталось, но и мне недолго жить осталось.

— Ладно, спать пора, батоно Александр, пошли.

— Спать?! А мой фокус тебя не интересует?! Не хочешь знать, как я взятки брал?!

— А разве ты еще не сказал?

— Насмехаешься, батоно Гиорги! А ведь ты самый порядочный человек в этом доме!

— Нет!!! Я — Жора.

— Понятно, Жора. Гиорги — Жора… Одно и то же.

— Не-е… Я — Жора! А ты — Мартирозашвили!

— Ну нет! В шестьдесят первом, батоно Гиорги, когда деньги один к десяти менялись, во время реформы, у них у обоих, слышишь, у обоих вместе, миллиона не осталось! Миллионерами перестали быть!

— Что ты говоришь!

— Сколько мы над ними потешались! Посылали телеграммы с соболезнованием, сочувствием… сколько…

— Уже тогда знали их?

— В нашей среде миллионеров все знают друг друга. Кого близко, кого издали, кого понаслышке. Дай же сказать, батоно, какой я фокус придумал.

— Слушаю, слушаю…

— Нынче он уже не пригодится, а то и двести тысяч стоил бы, не то что две. Так вот, я всегда знал день и час, когда мне должны были принести деньги. Усаживал своего маленького Гуту под окно кабинета. Кабинет был на третьем этаже, а окно выходило в сад. Я велел проделать в окне «форточку», как говорят у нас все по-русски. Не представляешь, сколько я тренировался, пока не наловчился выкидывать деньги прямо в форточку. В каком бы месте кабинета ни дал мне человек деньги, не успевал он повернуться, как деньги уже летели к ногам моего Гуты! Не было такой точки, из которой я не сумел бы выкинуть их через форточку! А Гута подбирал и спокойно нес их к тому самому брату жены моего дяди, о котором я говорил тебе. Скажи: если увидишь на улице моего Гуту, заподозришь, что у него в сумке полмиллиона старыми деньгами?

— Нет, не заподозрю.

— Так-то, батоно Гиорги.

— Потрясающе!

— Теперь он уж ни к чему, мой фокус, батоно Гиорги. Теперь номера не записывают, теперь красят деньги какой-то краской, черт знает какой, а потом заставят окунуть руку в какую-то жидкость и пальцы, которыми деньги брал, краснеют. Так что…

— Папочка! — Звонкий голос Тамрико вернул Гиорги к действительности. — Папочка, а этот дядя что будет делать? Я забыла… Он выступал в прошлый раз?

— И я не помню, не знаю, кто он. Дирекция цирка имеет право заменить номер. Потерпи немного, сейчас узнаем.

Инспектор манежа Владимир Дадешкелиани не заставил их ждать.

— Жонглер с мячами! — возвестил он.

Жонглер вышел с пестрым мячом в поднятых над головой руках. Оркестр заиграл тихий марш. Жонглер кинул мяч и стал подбрасывать его головой. Ускорялся ритм музыки, и убыстрялись движения жонглера. Наконец мяч запрыгал на его голове, как в старых-старых кинофильмах. Поразительно работал жонглер с мячом! Садился, ложился, делал сальто — а мяч, словно привязанный, на ковер не падал.

Грянули аплодисменты…

…Грянули аплодисменты, и на сцену четким строевым шагом вышел режиссер. Подойдя к исполнителю главной роли, расцеловал и захлопал в ладоши вместе со всеми. Затем режиссер и исполнитель главной роли кое-как «вытащили» на сцену автора пьесы — Теймураза Чкуасели.

Теймураз был в новом костюме, специально сшитом для премьеры; несмотря на удушающую жару, надел бабочку. Аплодисменты усилились. Растроганный, прослезившийся автор блаженно улыбался.

А началось все с маленького рассказа. По совету знакомого артиста Теймураз Чкуасели инсценировал свой рассказ. Первое представление состоялось в родной деревне Теймураза. Театральные критики расшумелись — почему столичные театры прозевали, упустили из рук такую великолепную вещь?! В печати появились хвалебные рецензии, а в столице — афиши, оповещавшие о премьере. Для столичного театра Теймураз переработал инсценировку в пьесу и получил гонорар как за новое произведение.

Премьера прошла с исключительным успехом.

На следующий день после премьеры Теймураза Чкуасели посетил кинорежиссер. Они побеседовали, поспорили, поторговались, потрудились, и в результате возник сценарий полнометражного фильма, созданный в соавторстве с кинорежиссером.

А премьера спектакля, которая вспомнилась сейчас Гиорги, состоялась в кутаисском Театре музыкальной комедии. Один из композиторов приспособил свою старую музыку к новым песням, сам написал, слова еще для двух-трех песенок и сочинил несколько танцев.

До появления на экране фильма Теймураз Чкуасели был представлен в журналах и газетах прозаиком, драматургом, сценаристом и либреттистом. Говорят, что музыкальная комедия Теймураза Чкуасели, созданная по тому же рассказу, идет на сценах театров Одессы и Новочеркасска. От Теймураза Чкуасели ждут новых произведений, но ничего нового он не создает. Переутомился. Так, по крайней мере, утверждает сам Теймураз.

Гиорги Картлишвили очень удивился, получив от него письмо: что могло понадобиться от него Теймуразу и зачем было присылать письмо, сам не мог зайти, что ли, к бывшему однокласснику? Вскрыв конверт, Георги обнаружил два билета и письмецо из одного предложения: «Ты не верил в мой талант, приходи сегодня в театр и увидишь, что сумел создать автор этих строк».

Когда спектакль окончился, у Гиорги не было никакой охоты аплодировать, но вокруг сидели знакомые, родственники и соседи Теймураза, и ему стало неловко. Единственное, чем доволен был Гиорги, так это встречей с одноклассниками — на премьере он увидел всех до единого, познакомился с их женами, одним словом, встретился со своей юностью, а это всегда задевает чувствительные струны сердца. Немного поколебавшись, Гиорги зааплодировал вместе со всеми, а после спектакля, на банкете, хорошенько выпил и как мог хвалил и Теймураза, и спектакль…

Выбившийся из сил жонглер подвигался к выходу. Инспектор манежа, разумеется, не отпускал его.

Жонглер стал в стойку на руках и, поддав мяч ногами, начал подбрасывать его задом. Таким манером, виртуозно работая мягкой частью тела, он скрылся за занавесом. Довольные ребята весело хохотали, доволен был и сам жонглер — он ни разу не уронил мяча на ковер.

Место жонглера на арене занял Жора. Клоун тоже хотел показать свое умение и пытался играть в мяч, но инспектор почему-то не позволял ему. Жора упрямился, дескать, умею не хуже жонглера! В конце концов при поддержке зрителей Жора завладел мячом и ареной. Он разбежался, но, не рассчитав, наступил на мяч и, прекувыркнувшись, растянулся на ковре. Что ж, не каждому дано играть в мяч! Как-никак мяч круглый!

Ребята покатывались со смеху.

Следующий номер, называвшийся балансированием на лестницах, исполняли четыре акробата. Опасный был номер, рискованный: чуть нарушишь баланс — и конец, все четверо ахнуть не успеют, как грохнутся с этакой высоты! Артисты выполняют номер без подстраховки, то есть без лонжи. Почему — объяснить вам не могу. Спросить их, так скажут — по традиции! Да разве любую традицию надо соблюдать! Трясешься на верхушке «вольностоящей» лестницы, хоть и улыбаешься, еле держишься на одной ноге на чьей-то голове! А эта десятиметровая лестница установлена, между прочим, на столе двухметровой высоты, и как вы думаете, останешься живым и целым, если слетишь с двенадцатиметровой высоты?! Традиция! На кой традиция, если из-за нее костей не соберешь! Подстрахуйся поясом и лезь себе под купол хоть на одной ноге, хоть на двух. Четыре человека стоят на двух параллельных лестницах под куполом, и стоит одному потерять равновесие — в цирке это называется иностранным словом «баланс» — конец их номеру, а иногда — не только номеру…

…Звонок Гургена Мцириа поверг Гиорги в изумление. Была суббота, и он собирался ехать на дачу к семье в Кикети, но… Но попробуйте отказать столь высокопоставленному человеку! Гиорги и сейчас слово в слово помнит их диалог.

— Алло, алло, это Гиорги?

— Да, я.

— Ты что, не узнаешь меня, бичо? Хотя откуда, первый раз звоню, не слышал меня по телефону. Гурген я, Мцириа.

— Ну да?!

— Дельце у меня к тебе. Я людей к себе вызвал, вот-вот должны явиться, а тут семья с дачи как снег на голову: младший мой, паршивец, заболел, и жена привезла его к врачу… Ты один дома, мне из окна видно… Да, да, я хорошо тебя вижу, вон трубка в левой руке…

— Ва! — поразился Гиорги.

— Не удивляйся, три года в доме напротив живу, на пятом этаже… В четырехкомнатной квартире.

— Поздравляю.

— Словом, зная твою доброту… не откажешь мне.

— О чем разговор!

— И еще, посиди-ка во дворе, пока я проведу у тебя совещание.

— Хорошо, батоно.

— Спасибо, дорогой.

— Когда вас ждать?

— Ровно через час.

— Хорошо, батоно, — Гиорги повесил трубку и еще раз, изумленный, воскликнул: «Ва!», покачал головой: «Что же это творится — старые друзья объявляются! Подумать только, такой пост занимает человек — и у меня проводит совещание!»

Увидев участников «совещания», Гиорги вконец растерялся. Какое высокое положение у Гургена Мцириа, вы и сами знаете. Второй был Гурам Чечелашвили, руководитель камерного ансамбля имени Нико Сулханишвили, лауреат Государственной премии. Третий — директор объединенного управления промышленными и продовольственными магазинами. Ни имени, ни фамилии его Гиорги не знал, он всем был известен по прозвищу «Шендаука» (в ресторанах и духанах любил кидать зурначам зеленые пятидесятирублевки, крича: «Шен даука!» — «Сыграй-ка»). Четвертого участника Гиорги никогда не видел. Вся компания тепло поздоровалась с радушным хозяином, а шофер служебной машины Гургена, и не подумав спрашивать разрешения у Гиорги, сунул в его холодильник несколько бутылок шампанского.

— Могу идти? — спросил у Гиорги.

— Иди, иди.

Шофер, ни с кем не прощаясь, нырнул в дверь.

— Как думаешь, кто-нибудь заметил нас? — будто бы между прочим шутливо полюбопытствовал Гурген.

— Нет, все на дачах, — заверил его Гиорги.

— Будь другом, прибеги, скажи, если увидишь кого…

— Скоро закончите?

— Часа через четыре… Может, раньше. Через четыре — точно! Ты уж потерпи, будь другом.

— О чем речь! В кои веки обратился, неужто не уважу?

— Я про то, что во дворе прошу побыть, покараулить…

— Брось…

— Потом тебе все объясню.

Тем временем четвертый участник совещания выложил из карманов новенькие колоды карт — около двадцати штук.

— Кто он? — спросил Гиорги Гургена, указывая на четвертого, поскольку все уже было ясно.

— Гучу Твимба. — Гурген рассмеялся. — Мой коллега, только в Сухуми.

— Брось!

— А ты что думал! — и Гурген снова засмеялся, обнажая ряд фарфорово-белых зубов.

— Какие белые зубы! Не куришь? — спросил Гиорги.

— Нет.

— Ну ладно, я пошел во двор… Не волнуйся, никуда не уйду.

Игра закончилась ровно через четыре часа. За это время во двор заходили три милиционера и два подозрительных типа. Это, конечно, было случайностью, которая не могла лишить их покоя. Из подъезда первым вышел Гурген, вторым — лауреат, третьим — Шендаука и последним — Твимба. Лицо у Твимбы было белым, как у покойника, но, пока он шел к воротам, полысевшая голова его несколько раз принимала цвет зрелых помидоров. Участники «совещания» разошлись, словно знать не знали друг друга. Гиорги взбежал к себе и поспешил распахнуть окна — от табачного дыма в квартире было сумеречно, мебель не проглядывалась. Вечерело. Гиорги включил свет. Холодильник оказался раскрытым, но бутылки все были на месте. Видимо, собирались достать шампанское, но тут случилось что-то такое, что им стало не до шампанского. Круглый стол был завален картами, на пианино валялись деньги. Гиорги сосчитал: семьсот рублей… Он выглянул в окно, хотя понимал, что там никого уже нет. Потом заметил на полу у педали бумажку, исписанную шестизначными цифрами. Под ними значилось: «А это тебе, Гиорги! Гурген». Гиорги сунул деньги в карман и пошел к Гургену. Поднялся к нему на пятый этаж, однако дома его не оказалось. Жена сказала, что он на совещании. Гиорги взял у нее номер телефона, оставил свой, попросив передать, чтобы супруг позвонил ему. Всю ночь ждал звонка. Утром позвонил сам.

— А, ты, Гиорги! — узнал его Гурген. — Я сейчас в командировку уезжаю… В Абхазию к Гучу Твимбе. Вернусь — позвоню. Премию, наверно, получил? Молодчина, мой Гиорги. Отлично справился с работой. Жена стоит над головой, торопит, опаздываешь, говорит, а то поговорили бы еще. Ну пока. Позвоню тебе.

Гиорги опустил трубку. Когда он выглянул в окно, Гурген усаживался в свою черную «Волгу».

С Гургеном Гиорги Картлишвили встретился ровно через четыре месяца, и то на улице, когда тот опять садился в свою черную «Волгу».

— Как поживаешь? — спросил Гурген равнодушно, будто ничего и не было.

— Ничего! — в тон ему ответил Гиорги.

— Смотри, кто скончался! — Гурген раскрыл газету на четвертой странице. «Гучу Твимба» — напечатано было над некрологом в траурной рамке. На снимке Гучу Твимба был точно таким, каким вышел тогда из подъезда, — без кровинки в лице.

— Бедняга! — сочувственно качал головой Гурген.

— Отчего он умер?

— От инфаркта. Инфаркт миокарда.

— Бедный… Такой молодой…

— Да, да… Я поехал, Гиорги, спешу, дорогой… — и поспешил. К своей черной «Волге», разумеется.

Шофер издали приветствовал Гиорги, подняв руку, а потом по-военному отдал ему честь, Гиорги тоже выпятил грудь и поднес руку к виску. Оба рассмеялись…

Проговорился Шендаука.

Гиорги повстречал его в ресторане. Шендаука был уже под градусом.

— Не будь мы в ресторане и не будь тут этих женщин, разорвал бы тебя, твою душу… — пригрозил Шендаука, схватив Гиорги за грудки и встряхнув его.

— Ты чего?!

— Ты выдал нас Твимбе? Говори!

— Думай, что говоришь! Я-то при чем?

— А кто же ему донес? Нас ведь четверо было?!

— Почем я знаю.

Шендаука внезапно опомнился…

— Извиняюсь… — Он заложил правую руку за левую, а правую приложил к сердцу. — Очень извиняемся, наше вам извинение…

Потом они отдельно посидели, выпили. Расплатился Шендаука, он же на машине отвез Гиорги домой. По пути рассказал:

— Одним совом (Шендаука почему-то опускал звук «л» в слове «слово»), в ту пору в Тбилиси не достать было игральных карт. У меня же на базе всегда имелись для наших ребят. Пошла такая паласа (это слово Шендаука сказал по-русски), что мы — я, Гурген и Чечелашвили — выиграли по полмиллиона. Не думай, что старыми — новыми полмиллиона, — пояснил Шендаука. — А Твимба, наверное, года три уже не проигрывал в покер. Вот и вообрази, сколько нагреб он денег! Одним совом, узнал он про наши выигрыши и позвонил нам — не хотим ли мы трое повстречаться с ним? Мы назначили ему свидание. Одним совом, междугородная встреча состоялась на твоей территории. А здорово разыграл тебя Гурген, будто у него дома нельзя было устроить «совещание»! В гостинице играть мы побоялись и… А знаешь, какую штуку мы подстроили этому Твимбе! Вечная ему память! Я говорил тебе, что в те дни в городе не было игральных карт, но у меня хранилось на базе десятка два колод. Я накрапал все карты, снова сложил в колоды и отвез в один магазин, дал продавцу полсотни и сказал, чтобы выложил их на прилавок, когда еще раз приеду, — как только стану выходить из машины. Одним совом, мы вчетвером объехали весь город — купить карты. Твимба потешался, издевался: знал бы, говорит, что здесь карт нет, с собой привез, если бы доверили, конечно, вот вам и столица! Мы тоже смеялись — какой сумасшедший станет бороться с противником его же оружием?! Одним совом, ездили-ездили, приехали в тот самый магазин. Как только я вышел из машины, Гурген сказал: если и тут не окажется карт, все — провалилась встреча. Твимба первым вбежал в магазин, почему-то не сомневался, что обыграет нас. Выскочил из магазина, кричит: «Есть!» — «Чего же не купил?» — сказал ему маэстро Чечелашвили. Твимба вернулся в магазин и скупил все колоды; одним словом, сам сунул голову в петлю. Как играет Гурген, знаешь? А с краплеными картами — представляешь? Один Гурген выиграл. Твимба на другой же день повез его с собой, расплатиться. Твимба денег с собой не носил, это все знали. Гурген вылетел утром на «Як-40». Отличный самолет, верно? Как считаешь? Утром полетел, а к ужину мы уже на Красном мосту были, делили чемодан денег. Одним словом, каждому досталось семьсот пятьдесят тысяч. Хорошо прошла операция! А недели две назад кто-то донес Твимбе. Он позвонил Гургену: «Хороши же вы, сволочи!» — и бросил трубку. Потом слег. Сердце подало сигнал. Сказали ему — инфаркт, а он встал через несколько дней. И снова свалился. Одним совом, в газете видел?

— Видел?

— Давай останавливай, — велел Шендаука шоферу. — Приехали.

Машина остановилась.

— Все рассчитали… Верное было дело! Ну, всего, мой Гиорги, — улыбался Шендаука. Очень добрая была улыбка у Шендауки. Казалось, небо сияло, когда он улыбался. — Пока.

Гиорги вышел из машины и так зло хлопнул дверцей, что стекла задребезжали.

— Тише, тише, братец! — прикрикнул на него шофер.

— Какой я тебе братец? — накинулся Гиорги на Шендауку. — Убийца! Ноги чтоб вашей не было в моем доме! Передай это твоему маэстро Чечелашвили и твоему Гургену! Убийцы вы — вот кто!

— Денежки-то ты хорошо взял, Гиорги-джан! — опять заулыбался Шендаука. — Ну хватит, а то вздую как следует, по старинке.

— Выходи! Давай выходи, каннибал! Выходи!

Шендаука промолчал, так как не знал, что значит слово «каннибал», и передернул плечами. Из окон выглянули соседи, спустились вниз, подняли на руки Гиорги и понесли наверх, в его квартиру. Открыв дверь и увидев жену и детей, Гиорги не выдержал и разревелся как ребенок… «Одним совом», понял!..

Когда все четыре акробата оказались на верхних перекладинах лестниц, на манеже появился Жора. Он на цыпочках подкрался к столу и сделал вид, что хочет сбросить лестницы, но на его шутку никто не засмеялся. Наоборот, ребята встревожились, а инспектор манежа на части разорвал бы его за такую глупую импровизацию, если бы не выручили его сами акробаты. Они были молоды и уверены в себе. А Жора сам изумлялся — как это с ним случилось, что это взбрело ему в голову! Инспектор манежа негодовал: еще одно такое «озорство», оштрафую на пятьдесят рублей! Жора и не оправдывался, осознал свою вину. Акробаты простили клоуна. Им нужен был преданный шут, они сразу его простили.

Погас свет. Когда в цирке гаснет свет, перестаешь верить, что он вообще существует. Невидимый в темноте инспектор манежа объявил в микрофон:

— Вольтиж на лошадях!

В центре арены вспыхнул маленький, но яркий овал света. В нем стояла очаровательная, почти обнаженная девушка. Папы, приведшие детей, заерзали на своих местах. Девушка держала в руках хлыст. Она дала зрителям время прийти в себя, потом вытянулась, точно распружинилась, и щелкнула хлыстом. Ребята зажали уши руками, а арену залил свет, и на нее рысцой выбежали белые лошади, за ними две артистки.

— Гоп! — вскричала красавица, и две акробатки-вольтижеры начали работать.

Каких только трюков они не выделывали! С разбегу вскакивали на лошадь, делали сальто, прыгали с одной лошади на другую сначала на одной ноге, потом, кувыркаясь, через голову… Номер был очень сложный, и исполнение каждого трюка требовало огромных усилий, исключительной воли и внимания. Бедняжки изошли потом, даже лошади выбились из сил. А лошади, сами знаете, как выносливы. Но очаровательная девица все щелкала хлыстом, потом перестала щелкать, просто выкрикивала «Гоп!». И «Гоп!» перестала восклицать, только руку лениво откидывала; наконец и рукой перестала двигать. Лошади с головокружительной быстротой бежали по кругу и так же стремительно исполняли трюки артистки, именуемые акробатами-вольтижерами…

С Гиорги творилось что-то странное. Он уже не мог остановить наплыва воспоминаний. Неудержимо подступали, рвались наружу накопившиеся, наболевшие, уже подернутые пеплом, но все еще трепетавшие в ожидании выхода мысли и раздумья.

Лиана, Циру и Магдо Камикадзе…

Лиана — старшая сестра, ткачиха, член комитета комсомола фабрики, образец для всей молодежи, желанный гость в редакциях газет, радио и телевидения. Месячный план выполняет на 150—200 процентов. Да, ей тридцать три года, не замужем. С несколько грубоватыми движениями. Незнакомые думают, что она носит парик — такие красивые волосы ниспадают на ее плечи.

Циру, голубоглазая Циру, типографский корректор, безнадежно влюбленная в литературу, умная, добрая Циру. Если кто заболеет — заменяет Циру; если срочное дело — поручают Циру; если ответственное — кто сумеет, кроме Циру? Циру все делает безупречно, умелая она, энергичная. Сколько лет работает корректором — и никаких ошибок не пропускала. Просто поразительно. Циру уже двадцать девять лет. Полюбила одного парня и сейчас его любит, никого больше не замечает. Поэтому она часто говорит: «Если вас интересует старая дева Циру, то это я!» Шутит, но в этой шутке такая примесь грусти, что сердце сжимается, когда ее слышишь.

Магдо, прекраснейшая Магдо, красавица двадцати двух лет. И все. Ничего больше добавить не могу. У Магдо черные блестящие волосы Лианы, красивые миндалевидные голубые глаза Циру и тонкий, стройный стан.

После смерти их матери отец женился и переехал в Джавахети, работал бухгалтером в колхозе. Он аккуратно выплачивал алименты до совершеннолетия Магдо. Потом он умер. Главой семьи всегда считалась Циру, так как Лиане было некогда. Лиана в пятнадцать лет пошла работать, чтобы содержать сестер. Скоро и Циру стала опорой семьи. Магдо окончила школу, сестры решили дать ей высшее образование. Наняли ей репетитора изучать английский. В институт Магдо не прошла по конкурсу. Английский она сдала, но срезалась на экзамене по грузинскому. Потом сдавала в театральный два года кряду. Занималась с разными актерами, ее обучали сценическому мастерству, ставили ей дикцию. Но увидеть красавицу Магдо с артистом — и ничего не заподозрить?! За кого вы принимаете соседей сестер Камикадзе? Что они, глупые или немые? Гиорги был первым, кому сообщили эту новость. Гиорги не поверил — не так воспитана, говорит, сестрами. Магдо каждый год готовится к экзаменам, столько занимается с разными педагогами, столько денег переводят на нее сестры, а в институт не попадает! И так длится уже шесть лет… Магдо встает поздно, завтрак ждет ее на столе, потом присаживается к туалетному столику с большим зеркалом и глядит в свои бездонные голубые глаза. Она наслаждается. Потом она занимается, идет к педагогу. Часто бывает у портнихи, — Магдо на редкость красивая девушка, и она должна быть одета подобающим образом. Так решили сестры. Магдо похожа на покойную мать, поэтому сестры, обслуживают ее как рабыни. Чем же виновата Магдо? Что ей остается делать?! Занимается сколько может, но не удается ей стать обладательницей студбилета. Измучилась, бедняжка, устала. Сестры одновременно взяли отпуск, дали Магдо отпускные деньги и отправили ее в Сочи, в санаторий. А сами отремонтировали квартиру, убрали, вымыли, привели все в порядок.

Так проходит время. Сестры никому ничего плохого не делали, наоборот, соседи им за многое признательны.

Хорошие они девушки.

А время идет…

…Следующий номер инспектор манежа объявил с особой гордостью. И как же не гордиться, если в твоей программе рекордсмен! Единственный в Советском Союзе, а возможно, и во всем мире. Уникальный, талантливый, потрясающий! Он способен ошеломить самого избалованного, искушенного зрителя легким напряжением сил, а если уж захочет, так его возможностям нет предела! Как и у каждого гения, и у него есть странности. Не любит, когда ведущий выделяет его номер из ряда других, не любит открывать или заключать представление, что считается почетным. Он всегда выступает в середине программы, как бы между прочим, и объявлять о нем тоже следует как бы между прочим, без всяких титулов, просто. А титулов у него набралось немало.

Униформисты, нехотя заправлявшие до сих пор манеж, все до единого собрались у занавеса. Зрители замерли. Исполнитель уникального трюка вышел на сверкающую огнями арену, устланную белыми досками, — чтобы все видели: искусство артиста лишь в его таланте, в истинном таланте.

Артист подал униформистам знак перепилить в двух местах толстый стальной стержень. Пока униформисты пилили стержень, инспектор манежа Дадешкелиани по знаку артиста обратился к зрителям — нет ли у кого из них ключей с длинным стержнем? Нужные ключи оказались у трех человек в первых рядах. Инспектор всех троих пригласил на манеж и попросил осмотреть ключи друг у друга. Все трое достали ключи, осмотрели их, запомнили и снова положили в карманы. Рекордсмен-трюкач сначала возле одного постоял, затем возле второго и, наконец, возле третьего. И — все три ключа были изогнуты!!! Более того, у одного в кармане оказался металлический рубль, так и он был изогнут, словно бумажный. Зрители зашумели. Униформисты, изумленно качая головами, распрямили все три ключа на наковальне, а что делать с монетой, не знали. По совету инспектора обладатель металлической монеты подал его исполнителю трюков. Рекордсмен-трюкач велел положить ее на ладонь, а сам отошел на два шага. Монета медленно распрямилась, а рука у человека дернулась, почувствовав ожог; монета звякнула о белоснежный пол и завертелась.

— Решка! — выкрикнул откуда-то клоун Жора, подлетел к монете, схватил ее и припустил к выходу.

Владелец монеты смущенно кашлянул. Он и без того чувствовал себя неловко. Инспектор манежа задержал Жору:

— Постой, постой, бездельник! Ты почему обманываешь, Жора? Мы все хорошо видели — выпала не решка, а орел.

Жора изобразил смущение: сцепил опущенные руки, вывернул их и замахал ими поперек тела, потупив глаза и крутя мыском ботинка, словно растирал окурок. Инспектор отобрал у него монету и вернул хозяину. Ошарашенный человек сунул в карман выпрямленный молотком, но все же чуть искривленный ключ и восстановленную чудесным образом монету и побрел к своему месту. Он спотыкался и шатался под впечатлением происшедшего, и было ясно — не скоро очухается.

Тем временем униформисты распилили стержень на три части. По настойчивой просьбе инспектора любознательные зрители проверили, не был ли стальной стержень полым. Но тот был отлит из сплошного блестящего металла. Рекордсмен-трюкач схватил распиленные куски и приложил их друг к другу. Потом крепко сжал их руками и напрягся. На глазах у зрителей произошло чудо: сначала покраснел исполнитель трюков, а затем — стержень. Еще миг — и номер завершился. Артист подбросил в воздух спаянный стержень. Даже «вооруженным» глазом никто не обнаружил бы швов!!! Стержень переходил из рук в руки, зрители вглядывались в него и, охваченные непонятным страхом, не решались даже аплодировать…

…Гиорги вспомнил своего дальнего родственника Григола Дадиани, известного в Тбилиси, и не только в Тбилиси. Врач Григол Дадиани живет на окраине города в двухэтажном особняке. На первом этаже у него кабинеты и комнаты для отдыха: три — для работы, две — для отдыха. У каждой комнаты свое назначение. В одной он лечит гипнозом, вторая предназначена для невропатологических пациентов, третья — для лечения людей с психическими расстройствами. Все три кабинета заставлены соответствующей аппаратурой, приборами, медицинскими инструментами и книгами в белых застекленных шкафах. Белый линолеум на полах сверкает чистотой. В одной комнате для отдыха он принимает случайно забредших к нему в часы приема друзей и знакомых, в другой — действительно отдыхает. Устает ведь человек! А как не устать — в день по двадцать — двадцать пять человек принимает. В приемной вечно сидят какие-то личности, вернее — пациенты, выясняющие друг у друга в ожидании своей очереди характер и причину заболевания. У каждого при себе так называемое рекомендательное письмо, иначе как оградить себя от потока жаждущих попасть на прием — разве мыслимо принять всех желающих?! Сами посудите, легко ли вместо отдыха после напряженной шестичасовой работы в институте принимать больных?! Впрочем, может ли не жертвовать собой ради здоровья и благополучия других истинный медик, настоящий врач?!

Денег от больных врач не брал.

Лечит всех и все! Как? Очень просто…

Алкоголики лежат у него в одной комнате. Любителей спиртного в приемной дожидаются кого мать, кого — отец, кого — супруга, поэтому хочешь не хочешь приходится подчиниться воле врача.

— Вы спите… Вы спите… Здесь тихо, спокойно, дышите ровно, глубоко. Вы спите.

Пьяницы безмятежно спят. Убедившись, что все заснули, врач вводит из приемной любознательного друга или корреспондента. Иногда и до начала сеанса приводит, но алкоголики стесняются свидетелей, и сеанс не проходит столь эффективно.

Врач подходит к одному из спящих и говорит:

— Подними-ка левую ногу!

Пациент задирает левую ногу. Врач кидает самодовольный взгляд на свидетеля его всесилия и, снова повернувшись к объекту лечения, убеждающе повелевает:

— А теперь и другую ногу подними, дорогой!

Приказ выполнен. Затем врач обращается к присутствующему на сеансе:

— Он долго может находиться в подобном состоянии, даже несколько дней, если не вывести из гипноза.

Врач подходит к магнитофону, нажимает на кнопку, и раздается голос: «Систематическое употребление алкоголя — вредная привычка. Алкоголь поражает нервную систему, пагубно воздействует на умственную и физическую потенцию… — Врач отрегулировал звук. — Отныне вы не будете больше пить ни пива, ни вина, ни коньяка, ни водки. Самый маленький глоток спиртного вызовет у вас рвоту, отравление, а возможно, и смерть».

Когда из магнитофона раздался проникновенный голос врача, один из пациентов закашлял, а при слове «водка» его вырвало, другой — плевался. Остальные беспокойно шевелились.

За три месяца все пациенты-алкоголики Григола Дадиани отучились пить.

Денег от больных врач не брал.

Во втором кабинете:

— Так, что вас беспокоит? — Врач в упор посмотрел на больного.

Больной не выдержал взгляда Дадиани, опустил голову, но на вопрос все же ответил:

— Пришел я с работы домой. Телевизор включен. Диктор очень громко говорил. Попросил его — потише немного. Никакого внимания. Объясняю ему — не ругаюсь ведь с тобой, по-человечески прошу: говори потише. С работы я, устал. Может же человек хоть у себя дома отдохнуть?! А он хоть бы что, орет себе. Взял я и трахнул его об пол…

— Диктора? — без улыбки спросил врач.

— Нет, телевизор, — серьезно ответил пациент.

— Прекрасно! А теперь ляг. Ложись и спи. Спокойно… усни. Ты еще не лег?

— Не хочется спать… — Больной заупрямился, но все же лег.

Мягкой импортной мебелью обставлен кабинет.

— Спи… Если не будешь следовать моим указаниям, если сам не захочешь поправиться, мы одни — я и медицина — ничем тебе не поможем. Давай спи… Спишь?

— Нет, — угрюмо ответил больной.

— Думаешь о чем-либо?

— Да.

— О чем?

— О дикторе.

— Что же именно?

— Лучше бы я его трахнул о пол. За телевизор пятьсот пятьдесят рублей отдали, и продавцу немного подкинули, и технику пришлось дать — так что телевизор в шестьсот обошелся, в шестьсот двадцать пять.

— Спишь?

— Нет…

— Спи… Спи… Спи… Успокойся. Ты уже спишь! Спишь!! — приказал врач и провел рукой по глазам пациента. Тот захрапел.

Этого больного за семьдесят восемь дней излечил Григол Дадиани, после чего в «Вестнике» была опубликована соответствующая статья.

Денег от больных врач не брал.

В третьем кабинете:

— На что жалуетесь?

— Радикулит замучил, доктор!

— Ложись. Так. А теперь встань. Хорошо. Нагнись. Прекрасно. Можете дотянуться руками до пальцев ног?

— Не могу, доктор…

— Вот здесь болит, да? — врач надавил рукой на копчик.

— Да, как раз там, — согласился больной, и врач тотчас отвел ладонь примерно на сантиметр от больного места, напрягся.

— Чувствуете что-либо?

— Нет.

— И сейчас нет? — От напряжения глаза Григола Дадиани чуть из орбит не вылезли. — Из моей руки должно переходить тепло в ваше тело.

— Не чувствую, батоно!

— И сейчас не чувствуете? — поразился врач.

— Нет.

— А теперь? — торжествующе спросил Дадиани.

— Да… Переходит… Кажется… Да, сейчас действительно чувствую, батоно, кости прогрелись.

С радикулитом покончено было за три недели.

Денег от больных врач не брал.

И снова:

— На что жалуетесь?

— Сказали, что рак у меня. В Москве сказали. Что, говорят, скрывать, вам следует знать, вы культурный человек; теперь мы ни от кого не скрываем диагноза, такое получено указание, и у нас это стало правилом.

— Рак матки?

— Да, батоно, как вы догадались?

Врач засмеялся.

— И не удалили? Опухоль совершенно безболезненно удаляется вместе с маткой. Извините, не в обиду будь сказано, но вы в том возрасте, когда детей все равно уже не иметь.

— Поистине, батоно, но поздно, говорят, лечить — запущено.

— В самом деле?

— Да, батоно.

— Не думаю! Принимайте вот это лекарство и приходите ко мне по вторникам.

— Как велите, батоно.

— Не батоно, а доктор! Разденьтесь, пожалуйста.

Больная подчинилась. Врач одну руку положил на живот больной, а другую — на поясницу. Женщина подскочила.

— Что с вами? — простодушно спросил врач.

— Что-то пробежало по телу.

В таком положении они находились минут пять.

— Движется?

— Что?

— Ничего не проходит между моими руками?

— Как же нет, словно ток бежит.

— Жду вас в следующий вторник. Одевайтесь.

Врач помыл руки.

Опухоль исчезла ровно через два месяца.

Денег от больных врач не брал.

— Говорят, ты денег не берешь, бесплатно лечишь. Это правда? — спросил как-то Григола Дадиани Гиорги Картлишвили, играя с ним в шахматы в комнате для отдыха.

— Правда. Не беру, больше не беру, — засмеялся врач, но тут же посерьезнел. — Зарплаты, хватает. А денег я никогда не брал.

Сыграв партию, он пригласил дальнего родственника пообедать и повел наверх в столовую.

Стол был покрыт очень красивой скатертью, сервирован такой же красивой посудой, и столь же красивые жена и дети носились вокруг утомленного кудесника.

— Может, хоть ты меня вылечишь, Гриша? — начал за обедом Гиорги. — Мне все кажется, будто я постепенно уподобляюсь братьям Мартирозашвили, Свимону Кеванишвили и становлюсь братом кого-то другого. Не настоящим братом, а… Понимаешь, знаю, что должен сказать человеку, и не говорю; знаю, как должен поступить, а не могу, точно мне все равно, как будет и что будет.

— Брось! Хоть ты мне не докучай! Странные у тебя всегда шутки, Гиорги, ну что у тебя общего с Мартирозашвили? Да, кстати, верно, что ты на его деньги отправил семью на дачу?

— Кто тебе сказал?

— Он сам.

— Он твой пациент?

— Да, страхи его донимают.

— А чего он боится?

— Сердце беспокоит.

— Эх, хоть бы и меня сердце беспокоило! Вот тут болит, — Гиорги коснулся рукой головы. — Знаю ведь, обманываешь, будто не берешь денег, а ничего не могу тебе сказать.

— Да ты, кажется, действительно болен! — желчно процедил врач, деланно улыбаясь.

— Говорю же… А ты не веришь!

От хорошего обеда, приятной атмосферы, прекрасного вина или еще отчего-то у Гиорги Картлишвили слезы навернулись на глаза. Всемогущий специалист Григол Дадиани встал, подошел к окну и оперся о подоконник. Это было его излюбленное место. У этого окна он проводил свободные часы, если такие выпадали. Злые языки утверждали, что в стене, то ли под окном, то ли сбоку, у него был тайник. Какой-то ненормальный каменщик встроил ему сейф. Дадиани долго лечил его потом и мог бы вылечить, но не вылечил. Говорили, что этот помешанный каменщик во время приступа болтает о золотых слитках и бриллиантах, да кто бы стал верить его словам?! Тронутого умом не возьмешь в свидетели.

Закон не дозволяет…

…Режиссер-постановщик прекрасно составил программу: сложные, напряженные номера перемежались с легкими, веселыми, чуть ли не глупыми, но в душе Гиорги бушевала такая буря, что ему ни один номер не казался ни глупым, ни потешным.

Ведущий объявил номер — музыкальная буффонада. Гиорги радостно вздохнул, — измученный, изведенный воспоминаниями, он надеялся отдохнуть от мыслей. Но тут в голове завертелось слово «буффонада»; вспомнилось, что Буффон был комическим персонажем в Италии XVIII века (черт знает что лезет в голову!), а буффонада — это номер, построенный на острой комической ситуации. Вслед за тем он также невольно уподобил трем музыкальным арлекинам на манеже своих соседей — трех столь же высокоодаренных молодых людей. И вот перед ним на арене уже стояли композитор Заза Асатиани, дирижер Тенгиз Гамрекели и музыкальный критик Зозо Гудушаури. Гиорги всех троих по давней привычке называл ребятами. Все трое окончили консерваторию, не сделав и не создав ничего не только примечательного, но и такого, что стоило бы приметить и отметить. Дирижер обзавелся семьей и пристроился работать по совместительству чуть ли не во всех домах культуры. Содержание семьи представлялось ему тяжелым делом, и он дирижировал теперь любым оркестром, нисколько не интересуясь его составом, — и симфоническим, и эстрадным, и оркестром народных инструментов. Композитор же, умевший только поносить чужие оперы, оратории и симфонии, пошел работать в филармонию — музыкальным руководителем летних бригад — и даже сочинял тексты песенок. А музыкальный критик, на найдя работы, подобающей его таланту, стал преподавать в музыкальном училище, а после уроков подрабатывал репетиторством. Так продолжалось довольно долго; и Гиорги Картлишвили, можно сказать, тоже вместе с ними прошел курс консерватории. Гиорги узнал и хорошо запомнил много такого, о чем понятия не имел. Заучил массу песен — он обладал хорошим слухом — и подпевал трем дипломированным талантам, составившим трио. Все поражались памяти Гиорги, его одаренности, а главное — музыкальности. Короче говоря, Гиорги легко вошел в состав трио, обратив его в квартет. В конце концов все стали думать, что и он окончил консерваторию. Что они только не пели: начнут гурийскими криманчули, перейдут к французским, венгерским и американским народным песням и закончат Вагнером, Палестриной и Моцартом. Кутилам в ресторане не до музыки, конечно, но все же находилась публика, на которую их программа производила большое впечатление.

Гиорги Картлишвили никак не мог сообразить, где и когда три приятеля начали «оккупацию» музыкального мира города. С Гиорги они порвали как-то незаметно. Сначала перестали приглашать на дни рождения, потом и сами не приходили к нему на семейные праздники.

В один прекрасный день Гиорги прочел в каком-то журнале статью музыковеда Зозо Гудушаури, в которой до небес возносилась первая симфония Зазы Асатиани, исполненная оркестром народных инструментов под управлением дирижера Тенгиза Гамрекели. Сказать правду, Гиорги очень порадовался, этому. Специально подкараулил ребят и каждого поздравил в отдельности: одного — с великолепной симфонией, второго — с бесподобным мастерством, третьего — со всемогущим пером. Ребята приняли похвалу равнодушно, как должное, но Гиорги, восхищенный успехами соседей, не придал этому значения.

Через несколько месяцев, на этот раз в центральной газете, Гиорги прочел обширную статью музыковеда Зозо Гудушаури, который восхвалял вторую симфонию Зазы Асатиани, исполненную объединенным симфоническим оркестром музыкальных училищ. Дирижер тот же — Тенгиз Гамрекели.

Гиорги Картлишвили снова порадовался успехам соседей, подкараулил их и поздравил. Ребята выслушали его с холодной вежливостью, что расстроило Гиорги.

Ровно через год Гиорги увидел в окно Тенгиза, Зозо и Зазу. Давно не видел он их вместе. Зозо и Заза иногда встречались ему, но Тенгиз давно не попадался на глаза. Говорили, что он учится в Воронеже, в докторантуре у профессора Ваганяна. Приятели, вспомнив молодость, гоняли во дворе мяч — разминались. Пока Гиорги спускался к ним, «разминка» кончилась и ребята сидели в тенечке на длинной скамье. Гиорги подошел к ним, поздоровался. Ребята продолжали говорить — на своем, им одним понятном языке. Язык этот понимал и Гиорги, поскольку был придуман ими в молодости, в пору бурной деятельности квартета.

— Привет, ребята! — повторил Гиорги.

— Привет! — ответил за всех Тенгиз и снова обратился к приятелям: — Что делает Старейший?

— Пьет, — ответил композитор.

— Очень? — Тенгиз знаком пригласил Гиорги присесть.

— Так, что не может больше пить.

Гиорги присел.

— А Талантливейший? — снова спросил дирижер, утирая пот.

— Увлекся административными делами, — ответил музыковед.

— Карьерой заинтересовался, — разъяснил композитор.

— Значит, не может больше писать? — настойчиво выяснял дирижер.

— Где у него на это время? Но все же ухитряется… Ораторию сочинил.

— Хорошую?

— Очень хорошую, — с нескрываемой завистью ответил композитор.

Дирижер рассмеялся.

— А Гений? Как поживает Гений?

— Охотится.

— Пусть охотится, нервы будут в порядке.

— Он такую сонату сочинил — наверняка отхватит премию, — снова с завистью сказал композитор.

Дирижер опять рассмеялся и обернулся к композитору:

— А ты-то чего волнуешься?! Не бойся. Вернусь и покажу ему! А Любимец народа где?

— На рыбалке.

— Все рыбачит? Когда же пишет?

— По дороге успевает, но теперь он переключился на песни.

— Значит, не стоит на нашем пути.

— От него всего можно ожидать. Сломается удочка или наживка кончится, так он за месяц симфонию сотворит будь здоров!

— А ты-то что зеваешь?! Купи ему удочку, отправляйся на берег Мтквари и накопай ему жирных червячков.

— И без него нельзя.

— Так кто же создает прославленную грузинскую музыку?

— Молодая поросль… Новое поколение!

— А где оркестр, который исполнит их сочинения?! Занят оркестр! Ты тут совсем бестолковым стал без меня. Не до них оркестру, не до них дирижеру Тенгизу Гамрекели, не до них музыковеду Зозо Гудушаури, не до них журналам и газетам — понял? Давай, Гиорги, становись в ворота, с пенальти забью.

— Смотри, не бей очень сильно, — Гиорги направился к воротам.

«Разминка» продолжалась.

Еще через год Гиорги раскрыл журнал «Грузинская музыка» — и что же видит?! Два больших фото — Зазы и Тенгиза. «Откровенный диалог» — так называлась статья. По мнению Зазы, еще не рождался дирижер, подобный Тенгизу; по мнению Тенгиза, четвертая симфония Зазы — вершина современной музыкальной мысли.

На следующей странице напечатана была статья Зозо. В ней разбиралась четвертая симфония Зазы (названная Зозо «зарей новой грузинской музыки») и безмерно восхвалялся Тенгиз за гениальную интерпретацию бесподобного шедевра. Гиорги равнодушно прочел статью. И всю ночь не смыкал глаз.

На этот раз Гиорги не поджидал их, чтобы поздравить. Случайно встретил их во дворе. Вид у них был важный, кичливый. Они деловито обсуждали что-то.

— Привет! — крикнул им Гиорги. Скажи он тихо, не обратили бы на него внимания.

Бывшие приятели умолкли на миг и невидяще оглядели Гиорги.

— Знаешь, Зозо, я вот одной вещи не пойму, — сказал Гиорги, беря Зозо под руку и отводя чуть в сторону, словно хотел доверить ему тайну, но продолжал очень громко, чтобы слышали и двое других: — Я повесть одну прочел в апрельском номере журнала, а уже в майском какой-то критик делится с читателем своим мнением об этой повести. Неужели майский номер еще не набирался, когда вышел апрельский?

— Что-то не понимаю тебя, — процедил сквозь зубы Зозо, глядя на него в упор.

— Заранее сварганили, да? — простодушно спросил Гиорги.

Зозо вынул из кармана бабку, окрашенную в красный цвет, и протянул ему.

— На, держи и айда к ребятишкам, поиграй с ними!

Зозо вернулся к друзьям.

Композитор Заза Асатиани упрашивал утомленного гения, дирижера Тенгиза Гамрекели, пойти к нему обедать — мать, говорит, приготовила вкуснейшую долму…

…Снова погас свет, снова воцарился мрак. Луч прожектора отыскал у потертого красного бархатного занавеса Дадешкелиани в его черном фраке. В руках ведущего серебристо сверкал микрофон.

— Акробаты на кольцах! Извините, — смутился инспектор манежа, но было уже поздно. Дирижер Кониашвили энергично взмахнул руками. Зазвучали фанфары. И в шуме едва слышно прозвучали слова инспектора: — Гимнасты на кольцах!

Свет прожектора перенес взгляд зрителей с инспектора Дадешкелиани к куполу цирка. Из-под купола медленно опускались два серых кольца. Когда они достигли арены, там уже стояли блондинка в белой мантии, сверкавшей блестками, и гимнаст атлетического сложения в черном. Внезапно слепяще яркий свет озарил купол и арену, словно прожекторный луч перелился во все лампы. Блондинка сбросила мантию и осталась почти обнаженной. Она ухватилась за кольца, которые тут же устремились вверх. За блондинкой по веревочной лестнице следовал гимнаст в черном. В двух метрах от купола очаровательная гимнастка замерла на кольцах. Потом она подтянулась, ловко продела ноги в кольца и села, протянув прекрасную руку к гимнасту. Он все еще взбирался по лестнице, сопровождаемый красным лучом; к поясу его для безопасности пристегнута была лонжа. Гимнаст тоже протянул свою мускулистую руку блондинке. Все это напоминало известную мизансцену из «Ромео и Джульетты» в провинциальной постановке. Марш незаметно перелился в стонущую лирическую мелодию. Когда гимнаст достиг блондинки, она повисла на подколенках и оторвала его от лестницы. Тот повис на ее руках, делая эффектные выкруты.

Зрители издали дружный стон…

…Женитьба Малакиа Коркиа, сослуживца и коллеги Гиорги Картлишвили, на Вардо поразила сотрудников: как могла такая красавица выйти за этого провинциала, кретина! До их женитьбы ни Вардо, ни тем более Малакиа не были объектом пересудов, хотя Вардо все же находилась в центре внимания. Вероятно, в каждом учреждении есть особа номер один. Она всем нужна, всем нравится. Каждый с ней воркует, заигрывает, обхаживает ее. Женщины сплетничают о ней. Некоторым даже и то известно, что у нее сомнительное прошлое. И женщины старались говорить об этом так, чтобы слышали и мужчины. Но, несмотря ни на что, в учреждении, где работает Гиорги, прекрасный пол разделен на две части; в одной — Вардо, в другой — все прочие женщины.

До замужества Вардо работала младшим экономистом, а Малакиа — инженером в одном из отделов. На их свадьбе многие сотрудники впервые разглядели друг друга. Выяснилось, что заведующие отделами и заместители директора довольно славные люди. Все были приятно изумлены мягким голосом директора, его полными юмора тостами, обходительным обращением. Одним словом, директор всех пленил на этой свадьбе. Когда свадебный пир перешел в разгул, было часа три ночи. Тамада объявил «перерыв», и начались танцы. Директор не остался в стороне, несмотря, на свой возраст (ему было лет пятьдесят). Танцевал он упоенно. Когда он подошел к жениху с невестой, Малакиа по привычке опустил руки по швам и вытянулся у стенки. Директор, вызволяя Вардо из неловкого положения, стал танцевать с ней. Вардо под сменившуюся музыку танго обвила руками плечи директора, директор не растерялся и обеими руками обхватил стройный стан невесты. Все это не осталось незамеченным Малакиа Коркиа. Притулясь к стене, он что-то прикидывал, обдумывал. Еще лились звуки танго, а инженер уже знал, как отреагировать на происшедшее. Но пока лились звуки танго, между директором и Вардо состоялся шутливый диалог.

— Не думал, что в нашем учреждении работают такие девушки! — изумленно сказал директор. — Завтра же издам приказ — запрещу браки! Впрочем, уже поздно, вероятно, да?

— Женщине и лесть приятна, когда умеют льстить, — кокетливо ответила Вардо и после многозначительной паузы многозначительно добавила: — Замужней женщине…

— Нет, я все же запрещу браки между сотрудниками!

— Пожалейте наших девушек!

— А может, упразднить существующие браки? Как велите, так и поступлю. — Директор не был еще настолько пьяным, как хотелось бы в эту минуту, но руки его уже вели себя самовольно.

— Извините, — сказала Вардо директору, — мужу наскучило стоять у стены.

— Наоборот, вы меня извините за бестактность, в первый же день свадьбы разлучил вас с супругом.

Вардо вернулась к Малакиа. Танцы продолжались, и молодые люди, наверное, до утра прижимали бы к себе девушек, если бы тамада не проявил волю и не развел их своей властью. Веселое пиршество продолжалось. Кое-кто ушел, кое-кто пересел на другое место. Родители Малакиа, пока директор танцевал, сменили ему прибор и тарелки, но зря старались — директор сел рядом с женихом и невестой. Тогда они там поставили ему достойную его посуду. Директор стал пить, заставляя пить и Малакиа. «Нельзя, традиция не разрешает пить жениху», — говорили ему, но он восклицал: «Какая еще традиция, никаких традиций!» А ведь верно, разве любую традицию надо соблюдать? Словом, директор так напоил Малакиа Коркиа (не мог же инженер отдела противиться воле руководителя!), что жених сполз со стула. Прежде чем пирующие заметили бы это и сообразили, что произошло, да подумали бы что-нибудь, Вардо и директор отвели Малакиа в спальню. Директор не удержался и обнял Вардо, за что тут же получил пощечину в левую щеку. Когда он выходил из комнаты, ему почудилось, что один глаз Малакиа Коркиа пялится на него. Закрыв дверь и обернувшись, он столкнулся с Гиорги Картлишвили.

— Что ты здесь делаешь? — спросил директор, смутясь.

— Помочь хотел, — пробормотал Гиорги.

— Отлично! Помоги мне найти пальто и проводи.

Гиорги и директор со свадьбы ушли вместе.

Несколько месяцев спустя Гиорги заметил в директорской машине знакомую женщину. Машина стремительно пронеслась мимо, и Гиорги не сумел ее разглядеть, но профиль и кофточка в горошек показались очень знакомыми. Еще через несколько месяцев завотделом вышел на пенсию, и на его место назначили Малакиа Коркиа. И теперь Гиорги Картлишвили работал под его началом. Немного позже директор, справляя какой-то семейный праздник, пригласил к себе заведующих отделами, своих заместителей с их супругами. В разгар застолья Малакиа Коркиа почувствовал себя плохо и решил уйти. Вардо встала, собираясь домой, но директор не отпускал их. Коркиа разрешил жене остаться, а сам кое-как спустился по лестнице. «Я не обижусь, наоборот, оставайся сколько пожелаешь», — успокаивал он расстроенную Вардо. В тот же вечер Вардо Коркиа и директорская жена подружились, и с тех пор супруга директора ничего не покупала и не шила, не посоветовавшись с новой приятельницей. Что верно, то верно — вкус у Вардо был прекрасный.

В тот вечер директор проводил Вардо домой.

Супруги Коркиа и директор со своей семьей вместе провели отпуск в Пицунде. Местком выделил им четыре соцстраховские путевки. Один из сотрудников, случайно отдыхавший тогда же в Пицунде, приехал помешанный на Вардо. Он увидел ее на пляже и был потрясен: такой безупречной фигуры ему еще не доводилось, оказывается, видеть. Там, где загорала Вардо, собиралось столько представителей мужского пола, что всем все было ясно. А директор вьюном вился вокруг Малакиа Коркиа и его прелестной жены.

Загорелые директор и супруги Коркиа только-только вернулись с курорта, когда трехлетний кропотливый труд Гиорги Картлишвили дал вдруг потрясающий результат. Эксперимент закончился, и выяснилось, что рационализаторское предложение Гиорги Картлишвили даст ежегодную прибыль в пятьдесят тысяч рублей. Ошалев от радости, Гиорги схватил бумаги с расчетами и распахнул дверь директорского кабинета, которую явно позабыли запереть. То, что предстало глазам Гиорги, он сохранил в тайне. Из кабинета Гиорги Картлишвили и Вардо Коркиа вышли вместе и проследовали мимо бледной секретарши, не глянув в ее сторону. Не от высокомерия — от стыда и смущения.

Через несколько месяцев один из заместителей директора при активном и энергичном вмешательстве месткома был отправлен на пенсию, а на его место назначили Малакиа Коркиа. На освободившуюся должность завотделом нацелились многие. Жаждавшие занять ее пустили в ход все связи, но директор всем отвечал одно и то же: кандидатура на это место давно подобрана. Гиорги Картлишвили решительно отказывался, правда, заведовать отделом, уверяя, что он не администратор, не справится, но директор и его свежеиспеченный зам ободрили его: ты отличный специалист, да и мы поможем! И чуть не насильно поставили его во главе отдела. Зарплата Гиорги Картлишвили возросла на сто рублей.

Все эти перемещения вызвали оживленные пересуды среди сотрудников. Если быстрое продвижение Малакиа Коркиа имело всякие там причины, то возвышение Картлишвили не сумели объяснить даже самые языкастые и догадливые интриганы. Но мало этого: когда директора, повысив, назначили управляющим трестом, он настоял, чтобы освободившийся пост занял Коркиа. И ныне Гиорги заведует отделом в том самом учреждении, в котором директорствует Коркиа.

Вардо бросила работу и сидела дома — нельзя ведь работать под началом мужа. А кроме того, она лечилась: у супругов Коркиа не было детей. Малакиа Коркиа принял назначение как должное. Уверяют, что он ничего не знает об отношениях между бывшим директором (ныне управляющим трестом) и Вардо и не сомневается в добропорядочности жены. Когда об этом говорят Гиорги Картлишвили, он вспоминает, как поджидал Коркиа свою жену у директорского дома, а потом следовал за ней поодаль, словно собака. И, улыбаясь, говорит печально: «Блаженны верующие»…

…Повиснув на подколенках вниз головой, словно летучая мышь, прекрасная гимнастка держала в зубнике кольцо. Гигант в черном, ухватившись за кольцо, повис в горизонтальном положении. Гимнастка толкнула партнера и закрутила его. Он завертелся с такой скоростью, что не различить было ни ног, ни головы. Вращаясь, гимнасты стали опускаться. Когда они оказались в нескольких метрах от арены, к ним устремился Жора. Жора запоздал с выходом, и, завидев его, ребятишки громко зашумели.

— Остановите их, остановите! — кричал Жора.

Гимнастов остановили. Гигант с улыбкой глянул вниз на клоуна. Жора улучил момент и повис на ногах гимнаста. Женщина удержала их обоих. Канат снова подтянули. Жора висел уже в одном метре над ареной, когда вдруг чихнул и сунул левую руку в карман достать платок. В левом кармане платка не оказалось, и он повис на левой руке, запустив в свой бездонный карман правую. Платка и там не было, и тогда он обеими руками полез в карманы и под громкий хохот ребятишек грянулся о пол — униформисты с трудом его подняли. «Мамочка!» — завопил клоун, пустив из обоих глаз фонтаны слез, и пустился к занавесу. Благодарные зрители наградили гимнастов долгими аплодисментами.

У эквилибриста — в следующем номере — было потрясающее чувство равновесия. Он положил на стол довольно большой металлический цилиндр и, балансируя на нем, стал жонглировать шестью сверкающими серебром шишками. Затем он поставил на цилиндр куб и забрался на него. Цилиндр перекатывался между столом и кубом, но эквилибрист беспечно подкидывал шишки, стоя на кубе. Гиорги вспомнил, что видел здесь месяца три назад жонглера, который с трудом управлялся с тремя-четырьмя шишками, стоя на ковре, а этот все увеличивал свой реквизит. На куб он поставил металлический шар, на шар положил доску, на доску таз, в таз поставил ведро, затем впрыгнул в ведро и снова заиграл шестью шишками. Цилиндр перекатывался по столу, на цилиндре колебался куб, на кубе катался шар, на шаре качалась доска, и попробуйте прыгнуть с этой доски в таз, а из него в ведро! А эквилибрист стоял себе, беззаботно жонглируя шестью шишками. Да, он владел исключительным даром в любом положении сохранять равновесие, и не только сохранять, но и постепенно подниматься все выше…

…Молодой ученый Лали Сабахтаришвили пользовался достаточной известностью не только в Грузии, но и за ее пределами. Его статьи печатались в соответствующих журналах и газетах братских республик. Ему несколько раз предлагали перевести их на иностранный язык, чтобы направить в ЮНЕСКО, но Лали воздерживался. Другие не решались переводить его статьи, поскольку Сабахтаришвили сам прекрасно знал английский, немецкий, французский. Таким вот скромным ученым был Лали.

Сабахтаришвили и Картлишвили были соседями. Они одновременно въехали в новый дом. Сабахтаришвили тогда же проявил скромность и непритязательность: отказался от предложенного ему четвертого этажа и занял такую же четырехкомнатную квартиру на первом. Говорили, что он днем и ночью трудится, ставит какой-то эксперимент и устроил в подвале лабораторию. Так было или нет, но к дому часто подъезжал пикап с кроликами для Сабахтаришвили. Некоторые легкомысленные соседи удивлялись, чего ради он надрывается, — должность завотделом у него есть, чего ему еще нужно?! Но и этим горе-соседям следует знать, что для истинного ученого нет предела в науке, и, пока он в состоянии шевелить мозгами и пером, обязан трудиться на благо будущих поколений, чтобы отодвигать границы «невозможного». И это прежде всего касается ученых, подобных Сабахтаришвили.

Лали Сабахтаришвили работал над проблемой зарождения и развития жизни. Но в институте было еще несколько отделов, разрабатывающих другие проблемы, которым директор уделял не меньше внимания. Поэтому Лали Сабахтаришвили стремился к одной цели — создать на базе отдела институт. Основать новый институт, как вы понимаете, не столь уж простое дело, но Лали, как говорится в сказках, обулся в железную обувку, вооружился железным посохом и пустился по трудному, извилистому пути, одолевая преграды и препятствия. Сначала защитил кандидатскую диссертацию. Защитил в острой схватке с противниками. Был момент, когда судьба диссертации висела на волоске, но Лали не дал сбить себя с ног. Правда, при голосовании «черных шаров» оказалось немало, но несколько голосов «против» попросту неизбежны, должны быть, когда работаешь над такой проблемой! Гиорги Картлишвили присутствовал на защите и, если бы вы захотели, смог бы даже показать, кто запустил в Лали «черные шары». Но, к удивлению Гиорги, те же самые «черные типы» больше всех веселились на банкете и громче всех возглашали благожелательные тосты. На этом же банкете уважаемым старейшим ученым намекнули, что Сабахтаришвили работает над проблемой номер один и ему необходима всемерная поддержка. Старейших ничего уже не интересовало, молодые же не поняли, над чем работает диссертант. Лали ловко обошел среднее, влиятельное поколение, занятое лишь вопросами карьеры, и собрал множество содержательных рецензий от молодых и старейших. Приложив их к аннотации на свой труд, он создал безупречный в юридическом смысле документ.

На первых порах никто всерьез не отнесся к его действиям: пройдет немного времени, думали все, и бумаги о создании нового института займут место в институтском архиве, но Лали снова одержал победу. Ссылаясь на ряд прецедентов, он успешно продвигал свое дело. Подготовленный им документ переходил из рук в руки как образец логически обоснованной идеи о создании в Грузии крайне необходимого института. Документ обрастал все новыми бумагами, поскольку достаточное число лиц способствовало славному начинанию: одни — трепеща перед авторитетами, скрепившими документ своей подписью, другие — не разбираясь в сути дела. Ведавшие бюджетом товарищи проявили завидное усердие, и столь нужные для создания института средства были найдены. Когда все бумаги были подготовлены, референт поставил вопрос на обсуждение совета. На совете присутствовал академик Эргемлидзе как постоянный член и представитель ученого совета. Председатель усадил Эргемлидзе рядом с собой. Академик ничуть не сомневался, что директором института назначат его — он был достаточно видным ученым, находился в дружеских отношениях с председателем и референтом и все еще был, так сказать, «безинститутным», в то время как его коллеги давно имели кто «свою» больницу, кто — научно-исследовательский институт, кто — кафедру. Правда, Эргемлидзе все же удивлялся сюрпризу, который преподносил ему председатель: создаваемый институт был не совсем того профиля науки, служению которому посвятил себя академик. Несколько тревожило и то, что никто его заранее не поздравлял, как следовало ожидать. Дурное предчувствие не обмануло академика. Когда перешли к рассмотрению вопроса о создании института, в зал ввели Лали Сабахтаришвили.

Лали Сабахтаришвили сделал короткий, но прекрасный ясный доклад. За последние тридцать — сорок лет, сказал он, в животноводстве наблюдаются коренные перемены в деле улучшения продуктивности мясо-молочного скота. Созданы и выведены высокопродуктивные породы отечественных сельскохозяйственных животных, хорошо приспособленных к местным климатическим условиям. Когда вновь создаваемый институт начнет работать в полную силу, рекомендованные нами методы дадут возможность значительно ускорить развитие необходимых генетических качеств.

Затем Сабахтаришвили говорил о бугае-производителе. А в заключение сказал: «Должен признаться, что сформулированная выше задача в принципе почти решена некоторыми зарубежными лабораториями. Задача нашего института — срочно разработать наш метод, простой и легкий для применения в сельском хозяйстве. Внедрение его в жизнь окажется таким же событием в животноводстве, каким был успешно внедренный в практику метод искусственного осеменения».

Сабахтаришвили сел. Вопросов не было.

Председатель с явным удовольствием представил совету его кандидатуру на должность директора института.

— Да, но, позвольте, что здесь, собственно, происходит? — удивился пораженный Эргемлидзе.

Члены совета оживились.

— Кого вы назначаете директором?! — снова вопросил Эргемлидзе и добавил: — Это под его-то началом должен работать штат института?! Перенесите обсуждение вопроса, уважаемый председатель.

Сабахтаришвили побледнел.

— Это невозможно, — зашептал референт Эргемлидзе, — вопрос везде согласован.

— И там? — спросил Эргемлидзе.

— И там, — спокойно ответил референт.

Сабахтаришвили все слышал и облегченно вздохнул.

— В таком случае расскажу вам кое-что, — не успокаивался академик Эргемлидзе. — Помните форум, проходивший в Москве в прошлом году? Прекрасно. Доклад Лали Сабахтаришвили не прошел, но он исхитрился получить разрешение на краткое сообщение. Вы, надеюсь, помните итальянского ученого Петруччи? Прекрасно. Заинтересованный сообщением Сабахтаришвили, итальянец Петруччи пожелал побеседовать с ним. Итальянец объяснил ему свой метод и сказал: «Мы достигли больших успехов, выращивая человеческий эмбрион в специальной колбе — довели его развитие до двухмесячного возраста». — «Мы тоже кое-чего достигли», — похвалился Сабахтаришвили. «А именно? — спросил Петруччи. — И вы работаете над человеческим эмбрионом?!» Изумился он, и мог ли не изумиться, если нигде не читал и не получал сообщений об этом. «Нет, не над человеческим — над кроличьим!» — попробовал навести туман Сабахтаришвили. «Ну и каковы результаты?» — продолжал расспрашивать заинтересовавшийся ученый. «Вырастили в колбе двухмесячный эмбрион!» — уверенно ответил Сабахтаришвили. Петруччи долго смеялся над этим. Похлопал его по плечу и сказал: «Прекрасно, ты славный малый!» И отошел, потеряв к нему интерес.

Эргемлидзе умолк. Члены совета хранили глубокое молчание. Председатель и референт взирали на Эргемлидзе в крайнем изумлении, не понимая, что так озлобило добродушного академика.

— Что же вы молчите? — вскипел Эргемлидзе. — Неужели и вы не знаете, что эмбрион кролика развивается всего тридцать дней?!

Последняя фраза прозвучала как взрыв бомбы…

…Эквилибрист соскочил на пол, предметы с грохотом попадали на пол. Из-за кулис выбежал Жора, сел на стол, но зацепился за что-то и вместе со столом рухнул в опилки. Эквилибрист метнул на клоуна свирепый взгляд. Когда Жора поднялся, все увидели прореху на его широких штанах. Как видно, у эквилибриста имелись ограничители на столе — гвозди или что-то в этом роде, чтобы цилиндр не скатился вниз, и за них-то и зацепился клоун.

Жора никак не мог понять, почему у него порвались штаны, и недоумевал так искренне, что ребята давились со смеху, а инспектор манежа, эквилибрист и униформисты смотрели на него с явным неодобрением…

…Однажды Гиорги Картлишвили случайно попал в подвальное помещение Сабахтаришвили, называемое лабораторией. Там был устроен отличный погреб для вина — марани. На одной половине находилось четыре квеври — больших кувшина, врытых в землю, на другой — в красивом камине из речного кругляка пылал огонь. Низкий стол, вокруг которого стояли маленькие треноги, ломился от всякой снеди… Упоительные запахи щекотали обоняние. Выходя из подвала, Гиорги встретил одного из соседей.

— Тебя впустили в лабораторию Сабахтаришвили?! — изумился тот.

— Да.

— Ну и что?

— Что — ну и что?

— Что ты там видел?

— Ничего.

— Хотя что ты мог понять — он такие необычные опыты проводит, талантливый человек! — заметил сосед и отошел от Гиорги.

С языка Гиорги чуть не сорвалась правда — так и хотелось пулей пустить ее соседу вслед, но прикусил язык, подумав, что недостойно мужчины наносить удар в спину. Как бы там ни было, и Лали Сабахтаришвили был человеком и, наверное, очень любил и вино, и сациви из кролика!..

…Инспектор манежа объявил антракт. Клоун не отставал от него, напомнил зрителям, что «антракт» — слово иностранное, а по-грузински — перерыв, и то на пятнадцать минут.

Взбудораженный увиденным и пережитым, Гиорги побежал в буфет. Тамрико еле поспевала за отцом. Как они ни спешили, все равно попали туда позже других. Дожидаясь своей очереди, Гиорги попросил у кого-то сигарету, закурил и немного успокоился. Возбуждение улеглось. Потом купил дочери шоколад, лимонад, сам с большим удовольствием выпил холодной газированной воды и словно остудил разгоряченное воображение. Окончательно придя в себя, он заметил вдруг, что все вокруг с любопытством глазеют на него. Он неприметно поглядел на себя в зеркало: все на нем было в порядке и галстук повязан как никогда правильно и красиво.

— Папочка, знаешь, почему на тебя смотрят?

— Почему, доченька? — спросил он, но ответа ждать не стал, так как догадался, в чем дело. — Хочешь еще шоколада?

— Хочу.

Гиорги снова стал в очередь. Она теперь была намного короче. Он купил двести граммов «Мишек», но, пока пробирался к Тамрико, его настиг малыш и попросил:

— Дядя Жора, дай мне конфетку!

Гиорги машинально протянул ему конфету.

— И мне! Дядя Жора, и я хочу! — подбежал к нему другой малыш.

— И мне!

— И я хочу!

— Дядя Жора конфеты раздает! — пронеслось по цирку.

И отовсюду сбежались дети. Гиорги подошел к буфетной стойке и стал брать «Мишек» прямо из вазы. Когда ваза опустела, ребята отстали от него, пошли к своим мамам и папам, которые тщетно звали их, говоря, что прозвенел третий звонок, представление началось и опаздывать нехорошо.

— Сколько с меня? — спросил Гиорги буфетчика.

Тот взглянул на него, весело засмеялся, хлопнув в ладоши, и сказал:

— Три пятьдесят.

— Пожалуйста.

Снова зазвенел звонок.

— Спешите, начинается, — посоветовал ему буфетчик, скалясь до ушей.

Гиорги взял Тамрико за руку и побежал в зал.

Инспектор манежа громко объявлял:

— Иллюзионный аттракцион «Бахчисарайская легенда»!

Оркестр заиграл бравурную музыку. Потертый занавес раздвинулся. Строевым шагом вышли униформисты и выстроились по обеим сторонам от прохода. Прожекторный луч от занавеса до центра манежа проводил руководителя аттракциона — в белой мантии и белой чалме с ослепительно сверкавшими камнями.

Зажегся свет, и посреди манежа забил фонтан. Вода лилась из кувшина. Руководитель аттракциона запустил руку в кувшин и выудил из него прекрасную девушку в длинном платье; снова запустил руку — и выудил еще одну — с бантом, тоже в длинном платье, и так далее, пока вдоль барьера вокруг манежа и вокруг самого фонтана не выстроились в два ряда девушки. После этого по воле иллюзиониста из кувшина вылетели голуби, да в таком количестве, что скрыли от глаз купол цирка, а некоторые опустились даже в партере, не найдя места под куполом.

Зрители наградили иллюзиониста аплодисментами. Иллюзионист снял мантию, взмахнул ею в воздухе, и с арены вместе с фонтаном исчезли и девушки. Остались лишь ассистентки, на которых теперь вместо длинных платьев были купальники.

Аплодисменты.

Ассистентки вынесли большой котел. Иллюзионист взмахнул рукой, и на арену вышли антиподисты.

— Свимон! Гиорги! — выкрикнул, не удержавшись, Гиорги Картлишвили.

Антиподисты взглянули вверх на Гиорги и помахали. Больше они ничего не успели, так как руководитель аттракциона обоих сунул в котел.

Когда сняли крышку и котел опрокинули, из него вылилось лишь несколько капель воды. Иллюзионист развел руками.

Долгие аплодисменты.

Затем на арену вывели танцоров на проволоке. Важу и Арчила Мартирозашвили поместили в серебристый шар и покатили его. С шара отлетела одна капля, другая, и наконец он весь разлился водой, смочив опилки. Важа и Арчил исчезли, будто их и не было.

Снова грянули аплодисменты.

Зрители все еще отбивали ладоши, когда в центре арены очутился исполнитель оригинального жанра Александр Сирбиладзе. Его посадили в черный куб и заперли амбарным замком. Куб подцепили на крюк и подняли под купол. Иллюзионист вооружился огромным пистолетом, и, едва нажал на курок, из дула в сторону куба устремилась тонкая струйка воды. Куб раскрылся, и из него выпала лишь кость.

— Ой, ой-ой! Бедняга! — Жора схватил кость, прижал к груди и сам пустил из глаз две прозрачные струи.

Ребятишки засмеялись.

Оглушительные аплодисменты.

Дошла очередь до укротительницы экзотических зверей. Руководитель аттракциона накинул на Галину Абакелиа белую прозрачную ткань, положил руку ей на голову и постоял так несколько мгновений. Когда он снял покров, зрители вместо укротительницы увидели жонглера, подкидывавшего мяч. Иллюзионист накинул на Теймураза Чкуасели прозрачную ткань. Ткань обратилась в воду и пролилась. По арене катился мяч.

Долгие громовые аплодисменты.

Под бурю аплодисментов на арену вышли балансеры на вольностоящих лестницах. Они шли весело, беспечно… Впереди шагал Гурген Мцириа, за ним — Шендаука, третьим — Гурам Чечелашвили. Иллюзионист подождал четвертого, но задерживать номер не стал и над всеми тремя раскрыл большой зонт. Зонт обступили ассистентки и облили его водой из ваз. Зонт медленно опустился и распластался на манеже. Иллюзионист схватил его и поднял — в центре арены стояли акробаты-вольтижеры. Но и им не суждено было долго находиться на арене. Сестры Камикадзе вмиг превратились в дождевые капли и засверкали на плечах одной из ассистенток.

Зрители от восторга затопали ногами.

Иллюзионист вошел во вкус.

Рекордсмен-трюкач с таким видом направлялся к нему, словно иллюзионист был его учеником. Но руководитель аттракциона не дал ему дойти даже до середины манежа — обратил в ведро с водой, которую тут же вылил на опилки. Обратились в бутылки «Боржоми» участники музыкальной буффонады Заза Асатиани, Тенгиз Гамрекели и Зозо Гудушаури. Все это происходило в столь краткие мгновения, что ошеломленные зрители успевали лишь вскрикивать от изумления.

Гимнасты на кольцах слетели из-под купола цирка, и иллюзионист в тот же миг слил их в бутылки: Вардо — из-под «Саэро», а Малакиа — из-под «Алжирского».

Их проводили долго не смолкающие аплодисменты.

Эквилибрист, «постепенно уменьшаясь», пролился на половую тряпку. Иллюзионист попросил ассистенток отжать ее, мелькнуло лицо Лали Сабахтаришвили, но тут же исчезло в высохшей тряпке.

В это время инспектор манежа ввел клоуна Жору. Жора упирался, но ведущий крепко держал его за ворот.

— Не хочу… Мама… Мама… — рыдал клоун Жора, и слезы лились у него даже из ушей.

Иллюзионист посадил Жору в бутылку, но клоун вылез из ведра. Тогда иллюзионист ликвидировал воду в ведре. Жора выкатился из ведра и превратился в водяной пузырь. Пузырь упал на арену и разлетелся водяными брызгами. Жора очутился под куполом. Не ожидая, пока его оттуда спустят, иллюзионист выстрелил в клоуна из водяного пистолета. Струя воды угодила Жоре пониже спины. Все думали, что он дождевыми каплями прольется на них, но Жора шлепнулся на арену. Иллюзионист беспомощно развел руками и улыбнулся, как бы говоря: я бы и его запросто убрал, но так уж задуман номер.

Аплодисменты перешли в овацию.

Кониашвили грянул заключительный марш — представление подошло к концу. Униформисты раздвинули занавес. Из-за кулис должны были выбежать на арену участники представления, но притопал один лишь бегемот.

Зрители еще сильнее захлопали в ладоши.

Руководитель аттракциона посмотрел на инспектора манежа. Дадешкелиани озадаченно повел плечами. Оркестр вторично заиграл марш. На арену никто не выходил. Иллюзионист серьезно забеспокоился и, кланяясь публике, прошел за кулисы. Инспектор манежа Владимир Дадешкелиани бегал по артистическим комнатам и гримировочным, разыскивая участников заключительного парада.

— Куда они подевались? — спросил иллюзионист.

— Не знаю! Видите — одежда на месте, по нигде нет ни артистов, ни париков, ни грима, ни реквизита.

Иллюзионист побледнел.

— Что делать! Что мне делать! Как я проведу представление завтра? — кричал инспектор и в отчаянии рвал на себе волосы.

— Неужели я действительно уничтожил их?! — вопросом на вопрос ответил руководитель аттракциона.

Инспектор манежа онемел.

А Кониашвили снова и снова повторял марш. Зрители хлопали — они желали выказать свое уважение и поблагодарить всех артистов, всех участников представления, которые так порадовали их своим искусством. Они хлопали, не жалея ладоней и сил, и не собирались расходиться. А артисты все не появлялись. В центре манежа на мокром ковре стоял клоун Жора и без устали кланялся благодарной публике на все четыре стороны.

Внезапно купол раздвинулся, и открылось безбрежное голубое небо, залитое полуденным солнцем. Голуби встрепенулись, хлопая крыльями, взмыли вверх и устремились на вольный простор.

Повеяло свежим ветром.

1976

РАССКАЗЫ

МЕДУЗА

— Галина, ну-ка скажи: «Me шэн миквархар»[11].

— Me шэн миквархар.

— Не смейся, постарайся издать гортанный звук «к» — «миквархар».

— Миквархар.

— Нет, не получается.

Галина легким движением головы откидывает русые волосы, упираясь упругой грудью мне в спину, обвивает руками, запускает пальцы в мою шевелюру, ворошит, играет. Как кошка, убирает куда-то коготки, когда ласкается.

— Чудесно на море, чудесное море!.. — Она валит меня на песок, засыпает им чуть не всего, потом выкладывает на моей груди крест из пестрых камешков и садится рядом. Я открываю глаза — один, потом другой. Она смотрит на меня долго, упорно. Взгляд пристальный — еле выдерживаю его. Она сдается — первой отводит глаза, прыгает на меня, хватает за плечи и с силой трясет, стряхивая песок. Песчинки понемногу осыпаются, неприятно царапая кожу. Потом чувствую бархатистое прикосновение ее тела. Внезапно она обеими руками вцепляется в мои волосы и целует жадно, ненасытно, с такой силой, что губам больно.

— Стыдно? Неудобно, да?

— Да, неудобно. Мы не одни на пляже.

— Очень даже удобно!

— Почему?

— Потому.

Ответ прост. Сам же научил ее и сам теперь злюсь. На нас кидают любопытные взгляды.

— Поплыли в Стамбул?

— Собирайся, уйдем.

— Рамаз — боится!

— Рамаз не умеет плавать.

— Рамаз — боится!

— Далеко не уплывай.

Солнце опускается на море. Наливается пурпуром. Море выгибается под солнцем — большим, массивным — и вскидывает волны, заигрывая с ним.

Горизонт тоже пурпурный, нет — темно-розовый. Солнце вдавливается в море, прорывает его и гасит один сегмент. Облачко на небе постепенно темнеет. По глади моря проносится ветерок, озорно шелестит волнами. Солнце гонит их с горизонта к берегу, а на берегу невидимое, неведомое существо плетет из них косы — переплетает, перекрещивает, и коса оплетает все море. Море сверкает, переливается, словно смешано с расплавленным оловом. Вот какие волосы у неведомого существа в предзакатный час.

Галина любит солнце, потому что оно заходит, исчезает. Уходящее солнце особенно волнует Галину. Может быть, в разлуке непостижимая сила и красота любви? Кто знает.

Галина точно не знает. Не знает она и того, почему солнце блекнет, почему оно белое и усталое утром.

А солнце закатывается, скрывается за горизонтом, чтобы снова взойти утром.

Галина выходит из воды и прощально машет светилу — машет перед каждым заходом.

В закатных лучах Галина медно-бронзовая.

Мы одеваемся. Обуваться я благоразумно отхожу подальше. Галина всегда толкает, сбивает с ног. Она лукаво улыбается. Я подмигиваю ей утешая.

Беремся за руки и уходим.

Луна — преогромная, прежелтая.

На Галине голубое очень широкое полупрозрачное платье. Оно напоминает мне медузу — вне воды.

Галина красива. Не только молодые люди, иногда и девушки провожают ее взглядом.

— Галина голодная?

— Очень, как… как… не напоминай, Галина сама скажет… Нет, не вспомнит.

— Как во…

— Волк! Галина голодная, как волк.

— Выбирай: «Твиши» или «Киндзмараули»?

— «Твиши».

— Умница!

— А шашлык?! Девочка есть хочет, она голодная.

Официант живо возвращается с подносом.

Потом — танцуем.

В комнате прохладно. Я раздеваюсь и ложусь. Устал. Галина выключает свет.

— Пусть Рамаз не смотрит на Галину.

— Ладно.

Галина присаживается на мою постель, бесцеремонно поворачивает к себе и целует в глаза. Я обнимаю ее. Молчим.

Вдалеке шумят волны.

— Устала, девочка?

— Девочка пьяна.

— Ложись!

Я хлопаю ее по упругим ногам, и она ворча идет к своей постели.

— Много написал Рамаз?

— Много, очень много.

— Устал Рамаз, не жалеет он себя.

— …

— Ой, уже десять часов?!

— Галина, не вставать!

— Есть — не вставать!

Я подхожу к ней, беру ее за руку, заглядываю в глаза. Потом присаживаюсь на постель. Целую ее пальцы, ладонь, руку повыше локтя, целую в шею. На миг она замирает. Я знаю, отлично знаю, куда ведет эта ласка. Знает и Галина. Но ни один из нас не хочет побороть себя, да и не в силах…

И фартук к лицу Галине. Она приносит жареную рыбу и водку. Мы пьем с ней на брудершафт и целуемся.

— Рамаз поведет сегодня Галину на симфонический концерт, в Сочи.

— Галина!

— Пожалуйста, прошу…

— Знаешь же, вернемся поздно, все утро пропадет. Если не поработаю утром, день для меня потерян.

— А тебе много еще осталось?

— Не знаю. Понятия не имею, как они поведут себя.

— Кто — они?

— Герои рассказа.

— А кто они?

— Галина и Рамаз.

— Правда?

— Правда.

— Рамаз никогда не врет. Рамаз славный мальчик.

Галина виснет на моей шее, дрыгает ногами, в телячьем восторге бьет себя чуть не по спине.

— Галина не хочет ехать в Сочи.

— Умница!

— Прочитаешь, когда закончишь?

— Посмотрим.

Вода холодная, прозрачная. Жаль входить в море — замутится. Удивительный цвет у камней под водой. Видно будто сквозь пелену тумана, на размытом фоне — большом, поразительном. А достанешь из воды, и снова обретают четкую форму и четкий цвет, исчезают полутона, нарушается гамма.

Мы с Галиной утыкаемся друг в друга носами и ныряем. Под водой ее глаза чудно увеличиваются. Нас разбирает смех, изо рта вылетают пузырьки и дружно уносятся вверх.

Галина одинаково легка и в воде, и на земле, почти невесома. Мне все кажется, что она выскользнет из моих рук, изовьется в воздухе и исчезнет, и я хватаю ее покрепче, чтобы этого не случилось.

Я чувствую скрытую в ней энергию и боюсь, что не поймаю ее больше, если выпущу, так мне кажется, но так не происходит: отпускаю ее, а она не убегает, остается со мной.

Горячая галька, приятная сначала, обжигает ступни. Солнце знойное, ярое.

Галина рассекает волны, а к ней то и дело подплывают парни, заговаривают. Я злюсь. Ложусь на спину и закрываю глаза. Время почти замирает, идет медленно-медленно. Взгляд мой сам устремляется опять к Галине. Картина все та же. Я злюсь, ревную. Почему именно за Галиной увязываются, чем она притягивает к себе? Гляжу на небо. Небо — цвета моря. Наперегонки несутся в синеве легкие облака. Одно маленькое вырвалось вперед, это Галина. Интересно, нагонят ее?!

Холодные брызги возвращают меня на землю. Меня целуют в плечо, и я разом успокаиваюсь. Досадуя на себя, нашариваю рядом с собой Галины волосы. Галина снова целует в ладонь. Меня коробит, и все же приятно в эту минуту.

— Собирайся, уходим.

— Почему?

— Иди под душ, Галина.

— Ты серьезно?

— Да.

— Куда пойдем?

— На гору.

— Хорошо на горе?!

К вечеру похолодало. Галина в брюках, в черном свитере, и волосы ее кажутся еще светлее. Поразительно красива и стройна. Мы сидим у моря. Дивная южная ночь кромешно темна, луны нет. Я ложусь, пристраивая голову на ее коленях. Она старается сесть так, чтобы мне было поудобней. Тучи сплошь затянули небо, непроницаемо скрыли луну. Хотел бы знать, где теперь облачко, которое утром шаловливо играло с ветром? Наверное, ждет, когда взблеснет молния, чтобы вырваться из кольца зловещих туч, спастись. Но не вырваться облачку из мрачного окружения, никакой на это надежды, и покорно подчиняется чужой воле. Неужели в самом деле так? Почему бы не излиться слезами, не вернуться в море? Неужели в небе лучше?! Надоел, по-видимому, этот круговорот, утомило кружение между небом и морем. Ведь море не оставит у себя надолго! Исхлестает волнами, разнесет, распылит на мельчайшие частицы, невидимые, почти лишенные массы, и снова придется унестись ввысь. Припомнились мне слова, сказанные в давние времена: «Все реки текут в море, но море не переполняется, к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь».

— Что ты сказал?

— И в жизни человека так. Произойдет что-нибудь однажды — случайно или закономерно, а потом повторяется и повторяется — до самой его смерти, только в большом масштабе, что ли, и хотя человек уже знает приблизительно, что ему предстоит, что произойдет и как, все равно ждет с нетерпением, жаждет узнать, как кончится, чем. А если происходит не так, а иначе, приписывает это случайности, считает непредвиденным случаем, даже если вся его жизнь была подготовкой к этому. Поразителен цикл повторов и поразительно разнообразие форм и красок, но незыблема основа, неизменен сам принцип: «Что было, то и будет, и что делалось, то и делается»…

— Что ты сказал?

— Ничего, думаю.

— ?!

— Галина…

— Что?

— Пошли домой.

— Не хочу.

— О чем бы ты сейчас помечтала? Только быстро, не думая!..

— Не знаю…

— «Тетра», хорошее вино.

— Не возражаю.

Удивительно идут Галине брюки и свитер. На этот раз волосы у нее зачесаны на одну сторону. Как бы ни причесалась, ей все к лицу. Солнце почти обесцветило волосы, но мне нравятся такие — целую их, когда Галина спит.

Я беру ее за руку, и бредем домой.

На улице уже пустынно. Стесняться некого, и я целую ее через каждые семь шагов. Число семь мое излюбленное число с детства, особняком стоит, ни на что не делится.

Добираемся наконец до дому.

— Хочу к тебе.

— Нельзя.

— Галина хочет к Рамази.

— Перестань.

Ветер разогнал тучи. Луна висит, как огромная капля. Лучи ее пробираются сквозь кипарисы перед домом и ласкают обнаженные бедра Галины. Она встает, полуголая, раздвигает на окне штору и, как ребенок, устраивается на узком подоконнике, припав грудью к к коленям, еле удерживаясь, а луне только то и нужно было — обвивает лучами чародейку-блондинку.

Я собрал свои бумаги, сложил, вздохнул облегченно. Сегодня не встретил солнце — не смог прервать работу.

Как ни странно, после напряженной работы ранним утром, устав, я чувствую прилив сил.

Галина спит. Хочется разбудить, но жаль ее, зачем лишать сладкого утреннего сна. Выхожу во двор.

Хозяйка точит топор. Поленья раскалываются легко, и клин не нужен. Хозяйка что-то говорит насчет молодости, а у меня перед глазами лицо спящей Галины, ее гибко, по-кошачьи, свернувшееся тело. Я забиваю топор в чурбак и тихо возвращаюсь в комнату. На цыпочках приближаюсь к ее постели. Еле умещаюсь рядом, кладу голову на ее горячую руку. Галина, не размыкая век, нащупывает мои волосы, привлекает к себе и вдруг, словно обессилев, отпускает меня. Я утыкаюсь лицом в ее мягкую грудь. Спирает дыхание, но я шевельнуться не хочу. Стук ее сердца нарастает, разрывает мне барабанные перепонки.

Открываю глаза. Галина испуганно бросает на стол исписанные мною листы.

— Прости…

— Ничего.

— Много осталось?

— Не знаю.

— А все-таки?

— Я без конца могу писать.

— Рамаз любит Галину?

— Галина умница. Галина помолчит.

Мне нравятся глаза Галины. Они синие, синие, а не голубые. Но главное все же их взгляд, а не цвет. Все отражает этот взгляд — ее интеллект, ее душевную чистоту, нежность, стыдливость, чуткость и немыслимое самолюбие. Я многое могу вычитать в ее взгляде. А самое поразительное в глазах Галины — это излучаемый ими свет. И еще в них — ее молодость, и это останется в них, вероятно, до конца ее дней, в этом суть. Свет глаз подавит, перечеркнет возраст.

— Как чудно ты на меня смотришь…

— Пересядь в тень, перегреешься.

— Я уже загорела?

— Сойдешь за пастушку из Ганы, которая крокодилов пасет.

— Не стыдно?

— Стыдно.

— Рамаз плохой мальчик. — И обнимает, не давая обидеться.

— Пошли на пляж.

— Поздно уже, солнце заходит.

— Тогда наряжаемся и отправляемся ужинать.

— Куда пойдем сегодня?

— В Эшеры.

— Ой как здорово! Какое платье надеть? Медузу?

— Да.

— Туфли на французском каблуке?

— Да.

— А ты в чем будешь? В свитере? В смокинге? В свитере, конечно.

— Да.

— Любишь меня?

— Галина умница. Галина помолчит.

Ресторан расположен в ущелье, и ветру раздолье.

— У тебя день рождения?

— Я каждое утро рождаюсь.

— А здесь холодно.

— Сейчас согреешься. Нравится тут?

— Очень.

— А что нравится больше, я или…

— Ты.

Воздух недвижен. Небо оковано звездами. Душно, нечем дышать. Зря выпили вторую бутылку. Кто неволил? Никто, хотелось. Тогда нечего сожалеть! Хорошо, молчу. Остыть бы только немного. Хотя бы ветерок повеял. Оставаться в комнате невмоготу.

Когда Галина босиком ступает по гальке, она напоминает мне неведомого зверя мезозойской эры. Луна светит вовсю, и отчетлива тень Галины — тень красивого и беспомощного зверя. Больно чувствительным ступням, и она идет к морю, смешно, странно переваливаясь из стороны в сторону, изгибаясь. Так мило изгибается! Но вот ноги исчезают в воде. Потом вода поглощает Галину по пояс, и уже плещется на обнаженной груди, нежит ей шею.

Сияет луна среди мерцающих звезд, завлекает Галину, уводит куда-то, колебля перед ней зыбкую дорожку цвета расплавленного олова. А во мне все пылает, горю с макушки до пят — горит каждая клетка. Кидаюсь на прохладный песок, катаюсь по нему. Никакого облегчения. Жар испепеляет. И внезапно остужает холодное-прехолодное тело, и так желанны, приятны прохладные губы, обрывающие мне дыхание. Я знобко дрожу и блаженно закрываю глаза…

Небо выцветает. Роса, копившаяся всю ночь, куда-то исчезает, как и звезды. Солнце уже обагрило край неба. Я подхватываю Галину и несу ее к дому, избегая встречных. Стелю ей постель, укладываю и ясно осознаю, что заставляет меня писать, писать, не уставая и не успокаиваясь. Не будь этой девушки и строки б не сочинил. Поразительной силой наполняет одно лишь ожидание самозабвения, одухотворения, того чего-то огромного, окрыляющего, что не принадлежит ни мне, ни Галине. Осторожно прикрываю ее тонкой простыней и возвращаюсь на берег за одеждой.

Весь день льет дождь, завывает ветер.

Галина натягивает на ноги чулки и очень похожа в эту минуту на балерину Дега, прелестную и эфемерную. И мерещится — вытянется на носках и унесется ввысь.

— Вот уже сколько дней Рамаз не работает, что случилось?

— Не знаю, как закончится.

— Почему?

— Не могу их неволить. От них зависит конец.

— От Галины или тебя?

— От обоих вместе.

Весь день льет дождь и завывает ветер.

Я смотрю из окна на бушующее море. Оно жаждет подняться, хотя бы на колени привстать, невмоготу больше ползать. Галина надевает свитер, обнимает меня и, положив голову на мое плечо, тоже устремляет взгляд на море.

Во время волнения море как никогда сближается с небом. Их слияние на горизонте в ясную тихую погоду иллюзорно. А сейчас ветер свивает гладь моря в струи, взвихривает их, и море высоко-высоко вскидывает свои корявые руки, устремляет их ввысь, а руки разветвляются, множатся и, чудится, вот-вот вцепятся в провисшую тучами грудь неба, раздерут, оборвут. Лишь ураган соединяет море с небом. Водяные вихри постепенно вытягиваются и напоминают уже воздетые в молитве руки старухи. А потом, словно спохватившись, боясь, как бы разъяренное небо не обрушилось, наливает руки свои силой и обращает их в прочные, надежные опоры.

А ветер все воет. Горизонт едва приметно светлеет, насыщаясь блеклой желтизной заходящего солнца. Со всех четырех сторон, словно занавес, опускается непроницаемый туман, закрывая величайшую сцену природы.

Я молчу. Молчит и Галина. Оба инстинктивно, под стать диким животным, чувствуем приближение конца.

Ветер угомонился.

Мы так же молча надеваем дождевики и, держась за руки, неторопливо шлепаем по мокрой улице.

В ресторане тепло, светло, чисто.

Танцуем.

Галина опускает голову на плечо мне, глаза ее полны слез. Я прижимаю ее к груди и крепко-крепко целую под мочкой. Мы останавливаемся, но откуда-то снова доносится музыка, и мы снова танцуем.

Официант носится метеором.

Мы последними покидаем ресторан.

Дождь все льет.

Темно.

Домой возвращаемся промокшие. Переодеваемся в сухое и все равно дрожим от холода.

Галина укладывается спать. Я укрываю ее теплым одеялом, подворачиваю края под ноги.

— Галине холодно?

— Очень, очень холодно.

По шоссе изредка проносятся машины.

Дождь тоже унимается. Моросит. Под лампионом медленно летят к земле, напоминая снежинки, легкие капельки. Я поднимаю руку и останавливаю первую же машину. Монотонный шум мотора навевает сон, и мне снится озаренное сияющими лучами солнца синее Черное море, в котором нежатся медузы.

1962

МАЛЬЧИК

Бывают дни, когда солнце изливает на город всю свою жгучую желтизну и, словно не желая оставаться на небе, истекает знойными лучами, заполняет собой улицы, дома, дачи, сады, поля, леса и горы.

От жары все притихает. Почти замирает. Людей одолевает лень. Они работают по инерции, одеваются в светлое, двигаются медленно, а тесную близость выносят лишь влюбленные, болельщики на стадионе да пассажиры в общественном транспорте.

Мой троллейбус соединяет окраину Тбилиси с центром. Вставать приходится в такую рань, когда на улицах, кроме дворников, ни души. Когда в сумеречном свете все тускло-серое, кроме той части неба, где невесомые облака ждут появления солнца.

Троллейбус почти пуст и несется быстро, свободно. Но постепенно улицы заполняются людьми, наступает час пик. С утра изведенные солнцем пассажиры теснятся, бранятся, наступают друг другу на ноги, возмущаются и утихают. Накаленный, насыщенный пылью воздух застывает. Вести троллейбус нелегко. Город чреват неожиданностями. За каждым поворотом может таиться беда, и нужны ясная голова, спокойные нервы, мгновенная реакция.

Я давно знаю своих постоянных пассажиров, знаю даже, чем занимается большинство из них — город сравнительно небольшой, многие знакомы, и их разговоры достигают моего слуха.

У меня, как у любого другого, есть любимый час в течение рабочего дня. Для меня — это время четвертого рейса, когда подъезжаю к остановке у Пединститута.

Она на редкость пунктуальна — я застаю ее на остановке всегда в одно время: наверное, никогда никуда не опаздывает. Стройная, привлекательная девушка. Не знаю — студентка она или работает. Я называю ее «стиляжкой Дали»[12], — одевается модно и кокетлива, мило облизывает губки, красива. Однажды ей не удалось втиснуться в троллейбус через заднюю дверь, и она подбежала к передней, жестом попросила открыть, не подозревая, конечно, что я давно приметил ее. И хотя я никогда не нарушаю правил, ее впустил. И так стремительно закрыл дверь, что следом за ней никто не успел войти в переполненный салон. Она улыбнулась и поблагодарила. С тех пор, подъезжая к Пединституту, я всякий раз нетерпеливо выискиваю ее глазами, и, если ее не оказывается там, день для меня меркнет.

Сегодня небо с утра потемнело — грязно-серые тучи неторопливо надвигаются на землю. Деревья замирают. Птицы летают совсем низко, тревожно кричат, наводя тоску, а тучи грузно повисают над обступившими город горами и гнетут его, душат. Улицы притихли, и кажется, будто настороженно ждут чего-то с неба. Люди возбуждены, взвинченны, спешат. Немного погодя из влажно набрякших туч безудержно посыпались озорные, неугомонные капли; капли шлепаются и шумно разлетаются. Тучи сердито ворчат. Тучи скупы, им жаль терять старательно накопленное добро, и пытаются удержать капли — плотнее подтыкают полы, но тщетно. Капли, хитрые, колкие, находят щель и летят вниз. Тучи негодуют — гремят, грохочут. Но капли не боятся, весело несутся вниз.

Люди осаждают троллейбусы и автобусы. Дождь нарастает, заполняет простор, кажется, тесно стало даже воздуху. Отяжелевший троллейбус непослушен, а мостовая мокрая, скользкая. Ноги мои работают ритмично, мерно, глаз мгновенно отмечает малейшую перемену на магистрали, смену цветов светофора и белые знаки перехода. Дождь все усиливается. С одной стороны, это хорошо — пешеходов нет, и улицами владеет транспорт. Прохожие смешно, неуклюже бегут к троллейбусу, топают по мутным потокам и клянут погоду. Стараюсь останавливать машину поближе к тротуару, осторожно закрывать двери, трогаться с места без рывков и не нарушать графика движения.

Машина летит вперед, летят на нее струи дождя, промывая крышу.

Поворот… Мяч… Мальчик… Крик.

Резко торможу, выхожу и стою под дождем. На части разорву паршивца, если поймаю. Вот он — широко раскрыв большущие глаза, в отчаянии смотрит на раздавленный мяч. Все оцепенели, слышу, как падает каждая капля.

— Лопнул, да?! Ух… покажу тебе! — грозит мальчику вожак — в голосе его слезы. Ребята стоят поодаль, боятся… У виновника влажно блестят глаза.

— Возьми меня с собой…

Я хватаю его за шиворот и вталкиваю в кабину, не давая ступить на подножку.

— В милицию его!

— Слыхано ли, в такой дождь футбол гонять!

— Поделом ему, сдай в детскую комнату, там его исправят!

Я закрываю дверцу кабины, и троллейбус мчится дальше. Движение возобновилось. Краска вернулась на наши лица — мое и мальчика. Пассажиры укоризненно качают головами.

— Почему опоздал, Леван?! — недовольно вопрошает диспетчер, утонувший в дождевике.

— Штанга сошла, — говорю я ему, высунув голову из окна, чтобы не слышал мальчик.

— Ладно, езжай, — разрешает он, постукивая карандашом по троллейбусу.

Мы едем молча. Показалась милицейская будка. Я не смотрю на мальчика, но ощущаю на себе его взгляд — следит за каждым моим движением. Возле орудовца, приятеля своего Закро, я замедляю ход. Останавливаюсь. Мальчик не шевелится, не сводит с меня глаз. Я опять высовываюсь в окно. Мальчик затаил дыхание.

— Закро, в кино пойдешь? — спрашиваю регулировщика.

— На что?

— Сегодня понедельник, значит, новая картина.

— Зайду за тобой в девять, — он закрывает оконце и продолжает свою работу. Мальчик серьезен, но глаза выдают радость.

Мы несемся дальше.

— Трус ты! — бросаю я мальчику.

— Нет!

— Струхнул!

— Нет.

На углу улицы кого-то дожидается женщина с зонтиком. Мальчик пригибается, прячась, и смотрит на меня.

Дождь иссякает.

— Возьми полотенце, просуши волосы. Простынешь…

— …

— Как звать?

— Дато.

— Сядь вон там, на реостат.

— На что?

— На реостат, — указываю ему пальцем.

Тучам надоело изливаться. Они поредели, и спрятанное ими солнце уже высветило их. Над асфальтом вьется легкий пар. Небо прояснилось. Женщина все стоит. Мальчик снова пригибается, выжидательно глядя на меня.

— Мама?

— Да.

— Сойдешь?

— Нет.

— Черт тебя бери, не отвяжусь никак!

Мальчик смущен. Но мне не до него, слежу за регулировщиком.

— Останови, сойду!

— Нельзя, потерпи до остановки.

— …

— Доберешься до дому?

— До свиданья.

Ртутным шариком скатился по ступенькам и пропал среди людей, вышедших прогуляться после дождя.

Дато долго не мог уснуть. Он думал о случившемся. Думал о товарищах, о водителе, переживал, что загубил ребятам мяч, что невольно провинился перед дядей Леваном. И почему у него подкашивались ноги, дрожали коленки — трус он? А дядя Леван наверняка не струхнул бы, он сильный, волевой. И все же мальчик твердо решил не становиться водителем троллейбуса. Решил это, когда, сидя на реостате, услышал треск и жужжание контактов. Потом в потоке влажного воздуха, сквозь который летел троллейбус, он различил вдруг сверкающие частицы всевозможных форм и пытливо уставился в небо: где оно кончается, что там — в самом конце? Нет, не троллейбус был ему нужен. Он мечтал о машине, которая доставит его до неведомой конечной остановки, и был уверен — сам создаст еще невиданный воздушный корабль, а может, кто-нибудь из его сверстников.

* * *

На углу улицы я заметил Дато — в руке портфель, галстук сбит набок. Завидев меня, он просиял, хотел что-то сказать, но мой троллейбус быстро промчался мимо — движение неумолимо, к тому же я делал последний круг и очень устал: устали мышцы, глаза.

Закончив работу, я пообедал в столовой и отправился домой. С порога отметил опостылевший беспорядок в комнате. Не раздеваясь, растянулся на постели. Каждого гнетет иногда тоска. В моем настроении женщина всплакнула б, верно, и все же прибрала комнату, занялась бы собой, а я отрешенно, бездумно уставился в пол, в деревянный, некогда крашенный пол. Прихотливые изгибы древесных волокон образуют странные узоры, обрываясь в сучках. Сучки блестят, в тесном сплетении линий моим глазам рисуется обычно все, что мне хочется, чего жду. Но сейчас и узоры на сучках изменяют мне — не видны на темном полу. А в том углу комнаты, где лежат гантели и штанги, — радостное оживление: знают, если со щелканьем ключа в замке не раздается песня, если хозяин угрюмо молчит, значит, займется ими, и, довольные, блестят и скалятся. Но сейчас и они мне не желанны. Хоть до утра проваляюсь, потому что раздражен. Почему бывает так? «Почему? Почему?» — сверлит вопрос мозг.

День на исходе. Стемнело. Я задыхаюсь, как будто темнота поглотила мою долю воздуха. Мне не по себе, нервничаю, но вставать не хочу, не хочу даже пошевельнуться. Тоскливо оглядываю комнату, вещи потонули во тьме. Ищу глазами лампочку — невидимая, не излучающая света, она кажется нелепой. Безотчетно нажимаю на выключатель, и комната разом ярко озаряется, все меняется. И я вскакиваю — будто подбросила необоримая сила. Распахиваю окно, свежий благодатный ветерок обвевает лицо. Что ж, человек я, а человек то в духе, то не в духе, в разном бывает настроении. Ради одного этого стоит жить!

На углу улицы с портфелем в руке Дато, машет мне галстуком. Я останавливаю троллейбус, он влетает в кабину.

— Здравствуйте, дядя Леван! — Дато сияет.

— Здравствуй. Почему не в школе?

— …

— Прогуливаешь?

Он мрачнеет.

— Когда должен вернуться из школы?

— В час.

— Времени у тебя навалом. Как дела, что нового?

— Я? Ничего… Останусь…

Но я не дослушал его — на площади Руставели в троллейбус вошла Дали — «стиляжка Дали». Взяла билет и удобно расположилась на сиденье. Я быстро повернул зеркальце так, чтобы только ее и видеть. Мальчик почувствовал себя неловко и кашлянул.

— Ну, что скажешь нового?

Дато удивленно промолчал, но выражение лица его так и говорило: «Сколько можно спрашивать одно и то же».

— Ничего нового, значит? Ладно… Давай, я расскажу тебе историю. В прекрасном царстве жила-была прекрасная царевна — красавица писаная, но очень спесивая. Знаешь, что значит спесивая?

— Знаю, воображала.

— И захотелось ей однажды погулять в лесу. Лес был дремучий и, как говорили, полный неведомых опасностей, но она понятия об этом не имела: правда, пошла она туда со страхом. А в лесу ничего страшного не обнаружила, разочаровалась и хотела уже вернуться во дворец — надоело ей бродить одной, как вдруг повстречала простого табунщика, сильного, ловкого. Не доводилось табунщику видеть такую прек…

— Открой дверь, нашел время сказки сказывать.

— Извините, пожалуйста… На чем я остановился?

— Не видел табунщик такой красивой…

— Табунщик глаз от нее не отводил, поразила его ее красота, да только в той стране для человека понятие долга было выше всего, и для табунщика долг был важнее личного чувства, поэтому парень вздохнул и продолжил свой путь. Табун, который он пас, принадлежал царю, и табунщик часто встречал царевну, но та не замечала его страстного взгляда, мечтая о царевиче-чужеземце.

Дали стояла у выхода, собираясь сойти у Пединститута. Я сбавил скорость, чувствуя, как краснею. Дали сошла, а мальчик проводил ее таким взглядом, что я понял — наивной была для него моя сказка, давно перерос он ее.

— Поколотили тебя из-за мяча?

— Нет. Не разговаривают со мной ребята, один был у нас мяч и…

— А если получишь новый?

— Лучше меня игрока не будет.

— Подойди завтра после уроков. А уроки больше не прогуливать, а то все — конец нашему знакомству.

— Хорошо.

Я остановил машину у дома, где жил Дато, и попрощался с ним.

У кассы толпятся водители — сегодня зарплата. Ребята шумно шутят, смеются, будто и не устали после работы. Кассир быстро выдает деньги, долго стоять не приходится. Я расписываюсь в ведомости и спешу уйти. У входа меня, как всегда, ждет Закро — четыре раза в месяц, в дни зарплат, мы встречаемся без уговора и пешком отправляемся домой, выясняя наше финансовое состояние.

— Ты куда, Леван? — недоумевает Закро.

— Мне в спортмагазин. Пошли со мной, если хочешь.

— Новые гантели нужны или эспандер испортил? — попробовал он пошутить.

— Идем, узнаешь.

Мы пошли по проспекту Руставели, зеленому, многолюдному, полному жизни. Шли не спеша, разговаривая… Внезапно я заметил «мою Дали» с каким-то спесивым типом. Хоть бы на человека был похож, стерпел бы я еще. А «моя Дали» улыбалась надутому индюку, заглядывая ему в лицо. Обозлился я. Заклокотало все внутри. А почему, собственно? На кого я злился? Из-за чего? Откуда я знаю. Горло перехватило — звука проронить не могу, грудь теснит, и я поверил — сердце способно разорваться. Успокойся — это брат с ней… Или родственник… Под руку?! Нет, не брат и не родственник. Зачем обманывать себя? Затем, что утешаю себя, затем, что хочется так думать! Что-то душит. Душно. Жарко в проклятом городе… Нестерпимо видеть, как касается грудь Дали руки этого недоноска. А какое мне дело?!

— Что ты молчишь, Леван? Хватит думать.

— Пошли обедать в ресторан, я плачу.

— Ты же хотел в спортмагазин, вот он. Зайди, купи, что нужно. Я постою тут, полюбуюсь на девочек — посмотри, какие идут мимо.

— Закро, прошу, перестань.

— Зря просишь.

За одной бутылкой последовала другая, за ней — третья… Потом приятели подсели к нам… А утром, не то что за руль сесть, от шума машин, врывавшегося в окно, тошно было.

Дато стоял на обычном месте.

— Что с тобой, дядя Леван?

— Какой я тебе дядя! Зови просто «Леван».

— Заболел?

— Нет, плохо спал.

— Почему?

— Не поймешь, мал еще.

Из своей будки высунул голову Закро, засвистел. Потом он подошел — я остановил троллейбус.

— Из-за какой-то девки и я пострадаю, и ты, и этот мальчик. Мне достанется за то, что спускаю тебе нарушение правил, — ты поехал сейчас на красный свет, тебя загрызет совесть — раз я пострадаю из-за тебя, а мальчик не получит подарка. Осталось у тебя хоть немного денег?

— Придержи язык! Осталось, понятно, — уверенно сказал я, вспомнив, что в кармане пусто. Мальчик затаил дух, я рванул машину с места.

В Тбилиси бывают дни, когда размякает асфальт — стараниями солнца. В такое время в кабине невыносимо, трудно сидеть, металл накален. Открываю окно как можно шире, но это не спасает от духоты. Иногда я снимаю рубашку, хотя и непозволительно. И тогда мышцам приволье, они состязаются с железом в быстром и точном движении, доказывают свое превосходство в ловкости, сноровке. И в этот раз я так увлекся соревнованием, что не заметил, как пристально смотрела на меня «Дали», собираясь сойти. Во взгляде ее было что-то непривычное. Нет, я не обманывал себя. Он многое выражал. И я не остановил машину, не дал ей сойти. Пассажиры загалдели, но я не слушал их, смотрел в зеркальце на ее лицо. Задумалась «моя Дали». О чем?..

На конечной остановке, когда салон опустел, я надел сорочку и устремил взгляд на «Дали», удобно расположившуюся на сиденье. Она тоже посмотрела на меня, и я понял — запомнился ей. Хотел заговорить с ней, узнать настоящее имя, но подойти не мог, ноги не шли. Мы не сводили друг с друга глаз, пока она не смутилась и не отвернула голову.

Улицы покрыты тонким слоем слякоти — асфальтным салом, как говорят водители. Видно, всю ночь шел дождь. Сегодня нужна предельная осторожность — особенно опасны повороты и внезапное торможение, скользко — всякое может случиться.

Подъезжаю к Пединституту. Волнуюсь, разумеется. На остановке полно народу. Все с зонтами — собирается дождь. «Дали» не видно. Поднялся последний человек, студент. Я медлю. Пассажиры спешат на работу, нервно поглядывают на часы, вздыхают, выражая неудовольствие. Я пытаюсь отбросить мысль, что «Дали» сознательно не пришла, догадалась обо всем, минутное влечение ничего не значит, а истинного чувства нет. Но с другой стороны, она ведь не знает, когда я работаю. Задерживать дольше троллейбус нельзя, и все же не спешу тронуть машину, но правая нога сама нажимает на педаль. Я набираю скорость. Внезапно из подъезда выбегает «Дали», летит к троллейбусу, обнажая колени, надеется вскочить в отошедший троллейбус. Я приостанавливаю машину, открываю ей переднюю дверь. Она улыбается мне особой улыбкой и, еле переводя дыхание, благодарит.

Троллейбус несется ветром.

Счастье выпадает каждому. И не обойдет человека положенное ему счастье, потому что человек достоин его. Я способен сейчас согнуть железо, столько во мне силы, мощи, и наделяет меня всемогущей силой девушка, примостившаяся за моей спиной у кабины.

Где мой маленький друг, мой наперсник, — получит сегодня подарок! Наперсник ждет на обычном месте. Я опять нарушаю правила, но это в последний раз. Дато несется к машине; «Дали» помогает ему подняться. Они улыбаются друг другу. Взгляд у мальчика лукавый. «Нет, Дато, рано еще, рано». — «Почему?!» — вопрошают его большие выразительные глаза. «Не знаю». — «Дай я…» — «Нет». — «Почему? Узнаю хоть имя». — «Нет, не надо. Не время сейчас».

— Угадай, что у меня тут?

— Мяч! — воскликнул Дато.

Углядел негодник. Схватил, прижал к груди, а потом, положив его возле реостата, прыгнул мне на спину, вдвойне обрадованный. Впереди вспыхнул красный свет, я резко затормозил, но было поздно.

Троллейбус скользнул, преградив дорогу машине на перекрестке. Машина вильнула в сторону — растерялся, видно, шофер. В такую погоду ни в коем случае нельзя было сворачивать на большой скорости и тормозить при этом. Крики и милицейский свисток режут слух.

— Сходи, Дато, живо!

Не положено ему в кабине. Я отвел троллейбус в сторону.

Немного погодя все успокоилось, движение возобновилось. По пути в отделение милиции мне все виделись большие испуганные глаза моей «стиляжки», «моей Дали», ее изящная фигура и кинутый у реостата мяч…

Мальчик без конца приходил на угол улицы — и утром, и после уроков, и вечером. Стоял, ждал, думал. И однажды повстречал «Дали». Она шла под руку со своим спутником и смеялась. Злость взяла мальчика.

А «Дали», высвободив руку, беспечно спросила его:

— Что ты тут делаешь?

— Жду!!!

Она улыбнулась Дато и потрепала по щеке. Потом, дразняще касаясь грудью руки своего спутника, пошла с ним дальше, продолжая скучный, избитый разговор.

А мальчик?

Мальчик стоял и ждал.

1962

РЫЖИК

Высунувшись из слухового окна, мальчишки затаив дыхание следили за Рыжиком.

Жестяная кровля была накалена. Знойное солнце не жалело лучей, прожигая ее. У мальчика нестерпимо горели босые ступни, но пути назад не было — не позориться же перед ребятами. Он тихо, незаметно крался к жертве — у самого края крыши беспечно нежилась серая кошка, переваливаясь с боку на бок и потягивая лапки.

Ираклий еле превозмогал боль, кусал губы, но упорно продвигался вперед. Вот уже в двух шагах кошка. Он тихо присел на корточки, живо ухватил свою жертву за хвост, вскинул и, покрутив над головой, запустил во двор. Кошка завопила.

Мальчишки загомонили, повыскакивали из тенистого чердака на крышу и тут же ринулись назад — жесть обожгла ступни.

Ираклий гордо, спокойно обернулся к ним.

— Молодец, Рыжик!

— Вот это да! — восхищались изумленные мальчишки.

— Ну что, держу слово! Скажу — сделаю!

— Молодец, Рыжик! — повторил Шакро.

Мальчишки сбежали во двор поглядеть на кошку. Бедняжка жалостно мяукала на коленях старой Тебро, бабушки Рыжика, а та недоумевала: почему, зачем спрыгнула кошка с крыши?! Мальчишки захихикали и умчались гонять мяч.

— Идешь с нами? — спросил Шакро Ираклия — Рыжика.

— Нет.

— Почему?

— Чей мяч? Новый?

— Мяч Тенго, отец ему купил.

— А то Рыжику купили бы! Дождется, как же! — самодовольно сказал Тенго.

— А ему и не нужен такой отец, — повторил Шакро слова одной из сердобольных соседок и подмигнул обладателю нового мяча.

— Не ваше дело! — бросил Рыжик и так покраснел, что веснушки исчезли под краской.

— Ну, идешь? — еще раз спросил Шакро.

Ираклий направился домой. Несколько дней не показывался он во дворе. Говорили, что лежит, — ступни обжег. Мальчишки еще больше завосхищались им, один Шакро злорадствовал:

— А что он думал, на горячую жесть, будто на ковер, ступал. Нашелся герой!

— А что — нет?! Вытерпел!

— Фашисты сжигали наших партизан, а они выносили!

Шакро дал сказавшему подзатыльник.

Мальчик захныкал.

Во дворе лучше всех дрался Шакро, но Рыжик горазд был на всякие проделки, поэтому ребята, хотя и боялись Шакро, обычно держали сторону Ираклия. Озорной был Рыжик, скучать не давал.

Бабушка Тебро говорила, что он с рождения поражал ее, особенный был… До трех лет слова не произносил, понимать — все понимал, а говорить не умел. Обожал лимонад, ничего больше не желал пить, не унимался, пока не получал его. Сколько ни объясняли, что вредно много пить, животик заболит, не слушал, плакал, просил и просил, пил, пока чуть не лопался, на улице мимо ларька с газировкой не давал пройти. Взрослые диву давались — столько пьет, куда только вмещается!

Однажды, напившись лимонада, он уселся на полу со своими игрушками, поджав одну ногу, и принялся ломать машинку. Бабушка перестала шить и позвала мальчика.

Ираклий встал, а ступить не смог, отсидел ногу. Лицо у него исказилось, на глаза навернулись слезы.

— Подойди, говорю! — рассердилась бабушка, не догадываясь, что с ним.

Малыш не двигался.

— Оглох! — вспылила бабушка.

— Н-не могу, н-не могу, нога болит, нога болит, бабушка… — залепетал вдруг Ираклий и, наверное, не умолк бы, если бы изумленная бабушка не вскрикнула так громко, что на несколько дней лишилась голоса. Соседи смеялись: ребенок заговорил, зато бабушка онемела.

А спустя неделю крики дворника ни свет ни заря подняли на ноги весь квартал.

— Что за люди, что это за люди! — орал он, стоя посреди двора.

Обитатели одноэтажного дома, где жил Рыжик, высыпали во двор.

— В чем дело?! Что случилось?!

— Почему льется вода?! Почему кран не закрываете?!

— Какой кран, о чем ты? — обступили его жильцы.

— Какой, какой! Один он у вас, этот, во дворе! Позавчера пришел — гляжу открыт! Вчера пришел — опять льется вода! Почему не закрываете, почему?!

Соседи загалдели. Накануне вечером последней набирала воду мать Шакро.

Она клялась, что хорошо закрыла кран, крепко.

А на следующее утро дворник снова расшумелся. Из крана по-прежнему лилась вода.

Надо было что-то предпринять. Кто-то нарочно оставлял кран открытым. Бабушка Тебро вызвалась покараулить, посмотреть, кто безобразничает.

Вечером, умыв внука под краном после долгих уговоров, обещаний и угроз и уложив его в чистенькую постель, она накинула на плечи шаль и присела на скамеечке под деревом в дальнем углу двора. Видели бы, как расширились у нее глаза, когда дверь ее комнаты отворилась и в белой ночной рубашонке вышел Ираклий. Малыш настороженно огляделся, прокрался к крану и открыл его до упора.

— Что ты делаешь? — вскочила Тебро.

Ираклий опрометью кинулся назад.

— Ах ты паршивец! — Тебро ворвалась в комнату. — Покоя от тебя нет! Что тебе неймется!

— Что… Что… — забурчал малыш.

— Зачем зря воду льешь! Зачем открываешь кран?!

— Чтобы кончилась вода!

— Зачем ей кончаться?! С ума сведет этот мальчишка!

— Не хочу умываться, не хочу каждый день руки и ноги мыть! — раскричался Ираклий (о том, что один лимонад будет пить, если вода кончится, он промолчал).

Тебро и сейчас переживала, вспоминая, как отлупила тогда малыша, но Ираклий не плакал. Он никогда не плакал. А дворник и на другое утро бушевал. Тебро, отчитывая внука, забыла закрыть кран.

Было бы кому слушать, бабушка Тебро без конца рассказывала бы о проделках внука.

Потом мальчик пошел в школу и совсем отбился от рук. Правда, учительница все равно любила его. Учился он легко, быстро все усваивал. Только девятку никак не удавалось ему написать, и учительница не знала, как помочь. В конце концов мальчик сам нашел выход: поворачивал тетрадку и писал шестерку. Тебро, радуясь его сообразительности, говорила соседкам: «В первом классе до этого додумался, милые, а потом-то что будет!» — и умиленно вытирала слезу.

— Доконает тебя мальчишка, Тебро, — посмеивались соседки.

— И пусть! Не вечно под небом ходить! Одна вот беда, кроме меня, никого у бедняжки нет.

— Дай же тебе бог здоровья! — сочувствовали ей женщины.

Однажды, когда бабушка Тебро пошла на собрание в школу, а Рыжик остался дома, кто-то несмело постучал в дверь.

— Войдите.

В комнату вошел мужчина.

— Бабушки нет дома, — сказал мальчик.

Незнакомец молчал, глаза у него были мутные.

Рыжик растерялся и повторил:

— Бабушки нет дома.

— Ничего, обожду, — и незнакомец двинулся к тахте, но, прежде чем сесть, спросил: — Можно подождать?

Мальчик не ответил.

Человек закурил и вздохнул.

— Подойди ко мне, сынок, — сказал он после долгого тягостного молчания.

Рыжик не шелохнулся.

— Поди сюда, говорю! — повысил голос мужчина. Потом встал и сам подошел к нему — в нос мальчику ударил винный перегар.

Вспомнились слова бабушки: «Ни совести у него, ни стыда!» И он испуганно прижался к стене.

— Ты знаешь, что у тебя есть отец?! Может, скрывают?! — громко спросил мужчина и уткнулся взглядом в пол.

«Да разве он отец, такого ангелочка бросил из-за какой-то дряни!» — опять прозвучали в голове слова бабушки.

— Чего молчишь! Отвечай, когда спрашивают!

«Почему я в суд подавать должна, милые мои! Был бы человеком, сам бы понимал — содержать надо родное дитя!»

— Говорят тебе, что я прихожу, когда ты спишь? Говорят?

«Подам на алименты, так он скажет потом, будто и меня кормит! Хватает моей пенсии, обходимся. Знать его не хочу, и копейки от негодяя не возьму! Бесстыжий, бессовестный!»

— Скажи хоть слово, слышишь! — у человека задрожал подбородок.

Ираклий оцепенел. Холодная стена обжигала спину, его трясло.

Мужчина положил что-то на стол и пошел к двери. На пороге задержался, обернулся, отыскал глазами прилипшего к стене ребенка. Внезапно рванулся к нему, прижал к груди и несколько раз поцеловал в голову. И быстро покинул комнату, да так хлопнул дверью, что стекла в окнах зазвенели.

Ираклий растерянно опустился на пол. Потом вскочил, выглянул во двор, там никого не было.

На столе он увидел деньги. «Мяч куплю!.. Нет, не возьмет их бабушка. Отругает еще, а при чем я?»

Тоскливо стало в комнате одному.

Он вышел на улицу. В конце ее, где проходил шумный проспект, стояли двое. Один чуть пошатывался и громко требовал:

— Верни долг. Долг надо возвращать!

— Не занимал я у тебя! Ты что, друг?

— Из-за пятерки отказываешься?

— Сколько повторять, не брал у тебя денег.

— Одолжи тогда, будь другом!

— Ну нет… И копейки не дам. Оправляйся-ка домой!

— Нет, без денег не могу… — Он вывернул карманы.

Ираклий посочувствовал человеку… «Интересно, для кого, зачем нужны ему деньги?» — подумал он и помчался домой. Схватил деньги и бегом принес незнакомцу. Тот взял их, оглядевшись, и торопливо зашагал прочь, не поблагодарив мальчика.

Рыжик заметил, как радостно блеснули глаза мужчины, и он позабыл о неприятном посещении. Надо было идти домой, бабушка, наверно, вернулась из школы, но очень уж хотелось узнать, куда пошел человек, кому понес деньги. А незнакомец разом исчез. Рыжик перебежал проспект, едва не угодив под троллейбус, и пустился к боковой улице, круто уходившей вниз к реке, но «его» человека и там не было. Бегом вернулся назад, поспешил вдоль проспекта, заглядывая в каждый магазин, и остановился возле закусочной, полной табачного дыма и пара от горячих хинкали[13]. Какой-то мужчина вроде бы похож был на «его» человека. Рыжик прислонился к стене, перевел дух. Мужчина, обжигаясь, жадно ел исходящий паром хинкали, запивая водкой. Жирный сок пролился ему на рубашку, он небрежно вытер жир рукой. Рыжик рассмеялся, а тот залпом осушил стакан водки. Мальчик широко раскрыл глаза, пораженный: нет, этот не может быть «его» человеком! И все равно стоял и ждал, так долго ждал, что коленки ослабли. Мужчина пошел наконец к выходу. Он качался, спотыкался, но старался удержаться на ногах. Мальчик всмотрелся в него, но то ли навернувшиеся слезы, то ли вырвавшийся из закусочной пар помешали ему решить, «его» ли это был человек.

Медленно брел Рыжик домой, удлинял путь, тянул время. Все думал о человеке, которому нежданно привалило счастье, как бедняку в сказке, которого одарил золотом принц, попавший в их края в поисках сказочной красавицы (да, именно красавицы). И разбогатевший бедняк возвел в дивном краю большой дворец; лестница из дворца спускалась прямо к озеру, а в озере плавали золотые рыбки и красивые лебеди. Потом человек запряг в золотую карету белых коней и перевез к себе из развалюхи жену, бабушку и единственного сына. И долго жили они весело и счастливо.

1967

ЧЕТВЕРТЫЙ ГОРИЗОНТ

Нестерпимый звук у этого звонка.

Почти такой же по тембру голос у женщины, работающей на подъемнике.

Шахта на четыреста метров уходит в глубь земли. Через каждые сто метров подъемник останавливается у нового горизонта, выпуская одних рабочих и забирая других. Усталые, грязные и потные поднимаются наверх, а те, что почище с виду, опускаются вниз. В касках, грубых брезентовках, трехпалых рукавицах все мы смахиваем на жуков-землероек.

Нестерпимый звук у звонка. Не свыкнусь никак.

— Можно ехать? — громко вопрошает женщина и, не дожидаясь ответа, нажимает на тормозную педаль, опуская нас вниз. Подъемник рассчитан на пять человек, но в кабине тесно и пятерым. Мы плотно прижаты один к другому, запах потных тел бьет в нос.

Меркнет, исчезает дневной свет, и в темноте карбидные лампы мерцают, как гигантские подземные светлячки.

Забойщиков не радует мое появление — из-за меня у них простой, приходится оставить забой и ждать, пока я кончу «копаться», как они выражаются, то есть соскабливать молотком руду, изучать ее под лупой, оформлять документацию. Я понимаю их недовольство и не обращаю внимания: ничего не поделаешь, мало ли что не нравится мне…

Все мы здесь живем без семей. И все — от повара до «машинистки» — мужчины, не считая женщины, работающей на подъемнике. Эта единственная женщина, которую дано нам видеть, неказиста, тучна и одета в брезентовые брюки. Много чего толкуют о ней среди рабочих и держатся с ней развязно, по-свойски. Но я не верю толкам. Просто она здесь одна, и разве могут мужчины обойти ее молчанием?

Женщине тут не выдержать. Тут царство холода и ветра, колючего, влажного. Ветер никогда не стихает, завывает без устали, раздражая и угнетая. От солнца, ветра и карбидок у нас огрубела и потрескалась кожа на лице. Женщине с ее нежной кожей здесь не выдержать… Но Марго, так зовут женщину на подъемнике, выносит все.

Я уже свыкся здесь со всем, почти не вспоминается город с его кипучей, веселой сутолокой и красивыми девушками. И даже самое любимое, самое желанное — музыка отошла куда-то. Правда, временами находит острая тоска по музыке, и я думаю о ней, пока не начинаю слышать неуловимые, сокровенные звуки. Звуки постепенно находят ощутимое воплощение. Я почти вижу их. И уже ничто не тревожит душу, не терзает мозг, и я всем существом отдаюсь этому вдохновенному взлету. Я покоряюсь музыке. Она увлекает меня в выси, в голубой мир, и оставляет блаженно парить, хотя способна в любой миг швырнуть на землю и разбить вдребезги.

Рудник этот более ста лет привлекает к себе внимание. В прошлом здесь часто случались обвалы, приводившие к жертвам. И по дороге к шахте появилось небольшое кладбище. Не знаю, почему первую жертву предали земле у самой дороги. Проходить мимо кладбища неприятно, люди стараются не смотреть на него. Оно обнесено добротной каменной оградой. Внушительных размеров амбарный замок держит на запоре огромные черные ворота. Ключи от замка у Марго… Особенно поражает меня ограда — будто кто-нибудь способен сбежать оттуда…

За кладбищем небольшой овраг, через который перекинут мостик из березовых досок. Перейдешь овраг — и ты у шахты. Уже с мостика слышны шум подъемника, скрежет каната и нестерпимый голос Марго…

— На какой хоризонт, начальник? — орет она, обращаясь ко мне.

— На четвертый.

Рабочие уступают дорогу, пропуская меня. Четыре раза режет слух звонок.

— Можно ехать? — Марго пытается перекрыть звук звонка.

Неприметно нажав ногой на педаль, она, подобно ведьме, увлекает нас в подземный мир.

Четыреста метров — и я выхожу из подъемника. Дежурный по горизонту протягивает мне горящую карбидку и каску. По тоннелю, рассыпая искры, несется электровоз. Вагонетки покачиваются, налетают друг на друга, лязгают по рельсам колеса. Я сворачиваю в штрек и направляюсь к нужному мне забою. Под ногами грязь, со всех сторон сочится вода.

Штрек проходит под кладбищем, и странные мысли лезут в голову… Я озираюсь и неестественно, басом говорю: «Я ниже всех, ниже всех».

Когда я вскидываю голову, осматривая потолок, на лицо мне падают капли, и кажется, что вода просачивается из могил, неся с собой тайны покойников. Они доверяют подземным водам, поверяют им сокровенное — ведь вода всего лишь вода, никому не выдаст, а ей только того и надо — шумно стекает к сердцевине земли, судача с рудоносными пластами и жилами, со всем, что встречается на пути. Но я не понимаю ее речей, да и не хочу. Что мне за дело до тех, кто покоится наверху. И вода не достигает своей цели. В конце концов она иссякает и исчезает.

Вдали замечаю шахтеров. Их трое. Гигантские тени колышутся вместе с пламенем карбидок. Видно, жарко им, обнажились по пояс. Сплошь покрыты рудной пылью. Бугрятся мышцы рук и плеч, делая фигуры уродливыми, несоразмерными.

Я здороваюсь с ними и, закрепив карбидку в расселине, присаживаюсь на мокрые грязные обломки руды. Забойщики прекращают работу.

— Закурим?

Еле зажигаю отсыревшую спичку. От карбидки прикуривать нельзя — трескается эмаль на зубах.

— Ну как, хорошо мы поработали?

— Хорошо.

— План выполним?

— Может быть…

— Не перевыполним?

— Измерим в конце месяца и…

— А сейчас? Сейчас — как думаете? — допытываются все трое.

Они терпеливо ждут, пока я закончу работу.

Утираю пот и снова предлагаю:

— Закурим?

Все затягиваемся.

— Как идут дела… вообще…

— Э-эх! — вздыхает малорослый, тщедушный рабочий.

— Ему домой охота, не терпится вернуться! — выдают его двое других.

— Почему?

— Только-только женился.

— Кончайте, — ворчит щупленький.

— Не нахвалится своей женушкой, — хохочут товарищи, заглатывая с дымом пыль.

Дым расплывается, смешивается с пылью, и мы едва различаем друг друга.

— Хороша она, хороша, — счастливо говорит молодожен. — Ядреная баба! Волосы светлые, глаза голубые, а в руках силища! Обнимет, так… — он сплевывает, швыряя на землю рукавицу.

— Скажи лучше, в постели какова, в постели! — забойщики давятся смехом, перебивая друг друга.

— Будь покоен, получше твоей жены! — парирует щупленький, с усилием дотягиваясь до каски одного из насмешников, дюжего малого, стараясь нахлобучить ее ему на глаза.

— Ха-ха! — грохочет исполин. — Одна нога моей жены твою с потрохами перетянет!

И все трое закатываются смехом. Дюжий исполин переводит дух и продолжает похваляться своей бесподобной половиной.

Он кулаком вытирает заслезившиеся от смеха глаза. Щупленький постанывает, держась за живот.

— Ох уморил… Ну и язык у тебя.

— А мне вот нравится такая… — начинает третий.

— Молчи, сосунок! — со смехом обрывают его. Он тоже смеется, но пытается договорить: — …такая, как…

— Как Марго? — заканчивает за него исполин.

Парень продолжает объяснять, но дружный хохот, удесятеренный подземным эхом, глушит его слова.

— Да погодите… дайте сказать… Мне нравится такая, чтобы грудь в руках не умещалась… — гогочет он вместе со всеми.

— Хо-хо-хо!

— И чтобы губастая, и ноги чтобы толстые… — парень задыхается от смеха… — А дома — чтобы юлой крутилась…

— И вкусно стряпала…

— И по хозяйству управлялась…

И снова покатываются со смеху:

— Ха-ха-ха.

Наконец успокаиваются, утирают слезы. Смех разом сменился тишиной, полной тишиной, словно никого тут не было и нет.

Шпуры готовы. Взрывник точен, он появляется минута в минуту, заряжает их и закрепляет бикфордовы шнуры.

— Уходите, ребята.

— Да ладно, поджигай! — пренебрежительно бросает исполин.

— Видишь, начальник тут, живо поднимут нас, выдадут на-гора, — утешительно добавляет другой.

Взрывник сначала закуривает и уж затем подносит спичку к шнурам — они разной длины, чтобы можно было сосчитать число взрывов. Рабочие одеваются, вскидывают на плечи инструменты. Никто не спешит. А взрывник устал, нервничает, долго ли ошибиться… Если взорвемся, наших рук и ног не найдут, так все перемешается. Но я не могу спешить. Коль скоро оказался тут при взрыве, надо выдержать. Рабочие пристально следят за мной. Всякий раз пытливо всматриваются в лицо — жаждут обнаружить признаки страха. Я ухожу последним. Слышу, нет, ощущаю всем телом, как шипят и укорачиваются за моей спиной горящие шнуры. Сердце уходит в пятки, все во мне сжимается. Не нравится мне эта азартная игра со смертью. Выбрались наконец в туннель. Взрывник останавливается. Он точен, как аптекарь.

— Раз, два, три, четыре, пять, шесть… семь! Слава богу! — спокойно сосчитал он глухие, но мощные взрывы.

Карбидки погасли, мы раскрыли рты — воздушная волна больно ударила по барабанным перепонкам.

— Седьмой шнур длинным получился, — заметил взрывник и задумчиво добавил: — А могло и наоборот быть. Тогда что?

— Молодец! — И дюжий забойщик одобрительно стукнул его.

Взрывник кашлянул и спросил, помолчав:

— Водки не найдется?

— Нет! — дружно и решительно сказали все трое.

Видно, меня постеснялись.

Зажгли карбидку.

— Ну как, план будет? — снова допытывается щупленький.

— Подъемник ждет, начальник! — кричит мне издали дежурный.

— Идем!

Четыре раза нестерпимо звенит звонок. Нас прижимает друг к другу. Все мы пропитаны потом и пахнем взрывчаткой, рудой и землей.

— Живыми вернулись? — рокочет Марго.

— Живыми, красоточка! — успокаивает ее взрывник. — У тебя водочки не найдется?

— Нет, — быстро отвечает она.

— Будет врать, наверняка ведь есть, — хлопает он ее по плечу.

— Говорю — нету.

— Марго, браток, замуж не хочешь? — шутит щупленький забойщик.

— Я те дам — замуж! — и Марго подносит к его носу кулак.

— Гляньте — кулачище-то! — дивится другой.

— Как дела на хоризонте, начальник? — обращается Марго ко мне, желая отвязаться от балагуров.

— Хорошо, Марго-джан, порядок.

— Ваш хоризонт передовой! Люб мне четвертый хоризонт.

— Спасибо, спасибо, — говорю я и иду дальше с рабочими.

— Марго верно говорит. Наш горизонт передовой. А с планом у нас как? План дадим? — не унимается щупленький.

Забойщики прощаются со мной. Взрывник сперва плетется за ними, потом торопливо нагоняет меня.

— Вы уж извините, может, у вас есть водка?

— Есть, пошли.

— Спасибо.

— Знаешь, что с тобой будет, если застану пьяным на работе?

— Знаю.

С трудом открываю дверь, совсем проржавела щеколда.

Взрывник залпом выпивает до краев полный стакан, утирает слезу и нюхает кусок хлеба.

— Ешь!

— Не хочу.

— Что с тобой творится?

— Осточертело мне тут!

— Пройдет, знаю же тебя. Скоро кончим разведку, определим запасы руды, утвердим, рудник сдадут в эксплуатацию. Прибудут грузовики, бульдозеры, экскаваторы, краны. Возведут город. Кладбище, наверное, перенесут. Зацветут сады, появятся школы, больницы, будет свет, радость, музыка. А когда уже привыкнем ко всему этому, придется снова собирать пожитки и двигаться дальше в горы, где будем мерзнуть в палатках, жить при свечах да керосиновых лампах, где будет маленькое огороженное кладбище, ключи от которого дадим хранить Марго. А ты придешь и скажешь мне… Знаю я тебя.

— Возьми с собой, начальник!

— И возьму, понятно! И тебя, и дюжего парня, и щупленького с его молодой женой.

— И наш участок опять будет передовым.

— Почему так думаешь?

— Знаю, начальник.

Взрывник наливает себе еще полстакана, пьет одним глотком и нюхает хлеб.

— Ешь!

— Не хочу!

— Что случилось?

— Ребята волнуются, спрашивают — план будет?

Я гляжу, как взрывник надевает шапку, как хлопает дверью, но шума не слышу. Я наливаю в стакан водку, пью не переводя дыхания и с аппетитом закусываю.

За окном темень. В комнату прокрадывается колкий ветерок. Я тушу свет и валюсь на постель. Закрываю глаза и заглядываю в себя. Ищу музыку, нахожу и отдаюсь ей всем существом. Она увлекает меня с собой высоко-высоко в голубой мир и оставляет парить одного, хотя может в любой миг швырнуть на землю, да так, что…

Кто знает, дадим ли план, если взрывник будет работать неточно?

1962

ДОРОГА

Северные отроги Кавказского хребта, неприметно понижаясь, переходят сначала в холмы, а затем в необозримую равнину.

Плодородная земля хорошо родит кукурузу, подсолнух, и с вершины горы равнина представляется желто-зеленым ковром. На четком геометрическом узоре ковра выделяются темные изгибы дороги. Дорога местами скрывается в высоких зарослях кукурузы, и только по клубам пыли, взбиваемой машинами, догадываешься, где она.

Но сегодня машине не взбить пыли — нескончаемо льет дождь, дорогу развезло.

Дождь почти не утихает, и работа у нас идет плохо, урывками. Поэтому не упускаем ни одного часа; чуть прояснится, сразу отправляемся в маршрут. Иногда и с дождем не считаемся, но это — иногда.

Сегодня у нас короткий маршрут, и едва дождь унялся, из комнаты на веранду вышел начальник нашей экспедиции Георгий.

— Попробуем осмотреть обнажения, пока снова не зарядил…

Мы извелись от безделья и согласно киваем, не давая ему договорить. Георгий обращает взгляд на Гогию.

Гогия — водитель нашего газика. В институт он перешел из городского треста по уборке улиц, где работал на мусороуборочной машине, и за ним сразу закрепилась кличка «мусорщик». Нрав у Гогии сварливый, бранчливый, а главное, старается Гогия ездить по асфальтовым дорогам, и геологи невзлюбили его. Без ругани и пререканий он не съезжал с шоссе, не сворачивал на проселок, а работа геологов не проходит, как известно, возле шоссейных дорог.

— Вам-то что, плевать на машину! Посидели бы на моем месте — знали бы! Машину беречь надо! Погромыхает по ухабам, погромыхает и станет.

Не помогали никакие доводы и уговоры. Не желал Гогия ездить по бездорожью. Вот почему ни одна экспедиция не радовалась приезду Гогии, хотя туго приходится геологам без машины.

— Не возьмет машина подъема! — уверял Гогия всякий раз, когда машине предстояло ехать в гору. — Слезайте и топайте пешком, ничего с вами не случится.

— Да ты что! Подъем на километр тянется, а мы с ног валимся от усталости, — возражали ему.

— Сказал — не осилит! Что я, хуже тебя свою машину знаю! Меня машина кормит, машина! Десять раз полезет вверх, и готово — заглох мотор. Гни потом спину, ковыряйся в нем! — повторял Гогия раз и навсегда затверженные слова.

Спорили с Гогией, убеждали, осуждали, но он упорствовал и пронять его ничем не могли. Но однажды, после очередного пререкания, Зураб подмигнул мне и выразительно произнес:

— «Чем я хуже этого гнилушки Гогии!..»[14] — И слово «гнилушка» прозвучало подчеркнуто пренебрежительно.

— Какого гнилушки Гогии? — спросил я лицемерно-наивно.

— Не помните этих слов из «Отараант-вдовы»?!

— Помним, как не помнить, — подхватил Георгий. — И мы заучивали в школе это место.

— А еще что заучивали? — будто бы не поняв намека, желчно спросил Гогия.

— «Сказал — не осилит! Что я, хуже тебя свою машину знаю? Меня машина кормит, машина! Десять раз полезет вверх, и готово — заглох мотор. Гни потом спину, ковыряйся в нем!» — скороговоркой выпалил Зураб.

— Ну, хватит, поговорили. — Гогия побагровел и весь тот день угрюмо молчал.

Вот так случайно обнаружили мы, чем можно было пронять Гогию; сравнение с гнилушкой оказалось обидней всякой брани. И стоило ему с тех пор заспорить, заартачиться, как один из нас тотчас начинал:

— «Чем я хуже этого гнилушки Гогии!..» Илья Чавчавадзе. «Отараант-вдова».

На этого-то самого Гогию выжидательно уставился Георгий. Гогия, бурча что-то, нехотя поплелся к машине.

Мы с Зурабом натягиваем сапоги. «Наряжается» и Тина.

— Стоит ли тебе мокнуть? — говорит ей Зураб.

— Ничего, поеду.

— Оставайся тут, без тебя обойдемся, — решает Георгий, а его слово последнее, обсуждению не подлежит.

Мы склоняемся над раскрытой картой.

— Переедем через эту речку, — Георгий показывает ее на карте. — А там рукой подать до обнажений.

Задача ясна. Гогия сигналит — ждут вас, дескать.

Георгий садится рядом с Гогией, мы с Зурабом сзади.

— Ничего для вас нет, ни дождя, ни слякоти, — брюзжит Гогия.

За окошком скучная картина бездарного художника: серое небо без просвета, зеленая земля без единого цветка и темные извивы убегающей из-под колес слякотной дороги.

— Сверни налево, — велит Георгий, выверяя по карте направление.

— Не проедем, что-то не вижу колеи, — нервничает Гогия.

— Зато после нас другие увидят, — успокаивает его Георгий.

— Слова вам не скажи! — вскипает Гогия.

— Почему?! Говори сколько хочешь… — Я примирительно кладу ему руку на плечо.

— Убери руку! — злится он. — Кто по эдакой жиже едет! Еле руль удерживаю, машина не слушается.

— Да, очень скользко, сбрось газ, — говорит Георгий.

Гогия сбросил газ.

Скоро по стеклам зашуршали дождевые капли.

Вдали обозначилась темная полоска реки.

Справа от дороги показалась отара овец. Растревоженная дождем собака трусцой обегала отару. Чабан на коне, потонувший в своей бурке, напоминал всадника без головы. Конь спокойно пощипывал траву.

На шум машины из бурки высунулась голова.

Георгий окликнул чабана и остановил машину.

— Куда направляетесь? — спросил чабан, ответив на наше приветствие.

— К станице Отрадная.

— Не проедете, залило брод.

— А другой дороги нет?

— Есть, через ту гору. — Он указал на единственную гору в окрестностях. — За ней станица Удобная, до нее километров сорок, а там и Отрадная рядом — еще километров семь.

— В три раза удлинять путь?! — возмутился Гогия.

— Ничего не поделаешь, речку не переехать, — убежденно повторил чабан.

— Нет ли где поблизости трактора?

— Трактора тут нет. Езжайте назад, не теряйте времени. И через гору-то, пожалуй, не переедете.

— Почему?

— Грузовики колхозное сено возят, очень глубокая колея, застрянете.

— Вот каркает! — разозлился Гогия.

— Не каркает, а остерегает, — поправил его Зураб.

— Давайте сначала брод проверим.

— Говорю же — увязнете! — крикнул нам вдогонку чабан, хлестнув коня.

И, пока не скрылся из виду, я смотрел, как он гнал своего жеребца по мокрой траве. Верная собака вприпрыжку бежала за хозяином; потом, словно устыдившись своего легкомыслия, вернулась охранять отару. Тучные овцы, пощипывая траву, брели за черным бараном; куда шел вожак, туда двигались все — и овцы, и собака, и чабан.

Гогия резко затормозил. Георгий боднул головой ветровое стекло.

— Дальше ехать опасно, точно увязнем, — объяснил Гогия.

Георгий не успел раскричаться — мы почувствовали, машину затягивает в топь.

Гогия включил оба моста. Газик взревел, словно ехал со скоростью двести километров, хотя в действительности еле отползал назад. Впереди осталась глубокая колея. Машина выбралась наконец на твердую почву и, облегченно фыркнув, развернулась.

— На большой скорости можно проскочить! — уверенно сказал Георгий, потирая ушибленный лоб.

— Нет, — отрезал Гогия.

Георгий молча двигался к речке.

Метров десять он шел довольно легко, но до середины речки было еще далеко.

— Проедем, проедем! — крикнул он нам. — Под ногами твердо.

— Ну скажите, есть у него голова?! — вскричал Гогия. — Сам по колено в грязи, а кричит — проедем!

— Не было бы головы, не поставили бы начальником. — Зураб ухмыльнулся, глянув на меня.

— Ладно, не доводи! — зарычал на него Гогия.

Георгий обтер сапоги травой, сел на свое место и упрямо повторил:

— Проедем. На большой скорости проедем.

— Проедем, как же! — Гогия пренебрежительно махнул рукой и направил машину в сторону горы.

Миновав кукурузное поле, мы добрались до горы, указанной чабаном.

Дорога тянулась по краю ущелья, да еще с уклоном к обрыву. А тяжелые грузовики действительно изрезали ее.

— Угодим в колею — не вылезем, — со злорадством пообещал Гогия.

— И камня не сыщешь подложить под колеса, — неожиданно поддержал его Зураб.

— Точно. А почему тут нет камня? — полюбопытствовал Гогия.

— Слой почвы мощный — вот почему.

На поворотах машина скользила по размокшей глине, норовя скатиться в ущелье. Требовались твердая рука и зоркий глаз, чтобы не сорваться вниз или не съехать в колею.

До перевала оставался один поворот, подъем был уже позади, но тут, почти у вершины, дорога резко сузилась. Гогии пришлось замедлить ход. Колеса забуксовали, машина медленно сползала к обрыву…

Гогия выключил двигатель. Георгий открыл дверцу и онемел: машина стояла у самого края дороги — ступить было некуда. Выбрались через дверцу Гогии.

— Придется вам подналечь с той стороны, — Гогия указал на обрыв.

Зураб сделал несколько шагов вниз и принялся вырубать молотком ступеньки, чтобы было где стать.

Мы с Георгием последовали его примеру. Потом, упершись ногами в крутой бок обрыва, дружно налегли на машину сзади.

— Попробую включить мотор, — сказал Гогия, садясь в машину.

Дверцу он оставил открытой, чтобы успеть выпрыгнуть, если машина начнет съезжать в ущелье. А мы? Успели бы мы отскочить от катившейся на нас машины?

Гогия чутко вслушивался в работу двигателя.

— Налегайте! Чего ждете! — заорал он, а может, крик вырвался из наших глоток. И в тот же миг газик рванулся — и все четыре колеса зависли в колее.

Гогия выругался.

— Приехали, — ухмыльнулся Зураб.

— Да, сходили в маршрут, — в тон ему сказал Георгий.

— Струсили мы, — заметил я как бы между прочим. — И машину испугали, от нашего крика подпрыгнула.

— Давайте еще раз заорите, а вдруг да выскочит из колеи! — издеваясь, предложил Гогия.

— Что будем делать? — сказал Зураб, пропуская его слова мимо ушей.

— Давайте закурим. — Георгий бросил на обочину, где зеленела трава, дождевик.

Мы молча присели рядом и стали разминать сигареты грязными пальцами.

— А вы знаете, что чудом уцелели, а?

— Тебе-то ничего, а мы одной ногой в могиле стояли, — буркнул Георгий.

— Вы бы успели отскочить, сорвись машина, а моих костей точно не собрали бы. — Гогия подошел к краю обрыва и заглянул в ущелье. — Камни! Там камни! — завопил он радостно.

Мы вскочили и тоже заглянули в ущелье — на дне белели огромные камни!

— Тащите их сюда, а я подниму машину домкратом! Подложим камни под колеса! Давайте, живее! — скомандовал Гогия, доставая инструменты.

Зураб лучший скалолаз среди нас, и я не удивился, что он первым спустился в ущелье. Георгий передернул плечами и требовательно посмотрел на меня. Я спокойно выдержал его взгляд и уступил ему дорогу.

Мокрая глина тяжелыми комьями налипала на сапоги, норовя стянуть их с ног.

— Сначала несите плоские камни — под домкрат, а то он проваливается в грязь, — распорядился сверху Гогия.

— А чуть округлые или шестигранные вас не устроят? — съязвил Георгий.

— Ах, как нам смешно! Ха-ха-ха! — отреагировал Гогия и сплюнул в ущелье.

Мы с Зурабом рассмеялись, Георгий насупился.

На дне ущелья обнаружили всего пять камней. Зураб взял под мышки два самых больших.

Георгий выжидал. Я схватил два других. И тогда Георгий подобрал оставшийся — самый маленький — и стал карабкаться вверх.

— Георгий, подержи-ка минуту этот камень, — попросил его Зураб.

И, когда Георгий перекатил здоровенный кругляк себе под мышку, Зураб обернулся ко мне:

— Давай помогу.

Георгий посмотрел на нас в ярости, но промолчал.

Измучились, пока выбрались на дорогу. Мы с Зурабом поочередно несли по два камня и не думая помогать Георгию.

— Это что же такое, начальник! Ты два тащишь, а они по одному?! — съехидничал явно довольный Гогия.

Он установил домкрат, сунув под него свой ватник, весь заляпанный грязью.

Гогия подложил камни под колеса с той стороны машины, которая была приподнята, и опустил домкрат. Вытащив телогрейку, пошел поднимать другую сторону машины. Зураб помогал ему.

— Вас послушаешь, и не в такую беду угодишь! Говорил же вам, не надо сюда ехать, — начал Гогия. — Что, я хуже вас знаю, где пройдет моя машина!

Мы с Зурабом молча помогали ему. Когда Гогия стал опускать домкрат, машина всей тяжестью плюхнулась на камни, но тут же соскользнула с них и снова угодила в колею.

Взялись за дело сначала. Опять подложили камни под колеса. Наступила опасная минута опускать домкрат.

Гогия медленно вращал рукоятку домкрата. Колеса уперлись в камни. Он подобрал с земли инструменты, переложил их на траву и пересчитал.

— Как включу зажигание и подам знак — подналягте спереди.

Мы с Зурабом стали у фар, на Георгия и не взглянули. Он сосредоточенно дымил сигаретой.

Едва Гогия включил передачу, машина дрогнула, словно взбрыкнула, и вышвырнула из-под себя камни.

— Какого черта дуришь? Чтоб тебе!.. — взревел Гогия.

— Успокойся, Гогия, сейчас и Георгий поможет, справимся общими силами.

Георгий только косо поглядел на нас.

— Чего смотришь, чего! — взорвался Зураб. — Может, всерьез воображаешь себя начальником! Вставай, изволь помочь. Или вымараться боишься?!

— Когда я камни тащил…

— При чем тут камни?! — Я, конечно, понимал, не спустит он нам того, что заставили его тащить два камня. — Ты и в институте был таким! Всегда норовил пристроиться в месткоме или где-нибудь на руководящей работе.

— Я?! — изумился Георгий, да так искренне, что я чуть не усомнился в своих словах.

— Да, ты! Будто не знаешь! Пять лет вместе проучились, знаем, кто чего стоит, кто на что способен. И кто назначил тебя руководить экспедицией, тоже не секрет. Помолчим лучше об этом…

— Вы просто завидуете мне. Всегда завидовали. И почему знаю.

Спокойный тон Георгия взбесил нас. Зураб побагровел.

— Почему? — спросили мы одновременно.

— Потому что директор мне дал разрабатывать тему…

Мы расхохотались. Так хохочут только от злости.

— И потому еще… — Георгий нарочно тянул, — потому еще, что Тинико выбрала мою экспедицию.

— Еще раз упомянешь имя Тинико, и клянусь… — Я задыхался от ярости.

— Говоря об экспедиции, тебе следует употреблять слово «наша», а не «моя», — наставительно указал Зураб.

Я всегда поражался его прямоте и точности.

— Это все равно.

— Ошибаешься, — возразил Зураб.

— Двиньте-ка друг друга! Чего там! — развеселился Гогия. Подождав, он спокойно предложил: — Давайте все вместе наляжем спереди.

Машина уже стояла на камнях. Гогия осторожно влез в машину. Мы были так обозлены и возбуждены, что одним усилием вытолкнули машину из колеи.

Гогия утер взмокший лоб.

— А теперь — закурим.

Мы дружно задымили.

— А теперь — едем, — сказал опять-таки Гогия и запел, усевшись за руль.

Километров через сорок мы оказались на заречной стороне, у того самого места, где заилило брод. Проехали так близко, что увидели на другом берегу след нашей машины.

— Из-за этих двадцати метров пятьдесят километров промучились, — зло бросил Гогия и снова запел.

Я заметил: когда мы ссорились или были расстроены чем-нибудь, он начинал петь. Миновав станицу Удобная, увидели указатель-стрелу: «Станица Отрадная 10 км».

Дорога лежала через кукурузное поле. По обеим сторонам работали колхозники, не поднимая головы на шум машины. Комбайн срезал кукурузные стебли. Там и сям возвышались силосные башни, похожие на высокие сванские дома-мачуби.

Дорога заметно сузилась, и людям приходилось отступать в заросли кукурузы, чтобы не угодить под колеса Но дорога была прямой, и Гогия гнал машину вовсю. Далеко впереди появилась движущаяся точка. Точка быстро увеличивалась, и вскоре мы различили двуколку, которую мчал гнедой конь. В двуколке находились женщина и мужчина, исступленно хлеставший коня. Отчетливо долетали его нетерпеливые окрики.

Мужчина и не думал уступать дорогу. Гогия резко затормозил. Конь вздыбился, едва не перевернув двуколку.

— Видишь, машина идет, не можешь съехать на обочину?! — налетел Гогия на возницу.

Тот стремительно соскочил на землю и подбежал к нам. Грудь и колени его были в крови.

— Жена помирает! Конь выдохся! Будь другом, довези ее до больницы! — он обращался к Гогии.

— До Удобной рукой подать..

— В Удобной хирургического отделения нет; и в Отрадной нет. В Шедок надо везти. Прошу, очень прошу, а то поздно будет.

Гогия вопрошающе посмотрел на Георгия, выскочил из машины и вместе с незнакомцем кинулся к двуколке. Георгий побежал за ними.

Пока они переносили женщину, Зураб развернул машину, потом снял с себя плащ, шерстяной свитер и постелил. Я тоже снял плащ и, свернув, подложил ей под голову. Подняли брезентовый верх.

Белая повязка на голове женщины пропиталась кровью, а кровь все сочилась.

Мужчина ошалело бегал взад-вперед и, глотая слова, все просил и объяснял:

— Прошу вас, как братьев прошу: отвезите ее в Шедок. Я не могу ехать. Комбайн не могу оставить — на три дня послан в этот колхоз. Из-за дождя кукурузу еще не убрали. Надо кончить сегодня и назад воротиться. Я позже приеду в Шедок.

— Что с ней? — спросил Зураб, устраивая женщине изголовье.

— С силосной башни упала, головой прямо о камень.

— О камень? Здесь — камень?

— Да, надо же было — о камень! Прошу вас, не мешкайте. А дорогу знаете? Вон там — брод…

— Брод? — Гогия насторожился.

— Сразу за деревней речка, и недалеко бро… — Человек осекся, хлопнул себя по лбу. — Нет, там не переедете. Дня два назад грузовики увязли, придется объехать… Очень прошу… Придется объехать!

Машина тронулась. Мужчина бежал за нами, давая последние указания.

Женщина стонала и металась.

Георгий раскрыл карту.

— Если переедем через реку…

— Не переедем! — отрезал Гогия.

— Если переедем через реку, то снова придется въезжать на ту гору, зато меньше ехать — километров двадцать, а если в объезд — все восемьдесят, — высказался Георгий.

Машину сильно потряхивало. Нам это было нипочем, но обессиленная женщина не могла удержать голову. Зураб положил голову женщины себе на колени и обхватил ее за плечи. Она вырывалась, стонала, просила воды.

— Не проедем восемьдесят километров, истечет кровью.

Я положил руку на окровавленный лоб женщины. Она пылала. Остановил машину у родника и, смочив платок, вытер ей лоб.

— Почему бросил меня?! Бессовестный! — кричала женщина в бреду, разрывая одежду на груди, и снова просила воды.

— Нельзя пить, нельзя! — успокаивал ее Зураб, но женщина не слышала его и все кричала:

— Уходи, обманщик, убирайся! Пить!

Проехали станицу Удобную, вдали заблестела речка. У брода Гогия нажал на акселератор, и машина врезалась в топь. Округлив глаза, Гогия напряженно смотрел вперед. Машина медленно теряла скорость, но противоположный берег становился все ближе. И тут машина наскочила на здоровенный валун под водой и круто развернулась. Гогия крутанул баранку, скорость упала, и колеса забуксовали. Георгий спрыгнул в воду, я тоже.

Гогия включил задний ход; он действовал быстро, умело, точно. Не выпуская баранки, одной ногой упираясь в дно, он вместе с нами подталкивал машину. Нечеловеческим напряжением сил достигли наконец берега. Гогия остановил газик, утер с лица пот. Мы скинули сапоги, вылили из них воду, отжали носки.

Женщина притихла, бессильно припав к груди Зураба, сознание не возвращалось к ней.

— А вдруг умрет, а? — испугался Гогия и тронул машину.

— Быстрей, Гогия, быстрей! Довезем живой, не бойся! — ободрял я Гогию.

Стремительно пронеслись мы через кукурузное поле и въехали на злополучную гору. Машина уверенно ползла вверх. Главное было теперь — не потерять скорость и не угодить в колею от грузовиков. У последнего поворота мы с Георгием стали у края обрыва, подстраховывая машину.

— Давай, родная, не подведи, видишь, какое дело, не позорь перед людьми, давай, давай! — вслух уговаривал Гогия свою машину, не обращая на нас внимания.

Когда мы выбрались наконец на ровную дорогу, до Шедока оставалось всего километров десять.

Гогия сбавил скорость, отер пот и сказал довольный:

— Хорошая машина. У хорошего водителя всюду пройдет.

Женщина снова застонала и заметалась. Ее стала бить дрожь.

— Потерпи, вот-вот доедем, потерпи! — кричал измаранный кровью Зураб, всеми силами пытаясь удержать женщину, но та рвалась из рук и кричала:

— Пусти! Пусти!

Шедок — райцентр. У въезда в город арка, а на ней крупными белыми буквами: «Приветствуем образцового водителя!» Дорога за аркой до того разъезжена и разбита, что водитель поистине должен быть образцовым. Машину швыряло из стороны в сторону.

Первый же встречный указал нам дорогу к больнице. На одном повороте газик странно подскочил. «Не хватало, чтобы шина лопнула!» — подумал я и тут же услышал предательский взрыв.

Мы осторожно вынесли женщину из машины, уложили на плащ, потом на брезентовку — вместо носилок — и понесли к больнице. Зураб шел впереди, мы с Георгием сзади. Гогия снял тяжелое запасное колесо, но не удержал его — сказалась усталость. Колесо волчком завертелось на земле. Мы бежали. Женщина громко кричала.

— Шагайте в ногу, шагайте в ногу, — твердил Зураб.

Какой-то мальчик увязался за нами и указывал дорогу.

— Если бы мы и работали так в лад… — сказал Георгий и осекся, сообразив нелепость своих слов.

В больнице женщину положили на каталку и тут же увезли в операционную. Появилась дежурная сестра и стала расспрашивать нас, заполняя больничную карту.

— Фамилия.

— Мшвеладзе, — ответил Георгий.

— Фамилия больной, — улыбнулась медсестра.

— Не знаю.

— Имя?

— Не знаем, — вмешался Зураб.

— Откуда она? Из какой станицы?

— Не знаем, — ответил я.

— Так что же записывать? — развела руками медсестра.

— Завтра приедет ее муж, если успеет собрать урожай, — объяснил Зураб.

Сестра включила свет, и стало видно, что все мы в крови, особенно Зураб. Никогда раньше на мне не было чужой крови. В темноте я не замечал ее, теперь испытывал неприятное ощущение. Зураб опустился на скамью. Присел и я. Георгий вышел закурить.

— Как думаешь, выживет? — спросил Зураб. — У нее проломлен череп. Видно с большой высоты упала.

Во двор больницы влетела машина.

— Еще привезли! — встрепенулась медсестра и поспешила к выходу.

— Нет, это наша машина, — успокоил ее Зураб.

Георгий и Гогия вошли вместе и расположились рядом с нами.

Из операционной вышла медсестра, забежала в соседнюю комнату за какими-то ампулами. Потом в операционную занесли кислородную подушку. Мы переглянулись. Не знаю почему, но мне кажется, что кислородную подушку дают умирающим.

— Видно, плохи дела, — предположил Гогия.

Прошло много времени, прежде чем из операционной вышел хирург, совсем молодой парень. Халат на нем был забрызган кровью. Он направился прямо к нам, на ходу снимая маску и вытирая с лица пот.

— Вы ее доставили?

— Выживет? — вопросом же ответил Гогия.

Хирург устало сел в широкое кресло и закинул ногу за ногу. Потом долго-долго тер левой рукой лицо.

— Очень упрямая женщина, — сказал он наконец. Руки у него дрожали.

— Крепкая женщина, — возразил Гогия.

— Очень упрямая женщина, — повторил хирург и посмотрел на свои дрожащие руки.

— Мы можем уйти? — спросил Георгий.

— Молодцы, ребята, привезли бы чуть позже, плохо бы кончилось, — сказал хирург.

Мы поблагодарили его, попрощались и вышли из приемного покоя.

Еле отыскали дорогу к нашей станице. Свет фар прорезал тьму, освещая нам слякотный путь, и терялся в пространстве. Упершись локтями в колени, я попробовал расслабиться. От усталости перед глазами плясали красные точки. От голода сводило живот.

— Давай жми быстрей! — взмолился Георгий и обернулся ко мне. — Дома, наверное, вкусный обед ждет.

— Если застанем Тинико живой, — добавил Зураб.

— С ума, верно, сходит, бедняжка! — заметил Георгий.

Когда показался наш дом, Гогия посигналил. На веранду выскочила Тинико. Сынишка хозяйки тоже узнал звук нашей машины и открыл ворота.

Мы еле вышли из машины. Все четверо падали с ног. Зураб обхватил Гогию за плечи, и они, шатаясь, поднялись по лестнице. Никогда еще не возвращались мы из маршрута так тихо. Тинико, заметив кровь на наших одеждах, кинулась к Зурабу.

— Ой, Зурико, что с тобой, родной? Что случилось?

— Не бойся, ничего не случилось! Ничего! — успокоил ее Зураб.

Тинико так обнимала Зураба, словно они были одни в комнате. Зураб самый прямой и самый смелый среди нас, я понимаю ее, но сейчас было не время… Я повалился на спальный мешок и закрыл глаза.

— Вставай, друг! — толкнул меня Гогия.

Утро было серое, тучи привычно скрывали солнце. Нудно моросило. Ветер то в одну сторону гнал легкие белесые дождинки, то в другую.

Георгий был уже выбрит и разглядывал раскрытую на столе карту. Зураб что-то напевал про себя — случай неслыханный. Я протер глаза и стал делать зарядку.

— Сегодня обязательно надо осмотреть обнажения, — сказал Георгий.

— Пока не зарядил дождь! — добавил Зураб.

— Я сегодня не смогу ехать с вами, предстоит большая стирка, — Тинико побросала нашу одежду в широкое корыто.

— В маршрут мы с Георгием пойдем. Вполне справимся вдвоем, — решил я.

Зураб улыбнулся. Тинико залилась краской и вышла из комнаты.

Зураб проводил нас.

— Что делать, раз не хотите брать меня с собой! — сказал он и напомнил: — На обратном пути навестите жену комбайнера.

— Таскай для Тинико воду! — приказал Георгий, хлопнув его по плечу.

Машина осторожно выехала со двора и понеслась по дороге. Гогия все прибавлял скорость. По крыше опять зашуршал дождь.

— Сверни к реке, быстрей доберемся, — посоветовал Георгий.

— Так и знал, что скажешь это! Что я, хуже тебя знаю свое дело! Не проедет через брод!

— А как же вчера проехала?

— Вчера другое дело! Вчера… — Гогия хотел сказать что-то еще, но Георгий прервал его:

— «Что я, хуже этого гнилушки Гогии?!» «Отараант-вдова», Илья Чавчавадзе.

Но слово «гнилушка» не прозвучало по-старому, и я понял: утратило оно свою силу. Наверное, и Гогия почувствовал это; с усмешкой взглянул на Георгия, потрепал его по плечу и сказал:

— Шутим, начальник?

И мы, все трое, дружно захохотали. Потом Гогия затянул песню.

За окном машины тоскливая картина бездарного художника: серое небо без просвета, зеленая земля без единого цветка и темные извивы слякотной дороги, бесконечно тянущейся перед нами.

1965

ВЫХОДНОЙ ДЕНЬ

Важа Мартирозашвили мой сосед. Мы вместе ходили в детсад, потом в школу. В девятом классе он прокатился по лестничным перилам и… получил «академический» отпуск, отстал от меня на год. Озорной был очень! После школы Важа захотел продолжить учебу в Политехническом институте, но в тот год, на его беду, желающих обладать дипломом автоинженера оказалось слишком много. Три предмета сдал на пять, а физика подвела — вопрос касался четырехтактного двигателя.

— Не повезло мне! — возмущался Важа. — Другим доставалось то, что они знали.

Не сумел он сдать и на следующий год, не попал в институт и при третьей попытке. И отец пристроил его в контору какого-то треста. Позже он работал экспедитором на лимонадном заводе. Короткое время был заведующим закусочной.

— Что делать, приходится заведовать, — пожаловался он мне как-то с несчастным видом.

— Понимаю тебя, но кто-то должен заведовать! — посочувствовал я.

— Чует сердце, скоро «Волгу» выиграю по лотерейному билету.

— Как скоро, не спросил? — усмехнулся я.

— Говорят, очень скоро, — ухмыльнулся Важа, хлопая меня по плечу. — Так что стану все-таки «автоинженером».

Спустя три месяца Важа «выиграл» зеленую «Волгу». В нашем небольшом дворе вырос гараж, а Важа раздобрел, растолстел прямо на глазах.

— Зарядкой надо заниматься, брюшко появилось, — посетовал он как-то.

— Смотри, гантели не поднимай и штангу тоже, силовые упражнения опасны, особенно по утрам, — предостерег я его.

— Что ты говоришь!

— Да-да.

— Ва! — воскликнул он.

Все комнаты нашего дома выходят на общие длинные балконы, нависающие над двориком. Жизнь соседей здесь как на ладони. Но я так и не видел его за зарядкой. Правда, Важа уходит рано — в семь уже на работе, а я встаю в половине восьмого. Единственное утро, когда мы встречаемся — воскресное.

Сегодня как раз воскресенье. Я занимаюсь зарядкой на балконе, Важа моет во дворе машину. Ему помогают мальчишки — они в любом возрасте любят возиться с машиной. Важа доверил им колеса — каждому по одному. Ребята соревнуются — кто вымоет лучше и быстрее. В награду получат конфеты. В машине у Важи всегда имеются конфеты, лежат рядом с небрежно брошенными иностранными журналами. Когда он в настроении, может и прокатить своих помощников на «Волге».

— С утра жарища! — замечает Важа.

— Южный ветер, горячий.

— Почем ты знаешь?

— Бюро прогнозов сообщило.

— Значит, польет дождь, — хохотнул он, глянув на небо. Синева над ним была до того ясной, прозрачной, что казалось сомнительным, есть ли на свете хоть одна тучка.

— И выходной за работой проводишь? — интересуется Важа. Видно, замыслил что-то.

— А чем заняться? Скажи — отложу работу.

— Давай махнем за город! Духота тут.

— Куда поедем?

— Куда хочешь. Посидим где-нибудь в ресторане, кутнем хорошенько.

— Ну нет, неохота умирать.

— Не бойся, не пью, когда за рулем.

— Ладно, едем.

— Собирайся тогда.

Важа выехал на проспект Руставели. За три месяца обладания «Волгой» он успел завязать знакомства с такими же владельцами машин, дельцами, как он, и, проезжая мимо друг друга, они здоровались на особый манер, довольно улыбаясь. «Куда?» — спрашивала рука, не занятая рулем. «Не знаю», — отвечали, передергиваясь, плечи. «Прогуляться немного», — добавляли пальцы. «Вам-то что!» — бормотал мотор, и неслись, шурша, колеса.

— Тамаз! — долетел до меня знакомый голос.

— Ва! Какая девочка! — не сдержал восхищения Важа.

— Куда едете?

— Познакомься, сосед мой и приятель.

Белая рука «девочки» скользнула в открытое окно машины, мелькнула перед моим носом и пристроилась в руке водителя — познакомились.

— Нана.

— Важа. Садитесь, куда вас подвезти?

Нана открыла заднюю дверцу и села так, чтобы Важа видел ее в зеркальце.

— Я к Лали шла, не знаешь, Тамаз, дома она?

— Наверное, мне она не звонила.

— Значит, дома.

— Что, разрешение у тебя берет из дома выйти? — рассмеялся Важа.

— Приходится, — улыбнулась ему Нана.

— Давай заберем Лали и поедем вместе. Вы не заняты? — владелец «Волги» взял инициативу в свои руки.

— Я? Нет. С удовольствием поеду… — не замедлила согласиться Нана.

Лали, как я и думал, сказалась дома. Вмиг оделась и уселась с Наной на заднем сиденье.

— Куда вас прокатить? — уже освоившись, развязно спросил Важа.

— В Пасанаури! — потребовала Нана.

— В Кинцвиси! — предложила Лали.

— Ва! — растерялся Важа.

— В Дманиси! — сказал я.

— Куда, куда?

— Осмотрим Дманисский сион.

Девушки переглянулись.

— Куда? — переспросил Важа.

— В сторону Болниси.

— Ладно, в Дманиси, так в Дманиси, — надулся Важа.

Мотор загудел. «Волга» покорно двинулась дальше. Владелец ведет ее нарочито медленно.

«Побыстрее! Задыхаюсь!» — молит водителя мотор.

«Побыстрее! Жарко нам!» — упрашивают его покрышки.

«Побыстрее! Не кипяти меня!» — возмущается вода.

Но Важа не спешит, в упор разглядывает проспект Руставели, а проспект Руставели олицетворяет для него весь Тбилиси. И девушки, и молодые люди взирают на нас с завистью. Во всяком случае, так представлялось водителю.

— Поехали быстрее! — попросил я.

— Рванем?!

— Рванем! — согласились девушки, и скоро спидометр показывал сто.

— А на кой нам ехать в Дманиси?

Молчание.

— Ресторан там есть? — снова спросил Важа.

— Нет.

— Столовая?

— Нет.

— Куда же тогда везем девочек? — оторопел наш водитель и сбавил скорость.

— Красиво там очень! — Не объяснить ему иначе, не поймет и не поверит.

— Красиво?! Красивее всего жареные цыплята с ткемалевым соусом, шашлык, охлажденное вино…

Хорошо, что девушки рассмеялись, не то Важа целое меню б составил.

— Нам все равно, куда ехать! — сказала Нана и за себя, и за Лали.

Что ж, если тебе все равно, Лали, тогда и мне безразлично. Но, сдается, Лали не все равно. Не должно быть все равно. Взгляну сейчас на нее и узнаю: по глазам ее всегда ясно, о чем она думает. Я медленно обернулся, заглянул Лали в глаза. Она растерянно улыбнулась. Привыкла, что я за нее думаю. Если и дальше будет так, хорошего мало. Лали всегда всем довольна. И в этом мало хорошего.

Подъезжаем к какой-то столовой. Важа останавливает машину.

— Кажется, тавот[15] сломался!

Девушки всполошились. Важа обошел машину и обратился к Нане:

— Хочешь глянуть на сломанный тавот?

— Хочу.

— Выходи из машины.

Важа взял ее за руку и повел в столовую.

Скоро они вернулись, нагруженные снедью и бутылками.

— В коньяках разбираюсь, а в закусках профан, Нана помогла, — пояснил нам Важа.

Нана несла аккуратно завернутые в пергамент помидоры, огурцы, зелень, сыр, хлеб, отварную курицу.

— Фрукты осталось купить, — сказала Нана.

— Сейчас, — отозвался Важа, опуская к моим ногам бутылки с коньяком и лимонадом.

Когда и фруктами запаслись, Важа с надеждой спросил:

— Точно в Дманиси едем?

— Слово есть слово!

Мы оказались первыми посетителями в этом году. За крепостной стеной цитадели зеленела весенняя трава. Важа остановил машину возле храма и выключил мотор. На примятой траве резко обозначился след всех четырех колес.

— Приехали? — спросила Нана, выбираясь из машины. Лали шла по колено в траве.

— Как красиво колышется на ветру! Словно волны переливаются. Волны зеленого моря… — сказала Лали. Сказала для меня.

Важа ступил несколько шагов и навзничь растянулся на траве.

— Давайте поднимемся на самую верхнюю башню, — предложила Нана.

— Погоди, сначала поедим. Есть охота, — возразил Важа.

— Нет, сперва осмотрим тут все.

— А вода здесь есть? — спросил Важа.

— Нет, внутри крепостной стены нет. К реке надо спуститься.

— Вниз?!

— Да.

— Шутишь! Что я, альпинист тебе!

— Здесь есть тайный подземный спуск к реке.

— Раз ты знаешь путь к реке, ты и сходишь, — заключил Важа и достал из багажника блестящий медный кувшин. В машине у него есть все: свечи, иголки, ковер, надувная подушка, вилки, веревки, стаканы, нитки, мыльница, ложки, полотенце — не перечислить всего.

— И я с тобой, — попросилась Лали.

— Не пройдешь на своих тонких каблучках.

— Босиком нам идти, что ли? — встряла в разговор Нана.

— Мы с вами стол накроем, пока он вернется, — решил Важа. — Давайте помогайте.

Я схватил кувшин и спустился в подземный ход. Ход длинный и довольно крутой. Ступени сохранились местами. Полная тьма. Жаль, фонарик не захватил: в машине Важи наверняка нашелся бы. Предусмотрительный он человек, запасливый. В туннеле темно, холодно. Днем здесь царят летучие мыши, носятся во тьме вверх и вниз с шипящим писком. Неприятные у них голоса. Вспугнутые моими шагами, они устремились в концу хода и затаились там, скучившись. Выход давно обрушился, завален, и сочащаяся со стен вода скапливается в лужи. На обвалившиеся глыбы падает слабый свет. Где-нибудь поблизости должен быть лаз…

Кто только не проходил здесь! В чьих только руках не был Дманиси! А спустя столетия по тому же ходу спускаюсь я — водонос Лали, Наны и Важи. Зачем? Затем, что захотел еще раз пройти этим потайным ходом и побыть наедине с собой.

«Истекает кровью осажденный город. Я ранен легче, чем другие, и должен незаметно сойти к берегу, набрать воды в этот огромный кувшин, принести воинам — распаленных жарким боем мучает жажда. Несколько отважных защитников крепости уже остались лежать у реки — настигли их отравленные стрелы метких лучников. Но враги в ярости — не сумели обнаружить ход. Я доставлю воду воинам. Не возьмет враг крепости. Не сдадим…»

На берегу сидит красивая девушка и заплетает косу.

— Здравствуй!

— Ой! — испуганно вскрикивает она и пытается сбежать.

— Не бойся. Я тебе брат, ты мне — сестра.

— Из-под земли, что ли, вылез? — недоумевают огромные черные глаза.

— Не скажу. Это тайна.

— Ты знаешь, где подземный ход?!

— Не скажу. А ты что делаешь тут?

— Гусей пасу.

— Такой трусихе я б и гусей не доверил.

— А ты председателя нашего колхоза спроси…

— Ударница?

Девушка смущенно потупилась. Потом встала.

— Пойду я.

— Постой.

— Гуси разбегутся.

Она шла по гальке босиком будто по ковру.

— Как звать?

— Кетино.

— А фамилия?

— Мартиросова.

— Не Мартирозашвили?

— Мартирозашвили когда-то давно жили в Дманисской крепости, а нынче в Большом Дманиси Мартиросовыми пишутся…

«В конце десятого и начале одиннадцатого веков Ташири и Картвельская долина в ущелье Болниси-Дманиси были подвластны правителям Армении. И в ту пору здесь усилилось влияние армянского. Вероятно, тогда и назвали область Сомхити[16]».

— Откуда ты знаешь, кто тут жил прежде?

— Дедушка рассказывал.

— Сколько ему лет?

— Сто два.

«Население, которое считает себя здесь коренным, не помнит своего прошлого. Не сохранилось никаких устных преданий, кроме тех, что дошли до них от последних представителей рода Орбелиани. Прежние имена и названия позабыты или исковерканы. Кроме Локи, не ведают первоначальных названий гор: Машавери называют Мушеван, Пинезаури — Хамамлу-рекой. Большинство развалин поселений безымянны или называются по-татарски».

— А твой дед, кроме грузинского, знает другой язык?

— Нет.

— А ты?

— И я нет. В школе, правда, учила русский и английский.

— Ну и как — знаешь?

— Русский — немного, а английский нет.

— Плохо училась?

— Средне. Пойду я.

— Куда спешишь? Подсоби вскинуть кувшин на плечо, тяжелый он очень.

— Этот вот кувшинчик?!

— Да, для целого войска несу воду.

— В этом кувшинчике?!

— Да.

Она наклонилась поднять кувшин, и глубокий вырез платья обнажил грудь. Но прикрыть рукой и не подумала. Решила, видимо, что «городскому» нет дела до нее, деревенской, не проявит интереса. И невдомек ей, что глаза и без ведома разума занимаются своим делом. Впрочем, не знаю, возможно, как раз наоборот — по велению разума.

— Сколько тебе лет?

— Восемнадцать.

— Замуж не собираешься?

— Ой, что ты!

— Пора уже.

Девушка зарделась, исподтишка оглядела себя. Прикрыла рукой вырез платья и снова густо покраснела.

— Пойду я.

— Иди, моя хорошая…

«Пастушка» ушла,, и чувствовалось, что ступала она не так, как всегда. В восемнадцать лет, хоть гусей паси, хоть в космос лети, ты уже взрослая, уже проступает в тебе женщина со всеми достоинствами и недостатками.

«Я донесу кувшин до воинов; надо спасти Кетино, Нану, Лали и Важу. Забираясь в подземный ход, я спотыкаюсь и падаю, но и капле воды не даю пролиться. Из раны сочится кровь, но у меня хватит сил — и сил, и крови — одолеть крутой подъем. Воинов мучает жажда. И я упорно карабкаюсь вверх. Одной рукой держу кувшин, словно знамя, берегу его как зеницу ока, как свет очей своих. Кружится голова, в глазах темнеет. До слуха, доносится торжественная молитва. В одной руке у меня кувшин — свет моих очей. Во тьме зажигаются свечи, пахнет воском и медом, снова слышится песнопение: «Ты — виноградник мой, весенний, расцветший…»

Поют стены. Трепещет пламя свечи. Все вокруг гудит. А я крепко держу рукой кувшин — свет очей моих — и продвигаюсь вперед.

В тринадцатом веке Дэметре Самопожертвователь даровал Садуну Манкабердели — «мудрому, благоразумному, благонамеренному, возвышенному духом, весьма могущественному, — как говорит Саба[17], непоборимому и искусному лучнику» — звание атабага. «Садун владел разными языками, — говорит тот же Саба. — С монголами — монгол, с грузинами — грузин, с армянами — армянин. Хорошо владел армянскими, монгольским, персидским… Благодаря этому возвеличился, разбогател очень и обрел большую власть бывший привратник Авага-атабага и дочери Гванцы-Хвашака». «Моя душа схоронена здесь, в этих стенах, она и поет… — слышу я таинственный голос Садуна. — Дманиси — мой…» Хан Авага обложил Грузию непомерной данью. «Дай мне Дманиси, и я выплачу дань хану, — питает неизвестный историк в «Летописи Грузии». — И пришлось Дэметре дать Садуну Дманиси и окрестности его». Видно, и за огромные деньги жаль было Дэметре отдавать Дманиси Садуну.

— Дманиси — мой, — снова шепчет откуда-то Садун Манкабердели.

«Садун мудро правил делами Грузии, — продолжает летописец, — и в дни его правления не было насилия и несправедливости ни от татар, ни от великих нойонов, ни от послов каких, потому расцвела и разбогатела Грузия».

— Ты — моя кровь. Моя кровь помогает тебе сейчас идти, и кувшин в руке твоей — это свет моих очей, — чеканит слова Манкабердели, вбивает их в мое сознание.

— Одного тебе не прощу.

— В чем провинился я?

— Трех жен имел.

— Из них — одну любил.

— Которую?

— Тамар, сестру царя.

— Ту, что купил?

Насильно выданная замуж Тамар бежала от сына Аргуна в Мтиулети. Следуя монгольскому обычаю, Садун стал «торговать жену» у брошенного мужа, просил «продать ему сестру царя».

— Я вернул на родину сестру Дэметре и свою любимую жену и выдержал гнев отца церкви, святого пастыря католикоса Николоза: я одинаково любил Тамар и свою родину.

— Что? Какую родину?

— Грузию, мою родину!»

* * *

— Где ты пропадал? — напустился на меня Важа.

Все было готово для пиршества. Мы расселись на ковре вокруг скатерти со снедью. Бутылки с коньяком и лимонадом были укрыты от солнца в траве. «Кажется, и не найдем их», — подумал я и поставил посреди скатерти кувшин с водой. Свежий воздух быстро опьянил нас, горожан, и пробудил голод. Мы с аппетитом поглощали все, что у нас было.

— Выпьем за нас! — сказал Важа и громко чокнулся со всеми.

Девушки молча выпили. Важа вонзил зубы в куриную ножку.

— Не люблю белое мясо.

— Зато я люблю, — сообщила Нана.

— За здоровье Лали, — провозгласил я, захотелось выпить после первого стакана.

— И за Нану, — добавил Важа.

Девушки поблагодарили, а Лали, прежде чем выпить, сказала:

— Давайте выпьем за наш ковер-самолет. Помечтали, и он перенес нас сюда. Помечтаем еще, и он понесет нас далеко-далеко… — Лали хотела блеснуть, придумать какой-нибудь особенный тост, ведь она старалась для меня, меня хотела поразить, но ничего не придумала. — Очень далеко.

— Выходит, за мою «Волгу» пьешь?! Спасибо! — Владельцу частной собственности польстило.

Мы рассмеялись. Важа — весельчак, а когда выпьет, еще больше веселеет.

Но сегодня ему нельзя пить, не только за свою, еще за три жизни отвечает.

…Машина так стремительно развернулась, что колеса сердито скрежетнули.

«Потише!» — предостерегают колеса.

«Потише!» — предупреждает мотор.

«Потише!» — кипятится вода.

— Быстрей, быстрей, быстрей! — подзадоривает Нана.

Нана сидела теперь рядом с Важой. Платье на коленях у нее задралось, она возбужденно подзадоривала на все махнувшего рукой лихого водителя.

— Рванем?! — спрашивал Важа и увеличивал скорость.

— Да, да, да! Рванем! — ликовала Нана.

Лали сидела молча.

— Какие «джазы», Лали! — Нана обернулась к ней, терзая приемник.

— Тебе плохо, Лали? — забеспокоился я. На ней лица не было.

— Зря я пила.

— Остановить? — понимающе спросил Важа.

— Нет, давай быстрей! Скоро ли этот проклятый Тбилиси? — спросила Лали.

— Что, сто двадцать мало?! Хороший мотор попался. Сейчас выжму сто сорок километров.

Машина ошалела. Я заметил, руль запрыгал — не справлялся водитель со скоростью. Деревья, кусты, дома, телеграфные столбы безудержно неслись навстречу, словно давно нас не видели и очень соскучились. А я развлекался, следя за асфальтом — он безудержно летел на нас, нырял под колеса и застывал позади машины, как липкий раствор. Я снова переводил взгляд на асфальт перед нами — он летел, нырял, застывал. Когда я еще раз посмотрел вперед, увидел огромную машину — она неумолимо надвигалась на нас, надвигалась стремительно. Я и вскрикнуть не успел. Такого грохота никогда не слышал…

…— Знал ты Важу? Как не знал — директор закусочной «Рассвет»!

— У него зеленая «Волга» была, да? — вспомнила девушка.

— Да, — сказал молодой человек в серой рубашке, глубоко вдыхая дым сигареты.

— Один был в машине?

— Нет, вчетвером были, — уверенно сказал сидевший с ними за столом мужчина-коротышка. Они пили кофе в почти опустевшем ресторане. И молодой человек и девушки были очень красивы.

— Кто ехал с Важой, не знаете? — полюбопытствовала девушка.

— «Синие фиалки» смотрела?

— Трижды.

— Молодчина! — насмешливо одобрил молодой человек.

Девушка разозлилась и придвинула свой стул к коротышу.

— Тот, что главную роль играл?

— Нет, сестра его, Нана, — коротыш положил руку на ее руку.

— Славная была девочка, — отметил молодой человек.

— Нана что! Скажи ей, кто была другая! — многозначительно бросил коротыш.

— Лали.

— Лали?! Та, что над нами живет? — оторопела девушка.

— Жила…

— Все четверо погибли?

— Кажется.

— И четвертая была девушка?

— Нет, четвертый неизвестен. Вроде бы мужчина, — о четвертом коротыш не имел точной информации.

— Выпили, видно, напились, — девушка не сводила глаз с коротыша.

— Вдрызг. Нана вела машину со скоростью в сто сорок.

— Откуда ты знаешь? Какая машина выдержит сто сорок! — усомнился молодой человек.

— Эксперт определил.

— В самом деле?

— Все четверо голые сидели, — продолжал информировать коротыш.

— Брось!

— «Волгу» еле вытащили из-под самосвала — проутюжило ее.

— Совсем голые были? — не верилось девушке. Она не сводила глаз с коротыша.

— Не совсем, однако… и лишнего на них не было.

— Но Лали не была такой!

— И про Нану не подумали бы.

— Теперь обо всех так говорят, — сказала девушка и взяла сигарету.

— Пошли, что ли? — коротыш чиркнул спичкой, она не загорелась, он проворчал и зажег ее о толстое витринное стекло.

— Куда? — вопросом ответил молодой человек в серой рубашке.

В ресторане было пусто, царил полумрак…

— Выпьем за Грузию! — предложил тост Важа — тамада.

— Что, что?

— Выпьем за нашу родину! — повторил Важа.

— За родину! За родину! — зашумели девушки, захмелели, видно.

— Давайте осмотрим тут все, — сказала Нана.

— Еще один тост и тогда, — согласился наконец Важа.

— Как хочешь.

— Пьем за сегодняшний день. Первый раз у меня такой день.

— А что в нем особенного?

— Как что! — удивился Важа, вперив взгляд в Нану. Нана не отвела глаз, потом встала.

— Погоди, и я с тобой, — Важа оглядел статную Нану — от французских каблучков до темно-карих глаз, и, поднимаясь, ухватился за ее голень, делая вид, что не встать ему иначе. И Нана не придала значения, но Важа скользнул рукой выше и получил пощечину.

— Вот чертовка! — опешил он.

А «чертовка» преспокойно сказала Лали:

— Пошли, поднимемся на башню, на самый верх, хочешь?

Они ушли.

— Осторожней там, не слетите! — предостерег я.

— Пойдешь с нами?

— Нагоню, — неловко было оставлять Важу одного.

— Одолел меня, кажется, коньяк, — объяснил Важа.

— Да, пятизвездочный крепкий, — поддержал его я.

— А другой, с четырьмя звездочками или тремя, и пить не стоит, все равно что водка, которой ополоснули дубовую бочку.

— Точно.

— Развезло меня, — на щеке Важи пылала пятерня.

— Поспи немного.

— Нет.

— Нарвешься на инспектора — с девушками едем, остановит.

— Не хочется спать. Недотрога какая.

— Пойдешь?

— Нет, уберу пока.

— С этим девушки управятся.

— Тогда машиной займусь, — чувствую, обиделся на меня Важа.

Я забрался на башню. Девушки стояли выше, ветер вздувал их платья и они руками придерживали подол.

— Идите, помогите Важе убрать, я осмотрю все и опишу вам.

— Ты останься, а я пойду, — сказала Нана Лали.

Мы с Лали стояли на самой верхотуре башни. Потом Лали спросила:

— Любишь меня?

Я сказал ей, что люблю.

Когда мы спустились, было уже темно. Важа и Нана сидели в машине и слушали джаз.

— Едем? — спросил Важа.

— Как хотите, — сказала Лали.

— Едем, — решила Нана.

— Куда?

— В Тбилиси.

Машина медленно, осторожно выбралась с проселка на шоссе. На перекрестке столб с указателем уведомлял нас, что до Тбилиси сто километров.

— Хорошее место Дманиси, — заключил Важа.

— Славно провели время, да? — заметила Лали.

— Очень, — согласилась Нана.

— Там цари жили? — проявил любознательность Важа.

— Не знаю. Одно время этот городок принадлежал Садуну Манкабердели.

— Кто он такой?

— Курд.

— Ва! — сказал Важа, потирая щеку.

Машина набрала скорость. Руль запрыгал. Деревья, кусты, дома, телеграфные столбы безудержно неслись навстречу, словно давно нас не видели и очень соскучились. А я развлекался, следя за асфальтом. Он ошалело летел на нас, нырял под колеса и застывал позади машины, как липкий раствор, а я опять переводил взгляд на асфальт перед нами — он летел, нырял, застывал. Когда же я снова посмотрел вперед — на нас надвигалась огромная машина…

1965

ПОДЗЕМНЫЙ ДВОРЕЦ

Место, где обосновались геологи, называется Сатевзиа[18]. Ленивая речушка, в которой сейчас раздолье малькам, головастикам да лягушкам, видимо, когда-то изобиловала рыбой. В Сатевзиа всего четыре здания, из них — два общежития. Вокруг отвалы выгоревших пустых пород, на их фоне чернеют пасти старых выработок.

В глухих безлюдных местах, особенно в горах, легко сходишься с людьми. Геолог в постоянной борьбе с природой, и рядом с ним должен быть опытный, выносливый и надежный друг. Время отсеивает слабонервных и безвольных, в партии остаются стойкие и стоящие, как при промывке золотоносного песка: песок уносится водой, а на лотке остается золото. Вот почему каждого нового члена экспедиции геологи встречают скептической улыбкой.

Трудно пришлось мне поначалу, но помогли, не во всем разбирался — всему научили. Тосковал по родным, по дому, городу; постепенно позабылись развлечения, девочки, футбол, зато стало привычным, наполнилось смыслом слово «план», не смешило оно меня больше. Впервые в жизни я был предоставлен себе и понял, на что годен и чего стою.

Чтобы изучить месторождение руды и точнее определить ее запасы, иногда я тайком захожу в старые выработки. Это запрещено, но штольни хорошо сохранились. И я рискую.

— Ты куда, далеко собрался, паря?

Это Перула возник на моем пути, как черт из-под земли.

— Никуда, прогуливаюсь. Пошли со мной.

— Нет, в Сатевзиа иду за хлебом.

— Тогда всего.

— Всего.

Перула местный, из деревни. Чудной очень и смешной. Его большой горбатый нос и торчащие, смахивающие на граммофонную трубу уши невольно привлекают взгляд, а вместо колен у него явно пружины — шаг короткий, тихий, и появляется всегда внезапно и там, где не ждешь.

Первая штольня проведена была у истоков речки Лоднари. После подсчета объема руды участок был законсервирован. Но по моим соображениям, запасы руды превосходили предполагаемые.

Я зажег карбидную лампу и вошел в штольню.

Со стен сочится вода, тоненькими струйками стекает в канаву, предусмотрительно прорытую с одной стороны штольни. В глубокой тишине только тихо журчит вода. Пласты горных пород одни над другими, как страницы книги. Молчат пласты. Если сумеешь понять их молчание, сумеешь перелистать и прочесть книгу природы.

Не торопясь продвигаюсь вперед. На стенах оставленные на память о себе надписи копотью карбидки: «Ваня 1959», «Мелконян 450 метров», «Перула 670 метров декабрь». Вспоминаю, мы перевели сюда Перулу, чтобы ускорить проходку. Я осторожно стучу молотком по рыхлой породе. И все же от свода отрывается глыба и гулко грохается в канаву, обдавая меня слякотной жижей. Вытерев лицо, я освещаю то место, откуда слетела глыба, и едва успеваю рвануться в сторону: еще одна глыба летит вниз и, угодив мне краем в плечо, швыряет назад, а следом за ней обрушивается вся кровля. Лампа гаснет. Шум осыпающейся земли обрывается где-то надо мной.

Кое-как зажигаю спичку, руки дрожат, волнуюсь, хочу поскорее увидеть, полностью ли завалило штольню. Никакого просвета! Щели не осталось! Налегаю на выросшую предо мной стену — тщетно. Внимательно осматриваю потолок, стучу по нему молотком — нет, не обвалится больше, стойка надежно вкопана в рухнувшую массу породы. Канаву запрудило, почва под ногами расслякотилась. Только этого не хватало.

Я в ловушке, не выбраться мне одному, своими силами не помочь себе. До забоя сто метров, а впереди непроходимая, неодолимая преграда — за ней весь мир, за ней жизнь. Помню: мальчишкой я догнал отошедший трамвай и, ухватившись за поручень, пытался вскочить на подножку; трамвай набирал скорость, и я уже не бежал за ним, а уносился с ним его скоростью, а потом он размахнулся мной на повороте, отодрал от себя вцепившиеся в него пальцы и умчался. Злость кипела во мне. Впервые подумал я о силе, что таилась в проводах над рельсами, впервые осознал ее превосходство над собой и заплакал — ничего другого не оставалось. С каким удовольствием и сейчас бы заплакал, — кто увидит, кто услышит… Только горные породы. Но при них-то и нельзя плакать — запомнят, запрезирают.

Неожиданно для самого себя кричу — эхо не отзывается, как обычно, звуки налетели на стены и поглотились ими.

Что же все-таки делать? Копать. Надо раскопать завал. Но что я сумею с моим молотком? Сидеть сложа руки?! Кто сообразит, что я здесь?! Перула! Но Перула наверняка уже вернулся в деревню. А кому еще придет в голову искать меня тут?! Может, вовсе не заметят моего отсутствия, каждый занят своим делом.

Свет карбидной лампы тускнеет, вот-вот погаснет. На стене штольни шевелится моя тень, блеклая, неимоверно разросшаяся. Будь я таким исполином, одним движением руки разметал бы завал.

Копаю. Копаю, пока не выбиваюсь из сил. В висках стучит, голова разрывается. Миг передышки. Закрываю глаза, снова открываю — блестят осколки руды. Глаз быстро свыкается с темнотой, он одинаково легко приноравливается и к свету, и к мраку. А мозг упрям, настырен, нет ему покоя, навязывает одну мысль за другой, повергает в сомнение, рождает опасение. Что? Застряну тут? В штольне? Еще что! Выберусь! Как — пока не знаю, правда… И снова принимаюсь копать. Еле шевелю руками, силы иссякли. Голова кружится, в глаза жгуче затекает пот, я валюсь на рыхлую землю. Передо мной возникают ромашки, медленно разрастаются и сливаются в одну. Огромный цветок наплывает на меня, широко распуская запыленные лепестки, и охватывает ими, как руками. Надвигается туман, влажный, холодный. Туман шипя окутывает ромашку, медленно-медленно поглощает ее. Лепестки отпускают меня, и я падаю, проваливаюсь куда-то. Не знаю, чем себе помочь, как! Еще немного, и душа покинет обессилевшее тело. А туман завихрился, подхватил меня, уносит в бесконечность.

Горю, задыхаюсь. Голова раскалывается.

Я почти весь в воде — она поднимается все выше. Беру молоток, приподнимаюсь, но все начинает вертеться, кружиться… Откуда-то появляется ребенок с молоточком и долотом, прикладывает долото к вискам и молотит. И еще улыбается! Чему, что его веселит, хотел бы знать?!

Отстань, малыш, слабый знак моей боли… Беги, играй в другом месте. Собираюсь с силами, хватаюсь за глыбу, наваливаюсь. Долго вожусь с ней и опрокидываю наконец в канаву — в меня летят холодные живительные брызги. Намочив платок, прикладываю ко лбу. Отбрасываю осколок руды, вонзавшийся в спину, разравниваю ложе и валюсь на него. Голова — не моя. Все. Иссяк. Кричу, зову на помощь, да кто меня слышит. Пытаюсь встать, бежать, но рушится все, за что цепляюсь. А если даже удастся встать, не убежать. И так отяжелела голова, оглушительный шум разрывает перепонки… И снова наваливается спасительный туман, я погружаюсь в него, все взмывает вверх, и я уношусь в беспредельность.

Ухватив за ноги, меня выволокли через узкую щель, кто-то приложил ухо к груди, воскликнул:

— Жив!

— Жив?!

— Ладно, Перула, не плачь!

— Жив, говорят тебе, подойди посмотри.

Кто возле меня, не различаю. Перулу узнаю по голосу.

— Открыл глаза! — Перула подпрыгивает и целует на радостях. Перула счастлив.

Из штольни ребята выносят меня на руках. От резкого дневного света я снова теряю сознание.

Разлепляю веки. Комната полна людей, пришли проведать. Все знакомы, кроме одной. Делаю над собой усилие и вглядываюсь в нее — новенькая? Глаза сами закрываются, но губы шепчут: «Поесть бы…» Вокруг что-то обсуждают и приходят к единому мнению — кормить меня надо понемногу. И расходятся.

Кто-то ухаживает за мной.

Утром попытался встать и не смог. Перед глазами замельтешили черные точки, как копоть от керосинки.

— Вам надо лежать, — говорит незнакомая девушка, появляясь вдруг в комнате.

Хочу спросить, почему, и нет сил.

— Потому что вы больны, очень ослабли.

Хочу спросить, кто она, чего ради тут, но она упреждает:

— Я на практике здесь. Попросили присмотреть за вами, остальные заняты: главный инженер приехал из Управления. — Она кладет мне под голову вторую подушку и наливает куриный бульон.

— Перула принес для вас курицу из деревни, сказал: свари-ка ему, крепкий будет навар. Долго стоял тут и все смотрел на вас на спящего.

«Удивительный человек этот Перула!» — говорю я себе, восхищаясь им.

— Хороший, видно, человек, — замечает девушка и поит бульоном. Вижу ее как в тумане. Как ни стараюсь, не различаю черт лица. Кажется, я в самом деле плох. Глаза упрямо закрываются, тянет уснуть.

Солнце, взойдя, сразу заглядывает в мое окно. Я кашляю и не узнаю своего голоса, давно не слышал его.

— Доброе утро! — говорю я громко, хотя знаю, что в комнате никого нет. Девушка на цыпочках входит ко мне, приближается к кровати.

— Пуф! — пугаю я ее.

— Ой!

— Извините. — Мне неловко.

— Как себя чувствуете?

— Хорошо, спасибо.

Девушка приносит завтрак.

— А почему вы не едите?

— Я уже.

Беру ее за руку.

— Держите яйцо, а то сломается.

Я не отпускаю ее.

— Возьмите, всмятку оно, — девушка высвобождает руку.

— Садитесь, пожалуйста.

Садится.

— Как вас звать?

— Нана.

Я ем. Нана молча наблюдает.

— Спасибо, Нана, — говорю ей, поев. — Дайте, пожалуйста, зеркало.

— Борода у вас отросла.

— Тем лучше для вас.

— Почему?

— Бритый я неотразим. Не устоите.

Смеется, заливается тихо и приносит мне зеркало. Вместо зеркала хватаю ее за запястье. Она быстро вырывает руку и не спеша выходит из комнаты.

Скоро все узнают, что я поправился, и навещают, приносят гостинцы. Нана приветливо встречает всех, принимает, заменяя несуществующую хозяйку дома.

Я делюсь с начальником геологической партии и главным инженером Управления соображениями о возможном увеличении предполагаемых запасов руды на основе старых выработок. Оба одобрительно улыбаются и пьют за мою идею прописанное мне врачом красное вино.

В комнату боком, нерешительно заходит Перула.

— Как ты, жив, паря?

— Спасибо, Перула, спас меня.

— Правда? Брось…

— Чего брось. Так это.

— Напугал же ты нас! Не ожидал от тебя.

— Мне надо было зайти туда, понимаешь…

— Зря не пошел с тобой.

— Не мог значит, дело не позволило.

— Дела не переводятся, — Перула закурил самокрутку, глянул на Нану. — Кто такая?

— На практику приехала.

— Знатную пройдет у тебя практику! Что, не знаю тебя, что ли! — смеется Перула.

— Тише ты, услышит, еще поверит, чего доброго.

— Ладно, ладно, — Перула продолжает смеяться. — Ну, бывай, паря…

Через несколько дней я вышел на работу. От меня дружно потребовали отметить счастливое спасение. Просто нашли повод собраться, выпить.

За шумным застольем повод скоро был забыт, но мы вволю повеселились и даже напились.

Когда все разошлись, и мы с Наной остались одни, я поинтересовался, видела ли она когда-нибудь Большую Медведицу.

Оказалось, что не видела. Никогда. До сих пор не знаю, правду ли сказала или солгала.

— Пошли тогда, покажу, — предложил я.

Обойдя дома, мы устроились на белом валуне по ту сторону дороги.

— Взгляни на небо, видишь большой ковш, вон, из семи звезд?

— Почему созвездие называют медведицей, если оно похоже на ковш?!

— Понятия не имею. Нашла?

— Нет, — ответила она, закидывая голову.

Я безотчетно, но почему-то очень спокойно целую ее в открывшуюся шею.

— Ой! — и посмотрела изумленно.

— Сказать, что ты сейчас сделаешь? Правой рукой — по моей левой щеке… Но я, как истинный христианин, подставлю тебе и правую.

— Зачем поцеловал? — дуется она и то ли вправду обиженно плачет, как маленькая, то ли дурачится, не разберу.

Я снова целую.

— Как приятно… — шепчет она.

И еще раз целую — возле мочки.

— Как приятно, приятно, приятно… — шепчет Нана и отбегает, ловко переходит узенький мостик. Я за ней.

Темно. Спит Сатевзиа.

— Нана, — зову я тихо. — Постой, Нана, дай поцеловать.

Нана усаживается на лесопильную тележку. Тележка скатывается. Я успеваю ухватить веревку, привязанную к тележке, и подтягиваю ее к себе — целую, ласкаю Нану, треплю волосы, прижимаю к груди, потом отталкиваю тележку, скатываю и снова медленно подтягиваю к себе за веревку, и снова целую.

— Хорошо как… Приятно.

Бежим куда-то дальше. Заморосило, но возвращаться домой не хотим. Нана исчезает из глаз.

— Нана, где ты, — шепчу я.

Спряталась в кузнице. Нахожу ее ощупью. Она молчит, покоряется моим рукам. Мы усаживаемся на наковальню.

— Хочешь, подарю тебе Большую Медведицу?

— Хочу.

— А лесопилку?

— Хочу.

— А кузницу?

— Хочу, хочу.

Нехотя выходим из кузницы и бредем домой. Тихо накрапывает дождь. Доносятся чьи-то шаги. Мы прячемся в стоящий рядом трактор. Луны нет, и я смутно различаю женщину, вышедшую из нашего дома. Она озирается и бежит к лесу. Нана прикрывает мне глаза рукой, прижимается и целует.

— Хорошо как… — повторяю я ее слова, которые редкая девушка скажет при первом поцелуе.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, Нана, — и целую ее в нос.

Нана хочет посмотреть, как добывают руду, и спозаранку стоит перед моим окном с видом обиженного любопытного ребенка. На ней брезентовка, толстые брюки неуклюже заправлены в сапоги, и она еле шагает.

Почему я не решаюсь заглянуть ей в глаза? Не решаюсь? Конечно. Но как хочется увидеть их. Что они мне скажут?! Неужели нехорошо все получилось? Да, не надо было целовать ее! Невольно все вышло. Не могло быть иначе, не мог вчерашний день быть иным. Вчерашний день. Ушел он, отлетел и никогда не повторится.

Вспомни, оцени беспристрастно любой отошедший день и увидишь: в чем-то да ошибся, что-то да сделал не так. Сегодня не ведаешь, какую допускаешь ошибку, но завтра она станет очевидной. Мы с Наной прекрасно знаем, чего не следовало делать, и поэтому наша встреча будничнее будничного, неправдоподобно естественна.

— Здравствуйте.

— Здравствуй. Пошли?

— Пошли.

— Позавтракала?

— Нет.

— Тогда в столовую.

— Не хочу.

— И я много чего не хочу, куда денешься.

— Пошли, опоздаем. Не хочу есть.

Насильно завожу ее в столовую, и она не спеша, хотя и с явным аппетитом, поглощает завтрак. Потом мы не торопясь идем к штольне.

Штольня довольно просторная, не достаю рукой кровли, но такое ощущение, что тебя сдавливает со всех сторон. Нане все здесь внове и страшно с непривычки, на шаг не отходит от меня.

— Нечем дышать.

— Дыши глубже.

В ста метрах отсюда мой подземный дворец из расположенных анфиладой трех залов — трех линз, из которых руда уже извлечена; горняки «вырубают» мне четвертый зал. Я скрываю от Наны, что рядом — зал, интересно, какое произведет на нее впечатление огромная непроглядно-темная пустота.

— Э-э, э-э, э-эй! — ору я внезапно.

Карбидка рассыпала лучи по колоссальному черному залу и стушевалась.

— Э-э, э-э, э-эй! — робко повторяет Нана и прислушивается к эху.

Тьма податливо мягкая, и почва словно бы мягко уходит из-под ног. Знаю, Нане страшен каждый шаг, кажется — ступишь и провалишься куда-то. Она что-то лепечет, уцепившись за меня, и осторожно, боязливо идет следом. А меня опять и опять — в который раз! — увлекает звук собственных шагов, подхватываемых, повторяемых тишиной старательно и как бы нерешительно.

И поэтому не слышу слов Наны.

Мы опять в штреке, и опять со всех сторон теснят пласты пород. Задыхаемся. Нана идет уже смелее. Молчит. Скоро лучи наших ламп рассыпаются по темному простору, а тишина повторяет звук шагов.

Нана останавливает меня, светит карбидкой в лицо.

— Что такое? Устала…

— Нет… Знаешь, в этих залах у тебя так странно меняется лицо.

Я беру карбидку и освещаю себе лицо снизу, и теперь оно вправду делается другим — все в странных тенях, я кажусь чародеем, прилетевшим из сказочной страны. И сотрясаю пространство громовыми звуками:

— Слуша-ай меня, Нана! Направо пойдешь, больше ста шагов не пройдешь, заградят тебе путь черные стены!

— Черные сте-ены… Черные сте-ены!

— Налево направишься — в пропасть провалишься.

— Провалишь-ся… провалишь-ся-я, — гудит чернота.

— Прямо пойдешь…

— И что случится? — со смехом обрывает Нана. И голос ее такой безмятежный, такой чудесный, что мое чудодейство теряет силу.

— А прямо — ждет тебя студеный ручей, прозрачный, непорочно-чистый, и еще ждут цветы — на креплениях цветут. Ты видела цветы, выросшие во тьме? Они белые, белее белого. Хочешь преподнесу тебе?

— Хочу.

Я сделал шаг, она следом.

— Пошли вместе. — Боится оставаться одна.

Нана разглядывает цветы в свете карбидки. Собираюсь нарвать их ей.

— Не трогай!

— Почему? Ты же хотела!

— Жалко.

— Еще вырастут.

— Увянут на солнце…

— Наверное.

Третий зал самый просторный. Чтобы свод не обрушился, оставлены целики руды. В лучах карбидок поблескивают радужно, величественными колоннами.

— Как красиво! — дивится Нана.

Я закрепляю наши лампы на одной «колонне», поправляю на себе брезентовку и галантно обращаюсь к Нане:

— Не угодно станцевать менуэт?

Нана так изящно, так очаровательно приседает, выражая согласие, что я поражаюсь.

— С удовольствием.

Напевая менуэт Моцарта, танцуем — плавно, торжественно.

А Нана любит, оказывается, поговорить во время танца:

— Сколько тонн руды добыли здесь?

— «Если оскверню недостойной рукой достойную поклонения.

Красоту несравненную, святую, нежную,

Позволь тогда моим устам — послушникам, возносящим молитву,

Искупить вину нежным лобзаньем».

— …

— А дальше? Ответь…

— Погоди, думаешь, и я наизусть помню? Напомни.

— «Ты слишком…»

— Хватит, хватит.

«Ты слишком уничижаешь свои руки,

Послушник. Они ведут себя божественно, безупречно,

Ведь и возносящий молитву касается

Святых рукою, — прикосновенье рукой равносильно

Для них лобзанью».

— «А разве у святых или молящихся нет уст?»

— Ой, опять забыла.

— «Да, молящийся, чтобы…»

— «Да молящийся, чтобы лишь устами молиться».

— «Так пусть же уста мои следуют рукам моим, святая,

Дозволь им, не то утрачу я веру».

— «Не пристало святым в знак согласия кивать головой».

— «И не надо кивать! Хочу познать блаженство (целует). Твои уста сняли грех с моих уст».

— «Значит грех с твоих уст перешел на мои!»

— «Твой сладостный упрек терзает мне сердце!

Верни же мне поцелуй в таком случае (целует)».

— «Ты такому… дивному лобзанью… научился…

Наверно… по Святому писанию».

Нана останавливается, дрожит вся. Закрывает руками глаза. Оба на миг замираем. Я целую руку, прикрывшую глаза, и мы продолжаем путь.

Мое появление обрадовало забойщиков, встречают шумными веселыми возгласами:

— Жив! Жив! Поздравляем!

— Везучий вы! От смерти спаслись!

— Поздравляем со вторым рождением!

— Спасибо. Как вы, как идут дела?

— Ничего, по-старому.

— Очень переживали за вас! Как угораздило?!

— А чего больше боялись — что погибну или что новый начальник хуже окажется?

— И того и другого, — смеется самый бойкий.

— Закурите?..

И протягивают сразу несколько пачек сигарет.

— Если дама позволит, — усмехаюсь я и оглядываюсь на Нану. Ее не видно, молчит, притулившись в углу.

— Женщина?! — оторопели забойщики.

— С этого дня она будет приходить, на ней вся документация.

Забойщики подняли карбидки, сначала осветили девушку, потом по очереди — свои лица, Нана внимательно вглядывалась в каждого.

Глаза у нее блестели, так и завораживали.

Горняки мои не выдержали:

— Хороша, хороша.

— Под брезентовкой углядел?

— Сто́ящая… Хороша.

— А нам-то что с того!

— Хватит, услышит еще.

— Ого! Работать тут да еще слова не сказать!

— Тогда давай, кричи ей прямо в ухо!

— Тише, чего расшумелись, женщины не видели, — остановил я разошедшихся забойщиков.

— Что особенного, языки чешем.

— Смотрите лучше перед собой!

— Чего сердитесь?

— Не отвлекайся, говорю.

Все умолкли.

— Нана, рабочие не любят, когда их не узнают там, наверху, при дневном свете.

Забойщики еще раз осветили свои лица, Нана пристально всмотрелась в каждого.

— А если перепутаю их?

— Постарайся не путать… Мы пошли. В конце месяца и я приду с ней, до пяди все перемерю.

— Какая муха тебя укусила, чего ты разозлился? — спросила Нана, когда мы вышли из забоя.

— Не знаю.

— А все-таки?

— Давай помолчим до устья штольни.

Когда впереди забрезжил свет, мы погасили карбидки и замедлили шаг, давая глазу свыкнуться с дневным светом. Выбравшись наружу, окунулись в зной. Огромное солнце не умещалось на голубом ложе.

Ночь.

— Нана!

— Что?

— Хочешь подарю тебе Большую Медведицу?

— Хочу.

— А лесопилку?

— Хочу.

— А кузницу?

— Хочу.

— И подземный дворец?

— Хочу, хочу, хочу!

Из Тбилиси вернулся начальник нашей геологической партии и тотчас вызвал меня. Мои соображения о простирании рудоносной жилы и возможности увеличения предполагаемых запасов руды вызвали, оказывается, интерес, тщательно обсуждались, и, хотя кое-кто оспаривал мои доводы, руководство все же выделило средства проверить их.

— Главное теперь — правильно определить точки для буровых скважин, — сказал мне в заключение начальник.

— Я много размышлял над этим и наметил точки. — Я разложил перед ним карту-схему, на которой рассыпаны были крупные красные точки.

— Ты слишком щедр, — улыбнулся он. — Всего четыре разрешили поставить.

— Только четыре?

— Думаю, есть смысл поставить буровые здесь, — и он обвел черным карандашом четыре красные точки.

Я ничуть не сомневался в правильности своих предположений. Можно выявить дополнительные запасы руды, если провести разведку в южной части. Разлом, опустивший, как я считаю, большую массу пласта, лучше всего просматривается в первой выработке. Но теперь уж я не войду в штольню один. Мысли о смерти не доставляют, оказывается, удовольствия. Особенно если ты один, если не с кем поделиться ими и никто их не оспаривает.

Как будто проведав о моем намерении, неожиданно появился Перула.

— Слушай, Перула, будь другом, пойдем…

— Пойду, пойду с тобой, — пообещал он, хлопая меня по плечу.

Пока мы добирались до истоков Лоднари, опустились сумерки.

— Вишь, стемнело уже, пораньше бы, — посетовал Перула.

— Ну и что, внутри выработки все равно темно. У нас карбидки. Там совсем иной мир — ни дождя, ни снега, ни ветра, ни жары.

Перула осветил крепления, кровлю, стойки местами прогнили.

— Обветшал малость твой мир, — сказал он.

— Этот обветшалый мир породит новый город, мой Перула. Большие надежды у меня на эту выработку.

— Шутишь? Город в наших горах?!

— Вот, гляди! — Мы достигли места разлома. — Видишь, часть пласта опустилась, и не очень глубоко, по-моему. Если это так, бурав быстро пересечет рудоносную жилу.

Перула во все глаза осматривает хаотично переплетенные пласты пород, ничего особенного не говорящие его воображению. Не верилось, что к его родным горам проведут асфальтовые дороги, выстроят завод, дома, сначала одноэтажные, потом многоэтажные. А много домов вместе это ведь уже город.

— Город? В наших горах?!

Перула смотрит на меня с сомнением. Но я знал, уверен был, что его острый крестьянский ум уже рисовал городок с красивыми домами, садами, кинотеатрами, заводскими трубами и первыми жителями. Он прекрасно понимал, что мы не для забавы и не для развлечений приехали сюда, знал, что из мрака штолен извлечем свет будущего.

— Про меня не забудь, как станешь набирать рабочих на буровую.

— Что тебе за дело до буровой?

— До всего мне тут дело, сам хорошо знаешь! — таким тоном возразил Перула, что я понял, что́ будет, если не возьму его на одну из буровых подсобным. И все же решил подразнить:

— Нет, неразумно тратить твое драгоценное время на буровой.

Перула помрачнел было, но смекнул, что я подтруниваю, и, озираясь, будто тайну собирался доверить, тихо хихикнул:

— Нане пожалуюсь на тебя, понял!

Бывает минута, когда никому не принадлежишь, отключаешься от всего на свете: ничего не чувствуешь, не понимаешь, словно лишился слуха, лишился зрения. Закрываешь глаза и отчетливо представляешь, как работает мозг — универсальная машина, подбирающая ответ на поставленный вопрос. Ответ может быть, конечно, неверным, но когда речь идет об общем деле, мозг не вправе ошибаться! Поэтому я не слушаю больше Перулу, не вижу освещенных карбидкой обрушенных стен штольни. Я заглядываю в недра земли, в ее толщу, где сокрыто грядущее этих гор, лесов, рек и, кто сочтет, скольких людей. И ясно представляю, как все произойдет:

Забарабанит Перула ночью в дверь:

— Спишь, начальник!

— Что случилось?! — отзовусь торопливо, выбираясь из спального мешка.

Перула войдет и высыплет на стол сверкающие куски руды.

— Во, гляди, настоящее золото!

У меня заколотится сердце, и я вскричу, ликуя:

— Бурав в рудоносной зоне! — И, разом стихнув, спрошу: — Сколько метров прошли?

Перула расскажет, сколько они пробурили, сколько ночей не спали тайком от меня, чтобы успеть к приезду комиссии, и много насочинит, вороша образцы и восклицая: «Город в наших горах, город!»

Поднятый нами шум перебудит спящих людей, все сбегутся в мою комнату, радостно поздравят, начальник партии крепко пожмет руку. Позже всех зайдет Нана. Позже, потому что смущается, потому что постесняется при других бурно выразить свою радость и повиснуть на шее. А Перула деликатно выпроводит всех, уйдет и сам. Нана присядет к столу шепча:

— Какое счастье! Как здорово!

Я улыбнусь, не сводя глаз с руды, радость бьет во мне через край. А что еще может радовать больше этого?!

Нана выказывает усердие. Она хочет ознакомиться со строением месторождения. И вот опять спозаранку маячит перед моим окном.

— Завтракала?

— Нет.

— Пошли.

— Не хочу.

Насильно тащу ее в столовую. Она ест не торопясь, с аппетитом. Потом я беру ее за руку и веду по склону горы Саджогиа. Саджогиа самая высокая вершина, с которой можно обозреть все интересующие нас места.

— Не устала?

— Нет.

— Как устанешь, скажи.

— Ладно.

Давно не приходил я сюда, но ясно помню эту смешно закрученную тропинку. У подножия Саджогиа зеленеет полянка в желтых и голубых цветах. Люблю отдыхать на ней. Разлягусь на высокой шелковистой траве и думаю. Здесь на этой райской полянке, как я окрестил ее, меня всегда донимает мысль о том, как мал человек. Я представляю себе огромный земной шар, до того огромный, что самая высокая горная вершина не нарушает его округлости, так заметна ли на ней Саджогиа? Но Саджогиа по сравнению с моей полянкой — необозримая громада. Эту крохотную полянку и не заметить на земных просторах, а я незримая точка на ней. До чего же все-таки мал человек! И никто на свете не ведает, где я, не видит меня, затерянного среди этих гор. Это почему-то повергает меня в печаль.

Грустно бывает мне и тогда, когда покидаю какое-либо место, где оказался впервые и куда вряд ли попаду еще раз. Поэтому всегда стараюсь запомнить там что-нибудь приметное.

На райской полянке мне запомнился валун, от которого я сколол кусок. И знаю, стоит мне снова увидеть его, как слезы увлажнят глаза, а к горлу подкатит ком.

Вот и он, мой валун с отколотым боком. Нана что-то воркует на полянке о цветах, о красоте природы. Всю дорогу о чем-то щебетала, но сознание мое вскользь воспринимало лишь обрывки фраз.

— Нана, видишь, какая тишина, — говорю, чтобы остановить ее.

— Видеть тишину?! — Она смеется. — Я слышу ее, а не вижу.

— Это не важно.

— А что вообще важно?!

— Да все, все и вся, каждый звук, каждое слово, малейшее дуновение ветра или движение лица, но не это сейчас главное…

— Слушаю тебя.

— Не слушаешь!

— Клянусь мамой.

Нана потянулась ко мне, приласкалась.

— Как одиноки мы тут, совсем одни.

Слова ее почему-то удивили меня. Я всем существом чувствовал, что мы с Наной не одни тут. Не знаю где, за каким кустом или деревом, но где-то поблизости кто-то есть. Не знаю, кто он, какой из себя, но я всегда ощущаю его присутствие, и это странно ободряет меня.

— Что с тобой, ответь!

— Давай посидим, передохнем.

Нана прилегла на мягкой густой траве и положила голову на мои колени.

Ветер трепал ей подол платья, задирал его. Нана не смущалась. Глаза наши встретились, и сладостна была долгая откровенная беседа без слов. То, что сковывало нас, отлетело прочь, унеслось, помахав рукой. Но когда наши взгляды снова столкнулись, я увидел в глазах Наны страх.

— Нет! — воскликнула она испуганно. — Нет! Нет! — хотя и не сопротивлялась.

Потом Нана высвободилась из моих рук — они так легко подчинились ей, что я поразился. Несколько раз перевернувшись на траве, она присела и уткнулась лицом в колени.

— Чего ты плачешь? Что я тебе сделал плохого, почему сердишься?

— Не знаю…

— Почему же плачешь?

— Глупая, потому.

Мучается, хочет сказать что-то.

— Извини, прости. — Она громко всхлипывает.

— Хватит, перестань. Саджогиа ждет нас, не успеем засветло спуститься.

Нана встала, взяла меня за руку и подняла с места. Долго заглядывала в глаза, обвила мою шею и, прижавшись крепко-крепко, поцеловала. И как! Такой поцелуй не забывается.

— Все, конец нашим встречам.

— Конец? В самом деле?

— Клянусь. Пошли.

— Пошли.

На вершине Саджогиа Нана заметила кого-то, растянувшегося в высокой траве.

— Кто тут может быть?

— Пастух или Перула.

— Овец нигде не видно.

— Значит, Перула.

— Простил или все дуешься?

— Помолчи, пока не одолеем подъем, трудно говорить, устанешь.

— Простил? — не унимается Нана.

— Ч-ш-ш.

— Здорово выносит такую высоту, — удивляется Перула. — Дышать-то трудно.

— Здравствуй, Перула.

— Здорово, зовли девочка!

— Что значит «зовли»? — любопытствует Нана.

— Потом скажу, в другой раз.

Переводим дух и принимаемся за дело.

У Наны острый ум, быстро схватывает мои пояснения. Перула не отходит от нас. Что-то очень сдружился он с Наной, балагурит. Я не успеваю называть знакомые мне вершины, хребты и кряжи, реки и деревни. Перула чует, на что я укажу, и выкрикивает название. Берет Нану за руку, отводит в сторону, будто оттуда лучше видно, и показывает ей рукой.

— Мериси!

— Гаретке.

— Вараза! Вон, над Лоднарским ущельем! — и по-приятельски хлопает ее по плечу.

— Здорово понятливая, верно, паря? — кидает он мне, осклабившись до ушей, и подзывает к себе, усмехаясь, шепчет на ухо: «В конце дороги дождусь, чтоб не видели вас вместе вечером, и без того судачат».

— А мы втроем спустимся, — успокаиваю я его.

Нана с недоумением переводит взгляд с меня на Перулу.

— Ладно, топай с нами, шатун, — смеется она.

Перула хохочет, хватает Нану за руку и срывается, мчит по склону, бросая:

— Угурула, угурула![19]

— Тише, Перула, тише! — ору я.

— Сумасшедший! Тише! — кричит и Нана.

— Топай, топай, живей! — злит ее Перула, хохоча и пружиня на своих длинных ногах.

Солнце заходит. На фоне озаренного светом неба цепи гор будто тушью очерчены. В Сатевзиа зажигаются первые лампы, из-за занавесок вслед нам глядят глаза-блюдца.

Комната обдает меня запахом сырости. Я повалился на постель, уперся ногами в стену. Сколько проходит времени, не знаю. Стараюсь не думать. Очень хочется иногда отдохнуть от мыслей, но это редко удается, начинаешь думать о том, как бы не думать. Чувствую — засыпаю, но вскоре глаза сами раскрываются. Так повторяется несколько раз. Вижу Нану. Спокойное безмятежное лицо, на ней новое платье. Снится мне? Где ей было взять новое платье?! И почему она находится у меня? Нана ходит по комнате. Во сне я никогда ничего не слышу, но сейчас отчетливо различаю ее шаги. Я разом присаживаюсь, натягиваю рубашку. Нана застыла на месте.

Удивительное у нее лицо — на нем отражается любое ее чувство; сейчас оно выдает обуревающее Нану всесильное желание, но на нем и смущение и мольба: не пятнать самого чистого на этом свете — девичьей чести. Как много в этой девушке от разъяренного леопарда и солнечного луча. В эту минуту она скорее похожа на прикованного леопарда, который вот-вот сорвется с цепи.

— Пошли! — предлагает Нана.

— Уходи.

— Пошли со мной.

Я следую за ней.

— Нана, хочешь подарю созвездие Большой Медведицы?

— Хочу.

— Подземный дворец?

— Хочу.

— Райскую поляну?

— Хочу, хочу, хочу!

Тучи упрятали солнце. Надвигается дождь.

Принесли подписать какую-то характеристику и многозначительно заметили: Нана-де возвращается в город. Меня задело. Почему она не предупредила? Не решилась? Перестраховалась?

Нет, ни то, ни другое… Ни за что не выйду ее провожать. Ни за что!

Завели машину.

Не выйду, нет!

Подхожу к окну, распахиваю.

Машина нетерпеливо тарахтит. Отъезжающие громко перешучиваются, прощаются.

— Счастливого пути!

— Угурула!

— Счастливо доехать!

— После вчерашнего дождя в Чангахском ущелье дорога обрушилась.

— Угурула.

— Счастливо оставаться, Перула.

— Прощай, Нана, угурула!

— Спасибо, Перула! А что значит «зовли», обещал же сказать.

— Значит — славная. Славная девочка.

Последние пассажиры забираются в кузов. Водитель стоит на подножке, спрашивает:

— Поехали?

— Езжай, езжай! — разрешает Перула.

— Геолог не выйдет?

— Перула, поди-ка сюда, скажу что-то на ухо.

— Давай, Перула, подтяни к ней ухо, не сумеешь, что ли!

— Ха-ха-ха-ха.

Перула озирается, кого-то ищет глазами, опять шепчется с Наной и несется к моей рабочей комнате.

— Уезжает она, паря, слышишь!

— Пусть уезжает, это ее дело!

— Ты что, паря, угурула ей не скажешь?

— Отстань.

Не верю, что Нана уедет. И боюсь убедиться в этом. Перула убегает. Машина тронулась… Уехали?

— Угурула! Угурула!

«Уехала! Уехала! — молотит в виски. — Уехала! Уехала!»

Загнанно хожу по комнате.

«Что со мной?! Почему не попрощался с ней как положено?! Что я наделал?»

«Уехала! — бьет в виски. — Уехала! Уехала!»

Выхожу во двор.

«Неужели уехала?» Двор пуст. Одни провожавшие стоят, укрывшись под наспех сооруженным навесом из брезента. Собирается дождь. Меня не видят.

Машина скрылась за скалой. Унесла с собой запах бензина и гул мотора. Внезапно я сообразил, что бегу, сломя голову бегу за машиной, и оборвал шаг.

Не вижу, чувствую, что стоящие во дворе застыли, наблюдают за мной. И так ощутимы, так нестерпимы их колюче-насмешливые взгляды в спину…

Я медленно, очень медленно повернул назад — дал любопытным время овладеть собой и разойтись, но ни один не шевельнулся. Медленно, тяжело побрел назад. Они расступились, давая мне пройти. «Шпицрутен… сквозь строй…» — мелькнуло у меня вдруг. Нет, солдаты были добрее. Эти по лицу бьют. Иной откровенный взгляд, взгляд в упор куда мучительнее и больней удара розог. Торопливо захлопнул за собой дверь.

В тот день я очень долго работал. И ночью спал хорошо.

Все началось наутро. «Как одиноки мы тут… Одни», — вспомнились слова Наны.

Я встал, сунул руки в карманы и не спеша направился по шоссе. Недалеко от нашего лагеря, у скалы, где в последний раз сворачивает дорога, я присел на белый валун за кустами.

Что же все-таки произошло? Что перевернуло мне душу? Мучаюсь, хочу разобраться, понять как следует, что случилось? Что мне нужно? Чего я лишился?

Почти каждый день бреду к валуну.

Сижу, думаю…

«Как одиноко мне. Какое одиночество».

Неужели это в самом деле так? Неужели одна девчонка заполняла собой мою душу? И так опустошила разлука с ней? Нет. Я уже тогда знал, что это пройдет. Пройдет? Но я хочу ощущать себя нужным кому-то, любимым кем-то. Как все было очевидно, ясно, просто… Неужели еще какая-нибудь увлечет меня так?.. Ничего… Пройдет это. Пройдет? Да, наверно.

Никогда прежде не испытывал одиночества. Неужели я одинок? Нет! Вокруг люди — близкие, подарившие мне жизнь. Я не забыт ими. Просто увидели, что опасность миновала, что я пришел в себя, и занялись своими делами. Я знаю — дорог им, в глубине души они таят любовь ко мне.

Как земля — богатства в своих недрах.

Я тоже чувствую ее, сокровенную, лелеемую в глубине моего сердца. Даже незнакомые люди любят друг друга, но не ведают этого. Нужен лишь повод, чтобы это проявилось. Я убежден — жизнь полна любви.

Но сейчас я валяюсь на земле у белого валуна, и будущее кажется беспросветным. Все безразличны. Думаю только о ней. Только Нана нужна мне! С ней хочу быть!

Я не повернул головы, не встал, просто ощутил, как нерешительно подошел Перула, опустился рядом на колено и, сочувственно потрепав по плечу, прошептал:

— Переживаешь, паря?!

1966

HE МОГУ БЕЗ ТЕБЯ…

«У женщины должны быть красивые руки, — говорил я ей, — такие вот, как у тебя».

Я любил смотреть на ее руки, восхищался ими и недоумевал, почему ее не радовало это. Пальцы у нее были точеные, поразительно чувствительные, они умели пройтись по моей шее, шаловливо и трепетно, сокровенными тропками. Нежность, с какой они касались моей груди, плеч, выдавала таимую ими страсть, но их откровенность шла им же во вред. Мне, лишь мне принадлежали ее руки, и я радовался, гордился — они ласкали одного меня.

Этими руками теперь она держит грудь и кормит ребенка, которого родила от другого.

1

Я любил смотреть на тугие почки вечером. Став под деревом, восхищенно разглядывал их в слепящем свете лампионов.

«Рождается зеленый цвет, — думал я. — Видеть бы художнику все оттенки зеленого, что возникают в почках, пока они еще не раскрылись. Или после, когда лето распустит их, ярко зазеленит, а осень изжелтит, искраснит и иссушит. Человек видит лишь основные цвета, а переходные и не замечает. Эти неприметные полутона существуют для самих себя. Полная гамма встречается лишь в природе».

Ему нравилось смотреть на почки в слепящем свете лампионов весенним вечером. Поле зрения заполняли тонкие веточки и почки, а за ними, совсем близко, покачивалось черное небо, словно бы намереваясь опуститься на ветки. Он знал, что если б оказался на верхушке дерева… Он много чего знал, но никогда не думал о том, что знал. Это наводило на него грусть.

Он стоял не двигаясь, долго стоял, взор его заполняли почки. Потом услышал шелест, будто его позвали только-только пробудившиеся побеги.

— Реваз, — услышал он откуда-то издалека и удивился, — Резико! Резо! — доносилось до него, радуя. — Резо, что с тобой? — женщина погладила его пальцами по плечам.

— Ция, извини… Как ребенка, захватывает меня приход весны.

— Оставь. Ужас как устала. Пойдешь ко мне?

— Такой вечер провести в комнате?!

— Устала я очень.

— Я знаю тихое место, — сказал он и усмехнулся про себя: «Знаю много тихих мест, укромных».

— Хорошо.

В такси они вели себя не по возрасту легкомысленно, и водитель невольно следил за ними в зеркальце.

— Какой сегодня день?

— Четверг.

Молодой человек достал из кармана записную книжку и раскрыл ее.

— Шесть лекций было?

— Да, шесть. Невмоготу уж студентам, видно, не шутит весна, по-настоящему наступила.

— Шумят?

— Немного.

В аллее было тихо. Женщина осторожно положила голову ему на плечо.. Он не шевельнулся.

— Отдохни. Помолчи и отдохни.

И снова устремил взгляд на зелень едва распустившихся почек, которые нежила луна. Чудилось, деревья и кусты вот-вот вспыхнут. Он безотчетно обнял женщину. Она пошевельнулась и уютней приникла к нему. Когда они оставались наедине, разговор не вязался. Он никогда не размышлял о ней. И свои действия анализировать тоже не любил. Но его раздражало то, что происходившее между ними напоминало ему что-то уже изведанное, и это угнетало его. Поэтому он редко испытывал страсть, оставался равнодушным. И сейчас он без особого желания обнял ее, губы их заученно сошлись и не отрывались, словно шептали что-то друг другу.

Потом они долго, очень долго сидели не двигаясь, вслушиваясь в живительную весеннюю ночь.

— Отдохнула?

— Да.

— Который час?

Она встала, всмотрелась в циферблат, а когда повернулась ответить, он крепко обхватил ее руками, стиснул до хруста в костях. Она любила его сильные руки, скорее доставлявшие удовольствие, чем причинявшие боль. Он прижал ее к груди, сомкнул веки и шепнул на ухо:

— Желанная моя…

* * *

Ило стоял на солнцепеке и злился. Укрыться в тени, даже очень захоти этого, было негде — поблизости ни пяди тени! Он стоял и злился на себя: «Чего мне взбрело назначить свидание в таком месте! Солнце жарит. Наш город без весны обходится, зима прямо в лето переходит!» Ило посмотрел по сторонам, потом уставился на точечные следы каблучков-шпилек, вдавленных в асфальт: «Как они умудряются ходить на таких тонких каблучках, неужто ноги не подворачиваются?» — улыбаясь, он поднялся на носки и ступил несколько шагов.

— Что с тобой, Ило?

— Где ты пропадаешь?

— …

Женщина была нечесаная, в черном отутюженном платье.

— Поди-ка сюда! Подойди!

Она не спеша подошла, заглянула в глаза.

— Ну-ка дыхни! Дыхни, говорю!

— Стыдно, люди смотрят.

— Пускай смотрят, чихал я на них.

— Успокойся.

— Опять напилась?

Дарико и не припомнила б, когда она пристрастилась к вину.

Трудное было тогда время. Отец не вернулся с войны, а мама тоже… Хотя, при чем мать, она не приучала ее пить.

— Выпила немного…

— Ладно, пошли!

Ило шел впереди. Женщина нерешительно побрела за ним, но постепенно ускорила шаг, и страх в ее глазах исчез — они шли к знакомому месту. Длинная скамейка хорошо была укрыта со всех сторон. Днем здесь никто не появлялся.

— Знаешь ведь, придушу, тварь… — тихо зарычал Ило и сдавил женщине горло.

Удивительное происходило с ним при этом. Всякий раз, когда он касался ее рукой, что-то вспыхивало у него в затылке и мощной волной прокатывалось по позвоночнику, разливалось в коленях. «Выходит, самое слабое место — колени, подкашиваются», — не раз мелькало у Ило.

А женщина уже успевала покрыть поцелуями его огрубевшие от работы руки и, уткнувшись лицом ему в колени, излить в слезах все-все-все…

— Ладно, перестань, подними голову, — просил Ило.

— Не могу сразу, погоди…

— Перестань, хватит.

— Сейчас.

Потом посидели молча, не двигаясь. Обоим приятно было вот так — рядом, в тишине. И думать друг о друге. Чувство близости не притупилось, не стало привычным. Каждое прикосновение ощущалось поразительно остро, было невыразимо приятно. Они не понимали, что с ними творится, а творилось нечто значительное, необоримое, что они и не пытались побороть в себе.

— Когда идешь в отпуск?

— Скоро.

— Нашли тебе замену?

— Нет, — с тайной гордостью сказал Ило, уставясь на колени. Руки у него слегка дрожали. Он откинул женщине волосы со лба и заглянул в глаза. В ее глазах он всегда вычитывал ту же страсть, какой обуреваем был сам. Это еще сильнее распаляло его. Он подхватил женщину, поставил на ноги и прильнул к ней, обнял и стискивал в объятиях, пока не услышал знакомый хруст костей.

— Тише, больно…

И целовал ее в шею, в одно и то же место, еще и еще, еще и еще… И не заметил, как у него вырвалось:

— Желанная моя…

2

В углу, словно наказанный ребенок, стояли большие часы, отсчитывая секунды. А секунды летели.

— Куда вы бежите, секунды!

Ция встала, достала из шкафа платье, сшитое для этого дня, и сняла халат.

— Сегодня тебе надо затмить всех, понимаешь? — сказала двойнику в зеркале. — Этого хочет Реваз, а значит и я, а еще потому, что там соберутся очень, очень нужные, интересные люди. Все они знают Реваза и знают, что существую я… Странно, Реваза считают более крупным ученым, чем Тенгиза, но докторскую диссертацию защищает сегодня Тенгиз. Поэтому я должна быть особенно красивой. Хотела бы знать — расстроен ли Реваз? Наверное, расстроен. Но зачем ему тогда, чтобы я выглядела лучше всех? Кажется, не оправдаю его надежд — когда стараешься, ничего не получается. Как пить дать отправит домой.

Ция еще раз осмотрела себя в зеркале и вышла на улицу. Такси давно поджидало ее. Водитель дремал.

У института, где работал Реваз, Ция остановила машину. Через две минуты спустился Реваз.

— А ты больше меня волнуешься, раньше времени подъехала, — заметил он.

— Садись.

— Ну, здравствуй, — Реваз поцеловал ее в руку повыше локтя, как всегда, когда она выглядела особенно хорошо.

— Нравлюсь?

— Одобряю.

В институте взоры всех — от вахтера до академика с большой полированной головой — прикованы были к Ции.

Защита шла по шаблону. Защита любой диссертации, и блестящей и средней, проходила одинаково. Во всяком случае, Реваз и Ция не видели разницы. Реваз отлично знаком был с трудом Тенгиза и поэтому временами подремывал. А Ция, занятая собой, облизывала губы и даже исхитрилась неприметно для других взглянуть на себя в зеркальце.

— Интересная тема? — спросила она Реваза.

— Очень. Но беда в том…

— В чем?

— В том, что область исследования — нова, и чем больше углубляемся мы в нее, тем больше неясного, спорного…

— То есть?! Ты хочешь сказать, чем больше исследуете и изучаете, тем больше…

— Мне вспомнилась одна история. Не помню уж, где о ней читал, — зашептал Реваз. — Один ученый очень нервничал перед лекцией. Студенты спросили его о причине. Ученый нарисовал два круга, один большой, другой маленький, говоря: «Вот взгляните: малый круг — ваши знания, большой — мои. Окружность каждого соприкасается с областью незнания. Видите, насколько моя граница соприкосновения с незнанием больше вашей?»

— Умный был человек.

— Не издевайся, помолчи, на нас уже обращают внимание.

Последние слова председателя совета потонули в аплодисментах. Ученый совет единодушно присудил Тенгизу степень доктора.

— Похлопай, Ция!

— Знаешь же, не люблю.

— Похлопай!

— А если не похлопаю?

— Пойдут разговоры, Тенгиз обидится.

— Ничего, разрыва сердца не будет!

— Софокл тоже так думал.

— И что же?

— А то, что, когда поклонники окружили его толпой и захлопали, восхищаясь его гением, не выдержало сердце радости — разорвалось.

— И он умер?

— Непосильна порой радость признания.

— Так побережем Тенгиза!

Они медленно следовали за длинным рядом поздравлявших Тенгиза.

На банкете Ция по-прежнему была в центре внимания. Мужчины подступали к ней со всех сторон. Она мило разговаривала с каждым, обласкивая всех своим приятным голосом. Она прекрасно знала, что мужчинам нравится ее голос — мягкий, грудной, и, беседуя, придавала ему самые тонкие оттенки, так и лаская им всех и каждого. Она танцевала с профессорами, с доцентами и просто с научными работниками без степеней и званий. При удобном случае, они прижимали ее к себе. Дважды приглашал танцевать академик с полированной головой, который при своих обширных, феноменальных знаниях во время защиты слова не проронил.

Реваз спокойно, равнодушно беседовал с однокурсниками, но Ция была в поле его зрения, он не упустил ни одного ее жеста. Не дожидаясь окончания банкета — он всегда умел вовремя уйти, — взял Цию под руку и покинул застолье.

Водителю такси Ция назвала свой адрес и спросила Реваза:

— Довольна ли мной ваша светлость?

— Вполне, вполне, — милостиво сказал он, отметив про себя: «Но только нельзя, нельзя всегда быть такой красивой, каждый день — этого не вынести».

— Останешься у меня?

— …

— Поцелуй.

Ция включила ночник в углу комнаты, и все погрузилось в слабый голубой свет.

— Зажги все лампы, освети комнату поярче — поведаю тебе величайшую тайну… Хочешь?

— Очень, очень хочу.

— Ты немыслимо красива! — «До ужаса, — добавил он в душе, — и я боюсь этого».

— Повтори, пожалуйста, не расслышала.

— Ты ужасно красива.

— А я люблю тебя…

— Не надо слов. Сними платье и не забудь дать мне его с собой утром.

— Зачем?

— Затем, что ты чересчур прекрасна в нем, — и снова подумал: «И затем еще, что не может продолжаться так дольше».

— Шутишь?

— Нет.

Это «нет» прозвучало категорично, и Ция поняла — возражать бесполезно.

Реваз обошел выключатели. В комнату вступили темнота и тишина.

Ция взяла с письменного стола газету, завернула платье и, осторожно пройдя впотьмах к напольным часам, положила на них сверток. Огромные часы следили за вращением земли. Стрелки едва виднелись.

— Как летят мгновенья! — пробормотала Ция, ложась рядом с Ревазом.

— Что ты сказала?

* * *

Ило взял отпуск, но от путевки в дом отдыха, как всегда, предоставленной ему месткомом, отказался.

— Хочу быть с тобой, — сказал он Дарико.

— Поехал бы лучше отдохнуть.

— Отдохнем вместе. — И тихо пропел: — «Даро, Даро — краса мира», — что означало, последует подарок или приятное предложение.

Дарико навострила ушки.

— Одевайся, идем на концерт.

— На какой концерт? Куда?

— В Летнем саду филармонии.

Дарико просияла, скинула халатик и осталась в черной комбинации и шлепанцах. Движения у нее были размеренные, женственные. Она не спеша натягивала чулки на свои упругие, литые ноги, разглядывая их в зеркале платяного шкафа. Ило, оторопело раскрыв рот, следил за ней — такой ее он еще не видел. И казалось, что она хочет сказать ему что-то и не решается. Он закурил, глянул на часы.

— Давай поторапливайся!

— Сейчас, сейчас.

Женщина взяла из шкафа свое единственное платье, надела, оправила на себе.

— Нравлюсь?

— Что я, в первый раз тебя вижу в нем?!

Ило заметил — женщина обиделась, но промолчала, она никогда не выказывала своего недовольства.

— Скорей, опоздаем.

— Минутку, я сейчас. — Дарико слегка накрасила губы, облизнула их, придавая блеск, и подошла к Ило, удивленно глядевшему на нее.

— Я сузила платье, — тихо сказала она.

Ило разом бросились в глаза и выпиравшая грудь, и туго обтянутые бедра — ей было тесно в платье, словно не вмещалась, и, когда она шагнула, он зажмурился.

Даро жила в полуподвале, и пока Ило следом за Даро поднимался по семи ступеням, оценивающе разглядывал ее фигуру. «Сказываются на нас годы», — сожалея, отметил он про себя и покачал головой.

Когда они вошли в зал, какой-то облысевший тип нудно читал стихи. Появившиеся после него артисты, толстый и тощий, немного развеселили публику. Очень насмешили их еще двое, коротышка и каланча, особенно когда танцевали вальс.

Во время антракта они погуляли в саду. Какой-то мужчина средних лет оглядел Даро и что-то сказал своим приятелям. Те засмеялись. Ило вспыхнул, но сдержался. Он курил, стараясь ни на кого не глядеть, но невольно замечал устремленные на нее взгляды, а что они выражали, ему было яснее ясного. Сначала ему польстило это, взгляды мужчин убеждали, что рядом с ним настоящая женщина. Женщина эта, правда, пьет водку, ест селедку и чеснок, но этого же они не знали. А если б знали? А если она заметит, какое обращает на себя внимание?! Зря он привел ее сюда! Но ведь он и раньше ходил с ней, почему ее раньше не замечали? Узкое платье! Да, все из-за платья, обтянувшего высокую грудь и бедра.

Мысли эти наверняка лишили бы Ило самообладания, но спасительный звонок призвал их на второе отделение концерта. Ило припал к Даро так, что половина его сиденья осталась свободной. Жаркое тело женщины приятно возбуждало, и он все теснее приникал к ней. Даро сияющими глазами смотрела на сцену, но не видела и не слышала приставленного к роялю мужчину с «бабочкой». Ило обнял ее за плечи, Даро погладила его руку. Молодые ребята, сидевшие позади них и рядом, все свое внимание сосредоточили на них, но ни Ило, ни Даро не замечали этого. Они не сводили горящих глаз со сцены, хотя ничего, совершенно ничего не воспринимали из происходившего там.

— Давай уйдем!

— Потерпи, стыдно…

— Пошли.

Парни беззастенчиво захихикали им вслед.

«Смейтесь, смейтесь, да подумайте, кто из нас в выигрыше».

Всю дорогу молчали — ив троллейбусе, и на крутой улице к дому Даро. Им казалось, что они шли, а они, держась за руки, чуть не бежали по нескончаемому подъему. Наконец вошли во двор, одолели семь ступеней вниз. Сердца их стучали в такт друг другу. Нетерпеливо хлопнули за собой дверью…

— Погоди, Ило, я сейчас…

Ило не ответил, не сумел бы — язык не повиновался. Он прижимал к себе женщину, которую, казалось, только сейчас обрел.

— Погоди… Постой… Дай хоть платье сниму… Что с тобой, не пойму.

Исступленно целуя женщину, Ило подхватил ее на руки, и тут оба явственно услышали треск материи — платье лопнуло в самом узком месте. Споткнувшись обо что-то, задевая вещи, он добрался наконец до постели.

Они лежали тихо. Лишь тиканье ходиков на стене да шаги запоздалых прохожих нарушали их покой.

Потом Ило встал, и они выпили по стопке водки.

— Завтра куплю тебе платье.

— И попрошу начальника цеха отозвать меня из отпуска.

— Зачем?! Отдохни хоть немного.

— Какой у тебя размер?

— Пятидесятый.

— Сколько может стоить?

— Рублей сорок — пятьдесят.

Ило призадумался.

— Послезавтра зайду к начальнику цеха.

— Не надо, прошу, я сама…

— Не глупи…

Даро сняла чулки, Ило ничком повалился на постель.

— Даро-джан, глянь, который час?..

Даро всмотрелась в настенные часы, еле различила стрелки, ее сердце и маятник ходиков отсчитывали удары. Даро знала: «ходики» будут тикать долго, очень долго. А сколько еще ударов отстучит ее сердце? А часы все отбивали свое «тик-так, тик-так, тик-так». Ей вспомнился весь этот день, и глаза ее засветились.

— Как летят мгновенья, — прошептала она, ложась рядом с Ило.

— Что ты сказала?

3

Зазвонил будильник. Реваз надел халат и прошел в ванную. Весь дом залит был солнцем. Реваз спустился в нижний этаж, забрал из почтового ящика газеты, журналы, письма. Выдвинутые им новые теоретические положения вызвали широкий отклик в стране и даже за рубежом.

В кабинете царил беспорядок, но убирать было некогда, тем более что уборка часто растягивалась на часы: какая-нибудь старая открытка уводила в прошлое, погружала в приятные или нежеланные воспоминания. По этой причине кабинет его приводила в порядок Ция. Реваз глянул на часы. «Через четыре часа урок фехтования с Цией, пораньше надо было встать».

Он много читал. Очень много. Читал внимательно, заглядывал во всевозможные словари.

Поработав, он прошел в спортивный зал И осмотрел новые рапиры, проверил упругость металла, потом достал полотняные костюмы. «Интересно, почему она не звонит?» — только подумал он, и тут же зазвонил телефон.

— Да. Слушаю.

— …

— Глупышка.

— Разумеется, один, — и засмеялся. — Жду тебя.

— …

«Чего она остерегается? Проявляет излишнюю осторожность. Ция, Ция — трусиха, трусишка», — он усмехнулся, смотря на трубку, которую все еще держал в руках.

В ожидании Ции он принялся готовить кофе и тут же на кухне перекусил. Потом вернулся в зал, опустился в глубокое кресло.

У подъезда остановилась машина.

— Не можешь пешком прийти?

— Поцелуй меня.

Он поцеловал.

— Воскресенье сегодня, надо было прогуляться. Тем более перед тренировкой.

— С тренировкой покончено — сегодня будет поединок. И я выиграю его!

— Ого! По-боевому настроена. Хвалю. Иди, твой костюм в зале.

— У тебя четвертая защита хромает, слышишь — четвертая, — крикнул Реваз Ции.

— Что ты сказал? — Ция, не расслышав, сняла маску.

— Четвертая, четвертая, — показал он ей.

— Поняла. Ну-ка еще раз.

Реваз сделал ложный выпад и снова нанес ей укол слева в грудь.

На этот раз она ловко ушла из-под атаки и нанесла ответный удар.

— О, великолепный репост!

Ревазу нравилось, когда женщина серьезно занималась спортом. Он научил Цию плавать, ходить на лыжах, фехтовать. Фехтование развивало сообразительность, придавало движениям пластичность. Ция уже хорошо владела оружием, и Ревазу все труднее было побеждать.

— Держись теперь! — пригрозила Ция, прижав его к стене.

Реваз уверенно защищался, Ции никак не удавалось нанести ему укол. Она притворилась, будто отступает, Реваз расслабился, собираясь что-то сказать, но Ция сделала флеш, и Реваз накололся на рапиру.

— Ах так — хитришь! Хорошо, какой счет?

— Четыре — три в мою пользу, — засмеялась довольная Ция.

Начали с центра. Медленно сошлись, коснулись друг друга рапирами.

— Поплачешь сейчас у меня.

— Посмотрим!

— Посмотрим!

Некоторое время раздавался холодный лязг металла, потом оба разом устремились в наступление.

— Ой!

— Извини, — Реваз обнял ее левой рукой, осторожно снял с ее лица маску, бросил рапиру на пол и, освободившись от маски, поцеловал ее, да так крепко, что Ция невольно выпустила рапиру и прильнула к нему.

— Четыре — четыре — в мою пользу.

— Хорошо. Иди прими душ… — Реваз перевел дух. — В музей идем.

— В археологический?

— Да.

Они вышли из дому, Реваз запер входную дверь. Разодетые, довольные, они не спеша шли по улице.

— Я проголодалась, — сказала Ция.

— Пообедаем в каком-нибудь ресторане.

День был знойный.

В музее Реваз не удержался, чтобы не высказаться Ции:

— Все музеи похожи друг на друга. И знаешь чем? В них всегда какая-то леденящая душу тишина и какой-то холодный покой, а главное, особенный запах. Это запах экспонатов, старых вещей, они испускают холод давно минувших времен, именно от них эта торжественная, суровая тишина. Признаюсь, музейная атмосфера давит на меня, гнетет. Я кажусь себе ничтожным и начинаю жалеть себя. Мой труд, моя деятельность представляются мне ничего не значащими, незначительными. Почему? Потому что здесь я осознаю, сколько сделали другие! Счастливцы! А мы, что делаем мы, моя Ция?

Ция понимала — возражать ему в эту минуту нет смысла.

— Что мы создаем? — продолжал Реваз. — Ты вот так молода, а знаешь одиннадцать языков, все восхищаются тобой, твоими мучениями, да, мучениями. Я тоже что-то поделываю, бьюсь над какими-то проблемами, да, я точно выразился — бьюсь. Но решу ли я их?

Ция знала, Реваза недолго будут терзать сомнения, но ей приятно было лишний раз услышать, что он не удовлетворен достигнутым, поэтому не оспаривала его слов.

А Реваз был уже в другом конце зала и невесть в который раз читал полюбившиеся ему слова надгробия: «Я — Серафита, дочь Зеваха, младшего питиахша царя Парсмана, супруга могучего Иодмангана, много побед одержавшего, управителя двора царя Хсефарнига — сына Агриппы… Горе, горе тебе, молодой, столь хорошей и красивой, что не было ей подобной. И умерла она на двадцать первом году».

— Здесь недостает одного слова, хочется, чтоб было написано: «И потому умерла на двадцать первом году». И могло ли быть иначе: она чудо и не должна была принадлежать одному Иодмангану.

— Наверное, была очень красива.

— Да, необыкновенно.

— Нравится тебе?

— Ревнуешь?

Реваз взял Цию за руку, повел дальше.

— Взгляни на картлийское[20] жилище IV—III тысячелетий до нашей эры. Пожил бы ты в этой лачуге, поглядела бы, что ты создал в ней.

— Меня вполне устраивает мой дом.

— Неужели?!

— Почему насмехаешься?

— Вспомнила, как хозяйничаешь в своей сверкающей кухне. Поглядела бы, как ты приготовил кофе на очаге посреди жилья.

— Наши предки не баловали себя кофе.

— И несмотря на это, лучше тебя фехтовали.

— Да я и не подниму этот меч. Выродились мы незаметно.

Из соседнего зала донесся голос экскурсовода. Слова звучали невнятно, подобно молитве. Они замолчали, хотя и тянуло поговорить.

Среди экспонатов им бросилась в глаза фигурка обнаженного мальчугана, и такой реальной представилась эпоха язычества, с его идолами и богами, с его культом фаллоса, и оба прижались друг к другу и до боли стиснули руки. Им стало смешно. Пожилая хранительница дремала в старинном кресле посреди зала, они на цыпочках миновали ее и вышли из музея.

У дома Ции они остановились и расхохотались.

Потом Реваз сказал:

— Знаешь, Ция, не могу я без тебя.

— Не попадем, — сказала Даро.

— Посмотрим.

У кассы толпилась масса народу.

— Людям повеселиться охота…

— Смешное кино?

— Комедия, да еще французская, — самодовольно улыбнулся Ило.

— А почему наши не снимают веселое кино, смешное?

— Не знаю.

Сеанс начинался — было почти десять. Толкаться в очереди не стоило, билетов все равно не досталось бы.

— Постой тут, я сейчас, — сказал Ило и скрылся за углом.

Заговорил с каким-то пареньком, о чем-то просил его, уговаривал, но ничего не добился. Стоявшая под деревом Даро видела, что Ило уже теряет самообладание, но вмешиваться было бесполезно. Да она и не успела бы. Ило в мгновение ока схватил парня за шиворот и дал ему такого пинка…

— Ты что, полоумный!..

— Покажу тебе полоумного, подонок.

— Чего пристал, мой билет, хочу — порву, хочу — продам!

— Кретин безмозглый! Лучше б учиться шел или работать.

— Успокойся, Ило.

Их окружила толпа.

— Чего пялитесь! А вы бы переплатили втрое за билет?

— Пойдем, Ило.

Люди разошлись. Через минуту-другую Ило развеселился вдруг, рассмеялся.

— За три рубля поллитровку купим, да еще деньги останутся.

— Кипятишься?

— Нет, просто так сказал. Больше не пьем, завязали, Даро? Верно?

— Верно.

Они остановились возле закусочной-автомата.

— Давай по кружке пива… а?

— Давай.

Зашли в пивную. Ило взял у кассирши жетоны и опустил их в автомат. Автомат взвыл и погас. Ило, привыкший к реакции автомата, несколько раз уверенно стукнул его кулаком. Автомат никак не прореагировал. Тогда он нажал на кнопку возврата.

— Невезучий у нас день.

— Оставь, пойдем.

— Что значит — оставь!

Ило нашел дежурного.

— Будь другом, или пива налей, или жетон верни, или деньги.

— Поспокойней, поспокойней, дух переведи.

Дежурный скрылся за автоматом, завозился там.

— Если уж не везет, так не везет.

— Хватит переживать!

— Не могу — вот сюда дошло! — Ило провел ребром ладони по горлу.

Им вернули деньги, и они молча вышли из пивной, заглянули в соседний магазин. Ило купил водку, сунул бутылку за пазуху. Прихватили еще полкило селедки.

Дома Даро живо накрыла на стол, предусмотрительно изорвала газету — вытирать руки.

— У-ух, жжет как! — На глазах у Ило выступили слезы. — Давай пей!

— Не хочу.

— В последний раз.

— Не хочу, чего пристал.

— Ты, это ты-то не хочешь?!

Они выпили.

— Вкусная селедка.

— …

— А кино понравилось?

— Смеешься?! В кои веки вздумал свести и…

— Я, по-твоему, виноват?

— Пораньше сходил бы за билетами, ничего бы с тобой не случилось.

— Чего захотела!

— Ах так? Ладно.

— Не злись, Даро-джан, пропустим-ка еще по одной.

— …

— Давай, а!

— …

— В молчанку играем!

Ило осушил стопку и пересел на постель.

— Ну что, будем сидеть, как сычи. Ладно, извини, слышишь — извиняюсь, — Ило потянулся к Даро.

— Отстань.

— Сладенькая моя…

— Отстань, противный.

— Иди ко мне. Иди в картишки сыграем.

Даро достала из ящика колоду потрепанных карт и расположилась на постели против Ило.

— На что играем?

— Ты все равно не исполнишь.

— На что играем? Женщина решает.

— Мне все равно.

— Сколько карт останется у тебя на руках, столько раз поцелую.

— А я щелкну тебя по носу.

— Согласен.

Ило играл намного хуже Даро, и скоро нос у него побагровел, как перезревший красный перец.

— Даро-джан, дай поцелую тебя, а? — взмолился Ило.

— Выиграешь и поцелуешь.

Ило покорно подставил ей нос и зажмурился.

— Раз, два, три, четыре, пять, шесть…

— Да, да — шесть…

— Семь, восемь…

— Сжалься, хватит!

— Девять, десять, одиннадцать… — Даро в двенадцатый раз щелкнула было Ило по носу, но тот жалостно скривил лицо.

— Ну, бей, не жалей!

— …

— Давай, давай!

— Так и быть, прощаю.

Ило утер слезы.

— Увидишь, что я теперь с тобой сделаю.

— Ничего не сделаешь — поздно уже, первый час.

— Первый?!..

— Да, ступай, тебе спать пора — утром рано вставать.

— Поцелую раз и…

— Ступай, ступай.

Ило нехотя встал. Внезапно попытался схватить Даро, но она ловко увернулась.

— Верткая же! Спортсменкой не была в юности?

— Ступай, отдохни.

— Дай рубаху.

Ило оделся, глянул на себя в зеркале, причесал волосы. Почистил брюки — он намеренно медлил. Потом попросил обувную щетку.

— На свадьбу направляешься?

— …

Не спеша огляделся, поискал глазами кепку, надел ее набекрень и попрощался:

— Счастливо оставаться.

— Всего.

Ило вышел.

Даро бездумно опустилась на постель и, тяжко вздохнув, уронила голову на колени. И не слышала, как отворилась дверь. На пороге широко улыбался Ило. Даро вскинула голову. Ило тихо приблизился к ней, поднял на ноги, заглянул ей в глаза. Женщина не сводила с него взгляда.

— Знаешь что, Даро-джан, делай со мной что хочешь — не могу я без тебя.

* * *

Мы часто видим друг друга, почти каждый день, когда я солнечным утром иду на работу через сквер, лежащий на моем пути. Она качает детскую коляску и читает книгу. Я здороваюсь с ней, снимаю шапку, словно намеренно обнажаю лысину. Она улыбается, смотрит на меня непонятным взглядом. Впрочем, я никогда не понимал ее; она была тихой, покорной, во всяком случае я воспринимал ее такой, а на самом деле была, вероятно, иной. И я, наверное, представлялся ей не таким, каким был в действительности, я казался ей воплощением ее мечты.

Что же случилось?

Всякий раз, проходя через сквер, я упрямо думаю об этом. Она смотрит на меня, я снимаю шапку, словно показывая, как облысел.

Не пройдутся больше ее точеные пальцы-изменники по моим волосам… А она все смотрит на меня, улыбается. Как хочется высказать ей то, что не находил нужным сказать в свое время, полагая — и без слов ясно. Как хочется объясниться, понять — в чем мы ошиблись, почему и когда потеряли друг друга и потеряли ли?! А может быть, все правильно, так и должно было кончиться?

А главное, понять, что мешает нам быть счастливыми?!

Вот о чем я думаю всякий раз, проходя через, сквер, а взгляд ее словно говорит мне, что со мной ей, возможно, нет — наверняка было бы лучше.

Стремительно, как кадры виденного в детстве фильма, давно утратившие силу воздействия, но ярче прежнего возникающие в памяти, проносятся картины наших встреч, нашей любви, радостной и печальной. И, вспоминая те чудесные мгновенья, минуты, часы, дни, месяцы, хочу громко, во всеуслышанье крикнуть: «Не могу я без тебя!»

Но я спешу на работу.

1966

ЭХО

Мечеть в ауле давно снесена, но мулла не теряется — обращается к правоверным с плоской кровли своего дома, упорно призывает их молиться в пять утра, в полдень и снова в пять вечера, минута в минуту. Говорят, обзавелся «Спидолой» и служит аллаху по московскому времени. Но его заунывному пению никто не внемлет: тех, кто вел беседу с аллахом, всевышний давно прибрал, а молодым не до аллаха. Аул, как сетуют здешние старики, «в руках молодых»: председатель сельсовета, председатель колхоза, директор школы, главврач — все молодые.

Из нашего лагеря аул как на ладони и напоминает мне декорацию к какому-то спектаклю. Все кажется, затянет мулла свою песню, и выскочат из саклей статные юноши в черкесках и бурках, выхватят из длинных ножен звенящую сталь, разом вонзят в землю ослепительные лезвия и скроются из глаз, оставив сверкать на солнце суровые клинки.

Интересно, как воспримет окрестности Дали? Вардо, по-моему, вообще не замечает их, не то давно бы высказалась, не удержалась. Хотя уверен, если я поделюсь с ней своими впечатлениями, она станет уверять, что и ей аул напоминает декорации, или с ходу придумает что-нибудь подходящее. Вардо ничем не поразишь — всегда оказывается, что ее приятельница, соседка, родственница или она сама видели, слышали, перенесли и пережили то же самое, «действительно» испытали то, о чем идет речь. Помню, наплел ей однажды что-то совсем несусветное, самому неловко было, а она хоть бы что, преспокойно подхватила: «Это еще ничего, вот у моего дедушки…» — и пошла сочинять, такую чушь понесла. Я не возмущаюсь, вместе работаем, можно сказать, живем вместе, вот и мирюсь, да и зачем лишать удовольствия, не так уж много у нее радостей.

Дали не умеет притворяться. И лгать тоже. Не выходит у нее — сама же начинает смеяться и выдает себя, попробуй тут рассердиться. А главное, лгать-то пытается по пустякам.

Завтра приедет Дали. Завтра десятое августа.

Мы уговорились встретиться десятого августа в ауле Кубачи. Расставаясь со мной, Дали сказала: «Я должна побывать там во что бы то ни стало. Думаю, редактор отпустит дней на пять». — «Отпустит, конечно», — уверил я ее.

Дали — журналистка, и работа геолога представляется ей намного увлекательней. Она часто мечтательно роняет: «Как бы я хотела поехать с вами! Все время на природе!» На что Вардо беспечно замечает: «Езжай, кто тебе мешает !»

Дали не ревнует меня к Вардо. Не ревнует, хотя мы с Вардо целые месяцы проводим вместе в экспедиции. Может, потому, что Вардо одна, а нас, мужчин, трое, или потому, что Вардо уже перешла в разряд «старых дев», хотя и лелеет надежду обзавестись мужем. Ребята, смеясь, поддразнивают Дали, «разжигая страсти»:

— Зачем тебе ехать — они в маршрут вдвоем ходят, тебя с собой не возьмут.

— Ничего! — смеется Дали.

— Они даже спят иногда вместе, в одной палатке! — не унимаются ребята.

— Ну и что! — не отчаивается Дали, озорно поглядывая на меня своими медово-карими глазами, а потом, полуприкрыв их, задумчиво повторяет: — Ну и что!

— Ничего, — продолжают шутить ребята и многозначительно ухмыляются…

Три месяца не видел я Дали.

Завтра вечером автобус привезет Дали в Кубачи.

Я встречу ее. Мы не спеша побредем по извилистой тропинке, которая приведет нас прямо в лагерь. Я подведу ее к палатке с вывеской: «Hotel Dali». В палатке душистое сено, на сене — спальный мешок…

— Мы бы с ней и в моей палатке поместились, — замечает Вардо.

— Не хочу нарушать твой покой, — отшучиваюсь я.

— Знаю, прекрасно знаю, чего ты хочешь! — бросает она, краснея.

«Мы с Дали проведем вместе пять дней и ночей — сто двадцать часов, семь тысяч двести минут! Минута — срок огромный! Дорожи минутой!» — напоминаю и наставляю я себя.

Наконец-то рассвело. Высовываю голову из спального мешка, прислушиваюсь. Тишина. В лагере полная тишина. На часах ровно половина седьмого. В это время ребята делают зарядку. Почему же тихо? Что случилось?

— Что случилось?! — кричу я на весь лагерь.

Ответа нет.

— Что случилось, куда вы подевались! — кричу я снова, мигом выбираясь из спального мешка. Сую ноги в сапоги и полуодетый выхожу из палатки.

Палатка Дали украшена полевыми цветами и гостеприимным приветствием: «Добро пожаловать». А рядом записка: «Рамаз, мы принесем мясо, заготовь дрова. Угостим Дали шашлыком. Вардо изволит спать — буди ее поделикатней».

Ребята поручили мне самое трудное дело: кто бывал в горах Дагестана, поймет, как там достаются дрова. И все же спасибо, ребята! Быстрее пройдет время до прихода автобуса. Я сбежал в лощину к ручью. Сделал зарядку. Помассировал тело, потом наполнил огромный кувшин родниковой водой и неторопливо поднялся в лагерь.

Из палатки Вардо слышалось кряхтенье, потом она забормотала: «Ну и пускай дождь, дождь не помеха…» Вардо иногда разговаривает во сне.

Я отправился по дрова.

* * *

— Пошли, Рамаз, пора! — кричит мне Вардо.

— И ты со мной? Стоит ли беспокоиться?

— Дали обидится, если не встречу. — Она подошла к моей палатке.

— Раз так, пошли.

— Скорей, опоздаем.

— Который час?

— Скорей, скорей, уже пять.

Я выбираюсь из палатки, еще раз обвожу взглядом наш лагерь. Все в порядке. Дали, наверное, будет в восторге.

В маршруте обычно я иду впереди, Вардо за мной. И сейчас я по привычке первым устремляюсь по убегающей вниз тропинке.

— Обожди, Рамаз, погоди! Куда несешься?! — Вардо убыстряет шаг, догоняя меня.

На полпути к аулу над тропинкой высится крутая исполинская скала. Она расколота надвое, и если обернуться к ней лицом и задрать голову, то сквозь расщелину увидишь синюю полоску неба. Небо над скалой всегда безоблачно — ясное, синее.

Крикнешь: «Эгей!» — и эхо тут как тут: «Эге-гей!»

Но сколько бы ни кричала Вардо, эхо не отвечает. Видимо, сила и тембр ее голоса чем-то не удовлетворяют эхо, не отвечают его неведомым законам. Вардо чуть не плачет с досады.

Вот и сейчас: подходим к скале, и Вардо упорно кричит:

— Э-э!

Ответа нет.

— Э-э! — повторяет она.

Ответа нет.

— Э-э-э! — не сдается Вардо, надрываясь от крика, и недоуменно хлопает себя по бедрам.

Но эхо не отзывается.

— Скала! — ору я.

«Ла-а!» — повторяет эхо.

— Моя Дали!

«Моя Дали! Али! Али!»

Я обнимаю Вардо за плечи, утешая ее.

Вардо недовольно сбрасывает мою руку и убегает вперед.

* * *

— Автобус не скоро будет, еще не отправлялся сюда! — равнодушно сообщает диспетчер.

— Что станем делать? — спрашивает Вардо.

— Давай заберемся вон на тот пригорок, оттуда видно, когда автобус въезжает в ущелье.

— Не лень?

— Нет.

— Знаешь, мне кажется…

— Мне все равно, что тебе кажется, Вардо. Пойдешь со мной?

— Нет, я тут побуду.

— Как знаешь, — прерываю я ее очень довольный и направляюсь к пригорку.

Вардо никогда не упускает случая заглянуть в сельмаг. Не упустит и сейчас.

С пригорка ущелье просматривается во всю длину. Дальний конец его затушеван темно-зеленым цветом вперемежку с голубым. Голубеют ели. Желтой полоской вдоль реки вьется дорога. Одолевая подъем, она дотягивается до аула. Обычно сначала доносится гул мотора, потом выкатывается маленький синий автобус. Он еле ползет, даже издали видно, каких усилий стоит ему идти в гору, и рычит, шумит, словно мир рушится. В конце концов он добирается до верхней точки, почти у самого аула, и оттуда на холостом ходу скатывается по склону к автобусной станции. Шофер первым покидает автобус и идет прямо в столовую. У подавальщицы уже готов для него шашлык — знает: некогда ему ждать, поест и назад. Пока он ест, отъезжающие из Кубачи не теряют времени, осаждают автобус, суматошно занимают места — кому где удастся. Кто не успеет забраться в машину до возвращения водителя, может пешком топать. Вот почему возле автобуса всегда толчея…

Я смотрю с пригорка… Придет автобус…

…Дали сойдет неторопливо, со ступеньки оглядится по сторонам и, завидев меня, поспешит навстречу.

— Здравствуй, Рамаз!

— Здравствуй, моя девочка! Как доехала?

— Измучил меня этот рюкзак. Возьми, пожалуйста…

Помню, как насмехались здесь надо мной старики, — я шел основательно нагруженный, а Вардо следовала за мной налегке. В горах Дагестана мужчину баловали. Кто бы посмел унизить его, «обременив» ношей! Теперь-то все иначе…

Поэтому я решительно беру рюкзак Дали.

— Куда же мы идем? — спрашивает Дали.

— В лагерь, конечно, — отвечаю я.

Мы покидаем аул, и, едва оказываемся на безлюдной тропинке, руки Дали обвивают мою шею. Дали льнет ко мне:

— Рамаз, я очень тебя люблю, очень!

Дали останавливается перед палаткой, убранной цветами. Она явно тронута — глаза влажно блестят.

Нас окружают ребята, расспрашивают Дали о тбилисских новостях — соскучились мы по родному городу, и разговор долго вертится вокруг Тбилиси. Наконец внимание наше переключается на шипящий шашлык. Бутылка откупорена. Пир в честь Дали проходит на славу. Опускается ночь. Вспыхивают догорающие угольки, озаряя на миг наши лица. У Дали слипаются глаза, утомила дорога. Ребята провожают ее до палатки.

— Спасибо, ребята, спасибо вам за все! — блаженно бормочет Дали.

— Если будет что нужно, позови, не стесняйся, — говорят ей ребята.

Дали скрывается в палатке, а мы продолжаем пить. Пьем за счастье. Не знаю, водка ли тому причиной или приезд Дали, но я счастлив без меры.

Потом расходимся по своим палаткам. Но разве мне уснуть? Рядом, чуть не под боком, дышит Дали. Дали, без которой мне не светят ни солнце, ни звезды. Три месяца, ровно три месяца не виделись мы с Дали.

— Рамаз!

У меня перехватывает дыхание.

— Рамаз!

Дали, моя Дали зовет!

— Что тебе? — глупо вырывается у меня.

— Воды…

Я вскакиваю, хватаю медный кувшин и устремляюсь к Дали. Она откидывает полог, спокойно берет кувшин, ставит на землю и тянет меня за руку к себе… Мы любим друг друга и счастливы, как бывают счастливы в самозабвенной любви.

Утром мы отправляемся в Кубачи.

Дни стоят погожие, и в экспедиции все работают от зари до зари не покладая рук, а я провожу время с Дали.

В Кубачи мы наведываемся к знакомому ювелиру.

Старик вводит нас в дом и показывает свои изделия: развешанные на стене ожерелья, бусы, серьги, браслеты. Дали в восторге.

— Скажи, пусть продаст мне что-нибудь! Хотя бы то, что ему не нравится! Слышишь, умру, если не продаст!

— Дедушка, осчастливь мою Дали, скажи, что ей к лицу?

Старик мотает головой. Потом вытягивает вперед руки и смотрит на растопыренные пальцы.

— Видишь, пальцы дрожат, внучек. Мне уже не сделать таких вещей. Они — мои дети, я даже сплю возле них, у этой стены.

— Мы ведь договорились! — не сдерживаюсь я. — Это же моя Дали приехала!

— Не могу, родные, не могу, вы уж извините…

У Дали вот-вот брызнут слезы.

— Не могу, нет.

— В Тбилиси с ума посходили бы, как увидели.

— Нет, — твердо повторяет златокузнец.

Мы прощаемся со стариком. Оставляем его одного со своими «детьми».

— Как же быть? — Дали удручена, убита.

Она так надеялась приобрести здесь что-нибудь — монисто, ожерелье, браслет или хотя бы кольцо.

— Пошли, покажу тебе музей.

— Не пойду! Там вещи еще красивее, верно, не выдержу!

— Да, изделия там уникальные, и они, как и очень красивая женщина, не должны принадлежать одному человеку.

— Соображаешь, что несешь?!

В самом деле, что за чушь я сморозил! Красивее Дали вряд ли найдется другая, а пусть попробует кто посягнуть на нее!

Да и сама она, моя Далико, кроме меня, знать никого не захочет.

— Идем, идем, вон и директор музея, — я указываю ей на мужчину в белом кителе у входа в музей. Во всем ауле он один ходит в белом, здесь предпочитают темные цвета.

Директор радушно здоровается с нами.

— Гостью принимаем, значит! Желаете посетить музей? Прошу, пожалуйте! — Он звякает ключами и начинает затверженное: — Здесь экспонируются изделия…

Его пояснения я знаю наизусть.

Музей занимает две комнаты, в остальных работают на весь мир прославленные кубачинские ювелиры, и многоопытные, и молодые, начинающие. Остроконечными зубильцами они наносят по металлу затейливые узоры.

В музее от обилия и разнообразия ювелирных изделий глаза разбегаются: золотые перстни, височные кольца и серьги в форме полумесяца, круга, подковы, цепочки с подвесками, узкие витые браслеты с рельефным орнаментом и лентовидные браслеты с камнями, ножны с чернью, с чеканкой, серебряные подносы, сосуды для вина, кувшины, амулеты и футлярчики для них, пуговицы в виде шариков с зернью, с ажурными прорезами, нагрудники, золотые и серебряные пряжки с филигранью, с подвесками из бляшек, уздечки, бронзовые шпоры — не перечислить всего.

— …Мастерство и декорировка золотых украшений разноцветными камнями находится на очень высоком уровне. Из драгоценных и полудрагоценных цветных минералов используют гранат, иначе — альмандин, бирюзу, аметист, сердолик, нефрит, сапфир, алмаз, агат, халцедон, опал… — долетают слова директора музея, но я не слышу их и не хочу слышать — стою у «моего» золотого ожерелья. Готов бесконечно стоять и любоваться им. В высоком золотом гнезде поблескивает малахит, по сторонам от него расположены гнезда-миндалинки — одно меньше другого, в них сверкает и переливается алым вином гранат.

— Что за руки сотворили его! — восхищается Дали.

— Это ожерелье тебе точно не подарят и продать тоже не продадут. Поэтому пошли отсюда, ты ведь хорошая девочка, умница…

Если не увести ее поскорее, помешается. Дали и сама чувствует — не выдержит, и обреченно покоряется.

— А теперь куда? — грустно спрашивает она на улице.

— Теперь в лагерь, а утром — в Дербент. Хочешь в Дербент? В древний Дарубанд?..

* * *

С побережья Дербентская крепость кажется сооруженной из детских кубиков.

Берег в мелком, перетертом волнами ракушечнике. Ступаешь будто по теплой мягкой муке.

Мы заплываем очень далеко. Дали ложится на спину, подкладывая руки под голову. Я не умею лежать на спине, поэтому кружу вокруг нее, с каждым кругом подбираюсь все ближе и ближе. Дали настороже.

— Не трогай, боюсь во…

Я целую ее в губы, не давая договорить, и вода тут же смыкается над нами. Я не выпускаю Дали. От страха глаза у нее округлились. Всплываем на миг и снова погружаемся в воду. Дали отводит губы, выгибаясь, как золотая рыбка, и устремляется вверх, отчаянно болтая ногами. Я выдерживаю еще несколько секунд, хотя рот полон соленой воды, пока не ощущаю под ногами холодное дно. Рывком отталкиваюсь и взмываю к поверхности. Дали вертится волчком — ищет меня, зовет. Я «всплываю», и она даже не бранит меня от радости.

* * *

— Грешно находиться вам в разных номерах, а что поделаешь! — шутливо сетует дежурная по этажу, вручая ключи.

Дневная усталость и полбутылки вина, выпитые за ужином в ресторане, валят нас с ног.

— Спать хочется… — тянет Дали.

— Я провожу тебя…

— Смотрите не задерживайтесь в ее номере, не то… — грозится дежурная.

Воздух в номере спертый. Ковер на полу усиливает духоту. Распахиваю окно и собираюсь включить свет.

— Не надо, — устало просит Дали.

Она успела скинуть халат, туфли и босая расхаживает по ковру, словно мы все еще на морском берегу. Я подхожу к ней близко-близко.

— Не касайся, я вся обгорела на солнце. Кожа горит, — говорит Дали, а руки ее тянутся ко мне.

Пол покачивается.

Ноги подкашиваются, мы опускаемся на мягкий потертый ковер…

— Вставай, вставай… Слышишь… Автобуса не будет, — кричит Вардо, тряся меня за плечо.

Вардо так неожиданно возникла в «номере», что я усомнился в ее реальности.

— Ну что ты уставился! Не веришь, спроси диспетчера.

— Ты чего тут…

— Автобуса не будет сегодня, понимаешь! Ты что, оглох?

— Кто сказал — не будет?

— Сколько раз повторять — диспетчер! Знала, расстроишься но не оставлять же тебя тут до утра. Вставай, идем, а то не успеем дотемна вернуться.

Лагерь встретил нас дразнящим запахом шашлыка.

— А Дали где? — удивились ребята.

— Автобус не пришел, — объяснила Вардо, направляясь к своей палатке.

— Ты куда, есть не будешь?

— Нет.

— А я голодный как волк.

Я принес из палатки водку.

— Не надо, завтра разопьем, — предложили ребята.

— Завтра еще достанем.

— Водку-то достанешь, а вот где мы мясо раздобудем?

— Ничего, и без мяса обойдемся…

Я не мог скрыть дурного настроения. Ребята пытались развеселить, шутили, но меня даже разговор о футболе не увлек. Пропустил стаканчик водки, прожевал кусочек мяса и забрался в свою палатку. Немного погодя в палатку просунулась голова Вардо.

— Чего тебе? — буркнул я недовольно.

— Ребята поесть тебе прислали. Ты что, голодовку объявил?

— Отвяжись-ка, будь другом, — бросил я, беря у нее тарелку.

— Не понимаю, чего ты переживаешь?

— Как чего? Мало ли что могло случиться! Что только не лезет в голову…

— Не волнуйся. Сообщили бы, если что случилось.

Я поблагодарил Вардо и сунул ей в руки пустую тарелку, чтобы отвязалась. Не тут-то было:

— Ко мне однажды двоюродная сестра должна была приехать в Мта-Тушети…

Попробуй останови ее теперь.

Я уснул под ее нескончаемый одуряющий рассказ.

* * *

Утром я решил идти в маршрут. Ребята возмутились:

— Отправляйся встречать Дали. Наверняка приедет, неудобно.

Милые мои други! Что бы я стал делать без вас!..

— Нет, сегодня пойду с вами, работа стоит, — через силу выдавил я из себя.

— Брось, сегодня она точно приедет, иди встречать.

— Она бы и вчера приехала, если бы был автобус.

— Ладно, мы пошли. Не забудь водки купить.

Мы с Вардо прибрали лагерь, сготовили обед, но до прибытия автобуса времени оставалось много, и мы расположились читать. Я зачитался и чуть не прозевал автобус, хорошо хоть Вардо время от времени поглядывала в сторону аула.

— Автобус! — всполошилась она вдруг.

Автобус действительно уже стоял на площади, и возле него суетились люди.

Я сорвался с места.

— Бежим, Вардо! Скорей!

— Постой, не беги как угорелый! — Вардо пыталась поспеть за мной.

Я обежал весь аул. Дали нигде не было.

— Меня никто не искал? — спросил я председателя сельсовета.

— Привет геологу! А кто должен был искать?

— Знакомая одна.

— Нет, — сухо ответил он. Председатель был моих лет, и его явно коробило, что я обращался к нему почтительно, как все аульчане.

Из сельсовета побежал в столовую.

В тесном, набитом людьми зале с трудом отыскал водителя:

— Здравствуй, Бейбут.

— Здравствуй.

— Много людей привез?

— Нет. И вчера потому не приехал, некого было везти.

— Совсем некого?

— Кроме одной хромой женщины.

— А сегодня?

— Восемь человек было.

— Ко мне никто не…

— Нет. Девушки-гурджи[21] точно не привез, — заухмылялся Бейбут и добавил: — Красивые они, девушки-гурджи! Недолго голову потерять да умыкнуть, как бывало… Нет, в автобусе все наши были.

— Что же делать…

— Ты мне говоришь? — равнодушно спросил водитель, продолжая есть.

В столовую вошла Вардо.

— Нет ее, да?

— Нет.

— Ну, ничего, не вешай носа…

— Что же делать? — повторял я как идиот.

— Слушай, давай позвоним Дали. В редакцию.

Честное слово, умнее Вардо человека нет!

Мы понеслись к почте.

Обо всех аульных событиях — значительных и пустячных — раньше всех узнает Зина, заведующая почтой и единственная сотрудница; она же и телефонистка и телеграфистка.

Сейчас начнется испытание моей воли.

— Здравствуй, Зина!

— Привет геологу!

— Здравствуйте, Зинаида! — Вардо улыбается ей.

— Привет Розе![22]

Зина сортирует свежую почту, пришедшую с автобусом.

— Зина, можно поговорить с Тбилиси? — спрашиваю я, а сердце вот-вот разорвется.

— Сейчас?! — Зина изумлена.

— Прошу, срочно, если можно.

— Что-нибудь случилось?

— Понимаешь… — начинает Вардо.

— Вардо! — обрываю я. — Кого это здесь касается!

— А что? Что случилось? — оживляется Зина.

Вардо обиженно поводит плечами.

— Зина, прошу, очень прошу!

Лицо мое, видно, было выразительней слов. Зина глянула на меня и тут же сняла трубку.

— Если Избербаш соединит нас… — В голосе ее сомнение и желание помочь.

— А почему через Избербаш? — недоумевает Вардо.

— В такое время ни один город не соединит… Ладно, попробуем…

— Неужели даже срочный не дают? — не верю я.

— Посмотрим, посмотрим. Избербаш… Избербаш… — начинает Зина. — Адрес, давай адрес.

Я называю адрес редакции, где работает Дали.

…В скольких селениях я бывал, сколько телефонных разговоров вел с почты, но не помню, чтобы хоть раз попался телефонист! Всюду — женщины, а главное, у всех, независимо от географического местоположения, одинаковый тон, одинаковая интонация и железные нервы! О манере вызывать абонента я молчу, видимо, их так обучают, но где находят столько женщин с железными нервами! Может, мужчин потому и не берут телефонистами, что они не обладают терпением и выдержкой? Женское терпение безгранично. Не верите? Понаблюдайте вот хотя бы за Зиной. Нет, лучше попробуйте вместе с ней получить разговор с каким-нибудь городом.

— Избербаш… Избербаш… — твердит Зина, не переставая сортировать письма.

— Это Избербаш? Избер! Избер! Нужен Избер! Леваш! Чего тебе, девушка, чего встряла, мне Избербаш… Когда спешишь, как раз тогда подключается кто-нибудь! Избербаш! Избер! Избербаш!

Тут вошел долговязый человек в телогрейке.

— Здравствуй, Зина!

— Здравствуй. Это Избербаш? Избербаш?

— На мое имя ничего…

— Избербаш, мне нужен Тбилиси! Срочный, дорогая! Да, это я, Зина! Спасибо, хорошо! А вы как, тетя Аня? Дети здоровы? Да, да, что поделаешь, это так… Который? Что с ним? Ах, какой озорник!

— На мое имя ничего… — снова начинает долговязый.

— Температура? Высокая? — Зина мечет взгляд в сторону вошедшего и сует ему повестку в суд. — Не переживайте, тетя Аня, простыл, верно. Да, хорошо… Мне Тбилиси нужен. С кем? С Махачкалой? Не могу, разругалась вчера. Прошу вас, тетя Аня, пожалуйста, может, вы дозвонитесь…

— Что им от меня нужно? — сердито спрашивает долговязый мужчина, указывая на повестку.

— Почем я знаю… Очень прошу, тетя Аня. Тут такое дело… — Зина передает адрес редакции невидимой мне тете Ане.

— А когда надо явиться? — не отстает от Зины мужчина.

Вбегает черноглазая девушка.

Лицо Зины озаряется:

— Пляши, Газо! Спляшешь, получишь письмо! — В трубку: — Ждем, тетя Аня. Сейчас дадут. — Зина поворачивает голову ко мне.

Я еле держусь на ногах. Извелся.

— Правда? — Газо весело прыгает.

— Чего они от меня хотят? Чего им нужно? — не унимается долговязый тип.

— Пойдешь и узнаешь! Откуда я знаю! — Зина отворачивается, демонстративно обрывая разговор, и спрашивает девушку: — Ну что, Газо, прочесть?

Газо гордо оглядывает нас и утвердительно кивает. Зина вскрывает конверт.

— «Здравствуй, друг! Снова пишет вам рядовой солдат Митя Седов. В нашей роте все получают письма, почему же вы мне ничего не пишете? Ничего худого вроде бы я вам не делал. А может, позабыли меня? Мы же…»

Звонит телефон. Я рвусь к кабинке, сиротливо приткнувшейся в углу, но останавливает голос Зины:

— Нет. Председатель ушел к чабанам. Да, да. Утром, верхом.

Зина все знает.

— «Мы же в городе познакомились, — продолжает она читать письмо. — Вы приехали на базар, а мы телефонный кабель прокладывали, помните?..»

Зина понижает голос. Газо заливается краской, смущенная, всем телом припадает к барьеру.

Я невезучий, наверняка нет связи с Тбилиси…

— Чего они хотят, чего? — чуть не в десятый раз повторяет тип в телогрейке.

— Ты еще тут? — взрывается Зина. — Проваливай отсюда, пьяница!

— Бывший муж Зины, — тихо поясняет Вардо.

И Вардо все знает.

Долговязый багровеет и идет к выходу, с порога мрачно глядит на свою бывшую жену.

Снова звонит телефон. Зина хватает трубку.

— Я — Кубачи, Кубани! Это Махачкала? Да, да!

Газо берет у Зины письмо:

— Спасибо, тетя Зина.

— Ответишь ему? — спрашивает Зина. — Слушаю, Махачкала! Слушаю!.. Я исправлю тебе ошибки, Газо, напиши. Слушаю!

— Спасибо! — Газо убегает.

Вардо равнодушно сидит на длинной скамье. Ее бесстрастный вид бесит меня.

Зина опускает трубку и сообщает довольная:

— Через пятнадцать минут получим Тбилиси.

Все во мне клокочет. Еще пятнадцать минут, и я покажу Дали!

— Смотри не вздумай ругаться, — предупреждает Вардо, словно угадав мои мысли.

Что скажет мне Дали? Чем оправдается? Допустим, я ей — ничто, передо мной ей не совестно, а перед экспедицией? Мы ради нее на месяц позже приехали в Кубачи, целый месяц упустили. Где у нее совесть?!

— Мало ли какая у нее причина, — продолжает Вардо.

Допустим, не нужен я тебе, Дали! Прекрасно. Но почему бы не написать? Что стоило написать? Хотя бы телеграмму прислать: «Приехать не могу. Целую».

— Может, мама не отпустила ее, — бубнит Вардо.

Нет, Дали, ничего тебе не помешало! Просто бессердечная ты, черствая. Просто передумала, не захотела ехать, и все. А каково мне, тебе дела нет!

— А может, редактор не дал ей отпуска, сам знаешь, все в августе рвутся отдыхать, все к морю хотят.

Сколько раз твердил тебе, Дали: любовь (а ты помешана на этом слове!) — это прежде всего внимание, проявление огромного внимания. У тебя же ни капли внимания ко мне.

— Могла и заболеть, — оправдывает Вардо Дали.

И ты еще будешь уверять, что любишь! Это называется, по-твоему, любовью?! Любила бы, так все бросила и десятого, да, да, десятого августа была бы здесь, рядом со мной! Неужели забыла, ведь ради тебя добился я изменения маршрута экспедиции?!

— Знаю, сразу обвинишь ее в измене!

— Замолчи, Вардо! Хоть ты не изводи!

Вардо обидчива, мгновенно обижается, особенно если повысишь голос.

Снова звонит телефон.

Зина, еще не снимая трубки, говорит:

— Это Тбилиси.

Я влетаю в кабинку, хлопаю дверью, чтобы не слышали моего крика и срываю трубку.

— На алименты подала? Шиш получишь! — кричит долговязый тип. Он опять вырос на пороге почты, теперь уже пьяный.

— Нализался! Не явишься в суд — милиция силой доставит! — грозится Зина.

— Черта с два доставят!..

— Увидишь! Увидишь, что с тобой будет, пьяница! — Зина яростно бросает трубку на рычаг.

Я выхожу из кабины — связь оборвалась.

— Извините, — виновато говорит Зина, успокаиваясь.

Телефон милосердно взрывается звоном.

— Это Тбилиси! — Зина берет трубку, а я скрываюсь в кабине.

З и н а. Тбилиси… Тбилиси… Тбилиси…

И з  т р у б к и. Какой еще Тбилиси?.. Откуда Тбилиси…

З и н а. Тетя Аня, это вы?! С ума можно сойти!

Я. По-моему, я уже сошел.

З и н а. Помолчи, геолог!

Т б и л и с и. Махачкала… Махачкала.

З и н а. Я — Кубачи! Тбилиси, я просила Тбилиси!

Т б и л и с и. Махачкала, говорите же, Махачкала.

М а х а ч к а л а. Слушаю, Тбилиси… Тбилиси… Алло, алло…

Т б и л и с и. Давайте абонента.

М а х а ч к а л а. Сейчас.

З и н а. Абонент на линии.

Я. Алло, Тбилиси? Тбилиси? Зина, ничего не слышно!

З и н а. Не волнуйся.

Т б и л и с и. Говорите же.

Я. Алло! Тбилиси? Редакция?

— Да, редакция.

— Это ты, Дали? — меня трясет.

— Нет. Какая Дали вам нужна?

Я называю фамилию Дали.

— Сейчас, — щебечет девушка.

Представляете?! Сидит себе преспокойно в редакции! Я тут с ума схожу, а ей хоть бы что! Пусть только подойдет к телефону!..

Страшный треск в трубке стреляет мне в ухо. За треском где-то далеко едва внятно звучит: «О Коломбина!» Голос певца все громче повторяет: «О Коломбина!» — и наконец, отчетливо слышится ариозо Арлекина. Терпение иссякает. Сердце вот-вот разорвется, не вытерпит, пока Дали подойдет к телефону.

— Алло! — нежно звучит голос Дали.

Из головы разом вылетают все заготовленные слова, я теряюсь.

— Это ты, Дали?

— Нет!

— Что?!

— Дали три дня назад ушла в отпуск, на пять дней.

Я немею.

— Алло… Алло… Что ей передать?

— Спасибо, ничего…

Я вешаю трубку.

— Все? — изумляется Зина.

— Ну что? — спрашивает Вардо. — Случилось что-нибудь?

— Нет…

Вардо понимает — расспрашивать бесполезно.

Мы выходим из почты.

— С вас пятьдесят шесть копеек! — настигает меня голос Зины.

Я возвращаюсь, оплачиваю разговор, а в голове одна мысль — в клочья разнесу палатку Дали!

…Вардо я нагнал у отвесной исполинской скалы на полпути к лагерю.

— Э-э! — кричит она.

Ответа нет.

— Э! — еще громче разносится ее голос.

Ответа нет.

— Э-э-э! — не сдается Вардо и недоуменно хлопает себя по бедрам.

Видимо, сила и тембр голоса Вардо не отвечают каким-то неведомым законам эха.

1966

ВЕРБНЫЙ КУСТ

Памяти писателя Георгия Шатберашвили

Моя тетя по отцу преподавала в нашей школе иностранные языки, а меня пыталась научить еще и русскому. Когда я приходил к ней, она говорила со мной только по-русски. Я плохо понимал ее и потому старался бывать пореже, хотя она очень радовалась мне (муж и сын ее были тогда на фронте и она жила одна).

Смелая, волевая, однажды она удивила всю нашу улицу, только о ней и говорили, диву давались, как она трех грабителей не побоялась.

А произошло все так. По соседству с нами жил одинокий хирург. Отец его тоже был хирургом. Ходил слух, что дом их полон добра, есть и золото. Хирург чуть ли не круглые сутки проводил в военном госпитале — много поступало раненых. Моя тетя, о которой я рассказываю, шла вечером мимо его дома и заметила в окне свет — кто-то чиркнул спичкой. Зная, что хозяина нет дома, она вошла в подъезд — входная дверь оказалась отпертой. Тогда она вбежала в квартиру и крикнула: «Кто тут?» Грабители кинулись наутек, но ей удалось схватить одного за руку. Тот рванулся и угодил ей локтем в грудь. Ушибленное место долго болело, но тетя моя не обращала внимания, волевая была женщина, выносливая.

Окончилась война, и в один день вернулись к ней муж и сын. Оба стали работать, а сын еще продолжал учиться в институте на вечернем отделении.

Как-то тетя зашла к нам после школы и как бы между прочим сказала:

— Хирург опухоль у меня нашел.

— Да что ты! — обомлела мама.

— С яйцо, говорит. Надо срочно удалять. Только бы сын не узнал…

— Какой ужас…

— А с тобой что? — обратилась тетя ко мне. — Ты-то почему пропустил уроки?

— Загрипповал…

Она всполошилась, спросила, чем меня лечат, есть ли лекарство.

— Он-то вылечится, а вот… — пробормотала мама.

— Ладно, ладно, — остановила ее тетя. — Завтра ложусь на операцию.

— Что ты говоришь?!

Тетя поспешила уйти, не хотела слушать сочувственных слов.

— Господи, помоги ей! — вздохнула мама.

После операции тетя какое-то время чувствовала себя хорошо, а потом слегла. Опухоль оказалась злокачественной.

Мама ходила как в воду опущенная.

Отец мой не любил навещать больных; особенно страдал при виде больных детей. Но однажды вечером мама сказала ему, отводя глаза:

— Сходи к сестре, просила зайти.

Отец тотчас вышел, хлопнув дверью. Мы с мамой последовали за ним.

Больная тихо лежала в белоснежной постели. Увидев отца, заулыбалась.

— Не забывай о моем сыне… Надеюсь на тебя…

— Брось, что за мысли… — странно непривычным тоном сказал отец.

Тетя подозвала меня к себе, протянула руку.

Я подошел. Она ласково погладила меня по голове.

Ее сына не было возле нее в тот час. Муж нервно шагал по кухне, куря папиросу за папиросой. Лицо у тети было совсем спокойное, и я не понимал, чего все тревожатся.

— Не говорите моему мальчику… — прошептала тетя и… замолкла.

— Уснула, — сказал отец и велел мне выйти.

И в этот миг в комнату вбежал ее сын. Он ошалело огляделся, словно искал помощи, и, зарыдав, уронил голову на грудь моей матери.

В ту ночь я впервые не спал дома. Мать разрешила переночевать у одноклассника.

Не помня себя бежал я к нему — сообщить о смерти, узнать, как он воспримет весть о смерти.

Товарищ мой растерялся, когда я выпалил, задыхаясь от бега и волнения:

— Тетя моя умерла!..

А мать его подошла и назидательно утешила:

— Ничего, сынок, успокойся, так уж заведено — дети растут, взрослые умирают.

Я оторопел. Такое случилось, такое, а она…

— Мать знает, что у нас останешься? — деловито спросила она затем, погладив меня по голове.

Странно, но я сразу, бессознательно уловил разницу: она совсем иначе провела рукой по моей голове, чем тетя, как-то небрежно, даже безразлично, а рука тети была ласковой, нежной. Понимаю: оба раза руку водило сердце матери, но разницу я ощутил. И тогда-то осознал, что обязан до конца дней помнить нежную, последнюю материнскую ласку, которая досталась мне, поскольку рядом не было ее сына.

* * *

В нашем классе у всех имелись клички. Позади меня сидел Головастик. Голова у него действительно была великовата, и прозвище напрашивалось само собой. Учился он неважно, правда, по гуманитарным предметам ему иногда и четверки перепадали. Математика давалась с трудом, а химия и физика вообще были выше его разумения. Уроки учил, но не понимал, поэтому зазубривал. Зубрежка требовала огромных усилий, и он занимался с утра до вечера. Мальчишки насмехались, уверяли, что голова у него распухает, как бы не лопнула. А Головастик все худел, худел и даже словно бы уменьшался. Может, поэтому казалось, что голова у него увеличивается? В восьмом классе он долго болел, пропустил две последние четверти, и учителя выставили ему тройки с условием, что он перейдет в другую школу. В другую школу он не перешел. Ему наняли репетитора, и он довольно легко одолел девятый класс.

В десятом классе он опять слег, проболел первое полугодие. Все наши озорные шутки, остроты и даже скетчи, который мы разыгрывали с появлением нового учителя, были связаны с Головастиком. И, когда он слег, ребята заскучали.

В зимние каникулы мы навестили его всем классом. С виду он казался здоровым. Мы знали, что у него болит голова, но сам он избегал говорить об этом.

Каникулы кончились, начались занятия. После первого урока дежурный вбежал в класс и сказал:

— Анзор скончался… сегодня утром…

Еле сдерживая рыдания, впервые назвал товарища по имени.

Мы собрали деньги, купили венок.

На похоронах был весь класс. Мать Анзора голосила, отец бился головой о стену.

«Подумать только — у мальчика десять лет была опухоль! — сокрушались соседи. — А родители знали? Знали, понятно».

Десять лет в ожидании смерти…

Через силу учить геометрию, тригонометрию, физику, химию — и ожидать смерть… Спорить с учителями из-за тройки, просить, молить и — ждать смерть…

На кладбище родителей еле оторвали от тела сына. Гроб заколотили, опустили в могилу.

— Бедный… Один-единственный был у родителей… На кой им теперь все их добро, и машина, и дача… Вместе с ним солнце для них померкло. Опустел дом… — скорбно говорили рядом.

— Ребята, бросьте по горсти земли, — прозвучал голос классной руководительницы.

Я захватил горсть влажной темной земли с червяками и бросил на гроб. Потом пошел к могиле тети — она была поблизости.

На могиле лежали белые розы. Где достали зимой такие чудесные розы? Кто позаботился? Наверное, ее невестка — брат мой давно уже обзавелся семьей.

«Опустел дом…»

Нет. Найдется, должен найтись кто-нибудь, кто разделит любовь родителей к сыну, утешит их в горе.

Но, значит, и я могу вдруг умереть?! Я же одних лет с Анзором. В классе соберут деньги, купят венок, похоронят, а на другой день кому-нибудь из ребят поставят двойку. Ну и что, если он хоронил товарища, а вернувшись домой, не мог сесть за уроки…

Я впервые задумался над смертью. Смерть грубо оттеснила в сторону все мои чувства и мысли и прочно заняла место в моем сознании, мысль о ней стала привычной.

В тот день я поздно вернулся домой. Долго бродил по улицам, кажется, весь город исходил. И, только вконец измотавшись, свернул на нашу крутую улицу. Дверь открыл отец. Я очень удивился — он никогда не шел отпирал дверь.

— Дома никого нет?

— Где ты пропадал? — с тревогой спросил отец и бережно погладил меня по плечу своей большой тяжелой рукой.

Отец никогда не ласкал меня — ни раньше, ни потом.

Мать смотрела на нас с порога кухни.

«Опустел дом…»

* * *

Вот я стою у твоей могилы, святой для меня человек! Я преклоню колени… Нет, присяду на что-нибудь — ты ведь не терпел чрезмерного выражения чувств. Присяду, побеседую с тобой. Соскучился по твоему голосу, мне так недостает разговоров с тобой…

«Если создаешь что-либо, выкладывай себя всего. Если испытываешь боль, ощущай ее всем существом. Если ты чист душой, ничего не бойся. Думай только о том, что действительно тревожит, а если ничто особенно не тревожит, послушай лучше других, займись другими. Везде и всюду есть люди, которые не устают делать все на благо другим, печься о других. Учись у них, будь одним из них. Надеюсь, понимаешь, за какое берешься дело? Ты должен показывать людям самое главное в тебе и быть чистым, безупречным — по тебе будут равняться!»

И вот я у твоей могилы, святой для меня человек! Ты всегда думал и заботился о других, почему же я здесь один, неужели забыли о тебе?! Неужели можно позабыть тебя?!

…Он был в белой рубашке, на голове — маленькая войлочная шапка-сванка.

— Входи, входи и располагайся поудобней, — и указал мне на глубокое кресло. Собственно, только в это кресло и можно было сесть; не только стол — подоконник и все стулья завалены были корректурами, чистыми листами, уже вышедшими книгами.

Я волновался и не решался сесть.

— Садись, садись, — подбодрил он меня улыбнувшись.

Суровый с виду, он, казалось, вообще не способен смеяться, но стоило ему улыбнуться, и лицо его становилось открытым и милым, как у ребенка.

Перед ним лежала объемистая рукопись, которую он редактировал. Он перехватил мой взгляд.

— Не беспокойся, найду время и для твоей рукописи. Зайди недели через две или оставь телефон, позвоню.

Он записал на тетрадке с моими рассказами номер телефона, и его темные и как бы влажные глаза озарились улыбкой. Глаза издали казались темными, вблизи они были цвета меда. И в голосе его было что-то от глаз, от их цвета.

Я не раз встречался с ним и после, но стеснялся занимать его время — он всегда был завален работой. Но, если случалось оказаться там, где был он, я не упускал случая послушать его, — интересно, увлекательно он говорил…

А в ту первую встречу я даже поблагодарить забыл от избытка чувств…

И вот пришел к тебе всем сердцем сказать спасибо и освободиться от долга, который не смог, не сумел тебе выплатить, хотя и пытался. Не пропустили к тебе в больницу — врач уверял, что ты нуждаешься в абсолютном покое. Позже мне рассказывали, как ты усмехнулся, когда врач категорически запретил тебе вставать. Ты упрямо не верил врачам. Но чему ты должен был верить — тому, что умрешь? Что малейшее движение приведет к смерти? Да разве мог ты поверить в смерть, когда столько всего предстояло сделать?! Нестерпимо было лежать без дела, и ты встал, едва подвернулся удобный момент, — когда забылся на миг сном дежуривший у твоей постели…

Я не видел тебя в гробу, а теперь сижу у надгробного камня и не верю, что под ним недвижно лежишь ты, ты, устремленный к снежным вершинам, чистым и недосягаемым.

Кто другой укажет мне теперь путь, к кому другому обращусь за советом, кто другой так прямо раскритикует и так сердечно ободрит, как ты? Как хотелось бы походить на тебя, но, увы, мало пришлось общаться с тобой. Одно утешение — в твоих книгах раскрывается нежный цветок, таившийся за суровостью, цветок взлелеянный твоей рукой, твоим трудолюбием. Вот почему тебе не страшна была и сама смерть, которую ты попрал, презрев запрет врача.

Стою у твоей могилы и вижу — подходят чередой молодые и старые, свои и приезжие, становятся рядом со мной.

«По тебе будут равняться!»

* * *

Прошло некоторое время, и я снова столкнулся со смертью… Со смертью и войной.

Мы готовили проект дороги в горах Абхазии. Работа проходила на стыке Абхазских гор с ответвлением Главного Кавказского хребта. И здесь мы наткнулись на следы войны и неотделимой от нее смерти.

На подступах к Грузии немцы, как известно, укрепились на отрогах Кавказского хребта, откуда хорошо просматривались склоны Абхазских гор, где возведены были наши оборонительные укрепления.

Во время одного маршрута нам повстречались подростки, пасшие коров. Ребята оказались братьями. Старшему, его звали Астамуром, было пятнадцать, младшему, Раждену, — тринадцать. Мы разговорились. На мой вопрос, чем они тут заняты, что делают, ответили, явно насмехаясь над моей наивностью:

— Сулгуни делаем.

Летняя колхозная ферма находилась недалеко от нашего лагеря, и ребята частенько наведывались к нам. Мы очень привязались к обоим.

— А вам не скучно здесь? Целые дни, пока скот пасется, ничем не заняты…

— Как — не заняты? Читаем.

— Если бы еще мяч был, — помечтал Ражден.

Да, мяч здесь был бы очень кстати — зеленая опушка леса так и манила погонять там мяч. Я бы и сам не отказался присоединиться к мальчикам, хотя бы в воротах постоять — в институте я вратарем студенческой команды был.

Один наш геолог привез из Сухуми по моей просьбе кожаный мяч. А братья исчезли, не появлялись больше у нас. Я пошел на ферму; оказалось, что они пасли теперь скот на склоне Кавказского хребта — здесь травы стало мало.

На другой день прибыла комиссия из Тбилиси, рассматривавшая проект будущей дороги. Члены комиссии попросили уточнить в нескольких местах серпантин дороги, и мне пришлось перебраться на Кавказский хребет, на тот самый склон, где пасли скот ребята.

На этом склоне сохранился немецкий дзот. Из него и выскочили навстречу мне ребята. Я успел надуть мяч и кинуть его им, пока они неслись ко мне со всех ног. Схватили мяч ребята одновременно. Старший пытался вырвать его, младший не давал. Потом оба разом выпустили мяч и завозились на траве. То один оказывался сверху, то другой; то один смеялся победно, то другой заливался довольным смехом, и вдруг…

Взорвалась тишина, и к небу взметнулся черный фонтан земли.

Опомнившись, я осознал, что во весь дух бегу прочь. Резко остановился и понесся назад — к месту взрыва.

На полянке зияла воронка, над ней едва заметно крутилась пыль. На траве белели ромашки и чернела развороченная земля. Вокруг — ни души.

Без передышки добежал я до фермы.

Женщины заголосили. Мужчины оцепенели…

Уже опустилась ночь, когда мимо лагеря пронесли останки ребят. Единственная конная тропа тянулась у самых палаток.

Женщины горестно причитали, один из мужчин все выкрикивал осипшим голосом: «Бабайа!.. Бабайа!..»[23]

Я вышел из палатки. В притороченных к седлу двух ящиках было все, что осталось от мальчиков, все, что удалось собрать…

Медленно, осторожно двигалась страшная процессия. Впереди, освещая дорогу, шел старик с факелом. Скорбные причитания и плач постепенно отдалялись и наконец перестали быть слышны, но у меня и сейчас стоит в ушах осипший, надтреснутый голос мужчины: «Бабайа!.. Бабайа!..»

Я вернулся в палатку, бросился на постель.

А если б я не принес им мяч? Если б я не принес им мяч?! Наступили бы мальчики на мину? И оба разом? Неужели я виноват?! Наступили бы они на мину, не будь мяча?!

«На зеленой поляне качались бело-желтые ромашки, по синему небу плыли редкие облака. Солнце заходило, и трава испускала сладкий молочный запах, такой сладкий, что у нас с тобой слюнки текли. Ты шла, едва касаясь земли. Падавшие до колен русые волосы повторяли движение тела в такт шагам. При каждом порыве ветерка легкое голубое платье льнуло к твоему телу, делая его обнаженнее обнаженного. Мне казалось — ты неслась поверх земли и увлекала меня за собой. Внезапно остановилась, повернулась ко мне, раскинула руки и крепко поцеловала. Я растерялся, а ты опустилась на колени и сорвала ромашку…

«Не трогай ромашку! Корень ромашки зацепился за мину!..»

А если бы я не принес им мяч?! Если бы не принес им мяч?.. Наступили бы мальчики на мину? И оба разом? Неужели я виноват?! Наступили бы они на мину, не будь мяча?

«На зеленой поляне качались бело-желтые ромашки, по синему небу плыли редкие облака. Солнце заходило, и трава испускала сладкий молочный запах.

Ты шла, едва касаясь земли. Русые волосы падали до колен. Нас разделяла просторная зеленая поляна. Ты медленно шла ко мне. Голубое платье несла в руках, и тело прикрывали лишь густые русые волосы. Волосы падали до колен.

Остановись! Я сам подойду к тебе! Остановись! Под твоими ногами, на этой дивной поляне, под красивыми ромашками таится мина!..»

А если бы я не принес им мяч?! Если бы я не принес им мяч?! Наступили бы мальчики на мину? И оба разом? Неужели я виноват?! Неужели я виноват?! Неужели я виноват?!

Утром в горы пришел отряд саперов — очистить землю от следов войны.

Долго преследовали меня это видение, эти вопросы, страшный плач и осипший, надтреснутый голос: «Бабайа!.. Бабайа!..»

* * *

Отцу моему было тогда семьдесят четыре года. Высокий, дородный, широкий в плечах, крепкий с виду. Разговаривая с ним, я только взглядом выражал свою нежность — он не допускал никаких проявлений ласки. В тот день мы стояли во дворе нашего дома, обсуждая виденный телеочерк.

Я что-то доказывал, он не соглашался со мной. Потом я сказал, что пойду прогуляюсь немного, и повернулся идти, как вдруг услышал щелканье зубов. Я обернулся… Глаза у отца стекленели… Были открыты, но ничего не выражали… Губы чуть удивленно растянуты, словно в улыбке… Он стал валиться прямо на меня.

Не удержал я его, грузный был человек…

На мой крик сбежались соседи. Мы подняли отца, внесли в дом, уложили на тахту.

Отец остывал. Медленно остывал под моими руками. Я судорожно искал следы жизни, искал тепло. Отец остывал, и только сонные артерии сохраняли еще тепло. Я бережно обхватил ладонями шею отца, впитывая последнее тепло его жизни…

Мать кричала.

У отца почернела шея. Не сразу. Сначала побагровела, потом почернела. Чернота скоро прошла, и кожа на шее снова посветлела, даже порозовела. Лицо стало безмятежным, словно ничего и не случилось.

Я подробно запомнил все это. Кто-то убеждал меня запомнить все, что будет происходить, точно мне предстояло рассказать впоследствии об этом кому-то, точно все это имело значение. И я покорно следовал указаниям неизвестного.

Врач «скорой помощи» закрыл отцу глаза.

Потянулась бесконечно долгая ночь.

Я стоял у гроба, окаменев, пристыв к стене, и беззвучно плакал. Я не мог видеть горя матери. Мы щадили друг друга и сдерживали плач, слезы текли сами собой.

Подходили люди. Шли непрерывной чередой. Выражали сочувствие, утешали. Мне не нужно было их утешения, мне ничего не было нужно. Но меня не оставляли в покое, все подходили, утешали. Потом за моей спиной снова возник тот неизвестный человек и зашептал: запомни, кто приходил, обязательно запомни. Я пытался, пока мог, но скоро лица соболезнующих завертелись, закружились вокруг гроба, смешались, и различить их стало невозможно. В конце концов они слились воедино, и огромный тысячерукий человек протягивал мне одну руку за другой, не собираясь уходить. Я пожимал эти тысячи рук и думал: уйдет, оставит меня в покое; но руки все тянулись и тянулись ко мне, пока у меня не закружилась голова…

Отец сказал мне как-то, что дед его умер в семьдесят четыре года. Умер, как передавали ему, вдруг, неожиданно. Отец его тоже умер в семьдесят четыре года и такой же внезапной смертью. Лег спать и больше не проснулся.

Тысячерукий человек еще два дня приходил утешать и ободрять. Но мне было безразлично. Я видел только мать, боялся, что она не выдержит, что с ней самой что-нибудь случится. Мы оба крепились ради друг друга. А тот неизвестный человек твердил, успокаивая: не бойся, со скорбящей женщиной ничего не случится.

У могилы я в последний раз поцеловал отца в побелевшие ледяные руки, и меня увели прочь.

И мой отец, как его отец и его дед, умер в семьдесят четыре года. Так же странно и внезапно. Стоял, говорил и… умер… Умер, не договорив слова… Он даже не успел осознать, что умирает. Вероятно, оттого в глазах его застыло легкое недоумение.

Неправдоподобной казалась мне каждая смерть, с которой я сталкивался до этого! Я, конечно, помнил всех ушедших, они жили во мне, — человек, умирая, заставляет запомнить себя навсегда. Но здесь, в могиле отца, я схоронил все смерти, которые пережил, и впервые всем существом почувствовал — ничто меня больше не страшит!

Прошло время.

Под утро я с друзьями встретил у заводских ворот самосвал с бетоном, и мы поехали на кладбище.

Ребята подвозили мне в тележках бетон, я утрамбовывал его, чтобы раствор плотно заполнил опалубку.

Рассвет едва угадывался за горизонтом. На кладбище было еще темно, и все вокруг лишено цвета и формы.

Мы спешили закончить работу, пока не застыл раствор бетона. Работали молча, напряженно. Потом кто-то из ребят что-то сказал, ему ответили, кто-то пошутил… и я улыбнулся, кажется. А потом вдруг донеслась песня. Сначала глухо, потом зазвучала в ритм моим ударам по бетону.

Странно — поблизости никого не было. Я остановился, прекратилась и песня. Я снова стал утрамбовывать бетон, и снова кто-то запел. Ребята подвезли бетон, заговорили, и мелодия исчезла…

Неужели песня звучала во мне?! Неужели во мне это пело — тихо, робко, но все же — пело?! Ты слышишь, отец! Я строю тебе надгробие и пою?! Пою над твоей могилой?! Почему? Неужели это возможно? Ведь после твоей смерти мне ничего больше не было нужно! Я ведь ко всему потерял интерес, словно схоронил с тобой все, что имел! Так почему во мне звучит песня?

Внезапно зеленым светом вспыхнула раскидистая верба, росшая у соседней могилы, ало запылали розы, озарился серый плющ и пепельно высветился, заблестел темный гранит.

Внезапно ожило все, и все зазвучало, запело, закричало — деревья, надгробные камни, земля и даже их тени…

Это взошло солнце! Взошло светило и вернуло всему и всем цвет и форму.

Кто-то кого-то окликнул, где-то вдалеке прогрохотал грузовик. Появились могильщики, переоделись в рабочую одежду. Подошли ребята, сказали, что все закончили.

Я смотрел на солнце.

Смотрел на солнце, еще светившее вполсилы, но уже приводившее в движение весь мир по каким-то своим законам, которые как будто никому не известны и всем известны, которым все противятся и все беспрекословно покоряются…

Я почистил одежду, умылся и отправился на работу.

1968

ГНОМИКИ В ТАБАЧНОМ ДЫМУ

«В снегопад на землю слетают невидимые добрые гномики под белыми зонтиками. Зонтики самых разных цветов. Да, не удивляйтесь, и белый цвет бывает самым разным. Гномики не спеша, осторожно летят вниз. Одни опускаются на крыши, деревья и землю, а другие, те, что посмелее, вспархивают на бегущие машины и идущих по улицам людей. А потом, побросав свои зонтики, устремляются к каминам. Зимой в каждом доме пылает камин. Камин — это тепло, покой. Добрые гномики любят, когда царит покой. В благодарность за приют они приносят хозяевам счастье. А во дворах и на улицах остается белый пушистый снег…»

Звонит телефон.

Неохота покидать милых гномиков, но взять трубку, кроме меня, некому — я один в квартире.

А телефон звонит и звонит.

— Слушаю.

Молчание.

— Слушаю вас…

Молчание.

Нашли время разыгрывать!

— Не клади трубку! — приказывает знакомый голос.

— Здравствуй, моя девочка!

— Привет! Что ты делаешь?

— Ничего… — лгу я, потому что девушка мне очень нравится. Да и не поверит все равно, если даже признаюсь, чем занят в этот знойный полдень.

— Хочешь меня видеть?

— Ты прекрасно знаешь — всегда хочу тебя видеть.

— Тогда приезжай, жду тебя.

— Где ты?

— Сабуртало, квартал номер двадцать, пятый корпус, первый подъезд, восьмой этаж. Запомнил или повторить?

— К кому?

— Квартира сто шестая. Давай скорее, жду.

— Хорошо, еду.

Я надеваю свежую сорочку, отутюженные брюки, до блеска начищенные ботинки.

До свидания, гномики, не скучайте, скоро вернусь…

На улице знойно, пустынно. Накаленные такси выстроились в ожидании пассажиров. Водители томятся в тени, провожая взглядами случайных прохожих.

— Куда? — спрашивает таксист, садясь в машину.

— Сабуртало, двадцатый квартал, пятый корпус, первый подъезд, восьмой этаж, сто шестая квартира.

— Прямо на восьмой этаж везти? — иронизирует он.

— Ладно, пошутил.

— Ну и жарища…

Звонившую мне девушку звать Лианой. У нее красивые черные глаза. И ничего больше. Но глаза очень красивые. Немного припухшие снизу. Кто другой, возможно, задумался бы, не больна ли она, в порядке ли у нее почки, но мне нравится Лиана, и припухшие нижние веки делают ее какой-то особенной.

С Лианой познакомился совсем недавно.

Сначала я говорю себе: эта девушка мне очень нравится, очень, очень нравится. Потом: я, кажется, очень люблю ее, очень, очень люблю!

И вот следствие — по первому зову бросил все и мчусь к ней в эдакую жару.

Доехал. Расплатился с таксистом. Вошел в подъезд. Сердце стучит гулко-гулко. Волнуюсь. Лифт не работает. Отлично — пока доберусь до восьмого этажа, возьму себя в руки. А чего я, собственно, волнуюсь! Все идет как надо. Что, если она одна? Как быть тогда? Тем лучше, если одна. Хорошо, но как ты все же поведешь себя? Боишься? Поглажу ее по волосам, как маленькую. Этот вариант — мой запасной вариант, я всегда выставляю его, когда надо принять решение. Поглажу по волосам, а дальше? Дальше как? Вот и восьмой этаж. Сердце снова затрепыхалось. Звонка в сто шестой квартире нет. Я глубоко вдыхаю воздух, расслабляюсь, еще раз вдыхаю и громко стучу.

Двери отворяет Лиана.

Неужели она одна?

— Проходи, что ты стоишь!

Лиана проводит меня в комнату.

В гостиной две девушки. Волнение сразу проходит. Одна из девушек хозяйка квартиры, я познакомился с ней тогда же, когда и с Лианой.

Я, тридцатипятилетний шах, оказываюсь среди трех хорошеньких девушек!

Юная хозяйка расплывается в милой улыбке. Она веселая, дурашливая. Вторая девушка студентка нашего института, первокурсница, только-только перебралась на второй.

Поздоровавшись, я пристраиваюсь на низеньком стульчике возле кресла, — с детства люблю низкое сиденье.

При моем появлении первокурсница и Лиана стали прятать какие-то исписанные листы.

— Не прячьте! Что тут особенного! — зашумела хозяйка. — Знаете, чем мы занимались?

— Нет, не знаю, — отвечает шах, навострив угли.

— Молчи! — капризно топает ногой Лиана. — Не смей говорить, слышишь! Не показывай!

— Подумаешь! Хочу — и покажу!

— Ладно, мою не показывай, — смеется Лиана, передумав.

— Не хотите — не говорите и не показывайте, мне нисколько не интересно, — уверяю я, но мне почему-то страшно интересно, что написано на листках. Я успел заметить длинный список.

— Мы произвели учет нашим прекрасным поклонникам! — поясняет юная хозяйка.

Учет поклонникам?! Этого я действительно не ждал.

— Первая отметка — за внешность, а это — за душу, то есть за нравственность… — Она умолкает.

— А другие оценки за что?

Страницы испещрены единицами, двойками, тройками, мелькают редкие четверки и пятерки.

— О, это секрет!

— А иксы и игреки что означают?

— Молодых людей, имена которых я позабыла.

Куда я попал? Может, фантазия моя разыгралась? Что со мной? Что с ними?

— Ничего серьезного! Развлекаемся, что тут дурного? — хохочет Лиана. — Это мужчины, которые нравятся нам или которым нравимся мы.

— Вот мой список, — показывает первокурсница.

— Двадцать человек набрала?! — В голосе хозяйки зависть и удивление.

— Да?! А я только двенадцать, — Лиана заметно огорчена.

— Этот с ума по мне сходил, этот аспирант был, и этот, и этот, — перечисляет первокурсница. — Этот геолог, и этот геолог… Короче — восемь аспирантов, четыре геолога, один… морфинист и семь студентов.

— До студентов я никогда не опускалась, — насмешливо замечает юная львица.

— И я тоже, — говорит Лиана. — Нет, вру, был один студент.

— А женатые попадались? — допытывается студентка.

— Сколько хочешь.

И все трое заливаются смехом. Весело смеются, от души. Хватит. Хватит слушать вздор. Встану, уйду… Что с вами, девочки?!

Девочки, между прочим, сильно накурили перед моим приходом. Видно, что проветривали комнату, но я не курю и сразу чувствую дым. Встану и уйду. Нет.

Мне любопытно. Впервые сталкиваюсь с этим поколением. Мои молодые родственницы не в счет — дома они держатся совсем по-иному. Пусть послужат мне объектом для наблюдения. Может, пригодится, если надумаю писать о девушках этого поколения.

Да, но как выдержать все это! Они шутят? Разумеется, шутят, забавляются. Забавляются?

— Мой список отличается от ваших, — выразительно произносит первокурсница. — Вы больше видели, больше испытали.

Нет, не выдержу. Встану, уйду… И машинально спрашиваю:

— На каникулы никуда не собираетесь ехать?

— Я в Батуми еду.

— И я к морю, в Лидзави, а вы?

— Я в Самарканд.

— За границу?!

— Нет. Вы не слышали о Бухаре и Самарканде?

— Слышали, конечно!

Конечно, не слышали.

— Давайте прочту вам отрывок из чего-нибудь, — предлагает хозяйка квартиры новое развлечение.

— Что именно? — любопытствует Лиана.

Начинается второе действие.

Действующие лица те же.

Хозяйка снимает с полки сборник скетчей.

— Скетчи не хотим.

— Я эту книгу в Доме чая получила — наградили.

— За что? Что ты там начаевничала?

— Придумала китайскую фамилию со словом чай: «Чай-вам, Чай-нам»!

— А знаете, что я сейчас читаю? — требует внимания первокурсница.

— Что? — Лиана тоже подключается к интеллектуальной беседе.

— Про одну девушку… Неказистую такую… Пьеса известного драматурга.

— Кто посоветовал прочесть?

— Руководитель нашего курса, Хурцилава.

— Значит, хорошая пьеса.

— Американского драматурга.

— Как мне хочется иметь свой театр… — мечтает Лиана.

— Вроде Ермоловой? — замечает хозяйка, стрельнув в меня взглядом.

— Пьеса про девушку и каких-то зверей.

— «Стеклянный зверинец» Теннеси Уильямса, — выручаю я первокурсницу.

Девушка пялится на меня, правда, вслух удивления не выражает и кивает.

— Да, да, вспомнила!

— А знаете, что спросили одну абитуриентку на экзамене в наш институт? — Хозяйка забирает нить беседы в свои руки.

— Что? — интересуюсь из вежливости.

— Сколько систем у Станиславского? Девочка подумала и ответила — три, а экзаменатор говорит: подумай-ка хорошенько. Она снова подумала, даже на пальцах сосчитала и сказала — шесть! Не понимаю, зачем лезут такие в наш институт, что им там нужно? У нас должны учиться только такие, как Лиана. Хотите кофе?

Вопрос обращен ко мне. Да, этой девушке лишь бы верещать, а о чем — все равно.

— Нет.

— Не курите, не пьете? Что вам еще запрещено, что?! — игриво насмехается она.

— В самом деле не хочешь кофе? — поражена Лиана. Заглядывает мне в глаза.

Я качаю головой. Девушки пьют кофе, курят.

Встань и уйди… Уйди, если хватит воли. Заждались тебя добрые гномики…

Я оглядываю Лиану. Нравится, все равно нравится… Очень, очень нравится. Чем она виновата, что у нее красивые глаза и красивые волосы? Интересно, как бы я себя повел, застань ее одну? Погладил бы рукой по волосам? Да, погладил бы по волосам, что в этом странного.

— Погадаешь? — спрашивает Лиану хозяйка, опрокидывая чашку.

— Взгляни на мою гущу, — просит первокурсница.

— Вы лучше в мою загляните! — восклицает Лиана. — Все кончено! Мне — конец!

— Не бойся, кое-что ты все же успеешь!

— Не успею! И молодые гибнут! Знаете, какая девушка погибла вчера?

Начинается третье действие. Скорбно-серьезная беседа.

— Кто погиб? — всплескивает руками хозяйка.

— Нана.

— Какая Нана?

— Моя соседка. Вы ее у меня на дне рождения видели, — печально сообщает Лиана. — Она в лаборатории работала.

— Красивая такая, да?

— Она душ принимала после работы. Когда одевалась, взорвался газ, и на ней белье вспыхнуло. Она выскочила в коридор, а там мужчины, она назад, в огонь. Вызвали «скорую», но спасти не удалось…

— И муж моей сестры сгорел, — говорит первокурсница.

— Как, твоя сестра замужем? — недоумевает Лиана.

— Может, и у тебя самой уже ребенок?

— Нет, я девушка!

— Что же случилось с твоим зятем? — спрашиваю я.

— Где-то на Крайнем Севере, у черта на куличках, открыли месторождение газа. Когда поджигали, он огонь глотнул.

— Это страшно мучительно.

— Да, он очень мучился, говорят.

Наступает молчание.

Не могу больше. Не могу. Сейчас уйду… А завтра… А завтра снова позвоню Лиане? Наверное. Я гляжу на часы.

— Мне пора, девушки!

— Надоело с нами?

Я треплю хозяйку по щеке.

— Что это значит? — вопрошает хозяйка Лиану. Лиана поводит плечами. — Придете еще?

— Куда денусь.

На улице все так же знойно.

Когда я вернусь домой, Лиана, вероятно, позвонит и спросит, почему я ушел. Что ей ответить?

Тридцатипятилетний шах возвратился домой. Он ходит по комнате, пытаясь обрести душевный покой. Принимает холодный душ. Все тщетно. Душевный покой утрачен. И напрасно поглядывает он на телефон — никто не позвонит.

На столе белый лист бумаги: « В снегопад на землю слетают невидимые добрые гномики под белыми зонтиками…»

Глупости все это.

В снегопад на землю падает снег.

А точнее — выпадают атмосферные осадки.

1970

ЗИМНЯЯ СКАЗКА

Зима в этом году в Тбилиси необычная. Морозно, хотя снега и в помине нет. Нескончаемо льет дождь, и без устали завывает ветер. На улицах слякотно, безлюдно.

И сегодня вот ветер завладел рано опустевшими улицами, ворошит еще не развеянную сухую листву, перемешивает ее с пылью, крутит, взбивает, а с запоздалых прохожих, вроде меня, озорно срывает шапки. Одних поторапливает, подталкивая в спину, других задерживает, налетая спереди.

Как бы я ни мерз, при виде своего дома сразу согреваюсь. Еще несколько шагов, и я избавлюсь от колючего морозца зимней ночи. Опережая меня, ветер захлопывает за мной входную дверь. Я окунаюсь в тепло квартиры, растираю окоченевшие руки.

— Где ты пропадаешь? — сердитым шепотом спрашивает из спальни мама.

— Что мне поесть?

— Таскаешься невесть где, как бездомный.

— Что мне поесть?

— Загляни в холодильник.

— В холодильник?! В эту холодину…

— Тише, отца разбудишь. Поешь что от обеда осталось.

Я принялся за ужин, уминаю за обе щеки.

— Сынок… Письмо тебе пришло, сынок.

— Да? Где оно?

— Возле зеркала на столике.

— Хорошо, спи, мам, спи.

Я положил письмо перед собой и, выжимая лимон в чай, пристально всмотрелся в конверт, словно сквозь него хотел прочесть. Желание проникнуть в тайну донимает человека в любом возрасте, будоражит в нем ребячье любопытство. Со мной всегда так. Сколько раз носил я письмо в кармане нераспечатанным, сочиняя всевозможные варианты содержания. Не знаю почему, но, одолеваемый жаждой, у родника я сажусь и слушаю плеск воды. Вот и сейчас мне бы вскрыть конверт, а я перебираю в голове всякую всячину, отстраняясь от того, что занимает меня больше всего.

Я разложил перед собой прямо на тарелках вечернюю газету и стал просматривать спортивные новости. Наконец выключил свет и с письмом в руке направился к кровати. Радуюсь, как маленький. Но чему? Не знаю. Письмо может и не порадовать.

«Мой хороший!

Надеюсь, извинишь мне долгое молчание. Причин было достаточно и довольно уважительных. Не буду о них вспоминать и портить себе настроение в такой чудесный день, а день и впрямь радостный, хочется петь, улыбаться, все кажется хорошим и красивым. В Москве сейчас масса интересного, не описать тебе всего. Неужели не сумеешь вырваться, неужели мы только летом встретимся? До лета слишком далеко, не выдержу!

Если б знал, как я соскучилась по тебе! Но куда денешься от действительности. Не сумела я побороть в себе это странное чувство, что обозначается одним простым словом, а является всесильным и почти необъяснимым. Я боюсь его и радуюсь ему. Радуюсь тому, что во мне не все, оказывается, угасло, а боюсь потому, что не уверена в тебе. Из-за этого и старалась быть с тобой просто в дружеских отношениях. Но, видимо, мы вышли из того возраста, когда такое возможно. Теперь я знаю одно — ты для меня все. Как это случилось, не пойму, но факт остается фактом.

Дома пока что все в порядке. Мы с отчимом больше не ссоримся — не разговариваем друг с другом, и все. Это неприятно, порой невыносимо, но — терплю. Огорчает положение мамы, а что делать? К сожалению, в жизни многое не устроено, не налажено и далеко не все справедливо. Но я не падаю духом. Всего еще год, и я стану независимой. Совсем независимой.

Вечером пойду побродить по городу с друзьями. Друзей у меня хватает, но червь одиночества точит душу. Ладно, не буду ныть. Через неделю сессия, а я пока курсовую не написала и занимаюсь не поднимая головы. А тут еще бабушка слегла, мама не отходит от нее, и мне, понятно, вздохнуть некогда. Ну, вроде бы все выложила. Живу как в сказке, верно?

Остается дать тебе несколько ценных советов: работай, но не переутомляйся, почаще гуляй, тебе нужен свежий воздух (я не шучу). Не «тощай» — худоба тебе не к лицу, а главное, пиши чаще, не изводи молчанием! Будь здоров и помни, что каждое твое письмо — огромная радость для меня.

Целую крепко-крепко, твоя Инна».

«Хорошо, очень хорошо», — подумал я удовлетворенно.

— Не слышишь? Сколько повторять! — достиг моего слуха шепот мамы. — Погаси свет, тебе рано вставать.

— Ладно.

— Спи, хватит.

— Хорошо, хорошо.

Только теперь осознал я, с каким нетерпением ждал ее письмо.

Нестерпимо захотелось увидеть Инну.

Многоликая мечта, возникающая перед сном, исчезла куда-то. Не могу уснуть, мучаюсь. Раскрыл книгу. Буквы прыгают.

Перед сном мной всегда овладевают неясные мечты. Сейчас думается только о Инне. Уснуть не могу. Раскрыл книгу. Буквы мешаются, зачем ломать голову и лишать себя сна?..

Душно. Одеяло давит. Веки слипаются наконец, и все исчезает, исчезают и мысли, и желания.

— Вставай!

— Который час?

— Вставай.

— Не волнуйся, встану.

— Опаздываешь.

— Дай очухаться!

— Каждое утро одно и то же — проснуться не можешь.

Минуту бы еще поспать — ничего больше не хочу.

— Вот что значит до полуночи…

— Мам!

— Иди пей чай.

— Опаздываю.

— И не побреешься?!

— Опаздываю.

— Вставал бы пораньше, все бы успевал.

— Не ворчи, пошел я.

Втискиваюсь в отходящий троллейбус. Пассажиры огрызаются, я не остаюсь в долгу. На работе все уже на местах.

— Здравствуйте!

— Здравствуй!

— Привет.

— Кто перевернул мой табель?

— Я.

По голосу узнаю — кто, не оглядываюсь в ее сторону и «спасибо» не говорю. Заботу ее почему-то воспринимаю как должное.

— Есть хочется.

— Опять не успел позавтракать?

Вокруг осуждающе шумят. Потом одна из девушек уделяет мне часть своего завтрака. Едва я кончаю с едой, появляется заведующий отделом, и все погружаются в работу. Тишина. Я заправляю ручку и задумываюсь — что написать Инне?

«Моя хорошая!

Как ты живешь? Долго же заставила ждать от тебя вести — не чаял дождаться. Но раз у тебя сессия — прощаю. Я приехать сейчас в Москву никак не могу. Не приехать ли тебе на каникулы? Заберу тебя в Бакуриани, там уже снег. Ходить на лыжах не разучилась? Но учти, если плохо сдашь сессию, если схватишь хоть одну тройку (зачетку покажешь!), не видать тебе Бакуриани. Шучу. Приезжай. Прошу. Думаю, ты могла бы сдать экзамены досрочно и побыть здесь подольше. Что тебе делать во время каникул в Москве? Приезжай, покажу Тбилиси, а Бакуриани — настоящая сказка. Жду. Телеграфируй, когда выедешь, номер поезда и вагона. Целую. Темур».

«Не приедет!» — решил я, поставив точку.

«Не приедет, и не надо. А почему бы ей не приехать, собственно говоря?.. Где мне достать деньги?» — я оглядываю сослуживцев. Нет, на них рассчитывать не приходится.

— Который час? — интересуюсь я не в меру громко.

Все невольно устремляют взор к часам.

— Одиннадцать, — спешит шепнуть моя заботливая поклонница, посмотрев на начальника.

— Никак не кончится день, — замечаю я тоже шепотом.

— В тоскливый пасмурный день и часам неохота работать, — философствует кто-то.

— Точно, — машинально подтверждаю я, надписывая на конверте адрес.

Немного погодя встаю, расхаживаю по комнате. Начальник строго, осуждающе следит за мной, пока не вынуждает меня вернуться к кульману. Я быстро заканчиваю деталь, начатую несколько дней назад. Браться за новый чертеж лень, и я набрасываю на ватмане пейзаж Бакуриани: рисую дом, который приютит нас с Инной.

Дом наш стоит среди елей, в стороне от других. «Дом» — это слишком громко, пожалуй. Наша обитель — комнатушка, в которую втиснуты две койки и столик. Электропроводка туда наспех проведена из большого дома, в котором живет хозяйка, и, чтобы зажечь свет, мы вкручиваем лампу в патрон.

Самая желанная и главная для нас тут вещь — железная печурка.

За окном снег по пояс, вода замерзает. Мы измотаны бессонной ночью. Инна съежилась, клюет носом, бледная и некрасивая.

Хозяйка растопила печурку, потом с сомнением спрашивает:

— Жена?

— Да, — говорю я не задумываясь.

— Настоящий ангел, — уверяет она выходя.

«Ангел» сидит на постели, я на коленях расшнуровываю ей лыжные ботинки. Инна бормочет в сонном дурмане:

— До чего тут красиво, до чего красиво…

— Ты красивее всего и всех.

— Спать хочу, Темико.

— Погоди, разую тебя. Ботинки не жмут?

— Нет.

— Смотри, если жмут, долго на лыжах не проходишь.

— Знаю. Устала — жуть.

— Давай ложись.

— Сил нет.

— Лучше все-таки раздеться.

— Ты прав.

Стену над постелью Инны украшает какой-то пейзаж. Над моей койкой — таблица Менделеева — Инне повезло, как всегда.

Хозяйка приносит чай. Я выкладываю из рюкзака снедь.

— Уснула? — спрашивает хозяйка.

— Никакого сна, пока не поужинает, — решительно говорю я.

— Не хочу есть, — бурчит Инна, выплывая из дремоты.

— Повернись ко мне, — я подношу ей чай, сдобу, усаживаясь на низеньком стуле возле постели. — Открой рот.

— Не хочу, устала.

— Ешь, доченька, ешь, — приходит на помощь хозяйка, подмигивая мне.

— Слушайся, когда говорят старшие, — сержусь я притворно.

— Ладно.

— Открой рот. Умница! Это — за маму, это — за меня…

Инна подчиняется. Я с ложки пою ее чаем и сам дивлюсь своей умелости.

Инне смешно, но она не в силах шевельнуться, только глаза ее суживаются.

— Спасибо, — бросает она тихо.

— Расти большая, — шучу я и прикладываюсь щекой к ее губам. Инна целует меня, закрывает один глаз и улыбается.

— Чего улыбаешься?

— Хорошо мне. Но ты не очень воображай.

— Перевернись на другой бочок и спи. Ночи тут морозные.

— Я тепло одета.

— Укрыть ноги шубой?

— Укрой.

— Замерзла?

— Устала, очень, очень…

С шумом откинулась дверца печки, но Инна уже не реагирует на шум.

На беленых стенах трепещут розовые блики, в комнате блаженно тепло. Через оконце льются желтые лучи луны, оконный переплет вытянутым крестом лежит на полу, и в этой игре цветов я чувствую себя сказочно всемогущим. А что я совершил бы в самом деле, обладай всемогуществом? Знаю, этого никогда не будет, и потому ничего стоящего в голову не приходит.

Огонь постепенно теряет силу, дрова больше не потрескивают. В комнату вступает тишина. Инна спит безмятежно. Я смотрю на ее беспорядочно рассыпанные волосы и радуюсь. Чему? Всему.

— Темур!

— Чего, Инна?

— Давно проснулся?

— Да.

— Знаешь, что я тебе скажу?

— Нет.

— Молчи! Глянь в окно — сказка, белая сказка!

Я присаживаюсь у нее в ногах и послушно смотрю на знакомый, но всегда новый пейзаж. «Белый снег, — думаю про себя. — Белая сказка».

— Нравится?

— Подвинься немного.

— Нашел время лежать! Смотри, какое утро!

— Утро хорошее. Подвинься.

— Давай встанем… — говорит Инна и отодвигается к стене. — Как ты быстро замерз! — Она кладет голову мне на грудь, старается поскорее согреть. — Чем будем заниматься сегодня?

Я запускаю руку в ее волосы и перевожу разговор на другое: почем я знаю, что мы будем делать сегодня.

— Еле согрелся, а ты уже…

— Какая у нас сегодня программа?

— Прежде всего встанем, затопим печку, чтобы можно было одеться. Только не знаю, кто из нас сумеет…

— По-твоему, я должна растопить, да?

— У нас говорят: если девушка быстро и хорошо разводит огонь, то быстро и удачно выходит замуж.

— Любопытно.

— Что?

— Мне еще не доводилось топить печь, выходит, я обречена оставаться девой? Впрочем, проверим свои способности!

Инна становится на постели и надевает халат. Пружины напряжены, Инна дурачится, слегка подпрыгивает — разошлась. Я молчу, закрываю глаза, взлетаю и опускаюсь, наконец Инна падает, потеряв равновесие.

— Ой!

— Ушиблась? — Я не открываю глаз.

— Не, испугалась.

— Чего?

— Что на тебя повалюсь.

— Я бы и не почувствовал. Хоть топором ударь, мне не больно.

— Ты уверен?! — Инна изо всех сил молотит меня кулаками по груди.

Я с головой ныряю под одеяло, съеживаюсь.

Инна барабанит по моей спине, потом стремительно соскакивает с постели, сует ноги в тапки и возится у печки.

Скоро в комнате разливается желанное тепло. Я храбро высовываю нос и улыбаюсь.

— Вставай, лентяй!

— Давно не слышал знакомых приятных слов.

— Не нужно ли чего, детки? — стучится в дверь хозяйка.

— Если можно, вскипятите нам чай.

— Сейчас.

Мы выбираемся во двор умыться. Снег режет глаза, я невольно жмурюсь, морщусь, скидываю рубашку и растираю снегом плечи, грудь, руки, лицо, а когда в очередной раз нагибаюсь взять снег, Инна вскакивает мне на спину и машет ногами. Я нарочно валюсь в снег и барахтаюсь в нем вместе с ней. От мокрого снега сводит мышцы, перехватывает дыхание, я встаю. Инна протягивает мне полотенце, я докрасна растираю кожу и чувствую — в один миг проглочу все, что у нас в рюкзаке, и не умру, никогда не умру!

Инна разрумянилась.

— Есть хочу страшно!

— Есть она хочет, есть, — передразниваю я, и мы трусцой бежим в дом.

— Обрати внимание, мы говорим иногда: «белый как снег», а ведь никогда не имеем в виду такой вот белизны, — замечает Инна и указывает мне на снег. Мы на лыжной прогулке в лесу. — Думаешь, и летом эти ели кажутся такими зелеными, или мой свитер в городе выглядит таким красным? Здесь снег белее белого, и от этого все становится ярче, красочней.

— Правильно.

— Насмехаешься?

— Нет, соглашаюсь.

Я следую за Инной — ее лыжи оставляют на снегу легкие полоски, за мной тянутся глубокие колеи.

— А когда спускаемся с горы, будто крылья вырастают и птицей летишь вперед, поразительное ощущение свободы, легкости, — восторженно продолжает Инна. — Только в конце склона, когда скорость спадает, осознаешь постепенно, что ты не отрывался от земли, что, к счастью или к сожалению, ты по-прежнему человек.

— Правильно.

— Перестань, что с тобой! Вечно все высмеиваешь.

— Почему? Я всего лишь подтверждаю.

— Подтверждаю! — передразнивает меня раскрасневшийся ангел.

— Не веришь?

— Нет.

— Поди ко мне.

Инна поворачивает лыжи, еле справляясь с ними.

— Брось палки.

Она втыкает палки в снег и обвивает мою шею руками. Я целую ее в замерзшие щеки, нос.

— И сейчас не веришь?

— Чему? — она забыла, зачем я позвал ее.

— Что я во всем согласен с тобой, что не насмехаюсь.

— Нет, не верю!

Возмущенный, я с такой силой прижимаюсь к ней, что у нас сплющиваются носы.

— Не верю! Не верю!

Лыжи ее внезапно заскользили, и она почти падает. Я мгновенно подхватываю ее и удерживаю на ногах. Но тут и мои лыжи разъезжаются. Мы падаем. Смеемся. Встаем. В волосы Инне забился снег, снежинки тают на лице. Хочу стряхнуть с ее волос снег, но руки мои не выпускают Инну… Если б еще одна рука была… Третья рука!.. Черт-те что приходит в голову! А почему бы, собственно, и нет? Наверняка не помешала бы. Особой красоты человеку не придаст, это ясно… Нарушит симметрию.

— О чем задумался?

— Так, ни о чем! Глупости лезут в голову.

— И вашей милости приходят в голову ничтожные мысли?

— Наша милость ничем не отличается от других. Наша милость подобна всем.

— Будь ты «всем подобный», не полюбила бы тебя так сильно.

— Ошибаешься. Я — заурядный, обыкновенный, а ты вот — нет. Лишь женщины способны быть необыкновенными, в частности женщины, подобные тебе. Ты красива.

— Темур!

— Это вопрос вкуса. О вкусах не спорят.

— Мысль не новая.

— Я убежден, что ты красивая, а вообще мог бы и не высказывать своего мнения.

— Еле расщедрился на комплимент и уже сожалеешь?

Мы медленно продвигаемся по тропинке. Выходим к двадцатиметровому трамплину, и впереди открывается невообразимо красивая панорама.

— Съедем? — у Инны загораются глаза.

— Или полетим? Слетим, да?

— Хватит насмехаться.

— А ощущение какое?! Поразительное, верно?

— Перестань, прошу!

— Ощущение свободы и легкости, да?

Инна не отвечает, заливается краской, даже сквозь румянец заметно. Неожиданно срывается с места и очертя голову устремляется вниз. Я лечу за ней, страшусь — не упала бы, покалечится при такой дикой скорости.

— Тише, тише! — кричу ей.

Инна на миг оглядывается, сует палки под мышки и, согнувшись в коленях, подавшись вперед, летит дальше.

Расстояние меж нами сокращается. Лыжники уступают путь, останавливаются, следят за Инной. Она ловко обходит их и несется дальше. Волосы развеваются, рассыпаются по плечам, застилают ей глаза.

— Инна, стой!

Она будто не слышит.

— Инна, прости меня…

Она застывает на месте, я резко торможу и, потеряв равновесие, падаю к ее ногам.

— Ой! — Инна всплескивает руками.

— И теперь не простишь? — спрашиваю я на коленях, смахивая снег, чтобы открыть глаза. Инна молча снимает лыжи и уходит, оставляя их на снегу. Я подбираю лыжи и следую за рассерженным ангелом.

После обеда человек обычно бывает в благодушном настроении. Инна, напевая, приводит в порядок наши ботинки и костюмы.

Смеркается.

На печке закипает кофе, распространяя волшебный аромат.

Я выношу лыжи во двор, под ель.

Холодно.

Спешу обратно в дом. Дверь заперта.

Барабаню.

— Потерпи немного.

— Отопри, нашла время шутить!

— …

— Что ты там делаешь?

— Раздеваюсь.

— Уже ложишься?!

— Представь себе.

— Почему?

— …

Дверь наконец открывается.

— Что ты так рано ложишься?

— Хочу и ложусь.

— Что случилось?

— …

— Объяснишь или нет?

Инна натягивает одеяло на голову. Я переворачиваю ее к себе.

— Почему плачешь?

— Не знаю… Не пойму, что со мной творится.

— Из-за чего расстроилась моя девочка, что с тобой?

— Хочу всегда быть счастливой.

— Ты знаешь, в чем счастье?

— Нет и не хочу знать. Я хочу, чтобы таким был каждый мой день, слышишь — каждый мой день!

— Успокойся и подвинься немного, лягу.

Инна не шевельнулась.

— Спеть тебе колыбельную?

— Налей мне кофе.

— Кофе перед сном вреден.

— А я не собираюсь спать.

— Зачем же легла?

Я встаю. Наливаю кофе в чайные стаканы — по полстакана.

— Сколько положить сахару?

— Послаще.

— Опять плачешь?

— …

— Перестань! Два куска хватит?

— Да.

— Перестань плакать, не серди!

Всхлипывая, Инна пьет кофе, потом я мою стаканы. Инна снова лежит лицом к стене.

— Перестань плакать, Инна, не то не знаю, что я с тобой сделаю!

Инна молчит. Я кидаюсь к ней и резко поворачиваю к себе.

— А теперь смеешься?!

— Глупая я.

— В этом я никогда не сомневался.

— Не насмехайся, а то зареву…

— Подвинься.

Инна удобно приникает к моей груди и целует в подбородок.

Прямо перед нами Периодическая система Менделеева.

Хочу вывести Инну из нервного состояния, но как — не соображу. Безотчетно всматриваюсь в таблицу.

— Ты помнишь первый элемент в таблице Менделеева?

— …

— Я серьезно, какой, а?

— А ты не видишь?

— Водород? Нет, как-то иначе называется…

— Гидрогений.

— А что это такое, как ты представляешь себе этот гидрогений?

— Никак.

— А гелий? Гелиос, кажется, с солнцем связано, да?

— Да.

— Литий! Так и вижу хрупкое, тонкое, как тростиночка, эфемерное создание!

— А бор как выглядит? — улыбнулась Инна.

— Бор — евнух, кастрат, я убежден, не спорь. Неон, аргон, магний, радий — рыцари, прославленные воины и военачальники, обитатели древнего Кипра, знать и прочие, как указывается в ремарках хорошей пьесы.

— Натрий… Представляю себе злоязычную кумушку Натрию, в платке, с морщинистыми руками, изуродованными подагрическими узлами.

— И силиций видится мне женщиной — Силиция!

— Верно. Но женщина с этим именем должна быть алчной и зловредной. То же и кальций — Кальция!

— Чепуха. Почему?

— Не спорь, пожалуйста, из-за других еще ссориться!

— Слова тебе не скажи, сразу обижаешься, как маленький, — ворчит Инна.

Меня же увлекла игра, и я пытаюсь дойти до конца таблицы.

— А хлор?

— Хлор — врач, нет — врачиха, Хлора, строгая, в очках. Все боятся ее, трепещут перед ней. В палате при ее появлении воцаряется тишина. Отличный специалист и потому всеми уважаема. Согласен?

— Согласен. А что скажешь о никеле?

— О никеле? О блистательном герцоге, владельце обширных поместий?

— Он ловелас, сердцеед…

— И его счастье, что искусно владеет шпагой, не то давно б покоился в фамильном склепе.

— Влюбилась в него? — я заглядываю Инне в глаза. Она тоже смотрит на меня в упор. И очень тихо, едва слышно отвечает:

— Страшно, ужасно влюбилась.

И так крепко целует, что я долго пялюсь на таблицу Менделеева, пока различаю следующий элемент.

— Селен! Селен — какой?

— Я обо всех элементах должна высказаться?

— Особа неопределенного пола, таинственная, то ли старуха древняя, то ли старик со спутанными лохмами, в отрепьях.

— Похожая на ведьму или колдуна — из любого фильма.

— Но никто не знает всего о Селене.

— Бром, ничего, кроме лекарства, на память не приходит.

— Успокаивает нервы. Тебе сейчас был бы весьма кстати.

— В порошке или в таблетках?

— Ха-ха-ха, не смеши! Ах, до чего остроумны женщины!

— Конечно, конечно, женщины ведь не умеют шутить!

— Если судить по тебе, женщины еще много чего не умеют.

— Зачем по мне, вообще…

— И вообще.

— Изводишь?

— Говорю с полной ответственностью и серьезностью.

— Поклянись, если так.

— Зачем мне клясться, глупышка. Извини, не привыкла еще к моим шуткам?

— В том-то и беда, что слишком привыкла и не смогу уже обойтись без твоих безобидных шуток… — у нее дрожит подбородок.

— Как же быть, скажи. Как скажешь, так и поступим.

Я толкаю ее. Она не шевелится. Уставилась на таблицу, но явно не видит ее.

— Что ты молчишь!

— Цезий… В честь цезаря?

— Как нам быть, спрашиваю!

— Платина — богатая женщина. Миллионерша. А по-твоему?

— Как нам быть?

— Аурум… Никаких ассоциаций, кроме богатства, не вызывает. Иначе и не может быть — золото!

— Давай будем вместе и…

— Что? Повтори, — она не дает закончить фразу.

— Давай будем вместе!

— Вместе?

Инна смотрит в мои глаза, в самую глубь их, мне чудится, что из ее зрачков в мой мозг проникают лучи, шарят там, выискивая нечто сокрытое. Знаю, понимаю, чего они доискиваются, и мне обидно ее молчание. Инна закрывает глаза и чуть погодя шепчет:

— Таллий… Смешно, но, по-моему, это стройная женщина, Таллиума…

— Не спорю. Я хочу всегда быть с тобой.

— Закрой глаза.

— Закрыл.

— Повтори свои слова.

— Хочу всегда быть с тобой.

— Повтори еще раз.

— Хочу всегда быть с тобой.

Инна поворачивает голову ко мне. Глаза у нее все еще закрыты, она неловко, странно целует меня… Я обнимаю ее, дрожащую… И ничего больше не хочу знать…

Мы тихо лежим рядом. Радость во мне хлещет через край. Боюсь, не выдержит сердце счастья, разорвется. Блаженная тишина дурманит голову, и кажется, будто мы лежим на повозке с сеном и лошади цвета сена несут нас по облитому солнцем пустынному полю, полю нет предела, нет предела и нашему счастью, как и покою, и тишине тоже.

— А уран? — звучит где-то вдали знакомый голос.

Я в радужном настроении, мне кажется, что мы с Инной самые добрые, самые красивые и здоровые. И у Инны взгляд озарен светом, хотя глаза полны слез, но это слезы счастья.

Где-то поблизости девушки поют протяжную русскую песню.

— А уран? — звучит где-то вдали знакомый голос.

— Оставь, — шепчу я.

Инна приникает ко мне так, словно стремится слиться со мной и тем спасти себя. Инна боится. Инна права. Понимаю, что ей незачем бояться, но понимаю и то, что она права.

— Чего ты боишься?

— Урана. Уран — война.

— Войны не будет.

— А если будет?

— Говорю — не будет. Почему она должна быть, ну почему?

— Боюсь, и все.

— Знаешь, когда я думаю о войне, мне делается страшно. Если вспыхнет война, камня на камне не останется! Земля превратится в сплошное кладбище. Никак не пойму, с какой стати мне вдруг умирать, что я успел сделать, что познал и увидел, чтобы исчезнуть из жизни?..

— Детство так быстро промелькнуло, даже в памяти не сохранилось… Я и живу-то каких-нибудь шесть лет, с того времени, как ощутила себя женщиной — с шестнадцати, скажем. И если война и мы все погибнем, получится, что я всего шесть лет прожила на свете!

— Войны не будет.

— А вдруг начнется! Сколько всего не придется испытать, познать, совершить. А я… У меня же грандиозные планы!

— Ты еще только строишь планы, другие уже осуществляют задуманное. И ты, и я, и все порядочные люди хотят завершить начатое дело!

— Увидишь, я создам прибор для поиска благородных металлов и назову его твоим именем.

— Хватит с нас, прошли через голод и нужду, хлеб по карточкам получали, в очередях за керосином стояли… Ты ничего не помнишь, в войну родилась, а я сидел в бомбоубежище с узелком и смотрел на грустные лица соседей. Конечно, я не понимал тогда всей глубины происходившего, но на душе было горько, тяжко, и я плакал. Плакал еще и потому, что плакала мать.

— Не надо рассказывать, молчи.

— Ты права, чего я ударился в воспоминания. Налей чаю, в горле пересохло. Войны не будет. У меня дар предсказывать, предвидеть. Сколько раз сбывались мои слова. Так вот, войны — всеми фибрами души чувствую — войны не будет. Невозможна война, немыслима она, абсурдна. Налей-ка чаю…

— Точно не будет?

— Говорю же — не будет. А кроме того, в древнегреческой мифологии Уран — божество, олицетворяющее небо. Он сочетался браком с богиней земли Геей и завел до полусотни детей. Потом его, не помню уж почему, то ли изувечили, то ли убили.

— А потом?

— Тело его упало с неба в море, море разбушевалось, взбурлило у берега пеной, а из пены явилась миру Афродита.

— Афродита?! Целомудренная, добрая богиня красоты и любви?

— Именно. Всякие ураны приносят в конце концов благо. И накопленная атомная энергия принесет людям благо — человечество поумнело.

Инна сияет, страх ее развеян. Она целует меня и шарит рукой, ищет халатик. Халат очень ей к лицу. Когда она подает мне чай, подол задирается, обнажая бедро, но она привычным жестом поправляет халат. Налив чаю и себе, Инна устраивается на постели, уютно скрестив ноги.

Пока пьет чай, успевает озябнуть и льнет ко мне холодным телом, отогревается, забирая мое тепло.

— Пошли в лес играть в войну.

— Не хочу.

— Чего не хочешь — в лес идти или в войну играть?

— Ни того, ни другого, Темико.

— Вставай, одевайся.

— Не хочу.

Инна надевает толстый желтый свитер, шубу и делается похожей на леопарда. Обуться забыла и теперь жестом велит подать ей ботинки, что сушатся у печки. С превеликим удовольствием исполняю ее повеление и на коленях надеваю их на ее ножки. Инна великодушно благодарит.

Мы гуляем среди озаренных луной елей. По колено проваливаемся в нетронутый снег. Инна старательно пытается ступать по моим следам.

— Не спеши, Темико!

— За той вон горой нас дожидается Дед Мороз.

— Ну и что?

— Приготовил нам кое-какие подарки.

— Ты уверен, что именно за той горой?

— Не совсем, возможно, где-то дальше ждет.

— За тридевять земель?

— Может, и за тридевять. Твердо знаю одно — ждет нас.

Мы уже почти добрались до верха горы, как на нас понеслась снежная лавина и подмяла под собой.

— Кто чертит детали рабочего вала?

— Инна! Инна! — закричал я ошалело.

Исчезла, никого нет вокруг. И внезапно возникла за моей спиной — откуда только взялась! — смеется.

— Не ушиблась?

— Нет! — безмятежно ответила Инна, и я сразу успокоился.

— Передохнем?

— Некогда отдыхать, уйдет старик, надоест ждать и уйдет. Ищи его потом!

— Тогда — вперед!

И мы снова взбираемся по склону. Наконец почти одолеваем его, но тут на нас налетает ветер — сначала шутя, озорно, и нам, запыхавшимся, он даже приятен. Но через миг он превратился в ураганный. Неистово сметал с земли снег, взвивал его и взвихривал.

Я крепко ухватил Инну, но… слишком поздно — нас обоих сбросило в глубокое ущелье.

— У кого детали рабочего вала?

Вынырнув из снега, мы еле нашли друг друга.

Инна улыбнулась и знаками предложила идти к вершине прямиком. Мы снова пустились вверх по коварному склону, такому опасному. Намучились — не передать, но Инна держалась стойко, на миг не отходила от меня и даже приободряла, помогала! Наконец снова показалась вершина, но — на миг.

Земля под ногами закачалась, завертелась и поплыла. Вряд ли долетели б живыми до дна пропасти, если б нас не ухватили чьи-то сильные руки.

Бушующая стихия разом унялась. Перед нами стоял белобородый, белоснежный исполин. Через плечо у старика перекинута была переметная сума — хурджин.

— Кто чертит детали рабочего вала?!

— Здравствуй, Дедушка Мороз!

— Здравствуйте, дети! Хорошо, что пришли, невмоготу уже одному!

— Все вместе проведем эту ночь под открытым небом.

— Вот порадовали старика, не оставили одного, приняли в свою компанию. Просите что угодно, любое желание выполню.

— К себе пригласить мы просто не можем, не поместимся втроем в нашей комнатушке, — извиняясь, пояснила Инна, с сомнением оглядывая деда.

— В комнатушке? — удивился Дед Мороз и, развязав хурджин, достал сверкающий камень, покатил к нашему домику. И внезапно на его месте возник хрустальный дворец.

— Кто чертит детали рабочего вала?!

— Пусть у нашего дома будет огромная веранда и окна пусть будут высокие, широкие, чтобы все положенные нам лучи солнца проникли, пусть озаряется наш дом.

— Будут большие окна, будет светить вам солнце! — Старик достал еще один блестящий камень и покатил к хрустальному дворцу.

— В доме всегда должен быть свет и мир! — заявила Инна и так глянула на меня, словно только от меня и зависело это.

— Будут, будут, — заверил Дед Мороз. — Вы долго будете любить друг друга, очень долго, вечно. Появятся у вас дети…

— Хочу иметь много детей, — горделиво сказала Инна, осмелев.

— Исполнится ваше желание, — Дед Мороз запустил руку в хурджин и покатил к нашему дому горсть сверкающих камней.

— Я хочу иметь очень много детей, и красивых! — еще более горделиво потребовала Инна.

— Будут дети, красивые и счастливые, счастливые все!

— Да будет так! — восторженно воскликнула Инна, потом задумалась и со вздохом добавила: — Лишь бы войны не было!

— Скажете наконец, кто чертит детали рабочего вала?!

— Что?..

— Ты делаешь? — спрашивает начальник отдела.

— Да.

— Дай-ка сюда.

Я несу ему чертеж. Сотрудники ухмыляются.

— Который час? — интересуюсь я.

— Двенадцать.

1971

АВТОПОРТРЕТ С ЗАСОХШИМИ ЦВЕТАМИ

— Проснулся, сынок?

— Нет, сплю.

— Вставай, опоздаешь на работу, — говорит мама, поглаживая меня по голове теплой рукой. — Вставай, сынок, пора.

Серое утро. Солнца нет. Когда солнце скрыто облаками, трудно сказать, который час; впрочем, мне это ни к чему. Я давно уже просыпаюсь в одно и то же время — ровно в половине восьмого. Если светит солнце, я точно определяю время по тени, отбрасываемой вещами, внося коррективы в соответствии с сезоном года и месяцем. Ошибаюсь лишь на две-три минуты, поскольку мебель в комнате, и моя кровать в том числе, вот уже сорок лет стоят по раз и навсегда выбранному варианту. Комната маленькая, и как-нибудь иначе вещи или не разместятся, или ими неудобно будет пользоваться.

— Вставай, сынок.

Мама любит порядок, не допускает, чтобы я опаздывал.

Почти сорок лет я сплю на одном и том же месте. Все трещины, линии и пятнышки на стенах и потолке давно чему-то уподобились в моем сознании. Они упорно возникают после редких ремонтов все эти сорок лет, так что положение тени по отношению к ним подсказывает мне верное время, и я вполне обхожусь без часов.

Нынче среда, тринадцатое августа тысяча девятьсот семьдесят четвертого года. Сейчас, наверно, без четверти восемь.

— Доброе утро, мама…

— Твой бедный отец к пяти девушкам сватался с этим обручальным кольцом. Пятой была я. Недавно носила растянуть ювелиру. В нем двенадцать граммов червонного золота. Авось и тебе принесет счастье. Сколько можно ходить бобылем, годы-то бегут… Мне что, да ведь и я не вечно буду рядом, останешься один. Ну что ты уставился? Возьми… Нравится?

— Очень, спасибо.

— Надо же иметь что-нибудь на память об отце.

— Спасибо, мамочка.

— Мамочка! Ишь, сосунок! Может, соску дать?..

Иду принимать душ. Неловкий взмах руки — и кольцо, соскочив, звякает о кафель, кружится вокруг открытого трапа. Круги сужаются, и я не успеваю опомниться, как оно исчезает с потоком воды…

Я сорвал с календаря листок с отошедшим днем, завел все часы — настенные, карманные, ручные — и включил радио: погода в Тбилиси ожидается без осадков. Температура ночью двадцать один, двадцать три, днем — тридцать три, тридцать четыре градуса. А в семь утра было уже девятнадцать!

Поставил на плиту чайник и сковородку с яичницей. Быстро позавтракал и выглянул в окно: дождя ночью не было, моя белая машина сверкает чистотой. Пора идти.

— Я пошел, мам!

— Будь осторожен, сынок!

— Если выберусь, приеду обедать!

Улицы забиты машинами — пешком быстрее доберешься до работы…

Трехтысячный коллектив нашего учреждения составляет программу для так называемой «мыслящей машины». Программа должна быть готова к концу двадцатого века. Однако для машины планируется память, которую нам не запрограммировать и к концу двадцать первого столетия. Мой отдел (раз я так выражаюсь, само собой ясно, что заведую отделом) составляет программу по оригинальной грузинской драматургии. Отдел состоит из трех подотделов — театра, радио- и теледраматургии. Поскольку в нашем многонаселенном городе если не каждый второй, то каждый третий сочиняет пьесу (каждый второй слагает стихи!), легко представить, каково приходится мне, трем моим замам и многочисленным редакторам-инженерам. К 2000 году драматургия должна оказаться на высоте, достойной наших великих традиций в этой области. А чтобы вы со всей ясностью представили всю безнадежность моего положения, скажу прямо: у нас нет своих, написанных на нашем языке, более или менее сносных оригинальных пьес. Я веду речь о радио- и телепьесе. Признанные у нас великолепными радио- и телепьесы — это спектакли, радио- и телеспектакли, созданные отличными актерами и режиссерами на удивление потомкам. И прошу вас, не возмущайтесь и не кидайтесь на меня с оружием, облачась в патриотические доспехи. Вряд ли вас это тревожит больше меня; почитайте-ка наши пьесы, и посмотрим, что вы тогда скажете. Теперь вы представляете приблизительно, каким отделом я руковожу и в каком нахожусь положении. Остается добавить, что мы хотя бы раз в месяц обязаны открыто рассмотреть и обсудить проект, который предлагаем машине. На обсуждении присутствуют все кому не лень, а также ответственные за программирование машины.

Сегодня именно такой день.

Сегодня, в среду, тринадцатого августа, состоится обсуждение проекта.

Исходя из специфики нашего учреждения, здание для него возвели за городом. В черте города от движения транспорта стены вибрируют, что мешает точному программированию.

Коридоры и кабинеты устланы мягким, звукопоглощающим ковром. И когда обсуждение кончилось, зал опустел так бесшумно, что можно было услышать полет мухи.

Мой письменный стол и пульт на восемнадцатом этаже в комнате № 1852. Из окна виден весь город. Одуревший от четырехчасового бурного обсуждения, я наслаждался тишиной и покоем, когда раздался глухой звон. Так у нас возвещается перерыв. Я запер двери, опустился в глубокое кресло лицом к широкому окну, потом слегка откинул спинку и задремал…

Зазвонил телефон. Повернул кресло и нажал на пульте телефонную кнопку.

— Тысяча восемьсот пятьдесят вторая комната слушает вас.

— Батоно Гиорги? — разносится на всю комнату. Видимо, уборщица во время уборки задела микшер звука. Я приглушаю звук.

— Да.

— С вами желают поговорить из тысяча сорок второй. — Секретарша переключила телефон.

— Слушаю.

— Не поехать ли на Черепашье озеро, — говорят, там холодное пиво есть и жареные хинкали[24].

— Есть не хочу, а пить не могу — знаешь же, я на машине…

— Умница!.. Радость ты моя! Послушай, тысяча восемьсот пятьдесят второй, а со мной побыть не желаешь? — В комнату влился сытный, теплый, сладостный, как свежескошенная трава, женский голос.

— Что ты там делаешь?!

— Тебя жду. До конца перерыва еще сорок минут.

— Куда спуститься?

— К моей машине. На северной стоянке в пятом ряду.

Движущийся коридор и скоростной лифт в две минуты доставили меня к северному выходу. На площади пестро от множества машин всевозможных цветов. Я лениво пересекаю площадь. Гогона уже сидит в «Мудзимуре» новейшей марки. Мотор тихо рокочет.

— Привет.

— Привет.

В машине запах Гогоны: сытный, сладостный и теплый.

— Устал?

— Когда я с тобой, это не имеет значения.

Я искренен. Наедине с ней забываю и о возрасте, и об усталости, и о солидности, чувствую себя ее ровесником — двадцатилетним, и, наверное, нет, не наверное, а действительно способен на тысячу всяких глупостей.

— А где обитатель тысяча сорок второй?

— Сказала ему, что моя квартира не рассчитана на прием двух гостей — место в ней лишь для уважаемого Гиорги, — шутит обитательница красивейшего дома на окраине.

— Обиделся?

— Ага! Зато секретарша обрадовалась! Они поехали есть хинкали. Ты голоден?..

Приближение весны первым чувствую я. Хотя нет! На нашей улице, прямо против моего дома, растет дерево. Так вот, оно опережает меня. Едва солнце войдет в силу и щедрее рассыплет свои лучи, дерево сразу усыпает себя почками! День-другой — и оно уже в ласковой зеленой дымке. Если весна не закапризничает и не лишит город тепла и света, почки неуловимо быстро превращаются в чудесные крохотные листочки. А еще немного времени спустя от сочных зеленых листьев уже и тень, и запах; весной царит запах молодых листьев. Во всяком случае, к нам, в наш город, запах весны первыми приносят вспыхнувшие зеленью почки. К прилету ласточек мое дерево уже шелестит листочками и гордо взирает на пробуждающийся мир. И уже — весна! И я люблю тебя в тысячу раз сильнее и в тысячу раз сильнее тоскую, но… Но где ты, где?..

— Жарко, — Гогона вздохнула. — Ты уснул?

— Нет еще.

Гогона вкатила машину в собственный гараж. Прямо из гаража лифт поднял нас на второй этаж особняка. Гогона распахнула предо мной двери в просторную гостиную, а сама кинулась в ванную. Я прошел в кухню, поставил чайник.

После душа от нее еще сильнее исходит сладостный, сытный, теплый запах свежескошенной травы.

— Хочу чаю, хочу чаю, хочу чаю! — Хорошенькая, высокогрудая, длинноногая Гогона тянет ко мне длинные руки с красивыми пальцами и увлекает в спальню.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В спальне:

— Ну, побудь еще немного…

— Ладно.

— Нет, иди, и без того задержался… — А сама наваливается грудями мне на лицо, душит. Есть такой сковывающий прием то ли в дзюдо, то ли в самбо.

— Который час? — едва прорывается мой голос.

— Полтретьего… Побудь еще, а… Ну побудь… пожалуйста… умоляю…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В гостиной:

— Налить еще чаю?

— Нет.

— И фрукты не хочешь?

— Нет.

— А уйти?

— И уйти не хочу.

— Может, устал?

— Нет…

Гогона проводила меня до дверей, поцеловала в руку.

— Спасибо. Ты очень милый. Спасибо. — И протянула ключ от машины. — Я скоро приду. Машину поставь там же.

— Что тебе нужно в нашем учреждении?! Что ты там оставила? И кто только пропускает тебя? Не нужна мне твоя машина! На такси поеду.

— Нет. Мне приятно, когда ты ведешь мою машину — кажется, будто мои волосы держишь… или мою…

— Я пошел.

— Или мою грудь…

— Ладно, я пошел.

— Спасибо.

— Перестань, что с тобой?!

Гогона целует дверь в том месте, где была моя рука…

Город полон машин и солнца. Город полон разноцветных машин, залит горячим желтым солнцем.

Я снова ставлю машину в пятый ряд и снова подымаюсь в комнату № 1852. В кабинете неприятная глухая тишина. Нажимаю на пульте кнопку магнитофона. Тоскливую тишину разрывает энергичный голос секретарши: «В четырнадцать часов ноль пять минут приходил драматург Девдариани. (Видно, у входа в кабинет дожидался окончания перерыва.) Пьеса на столе…» Пауза. «В четырнадцать часов двадцать минут был теледраматург Дугладзе. Пьеса на столе… В четырнадцать часов тридцать шесть минут был Гринберг — по поводу грузинской радиопьесы. Я передала ему ваши рекомендации. Статья на столе. В четырнадцать часов пятьдесят две минуты сообщение с телетайпа: «Поздравляем, вашей радиопьесе присудили вторую премию на международном конкурсе в Вильнюсе — «Лента дружбы — 1974». Три тысячи рублей переведены на ваш адрес. Еще раз поздравляет вас весь отдел». (Соответствующее музыкальное обрамление — торжественное, приподнятое.) Пауза. «В четырнадцать часов двадцать две минуты звонила женщина. Не назвалась. (Лирическая музыка — у секретарши не было, вероятно, дела, и она развлекалась.) В четырнадцать часов сорок пять минут вас вызывал четвертый замдиректора Нозава. Наверное, уже знаете — Нозава стал четвертым замом. (Впервые слышу!) (Вступление к пятой симфонии Бетховена.) В пятнадцать часов тридцать одну минуту вас спрашивали из тысяча сорок второй». Три отрывистых сигнала означают, что секретарша доложила все. «Удивительный день: поступило всего лишь две пьесы! — возликовал я и глянул на часы: шестнадцать часов ноль две минуты, как выражается моя секретарша.

Я распахнул окно. Далеко внизу, подобно хлопотливым муравьям, суетливо носятся машины, автобусы, троллейбусы, люди. Снаружи вместо свежего воздуха ворвался горячий густой смог. Я потянулся закрыть окно…

Обручальное кольцо соскочило с пальца, нежно звякнуло о стекло и полетело вниз — окна всех восемнадцати этажей зазвенели, как крохотные колокольчики. Явственно донесся стук кольца об асфальт.

Я закрыл окно. Присел за рабочий стол и перелистал пьесу драматурга Девдариани.

Уже само название отбивало охоту читать дальше, да и не было нужды, но хочешь не хочешь обязан добраться до конца. Надо прочесть каждую строчку, не то, если автор уличит тебя, что ты пропустил третье слово в четвертой строке сверху на сто восемнадцатой странице, прямо к директору кинется жаловаться («Не чтят, не уважают ни драматургию, ни живых классиков!»). Какой бы глупой ни была пьеса, надо прочесть ее всю внимательно и бесстрастно и так же терпеливо, бесстрастно объяснить автору, чем плохо его творение, почему оно не годится. Но автор все равно пойдет со своей пьесой к директору и постарается пробить ее всеми правдами и неправдами, всучить нашему учреждению. Правда, сделать это далеко не просто: к пьесе прилагаются три коротких заключения: кандидата искусствоведения (оформленного у нас на должность редактора-инженера) — на трех-четырех страницах; моего заместителя из соответствующего отдела — на одной-двух страницах, и моя — в одной-двух фразах.

Я добросовестно читал пьесу Девдариани, читал до одури. Справившись с ней, позволил себе передышку и набрал на пульте номер музыки. Под звуки приятной мелодии я уткнулся в телепьесу Дугладзе…

— Алло!

— Слушаю!

— У тебя включен телевизор? Видел, какой хороший телеспектакль передавали из Москвы? — Отец мой был на пенсии и не пропускал ни одной художественной или спортивной передачи из других городов и стран.

— Нет, не видел, некогда, у меня дела были.

— Дела у тебя не переведутся.

— Ну чего тебе, пап? Занят был, не мог посмотреть. И из-за этого будешь теперь негодовать?!

— Ты обязан смотреть такие спектакли. И это — твое дело, может, даже главное дело. Правда, толку все равно не будет — хоть смотрите, хоть нет. Нужен большой талант, без настоящего таланта не напишешь нормальной телепьесы!

Отец явно взволнован. Как видно, он много размышлял о развитии нашей теледраматургии, и выводы его заслуживали, кажется, внимания. Но сейчас мне было не до его выводов.

— Отец, мне некогда… Я телепьесу читаю.

Пауза. Обиделся.

— Глупый ты, сынок. Извини, что так говорю, но неужели не понимаешь: основная проблема нашего столетия — проблема взаимообщения. Я не о нас с тобой. Эта проблема — решающая проблема середины нашего столетия, потому что люди утеряли способность поддерживать взаимоотношения, общаться… Нет у них больше этого дара… Исчез он… Пропал…

— Отец, мне надо срочно прочесть телепьесу…

— А ты отложи ее, отложи, а сверху напиши свое дурацкое: «Не годится». Все равно, не знаешь, что посоветовать теледраматургу, чем ему помочь, — ты же сам не разбираешься в телеискусстве! Сынок, ты ведь каждый день сидишь перед этим старым ящиком, разве не видишь, что с телепьесами постоянно конкурируют последние новости? А последние новости потому и называются последними, что они сообщают о каждодневных, только-только происшедших событиях. Как, чем думаешь ты взволновать человека — хоть мужчину, хоть женщину, — который только что слушал репортаж с места событий, оттуда, где идет война или произошел военный переворот! Человек слышит, как плачет несчастная женщина, потерявшая близких, видит, как выносят из-под развалин ее детей, мужа, брата, мать или отца, вместе с ней переживает ее горе! Так чем ты думаешь взволновать его после этого? Как думаешь задеть нерв души дорогих телезрителей, как величает нас телевидение?! Понимаешь ли, с чем приходится соревноваться писателю? Дадите какую-то музыкальную заставку или шапку — так, кажется, это у вас называется? — и пожалуйста, смотрите спектакль, записанный на пленку. Запомни, сынок: с писателем конкурирует многообразная действительность, поэтому он глубже всех должен разбираться в явлениях жизни. Не думай, что это просто. Сложное, ох какое сложное это дело! Уразумеет писатель это, примет близко к сердцу и почувствует в душе волнение, многого добьется. Да разве есть нынче такой талант, который…

— Ну хватит, папа…

Видно, опять обиделся — повесил трубку…

Пьеса Дугладзе оказалась на редкость плохой, сумбурной. Без начала и конца. Такие пьесы меня особенно раздражают. Авторы их ничего не смыслят в телеспецифике, зато щеголяют терминами. Неужто думают, что от этого «произведение» станет телепьесой? Кого проведешь теперь подобным приемом! Пьесу Девдариани я передал на рассмотрение редактору подотдела театра, а пьесу Дугладзе — редактору из теледраматургии. Так положено. Заключения должны писаться с соблюдением субординации. Я нажал на кнопку, вызывая секретаршу. Молчание. Посмотрел на часы — восемнадцать часов сорок минут. Ушла. На северной стоянке всего две машины: моя и Гогоны. Гогона, заметив меня, рванула машину с места. Рядом с ней сидел молодой человек. Определить его возраст я бы затруднился — волосы кудрями спадали на широкие плечи…

Жарко, страшно жарко. Воздух недвижен. Я опустил оконное стекло и подставил разгоряченный лоб под хлесткий ветерок, даже выставил из окна свободную левую руку.

Обручальное кольцо соскочило и покатилось по асфальту рядом с машиной. Пока я останавливал машину и выбирался из нее, кольцо, подпрыгивая и крутясь, устремилось к водосточной яме и исчезло в решетке.

Разнесся тоненький звон колокольчика. Какие же крохотные надо иметь пальчики, чтобы тянуть за тонюсенькую нить, привязанную к язычку колокольца! Да еще так осторожно, так деликатно, чтобы звук проник в душу, растревожил и разворошил присыпанные пеплом воспоминания. Может ли случиться что-либо хуже, если живешь только этим?! Нет. Ничего…

На золотистом песке пустыни уютно пристроилась маленькая звонница, напоминая голубого пушистого цыпленочка на огромной, широко раскрытой ладони. Развалины были голубые, из старинного грузинского кирпича. На голубом, подточенном временем столбике висел золотистый колокольчик и едва приметно колыхался, хотя было безветренно. На стертых ступенях звонницы неподвижно сидел лысый человек…

Я остановил машину у загородного ресторана «Золотое руно». Директор ресторана Ясон препоручил меня официантке — прекрасной Медее. Вы, конечно, усмехнулись, прочитав: «Золотое руно», «Ясон», «Медея», — какая дешевая шутка! Но что делать, если директора ресторана действительно звать Ясоном, а официантку — Медеей? Им только Аэта недостает. Что же касается ресторана, то кухня там великолепная…

Я увлекся едой и не заметил, как подступил к моему столику Тандарух с армией официантов. Пока я соображал, как быть, оказался в осаде. Официанты с трудом удерживали подносы со всевозможными блюдами и всевозможными винами.

— Не обижайся, сегодня я угощаю. И не тебя одного, а всех посетителей, — пояснил Тандарух. — Ресторан по плану две тысячи должен давать в день. Когда ты вошел, я велел запереть ворота — никого больше не впустят. Я знал, что придешь. Люблю поговорить с тобой. Честный ты человек, справедливый — вот почему. На всяких своих приятелей, прямо тебе скажу, мне наплевать. С ними у меня каждый день кутежи, они без меня за стол не сядут, но я с тобой предпочитаю. Вижу, надо жить по твоему примеру. Потому и хочу повиниться, извиниться за себя и мне подобных… Я пьян и запросто выложу, что накопилось на душе.

Тандарух подал официантам знак, и они освободились наконец от тяжелых подносов. Потом он указал мне на невзрачного человека и продолжал:

— Вот тот тип помешал. «Я человека одного, говорит, пригласил — дельце через него провернуть, и собирался угостить, а официант говорит — за все уже уплачено! И все провалилось. Не мог же я за счет черт знает кого устраивать свои дела! Я должен был угощать!.. Не обижайся, если уважаешь хоть немного. Сколько может, скажи, пожалуйста, съесть и выпить один человек, чтобы не суметь за него уплатить, но… Но сегодня я угощаю, я принимаю гостей… Ешь на здоровье, да пойдет тебе впрок… А я жду ночного стука в дверь: боюсь, вдруг да будет не в духе и не возьмет, или мало покажется, сколько собираюсь дать. Они без предупреждения заявляются, в середине ночи; хорошо, если до того инфаркт не хватит. А вообще-то и ты не агнец, не мни себя невинным. Но ты не совершал ничего такого, чтобы тобой ОБХСС заинтересовался. Тебе другой суд предстоит. Я-то верю — ты и в том невиновен, в чем обвиняют. Потому и хочу покаяться, оправдаться перед тобой! Знай, не легко будет очистить то, что мы поганим сейчас, оскверняем с помощью денег. Понимаю, хорошо понимаю, да плююсь. А потом, знаешь ведь, какая у меня цель? Прямо в душу! Прямо в душу! Ты пойми, это тоже азарт, игра, алкоголь, морфий… Какая разница? Поэтому извиняюсь за все. Ради хороших стихов и рассказов, хороших фильмов и спектаклей, хороших произведений и открытий, которые делаете вы, ты и твои друзья, и которые я не читал, не видал, даже не слышал о них! Времени нет, столько времени уходит на это окаянное дело! Работаю, а нет — так пью, кутежи устраиваю, и ведь не развлечения ради — опять же ради дела! И потому еще винюсь, что рядом с твоим чистым столом со стопкой белой бумаги стоит мой грязный стол, заваленный грязными купюрами. Знаю, ты больше других нуждаешься, но тебе я не даю. А ведь все берут, кому даю. Грузинское самолюбие позволяет им это. Ты-то вряд ли возьмешь… Не говори, что можешь взять, не то вторично умру (этого слова — вторично — он, по-моему, не произносил!).

Тандарух напился и оставил свою машину у ресторана на попечении сторожа, тот остановил для нас «левую» машину.

— К последнему дому! — велел Тандарух водителю, когда мы выехали на крутую окраинную улицу.

Вытащив из багажника два ящика шампанского, Тандарух поднялся по лестнице. Силища у него была неимоверная, шутя нес тяжелые ящики. Он еще подходил к подъезду, когда из одного окна выглянул мужчина, привлеченный шумом машины, и тотчас скрылся, увидев Тандаруха.

— Мосэ! — крикнул Тандарух. — Мосэ, открой, пожалуйста!

Дверь открылась, и вышла какая-то уродина. У подъезда было темно, но женщина оказалась исчадием ада и пылала, как факел, поэтому я узрел ее. Она говорила много и долго. Тандарух терпеливо внимал. Кому позволил бы он, будучи не совсем трезвым, наставлять и вразумлять себя, но эта женщина… Тандарух очень почтительно попрощался с ней, галантно поцеловал руку. А ведь он не то что руку целовать — внимания не обращал даже на красивейших женщин, они за ним бегали, в глаза заглядывали, не сорвется ли ласковое словечко. Он любил сам выбирать женщин. Но эта особа была, как видно, женой Мосэ, а Мосэ — «генеральный директор» Тандаруха. Так что… Вернулся сконфуженный, униженный, лица на нем не было. Оба ящика положил рядом со мной, а сам уселся с водителем.

— Давай к Дигомскому массиву! — велел он шоферу и вооружился бутылками.

Великолепное было зрелище! Толстые бутылки осколками разлетались по асфальту и по газонам; пенилось шампанское, радужно сверкали и вспыхивали брызги в лучах лампионов. Тщетно пытался я остановить Тандаруха. Чувствовалось, он воевал с кем-то и одерживал победу.

Раз десять доезжали мы из Дигомского массива до проспекта Руставели. За каждый круг водитель получал трехрублевую. Не знаю, где достал Тандарух столько трехрублевок. Я не уговаривал его ехать домой, ждал, пока он уймется. Трезвый как стеклышко, я легко переносил его пьяные выходки, равнодушно сносил даже ругань и насмешки. Наконец он выбился из сил, и тогда я велел водителю не возвращаться больше в центр. Тандарух не возразил, будто не слышал.

— Манана! — заорал он, узнав свой дом.

Жена дожидалась его у подъезда и вмиг очутилась возле нас.

— Забирай Тандаруха, кончилась битва, — сказал я Манане.

Тандарух молча выбрался из машины.

Летняя ночь дышала теплом.

Манана была в очень открытом платье, не в меру глубокий вырез обнажал грудь…

Из «Золотого руна» я поехал домой. Медленно катилась моя машина. До чего тяжко возвращаться домой, если никто тебя там не дожидается! А скрип ключа в замочной скважине вконец портит настроение. Но сейчас, после вкусного обеда в ресторане, я еще бодрюсь. Как мало нужно порой человеку и какие радуют его пустяки! Почему? Не знаю, не знаю… Интересно, сумеет ли человек когда-нибудь познать себя лучше, чем сейчас? По-моему, настало время; по-моему, сейчас каждый обязан изучить себя, проникнуть в самую глубь своей души и откровенно, громогласно объявить — я таков! И нечего стыдиться! А может, и нет ничего зазорного? Во всяком случае, есть куда отступать (малодушным, разумеется), есть чем оправдать себя — гены! (Каким запрограммирован в генах, таким я и получился, дорогой!) Но что кроется в генах? Какие физические и интеллектуальные возможности? Есть ли пределы у человеческой фантазии?

Я прилег на низенькую тахту. Тишина! О какая жуткая тишина в этой комнате…

Прости меня, прошу, прости. Успокойся, выслушай спокойно и, если не поверишь, тогда плачь. Умоляю, прости, что и другим даю заглянуть в твою душу, но я столько пережил, так устал от одиночества, от леденящего одиночества, пустынного, колючего одиночества… Кто только выдумал это слово… Прости, на коленях прошу. Пусть все знают, что и я был полон радости, восторга, помешан, пусть все знают, что ты даровала мне эту радость, сама того не ведая, моя глупышка, сама не желая того! (Не бойся — этого я никому не скажу.) Ты сама не понимала, что писала мне. И сейчас не понимаешь, что написала. Хоть ты поверь (почему-то всем кажется, что я рожден под счастливой звездой!), хоть ты поверь — говорю тебе откровенно: за всю мою жизнь у меня одна эта минута и была светлой… Боюсь сказать — счастливой, боюсь сглазить, боюсь — как бы написанное тобой не оказалось обманом:

«Случалось ли тебе поймать на удочку маленькую рыбешку? А потом, продернув ей в жабры прутик, опустить снова в речку, давая подышать еще немного, пока ты продолжаешь сидеть и удить? Приглядывался ли ты к ней? То достанет ее вода, то — нет. Вот и я теперь так. Мучительно больно от «прутика», трудно дышать. Трудно, и все же дышу, когда достает вода. И куда ни гляну, все такие же рыбки мерещатся. Не говори, что есть какая-нибудь разница между нами! Я так люблю тебя… Так люблю… Так люблю… 1973 год, 12 апреля».

Какая тишина…

Стоит мне прилечь, как мама тотчас присаживается у моих ног. Редкая у нее память. Наизусть помнит все, чему выучилась за несколько лет в гимназии (два-три года училась — рано осиротела, и пришлось содержать семью). Свет не включен, в комнате сумеречно и как-то тревожно. Мама тоже не находит себе места. Знаю, она сейчас затянет свою песенку. Она всегда поет ее. Первую песню, которую я от нее слышал. И помню, увидел на глазах у нее слезы. Я был совсем мал, и слезы мамы не тронули меня тогда. А сейчас при виде ее слез вся душа переворачивается, сердце сжимается от боли. У мамы чуть приметно подрагивает подбородок:

Один-одинешенек, сирота сидит и горько плачет, нет у бедняжки матери…

— Хватит, сколько можно! Знаешь ведь, не выношу эту песню, — ворчу я как можно деликатней. Повышать голос нельзя, тогда она действительно заплачет. Не помню, чтобы я позволял себе кричать на нее… (Хотя нет, помню, был единственный случай, но… но — не помню…)

— Почему не выносишь, сынок?

— Перестань, что ты переживаешь…

— А ты не вынуждай.

— Что ж, привести в дом какую-нибудь дрянь и нарушить наш покой?!

— А ты подумай, что будет с тобой без меня. Не вечно жить матери. Кто за тобой присмотрит? На кого надеешься?

— Ни на кого.

— Тогда женись, пока не поздно.

Это единственная причина наших ссор.

И я глупо, бестактно пошутил:

— Ладно, приведу такую, чтобы всех вас за волосы таскала!

— Как знаешь, сынок.

— Дай же поспать, видишь, устал!

— Спи, сынок, спи…

— Иди поцелую! Что ты из-за каждого пустяка обижаешься? Я правда устал и правда хочу спать.

Никто на свете не целует так сладко, не ласкает так нежно, как моя мама! Какими мягкими становятся ее иссохшие, огрубевшие от работы пальцы! Какими бы холодными ни были, теплеют, лаская меня.

Один-одинешенек, сирота…

Гнетущая тишина. И духота. Оставаться в комнате нет сил. Пойду прогуляюсь.

Мама стоит в дверях.

— Не возвращайся очень поздно, сынок.

— Хорошо, мам. Если запоздаю, не жди, ложись спать.

— Знаешь ведь, не усну, пока не вернешься.

— Ладно, рано вернусь.

— Будь осторожен!

Я запер дверь…

Звон обручального кольца вывел меня из задумчивости: соскочив с пальца, оно безудержно катилось по ступенькам. Пока я добежал до нижней площадки, огромная крыса набросилась на блестящий предмет, схватила его зубами и метнулась к дыре в углу. И дожидалась там, пока я сбегу вниз. Потом глянула на меня злорадно и скрылась из глаз…

Моя «жемчужина» сияла белизной у подъезда. Ну-ка, поехали. А куда, собственно, поедем? Не знаю.

Солнце зашло, и горожане высыпали из домов. В скверах, садах, на переходах — всюду полно людей. Осторожно, моя «жемчужина», осторожно! Люди погружены в свои мысли, у каждого свои заботы.

— Гиви!

В окне показалась голова супруги Гиви.

— Его нет дома!

— Где он?

— Еще не приходил с работы. Только что звонил, до полуночи задержится.

— Что у него случилось?

— Готовят машину для выставки в Измире. Заходи, что ты снизу…

— Спасибо, как-нибудь в другой раз.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— Сандро!

На веранду выбежали все четыре девочки Сандро.

— Где папа?

— Записывается на киностудии.

К девочкам присоединилась их мать, жена Сандро.

— Он так простужен, совсем лишился голоса, не представляю, как будет записываться. А кроме того…

— Что озвучивают?

— Заходи, что ты с улицы разговариваешь…

— Спешу.

— Не знаю. Какой-то документальный фильм…

— Скоро придет?

— Недавно уехал. У них вечерняя смена.

— Ладно, я поехал.

— Поднялся бы!

— До свиданья!

Так-то вот, моя «жемчужина». Если и Гайоза не застану дома, не знаю, куда тебя покатить. Больше друзей у меня нет.

— Гайоз!

— Кто там?

Опять супруга, значит, и его нет дома.

— Не узнаешь?

— Ой, Гиорги! Как жаль, заехал бы чуть пораньше! Гайоз полчаса искал машину, еле поймал такси.

— Куда он спешил?

— К больному вызвали.

— Всего тогда…

— Не зайдешь?

— Нет.

— Что передать?

— Ничего, позвоню.

— Может, надо что?

— Нет, ничего…

Итак, все заняты, моя «жемчужина», одни мы с тобой бездельничаем…

— Поплывем назад? Очень припекает…

— Погоди, вон те девушки уйдут, тогда.

— Они не уйдут.

— Откуда ты знаешь?

— Они уже три дня на нашем пляже. Никого к себе не подпускают, все за нами следят…

— Брось… Придумаешь…

— Точно, точно. Когда они приходят, мы всегда в воде. Я не говорил тебе, ждал, когда они уйдут, и тогда выводил на берег.

— Что за удовольствие врать? Не могу больше, жарко, поплыли назад.

— Ложись на спину и передохни. Вот-вот уйдут, они всегда уходят в этот час.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю. Только сумасшедшие вроде нас жарятся тут в четыре часа дня.

— А если не уйдут?

— Уйдут. Обедают в это время.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю. Сказал же, наблюдаю за ними. Хорошие девочки. Одну звать Аленой, другую — Ниной.

— Где ты с ними познакомился?

— Наши ребята хвалили их…

— «Наши ребята»! Пошли они… Нашел кому верить!

День был тихий.

Ни малейшего ветерка, ни малейшего дуновения, нечем дышать. Огромное солнце, казалось, вот-вот рухнет с неба, так отяжелело и накалилось.

— Смотри, Тамаз! Ты говорил — уйдут!

— К нам плывут!

Молодые люди, словно дельфины, вынырнули из темно-синих волн, раскинули мускулистые руки, легли на спину.

Вдали покачивался на волнах белый пароход.

— Лежи тихо, будто не замечаем их.

— Здравствуйте, ребята!

— О-о! И в черном море водятся русалки?! Ну и напугали! — Тамаз обернул к ним голову и приложил руку к широкой груди. — Слышишь, как колотится сердце?

— Такого богатыря напугали мои слова? — засмеялась блондинка. — Здравствуйте, я — Алена.

— Тамаз, — Тамаз склонил голову, снова приложив руку к груди.

— А я Нина.

Нина была в резиновой шапочке.

— Тамаз, — Тамаз перевернулся в сторону Нины.

— А ваш друг немой?

— Нет, он Тенгиз.

— Я знала, что вас звать Тамаз, а вашего друга Тенгиз, — Нина по-русски твердо произнесла звуки грузинских имен.

— Посреди моря в самое невероятное поверишь, но наших имен никто здесь не знает. А я вот в самом деле знал ваши имена.

— Откуда? — заинтересовалась Нина.

— Мой друг давно влюблен в вас! — Тенгиз опередил Тамаза с выбором. — Так что Алене придется довольствоваться моей особой.

Девушки фыркнули.

— Красивые, черт бы их побрал! — по-грузински заметил Тамаз.

— О чем вы секретничаете? — в один голос спросили девушки.

— Сказал другу пару слов на родном языке. Нельзя?

— Можно, но это не считается хорошим тоном, — улыбнулась Нина.

— Могу перевести. Угодно?

— Угодно.

— Очень красивые, говорю, девушки, — с подчеркнутым акцентом произнес по-русски Тамаз.

— Посреди моря и комплименты приятно слушать.

— Ваш друг правда немой? — спросила Алена.

— Почему? Одну, но очень значительную фразу сказал.

— И ничего больше не может сказать по-русски?

— Может, просто не в духе.

— Хотите, научу вас русскому? — Алена подплыла к Тенгизу. — Ой, как я устала! — Она положила руку на широкое плечо Тенгиза. — Передохну немного, можно?

— Что вы тут делаете так далеко от города? — буркнул Тенгиз.

Девушки переглянулись.

Тенгиз осторожно обхватил Алену за спину и «стал тонуть». Алена вцепилась ему в волосы И сначала потрепала в порядке наказания: «Вот тебе, вот тебе», а потом вытащила из воды.

— Что, мой друг тонет? — притворился испуганным Тамаз.

— Не бойтесь, он в надежных руках, — ответила Нина. — Алена — кандидат в мастера.

— По плаванию?

— Нет, по художественной гимнастике.

— Хвалит меня, чтобы и я не осталась в долгу, — рассмеялась Алена. — Сама уже мастер.

— По художественной гимнастике?

— Нет, по плаванию. Видите, какая красивая.

— Да, очень, — вздохнул Тамаз.

— Чего вздыхаете? — лукаво спросила Нина.

— Устал я…

— И я устала, — сказала Алена. — Давайте поплывем к берегу.

— Давайте.

Они плыли, временами останавливались передохнуть, рассказывали веселые истории, смеялись, дурачились. Тенгиз перехватил взгляд Нины, устремленный на Тамаза, потом кинулся «спасать» Алену, кричавшую ему: «Ой, тону, тону!»

— Как нам от них избавиться? — сказал немного погодя Тамаз.

— Ну-ка, ну-ка, без секретов, говорите по-русски, — рассердилась на Тамаза Нина.

— Вы славные ребята, и мы признаемся, почему так бесцеремонно подплыли к вам, — начала Алена. — Три дня наблюдаем за вами — ни к кому не пристаете!

— Спроси лучше, почему они все время в воде, никогда не загорают! — добавила Нина. — Придем — они в море, уходим — все еще плавают! Может, и спите тут, как дельфины?

— Мы же не такие лентяи, как вы! Встаете поздно, а в полдень обедать бежите, — сказал Тамаз, в отчаянии глядя на Тенгиза — тот весь посинел уже. Солнце успело зайти, стало свежо, и вместе с сумерками подул ветерок.

Девушки выбрались на опустевший берег, обсушились.

Ребята глаз не сводили с двух безупречных, тренированных тел.

Девушки переоделись и присели у самой воды, ожидая ребят.

— Выходите! Не последний день на море! — Нина скинула шапочку, и светлые волосы серебристыми лучами рассыпались по плечам.

— Выходите же! Составим план на завтра! Нам надо уходить: есть хотим и холодно стало, — заворчала Алена.

— Я выйду, не могу больше, очень устал… — сказал Тамаз.

— Потерпи еще немного, уйдут сейчас. — Тенгиз и сам весь дрожал. — Вместе выйдем…

— Не все ли равно — сейчас или потом!

— Вместе выйдем…

— Какое это имеет значение…

Ребята вышли из воды. Не вышли, а выкарабкались, волоча ноги! Могучие руки легко несли хилое туловище с искалеченными ногами.

Девушки вскрикнули и опрометью кинулись прочь. Охваченные ужасом, они неслись не разбирая дороги. Ни при входе на пляж, ни тем более сейчас не заметили сетку из тонкой проволоки, ограждавшую территорию лечебного санатория. Они налетели на ограждение, повалили его и сами растянулись — остались на сетке, словно золотые рыбки…

За моей машиной следовала машина Гогоны и «мигала» мне. Лишь теперь заметил ее. Я остановился на углу просторной площади.

— Не замечаешь меня, да? Куда едешь?

— По делу.

— Возьми меня с собой.

— Тебе будет неинтересно.

— Мне давно уже ничего не интересно.

— С тех пор, как перешагнула за восемнадцать?

— Да. Возьмешь?

— Едем.

Я поехал дальше. Машина Гогоны покорно следовала за моей. Не представляю себе, когда успела научиться так хорошо водить.

У входа на кладбище милиционер и сторож выразительно усмехнулись нам вслед. Нетрудно было сообразить, что́ они подумали.

— Видел, как поглядели! Может, о п р а в д а т ь  их подозрение?

На уме у нее вечно одно, только об одном и думает и в машине, и в постели, и в институте.

— Не знаю, почему я решил сказать именно тебе… Из всех, кого я знаю, ты меньше всего заслуживаешь доверия… Ты еще сосунок, младенец. Скоро не то что меня — имени моего не вспомнишь; и все же доверюсь тебе. Повторяю, никому не говорил и не собираюсь говорить этого. Хочу, чтобы знала ты. Наверное, потому, что умру раньше тебя, если вообще умру когда-нибудь. Завещаю: похороните меня тут, рядом с этой женщиной. Видишь, справа от нее — муж, а место слева свободно. Вот тут, в этом месте. Слышишь?

— Слышу. Чья это могила?

В наступившей темноте не то что надгробной надписи — пальца у глаза не рассмотреть было.

— Гиорги, иди ко мне, я ничего не вижу, боюсь, ну подойди…

Гогона споткнулась.

Едва я взял ее за руку, она припала ко мне. Не зря я подумал то, что подумал при входе на кладбище. Гогона расстегнула пуговицы на моей рубашке и чуть-чуть куснула — нежно, приятно и еще как-то, не выразить — как. Потом опустилась на колени и обняла за ноги…

— Поедешь ночевать ко мне? — спросил я, когда мы шли к машинам.

— Нет, наши на дачу уехали и… и я попросила подругу переночевать у меня… А вот тут похоронен, говорят, страшно богатый человек. От инфаркта умер десять лет назад — тридцати лет! У него какое-то старинное грузинское имя было… Кажется, Тандарух… Представляешь, мне тогда девять лет было…

Гогона быстро села в машину и укатила, чтоб я ни о чем ее больше не спрашивал.

Я хотел нагнать ее и… Но взял себя в руки, только пригрозил ей пальцем. «Чего мне от нее нужно, собственно?!»

Обручальное кольцо соскочило и покатилось к кладбищенским воротам. Я не успел схватить его, оно исчезло под черными чугунными воротами. Кто знает, в чью могилу закатилось…

Я вернулся домой. Окна были распахнуты, но в комнате все равно стояла духота. Расстелил постель. На подушке валялся листочек вербы. У изголовья висят увеличенные портреты матери и отца. Между портретами — освященная веточка вербы. Когда я откидываю одеяло, на подушке всегда обнаруживаю листочек и невольно вскидываю глаза на портреты.

Не делайте этого, мать, отец! Я ни на миг не забываю вас. Все кажется: откроется дверь — и войдете… Тихо, спокойно, радостно. Такими, какими были; такими же хорошими, как пятеро ваших детей и множество внуков. Только я один не оправдал ваших надежд…

Я разделся, лег, укрылся простыней. Ох, забыл выключить свет!

Поле красное. Сплошь заросшее красной травой. И земля красная, и кусты, и деревья, и цветы. С гор веет красный ветерок, колышет цветы и траву; с кустами и деревьями он не справляется, слишком слаб. Посредине поля маленькое озерцо. Совсем крохотное, словно пригоршня прозрачной росы. На траве лежит, отдыхая, женщина. Усадила рядом с собой голеньких малышей-близнецов, крепеньких, сильных, как львята, и возится с ними. Мальчишки упитанные, попочки в ямочках. Ползают по телу матери, кусают грудь, водят по лицу руками. Женщина лежит у озерка и отбивается от любимых щеночков брызгами прозрачной холодной воды. Мальчишки визжат, кричат, все трое заливаются смехом. Потом женщина встает, подхватывает младенцев, прижимает к груди и с усилием взбирается на горку: что поделаешь — отяжелели ее львята. Мальчишки играют ее волосами, ласково тянут их, целуют мать. Забравшись на вершину, женщина останавливается и устремляет взгляд вдаль. Потом снова возвращается к озеру… Рядом воркует белый голубь.

Звонит телефон.

— Слушаю.

— Это я, дядя Гиорги.

— Раз называешь дядей, значит, собираешься просить. Сколько тебе?

— Восемьсот.

— Ни больше и ни меньше? Пауза.

— Кто тебе сказал, что у меня деньги?..

— Кто-то позвонил маме.

— А отец что?

— Не проси, говорит, все равно не даст.

— А мама что сказала?

— Мама знает, что дашь, но не говорит отцу… Боится, рассердится и…

— Ладно, приходи.

— Куда?

— Будто не знаешь куда! К сберкассе — ко мне же не заходишь…

— В котором часу?

— В три.

Он повесил трубку.

— А «спасибо», негодник?! — сказал я вслух. — И мне бы не помешало купить брюки или костюм. Износился мой совсем…

— Вы мне говорите? — спросил кто-то по-английски.

Я огляделся: с телеэкрана улыбалась прелестная дикторша. Я выключил и свет, и телевизор, не дав ей сойти с экрана и лечь в мою постель.

— Господи, пошли моим детям доброго дня! — сказала мама.

Аминь.

1977

НЕСКОЛЬКО ЭПИЗОДОВ ИЗ ЖИЗНИ ПРОВИНЦИАЛЬНОГО ТРАГИКА

Что делать хорошему игроку, когда не везет…

И. Чавчавадзе

Проснувшись, он не сразу решился высунуть нос из-под одеяла, так выстудило комнату. Обвел взглядом вещи — все оказалось на своих местах. Усмехнулся, подумав: «Будто пришел бы кто ночью и переставил или взял без спросу». Уставился на железную печурку: «Когда еще растопишь ее, окаянную! Который час, а?»

Ходики на стене тикали вымученно. «Смазать их пора», — отметил он про себя. Часы показывали без десяти девять — или, как говорят по радио: восемь часов пятьдесят минут. Он вскочил, плеснул на растопку керосин и чиркнул спичкой — дрова в печку закладывались с вечера и полный чайник ставился на нее тогда же. Подождал, пока темная грязная жидкость, именуемая керосином, воспламенилась, и нырнул под одеяло. На «печную операцию» ушло несколько минут, и тепло собственного тела, сохраненное ему постелью, было во сто крат приятней. Подобрался весь, присомкнул веки. Огонь в печке наконец располыхался. Теперь главное было одеться, пока не потухла печь, а что она быстро накаляется и разом стынет, даже малышу известно. Много жечь дров он не мог, каждое поленце было на счету — чтобы до весны хватило. «С 17 апреля перестану топить, — твердил он себе каждое утро, словно подталкивал время. — По старому стилю март кончается тринадцатого апреля, но бабушка говорила и не ошибалась, что он три дня взял у апреля в долг. А раз так, холода продлятся до семнадцатого апреля. В Грузии, особенно в этой провинции, где я сейчас, зима сменяется летом. Не сразу, понятно, до середины мая погода будет вроде весенней, а потом солнце накалится так, что в летней рубашке будет жарко».

Он встал. Сунул ноги в холодные шлепанцы и согрел над печкой одежду. Оделся, глянул на часы. Включил радио: «…после напряженных боев наши войска оставили…» — тут же выключил. Постоял, вздохнул глубоко и повернулся к печке. Чайник закипел. Половину горячей воды он развел холодной и умылся. Потом позавтракал — чай с двумя крохотными кусочками сахара и кусок темного, похожего на глину, хлеба. Обычно он вставал поздно, перед самой репетицией: экономил дрова, но сегодня собирался написать письмо. Поставил возле печки низенькую треногу, рядом табурет, на ней расположил пузырек с чернилами из химического карандаша, школьную ручку с пером и два листа серой бумаги из тетрадки.

Потом сел на стульчик спиной к печке и задумался.

«Диомидэ Цирамуа!

Милостивый государь!

Так бы следовало начать, если б я соблюдал принятый в оные времена эпистолярный стиль. Впрочем, как знать, возможно, когда нас не станет, опубликуют твой архив, и я попаду-таки в историю грузинского искусства одной строкой на одной из ее страниц. Прошло ровно три года, как мы расстались, но я наизусть помню клятву, которую дали, покидая студию. Особенно эти вот слова: «Будь проклят тот, кто заметит талант и подавит его или равнодушно пройдет мимо! Стать тому кровосмесителем, кто не протянет руку другу, не озарит ему путь, не благословит его талант». Смешные мы были, да?

Я поехал сюда, чтобы не играть в тбилисских театрах «четвертого мужика» или «первого охотника», чтобы избежать этой неизбежной участи начинающего актера в столице. Почему? Спроси себя — это ваша вина, режиссеров: с первого дня занятий в студии вы сулите будущему актеру роли голубых героев!

Ныне, когда я больше не боюсь сцены и твердо стою на ней обеими ногами, я обращаюсь к тебе с просьбой, и не вздумай отказать мне. Допускаю, что моя идея покажется дерзкой или фантастичной, но ты должен поставить у нас «Ромео». Приезжай сюда, хотя бы несколько месяцев будешь сыт. Сейчас в деревне с едой полегче, чем в городе. Правда, в Грузии всегда было так. А помимо того, я узнал, что и труппа и сцена свободны до января — февраля следующего года, значит, в нашем распоряжении четыре и даже пять месяцев.

Не представляешь, как здесь любят театр. Каждый вечер аншлаг, зал переполнен, а тишина — услышишь, если муха пролетит. А как переживают зрители происходящее на сцене! Вот это удерживает меня тут, не то и я бы жил в столице, дома, с родителями, лелеемый мамой, подъезжал бы к театру на отцовской машине. Но я не могу предать нашу публику. Люди влюблены в театр, любят его не меньше нас. На улице прохожие узнают меня, и, кажется, всем известно, что отец мой работает в Совнаркоме, а я ради театра терплю тут неудобства, лишения. Признаюсь тебе еще в одном: наш главный режиссер, возможно, и считает меня лучшим актером, но главных ролей не дает, видимо, боится обвинения в угодничестве, а у него, ты знаешь, репутация смелого, порядочного человека. Допускаю, разумеется, что ему попросту не нравятся актеры моего типа. Не разобрался еще. Вообще он хорошо относится ко мне, как и к каждому выпускнику нашей студии, но главные роли отдает «старым» актерам, а они один за другим уезжают на фронт. Иссякло у меня терпение… Боюсь, что усомнюсь в выбранной профессии… Словом, ответь сразу. Если не отзовешься, попытаюсь добровольцем пойти на войну… Зла не хватает на отца — от него у меня плоскостопие, и из-за этого трижды освобождали меня от воинской службы — не без его стараний, конечно, иначе, хотя бы в нестроевой службе нашлось мне место. Видишь, о чем бы мы ни вели речь, неизбежно касаемся войны!

Пишу тебе, а сам взволнован, возбужден, как Ромео перед первым свиданием. В образе Ромео меня больше всего привлекает момент возмужания. Наше поколение тоже рано возмужало. Ромео за неделю повзрослел и даже погиб. А мы в один день возмужали все — 22 июня прошлого года. Будь другом, согласись, поставь у нас спектакль. Я помню твою дипломную работу, читал твою экспликацию «Ромео». А здесь все будут благодарны тебе, благодарны во всех смыслах этого слова, особенно районная власть.

Не уговариваю. Подумай. Если не уверен в моих актерских данных, напиши, не обижусь. Молчание твое обидит сильнее… Может, у меня лишь желание сыграть Ромео, а способностей не хватит. Вам, режиссерам, это видней. Только не тяни с ответом, я брежу Ромео. Всю трагедию наизусть выучил. И ко всему прочему, у нас такая Джульетта, обалдеешь. «Джульетта — это солнце». Помнишь, наверное, ее.

С нетерпением жду ответа.

Ваш покорный слуга

Темо Брокиашвили. 20 октября 1942.

P. S. Правда ли, что наши создали какое-то реактивное оружие, которое повернет весь ход войны?»

Из республиканской газеты от 29 октября 1942:

«Театральная жизнь. Несмотря на трудности, вызванные войной, партия и правительство проявляют заботу о развитии нашего прославленного театрального искусства. В конце года в Ташкент съедутся посланцы шестнадцати республик для прохождения стажировки под руководством эвакуированных туда режиссеров и актеров. Из нашей республики для учебы у выдающихся деятелей театра будет направлен подающий большие надежды молодой режиссер Диомидэ Цирамуа. В беседе с нашим корреспондентом Д. Цирамуа сказал: «Как и любой другой представитель советской молодежи, я предпочел бы отправиться на фронт, но раз таково решение, я приложу все силы и оправдаю оказанное мне доверие, еще глубже овладею театральным мастерством, чтобы создавать спектакли, которые будут укреплять дух советских людей в борьбе с фашистскими захватчиками…»

Обширная зеленая долина, простертая у подножия хребта, со стороны базара представала взору во всей своей красоте. Долина была на редкость ровной, и ничто не мешало ее открытости — ни бугорок, ни строение, ни дерево или кустарник. Только хребет своими неприступными скалами и снежными вершинами, казалось, громоздился на ней величаво — так резко сменялись его склоны ровным простором. Леса почему-то не с самого низа покрывали склоны, а с середины, будто стремились забраться повыше. Их опережали кустарники, уступавшие затем место у вершин альпийским лугам. Осень расписывала долину и склоны поразительными красками — ни волшебная палитра, ни буйная фантазия не то что создать, выразить бы не сумели немыслимого смешения и перелива цветов. Великолепный хребет с вершинами в белых войлочных шапках гордо и вольно опирался о синеву неба, прозрачную, упругую, до ощутимости зримую. А синева над хребтом и долиной всегда была ясной, чистой, даже легкое облачко не повисало в ней.

Из многих мест города просматривались хребет и сливавшаяся с ним долина, но вид с базара был особенный. Согласитесь, все определяется в конце концов углом зрения.

В городе думали, что Темур Брокиашвили любит выпить, и потому так часто забредает на базар, где крестьяне продают домашнее вино. Но пока застольники дегустировали вино и угощались, Темур Брокиашвили взирал на долину и вершины, на непреходящую красоту, наслаждался величавым покоем.

Не отказал он друзьям и в этот день, когда после репетиции они предложили ему зайти на базар. Вечером у него был спектакль, и он не пил. Его и не неволили, знали, перед спектаклем, даже за день до него, какую бы роль ни играл, капли вина не брал в рот. Но если выпадало несколько свободных кряду дней, о воздержании, не сомневайтесь, и речи не было. И все ж до потери ума не пил, а во хмелю не терял человеческого лика, поэтому нравился всем и трезвый, и хмельной.

В этот раз он не остался с друзьями до конца. До конца — значило до заката солнца. Без солнца меркла влекущая красота долины и хребта.

Сославшись на дело и извинившись перед застольниками, он пошел домой.

В комнате было убрано, а мебель покрыта кусками материи. Как ни просил он хозяйку не срамить его перед гостями, — могут подумать, что он скупой, трясется над вещами, она все равно оберегала вещи постояльца, дорожила ими больше, нежели своими, так любила его.

Темур присел к письменному столу, приготовил бумагу, ручку. Подошел к окну. «А если опять не ответит? Ну и что, не покину же из-за этого сцену!» И снова сел. Несколько раз начинал, перечеркивал, порвал лист, взял другой, написал несколько слов и снова порвал. Встал, заходил по комнате. «Не нужно ли чего, сынок?» — шаги его достигли слуха хозяйки, обеспокоили. «Нет, нет», — громко ответил он, давая понять, что не склонен продолжать разговор. И подумал: «Что ей делать — одинока, вот и печется обо мне». И сел за стол, неколебимо решив: «Не встану, пока не напишу!»

«Диомидэ Цирамуа!

Милостивый государь!

Мой Дио! Диошка!

Не знаю, с чего начать… Не хочу думать, что ты забыл меня, своего однокурсника Темура Брокиашвили — а может, напомнить, как играли мы в «Измене»: я — Эрекле, ты — Солеймана; в «Иных нынче временах»: я — Гижуа, ты — господина?.. Но нет нужды напоминать, верно? Ты с самого начала тянулся к режиссуре, и судьба улыбнулась! Теперь, когда ты процветаешь и успех сопутствует тебе, обрати внимание и на нас, твоих друзей.

Еще раз напомню клятву, которую заставил нас дать по окончании студии дорогой наш учитель Элизбар Андроникашвили: «Будь проклят…» Да ты и сам ее помнишь, такую клятву не забывают!

О нашем театре у тебя, надо полагать, имеется полное представление, и возможности его знаешь. Много раз предлагали мне перейти в тбилисские театры, и в кино приглашали сниматься, но я не могу изменить зрителю. У него даже осветитель в почете, а уж меня — боготворит. Думаю, ты знаком с нашим репертуаром, он весь на мне держится. На улице кто Арсеном называет, кто — Эрекле, кто — Хлестаковым, кто — Пэпо или Платоном Кречетом… — не припомню всех, кого я сыграл. Кому в какой роли понравился, тем именем и называет. Боюсь, собственное имя заставят позабыть.

А теперь хочу, чтобы меня называли Гамлетом. Поверь, я много думал о нем и решил написать тебе не только из желания сыграть Шекспира. Как ни сложно попасть на твои спектакли, я побывал почти на всех и убежден: ныне никто не поставит «Гамлета» так, как ты. А я сумею посодействовать его успеху. Наш главный режиссер заметил недавно: «С твоими глазами нельзя не сыграть Гамлета». Допускаю, что он польстил, и не придаю его словам большого значения, но они прозвучали признанием: «Не возражаю, если кто другой поставит у нас «Гамлета». Взяться за эту постановку у нас без его согласия ты, разумеется, не смог бы, а сейчас официальную сторону считай решенной. Так что дело за тобой, друг.

Трагедию, которая происходит в Дании, в Эльсиноре, ты сумеешь разыграть в душе одного человека, а именно — в душе Гамлета. По-моему, это придаст трагедии особый интерес, согласен? «Дворцовый переворот», совершенный Клавдием, в конце концов в компетенции уголовного суда и только. Козинцев говорит, что Клавдий украл корону и сунул в карман, но в кармане у него табак, кресало, неоплаченные счета и мало ли что еще!

Гамлет поражает! Сколько всего он знает, о чем только не судит: о садоводстве и овощеводстве, о яствах и напитках, о недугах и лекарствах, об охоте и спорте, о юриспруденции и фортификации, о жизни солдат, бродяг, актеров, паломников, могильщиков. Он знает, как возводят города и возделывают землю, как воюют на суше и на море. Но чему, собственно, удивляться, он же учился в Виттенберге, а для современников Шекспира этот университет овеян был легендами. Если верить преданию, именно там учился и Фауст, продавший душу Мефистофелю.

Не ведаю, как играл Гамлета первый его исполнитель трагик Ричард Бёрбедж или Дэвид Гаррик, Скофилд, но уверен: настало время покончить со спором — реальная личность Гамлет или плод условности. И последнее: видимо, нам суждено возродить поэтический театр Шекспира, и играть так, как играли тогда… Но это будет театр поэтического реализма! Нам надо сокрушить «фрейдистское», пессимистическое, экзистенциалистское толкование «гамлетизма», невесть почему утвердившееся в последнее время, особенно в послевоенные годы. Нам следует создать своего Гамлета и соответственно свой «гамлетизм». Посуди сам, кому это по силам, кроме тебя? Сомневаюсь, что кто-либо другой возьмется за эту сложную задачу. Меня интересует твое мнение. Если ты, сомневаясь в моих способностях и желая деликатно отказаться от моего предложения, порекомендуешь другого режиссера, кого-нибудь из маститых, из тех, кто заимел уже все звания, так мне ведь отлично известны их фамилии и не трудно узнать их адреса, но я обращаюсь к тебе, то есть верю в тебя. И это понятно, коль скоро речь идет о Шекспире, гениальном человеке, не говоря уж о драматурге и поэте.

Итак, жду твоего слова, мой Диомидэ. Очень прошу, не медли с ответом. От тебя зависит наш репертуар. Если не меня, то хотя бы директора и главного режиссера пожалей. Твой покорный слуга Темур Брокиашвили.

P. S. Между прочим, мзда, то бишь гонорар, как я слышал, будет самой высокой.

10 июня 1955».

Из республиканской газеты от 5 октября 1955 года:

«Молодой талантливый режиссер Диомидэ Цирамуа ставит на сцене Московского драматического театра пьесу Эристави «Родина». Для оформления спектакля приглашен Александр Романенко. Музыку к спектаклю пишет известный советский композитор Акакий Лежава. Московский зритель увидит спектакль в начале 1956 года».

* * *

«Таинство тайны тогда объемлет и дол окрестный, и склоны…» — пробасил Брокиашвили своим приятным бархатистым голосом: он произносил «таинство тайны», как в оригинале, у автора, чего многие здесь и не ведали.

Была уже ночь. Брокиашвили принимал своих столичных гостей в банкетном зале уютного загородного ресторана. Бывая в ресторане, Брокиашвили обычно сразу давал директору определенную сумму, а потом официант, взяв по счету, остаток возвращал ему. Таким способом он избавлялся от прозаического процесса оплаты ужина. Но иногда, нет, не иногда, а часто, деньги полностью возвращались, так как вместо него платили другие, главным образом благодарные почитатели его таланта. На первых порах это коробило, но со временем он свыкся, смирился, поняв, что не изменить ему местных нравов. Но в этот раз ему очень не хотелось угощать гостей за чужой счет, ибо приглашены были самые известные тбилисские красавицы, а официант, как назло, возвратил ему денег вдвое больше того, что он оставил директору. Брокиашвили шепотом поинтересовался, кто и зачем передал их. Оказалось, директор консервного завода «вернул долг». Но денег директору он не одалживал; правда, замолвил как-то за него словцо секретарю райкома. Это, вероятно, и считал директор своим «долгом». Брокиашвили хотел вернуть деньги, но ресторан был пуст — разъехались посетители.

Возвращаться посреди ночи в город на своей белой «Волге» значило вызвать в городе пересуды, так как у гостиницы всегда околачивался кто-нибудь, поэтому гостей он привез сюда на черной «Волге» и двух «Москвичах». Пять прелестных особ, тонких как тростинки, легко разместились в «Волге» и, заливаясь звонким смехом, не переставали повторять: «Спасибо, спасибо!»

На следующий день была премьера «Коварства и любви» — с его участием, потому-то и были приглашены гости из столицы. Два близких приятеля прибыли на своих «Москвичах», захватив с собой пять прекрасных особ. Эти два друга всегда присутствовали на его премьерах и вообще частенько наезжали сюда, а «девочки» менялись. Нет, ничего «такого-этакого» тут не было, но скажите на милость, какая тбилисская красотка станет ездить в «район» на каждую премьеру?! Вот и привозили друзья всякий раз других прелестниц. Владелец черной «Волги» доставил их в гостиницу, разместил в специально для них приготовленных, до блеска вымытых и убранных номерах. Потом доложил Брокиашвили, поджидавшему у развилки дорог, что все в порядке, что девушки ошалели, увидев холодильники, набитые фруктами, напитками, и помчал машину домой, — как видно, намотался, обслуживая Брокиашвили и красавиц.

Белая «Волга» и два «Москвича» тоже поехали дальше — к двухэтажному особняку Брокиашвили.

С толком построенный гараж запросто вместил машины гостей. Свою «Волгу» Брокиашвили прикрыл брезентом и повел друзей наверх. И каждому предоставил отдельную комнату. Устроив их, он вышел на широкий балкон. Небо сверкало от звезд. Набрал полную грудь воздуха и громко, размеренно произнес: «Таинство тайны тогда объемлет… О, как прекрасны… (и быстро)… когда их тихо оденет небо (медленно, почти нараспев) в живые росы…» — «На что мне этот двухэтажный дом, «Волга», благоустроенный цветущий участок, якобы «по ошибке» вдвое превосходящий установленную норму?! Что мне в них?!» — «Ох, Диомидэ, Диомидэ…» Заходил по балкону. Прошел в кабинет, включил свет. Прислушался. Приятели, кажется, заснули. Вспомнил, что позабыл, и, стараясь не шуметь, каждому поставил у изголовья «боржоми», апельсиновый сок, коньяк и фрукты. Вернулся в кабинет, повторил перед зеркалом: «Таинство тайны…» Резко повернулся, сел за письменный стол и начал:

«Диомидэ Цирамуа!

Чего ты сто́ишь после всего этого?! Неужели ждешь, пока я сам приеду?.. Не уразумею, чего ты жаждешь, не то б давно удовлетворил твое желание, а не отмалчивался, как ты. Знаю, тебе голову некогда поднять, завален делами: и театр, и театральный институт, и учебники, и киностудия. Не столь уж редкие и весьма удачно сыгранные роли в кино, и зарубежные поездки и постановки спектаклей в разных городах страны, и много всякого другого. Только для нашего городка никак не выкроишь время. Туристы, приезжающие в Грузию, стремятся побывать в наших местах. Что же случилось с тобой?..

Не знаю, как столичному, но провинциальному театру не обойтись без трагедии в своем репертуаре. В нашем театре всегда должны ставить Шиллера, Шекспира. Неужели так трудно приехать и осчастливить нашу труппу? Твой приезд не только город, район окрылит.

Не представляешь, что будет, когда в районной газете появится сообщение: «В нашем театре готовится к постановке «Отелло» Шекспира. Ставит спектакль народный артист республики Диомидэ Цирамуа. В роли Отелло увидите заслуженного артиста республики Теймураза Брокиашвили». Да, тебе не вообразить, какое это произведет впечатление — надо быть местным жителем или провести здесь несколько лет, чтобы представить, как тут ценят театр. Идешь по улице, и встречные понижают голос, беседуя, чтоб не спугнуть твои мысли, не нарушить твои мечты, твой покой.

Грош цена всей моей работе в театре, если я не сыграю Отелло! Скажи, объясни, будь другом, чего ради отдал я весь свой талант этой захолустной дыре, если не сыграю Отелло? По понятным причинам я не вернулся к вам, в Тбилиси, когда мне предлагали, но если я и тут, в моем городе, не сыграю его, значит, рухнула моя мечта. А я не то что роль, всю трагедию давно назубок выучил. И даже париком обзавелся (смейся, смейся) — черные курчавые волосы, какой был у Хоравы. Но мы не пойдем по проторенному пути, верно? В образе Отелло много спорного. Он не может с самого начала быть ревнивцем и безумцем, как и Яго — злодеем, интриганом и подонком. Обстоятельства делают мавра безумцем, а поручика — негодяем. Прав я, нет? Да, да, не следует забывать, что они люди — как все, как мы. И у обоих есть свои недостатки. Сомневаешься? Спросишь, что плохого в Отелло? В чем его вина? Не в том, разумеется, что он черный. Знай: Отелло подвел Яго к тому, что тот совершил. Отелло — лжец, обманщик. Не веришь? Тогда напомню, батоно: акт первый, сцена третья. Зал Совета. Перед тем как приведут Дисдемону (догадываешься, конечно, почему я называю ее так?), чтобы она подтвердила свою любовь к Отелло, мавр говорит дожу и сенаторам: «Не таясь, открыто исповедуюсь пред вами, как я достиг ее любви…» Затем следует известный монолог: «Ее отец любил меня». И что же выясняется? Рассказывая Дисдемоне о своей жизни, о том, где он был, что пережил, слышал и видел, несет чушь, говорит ей «о каннибалах и о дикарях, друг друга поедающих. (Да, есть такие люди, а точнее, были.) О людях, у которых плечи выше головы». Представляешь, плечи выше головы! Каково, а? Понимаю, сочинять, лгать, но так нагло, беспардонно! Если он при всех признается, что рассказывал ей эти небылицы, воображаю, как дурил ее, оставаясь с ней наедине, какую пыль пускал в глаза! Словом, обманным путем завоевал он сердце Дисдемоны. А Яго? Спросишь, как Отелло довел Яго, чем его озлобил? Изволь, отвечу. В той же картине, несколькими страницами дальше, на сцене остаются Родриго и Яго. И знаешь, что говорит Яго? «Я ненавижу мавра. У меня с ним свои счеты… Сообщают, будто б лазил он к моей жене». Понимаешь? Скажи, как по-твоему, достаточно ли это для мести? Да, Яго прибегает к недозволенным, бесчеловечным приемам, но у него есть основание, как видишь, его озлобление имеет свою причину. Одним словом, на сцене должны быть обычные люди, а не носители каких-то черт, которыми наделены с самого начала, должны быть люди, а не коварный интриган Яго и его несчастная жертва Отелло. Просто, без пафоса, почти натуралистично хотелось бы мне сыграть Отелло, да что в моем хотении?! Человек предполагает…

В данном случае как ты решишь, так и сыграем. Лишь бы ты приехал, лишь бы согласился… Мой дом и моя «Волга» будут в твоем распоряжении. Оплата — как натурой, так и банкнотами — без ограничения, в соответствии с твоим рангом, с твоими званиями и положением. Впрочем, этой стороны дела и касаться не стоит, должен же человек быть выше чего-то!

Не убивай меня — прими предложение. Весь район останется тебе благодарен, и не исключено, что выделят дачный участок, а дом поставить проще простого, это я возьму на себя. В разгар сезона комнату за триста — четыреста сдают… Черт-те чем пытаюсь соблазнить — это все твое равнодушное молчание, оно довело меня до этого. Если не приедешь, то хотя бы ответь, чтобы я вовремя определил репертуар и подумал о себе. Мой стаж, мой талант, опыт и звание уже дают мне право требовать, да — требовать, чтобы хотя бы один спектакль сезона был поставлен лично для меня. Вы же ставите там, в столице, спектакли актерам моего ранга? А чем хуже мы, провинциалы?!

Целую и обнимаю, крепко жму руку.

Преданный тебе друг и брат

Теймураз Брокиашвили. 15 сентября 1964».

Из республиканской газеты от 28 сентября 1964 года:

«Выдающийся грузинский режиссер, народный артист республики Диомидэ Цирамуа по заказу Госкомитета СССР по телевидению и радиовещанию снимает многосерийный художественный телефильм «Ты, лоза моя!». Авторами сценария созданного по одноименному роману Э. Мизагуа, являются Д. Цирамуа, Ц. Тогорайа, Г. Ратнер и Т. Маркуа. Оператор Т. Василиус. Главные роли исполняют: Р. Гвазава, Дж. Джикориа, М. Шаурадзе. Все девять серий зритель увидит уже в конце 1966 года…»

«Со скуки взялся изучать аглицкий…» — пробормотал Брокиашвили, проводив взглядом породистый зад туристки, взбиравшейся по склону, и снова подставил лицо солнцу.

Единственная тропинка к древней крепости проходила мимо его дома. Отвесная скала, на которой красовался великолепный памятник древнего зодчества, с иных сторон была неподступна. Если б, попав в город, вы спросили, как подняться к крепости, вам бы указали один путь: «Видите особняк Брокиашвили? Обойдите его слева, и тропинка приведет вас прямо к крепостной стене». Вот почему перед обителью Брокиашвили всегда сновали люди, особенно в летние месяцы. Он любил сидеть на веранде в глубоком кресле и сочинять биографии незнакомым людям, отлично заполняя досуг и тренируя фантазию. Дома работать не удавалось: не давали детишки, малые, неразумные, да и жена была молода, неопытна… И работать он уезжал в театр.

Машина подкатила к воротам точно в указанное время (неширокая асфальтовая дорога подведена была к дому Брокиашвили и заканчивалась площадкой для разворота, крохотной — «Волга» еле умудрялась повернуться). Брокиашвили сбежал по лестнице и, не прощаясь с увязавшимися за ним детьми, сел в машину.

Был выходной день, и в театре никого, кроме вахтера, разумеется, не было. На почтительный вопрос: «Чего ради побеспокоили себя?» — он пробормотал: «Со скуки взялся изучать аглицкий», — на что вахтер пожал плечами и протянул большой ключ от кабинета. Брокиашвили не любил носить ключи, даже от машины, если вел сам, оставлял в замке. Вахтер, протянув ключ, тут же виновато спрятал руку за спину и понесся открывать директору кабинет.

У Брокиашвили была удобная, прекрасно обставленная рабочая комната. Не то что работать, находиться в ней было удовольствие. Новое здание театра возвели на месте базара, и из кабинета Брокиашвили открывался тот самый вид на долину и хребет, что так тешил душу. И тот изумительный покой словно бы вливался в комнату, вносил аромат пробуждавшихся к жизни трав и цветов.

Брокиашвили присел к столу. Рядом с листом мелованной бумаги лежала авторучка «Паркер» с золотым пером. На этот раз он хорошо знал, о чем собирался написать и сомнениями не терзался.

«Батоно Диомидэ!

Милостивый государь!

Коль скоро наши отношения сложились так, что мы не смогли встретиться в Тбилиси во время моих не столь уж редких командировок, вынужден написать тебе еще раз. На сей раз просьба моя конкретна и весьма своевременна. Если не ошибаюсь, в следующем году исполнится триста семьдесят лет с первого издания «Короля Лира». В программе к спектаклю будет сказано: «Уильям Шекспир. Его правдивая историческая хроника о жизни и смерти короля Лира и о его трех дочерях вместе с несчастною жизнью Эдгара, сына и наследника графа Глостера, и его печальным и притворным состоянием Тома из Бедлама так, как было представлено при королевском дворе в Уайтхолле в день св. Стефана на Рождество Христово слугами Его Величества, играющими обычно в «Глобусе» на Бунксайде».

Это по-старинному пространное название навело меня на мысль сыграть пьесу так, как играли в те времена, — без декорации. Само Слово создаст декорации, Слово! Место действия, обстановка возникнут в воображении зрителя, вследствие чего пределы сцены раздвинутся безмерно, реальность фантастически преобразится, и обнаженные человеческие чувства станут восприниматься в тесной связи с природой, естественными, как она сама.

Результат не замедлит сказаться. А сам Лир?.. Хочу, чтобы он был равно велик, горд и властен и в горе и в радости, чтобы он был своевольным, своенравным, упрямым и непреклонным деспотом, тираном! Чтобы не считался ни с кем и ни с чем, даже с нуждами, потребностями и благополучием народа. Захочет — разделит королевство, словно поместье свое, захочет — раздарит. Вот почему трагедия Лира не только в том, что у него неблагодарные дети! Его королевская власть держится на страхе и угнетении, что плодит угодников. Поэтому он всегда окружен льстецами, подхалимами. Правда или надежно скрыта от него, или вообще недоступна. Король живет в окружении коварных лжецов, в мире лжи, и это делает его слепым. Государство, власть, основанные на страхе, жестокости и лжи, рано или поздно рушатся, как карточный домик. Такая участь ожидала и короля Лира. Потому-то для него вдвойне ужасно крушение иллюзий.

После всего происшедшего он отлично видит то, что раньше едва замечал. За личной трагедией он чувствует трагедию всего человечества. Лишь теперь он вспоминает своих подданных, осознает жестокую несправедливость государственных порядков, которые сам установил. Но, прозрев, он видит себя окруженным черствыми бездушными людьми, в их среде не существует любви, дружбу считают глупостью, сочувствие осмеивают, кругом — холод, будто лежишь в ледяном гробу. И именно в этом состоянии чувствует Лир единство отдельного человека со всем человечеством, своей печали — с печалью мира. Он видит жизнь в истинном свете. И тут он сходит с ума и… обретает мудрость. Поразительно просто!

Когда я работаю над Шекспиром, он кажется мне грузином, до того удачен перевод. Язык несколько устарел вроде бы, так полагают и исследователи, но иным языком не воссоздать ту эпоху, атмосферу пьес Шекспира.

По мнению Ильи[25], ни один перевод Шекспира на русский язык да и на другие языки не может равняться с грузинским. Однако тот же Илья писал: «Всем нравится перевод, кроме Акакия». Так вот, если и ты не в восторге от старого перевода, давай закажем новый. Ныне модно переводить прозой… Но на это потребуется много времени, а мне уже некогда ждать — за шестьдесят перешагнул! Постарел я, постарел, мой Диомидэ, приходится признаться (не вздумай показать письмо другим!).

Профессиональный уровень нашей труппы высок, мастерство ее сильно выросло, разрослась она и численно. Зеркало сцены и вообще все оборудование театра позволяет осуществить любую постановку. Не обойдены мы и вниманием министерства. Так что у тебя будут наилучшие условия для работы. Если согласен приехать, пригласи по своему усмотрению художника и композитора или музыкального оформителя — местные тебя не устроят. Приезжайте все вместе, переговорим, обо всем договоримся.

Надеюсь, не поленишься ответить. Если не весь грузинский театр, то наш район, и особенно я, будем тебе безмерно благодарны. Не дай мне умереть, не сыграв Шекспира. По-братски жму руку.

Теймураз Брокиашвили.

Немного поколебавшись, быстро приписал:

Народный артист республики, директор и художественный руководитель театра.

10 июля 1977 г.»

Брокиашвили каждый день с замиранием сердца раскрывал газету. Однажды у него даже вырвалось: «В юности так не ждал свидания с девушкой, как сейчас отзыва в прессе». Газеты молчали. Но вот несколько недель спустя после постановки спектакля, на четвертой странице газеты «Коммунист» в рубрике «Новости театральной жизни» петитом набрано было сообщение о премьерах в различных городах республики. Среди прочих упоминался и «Король Лир», были названы труппа, осуществившая постановку, режиссер, художник, композитор. Прочитав сухую информацию о спектакле, Брокиашвили шумно хлопнул дверью кабинета и, опустившись в кресло, устремил взгляд на зеленую долину, на склоны. И впервые за столько лет они предстали ему бесцветными. Сказать верней, не видел он их вовсе.

Долго просидел недвижно, бездумно.

«Как давно не читал я дельной, толковой рецензии, — шевельнулась наконец оцепеневшая мысль: — Всех хвалят, всё — хвалят, превозносят! Неужели ни у одного столичного спектакля нет ни малейшего недостатка? Почему на них не указывают? Что случится, если укажут — пусть не обрушивают громы и молнии, пусть хотя бы намекнут на них деликатно… А районные театры критики давно перестали замечать. Это никого не удивляет, это в порядке вещей. Почему же я жду чьего-то мнения? На спектакль билета не достать. Льет слезы Глостер, плачут Корделия и шут, не просыхают слезы у зрителей в первых рядах — в других не различаю, слезы и мне застилают глаза. Цветам и овациям нет конца. Какая нужна мне еще рецензия лучше этой? Какая оценка и чья — лучше этой?!» Настроение у Брокиашвили поднялось. Долина сверкала на солнце, переливалась красками.

Из театра он пешком направился домой.

В газетном киоске продавались свежие журналы. Внезапно, без всякого предчувствия, сердце у него заколотилось. Его пропустили без очереди. Купил журнал. Свернул в сквер. И раскрыл как раз на той странице, где начиналась довольно пространная рецензия. Так старательно и усердно, так целеустремленно и вдохновенно, даже с юмором никогда еще ни один спектакль не разносили в этом журнале. И не только в этом. Брокиашвили дважды прочитал рецензию. Подписал ее молодой перспективный и достаточно уже известный критик. Поскольку от редакции ничего не было сказано, выходило, что журнал разделял мнение критика. А в редколлегии был…

Брокиашвили легко, с юношеской прытью одолел склон перед домом. Открыл калитку. На ее скрип выглянули жена, дети и собака. Он спокойно поднялся по лестнице, прошел в свою комнату, снял галстук, костюм, переоделся в домашнее, улегся на старинную, покрытую паласом тахту и отвернулся к стене.

1978

ДЯДЯ АМОНАСРО

— Здравствуйте, батоно Эрмократэ!

— Листья осени боятся, только листья…

Эрмократэ повернулся ко мне и, стянув с рук коричневые нитяные перчатки в дырках, пристально всмотрелся.

— От печали и от горя так желтеет лист осенний!

— Завидная у тебя память! — похвалил меня Эрмократэ. — Прекрасное стихотворение, не правда ли?

— Хорошее.

— Прекрасное.

— Да, да.

— В Мюнхене написал.

— Соответствует месту написания, батоно Эрмократэ.

— Чудесный город, бесподобный. Там была сильная философская школа… Не знаю, как ныне, но в те времена имела всемирную известность. Да вряд ли возродилась за столь короткий срок — всего пять лет минуло с окончания войны. Сильно разбомбили Мюнхен?

— Нет.

— Уцелел, значит?

— Да, уцелел, батоно Эрмократэ.

— Рад слышать. — Он с облегчением вздохнул и снял засаленную фетровую шляпу, растрепав при этом жиденькие волосы. Он поправил их свободной рукой. — Чудесный город, с великолепными архитектурными памятниками, шедеврами искусства. И женщины там были прекрасные. Чистые, я бы сказал, стерильные.

— А мне немки не нравятся.

— Что ты в них смыслишь, мал еще.

— Здравствуйте, Эрмократэ! — Мимо нас прошел «академик» (в те годы в нашем квартале было два «академика»).

— Здравствуй, Шалва. — Эрмократэ выждал, пока ученый удалился. — Знаешь его?

— Конечно.

— И он учился в Мюнхене, вместе со мной. Не вынес, перебрался в Париж.

— Чего не вынес?

— Сурового режима. Сказал же я, очень сильная была философская школа, а это обстоятельство обусловило суровый режим учебы, требовалось исключительное напряжение сил, друг мой. Не каждому дано четырнадцать часов в сутки гнуть спину над книгами. В Париже студентам было несравненно легче.

— Амонасро[26], Амонасро! Амонасро! Амонасро! — завопили, подкравшись к нам, мальчишки лет восьми-девяти, указывая рукой на Эрмократэ.

Не знаю уж почему, но в нашем квартале Эрмократэ Салакадзе называли Амонасро, за глаза разумеется. Кто б осмелился обратиться к нему так, только ребята дразнили, а на них Эрмократэ не сердился.

— А-мо-на-сро! А-мо-на-сро! — чеканили мальчишки, хохоча.

Признаться, я и сейчас не уразумею, почему они потешались над ним. Я шуганул сорванцов и, стараясь втянуть смущенного Эрмократэ в разговор, чтобы потешиться, с наигранным интересом спросил:

— А над чем вы работаете сейчас?

— У меня готов проект туннеля. В правительственных органах нынче по большей части люди моего поколения, и утвердить проект туннеля не представит трудности.

— А что за туннель?

— Через Кавказский хребет. В стратегических целях у Военно-Грузинской дороги должен быть дублет. Не говоря о том, что сильно сократится путь до Москвы и вообще до России.

— А в каком месте собираетесь пробить туннель?

— Сказал же я — в середине Кавказского хребта. Измерьте и сократите вдвое.

— Точно?

— Да.

— На сколько километров сократится путь?

— На 502 километра и 800 метров.

— Значит, на 503.

— На 502 и 800 метров, — упрямо повторил он. — Я опустил сантиметры, но мы же сейчас не на обсуждении проекта!

— Целых семь часов сэкономит ваш туннель?!

— Около того. Я все вычислил. Расчеты дома.

— А инженерное дело где изучили? Вы же на философском учились.

— Там же, там же, друг мой. Инженерный факультет я не закончил, но… но учился на двух факультетах, дипломы в ящике стола заперты, спросите Шалву, когда он вернется, или Эгнатэ. И Эгнатэ был исключен, но скрывает, — Эрмократэ лукаво улыбнулся.

— Из вас троих только вы закончили, да? Вынесли напряжение.

— Известно ли тебе слово «способности», друг мой? Не думай, что это нечто дарованное свыше, некое врожденное преимущество! Способности — это труд и ничего более. Иной и двух книг не осилил, а забрался на руководящий пост, в кабинет с конференц-залом и спесиво восседает за покрытым зеленым сукном письменным столом размером с бильярдный. А у меня два диплома пылятся в ящике.

— Кто мешает — работали б где-нибудь.

— Мне необходима свобода… Я поэт, дружок мой! Знаешь ведь, слышал, надо полагать, что рассказывают обо мне неуч Шалва и недоучка Эгнатэ? Не сочиняют они, нет, так именно и было все.

Знал я, как не знал, что рассказывали об Эрмократэ Салакадзе уважаемые «академики»; и все же я снова и снова затевал с ним потехи ради разговор, подобный тому, с которого начал рассказ, проверяя ваше терпение, но… В этом «но» и заключается главное! Что меня заставляло? Почему я «заводил» человека его лет? По какому праву смеялся я над ним? Что меня толкало на это? Видимо, ветреность юности или безделье — после уроков, к сожалению, оставалось слишком много свободного времени, того самого времени, что безвозвратно уплыло, бесследно исчезло, унеся с собой все, что мог приобрести; а может быть, толкало присущее юнцам бессердечие, часто переходящее в жестокость. Думается, все вместе.

— Что приумолк, друг мой, не слышал моей истории?

— Нет, дядя Эрмократэ.

И он в который раз повествовал о незабываемой вечеринке в Мюнхене. Молодой, красивый студент третьего курса, он целый вечер читал свои стихи, которые сам же переводил на немецкий. В него влюбилась тогда самая красивая девушка Мюнхена — влюбилась, восхищенная стихами (из скромности подчеркивал Эрмократэ). Затем была блестящая защита дипломной работы на философском факультете, а три года спустя столь же блистательная докторской диссертации: «Древнегреческая архитектура и Египет». И сразу же — похищение Маргарет, бегство в Берлин, жизнь в мансарде — в нужде, лишениях, но в любви. А потом… Оперный театр. «Аида». Во втором антракте в театр влетает его друг Генрих, без фрака, но с белым конвертом в руке. Телеграмма из Тифлиса о смерти матери. Прощание с Маргарет, и внезапный, роковой полет ее с галерки в партер. Эрмократэ называл прыжок Маргарет «полетом», ни разу не оговорился, ни разу не сказал, что она подобрала подол платья, до колен обнажив ноги, перешагнула через барьер и спрыгнула вниз. Нет, он говорил: «Раскинула руки и слетела с галерки». Затем арест, якобы он столкнул ее в порыве ревности. Тюрьма. Думы. Нескончаемые думы о жизни, исковерканной, изломанной. Думы о матери, без него преданной земле, о родине. Болезнь. Жар. Белая палата. Диагноз — менингит. И наконец после долгих усилий невольных свидетелей происшедшего в театре — освобождение… Но на кой оно было ему после всего случившегося?!

— Амонасро! Амонасро! А-мо-нас-ро! — снова подкрались к нам неугомонные озорники. Я снова отогнал их.

— Пошел я. Спешу! — спохватился Эрмократэ, расстроенный воспоминаниями, в глазах его была печаль.

— Всего хорошего, дядя Эрмократэ.

— Всего тебе, дружок мой, — он надел обтрепанную шляпу, долго натягивал дырявые перчатки, старательно распрямляя ткань между пальцами.

Отошел, но шага через три обернулся и улыбнулся мне.

Эрмократэ Салакадзе жил в доме напротив. Пенсии ему не хватало, и то соседи, то знакомые или друзья студенческих лет собирали деньги, и начиналась генеральная уборка его жилья. Завершалось это посещением Эрмократэ Верийской бани. В такой день он ходил раздраженный, угрюмый, ни с кем не разговаривал. Видно, стыдился помощи, но и без нее не обойтись было. И сознание этого еще больше изводило его.

— А-мо-насро! А-мо-насро! — бежали за ним ребятишки беснуясь.

А Эрмократэ шел, прижав к груди толстый альбом, поглощенный своими мыслями, и даже не слышал сопливых мальчишек.

— Доброе утро, батоно Эрмократэ!

— Доброе утро… Всех благ тебе…

— Откуда, батоно Эрмократэ, где изволили быть?

— В Министерстве сельского хозяйства.

— Где?!

— В Министерстве сельского хозяйства, на Верийском спуске.

— На Верийском спуске Общество слепых.

— Рядом с ним.

— Рядом телефонная станция.

— Телефонная — на улице Дзнеладзе.

— Вы были в министерстве? У кого?

— У министра.

— Ради чего побеспокоили себя, если не секрет?

— Какой секрет, друг мой! Накидку изобрел.

— Что-что?!

— Накидку. Нравится название? На-кид-ка! Не спутай с навесом.

— Плащ, что ли?

— Нет, друг мой. Зачем Министерству сельского хозяйства плащ?! Объясню, что за накидка, если никуда не спешишь!

— Нет, расскажите.

— Не выразить, как я переживал, когда град побил урожай в Кахетии. И какой богатый урожай! Я лишился покоя, долго думал и нашел решение проблемы. Если метеорологи, пропади они пропадом, сумеют все же наверняка предсказать град, то Алазанскую долину от главного Кавказского хребта прикроем накидкой из тонкого парашютного шелка, а после града воду от растаявших льдинок пустим на засушливые регионы и, как говорится, одним выстрелом двух зайцев убьем. Понял, дружок?

— Да.

— Согласись, великолепная идея.

— Отличная. Но это же потребует строительства, механизации, гигантской техники.

— Над этим, друг мой, пусть поломают голову те, кому занять себя нечем, кто от безделья изнывает — механизаторы, механики, специалисты по деталям машин, теоретической механике, сопромату. Мне неловко, самолюбие не позволяет, не то и я бы взялся обучать за деньги игре в шахматы.

— Гениальная идея родилась в вашей голове, батоно Эрмократэ.

— Вот так спас я кахетинские виноградники, дружок. Да кто оценит, кто скажет спасибо!

— Мы, батоно Эрмократэ.

— Брось, дружок, — он от души рассмеялся и направился к дому.

— А в министерстве что сказали, — нагнал я его.

— Направили в Совет Министров. Думают, сломя голову понесусь, кабинеты обегаю, чтобы пробить свою идею! Не угодно использовать, не надо, батоно. — И Эрмократэ, крепче прижав к себе альбом, скрылся в подъезде. И тут же показался:

— До свидания, друг мой!

— До свидания, батоно Эрмократэ.

— Я бы сам приступил к созданию гигантского механизма, но я поэт, знаешь же… Мне необходима свобода. Свобода внутренняя и духовная… Особенно материальная! Оковы не для поэта, будь они даже золотыми. Свобода… Свобода. — Он вскинул голову, взглянул на солнце и попрощался.

Время от времени Эрмократэ Салакадзе появлялся в белой сорочке с черной бабочкой. В такой день он никого не замечал, не снисходил до нас. В те годы черная бабочка была в диковину, и прохожие невольно останавливались, провожая взглядом что-то бормочущего мечтателя. Разное говорили люди об Эрмократэ. Одни уверяли, что его к нам еще кайзер заслал, а душевнобольным он для отвода глаз прикидывается; другие считали, что он от учения свихнулся, третьи приписывали все нервам, но большинство объясняло его чудачества учебой на двух факультетах, особенно же — на философском.

Шел дождь, лил как из ведра.

Я и уважаемый Эрмократэ стояли в подъезде.

— Давайте построим мельницы, друг мой, в дождь пусть работают, а в хорошую погоду будут как экспонаты в этнографическом музее. Скажи на милость, чем плохо? В ненастный день получаем муку, в ясный — доходы от туристов, разве плохо, а? — неожиданно спросил Эрмократэ.

Разговор у нас шел совсем о другом, и вопрос его после недолгой паузы так ошарашил, что я растерянно промолчал. В тишине хлест ливневых струй постепенно сменился шорохом моросящего дождя.

— И там, наверное, дождь сейчас, — голос его прозвучал печально.

— Наверное… Где, батоно Эрмократэ?

— Там… В моей душе… В моей деревне.

— Конечно, батоно Эрмократэ. Грузия — маленькая страна, и не верю, когда по радио передают: на западе республики дожди, а на востоке сухо.

— И там, наверное, дождь, и там, нескончаемый, монотонный, тихо шуршащий… Мой дождь никогда не шумит… он печальный, наводит тоску… Меж плетнями корова… звенит колокольцем и лает собака, гонит чужого, что забрел во двор, от дождя укрываясь… И там дождь…

— Как думаете, прикрыли Алазанскую долину вашей накидкой? Повредит виноградникам столько влаги.

— И могилу твою орошает. Льет на кладбище дождь, льет на храм с обвалившимся куполом… И фрески смывает… Смывает дождь фрески… Смывает дождь фрески…

— А дождевую воду с накидки хорошо бы в этот раз направить на Самгорскую равнину.

— И когда смоет фрески, возведут тогда купол… Тихо, Муриа[27], своих от чужих не отличаешь? Дождь идет… Да, батоно, дождь.

— Осень, вот и льет. Что за осень без дождя.

— «Листья осени боятся, только листья…

От печали и от горя так желтеет лист осенний,

Что и легкий ветерочек без труда его срывает…

И бессильем удрученный лист поникнет и поблекнет…

И не выдержит страданья, горько, горестно заплачет…

Прилетит к нему из дали мама — тенью, легкой тенью,

Приласкает нежно сына, душу сыну отогреет…

Знает, вынес бы страданья, если б не был сиротою,

Если б не был одиноким…»

— Здорово, дядя Амонасро, сильное стихотворение!

— Послушай, а ты не боишься называть меня дядя Амонасро, дядя Амонасро!

— Чего мне бояться? Случайно вырвалось, первый раз.

— Ты знаешь, что я дочь замуж выдал?

— Какую дочь?!

— Аиду, мою Аиду. Мой зять двадцать таких, как ты, свяжет и бросит в Нил. Так-то, любезный. Советую призадуматься. А когда не веришь, порасспроси о Радамесе в нашем квартале. Если есть тут хотя бы один в здравом уме, объяснит тебе, что за парень Радамес. Вот пристали!..

Он надел шляпу, старательно натянул перчатки и, вскинув голову, пошел в дождь.

1983

БАКАША

Не знал Бакаша, как быть: сказать генеральному директору пару крепких слов или молча повернуться и уйти. Правда, он сознавал, что взбешенный, побагровевший Псхулухия не так уж и не прав. Чувствовал Бакаша свою вину, но не в этом была суть. Не об этом думал он сейчас, невольно вытянувшись перед генеральным директором и нащупывая средними пальцами швы на брюках. Бакаша размышлял о своих парнях — почему они не вышли на субботник? Ни один не явился, хотя он приказал им убрать двор. А Псхулухия бушевал:

— Слышь, Бакашвили! Если не способен управлять базой, нечего было браться, нечего занимать должность директора, любезный! Всего пятнадцать шоферов под твоим началом! С пятнадцатью работниками не можешь управиться, фронтовик, командир! А еще генералом был, говоришь! — Последнюю фразу Псхулухия повторял уже в четвертый раз, и окружавшие его подхалимы угодливо расхохотались и хохотали до упаду, кое-кто даже утирал слезы.

— Я не был генералом… Я подполковник… — в четвертый уже раз ответил Бакашвили на грубую, бестактную остроту.

— Какая разница? Тебе пятнадцать гусей не доверишь… Подполковник — маленький, что ли, чин, а?! Какая разница, генералом был или подполковником?!

Бакашвили понимал, что генеральный директор в самом деле не соображал, что нес. В 1941 году Псхулухия, избегая отправки на фронт, раздобыл такую справку о здоровье, что если б сказанное в ней соответствовало истине, костей бы его давно не было, а родные успели б позабыть о нем… Эта справка ему даже карьеры стоила. Чтобы не обвинили в дезертирстве, он и после войны очень долго, каждые два года, проходил комиссию, которая «подтверждала» диагноз. Вот почему он достиг лишь поста генерального директора одного из разбросанных по всему городу учреждений. И Псхулухия уверял всех, грустно улыбаясь, что здоровье подкачало, не то занимал бы должность посолидней. Как знать. Так, вероятно, и было бы…

Вот о чем думал, стоя перед ним, Бакашвили, — директор всего «пятнадцатишоферной» автобазы, как пренебрежительно говорил Псхулухия.

А генеральный директор гремел:

— На что похожа территория базы! Как показать ее комиссии?! Не можешь работать, не умеешь — не надо, никто не неволит!

…Батальон готов был к атаке. Бойцы затаив дыхание слушали командира. Бакашвили ободрял их перед боем, перед трудным боем, но не повышал голоса, не бил себя кулаком в грудь, говорил, как обычно, спокойно, словно с одним человеком. И ни слова, ни звука не пропустили солдаты, влюбленно глядя на «Деда». А было «Деду» сорок три года…

Утром Бакашвили пораньше пришел на автобазу. Все пятнадцать машин были там, но ни одна — на своем месте, шоферы оставили самосвалы где кому вздумалось. Захламленный двор базы и вправду выглядел неприглядно.

Бакаша достал из сейфа запасные ключи и аккуратно поставил машины в ряд, потом предупредил механика не выдавать наряды — всех шоферов направить к нему.

Наконец заявились на работу и водители.

— Почему вчера на субботник не вышли, львы мои? Просил же вас, — деликатно поинтересовался Бакашвили.

— Не начинай, Бакаш-джан! Один выходной у нас и то работать заставляешь? — опередил других бригадир.

— А то мало работаем.

— С семьей побыть не дадут, детям порадоваться.

Водители зашумели.

…Если не заставим умолкнуть дзот, не пройдем дальше!

— Кто пойдет, львы мои? — спокойно спросил Бакашвили.

— Я уже пошел, что тут толковать! — откликнулся любимец командира Шалва Эскванджия.

— Иди!

— В момент заткну ему глотку, так его перетак… — И Эскванджия во мгновенье ока выкатился из окопа, короткими перебежками приблизился к дзоту.

В глазах остальных бойцов была обида и недовольство.

— Не могу же я всех послать? — сказал Бакашвили политруку и, передернув плечами, примиряюще добавил: — Чего коситесь? Мы все пойдем в атаку.

Эскванджия, не попав гранатой в амбразуру, закрыл ее грудью.

— Вперед! — скомандовал командир. — Вперед, львы мои! — И первым кинулся в атаку.

Приказ был ни к чему.

«Что-то изменилось, что-то происходит с людьми, — подумал Бакаша. — Чем иначе объяснить такое — ни во что не ставить старшего! Просьбу старшего не то что по его положению, по возрасту и то следует уважить, если не абсурдная, конечно…»

— Вы не явились на субботник, зато вместо вас заявился генеральный директор и при всех крыл и поносил меня. Пятнадцать гусей, говорит, не вверил бы тебе — посмел мне сказать. За что вы так со мной, львы, почему подвели?..

— Брось! Нашел из-за кого переживать, — снова опередил товарищей бригадир. — Не знаешь, что он за подонок!

— Ладно, львы мои! Уберем территорию сегодня! Иначе не получите наряда.

Шоферы притихли, переглянулись.

— Сначала работа, потом уборка… С цементного звонили, возмущаются, почему машин до сих пор нет, — сказал бригадир.

— Не уберете, наряды не получите. И машины чтоб вот так, на свои места ставили, в последний раз предупреждаю. Для чего расчертила нам двор инспекция!

— За простой самосвалов Псхулухия еще сильнее взгреет тебя!

— Я сказал, не уберете, не дам наряда. Ясно?

— На заводе нас ждут!

— Мне мебель перевозить. Ты же обещал!

— Сначала работа — потом уборка, и двор расчистим, и машины поставим в ряд, — пообещал бригадир.

Шоферы оглянулись на него и сразу все смекнули.

— Хорошо, верю вашему честному слову!

Стемнело, Бакаша покинул автобазу, хотя ни одна машина не вернулась. Потому еще ушел, не дождался шоферов, что боялся: пристукнет кого-нибудь, не выдержит. Ушел от греха подальше. Знал, до утра остынет, отходчивое было у него сердце. Но как быть с порядком, с дисциплиной?! Во всем и везде нужен порядок. Если сам не разумеешь, пусто в башке — оглядись, прислушайся — радио, телевидение, газеты кричат о дисциплине, о порядке! А на улицах? На улицах, по которым носятся его славные шоферы, его львы? Плакаты красуются, и все о том же: порядок, дисциплина — везде и во всем! Эх, львы, львы!

Утром на территории автобазы он застал привычный беспорядок. И снова предупредил техника, чтобы послал к нему всех водителей. Не скоро, но появились наконец.

Бакашвили молчал — не знал, с чего начать. Молчали и шоферы. Ни один не извинился. И тут, как назло, зазвонил телефон.

— Почему задерживаешь машины, Бакашвили! Почему?! — орал в трубке Псхулухия.

— Дело было. Я должен был…

— Дело! На заводе цемент ждет, братец! Когда я втолкую тебе, что каждая минута задержки равносильна измене.

…Рапорт.

Заснул на посту — в караульной будке. Не слышал, как пробрались мимо него немецкие разведчики. Проснулся от взрыва склада боеприпасов… Нанесен большой материальный урон… Потеря живой силы. Передать дело в военный трибунал…

Бакашвили разорвал рапорт. Почувствовал на себе изумленные взгляды комиссара и других офицеров.

— Расстрелять! — отчеканил он.

Тот выстрел и по сей день звучит в ушах. В какой адский грохот не попадал он после того — и в зоне артподготовки оказался, и рядом с грохочущими «катюшами» стоял. Но тот одиночный выстрел из винтовки по сей день не дает покоя…

Шоферы воспользовались замешательством директора и пошли к машинам. Самосвалы один за другим прогрохотали через ворота.

Бакашвили постоял во дворе, огляделся по сторонам и принялся убирать. Что только не валялось в ремонтных ямах! Каждая была свалкой изношенных шин, всякого хлама. Ребята из соседних дворов в «партизаны» играли в этих канавах. В них не то что гестапо, черт не сыскал бы маленьких партизан.

Бакаша выгреб утиль из одной ямы, потом из другой. В третьей находился «штаб», и ребята стали просить дядю Бакашу не трогать ее, но он разъяснил им, что местоположение штаба следует менять, а то враг засечет их, и они перебрались куда-то еще.

Когда он вычистил третью яму, сердце у него колотилось. В последнее время оно не раз напоминало о себе, но Бакаша не обращал внимания. Глянул на часы — было уже пять. Почувствовал голод. Умылся. Устало посидел немного у письменного стола, подремал. Потом встал, отправился домой. По пути зашел в магазин. Увидев длинную очередь в кассе, хотел было повернуться и уйти, но вспомнил, что и жена весь день занята. К тому же устал очень и проголодался сильно. И решил воспользоваться своим правом. Достал из кармана удостоверение.

— Еще одному без очереди?! — выкрикнул кто-то за его спиной. — Чего тогда отступали, если вас столько было?!

Бакаша обернулся. Безошибочно распознал сболтнувшего. Посмотрел на него в упор — и столько мерзкого вычитал в водянистых глазах, что его чуть не стошнило. «Хорошо, что в моем полку его не было». И вдруг ощутил, как заныла правая рука, глянул на свою кисть, ухватившую лацкан пиджака. Нет, рука, его рука средних размеров, сгребла, оказывается, в горсть все, что было на подонке! Сам поразился, как ему удалось. Разжал пальцы, отвернулся от струхнувшего, обмочившегося водянистоглазого типа и пошел к выходу, вытерев руку о брюки сзади. «Да, зажрались люди, заплыли жиром. Режиссеры для фильма о концлагере натуру найти не могут», — подумал Бакаша и свернул к рынку.

Утром следующего дня, хотя и было воскресенье, Бакаша пошел в гараж.

Картина там была прежняя — самосвалы в привычном беспорядке, как попало стояли у стен… «И не заметили, верно, что все три ямы расчищены».

В проходной будке дверь была настежь, сторож сладко спал на удобном ложе, сооруженном из мягких сидений старых машин. «Соображают, когда хотят, хватает ума и умения сделать полезное». Но особенно поразило Бакашу другое: мальчишки играли в войну — трещали автоматы, грохотали орудия, завывали снаряды, крики «Ура!» сотрясали воздух, а сторожу хоть бы что, посапывал себе преспокойно.

А ведь был на посту. Да, воцарился мир, и если уж кто погрузился в сон, того не добудишься.

Мальчуган, игравший роль немца, плакал, не хотел, видимо, быть фашистом, но его, самого маленького, принудили, сказали, хочешь играть, будешь немцем, а нет — катись домой! А что знал этот малыш о фашистах! Не хочет быть мальчик немцем! Даже отца его, наверное, миновала война. Дедушка — да, из того поколения, конечно… У него самого внук, сверстник вот этого сорванца… Но Бакаша ошибся, мальчуган плакал из-за чего-то другого, так как едва из подвала мастерской донесся шум, он утер слезы и крикнул:

Мальчишки в подвале играли в гестапо, Зверски замучен наш сторож Потапов!

Бакаша невольно заглянул в распахнутую дверь караулки. Сторож и не думал просыпаться. А из подвала и вправду доносился шум. Бакаша метнулся туда, но не успел достичь входа, как на крыше мастерской два «партизана» выкатили самодельный пулемет и навели его на Бакашу. «Огонь!» — раздалась команда и потонула в оглушительных взрывах: из-за ограды летели и лопались перегоревшие лампы. Как «взрываются» лампочки, вы, надеюсь, все знаете и представляете.

Мальчик в овраге нашел пулемет — Больше в деревне никто не живет! —

крикнул пулеметчик.

Бакаша рванулся к бочке из-под масла, стремительно вскочил на нее, а оттуда разом махнул на крышу мастерской. Маневр его оказался для ребят столь непредвиденным и невероятным, что они побросали оружие и кинулись наутек. Бакаша схватил пулемет — разнести на куски, но откуда-то донеслись голоса:

— Не ломайте, дядя Бакаша!

— Не уносите, дядя Бакаша!

— Мы с трудом его сделали!

«Что со мной?! Что со мной творится! Не соображаю, что делаю!»

— Сами говорили — двора у вас нет, играйте тут, когда машины уйдут.

— Пожалуйста, дядя Бакаша… Не ломайте, дядя Бакаша…

— Что мы такого сделали…

— Ну, простите…

«Беспризорные они, что ли?.. Не смотрят за ними, не учат их ничему?!»

— Верните, дядя Бакаш… — И самый маленький снова заплакал.

— Простите, больше не будем…

— Посмотрите, что вы тут натворили! И без вас черт ногу сломит, такой беспорядок…

— Мы уберем, уберем!

— Знаю вашу уборку… Бакаша заглянул к сторожу.

— Что случилось? — спросил его успевший проснуться сторож.

— Ничего… Отдыхай, отдыхай. Пошел я… — И медленно направился к воротам.

Всю ночь проворочался без сна. «Забыли они что-то… Что-то главное. И эти шоферы и мальчишки… Хотя при чем тут дети! Со взрослыми что произошло? А какая, собственно, разница между шоферами и этими мальчишками?! По-моему, никакой…»

С трудом уснул под самое утро.

Жена вошла в комнату в тот момент, когда он прикреплял к парадному кителю, где-то у живота, сорок шестую награду.

Не дав ей изумиться, подполковник в отставке предупредил:

— Не начинай теперь… Сама знаешь, без нужды не достаю их. — И Бакаша нежно, трогательно приложил ладони к орденам и медалям. Их тяжесть оттягивала китель, и воротник давил на тощий затылок исхудавшего за последнее время подполковника.

По улице он шел с таким видом, что прохожие невольно останавливались. Правда, люди глазели бы, даже если бы он старался пройти незаметно, — а как не подивиться человеку, который в будний день, с утра пораньше, украсил грудь боевыми наградами!

Бакаша не спешил. Впервые за все время работы опаздывал, но не торопился. Знал, с какой целью опаздывает.

— Здравствуйте, дядя Бакаша! — первыми заметили его мальчишки-партизаны.

Бакаша ответил улыбкой. Ребята гурьбой увязались за ним, подбежали другие, окружили — со всего квартала сошлись, Бакаша не ускорял шага.

А разъяренный Псхулухия в десятый раз звонил в гараж — жаловались с цементного завода: опять нет с утра машин! А машины не выйдут в рейс, пока Бакаша не подпишет наряды…

Псхулухия бросил трубку, сел в свою белую «Волгу» и, грозясь: «Все, в последний раз предупрежу!» — поехал на автобазу.

Шоферы, собравшись в круг, рассказывали анекдоты. При виде Псхулухии умолкли.

— Все еще нет его?! — взбеленился генеральный директор.

— Нет, — отозвался техник.

— Пусть только заявится, покажу ему! Десять часов! Министры так не задерживаются! — Псхулухия уселся за стол Бакаши.

Шоферы снова принялись за анекдоты и весело хохотали, забыв обо всем. Когда скрипнули ворота, они разом оглянулись на шедшего к ним военного, интереса, однако, не проявили. А когда за блестящим офицером проследовала ватага мальчишек, они узнали своего директора и, онемев от изумления, обступили Бакашу.

— Все еще не появился? — прогремел Псхулухия из директорского кабинетика.

Шоферы расступились, и взору Псхулухии предстал сверкавший орденами и медалями Бакаша.

Все замерли, непривычную тишину нарушали лишь шаги генерального директора.

Псхулухия почему-то подходил на цыпочках, словно побаивался.

Какое-то время все продолжали молчать. Водители, как бы не веря глазам, притрагивались к орденам и медалям. Наконец один, преодолев растерянность, смущенно промямлил:

— Что это за орден?

— А этот? — осмелел и другой.

Бакаша спокойно ответил им. И посыпались вопросы. А уж ребят ничто не могло унять. Они впервые видели так близко боевые награды.

— Постой, постой, а почему у тебя орден Суворова? — злорадно, будто уличая в обмане, вопросил Псхулухия. — Им только командующего армией награждают!

— Верно, орден Суворова первой степени первым получил маршал Жуков 28 января 1943 года после Сталинградской битвы.

— Что он получил, это известно. Тебе почему дали, тебе?

— Заслужил, значит.

— А орденом Невского награждают за героизм… Да? Может, ошибаюсь? — заметил один из водителей.

— Не ошибаешься, так и есть! — ответил бригадир.

— Да ты генералом был, друг, или… — начал было Псхулухия, но его грубую шуточку оборвало глухое молчание.

— Подполковником я был! И все на мне мое — и ордена, и медали, и погоны! — усмехнулся Бакаша. — А вы, ребята, посмотрели и хватит, марш в школу!

Ребята разлетелись, как стайка воробьев.

Водители молча сели в свои машины, незаметно смылся и Псхулухия.

Бакаша раздал наряды.

Трудовой день, хотя и с опозданием, но начался.

На следующее утро Бакаша пришел на работу рано, как обычно. Вы скажете: это банально, но что поделаешь — так и было. Двор оказался убран, машины вымыты, начищены до блеска, и стояли на своих местах, сверкая чистотой, самосвалы. У техника наряды были уже готовы.

Бакаша быстро подписал их, и машины без задержки одна за другой выехали из ворот. Автобаза опустела. Душа радовалась — такой кругом царил порядок.

В директорской комнатушке зазвонил телефон. Трубку успел взять техник.

— Кого? Нет у нас такого, — и опустил трубку на аппарат.

— Кого спрашивали? — поинтересовался Бакаш.

— Какого-то Георгия…

Телефон зазвонил снова, и снова техник перехватил трубку.

— Это Псхулухия говорит, — услышал техник в трубке.

— Слушаю, батоно!

— Повторяю, мне нужен батоно Георги…

— Нет у нас такого…

— Как это нет?! Ты лучше меня знаешь? Дай мне Бакашвили! Бакашвили!

Да, с самого начала хотел сказать и забыл: Бакашвили звали Георгий.

1983

Примечания

1

Адиханджал — герой грузинской сказки. Перейти волосяной мост — значит одолеть препятствие, справиться с очень трудным делом.

(обратно)

2

Число «9» в грузинском фольклоре выражает максимальную степень какого-либо свойства.

(обратно)

3

Картлишвили — дословно «сын Грузии».

(обратно)

4

Исковерканное и сказанное с акцентом грузинское приветствие «Здравствуй, дорогой!».

(обратно)

5

Свимон — архаичная форма грузинского имени Симон. Звучит более возвышенно.

(обратно)

6

У грузин сокращенная форма имени Гиорги — Гоги, а не Жора.

(обратно)

7

Дудка.

(обратно)

8

«Книазури» — «Княжеский», название танца, популярного в дореволюционном Тбилиси.

(обратно)

9

В районе Ортачала расположена тюрьма, а в Гори находится крепость. По-грузински одно слово обозначает и крепость, и тюрьму.

(обратно)

10

При игре в кости игроки называют число: шаш — шесть (перс.), беш — пять (турецк.).

(обратно)

11

«Me шэн миквархар» по-грузински значит: «Я люблю тебя», в слове «миквархар» есть гортанный звук, которого нет в русском языке.

(обратно)

12

Дали — имя богини охоты в грузинской мифологии. Ныне распространенное женское имя.

(обратно)

13

Хинкали — пельмени.

(обратно)

14

Эти слова с презрением произносит об односельчанине героиня повести И. Чавчавадзе (1837—1907) «Отараант-вдова».

(обратно)

15

Тавот — густая смазка для трущихся деталей машины.

(обратно)

16

Слово «Сомхити» образовано от грузинского слова «сомехи» — армянин.

(обратно)

17

Саба — Сулхан-Саба Орбелиани, выдающийся писатель и государственный деятель Грузии XVII—XVIII веков.

(обратно)

18

Сатевзиа — образовано от грузинского слова «тевзи» — «рыба» и означает место, где ловится рыба.

(обратно)

19

«Угурула» на одном из грузинских диалектов означает «счастливого пути»

(обратно)

20

Картли — центральная область Грузии.

(обратно)

21

Гурджи — грузинка.

(обратно)

22

Варди — роза.

(обратно)

23

Ласковое обращение к детям.

(обратно)

24

Хинкали — грузинское национальное блюдо из мяса.

(обратно)

25

Илья — Илья Чавчавадзе и упоминаемый ниже Акакий Церетели — выдающиеся грузинские писатели и общественные деятели второй половины XIX века.

(обратно)

26

Амонасро — персонаж оперы Верди «Аида».

(обратно)

27

Муриа — кличка собаки.

(обратно)

Оглавление

  • ПОВЕСТИ
  •   БЕЛЫЙ ОСТРОВ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •   КАК ПОЙМАННАЯ ПТИЦА
  •   СВОБОДНЫЙ ВЕЧЕР
  •   ВЕСЕЛАЯ АРЕНА
  • РАССКАЗЫ
  •   МЕДУЗА
  •   МАЛЬЧИК
  •   РЫЖИК
  •   ЧЕТВЕРТЫЙ ГОРИЗОНТ
  •   ДОРОГА
  •   ВЫХОДНОЙ ДЕНЬ
  •   ПОДЗЕМНЫЙ ДВОРЕЦ
  •   HE МОГУ БЕЗ ТЕБЯ…
  •     1
  •     2
  •     3
  •   ЭХО
  •   ВЕРБНЫЙ КУСТ
  •   ГНОМИКИ В ТАБАЧНОМ ДЫМУ
  •   ЗИМНЯЯ СКАЗКА
  •   АВТОПОРТРЕТ С ЗАСОХШИМИ ЦВЕТАМИ
  •   НЕСКОЛЬКО ЭПИЗОДОВ ИЗ ЖИЗНИ ПРОВИНЦИАЛЬНОГО ТРАГИКА
  •   ДЯДЯ АМОНАСРО
  •   БАКАША Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Гномики в табачном дыму», Тамаз Григорьевич Годердзишвили

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства