«Дом среди сосен»

7699

Описание

В книгу известного советского писателя Анатолия Злобина вошел роман «Самый далекий берег» (1965), посвященный событиям Великой Отечественной войны, повести и рассказы: «Дом среди сосен», «Снегопад», «Билет до Вострякова» и др., а также «Современные сказки» — цикл сатирических новелл.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Дом среди сосен

В книгу известного советского писателя Анатолия Злобина вошел роман «Самый далекий берег» (1965), посвященный событиям Великой Отечественной войны, повести и рассказы: «Дом среди сосен», «Снегопад», «Билет до Вострякова» и др., а также «Современные сказки» — цикл сатирических новелл.

О ПРОЗЕ АНАТОЛИЯ ЗЛОБИНА

Линия фронта. Пульсирующая четыре года огнем и кровью, длиною во многие сотни верст, капризно-извилистая, на одном из участков Северо-Западного фронта она раздвоилась и надолго застыла: на одном берегу озера Ильмень укрепились фашистские войска, на другом встали в оборону советские.

Здесь, на Северо-Западном фронте, и начинается боевой путь восемнадцатилетнего лейтенанта Анатолия Злобина. Последний звонок в московской средней школе, которую он успел окончить в июне 41-го года, слился для него с первыми залпами и разрывами первых авиационных бомб, сброшенных на нашу мирную землю, с рокотом танков, подступавших к Смоленску, где он вместе с другими москвичами строил оборонительные сооружения. А вскоре — военно-пехотное училище, огневой взвод 120-миллиметровых минометов, которым он командует уже с начала 1942 года. Боевое крещение в кровавом котле Демянской битвы, сорвавшей стратегические планы вермахта окружить Ленинград вторым кольцом и одновременно нанести удар по советским войскам, прикрывшим дальние подступы к Москве. И растянувшаяся на два года позиционная война в лесах и болотах, и оборона на берегу озера Ильмень.

Роман А. Злобина «Самый далекий берег» (1965), открывающий настоящий сборник, воплотил в своей образной ткани личный опыт автора, накопленный во время суровых испытаний, вобрал в себя его непосредственные переживания и наблюдения «с натуры». Отсюда — та доподлинность в изображении всех реалий военных операций, точность воспроизведения самого духа войны, чем прежде всего и подкупает он читателя. Но мы бы ограничили и даже исказили смысл и звучание романа, если бы ввели «биографический» и в его жанровое определение: «Самый далекий берег» — роман философский, нравственный, целеустремленный к решению проблем жизни и смерти, так тесно в войну сопряженных, проникнутый антивоенным пафосом.

Вчитаемся в первую главу романа, рассказывающую о полковых буднях, о быте и нравах, сложившихся в обороне. Вчитаемся вдумчиво — и увидим, что этот сложившийся и довольно устойчивый уклад жизни, по внешнему облику военный, куда в большей степени предопределен прежней, мирной жизнью солдат и офицеров, среди которых ни одного кадрового, их довоенными профессиями и занятиями, довоенной психологией. Они скорее работают и отдыхают, чем служат: ловят в Елань-озере рыбу, купаются, обстраиваются, обучают немудреным «номерам» собаку, ходят в штаб бригады на киносеансы. Ефрейтор Шестаков — «воин хороший, от немцев не прятался». Но больше всего озабочен он тем, чтобы и в армии устроиться как-нибудь по своей гражданской специальности. Лейтенант Войновский, недавний десятиклассник, мечтает о подвигах, но еще сильнее тоскует по любимой, для него еще только воображаемой девушке, и шлет в Горький, на дом связи письмо «девушке, не получающей писем с фронта». И уж совсем по-домашнему выглядит и блиндаж, и сам комбриг Рясной.

Но как ни широко развернуто автором это быто- и нравоописание, оно не имеет в романе самостоятельного, тем более самодовлеющего значения.

Роман «Самый далекий берег» строится на контрапункте, на борьбе двух тем — Жизни и Смерти. Война — это не только вооруженный конфликт между государствами, социально-политическими системами. Война — это физическое уничтожение, умертвление людей, личностей, это смерть. И разрешается этот контрапункт в романе высокой трагической нотой.

Батальоны Шмелева и Клюева штурмуют далекий и хорошо укрепленный фашистами берег, чтобы перерезать важные коммуникации противника. Но они догадываются еще и о том, о чем не говорилось в приказе: батальоны должны были вызвать смертоносный огонь «на себя», чтобы отвлечь фашистов от главного удара наших войск.

На последнем перед смертельной схваткой привале, на плоском и пустом ледяном поле Елань-озера Стайкин вспоминает — и, конечно же, не случайно — о японских смертниках и тут же экспромтом сочиняет веселую историю о том, как провел бы свои последние дни он, согласясь стать смертником. «Солдаты слушали Стайкина, пересмеиваясь, вставляя соленые словечки и шуточки, но когда Стайкин закончил, никто не смеялся. Все сидели молча и задумчиво». Они задумались о цене жизни. Миллион, назначенный веселым Стайкиным? Великая идея, о которой говорит замполит? «А зачем мне идея, если меня уже не станет, — размышляет практичный Шестаков. — Мертвому идея не нужна. Мертвому нужна жизнь... Может, я, товарищ капитан, не так выразился, только я честно скажу, а вы меня поправьте, если что, мне умирать не хочется».

«Я призываю вас не к смерти, а к победе», — отвечает замполит.

И батальоны идут на смерть, чтобы победить смерть, чтобы защитить от нее жизнь других, жизнь своей Родины.

Пулеметный и артиллерийский огонь прижимает штурмующих ко льду, усеянному вражескими минами, единственным прикрытием для них становятся... тела убитых товарищей. Полностью гибнет рота автоматчиков, прикрывая атаку с фланга. Гибнет Клюев с последней предсмертной мыслью о сыне, которого он так бы хотел увидеть после войны, ранним утром на этом берегу... И в какой-то момент Шмелеву приходит мысль о бессмысленности дальнейших жертв, о том, что он имеет право на отход: «Решись — и ты уйдешь отсюда. Ценой своей жизни ты спасешь других». Но тут же ему открывается самая высокая цена человеческой жизни: «Твоя жизнь принадлежит тем, с кем ты пришел сюда... Они стали мертвыми ради того, чтобы ты победил... Мертвые уже не победят, но живые должны победить, иначе мертвые не простят». И Шмелев поднимает оставшихся в атаку. Живые пошли на последний приступ. Они пошли — и взяли этот самый далекий берег, оставив на нем сраженными и Стайкина, и Шестакова, и Войновского. И горьким отблеском на оборванную юную жизнь Войновского ложится полученное им там, на ледяном поле, письмо от незнакомой девушки...

«Ваши батальоны сделали больше, чем могли», — говорит командарм Рясному. «Они не могли иначе, — объясняет Рясной, — у них просто не было иного выхода». У Шмелева выход был, но выбрал он подвиг, стоивший многим жизни, и выбрал сознательно, движимый не отчаянием обреченной жертвы, а чувством долга — перед погибшими, перед Родиной, Жизнью. А величие подвига А. Злобин укрупняет еще и неожиданной развязкой: выясняется, что железную дорогу, которую должны были, по плану операции, оседлать батальоны, немцы давным-давно демонтировали, укрепив рельсами блиндажи и доты на высоком берегу. Но тем самым подвиг обретает свой окончательный — нравственный — смысл.

Суровой, безжалостной и порой жестокой правдой, с какой повествуется в романе о войне, Анатолий Злобин отдает долг, единственно возможный со стороны писателя, всем не вернувшимся с кровавых полей. В других своих произведениях он и сдержаннее, мягче, а в повести «Дом среди сосен» (1959) и неподдельно лиричен: в ней ощутимы влияние и творческие уроки Константина Паустовского, в семинаре которого занимался А. Злобин, сразу же после войны поступив в Литературный институт имени А. М. Горького. И все же можно считать, что именно в «Самом далеком береге» писатель впервые и столь уверенно заявил о тех своих идейных и эстетических принципах, о склонности к той стилевой манере письма, в развитие которых и возникнут затем наиболее значительные и собственно «злобинские» произведения.

Свою приверженность художественной правде А. Злобин подчеркивает, более того — даже программно демонстрирует «уплотнением» повествования невымышленными, документально достоверными фактами и ситуациями. В романе же обозначилось и тяготение писателя к характерам твердым в своих очертаниях, не «размытых» заманчивой (а на поверку нередко обманчивой) сложностью. В романе поднимается во весь рост и любимый авторский герой — человек незаурядной внутренней цельности и нравственной стойкости. Выявляя эту сердцевинную суть своего положительного героя, А. Злобин ставит его в исключительные, экстремальные, как принято выражаться сегодня, обстоятельства. К такому равновесию между характером и обстоятельствами он стремится и в повести «Снегопад» (1958—1966), и в некоторых своих «современных сказках». Но он, этот герой, довольно легко узнаваем и в ситуациях будничных, повседневных.

«Снегопад». Какой контраст, особенно тематический, изображенному в романе о войне! Повесть можно отнести — и не без оснований — к разряду производственных. Да, большая часть повествования в «Снегопаде» занята трудовыми буднями автобазы, вывозящей снег с московских улиц, да каждодневными житейскими заботами Никиты Кольцова, случайно попавшего в Москву и на эту автобазу. С трудом осваивает он, недавний колхозник, и производственно-технологический распорядок на базе, и ритм городской жизни, завидует, не скрывая этого, Силаеву, первому шоферу, рационализатору, портрет которого успел уже выцвесть на доске Почета — так долго ходит он в передовиках. Никита втайне надеется, что земляк откроет ему и свои «секреты мастерства», и всю ту «механику», которые обеспечивают приличную зарплату. И в надежде на это он готов оказывать Силаеву услуги, но не любые!

Никита Кольцов, до того как попал он в Москву, работал в колхозе шофером. И есть в его предыстории преходящий, но очень знаменательный эпизод, о котором сам Никита рассказывает со свойственной ему бесхитростностью: «...втулка сломалась. Я снял ее, пошел в мастерскую, все уже сделал, а когда стал шабрить, стружка и угодила в глаз. Я повязался тряпкой, поставил втулку и поехал на элеватор зерно возить, Три рейса сделал, к вечеру снял тряпку, глаз не раскрывается вовсе. Утром проснулся — ничего не вижу». Вот это — по совести — отношение к труду, сросшееся с натурой Никиты нравственное начало, для него самого настолько привычное и естественное, что он и не говорит о нем, а проговаривается, — это и делает Никиту Кольцова и честным, и стойким, неподвластным влиянию той «механики», которая вознесла его земляка на доску Почета. Не колеблясь, Никита объявляет настоящую войну и Силаеву, и всем, кто стоит за ним, когда узнает, что «секрет мастерства» — это проданный на сторону бензин, это приписки, это «левые» рейсы...

Гражданская, нравственная позиция самого писателя Анатолия Злобина отличается страстной активностью. При всей художественной правдивости и объективности его повествование включает в себя четкую, подчас резкую идейно-эмоциональную оценку воспроизводимых характеров и событий. Он заостряет образы подбором предельно экспрессивных деталей, из которых они и компонуются, гиперболизирует сюжетные коллизии. В активной писательской позиции и причина тяготения А. Злобина к документальной прозе: там предельно сокращена «дистанция» между литературой и самой жизнью, там самая жанровая природа этой прозы предоставляет автору широкие возможности для прямого вторжения в текущую действительность, для публицистического на нее воздействия открытым, от своего Я высказанным словом.

В летописи нашей современности, какую ведет документальная — очерковая и собственно публицистическая литература, перу Анатолия Павловича Злобина принадлежит не одна страница. С этой литературой связан и его писательский дебют: в 1948 году он издает, в соавторстве с Ю. Грачевским, свою первую книгу — очерки «Молодые сердца». А когда в 1951 году был опубликован в «Новом мире» очерк «Шагающий гигант», к нему приходит первый успех и признание: этот очерк был замечен и положительно отмечен во многих критических статьях и рецензиях. Сегодня в творческом активе писателя более двадцати пяти книг, написанных на документальной основе, — «Рождение будущего», «Байкальский меридиан», «Дорога в один конец», «Встреча, которая не кончается»...

Документальная проза Анатолия Злобина, остро проблемная, насыщенная огромным количеством ярких, злободневных и характерных фактов, впервые им самим открытых для читателя и литературы, выдвинула его в авангардный отряд нашей очеркистики и публицистики.

И как это ни парадоксально, довольно органично вписываются в документальную прозу А. Злобина и его «современные сказки», которые периодически с 1974 года печатала «Литературная газета».

Что «положено» сказке по ее жанровой табели? Прежде всего как можно больше сказочного элемента, такого, что и пером не описать. И фантазия писателя творит одна другой неправдоподобней чудесные истории. Пожалуй, замечает один из героев, такие чудеса и всемирно известному Акопяну, магу и волшебнику, не смогли бы присниться «в самом голубом сне»: тут и детский сад на триста мест, построенный из воздуха («Этот младенец Акопян»), и фантасмагорические операции плановиков и экономистов, удесятеряющих стоимость продукции для государства, для народа одним росчерком пера — поистине волшебного («Девятый вал»), и загадочная тонна металла, которая только в Палате мер и весов равняется тысяче килограммов, а в руках все тех же экономистов она становится то тяжелой, то легкой («Сколько весит тонна?»), и простая, но вечная электрическая лампа, которую не внедряют в производство только потому, что она вечная («Перпетуа люкс»).

Как и водится в сказках, все эти небывальщины происходят в неких безымянных регионах — чаще всего в Энске. Но почему тогда на сказки Злобина «откликаются» официальными письмами вполне реальные учреждения и организации — Министерство финансов СССР, Министерство тяжелого, энергетического и транспортного машиностроения СССР, Министерство электротехнической промышленности СССР? Да потому, что эти сказки, созданные в духе и стиле знаменитых щедринских сказок, современные, потому что к гротеску Злобина обращает не прихотливая игра его неисчерпаемой фантазии, а больные проблемы нашей экономики, недостатки существующей системы планирования и материально-технического обеспечения, вынуждающие иногда руководителей производства идти в обход закона, тормозящих научно-технический прогресс и рост производства.

Гротеск — это прием укрупнения и заострения вполне реальных проблем, призванный мобилизовать вокруг них общественное мнение, настроить его в унисон с авторским отношением — бескомпромиссно нетерпимым — ко всем дорогостоящим просчетам, промахам, неувязкам. Ну а то, что в диалог со сказочником вступают компетентные специалисты и ответственные руководители, — не свидетельство ли это и высокой компетентности самого автора во всех столь парадоксально поставленных проблемах, сугубо хозяйственных, сугубо экономических и производственных?! А ведь в опубликованные произведения Анатолия Злобина вошла лишь десятая часть материала, собранного им во время многочисленных творческих командировок на заводы, стройки, в управления, главки, министерства. Его записные книжки — это со стенографической точностью и скрупулезной дотошностью записанные беседы с людьми разных профессий, разного общественного и служебного положения. И все они испещрены цифрами: писатель думает, приходит к выводам и обобщениям, считая, сопоставляя, проверяя, пересчитывая, и уж только после этого выносит он проблему на страницы газеты или журнала.

В предлагаемый читателю сборник вошли далеко не все из написанных Анатолием Павловичем Злобиным рассказов, повестей, романов. Но они дают достаточно верное и яркое представление о том месте, какое сумел занять и отстоять писатель в современной советской литературе.

Виктор Богданов

САМЫЙ ДАЛЕКИЙ БЕРЕГ Роман

Аленушке,

1956 года рождения,

которая совсем не знает,

что такое война

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Нет хуже — в обороне стоять.

Из солдатских разговоров

ГЛАВА I

Старшина глушил рыбу толом. Рыбы было много, и глушили ее по-всякому: с лодки и с берега. С лодки удавалось собрать рыбы больше, но день выдался теплый, может быть, последний теплый день, и старшина решил, что солдатам будет полезно искупаться.

— Приготовиться! — скомандовал он.

Солдаты раздевались с достоинством, не спеша. Белые солдатские тела становились все более красивыми по мере того, как сбрасывались с них воинские одежды. Телефонисты из соседнего блиндажа вышли на берег и, стоя у сосны, смотрели, как старшина глушит рыбу.

— Огонь! — крикнул Кашаров. У него был мощный баритон, и он очень любил командовать.

Севастьянов зажег шнур, пробежал к обрыву, изо всех сил метнул палку — к ней привязаны шашки с толом. Севастьянов уже не молод, но крепкий, поджарый — и живот втянут. Выбросив вперед руку, он стоял на краю обрыва и следил за полетом палки.

За Севастьяновым с лаем бежал ротный пес Фриц. Проскочил меж ног Севастьянова, прыгнул с обрыва на камни, с камней — в воду. Солдаты радостно закричали, замахали руками, подбадривая пса.

Старшина опомнился первым. Схватил автомат, стал давать короткие очереди поверх Фрица в надежде, что пес испугается и повернет обратно. Ветер гнал по воде рябую волну. Рыжая голова то скрывалась, то снова мелькала среди волн. Старшина перенес прицел. Фриц исчез под водой, нет, снова вынырнул, заколотил лапами по воде. Доплыл до палки, ухватил ее зубами, поплыл обратно. В автомате кончились патроны, старшина с бранью швырнул оружие.

— Сейчас, сейчас... — нетерпеливо говорил Севастьянов. Фриц упрямо плыл к берегу. Солдаты стояли вдоль обрыва будто завороженные. Пес подплыл ближе, стало видно, как сизый дымок от горящего шнура вьется у морды. И тогда старшина дал команду к отступлению:

— Полундра!

Солдаты пустились наутек. Старшина убедился, что прыти у них хватает, и побежал следом за Севастьяновым к толстой корявой сосне. Они быстро карабкались по ветвям, пока не почувствовали себя в безопасности. Старшина перевел дух, осмотрел поле сражения. Фигуры солдат матово белели среди ветвей. Берег был пуст.

Над обрывом показался дымок, потом рыжая морда. Мокрый Фриц выбрался наверх, положил палку, победно и зловеще пролаял — в ту же секунду сверкнул огонь, взрыв оглушительно прокатился по поляне. Белое облако плотно окутало Фрица.

Старшина зажмурился. Вязкая струя ударила в уши, было слышно, как взрыв раскатывается и уходит в глубь леса. А когда старшина раскрыл глаза, ни облака, ни Фрица уже не было.

Кашаров поднял голову:

— Шашки остались?

Севастьянов не слышал и продолжал смотреть на берег.

Частый стук копыт раздался в лесу. Старшина вздрогнул и обернулся. Лошадиные крупы мелькали среди деревьев, и только теперь старшина почувствовал страх: глушить рыбу на переднем крае было строго запрещено.

Старшина уже стоял на земле, а недоброе лицо Шмелева стремительно надвигалось на него.

Султан враз встал, часто перебирая ногами. Кашаров отчаянно вскинул голову:

— Товарищ капитан, вторая рота занимается физической подготовкой. Тема — лазание по деревьям. Докладывает старшина Кашаров.

— Кто вел стрельбу? По какой цели? Быстро! — стоя на стременах, Шмелев в упор глядел на старшину. Джабаров остановился чуть позади капитана и тоже поедал старшину глазами.

Старшина Кашаров не принадлежал к числу тех людей, для которых правда дороже всего на свете. Жизненный опыт и долгая служба в армии научили его, что правдой лучше всего пользоваться в умеренных дозах и главным образом в тех случаях, когда скрывать ее дальше становится невыгодно.

— Разрешите доложить. Стрельба велась по обнаруженной плавающей мине, — по лицу Шмелева старшина понял, что говорит не то, однако уже не мог остановиться, закончил бодро: — Мина взорвана метким выстрелом, израсходовано сорок три патрона. Потерь нет.

Шмелев молча спрыгнул с лошади.

Солдаты слезали с деревьев, поспешно одевались, стыдливо прячась за стволами сосен. В воздухе сильно пахло толом.

Шмелев остановился у обрыва, пронзительно свистнул.

— Фриц! — позвал он.

— Разве он не в роте? — невинно удивился старшина. — Я же его в роте оставлял.

— Вот что, старшина. — Шмелев резко повернулся. — Еще раз увижу или узнаю — будет худо.

— Есть будет худо, — старшина красиво приложил руку к фуражке, пристукнул каблуками.

По берегу, размахивая руками, бежал связист. Шмелев зашагал к блиндажу.

Командир бригады полковник Рясной спрашивал по телефону:

— Что за взрывы в вашей полосе? Доложите.

— Вторая рота проводит учебные занятия, — наобум ответил Шмелев. — Тема занятий — отражение танковой атаки.

— Значит, это мины противотанковые? Ты не ошибаешься, Сергей Андреевич?

— Никак нет, я лично нахожусь здесь.

— Хм-м, — Рясной недоверчиво хмыкнул в трубку. — А скажи-ка, дорогой, ты случайно не знаешь, для чего твой старшина выписал вчера на складе двадцать килограммов тола? Сижу вот и голову ломаю — для чего ему столько тола?

— Разрешите выяснить и доложить вам? — Шмелев посмотрел в раскрытую дверь блиндажа. Сидя на ступеньках, Кашаров невозмутимо набивал магазин автомата патронами.

— Выясни, дорогой, выясни. И заодно передай ему, пожалуйста, чтобы он завтра утром...

— Простите, товарищ первый, что-то плохо слышно стало. О чем вы говорите? — Шмелев пытался сделать вид, будто не понимает полковника.

— Ты слышишь меня? — спрашивал Рясной.

— Трещит что-то. Заземление, видно, плохое. Повторите, пожалуйста.

— У тебя всегда в самый интересный момент связь отказывает. А я вот сижу и о тебе думаю. Карандашей думаю тебе прислать. Мне тут двух новеньких обещали, по две звездочки. Еще незаточенные. Пожалуй, пошлю их к тебе. Если ты не возражаешь, конечно.

— За это спасибо, товарищ первый. Мне новые карандаши ой как нужны, особенно во второе хозяйство. — Они говорили на том примитивно-условном языке, который выработался за годы окопной жизни в надежде, что такого языка не поймет противник.

— Ну вот, и связь сразу наладилась. Значит, передашь завтра утром. Немного так, килограмма три. Исключительно в целях диеты. Вот, вот...

— Ваше указание будет выполнено. Завтра утром три килограмма. — Шмелев с досадой положил трубку.

Как ни в чем не бывало, старшина вскочил, зашагал следом.

У обрыва сидел на корточках Севастьянов. Дотронулся пальцем до небольшой ямки, быстро отдернул руку.

Шмелев остановился:

— Что, Севастьянов, невесело?

— Видите — как? — Севастьянов поднялся перед капитаном и показал рукой на ямку. — Непонятно... Я часто думаю о тайне жизни и смерти. Неужто смерть не оставляет следа?..

— Да, невесело, — заметил про себя Шмелев.

Стоя позади Шмелева, старшина делал отчаянные знаки Севастьянову.

— Какие будут указания, товарищ капитан? — быстро спросил он. — Можно продолжать?..

— Слышали, что полковник сказал? — Шмелев сердито стукнул хлыстом по сапогу и зашагал к лошадям.

— Приготовиться! — скомандовал старшина за его спиной.

Лошади уже подъезжали к маяку, когда над озером прокатился гулкий взрыв.

Старшина Кашаров знал свое дело.

ГЛАВА II

Штаб армии располагался в глубине соснового леса. Блиндажи посажены глубоко в землю, их низкие травяные крыши напоминают могильные холмы, а часовые, как памятники, застыли у блиндажей. Над некоторыми блиндажами висят на кольях маскировочные сети. От входа к входу проложены стлани, сколоченные из досок.

Их осталось семеро. Юрий Войновский, Борис Комягин, Саша Куц и еще четверо из соседней роты. Семь не видавших войны, скоро обученных лейтенантов военного времени — все как на подбор рослые, безусые, перетянутые желтыми хрустящими ремнями. Один Куц коротышка, зато выправка у него с косточкой. Красиво выворачивая руки, он легко шагает по стланям, остальные — гуськом за ним, Юрий Войновский — замыкающий.

Навстречу то и дело спешили штабные офицеры. Тогда Куц сходил с дорожки, выбрасывал ладонь к пилотке.

Чаще всего проходили полковники. Где-то за Уралом (воинская часть 13908) на все их училище был всего-навсего один седой полковник, и его можно было увидеть раз в неделю на общем построении или когда полковник случайно встречался на дороге — тогда вся рота за двадцать метров переходила на строевой шаг, старый полковник тоже подтягивался и стоял смирно, пока рота не проходила мимо. А здесь, в лесу, полковники были на каждом шагу, всех родов войск и возрастов. В руках у них кожаные папки, свертки с картами, на кителях — колодки от орденов. Казалось, весь лес кишит полковниками. Они шли без фуражек, небрежно кивали в ответ.

По боковой дорожке шагал капитан с полевыми погонами. Он шел налегке, насвистывая, и вся грудь у него в орденах. Лейтенанты остановились, отдали честь. Капитан увидел их, и глаза его настороженно заблестели. Будто крадучись, подошел ближе.

— Что за парни! Какие парни! — с восторгом сказал он. — Прямо чудо, что за парни. Орлы, а не парни. Куда же вы теперь, орлы?

— Куда все, туда и мы, — сказал Куц. — Рвемся.

— Я же говорю: что за парни! Какие умницы! Академики! — капитан прошелся по дорожке, и лицо его сияло. Он был сухой, легкий, а ноги как пружины; он двигался, почти не касаясь земли, и вся грудь у него в орденах. Он шел по дорожке и просто таял от восторга. — Академики, честное слово. Прямо не знаю, что делать с такими академиками?

— А что делают с академиками на фронте? — нагло спросил Куц.

— Ну что за умницы! — восхищался капитан. — А какие высокие. Какие красивые. Прямо чудеса. — Он остановился, лицо его стало строгим и жестким. — Вот что, ребята, будем знакомы — капитан Чагода, командир армейской разведки. Нужен орел. Но такой орел, чтобы всем моим орлам орел. Командир взвода моих орлов. Условия — шоколад и масло. И к концу войны — грудь в орденах.

— Как у вас? — спросил Саша Куц.

— За это не ручаюсь, — ответил Чагода. — Хоть и воюем мы всем народом, а ордена дают по индивидуальному списку. Но поскольку в разведке страха больше, то и шансы повышаются. И шоколад... В пехоте вы шоколада во сне не увидите. Повезло вам, ребята, что меня встретили. У меня как раз вакансия образовалась. Вот какие вы везучие.

— Мы согласны, — сказал за всех Комягин. — Выбирайте сами.

— Ваш выбор, — прибавил Саша Куц.

Чагода прошелся по стланям и опять растаял.

— Ну и везучие вы, ребята. Высокие, красивые. Страсть, какие высокие. Вот вы — сколько? — Он остановился и показал пальцем на Войновского.

— Сто восемьдесят семь, товарищ капитан.

— Какой рост! В гвардию надо таких везучих парней с таким выдающимся ростом. Прямо не знаю, кого же на вакансию взять, раз вы все такие гвардейцы.

«У него есть вакансия», — со страхом и радостью думал Войновский. Он смотрел, как Чагода приближается к нему, сверлил его взглядом и твердил про себя: «Вакансия, вакансия...» Чагода дошел до Юрия, посмотрел на него влажными блестящими глазами и повернул обратно.

Спустя два часа они шагали по тем же дощатым стланям в обратную сторону. Стлани кончались у шлагбаума. Часовой увидел их и взял винтовку на караул. Войновский удивленно оглянулся. К шлагбауму подъезжала пятнистая машина. Часовой поспешно поднял шлагбаум. Машина проехала, не замедляя хода. Рядом с водителем сидел генерал с белым бескровным лицом. Лейтенанты вытянулись. Сверкнул золотой погон на правом плече генерала, и машина мягко покатилась по настилу.

— Генерал-лейтенант Быков, — сказал часовой, глядя вслед машине. — Командующий всеми лесными и болотными дивизиями. Строгий человек.

Часовой отобрал у них пропуска, опустил шлагбаум.

На развилине дорог лейтенанты прощались. Четверо других из соседней роты уезжали на север, в штаб корпуса, а Войновский и Комягин — на запад, в 122-ю стрелковую бригаду. Саша Куц провожал их.

Четверо из соседней роты уехали, и они остались втроем. Все обещания даны, адреса записаны — они стоят, ожидая попутную машину.

— Значит, в сто двадцать вторую? — говорил Куц. — Вам крупно повезло, ребята.

— В чем?

— Мой капитан так сказал. Если, говорит, кому в сто двадцать вторую, тому, значит, крупно повезло.

— А в чем? Конкретно.

— Про берег говорил. Там, говорит, берег, рыбы полно.

— Интересно, — сказал Войновский. — Наверное, между позициями проходит река. Это интересно. Будем по ночам совершать вылазки на тот берег.

— Да, — спохватился Куц. — Еще он говорил: если в сто двадцать вторую, пусть просятся в батальон к капитану... Ах, как же его фамилия? Из головы выскочило, как же я?.. Мировой, говорит, мужик, а как его — выскочило...

— Вспомни, Саша, вспомни, пожалуйста. Ты уже нашел своего капитана, замечательно нашел, надо и нам...

— Как же его? Осин? Дорожкин? Садовая такая фамилия. Или лесная? Журавлев?..

— Это уже у Чехова было, — заметил Комягин. — На концерте выпускном читали, помнишь?

— Да, да, — обрадовался Куц. — Конечно, помню. Он еще потом куплеты пел. На бис повторял.

— Вспомни, Саша, вспомни, не отвлекайся, — просил Войновский.

— Эх, выскочило. В общем, учтите: капитан с лесной фамилией, командир батальона. И берег у него есть.

— Все равно, — сказал Комягин, — дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут.

Регулировщик остановил грузовик и окликнул их. Они залезли на ящики со снарядами. Куц бросил снизу вещевые мешки, и грузовик тронулся.

Теперь их стало двое, и они уж знали, что война начинается с разлук, и им еще предстояло узнать, что она кончается смертью.

Две маршевые офицерские роты выехали из училища. Две роты, сто восемьдесят лейтенантов, пять красных грузовых вагонов. Их прицепляли то к эшелонам с танками, то с пушками, то с минами: эти предметы требовались войне в первую очередь. А навстречу шел порожняк — за новыми порциями танков, пушек, боеприпасов. Поразительно, до чего же много порожняка двигалось навстречу. И лишь одни встречные эшелоны шли не порожняком — поезда с ранеными. Порожняком они шли на фронт — это были самые нужные, самые скорые поезда войны.

Маршевые роты пересекли всю полосу затемнения, прошли насквозь всю армейскую цепочку — училище за Уралом, запасной офицерский полк РГК, штаб фронта, армии, бригады — военная машина работала четко и безотказно: их снабжали сахаром и консервами, обеспечивали сапогами и махоркой, соединяли в группы, распределяли. С каждым разом их становилось меньше, пока от двух рот не осталось два человека, которые сидели на ящиках со снарядами, продолжая свой путь.

Штаб бригады находился на широкой поляне. Среди ровно срезанных пней поднимались блиндажи, заваленные сверху засохшими ветками. Они шли по тропинке между блиндажей и удивлялись тишине прифронтового леса.

Издалека донесся протяжный звук разрыва. Прокатился по лесу, замер.

— Слышишь? — спросил Войновский.

— Дальнобойная бьет, — ответил Комягин.

— Похоже, — Войновский приостановился. — Слушай, Борис, давай проситься в один батальон, к тому самому капитану. А в батальоне будем проситься в одну роту.

— Давай. Ты будешь просить здесь. А потом я.

У входа в блиндаж командира бригады сидел на пне бритый сержант с котелком в руках. Он посмотрел на офицеров и сказал:

— Полковник занят. Отдыхайте пока, я вас позову. — Бритый сержант посмотрел котелок на свет и принялся чистить его золой, которая была горкой насыпана на земле.

Дверь блиндажа распахнулась, оттуда выбежал скуластый румяный майор. Сержант вскочил, вытянув руки. Котелок покатился по траве. Румяный майор зацепил котелок ногой и выругался. Войновский и Комягин отдали честь, но майор не заметил их и быстро зашагал прочь от блиндажа. Сержант посмотрел вслед майору.

— Майор Клюев. Пострадал за Катьку. — Сержант хихикнул.

Войновский подошел к сержанту:

— Скажите, этот майор — командир батальона?

— Комбат-два. А Катька — его бывший боец. — Сержант снова хихикнул.

— А командиры батальонов в звании капитана у вас есть?

— Вам какой нужен — Шмелев или Белкин?

— Кто из них стоит на берегу? Оба — лесная фамилия... — Войновский был в растерянности. — Нам нужен, кто на берегу...

— Клюев на берегу стоит, — ответил сержант.

— Но ведь Клюев майор? Не так ли? Вы сами сказали?

— Вам что надо-то? — спросил сержант. — Берег, лесная фамилия — выдумали тоже. Сами не знаете, что хотите. — Он поставил котелок на пень и спустился в блиндаж.

В первую минуту Войновскому показалось, что в блиндаже никого нет. Узкий луч солнца косо пересекал пространство блиндажа, словно золотистая кисея накинута в углу. Оттуда прозвучал глуховатый голос:

— ...Значит, передашь, завтра утром. Немного так, килограмма три. Исключительно в целях диеты. Вот, вот...

Войновский увидел в углу костлявого седого старика с высоким лбом. Старик сидел неестественно прямо на железной койке, держа в руке телефонную трубку и вытянув худые ноги; на ногах у него ночные туфли, а вместо кителя шерстяная куртка. Борис Комягин отдал рапорт. Полковник положил трубку и молча разглядывал офицеров. Кровать, на которой он сидел, стояла в нише, и весь блиндаж был просторнее, чем казалось с первого взгляда, а за фанерной перегородкой находилось другое помещение.

Полковник поморщился, как от зубной боли, схватился за поясницу.

— Какого года? — строго спросил он.

— Одна тысяча девятьсот двадцать четвертого, товарищ полковник, — отчеканил Комягин.

— Оба?

— Так точно.

— А что такое восемьдесят девятый год — осознаете?

— Так точно, товарищ полковник, осознаем, — ответил Комягин.

— Значит, воевать приехали? Ничего себе, устроились. — Рясной снова поморщился. — Я тут тоже день и ночь воюю. Эти комбаты меня в могилу сведут.

— Так точно, — сказал невпопад Комягин.

— Но-но! Я им не дамся. Меня похоронить не так просто. Вы знаете, что такое радикулит?

— Так точно.

— Знаешь? Откуда тебе знать? Отвечай.

Комягин промолчал и посмотрел на Войновского.

— У моей матери был радикулит, товарищ полковник, — сказал Войновский. — Она лечилась утюгом.

— Вы думаете, утюг лучше песка? — Рясной с интересом посмотрел на Войновского.

— Утюг очень хорошо помогал матери, товарищ полковник.

— Не соврал, — Рясной улыбнулся, показав редкие зубы. Войновский сделал шаг вперед, поспешно проговорил:

— Товарищ полковник, разрешите обратиться с просьбой...

— Знаю, знаю, — перебил Рясной. — В первый батальон проситься будете. Ладно, пользуйтесь моей добротой. Марков! — крикнул полковник за перегородку. — Найди новеньким попутчика в Раменки. А вы пришлите мне Чашечкина, он там на пеньке сидит.

— Товарищ полковник, мы хотели... — встревоженно начал Войновский.

— Я сказал — первый! — Рясной вскрикнул, схватился за поясницу. — Видите, полковник болен. Шагом марш!

Они отдали честь, вышли из блиндажа.

— Интересно, — говорил Войновский. — Первый батальон — это тот самый или нет?

— Теперь уж не узнаешь...

По лесу прокатился звук далекого разрыва.

— Слышишь? — спросил Войновский. — Опять дальнобойная бьет.

— Это противотанковая, — возразил Комягин. — Я слышал, как полковнику докладывали по телефону.

Из блиндажа вышел Чашечкин, внимательно оглядываясь вокруг. Сел на пень, принялся чесать затылок. У соседнего блиндажа показался сутулый солдат с веником в руках. Чашечкин встрепенулся:

— Эй, Никита, у тебя, случаем, утюга нет?

— Чаво тебе? — откликнулся Никита.

Чашечкин безнадежно махнул рукой, встал, побрел от блиндажа, разглядывая землю.

— Да, — задумчиво проговорил Войновский. — Вряд ли на фронте достанешь утюг...

ГЛАВА III

Ефрейтор Шестаков копал яму за околицей, на краю пустыря, где обычно проводились строевые занятия и общебатальонные построения. Земля оказалась пустырная, неудобная: после тонкого дернового слоя пошла тяжелая липкая глина. Шестаков снял гимнастерку, положил ее на доски и продолжал копать. Куча досок и жердей была навалена около ямы.

Стайкин в гимнастерке без ремня, с мятыми погонами вышел на крыльцо. Посмотрел на небо, потянулся длинным гибким телом — и тут он заметил Шестакова. Глаза Стайкина тотчас сделались наглыми, он исчез в избе и через минуту снова появился на крыльце, тонко перетянутый ремнем, в фуражке и даже с автоматом на груди.

Стайкин спрыгнул с крыльца, с решительным видом зашагал к яме. Шестаков продолжал копать и, похоже, не замечал Стайкина. Стайкин подошел к яме и сделал грозное лицо, выворотив для этого толстую нижнюю губу.

— Ефрейтор Шестаков, почему не приветствуете старшего командира?

— Я при исполнении работы. Мне отвлекаться не положено.

— Солдат всегда обязан приветствовать старших.

— Это тебя-то? — Шестаков усмехнулся. — Замешался огурец в яблочки.

— Опять вы вступаете в пререкания. Хотите еще наряд заработать?

— А ты не мешай, мешало.

Стайкин положил автомат на доски и подмигнул Шестакову:

— Ладно, земляк. Вылезай из своей братской могилы. Перекурим это дело.

— А есть чем? — Шестаков перестал копать и посмотрел на Стайкина.

Стайкин вытащил кисет, помахал им в воздухе. Шестаков поставил лопату к стене, вылез из ямы.

— Газетка моя, табачок твой, — сказал он, подходя и поглаживая рыжие, выгоревшие усы.

— Внимание! Уважаемые зрители. Сейчас мы продемонстрируем гвоздь нашей программы. Заслуженный ефрейтор, народный артист без публики Федор Шестаков покажет вам, как он заработал наряд вне очереди, — держа кисет в вытянутой руке и извиваясь всем телом, Стайкин отступал перед Шестаковым вдоль кучи досок. Шестаков повернулся и прыгнул в яму. Стайкин отвесил поклон над ямой, скрутил толстенную цигарку и задымил. Шестаков молча копал, выбрасывая землю из ямы. Стайкин блаженно растянулся на досках.

Шестаков продолжал копать, размеренно наклоняясь и выбрасывая землю.

— Ну, Шестаков, шуток не понимаешь. — Стайкин подошел к яме и присел на корточки с кисетом в руке. — Бери, бери. Какой табачок! Доставлен на специальном бомбардировщике с острова Сицилия.

Шестаков взял кисет и полез из ямы. Они присели рядышком на досках.

— Табак, правда, хороший, — сказал Шестаков. — Сводки боевой не слышал сегодня?

— На Центральном фронте бои местного значения. На Южном — освободили Макеевку. Наша рота загорает в обороне. Больше ничего не передавали.

Из-за леса донесся протяжный взрыв. Стайкин прислушался, а потом посмотрел на Шестакова.

— Уже третью кидает, — сказал Шестаков. — Видно, рыба хорошо нынче идет. Когда люди убивают друг друга, зверям хорошо. Сколько рыбы в озере развелось, сколько дичи в лесу бегает.

— Философ. За что же он тебе наряд дал?

— Сказано — за пререкание.

— Как же ты с ним пререкался?

— Никак не пререкался. Я — человек смирный, необидчивый.

— За что же тогда наряд?

— Захотел и дал. На то он и старшина.

— Волнующе и непонятно, — сказал Стайкин. — Ты по порядку расскажи. Вызывает, скажем, тебя старшина.

— Так и было. Это ты правильно сказал. Зовет меня старшина. Я как раз гимнастерку штопал. Ладно, думаю, потом доштопаю. А в мыслях того нет, что на страх иду. Пришел... Смотрю...

— Ну, ну? Конкретнее. — На лице Стайкина было написано полное удовольствие.

— Вот я и говорю. Пришел. Докладываю, как по чину положено: так, мол, и так — прибыл по вашему приказу.

— Ты к делу, к делу. Он-то что?

— Он-та? «Иди, — говорит, — Шестаков, наколи дров на кухню». Чтобы я, значит, дров к обеду наготовил. На кухню, значит...

— Ну, ну, дальше...

— А ты не нукай. Я и без тебя знаю, как рассказ вести. Вот я и думаю: отчего не наготовить, работа простая. Тогда я и говорю: «А где топор, товарищ старшина? Как же без топора по дрова?» Тут он и давай орать. Я, конечно, стою терпеливо.

— Что же он кричал?

— Чего кричал? Известное дело: «Приказываю наколоть дров на кухню. Выполняйте приказание».

— А ты?

— Что я? Мне не жалко. Я и говорю: «А где топор?» Он еще пуще давай кричать: «Приказываю наколоть». А я ничего. Спрашиваю: «А где топор?» А он уже руками машет, ногами топает: «Приказываю повторить приказание». А где топор — не говорит. Так и разошлись в мыслях.

— А где топор? — Стайкин держался за живот и беззвучно хохотал.

— А мне все равно — что дрова колоть, что землю копать. Работа — она всегда работа, незалежливого любит. Не ерзай — гимнастерку помнешь.

— А где лопата? — Стайкин прямо умирал от смеха. — Не спрашивал?

— Зачем? Про лопату я сам знаю. У нас в сенях три лопаты стоят.

— Дурак ты, Шестаков, — сказал Стайкин, поднимаясь и тяжко вздыхая.

— Зачем же с дураком разговариваешь? Ума от этого не прибавится.

— Хочу выяснить твою природу — кто ты есть? Дурак или прикидываешься.

— Тогда на ту сторону пересядь и выясняй. Я сюда кидать стану. — Шестаков прыгнул в яму, поплевал на ладони и стал копать.

Он работал спокойно и красиво. Сначала снимал землю на штык во всю длину ямы так, что на дне ее как бы образовывалась передвигающаяся ступенька. Доведя ее до края, Шестаков аккуратно подрезал стенки, выбрасывал комья земли и начинал резать новый ряд.

Из ближнего леса выехала телега, ведомая низкорослой лошадью-монголкой. На телеге сидели два солдата с автоматами.

Шестаков выпрямился. Яма уже приходилась ему по грудь.

Телега подъехала ближе.

— Эх, рыбка, — Шестаков вздохнул. — Хороша, да на чужом блюде. — Он оставил лопату и закричал: — Севастьяныч, шагай сюда, там без тебя управятся.

Севастьянов спрыгнул с телеги, подошел к яме.

— Привет рыбакам. — Стайкин сделал низкий поклон.

— А у нас беда случилась, — сказал Севастьянов.

— Собака? — Шестаков испуганно прижал лопату к груди. — Набросилась?

Севастьянов рассказал, как Фриц взорвался на берегу. Шестаков слушал, причитая и охая.

— Ладно скулить, — перебил Стайкин. — Тут лучшие люди гибнут, а ты собаку жалеешь. Расскажи лучше человеку, как наряд заработал.

— Я слышал об этом случае, — сказал Севастьянов. — Старшина в данном случае был необъективен. На вашем месте, Федор Иванович, я непременно подал бы жалобу капитану.

Шестаков посмотрел снизу на Севастьянова.

— В армии должен быть порядок. А если все жаловаться начнут, какой же это порядок?

— Севастьянов, — перебил Стайкин, — ты можешь ответить на один вопрос?

— Пожалуйста, слушаю вас. — Севастьянов со всеми разговаривал на «вы».

— Скажи, Севастьянов, ты умный?

— Это трудный вопрос, — ответил Севастьянов. — Я десять лет преподавал историю, и у меня выработался некоторый навык к абстрактному мышлению, к спокойному восприятию современности. Однако в условиях войны эти способности не доставляют мне никакого наслаждения. Скорее наоборот. Вот увлечение литературой помогает мне, хотя здесь на тысячи километров вокруг нет ни одной книги. Я ношу любимые книги в себе и читаю их по памяти.

— Умен, — сказал Стайкин с неожиданной злобой. — А вот Шестаков дурак.

— Я не дурак, — ответил Шестаков из ямы. — Я никого не обижаю.

— Оттого и есть дурак. Залез в братскую могилу и сиди там, помалкивай. Сортир имени Шестакова. — Стайкин неестественно громко захохотал. — Я с умным человеком разговор веду, ты нам не мешай.

Шестаков выпрямился в яме и покачал головой:

— И за что только тебе старшего сержанта дали?

— Эдуард, — сказал Севастьянов, — зачем вы обижаете человека, который вдвое старше вас?

Стайкин вскочил и начал прыгать перед Севастьяновым.

— Ну, чего прицепились? — кричал он. — Чего все ко мне цепляются? Я скоро сам в могилу полезу. Я не могу воевать в такой обстановке. Создайте мне условия, чтобы я мог воевать. И не цепляйтесь ко мне. У меня умственная контузия на мирной почве. Не учите меня жить. Учите — убивать! — Стайкин схватил автомат и, припрыгивая, побежал в сторону леса.

Шестаков смотрел ему вслед и качал головой:

— Тоже хлебнул немало. В сорок втором в танке горел... Война через всех людей прошла. — Шестаков взял лопату и принялся подрезать края ямы.

Стайкин скрылся в лесу.

— Странное дело, — сказал Севастьянов в задумчивости. — Как только мы вышли из боев и нас перестали убивать, все потеряли покой.

— А это война такая, — ответил Шестаков. — Беспокойная война. От нее только мертвые освобождаются. А живым от нее никуда не деться.

На опушке леса часто застрочил автомат. Прокатился далекий взрыв. Шестаков поднял голову, прислушался.

— Эх, не знал я, где топор лежит. Сейчас бы на кухне рыбу чистил. — Шестаков покачал головой и принялся выбрасывать землю.

Из леса вышли три человека. Впереди шел невысокий толстый сержант с двумя вещевыми мешками на плечах. За ним шагали налегке два офицера. Они подошли ближе, толстяк свернул с дороги. Войновский и Комягин остановились на обочине, с любопытством разглядывая солдат.

Васьков подошел к яме, вытер ладонью вспотевшее лицо.

— Здорово, земляк, — сказал он.

— У меня таких земляков, как ты, — сто восемьдесят миллионов, — ответил Шестаков.

— Что за порядки у вас в батальоне? — строго сказал Васьков. — Один по лесу шатается, галок стреляет, этот в яме сидит. Где штаб батальона?

Шестаков ничего не ответил и бросил землю под ноги Васькова. Тот с руганью отскочил от ямы. Севастьянов обошел вокруг ямы и стал объяснять писарю, где стоит изба, в которой находится штаб. Войновский и Комягин подошли к яме и заглянули в нее.

— Для чего окоп копаешь, солдат? — спросил Комягин.

— Это не окоп, товарищ лейтенант. А я не солдат.

— Что же это? — спросил Комягин.

— Кто же вы? — спросил Войновский.

— Ефрейтор я, товарищ лейтенант. Ефрейтор по фамилии Шестаков. Призывник пятнадцатого года. Под Перемышлем тогда стояли.

— А это что же? — снова спросил Комягин.

— Как что, товарищ лейтенант? В обороне что всего нужнее? Нужник. Вот мы и строим нужник для солдат и офицеров. По боевому приказу старшины.

Войновский пожал плечами и ничего не ответил. Комягин нахмурил брови и посмотрел на Васькова.

— Ну и порядки у вас в батальоне, — строго сказал Васьков.

Юрий Войновский проснулся оттого, что его дергали за ногу. Он открыл глаза и увидел пожилого ефрейтора с рыжими, выгоревшими усами.

— Товарищ лейтенант, — тихо говорил тот, — которые будут ваши сапоги?

— Зачем вам сапоги?

— Как зачем? — удивился Шестаков. — Чистить.

— Кто вы такой? — Войновский не узнавал Шестакова.

— Я денщик ваш, товарищ лейтенант. Ефрейтор Шестаков я. Вчера дорогу вам показывал. — Шестаков покосился в угол, где спал Комягин.

Юрий все еще ничего не понимал.

— Меня старшина послал. Старшина Кашаров. Я теперь денщик ваш буду, ординарец то есть. Я еще в первую мировую денщиком служил, мы тогда под Перемышлем стояли. Работа привычная. Которые будут ваши сапоги?

Юрий сел на лавку и все вспомнил: он приехал на фронт и получил назначение...

— Вот мои сапоги, — сказал он. — Только, пожалуйста, поскорее. Наверное, уже поздно.

— Слушаюсь. — Шестаков взял сапоги, на цыпочках вышел из избы.

На улице послышалась громкая, протяжная команда:

— Рота-а, выходи строиться!

Потом еще:

— Рота-а, в шеренгу по два, становись! — Голос то затихал и раскатывался, то переливался и гремел — то протяжно и напевно, то отрывисто и резко. В нем были ласка и повеление.

Войновский прильнул к окну. Невысокий щеголеватый старшина стоял в красивой, спокойной позе перед строем, а голос его растекался по улице:

— Р-р-рота-а, р-р-рнясь!

И сразу резко и коротко, как удар хлыста:

— Ста-вьть!

И снова:

— Р-р-р-няйсь!

— Ну и голос. — Комягин поднялся с лавки и посмотрел в окно.

— Где Грязнов? — пел старшина. — Немедленно в строй. На поверку не выходят только мертвые.

За строем, неловко размахивая руками, торопливо пробежал высокий солдат. Он стал на свое место, и старшина снова запел «равняйсь» и «отставить».

Под окнами, держа в руке сапоги, прошел Шестаков. Он остановился позади строя и стал делать знаки старшине. Кашаров заметил Шестакова и крикнул:

— Стайкин, проведи построение.

Борис Комягин отодвинулся от окна. Шаги старшины послышались на крыльце. Комягин быстро лег на лавку, натянул на себя шинель и закрыл глаза. Войновский удивленно глядел на Комягина.

Старшина вошел в избу и с порога перешел на строевой шаг. Он шагал прямо на Войновского, а потом сделал шаг в сторону и одновременно вскинул руку к пилотке.

— Товарищ лейтенант, — говорил он, будто задыхаясь, — вторая рота занимает оборону на берегу Елань-озера. Рота готова к построению согласно приказу. Докладывает старшина Кашаров, — старшина опустил руку и фамильярно улыбнулся. — Рыбки свежей не желаете на завтрак?

— Свежей рыбки желаю, — весело ответил Войновский. — Только доложить вам придется лейтенанту Комягину. Он назначен на первый взвод и потому замещает командира роты. А я командир второго взвода Войновский.

— Очень приятно. — Старшина уже не улыбался, обошел вокруг стола и в нерешительности остановился перед Комягиным. Тот лежал на лавке и крепко спал. Войновский вошел в игру.

— Эй, Борис, подъем. Старшина с докладом прибыл.

Комягин с трудом продрал глаза и сел на лавку, кряхтя и потягиваясь. Старшина слово в слово повторил доклад, а под конец сказал про рыбу. Комягин соскочил с лавки, присел перед старшиной, вытянув вперед руки. Потом выпрямился, снова присел на носки, сводя и разводя руки и делая шумные вдохи и выдохи. Стоя смирно, старшина с почтением смотрел, как новый командир роты приседает и выпрямляется. Наконец Комягин кончил гимнастику, сел на лавку, принялся натягивать сапоги. Старшина, сделав большие глаза, уставился на сапоги.

— Что сегодня на завтрак в роте? — Комягин строго топнул каблуком по полу.

— Уха, товарищ лейтенант, — ответил Кашаров, не сводя глаз с сапог.

— То-то, — голос Комягина стал мягче. — А на будущее запомните, старшина: офицеры роты питаются из общего котла. И вообще — с сегодняшнего дня советую бросить все эти штучки.

— Какие штучки, товарищ лейтенант? — с удивлением спросил Кашаров.

— Повторяю: бросьте. И чтобы никакого ничего. Ясно?

— Есть никакого ничего. Ясно. Разрешите идти?

Старшина сделал четкий поворот и, печатая шаг, вышел из избы. Войновский не выдержал и прыснул в кулак. Комягин сидел на лавке и улыбался.

— Хороший старшина. Сразу видно, из кадровиков. И ордена есть.

— Уж больно ты строго с ним. Не переборщил?

Комягин встал и крикнул:

— Лейтенант Войновский, ко мне!

Юрий не тронулся с места.

— Лейтенант Войновский, принесите воды для умывания.

— Не остроумно, — обиделся Войновский. — Ты вообще острить не умеешь.

В сенях послышался сердитый голос. Войновский приложил палец к губам, на цыпочках прошел к двери. За дверью слышался грозный свистящий шепот:

— Я тебе чьи сапоги велел взять?

— Лейтенантовы.

— А ты чьи взял?

— Не тот разве? — испуганно спрашивал Шестаков.

— Ах ты, господи, ну что мне с тобой делать? — старшина вздохнул в безнадежном отчаянии.

Войновский сел на корточки, обнял себя руками и начал вздрагивать и трястись, задыхаясь от беззвучного смеха. Комягин смотрел на него и ничего не понимал.

— Юрка, а ты почему без сапог? — спросил Комягин. — Где твои сапоги?

ГЛАВА IV

Иногда ему казалось, что время застыло. Война отняла у него не только будущее, но и прошлое. На войне, полагал он, стоило жить лишь ради войны, а ее-то как раз и не было — одна вода, вода, вода... Он потерял счет дням и неделям и чувствовал, что ему становится все труднее держать себя в руках. Последние усилия Шмелева уходили на то, чтобы никто не заметил, как ему плохо.

Он оторвался от стереотрубы и увидел, что молодой лейтенант смотрит на него растерянно и с обидой.

«Ага, — заметил про себя Шмелев, — его уже проняло».

А вслух сказал:

— Учти, Войновский, раз мы пришли сюда, в такое распрекрасное место, нам придется идти дальше и брать все это. Поэтому — сиди. Восемь часов за трубой каждый день. Сиди так, чтобы я тебя ночью разбудил и ты мне назубок ответил, какая у него оборона. Что нового он настроил? Что готовит?

— И давно вы тут стоите, товарищ капитан? — спросил Войновский, и Шмелев уловил нотку сочувствия в его голосе.

«Видно, я стал совсем плох», — горько подумал он и сказал:

— Запомни, что я тебе сейчас скажу. Мне тоже не нравится здесь сидеть на этом распрекрасном берегу. И я не собираюсь здесь засиживаться. От нас самих зависит, как скоро мы пойдем туда. — Шмелев показал глазами в озеро, стараясь сделать это так, чтобы не видеть воды: он уже нагляделся на нее до тошноты.

— Понимаю, товарищ капитан, — сказал Войновский. Он был чертовски молодой, высокий, большеглазый, рвущийся в бой, перетянутый тугими ремнями. Час назад он заступил на первое боевое дежурство и еще ни разу, даже в трубу, не видел живого врага — вот какой молодой и зеленый он был. А потом он понюхает пороху и в одно мгновенье перестанет быть молодым.

— Теперь посмотри в трубу, — разрешил Шмелев.

Войновский прильнул к окулярам и тотчас вскрикнул. Шмелев улыбнулся про себя: все, кто впервые смотрели в трубу, вскрикивали от неожиданности.

Стереотруба с оптической насадкой давала двадцатикратное приближение, далекий вражеский берег становился неожиданно близким и казался оттого еще более враждебным. Чтобы точнее вести наблюдение, обе трубы на маяке были настроены синхронно.

Шмелев посмотрел в свою трубу и тоже присвистнул от удивления. По шоссе медленно ползли четыре самоходных орудия. В перекрестие окуляра сквозь толщу слегка вибрирующего воздуха были отчетливо видны длинные стволы пушек, черные кресты на бортах. Тупоносая легковая машина обогнала орудия. За ними тянулся конный обоз с высокими фурами. Весь вражеский берег был в движении.

Самоходные пушки прошли по-над берегом, скрылись в деревне. Войновский с удивлением смотрел на Шмелева.

— Вот видишь, — одобрил Шмелев. — Сразу обнаружил важное передвижение в стане противника. Теперь смотри и запоминай.

Юрий резко повернулся к стереотрубе, ремни на нем захрустели, и Джабаров, сидевший позади на ящике, поднял голову, чтобы посмотреть, что там хрустит.

— Видишь церковь? — говорил Шмелев, не отрываясь от окуляров. — Все отсчеты веди от церкви. Деревня называется Устриково. Церковь в ней — ориентир номер один.

— Понимаю, товарищ капитан.

— Левее ноль-десять. Немцы прокладывают оборону. Видишь?

— Ой, сколько их! — воскликнул Войновский. — Строем идут.

— Следует говорить — около полуроты.

Войновский поежился под взглядом Шмелева и снова принялся смотреть.

— А бурые полоски вдоль берега — что это?

— Окопы.

— Ой, сколько... — Войновский осекся и перевел дух. — Противник прокладывает на берегу двойную линию траншей.

— Правильно. Значит, в этом месте он и ждет нас. Эти окопы и придется нам брать.

— Почему же надо идти именно туда? Ведь если южнее взять — будет ближе.

— Южнее — болота. А через Устриково проходит дорога. Автострада. Чертовски важная. Помнишь, по карте показывал? На ней держится весь южный участок.

— Но как же мы попадем туда? — спросил Войновский; он уже освоился и начинал кое-что соображать.

— Как Днепр форсировали. Читал в газетах?

— Так то же Днепр, река, — сказал Войновский с тоской. Он рвался на фронт, мечтал о жарких сражениях, ночных вылазках, а вместо этого должен смотреть на врага в трубу за тридцать километров. Да и это ему разрешили лишь на третий день.

— Не зевай, Войновский, доложи, что видишь. — Шмелев понимал, что в таких случаях лучше всего просто не давать опомниться, чтобы не было времени подумать, в какой тяжелый переплет ты попал.

— Из Устрикова вышел катер противника, — доложил Войновский. — Движется на северо-запад, в немецкий тыл.

— Точно, — одобрил Шмелев. — А на катере, наверное, солдаты сидят, покуривают. Целую роту, наверное, можно на такой катер посадить. Соображаешь?

— Соображаю, товарищ капитан.

«Куда тебе, — невесело подумал Шмелев. — Я и сам не знаю, что можно сделать, раз мы попали в такой переплет. У нас не то что катера, лодки захудалой нет. Видно, пока стоит вода, нам отсюда не выбраться». Он поймал себя на том, что думает о будущем, и усмехнулся.

— Джабаров, запиши в журнал насчет самоходок и катера, — сказал Шмелев и посмотрел вниз, вдоль берега.

Маяк Железный находился на юго-восточном берегу Елань-озера, там, где в озеро впадала Словать-река. У подножья маяка стоял длинный бревенчатый сарай, в котором размещался узел связи и жили солдаты. Напротив, в пятистенной рубленой избе жили офицеры. Вдоль сарая протянулась коновязь с кормушками, с другой стороны дымилась походная кухня.

В основание маяка был уложен массивный бетонный куб. Из куба вырастали четыре параллельных балки, соединенные перекладинами. С внешней стороны балок шла крутая лестница, на ней были устроены две площадки. Наверху находилась широкая круглая площадка, крытая железным грибом и огороженная дощатыми стенками.

Маяк был автоматический. Приспособление с часовым механизмом каждые тридцать секунд открывало сильную ацетиленовую горелку. Вспыхивал белый проблесковый огонь, и свет его был виден ночью за сорок километров.

Маяк не работал третий год. Он был потушен в первые месяцы войны, когда немцы подошли к Елань-озеру. Маяк стал наблюдательным пунктом, и Сергей Шмелев часто думал о том, что на войне даже неодушевленные предметы могут превращаться в свою противоположность.

Прямая телефонная связь соединяла маяк со штабом бригады, а из штаба бригады шла в штаб армии — с маяка можно было заметить любое важное передвижение войск противника и за пять минут доложить о них хоть в Ставку. Впрочем, до сих пор сведения не шли дальше армии: настолько будничными и неинтересными были они.

— Вижу лодку на Словати, — доложил Джабаров. — Разведчики едут.

Шмелев оставил стереотрубу и перешел на другую сторону площадки. Лодка плыла по Словати, и в ней сидели шесть человек.

— Наблюдай, Войновский, и не думай о всякой ерунде. — Шмелев кивнул Джабарову, поднял крышку и первым полез в люк.

...Они сошлись на переправе. Шмелев спрыгнул с лошади, а лодка мягко и неслышно врезалась в камыши. Стройный, с осиной талией капитан ловко, по-кошачьи прыгнул на берег и, почти не касаясь земли, пошел к Шмелеву. Пятеро остались в лодке. Все они были в брезентовых маскировочных халатах. Только капитан был в шинели с полевыми погонами. На корме сидел сержант с испуганным лицом, на коленях у сержанта стоял ящик с голубями.

Капитан в шинели подошел ближе. Шмелев приложил руку к фуражке и сказал:

— Капитан Шмелев.

— Чагода́, — ответил капитан и принялся быстро, неслышно ходить вокруг Шмелева и дерзко разглядывать его. — Так это ты и есть? Да?

— Да, это я, — ответил Шмелев.

— А это твой ординарец? — спросил Чагода и посмотрел на Джабарова, который стоял у лошадей.

— Совершенно верно, это мой ординарец.

— Татарин?

— Так точно, татарин, — ответил Джабаров.

— Как фамилия?

— Джабаров.

— Признавайся, Джабар, хочешь ко мне в разведку? Есть вакансия...

— Не могу знать, — ответил Джабаров и посмотрел на Шмелева.

— Не выйдет, — сказал Шмелев.

— Так, так. — Чагода все ходил вокруг да около и хитро улыбался. — Так ты и есть Шмелев? Сергей Шмелев? И ты меня не узнаешь?

— Чагода, Чагода... — Шмелев поднял голову и посмотрел на небо. — Ах, Чагода... Нет, не помню.

— А майора Казанина помнишь?

— Казанина? Майора? Нет, никогда не знал.

— Брось прикидываться. Мы же с тобой в штрафбате служили. Помнишь Фанерный завод?

— Ах, Фанерный?.. Ни разу не был. И в штрафном не служил.

— Боишься признаться? Дело прошлое. Я тебя хорошо запомнил. Помнишь, как он нас по стойке смирно держал? Крепкий был мужик, сила.

— Чего привязался? Говорят тебе, не служил.

— Выходит — это не ты? — разочарованно спросил Чагода.

— Выходит — не я...

— Ладно, еще послужишь, — Чагода подошел к Шмелеву и сильно хлопнул его по плечу. Рука у него была тяжелая.

Шмелев засмеялся и тоже хлопнул Чагоду:

— Если с тобой — согласен.

— Ладно. Тогда на лодке тебя прокачу. Поехали на маяк.

— Просматривается с того берега. Сейчас выходить опасно.

— Опасно? — Чагода схватился за живот и раскатисто захохотал. — Ох, уморил. До немца тридцать километров, а он опасно... До передовой триста метров, а до немца тридцать километров — вот потеха.

С мрачным видом Шмелев слушал издевательства Чагоды: к этому он тоже привык с тех пор, как попал сюда. Чагода перестал смеяться.

— Слушай, капитан, ты всегда такой сердитый?

— Какой есть, — ответил Шмелев.

— А ухой моих орлов угостишь?

— Уха будет, — Шмелев улыбнулся.

— Куц, — крикнул Чагода, — оставь в лодке человека. Остальные — к маяку.

— Есть, — ответил Саша Куц, и разведчики в лодке зашевелились, поднимая мешки и автоматы.

Шмелев и Чагода пошли к маяку. Джабаров пропустил их и повел лошадей следом.

— Хороший парень, — сказал Чагода, оглядываясь на Джабарова. — Отдай. Ты ведь в первом же бою его угробишь. А у меня в штабе он целей будет. Отдай мне.

— Никогда!

— Ладно: уговорил. Если бы не ты, взял бы его к себе. А у тебя не возьму.

— Хочешь подъедем? — спросил Шмелев, добрея.

— Люблю по земле ходить. — Чагода снова оглянулся и посмотрел на лошадей. — Хороший у тебя вороной. Всем вороным вороной.

— Нравится? Бери. И сена дам.

— Богато живешь. Князь удельный.

— Что ж еще на этом проклятом берегу делать? Косим сено, лошадей холим, рыбу ловим, наградные листы друг на друга пишем.

— Молодец. А еще что?

— Жалеешь? — Шмелев усмехнулся.

— Послушай, капитан. Ты вспоминай. Что было в мирной жизни, то и вспоминай. Помогает.

— Не могу. Забыл.

— А ты попробуй. Раз в такое место попал, придется попробовать.

— Отвяжись.

— А я гражданку всегда вспоминаю. Эх, красиво жили...

— Отвяжись, тебе говорят, — Шмелев посмотрел назад, на дорогу, где шли разведчики. — Куда они пойдут?

— Туда, на шоссе. Чуть поближе Устрикова.

— Там есть один скрытый подступ. Поднимемся на маяк. Я тебе покажу.

Лодка уходила в сумерках. Волны мерно выбрасывались на берег и несильно качали лодку. Куц стоял на корме. В руках у него ракетница. Двое — на веслах. Сержант с испуганным лицом сидел на носу, держа в руках ящик с голубями. Даже в быстро густеющих сумерках было видно его испуганное лицо, однако казалось, никто не замечал этого.

— Морозов, — крикнул Чагода, — ты чего ящик в руках держишь? Поставь его, поставь, не бойся.

Сержант послушно поставил ящик под банку, и лицо у него стало совсем испуганным.

— Смотри, Сашка! — кричал Войновский Куцу. — Не пей сырой воды. Кутай шею шарфом, а то простудишься!

— Передавай привет папе и маме, — ответил Куц. — И еще Комягину.

— Эх, жаль, Борька не пришел.

— Не беда, утром увидимся. Встречайте нас утром. — Куц хотел толкнуть лодку от берега.

— Стой! — крикнул Чагода. — Плюнь через левое плечо.

— Зачем, товарищ капитан?

— Лейтенант Куц, отставить разговоры. Приказываю плюнуть через левое плечо.

Куц пожал плечами и плюнул в озеро.

— Я тебе дам — встречайте. Только вернись у меня. Сразу получишь пять суток. — Чагода подошел к самой воде и резко толкнул лодку ногой.

Лодка закачалась на волнах, потом гребцы развернули ее носом вперед, и она пошла, плавно поднимая и опуская корму. Куц обернулся и помахал ракетницей.

— Если что, топите лодку на день в камышах, — крикнул Чагода. Куц часто закивал головой.

Лодка быстро удалилась. Сначала не стало видно весел, потом головы разведчиков и лодка слились в одно серое пятно, потом серое пятно слилось с темной водой и стало постепенно растворяться в ней.

— Теперь ты видишь, — сказал Шмелев, обращаясь к Войновскому и продолжая разговор, начатый утром, — как можно попасть на тот берег?

— Да, — приглушенно ответил Войновский. Он стоял, подавшись вперед, и смотрел в озеро — глаза его стали еще больше.

Шмелев отвернулся, будто заглянул по ошибке в чужую дверь. Провожать всегда тяжелее, чем уходить, но всегда кто-то уходит, а кто-то остается. Есть только те, кто уходят первыми, — последних нет. Мелькнул последний вагон, тускло засветились открывшиеся рельсы, и красный огонь вспыхнул на стрелке. Ненадолго. Придет другой состав, светофор выпустит зеленый луч — и все начнется сначала. Последних нет. Ведь и для тех, кто остается на берегу, уготована та же дорога.

— Да, невеселое у тебя место. — Чагода хлопнул Шмелева по плечу. — О чем задумался? Пойдем рыбу есть.

На берегу выставили специальный пост, чтобы встретить разведчиков, но лодка не пришла ни на третий, ни на пятый день. Даже голуби не вернулись.

ГЛАВА V

Общее построение было назначено на час дня.

Небо до горизонта было обложено низкими, тяжелыми тучами, шел дождь, мелкий и частый, как тонкая проволока.

Батальон стоял в каре. Все солдаты чисто выбриты, подшили свежие подворотнички к гимнастеркам, начистили оружие, сапоги и теперь стояли под дождем, ожидая полковника. Шинели сделались черными на плечах и спинах, солдаты стояли, переминаясь с ноги на ногу, пытаясь согреться или переменить положение, чтобы облегчить промокшее место.

— Прекратить шевеление. — Войновский строго посмотрел вдоль строя. — Команды «вольно» не было.

Строй на минуту застыл, а затем снова пришел в незаметное движение. Дождь однообразно шелестел по траве, по солдатским спинам.

Шинель Войновского стала тяжелой, капли сочились по пилотке, попадали за воротник, просачивались под гимнастерку.

Комягин прохаживался перед строем роты и всем своим видом изображал, что никакого дождя и в помине нет, а шинель у него черная до самых лопаток и сапоги в жирных пятнах глины.

Четвертая сторона каре открыта; там проходила дорога, ведущая от леса к деревне. Солдаты часто смотрели на дорогу, но на ней ничего не было видно. За дорогой, прямо у околицы, стоял невысокий сарай — внеочередной наряд Шестакова. Время от времени одинокие фигурки выбегали из строя, скрывались в сарайчике, а потом бежали обратно.

В центре каре установлен длинный, дощатый стол, и дождь назойливо стучал по доскам. Вокруг стола толпились офицеры.

Стоя в строю, Шестаков говорил соседу:

— Мокрый дождь. Мужику рожь, а солдату — вошь.

— Ничего, просохнем. В атаку-то не погонят.

В ноги Шестакова ткнулось что-то мягкое, теплое. На мокрой земле, положив морду на сапог, сидела собака. Шестаков хотел было нагнуться, но пес вскочил, выбежал перед строем, прыгая и лая. Солдаты стояли в строю и, казалось, не замечали собаку. От группы в центре каре отделился Джабаров.

— Командир второй роты, к командиру батальона! — крикнул он, не добежав до Комягина, и Комягин побежал за Джабаровым, разбрызгивая воду сапогами. Было видно, как Комягин вытянулся перед Шмелевым, а потом отдал честь и побежал обратно. Добежал до Войновского, что-то сказал ему.

Войновский быстро зашагал вдоль шеренги, смотря на солдат. Увидев Шестакова, остановился.

— Шестаков, уберите собаку.

— Какую собаку? — удивился Шестаков. — Она же не моя собака, заблудшая. У нее свой хозяин есть.

— Ах, какой вы непонятливый. Приказ командира батальона — убрать! Ясно?

— Значит, можно? — Шестаков обрадованно вышел из строя, присел перед собакой на корточки. — Иди, песик, иди, приказ на тебя вышел. — Собака доверчиво пошла на руки. Шестаков спрятал ее под шинель, деловито зашагал через поле к избам.

Из деревни выбежал связной, и все поняли, что это означает; командиры взводов, не дожидаясь приказания, стали выравнивать ряды, и солдаты сами подтянулись, поправляя шинели, ремни, автоматы.

Шмелев подошел к столу, приподнял его за узкий край. Широкие ручьи пролились со стола на землю.

Разбрызгивая грязь и воду, зеленая машина катилась по дороге к открытой стороне каре. Шмелев во весь голос скомандовал: «Батальон, смирно!» — и побежал к дороге.

Полковник Рясной ступил из машины прямо в лужу и принял рапорт. Он стоял в густой жиже, приложив руку к фуражке, строго смотрел на Шмелева. Потом они пошли в каре — впереди Рясной, за ним Шмелев. Последним шагал адъютант с картонными коробочками.

Полковник остановился у стола, поздоровался. Батальон ответил на все поле.

Заместитель командира батальона по политической части капитан Рязанцев сказал речь о долге и патриотизме, и полковник стал раздавать награды. Солдаты один за другим подходили к столу, полковник пожимал им руки и отдавал коробки. Солдаты отвечали и шли обратно в строй, зажав коробку в кулаке, чтобы она не промокла.

Справа и слева от Войновского солдаты выходили из строя и возвращались. Стайкин ушел и вернулся с коробкой в руках, на ходу подмигнув Войновскому. Шестаков отнес собаку и встал в строй, и его тоже вызвали к столу.

Награждение закончилось. Офицеры у стола стояли и разговаривали, потом начальник штаба старший лейтенант Плотников побежал ко второй роте и крикнул:

— Командир второго взвода, лейтенант Войновский, — к командиру бригады!

Полковник Рясной стоял прямо, словно в нем была палка. Капли дождя стекали с козырька фуражки. Рясной посмотрел на Войновского, не узнал его и сказал:

— Слушайте, лейтенант, боевой приказ. Десять минут назад противник силой до двух рот высадил десант на восточном берегу Елань-озера, имея целью атаковать Раменки и захватить штаб батальона. Приказываю вам контратаковать врага и сбросить его в озеро. Полоса атаки... Соседи: справа...

Войновский слушал, стараясь не пропустить ни слова и дрожа от возбуждения и холода. Он никак не мог понять, правду ли говорит полковник, и ему хотелось, чтобы это было правдой и чтобы бой был настоящим.

— Атака производится углом вперед, — говорил полковник. — Ваш взвод должен сблизиться с противником и подняться в штыковую атаку. За вами вторым эшелоном пойдут другие. Ни в коем случае не допустите, чтобы противник погрузился на катера — уничтожьте его на берегу. Начало атаки... — Рясной посмотрел на часы и подумал немного. — Начало через пятнадцать минут — пожалуй, хватит. Сигнал атаки — красная ракета. — Полковник поднял руки и снова посмотрел на часы. Крупная капля упала с фуражки на циферблат, и полковник сердито встряхнул рукой. — Проверьте ваши часы по моим. Сейчас... Что же вы медлите?

— Виноват, товарищ полковник. У меня нет часов, товарищ полковник. — Войновский стоял красный как рак и сгорал от стыда.

— Так дайте же ему часы, — нетерпеливо сказал полковник. — Противник не ждет.

Плотников сорвал с руки часы и протянул их Войновскому. Тот зажал часы в кулаке и побежал.

Это было образцовое наступление, проведенное по всем правилам военного устава. Солдаты рассыпались в цепь и устремились к лесу, делая короткие быстрые перебежки, ложились в грязь, снова бежали. Войновский командовал звонким счастливым голосом, тоже падал с разбегу на грязную землю, вскакивал и бежал. Он был счастлив, что солдаты так легко и весело слушаются его, быстро исполняют команды — и голос его разносился над полем.

Перед лесом была неширокая болотистая лощина, которую можно было обойти, но Войновский скомандовал прямо, и солдаты побежали по лощине, проваливаясь в болото, а потом выбрались на сухое, и фигуры их замелькали среди сосен.

Офицеры шли по дороге и смотрели, как проходит атака.

Сергей Шмелев шагал за цепью, глядя под ноги. Он не хотел видеть шумливых сосен, тягучей серой воды, унылого берега, к которому они будто примерзли. Они пришли сюда и застряли тут — проклятое место, забытое не только богом, но и Верховной ставкой. Если бы не ежедневное довольствие, можно было бы подумать, что их забыли все и вся, но интенданты все-таки помнили о них, упрямо снабжали крупой, махоркой, американскими консервами и даже снарядами, которые до сих пор никому не были нужны и лежали штабелями на батареях.

Почему мы торчим здесь, на этом распроклятом берегу? Война третий год, а мы все еще торчим в глубине России. Неужто немцы так сильны, что мы вынуждены торчать тут? Или есть другие причины...

— Пора, капитан, — окликнул его полковник Рясной, но Шмелев, казалось, не слышал и продолжал шагать по лужам. — Капитан, время! — повторил полковник громче.

Шмелев раскрыл планшет с картой. Он снова очутился в лесу. Сосны шумели над головой, солдаты старательно делали перебежки, полковник Рясной шагал рядом, наблюдая за цепью, — все было по-прежнему, и атака шла полным ходом. Шмелев посмотрел сбоку на Рясного. Чуть сгорбившись, заложив руки за спину, тот осторожно переставлял ноги, стараясь выбрать место посуше. Замполит Рязанцев и старший адъютант батальона Плотников шли несколько позади в окружении связных. В лесу то и дело попадались заболоченные низины, и тогда под ногами смачно чавкало.

Шмелев посмотрел на часы и сказал негромко:

— К чему все это? — Он шагал напрямик и мечтал как можно скорее выбраться отсюда.

Рясной усмехнулся:

— А я вот к тебе ехал, местечко обнаружил замечательное. Перед Раменками поле с ботвой помнишь? А за ним уступчик — ну, точная копия того берега. Против Устрикова такой же уступчик. Так что не горюй, Сергей Андреевич, в следующий раз там повторим.

— Вы думаете, мы все-таки пойдем туда? — спросил Шмелев, и на лице его появился некоторый интерес к происходящему.

— Больше нам идти некуда. Обещаю, что пошлю тебя первым. Эх, черт! — Рясной схватился за поясницу.

— Себя бы пожалели, коли нас не жалко, — сказал Шмелев с упреком.

— Следи за часами. Следи, не отвлекайся.

— Еще три минуты, — заметил Шмелев и прибавил шагу.

Три минуты — совсем не мало. Можно успеть побывать во многих местах. Надо только точно рассчитать, чтобы хватило ровно на три минуты, не заходить слишком далеко и не вспоминать Наташу, потому что для нее никогда не хватало времени, — хотя ведь никогда нельзя знать заранее, куда кривая вывезет.

На улице было много ребят, и после школы все бежали к пруду, где шла игра в «красных» и «белых». Беляки ловили Чапаева. Ребят было много, а Чапаев один, но все-таки каждый из нас хотя бы раз побывал Чапаевым, а я даже дважды, и оба раза меня ловили, потому что я не умел нырять и тут же хлебал воду, а беляки кричали: «Тони, тони!» Тогда я пустился на хитрость и нырнул под мостки — только меня и видели! Ребята перетрусили и побежали за взрослыми. Я совсем закоченел, пока они шарили по пруду баграми. Потом мне надоело, я выскочил на берег, а они за мной с палками: «Сейчас дадим тебе Чапаева!..» Я бежал и быстро согрелся, мне опять стало весело, но после мы уже не играли в эту игру. А у девчонок были свои игры: куклы или классы, или как у той маленькой Кати, которую я так и не видел ни живой, ни мертвой, хотя она жила неподалеку от заставы — за одним лесом и за одной рекой. Мы держались на заставе два дня, пока не поняли, что пора выбираться из окружения. Катя тоже любила играть и в то лето собирала бабочек, накалывала их на тонкие иголки и втыкала в большую коробку со стеклянной крышкой. Коробка с бабочками осталась нетронутой. А вся изба разворочена — сквозь огромную дыру видно, как бомба прошла через крышу, вошла в печь и разнесла на куски весь дом, только бабочки целы. Просто чудо, что они уцелели. И рядом лежал раскрытый дневник: «22 июня. Сегодня неудачный день. Бабочек нет. По радио сказали, что началась война. Мама плачет. Еле ее успокоила». Пол, стены, стол — все залито кровью, и на бабочках тоже кровавые пятна. Я стоял, будто истукан, и не мог сообразить, какое сегодня число, потому что прошло сто лет с той минуты, когда началось все это, — и совсем не так, как нам говорили. Кто же нам говорил, что так будет с Катей? Я выскочил из избы и пошел напрямик через поле. Немец заметил меня, стал кружиться и бить из пулемета. Я выпустил в него всю обойму, а он все кружился: хотел, чтобы я упал или хотя бы лег. А я его не боялся. Я шел и ругался на чем свет стоит — и кулак ему показал. Кто же нам говорил, что они будут так кружиться над нами? Он расстрелял все ленты и улетел. И тогда я лег на землю и заплакал от злости и еще оттого, что все начинается с игры, а кончается окровавленными бабочками.

Шмелев посмотрел на часы и поднял ракетницу.

— Действуй, — сказал Рясной.

Красный след поднялся над соснами, бледно прочертил облака. Лес огласился криками «ура», треском автоматов. Солдаты вскочили и побежали в атаку. Всюду среди сосен мелькали серые фигуры.

Деревья расступились, и за ними открылась безбрежная водная гладь. Полковник Рясной остановился на опушке, наблюдая за тем, как бегут солдаты. Между берегом и лесом было неширокое чистое пространство. Но вот солдаты добежали до берега, прокалывая воображаемыми штыками воображаемые врагов. Скоро вся цепь вышла к берегу — дальше бежать было некуда.

Выбирая места посуше, солдаты ложились на траву, садились на камни, спускались и жадно припадали к воде. Дождь кончился. Солнце краем глянуло из-за туч, висевших над горизонтом, вода в озере сделалась темной, почти свинцовой. Стрельба прекратилась, и над берегом встала тишина.

— В центре хороший взвод, — сказал Рясной. — Кто командир?

— Лейтенант Войновский, — ответил Шмелев.

— Дельный офицер. Что он получил сегодня?

— Он из последнего пополнения. Еще не участвовал.

— А-а, — протянул Рясной. — Вспоминаю. Ты еще рыбу мне тогда за них прислал. Хорошие были судаки.

— Я людей на рыбу не меняю, товарищ полковник.

— Ладно, ладно. Объяви ему благодарность.

— Слушаюсь, — ответил Шмелев.

Вдоль берега были густо раскиданы валуны. Они вырастали прямо из земли, выставив покатые шершавые бока. Между двумя валунами был вырыт окоп полного профиля.

Войновский присел у валуна, очищая грязь, налипшую на сапоги. Он был возбужден и счастлив: взвод первым достиг берега, сбросил «врага» в озеро, и Войновский знал, что это очень важно.

— Сапоги-то слабоваты у вас, товарищ лейтенант. Тряпочку вот возьмите. — Перед Войновским с тряпкой в руке стоял Шестаков.

— Спасибо, Шестаков. — Войновский виновато улыбнулся. — Перед отъездом из училища не успели новые получить. Все выдали, ремни вот... а сапоги не успели.

— На войну спешили. Не куда-нибудь.

По ту сторону окопа неярко задымил костер, и солдаты со всех сторон тянулись на огонек. Шестаков прыгнул через окоп, присел у огня, доставая из-за пазухи сухие щепки.

— Дрова на кухне колол? — спросил Маслюк, высокий плечистый сержант со следами оспы на лице.

— Привет от старшины Кашарова, — сказал Стайкин. Солдаты засмеялись. Войновский не понял, почему они смеются, однако засмеялся вместе со всеми.

— Лейтенанта пустите, люди, — сказал Шестаков, двигаясь и давая место Войновскому.

Войновский прыгнул через окоп и сел ногами к огню.

— Вот скажите, товарищ лейтенант, — обратился пожилой солдат с длинным худым лицом, — зачем мы окопы тут копаем? Для какой необходимости?

— Как вам сказать? — Войновский замялся, видя, что солдаты замолчали и смотрят на него. — По-моему, это ясно. Немцы копают окопы на том берегу — в стереотрубу хорошо видно. Мы строим свою оборону на этом берегу.

— Для симметрии. Понял? — Стайкин сделал выразительный жест руками.

Солдаты вяло засмеялись.

Маслюк протиснулся вперед и встал у валуна, протянув к огню руки.

— Я вот знать хочу, товарищ лейтенант, как мы до тех окопов добираться будем? Сейчас-то вот спихнули их в озеро. А как до них живых добраться?

Войновский посмотрел на озеро. Солнце прошло сквозь тучу, багровый диск тускло задымился в плотном мареве низко над водой. Широкая багряная полоса растянулась по небу, кроваво опрокинулась в озеро. Далекого чужого берега не было видно — озеро преграждало путь. И оно же указывало дорогу.

— Как пойдем? — выскочил Стайкин. — А как Христос по морю, яко посуху, пройдем. Шестаков впереди, остальные за ним.

— Ты не балагурь, — сказал Шестаков. — Это дело серьезное. Надо берегом идти. Ведь озеро — оно круглое и со всех сторон берега имеет. Вот и надо берегом пройти. Справа или слева. Правильно я говорю, товарищ лейтенант?

— Возможно, — неуверенно сказал Войновский. — Такой вопрос должен решаться командиром бригады.

— Это верно, — сказал Шестаков. — Как прикажут, так и пойдем. Лодка-то пошла туда — и нету ее. Так и мы...

Из леса выехала зеленая пятнистая машина. От группы офицеров, сгрудившихся на опушке, отделилась высокая тощая фигура и зашагала на длинных ногах к машине. Офицеры взяли под козырек и стояли, не двигаясь, пока полковник садился в кабину и машина разворачивалась и выходила на дорогу. Машина скрылась в лесу, и офицеры опустили руки.

— Скоро и мы до дому двинемся, — сказал Маслюк.

— Только дом не тот.

— Нет хуже — в обороне стоять, — заметил пожилой солдат с длинным лицом. Войновский не помнил его фамилии.

— В бою тебе хорошо.

— В бою лучше: думать некогда. А в обороне мысли всякие лезут.

— Эпоха, — сказал Шестаков, вороша сучья в костре.

— Ты тоже недоволен? — спросил Стайкин.

— Вот я и говорю, — невозмутимо начал Шестаков. — Подвела меня эпоха. В первую войну, думаю, не дорос. Нет, забрили в пятнадцатом. Во вторую, думаю, слава богу, перерос. И опять не угадал, опять взяли. Эпоха такая, к нормальной жизни не приспособленная.

— Нет, вы послушайте, уважаемые зрители! — вскричал Стайкин, выворачивая губы. — Генерал-ефрейтор недоволен и жалуется на эпоху. Чем ты недоволен, кавалер?

Солдаты настороженно затихли, ожидая очередного представления, на которые Стайкин был мастак.

— Я всем доволен, — сказал Шестаков, расстегивая шинель и запуская руку в карман. — Время вот только жалко. Много времени потерял. Почитай десять годов потерял на войне. Сначала за царя воевал три года, потом еще три — за Советскую власть сражался. Теперь, значит, тоже третий год пошел, сколько еще будет — ясности нет.

— Черная неблагодарность! — вскричал Стайкин. — Война его человеком сделала. Был бы мужиком, и никто о нем не знал, если бы не война. А теперь человек. Кавалер.

— Я не человек, я — солдат, — спокойно ответил Шестаков. — Был я человек крестьянского класса. На гражданке мастером был, избы ставил, печи клал. На обе руки мог работать. Меня за двести километров просить приходили.

— Сортиры он ставил, вот что он делал. А война его подняла. Полковник ему ручку жмет, в газетах про него пишут. Поят, кормят, одевают да еще в газетах пишут.

— Это ты верно говоришь, — Шестаков вытащил из кармана старый засаленный узелок и показал его Стайкину. — И народы разные повидал на войне, и поездил по белу свету — в Галиции был, в Пруссии. Колчака до самого Байкала гнали, с япошками там встречался, интересный народ. Потом на Амур поехали. Русский солдат, куда ни пришел, все дома. За казенный счет передвигался. И хлеба солдатского съел немало. И кормили, и серебром награждали. А время все равно жалко. У солдата ведь время пустое. — Шестаков развязал узелок и вытащил вороненый серебряный крест, подвешенный на красной колодке.

— Смотри-ка, ребята, никак, царский крест?

— Ай да старик. Лихо.

— Когда отхватил?

— В шестнадцатом. С Брусиловым тогда наступали. Я немца на штык взял.

— Какой у вас «Георгий»? — спросил Севастьянов.

— Тоже третий. — Шестаков потрогал рукой орден Славы на гимнастерке. — Не знаю, как расположить. Который главней? — Шестаков привинтил крест правее ордена Славы.

— Наш главней, конечно.

— Георгиевский крест носили на правой стороне, — сказал Севастьянов. — А золотой офицерский «Георгий» был главным военным орденом.

— А разрешат его носить?

— Почему же? Он его за кровь получил.

— Вот у нас, братцы, прошлым летом случай был, — сказал пожилой солдат с длинным лицом. — Под Порусью наступали. Там высота была смертная, два года бились за нее. Народу полегло — страсть. Тогда генерал берет свою папаху — а в папахе полно орденов — и посылает своего адъютанта, молоденький такой лейтенантик. Взял тот папаху с орденами, пополз вперед и давай ордена бросать на высоту, прямо в окопы к немцам. Собирай, ребята. Ну, конечно, все побежали, а потом в штыки — заняли высоту. И орденов набрали.

— Ты тоже набрал?

— Что мне — жить надоело? Я в ямке лежал. А которые, говорят, по три штуки подобрали...

Кто-то скомандовал «смирно». Все вскочили.

К берегу подходили офицеры. Впереди шагал капитан Шмелев, за ним — Рязанцев, Плотников.

Войновский выступил вперед и отдал рапорт.

Сергей Шмелев оглядел солдат, остановил взгляд на Шестакове. Тот поспешно застегнул шинель, поправил ремень.

— От имени командира бригады, — говорил Шмелев, — объявляю личному составу взвода благодарность за умелую контратаку и уничтожение вражеского десанта.

— Служим Советскому Союзу, — громко сказал Войновский, солдаты хором повторили.

— Сегодня вечером в штабе будет кинокартина, — сказал Рязанцев. — Ваш взвод приглашается на первый сеанс.

— Хорошо бы про войну, — мечтательно проговорил Стайкин. Солдаты заулыбались.

— Не горюй, Стайкин, — сказал Шмелев. — Долго здесь не задержимся.

— А мы не горюем, товарищ капитан, — сказал Шестаков. — Это такая война, что ее на всех хватит.

— Хорошо поползали, товарищи, — сказал Рязанцев. — Спасибо вам.

— Такие атаки, товарищ капитан, солдату только в сладком сне снятся, — сказал Стайкин. — Противника нет, никто в тебя не стреляет. Атакуешь, как на танцверанде. С музыкой.

— А в бою как? — спросил Рязанцев, оглядывая солдат. — Так же хорошо будем ползать?

— В бою будем еще лучше, — ответил за всех Шестаков.

— А почему?

— Тут мы для начальства старались, товарищ капитан. А в бою для себя будем стараться.

Солдаты засмеялись.

Сергей Шмелев объявил конец привала. Джабаров подал лошадей. Офицеры уехали. Солдаты строились в колонны и шагали к лесу.

Солнце опустилось ниже, лизнуло краем озеро. Тяжелая свинцовая вода окрасилась в багровый цвет, кровавая полоса стала шире и пробежала по всему озеру, от солнца к берегу. Одинокая чайка металась над водой — грудь и крылья ее тоже были кровавыми в лучах солнца. Вдалеке играла рыба, кровавые круги широко расходились по воде — казалось, с той стороны льется в озеро живая горячая кровь.

ГЛАВА VI

Превратностью военной судьбы глухой и малонаселенный район Елань-озера оказался важным стратегическим районом, за который в течение трех лет боролись обе воюющие стороны. На северной и южной оконечностях Елань-озера находились два крупных узла — Старгород и Большая Русса, которые прикрывали фланговые подступы к Ленинграду и Москве. Противник рассчитывал обойти озеро с севера, чтобы окружить вторым внешним кольцом Ленинград. Обход же Елань-озера с юга давал немцам возможность нанести фланговый удар по советским войскам, прикрывающим правое крыло московского направления. В первые же месяцы войны вражеские армии дошли до Елань-озера, овладели Старгородом и Большой Руссой, проникли далеко на северо-восток и юго-восток, добрались до Тихвина и верховьев Волги. Однако в первую же зимнюю кампанию противник был остановлен и отброшен назад, потому что восточный берег озера все время оставался в руках советских войск. Немецко-фашистское командование пренебрегло этой малонаселенной, лишенной дорог болотистой местностью, но именно здесь, в лесах Северо-Запада, накапливались свежие силы советских войск, отсюда наносились мощные контрудары по флангам вражеских группировок.

В этих лесах, не затихая ни на минуту, долгие месяцы кипел кровавый котел Демянской битвы, шли большие и малые бои за плацдармы и переправы, за опорные узлы и населенные пункты, за безымянные рощи и высоты, и ни одной из сторон не удавалось добиться решающего стратегического успеха: полководцы оттачивали здесь свое мастерство, а солдаты учились умирать. Сражение как бы застыло в пространстве и совершалось в неширокой полосе на север и на юг от Елань-озера, и вся эта полоса была многократно разворочена, выжжена, разрушена многообразными орудиями войны. Война сводила здесь с лица земли деревни и леса, ровняла с землей высоты и холмы, и на каждом шагу тут были Долины смерти и Кровавые дороги, «Kreuzwald» и «Soldatengrabhöhe»[1] и прочие отметины на местах сражений, которых не бывает в официальных сводках и которые навечно останутся в памяти живых.

Совершающиеся здесь битвы, несмотря на свою неподвижность, оказали влияние на весь ход борьбы на северо-западном крыле советского фронта; немцы были вынуждены перебрасывать сюда резервы с тем, чтобы расходовать их в приеланьских лесах и болотах, а окружение 16-й немецкой армии под Демянском надолго смешало карты фашистского командования.

Но несмотря ни на что, немцы не хотели уходить отсюда. Передний край противника ощетинился лесными завалами, надолбами, долговременными огневыми точками, опутался рядами колючей проволоки, ежами; предполье было обильно усеяно минами и волчьими ямами, за первой линией обороны шла вторая линия, а за второй — третья.

К тому же естественные препятствия: многочисленные реки, медленно текущие по низкой и плоской приозерной равнине, непроходимые болота и трясины надежно прикрывали немецкие войска от фланговых ударов наших войск.

И, наконец, озеро прикрывало врага еще надежнее, чем лесные завалы, болота и реки.

Позиционная война шла два года. Войска вели перестрелку, прощупывали друг друга ночными вылазками — словом, готовились к новым, ожесточенным битвам: наступал год военного перелома, и начиналось великое обратное движение войск, в ходе которого надо было снова забрать все то, что было отдано врагу прежде, — и снова обе стороны должны были расплачиваться за это обратное движение бесчисленным множеством человеческих жизней.

Сто двадцать вторая отдельная стрелковая бригада, которой командовал полковник Рясной, прошла большой суровый путь. Она принимала участие в ликвидации Демянского котла, в неудачном летнем наступлении на Большую Руссу, сильно пострадала в этих боях и после их окончания встала в оборону на берегу Елань-озера. Патрули день и ночь дежурили на берегу. Через каждые пятьсот-шестьсот метров были оборудованы огневые точки и наблюдательные пункты. По ночам патрули усиливались, чтобы схватить вражеских разведчиков или десантников, если они попытались бы проникнуть на советский берег. Солдаты исправно несли службу, а в свободное время писали письма, ловили в озере рыбу, загорали, пока было тепло, купались и не задумывались о том, что ждет их впереди: ведь на войне солдат не имеет права думать о смерти.

Батальон капитана Шмелева занимал участок берега протяженностью в двадцать километров; второй батальон, которым командовал майор Клюев, был левым соседом Шмелева.

Клюев плотно закрыл дверь, заглянул даже в замочную скважину и, убедившись, что никто не подслушивает, на цыпочках подошел к Сергею Шмелеву.

— Опять за старое? — с усмешкой спросил Шмелев.

— Щепетильное дело. — Клюев подошел к столу, вытащил из планшета карту, разгладил ее ладонями и сказал: — В случае чего...

— Не отвлекайся, выкладывай, — сказал Шмелев. Он ходил по избе, заложив руки за спину.

Клюев посмотрел на карту, провел по ней указательным пальцем и тяжело вздохнул.

— Вызывал? — спросил Шмелев.

— Сегодня третий раз, — сказал Клюев.

— Надо решать.

— А как, Сергей? Скажи — как?

— Что он говорил сегодня?

— Ругал. Ох, ругал. Ты, говорит, пособник врагу. Я, говорит, рассматриваю беременность на фронте как дезертирство, и ты способствовал этому дезертирству. Дал двадцать четыре часа на размышление.

— Ты все говори. Не скрывай от меня. Поздравил Катю?

— Она аттестат требует, нужны ей мои поздравления. И он — за нее. Пиши, говорит, заявление в финансовую часть, аттестат на пятьсот рублей. За одну ночь — пятьсот рубчиков отдай. А чей он — неизвестно.

— Не скромничай. Ты с ней полгода жил.

— Нерегулярно, клянусь тебе, нерегулярно. Какая тут жизнь, когда нас фрицы колошматили. Блиндажа даже отдельного не было. Помнишь, к тебе ходил? Вот сейчас бы пожить...

— Уже завел? — Шмелев остановился перед столом, с любопытством разглядывая Клюева.

— Нет, клянусь, нет. Он же у меня всех забрал. Сам знаешь.

— Третьего дня в медсанбат ездил. Зачем? Быстро!

— Уже доложили, да? Кашаров, сукин сын, доложил. Эх, Серега, скучный ты человек. Въедливый, в душу влезешь, однако скучный. Скучная у тебя жизнь, одинокая. А я люблю широту и разность натур. Они же сами ко мне льнут. Я — мужчина видный. Где тут моя вина?

— Вот что, Павел. Ты моего одиночества не трогай. Или уходи. Приехал советоваться — тогда слушай: будешь платить.

— Интересно — за что?

— Объяснить популярно?

— И после этого ты мне друг? — Клюев помолчал, вздыхая. — Я к тебе, как к другу, приехал. У меня же семья. Мать-старушка. У жены аттестат на восемьсот рублей, у матери — на четыреста. Я от Катьки свое семейное положение не скрывал. Она знала, на что идет.

— А ты, выходит, не знал? — Шмелев невесело усмехнулся. — У тебя же сын родился, продолжение твое на земле.

— Триста, — быстро сказал Клюев.

— Чего триста?

— Рублей. Хватит ей и триста.

— Ты же отец. Эх ты, отец. Как его назвали? Павловичем будет.

— Чего привязался? Ты ко мне лучше не привязывайся, не береди меня... Триста пятьдесят, больше не дам.

— А сколько он весит? Крепкий, наверное, малыш? Похож?

— Сергей, умоляю тебя. Четыреста. Больше не могу. Никак. — Клюев провел ладонью поперек горла. — Жене — восемьсот, матери и ей — по четыреста. Больше никак не могу. Клянусь!..

В избу вошел старший лейтенант Плотников. Клюев быстро положил руки на стол, склонился над картой и забубнил скороговоркой:

— В условиях нашей лесисто-болотистой местности маневренная война сильно затруднена. Поэтому мы вынуждены действовать мелкими группами или идти в лоб, что приводит к излишним жертвам. Поэтому я предлагаю форсировать Елань-озеро и нанести внезапный фланговый удар по противнику в районе... — Клюев поводил по карте пальцем и сказал наобум: — в районе Устрикова.

— Воюете на карандашах? — сказал Плотников. — До Устрикова, между прочим, двадцать семь километров. Советую брать ближе.

— Отставить маскировку, — сказал Шмелев.

Клюев умоляюще сложил руки:

— Сергей, прошу тебя. Я же серьезно говорю. Устриково — самое подходящее место...

— Старший лейтенант Плотников, доложите майору, о чем мы с ним сейчас говорили.

На Клюева было жалко смотреть,

— Серега, умоляю, — повторил он, прижимая руки к груди.

Четким шагом Плотников подошел к столу и отдал честь Клюеву.

— Разрешите доложить? Поздравляю вас, товарищ майор, с рождением сына.

— Шпионил? Подслушивал? В скважину подглядывал? — Клюев был красным от стыда и размахивал руками.

— Никак нет, товарищ майор, — спокойно сказал Плотников. — Про письмо мы еще вчера знали. А что полковник вас вызывает — еще утром. Беспроволочная связь работает. Честно говорю.

— У, мародеры, — Клюев выругался. — Черт с вами, едем на маяк. Выпьем за новорожденного.

— Товарищ майор, разрешите доложить. Обушенко вернулся из госпиталя.

Клюев вскочил:

— Где он?

— На маяке.

— Едем! Я ему сейчас дам по первое число. Только просьба, ребята, — чтобы дальше не расходилось. Прошу от сердца.

— О таких вещах не просят, — сказал Шмелев.

— Ладно, сократи свои нотации, — говорил Клюев. — Я ему сейчас покажу, как прибывать без доклада. Я ему покажу...

ГЛАВА VII

Старший лейтенант Григорий Обушенко устроил на маяке гулянье по случаю возвращения из госпиталя. На столе стояли мятые алюминиевые кружки, два закопченных котелка с водой, лежали два круга колбасы, толстый кусок белого сала, буханка хлеба. Войновскии резал сало финкой.

Разговор шел о генералах.

— Пейте, ребята, у меня этого добра сколько угодно. — Обушенко отстегнул от пояса флягу и протянул ее над столом Комягину.

— Мне на дежурство скоро, — сказал Комягин, но флягу взял и налил в кружку сначала из фляги, а потом воды из котелка.

— Вот и я говорю. Ты слушай, лейтенант, я тебе говорю. Ты — новенький и должен знать. Наш полковник не простой — из генералов. В сорок первом попал в окружение. Он тогда дивизией командовал и генерал-майора имел. Дивизию, известное дело, разбили, одни ошметки остались. Полтора месяца по лесам шатались, потом вышли. И надо же, прямо на штаб фронта вышли. И у блиндажа маршал стоит. Рясной, как был, докладывает: «Товарищ маршал, генерал-майор Рясной вышел из окружения». А сам в лаптях, в гимнастерке без звезд — сам понимаешь, с того света пришли. Маршал выслушал доклад и говорит: «Идите, майор Рясной». Вот такая история. Офицеры рассмеялись.

— Чего смеетесь? — сердился Обушенко. — Не будь этой истории, он бы сейчас армией командовал, не смейтесь. К нему сам командующий за советами ездит, верно говорю.

— Вот у нас был случай. Мы в запасе стояли... — начал Комягин и в ту же секунду выскочил из-за стола и закричал: — Смирно!

В избу вошли Клюев и Шмелев, за ними — Плотников.

— Вольно. Чего орешь? — сказал Клюев, раскидывая руки.

— Ха, папа приехал. Здравствуй, папа. — Обушенко тоже раскинул руки и пошел навстречу Клюеву. Они сошлись на середине избы и трижды расцеловались. — С утра тебя ищу. Садись, папа. Не сердись, что без тебя начали.

Клюев хлопал Обушенко по спине и широко улыбался.

— Растолстел, бродяга. Какую ряху отрастил, смотреть страшно. На тебя наградной послали. На первую степень.

— Спрыснем в таком случае. — Обушенко покопался в мешке, и в руках у него оказалась пузатая фляга, обтянутая коричневым сукном. — Медицинский. Выменял на парабеллум.

Офицеры расселись за столом.

— Где лежал? — спросил Клюев.

— Так, ерунда, в лесу. Даже кино хорошего не было. Один раз всего показали. Ерунда. — Обушенко презрительно скривил губы и стал разливать спирт по кружкам.

— Ну, товарищи, по маленькой, — сказал Клюев. — За возвращение моего боевого командира.

— До чего ж мне хорошо с вами, ребята, — сказал Обушенко.

Все выпили и громко заговорили.

— Кусается, чертяга.

— Для заживления в самый раз.

— Рассказывайте. Как вы тут? — спросил Обушенко. — Воюете?

— Сам видишь, — сказал Клюев. — Потихонечку.

— Вижу. — Обушенко скривил рот и длинно выругался. — Вижу, как вы воюете.

— Недоволен? — спросил Шмелев.

— А чего мне радоваться? Я на марше от вас ушел. Меня семьдесят два дня не было. А вы все целы. Раненых в роте нет, убитых нет. А раз потерь нет, значит — плохо воевали.

— Тебя что — недолечили? — спросил Клюев.

— На войне люди должны уменьшаться в количестве. На то она и война. А вы? — Обушенко схватил кружку и выпил ее, не отрываясь.

— Он хотел, чтобы у нас никого не осталось, — сказал Плотников. — Вот тогда бы он радовался.

— Врешь! — Обушенко стукнул кружкой по столу. — Тогда бы я плакал кровавыми слезами по своим верным солдатам.

— А ты поплачь, что мы живы и здоровы, — сказал Клюев, и все засмеялись, кроме Шмелева. Он сидел против Обушенко и задумчиво покачивал пустой кружкой, надетой на палец.

— Я знаю, что говорю, — горячился Обушенко. — Сейчас я буду по немцу плакать. Ясно? Он жив и здоров, и я по живому фрицу плачу, потому что вы тут войну развели. Ты цел, он цел. — Обушенко показал пальцем на Плотникова и Войновского. — Значит, и немец цел. А я так жить не могу. Я живу, когда их убиваю. Когда я их убиваю, я живу. Иначе мне жизни нет.

— Не горячись, старшо́й, — сказал Шмелев. — Мы еще будем жить. Мы с тобой скоро по-настоящему заживем.

— Золотые слова, — сказал Обушенко и скривил рот. — Ты меня понимаешь, капитан. Ценю и уважаю. Хочешь, к тебе попрошусь? Вон на его место. — Обушенко показал на Комягина.

— Я тебе попрошусь. Я тебе дам. Я на тебя наградной лист написал. Два дня твои подвиги расписывал. — Клюев грозно посмотрел на Обушенко.

— Ладно, папа, не уйду. Ведь ты мой папа. А от папы куда денешься? — Обушенко встал с кружкой в руках и посмотрел на Клюева. — Товарищи офицеры, предлагаю тост за новорожденного и его папу-героя.

— За какого новорожденного? — громко спросил Комягин, поднимая кружку.

— Ты разве не слышал? — сказал Обушенко. — В батальоне сын родился. Батальонный сын.

— Кого же поздравлять? — спросил Войновский. Он был навеселе и плохо соображал, а в голове у него кружились легкие звонкие шарики.

— Молчать! — Клюев хлопнул ладонью по столу, и кружки запрыгали среди кусков хлеба и колбасы. — Старший лейтенант Обушенко, почему не доложили о своем прибытии в батальон?

Обушенко пожал плечами:

— Кому же мне докладывать? Не хотел мешать вам, товарищ майор, пока вы с полковником стратегические вопросы обсуждали.

— Почему не доложился, спрашиваю? Под арест захотел? Вот посажу тебя на пять суток. — Клюев был весь багровый, даже затылок стал красным.

— Старший лейтенант Плотников, — вдруг позвал Шмелев.

— Я, — Плотников встал.

— Старший лейтенант Плотников, доложите. Где лейтенант Габрусик Юрий?

— Убит в атаке.

— Где подполковник Безбородов?

— Убит снарядом.

— Где сержант Мякинин?

— Ушел в разведку и убит.

— Где Игорь Абросимов?

— Пропал без вести.

— Где Володька Карьки?

— Умер в госпитале от ран. Семь пулевых ранений. Жил сорок часов.

— Ах, Володька, — сказал Клюев. — Какой был парень. Какая голова. Какие девки за ним бегали.

— А вы? — Шмелев взглянул на Обушенко и покачал головой. — Сколько людей вокруг нас полегло. Лес поваленный. И это только с Парфино, за этот год... А тут новый человек возник. Маленький такой. Ничего не знает. Ни про смерть, ни про войну. Как хорошо, что есть на земле такие люди, которые совсем не знают, что такое война. Я предлагаю выпить за таких людей. Чтобы их стало больше на нашей земле.

— Это мы сделаем, — с радостной улыбкой воскликнул Обушенко.

Клюев цыкнул, и Обушенко примолк.

— Нас может не стать завтра, — продолжал Сергей Шмелев, глаза у него заблестели, — а он останется на земле, потому что он человек, который родился. Выпьем за этого человека.

— Ай да капитан. Уважаю. — Обушенко поднял кружку и подержал ее над столом.

Клюев жадно приник к кружке, потом схватил котелок и долго пил из него большими частыми глотками.

— С ним и пошутить нельзя. — Обушенко нервно скривил рот: до госпиталя у него не было этой привычки. — Воды-то хоть оставь.

Клюев кончил пить и передал котелок над столом Обушенко.

— Смотри у меня, — сказал он.

— Пойдем потом стрелять в консервную банку, — сказал Обушенко. — Ладно?

— Ну и война, — Клюев вздохнул.

— Кто дежурит у трубы? — спросил Шмелев у Комягина.

Комягин встал. Обушенко потянул его за гимнастерку.

— Ты что, немцев не видел? Посиди еще...

— Он должен идти, — сказал Шмелев.

Борис Комягин отдал честь и вышел.

Клюев смотрел на Шмелева и сокрушенно качал головой.

— Эх, Серега, Серега, скучный ты человек. Серый ты, вот кто. Зачем человека прогнал отсюда? Кругозор жизни не понимаешь. Одинокий ты. Сирота. Тебе даже писем никто не пишет, потому что ты серый.

— Все сказал? — спросил Шмелев. — У тебя сегодня неплохо получается. Скажи еще что-нибудь.

— Я все сказал. — Клюев подвинул кружку и вскинул голову. — А у меня сын родился.

— Смотрите. В нем отец проснулся! — воскликнул Обушенко.

— А что? Мой сын! Кто скажет, не мой? Выходи.

— Твой, папа, твой. В газете объявление было.

— Володькой назвали. Владимир Павлович — звучит! — Клюев держал кружку и широко улыбался.

— Поздравляю вас, товарищ майор, — сказал Войновский. — Разрешите выпить за вашего сына.

На лавке под окном тонко зазуммерил телефон. Войновский взял трубку.

— Хорошо, — сказал он. — Хорошо, передам. — Он положил трубку и отдал честь Клюеву: — Товарищ майор, разрешите обратиться к товарищу капитану?

— Давай, давай, чего там.

— Товарищ капитан, разрешите обратиться?

Шмелев кивнул.

— Товарищ капитан, разрешите доложить? Лейтенант Комягин докладывает, что он принял дежурство и ведет наблюдение за противником.

— Садись, — сказал Шмелев. — Пей. — Он услышал далекий шум поезда, стены раздвинулись и ушли. Он понимал, что сейчас не время и не место, но уже не мог остановиться: голоса уходили все дальше, а грохот электропоезда нарастал все сильнее.

До самого конца своих дней он не сможет понять, почему сел именно в тот поезд. Билет был совсем по другой ветке, он не спеша шел от кассы, и вдруг его словно ударило — догнать, уехать, иначе будет плохо. Он выскочил на перрон и пустился во всю прыть за последним вагоном. Он и знать не знал, что гонится за судьбой.

Электропоезд быстро набирал ход, догнал порожняк, шедший по второму пути, и красные вагоны один за другим поползли назад. Она оторвалась от книги и смотрела в окно, как покачиваются и уходят назад вагоны. «Ничего в ней особенного, ничего в ней особенного», — твердил я и не верил: в горле у меня пересохло, как только она напротив села, а сердце стучало так, что она услышала и посмотрела на меня, потом нахмурилась и опять уткнулась в книгу. Так я впервые увидел ее глаза, смотревшие прямо в мои, и меня тоска взяла: вот она сойдет сейчас, и с ней уйдет все, от чего пересохло в горле. Поезд уже замедлил ход, и красные вагоны пошли вперед. А парень с золотым зубом напротив пел с надрывом под гитару: «Мы так близки, что слов не нужно, чтоб повторять друг другу вновь, что наша нежность и наша дружба сильней, чем страсть, и больше, чем любовь». Там сидела теплая компания, и все острили почем зря. Тут вошел кондуктор и начал кипятиться: «Граждане, не будем нарушать порядок на транспорте». Золотой зуб затянул еще громче, и кондуктор совсем разошелся: «Сейчас поезд остановлю и высажу». Тогда она засмеялась: «Какой смешной кондуктор», — а потом вдруг посмотрела на меня, как первый раз, и говорит: «Ну и жара сегодня, у меня в горле все пересохло». Я сразу стал дураком и сказал, что Драйзер устарел и читать его нельзя. «А я читаю», — сказала она. «Вот Блок — это да!» — сказал я. «Ну и читайте своего Блока, — сказала она. — Какая жара сегодня». — «А как вас зовут?» — спросил я, и сердце в пятки ушло. Она посмотрела на меня из зеленой глубины, как только она умела смотреть, и сказала: «Наташа». Я сидел и твердил: «Наташа, Наташа», словно боялся, что забуду. Мы вышли на тихой станции и пошли к лесу. Там был ручей, мы валялись на траве, купались, ели бутерброды, а в горле все стоял сухой, горячий комок, и казалось, что это будет без конца: я уже знал, что это так просто не кончится. Я взял ее за руку, и глаза ее опять стали зелеными, будто она смотрела сквозь воду, и она спросила: «Что же это?» А я сказал: «Сам не знаю, никогда такого не было». Она вскочила, побежала в лес, только купальник мелькал среди сосен. Мы бежали долго, и солнце уже садилось. Лес был старый, нетоптаный. У высокой сосны она остановилась и повернулась ко мне. «Не подходи!» — закричала она, и я увидел, что она боится. Я остановился и смотрел на нее, мне тоже стало страшно, и в горле сухо. Сосны качались над головой, в лесу было совсем тихо. Она стояла, прижавшись спиной к сосне, сложив руки крестом на груди, и смотрела на меня ненавидящими глазами. «Не смотри на меня так, я приказываю тебе!» — «А я буду смотреть». — «Нет, ты не сделаешь этого». — «Нет, сделаю». — «Нет, не сделаешь». — «Почему?» — «Потому, что я не такая». — «И я не такой», — и шагнул к ней. «Стой!» — закричала она, а мне оставалось всего полшага. Я встал, словно ноги к земле приросли. Тишина кругом, только сосны шумят над головой. Соснам было наплевать на нас. «Нет!» — закричала она и взмахнула руками, словно птица огромная крыльями бьет — хочет вырваться из темной клетки и не может — не может — уже не может — теперь уже не может — никогда теперь уже не сможет вырваться — никогда теперь уже не вырваться из этой клетки...

ГЛАВА VIII

В расположение первого батальона прибыл командующий армией генерал-лейтенант Игорь Владимирович Быков. После сытного обеда из архиерейской ухи и жареных судаков командующий поехал на маяк Железный и поднялся на верхнюю площадку, чтобы посмотреть на вражеский берег.

Все приехавшие с Игорем Владимировичем не могли разместиться на верхней площадке и в соответствии со своими званиями и должностями расположились на площадках вдоль лестницы и у основания маяка.

Тяжелые лиловые тучи недвижно висели над озером. Они навалились на воду, вода тихо и придавленно колебалась, и сверху было видно, как волны одна за другой длинно накатываются на берег.

— Игорь Владимирович, — говорил полковник Рясной, — видимость ухудшается с каждой минутой.

— Я уже достаточно нагляделся. — Командующий оторвался от стереотрубы. — Очень жаль, что не просматривается железная дорога. — Игорь Владимирович достал пачку «Казбека» и пустил ее по кругу. Офицеры дружно закурили.

— Это мой сектор, — товарищ генерал, — сказал Шмелев. — Дорога проходит в глубине, в десяти километрах от берега, закрыта лесами. Мы ее не видим.

— Вы даже не представляете, — сказал Игорь Владимирович, — как мне необходимо прорваться туда...

На второй от верха площадке стояли адъютант Игоря Владимировича, щегольски одетый капитан со светлыми пушистыми бакенбардами, и несколько офицеров из штаба батальона.

— Как там Москва, расскажите? — попросил капитан Рязанцев.

Капитан с бакенбардами выставил вперед левую ногу в ярко начищенном сапоге и приятным женственным голосом начал рассказывать о московских театрах.

— Город живет, — с одобрением заметил Плотников.

— На той неделе опять летим, — продолжал капитан. — Ставка вызывает с докладом. Я уже билеты заказал на «Лебединое озеро». С Улановой. После этакой обстановки посидеть в партере просто необходимо.

— Хотя бы одним глазком с галерки, — с завистью сказал Плотников. — Танцуют?! Им что же, паек особый выдают?

— Я этими вопросами не ведаю, — сухо ответил капитан.

— Что слышно в штабарме насчет наступления? — спросил Рязанцев.

— До зимы никаких перспектив, — ответил адъютант. — Надо ждать, пока замерзнут болота и озеро покроется льдом...

— Вы думаете, по льду можно?..

— Я вообще ничего не думаю, — обиженно ответил адъютант. — Я делаю, что мне прикажут...

Еще ниже, на третьей площадке, стояли офицер связи, прибывший с Игорем Владимировичем, и командиры рот и взводов. Там шел свой разговор.

— К вам сколько почта идет? — допытывался Борис Комягин.

— Дня три-четыре.

— А к нам шесть. Смотрите, ребята, — Комягин расстегнул шинель, достал фотокарточку и протянул ее офицеру связи. На фотокарточке была изображена тонкая девушка в открытом сарафане. Она стояла у фонтана и улыбалась.

— Ого! Хороша, — сказал офицер связи.

Обушенко взял фотокарточку и подтвердил:

— Фигура — высший класс.

Комягин скромно улыбался.

— Кто это — невеста? — спросил Войновский.

— Девушка, не получающая писем с фронта. — Комягин произнес это гордо и с выражением.

— Хм... — Обушенко скривил рот. — А это она? Может, у подруги в долг взяла?

— Я думал — невеста... — Войновский был разочарован.

— Дай, — Комягин надменно усмехнулся и спрятал фотокарточку.

— Перекурим это дело, — сказал офицер связи. — Нам вчера любительский выдали...

Офицеры начали свертывать цигарки, поочередно забирая табак из пачки офицера связи.

— Идея, — сказал Обушенко. — Давайте напишем.

— Смотря куда.

— Неудобно как-то писать незнакомому человеку. Лучше написать знакомой девушке. — Войновский смотрел, как курят офицеры: он не курил.

— Война все спишет.

— Пишите в Ростов, ребята, — сказал Комягин. — В Ростове мировые девчата, я там до войны у сестры был. Пальчики оближешь.

— В Ростове немец побывал...

— Тогда в Иркутск, — сказал Войновский. — Только неудобно как-то.

— Иркутск отпадает. Долго ответа ждать.

— Надо в Горький, ребята, — сказал офицер связи. — Мой родной город. Выйдешь на Откос, кругом — одни волжанки. Пишите туда. А после войны поедем к ним загорать на Мочалку.

— Горький — это дело. Близко, удобно.

— Адресуйте прямо на дом связи. Девушке, не получающей писем с фронта. Или на пединститут, студенточкам.

В самом низу, у оснований маяка на бетонном кубе стояли двое: невысокий пожилой солдат с кривыми ногами, коновод командующего армией, и ефрейтор Шестаков.

— Нет, — говорил Шестаков, — к нам на машине не проедешь: кругом болота. Только на лошадях и добираться.

— Далеко забрались. На самый передний край, — сказал коновод командующего. — Тут, наверное, и немцы недалеко.

— Лошади, я смотрю, у вас добрые. На таких лошадях куда хочешь добраться можно.

— Были когда-то скакуны, а теперь ездить некому. На броню поставлены.

— Значит, порода, если забронировали...

— С Карачаровского донского завода. Племенные.

Лошади тесно стояли у коновязи и ели овес из кормушек. От сарая бежал к маяку Ганс. Шестаков увидел его и засвистел, вытягивая губы. Ганс пробежал по камням, прыгнул на бетонный куб, к ногам Шестакова.

— Гансик, Гансик... У нас Фриц был, да погиб по глупости. Теперь Ганса завели. Покажи-ка, Ганс, нашему гостю, как Гитлер умирает.

Ганс послушно повалился на бок, положил голову на одно ухо. Потом смешно завалился на спину, поднял скрюченные лапы, высунул длинный язык и закрыл глаза. Коновод смотрел на Ганса и радостно смеялся.

— Сам с ним занимался, — сказал Шестаков. — Отдыхай, Гансик.

Ганс сел на задние лапы и посмотрел на Шестакова.

Над озером прокатился глухой протяжный звук разрыва. Коновод встревоженно оглянулся по сторонам.

— Это старшина наш, — сказал Шестаков. — Рыбу глушит для вашего командира.

— У нас в штабе есть любители, — сказал коновод. — На охоту ходят.

— Штаб армии, — с уважением произнес Шестаков. — Как вас по батюшке? Василий Тимофеевич? Будем, значит, знакомство поддерживать. Очень приятно. А я Федор Иванович Шестаков. Вы кем, Василий Тимофеевич, на гражданке были?

— Жокеем на том же заводе служил. Я сам их с Дона и вывозил под огнем. Всех лошадей спас.

— Хорошая у вас работа. Полезная. И в армии, значит, по своей специальности определились. Это хорошо. А я вот на гражданке мастером был, бригадиром то есть, ставили дома. По колхозам клубы строили, фермы. А в армии по специальности не попал. Я и в лошадях понимаю, и шить умею. А по специальности вот не устроился, в пехоте служу, у нашего лейтенанта в ординарцах. В штаб хотел, да письменных способностей нет, почерком не обладаю.

Коновод ничего не ответил и посмотрел наверх. С верхней площадки, крутясь в воздухе, пролетела коробка из-под папирос. Коновод смотрел, как летит коробка. Она упала неподалеку и раскрылась.

Ганс подошел к Шестакову, лизнул сапог.

— Ты иди к себе, Ганс. Иди, тебе говорят! — Шестаков несильно толкнул пса, тот заскулил и побежал, прыгая по камням. — Иди, иди, не мешай. У меня серьезный разговор. Закурите моего, Василий Тимофеевич. — Шестаков вытащил кисет и протянул его коноводу. — Махорка. Наша, солдатская.

— Пожалуй, — сказал коновод. — А то в штабе все время легкий табак выдают. Никакой крепости, одно баловство.

— Газетку, пожалуйста. Свежая, вчера читал. Я, Василий Тимофеевич, человек родственный. Собака, она что? Она все понимает, а сказать ничего не может. Человеку нужен человек. Вот вы, Василий Тимофеевич, мне сильно нравитесь. Имею к вам доверие. Потому обращаюсь к вам. Возьмите меня к себе, Василий Тимофеевич.

— Это дело непростое.

— Очень мне хочется по специальности. Я и в лошадях понимаю, и шить могу, особенно верхнее, и плотник на все руки. С первой войны георгиевский кавалер. И современные ордена есть. Я воин хороший, от немцев не прятался. Про меня в газетах писали. И перед дочками мне не стыдно. Три дочки у меня. Я на двух войнах воевал. Вот вы рассказывали: тоже под огнем были. Мы с вами жизнь познали, теперь можно и в штабе посидеть. Пусть теперь молодые в атаку побегают.

— Я с Евгением Петровичем поговорю, адъютантом. Он всеми нами ведает. У меня восемь лошадей. Мне помощник нужен.

— Вот это мужской разговор. Договорились, значит? Запомните, Василий Тимофеевич: ефрейтор второй роты первого батальона Шестаков Федор Иванович. У нас в батальоне еще один Шестаков есть, но тот Терентий, а я Федор. И вызов шлите прямо на моего командира.

— Вы бы на бумажке написали, Федор Иванович. Как бы не забыть.

По лестнице спускался высокий круглолицый лейтенант. Он прыгнул через ступеньку на бетон и сказал:

— Пора, Шестаков. Наше время.

— Я напишу, Василий Тимофеевич, напишу. — Шаря в карманах, Шестаков встревоженно повернулся к Войновскому и пояснил: — Земляка встретил. Адресок надо записать. Карандашик где-то был. У вас нет карандашика, Василий Тимофеевич?

Коновод помотал головой.

— За мной, Шестаков. Потом напишете.

Шестаков с потерянным видом побрел за Войновским, то и дело оглядываясь на коновода.

Войновский построил патруль и повел солдат к берегу.

С верхней площадки маяка было видно, как цепочка солдат извилисто двигалась по тропинке вдоль берега и уходила все дальше от маяка.

Игорь Владимирович посмотрел вниз через край площадки и повернулся к Шмелеву:

— Доложите, какова интенсивность движения противника по автостраде?

— В районе Устрикова, — ответил Шмелев, — дорога на протяжении километра идет непосредственно по берегу. Мы видим все. Проходит до тысячи машин в сутки.

Игорь Владимирович раскрыл планшет, там лежала карта со сложным узором.

— Что вы можете сказать о железной дороге? — спросил он.

— Железная дорога проходит вне пределов нашей видимости, в десяти километрах от берега, — сказал Шмелев, косясь на карту. — Но можно полагать, что и там столь же интенсивное движение. Мы часто наблюдаем дымы от паровозов.

— Вы видите дымы? — с интересом переспросил командующий, показывая Шмелеву планшет. — Смотрите. Это карты аэрофотосъемки, сделанные с высоты трех тысяч метров. Каждый раз почти в тех же самых местах засечены дымы, особенно часто на разъезде Псижа. Вот видите, на разъезде стоят вагоны, вернее, тень, отбрасываемая ими. — Игорь Владимирович выпрямился и посмотрел сквозь Шмелева. — Комбат-один, мне нужна эта железная дорога. Хотя бы на сорок восемь часов. Ваше решение.

— Товарищ генерал, — сказал Шмелев, — дайте в мое распоряжение двести рыбачьих лодок. Ночью, под прикрытием темноты, мы форсируем озеро, захватим часть берега и перережем обе дороги, шоссейную и железную. Двести лодок, товарищ генерал...

— И прямо на Берлин, — сказал красивый полковник из штаба армии. Он стоял рядом с командующим с планшетом в руках и улыбался.

— Подождите, Борис Аркадьевич, — сказал Игорь Владимирович, поднимая бровь. — Что скажет комбат-два?

— Полностью согласен с капитаном Шмелевым, товарищ генерал-лейтенант. Но будет правильнее послать два батальона, его и мой. Тогда мы продержимся не сорок восемь часов, а четверо суток. И даже пять. Лодки сделаем сами, товарищ генерал-лейтенант, из подручных средств.

— Вы, разумеется, в курсе, Виктор Алексеевич? — спросил командующий, оборачиваясь к полковнику Рясному.

— Этот план принадлежит капитану Шмелеву, — ответил Рясной. — Мой штаб разрабатывает его. На всякий случай.

— В порядке игры, — иронически уточнил Славин, красивый полковник.

— Смело. Смело и интересно, — сказал Игорь Владимирович. — Если бы это было месяца три назад, я не задумываясь принял бы такой план. А сейчас, в преддверии зимы...

— Но ведь это же двадцать семь километров, Игорь Владимирович, — сказал полковник Славин, показывая командующему карту. — Двадцать семь километров водной преграды, это же почти Ла-Манш. Как будут обеспечены коммуникации? Линии снабжения? Эвакуация раненых?

— Мы под Ла-Маншем не стояли, товарищ полковник. — Клюев сделал этакое простецкое лицо. — Нам Ла-Манш неизвестен. А здешняя обстановка нам ясна. Дорога через Елань-озеро одна — по воде. Все прямо и прямо. Пойдем и ляжем.

— Артиллерийской поддержки на таком расстоянии не будет, — сказал коренастый тучный полковник, начальник артиллерии. — Не достанем.

— Положить людей, майор, не хитрая штука, — сказал Славин. — А надо победить.

— Положим и победим, — сказал Клюев. — А надо будет — сами ляжем.

— Это абсурд, — сказал Славин. — Ставка никогда не утвердит такой операции.

— Пойдемте с нами, товарищ полковник, — сказал Шмелев. — Пойдемте и проверим, абсурд или нет.

— Весьма сожалею, капитан, но я не сторонник авантюр. Смерть никогда не считалась доблестью военного искусства.

Командир батареи Беспалов протиснулся вдруг вперед и поднес к глазам бинокль. Теплый влажный туман стлался над самой водой.

— Товарищ командующий, — радостно закричал Беспалов, — разрешите доложить. В направлении на северо-запад движется к берегу катер противника. Вон там. — Беспалов был возбужден и порывисто размахивал руками, помогая командующему найти катер в бинокль. Катер вышел из тумана и был отчетливо виден, хотя до него оставалось не меньше двух километров. Игорь Владимирович поймал катер и увидел высокий крутой нос, черную мачту с перекладиной. Нос опускался, разрезая воду, потом снова поднимался. Катер держал курс прямо на маяк.

— Действительно, это немецкий катер, — сказал Игорь Владимирович, продолжая смотреть в бинокль.

Патруль Войновского двигался по берегу озера. Войновский осмотрел горизонт в бинокль и пошел дальше, думая о том, что эти патрули никому не нужны.

Рядом с Войновским шагал Севастьянов, чуть позади — Шестаков, потом — другие. Стайкин был замыкающим.

Они прошли мимо серого валуна, где был отрыт окоп полного профиля.

— Севастьянов, — позвал Войновский, — подойдите сюда.

Севастьянов подошел ближе.

— Помните, мы в этом месте атаковали берег и полковник объявил нам благодарность?

— Конечно, помню. У нас событий не много.

— Интервал десять метров, — скомандовал Войновский и ускорил шаг. Патруль отстал.

— Я хотел бы посоветоваться с вами, Севастьянов, — начал Войновский, оглядываясь назад. За окопом на берегу были вырыты стрелковые ячейки, и патруль стоял там, где они начинались.

— Пожалуйста, товарищ лейтенант. Если я в состоянии...

— Как вы думаете, Севастьянов? Если написать письмо, ну, скажем, в город Горький, но написать незнакомой девушке. Совсем незнакомой. Девушке, не получающей писем с фронта. Прилично это или неприлично?..

— По-моему, тут нет ничего... — Севастьянов вдруг вскрикнул: — Ой, смотрите!

Войновский остановился и стал смотреть на озеро. В серой пелене тумана возникло и медленно двигалось продолговатое темное пятно.

Патруль подошел к Войновскому. Донеслось четкое тарахтенье мотора. Катер вышел из тумана, и даже простым глазом можно было разглядеть серый стальной борт, пустую палубу и косую трубу с хвостом дыма.

— Откуда он взялся? — спросил Войновский и посмотрел на Севастьянова. Севастьянов пожал плечами.

— Никак, немец, — сказал Шестаков и почему-то пригнул голову.

— За мной! — крикнул Войновский и побежал к окопам.

Солдаты залегли в ячейках, поставили ручной пулемет, и Войновский медленно вел ствол пулемета вслед за катером. Рядом лежал Шестаков.

— Десант! — сказал Войновский. — Сейчас будем настоящий десант отбивать. Хорошо бы, они против нас высадились. — Войновский отчетливо вспомнил, как они атаковали пустой берег, сбрасывали воображаемого врага в озеро, и крепче сжал приклад пулемета.

Увидев с маяка немецкий катер, Сергей Шмелев вызвал по телефону штаб батальона и объявил тревогу. Стоя рядом со Шмелевым, полковник Рясной одобрительно кивал головой.

Сверху было видно, как солдаты выбегали из сарая, бежали к берегу и ложились там. Офицеры спустились с лестницы и тоже бежали к берегу. Трое солдат катили по тропе станковый пулемет.

Игорь Владимирович все еще продолжал смотреть в бинокль. Наконец он опустил его и повернулся к Рясному.

— Артиллерия?

— Артиллерия здесь, товарищ генерал-лейтенант! — радостно сказал Беспалов и приложил руку к фуражке.

— Ваше решение.

— Разрешите открыть огонь, товарищ генерал-лейтенант? — Беспалов стоял с поднятой рукой и бессмысленно улыбался, глядя на командующего армией.

— Хм, — сказал Игорь Владимирович, — может быть, вы желаете посоветоваться с противником?

Тучный полковник, командующий артиллерией, толкал Беспалова в бок и громко шептал:

— Стреляй же. Стреляй, дурак!

С озера раздался выстрел. Снаряд прошелестел мимо маяка и упал в устье Словати, выбросив вверх плотный водяной столб. На носу катера возникло острое белое облачко, второй снаряд просвистел, шлепнулся за сараем.

На берегу заработали пулеметы, бледные трассы пуль протянулись над водой в сторону катера.

Катер развернулся на левый борт, и снаряды, выпускаемые немецкой пушкой, стали рваться на берегу и еще дальше, в лесу. С маяка было видно, как три артиллериста быстро работали на палубе.

— Где же, наконец, артиллерия? — спросил командующий. — Может быть, вы собираетесь подать трап немецким десантникам?

Беспалов стоял на коленях перед телефонным аппаратом и возбужденно выкрикивал:

— Скоморошкин, куда ты пропал?.. Скоморошкин? Ты? Когда же ты будешь готов? — и с упоением закричал: — Первое, огонь!

Снаряд пролетел над маяком и поднял в озере водяной столб метрах в пятистах от катера.

— Правее ноль-сорок, прицел минус два, первое, огонь!

Снаряд прошелестел наверху, и было хорошо видно, как он разорвался на берегу, как раз там, где дробно стучал дальний пулемет.

— Куда вы стреляете, черт возьми? — выругался полковник Славин. — Взяли вправо, когда надо брать левее.

— Я сейчас, я сейчас, — испуганно повторял Беспалов, стоя на коленях перед телефонным аппаратом.

— Что у вас делается? — Игорь Владимирович резко повернулся к полковнику Рясному.

Снаряды с катера разрывались вправо и влево от окопов, пролетали над головой и глухо рвались в глубине леса.

Войновский услышал стремительно надвигающийся свист. Он бросил пулемет и распластался на дне окопа. Свист надвигался неукротимо, страшно, и вот уже на всем свете сплошной страшный свист. Огромная тяжесть навалилась на ноги, ударила по спине, вдавила в землю. Горячая волна полоснула по ушам, и он удивился, что еще слышит: осколки прошуршали над головой, а потом стало слышно, как они падают в воду. Раздался протяжный стон, и Войновский не узнал своего голоса. Он напряг все силы, чтобы сбросить с себя тяжесть, и вдруг тяжесть сама скатилась с его спины, он вскочил на ноги и опять услышал долгий стон. Войновский огляделся, не понимая, откуда стон. Шестаков лежал на боку на дне окопа и расстегивал шинель, а у него не получалось, и по шинели у кармана расползалось мокрое темное пятно. От соседнего окопа бежали солдаты, у них были испуганные лица. И тогда Войновский понял.

— Он ранен!

— Федя, куда тебя? — Маслюк прыгнул в окоп и водил руками по шинели Шестакова.

— Сволочь, по своим бьет. — Стайкин громко выругался.

— Что ты говоришь? — Шестаков открыл глаза и посмотрел на Стайкина. — Что он говорит, Игнат? Куда мне попало?

— Не слушай его. Царапина. В мягкое попало.

Шестаков лежал на животе, положив голову на руки, и тяжело дышал. Темное пятно на шинели стало еще больше.

— Откуда он прилетел? — спросил Шестаков, не поднимая головы. — Говори правду, Игнат.

— Немецкий, немецкий. — Маслюк быстро и ловко стягивал с Шестакова штаны. Войновский увидел кровь, и у него закружилась голова.

— Товарищ лейтенант, ответьте мне — немецкий? — Шестаков приподнял голову и посмотрел на Войновского. — В своем окопе от своего снаряда...

— Конечно, Шестаков, это был немецкий снаряд.

— Вы же не видели, товарищ лейтенант. Вы же подо мной лежали, а я вас загораживал.

— Я слышал, Шестаков. Я очень хорошо слышал. Он летел с озера. — Войновский посмотрел на развороченный бок окопа и понял, что снаряд прилетел от маяка.

Шестаков закрыл глаза, облизал языком пересохшие губы. Маслюк кончил перевязку и натянул штаны на Шестакова. Стрельба на берегу затихла. Немецкий катер скрылся в тумане.

— Железо. Уберите железо, — внятно сказал Шестаков, не открывая глаз. — Горячее острое железо. Уберите его. — Он молчал, когда его поднимали, и часто дышал.

Палатка туго надулась под Шестаковым снизу, а с углов натянулась складками. Стайкин прыгнул в окоп и поднял автомат Шестакова.

— По своим шпарит. За такие дела в штрафбат надо.

— Старший сержант Стайкин, — строго сказал Войновский, — приказываю вам замолчать.

— Распустились. Избаловались. Распустили свое войско, и распустились сами. Артиллерия открывает огонь через семь минут, подумать только. Хорошо еще, что немцы такие же растяпы. Распустились, забыли, что такое война. Придется напомнить вам, что это такое.

Командующий сидел за столом в углу избы. Все остальные в избе стояли. Офицеры из штаба армии вольно стояли по обе стороны стола, у них бесстрастные, нарочито скучающие лица. Полевые офицеры из бригады стояли вдоль стены по стойке смирно. Полковник Рясной с багровым лицом смотрел прямо перед собой. Там, у противоположной стены, отдельно от всех стоял лейтенант Беспалов. Он был в гимнастерке без ремня, но погоны еще оставались на нем, он стоял, заложив руки за спину, и смотрел на свои сапоги.

— Семь минут, — повторил Игорь Владимирович, — подумать только.

Тучный полковник, начальник артиллерии бригады, сделал шаг к столу:

— Товарищ генерал-лейтенант, разрешите доложить. Все артиллерийские средства бригады по распоряжению штаба армии переданы левому соседу. В бригаде имеются только три пушки, которые...

— Которые стреляют по своим, — перебил Игорь Владимирович. — Следовало бы вместе с пушками передать соседу и начальника артиллерии.

— Вам просто повезло, что у вас осталось только три пушки, — сказал с усмешкой полковник Славин. — Будь у вас больше пушек, они бы такого натворили.

В соседней комнате послышался сдерживаемый шум. «Сюда, сюда», — говорил за дверью удивленный, радостный голос.

— Что там еще? — Игорь Владимирович посмотрел на закрытую дверь, и все повернули головы в ту же сторону.

Дверь распахнулась. На пороге появился молодцеватый старшина, перетянутый ремнями.

— Товарищ генерал-лейтенант, разрешите доложить. Принесли раненого бойца. Докладывает старшина Кашаров. — Старшина красивым заученным движением опустил руку и сделал полушаг в сторону.

— Принесите его, — сказал командующий.

Беспалов встрепенулся, по телу его от ног к голове пробежала судорога.

Торжественно и молча солдаты внесли Шестакова и положили его на пол. Шестаков лежал на животе, прижавшись щекой к плащ-палатке, левая штанина была вся в крови до колена. Солдаты отошли назад и тесно сгрудились у раскрытой двери. Войновский стоял у палатки рядом с Беспаловым.

Ганс подбежал к Шестакову и лизнул его руку. Шестаков открыл глаза и покосился в ту сторону, где сидел командующий.

Ганс лег на,бок, протянул передние лапы и стал играть с Шестаковым.

— Полюбуйтесь на свою работу. — Игорь Владимирович посмотрел в угол на Беспалова, и все повернули головы в угол. Беспалов сделал судорожное глотательное движение и шагнул к палатке, на которой лежал Шестаков.

— Простите меня, — сказал он. — Пожалуйста, простите. Командующий резко поднялся, и все в избе подтянулись и встали смирно.

— Полковник Рясной, — сказал Игорь Владимирович, — снимите погоны с командира батареи.

Рясной тяжело вышел из шеренги и на негнущихся ногах пошел вперед. Чтобы дойти до Беспалова, ему надо было пересечь избу и пройти мимо Шестакова. Рясной наступил сапогом на край плащ-палатки, Шестаков неожиданно быстро перевалился на бок и схватил Рясного за сапог.

— Не надо так делать, — ясно и четко сказал Шестаков.

Рясной с трудом удержал равновесие и стал дергать ногу, но Шестаков крепко держал ее.

— Не надо, товарищ генерал, не надо наказывать человека. Человек не виноват. В меня немецкая пушка попала.

Рясной остановился и посмотрел на командующего. Беспалов умоляюще смотрел на Войновского.

— Кто из офицеров был на месте происшествия? — спросил Игорь Владимирович. — Откуда прилетел снаряд?

— Разрешите доложить, товарищ генерал-лейтенант, — сказал Войновский. — Я не видел, откуда прилетел снаряд. Я находился на дне окопа.

Шестаков увидел среди других офицеров капитана Шмелева и протянул к нему руку.

— Как же так, товарищ капитан? Скажите вы.

Сергей Шмелев стоял не шелохнувшись и даже не посмотрел на Шестакова.

— Час от часу не легче, — сказал командующий. — Из какого детского сада вы набрали этих офицеров?

— Товарищ генерал-лейтенант, — сказал Войновский, густо краснея, — я не мог видеть. На мне лежал ефрейтор Шестаков. Он закрывал меня своим телом.

Беспалов опустил голову.

— Прекрасно. Солдат закрывает своим телом командира, спасает его жизнь, а тот даже не считает нужным доложить об этом. — Игорь Владимирович кипел от негодования.

— Не надо. — Шестаков закрыл глаза и выпустил ногу Рясного. Рясной не тронулся с места и продолжал стоять рядом с Шестаковым.

— Разрешите доложить, товарищ генерал-лейтенант, — сказал Войновский. — Услышав приближение снаряда, ефрейтор Шестаков закрыл меня своим телом. Докладывает командир второго взвода второй роты лейтенант Войновский.

— Это какой же Войновский? — спросил Игорь Владимирович. — Не сын нашего Войновского?

— Никак нет, Игорь Владимирович, — ответил полковник Славин. — Сын нашего Войновского находится сейчас в училище.

— Так, так, — сказал Игорь Владимирович и покачал головой. Теперь все смотрели на него. Даже Беспалов поднял голову и смотрел на генерала. Командующий увидел эти взгляды, и глаза у него стали пустыми и плоскими.

— Солдат проливает кровь за своего командира, — жестко сказал он, — а командир даже не может рассказать про обстоятельства ранения. Зато об этом знает генерал. Приказываю: ефрейтора — за проявленное в бою мужество и геройское исполнение солдатского долга — наградить медалью «За отвагу». Командира батареи — за преступную халатность и стрельбу по боевым порядкам пехоты — разжаловать в ефрейторы и назначить на должность подносчика снарядов. У меня все. — Игорь Владимирович с грохотом отодвинул стол и зашагал к двери. У плащ-палатки он приостановился и посмотрел на Шестакова: — Даже в этой разболтанной бригаде солдаты герои. На таких солдат я могу надеяться.

— Возьмите меня. Прогоните железо, — сказал Шестаков. — Я мастер по дереву, я не хочу железа. Запишите адрес по специальности.

— Быстрее везите раненого в медсанбат. Можете взять моих лошадей. — Игорь Владимирович быстро вышел из избы, и офицеры гурьбой двинулись за ним, громко разговаривая и осторожно обходя лежавшего на полу Шестакова.

Изба опустела. Только пес сидел на полу и лизал руку хозяина. Шестаков слабо пошевелил пальцами. Ганс обрадованно завалился на спину, задрал задние ноги, высунул язык, показывая, как умирает Гитлер.

Прощаясь с командирами, Игорь Владимирович протянул руку Шмелеву:

— Я подумаю над вашим предложением, капитан. Помните Парфино? Я жалею, что тогда не послушал вас.

— Я готов хоть завтра форсировать озеро, товарищ генерал, — сказал Шмелев.

— Не спешите, капитан. Прежде надо накопить силы.

— Я готов, — упрямо повторил Шмелев. — У меня сил достаточно.

— Ой, капитан, не шутите со своим генералом. — Игорь Владимирович улыбнулся и вскочил на лошадь.

— Я не шучу, товарищ генерал, — ответил Шмелев. — Я вообще шутить не умею.

Дорога уходит вдаль, петляет, ведет за собой. Вышла на большак, потом на шоссе, потом опять проселок с васильками, через лес, мимо пруда, мимо кладбища. Дорога нескончаема, мы идем по ней весь век наш и оставляем по пути живых. В кюветах опрокинутые повозки, машины, лошади с вздутыми животами, солдаты с вывернутыми карманами, дети, старики, цари и рабы — дорога всех выбрасывает за обочину. Деревня обуглилась, только могильно торчат печи, и девочка Катя уже не выбежит из дома на дорогу. Мы шли всю ночь, и еще одну ночь, догнали своих и вышли на пыльный шлях. По дороге шли коровы, большое племенное стадо, всеми брошенное, никому не нужное, забытое. Коровы были породистые и медлительные, они шли туда, куда уходили люди. Ноги у них были в кровь разбиты, они отставали от людей и скоро остались одни. Они увидели нас и остановились. В глазах у них стояли слезы, прозрачные, крупные слезы. Коровы были не доены много дней, вымя раздулось и свисало чуть не до земли, им было больно, они плакали — почему они не нужны больше людям? Они запрудили все шоссе, а мы прибавили шагу, чтобы быстрее пройти сквозь стадо. Немец выскочил из-за леса. Мы бросились врассыпную по кюветам, немец развернулся и начал бить. Плотная очередь прошила стадо. Коровы одна за другой опускались на землю и тоскливо мычали. Молодая буренка опустилась рядом со мной в кювет, словно прилегла, и тяжело дышала. Пуля прошла сквозь вымя, розовое молоко било вверх фонтаном прямо на мои сапоги. Вымя оседало, как лопнувший шар, а молоко все темнело, пока не стало совсем красным. Тогда она глубоко и радостно вздохнула и закрыла потухшие глаза. Ногам было сыро от молока. Коровы тоскливо мычали и смотрели нам вслед, а мы пошли своей дорогой и шли еще много дней, и опять было всякое, а коровы остались лежать за обочиной, но я никак не мог забыть, как розовое молоко хлестало фонтаном, — тогда в груди зажегся огонь, он жег, сдавливал сердце и вот горит с тех пор, горит в груди, горит и не дает покоя.

ГЛАВА IX

Солнце давно село, и закат погас, а Сергей Шмелев все сидел на камне у берега и смотрел в озеро. Вода лежала спокойно и казалась черной и застывшей. Небо тоже было черным, без звезд, но вода была всего чернее, и там, где она соединялась с берегом, тянулась неровная черная линия, а влево от нее в темной глубине берега угадывался черный остов маяка. Джабаров стоял рядом, Шмелев не видел его в темноте, но чувствовал его и даже знал, что Джабаров стоит прямо, положив руки на автомат, и тоже смотрит в озеро. Кругом было тихо и спокойно. Шмелев прислушался.

— Хенде хох! — раздалось сзади.

Джабаров резко повернулся, было слышно, как захрустела под его ногами галька, щелкнул затвор автомата. Шмелев негромко засмеялся.

— Чего смеешься? — спросил тот же голос. — Вот возьму тебя и съем.

— А я слышал, как ты подходил, — сказал Шмелев.

— Неправда, — сказал из темноты Чагода. — Меня никто не слышит.

Джабаров снова захрустел галькой и затих.

— Ты у пня наступил на сучок, а потом задел за пень сапогом.

— Скажи какой ушастый парень. — Чагода возник из темноты, положил руку на плечо Шмелева, сел на камень. — Во всей армии меня никто не слышит. Не учел, что ты такой ушастый парень, а то бы и ты меня не услышал.

— А вот я услышал.

— Держи. Раз ты такой ушастый парень, держи крепче.

Шмелев нащупал в темноте пачку папирос.

— Какие? — спросил он.

— «Катюша». Самая подлинная.

Шмелев вытащил папиросу, протянул пачку обратно в темноту.

— Как жизнь, комбат? Рассказывай, как живешь.

— Охраняем берег от захватчиков.

— И как? Не скучно так охранять?

— Пятый месяц стоим. Привыкли. А когда совсем невмоготу становится, зову Обушенко, идем стрелять в консервную банку.

— Ай да парни, что за молодцы! — Чагода чиркнул зажигалкой и поднес ее к лицу Шмелева. — Дай хоть посмотреть на тебя, на такого молодца.

Шмелев увидел, что кончики пальцев у Чагоды чуть дрожат. — Устал? — спросил Шмелев.

— Ты расскажи сначала, как вы в банку стреляете? — Чагода засмеялся.

— Берем банку американскую, содержимое предварительно съедаем, а банку вешаем на сучок и стреляем с двадцати метров. Весьма полезно для нервов.

— Американскую? Ай да молодцы. Мне бы с вами пострелять.

Чагода снова чиркнул зажигалкой, прикурил папиросу.

— Давно к тебе собирался, — сказал он. — Генерал рвет и мечет — давай ему языка. И чтоб непременно из Устрикова.

— А ты меня попроси — я достану.

— Ишь ты. Какой ушастый. А я ушастей тебя. Хочешь, пачку папирос тебе подарю?

— Давай. — Шмелев нащупал в темноте пачку, сунул ее в карман шинели.

— Ну как? Научился вспоминать?

— Смотря что...

— Слушай, Сергей, ты один? — Чагода затянулся; лицо его было строгим и задумчивым.

— Почему один? У меня целый батальон. И Джабаров рядом. Мы с ним всегда вместе.

— Я не о том. Вообще. На гражданке. Дома. Один?

— Там один.

— И никого не было?

— Была... Невеста...

— Где же она?

— Война... Потерялись...

— Любила тебя? Расскажи.

— Нет.

— Что — нет? Не любила?

— Рассказывать не буду. Понял?

— Еще нет.

— Я забыл, понимаешь? Забыл все, что было там. Ведь это же было тогда, на другой планете. Я забыл, я должен забыть, понимаешь? — Шмелев скомкал папиросу и бросил ее в воду. — Даже под страхом смерти не стану вспоминать об этом. Она была, а теперь ее нет, и я не хочу, чтобы у меня была надежда. Я хочу, пока война, чтобы у меня никакой надежды не было.

— Не сердись. Откуда я мог знать?

— Все. Уже прошло. Я теперь научился. Сначала было плохо. А теперь научился забывать. Теперь я один. — Он достал папиросу и закурил. — Теперь я только войну вспоминаю...

— И я один, — сказал Чагода. — Так проще. На войне. Когда один, помирать не страшно будет.

— О смерти я тоже научился забывать. Учусь.

— Ах, Сергей, сложная это наука. Не для живых. Как теперь на озере? Не очень холодно?

— Фрицы по утрам блиндажи топят. Вот-вот ледостав начнется. — Шмелев посмотрел на огонек папиросы и спросил встревоженно: — А зачем тебе знать? Разве ты не в гости приехал?

— Конечно, в гости. Куда же мне еще ехать? — Чагода напрягся всем телом и хрустнул пальцами. — Ты, я вижу, парень ушастый, а разведчик из тебя не получится. И хозяин из тебя ни на грош. К нему гости приехали, хоть бы ужином угостил. Сам говоришь, ночи холодные стали.

— Джабаров, — сказал Шмелев, — иди к старшине, распорядитесь там. Мы скоро придем.

Было слышно, как Джабаров четко повернулся и галька захрустела под его сапогами — с каждым шагом тише.

— Судаком тебя угощу, — сказал Шмелев.

— Судак по-польски, — сказал Чагода. — Хорошая закуска.

— А есть? — спросил Шмелев.

— У разведчика всегда есть. Держи. — Шмелев нащупал в темноте флягу и взял ее. Фляга была холодная и тяжелая. Шмелев сделал несколько глотков, передал флягу Чагоде.

— Что же там генерал? — спросил Шмелев. — Зачем ему язык нужен?

— Тыловая крыса ему нужна, а не язык. Тыловая крыса с железной дороги. Тыловая крыса, которая знает пропускную способность, — вот что ему надо. — Чагода снова стал пить. — Задумал операцию. Сидит над картой и дымит. Разрабатывает свою гениальную операцию. Любит над картой сидеть. Голова.

— А когда приказ будет, не знаешь?

— Не торопись. Он там все разработает, стрелки нарисует, а вы потом по этим стрелкам пойдете и ляжете.

— Уж лучше пойти и лечь, чем в американскую банку стрелять. Дорога эта важная — за нее можно и лечь. Я его понимаю.

— Смотри какой стратег выискался. Это тебе не в банку стрелять. Расскажи, как ты тут за всю армию командовал, когда генерал к вам приезжал? Всю армию, говорят, хотел положить за Устриково.

— Уже легенды пошли?

Над озером зажглась далекая зеленая звезда. Она поднялась круто вверх, описала дугу и стала падать в озеро, потом соединилась со своим отражением и погасла.

— Откуда бросает? — спросил Чагода. — Не из Устрикова?

— Ближе. Из Красной Нивы, — ответил Шмелев.

— А из Устрикова бросает? — спросил Чагода.

— Там меньше, — сказал Шмелев. — Там совсем редко.

— А тут часто? — спросил Чагода.

— А тебе зачем? — с подозрением спросил Шмелев.

— Это он меня боится, — сказал Чагода, — оттого и бросает. Боится, как бы я не подполз к нему и не украл его. Не хочет, чтобы я его крал. На. Хлебни еще.

Шмелев нащупал влажную флягу и сделал глоток.

— Значит, боится, если бросает, — продолжал Чагода. — А я его не боюсь. Я двадцать фрицев приволок. Ох, и боялись они меня, дотронуться тошно, а я их все равно приволок.

— Ты молодец, что приехал ко мне. Я страшно рад, что ты приехал.

— Я тоже. Давно к тебе собирался.

— А я тебя ждал. Знал, что ты приедешь.

— Вот я и приехал.

— Хочешь еще?

— Нет. Мне хватит. Сегодня хватит.

Шмелев положил флягу на колени. Голова у него согрелась и мысли стали спокойными и простыми. Ему было приятно, что капитан Чагода сидит рядом на камне, а потом они пойдут в избу, зажгут лампу и будут еще долго сидеть, есть рыбу и разговаривать о всяких мудрых вещах.

— Который час? — спросил Чагода.

— Куда торопиться? Сиди.

— Эх, парень. Какой парень пропадает ни за грош в обороне. — Чагода легко и пружинисто встал.

— Тогда пойдем судака есть, — сказал Шмелев и тоже поднялся.

На столе дымилась огромная сковорода, широкие, румяные судаки были плотно уложены на ней. На краю стола стояла лампа из медной гильзы, и тонкое лезвие огня часто вздрагивало и потрескивало. Старшина Кашаров резал финкой хлеб и сало и раскладывал куски на газете. Чагода сел за стол, положил подбородок на руки. Шмелев увидел его усталые печальные глаза.

— Налить? — спросил Шмелев, поднимая флягу над столом.

— Сегодня хватит. — Чагода опустил руки, зажал большие пальцы в кулаки и громко хрустнул пальцами, как там, на берегу.

— Тогда ешь, — Шмелев подвинул сковороду Чагоде. Чагода разжал кулаки, взял кусок жареной рыбы. Судак легко переломился и хрустнул.

— Войновский, — позвал Шмелев.

Войновский вошел в комнату и приложил руку к фуражке.

— Бери кружку. Садись, — Шмелев подвинулся в глубь стола. Войновский пошел в первую комнату и вернулся с кружкой в руках.

Шмелев разлил водку в кружки.

— Выпьем за моего друга, капитана Чагоду. За тебя, Николай. — Шмелев поднял кружку над столом и посмотрел на старшину Кашарова: — А тебе что, особое приглашение надо?

— За ваше здоровье, товарищ капитан, — сказал Войновский и долго держал кружку у рта, с каждым глотком все выше запрокидывая голову.

Старшина Кашаров выпил стоя, крякнул и сказал:

— Кушайте рыбку, товарищ капитан. Свежая, после обеда наловленная.

— Живы будем — не умрем, — сказал Чагода и принялся есть рыбу.

— Скажите, товарищ капитан, — сказал Войновский, — о Куце и его разведчиках нет никаких сведений?

— А тебе какие сведения нужны? Какие такие сведения ты хотел получить? — Чагода зло смотрел на Войновского, а тот смущенно молчал, не понимая, почему сердится Чагода. — Нет, ты ответь мне: какие тебе сведения нужны? А-а, не знаешь? Тогда молчи.

— Я думал, может, они другой дорогой вернулись?

— Ты когда-нибудь видел, как с того света возвращаются? Туда дорог много, а обратно никакой. — Чагода так же внезапно перестал сердиться, лицо его расплылось в улыбке. — Ай судак! Какой судак! Генеральский! Просто генеральский судак.

— Возьмите еще, товарищ капитан, — сказал Кашаров.

— Плесни пару капель.

Шмелев удивленно посмотрел на Чагоду, а тот продолжал улыбаться. Только в глазах спряталась тоска.

— Чудак. Сам же говорил: ночи холодные.

— У меня тебе не будет холодно. — Шмелев налил в кружку из фляги.

— Сейчас печку для вас затопим, товарищ капитан, — сказал старшина Кашаров.

Чагода поднял кружку над столом и засмеялся:

— Чудаки вы, ребята. Честное слово. Хорошие вы ребята, но чудаки. Пью за чудаков.

— Сам ты чудак порядочный, — сказал Шмелев и чокнулся с Чагодой.

Чагода поставил кружку на стол и расстегнул ворот гимнастерки.

— А все-таки плохо, когда человек один, — сказал он. — Человек должен иметь продолжение, тогда жизнь не кончится. А когда человек один, продолжения нет.

— Теперь я знаю, — сказал Шмелев. — Ты не чудак. Ты — философ.

— Подтверждаю: человек должен продолжать себя.

— Вот кончим войну и заведем себе продолжение. Как вернемся домой, ничего не будем делать — только продолжать себя. С утра до вечера только и будем делать продолжение. Ничего больше не будем делать.

— Молодец, комбат. Ты у меня умница. Просто удивительно, какой ты умник. Спасибо за хлеб-соль. — Чагода ловко перекинул ноги через скамейку, по-кошачьи прошелся по избе, а посреди избы вдруг нагнулся, закинул руки за спину и начал стягивать с себя гимнастерку. Оставшись в одной тельняшке, он выпрямился, хитро посмотрел на Шмелева. — Ах, какой умник. Держи-ка. — Чагода перебросил гимнастерку через стол. — Пора.

Шмелев поймал гимнастерку, зажал в руке. Гимнастерка была теплой, ордена негромко звенели, касаясь друг друга, а сам он стал вдруг совершенно трезвым и ругал себя последними словами.

— Беклемишев! — крикнул Чагода.

Из первой комнаты, где ужинали разведчики, появился маленький юркий сержант; в руках у него — старая засаленная телогрейка. Чагода надел телогрейку, перетянул себя ремнем и стал прыгать легко и бесшумно.

— Где «Чайка»? — спросил он, не переставая прыгать.

— Лодка стоит у берега, товарищ капитан, — сказал Беклемишев.

— Отвечай, Сергей, идет ко мне походный костюм? Вот так, комбат. Давай, продолжай. Кому в банку стрелять, а кому на работу. Постреляй тут за меня в банку со своим распрекрасным Обушенко.

— Что ж, пошли. — Шмелев положил гимнастерку на край стола и первым пошел к двери.

Лодка сразу же растворилась в темноте, как только Шмелев изо всех сил оттолкнул ее руками от берега. Но тихий плеск еще доносился оттуда, куда ушла лодка, — то ли весла ударяли по воде, то ли волны плескались о борт. А может, это озеро шумело и глухо играло, провожая в последний путь капитана Чагоду? Шмелеву стало вдруг жутко оставаться на берегу.

— Чагода-а-а! — закричал он.

— Да-а-а, — донеслось из черной темноты, и больше ничего не было слышно.

Далекая зеленая звезда косо поднялась над озером, упала и погасла.

Дорога уходит все дальше и дальше.

Черные танки шли по пятам, мы грудью встречали их, и нас оставалось все меньше на этой смертной дороге. Но мертвые передали нам свою ярость, и мы продолжали стоять. Вечером танки пошли на нас в пятый раз за этот день, а нас осталось только двое: я и наш политрук Гладков, веселый силач Валька Гладков; он нас учил на занятиях — будем бить врага малой кровью на его территории, а мы уже были черт знает где. Валька не выдержал, схватил последнюю гранату и пошел на танк. Граната мимо, а танк по Вальке. Я сидел в ровике, пока все танки не прошли, потом выглянул наружу: Валькин ремень со звездой распластался на песке, а на ремне след гусеницы, пятна крови. А Вальки нет — неужели?.. И тут я увидел Вальку у раздавленной березы. Танк прошел, березка снова стала распрямляться, открывая Вальку. «Валька, Валька!» Он все-таки услышал, открыл глаза и посмотрел на свою ногу — ноги не было. Даже песок не успевал впитывать Валькину кровь, а сам он сделался совсем белый. «Мало крови, может, ничего», — сказал он и затих, но в человеке, оказывается, хранится очень много крови. Вальки уже не было, а кровь еще текла. Я сидел и смотрел на Вальку, пока двигалась его кровь и что-то живое оставалось от него, потом схватил винтовку и побежал через лес в местечко. Танки уже прошли, пусто, тихо. За забором сараи стояли, длинные, без окон, я перемахнул — и туда. Тут навстречу в раскрытые ворота мотоциклист в черном френче, в больших очках; я пустил в него пулю. Мотоцикл вильнул, повалился, черный растянулся на асфальте. Распахнул дверь, вбежал в сарай. Боже мой, на полках аккуратно сложены штаны и гимнастерки, тысячи штанов и гимнастерок, в другом ряду стоят сапоги — тысячи сапог. А мы в то утро выскочили на улицу босиком, в одних кальсонах — и все это лежало на полках в сарае без окон, и черный мотоциклист валялся на асфальте, и колесо еще крутилось. Я поднял канистру, стал плескать бензин на гимнастерки и штаны, побежал в конец сарая, пока бензин не кончился. Чиркнул спичкой, огонь побежал по мокрому, взвился на полки, загудел, жарко опалил лицо. Я схватил два сапога, выскочил на двор — колесо уже не крутилось, а черный продолжал лежать. Забор, улица, ограда, огород, стреляют, я, задыхаясь, лежу в овраге — черный дым столбом стоит над складом. Я отдышался и побежал по полю, оглядываясь на дым, чтобы не потерять направления. Сапоги мои совсем износились, и палец вылез наружу, а те я бросил в овраге, потому что все на свете перемешалось и оба сапога оказались на левую ногу.

ГЛАВА X

— Я не могу воевать в такой обстановке! — кричал Стайкин с порога; он только что вошел в избу и оббивал снег с сапог.

— Чем тебе плохо так воевать? Скоро на лыжах пойдем. — Это сказал Молочков, прибывший с недавним пополнением.

— Ему ванна горячая нужна.

— А холодной не хочешь? Со снежком.

Солдаты смеялись.

Шмелев сидел за столом, как и позавчера, когда уходил Чагода, и смотрел в окно на падающий снег. А на месте Чагоды, положив руки на стол, сидел Войновский. С выражением покорного отчаяния Войновский говорил:

— Товарищ капитан, нельзя же так. Вам надо прилечь. Ложитесь, товарищ капитан. Хотя бы на часок. А я пойду на берег.

Снег за окном падал густо и неторопливо. Он ложился на землю и тут же таял, но падал свежий снег — белые пятна возникали на земле: снег оставался на пнях, под стеной сарая, на куче хвороста, на камнях у маяка, а Шмелев сидел и смотрел, как падает снег. Достал пачку, увидел, что там осталась одна папироса, сунул пачку в карман.

— Один часок, товарищ капитан, я прошу вас. Я скажу Джабарову, чтобы он постелил.

Солдаты в первой комнате продолжали разговор.

— Я не могу воевать в такой обстановке. Я требую, чтобы мне создали условия.

— А какие тебе нужны условия? — снова спросил Молочков.

— Ему в медсанбат захотелось, к сестричкам.

— Отставить разговоры, — Стайкин просунул голову в дверь, посмотрел на Шмелева, а потом отошел и встал боком, так, чтобы видеть через дверь капитана.

Солдаты приготовились слушать.

— Товарищи солдаты и старшины, — с выражением сказал Стайкин. — Докладываю. Для войны мне нужны следующие условия, самые нормальные и простые. Во-первых... — Стайкин поднял руку и загнул мизинец. — Во-первых, товарищи солдаты и старшины, мне нужен для войны противник, или, по-нашему, фриц, потому что, когда противника нет, я просто воевать не в состоянии. Дайте мне противника. Чтобы у него автомат — у меня автомат. У него танк — и у меня танк. Тогда я могу воевать на равных. Но это еще не все, товарищи солдаты и старшины. — Стайкин загнул безымянный палец, посмотрел через дверь на Шмелева. — Во-вторых, мне нужен для войны командир. Чтобы он распоряжался мной и думал за меня. «В атаку!» — и я в атаку. «Ложки в руки!» — и я работаю ложкой. Очень мне нужен командир, потому что на войне я органически не способен думать.

— А в-третьих? — спросил Войновский. Он встал из-за стола, подошел к двери и стоял, опершись на косяк и слушая Стайкина.

— Разрешите доложить, товарищ лейтенант. В-третьих, мне нужен тыл. Чтобы письма получать оттуда, посылки с вышитыми кисетами и запахом женских рук. Тыл мне нужен, чтобы оттуда шли ко мне боеприпасы, теплые подштанники и американская тушенка. Потом мне нужен тыл, чтобы было куда драпать в случае неприятностей. Если мне есть куда драпать, мне воевать спокойнее. Вот мои три условия, товарищи солдаты и офицеры, и я требую, чтобы мне их создали. В противном случае я пишу рапорт и подаю в отставку. У меня все.

— Вот это дал прикурить!

— Чего же тебе не хватает? Тыла тебе мало? И так в тылу сидим.

— Ты к Гитлеру обратись, пусть выделит для тебя противника.

— Войновский, — позвал Шмелев, он по-прежнему сидел у окна и смотрел на снег. Войновский подошел. — Кто дежурит на маяке?

— Комягин, товарищ капитан. Вы бы прилегли, товарищ капитан. Хотя бы на часок.

— Вызови маяк, — Шмелев повернулся и положил руки на стол.

Войновский покрутил ручку телефонного аппарата. Трубка сухо трещала. Маяк не отвечал.

— Плохая видимость, — негромко сказал Шмелев. Он сцепил пальцы рук и положил на них подбородок.

— Маяк, почему не отвечаешь? Доложи, что видишь на озере. Лодки не видишь?.. Как «кто» спрашивает? Капитан спрашивает... Он и так знает, что плохая видимость. Надо смотреть лучше — тогда увидишь. Ясно?

Солдаты в соседней комнате замолчали и слушали, как Войновский говорит с маяком.

— Подожди минуту. — Войновский отставил трубку от уха и посмотрел на Шмелева. — Будете говорить с маяком, товарищ капитан?

Шмелев ничего не ответил. Подбородок его соскользнул с руки, голова скатилась набок. Он спал.

— Значит, так, — тихо сказал Войновский в трубку. — Приказано усилить наблюдение. Ясно? — Он положил трубку, вышел в первую комнату и прикрыл за собой дверь.

— Заснул, — сказал он.

— Теперь уж не дождаться, товарищ лейтенант, — сказал Маслюк, доставая из кармана кисет. — Из этого Устрикова еще никто не возвращался.

— Сначала Куц, теперь капитан, — сказал Войновский. — Если что — я буду на берегу.

Метрах в ста от берега сквозь падающий снег была видна вода, она двигалась и колебалась, а между ней и берегом широкой полосой снег лежал прямо на воде. Войновский спустился вниз и осторожно ступил на снег. Лед легко выдержал его. Войновский остановился, пораженный, потом сделал несколько шагов, разбежался и покатился по льду, оставляя за собой темную гладкую полосу — лед под снегом был гладкий и почти прозрачный. Войновский катился по льду, забавляясь и не подозревая о том, что он первым покидает этот опостылевший берег. Лед сухо затрещал под ногами, Войновский остановился, постоял, потом снова разбежался и покатился к берегу.

Солдаты в избе курили.

— Вот поставят нас на лыжи и скажут: иди, — говорил Молочков. — Еще в запасном полку сказывали: наступление скоро откроют.

— А мы специально тебя дожидались, — сказал Стайкин и показал Молочкову гримасу. — Эх ты, мастер лыжного спорта.

Солдаты засмеялись.

— Тише вы, — сказал Джабаров. — Капитан спит.

— Гиблое место это Устриково, — сказал Маслюк. — Не хотел бы я туда идти.

— Старший сержант, расскажи что-нибудь веселенькое.

— Предварительные заказы принимаются только по телефону.

— Расскажи про Шестакова. Как он наряд от старшины получил.

— Про топор?

— Давай про топор.

Солдаты усаживались поудобнее, готовясь слушать. Стайкин потянулся, громко зевнул и лег на нары.

— Давай. Что же ты? — попросил Молочков.

— Не хочется, — сказал Стайкин. — Скучно что-то.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Но этот шар над льдом жесток и красен,

    Как гнев, как месть, как кровь.

А. Блок

ГЛАВА I

Батальоны выходили на лед Елань-озера ровно в полночь, как было намечено по графику. Где-то за облаками висела невидимая луна, остатки рассеиваемого ею света просачивались сквозь слой облаков на землю, и снег отражал их. Черная ночь становилась темно-серой: фигуры людей в маскировочных халатах казались темно-серыми, и черные стволы автоматов тоже были темно-серыми — плотная темно-серая масса стлалась вокруг. Впрочем, и луна учитывалась графиком, и было точно известно, что через пять с половиной часов, когда батальоны будут подходить к вражескому берегу, луна уйдет за линию горизонта, и тогда, в нужный момент, придет абсолютная темнота.

Батальоны выходили к Елань-озеру по замерзшему извилистому руслу Словать-реки, будто живая река мерно лилась меж берегов к озеру, а под ногами людей, подо льдом туда же бежала холодная вода и тоже вливалась в холодное озеро.

Шмелев увидел впереди глубокое пространство и оглянулся. Позади был виден изгиб колонны, темно-серые фигуры людей и темно-серый берег, уходящий в темноту. Шмелев поднял руку и сказал вполголоса: «Стой!» Команда повторилась, пошла, затихая, вдоль колонны, и было слышно, как не сразу останавливается вытянувшаяся колонна и затихают звуки движения.

Рядом со Шмелевым шагал капитан Рязанцев. Он повозился с халатом, поднес к лицу что-то темное.

— Вышли к маяку на восемь минут раньше графика.

— Продлим привал, — ответил Шмелев.

Из мглы возникла высокая тень — перед Шмелевым вырос человек в кубанке и в полушубке.

— Старший колонны? К генералу. — Кубанка повернулась и побежала к берегу.

У подножия маяка плотно стояла группа людей в коротких бараньих полушубках. Они были без маскировочных халатов, и это отличало их от всех остальных, кто находился на берегу в эту глухую ночь. Один из них, в высокой, заломленной назад папахе, стоял в центре группы. Шмелев остановился и доложил, что первый батальон вышел на исходный рубеж.

— Вот и дождались, Шмелев, — сказал командующий, папаха закачалась в серой мгле.

— Дождались, товарищ генерал. Назад дороги нет.

— Только вперед, — живо сказал Игорь Владимирович. — Надеюсь, я дождусь к утру хороших известий. Что вы перерезали дорогу и сидите на ней. — Папаха снова задвигалась в темноте. — Вопросы есть?

— Никак нет, товарищ генерал. Солдат должен знать, на что он идет.

— Прекрасно сказано, капитан. — Игорь Владимирович сделал шаг вперед и оказался совсем близко со Шмелевым. — А генерал, со своей стороны, знает, на что он посылает вас, можете не сомневаться в этом. Вы понимаете — сейчас я не могу сказать всего. Вы узнаете свою задачу, когда выполните ее.

— Игорь Владимирович, — сказал человек, стоявший рядом с командующим, — вы не забыли?

— Да, Шмелев, — сказал командующий. — Полковник Славин пойдет с вами.

— Товарищ генерал, — быстро сказал Шмелев, — разрешите доложить. Первый батальон полностью укомплектован командирами. — Шмелев сам удивился тому, какой у него холодный и ровный голос, хотя внутри у него все задрожало.

В группе вокруг командующего произошло движение. Игорь Владимирович сделал шаг назад.

— Командир бригады болен и не может пойти с вами. Полковник Славин будет моим представителем. Ему не нужны вакантные должности.

— Товарищ генерал-лейтенант, — сказал Шмелев, — разрешите в таком случае сдать батальон полковнику Славину и остаться на берегу.

— Вы понимаете, капитан, о чем просите?

— Понимаю, товарищ генерал. И прошу вас понять меня.

— Хорошо, — медленно сказал Игорь Владимирович. — Я надеюсь, вы до конца понимаете это. Идите, капитан.

Шмелев отдал честь и быстро побежал по тропинке. Он услышал, что кто-то бежит за ним, и прибавил шагу.

— Капитан, постойте. Товарищ капитан!..

Шмелев остановился. Человек набежал на него и встал, тяжело дыша. Он был почти на голову выше Шмелева.

— Командир дивизиона аэросаней капитан Дерябин Семен Петрович, — быстро говорил высокий. — Прибыл в ваше распоряжение для совместных действий по форсированию озера.

Высокий шагал за Шмелевым по узкой тропинке. Он был во всем кожаном и в сапогах; снег громко скрипел под его ногами. Шмелев покосился на высокого:

— Как же вы влезете в свою машину?

— Показать? — он перегнулся пополам. Ноги его взлетели вверх и закачались над головой Шмелева, потом мелькнули в воздухе, и он снова стал высоким. — Нравится? — спросил Дерябин.

— Цирк на льду, — сказал Шмелев и пошел по тропинке.

В голове колонны капитан Рязанцев неторопливо расхаживал перед небольшим строем, объясняя политрукам и комсоргам рот значение предстоящей боевой операции. Шмелев обошел строй. Дерябин скрипел позади сапогами. Шмелев повернулся к нему:

— Карта есть?

— На полтораста километров вперед. Хватит?

У Шмелева была карта только на сорок километров, и он подумал, что высокий человек запасливый.

— Прошу. — Шмелев лег на снег у ящика с гранатами.

Дерябин лег лицом к нему. Джабаров воткнул между ними колышек и набросил сверху брезентовую плащ-палатку.

Шмелев зажег фонарик, осветив крышку ящика и лицо Дерябина — длинное, с острым лисьим носом и узкими скулами. На голове у него кожаный шлем, лицо от этого казалось еще более длинным и лисьим.

Они разложили карты, и Шмелев стал объяснять задачу. Высокий кивал головой, тыкал в карту острым носом и делал пометки карандашом.

— Где вы, мародеры? — Край палатки задрался, и под брезентом показалось румяное лицо Клюева.

Щурясь от света, Клюев лег рядом со Шмелевым и задышал ему в лицо.

— Зачем полез в драку? Чем тебе Славин помешал?

— Красив уж очень. Не люблю красавчиков.

— Пошел бы с нами. С нас меньше спроса.

— То-то и оно, — Шмелев показал карандашом на карту. — Продолжим?

— А смело вы, товарищ капитан. Я бы не решился. — Дерябин с уважением посмотрел на Шмелева.

— Сколько у тебя саней? — спросил Клюев.

— У меня саней нет, — ответил высокий, — У меня машины-аэросани.

— Сколько? — спросил Шмелев. — Быстро!

— Двенадцать машин сосредоточены в устье Словати, в хвосте колонны.

— Пойдут с нами? — спросил Клюев.

— Что вы, товарищ майор? Я же вас сразу разоблачу. Меня же за четыре километра слышно. Я вступлю с началом боя.

— По шесть штук на брата, — сказал Клюев. — Жить можно.

— Сколько раненых берете за один рейс?

— Четыре человека в кузове. И трое стоя на лыжах — если легкораненые. — Высокий подул на пальцы, согревая их.

— Не густо, — заметил Клюев.

— Скорость? — спросил Шмелев.

— До восьмидесяти.

— Боеприпасы будете разгружать в квадрате сорок семь — двадцать три, — сказал Шмелев.

— Сорок семь — двадцать три. Понятно. — Высокий клюнул носом карту. — Сорок семь — двадцать три? — удивленно повторил он. — Нет, не могу.

— Сорок семь — двадцать три. Точка, — сказал Клюев.

— Не могу, товарищ майор. Не имею права.

— На что ты не имеешь права? — спросил Клюев. — Воевать не имеешь права?!

— Не имею права подходить к берегу ближе трех километров. — Высокий заволновался и заморгал глазами.

— Почему? — спросил Шмелев.

— У меня военная техника, — сказал высокий. — Я же мишень, товарищ капитан. Не имею права входить в зону огня.

— А мы, черт возьми, не мишень?! — Клюев стал красным и часто задышал. — Мы кто, по-твоему?

— Товарищ капитан, поймите меня, — поспешно говорил высокий. — У меня техника. Учтите, не боевая, ничем не защищенная. Двенадцать моих машин и двенадцать ваших солдат. Вы потеряете двенадцать солдат и не заметите. Подобьют двенадцать машин — и вы отрезаны. Как на острове. А меня, учтите, подбить легче, чем пехотинца. Солдат в землю закопался, а я весь на виду. Ничем не защищенный. Я — машина транспортная, не боевая.

— Как тебя зовут? — спросил Шмелев и с восхищением посмотрел на высокого. — Я что-то забыл. Повтори.

— Дерябин, товарищ капитан. Семен Петрович Дерябин.

— Ну и сволочь же ты, Семен Дерябин, — с восхищением сказал Шмелев.

— Воля ваша: товарищ капитан. Приказывайте — пойду ближе. Пойду и лягу.

— Ну и сволочь, — повторил Шмелев и стал смотреть в карту. — Приказываю. Квадрат сорок семь — двадцать четыре. Там будет оборудован пункт приема и палатка медсанроты.

— Сорок семь — двадцать четыре. Это можно. Это мне подходит. — Дерябин облизал языком тонкие губы. — Напрасно вы так, товарищ капитан. Я действую в ваших же интересах. Без меня вы на острове...

— Ладно, действуй, — сказал Шмелев и отвернулся.

— Напрасно вы так. Потом будете благодарить. Я вам за сорок восемь часов переброшу пятьсот тонн грузов. У меня график.

— Почему за сорок восемь часов? — спросил Клюев. — А потом?

— Как? — удивился высокий. — Разве вы не знаете?

— Что мы не знаем? Быстро! — Шмелев наставил фонарь в лицо высокому, и тот снова заморгал глазами.

— Не могу знать, товарищ капитан. У меня график всего на сорок восемь часов, а потом сказано — ждать дальнейших распоряжений. А что будет с вами, не знаю. Не верите? Ах, товарищ капитан. Напрасно вы меня обидели, перед боем это нехорошо. — Он перестал моргать и посмотрел на Шмелева долгим странным взглядом, в котором были печаль и злоба, наглость и отчаяние — все вместе в одном взгляде.

— Ладно, иди, — сказал Шмелев и опустил фонарик.

Высокий задом выполз из-под брезента, и было слышно, как сапоги его часто заскрипели по снегу.

— Ах, какая сволочь, — повторил Шмелев.

Джабаров сдернул с колышка плащ-палатку и зашуршал ею в стороне. Шмелев подождал, пока глаза привыкнут к серой мгле, и поднялся. Клюев лежал на спине, закинув руки за голову, и смотрел в небо.

— Так бы и лежал здесь, — сказал он. — Спокойно, мягко.

— Три минуты, — сказал Шмелев. — Засекаю время.

Клюев резко вскочил.

— Все, Сергей. Вошел в график. — Он тяжело вздохнул и прибавил: — Сон с утра нехороший видел. Будто я в яму провалился и песок меня засасывает. Знаешь, плывун такой, мокрый, холодный. Нехороший сон.

— Откуда ты взял? Наоборот, песок — это очень хорошо. Ты брось! — Шмелев пристально посмотрел на Клюева, но увидел лишь темное расплывчатое пятно вместо лица.

— И этот тоже, — говорило пятно. — Ты видел, как он на тебя глядел? Слухи всякие ходят...

— Нет, — солгал Шмелев. — Не видел. Смотреть не хочу на такую сволочь.

Торопливым деловым шагом подошел Рязанцев.

— Провел инструктаж, — сказал он. — Время.

— На большом привале сойдемся, — сказал Клюев.

— Хорошо, — раздельно сказал Шмелев. — Все очень хорошо. Выхожу на лед.

А та дорога в лес вела. Старый заброшенный помещичий дом стоял на берегу озера. Озеро крошечное, с густой черной водой, а кругом — нехоженый бор. Дом подлатали, подкрасили и присылали туда на две недели офицеров, отличившихся в боях, чтобы они были там как дома и как следует отдыхали от войны. Проклятый дом, недаром я не хотел ехать туда, но полковник сказал «шагом марш», я повернулся кругом и поехал. Неприятности пошли в первый же день. Там была палатка с пивом, совсем такая, как где-нибудь на Садовой, три пятнадцать кружка, и я так накачался, что свет стал не мил. А мой сосед капитан-мингрелец до двух часов где-то шлялся, потом явился и стал причитать, как баба: «Проклятый дом. Зачем я только приехал в этот распроклятый дом. И как я теперь к себе уеду? Погоди, ты тоже скоро узнаешь, что это за дом». Завалился на койку и давай ныть: «Я два года в окопах сидел, пять раз в атаку ходил, а в таком проклятом доме ни разу не был». Утром, слава богу, он уехал, его койку занял лейтенант из разведки; мы валялись на чистых простынях, ели три раза в день горячее, а вечером пили пиво и смотрели кино. В доме отдыха была затейница Маруся, она заставляла нас играть в разные игры и делала с нами все, что хотела, потому что мы не знали, куда деваться от безделья, и все тайком были влюблены в Марусю. Она выбрала молоденького лейтенанта и ноль внимания на остальных, а мы смотрели кино и пили пиво — не жизнь, а масленица. Потом вдруг перевалило за половину, и тут-то я вспомнил мингрельца и стал считать дни. Марусины игры осточертели, а конец все ближе. Хоть вешайся, как подумаешь, что придется возвращаться обратно. Недаром я не хотел ехать сюда, в этот проклятый дом. А там был директор, толстый такой, в очках, тоже сволочь порядочная. Мы уже собрали мешки и пошли, он вышел за нами на крыльцо и кричал вслед: «До свиданья, товарищи. Крепче бейте фашистских гадов, гоните их с нашей родной земли и скорее возвращайтесь с победой». И ручкой помахал на прощанье. Мы пошли на дорогу ловить машины — и никто не набил морду этой сволочи, хоть плачь. Долго не мог забыть этого дома, целый год мерещился в окопах.

ГЛАВА II

Войска шли по ночам. Впрочем, на войне никого не удивишь тем, что войска идут по ночам. Удивительно было другое — количество и разнообразие войск. Третьего дня, ночью, возвращаясь из штаба армии, Сергей Шмелев видел, как они идут. Неспешно и горделиво катились машины с косыми широкими платформами, закрытыми брезентом, ползли урчащие тягачи с тяжелыми пушками на прицепе, молча и бесконечно шла пехота, щедро груженная всяческим военным добром. Несокрушимая мощь ощущалась в ночном шествии: войска шли мимо, на север, войска уходили в ночную темноту; не было никакой видимой связи между ними и двумя батальонами, которые готовились форсировать озеро.

Берега Словати незаметно разошлись в стороны, и справа и слева почувствовалось такое же безбрежное смутное пространство, какое было впереди. В правую щеку дохнуло ровным несильным ветром, дорога стала крепче и жестче. Батальон вышел на лед и начал вытягиваться в походную колонну.

Шмелев оглянулся. Высокий силуэт маяка растаял во мгле — русская земля закрылась темнотою, под ногами уже не земля, а лед, и кругом мгла, смутная и тяжелая, а еще дальше, за этой незнаемой мглой, лежит чужой далекий берег, который нужно завоевать, отдать за него много человеческих жизней, чтобы он перестал быть чужим.

Рота за ротой вытягивались в линию. Головной отряд уже прошел около километра, а замыкающие только выходили на лед, и за первым батальоном начинал выходить второй.

Солдаты сходили на лед с тревогой и удивлением. Им было непонятно и странно, как можно было идти в таком множестве по тонкой пленке замерзшей воды. Десять метров воды было под ногами солдат, и одно это делало необычным все остальное. Но то, что солдаты не решились бы сделать в одиночку, они делали сообща, объединенные приказом. Они прошли километр, второй, третий — и ничего не случилось. Лед был толстый, пупырчатый, крепкий. Он прочно держал идущих. С каждым километром солдаты шли уверенней и спокойней, забыв все прежние страхи и не думая, не ведая о том, что через несколько часов лед заходит под ногами, разверзнется, а вода забурлит, вспыхнет огнем, и тогда солдаты узнают, как тяжело бывает, когда под ногами нет земли, но, как водится на войне, солдаты обо всем узнают последними.

Уже оба батальона вытянулись в походную колонну — прямую, как стрела на штабной карте. И там, где было острие этой стрелы, шагал капитан Шмелев. Он двигался навстречу серой мгле, раздвигая ее движением своего тела, и по глухому шороху льда, по осторожному лязгу железа чувствовал за собой движение сотен людей, которые шли по льду, зная, что он впереди.

Впереди и слева над горизонтом загорались зеленые и красные ракеты. Они висели в небе как далекие звезды, ничего не освещая. Ветер сдувал их, ракеты гасли, а потом загорались другие.

Шмелев потрогал ракетницу, засунутую за пояс. Тут же был патронташ, где лежали три ракеты с красным ободком на картонных гильзах. Ракеты лежали плотно и крепко.

Солдаты второй роты шли в середине батальонной колонны, а взвод Войновского двигался в середине роты. Войновский шагал сбоку. Солдатские мешки торчали под маскировочными халатами, и широкие горбатые спины мерно качались в такт шагам. Войновский узнал Шестакова, ускорил шаг и вошел в колонну. Шестаков поправлял вещевой мешок, осторожно двигая спиной и вывернутыми назад руками.

— Звякает, — сказал он. — Переложу на привале.

Кругом была тугая мгла, и, если долго всматриваться в нее, начинало казаться, что там, в серой глубине, что-то шевелится и ворочается. И вдруг Войновский увидел темный продолговатый шар, быстро катившийся по льду. Шар подкатился к Шестакову и стал прыгать, издавая скулящие звуки.

Шестаков поймал прыгающий шар и, оглядываясь по сторонам, быстро спрятал его за пазуху.

— Как же он нашел нас? — удивился Войновский.

— Собака, она всегда найдет, — сказал солдат Ивахин, шедший позади Войновского. — На то она и собака.

— Гансик, сиротинка, — приговаривал Шестаков, поглаживая себя по груди. — Замерз, видно, Гансик? Погрейся, Гансик, погрейся. Солдатское тепло доброе.

Ганс скулил и шевелился под халатом.

— Что такое? Откуда? — Комягин набежал сзади на Шестакова, протянул руку и тотчас отдернул ее, услышав рычание, которое исходило из груди Шестакова.

— Не бойтесь, товарищ лейтенант. Гансик это. Нагнал нас.

— Пять минут сроку, — свистящим шепотом сказал Комягин. — Лейтенант Войновский, вы слышите? Убрать!

— Конечно, Борис, конечно, мы сделаем. Не беспокойся, я понимаю, мы сделаем...

— Пять минут, ясно? — Комягин потряс в воздухе рукавицей и убежал в темноту.

— Куда же я его, товарищ лейтенант? Ночь на дворе. Замерзнет Гансик.

— Надо что-то предпринять, — Войновский обернулся. Солдаты молча шагали, опустив головы, и не смотрели на Войновского. Ганс перестал скулить и неслышно сидел за пазухой.

— Товарищ лейтенант, — быстро сказал Шестаков, — отпустите меня.

— Куда?

— С Гансом. На маяк. Мы ведь еще недалеко ушли, товарищ лейтенант. Я быстро обернусь. Привяжу там и обратно.

— А мешок ко мне на волокушу положишь, — сказал Маслюк; он шагал впереди Шестакова, за волокушей.

— Хорошо, — сказал Войновский. — Только, пожалуйста, нигде не задерживайтесь.

— Я мигом обернусь. Привяжу на ремешок и обратно. Я на большом привале вас догоню, — торопливо говорил Шестаков, вытягивая свободной рукой мешок из-под халата. Маслюк взял мешок, и Шестаков выбежал из колонны.

— Собака могла нас демаскировать, — сказал Войновский.

— Собака, она не человек, — сказал Ивахин. — У нее понятия человеческого нету.

Ему никто не ответил.

Сергей Шмелев молча шагал в темноту. Он шел не спеша и ровно, зная и чувствуя, что не сможет уже остановиться, потому что за ним шли другие, тысячи и миллионы — все поколения людей, прошедшие и будущие, которые уже покинули землю, которые еще придут на землю, — шли рядом с ним в серую мглу, и ничто не могло остановить их. Еще один шаг в темноту, еще один шаг... Сколько шагов осталось на долю каждого? И где та черта? У каждого своя или одна на всех?

Шмелев приостановился и оттянул край шапки, чтобы лучше слышать.

— Что там? — спросил Рязанцев.

— Послышалось, — сказал Шмелев, опуская руку. — Будто прыгал кто-то. Или скулил.

— Наверное, ветер, — сказал Рязанцев и тоже оттянул ушанку и прислушался. — Нет, ничего не слышно.

ГЛАВА III

— Так и пойдем теперь до самого Берлина, — сказал Стайкин, усаживаясь поудобнее на льду.

— Главное — направление иметь, — сказал Маслюк, — куда идешь, вперед или назад. Вот когда в сорок первом от Берлина шли, тогда страшно было. А теперь чего же бояться — на Берлин.

— А что, братцы, — удивленно сказал Ивахин, солдат из недавнего пополнения, — если Гитлер вдруг сюда, на наш фронт, приехал. И мы его накроем.

— Он в Берлине под землей сидит.

— Ничего, мы его в Берлине достанем.

— А он в Америку сбежит.

— И в Америке достанем. От нас не убежит.

— Сила большая, братцы, двинулась. Третьего дня со старшиной в тылы ездили. Войска в лесу стоит видимо-невидимо. За нами, верно, пойдут.

— А может, и сбоку нас.

— Без нас разберутся. Солдату знать не положено.

— Братцы, старшина идет.

— Пламенный привет с неизвестного направления. — В темноте было видно, как Стайкин поднял руку, приветствуя старшину. — Можно считать нашу обширную винно-гастрономическую программу раскупоренной.

Солдаты сдержанно засмеялись, осматриваясь по сторонам и вглядываясь в темноту.

Был большой привал, последний перед боем, и старшина Кашаров раздавал водку и гуляш. Солдаты сидели и полулежали на льду в разных позах, почти невидимые в темноте: луна ушла за горизонт, серая мгла сгустилась и стала черной.

Волокуша, с которой пришел старшина, заскрипела и остановилась. Было слышно, как старшина откинул крышку термоса, тягучий запах вареного мяса разлился в воздухе. Солдаты задвигались, доставая котелки и ложки. Старшина раскрыл второй термос, стал черпать кружкой и по очереди протягивал кружку солдатам, выкликая их по фамилиям. Солдаты, крякая, пили из кружки и протягивали котелки за гуляшом. Помощник старшины раздавал гуляш.

— Севастьянов! — выкрикнул старшина.

— Благодарю вас, товарищ старшина, — ответил голос из темноты. — Передайте, пожалуйста, мою порцию сержанту Маслюку.

— За твое здоровье, учитель, — сказал Маслюк.

— Шестаков! Где Шестаков? — кричал старшина. — Опять что-нибудь выкинул?

— Он у нас собаководом стал, — засмеялся кто-то.

— Я здесь, товарищ старшина. Не забудь меня. — Шестаков быстро подполз на коленях к термосу и сел на лед, вытянув ноги. В темноте было слышно его частое дыхание.

— Где бродишь?

— Я тут, товарищ старшина. Все время тут присутствовал. По нужде только отходил.

— Не путайся под ногами. Получил и — отходи.

— Спасибо, товарищ старшина. Будьте все здоровеньки, товарищи бойцы. — Шестаков неторопливо выпил и крякнул.

— Привязали? — тихо спросил Севастьянов.

— В сарае привязал. У нар. Я в избу-то не пошел, там генерал сидит, по радио разговаривает. А в сарае связисты остановились. Я у них и привязал. Хлеба кусочек ему оставил.

— Что же ты к генералу не зашел? — спросил Стайкин. — Посоветовался бы с ним...

— Спешил, — сказал Шестаков.

— Нога не болит? — спросил Маслюк.

— Крепче прежней стала, — сказал Шестаков, отползая с котелком в сторону. — Больная кровь вышла, а здоровая вся во мне осталась.

— Везет тебе, ефрейтор, — сказал старшина. — Осколок в зад получил — и медаль на грудь.

— Меня в ногу ранило, товарищ старшина, а не в зад. У меня справка есть с печатью: слепое непроникающее ранение в левую ногу — вот как меня ранило.

Старшина кончил раздавать водку. Было слышно, как волокуша заскрипела на льду, двигаясь вдоль колонны. Солдаты прятали котелки по мешкам, перекладывали оружие, негромко переговаривались меж собой.

— Шестаков, — сказал вдруг Стайкин, вот ты везучий, две войны прожил. А ответь мне — в смертники пошел бы?

Перед боем не принято говорить о смерти. Солдаты замолчали, удивленные вопросом и чувствуя, что Стайкин задал его неспроста. Волокуша с термосами перестала скрипеть в отдалении. Стало тихо.

— Какие смертники? — спросил Шестаков.

— Самые обыкновенные. Как у самураев, слыхал? Он, значит, записывается в смертники и клятву дает — идти в подводной лодке на американцев. А ему за это дают миллион и баб сколько хочешь. Но времени — в обрез: всего три месяца. Ешь, пей, гуляй — миллион в кармане. Три месяца живешь, а потом пожалте бриться — прямым курсом в Америку.

Солдаты задвигались, подползая ближе к Стайкину. Кто-то звякнул котелком, и на него сердито зашикали.

— А надежда есть? — спросил Шестаков.

— Вернуться? Никакой. Три месяца прожил, как франт, миллион в трубу — и прощай, мама. Взрываешься вместе с Америкой.

— Ты это сам придумал или читал где? — спросил Шестаков, поправляя под собой мешок.

— Такие смертники в японской армии называются камикадзе, — сказал из темноты Севастьянов. — Подвиги камикадзе воспеваются в легендах, душа его после смерти зачисляется в рай, а жена и дети, оставшиеся на грешной земле, получают поместье, дворянское звание и пожизненную пенсию.

— Вот видишь, — заметил Стайкин. — Умный человек подтверждает.

— Так, понятно, — сказал Шестаков, подумав. — Нет, не пошел бы. Очень интересно, но не пошел бы.

— Ну и дурак, — сказал Стайкин. — Не хочешь за миллион, задаром убьют.

— Убьют не убьют, а надежда есть. Может, и выживу.

— За смерть-то и нашим вдовам заплатят, — сказал Ивахин.

Из темноты подул ветер, и солдаты стали поворачиваться, подставляя ветру спины и загораживая друг друга своими телами. Шестаков пообещал к утру мороз, и ветер показался солдатам еще более холодным, несмотря на выпитую водку.

— Скоро ли пойдем, братцы? На ходу не так зябко.

— Привал сорок минут.

— А я пошел бы, — сказал Стайкин.

— Куда? — спросил Шестаков.

— В смертники.

— И как бы ты с миллионом распорядился? — быстро спросил Шестаков. — На что тебе столько денег? Лишние деньги — лишняя забота.

— У меня все разработано. — Стайкин хлопнул ладонью по колену. — Вот зовет меня к себе комиссар и говорит: «Ну, как, товарищ старший сержант Стайкин, пойдете в смертники?» — «Пишите, товарищ комиссар, я согласен». — «Спасибо, товарищ Стайкин, я знал, что вы бесстрашный воин. Вот я ефрейтору Шестакову предлагал. И сержанту Маслюку. Отказались, представьте. Темные люди, цену жизни не понимают. А вы, товарищ Стайкин, человек с понятием. Пишу вас под номером первым». И тотчас меня на самолет — в Москву на обучение. И миллион в зубы. Скинул я свой маскхалат бэу[2], нарядился как фраер — галстук нацепил, брюки клеш, сорок сантиметров. И миллиончик в кармане. Брожу по «Гранд-отелям» и «Метрополям» — до войны бывал, порядки знаю. У меня в пяти ресторанах столики заказаны, лучшие места, у эстрады. Приду не приду, а стол мой должен стоять в ожидании. Накрыто все как полагается — с коньяком и ананасами. И табличка: «Стол занят». Всюду меня ждут, чаевые подбирают. Шампанское — рекой; я пью, гуляю. Нанял лично этого самого, рыжего, который о любви и дружбе поет. Он передо мной изображает под гитару: «Когда простым и теплым взором...» А кругом — девочки, пальчики оближешь. Я только мигну, и она со мной удаляется. А какая у меня постель — мечта с балдахином. И на этой постели они меня любят в лучшем виде. Ох, и любят — им ведь тоже интересно с будущим мертвецом переспать, хотя я держусь в секрете и только намекаю. За неделю сто тысяч прожил — часы, чулочки, рубашечки шелковые. Ну, в Большой театр, разумеется, хожу — для общего развития. Опера Бизе «Кармен». А потом эта Кармен поет мне персональную арию. Принимаем с ней ванну из шампанского в апартаментах. Вот это жизнь! И вот наступает торжественный момент, натягиваю снова свой маскхалатик бэу, сажают меня в самолет, и получаю я курс на самую что ни на есть наиважнейшую цель и взрываюсь вместе с нею. Хоть будет о чем вспомнить за минуту до смерти. Тут третий год ишачишь без выходных в три смены, и все время над тобой смерть висит. А там все рассчитано по графику: погулял, округлил миллиончик — и расплачивайся. Один раз за все. Прощай, мама, прощай, любимая Маруся. Не забывайте вашего Эдуарда.

Солдаты слушали Стайкина, пересмеиваясь, вставляя соленые словечки и шуточки, но когда Стайкин закончил, никто не смеялся. Все сидели молча и задумчиво.

Молчание нарушил спокойный голос:

— Нет, товарищ Стайкин, я не послал бы вас на такое задание.

Стайкин вскочил и приложил руку к каске:

— Разрешите доложить, товарищ капитан. Второй взвод находится на привале. Провожу разъяснительную беседу относительно смерти.

— Так ли, товарищ Стайкин? Насколько я понял вас, вы говорили не о смерти, а о девочках. — Рязанцев подошел ближе, и солдаты подвинулись, освобождая место.

— Виноват, товарищ капитан. Больше не буду.

— Отчего же, товарищ Стайкин? Я с интересом слушал вас. Невольно, так сказать. — Рязанцев поднял ногу на волокушу и поставил локоть на колено.

Стайкин присел перед Рязанцевым на корточки.

— Так я для развлечения, товарищ капитан. Ночь длинная, а керосину нет. Вот и развлекаемся.

— Должен заметить, товарищ Стайкин: когда говорят о смерти, о ней говорят не так.

— Любовь и смерть! — мечтательно произнес Стайкин.

— Вам следовало бы знать, товарищ Стайкин, что Красная Армия не покупает жизнь своих солдат за деньги. Героическая смерть во имя великой идеи и смерть за миллион — это совсем разные вещи.

— А зачем мне идея, если меня уже не станет. Мертвому идея не нужна. Мертвому нужна жизнь.

— Кто это говорит? Я не вижу.

— Ефрейтор Шестаков, товарищ капитан. Это я говорю. — Шестаков встал и подошел к волокуше.

— Что вы скажете на это, товарищ Стайкин?

— Отсталый боец, товарищ капитан. Беспартийный. Кустарь-одиночка. Что с него взять?

— А ты с меня ничего не возьмешь, — сказал Шестаков. — Я тебе ничего не должен. Я не ради тебя воюю, ради дочек своих. Может, я, товарищ капитан, не так выразился, только я честно скажу, а вы меня поправьте, если что, — мне умирать не хочется.

— Полностью согласен с вами, товарищ Шестаков. Однако я призываю вас не к смерти, а к победе.

— И мне, товарищ капитан, хочется на победу посмотреть. А потом и помереть не жалко.

— А вы, товарищ Стайкин? Что же замолчали?

— Разрешите доложить, товарищ капитан. Целиком согласен с вами. Мечтаю о героической смерти.

— Да, товарищ Стайкин, вы веселый человек. Но, признаюсь, я подумал бы, прежде чем послать вас на ответственное задание. Я бы выбрал скорее Шестакова.

— Съел? — сказал Шестаков.

— Товарищ капитан, нас рассудит история.

Впереди послышалась далекая команда; повторяясь, она приближалась и с каждым разом становилась явственней и громче:

— Приготовиться к движению!

Солдаты неторопливо поднимались, забрасывали на плечи вещевые мешки, подтягивали ремни.

Вражеский берег был теперь на расстоянии одного солдатского перехода, и в той стороне, где находилась голова колонны, низко над горизонтом время от времени поднимались разноцветные ленты ракет.

Борис Комягин и Юрий Войновский двигались навстречу колонне, возвращаясь с совещания, которое проводил капитан Шмелев на привале.

— Письмо сегодня получил, — сказал Войновский.

— Из Горького? От нее?

— Разумеется.

— Понятно, — сказал Комягин. — Письмо перед боем — хорошая примета.

Комягин остановился, пропуская колонну. В густой темноте ночи двигались по льду плоские черные тени. Они были расплывчатыми и неясными, цеплялись одна за другую, сливались в сплошную черную полосу, и казалось, внутри этой бесконечной черной полосы что-то колеблется, переливается, издавая протяжные скрипучие звуки.

— Что это? — Комягин сделал шаг в сторону колонны, и Войновский увидел, как из черной движущейся и колеблющейся полосы выделилась плоская тень, быстро прокатилась по льду, сломалась пополам и снова распрямилась.

— Шестаков, ко мне, — тихо позвал Комягин.

Шестаков подошел, прижимая руки к груди. Комягин протянул в темноте руку и быстро отдернул ее, услышав рычание.

— Лейтенант Войновский, — злым свистящим шепотом говорил Комягин, — почему не выполнили мой личный приказ?

— Я бегал, товарищ лейтенант, бегал, — быстро говорил Шестаков, — а он опять, товарищ лейтенант...

— Это правда, Борис. Я отпускал Шестакова, и он отнес Ганса на маяк. Не понимаю, как он здесь оказался.

— Ремешок он перегрыз, товарищ лейтенант. Вот он, кончик. Перегрыз и прибежал. Не может он без нас.

— Лейтенант Войновский, приказываю немедленно убрать собаку. И без шума.

— Куда же ее теперь, Борис?

— Я вам не Борис, запомните это. Убрать — и точка. Хоть на луну, меня это не касается. Об исполнении доложите лично. — Комягин резко повернулся.

Шестаков стоял, поглаживая себя по груди, и растерянно вертел головой.

— Что же делать? — сказал Войновский.

Стайкин выбежал из колонны, наскочил на Шестакова и стал приплясывать вокруг него:

— Бравый ефрейтор, выполнил ответственное задание на «отлично». Поздравляю, товарищ ефрейтор!

— Что же делать? — повторил Войновский.

— Ничего не поделаешь, — сказал Стайкин. — Хана...

— Он же смирный, товарищ лейтенант, — говорил Шестаков, отступая от Стайкина. — Его же совсем не слышно.

— Да, — сказал Войновский, — теперь ничего не поделаешь.

Стайкин пошарил руками у пояса и подошел к Шестакову.

— Держи.

— Бога побойся, ирод, — Шестаков испуганно отдернул руку от финки. — Я не буду.

— Ничего не поделаешь, — снова сказал Войновский. — Придется вам, Стайкин.

— Зануда ты деревенская. — Стайкин выругался, просунул руку под халат Шестакова. Ганс тихо, доверчиво прильнул к Стайкину. Шестаков бессильно опустил руки. Стайкин судорожно глотнул воздух, прыжками помчался в темноту.

Они стояли, напряженно всматриваясь туда, куда убежал Стайкин, но там было тихо. Только за спиной слышались протяжный скрип волокуш и шарканье ног.

Стайкин появился из темноты, в руках у него ничего не было. Он подошел к Войновскому. Все трое быстро и молча зашагали вдоль колонны, догоняя своих.

— Пойду доложу Борису, — сказал Войновский и прибавил шагу.

ГЛАВА IV

Батальоны продвигались в черной темноте, продолжая путь стрелы на карте, и уже недалеко оставалось до той точки, где стрела, круто повернув к югу, вонзалась в чужой берег. Однако на карте это расстояние было в тысячи раз короче.

Вражеский берег светился ракетами. Когда батальоны сделали поворот налево, развернулись в боевой порядок и пошли цепью, ракеты оказались и впереди, и справа, и слева — по всему берегу. Они быстро взлетали, повисали на мгновенье под низкими тучами и тяжело сползали вниз, просыпая искры, будто капли дождя сползали по запотевшему стеклу. Ракеты были пяти цветов: зеленые, красные, желтые, голубые и фиолетовое. Они загорались и падали, образуя на льду широкие разноцветные круги, которые быстро сжимались и пропадали, когда ракета достигала льда.

Шмелев вытащил ракетницу, вложил в нее красную ракету. Взвел курок и засунул ракетницу за пояс, так, чтобы она не мешала при ходьбе и чтобы ее можно было сразу же взять в руку.

Он шел за цепью и считал вражеские ракеты. Каждую минуту поднималось в среднем четыре ракеты, и каждая ракета горела десять секунд. Двадцать секунд темноты оставалось на их долю. У немецких наблюдателей были две марки ракет. Одни — пяти цветов, обычные, а другие — более сильные и только желтые. Они поднимались выше и светили гораздо ярче. На десять обычных ракет приходилась одна желтая. Немцы бросали их из двух наблюдательных пунктов. А всего наблюдательных пунктов было десять. Это могло означать, что у противника насчитывалось всего десять взводов, три роты. Но у немцев, кроме того, был берег и сильные желтые ракеты, а солдаты шли по льду тонкой цепью. И под ногами солдат был лед.

Большая желтая ракета косо взлетела вверх и начала падать, обливая лед пустым ядовитым светом, и впереди на фоне этого света Шмелев увидел неясные темные силуэты, двигающиеся по льду. Ракета упала, силуэты исчезли, и темнота стала такой густой, что ее нельзя было передать никакой черной краской. «Хорошая темнота, — подумал Шмелев, — замечательная темнота».

Кто-то из связных позади споткнулся и упал, чертыхаясь; каска громко прозвенела по льду.

— Не там шаришь, — сказал срывающийся голос в темноте, — правее бери, она туда покатилась.

— Ребята, подождите меня, подождите. Как же я без нее?

Шмелев увидел высокую темную фигуру. Человек шел прямо на него, вытянув руки, будто ощупывая стену. Длинная черная тень со скрипом проползла мимо них по льду. Солдаты молча толкали пушку.

Несколько ракет поднялись одновременно, и прибрежная полоса покрылась ядовитыми разноцветными пятнами.

— Сергей!

Шмелев остановился.

— Зачем ты от Славина отказался?

Шмелев не сразу узнал Клюева. Голос у него был чужой и настороженный, Шмелев засмеялся.

— Смешно? А у него двенадцать постов, — сказал Клюев и тяжело вздохнул. — И ракеты желтые...

— Я насчитал десять.

— А с колокольни бросает, видел?

— Верно. А где двенадцатый?

— Желтых я боюсь. Уж больно яркие, — Клюев подошел совсем близко к Шмелеву и положил руку на его плечо. — Сергей, прошу тебя.

— Будет лучше, если сигнал дашь ты. Мы же договорились.

— Я тоже так думал, а теперь... Сам видишь, какой я. Ведь для нас каждые десять метров решают... А я сон нехороший видел. Плывун. Прошу тебя. У тебя выдержки больше.

— Возьми себя в руки.

— Прошу, пойми! Ради сына своего прошу. — Голос Клюева задрожал.

— Хорошо, — сказал Шмелев. — Сигнал даю я.

— Вот спасибо. Где ракетница?

— Осторожно. Курок взведен.

— Возьми мою. На счастье.

Они остановились, обменялись ракетницами. Клюев быстро зашагал влево. Шмелев взял вправо и тоже ускорил шаг. Он двигался за цепью наискосок в полной темноте, ощущая ее движение по тихому шороху льда, а когда загорались ракеты, видел на льду небольшие пригнувшиеся фигурки, которые с каждым пройденным метром проступали явственней.

Три человека сидели на корточках и что-то делали на льду.

— В чем дело? — спросил Шмелев.

— Заряжаем капсюли, товарищ капитан. — Одна из фигур поднялась, Шмелев узнал по голосу Войновского.

— Не отставать от своих.

Солдаты побежали вперед. Войновский шагал рядом со Шмелевым, гранаты слабо постукивали на поясе.

— Подмораживает, товарищ капитан.

Шмелев ничего не ответил, всматриваясь в берег.

— Ничего, — сказал Войновский. — В деревне погреемся, в блиндажах.

— Ты так считаешь? — Шмелев потрогал ракетницу и опустил руку. — Ты когда-нибудь бывал в немецких блиндажах?

— Нет, товарищ капитан. А что?

— Будет лучше, если ты пока о них не будешь говорить. Иди. Смотри за сигналом. И сразу бросок вперед.

Ракеты продолжали косо падать на лед, и, когда они падали, солдаты замирали на мгновение, а потом двигались дальше. Две ракеты упали на лед и погасли. Потом поднялись сразу четыре ракеты и следом еще одна желтая. Свет от нее сильно разлился по льду, и Шмелев увидел, как солдаты впереди пригибаются и садятся на корточки. Спина сделалась мокрой и холодной. Он выхватил ракетницу и поднял ее над головой, думая о том, что до берега еще слишком далеко. Желтая немецкая ракета упала и погасла. Берег молчал. Палец, лежавший на курке ракеты, онемел от холода. Он сунул ракетницу за пояс и натянул рукавицу.

Окружив начальника штаба, связные шли за цепью. Шмелев догнал Плотникова и пошел рядом.

— Где Рязанцев?

— Я здесь, — ответил Рязанцев сбоку.

— Иди назад, — сказал Шмелев Плотникову.

— Зачем?

— Бери радиостанцию и шагай назад. Двести метров назад.

Плотников ничего не ответил и отстал. Связные пошли за ним. Рязанцев подошел к Шмелеву.

— Расставляешь? Куда меня поставишь?

— Выбирай.

— Пойду на правый фланг, в первую роту. Все тебя ждал, хотел попрощаться. Идем хорошо, на десять минут раньше графика.

— Сейчас это уже не имеет значения, — сказал Шмелев. Все в нем было натянуто до предела, и голос свой он слышал откуда-то издалека.

— Прощай, Сергей, — Рязанцев сказал это спокойно и естественно. Может, он даже сам не заметил, что сказал «прощай». Но было в его голосе что-то такое, что заставило Шмелева замедлить шаг.

— Послушай, Валентин, — сказал он на всякий случай. — Если хочешь, оставайся со мной. Вдвоем веселее будет.

— Не успеешь соскучиться. Через полчаса встретимся в Устрикове. Немцы для нас блиндажи натопили. Погреемся, закусим. — Рязанцев говорил легко и спокойно, а Шмелеву становилось все страшнее от того, что он слышал.

— Валентин, я прошу тебя остаться. — Шмелев взял Рязанцева за локоть. Тот нетерпеливо убрал руку.

— Не понимаю, зачем ты меня уговариваешь? Я обещал прийти к ним. Я должен идти. Не волнуйся за меня. Я приду к церкви, жди меня там.

Рязанцев словно растворился в темноте. Только шаги слышались в стороне.

Шмелев потрогал ракетницу. Теперь он сделал все, что мог. Больше уже нельзя было сделать ничего. Только ждать, когда разорвется темнота. Еще десять-двадцать метров притихшей темноты оставалось им. А ракетница заткнута за пояс, и надо забыть о ней. Она торчит там удобно, полсекунды, и она в руке, и тогда кончится это проклятое томительное ожидание, такое томительное, что больше невмоготу.

Шаги Рязанцева затихли в отдалении. Две зеленые ракеты зажглись и стали медленно подниматься над берегом.

Шмелеву показалось, что кто-то окликнул его. Он даже оглянулся, хотя знал, что позади никого нет. Вокруг была непроницаемая темь, пронзаемая ракетами.

— Сергей, иди ко мне. Садись поближе. Я люблю сверху на дворик смотреть. Сверху все люди такие маленькие. Не люди, а человечки. Сижу в окне, смотрю и о тебе думаю.

— Где?

— Вон там. Смотри на руку. Вон там, высоко, видишь?

— Не вижу. Где?

— Глупый. Седьмое окно справа. Желтый свет горит.

— Тут все окна желтые. И зеленые. Восемь желтых, два зеленых.

— Какой глупый. Седьмое справа. Мама, наверное, газету читает и ждет меня.

— Ну и окна у вас. Все желтые. И дома все одинаковые. Коробки, а не дома. Споткнуться можно.

— Ничего. В следующий раз ты придешь к нам, и я познакомлю тебя с мамой, хорошо?

— А вдруг я ей не понравлюсь?

— Что ты? Как ты можешь не понравиться! Я очень хочу, чтобы ты пришел к нам.

— Будем сидеть и чай пить с печеньем. Весело.

— Может, мама пойдет в кино. И тогда мы будем вместе.

— Тогда пойдем сейчас. Хочу в клетку.

— Ужасно глупый. Второй час ночи.

— Ты ей сказала?

— Позавчера вечером.

— А ты сказала, что я тоже кондуктор?

— Почему — тоже?

— Как тот, который познакомил нас.

— В поезде? Какой смешной был кондуктор. Но ты ведь не кондуктор, а машинист — это главнее.

— А это и есть кондуктор-машинист. Ты не стыдишься, что я машинист?

— Ну и глупый. Зато я буду бесплатно на дачу ездить.

— А ей ты сказала?

— Конечно.

— А как?

— Мама, я выхожу замуж за машиниста.

— А она?

— Заплакала. Ужасно глупая.

— Когда же?

— Что — когда?

— Когда мы поженимся? Давай завтра поженимся.

— Какой ты глупый. Отчего все мужчины такие глупые?

— Я хочу, чтобы ты была моей. Иди сюда.

— Я и так твоя. Только я твоя. Я всегда твоя. Я одна твоя.

— Ну, еще один поцелуй.

— Хочешь, я тебя поцелую, как ты меня учил?

— Я тебя не учил. Это ты меня учила.

— Ой, не надо больше. Умоляю тебя.

— Мы должны пожениться. Тогда не надо будет так.

— Я же сказала — весной. Когда я кончу институт. И ты должен кончить. Тебе ведь труднее — работать и учиться.

— Я скоро в армию пойду. Тогда мне будет легко.

— А мне тяжелее. Я буду ждать. Ты придешь из армии, и мы снова будем вместе. Я буду женой филолога.

— Или машиниста?

— И машиниста тоже...

— А вдруг война? В Европе неспокойно.

— Ну и что же. Я все равно буду ждать. Если будет война, то это только сначала, а потом будет и победа — ведь так?

— Конечно.

— К тому же война быстро кончится. Раз-два — и готово!

— А вдруг я привезу с войны пленную турчанку? Или француженку? Нет — испанку?

— Я ей выцарапаю глаза. Ой, свет потух. Мне пора.

— Да где твое окно? Я не вижу.

— Вон там, желтое — потухло.

— Они все потухли.

— Ой, не надо, ну не надо, прошу тебя, умоляю тебя... Не надо, не надо...

Резкий сухой хлопок заставил его остановиться. Он выхватил ракетницу и увидел, как яркая желтая ракета поднимается над берегом, освещая макушки деревьев. Те две зеленые ракеты еще не успели упасть, желтая пролетела мимо них и поднялась выше — и тогда Шмелев увидел, как впереди, за темными фигурами появились на льду неясные тени, сначала слабые, расплывчатые, а потом темней и резче. Солдаты в цепи пригибались, и тени их становились изломанными. И лед под ногами солдат пожелтел.

Он стоял с поднятой рукой, спусковой крючок обжигал палец, и напряжением всего тела он сдерживал его. Желтая ракета достигла высшей точки и начала падать, а тени на льду стали вытягиваться и бледнеть.

— Вперед! — сказал Шмелев, и в ту же секунду над берегом одна за другой поднялись две большие желтые ракеты. Стало видно, как связные бегут по льду. За ними тоже поползли размазанные тени.

Ракетница толкнула руку. Лед вокруг стал красным, и Шмелев увидел, что фигурки на льду больше не пригибаются и бегут к берегу. Ракета уходила вверх, и он понял, что она ушла вовремя. Ракеты хлопали сухо и резко, и было слышно, как молча бегут солдаты.

Он выпустил вторую ракету и побежал вперед, заряжая на берегу третий патрон. Третья ракета поднялась почти отвесно вверх, упала на лед и зашипела рядом. И в той стороне, где был Клюев, тоже одна за другой взвились три красные ракеты, и лед покрылся кровавыми пятнами.

Пулемет на берегу застучал резко, часто. Шмелев тотчас нашел его чуть правее церкви. А потом заработали сразу пять или шесть пулеметов, и некогда стало разбираться, откуда они бьют. На льду тоже забили пулеметы, поддерживая цепь.

Весь берег был покрыт рваными ядовитыми пятнами, они бежали прямо на этот свет. Стало видно, что цепь прогнулась крутой дугой, обращенной в сторону берега. Солдаты бежали, стреляя из автоматов. Позади гулко ударила пушка, на берегу зажглась яркая вспышка.

Шмелев бежал изо всех сил, а берег был еще далеко, и ракеты сыпались со всех сторон. Заглушая треск пулеметов, часто заговорила автоматическая пушка, словно собака залаяла. Прямо в цепи на льду выросли яркие огненные кусты. Пронзительно закричал раненый. Солдаты впереди бежали уже не так дружно, как вначале. Многие ложились на лед и не поднимались. В двух метрах цепь разорвалась. Кто-то размахивал там автоматом и кричал благим матом. Шмелев побежал быстрее, чтобы догнать цепь и поднять ее.

Ослепительный куст с огненными брызгами зажегся на льду прямо перед Шмелевым. Морозная струя опалила лицо. Нога у него подвернулась, он упал, больно ударившись о лед, и потерял сознание, успев подумать лишь о том, что на льду остался Клюев и он поднимет цепь.

ГЛАВА V

Две яркие желтые ракеты одна за другой поднялись над головой Войновского, и ему показалось, что они летят прямо на него. Он пригнулся, замедлил шаг и вдруг увидел под ногами две серые изломанные тени. Ракеты уже падали, и тени быстро вытягивались и раздвигались в стороны, как стрелки часов. Солдаты шли вперед, пригнувшись и озираясь, за ними тоже двигались серые расходящиеся тени.

Тогда зажглась и быстро покатилась по небу тонкая красная точка, и почти сразу за ней взлетела вторая. Войновский понял, что это значит, и побежал по льду.

Кто-то часто застучал сухой палкой по дереву, а ему казалось — сердце стучит в груди. Яркий пульсирующий огонь зажегся на берегу, как раз напротив. Ноги стали тяжелыми, он побежал еще быстрее, стреляя на бегу из автомата. Он слышал вокруг короткие пронзительные взвизги, частое чмоканье под ногами, однако не понимал, что это пули свистят и вонзаются в лед. А пулемет стучал неотступно, и ему хотелось закричать, чтобы заглушить свой страх. Отчаянный крик раздался справа, но он даже не обернулся. Автомат перестал биться в руках, и треск пулемета сделался громче. И он закричал, а навстречу ему, заглушая этот отчаянный крик, понесся протяжный нарастающий свист, ближе, ближе, уже не свист, а вой, совсем близко, воет, врезаясь в уши, в тело, прямо в него, в него, и от него никуда не денешься — и вдруг взорвалось сзади оглушительно и коротко, яркая черная тень на мгновение распласталась перед ним на льду. А на берегу будто собака затявкала.

Справа и слева солдаты падали на лед, и было непонятно, ложились ли они сами, или пули укладывали их. Войновский услышал позади отрывистый крик:

— Ложись!

Он послушно упал на лед и увидел, что никто уже не бежит и все лежат, кроме одного, который нелепо и смешно крутился на месте, дергался, размахивал руками, и длинные тени дергались и крутились вокруг него по льду. Потом тот подпрыгнул в последний раз, упал, тень прильнула к нему и больше не двигалась.

Над головой опять засвистело пронзительно, тонко, и на этот раз Войновский понял, что это свистят пули, летящие в него. Он вжался в лед, приник к нему руками, грудью, щекой, и сердце его бешено колотилось о лед. «Боже мой, — думал он, задыхаясь, — боже мой, никогда не думал, что это будет так страшно. Все пули летят в меня. Все ракеты летят в меня. Все снаряды летят в меня. А я здесь первый раз, никогда не был. Никогда не думал, что это так страшно».

Послышался долгий стон. Войновский оторвался щекой ото льда. Севастьянов неуклюже полз по льду; на спине его, лицом вверх, лежал раненый. Лед был твердым, шершавым. «Боже мой, что теперь со мной будет, что теперь делать?» Войновский посмотрел в другую сторону и увидел длинный серый сугроб.

— Стайкин? — спросил он.

— Я, товарищ лейтенант. — Сугроб зашевелился и пополз к нему.

— Стайкин. Почему мы лежим?

Часто и тяжело дыша, Стайкин подполз вплотную, и Войновский увидел его выпученные стеклянные глаза.

— Так ведь стреляют, — сказал Стайкин и выругался. — Прямо в нас лупят, гады, совести у них нет, будто не видят, что здесь люди лежат. — Стайкин ругался и дико вращал глазами.

— Мне показалось, что команда была, — сказал Войновский и подумал: «Неужели и у меня такие же глаза».

Пулемет на берегу дал короткую очередь, и было слышно, как пули, сочно чавкая, вошли в лед. Шестаков подбежал сзади, его голова оказалась у плеча Войновского.

— Никак догнать вас не мог. Магазин возьмите, товарищ лейтенант. — Шестаков вытащил из-под живота рожок и протянул Войновскому.

Берег был залит пустым мертвым светом ракет и казался безжизненным. Пулеметы на берегу замолчали, и стало тихо. Только ракеты хлопали, зажигаясь, шипели, падая на лед, да раненый стонал позади тоскливо и протяжно.

— Зачем же мы лежим? — спросил Войновский и приподнял голову.

— Вставай... — размахивая автоматом и ругаясь, Борис Комягин бежал вдоль цепи. Он остановился и пустил вверх длинную очередь. — Вставай! В атаку! — и очередь матом.

«Надо встать, — твердил про себя Войновский. — Надо встать. Я должен встать. Вот он пробежит еще три метра, и тогда я встану. Надо встать».

Пулемет на берегу выпустил длинную очередь, Комягин быстро упал на лед и закричал:

— Вставай! В атаку! — и снова матом.

— Какой голос! — восторженно сказал Стайкин, не трогаясь с места. — Какой голос пропадает зря.

Войновский приподнялся на локтях и сурово посмотрел на Стайкина. Внутри у него сделалось вдруг холодно и легко, а сердце совсем остановилось, словно его не стало.

— Старший сержант Стайкин, — печально сказал Войновский. — Вы остаетесь за меня.

Он вскочил, поднял над головой автомат и закричал сильно и звонко, как тогда, на учении:

— За Родину, взвод, рота, в атаку, бегом, за мной — ма-арш! — Сейчас он боялся только одного — что у него сорвется голос и тогда все пропало; но голос не сорвался, команда получилась четкой и ясной, и он легко побежал навстречу пулеметам, чувствуя, как солдаты позади поднимаются и бегут за ним.

Берег был рядом. Немецкая ракета пролетела над цепью, и Войновский увидел, как черная длинноногая тень обогнала его сбоку и запрыгала перед ним на льду. Пулеметы на берегу работали не переставая. Гладкая снежная покатость и черные бугры из-под снега уже ясно виделись впереди.

Лед всколыхнулся под ногами, он поскользнулся, но продолжал бежать. А под ногами бегущих рождались глухие взрывы, и огненные столбы один за другим ослепительно вставали на льду.

— А-а-а! — закричал раненый, потом снова взрыв и огонь. Лед ушел из-под ног; яркий рваный столб вырос на льду, человек замахал на бегу руками и стал опрокидываться на спину, а ноги почему-то взметнулись кверху, и больше ничего не было видно.

Вдруг все смолкло. Войновский остановился и никого не увидел рядом. Позади стонал раненый, и был слышен топот бегущих людей. Задыхаясь от страха, он повернулся и побежал прочь от берега, в спасительную темноту, и черная тень скакала и прыгала по льду впереди него.

Пронзительная длинная очередь прошла рядом, он споткнулся и упал.

— Какого черта? — вскрикнул Комягин, потирая ушибленное плечо.

— Борис? — Войновский встал на колени, оглядывая Комягина.

— Вот гады, — Комягин смотрел на Юрия снизу. — Противопехотных набросали. Прямо на снегу.

— Мины? — удивился Войновский.

— А ты думал. Прыгающие. Я сам чуть не наскочил.

От берега бежали трое. Двое бежали вместе, пригнувшись и держа в руках что-то серое, длинное, а третий делал короткие перебежки, припадал на одно колено и стрелял по летящим ракетам из автомата, а потом бежал дальше, догоняя своих. Они пробежали в стороне, и пулеметы били им вслед.

— Айда! — Комягин вскочил и побежал первым.

Солдаты лежали на льду цепью. Свет ракет доходил сюда заметно ослабленным. Пулеметы вели неприцельный огонь короткими очередями. Автоматические пушки молчали. Войновский увидел своих и лег между Стайкиным и Севастьяновым. Шестаков подполз сбоку и лег рядом.

— Приказано дожидаться.

— Перекур, значит, — сказал голос с другой стороны. — И то верно. А то прямо запарились бегамши. Туда-сюда, туда-сюда. А что толку?

— Загорай, ребята, кто живой.

Комягин подбежал к Войновскому и сел на корточки.

— Чего разлегся? Собирайся.

— Куда, Борис?

— На кэпе тебя вызывают. Живо!

— Мне с вами пойти, товарищ лейтенант? — спросил Шестаков.

— Ефрейтор в тыл захотел? — сказал Стайкин. — А кто воевать будет? Без тебя же нам капут.

— Не злословь, — ответил Шестаков. — Куда командир, туда и я. Может, нас в разведку пошлют.

— Иди, Юрий, потом расскажешь.

Войновский повернулся и посмотрел на Стайкина.

— Старший сержант Стайкин, вы остаетесь за меня.

Командный пункт батальона находился за цепью. Здесь было еще темнее и треск пулеметов казался еще более далеким.

— Вот, — сказал связной и лег на снег.

Войновский сделал несколько шагов и увидел Плотникова. Поджав ноги, начальник штаба сидел на льду и смотрел в бинокль на берег. Чуть дальше темнела палатка, растянутая на низких кольях почти на уровне льда. За складками брезента светилась узкая темно-синяя полоска и слышались голоса.

— Сильнее всего в центре, — говорил Клюев. — Смотри, Сергей. У церкви — три огневые точки: два простых пулемета и один крупнокалиберный. «Собака»[3] у них за оградой, на кладбище. Вторая здесь, в лощине. А третью не разглядел.

— Третья на левом фланге, у тебя, — сказал Шмелев. — Обушенко, наверное, засек.

— Подводим итог. Здесь, здесь, здесь и здесь.

— И здесь, — сказал Шмелев. — У отдельного дерева.

— У школы еще два пулемета, — сказал Плотников, опуская бинокль. — Справа и слева.

— Видишь их? — спросил Шмелев.

— Бьют короткими очередями. Из амбразуры.

Войновский посмотрел на берег и ничего не увидел — ни школы, ни пулеметов. Прибрежная полоса светилась ядовитыми разноцветными пятнами, которые падали, поднимались, прыгали с места на место.

В темноте монотонно бубнил радист:

— Марс, я — Луна, слышу тебя хорошо. Проверочка. Как слышишь меня? Прием.

— Где саперы? — спросил Клюев из палатки.

— Ушли, товарищ майор. — Плотников снова поднял бинокль и стал смотреть на берег.

— Возможно, на берегу есть проволочные заграждения, — говорил Шмелев. — И пулеметы они будут подтягивать.

— Пробьем, Сергей. Смотри сюда. Давай попробуем в обход. Чтобы во фланг.

— Ты думаешь, там свободно?

Войновский подвинулся к Плотникову.

— Зачем меня вызвали, Игорь, не знаешь?

— Важное поручение. Майор тебе сам скажет.

— А когда атака будет?

— Ровно в восемь. — Плотников опустил бинокль и посмотрел на Юрия. — Как в роте? Потери большие?

— Потери? — переспросил Войновский. — Ах, потери. Кажется, несколько человек. Я не успел уточнить. А что?

— Большие потери, — сказал Плотников. — Около сорока человек убитыми. А раненых еще больше. Замполита убило.

— Капитана Рязанцева? Неужели?

— Угу, — подтвердил Плотников. — Прямо в сердце. Роту в атаку поднимал. И прямо в сердце очередь...

— Как же так? — Войновский зябко поежился и вспомнил, как он кричал: «В атаку!» — и пулемет бил прямо в него.

Шмелев резким движением откинул палатку и сел на льду. Клюев лежал на боку и застегивал планшет, прижимая его к животу. Войновский встал на колени и доложил, что прибыл по вызову.

— Лежи, лежи, — Клюев махнул рукой. — Этикет после войны соблюдать будем.

— Рязанцева принесли? — спросил Шмелев.

— Пошли, — сказал Плотников.

Джабаров зашуршал мерзлой палаткой, оттаскивая ее в сторону.

— А-а, Джабаров, — сказал Клюев. — Давай блиндаж копать.

Джабаров гортанно засмеялся в темноте. Шмелев сидел и растирал ладонью ушибленную скулу.

— Как шишка? — спросил Плотников. — Не болит?

— Снежком надо, товарищ капитан, — сказал Джабаров из темноты.

— А ты больше не падай, — сказал Клюев.

— Учту. И падать больше не буду.

— Учти и не падай. А то упадешь и не поднимешься.

— Написал? — спросил Шмелев у Плотникова.

— Порядочек. — Плотников похлопал рукавицей по животу.

Войновский лег головой к Шмелеву. Плотников подполз и лег между ними. Клюев перевалился на живот и тоже оказался рядом. Теперь они лежали вчетвером, голова к голове, а ноги в разные стороны, так, что их тела образовали на льду крест. И срок жизни на троих уже отмерен.

— Саперы ушли? — снова спросил Клюев. Он лежал против Плотникова, ногами к берегу, лицо у него было решительное и злое.

— Ушли, товарищ майор.

— Значит, так, — сердито сказал Клюев. — Атака на внезапность не удалась. Будем драться. Система обороны противника начинает проясняться. На подготовку к атаке даю сорок минут. В каждом отделении выделить лучших стрелков для стрельбы по ракетам противника. Политруки и коммунисты — вперед. Не давать людям ложиться. Вперед! Вцепиться в берег зубами. Взять. Атака в восемь ноль-ноль. Будет уже ранеть, и мины на льду станут видны. Саперы там проходы сделают. Сигнал атаки — три зеленые ракеты. Сигнал даю я. Теперь ты. — Клюев повернул голову и посмотрел на Войновского: — Давно воюешь?

— Первый раз, товарищ майор.

— Тем лучше, — сказал Клюев. — Пойдешь в штаб. На маяк. К генералу. Доложишь лично ему, как мы тут лежим. Запоминай. Атака назначена на восемь часов. Если мы возьмем берег, ты ничего не будешь докладывать. Передашь донесение и схему — и обратно.

— Где пакет? — спросил Шмелев.

Плотников вытащил из планшета темный длинный пакет и протянул его Войновскому.

— Передашь, — сказал Клюев. — А если не возьмем, ты вместе с радистом входишь к генералу и докладываешь лично. Запоминай — что. Первое — личный состав полон воодушевления и рвется к берегу. Второе — у немцев оказалось много ракет. Приблизиться скрытно к берегу не удалось. Сильный пушечно-пулеметный огонь косит людей. На километр фронта более десяти пулеметов и пушек. Более десяти — помни. Третье — мины. В ста метрах от берега оказалась сплошная минная полоса. Подорвалось свыше сорока человек.

Издалека донесся ровный свистящий шелест. Тяжелый снаряд прошелестел поверху в темноте и упал далеко в озере, взметнув высокий столб огня. Звук разрыва прокатился по льду и повторился эхом от берега.

— Доложишь тоже — работает тяжелая артиллерия противника калибра двести семь. Снаряды рвутся прямо в цепи. Пятое — несем большие потери. Убит капитан Рязанцев, убиты командир роты и трое взводных. Про капитана Рязанцева особо доложи. А когда все это доложишь, будешь просить. Что-нибудь, но проси. Пусть поддержат огнем. Хотя бы две полковые батареи. Доложишь — у нас подбито шесть пушек.

— Три, — быстро сказал Шмелев.

— Пусть скажет — шесть. Запоминай — шесть. Ясно?

— Ясно, товарищ майор.

— От твоего доклада зависит все. Вся наша жизнь. Помни. Но до восьми часов ничего не предпринимай. Сиди у радиста и жди. Если передадим, что взяли берег, тогда все. Тогда забудь. Пушки, пулеметы, мины — все забудь. Тогда ничего не было. Взяли — и точка. Ясно?

— Ясно, товарищ майор. Но как я успею добраться к восьми часам на маяк?

— Средство сообщения — аэросани. Два километра на север. Пойдешь туда со связным. На санях же обратно. Я все сказал, Сергей?

— Даже слишком, — ответил Шмелев.

— Смотрите, — удивленно сказал Плотников.

На берегу разгорался пожар. Горел длинный низкий сарай, рыжее пламя прыгало и быстро разрасталось, поднимаясь к деревьям. Было видно, как из сарая выбегают лошади, и слышалось их далекое ржание, перебиваемое пулеметными очередями. Черные фигуры немцев сновали у сарая среди лошадей. Огонь сильно взметнулся вверх, выбросив рыжее искрящееся облако. Окна в ближних к сараю избах слепо заблестели.

— Ну, как? — спросил Клюев.

— Готовимся к атаке, — ответил Шмелев. — Вызвать командиров рот.

ГЛАВА VI

— Луна, Луна, я — Марс, почему не отвечаешь? Я — Марс, как слышишь меня? Прием.

Войновский сидел у печки и ничего не понимал: голос радиста приходил к нему издалека, будто сквозь вату. Тело обволокло тяжелой липкой истомой; мысли все время ускользали, не оставляя следа, и от них растекалась по телу приятная теплота.

Радист переключил аппарат и поправил наушники. Над столом ярко горела крохотная лампочка, освещая радиостанцию, стол и все тесное пространство между печью и окном. Войновский сидел в углу на чурбаке перед печью. Ноги расползлись в стороны, голова упала на грудь. Радист осторожно вращал ручки настройки. Он посмотрел на Войновского, потом оторвал одной рукой кусочек газеты, сунул его в рот и принялся жевать. Сделав шарик, он ловко стрельнул в Войновского. Шарик попал в щеку. Войновский вскочил, часто моргая глазами и озираясь.

— Взяли? — спросил он, одергивая халат.

Радист поспешно прижал наушники. Потом посмотрел на Войновского:

— Рация от берега далеко?

— Метров шестьсот. А что?

— Непонятно, — сказал радист и снова стал звать Луну.

— Нет, не взяли, — Войновский опустил руки и посмотрел на большой металлический будильник, стоявший около аппарата. — Я должен знать, взяли или нет, прежде чем идти на доклад.

Стены избы вздрогнули, со стороны озера донесся далекий взрыв. Войновский тревожно посмотрел на дверь.

— Опять бьет, — заметил радист.

— Калибр двести семь, — сказал Войновский. Он вышел в сени, спустился с крыльца и стал смотреть в озеро. Синий рассвет занимался над берегом. Ближние предметы начинали проступать из темноты, и все вокруг становилось темно-синим. Остов маяка был залит вязким темно-синим мраком. Синие сугробы лежали под окнами. Войновский напряженно вслушивался и смотрел в озеро.

Он услышал за спиной веселое фырканье и обернулся. Высокий, синий до пояса мужчина стоял под окном у синего сугроба и, быстро двигая руками, растирал снегом плечи и шею.

Хлопнула дверь, и мягкий женственный голос спросил:

— Игорь Владимирович, полотенце?

— Иду, — командующий выпрямился и зашагал к крыльцу. Спина у него была синяя и покатая.

Войновский постоял немного, вглядываясь в озеро, и тоже вошел в избу. Дверь во вторую комнату была плотно прикрыта. Радист быстро говорил в микрофон:

— Луна, слышу тебя хорошо. Почему опоздал на связь? Отвечай мне, я — Марс, прием.

Войновский напряженно подался вперед. Аппарат сухо потрескивал, и ему показалось, что прошла целая вечность, прежде чем он услышал в наушниках далекий металлический голос.

— Мочи нет, как шпарит. Антенну перебило осколком. Поправлял, вот и опоздал, понял?

— Луна, веди связь нормально. Ответь мне, где Клюев? Первый просит к аппарату Клюева. Самый первый просит Клюева. Как понял меня? Прием.

— Я один. Никого нет. Все ушли вперед. Уже пушки катят. Мне тоже приказали на новое место. Клюев приказал. Дай мне перерыв. Ой, как шпарит! — В аппарате послышался пронзительный свист, и Войновский зябко поежился, хотя рядом гудела печка и пылающий жар исходил от нее. Что-то гулко взорвалось там, в холодном, металлическом чреве аппарата, и Войновский ясно увидел, как солдаты бегут к берегу и огненные столбы прорастают среди них прямо на льду.

— Луна, где ты? Ответь мне. Передай донесение. Где находишься? Тогда дам перерыв. Луна, ответь, я — Марс, прием.

— Передаю донесение, — ответил наконец далекий голос. Радист быстро схватил карандаш и стал писать. — Нахожусь в квадрате сорок семь — двадцать три. Продолжаю выполнять задачу. Перехожу на новое место. Дай перерыв на двадцать минут.

Радист стянул с головы наушники и шумно выдохнул воздух.

— Квадрат сорок семь — двадцать три, — повторил Войновский. — Скажите, у вас нет под рукой карты? Взяли или не взяли?

— Фу-у, — радист вытер лоб тыльной стороной ладони. — Вырвал-таки. Командующий уже два раза спрашивал.

Дверь, ведущая во вторую комнату, распахнулась, и на пороге появился высокий капитан с пушистыми бакенбардами.

— Клюев есть? — спросил он женственным голосом, подходя к столу.

— Луна переходит на новое место. Клюев ушел вперед.

— Местонахождение? — капитан увидел Войновского, молча и внимательно осмотрел его с ног до головы.

— Еле вырвал, товарищ капитан. — Радист протянул радиограмму через стол. — Квадрат сорок семь — двадцать три.

— Подпись?

— Радист передал. Один он там. Все ушли вперед.

— Напишите — Клюев. Там разберемся. Быстрее.

«Взяли или не взяли? — думал Войновский, — Все ушли вперед. Катят пушки. Конечно, взяли. Значит, мне не надо докладывать. Но я должен знать точно».

— Товарищ капитан, — сказал он, — у вас нет карты?

Капитан с женственным голосом снова оглядел Войновского.

— Вы, собственно, откуда? — спросил он строго.

— Офицер связи от Клюева лейтенант Войновский, — сказал он. — Но я должен прежде узнать...

— Прежде снимите маскхалат, — строго перебил капитан. — Вы же весь грязный.

— Да, да, — Войновский заторопился, расстегнул пояс и начал стягивать штаны, поочередно прыгая на одной ноге. Штаны были порваны, и с левой стороны темнели два широких ржавых пятна. Потом Войновский стянул через голову куртку; на ней тоже были пятна крови, поменьше.

— Полушубок можно не снимать? — спросил Войновский.

— Поправьте левый погон, — капитан пробежал глазами радиограмму и пошел к двери.

Командующий сидел за столом в белой украинской рубахе и пил чай из стакана. Лицо его было свежим и румяным. И шея под белоснежным воротничком была румяной и свежей, янтарные капельки пота проступали на ней. Он поднял голову, когда открылась дверь, и кивнул капитану. Адъютант пересек избу и положил перед стаканом чаю листок с радиограммой.

— Только что получена, Игорь Владимирович. Командующий продолжал смотреть на дверь, где остановился Войновский.

— Офицер связи из Устрикова, — сказал капитан. — С донесением от Клюева.

— Из Устрикова? — спросил полковник Рясной. Он лежал на кровати, и перед ним на табурете тоже стоял стакан чаю. Одеяло до пояса покрывало его длинные худые ноги. Руки лежали поверх одеяла. Китель застегнут на все пуговицы.

Войновский отдал честь и сказал:

— Лейтенант Войновский. Прибыл с донесением.

— Войновский? — командующий поставил стакан с чаем на стол. — Это какой же Войновский? Не сын нашего Войновского?

Капитан с бакенбардами с любопытством посмотрел на Войновского и ободряюще улыбнулся ему.

— Никак нет, товарищ генерал-лейтенант, — сказал Войновский. — Вы уже спрашивали меня... В этой же избе... Мой отец работает на заводе. Он ценный инженер. У него бронь. — Войновский покраснел и смущенно улыбнулся.

— Хорошо, хорошо, — говорил Игорь Владимирович. — Давайте ваше донесение.

— В радиограмме более свежие сведения, Игорь Владимирович, — сказал адъютант.

— Карту! — Командующий поставил стакан на край стола. Адъютант подцепил пальцем радиограмму, ловко, одной рукой, развернул в воздухе карту, расстелил ее на столе и положил радиограмму поверх карты.

«Взяли или не взяли? — думал Войновский. — Я должен знать. Я сейчас узнаю. Он скажет: «Взяли, молодцы», и тогда я скажу: «Ничего особенного. Это было совсем нетрудно».

— Интересно, очень интересно, — говорил командующий. — Квадрат сорок семь — двадцать три. Хорошо, хорошо. Сорок семь... — Игорь Владимирович провел от себя указательным пальцем правой руки вдоль правого среза карты, отыскивая нужную цифру. — И двадцать три... — Указательный палец левой руки уперся в нижний срез карты; командующий провел обеими руками над столом, ведя один палец вверх, а второй влево, и пальцы его столкнулись на синей глади Елань-озера, которое большим неровным пятном расплылось в середине карты. Пальцы командующего соединились, руки его легли на карту и сжались в кулаки. Он поднял голову и посмотрел на полковника Рясного: — Что это значит, полковник? Девятый час, а они даже не дошли до Устрикова?

Войновский вдруг почувствовал холод и страх, как тогда, когда он бежал навстречу пулемету.

— Товарищ генерал-лейтенант, снаряды рвутся прямо в цепи, — выпалил навстречу он в отчаянии.

Командующий поднял брови, и глаза его сделались плоскими:

— Вы, наверное, ожидали, что немцы будут встречать вас с духовым оркестром?

А Войновскому по-прежнему казалось, что он бежит на пулемет. Он сделал шаг от двери и сбивчиво заговорил:

— Разрешите доложить, товарищ генерал. Мы три раза шли в атаку. Я сам кричал... понимал роту. Последняя в восемь ноль-ноль, меня уже не было. Но я знаю... Большая плотность, десять пулеметов на километр. И ракеты. Очень много ракет. Но мы бы все равно взяли берег, если бы не мины. Сплошная минная полоса. Прыгающие... Прямо на льду. В ста метрах от берега. И пушечный огонь. Очень сильный... Автоматическая «собака»... Три «собаки». Убит замполит капитан Рязанцев. Убит командир роты. Свыше сорока человек на минах... Подбито шесть пушек.

— Ишь ты, — сказал Игорь Владимирович. — Кто вас учил так докладывать? Шмелев?

— Никак нет, товарищ генерал. Майор Клюев. Но мы бы взяли, товарищ генерал, честное слово, если бы не мины. Мы рвались к берегу... Совсем близко подбежали... А когда они начали взрываться, стало страшно...

— Страшно? — Игорь Владимирович положил голову набок и с интересом посмотрел на Войновского. — Первый раз слышу на войне такое слово. Такого слова нет в Красной Армии. Видно, вас плохо учили. Мины. — Игорь Владимирович поджал нижнюю губу и усмехнулся. — Мины изобретены сто лет назад, не делайте вид, что вам принадлежит честь этого открытия. Интересно, где была разведка?

— Армейская разведка два раза ходила в Устриково за языком, — сказал полковник Рясной с кровати. — И оба раза неудачно. Система обороны противника была не проявлена.

— Благодарю вас, — сказал Игорь Владимирович, — вы очень хорошо осведомлены о действиях армейской разведки. А где же была ваша?

— Минное поле рассыпано прямо на льду, очевидно, совсем недавно. Как вы понимаете, его не могло быть, пока не было льда. А первый отдел вашего штаба запретил нам проводить разведку перед операцией.

— Где сейчас батальоны? — спросил Игорь Владимирович.

— В четырехстах метрах от берега, — сказал Войновский.

— Лежат на льду?

— Так точно, товарищ генерал...

План операции казался командующему армией простым и смелым. Это был чуть ли не хрестоматийный план, во всяком случае после войны он был бы достоин войти в хрестоматию. Два усиленных стрелковых батальона выходят на лед Елань-озера и пересекают его под покровом ночи. Достигнув к рассвету противоположного берега, батальоны разворачиваются в боевые порядки, скрытно подходят на расстояние броска для атаки и при поддержке полковых пушек, батальонных минометов и ротного стрелкового оружия атакуют и занимают крупный населенный пункт Устриково. Так выполняется первая часть операции — захват шоссейной дороги. После этого батальоны продвигаются в глубь берега, занимают еще несколько населенных пунктов — Борискино, Куликово и другие и выполняют вторую часть задачи — перерезают железную дорогу в районе разъезда Псижа, взрывают железнодорожный мост и нарушают коммуникации врага на линии Большая Русса — Старгород, помогая тем самым осуществить в дальнейшем наступательную операцию армии.

Основной расчет этого замысла строился на элементе внезапности: ночной марш по льду, скрытый подход, внезапная атака. И вот два усиленных стрелковых батальона вместо того, чтобы перерезать коммуникации противника, лежат на льду в четырехстах метрах от берега. Элемент внезапности утерян, немецкое командование могло сосредоточить резервы, чтобы противодействовать батальонам, штурмующим берег. Тем самым ставился под угрозу срыва успех наступления всей армии, которое должно было начаться спустя сорок восемь часов после захвата Устрикова и о котором знали пока всего несколько человек: командующий армией, три-четыре старших офицера его штаба и Ставки Верховного главнокомандования.

От того, сумеют или не сумеют два стрелковых батальона преодолеть четыреста метров пространства, зависела теперь судьба наступательной операции всей армии.

Таков был этот план, достойный хрестоматии: он был согласован со Ставкой и утвержден ею, и Игорь Владимирович теперь никак не понимал, почему батальоны лежат в четырехстах метрах от берега и не могут преодолеть их — всего четыреста метров ровного, чистого пространства, весьма удобного для фронтальной атаки. Назначенное наступление армии не могло остановиться или задержаться оттого, что два батальона, две тысячи штыков лежат на льду, но судьба его целиком зависела от этих двух батальонов.

Вывод напрашивался сам собой — он был единственным: батальоны должны подняться и во что бы то ни стало пройти эти четыреста метров.

— Где Клюев? — спросил Игорь Владимирович.

— Связь с Луной будет через пять минут, — сказал капитан. — Еще стаканчик?

— Вызовите Славина, — сказал командующий.

— Игорь Владимирович, — перебил полковник Рясной, — Славин тут не поможет. У вас есть самолеты.

Адъютант подошел к телефону и стал вызывать штаб армии. Было слышно, как радист за дверью монотонно бубнит: «Луна, Луна, как слышишь меня?..»

Командующий посмотрел на Рясного.

— Хорошо, Виктор Васильевич. Однако учтите, мои самолеты сидят на голодном бензопайке, и больше я уже не смогу предложить батальонам никакой другой помощи, кроме вашего личного участия в атаке.

Рясной ничего не ответил. Он лежал, вытянув руки поверх одеяла, и смотрел перед собой. Кончики пальцев часто дрожали, касаясь одеяла.

— Товарищ генерал-лейтенант, — с отчаянием сказал Войновский, — майор Клюев просил поддержать пехоту огнем.

— Молодой человек, — строго спросил Игорь Владимирович, — вам не кажется, что вы слишком много разговариваете?

— Славин на проводе, — сказал адъютант.

ГЛАВА VII

Связист быстро полз по льду, и Шмелев смотрел, как пулемет бьет по нему. Связист был парень с головой, он вовремя вскакивал и бежал, а потом снова ложился и полз, а за ним тянулся по льду тонкий провод, который змеисто разматывался из катушки.

Большая желтая ракета погасла, и вражеский пулемет на берегу замолк. Били только дальние пулеметы. Связист шлепнулся о лед, стащил со спины телефонный аппарат и стал возиться с ним. Шмелев перекатился на левый бок, ближе к аппарату.

— Резеда, Резеда! — кричал связист. Ему приходилось кричать изо всех сил, чтобы заглушить шум боя, потому что пулеметы работали не переставая и всегда, дальше или ближе, на берегу или на льду слышался треск пулеметов.

— Резеда, плохо тебя слышу, поправь заземление... А ты штык в лед воткни, вот и будет тебе земля. — Связист поднял голову и посмотрел на Шмелева горячими глазами. — Готово, това...

Шмелев даже не услышал, как ударилась пуля. Только увидел: глаза мгновенно застыли и начали угасать, покрываясь тонкой белесой пленкой. Голова гулко стукнулась о лед, и глаза закрылись от удара. Телефонный аппарат тонко запищал. Шмелев вытащил трубку из твердой руки связиста, стараясь не смотреть на его лицо.

— Сергей, я ничего не слышу, — говорил в трубку Обушенко.

— Подожди, — сказал Шмелев. — Еще восемь минут осталось.

Джабаров подполз к связисту, поволок его в сторону.

— Сергей, почему молчишь? Что у тебя стряслось?

— Небольшая заминка. Теперь уже все в порядке. — Шмелев говорил это, а мутные, остановившиеся глаза связиста стояли перед его глазами.

— Видишь что-нибудь? — спрашивал Обушенко.

— Рано же еще. Потерпи. Семь минут в резерве. У тебя связь с ними есть?

— Потянули нитку. И молчат. Ох, Сергей, чует мое сердце...

Шмелев провел рукавицей перед глазами.

— Оставь психологию. — Тусклые глаза мертвого все еще стояли перед ним, он разозлился и стал кричать в трубку: — Возьми себя в руки. Не валяй дурака! — Застывшие мертвые глаза медленно, будто нехотя, погасли и больше не возвращались.

— Зачем кричишь? Я с тобой на откровенность. Чует мое сердце.

Шмелев положил трубку, приподнялся на локтях. Синяя мгла висела над озером, и лед казался синим. Ракеты рассекали плотный синий мрак над деревней, а левее ее, куда смотрел Шмелев, ракет почти не было. Но они должны были загореться там, когда пройдут оставшиеся семь или шесть минут.

Часто дыша, Плотников упал рядом.

— Там генерал. Будешь говорить с ним?

Шмелев вскочил и побежал по синему льду. Он бежал и чувствовал, как согревается на бегу. Пулемет выпустил наугад длинную очередь, и она прошла далеко в стороне. Командующий армией был на приеме.

— Говорит первый. Где Клюев?

— Докладывает Шмелев. Клюев ушел вперед.

— Доложите обстановку. Только не вздумайте докладывать, что вы все еще лежите там же.

— Докладываю, товарищ первый. Мы идем вперед. Мне трудно передать открытым текстом. Я иду здесь, а Клюев идет там. Вы понимаете меня? Здесь и там. Я и Клюев. Мы идем вместе. Он ближе к вам. Он там, а я здесь. Как поняли меня? Перехожу на прием.

— Я — Марс. Беру перерыв одну минуту. Буду смотреть на карте. Стойте на приеме.

— Стою на приеме.

Этот план предложил Клюев. Неподалеку от Устрикова в озеро впадала речка Псижа с невысокими обрывистыми берегами. Клюев решил использовать это естественное укрытие и предложил послать роту автоматчиков в обход, чтобы обойти Устриково с фланга и нанести по деревне одновременный двойной удар — со льда и со стороны Псижи.

Фронтальная атака не удалась, значит, необходим маневр. Ничего другого на плоском ледяном поле нельзя было придумать.

Двадцать минут назад связные вернулись и доложили, что роте удалось скрытно войти в устье Псижи, однако глубокий снег задерживает продвижение. Теперь оставалось только ждать сигнала — три красные и три зеленые ракеты, — который должен был поступить оттуда, как только рота, пошедшая в обход, достигнет рубежа атаки.

Шмелев сел на лед и смотрел туда. Черно-синяя полоса берега разделяла лед и небо.

В трубке зазвучал голос командующего.

— Я — Марс. Понял вашу идею. Придумано неплохо. Буду ждать результата. И учтите, Шмелев, я помню все, что вы мне сказали. Я буду помнить до тех пор, пока вы не возьмете берег.

— Понял вас. Разрешите взять перерыв?

Шмелев еще держал трубку в руках, когда влево от Устрикова, за берегом, приглушенно и далеко заговорили пулеметы.

— Ракеты! — крикнул он, бросая трубку.

— Где стреляют? — удивленно сказал Плотников. — Им еще метров пятьсот до исходного...

За черным срезом берега начали быстро взлетать ракеты: одна, три, пять, десятки ракет — желтые, зеленые, синие — и ни одной красной. Они поднимались и сходились в одной точке — словно яркий полосатый шатер повис там, за берегом.

Шмелев уже бежал по льду. На секунду ему послышалось, что стрельба утихает, но трескотня пулеметов стала еще громче, и, заглушая пулеметы, гулко заработала автоматическая пушка.

Он упал грудью на телефон и закричал:

— Обушенко, Обушенко. Где ты?

— Чего орешь? И так слышу, — ответил Обушенко. — Хана!

— Что там? Ты ближе. Что ты видишь?

А полосатый разноцветный шатер стоял за черным срезом берега, и пулеметы били без устали. Шмелев бросил трубку и побежал. Огненный шатер прыгал перед глазами, отблески ракет ложились на лед. Связные с трудом поспевали за ним. Он услышал далекий тоскующий голос и побежал еще быстрее, чтобы убежать от этого исступленного заунывного зова, а голос преследовал его по пятам и сулил беду.

...Мой любимый, возлюбленный мой, сердце мое не слышит тебя, сердце мое раскрылось для слез! Много людей на земле, но ты один среди всех, и никто мне не нужен, ты, только ты, мой любимый, один среди всех. Много людей на земле, и брат разлучился с братом, сын — с отцом, жена — с мужем, и я — с тобой; оттого и плачет земля и сердце раскрылось для боли. Много людей на земле, но земля огнем перевита, и падают наземь живые один за другим, как снопы: ведь земля огнем перевита, но только не падай ты, мой любимый, один среди всех. Лучше сама я пойду и лягу, телом своим закрою, только не падай ты. Услышь, как стучит и тоскует сердце мое. Хочешь, лягу с тобой на землю сырую, на холодный лед, согрею тебя своим одиноким телом, лишь бы рядом с тобой, потому что щеки мои пожелтели, грудь моя высохла, и сердце открыто для слез, и тело мое одинокое ждет не дождется тебя. Как мне тяжко, сказать не могу. Вот вчера я упала прямо у станка. Мне почудилось вдруг, что тебя не стало. Сердце зашлось, так и бухнулась на пол прямо у станка. Подруги сбежались, мастер пришел, а я ничего не вижу, потому что вдруг увидела, как ты бежишь по лесу среди сосен, падаешь в снег. Мне воду подают, а я ничего не слышу и тебя зову, а сердце плачет. Сегодня у меня отгул, занялась стиркой, а сердце плачет и ноет, и завтра то же, пока ты не услышишь меня, не придешь ко мне, не укроешь меня своим телом. Земля огнем перевита, и падают наземь живые, но только не падай ты, тогда и мне не подняться. Много людей на земле, но ты один среди всех, сердце раскрылось для боли, одинокое сердце мое!..

Шмелев резко остановился. Полосатый шатер над Псижей поредел, стал медленно опадать и, наконец, погас. Стрельба резко оборвалась. Нездешний голос умолк в отдалении.

Обушенко сидел на льду, зажав автомат меж колен. В руках у него была фляга.

— Слышал, как накрыли? Засада была. — Голос его оглушительно прозвучал в наступившей тишине. — Хочешь? Пей! Есть за что.

— Нас бьют по частям, — зло сказал Шмелев. — Где Павел? Дай!

Обушенко выругался, закинул голову назад и стал пить большими судорожными глотками. Пулеметы на берегу снова открыли огонь.

— Дай!

Обушенко послушно протянул флягу. Шмелев сделал глоток и прицепил флягу к поясу.

— А вот и сам папа, — сказал Обушенко и снова длинно выругался.

Клюев двигался странными, неровными толчками, часто оглядываясь и поворачиваясь всем телом. Он подбежал к ним и остановился, но Шмелев мог бы поручиться, что он не видит их. Лицо его было белым, ни кровинки. Даже в густом синем мраке было видно, какой он бледный.

— Комиссара несут, — глухо, с трудом выговорил он. — Давай скорей атаку. Где ракетница?

— Подожди, Павел, надо же артиллеристов предупредить. — Шмелев положил руку на плечо Клюева, но тот резко сбросил ее, словно его обожгло это прикосновение. Он смотрел на Шмелева пустым взглядом, руки его шарили по поясу и ничего там не находили.

— Порядок, — мрачно сказал Обушенко. — Сначала там, теперь здесь. Клади всех. Положим всех и домой пойдем.

Клюев наконец узнал Шмелева:

— Сергей, умоляю. Христа ради прошу. Сына моего ради. Накрылась рота. Ни один не ушел. Комиссара несут. Прошу, скорей. Я сам пойду. — Пустые, отрешенные глаза Клюева ничего не видели, только бегали и никак не могли остановиться. Поднимались ракеты, и лицо Клюева становилось то желтым, то зеленым. Только глаза не изменяли ни цвета, ни выражения: в них ничто уже не входило. Шмелев опять увидел перед собой застывшие глаза связиста, крепко схватил Клюева за руку.

— Садись, Павел. Выпьем на дорогу.

— Идем, — Клюев вырвал руку. — Скорей. — Он уже ничего не слышал.

— Павел, садись, прошу.

Тот вскинул голову и закричал пронзительно:

— Приказываю в атаку! Бего-ом!

Шмелев обхватил его со спины и прижал к себе. Но Клюев резко вывернулся и повернул к Шмелеву лицо со страшными, пустыми глазами.

— А-а, боишься? Трус! Воевать боишься? — с торжеством кричал Клюев.

Шмелев сжал кулаки. Что-то оборвалось в нем чуть пониже сердца. Он выхватил ракетницу и стал давать ракеты вдоль цепи, сознавая, что совершает ужасное и непоправимое.

А солдаты, завидев сигнал, уже поднимались в атаку.

И они пошли. В руках у Клюева почему-то оказался ручной пулемет. Он бежал первым, и пулемет бился в руках. Шмелев побежал вправо, к своим, и ему приходилось бежать быстрее, чтобы быть впереди цепи. Он бежал, и лицо его горело, словно его ударили.

Пулеметы заработали на берегу, и ракеты одна за другой пронизывали белесую мглу. Шмелев увидел, что цепь поднялась до самого конца, и побежал прямо к берегу.

Быстрый бег успокоил его, и он мог уже следить за боем. Он бежал и слушал, как немецкий пулеметчик умело и хладнокровно бьет прямо в цепь. Спокойно и ровно, не сбивая прицела, тот невидимый пулеметчик поворачивал ствол, и свист пуль то удалялся вправо и затихал вдали, то снова возвращался к Шмелеву, нарастая, угрожая, пронзительно проходил мимо и уходил влево затихая. Кто-то вскрикнул там и упал. И опять очередь идет на него, а он бежит, слушая ее приближение, ближе, ближе, совсем близко — он не увидел, не услышал, а всей плотью своей ощутил, как две пули прошли мимо, справа и слева от сердца. Прошли — и он пробежал в тесном пространстве между ними. И позади бегут солдаты.

В этот момент Шмелев увидел Клюева.

Клюев бежал в центре. Он был ближе всех к берегу, и цепь стремилась за ним. Он бежал, выкрикивая бессвязные слова, и ничего не видел, кроме берега. Там на берегу можно лечь и отдохнуть, потому что это тихий, мирный берег, покрытый жарким золотым песком, — смуглые женщины лежат там на песке, а вокруг них бегают с криками дети. Он бежал к берегу, а берег ускользал от него, и ему казалось, будто он входит в теплую, прозрачную воду.

Обе его ноги почти сразу же были перебиты пулеметом, и ногам стало тепло от крови; он не понимал этого и бежал, высоко вскидывая ноги, словно вбегал в воду, и вот вода уже по колено, по пояс; ему стало совсем тепло — третья пуля пробила грудь, — но он продолжал бежать, а потом бросил пулемет и поплыл сквозь теплую воду к далекому берегу, к тому самому, к которому должен был приплыть. Он плыл изо всех сил, а берег уходил все дальше и закрывался холодным клубящимся туманом. И вот уж ничего не видно: ни золотого песка, ни детей, ни смуглых женских тел — лишь ядовитый туман клубится, и одинокий тоскующий голос зовет кого-то...

Он лежал на льду и продолжал двигать руками, будто плыл. Солдаты вокруг падали на лед, словно круги расходились по воде, — цепь залегла.

Шмелев видел, как упал Клюев, и почувствовал за собой гнетущую пустоту. Он остановился, побежал назад, а пулемет бил в спину, стыд и отчаяние толкали его в темноту.

Клюев был еще жив, когда прибежал Шмелев. Он лежал спокойно и все понимал и слышал, хотя глаза были закрыты. Его подняли, понесли прочь от берега. Кровавый, дымящийся след стлался за ним по льду.

Навстречу бежали Плотников и радисты с радиостанцией. Они молча сошлись и положили Клюева на лед. Пулеметы били редкими, короткими очередями.

Шмелев встал на колени. Клюев открыл глаза и узнал его.

— На берег, — сказал он. — Иди на берег, Сергей. И Володьку с собой возьми.

— Хорошо, Павел, возьму.

— Володька, сын мой. Он уже большой, уже полгодика. На меня похож, вылитый. Я деньги посылал, ты не думай. А теперь ты будешь посылать. Адрес возьми. А потом поедешь и заберешь его. И на берег пойдете вместе — утром рано. — Он говорил негромко и свободно, глаза у него были ясные, спокойные.

Прибежал Обушенко. Судорожно, громко глотая слюну, он лег рядом с Клюевым и обнял его.

Радист включил приемник, и в трубке послышался сердитый голос:

— Луна, я — Марс, почему не выходишь на связь? Где Клюев? Первый вызывает Клюева. Как понял? Прием.

Шмелев молчал и держал руку Клюева в своей ладони.

— Прощай, Сергей. Скажи им, что берег наш. Мы ведь взяли, да? Мы ведь на берегу лежим? — Клюев хотел поднять голову, чтобы осмотреться, но каска была слишком тяжелой для него. Он застонал.

Шмелев промолчал.

— Луна, почему не отвечаешь? Дайте к аппарату Клюева.

Клюев закрыл глаза. Лицо его натянулось и застыло.

Синяя мгла просветлела. Ракеты стали бледнее. Смутные очертания берега медленно проступили на краю ледяного поля — синяя глыба церкви вздулась в центре деревни.

— Луна, я — Марс. Ответь. Тебя не слышу. Слышишь ли меня?

— Будем отвечать? — спросил Плотников.

— Убери ее подальше, — сказал Шмелев.

ГЛАВА VIII

Командующий армией ошибался — цепи атакующих находились не в четырехстах метрах от берега, а дальше. Это случилось само собой, когда рассвело и свет залил плоскую поверхность озера. Огонь вражеских пулеметов сделался более прицельным, и солдаты инстинктивно попятились, отползая метр за метром, чтобы выбраться из зоны прицельного огня. Шмелев увидел вдруг, что цепь приблизилась к командному пункту, и понял, что должен примириться с этим: было бессмысленно понуждать солдат лежать в бездействии под огнем пулеметов, пока им, Шмелевым, не придумано, как захватить берег.

На военном языке их операция имела точное обозначение — вспомогательный удар. Даже не захватив берега, они создавали угрозу над шоссейной дорогой, нависая над ней с фланга. Два немецких грузовика, подбитых из противотанковых ружей, уже валялись на обочине шоссе там, где оно выходило к берегу. Дело, в сущности, оставалось за малым — выйти самим к этой проклятой дороге...

Цепь отодвинулась от берега, и жизнь на льду показалась солдатам вовсе неплохой.

— Жмот ты, Молочков. Настоящий Шейлок-жмотик, — говорил Стайкин, лежа на боку и колотя острием финского ножа по льду.

— Нету же, старший сержант. Отсохни моя рука — нету. Перед атакой последнюю выкурил. Хочешь — сам проверь, — лежа на животе, Молочков похлопал рукой по карману.

— Пачкаться не хочу о такого жмотика. — Стайкин потрогал острие ножа и снова принялся долбить лунку. Лед отскакивал тонкими прозрачными кусками. Пулемет выпустил очередь. Стайкин лениво погрозил финкой в сторону берега.

— Хочешь, колбасы дам? — Молочков запустил руку за пазуху и показал полкруга колбасы.

— Ой, мочи моей нет. Погибаю в расцвете лет. — Стайкин отстегнул флягу, сделал глоток.

Молочков обиженно отодвинулся, начал грызть колбасу зубами. Стайкин с ожесточением крошил лед. Кончив работу, он выгреб ледяное крошево и поставил флягу в лунку.

— Пейте прохладительные напитки. — Стайкин поднял голову и увидел Войновского, бежавшего вдоль цепи. Замахал рукой.

Войновский подбежал, лег, озираясь по сторонам.

— Разрешите доложить, товарищ лейтенант. Второй взвод лежит на льду Елань-озера. Ранено семь человек. Двое убито. Других происшествий нет. Настроение бодрое, идем ко дну, — Стайкин перевалился на живот и хитро подмигнул Войновскому.

— А мы, товарищ лейтенант, думали, вас уже в живых не осталось. Хана, как говорится. — Шестаков подполз и улыбался, смотря на Войновского преданными глазами.

— Почему же? — спросил Войновский, глядя на берег.

— Если человека на войне долго нет, значит — хана. А то еще пишут: «Пропал без вести».

— Не каркай, — сказал Стайкин. — Сейчас поставлю тебя по стойке «смирно» — будешь стоять тридцать семь секунд.

— Поставь, поставь его, — добавил Молочков; он лежал рядом и грыз колбасу. Еще дальше, у какой-то кучи, лежал Севастьянов, за ним Проскуров. Позади, около пулемета шевелился Маслюк. Щиток и ствол пулемета обмотаны белыми бинтами.

— Кострюкову руку оторвало, — сообщил Шестаков.

— Чуть-чуть не стал Венерой Милосской. — Стайкин задрал верхнюю губу и показал редкие желтые зубы.

— Как же так? — удивился Войновский; он все время озирался и смотрел на берег.

— Не повезло, — продолжал Шестаков. — Аккурат правую. С локтем вместе. Он ведь столяр, ему теперь без руки смерть голодная.

— Он ее с собой взял. — Стайкин засмеялся. — На морозе не испортится. А там пришьют.

Шестаков покачал головой:

— Шалопутный ты человек. А еще старший сержант...

Где-то вдалеке слабо ухнула пушка, и снаряд прошелестел, падая, а потом у берега вырос темно-серый столб воды, и гулкий звук разрыва прокатился над ледяной поверхностью.

Комягин подбежал и лег рядом с Войновским.

— Ну как? — спросил он, широко улыбаясь. — А мы тут загораем.

— Раненых там много, — ответил Войновский. — Палатки санитарные прямо на льду стоят. Я в санях с ранеными ехал, весь халат в крови, даже перед генералом неудобно... А обратно со снарядами...

— Как там? Расскажи. Говорят, самолеты скоро придут...

Они говорили «тут» и «там», и эти понятия означали для них два разных, прямо противоположных мира. «Там» было в какой-то неясной стороне, куда не достигали немецкие пулеметы, — «там» простирался далекий и непонятный мир тишины, но он, тамошний мир, казался ничтожным в сравнении с этим, который был «тут», вокруг них. «Тут» было кругом, «тут» раскинулось безбрежное ледяное поле — и куда ни глянешь, всюду лежат солдаты и бьют пулеметы — всюду было «тут».

Войновский только что перешагнул ту невидимую черту, которая разделяла «там» и «тут», он никак не мог прийти в себя оттого, что находится так близко от берега, с удивлением слушал разговоры солдат, их шуточки и прибаутки.

Только сейчас, при свете дня, Войновский впервые увидел лед и берег.

Лед слепил глаза. Вблизи он был чистым, чуть голубоватым, а дальше становился серым и отливал холодной жестью. Лед был кругом. И только там, откуда били пулеметы, протянулся темный силуэт Устрикова. Купы садов зловеще чернели над избами, черные хвосты дыма лохмато поднимались из земли, а среди них прорастала приземистая квадратная башня колокольни, увенчанная шпилем с крестом. Рядом с церковью виднелась белая двухэтажная школа, за ней начинался порядок изб, стоявших вразброс по берегу. Еще дальше на берег выходило шоссе, и было видно, как там на большой скорости изредка проносились грузовики.

Деревня казалась совсем не такой, как наблюдал ее Войновский в стереотрубу.

Еще один тяжелый снаряд упал перед берегом, выбросив вверх серый столб воды.

— Недолет, — сказал Войновский, с удивлением смотря, как серый столб распадается на брызги и опадает.

— Второй час пристреливает. — Стайкин покачал головой.

— Он, фриц, хитрый. Это он свою хитрость показывает.

— Что толку от такой артиллерии? — продолжал Войновский. — Недолет и недолет.

— Ваше-то бы слово да богу в уши, товарищ лейтенант. Нет ведь, не услышит.

Раздался резкий вой. На льду взметнулся огонь, за ним устремился тугой серый столб. Лед ушел из-под тела, вода заклокотала, просыпалась сверху брызгами. Ледяные осколки застучали, как битое стекло. А вода продолжала кипеть и клокотать, заполняя воронку.

Быстро работая локтями, Стайкин пополз к воронке, Шестаков — следом.

Края воронки были прозрачны и остры. Глубокая вода билась о край, и вся толща льда просвечивала сквозь нее. Лед уходил в воду, сужаясь и темнея, и вдруг обрывался на глубине неровным кругом, а внутри круга зияла коричневая темнота воды.

Вода поднялась до самой поверхности, казалось, вот-вот прольется, выплеснется на лед.

— Сюда ползите, сюда! — закричал Шестаков, видя, что Войновский ползет прочь от воронки. — Это счастье наше. Второй раз сюда не попадет... — Шестаков шевелил губами, но Войновский уже не слышал его: густой рев надвинулся сзади, пронесся над ними, устремился к берегу.

Самолеты сделали горку перед берегом, и пушки их яростно застучали. Самолеты прошли над садами, скрылись за деревьями, а потом один за другим вынырнули слева и пошли впритирку к избам, поливая их огнем.

Казалось, самолеты своим стремительным движением сдунули цепь.

Солдаты поднялись и побежали к берегу.

Юрий Войновский, недавний десятиклассник 16-й образцовой школы Бауманского района города Москвы, бежал к берегу, чтобы вырваться из окружавшего его ледяного пространства. Еще десять метров вперед, еще двадцать — до той вон воронки, — там набрать больше воздуха в грудь — снова вперед — и ни о чем не думать — только вперед, вперед, чтобы не отстать от других, не остаться тут навсегда.

Старший сержант Эдуард Стайкин, студент машиностроительного техникума из города Ростова, бежал по льду, яростно размахивая автоматом и ругаясь, но голос его тонул в разрывах и самолетном реве.

Ефрейтор Федор Шестаков, пензенский колхозник, бежал следом за Войновским, стараясь не отстать, и думал о том, что сейчас пуля ударит в него, он споткнется на бегу и грохнется на лед. «Только бы в руку, — думал Шестаков, — в руку, чтобы не упасть, в руку, в руку...» Вскрикнув, кто-то упал рядом с ним, и Шестаков побежал быстрее.

Справа от Шестакова бежал рядовой Дмитрий Севастьянов, преподаватель русской истории — Государственный университет, город Ленинград. Севастьянов бежал, задыхаясь, и видел перед собой светлую аудиторию и лица студентов, а он читает лекцию об Александре Ярославиче Невском и защитниках города Пскова. Вдруг студенты оказались в серых шинелях, и он увидел, как они бегут, бегут — по пашне, по лугу, по склону высоты, карабкаются по скалам, обрывам, перебегают среди деревьев, от дома к дому — и падают, падают, скошенные вражескими пулеметами, и на месте упавших встают кресты. Севастьянов закричал, рот перекосился, а навстречу стремительно нарастал оглушительный вой.

Берег закрылся, пропал. Яркая стена поднялась между берегом и бегущими к нему людьми. Она возникла неожиданно и воспринималась вначале как досадная, нелепая помеха, но снаряды падали гуще, плотные столбы огня вырастали на льду, а следом рвалась столбами вода, словно стремясь погасить огонь; но снова обрушивались залпы заградительного огня, вода клокотала, вырываясь из темной глубины и снова устремляясь за огнем. Вперед, скорей к этой огненной стене, прорваться сквозь нее, увидеть берег. Солдаты слева уже добежали, стена закрыла их. Кто-то высокий наскочил с разбегу на серый столб, закачался, упал на колени и стал уходить вниз; по пояс, по грудь, совсем; мелькнула рука с автоматом, вода сомкнулась и выплеснулась кверху.

Один из самолетов вдруг клюнул носом и пропал среди деревьев. Там гулко ухнуло, черный столб поднялся к небу, а другие самолеты один за другим проходили сквозь черный дым, взмывали вверх и шли на новый круг.

Севастьянов лег и услышал далекий рев самолетов, вой и шелест осколков, тяжелые всплески воды.

Огненная стена поднялась, как живая, и стала надвигаться на него. Не помня себя, он закричал и побежал прочь, а огонь скачками прыгал за ним по льду.

Самолеты пронеслись над головой и быстро исчезли в ледяной дали. Горячая стена позади медленно опадала и редела; за ней снова проступили очертания берега, пулеметные очереди хлестали вдогонку бегущим.

Задыхаясь, Севастьянов упал у воронки. Свежий ледок легко разломился от удара. Он пил долгими, протяжными глотками и никак не мог напиться.

— Аккурат отсюда начинали, — сказал Шестаков, подползая. Севастьянов посмотрел на него, ничего не понимая, снова припал к воде.

Стайкин лежал неподалеку в обнимку с Молочковым. Передавая из рук в руки цигарку, они жадно курили и переглядывались друг с другом.

— Жмотик, — сказал Стайкин.

— Последнее наскреб, сам видел. Давай сюда...

— Тебя потрясти, еще посыплется. Зануда ты, — Стайкин с наслаждением затянулся, передал цигарку Молочкову.

— Вот вам и недолет, товарищ лейтенант, — сказал Шестаков, подползая к Войновскому. — Отдыхайте пока. Перекусить не желаете? — Войновский замотал головой. — Значит, аппетита не стало? Тогда пойду, может, затянуться оставят. — Шестаков вскочил и побежал к Стайкину.

...Самолеты один за другим приземлялись на расчищенном снежном поле у лесной опушки. Командир звена капитан Сергей Ковалев садился последним. Он выключил мотор, и лесная тишина тотчас сдавила уши. Ковалев вылез на крыло, прыгнул на снег и пошел на шатких нетвердых ногах, привыкая к земле. Он шагал по земле и то и дело встряхивал головой; в глазах его стояло ледяное поле, плоское, пустое, в морщинах снега, и крохотные одинокие фигурки распластались на нем: люди, у которых отняли землю и бросили среди огромного ледяного пространства.

— Сергей, что с тобой? — спросил техник, шедший следом по узкой тропинке.

— Юрку подбили. — Ковалев снова тряхнул головой, а ледяное поле с распластанными стылыми фигурками по-прежнему стояло в глазах, и ему хотелось упасть на землю, вцепиться в нее руками, зубами, сердцем и закричать...

ГЛАВА IX

— На колокольне снайпер сидит, — сказал Плотников. — Под самой звонницей. Здорово работает, гад ползучий.

Шмелев не отвечал и, казалось, не слышал. Он лежал на боку и смотрел в ту сторону, где соединялись небо и ледяная даль. Плотников приподнялся и тоже стал смотреть. Маленькие черные точки, быстро увеличиваясь, двигались под серой пеленой неба. Шмелев перекатился на другой бок, лицом к Плотникову.

— Что скажешь?

Плотников встал на колени, сложил ладони у рта, закричал протяжно и тоскливо:

— Во-озду-ух!

Немецкие самолеты шли на бреющем полете, гуськом, два звена. Они открыли огонь издалека, еще не долетев до цепи — темно-серые фонтанчики возникли на льду, запрыгали среди распластанных фигурок. Тень пронеслась, за ней вторая, третья — черная, рычащая, бесконечная карусель, закружилась над ледяным полем.

Самолеты делали второй круг, когда Шмелев лег на спину и выставил вверх самозарядную винтовку. Ах вы, звери-изверги, пусть земля разверзнется и поглотит вас, ненавижу вас, не страшусь вас, не дам вам бесноваться на нашей земле.

Головной немец вошел в пике, крылья у него сделались тонкими, как у стрекозы, а черный нос взбух и начал изрыгать огонь. Шмелев выпустил весь магазин в этот черный, рыгающий нос и услышал, как на льду застрочили автоматы. Немец вышел из пике, проскочил, но кто-то позади все-таки всадил в него свинец, немец споткнулся, клюнул носом, приподнялся, пытаясь из последних сил удержаться на лету, потом завалился на бок и косо врезался в лед далеко за цепью. Лед прогнулся, затрещал, немец пробил его тупым носом и стал медленно проваливаться, заломив правое крыло. Под водой глубоко вздохнуло, водяной столб встал над полем. Огненная туча взметнулась из бушующего кратера и встала черным грибом до неба, а лед содрогнулся и заходил ходуном.

Остальные немцы поднялись выше. Они сделали еще два захода и расстреляли все, что у них было. Потом они улетели.

Стало тихо. Санитары бегали вдоль цепи, подбирая раненых.

— Так где же твой снайпер? — спросил Шмелев.

Немецкий снайпер работал не спеша. Он выжидал, когда застучит пулемет на берегу, и тогда делал свой выстрел. Он сидел на колокольне, чуть ниже звонницы, — в бинокль ясно виднелась амбразура, пробитая в кирпичной стене.

— Крепко засел, гад ползучий, — сказал Плотников.

— Надо противотанковыми вышибать, — сказал Шмелев, опуская бинокль. — Зажигательными.

Плотников отослал связных и принялся за боевое донесение. Шмелев невесело усмехнулся:

— Где мы сейчас находимся по графику?

— Уже взяли Борискино и Куликово. Подходим к Волковицам.

— Пиши скорее, а то Обушенко самолет себе заберет.

— Упал в нашей полосе, значит, наш. Честно говорю.

По льду двигался странный продолговатый предмет со скошенными краями. Предмет подъехал ближе — стало видно, что за ним ползет Джабаров. Он выставил лицо из-за щитка и подмигнул Шмелеву.

— Для вас, товарищ капитан.

Плотников разглаживал на планшете мятые донесения командиров рот. Он взглянул на щиток и бросил:

— Убьют.

— Меня не убьют, меня только ранят. А раненый я еще живее буду.

Это был щиток от полковой пушки, окрашенный белой масляной краской. Верхний угол был отбит, броня в этом месте зазубрилась и покрылась цветом побежалости. С внутренней стороны на краске проступали пятна крови. Края щитка загибались под тупым углом, он прочно стоял на льду.

Шмелев подвинул щиток, поставил перед собой. Берег закрылся — и ничто не напоминало о нем. Пулеметы трещали далеко-далеко, с каждой секундой уходили дальше.

А тогда была темная ночь — нас подняли по тревоге и построили на плацу. Фонарь на столбе раскачивался под ветром, и полковой комиссар сказал: «Товарищи курсанты, пришел долгожданный час. Долгие годы наши братья томились под гнетом буржуев. Настал час освобождения. Вернем Родине отнятые и поруганные наши земли. Вперед!» Мы пошли на рассвете. Комдив приказал зарядить пулеметы холостыми патронами. Мы дали холостой залп прямо в небо и строем пошли в атаку, а наши братья выходили из укрытий и братались с нами. Мы шли по дороге и пели строевые песни. Нас обгоняли танки, броневики, конница, артиллерия, навстречу выходили девушки с цветами, они махали руками, и всем было страшно весело. Так мы шли вперед целую неделю, освобождая русскую землю, только ноги в кровь разбили и многие попали по госпиталям. Вот какая замечательная была война, не война, а сплошное удовольствие, только ноги в кровь разбиты. Мы тогда и знать не знали, что такое настоящая война, а потом пошли по той же дороге обратно, цветов и девушек уже не было, только бомбы и обгорелые печи, бабочки в пятнах крови и плачущие коровы. Кто же нам говорил тогда, что так будет? И пулеметы на этот раз были самые настоящие; друзья оставались лежать на обочине и смотрели вслед застывшими глазами.

Шмелев вздохнул и отодвинул щиток в сторону.

— Товарищ капитан, что же вы? — спросил Джабаров.

— Не годится. — Шмелев вздохнул снова. — Мне за ним берега не видно. А я должен немца глазами видеть. Иначе во мне злости не будет. — Шмелев пустил щиток по льду, и тот подкатился прямо к Плотникову.

Плотников оторвался от донесения, поставил щиток перед собой. Потом выглянул из-за щитка, посмотрел на берег и снова спрятал голову.

— Хороший щиток, — сказал он, — просто замечательный. Где ты его раздобыл?

— У артиллеристов на первой батарее. Все, что от них осталось. Хоть вы возьмите.

— Конечно. Замечательный щиток. — Плотников положил щиток плашмя и принялся раскладывать на нем бумаги. — От такого щитка грешно отказываться.

— Тащил, старался. — Джабаров с обиженным лицом отполз в сторону и лег около телефонного аппарата.

Немецкий снайпер, сидевший на колокольне, высматривал новую цель. Ледяное поле из конца в конец просматривалось из амбразуры. Немец медленно вел биноклем, рассматривая лежавших в цепи русских. Взгляд задерживался на отдельных фигурах, потом скользил дальше: немец искал русского офицера. Во рту немца скопилась слюна, он хотел было сплюнуть ее — и тут он увидел на льду трех русских. Первый русский разглядывал какой-то продолговатый предмет, потом толкнул предмет по льду, второй русский взял его, спрятался за ним, потом положил на лед и стал что-то писать на нем. Третий русский лежал в стороне, и рядом с ним стояли два телефонных аппарата. Еще несколько русских лежали вокруг этой центральной группы, иногда они вскакивали и бежали вдоль цепи, потом возвращались обратно.

Немец опустил бинокль и жадно проглотил скопившуюся слюну. Около немца на ящике для патронов стоял телефон — прямой провод к майору Шнабелю. Немец взял трубку:

— Господин майор, я имею важное сообщение. Я обнаружил русский командный пункт и на нем три старших офицера.

— Будь осторожен, Ганс, — ответил майор Шнабель. — Эти русские упрямы как ослы, а их командир, видно, упрямей всех. Убей его, Ганс.

Немец просунул ствол винтовки в отверстие амбразуры и нашел русских в оптическом прицеле; все трое были в одинаковых белых халатах, в касках, у всех троих были офицерские планшеты. Руки немца слегка дрожали от волнения, он выжидал, пока рука обретет прежнюю твердость, и поочередно подводил прорезь мушки под фигурки русских, выбирая цель.

Крупная тяжелая пуля ударилась в наружную стену, и было слышно, как шипит термитная начинка. Потом шипенье прекратилось. Еще одна пуля пролетела мимо. Немец понял, что русские обнаружили его. Он быстро убрал винтовку и взял термос с горячим кофе, чтобы успокоиться. Теперь он стал вдвойне осторожным.

Плотников кончил писать донесение. Рука у него замерзла, и Плотников спрятал ее за пазуху.

— Изобразил? — спросил Шмелев. Джабаров подполз к щитку, взял донесение и передал Шмелеву.

— Одну атаку все-таки прибавил? — сказал Шмелев.

— Тебе что — жалко? — Плотников вытащил руку и подул на нее.

— «Уничтожено до двух рот немецкой пехоты», — Шмелев прочитал это с выражением и кисло усмехнулся.

— Не веришь? — Плотников был оскорблен в лучших чувствах. — Пойди посчитай.

— «По шоссе прошло сто сорок вражеских машин в направлении Большая Русса», — читал Шмелев. — Сколько прибавил?

— Ни одной. Ей-богу! Сам считал. Честно говорю.

Шмелев достал из планшета карандаш и подписал донесение. Со стороны озера к Плотникову подполз толстый солдат с лицом, закутанным до бровей.

— Отдай щиток. — Солдат ухватился за край щитка и потащил его на себя.

— Кто такой? Откуда? — спросил Шмелев.

— Товарищ капитан, это я, Беспалов. Ваш ординарец щиток мой украл. — Беспалов оттянул подшлемник и нагло и пугливо смотрел на Шмелева.

— А, это ты... — Плотников узнал бывшего командира батареи Беспалова и страдальчески улыбнулся.

— Разбило пушку. Расчет весь ранило. Один я уцелел. И щиток...

— Отправляйтесь во вторую роту, — сказал Шмелев.

— Как же так, товарищ капитан? Я же артиллерист.

— Во вторую роту, — отрезал Шмелев. — В распоряжение лейтенанта Войновского. Быстро!

— Не могу, товарищ капитан, только не к Войновскому.

— Эх ты, бывший!.. — Плотников покачал головой.

— Слушай, Беспалов. Тогда, на маяке, я было пожалел тебя. Власти у меня не было, чтобы простить. Но сейчас мы в бою, и моей власти хватит на тебя всего, вместе со всеми твоими потрохами. Шагом марш к Войновскому! Быстро!

— Пойдем, пехота. — Джабаров вскочил и быстро побежал по льду.

Беспалов беспомощно оглянулся, посмотрел на щиток и пополз на руках за Джабаровым, волоча по льду ноги.

Плотников вложил донесение в пакет и посмотрел на Шмелева.

— Вот если бы каждому солдату такой щиток, мы бы живо... Ой, что это? — вскрикнул он вдруг удивленно, вскочил и тут же упал лицом вниз. Лед расступился под ним, белая плоскость сместилась, потемнела, закрыла яркое солнце, вспыхнувшее в глазах, а следом встала дыбом вторая белая стена и закрыла его с другой стороны. Он увидел в темноте плачущие глаза и не мог узнать, чьи они, потому что мятая газетная страница плыла и крутилась перед глазами, ледяные стены поднимались и опрокидывались со всех сторон. Строчки разорвались и потеряли всякий смысл, а лицо в маске смеялось беззвучным смехом. В тот же миг черная вода прорвалась сквозь грани, плотно обволокла, сдавила грудь, живот, ноги. Он хотел позвать на помощь; рот беззвучно раскрылся, ледяная вода ворвалась в него, подступила к сердцу. Из последних сил он взмахнул руками, чтобы разогнать черную воду, перевернулся — и все кончилось.

Шмелев видел, как Плотников, вскрикнув, упал и перевернулся на льду, раскинув руки и быстро открывая и закрывая рот. Шмелев схватил его за голову и опустил — пуля вошла в плечо, как раз против сердца. Он расстегнул халат, полушубок и, чувствуя на руке горячую кровь Плотникова, достал медальон и партийный билет. Пуля пробила билет наискосок. Легкий дымок поднимался от руки и от билета. Шмелев достал бинт и стал медленно вытирать руки. Потом окликнул связных и сказал:

— Приготовиться к атаке.

ГЛАВА X

— Хоть погрелись, и то хлеб. — Стайкин упал рядом с Шестаковым. Он часто дышал и смотрел на берег горящими выпученными глазами.

— Братцы, спасите! — кричал кто-то с той стороны, откуда они только что прибежали.

— Ранили кого-то, — сказал Шестаков и быстро пополз в сторону берега.

Молочков был легко ранен в руку выше локтя. Он полз, широко загребая здоровой рукой. Шестаков подполз и принялся толкать Молочкова руками.

У воронки они остановились. Глаза Молочкова нервно блестели.

— Все, ребята. Отвоевался. Идите теперь до Берлина без меня. А я — загорать. Нет, нет, ты меня не перевязывай. Я уж потерплю. Зима. Не страшно, что рана, а страшно, что замерзнешь. Откроешь ее, а она замерзать начнет.

— Я тебя до санитаров провожу, — сказал Шестаков. — Метров шестьсот отсюда.

— Проводишь, Федор Иванович? — возбужденно спросил Молочков. — А я тебе махорку подарю, мне теперь не нужна. Бери, Федор Иванович, бери всю, вот здесь, за пазухой, и газетка там есть, в кисете лежит, бери. Интересно, ребята, в какой госпиталь попаду? Далеко увезут или нет? Может, мимо дома поеду?

— Заткнись, сука. — Стайкин посмотрел на Молочкова и выругался.

— Зачем раненого обижаешь? — сказал Шестаков, пряча в карман пухлый кисет. — Ты раненого человека не обижай.

— А я что? — поспешно говорил Молочков. — Я ничего. Ты, старший сержант, не сердись. Я честно ранен — в правую руку. Я не виноват, что пуля на мою долю пришлась. Я пока целый был, все делал, как надо. Я шесть раз в атаку топал. На меня сердиться грех. Хочешь, тебе что-либо подарю? У меня зажигалка есть трофейная. Хочешь, отдам? Мне теперь ничего не нужно. А хочешь, каску тебе подарю, ты ее перед собой положишь.

— Заткнись. — Стайкин отвернулся. — Жмотина!

— Так пойдем? Проводишь меня, Федор Иванович? Тут мешки где-то складывали, может, завернем туда? А может, пробежим, Федор Иванович? А то уже рука что-то холодеет. И крови много вышло.

— Ползком лучше. Тише едешь — дальше будешь.

Молочков хотел повернуться на здоровый бок, и в этот момент пуля ударила его в шею. Фонтан крови выплеснулся на лед. Он вскрикнул, схватился за шею, захрипел. Шестаков хотел было поддержать его, но тут же убрал руки и перекрестился.

— Готов.

Широко раскрытыми глазами Стайкин смотрел на затихшего Молочкова, потом залез в карман Шестакова, вытащил кисет и стал крутить цигарку.

— Сам накаркал. Ошалел от счастья. Прямо спятил. — Стайкин кончил вертеть цигарку и зажал ее губами. — Про зажигалку он говорил. Не видел, какая она?

— Неужели полезешь?

Стайкин усмехнулся:

— Ему теперь ничего не нужно. Сам накаркал.

Вдоль цепи полз толстый, закутанный до бровей солдат. Он поднял голову и посмотрел на Шестакова.

— Кто тут будет командир? Прибыл в распоряжение.

— Ты кто? Санитар? — спросил Шестаков. — Опоздал малость.

— Артиллерист я, — сказал Беспалов.

— А-а, бог войны. Здравия желаем. Где же твоя артиллерия?

— Разбило пушку. Прямым попаданием. Ничего не осталось — ни пушки, ни расчета. Один я уцелел. Вот к вам прислали. Капитан велел. Без меня тут, видно, плохо дело.

— Ну, теперь, раз ты пришел, наши дела поправятся. — Стайкин достал кремень и принялся высекать огонь.

— Да я не по своей воле. Пушку разбило. И щиток капитан отобрал. Лежит на льду, щитом закрылся. Ему-то что. — Беспалов оттянул подшлемник и показал круглое, красное от мороза лицо.

— Но-но, — с угрозой сказал Стайкин. — Ты насчет нашего капитана полегче. Не распространяй.

Шестаков приподнялся, крикнул вдоль цепи:

— Товарищ лейтенант!

Одна из фигур на льду задвигалась:

— Что там?

— Молочкова убило! — крикнул Шестаков.

— Иду.

— Молочков? — испуганно переспросил Беспалов. — Какой Молочков? Не Григорий?

— Был когда-то Григорий, а теперь раб убиенный, — ответил Шестаков.

Беспалов подполз к Молочкову, приподнял его. Увидев лицо убитого, он вскрикнул и стал причитать:

— Григорий, Григорий. Это я — Миша. Григорий, услышь, это я. Что же ты молчишь, Григорий? Вот где довелось встретиться.

— Земляк? — спросил Шестаков.

— Зять мой. Сестрин муж. Григорий Степаныч Молочков. И ведь знал по письмам, что он где-то рядом. Как же я теперь сестре напишу, Григорий? — Глаза у Беспалова стали мокрыми, и он провел по лицу рукавицей.

— Не ропщи, — сказал Стайкин. — Война все спишет.

— Что же это такое, братцы? Погнали нас всех на лед, на убой погнали. Всех тут побьют под пулеметами и под пушками. Что же теперь делать, братцы.

Пулемет на берегу выпустил длинную очередь, и пули вошли в лед, не долетев.

— Ложись! — крикнул Стайкин. Беспалов быстро лег рядом с Молочковым, поджав ноги к животу.

— Руку, руку опусти, — говорил Стайкин. Беспалов послушно вытянул руки вдоль туловища. — Теперь ноги. Ноги вытяни. — Беспалов вытянул ноги.

— Вот так. Не шевелись. Не болтай. — Стайкин не выдержал и хихикнул.

— Зачем мытаришь человека? — Шестаков повернулся к Беспалову. — Лежи покойно, не бойся. Тут хорошо, пулеметы не достают. Разве дура какая прилетит. Это снайпер у него на колокольне пристроился. Но, доложу тебе, нестоящий снайперишка. В меня раз пять стрелял, а я, видишь, цел. Так что ты лежи покойно. Ты своей пули не ищи, пускай она тебя ищет. А потом в атаку с нами пойдешь, погреешься, — говоря так, Шестаков неторопливо и аккуратно свертывал цигарку: лежа на боку, вытащил левой рукой кисет, снял правую рукавицу, вынул из кисета сложенную газету, оторвал листок, оттянул подшлемник, зажал листок губами, снова полез в кисет, вытащил щепотку махорки, положил листок газеты на левую рукавицу, рядом с кисетом, погрел руку, а потом ловко свернул цигарку, склеил и вставил в рот.

— Дай огоньку, — попросил он у Стайкина и сунул кисет за пазуху.

— Что же теперь будет, Григорий? Как же я сестре теперь напишу? — причитал Беспалов, и слезы лились из его глаз.

— Ты терпи, — сказал Шестаков, — а то глаза отморозишь.

Беспалов испуганно посмотрел на Шестакова, принялся быстро тереть лицо рукавицей.

— В чем дело? — спросил Войновский, подползая. Он изо всех сил старался не глядеть на Молочкова и на дымящиеся пятна вокруг него.

— Один выбыл, другой прибыл, — сказал Стайкин.

Беспалов лежал рядом с Молочковым и зло смотрел на Войновского.

— Пушку у него разбило, — сказал Шестаков. — Вот и остался без имущества.

— Куда же его? — Войновский ловко повернулся на животе и оказался лицом к лицу с Беспаловым. — На противотанковое, что ли? Беспалов?!

— Не все ли равно, — огрызнулся Беспалов. — Укажите мне место и не лезьте с вопросами.

— Но-но, как ты с нашим командиром разговариваешь? — Стайкин с угрозой посмотрел на Беспалова.

— Выходит, это вы и есть, товарищ лейтенант? — радостно проговорил Шестаков. — То-то, я смотрю, личность знакомая. А кто, признать не могу. Вы же в меня стреляли, товарищ лейтенант, помните? Так вот что с вами стало.

— Пойдемте, я укажу ваше место, — Войновский отвел глаза. — Будете в ПТР вторым номером. Все-таки подальше. И в атаку не надо ходить...

— Совесть заговорила? Сначала продал, а теперь совесть чистишь...

— Я вас не продавал.

— Короче, ефрейтор! Не груби. Будем взаимно вежливы. — Стайкин подтолкнул Беспалова автоматом.

— Подожди, у меня дело есть. — Беспалов перевернул Молочкова на спину и принялся шарить под халатом. Стайкин и Войновский смотрели, как он вытащил оттуда потертый бумажник, пачку писем, зажигалку, потом дернул Молочкова за шею, вытащил черный медальон и спрятал все это себе за пазуху.

Войновский отвернулся и пополз вдоль цепи. Беспалов подсунул под Молочкова руку, обхватил его за плечо и потащил за собой по льду.

— С ума сошел? — закричал Стайкин. — Это же мой боевой друг.

— Земляк он мой. Григорий Степаныч, сестрин муж. Мой же он, пусть со мной побудет, — прерывисто говорил Беспалов, продолжая тащить Молочкова.

— Дурак, дурак, а хитрый. — Стайкин выпучил глаза и с любопытством посмотрел на Беспалова. Войновский повернулся:

— Приказываю оставить мертвого. Следуйте за мной.

— Конечно, все для своих...

— Положь. Не твое. Понял? — Стайкин показал Беспалову автомат. Беспалов зажмурил глаза и быстро пополз за Войновским.

Шестаков задумчиво смотрел им вслед и с наслаждением курил цигарку.

В двенадцати километрах от этого места, к югу от Елань-озера, на опушке осиновой рощи стояла дальнобойная немецкая батарея, состоящая из двух пушек-гаубиц калибра 207 миллиметров. Командир батареи находился в одном из блиндажей на берегу, откуда он наблюдал за разрывами снарядов и передавал команды на огневую позицию.

— Правее ноль-ноль-два, — сказал командир батареи. Команда пошла по телефону. «Правее ноль-ноль-два», — повторил солдат-связист, пожилой, вислоусый крестьянин из Баварии. «Правее ноль-ноль-два!» — крикнул лейтенант Кригер, круглолицый белобрысый юноша, командир огневого взвода. Недавний выпускник офицерской школы Кригер только что приехал на фронт. Он был полон идеалов и мечтал сражаться с русскими. «Правее ноль-ноль-два», — повторил вслед за Кригером наводчик и осторожными движениями маховичка довернул ствол. Два солдата-подносчика подтащили на носилках огромный тупоносый снаряд, заряжающий и его помощник ловко подхватили снаряд в четыре руки и вставили его в казенную часть. Заряжающий хлопнул затвором и поднял руку. Наводчик еще раз проверил положение прицела и сказал: «Готово».

Таким же образом были исполнены команды: «Готово» и «Огонь». И под конец лейтенант Кригер восторженно крикнул: «Огонь!» — наводчик раскрыл рот и дернул шнур. В тот же миг опушка рощи окуталась огнем, оглушительным грохотом, едким молочным дымом. Огонь и газы вытолкнули снаряд из мрачного ствола, и он ушел под крутым углом к плоскости земли. Снаряд летел, ввинчиваясь в воздух и оставляя длинный, ноющий звуковой след.

Снаряд летел в сторону озера, на льду которого лежали русские. Пройдет почти минута, прежде чем он долетит туда. Одна минута чьей-то жизни.

Капитан Шмелев лежал на прежнем месте, чувствуя жгучий стыд оттого, что опять пришлось убегать от пулеметов и показывать немцам спину. Всем телом — похолодевшей спиной, горящими щеками, кончиками пальцев — он переживал это болезненное чувство стыда и никак не мог прогнать его от себя. Тонко пропищал телефонный аппарат, но Шмелев даже не повернул головы. Наконец он приподнялся и стал смотреть на Плотникова. Тот лежал, как его уложила пуля: лицом вверх, широко раскинув руки. Лицо стало совсем белым, щеки впали и натянулись. Тут же валялся брошенный щиток от пушки. Шмелев вспомнил последние слова, сказанные Плотниковым: «Вот если бы каждому такой щиток...» Он лег головой к Плотникову и задумался над словами погибшего друга. Разве возможно достать столько щитков, чтобы прикрыть всех живых? Дерзкая мысль пришла ему в голову, но он тут же отбросил ее...

В двух километрах восточнее Шмелева, на левом фланге находился старший лейтенант Обушенко. Рядом с Обушенко со сложенными на груди руками лежал майор Клюев. Обушенко перевернулся на живот, подполз к телефону. Шмелев не отвечал, хотя Обушенко много раз нажимал зуммер. Тогда Обушенко подвинул к себе второй аппарат.

— Ельников? — спросил он.

Ельников, замещавший убитого командира роты, ответил, что он слушает.

— Ельников, — сказал Обушенко, — слышишь меня? Немедленно сдавай роту и ко мне. Понял? Назначаю тебя моим начальником штаба. Три минуты, понял? Чтобы через три минуты были у меня. Ты теперь мой начальник штаба — и чтобы никаких разговоров. Понял?

Между Обушенко и Шмелевым лежали на льду солдаты — в трех-четырех метрах один от другого, чуть дальше или чуть ближе к берегу, и тела их как бы образовывали на льду прерывистую зигзагообразную линию, которая называлась цепью.

Немецкий фугасный снаряд летел в эту цепь. Он уже дошел до верхней точки траектории и начал снижаться, набирая скорость и воя все пронзительней.

Войновский продолжал ползти вдоль цепи. Беспалов полз за ним и то и дело тыкался каской в валенки Войновского. Тогда Войновский оборачивался и сердито дрыгал ногой. Третьим полз Стайкин, время от времени подталкивая Беспалова под коленку стволом автомата, отчего тот принимался ползти быстрее и снова натыкался на Войновского.

Войновский полз и думал о том, что через минуту они доползут до позиции противотанкового ружья, и он сделает несколько замечательных выстрелов. Первым выстрелом он убьет снайпера на колокольне, а следующими — по амбразурам — выведет из строя все вражеские пулеметы. Тогда цепь поднимется в атаку, и они захватят берег.

Беспалов снова ткнулся ему в валенок, и Войновский сердито дрыгнул ногой.

В пятидесяти метрах позади цепи, неподалеку от позиции противотанкового ружья лежал пулеметчик Маслюк. Во время последней атаки Маслюк, поддерживая цепь огнем пулемета, выпустил три ленты; ствол пулемета раскалился до такой степени, что вода в кожухе закипела. Маслюк прижался к пулемету, чувствуя сквозь одежду приятную теплоту ствола, согреваясь и думая о том, что сейчас он согреется, возьмет котелок, пробежит к воронке, чтобы набрать там воды и залить кожух пулемета.

Ефрейтор Шестаков лежал, докуривая цигарку, и соображал, где бы ему раздобыть еще два запасных магазина к автомату. Он докурил цигарку, пока она не стала жечь пальцы; бросил окурок в воронку и принялся набивать диски.

Через пять или шесть человек от Шестакова лежал Севастьянов. Он лежал, закрыв глаза, и лицо его светилось непонятной, загадочной улыбкой. Время от времени Севастьянов беззвучно шевелил губами, а потом снова улыбался таинственно и радостно. Мысли его были далеки от войны: Севастьянов вспоминал прочитанную давным-давно книгу.

Рядом с Севастьяновым лежал Ивахин. Он быстро сдвигал и раздвигал ноги, пытаясь согреться, и вспоминал о том, как Леля провожала его на вокзале. Она вцепилась в него руками, ртом и ни за что не хотела отпускать от себя. И долго его рубаха была мокрой от ее слез, а неделю назад Леля написала, что просит простить ее и забыть, потому что она встретила другого, настоящего, и полюбила его: он фронтовик и с орденами. От этого воспоминания Ивахину стало еще тоскливей и горше.

Недалеко от него расположился пожилой солдат Литуев. Он лежал ногами к берегу и грыз сухарь. Скулы его быстро двигались под заиндевелым подшлемником. Литуев увидел ползущего по льду Войновского и перестал жевать.

— Товарищ лейтенант, в атаку скоро пойдем? — спросил он.

— Пока не передавали, — сказал Войновский. — Я предполагаю, что с наступлением темноты.

— Не волнуйся, — сказал Стайкин, подползая, — тебя не забудем.

Подле Литуева лежали два солдата — Проскуров и Грязнов. Они лежали, тесно прижавшись друг к другу, тихо разговаривали меж собой.

— Я тогда ей и говорю: пойдем, пойдем со мной, не бойся, не съем...

— А она-то, она?..

— Поломалась для вида, потом пошла как миленькая. Пошли прямо в рожь...

— Эх, жизнь была. Представить невозможно.

— Товарищ лейтенант, — сказал Проскуров, увидев Войновского, — водку скоро выдадут?

— Старшина обещал к вечеру, — ответил Войновский. Он обернулся, чтобы посмотреть, ползет ли сзади Беспалов, и в это время услышал истошный, нечеловеческий вопль:

— Тикай!

Кричал Стайкин. Войновский зажмурил глаза, вжался в лед, не понимая еще, в чем дело.

Снаряд упал прямо в цепь. Он легко прошел сквозь ледяной покров, глухо взорвался в глубине. Огонь и вода вырвались наружу, встали столбом. Войновский почувствовал, как воздушная волна ударила в уши, кто-то выдернул из его рук автомат, он стал легким как перышко и полетел, переворачиваясь в воздухе, проехал по льду, перевернулся еще раз и, наконец, открыл глаза. И тогда увидел воронку, черную и громадную, как озеро. Она дымилась, волны кругами ходили по ней, вода с шумом скатывалась через края обратно.

Войновский услышал протяжные стоны и быстро пополз к воронке.

— Кто ранен?

— Ну и жаханул, гад. Чемодан.

Войновский обернулся. Рядом лежал Стайкин. Правая сторона его халата была в рыжих пятнах.

— Ранен? — спросил Войновский.

— Брызнуло. И водой облило. Жаханул чемоданчик.

Ранен был Литуев. Осколок перебил ему ногу, и Проскуров уже перевязывал ее индивидуальным пакетом. Литуев негромко стонал. Солдаты со всех сторон сползались к воронке.

— Ну и дал прикурить.

— Двести семь, не меньше.

— Хорошо еще, что фугасный. Осколочный всех бы накрыл. До свиданья, мама, не горюй.

— Товарищ лейтенант? — Шестаков подполз и принялся ощупывать Войновского.

— Увы! — сказал Стайкин. — Опять я остался жив, как сказал мой боевой друг в сорок втором году, выходя из сгоревшего танка.

— Постойте, постойте, — перебил Войновский. — Ведь тут, рядом с нами, когда мы ползли, лежал кто-то?

— С вами пополз. Из лейтенантов-то? Где он? — Шестаков приподнялся и стал осматриваться. — В меня который стрелял.

— Позади вас человек полз, товарищ лейтенант. Неужели пропал?

— Беспалов его фамилия, — сказал Шестаков, — из артиллерии. Свояк нашего Молочкова. И, выходит, за ним последовал?

— Беспалов! — закричал Стайкин. — Где ты? Издалека донесся сердитый голос:

— Чего тебе? Отвяжись.

— Все целы, товарищ лейтенант, — сказал Проскуров. — Все на месте.

— Нет, нет, — взволнованно говорил Войновский. — Я прекрасно помню, кто-то лежал здесь, в цепи. Как раз на этом месте. — Войновский показал рукой на воронку. — Я отлично помню. У меня хорошая зрительная память.

— Впрямь был кто-то, — сказал Литуев. Проскуров наложил ему жгут, и Литуев перестал стонать. — Он еще огонька у меня просил, а, я отвечаю: не курю.

— Память у тебя отшибло, — сказал Проскуров. — Это я у тебя огонька просил. А ты и сказал: не курю. А я, видишь, живой. Значит, это не я?

— Ты-то просил, это верно. А он тоже просил. Он тоже человек. Ой, тише ты. — Проскуров натягивал на раненую ногу валенок и сделал чересчур резкое движение, отчего Литуев вскрикнул.

— Кто же это? — спросил Шестаков, пугливо оглядываясь по сторонам.

— Севастьянов! — крикнул Войновский.

Севастьянова слегка отбросило взрывом в сторону, но он, кажется, даже не заметил, что рядом разорвался снаряд, и по-прежнему лежал, закрыв глаза и улыбаясь своим мыслям. Он все-таки услышал Войновского, посмотрел на него и приподнялся на локтях.

— Севастьянов, вы же рядом были. Вы не помните, кто лежал здесь?

— Не помню, товарищ лейтенант, — сказал Севастьянов. — Может быть, и я. Не помню. — Он лег и снова закрыл глаза.

— Где же он? — задумчиво спросил Шестаков и посмотрел на воронку. — Может, взрывом отбросило?

— Был, истинно говорю, был человек, — живо говорил Литуев. — Он еще огня у меня просил, а я отвечаю: не курю. А кто такой — убей, не помню.

— А ты иди, — сказал Стайкин, — не задерживайся. Без тебя разберемся. Ты теперь тоже с довольствия снят.

— И то верно. Пойду, братцы, не поминайте лихом. Живой буду, напишу. Прощайте, братцы. — Литуев пополз по льду, и раненая нога волочилась за ним, как плеть. Проскуров полз сбоку и поддерживал Литуева рукой.

— Из новеньких, может? — спросил Шестаков.

— Кострюков? — сказал Войновский.

— Кострюков еще утром уполз, товарищ лейтенант. Ему руку оторвало правую. Я сам его относил.

— Кто же это?

— Молочков! — воскликнул Стайкин. — Он самый.

— Он же убитый. — Шестаков посмотрел на Стайкина и покачал головой.

— Неужели не он? Ах, господи...

— А где Маслюк? — спросил Войновский.

Позади, за цепью поднялась рука, и громкий голос крикнул оттуда:

— Маслюк здесь. Живу на страх врагам. Сейчас с котелком к вам приду.

— Может, и не было никого, с перепугу мерещится. Такой снаряд жаханул.

— Человек ведь не может пропасть? Правда? — спросил Войновский и посмотрел на Стайкина. Стайкин пожал плечами, и вдруг глаза его сделались стеклянными. Войновский посмотрел по направлению его взгляда и вздрогнул. У края огромной воронки тихо и покойно покачивалась на воде белая алюминиевая фляга.

— Кто же это? А? — Войновский растерянно посмотрел вокруг и увидел, как солдаты быстро и молча расползаются прочь от воронки по своим местам. Шестаков посмотрел на воронку, быстро встал на колени, перекрестился и снова лег.

— Да, — сказал Стайкин. Он подполз к краю воронки, вытянул руку, поймал флягу, поболтал ею в воздухе. — Есть чем помянуть. Запасливый был человек.

Шестаков снова посмотрел на Стайкина и покачал головой. Войновский подполз к воронке и заглянул в воду. Вода была темная, глубокая и прозрачная. Она негромко плескалась о ледяную кромку, и Войновский ничего не увидел в глубине — только низкое, серое небо и свое лицо, незнакомое, искаженное и качающееся.

ГЛАВА XI

Сергей Шмелев видел, как двухсотсемимиллиметровый снаряд упал прямо в середине второй роты и ледяной покров озера дважды поднялся и опустился, когда ударная волна прошла сначала по льду, а потом по воде. Шмелев послал Джабарова узнать, что там натворил снаряд, а сам остался лежать. Он ничем не мог помочь своим солдатам, и душная тревога все сильнее сдавливала сердце.

Впереди был берег. Позади простиралось ледяное поле, холодное и безмолвное, и туда тоже не было пути. Пятнадцать часов было контрольным временем боевого приказа. Красная стрела, начертанная уверенной рукой на карте, уже дошла до железнодорожной насыпи и вонзилась в нее. Стрела не знала и не желала знать, что на свете есть пулеметы, тяжелые фугасные снаряды, холодный лед, огненные столбы воды.

Шмелев посмотрел на часы и невесело усмехнулся. Было десять минут четвертого. Пошел мелкий снег. Он падал на лед, на землю, на ленту шоссе, на рельсы и шпалы далекой железной дороги. Берег затянулся зыбкой переливающейся сеткой.

Да, берег никак не давался и все время уходил от них. Сначала их не пустили мины, рассыпанные на льду. Атака в лоб не удалась, они пошли в обход и потеряли там роту. Потом им дали самолеты, но немцы успели пристреляться и поставили перед ними огневой вал. Но они все равно бежали к берегу, возвращались, снова бежали и возвращались. А потом... потом они оставили на льду столько товарищей, что уже не имели права уйти отсюда просто так, не взяв берега. Нет, они не имели права бросить их, они должны взять их с собой...

Шмелев перевернулся на спину и закрыл глаза, чтобы не видеть падающего снега. Он лежал, закрыв глаза, стиснув зубы, ему казалось — еще немного, и он найдет выход. Лишь бы на минуту забыть обо всем, сосредоточиться на самом главном — и он узнает, что надо сделать, чтобы пробиться к берегу сквозь лед и снова обрести землю.

Тонко запищал телефон. Шмелев открыл глаза. Плотников по-прежнему лежал на спине. Лицо его стало белым, в глазницах скопилось немного снега, и глаза не стали видны. Шмелев пристально всматривался в белое застывшее лицо, словно мертвый мог открыть то, что искал живой. Щиток лежал у головы Плотникова и все время отвлекал внимание Шмелева. Шмелев вдруг разозлился на щиток, изловчился и что было сил пустил его по льду. Щиток покатился, дребезжа и царапая лед.

Телефон запищал снова. Григорий Обушенко сообщал, что видит на севере двое аэросаней, которые миновали пункт разгрузки и следуют к берегу. Шмелев с досадой приподнялся на локтях. За тонкой сеткой падающего снега быстро катились по льду две серебристые точки. Гул моторов все явственнее пробивался сквозь треск пулеметов.

— Что скажешь? — спросил Обушенко. — Наш? Или повыше?

— Я думаю — выше. — Шмелев не радовался гостю, кто бы тот ни был.

— Пойдешь встречать?

— Сами приползут.

Полковник Славин подползал к Шмелеву, и лицо его не обещало ничего доброго. На Славине был чистый свежевыглаженный маскировочный халат, на шее болтался автомат, а пистолет заткнут прямо за пояс. За Славиным гуськом ползли автоматчики. Пулемет выпустил длинную очередь, но Славин даже не пригнул головы.

Шмелев пополз навстречу. Часто дыша, они сошлись голова к голове. Красивое лицо Славина было искажено от ярости.

— Почему вы лежите? — спросил Славин. — На сколько назначена атака?

— Атака будет через час, товарищ полковник. Вы не опоздали.

— Не думайте, что я приехал для того, чтобы лежать рядом с вами. Атака будет через двадцать минут.

— Она будет девятой...

— И последней, — оборвал Славин.

— Товарищ полковник, прошу выслушать меня. Мне все время недостает тридцати секунд.

— Не понимаю вас.

— Только тридцать секунд. Пока немцы увидят, как мы поднимаемся в атаку, пока они передадут команду на свои батареи, пока там зарядят орудия, пока прилетят снаряды — на все это уходит полторы минуты. А чтобы добежать до берега, нам надо две минуты. Тридцати секунд не хватает, и мы натыкаемся на огневой вал. Я рассчитываю, что в сумерках они будут работать медленнее, и я возьму то, что мне недостает.

— Вам недостает решимости заставить солдат идти вперед и не ложиться. Вы сами дали противнику возможность выиграть время и пристреляться. Куда вы смотрели, когда вам помогали самолеты?

— Атака штурмовиков не дала особого эффекта. По всей видимости, у них очень крепкие блиндажи.

— А у вас, я вижу, слабые нервы. Вы преувеличиваете, капитан. Только я еще не понял — зачем? Или вы забыли о том, что обещали генералу?

— Очень хорошо помню об этом, товарищ полковник.

— Вызовите командиров рот. Я сам поставлю задачу.

— Еще светло, товарищ полковник.

— Я не привык повторять свои приказания.

Пуля шлепнулась, сочно чавкнув. Она вошла в лед под самым локтем Славина; Шмелев увидел, как на поверхности льда образовалась и тотчас затянулась водой крохотная дырочка. Славин и бровью не повел, лишь несколько отодвинул локоть и раскрыл планшет с картой.

Послышался глухой вскрик: другая пуля попала в автоматчика, который лежал позади Славина.

— Кто это? Куда его? — спросил Славин и наконец-то посмотрел на берег.

— В сердце, товарищ полковник. Маштакова...

— Уберите.

Автоматчики завозились, часто оглядываясь на берег, высматривая, откуда исходит опасность. Ближе других, почти вровень со Славиным лежал молодой красивый грузин, по-видимому командир взвода. Большими удивленными глазами грузин смотрел на Шмелева.

— А вы? — бросил Славин. — Ну?

Грузин часто закивал головой и пополз, пятясь задом. Глаза у него были большие и удивленные.

— На колокольне — немецкий снайпер, — сказал Шмелев.

— А это кто? — спросил Славин, кивая в сторону Плотникова.

— То же самое. Мой начальник штаба. — Шмелев оглянулся и посмотрел на Плотникова. Снега на лице стало больше, снег был теперь на бровях и на лбу под каской.

— Товарищ полковник, возьмите, пожалуйста. — Джабаров быстро подползал к Славину, толкая перед собой щиток.

— Уберите эти игрушки, — гневно сказал Славин.

Джабаров не успел отодвинуть щиток, пуля звонко ударилась в него, ушла рикошетом в лед. Щиток качнулся и загудел.

— Противотанковым — огонь по амбразуре на колокольне! Быстро! — скомандовал Шмелев.

Джабаров вскочил, побежал по льду. Автоматчики все еще возились, оттаскивая в сторону убитого.

Славин посмотрел на щиток и усмехнулся.

— Даже снайпера себе завели. Я вижу, немцы работают на вас.

— Немцы, товарищ полковник, работают против меня.

— Хорошо, капитан. Будем считать, что на первый случай мы выяснили наши отношения. Не будем уточнять частности. Нам надо делать дело. Покажите мне систему обороны на берегу.

— А как же командиры рот — вызывать? — Шмелев не мог понять, отчего он испытывает такую неприязнь к этому красивому полковнику.

— Вызовите командира второго батальона. Он еще жив?

— Докладываю обстановку, — Шмелев повернулся лицом к берегу.

— Доложите обстановку.

Такие слова произнес майор Шнабель, комендант немецкого гарнизона, обороняющего берег.

Немец сидел в глубоком плюшевом кресле, держа в руке телефонную трубку. На письменном столе перед немцем лежала только что полученная телефонограмма. В блиндаже было тепло, у двери слабо гудела печка. За ширмой виднелись две железные кровати, покрытые коричневыми одеялами. Из узкого окна, пробитого под самым потолком, падал свет. Стены были обшиты листами фанеры, на них — картинки из иллюстрированных журналов. Чуть повыше висели ходики с поднятой гирей. На противоположной стене в одиночестве висел большой портрет Гитлера в деревянной рамке.

— Установили? — спросил Шнабель в телефон.

— Так точно, господин майор, — ответил собеседник Шнабеля. — Точно там, где вы приказали.

— Русские не заметили вас?

— О нет, господин майор. Мы закрыты щитом. Но скоро мы его сбросим.

— Какова мощность?

— О, господин майор, на русских хватит вполне. Я обещаю вам, что это будет не хуже, чем в Тиргартене в день салюта.

— Отлично, лейтенант. Мы ни за что не должны отдать русским эту дорогу. Я только что получил телефонограмму из Ставки и первым сообщаю вам о ней. Автострада должна служить Германии. — Майор Шнабель покосился на портрет Гитлера. — Ни в коем случае не начинайте без меня. Я приду к вам, как стемнеет. Я сам хочу посмотреть на это зрелище.

...— Учтите, капитан, — сказал полковник Славин, — об этой операции знает Ставка. Дорога должна быть взята во что бы то ни стало.

Шмелев ничего не ответил. В последние дни на берегу он только и слышал про эту дорогу. Все, кому не лень, говорили о ней. А все-таки брать ее придется Шмелеву.

— Ну что ж, пойдемте на исходный рубеж, — сказал Славин.

Стрельба на берегу почти прекратилась. Стало тихо. Над Устриковом поднялась первая ракета. Она тускло светилась сквозь летящий снег и упала далеко на правом фланге. Тонкий дымный след остался там, где пролетела ракета, и снег на лету постепенно заметал его.

На берегу послышался глухой гул. К повороту шоссе выполз немецкий танк — черный силуэт его, квадратная башня с длинным пушечным стволом размазанно проступили сквозь падающий снег.

Танк остановился и развернул пушку в сторону озера. Следом двигался второй, третий... Они проходили мимо стоявшего танка и, сердито урча, скрывались в деревне. Танк не берегу настороженно поводил пушкой.

— Прикажете открыть огонь? — спросил Шмелев.

— Ни в коем случае. Это очень важно, что они идут именно туда. — Славин принялся считать. — Пять, шесть, семь... — Танк на берегу медленно двинулся за последним танком и скрылся за домами. — Восемь! — торжественно закончил Славин. — Вы понимаете, что это значит?

— Полагаю, что они имеют приказ идти не к нам, а на южный участок фронта, к Большой Руссе. Оттого и не открыли огня.

— Если бы вы были так же сообразительны все время, вы бы давно взяли берег. — Славин был возбужден и радовался немецким танкам как ребенок. — Немедленно передайте донесение в штаб армии — на юго-запад прошли восемь немецких танков типа «пантера».

Шмелев отослал связного и пополз к берегу. За ним полз Славин, чуть сбоку — Обушенко. Они двигались наискосок, забирая влево, чтобы выбраться из зоны действия немецкого снайпера и выйти к цепи ближе к центру.

Впереди стали видны фигурки солдат, лежавших на льду. Шмелев остановился и посмотрел на Славина.

— В чем дело? — резко спросил Славин.

— Я думаю, товарищ полковник, что отсюда вам будет удобней наблюдать за целью.

— Поберегите свое остроумие, капитан, до той поры, когда мы встретимся в штабарме. — Славин обогнул Шмелева, быстро двигая ногами, пополз вперед.

Вокруг огромной широкой проруби лежали солдаты. Вода неслышно плескалась о кромку.

Молодой круглолицый офицер приподнялся и доложил полковнику, что взвод готовится к атаке.

— Ну и дыра у вас, — заметил Славин, глядя на воронку, — Целое озеро.

— Двестисемимиллиметровый, — сказал Войновский. Он лежал сбоку и не сводил глаз со Славина.

Полковник Славин заметил взгляд лейтенанта и решил, что должен провести воспитательную работу с солдатами и младшими офицерами.

— Как живете, товарищи? — спросил он.

— Ничего, товарищ полковник, терпеть можно. Третий год на свежем воздухе, — ответил за всех пожилой солдат с белыми, заиндевелыми усами.

— Как пулеметы? Сильно беспокоят? Вот вы, ответьте, — Славин показал рукой на солдата с толстой вывороченной губой.

— А мы, товарищ полковник, — живо ответил тот, — в воронке прячемся. Как только он начнет стрелять, мы туда раз — и ныряем. А потом обратно. Как цветок в проруби.

— Один нырнул, да там и остался, — добавил третий солдат.

Славин усмехнулся:

— Я вижу, вам тут нравится больше, чем на берегу.

— Там же фрицы, товарищ полковник, — сказал тот же бойкий солдат с вывороченной губой. — Не пущают.

— Давайте попробуем вместе. Может быть, пустят. Нам необходима эта деревня и особенно шоссейная дорога. Понимаете? Эта главная рокадная дорога в тылу врага, и мы должны во что бы то ни стало перерезать ее. От этого зависит судьба наступления всей нашей армии.

— Они что же, за нами пойдут? — спросил пожилой солдат с белыми усами. — Или сбоку?

— Помолчите, Шестаков, — сказал лейтенант, — вас не спрашивают.

Ракеты на берегу светились все ярче. Темнота сгущалась, разливаясь над озером.

— Джапаридзе, секундомеры.

Грузин достал из полевой сумки три небольшие коробочки и протянул их Славину. Шмелев почувствовал, что дрожит от холода. Он потянулся было к коробочкам, но Славин строго посмотрел на него, накрыл коробочки планшетом.

Полковник Славин принял решение. Ровно через десять минут после того, как будут включены секундомеры, цепь поднимется и пойдет в атаку. Капитан Шмелев — на правом фланге, старший лейтенант Обушенко — на левом. За собой Славин оставлял центр. Цепь начнет двигаться к берегу без сигнала, и пройдет по крайней мере полминуты, прежде чем немцы заметят начало атаки.

— Средства поддержки включаются в действие после того, как противник обнаружит цепь и первым откроет огонь. На этом мы тоже выиграем время. — Славин замолчал и оглядел офицеров.

Шмелеву делалось все холоднее, и он с горечью подумал о том, что будет лучше, если он останется на льду вместе с теми, которые уже лежат там, потому что он не сумел привести их к берегу.

Григорий Обушенко слушал Славина и часто кивал головой. Когда Славин кончил, Обушенко посмотрел на Шмелева, но Шмелев не ответил на его взгляд и отвернулся.

Юрий Войновский слушал Славина, чувствуя, что в его жизни сейчас произойдет что-то очень важное и необыкновенное.

— Что же вы молчите, капитан? — спросил Славин.

— Товарищ полковник. Я был неправ. Я переоценил свои силы. — Шмелев говорил, чувствуя, как все в нем дрожит мелкой дрожью.

— Меня не интересует, что было вчера, — сухо ответил Славин. — Я хочу знать, когда вы будете готовы!

— Я готов, товарищ полковник. Приказывайте, — Шмелев встал на колени и твердо посмотрел на Славина.

— Теперь возьмем, гады. — Обушенко прибавил ругательство.

Славин передал им секундомеры:

— Внимание. Включаем.

Шмелев и Обушенко побежали вдоль цепи — в разные стороны. Стало еще темнее, фигуры бегущих быстро слились с темнотой. Проводив их глазами, Славин повернулся к Войновскому:

— Ваша фамилия?

— Лейтенант Войновский.

— Потеснитесь и дайте место в цепи моим автоматчикам.

Войновский выкликнул несколько фамилий, и солдаты побежали за ним. Когда он вернулся, Славин и автоматчики лежали в цепи впереди воронки. Войновский подполз к Славину. Один из автоматчиков молча отодвинулся, и Войновский лег рядом. Славин поднес к лицу секундомер, на мгновение осветил циферблат фонариком.

— Приготовить гранаты.

Пулемет на берегу выпустил короткую очередь. Было слышно, как пули входят в лед неподалеку. Раздался негромкий вскрик. Войновский обернулся и увидел, что Славин сидит и рвет зубами индивидуальный пакет, а левая рука безжизненно висит вдоль туловища.

— Черт возьми, — сказал Славин. — Я, кажется, ранен.

— Санитара, санитара сюда! — выкрикивал за спиной Войновского голос с резким грузинским акцентом.

Справа подбежал солдат с автоматом. Войновский узнал Шестакова.

— Скорей!

Шестаков опустился перед Славиным.

— Вы санитар? — спросил Славин.

— Не бойтесь, товарищ полковник, — говорил Шестаков, ощупывая в темноте Славина. — Я сегодня восемь человек перевязал, одного лейтенанта. Полковников, правда, не приходилось перевязывать. Но пуля, она дура, ей все равно, что ефрейтор, что полковник. Куда же вас стукнуло, не сюда?

Славин заскрипел зубами.

— Сюда, значит. Высоко. Выше локтя. С какой бы стороны к вам лучше подобраться?

— Рэзать надо, — сказал грузин.

— Как же так — резать? — сказал Шестаков. — Сукно-то какое... Может, расстегнуть лучше.

— Скорее же!

— Сейчас, сейчас, товарищ полковник. Прилягте сюда, на бочок. Вот так. Теперь мы мигом сообразим. — Шестаков разрезал финкой рукав халата и снова сказал: — Ах, товарищ полковник, сукно-то какое...

— Режьте же, черт вас возьми. — Славин не выдержал и выругался.

— Рэзать! — грозно приказал грузин.

Послышался треск разрезаемого сукна. Шестаков замолчал и больше не говорил. Славин лежал на спине, время от времени скрипел зубами. Лицо его смутно белело в темноте.

— Возьмите секундомер, — сказал он. — Сколько времени?

Сверкнув фонариком, автоматчик посмотрел на секундомер.

— Прошло семь с половиной минут, товарищ полковник. Осталось две двадцать пять.

— Кто из офицеров есть поблизости?

— Я здесь. — Войновский встал на колени перед Славиным.

— Слушайте, лейтенант. Вы поведете в атаку центр. Вместо меня. Я уже не смогу теперь. — Чувствовалось, что Славин с трудом сдерживается, чтобы не закричать от боли. — Запомните, лейтенант. От вашего мужества будет зависеть судьба атаки. Судьба всей операции «Лед».

— Так точно, товарищ полковник. Я сделаю, товарищ полковник, я сделаю, даю вам слово, — торопливо говорил Войновский.

— Я буду смотреть за вами. Я хочу своими глазами увидеть, что вы взяли берег. Возьмите секундомер.

Войновский зажал секундомер в руке.

— Товарищ полковник, большая потеря крови, — сказал грузин. — Вам надо немедленно эвакуироваться.

— Сколько осталось? — спросил Славин.

— Пятьдесят пять секунд, товарищ полковник, — ответил Войновский, посветив фонариком.

— Очень сильная боль. Вы не видели, есть ли выходное отверстие?

— Насквозь, товарищ полковник, — сказал Шестаков. — Касательное проникающее называется. Аккурат Молочкова утром так же ранило. Первая у вас, товарищ полковник?

— Первый раз.

— С боевым крещением, значит, вас. А то что же, на войне побывать и пули не поймать. Готово, товарищ полковник. Жгутиком бы надо, да нету.

— Вы следите? Сколько?

— Двадцать две секунды, товарищ полковник.

— Передайте капитану Шмелеву, чтобы он прислал донесение с берега.

— Я сделаю, товарищ полковник, все сделаю, вот увидите.

— Посмотрите еще раз.

— Десять секунд, товарищ полковник. Семь.

— Идите, лейтенант. Помните, что я сказал.

Войновский поднялся и пошел навстречу ракетам. Шестаков догнал его и зашагал рядом.

Берег был точно таким же, как на рассвете, когда они шли к нему в первый раз, с той лишь разницей, что теперь они знали, какой это далекий берег. И ракет стало больше, чем на рассвете. И пулеметы уже не молчали, как утром. И все же они снова шли к берегу.

Солдаты шли, чуть пригнувшись. Фигуры их, расходясь в обе стороны и назад, постепенно растворялись в темноте, и Войновскому казалось, будто за спиной у него два сильных крыла и они легко и неслышно несут его к берегу.

Пулеметы забили чаще. Снаряд просвистел над головой, оглушительный пушечный выстрел раздался сзади. Войновский поднял автомат и закричал:

— Отомстим за кровь наших товарищей! Вперед! Ура-а-а! — и побежал, не оглядываясь, стреляя из автомата. Диск кончился, он выбросил его на бегу и вставил новый. Выброшенный диск, подпрыгивая, катился некоторое время впереди, потом завалился набок и укатился в сторону.

Шестаков бежал следом. Он увидел на льду выброшенный диск, поднял его, прицепил к поясу и побежал дальше, стараясь не потерять из виду Войновского.

Ракеты на берегу зажигались одна за другой, обливая ледяную поверхность безжизненным светом. Гулко ухнул разрыв. Столб огня и воды вырос перед Шестаковым, закрыл Войновского. Шестаков бежал, не останавливаясь. Водяной столб рассыпался, фигура Войновского снова показалась впереди. Ледяные брызги обдали Шестакова, он захватил в грудь больше воздуха, бросился вслед за Войновским.

Ослепительная голубая полоса вспыхнула вдруг на льду. Лед задымился, засверкал под ногами. Темные фигурки заметались по полю, ослепляющий холодный свет подкашивал людей, они падали и кричали. Шестаков увидел, как Войновский вбежал внутрь слепящей полосы, резкая тень прочертилась по льду, и Войновский исчез. Еще не понимая, в чем дело, Шестаков добежал до голубой дымящейся полосы, вбежал в нее. Его тотчас хлестнуло по глазам. Он закричал от боли, однако удержался на ногах и не перестал бежать. Свет померк и ушел назад. Бледная желтая ракета висела на головой, черная полоса берега надвинулась на Шестакова.

Шестаков услышал впереди частый стук автомата. Набежал на Войновского, упал, вытянув руки.

— Стой, — в ужасе прошептал он. — Куда же ты?

— Вперед! — Войновский оглянулся и застыл с раскрытым ртом. Глаза его, горевшие голубым огнем, вдруг погасли. Голубая полоса исчезла, и даже ракеты не могли разогнать внезапной темноты, упавшей на лед. Над головой работал крупнокалиберный пулемет. Пули свистели поверху и уходили в темноту.

— Тихо! — приказал Шестаков.

— В чем дело? — Войновский стоял на коленях и, ничего не видя, ощупывал руками воздух впереди себя.

— Тихо! — повторил Шестаков. — Мы в плен попали. Ползи вперед.

ГЛАВА XII

Полковник Славин наблюдал за движением цепи в бинокль. Он видел, как солдаты побежали после выстрела пушки, услышал далекое «ура», прокатившееся по полю.

Ракеты освещали ледяную поверхность, и картина боя предстала перед Славиным, схватываемая единым взглядом. Вспышки пулеметов и пушек по всему берегу, росчерки ракет, разрывы снарядов, встающие на льду, сзади тоже бьют пулеметы, пушки, и снаряды рвутся на берегу. А в середине, меж двух огней, цепь атакующих, бегущая вперед тремя углами, как три волны с острыми гребнями. Ничто не заслоняло на плоском поле эту обнаженную систему боя, и она предстала перед Славиным в чистом первозданном виде, как схема на боевой карте, начертанная умелым штабистом.

Славин сделал неловкое движение, поднимая бинокль. Острая боль обожгла тело, голова наполнилась туманом. Он опустил бинокль, пережидая, когда утихнет боль.

— Господи, помоги, господи, помоги, — без устали твердил связист, лежавший за телефоном. — Хорошо пошли, помоги, господи.

Боль в руке утихла. Полковник Славин смотрел, как четко и красиво исполняется его замысел, и думал о том, что он не покинет поле боя и пойдет в деревню после того, как она будет взята; там хирург сделает ему антисептическую перевязку, и он пошлет донесение о том, что деревня взята и он ранен на поле боя.

Ослепительная голубая полоса рассекла темноту. Было видно, как люди падают на бегу, взмахивают руками, бросают оружие.

— Боже мой, боже мой, — твердил тот же голос. — Что же это, боже мой? Помоги, господи.

И тогда полковник Славин отчетливо понял, что они никогда не возьмут берег. Не помня себя, он вскочил на ноги.

— Противотанковая, огонь! — Славин резко взмахнул рукой. Острая боль вошла в него, и он потерял сознание.

Луч прожектора вошел в самую середину цепи, отрезав берег от бегущих к нему людей. Мощный прожектор светил с левого фланга вдоль берега, и Шмелев мгновенно подумал: «Сволочь». Так он думал о неизвестном ему немце, который догадался поставить прожектор именно там, на фланге. Лучшего места нельзя было придумать. Ослепленные люди метались в полосе луча, и пулеметы били по ним.

Прожектор повернулся. Голубой луч медленно пополз по льду, преследуя бегущих, подобрался к Шмелеву. Лед сверкал и дымился, огненный снег кружился в воздухе. Шмелев бежал и никак не мог выбежать из этого дьявольского луча. Отчаянье, рожденное бессилием, гнало его вперед. Прямо перед собой он увидел длинное противотанковое ружье и солдата, лежавшего ничком.

— С землей целуешься? Стреляй!

Солдат поднял голову. Глаза его слезились. Луч прожектора медленно прополз по стволу ружья.

— Заряжай. — Шмелев достал патрон, и тело его тотчас сделалось тяжелым и всесильным. Острая точка ослепительно сверкала на берегу, впивалась в глаза. Он долго целился, прежде чем нажать спуск. Приклад ударил в плечо, он уже видел, что промахнулся.

Луч прожектора вздрогнул, пополз назад, нащупывая его. Пулеметы на берегу повернулись, сошлись в точке, где лежал Шмелев, но он ничего не замечал и продолжал стрелять. Вскрикнул раненый солдат. Сверкающий свет наполз, обволок, острые иглы вонзились в глаза. Бледные разрывы вставали кругом.

Пуля косо ударила в каску, в голове загудело звонко. И тогда он собрал все обиды, всю горечь и словно выплеснул все это из себя вместе с выстрелом. Что-то вспыхнуло внутри ослепительного острия иглы, разорвалось брызгами во все стороны. И сделалось темно, радужные круги поплыли в глазах. Он закрыл глаза, но круги не уходили. Каска продолжала звенеть, он почувствовал, что поднимается в воздух, а моторы гудят на высокой ноте. Он летел, стремительно набирая скорость, и тело наливалось тяжестью. Вокруг сделался туман — он понял: проходим сквозь облака; жаркий огонь вспыхнул в глазах — понял: солнце. Солнце стало быстро уменьшаться, потухло, и на месте его одна за другой начали загораться звезды. Стремительно и неслышно вращаясь, небесные тела проносились мимо, кололи острыми иглами, испуская зеленый холод. Тело все больше наливалось свинцовой тяжестью, и Шмелев понял: земля не отпускает его от себя, потому что люди на земле еще стреляют друг в друга, он должен быть среди них — еще не пришло время улетать к звездам.

Бой утихал. На ледяное поле спустилась темнота. Джабаров подбежал к Шмелеву и лег рядом. Другая тень промелькнула в темноте, шлепнулась о лед.

— Сергей, Сергей, — в отчаянии кричал Обушенко.

— Не трогайте его, — сказал Джабаров. — Он отдыхает.

Шмелев лежал на спине, раскинув руки, с лицом, сведенным судорогой. Трясущимися руками Обушенко отстегнул флягу, начал лить водку в рот Шмелева. Жидкость тонкой струйкой пролилась по щеке. Шмелев сделал судорожное движение и проглотил водку. Лицо разгладилось, он задышал глубоко и ровно.

Он возвращался откуда-то издалека и уже не помнил, где был. Ему показалось, он летит и плавно опускается на лед, а моторы продолжают гудеть по-прежнему. Сквозь гуденье моторов донесся приглушенный шум боя. Он услышал тявканье пулеметов и понял, что вернулся на землю.

Обушенко стоял на коленях и тряс его за плечи. Шмелев удивился, увидев Обушенко, и спросил:

— Ты живой? — и снова закрыл глаза.

— Очнись, очнись, — кричал Обушенко.

— Где Клюев? — спросил Шмелев. — Он пойдет с нами. Скажи ему.

— Клюев убит. Плотников убит. Все убиты. Ты один остался. Очнись.

— Собери всех вместе. Скажи им — они пойдут с нами. Они должны пойти. Собери их.

— Сергей, Сергей, — кричал Обушенко, а зубы его сами собой стучали от страха.

— Он спит, — сказал Джабаров. — Не мешайте ему.

— Я сейчас, — внятно сказал Шмелев. — Я сейчас приду.

В зале погас свет, на экране зажглись слова: показывали специальный выпуск новостей. Оркестр играл марш, испанцы бежали в атаку на фалангистов. Они бежали по склону горы, сквозь редкий колючий вереск. Пули вспарывали скалу, белая пыль снежно поднималась вокруг бегущих, пот катился с них градом, музыка играла боевой марш — кинохроника была самая настоящая. Солдаты бежали, ложились за камнями, вскакивали, опять бежали через вереск. Одного, тонкого, чернявого, показали крупным планом, он бежал с оскаленным ртом и стрелял из винтовки, а потом лег на белые камни и больше не встал, потому что так могут лежать только мертвые. А я все ждал, когда же он поднимется: я тогда не знал еще, как должны лежать мертвые; он все еще лежал, и Наташа схватила в страхе мою руку, но его больше не показывали. Мы вышли из зала. На улице стоял дикий мороз, белые сугробы тянулись вдоль тротуара, и нам некуда было деться. Я купил билеты, и снова мы увидели, как он бежит, оскалив рот, падает и лежит. А нам было по восемнадцать и некуда было деться — мы в третий раз пошли целоваться в темный зал. Я поцеловал и опять увидел, как тот чернявый, который упал, снова бежит с оскаленным ртом, а потом падает мертвый. «Смотри, опять он бежит», — сказала она, прижимаясь ко мне и дрожа. А испанец опять бежал и падал мертвый, потом снова стрелял и снова мертвый, стреляет мертвый, бежит мертвый, опять встает и бежит — пока были деньги на билеты. Мы ушли из кино и больше не целовались, потому что стоял дикий мороз и сугробы лежали кругом. Мы не вспоминали о нем, но испанец шел с нами. Наташа вдруг прижалась ко мне и спросила: «Боже мой, что же будет? А вдруг это всерьез и надолго?» А я даже не поцеловал ее, чтобы успокоить, я не знал тогда, что можно любить в мороз, ненавидеть в мороз, убивать в мороз, целовать в мороз, — ведь замерзшая земля — все равно наша земля, и пока мы на ней, мы будем любить и ненавидеть.

Обушенко запрокинул голову и пил из фляги долгими глотками. Шмелев открыл глаза и снизу смотрел на Обушенко; ему казалось, будто у Обушенко нет головы, а руки сломаны.

— Оставь глоток, — сказал Шмелев.

У Обушенко тотчас появилась голова, руки встали на свое место. Шмелев сделал глоток и сел, поджав ноги. Ракеты поднимались, били пулеметы — на поле все было по-прежнему. Шмелев снял каску, шум в голове стал тише. Пуля ударила в каску сбоку, оставив глубокую вмятину как раз против виска. Обушенко подвинулся и тоже рассматривал каску. Шмелев насмотрелся вдоволь, надел каску, затянул ремешок на подбородке.

— Принимай команду, капитан, — сказал Обушенко.

— Кто из ротных у тебя остался?

— Ельников, третья рота. Давай объединяться в один батальон.

— Давай, — сказал Шмелев. — Все-таки я возьму этот распрекрасный берег. Назначаю тебя своим заместителем.

— Вместо кого?

— Вместо Плотникова, вместо Рязанцева, вместо Клюева — вместо всех. Будешь и по штабной, и по строевой, и по политической.

— Раздуваешь штаты? — Обушенко глухо засмеялся в темноте. — Здорово же тебя жахануло. Хана, думаю, полетел к звездам. Кто теперь надо мной командовать будет? — Он говорил и смеялся все громче, неестественным срывающимся смехом.

— Ты, я вижу, теперь доволен?

— Ой, Сергей. Ой, как я теперь доволен...

— Получил такую войну, о которой мечтал?

— Теперь мне хорошо: живу...

— Но берегись. Теперь я покомандую. — Шмелев тоже засмеялся, сначала несмело, а потом громко и отрывисто. — Я теперь тебе спуска не дам. Ты у меня побегаешь.

— Один тут захотел командовать, да голос сорвал.

— Где же он? Куда запропастился?

— В руку стукнуло. Даже в атаку подняться не успел.

— Жаль. Неплохой парень. Хоть и красавчик. — Шмелев натянул рукавицу, нащупал внутри холодный плоский предмет. Вытащил секундомер. Маленькая стрелка на внутреннем циферблате показывала, что прошло девятнадцать минут с того момента, как был включен секундомер.

Вдалеке послышалось гуденье мотора.

— Слышишь? — спросил Обушенко. — Покатил. Секундомер на память оставил. Х-ха. — Обушенко снова засмеялся срывающимся смехом.

— Нам с тобой таким подарком не отделаться. Нас отсюда на санях не повезут. — Шмелев расхохотался.

— Персональный самолет за нами пришлют. Посадка прямо на льдину. Готовь посадочные знаки. Начинаем дрейфовать. — Обушенко схватился за живот и повалился на бок.

Они смеялись все громче. Они катались по льду и задыхались от смеха. Джабаров сначала с удивлением смотрел на них, затем нервно хихикнул и тоже захохотал.

— Вам, товарищ капитан, в снайперы надо записаться.

— Куда ему, — подхватил Обушенко. — С пяти выстрелов попасть не мог. Все патроны перевел. Мы теперь без патронов остались. Капут.

— Замполит раздобудет. Ха-ха...

— Опять станешь в белый свет палить?..

Тяжелая пуля противотанкового ружья разнесла на куски зеркальную часть прожектора, разорвала и замкнула электрическую проводку. Брошенный, осевший набок прожектор одиноко чернел у щита, сколоченного из досок, а за щитом, светя фонариками, суетились солдаты — комендант немецкого гарнизона майор Шнабель лежал там на снегу в луже крови. Третья пуля, пущенная Шмелевым, уложила наповал немца, когда тот стоял на берегу рядом с прожектором и смотрел, как ослепленные цепи русских мечутся по льду.

Сергей Шмелев не промахнулся, но не знал этого, иначе он сумел бы ответить Обушенко по-другому. Не знал Шмелев и того, что он еще встретится с мертвым Шнабелем, но тогда ему будет не до смеха.

ГЛАВА XIII

— Бери левее, — сказал Шестаков. Он говорил одними губами, но Войновский услышал, понял его. Шестаков вонзил лопату, железо звякнуло о камень; оба застыли, подняв головы, вглядываясь в черноту обрыва. Прямо над ними работал крупнокалиберный пулемет, тот самый, против которого они лежали на льду. Верхний накат нависал над обрывом, язычки огня остро выскакивали, бились под бревнами. Хлопнув, взлетела ракета.

Шестаков осторожно вытащил лопату и посмотрел в ту сторону, куда бил пулемет. Лед незаметно переходил в береговую отмель, лишь по пологому заснеженному подъему можно было догадаться — это уже не лед, а берег. Два больших валуна торчали из-под снега. Сразу после валунов отмель кончалась. Берег поднимался обрывистым уступом, заметенным до самого верха.

Войновский и Шестаков копали нору в снежном намете под обрывом, замирая каждый раз, когда ракета пролетала над ними и мертвый свет заливал обрыв, снег, лед у берега.

— Увидят, — быстро сказал Шестаков одними губами, Войновский опять понял, но ничего не ответил. Шестаков передал лопату, отталкиваясь руками от Войновского. Снег был сухой, он скрипел, легко приминался под грузным телом Шестакова. Шестаков поерзал задом, усаживаясь поудобнее, потом двинул плечом, вдавливая снег в сторону. Войновский протиснулся спиной на выдавленное место. Оба часто дышали, вслушиваясь, как бьет пулемет над обрывом.

Теперь их можно было увидеть лишь со стороны озера. Ракеты освещали его поверхность призрачными кругами, темнота за этими кругами казалась еще плотнее.

— Вот и устроились, — сказал Шестаков, прижимаясь к Бойцовскому, часто дыша ему в ухо. — Здесь еще лучше, чем на льду, в снегу закопаться можно.

— Тише, — сказал Войновский.

— Лишь бы не увидели, а услышать не услышат.

В черной глубине возникли, перескакивая с места на место, неяркие вспышки. Выстрелы дошли до берега, в ответ забили пулеметы. И вдруг сквозь выстрелы до Войновского дошел еще один звук, тонкий, взвизгивающий, чмокающий, — чуть ближе, чуть дальше — и снова чмок-чмок-чмок. Войновский все еще не понимал, что это.

— Господи, помилуй, — зашептал Шестаков. — Наши... Прямо в нас... Маслюк бьет. — Шестаков схватил лопату, принялся выбрасывать из-под себя снег. Войновский загребал снег каской. В снегу за валуном образовалась дыра, и они полезли туда, приминая снег спинами.

— Пронесло, кажется, — выговорил Шестаков.

— Мокро, — сказал Войновский. — За ворот попало.

— В снегу-то мы не замерзнем, — Шестаков деловито ворочался, отстегивая гранаты. — Сейчас разберемся, осмотримся. Гранатой вот надо разложить.

— Сколько у нас?

Итак, на двоих было шесть гранат и четыре магазина с патронами. Шестаков раскладывал гранаты в ногах, поворачивая их кольцами вверх. Сбоку положил диски, вдавив их в снег до половины. Автоматы сняли, поставили у валуна.

— Время сейчас такое — не разживешься.

— Какое время?

— Военное время. Нехватка изобилия. Даже на снаряды карточный счет заведен.

— У меня еще секундомер есть, — сказал Войновский, запуская руку в карман. Секундомер был пробит пулей, стрелки остановились на двенадцатой минуте. Шестаков испуганно схватился за флягу. Фляга была целая и почти полная. Они выпили по очереди, фляга сделалась заметно легче. Шестаков вдавил ее в снег рядом с дисками.

— Убьют — и не выпьешь перед смертью, — сказал он и вздохнул.

Водка согрела, приободрила их. Поджав колени к подбородку, прижавшись друг к другу, они сидели в снежной норе и вели тихий разговор.

— Не страшно умереть, — говорил Шестаков, — а страшно, что вот умрешь так и бабу перед смертью не обнимешь.

— А как их обнимают? — Войновский не знал этого и боялся спрашивать, но водка придала ему храбрости.

— Как все, так и я. Ох, моя горячая была. Огонь! Уж мы с ней баловались, баловались...

— Горячая любовь? Да?

— Любовь не любовь, а баловались. Для жизненного интереса. Как сойдемся с вечера, так до самой зорьки балуемся. Ты не смотри, что я в годах, я мужик крепкий. А Даша — кровь с молоком. Любила баловаться. Просто страсть как баловалась. Вспомню — сердце заходится.

— Жена?

— Я на стороне не баловался, упаси господи. Как перед богом говорю — своя, законная. Вот что страшно — законная, а не обнимешь. Как баловалась...

— А дети у вас есть?

— Три дочки. Я мужчина сильный, от меня одни дочки рождались. Старшая, Зина, с тебя почти. Рослая. Волосы русые, гладкие, а сама сильная, гибкая. Я ведь тебя сам выбрал, всю правду говорю.

— Как — выбрал? — удивился Войновский.

— А тогда, в Раменках, где рыбу глушили. Старшина велит — иди к командиру роты, сапоги возьми на чистку, который у окна спит. Я подошел — выбираю себе по душе. Ты так сладко спал, губами чмокал, совсем как моя Зина. А тот человек служебный, я к нему не пошел. Старшина потом сильно ругался.

— Вы мне тогда, на берегу, жизнь спасли, Шестаков. Я этого никогда не забуду. После войны мы обязательно поедем к моей матери.

— Зачем? Если жив буду, домой поеду. Ах!..

Снаряд полковой пушки ударил по валуну, обдав их огненными брызгами, снегом, каменной крошкой. Они в испуге прижались друг к другу, ожидая новых снарядов. В воздухе резко запахло жженым кремнем.

— Опять по своим бьет...

Войновский не успел ответить. Пули часто застучали по каменистому обрыву. Войновский втянул голову в плечи. Голова Шестакова билась о его плечо.

— Даша, Даша. — Тело Шестакова сотрясалось от рыданий. — Прощай, Даша.

— Замри! — Войновский схватил Шестакова, принялся трясти. Шестаков поднял голову и с тоской посмотрел на Войновского.

— Ах, зачем я побежал за тобой, лейтенант? Лежал бы сейчас у воронки со всеми вместе и горя не знал.

— Молчать! — сказал Войновский. — Приказываю вам замолчать.

— Теперь уж все равно. Если свои не убьют, утром немцы следы увидят и возьмут нас. Зачем я в Раменках к тебе подошел-пожалел...

— Будем драться. Живыми не сдадимся. — Холодный озноб бил Войновского — пули продолжали стучать по камням.

— Ты тоже хорош. Бежишь и не смотришь, что позади делается. Все легли, а ты бежишь. И я, дурак, за тобой бегу. Пропадет, думаю.

— Замолчите, Шестаков. Как вам не стыдно говорить так про себя?

— Дурак и есть. Стайкин правильно говорил. — Шестаков ткнулся головой в колени, замолчал.

Перестрелка внезапно прекратилась. Войновский осторожно выглянул из-за камня, но ничего не увидел в непроницаемой глубине озера. Ракета взлетела над берегом, в снегу на отмели стал виден глубокий извилистый след, который оставили они, подползая к обрыву. Войновский вздрогнул. Сверху донеслись голоса немцев.

— Es friert[4], — сказал первый немец, стоявший в окопе.

— Die Russen sind nicht zu sehen, — сказал второй. — Will mal Leuchtkugeln holen[5].

— Заметили, — прошептал Войновский и схватил гранату; он услышал два слова: «Die Russen» и «sehen», и ему показалось, будто немец говорит, что видит русских.

Голоса стихли. Немцы прошли по ходу сообщения. Было слышно, как хлопнула дверь блиндажа. Войновский положил гранату, придвинулся к Шестакову.

— Ушли, — сказал Шестаков.

— Ушли.

— Это нас за Ганса господь наказывает.

— При чем тут Ганс? Какие глупости.

— Истинно так. Недаром старики говорят: не бей собаки, и она была человеком.

— Какие старики? — не понял Войновский.

— Обыкновенные. Которые долго в мире жили и старыми стали. Нам уж до стариков не дожить. Все лето загорали на берегу, теперь расплата подошла — край жизни...

— Перестаньте, Шестаков. Мы обязаны что-то предпринять. Может быть, поползем к своим?

— Не пройти. Пулемет как раз напротив и два поста ракетных. Нет, обратно нам не пройти. Раз попали сюда — смирись!

Войновский выглянул из-за камня, и ему сделалось страшно — он сам не понимал отчего. Напряженная тишина сгустилась над озером. Ракеты беззвучно падали на лед, освещая стылую пустоту.

— А вдруг наши ушли?

— Куда же они денутся? — спросил Шестаков. — Лежат и горя не знают.

— Вдруг получен приказ на отход. Полковник увидел, что это бессмысленно, и отдал приказ на отход. Наши уже ушли. А мы здесь.

Шестаков посмотрел из-за камня на озеро, но там ничего не видно. Вдруг он вскрикнул, принялся торопливо вспоминать господа. Войновский увидел, как в черной глубине возникли расплывчатые тени. Пулеметы на берегу оглушительно заработали. Солдаты поднялись в рост, побежали. Фигуры бегущих возникали то в желтом, то в красном, то в зеленом прыгающем свете, пулеметы били в освещенные пятна и разрывали цепь на куски.

— Приготовить гранаты, — прошептал Войновский.

Наверху сухо щелкнуло. Все вокруг переменилось. Сильный свет облил ледяное поле, цепь атакующих осветилась из конца в конец, неровная, тонкая, слабая цепочка людей, бегущих к берегу под струями пулеметов.

Над озером неподвижно висела на парашюте ослепительная белая ракета. Бегущие вздрогнули, остановились. Донесся дробный перестук автоматов, пули застучали по камням. Больше Войновский ничего не видел: хрупким вздрагивающим комком прижался к холодному камню, всем телом ощущая, как пули свистят и шлепаются в обрыв, осколки сыплются, бьют по спине, и каждый удар кажется последним — камень снова бьет по спине — снова в последний раз — он был еще жив и слушал...

Осколки перестали сыпаться, а он все лежал и вздрагивал. Шестаков прильнул к нему, жарко дышал в шею. Пулемет над обрывом продолжал бить длинными очередями, и это тоже было страшно: пулемет бил туда, где были товарищи.

— Ушли, — сказал Шестаков.

Войновский с трудом оторвался от камня. Ракета на парашюте все еще висела, искры осыпались с нее и гасли в воздухе. Вдалеке на правом фланге горела вторая ракета. Цепь уходила в темноту, унося раненых и убитых. Фигуры солдат скоро смешались с темнотой, стали расплывчатыми и смутными, вовсе исчезли. Ракета догорела. Тлеющий уголек опустился на лед и зашипел. Зеленые, красные ракеты поднялись над берегом. Несколько темных бугорков неподвижно лежали на льду.

— Слава те господи, — сказал Шестаков. — Живы пока. Наши, верно, отдыхают. А нас в расход списали... Старшина водку-то на нас получит, может, помянут нас...

— Холодно, — сказал Войновский. — Говорят, замерзнуть очень легко. Самая хорошая смерть.

— Всякая смерть нехороша. Потому сказано в Писании: «Не убий!»

— Обидно было бы погибнуть от своей пули. — Войновский до сих пор не мог прийти в себя и забыть то страшное чувство, когда он лежал под холодным камнем и ждал конца.

— Всякая смерть человеческая несправедлива. Замерз, сгорел, утонул, взорвался, от пули помер — все одно несправедливо.

— Хорошо бы умереть сразу, неожиданно для самого себя. А потом уже ничего не будет, ни боли, ни страха.

— Вот оно и есть самое страшное, — сказал Шестаков. — Горе лютое.

— Знаешь что, Шестаков. Давай подороже продадим свои жизни. Если что, вылезем наверх и прямо к этому блиндажу, закидаем его гранатами — и погибнем. Ладно?

— Все одно уж, — равнодушно сказал Шестаков. Он сложил руки крестом на груди, откинул назад голову, закрыл глаза.

— Хочешь, я первый наверх полезу? А ты за мной, ладно? — Войновский дрожал от холода и возбуждения. — Об одном прошу тебя, Шестаков. Если ты останешься после меня, забери мой медальон, он на груди висит. А потом, после всего, напиши письмо. В кармане лежит конверт с обратным адресом. Напиши, пожалуйста, по этому адресу в Горький, как ты видел мою смерть. Это невеста моя, пусть она тоже узнает.

— Тебя как звать-то? — спросил Шестаков, не открывая глаз.

— Юрий.

— А по батюшке?

— Сергеевич.

— Юрий Сергеевич, значит. А я Федор Иванович. Вот и обратались, значит, на краю...

— Ой, что это? — невольно вскрикнул Войновский.

Пулемет под обрывом давно не стрелял, в тишине стало вдруг слышно, как немец в блиндаже заиграл на губной гармошке. Немец играл «Es geht alles vorbei»[6]. Они не знали этой песни, ее протяжная горестная мелодия показалась им чужой и враждебной. Но и эта чужая песня говорила о человеческом страдании и надежде, и ее печальная мелодия зачаровала их. Они подвинулись теснее друг к другу, зачарованные чужой песней и страшась ее, потому что она снова напоминала им о том, как близко они от врага.

— Они убьют нас, — прошептал Войновский.

— А ты надейся, Юрий Сергеевич. Прижмись ко мне крепче, теплее будет. Ты не думай, вспоминай что-нибудь хорошее.

— Как только рассветет, они тотчас увидят наши следы.

— До утра дожить — и то спасибо.

— Холодно. Ой, как холодно, — сказал Войновский и закрыл лицо руками.

ГЛАВА XIV

Старшина Кашаров полз вдоль цепи. Кашаров вовсе не хотел идти под огонь пулеметов и мог бы не делать этого, послав другого, но дело касалось водки, а водку старшина боялся доверить даже себе. Старшина Кашаров исполнял свой долг: полз вдоль цепи, раздавая водку солдатам.

— Старшина?

— Он самый. — В свете ракеты Кашаров увидел худое синее лицо, заросшее щетиной. Солдат смотрел на старшину, глаза горели лихорадочным блеском. Ракета упала, глаза солдата потухли.

— В атаку скоро подымать будут? — спросил Проскуров. — Не слышал у начальства?

— Озяб? Грейся. — Кашаров откинул крышку термоса, зачерпнул водку алюминиевой кружкой.

— Поднеси сам, старшина. А то руки совсем закоченели, боюсь расплескаю.

Старшина поднял чарку. Зубы Проскурова стучали по кружке. Он кончил пить, крякнул.

— Вкусна. А я уж думал, конец пришел. Замерзну.

— Наркомовская, — сказал Кашаров.

— Может, еще поднесешь? Об одной чарке хромать будешь.

— Норма, — сказал старшина и захлопнул крышку.

Пулемет на берегу дал очередь, пули засвистели неподалеку. Старшина спрятал голову за термос.

— Хочешь, я рядом поползу, — быстро говорил Проскуров, — от пуль тебя закрывать буду, как командира. У нас многие так закрываются. А ты мне за это чарочку поднесешь.

— Ишь ты, — только и сказал старшина.

Они подползли к солдату, лежавшему ногами к берегу. Проскуров дернул солдата за ногу. Тот лежал ничком и не шевелился.

— Эй, проснись, — сказал старшина.

— Не буди, старшина, не добудишься. — Проскуров поднял голову солдата, заглянул в лицо. — Он самый. — Проскуров отнял руку, голова глухо стукнулась о лед. — Из студентов.

— Переверни его. Медальон надо забрать.

Проскуров вытащил медальон. Кашаров спрятал медальон в сумку, открыл термос.

— Хорош напиток, — сказал Проскуров, опорожнив кружку, — недаром им покойников поминают. Еще полчаса назад живой был, мы с ним разговор вели. Образованный. Много фактов знал. Всю жизнь по книгам учился. А вот все равно замерз. Застыло сердце. За что только? Мне-то не жалко. Я пожил. И водки попил, и с бабами поспал. Все было. Не учился, правда. Но вот, видишь, живу пока. — Проскуров отдал пустую кружку старшине, привстал на колени.

— Может, еще чарочку выпьешь? — спросил Кашаров.

— Спасибо, старшина, но боюсь. Как тепло станет, заснешь — и конец. А ведь за меня и выпить некому будет. Ты уж теперь сам ползи, тут дорога прямая. — Проскуров быстро задвигал ногами, уползая в темноту.

Сержант Маслюк лежал на боку за щитком пулемета и набивал ленты патронами.

— Живой? — спросил старшина.

— Я всегда живой, — отозвался Маслюк.

— Выпей наркомовской.

Маслюк взял чарку, выпил. Старшина предложил вторую.

— Не откажусь, — Маслюк выпил и вторую.

— Сколько народу побило. — Старшина тяжело вздохнул. — У санитаров три термоса полных стоят: давать некому, раздаю по горло — и все равно осталось. На всю войну водкой запасся. — Кашаров снова вздохнул.

Через два человека старшина снова наткнулся на мертвого. Рядом валялось погнутое противотанковое ружье. Белые бинты, обматывавшие ствол, распустились, покрылись гарью, свисали лохмотьями. Убитый лежал на спине. Он был толстый и короткий. Старшина полез за медальоном, и ему показалось, что он никогда не доберется. Под полушубком были две телогрейки, потом две гимнастерки. Старшина расстегивал и расстегивал одежды, а пальцы опять натыкались на пуговицы.

— Мародер несчастный. — Кашаров выругался.

— Зачем бога крестишь? — Голос над ухом прозвучал так близко, что старшина вздрогнул, испуганно выдернул руку. Перед ним стоял на коленях Стайкин.

— Разрешите представиться, товарищ старшина. Командир второго взвода старший сержант Стайкин. Жду повышения по службе.

— Где же лейтенант? — испуганно спросил старшина.

— Тю-тю. — Стайкин присвистнул и показал рукой на небо.

— И Шестаков?

— Ефрейтор свое дело знает: куда лейтенант, туда и он. Вдвоем веселее...

— Эх, ругал я его. А зачем? — Старшина со вздохом подтащил к себе убитого. Стайкин схватил автомат.

— Не тронь, — быстро сказал он. — Зачем трогаешь моего друга детства? Он мой.

— Интересно, — сказал старшина.

Та-та-та, — застучало над ухом Кашарова. Автомат, лежавший на животе убитого, содрогался в руках Стайкина. Почти сразу же на берегу заработал пулемет. Старшина вжался в лед за телом убитого и услышал, как пули ударяются во что-то мягкое. Стайкин выпустил весь магазин, с усмешкой посмотрел на Кашарова.

— Вот так и воюем, товарищ старшина. Это вам не водку раздавать.

— Студент тут один накрылся, — сказал старшина как бы между прочим.

— Нет правды на земле, — продекламировал Стайкин. — Хорошие люди погибают, а трепло всякое живет.

— Говорят, он специально по студентам бьет. Как увидит в стереотрубу — студент или недоучка какой вроде некоторых, так и бьет из всех видов. Очень любит по студентам бить. — Старшина постучал пальцем по льду.

— Тсс, — сказал Стайкин и поднял руку. Старшина замер, смотря на Стайкина. — Тсс. Военная тайна. Личный приказ Гитлера. В трехдневный срок вывести из строя всех русских старшин. Берегись. Доверил по старой дружбе.

— Студентов он раньше выбьет. Приказ о студентах еще раньше вышел. Но ты не вешай нос, Стайкин, — погребение тебе организуем по первому разряду. Генеральские похороны тебе устрою, хоть ты в чинах пониже. Это я, Кашаров, тебе обещаю.

— Идет. А я некролог про тебя напишу в ротный боевой листок: «Нелепая смерть вырвала из наших славных рядов...» Прибавляется только одно слово впереди: «Наконец-то...»

— Силен, бродяга, — с восхищением сказал старшина. — Налью?

— Прошу вас, — сказал Стайкин. — Вот моя боевая фляга.

— Кто это? — спросил старшина, зачерпывая водку и кивая на мертвого.

— Ох, старшина, не задавай острых вопросов. До скорого. Родина зовет меня. — Стайкин вскочил и, пригнувшись, вихляя задом, побежал вдоль цепи.

Старшина Кашаров полез за медальоном. Ему пришлось расстегнуть еще гимнастерку и рубаху. Наконец пальцы нащупали медальон на холодном теле. Старшина потащил медальон и вдруг почувствовал под рукой еще один такой же футлярчик. Не веря себе, он выхватил оба медальона, обрезал шнурки ножом, чувствуя, как руки коченеют от холода. Два продолговатых черных футляра лежали на ладони Кашарова, и он не знал, какой открывать первым. Потом отвинтил крышки. Две свернутые в трубки бумаги вывалились из медальонов. Кашаров накрылся плащ-палаткой, трясущимися руками развернул бумажки, чиркнул зажигалкой. «Григорий Степанович Молочков» — было написано на первом листе, далее следовал адрес. Почерк на втором листке был другой: «Михаил Васильевич Беспалов». Старшина прочитал оба листка до конца, чувствуя на руках свое жаркое дыхание, потом резко откинул плащ-палатку.

«Молочков и Беспалов, — твердил он про себя. — Кто же лежит здесь? Беспалов и Молочков — который из них? Кто? Молочков? Или Беспалов?» Ракета поднялась над берегом. Старшина быстро приподнялся на локтях. Лицо убитого было сметено взрывом, ничего, кроме смерти, не осталось на этом лице. Старшина схватил термос, пополз прочь от этого места.

Стайкин лежал на льду, спрятавшись за телами убитых, и ему было скучно.

— Передать по цепи! — крикнул Стайкин. — Рядовой Грязнов! Ко мне!

Грязнов подполз, с опаской глядя на сооружение, которое сотворил Стайкин.

— Неплохо устроился, — сказал Грязнов.

— Как в Азове на пляже, — охотно согласился Стайкин. — Нечто среднее между окопом полного профиля и неполной братской могилой. Приобщайся. Принимается предварительная запись...

Двух убитых Стайкин положил перед собой друг на друга, спинами вверх, головами в разные стороны. Тела убитых закрывали берег, защищали Стайкина от пуль и осколков. На спине у верхнего лежала снайперская винтовка, из которой Стайкин вел огонь по берегу.

Стайкин отцепил флягу, протянул Грязнову.

— Выпей, Грязнов, за моих верных боевых друзей, которые не оставили меня даже после смерти.

Грязнов выпил, хотел было ползти обратно.

— Постой, куда же ты? — закричал Стайкин.

— Да мне по нужде, старший сержант. Мочи нет.

— Эх, Грязнов, я душу перед тобой излить хотел. Нет в тебе тонкости. Один я пропадаю здесь в расцвете сил и талантов. Я не могу воевать в такой обстановке.

— Мало? — спросил Грязнов. — Поди собери еще.

— Никто меня не понимает. Я — человек, и я желаю воевать в человеческих условиях, как все люди, а не как людоед. Убивайте меня по-человечески. Уберите от меня мертвецов. Я не могу воевать вместе с мертвецами, они отрицательно действуют на мою психику. Я требую человеческого отношения. Иначе я отказываюсь воевать.

— Старший сержант, отпустите меня. По нужде надо сходить.

— Веселый ты паренек, с тобой не соскучишься. Спасибо тебе, Грязнов, утешил ты меня. — Стайкин повернулся к Грязнову спиной и стал стрелять из винтовки в амбразуру дзота, где стоял немецкий крупнокалиберный пулемет. Он выпустил две обоймы, взялся за флягу.

Стайкина грызла тоска. Он подождал, когда над берегом загорится ракета, и приподнял голову, осматриваясь. Грязнов сидел на льду и перематывал портянки. За ним, свернувшись в комок, лежал Севастьянов.

— Севастьянов! — крикнул Стайкин.

Севастьянов лежал на боку, поджав ноги к животу, просунув меж колен руки. Глаза его были закрыты, на лице блуждала непонятная улыбка. Стайкин подумал, что Севастьянов не слышит, и крикнул громче:

— Севастьянов! Иди греться в мой окоп.

— Ничего, мне уже не холодно, — ответил Севастьянов.

Стайкин не услышал, снова закричал:

— Что же ты молчишь?

Севастьянов замерзал. Во время последней атаки, когда над озером зажглась немецкая ракета на парашюте, Севастьянов согрелся, но как только снова лег на лед, тепло стало быстро уходить из тела. Кто-то сказал, что к холоду нельзя привыкнуть. Можно привыкнуть к славе, богатству, к подлости и изменам. А к холоду не привыкнешь. Севастьянов пытался вспомнить — кто же сказал это?..

Кругом был холод: в воздухе, во льду, в воде подо льдом; холода кругом было очень много, а тепла в человеческом теле, в сущности, совсем мало. Холод притягивался к теплу, просачивался сквозь одежды. Холод питался теплом. Он пожирал его, высасывал из тела.

Первыми стали замерзать пальцы на ногах. Севастьянов лежал и быстро шевелил ими, но пальцы все равно замерзали.

Потом замерз нос. Лицо Севастьянова до самых глаз было закрыто, но пар, выходя изо рта, застывал на подшлемнике, шерсть покрывалась инеем, промерзала. Севастьянов быстро снимал рукавицу, оттягивал подшлемник, растирал нос рукой. Нос начинало покалывать, а рука быстро замерзала. Он прятал руку в рукавицу, чтобы согреть ее, и тогда нос замерзал еще быстрее.

Потом холод проник в колени и в живот, и как только Севастьянов пытался пошевелиться, чтобы согреться, холод острыми иглами колол тело. Тогда Севастьянов понял, что бороться бессмысленно. Он закрыл глаза и старался не думать; ведь для того, чтобы видеть, думать, тоже нужно тепло, которого у него уже не было. Он поджал ноги к животу и лежал не шевелясь. Замерзли руки, он не выдержал, зажал руки меж колен, и это движение забрало последние остатки тепла. Он почувствовал колючие прикосновения белья, и оно стало сдавливать его все сильнее; он лежал, пытаясь нагреть холодную ткань в тех местах, где она плотнее прижималась к нему, и ему начало казаться, будто белье согревается и телу становится тепло. Он не знал, что это означает конец, и обрадовался, потому что ему становилось все теплее. Сначала он думал только о том, чтобы не замерзнуть. Потом ему сделалось тепло, и он вспомнил большой сумрачный зал Публичной библиотеки в Ленинграде и стал вспоминать прочитанные книги. Шелестели страницы, в зале было тепло, тихо. И тогда на лице его появилась улыбка. Он лежал на льду Елань-озера под огнем пулеметов, замерзая от холода, и улыбался: теперь было тепло, и мысли его были приятны ему.

Кто-то окликнул его:

— Севастьянов!

Голос Стайкина с трудом дошел сквозь то тепло, которое еще оставалось в нем.

— Я здесь, — ответил Севастьянов; ему показалось, что сосед по книгам зовет его, и он отвечает ему через стол и поэтому ответил полушепотом, как говорят в библиотеке. Стайкин не услышал, позвал снова:

— Севастьянов, иди греться в мой окоп.

— Ничего, мне уже не холодно, — беззвучно, одними губами ответил Севастьянов.

— Что же ты молчишь? — крикнул Стайкин, и Севастьянов удивился, что сосед не слышит его.

Стайкин схватил флягу, подбежал к Севастьянову. Он упал на него, изо всех сил колотя и толкая.

— Зачем? Зачем? Мне тепло, — беззвучно говорил Севастьянов, но Стайкин не слышал и колотил все сильнее; потом стал пинать ногами, катать по льду, словно бревно.

Севастьянов почувствовал колючий холод, острые иглы вонзились в тело — вместе с болью к нему вернулась жизнь, и он снова оказался на льду Елань-озера.

— Холодно, — сказал Севастьянов громко и открыл глаза.

— Выпей, Севастьяныч, выпей.

Севастьянов увидел, что Стайкин стоит на коленях и протягивает ему флягу.

— Я же не пью.

Стайкин больно схватил его, всунув флягу между зубами.

— Не надо, не надо. — Севастьянов пытался оттолкнуть Стайкина, но у него не было сил. Горячий огонь вошел в горло, вонзился в тело, стал разрывать внутренности. Севастьянов застонал.

— Порядок, — Стайкин влил в Севастьянова еще немного водки. Севастьянов закрыл глаза, затих. Стайкин сидел, поджав ноги, и смотрел влюбленными глазами на Севастьянова.

— Как теперь?

— Вы знаете, Эдуард. Оказывается, жить очень больно. А замерзать даже приятно, честное слово. Сначала только немного колет, а потом тепло и вовсе не страшно. Я вспоминал о чем-то хорошем, о чем давно уже не вспоминал, только забыл о чем.

Стайкин вскочил:

— Рядовой Севастьянов. Слушай мою команду. По-пластунски вперед!

— Зачем? — удивился Севастьянов.

— Вперед! — Стайкин решительно вытянул руку.

Севастьянов перевалился на живот и, неумело двигая ногами, пополз в ту сторону, куда указывала рука Стайкина. Стайкин полз следом и подталкивал Севастьянова, когда ноги его скользили по льду. Стайкин скомандовал встать, они побежали в темноту. Севастьянов бежал, нелепо вскидывая негнущиеся ноги. Стайкин устал и дал команду — шагом.

В темноте за цепью находился пункт боепитания. Севастьянов нагрузил волокушу коробками с патронами, они вместе впряглись в ремни, потащили волокушу.

— Теперь живи, — великодушно разрешил Стайкин.

— Ох, Эдуард, я устал. Я устал жить. Я устал лежать на льду. У меня такое чувство, будто я всю жизнь лежу здесь на чужой замерзшей планете и ничего нет, кроме нее. Жизнь — это усталость и боль.

— Вперед! — скомандовал Стайкин. — Быстрей!

— Нет, Эдуард, это не поможет. Ни вам, ни мне.

— Врешь! — закричал Стайкин. — Я в смертники записываться не собираюсь. Меня не так легко в смертники записать! Тащи! Быстрее!

Они добежали до цепи, начали разгружать волокушу. Солдаты один за другим подползали, чтобы забрать патроны и гранаты.

— Вспомнил! — Севастьянов неожиданно выпустил ящик с гранатами, и тот шлепнулся на лед. — Я вспомнил!

— Что ты вспомнил, чудило? — спросил Стайкин.

— Вспомнил то, что я читал.

— Где?

— Здесь, на льду. Только что...

— Эй, Маслюк! — крикнул Стайкин. — Подойди сюда, полюбуйся на этого сумасшедшего. Он что-то читал.

— Да, да. Я читал приказ главнокомандующего...

— Приказ? — удивился Маслюк.

— Да, да, — горячо говорил Севастьянов. — Он был главнокомандующим, но ему не нравилось — ди эрсте колонне марширт, ди цвейте колонне марширт... Но я не это... Слушайте, я вспомнил, я сейчас расскажу... — Он говорил сбивчиво, будто захлебывался; солдаты с удивлением смотрели на него. — Да, да, это очень важно... Об этом все знают, но не все понимают, как это важно...

— С ума сошел, — испугался Стайкин.

— Нет, нет, — перебил Севастьянов, — не мешайте, я скажу. Вот был бой, а потом пришли мысли. Слушайте. «Кто они? Зачем они? Что им нужно? И когда все это кончится?» — думал Ростов, глядя на переменявшиеся перед ним тени. Боль в руке становилась все мучительнее. Сон клонил непреодолимо, в глазах прыгали красные круги, и впечатление этих голосов и этих лиц и чувство одиночества сливались с чувством боли. Это они, эти солдаты, раненые и нераненые, — это они-то и давили, и тяготили, и выворачивали жилы, и жгли мясо в его и разломанной руке и плече. Чтобы избавиться от них, он закрыл глаза...» — с каждой фразой Севастьянов говорил громче, спокойней. Солдаты сначала слушали с удивлением, а потом поняли, что Севастьянов говорит не от себя, а что-то вспоминает, они подвинулись ближе, затаились.

Пулеметы били вдалеке, на фланге.

Он продолжал:

— «Никому не нужен я! — думал Ростов. — Некому ни помочь, ни пожалеть. А был же и я когда-то дома, сильный, веселый, любимый». — Он вздохнул и со вздохом невольно застонал. «Ай болит что? — спросил солдатик, встряхивая рубаху над огнем, и, не дожидаясь ответа, крикнув, добавил: — Мало ли за день народу попортили. Страсть!» Ростов не слушал солдата. Он смотрел на порхавшие над огнем снежинки и вспоминал русскую зиму с теплым, светлым домом, пушистой шубой, быстрыми санями, здоровым телом и со всей любовью и заботой семьи. «И зачем я пошел сюда!» — думал он».

Севастьянов замолчал и закрыл глаза. Солдаты тоже молчали. Наконец кто-то сказал:

— Так это же про нас написано, братцы. Здорово дал. И не подумаешь.

— Похоже, а не про нас, — заметил Маслюк. — Костер там горит, видишь. А у нас дровишек нету...

— Да что я, не знаю, — обиделся солдат.

— Деревенщина. — Стайкин засмеялся. — Про нас? Это про Ростова Николая, понял?

— А разве у нас нет такого? — удивился первый солдат. — В третьем взводе Иван Ростовин, подносчик. Его же утром ранило. Как раз про него и есть. Все точно.

Севастьянов встрепенулся, быстро задвигал рукой, будто листая страницы книги.

— А вот еще. Только не помню, откуда. Кажется, из другого тома... «Приду к одному месту, помолюсь; не успею привыкнуть, полюбить — пойду дальше. И буду идти до тех пор, пока ноги подкосятся, и лягу и умру где-нибудь, и приду, наконец, в ту вечную, тихую пристань, где нет ни печали, ни воздыхания!..»

В воздухе засвистело, запахло жженым. Снаряд шлепнулся вблизи. Испуганно пригибаясь, солдаты побежали в темноту.

Севастьянов и Стайкин остались одни.

— Все? — спросил Стайкин.

— Еще что-то было. Не помню. — Севастьянов закрыл глаза.

— Вечер воспоминаний окончен. Бегом, вперед! — скомандовал Стайкин. — Бегом, тебе говорят!

Они добежали до того места, где был «окоп» Стайкина.

— Бери, — сказал Стайкин, указывая на мертвого. — С кровью отрываю от своего тела.

— Он же мертвый? — удивился Севастьянов. — Зачем он?

— Взять! Приказ капитана. Быстро!

Севастьянов неловко обхватил убитого одной рукой, пополз по льду. По лицу его катился пот.

— Ну как? — спросил Стайкин. — Понял теперь?

— Тяжелый, — сказал Севастьянов. — Что же все-таки делать с ним?

— Клади. Да не сюда. Перед собой. Закрывайся им.

— Зачем? — Севастьянов смотрел на Стайкина и все еще ничего не понимал.

— Чтобы жить, дурак! — крикнул Стайкин, едва не плача от отчаяния.

ГЛАВА XV

Старшина Кашаров докладывал о потерях: убито и ранено, утонуло, замерзло, пропало без вести... Старший лейтенант Обушенко лежал рядом со Шмелевым и записывал цифры, которые называл старшина.

— Пятнадцать убитых остались в цепи. Не отдают.

— Как — не отдают? Кто? — не понял Обушенко.

— А что я с ними сделаю, если они не дают. Вцепились в них и не дают. — Старшина Кашаров все еще никак не мог прийти в себя после того, что ему пришлось повидать на переднем крае.

— Где они?

— Во второй роте осталось больше всего, товарищ капитан. Не дают — и все тут.

— Я спрашиваю: где ты сложил тела? — повторил Шмелев.

— За цепью. Как приказывали. Тут недалеко.

— Пойдем, — коротко сказал Шмелев. — Пойдем к ним.

Они лежали в плотном ряду, все ногами к берегу, все на спинах, лицами к небу. Яркая белая ракета висела над озером на парашюте. Пустой призрачный свет освещал их лица. Все они были мертвы.

Правофланговым в их строю был старший лейтенант Плотников. Лицо его спокойно, в глазницах белый снег. Руки Плотникова лежали как попало, и Шмелев осторожно поправил их на груди.

Рядом с Плотниковым лежал капитан Рязанцев. Прядь волос выбилась из-под подшлемника, упала на лоб. На лице застыла загадочная улыбка, открывшая ровные белые зубы; в этой улыбке было все, что может быть в улыбке человека: страх и надежда, радость и сострадание, отчаянье и любовь, и еще что-то такое, что неведомо живым.

— Где фляга? — спросил Шмелев.

Джабаров подал флягу. Обушенко повернулся спиной к мертвым и погрозил кулаком в сторону берега. Он припустил длинное ругательство и никак не мог кончить его. Сначала он пустил двухэтажное, потом трехэтажное, пятиэтажное, стоэтажное, только одни этажи, сплошные этажи. Он вспоминал Гитлера и всех его родичей и всю его собачью свору — на кол посадим, отрежем, шакалам бросим, раскаленный прут воткнем — ох, чего только не выделывал с ними Обушенко, исходя ненавистью и страхом. Шмелев кончил пить, с восхищением слушал Обушенко.

— У тебя же талант, — сказал он и зашагал дальше вдоль строя.

— Смотрите! — в испуге крикнул старшина, шедший впереди, и живые остановились.

Перед ними лежал пожилой солдат со смуглым перекошенным лицом. А тело у него было такое, что на него не могли смотреть даже солдаты.

— Это он, — быстро говорил Джабаров. — Я в первую роту бегал, видел. Часа три назад. Он у пулемета лежал, а потом гранату под живот подложил и дернул. Я сразу лег, а его подбросило. Он животом в прорубь сполз, а ноги застряли. Я вытащил его на сухое, уже не дышит.

— Да, — сказал старшина Кашаров. — Которые от пули погибли, которые от холода, которые от ужаса.

— Товарищи, — сказал Шмелев, — если мы когда-нибудь забудем это, пусть нам выколют глаза и отрежут язык. Пусть нас разорвут на куски и бросят бездомным голодным собакам.

Лица мертвых были смыты и размазаны смертью, снег лежал в глазницах, на губах, под касками. Их собрали вместе и положили за цепью, позади живых. Они лежали безмолвно, и плотный длинный ряд их казался бесконечным. Две серые тени двигались в конце этого длинного ряда: санитары принесли еще одно тело, положили его на лед и торопливо пошли обратно. Мертвых было много, слишком много для одного человека. Но как сделать, чтобы все люди на земле увидели их, чтобы не стало больше заледенелых, обугленных, разорванных, оскаленных?

Обушенко перебил его мысли:

— Пойдем на командный пункт. Пора атаку назначать.

— Нет, — сказал Шмелев. — Атаки не будет. Война отменяется. До утра. Старшинам отвести людей в тыл. На один километр. Накормить горячей пищей, обсушить. Отводить поочередно по одному взводу от каждой роты. — Шмелев говорил отрывисто и резко, будто кто-то разгневал его и он кричал на этого человека. — Объявить личному составу — будет отдых. Ослабевших накормить в первую очередь. Замполиту провести разъяснительную работу. Чтобы ни один не замерз больше. За каждого замерзшего буду спрашивать лично. У меня все. Через полчаса я приду к командирам рот и отдам боевой приказ.

Шмелев и Джабаров остались вдвоем, и Шмелев знал теперь, что он не уйдет отсюда до тех пор, пока не пройдет сквозь этот холодный строй мертвых до самого конца, чтобы заглянуть в лицо каждого и унести его в себе.

«Ради чего, — думал Шмелев, — они лежат здесь, на холодном льду, вдали от своих жилищ, отторгнутые от своих жен, детей? Лежат такие одинокие, хотя их так много. Если бы мы выполнили боевой приказ, жертвы были бы оправданы. Приказ не выполнен, а они все равно лежат.

Но боевой приказ не может прекратить свое действие оттого, что кто-то стал мертвым. Пока ты жив, ты не можешь преступить за грань приказа. Только мертвые имеют право на это. А ты жив — значит, приказ действует. Даже если ты останешься один, он все равно будет действовать. Одному это было бы, наверное, легче, чем с батальоном. Ты пошел бы, лег на мост, взорвался бы вместе с ним. Но ты должен прийти туда с батальоном, а это труднее, чем одному. Ты не знаешь всего того, ради чего был задуман и принят приказ. Много войска прошло туда, никогда на этом фронте не было так много войска. И может, твой генерал, командующий этими войсками, отдавал тебе приказ и знал, что ты не выполнишь его. Значит, мы лежим не напрасно, лежим потому, что так нужно, а генерал потом ударит в другом месте, ведь у него есть чем ударить. «Вы узнаете свою задачу после того, как выполните ее», — он прямо сказал об этом. Погибнуть ради общего дела — вот какая у нас задача. Мы, кажется, неплохо выполняем свою задачу, мы стараемся изо всех сил. Мы так здорово выполняем ее, что скоро будет уже некому выполнять. Однако брось свою иронию. Ведь всегда кто-то погибает ради других, ради победы. Умирают всегда другие, пока ты жив. Пока что не было таких войн, чтобы всем было поровну — чтобы все погибли или все остались в живых. А теперь подошел твой черед. Где-то далеко-далеко есть солнце, луга, пахучие травы, улицы городов, огни витрин, по бульвару бредут влюбленные, а на площади звенит трамвай — все это уже не для тебя. Но почему война должна взять именно меня? Это моя жизнь, и я не хочу отдавать ее. Что ж, ты можешь распорядиться своей жизнью. Ты можешь отдать приказ на отход, потому что дальнейшие жертвы бессмысленны и ты сможешь доказать это в самом высоком трибунале. А не докажешь — все равно. Решись — и ты уйдешь отсюда. Ценой своей жизни ты спасешь других. Постой, постой, ты сказал что-то очень важное. Твоя жизнь принадлежит тем, с кем ты пришел сюда. И надо прожить эту жизнь так, чтобы мертвые не могли бросить слова упрека, чтобы они знали: ты был с ними наравне, и тебе просто повезло, а им нет. И ты уже знаешь, что сделаешь, но все еще притворяешься и рассуждаешь, чтобы набраться духа и сделать то, что задумал. Ведь после этого нельзя будет жить так, как ты жил до сих пор. Но кто же виноват в этом? Ты не хотел драться, но теперь ты не выпустишь оружие до тех пор, пока хоть один враг будет на твоей земле. И он еще узнает, на что ты способен. Ты и сам не знал, что способен пережить и вынести. Зато теперь ты знаешь. Посмотри на них еще раз. Смотри и запоминай. Они стали мертвыми ради того, чтобы ты победил, и то, что ты собираешься сделать с ними, ничто в сравнении с тем, что они уже отдали тебе. Возьми их, убей их снова, им все равно, они ничего не узнают и не почувствуют. Убей их еще, чтобы спасти живых. Хватит мертвых. Не об этом ли говорил Плотников, а ты все никак не мог сообразить, что он сказал. Он велел именно это. Вот он лежит. Возьми его с собой. Мертвые уже не победят, но живые должны победить, иначе мертвые не простят. И поэтому брось слюнтяйничать. Ничто уже не воскресит их».

— Пошли. — Шмелев повернулся к Джабарову, и Джабаров увидел на его лице улыбку — застывшую, судорожную, ледяную, как та, которая была на лице Рязанцева. Джабаров вздрогнул: он понял, что должно произойти.

Шмелев поднялся, быстро зашагал к берегу.

Рассвет поднимался над озером. И тогда взлетели три красные ракеты. Живые пошли на последний приступ, и перед каждым лежал убитый. Подтолкни его, подползи к нему ближе, еще чуть-чуть подтолкни, опять подползи. Они застывшие, тяжелые, они ползут по шершавому льду со скрипом — толкай сильней, сначала ноги, потом плечо. Толкай! Не отрывайся от него, не бойся мертвого, прижимайся к нему крепче, не бойся его: ведь он твоя последняя защита и надежда. Он заледенел, он крепок, он теперь как броня.

Немцы на берегу сначала не поняли, в чем дело, а потом стали бить из всех пулеметов. Мертвые умирали снова, но медленно и неотвратимо двигались к берегу. За мертвыми ползли живые, ползли упрямо, отчаянно, беспощадно, потому что им не оставалось ничего другого и потому что мертвому не страшна никакая смерть.

Берег был все ближе. И пулеметы на берегу били все сильнее.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

О, русская земля!

«Слово о полку Игореве»

ГЛАВА I

Полковник Рясной лежал на койке и ждал, когда зазуммерит телефонный аппарат, стоявший в изголовье. Сквозь синие окна просачивался слабый свет, пламя коптилки на столе съежилось и поблекло. Рясной лежал, ожидая, когда придется взять трубку, — тогда острая боль вопьется в поясницу, он услышит в своем голосе стыд, безнадежность. Весь вчерашний день, всю ночь он лежал, не смыкая глаз, беспомощный, отторгнутый от своих батальонов. Еще вечером Рясной послал в штаб армии связного с просьбой выделить подкрепление. Теперь он с нетерпением ждал ответа и страшился отказа, ибо отказ означал, что отнята последняя надежда.

Дверь в сени была приоткрыта, там слышались голоса.

— Огневая поддержка — великая вещь, — степенно говорил сержант Чашечкин. — Позапрошлой осенью стояли мы, значит, под этим Парфино. И приходит приказ — забрать. А там и брать-то нечего: ни домов, ни улиц не осталось, одно жалкое понятие. Ничья земля. А все равно приказано — брать!

«Ничья земля на войне самая дорогая, — машинально думал Рясной, слушая солдатский разговор. — За ничью землю приходится платить самой дорогой ценой...»

— Вот я и говорю, — продолжал Чашечкин. — Взять! И придают нам, значит, три гаубичных полка и дивизион катюш-эрэсов[7].

— Я помню, — сказал радист Марков. — Я тогда давал к ним связь. Только полков было два.

— Ну это как тебе угодно, не возражаю. Два так два. Я тогда в пехоте ишачил, до артиллерии касательства не имел. И вот собирают, значит, наш батальон и ставят задачу. А батальон-то весь — четыре человека. Полковник скомандовал по стойке «смирно» — взять Парфино или голова с плеч. «Даю, — говорит, — вам подкрепление — трех личных писарей из моего штаба». А мы: «Не надо нам писарей, товарищ полковник. Кто ж награды и все прочее писать будет, если писаря в атаку начнут ходить?» Зато артподготовку нам назначили — девяносто минут ноль-ноль. Выходим, значит, в болото — на исходную, залегли на кочках. И началась, скажу, артподготовка — сто лет проживу, такой красоты больше не увижу. Снарядов — что грачей на пашне после трактора. Все Парфино в воздух подняли, последние головешки в пух и прах разнесли. А потом три залпа «катюшами», красная ракета — все как у больших. И пошли мы вчетвером в атаку, с кочки на кочку перепрыгиваем. Так и взяли. Вот что значит артиллерия — бог войны! Медаль за этот бой получил: очень важный, сказывают, был населенный пункт. Зажигалку эту там национализировал. — Чашечкин сделал паузу, было слышно, как чиркнула зажигалка. — Осваиваем, значит, освобожденную территорию, пролез я под бревна и вижу — лежит на столе цела-целехонька. И кремни резервные были.

— Прошлый раз ты рассказывал, что у пленного фрица зажигалку отобрал. Забыл уже? — Марков засмеялся.

— Так я кому рассказывал? Понимать надо. Самому! Для красоты ему рассказывал. А тебе истинную правду выкладываю. Медаль-то вот она. И зажигалка — откуда она взялась?..

Громко хлопнула наружная дверь. Вошедший часто затопал валенками, что-то мягкое шлепнулось на пол.

— Привет начальству, — сказал Чашечкин. — А мы уж думали, ты под лед ушел.

— Спрашивал? — Рясной узнал голос писаря Васькова, который ходил в штаб.

— Спит, — ответил Марков. — Всю ночь ворочался. Под утро заснул.

— Переживает, — добавил Чашечкин.

— Как там? — спросил Марков. — Дают подкрепление?

— Дадут и еще прибавят, — ответил Чашечкин за Васькова. — Что в мешке-то принес? Не гостинцы?

— Все еще лежат? — спросил Васьков. — Не взяли?

— Там, наверно, и не осталось никого, — сказал Чашечкин. — Поддержки огневой нет.

— Молчат, — подтвердил Марков. — Каждый час вызываю. Видно, с рацией что-то случилось.

— А что докладывать, если лежат. Только нервы трепать.

— На войне надо докладывать, — сказал Марков.

— Это нам за лето наказание, — Чашечкин вздохнул. — Все лето рыбу жарили. Теперь искупаем.

Рясной осторожно потянулся за стаканом, который стоял на табурете. Поясницу обожгло болью. Рясной вскрикнул. Голоса за дверью тотчас смолкли. Потом дверь тихо приоткрылась, и в нее просунулась бритая голова.

— Давай вставать, Чашечкин.

— Здравия желаю, товарищ полковник! — крикнул Чашечкин с порога. Он распахнул дверь, вернулся в сени и вошел в избу с тазом в руках, с полотенцем через плечо. Следом вошел Васьков, поздоровался с полковником, прошел в угол за печку, где стоял его стол.

Чашечкин снова сходил в сени, принес два котелка с водой. Кряхтя и охая, Рясной сел на кровати, Чашечкин подсунул ему под спину подушки, поставил таз на колени Рясному, принялся поливать воду.

В избе становилось светлее. Ставя на пол пустой котелок, Чашечкин задул коптилку. Васьков сидел за столом в печном углу, затачивая карандаши. В сенях Марков включил радиостанцию, начал вызывать «Луну».

Рясной вытер руки, уселся поудобнее на кровати, облегченно и глубоко вздохнул. Чашечкин вставил пустые котелки один в другой, положил котелки в таз, поднял таз и вышел в сени.

— Принеси утюг, — сказал Рясной вслед. — Да погорячее.

Васьков вышел в сени, вернулся обратно с мешком в руках. Пройдя за печку, бросил мешок в угол. Рясной молча наблюдал за ним.

— Васьков, — позвал он.

Васьков вышел из-за печки и встал против лежанки.

— Рапорт передал?

— Так точно, товарищ полковник.

— Кому?

— Адъютанту начальника штаба.

— Он спрашивал, о чем рапорт?

— Так точно, спрашивал.

— Что сказал?

— Сказал: вряд ли можно рассчитывать, что нам дадут подкрепление. Сказал: командующий очень сердит, что мы до сих пор не взяли Устриково, и очень ругал полковника Славина.

— Откуда узнал про это?

— Его раненого привезли при мне. Еще вечером.

— Что говорил еще?

— Сказал, что он все-таки доложит и передаст ответ телефонограммой.

За дверью Марков бубнил безжизненным раздраженным голосом.

— Где был еще? — строго спросил Рясной.

— В отделе кадров, — сказал Васьков и посмотрел за печку.

— У Глущенко? — переспросил Рясной. — Что принес в мешке?

— Так, товарищ полковник, ничего особенного.

— Я спрашиваю: что в мешке? Покажи.

— Там ничего нет, товарищ полковник, честное слово. Бланки взял у писарей.

— Дай мешок! — С испуганным лицом Васьков скрылся за печкой, вынес оттуда мешок, пересек избу, положил мешок на стол.

— Разрешите идти, товарищ полковник? — спросил он, глядя на печку.

— Стоять! Положи сюда. — Рясной показал рукой в ноги, лицо исказилось от боли.

Васьков положил мешок и жалко топтался перед кроватью, стараясь не смотреть, что делает полковник Рясной, но глаза его сами собой притягивались к мешку. Рясной развязал мешок, поднял его за нижние углы и тряхнул.

— Так вот что ты принес, — говорил он, задыхаясь от ярости, — вот что, вот что...

На одеяло, на пол, на табуретку просыпались широкие бланки, переплетенные в одинаковые серые книжицы. Одна из книжиц стукнулась корешком и раскрылась. Стал виден чистый лист, разграфленный в линейку и обведенный густой черной рамкой. На этом листке в линейку и рамку пишется фамилия, имя, отчество, потом добавляется — где, когда, при каких героических обстоятельствах, где захоронен, а может, без вести пропал, еще несколько слов соболезнования, и бланк почти готов. Потом полковник берет в руки черный, остро оточенный карандаш и расписывается, потом писарь ставит число и год и круглую печать с номером полевой почты — и бланк готов совсем. А потом истошный бабий вопль у околицы на всю деревню. Вскрикивает, замертво падает женщина на пятом этаже большого каменного дома. А прохожие спешат по улице и не видят вдовьих слез. А потом сгибаются плечи и волосы покрываются пеплом. Горькие голоса несутся над опустевшими селами, над затемненными городами, и как только утихает один голос, тотчас начинается другой; скорбный стон стоит над русской землей, и русские жены сохнут от слез — ни думой не подумать, ни очами не повидать, — тоска-печаль льется по земле русской, и жены русские, невесты, матери стенают в слезах уже который год: и на кого ж ты нас покинул, куда же ты ушел, мой ненаглядный, возлюбленный мой, желанный мой, защитник мой, любовь моя бесценная, кормилец ты мой, изумрудный ты мой и ласковый, зачем закрылися навек твои оченьки, зачем оставил ты сиротинушек, лучше бы я сама в землю легла. И будь она проклята, будь они прокляты, будьте все вы прокляты, кто затеял эту войну; как только затихает один тоскующий голос, тотчас возникает другой, и вторит, вторит бесконечная боль-печаль.

Они напечатаны на плотной бумаге, рамка сделана аккуратно, почерк у писаря четкий — и без устали работают печатные машины, и сыплются, сыплются из мешка, падают на пол из дрожащих рук сотни, тысячи бланков, и нет тут виновных, а есть только страждущие.

Рясной судорожно встряхивал мешок и уже не чувствовал боли. Мешок был пуст. Серые книжицы рассыпались по кровати, по полу.

— Луна! — закричал радист истошным голосом.

Чашечкин вбежал в избу, размахивая утюгом. Глаза у него блестели от жара.

— Ответили. Обстановку докладывают.

В раскрытую дверь было видно, как Марков подался вперед, прижимая руками наушники. Потом начал повторять срывающимся голосом:

— Докладывает Обушенко. Взяли берег. Дорога перерезана. Фрицы бегут, много фрицев. Продолжаем выполнение боевой задачи. Как понял?.. Понял, понял! — закричал Марков.

— Живы. — Васьков посмотрел на бланки, рассыпанные у ног.

— Пехота-матушка, — сказал Чашечкин, вытирая мокрые глаза. — Царица полей.

— Передай, — крикнул Рясной, — пусть закрепляются, немцы контратаковать будут! Нет, это нельзя открытым текстом. Передай: прибудет офицер, связи с распоряжением.

— К вам прибудет офицер связи. Ждите офицера связи. Как понял? Я — Марс, прием.

— Чего стоишь? — сказал Рясной. — Собирай.

Чашечкин подошел к кровати, держа в руках утюг с углями. Ручка утюга была обмотана прожженным полотенцем. Рясной подвинулся, принимая утюг, и застонал от боли.

Васьков ползал по полу, обеими руками запихивал в мешок рассыпанные книжицы.

ГЛАВА II

Когда немцы побежали из деревни, стало видно, как много их сидело там. Они выскакивали из окопов, выбегали из блиндажей, выпрыгивали из домов, — вся деревня была полным-полна бегущими немцами.

Немцы не выдержали напряжения этой атаки. Сначала они видели, как убивают русских, но те все равно ползут к берегу — и вместе с живыми ползут мертвые. Тогда немцы не выдержали и побежали прочь.

Толкая перед собой Плотникова, Сергей Шмелев почти не видел берега, лишь слышал посвист пуль. Снова толкнул изо всех сил и удивился: какой Плотников тяжелый — оттого, верно, что в нем одеревенел груз жизни...

Он приподнял голову, увидел сквозь сумрак рассвета, что и другие ползут так же — серый вал, сплетенный из человеческих тел, медленно движется по льду. Шмелеву сделалось тоскливо и горько — неужто мы не могли иначе?..

Цепь приближалась к берегу. Шмелев примерился, резко отбросил Плотникова и побежал, обгоняя солдат, увлекая их за собой. И тут же увидел убегающих немцев.

Пулеметы на берегу бьют совсем редко, снег под ногами стал мягким, глубоким, значит — под снегом земля. Гранаты рвутся, звонко ухая, выбрасывая теплый земной прах. Впереди пологий подъем, земля чернеет из-под снега — скорей, скорей к земле. Окоп, прыжок, мимо сгоревшего сарая, через кладбище, мимо церкви, по старому саду — и все время под ногами земля: острые камни, комья мерзлой глины, бревна, щепа, куча навоза, плетень — хорошо, когда под ногами земля.

Выскочили на шоссе, широкое, пустое. Дальше, дальше, мимо изб, снова через плетень, снова по саду, за деревом перекошенное лицо, удар — и лицо пропало, навек исчезло с лица земли. Опять плетень, а за ним чистое поле — и всюду немцы выскакивают, прыгают, бегут — все поле усеяно немцами.

Шмелев перевел дух, осмотрелся. Светлело. Снежное поле прояснилось, серые фигурки резко выделялись на снегу. Немцы бежали через поле в Борискино, проваливаясь в снег, ложились, отстреливались, бежали дальше. Они были уже на полпути, когда навстречу им начал бить пулемет, а затем второй. Немцы залегли в снег, а пулеметы били по ним. Потом пулеметы замолчали, немцы поднялись и ушли в Борискино, исчезая в проулках и садах. Солдаты стояли за плетнем и смотрели, как убегают немцы.

— Красиво бегут, черти, — сказал пожилой солдат в каске.

— Одно слово — немцы, — восхищенно прибавил другой.

Шмелев всмотрелся в пожилого солдата, узнал Шестакова.

«Мертвые не воскресают», — подумал Шмелев.

— Ты живой, Шестаков? — спросил он на всякий случай.

Шестаков тяжело вздохнул, почесал заросшую щеку:

— Ох, не говорите, товарищ капитан. На том свете побывали, а теперь вроде назад вернулись.

С автоматом наперевес вдоль плетня бежал Войновский. Шмелев ничуть не удивился, увидев и его: после того, что было, не стало ничего невозможного. Шмелев посмотрел по сторонам: нет ли еще воскресших. Больше воскресших не было.

— Товарищ капитан, — сказал Войновский, подбегая, — разрешите доложить.

— Я понял, Войновский, — перебил Шмелев. — Вы под обрывом сидели. Рад, что все обошлось.

— Вас уже с довольствия списали, — сказал Джабаров.

Шестаков сделал большие глаза и посмотрел на капитана.

— Как же так? — забеспокоился он. — Я за прошлый раз махорку не получал.

— Дадут, дадут...

Стало совсем светло. Поле было испещрено глубокими полосами следов, многие полосы обрывались у серых неподвижных фигур. Два немца на той стороне поля выскочили из-за плетня, подбежали к третьему, который лежал ближе других, и понесли его в деревню. Никто не стрелял по ним. Стрельба вообще прекратилась.

Шмелев велел Войновскому вести наблюдение за полем, закинул ремень автомата за шею и пошел садами в деревню. Джабаров и связные шагали гуськом за ним.

Через калитку они вышли из сада. Сергей отдал приказание, и связные побежали вдоль домов за командирами рот.

Шмелев перепрыгнул через кювет и остановился. Он стоял на шоссе.

Шоссе было прямым, широким, черным. Избы по обе стороны были отодвинуты от шоссе, и оттого оно казалось еще более широким. Кюветы и асфальт аккуратно расчищены от снега — широкая глянцевая полоса, до лоска натертая колесами, разбегалась в обе стороны и, выходя из деревни, вонзалась в снежное поле.

С одной стороны вдоль шоссе шли столбы телефонной линии с четырьмя проводами. Шмелев поставил автомат на одиночные выстрелы и прицелился. Изоляторы с треском лопались, провода оборвались, упали концами в снег.

Между шоссе и церковью была неширокая площадь. Там стояли три грузовика с длинными кузовами и несколько высоких фур на кованых колесах. Две дальние фуры были запряжены толстоногими битюгами; лошади покойно жевали сено. Еще дальше, против большой кирпичной избы, была видна походная кухня с высокой тонкой трубой. Из трубы поднимался синий дымок. Три солдата быстро перебежали через шоссе, ухватились за кухню и покатили ее за угол дома.

— Хорошо, Джабар, — сказал Шмелев, глядя вдоль шоссе. — Берег мы взяли, дорогу перерезали. А дальше?

— Блиндажи у них крепкие. С рельсами. — Джабаров похлопал ладонью по стволу автомата.

— Рельсы, Джабар, это очень плохо. Я о рельсах даже думать не хочу. — Шмелев услышал за спиной далекий шум и обернулся.

По шоссе шла низкая легковая машина с покатым радиатором. Она была еще далеко, но шла очень быстро. Шмелев посмотрел на Джабарова, тот молча кивнул, и оба вразвалочку зашагали навстречу машине. Шмелев снял рукавицы и засунул их за пояс. Машина шла, не замедляя хода.

На переднем сиденье рядом с водителем сидел сухопарый немец с узким костлявым лицом. На коленях немца лежал светло-коричневый портфель. Немец повернул голову на длинной шее, взглянул на своих спутников, сидевших позади.

— Сейчас будет озеро, господин полковник, — произнес молодой капитан на заднем сиденье.

— То самое, где лежат русские? — спросил полковник. — Русские самоубийцы?

— Да, господин полковник, — вставил третий немец. — Русские не умеют воевать по правилам.

Немецкий полковник усмехнулся вполоборота:

— Они настоящие маньяки. Они задумали то, что еще никому не удавалось. Только наши тевтонские меченосцы были способны на такое. Помните Великого Альберта? Он приходил сюда, он умел драться на льду...

Машина вынеслась к повороту шоссе, выходившему на берег озера.

— Смотрите, — сказал молодой капитан. — Мне кажется, они лежат слишком близко от берега.

— Они же мертвые. Разве вы не видите? Они все замерзли. Ведь это безумство.

— И деревня совсем пуста, — сказал третий немец. — Только лошади стоят...

— Немецкие солдаты находятся на своих постах. Они выполняют приказ фюрера. — Полковник неожиданно увидел на шоссе две фигуры в грязных маскировочных халатах. Он вскинул голову, схватил портфель скрюченными пальцами. — Это провокация, капитан, что же вы сидите?..

Водитель не успел затормозить. Шмелев подождал, пока машина подойдет ближе, потом быстро вскинул автомат и пустил очередь по ветровому стеклу. Он вел стволом за движущейся машиной и видел, как гильзы вылетают вверх и вправо, а за вылетающими гильзами, за разбитым стеклом немцы нелепо взмахивают руками, словно о чем-то спорят друг с другом.

Машина круто вильнула, правое колесо провалилось в кювет и шумно лопнуло. Зад занесло. Разламываясь и треща, машина по инерции проскочила через кювет и застряла в нем задними колесами. Из дверцы, размахивая руками, выскочил молодой немец. Джабаров тут же уложил его, а потом дал еще две очереди в боковые стекла.

Первым из командиров рот подбежал Комягин, и они принялись вытаскивать убитых из машины. От мотора пыхало жаром, наверное, немцы ехали долго и издалека. В машине было четыре немца, один в форме полковника, видно, важная птица, если он ничего не знал о том, что тут происходит. В сухих скрюченных пальцах полковника был зажат портфель из светло-коричневой кожи. Шмелев с трудом выдернул портфель из рук немца. Бумаг в портфеле оказалось не много, Шмелев прочитал на верхней бумаге: «Geheime Kommandosache»[8] — и не стал читать дальше. Они обыскали карманы убитых, и Шмелев положил в портфель все, что показалось ему интересным. Джабаров вылез из машины и сказал:

— Чистота и порядок.

Шмелев застегнул портфель, передал Комягину.

— Большая шишка, — сказал Комягин.

На окраине Устрикова послышалась стрельба, взрывы гранат. Шмелев поднял голову, прислушиваясь, но стрельба утихла и больше не возобновлялась.

Джабаров вытащил из рукавицы часы с черным циферблатом, поднес к уху, слушая ход.

— Пятнадцатикаменочка, — сказал он, протягивая часы Шмелеву.

— Брось, — сказал Шмелев. Джабаров надел часы себе на руку. Комягин стоял и смотрел, как Джабаров надевает часы.

Вот что значит перерезать шоссе. Разбитая машина в кювете, четыре немца с выпотрошенными карманами в снегу, портфель с документами — это и означает перерезать шоссе. Теперь оно будет пустым, и ни одна машина не пройдет по нему — все равно что перерезать вену, и через несколько часов враг почувствует, что вена перерезана, и начнет задыхаться. Но чтобы он задохнулся совсем, шоссе должно оставаться у нас.

Подошли командиры батарей и доложили, что осталось всего четыре пушки. Потом пришел командир третьей роты лейтенант Ельников и стал выкладывать новости.

— Говорят, тут грузовик по шоссе проскочил. С шоколадом.

— Шоколада не было, — сказал Шмелев.

— А этих вы уложили? — Ельников пихнул ближнего немца ногой. — Неплохо сработано. Солдаты винный склад накрыли. Шуруют.

— Где? В какой роте?

— Если бы у меня! Во второй, говорят.

— Комягин!

— Я ничего не слышал, товарищ капитан. Я проверю. Лично.

— Шуровать не дам.

— Эх, завалиться бы теперь, — мечтательно сказал Ельников. — Перекур с дремотой. Два раза по двести и на боковую. Минут шестьсот.

— Отдыха не будет, — пообещал Шмелев.

Четко отбивая по асфальту шаг, подошел невысокий широкоплечий юноша. Каска прицеплена к поясу, он шагает, звякая ею. Остановился, отдал честь.

— Товарищ капитан, командир первого взвода младший лейтенант Яшкин явился по вашему вызову.

— Где Агафонов? — спросил Шмелев.

— Убило, товарищ капитан.

— Кто у вас стрелял?

— Немцев из блиндажа выкуривали, — ответил Яшкин. — Пять штук в блиндаже засело. И блиндаж очень крепкий.

— С рельсами? — быстро спросил Шмелев.

— Так точно, товарищ капитан. Три наката и рельсы. — Яшкин не мигая смотрел на Шмелева.

— Продолжайте.

— Так уже все, товарищ капитан. Выкурили. Всех пятерых. За нашего командира, за Витю Агафонова.

— За Агафонова пять немцев мало.

— Больше немцев не было.

— Немцы будут. Я вам обещаю, — сказал Шмелев и решил, что поставит Яшкина на самый опасный участок, и наперед пожалел его — потом жалеть будет некогда.

— Товарищи офицеры, слушайте приказ.

Все это время, начиная с того момента, когда он почувствовал под ногами землю, Шмелев думал о железной дороге. Она проходила в десяти километрах от берега, и, чтобы перерезать ее, надо было взять несколько деревень, прочесать большой лес, а потом удерживать все это в своих руках, когда немцы начнут контратаки. А сил для этого уже не было, слишком много мертвых осталось на льду.

Шмелев посмотрел на измученные, заросшие щетиной лица командиров рот и окончательно решил, что надо занимать круговую оборону. Зарыться в землю, запереть шоссе на выходах из Устрикова, заминировать подходы. Перерезать сейчас железную дорогу они не в состоянии.

— Каждая рота выделяет по одному взводу в мой резерв. — Шмелев повторил еще тверже: — Зарыться в землю. Теперь есть куда зарываться. Зарыться и стоять намертво. Вопросы?

Командиры рот и батарей по очереди взяли под козырек и сказали, что им все ясно.

— А как же железная дорога? — спросил лейтенант Ельников. — Оставим фрицам?

— Как ваша фамилия? — спросил Шмелев, вспомнив Дерябина. — Кажется, Ельников? Из первого батальона?

— Двадцать два года Ельников, — ответил тот. — Два года с Клюевым воевал.

— Вот что, лейтенант Ельников, — сказал Шмелев. — Обсуждать приказ будем потом. Сейчас не время объяснять причины и выводить следствие.

— Немцы бегут, а мы в землю зарываться. — Ельников стоял в расхлябанной позе, с усмешкой на тонких губах оглядывал офицеров.

— Через сорок минут я приду проверять систему обороны, — терпеливо сказал Шмелев. — Выполняйте.

— Ну тогда ясно. — Ельников повернулся и пошел, не отдав чести.

— Лейтенант Ельников, — негромко окликнул Шмелев, потеряв терпение.

— Что еще? — Ельников остановился, лениво повернул голову.

— Зайдите по пути в штаб и передайте Обушенко, что я снимаю вас с роты. Сдадите роту лейтенанту Войновскому.

Ельников вытянулся в струнку, лицо его расползлось, стало пунцовым.

— Как же так, товарищ капитан? — сбивчиво начал он. — Я же просто так спросил. Как же так?

— Идите. Я не привык повторять по два раза. Да и некогда к тому же.

Итак, с железной дорогой было покончено. Шмелев вспомнил о тех, кто остался на льду, и сразу почувствовал страшную усталость. Он перепрыгнул через кювет и схватил горсть снега.

Командиры батарей быстро шагали по шоссе. Они обошли Ельникова и свернули к церкви. Ельников постоял, потом побрел за ними. Комягин и Яшкин бежали вдоль домов в другую сторону.

Шмелев перебросил портфель в правую руку и зашагал к берегу. Джабаров за ним.

Они шли вдоль высокой железной ограды. За оградой было кладбище. Среди могил поднимались большие старые дубы с шершавой корой.

Белое поле просвечивало в конце проулка. Они прошли мимо сгоревшего сарая. У ворот валялась на боку красная облупившаяся молотилка, забитая снегом; напротив стояла черная длинноствольная пушка — «собака». Замок из пушки был вынут.

Озеро сразу раскрылось за сараем огромное, ледяное. Холодный ветер дул в лицо. Шмелев прыгал через окопы, мимо разрушенных блиндажей и ячеек, пока не вышел к первой линии.

Ледяное поле у берега было разбито, вода тускло блестела в воронках. Мертвые лежали на льду неровной прерывистой цепью, как оставили их живые. Мертвые сделали свое дело, и живые забыли о них. Никому не стало дела до мертвых, хотя на льду находилось немало народа: связисты сматывали провод, артиллеристы подкатывали к берегу пушки, обозники подтаскивали походные кухни.

Пять месяцев подряд Шмелев смотрел на этот берег в стереотрубу и знал его до косточек. А теперь он сам стоит здесь — и берег кажется чужим, незнакомым.

Шмелев пошел вдоль берега. Окопы расчищены от снега, обшиты на брустверах досками. От окопов шли к берегу стрелковые ячейки и ходы сообщения к блиндажам. В одной из ячеек стоял пулемет с ребристым черным стволом, вся ячейка была засыпана медными гильзами, а на гильзах лежал мертвый немец с красивым, словно высеченным из мрамора лицом. Шмелев посмотрел на немца, перепрыгнул через ячейку. Короткая очередь раздалась за спиной. Джабаров стоял, опустив автомат, сизый дымок завивался на конце ствола.

— Ты лучше живых убивай, — сказал Шмелев.

— Он тоже в мертвых стрелял, — ответил Джабаров, посмотрев на Шмелева холодными спокойными глазами. — Я знаю.

Шмелев промолчал и пошел. По снежной пологой отмели поднимались три солдата, неся на плечах мертвого. Солдаты подошли ближе, и Шмелев узнал Клюева.

— Куда собрались? — спросил он.

— Он деревню брал, пусть сам в нее войдет, — ответил первый солдат, сутулый и немолодой. — Перекур, ребята.

Солдаты положили тело Клюева в снег и принялись свертывать цигарки. Шмелев опустился на колени, оттянул подшлемник, закрывавший лицо убитого. Лицо заросло рыжей щетиной, глаза втянулись. Маскхалат был в пятнах крови на груди и на ногах.

Сутулый солдат стоял в ногах Клюева и словоохотливо говорил:

— Старший лейтенант Обушенко нас послали. Приказали принести майора на берег. Пусть в деревню с нами войдет. Хоть похороним по-человечески.

Шмелев отстегнул ремешок планшета, выдернул ремешок из-под спины Клюева, обмотал планшет ремешком, сунул в желтый портфель. Солдаты стояли вокруг, смотря на Шмелева.

— Значит, вы теперь наш капитан? — спросил сутулый солдат. — Смотрите, как бы и вас не того. Берегите себя.

— Спасибо, — сказал Шмелев. — Поберегусь.

— Товарищ капитан, — крикнул Джабаров сверху, — идите сюда. Нашел!

— Пошли и мы, ребята, — сказал сутулый.

Джабаров стоял на краю воронки. Рельсы торчали из провалившейся крыши вперемежку с бревнами. Рельсы погнулись, перекосились, концы некоторых рельсов были разрезаны автогеном.

— Что скажешь, Джабар? — спросил Шмелев, разглядывая рельсы. — Не нравится мне это.

— Вот, товарищ капитан. Для вас. — Джабаров поднял руку; на ладони лежал небольшой золотой портсигар с монограммой.

— Брось, — сказал Шмелев.

— Золото. — Джабаров стоял с протянутой рукой и удивленно смотрел на Шмелева.

— Брось немедленно!

Джабаров опустил руку, и портсигар соскользнул вниз, негромко звякнув о рельс. Шмелев придавил его валенком.

— Еще раз увижу, как ты барахольничаешь и собираешь немецкие шмутки, — берегись. Прогоню в пехоту.

— Меня прогнать нельзя, — сказал Джабаров.

— Верно. Тогда в штаб пошлю. — Шмелев засмеялся, и в голове у него загудело, а потом послышались глухие редкие удары. Он обернулся. Невдалеке над окопом взлетали вверх комья земли и снега. Земля опала, по окопу юрко пробежал невысокий сержант в каске. В руках у него связка гранат и ломик. Сержант добежал до излома окопа, сунул три гранаты в землю и быстро отбежал назад. Гранаты глухо разорвались, земля над окопом всколыхнулась и осела.

Внизу на отмели стояли две полковые пушки, артиллеристы сидели там на сошниках, покуривая. Сержант опять подбежал к излому, постучал по стене ломиком, сунул гранаты, спрятался в соседней ячейке. Ему стало жарко, он скинул шинель и остался в телогрейке. Послышался взрыв более сильный. Облако снега рассеялось, Шмелев увидел, что стены окопа спали, в них образовалась лощина, а дно засыпано землей — поперек окопа пролегла дорога, сержант прошелся по ней, пританцовывая, и замахал артиллеристам.

— Сержант, ко мне! — крикнул Шмелев. Первый раз в жизни он видел, что гранатами можно не только разрушать и убивать.

Сержант испуганно вскинул голову, побежал к Шмелеву, поправляя на ходу ремень.

— Явился по вашему приказанию.

— Как фамилия?

— Виноват, товарищ капитан.

— Как фамилия, спрашиваю?

— Сержант Кудрявчиков.

— Сапер?

— Так точно, товарищ капитан.

— Где служил на гражданке?

— Взрывпромстрой, товарищ капитан.

— Взрывал?

— Строил, товарищ капитан. Дороги мы прокладывали: взрывстрой.

— Сержант Кудрявчиков, объявляю благодарность за находчивость и смекалку. Буду ходатайствовать перед командованием о награждении боевым орденом.

— Служу Советскому Союзу, — испуганно ответил Кудрявчиков.

— Иди служи.

Артиллеристы спустили пушку в проход и, толкая ее руками, дружно вкатили по уклону. На мягкой земле остались следы колес и солдатских ног. Кудрявчиков обогнал артиллеристов, легкой взвивающейся походкой зашагал впереди пушки.

Шмелев сел на бревно, положил портфель на колени. В голове все еще гудело, и он сдавил виски руками.

На отмели торчали из-под снега черные днища просмоленных лодок. Ближняя лодка густо изрешечена пулями. На носу можно различить полустершуюся перевернутую надпись. «Чайка», — прочел Шмелев. Он вспомнил капитана Чагоду и ничего не почувствовал при этом воспоминании. Бесконечный строй ушедших стоял перед его глазами, Николай Чагода затерялся где-то в середине строя, и лицо его неразличимо среди множества лиц. И нет ни времени, ни сил вспоминать об этом, потому что если все обстоит так, как он рассчитал, то скоро начнется настоящий бой, какого еще не было на льду, снова начнет прибавляться строй ушедших, и самые последние утраты будут самыми горькими.

Тишина стояла над берегом. Сразу не вспомнишь, когда началась. Под ногами появилась земля, немцы бежали через поле, трещали автоматы. По шоссе проехала важная машина, потом бой утих, и Ельников спросил: «А как же железная дорога?» И не стало радостного чувства победы; чем дольше стояла тишина на берегу, тем тревожнее становилось на сердце, и голова гудела.

— Обушенко бежит, — сообщил Джабаров.

— Ну и пусть, — ответил Шмелев, не подняв головы.

Обушенко бежит по снегу, прыгает через окопы. Опять надо твердить: круговая оборона, собрать мертвых, а живым закопаться в землю, запереть шоссе, подвезти снаряды, послать портфель генералу, наладить связь, выбрать наблюдательный пункт и всякое такое, без чего нельзя воевать. Обушенко бежит — надо воевать и некогда подумать о самом главном...

Снова дорога, о которой страшно подумать, разворачивается, уходит вдаль.

Зеленый огонь светится под козырьком, а когда поезд проходит мимо, огонь становится красным, но я уже не вижу этого — передо мной маячит другой зеленый огонь, на другом столбе — два зеленых блика бесконечно скользят по рельсам. Они зовут меня за собой. Рельсы бегут и бегут под колеса, расходятся, сбегаются на стрелках, пропадают за поворотом, снова устремляются к горизонту. А вчера мы были в театре — высокий красивый парень пел со сцены смешную песенку:

Вел под ручку меня палисадом, Говорил мне, любуясь собой: «Мы как рельсы, бегущие рядом, Что сольются в дали голубой».

Парень играл на гитаре, к нему подходила девушка в кудряшках, клала голову ему на грудь и подпевала:

Отвечала я так пустомеле: «Напускаешь напрасно туман. Не встречаются рельсы на деле. Это зрения только обман».

Дальше было еще смешнее. Парень и девушка брались за руки, начинали кружиться и пели вместе:

Освещают нам путь семафоры, Семафоры, семафоры... Полюблю я того лишь, который Не способен на ложь и обман.

До утра потом шатались по бульварам, сидели под окнами, целовались до самой зари и пели смешную песенку. Потом я помчался в депо, вышел на линию. Солнце только что поднялось, я ехал, и в душе все пело: поцелуи, зеленые огни, рельсы, бегущие под колеса. Чисто вымытые старушки в белых платочках семенили по платформе — они стояли шеренгой, как солдаты, и я катился мимо них. Они спешили в церковь, к заутрене, чтобы помолиться за всех родных и близких, за всех живых и усопших. Через перегон был рынок, молочницы с бидонами бежали туда занять место побойчее, а напротив магазин — очередь за ситцем. Еще ранним-рано, магазин закрыт, а они прилетели сюда, ранние пташки, встали в хвост, судачат, лузгают семечки. А старушки в белых платках идут в церковь, они шагают неторопливо и гордо — они идут разговаривать с богом, и там не надо занимать места получше.

Потом — большой перегон по зеленому лугу. Коровы спокойно пасутся на лугу; стадо большое, пестрое — бугай впереди. А если коровы спокойно пасутся на лугу, значит, на земле мир и благодать, значит, старушки в белых платках недаром клали земные поклоны, значит, нет застывших глаз, бабочек, окропленных кровью ребенка. Только зеленый огонь горит впереди, только рельсы бегут под колеса. Сразу за лугом поезд выскакивал на мост и раскрывалась такая даль, что дух захватывало. По долине текла река. Русло извилистое, и до самого горизонта видно, как река петляет по лугам. Я еду в третий раз. На берегу уже полным-полно, будто вся Москва кинулась сюда спасаться от жары. Вагоны сразу пустели, все наперегонки бежали с насыпи к реке. А там уже плавали, прыгали, ныряли, барахтались, плескались — вся река кишмя кишела белыми телами. Они висели на подножках, стояли во всех проходах, а поезда все подвозили и подвозили их до самого обеда. Я успевал сделать пять концов — луг, базар, церковь, церковь, базар, луг, — а они все ехали и ехали. И вся река была белой — плывут, ныряют, выбрасывают над водой руки, барахтаются, — и кто же знал тогда, что война разметет эти белые тела по всей земле русской.

Кто ведал...

ГЛАВА III

Войновский пил прямо из бутылки, а Стайкин прыгал вокруг стола и прихлопывал в ладоши:

— Пей до дна, пей до дна.

Вино было темное, терпкое. Войновский допил бутылку и с размаху швырнул ее в угол, под стеллажи. Стены заходили ходуном в глазах Войновского, потом неохотно встали на место. Подвал был большой, мрачный. Две стены сплошь уставлены бутылками, у третьей стояли бочки. Тусклый свет проникал из узких окон, забранных решетками.

— Выпьем за воскрешение из мертвых. — Борис Комягин налил в кружку и протянул ее Войновскому. Они чокнулись.

— За день рождения. Бей гадов! — суматошно выкрикивал Стайкин.

Три солдата в углу играли с лохматым серым пуделем — показывали ему куски колбасы, и пес делал стойку.

Шестаков подошел к стеллажам, выбрал бутылку с этикеткой поярче и направился к Маслюку, который сидел у стены на ящике.

— Ты зачем в меня стрелял? — спросил Шестаков, подсаживаясь на ящик.

— Кто же знал, что вы там сидите?

— На одно деление ниже — и аккурат в нас.

— У меня рука твердая. — Маслюк сжал кулак, вытянул руку, повертел ею, внимательно разглядывая кулак со всех сторон. — Я в немца стрелял.

— Выпьем, — сказал Шестаков, открывая бутылку.

Они по очереди отпили из бутылки. Шестаков крякнул.

— Коньяк, — сказал он и поставил бутылку в ногах.

— Коньяк? Давай сюда. Ефрейторам коньяк не положен. — Стайкин подскочил к Шестакову, схватил бутылку.

— Тише вы. Выгоню! — крикнул Комягин из угла, он сидел там с Войновским за низким дощатым столом.

— Фриц, ко мне, — говорил Стайкин, зажав бутылку под мышкой и подступая к собаке. Пес забился под стеллажи. Стайкин поставил бутылку, схватил автомат, принялся шарить стволом под полкой, выманивая собаку.

— Оставь оружие, — снова крикнул Комягин. — Оставь, тебе говорят.

— Собак убивать нельзя, — сказал Шестаков. — Потому как человек без собаки может, а собака без человека нет, не может.

Стайкин бросил автомат, подбежал вприпрыжку к Шестакову.

— Нельзя? — выкрикивал он, выпятив губы и выпучив глаза. — А людей убивать можно? Человека можно убивать, я тебя спрашиваю? Ответь мне по-человечески.

— Садись. Покурим, — Шестаков протянул Стайкину пачку сигарет.

— Осваиваешь? — Стайкин взял сигарету, присел на корточки.

Два солдата укладывали бутылки в мешок. Потом один взвалил мешок на плечи другому, и оба пошли к выходу. Дверь со стуком распахнулась, солдаты остановились. В блиндаж вошел Ельников. Он был без каски и без автомата. Солдаты с мешком молча отдали честь, прошли мимо Ельникова.

— Так, так, — сказал Ельников мрачно. — Пируете? В разгар боевых действий?

— Передышка, — сказал Войновский.

— Так, так. И солдаты с вами? — спросил Ельников. — А ну, наливай тогда и мне.

— Милости прошу к нашему шалашу, — Комягин сердито крикнул в угол: — Проскуров, подай покрепче!

Проскуров притащил бутылки, Комягин выбрал одну и принялся наливать в кружки, хмуро поглядывая на Ельникова.

— Мне не надо, — попросил Войновский.

— Пей, — сказал Комягин.

Они чокнулись и выпили. Потом Ельников налил из другой бутылки и залпом выпил вторую кружку.

— Собак убивать нельзя, — продолжал Шестаков в углу. — А человека, выходит, можно. Человека можно убивать, топить, жечь, душить, морозить — он все вытерпит.

Офицеры у окна раскрыли новую бутылку. Комягин поднял кружку:

— Выпьем за тех, кто остался на льду.

— За Клюева, — сказал Ельников. — Майор меня понимал. Нет его, и меня не стало. Принимай теперь мою роту. — Ельников кивнул Войновскому.

— Мне не надо, — сказал Войновский. — Я не могу пить. Не могу командовать.

— Пей. Приказываю. Я твой командир и за тебя отвечаю.

Глаза Комягина сделались вдруг испуганными.

На пороге стоял капитан Шмелев. С бесстрастным лицом он внимательно разглядывал подвал. Руки лежали на автомате. Позади — Обушенко, Джабаров.

— А-а, товарищ капитан. — Комягин натянуто заулыбался. — Милости прошу...

— Отставить. — Шмелев сделал шаг от порога, потом шаг в сторону, к стеллажам, где плотно стояли бутылки, — резкая автоматная очередь разорвала тишину подвала. Шмелев стрелял прямо с живота, ведя стволом вдоль полок. Он бил до тех пор, пока не кончился магазин. Стало тихо; только звенело, падая, битое стекло, лилось на пол вино да собака скулила под стеллажами.

— За что, комбат? — с отчаянным лицом Ельников встал из-за стола и двинулся к Шмелеву. — За что солдату погулять не даешь? Он завтра умрет, а сегодня он погулять хочет. За что не даешь?

— Не надо, Ваня, не надо, — торопливо говорил Обушенко, протянув руку к Ельникову.

— Мы от чистого сердца, товарищ капитан, — сказал Войновский, сидя у стола.

Шмелев резко повернулся, рот его был перекошен:

— Лейтенант Войновский — пять суток домашнего ареста. Лейтенант Ельников — вы разжалованы в рядовые. Снять погоны... — Шмелев не успел закончить: снаряд разорвался у самого входа в склад. Дверь закачалась, с потолка посыпались комья земли. И тотчас истошный голос снаружи: «Немцы!»

— В ружье! — закричал Обушенко.

Войновский вскочил, повернулся и, неловко споткнувшись, упал у входа. Шмелев перепрыгнул через него, выбежал в дверь, не оглянувшись.

Немцы шли по полю широкой цепью, за первой цепью на ходу выстраивалась вторая. Немцы двигались не спеша, ведя редкий огонь из автоматов. Издалека били пушки, снаряды падали в деревню.

— Огня не открывать. Передать по цепи. — Шмелев напряженно слушал, пойдет ли команда, и с облегчением услышал, как ее повторил один голос, второй, команда пошла вдоль плетня, перескочила в соседний сад и ушла, затихая в отдалении.

Обушенко подбежал, шлепнулся рядом. Шмелев посмотрел на него:

— Где минометы? Почему не слышно?

Обушенко исчез. Шмелев посмотрел по сторонам, выбирая место получше. Вдоль плетня бежал Стайкин. Увидел Шмелева, замахал рукой.

— Товарищ капитан, тут недалеко.

Они пробежали по саду, перепрыгнули через плетень, потом сад, еще плетень — и соскочили в окоп.

— Ну и окоп, — восхищенно сказал Шмелев, осматриваясь и притопывая ногами. — Царский окоп!

Окоп был самый настоящий, полного профиля. Земля под ногами чуть присыпана снегом, прочна как твердь. Стенки ровно поднимались вверх, в них сделаны ниши для гранат и патронов, бруствер приподнят, присыпан снегом, а по бокам две стрелковые ячейки для пулеметов, в плетне широкая дыра, чтобы стрелять, — действительно царский окоп, если царям когда-либо приходилось торчать в окопах.

— Гей, славяне! — выкрикнул Стайкин. Два солдата вылезли из ячейки и легли наверху в снег. Стайкин схватил горсть снега и принялся с остервенением тереть щеки. Джабаров отстегивал от пояса диски и гранаты, раскладывал свое добро по нишам. Шмелев прошел в ячейку, где стоял ручной пулемет. Окоп был глубокий, и приятно идти по нему, не пригибаясь. От земли исходит запах прелых листьев, старого лежалого картофеля и еще чего-то такого, что может быть только запахом земли. Шмелев привстал на колено и, приникнув к земле щекой, ощутил ее теплую сырость.

Солдат идет по земле, копает в ней щели, окопы, блиндажи. Идет солдат по земле, зарывается в землю, и земля иногда спасает его, иногда нет. Идет солдат по земле, пашет ее солдатской лопатой, орошает солдатской кровью. Выкопает свой последний окоп и останется в нем навсегда, но земля все равно укроет его и схоронит, потому что это земля, которая дала жизнь и вскормила, — только она вправе забрать ее. И тогда другие солдаты будут продолжать идти по земле, вскапывать ее и орошать своей кровью — вся родная русская земля от юга до севера изрыта окопами, потому что по земле прошла война и прошли солдаты.

Шмелев взялся за пулемет, поводил стволом вправо и влево, сколько позволяла дыра в плетне. Немцы шли по полю двойной цепью, всюду в прицеле были их серые фигуры.

Немцы двигались широкой дугой, охватывая Устриково с трех сторон, фланги продвинулись так далеко, что их уже не стало видно сквозь дыру.

Позади, в деревне, послышались звонкие шлепки, и вскоре на поле выросли яркие снежные кусты и донеслись звуки разрывов. Немцы залегли и продвигались вперед короткими перебежками. Огонь в цепи стал плотнее.

Кто-то тяжело прыгнул в окоп. Шмелев оглянулся. Перед ним стоял задыхающийся Ельников.

— Товарищ капитан, разрешите... рядом с вами...

Шмелев ничего не ответил и припал к пулемету.

Первая цепь немцев вышла из зоны минометного огня, мины стали рваться на линии второй цепи, а первая пошла в рост. Было видно, как немцы бросали в снег пустые магазины, потом побежали. Вот и крик донесся — чужие лица с разъяренными пустыми ртами, — Шмелев нажал спуск. Приклад часто застучал о плечо. Ствол идет влево, диск вращается ровными толчками. Джабаров ловко меняет его, диск снова вращается толчками, а над черной плоскостью диска снежное поле, там мышиные фигурки всплескивают руками, падают, бегут назад, сталкиваются со второй цепью. Он уже не принадлежит себе, сама земля вытолкнула его, с криком навалился на плетень, рядом тоже навалились, плетень рухнул, пробежали по нему, под ногами снег, рыхлый, вязкий, ногам сразу тяжело, а чужие лица набегают, — гранаты туда, пули туда, и вас, гадов, туда, и мать вашу туда-растуда и еще дальше. Снег взметнулся, закрыл лица, потом опал, впереди уже не лица, а спины, но все равно — по спинам, по ногам. Догнали спины, пробежали сквозь них, разорвали цепь — все перемешалось, закружилось на снегу. Оскаленный рот — бей! Хромовый сапог — бей! Толстый зад — бей! Бей и кричи, тогда легче бить.

Черный зрачок пистолета сверкнул в глаза. Кто-то больно ударил Шмелева в плечо, он увидел вспышку, что-то черное мелькнуло мимо, едва не задев. Раздался крик, Шмелев упал, впитывая лицом влажную прохладу снега. Он лежал и боялся посмотреть назад. Рядом упал Стайкин. Шмелев несмело взглянул на него.

— Кто?

— Ельников, — ответил Стайкин шепотом.

Шмелев поднял голову. Немцы толпой уходили в Борискино. Офицеры пытались там что-то сделать, размахивая пистолетами, но немцы все равно уходили.

Ельников лежал на снегу, раскинув руки. Пуля вошла в висок, лицо осталось нетронутым. Глаза были закрыты.

Стайкин подполз к Ельникову, достал медальон.

— Храни, — сказал Шмелев. — Я сам напишу домой.

— Разрешите доложить, товарищ капитан. Я не могу воевать в такой обстановке. — Стайкин отцепил флягу от пояса и потряс в воздухе. Фляга была пробита пулей, остатки вина тонкой струйкой пролились в снег.

— А жаль, — сказал Шмелев.

— Вы еще не знаете Эдуарда Стайкина, товарищ капитан. — Стайкин пошарил за пазухой, вытащил бутылку с яркой наклейкой.

Шмелев покосился на бутылку:

— Немецкий?

— Что вы, товарищ капитан. Я человек принципиальный и идейный. Французский коньяк. Камю. Доставлен по прямому проводу из «Метрополя».

Шмелев повертел бутылку в руках, покачал головой и стал пить. Потом посмотрел на Ельникова и передал бутылку Стайкину. Стайкин выпил и тоже посмотрел на Ельникова.

— Осмелюсь доложить, товарищ капитан. Как говорил мой дружок-парикмахер: «В этой войне — главное выжить». Храню его завет.

— Сюда бы его, — хмуро сказал Джабаров, перезаряжая магазин.

— Кого? Парикмахера? — удивился Стайкин. — Увы, Джабар, он не придет сюда, не побреет твою мужественную голову. Стукнуло в сорок втором под Москвой.

— Тогда пошли, — сказал Шмелев.

Они зашагали по полю, держа направление на церковь. На другой стороне поля немцы уходили в Борискино, вяло постреливая, чтобы показать, что они уходят не насовсем.

— Товарищ капитан, — Стайкин забежал вперед, — наблюдательный пункт на колокольне. Прикажите.

— Пожалуй, — сказал Шмелев.

— Там снайпер сидел. Вредил сильно. Мы с Маслюком из противотанкового в него били.

— Теперь уж не повредит, — заметил Джабаров.

ГЛАВА IV

Немецкий снайпер сидел в церкви и ждал, когда придут русские. Немец ждал также наступления ночи. Тогда он спустится с темной пыльной площадки, проскользнет через ограду, через шоссе и, может быть, проберется к своим. Этот план немец начал обдумывать сразу после того, как увидел, что русские захватили берег и он не успеет спуститься с колокольни. Что он будет делать, если придут русские, немец не знал и боялся думать об этом. В руках у немца была зажата снайперская винтовка, и он жалел, что у него нет гранат.

Внизу захлопали двери. Голоса русских гулко зазвучали под сводами церкви. Потом голоса смолкли. Шаги русских послышались на лестнице. В груди у немца стало холодно и тоскливо: он хорошо изучил эту лестницу и знал, куда она ведет. Немец сидел на второй площадке снизу, здесь было просторно и не так холодно, как на верхних площадках.

Сначала он наставил винтовку в отверстие, куда выходили ступени. Потом, не выдержав, полез наверх, на третью площадку. Немцу казалось, что он поднимается очень осторожно; и на самом деле он полз почти неслышно: это был опытный вояка, прошедший всю Европу. Однако немец был чересчур напуган и на повороте зацепил прикладом за телефонный провод, висевший в проеме лестницы. Провод закачался, но немец не заметил этого.

Русские были уже на первой площадке. Немец услышал голоса.

— Смотри, провод качается, — сказал первый русский.

— Разыгрываешь... — ответил второй.

— Кто ты такой, чтобы я тебя разыгрывал? Александр Македонский? Или Чингисхан?

Немец сидел на корточках в углу площадки, выставив перед собой винтовку и вжимаясь в холодные камни. Подбородок мелко дрожал от холода. В углу напротив, прислоненный к стене, стоял деревянный крест с фигурой распятого Христа. Черный нарисованный глаз распятья уставился прямо на немца. Немец не понимал, о чем говорят русские, и ему становилось еще холоднее.

— Смотри, следы, — сказал второй голос, напевный и звонкий.

— Эй, приятель, вылезай! — крикнул первый русский. — Целее будешь. А то по частям возьмем.

— Я — первый.

— Нет, я.

— Почему?

— Твоя жизнь дороже для человечества. А я человек пропащий.

— Почему это дороже?

— Потому, что ты холуй. Ясно?

— Ах, так. Еще что?

— Бифштекс недожаренный.

— А еще что?

— Чингисхан недобитый.

— Я — первый, — упрямо повторил второй русский.

— Уйди. Махнем по справедливости. Орел или решка?

— У нас денег нет.

— Махнем на гильзах. В какой руке?

Немец не понимал, почему русские говорят так долго, и ему хотелось, чтобы они говорили еще дольше. Он сидел, задыхаясь от холода, держа перед собой винтовку, черный немигающий глаз Христа в упор смотрел на него.

Русских не стало слышно. Что-то темное, узкое просунулось в отверстие. Немцу показалось, что Христос хитро подмигнул ему черным глазом. Немец вздрогнул, а Христос вдруг подпрыгнул и поскакал на одной ноге к лестнице. Немец нажал курок. Выстрел гулко грянул в каменных стенах. Пуля отбила руку распятия, разгневанный Христос подскочил, полетел в немца, больно впился в плечо. Немец не успел сделать второго выстрела. Винтовка вырвалась из рук, встала торчком и провалилась в темном отверстии.

Не помня себя от страха, цепляясь руками за ступени, немец полез на верхнюю площадку. Это была его рабочая площадка. Сквозь амбразуру проникал луч света. На полу валялись гильзы. На ящике для патронов стоял телефонный аппарат. Немец заскрипел зубами от ярости — ему захотелось убить хотя бы одного русского, прежде чем те убьют его. Рядом с телефоном стоял термос с горячим кофе, который немец принес на рассвете. Он схватил термос и, обжигаясь, стал пить большими глотками. Он не допил и пожалел об этом, потом швырнул термос в черное отверстие, схватил две коробки с патронами, и они тоже загромыхали по лестнице. Немец упал на колени, неистово сгребал руками гильзы, щепки, мусор и бросал вниз.

— Эй, не сори там. Зачем соришь? — закричал русский, и очередь из автомата косо простучала по камням. Немец подскочил к лестнице и полез выше. Конец лестницы упирался в край светлого люка.

Широкий простор раскрылся перед ним: поля, покрытые снегом, далекие деревни, леса, крестообразные крылья мельниц на холмах. А в другой стороне простиралась плоская ледяная равнина, откуда пришли русские, и немец боялся смотреть туда — там лежали мертвые, а он хотел жить.

Последняя лестница была приставная, немец мог бы отбросить ее или вытащить через люк наверх, но он не догадался этого сделать: страх вошел в его рассудок и помутил его. Немец пополз на четвереньках к краю площадки, огибая большой колокол, висевший на толстых цепях. Еще два колокола, поменьше, висели в проемах площадки. Немец скрючился за средним колоколом, перевесился через карниз, глядя на Борискино. Там густо двигались конные повозки, люди. «Наши там, наши там, — думал немец. — Совсем близко, наши совсем близко, и можно долететь до них. Совсем близко».

— Хорошо нас расстреливал, гад, со всеми удобствами. — Русский хрипло засмеялся, и немец задрожал, услышав этот голос. — Алло, алло, соедините меня с тем светом. Алло, тот свет? Приготовьте одно место для транзитного пассажира...

Лестница качнулась, заскрипела. Немец высунулся из-за колокола и, не в силах отвести взгляда, смотрел на открытый люк.

Старший лейтенант Обушенко расположился со штабом в помещении бывшей немецкой комендатуры напротив церкви.

Закинув ногу на ногу, Обушенко сидел в глубоком плюшевом кресле за большим столом и вел нудный разговор с командиром дивизиона аэросаней капитаном Дерябиным. Дерябин сидел на стуле по другую сторону стола. Против Дерябина, слушая разговор и держа в руках трофейный портфель из светло-коричневой кожи, расположился офицер связи от Рясного, младший лейтенант Марков. На столе лежал автомат, сбоку стояли два телефонных аппарата, один из них — немецкий. Рядом с телефоном лежал секундомер.

Кроме офицеров, в избе находились связные, они сидели на лавках вдоль стен. Двое дремали, привалившись головами друг к другу. Слева от двери высилась русская печь, недавно побеленная.

— Дашь или не дашь? — спрашивал Дерябин, нервно дергая шлем.

— Нет у меня. Нечего давать. — Обушенко подчеркнуто равнодушно оглядывал Дерябина.

— Я перебросил вам тридцать тонн боеприпасов, медикаменты, водку. Я вывез сотни раненых. Я работал на вас как вол, потерял две машины. А ты не хочешь дать мне людей.

— Ты работал не на нас. Ты работал на войну.

— Десять человек. Понимаешь? Всего десять. — Дерябин поднял ладони с растопыренными пальцами и показал их Обушенко.

— Человеческим языком тебе говорят — нет у меня людей. Мы закапываемся.

— А это что — не люди? — Дерябин кивнул в сторону связных.

— Сейчас люди, а через минуту нет. Понял?

Загудел зуммер телефонного аппарата. Обушенко схватил трубку и закричал:

— Свет? Какой свет?.. Кто это там балуется? — Обушенко бросил трубку, снова к Дерябину: — Видишь. Опять с того света звонок. Мертвецов у меня сколько хочешь — всех забирай. А людей нет.

Один из связных, набивавший магазины, поднял голову и лениво посмотрел на Обушенко.

— Пойми, чудило, — продолжал тот более спокойно — Я даже мертвых собрать со льда не могу. А мне приказано. Не могу я их собрать — нет у меня людей. А ты со своими грузовиками лезешь. Вот, — Обушенко ткнул пальцем в Маркова, — прислал мне бумажку вместо людей. Где я их возьму? Что я, мать-героиня?

— Где твой капитан? Я пойду к капитану. — Дерябин повернулся, с опаской посмотрел на печку.

Обушенко схватил секундомер.

— Капитану осталось восемь минут. Через мой труп. Понял? Через восемь минут решим вопрос.

— Бюрократ ты несчастный. — Дерябин встал и принялся нервно застегивать шлем.

Обушенко закинул вверх голову, и лицо его расплылось в улыбке.

— Ну и рост, — восхитился он, оглядывая Дерябина. — Как же ты в свою машину влезаешь?

— Покажу! — Ноги Дерябина мелькнули в воздухе, он сделал сальто и ловко встал на ноги.

— Черт с тобой. — Обушенко махнул рукой. — Бери десять человек на один час. Управишься за час?

— Вот это разговор делового человека. За сорок минут управлюсь. Мне тут торчать никакого расчета. Погружу трофеи — и тю-тю.

— Выпей на дорогу, — Обушенко достал из стола бутылку и три мятых алюминиевых кружки. Они выпили. Дерябин вышел со связным.

— А тебе что? — спросил Обушенко у Маркова. — Тоже людей дать? Я могу. У меня людей до черта.

— Гриша, — сказал Марков, — я тебе уже говорил. Мне нужны наградные листы.

— Я тебе тоже говорил. Мне некогда бюрократию разводить. Понял?

— Полковник приказал. А ему звонили из штабарма. Вот, например, капитан уничтожил штабную машину, захватил важные документы. Значит, нужно описание подвига. Без этого нельзя.

— Давай договоримся так. — Обушенко откинулся на спинку кресла, сцепил пальцы рук на животе. — Пусть одни воюют, а другие пусть пишут наградные листы. Пусть одни совершают подвиги, а другие пусть их расписывают, но чтобы, черт подери, не мешали нам бить гадов. Договорились?

— Гриша. Я же тут ни при чем, ты сам знаешь.

— Вот все, что могу тебе дать. — Обушенко слазил в тумбочку и поставил на стол три высокие темные бутылки. — Кислятина дикая. Специально для генералов. Передашь по инстанции.

Марков положил бутылки в полевую сумку.

Телефон на столе зазвонил снова. Обушенко осторожно взял трубку.

— Алло. Опять тот свет? Какое место?.. А, это ты, не валяй дурака. Где Джабаров? Какой немец? Так, так... Ясно... Помощи не требуется? Ну, тогда валяй. Доложишь потом. — Обушенко положил трубку, с грохотом повернулся вместе с креслом к окну. — Смотри-ка, — крикнул он, — и впрямь немца поймали!

Марков положил портфель на стол и подошел к другому окну.

Церковь была наискосок от штаба, по ту сторону площади. В окно было хорошо видно, как на колокольне, на самом краю карниза сидел, скорчившись, солдат в мышиной шинели.

Обушенко перегнулся через спинку кресла, посмотрел на секундомер, закричал:

— Подъем, капитан! Немца поймали!

Шмелев неслышно спрыгнул с печки, подошел к столу, часто моргая глазами и затягивая ремень на телогрейке.

— Как НП? Нитку дали?

Обушенко обернулся:

— Твой НП еще у немца. — Он засмеялся.

Шмелев встал за креслом. Связные подошли к другим окнам и тоже смотрели на колокольню.

Немец сидел, неудобно скорчившись, за колоколом и смотрел в черное отверстие люка. В отверстие медленно просунулся крест. Христос с отбитой рукой уставился неподвижным черным глазом на немца.

— Mein Gott, mein Gott, — забормотал немец и стал пятиться задом за колокол, вдоль карниза.

Христос отлетел в сторону, покатился по площадке, а из люка вдруг выскочил русский с толстыми губами и наставил на немца автомат.

— Поднимайся! — крикнул русский в люк. — Он сам на небо влез.

Второй русский, скуластый и черный, быстро пролез в люк, встал рядом с первым. Немец прижался к стене.

Русские молча сделали по шагу, разошлись и встали по обе стороны колокола. Оба высокие, с большими руками. Глаза у них печальные и безжалостные.

— Иди ко мне, мой миленький, — говорит тот, с вывороченной губой. — Иди ко мне, мой сладенький.

Немец не двигался.

— Тик-так, тик-так, — сказал тот же русский и подтолкнул ногой распятье к немцу. Немец понял и торопливо, путаясь в шинели, отстегнул ремешок с часами, положил часы рядом с головой Христа.

Русский стал медленно поднимать автомат на уровень глаз. Глаза его смотрели на немца с печальной усмешкой.

— Сдавайся, — сказал другой.

И тогда немец, быстро глянув в сторону Борискина, увидел там своих и подумал: «Как близко, боже мой, как близко». Он дико закричал, прыгнул, взмахнув руками, будто собирался лететь. Подошвы сапог мелькнули, скрылись за карнизом.

Тело немца перевернулось несколько раз в воздухе, и Шмелев увидел в окно, как каска на лету отделилась от немца и стала падать рядом.

Немец упал за оградой, в черные кусты. В ту же секунду у церковной стены выросло высокое дерево с огненными вывороченными корнями — звук разрыва ударил по стеклу.

Второй снаряд упал на шоссе, оставив в земле глубокий черный выем. А дальше можно было не считать, потому что снаряды посыпались один за другим по всей деревне, раздирая воздух, раскачивая стены домов.

Три «юнкерса» прошли низко над шоссе. Рваные огненные деревья поднимались под их крыльями. Шмелев увидел в разбитое окно, как «юнкерсы» круто взмыли в конце деревни и пошли на новый круг. А снаряды падали не переставая. Все вокруг взрывалось, билось вдребезги, грохотало.

— Вот этого я и ждал, — с облегчением сказал Шмелев. Обушенко посмотрел на него, как на идиота, но Шмелев выдержал взгляд и не стал ни оправдываться, ни объяснять. Чересчур сложно переплелось все в этом адском грохоте: войска, идущие по ночам, мертвые тела, оставленные на льду, покореженные рельсы на крышах блиндажей, железная дорога, которую они должны были взять и не взяли, и еще немало всякой всячины. Однако все было хорошо и правильно, если все было так, как он предполагал, вернее, чувствовал, а еще вернее, предчувствовал: именно для этого нужен был адский грохот вражеских батарей.

— Ну и концерт, — сказал Обушенко, но Шмелев все равно не услышал его, потому что грохот стоял ужасный.

...Дыбом встают автострады и рельсы, взлетают на воздух мосты, рушатся тоннели, падают навзничь столбы и почтовые ящики, лопаются изоляторы и провода трещат — распадаются связи людские, и города превращаются в спекшийся камень, но мы в тот год еще ничего не знали и только начинали привыкать. С вечера пришел приказ на отход, всю ночь напролет мы топали по заброшенной лесной дороге под проливным дождем, а утром прискакал на лошади Борька-адъютант и заорал: «Куда, мать вашу... Поворачивай!» Мы пошли в другую сторону, к реке, но сначала капитан скомандовал привал, мы повалились прямо на мокрую траву, а Борька-адъютант подошел ко мне и сказал: «Там старшина водку везет и письма, три мешка писем и тебе сразу два, я сам видел». Я вышел на опушку и стал ждать, потому что там было письмо с новым адресом, куда она уехала. Дорогу развезло, лошадь еле тащилась. Старшина сидел на мешках, увидел меня и кричит: «Пляши!», а я едва на ногах стою. И тут я сразу присел. Над лесом бомба запела разлучную песню — и точнехонько в повозку. У меня в глазах зарябило, потом дым рассеялся, и уже ничего не было — ни повозки, ни старшины, ни лошади. Только яма — огромная, черная. Прибежали ребята, мы стали шарить в теплой сырой земле, хоть бы клочок бумаги на закрутку, только колесо валялось в стороне и ничего больше, — одной бомбой все в пух и прах, тысячи судеб, надежд — ничего не осталось. Через два часа я лежал на берегу реки с перебитой ногой, и с тех пор она каждый день пишет, тоскует, зовет, но кругом воют бомбы — и никто не слышит одинокого тоскующего голоса.

ГЛАВА V

Игорь Владимирович Быков взял портфель из рук Маркова и стал качать его над столом.

— Интересно, очень интересно, — говорил он, рассматривая портфель. — Натуральная кожа. Замечательный портфель. Открывали его? Доложите.

— Никак нет, товарищ генерал-лейтенант. Я не открывал.

— Я спрашиваю не про вас. Вообще. Разве вы не понимаете?

— Не могу знать, товарищ генерал, я не видел.

— Кто вам дал его? — Игорь Владимирович отставил портфель подальше, внимательно разглядывая его.

— Капитан Шмелев.

— Что он говорил?

— Что там важные штабные документы. И личные документы убитых немцев.

— Значит, открывали. — Игорь Владимирович положил портфель на стол и осторожно дотронулся до замка рукой.

— Игорь Владимирович, в портфеле может быть мина... — предостерегающе воскликнул адъютант, но командующий уже открыл замок. Запустил в портфель руку, выбросил на стол бумаги и планшет майора Клюева.

— Замечательный портфель, замечательный, — говорил он, ловко, двумя пальцами, перебрасывая по столу тонкие черные книжицы с тисненым золотым орлом, сургучные пакеты и карты. — Вы свободны, можете идти.

Марков отдал честь и вышел. Адъютант пошел за ним, но вскоре вернулся, держа в руке высокую черную бутылку и два стакана.

— Хорошо, Евгений, вы мне пока не нужны.

Адъютант поставил бутылку и стаканы на стол и вышел.

Ровный, приходивший издалека гул плотно заполнял избу. Стены, пол, окна, кровать часто и мелко вздрагивали. Полковник Рясной лежал все это время в кровати, сжимая в руке под одеялом старинные карманные часы. Ладонь стала влажной, Рясному давно хотелось переменить положение руки, но он боялся смотреть на часы и лежал неподвижно. Последний раз он смотрел на часы, когда Марков вошел с портфелем, тогда было тридцать три минуты с того момента, как началась бомбежка на том берегу.

Командующий армией сидел за столом у окна, разбирая трофейный портфель с документами и время от времени заглядывая в немецко-русский словарь. Один раз он налил вино в стакан и тут же забыл о нем.

И вдруг дребезжание кончилось. Рясной вытащил часы из-под одеяла и посмотрел на командующего. Тот отодвинул бумаги, поднял голову и тоже прислушался: снаружи не доносилось ни звука.

— Сколько? — спросил командующий.

— Сорок пять минут, — ответил Рясной.

— Не так уж много. Я дал бы вдвое больше.

— Игорь Владимирович, когда вы начинаете? — неожиданно спросил Рясной.

— Что вы имеете в виду?

— Игорь Владимирович, не надо играть в прятки. Я все знаю. Не знаю только, когда и где.

— А сколько — знаете?

— Вдвое больше. Следовательно, полтора часа.

— Виктор Алексеевич, идите ко мне в штаб. Не понимаю, почему вы упрямитесь. Если операция пройдет удачно, представим вас на генерала.

— Мне уже поздно.

— Никогда не поздно стать генералом.

— Мне стало бы легче, — продолжал Рясной, — если бы я был там, особенно сейчас, когда немцы пошли в контратаку. Если я не смог доказать вам, что батальоны нуждаются в подкреплении, значит — я сам должен был пойти туда.

— Будьте благодарны мне хотя бы за то, что я не приказал отправить вас в медсанбат, а вместо этого сижу и уговариваю. — Командующий взял было бумагу, но потом снова повернулся, посмотрел на Рясного: — Скажите, Виктор Алексеевич, вы подписали бы приказ на операцию «Лед», если бы были моим начальником штаба?

— Наверное, да. И мне остается только пожалеть, что я не ваш начальник штаба. — Рясной посмотрел на часы.

— Сколько молчат? — спросил командующий.

— Четыре минуты.

— Будем надеяться, что они успели закопаться.

— Больше надеяться не на что.

Командующий ничего не ответил, подвинул папку с документами и зашелестел бумагой.

Сорок пять минут на том берегу все рвалось и грохотало — на десятки километров окрест расходился смертоносный грохот. Потом он оборвался. Немецкие цепи пошли в атаку, бой стал глуше, ближе к смерти. На четыре минуты ближе к смерти. А на этом берегу все спокойно: так же шелестит бумага, сизый дымок вьется от папиросы. Лишь сердце старого полковника болит за своих солдат — там стало вдруг тихо, а ведь на войне быть не должно тишины.

Командующий извлек из папки пакет, сломал сургучные печати.

— Важная птица был этот немец, — сказал он. — Личный посланник фельдмаршала.

— Вы полагаете, все это из-за него?

— Судите сами. В девять утра он должен был прибыть в штаб корпуса, к генералу Булю. И почти в это же время перерезали шоссе. Посланник не прибыл в штаб. Не надо быть даже немцем, чтобы сопоставить два этих факта. И Буль привел в движение все силы. Меньше чем за два часа немцы сумели повернуть всю артиллерию, нацелили стратегическую авиацию. Надо было крепко досадить Булю, чтобы он так зашевелился. Возможно, он рассчитывает получить обратно свой портфель? Смотрите. — Командующий выхватил из пакета лист бумаги. — Перед нами появился еще один немец — генерал Фриснер. Что бы это значило? Фриснер, Фриснер... Что-то знакомое.

— В сорок первом, — сказал Рясной, — Фриснер действовал под Смоленском.

— Генерал Прорыв. Вспоминаю. Ему приказано возглавить командование особой опергруппой, создаваемой на стыке немецких армий с целью предотвращения возможного прорыва русских. Они ждут нашего наступления и не знают — где. Тем хуже для них. Смотрите, боже мой. — Игорь Владимирович схватился за голову. — Указаны все танкоопасные места и направления возможных контрударов. Корпус Буля должен быть готов к перегруппировке. Это феноменально. Кто захватил этот портфель?

Полковник Рясной смотрел на часы и ничего не ответил. Командующий снял часы с руки и положил их перед собой.

— Девять минут. Еще есть время. Вы не знаете, кто это сделал? — Игорь Владимирович похлопал ладонью по портфелю.

— Капитан Шмелев и его ординарец. Они вдвоем подбили машину и уничтожили четырех немцев.

— При чем тут немцы? Этот портфель стоит батальона. Евгений! — крикнул Игорь Владимирович. Дверь тотчас распахнулась, и на пороге появился капитан с белокурыми бакенбардами.

— Заготовьте наградной. Представить командира батальона капитана Шмелева к ордену Александра Невского. Ординарца Шмелева — узнайте его фамилию — к ордену Славы. Майора Клюева — также к ордену Александра Невского.

— Майор Клюев погиб, — сказал Рясной.

— Убит или ранен?

— Убит на льду. Во время атаки. В портфеле лежат его документы.

— Запишите. Майор Клюев награждается посмертно орденом Ленина. Подадим представление в штаб фронта.

Адъютант склонил голову и вышел, плотно прикрыв дверь.

— Одиннадцать, — сказал командующий. — Пора бы...

— Двенадцать, — сказал Рясной. — Еще три минуты, и если ничего не будет, значит — их сбросили на лед.

— Я доложил о захвате берега в Ставку. Надеюсь, вы понимаете, что это значит?

Рясной ничего не ответил и устало закрыл глаза. Дверь раскрылась. Адъютант торопливо пересек комнату, положил перед командующим листок бумаги.

— Телефонограмма. Из штаба фронта.

— Вы слышите? — вскрикнул Рясной. Адъютант удивленно посмотрел на него, пожал плечами и вышел. А Рясной лежал, закрыв глаза, и слушал: кровать под ним едва ощутимо вздрогнула. Потом еще. Еще. Отзвук далекого разрыва прокатился над озером, проник в дом. Разрывы быстро нарастали, слились в сплошной гул, заполнили избу — пол, окна, стены задрожали частой мелкой дрожью. Стекло в окне задребезжало тонко и надоедливо.

Рясной бессильно перевалился на спину и раскинул руки.

— Ну вот, — сказал командующий, — теперь и поясница болеть не будет.

— Крепко схватило, — сказал Рясной, кладя руку на сердце. — Чуть-чуть концы не отдал.

Взгляды их встретились, и оба тотчас отвели глаза — каждый увидел радость в глазах другого. Командующий закрыл папку с документами, погладил портфель ладонью.

— Замечательный портфель, — сказал он, слушая далекий гул на том берегу и пытаясь скрыть радость.

— Чертова война, — пробормотал Рясной.

— Не может быть! — Командующий пробежал телефонограмму, резко встал, заходил по избе. Он потирал руки и уже не скрывал радости. Увидел стаканы, улыбнулся, подошел к столу, налил вина.

— Ваше здоровье, полковник. За это стоит выпить. Пришла новая дивизия, свежая, нетронутая, прямо с формировки. Девять тысяч штыков. Прямо с Урала.

— Чья? — спросил Рясной.

— Генерала Горелова.

— Не слыхал.

Командующий сделал глоток, почмокал губами, пробуя вкус вина.

— Замечательно. Девять тысяч штыков. Это значит, что я пройду лишние двадцать километров.

— Вспомним о батальонах, Игорь Владимирович. Надо послать им подкрепление.

— Нет, — ответил командующий и поставил стакан. — Они уже закопались. Если они выдержали первый натиск, значит — выдержат еще. Они будут держать шоссе еще двое суток, а после этого я дам приказ на отход. Передайте капитану Шмелеву, что он награжден орденом Александра Невского.

— Какой смысл удерживать эту дорогу, если у противника есть другая.

— Вы забегаете вперед, полковник. Железную дорогу я беру на себя. Я поручу ее капитану Мартынову — знаете такого?

— Слышал.

— Отдаю вам лучшего сапера, хотя он был бы весьма кстати для завтрашней работы. Мартынов сделает все, что требуется. Сделает ровно на двое суток, пока я буду обрабатывать этого Фриснера. — Командующий показал глазами на портфель. — Продержаться двое суток — вот все, что мне надо от них. Совсем немного. Они неплохо начали. Пусть продолжают в том же духе.

Гул над озером стоял ровный, далекий. Он не слабел, не усиливался, а растекался однообразно и глухо, будто ему не было ни конца, ни начала.

В тридцати километрах на запад от маяка и избушки, стоявшей у его подножия, в центре этого грохота солдаты сидели в блиндаже с неподвижными бескровными лицами, подняв глаза к потолку; казалось, они молятся: солдаты слушали, как падают и рвутся снаряды. Так сидели они много часов — время остановилось, вся вселенная сгустилась до предела в низком тесном блиндаже, не оставив солдатам ничего, кроме грохота, бушевавшего кругом.

Окошко под потолком было давно засыпано взрывом, и свет мира перестал светить для них. Огонь плошки, прыгавшей на столе, освещал солдатские лица. Желтый свет пробегал по стенам, дрожал, скакал, будто его рвали на части. Бревна перекрытий вздрагивали при каждом близком разрыве, земля и древесный прах сыпались сверху, и это было все, что отделяло их от мира, было их защитой. Солдаты сжимались, стараясь занять как можно меньше места, и, не отрываясь, глядели в потолок.

Снаряд завыл протяжно, хрипло. Земля качнулась, ушла из-под ног. Воздух жарко ударил в уши. Потом земля снова вернулась, грохот отодвинулся от блиндажа. Никто не сказал ни слова. Телефонист, сидевший в углу, заговорил:

— Резеда, Резеда, где же ты? — он твердил это как заклинание, и голос слабел с каждым разом. Потом он замолчал, посмотрел на товарища; тот молча, с каменным лицом надел каску, взял катушку с проводом и вышел из блиндажа. Пыльный свет, грохот прорвались в дверь, ударили в барабанные перепонки. Солдаты глазами проводили телефониста, кто-то судорожно вздохнул, выругался.

А грохот то надвигался, то отходил, то волнами прокатывался поверху. К разрывам, к вою прибавился рев моторов. Тяжкие удары сотрясли землю, повторились в ее глубине.

Прошло много времени. Дверь снова распахнулась, связист с катушкой вошел в блиндаж. Лицо у него было серое, пыльное, цвета дыма. Глаза ничего не видели. Солдаты удивленно посмотрели на связиста, будто он пришел с того света, а потом снова подняли глаза к потолку.

— Резеда, слышу тебя хорошо, — сказал телефонист в углу. — Порядочек.

Еще дальше на запад, в тридцати километрах от Устрикова находился штаб командира немецкого корпуса. В просторном кабинете, на двери которого сохранилась табличка: «9 «Б» класс», сидел за столом генерал-лейтенант Буль. Грохот далекой канонады Буль слушал с досадой и раздражением. Перед ним лежала на столе карта. Буль прочертил на ней резкую красную стрелу, и это несколько успокоило его. Еще одна стрела — и лицо Буля совсем разгладилось.

В кабинет вошли три генерала: командующий артиллерией, начальник авиации и командир пехотной дивизии. Буль резко сдвинул карту и встал перед генералами. Он был костлявым и плоским, с раздавленным широким тазом и грудью, на которой висел складками мундир с орденами.

— Господа, я хотел бы доложить обстановку, — заговорил Буль скрипучим голосом. — Уже семь часов дорога находится у русских. Я имею только один вопрос: почему вы до сих пор не взяли ее обратно? Почему вы не сумели забрать этот паршивый кусок берега, который насквозь простреливается пулеметами? Вы просто не захотели взять его. Где дорога? Как я буду снабжать армию? По воздуху? Или кругом? Чему вы улыбаетесь, Крамер? Или это не ваши солдаты удирали из Устрикова в одном нижнем белье? Доложите, когда вы возьмете дорогу?

— Господин генерал, русские прикрываются мертвыми. Они заставляют нас стрелять в мертвых, а потом как ни в чем не бывало выходят из укрытий.

— Что за чепуха? — возмутился Буль. — Вы слышите этот концерт? — Он указал рукой в окно, где слышался гул канонады. — Там не осталось ни одного живого. Вам нужно только дойти до деревни и взять обратно забытые штаны. Даю вам еще три часа. Идите, господа, вас ждет начальник штаба. Генерал Крамер задержится на одну минуту.

Генералы отдали честь и вышли. Крамер продолжал стоять неподвижно.

— Где капитан Хуммель? — спросил Буль.

— Капитан Хуммель ждет в приемной.

— Вы уверены в нем?

— Мой генерал, — ответил Крамер, — я готов поручиться за капитана Хуммеля собственной головой. Это мой лучший офицер. Прекрасный офицер.

— Тогда пусть войдет. — Буль опустился на стул и принялся разглядывать карту. Железные кресты на мундире тихонько позванивали.

Капитан Хуммель отдал приветствие и застыл перед столом.

— Слушайте, капитан, — сказал Буль. — Ваш генерал сообщил мне, что вы прекрасный офицер. Я вызвал вас, чтобы лично поставить задание, от которого будет зависеть не только одна ваша жизнь. Смотрите сюда, капитан. — Буль приподнял лист бумаги, который прикрывал карту Елань-озера. Жирная красная стрела пересекала голубую поверхность озера и вонзалась в берег прямо против Устрикова.

— Мне все ясно, — сказал капитан Хуммель, твердо глядя на генерала. — Мой батальон уже сосредоточен в устье Шелони и готов к маршу.

— Запомните, капитан, — проговорил Буль. — От вас будет зависеть судьба армии. Я хочу, чтобы вы хорошо поняли это. Если они не хотят оставить берег, закопайте их там. Сделайте им райскую жизнь, капитан.

ГЛАВА VI

— Хорошо живешь. — Капитан Мартынов оторвался от карты и оглядел блиндаж. — Все понятно, отсиживаешься.

— Пришел бы засветло, послушал бы, как мы тут хорошо живем...

— А тишина-то какая, — продолжал Мартынов. — Как на даче. Конечно, ты теперь отсиживаться будешь, а я должен твои грехи замаливать.

Шмелев почувствовал себя неловко под пристальным взглядом Мартынова и виноватым за то, что он отсиживается в блиндаже, а Мартынов скоро уйдет отсюда.

— Понимаешь, — Шмелев развел руками, — передышка.

— Какая по счету?

Передышка была недолгой, и она была последней. Впрочем, на войне каждая передышка может оказаться последней, и каждая пуля — последней пулей, и каждый вздох — последним вздохом. Но думать так на войне нельзя, иначе воевать было бы просто невозможно.

— Понимаешь, капитан, — говорил Шмелев, — оборона у них оказалась крепкая. Мы на льду, а они в земле. У них блиндажи, да еще с рельсами. Даже самолеты не могли их достать в этих блиндажах, а мы бились как рыба об лед. Одиннадцать раз поднимались...

— Зато теперь у тебя благодать. Теперь у тебя никаких забот.

Снаружи не доносилось ни одного звука. Впрочем, пока это обстоятельство не вызывало особых тревог у Шмелева, хотя он то и дело ловил себя на том, что слушает эту напряженную тишину.

— Воевали культурненько. — Мартынов снова оглядел блиндаж. — Это они умеют, сволочи.

Они сидели в блиндаже майора Шнабеля. Над столом горела яркая лампочка, питавшаяся от аккумулятора. Ящики письменного стола были раскрыты и выпотрошены. На полу валялись мятая бумага, гильзы, немецкие ордена. За ширмой виднелись две кровати, покрытые коричневыми одеялами. У ширмы лежал на боку ночной горшок, выметенный из-под кровати. На стене тикали ходики; гиря опустилась и свисала чуть ли не до пола. Картинки на стенах были дорисованы в разных местах красным карандашом. Портрет Гитлера Джабаров сорвал, чтобы растопить печку.

— Умеют, сволочи. С теплой уборной. — Мартынов усмехнулся и посмотрел на ночной горшок.

— Тоже с рельсами, — сказал Шмелев, задвигая ногой горшок под кровать. Он стоял босиком, в стеганых штанах, в гимнастерке без пояса. Валенки сушились у печки. Мартынов был в свежем маскировочном халате, на поясе — гранаты и пистолет. Только шапку он снял и откинул капюшон халата за спину. Автомат лежал на кровати.

— Четыре наката бревен и рельсы, — сказал Джабаров.

— Тогда все ясно. Из такого блиндажа тебя теперь век не выкурить. А мне твою кашу расхлебывать. Постой, постой. — Мартынов нахмурился и уставился в потолок. — Какие рельсы? Откуда? Ты что городишь? — Он строго посмотрел на Джабарова, возившегося у печки.

— Даже думать об этом боюсь, — подтвердил Шмелев. — Почти половина всех блиндажей на берегу усилена рельсами. После второго наката — слой рельсов. Крепость необычайная. Немцы весь день долбили и разбили только один блиндаж. А ведь им все координаты известны...

— Интересно. Весьма. Откуда они их взяли?.. — Мартынов посмотрел на Шмелева и усмехнулся: — Вот видишь, какой ты добрый хозяин: еще одну загадку мне загадал. Ну что ж, Мартынову не привыкать. Мартынов для того и существует, чтобы клубки распутывать да чужие грехи замаливать. Нечего сказать — кашу заварил. Специально для Мартынова.

— Я хозяин добрый, — согласился Шмелев, доставая бутылку. — Еще кое-чем угощу.

— Освоил? Со мной осторожней. А то раскисну тут, и мне уходить отсюда не захочется. Вот валенки сниму, как ты, и разлягусь на кровати. — Мартынов резко повернулся к столу: — Повторим? Для верности.

Они склонились над картой, расстеленной на столе. Мартынов вел карандашом по карте и приговаривал: «Здесь, здесь, потом сюда, выходим к речке — и сюда». Карандаш дошел до того места, где извилистая голубая линия Псижи пересекалась с прямой черной линией железной дороги — там, у моста, был разъезд. Мартынов перечеркнул мост крестом, карандаш сломался. Грифель отскочил в сторону и скатился на пол. — У, черт, — выругался Мартынов.

— Смотри, — сказал Шмелев, — на левом берегу насыпь, а на правом насыпи нет. Значит, правый берег с обрывом.

— Если насыпь, значит, быки высокие. — Мартынов принялся чинить карандаш финским ножом.

— Зачем тебе быки? — спросил Шмелев.

— Если подорвем быки, то это трое суток, не меньше. Даже если они ремонтный поезд вызовут. А мне задано двое.

— Двое суток? Почему двое? Говори.

Мартынов посмотрел на Шмелева и пропустил его слова мимо ушей.

Шмелев сложил карту, передал ее Мартынову. Джабаров подошел к столу, поставил дымящуюся сковороду, потом принес два стакана.

— Задабриваешь? — Мартынов налил в стаканы. — За твоего Александра Невского. Чтоб не последний.

— Спасибо за добрую весть.

— Ты в блиндаже сидишь, — сказал Мартынов, — и орден у тебя уже в кармане. А мне твою работу делать. Справедливо?

— Нет, — Шмелев вдруг не выдержал. — Несправедливо. Ты пришел сюда на готовенькое, а потом сделаешь свое дело и опять уйдешь на тот берег. А нам дорогу держать, пока здесь хоть один человек останется.

— Кто тебе сказал? — Мартынов быстро посмотрел на Джабарова. — Разве я тебе что-нибудь говорил?

— Нет. Я сам все знаю.

— С самого начала знал?

— Нет. На льду, ночью, перед последней атакой узнал. И тогда понял, что нам отсюда не уйти — надо брать.

— Ох, и силен, — сказал Мартынов, ставя стакан. — Где раздобыл?

— Французский коньяк Камю, — сказал Джабаров, — наш капитан немецкого не любит.

— Не знаю только — когда и где? — сказал Шмелев.

Мартынов снова посмотрел на Джабарова.

— При нем можно. Говори, — сказал Шмелев.

— А я и сам не знаю. — Мартынов опрокинул стакан в рот и принялся хватать куски мяса со сковороды. — Знал, да забыл. Я к немцу в зубы иду. И память потерял: когда, где, сколько дивизий — ничего не помню. Хоть убей — не помню. Всю память отшибло.

— Тогда я скажу. Завтра утром. На севере. Там будет главный удар. А наша задача — отвлекать силы...

Мартынов усмехнулся:

— Недаром тебе Александра Невского дали. Полководцем сразу заделался. А мне теперь твои грехи замаливать. — Мартынов посмотрел на часы: — Десять. Мои ребята ждут.

— Посты я предупредил.

— Кто там — Якушкин?

— Яшкин, — сказал Шмелев. — Младший лейтенант.

Мартынов встал, поправляя ремень на поясе, взял с кровати автомат. Он был свежий, чисто выбритый, подтянутый — полный сил и весь готовый к тому делу, на которое шел. Он уже не шутил, глаза стали узкими, злыми.

— Желаю оставаться, — сказал он, пристально глядя на Шмелева.

— Желаю и тебе.

Мартынов шагнул к двери и толкнул ее ногой. Мелькнула черная непроглядная темь. Дверь глухо захлопнулась. Лампочка над столом качнулась, тени забегали по стенам. Вот так, один за другим, нескончаемой чередой уходят живые. И надо только заглянуть в последний раз в их отрешенные глаза, чтобы увидеть там то, куда они ушли. Они уходят и уносят с собой свои мечты и печали, ожидание и верность, гордость и страх — все, что было с ними, пока они не ушли. А потом дверь захлопывается. Ушла лодка, упал снаряд, просвистела пуля — и дверь захлопнулась. Те, кто вышли в эту дверь, не возвращаются назад — дверь захлопнулась плотно и навсегда. Человек ушел.

Шмелев подошел к двери. Кто-то сильно рванул дверь из рук. На пороге стоял Обушенко, за ним Стайкин.

— Фу ты! Напугал, — лениво сказал Шмелев, почесывая поясницу.

Обушенко бросил автомат на кровать.

— Обошел все боевые порядки. Закопались по всему фронту. Дерябин привез боеприпасы — последний рейс. Послал за старшиной. Скоро приедет с обозом.

— Как там Яшкин? — спросил Шмелев.

— Молодцом. Политрук у него замечательный. Двенадцать человек в партию подали.

— Не много?

— Перед смертью — не много.

— Вот видишь, какой из тебя комиссар получился. Я же говорил.

— Поздравить надо нашего капитана, — сказал Джабаров.

Обушенко вопросительно посмотрел на Шмелева.

— С орденом Александра Невского, — добавил Джабаров.

— Серго! Дай лапу...

Джабаров достал из мешка новую бутылку, и они выпили, стоя у стола. Шмелев подошел к кровати и сел.

— Как немец?

— Тихо. Ракеты бросает. А снаряды экономит.

— Тишина на войне — это непорядок, — сказал Шмелев. — Надо усилить берег. Перебрось туда еще один взвод. К Войновскому. На правый фланг.

— Ложись, не волнуйся. Мне все равно наградные писать. А ты спи.

— Дай магазин.

Джабаров подал магазин, и Шмелев стал набивать его патронами. Он вставил магазин в автомат, перевел затвор на предохранитель и повесил его в изголовье. Потом вытащил из-под кровати ящик с гранатами, положил несколько гранат на табурет, встал. Подошел к печке, взял портянки, валенки, сел на кровать, намотал портянки, надел валенки, снова встал, потопал ногами, проверяя, хорошо ли легли портянки, застегнул телогрейку, затянул потуже пояс, поправил пистолет на поясе, положил рядом с гранатами шапку, каску, лег на кровать.

— Хорошо, — сказал он и закрыл глаза.

Джабаров и Стайкин смотрели, как Шмелев укладывается спать. Обушенко сел за стол, разложил бумаги.

Джабаров и Стайкин зарядили автоматы, приготовили гранат, повесили автоматы на грудь и тоже легли на полу у дверей, ногами к печке.

Старший лейтенант Обушенко сидел за столом. Он писал наградные листы, глаза слипались, и строчки расползались в стороны. Стайкин поднял вдруг голову.

— Товарищ старший лейтенант, надо взвод на берег послать. Капитан говорил.

— Я помню. — Обушенко положил голову щекой на стол, чтобы посмотреть, ровно ли легли на бумаге написанные им строчки, и глаза его закрылись сами собой.

— Не забыть бы, — сказал Стайкин и тоже опустил голову.

Измученные контратаками, оглушенные бомбежками, солдаты спали в блиндажах. А тишина над берегом стояла глухая, настороженная, такая тишина, какая бывает перед взрывом. Если бы Шмелев или Обушенко услышали эту тишину, они тотчас почуяли бы недоброе, но бодрствовали только часовые на постах и связисты у телефонов, и они радовались, что кругом тихо и спокойно.

Капитан Мартынов и его подрывники прошли через боевые порядки, попрощались с Яшкиным и направились по замерзшему руслу Псижи к железнодорожному мосту, который они должны были взорвать.

Капитан Шмелев крепко спал. Рука лежала на пистолете.

ГЛАВА VII

Старшина Кашаров ехал на санях через озеро. Он вез на захваченный берег продукты, боеприпасы, письма.

Сначала по льду прошли солдаты, потом по той же дороге брели в обратном направлении раненые; аэросани сделали немало рейсов в оба конца, они накатали дорогу, размели лишний снег винтами; на дороге остались следы масла и бензина, темные пятна солдатской крови.

Лошади с вечера застоялись у маяка и споро бежали по дороге. Лед глухо цокал под копытами. Изредка сани наезжали на плотные валы снега, наметенные на льду, и качались.

Старшина сидел на облучке передних саней, до ушей завернувшись в тулуп, и дремал. Ему мерещились толстые жирные рыбины — как он глушил их осенью толовыми шашками и кормил солдат ухой, а офицеров — жареными судаками. Потом старшина услышал за спиной ржание и стал сонно размышлять о лошадях — перед выходом на лед было совещание в штабе и обсуждался вопрос: брать ли на лед лошадей, чтобы везти пушки и снаряды, и было решено не брать, потому что лошадь может явиться мишенью для вражеских пулеметов. «Вот и пригодились лошадки, — мечтательно думал сквозь сон старшина, — а то бы сейчас побило их — и хана. Где на фронте лошадей добудешь? Это не человек — лошадей на фронте нету...»

Громкое ржанье окончательно разбудило старшину. Он вскинул голову, осмотрелся. Кругом разливалась плотная мгла, дороги под ногой не было видно.

— Прозевал поворот, — ругался старшина. — Я же долбил тебе, там большая полынья будет от бомбы — где медсанрота стояла. Как до полыньи доехал — так и поворот. Ты куда смотрел?

Ездовой бессвязно оправдывался. Правая пристяжная громко заржала, начала рваться из постромок.

— Чует что-то, — сказал ездовой.

Задние сани наехали и остановились. Лошади жадно мотали головами.

— Я пошел в разведку, — сурово сказал старшина. — Смотри тут.

Старшина прыгнул на лед, зашагал в темноту. Пройдя метров двадцать, он оглянулся: лошадей не было видно. Старшине стало страшно. Он сделал еще несколько шагов, то и дело оглядываясь по сторонам, и остановился. Впереди темнели на льду неподвижные распластанные фигуры. Затаив дыхание, старшина осмотрелся. Чуть в стороне виднелась широкая воронка, затянутая льдом. Старшина всматривался в фигуры, распластанные на льду, и ему начало казаться, будто они шевелятся. Старшина подхватил полы тулупа, побежал назад.

Ездовые столпились у передних саней.

— Как раз медсанрота тут стояла, — бодро сказал старшина. — Полынья на льду. И мертвые там лежат. Не успели собрать.

— Вот я и говорю, — сказал ездовой, — кровь почуяла.

— Сколько народу на льду положили — страсть.

— Может, заберем их с собой. Все-таки братья наши. В земле похороним, по-человечески.

— Отставить разговоры, — скомандовал старшина. — По коням.

Первые сани повернули влево, проехали мимо черных теней на льду. Следом повернули вторые, третьи. И верно, скоро старшина Кашаров увидел под ногами дорогу, лошади побежали быстрей. На берегу одна за другой зажглись две ракеты.

Цокот лошадей и скрип полозьев замер в отдалении. Черные тени на льду зашевелились. У одной тени задвигалась нога, у другой приподнялся зад. Глухой картавый голос произнес:

— Vorwärts! Marsch![9]

— Beinahe hätte ich ihn erschossen[10].

— Ruhig, Paul, vorwärts[11].

Черные тени на льду дружно задвигались, поднялись и, негромко лязгая железом, скрипя по снегу, пошли туда, куда поехали сани. За первой цепью двигалась вторая. Немцы несли с собой пулеметы, катили по льду небольшие длинноствольные пушки. Немцы шли к берегу, и им оставалось еще около часа ходу.

Лейтенант Войновский давно проснулся и лежал на нарах, не двигаясь, слушая, что происходит в блиндаже. Голова трещала, во рту пересохло, но он боялся пошевелиться и тем более попросить воды. «Как стыдно, — думал он, — боже мой, как стыдно. На столе лампа и кругом тихо. Наверное, сейчас ночь, а ведь тогда было утро, мы только что пришли на берег. Я напился в разгар боевых действий, как это стыдно». Он вспомнил склад, капитана Шмелева и как он говорил: «от чистого сердца». Вдруг он вспомнил, что получил пять суток ареста. «Наверно, я под арестом, — подумал он, — и часовые охраняют меня, как это ужасно».

Солдаты негромко переговаривались у дверей, голоса их были незнакомы Войновскому. Он приоткрыл глаза и увидел связиста, сидевшего у телефона. Рядом расположились кружком солдаты. Связист рассказывал вечную солдатскую историю о том, как он вышел из блиндажа под бомбежку и едва успел отбежать пять шагов, снаряд угодил прямо в блиндаж и убил всех, кто был там. «А я на открытом — и живой остался», — восторженно говорил связист, и чувствовалось, что это воспоминание и теперь доставляет ему огромную радость.

Громко хлопнула дверь, волна холодного воздуха дошла до угла, где лежал Войновский. Вошедшие громко затопали ногами.

— Смена пришла! — крикнул Маслюк.

— Насилу выстояли, — сказал Шестаков.

Войновский обрадовался, услышав знакомые голоса, но в ту же минуту вспомнил, что с ним, и глухо застонал от стыда и боли.

— Никак, проснулся? — спросил Шестаков.

— Спит, как малое дитя, — ответил связист.

— Крепко его укачало, — сказал Шестаков. — Непривычный еще для такого дела.

Войновский затаенно молчал. Несколько солдат оделись и вышли из блиндажа. Дверь хлопнула, холод снова окатил Войновского.

— Спасибо фрицам, — сказал Шестаков. — Блиндаж с рельсами для нас построили. Если бы не такой блиндаж, лежать бы нам в земле сырой.

— Интересно, братцы, откуда у них рельсы взялись? — спросил связист.

— Известное дело, от железной дороги. Она тут рядом проходит за лесом. У дороги всегда рельсы есть.

Никто не ответил Шестакову. Стало тихо. Маслюк возился у пулемета, набивая ленту, и было слышно, как постукивают патроны.

— У каждого солдата свое место, — сказал Шестаков, садясь на нары, — одеяльце с номерком. Вишь, номерок пришит, чтобы не перепутать — Ганс ты или Фриц. И нары березовые. Специально из березы сделали, чтобы вши не заводились. Культурная нация. С горшками воюют. Приближают войну к нормальной жизни, только это неправильно.

— Ложись лучше, — сказал Маслюк.

— Все равно уж, — печально сказал Шестаков. — Нам ту дорогу, говорят, брать надо. А мы не возьмем.

— Почему же?

— Не дойдем. Все здесь поляжем.

— Туда подрывники пошли, — сказал связист. — Специальный отряд из штаба армии. Будут мост подрывать на той дороге, у разъезда.

— Никто не дойдет. — Шестаков тяжко вздохнул.

Войновский неожиданно сел на нарах и сделал грозное лицо:

— Шестаков, почему вы ведете пораженческие разговоры? Приказываю немедленно замолчать.

Шестаков быстро встал и пошел к Войновскому, оглядываясь по сторонам. В руках у него была фляга.

— Проснулись, товарищ лейтенант? Желаете опохмелиться?

— Подай воды.

Шестаков зачерпнул котелком из ведра. Войновский долго пил, не отрываясь, потом зачерпнул сам и выпил еще полкотелка.

— Легче? — спросил Шестаков.

— Чтобы я больше не слышал подобных разговоров. Ясно? — Войновский отяжелел и часто дышал.

Шестаков посмотрел на Войновского долгим печальным взглядом. Глаза у него запали, лицо было усталым, в резких морщинах.

— А мне ведь все равно. Я ведь про себя говорю. — Он взял с нар котелок и вышел из блиндажа. Маслюк проводил его взглядом и покачал головой.

— О смерти задумался. — Маслюк взял с нар мешок и снова подошел к широкой бревенчатой тумбе, на которой был установлен станковый пулемет. На бревнах Маслюк расстелил чистое холщовое полотенце и принялся разбирать замок пулемета, протирая белые матовые части ветошью и раскладывая их на полотенце. На концах полотенца были вышиты большие красные петухи.

— Трофей? — спросил Войновский, подходя к пулемету. Солдаты спали на нарах. Связист тоже дремал в углу.

Маслюк обернулся, с неприязнью посмотрел на Войновского.

— Это мое полотенце, — неожиданно зло сказал он. — Не трогайте его.

— В чем дело, Маслюк? Мне так тяжело сейчас. Зачем вы сердитесь на меня?

Плечи Маслюка часто задрожали, он опустил голову, пряча глаза от Войновского.

— У вас тоже горе? Расскажите мне.

— Покоя мне нет, товарищ лейтенант, — Маслюк поднял голову, глаза у него были мокрые. — Зашел во фрицевскую избу — все там мое. Стулья будто мои стоят, со звездами на спинках, рубашки мои шелковые в шифоньере лежат, патефон мой в углу стоит, Коломенского завода. Полотенце висит, петухами вышитое. Ну точь мое полотенце, из моего дома взятое. Жена на базаре купила, как раз перед началом. И вывернуло меня всего — дом мой ограбили и порушили, семью мою сожгли, добром моим кровным услаждались. На каком огне их за это жечь надо?

— Да-да, — поспешно говорил Войновский. — Я понимаю вас. Мне тоже очень тяжело, я понимаю... Мы будем мстить им за все, будем мстить, правда?

Маслюк всхлипнул и ничего не ответил. Собрал замок, поставил его на место, аккуратно свернул полотенце, положил в мешок. Потом вставил ленту с патронами в пулемет, протащил ленту через замок. Патрон выскочил вверх, вертясь и описывая дугу, и упал на пол. Маслюк припал к пулемету и пустил короткую очередь. Войновский заглянул в узкую щель амбразуры и увидел там бездонную черную глубину озера. Из амбразуры тянуло холодом.

— Отдыхайте пока. Я пойду посты проверю. — Войновский нашел на нарах шапку, взял автомат, ракетницу и вышел.

Шестаков ждал его в окопе.

— Мне с вами идти? — спросил он.

— Почему ты опять «вы» говоришь? — удивился Войновский.

— Как же мне говорить, товарищ лейтенант?

— Под обрывом мы были на «ты». И ты сам первый говорил...

— Ничего такого я там не говорил.

— Как же не говорил? Я хорошо помню. Про Дашу рассказывал, про дочку Зину...

— Ничего я такого не помню, что там говорил. А если и говорил что, то и помнить не стоит. Нестоящее говорил. А перед смертью врать не полагается. — Шестаков стоял, упрямо пригнув голову, и не смотрел на Войновского.

— Как хочешь, Федор Иванович. Но в таком случае я тоже буду «вы» говорить.

— Воля ваша. Мне с вами прикажете идти?

— Оставайтесь. Я пойду один. — Войновский прошел мимо Шестакова и зашагал по окопу.

Ночь была темная, тихая. Далеко в стороне, за домами, за купами садов взлетали ракеты, потом опять опускалась темь.

Капитан Шмелев крепко спал в блиндаже. Он лежал на спине, раскинув руки, и часто дышал. Ему снились рельсы, бегущие под колесами электропоезда, широкий, залитый солнцем луг, на лугу паслись коровы и бегали, взметая гривы, лошади.

Обушенко испуганно вскинул голову над столом и схватился за автомат: ему показалось, будто на улице стреляют. Обушенко обзвонил все посты, и отовсюду ему доложили, что кругом тихо. Обушенко успокоился и снова взялся за наградные.

Маслюк набил патронами запасную ленту и лег спать. Ему снилось пепелище родного дома — на всей земле у Маслюка не осталось места более родного и близкого, чем это пепелище.

Шестаков выпросил у дежурного телефониста карандаш, сел за тумбу перед пулеметом и при свете плошки, припасенной с утра, стал писать письмо на родину. Каким-то неведомым чутьем он чувствовал свою близкую гибель; ему чудилось — смерть тихо и осторожно крадется за ним, и он не знал, куда деться от нее. Это необычное состояние охватило его вечером, как только наступила тишина. Шестаков сначала не понимал, в чем дело, а потом понял и смирился и потому спешил закончить свои земные дела.

На верхней площадке колокольни сидел наблюдатель и время от времени пускал ракеты. Ветер продувал колокольню, наблюдатель прятался за колокол, где ветер был слабее, потом подходил к карнизу, пускал ракету, осматривал прибрежную линию и снова прятался за колокол.

Немецкие цепи двигались по льду, и до берега им оставалось не более двух километров. Капитан Хуммель выслал вперед дозор. Черные тени вышли, крадучись, из цепи и скрылись в темноте.

Войновский шагал по окопу. Ночная предрассветная тишина казалась ему удивительной и непонятной. Нога его ткнулась во что-то твердое. На дне окопа лежал замерзший немецкий солдат. Войновский поднял его, перевалил через бруствер. Тело с шумом покатилось под обрыв. Войновский выпустил ракету, чтобы посмотреть, куда упал немец, и зашагал дальше.

Два солдата сошлись на берегу у разбитого немецкого блиндажа.

— Похоже, что подмораживает, — сказал первый часовой.

— Ветер с озера.

— Я на льду два пальца отморозил.

— Ничего. Была бы голова цела. Ты сам-то откуда?

— Из Ленинграда. Преподавателем был.

— Скучаешь небось по ребятишкам?

— Я читал лекции в институте. Там люди взрослые. Но теперь я никого не помню.

— Ишь ты. Что же ты читал им?

— Я забыл об этом. Об этом больно вспоминать.

— А я сам костромской. У нас в селе тоже учитель был. Культурный такой, обхождение имел. Где он теперь, не знаю.

Наблюдатель сидел за колоколом, и ему очень не хотелось вылезать оттуда на ветер. Со стороны озера донеслись протяжные крики. Наблюдатель подбежал к краю площадки, пустил ракету и увидел в ее зыбком свете санный обоз на льду. Передние сани въезжали на берег, ездовой с криком подстегивал лошадей. Наблюдатель выпустил еще несколько ракет, следя, как обоз поднимается на берег, втягивается в узкий проулок, ведущий к церкви.

Передние сани подъехали к колокольне.

— Кто тут живой? Отзовись! — крикнул старшина Кашаров снизу.

— Старшина? — крикнул наблюдатель.

— Он самый. Куда ехать-то?

— Почту привез?

— Привез. Куда везти-то, спрашиваю? Где капитан?

— Езжай налево, на площадь. Там склад трофейный для тебя есть. Часовой там стоит. Скажи ему, чтобы смену прислали.

— Посвети-ка еще.

Войновский смотрел из окопа, как санный обоз выезжает на берег. Сани проехали. Войновский вылез из окопа, пошел поверху, высматривая, где лучше спуститься, потом спрыгнул с невысокого уступа в мягкий снег и пошел вдоль берега низом. Он без труда нашел снежную нору, где они сидели с Шестаковым. Нора осыпалась, блиндаж над обрывом был разбит прямым попаданием. Толстые бревна косо торчали над краем уступа. Войновский подошел к валуну и улыбнулся, ощутив рукой шершавую поверхность камня, выщербленную пулями. Он мечтал о том, что совершит геройский подвиг, убьет много немцев и тогда все забудут, как он безобразно напился, и станут говорить, что он герой, и, может быть, он даже получит серебряную медаль за свой подвиг, наденет ее на новую гимнастерку, которую ему должны вскоре выдать. Он обязательно совершит подвиг, искупит свою вину, капитан вручит ему медаль и, разумеется, снимет дисциплинарное взыскание. Сотни, тысячи молодых лейтенантов на войне мечтали об этом до него и после него, много раз это было описано в книгах, но Войновский все равно мечтал о подвиге, потому что мечтать о нем было сладко; медаль будет сиять на его груди, с нею он придет после войны домой и крепко, не так, как прежде, обнимет мать. Тогда мать увидит, что он стал мужчиной.

Войновский услышал негромкий приглушенный звук губной гармошки, и мысли его прервались. Играли будто за стеной. Мелодия была точно такой же, как в прошлую ночь, протяжной и скорбной.

— Кто там? — громко крикнул Войновский; гармошка тотчас смолкла, сколько он ни прислушивался.

Он поправил ракетницу за поясом, пошел от обрыва. Снег под ногами был мягкий, глубокий, потом стал тверже и перестал скрипеть — он вышел на лед.

Бездонная черная глубина озера звала и втягивала его. Там на льду остались лежать его товарищи, он не видел их, но знал, что они лежат там и ждут его. Темнота плотно опутывала его, а немецкая цепь была уже в четырехстах метрах от берега. Немцы ползли по льду на корточках, выставив автоматы, держа начеку гранаты, но Войновский ничего не мог знать о немцах, он шагал легко и свободно. Можно было идти по льду, не опасаясь пулеметов. Можно было повернуть обратно, подойти к берегу, подняться по обрыву — никто не будет стрелять: кругом тишина, и берег в наших руках.

Лед звонко хрустнул. Войновский замер, отступил назад. Воронка была затянута тонким свежим льдом. Он лег ничком, жадно пил ледяную воду, пока не заныли зубы. Войновский оторвался от воды и услышал близкий хрустящий шорох. Приник ко льду ухом, щекой, как тогда, когда лежал под пулеметами, и услышал чужой шорох, чужие шаги, чужие стуки. Лед, на котором он лежал, который он согревал теплом своего тела, сказал ему об этом. Кругом темнота, и ничего не видно в ней, но что-то чужое, страшное надвигалось оттуда. Войновский испугался темноты, выхватил ракетницу и выстрелил.

Немцы шли цепью, во весь рост. Черные тени запрыгали позади них по льду. Не понимая, что он делает, Войновский перевалился на бок и выпустил весь магазин в черные прыгающие тени. Ракета упала, раздался чужой крик, сотни огненных вспышек зажглись в темноте. Не помня себя, Войновский вскочил и побежал к берегу, успев на бегу выпустить еще две ракеты. Немцы с криком бежали за ним.

Он уже карабкался по откосу, когда на берегу заработали сразу два пулемета. Справа и слева взлетели ракеты.

Маслюк стоял за тумбой, пригнувшись в коленях, обхватив пулемет руками. Плечи и руки его судорожно тряслись, словно от рыданий. Черная, освещаемая ракетами цепь бежала на пулемет, и Маслюк видел в прорезь прицела, как они нелепо взмахивают руками, подпрыгивают, крутятся, падают, проваливаются в черные ямы.

Маслюк бил в них и выкрикивал что-то бессвязное и грозное. Шестаков стоял боком. Глаза у него были зажмурены, губы беззвучно творили молитву, а руки сами собой подавали ленту в пулемет.

Войновский остолбенело смотрел на трясущиеся плечи Маслюка.

Пулемет умолк. Стало слышно мелкую частую трескотню на улице. Войновский удивился, почему Маслюк перестал стрелять.

Из дверей дыхнуло холодом. Войновский обернулся. В блиндаж ввалилось множество людей. Впереди шагал старший лейтенант Обушенко, за ним Сергей Шмелев, потом старшина Кашаров, связные. От них пахло свежим порохом и морозным воздухом. Маслюк мельком глянул на вошедших и снова прильнул к амбразуре. Войновский повернулся и стал смирно.

— Здесь будет КП, — разгоряченно говорил Обушенко. — Начинайте пристрелку. Давайте связь. Вызвать к телефону политруков. Всем лишним покинуть помещение. — Обушенко увидел Войновского. — Ты почему здесь? Где твои солдаты?

— Я только что...

— В блиндаже отсиживаться? — кричал Обушенко. — Еще пять суток захотел?

Шестаков отошел от пулемета и встал перед Войновским, закрывая его своим телом.

— Разрешите сообщить, — решительно сказал Шестаков. — Наш лейтенант на льду находились. Он немцев увидел, сигнал дал. И мы огонь открыли. Так я говорю, Маслюк?

— Это так? — спросил Шмелев.

— Да, товарищ капитан, — торопливо говорил Войновский. — Получилось совершенно случайно. Я спустился на лед, чтобы... Я хотел посмотреть, как там наши... И вдруг увидел немцев... Сразу две цепи... Со мной ракетница... Я успел...

— Хорошо, — перебил Шмелев. Он понял, о чем хотел сказать Войновский. — Идите к своим солдатам. Снимаю с вас взыскание.

В дверях показалась лохматая голова Стайкина:

— Братья славяне, подбросьте ракет. Опять захватчики лезут.

Шмелев махнул рукой и побежал. Войновский оглянулся еще раз на Маслюка и выбежал вместе со всеми.

— Идите, милые, идите, — ласково и нетерпеливо приговаривал Маслюк, приникнув к амбразуре. — Ближе, мои милые, ближе, мои хорошие, идите ко мне, идите ближе... — Лента дернулась и задвигалась, всасываясь в пулемет, плечи Маслюка судорожно затряслись. Он бил в освещенные круги на льду, черные тени опрокидывались и падали, а когда ракеты угасали, он бил по вспышкам автоматов, нечеловечьим чутьем угадывая, что бить надо именно туда. Он бил и кричал, и только грохот пулемета мог заглушить этот крик.

ГЛАВА VIII

На рассвете выпал снег. Он ровно покрыл ледяную поверхность озера, берег, крыши домов, кладбище. Снег запорошил мертвых, лежавших на льду, и не успел замести немцев, которые были биты недавно, в двух последних атаках.

С колокольни отчетливо было видно, как русские и немцы лежали вдоль всего берега вперемешку друг с другом; немцев легко можно было отличить по серым шинелям.

Позади цепи мертвых лежали немцы. Они не хотели уходить и готовились к новой атаке. Пулеметы на берегу били резкими быстрыми очередями. Пугливо оглядываясь, немцы постепенно пятились и отползали назад. «Все как позавчера, — подумал Сергей Шмелев, опуская бинокль, — и все наоборот, потому что мы в земле, а на льду лежат враги. Впрочем, на войне все наоборот».

Несильный ветер дул от берега, холодил спину. Шмелев поежился и посмотрел вдаль. Он ждал: ветер переменится — тогда он услышит, что происходит там, на северной оконечности озера. Ветер не менялся.

Внизу раздавались резкие одиночные выстрелы. Шмелев постучал прикладом автомата по камням. Выстрелы прекратились.

— Дай послушать! — крикнул Шмелев.

Держа в руках трофейную снайперскую винтовку, Джабаров вылез на площадку, присел у колокола. Севастьянов сидел в углу с телефонной трубкой в руках. Джабаров на корточках пробрался к Севастьянову:

— Семь штук.

— Про людей нельзя говорить «штуки», — сказал Севастьянов.

— Они же не люди, — удивился Джабаров.

— Все равно это не по правилам грамматики. Даже про свиней говорят — «голов».

— Значит — семь голов?

— Так, пожалуй, можно, — сказал Севастьянов.

— А почему немцы двумя цепями в атаку идут? Знаешь?

— Первая цепь прикрывает вторую. Когда-то легионеры прикрывали себя рабами. Потом люди поняли, что еще лучше можно прикрыть свое тело щитом. А теперь нет ни рабов, ни щитов. Армии сделались столь многочисленными, что щитов для всех не хватает. Так родилась тактика двух цепей.

— Сила! — сказал Джабаров.

«Живые прикрывают живых, — думал Сергей Шмелев. — Мертвые делают это лучше. Живые могут сделать это один раз, а мертвые до тех пор, пока надо живым. Они сделали свое дело и остались на льду, они лежат вместе со своими врагами, и им все равно. Надо стать мертвым, чтобы враг перестал быть врагом».

Неожиданная мысль пришла ему в голову: «А что, если немцы сделают точно так же и пойдут в атаку вместе с мертвыми? Постой, постой, это надо обдумать. Если так могли сделать мы, могут, следовательно, и они. И тогда наши пулеметы не остановят их? Нет, они не сделают этого, не сделают хотя бы потому, что у них просто не хватит мертвых, а тех, которые лежат у берега, мы не отдадим, это наши мертвые, и они не станут служить врагу».

Шмелев вызвал Обушенко и на всякий случай сказал:

— Предупреди всех офицеров: если немцы начнут новую атаку и дойдут до берега, пойдем в штыковую. Обзвони всех — быть готовым к штыковой.

— Кишка у них тонка, — сказал Обушенко.

— Понимаешь, вдруг они пойдут в атаку, как и мы шли, с ними... ведь это психологический фактор...

— Я на психологию ноль внимания, — ответил Обушенко.

— Все равно предупреди. — Шмелев передал трубку Севастьянову и посмотрел вниз.

Снег запорошил шоссе, и сверху было видно, как оно ровной белой лентой уходило в обе стороны от Устрикова, еще более светлое и чистое, чем снег на полях.

Внизу, в деревне снег был взбит и исчиркан полосами следов, полозьями саней. Три солдата катили по шоссе пушку. У склада на площади стояли лошади в упряжи. На краю деревни горел крестьянский дом, и было видно, как солдаты собрались там у огня, распахнув полушубки и грея животы. Дом только начинал разгораться, и солдаты тянулись к нему со всех сторон. Они истосковались по теплу, им приятно стоять у огня и греться.

Загудел телефон. Шмелев взял трубку.

— Слушай, Серго, — говорил Обушенко. — Я хочу, понимаешь... по душам. Насчет сына клюевского. Катька-то ведь со мной в тот месяц была, а он и не знал... Она мне все время пишет. Ты не думай, это не просто так... Ты адрес-то знаешь?

— Кинешма? У меня записано. Клюев давал.

— Вот и я говорю. Если со мной что-нибудь, ты за ним проследи. Мне перед папой неудобно было... чисто психологически. А перед тобой как на духу.

— Ладно, оставь свою психологию. — Шмелев передал трубку Севастьянову.

«Психологический фактор», — снова подумал он и усмехнулся, вспомнив сначала Клюева, а потом Плотникова — как он полз с ним к берегу, толкая перед собой тяжелое окоченевшее тело.

Шмелев приподнялся, зацепил каской за колокол. Раздалось низкое протяжное гуденье. Он увидел на нижнем срезе колокола старославянскую вязь, влитую в медь. Строчки шли в два ряда, Шмелев медленно обошел вокруг и прочел: «Благовестуй, землѣ радость велію. Во всю землю изыде вещание ихъ — лета 7075 апреля в 25 день во имя творца вытек из огнь, а подписалъ сей колоколъ Митя Ивановъ».

Шмелев дернул язык с толстым кругляшом, и колокол запел над землей. Солдаты у горящего дома подняли головы и смотрели на церковь. Хорошо бы спрятаться там, где язык, и колокол укрыл бы его своим звоном.

Шмелев подошел к другому краю площадки. Узкая белая лента шоссе выходила за деревней к берегу, делала плавный поворот и шла через поле в Куликово, а за Куликовом — вдоль берега, еще дальше вокруг озера. Белая запорошенная снегом лента обрывалась перед Куликовом — дальше шоссе опять становилось черным. Вся деревня была забита машинами, у каждой избы стояли грузовики.

Шмелев поднял бинокль, чтобы получше рассмотреть, чем гружены машины, и сначала не понял, что происходит. Машины, словно по команде, пришли в движение, выползали на шоссе, выстраивались в колонну и, быстро набирая скорость, одна за другой мчались из Куликова на север.

— Уходят! — порывисто закричал Севастьянов. — Немцы уходят. Смотрите.

Немцы на льду тоже начинали отход. Они перебегали вдоль цепи, собирая раненых, потом над цепью взлетела бледная зеленая ракета, немцы разом поднялись и пошли прочь от берега. Пулеметы часто забили вслед. Немцы припустились бегом.

Джабаров схватил немецкую снайперскую винтовку и принялся стрелять. Две фигуры упали и остались лежать на льду.

— Девять голов, — сказал Джабаров.

— Тише ты, — сказал Шмелев. — Дай послушать.

— Я же немцев бью...

Ветер переменился и подул со стороны озера. И вместе с ветром Шмелев услышал далекий, едва различимый гул — словно гром прогремел далеко в горах. Гул быстро нарастал — из облаков вынырнул самолет и пошел низко над озером к маяку. Мотор самолета затих. Далекий гром прокатился снова, еще явственней. Теперь можно было даже определить, что он гремит именно на том берегу озера, в самом дальнем его, северном конце.

— Слышите, товарищ капитан, — сказал Джабаров. — «Катюши» гремят.

— Возможно, — сказал Шмелев.

— Может, наши наступление там начали, не знаете?

— Не знаю, — сказал Шмелев.

— «Катюши» гремят. Самолеты летают, — не унимался Джабаров. — Главные силы на прорыв пошли.

— Не знаю, — снова сказал Шмелев и вдруг взорвался: — Заладил, как сорока: начали, начали. Тебе до этого дела нет. И не лезь не в свое дело.

Джабаров с недоумением посмотрел на Шмелева, потом схватил винтовку и с обиженным видом принялся палить в озеро.

В третий раз прогремел далекий гром — слушать его было радостно и жутко. Шмелев снова вспомнил железную дорогу, которую они должны были взять и не взяли. Опять дорога оказалась на его пути. Грохочут встречные поезда, рельсы покорно ложатся под колеса, мост звенит, качаются вагоны, и там, на лавке у окна, сидит его судьба. Видно, вся его жизнь навечно переплелась с дорогой. Далекое воспоминание навалилось на него, захолодило сердце. Он удивился: ему казалось, он навсегда забыл об этом.

Отец всю жизнь провел на колесах. Он и жил в старом товарном вагончике, стоявшем в тупике за водокачкой. Из этого вагона я ушел с мешком за спиной; он даже не вышел проводить меня, а мать стояла у вросшего в землю колеса и вытирала глаза платком. Он сильно бил ее, она умерла весной от воспаления легких. Я даже не знал об этом. Соседка написала мне, и я приехал, когда все было кончено. Я долго бродил по баракам, искал отца: он уже перевелся в Березники, монтажником на стройку. У отца были золотые руки, его везде охотно принимали, только сам он нигде не мог прижиться, все гонялся за длинным рублем и никак не мог догнать его. Он сидел в неубранной комнате с бутылкой и смотрел в стену. «Уезжаю», — сказал он. «Сколько можно?» — сказал я. «Поживи с мое — узнаешь». Утром я посидел на могиле: «Мама, мама!» Потом пошел прямо на станцию. Спустя две недели отец делал пересадку в Москве, я провожал его на Ярославском. Было холодно, моросило. Мы стояли на открытом перроне, отец был угрюмый, небритый. Он все-таки любил мать, и я видел, как ему худо. Ему было худо, и он сердился на меня. «Никудышную ты работу выбрал, — говорил он. — Шел бы в торговлю, всегда при хлебе». — «Не хочу в торговлю». Тут он начал юродствовать: «Тогда иди в акушеры. Аборты запретили. А в столице разврата много. Вот и будешь делать тайные аборты, деньгу заколачивать». — «Что же ты сам в акушеры не пошел?» — спросил я, и он пошел заноситься: «У меня руки есть, им работа нужна. А ты белоручкой растешь, все полегче норовишь прожить. Не в меня пошел, не в нашу фамилию. Вот я — смотри! Еду в Кузбасс на домну по личному вызову наркома. Я нужен! А ты белоручкой захотел стать. Стихи учишь. Попробуй, проживи жизнь, как я прожил — тогда дерзи». — «От себя все равно никуда не уедешь», — сказал я. «Эх, Полина, Полина», — он принялся размазывать дождь по щекам. Я не мог его утешать и упрекать не стал — было бесполезно с ним разговаривать. Он уехал, и я ушел, не оглянувшись. Я знал, что это конец, и оглядываться было ни к чему. Он ни разу не написал мне: видно, когда отцы строят домны, им не до сыновей.

Немцы на льду тоже услышали далекий гул и прибавили шагу. Они шли двумя жидкими цепочками, за ними тянулись по льду полосы взбитого снега.

Шмелев опустил бинокль. Джабаров уже не доставал до немцев, но продолжал стрелять. Потом отбросил винтовку в сторону. Обида все еще была написана на его лице.

— Ушли, — сказал он и выругался.

Шмелев засмеялся:

— Ладно, хватит на меня сердиться. Не горюй. Скоро опять придут. — Шмелев перешел на другую сторону площадки, чтобы посмотреть, что делают немцы, отрезанные в Борискине.

Пронзительно просвистев, снаряд разорвался в ограде, взметнул вверх железные колья. Осколки застучали по крыше церкви.

Шмелев разглядывал в бинокль окраину Борискина, пытаясь найти место, откуда бьет немецкая пушка. На третьем выстреле он увидел вспышку и тонкий длинный ствол, торчавший среди ветвей старой яблони. Ствол почему-то был довольно высоко над землей. Вдруг ствол задвигался, яблоня завалилась, плетень тоже, и черный танк выполз в поле, покачивая тонким черным стволом.

Теперь и без бинокля было видно, что танков было пять. Два двигались по шоссе, а три других шли по полю, оставляя за собой широкие полосатые следы. За танками высыпала немецкая пехота.

Шмелев передал Обушенко все необходимые приказания: срочно перебросить с берега на окраину Устрикова взвод Войновского, приготовить пушки. Он говорил, не отрывая от глаз бинокля, а Севастьянов торопливо повторял его слова в телефон.

Танки двигались, ведя редкий беспорядочный огонь. Снаряды рвались на краю деревни или не долетали и падали в поле. Все танки были одинаковые, типа «пантера», с пушкой и пулеметом; Шмелев знал, что три танка у немцев еще в запасе: позавчера, когда приезжал Славин, по шоссе прошли восемь танков. Теперь, отрезанные от главных сил, они пытались пробиться на север, где шумел далекий бой.

Примерно посредине между Борискином и Устриковом по полю наперерез шоссе тянулась неширокая лощина — шоссе пересекало лощину по насыпи. Один за другим танки нырнули в лощину, только самый первый остался на шоссе, потом на гребень выполз второй, и оба танка повели беглый огонь, выжидая, когда заговорят наши пушки, чтобы засечь их. Немецкая пехота, шедшая за танками, сосредоточивалась в лощине.

Цепочка солдат двигалась внизу вдоль церковной ограды. Пересекла шоссе, повернула вдоль домов. Солдаты бежали, пригибая головы, припадая к земле, когда снаряды рвались поблизости. Впереди бежал Войновский, подбадривая солдат взмахами руки. Они пробежали мимо горящей избы и свернули в сад. Фигуры солдат замелькали среди деревьев.

В танке, который стоял на шоссе, открылся люк. Серия зеленых ракет поднялась над полем. Снаряды посыпались на Устриково, воздушные волны то и дело проходили через колокольню, осколки стучали по куполам.

— Высоко, как в раю, — усмехнулся Джабаров. — Ни один осколок не достает.

— Боюсь, что слишком высоко, — сказал Шмелев и покачал головой: ему хотелось быть ближе к земле.

— Лейтенант Войновский докладывает, что занял позицию, — сказал Севастьянов.

Шмелев услышал в трубке возбужденный голос Войновского.

— Товарищ капитан, вижу танки противника.

— Сколько?

— Два, товарищ капитан.

— Учти, их пять. Три пока в лощине. Ты их увидишь потом.

— Хорошо, товарищ капитан. Пять еще лучше, чем два. — Войновский говорил счастливым голосом и часто дышал в трубку.

— Юрий, — сказал Шмелев, — слушай меня внимательно.

— Да, я слушаю.

— Юра... — Шмелев замолчал. Он хотел бы о многом сказать сейчас, о самых сокровенных своих мыслях: о земле, и что она значит не только для солдат, но и для всех людей, о любимой, которая солдата ждет и тоскует, как брошенная земля, о том, как дождь шуршит по листьям в лесу, как лед звенит весной на реке и поют мельничьи колеса — обо всем хотел бы сказать Шмелев, потому что на всей земле у него не было сейчас человека более близкого, чем этот юный лейтенант, и потому что он знал, что ожидает его в ближайшие полчаса. Но танки шли, и не было времени, чтобы сказать все это. И Шмелев сказал коротко:

— Юрий, танки не должны пройти.

— Мы не пропустим их, товарищ капитан, ни за что не пропустим.

— Учти, Юрий, у меня больше нет резервов. Если ты пропустишь их, останавливать будет нечем.

— Я сделаю, товарищ капитан. Я сделаю, честное комсомольское.

— Подпусти их ближе — и бей!

— Товарищ капитан, — Войновский чуть замялся, а потом выпалил одним духом: — Прошу вас, если что случится, напишите обо мне Наташе.

— Какой Наташе? — Шмелев похолодел, услышав это имя.

— Наташе Волковой, девушке, не получающей писем с фронта. Которая полюбила меня. Ее адрес у меня в сумке.

— Хорошо, Юра, я запомню. Смотри за ними...

Танки выползли из лощины, развернулись в цепь. Немецкая пехота поднялась и побежала за ними. Рваные розовые вспышки на мгновенье возникали на черных башнях, черные кусты то и дело вырастали в садах и в поле перед деревней.

Шмелев обошел вокруг колокола, чтобы посмотреть, что делается с другой стороны. Машины сплошной вереницей тянулись из Куликова по дороге, ведущей вокруг озера на север. Оттуда, из Куликова, никто не шел на них, никто не стрелял. Немцы атаковали только с юга, с той стороны, где они были отрезаны. Немцы пробивались на север.

Тяжелый «юнкерс» разорвал облака и прошел низко над деревней, потом развернулся и взял направление на север, прямо через озеро. Шмелев проводил самолет глазами и вернулся на прежнее место.

Танки были ближе и стреляли чаще. Заработали две наших пушки, прикрывающие шоссе. Снаряды рвались между танками, не причиняя им вреда, танки шли по полю, набирая скорость.

— Какого черта, — закричал Шмелев. — На пятьсот метров.

— Нервы, — сказал Джабаров.

— Прекратить огонь. Немедленно.

— Прекратить огонь, — повторил Севастьянов, и на лице его появилось отчаянье. — Резеда, почему молчишь? Резеда, где ты? — Севастьянов посмотрел умоляющим взглядом на Шмелева и сказал: — Порыв.

Одна из наших пушек замолчала, но Шмелев не мог разглядеть за деревьями, что с ней. Потом там заговорило противотанковое ружье, и передний танк на шоссе встал с перебитой гусеницей, а четыре других продолжали идти, часто стреляя из пушек; черные башни тяжело качались на ходу, пыльные снежные хвосты тянулись за танками.

Второй танк на шоссе прошел мимо первого, немцы пробежали следом по кюветам, и танк с перебитой гусеницей вдруг ожил, открыл огонь и заставил замолчать еще одну пушку. Теперь только две пушки могли бить по танкам, а танков было четыре и пятый подбитый, но еще живой.

Шмелев поднял бинокль, чтобы посмотреть, что с пушками, и вдруг почувствовал, как спине стало холодно. Среди деревьев замелькали фигуры солдат. Размахивая руками, солдаты выбегали к шоссе и бежали к центру деревни, прячась за избами и по кюветам.

Кто-то выскочил из дома наперерез бегущим, замахал автоматом, а потом увидел танк на шоссе и побежал вместе со всеми, часто оглядываясь назад.

Шмелев нырнул ногами в черный люк, и темнота колокольни оглушила его — не стало ни света, ни танков, ни снежного поля. Он бежал вниз, прыгая через ступеньки, цепляясь руками за скользкие холодные камни, а лестница казалась бесконечной.

ГЛАВА IX

Войновский стоял в небольшом окопе, вырытом неподалеку от шоссе. Бруствер окопа был прикрыт двумя толстыми бревнами, а бревна присыпаны снегом. Войновский смотрел поверх бревен, как танки идут на них. Он видел два танка на шоссе и один в поле; четвертый и пятый были закрыты высоким сугробом, торчавшим справа, но Войновский слышал, как они стреляют.

— Там еще пять штук идут, — сказал Шестаков, дергая Войновского за рукав халата.

— Молчи. Давай гранаты.

Шестаков подал гранаты, и Войновский положил их на бруствер перед бревнами.

Снаряд ударил в плетень за окопом, подняв густую снежную тучу. Шестаков прижался к Войновскому и потянул его на дно окопа.

— Вот он, смертный час наш пришел, — горячо прошептал Шестаков; он все время озирался и смотрел по сторонам.

— Чего ноешь? И без тебя тошно, — выругался Проскуров; он был третьим в окопе, а дальше вдоль плетня шли другие окопы, в них по двое, по трое сидели солдаты. Ближе к шоссе, за плетнем стояла полковая пушка, замаскированная снежными ветвями.

Войновский отодвинулся от Шестакова:

— Молчи. У нас же пушка есть. Мы их не пропустим. Пусти меня. — Войновский протиснулся к краю окопа и весело закричал:

— Эй, пушка, бог войны. Почему не открываете огня? Танки идут.

— Вижу. Приказ был не открывать.

— Я лейтенант Войновский. Меня послал капитан. Приказываю немедленно открыть огонь. До танков триста метров.

На самом деле до танков оставалось еще не менее пятисот метров, но Войновский не знал этого, как не знал и того, что полковая пушка даже на расстоянии в триста метров не могла пробить лобовую броню среднего немецкого танка; следовало подпустить танки как можно ближе и бить их в упор.

Войновский увидел, как солдаты за плетнем задвигались, и закричал:

— Вот так-то веселее. Огонь!

Пушка сделала выстрел, и снег осыпался с веток, прикрывавших ее.

— Огонь по фашистским гадам! — звонко кричал Войновский.

А через минуту пушка за плетнем лежала на боку, и ствол ее уткнулся в землю. Артиллеристы разбежались и попрыгали в окопы. Из-за плетня просунулось тонкое жало противотанкового ружья.

Войновский не понимал, почему так случилось, и продолжал кричать в исступлении: «Огонь, огонь!» Противотанковое ружье сделало три выстрела и разбило гусеницу танка, шедшего по шоссе, второй танк метким выстрелом смел ружье и часть плетня.

— Приготовить гранаты! — Войновский обернулся и увидел, что в окопе никого нет. Шестаков торопливо бежал по саду, перебегая от дерева к дереву, и все время озирался по сторонам. Проскуров уже вылез из окопа и полз по заваленному плетню, а потом тоже вскочил и побежал. Солдаты в соседних окопах выскакивали на снег и прыгали через плетень.

— Назад! Приказываю назад! — кричал Войновский, но никто не слышал. На лице Юрия появилось недоумевающее выражение — он никак не мог понять, отчего солдаты не слушаются его.

— Товарищи, куда же вы? Вернитесь, родные, вернитесь, милые. Вернитесь скорее.

Фигуры солдат мелькали среди деревьев, исчезая за плетнями. Никто не отозвался. Войновский выпрыгнул из окопа, чтобы побежать за солдатами, догнать их, вернуть, но тут увидел колокольню, вспомнил капитана Шмелева и спрыгнул обратно в окоп. Он понял, что должен остаться. Трясущимися от волнения руками связал гранаты ремнем, перевалился через бруствер и побежал вдоль плетня к шоссе. Он прыгнул в кювет и увидел, как солдаты убегают вдоль домов. «Милые мои, родные», — прошептал он, лег в снег и пополз по кювету навстречу танку. Юрий полз, закрыв глаза, держа гранаты в вытянутой руке, и думал: «Я один, я сам, ведь мне совсем не страшно, я один сделаю, сам». Немецкий пулеметчик выпустил длинную очередь вдоль кювета, но ни одна пуля не задела его, он пополз еще быстрее, чувствуя, как снег обжигает щеки. Он услышал надвигающийся грохот, на мгновенье открыл глаза, увидел огромную черную груду металла, черные фигурки немцев, перебегающие по полю. Он вспомнил Наташу Волкову, девушку, не получающую писем с фронта, хотел было достать ее фотографию, которая лежала в кармане гимнастерки, но понял, что не успеет и никогда уже не увидит ее. Он вспомнил свою любимую и тут же забыл — на свете были вещи важнее, а он любил всего-навсего фотографию и никогда не видел своей любимой, не слышал ее голоса, смеха, не знал ее походки, движений ее рук и тела, запаха губ и всего остального, что знают те, кто любит. Он увидел белое ровное поле вокруг себя, над собой и внизу и понял вдруг, что это и есть Родина — самое важное на земле. Поле было ледяное, бесконечное, черный танк на нем казался совсем крошечным. В поле пробилась дыра, черная вода беззвучно заплескалась в воронке. Он глянул в черную воду, как тогда, на льду, и увидел там не свое отражение, а чье-то чужое лицо. «Кто же это был? Кто?» — мучительно подумал он. Лицо переменилось, сделалось страшно знакомым, и он узнал застывшее горестное лицо матери, каким оно станет на долгие годы после той минуты, когда мать получит весть о смерти сына. Слезы набежали на глаза, и тут он увидел огромную черную гусеницу — ему показалось удивительным, что гусеница неподвижно лежит в снегу, а танк ползет вперед, и снег пластами отваливается от траков. «Что я делаю? Зачем?» — с ужасом подумал он и тут же выпрыгнул из кювета, распрямился и неудобно лег на спину перед самой гусеницей, все еще продолжая плакать по матери и изо всех сил прижимая гранаты к груди. Черная стальная плита надвинулась, вдавила гранаты в сердце. Сердце не выдержало этой стальной тяжести и разорвалось.

Сергей Шмелев бежал вдоль домов, стреляя из автомата над головами бегущих. Прямо впереди, на шоссе возникла мгновенная ослепительная вспышка; взрыв оглушительно прокатился над полем. Шмелев увидел, как окутанный дымом танк накренился и косо встал поперек шоссе. Кто-то отчаянно закричал, бегущие остановились. Шмелев врезался в них, рассек надвое и побежал дальше, слыша за собой топот и крики.

Они добежали до края деревни, рассыпались по полю. Позади звонко заухали минометы. В поле горел еще один танк, самый правый, а два других развернулись и уходили. Немцы бежали впереди них.

Шмелев спрыгнул в окоп. Кто-то, стоя наверху, сильно швырнул в поле две гранаты и прыгнул в окоп.

— Фу, мамочки. Чуть до самого Берлина не добежал. Еле остановился.

— Кто тебя послал? — спросил Шмелев.

— Обушенко, — ответил Стайкин. — Десять человек наскребли.

— Зачем гранаты зря швыряешь?

— Обратно лень нести.

— А почему ты решил, что пойдешь обратно в штаб? — Шмелев смотрел на шоссе, где стоял подорванный танк. Дым рассеялся. Стал виден черный бок танка с полосатым крестом и толстым цилиндром над гусеницей.

Стайкин тоже смотрел на танк, потом встретился взглядом со Шмелевым и кивнул.

Самые быстроногие немцы уже добежали до лощины и скрывались в ней. Второй подбитый танк продолжал гореть, внутри танка рвались снаряды, и он был совершенно бесполезен для того дела, которое задумал Сергей Шмелев.

— С пушкой умеешь обращаться? — спросил он.

— Зачем вы обижаете меня, товарищ капитан? Два раза горел. А потом плюнул на это дело. В пехоте веселее показалось.

— Иди, Стайкин.

— Один? — только и спросил Стайкин.

— Идите вдвоем. Бери кого хочешь.

Джабаров стоял в углу окопа. Он повернулся и молча стал отстегивать от пояса гранаты и диски.

— Возьми. Флягу дать?

— Оставь себе. На поминках пригодится. — Стайкин повертел головой, высматривая солдат в соседних окопах. — Эй, Проскуров, собирайся. Пойдешь со мной.

— Куда, товарищ старший сержант?

— На тот свет. Не забудь захватить котелок и ложку.

— Есть собираться, — отозвался Проскуров. — Я мигом. Только ремешок к каске подвяжу.

— Опять убежишь? — не то спросил, не то пригрозил Джабаров.

— От меня не убежит.

— Я никуда не бегал, — торопливо говорил Проскуров, подползая к окопу, — истинно говорю. Меня лейтенант с донесением послали: иди, говорят, донеси самому капитану, что я погибаю смертью героя, вину свою вчерашнюю искупаю. Так он сам говорил, ей-богу.

— Молчать, Проскуров! — бросил Шмелев.

— Эх, лейтенант, — Стайкин покачал головой. — Погиб в расцвете лет.

— Я готов, старший сержант. — Проскуров надел каску и привстал на колени. — Давай гранатки поднесу.

По саду бежал Севастьянов с катушкой в руках и с телефонным аппаратом на ремне. Он присел у окопа и тотчас затвердил: «Резеда, Резеда».

— Возьмите связь, — сказал Шмелев, и Проскуров повесил катушку через плечо.

— Если что — Эдуард Стайкин на проводе. — Стайкин вылез из окопа и посмотрел на Севастьянова. — Прощай, Севастьяныч. Храни мои заветы. — Стайкин неопределенно махнул рукой и побежал к шоссе. Через минуту Шмелев увидел, как он ползет по кювету в сторону взорванного танка. Проскуров полз следом, катушка темным горбом качалась и раскручивалась на его спине.

Вражеская пехота готовилась к новой атаке. Оставшиеся танки вернулись к лощине и открыли огонь по центру Устрикова, нащупывая минометные батареи.

Стайкин залез в башню немецкого танка и наблюдал в смотровую щель за немцами. Проскуров сидел на месте пулеметчика и возился с телефонным аппаратом.

Сергей Шмелев перескочил через плетень и пошел по саду на правый фланг, к Комягину. Он шагал, ступая по чужим следам, пока не увидел на снегу свежую кровь. Красная полоса извилисто тянулась по саду, заворачивала за угол старой покосившейся бани, и там, где полоса кончалась, сидел на снегу Шестаков, привалившись спиной к двери. Нижняя часть его тела залита кровью, красное пятно расползалось по снегу.

— Шестаков, — позвал Шмелев.

— Я тут, — спокойно и внятно ответил Шестаков. — Подойди ко мне.

Шмелев подошел к Шестакову. Тот поднял голову и посмотрел мутными невидящими глазами.

— Я здесь, Шестаков. Ты слышишь меня? — спросил Шмелев и опустился на колени.

— Вот как получилось. Не сердись на меня, я, видишь, сам через это пострадал. Ты не сердись, Юрий Сергеевич, я тебе неправду тогда высказал, — Шестаков говорил медленно и спокойно, глаза смотрели мимо Шмелева.

— Бредит, — сказал Джабаров.

— Я не брежу, — сказал Шестаков, а глаза у него становились все более мутными. — Я все помню. Хорошо, что ты пришел. Неправду я тебе сказал ночью той. Не жена она мне была. А теперь всю правду скажу, но ты ей не говори. Ты ей скажи, что я умер смертью храбрых. У меня письмо написано, ты возьми, отправь ей. Она как родила третью девочку, неспособная стала со мной жить. Вот я и баловался на стороне. Мы ведь отходники, все время по селам ходим, а я мужчина видный. Та ядреная была, любила баловаться. Я избу ей поправил. А деньги все в дом приносил. Я неправды не держу в себе. Ты не сердишься теперь? Как на духу говорю. Ты письмо... Вот здесь... Они там без меня... Сиротки... — Шестаков говорил все медленнее и тише. Он хотел поднять руку и не смог, рука проползла по снегу и застыла, схватив горсть красного снега. Голова упала на грудь. Шестаков умер от двух ранений, полученных в спину: первый осколок перебил позвоночник, а второй попал в бедро и вышел через пах.

Шмелев поднял его лицо за подбородок, посмотрел в глаза и убрал руку.

— Я возьму, товарищ капитан.

— Я сам. — Шмелев расстегнул полушубок, телогрейку и вытащил из кармана старый, потертый на сгибах бумажник и снял с груди ордена и медали.

— Он вас за своего лейтенанта принял, — говорил Джабаров. — Он ведь ординарцем был у Войновского. Они всю ночь под обрывом лежали. И померли вместе, в один час. — Джабаров говорил быстрым шепотом, стараясь не смотреть на Шестакова.

В бумажнике лежали сложенное треугольником письмо и две сторублевые облигации трудового займа третьей пятилетки. Во внутреннем кармане бумажника хранилось еще несколько бумаг. Шмелев развернул большой лист с синими водяными знаками — полис по страхованию на случай смерти и инвалидности. Страховой полис удостоверял, что Госстрах обязуется уплатить Шестаковой Дарье Кузьминишне десять тысяч рублей в случае смерти застрахованного Шестакова Федора Ивановича, если смерть наступит до 18 сентября 1949 года.

Шмелев положил письмо и облигации в бумажник и стал читать страховой полис. Особый параграф предусматривал различные варианты смерти и несчастных случаев. Каких только смертей здесь не было: «взрыв, ожог, солнечный удар, обмораживание, наводнение, утопление, удушение, отравление пищей или газами, падение с высоты какого-либо предмета или самого застрахованного, повреждение или болезнь внутренних органов, нападение злоумышленников или животных, действие электрического тока, удар молнии, трамвая, автомобиля и других средств сообщения или при их крушении, при пользовании машинами, механизмами, огнестрельным и холодным оружием и всякого рода инструментами...» — список казался бесконечным, и тот, кто составлял его, видно, здорово разбирался в человеческих смертях.

— Танки идут, — сказал Джабаров.

Шмелев ничего не слышал. Он перевернул страницу и прочел: «§ 11. Госстрах освобождается от выплаты страховой суммы в следующих случаях: если смерть застрахованного произойдет при совершении им преступления или вследствие умысла лица, назначенного для получения страховой суммы, или в результате боевых действий».

— Танки идут, товарищ капитан, — повторил Джабаров громче.

Шмелев сунул бумажник в планшет. Он хотел было прочесть письмо, но не успел: танковые атаки пошли одна за другой. Шмелев спрятал бумажник и побежал навстречу танкам.

А через две недели в далекое село пришло письмо:

«Дорогая Дарья Кузьминишна, пишет тебе убиенный раб божий Шестаков, и письмо мое от мертвого, и пошлют его тебе мои товарищи-бойцы. Но ты обо мне не плачь и не убивай себя, потому что я погиб смертью храбрых, спасая свою родную свободную Отчизну, и сражался с проклятыми тварями на земле и на воде и в других случаях, так что ты не плачь, на то и есть закон природы и дважды жив не будешь. А ты живи и помни, что остаешься единственная надежда у наших дочек, которые теперь сиротки. Там, под полом, в углу, где бочка с капустой стоит, горшок зарыл в землю, и в том горшке три тысячи шестьсот рублей, все красненькими. Ты деньги те возьми и дочек выучи, особенно Зиночку, пусть растут на славу Родины. А еще тебе назначат за меня пенсию, ты теперь солдатская вдова, а я был ефрейтор в пехоте, потому что в другом месте устроиться не удалось, за что и погибаю. А получишь мои документы и страховку, похлопочи за нее, должны дать, хоть два с половиной года не плачено по случаю военных действий. И будут тебе платить каждый месяц за мой орден Славы, нам замполит объяснял, ты узнай в райсобесе. Ты теперь должна растить наших дочек, чтобы стали настоящими людьми и грамотными. Благодарю тебя за все твое бывшее, за заботы твои, и за хворость твою зла не имею, а насчет Раисы ты не верь, люди зря говорили, никакого баловства не было, и прав у нее нет, перед смертью говорю. И дочкам нашим расскажи, что отец их был герой, кавалер Славы и Георгия, и портрет мой повесь на стене рядом с отцом моим, а сама не убивайся, и тогда мне легче умирать, когда буду знать, что ты выполнила мои слова, для того и пишу тебе. А в дом пусти постояльцев, и белье и сапоги мои не береги, а продай, тоже доход будет. Остаюсь любящий и верный муж твой Федор Шестаков.

Дочки мои, Маша, Вера и Зиночка, ваш отец бился до последней капли крови, до полного уничтожения фашизма. И знайте, мои дорогие, что вам за меня краснеть не придется, я воевал, как этого требует весь наш советский народ, и вы за меня смело в глаза людям глядите. Я вам это заверяю, мои дорогие Маша, Вера и Зиночка. А может, и свидимся еще, если война кончится раньше, чем убьют меня, и очень хочется пережить войну и дожить до светлого часа, чтобы увидеть, что наши смерти были не напрасными. Прощайте, родные, не забывайте вашего отца-героя и учитесь на культурных людей. Писано вашим дорогим отцом перед смертью в деревне, которую мы освободили от фашистских тварей».

ГЛАВА X

Сержант Маслюк взял в плен немца.

Блиндаж сотрясался от близких частых разрывов, окошко под потолком то светлело, то вновь застилалось мутно-серой пеленой.

Маслюк вошел и встал у двери, ожидая, когда Обушенко закончит разговор по телефону.

— Комягин, — сиплым голосом кричал Обушенко, — следи за левым флангом. Выбрось туда пушку! Сейчас последние пойдут. Четыре последних. Больше у них нету. Не пускай их, бери пример с Войновского.

Два связиста сидели в углу за коммутатором и слушали, как рвутся снаряды на улице. Кровати за ширмой были сдвинуты, на них лежали три солдата. Радист сидел на ящике. Толстые резиновые наушники вздувались на его голове. Два пожилых солдата у печки ели из одного котелка, поочередно опуская ложки.

Обушенко бросил трубку и во все глаза уставился на Маслюка.

— Почему оставил позицию? По трибуналу соскучился?

— Разрешите доложить, товарищ комиссар, сержант Маслюк взял в плен немца. — Маслюк сделал шаг в сторону, за ним стоял тщедушный немец в оборванной шинели. Увидев за столом Обушенко, немец поднял руку, сложил пальцы пистолетиком, прицелился в Обушенко и зацокал языком.

— Feuer![12] — прохрипел немец.

В блиндаже стало тихо. Солдаты у печки опустили ложки и повернули головы в сторону немца. Спящие проснулись и сели, протирая глаза. Радист раскрыл рот от удивления.

А немец быстро, звонко цокал языком, приговаривая:

— Feuer!

Обушенко хлопнул по столу и засмеялся:

— Ай да фриц! А вот мы тебе сделаем пиф-паф, хочешь?

Немец стрельнул в Обушенко маслянистыми глазками и понимающе подмигнул ему. Потом сделал что-то руками, закрыл ладонями нижнюю часть лица и быстро-быстро задергал головой. Немец играл на губной гармошке: «Wenn die Soldaten durch die Stadt marschieren»[13]. Никто из присутствующих не знал этой песни, с которой немцы обошли полмира, но солдаты сразу поняли, что это песня врага, и лица их стали строгими и задумчивыми, как на похоронах.

— Тронутый он, товарищ старший лейтенант, — сказал Маслюк. — Я его в заваленном блиндаже откопал. У пулемета. На гармошке тоже играл. Пулеметчик он немецкий, в нас стрелял, вот и сошел с ума от пулемета.

Солдаты заговорили наперебой:

— Тоже человек, оказывается. Переживает.

— Такое не всякий выдюжит.

— А глаза-то, глаза какие, смотри. Вот это глаза! Бегают...

— Нечего с ним чикаться. Немец — и баста.

— Тише вы, черти. — Обушенко схватил трубку и показал кулак. Солдаты замолчали, даже сумасшедший немец перестал играть на гармошке. — Говори, говори. Где сосредоточиваются? Сколько их?.. А ты их не пускай, Яшкин, у тебя же рота. Ты в земле сидишь, а им через поле надо идти... Слыхал про Войновского? Представлен к ордену. Бери пример. Бей их!

— Der Krieg ist die allerschönste Zeit[14]. — Немец захихикал скрипучим смехом. Никто не понял, что он сказал. Солдаты смотрели на него и сожалеючи качали головами.

Обушенко поднял телефонную трубку, принялся трясти ею в воздухе.

— Уберите этого идиота. Немцы со всех сторон лезут, а этот идиот тут хихикает. В погреб его, под замок!

Два солдата поднялись и увели немца. Обушенко увидел Маслюка и накинулся на него.

— Чего стоишь? Почему оставил позицию?

— Товарищ старший лейтенант, пустите меня с пулеметом наверх, на колокольню. Там хорошо видно...

— Та-ак, — протянул Обушенко. — Один думал или с фрицем на пару? — Он перегнулся пополам, пошарил в тумбочке и выпрямился, держа в руке начатую бутылку. — Глотни-ка.

Они выпили по очереди, и Маслюк отправился устанавливать пулемет на колокольню.

Солдаты у печи покончили с котелком, закурили трофейные сигареты.

— Со всех сторон идут, — сказал первый солдат.

— Останемся, — сказал второй. — Все здесь останемся.

— А тебе-то что? Читал в газетах — победа будет за нами.

— Какая же это победа, если никого на свете не останется. Ничего себе победа. — Солдат весело засмеялся на сытый желудок. — Вот так победа: салют сверкает, музыка гремит, а людей ни одного нет — все на войне остались.

— Останутся и после солдат люди.

— Кто же?

— Младенцы да вожди останутся, вот кто.

— Загнул... Вожди-то потом помрут. А младенцы вырастут.

— Красивая жизнь...

В углу связист с жаром рассказывал товарищу:

— Я в блиндаж вбегаю, а он там с автоматом сидит: «Хенде хох!» А я ногой как по автомату дам: хенде хох, чтоб ты сдох. Он лапки сразу кверху поднял, лопочет по-своему: «Данке шон». Данке шон — дам еще! Хочешь? Так мы с ним пошпрехались, и я его кокнул.

— Говори, Сергей, говори! — кричал Обушенко в телефон. — Я слушаю.

— Пошли, — сказал Шмелев. — Все четыре идут. Четыре последних. Перебрось-ка сюда одну пушку от Яшкина.

Обушенко не успел ответить. Дальний угол блиндажа задвигался, развергся; там вспыхнуло жаркое пламя — гром, треск, огонь, — расщепился металл, обуглилось дерево, тело стало безвольным, мягким и выплеснулось за черту жизни. Еще огонь сверкает, гром стоит, бревна валятся, но уже рождается запах, какого не встретишь ни в дремучем лесу, ни на берегу моря, ни в поле, ни в тесной людской толпе на улице — самый тяжелый, самый безотрадный запах, какой бывает только в жирном сыром черноземе через секунду после того, как разорвался снаряд.

Постепенно все вывернулось, улеглось, рассеялось и приняло застывший хаотический вид разрушения, снова вернулись запахи живой земли... И слабый голос плакал среди разваленных бревен: «Мама, мамочка моя-я...»

— Гриша, Гриша! — отчаянно выкрикивал Шмелев, а в трубке страшный треск и ничего больше.

— Хана, — сказал голос Стайкина. — Не хотел бы я быть на их месте...

Держа трубку в руках, Сергей Шмелев приподнялся. Танки двигались по полю, и не было ни секунды, чтобы склонить голову или хотя бы подумать о тех, кто ушел, вспомнить их лица, голоса — даже это право было отнято у него: танки шли не останавливаясь.

Сергей вдруг вспомнил: «Когда я убиваю, я живу. Я живу, когда убиваю». Где он сказал это? На том берегу? Как далеко... А теперь он не живет, потому что не убивает.

Шмелев вспомнил Обушенко и тут же забыл о нем. Снаряд взорвался, обдав окоп гарью.

— Стайкин, ты живой? — спросил Шмелев в трубку.

— Собственной персоной, — отозвался Стайкин. — Нахожусь в номере «люкс». Охраняю собственный гемоглобин.

— Ты зарядил?

— За кого вы меня принимаете, товарищ капитан? — Стайкин был обижен. — Учтите, товарищ капитан, что я не хочу умирать по целому ряду причин.

— Ну, желаю, Стайкин.

Танки шли в том же порядке, что и утром: два по шоссе и два напрямик через поле. Пушек против них уже не осталось. Стайкин сидел в башне немецкого танка, и у него была единственная пушка, одна на всех. Четыре танка стояли подбитые на поле, а четыре живых шли в атаку. За танками двигалась немецкая пехота, ее стало меньше, чем утром, и немцы шли одной редкой цепью.

Танк на шоссе остановился и выпустил через люк серию зеленых ракет. Шмелев вспомнил о Яшкине: немцы давали сигнал тем, которые наступали на Устриково с другой стороны.

— Иди, Джабар, — сказал Шмелев.

— Туда?

— Сначала к Яшкину. А потом туда, к Обушенко. Забери у Яшкина пушку. Скажи ему: в случае прорыва отходить к церкви. Сигнал отхода — серия желтых ракет.

А танки все ближе, и некогда подумать о чем-то очень важном, может быть, самом важном из того, о чем вообще может думать человек. Неужто так вот и выглядит конец света: серенькое небо с темными размазанными полосами, развороченное разбитое поле, — облака разорвутся вдруг, и небо вспыхнет огнем, земля тяжко вздыбится к небу, снег расплавится и вскипит паром. О небо, чистое небо, неужто ты раскроешься передо мной лишь для того, чтобы я увидел черную смерть земли? Ты породило землю, многострадальную и великую, грешную и прекрасную — так зачем же ты, небо, хочешь ее погубить и зажечь, не убивай ее, не посылай на нее смертоносный огонь и черные столбы смерти. Пусть только солнце сверкает в небе, тогда не будет угасших глаз, не будет слез, и люди не будут бояться неба. О небо, чистое небо, сохрани нас.

Снаряды рвались, не переставая, и люди припадали к земле при каждом близком разрыве, вжимались в нее руками, грудью, сердцем, они будто становились землею; потом осколки проходили поверху, они отрывались от земли и опять становились людьми.

Шмелев смотрел на поле боя, а Севастьянов сидел в углу окопа и немигающими глазами смотрел на своего капитана. Связь осталась только со Стайкиным и Комягиным — все у́же становился круг жизни.

И снова в землю вонзился острый вой.

Сергей Шмелев чувствовал, как он опять становится землею, и знал, что пока он земля, он живет, ибо только земля бессмертна. На дне окопа лежал большой ком мерзлой глины, и каждый раз, когда Шмелев был землею, ком больно впивался в щеку, а потом Сергей поднимался и забывал его выбросить, и острый мерзлый ком опять входил в него.

Кто-то пробежал по полю и шлепнулся в окоп, перепрыгнув через Шмелева. Сергей обернулся. В углу сидел маленький сержант с испуганными глазами, ноздри его раздувались от бега.

— А-а, Взрывпромстрой...

— Так точно, товарищ капитан, — испуганно ответил сержант.

Шмелев почувствовал спиной, что в поле что-то не так. Он обернулся и увидел, как ближний танк замедлил ход, черная башня стала медленно поворачиваться выискивая цель. Ствол прошел мимо плетня, наполз на стог сена — мимо, наткнулся на расщепленный столб — мимо, ближе, ближе — ствол все укорачивался, пока не превратился в черное бездонное кольцо и замер. Черное кольцо, холодный зрачок внутри, нацеленный в лоб. Как завороженный, Шмелев смотрел в этот зрачок и не имел силы пошевелиться. Зрачок вдруг вспыхнул, и в нем зародился огонь.

Тело стало мягким, чужим. Никогда не знал он такого тела. О, не оставляй меня, мое тело, не уходи от меня, моя жизнь! Ты дала мне его, так оставь же его у меня. Пусть всегда оно будет — чтобы было оно моим. Не выбрасывай из этой ямы, не отнимай у воздуха, у снега — я хочу быть землею; хочешь, глаза закрою и уши заткну, хочешь, распластаюсь ниц, хочешь, спину согну, на колени встану — только оставь на земле мое тело, только не отнимай, не отнимай его, ведь нет у меня ничего другого, только оно и есть у меня!

Шмелев вскочил на бруствер, тело снова стало знакомым и послушным. Граната сама собой оказалась в руке, он замахнулся, и в тот же момент услышал два взрыва: один сильный, второй слабее, словно эхо. Он открыл глаза и увидел, как под танком вспыхнул огонь, еще более яркий, чем в черном стволе; танк косо приподнялся, а потом осел набок. Черное кольцо ствола блеснуло и угасло, снаряд прошел поверху и улетел вдаль.

Дым рассеялся, земля, поднятая взрывом, опала. Шмелев опять увидел небо, низкое, в темных размазанных полосах, и вздыбленную землю под этим небом. Три других танка продолжали идти, солдаты в соседних окопах стреляли в немецкую пехоту — все вокруг осталось по-прежнему. И вместе с тем что-то изменилось в мире и в нем самом.

Шмелев спрыгнул в окоп, осторожно положил гранату на бруствер, воровато оглянулся по сторонам: не заметил ли кто, как командир батальона собирался швырять гранату, хотя до танка оставалось не меньше ста метров. Солдат в соседнем окопе вылез на бруствер и недоумевающе смотрел на Шмелева.

— Никак, в рукопашную команда была? — спросил солдат.

— Нет еще, — весело ответил Шмелев. — Сиди пока.

— Уходит, уходит, — закричал маленький сержант, ловко разворачивая ствол ручного пулемета.

Второй танк в поле остановился, попятился и пополз в сторону, обходя взорванный танк. Два других на шоссе продолжали идти. Первый уже подходил к Стайкину.

— Постой, постой. — Шмелев положил руку на плечо маленького сержанта, тот испуганно пригнулся. — Зачем в поле бегал?

— Пять штук поставил, товарищ капитан. Фрицевские, круглые такие, как караваи, знаете? Действуют справно. А второй заметил вот...

— Действительно, Взрывпромстрой. — Шмелев усмехнулся. — Не страшно было умирать, сержант?

Маленький сержант вытер лицо рукавом халата:

— Как вам ответить, товарищ капитан? Не с руки как-то. Ведь у нас как было? Нас умирать никто не учил. Нас алгебре учили, немецкому языку учили, с парашютом прыгать учили, все выше и выше. А вот умирать никто не учил.

— Может, оттого и страшно так, — сказал Шмелев. — Такой страх вдруг напал, что сам себя позабыл. Чуть «мама» не закричал.

— Чтоб вы испугались? Никогда не поверю. Вы же наверх выскочили, я сам видел.

Шмелев усмехнулся и отстегнул флягу.

— От страха и полез. Держи.

Сержант осторожно взял флягу, присел на дно окопа.

Первый танк на шоссе прошел мимо танка, в котором сидел Стайкин, один танк на секунду закрыл другой. Что же ты медлишь, Стайкин? Что же ты медлишь? Пора...

— Стайкин, — позвал Шмелев не оборачиваясь.

Севастьянов нажал кнопку зуммера.

— Севастьянов, это ты? Живой? — торопливо говорил Стайкин. — Дай трубочку капитану — сказать два слова.

— Товарищ капитан. Стайкин хочет сказать вам два слова.

— Чего он там придумал? — Шмелев, не отрываясь, следил за танком, который шел по полю в ту сторону, где находился Комягин и его солдаты. — Отсекай, отсекай, — говорил он маленькому сержанту, стоявшему за пулеметом.

— Севастьянов, друг, — захлебываясь, кричал Стайкин, потому что у него тоже не было времени, — передай капитану, что Стайкин умирает как человек.

Шмелев обернулся, увидел, как Стайкин пропустил немецкий танк и в упор, первым же снарядом начисто снес его башню. Немецкая пехота шарахнулась в сторону, а нижний пулемет, где сидел Проскуров, забил по немцам.

— Товарищ капитан, Стайкин просил передать вам... — Севастьянов не успел кончить: голова поникла, прижалась к стенке окопа. Шмелев схватил Севастьянова за плечи, принялся трясти.

— Что он сказал? Что он просил передать? Говори! Быстро!

Голова Севастьянова качалась, как резиновая, глаза были закрыты, а по виску расползалось темное пятно.

Шмелев услышал частые выстрелы. Второй танк на шоссе с ходу выстрелил по Стайкину и промахнулся. Стайкин стремительно развернул башню, выпустил снаряд — и тоже промахнулся. Они расстреливали друга друга почти в упор; первым загорелся Стайкин, а потом — немец. Плотный дым окутал оба танка, немецкая пехота бросилась вперед. Тогда в открывшемся люке выросла фигура с раскинутыми руками, и гранаты полетели в немцев. Внутри танка звонко ухнуло, огонь ослепительно взвился к небу, и фигура человека растворилась в нем.

Севастьянов сидел на дне окопа, спокойно положив голову на грудь, и никто теперь не узнает последних слов, которые сказал Стайкин; может, это были самые главные слова?

— Товарищ капитан, товарищ капитан, — маленький сержант показывал рукой в поле, дергал Шмелева за халат.

Прямо на них полз танк, тот самый, последний, который пошел было на правый фланг, а потом, увидев поединок на шоссе, повернул обратно. Немцы поняли, что у русских нет больше пушек, и танк неторопливо и спокойно двигался вдоль окопов, расстреливая их из пулемета. Шмелев схватил гранату.

— Вы не бойтесь, товарищ капитан, — поспешно и просительно глядя в глаза Шмелева, говорил маленький сержант. В руках у него тоже была граната. — Не бойтесь, я сам, я теперь не боюсь.

— Ты что задумал, Взрывпромстрой?

— Товарищ капитан, сержант Кудрявчиков я, из саперного взвода. Запомните, товарищ капитан, Кудрявчиков фамилия моя. Кудрявчиков Василий из города Канска. Так и передайте всем людям, что я Кудрявчиков Василий. Вася. — Сержант шмыгнул носом, посмотрел просительно и сказал еще: — Прощай, Вася! Прощайте, товарищ капитан! Помните меня. — Он неловко перевалился через бруствер и пополз навстречу танку, прижимая гранату к бедру и быстро загребая снег свободной рукой.

На шоссе раздался сильный взрыв. Танк Стайкина было потух, немцы с трех сторон подползали к нему, но танк вдруг ожил, нижний пулемет дал короткую очередь, потом — взрыв, немцы — врассыпную от танка. Танк окутался черным дымом, сполз в кювет.

Кудрявчиков пробежал немного и снова пополз, прижимая гранату. Пулеметная очередь прорезала воздух. Кудрявчиков вздрогнул, замер на снегу с выброшенной вперед рукой.

Сержант Кудрявчиков из саперного взвода. Василий Кудрявчиков из города Канска. Никто не учил его умирать, а он пошел и умер. И если б можно было умереть и раз, и два, и пять, он снова пошел бы и снова умер — и с каждым разом он умирал бы все лучше, все красивее. А теперь он лежит на снегу — одинокий, неловкий, и умереть должен другой, потому что танк идет. Прощай, Кудрявчиков Василий, я расскажу...

Танк осторожно объехал Кудрявчикова, а потом двинулся на окопы и принялся утюжить их и мять. Шмелев сильно бросил гранату, но она разорвалась, не долетев. Танк остановился, пустил длинную очередь. Шмелев присел, пропуская пули, а когда оторвался от земли, танк шел уже по саду, расчищая дорогу снарядами.

Шмелев схватил последнюю гранату, бросился в сад. Он догнал танк за третьим или четвертым плетнем, замахнулся всем телом, упал в снег. Он видел, как граната летит, перевертываясь, и понял, что опять промахнулся. Танк сердито взревел, разворачиваясь и нащупывая его стволом пулемета. Шмелев лежал за старой яблоней и слушал, как пули идут по снегу справа налево и ищут его, — тогда никто не узнает о том, что сказали перед смертью живые. Но ведь невозможно, чтобы люди не узнали об этом. Ведь слово мертвых священно, а помнить дано лишь живым.

Пронзительно взвизгивая, пули ушли и затихли. Танк наехал на плетень, пополз дальше, покачивая широким приземистым задом и подминая под себя яблони. Разбитые, поверженные ветви все больше закрывали танк.

Он вскочил, побежал, прыгая через плетни, через ямы, по сваленным стволам, сквозь кусты. Ему казалось, что теперь всю жизнь он будет гнаться за черным танком. Споткнулся, услышал хруст веток. Прижимая палец к губам, прямо перед ним стоял Джабаров. На поясе Джабарова висела противотанковая граната, нетронутая, в пятнах масла, только что из ящика. Шмелев рванулся.

— Скорее!

— Тсс... Там фрицы, — прошептал Джабаров и показал глазами в кусты за плетнем. Шмелев увидел вход в блиндаж. Ступени расчищены от снега, дверь неслышно покачивается на петлях, чьи-то тени двигаются внутри. Он подкрался к блиндажу, пустил длинную очередь в дверь, прыгнул, толкнул дверь ногой. Тягучий запах ладана пахнул в лицо.

Яркая лампочка качалась на шнурке, освещая длинный черный гроб и немецкого офицера, лежавшего в гробу.

Лицо мертвеца было надменным и властным. Восковые руки с тонкими холеными пальцами лежали на груди, массивное обручальное кольцо блестело на пальце. Сквозь петлицы черного кителя были продеты полосатые муаровые нашивки — боевые награды майора Шнабеля. На полу у ножки стола валялось брошенное распятие, четыре стеариновых бугра расплылись на столе, по углам гроба.

Шмелев стоял, выставив автомат — палец на спуске. Джабаров часто дышал за спиной. Еще мгновение, и он нажал бы спуск, чтобы разорвать мертвую тишину. Он пришел в себя, оттолкнул Джабарова, выбежал из блиндажа. Ветви вишен больно хлестнули по лицу.

Ведь это было уже со мною, я думал, что больше не вернется, но оно возвращается снова и снова. Опять встает передо мною лес, тот самый. Я иду по нему и ничего не узнаю: снаряды искромсали лес, ни одного дерева не осталось в живых. Вершины сосен снесены, сучья побиты — всюду торчат черные расщепленные стволы. А те, которым удалось уцелеть, засохли и стоят, равнодушно взирая на поверженных. Я иду, и сердце заходится от крика — ведь это же наш лес, тот самый, где мы узнали любовь. Вот сосна — только пень торчит расщепленный. Я иду, в лесу темнеет, тучи опустились. Впереди горит огонь, я бегу, натыкаясь на острые стволы, бегу туда, где светит огонь. Передо мной вырастает камень, я падаю обессиленный, а за камнем черное ущелье. Оно доверху завалено солдатскими касками, сучьями, пнями — все, что было живого в лесу, навалено сюда. Огонь горит над ущельем, стволы сосен становятся красными, а на том берегу такой же поваленный лес и такие же красные стволы. Огонь горит, но я не чувствую тепла, от огня исходит холод, лес горит ледяным огнем. Холод проникает в тело, я хочу убежать от ущелья, от камня, но как только делаю шаг, передо мной падает снаряд и черное дерево ложится наземь, преграждая дорогу, а ветви, стволы летят мимо, в ущелье и вспыхивают там ледяным огнем. Огромные окровавленные бабочки кружатся надо мной. Я понимаю — обратно нет пути. Холод огня передается мне, я тоже становлюсь холодным и жду своего снаряда. Неужто это правда и никто не придет назад?

Волна взрыва толкнула Шмелева. Дым стлался над вишнями, внизу зиял широкий черный провал. Джабаров обогнал Шмелева и побежал по тропинке, ведущей к шоссе. Они добежали до плетня и присели, высматривая танк.

— Ты что, с ума сошел?

Джабаров спокойно выдержал взгляд Шмелева.

— Где граната?

Усмешка прорезала тонкие губы Джабарова:

— Похоронил. Разлегся там. Наши на льду лежат, а он в гробу разлегся...

— Последняя граната. Дурак. — Шмелев перескочил через плетень и побежал вдоль домов. Танк проломил угол амбара, выполз на шоссе и повернул к церкви, стреляя на ходу по избам и вдоль шоссе. На краю деревни слышалась частая трескотня, и это стало единственным, на что еще можно было надеяться, ведь на войне стрельба — признак жизни.

Отчаянно, упрямо Сергей Шмелев стремился к цели. Снаряды вставали на пути, пулеметные очереди преграждали дорогу, но он шел вперед. Столько было утрат и потерь, что он уже не мог вместить всего и должен был во что бы то ни стало рассказать об этом. Сейчас он скажет им такое, чего еще никто никогда не говорил. Сейчас он скажет. Лишь бы добраться...

На том месте, где был штаб, он увидел развороченный блиндаж и побежал еще быстрее. Цепляясь за перекошенные рельсы, съехал вниз, полез под бревна. Стало темно. Он пробирался, ощупывая бревна руками. Впереди что-то зашипело, незнакомый сердитый голос крикнул:

— Куда прешь, Сергей? Куда полез, не видишь?

Это только прибавило силы Шмелеву, он полез вперед еще решительнее. Он бился о бревна, ломая ногти, вцеплялся в них, отбрасывая в сторону мертвые тела. А чужой нездешний голос звал и вел его в темноте:

— Сергей, бери влево, теперь на себя, делай иммельман. Так, Сережа, так, еще, еще. Ах, Серго, ах, какой молодчина. Серега, Серега, не увлекайся, следи за хвостом. Серж, ответь, Сержик, Сереженька, Сергунчик, Серенький, что же ты? Эх, Серый...

Шмелев наконец добрался до радиостанции, стащил толстые резиновые наушники с чьей-то мертвой головы и повернул ручку, чтобы не слышать больше этого голоса, звучавшего из-за облаков, где шел воздушный бой. Он выполз с радиостанцией из-под бревен, расправил погнутый стержень антенны и стал вызывать Марс.

И столько отчаянья и силы было в его голосе, что почти сразу пришел ответ.

— Почему так долго молчали? Слышу вас хорошо. Я — Марс, прием.

— Запомните: Кудрявчиков Василий!.. — выкрикнул Шмелев. Он оборвал себя и перевел дух, чтобы сосредоточиться. Он должен сказать сразу обо всем, а времени в обрез, и он не знал, как начать. Как рассказать о том, что он увидел и узнал? Как рассказать о земле, которая измучена огнем и металлом? Как рассказать о сердце своем, которое прикоснулось к другим сердцам, и каждое прикосновение оставило на нем болезненный рубец. Он вспомнил все, что было, перед ним возникли мутные, потухшие глаза — он уже не помнил, чьи они. И черный огненный гриб вонзается в мягкое тело земли — ведь это было уже? Или только будет? И какие слова нужны для того, чтобы этого не стало больше на земле.

— Луна, что случилось? Почему ты замолчал? Какой Кудрявчиков? Где он? Не понял тебя. Как слышишь? Ответь. Я — Марс, прием.

Шмелев набрал побольше воздуха в грудь и заговорил. Голос был сухой, бесстрастный. Он думал только о том, что может не успеть.

— Внимание, передаю боевое донесение. Противник силами до двух батальонов при поддержке восьми танков беспрерывно атакует Устриково. Отражены четыре атаки. Уничтожено семь танков. Лейтенант Войновский, Юрий Войновский бросился под танк с гранатой и погиб. Он просил написать Наташе Волковой из города Горький. Повторяю, Наташа Волкова из Горького, девушка, не получающая писем с фронта. Напишите ей, он просил перед смертью. Сержант Кудрявчиков из саперного взвода подорвал на мине вражеский танк и погиб. Запомните: Василий Кудрявчиков из города Канска. Старший сержант Эдуард Стайкин из Ростова подбил прямой наводкой два танка. Стайкин погиб. Лейтенант Ельников из Москвы закрыл своим телом командира. Ельников погиб. Старший лейтенант Обушенко погиб. Рядовой Севастьянов погиб. Проскуров погиб, Шестаков погиб — запишите их имена. Передаю обстановку. Немецкий танк ворвался в деревню. Отходим к берегу в район церкви. Будем драться до последнего. Прощайте, товарищи!

Рядом шлепнулся камушек. Джабаров стоял на корточках на краю воронки и манил Шмелева пальцем. У ног Джабарова лежали две новые гранаты.

— Луна, я — Марс, понял тебя хорошо. Сообщи, где Шмелев? Где находится Шмелев? Прием.

— Шмелев ушел на танк. Некогда. Прощайте. Иду. — Шмелев выключил рацию и полез наверх, цепляясь за рельсы.

Танк стоял у церковной ограды и расстреливал пушку, которую катили по шоссе солдаты из роты Яшкина. Маленькие фигурки сновали у пушки, разворачивая ее, а танк послал туда меткий снаряд и все перемешал. Немецкий пулеметчик выпустил длинную очередь в Шмелева, но Шмелев даже не пригнул головы. Все осталось позади, впереди был танк, огромный, черный, жестокий. Шмелев шагал во весь рост, и танк попятился от него, а потом развернулся и выпустил снаряд.

Сергей размахнулся, швырнул гранату. Водитель дал задний ход, танк неуклюже отполз, и граната упала на то место, где он стоял. Шмелев лег за большой серый камень у шоссе, примериваясь для нового броска. Вторая граната перебила гусеницу танка, и тогда снаряд ударил в камень, легкая волна приподняла Шмелева, дернула за уши, он опрокинулся, распластался на снегу, чувствуя, как боль вонзается в тело и плотная липкая тишина обволакивает землю.

Танк стоял на шоссе. Верхний люк бесшумно откинулся, там показалась рука, и пять красных ракет одна за другой поднялись к небу.

Боль все сильнее сдавливала тело, сомкнулась над головой. Шмелев закрыл глаза, потому что смотреть стало больно.

Он уже не видел и не слышал, как на верхней площадке колокольни высунулся ствол пулемета, простучала длинная очередь: Маслюк всадил двадцать пять пуль в раскрытый люк башни.

Рука с ракетницей опала, внутри раздались частые гулкие взрывы, черный дым, клубясь и завиваясь, вырвался из башни.

Падающий на излете осколочный снаряд задел колокольню. Верхняя площадка окуталась белым дымом, часть стены рухнула вниз. Крест на самом верху заколебался, половина его отвалилась. Колокола закачались, протяжный печальный звон поплыл над берегом.

Шмелев лежал на снегу, раскинув руки. Он не слышал ни пулемета, ни взрывов — все заглушала боль и безмолвная песня набата.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Войне всего нужнее люди.

Война погибнет без людей.

Б. Брехт

ГЛАВА I

Командующий посмотрел на часы и поднял руку. От высокой с кузовом в форме ящика машины отделился командир радиовзвода и, придерживая рукой планшет, потрусил к столу, за которым стоял командующий.

— Передайте, пожалуйста, полковнику Приходько, что я был бы страшно рад услышать его голос. — Игорь Владимирович снова посмотрел на часы и сказал: — Пусть ответит живой или мертвый, черт возьми.

— Приходько верен себе, — сказал полковник Славин. Он стоял рядом с командующим и держал здоровой рукой раскрытый блокнот. Левая рука висела на ослепительно белой перевязке.

За темной полосой леса шумел недальний бой. В небе, скрытые за облаками, гудели самолеты, раздавался сухой пулеметный треск. Один пулемет захлебнулся и смолк, самолет пробил облака, на мгновение повис над озером. Тяжелый дымный хвост тянулся за самолетом. Все повернули головы в сторону озера. Адъютант поднял бинокль. Самолет не удержался, прочертил в воздухе косую линию и рухнул на лед, выплеснув высокий пенистый столб.

Летчик Сергей Ковалев был убит еще в воздухе, поэтому он не увидел холодной поверхности озера, не ощутил ледяной темноты воды; последнее, что видел на земле летчик, было холодное, ослепительное солнце, сверкавшее над облаками.

— Наш, — сказал адъютант, опуская бинокль. — Смирновского полка.

Игорь Владимирович ничего не сказал и тяжело оперся руками о стол, стоявший прямо на снегу.

— Рубежи, — коротко бросил он.

Полковник Славин поднял блокнот:

— Тринадцать ноль-ноль. Чесноков: Новые Ручьи — Сутоки; Саркисян: Дубрава — Луговое; Приходько: Фарафоново — Борки. Четырнадцать ноль-ноль. Чесноков: станция Вилково; Саркисян: продвижения нет. Приходько: сведений не поступало. Даю правое крыло, — Славин перевернул страницу и продолжал читать, а командующий отмечал взятые населенные пункты на карте.

— Где же все-таки Приходько? — спросил Игорь Владимирович, отрываясь от карты и глядя вдоль берега.

Славин пожал плечами.

— Уберите же наконец это...

Немецкий солдат лежал на бруствере окопа неподалеку от стола; снег вокруг убитого был грязным.

Окопы шли вдоль берега несколькими извилистыми линиями, перед ними тянулись ряды проволочных заграждений. Все это было выворочено, перепахано, и весь берег представлял собой сплошную воронку, сделанную тысячами снарядов.

От берега поперек окопов шла широкая наезженная дорога. Окопы в этом месте были завалены землей, а подъем со льда выложен бревнами и обшит досками. Натужно гудя, машины поднимались по настилу и проезжали по дороге мимо стола, у которого стоял командующий. На льду под обрывом видны аэросани.

Колонна грузовиков прошла; снова стал слышен гул за лесом и треск пулеметов в небе.

Адъютант махнул рукой, и три автоматчика побежали вдоль окопов. Славин закрыл блокнот, осторожно поправил раненую руку и зашагал к машине радиовзвода.

Автоматчики подняли убитого, поволокли его за ноги к большой воронке, где были свалены другие трупы.

По ту сторону дороги у развороченного блиндажа стояли три открытых «виллиса», выкрашенных белой краской. У дальнего «виллиса» собралась группа офицеров в новых светлых полушубках. Офицеры смотрели, как автоматчики волокут убитого к яме, потом один из них, высокий и длинноногий, сказал что-то своим, поправил папаху, с решительным видом зашагал к столу. Командующий внимательно разглядывал карту. Длинноногий подошел, щелкнул каблуками. На нем были погоны генерал-майора.

— Товарищ командарм, разрешите обратиться.

Игорь Владимирович прочертил на карте жирную красную стрелу и кивнул. Длинноногий генерал незаметно покосился на стрелу:

— Товарищ командующий, разрешите мне войти в прорыв. Полки рвутся в бой.

Игорь Владимирович поднял голову, слушая шум далекого боя за лесом. Позади возник густой быстро нарастающий рев. Девятка штурмовиков пронеслась над берегом и ушла в сторону леса.

— Мне бы засветло успеть развернуться, товарищ командарм. Я сразу дам рывок, если успею засветло. Полки на колесах. Только бы засветло их развернуть.

Из машины радиовзвода вышел полковник Славин с раскрытым блокнотом в руке. Увидев Славина, командующий резко выпрямился. Глаза его сделались холодными. Длинноногий генерал встал по струнке и не мигая смотрел на командующего.

— Командиру сто семьдесят пятой генералу Горелову. Приказываю войти в прорыв и начать преследование противника...

Славин подошел к столу и остановился, слушая приказ. Командующий сделал паузу. Славин быстро сказал:

— Разрешите доложить. Приходько вышел к Белюшам.

— Попробовал бы не выйти, — бросил Игорь Владимирович. — Имейте в виду, генерал. На вашем левом фланге действует особая опергруппа Фриснера. Следите за левым флангом, Фриснер непременно будет контратаковать вас, я имею точные сведения. Пошлите к Приходько толкового офицера для связи. Приходько выполнил задачу и будет теперь прикрывать вас слева. Докладывайте каждый час о ходе продвижения. Связь, связь и еще раз связь. Желаю успеха. — Командующий взял со стола пакет с сургучными печатями и передал его командиру сто семьдесят пятой. Тот отдал честь и побежал через дорогу, на бегу ломая сургучные печати. Один из «виллисов» тотчас выскочил на дорогу и проехал мимо стола командующего к озеру. Офицеры, сидевшие в машине, отдали честь.

— Приходько докладывает, что у него большие потери, — говорил полковник Славин. — Немцы контратакуют его из района Грязные Харчевни.

— Разумеется. Он хочет, чтобы война шла без потерь. И чтобы противник не контратаковал его. Тогда он будет двигаться по графику и, может быть, даже вовремя докладывать.

Славин слушал, склонив голову набок, потом тяжко вздохнул и сказал:

— Нет, этого я не понимаю. Вершина военного искусства — своевременно избрать момент и направление главного удара. Ни минутой позже, ни минутой раньше. Не понимаю: как вы умеете это?

Командующий посмотрел в сторону леса, потом распечатал коробку «Казбека». Славин положил блокнот, взял здоровой рукой папиросу и полез в карман за зажигалкой.

— Разрешите, полковник. — Игорь Владимирович чиркнул спичкой, прикрывая огонь ладонями. — Вам вообще не следовало бы находиться здесь.

— Что вы? В такой день... Мы столько готовились...

Второй «виллис» загудел, выскочил на дорогу и покатился в ту сторону, где шумел бой. Третий «виллис» остался стоять у блиндажа. Горелов сидел на заднем сиденье, читая приказ и делая пометки на карте. Над «виллисом» вырос тонкий кустик антенны, и тоскующий девичий голос стал звать:

— Земля, Земля, я — Венера, даю настройку. Как слышишь?..

— Венера, — сказал Игорь Владимирович и покачал головой.

Тяжелый снаряд глухо шлепнулся в стороне, взметнув облако снега и обломки бревен. Голос девушки оборвался на полуслове, потом зазвучал опять. Командующий посмотрел на часы.

— Пора, — сказал он и зашагал к машине радиовзвода.

Спустя четверть часа, переговорив с Приходько и другими командирами дивизий, командующий спустился с берега на лед и подошел к аэросаням. Два автоматчика встали на лыжи передних саней и ухватились за железные стойки.

Игорь Владимирович сел рядом с капитаном Дерябиным. Полковник Славин протиснулся меж кресел и сел на деревянный ящик. Четвертым в кабине был радист с радиостанцией.

— В штаб? — спросил Дерябин.

— Маяк Железный.

Славин удивленно поднял брови:

— А как же пресс-конференция?

— Неужели вы не понимаете? — терпеливо сказал Игорь Владимирович. — Мне нужна железная дорога. Горелов перережет ее в своем секторе только завтра утром. Если она работает сегодня, это будет стоить мне дивизии.

Полковник Славин понял и склонил голову.

— Ох, товарищ генерал-лейтенант, — с восторгом сказал Дерябин, — и давал он там прикурить. Прямо не знаю, как выбрался оттуда. Потери страшные.

— Вот вам еще один любитель легкой войны, — сказал Игорь Владимирович, поворачиваясь к Славину. — Слишком долго сидели в обороне. Это наступление встряхнет армию. Прошу вас, не задерживайтесь.

Дерябин включил мотор, и сани пришли в движение, набирая разгон по льду. Вдали показалась голова колонны, пересекающей озеро. Игорь Владимирович сделал знак Дерябину, и сани заскользили навстречу колонне.

Шла сто семьдесят пятая механизированная... Впереди неторопливо катился «виллис», за ним в затылок четыре «доджа», потом огромные «студебеккеры», закрытые брезентовыми полотнищами. Дерябин сбавил обороты, шум идущих грузовиков донесся сквозь гуденье винтов. Машины шли неторопливо, с ровными интервалами. Солдаты в касках со строгими лицами сидят в машинах, автоматы ровно висят на груди. Машины идут одна за другой, и хвост колонны уходит до горизонта. Шестнадцать огромных «студебеккеров» с пехотой, потом четыре «доджа» с пушками, потом один «додж» с командиром батальона и радиостанцией, опять шестнадцать «студебеккеров» и четыре «доджа», еще шестнадцать, еще четыре, один за другим, неторопливо, ровно, безостановочно, бесконечно, передние колеса надвигаются, придавливая снег, глаза водителя устремлены вперед, брезентовый кузов, солдатские лица, колеса, кузов, лица, машина, интервал, машина, еще четыре, еще шестнадцать — и в каждой машине полным-полно солдат, а в кабине сидит офицер с картой, передки пушек набиты снарядами, в ящиках — гранаты и мины, в солдатских сумках — патроны. Все рассчитано на семьдесят два часа непрерывного боя. Семьдесят два часа грохота и огня, крови и пепла. И оттого лица солдат окаменели и фигуры их неподвижны. Сто семьдесят пятая входит в прорыв.

— Красиво идут, — сказал Дерябин. — Сила.

— Обратите внимание, Игорь Владимирович, — сказал Славин. — Дивизия развернулась на марш за тридцать минут. А техника, какая техника. Какая мощь!..

Солдаты, сидевшие в «студебеккерах», видели, как аэросани у дороги набрали скорость, развернулись и стали удаляться в глубь Елань-озера. Саней было трое, они шли друг за другом, и на передних санях, ухватившись за тонкие стойки, стояли два автоматчика.

Полковник Рясной подал командующему радиограмму, полученную час назад от Шмелева. Игорь Владимирович прочитал радиограмму и передал ее Славину.

— Что с дорогой? Как Мартынов? — спросил командующий.

— Утром передали, что Мартынов не вернулся.

— Хм, — сказал командующий. — Это становится загадочным. Когда будет связь с ними?

— Тишина, — ответил Рясной. — Вот уже целый час абсолютная тишина.

— Куда это, Игорь Владимирович? — спросил полковник Славин, показывая радиограмму Шмелева, которую он все еще держал в руке.

— Это все, что от них осталось, — сказал Рясной. Он лежал, запрокинув голову, глядя невидящими глазами в потолок.

— Это донесение достойно быть в музее, — с чувством сказал Игорь Владимирович.

В избе остро пахло лекарствами: батарея пузырьков стояла на столе рядом с котелком. За печкой скрипело перо, и кто-то говорил вполголоса, с паузами: «Маслюк Игнат Тарасович... Молочков Григорий Степанович...»

— Все, — сказал Рясной и замолчал. Лицо у него стало известковым, кожа на скулах натянулась и утоньшилась, на виске чуть вздрагивала тонкая синяя жилка. Командующий посмотрел на Рясного и подумал, что командир бригады смертельно болен и умирает.

— Как ваше самочувствие, Виктор Алексеевич? — спросил он.

— Благодарю вас. Сегодня мне лучше.

— Как поясница?

— Поясница уже прошла. Мне гораздо лучше. Утром был врач. Оставил лекарства. — Рясной говорил, почти не разжимая губ, не меняя положения головы. Только синяя жилка на виске вздрагивала, опадала, потом снова вдруг вздрагивала.

Резко хлопнула входная дверь. Командующий вздрогнул и обернулся. В дверях стоял коренастый розовощекий старшина с солдатским мешком в левой руке. Старшина увидел командующего армией, глаза у него заблестели. Он отдал честь и сильным поставленным голосом попросил разрешения обратиться к полковнику. Игорь Владимирович кивнул.

— Что у тебя в мешке, Кашаров? — неожиданно спросил Рясной; синяя жилка на виске забилась сильнее.

— Товарищ полковник, разрешите доложить, привез почту. Каково будет ваше распоряжение?

— Иди, Кашаров, иди, голубчик, теперь уже не нужно, — говорил Рясной. — Положи куда-нибудь. Потом разберемся.

— Как же так, товарищ полковник? Это же письма. За три дня привез. Там для нашего капитана есть. Два года писем не получал. И вот пришло. Как же так? — Старшина был в полной растерянности и переводил глаза то на Рясного, то на Игоря Владимировича.

— Иди, голубчик, иди. Не мешай нам.

Кашаров прижал мешок к груди и осторожно, на цыпочках, забыв отдать честь, вышел из избы. Игорь Владимирович проводил его глазами.

— Войновский Юрий Сергеевич, — сказал голос за печкой. — Где похоронен — как записать?

— Войновского я уже записал. Похоронен в братской могиле на дне Елань-озера, — сказал другой голос. — Давай следующего.

Командующему вдруг захотелось выйти из этой душной избы на свежий воздух. Он повернулся к Рясному и сказал:

— Сегодня на рассвете армейские соединения прорвали фронт противника по двум сходящимся направлениям, южнее и севернее Старгорода. Ширина прорыва — до пятнадцати километров. Войска противника окружены в лесах западнее Старгорода и уничтожаются. В прорыв входят свежие части. Только что я выпустил сто семьдесят пятую.

— Поздравляю вас, — сказал Рясной чуть слышно. — Это замечательный успех.

— Теперь вы понимаете, почему я не мог дать вам подкрепления? Ваши батальоны сделали больше, чем они могли сделать. Я представляю вас к ордену.

— Они совершили невозможное, — сказал полковник Славин. — Я был там, и я не представляю, как они сумели это. То, что сделали они, еще никто не делал.

— Я знал, что они сделают это, — сказал Рясной. — Они не могли иначе, у них просто не было иного выхода.

Игорь Владимирович заставил себя подойти к Рясному, пожал его руку, неподвижно застывшую на одеяле, и вышел из избы.

Озеро лежало у ног командующего. Дорога отходила от берега, тянулась по льду, прямая, как стрела. Солдаты проложили эту дорогу, но они уже прошли и не вернутся назад, а утром свежий снег заметет следы, но следы еще будут храниться под снегом, а весной растает лед, и тогда уж ничто не напомнит о том, что здесь прошли солдаты.

Командующий достал бинокль. Дорога была пустынной и вдалеке делалась неразличимой, сливаясь с ровной ледяной поверхностью.

— Когда была отправлена радиограмма? — спросил Игорь Владимирович.

— Полтора часа назад, — ответил Славин.

— Что вы посоветуете?

— Надо ехать туда, Игорь Владимирович. И тотчас: скоро стемнеет.

— Вы правы. Радиограмма очень неясная. В ней больше эмоций, чем фактов. Следует выяснить обстановку на месте. Я пошлю Евгения.

— Игорь Владимирович, он там не был и может ошибиться. Разрешите мне. Я своими глазами...

— Но ваша рука?

— Рука в гипсе. С ней ничего не случится.

— Я восхищен вашим мужеством, полковник.

— Я служу Родине, товарищ генерал. — Славин поправил перевязь и решительно зашагал к саням.

Аэросани медленно оторвались от берега, выруливая к дороге. Длинный снежный хвост стлался за винтом. Гул моторов скоро затих, и одинокая темная точка затерялась в ледяном пространстве.

Войска армии продолжали наступление. Головной полк сто семьдесят пятой дивизии развернулся и прошел через боевые порядки первого эшелона. Солдаты бежали по глубокому снегу, работала артиллерия, самолеты штурмовали опорные пункты врага, по дорогам двигались тягачи с пушками, машины, обозы, походные кухни. Десятки радиостанций вызывали штаб командующего, сообщая, докладывая, ожидая и требуя дальнейших распоряжений, а Игорь Владимирович по-прежнему стоял на берегу.

Приоткрыв дверь сарая, старшина Кашаров тайком наблюдал за генералом. Мешок все еще был в руках старшины, Кашаров прижал мешок к животу, присел на ящик с минами. Рядом стояли два термоса с водкой.

Кашаров развязал мешок, начал осторожно перебирать треугольные конверты. Полевая почта 03339, Войновскому Ю. С. — из города Горького. Севастьянову — из Ленинграда, Кудрявчикову — из Канска, Шмелеву — из Челябинска.

Старшина растерянно повертел треугольник, покачал головой, сунул письмо поглубже в мешок. Потом открыл термос, зачерпнул оттуда котелком и начал пить, не отрываясь, все выше запрокидывая голову. Он пил сразу за всех.

...Письмо лежало в темноте мешка, тесно склеившись с другими письмами. И если развернуть треугольник, разгладить мятую бумагу, то можно прочесть:

«Иду, и вдруг — ты. Я бросаюсь навстречу, удивлена, растеряна: как, откуда? Ты равнодушен, холоден, безразличен, проходишь мимо по нашему скверику к Красным воротам. Я догоняю, кричу в ужасе — ты меня не узнал!.. Третью ночь подряд мне снится один и тот же сон. Гоню его, хочу забыть, но он приходит снова, и я просыпаюсь в страхе. Я лежу одна, ложусь, не раздеваясь — мне холодно и страшно: ты меня не узнал.

Но ведь этого не может быть. А вдруг? Почему ты не слышишь меня? Мы уехали из Москвы осенью, сутолока была страшная, потом узнали, что дом разбомбило. Доехали до Урала, уже снег лежал, луна висела, большая и яркая, как талант. Какая дура я тогда была — все верила, что скоро тебя найду, ты же в кадровой служил... Адресат не значится. Но я все равно пишу тебе, пишу каждый день — на бумаге или просто так. Где ты? Сколько бы слов тебе написала, наших слов — а вдруг чужой прочтет, боюсь. Помнишь — сначала поезд, там парень пел под гитару, а потом лес и сосны, а потом я купила маме билет в кино, и мы пошли к нам — помнишь, как было?

Мама теперь постарела, работает в управлении машинисткой, она и приносит адреса, все время разные. Я тоже старая стала, но я не хочу стареть без тебя, хочу состариться вместе с тобой, буду древней старушенцией, кругом внуки, и старик рядом в кресле сидит — ты. Смотри у меня, сиди смирно. А то ведь я тоже могу не узнать. Вот была смешная история — умереть можно. К маме полковник ходил, Иван Николаевич. Седой такой, интеллектуальный. Жену потерял на фронте во время отступления, остался один — и к нам ходит, свертки носит. Мы его очень жалели, мама даже по ночам плакала. А вечерами сидим, чай пьем с печеньем и колбасой, о мировых событиях рассуждаем. Ты когда-нибудь ел такую вкусную колбасу? Называется — любительская. И вдруг, представь себе, выясняется — ты не поверишь, — что он вовсе не к маме ходил, а из-за меня. Предлагает руку и сердце. И что самое главное — через маму, чтобы официально. Мне так стыдно стало. Сидим теперь без печенья и о мировых проблемах помалкиваем. Помнишь, как мы на лавке под окном рассуждали — вот дураки... Я, как сейчас, все помню, будто вчера, но, боже мой, как давно это было. Давным-давно, я тогда еще умела смеяться. А теперь как вспомню, так сердце зайдется и плакать хочется. Что же мне делать — скажи. Как тебя найти? Если бы я про тебя знала, тогда мне все нипочем, а так руки опускаются, только работа и держит. С завода я сбежала: там снаряды делают, смотреть на них не могу. Перешла на ткацкую фабрику — тут спокойнее. А зачем, если тебя нет и жить не хочется.

Вот опять. Опять в груди кольнуло. Нет, нет, я не верю. Знаю, тебя не убьют. Иду по улице — и все тебя ищу. В городе военных полно, куют победу. Я даже в госпиталь попросилась на субботник. Как-то пошли с Руфиной на танцы в Дом офицеров. Глаза бы мои не смотрели: кругом война, а они танцуют. А если завтра конец света, если бомбу такую изобретут, — нам тот полковник рассказывал, — неужто все равно танцевать будут?

На каток тоже не хожу. Коньки на картошку поменяла еще в прошлом году. Но ты не думай, что мне плохо. Только внутри все время холодно. Сидим с мамой у керосинки и воображаем, будто это камин, будто нам тепло и совсем нет копоти. Нет, нет, мне совсем не плохо, только вот сегодня расклеилась, как сердце кольнуло...

Когда же я снова найду тебя? Любимый...»

Кашаров кончил пить и бросил котелок на землю. Глаза у него сделались мутными, ему показалось, что рядом с командующим на берегу стоит кто-то еще. Старшина Кашаров зажмурил глаза и заплакал.

ГЛАВА II

Пресс-конференция задерживалась.

Корреспонденты, приехавшие в штаб армии, разместились в той самой избе, где жили когда-то солдаты из взвода Войновского. В избе пахло свежевыскобленными досками и крепким морским табаком: столичный писатель из маститых угощал собратьев по перу из круглой жестяной банки.

Кроме маститого писателя, присутствовали три поэта, два фотокорреспондента и еще один писатель, молодой, но уже порядком известный. Поэты были трех рангов: фронтовой, армейский и дивизионный. Фронтовой поэт, пожилой и солидный, сознавал свое явное превосходство над двумя остальными и вел себя соответственно этому. Армейский поэт среднего ранга и возраста. Он только начинал приобретать некоторую солидность, был говорливым и порывистым. Дивизионный поэт совсем мальчишка, и его никто не замечал.

Разговор перескакивал с предмета на предмет, как бывает, когда собираются вместе малознакомые люди; тем не менее маститый писатель с хорошим табаком был в центре внимания: он написал несколько толстых посредственных книг, и оттого его мысли считались значительными и интересными. Лишь один молодой, но уже порядком известный писатель не принимал участия в общем разговоре — сидел на лавке у окна и быстро писал в блокноте.

— Эти русские деревни без крестьян производят гнетущее впечатление, — говорил маститый писатель.

— Неизвестно что: деревня без крестьян или крестьяне без деревни, — возразил молодой дивизионный поэт; он был мальчишкой и всем возражал.

— Чуть ли не единственная деревня на сотни километров кругом, — прибавил порывистый армейский поэт.

— Вы не поняли меня, молодые люди. Видно, старость приходит, а простоты по-прежнему не хватает. Я хотел сказать, что за эти трагические годы мы, наверное, безвозвратно привыкли к смерти, к развалинам, пепелищам. Привыкли настолько, что вид уцелевшей деревни кажется удивительным и необыкновенным. И тем более тяжко видеть единственную целую деревню без крестьян, без всех этих атрибутов сельской жизни. Помните — крики петухов, стадо бредет мимо окон, а бабка Матрена судачит на завалинке, только семечки трещат. А здесь все это выглядело еще романтичней: сушатся на кольях рыбачьи сети, у берега качаются баркасы, помнится, в этих краях их зовут — сойма. А по вечерам невесты, жены выходят на берег и ждут своих добытчиков.

— Тут пахнет русской стариной и поэзией Блока, — сказал говорливый армейский поэт. — Здесь Садко нашел свою Чернаву. Здесь женщины с лицами как на иконах.

— Хорошо бы после войны приехать сюда на рыбалку, — заметил молчавший до сих пор фронтовой поэт. — Пожить здесь, походить с рыбаками в озеро. Летом, наверное, здесь отменно.

— Где там, — возразил поэт-мальчишка из дивизии, который всем возражал. — Летом здесь одни комары и болота.

— Не без того, — согласился фронтовой поэт. — Рыбалка требует жертв.

— Видно, придется ночевать здесь, — сказал один из фотокорреспондентов. — Интересно, где тут столовка?

В избе становилось темно. Молодой, но уже известный писатель перешел от окна к столу, где горела лампа, и продолжал быстро строчить в блокноте, изредка отрываясь от бумаги и глядя в пространство.

— Утро вечера мудренее, — сказал маститый писатель. — Переночуем, и обстановка к утру прояснится. Сейчас, говорят, положение еще неясное.

— Наоборот. Все яснее ясного, — сказал дивизионный поэт-мальчишка. — Наши продвинулись на пятнадцать километров.

— Успех операции был решен артиллерийской подготовкой, — добавил армейский поэт. — Это было грандиозно...

— Чепуха, — сказал вдруг молодой, но уже известный писатель и сильно хлопнул блокнотом по столу. — Все решил отвлекающий удар через Елань-озеро. Прямо по льду. — Он поднял блокнот и посмотрел на присутствующих глазами победителя.

— Что за отвлекающий удар? — спросил фронтовой поэт.

— Я что-то не слышал...

— Расскажите, Коля, — попросил маститый писатель. — Если это не секрет, разумеется.

— За двое суток до начала общего наступления, — охотно начал тот, — или, как говорят штабисты, в час «Д» минус сорок восемь два стрелковых полка форсировали озеро в южной части. Смотрите. — Он раскрыл блокнот и принялся рисовать на листке. — Мы с вами находимся вот здесь, севернее маяка, он стоит на берегу. А вот озеро. Главный удар производится здесь — через узкую северную губу, которая подходит к самому Старгороду, ширина губы здесь совсем небольшая — семь-восемь километров. Южная часть Елань-озера более широкая, здесь до вражеского берега тридцать-сорок километров. — Молодой и уже известный быстро чертил стрелки. — Сюда-то и пошли полки для отвлекающего удара. Ночью они прошли по льду тридцать километров, развернулись цепью и в кромешной темноте пошли в атаку. Немцы никак не ожидали удара в столь отдаленном районе, а ночная атака наших была столь стремительной, что полки с ходу захватили берег. Представляете себе: ночь, тишина, ветер бьет в лицо, под ногами лед, а не земля. Этот план так и назывался: «Операция «Лед», но нашим все нипочем — цепи без звука идут в атаку, немцы удирают в одних кальсонах. Да, забыл сказать, как раз в этом месте проходит стык немецких армий. Немцы и опомниться не успели, как наши перерезали сначала шоссейную дорогу, которая проходит на том берегу, а потом и железнодорожную магистраль — она проходит чуть дальше, примерно здесь. Обе немецкие армии были рассечены. К тому же немцы приняли этот удар за главный. Они срочно перебросили резервы и начали бросать в контратаки полк за полком, танки, самолеты. Но наши стояли намертво. Тем временем прошло сорок восемь часов и настал час «Д». Тогда ударила наша артиллерия на севере, полки форсировали губу и пошли на штурм там, где немцы не ожидали. Сорок километров севернее отвлекающего удара, а если считать по берегу, то еще больше — понимаете, как было задумано? Гениально. Немцам надо перебрасывать резервы на север, а дороги-то перерезаны, армии фашистов рассечены. Словом, дали им по первое число.

— Боже мой, как это интересно, — сказал маститый. — У вас же готовый очерк в кармане. Эта история так и просится на бумагу.

— Уже готово, — скромно ответил молодой, но уже порядком известный, хлопая ладонью по блокноту. — Сейчас пойду связываться с редакцией.

— Интересно, — усмехнулся фронтовой поэт, — откуда вы получили этот приключенческий сюжетик? Который из штабистов рассказал вам эту новогоднюю сказку? — Фронтовой поэт имел большие связи в штабе, и ему было крайне досадно, что он ничего не знал об отвлекающем ударе.

— Позвольте, — сказал молодой, но уже известный, — пусть это останется моей тайной.

— Все равно, — сказал армейский поэт, — успех решил массированный удар артиллерии. Артподготовка продолжалась девяносто минут, такого еще не бывало на нашем фронте. Отвлекающий удар тут ни при чем.

Идея отвлекающего удара в направлении на Устриково казалась Игорю Владимировичу глубоко продуманной и обоснованной. Верховная Ставка одобрила и утвердила план операции «Лед» без единой поправки, и Игорь Владимирович еще больше уверился в незаурядности своего замысла. Ему пришлось пережить несколько неприятных часов, когда батальоны лежали на льду, однако командующий сумел вывернуться и не послать в тот день донесение в Ставку. Он верил в свой план. А потом берег был взят, и ярость немецких контратак лишний раз подтверждала правильность всех расчетов. Теперь уже, направляя донесение, Игорь Владимирович не скупился на краски. Правда, оставалась досадная деталь — до сих пор не была перерезана железная дорога, но командующий чувствовал, что тут что-то не так: или Шмелев что-то скрывает, или Мартынов хитрит. Полковник Славин должен был выяснить обстановку на месте и привезти точные сведения.

Командующий армией решил, что он расскажет корреспондентам некоторые подробности отвлекающего удара. Он не стал дожидаться Славина и вместе с членом Военного Совета Николаем Александровичем Булавенко направился к корреспондентам.

За последние три часа с тех пор как командующий рассказал полковнику Рясному о начавшемся наступлении, положение значительно улучшилось: дивизии преодолели глубоко эшелонированную оборону противника и вышли на оперативный простор.

Игорь Владимирович вкратце обрисовал общую обстановку и под конец сказал корреспондентам, что они не зря приехали в его армию. При этом Игорь Владимирович улыбнулся и посмотрел на маститого столичного писателя.

— Такова наша профессия, — ответил за всех маститый. — Мы всегда там, где гремит бой. Где успех, победа. Нам нужен победный материал.

— Мы долго ждали и долго готовились, но теперь мы обеспечим вас таким материалом в избытке.

— Хотелось бы знать, Игорь Владимирович, некоторые детали, — продолжал маститый. — И попросить вас, чтобы вы нацелили нас, так сказать, на направление главного удара. Где сейчас центр боевых действий? Какая дивизия добилась наибольшего успеха?

— Поезжайте прямо в сто семьдесят пятую, к Горелову. Только вам придется порядком потрудиться, чтобы догнать его. Уже сейчас он находится там, где должен был быть только завтра утром. А где он окажется завтра утром — этого даже я не могу сейчас сказать.

— Разрешите такой вопрос, товарищ генерал, — сказал фронтовой поэт. — Что обеспечило успех всей операции? Мы тут перед вашим приходом как раз спорили об этом...

— Я вижу, вы уже в курсе. — Игорь Владимирович улыбнулся. — Это весьма интересная деталь. Успех всей операции в значительной мере был обеспечен предварительным ударом... — Игорь Владимирович услышал хлопанье отворяемой двери и быстро обернулся.

Полковник Славин стоял, тяжело держась здоровой рукой за косяк. Он стащил шапку, и все увидели грязную кровавую повязку, прикрывавшую половину лба. Перевязь на левой руке тоже была забрызгана кровью.

Игорь Владимирович поспешно поднялся и зашагал навстречу Славину.

— Простите, пожалуйста, — бросил он на ходу. — Одна минута.

Корреспонденты видели, как командующий и раненый полковник с красивым мужественным лицом о чем-то быстро и тихо поговорили меж собой, потом Игорь Владимирович громко сказал:

— Спасибо, полковник. Теперь шагом марш в медсанбат.

— Простая царапина. Я еще могу поработать в штабе.

— Приказываю немедленно направиться в медсанбат. Выполняйте.

Красивый полковник с неодобрительным видом отдал честь и вышел, а Игорь Владимирович вернулся к столу:

— Итак, на чем же мы остановились?

— Вы говорили, товарищ генерал, — сказал фронтовой поэт, — что успех всей операции был обеспечен предварительным ударом. Каким? Артиллерийским?

— Да, да, — быстро сказал Игорь Владимирович. — Вы совершенно правильно угадали мою мысль. Мы долго и тщательно готовились к этому удару. Вели разведку целей, выбирали места для огневых. Это был небывалый по своей мощности массированный артиллерийский удар. Огневая подготовка продолжалась восемьдесят пять минут, на пять минут меньше, чем могли рассчитывать немцы. — Игорь Владимирович уже овладел собой и говорил спокойно и неторопливо. — После такой мощной артподготовки пехота поднялась в атаку и сразу же захватила первую линию траншей, а еще через полчаса — вторую.

— Благодарю вас, — сказал фронтовой поэт и снисходительно посмотрел на молодого, но уже известного писателя. Тот ничего не ответил.

— Скажите, Игорь Владимирович, — попросил маститый писатель, — где находился в момент атаки ваш наблюдательный пункт?

— Позади боевых порядков дивизий. Прямо на льду.

— О-о, — сказал маститый. — А кто, если не секрет, был этот раненый полковник с мужественным лицом?

— Обычная история, — Игорь Владимирович пожал плечами. — Офицер моего штаба. Приехал оттуда.

— Разрешите такой вопрос, — торопливо сказал молодой, но уже известный. — У меня записана фамилия: капитан Шмелев. Его подразделение первым захватило берег, да?

Игорь Владимирович пристально посмотрел на молодого, но уже известного:

— Боюсь, что не сумею ответить на ваш вопрос. Я просто не в курсе. Первой шла дивизия Приходько, надо спросить у него, кто был впереди.

— Простите, товарищ генерал, — продолжал допытываться молодой. — Не можете ли вы рассказать что-либо о плане операции «Лед»?

— Весьма сожалею, — сухо ответил Игорь Владимирович, — но об этом плане сказать ничего не могу.

— Как же так? — в отчаянии воскликнул молодой. — Ведь за сорок восемь часов до общего наступления два полка пошли через озеро. Лед, ночь, внезапная атака, немцы не ждали, растерялись...

— Одну минуту, — Игорь Владимирович сердито поморщился: война в таком изложении никак не походила на войну. — Кто вам это сказал? — Глаза командующего становились все более холодными. — Я вижу, вы знаете больше меня. Два полка? Какая чушь! Может быть, вы сами расскажете нам об этом плане? Как бы вы, например, обеспечили коммуникации для двух полков? Боепитание? Эвакуацию раненых? Судя по вашему заявлению, вряд ли вы представляете себе, что такое два полка пехоты.

— Я тоже так подумал, Игорь Владимирович, — сказал маститый. — Отвлекающий удар, ночь, лед, ветер — может быть, это красиво и романтично, но абсолютно нереально.

— Простите. — Игорь Владимирович посмотрел на часы и поднялся. — Через пять минут я должен докладывать в Москву об итогах первого дня наступления.

— Вот таким путем, — проговорил фронтовой поэт, когда дверь за командующим закрылась. — Советую вам впредь быть более осмотрительным в выборе занимательных сюжетиков.

— Издержки производства, — сказал со вздохом маститый. — Вещь неизбежная в нашем ремесле. Мне показалось, что он был чем-то расстроен, когда ушел этот красивый раненый полковник. Сразу начал закругляться.

— Не понимаю, в чем дело, — сказал молодой, но уже известный писатель, недоуменно листая блокнот. — Я слышал доклад полковника. Он не сказал ничего существенного. Доложил о каких-то пулеметах, о санях.

Вот что доложил полковник Славин командующему армии:

— Сани в пути стали. Подошли в темноте. Был обстрелян двумя вражескими пулеметами. С берега бросают ракеты. На дороге никого не встретил. На льду перед Устриковом никого нет — мы подходили к берегу два раза. Пулеметы разбили кабину. Меня задело осколком.

Вот почему Игорь Владимирович уклонился от ответа на вопрос и не сказал ни слова о том, что было за сорок восемь часов до того, как началось общее наступление. Командующий не мог знать, что полковник Славин самым роковым образом ошибся в направлении и сведения, привезенные им, были неправильны.

ГЛАВА III

Черная низкая машина генерала Буля стремительно проехала по деревне, свернула к зданию школы. В окнах показались несколько любопытных голов — и тут же исчезли. Дежурный офицер прошмыгнул по коридору в свою комнату.

Буль неторопливо шел от машины. Длиннополая шинель висела на спине складками, а ниже таза колыхалась в такт шагам генерала.

Адъютант распахнул двери. Расстегивая на ходу шинель, генерал прошел в кабинет.

— Никого не зовите. Кофе!

Буль любил заниматься войной в полном одиночестве. На столе лежали развернутые карты. Буль взял из раковины остро заточенный карандаш, задумался на мгновенье — и вдруг решительно прочертил на карте стрелу, с востока на запад.

— Нет! — сказал он вслух и прочертил на карте новую стрелу, с юга на север. Карандаш соскользнул, и стрела получилась неровной. Буль не обратил на это внимания, провел третью стрелу — через всю карту. Стрелы чем-то не понравились Булю, он дернул карту, та, колыхаясь, полетела на пол.

Под первой картой лежала другая, точно такая же. Буль подумал немного, поводил носом по карте — быстро, резко принялся рисовать стрелы. Отодвинулся, разглядывая карту. Теперь все стрелы, выходя из разных мест, сходились в одной точке. Буль склонился над столом, прочитал название деревни:

— Воронино.

Дверь неслышно раскрылась, на пороге стоял адъютант с подносом.

— Воронино, — повторил Буль и повернулся к адъютанту. — Соедините меня, пожалуйста, с Фриснером.

Машина радиовзвода стояла у длинного сарая, сложенного из больших серых валунов. Следы колес тянулись через поляну и выходили на дорогу — там то и дело проносились грузовики.

В кузове слышался усталый голос, повторявший: «Венера, Венера».

Дверь сарая раскрылась. Командир радиовзвода прошел вдоль стены и остановился у машины, заглядывая в кузов.

— Передали? — спросил он.

— Передашь тут. Где она? — сердито ответил голос из кузова.

Лейтенант потоптался у машины, зашагал обратно в сарай. Через минуту он вышел вместе с полковником Славиным. Левая рука Славина висит на белоснежной перевязи, на лбу приклеена ослепительная полоска пластыря, Славин очень красив в таком виде. Он подошел к машине и спросил:

— Почему не передаете шифровку?

— Товарищ полковник, Венера не отвечает. Зовем изо всех сил.

— Ну-ка, попробуйте сами, — сказал Славин. Лейтенант поднялся в кузов, и было слышно, как он зовет срывающимся голосом: «Венера! Венера!» Славин послушал немного, потом повернулся и пошел в сарай. Спустя некоторое время из сарая вышел командующий армией, Славин — за ним.

Они подошли к машине. Игорь Владимирович спросил:

— Почему не даете связь?

— Товарищ генерал-лейтенант, разрешите доложить. Венера не отвечает.

— Когда была связь?

— Ровно два часа назад. — Командир радиовзвода выпрыгнул из кузова и стоял перед генералом. — Ответили, что слышат, и внезапно замолчали.

Командующий и Славин переглянулись. Игорь Владимирович покачал головой.

— Включите резервную станцию, — сказал Славин. — Вызывайте на запасном диапазоне.

— Уже пробовали.

— Где сейчас полковник Войновский? — спросил Игорь Владимирович.

— Не могу знать, товарищ генерал.

— Разыщите Войновского, живого или мертвого. Передайте ему мой приказ — в течение часа обеспечить связь со сто семьдесят пятой.

На поляну выскочил грязно-серый «додж». Быстро покатился к сараю, подпрыгивая и качаясь на кочках. Стал. Из машины выпрыгнул сутулый капитан, перетянутый ремнями и обвешанный сумками. Он бежал к сараю, сумки болтались на нем и били по бокам.

— Машина сто семьдесят пятой, — сказал Славин.

— Немцы! — закричал капитан, подбегая.

Игорь Владимирович с любопытством осмотрел капитана с головы до ног.

— Может быть, вы все-таки обратитесь по форме? — сказал он.

— Поправьте погон, — сказал Славин.

Капитан поспешно поправлял погон на полушубке.

— Завяжите уши, — сказал Игорь Владимирович.

— Застегните пуговицу, — сказал Славин.

Капитан растерянно крутил головой, путался в ремнях и сумках.

— Теперь можете докладывать.

— Товарищ генерал-лейтенант, разрешите обратиться. Был обстрелян немцами в деревне Воронино.

— И что же? — спросил Игорь Владимирович. — Разве вы не знаете о том, что на войне иногда стреляют?

— Ваша должность, капитан? Почему не докладываете о своей должности? — сказал Славин.

— Начальник связи сто семьдесят пятой дивизии капитан Ястребов, — сказал капитан, вытягиваясь.

— Ого. Вас-то мне и надо, — с угрозой сказал Игорь Владимирович.

— Где Венера? Почему она молчит? — спросил Славин. Капитан беззвучно шлепал губами.

— Слушайте внимательно, капитан, — жестко сказал Игорь Владимирович. — Сейчас одиннадцать часов сорок минут. Ваша станция не отвечает. Если она не ответит еще через два часа, вы пойдете под трибунал. Займитесь с ним, полковник. — Игорь Владимирович резко повернулся, зашагал к сараю.

— Венера, Венера, — звал радист.

Игорь Владимирович прошел за ширму, сделанную из высоких фанерных щитов, устало облокотился на карту, расстеленную на столе. В дальнем углу сарая прерывисто трещала пишущая машинка. Густой бас говорил в телефон: «А ты вырви у них и пошли вдогонку».

Игорь Владимирович вскинул голову:

— Где Саркисян?

— Говорил с ним полчаса назад, — сказал адъютант с женственным голосом. — Он уже заканчивает свои дела. Большие трофеи. Пять тысяч пленных. Сорок три килограмма золота.

— Он уже знает?

— Послали шифровку.

Славин прошел за ширму, бросил на стол раскрытый блокнот.

— Оказывается, этот кретин с переметными сумками везет в дивизию питание для раций. Вчера не успели получить на складе. А теперь немцы захватили Воронино, значит, Горелов отрезан.

— Не так страшно. У Горелова с собой два боекомплекта. Нет аккумуляторов, зато есть снаряды.

— Игорь Владимирович, утром к Горелову поехал Н. — адъютант назвал фамилию маститого писателя.

— Не дай бог, — сказал Славин.

— Оставьте, пожалуйста, — в сердцах сказал Игорь Владимирович. — У Горелова два боекомплекта и семь тысяч штыков. Как-нибудь сумеют защитить одного писателя. Пусть он узнает, что такое война и какова цена победы.

— Товарищ генерал, — Славин выпрямился, — разрешите, я поеду к Горелову. Я пробьюсь на броневике.

Игорь Владимирович посмотрел на Славина и только покачал головой. На столе запищал телефон. Адъютант взял трубку и передал ее командующему. Член Военного Совета Булавенко сообщал, что дивизия Саркисяна закончила уничтожение вражеских частей, окруженных в лесах западнее Старгорода, и полки уже вытягиваются на марш, чтобы идти на помощь сто семьдесят пятой.

Славин слушал, склонив голову. Игорь Владимирович положил трубку.

— Саркисян захватил у врага десять бронетранспортеров. Булавенко берет с собой роту автоматчиков и идет с ними. Он освободит Воронино и прорвется к Горелову.

Из-за ширмы просунулась рука с листком бумаги. Густой бас сказал:

— Ставка.

Славин взял телефонограмму и прочел сообщение о том, что в девятнадцать часов командующий армией генерал Быков вызывается на прямой провод для разговора с Верховным главнокомандующим Вооруженными Силами Советского Союза.

— Говорят, вечером будет салют, — сказал бас за ширмой. — Приказ уже повезли на подпись.

— Спасибо, Андрей Кириллович, — сказал командующий.

— Приятные новости приятно сообщать, — сказал невидимый бас и зашаркал сапогами по земляному полу сарая.

— А что, если товарищ Сталин спросит о сто семьдесят пятой? — сказал полковник Славин.

— Перестаньте паниковать. В моем распоряжении семь часов. Подготовьте лучше данные по всем дивизиям для доклада. Рубежи продвижения, количество пленных и трофеи.

Славин взял со стола блокнот и прошел в общее помещение.

Командующий позвал адъютанта, запахнул шинель, быстро зашагал к выходу.

Из кузова машины доносился усталый осипший голос:

— Венера, Венера, почему не отвечаешь? Венера, я — Марс, прием...

— Голосочек был что надо, — сказал другой радист.

Игорю Владимировичу казалось, что он думает о сто семьдесят пятой дивизии, а на самом деле он думал о батальонах, ушедших в Устриково и оставшихся там. Сто семьдесят пятая дивизия пришла в армию три дня назад, командующий не успел ни узнать, ни полюбить ее, она была для него просто номером, семь тысяч, или сколько там осталось штыков, не более того. С батальонами же сто двадцать второй бригады Игорь Владимирович воевал под Ленинградом, окружал немцев в Демянском котле, он штурмовал с ними высоты, форсировал реки, стоял в обороне. Он приходил к ним, и его поили чаем, кормили щами, он вспоминал с офицерами то, что ему хотелось вспомнить: там был его дом. Теперь этого дома не стало. Сто семьдесят пятая была, наверное, лучше и сильнее, чем его батальоны, но она была и осталась чужой — даже если бы с ней случилось самое нехорошее из того, что может случиться на войне, Игорь Владимирович принял бы такой удар спокойно и мужественно, как подобает генералу, который знает, на что он посылает свои войска. Он знал, что ожидало его батальоны в Устрикове, но только такие, с в о и  батальоны и мог послать туда. Тем горше была утрата, и он никак не хотел примириться с ней, не верил, что батальоны погибли. Вчерашняя вынужденная ложь, когда, получив неожиданные вести, привезенные Славиным, он должен был отречься от своих батальонов, от своего плана, только усугубляла чувство его вины перед самим собой.

Аэросани медленно съехали с берега на лед озера, и тогда Игорь Владимирович снова вспомнил о батальонах; безжизненное, запрокинутое на подушке лицо Рясного встало перед глазами.

Сани быстро набирали скорость, белая равнина однообразно раскручивалась по сторонам. Снег был свежим, винты моторов отбрасывали назад длинные белые хвосты, которые долго висели в воздухе. Неожиданно первые аэросани легли в глубокий вираж, белый хвост прогнулся и повис широкой дугой, вторые сани повторили маневр, второй снежный хвост прочертил в воздухе дугу, потом снова стал прямым.

Сани легли на новый курс и пошли еще скорее. Игорь Владимирович, застыв в кресле, смотрел прямо перед собой в далекую невидимую точку за горизонтом. Капитан Дерябин покосился на командующего и увидел его глаз, застывший и холодный. Дерябин до предела нажал газ, стрелка спидометра вздрогнула и подползла к цифре сто. Далекий глянцевый горизонт разорвался в одной точке; там стала расти прозрачная ледяная сосулька, вскоре рядом с ней возникла сплющенная луковица с крестом. Дерябин поправил направление, церковь с колокольней чуть сдвинулась и стала прямо по курсу, а по обе стороны от нее проросли сквозь лед темные макушки деревьев.

На льду начали попадаться воронки. Дерябин сбросил обороты. Игорь Владимирович поднял руку, сани проехали по инерции еще несколько сот метров и остановились. Неровный, разорванный силуэт Устрикова чернел впереди.

— Выехали тютелька в тютельку, — сказал Дерябин.

До берега было полтора километра, и он зловеще молчал. Раскрыв дверцу кабины, Игорь Владимирович медленно вел биноклем: избы, сани, сараи, разбитые блиндажи, засыпанные окопы, снова сады, плетни, постройки — все безмолвное, мертвое. Командующий чуть опустил бинокль и повел его обратно, рассматривая пространство перед берегом. Не обнаружив признаков жизни, он хотел увидеть хотя бы следы смерти. Но ледяное поле тоже было пустым. Некоторые воронки не успели затянуться льдом, и было видно, как темная вода дымилась и плескалась в них: это было аккуратно убранное поле боя.

Под крутым обнаженном обрывом виднелись темные длинные кучи. Игорь Владимирович не сразу понял, что это, а когда понял, опустил бинокль и сказал:

— К берегу.

Сани приблизились к обрыву и остановились в ста метрах от темных куч.

— Еще, пожалуйста, — попросил Игорь Владимирович.

— Не могу, товарищ генерал: воронки. — Дерябин сидел за штурвалом и не сводил глаз с темных куч: теперь и без бинокля можно было различить, что это такое.

— Тогда поезжайте той дорогой. Прямо к церкви. Мне потребуется радиостанция. — Игорь Владимирович открыл дверцу и спустился на лед. Автоматчики соскочили с лыж и встали впереди, взяв автоматы наизготовку.

Игорь Владимирович зашагал по тропинке, которая была протоптана в снегу и вела прямо к темным кучам. Автоматчики шли перед ним, защищая командующего от смерти.

Это были длинные штабеля, сложенные из человеческих тел. Мертвые лежали в несколько рядов, на них были грязные маскировочные халаты и серые мышиные шинели. Они лежали вперемешку друг с другом. Они были одинаково мертвые и оттого перестали быть врагами и лежали, тесно сплетясь телами, прижимаясь друг к другу лицами, спинами, — живые положили их рядом со своими, потому что и для живых мертвые перестали быть врагами. Верхние ряды мертвых были запорошены снегом, однако с одной стороны лежало несколько трупов в серых шинелях, положенных после того, как прошел снег.

Живые подошли к мертвым и остановились. Они еще не видели ни бесконечных рвов Освенцима, ни жарких печей Равенсбрюка, ни черных грибов смерти, встающих над городами, и стояли перед штабелями мертвых завороженные и затихшие. Пройдет еще много лет, прежде чем живые осознают, чем может им грозить все это, — тогда люди содрогнутся, и отчаянный крик вырвется из их груди.

Тропинка проходила мимо штабелей и косо поднималась по берегу. Они поднялись по откосу, вышли к окопам.

— Хальт![15] — закричал автоматчик, идущий впереди.

Игорь Владимирович услышал тоскливую протяжную мелодию и увидел немца, сидевшего среди развороченных бревен.

— Отставить, — сказал Игорь Владимирович.

Немец был без шапки, дико выпученные глаза его жарко смотрели на русских. Он судорожно дергал лицом, водя губами по гармошке.

— Achtung! Stillgestanden[16], — громко сказал Игорь Владимирович.

Немец вскочил, вытянул руки по швам.

— Где твоя часть?

В глазах немца появилось что-то живое. Он заговорил быстро, сбивчиво, часто озираясь, словно боялся, что его оборвут. Игорь Владимирович с трудом понимал его дикую речь, вылавливая обрывки фраз.

— Мертвые, мертвые... Не должен думать... Мертвые пошли, убили нас... Новая война — война мертвецов... всюду мертвые... Отдайте мой пулемет...

— Смирно! — резко крикнул Игорь Владимирович.

Немец вытянулся еще больше и преданными собачьими глазами уставился на генерала.

— Направо! Налево! Кругом! Налево! Кругом! Направо! — Немец послушно исполнял команду, и глаза его заблестели от удовольствия.

— Запомни. Мертвые не умеют воевать. Где русские? Говори правду!

Глаза у немца все время менялись. Он прищурился, вытянул руку, стрельнул пальцами в Игоря Владимировича. Один из автоматчиков ударил немца по руке, он отскочил в сторону и торжественно закричал, как кричат, произнося лозунги: Es lebe der Krieg! Der Krieg ist die allerschönste Zeit![17]

— Почему война лучше? Отвечай.

— После войны всегда следует мир. А мир всегда кончается войной. Война — лучше. — Немец сказал это быстро и четко, глаза его на миг осветились мыслью и тут же погасли.

— Пустой номер, — сказал Игорь Владимирович. — Немецкий пулеметчик. Сошел с ума. — Он повернулся и зашагал в сторону деревни.

За окопами был большой развороченный блиндаж. Перекрученные рельсы торчали среди бревен. Игорь Владимирович подошел ближе, внимательно рассматривая рельсы, снял перчатки, потрогал рукой холодный металл.

— Неужели они привезли их оттуда? — сказал адъютант. — Я думаю...

— Вы слишком много думаете, — оборвал Игорь Владимирович. — Вперед!

Они пошли по узкому проулку между школой и церковью. За оградой среди могил сплошь и рядом виднелись воронки — мертвым и тут не давали покоя.

На площади перед церковью стоял на шоссе черный обгорелый танк с крестом. Снег запорошил гусеницы, покрыл ровную ленту шоссе. И мертвая тишина кругом, и ни единого следа на снегу. Лишь над домом на той стороне шоссе тянулась струйка дыма. Игорь Владимирович обогнул танк и зашагал туда.

Из дома вышел толстый низенький человек в окровавленном халате, с кудлатой головой, в очках. Толстяк снял очки и, часто моргая глазами, принялся протирать стекла полой халата. Игорь Владимирович кашлянул. Человек в окровавленном халате обернулся и принялся кричать, размахивая руками:

— Это форменное безобразие. Я буду жаловаться на вас члену Военного Совета. Вы мне ответите за это.

Игорь Владимирович подошел ближе. Толстяк в окровавленном халате надел очки и, щурясь, разглядывал командующего.

— Я готов выслушать вас, — сказал Игорь Владимирович.

— Тем лучше, товарищ генерал, — говорил толстяк, махая руками. — Оттого, что вы здесь, безобразие не перестает быть безобразием. Где мои инструменты, где мои сани, позвольте спросить вас? Если вы пришли посмотреть на мой грязный халат, не стоило приезжать сюда.

— Где Шмелев? Где батальон? Он жив? — спросил Игорь Владимирович, делая жест рукой, чтобы остановить толстяка.

— Откуда мне знать? — раздраженно ответил толстяк. — У меня тридцать семь человек, и среди них нет никакого Шмелева. Тридцать семь раненых, из них пять весьма тяжелых. А я — один. Где мои сани? Зачем же вы явились сюда, если вы не можете мне помочь? Я целые сутки работал на льду...

— Вы забываетесь, — сказал адъютант. — Вы говорите с командующим армией.

— Для меня не существует ни командующих, ни рядовых. Под моим ножом все равны. И все требуют сострадания. А что я могу им дать?

Позади послышалась печальная мелодия. Игорь Владимирович обернулся и увидел лохматую голову, судорожно двигающуюся за плетнем. Немец выглянул из-за плетня и снова спрятался, быстро двигая головой.

— Вот еще один параноик, — сказал толстяк. — Хотел бы я знать, кому нужна эта самодеятельность?

— Как же вы эвакуировали раненых? — спросил Игорь Владимирович.

— Все время ходили санные обозы. А этой ночью никто не приехал. Какой-то командир заявился утром в операционную и сказал, что сани придут к обеду. А потом они набили свои автоматы патронами и ушли. Где мои сани? Мне необходимы сани.

— Объясните же наконец. Куда они ушли? Где они сейчас?

— Вам лучше знать, куда вы посылали их. Что должны делать солдаты, как не выполнять приказ. И они ушли выполнять его. — Толстяк махнул рукой куда-то в сторону от озера.

В проулке послышалось гуденье моторов. Аэросани тяжело выползли на площадь и остановились у танка. От моторов поднимался пар. Винты прокрутились на холостых оборотах и остановились. Стало тихо.

Дерябин высунулся из кабины и сдернул защитные очки:

— Товарищ генерал, там обоз по льду идет.

— Мои сани, — крикнул толстяк.

Далекая пулеметная очередь прорезала тишину. Донеслись глухие разрывы мин, снова частая пулеметная дробь.

— Слышите? — сердито сказал толстяк. — Опять они берутся за свое. Скоро опять привезут ко мне раненых. Они знают, что делать.

ГЛАВА IV

Осень стояла в тот год потрясающая, и солнце все время сверкало над нами. Было не жарко, и мы шагали с утра до вечера. В деревне девочка в белом платье подбежала ко мне, я подхватил ее на руки, в глазах ребенка не было страха от того, что она смотрела в лицо солдата. Мы ушли далеко, а она все махала рукой, мы шли по шоссе, и впереди, над рощами, над убранными полями маячил острый готический шпиль костела. Мы шагали к нему весь день, шпиль бродил по горизонту, потом встал прямо надо мной, и я вошел внутрь. Служба уже кончалась, женщины в белых платках сидели на скамейках, слушая орган и хор. Лучи солнца проходили сквозь высокие стрельчатые окна, внизу было сумрачно, прохладно, и музыка, слитая с женскими голосами, поднималась к солнцу. Девушка пела в церковном хоре о всех усталых в чужом краю, о всех кораблях, ушедших в море, о всех, забывших радость свою. Так пел ее голос, летящий в купол, и луч сиял на белом плече, и каждый из мрака смотрел и слушал, как белое платье пело в луче. И всем казалось, что радость будет, что в тихой заводи все корабли, что на чужбине усталые люди светлую жизнь себе обрели. И голос был сладок, и луч был тонок, и только высоко, у царских врат, причастный тайнам, — плакал ребенок о том, что никто не придет назад, — я стоял и шептал стихи, как молитву, потом музыка кончилась, и я побежал догонять своих. Я не поверил этой молитве, мы уже не раз возвращались оттуда и снова вернемся, я знаю — вернемся потому, что я слышу, как любимая плачет и зовет меня. Ведь так не бывает, чтобы никто не пришел назад, всегда кто-нибудь возвращается. На берегу будут стоять женщины и ждать тех, кто вернется, и моя любимая ждет на берегу, корабль подходит, уже видны их лица, ищущие взгляды, и улыбки, и девочка в белом платье машет рукой, и бабочки пестро порхают над толпой — это мы возвращаемся. Мы придем, непременно придем, измученные, седые, все тело в глубоких шрамах, пустой рукав заткнут за пояс, и костыли гремят по мостовой, а города лежат в развалинах, дом порушен, на витринах — мешки с песком, хлеб дают по карточкам, но мы все равно вернемся, и не будет ничего прекраснее, чем то, что мы вернулись, потому что пушки перестали стрелять, огни зажглись в окнах, пахарь выходит в поле и можно начинать жизнь сначала.

Шмелев поднял руку, давая сигнал. Позади сухо захлопали минометы. Первые мины не долетели до деревни, а потом стали рваться за оградой, забрасывая в стороны острые железные колья и темные тучи земли и снега.

Солдаты медленно ползли по полю. Немецкие пулеметы за оградой замолчали.

— Дай. — Шмелев взял из рук Джабарова флягу, сделал несколько глотков. Ром был тягучим и огненным, он утишал боль в голове, и казалось, что раненое плечо болит слабее. Шмелев отдал флягу, захватил зубами снег, чтобы остудить рот.

Мины часто рвались за оградой, и было видно, как немцы поднялись и побежали, волоча за собой пулемет. Они скрылись за клубом, потом показались с другой стороны, выбежали в ворота и побежали вдоль домов. Через минуту немцы показались в поле за деревней. Их было около взвода. Они бежали по дороге и часто оглядывались. Двое с пулеметом сильно отстали и тащились позади. Второго пулемета с ними не было.

Минометы дали еще несколько залпов, потом солдаты поднялись и пошли через поле к деревне.

Это была уже четвертая деревня, которую они занимали с утра. Четвертая — и последняя перед железной дорогой.

Шмелев прошел вдоль ограды и вышел на улицу. Разбитый пулемет валялся на снегу за развороченной стеной, от пулемета шел широкий кровавый след, и в конце этого следа лежал мертвый немец в распахнутой шинели. Все окна в клубе были выбиты.

Солдаты молча сидели и лежали на снегу прямо у дороги. Трое копошились у колодца. На срубе стояла широкая заледенелая бадья, и солдаты поочередно пили, жадно прижимаясь губами к воде. Шмелев прошел мимо, и солдаты неспешно поднимались, вскидывали на плечи мешки и автоматы.

На развилке дорог в конце деревни Шмелев остановился и раскрыл планшет. Раненое плечо ныло, но он уже притерпелся к боли и старался только не шевелить рукой.

— Яшкин, — бросил он. Яшкин встал перед ним.

— Пойдешь со своими по левой дороге в обход. Маршрут — русло Псижи, до насыпи железной дороги. Там будет мост и разъезд Псижи. Пройдешь от моста к разъезду и ударишь по гадам во фланг. Задача ясна?

Яшкин повторил приказание.

— Действуй.

Яшкин побежал. Шмелев сделал знак рукой — солдаты пошли по правой дороге.

За деревней началось снежное поле. Яшкин уходил влево, поторапливая солдат взмахами руки, Комягин со своей группой шел впереди. Боже мой, как мало стало их, три крошечные группы, из которых не соберешь и полроты. Солдаты идут, тяжко опустив головы, и ноги у них свинцовые. Они идут и смотрят под ноги, а если дать команду на привал, они тут же лягут в снег и будут молча лежать, потому что познали такое, для чего не существует слов ни на каком языке. Одежда на них изорвалась, висит клочьями, они измучены и голодны, но все равно идут вперед. На лицах темнеют бурые пятна и язвы, оставленные огнем и морозом, многие ранены, но им сейчас не до этого, потому что они идут вперед по родной земле, сбивая с нее врага.

А впереди — долгий путь, и солдаты идут неторопко и ровно, не спеша и не отставая, как раз так, как надо идти, чтобы пройти весь путь до конца.

Где-то далеко работала артиллерия — снаряды изредка прилетали оттуда и ложились в поле. Один снаряд разорвался вблизи, выбросив столб снега и земли. Солдаты полежали в снегу, отдыхая, а когда осколки прошуршали над головой, поднялись, пошли дальше. Снег на поле был глубокий, мягкий, в нем хорошо прятаться от смерти, а под снегом земля, там тоже можно спрятаться — еще надежней и верней. Солдаты шли вперед, готовые в любую минуту закопаться в землю.

Еще три снаряда один за другим прилетели оттуда же. Солдаты чутко услышали их и легли, быстро работая лопатками. Снег взорвался тремя столбами с землей, косым парусом осел по полю. Солдаты подождали, не будет ли еще снарядов, а потом поднялись, кроме одного, который лежал ближе к воронке. Двое подошли к нему, убедились, что он мертв, подтащили за ноги к дороге и оставили на обочине. Они не стали закапывать его, потому что надо идти вперед и у живых нет времени и сил и потому что мертвому все равно, где лежать, а солдат закапывается в землю, чтобы жить. Они оставили тело на снегу и пошли вперед, ни разу не оглянувшись. Теперь их стало еще меньше. Но одним мертвым больше сделалось на родной земле.

Шмелев прошел мимо убитого и узнал пулеметчика Игната Маслюка. Тот лежал, раскинув руки, рот раскрыт в беззвучном крике.

— Дай, — сказал Шмелев. Джабаров отстегнул флягу. Шмелев сделал два глотка и пристегнул флягу к своему поясу.

За полем начинался кустарник. Солдаты уходили в него — сначала по пояс, потом по грудь, по плечи, солдатские каски, качаясь, двигались над кустарником. Потом и каски скрылись.

Теперь осталось совсем немного — кустарник, за ним железнодорожная насыпь. У немцев всего один пулемет. Еще немного — они возьмут дорогу и выполнят приказ, но это ровным счетом ничего не значит — за этим приказом последует новый, за лесом — другой лес, за высотой — другая высота, за берегом — другой берег, и сколько бы ни идти, всегда впереди будет расстилаться новый берег, которого надо достигнуть, и сколько бы высот ни брать, всегда будет новая высота, которую надо завоевывать. А они уже устали и обессилели...

Кустарник оказался недолгим, он начал редеть, и впереди опять стали видны солдаты. Они шли полусогнувшись и выставив автоматы.

Насыпь ровно и прямо шла через поле. За насыпью виднелся дальний горизонт и темная, в прогалинах полоса леса. По эту сторону насыпи шли столбы, левее был мост. Тонкие железные перильца, присыпанные снегом, поблескивали и просвечивали. Мост был цел. Подрывники капитана Мартынова так и не добрались сюда.

Дорога выходила из кустарника, поворачивала и шла к переезду. Там стояла крохотная будка в одно окно. Полосатый шлагбаум косо торчал над будкой. Между переездом и мостом, ближе к мосту стоял семафор с опущенным сигналом. Правее будки начинался разъезд, там видны товарные вагоны, странно покосившиеся и кривые.

Немецкий пулемет заработал неподалеку от будки. Солдаты легли в снег и стали отдыхать, постреливая из автоматов.

Солдаты Яшкина показались у моста — было видно, как они подсаживают друг друга, вылезают на берег и по одному перебегают к насыпи. Потом пошли гуськом вдоль полотна. Немцы не видели их: земля скрывала солдат. Шмелев пустил ракету, и солдаты поползли по полю к насыпи. Немецкий пулеметчик бил короткими, экономными очередями.

Яшкин уже подходил к переезду. У основания насыпи снег был глубоким, Яшкину стало жарко, он расстегнул полушубок и то и дело прикладывал к щеке холодную гранату. Он видел полосатую крышу будки, слышал, как почти прямо над головой бьет пулемет за насыпью. Яшкин сорвал предохранитель, поднял руку. Солдаты враз бросили гранаты. Пулемет захлебнулся; разрывы гранат передались через насыпь, земля под ногами заколебалась. Яшкин выскочил на насыпь и увидел убегающих немцев. Немцы изредка оборачивались, били из автоматов. Пули просвистели поверху, Яшкин упал на полотно, ощутил под снегом твердые шпалы. Посмотрел вдоль насыпи и не увидел ничего, кроме ровного, заметенного снегом полотна. Он понял — случилась страшная ошибка, вскочил, закричал, размахивая руками, спотыкаясь на шпалах, побежал к будке. Дверь поддалась не сразу, он с силой рванул ее, и навстречу хлынул огонь.

Будка поднялась и взлетела над насыпью, окутанная грязной тучей снега. На высоте взорвалась вторая мина, и Шмелев увидел, как будка стала переворачиваться и рассыпалась в воздухе. Крыша и часть стены отвалилась в сторону, и все это стало медленно оседать на землю. Напуганные взрывом солдаты сбегали с насыпи и ложились в снег.

— Гады, — Шмелев встал на колени, глядя на насыпь.

— Товарищ капитан, а вы знаете, почему он так побежал? — спросил Джабаров. — Смотрите.

Дым и снежная пыль медленно оседали. Вокруг будки валялись дымовые шашки, разбросанные взрывом. Одна из шашек начала медленно дымиться.

Черная рваная выемка зияла в насыпи. Ветер с той стороны сдувал с краев воронки мелкую снежную пыль, расщепленная шпала зловеще торчала из черной глубины земли.

— Помните, товарищ капитан, он вам первый доложил. Про блиндажи с рельсами. Помните?

— Не сходи с ума, — сказал Шмелев и быстро, не разбирая дороги, зашагал к насыпи. В голове у него звонко гудело.

— Товарищ капитан.

Шмелев обернулся и увидел, как над кустарником быстро движется белая остроносая кабина и за ней мерцает зыбкий полукруг.

— Пойди узнай, — сказал Шмелев. Сам он уже понял все.

ГЛАВА V

Аэросани проехали кустарник, и стала видна насыпь железной дороги, идущая поперек поля. Солдаты медленно двигались по полю к насыпи, и у Игоря Владимировича сжалось сердце, когда он увидел редкие фигурки, озябшие, съежившиеся, с тяжко опущенными головами. За цепью шел офицер со связным. Офицер услышал шум мотора и остановился. Потом сказал что-то связному, тот побежал к насыпи; а офицер зашагал навстречу саням.

Сани подъехали ближе, а Игорь Владимирович все еще не узнавал офицера, хотя фигура и походка были страшно знакомыми. На груди офицера висел автомат, на поясе — две гранаты и фляга. Он на ходу отстегнул флягу и выпил из нее, потом, тоже на ходу, пригнулся, схватил горсть снега и сунул снег в рот. Рукавицы заткнуты за пояс.

Сани замедлили ход и стали. Игорь Владимирович толкнул дверцу. Офицер подошел ближе, увидел командующего, но ничто не отразилось на его лице.

— Товарищ генерал, разрешите доложить. Боевой приказ выполнен. Батальон перерезал железную дорогу. Противник отходит. Докладывает капитан Шмелев. — Он стоял в снегу, положив руки на автомат, и смотрел на командующего. Он говорил с трудом, часто останавливался, голос был стылым. Лицо ничего не выражало, кроме беспредельной усталости, — такие лица встречались на военных дорогах сорок первого года и, бывает, встречаются на старых русских иконах. Глубоко запавшие глаза были недвижны и печальны, в них вспыхивало что-то пронзительно темное. Игорь Владимирович хотел и не мог отвести взгляда от этих глаз, которые, казалось, видели все, что могут видеть глаза человека. Он сделал усилие и отвернулся, почувствовав, как по телу пролился холодный озноб. Теперь командующий смотрел прямо перед собой. Наконец он сказал:

— Майор Шмелев, поздравляю вас с присвоением очередного звания.

— Слушаюсь, товарищ генерал, — сказал Шмелев, и лицо его не изменилось.

— Капитан Дерябин, — сказал Игорь Владимирович, не оборачиваясь, — что скажете вы?

Дерябин откинул ветровое стекло и высунулся из кабины:

— Слушай-ка, майор. Это ты обстрелял вчера вечером мои сани с берега?

— Я был на берегу. Уже стемнело. Я слышал мотор. Дал три ракеты. Сани прошли правее. На Куликово. Там был противник. Пулемет работал из Куликова. — Шмелев говорил монотонно и равнодушно, глядя вдаль, поверх насыпи.

— Ну и живуч, — с восхищением сказал Дерябин.

— Капитан Дерябин, накажите своего водителя.

— Товарищ командир, — взмолился Дерябин, — в машине находился полковник Славин. Он указывал...

— Приказываю наказать водителя своей властью. В противном случае берегитесь моей.

Дерябин послушно нырнул головой в кабину.

— Товарищ генерал, разрешите продолжить преследование противника? — спросил Шмелев и повернулся всем телом, чтобы посмотреть, что происходит на насыпи. Солдаты уже прошли поле, нестройно поднимались на насыпь и садились там отдыхать. Джабаров бежал по дороге от переезда.

— Много ли его осталось на вашу долю? — спросил Игорь Владимирович. Он уже полностью овладел собой, холод на спине прошел. Он легко выпрыгнул из саней, положил руку на плечо Шмелева. — Вы не ранены, майор?

— В голове что-то гудит, — ответил Шмелев. — Землей вчера присыпало.

Игорь Владимирович повернулся к саням:

— Дайте связь. Вызовите все станции.

Шмелев зашагал по дороге к насыпи. Командующий догнал его.

— Нехорошо, майор. Ваш генерал гоняется за вами, а вы никак не реагируете.

Шмелев ничего не ответил, будто не слышал.

— А у меня для вас хорошие вести. В Устриково прибыл ваш обоз, и старшина привез письмо на ваше имя.

— Спасибо, товарищ генерал. Да. Это хорошая весть. — Он говорил спокойно и по-прежнему смотрел вдаль, на поле за насыпью.

Джабаров подбежал к ним и остановился в пяти шагах.

— Товарищ генерал-лейтенант, разрешите обратиться к капитану Шмелеву?

— К майору Шмелеву. Запомните.

— Так точно, товарищ генерал-лейтенант, разрешите обратиться к майору Шмелеву?

И опять:

— Товарищ майор, разрешите обратиться?

И еще раз:

— Товарищ майор, разрешите доложить. Дороги нет. Докладывает сержант Джабаров. — Он стоял не шевелясь и не сводил глаз со Шмелева.

Игорь Владимирович натянуто улыбнулся:

— У вашего связного несколько странная манера докладывать. О какой дороге идет речь? Вон же дорога. И вагоны стоят.

— Он говорит о железной дороге, — бесстрастно сказал Шмелев.

Игорь Владимирович нервно поправил папаху, посмотрел на адъютанта и быстро зашагал к разъезду.

— Отчего же вы не доложили об этом раньше? — бросил он на ходу.

— Я не мог знать точно.

— Вы же видели, что блиндажи на берегу перекрыты рельсами.

— Я писал о рельсах в донесении. Не мне делать выводы. Я выполнял приказ.

— Что за дьявольщина, — сказал Игорь Владимирович.

Полотно дороги разбегалось в обе стороны. Оно было ослепительно белым и ровным, только в тех местах, где шпалы не были сняты, снег лежал неглубокими волнами, и ветер сдувал его с насыпи, отчего казалось, будто снежные волны шевелятся и убегают вдаль. Старые товарные вагоны стояли на разъезде прямо на шпалах. Снег замел колеса.

Игорь Владимирович расковырял ногой железный костыль и поднял его. Костыль был погнутый и ржавый. Солдаты стояли строем по обе стороны насыпи и тоже глядели на костыль. Солдаты видели снизу ровную насыпь дороги, закрытый семафор, столбы с проводами, мост над рекой, вагоны на разъезде — если смотреть снизу, все на этой дороге было как полагается. Дымовая шашка нагрелась, густой дым потянулся в сторону разъезда.

Игорь Владимирович швырнул костыль в сторону и посмотрел сверху на солдат.

— Товарищи офицеры, сержанты, солдаты! — торжественно сказал он. — Поздравляю вас с успешным выполнением боевого приказа. Рад сообщить вам, что войска армии прорвали фронт противника и гонят поганых фрицев с родной земли. Освобожден древний русский город Старгород. Взяты сотни населенных пунктов, захвачены тысячи пленных, перерезаны важнейшие коммуникации врага. Вы были первыми в этом бою и приняли на себя самый тяжелый удар. Родина никогда не забудет вашего ратного подвига. Выношу вам благодарность.

Батальон ответил нестройно:

— Служим Советскому Союзу!

Шмелев объявил привал и спустился следом за командующим с насыпи. Солдаты сходились к переезду, через минуту там уже трещал костер, сложенный из досок подорванной будки. Солдаты держали над огнем котелки со снегом. Двое часовых с автоматами ходили взад-вперед по насыпи.

Солдаты у огня вели разговор.

— Смелый, видать, генерал. Не побоялся к нам заехать.

— А чего ему бояться? Где солдат прошел, там генерал и подавно пройдет.

— Теперь нам отдых, наверное, выйдет.

— Много захотел. А воевать кто будет?

— Мы свою задачу исполнили. Пусть теперь другие вперед идут.

— А семафор-то стоит. И вагоны. Не пригодились, видать, для дела.

— И путь закрыли. Нету, значит, пути.

— Я смотрю, куда это лейтенант бежит. А сердце недоброе чует. Тут он схватился и полетел вместе с нею...

— А шашка-то дымит — словно поезд...

Игорь Владимирович быстро шагал к саням. Радист включил радиостанцию, и командующий взял трубку.

— Внимание. Сообщаю открытым текстом. Нахожусь на железной дороге в районе разъезда Псижа. Рядом со мной Шмелев. Противник начал отход по всему фронту, оставляя мелкие заслоны. Всем, всем — немедленно начать преследование противника. Где Венера? Прием.

— Товарищ первый, разрешите доложить, — быстро говорил в приемнике Славин. — Венера ответила десять минут назад. Там находится Булавенко. Повторяю: Венера ответила, Венера нашлась. Докладывает Славин. Как поняли? Прием.

— Я понял, что вы не выполнили моего приказа. Повторяю всем. Полчаса назад полковник Славин отстранен мной от должности. Его распоряжения считаются недействительными. Прием.

— Понял вас, — ответил Славин и замолчал.

— Я Булавенко. Нашел Венеру, нахожусь на Венере. Рад за вас, товарищи. Привет Шмелеву. У нас тут не густо. Как вы?

— Внимание. Говорит Марс, перебиваю. Москва передает приказ товарища Сталина.

— Понял вас. Спасибо. Переключаюсь на московскую волну. Отбой.

...Они стояли в снегу вокруг саней и слушали отдаленный приподнятый голос Москвы. Приказ уже передавался, и они слушали не с начала.

— ...произвести салют двадцатью залпами из ста двадцати четырех орудий.

Вечная слава героям, павшим в боях за свободу и независимость нашей Родины! — Далекий торжественный голос умолк, а они все стояли в снегу. Над полем была тишина, лица солдат были темными и усталыми. Сергей Шмелев снял шапку, Игорь Владимирович увидел вдруг его седые, плотно слежавшиеся волосы. Лицо его было по-прежнему застывшим, губы плотно сжаты, а глаза устремлены в поле, поверх насыпи.

Одинокий снаряд гулко разорвался у моста, и снежная туча косо поплыла над полем. Игорь Владимирович подошел к Шмелеву:

— Ты совсем седой, Шмелев.

— В пророки хочу записаться, — ответил Шмелев, не меняя выражения лица, и спокойно натянул шапку на голову.

— Заводите, Дерябин.

Шмелев повернулся всем телом:

— Товарищ генерал, разрешите продолжить преследование противника.

— Ни в коем случае. Приказываю вашему батальону немедленно возвращаться в Устриково. Вечером за вами придут машины. А потом вы сдадите батальон и явитесь ко мне. Назначаю вас начальником оперативного отдела штаба армии. Примете дела у Славина.

— Ого! — сказал Дерябин из саней.

Губы Сергея Шмелева дрогнули, и он перестал смотреть вдаль и посмотрел на командующего, может быть, впервые с момента их встречи.

— Я не могу сдать батальон, товарищ генерал. Не могу. Это мой батальон. — Он был сильно взволнован.

— Хорошо, майор. Мы поговорим об этом. Можно будет взять их в комендантскую роту. А теперь «кругом» и «шагом марш». — Командующий приложил руку к папахе и повернулся к саням.

Мотор взревел. Шмелев даже не услышал снаряда. Снаряд разорвался неподалеку, опрокинув Джабарова в сугроб. Шмелев присел. Игорь Владимирович замер, поднял руки и начал медленно заваливаться назад.

Он лежал на снегу, прижавшись к земле щекой. Снег под ним стал красным, лицо было спокойным и безмятежным. Открытые глаза смотрели на насыпь, и Шмелев с горечью подумал, что командующий армией погиб на острие стрелы, которую сам прочертил на карте.

Они сделали все, что полагается делать на войне с убитым генералом. Солдаты отдали салют. Шмелев вызвал по радио штаб армии и доложил о гибели командующего армией. Булавенко распорядился доставить тело в штаб.

Автоматчики втиснули большое тяжелое тело в кабину аэросаней. Шмелев отдал честь мертвому генералу и зашагал к солдатам.

Солдаты на дороге выстраивались в походную колонну, вскидывали мешки, гремели котелками. Он дал команду, пропустил колонну мимо и пошел замыкающим.

Сани описали широкий круг по полю и снова выехали на дорогу, набирая скорость. Рука Игоря Владимировича вывалилась из кабины и болталась, указывая на насыпь.

Шмелев тревожно обернулся к насыпи и ничего не увидел там. Догорал солдатский костер. Дымовая шашка слегка клубилась. Закрытый семафор стоял у моста. За насыпью виднелось далекое поле. Он потер виски, вспоминая. Тяжелая, гнетущая боль гнездилась в голове и никак не проходила, оттого он и старался смотреть как можно дальше, чтобы уйти от боли. Смутное, все время ускользающее чувство давило его, словно он позабыл что-то очень важное — и не мог вспомнить что. И вдруг он вспомнил. Письмо. Да, письмо. Конечно, письмо. Как же я мог не вспомнить об этом? Письмо — и на конверте ее почерк, а я ведь даже не знаю ее почерка, все знаю о ней, кроме почерка. Письмо — и на конверте обратный адрес, не забывайте написать на конверте адрес отправителя; боже мой, как давно было это, две жизни назад было это, двадцать тысяч лет назад было это, на другой планете было это. Берега были разъединены, а потом лед соединил оба берега, и мы пошли вперед, чтобы еще крепче соединить их своей жизнью. Мы шли тогда по другой планете, темная ледяная пустыня простиралась вокруг нас, потому что мы пришли на ту планету, когда там был ледниковый период; все покрыто льдом и снегом; кругом — долгий мрак, ни одна звезда, ни одно солнце не освещали ее своим светом, не давали ей своего тепла, и мы пошли и легли на лед, чтобы согреть его теплом своих тел. Но холода вокруг оказалось больше, чем человеческого тепла; берег ощетинился железом, во мраке рождались вспышки, гремел ледяной гром, и холод смерти подступал все ближе. Тогда пришло отчаяние, я вспомнил землю, озаренную светом, и стал молить небо, чтобы оно не отнимало меня у земли, потому что на земле жизнь и все так прекрасно и просто: вода, воздух, хлеб, трава — все просто и доступно, все-все, кроме жизни, оттого что кругом мрак и холод. И тогда мы поняли самое главное: надо, чтобы растаял лед, чтобы солнце снова зажглось, чтобы жизнь стала доступной для всех живых. Человек имеет право на жизнь, это его первое право, и он должен завоевать его, если ему не дают его просто так. Мы встали и пошли. Нас оставалось все меньше, и мертвые передали нам свою ярость и силу, а ведь они уже никогда не вернутся на землю, никогда не увидят прекрасного солнца земли, не услышат пения земных птиц, криков земных детей, шороха земных трав. И мы станем последними земными тварями, если забудем о них. Они лежат на льду, велят идти вперед. Мы должны идти, потому что нет у нас другого исхода: только идти, идти, идти, несмотря ни на что, несмотря на посулы и угрозы — и тогда мы придем к самому далекому берегу, родившему всех живых.

— Товарищ майор, — позвал его Джабаров. Шмелев не сразу понял, что зовут его.

— Что тебе? — спросил он, не оборачиваясь.

— Товарищ майор, может, Яшкина с собой возьмем?

Шмелев вдруг сообразил, в чем дело.

— Капитан, — тихо и спокойно сказал он. — Учти, Джабар. Я — капитан. Ты ничего не слышал. Ничего не знаешь.

— Так точно, товарищ капитан, — отозвался Джабаров, умудрившись передать служебными словами все, что он понимал и чувствовал.

И Шмелев услышал свой голос, чужой и страстный, разнесшийся над полем:

— Батальон, сто-ой!

Сани уже скрылись в кустарнике, гул моторов затих в отдалении. Солдаты медленно останавливались, задние подступали к передним. В голове у него перестало гудеть, мысли стали ясными и простыми: он вспомнил самое важное. Ничто больше не тревожило его.

На поле спускались сумерки.

Он остановился, не доходя до солдат, и снова крикнул, как бы исполняя последнюю волю командующего:

— Кругом! Шагом ма-арш! — Голос его возвысился, пролетел над полем. Он повернулся и пошел обратно Теперь он был в голове колонны. Джабаров обогнал его и зашагал впереди.

Солдаты послушно исполнили команду. Походка их переменилась — шаг замедлился, стал тяжелей и размеренней: впереди лежал долгий путь, и солдаты знали это.

Шмелев прошел мимо догорающего костра, поднялся на насыпь, прошагал по шпалам мимо взорванной будки, где клубилась шашка, спустился с насыпи — а там началось другое поле, и он пошел по нему не оглядываясь.

1959—1962

ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ

ДОМ СРЕДИ СОСЕН

Лето никак не приходило. С моря, не переставая, дул ровный холодный ветер, и мы прятались от него среди дюн. Песок был горячим, податливым, и приятно было валяться на нем, ни о чем не думая, но стоило встать или хотя бы подняться на колени, как холодный ветер пронизывал тело и сразу хотелось надеть рубашку.

Ветер дул все время, с утра до вечера, ровно, неослабно, упруго; к нему, наверное, можно было бы привыкнуть и не замечать его, если бы он не был таким холодным. Он дул уже третью неделю.

В конце концов мы здорово научились прятаться от этого ветра. Нужно было лишь забраться подальше на вершины дюн, найти там ложбину между двумя песчаными горбами и подсыпать один горб со стороны моря так, чтобы моря совсем не было видно, когда ты лежишь. Тогда ветер проносился где-то поверху, а лучи солнца свободно проходили сквозь него и ложились на тело.

Можно было греться под солнцем и слушать, как шумит море. При желании можно было даже искупаться, но мы ждали, когда море прогреется как следует: все лето было у нас впереди.

А в другой стороне, за кустами орешника и бузины, за рыжими стволами сосен, которые торжественно раскачивались над головой, виднелась зеленая крыша нашего дома. Я выбрал этот дом сразу, как только увидел его за высокой решетчатой оградой в старом заросшем саду. Дом был большой и казался пустынным. Я не сразу сообразил, в чем дело, пока не разглядел за кустами, что часть окон закрыта ставнями. Но три окна были раскрыты. Над зеленой крышей торчала сухая палка с антенной. А за домом поднимались сосны.

Угрюмая коренастая женщина с тонкими поджатыми губами показала мне небольшую угловую комнату, с окном в самую глухую часть сада, и я тут же уплатил ей за все лето вперед, хотя цена была довольно высокая.

Когда спустя полчаса я возвращался со станции с чемоданом, меня встретила у дома высокая девушка в узких синих брюках и закрытом коричневом свитере с длинными рукавами. Она стояла на террасе и настороженно смотрела в сторону калитки, словно ждала кого-то. Увидев меня, она улыбнулась.

— Я ждала вас, — сказала она. — Вы наш первый гость, и вам досталась лучшая комната. Меня зовут Анна. Я уже убрала вашу комнату, постелила свежее белье. Вы, наверное, устали в поезде, вам будет полезно отдохнуть. — Она говорила по-русски старательно и чисто, но все же было заметно, что это не ее родной язык.

Я поставил чемодан на землю, и мы немного поболтали о погоде и о море. Потом я прошел в свою комнату и действительно сразу же уснул — так хорошо, тихо было в этом доме под зеленой крышей.

Через день приехал Борис Иванович, инженер сибирского завода, получивший после операции щитовидной железы двухмесячный отпуск. Борис Иванович выбрал вторую угловую комнату, которая помещалась рядом с моей, через коридор.

Мы встречались утром на террасе. На конце большого пустынного стола уже стоял завтрак, накрытый салфетками: яйца, сметана, масло, тонко нарезанные кружочки колбасы. Молчаливая хозяйка приносила кофейник и сахарницу. Мы съедали все, что было на столе, и через заднюю калитку шли к морю. В саду нам встречалась Анна. Она всегда что-то делала в саду: поливала цветы, копала грядки, подрезала кусты. Увидев нас, Анна подходила к дорожке и улыбалась.

— Вы приехали слишком рано, — говорила она, ровно и старательно произнося каждое слово. — Сегодня опять дует сильный ветер. Но скоро настанут хорошие дни.

И она улыбалась нам вслед.

Мы шагали прямо по песку, забирались на дюны и строили убежища от ветра. Борис Иванович не ленился даже таскать доски и камни, ограждая наветренную сторону. Стоило потрудиться для того, чтобы потом получить тепло на весь день. Мы лежали на песке, каждый в своем укрытии, ни о чем не думая, изредка перебрасываясь словами.

Из сада доносилось негромкое пение. Держа в руках таз, Анна подходила к задней калитке и развешивала на веревках большие белые простыни, цветные скатерти, полотенца.

— Сколько у них белья, — говорил Борис Иванович, следя за Анной.

— Больше, чем надо на двоих. Только и всего.

— Хорошая девушка Анна. Всегда улыбается. Всегда такая приветливая. Как вы думаете, сколько ей лет?

— Не знаю, — ответил я; я действительно не знал, я не имел ни малейшего понятия об этом.

— Моей Галке уже семнадцать. Переходит в десятый класс. Последний спокойный год.

— Почему?

— Потом надо в институт. Это целая проблема. Начнутся бесконечные семейные заседания, какой институт выбрать. И надо еще поступить туда.

— Все обойдется.

Мы лежали и слушали шум моря и песню без слов, которую пела Анна, развешивая белье у калитки.

Как-то утром ветер был особенно сильным и резким. В низком небе над самыми соснами проносились рваные облака, на дюны то и дело набегали зыбкие тени и ветер тут же пронизывал тело. Мы упрямо лежали на песке, пока облака не собрались в тучи. Начал накрапывать дождь. Тогда мы пошли в дом, надели плащи и решили отправиться в кино. На террасу с кипой белья в руках поднялась Анна. Она была сильно возбуждена, легко и быстро двигалась по террасе, раскладывая белье.

— Хорошо, что белье просохло до дождя, — сказала она и рассмеялась. — Я говорила вам, что вы приехали слишком рано. Но теперь уже не рано. Скоро будет хорошая погода. Будет тепло и весело.

Мы сказали, что идем в кино, спустились с террасы и уже дошли до самых ворот, когда Анна окликнула нас. Мы остановились и смотрели, как она бежит к нам по дорожке.

— Я должна извиниться перед вами. Мама поехала в город к зубному врачу, а я была занята с бельем. Мама просила передать, что сегодня у нас не будет обеда. Напротив кинотеатра есть хороший ресторан, вы сразу увидите его, — она говорила это, а глаза ее так и сияли от возбуждения.

Мы поблагодарили ее и поспешили в кино, чтобы дождь не застал нас на улице. Картина была заграничная, игровая, с неумелыми декорациями и неестественно красивой героиней. Я вяло следил за любовным сюжетом и то и дело ловил себя на том, что думаю об Анне, стараясь понять причину ее необычной возбужденности. Все объяснилось само собой, едва мы вышли на улицу. Городок необыкновенным образом переменился. Чисто вымытые дождем дома и сосны были залиты солнцем. Тротуары заполнились пестрой нарядной толпой. Люди никуда не спешили, они просто прогуливались взад-вперед, и это, казалось бы, простое ничегонеделанье придавало окружающему радостно-возбужденный вид. Все это было так необыкновенно, что мы пошли на берег и уже не удивились, когда обнаружили, что ветра нет. Ветер кончился — вот оно что! Мы сняли плащи, но все равно было жарко и хотелось купаться.

— Сегодня же суббота, — сказал Борис Иванович, пытаясь объяснить случившуюся перемену, но это ничего не объясняло.

Мы пошли в ресторан. Он тоже был заполнен радостно-возбужденными людьми. Тихо играла музыка.

— Выпьем по этому поводу, — отчаянно воскликнул Борис Иванович. — Но только сухое!

Обратно мы пошли берегом. Солнце неторопливо погружалось в сосны. Было необычно тихо; мы все еще никак не могли привыкнуть к тому, что кончился ветер. Утоптанная дорожка шла вдоль самой воды, и море неслышно выносило на берег короткие прозрачные волны. Впервые почувствовалось, что от моря исходит тепло.

Пестрая цепочка гуляющих тонко растянулась вдоль берега, в обе стороны до самого горизонта. Мы влились в нее и долго ходили у самой воды, а когда начало темнеть, поднялись на дюны, чтобы пройти к своему дому.

— Надо брать правее, — сказал я.

— Заблудились в трех соснах, — рассмеялся Борис Иванович.

Мы пошли вправо и вскоре увидели наш дом. Задняя калитка была распахнута. Из кустов вышли и быстро пошли навстречу нам три молодых человека в тщательно отглаженных костюмах, с тонко затянутыми галстуками на шее. Увидев нас, они прижались к кустам, молча пропустили вперед и так же быстро и молча пошли к морю.

Все окна в доме были освещены, хотя можно было еще не зажигать света. На террасе громко играло радио.

Через заднее крыльцо мы прошли в мою комнату. На пороге нас встретила Анна. На ней было красивое, с глубоким вырезом платье, а поверх него был надет кокетливый фартук с узорами. Она улыбалась...

— Извините, — сказала Анна, глядя на меня. — Я стелила вам свежее белье. Ваши бумаги сдуло на пол, я постаралась уложить их по порядку. У Бориса Ивановича я уже переменила белье.

Она снова улыбнулась и хотела пройти в коридор. Борис Иванович остановил ее:

— Простите, Анна. Может быть, наше присутствие помешает вашему семейному празднику. Мы тогда пойдем гулять. Только вы скажите прямо.

Анна вскинула брови:

— Какой праздник? — Она была очень удивлена.

— Эти огни, веселая музыка, — пояснил Борис Иванович, делая неопределенный жест рукой в сторону террасы.

Анна улыбнулась и подняла руки, осторожно поправляя волосы.

— Теперь всегда будет весело. Кончились экзамены. Пришло лето. Приехали мои друзья. Я же вам говорила, — она просто сияла.

— А-а, экзамены кончились, — задумчиво протянул Борис Иванович.

— Анна, Анна, где же ты пропала? — пропел в глубине дома высокий мужской тенор. Анна посмотрела на дверь и прикрыла ее.

— Извините, меня зовет мой жених. Я должна идти. Питаться вы будете, как и прежде, за нашим столом. Сегодня был случайный перерыв.

— Жених? — удивленно переспросил Борис Иванович.

Но Анна уже вышла, плотно прикрыв дверь, Борис Иванович тяжело вздохнул и сел на мою чистую постель.

— Не огорчайтесь, Борис Иванович, все равно мы весь день на море. Была бы погода хорошая.

— Мы чересчур много гуляли, — сказал он. — Я устал, и всякие мысли пристают. Так и у моей Галины. Кончатся экзамены, придет молодой пижон с тонким галстуком и уведет ее. Им будет страшно весело. Простите, я помял вашу постель.

— А вечером мы будем слушать музыку. Много музыки. Разве плохо?

— Конечно, конечно, — он поднялся и пошел к себе.

Наш большой пустынный дом, которым мы так гордились, преобразился в один день. С чердака сняли все кровати, какие там только были, в саду сколачивали козлы. В каждой комнате жили два-три человека, а на верхней террасе поместилось даже пять раскладных парусиновых коек.

С самого утра на террасе начинала греметь музыка, мы просыпались под ее звуки и бодро шли к завтраку. Стол каким-то образом раздвинули, надставили, покрыли громадной скатертью. Со всего дома собиралась молодежь. Спешили опоздавшие, им подвигали стулья, скамейки, пока наконец самый последний не усаживался в старое плетеное кресло, которое, казалось, вот-вот развалится.

Анна и ее мать умело руководили огромным столом. Каждый получал блюдо по выбору. Кофе был всегда свежим и вкусно приготовленным. Анна быстро двигалась по террасе, убегала на кухню и прибегала с кухни. Все, что она делала, получалось у нее легко и красиво. Она просто была создана для той роли, которую исполняла, и все любовались ею.

Каждый день нас знакомили с кем-либо новым из этой огромной веселой компании, и все имена вскоре перепутались в моей голове. Нескольких я все же запомнил. Прежде всего это был Эрик, один из тех молодых людей, которые повстречались нам у задней калитки, всегда серьезный глубокомысленный Эрик, все знающий, обо всем судивший Эрик, долгожданный Эрик-жених. Затем Лилия — высокая блондинка с гибким красивым телом, хохотушка и спортсменка, Марта и Галина — две сестры, обе студентки, обе с одинаково задумчивыми мечтательными глазами.

Разговор за столом не утихал ни на минуту, перескакивая с предмета на предмет. Говорили об экзаменах, о шахматах, о планах на день, о новой цветной кинокартине.

— Виктор обещал привезти новые пластинки, — говорила Лилия.

— У него есть все мексиканцы. Я так люблю мексиканские песни.

— А Юра не приедет. Он получил переэкзаменовку, и отец запер его в городской квартире.

— Интересно, какое сегодня море?

— Температура воды двадцать один градус по Цельсию, — это, конечно, сказал Эрик.

— Хорошо всегда жить у моря, — так говорила мечтательная Марта.

— Как я завидую Анике, что у нее такой дом у моря, — говорила Лилия.

Весь стол соглашался с Лилией. Мы дружно уничтожали завтрак и хвалили молодую хозяйку и ее дом.

— Иметь такой дом на берегу моря — это более чем замечательно, — говорил Борис Иванович.

— Я считала: от террасы до моря всего сто десять шагов.

— Дом среди сосен. Давайте назовем его так: «Среди сосен».

— Лучший пансионат на взморье.

— Аника, я тебе страшно завидую. Просто страшно. — Лилия подбегала к Анне, красиво изгибалась и нарочито звонко целовала ее в щеку. — Какая ты счастливая, Аника, что живешь в таком доме, — говорила Лилия, радостно кружась по террасе.

Анна смущенно улыбалась и молчала.

— Людям свойственно сожалеть о том, чего они лишены, — это говорил всезнающий Эрик. — Тем не менее существуют абсолютные ценности, признаваемые всеми без исключения, в том числе и этот дом, где мы живем. Остается решить вопрос: что более достойно похвалы — сам дом или его хозяева, — говоря это, Эрик многозначительно глядел на Анну: ему, наверное, казалось, что он умеет хорошо скрывать свои чувства.

Собирая тарелки со стола, Анна сдержанно отвечала:

— Я всю жизнь живу в этом доме, я уже привыкла к нему. Такой дом требует много забот. Все время приходится думать об этом.

Так начинался день.

Кто-то приезжал, кто-то прощался, кого-то собирались провожать, кого-то ждали — у молодежи были свои интересы, свои разговоры; они танцевали, пели, влюблялись и жили в доме среди сосен весело, бездумно. Я попробовал было разобраться в их сложных, но в то же время таких естественных и простых взаимоотношениях, но запутался еще больше, чем в именах, и бросил свою затею. Бесполезно было вмешиваться в такие дела.

Это прозрение пришло ко мне в тот день, когда я вдруг перестал узнавать Бориса Ивановича, серьезного инженера, автора многих проектов, примерного семьянина. Борис Иванович забыл свои болезни, помолодел, купил белые брюки и какие-то необыкновенные яркие купальные трусы из капрона, стал тонко завязывать галстук и влюбился в Лилию.

Ветер с моря давно уже перестал, и можно было лежать на песке где угодно, хоть у самой воды. Нужно было только найти свободное место на берегу и расстелить полотенце.

Теперь я лежал на песке один, а Борис Иванович прыгал и скакал по пляжу, играя в волейбол с молодежью. Он бегал за мячом, когда тот откатывался в сторону, и давал пасы только Лилии.

Лилия грациозно подымала руки, принимая мячи, и посылала в ответ Борису Ивановичу ослепительные улыбки. Затем ей надоедал волейбол, она выбегала из круга и, легко неся свое красивое, бронзовое тело, высоко вскидывая колени и вытягивая пальцы ног, вся в янтарных брызгах, с хохотом бежала по мелководью в море и падала грудью на волны. Борис Иванович как очумелый бросался за ней.

Спустя час-полтора после завтрака, управившись с домашними делами, на берег выходила Анна. Она шла в длинном тяжелом халате, останавливалась наверху, надевала большие темные очки и смотрела вдоль пляжа.

— Аника, иди к нам, — звали ее.

Она сбегала с дюн, на ходу расстегивала халат и продолжала свой бег в голубом купальном костюме, а халат падал позади нее на песок.

Тяжело дыша, из моря выходил Борис Иванович. Он опускался рядом со мной на корточки и брал мокрыми пальцами папиросу из моего портсигара.

— Анна была права; надо знать, когда приезжать сюда, — говорил Борис Иванович. — Почему мы не приехали на три недели позже. Только пошла хорошая погода, и уже скоро уезжать.

Я давно перестал узнавать Бориса Ивановича и молчал, не зная, что отвечать ему.

— Может быть, удастся продлить послеоперационный отпуск, — говорил он. — Я написал письмо на завод с просьбой. Как вы думаете, что мне ответят?

Он совсем потерял голову.

— Вы, наверное, считаете меня глупцом, да? — спрашивал он, заглядывая мне в лицо.

— Что вы! Разумеется, нет.

— Тогда старым ловеласом?

— Тем более. Отнюдь.

— Я и сам не знаю, что со мной. Я отлично чувствую себя, помолодел на десять лет, на душе весело, хочется петь.

— Только это и существенно, — соглашался я, не желая разочаровывать его.

— А какая красивая стала наша Анна, — говорил он. — Смотрите.

Я молча смотрел и молча соглашался. Анна очень похорошела за это время. Теперь стало ясно, что ей всего-навсего двадцать лет. Она так похорошела, что я начал ловить себя на мысли, что после завтрака жду ее появления на дюнах, жду, когда среди сосен замелькает ее высокая тонкая фигура в тяжелом халате, волочившемся по песку. Но я оставался благоразумным.

Я не терял своего благоразумия даже в тех редких случаях, когда Анна подходила ко мне.

— Почему вы никогда не играете с нами? — спрашивала она, вытягиваясь на песке рядом со мной и смотря на меня сквозь большие темные очки.

— Я уже стар для таких развлечений.

— Зачем говорить так? У вас самый хороший возраст для мужчины.

Я с удовольствием слушал ее негромкий грудной голос, с удовольствием смотрел на ее белые ровные зубы и молчал. Я не терял благоразумия.

Анна улыбалась:

— Эрик тоже никогда не играет в волейбол. Он даже на пляж приносит свои книги. Не плавает, не играет, а только читает. Он собирается стать ученым. Большим ученым и сухим человеком. Вы не такой.

— Вы все еще надеетесь, что вам удастся соблазнить меня волейболом? Увы.

— Нет, все равно вы не такой. Вы просто много думаете. О чем?

Я промолчал, сделав вид, что не слышал вопроса.

— Кстати, я забыла вам сказать. Вам пришло письмо. Я положила его на ваш стол.

Я поднялся и взял портсигар.

— Пойдемте купаться, — сказала она, вставая рядом со мной.

— Простите, Анна, но я должен прежде сходить домой.

— За письмом? — удивилась она.

— Простите, Анна. Я скоро вернусь.

Я пошел босиком по песку, чувствуя на спине ее выжидающий взгляд.

Письмо было из дома. Жена писала, что Костик на даче с бабушкой, что погода стоит хорошая, что ей нужны деньги, но того, что я ждал, не было в письме. Я прочитал еще раз — нет, не было даже малейшего намека на то, что я ждал: сухое письмо от бывшей жены. Я положил письмо и пошел на пляж. Анна уже вышла из моря и лежала на песке рядом с моим полотенцем.

— Надеюсь, что вы не зря ходили домой? — спросила она, надевая очки и наставляя их на меня, как два огромных тревожных глаза.

— Можно было идти купаться, — ответил я.

— Нет, теперь мы пойдем сначала играть в волейбол, — сказала она и поднялась.

И я пошел играть в волейбол.

По вечерам я работал над диссертацией, слушая музыку и веселый гомон на террасе. Приходил Борис Иванович, в отглаженном костюме, с тонко завязанным галстуком. Он садился на кровать и смотрел, как я пишу или копаюсь в книгах. Потом, когда смех на террасе становился особенно громким, он тихо звал меня:

— Владимир Сергеевич!

Я оборачивался. Он виновато улыбался.

— Пойдемте туда, прошу вас. Одному как-то неловко, — он мялся и прятал глаза.

Я откладывал в сторону рукопись о новых методах турбинного бурения, и мы шли по темному коридору на террасу. Я входил первым, Борис Иванович — за мной. Молодежь встречала вас радостными возгласами. Лилия подбегала к Борису Ивановичу и принималась кружить его по террасе. Она делала с ним, что хотела. Борис Иванович был счастлив.

Я осторожно садился в старое плетеное кресло, которое обычно пустовало, и смотрел на танцующих. Я не умел танцевать.

В ближайшее воскресенье был праздник песни. Девушки шили к празднику костюмы с цветными лентами, молодые люди озабоченно шушукались и ходили по магазинам. Я позволил Борису Ивановичу уговорить себя, мы тоже вошли в долю и стали шушукаться с молодыми людьми, обсуждая сорта вин для обеда.

Воскресный день был ясный, нежаркий. Борис Иванович не захотел играть в волейбол, и мы, как и в первые дни, лежали вместе на берегу.

— Девушки заняты по хозяйству, — сказал Борис Иванович, глядя на дюны.

Я тоже не дождался в этот раз появления Анны, но она еще могла прийти купаться перед обедом, и я иногда смотрел на дюны.

— У каждого человека имеются свои три сосны, в которых он блуждает всю жизнь, — задумчиво сказал Борис Иванович.

— Откуда у вас такой пессимизм?

— Странно, не правда ли? Мои друзья всегда считали меня неисправимым оптимистом. Так это и было.

— Было? Мне кажется, что оптимизм или пессимизм, то есть наше отношение к нашему будущему рождается из нашего же отношения к прошлому. В зависимости от того, что мы помним в своем прошлом, как осмысливаем и анализируем его. Все зависит от вашей способности обобщать опыт прошлого и извлекать из него правильные выводы. Если вы ошиблись в оценке этого опыта, не ждите правильных решений на будущее. Тогда лишь пессимизм может стать для вас утешением.

— Бог мой, вы сделались настоящим философом. Никогда не думал, что вы способны на такие длиннющие речи.

— Что же еще делать на курорте, как не думать. Море, сосны, луна располагают либо к философии, либо к любовным приключениям.

— Сегодня все решится, — сказал вдруг он.

— Почему именно сегодня?

— Странно, но я так задумал. Сегодня ведь праздник.

Я так и не дождался Анны. Вместо нее на берег пришла Марта и позвала нас обедать. Мы окунулись еще раз в море и стали одеваться. Марта не дождалась нас и ушла.

Оказалось, что мы пришли последними. Борис Иванович быстро пристроился рядом с Лилией, а я стоял посредине террасы, глядел на заставленный яствами стол и не знал, что мне делать.

Прибежала с кухни Анна. Она увидела меня и подвинула к столу плетеное кресло.

— Я наказываю вас, и вы будете сидеть рядом со мной, — сказала она строго.

По другую сторону Анны сидел Эрик. Он рассказывал ей что-то умное и все время подливал вино в ее бокал. Анна пила вино и улыбалась.

Раскрасневшийся Борис Иванович наискосок от меня в чем-то убеждал Лилию, горячо жестикулируя над тарелками. Лилия громко смеялась и часто чокалась с ним.

Такой уж был этот праздничный обед. Мы много ели, много пили, пели песни. Потом сдвинули стол в угол террасы, и девушки стали танцевать народные танцы. Когда все окончательно устали от шума, еды, танцев, оказалось, что надо идти на берег моря, потому что праздник только начинается.

Эрик торжественно вручил мужчинам стебли камыша, и мы пошли на берег. Весь пляж, от сосен до моря, был запружен народом. Вдалеке играл духовой оркестр.

Эрик выстроил нас в три шеренги по шесть человек, и мы пошли вдоль берега, продираясь сквозь толпу. Я попал в шеренгу, где были Борис Иванович, Лилия и сестры Марта и Галина. Анна и Эрик шагали позади.

— Я буду охранять свою даму, — объявил Эрик, кладя руку на плечо Анны, он был сильно навеселе.

В толпе крутились смуглые мальчишки. Они ловко и больно хлестали камышом по ногам девушек и убегали. Мы перестроились, пустив девушек в середину, а сами пошли по краям.

— Это очень древний обычай, — важничал за моей спиной Эрик. — Никто уже не может теперь объяснить его истоки и значение, но тем не менее он сохраняется в народе, и с ним надо считаться.

Я почувствовал чьи-то руки на своих руках и сразу узнал их. Анна разъединила меня с Мартой и взяла мою руку.

— Аника, почему ты ушла? — спросил Эрик.

— Здесь интереснее, — сказала Анна, не оборачиваясь.

— Марта, идите к нам, — сказал Эрик. — Вам не будет скучно с нами. Я буду охранять вас. Никто вас ни разу не ударит.

Марта отстала и перешла в заднюю шеренгу. Я шел у самой воды рядом с Анной, крепко держал ее запястье и чувствовал, как бьется жилка на ее руке.

Вдоль всего берега, вкопанные в песок, стояли столбы, а на них были насажены пузатые бочки, набитые сучьями, щепой, старыми газетами. Наш дом тоже приготовил одну такую бочку, еще вчера мы укрепили ее на высоком столбе и закопали столб в песок.

Солнце опускалось за соснами, и пора было поджигать бочки. Мы вернулись к своему столбу и, смеясь и подпрыгивая вокруг него, стали бросать в бочку зажженные спички, но они гасли на лету и падали на песок.

Нам никак не удавалось зажечь свою бочку, а многие дальние бочки уже горели, и столбы дыма косо поднимались от них в сторону моря.

— Едет, едет! — закричала Лилия. — Борис Иванович, скажите ему, чтобы он ехал скорей.

Вдоль берега, раздвигая толпу, двигался грузовик. В его кузове было сооружено нечто вроде вышки, на вершине которой стоял пожарник в медной каске, с худым прокопченным лицом. Грузовик подъехал наконец к нашему столбу, пожарник плеснул в бочку керосин из бутылки и бросил туда спичку. Внутри бочки раздался слабый треск, сквозь доски просочились тонкие молочные струйки, и молодой розовый огонь перелился через край, выбрасывая вверх густой смолистый столб дыма. А пожарник уже поджигал следующую бочку. Я впервые видел пожарника, занятого поджиганием, и сказал Анне об этом. Она тихо засмеялась и схватила меня за руку.

— В круг! — закричал Эрик. — Теперь все должны встать в круг.

Он подошел к Анне с другой стороны и взял ее руку. Мы стали кружиться вокруг огня. Горящие сучья, капли смолы падали на песок, тлели и дымились.

Десятки бочек, сколько хватало глаз, горели и все ярче разгорались на берегу, а дым от них стлался над морем.

Часть нашей бочки отвалилась и упала на песок, рассыпая на лету искры. В огонь подбросили сучьев, и костер говорливо затрещал у столба. Молодые люди сняли пиджаки и с боевым кличем прыгали через огонь. Мы с Анной стояли в тени и смотрели на костер.

— Посмотрим другие костры, — сказала вдруг Анна.

Мы взялись за руки и, не сговариваясь, пошли в сторону от берега, поднимаясь на дюны. Мы шли так довольно долго и молча. У толстой шершавой сосны Анна остановилась и прижалась спиной и затылком к коре. Лицо ее слабо белело в темноте, но все равно было видно, что она улыбается. Темнота вокруг нас сгущалась, и огни на берегу становились от этого ярче. Цепочка огней расходилась в обе стороны. Все море в этот вечер было опоясано огнями.

Я молча смотрел на Анну и ждал, когда она скажет, что ей холодно, и тогда я дам ей свой пиджак и обниму ее. Анна молчала и все еще загадочно улыбалась.

— Какой теплый вечер, — сказала она и, резко оттолкнувшись всем телом от сосны, пошла вперед. Я молча шагал за ней, она не оборачивалась и ничего не говорила. Огибая кусты, мы вышли к прибрежной стороне дюн, откуда были видны костры. Я хотел окликнуть ее, но она круто свернула и снова углубилась в сосны. Нам часто попадались парочки, прижавшиеся к соснам, Анна обходила их, и наш путь получался сложным и извилистым.

Стало совсем темно, костров не было видно, и я боялся, что потеряю Анну — ее платье то и дело сливалось с темнотой. Она быстро шла вперед, и я просто не представлял себе, где мы находимся, пока вдруг не услышал, как скрипнула калитка. Я узнал наш сад. Анна быстро шла по дорожке. Я догнал ее и взял за руку. Она сжала мои пальцы, ускорила шаги и неожиданно повернула в сторону от террасы к заднему крыльцу. Это было так неожиданно, что у меня перехватило дыхание. Она неслышно поднялась на крыльцо и повернулась ко мне, приложив палец к моим губам. Мы быстро прошли по темному коридору, и она первой вошла в мою комнату. Я задел плечом за косяк, и что-то деревянное шлепнулось на пол.

Анна пропустила меня в дверь, и я услышал, как негромко повернулся ключ. Она стояла у двери, прижавшись к ней спиной и затылком, как там, у сосны, и улыбалась. Я подошел к ней и сжал ладонями ее запрокинутое лицо. Губы ее были мягкие и сухие, а зубы гладкие и совсем холодные.

У самого моего уха послышался резкий стук. Мы замерли. Стук в дверь повторился.

— Можно к вам? — спросил Борис Иванович. Не дожидаясь ответа, он дернул дверь, но она была заперта.

Анна закрыла мой рот ладонью. Рука ее чуть дрожала и пахла морем.

— Я ждал вас, — сказал Борис Иванович за дверью, — и слышал, как вы прошли. Разве вы уже легли?

Анна убрала руку и отодвинулась от меня.

— Сейчас, — сказал я. — Одну минуту.

— Не закрывай окно, — быстро шепнула Анна, касаясь губами моей щеки. — Я приду к тебе. Не будь с ним долго.

Ее длинное тело изогнулось в квадрате окна и неслышно исчезло в темноте. Я зажег спичку и открыл дверь.

— Что-то случилось с лампочкой, — сказал я, чтобы сказать что-нибудь.

Борис Иванович пошарил по стене и повернул выключатель.

— Все в порядке, — сказал он, глядя на лампочку.

Только теперь я заметил, какой у него усталый, надломленный голос.

— Я уезжаю, — сказал он без всякого выражения, садясь на мою постель.

— Счастливого пути, — сказал я; стоило из-за такого пустяка вламываться в мою комнату.

Подбородок Бориса Ивановича мелко задрожал. Он едва не плакал. Этого только не хватало мне сейчас.

— Что с вами? — спросил я.

— Проклятый дом, — сказал он, стукнув кулаком по одеялу. — Сумасшедший дом, где только гогочут, пляшут и влюбляются. Нормальный человек не может существовать в таком сумасшедшем доме, где никто ничего не делает.

Я услышал, как на террасе заиграло радио, и подумал, что это может задержать Анну.

— Вот полюбуйтесь, — Борис Иванович усмехнулся. — Опять они начинают свою вакханалию.

— Аника, где ты? — прокричал мужской голос. Кто-то вышел в сад и звал Анну. Значит, ее не было там, на террасе.

Голос еще раз позвал Анну. Потом хлопнула дверь, и музыка на террасе стала глуше. Я подошел к окну и сел на подоконник.

— Почему же? — сказал я. — По-моему, мы живем в очень милом доме. Мне казалось, что вам здесь тоже нравится. Не так ли? — я чувствовал, что говорю что-то ужасное, но я ничего не мог с собой поделать.

Он виновато заулыбался и сразу постарел. Густые тени от лампочки лежали на его постаревшем лице.

— Да, да, вы правы, — бормотал он. — Нечего было хорохориться и надеяться. Ни к чему сваливать свои беды на других, вы правы. Виноват прежде всего я сам, — кулак его разжался, и рука свесилась к полу.

Я услышал под окном в кустах хрупкий шорох и громко сказал:

— Не горюйте, Борис Иванович. Вы прекрасно провели отпуск, поправились, загорели. Время прошло очень весело. Я рад, что познакомился с вами. — Мне было ужасно жаль его, но в эту минуту я просто ничего не мог поделать с собой.

— Да, да, до свидания, — виновато говорил Борис Иванович. Он с трудом поднялся и вышел, не сразу найдя ручку двери. Я подошел к двери и закрыл ее на ключ.

— Спокойной ночи, Борис Иванович, — громко сказал я в окно и потушил свет.

...Анна стала приходить ко мне каждый вечер и оставалась у меня до тех пор, пока стволы сосен, которые мы могли видеть из окна, не начинали проступать в предрассветном полумраке. Анна смотрела на сосны и говорила: «Пора».

Борис Иванович в самом деле решил уехать. Я зашел к нему, чтобы проводить его. Он кончил укладывать чемоданы.

— Вы только подумайте, — возбужденно говорил он, — ходил взвешиваться на медицинский пляж. Прибавил четыре с половиной кило. А ведь вышел из больницы худой как щепка. Я просто не поверил, встал на другие весы — плюс четыре с половиной. — Он был в удивительно хорошем настроении. Укладывая в чемодан белье, он беспричинно улыбался и без умолку болтал. — Как удачно удалось достать билет на самолет. Максимум через сутки я буду дома. А высплюсь в самолете: я уже научился спать в воздухе.

Меня бесило его самодовольство, и я не мог удержаться, чтобы не высказать всего, что я о нем думаю.

— Как видно, вам недолго пришлось блуждать в трех соснах?

Борис Иванович усмехнулся и пожал плечами.

— Послушайте меня, молодой человек, — так говорил он. — Послушайте старого волка. Вы скажете мне, что я циник, но все равно — слушайте. Когда у мужчины есть верная пристань, куда он в любую минуту может вернуться и причалить, никакие сосны ему не страшны — ни три, ни десять, ни дремучий лес.

Я промолчал. Затянувшееся прощанье прервал гудок машины, которая должна была отвезти его к самолету. Я помог ему донести вещи до такси, и мы расстались, не обменявшись даже адресами.

Борис Иванович уехал, Лилия погрустила один вечер, а назавтра была по-прежнему красива и весела. Комнату Бориса Ивановича занял тихий сморщенный старичок в узорчатой китайской пижаме. Он тихо сидел за столом, потом, всегда с книгой в руках, шел на море и сидел там на песке, не снимая пижамы. Никто ни разу не видел его не в пижаме. По вечерам он тихо сидел в своей комнате или в саду. Его так и прозвали в нашем доме — «старик в пижаме».

Я по-прежнему проводил день на море, после обеда занимался своими нефтяными скважинами и с нетерпением ждал того часа, когда сосны в саду растворятся в вечерней темноте и Анна придет ко мне.

Как-то утром я не увидел за столом Эрика. На его месте сидел высокий круглолицый блондин в спортивной куртке. Я посмотрел еще и обнаружил, что нет Марты — она тоже уехала.

Почему уехал Эрик? Во время обеда мне не удалось поговорить с Анной, но я надеялся, что она догадается зайти ко мне, и пошел в свою комнату. Работа не клеилась, я в сердцах отложил рукопись и лег на кровать.

В дверь постучали, и в комнату вошла мать Анны, как всегда угрюмая и чем-то недовольная.

— Я должна переменить ваше белье, — сказала она. — Анна плохо себя чувствует и не может заняться хозяйством.

Я поднялся с постели.

— Что с Анной? — спросил я. — Надеюсь, ничего серьезного?

Она не ответила и стала расстилать белье. Я стоял у двери и смотрел на нее: я никогда не понимал этой женщины. Что она от меня хочет?

Взбив подушки, она подошла к окну и сказала, не глядя на меня:

— Я хотела предупредить вас, что по вечерам надо закрывать окно.

— Почему? — я попытался улыбнуться. Она осуждающе смотрела на меня:

— Ночи становятся холодными. Вы можете простудиться. Я не хочу допустить, чтобы кто-либо болел в моем доме.

— В таком случае, разумеется, надо скорей закрыть окно, — весело сказал я. — Нет, нет, разрешите, я сам сделаю это.

Я плотно закрыл створки окна и для верности запер их на крючок.

— Так будет лучше, — удовлетворенно сказала она и вышла из комнаты.

Я долго сидел на кровати, пока не почувствовал, что в комнате становится душно. Я сделал попытку пересесть за стол, но с работой ничего не получалось. Тогда я махнул рукой и пошел на улицу. Не успел я выйти за калитку, как увидел, что навстречу идет Анна. Она шла как ни в чем не бывало, увидев меня, она радостно помахала рукой. Я поспешил к ней:

— Анна, что случилось?

— Ничего.

— Неужели ты ничего не скажешь мне?

— Лилия уезжает в город, — сказала она. — Я сейчас иду провожать ее.

Я удивился и посмотрел на Анну. Она пояснила:

— У нее заболела мама. Лилия пробудет в городе два-три дня и вернется обратно.

Я все еще ничего не понимал. Анна рассмеялась:

— Неужели ты не понимаешь? Ведь Лилия живет в моей комнате. Она уедет в город, и я останусь одна. Ты сможешь прийти вечером ко мне. Дверь будет открыта. Я буду ждать тебя.

Я еще ни разу не был у Анны. Вечером я дождался, когда на террасе кончилась музыка и все стихло в доме, и пошел к ней. Я прошел по темному коридору и открыл дверь в гостиную, где мы иногда обедали, когда на террасе было холодно. Из гостиной вели две двери: одна — к Анне, вторая — в комнату ее матери. Я постоял в темноте, соображая, куда мне нужно идти, и на цыпочках прошел к дальней двери.

В комнате никого не было. Укрепленная на высокой деревянной палке, в углу стояла лампа, обтянутая малиновым шелком, и все предметы в комнате казались малиновыми. Под лампой стояла низкая широкая тахта с подушками, у другой стены была полка с книгами, низко поставленное к полу высокое зеркало. Конечно, это была ее комната, я попал правильно.

В гостиной послышались шаги. На всякий случай я отошел к стене, так чтобы раскрывающаяся дверь загородила меня.

Дверь тихо раскрылась. В комнату вошла Анна с подносом в руках. На подносе стояли две чашки, кофейник и еще какие-то вазочки с сахаром и печеньем. Она поставила поднос на круглый низкий столик у тахты и склонилась над ним, возясь с кофейником. Она была в тяжелом длинном халате, в котором всегда выходила на берег, и еще не замечала меня.

Я повернул выключатель, и в комнате стало темно. Негромко звякнула ложка, послышался смех Анны.

— Ты уже пришел? — сказала она и опять засмеялась. — Разве мы не будем пить кофе?..

Мы долго лежали в темноте и молчали. Ее голова лежала на моем плече, и волосы касались лица.

— Как зовут твою жену? — спросила она вдруг.

— Майя.

— Майя, — сказала она задумчиво. — Красивое имя. А как вы назвали сына?

— Костик. Ему уже пять лет. Он все понимает, замечательный человек.

— Константин Владимирович, — сказала она, слушая свой голос. — Очень длинно. А чем она занимается?

— Работает врачом.

— Ты любишь ее?

— Мы разошлись восемь месяцев тому назад.

Анна вздрогнула и приподнялась на локте, заглядывая в мое лицо. Я видел совсем близко ее глаза, слышал ее дыхание и ждал, что скажет она мне: до этого она никогда не спрашивала меня о жене, и я не рассказывал ей о том, что у нас произошло. Было очень важно, что она скажет мне сейчас. Анна наклонилась ко мне совсем близко.

— Можно мне поцеловать тебя? — спросила она и, не дожидаясь ответа, коснулась губами моего лба.

В соседней комнате послышались шаги. Кто-то прошел по коридору и вошел в гостиную. Анна подняла голову и прислушалась.

— Аника, ты не брала кофейник? — спросила ее мать, стоя за дверью.

Анна вышла в гостиную, плотно прикрыв дверь за собой. Они говорили довольно долго, потом она вернулась, села рядом со мной на тахту и взяла мою руку.

— И я ничего не знала. Почему ты не говорил мне раньше?

— Не надо говорить об этом, — сказал я.

— Как я была бы счастлива, если бы моя любовь могла помочь тебе. Теперь я понимаю, о чем ты думаешь все время. Я очень люблю тебя.

Первый раз Анна произнесла это слово, и вдруг я почувствовал страх — я был совершенно не готов к этому. Мог ли я ответить на ее чувство?

— Неправда, — сказал я. — Я все время думаю о тебе. Ты очень хорошая, Анна. Ты просто замечательная. Но не надо говорить об этом. Зачем приходила твоя мать?

— Мама сердится на меня за Эрика, — сказала Анна, опускаясь на тахту.

— Почему он уехал? — спросил я.

— Он же был моим женихом. Прошлым летом он снимал у нас комнату. — Анна негромко засмеялась. — Он жил в той же комнате...

— Почему он уехал?

— Какой ты смешной и ревнивый. Эрик хотел жениться на мне, а я поняла, что стала равнодушна к нему. Я сказала ему «нет» еще до того вечера, когда мы зажигали костры. Но он сказал, что будет ждать моего ответа до осени.

— Почему уехал Эрик? — спросил я. — Ты рассказала ему?

— Конечно. Я рассказала ему все. Сказала, что люблю тебя. Иначе он не уехал бы.

— Он уехал с Мартой?

— Да. Он сделал ей предложение, и она согласилась. Они решили, что устроят свадьбу в городе. У него там большая квартира, и Марта будет ему хорошей женой. Он станет большим ученым.

— Я, пожалуй, пойду к себе, — сказал я.

— Не сердись. Побудь со мной еще.

— Разве можно сердиться на это? Просто твоя мать была права: не надо оставлять окно открытым на ночь.

— Но ведь сегодня этого нет. Ведь сегодня ты сам пришел ко мне. Мама сердится на меня и не понимает, что я тебя люблю. Она больше не придет. Я давно мечтала, когда можно будет позвать тебя к себе, чтобы ты выпил кофе в моей комнате и остался у меня. Сейчас я включу плитку и сварю новый кофе.

И я остался у нее и пил вкусный кофе.

Все продолжалось по-прежнему. Вернулась из города Лилия, приехали новые молодые люди, которые шумно восторгались нашим домом, соснами, играли в волейбол, танцевали на террасе.

Мне хорошо работалось в этом большом шумном доме. Я почти закончил рукопись и надеялся, что зимой мне удастся защитить диссертацию.

Лето уже уходило. Дни становились прохладнее, по утрам часто шли дожди, а вечером сосны на дюнах закрывались туманом, который спускался на море, на дюны из низко висящих облаков. Стволы сосен делались блестящими и скользкими и уходили в туман, и шапки были совсем не видны.

За столом все чаще говорили о том, что скоро начнутся занятия, откроются театры, кто-то собирался ехать на юг к Черному морю и подыскивал компанию.

Анна слушала эти разговоры и не участвовала в них. Я стал замечать, что на нее часто находит непонятная задумчивость. Тогда она подходила к окнам террасы и подолгу смотрела в сад, на сосны, за которыми было слышно, как шумит море.

— Ты здорова, Анна? — спросил я, подходя к ней.

Она задумчиво посмотрела на меня и не ответила.

— В чем дело, Анна? Скажи мне, что случилось?

— Ничего не случилось.

— Ты можешь сказать мне все. Я должен знать.

— Кончается лето, — сказала она, глядя на сосны. — Будут идти дожди, долго-долго. Потом долго будет снег. У нас снег такой холодный и сырой. Кино будет открыто два раза в неделю. И только Лилия будет приезжать ко мне по воскресеньям.

— Я приеду к тебе!

Она покачала головой:

— Нет. Только Лилия приезжает ко мне каждый год, и мы вместе мечтаем, что когда-нибудь кто-то приедет к нам навсегда. Он будет высокий, со светлыми глазами. Борис Иванович очень нравился Лилии...

— Не стоит говорить о нем. Он не мог не уехать.

— Я знаю, — сказала она спокойно. — Ты тоже уедешь, как и он.

— Как он? Ни в коем случае. Я останусь с тобой! Хочешь?

— Еще сегодня утром ты интересовался расписанием поездов. Что ты скажешь завтра?

В этот вечер Анна не пришла ко мне. Окно было раскрыто. Сосны уже слились с ночным небом и тихо, невидимо качались в темноте, а я все ждал Анну. Ночь была холодной и темной, казалось, она никогда не кончится. Я сидел на постели, курил и слушал, как шумят сосны. Я не ложился до тех пор, пока не увидел, как сосны проступают на рассвете в саду. Сосны были точно такие же, как в те часы, когда Анна выходила в сад. Сосны ничуть не изменились, а ее не было. Тогда я понял, что люблю Анну и что она не придет ко мне.

Все утро я искал случая поговорить с ней, но она упорно избегала меня. Тогда я пошел в сад и стал ожидать, когда она пойдет на море и я смогу перехватить ее по дороге и заставлю выслушать себя.

Наконец я увидел их обеих. Держась за руки, они шли по дорожке. Я вышел из кустов и встал перед ними.

— Простите, Лилия, мне крайне необходимо поговорить с Анной.

Лилия посмотрела на Анну, потом на меня и отошла в сторону. Я схватил Анну за руку и потащил ее в кусты, не разбирая дороги. Ветви хлестали меня по лицу. У высокой прямой сосны в дальнем углу сада я остановился и повернулся к Анне. Она смотрела на меня, в ее глазах была надежда и страх, ожидание и холодность — все вместе.

— Анна, почему ты не пришла ко мне? Я не спал всю ночь, ждал тебя.

— Я тоже не спала, — сказала она тихо.

— Анна, я не могу без тебя. Мы должны быть вместе. Почему ты не пришла? — Ее губы слабо шевелились, словно она повторяла мои слова; я смотрел на нее и чувствовал, что говорю совсем не то, о чем думал ночью и что ждала от меня Анна, но я не мог сказать ничего другого, кроме того, что говорил. Она молчала и все еще ждала. — Я остаюсь с тобой. Я решил это.

— Зачем? — спросила она.

Я замолчал, ошеломленный этим простым вопросом.

— Ты должен ехать домой, к жене, к сыну, — сказала она.

Я схватил ее за руки:

— У меня нет дома, она ушла от меня и забрала Костика с собой. Я думал, что она напишет мне, но она сама не хочет, чтобы я возвращался.

— Зачем ты мне говоришь об этом? Зачем я должна это знать?

— Потому что я один, понимаешь, один! — Я почти кричал. — Потому что я не могу без тебя!

— У тебя есть твоя работа. Ты будешь писать диссертацию.

— Я не могу без тебя. К черту диссертацию! — кричал я. — Неужели ты не хочешь, чтобы я остался?

Она посмотрела на меня строго и долго. Я не смог выдержать ее взгляда и отвернулся.

— Зачем? — спросила она еще раз и печально улыбнулась. — Не бойся. Не нужно, чтобы ты жертвовал. Я не могу принять от тебя такой жертвы. Ты же хочешь вернуться туда. И ты вернешься...

— Я не могу без тебя, Анна, — бессмысленно и горячо твердил я. — Анна, я не могу...

Я совсем обезумел, схватил ее за плечи, прижал к сосне и запрокинул ее лицо. Губы ее остались неподвижными и холодными. Она вся была как неживая. Я разжал руки и отпустил ее.

— Прости меня.

Она ничего не сказала и медленно пошла вперед, натыкаясь на кусты, на стволы сосен, и, как слепая, обходила их.

Я знал, что она больше не придет ко мне, но все равно ждал ее и думал, что вот сейчас, немедленно появится в окне ее силуэт и она скажет мне: «Останься со мной», и я останусь. Всю ночь я слушал сосны и ждал ее.

Она не пришла ни на вторую ночь, ни на третью.

Теперь я знал, что она не придет. Все, что произошло между нами, она понимает и чувствует лучше, чем я. Ах, если бы она пришла, если бы хоть немножечко помогла мне. Тогда все было бы по-другому. Я все еще не мог лишить себя последней надежды. Увы. Я решил, что уеду со всеми. Только старик в пижаме не уезжал и еще оставался в доме, но теперь он ходил в плотном, наглухо застегнутом плаще.

Мы вышли из дома все вместе. Анна шла впереди рядом с Лилией. Кто-то попробовал начать песню, но это не вышло. Моросил мелкий холодный дождь, и всем было грустно расставаться с домом, с соснами, с морем.

На платформе девушки окружили Анну и стали тормошить, целовать ее. Я вспомнил, что надо телеграфировать домой и в институт, и пошел к почтовому киоску.

Я послал телеграммы и вернулся. Молодые люди по очереди подходили к Анне и целовали ее руку. Все они говорили, что им страшно не хочется уезжать. Я тоже подошел к Анне и поцеловал ее руку, совсем холодную и мокрую. Она взяла мою голову и при всех поцеловала меня в губы.

— Счастливого пути, — сказала она.

Я стоял и молчал, потому что мне не хотелось говорить то же, что говорили ей эти парни.

Подошел электропоезд, все радостно зашумели, задвигались. Я поставил чемодан в вагоне и протиснулся обратно к двери. Она стояла на платформе совсем рядом, в полутора метрах от меня. На ней был светлый плащ и узкие синие брюки, те самые, в которых я увидел ее первый раз.

Вагон неслышно тронулся, и Анна стала отдаляться. Она сделала шаг вперед и остановилась, слегка подняв руку и слабо взмахнув ладонью. Губы ее что-то прошептали, и мне показалось, что она зовет меня: «Останься!» Я хотел спрыгнуть с поезда и уже приготовился к прыжку, но меня остановила нелепая мысль о чемодане, который стоял в вагоне. Я не успел бы взять его, потому что конец платформы был уже близко.

Анна сделала еще один шаг, улыбнулась, и улыбка ее почему-то получилась виноватой и жалкой.

Я не мог больше смотреть на нее и быстро прошел в вагон. Увидел свой чемодан и со злостью пихнул его ногой под скамью.

В дальнем конце вагона громко и резко играл аккордеон, несколько голосов подтягивали за ним песню. Невысокая смуглая толстушка подбежала к Лилии и повисла у нее на шее.

— Ой, Лилька, какая ты черная, просто ужас.

Лилия поцеловала ее.

— Подумать только, послезавтра в институт, — толстушка сделала смешную гримасу, и Лилия громко расхохоталась.

Я отвернулся и сел на свободное место рядом с загорелым юношей, на ногах у которого лежала ракетка для тенниса. Он подвинулся и поставил ракетку торчком на одно колено.

Я чувствовал себя страшно усталым. Я закрыл глаза и сразу увидел Анну.

Она стоит на опустевшей платформе, дождь стекает по ее волосам. Капли бегут по лицу, и кажется, что Анна плачет.

Послышался громкий смех. Я повернул голову. Через две скамьи от меня сидели Лилия и толстушка в окружении молодых людей. Высокий парень с прилизанными черными волосами стоял в проходе и, размахивая огромным кровавым георгином, зажатым в руке, громко говорил:

— ...Повторяю, гражданин, я загораю, не отвлекайте меня.

Они снова захохотали. Им было безумно весело.

Я закрыл глаза и опять увидел ее.

Вот она спускается по платформе, переходит через мокрые блестящие рельсы, идет по длинной улице к дому. Редкие прохожие попадаются навстречу ей, спеша на станцию. Она смотрит на небо и поднимает капюшон плаща.

Она входит в сад, поднимается на террасу, проходит по опустевшему дому. Наш большой дом, еще вчера такой веселый и шумный, стал вдруг пустым и горестным. В комнатах валяются мятые газеты, обрывки веревок, коробки от папирос, пустые бутылки — все, что всегда остается в доме, из которого уехали люди.

Она заходит в мою комнату и закрывает на крючок окно, которое я оставлял открытым для нее до самого последнего вечера. Я вспомнил ее руки, которые она протягивала ко мне, появляясь в окне, и я помогал ей подняться и обнимал ее. Поезд замедлил ход перед следующей станцией, и я подумал, что еще не поздно взять чемодан, пересечь платформу и с первым встречным поездом вернуться к ней. Нет, я не успею! Она уже вышла из моей комнаты, уже прошла через заднюю калитку к дюнам, идет среди сосен, и они печально шумят над ее головой. Море выбрасывает на берег холодные волны и пену. На пляже никого нет, только старик в глухо застегнутом плаще неподвижно стоит у самой воды. Она проходит мимо, идет вдоль берега, а за ней остаются на песке темные влажные следы. Она идет далеко по берегу, старика уже почти не видно. Тогда она поднимается на дюны, останавливается и смотрит вдаль, туда, где море и небо неразличимо сливаются вместе с серой пеленой дождя. Нет, я не успею, я не найду ее среди сосен.

— Прощай, Аника!

1959

ТРИ ЧАСА НА ЗАПАД

В составе группы советских туристов я был минувшей осенью в одном из городов Западной Европы. Целыми днями на протяжении двух недель мы бродили по городу, бывали на рабочих окраинах, осматривали многочисленные музеи и выставки, посещали театры — словом, настойчиво и нетерпеливо проделывали все то, что полагается делать каждому туристу, независимо от того, в какой стране он находится.

Наступил день отъезда — с него-то начинается этот рассказ. Уложив чемоданы, я почему-то захотел еще раз осмотреть пустые ящики письменного стола и неожиданно обнаружил в одном из них изрядно помятую, перегнутую пополам тетрадь в серой бумажной обложке. Вся тетрадь была исписана широким размашистым почерком, почти без помарок. Ни имени, ни адреса владельца тетради нигде не было. Обращение к хозяину гостиницы также не развеяло недоумения: никто не заявлял о забытой тетради. Во время повторного осмотра находки удалось обнаружить в конце тетради дату, свидетельствующую о том, что рукопись пролежала в письменном столе почти четыре года. Хозяин гостиницы недоуменно пожимал плечами, пока вдруг не вспомнил, что письменный стол из моей комнаты долгое время до этого простоял на чердаке. Прошло слишком много лет, чтобы можно было надеяться найти владельца тетради или ожидать, что он явится за нею сам. Тетрадь осталась у меня. Я приехал домой и перевел то, что было написано в ней.

Что же касается названия этого безымянного рассказа, то оно возникло из чисто географических соображений. Находясь в поездке, мы сообща решили не передвигать назад стрелки наших часов и продолжали жить по более привычному для нас московскому времени. Но даже помимо этого, не глядя на свои часы, мы то и дело ощущали разницу во времени, которая отделяла нас от Москвы.

Итак, вот что было написано в серой тетради.

Уже полгода я торчал в этом цирке, и каждую неделю мне присылали счет за свет прожекторов. Еще месяц, сказал я себе, и я брошу свою затею, но все равно каждый вечер с десяти до двенадцати я сидел с камерой в руках и глазел на арену. Мне дьявольски надоели все эти номера, но тем не менее я сидел и смотрел их. Хорошо еще, что я мог не ходить на первое отделение: там не было ничего стоящего. Я приходил к началу второй половины и сидел до самого конца, потому что Китс выступал последним. Я снимал Китса, а потом напивался в баре и шел к себе спать.

За все эти месяцы на арене не случилось ничего интересного, если не считать жокея, который сломал себе руку, и я жалел, что не успел снять, как он свалился с лошади. Но жокей все равно был не нужен мне, потому что я снимал Китса.

Первые недели я снимал его с разных точек манежа, пока окончательно не выбрал место в четвертом ряду, чуть влево от середины. Отсюда лучше всего было видно, как он делал свой прыжок и летел через кольцо. Шталмейстер тоже был отлично виден отсюда, и я снимал его важную осанистую походку, когда он в цилиндре и смокинге выходил на арену и привычно взволнованным голосом объявлял их выход.

Они выбегали на арену — она впереди, он за нею, держа ее руку. Им всегда хорошо аплодировали: многие ходили в цирк только затем, чтобы увидеть этот номер. Они выбегали, кланялись, а потом забирались по веревочной лестнице наверх и начинали там выделывать всякие фигуры. Тело ее красиво вытягивалось и выгибалось, когда она качалась там, наверху, в тугом красном трико с блестками, и я часто снимал ее. Он висел на трапеции головой вниз, и она крутилась у него в зубах, и тело ее сливалось в сплошной круг, и я боялся, что она сорвется, хотя это было совсем безопасно. Она мне очень сильно нравилась, и потому я так боялся за нее, хотя бояться было нечего.

Я снимал ошалевших зрителей, как они орали что есть силы «Китс-Китс» и размахивали руками. У меня уже было сотни метров зрителей, и лучшие кадры я должен был отобрать при монтаже.

Потом начинался прыжок. Он качался на трапеции, отдыхая, а она готовила наверху веревку, которую он должен был поймать. Музыка резко обрывалась, давая понять самым недогадливым, что сейчас начнется что-то серьезное. Некоторое время они еще разводили канитель, нагоняя страх на зрителей дешевыми цирковыми штучками: хлопали в ладоши, перекрикивались.

Я тоже готовился к их номеру и заряжал камеру новой катушкой. Когда он становился последний раз на мостик, я поднимал аппарат и нацеливался на него. В видоискателе он был совсем маленький, словно игрушечный. Она была еще за кадром. Но вот, держась ногами за самую верхнюю трапецию, она откидывалась головой вниз и выбрасывала между ним и кордой большое стальное кольцо, затянутое папиросной бумагой. Теперь все было в кадре: она, веревка, он и кольцо, через которое он должен был прыгнуть и поймать веревку. В цирке становилось мучительно тихо.

Она последний раз кричала ему сверху: «Хо-оп», и тогда я нажимал спуск и смотрел в видоискатель, как он летит вперед, держа трапецию вывернутыми за спиной руками. Набирая скорость, трапеция доходила до самой нижней точки и начинала идти по кривой вверх. Тогда он разжимал руки и летел на кольцо. Распластавшись в воздухе, он красиво выбрасывал руки вперед и разрывал пальцами бумагу. Тело его мелькало в кольце, он пролетал сквозь него и хватал веревку.

Как только он ловил корду, я опускал камеру и давал знак, что можно тушить прожекторы. Она бросала кольцо с разорванной бумагой, и, медленно раскачиваясь в воздухе, оно падало на арену.

Китсу бешено аплодировали. Он спускался по корде первым, она за ним. Они долго кланялись и улыбались, бегали за форганг и снова возвращались на арену, но это было уже не нужно мне, и я тушил прожекторы.

С прожекторами вначале вообще получалась ерунда. Китс заявил, что свет прожекторов, за аренду которых я платил наличными, слепит ему глаза. Пришлось долго объяснять ему, какую замечательную ленту я собираюсь сделать о его номере, и он в конце концов согласился. Мы переставили прожекторы так, чтобы они светили немного сзади, и он привык к ним и не замечал их. За эти полгода, что я снимал Китса, они уже два раза переезжали с цирком на новое место, и я ехал за ними и вез за собой прожекторы.

Им продолжали хлопать, а я уже выбирался из цирка и шел пить. Дома я швырял катушки со снятой пленкой в чемодан. Весь чемодан был забит пленкой, и я просто не знал, что буду делать, когда чемодан наполнится до отказа и перестанет закрываться.

Еще месяц, говорил я себе, и я брошу свою затею. Но я-то знал, что меня держит в этом проклятом цирке. Если бы не она, я давно бросил бы это дело. С каждой неделей она нравилась мне все больше и больше, и я решил, что добьюсь своего.

Я знал, что она меня недолюбливает. Она-то понимала, зачем я торчу в цирке, езжу за ними из города в город, из страны в страну. У женщин на этот счет особое чутье. Она понимала все и держалась от меня подальше. И я знал это.

Как-то мы встретились у входа, через который обычно проходили артисты. Начиналась весна, и она была без пальто, в длинной широкой юбке, в гладком шерстяном свитере. Она была дьявольски хороша, я просто пожирал ее глазами.

— Смотрите, потеряете свой аппарат, — сказала она.

— Хелло, мадмуазель. Как поживаете?

— Я вам не мадмуазель. Пора запомнить это.

— Простите, мадам Люси. Мысленно я всегда называю вас девочкой.

— Когда вы наконец перестанете ездить за нами? — грубо спросила она. Она была дьявольски хороша, когда злилась.

— Пока не сделаю картины о вашем номере.

— Времени было достаточно.

— Я задумал такую ленту о вашем номере, чтобы люди валили на нее толпами. И я сделаю такую ленту.

— За полгода можно было сделать десять таких лент.

— Видите ли, мадам, ваш номер продолжается одиннадцать с половиной минут. Моя катушка работает одну минуту. Кроме того, я должен снять зрителей, потрясенных вашим искусством. Еще надо снять шталмейстера, оркестр. И еще то, что я задумал. Для этого нужно время. — Я говорил ей святую правду, но она мне не верила.

— Что вы там еще задумали? — К ней ужасно шло, когда она злилась.

— Пока это не получается, мадам.

— Может быть, вас не устраивает наш номер? Может быть, мой муж плохо прыгает?

— Что вы, мадам? Он прыгает замечательно, больше чем замечательно. Просто мне не везет, мадам.

— Ну и профессия у вас, — усмехнулась она.

— Всякая профессия плохая, когда не везет. Я бы с удовольствием бросил это дело ради того, чтобы попрыгать с вами.

— Слишком много вы себе позволяете.

— Я буду терпеливо ждать, мадам.

— Не дождетесь.

— Простите, мадам. Дают звонок.

Он редко разговаривал со мной после одной встречи, когда он попросил показать ему, как выглядит его номер на экране, и я ответил, что отправляю всю пленку для проявления. Он ни разу не видел себя со стороны, и ему очень хотелось посмотреть на экране, как он прыгает, а я не показал ему, хотя несколько катушек было проявлено и перепечатано для пробы и я смотрел их в зале. За прокат зала мне тоже пришлось платить, но все это было одно и то же, и я перестал смотреть пленку, чтобы не тратить зря денег.

С деньгами было совсем плохо. Я никак не рассчитывал, что эта история так затянется, а конца ее не было даже видно. Я просидел еще неделю в цирке и истратил еще пятьсот метров пленки.

Мне стоило больших усилий решиться на то, чтобы просить денег у жены. Она с самого начала назвала мою затею дурацкой и предсказала, что я провалюсь. Мы как следует поговорили тогда, и я уехал.

В тот вечер, выйдя из цирка, я покрепче выпил в баре и позвонил домой. Жена подошла к аппарату сама.

— Как дела? Твой Китс еще прыгает? — спросила она.

— Конечно, прыгает, Дора. Он здорово прыгает. Просто здорово. Я с удовольствием снимаю, как он прыгает.

— Мне надоело быть одной. Я скучаю, милый.

— Я оставил тебе достаточно денег, чтобы ты не скучала в одиночестве.

— Так вот почему ты звонишь. Ты на мели? Да? Кто же она? Циркачка? И тоже прыгает?

— Не болтай глупостей, дорогая. Просто мне не везет. Мне ужасно не везет.

— Это было ясно с самого начала. Надо бросать эту работу и начинать другую. Кстати, на лето меня пригласила Мари. В субботу они уезжают на яхте. Тебя она тоже приглашала. У нас будут акваланги и камера для подводных съемок. Ты сможешь снять там чудесные пейзажи под водой. Она очень приглашала тебя.

— Я не могу, дорогая. Будет лучше, если и ты не поедешь. Мне нужны деньги.

— Если ты хочешь, чтобы нам не везло, делай это один. И если мы не можем решать наши дела вместе, давай решать их отдельно.

— Сейчас не время выяснять отношения. Мне нужны деньги. Очень нужны. До зарезу.

— Ты прав, милый. Сейчас уже поздно. Нельзя решать такие вопросы так поздно. Я хочу спать. Я отвечу тебе завтра.

Я бросил трубку и пошел в бар. Бар — самое подходящее место для человека, которому не везет. Когда мне не везло, я всегда много пил, и это иногда помогало мне.

На этот раз не помогло и вино. Я сидел в баре до самого закрытия и взял еще бутылку в гостиницу и прикончил ее в постели. Когда я проснулся, голова трещала и разламывалась. Я всегда просыпался с головной болью, но к вечеру это проходило, и можно было начинать все сначала.

Я еще брился, когда принесли телеграмму. Дора писала, что уезжает на яхте. Это было похоже на разрыв, хотя телеграмма была составлена тонко и хитро. Я бросил ее и позвонил, чтобы мне принесли две бутылки. Я сидел в номере и пил и все еще надеялся, что она позвонит мне и пришлет денег, и тогда все уладится.

Но она не звонила. Мальчик приносил мне бутылки. Первый раз я напился не после работы, а до нее. В голове у меня здорово шумело, когда я пошел в цирк. Я был так сильно пьян, что пошел через служебный ход, прямо через конюшни. В проходе я едва не столкнулся с ней.

— Опять вы пришли сюда? — грубо сказала Люси.

— И завтра приду. Вот увидите.

— Ни черта у вас не выйдет! — почти закричала она. — Уезжайте отсюда.

— Я живу в «Паласе», третий этаж, восьмая комната. Приходите — возможно, мы договоримся.

— Если я приду, то только затем, чтобы закатить вам пощечину.

Ох, до чего же мне надоело смотреть этих клоунов, которые только и умели давать друг другу пинки под зад. Канатоходец был тоже не лучше. А тот, который глотал шпаги, был просто шарлатаном. Я узнал это, как только снял его ускоренной съемкой. Еще тогда я решил, что тоже вставлю этот кусок в свою ленту. Когда он глотал сверкающую шпагу в три раза медленнее, чем на самом деле, было отлично видно, как она складывается и части ее входят одна в другую. А потом он зажимал острие шпаги зубами и ловко выдергивал ее изо рта. Мы до упаду хохотали, когда вместе с хозяином зала просматривали этот кусок. Он три раза просил прокрутить его и все время хохотал до слез, а потом не взял с меня денег, и мы распили вместе бутылку. Будет очень смешно, когда зрители увидят это. Весь зал будет хохотать над тем, как складывается его шпага. Люди любят, чтобы им показывали смешное и серьезное вместе. Сначала они посмотрят мой фокус со шпагой и будут весело хохотать, а потом увидят серьезный номер.

Что и говорить, Китс работал на совесть, без всякого жульничества.

Когда же они выйдут на арену? Кажется, прежде будут лошади, а потом выйдет Китс. Я посмотрел наверх, туда, где на перекладине висела сложенная веревка. Наверное, было бы не очень трудно забраться туда ночью и аккуратно подрезать ее. Я здорово пьян, если в голову начинают лезть такие скверные мысли. Но ведь можно не лезть туда самому, можно нанять человека. Правда, это будет дорого стоить. Я совсем пьян. Надо думать о другом.

Тот жокей, который сломал себе руку, снова прыгал с лошади. Он сломал руку, вылечил ее и снова собирался сломать, а я все торчу здесь. Скорей бы это кончилось. Вот о чем надо думать.

Наконец шталмейстер важно вышел из-за форганга, и осветитель включил мои прожекторы. Надо будет заплатить ему, когда я уеду. Когда же я уеду? Неужели мне придется уехать ни с чем? Сколько я смогу еще продержаться? Можете не сомневаться, мадам Люси, я буду держаться до конца — пока у меня не выйдет.

Они выбежали на арену, и я на несколько секунд нажал спуск, проверяя камеру. Аппарат показался мне чересчур тяжелым, и пришлось положить его на колени.

Они забрались наверх и начали работать. Она была очень хороша там, наверху, когда качалась на трапеции, и многие брали с собой бинокли, чтобы лучше разглядеть ее.

Потом она полезла еще выше и сбросила корду. Веревка закачалась в воздухе, и конец ее ползал, затихая, по опилкам на арене. Она подождала, когда корда повиснет спокойно, и чуть подвинула ее, проверяя правильность положения. Я посмотрел наверх. Конечно же, корда висела не против середины кольца. Я сильно пьян, подумал я, раз мне начинает мерещиться такое. Я просто сильно пьян и плохо вижу. Я поднял ладонь, кончики пальцев мелко-мелко дрожали: так я был пьян. Мне трудно будет держать аппарат, если мои руки так дрожат. А сегодня я должен быть твердым, как никогда. Я посмотрел туда еще. Корда висела спокойно и не против середины. Может быть, Китс левша. Странно, почему я не замечал раньше, что он левша. Нет, он не левша, я точно знаю это. Я хотел крикнуть им, чтобы они остановились. Поздно. Он уже стоял наготове, и меня могли бы обвинить в том, что я вызвал падение своим криком. Нет, я не мог кричать. Теперь уже поздно. Все пойдет своим чередом. И вообще, какое мне дело, как висит веревка. Веревкой управляет его жена, и она лучше меня знает, что ей нужно. Ведь она уже двести раз вешала эту веревку и знает, как это делается. Мне нет никакого дела до нее.

В цирке было совсем тихо. Все сидели и, как зачарованные, смотрели наверх, и никто не замечал, что веревка висит не против середины кольца. Конечно же, это только показалось мне, не стоит думать об этом. Главное, чтобы не дрожали руки.

Она крикнула ему «Хо-оп!», и это прозвучало в тишине, как пистолетный выстрел. Я поднял камеру и нацелился на него, как только он начал прыжок. Аппарат был очень тяжелый, и я что было сил стиснул рукоять, ведя камеру за ним. Он отпустил трапецию и полетел. Руки его разорвали папиросную бумагу, и тело мелькнуло в кольце. Он слишком поздно заметил, что корда висит не против середины кольца, и руки его прошли мимо веревки. Я хорошо видел сквозь стекла, как пальцы его судорожно сжались и схватили пустоту. Он уже знал, что промахнулся, лицо его перекосилось, рот раскрылся. Но я не слыхал его крика: мне было не до него. Я вел аппарат за ним, держа его в центре кадра. Тело его перевернулось, но он еще мог схватить веревку, когда она ударилась о его плечо, скользнула по руке и проскочила у самого локтя. Я хорошо видел в кадре, как рука его метнулась к веревке и прошла мимо. Он задел веревку тыльной стороной ладони, и она отскочила еще дальше, а потом снова ударила его, но уже по ногам, потому что он все время летел вперед. Он перевернулся еще раз и стал падать на арену. Он падал, а я медленно вставал со своего места, чтобы изменить точку. Этот прием был у меня задуман с самого начала. Камера и он двигались навстречу, и это давало дополнительный эффект для изображения. Я все рассчитал точно, и аппарат у меня не дрогнул, и я все время держал его в самом центре кадра. Я вставал медленно, гораздо медленнее, чем он падал, и ноги тоже не подвели меня. Он шлепнулся на опилки головой и ногами сразу, и тело его распласталось на краю арены, а голова почти вся ушла в опилки. Я уже выпрямился и стоя быстро переменил объектив, чтобы снять его крупным планом. Я успел это сделать прежде чем сбежались люди, и хорошо видел в кадре, как вокруг него расползается все шире темная лужа. Потом подбежали люди, и я прошелся камерой по трибунам, снимая искаженные лица и переполох, который поднялся там. Я держал спуск до тех пор, пока не почувствовал, что катушка кончилась.

Теперь его уже не было видно, потому что вокруг него была толпа. Из-за форганга выбежал доктор, и толпа расступилась, пропуская его туда, в середину. За доктором бежал фоторепортер, и я усмехнулся про себя, увидев то нетерпение и любопытство, которые были написаны на его лице.

Я спрятал камеру, застегнул футляр и пошел к выходу, продираясь сквозь ошалелую толпу. Я был совсем трезвый, только ноги чуть-чуть отяжелели, а голова была необыкновенно свежая.

За форгангом было тихо и пусто — все убежали туда. Где-то рядом ржали покинутые лошади: лошади всегда чувствуют смерть.

За перегородкой стояла Люси. Она забилась в угол и смотрела на арену сквозь дыру в форганге. Я не заметил, когда она успела спуститься, и удивился, почему она здесь, а не там, около него. Впрочем, теперь мне было наплевать на это.

Она стояла передо мной почти обнаженная, в своем трико с блестками. Вдруг она повернулась и с ненавистью поглядела на меня. Она даже не плакала, только губы ее были искусаны.

— Дождались? — спросила она. — Довольны?

— Я очень сожалею, мадам, — сказал я, подходя к ней. Она криво усмехнулась. — Это было ужасное зрелище, мадам. Я бы не хотел видеть этого второй раз. Я очень сожалею, мадам, что ходил в этот проклятый цирк. Это было ужасно.

— Вот как вы теперь запели!

— Простите, мадам. Завтра утром я должен уехать. Вы, кажется, хотели этого.

Она вдруг заплакала и прижала руки к лицу. Я смотрел на нее, чувствуя, что внутри у меня все пусто. Просто удивительно, что она так сильно нравилась мне и возбуждала меня. Все куда-то пропало. Я смотрел на нее и не видел ее: в глазах у меня все время мелькало его белое перевертывающееся тело, каким я видел его в кадре. Я просто не мог смотреть на эту женщину.

В проходе послышались голоса. Мимо нас пронесли на носилках что-то длинное и бесформенное, покрытое белой простыней. Остановившимися глазами она смотрела на носилки и глотала слезы. К ней подошли хозяин и шталмейстер. Меня они не замечали.

— Бедная Люси, — сказал шталмейстер, вытирая лицо мокрым платком.

— Сколько раз я говорил ему, что нужно повесить сетку, — сказал хозяин. — С меня хватит. Если кто-либо захочет прыгать без сетки, пусть прыгает и разбивается в другом цирке.

Шталмейстер прижал ее к себе, и она громко всхлипывала у него на груди. На меня они не смотрели, словно меня тут не было. Я повернулся и пошел.

— Не забудьте заплатить за прожекторы! — крикнул мне вслед директор.

На другое утро я уехал.

Лента у меня получилась замечательная. Фирма тут же подписала со мной контракт, я получил кучу денег и быстро смонтировал две части.

Лента называлась «Последний прыжок Китса», и успех ее был потрясающий. Сначала шло вступление, цирк, афиши, толпы людей на улицах перед цирками, где выступал Китс. После этого был трюк со шпагой, и все хохотали до слез. Потом шли прыжки. Смотрите, как прыгает прославленный Китс, говорил голос за экраном. И они смотрели, как красиво он прыгал по всему свету: в Париже, Лиссабоне, Буэнос-Айресе, Марселе, Глазго — где он только не прыгал. Смотрели и слушали музыку. Потом был еще один прыжок в замедленном темпе, чтобы все могли получше рассмотреть, как здорово он прыгает и как ловко хватает веревку. И наконец, последний прыжок. Он летит и хватает пустоту, а потом летит на аппарат, падает и лежит в крови на опилках. Многих выносили из зала, когда они смотрели на это. Но они падали в обморок и все равно ходили смотреть, как разбивается их кумир. Я их хорошо понимал. Я сам пережил такое, когда снимал эти кадры и потом, позже, при монтаже ленты. Мне то и дело становилось не по себе, когда я смотрел на монтажном аппарате, как он падает, и его белое перевертывающееся тело все время стояло у меня перед глазами. Я надеялся, что это пройдет со временем, но становилось только хуже. И даже когда я уходил из монтажной и шел пить, он все равно стоял у меня перед глазами. А когда я смотрел на других женщин, то видел ее — как она стоит, кусая губы, и с ненавистью глядит на меня. Она преследовала меня всюду. Дошло до того, что я должен был нанять человека, чтобы он закончил монтаж, потому что я больше не мог смотреть, как он падает.

Но все равно это была замечательная лента. Я заработал кучу денег. Люди валили толпами на мою ленту. Только я никогда не видел ее целиком на экране: я просто не мог смотреть на это.

1957

СНЕГОПАД

1

Тяжелая резная дверь закрылась неслышно и плотно: теперь пути назад не было. Никита ждал этой минуты и страшился ее — спустился с приступка на тротуар и замер.

Он остался один на один с огромным городом. Три месяца провел в этом городе, но ни разу не видел его: окно выходило в тесный сумрачный дворик, за оградой поднималась глухая стена, за стеной торчал угол дома да маячил кусок неба — на небо изредка выползал кран.

Город встретил его приглушенным шумом, неумолчным и ровным, как дыхание здорового человека. Никита зябко поежился на ветру и зашагал по переулку в ту сторону, где шум был плотнее и явственней. Одежда на нем явно не по сезону: старая казенная телогрейка, такие же штаны и облезлая солдатская шапка. Лишь рубаха, сапоги да узелок в руках были собственные, из дома. Широкое, с резкими складками лицо его было неподвижным и хмурым. Маленькие, глубоко посаженные глаза глядели перед собой настороженно, с опаской.

Невеселые мысли медленно возникали в Никитиной голове. Профессор Федор Родионович сказал на прощанье: «На, Никита, получай свой глаз. Возвращайся домой, высмотри в колхозе ядреную вдовушку, и живите счастливо до ста лет».

Что ж, Никита согласен. Но просто сказать: «возвращайся», когда в кармане всего две мятые трешницы и рубль. Билет, правда, бесплатный — вместе со справкой дали солдатское проездное требование, и на том спасибо. А вот справка совсем зряшная, справка о том, что Никита Кольцов из колхоза «Заря» пролежал три с лишним месяца в больнице. Кто за эту бумажку заплатит?

Никита все же осторожно потрогал карман — бумаги и деньги на месте. Конечно, семь рублей ерунда, не шибко разгуляешься на такие сокровища. Но хочешь не хочешь, а придется тянуть их до самого дома — три дня и три ночи в поезде, а там еще от станции сорок верст. На одни папиросы и хлеб три рубля уйдет, а ведь еще подарки купить надо.

Никита представил себе, как он возвращается в колхоз, и лицо его потемнело еще больше. «Никита приехал, — скажут там. — Рассказывай, какая она стала, наша столица? Какие подарки родичам привез?»

Густой надвигающийся шум заставил его отскочить в сторону. С ревом промчалась большая машина с горой снега в кузове, и Никита на секунду подивился тому, что в городе возят снег на машинах.

Он повернул за угол, прошел еще немного и, удивленно и беспокойно озираясь по сторонам, остановился на краю огромной площади. Машины шли во много рядов, набирали скорость и скатывались в широкий бетонный лог, прорубленный прямо под домом. Мощно рокотали автобусы, бесчисленные моторы — после долгой больничной тишины шум их казался оглушительным и опасным.

Нижние этажи домов сложились в длинную стеклянную полосу, а за стеклом лежали всякие несбыточные вещи. Никита пошел вдоль витрин. У каждой вещи стояли на подставках белые цифры. Он догадался — это цены, и стал приглядываться внимательнее. Но большинство цифр состояло из двух знаков — рубахи хорошей и то не купишь на свои сокровища.

Он вздохнул, оторвался от витрин и зашагал по широкой улице. Сильный гудок разорвал шум улицы. Прервав бесконечное движение машин, заняв половину мостовой, уступом вперед, как танки, с грохотом двигались пять голубых грузовиков с косыми щитами. Первая машина, катившаяся по самой середине, соскребала снег с асфальта и отваливала его щитом на сторону, вторая снегочистка перекатывала снежный вал еще дальше, а когда проехала последняя машина, вдоль тротуара протянулись неровные грязно-серые кучи. Никита прошел еще и увидел в конце снежного вала диковинную машину с толстым желобом посередине, который задирался вверх, как оглобля. Машина медленно надвигалась на снежный вал, две изогнутые железные лапы безостановочно ворочались на шатуне, захватывали комья снега и бросали их на ленту. Лента тащила снег по наклонному желобу, и он лился серо-грязной струей в кузов самосвала.

Как завороженный, Никита шагал вровень с машиной, любуясь ее ловкой неугомонной работой. В кузове самосвала росла высокая остроконечная гора. Наконец самосвал нагрузился, дал гудок, тронулся с места — под железной оглоблей тут же встал другой. Опять заработали железные лапы, снег лился в кузов не переставая, и гора росла на глазах. Никита заметил на другой стороне улицы вход в метро: дорога к вокзалу. «Еще три погрузят, и пойду», — решил было он и в ту же секунду услышал крик:

— Эй, Никита!

Голос показался ему странно знакомым, хотя Никита прекрасно знал, что в этом огромном городе у него нет ни одной знакомой души. Он оглянулся на всякий случай и увидел, что водитель подъехавшего самосвала машет кому-то рукой. Никита всмотрелся, и сердце его забилось. Неужто это Васька Силаев, земляк и односельчанин? Как же он тут очутился?

— Ну, чего гляделки выпучил? — крикнул водитель.

Никита окончательно узнал Силаева, широко заулыбался и засеменил к машине.

— Чего стоишь? Залезай в гости. — Василий распахнул дверцу. Никита торопливо забрался в кабину. Здесь было тепло и тихо, как в избе.

— Вот чудеса, — заговорил Никита, потирая озябшие руки. — Слышу, зовет кто-то. Кого бы это? Меня или не меня? Кто ж меня тут знает? Потом смотрю — Васька наш. Это ты или не ты?

— Теперь уж не Васька, а Василий Петрович, знатный шофер четвертой автобазы. Учти для будущего.

Самосвал Василия с ревом развернулся посреди улицы и помчался, обгоняя другие машины.

— Вот встреча-то! — возбужденно продолжал Никита, не замечая сухого тона Силаева. — Только вышел из больницы, иду по улице и вдруг смотрю — Василий мне навстречу. Чудеса, да и только. — Он был рад неожиданной встрече с Силаевым, хотя считал его прежде пустым человеком. Василий уехал из колхоза несколько лет назад, и Никита, работавший до того бригадиром, принял его грузовик, так как никто больше в колхозе не мог водить машин, а Никита умел управляться с ними еще с фронта, где водил артиллерийский тягач. Правда, Василий знал свое дело, машину водил с присвистом, но Никита держался от него подальше: слишком молод и озорен. Не выдержал Васька, с легкостью оставил родное село, новую хорошую машину, уехал «искать интересные горизонты». Человек стоящий, полагал Никита, не мог бы поступить таким образом.

Впрочем, сейчас Никита не думал об этом. Он сидел рядом с Василием и радовался теплу кабины. Настроение его уже не было таким тягостным. Василий выручит, не откажет земляку. Видишь, как он в городе поднялся.

Самосвал со скрежетом затормозил перед светофором. Василий достал папиросы и протянул Никите.

— Как состояние колхоза? — спросил он. — Цела моя колымага?

— Бегает. Прошлой зимой на капиталке находилась. Как новая стала. Через нее и пострадал.

— Непонятно, — сказал Василий, трогая с места.

— Я же говорю, только из больницы выписался.

Никита любил рассказывать историю своей болезни. Сколько раз он рассказывал ее в больнице — всем новичкам, которые появлялись в палате.

— Месяц всего после капиталки поездил, — начал с готовностью Никита, — и втулка сломалась. Я снял ее, пошел в мастерскую, все уже сделал, а когда стал шабрить, стружка и угодила в глаз. Я повязался тряпкой, поставил втулку и поехал на элеватор зерно возить. Три рейса сделал, к вечеру снял тряпку, глаз не раскрывается вовсе. Утром проснулся — ничего не вижу. И другой принялся болеть. Меня в район. Врач говорит: «Районная медицина в данном случае бессильна. Нужна экстренная операция». Меня в область, там тоже не под силу стружку вытащить. Тогда прямо в Москву. На самолете доставили, как был, в одной рубахе. Чудеса. А профессор Федор Родионович уже ждет, ему телеграмму, значит, передали. Однако большая задержка случилась: пока меня туда-сюда возили — не вышло с первого раза — не вижу ничего. Потому пришлось еще дважды резать. Вся медицина мой глаз выручала. А три месяца пропали ни за что. Дом-то какой! — ахнул Никита, прервав самого себя. — Это высотное здание и есть? Какое это? Которое у Красных ворот или Смоленская площадь?

— Пальцем в небо. Площадь Восстания.

— Ишь ты, всю Москву знаешь! — Никита замолчал, обдумывая заманчивую мысль, которая зародилась у него, как только! он сел рядом с Василием в кабину. — Значит, окончательно в москвичи записался? — спросил он как бы невзначай. — Домой не собираешься? А то поедем вместе.

— На самолете? Или на телеге? Опять на трудодни садиться? Я теперь на государственном обеспечении. Хоть урожай небывалый, хоть засуха — хлеб в булочной всегда есть.

— Сколько же за месяц выходит?

— Две, а то и все три.

— Сотни? — поразился Никита.

— Гривенники, — усмехнулся Василий. — В Москве и денег уходит больше. Ты дома пошел на огород, нарвал помидоров, луку надергал. Пожалте, закусон к действию готов. А в Москве за каждый огурец ассигнации требуются. И потребности здесь неизмеримо выше — обстановка для квартиры нужна, одежда. Театры...

— Квартиру имеешь? — поинтересовался Никита.

— Планируется...

Самосвал ехал тише, петляя по узким переулкам. Василий миновал заснеженный сквер, ловко развернул машину около открытого колодца и подъехал к нему задним ходом. Никита с интересом смотрел из окна кабины, как кузов задрался кверху. На снежную кучу наехал бульдозер, подгреб ее к дыре и снег провалился вниз, тяжело ухнув в глубине.

— Эй, Зоя, садись! Погрею! — крикнул Василий девушке, которая стояла у колодца.

Никита настороженно покосился на девушку. На ней был не старый еще полушубок, перехваченный ремнем, теплые валенки, яркий пушистый платок.

— Освобождай место! — строго крикнула девушка. — Не задерживай!

Василий понимающе улыбнулся и отъехал. Только тогда Никита понял, что сердитые слова девушки относились не к нему и что он может по-прежнему сидеть в теплой кабине.

— Вот так и живем, — сказал Василий. — Рейс совершил, четвертак в кармане.

— Богато, — согласился Никита. Он почувствовал превосходство Силаева и понял, что должен признать его.

Прежняя заманчивая мысль не давала Никите покоя. С нарочитым интересом разглядывая московские улицы и дома, которые проносились перед ним, он сосредоточенно обдумывал, как лучше приступить к делу и что будет, когда оно удастся. Если Василий даст ему денег, он купит что-нибудь из вещей, приедет домой не с пустыми руками. Васька тут такие деньги зашибает, что ему стоит отвалить несколько десяток для земляка.

Наконец Никита решился.

— Да, — начал он издалека, — самосвал — это вещь. На такой машине можно заработать. Не то что на нашей с тобой колымаге. В том году совсем плохо было. Хлеба, которые полегли, а которые градом побило. С государством еще как-нибудь сочтемся, а себе уж ничего не останется.

Никита старался описать положение дома как можно более мрачными красками, преследуя этим две цели: он как бы одобрял тем самым уход Василия и вызывал сочувствие к себе.

— Приедешь домой — получать нечего, — продолжал Никита. — Вышел из больницы и не знаю, куда путь направить. И вдруг смотрю, навстречу Василий Петрович. Неужели, думаю, это наш Васька Силаев? Солидный стал, не узнать. Вот встреча-то. А то я прямо не знал, что делать, куда обратиться.

— Теперь знаешь? — холодно спросил Василий.

— Может, ты что посоветуешь? — Никита стал осторожнее. — Ума сам не приложу. Как выписали из больницы, в кармане семь рублей. И до дому не хватит добраться. Может, поможешь земляку, Василий Петрович?

— Ты все бобылем живешь? — без всякой видимой связи спросил Василий, однако Никита увидел в этом доброе предзнаменование и постарался еще больше разжалобить Василия.

— Все один. Как Наталья умерла, ни к кому душа не лежит. Тетка Катерина вела хозяйство — и ладно. А позапрошлым летом и ее похоронил. Один совсем остался, за домом и то присмотреть некому. Что теперь с коровой? Отписал из больницы бабке Устинье, чтобы к себе во двор корову забрала. А ответа не дали. И дальше как быть, не знаю. Может, вот ты, Василий Петрович, выручишь земляка, дашь взаймы полста...

— Свободных не имею, — отрезал Василий.

Никите стало жарко. Однако он еще не терял надежды.

— Хотя бы червонцев несколько, Василий Петрович. Я отдам, ей-ей. По почте пришлю.

— В долг не даю, — непреклонно ответил Василий. — Но помочь земляку можно. Иди на автобазу. Хоть на мою машину: мой напарник уволился, на север устремился.

— Примут разве? — с сомнением спросил Никита.

— Не твоя забота. С тебя одно требуется — магарыч на бочку.

— Так примут, говоришь? На две сотни?

— Ну, такой кусок не каждому. Оклад — восемьдесят. Но работа сдельная. Выпал снег — хорошо. Нет снега — другая реальность.

— А летом?

— Летом мусор по городу собираем, возим на свалку. Зимой, конечно, работенка чище.

— А что? — размышлял вслух Никита. — Восемьдесят тоже неплохо. Все равно в колхозе зимой делать нечего, машина на приколе. До сих пор дорог не наладят. Только вот боязно в Москве, движение такое. Значки на каждом углу.

— Курсы пройдешь. Да ты не робей. — Василий впервые улыбнулся Никите, даже руку положил ему на плечо для убедительности, но в глазах сверкнула холодная, недобрая искра. Сверкнула и погасла. Никита и не заметил ее, радуясь дружескому участию.

Они уже побывали несколько раз у колодца и сейчас снова стояли на широкой улице, в очереди к снегопогрузчику.

— Со мной не пропадешь, — продолжал Василий, убрав руку, — Я земляку всегда рад помощь предоставить.

— Соскучился по дому я, — Никите трудно было расстаться с первоначальным планом, который так удачно сложился у него в голове. — Корова там, изба. Может, все-таки дашь два червонца? Отпустишь меня с миром...

— Дурной ты, — добродушно сказал Василий, — Деревенщиной был и остался. А я? Погляди! — Василий задорно тряхнул головой и достал из телогрейки новый бумажник из цветной кожи. Никита заметил в нем толстую пачку десяток.

— На это не смотри. Они все одинаковые, — Василий небрежно задвинул деньги поглубже и вытащил из бумажника черный пакет. — Вот! Гляди!

На фотографии Василий стоял, опершись на дамский велосипед. На нем была шляпа, лихо заломленная на затылок. Левую ногу Василий гордо выставил вперед. И костюм, и шляпа, и блестящие штиблеты — все было с иголочки.

— Жених, честное слово, жених, — восхищался Никита. — Парень что надо.

— Москва, брат, — охотно подтвердил Василий. — Я приехал сюда, не лучше тебя был. Ходил с вытаращенными глазами...

Они снова подъехали к колодцу, и Василий высыпал снег в дыру. Девушка в полушубке по-прежнему была там.

— Не она? — спросил Никита, указывая на фотографию, где Василий стоял рядом с тонкой девушкой в светлом платье.

— Не твое дело, — Василий отобрал фотографии и спрятал их. — Зойка, сколько ездок записала? — крикнул он, открыв дверцу.

— Двадцать три, — ответила Зоя, заглянув в книжечку.

— Неужели мы столько наездили? — удивился Никита.

— Я до тебя ворон считал, — беззлобно огрызнулся Василий и позвал Зою. — Познакомься, мой земляк, Никита Кольцов. Поступает в нашу организацию. Будет моим компаньоном. Прошу любить и жаловать.

Зоя подошла, но ничего не сказала, только с осуждением, как показалось Никите, посмотрела на Василия.

— Поехали в автобазу, — сказал Василий, захлопывая дверцу. — Женская натура печальна и темна...

И этого не понял Никита. А они уже мчались вперед, оставив у колодца, среди сугробов грязного снега девушку в мужском полушубке.

2

Никита разочарованно отошел от кассы, перебирая деньги. Сорок два рубля и еще тридцать копеек. Деньги, конечно, немалые, но и две недели труда за них отдано. Над городом то и дело валил снег. Поработать пришлось на совесть. И вот, пожалуйста, распишитесь в получении. Не забудьте тридцать копеек. Ишь, какие заботливые.

Никита оглянулся на очередь, гудевшую у кассы, спрятал деньги поглубже в карман и зашагал по длинному сумрачному коридору.

— Вот он! — одна из дверей распахнулась, навстречу Никите протиснулась рука, больно ухватила за кисть. Никита оказался в полутемной комнате с окном в глухую стену.

— Гони монету! — зашипел знакомый голос, и Никита увидел перед собой Силаева.

— За что? Я тебе не должен, — дерзко ответил Никита.

— В милиции был? Московский штамп в наличии имеешь? Тридцать копеек в казну сдал? — тараторил Василий. — Думаешь, за тридцать копеек можно в москвича превратиться?

Никита отступил, пробуя отшутиться:

— Ладно. С урожая отдам.

— Нет уж, выкладывай натуру.

— Да я что? Я ничего, — смущенно бормотал Никита. — Я, конечно, понимаю, что к чему. Мало только в этом месяце выездил. Ты уж потерпи, Василий Петрович, за мной не пропадет.

— Так и запишем: просишь отсрочки. Следуй в заданном направлении. — Василий юркнул в коридор, и они вышли на двор автобазы. Никита послушно шагал за Силаевым, не зная, куда тот ведет его, и не решаясь спросить.

Автобаза жила громкой многоголосой жизнью. Гудели сильные моторы машин, то и дело разворачивающихся во дворе, часто стучало в глубине мастерской пневматическое зубило, неумолчно шипел компрессор у забора, рокотали мотоциклы диспетчеров.

Первое время, правда, Никита с опаской выезжал за ворота, страшась гигантского незнакомого города. Однако проходили недели, и он постепенно осваивался, подчиняясь стремительному ритму городской жизни. Его огромный самосвал был королем всех машин. Рокоча и выбрасывая вбок сизую струю газа, он катился со снегом наперекор любым знакам, и все железное шарахалось от него в стороны: даже отчаянные московские таксисты старались держаться подальше от Никиты.

Никита с трудом сходился с людьми, но тем не менее постепенно привыкал к автобазе: беззлобно перебранивался с диспетчерами, которые выписывали путевки, неуклюже шутил с учетчицами, стоявшими у погрузчиков и в местах свалки снега, — все это какими-то гранями напоминало ему ту жизнь, которой он многие годы жил в колхозе. К одному лишь никак не мог привыкнуть Никита — к портрету Силаева, висевшему на почетной доске у здания конторы. Никита всегда оборачивался на этот портрет, когда проходил или проезжал мимо. Был Васька в деревне пустым парнем, драчуном и гулякой, а в городе смотрите на какую высоту вдруг вознесся. Фотография на знатной доске выцвела, пожелтела: значит, не первый год висит. Неужто это тот самый Васька? На того, деревенского, он и впрямь не похож. Уверенный стал, самостоятельный...

Шум рабочего двора остался позади. Энергично работая руками, Силаев молча продолжал шагать по переулку.

— Далеко нам? — осторожно спросил Никита, косясь на Василия.

— Маршрут изучен досконально. Пра-ашу! — Василий уверенно толкнул ладонью дверь, состоявшую сплошь из стекла.

Никита сдал в гардероб телогрейку и, неловко перетаптываясь с ноги на ногу, очутился в низком полусумрачном зале с разноцветными стенами и колоннами, расписанными косыми линиями. Столы и стулья тоже были разноцветными. За столами сидели молодые мужчины и женщины. В дальнем углу, сдвинув столы, устроилась шумная компания. В зале душно, пахло специями и пережаренным мясом.

Василий подтолкнул Никиту в спину и прошел к столику за колонной. Никита сел, продолжая оглядываться по сторонам.

— Муза, прошу что-либо для чтения. — Василий ухватил пробегавшую мимо девушку за передник и показал ей белые зубы. — Прибыл с земляком.

— Сию минуточку. — Муза бросила на стол картонку и убежала.

— Порядок! — Василий судорожно полистал меню, швырнул картонку в сторону и вдруг уставился на Никиту вытаращенными глазами. — Хочешь, произнесу перед тобой одну московскую сказочку?

Никита пожал плечами.

— Ага, не возражаешь? Тогда внимай. Жил-был на свете один человечек, который когда-то человеком был, хотя и без связей. И кое-кто решил сдуру помочь ему, устроил на теплое место. Договорились честь честью, как у благородных полагается: магарыч на стол. А тот человечек взлетел вдруг под самое поднебесье, телефонами себя обставил, секретаршами всякими — и со своим старым земляком знаться не хочет. Даже приветствия перестал отдавать. И магарыч — тю-тю. Ничего исторьица? Вполне современная.

Никита сидел как на иголках. Пряча глаза, он заговорил:

— Ты не сердись, Василий Петрович. Моя оплошность, признаю. Я сейчас сбегаю, я мигом, буфет тут есть небось?..

Никита приподнялся, шаря рукой в кармане. Василий придавил его к стулу.

— Сиди, земляк, это я так, для почтения памяти. Ты сколько получил? Наверное, полета не наберется? То-то я гляжу, такой кислый. А я, смотри, веселый. Из того же окошечка получал. А вывод каков? Вот Муза сейчас и подскажет нам про наше светлое будущее.

— В комплексе обедать будете? — с сомнением спросила официантка, держа наготове блокнот и карандаш.

— Ой, Музынька, сегодня персональное меню.

— Слушаю вас.

— Старшего лейтенанта бутылочку, минералочки, лоби, сациви, пити́, бустурма или любительский...

Официантка кивала головой и строчила в блокноте, а Никита сидел и со страхом слушал, как Василий без запинки выпаливал непонятные слова. Сколько же за них платить придется?

Наконец официантка обмела стол салфеткой и отошла.

— Не много ты заказал? — спросил Никита, с опаской глядя вслед официантке. — Поедим ли?

— Поглотим, друг Никита. Держись за меня — и будешь иметь направление жизни.

— Сколько же ты отхватил сегодня? — спросил Никита, заранее готовый восторгнуться услышанным ответом.

— Разреши, друг, еще одну столичную сказочку для аппетита. Встречаются два старых кореша. «Ты где, Федот, работаешь?» — «Вот там, за углом, в ящике». — «Что там делаешь?» — «Ракеты рубаем». — «А сколько получаешь?» — «Э-э, брат, куда хватил. Военная тайна».

Никита слушал не перебивая. Он с удивлением и как бы наново узнавал бывшего земляка: в словах скор, но осторожен и ловок. Однако и он, Никита, не так-то прост. Он не даст обвести себя вокруг пальца, разнюхает все Васильевы секреты, не с пустыми руками приедет домой.

Официантка подошла с подносом, принялась расставлять на столе тарелки с едой, высокие рюмки на тонких ножках, бутылки. Василий небрежно командовал пиршеством, и Никита с покорной радостью подчинялся его приказам. Выпили по первой за встречу земляков, налили по второй.

— За содружество, — с чувством сказал Василий, поднимая рюмку. — Содружество плюс взаимная выручка есть непобедимость масс.

— За такое дело с удовольствием, — ответил Никита. — Жду, что и меня научишь секретам.

— А чего тут учить? Снегу-то сколько было последнее время! Чем больше снегу, тем выше наши победоносные достижения.

— Я тоже снег возил, — возразил Никита.

— Это ты правильно заметил, — скривив рот, сказал Василий. — Ваш снег — наши деньги. Но вот закавыка: снег тот же, а деньги разные. Секрет все же есть.

— Какой? — Никита проворно налил Василию новую рюмку.

— Секрет мастерства. Ты не горюй, Никита, я первые разы тоже по мелочи получал. А потом постиг.

— Секрет?

— Механику. Ты вникни в нее, вникни. Я поделюсь. — Василий откинулся на спинку стула и загнул мизинец. — Перво-наперво, надо завсегда держать курс по правой стороне. Держи правее — никогда не пропадешь. Второе, — Василий загнул безымянный палец, — гляди в оба за светофором. Не велит — тормози. Разрешение получено — следуй. С милицией, друг Никита, и красными огнями надо жить в дружеских отношениях. Третье, выгодно по ночам ездить. Улицы пустые — давай полный газ, накручивай рубли на колеса, загребай свою прогрессивку. Еще далее. — Василий загнул указательный палец. — Слушайся начальства и не забывай про путевой лист: сколько километров проехал, сколько горючего сжег, кому груз сдал. На снегу про бирки не забывай. Вывалил кузов — бери бирку. Две дадут — тоже бери, не отказывайся. А пятое — вот! — Василий загнул последний палец и поднес к лицу Никиты кулак. — Понял? Механика нехитрая. Из пяти пунктов.

Никита напряженно слушал, пока не догадался, что Василий просто-напросто дурачит его. Он поднял руку и слабо оттолкнул кулак Василия.

— Не хочешь принимать? — обиделся Василий. — Тогда корпи как муравей. Что сей предмет означает? — Василий повертел кулаком в воздухе. — Шоферню в кулаке надо держать, а то разболтается...

— А я верю, — возразил Никита. — Я в человека верю, а не в кулак...

— Сюжет устарел, сюжет это нонсенс, — раздался громкий голос за соседним столиком, стоявшим за колонной. — Важен не сюжет, а поиски истины, понимаешь, ис-тины!

Никита не видел, кто там говорит: женская голова с высокой прической плавно качалась в такт говорившему.

— О-о! — Василий поднял палец и приблизил лицо к Никите. — Слышишь? Истина — это бог и черная магия. Держись за баранку крепче — вот твоя молитва. Вся твоя сила в машине. Без машины человек — ноль, слабая личность. А с машиной он сталь, индустрия. Отсюда вывод: выпьем за индустриализацию прогресса.

От выпитого коньяка легко и сладко кружилась голова. Добрыми, чуть помутневшими глазами Никита смотрел на Василия, и все вокруг казалось ему прекрасным. Муза раскраснелась, похорошела. Она принесла вторую бутылку, кокетничала с Василием, потом небрежно бросила счет. Никита ахнул, услышав сумму, полез было в карман, но руки плохо слушались его, и язык заплетался. А Василий уже распорядился с деньгами и скомкал счет.

— Как же так, Василий Петрович? — слабо протестовал Никита. — Магарыч-то мой, я в состоянии.

— Мне дружба выше магарыча. — Василий выдернул несколько десяток и показал их Никите. — Это тебе на обновки пойдет. Мы теперь с тобой в паре. Должен соответствовать.

— Когда же я отдам-то? Потерпишь? — спросил Никита, косясь на бумажник.

— Не горюй, брат. Зима не кончилась. Наш с тобой главный снегопад еще впереди. Мы еще завернем на пару. Держи за мной направление.

Никита растроганно моргал глазами, а Василий уже вывел его на улицу, остановил такси. Они поехали в магазин, купили Никите новую рубаху, штаны, а потом взяли еще бутылку и прикончили ее дома. Никита поставил подпись под суммой в блокноте Василия и все время смотрелся в зеркало на рубаху. Спасибо Василию, выручил-таки земляка.

С утра Никита выехал на снег, а вчерашние дела не выходили у него из головы. Конечно, в словах Василия много пустоты, выпил человек и пошел гулять. Прислушаться к советам, конечно, не мешает, но и достоинство надо блюсти. Долг — дело не темное. Будет заработок — и рассчитаемся. Но с другой стороны, что имел в виду Василий, когда говорил о том, как они «завернут на пару»? А может, все это померещилось спьяну — Силаев, первый шофер, рационализатор. Он в почете, у всех на виду. Не может быть, чтобы за ним темные дела водились. Что же он тогда хотел сказать? Может, рационализацию совместно провести? И новые вопросы тревожили Никиту.

Как и вчера, день был теплый, тихий. Снег перестал, но снежные кучи еще лежали вдоль тротуаров. Снегопогрузчики медленно двигались вперед, пожирая снег, переезжали на другие улицы, и Никита два раза блуждал по переулкам, отыскивая свой погрузчик, а потом заблудился по пути к колодцу. Правильно Василий говорил: ночью лучше работа идет. И людей меньше, и транспорта...

У колодца рядом с Зоей стоял начальник автобазы Мурашев, высокий полный мужчина лет сорока пяти, с одутловатым, мясистым лицом. На нем пальто из черной кожи, на голове кожаная шапка, отделанная серым мехом. Грузно поворачиваясь всем телом, Мурашев следил, как Никита подъезжает к колодцу.

Никита высыпал снег и уже собрался отъехать, но Мурашев встал перед колесом и поднял руку. Никита притормозил, и Мурашев открыл дверцу.

— Смотри же, Зоя, чтобы все было в ажуре. А Вере передай, сегодня вернусь пораньше. — Он тяжело поднялся в кабину, с хрипом выдувая из себя воздух. — Поехали в автобазу.

— Я к погрузчику еду, — сказал Никита.

— Ты что, Кольцов, не знаешь, кто я? — удивился Мурашев.

— Как не знать, — ответил Никита, трогая с места.

Некоторое время они ехали молча. Кончался короткий зимний день. Густые сумерки быстро заливали провалы между домами. Разноцветно вспыхивали окна. Огни светофоров стали ярче, но фонари на высоких столбах были еще тусклыми, и тени от них мешались с тенями сумерек.

Самосвал выкатился на проспект, и Никита едва не сбился перед тоннелем.

— Ты, видать, не москвич? — спросил Мурашев.

— Не привык еще.

— Конечно же, — вспомнил начальник. — Ведь за тебя хлопотал Силаев? — Никита молча кивнул. — Что ж, рекомендация хорошая. Значит, вы с ним земляки, друзья?

— Водили одну машину в колхозе, — Никита следил за хвостом и сказал как-то нескладно, таким тоном, будто он гордится, что работал вместе с Силаевым. Мурашев так и понял Никиту.

— Это хорошо, — сказал он. — Силаев парень башковитый. Рационализатор!

Полосы огней мелькали над головой. Мотор гулко гудел под бетонными сводами. Никита переключил рычаги, чтобы не отстать на подъеме от троллейбуса, но Мурашев поднял руку.

— Не гони. Остановишься у следующего столба.

Никита выехал наверх и стал прижиматься к сугробам. Троллейбус укатил вперед, и его красные огоньки смешались с огнями других машин. Из сугроба вынырнул маленький вертлявый человек в коротком кожаном пальто. Мурашев открыл дверцу, и тот проворно забрался в кабину.

— Поместимся? — спросил он неожиданно писклявым голосом. — Может, пройдемся?

— Садись, садись, — говорил Мурашев, прижимаясь к Никите. — Кабина трехместная. Поехали, Кольцов.

— Новенький, да? Откуда? — затараторил вертлявый.

Никита посмотрел на него сбоку и увидел, что у него необыкновенно смуглое, почти черное лицо с толстыми, вывороченными губами.

— Новый, — ответил Мурашев. — Хороший водитель. Только Москву плохо знает. Из деревни.

— Москве мы его быстро научим. Правда, Кольцов? Хочешь, Кольцов, я тебя за два дня научу? По какой улице мы сейчас едем?

— Каретная, — ответил Никита.

— А куда мы едем?

— Мне все равно. Куда прикажут...

— Замечательный ответ, — восхитился вертлявый. — Тебя, Кольцов, я вижу, и учить не надо.

— Земляк Силаева, — заметил Мурашев. — Силаев его и привел к нам.

— Земляк Василия Петровича? — Вертлявый пришел в неописуемый восторг... — Так что же, Борис Николаевич. Ближе к делу. Снегопад кончился.

Мурашев протянул руку к окну.

— А снег еще лежит. Завтра весь день подбирать будем по городу.

— Снег лежит — стройка стоит, — взмолился вертлявый. — Тонны мусора скопились. Я уже и экскаватор подготовил.

— Послезавтра, — коротко ответил Мурашев.

— Без ножа режете, Борис Николаевич. А ведь на той неделе, между прочим, намечается ревизия. Если до нее не вывезу мусор, пиши пропало.

— Хорошо. Завтра выделю десять машин.

— Пятнадцать, — быстро сказал вертлявый.

— Двенадцать. Больше не проси. Как детки?

— Детки в полном порядке. Вот, просили передать вашим дочкам. — Кравчук вытащил из пальто плитку шоколада с яркими золотыми буквами «Мокко» и протянул ее Мурашеву.

— Порядок, — сказал начальник, аккуратно засовывая шоколад в карман. — Двенадцать машин будет.

— Ой-ой-ой! — вдруг завопил Кравчук. — Куда же ты меня завез, Кольцов? Я же говорил тебе — остановись у метро. Нет-нет, придется с тобой основательно изучить Москву.

Кравчук спрыгнул наземь, крикнул: «Привет Василию Петровичу. Пламенный!» — и растворился в уличном сумраке. Мурашев отодвинулся от Никиты.

— Наш главный заказчик, — строго сказал он. — Стройтрест номер два. В отдельные дни дает заявки на шестьдесят машин.

Вдали показались ярко освещенные ворота автобазы.

— Приехали, — сказал Мурашев. — Как, Кольцов, нравится работать в автобазе?

— Нравилось до получки, — угрюмо ответил Никита.

Мурашев внимательно посмотрел на Никиту.

— Что же, порядки наши не по нраву?

— Порядки-то хорошие, только беспорядков много.

— Конкретнее. Сколько ты получил?

Никита был уже не рад, что начал этот разговор.

— Сколько ни заработал — все мои. А главное, подзаработать не дают.

— Но, но, — Мурашев нахмурился, — на моей автобазе шоферов не обижают. Кто это тебе не дает?

— Хоть вы, — с вызовом сказал Никита. — Мне три рейса сделать, а я вас везу. Опять в норму не уложился.

Мурашев улыбнулся.

Самосвал въехал во двор, сделал дугу у серого двухэтажного здания и остановился, вздрагивая всем корпусом, у Доски почета.

— Спасибо, что подвез, — говорил Мурашев, грузно вылезая из кабины. — А что меня возил, запиши в путевку пять рейсов. Я скажу дежурному. За мной не пропадет. Ты это учти.

Никита почувствовал неловкость. Получилось так, будто он выпросил подачку у начальника. Теперь тот подумает, что он, Никита, только ради денег работает. Некрасиво вышло, некрасиво. Хоть на глаза не показывайся.

3

Комната, в которой жил Никита, выходила окнами на корпус механической мастерской. Там все время глухо шумели станки, вспыхивали синие свечи сварочных огней, освещая комнату призрачно-голубым светом. Вдоль стены стояли четыре железные кровати, между кроватями — тумбочки. У другой стены был большой стол и шкаф с зеркалом. Тяжело вздыхая, Никита посидел некоторое время на кровати — он все еще переживал неудачный разговор с начальником, — потом встал, сходил в булочную за хлебом, поставил на плитку тяжелый медный чайник.

Один за другим возвращались водители. Первым пришел Михаил Буровой, высокий, сутулый мужчина лет тридцати пяти, с длинными руками. Буровой откинул матрац, вытащил из-под него две пары брюк. Потом он стал поочередно примерять брюки, танцуя возле кровати на длинных волосатых ногах.

Возбужденный, в шапке набок, в комнату ворвался Василий Силаев.

— Веселись, шоферня! — крикнул он с порога и поставил на стол бутылку вина.

Следом вошел Николай Ирошников, тихий юноша с задумчивыми глазами. Он снял телогрейку, прошел через комнату и лег на свою койку у окна. Никита взял бутылку и повертел ее в руках, читая этикетку.

— Шапку сними, — строго сказал он Василию, ставя бутылку обратно. — В дом вошел.

Василий сорвал шапку с головы и с силой бросил ее под ноги.

— Эх, ребята, — кричал он, приплясывая вокруг шапки, — какую девушку я сегодня видел! Не девушка — мечта. У-у-у, какая девушка.

— Познакомился? — спросил Буровой, затягивая ремень на брюках.

— Ушла. Мелькнула и угасла. Растворилась в огнях большого города. — Василий опустился на табурет. — Я за ней на самосвале следовал, в кабину звал. Наскочил на красный свет, и она убежала. Но я дом заметил — найду.

— Значит, Зойка теперь побоку? — спросил Буровой, просовывая голову в голубую шелковую рубаху.

Василий с грозным видом подскочил к нему.

— Ты брось! — закричал он, размахивая руками. — Ты меня Савельевой не попрекай. Понял? Зоя — девочка в порядке. Наши с ней отношения для тебя недоступны. Ты брось...

— Да мне что, — примирительно сказал Буровой, — хоть десять Зоек бросай, мне не жалко. Я просто так спросил.

— То-то, — Василий с довольным видом отошел к столу. — Я ее завтра обнаружу. Как поедем возить снег, так я беру маршрут к ее дому.

— Не поедем завтра на снег, — заметил Никита. — Завтра на вторую стройку поедем.

— Ты откуда знаешь? — живо спросил Силаев.

Никита рассказал о разговоре между Мурашевым и Кравчуком.

— Опять простаивать будем на погрузке, — заметил Ирошников, лежавший на кровати.

— Паршивая стройка, — равнодушно подтвердил Буровой, завязывая перед зеркалом галстук. — Жуликов много.

— Ты их считал, что ли? — грубо спросил Василий.

Буровой ничего не ответил, разглядывая себя в зеркало.

— Попрошусь на снег, — сказал Василий, внезапно успокаиваясь. — Я ее найду. Выпьем по данному поводу. — Василий схватил бутылку и принялся ковырять пробку.

Буровой раскрыл шкаф, достал оттуда новое драповое пальто.

— Пока, ребята, — сказал он. — Желаю повеселиться.

— Куда ты? А выпить? — спросил Никита.

— Без меня. Опаздываю.

Силаев смотрел на Бурового, и глаза его быстро темнели. Вдруг он остыл и повернулся к Никите:

— Разве не видишь, как наш моралист вырядился. Тут он морали агитирует, а там будет ей разводить...

— Дурак ты, Василий Петрович. — Буровой стоял посреди комнаты, чистый, приглаженный, и глупо улыбался. — Мы сегодня с Машей в загс идем.

— Куда же ты, Мишка! Черт! — Силаев кинулся за Буровым, но тот уже скрылся в коридоре, а в дверях стояла Зоя. Над Зоей показалась голова Бурового.

— Мы сегодня только заявление подаем. Решающий-то ход через две недели, тогда и спрыснем. Пока, Зоя. Желаю повеселиться.

— Заходи, Зоенька, заходи, — говорил Василий, отступая от двери.

Не обращая на него внимания, Зоя вошла в комнату и остановилась против Никиты. Никита привык видеть ее в полушубке, в валенках. А теперь она стояла перед ним в красивом платье, в туфлях на высоких каблуках, и Никита удивился, какая она тонкая и хрупкая, вот-вот переломится. Лицо ее было усталое, строгое. Василий, пританцовывая, крутился около, но она его словно не замечала.

— Да ты садись, — сказал Никита.

Зоя послушно села.

— Кольцов, куда ты ездил с Мурашевым? — глухо спросила она.

— Никуда мы не ездили, — растерянно отвечал Никита. — Как сели, так прямо в автобазу и приехали.

— А бензин вы нигде не брали?

Никита оторопело смотрел на Зою. Василий прыгал между ними, махал руками и кричал:

— Доносить собираешься? Он тебя приютил, пригрел, а ты доносить? Смотри, Зойка. — Вдруг Василий замер, нацелившись глазами в угол, где лежал на постели Ирошников. — Ирошников, вставай, выпьем! — крикнул Василий.

Ирошников не шевелился, он крепко спал. Никита скользнул по углу взглядом, и ему показалось, что Ирошников вздрогнул от окрика Василия.

— Какой бензин? Откуда? — встревоженно повторял Никита. — Никакого бензина не было. Кравчука, правда, подвезли. О стройке шел разговор. Он начальнику шоколад подарил для дочек. И прямо в автобазу.

— Для каких дочек? — Зоя сделала большие глаза, но Василий подскочил к ней, перегнулся над плечом и зашипел в ее лицо:

— Доноси, доноси. Бери маршрут к прокурору. Только никакого бензина не было и нет. Сплошной шоколад «Мокко» для детишек. Ясна ситуация?

— Не было, ей-ей, не было, — твердил Никита.

Зоя вдруг поникла, опустив руки. А Василий продолжал наскакивать на нее.

— Ты воду не мути, Зойка, не мути. Ты что моего земляка баламутишь? Он человек честный, идейный, а ты пришла и бухаешь. Смотри, как напугала его, дуреха. — Василий громко захохотал и схватил бутылку. — Выпьем. А ты, Никита, не обнаруживай на нее внимания. Перестояла на морозе, вот у нее пружинка соскочила. Замерзла, да? — Василий потянулся к Зое и чмокнул ее, Зоя слабо оттолкнула его, и он начал тормошить ее, приговаривая: — Уморила, честное слово, уморила. Потеха, да и только. Прямо не предвидел, что ты такая шутница.

— Отстань, — проговорила Зоя, пробуя вырваться.

— Я отстану, отстану, если ты выпьешь. — Он налил вино в стакан и протянул его Зое. Зоя спокойно приняла стакан и выпила его до половины. Василий залпом допил и снова наполнил. — Прими, земляк. За будущих деток.

— С вашим здоровьицем.

Никита выпил. Василий склонился к нему и жарко зашептал:

— Про нашего начальника, про Мурашева, разное говорят. Шоферня болтает. Благодаря зависти. Он сам шофером был, а теперь гляди на какую высоту поднялся. На этой почве и растут разговоры. Я сам ничего не знаю, не видел. Поэтому ничего не говорю и слухам не потакаю. И ты, Никита, гляди в оба. Если что — не поддавайся.

В продолжение всей этой речи Зоя с укором смотрела на Василия. А Никита качал головой и молчал.

4

«Берегите детей» — написано на борту машины, идущей впереди, и Никита во все глаза следит за надписью, боясь отстать от колонны и затеряться в каменных пространствах города. Узкая, как ущелье, улица упирается в серый дом с острыми башенками — тупик. Доедешь до серого дома — и улиц оказывается две. Поворот — и перед тобой широкая площадь, огороженная желтыми перилами, а от площади расходятся сразу пять улиц — куда путь держать?

Машина с надписью повернула налево — Никита крутит за ней. Девушка в белых сапожках бросилась под колеса — Никита вовремя тормозит. Еще один поворот — начался знакомый проспект. Теперь все прямо и прямо до самой стройки за оврагом. Никита сунул в рот папиросу, чиркнул спичкой.

Проспект заставлен красивыми домами из светлого кирпича. За ними — дома попроще, из панелей, похожие друг на друга, как краны, которые торчат там и тут.

Сзади послышалась сирена — Никита притормаживает, жмется к обочине. Большая красная машина с лестницей несется посередине улицы, и Никита провожает ее тревожным взглядом: где-то беда приключилась. Синий автобус обогнал Никиту, закрыл передние машины. Никита поддает газу, чтобы не отстать от своих.

Много опасностей подстерегает Никиту в огромном городе. Вчера, к примеру, попросился в кабину мужчина в кожаной кепке, вполне приличный с виду. Никита подумал: надо подвезти человека, а тот предложил завернуть на дачу, уголь подбросить.

— Я же на работе, — удивился Никита.

— Десятку подкину... Двенадцать, — жарко шептал соблазнитель.

У Никиты от страха спина потеплела.

— Покиньте машину, — сказал он с трепетом.

Тот вылез, подбежал к другому грузовику и начал там торговаться: вот какие бессовестные люди попадаются. Никита весь вечер не мог прийти в себя: а что, если тот гражданин в кожаной кепке был специально подослан к нему?

А утром Никита узнал, что Силаев с двумя машинами уезжает в Брянскую область, и это известие тоже почему-то обеспокоило его. Однако Силаев как ни в чем не бывало попрощался и уехал. Никита лишь посмеялся над своими страхами.

Вот и щит показался, за ним въезд на стройку. Передние машины уже повернули туда, стоят у конторы. Никита пристраивается в хвосте и снова закуривает.

Вопреки предсказаниям Бурового, работа на стройке шла без перебоев. Экскаваторы грузили смешанный со снегом мусор, грунт из котлована. Самосвалы ехали в овраг, где была свалка, и опять возвращались к экскаватору. Стройка огромная: одного мусора отсюда увозят сотни машин в день. Никита был доволен работой: дорога от экскаватора к оврагу недлинная, блуждать тут негде, знай себе поворачивайся; если хорошо повернешься, перескочишь норму, то каждый поворот будет считаться за три. Прогрессивку умные люди выдумали...

Ударили морозы. Солнце сверкало над городом, над строительной площадкой, снег хрустел под колесами самосвала, но в кабине тепло, сухо, не то что дома, когда вывозишь в поле навоз и раскидываешь его — вот где нахолодаешься...

Работа на стройке шла хорошо, и Никита постепенно забыл о своих опасениях. И тут случилось. В конце недели, когда Никита сдавал после работы путевой лист, дежурный бросил в окошко:

— Тебе Борис Николаевич велел явиться.

У Никиты засосало под ложечкой, и он пошел на второй этаж. Секретарша внимательно поглядела на него.

— Товарищ Кольцов? Вас ждут.

Никита вошел в кабинет и увидел там вертлявого, который сидел на стуле и с любопытством смотрел на дверь. Грузный Мурашев утонул в кресле за столом и тяжело дышал, словно ему не хватало воздуха.

— Ну? Что я тебе говорил, Кольцов? — затараторил вертлявый, выворачивая губы. — Говорил я, что встретимся? Как жизнь молодая?

Никита осторожно присел на стул, вопросительно глядя на Мурашева.

— Я тут ведомость просматривал, — заговорил Мурашев. — Все правильно. Сколько сделал, столько тебе и выписали. Жаловался, что мало получил, — пояснил он Кравчуку.

— Да нет, я ничего, — смущенно возразил Никита. — Мне хватает. Укладываюсь.

— Ты не робей, Кольцов, — быстро перебил вертлявый, — режь правду матку. Всем известно, что в четвертой автобазе буквально прижимают рабочий класс. Вот будет производственное совещание, ты непременно выступи на эту тему. Так и скажи: на голую зарплату не проживешь, а подработать не дают. Ваш начальник, он критику любит. — Вертлявый тонко захихикал.

— Ближе к делу. — Мурашев поднял руку, показывая Никите белую мягкую ладонь. — Как твоя машина, Кольцов?

— Машина новая, можно считать, только с завода. Еще пяти тысяч не прошла, — обстоятельно ответил Никита, пытаясь сообразить, что может означать этот вопрос.

— Не блуждаешь больше по Москве? — спросил Мурашев с подозрением.

— Ай-яй-яй, — вертлявый хлопнул себя по лбу. — Как же это я? Обещал тебе показать Москву-матушку. Буквально из головы выскочило. Завертелся, сам понимаешь. Но критику твою готов признать. Не только Москву готов показать, но и Подмосковье. Все дачные красоты раскрою. Когда прикажешь, Кольцов, хоть завтра готов поступить в твое распоряжение.

Никита угрюмо молчал. Назойливость вертлявого была ему неприятна и подозрительна.

— Так вот какое дело, Кольцов, — сказал Мурашев, подумав, — Индивидуальное задание. Надо отвезти груз в Красную Пахру. Это по Калужскому шоссе. Знаешь?

— Борис Николаевич, — пискляво запел Кравчук, — как вам не стыдно? Да это же буквально оскорбление — объяснять дорогу шоферу. Не надо, не надо, умоляю вас.

— У кого груз брать? — деловито спросил Никита, не слушая Кравчука.

— Что за парень! — подпрыгнул вертлявый. — Рвет и мечет. В самую точку угодил, Кольцов, в самую точку. Отправитель-то я. У меня заберешь груз. Я тебе верю, даже расписки с тебя не возьму.

Никита почувствовал беспокойство, но Мурашев строго сказал, что все документы — путевой лист, накладную — надо оформить, как полагается. На четвертой автобазе всегда был четкий порядок с оформлением, за бумагами тут следят во все глаза.

— Отправитель Кравчук, — говорил Мурашев. — Получатель в Красной Пахре он же. Вернее, детский сад стройки.

Кравчук с восхищением глядел на Мурашева и быстро-быстро потирал руки.

— Решил своим деткам сад построить, — восторженно пояснил вертлявый. — Делаю по последнему слову техники, со всеми удобствами. Летом приезжай, Кольцов, на открытие. Почетным гостем будешь.

— Однако имеется одно «но». — Мурашев грузно встал, опираясь руками о стол, подошел к Никите. Кравчук подвинул стул с другой стороны и заглянул в лицо. Никита беспокойно заерзал на стуле, растерянная улыбка блуждала на его лице, он не знал, на кого смотреть, кого слушать.

— Кольцов, голубчик, прошу, умоляю... — быстро пищал вертлявый и шарил взглядом по лицу Никиты. — Сам понимаешь, с этим теперь строго стало. Профсоюзы стоят на страже. Скажи, что ты согласен. От одного твоего слова зависит судьба всего детского сада.

— Да я не знаю, — в отчаянье пробормотал Никита.

— Согласен, вижу по глазам, согласен! — радостно вскрикнул Кравчук. — Вот она, загвоздка. Ехать далеко, за день надо успеть три рейса. Просим тебя выехать пораньше.

Никита растерянно посмотрел на Мурашева. Тот глядел на Кравчука и насмешливо улыбался. Но вот Мурашев перевел взгляд на Никиту, и лицо его сделалось сосредоточенным.

— Да, Кольцов, часов этак в пять. Не откажи. Сам понимаешь, тут я приказать не могу. Тут я твой проситель.

У Никиты отлегло от сердца. Он глубоко передохнул. Стоило просить из-за такого пустяка. Обычное спокойствие вернулось к Никите.

— Отчего же, — степенно ответил он, — это можно. Можно и в пять выехать.

— Замечательно, Кольцов! — вздрагивая всем телом от восторга, кричал Кравчук. — Ты выехал в пять и поехал, и поехал. И вот семь часов. Рабочий день едва начался, а у тебя уже два часа сверхурочных в кармане. Я тебе буквально завидую...

— Итак, договорились. — Мурашев грузно уселся в кресло, и вислые щеки его затряслись от кашля. — А чтобы задержки не было, — продолжал он, отдышавшись, — я тебе путевку подготовил. Вот.

Никита взял сложенный вчетверо лист бумаги и, не читая, положил его в карман.

— Я тебя на месте встречу, — заговорил Кравчук. — Подъезжай прямо к экскаватору, я там буду. Придется и мне пораньше встать, чтобы тебя не задерживать.

— Вопрос решен. Желаю, — Мурашев кивнул головой. Кравчук подскочил к Никите, обеими руками ухватил его кисть и принялся трясти ее, провожая к двери.

В половине шестого Никита подъехал к экскаватору. Фары самосвала осветили стеклянную кабину, черная кривая тень метнулась и скатилась оттуда на снег.

— Чего ты так светишь? — Кравчук нелепо замахал руками перед колесом. Никита включил полусвет. — Так и ослепить недолго, — испуганно говорил Кравчук, забираясь в кабину. — Прямо в глаза наставил. Поехали.

Они долго крутились между остовами строящихся домов и сугробами снега. Наконец Кравчук указал место. Никита остановился у низкого длинного сарая. Кравчук велел ждать его и пропал в темноте.

Никита заглушил мотор, огляделся. Фары освещали грязные кучи снега, а за кучами свет натыкался на красную кирпичную стену магазина. Сбоку чернел скелет башенного крана, на мачте болталась на ветру желтая лампочка, и снежный шар крутился вокруг нее. Было тихо. Только ветер негромко подвывал за стеклами да хлопала где-то в темноте незапертая дверь.

Под это мерное хлопанье Никита незаметно задремал. Сквозь сон он слышал голос Кравчука. Потом густой женский голос спросил: «Сюда грузить, что ли?» — и послышались глухие шлепки по кузову. «Муку грузят», — подумал во сне Никита и поудобнее уложил голову на спинку сиденья. Затем в кузове раздались дробные щелчки. «А это кирпич, — отметил про себя Никита, — только зачем кирпич с мукой вместе?»

Когда Никита открыл глаза, Кравчук уже сидел рядом с папиросой в толстых губах.

— Поехали, — сказал он. — Прямо и направо.

Они снова закружили мимо высоких куч земли, сараев, складов. Кравчук вертел головой и указывал дорогу. Нырнули в темную яму и с трудом выбрались на противоположный склон. Наконец самосвал выехал на шоссе.

Кравчук устроился поудобнее, привалил голову к сиденью и засвистел тонким, срывающимся храпом.

Светало. Серая лента шоссе удлинялась, убегала все дальше от самосвала, пока не коснулась горизонта. По бокам проступали темные лесные опушки, низкие избы, погруженные в пышные, как тесто, сугробы.

Машина быстро шла по пустынной дороге. Когда подъехали к Пахре, совсем рассвело. Спящий Кравчук вдруг громко сказал:

— Налево!

Никита вздрогнул от неожиданности и свернул с шоссе. Самосвал тяжело пополз по снежной дороге. Проехали лес, небольшой пустырь, мост через реку и снова углубились в лес. По обе стороны дороги среди густых елей стояли красивые дома с закрытыми ставнями. У одного из домов они остановились. Кравчук засунул два пальца в рот и лихо, по-разбойничьи, засвистел. Клок пушистой ваты слетел с ели и беззвучно упал на радиатор. Над деревом взлетела и закричала ворона. Залаяла собака. Из дома быстро вышел рослый старик в тулупе с большой деревянной лопатой в руках. Старик скинул тулуп на снег и оказался высоким мужчиной в красной нейлоновой куртке. Он схватил лопату и принялся быстро разгребать снег у изгороди, чтобы раскрыть ворота. Кравчук сходил в дом, вынес оттуда лопату поменьше и тоже начал бросать снег от изгороди. Большая серая собака бегала за домом, лаяла на машину.

Никита посидел немного, потом спрыгнул на снег и, косясь на собаку, пошел в дом за лопатой. На крыльце он отряхнул сапоги и прошел на широкую, обтянутую инеем террасу. В дальнем углу стояли две бочки из-под бензина. Он посмотрел вокруг, надеясь увидеть лопату, и направился к ближней двери.

— Нравится детский сад? — услышал он за спиной. В дверях террасы стоял Кравчук и настороженно улыбался.

Никита похвалил добротные постройки, но удивился: зачем в два этажа, ребятишкам неудобно будет. Кравчук тоненько захохотал.

— Ох, Кольцов. Поступай ко мне на стройку. Такой парень зря пропадает у Мурашева. А я тебя десятником поставлю. Квартиру дадим.

— А не мал он? На сколько ребят рассчитан? — допытывался Никита.

— Тридцать, Кольцов, тридцать деток, — смешки так и сыпались из толстых губ Кравчука. — Пять комнат на тридцать деток. А наверху обслуживающий персонал. У нас он не один, такой детский сад. Еще в Апрелевке есть, не бывал там? Побываем. Все подмосковные рощи изучим с тобой. — Кравчук обернулся. — Пошли. Борис уже кончает. Я тебя с ним буквально познакомлю. Он тоже автомобилист заядлый, научит тебя всяким штучкам...

Самосвал подъехал к террасе. То, что Никита посчитал мукой, оказалось мешками с цементом. На них были навалены разноцветные плоские плитки, а не кирпич, как думал Никита.

Бумажные мешки с цементом были тяжелые и скользкие. Никита переваливал их через борт на плечи Кравчука и Бориса, а те складывали их на террасе. Один раз Кравчук юркнул в дом, и Никита увидел на мгновение большую голую комнату, посреди которой стояла большая глянцевая ванна, наполненная паркетными плитками.

«С запасом строят. Мастера!» — восхищенно подумал Никита, поднимая тугой мешок.

Через два часа самосвал Никиты подъезжал к Москве. У заставы стояли стадом автобусы, прямо посреди поля поднималась станция метро. Кравчук попросил остановить машину и растолкал Бориса, который посапывал на Никитином плече.

— Поедешь дальше сам, — сказал Кравчук. — Когда тебя ждать?

— Задержусь, — ответил Борис — Сегодня в Доме кино итальянцев крутят. Пока, Никита. Как-нибудь совершим любительский автокросс. До скорого...

Они высадили Бориса и поехали дальше. У поворота на стройку Кравчук дернул Никиту за рукав.

— Второй барак за углом, — показал он перчаткой. — Там столовая. Заправься перед новым рейсом, а я пока по своим делам... Может, у тебя денег нет, тогда я... — Кравчук выхватил из кармана пятирублевую бумажку и протянул ее Никите...

5

В столовой Никита увидел Михаила Бурового и подсел к нему. Буровой судорожно глотал котлеты и непонятно улыбался.

— Хана, Никита, — проговорил он с глупой улыбкой. — Сегодня идем расписываться с Машей. Приходи к семи. Будешь свидетелем.

— Хорошее дело задумал, — неторопливо проговорил Никита, — Поздравляю, желаю жить долго и совместно. А прийти не смогу. Не сердись. У меня еще два рейса загородных, с Кравчуком.

— Ну чего ты с ним связался? Темный человек. Плюнь ты на него.

— Да ты скажи толком, — взволновался Никита. — Меня сам Мурашев вызывал...

— Значит, не придешь. Жалко. Я тебя еще вчера хотел просить, да замотался с этой волокитой. Первый раз женюсь, понимаешь? Но уж на свадьбу приходи обязательно. В субботу. Не забудь. — Обжигаясь горячим стаканом, Буровой допил чай и поднялся. Никита схватил его за рукав.

— Подожди. Ты не темни. Скажи толком.

— Спешу, Никита, извини. О чем разговор? Наше дело солдатское: тебе велят, и ты едешь.

Когда после обеда Никита подъехал к экскаватору, Кравчука там не было. Никита увидел около башенного крана группу людей и повернул туда.

— Ребята, Кравчука не видели? — спросил он, останавливая машину.

Двое рабочих повернули головы и не спеша подошли к самосвалу. Пожилой рабочий с худым щербатым лицом подошел первым и поставил сапог на подножку.

— Смотри, Петро, — сказал он своему товарищу. — Этот приятель тоже Кравчука ищет.

— А Кравчук от них прячется, — подхватил Петро. — Бедняга Кравчук, никак его не отыщут хорошие люди.

— А плохих он сам находит, — сказал щербатый, доставая папиросы. — Закури, служивый, все равно нехорошо.

Никита начал терять терпение, слушая этот малопонятный разговор. Он отклонил протянутую руку.

— Спасибо, ребята. Мне с вами прохлаждаться некогда, — сказал Никита мирно, не желая ссориться. — Не знаете, так и скажите.

— Ишь, какой горячий! — вскричал щербатый и спрятал папиросы. — Ладно, езжай к тем машинам.

— Там тебя Кравчук дожидается, — подтвердил маленький, которого звали Петро.

Никита развернулся к машинам, около которых копошились люди. Подъехав ближе, он увидел, что это женщины с лопатами в руках грузят в самосвалы щепу.

— Бабоньки, Кравчука не видели? — крикнул Никита.

— Сами ищем, — ответила высокая женщина, распрямляясь и ставя лопату к ногам. — Мы бы ему показали.

Женщины бросили работу и принялись громко ругать Кравчука. Никита включил скорость и с ревом покатил в сторону от кричащих женщин. И вдруг он увидел Кравчука. Спрятавшись за углом сарая, тот делал знаки рукой. Посмеиваясь, Никита повернул к нему. Они снова начали колесить по стройке и наконец остановились у красной кирпичной стены. Кравчук привел бригаду грузчиков, и они загромыхали сизыми листами железа, кидая их в кузов. Никита узнал среди грузчиков щербатого рабочего и Петро.

Щербатый подошел к Кравчуку.

— Григорий Львович, когда наряд закроете? Вчера вам грузили. И позавчера. Все впустую.

— Я впустую не работаю! — сердито выкрикнул Кравчук. — Я скажу прорабу — он подпишет наряд.

— Прораб говорит, это не его работа, — возразил щербатый. — Вы хоть для детского сада возите, хоть для своей бабушки, нам все равно. Только работу закрыть надо.

— Где наряд?

Щербатый тут же положил на крыло самосвала приготовленную бумагу, и Кравчук ткнул в нее карандашом.

— А насчет бабушки ты, Сизов, брось, — с угрозой сказал он, — не разлагай народ.

— Так я же и говорю, нам все равно, — согласился щербатый. — Вы над нами поставлены, вот вы...

— Накладная! Накладная! — Кравчук испуганно хлопнул себя по карманам и побежал от щербатого.

Щербатый крикнул что-то своим, и грузчики загромыхали еще сильнее.

— Закурим, служивый, — сказал щербатый, подходя к Никите.

Никита поблагодарил и взял папиросу.

— Куда путь держишь? — спросил щербатый.

— На кудыкину гору, — лениво ответил Никита.

Щербатый усмехнулся.

— Налево, значит. Так, так...

— Ты, я вижу, задира. Тебе путевку показать, что ли?

— У тебя путевка даже есть? — с нарочитым удивлением проговорил щербатый.

Сбоку, из-за кузова неожиданно вынырнул Кравчук. Он повернулся к бригадиру, сердито замахал руками и закричал, что грузят слишком медленно.

— Поставьте краны, тогда быстрее будем, — огрызнулся щербатый и отошел.

Вскоре они поехали. Никита хотел повернуть по направлению к главному выезду, но Кравчук показал в сторону.

— Сюда короче, — пояснил он.

Они пересекли ветку железной дороги и поехали вдоль длинного склада. Вдруг Никита увидел, как впереди из-за угла дома выскочил высокий мужчина, тот самый, щербатый. За ним, размахивая руками, бежал Петро. Они встали на дороге и начали кричать что-то.

— Не за нами? — спросил Никита.

— Направо, направо, — визгливо ответил Кравчук.

— Держи их! — кричал щербатый. Он побежал навстречу машине и кинулся под колеса. Никита изо всех сил вывернул руль, наскочил на сугроб, разбросал его в стороны и ловко выехал на правую дорогу: такие пути-дороги деревенскому шоферу не страшны. Щербатый остался метрах в трех в стороне, а второй, Петро, повалился в снег и, оскалив лицо, захохотал и задрыгал ногами.

Самосвал повернул за какое-то строение, за второе, потом спустился в овраг. Никита узнал яму, в которую они ныряли ночью и где была свалка мусора. Поднявшись в гору, Никита оглянулся и увидел на другой стороне, у начатых домов, две маленькие фигурки.

— Что это они? — спросил Никита.

— С тем нарядом какая-нибудь путаница. Я потом разберусь, — небрежно ответил Кравчук и вдруг со злым остервенением закричал, опустив боковое стекло и высунув в него кулак: — Я тебе побегаю, побегаю! Ишь, как развеселился! Работать надо, а ты бегаешь. Ты у меня погуляешь...

— Они же не слышат, — резонно заметил Никита.

— Услышат! — уверил его Кравчук. — Сегодня же покажу им, как за мной следить...

Они выбрались на шоссе, влились в поток машин. Кравчук вытащил из кармана пакет и принялся жевать бутерброд. Впереди показалась развилка, где поток машин разделялся и убыстрял свое движение. Кравчук ударил себя по шапке:

— Накладная! Батюшки, накладная. На столе оставил. Как же это я? Склероз, склероз начинается, верный признак. — Кравчук подумал с минуту, зажав палец толстыми губами. — Сделаем так, Кольцов. Ты поедешь по этому шоссе...

— Утром, кажись, там ехали, — Никита показал влево.

— Сейчас поедешь сюда, — твердо произнес Кравчук. — В Апрелевку. Понял? В Апрелевку. Мы сейчас по новой путевке едем. Тут дорога одна. На тридцать восьмом километре тебя будет ждать человек, ты его узнаешь. А я побегу за накладной. Давай путевку, подпишу вперед, — говорил он, принимая путевку от Никиты. Кравчук расписался на обратной стороне путевого листа. — На доверии, Кольцов, работаем. Я тебе верю, и ты мне верь. Взаимная любовь. Тут у тебя, Кольцов, три рейса записано, но мы сегодня больше не поедем. Пользуйся моей добротой.

— На тридцать восьмом? — переспросил Никита. — А что за человек?

— Увидишь — узнаешь.

— Как же я без накладной поеду? — спросил Никита. — Нельзя так. Мурашев вчера говорил...

— А кому накладную сдать, он не говорил?

— Ну вам, — неохотно ответил Никита.

— То-то. Хорошая память. Я ж тебе верю. Пока. — Кравчук соскочил на обочину и помахал рукой.

Самосвал катился по широкой, заполненной движением дороге, а Никита напряженно думал, что за человек ждет его впереди на холодном шоссе. Может быть, Васька Силаев. Но он же в Брянске? Кто же тогда? Вдруг сам Мурашев? Нет, не похоже. Зачем ему ждать в сугробах, у него своя машина есть. Наверное, кто-нибудь из шоферов, которые дорогу знают к этому детскому саду. Или из дежурных кто-нибудь.

Никита ломал голову и ничего не мог придумать. Он с нетерпением вглядывался в километровые столбы, верхушки которых торчали из снега, и незаметно для себя подбавлял газа. Вот уже промелькнул справа поворот в аэропорт. В морозном воздухе то и дело гудели серебряные самолеты.

Мелькнул тридцать пятый километр. Теперь скоро.

Сочный переливчатый свисток вывел его из задумчивости. Никита вздрогнул и увидел впереди синий мотоцикл с красными полосками. Подавшись всем телом вперед, он круто затормозил. Румяный милиционер в коротком полушубке слез с мотоцикла и не спеша, вразвалку направился к самосвалу. Он шел и, сощурив глаза, смотрел на Никиту, как бы говоря ему: «Вот я и поймал тебя». Никита поежился.

Краснощекий инспектор подошел к самосвалу, красиво отдал честь Никите.

— Вашу путевку, товарищ водитель.

Торопясь и волнуясь, Никита достал путевку, которая была спрятана на голове под шапкой. Краснощекий инспектор принялся внимательно читать ее, приговаривая: «Так, так, строительные материалы, в скобках кровельное железо...» — Краснощекий подтянулся рукой на подножку и заглянул в кузов. На обратной стороне путевого листа — хорошо видная Никите, черная закорючка, сделанная Кравчуком. Сейчас инспектор увидит, что путевка подписана до места назначения, спросит про накладную, и все пропало.

— Что же это такое, товарищ водитель? — начал краснощекий инспектор. — Куда же вы едете, да еще с недозволенной скоростью? Вам надо в Красную Пахру, а вы в Апрелевку. Кстати, вы из четвертой автобазы? А кто у вас начальник?

— Мурашев Борис Николаевич, — ответил Никита. — Там же штамп есть.

— Вижу, вижу, — ответил инспектор. Он еще не заглядывал на оборотную сторону. — Так, значит, в Пахру едешь, водитель Кольцов? — краснощекий хитро прищурился и улыбнулся.

— Разве это не та дорога? — с неподдельным испугом спросил Никита. — Не та? — Он ведь и сам не знал, куда выписана путевка.

— Надо было левее брать, — инспектор, глядя на Никиту, показал головой.

— Заблудился, выходит, вот оказия. Как же мне теперь на правильный путь выбраться? Обратно? Я ведь недавно в автобазе, к местности еще не привык.

— Придется обратно вернуться, — строго приказал краснощекий, складывая путевку. — Километра через полтора тут есть боковая дорога, как раз на то шоссе. Только не знаю, ходят ли нынче машины или нет. Заносы кругом.

— Шли машины, шли, — говорил Никита, пряча путевку в шапку. — Я проезжал, шли. Мне бы туда повернуть, а я... Там еще указатель был.

— Да, да, — закивал краснощекий, — на Первомайское. Значит, туда и повернешь.

Инспектор козырнул и пошел к мотоциклу. Никита развернул самосвал и не спеша покатил по дороге к Москве. Он не проехал и километра, как его с фырканьем обогнал синий мотоцикл. Некоторое время Никита ехал следом за мотоциклом, потом его обогнали другие машины, и мотоцикла не стало видно за ними. Никита доехал до поворота, увидел, что дорога, занесенная снегом, закрыта. Он покачал головой, поглядел вдоль шоссе и развернулся в сторону Апрелевки.

Опять замелькали километры: тридцать шестой, тридцать седьмой. Вон уже чернеет вдали у боковой опушки тридцать восьмой столб, а рядом с ним двигается маленькая темная фигурка.

Меньше всего Никита ожидал увидеть Зою Савельеву. Он подъезжал ближе и не верил. А она стояла, притопывая валенками, у столба, всматривалась, загораживая лицо от ветра, в проносившиеся мимо машины. Никита остановился. Зоя ничуть не удивилась, увидев Никиту, коротко с ним поздоровалась и села рядом.

— Ветер сильный, — говорила она, растирая руки. — В городе, когда дежуришь, такого ветра не бывает.

Они молча поехали вперед, молча повернули в сторону от шоссе. Самосвал то и дело буксовал на плохой дороге, один раз они с трудом выбрались из сыпучего снега. Зоя указывала дорогу.

— Далеко еще до детского сада? — спросил Никита. Зоя странно посмотрела на него и ничего не ответила.

«Догадалась», — подумал Никита и замолчал. Он уже давно решил, что лучше ни о чем не спрашивать. Еще утром, увидев сначала мужчину в красной куртке, которого он принял было за старика, а потом, увидев ванну с паркетом в пустой комнате, Никита кое-что понял и прикусил язык. Попал в такое дело, что лучше о нем не знать. Да и откуда знать можно? Путевой лист и все материалы выписаны на детский сад. Значит, так и есть. На воротах дачи не написано, чья она. Нет, о таком деле лучше не знать, а если и знаешь, не показывай вида, чтобы никто не догадался, что ты знаешь. Кравчук вот не догадался, а Зоя что-то странно посмотрела. Надо поосторожней с ней.

Никита только и думал о том, как бы не показать вида, будто он о чем-то догадался. Самосвал въехал в поселок. Никита увидел свежие следы на снегу и испугался — а вдруг там кто-то из знакомых шоферов? Их встретила толстая накрашенная женщина в котиковой шубе — Никита тут же мысленно решил на всякий случай, что он всегда сможет сказать, будто принял эту крашеную женщину за директора детского сада, о котором говорил Кравчук. Его пригласили в дом, и он отказался, чтобы не видеть там ничего. А когда женщина в шубе подошла к нему и, покопавшись в сумочке, протянула десять рублей, Никита взял их и лишь потом сообразил, что этого нельзя было делать. Но было уже поздно, подошла Зоя.

— Вы поедете с нами, тетя Вера? — спросила она.

— Нет, нет, Зоенька, меня не ждите, — должна ведь еще машина быть. Я с ней и поеду.

Никита вовремя пригнулся к мотору и сделал вид, что ничего не слышал.

Всю обратную дорогу он молчал, опасаясь, что, если он заговорит с Зоей, она непременно скажет что-либо и тогда уже нельзя будет не знать. Однако Зоя тоже молчала. Один раз он встретился с ней глазами и почувствовал вдруг, что она догадывается, о чем он думает. Он смущенно отвел глаза и до самого города ругал себя за то, что взял деньги у накрашенной женщины.

Зоя вышла у станции метро. Сойдя на тротуар, она обернулась и долгим взглядом посмотрела на него.

— Хороший ты человек, Никита, — сказала она. — А я пропащая.

Никита растерялся и не нашел, что ответить, а Зоя уже с силой захлопнула дверцу и смешалась с толпой.

Никита приехал на автобазу, поставил машину, сдал путевку — к его удивлению, все было как всегда.

— А, приехал, — сказал диспетчер, принимая путевку. — Хватило топлива? Завтра поедешь по общему наряду в колонне Бурового. На снег.

Наутро он встретился с Мурашевым — и тоже ничего не случилось. Мурашев спросил, в порядке ли машина, какой была дорога. Никита старательно отвечал и вдруг сказал:

— А хороший у вас детский сад, Борис Николаевич.

Мурашев испытующе взглянул на него, но Никита твердо выдержал этот взгляд.

Он снова возил снег по улицам, мусор со стройки. Иногда мимо его машины пробегал Кравчук, торопливо махая рукой. По вечерам заходила в общежитие Зоя узнать, нет ли вестей от Василия, — все было по-прежнему. Только щербатого, бригадира грузчиков, Никита больше не видел на стройке.

6

В середине февраля в автобазе состоялся товарищеский суд. Судили водителя трехтонного самосвала Николая Ирошникова. У Ирошникова оказался перерасход бензина, за ним стали присматривать и скоро обнаружили причину. В автобазу поступил акт, составленный старшим инспектором ОРУДа Сикорским. Из акта следовало, что 10 февраля 196... года шофер I класса Н. И. Ирошников, 1936 года рождения, беспартийный, остановив самосвал № 57-21 в Левшинском переулке, незаконно продал владельцу легковой машины «Волга», инженеру Евстахову, 40 (сорок) литров бензина, за что получил от гр. Евстахова 2 (два) рубля деньгами, и был задержан на месте преступного действия. Н. И. Ирошников свой проступок признал, в чем и расписался в акте. Вышеупомянутые два (2) рубля деньгами были отобраны у гр. Ирошникова и прилагались к акту в качестве вещественного доказательства.

Суд был показательный, с участием широкой общественности. В клуб шоферов, где происходило разбирательство дела, были приглашены работники других автобаз города.

Николай Ирошников стоял у всех на виду на празднично убранной сцене и, переминаясь с ноги на ногу, слушал, как председатель товарищеского суда читал акт старшего инспектора Сикорского. Никита сидел в пятом ряду и горячо переживал за Ирошникова. Попался парень на такой глупости, а сколько позора принимает на себя. Шоферы, конечно, в большинстве сочувствуют, но молчат и смотрят на сцену строго. И Никита смотрит строго.

Ирошников отвечает на вопросы тихо, еле слышно. «Волга» стояла в переулке без капли бензина, а он ехал мимо. Тогда индивидуальщик попросил бензина. Вот и все. Да, бензин дал. И деньги взял. Все правильно. Признаете ли вину? Да, признаю.

Наконец Ирошникову разрешили сесть на скамейку, стоявшую в стороне. Шоферы выступали коротко. Что много говорить, все ясно: раз попался, надо отвечать. Но вот на сцену поднялся молодой паренек в лыжном костюме, незнакомый Никите. Он встал на трибуну и громовым голосом стал говорить по бумажке. Он называл Ирошникова расхитителем социалистической собственности и требовал призвать его к уголовному ответу. У Никиты похолодели колени от громовой речи паренька, и он хлопал ему вместе со всеми.

Потом вышел вперед член товарищеского суда Михаил Буровой. Он посмотрел в зал и заговорил не своим, глухим голосом.

— Товарищи! — Буровой нелепо взмахнул длинными руками. — Если с Ирошниковым так, то и меня тогда судите. Я третьего дня тоже бензин продавал, две канистры дал индивидуальщику. Про других шоферов говорить не буду, а вот о тех, кто на МАЗах работает, могу твердо сказать: они бензин не продают налево, у них ведь дизель-топливо. А я продавал, честно признаю. Так что прошу вас — судите меня.

Буровой сел, и все в зале громко хлопали ему. Тут Никита увидел Мурашева, который бочком пробирался вдоль стены к трибуне.

— Товарищи! — начал Мурашев негромко и внушительно, зная, что все его слышат. — Я, конечно, прекрасно понимаю благородные чувства Бурового, который решил выручить товарища. Но факты, к сожалению, говорят против вас, дорогой товарищ Буровой. За январь месяц у вас, товарищ Буровой, экономия бензина семьдесят литров, а у Ирошникова перерасход сто десять. На сорока литрах его поймали с поличными, а где еще семьдесят? Там же. Так что разрешите вам не поверить, товарищ Буровой. Не выйдет. Ирошникова мы накажем за перерасход, а вас премируем за экономию. Против фактов не пойдешь. И товарищу Ирошникову не удастся уйти от ответственности, несмотря на ваше благородное заявление. Проступок Ирошникова ложится позорным пятном на всю автобазу, которая в этом году не имела ни одного нарушения, и все водители должны сделать из этого соответствующие выводы.

Никита опять хлопал. Речь Мурашева понравилась ему и успокоила его. Он уже ругал себя за то, что так плохо думал о своем начальнике, подозревал его в каких-то нехороших делах.

Ирошников пострадал незначительно: его перевели на три месяца во второй класс водителей и объявили общественное порицание. После суда обещали показать кинокартину, а в перерыве Никита пошел в курилку и видел там, как все шоферы возбужденно радуются, что напряженная обстановка так легко разрядилась.

Ирошников тяжело переживал свой позор. Он стыдился показываться на глаза, пропадал до поздней ночи, по утрам почти не разговаривал, смотрел на Никиту пустым, отсутствующим взглядом.

Как-то ночью Никита проснулся оттого, что его больно трясли за плечи. Он поднял голову и увидел перед собой горящие глаза Ирошникова. Никита сел на постели.

— Проснись, Никита Григорьевич, проснись, — говорил в темноте Ирошников. — Слышишь, Мурашев-то наш, я точно разузнал, верные сведения — дачу себе строит...

— Да ну! — испугался Никита, пытаясь сообразить, как это сообщение может отразиться на его судьбе.

— Верные сведения, — продолжал горячо Ирошников. — В два этажа дом заломил. И все из мусора, из мусора сделано, он с Кравчуком на пару работает.

«И про Кравчука знает», — подумал Никита холодея.

— Не верю я. Мало ли что болтают, — сказал он вслух.

— Я и сам не верил, а теперь точно узнал. Я его выведу на чистую воду, выведу. Вот только отпуск возьму, поеду туда, все досконально разведаю.

— А далеко ехать? — осторожно спросил Никита.

— В Брянской области строит. А дом на имя тещи записал. Чтобы все шито-крыто было. Неглупо, а?

— Ах, в Брянской, — сказал Никита, вытягиваясь на кровати. — А я-то думал...

— Ты что-нибудь знаешь еще? Скажи, скажи. — Ирошников скомкал одеяло. — Что ты думал, скажи?

— О даче этой, — сладко потянулся в кровати Никита. — Я еще на курсах был, ребята о ней говорили. Болтает шоферня.

— Не то, ты не то думал, признайся. Ты что-нибудь знаешь? Говори! — Ирошников схватил Никиту за плечи.

— Ничего я не думал. Не хватай.

— Неправда, я по твоим глазам вижу, неправда. У тебя глаза не лгут. У тебя честные глаза. Скажи мне, скажи. В одиночку, сам знаешь, трудно бороться. Я хотел с тобой, скажи мне...

— Не думал я ничего. Просто спать хочется.

— Эх, Никита, втянули они тебя. Втянули, да? Ведь с ними одна дорога.

— Куда это? — лениво спросил Никита.

— Вот куда, — Ирошников сложил из пальцев решетку и показал ее Никите.

— Ничего я не знаю.

Никита повернулся к стене и потянул одеяло. А Ирошников все шептал в темноте, обещал куда-то поехать, разведать и вывести всех на чистую воду.

После этого ночного разговора Никита совсем успокоился. Все свои страхи он сам и выдумал. Злые языки болтают из зависти. Василий правильно говорил. И Никита окончательно убедил себя, что грузы, которые он возил, попали в детский сад, как и было написано в путевом листе.

В очередной день зарплаты Никита получил больше пятидесяти рублей, и настроение у него стало совсем хорошее. Если так пойдет дальше, будет что купить и вернуться домой не с пустыми руками.

В комнате Никита жил один. Буровой отпраздновал свадьбу и получил с женой квартиру на Парковой улице. Василий Силаев все еще не возвращался из дальней поездки, а Ирошников где-то пропадал по-прежнему.

Иногда приходила Зоя, чтобы узнать, не приехал ли Василий. Она садилась на его кровать, вытирала пыль с его тумбочки и подолгу смотрела на свою фотографию, которую Василий повесил на стене над койкой. Никита ставил на плитку медный чайник, доставал из шкафа пакетик с конфетами, и они пили чай. Зоя рассказывала о себе, хотя и рассказывать было почти нечего. Жила в Усть-Каменогорске, работала на стройке и училась в вечерней школе. Потом окончила школу, приехала в Москву, держала экзамены в строительный институт, не выдержала и осталась у дяди, маминого брата. Поступила учетчицей в автобазу — тоже дядя устроил. В прошлом году дядя получил квартиру, а она с бабушкой осталась жить в старом домике в Марьиной роще. А перед этим еще, когда поступила в автобазу, познакомилась с Василием.

— Как познакомились мы с Васей, все перевернулось, — грустно говорила Зоя.

— Да, худо тебе, — только и отвечал Никита, вздыхая.

— Пожалуйста, не жалей меня. — Зоя гордо встряхивала головой. — А то не буду ничего рассказывать. Вот письмо сегодня от него получила.

Никита повертел в руках конверт, посмотрел на штемпель — из Брянской области...

— Что он там делает, не знаешь? — спросил Никита.

— Строит что-то для подрядчика. Не знаю точно.

— Пионерский лагерь? — насмешливо спросил Никита.

— Знаешь, так не спрашивай.

— Ничего я не знаю, — испугался Никита. — Не хочешь, так не рассказывай. Я нелюбопытный.

Никита привязался к Зое, жалел ее, хотел помочь — и не знал как.

В последний день февраля приехал Василий. Большой медный чайник стоял на столе. Никита и Зоя пили чай.

Василий не вошел, а вбежал в комнату с чемоданом в руках.

— Ага, попались! — закричал он с порога. Зоя засмеялась и бросилась ему на шею. Василий чмокнул ее в щеку и поставил чемодан.

— Берегись, Никита, я тебя с твоим самосвалом на дуэль вызову. Самосвал на самосвал — кого наповал.

— Валяй, валяй, — говорил Никита, радуясь приезду Василия. — Мой посильнее, я тебя живо в овраг спихну.

— Ух, замерз. Налейте чаю. Сейчас что-нибудь покрепче внедрим.

— Опять! — с упреком спросила Зоя, опуская руку Василия, которую до этого держала в своей руке.

— Это ты опять, — усмехнулся Василий. — И я опять. Все начинает вращаться с исходной точки. Подарочек тебе привез — экономия! — И видя, что Зоя не проявляет радости, строго прибавил: — Но-но, надо — значит, привез.

Василий был чем-то озабочен. Он хвастливо рассказывал о поездке — накрутили двести процентов, привезли от подрядчиков благодарность с семью печатями, две бочки экономии, но беспокойное выражение не покидало его лица. Он то косился на дверь, то бестолково кричал и суетился, разбирая вещи в чемодане. Никита хотел было рассказать свои новости, но Василий лишь отмахнулся: «Подумаешь, Буровой. Мы с Зойкой тоже скоро поженимся. Вот только подготовочку сделаем. Правда, Зоя?» Сообщению о суде над Ирошниковым он не удивился и заявил: «Они, тихони, все такие». Однако через некоторое время заинтересовался, стал расспрашивать. Умолчав о ночном разговоре, Никита рассказал, что Ирошников пропадает по вечерам, ведет себя непонятно.

— Шпионит, — не задумываясь, определил Василий, и Никита удивился его проницательности.

— В общем, успехи на всех фронтах, — скривил губы Василий. — Неплохо устроились.

— Не стыдно тебе, Вася? — Зоя передернула плечами.

— Какие успехи? — удивился Никита.

— Так вы ничего не знаете? — Василий покосился на них и потряс кулаком в воздухе. — Премия!

Никита недоверчиво посмотрел на Василия, но тот убежденно продолжал:

— Сходи в контору. Приказ на стенке вывешен для гласности. Нам, кстати, поговорить надо без твоего присутствия.

Никита поспешил в контору. На стене, напротив кабинета Мурашева, висел напечатанный на машинке приказ по автобазе. Отмечая добросовестную работу и за экономию дизель-топлива выдать денежную премию в размере 30 рублей водителям МАЗов. Затем шли фамилии и против цифры «семь» стояло — Кольцову Никите Григорьевичу.

Он два раза перечитал приказ и медленно пошел обратно. Не замечая ничего, он пересек шумный двор автобазы, вышел на улицу, повернул в переулок.

Никита напряженно думал, но мысли все время путались, и он никак не мог добраться до главного. Это ошибка, твердил он, и ему хотелось повернуть назад, чтобы еще раз перечесть приказ и убедиться в ошибке, но он упрямо шагал вперед, потому что знал: ошибки не было. Но, кроме того, он точно знал, что не было у него и экономии топлива. Если бы в приказе была лишь добросовестная работа, это да, это было, тут все правильно. Но там упоминалась также и экономия, а ее-то и не было. Тут и находилась ошибка. Наверное, накладные перепутали. А может, он сам напутал? Нет, он каждый килограмм топлива высчитывал, потому что приходилось блуждать по московским улицам и трудно было уложиться в норму. Но он все-таки уложился. А тут экономия. Откуда? Ведь дальних рейсов он не делал.

И вдруг Никиту осенила простая мысль. Вот откуда пошла экономия! Ведь в путевке, подписанной тогда Кравчуком, стояло три рейса, а он сделал только два. Эти-то сто двадцать километров в оба конца, которые он не ездил, и дали пятьдесят килограммов экономии. Вот как все просто.

Найдя причину ошибки, он на минуту успокоился, а потом встревожился еще сильнее. Все же знают, что он не делал третьего рейса, он и диспетчеру об этом говорил. Зачем же они посчитали этот рейс и экономию за него вывели? Они сделали это специально, чтобы заманить его в свои сети. И ему уже начал мерещиться целый заговор, составленный лишь затем, чтобы дать ему тридцать рублей премии. Однако, дойдя до столь нелепого предположения, он улыбнулся про себя, и мысли его стали работать в обратном направлении. Ведь он совсем забыл об этом рейсе. Так и они. Когда в конце месяца взяли и сложили путевки, этот рейс по забывчивости не вычеркнули. Может, они еще вспомнят, и все разъяснится — он не получит премии. Но сам не пойдет разъяснять. Ошибка ошибкой, а тридцать рублей на дороге не валяются.

7

Наконец подошел день выдачи зарплаты. Чувствуя гулкие удары сердца, Никита стоял в очереди у кассы. Сейчас все разъяснится: ошибка или нет. Никита неторопливо расписался в ведомости, принял в руки заработанные честным трудом пятьдесят два рубля, тщательно пересчитал их, вызывая громкое недовольство за своей спиной, и уже, разочарованный, собрался отойти, как услышал:

— Минутку, товарищ Кольцов, — кассир достал из папки лист бумаги, провел по нему длинным сухим пальцем: — Вот здесь, пожалуйста, распишитесь в получении премии.

Никита поставил подпись, вернул лист бумаги, и в обмен на это кассир протянул ему премию. Деньги были мятые, в темных жирных пятнах, от них пахло бензином. Никите стало не по себе, он торопливо отошел от кассы, пряча деньги в карман.

Василий болтал во дворе с шоферами. Увидев Никиту, он сделал грозное лицо и поманил его пальцем. Никита подошел.

— Премией наградили? Может, должок вернешь по назначению?

— Я говорил: за мной не пропадет. — Никита хотел было достать деньги, которые жгли ему руки, но Василий ухватил его за локоть, жарко шепнул в ухо:

— Есть дело! Следуй!

Никита пошел за Василием. За углом стоял трехтонный самосвал. Никита залез в кабину, все еще не понимая, что это значит, и тревожась все больше.

— Так ты возьми, Василий Петрович. — Никите в конце концов удалось вытащить деньги, и он решительно протянул их Силаеву.

— Убери свой мусор. Мы сегодня такой магарыч загребем — закачаешься!

— Нет уж, Василий Петрович, ты меня уволь. Должок прими — и до свидания. Я еще не обедал сегодня.

— Вот мы и поедем закусить. Угостишь земляка — и квиты. Принимается?

— Честно говоришь?

— Эх, ты тульский самовар. Чего зря кипятишься? — Василий засмеялся.

Они проехали несколько улиц и остановились у старинного здания с красивой вывеской. Василий прыгнул наземь и принялся ходить взад-вперед по тротуару. Вдруг Никита увидел, что рядом с ним идет Мурашев. У начальника было усталое лицо, но шагал он бодро, по-деловому. Он говорил что-то сердитое Василию, а тот глядел начальнику в лицо и мотал головой, соглашаясь. Мурашев скользнул рассеянным взглядом по кабине, и они прошли мимо.

Минут через пять дверца кабины заскрипела, и Никита увидел Мурашева, который стоял на тротуаре.

— А, это ты, Кольцов, — сказал Мурашев. — Я и не заметил тебя. Как дела? Пассажиром стал?

Никита сдержанно ответил, что дела идут хорошо.

— Так, так, — говорил Мурашев, покачиваясь на толстых ногах и стреляя глазами вдоль улицы. — А должны идти еще лучше. На «отлично» должны идти наши дела. И в личной и в общественной жизни. Ясно?

— Буду стараться, чтоб отлично, — ответил Никита.

— Вот, вот, именно стараться, — подтвердил Мурашев, продолжая шарить глазами. — Стараться всем надо, поднимать благосостояние. Семилетка вот идет. Надо всем стараться, надо стараться. Не для себя работаем...

— Надо, надо, — повторял Никита.

— Старайся, Кольцов, старайся... — Никита почувствовал за спиной толчки: наверное, Василий пробовал ногой баллоны. Мурашев внезапно оборвал себя на полуслове, засеменил по тротуару. Никита увидел, как начальник догнал какого-то высокого мужчину с толстым портфелем. Они остановились у водосточной трубы. Высокий качал головой и не соглашался. Тогда Мурашев вытащил что-то из кармана, протянул высокому. У Никиты было острое зрение, — спасибо Федору Родионовичу: спас глаз, — и он с удивлением увидел, что Мурашев дает высокому пачку шоколада «Мокко». Высокий оглянулся, спрятал шоколад в портфель, подал Мурашеву руку и быстро пошел вдоль улицы.

Мурашев вернулся к самосвалу. Лицо у него было строгое.

— Значит, ты звякай, Василий, — Мурашев увидел Никиту и приоткрыл дверцу. — Вот видишь, Кольцов, не договорили мы с тобой: дела, брат, дела. Сейчас время такое — все трудятся.

— Трудятся, трудятся... — повторял Никита.

— Кстати, Никита Григорьевич. Не забыть бы. Там ведь один рейс за тобой оставался. Помнишь, тогда — в детский сад?

— Я помню, помню, — встревоженно перебил Никита. — Я даже сам к вам хотел... Я сделаю...

— Ладно, как-нибудь после. Не к спеху, — великодушно сказал Мурашев. — Главное, ты помнишь. Ну, желаю...

Мурашев ушел. С другой стороны появился Василий. Он покопался в моторе, потом поднялся в кабину, и они поехали.

— Начальник-то не в духе сегодня, — сказал Василий. — Ревизию в автобазе намереваются предпринять.

— Что-нибудь не в порядке? — осторожно спросил Никита. — Недостача?

— Разве можно рассчитать наперед, — неопределенно ответил Василий. — Хозяйство огромное, за всем не уследишь. Мало ли что может приоткрыться. Скажем, излишки. Тут же допрос: «Откуда у вас излишки сконцентрировались?» И пошло... Излишки еще хуже недостачи.

— Это ты верно. — Никита вдруг решился. — А взятку кому он давал?

— Ты что, с луны свалился? — Василий нервно засмеялся.

— Думаешь, я маленький? Я все вижу. Вы его караулили, а ты сигнал ногой дал. Подошел, шоколад вручил. Я уже один раз видел...

— Рассказать? — Василий пронзительно глянул на Никиту. — Хочешь? Всю механику обнажу.

Никита замолчал. Слова Василия были слишком прозрачны: на такую тему лучше не разговаривать. Потом этот разговор с начальником — тоже не к добру. Все это тревожило Никиту все сильнее, хотя ничего страшного еще не случилось. Но Никита чувствовал, что непременно случится. Сегодня же случится.

Незаметно пошел снег. Он падал все гуще, застилая улицы и дома белесой пеленой. Снег летел навстречу машине, впивался в стекло.

— Зарплата с неба посыпалась, — усмехнулся Василий.

— Отпустил бы ты меня, Василий Петрович, — попросил Никита. — Я ведь смену не отработал.

— Вот сейчас и поработаем вместе.

К удивлению Никиты, самосвал подъехал к снегопогрузчику и встал в очередь. Они отвезли снег к колодцу и снова поехали к погрузчику. Никита вспомнил, как он встретился с Силаевым и они ехали в этой же машине. И Никите сделалось тоскливо. Приближалась весна, и даже здесь, в каменном городе, уже чувствовалась ее близость: в сыром запахе потемневшего снега, в черных проталинах на крышах домов, в сосульках, уцепившихся за карнизы. Пора было возвращаться домой, на посевную. И Никите вдруг захотелось выйти из машины и пойти, пойти, все прямо и прямо — в поля. Идти напрямик по полю и полной грудью вдыхать запах земли.

Снег перестал было на минуту, а потом повалил с новой силой. Задул порывами ветер. Снежная пыль поднималась с мостовых, неслась вдоль улиц. Для хлебороба этот снег — благо; а тут, в городе, он помеха. Снег ложился на камень улиц и площадей девственно чистый, как в деревне, как в поле, когда вывозишь навоз с фермы, но люди и машины тут же топтали этот чистый снег, подминали его колесами, сгребали в кучи — снег становился тяжелым и грязным, его грузили и везли на свалку.

Самосвал подъехал к колодцу, вывалил снег в дыру. Василий вылез, поговорил о чем-то с Зоей и вернулся назад. Самосвал медленно кружился по городу, не вставая к погрузчикам. Весь обсыпанный снегом, катился по улице троллейбус. Люди торопливо шли по тротуарам. Верхние этажи домов затянулись снежной пеленой. Два раза Василий забегал в подъезды домов и быстро возвращался. Потом остановился у телефонной будки против большого рынка. Никита видел, как Василий кричал в трубку и махал свободной рукой.

Но вот широкие улицы и большие дома остались позади. Они въехали в Марьину рощу. По одну сторону стояли в ряд высокие башни, а по другую тянулись низкие бревенчатые избы, окруженные сугробами и заборами.

Василий остановился у небольшого дома на четыре окна, с высоким забором. Он шмыгнул в калитку, открыл ворота. Никита сел за руль и завел машину во двор. В руках у Василия появился небольшой чемодан, как для бани. Никита вылез из кабины, думая, что они сейчас пойдут в дом, но Василий подошел к калитке и сказал:

— Шагай!

На крыльцо вышла высокая старуха в старом пальто, наброшенном на плечи. Она поглядела им вслед, но ничего не сказала. Следом выскочил большой лохматый пес и лег у ног старухи, настороженно следя за Никитой.

Они вышли на улицу. Никита тревожился все сильнее — что еще выкинет Василий, куда он спешит? По какому такому делу?

На углу Василий вдруг поднял руку, и около них остановилось такси. Мягко покачиваясь, машина катилась по снежным валам. Василий глянул на часы.

— Дай две копейки. — Взял монету, скомандовал: — Прижмись к автомату, шеф.

Боковые окна, заднее стекло залепило снегом. Лишь спереди, сквозь расчищенный треугольник виднелась улица, по ней, переваливаясь, катились автобусы. Снег сыпал не переставая. Убаюкивающе шумел мотор такси.

— Ну и валит, — сказал шофер. — Тяжелая работа будет.

— Разгребем, — сказал Никита. — Техника нынче в силе.

— Полный вперед! — Весь в снегу Василий плюхнулся на сиденье, ухватил чемодан.

Они доехали до большой площади и прошли в здание вокзала. Никита в недоумении шел за Василием — мимо билетных касс, мимо выхода к поездам, мимо киосков. У длинного ряда серых ящиков Василий остановился, сунул в щелку монету. Затем дернул дверцу и спрятал чемодан в серый ящик. Опять пошли по каменным залам, мимо лавок, пассажиров — в широкую стеклянную дверь. Подскочил седой бородатый швейцар. Он важно и бережно снял с них замусоленные телогрейки, и они оказались в огромном высоком зале, заставленном столиками и пальмами. Василий огляделся и, петляя меж столами, зашагал в дальний угол.

— Приехали, — сказал он, усаживаясь за столиком у окна. — Садись, Никита Григорьевич, отметим это дело.

— Какое? — спросил Никита. — Премию мою?

Василий скривил губы.

— Стоит такую ерунду отмечать. Сегодня мой день. День рождения. А потом предстоит ревизия. Верные люди предупреждение дали.

Никита ахнул. Ловко Василий придумал. Только кто поверит. Конечно, он врет про день рождения. Однако Никита рассудил, что ему выгодно поверить Василию.

— Сколько тебе стукнуло? — спросил Никита.

— Тридцать три. — Василий широко улыбался, довольный эффектом, который произвело его сообщение.

Официант принес большой потный графин с водкой, расставил на столе тарелки с закусками. Никита предложил тост за именинника. Выпили, закусили.

— Я хоть моложе тебя, Никита Григорьевич, — говорил Василий, — но умнее.

— Ловчее, — поправил Никита.

— Ладно, ловчее. Для ловкости тоже голова требуется. И я тебе скажу, Никита, ты на верном пути. Выпьем за твои успехи.

— Какие у меня успехи, — скромно возразил Никита, чокаясь с Василием.

— Приветствую твою самокритику. — Василий крякнул, ставя рюмку на стол. — Успехи, конечно, еще не реальные. Тебе еще много расти. До меня, скажем. Сегодня, к примеру, пять сотен загреб.

— Везет же тебе, — с восхищением и завистью проговорил Никита.

— Голову на плечах надо иметь. На везенье рассчитывать — сам всю жизнь других возить будешь. А я желаю и пассажиром побыть.

— За что же тебе столько отвалили? — спросил Никита.

— За голову, говорю, за голову. Подсчитали экономию за мое рацпредложение за прошлый год, за приставные борта, слыхал? Пятьсот тысяч государству — пять сотен мне. — Василий распахнул пиджак и показал запечатанную пачку денег.

— Да. Мне за тобой не угнаться, — с верой сказал Никита. — С другой стороны, за баранкой мне спокойнее. Вот ты перед ревизией дрожишь, а я ее не боюсь.

— Я? Дрожу? Прими стакан воды. Кому ревизия, а мне доход. Умный человек во всяком деле прибыль раскроет. Вот. — Василий отбросил штору и показал рукой в окно. — Смотри сюда. Видишь, сколько денег с неба сыплется. Это миллионы летят. Хочешь научу, как их поймать?

— Да уж учил однажды, — усмехнулся Никита. — Пункт первый: держись правой стороны. Я свою сторону знаю. Вот рационализация — это да. Мне бы придумать.

Никита задумчиво жевал ветчину.

— У всех корысть, — жарко шептал Василий, и слова его туманили голову. — Если я сам о себе не подумаю, никто не вспомнит, что вращается в жизни такой Васька Силаев. Я один, понял. Мне рассчитывать не на кого. И ты не думай, что о тебе кто-то заботу будет строить. Ты сам по себе. Посему — объединяйся со мной.

Они пили еще, и слова Василия плотно обволакивали Никиту, не давая выхода возражениям, притупляя их.

Такси повезло их сквозь снежный город, опять к тому дому, где они оставили самосвал. Два окна светились красным светом. Василий уверенно пошел вперед, открыл в темноте дверь, вторую, и они оказались в просторной, чистой горнице с низким потолком, с которого свисал красный шелковый абажур.

— Кто там? — послышался женский голос за стеной, и Никита вздрогнул, услышав его. Дверь соседней комнаты раскрылась, на пороге стояла Зоя, одетая в длинный малиновый халат. Увидев Никиту, она смутилась, захлопнула дверь и вышла через минуту в тугом шерстяном свитере и в темной юбке. Она подвинула Никите стул, и он сел.

— Располагайся, — подтвердил Василий. — Сейчас Зоя нам все организует, и будем культурно повышать уровень. — Василий кивнул на телевизор, который стоял в углу на комоде.

Зоя вышла на кухню.

— Придется подождать, — сказала она, вернувшись в комнату. — У нас газа нет, на керосинке. Сегодня я Никиту чаем угощу, а то все у него пила.

— Кстати, Зойка, забери эту ерунду. Не бойся, это премия. Никита может дать подтверждение. — Василий достал из кармана толстую пачку денег, распечатал ее, отделил несколько бумажек, сунул их в карман, а остальное протянул Зое. — Береги на свадьбу. Как только снег сойдет, будем играть свадьбу. Ох и гульнем, Зойка. На даче. На зеленой травушке-муравушке. Прощай, молодецкая волюшка!

Зоя молча приняла деньги и спрятала их в комод. Василий встал, с хрустом потянулся.

— Я пока вздремну для подкрепления бодрости. А ты, Никита, повесели Зою. — Он отдернул ситцевую занавеску, снял сапоги и лег на высокой железной кровати. Вскоре за занавеской послышался храп.

— Так я и живу, — сказала Зоя, смущенно и виновато глядя на Никиту. — Давно хотела тебя пригласить.

— Это скоро начнется? — спросил Никита, кивая на телевизор. Зоя повозилась у блестящего ящика, и он вспыхнул бледным лунным светом. Послышалась резкая музыка. Женщина в короткой юбочке быстро кружилась на льду, взмахивала руками, взлетала в воздух. Вот она разбежалась, прыгнула, крутясь, и присела.

«Это был тройной оборот, — говорил голос за экраном. — У Николь сильные толчки, но приземление ей не всегда удается. Надо полагать, судьи снизят балл за такой прыжок».

— Откуда это? — спросил Никита.

— Наверное, из Давоса, — ответила Зоя, не глядя на экран. — Первенство Европы по фигурному катанию.

— Красиво, — сказал Никита. — Смотри, куда забрались. Но и у нас в Медео, верно, не хуже.

Метель глухо завывала за окнами, крутилась над городом, а в Давосе сверкало солнце, и красивые женщины в облегающих костюмах чередой кружились на экране.

Зоя сидела спиной к телевизору и смотрела на Никиту. Наконец Никита заметил ее пристальный взгляд, удивленно уставился на нее.

— Он тебе рассказал? — шепотом спросила Зоя.

— Рассказал кое-что, — так же шепотом ответил Никита.

— И ты согласился? — Широко раскрытые глаза Зои в упор смотрели на Никиту.

— Еще не знаю.

— Началось уже? — раздался громкий голос, и в комнату вошла высокая старуха в темной шали. — Потуши свет, голубушка.

Старуха села перед Никитой, загородив лунный экран. Никита осторожно передвинулся в сторону. Зоя потушила красный абажур и вышла на кухню. Василий протяжно храпел за ситцевой занавеской.

Зоя вернулась в комнату, подала Никите чашку горячего чая и села по другую сторону старухи. Так они сидели и завороженно смотрели на мерцающий серебристый экран.

Двое мужчин раскатывали на льду широкий мягкий ковер. Внезапно в комнате вспыхнул яркий свет. Никита оглянулся и увидел Василия, который стоял босиком у стены, заломив с угрожающим видом руки, будто собирался бросить что-то в них.

— Нарочно не разбудила, нарочно, я знаю, — свистящим шепотом говорил он, грозя Зое узловатым кулаком.

— Садись с нами, Вася, — сказала Зоя с кроткой улыбкой. — Очень хорошая передача. А после кино будет.

— Одевайся, Никита Григорьевич, — коротко приказал Василий.

— Хоть бы чаю попил, — просила Зоя.

— Опаздываю. Поеду без чая, сама виновата.

Никита нехотя встал. Голова его все еще шумела от выпитой водки, и он схватился за спинку стула. Василий уже натягивал сапоги. Зоя подбежала, обхватила его плечи.

— Не надо, Вася, не надо. Прошу тебя. Куда вы поедете в такую метель? Не надо сегодня. Чует мое сердце...

— Вот чудачка городская, — отмахивался Василий. — Разве я для себя? Приказ с вершины... К тебе, между прочим, он тоже имеет отношение. А снега мы не боимся: нас он кормит. Так, Никита?

— Никуда я тебя не пущу, — твердо сказала Зоя. — И Никиту не пущу. Он мой гость.

— Оставь их, голубушка, — сказала старуха. — Не вмешивайся в мужские дела. Такая погода в аккурат для мужских дел.

Василий натянул сапоги и, легко отстранив Зою, пошел к двери.

— Власть держать после свадьбы будешь, — проговорил он, оглянувшись.

Опустив руки, Зоя смотрела ему вслед. Василий пригнулся, нырнул в дверь. Никита за ним.

Они вышли в темный двор. Метель кружилась и бушевала. Самосвал был обсыпан снегом. Снег слепил глаза, забивался за ворот.

Василий открыл сарай и сверкнул карманным фонариком. Никита подошел ближе и увидел в глубине ряд железных бочек. Неожиданно трезвея, он разглядел в луче света за бочками листы железа, мешки. В дальнем углу поблескивала глянцевая ванна.

Василий взял две доски и принялся колотить их одна о другую, очищая от снега.

— Пробки проверь, — сказал он.

Никита нагнулся и постучал рукой по железным пробкам. Резкий запах бензина ударил ему в нос и окончательно отрезвил его. Так вот она, экономия бензина. Хитрая экономия. Василию записывают рейсы, которые он не делал, и у него образуются огромные излишки бензина. Часть его он сдает под видом экономии и получает за это премию. Остальное прячет в сарае, а потом сбывает. Ловко работает. С двух сторон выгода.

— Давай ка́том! — Василий положил концы досок на край кузова, ухватился за крайнюю бочку.

— Куда же это? Зачем? — попробовал возразить Никита, и перед ним внезапно возникла неясная тень. Никита вздрогнул.

— Вася, — позвала Зоя, — срочно к телефону. Дядя зовет. — Она стояла, закутавшись в платок, и часто дышала.

Василий выругался, побежал в дом. Зоя подошла вплотную к Никите.

— Все бы тут сожгла, — сказала она с неожиданной злостью. — Не хочу страдать из-за этого барахла. Уеду отсюда. У нас городок маленький, все живут на виду друг у друга.

— И мне домой пора бы, — Никита вздохнул. — Весна уж на носу...

— Проповедуешь? — Василий стоял в дверях. — По коням! Замкнуть амбары! Товар отменяется.

Зоя махнула Никите рукой и исчезла в белых хлопьях.

Самосвал мчался по метельным улицам. Василий летел как угорелый, и Никита уже ничему не удивлялся. На дворе автобазы было безлюдно. Лишь снег кружился и завывал да стояли запорошенные самосвалы.

— Где вас черти носят? Скорей давайте! — кричал дежурный; закутанный в тулуп, он застыл у ворот как снежная баба. — Пересменка идет.

Василий подкатил к конторе. Они прошли по коридору в неширокий зал, где по субботам показывали кинофильмы.

Собрание было в самом разгаре. Мурашев стоял на сцене с поднятой рукой.

— ...Учат нас. — Слышал Никита. — И мы должны ответить на это своим самоотверженным трудом. Я призываю всех водителей нашей автобазы включиться в аварийную работу по сохранению нормальной жизни города. Оплата будет сверхурочная. Кто из водителей желает взять слово?

— Разрешите мне, — Василий растолкал шоферов в проходе, вскочил на сцену и закричал хриплым голосом: — Снег идет, а мы стоим! Беру на себя обязательство: работать по очищению до полной чистоты... Не надо нам учетчиц — сами будем работать на полном доверии. По коням!

Водители громко хлопали Силаеву. Вокруг Никиты раздавались голоса:

— Правильно, в Москву-реку будем бросать, чего тут учитывать.

— А они пусть чаек нам развозят, да погорячее.

— Калым пошел, ребята.

— Спокойно, товарищи. Начальники колонн получат маршруты. Резолюций принимать не будем. А протокол мы потом подработаем. Общее собрание объявляю закрытым.

Двор автобазы наполнился ревом машин, и этот рев был сильнее воя метели.

Никита залез в кабину.

— Гони всю технику! — кричал кто-то в рупор. — Чтоб ни одной машины здесь не осталось. Гони!

Никита вырулил за ворота вслед за Силаевым. Самосвалы набрали ход и понеслись сквозь снежную пелену, обгоняя медленные снегопогрузчики, грейдеры, грузовики со щитами и метелками, — все это грохотало и двигалось на центральные магистрали.

Начиналась снежная битва. Над городом спустился вечер — снежные вихри кружились вокруг фонарей, метались перед витринами магазинов. Вечер перешел в ночь: опустели улицы, погасли окна в домах, рекламы. Город угомонился, утих, набираясь сил для нового дня. Лишь неистовая метель продолжалась, и люди, которые боролись с ней, не покидали улиц.

Люди боролись со снегом, но усилия их оставались тщетными. Чем больше снега увозил Никита с просторной пустынной площади, тем выше росли сугробы. Никита до предела выжимал газ, самосвал заносило на поворотах; высыпав снег, он мчался обратно, а сугробы росли и росли, и все у́же становилась площадь.

Никита мчался по набережной, когда его обошел самосвал. Мелькнуло ожесточенное лицо Василия, снежная гора в кузове часто вздрагивала и осыпалась. Никита замешкался под мостом, бросил газ. Подъехав к свалке, он увидел, что Василий уже стоит у парапета с задранным кузовом.

Оглушительный треск раздался над рекой. Снежная гора взвихрилась, закрыла машину Василия. Никита в страхе прыгнул на землю и побежал навстречу треску. А река разламывалась и грохотала. Снег оседал, погружаясь в черноту реки, и волны заходили ходуном.

— Наша взяла. Сыпь, ребята! — Василий жадно хватал пригоршни снега и засовывал их за ворот. — Гони, Никита, не поддавайся!

Самосвал Василия взревел и растворился в метели.

Одеревенели руки, отяжелели веки, но Никита упрямо продолжал кружиться в нескончаемой карусели машин. Сизый рассвет занялся над городом. Словно не выдержав упорства людей, метель отступила. И тогда раскрылось все, что натворил снегопад.

Город лежал, погруженный в снег. Белая пелена укутала площади, скверы, бульвары. Вдоль улиц тянулись снежные хребты. Машины тяжко буксовали в сыпучем снегу. Никита стоял в застывшем хвосте на Неглинной, не в силах пробиться к погрузчику. Тревожно гудели автобусы за спиной, пассажиры беспомощно сидели в креслах. Никита двигался вперед толчками и подремывал за рулем.

На Трубной было свободнее. Бензовозы тут же заправляли горючим погрузчики, учетчицы раздавали водителям чай и колбасу. Подкатил Василий, за ним Буровой.

— Вот это работа, мать честная! — ошалело кричал Василий.

— По радио передали, — сказал Буровой, — шесть миллионов кубов снега за одну ночь вывалилось. Месячная норма!

— Все возьмем! — выкрикивал Василий. — Шесть миллионов, ни копейки меньше. — Он сунул колбасу в карман и побежал к машине.

— Зачем спешит? Куда? — заметил Буровой.

Вторые сутки не вылезал Никита из кабины, а снегу, казалось, не убавлялось. Лишь к вечеру удалось расчистить от снежных хребтов центральные улицы.

Никита увидел, что сидит почти на нуле, и поехал в автобазу на заправку. У колонки стояла длинная очередь самосвалов. Никита отрулил в сторонку, и голова его тут же опустилась на руль.

— Прошу пана! — Василий проворно забрался в кабину, протягивая Никите начатую бутылку.

Никите казалось, что он еще спит. Он выпил прямо из горлышка, закусил протянутой колбасой. Самосвал сам собой заправился, и они поехали по заснеженным улицам. Вот и знакомая изба за высоким забором.

— Домой, кажись, приехали, — бормотал Никита сквозь сон.

— В темпе! — шипел Василий. — Время — деньги.

И тогда Никита проснулся и увидел, что стоит в сарае, а руки его толкают бочку по доскам.

— Куда это мы?

— За тобой рейс был? Признаешь. Вот и отработаешь. Приказ начальства.

Никита стянул рукавицы и молча принялся за работу. Громыхая и булькая внутри, бочки скрежетали по днищу кузова. В доме было тихо. Окна потушены.

Василий сел за руль и повел машину по безлюдным, слабо освещенным улицам. Потом самосвал выбрался на широкий прямой проспект и смешался с другими машинами. Никита тревожно озирался по сторонам.

— Отпустил бы ты меня, Василий Петрович, — попросил он.

— Я смену не отработал, — зло передразнил Василий. — Да мы с тобой за один рейс полсотни смен зашибем.

— Отпусти, Василий Петрович, честью прошу. Я уж лучше пятьдесят смен отработаю...

Василий резко повернул к тротуару и затормозил у грязного сугроба.

— Ну? — сказал он, приблизив лицо к Никите.

— Отпускаешь? — Никита заерзал на сиденье. — Могу идти, значит? Где-то тут рукавички мои, не забыть бы. Только вот в бензине их намочил. А как мне до дома добираться? Метро тут нет поблизости? — Никита приоткрыл дверцу и просунул в нее ногу. — Может, что Зое передать накажешь, Василий Петрович? А?

— Передай ей полторы сотни, — скривился Василий. — Я раньше тебя домой прибуду. Эх, ты, — Василий замысловато выругался.

— Какие полторы сотни? — нелепо бормотал Никита. — Значит, это недалеко?

— За углом налево. Ну, давай не задерживай.

— Так боязно, Василий Петрович.

— Иди, иди, — потешался Василий.

— А тебе не страшно? На такое дело отправляешься.

— Дурень ты, — зашептал Василий. — Никакого риска. Бью в яблочко. Снегопад прошел, теперь уж все замело. Пустяки остались. Ты только сиди, для наблюдения будешь. А если что скажешь: попутчик, попросился подвезти. И знать ничего не знаешь...

— Попутчик, говоришь? Верно? — Никита поднял ногу и осторожно прикрыл дверцу.

Посмеиваясь про себя, Василий тронул машину. Они проехали мимо высоких домов, мимо огромной скульптуры мужчины и женщины.

— Не выставка это? — догадался Никита: ему так и не пришлось побывать здесь.

— Она, — ответил Василий. — Наши достижения.

— Ты не сердись, Василий Петрович, — смущенно говорил Никита. — Сам же толком не рассказал, что за работа предстоит. Я малость и растерялся.

— Теперь успокоился?

— Как тебе вернее сказать...

— Ничего, по первому случаю и я робел, — покровительственно сказал Василий.

Машина вкатилась на высокий виадук. Внизу под ними прогрохотал ярко освещенный поезд. В глаза то и дело мигали огни встречных машин.

Василий сбавил ход и медленно съехал с шоссе. Самосвал стал переваливаться по узкой ухабистой дороге, расчищенной в снегу. Бочки глухо застучали в кузове. Огни машин больше не светили им навстречу.

«Теперь уже скоро», — подумал Никита.

Они проехали еще метров четыреста и остановились против неровных темных строений. Василий приоткрыл дверцу и помигал фарами. Из темноты вынырнул высокий, сутулый человек в брезентовом плаще.

— Куда вы провалились? — сердито спросил сутулый, и голос его показался Никите знакомым. — Замерзли буквально.

— У меня согревающее есть, — пообещал Василий. — Машина тут? Разъедемся?

— Я с той стороны приехал. А ты объезжай. — Сутулый увидел Никиту и поднял руку: — Привет соратнику.

Никита пригляделся и узнал Бориса, автомобилиста из Красной Пахры. Даже та самая нейлоновая куртка видна под брезентовым плащом.

— Вот где встретились, Никита, — возбужденно говорил Борис. — Вышел, значит, в рейс?

— Лирика потом, — перебил Василий. — Прошу. За вами еще старый должок существует.

Василий протянул в окошко руку. Борис положил в нее сверток из газетной бумаги и пошел к строениям. В узком проезде стоял радиатором к шоссе грузовик. Василий ловко объехал его и дал задний ход. Кузовы машин слегка стукнулись.

— Садись за руль. Смотри за дорогой. И за этим, — Василий сунул Никите тугой сверток и полез в кузов. Он и Борис взялись за бочки. Первая бочка с глухим стоном скатилась в кузов грузовика. Никита передвинулся за руль и затаенно наблюдал за дорогой. Позади, метрах в пятистах, ползли по шоссе огни машин, а здесь было тихо и темно. Впереди чернела опушка леса.

Вторая бочка скатилась в грузовик, зацепилась за что-то, глухо шлепнулась о первую. Василий негромко выругался и нагнулся над бочкой. И вдруг Никита увидел, как два огонька на шоссе замедлили движение, отстали от других, разгорелись ярче и запрыгали по дороге.

— Смотрите! — почему-то шепотом сказал Никита.

Василий и Борис распрямились и посмотрели в сторону шоссе, на огоньки, которые разгорались все ярче.

— Похоже, грузовик, — сказал Борис.

— Что-то прыгают шибко, — усомнился Василий.

Неожиданно два огня расползлись в разные стороны, и стало очевидно, что они не составляют одного целого.

— Мотоциклы! — приглушенно крикнул Василий. — Орудовцы!

— По коням! — Борис прыгнул на подножку своей машины и открыл дверцу. Тотчас грузовик с потушенными фарами тронулся с места, навстречу мотоциклам.

— Пошел, Никита, — Василий постучал по крыше кабины.

Задыхаясь от недостатка воздуха, Никита включил мотор и повел самосвал в сторону леса. Он напряженно всматривался в темные сугробы и еще более темную полосу дороги между ними. Заднее колесо попало в яму. Бочки звонко стукнулись о борт.

Сбоку, за стеклом, метнулась нога Василия, затем он весь сполз на подножку.

— Стой! — крикнул Василий.

Никита остановился на опушке леса и поглядел назад. Мотоциклы подошли совсем близко к грузовику, осветили его фарами. Грузовик стоял неподвижно. Темная фигурка подбежала к нему, вышла из полосы света и пропала.

Непонятно для чего два светлых луча как по команде повернулись на месте и разошлись в разные стороны от дороги, прижимаясь к полю. Лучи скользили по снегу, замирали на сугробах и ползли дальше, сходясь все ближе. Мертвые черные тени от сильных лучей вырастали и колебались на белом неровном поле. Вдруг что-то живое заметалось на снегу в полосе ближнего луча. Второй луч взметнулся к небу, подскочил к луне и, упав на землю, перекрестился с первым. Две длинные, расходящиеся как стрелки часов, черные тени запрыгали от фигурки, бежавшей по полю.

Гулкий выстрел звонко откликнулся в морозном воздухе. Фигурка на снегу присела, а потом вытянулась и подняла кверху руки.

8

Услышав выстрел, Никита испуганно схватился за руль.

— Зачем, дурак, побежал? — с руганью проговорил Василий, стоявший на подножке. — Ладно, валяй в лес.

Никита машинально потянулся рукой, и вдруг пальцы его почувствовали переключатель, который давал свет. Пальцы сами прилипли к переключателю и не уходили назад. Одно маленькое, легкое движение — и все. Конец всем страхам и сомнениям. Подъедут орудовцы и скрутят за спиной руки. А может, лучше уехать?..

И Никита чуть-чуть потянул переключатель. Яркие полосы света вырвали из темноты заснеженные стволы деревьев. Похолодев от страха, Никита погасил огни и включил скорость.

— Ах ты, культяпка, — Василий открыл дверцу, больно толкнул Никиту ногой в глубь кабины, принимая руль.

Отодвигаясь, Никита увидел, как один огонек тронулся с места и запрыгал по неровной дороге к лесу.

— Я ничего, я ничего, — бормотал Никита, со страхом смотря на приближающийся огонек.

— Эх, все равно заметил нас. Была не была! — Василий зажег полный свет и переключил скорость.

Самосвал с ревом помчался в лес. Бочки с грохотом перекатывались в кузове.

Неожиданно послышался пронзительный скрип тормозов. Никита едва не стукнулся головой о стекло и увидел впереди развилку. Фары хорошо освещали обе дороги, обе они казались одинаковыми и одинаково пропадали в темноте, среди высоких сосен.

— Направо — в Колыму, налево — в тюрьму, — размышлял, скривив губы, Василий и с отчаянной удалью крикнул: — Куда ехать, Никита? Приказывай!

— Не знаю, Василий Петрович, — торопливо ответил Никита. — Ты сюда меня завез, ты и решай.

— А, клоп! Выходи из машины. — И видя, что Никита не пошевелился, Василий свирепо закричал: — Выходи, говорю! Растворись в лесу. Сверток возьми. Беги к Зойке, веди с ней шашни.

— Не пойду, — упрямо ответил Никита. — Крути баранку направо.

Самосвал взревел и помчался вперед, разрезая огнями сосны. Километра через три под колесами затряслась булыжная мостовая, и Василий прибавил газу. Лес внезапно оборвался. Они помчались по полю, перекатываясь с ходу через снежные волны, которые нанес ветер поперек дороги.

Никита посмотрел назад. Там было темно. Над стеной леса висела луна. А впереди, под горой, уже виднелись огни машин, они сходились и расходились на автостраде.

Через пять минут они въехали на шоссе. Василий повернул в сторону от Москвы.

— Может, назад? — спросил Никита. — К дому поближе.

— Теперь вся Москва про нас знает. Нет, Москва теперь не для нас.

— Смотри, смотри! — воскликнул Никита, показывая на поле, которое они только что проехали. Там, вдалеке, только что вынырнул из леса одноглазый огонек мотоцикла.

— Гони, друг Вася! — крикнул Силаев, давая газ.

Самосвал со свистом понесся по шоссе. Они проехали километров двадцать, не разговаривая, не останавливаясь, минуя поселки, деревни, темные заводские корпуса. Наконец у опушки леса Василий заглушил мотор и откинулся на спинку сиденья.

— Я говорил — держись правой стороны, — улыбнулся Василий. — Наше счастье, Никита. Подведем итоги. Борис хоть и попался, не продаст. Жалко парня, не выдержал с нервами, а если и продаст, инспекторы нашу машину не видели, даже марки ее не знают. Одна улика — газетка эта, где она? — Василий взял у Никиты сверток и подбросил его на ладони. — Весомый! Мы сейчас эту улику разделим. И по карманам. Деньги не пахнут, а? Здорово мы все-таки выкрутились.

И они, возбужденно перебивая один другого, принялись вспоминать.

— А как ты фары зажег, ух...

— Да я случайно... А ты на развилке-то...

— И шел бы. Зачем обоим пропадать?

— А я как выстрел услышал... Хорошо еще, что мы в ту сторону стояли. В таком тоннеле не развернуться...

— Я только третью бочку поднял — и вижу: огонек прыгает.

— А бензин? — спросил вдруг Никита.

— Да, две бочки в кузове, — поморщился Василий. — И тут мы не в накладе. Деньги за них получены.

Самосвал медленно поехал по шоссе. Василий смотрел по сторонам, выбирая подходящее место. Впереди засверкали зеркальные пуговки указателя: «Дер. Аносово — 3 км». Василий подумал немного и свернул туда. Хорошо накатанная дорога поднималась в гору, воткнулась в густой ельник, сжалась, запетляла по нему. Проехали мимо полосатого шлагбаума. У небольшого моста через ручей Василий остановился и спрыгнул в сугроб. Через минуту он показался в свете фар, крикнул Никите:

— Давай за мной! Рано или поздно — кончать надо.

Никита повел машину за медленно идущим Василием. Колеса гулко пересчитали бревна мостика, дальше был некрутой съезд, прорубленный в сугробах. Самосвал с трудом пополз по заледенелой снежной дороге. Фары освещали лохматые ели, ветви цеплялись за самосвал и роняли снег. Машина вошла на взгорок, остановилась на развилке: одна дорога, занесенная снегом, круто спускалась к ручью, другая уходила вправо.

Василий влез в кабину.

— Здесь будем поворачивать оглобли.

— Что? Повезем обратно бочки?

— Бочки-то? Повезем, да. — Василий приободрился и положил руки на руль. Он въехал на правую дорогу, переключил рычаг и попятился по дороге, спускающейся к ручью. Задние колеса ушли вниз, кабина поднялась. Василий дал тормоза.

— Перерыв! — крикнул он, вытаскивая из-под сиденья бутылку водки. — Погрейся. Белая головка.

— И правда. — Никита хлебнул из горлышка большой глоток. От теплоты, быстро разлившейся по телу, у него закружилась голова. Он одобрительно подумал о Василии. Хозяйственный парень, все предусмотрел. Отчаянный только. Свернет себе шею на крутом повороте.

Василий долго сосал бутылку и опустил ее, когда на дне осталась самая малость. Он закрыл бутылку и убрал ее.

— Поедем потихоньку? — спросил Никита.

— Подготовку вот проделаю, — Василий некрасиво искривил рот и залился нехорошим смешком. — Я проделаю, а ты посчитай это и раздели, — он протянул Никите сверток. — Видишь, какое доверие тебе оказываю. Дели на три.

— На три? — переспросил Никита.

— Ты думал, Мурашев за красивые глаза машину дал? И путевку просто так подпишет?

— Какую путевку?

— Какую, какую! — передразнил Василий. — Рейс-то мы сделали? Это работа или нет?

Никита покачал головой и ничего не ответил.

— Валяй считай. Я быстро, — Василий хихикнул и исчез в темноте.

Никита разорвал бечевку, развернул газету и увидел плитку шоколада «Мокко», в которой были уложены деньги. Никита покачал головой и принялся считать. Деньги были старые, мятые. Никита аккуратно расправлял на ладони каждую бумажку и клал на сиденье, деля на три кучки. В ту кучку, которую он наметил для себя, Никита клал деньги посвежее. Считая, он слышал, как Василий забрался в кузов и загремел бочками.

— Чего ты там? Скоро? — крикнул Никита.

— Бочки поправляю, а то съедут, — отозвался Василий.

Никита сбился, ему показалось, что он переложил в свою кучку лишние пять рублей. Он начал считать сначала. В каждой кучке набралось уже порядком, а в шоколаде еще оставалось немало. Никита с удовольствием подержал его на вытянутой руке. Правду говорил Василий — месяц работы за один рейс. Только какой у этого рейса пункт назначения?

Вдруг Никите почудился запах бензина. Он потянул носом, поднес к лицу деньги. Нет, запах шел со стороны. Никита аккуратно завернул деньги в газету, положил сверток и выглянул наружу.

— Что там у тебя, Василий?

— Да вот заканчиваю, — ответил тот из темноты и засмеялся.

Никита прислушался. До его слуха донеслось слабое плесканье ручейка. «Откуда бы это?» — подумал он.

Плеск послышался явственнее. Никита резко выскочил из кабины и в три прыжка оказался у края кузова, где лежали бочки. Две темные струи пробуривали снег, едкий пар бензина поднимался от струй.

Мысли его были беспорядочны, появлялись и тут же ускользали. Неужели Васька осмелился? В колхозе над каждой каплей дрожат, а он осмелился. Инспектора бы сюда. Он бы показал. Я сам ему покажу...

Увидев темные струи бензина, Никита вскрикнул и бросился к бочкам, пытаясь закрыть руками отверстие. Нащупал в темноте мокрые железные пробки и закрутил их.

— Но, но, не озоруй, — Василий ослепил Никиту фонариком, слегка оттолкнул от машины и снова выдернул пробку. Описав дугу, темная струя мягко воткнулась в снег. Никита остолбенело смотрел. Все обиды, насмешки, укоры вдруг припомнились сразу — но там он терпел... там только за себя... а тут уже не за себя... как он посмел? Ненависть захлестнула Никиту, он зажмурился от яркого света, взревел и, пригнувшись, кинулся на Василия. Он попал головой в живот, ударившись о пряжку ремня. Василий легко переломился от удара, обнял Никиту, и они покатились вниз по откосу.

Фонарик взлетел вверх, описал в воздухе яркую дугу и зацепился за ветку ели.

Они скатились вниз, и Никита оказался на спине Василия. Он погрузил его голову в снег, выкручивая ему руки. Страшный удар ногой разломил тело Никиты на две части. Никита обезумел от боли и принялся молотить лежавшее,под ним тело, коротко и быстро размахивая руками, как палками. Василий неуклюже дергался во все стороны и вдруг затих. Никита перевернул его ногой, разжал его кулак, взял пробку и пополз наверх по откосу. Он полз и думал почти с торжеством: «Я убил его, убил!» Ели посыпали его снегом, и он жадно ловил снег горячим ртом. Сбоку, среди ветвей, светилась яркая луна. Он оторопело уставился на нее, пока не сообразил, что это фонарик Василия.

Он дополз до колес машины, встал на ноги. Струя бензина ударила его в плечо. Он потянулся к ней, закрыл бочку и опустил руки, слушая, не течет ли бензин.

Неожиданно нога его отделилась от земли. Он потерял равновесие, склонился, задев головой о край бочки, и упал на Василия, который полз снизу. Они снова покатились вниз. Никита крутился и вертел головой, натыкаясь лицом на кулаки Василия. Он увидел вблизи его лицо, натужился и боднул головой. Перевернулся еще раз и шлепнулся лицом в теплую дымящуюся лужу. «И сюда уже дотекло», — подумал Никита и захлебнулся едким теплым паром.

Он пришел в себя от тишины и жадно вдохнул сырой воздух, остро пахнущий бензином. Вместе с сознанием вернулась боль. Он почувствовал запах бензина и все вспомнил. Хотел вскочить, но только застонал от боли. Тогда он замер, прислушался. Ни плеска, ни шагов, лишь вязкий шум в ушах, будто идет самосвал вдали. «Уехал», — в отчаянье подумал Никита. Желтый кружок луны соскочил с ели и стал прыгать в воздухе. В свете луча Никита увидел наверху угол кузова и колесо. Фонарик передвинулся на бочку. Стоя на одной ноге, Василий легко толкнул ее, и она с грохотом скатилась в глубь кузова.

Никита пополз наверх, и луч фонарика больно кольнул его в глаза. Никита отвернулся, увидел сбоку глубокое черное ущелье в снегу, которое проложил бензин. Ущелье уходило к ручью, расползалось внизу широким черным пятном, от которого шел пар. Никита отполз в сторону и бессильно уронил голову в снег.

Очнулся он наверху, у машины. Василий судорожно тряс его плечи и спрашивал чужим голосом:

— Жив? Никита, ты жив? Ответь.

— Живой, — тихо ответил Никита и открыл глаза.

Василий заулыбался, широко открывая черный рот.

— Ага! — радостно проговорил Никита и сел, упираясь спиной о колесо. — Попало?

Они переползли вперед, включили свет и стали приводить себя в порядок, промывая снегом лицо, очищая одежду. Потом, ослабев, вместе сели в снег и, тяжело дыша, глядели молча друг на друга. Василий поднялся и, прыгая на одной ноге, принес водку. Они выпили ее по очереди.

— А здорово ты, — говорил Василий, возбуждаясь от водки. — Чуть было не пришиб. Такой бык.

— Надо бы, — ответил Никита, поглаживая распухший глаз.

— На! Иди бей! — Василий распахнул телогрейку. — Убивай!

— И пойду, — ответил Никита. — Только в другое место.

— Доноси. Сядем вместе. Веселее будет.

Никита осекся. Неужели придется идти в тюрьму? Конечно, за такие дела там по головке не погладят. Там не будут смотреть, попутчик ты или не попутчик, раз-два — и за решетку, как Ирошников говорил. Но ведь там ничего не знают пока. Ведь можно и не идти туда, а уехать, скажем, домой...

— И вот пришел гражданин Кольцов, Никита Григорьевич. 1931 года рождения, уроженец колхоза «Заря», — злобно шепелявил Василий из-под ели. — И вызывает к себе гражданина Кольцова товарищ следователь. И задает один вопрос. Только один: «Куда вы ездили, гражданин Кольцов, шестого февраля сего года? В Красную Пахру? В детский сад? Так, так, замечательно. Теперь скажите, гражданин Кольцов, что вы делали в тот же день в пятнадцать часов на другом шоссе, когда вас остановил старший инспектор ОРУДа товарищ Сикорский? Помните?»

Никита вздрогнул, увидев перед собой краснощекого инспектора, который не спеша, вразвалку шагал к нему с хитрой улыбкой на лице, как бы говоря: «Вот я и поймал тебя».

— «Ага, вспомнили, — продолжал чужим, зловещим голосом Василий. — Вы ехали, гражданин Кольцов, по другой дороге, которая не была обозначена в путевке. И куда вы дели четыре тонны кровельного железа, предназначенного для детишек? Ага, не знаете. А ведь старший инспектор товарищ Сикорский видел это железо в наличии. Вы говорите, что сбились с курса, но ведь товарищ Сикорский направил вас на правильный путь. Но железо так и не прибыло в Пахру. Где оно?»

Василий поперхнулся, сжал в кулаке горсть снега и сунул его в рот, тяжело переводя дыхание. А Никита расширенными от ужаса глазами смотрел на Василия, и ему казалось, что он бредит, что это не Василий сидит под елью, а следователь сидит за зеленым столом, читает темные мысли Никиты и больно ковыряет в правом боку.

— «Ага! — доносилось из-под ели. — Говорите, вам приказали ехать в Апрелевку, и вы поехали? Кто же приказал, гражданин Кольцов? Кравчук? Позовите свидетеля Кравчука». Дверь раскрывается, входит многоуважаемый товарищ Кравчук, великий строитель детских садов. «Нет, — говорит свидетель Кравчук, — я не приказывал ехать в Апрелевку». — «Так, так, товарищ Кравчук, а разве вы не поехали второй раз в машине, как утверждает обвиняемый?» — «Нет. Я остался на стройке, это могут подтвердить двадцать человек. Меня все видели, разве только на обед отсутствовал». — «Хорошо, вы свободны, товарищ Кравчук. Так где же кровельное железо, гражданин Кольцов? Отвезли в Апрелевку? Кому же вы его продали? Сколько за него получили? Молчите! Ага, вам дали всего пять рублей? Не больше? Напрягите память, напрягите. А кто давал? Накрашенная? Вы не путаете? Не можете пробудить воспоминание? Мы вам поможем. Позовите другую свидетельницу». Открывается дверь, входит высокая старуха в темной шали. «Он, он! — кричит она. — Вот он, который продал мне железо. Я дала ему семьдесят рублей, я не знала, что оно краденое. Я пять тысяч по облигации выиграла и дачу для своей внучки, для голубушки строю». Старуха уходит. «Итак, обвиняемый, все говорит против вас. Советую чистосердечно признаться. Только это может облегчить ваше будущее».

Василий снова зачерпнул горсть снега и приложил ко рту. Никита встал и, качаясь, пошел к ели, где сидел Василий. Он подошел к нему вплотную и сел на снег.

— Что же сел, иди, — зло сказал Василий.

— Вы и Ирошникова под суд подвели? — допытывался Никита. — Да, с вами тягаться трудно.

— Железобетон, — охотно согласился Василий. — Быстро подрубят крылышки.

Никита задумчиво потирал ноющий бок.

— Уехать бы мне домой от грехов этих. Выходит, мало нельзя, а много можно, — размышлял он вслух. — А сад-то на самом деле детский?

— Этого мы еще не решили, — ответил Василий.

— Что-то ты за всех решать стал, — невесело усмехнулся Никита. — Главный решальник. Ты и себе дачу решил поставить?

— Не разрешаешь? Ты, мелюзга, против меня идешь? Кто ты есть? Клоп. А я человек с большой буквы. У тебя мечта триста рублей шибануть. Вот твой потолок. А у меня потребности. Я жить хочу, как при коммунизме — чтоб мне по моим потребностям. Понял? — Василий схватил Никиту за телогрейку и потряс его для убедительности, сверля Никиту страшными стеклянными глазами. — Понял? По потребностям хочу жить. Сейчас! Не в типовой квартире с видом на залежные земли. А в своей даче.

— Дача, говоришь? — повторял Никита. — Всем чтобы? А на даче немецкие овчарки на цепи бегают, твое охраняют. Да? Так и собак на всех не хватит.

В глазах Василия сверкнул злобный огонек.

— Собак? По особому списку будут давать. Кому надо — хватит. Ты за других не радей. А то...

— Рычать начнешь? Да? Скулить потом придется. У-ух, ты, — Никита круто повернулся и пошел, шатаясь, по дороге.

— Ты не плюйся, не плюйся, — Василий запрыгал за ним на одной ноге. — Иди, иди. Докладывай прокурору.

А Никита все шел и шел по дороге, и с каждым шагом его поступь становилась уверенней и тверже. Свет фар освещал его круглую спину. Было видно, как он плотнее запахнул рваную телогрейку и ускорил шаг. Василий увидел, что он действительно уходит, и в страхе завертелся на одном месте.

— Никита! Куда же ты? Вернись! — кричал он срывающимся голосом. — Вернись! Деньги забыл! Куда ж ты один? Куда-а-а...

Никита уходил все дальше, и скоро темная спина его смешалась с тенью елей, растворилась на темной дороге. Василий издал последний хриплый крик и запрыгал к самосвалу. Машина долго не заводилась, и, когда наконец Василий выехал на шоссе, Никиты нигде не было видно.

Василий мчался по шоссе, но не догнал Никиты, потому что тот, услышав за спиной шум самосвала, спрятался в ельнике. Василий проехал мимо. Никита вышел на шоссе и зашагал в противоположную сторону.

9

Никита мылся под краном, когда прибежал диспетчер и сообщил ему, что его срочно требует начальник автобазы.

«Теперь уж все равно», — подумал Никита, поворачиваясь всем телом под холодной струей. Тело мучительно болело и ныло во многих местах, особенно в правом боку. На щеке, под правым глазом выросла шишка.

— Где это тебя разукрасило? — спросил диспетчер.

Никита ничего не ответил и направился в комнату. Диспетчер шагал за ним, как привязанный.

— Пошевеливайся, Кольцов. Приказано сейчас же.

Никита не спеша оделся. Они вышли во двор. Один за другим самосвалы выезжали за ворота, весь двор был заполнен плотным гулом их моторов.

Никита перебежал дорогу и едва не столкнулся с Ирошниковым.

— Как дела, Коля?

— Эх, Никита, не захотел ты мне помочь... А теперь уволили меня...

— Так я со всей душой...

— Ты только не думай, я не жалуюсь. Я так не оставлю. И увольнение мое незаконное. Я в местком пойду, я в суд на них подам, все их махинации разоблачу, я решил окончательно...

Подбежал диспетчер:

— Не задерживай, Кольцов. У меня ведь тоже свои дела есть. Мне с тобой некогда.

— На минутку, — Ирошников потянул Никиту в сторону.

— Зовут меня, — виновато сказал Никита.

— Холуем стал, — с неожиданной злостью сказал Ирошников и оттолкнул Никиту. — Не хочешь со мной...

— Куда же ты? Постой. Дождись меня.

Ирошников даже не обернулся, быстро, почти бегом, направляясь к воротам.

Из кабинета Мурашева доносились громкие голоса. Диспетчер знаком остановил Никиту, осторожно приоткрыл дверь, вытянул голову и просунул ее в щель.

— ...Сейчас поздно. Он уже там, — слышалось за дверью.

— Сам лапки поднял в вышину. Сам!

— Главное, чтобы он не раскололся...

Голоса смолкли. Диспетчер распахнул дверь, пропуская Никиту.

Он вошел в кабинет, оглядываясь по сторонам. Мурашев сидел в кресле и стучал по столу спичечным коробком. За его спиной стоял Васька Силаев. А у окна, свесив голову на воротник пальто, сидел необычно тихий Кравчук.

«Это он из-за Бориса такой, — подумал Никита, — сын его, наверное».

Он поздоровался. Ему никто не ответил, один Силаев несильно кивнул головой.

— Прошу, Кольцов, докладывай, — враждебно проговорил Мурашев, ломая пальцами спичку.

— А чего докладывать...

— Почему на работу опоздал?

— Больной я...

— Бюллетень есть? Нет. Где ты был?

— Да уехали вчера далеко. Пешком до станции шел. Там вздремнул малость. Проспал первый поезд.

— Надо было следовать на машине. Почему покинул машину? За это знаешь что бывает?..

— Дезертир с рабочего места, — вставил Силаев, строго глядя на Никиту.

— Ничего я не покидал.

— На тридцать пять минут опоздал на смену, — продолжал Мурашев, перечисляя по очереди проступки Никиты. — За это тебя тоже по головке не погладят.

— Делайте что хотите, — отсутствующим голосом сказал Никита.

Кравчук оторвал голову от пальто и тусклыми глазами посмотрел на Никиту.

— Ты Бориса видел? Как взяли его, видел?

— Мы ведь далеко были, — как бы оправдываясь, сказал Никита. — Метров шестьсот. Не видно было. Стреляли они. В воздух...

— Ладно, — перебил Мурашев, тяжело дыша. — Слова теперь бесполезны. Мы, конечно, сочувствуем, но давайте думать дальше. Ты сейчас поезжай, Григорий Львович. Прямо туда.

Кравчук заторопился: вскочил, стал крутить пуговицу на пальто, шарить по карманам, приговаривая:

— Да, да, я побежал, побежал. Узнаю, где он находится. Мне в одном месте обещали... Я звонил... У меня еще один телефончик есть...

— Непременно позвони к нам, — напомнил Мурашев. — А мы тут... — он покосился на Никиту.

Кравчук суетливо побегал по комнате, пока наконец не натолкнулся на дверь и не выбежал в нее. Никита молча наблюдал за происходящим. «Засуетились теперь», — со злобной радостью думал он.

— Что же мне с тобой делать? — спросил Мурашев, глядя на спичечный коробок.

Никита промолчал.

— Ладно, Кольцов. Я тебе зла не желаю и потому прощаю тебя. Проси у меня, что хочешь. Да ты садись.

— Чего мне просить, — сказал Никита, — продолжая стоять.

— Вот Силаев говорил, что домой, в колхоз, хочешь. Что ж, пиши заявление по собственному желанию. Характеристику хорошую напишем. Выходное пособие дадим. Премируем за образцовую работу. Выйдет сотни полторы, а то и больше. Не пустой домой приедешь.

— Никуда я не поеду, — спокойно ответил Никита.

— Как так? — Белая рука Мурашева взметнулась кверху и тут же упала на стол, раздавив коробок. — Что же ты собираешься делать?

— Работать буду.

— В лагерях? — Василий сделал прыжок от кресла и подскочил к Никите, выставив вперед кулак. — Иди, иди. Там таких работяг только и поджидают. С объятиями встретят. Добро пожаловать!

Никита сделал шаг вперед и отвел кулак Василия.

— Ничего вы со мной не сделаете, — торжественно проговорил он. — Не боюсь я вас. Я в народный контроль пойду.

— Ты думаешь, народный контроль пьяниц станет покрывать? Ошибаешься, дорогой товарищ, — Мурашев поболтал в воздухе бумажкой. — Вот она, справка: задержан за рулем в пьяном виде...

— Ничего, там разберутся, — Никита решительно повернулся и пошел, слыша за спиной злобное шипение Силаева. Мурашев шелестел бумажками.

На дворе он вспомнил про Ирошникова и бросился искать его. Ирошникова нигде не было: ни в мастерской, ни в гараже, ни в диспетчерской. Запыхавшись, Никита прибежал в общежитие и понял, что опоздал. Койка Ирошникова была пуста. Комендант уже унес матрац и подушку.

Вечером, едва поставив машину в гараже, Никита поехал на Парковую, где после свадьбы с Машей жил Буровой. Его приняли радушно, потчевали вкусными домашними пирогами, поили крепким пахучим чаем. Буровой сидел против Никиты и все время улыбался и заглядывал ему в лицо, безмолвно спрашивая: «Ну как, хороша моя Маша?» Никита соглашался, усердно хвалил пироги, хозяйку и завидовал Буровому.

И он ничего не рассказал ему, хотя приезжал только за этим.

В общежитии его поджидал Василий. Увидев Никиту, он полез под кровать и стал копаться в чемодане. Никита молча стянул телогрейку и принялся собирать вещи.

— Надумал в деревню? — спросил Василий, вылезая из-под кровати. — Пламенный привет землякам.

— Я пока туда не собираюсь.

— Постой, как же ты не собираешься? Не едешь? А это достояние? — Василий кивнул на чемодан Никиты.

— Сдам на хранение.

— А сам?

— Пойду правду искать.

— Ой, Никита, правда, она разная бывает.

— У воров она разная, у честных — одна.

— Так, так. Значит, пойдешь искать? — Василий задумчиво почесал ухо. — Решил присоединиться к Борису?

— Про Бориса тоже вспомним, — вежливо ответил Никита.

Василий осекся, поняв, что сболтнул лишнее. Он торопливо побросал вещи в чемодан и закрыл его, придавив коленом. У двери он с яростью поглядел на Никиту:

— Последнее слово: едешь?

— Я свое слово сказал, повторять не буду. Остаюсь, — твердо сказал Никита. Он принял решение, и теперь ничто не могло остановить его.

Никита вышел на улицу.

За углом его поджидал Буровой. Никита забрался в кабину, поставил чемодан под ноги, и они поехали.

Они увозили последний снег с московских улиц, сбрасывали его с набережной в Москву-реку, снова подъезжали к снегопогрузчикам, а Никита все рассказывал и рассказывал Буровому про свои дела.

— Да, — заговорил наконец Буровой. — Какую же тайну они вокруг развели. И чего же они с коммунизмом делают? А вот Ирошникова ты зря оттолкнул. Это верно. Вдвоем вам легче было бы...

— Обиделся он. Ушел. Узнать бы, где он теперь. И присоединиться к нему. Правду он сказал: надо с ними помериться.

— Постой, постой! — воскликнул Буровой, — Коля мне говорил, что у него брат есть и он пойдет к нему в случае чего.

— А где он, брат этот? — спросил Никита, загораясь надеждой.

Буровой не мог вспомнить. Он хлопал себя по лбу, закрывал глаза, чесал себе подбородок и все равно не мог вспомнить, что говорил ему о своем брате Ирошников.

Они подъехали к реке. Среди высоких грязных сугробов Никита увидел Зою и пошел к ней.

Некоторое время они молчали.

— Болит? — спросила Зоя, мягко притрагиваясь к синяку на лице Никиты.

— Эх, Зоя, Зоя, — Никита тяжело вздохнул, так, что заболело в боку. — Прямо не знаю я, что придумать, что предпринять. Не знаю, право. Про себя решил, а про тебя не знаю. Ушла бы ты от него.

— Присохла к нему, — просто и грустно сказала Зоя. — Мне теперь всю жизнь с ним маяться. У меня ребенок скоро будет. Ну и пусть.

Никите стало не по себе.

— Может, не идти мне тогда? Как ты скажешь?

— Нет, Никита, ты обязательно иди. Раз ты решил, надо идти.

— А что там расскажешь? Что Кравчук этот дачу построил? Он ведь в кубышку ее не прячет, она у всех на виду. Теперь все зависит от того, какие показания начнет давать Борис. Ну и пусть дает... Или та дача, в Апрелевке, — размышлял вслух Никита, — тоже на виду стоит. Хорошая дача. Еще лучше, чем в Пахре.

Зоя крепко схватила его за руку.

— Я откажусь, Никита, вот увидишь, откажусь, — быстро зашептала она, почему-то озираясь по сторонам. — Сегодня же скажу дяде Боре. И к нотариусу пойду, дарственную отнесу. — И, видя, что Никита с недоумением глядит на нее, торопливо пояснила: — Ведь дядя Боря эту дачу на мое имя записал. А деньги мне как будто бабушка дала, у нее облигация есть. Я и сама не знала, они только недавно мне сказали. Когда к нотариусу пошли...

Из подъехавшего самосвала послышался громкий возбужденный крик:

— Вспомнил! Про Ирошникова вспомнил!

Буровой выскочил из машины и подбежал к ним.

— Порядок! Коля рассказывал, что на Песчаной брат его живет. Он туда и поехал. Это верно.

Зоя подтвердила. Оказалось, она тоже слышала, как Ирошников рассказывал, что он был у брата в новом доме на Песчаной улице. Высоко только, на пятом этаже.

— На пятом? — переспросил Никита. — Это я учту.

— А на какой Песчаной? Ты не помнишь? — спросила Зоя у Бурового.

— Кажется, на первой. Или на четвертой, — обескураженно ответил тот.

— Разве она не одна? — растерялся Никита. — Сколько же их?

— Уже шестая Песчаная есть, — ответила Зоя.

Никита сжал кулаки.

— Не беда. Я все шесть обойду. Каждый дом, каждую лестницу. Я его разыщу.

— Ты в справочное, в справочное бюро сначала, — говорил Буровой.

...На просторной, с каменным обелиском в центре площади Никита вылез из самосвала.

— Чемодан я прихвачу, — говорил Буровой. — А ты вечером приходи. Поживешь у нас.

В четыре стороны от площади расходились широкие бульвары.

Дома высились перед ним, огромные, величественные, как океанские корабли, — с сотнями, тысячами окон, поблескивающими на солнце. И где-то за одним из этих окон находится человек, встреча с которым так нужна Никите.

Сырой мартовский ветер хлестнул его по лицу. Он зябко поежился, всунул руки поглубже в рукава телогрейки и прибавил шагу.

1958—1966

ДАВАЙТЕ ПОЗНАКОМИМСЯ

Автобус ровно катился по асфальту; внутри все было чистое, свежее. Поручни сверкали, голубоватая обивка на сиденьях скрипела и сладковато пахла — проехаться в такой машине одно удовольствие даже без дела.

Пассажиров было немного. Катерина Ивановна сидела впереди, рассеянно глядя в окно. Пейзаж был уже не городским и еще не пригородным: скелеты недостроенных зданий, распоротые котлованы, кое-как сбитые заборы, вздыбившиеся краны — строят, строят, откуда только деньги берутся?

— «Комбинат». Следующая «Школа». — У водителя был усталый голос, он произносил слова как неоконченные фразы, и Катерина Ивановна подумала, что работа у водителя, видно, тяжелая и нервная.

А кому-то сейчас легко, привычно-спокойно думала она, у всех работа, у всех нервная. Тут она вспомнила о том, куда едет, и улыбнулась, как научилась за эти годы — редкой невидимой улыбкой: лишь чуточку дрогнули уголки губ, а лицо осталось задумчивым и строгим.

Что и говорить, с этой поездкой ей повезло. Послезавтра — первое сентября. Верочка пойдет в школу, надо купить тетради, учебники, а главное, новый передник для платья. Старый форменный передник едва держался после стирки, и Верочка категорически заявила, что не наденет его ни за какие деньги. Катерина Ивановна пыталась доказать, что передник еще вполне приличный, — и в эту минуту раздался телефонный звонок. «Тебя», — крикнула Верочка и убежала на улицу. Звонили из общества, предлагая выступить в субботу вечером в клубе трикотажной фабрики. Катерина Ивановна записала адрес, поблагодарила и радостно подумала — лишь чуточку дрогнули уголки губ, — что с Верочкой теперь все в порядке. Как быстро бежит время, Верочка уже в десятом классе, уже пятнадцать лет, как их освободили из лагеря, пришла победа.

Автобус притормозил. Освещенное низким вечерним солнцем здание школы высилось среди деревянных домиков, как каменный необитаемый остров. Послезавтра сюда придут сотни Верочек, Петь, Сереж, пустое здание враз гулко оживет, наполнится гомоном и жизнью. Вместе с подругами и Верочка пойдет в свою школу, и на ней будет новый белоснежный передник.

— «Школа», — устало сказал водитель, и Катерина Ивановна стала думать о том, как будет выступать сегодня в клубе.

Вначале Катерина Ивановна на выступлениях терялась и робела до дрожи в коленках. Она вообще не могла представить, как выйдет на сцену и будет что-то говорить, однако вышла и говорила. Ее слушали, затаив дыхание. Напряжение зала передалось ей, но под конец она не выдержала, голос ослаб и сорвался. Она не помнила, как кончила, чужие женщины долго успокаивали ее в артистической уборной, и три пары пугающе застывших глаз глядели на нее из мутного тройного зеркала.

Лиха беда начало. Катерина Ивановна стала выступать по рабочим клубам, ее выступления пользовались успехом, и, бывало, программу вечеров приходилось расписывать на месяц вперед.

Потом пошло на убыль. Город, в котором жила Катерина Ивановна, был не велик, и в конце концов она выступила чуть ли не в каждом клубе. Несколько раз она ездила по районам, но эти поездки утомляли ее, и она отказалась от них.

Лето вообще не сезон для таких выступлений. Кому охота просиживать вечер в душном клубе: люди стремятся на воздух. За все лето Катерина Ивановна выступила два раза. И вот позавчера раздался звонок: видимо, начинался новый сезон.

— Следующая «Трикотажная», — сказал водитель, и Катерина Ивановна пошла к выходу, перехватывая руками сверкающие поручни.

В клубе ее уже ждали.

— Вы Калашникова? — спросила высокая полнотелая женщина в строгом сером костюме, и Катерина Ивановна тотчас определила, что перед ней директор клуба. — Прошу вас.

Они молча прошли через фойе и по коридору. Люди стояли группами или поодиночке, разговаривая, разглядывая плакаты и фотографии на стенах.

В кабинете директора на большом старомодном диване сидели двое мужчин. Женщина подошла к столу, покрытому куском зеленого сукна, села в кресло. Катерина Ивановна прошла к дивану.

— Значит, так, товарищи, — строго объявила женщина, беря в руки карандаш и пристукивая им по столу. — Сегодня в нашем клубе первый вечер из цикла «Давайте познакомимся». Выступают: геолог Семенов, так? — Один из мужчин склонил голову. — Далее, композитор Сапаев...

— Извините, пожалуйста, — привскочил второй мужчина с круглым лицом. — Саптаев, после «пэ идет «тэ». Сап-таев Николай Никанорович. Очень трудная фамилия.

— Сап-таев, — по складам повторила женщина. — Затем Калашникова, правильно? Вы будете читать по тексту? — Директриса строго посмотрела на Катерину Ивановну.

— Да уж не знаю, — ответила Катерина Ивановна, — расскажу просто, от души.

— Простите, вы не из детского театра? — кругло улыбаясь, спросил композитор.

— Я из общества, — сказала Катерина Ивановна. — Какая из меня актриса?

— А я подумал — вы травести, — жизнерадостно говорил композитор. — Такая маленькая, тонкая, совсем девочка.

— Скажете тоже, — ответила польщенная Катерина Ивановна.

Геолог перелистывал блокнот и молчал.

— Учтите, товарищи, — сказала директриса, — у нас на фабрике народ дружный, через пять минут начинаем. Сначала будете выступать вы. — Она посмотрела на геолога. — Потом расскажет Калашникова. Потом сделаем перерыв, и второе отделение предоставим вам, товарищ Саптаев. Берите сорок минут. Возьмете?

— Если желаете, я могу два раза по сорок, — сказал композитор и посмотрел на Катерину Ивановну.

— Тогда пойдемте.

На сцене они осторожно, стараясь не стучать стульями, рассаживались по указаниям директрисы. Стол был такой же, как в кабинете, только покрыт красным сукном. Перед столом волнисто висел занавес, весь в синих застиранных пятнах. За занавесом слышалось хлопанье стульев, покашливанье, отдаленно размытый говор. И они на сцене почему-то тоже переговаривались шепотом.

Три раза прозвенел звонок. Директриса подала знак, и занавес раздвинулся в обе стороны, собираясь в глубокие складки. Из зала дохнуло человеческим теплом и сдержанными шорохами. Все ряды были заполнены, лишь в первом ряду выделялись несколько пустых кресел.

Директриса представила гостей — кто они такие и что будут рассказывать сегодня на встрече. О Калашниковой она сказала — участник Великой Отечественной войны, и Катерина Ивановна запомнила это на всякий случай.

Геолог вышел к трибуне. Заглядывая в блокнот, он рассказывал о том, как искали нефть. Территория области давно изучена, местность плотно заселена и обжита, и тем не менее удалось сделать большое геологическое открытие: открыть значительные запасы нефти. Уже создаются промыслы, строится нефтеперерабатывающий комбинат.

Катерина Васильевна рассеянно слушала геолога: собираясь с мыслями перед выступлением, она старалась думать о чем-либо далеком и непохожем. Ей вспомнилось, как позапрошлым летом они с Верочкой выезжали в деревню. Купались в реке, ходили в лес по ягоды и грибы, и там, за сосновым бором, стояла в поле буровая вышка. Верочка все спрашивала — что там такое? Что они ищут? Однако идти через поле было далеко, дорога из бора шла стороной, и они так и не сходили к вышке, чтобы спросить, что ищут геологи.

Раздались аплодисменты. Геолог возбужденно опустился на стул рядом с Катериной Ивановной и тут же вскочил, пропуская ее.

Катерина Ивановна подошла к трибуне, поднялась на ступеньку, чтобы быть повыше, осторожно переставила стакан с водой и, еще не зная, как начать, видя десятки выжидающих глаз, сказала:

— Вот тут ваш директор говорила, будто я участница Отечественной войны. Так я вам расскажу, какая я участница. Орденов и медалей у меня нет. — Катерина Ивановна посмотрела в сторону президиума, увидела там размытое ожиданием лицо композитора и продолжала: — Вы не смотрите, что я такая маленькая и худенькая. Когда война началась, мне двадцать три года было и две девочки у меня уже росли и воспитывались. А потом обычное дело, одно слово, война была...

Война застала Катерину Ивановну в Белоруссии, муж служил лейтенантом в артиллерийском полку. Женщин и детей эвакуировали. Грузились в эшелон под бомбежкой. Наконец сели в эшелон и поехали, только недолго: опять налетели самолеты, эшелон загорелся.

— Как завоет бомба немецкая, прямо в наш вагон. Не приведи господь такое испытать. Обе девочки были убиты, сначала одна, а через минуту другая, младшая. Я к ним бегу, а кругом огонь трещит, я тоже загорелась, ничего больше не помню...

Очнулась Катерина Ивановна через несколько суток в чистой крестьянской горнице, добрые люди из огня вытащили и спрятали. В деревне, как и всюду в округе, были немцы, обычное дело.

Когда подсохли ожоги, Катерина Ивановна связалась с партизанами и стала связной на млечарне. Доставляла в отряд и масло и планы, где какие немецкие части стоят. А в то масло, которое немцам шло, толченое стекло подсыпали.

— Стали немцы замечать, что масло куда-то пропадает, наблюдение установили. Только я в лес свернула, «Хальт!» — кричит и автомат наставляет. А у меня в корзине пять килограммов масла спрятано. Ведут меня в гестапо, а я все думаю, как назваться, партизанской связной или спекулянткой. Приняла грех на свою душу, объявилась воровкой, будто для базара выкрала масло, а в жизни чужого куска не взяла. Ну они, конечно, не поверили, бить стали, обычное дело...

Трехмесячное пребывание в белорусской тюрьме вспоминалось ей впоследствии как дом отдыха. На нее заполнили карточку, дали номер, стала Катерина Ивановна «хефтлингом» — лагерным человеком — и пошла по этапам. Три года и пять месяцев провела она в немецких лагерях, раскиданных по всей Европе, и каждый день был как ночь, как смерть, как наваждение смерти. В двадцать четыре года она столько узнала, что ни в сказке сказать, ни пером описать.

— В Грюненсберге-лагере у немцев такая игра была: отбирали самых слабых, и чтобы, значит, ползком наперегонки. Кто первым приползет, тому хлеба ломоть. А кто отставал и позади полз, тех собаки за пятки кусали. А немцы хохочут, им весело...

Заключенных, прибывавших в лагерь Зоэст, поливали лизолом прямо из шланга, как дезинфицируют мебель, стены помещения. В Майданеке всех женщин раздевали догола и стригли машинками, как баранов стригут, обычное дело.

В лагере Бальзенберг Катерина Ивановна полгода работала у печей, подносила трупы к топкам и заталкивала их в пылающий огонь, так отупела, что даже запаха не чувствовала, обычное дело.

В Освенциме она сама была расстреляна, два дня и ночь лежала во рву с убитыми, а потом очнулась, карабкаясь по трупам, выбралась наверх с простреленной ногой. Ее поймали и судили как за побег, сорок ударов дубинкой по голому телу.

— А в лагере Равенсбрюк меня на десять суток в бункер посадили, что не выдержала ихних издевательств и в лицо ауфзерке плюнула. И сидела в том бункере с дрессированной собакой. Бункер темный, холодный, ни зги не видать, а овчарка специально немцами выучена. Десять суток мне ни крошки, а ей каждое утро таз с мясом. И мясо для запаха особо разварено и лавровым листом присыпано. Овчарка ест, а мне нельзя. Она наестся и в угол заползает. А мясо пахнет, мочи нет. Я в углу сижу, и собака тихо сидит, так ее выучили. А как только к миске подползу, только руку протяну, она как бросится, как зубами залязгает. А ухватишь кусок, она в руку впивается, пока не отпустишь. Так вот и сидела...

Так продолжалось десять суток, двести сорок часов, а всего три года и пять месяцев, свыше тысячи дней. Если она не валялась в лагерном лазарете, умирая от тифа или дизентерии, если не стояла на коленях в карцере, не лежала во рву расстрелянных, не заталкивала трупы в огнедышащие печи, то ее изнуряли тупой, бессмысленной работой, истязали побоями, пытками, страхом, убивали человеческий дух — обычное дело... Необычным было то, что Катерине Ивановне удалось выжить. Миллионы людей прошли через лагеря смерти, остались в живых — тысячи.

В лагере Грюненсберге надзирательница, эсэсовка Эльза Бинц увидела на ее руке золотое обручальное кольцо, последняя память о муже. Бинц намылила ее руку, тянула из всех сил, кольцо не снималось. Тогда Бинц схватила медицинские щипцы и откусила кольцо вместе с пальцем.

— Вот она, рученька моя беспалая, помнит до сих пор о том «золотом» денечке. — Екатерина Ивановна подняла растопыренную ладонь и показала ее залу.

Она вела рассказ ровно и спокойно, не меняя интонации, на одной тягучей ноте, словно заунывная песня, горестная и бесконечная, как смерть. Она говорила тихо, а голос звучал как набат. Когда она показала руку с откусанным пальцем, кто-то всхлипнул в углу, и тяжкий вздох судорожной волной прокатился по рядам.

Катерина Ивановна все еще не опускала руку.

— Теперь вы знаете, какая я участница Отечественной войны, все вам рассказала, как было, ничего про себя не скрыла, ничего не прибавила. — Она закончила так же неожиданно, как начала, и, мелко семеня, пошла к столу.

Зал проводил ее молчанием. Ей была знакома эта гнетущая тишина: ее всегда провожали так. Она спокойно села на место, положила руки на стол, сцепила пальцы. Сотни глаз напряженно следили за каждым ее движением, и она знала это и оставалась невозмутимой — лишь чуточку дрогнули уголки губ оттого, что она невидимо улыбнулась про себя, как научилась теперь улыбаться.

Директриса строго глянула за кулисы. Занавес послушно сдвинулся, расправляя складки и открывая синие застиранные пятна.

Закрывшийся занавесом зал все еще мертво молчал. С решительным видом директриса прошла на авансцену, и было слышно, как она объявляет там перерыв. Только тогда тишина надломилась — невидимый зал пришел в движение, облегченно задышал, зашумел.

Геолог встал перед Катериной Ивановной, протянул к ней руку.

— Спасибо вам. Простите меня. Это я... Это мы. Пожалуйста, простите, прошу вас. — Он больно сжал ее руку и поспешно, почти бегом, бросился за кулисы.

Катерина Ивановна недоуменно смотрела вслед геологу. Только сейчас она заметила, что он волочит правую ногу.

— Замечательное выступление, замечательное, — сказал круглолицый композитор, подходя к ней с другой стороны стола и с чувством пожимая руку. — Вы прирожденная актриса, я сразу определил. Какая дикция, какое придыхание. Как вы держали публику. Превосходно! Я потрясен.

— Прошу вас, — сказала директриса. Она уже вышла из-за занавеса и стояла перед столом. — Вам надо отдохнуть. А тут сцену убирать будут.

— Да, да, — заторопился композитор. — Простите меня, я должен познакомиться с инструментом.

Катерина Ивановна шла через фойе, чувствуя на себе десятки настороженных взглядов и стараясь не замечать их. Так они прошли в кабинет. Директриса нервно размяла сигарету, строго посмотрела на Катерину Ивановну.

— Ни за что бы вас на сцену не пустила, — сказала она с кривой усмешкой, — если бы знала, что вы такое будете говорить. Наши работницы теперь спать не будут. Вы и сами, верно, не заснете?

— Я хорошо сплю, — ответила Катерина Ивановна. — Привыкла.

— Где работаете?

— Какая из меня работница? Инвалидка я. В справочном киоске работала, цветы бумажные с Верочкой делала для артели. Вот и вся моя работа...

— Вера — это дочь? Ваши же погибли? — сурово допытывалась директриса.

— А я в лагере Верочку взяла. К нам последней зимой польку привезли, беременную на седьмом месяце. Пани Ядвига, жена польского офицера. Мы ей тайком помогали, складывались — кто корочку, кто кусочек сахара. Подкармливали. Когда она родила, дежурство установили. Увели Ядвигу, сожгли в крематории. Я девочку к себе взяла, телом ее согревала, через тряпочку кашку давала сосать. А потом, когда освободили, я заявила: Вера Калашникова. Вот и выросла со мной, послезавтра в десятый класс пойдет.

— И она об этом знает? — спрашивала директриса.

— А как же. — Катерина Ивановна отвечала спокойно и покорно: она знала, что должна отвечать именно так. — Недавно ходили паспорт получать. Так и записали, место рождения — Равенсбрюк. Ко мне из Комитета ветеранов приезжали, из Москвы — фотокопию с этого паспорта делали. В Равенсбрюке теперь музей открыли. Так, значит, это туда. И нас с Верочкой сфотографировали для экспозиции.

Директриса посмотрела на часы:

— Пожалуй, пора. Вы что-нибудь желаете? У нас есть буфет.

— Нет, нет, — торопливо ответила Катерина Ивановна.

Дверь отворилась. В кабинет быстро вошла невысокая полная женщина. На ней была светлая юбка и розовая вязаная кофта, на голове уложена тяжелая коса.

— Нет, нет, сюда нельзя, — говорила женщина, обернувшись и закрывая за собой дверь. — От людей прохода нет. Я не помешаю? — Женщина раскинула руки и пошла на Катерину Ивановну.

— Так вот ты какая?! Я в прошлом году на химкомбинате тебя слушала. Дай обниму тебя, голубушка, пожалею тебя, героиню нашу. — Она села на диван и прижалась к плечу Катерины Ивановны.

— Хозяйка наша, — сказала директриса. — Председатель фабричного комитета.

— Зови меня Варварой. Или Варварой Сергеевной — как тебе удобнее. — Она положила руку на плечо Катерины Ивановны и с ожиданием смотрела в ее глаза. — Ужас, сколько тебе вынести пришлось.

— Не я одна...

— Наши все переживают, — продолжала Варвара Сергеевна, не слушая Катерину Ивановну. — Я сама чуть не разревелась. А Макарова — из вязального — прямо в слезы. Ее муж в Бухенвальде погиб. По книгам-то люди знают, по радио слышали, а тут своими глазами увидели героиню.

— Какая же я героиня, — виновато сказала Катерина Ивановна. — Я за родину не боролась, я за родину страдала только.

— Героиня, героиня, — твердила Варвара Сергеевна. — За свои страдания ты и есть героиня.

В дверь просунулась круглая кудрявая голова и с любопытством уставилась на Катерину Ивановну.

— Чего тебе, Нина? Дай отдохнуть человеку.

Нина хихикнула и исчезла.

Прозвенел звонок. Директриса встала:

— Пойду композитора выводить. Пусть сыграет для успокоения.

— Иди, Наташа, иди. Я тут все сделаю. Ты только Мусе скажи, чтобы сюда зашла.

— У нее и так работы хватает.

— Не беспокойся, Наталья Петровна, фабком за все сразу ответит. Иди, выводи своего композитора.

Директриса поджала губы и вышла.

— Зря вы это, — запротестовала Катерина Ивановна. — Ни к чему. Что я, начальница какая? Или кинозвезда?

— А тебя не спрашивают, голубушка. Тут мы хозяева. Расскажи лучше про себя. Пенсия большая?

— Третий год как выписали. А то и вовсе ничего не давали.

— Как инвалид войны получаешь? Ты же в партизанском отряде связной была, наравне с фронтовиками должна проходить.

Катерина Ивановна села поудобнее и с готовностью принялась рассказывать.

— Справку никак не могу достать. Я ведь связной работала, только два человека меня и знали, Ткаченко и Петрусь. И оба погибли. Ткаченко Иван Фомич и Петрусь Василий, не знаю как по батюшке. И оба погибли день в день. А отряд весь разгромили в сорок втором, никаких архивов не осталось. Пишу в Молодечно, они отвечают — подтвердить не можем, дайте свидетелей. Уж куда я не писала...

— Вот бюрократы, — рассердилась Варвара Сергеевна, выслушав рассказ Катерины Ивановны. — Приходи на той неделе. Юриста вызовем, заявление напишем.

Дверь снова распахнулась. Вошла нарядная девушка с наколкой на голове, в белом кружевном фартуке, с подносом в руках. Увидев белый фартук, Катерина Ивановна вспомнила о Верочке и улыбнулась про себя уголками губ. Варвара Сергеевна захлопотала у стола, расставляя стаканы, тарелки с пирожными, конфетами. Катерина Ивановна только сейчас почувствовала, как сильно устала и проголодалась.

— Спасибо, Муся, — сказала Варвара Сергеевна. — Я тебя потом крикну.

— А скажите, пожалуйста, — виновато спросила Муся. — Эсэсовка та, что кольцо ваше забрала... Ее не поймали потом?

— Эльза Бинц, — сказала Катерина Ивановна. — Судили ее в сорок седьмом году и повесили в гамельнской тюрьме.

— Ой, — обрадовалась Муся, — побегу, нашим расскажу. — Она схватила поднос и выбежала из комнаты.

Две женщины сидели за казенным столом, покрытым зеленым сукном, и пили чай. Им было радостно, что они встретились, и они ничуть не задумывались о том, что скоро расстанутся. Катерина Ивановна радовалась торопливому говорку своей собеседницы, хорошим делам на трикотажной фабрике, вкусным пирожным и конфетам. Она пила чай и рассказывала о Верочке, о своей жизни после лагеря.

— Ты ешь, ешь, — приговаривала Варвара Сергеевна. — Не хватит, еще принесем. — Она сидела, по-бабьи подперев подбородок рукой и долгим взглядом смотрела на Катерину Ивановну. Потом схватила со стола тарелку и принялась запихивать конфеты в сумку Катерины Ивановны. — Бери, бери. Для Верочки. Она ведь, наверное, сластена. Вот и поест вдоволь. А это вот для тебя. — Она выдвинула ящик в столе и достала плотный синий конверт.

— Не знаю, как и благодарить, — сказала Катерина Ивановна. — Спасибо вам большое, Варвара Сергеевна, от меня и от Верочки. — Катерина Ивановна сложила конверт пополам и убрала в сумку.

— Трикотажники — народ богатый. Приходи, кофточку тебе подберем. А то кладовщицей тебя устроим, чего тебе на пенсии сидеть...

— Подумать надо.

— Подумай, подумай. Работа не пыльная.

Они прошли по пустому фойе, трижды по русскому обычаю расцеловались у выхода, и Катерина Ивановна зашагала вдоль клуба, крепко прижимая сумочку локтем. В раскрытое окно на втором этаже было слышно, как в зале играет музыка.

Подошел автобус, тот самый, новый, с хрустящими креслами. Он, верно, сделал круг или два и вот вернулся за Катериной Ивановной. Доставая мелочь на билет, Катерина Ивановна увидела среди пестрых конфетных оберток синий конверт, но открывать его не стала. Лучше сойти пораньше, у гастронома, там и деньги разменять можно, и купить что-нибудь на ужин. А завтра с утра в универмаг за новым передником. Вот радостно будет Верочке выбирать. А вечером, наверно, можно и в кино сходить.

— «Школа». Следующая «Комбинат», — монотонно объявил водитель, и автобус затормозил.

Думая о магазине, о кино, Катерина Ивановна рассеянно смотрела в окно.

Строительная площадка комбината была залита мертвенным светом прожекторов. Бесшумно двигались стрелы кранов с красными звездами, в зыбком свете скользили тени самосвалов. Здесь поднимется химический комбинат, будет перерабатывать ту самую нефть, о которой геолог в клубе рассказывал. Строят, строят кругом, откуда только деньги берутся?..

Автобус мягко тронулся и стал набирать ход. Катерина Ивановна сидела в кресле, улыбаясь редкой невидимой улыбкой, и слышалось ей, как лают вдалеке немецкие овчарки.

1963

БИЛЕТ ДО ВОСТРЯКОВА

Наступил тяжелый день. С безразличной неумолимостью, как приливы и отливы в океане, он подступал через каждые две недели, когда подходил срок заработной платы. Правда, однажды Семен Никульшин не выдержал и отказался — зато после не пропускал ни разу. Что с ним тогда случилось, он и сам не смог бы объяснить: то ли предчувствие, что на этот раз он непременно провалится, то ли понедельник был, а накануне неплохо посидели с друзьями, и голова трещала, так или иначе он неожиданно для самого себя снял трубку, набрал номер и сказал Плотнику: «Я сегодня не приеду, валяйте сами». И сразу дал отбой, пока Плотник не начал ругаться или уговаривать. Вот как было в тот тяжелый понедельник — один раз за весь год. Семен понимал: стоит послабить себя хоть немного, отказаться раз-другой, и после уже не сможешь взяться за такое дело.

В двери крохотной каморки, где находился Семен, была прорезана щель, как для писем, — в нее сбрасывали счета и бумаги. Он проверил, хорошо ли закрыто окошко, неслышно подошел к двери и посмотрел сквозь щель в зал. Бухгалтеры сидели за столами, щелкали арифмометрами, писали бумаги. Дядя Яша был на своем месте, он сидел за ближним столом и оглядывал помещение поверх очков. Никто не смотрел в сторону кассы, никому не было дела до Семена, хотя все знали, что там происходит.

Несгораемый шкаф стоял у стены прямо у дверей. Семен почему-то подумал, что такое расположение шкафа и двери очень удобно для налетчиков. Он закурил папиросу и открыл шкаф.

Дверь неслышно подалась, всасывая в себя воздух. Он пошарил рукой под столом, вытащил небольшой грязно-серый чемодан и принялся выгребать деньги из шкафа. Укладывал пачки в чемодан и машинально считал. Считать было вовсе не обязательно: все равно надо брать под чистую, оставив самую малость на всякий командировочный случай, но он считал по привычке.

Пачки кончились. Семен начал брать мелочь, разложенную по проволочным сеткам. Для мелочи у него были припасены особые байковые мешочки на вате, чтобы монета не звенела в дороге и не болталась по чемодану. Семен аккуратно завязывал мешочки тесемочками и складывал в середину чемодана.

Он проделал всю эту работу одним духом и только потом посмотрел на часы — в его распоряжении оставалось десять минут.

Проверил шкаф — чисто. Прикрыл массивную дверь. Резко, одним движением повернул замок, вытащил ключи. После этого повернулся к столу и занялся багажом. Перед ним был полный чемодан денег, около восьми тысяч рублей. Он осторожно прикрыл крышку, погладил руками железные углы чемодана, пощелкал замками, проверяя их прочность.

Втайне Семен Никульшин гордился своим чемоданом. Он выбирал его не быстро, обдуманно. Чемодан для денег никак не может быть новым: обновка такого рода вызывает всякие неустойчивые мысли. В то же время чемодан не должен быть очень старым и потрепанным, иначе будет подозрительно и ненадежно. Чемодан нужен крепкий, непременно с железными углами, но поношенный, такой чемодан, который уже бывал во всяких переплетах и какого-нибудь неопределенного цвета, ну хотя бы грязно-серого.

Семен хорошо знал, что в тех ярких, пестрых чемоданах, которые ослепительно и самодовольно блестят на каких-нибудь курортных перронах, ничего ценного не бывает — сплошное барахло. Семен презирал яркие чемоданы. Все ценное содержится вот в таких невзрачных чемоданчиках, без всяких там пестрых наклеек. Чемоданы — как люди...

Он еще раз проверил, хорошо ли закрылись замки, потом решительно встал, просунул голову в дверь.

— Дядя Яша, семафор открыт? — спросил он у мужчины, сидевшего за ближним столом.

— Я тебе не дядя Яша, — проворчал тот. — Топай скорее. Такси у подъезда.

Семен подхватил чемодан, закрыл дверь каморки и быстро пошел по проходу меж столами, стараясь ни на кого не глядеть, а они, он знал это, провожают его равнодушными, редко сочувственными взглядами. Все в отделе знали, что Семен увозит деньги, но никто не вмешивался в это дело.

У окна, с тряпкой в руках, стояла уборщица. Семен почувствовал, что она глядит на него, и ее осуждающий взгляд подталкивал его.

— И когда только угомонится, — сказала уборщица в Семенову спину. — Добегается когда-нибудь.

Семен не обернулся, только прибавил шагу.

На улице он настороженно и привычно огляделся по сторонам. Этот старый московский переулок был самой опасной частью пути: небольшие дома, каменные или деревянные, стояли впритык один к другому, в каждом доме подъезды, ворота — из любой такой подворотни могла наскочить всякая шпана.

Он бросил один быстрый взгляд, но увидел сразу все, что надо было ему увидеть. По мостовой семенила старушка с пучком свежей морковки, вдоль забора, толкая перед собой детскую коляску, шла женщина в прозрачном дождевике, по другой, солнечной стороне переулка брела пара влюбленных. Не раздумывая, он выбрал влюбленных и пошел на ту сторону наперерез старушке; он знал: в таких случаях следует держаться ближе к людям. Девушка обернулась и скользнула по нему горячим тревожным взглядом. Семен неторопливо шагал за парочкой, как бы небрежно, а на самом деле очень внимательно поглядывал по сторонам, особенно пристально следя за подъездами, которые были на пути.

Проехал грузовик. Семен проводил его глазами. Из ворот второго дома не спеша вышел парень в клетчатой рубахе, постоял, повертел головой — и зашагал навстречу. Семен подобрался, перебросил чемодан в левую руку, а правую опустил в карман пиджака.

Парень миновал влюбленных, еще шаг, другой, и он прошел мимо, посвистывая. Семен опять взял чемодан в правую руку и удивился про себя — до чего же он тяжелый: слишком много мелочи собралось в кассе. Семен всегда удивлялся, почему деньги такие тяжелые: когда они в кармане, их тяжести совсем не замечаешь.

Неожиданно из подъезда вышел милиционер и пошел в том же направлении, что и Семен, только по той стороне переулка. Милиционер шагал бодрым, ритмичным шагом, верно, спешил на дежурство. Семен покинул влюбленных, быстро пересек переулок, обогнал милиционера и пошел метрах в пяти впереди него. Теперь он был в безопасности.

Переулок вливался в широкую улицу. Остановка троллейбуса была прямо за углом, против «Гастронома». Милиционер бодро прошагал мимо остановки и пошел дальше. Семен стоял с независимым видом, крепко прижимая чемодан к бедру.

Подошел троллейбус двадцать второго маршрута. На нем Семен доезжал до Комсомольской площади, а оттуда по кольцевой линии метро до Павелецкого вокзала.

В троллейбусе, в метро, в вагоне электропоезда он должен был проехать больше семидесяти километров. Тысячи людей встретятся на его пути, и никто не имеет права знать, что в руках у него полный чемодан денег.

Раскрылись дверцы, он поднялся в вагон, достал мелочь, оторвал билет, потом внимательно посмотрел вдоль прохода, выбирая место. Справа сидела крашеная блондинка с модной сумкой. Семен молча протиснулся к окну. Блондинка брезгливо поджала ноги, пропуская его. Он положил чемодан плашмя на колени, прижал руками.

На третьей остановке ему показалось вдруг, что парень в рыжей кепке, стоявший в проходе, чересчур внимательно глядит на него. Семен равнодушно повернулся к окну, замурлыкал песенку, стараясь не смотреть на парня, но взгляд его сам собой притягивался к рыжей кепке, и краем глаза он видел, что парень во все глаза следит за чемоданом.

«Ну и дурак ты», — подумал Семен и перестал притворяться, будто не видит парня. Поднял глаза и усмехнулся прямо ему в лицо. Парень будто того и ждал, добродушно и глупо осклабился в ответ и вроде бы, показалось Семену, хитро подмигнул.

Семен перестал смотреть на парня, нервно забарабанил пальцами по чемодану.

На остановке, перед тем как выходить, он все же осмотрелся. Парень стоял у передних дверей и вовсю пялил на него глаза. Семен невозмутимо повернулся и пошел к задней двери. Выходя, он снова увидел парня. Тот выскочил на мостовую и нырнул вбок перед носом троллейбуса.

Семен заставил себя не оборачиваться до самого метро. Прошел через контроль, встал на лестницу — и только тогда обернулся. Парня не было.

Входя в вагон, Семен еще раз посмотрел вдоль платформы — парень исчез.

«Дурак какой-то, — подумал Семен, — шпана зеленая».

На следующей остановке к Семену привалился пьяный, засопел, налег локтем на чемодан. Семен поставил чемодан на ребро, зажал коленями. Пьяный мотал головой, противно икал. В вагон набилось много людей. К коленям Семена прижалась смазливая девчонка, и он чувствовал, как чемодан упирается в ее упругий живот.

Семен поднялся, крепко держа чемодан обеими руками. Девчонка села на его место.

— Ну и чемодан у вас, — сказала она неодобрительно.

— Музейная редкость, — подтвердил Семен.

Он пробился к дверям, вышел на платформу. Народу было порядком, он чуть замедлил шаг и встал на лестницу между двумя женщинами.

Пригородные кассы были на краю площади. Семен постоял в очереди, протянул в окошко металлический рубль.

— Востряково, туда и обратно, — он нарочно брал билет на несколько станций дальше: хотя приходилось переплачивать, зато никто не мог узнать, куда он едет.

Кассирша положила перед ним билет и кучку медяков. Семен сразу увидел, что одной копейки не хватает.

— Надо сорок восемь, — сказал он, не трогая деньги.

— А я сколько положила? — охотно спросила кассирша.

Семен усмехнулся:

— Посчитайте.

Кассирша бросила копейку. Семен взял билет, собрал в ладонь мелочь.

Начиналась духота. Нелегкий складывался сегодня день, этот парень в рыжей кепке сильно разволновал его.

Семен приостановился у лотка с мороженым, хотел было купить пломбир, но передумал, чтобы не занимать рук. Руки должны оставаться свободными, особенно в такой нелегкий день, как сегодня. Все же ему было жарко, он подошел к киоску и быстро выпил стакан газированной воды с крюшоном, пока никого не было поблизости.

Семен опасался вокзалов. Люди на вокзале слишком разные. Они уже стронулись с насиженного места, но еще не прибыли в пункт назначения, и в их вокзальном состоянии есть что-то зыбкое, неустойчивое, как вообще бывает на перепутье. Все чего-то хотят от вокзала, и каждый хочет своего. К тому же на вокзалах много людей с чемоданами, а это притягивает всяческих охотников до чужого добра.

Против киоска, у вокзальной стены, плотной шеренгой стояли будки телефонов-автоматов. Семен вошел в крайнюю будку, зажал чемодан коленями, набрал номер. Слушая гудки, осмотрел внимательно привокзальную площадь: парня в рыжей кепке нигде не было.

— Слушаю, — сказал в трубке женский голос.

— Привет, — сказал Семен, смотря в ту сторону, где был перрон.

— Почему ты не звонишь? — спросила женщина.

— Не волнуйся. Порядок. Еду на дачу.

— Не задерживайся там. Позвони с вокзала. Я буду ждать твоего звонка.

— Ладно, Клава. Пока, — он положил трубку и вышел из будки.

До отхода поезда оставалось восемь минут. Он прошел до середины состава, остановился у детского вагона, лениво поглядел вдоль перрона, быстро толкнул дверь.

В таких ранних поездах пассажиров обычно немного. Он выбрал место у окна слева по ходу поезда рядом с аккуратной старушенцией в черном платочке. Чемодан прижал бедром к стене вагона.

Усевшись в вагоне, он почувствовал облегчение: и нести не надо, и вообще...

Семен часто думал о деньгах, которые лежали в чемодане. Если бы он решил отхватить такой чемодан, он действовал бы иначе, чем тот дурак в рыжей кепке. Семен часто ставил себя на место того неведомого ему человека, который знает, что там вон, на скамейке, третья лавка от двери, сидит у окна мужчина, вон тот, белобрысый такой, с большими ушами, его еще в детстве дразнили «длинное ухо», да, да, тот самый, рядом со старушечкой сидит как ни в чем не бывало, а по соседству с ним чемоданчик, видишь, замызганный такой, с грязнотцой, а в том чемодане полным-полно денег. Вот бы тот самый чемоданчик...

Люди равнодушно скользили взглядом по чемодану, подумаешь, добро какое, с таким чемоданом только в баню ходить, старый, замызганный чемодан — кому такой нужен? Люди и не подозревали, что это за чемодан! Но кое-кто мог знать. Во всяком случае, те ребята, которым он вез деньги, точно знали, что он приедет к ним именно сегодня, знали, как он едет по городу и даже то, что поезд отойдет от второго пути в одиннадцать часов сорок две минуты. Кто-нибудь из тех ребят мог бы навести на него своих дружков.

Только тут надо действовать на пару. И лучше всего в том переулке, где на каждом шагу подворотни, или, на худой конец, у пригородных касс. Первый с ходу выхватывает чемодан и бежит, а второй дает хук слева и тоже сматывает удочки, а в случае чего объясняет с улыбочкой прохожим, что этот тип длинноухий прихватил чемодан его приятеля, который тот поставил на минутку. В том паршивом чемоданчике всего-навсего старый тренировочный костюм, но все равно брать не полагается. Вот и вся операция, только делать надо быстро и неожиданно.

В поезде брать — дело пустое. Во-первых, придется прыгать, и можно самому шею свернуть, а во-вторых, чемодан намертво зажат между бедром и стенкой, так просто его оттуда не выковырнуть.

Поезд мягко тронулся. Поплыли пригороды. Напротив уселся дачник в желтой шляпе и тотчас уткнулся в книгу, даже глаз не поднял. Позади сидела женщина с ребенком — со всех сторон Семен был окружен безопасными людьми. И чемодан прижат к стене...

От вагона метро да поезда Семен держал свою ношу на весу, и рука его до сих пор чувствовала настораживающую тяжесть чемодана. Нелегкая вещь деньги, особенно когда их так много. Было бы совсем неплохо, если бы такие огромные деньги достались ему одному.

— Мама, мама, смотри, — закричал мальчик, сидевший сзади, — два дяди дерутся!

— Они играют, сынок.

— Нет, дрались, я сам видел.

— Может быть, они боролись? — спросила мама.

Семен посмотрел в окно и ничего не увидел, кроме далекого леса. О чем это он? О чемодане? Нет, он не стал бы разбазаривать такой чемодан как попало...

Семен вздрогнул, схватился за чемодан. Прямо напротив на скамейку плюхнулся парень, тот самый, в кепке набок. Только кепка на нем была почему-то серая, а не рыжая. Парень нагло усмехнулся Семену как старому знакомому и развернул газету.

Семен посмотрел в окно. Поезд только что отошел от поселка, до следующей станции было еще время. Семен лихорадочно обдумывал положение. Можно было пройти в соседний вагон, выбрать такое место, чтобы все скамьи кругом были заняты. Но очень уж выгодно сидеть у окна, где чемодан прижат к стене.

Парень закрылся газетой и не двигался. Семен постепенно успокоился: парень-то, видно, дурак, кепку поменял, та, рыжая, наверное, в кармане лежит. Хитрый, хитрый, а дурачок. Куда ему одному — один он ничего не сделает.

Парень опустил газету, хитро глянул на Семена.

— Хочешь? Почитай, — сказал он. — Фельетончик, закачаешься.

Дачник в желтой шляпе оторвался от книги, удивленно посмотрел на парня.

— Спасибо, — ответил Семен. — Читал на заборе.

Впереди стукнула дверь. В вагон вошел огромный стриженый детина. Парень в серой кепке обернулся, радостно замахал руками.

— Петро, — кричал он на весь вагон, — топай сюда!

Семен почувствовал, как спина покрылась холодной испариной, а сердце заколотилось, будто с горы катишься.

А стриженый подошел вразвалочку, сел рядом с напарником.

— Петро, — захлебываясь от восторга, говорил парень, — почитай газетку. Закачаешься.

— Миллионер с Арбата? Подумаешь, — стриженый, прищурившись, посмотрел на Семена. — Пойдем-ка лучше перекурим это дело.

Они переглянулись и пошли в хвост вагона. Стриженый впереди, а тот, в кепке, махая руками, за ним. Семен слышал, как они хихикали, потом дверь смачно шлепнулась за ними.

Поезд замедлил ход. Замелькали столбы, решетки, скамейки на платформе. Потом медленно наехала лестница и остановилась. Семен посмотрел в окно и не поверил глазам. Парень в кепке и стриженый детина шагали по платформе. Подошли к лестнице, начали подниматься. Остановились, пропуская двух девушек, бегущих к поезду.

Стриженый крикнул что-то вслед девчонкам и пошел вверх. Одна ступенька, вторая, третья...

Парень в кепке увидел в окне Семена, глупо ухмыльнулся и помахал сложенной в трубку газетой. Ноги парней медленно передвигались, прочерчивая окно по диагонали, парень в кепке обернулся еще раз и весело подрыгал ногой на прощанье.

На своей станции Семен сошел с поезда, поднялся на мост, перекинутый над путями. На окраине поселка, за двухэтажными домами виднелся грязно-желтый забор, окруживший группу строений; светло-серые, доведенные до второго этажа стены нового цеха, стрелу башенного крана.

Чемодан казался ему страшно тяжелым, но он шел не останавливаясь, почти бежал — по обшарканным ступеням лестницы, по пыльной мостовой, через широкий двор, где громко играли дети и висело белье на веревках, мимо водокачки, по грязной заезженной улице — скорей, скорей к желтому забору. Лишь один раз, на перекрестке, он замедлил шаг, посмотрел по сторонам, увидел, что «хвоста» за ним нет, — и больше не оборачивался.

Добежал до забора, остановился, перевел дух. Вахтер в проходной узнал его, с радостной услужливостью приоткрыл дверь, ведущую во внутренний двор.

— С благополучным прибытием, Семен Васильевич. Как там в Москве? Не жарко?

Он ничего не ответил, прошел на территорию стройки, сделал еще несколько шагов — и больше не смог. Поставил чемодан к ногам и, вытирая руками мокрый лоб, обвел блуждающими глазами знакомый двор.

Двое парней в синих комбинезонах вышли из конторы. Впереди шел Лычков, веселый щербатый парень. Лычков увидел Семена и сделал ногами антраша.

— Семен Васильевич, центробежный привет. Как поживают детки-семилетки? Каков прогноз гемоглобина?

Парни подошли. Лычков протянул пачку сигарет. Семен закурил, хотя во рту было горько и противно.

— Плотник на месте? — спросил он.

— Начальство пропагандирует спокойствие и порядок, — непонятно ответил Лычков, иначе он вообще не умел разговаривать.

— Пойду к нему, — сказал Семен, придавливая сигарету ботинком.

Плотник сидел за небольшим ученическим столом, отгороженным от комнаты невысоким барьером. Он увидел Семена и молча принялся собирать конторские книги и складывать их стопкой на подоконнике. Кроме Плотника в конторе была машинистка. Она на секунду перестала стучать на машинке и улыбнулась Семену. Машинистка эта давно нравилась ему, и, видя ее, он каждый раз жалел, что она работает здесь, а не в тресте. В другое время он никогда не вспоминал о ней.

— Прогрессивку привез? — спросил Плотник.

— Целый пуд, наверное, в вашей прогрессивке, будь она неладна.

— Не ропщи, — сказал Плотник. — Мы тебя тоже не обижаем.

Семен промолчал, а потом стал растерянно оглядываться и рассматривать пустые руки. С отчаянным гиканьем в контору ворвался Лычков, в руках у него был чемодан.

— Вива Куба! — закричал он и протянул чемодан над барьером. — Тяжел, бродяга. Всемирный закон тяжести.

— Давай, давай, — сказал Семен, принимая чемодан. — С этим не шутят.

— Запись на процедуры продолжается, — изрек Лычков и метнулся к двери.

— Чтоб в порядке. Не толпиться, — сказал Плотник вслед.

Плотник был строгим, прижимистым прорабом, и его участок шел одним из первых по тресту. Это он, Плотник, предложил Семену привозить сюда деньги. После того как участок неожиданно и срочно выбросили за город на строительство нового цеха, Плотник увидел, что каждый месяц теряет на этом почти два полных рабочих дня. Раньше строители ездили получать заработную плату в Москву, где осталась бухгалтерия и касса. Плотник упорно ругался с управляющим, пока тот не заявил, что закроет глаза, если прораб сумеет договориться с кассиром. Плотник умел договариваться, и Семен согласился.

Семен сел за стол на место Плотника, разложил свои премудрости: платежную ведомость, пачки денег, мешочки с монетами. Пристроившись у окна, Плотник заполнял какую-то сводку.

По двое, по трое в контору входили рабочие. Вставали у барьерчика, расписывались в ведомости, которую протягивал им Семен, получали деньги и уходили. Машинистка кончила стучать и встала у барьера рядом с высоким красивым брюнетом со сросшимися бровями, крановщиком Зурабовым. Семен знал, что Зурабов приударяет за машинисткой, и ему захотелось причинить какую-либо неприятность этому красавчику.

— Бюллетень поздно сдали, — сообщил Семен. — Бухгалтерия не успела учесть.

— Не к спеху, — ответил Зурабов. — Как-нибудь перебьемся.

— Надо в срок, — продолжал Семен. — Все по танцам, наверное...

— Я же сказал, не спешу. Вам-то что?

— Шестьдесят три сорок восемь, прогрессивка тридцать три четырнадцать. Итого к получению, — Семен быстро пощелкал на счетах, — девяносто пять рублей шестьдесят две копейки. Прошу.

Зурабов небрежно и неумело сунул деньги в карман комбинезона и с выражением посмотрел на машинистку. Наконец он убрался из конторы.

— Здрасте, Верочка, прошу, — говорил Семен, заглядывая в ведомость и одновременно ловко орудуя счетами. — Тридцать два сорок плюс восемнадцать тридцать. Итого сорок девять семьдесят. Какими желаете?

— Возьмите тридцать копеек, а мне дайте пятьдесят рублей.

— Для вас, Верочка, все, что угодно.

— Спасибо, — Вера взяла деньги, села за свой столик, достала бутылку кефира, булку и принялась за них.

Лычков ворвался в контору с ватагой парней.

— Я лидер, — заявил он и встал у барьера.

— Не шебурши, — сказал Плотник, не отрываясь от писанины.

Семен побубнил немного, пощелкал на счетах, отсчитал деньги для Лычкова. За ним стоял крепкий, коротко стриженный парень в матросской тельняшке. Семен внимательно посмотрел на парня, он еще ни разу не выдавал ему заработной платы. Парень заметил испытующий взгляд Семена, несколько смущенно улыбнулся в ответ.

— Новенький? Фамилия? — озабоченно спросил Семен.

— Круглов И. В., — сказал новенький, — обучен.

— Круглов, Круглов. — Семен провел пальцем по ведомости. — Вот. Сорок три и двадцать один сорок три. Итого шестьдесят три сорок три. Прошу... Следующий, — сказал Семен.

Пришла жена заболевшего рабочего. Семен выплатил ей деньги по доверенности. Подошел вахтер. Долго считал деньги, вел разговоры о погоде.

Дело шло к концу. Семен побросал в чемодан пустые мешочки, сложил ведомость, убрал остаток денег в бумажник.

Он с удовольствием поднял пустой чемодан и подержал его на ладони. Чемодан был легкий и крепкий — именно такой и нужен для этой работы.

— К зиме сдадим объект, — сказал Плотник, глядя на чемодан. — Пришло письмо из треста. Обещают подбросить материалы, сокращают сроки. Так что уж недолго тебе..

— А мне не к спеху, — весело ответил Семен, вставая и помахивая пустым чемоданом. — Люблю бывать на свежем воздухе. В Москве духотища, а у вас воздух свежий.

— Молодец ты, Семен Васильевич! На днях приеду в трест. Тогда посидим.

— Это принимается. Кстати, как бы не забыть, — Семен повернулся в дверях и посмотрел на Плотника. — В следующий раз приеду, наверное, попозже. Дела будут в городе.

— Ладно. Я своих предупрежу.

— Вот, вот, предупредите. — Семен не решил еще, каким поездом он поедет в следующий раз, может, позже, а может быть, и раньше. Важно лишь, чтобы никто не знал, когда он собирается выехать.

Семен Никульшин вышел из конторы, пересек двор, прошел через проходную. Остановился, закурил папиросу и зашагал по дороге на станцию, облегченно и радостно думая о том, что не надо никуда спешить, не надо оглядываться и вздрагивать при виде какой-нибудь серой кепки, не надо думать о чемодане и хвататься за кастет — в запасе у него целых две недели, а если быть точным до копеечки, целых шестнадцать дней, потому что в этом месяце тридцать одно число — целых шестнадцать дней свободной жизни, и ничего не надо — надо только позвонить жене с вокзала, чтобы она не беспокоилась о нем на целых шестнадцать дней вперед.

1966

СОВРЕМЕННЫЕ СКАЗКИ

ЭТОТ МЛАДЕНЕЦ АКОПЯН

Интересно вам, почему этот Акопян младенец? Да, да, тот самый, Гран-При, триумф в Париже, всемирный маг и чародей Арутюн Акопян. Как? Вы видели его только по телевизору? Совсем не то впечатление, уверяю вас. А я смотрел на него в концерте, да еще из первого ряда. О, тут есть на что поглядеть. Негромко играет музыка, великий маг в черном фраке, движения его округлы, пластичны, вкрадчивы. Двигаясь по сцене, маг напевает бессловесную песенку и словно бы подкрадывается к вам, колдуя.

— Я обманываю честно, — говорит он. — Смотрите!

И начинает свой коронный номер с платочком. Бумажный кулек, свернутый из газетной четвертушки, пестренький платочек — вот и все атрибуты. Ничего лишнего, отвлекающего, никакой экзотики. Он дает вам в руки подержать четвертушку, чтобы вы лично убедились, что это обыкновенная газета. На ваших глазах свертывает из четвертушки кулечек и, продолжая заунывно напевать, извлекает из кулька свой платочек, которого, вы сами видели, там не было.

Подброшенный вверх платочек мягко колышется в воздухе, он словно бы возник из воздуха. А маг ловит его и сует в кулек. Раз, два — платочек исчез, кулек развернут, газетка пуста. Пожалуйста, он может повторить на бис, из пустого кулька снова возникает платочек и столь же послушно уходит в ничто.

Впечатление потрясающее, маг спокоен, слегка улыбается. Только пальцы его мелко дрожат от сверхчеловеческого напряжения, из первых рядов это отчетливо видно. За этот свой возникающий платочек Акопян получил Гран-При на всемирном фестивале магов в Париже. Обставил прославленных магов современности, а ведь туда со всего света тоже не младенцы приехали. Но победил все-таки наш...

Но теперь я вас спрашиваю: сумеет ли этот всемирный маг сотворить из воздуха детский комбинат на триста мест или на худой конец склад для столярки стоимостью в шестьсот тысяч? Вот видите, вы тоже усомнились. Зато я не сомневаюсь: такой фокус Акопяну в самом голубом сне не приснится. А для нас это повседневные будни.

Кто я? Нет, это не секрет. Я не маг и не чародей. Рядовой труженик. Фамилия моя вам ничего не скажет, потому ее лучше опустить; я человек скромный, всемирной славой не пользуюсь и, откровенно говоря, не ищу ее. Зовут меня Иван Семенович.

Дальше увольте. Давайте договоримся: я не спрашиваю вас, кто вы такой, какой у вас номер паспорта. А вы не спрашиваете, кто я. Что можно, я сам открою. Иван Семенович, заместитель начальника строительства — вас это устраивает? Был в свое время начальником, позже по случаю болезни самостоятельно перешел в замы, впрочем, об этом немногие знают. И больше никаких вопросов. Лишь при таком условии наш разговор может пойти начистоту. Мы едем в одном купе, дорога неблизкая, а поговорить есть о чем.

Стройка моя не такая громкая, это вам не КамАЗ и даже не Усть-Илимская ГЭС, но и мы миллионами ворочаем. А строим мы мосты, прогоны и прочие воздушные сооружения. Что значит воздушные? Потерпите немного, узнаете.

Строители — народ кочевой. А коль мы кочуем от места к месту, то все время новую крышу над головой созидаем, нам за это особая доплата идет, мостовые или воздушные, как вам больше нравится.

Несколько лет назад получил я внеклассный мост через великую сибирскую реку. Красавец объект — на пять лет работы.

Создаем на берегу реки временный поселок, производственную базу. А базы собственной нам вроде бы и не полагается, ибо имеется такое великое изобретение века, как кооперация. Это даже в учебниках записано: все необходимое мы должны получать по кооперации. Однако реальная действительность не каждый раз с учебником сходится.

Вот мы и подошли вплотную к воздушным сооружениям. Растет у будущего моста поселок, поселок же состоит из домов, а на всякий дом мне нужна столярка для рам, дверей и прочей надобности. И должен я ту столярку по кооперации получать равномерно в течение всего года и прямо с колес ее в дело пускать. А ко мне весной приходит семь вагонов прекрасной столярки, сразу на весь год. Это еще счастье, что она впереди срока пришла, а то и наоборот происходит.

Итак, выгрузили мы столярку под наше родное сибирское небо, склада-то для нее нет, не запланирован он. От нас ведь с первого года основные объемы требуют: кубы земли, бетона, пролеты. И правильно требуют, мы обязаны вперед рваться, и потому нам просто некогда со всякими там тылами возиться. Но тут прикинул я с начальником производства: дома мы сдадим лишь в конце года. Где до той поры столярку держать?

— Погниет она у нас под брезентом, — говорит мой начальник производства. — Надо склад делать.

— Как его проведем? — спрашиваю, хотя такие наивные вопросы можно не задавать.

Делаем по науке. Вызываю техотдел, заказываю им проект, составляем с финансистами смету; всего лишь держу я те бумаги в личном сейфе, чтобы до поры никто не знал, что такое мы строим. Растет во дворе этакая элегантная воздушная коробочка. Это вам не шелковый платочек!

Раз, два — коробочка готова. Заносим в нее столярку, и всем становится ясно, что у нас возник склад, его ведь не спрячешь в газетный кулек, хоть мы и пытаемся прикрыть его всякими бумажками.

А склад продолжает стоять на земле и утверждаться. Кое-кому очень сильно мозолит глаза это позорное явление. Словом, обнаружилась добрая душа, написала письмо в народный контроль. И приходят ко мне народные же контролеры, два симпатичных таких товарища. Склад им, естественно, нравится — для себя же строили.

Вздыхают:

— Пишите объяснительную...

Не играет в мою честь музыка, никакого тебе Гран-При, ну хоть поощрительного. Вместо этого являюсь я в народный контроль, получаю выговор.

В этом и фокус. Но ведь я и склад ради пользы строил, чтобы родную столярку спасти. Зачем же, спрашиваю вас, меня при этом все время в пятый угол загоняют? Чьей пользы ради?

Ладно, за народное добро мне выговора не жалко. Зато теперь склад оприходован, сделался законным, можно творить дальше.

Что? Вы подумали, будто из-за этого выговора я и стал не начальником, а замом? Если бы. В замы я превратился по болезни. Вы тоже болельщик? За «Локомотив» болеете? А я за наши родные «Крылья Советов». И был у нас, доложу вам, классный форвард по группе «Б», футболист высшей марки, наш Колотов. Состоял он в нашем штате старшим экономистом, забивал такие штучки, глаз не оторвешь.

Приходит он однажды ко мне:

— Я у вас три года работаю, прошу повышения.

— Что ты просишь?

— Да немного, хоть бы начальником отдела, мне ведь тоже расти надо.

А у меня, как назло, ни одной свободной вакансии. Включил его в ближайший список на премию, однако, чувствую, остался недоволен мой Колотов. Конечно же, переманили его в ваш «Локомотив» на должность начальника отдела. Теперь он в наши ворота голы забивает. Наконец открылась у нас вакансия, моего зама взяли на повышение в соседний трест. Зову на переговоры бывшего любимца.

— Иди к нам, есть вакансия.

— Какая? — спрашивает.

— Будешь моим заместителем.

— Нет, — говорит, — теперь я на это не согласный, меня уже в группу «А» зовут.

— На что же ты согласен?

— А согласен я быть начальником строительства. Мне на прошлой неделе предлагали идти на директора завода, но я патриот вашей стройки, через вас вырос, так что зачем мне директором, мне приятнее начальником строительства.

— А я куда же? — спрашиваю.

— А вы на мое место, замом моим. Я, конечно, буквально на вашу должность не претендую, можете оставаться в своем кабинете и руководить по-прежнему, как руководили. А я буду лишь числиться и являться каждого второго и семнадцатого, я человек скромный, меня ноги кормят.

Не сразу я решился, однако ничего не поделаешь, пришлось согласиться ради наших родных «Крылышек». Так и сделался собственным замом, об этом почти никто не ведает: ни Москва, ни жена законная.

Что? Изволите мне не верить? Про воздушный склад поверили, а про Колотова не верите? Как вам угодно. Может, я и про воздушный склад заливаю, а вы и уши развесили.

Говорю святую правду: стал собственным замом. И, знаете, почувствовал себя совсем иначе. Другая степень ответственности. Свободным я стал, раскованным, смелым. Лишь в новой должности я и развернулся по-настоящему.

Продолжаем мы строить мосты, один сдаем, другой начинаем, все время у нас мосты в работе. Объемы нам из года в год повышают, но замечаю — рабочих рук стало недоставать. Тут мне экономисты докладывают: в нашем временном поселке постоянно проживают семь тысяч человек и есть триста пар свободных рабочих рук, которые сидят дома и бьют баклуши по той жизненной причине, что нет у нас детских учреждений. Был бы у нас детский комбинат, завтра пришли бы на работу. Только комбинат, да еще детский, не запланирован.

Сначала мы хотели по закону. Обращаемся с письмом в министерство, хоть ответ известен заранее: нет средств.

Собрались на узкий семейный совет. Если нельзя по закону, не выйдет ли поперек? Не осилим ли детский комбинат из воздуха? Это же не склад под столярку. Это же дети. Как мы их скрывать будем?

Сотворили проект. Разумеется, индивидуальный. Как мы можем взять типовой, если строить будем совсем нетиповым методом? И, слава богу, проект у нас вышел что надо: свободная планировка и компоновка, даже мозаику пустили по стенам, не детский комбинат, а воздушный замок, честно говорю.

Приступили к натуре. Главное условие при этом — полное сохранение секретности. От всех и вся, от верхов и низов, от народных контролеров и Стройбанка. Как же иначе? Едва в поселке узнают, что мы возводим детский комбинат, тут же начнется давка и очередь, и непременно найдется доброхот, который доложит по инстанции.

Обнесли площадку забором. Копаем котлован, начинаем кладку. Даже рабочие не знают, что они кладут. Пока можно было, мы и старшему прорабу не открывались. Строим автомотомастерские — такая у нас была обнародованная версия.

А площадка, надо заметить, на самом лучшем месте. Пригорок и рощица под боком: для детей же! И растет наш тайный комбинат у всех на виду.

Первый удар нанесла нам одна многодетная мамаша. Написала письмо в исполком — это же безобразие, в центре поселка строят автомотомастерские, чем будут дышать наши дети?

Прибыла первая комиссия — от местной власти. Ну, с ними мы быстро уладили: виноваты, недоучли, если нельзя автомотомастерские, создадим на этом месте пекарню. Хлеб-то, он местной власти необходим.

Переключились на «пекарню». А надо вам сказать, что нас частенько разные столичные гости визитами угощают. И каждый считает своим святым долгом проявить интерес:

— Что это у вас за забором растет, Иван Семенович?

Я кому как: пекарня, гараж, трамвайное депо, котельная, универсам «Рассвет», бассейн «Москва», а вообще-то это будет асфальтно-протяжной цех... Как-то обронил в сердцах:

— Строим по разнарядке исполкома шелкоткацкий цех, шелковые платочки будем выпускать для всех всемирных магов и чародеев.

Лишь один из гостей попрекнул:

— Зачем же котельную в центре поселка? Как это ты визу санинспекции получил?

— Слушаюсь, — отвечаю. — Исправим. Как только построим, тут же на окраину передвинем.

А у самого не только от санинспекции, вообще никаких виз не имеется, только на забор и было у нас законное разрешение.

Конечно, мало радости так прикидываться, но наша ложь во имя детской истины, поэтому я просто обязан терпеть.

Тут я нюхом чую — на это особое чутье надо иметь — назревает опасность со стороны Стройбанка. Что-то там они пронюхали и готовят санкции. А у нас к тому времени приключился некоторый перерасход по фондам, ибо и за воздушные сооружения приходится платить вполне реальной монетой.

Но я тридцать лет состою в строительных рядах, и великая мудрость не мною открыта — безвыходных положений не бывает. К тому мы и призваны...

Вот и выход. Приходит разнарядка на пять новых «Волг», для строителей-передовиков. Звоню в Стройбанк:

— Как жизнь? Движемся вперед? А если на новой «Волге», сто сорок в час, не быстрее ли? Можем уступить...

Теперь директор Стройбанка — они до этого долго ждали машину — мимо нас на такой скорости мчится, что ничего не успевает заметить.

Откуда мы материалы берем, спрашиваете? Сразу видно, что вы не строитель, это же в первом строительном классе нынче проходят. Из фондов жилья, из основных, если удается. У постройкома тоже денежки водятся, или имеется при каждой уважающей себя организации фонд НТО, научно-технического общества, мы же в век научно-технической революции проживаем.

Прибывают из центра две дамочки, в аккурат по линии НТО. Мы дамочек немедленно на катер и вверх по реке, а там уже архиерейская уха кипит, «Плиска» наизготове.

Блат, говорите? Нет, я думаю: ныне блат устарел. Это до войны было — по блату. Потом пошли связи. А теперь это называется: личные контакты. Вполне по-современному.

Одним словом, строим.

Один остается выход: скорей к сдаче, пока комиссия чемоданы собирает и удочки для нашей реки готовит. Перебросили на объект все наличные силы, штурмуем день и ночь во имя подрастающего поколения.

Подошел комбинат под крышу, пора открываться. На дворе уже детские грибочки стоят всем на диво.

Отправляюсь лично в министерство с покаянием. Вооружен до зубов бумагами, вот копии писем, которые мы вам неоднократно писали, вот ходатайство исполкома, расчет рабсилы и прочая. Примите у нас детский комбинат и отпустите с миром.

События нарастают.

— А перерасход фонда зарплаты? — спрашивает заместитель министра, к которому я прибыл за покаянием, он еще про котельную у меня допытывался.

— Некоторый перерасход имеется, — отвечаю. — Создали комбинат на триста мест, стоит он четверть миллиона, очень трудно было сделать без перерасхода.

— Ловко ты меня обманул, — отвечает замминистра с подозрительным смехом. — Ишь ты, какую котельную сочинил, с козликами...

Хотел я ему ответить на манер Акопяна: «Я обманываю честно». Однако промолчал. Он продолжает:

— Ты так ловко всех провел, что эта коробочка ни под что другое теперь не годится. Ладно, дадим тебе на следующий год десять тысяч с вводом комбината.

— Помилуйте, — кричу, — что можно на десять тысяч сделать?

— Так ты все уже сделал. На детскую мебель как раз хватит.

— Спасибо, — говорю. — Дайте хоть разнарядку на мебель.

— Дадим, дадим. И не только разнарядку. За перерасход ответишь на коллегии.

Живу в гостинице «Россия», хожу по театрам и концертным залам, жду, когда и мне песенку споют.

Приходит мой день и час. В проекте мне записан строгий выговор, что ж, такие выговоры носить почетно. Только в натуре вышло еще хлестче, кто бы мог этакое загадать. Доложили на коллегии все как полагается. Выступает тот самый заместитель, уж очень он гневен, что я его вокруг пальца с котельной обвел. Громогласно разоблачает меня: мы призваны возводить мосты, а вместо этого нам подсунули комбинат для производства младенцев. Где государственная дисциплина и строжайшая экономия? И требует при этом самых суровых санкций.

Но тут «сам» голову поднимает.

— И долго вы свой комбинат строили?

— Полгода, — отвечаю, не ведая, куда он клонит.

— Хорошо, — говорит. — Детский комбинат дал вам триста рабочих, а для рабочих рук нужна работа, так?

— Точно так, — отвечаю.

— Тогда имеется такое предложение, — заключает «сам». — Дадим мы ему не выговор, а дадим ему вне плана еще один мост с вводом в следующем году. Кто за это предложение?

Я аж вспотел от такого оборота, взмолился.

— Как же мы вне плана мост построим? Ведь такого еще на свете не бывало.

— А как вы детский комбинат построили. Так и новый мост сотворите. Вы же у нас Акопяны.

И записали в решении: указать на «недопустимость» и дать мне еще один мост.

И принялись мы возводить новый мост. Полгода сижу на объекте, стройка кипит, жена проклинает.

Поднатужились — и сотворили! Нам премии, грамоты. Теперь мы с музыкой, и к нам за опытом ездят: научите нас, маленьких. Доброхоты утверждают, что скоро сам Акопян к нам за опытом пожалует. Что ж, мы такое найдем, что и Акопяну показать не стыдно будет. Но прежде я попрошу его:

— Раскройте свой секрет, каким манером вы платочек из кулька достаете? Очень ловко у вас получается.

Нас ценят. Мы на коне. И в доказательство этого приходит телеграмма от министра: выделить нам на новый год уже два моста сверх плана.

Два сверхплановых моста — представляете!

Слушайте! Колеса по-другому застучали. Вышли из кривой на уклон, сейчас будет мост. Слышите? Тут и колеса говорят по-своему. Не говорят — звенят, поют. Песня двух берегов, соединенных мною, разве ради этого не стоит жить! Но слишком скоро та песня поется.

Мосты, мосты... Мы вперед, мосты назад. Так стремительно несемся к цели, что все мосты сжигаем за собой. Десять-пятнадцать мостов — смотришь, вышел на последний пролет, а там уже иной, неведомый берег... Но я вам признаюсь: устал ходить в передовиках. Что же тут объяснять? — тут тоже свой фокус: чем сильнее ты тянешь, тем больше на тебя наваливают. Я вам комбинат, а мне за это мост, я вам мост, мне за это два моста.

Сказать вам, куда я сейчас еду? На свой последний мост. И еду затем, чтобы провалить его, фигурально, разумеется. Решил я с треском завалить свой объект. Сорву план — и выскользну из передовой обоймы. Мне дадут за срыв очередной выговор, зато я получу пять лет спокойной жизни, а там уже и пенсия, последний мой пролет...

Как провалю, спрашиваете? Малоинтересное занятие. Тут своего ума не надо, чужим придется обходиться. Делай все по учебнику, надейся на великую кооперацию. Нет поставки — сиди и жди. Сверх прислали — сваливай под небо или отсылай обратно, как требует одна инструкция. Не дали машин — терпи. А в папке десять страховочных телеграмм: я предупреждал. Главное, никакой инициативы. А я горел. Я слишком долго рисковал, ходил над пропастью. Чего ради? Вот и наш форвард, который в моих начальниках числится, тоже из моды выходит, не та уже пробивная сила в его ноге. Он уже намекал: пора, мне, мол, на тренерскую, в профессионалы. А это значит, хочешь не хочешь, а снова я становлюсь начальником строительства. Круг замкнулся. Больше я не имею права на риск.

А колеса стучат, стучат...

ПО ТУ СТОРОНУ ПРИЛАВКА

Что я говорила, нас уже закрывают на обед. Да не страдай ты, не погонят — тетя Даша ведь видит, ты со мной. И покупателей почти не осталось.

Слушай, ты не очень спешишь? Прекрасно, тогда шествуй за мной. Смелей, через прилавок, налево, не оглядывайся — для тебя это предмет вожделения, для нас просто товар. Теперь сюда. Видишь, где я живу. Так называемый мой кабинет, проще говоря — каморка. А я величаю ее творешником — творю здесь отчеты и сводки.

Втиснулась? Теперь взгромождайся на сей табурет или седлай стремянку, как тебе удобнее.

Кира, неужели это ты? Смотрю, у полки копается родная мордаха, и глазам не верю. Да, у нас сейчас прогрессивная форма, разрешаем покупателям шарить по полкам, самообслуживание гуманитарным товаром. Бывает, конечно, кое-что растворяется, но что не сделаешь ради прогресса, да и девочки мои на страже...

Сколько же мы с тобой не виделись, Кира? Девять лет. Ой, не говори, умоляю тебя. У меня даже теория есть: в нашем веке течение времени ускорилось, только физики еще не успели зафиксировать этого. Но ведь были письма, Кира, мы же с тобой переписывались? А потом заглохло...

Ты права, к девяти надо прибавить еще пять. Четырнадцать лет, как мы кончили родную Плехановку. Помнишь выпускной вечер? Дамский вальс, распределение по городам, секреты и мечты. В тот вечер Александр сделал мне предложение. А теперь Светочке уже двенадцать. И твоему Андрюше столько же? Вот видишь, мы с тобой кандидатки в бабушки.

Слышала о твоих успехах. Ушла в чистую науку, но там, увы, такие же земные страсти. А я хлебнула практики — на всю жизнь. Да успокойся ты, достану твоего ненаглядного Канта, я же обещала. У меня имеется одна интеллигентная вдова на примете, является регулярно, по-моему, она существует на эти книги, так я с ней поговорю.

Что да, то да. Тут у меня тишина и умиротворенность. Забьюсь сюда, как мышка, и вся суетность уходит. Двадцать стеллажей — мудрость всех веков, наций, сословий. Лестно находиться в таком соседстве, будто сама умнеешь.

Ты про это? Сама видишь: «В мире мудрых мыслей», второе издание. Лично я предпочитаю первоисточники. Хочешь поиграть? Называй страницу. Шестьдесят вторая, шестая строка снизу? Сейчас проверим твою интуицию. «Что человек делает, таков он и есть». Георг Вильгельм Фридрих Гегель, это из первого тома, ранние произведения, но уже умел формулировать. Великая мысль должна быть простой, иначе она не усвоится потребителем. Вот и узнали все про себя: что мы с тобой делаем, то мы и есть. Ты остепенилась, я в творешнике сижу. И прогрессивка идет. На оборот не жалуемся. На мудрые мысли сейчас повышенный спрос, особенно когда они в красивом корешке. Ведь и ты забрела к нам за мудростью. Сейчас у нас другая беда: мудрость выпускают малыми тиражами и в ограниченном ассортименте. Поэтому приходится прибегать к формам комиссионной торговли: мудрость совершает дополнительный оборот. А нам план.

Лучше не говори, Кира, насчет планов я теперь ученая. Видишь Почетную грамоту на стене? Остатки былой роскоши. За этот план я ее и получила, еще в Энске. Как, ты ничего не слышала об этой истории? Ни словечка? В таком случае приготовься, получишь изрядную порцию ощущений.

Вот тебе поведаю. Увы, никакого романа не было, так, попутный эпизод. Ну, теперь ты ухватилась! Не страдай: рост, голос, галстук — все при нем, но это я тебе по ходу действия.

Главный роман был с другим — с универмагом! Ты же помнишь, я получила распределение в Энск.

Город я знала. В Энске жила моя тетя, я часто ездила туда на каникулы. Старинный русский город с перспективой роста. Заводы, институты, драмтеатр — все вполне пристойно. А главное — река, красивая набережная, парк, пляжи. Из-за этой реки я и рухнула. Когда нам нечем объяснить собственные неудачи, мы с радостью хватаемся за любое оправдание.

Но я уже забегаю.

Мы поехали в Энск, поселились у тети. Александр устроился в проектном институте, я же романтично попросилась на самый трудный участок. Начальник управления торговли лишь улыбнулся на это и направил меня в городской универмаг, дали мне секцию зонтиков. Город расположен в зоне повышенной влажности, осень затяжная, на полках же и намека на зонтики не видать, одни синтетические накидки, да и те уже выходили из моды.

С этой прозы начался главный роман моей жизни.

Ирония: прошусь на самый трудный участок — и попадаю на зонтики. Впрочем, оказалось совсем не просто. Как я буду торговать зонтиками, если их в природе не существует? И знаешь, вывернулась-таки. О, тут способ простой, никаких хитростей: вышла на прямую связь с поставщиком, поехала на одну фабрику, на другую, заключила прямые договора. Конечно, это тебе не японский артикул, но тем не менее кое-что, все-таки не крышка от кастрюли, а главное, не промокает и слышно, как дождик шуршит над головой.

Три года держу со своей секцией первое место по универмагу. Меня посылают на курсы по повышению. Учусь, возвращаюсь обратно. Нам с Александром квартиру дали, теперь мы уже автономная семья, предаемся благосостоянию.

Дочь растет, муж защитился, получил завлаба, что еще мудрому желать? А меня все гложет что-то глухое и затягивающее. Мечтаю мир удивить. Облако у меня такое было: пухлое, радужное. Взберусь на облако своих грез и парю в неизвестном направлении.

Так в моих облачно-радужных смятениях прошло несколько лет. По-прежнему цепко держусь за первое место, заработала переходящее Красное знамя. В моем распоряжении уже не единственно зонтики, а вся галантерея, мужская и женская. Так что и возможностей стало больше. У меня, вообрази себе, появляются завистники,вернее, завистницы.

И вот наступает мой год. Совершенно точно, это было ровно пять лет назад. Значит, ты что-то слышала? Краем уха? Зато сейчас слушай в оба.

Была у нас директриса. Опытная, властолюбивая, уже в годах, дважды бабушка. И пошли неприятности с оборотом: поставки срываются. Директриса перенервничала, у нее обширный инфаркт, спустя две недели повторный, с осложнениями. Крупнейший в области универмаг остается без руководителя.

Вызывает меня начальник управления торговли и с первого слова огорошивает:

— Нина Петровна, принимайте универмаг.

У меня сердечко застучало: не подвело-таки мое облако, всплывает предо мной. Но я держусь, веду игру на повышение:

— Что вы, Афанасий Семенович? Справлюсь ли?

— Я давно к вам присматриваюсь, Нина Петровна, вы должны справиться, не можете не справиться. А вы что, сомневаетесь?

— Я сомневаюсь, утвердят ли меня?

— Это будет зависеть от вас. Завтра же принимайте дела.

Правда, пока я и. о. — исполняю обязанности, — но это, как говорится, детали.

Жизнь завертелась. Ты только представь, Кира, в тридцать два года получить внеразрядный универмаг на шестьсот торговых мест с оборотом на десятки миллионов рублей.

В тот год, который мне по наследству достался, правда, не очень-то удалось выкрутиться, хотя я из кожи лезла. Типичный разрыв между покрытием и фондами. Плана дают на десять миллионов, а товара имеется на восемь. Спрашивается, чем покрыть разрыв?

Достала партию немецких пальто, югославские сапожки, нашу синтетику, но мало, мало. Потребитель у нас ненасытен, это же буквально какая-то бездонная бочка, а не потребитель. Но он уже становится разборчивым, ему подавай дефицит, самую что ни на есть модную тряпку. У нас в райторге работает один старикан, сорок лет сидит на торговле, зубы на ней съел. Он и говорит:

— Есть лишь один способ ликвидировать очереди — забить полки неходовыми товарами. А вы, Нина Петровна, сознательно создаете давку в своем магазине. Зачем вам это?

Мне бы прислушаться к мудрым заветам. Но я молодая, горячая, витаю на радужном облаке. Уже полгода как меня назначили, а я еще никого не удивила.

Оборот я закрыла на девяносто девяти процентах, но и это было расценено как грандиозный успех молодого руководителя. А у нашей директрисы дела неважнецкие: из больницы она вроде и выписалась, но все равно на постельном режиме и работать не может. По настоянию врачей она подает заявление на пенсию, и я перестаю быть и. о.

Теперь я уже сама директриса. Заделалась хозяйкой дефицита. Меня все знают, я знаю всех.

Рвусь в бой. Меня прежняя мысль сверлит: что бы такое-этакое сочинить для общего блага?

Спустили нам новый план: факт прошлого года плюс семь процентов прироста. Многовато. Если я ничего не придумаю, грош мне цена в базарный день.

И тут меня осенило: ярмарка! Надо устроить ярмарку. Как сейчас помню, мы со Светой, ей тогда восьмой годик шел, в зимнее воскресенье гуляли по парку вдоль реки. За парком тянулся пустырь, а прямо за пустырем автовокзал, от которого идут автобусы по всей области.

Пустырь даже деревцами обсажен. Лучшего места не придумаешь. Сама природа позаботилась обо мне. С одной стороны река, с другой — многолюдный парк, с третьей стороны еще более многолюдный автовокзал. Выходит, пустырь со всех сторон окружен потенциальными потребителями.

Не зря сказано: идеи приходят в голову тому, кто их ищет. А я так искала мою голубую идею.

Дело за малым — за ярмаркой. Ярмарка и станет моим радужным облаком. Мир я, разумеется, не удивлю, но город мой скажет мне спасибо, а я дам хороший оборот городу.

Едва я возрадовалась своей находке, меня тут же обуял страх.

«А фанера, гвозди, краска? — подумала я с тоской. — Откуда я возьму все это?»

В самом деле, мы сдаем в госбюджет десятки миллионов, а все, что приходится нам, зависит от плана товарооборота. Ну похвалили меня, даже премию дали — так это мое. А фонд развития моего универмага? Коль я не дала сто процентов, значит, у меня и фонд развития срезан. Да что я тебе объясняю, ты сама не хуже меня знаешь общий порядок.

Но мне уже хода назад нет, зубами вгрызлась в идею. Ах, если бы мы могли предвидеть не только трудности, но и последствия... Стоило высказать идею вслух, произвести ее, так сказать, на свет, тут же обнаружились противники. В горсовете идею ярмарки не поддержали, более того — активно против. Мои помощники тоже пытаются меня образумить.

Нашелся все же рассудительный человек, Афанасий Семенович, мой непосредственный начальник, который и сделал меня директором. Стали пробивать идею вместе с ним. Дошли до бюро горкома, и тут нас поддержали.

Решение принято. Зато фондов на голубую идею никаких. Начинаю учиться хозяйственным уловкам. Созидаем ярмарку по графе капремонта. Проект, постройка — все по обходной технологии.

Я же не для себя... Меня всегда тайно волновала толпа у прилавка. Я жадно следила за каждым человеком: возьмет он что-либо или отойдет ни с чем? И я трепетно радовалась вместе с ним, когда он выходил на улицу с ворохом свертков.

Наш потребитель развивается в правильном направлении. Потребитель растет, у него тугой кошелек появился. Но он желает расстаться со своим кошельком разумно. Ассортимент идей ему в данном случае ни к чему, он требует ассортимента вещей. Он импорта хочет. И даже импорт у него пойдет не всякий. Ему жизненно необходим передовой товар.

А нас на всех совещаниях поучают, когда мы не даем оборота. Надо-де лучше работать с потребителем.

— Это же стыд, когда наш энский потребитель едет от нас в город Эмск и там тратит деньги, заработанные им в Энске.

Я однажды слушала, слушала такие речи, не выдержала, выскочила на трибуну и говорю:

— Вот вы учите нас работать с потребителем. Лучше вместо этого дайте нам фонды. Дайте нам импорт или отечественный, но чтобы это был передовой товар. Тогда и к нам из Эмска приедут.

Сорвала аплодисменты. И заработала себе кличку: передовой товарище. Дайте передовому товарищу самый передовой товарище...

Надо отрабатывать звание. А по торговым точкам уже слух пошел: «Слышали, как наш передовой товарище отличился? Ярмарку на реке затеял».

В таких условиях начинается мой взлет. Работаю исключительно на обаянии. К этому времени я уже успела проверить свои чары и поверила в их силу.

Опять тянешь меня на эпизод? Непременно тебе имя эпизода. Его зовут Виктор, но потерпи, скоро и до эпизода доберемся, немного осталось. Поверь мне, я ничего сама не искала. Где мне искать, когда пропадаешь на своей внеразрядной работе до двенадцати ночи. Александр мой из-за этой ярмарки не раз устраивал сцены: кому нужна такая жизнь на износ?

А у меня одна забота: где достать фанеру, горбыль? Еду к директору деревообрабатывающего комбината, по телефону на обаяние не возьмешь, предпочитаю работать на личных контактах. И тебе советую на будущее, мы с тобой пока ничего, еще можем...

Ладно, столковалась с директором, шагаю в архитектурное управление за проектом. Начинаю искать строителей. Никогда в жизни я не улыбалась так много и не спала так крепко, как в эти недели. В Японии продавщицы универмагов оканчивают специальную школу улыбок. Я прошла эту школу на практике. За краску, проволоку, за чертежи я расплачивалась улыбкой и, разумеется, дефицитом. Отработала все оттенки улыбок — от многообещающей до обиженной. Словом, наулыбалась на всю жизнь.

Днюю и ночую на площадке. Уже прошел ледоход по реке. И мы выходим на финишную прямую. Если бы ты видела, как преобразился заброшенный пустырь. Пестрые теремки, избушки на курьих ножках, ларьки, хоромины, домики, киоски, развалы, грибочки — шесть торговых рядов, это же просто загляденье, цветок, а не ярмарка. По всему городу красуются афиши: ярмарка, ярмарка.

20 мая открылись при огромном стечении начальства и потребительских кошельков. Играет музыка, товар нарасхват. Истинный праздник потребления. В первый же день дали четверть миллиона. Никто не ждал столь грандиозного оборота.

Загремела моя ярмарка по всей округе. Уже не только из Эмска везут к нам кошельки, но из Элска, Эрска. Бывало, и столичный потребитель в нашем городе раскошелится. Сколько мы товара сбыли! Брали с базы что там годами лежало. И проходило — потому как на свежем воздухе и под музыку.

Дать оборот — вот наш лозунг. Какой торговый директор не мечтает о полном обороте. У нас один молодой аспирант написал в своей диссертации: «Цели советской торговли прямо противоположны принципам капиталистической торговли, для которой главное — прибыль». Не смейся, точно так и написал по стереотипу: прямо противоположны, будто у нас главное — получить убыток.

А у меня что ни день полтора оборота. На всех совещаниях славословят: Нина Петровна показала настоящий пример творческой инициативы, Нина Петровна то, Нина Петровна это.

Даю интервью в газету, выступаю по нашему энскому телевидению. Меня приглашают руководить семинаром торговых работников.

25 сентября закрываем годовой план, а ярмарка все работает. Погода стоит прекрасная — моя золотая осень с радужным облаком. Наконец в конце октября последний день ярмарки — у нас уже 110 процентов годового оборота. Я умом понимаю, что так не бывает, надо остановиться, но меня азарт взял: сколько же я смогу дать до конца года? К тому же Афанасий Семенович меня подстегивает:

— Ты, Нина, не останавливайся (он уже со мной на «ты»). Твоя ярмарка всю область выжала, в районах положение тяжелое, в городе тоже не ахти. Спасай область, Нина, своим оборотом. Жми на всю железку.

Я хоть в гору иду, а сама как с горы — разбежалась так, что не остановиться. Мне хочется еще и еще. А тут открывается благоприятная ситуация: юбилей Энска. Все месткомы оптом закупают сувениры для подарков, им все равно что дарить. В начале зимы серия кустовых совещаний, приехал народ из глубинки — мы опять на коне. Словом, ты не поверишь: когда к Новому году подсчитали окончательные итоги, у нас оказалось сто тридцать шесть процентов. Такого в наших краях еще не бывало.

Сильно я торговый мир удивила.

Но к чему стремилась, то и заработала. Через две недели приходит мне новый план. Штампуют, как обычно: факт прошлого года плюс семь процентов прироста. А там кому какое дело, что у меня прошлый факт сто тридцать шесть процентов? Теперь они превратились в заурядные сто. И плюс семь процентов не от ста, а от ста тридцати шести, это уже не семь, а все девять с половиной.

Такая выходит арифметика: просто и волнующе.

Но мне что, я не унываю, не трушу. Ярмарка-то при мне. Поскольку мы хорошо поработали, у нас и фонды развития появились, можно к весне построить на ярмарке новые павильоны, закусочную. Идеи должны развиваться. Иной вообще живет всю жизнь на одну-единственную идею.

Тем временем продолжаю пожинать лавры, этого у меня не отнимешь. Заделалась представительной дамой — демонстрирую на всех областных мероприятиях нашу торговую сеть, сижу в президиумах. На меня напускают всех столичных корреспондентов, расправляюсь с ними с улыбкой. Один философ заметил, что женщина, которая отучается бояться мужчин, теряет свои самые женственные инстинкты. Я и эти рифы миновала, мне по-прежнему море по колено. Так с улыбкой и угодила на обложку столичного еженедельника. Через ту обложку получила двести писем с предложением руки и сердца, один из них, учти, доктор наук, но, увы, ветеринарных — не пригодился. Даже Александр больше не устраивал сцен. Теперь он позволял лишь легкое подшучивание над моими успехами. Жена да обскакала мужа.

Ты не поверишь, Кира, секрет успеха оказался таким простым, что это даже разочаровывало. Сколотила полсотни теремков из горбыля и фанеры — вот и весь секрет. Адекватно ли это успеху? Нет, меня не терзали сомнения, я принимала все как должное. Но тут был такой явный перекос с моим взлетом, что-то непременно должно было случиться, причем в любую сторону — либо еще выше, либо вовсе в пропасть. Надо мной нависал рок.

И грянуло. В тот день я как раз собиралась завозить на ярмарку новые конструкции.

В четыре часа утра телефонный звонок на дом: на реке паводок. Вода поднялась.

Как я вскочила, как до реки добралась, ничего не помню. Стою на берегу у автовокзала и реву как белуга, а мои теремочки снимаются с насиженного места, выныривают на поверхность. Вода их крутит, раскачивает, влечет в неведомую даль. Наверное, это было красивое зрелище. За рекой поднималось солнце и подсвечивало всю мою ярмарочную пестроту. А я реву. Уже снимаются с якоря последние грибочки.

Подбежал Александр, успокаивает меня. Как он сюда попал? Подъехал на машине Афанасий Семенович, молчит и смотрит.

Уплыла моя ярмарка в Каспийское море. Несколько столбов осталось в назидание потомству.

Откуда же явилась такая злая вода? Потом-то наши гидрологи высчитали: сорок лет не было такого паводка, это уже не паводок, а наводнение, стихийное бедствие. Пострадали две фабрики на берегу, было затоплено несколько городских улиц.

Надо же так — раз в сорок лет, и этот рок должен был выпасть именно на меня.

Афанасий Семенович сказал в то утро на берегу:

— Не горюй, новые теремочки выстроим.

Но я-то понимала: все завершилось, чудеса не повторяются.

У меня теперь иные заботы. Надо списывать убытки на стихию, составлять акты, добывать справки. Убытки-то я спишу, а вот спущенного плана мне никто не срежет. Как я буду теперь давать этот сверхплан? Мое будущее уплыло вместе с теремками.

Дальше пошло как по-писаному. Санитарная и пожарная инспекция дружно объявили пустырь аварийной зоной, любое строительство там было запрещено. Потянулся первый слушок: ярмарка-де была явной и сознательной авантюрой.

Я вроде бы еще на вершине прошлогоднего успеха, еще сижу по инерции в президиумах, выступаю на семинарах, но посвященным уже ясна подлинная картина — восхождение завершилось, остается ждать часа, когда начнется падение. Всем любопытно, как и куда я буду падать.

Завершаю полугодовой оборот на уровне плана прошлого года, но теперь это засчитывается мне всего за тридцать пять процентов. И никакой благоприятной ситуации, ни совещаний, ни юбилеев, ни симпозиумов, сплошные будни, серый мрак.

Продолжаю улыбаться, а сама чувствую: нет сил на улыбку. Так бы заперлась у себя в кабинете и разревелась в голос. За что меня жизнь наказывает? Я же старалась, горела, ночей не спала.

Новое испытание. Однажды вызывают в инстанции:

— Почему вы отказались принять партию обуви у наших обувщиков? Или у вас с планом благополучно?

Стараюсь отвечать как можно спокойнее:

— Это же неходовая обувь. Потребитель ее брать не будет.

— Что значит — не будет? Наши доблестные обувщики старались, развернули соревнование, перевыполнили план, а теперь вы поставили всю фабрику перед катастрофой — рабочим нечем платить зарплату.

— Вы же сами учите нас бороться за качество. А они соревновались за производство брака, перевыполнили план по браку...

— О да, вы лучше знаете, как надо выполнять план. Изыщите средства. Поработайте с потребителем. Дайте рекламу. Но партию обуви вы должны принять.

Могла ли я устоять под таким нажимом? Приняла обуви на четыреста тысяч и за месяц продала три пары. Вот тебе и передовой товарище. Теперь еще и затоваривание на мне висеть будет.

В начале октября, как обычно, совещание по итогам третьего квартала. Меня уже ставят в пример, как не надо работать. А тот наш старикан, который все зубы на торговле съел, подошел ко мне после критики и говорит:

— Привыкай, девочка.

Вот и вся моя история, Кира. Чем же кончилось? Не менее тривиально. Дала ровно семьдесят процентов годового оборота. Такого у нас тоже не бывало. Меня уже хотели перебрасывать на низовую работу, наверное, опять на секцию зонтиков, но в это время мой Александр пошел в гору — получил приглашение в Москву, переводом. Ему дают отдел в головном московском институте и возможность работать над докторской. Что тут раздумывать? Я ушла по собственному, не дожидаясь оргвыводов. Запаковали мебель в контейнеры и поехали в престольную столицу. Как видишь, трагедии не случилось. Единственное, что произошло, рассталась я с моим радужным облаком. Больше на нем не витаю.

Эпизод? Ты все о моем эпизоде страдаешь? Прошли мы с тобой эпизод, проскочил он стремительно и бурно, растаял, как весенняя льдина на реке. Я уж и думать об этом забыла, Кира. Уверяю тебя, ничего серьезного. Виктор был художником, оформлял мою ярмарку. Познакомились мы с ним в теремке, а встречались у него в мастерской, когда я якобы утверждала эскизы. Он воспылал на полном серьезе, предлагал оставить семью. Но это же смешно. У меня Света, Александр, дом — и облако, тогда оно еще было. Мой Александр владеет секретом правильной жизни. Он руководит отделом и точно знает, как это надо делать. Александр всегда в полном порядке и на высоте. Его лозунг: жить и работать на сто один процент. И сама видишь, он оказался прав, хотя прежде мы до хрипоты спорили, на сколько процентов надо жить и работать. Я хотела отдавать себя жизни на сто тридцать шесть, на двести процентов... Больше не спорю на эту тему.

Кто теперь я? Разве ты не прочла табличку на двери? У меня тоже отдел, как у Александра, только у меня в магазине: отдел философии. Третий год на этом месте. Учусь философствовать. Магазин солидный, на проспекте, отдел спокойный, дает хороший оборот — сто один процент.

Кажется, моя вдова в окне маячит, опять подарочек мне сделает, сейчас выйду к ней. Прошлый раз она принесла занятную книжицу: издание Битнера, 1907 год, Фридрих Ницше «По ту сторону добра и зла». Конечно, он дуалист порядочный, ниспровергатель, но иногда у него рождаются настоящие перлы. Вот она, на полке. Смотри. Старинную книгу за версту видно.

Опять хочешь поиграть? Называй. Страница двадцать вторая, третья строка сверху? Внимание. «Ведь это не более как нравственный предрассудок, будто истина имеет больше цены, чем иллюзия». Прямо в точку. Твоя интуиция на высоте. Разве не была я более счастливой, когда витала на радужном облаке?..

Интересно, чем же ты хочешь выразить мне свое сочувствие? Чтобы я уступила тебе эту книгу? Тебе работу по ней писать надо? Будешь ниспровергать ниспровергателя. Не забудь дать ему должную оценку. Звонят, перерыв заканчивается. Сейчас нахлынут покупатели. А мы пойдем к нашей вдовушке, какую мудрость принесет она сегодня?

Ах, Кира, бери своего философа, я уже ни на что не ропщу. Да не страдай ты, все обошлось, устроилось, и даже к лучшему. Вот улыбаюсь теперь редко — разучилась. Нас называют торгашами, компанией доставал, а мы ведь тоже люди и подвержены всем общечеловеческим законам. Нам нужна не одна пышная витрина. А что там, за сверкающим оргстеклом, по ту сторону прилавка?

ДЕВЯТЫЙ ВАЛ

Письмо я обнаружил в самолете, оно торчало из кармашка перед моим сиденьем. Обратился к соседям, стюардессе — хозяин не отозвался.

Конверт был не заклеен и даже не надписан, только поэтому, прилетев домой, я взял на себя смелость прочитать письмо, рассчитывая, что мне все же удастся найти отправителя. В конверте оказалось несколько листков, исписанных убористым почерком. Однако чтение лишь прибавило загадок.

Теперь я решаюсь на последний шаг — опубликовать письмо: вдруг все-таки отыщется хозяин? Или адресат?

Здравствуй, друг мой ситный и колбасный Иван Семенович!

Во-первых, низкий поклон тебе и семье и всяческое спасибо за присланную репродукцию. Вот это удружил! По-человечески! Помечаю твою присылку особым номером. Эта картина у меня уже имеется, и неоднократно! — но твоя как раз кстати: и лучше сохранилась, и качество печати выше, вся гамма просвечивает. Приложу ее к собранию, спасибо, друг, что не забываешь.

Я эту штучку особенно обожаю, могу часами рассматривать.

Разбушевалось море. Волны одна другой мятежнее — и с пеной, как эта пена выписана! Каждая капелька, каждая выкрутасинка живей, чем натуральная. Люди потерпели крушение, и несет их на обломке мачты по морским произволам. Много дней их швыряет, но они держатся, руки к небу воздели. И тут поднялся океан, взгромоздились воды. Сейчас обрушатся на горстку заблудших героев. Жуть берет, когда глядишь на это державное колыхание. Но отважен человек, грудью готов встретить свой гордый удел.

Ты уже догадался, что я расписываю? Так и есть, «Девятый вал» И. К. Айвазовского. Вот мастер был, хоть не из нашего века. Картина вся выдержана в суровой гамме, но не мрак в ней, а радужность и сила человека. Носит, носит его по волнам людских стихий, а он все выдюжит, превзойдет — так работают истинные мастера.

Размечтался я, глядя на твою картинку, захотелось излиться. А то все приказы строчим, исходящие и входящие, до личной строки никак руки не дойдут. Не хватает нам нынче душевности, все съели служебные творения. Так ли было, друг колбасный, в молодые наши годы?! Ехал вчера на своих колесах домой — и вдруг вспомнил, как мы с тобой лет сорок назад ворочали, рвали и метали, давали наш вал. Никогда не забуду 30.XII.193... — год кончается, а нам еще 200 тракторов до плана. Горим синим пламенем Где их взять? С какого потолка? Помнишь, сидим в твоем кабинете и затылки скребем? И придумали! Ты один звоночек сделал. Я помчался с ящиком портвейна на товарную станцию и привез расписку от начальника, что 200 тракторов приняты на платформы и отгружены потребителю. Вот это была реализация. Дали победный рапорт, портвейна и нам хватило. И ситный хлеб с колбасой на закуску.

Да, было золотое времечко. Как ты там, Иван? Слышал стороной (сам-то не сообщаешь), что лежал ты и резали тебя. Меня тоже разрезали, кого нынче не режут! Хотя, конечно, нам с тобой грех жаловаться, достигли немалых вершин. Ты теперь мосты воздвигаешь, я на электронике сижу. Читал, читал, расписали тебя, как ты детский садик из воздуха творил. Но мы тоже можем созидать, так что не зазнавайся, друг Иван Семенович. А надо будет, — и еще поднатужимся.

Видишь, как расчувствовался, это пены морские меня размягчили, глаз от них не могу оторвать.

Аккурат с тех пор мое хобби открылось, когда я в лакокрасочной отрасли заправлял. Пристрастился к цвету — и начал собирать. «Дайте мне, говорю, такой же тонкий ультрамарин, как на этом полотне!» Развивал таким путем свою отрасль.

Сначала всех маринистов подряд собирал, а после переключился исключительно на эту картинку, вот где сила и мощь.

Ничего не скажешь, «Девятый вал» — апогей! Разложил свое собрание веером — и любуюсь. Сорок семь «Девятых валов»! Годы собирал! Решил: дойду до полтинника и справлю юбилей. Тебя приглашу.

Не скажи, что картинки одинаковые. А колер! А бумага! А переливы!

Тут тоже один секрет имеется. Я сам не сразу распознал. Но вот приезжаю на Волгу, иду в галерею — опять «Девятый» висит. Неужто, думаю, из Русского музея перевесили? Кто распорядился? Потом смотрю, в Энске тоже свой «Девятый вал» выставлен, рамка, правда, другая. И все не копии — оригиналы. Что за диво?

Умные люди объяснили. Волжские купцы не желали от северной Пальмиры отставать и заказывали Айвазовскому, чтобы он и для них изобразил равноценную стихию. И мастер сам исполнял заказы — производил на свет авторскую копию. Все в дотошности повторял. У него этих «Девятых валов», говорят, шесть или восемь штук (у меня-то больше, превзошел!). И он, Иван Константинович, вообще быструю кисть имел, каждый день-два давал по новому полотну. Потом другие принялись его размножать.

А к чему я все это? Ты и в письме спрашиваешь: зачем я именно «Девятый...» у тебя попросил? И почему я только его собираю? Или не ясно еще? Я же теперь есть главный специалист — не по живописи, нет-нет, от этого уволь, с лакокрасочной отраслью давно распрощался. Я теперь главный спец по валу — то-то! Мне девятый вал сам в руки просится!

Хоть не успел дипломов заработать, гнал вал, мой багаж всегда при мне. Васмих — помнишь его? — держится за меня, ценит. Он и придумал мне главного...

Штата особого у меня нет, вместе блюдем экономию. Я да шофер Петя и три счетных машинки последней модели — вот и все мое царство. Сижу в своем кабинете наедине с этой электроникой, кнопки нажимаю, — а результат сам выскакивает.

Однако не думай, что имею спокойную жизнь. У нас ведь как: где горит, туда мы и бежим.

Как-то загорелось. Васмих призывает меня:

— Выручай, Петрович. Стихия против нас, поставки опять сорвали. Вал горит. Никак не натягиваем в этом квартале.

Тут мне и явилось!

— Давайте, говорю, Огурцова разделим.

Васмих даже не сразу понял:

— Как так? Что это даст?

— А вал снова привлечем. Повторим его.

— Кого?

Нет, еще не понимает. Пришлось объяснять ему азы экономики. Рассказал для поучительности нашу железнодорожную историю с распиской на 200 тракторов.

— Только нынче, — говорю, — такой грубый трюк не пройдет. Теперь нужна работа тонкая, современная. Вот если мы завод Огурцова разделим на два самостоятельных — что будет? Заготовки от него пойдут на сборку, а сборка-то теперь выделена сама по себе. Значит, всю стоимость заготовок, весь предыдущий огурцовский вал там сосчитают повторно: Огурцов считал, и тут посчитают, получится вроде вдвое сделано. Прибор тот же, технология не меняется, а показатели по всем статьям поднялись.

Наконец-то понял мой Васмих, загорелся, давай скорей делить Огурцова.

Вот какое я открытие сделал. Оно, конечно, в бюро патентов не зарегистрировано, но положение я спас.

Выходит, не задаром я великого мастера Айвазовского до косточек изучал. Он свой «Девятый вал» повторил, мы — свой. У нас разве не творчество?

Тем временем мы дальше развиваемся... В другой раз Васмих призывает:

— Кого теперь делить будем? Плетнева?

— Можно и Плетнева. А почему бы нам к смежникам за помощью не обратиться. Они как раз запрос прислали для согласования. Хотят повысить цену на втулку с пятидесяти двух копеек до семидесяти трех. Дайте им «добро».

На этот раз он усек без пояснений:

— Ого! Получается, что мы на каждой втулке запишем уже не полтинник, а семь гривен. Большой ты спец, Петрович!

История закрутилась, доложу тебе, как в многосерийной ленте на голубом экране. Пошли мои дела гулять по свету. У моего шефа имеется друг — и тоже шеф, у того шефа свои круги и орбиты.

Слово за слово — и зацепилось. Повторение есть ведущий закон современной технологии.

Беру командировку в смежный главк. Еду в международном, на вокзале меня встречают с колесами, доставляют прямо на верхний этаж. Там уже нарзаны на столе расставлены.

Смежный шеф заявляет:

— Мы вас слушаем, Егор Петрович! Собрались исключительно в узком кругу, можете предельно открыться.

Читаю в ответ вступительную лекцию по новейшей экономике.

— Раньше, — говорю, — как работали? Гнали вал на своем горбу. Каждое предприятие все при себе имело, само себя обеспечивало, как при натуральном хозяйстве. А нынче, продолжаю, — все по-другому. Нынче у нас специализация, кооперация и прочие современные приобретения.

С другого конца стола слышится возглас:

— Это мы и без вас проходили. Зачем вы нам снова велосипед изобретаете?

Они, между прочим, эти самые мотоциклы, велосипеды и прочие житейские колеса как раз и производят. Отвечаю вполне пристойно:

— Велосипед давно изобретен, это точно, и я его заново открывать не собираюсь. А вот современную экономику велосипеда помогу вам изобрести, с этой целью и прибыл. Валы-то, говорю, бывают разные. Есть первый вал, есть второй вал, а то и третий, и четвертый...

Тот же голос:

— Привлеченный вал мы сами считать научились.

Настырный, видно, товарищ попался, до всего желает докопаться.

Председатель хотел настырного приструнить. Я же терплю, рукой знак делаю. И сообщаю:

— Все верно. Привлеченка — это теперь начальная школа. Но я вашу структуру тоже изучил. Вы, например, пробовали своего Петрушина разделить, как мы Огурцова разделили?

Ты заметил, Иван, я тоже произвожу на свет свою авторскую копию.

Настырный аж с места вскочил:

— Постой-постой, это же гениально! Значит, разделить с правом?..

— Именно! С правом юридического лица, со своей конторой и печатью. Чтобы все было, как у взрослых...

У присутствующих большие глаза. А я воодушевился, творю:

— Петрушин у себя на заводе имеет моторный цех, вот его и надо выделить с правом. Себестоимость двигателя у вас сейчас 450 рублей, а как моторный цех станет самостоятельным хозяйством, эти денежки и тот и другой себе запишут. Сколько тут огребете?

Они карандашами заработали: заготовки-де пойдут от Петрушина к моторщикам, там засчитают всю стоимость металла, добавят свою работу, готовый двигатель возвратится обратно к Петрушину на сборку...

Настырный уже высчитал:

— Семьсот тридцать рублей. Это же цифра! Откуда только у вас берется?

— Мастеров прошлого, — отвечаю, — надо изучать. От Адама Смита до Ивана Айвазовского. Вот вы шедевр Ивана Константиновича помянули, а он, к вашему сведению, полного адмирала имел и государственную политику тоже понимал, разумеется, на уровне своей эпохи с учетом частнособственнического капитала. Иван Константинович уже в те времена первым вышел на поток, произвел на свет 6000 полотен, все музеи мира собой обеспечил.

Тут еще один голос раздался — будто я неуважительно о великом реалисте отзываюсь. Ну, я ответил на уровне:

— Мы тоже цвет и гамму понимаем, только вы подходите к художнику чисто живописно, а я — экономически.

Петрушина своего они, конечно, разделили, да еще и инструментальный цех на самостоятельный баланс перевели. Вроде бы ничего не меняется. Рабочие по-прежнему шагают через одну проходную, оба предприятия пользуются общим счетчиком по расходу электроэнергии, на двоих один склад. А продукция — врозь. И каждому — свой вал. Творим, творим. Возвращаюсь домой с лаврами (читай: подарки и подношения), а дома беда. Пока я свои идеи размножал, пришла разнарядка, и план нам — ба! — наварили. Качает нас на волнах плановая стихия.

Васмих за голову держится, мне тоже не сладко.

— Может, Плетнева, наконец, разделим? — говорит Васмих. — Но хватит ли?

— Плетнева так быстро не разделишь. На него санкция министра потребуется.

— Что же будем делать?

Ну, думаю, долго мы терпели, но если в третьем квартале, когда до решающего штурма всего ничего осталось, нам план удваивают, то должны мы настоящим делом ответить.

— Ничего не попишешь, — отвечаю Васмиху. — Придется нам челнок запускать.

— Опять новинка? Что за челнок такой?

Обыкновенный: туда — сюда, а ниточка за ним все время тянется...

— Ну и?..

— От Огурцова куда?..

— От Огурцова к Плетневу...

— А дальше?.. Туда и?..

— Обратно! Плетнев — Огурцов, так?

— Куда же еще челноку деваться? Пускай и дальше снует: Огурцов — Грушницкий — Огурцов. Потом третий цикл: Огурцов — Репин — Огурцов. А в запасе еще Косточкин и Самороденко! Каждый добавляет немного своего, а все остальное записывает со стороны — ниточка-то за челноком тянется и тянется. Вал-то накручивается. Если постараемся, дойдем до седьмого...

Васмих повеселел, глазом подмигивает:

— Я твое хобби, Петрович, знаю. Небось до девятого мечтаешь добраться?

— До девятого пока подождем. Надо что-то в резерве держать.

— А есть в голове еще резервы? Докладывай.

— Есть кое-что. Можно лакокрасочные цехи выделить. Покрасят на три рубля, а в вал запишут триста: всю стоимость того, что покрасят. Мы должны больше красить, надо думать о товарном виде изделия...

Словом, запустили мы челнок на полные обороты. К концу года имеем сто и две десятых. Совладали.

Только тут новые пошли разговоры и веяния. Прилетел к нам из центра науки молодой спец, званием кандидата уже обзавелся, все на свой лад перестроить желает.

И на совещании у Васмиха подбрасывает бомбу:

— С привлеченным валом пора кончать. Он искажает картину, нарушает учет, не дает истинного соответствия, — и пошел, пошел.

— Надо-де считать лишь собственный труд каждого предприятия.

«Ну, — думаю, — если его сейчас же не срезать, он тогда наш родной вал вообще упразднит». Отвечаю ученому малому:

— Что вы придумали — собственный труд? У нас есть труд общественный, а собственного нет и быть не может. Собственный труд?! Ха-ха! Вы на этом собственном труде, вероятно, докторскую хотите защитить. А нам ваша диссертация боком выйдет, все планы завалим, это вы учитываете?

Он еще пытался вякать, но его уже не слушали. Заказали место в самолете — улетел.

Продолжаем челночную деятельность. Васмих снова говорит: готовься в дорогу за лаврами по обмену опытом.

Я чемодан не успел сложить. Новый сюрприз.

Приказано приступить к организации производственных объединений — чуешь, чем пахнет?! Я-то их делил, а теперь? И Огурцова, и Плетнева, и Грушницкого, и Репина с Косточкиным — всех в кучу, в одну фирму с общим валом.

Все, над чем я горел и трудился — и меня самого, — под корень!

Васмих дочитывает последний параграф: переход осуществить в течение двух лет...

Полегчало немного. Время есть, можно провести идею в жизнь без ущерба... Такого еще не было, чтобы мы с Васмихом ничего не придумали. Швыряет, носит нас по жизненным волнам, но пока держимся — и рук к небу не воздеваем...

Пиши мне, дружище.

СКОЛЬКО ВЕСИТ ТОННА?..

МОНОЛОГ ПЕРВЫЙ

Пришел я к вам за истиной, а вместо того обрел лишь новые сомнения. Нет, успокаивать меня не надо, волнение есть наилучший способ самовыражения. И не вы причина моего смятения — отнюдь. Сколько мы знакомы? Час, полтора? Но я испытываю к вам полную доверительность и потому готов излиться. Вы мне показали все, что у вас есть, так что и я ответно...

О да, ваша экспозиция производит огромное впечатление. Все эти меры и веса — прекрасно подобрано, оформлено со вкусом и знанием дела. Я надолго запомню: набор бронзовых эталонов от двух фунтов до двух пудов, хлебные весы, безмен, образцовый аршин, питейные меры. Один золотник чего стоит, какая тонкая работа. Теперь я запомню: в золотнике 4,26 грамма, недаром говорили: «Мал золотник, да дорог». А другие страны: китайские лены, египетские ротли в виде подков, венецианский фунт, прусский разновес — тут есть над чем задуматься.

Конечно, я слышал, что Дмитрий Иванович Менделеев был управляющим Главной палаты мер и весов и всячески распространял метрическую систему. Как он сказал? Повторите еще раз, пожалуйста, я запишу: «...и через то посодействуем общей пользе и будущему желанному сближению народов. Нескоро, понемногу, но оно непременно придет. Пойдем же ему навстречу».

Удивительно по-современному звучит. Слова высокой мудрости.

И наконец, главное. Благодаря вам я увидел вашу святыню — эталон килограмма, за этим, собственно, и прилетел.

А покоя все равно нет! Больше того, вы будто растравили меня. У вас идеальный порядок, высочайшая точность, стерильная чистота — еще бы: живете при эталоне. Это как образец белой поверхности, который вы показали мне в круглом зале. А у меня полнейший ералаш, низший класс точности, если продолжить сравнение — образец черной поверхности, который вы при себе не держите, да и кому он нужен — черный образец?

Нет покоя! Да, вы угадали, со мной случилось ЧП, чрезвычайное происшествие, несчастье или катастрофа, личное или общественное — сам не могу разобраться. Во всяком случае, я уже предупрежден нашим директором о своем служебном несоответствии. Вы, разумеется, понимаете, что означает такой приказ, он у меня в кармане. Надо спасаться самому или спасать общее дело, тут я тоже сам не знаю... Сам-то я не пропаду. Наш Тяжмаш не один на свете, перейду в легкую промышленность, не ради легкой жизни, естественно. А вот общее дело...

Я уже говорил вам, что работаю на Тяжмаше в Энске ведущим конструктором. Буровые машины, дробилки, экскаваторы, прокатные станы, блюминги — ведем огромное дело! Каждая машина уникальна и не похожа на предыдущую. А если смотреть по отчетам и планам? Тонны механоизделий. Иной раз такую тонну изобретем, что от такого делания волосы на голове дыбом...

Простите, я, может быть, несколько бессвязен, перескакиваю мыслью, но сейчас вы все поймете. Вот вы показали мне ваш главный эталон из платины и иридия. Он у вас хранится в условиях полной термостатики, за тремя дверьми, под семью замками. Точность вашего килограмма исключительна — единица в минус девятой степени, так? Я не ошибся? К нему никто руками не смеет прикоснуться, вы дыхнуть на него боитесь. А мы? Что мы делаем с металлом? Как мы это делаем?..

Теперь, посмотрев на ваш килограмм, я хочу задать вам всего один-единственный вопрос: сколько, по-вашему, весит тонна?

Вы улыбаетесь. Ну, разумеется, я понимаю, вопрос на первый взгляд звучит нелепо. Все знают, сколько она весит, дети это во втором классе проходят. Помимо того, вес и масса — это различные физические понятия, можете не поправлять. Все верно, но оказывается, что общепринятая метрическая система на нашем Тяжмаше не имеет силы закона. Знаете ли вы о том, что у нас имеются самые разные тонны: тяжелые, легкие и даже наилегчайшие, которые вообще не имеют веса. Это вам уже не желанная общая польза, о которой говорил Дмитрий Иванович, а полная бесполезность, словом, наш тяжмашевский разновес.

Как? Вы еще сомневаетесь? Да я на заводе с этими тоннами четверть века работаю.

Я недаром о станах заговорил, как раз их я и проектирую. Металла мы не жалеем. А у меня родилась мечта — пожалеть. Сконструировать такой стан, чтобы он был мощный, прочный и одновременно легкий, сэкономить металл стране. Это же розово-голубая мечта всей жизни. Пять лет горел своей идеей, вынашивал, искал, не буду вдаваться в технические подробности, они для моей исповеди не суть важны.

Наконец проект готов. Общий вес стана сократился против обычного на 18 процентов, все-таки цифра. Получил авторское свидетельство, иду к нашему директору, чтобы он восхитился моей работой и дал бы на нее свое добро. Наш директор, Иван Иванович, властный человек, про себя мы его зовем Иван II, потому что до него у нас тоже был Иван, только Петрович.

Короче, пришел. А у него как раз совещание, вернее, даже не совещание, а, как у нас говорят: аукцион, дешевая распродажа. Запускают в производство блюминг.

Директор спрашивает:

— Переходим к следующей позиции. Сколько весит рама?

— Полторы тысячи тонн, — отвечает главный инженер проекта. Иван II постепенно вскипает:

— Мало! На такой раме мы плана не вытянем. Кто даст больше? Раз, два... — и карандашиком по столу постукивает. — Кто больше?

— Одна тысяча семьсот.

— Одна семьсот, принято. Кто больше? Раз, два...

— Тысяча восемьсот пятьдесят.

— Раз, два... Больше нет? Три! Принято. Переходим к станине. Сколько?

— Две двести...

— О чем вы думали? Или не знаете, что план есть государственный закон и мы должны уметь бороться за тонны? Раз, два...

— Две четыреста, — кричит главный инженер проекта, а сам покраснел как рак.

— Еще! Еще!

— Две с половиной, больше не натянем.

— Даю вам две шестьсот. Это же не швейная машина, а блюминг. Какие там нагрузки. Раз, два...

— Хорошо, Иван Иванович, постараемся сделать две шестьсот.

Вот так наши тонны делаются, а вы мне про свой эталон.

Понял я, что в грозную минуту явился, решил в другой раз.

А в другой раз — новый аукцион. Предлагается дать такую тонну, чтобы в ней было не меньше двух. Тут одна команда — утяжелить. Снова ретируюсь на исходные позиции.

В конце месяца обратная картина: штурм! Тут уже нужны легкие тонны, в которых меньше трудоемкости и больше весу. Иван II бушует из кабинета по всем телефонам:

— Кузница? С вас причитается к концу дня пятьсот сорок тонн.

— Никак, не сможем, Иван Иванович.

— А рейки для буровых?

— Они на тот квартал запланированы. И без того весь склад завален рейками.

— Я дважды повторять не привык. Чтоб рейки были, ясно?

— Уж куда яснее, Иван Иванович.

Звонок в литейку: немедленно дать самые доходные отливки. И будут они потом на складе ржаветь. Зато тонн набрали на полный план.

Простите, о чем вы спросили? Вам не ясно, для чего устраивается подобный аукцион? Проще простого. Ваш эталон — килограмм. А у нас свой кумир — тонна. В ней и планируется наш план: дать, скажем, за год двести тысяч тонн механоизделий — и баста! Вот мы и гонимся за весом, а не за изделиями. Даем машины тяжелее, чем они могли бы быть — а нам за это прогрессивка, почет. Дали тяжелый стан. На нем будут катать лист. У прокатчиков план тоже в тоннах, и лист, который они катают, имеет плюсовые и минусовые допуски, это называется поле допусков. Значит, и прокатчикам выгоднее дать лист потяжелее, они и гуляют по плюсовому полю. Потом из этого листа будут делать трубы, там тоже выгодно иметь лист потолще, у трубников-то ведь тот же кумир — тонна.

Теперь ясно? Получается настоящая цепная реакция взаимной «выгоды» и всеобщего расточительства. Я утверждаю, что вес любой нашей машины, любого проката, любых труб безо всякого ущерба можно снизить на 5—10 процентов. Страна получит на этом экономию 10 миллионов тонн металла. Кстати, академик Целиков сделал тот же расчет и получил схожую цифру — только с обратной стороны: ежегодный перерасход металла в стране те же 10 миллионов.

Что же было дальше с моим станом, да? Выбрал час подобрее, решился пойти. Развернул листы, докладную. Наш директор был действительно в добром расположении: кончилось полугодие, дали победный рапорт, получили премии за все свои утяжеления. Выслушал мой Иван II, посмотрел и говорит:

— Хорошо, Сергей Петрович, я лично займусь вашей плодотворной деятельностью. Авторское, говорите, получили? Хорошо, хорошо. Пока можете идти.

И через день получаю приказ о служебном несоответствии. Я-де плохой патриот завода, ставлю «дядины» интересы выше заводских и так далее. Сформулировано, конечно, по-другому, но смысл именно таков, не преувеличиваю.

Получил приказ через курьера. Слава богу, что на стенку не вывесили, а то ведь сраму на весь Тяжмаш.

Стороной прослышал, что буду прощен и даже повышен, если увеличу вес стана в полтора раза. Ну, для этого никакого конструкторского таланта не надо: вешай тонны, где только можно.

Тем же путем я передал Ивану II, что ни на какие компромиссы не пойду.

Война объявлена.

Получил приказ, забрал проект и поехал к вам за истиной. У вас эталон килограмма. А нельзя ли с его помощью и тонну сделать эталоном? А то как наш труд мерить? Никто не знает. Одни предлагают в качестве измерителя условную тонну, другие говорят: надо мерить тонну по ее трудоемкости. И доказывают: тонна тонне — рознь. Одно изделие весом в тонну будешь неделю делать, а другую тонну за день сварганишь... Третьи утверждают, что просто тонна и без того хороша, не надо никаких перемен. Так и получается, что наша тонна вообще определенного веса не имеет, будто она в невесомости.

Мне мой приятель говорит:

— На кого ты полез, Сергей? На что замахнулся? Раз нам планируют тонны, значит, это и есть определяющий эталон. Разве у нас металла в стране нет? Даем стали больше, чем Америка. Что с этим металлом делать? Солить его, что ли? Вот и гоним его в дело.

— Если бы, — отвечаю ему, — самолеты планировались бы тоже в тоннах — ни один не взлетел бы.

— У нас, слава богу, не самолеты, а Тяжмаш. Наши машины не летают. Они на земле стоят. И обязаны стоять прочно. А земля любой вес выдержит. Так что наш эталон от земли идет.

— Абсолютный вес стана не имеет никакого значения. Если ты действительно хочешь экономию навести, то экономь на серийной продукции: на ножах, вилках, ложках. Их же выпускают сотни миллионов штук, миллиарды... На каждой вилке хотя бы по грамму, знаешь, сколько это получится? Вилка вообще должна быть невесомой, такую вилку и в руки приятно взять...

— А вдруг ножи и вилки тоже в тоннах планируются? Как же быть тогда с вилочным планом?

— Ты проверь и внеси предложение. Дарю. Еще одно авторское свидетельство заработаешь.

— Спасибо. А ты знаешь, например, сколько наша тонна весит в Америке?

— Зачем мне это знать? У них стихийная экономика.

— Так знай, семьсот пятьдесят килограммов. На такое же изделие у них уходит меньше металла.

— Опять мудришь? На Луне твоя тонна весила бы и того меньше — всего сто шестьдесят шесть килограммов.

— Все равно я докажу свою правоту. Буду бороться. Поеду в Палату мер и весов.

— Нашел куда ехать.

Тут мой приятель действительно прав. Я, натурально, понимаю, что вы не всемогущий, но начать решил именно с вас, ибо вы и есть главный хранитель. Вы тут ловите миллиардные доли грамма, а у нас тонны летят на ветер, одной стружки в стране производится миллион тонн в год. Ну стружка еще куда ни шло, ее можно снова в дело пустить, а искусственно утяжеленные машины, прокат, трубы, слитки — это уже прямая потеря, ее ничем не восполнишь.

Эталоны меры и веса существуют, их должно иметь и хранить. Вот у разных народов были разные меры длины: метры, футы, аршины. И родилась мудрая пословица: «Не мерь на свой аршин». А у нас на Тяжмаше обратная цель получается — только на свой аршин и меряем.

Поэтому я и спрашиваю: где же истина? В чем она?

МОНОЛОГ ВТОРОЙ

Извините, Сергей Петрович, что я посмотрел на часы. У меня на 15.00 назначена экскурсия, так что я на всякий случай — время еще есть. К нам ведь многие приходят: студенты, академики, метрологи. Даже заморские гости нас посещают. И я все наши богатства перед гостями раскрываю, как перед вами раскрыл.

Не скажу, чтобы ваша исповедь привела меня в сильное изумление, я ведь тут больше сорока лет работаю, все ступени прошел, был сначала младшим хранителем, потом старшим, а теперь я есть главный хранитель килограмма, так что мне многое довелось повидать и выслушать, но все же, признаюсь, с подобными исповедями не часто приходят. Меня больше взволновала ваша личная судьба и особенно этот приказ...

Я, безусловно, не берусь за такую задачу, чтобы объяснить вашу тоннажную чехарду с научной точки зрения, очевидно, на данном этапе это вообще невозможно сделать, но все же в меру своих сил и возможностей постараюсь развеять ваши сомнения.

Кажется, я говорил вам уже, что мы сидим в кабинете Менделеева, где он проработал последние 15 лет своей жизни. Тогда это было еще Депо образцовых мер. Дмитрий Иванович и преобразовал его в Главную палату мер и весов.

Менделеев разработал теорию взвешивания, но сейчас, я думаю, он вас вообще не понял бы, — о таких парадоксах вы говорили. А я ваш современник. Я вас не только понимаю, но и сочувствую вам. У нас с вами общие радости, общие заботы и проблемы.

Видите ли, мы не только храним эталон, но и создаем новые. По образцовому эталону мы путем сличения производим вторичные, по вторичным — рабочие, которые и направляются во все концы страны для практического применения.

И вот рождается проблема. Оказывается, произвести на свет вторичный эталон совсем не такая простая задача. Главный эталон у нас имеет точность до девятого знака, вторичные эталоны — только до восьмого, а рабочие — уже до седьмого знака. Чем ближе к жизни, тем меньше точность. А тонну — при нынешнем уровне техники — мы можем взвесить лишь с точностью до третьего знака. Вот именно, на шесть порядков меньше. Или иными словами — тонна взвешивается в миллион раз менее точно, нежели килограмм, более точные весы для торговли или для транспорта мы еще не научились создавать. Видите, какой огромный разрыв между эталоном и реальностью.

Для эталона мы создали идеальные условия: чистый воздух, термостатику. Под весами особый фундамент, независимый от здания: 15 метров бетона. В жару и холод у весов постоянная температура. А сами в своих лабораториях мерзнем. Здание построено еще в прошлом веке, давно пора менять всю отопительную систему — и не можем. Это тоже наша печальная реальность. Видите, и мне захотелось излиться перед вами, хотя что там наши микропроблемы перед вашими...

Но вернемся к моему эталону. Я вам говорил, у нас много народу бывает. Приходит как-то один посетитель.

— Я, — говорит, — торговый работник и пришел к вам за помощью и советом.

— Слушаю вас, — отвечаю.

И он рассказывает мне следующую историю. Будучи в городе Ненашенске, он видел, как там работала буфетчица при местном ресторане. Он стоял в очереди и лично наблюдал. За 8 минут буфетчица разлила литровую меру с водкой на 13 порций по сто грамм. Потом он приехал в родной Энск и увидел другую буфетчицу, которая за 7 минут разлила такую же бутылку уже на 14 порций по сто грамм.

— Вот это рекорд! Эталон работы и производительности, — восхитился мой посетитель.

— Простите, — отвечаю, — но это есть эталон обмана и воровства.

А он свое продолжает.

— Да, я знаю, вы литром не ведаете. Но прошу вас, Станислав Федорович, сначала выслушайте меня. Я человек скромный, но сумел бы отблагодарить. Мне нужен эталон килограмма, но такой, чтобы в нем было восемьсот тридцать три грамма.

— Почему именно восемьсот тридцать три грамма? — спрашиваю.

— Я же повторяю, я человек скромный. И состою при винограде. Если у меня будет эталон на восемьсот тридцать три грамма, я каждый десятикилограммовый ящик с виноградом смогу развешивать на двенадцать порций по килограмму, мне больше не надо, о нашенском рекорде я не мечтаю.

Прогнал я его. Схватил наш образцовый аршин:

— Даю вам тридцать секунд, чтобы вы исчезли.

Растворился посетитель. Вы не находите, что тут имеется некая аналогия с вашими тоннами, ведь делая утяжеленные машины, вы, по сути, тоже обвешиваете, воруете металл у государства, не так ли? Вы согласны...

Правда, давно это было, лет двенадцать назад. Сейчас всюду пружинные весы. Но воры и теперь остались. Только нынче они работают по-современному. В прошлом году меня приглашают в ОБХСС. Я удивился — чего ради? Просят дать консультацию. Оказывается, на городском складе обнаружена утечка сахара и вот уже три года не могут установить причину и раскрыть преступников. Что? Вы подумали, что там подмачивают сахар? О, это слишком примитивно, такое дело раскрыли бы за три дня. А тут три года не могут.

Я спрашиваю:

— Как же я могу раскрыть вам преступника, я же не специалист.

— Мы просим вас об одном: проверьте складские весы и дайте свое заключение.

Я дал согласие, занялся весами.

А там двухтонные весы. На одних приемщик принимает сахар от железной дороги или с машин. На других отпускает сахар по районным базам. Тонну же, как я вам уже говорил, мы можем измерить с точностью до третьего знака. Это значит, что весы имеют допуск плюс-минус одна десятая процента, то есть килограмм на тонну. Именно этим обстоятельством и воспользовались расхитители сахара. Приемочные весы они тонко настроили на плюсовой допуск, а те, на которых отпускали тот же товар, — на минусовый допуск. Весы, повторяю, двухтонные. Следовательно, принял на плюсовой настройке 2002 килограмма, а на минусовой отпустил на базу 1998. Каждая такая операция приносила им 4 килограмма. А за день там проходят сотни тонн, им — центнеры.

В ОБХСС сильно были удивлены. Первое время даже не знали, как поступить. Ведь весовщики работали вполне по правилам, никакой статьи закона вроде и не нарушали. За что их привлекать? Ну, разумеется, вы догадались — за незаконный сбыт не принадлежащего им товара. Опять аналогия, говорите? Какая же? Ах да, после допусков на прокате. Катаю угловую сталь с толщиной полки в 4 миллиметра вместо трех? Это же допуск 33 процента, так что сахарные расхитители, можно сказать, младенцы перед вашими прокатчиками, у ваших размах в 330 раз шире.

Мои расхитители сахара получили по заслугам. А ваши прокатчики заработали премию? Да? Интересно — и весьма.

Вы совершенно правильно сказали об эталоне человеческих отношений. Еще Дмитрий Иванович говорил: «Мера и вес — суть главные орудия познания». Эталон человеческих отношений нам ой как необходим. Только вот как его измерить? Какую единицу для него создать? Признаюсь вам, я тоже об этом думал не раз. Правда, называл это для себя несколько по-иному: эталон нравственных отношений между людьми. Тут уже имеются общепринятые понятия, которые можно использовать для измерения — долг, совесть. Но снова возникает вопрос об единице измерения. А главное: где и как ее хранить, эту единицу совести? И через какую меру ее выразить? Масса? Длина? А может быть, вольтаж?

В технике мы достигаем все большей точности. Секунду можем измерить с невероятной точностью. А в человеческих отношениях никак не можем достичь хотя бы приблизительной. Вы говорите: есть эталон? Уголовный кодекс? Но это же для преступников, это аномалия.

Вы прекрасно рассказали про своего Ивана II, я так и вижу его перед глазами. Он расхищает, ну, скажем мягче, перерасходует металл, но совесть у него при этом чиста, он хорошо спит по ночам и не терзается вашими проблемами. Более того, он уверен, что делает благое дело. Тонна есть его единственный нравственный эталон, а на самом деле это не эталон, а фетиш.

Бога ради. За что меня благодарить? Что такое я вам сказал, какую истину раскрыл?

Ну что ж, я рад, что вам сделалось легче. Спасибо вам, тоже отвел с вами душу. Куда вы теперь — в Госплан? Понимаю вас и одобряю: коль вы начали бороться, надо идти до конца.

Постойте, еще минуту, Сергей Петрович. У меня родилась небольшая идея. Вы говорили, что приказ о вашем несоответствии у вас в кармане. Если вас не затруднит, покажите его. Так я и думал — стоит собственноручная подпись вашего директора. Теперь я предлагаю: давайте пройдем к нашим кварцевым микровесам и точно установим, сколько весит подпись вашего Ивана II.

Беру клочок бумаги, взвешиваю его. Сколько на шкале деления? Четыреста десять — так и запишем. Переношу подпись вашего директора своей авторучкой с теми же чернилами на взвешенный клочок. Я чужих подписей подделывать не умею, лишь повторяю написание букв, мне важно одно, чтобы расход чернил был примерно одинаков.

Итак, готово! И даже похоже, говорите? Тем лучше. Следите внимательнее, сколько теперь делений? 543. Все верно. Следственно, подпись вашего директора занимает 133 деления. Переводим на метрические меры, это будет 0,0092 миллиграмма.

Вот сколько весит подпись вашего Ивана II, так и можете передать ему. Видите, как я развеселил вас. Ну что вы? Повторяю, не стоит благодарности. Ведь мы с вами соратники, оба боремся за эталон нравственности.

Спасибо, я слышу, часы бьют три раза. Сейчас прибудет моя экскурсия, студенты художественного училища. Желаю вам счастливого пути, может, доведется снова встретиться, и вы расскажете мне о своих грядущих победах.

А мне пора к моим экскурсантам.

ВСЕ СПЕШАТ КАЛЕНДАРИ...

1

Люблю детей. Чуть свет, а они уже прыгают под окном, резвятся, сам бы с удовольствием поиграл с ними. «Ена бена реc, квинтер минтер жес» — ничего не понятно, а все счастливы. Растите, растите! Для вас и творим, ради вас наши штурмы, авралы, бессонные ночи.

О чем это я? Творим, творим... Что у нас сегодня? Где календарь? Лиза! Секретарь ты или не секретарь, тебя спрашиваю! Чистила, клеила, никак тебя не приучу к порядку. Так и есть — 31-е число. Да еще конец квартала — все спешат календари. Творим и горим! Сколько еще до плана сотворить осталось? Где сводка, где «Искра»? Тук-тук, молчок, Лиза, почему «Искра» молчит? Ну, так включи, розетка на прежнем месте. И помни: электроника всегда должна быть на ходу, ведь у нас сейчас НТР на дворе.

Тук-тук, трудись, «Искра». Вот и сводка. Подбиваем бабки. Было — сделано — осталось. Сколько осталось? Да, дела, ничего не скажешь, — 92,2... Как их съесть, девяносто две тысячи двести рубликов, — вот задача.

А съесть надо, иначе нас самих съедят... Заходи, Петрович, легок на помине, я как раз сижу и мозгую, как нас с тобой кушать будут. Полностью или по частям. В холодном виде или в горячем. Кто вкуснее, главный инженер или начальник строительства, ты или я? С того и начнут.

Давай вместе помозгуем, Петрович. Если по-хорошему, сколько сегодня возьмем? Точно: тридцать, от силы сорок тысяч. Где брать остальные? Пойдем с повинной, брат. Так, мол, и так: снабжение в этом квартале подвело, механизмы изношены, документация не поступила в срок. А дожди-то, какие дожди прошли! Словом, повинную голову меч не сечет. Ну, влепят строгача, тоже ведь не в первый раз. Что головой качаешь?

Дзинь-дзинь. Похоже, дождались, Петрович! (Ну, пронесет или не пронесет?) Алло, Карманов у телефона. Здравствуйте, Виктор Семенович, рад вас слышать. (Чтоб я на месте провалился от такой радости.) Так точно, Виктор Семенович, творим и созидаем. (Только вот что сотворим?) Сколько дадим нынче? (Вот он, роковой вопрос.) А сколько надо, Виктор Семенович? Сто тысяч? Ого! Но так же не бывает, нам осталось всего 92,2. Ах, за соседа надо наверстать? (Ясненько, добрый сосед всегда отыщется. А у вас нет такого соседа, который за нас наверстал бы?) Нет, нет, Виктор Семенович, вы нашу обстановку знаете, тематика сложная, объемы мелкие. Если свои наберем — и то победа. (А где свои брать, подскажи, начальничек, будут сегодня у Карманова похороны.) Понимаю, Виктор Семенович, с тематикой сегодня можно подождать, только вал? Ясно, ваше ценное указание будет выполнено. А если дадим сто тысяч по валу — тогда и нам по месячному окладу? В таком случае и среднее звено надо поощрить. Спасибо, Виктор Семенович. А как же с фондом зарплаты? Еще лучше. Больше ничего, Виктор Семенович, об одном попрошу: не присылайте сегодня инспекторов. (Без них творить легче.) Приложим все усилия, Виктор Семенович.

Все, Петрович! Пока мы с тобой совесть ублажали, управляющий трестом за нас все решил. Отступать некуда, где 92, там и все 100. Был бы вал — и нам с тобой по окладу. И другим дадим заработать, слышал? Двигай, Петрович, по сдаточным объектам, все резервы в ход. Обрати особое внимание на кафе, оно сразу сорок тысяч даст.

И никаких рефлексий. Указание дано. Мы исполнители — усвоил? Действуй!

Ладно, начальничек, коль ты того хочешь, мы тебе покажем высший пилотаж. Позиции! Где мои позиции? Не торопитесь, строго, в очередь, по алфавиту. «А» — азбука строительная. Забудем о ней, нынче у нас проценты. Нынче всегда важнее, чем завтра, учти эту старинную заповедь. Как быть с завтрашним днем? О завтрашнем дне будем завтра думать. (Раньше никак не получается.) Кстати, объяви людям: нынче можно заработать.

«Б, в» — вал! Вот и народная мудрость глаголет: вали вал, коли бог дал. Что-то навалим? «В, г, д, е, ж, з» — земля, земля. От этого греха и земля не спасет.

Козлов, ты меня слышишь? И я тебя слышу. Значит, поймем друг друга. В таком случае, начинай, Козлов, перемычки. Все правильно, у палки два конца, у перемычки тоже, вот и начинай с обоих концов. (Чтоб никаким не ударило.) Все знаю, Козлов, проекта нет, сорвали они нам проект. Теперь сам сообрази. Если бы на строительной площадке Василия Блаженного сидели и ждали рабочих чертежей, когда бы они храм построили? Точно! В XXI веке, да и то под вопросом. И был бы тот храм из крупных панелей. Не жди, Козлов, бери пример с наших героических предков. (А если перемычка в сторону вильнет, мы ее на правильный путь выведем — и еще раз на вал запишем.) Итак, пишу. Сколько нынче запроцентуешь?

Трудись, «Искра»: тук-тук, красиво выскакивает...

Едем дальше: «и, к, л, м» — металл, металл. Люди гибнут за металл. Алло, Антоныч! Не чувствую в тебе бодрости, Антоныч. Металла в голосе нет, а люди, между прочим, гибнут за этот металл. Сколько сегодня дашь, Антоныч? Нет, так не пойдет. Поэтому я согласен. Антоныч, так и быть — бери! (Подпрыгнул — да?) Прежде не разрешал, а теперь разрешаю. Никто меня не понуждает, жизнь заставила. Долго я ждал, когда поступит на стройку нормальный прокат, да не дождался. А утяжеленные профили есть, лежат. Теперь сосчитай в масштабе всех корпусов — насколько это дороже станет? (Такой цифры и моя «Искра» не выдержит.) Но все равно — разрешаю: бери! (День сегодня такой: чем дороже, тем выгоднее.) Такой день раз в квартал бывает. Так что посылай людей на склад, бери любые профили, какие тебе больше понравятся, и процентуй, а я на тебя записываю...

Тук-тук, а денежки кап-кап. Но до сих пор я пенки снимал. Дальше потруднее пойдет. Пока просто вниз головой висел, теперь надо трюки показывать. Тут такое дело, на самого себя со стороны глянуть страшно.

Эх, «Искра», хороша быстросчиталочка, а вот сама ничего придумать не можешь. Видишь, букву пропустила: «К» — кафе: сдаточный объект. Им Петрович займется. Сдаем кафе 6/03, да вот загвоздка, там крыши нет.

На чем остановились? «И, к, л, м, н» — насосы, насосы... Насосы качают, а сами ни с места. Что из них можно выкачать? Пустой звук: чмок-чмок. А если поглубже вникнуть?

Кто там, Лиза? Эх, сбила меня... Какой Дима? Ах, мой Дима, оболтус Дима, пусть войдет.

Заходи, заходи. Что дома? Как мать? Знаю, что у тебя каникулы. (Сам бы погулял!) И сколько же тебе надо? Почему так много — отчитайся. Ну, хорошо, давай вместе составим на тебя смету: тетрадь общая — 44 копейки, карандаш — 6 копеек, чернила — 17, этот расход я не принимаю, возьмешь у Лизы один пузырек, дальше: краски акварельные — 42 копейки. Хватит, никаких пломбиров, я сказал: пломбир не утвержден. Имеем в итоге, спросим у «Искры»: тук-тук, видишь — 92 копейки. (Все сходится, у меня тоже 92, только с пятью нулями.) А хочешь, Дима, дам тебе все девять двадцать? Я сегодня добрый. Ну — бери даже девяносто два рубля. Но с одним условием: освоить их за день, до вечера. Ага! Руками разводишь. Вот видишь — и тебе не под силу. (А у меня не твои гроши — тысячи.) В таком случае получай по смете. Сейчас посмотрю в кошельке. Держи: двадцать, тридцать пять, пятьдесят пять, семьдесят, восемьдесят шесть ноль-ноль копеек — ничего, уложишься, отца до копейки обчистил, сэкономишь на карандаше. Рубль не дам, жирно будет. Не канючь, будь мужчиной. И учти: вечером отчитаешься.

Купаться помчался — ах, жизнь!.. А вода нынче теплая. Вода, вода — на букву «в». А ведь без «в» встанут и «н»... Алло, Кривошеев, Карманов говорит. Что же ты не докладываешь, Кривошеев, о своей героической работе? На тебя вся Европа смотрит. Как какая? Восточная и Западная — все нации! У тебя механизмы простаивают. (Дождей, видите ли, ему не хватило.) Тебе дожди нужны или вода после них? То-то! Кто ищет, тот всегда найдет. Я как раз вчера на втором котловане был, там воды залейся. Ты думай, Кривошеев, думай активнее. (Мне от тебя лишь одно требуется: чтобы все твои насосы крутились нынче на полную катушку.) Электроэнергия плюс амортизация, плюс труд — три кита современной экономики, небось учили тебя в институте.

Уже придумал? Ну и ну! Будешь работать по кольцевой схеме... Нет, нет, не объясняй, в противном случае я как начальник строительства буду вынужден запретить такую схему. Но ты мне ни о чем не докладывал, а я у тебя ничего не спрашивал. Я тебе не разрешал, а ты от меня ничего не слышал, это и есть кольцевая схема руководства. Ты молодец, Кривошеев, быстро растешь.

Ну, всех закрутил! Время бежит — ого! Перервемся. Лиза, будут меня спрашивать, я на обеде. Мозги выключаю.

2

Вот и детки пообедали всем садом. Их на тихий час загоняют, а они никак. Играют в свои игры, над ними не каплет. Алло, Карманов слушает. Дорога? Слушаю тебя, дорогая дорога. (Ты у меня на букву «т» — транспорт еще не дошел, сама опережаешь...) Вагоны где? Известное дело, стоят под разгрузкой. Штраф, штраф. Ты меня штрафом не пугай. (Я сам кого хошь напугаю.) Сейчас проверю, уточню, перезвоню. Лично, говорю, перезвоню.

Вот! Начинаются цирковые трюки. Эгей! Где наши экономисты, пусть они научно обоснуют, что для нас в данный момент с точки зрения вала выгоднее: разгружать вагоны или заплатить штраф за простой? Где мы больше вала нагоним? Рассчитать и доложить по-научному?

Тише, дети, тише, у вас же тихий час. Теперь песню сочинили: «Тили-бом, тили-бом, загорелся кошкин дом. Бежит курица с ведром, заливает кошкин дом». А смысл песенки вы распознали, дети? Имеется некоторый смысл, только некогда его мне вам разъяснять, вырастайте скорее, сами разберетесь.

Перехожу на алфавит: «и, к, л, м, н, о» — ! Что «о»? Объекты сдаточные или сдаточные объекты? В этом вечном вопросе тоже следует разобраться. Что есть важнее: сдать объект или тот же объект сделать?..

«О, п, р» — рубероид. Хорошо бы достать рубероид для крыши. «Р» — результат! Только он и имеет значение.

«О, п, р, с» — сдаточные объекты. Опять они. Если бы можно было строить и ничего не сдавать! Сдача — это мука. Кафе 6/03, как его сдашь без крыши? Из бумаги, что ли, крышу сотворить? Надо приемочную комиссию по-умному организовать, тогда и бумажную крышу можно.

Вот и до «т» добрались. Транспорт железнодорожный — ну как, еще не сосчитали? Подтянитесь!

Что еще на «т»? Товар! А где товар, там купля и продажа. Так что же: покупать или продавать? На что имеются фонды? Так я и думал. Алло, попрошу завод «Стройдеталь». (Ну и продукцию они дают, никто не берет. А нынче...) Сидор Егорыч? Передаю свой пламенный. Как ты там, еще не сгорел? Сколько тебе натягивать осталось? Ого! Могу прислать тебе огнетушители, дорогой Сидор. А хочешь — спасу. Да ни за что. За просто так. У тебя что на продажу имеется? Рамы оконные? Знаю, видел. (Они же у тебя сырые — потому и не берут.) А сколько их? Почем штука? Так и быть, Сидор, возьму у тебя две тысячи твоих окон. Как для чего? Для домов. Они у меня уже запланированы, через год-другой и проекты появятся. Были бы окна — и дома вырастут.

Да, чуть не забыл, прошу тебя: услуга за услугу — прибавь к этому делу 200 метров рубероида. Не волнуйся. Деньги перечислю нынче же, завтра их у меня уже не будет. Договорились? Спасибо, Сидор, я — тебе, ты — мне. Кольцевая схема...

Плюсуй, «Искра», ты машина, тебе все равно, что плюсовать. Заказчик нам и эти окна оплатит, ведь он нынче тоже добрый.

Еще одно явление. Из планово-экономического? Ага, принесли расчет по железной дороге. Сами считали. Интересно, давайте вас послушаем, но прежде скажите ваше имя. Прекрасно, Вера, давно вы у нас? Сразу после института. И как вам? Все кипит, это вдвойне прекрасно, когда все кипит: я вас понимаю. (А кто есть я? Я есть главный кипятильник.)

Но мы отвлеклись. Я вас слушаю. 114 вагонов — ого! — стоят 13 суток — эге! Вас прекрасно учили. Вера, наша экономическая наука летит вперед со скоростью курьерского поезда. А что на практике? (На практике у меня план, да еще с наваром.) Утром начальник позвонил и наварил нам 10 процентов, иначе весь трест завалит план. Сколько с нас берут штрафа? 4490 рублей. А разгрузка 114 вагонов даст в план 1140 рублей. А штрафа заплачу в четыре раза больше. Что же выгоднее? Конечно, Вера, тут все ясно, ставлю вам пятерку. Но это в нормальной ситуации, а у нас, повторяю, последний день Помпеи. И потому я ставлю вопрос по-другому. Не что выгоднее? — а что больше? Такая постановка вмиг решает проблему выбора, я выбираю штраф. Вы думаете, я стану каяться? Ничуть, Вера. (Сознательно держал вагоны на путях, это был мой резерв.) Что вы сказали? Штраф в план не входит, а ложится бременем на себестоимость? Увы, это азбука, Вера, я о ней нынче забыл. Я нынче вал гоню, мне не до этих тонкостей, потом разберемся, что пойдет в дело, а что в бремя. Всю неделю будем приходить в себя, дорогая Вера, приводить в чувство бумаги, чтобы в них все читалось по чистой азбуке. До конца нового квартала 90 дней, как-нибудь разберемся. Вот так-то, Вера, нет еще у нас должного размаха, все скопидомничаем, на каждую копейку молим разрешение Стройбанка. А ведь как размахнулись! Подумаешь, какой-то штраф! Впрочем, за штраф я спокоен. Деньги-то не пропадут. Я же их не на ветер выбрасываю. Просто из одного государственного кармана деньги попадают в другой. Деньги совершают оборот, который они и призваны совершать, вот и все. Причем, учтите, Вера, что и железной дороге выгоднее получить деньги, нежели вагоны. На железной дороге тоже 31-е число — и тоже план. Если они получат порожние вагоны, то не успеют их обернуть, а тут живые денежки, проценты. Это и есть реальная арифметика. Сейчас «Искра» запишет, на сколько мы с вами разбогатели, тук-тук...

Хорошая девушка, понятливая. Если она сумеет перенести нынешний шок, то закрепится в наших рядах и станет полезным работником.

До чего я дожил? Чему приходится молодых учить? Сам был молодым, ерепенился, да жизнь научила.

Что такое, Лиза? Опять ко мне? Ревизор, этого еще не хватало. (Ведь обещал же сегодня не присылать никого, дай хоть день поработать спокойно. Вот и грянула расплата.) Срочно звони в Зеленую гостиницу, чтоб там были наготове, они знают.

Иди зови.

И что это за жизнь у начальников. Перед каждым контролером в тряс. И чем я компенсирую свои нервные клетки? Живем под куполом цирка — и без страховки.

(А-а, явился. Суровый дядя, сейчас мы его пощупаем.)

Приветствую вас, товарищ. Из каких краев? С какой миссией? Естественно, государственная миссия — это суровый хлеб, я понимаю. Очень спешите или найдется часок-другой на хлеб-соль? (Простачком прикидывается, а сам себе на уме.)

Что вы? Неужели? Быть, этого не может. Ай-ай-ай, насосы вхолостую работают. Позор! Форменное безобразие, я им покажу. Ну и ну! Прожекторы днем горят, все компрессоры включены на производство воздуха. Это кто же придумал такие салюты? (Молодцы, ребята, дело знают). Ну еще бы! Мы виновных тотчас найдем и сурово накажем. Спасибо вам за ценное указание. Меня самого? А за что же? Ах, понимаю. (Что же ты раньше в жмурки играл? Обмишурились мы с тобой, Лиза, не распознали, это же ревизор райэнерго. Ха-ха, повесели меня еще, товарищ ревизор, я сам тебя поджидал.)

Видите, уже добрались до буквы «э» — электричество. А где «э», там и «ш». Недаром сказано, живем в век электрических штрафов. Как? Никакого штрафа? А что же? Благодарность — да еще сердечную? Пришли пожать мою мужественную руку? Мы помогли вам выполнить ваш план по реализации? Спасибо, не за что, старались как могли. И для себя старались. Так что и вам обратное спасибо. Лизонька, сообрази нам чайку на плитке, включи все осветительные и нагревательные приборы, товарищ за своим планом прибыл, поможем дружно.

Сейчас мы с вами чайку попьем, по душам потолкуем. Еще бы, конец квартала, я горю, вы горите. У нас — свой план, у вас — свой. Вот вам и выгодно, чтобы у нас насосы вхолостую по кольцевой схеме крутились. (Это же не ревизор, а душка, если бы все такие были!)

Не стоит благодарности, так приятно, когда люди понимают друг друга, в наши дни это редкость.

Тук-тук, считай, «Искра».

Еще одно, последнее усилие. Алло, слушаю. Наконец-то объявился, Петрович. Сдал кафе? Крыша будет. За крышей уже поехали, я достал рубероид. Другой бы эту крышу газеткой прикрыл и доказывал бы, что она есть. Как Проценко, сосед, в прошлом квартале детские ясли сдал без туалета да еще всех убедил — зачем яслям туалет, им ночных горшков хватит, а туалет сдадим во вторую очередь.

Мы честно признаем, что крыши нет. Но будет! И будет в этом квартале! То есть сегодня! А для приемочной комиссии устроим прием, это само собой разумеется, как же не посидеть в новом прекрасном кафе, скромно так, но тепло, рублей этак на пятьсот-шестьсот. (Тук-тук, плюсуй, «Искра», ты все умеешь.) Да, да Петрович, слушаю. Переговорил с членами, подготовил их? Молодец. А с пожарником как? Он же не принимает, у него язва. Хорошо, пожарника беру на себя. Лиза с его женой дружит, они тут у меня в приемной о новых сапожках мечтали.

Уф! Кафе они примут. Комиссия от заказчика, верно, а заказчик — наше недреманное око — еще вернее. Ну куда им деваться? В этом деле у нас полная стыковка. Как с душкой-ревизором из райэнерго. Ничего не скажешь, это кто-то хорошую штуку придумал — чтобы у заказчика и подрядчика был один и тот же план. Мне 100 тысяч сделать, а ему столько же принять и оплатить мне. Если он не оплатит, что я ему сдаю, что сделал ему и что не сделал, он же и погорит. Полная стыковка, как в невесомости.

Значит, так, подбиваем предварительные итоги. Прошли всю новейшую азбуку от «а» до «я». Тук-тук: бетон, земля, металл, дожди, тук-тук: закупки, объекты, штрафы, прибытки и убытки, тук-тук: амортизация, канализация, утечка и усушка, тук-тук: сплошные плюсы и минусы, за то в итоге имеем, ого! Сколько же мы имеем? Ну, что я вам говорил? 100 043 — даже с перевыполнением! Можно рапортовать Виктору Семеновичу.

Алло, Карманов у аппарата. Все в порядке, Соня, не волнуйся. Как пропал? Вот это номер. И у тебя взял? Сколько? 44 копейки — на тетрадку. Вот жулик. Я ему последние выгреб, а он и тебя раскошелил. Идет на явный перерасход. Я тут каждую государственную копейку считаю, у меня электронный учет, а этот оболтус транжирит наши кровные направо и налево. Придется с ним переговорить, серьезный будет разговор, мужской, да не волнуйся ты, он купаться на паром поехал. Как ночь? И впрямь уже ночь. (Такая у нас запарка, света божьего не замечаешь.) Ах, Соня, Соня, так ли было в молодые наши годы, когда я прорабом начинал... И что нынче: и сладкий сон, и страшная сказка — зато выгнал сто тысяч валом. (Эй, «Искра», не урчи, а то выключу, ты свое дело сделала и помалкивай.)

Дети, дети. Они и любовь, и забота, и тревога. Наигрались и спят, им снятся детские игры: тили-бом, тили-бом... У них свой мир. У них иные игры, не то что у нас. И пусть будет так, чтобы им, когда они вырастут, не пришлось бы играть в наши игры: висеть вниз головой и показывать цирковые номера.

Опять размечтался. Пора рапортовать. Алло, соедини-ка меня с трестом. Виктор Семенович? Карманов докладывает — победа! Как не Виктор Семенович? Кто же это? Новый управляющий? А где же наш? Сняли? Куда? В неизвестном направлении. (Вот это действительно цирковой номер, как в сказке. Дайте мне валидол.) Даю отбой — тревога! Внимание по всем объектам: дать задний ход. Чтобы к утру не было ничего такого из того, что было. К нам едет новый управляющий.

ПЕРПЕТУА ЛЮКС, ИЛИ ВЕЧНЫЙ СВЕТ

Будьте добры, мне необходимо попасть на девятый этаж в комнату № 21 к товарищу Широкову. Как вы сказали? Девятый этаж находится именно на девятом этаже, а комната номер 21 за двадцать первой дверью? И пропуск мне уже выписан? М-да, в этом учреждений удивительный порядок, тут надо держать ухо востро.

На лестницах ковры. Фикусы по углам. Всюду стрелки, указатели. И лифт работает. Нет, тут явно что-то не так. Казус деликти, как говорили древние: трудный случай. Ага, вот оно! Объявление на стене: «Вниманию изобретателей! Идеи, схемы, чертежи и действующие модели вечного двигателя (перпетуум мобиле) на рассмотрение и экспертизу не принимаются». Ну, положим, это они не сами придумали, нечто похожее уже сто лет висит во Французской академии в городе Париже.

Впрочем, ко мне данное объявление не относится. У меня не перпетуум мобиле, у меня перпетуа люкс — не вечный двигатель, а вечный свет. Это совсем другой пассаж. Гляньте хоть на солнце, оно же вечно светит — и никто не удивляется.

Сейчас загадаю: если поеду в лифте один, тогда все сойдется, и я получу авторское свидетельство. Ну, ну — никого нет? Так, прекрасно, нажимаю девятую кнопку — возношусь к признанию и славе. Тимофей Лучинин — изобретатель вечного света! Вечная слава Лучинину!

Проверим еще раз. Все ли взял? Папка, схемы, графики. А где же коробка с образцом? Неужто забыл... Ага, вот она. Омнеа мэа мекум порто — все мое ношу с собой.

Вы только подумайте: остановились точно на девятом этаже. Опять фикусы? Интересно рассчитать, сколько фикусов требуется на одно учреждение? А на сто? На пятьсот? Срочно требуется комбинат по производству фикусов.

Вот и дверь — 21. Ну, с богом! К вам можно, Станислав Сергеевич? Добрый день. Разрешите представиться: Тимофей Иванович Лучинин, мы с вами по телефону... а теперь я собственнолично, чтобы вручить вам свою судьбу.

Спасибо, Станислав Сергеевич, конечно, я присяду, готов ответить на все ваши вопросы. Дело серьезное, тут пятью минутами не отделаешься. Пора призвать этих бюрократов к порядку. По телефону вы мне сообщили, что почти не сомневаетесь в успехе, необходимы некоторые формальности, я понимаю. Совершенно согласен с вами: мы не имеем права отдавать наш приоритет на такое открытие другим народам. И внедрять надо скорее, Станислав Сергеевич. Как вы сказали: от идеи до внедрения один шаг. Вашими бы устами... А то ведь порой годы проходят, десятилетия...

Ах, сколько я ждал нашей встречи. Перипетий было много, больше, чем следует. Я изложу их вам, ибо сказано в давние времена: аудитор эт альтера парс — следует выслушать и другую сторону. С этим я и пришел, чтобы излиться всей душой безутайно. Ведь это так важно, когда тебя слушают.

По образованию я инженер-электрик, работаю в Энске в конструкторском бюро. И вот однажды меня осенило: человечеству необходим перпетуа люкс.

Одну минуту, не отвергайте. На этом термине я настаиваю самым категорическим образом, у меня тоже свои принципы. Именно перпетуа и именно люкс — только так может быть записано в авторском свидетельстве. Мир должен знать имя изобретателя вечного света.

При чем тут перпетуум мобиле? Извините, мое изобретение не имеет к нему ни малейшего отношения, и я это докажу. Пожалуйста, мое открытие со мной, оно в портфеле. Можете посмотреть, пощупать, проверить в работе. Прошу вас, берите из коробочки.

Теперь убедились? Как говорится: квод эрат демонстрандум — что и требовалось доказать. Древние римляне были мудрыми людьми и, следовательно, щедрыми. Они оставили нам свое бессмертное наследство в великих афоризмах. Но одного не знали древние — электричества, хоть и догадывались о его существовании. Именно поэтому я и решил в их честь...

Как, вам еще не ясно, что это такое? Это и есть искомый перпетуа люкс. Ага, понимаю, вы судили по нашему предварительному телефонному разговору и полагали, что перед вами явится нечто необычное, дерзостное, фундаментальное. Мое изобретение отвечает лишь последнему условию: оно действительно фундаментально. Вам видится самая обыкновенная лампочка, так сказать, вульгарис люкс. Но смею вас заверить: вы держите в руках необыкновенный прибор, хотя по виду он ничем не отличается от обычной лампочки.

Вы заметили: и маркировка точно такая же, на маковке — 220 вольт, 75 ватт, марка нашего энского завода и дата выпуска. Конструкция ничем внешне не отличается: цоколь, колба, нить накаливания — все, в том числе и технология изготовления, остается прежним. Кстати, эта лампочка сошла с конвейера, так что маркировка на ней подлинная. И горит моя лампочка так же.

В чем же разница? А разница имеется — и весьма дерзновенная. Тут такая разница, которая совершит подлинный переворот в современной электротехнике.

Еще не улавливаете? Неужто вы подумали, будто я вас разыгрываю? Как бы я посмел в таком достойном учреждении. Это более чем серьезно. Если желаете, можете попробовать. Да хоть сюда, в вашу настольную лампу. Смелее! Мой перпетуа люкс не требует специальной осторожности, обращайтесь с ним, как с обычной лампочкой. Видите, патрон ввинчивается без усилий, все исполнено в соответствии с государственным стандартом. Готово? Включайте! Ну, что я говорил? Горит! И еще как! Горит немеркнущим светом. Это и есть вечный свет.

В том и фокус. Лампочка зажглась — теперь она будет светить всегда, в этом ее секрет. Вот вы ее включили, и она уже не перегорит, ничего с ней не случится, если, разумеется, вы не грохнете ее об пол, в этом случае, увы, она разобьется. Включайте, выключайте, включайте снова — на нее ничего не действует. Моя первая опытная лампочка горит уже 5 лет и 2 месяца — и ничего с ней, проклятой, не делается. Теперь вы уяснили? Мы живем в век электричества, и, нет сомнения, этому веку суждена долгая жизнь еще на много столетий. Мы настолько свыклись с теми благами, которые дает нам электричество, что почти не замечаем их. Взять те же лампочки, которые сменили свечу, газовый фонарь. Это была целая революция в технологии. А ныне эти лампочки продаются на каждом углу.

Конечно, вы правы, в этом нет ничего плохого. За исключением одного обстоятельства: современные лампочки часто перегорают. Ваша лампочка может гореть год, неделю, месяц, час — сколько ей вздумается. Завод не дает вам никакой гарантии. Рано или поздно вы услышите характерный звук «щелк» — и вас окутает темнота. Только тогда вы вспомните об электричестве. Чертыхаясь, вы побежите в магазин, заплатите там 34 копейки за новую лампочку, взгромоздитесь дома на стул, потянете руки к потолку, к люстре.

Снова стало светло. Теперь вы можете спокойно жить до следующего «щелк», а после все начнется сначала.

Знакомая история, не правда ли?

Отныне с этим покончено раз и навсегда. В своем доме вы лишь единожды проводите осветительную операцию: меняете лампочки в люстрах, торшерах, на кухне, в коридорах. Теперь вы обеспечены вечным светом. То же самое относится и ко всем общественным местам: театрам, музеям, школам, больницам, магазинам и так далее. Всюду горит мой перпетуум люкс, как говорили в Древнем Риме: беати поссидэнтэс — счастливы обладающие.

Естественно, вы хотите знать, сколько стоит мой вечный свет. Это существенный вопрос. И весьма. Для новой лампочки, само собой, потребовались новые более стойкие материалы. Обычная лампочка выходит из строя, когда в ней перегорает нить накаливания. Все цело, вакуум не нарушен, лишь волосок перегорел. Вы еще трясете свою перегоревшую лампочку, пытаясь привести ее в чувство, напрасно, она мертва, ее место — на свалке.

Вот я и разработал новую светящуюся нить, создал новый сплав. Мой волосок не перегорает. Более того, в раскаленном виде он спекается и становится лишь прочнее. В этом главный секрет.

Разумеется, новый сплав дороже. И вся лампочка удорожилась. Стоимость ее в два с половиной раза выше, чем у прежних лампочек.

С этой стоимости и началось. Вас это тоже смущает? Но отчего же? Сейчас вам приходится постоянно покупать лампочки взамен перегоревших — и эти затраты вас не волнуют. Подумаешь: 34 копейки, это же мелочь. Но даже если вы раз в год поменяете одну лампочку в одном светильнике, ваш общий расход за три года — рубль две копейки. А моя лампочка такой же мощности стоит 85 копеек — и она будет светить до скончания века. Налицо прямая выгода — 17 копеек, причем я беру минимальную выгоду, покупатель охотно пойдет на это, если ему объяснить. За качество надо платить — как же иначе?

Вы угадали: с покупателем я бы договорился. Но именно с этой цифры — 85 копеек — и начались мои мытарства. Третий год мотаюсь по учреждениям, пытаюсь доказать очевидность истины. На вас последняя надежда, Станислав Сергеевич. Если вы дадите мне авторское свидетельство, они так просто от меня не отмахнутся.

Где я был? Спросите лучше, где мне не довелось побывать. На заводе обстановка вроде бы доброжелательная. Товарищи мне помогают. Но вот доходит до дела. Пора запускать новую лампочку на конвейер. Чувствую, директор мнется. В чем причина?

— А цена? — говорит директор. — Нужно получить разрешение на новую цену.

— Так давайте получим.

— Я за это не берусь. Если хочешь, напишу тебе письмо с обоснованием. А уж ты езжай за утверждением.

Признаться, я сначала не понимал, почему директор мнется: ни да, ни нет... Потом-то разобрался.

Но получил письмо на руки — еду. Возношусь на 13-й этаж, прямо в отдел цен и ценообразования. Там за шкафами начальник сидит.

Меня в штыки встречает.

— Не имеем права дать разрешение на такое резкое повышение цены, это противоречит...

— Мы же даем совсем другую продукцию, — говорю. — Поэтому и стоимость иная.

— Что у вас: прожектор? Лампион? Та же лампочка бытовая. Покупатель не разберется в ваших тонкостях.

— Мой знакомый работает на швейной фабрике. Там пришили к пиджаку две лишние пуговицы, и тотчас костюм вздорожал.

— И правильно...

— Так это же липа, искусственное вздувание цен. А у меня новое качество. Пятилетку назвали пятилеткой качества. Выходит, вы против этого?

— Не навешивайте мне ярлыков. Я тоже за качество. Но я за дешевое качество. Оно не должно даваться нам такой ценой. Я за общедоступное качество. Добейтесь, чтобы ваша вечная лампочка стоила столько же, тогда и приходите, запустим ее по всем заводам.

Но я не падаю духом. Не для того я годами вынашивал мою идею, корпел по ночам, пока не вспыхнул мой волосок.

Продолжаю похождения по лифтам и коридорам.

Принимает меня руководитель нашего главка. Вежливый такой, интеллектуальный, демократичный. Выслушал без регламента и вдруг говорит:

— Вы знаете, товарищ Лучинин, сколько лампочек мы сейчас даем стране?

— Точно не знаю, но думаю: несколько миллиардов.

— Правильно думаете. У нас около двадцати электроламповых заводов — и все успешно перевыполняют план. Вы подумали об их дальнейшей судьбе?

— Но это же хорошо. Количество заводов сократится. Два-три завода по выпуску перпетуа люкс вполне удовлетворят спрос.

— Как легко у вас получается. Изобрели свою перпетую — и пятнадцать заводов на ветер! А людей куда прикажете деть? Это же пятьдесят тысяч человек. На улицу их?

— Заводы можно переоборудовать. Люди без работы не останутся.

Но вижу: он все больше накаляется интеллектуально, уже до кипения доходит.

— И отрасль нашу — тоже долой? А меня самого куда? Да я смотрю, вы на всех нас замахнулись. Придется подумать, достойны ли вы того, чтобы работать в нашей отрасли. Буду говорить с вашим директором.

Недаром было сказано: о тэмпора, о морэс — о времена, о нравы! Его не столько страшит, что лампочная отрасль несколько сократится, а что его самого сократят.

Получилось так, будто я один выступаю против всех. Неужто я в самом деле враг своей отрасли, которая меня взрастила? Ради чего же мы производим нашу продукцию? Ради света или чтобы все время возрастал выпуск лампочек, способных к перегоранию? Если два завода будут работать с такой же эффективностью, с которой прежде работали двадцать, — разве это не выгодно государству? Ведь мы же за эффективность и боремся.

Вы тоже спрашиваете о заводах? Я уже объяснял. Мы же все время строим новые предприятия. А тут можно без особых затрат переоборудовать существующие. Государство сэкономит сотни миллионов рублей. И люди не останутся без дела, они будут на тех же, но переоборудованных заводах делать, скажем, кинескопы — пока я не придумаю им вечного кинескопа.

А мусор? Вы бывали когда-нибудь на городских свалках? Сейчас всюду говорят и пишут об охране окружающей среды. Но ведь мы продолжаем производить Эльбрусы мусора. Бумага, тряпье, битая посуда, тара, отбросы — чего там только нет! Простите, я несколько отвлекся от лампочки, но это важно для моей темы, ибо битые лампочки занимают на свалках далеко не последнее место. Вы слышали, как они бьются? Б-бах, ба-бах! — словно маленькие, портативные гранаты. Мальчишки особенно любят бить перегоревшие лампочки об асфальт. Лампочка еще не успела перегореть, а он уже прячет ее в карман: скорей на улицу, чтобы бабахнуть. А там уж выметут на свалку.

Зато теперь нечего бить и выбрасывать. Значит, и тут мы можем избежать потерь, освободить наши свалки хотя бы от битых лампочек.

Со всех сторон сплошные выгоды. Однако получается так, будто это единственно моя личная выгода, и людям она не нужна.

Вроде бы мелочь — лампочка. А за ней вон какие страсти разгорелись.

Что есть свет? Его особенность в том, что он одновременно и средство производства, и средство потребления. Этот свет освещает ночной кульман конструктора, разрабатывающего проект нового самолета, резец станка, панель управления экскаватора, пульт диспетчера, стол писателя, пюпитр дирижера. Простая лампочка, которой нет еще 80 лет, перевернула нашу жизнь, по-новому осветив ее.

Так на тебе: ба-бах! ба-бах! Опять перегорела. Опять об асфальт. Каждый день в стране перегорают миллионы лампочек. И никому не приходит в голову: ведь это труд человеческий перегорел! Ведь это труд других мы об асфальт бабахаем. Чего ради? Единственно, чтобы заводы отрасли работали на полную силу, наращивали свои мощности, перевыполняли планы и зарабатывали премию. Чем хуже лампочка, тем она быстрее перегорит, тем больше надо новых плохих лампочек.

Зато мы теперь имеем реальную возможность освободиться от брака. Мой перпетуа люкс будет светить вам, потом вашим внукам, внукам ваших внуков. Пока не изобретут принципиально новые источники света, впрочем, я думаю, это будет не скоро.

Простите еще раз, возможно, я в самом деле не совсем последователен, перескакиваю мыслью, но я уже приближаюсь к финалу, не могу сказать — счастливому. Вы правы, лирика в нашем деле никого не убедит. Теперь я излился, готов к существу. Вот расчеты, формула сплава, образец нити накаливания. Можете проверить формулу, и вы убедитесь.

А практически? Вас интересует главное: чем я могу доказать, что моя лампочка вечная? Видите ли, прошло пять лет и два месяца, как я ее изобрел и изготовил — девять опытных образцов. Один из них у вас на столе, восемь остальных днем и ночью горят на нашем лабораторном стенде. Вот акты и заключения этих испытаний. Что вы сказали? Пять лет — это мало? Но для более длительных испытаний у нас просто не было времени. К тому же учтите: редкая лампочка горит 24 часа в сутки. Так что мы имеем полное право применить некий коэффициент времени... К тому же теоретические расчеты... Все мои бумаги могут поступить в ваше полное распоряжение.

О, вы меня обнадеживаете, у меня словно крылья выросли от ваших слов.

Совершенно согласен с вами, тут необходима стопроцентная гарантия. Это же коренная ломка, вы правы. Но ведь крупные открытия всегда влекут за собой подобные перевороты.

Имелись ли еще возражения со стороны моих оппонентов? Официальные я вам изложил, привел все про эт контра — за и против.

Впрочем, это еще не все. Я говорил, что долгое время не понимал всех мотивов поведения моего директора. Глаза мне открыл приятель, с которым мы проработали вместе 10 лет. Пошли как-то с ним в театр на «Галилея» Брехта. Возвращаемся домой. Приятель и говорит:

— Не сумел ты сманеврировать, Тимофей. Оттого и принимаешь муки.

— Не улавливаю.

— Чего же тут улавливать? Даже Галилей счел возможным отречься. Для него это был чисто тактический ход. Он понимал, что Земля не перестанет вертеться от его отречения.

— Выходит, не стоило изобретать перпетуа люкс?

— Называть так нельзя было! Мир захотел удивить своим перпетуумом, а на судьбу собственного изобретения тебе наплевать.

— Интересно, для чего же я тогда изобретал?

— Потому что тебе важнее красивый звук, а не само существо. Назвал бы свою лампочку по-другому, ну хотя бы долговечной. И дело сразу пошло бы.

— Не вижу особой разницы.

— А ты подумай. Напряги извилины. Долговечную лампочку можно совершенствовать дальше, а перпетуа люкс это все — предел, конец!

— Чем же это плохо?

— То-то и оно-то! Твое изобретение неприемлемо не только экономически, но и психологически.

— Ты что-то путаешь. Проблема качества назрела именно экономически. Недаром она ставится во главу угла.

— Так мы и улучшаем качество. Но как? В плане это четко зафиксировано. За пятилетку завод должен поднять качество изделий на тридцать процентов, И наше ведомство борется именно за этот показатель. Ежегодно надежность нашей лампочки будет повышаться в среднем на пять-шесть процентов. За это нам пойдут премии, прогрессивки, почет. А ты во весь голос объявил — перпетуа люкс! Как же можно теперь повысить качество, если оно уже вечное? Куда мы будем стремиться, если предел уже достигнут? Значит, неминуем застой: ни премий, ни почета. Вот на что ты нас обрекаешь.

— Смотри, как ты повернул! Не ожидал от тебя такой круговерти!

— При чем тут я? Мне это все директор объяснил. Предположим, я завтра изобрету сверхпрочную синтетическую ткань и начну шить из нее вечные штаны, юбки, платья. Ни один разумный покупатель не приобретет подобной вечной вещи, особенно женщины. Технологическая мысль развивается в обратном направлении: необходима не вечная вещь, а вещь одноразового пользования. Надел рубаху — и в мусоропровод ее.

— Это всего лишь жалкая мода. Лампочка не имеет никакого отношения к такой моде.

— Дело не в лампочке, а в ее названии. Современное человечество еще не созрело к приятию вечных вещей. Ты, как Галилей, обогнал свою эпоху, оттого она и отвергает твое открытие. Тебе не поможет и отречение.

Что вы сказали, Станислав Сергеевич? Сравнение меня с Галилеем кажется вам несколько неуместным? Так это не я, мой приятель сравнивал. А я человек скромный, знаю свой шесток. Куда мне до Галилея. Мне бы лампочку на поток вывести — вот моя греза и функция. Помогите мне, Станислав Сергеевич, ведь я перед вами все как на духу... Вы сами убедились, я попал в циркулюс вациозус — в порочный круг. Без вас мне не выбраться.

Простите, не понял. Ах, вы мне тоже по-латыни: кавэнт консулес — пусть консулы будут бдительны! Какая приятная неожиданность. Ведь мы же с вами вообще могли вести наш просвещенный разговор по-латыни, да вот широкая публика не поймет. Я вам отвечу, Станислав Сергеевич: веритас винцит — истина побеждает.

Видите, как мы прекрасно понимаем друг друга. Я и пришел к вам, как к консулу. Вы же стоите тут на страже государственных интересов. Сознаю это и готов на любую проверку.

Экспертиза? Извольте — и притом наистрожайшая. Как, вы уже имели с ним разговор? Это же отменно! Я вижу, вы заранее подготовились к нашей сегодняшней сердечной встрече. Значит, они принимают мою лампочку на государственную экспертизу? Когда же мне прийти за ответом? Как вы сказали? Я что-то плохо расслышал. Не может быть?! Ах так! Да, да, в самом деле, одну минуту, простите, я сейчас приму валидол.

Спасибо, не тревожьтесь, мне уже легче, «скорой помощи» не потребуется. Значит, прямо так и ответили? Ах, сначала спросили, на какой срок рассчитана лампочка? И вы ответили: вечная...

Ну что ж, дальнейшее просто, как мыльный пузырь. Эксперты обязаны практически, так сказать, своими глазами увериться в том, что моя лампочка является вечной — так? Для перпетуум люкс необходимо перпетуум экспертус — в этом есть своя железобетонная логика. Что-то такое я подумал еще в вестибюле, когда увидел ваши фикусы по углам.

Спасибо вам, Станислав Сергеевич, за открытый вызов. Как говорится, до новой встречи через сто лет.

Впрочем, последний вопрос. Если действительно пройдет сто лет и моя лампочка, направленная вами на эту немеркнущую экспертизу, будет продолжать гореть тем же светом — что в таком случае скажут наши потомки обо мне и что они скажут про вас?

Как говаривал в старину некий Гай Юлий Цезарь: алеа якта эст — жребий брошен!

АСУ НА 33 ПЕРСОНЫ

Простите, рядом с вами свободно? Я не опоздал? Век сделался таким скоростным, что за ним уж никто не поспевает. Уф, дайте отдышаться. Речи были? Слава богу. Понимаете, никак не мог поймать такси, простоял на углу 22 минуты.

Кого ждут? Ах, председатель на месте, это какой же? Вон тот, сухощавый и лысый? Кого же нет? Тамады? В самом деле, что за АСУ без тамады, это вы остроумно заметили.

Итак, вы мой сосед слева. Вы от кого будете? От разработчиков. В таком случае разрешите представиться: Валериан Егорович Небылицкий. А вы Александр Сергеевич? Очень приятно. У вас никаких проблем с именем. Наоборот, поэтическое, можно сказать, имя-отчество. Вы не представляете, что такое быть Валерианом — не только странное имя, но и вызывающее, я из-за него еще в детстве страдал, меня дразнили валерьянкой, теперь ее всегда с собой ношу на всякий пожарный случай — в нашу эпоху информационного взрыва и стрессовых перегрузок...

Виноват, что вы сказали? Прибыл тамада, вижу. Да, тут имеется что сказать и что съесть. Сервировка просто ошеломляющая, надо и нам поучиться вашему размаху.

Откуда я, спрашиваете? Прибыл из города Энска за передовым опытом. Вы, если я правильно понял, разработчик. А я, к вашему сведению, внедренец. Следовательно, мы с вами коллеги, вы начинаете, я ваш продолжатель.

Вы знаете, какая необыкновенная история со мной произошла? Купил недавно диван, а он полез, обивка сползает, как шкура со змеи. Время от времени приходится ставить диван на попа и забивать гвозди.

Гвозди чем забиваю? Обыкновенно, молотком. А почему вас это интересует? Разве изобрели новый способ?

Внимание, начинают. Правильно, первый тост за председателя, благодаря которому все мы, и так далее.

Слушайте, за один год не только разработать, но внедрить целую автоматизированную систему, да еще с такой разветвленной модуляцией, это же надо! Ну как тут не закусить.

А тема-то, тема какая! Да, нам, провинциалам, еще далеко до вас. Шутка ли — «Адаптивный метод оптимального управления динамическим объектом с учетом квазимеханических ограничений в системе автоматизированного гвоздеучета методом акустического микронаблюдения стереотипными ИКС-лучами». Какой размах! Широта! Глубина! Нет, недаром я прибыл на вашу встречу, я такими высотами овладею!..

И закуска на высоте — буквально глаза разбегаются от такого великолепия. Как вы сказали? Научное меню? Составлено при помощи ЭВМ? Заложили в машину программу, и та выдала оптимальный вариант?

Интересно, почем вам платят за внедренную тему? 90 процентов оклада? Это — я понимаю! — вполне прилично.

Я тоже сопутствую внедрению, перенимаю все ценное и переношу на нашу энскую почву. Результаты?

Расскажу, если изволите выслушать. Вот неподалеку от нас имеется город Элск. Организовали там ГВЦ, головной вычислительный центр. А с периферийными машинами связь не отлажена. Что в нашем с вами деле самое дорогое? Правильно — машинное время. Головной вычислитель наиновейший, третье поколение, десятки миллионов операций в секунду, а связь, повторяю, отсутствует или, если вам угодно, присутствует на уровне девятнадцатого века. Помните, еще в «Ревизоре» 33 тысячи курьеров бегают. Так и в Элске. Курьер, то бишь тетя Маша, получает от мини-компьютера перфоленту и едет через весь город на ГВЦ, два часа пути. Головная машина тем временем стоит. А каждая секунда, повторяю, на вес золота. Два часа, пока тетя Маша путешествует на трамвае — сто миллиардов операций не сделано.

Решили усовершенствовать процесс. Пересадить тетю Машу на мотоцикл, тогда дорога займет всего 20 минут.

Руководитель программы аккуратист, подсчитал точно:

— Таким образом мы экономим ровно 84 миллиарда операций!

В ответ на такую передовую идею отсталая тетя Маша сообщает:

— Вот вам!

И подает заявление об уходе. Она, видите ли, привыкла ездить на трамвае, который, кстати, проходит мимо рынка, и не желает на старости лет менять маршрут и вид транспорта.

Пока искали в курьеры молодого мотоциклиста Яшу, полтора месяца прошло, сколько это миллиардов операций? Десять в двадцать пятой степени. А мотоцикл тем не менее записали себе как внедрение новой техники.

Мы на этом не остановились. Элский опыт переняли творчески. Наш ГВЦ обслуживает 36 низовых машин. Расстояние между отдельными точками до 45 километров.

Я предложил:

— Купим вертолет, пусть он доставляет перфокарты.

Если мотоцикл новая техника, то вертолет тем более. Знаете, сколько на этом выиграли? Десять в тридцать второй степени миллиардов операций. Естественно, заработал премию.

Опять тост. За содружество разработчиков и внедренцев, то есть за нас с вами, Александр Сергеевич. Внедренцы есть начало всему, с них началось мироздание. Поэтому поднимем бокалы, как велит тамада, за трех китов внедрения. Первый кит — идея внедрения, второй кит — выбор оптимального объекта и, наконец, третий, заключительный кит внедрения — АСУ-33, ассоциативный современный ужин на 33 персоны. Каково? За это следует принять.

Ваш тамада остроумный человек. Кто он? Ах, он и есть руководитель темы. А кто же тогда председатель? Ага, улавливаю — директор деревообрабатывающего комбината, или ООВ — оптимальный объект внедрения. Ха-ха, с вами не соскучишься.

Да, с вертолетом мы неплохо выкрутились. Потом взялись за датчики. Вы, верно, слышали о тракторном заводе в Эмске. Там полностью автоматизировали учет в кузнице. Датчики на прессах поставили термические. Как только раскаленная болванка ложится на пресс, датчик тут же ее засекает и передает соответствующие данные в головной вычислитель: поковка готова.

Начальник участка, разумеется, быстро разнюхал про термические датчики и решил себе в пользу применить. Приходит за пять минут до смены, достает коробок спичек и перед датчиком спичка за спичкой — чирк, чирк... А температура пламени спички 200 градусов, у датчика одна забота: реагировать. Чирк — поковка, чирк — вторая. Смена еще не началась, а 50 поковок есть.

Долго не могли разгадать такую каверзу. До внедрения АСУ в цехе все было гладко, а лишь внедрили систему, пошла пропажа. Компьютер насчитал 600 поковок, а на складе всего 500. Сто поковок витают в воздухе. Разумеется, прежде всего на машину подумали — откуда берутся воздушные поковки? Значит, машина врет. И уж потом до спичек докопались.

Что же я делаю? У нас в Энске тоже имеются кузнечные цехи. Пошел смотреть, как кузнецы работают. Ну, думаю, вы у меня не порезвитесь, как на тракторном. Поставлю на молоте термический датчик, а в придачу к нему акустический. Создал дубль-систему, порог различимости вырос на двести процентов.

Полгода все шло нормально, я уже и премию проел, точнее, купил на нее диван — тот самый, о котором я вам рассказывал. Но, смотрю, начинают и у меня появляться воздушные поковки. Каким образом? А эти умельцы применили против акустических датчиков детские хлопушки. Чирк спичкой, хлоп хлопушкой — и поковка готова.

Прихожу в цех:

— Как вам не стыдно, ребята. Кого обманываете? Вы же себя обманываете.

Кузнецы смеются:

— А нам интересно определить, кто выше — человек или машина?

— Ах, так! — говорю. — Тогда посмотрим.

Долго ломал голову. И придумал! Употреблю сейсмический датчик на пять баллов по шкале Рихтера. Беру заграничную командировку. Долго пришлось искать по разным странам. Но нашел! Создал троичный блок квазиоптимальных контрольных функций с абсолютной степенью помехоустойчивости.

После этого — ни одной воздушной поковки.

Что вы говорите? У вас тоже дубль? А в каких режимах? Верно, верно, тамада уже называл вашу тематику — гвоздеучет? И какова же эффективность? Двести двадцать процентов? Ого! Непременно займусь вашей тематикой, перенесем на свою почву. Вы меня трудностями не пугайте, мы и трудности позаимствуем.

Имеется у нас с вами одна трудность, которую можно назвать вечной. Это психологический барьер между человеком и машиной. Я думаю, человек никогда не смирится с тем, что машина следит за его работой и управляет его действиями.

Как получается теперь, когда кругом компьютеры? Там, где раньше 20 человек занимались ручным учетом на карандашах, теперь 40 работников обслуживают электронно-вычислительную машину: закладывают бобины, следят за телетайпами и дисплеями, возят, как тетя Маша, перфоленты, составляют программу, ремонтируют технику, считают табуляграммы — словом, прислужники машины. И все спецы высшего класса!

Трудно смириться с подобной второстепенной ролью. Поэтому человек во что бы то ни стало хочет поставить себя выше компьютера, помериться с ним силами.

И померились. На нашем заводе в Энске машина выдала расчет заработной платы. Фонд оказался превышенным на 3 рубля 62 копейки. Как так? Быть того не может. Машина ошиблась. И весь отдел труда и зарплаты — сто человек — садятся и пересчитывают результат. Считают ровно неделю, опять на 3,62 не сходится. Ставят машине повторную задачу. Та считает две минуты и дает прежний устойчивый ответ. Снова сто человек садятся за арифмометры.

Наконец, находят ошибку: электромонтеру дяде Грише недоплачено ровно 3,62 за сверхурочную работу, забыли включить в ведомость.

Вот это сразились. С размахом. Такие баталии поднимают человеческий дух, хотя счет оказался два-ноль в пользу компьютера.

Что вы говорите? У вас всегда так считают — и машина и люди? На всякий случай? Вообще-то правильно. Старая истина: доверяй, но проверяй. Так надежней. Подскажу нашим, чтобы ввели и этот дубль.

Новый тост. За наших учителей-академиков, создавших теоретическую базу для практиков. Помните эту историю с профессором, который внедрял АСУ как раз у нас в Энске на стройке?

Привезли машину в трех специальных вагонах, полгода монтировали, проверяли входы и выходы, отрабатывали обратную связь. Наконец запустили. Тогда еще машины старые были, всего миллион операций в секунду. А программа — завод строить. И как можно скорее. И пошла машина выбрасывать перфокарты да перфоленты, знай себе командует: везти асфальт на бетонный завод, а шоссе мостить кирпичами. Или того чище: сваривать металлоконструкции цементом, а котлованы копать подъемными кранами.

Ничего народ не понимает, что за чепуху выдает машина? Вызывают профессора телеграммой. Тот три недели лазил по схеме, посетил объекты, самолично закладывал программу и проверял ее с карандашом в руках. И дает такое заключение:

— АСУ на вашей стройке работать не будет.

— Почему так? — спрашивают.

— Нельзя автоматизировать беспорядок.

И укатил обратно.

Улавливаете? Порядок ей, видите ли, подай. Так при порядке любой сможет. А ты сделай все как надо, когда нет порядка.

Но время берет свое, несмотря ни на что. Научную революцию не остановить. Прошло несколько лет, на ту же стройку приезжает новый профессор, везет свою АСУ, вернее ОСИОР, оперативная система информационного обеспечения руководства. И заработала!

Система выдает полную информацию для принятия решений. Между прочим, занятная штука. Машина сама печатает специальные карточки.

«Товарищ Иванов, вы сорвали срок поставки арматуры».

«Товарищ Петров, вами не выполнено распоряжение начальника стройки об отгрузке трех лебедок».

«Сорван срок ремонта экскаваторов, виновник товарищ Сидоров».

Машина помнит все сроки, задания, исполнителей. Знает имена всех начальников. И следит за ними. Все-таки удалось автоматизировать беспорядок — и весьма успешно. Люди подтянулись, не хотят получать замечаний от машины.

Я тоже принимал участие в создании, отмечен в списке авторов.

Позвольте вам буженину положить. И бокал я наполню, не беспокойтесь. Мы вашу систему позаимствуем, непременно вам обещаю.

Предлагаю выпить за наше приятное и плодотворное знакомство.

Хороший напиток. Это какой же сок, апельсиновый или гранатовый? Александр Сергеевич, где же вы? Ау, куда вы запропастились?

Простите, вы не видели Александра Сергеевича, моего соседа слева? Только что был на месте, а теперь его не стало. Девался куда-то, начальство, верно, позвало.

А вы, следовательно, мой сосед справа. Разрешите представиться — Валериан Егорович Небылицкий. А вы Сергей Александрович?

Вы от какой организации будете, Сергей Александрович? От разработчиков или внедренцев? Прекрасно, вы внедренец, в таком случае я разработчик, мы с вами коллеги, сообща грызем гранит автоматизации.

Разрешите вам сообщить, какая необыкновенная история со мной приключилась. Купил, понимаете ли, диван, раскладной, двуспальный. Отдал 190 рублей, как раз всю премию на это приобретение израсходовал. И что вы думаете? Двух месяцев не прошло, и он полез. Как кто? Диван полез. Очень просто, обивка с него полезла, как шкура со змеи. Теперь вручную подбивают гвозди, куда пожаловаться, ума не приложу.

Однако предчувствую, загадка моя вскоре должна разрешиться, возможно, даже сегодня вечером, на этом ассоциативном ужине.

Видите ли, в чем тут загвоздка, мне сосед слева объяснил все тонкости, я вам перескажу. Задумано неплохо, почти идеально, хотя и несколько вульгарно с точки зрения формальной технологии.

Значит, так. Деревообрабатывающий комбинат, при нем мебельная фабрика — она и есть объект внедрения. На фабрике выпускают мягкую мебель: диваны, кресла, стулья. Приходится забивать сотни тысяч гвоздей в дерево, пока что мы не научились делать мебель без гвоздей. Предки наши умели, а мы — нет. Сказывают, когда-то целые избы без единого гвоздя ставили. Но им хорошо, предкам: у них же НТР не было...

Итак, я продолжаю.

На забивке гвоздей занято сто женщин, процесс этот, разумеется, протекает вручную, не требуя особой квалификации. Учет забивки также ручной — визуальный. Двадцать мужчин ходят и считают, сколько гвоздей забили женщины. Работа однообразная, утомительная, с малым коэффициентом надежности, ибо, сами понимаете, ошибиться такому учетчику ничего не стоит.

А тут пошла мода на АСУ. Забивку гвоздей при современном уровне техники, конечно, механизировать трудно. А вот автоматизировать учет забивки — это нам вполне по силам.

Колоссальная система? Сто работниц по-прежнему забивают гвозди, зато двадцать мужчин, которые раньше производили гвоздеучет, освобождены для более полезной руководящей деятельности.

Но это отнюдь не единственный эффект. Когда внедрили систему, назовем ее АСУ-гвоздь, производительность труда работниц поднялась на 220 процентов.

Вы думаете, это приписка? Сразу видно, вы не знаете всех обстоятельств. Я сначала тоже так подумал. Ведь датчик-то акустический, реагирует на удар молотка по дереву, значит, бей сколько хочешь.

Но нет. Они все предусмотрели. Установили рентгеновский терминал-датчик на ИКС-лучах, который сличает забитый гвоздь с гвоздем-эталоном, и только после этого гвоздь считается забитым и ставится на учет.

Система продумана со всех сторон, тут без обмана. Но все равно что-то тут не то, у меня на это дело особый нюх, я бы сказал: автоматизированное чутье. Компьютер есть высшее достижение технологии, но сам по себе он ничего не значит. Он никогда не освободит нас от принятия решений, последнее слово останется за человеком. Вот нас частенько ругают за слабую эффективность АСУ. А все потому, что не так внедряют...

Что там такое? Возникает некоторый шум. По-моему, несколько преждевременный, ведь еще не подали горячего.

Смотрите, стулья вверх взлетают. А с обивкой что творится. Нет, это не перья летят, это мякина, какой набивают мягкую мебель.

Кажется, я понимаю, в чем дело: и тут обивка поползла. Метрдотель предъявляет иск директору мебельной фабрики. Директор валит на внедренцев — это-де они внедрили такую ползучую систему, от которой обивка ползет. Внедренцы сваливают на разработчиков.

Типичная цепная реакция по закону спихмонтажа.

За кого же теперь тосты поднимать? Да объясните в конце концов, в чем дело? Датчики рентгеновские отключили? А как? Свинцовый экран повесили. Гм-м, остроумно. Смекалистый мастер на участке попался.

Остальное, понятно, можете не пояснять. Рентгеновский датчик отключен, действуют одни акустические, они лишь на звук реагируют. По гвоздю ли стучишь или мимо гвоздя по дереву, датчик все равно засчитывает удар — гвоздь забит.

Вот откуда у них 220 процентов роста. Гвозди забиваются через гвоздь. Три месяца посидел на таком стуле — и обивка начинает ползти. Выходит, и я с моим диваном на эту систему напоролся.

Нет, дорогой товарищ, меня от ответа увольте, я к вашей знаменитой АСУ-гвоздь не имею ни малейшего отношения.

Я из Энска, внедренец, вот справка. Изучаю и внедряю любой полезный опыт. А где лучше всего опыт изучать, исключительно на банкетах, когда у людей языки развязаны и души открыты. Вот я и стал ходить на ученые банкеты.

Товарищ меня надоумил. Он по свадьбам работал. Ждет у ресторана, когда свадебный кортеж подъедет, и входит вместе с гостями. Расчет простой и безошибочный. Большинство гостей со стороны жениха и со стороны невесты, как правило, встречаются тут впервые — и мой приятель безо всяких усилий внедряется в свадебный банкет. Гостям от жениха говорит, что он со стороны невесты — и наоборот.

Три года осечек не было. А потом хватил лишнего — и забыл, от какой он стороны. Наломали ребра.

Но я же не пью, даже закусываю ограниченно. Действую исключительно в научных целях. Узнаю у администратора, в каком зале будет банкет, какая научная организация собирается — и вливаюсь в поток. Заказчикам говорю, что я от подрядчика, подрядчикам, что от проектировщиков, внедренцам сообщаю, будто я программист, словом, как придется. И вот я уже свой человек за столом, передо мной раскрывается ценнейший опыт. Много из этих застолий извлек: вертолеты, термические датчики, информационную систему. Везу к себе домой — внедряю.

И вот на тебе! Думал, попаду на банкет к истинным разработчикам, а эти вон какой коленкор учудили: гвоздь через гвоздь забивать.

Отпустите меня. Можете поверить, больше я на такие АСУ-33 — ученые ужины ни ногой.

АЛЛО, ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ?

— Алло, дежурный по узлу слушает. Плохо меня слышите? И я плохо слышу. Нет, не трещит, это звук шаркает, на то он и телефон, синусоида у него такая. Как что делать? Врежь ему кулаком по маковке. Вот, вот, сразу прояснело.

Что же вы от нас желаете? Вас телефонизировать или телефончик вам поставить? Это разные вещи, товарищ дорогой. По какому адресу проживаете? Дом заселен, да? И чтобы сразу вам телефон — голубой или розовый? А может, в три цвета прикажете?

Э-э, дорогой, так не бывает, чтоб телефон немедля ставить по вашему первому требованию. Припоздали вы, года два назад надо было звонить. Ах, тогда еще тут не жили? Лишь на прошлой неделе новоселье справили.

Стояли в очереди на квартиру, теперь за телефоном постойте.

В порядке живой очереди, гражданин хороший. Вот какой настырный попался. Я же толкую: не можем мы вам установить телефона, не можем. Да потому что у нас мощности иссякли.

А в очередь записаться можете. Если вы не против ждать, заходите как-нибудь, договоримся, нам легче телефонизировать клиента, чем отказать ему...

Уф, наконец-то отвязался. Как я могу ему разъяснить, если он нашей специфики не понимает — и понимать ее не должен. Таких настырных надо постепенно обрабатывать.

Алло, телефонный узел слушает. Опять трещит? Теперь он того... буркает. Вот мы его сейчас по маковке! Порядок, больше не буркает.

Интересно знать, зачем это вам телефончик понадобился? Свидания молодым людям назначать? А какой адресок? Седьмой квартал? Так вы же у нас телефонизированы. Правильно, от телефонизации до телефона не один шаг, придется еще потерпеть немножко. Попробуем договориться. Два культурных молодых человека всегда договорятся между собой, даже при полном отсутствии слышимости.

Как звать-то? Вера? Верунчик. А я, между прочим, Коля. Ты выйди на балкон, хоть погляжу на тебя. Тогда и решим вопрос.

На балкон выйти не можешь? Ах да, не сообразил, у тебя же телефона еще нет, ты мне с работы звонишь, отсюда не видать. Тогда давай решим: до вечера. Вернешься домой и выходи на балкон, я аккурат в котловане сижу, ручкой помашем друг другу. Разве без телефона нельзя договориться? Еще как. Полный и взаимный контакт. До скорого.

А что? Голосок вполне на уровне. Ласкательный.

Алло, дежурный... Гараж, гараж, это тебе не гараж, а солидное учреждение. Набирай правильно, говорю.

Алло, начальник смены у телефона. Желаете стать в очередь? Все желают. Ах, вас еще не построили. Это где же? Четвертый микрорайон? Там ведь и забора еще нет, зайцы по лесу бегают. И вы согласны ждать? Я вас не уговариваю, я спрашиваю и разъясняю. Мечтаете даже? И правильно мечтаете, потому что наши мечты сбываются. В таком случае и мы пойдем вам навстречу: дадим номер. Как какой номер? Номер вашего будущего телефона и к нему чешский аппарат новейшей модели.

Что вы? Как можно? Никаких условий. Мы просто заключаем с вами договор, даем номер, и с завтрашнего дня вы платите нам абонентную плату согласно тарифу 2.50 в месяц.

Как за что платить? А за номер? Вот, даю вам хоть сейчас: 280-06-13, отныне это ваш личный номер — и ничей другой, — за него и будете платить.

Через три года въезжаете в свою новую кооперативную квартиру, и чешский аппарат розовой масти уже ожидает вас на столе. Вот это сервис. Впрочем, я вас не собираюсь уговаривать, мы действуем исключительно на добровольных началах.

Нам спасибо не за что. Это вам спасибо, что вы о своем будущем предварительно заботитесь. Передайте в вашем кооперативе, что мы уже начали телефонизацию. Мы таких клиентов уважаем. До скорой встречи через три года.

Алло, строительное управление? Попрошу Петра Николаевича. Алло, Петро, ты меня слышишь? Николай приветствует. Что-то звук опять бурчит — и кто только эту технику выдумал?!

Как жизнь, Петро? Горишь, но не сгораешь. Бессонные ночи и багряные зори. А я тут по прямому проводу познакомился, Верой звать. Заходи вечерком, поглядим на балкончик.

Я вот по какому вопросу. Когда вы четвертый микрорайон собираетесь сдавать? А то ко мне уже клиенты обращаются по поводу телефонизации.

Когда? Года через четыре, раньше никак? Вот это удружил, Петро. Я думал тебя на три года уговорить, а ты сам на четыре согласен. А где четыре, там и все пять. Значит, начинаем телефонизировать четвертый микрорайон. Там сколько квартир? Две тысячи? Нам на полплана хватит.

Правильно, опережающий момент необходим в любой работе. Все мы должны работать с опережением, такая задача поставлена перед нами. Можно заказывать новую партию чешских аппаратов.

Интересуешься нашей стройкой? На том же уровне плюс четыре процента. Сидим без панелей, дорогой Петро. Вся наша жизнь от панелей зависит. Крупнопанельную цивилизацию построили, а панелей все равно нет.

Что? У тебя имеются лишние? И как раз для фундамента? Готов уступить? Нет, твои панели мне не подойдут, габарит не тот. И вообще — мне как тебе. Зачем мне панели? Мне лучше, когда их нет. Я своих строителей не тороплю.

Бывай, Петро. Если что, звони, заглядывай, мы же с тобой союзники.

Слышали? Панели, вишь ли, захотел спихнуть, тоже мне приятель. Я эту контору знаю. Куда ему спешить строить кооперативный дом, коль он за него уже деньги собрал? Вот и хочет спихнуть панели, они у него лишние. А мне с его панелями одна морока. С панелями всякий дурак построит. Ты вот без панелей попробуй план выполнить.

Алло, дежурный по узлу слушает. Кто говорит? Пенсионер. Какой пенсионер? Персональный? Очень приятно, папаша. Желаете стать на учет или сразу же телефонизироваться? Мы вас обслужим вне очереди.

Вам портим? Что? Мы тут сидим и звуком ведаем, а не портим. Наш звук на высоте. Тогда что же мы портим? Вид? При чем здесь вид?

Ах, вот оно что, так бы и говорили. Ваше окно выходит на наш котлован, мы вам вид из окна испортили.

Сейчас объясню. Вы куда позвонили? Правильно, на телефонный узел. Мы и есть узел. И не мы вам вид портим, а котлован. Котлован же принадлежит строителям, сейчас они уехали другой котлован копать. Вот и предъявляйте им свои справедливые претензии.

А мы, повторяю, котлованом не ведаем, мы есть узел. Как это узла нет, когда он есть.

Совершенно справедливо, котлован предназначается для телефонного узла, но это еще ничего не значит. Котлован и узел существуют как бы независимо один от другого. Наш узел действует, перевыполняет план, мы ежемесячно отчитываемся, получаем премии, думаем расширяться, вот уже за четвертый микрорайон принимаемся.

Узел где находится? В вагончике. Видите вагончик на краю котлована? Это и есть узел, такое у нас взаимодействие. На нас еще никто не жаловался.

Ах, вагончик вам тоже на нервы действует? А в том вагончике, между прочим, человек сидит и плодотворно трудится. Да, да, я сижу, вполне приличный вагончик, теплый, непромокаемый.

Что же вы предлагаете? Цвет вагончика больно грязный. Хорошо, это мы возьмем на заметку. У нас как раз по графе капремонта средства не израсходованы, спасибо за ценное предложение.

Вы персонально, товарищ пенсионер, какой цвет предпочитаете? Могу предложить на выбор: голубой, розовый, салатный. Мы наш вагончик по вашему спецзаказу перекрасим.

А в котловане можем травку посадить — вас это устроит?

Возьмем вид из вашего окна на контроль, можете не сомневаться. Звоните.

Оказывается, я живу на свете и кому-то порчу пейзаж. Тут горишь с утра до вечера, полный перерасход нервных клеток — и на тебе: вид испортил. Между прочим, нашему котловану уже три года, пора бы и привыкнуть.

Алло, опять гараж? Русским языком тебе объясняют, никакого гаража тут нет и не было.

Алло, начальник смены на проводе. Какой клиент? Ваш номер? Не понимаю в таком случае, какие у вас к нам претензии, мы же вас телефонизировали.

Деньги? За что же? Нет, дорогой товарищ абонент, деньги вам вернуть ну никак не можем, даже если бы очень хотели. Это не наши деньги, а государственные, к тому же мы и не хотим их возвращать.

Что тут разбираться? И так все ясно. С вами договор был заключен, вы его подписали? Ах, все-таки подписали. И надеюсь, вполне добровольно. Вы согласились ждать и платить деньги за пользование телефоном. Что же вы теперь хотите?

Ага, не пользовались вы своим телефоном? Ну это ваша личная воля. Номер у вас был? Был. Аппарат стоял? Стоял — и украшал ваш интерьер. А что он молчал, так это еще лучше. Не будил вас по ночам. Зачем вам надо, чтобы он звонил. Еще нервничать станете: позвонит, не позвонит? А так спокойнее. Я лично считаю — это высшее достижение, когда телефон молчит.

Значит, вы продолжаете утверждать, что ваш аппарат молчал не по вашей вине. Это вы тонко заметили. Что вам на это сказать? Только одно. Если бы данный аппарат у вас не молчал бы, смею заверить — он молчал бы в другом месте. Но увы, данный номер был закреплен именно за вами, значит, кто-то другой уже не мог им воспользоваться, а у нас желающих знаете... только свистни.

В чем, собственно, причина? Два года ждали, а больше не можете. Надоело? Вот оно что — в другой район переезжаете. А мы-то здесь при чем?

Аппарат вам придется сдать. В другом районе вы получите другой номер. А мы вручим вам справку, что вы два года состояли у нас абонентом и при переезде в новый район сдали нам номер, это вам поможет. А больше ни гугу — и думать перестаньте. Справку вышлем по адресу, у меня все.

Имеются же такие несознательные клиенты: лишь о себе и думают. Хотел деньги с меня урвать, не вышел номер.

Алло, родильный дом, какой тебе родильный дом? Тут телефонный узел, а не родильный дом, у нас никто не рожает.

Алло, дежурный по станции слушает. Это вы, Нина Васильевна? Горячий и пламенный. Горохов приветствует. Как ваши неустанные труды? Верно, уже прогрессивку нам выписали? Честно признаюсь, Нина Васильевна, я человек молодой и горячий. И потому единственная амбразура, которую я готов закрыть своей молодой грудью, это окошечко кассы. Когда прикажете к вам следовать?

Что такое? Горим. Быть того не может! План нам наварили? И не хватает 160 абонентов, чтобы закрыть квартальное выполнение? Но это же полный провал. Откуда же мы за такой срок 160 абонентов наберем? Я нынче всего шестерых записал.

Начальника, увы, на месте нет. Как всегда, на рыбалке. А телефона туда еще не провели. Придется самим решать.

Что вы предлагаете? Те же номера раздать абонентам по второму разу? Нина Васильевна, думаю, что до этого дело еще не дошло. Я работаю честно и на прямую приписку органически не способен. Это мы оставим на критический случай.

Думаем дальше. А что, идея! Мы же дом для сотрудников нашей станции заложили! На 80 квартир. Заселение через три года. Вот и надо в срочном порядке телефонизировать наш дом. А то что же получается — все вокруг телефонизировали, а про самих себя забыли. Негоже нам отставать от жизни. Штаты у нас обширные, коллектив дружный. Так пусть наши работники и пишутся в абоненты. Так сказать, личный вклад. 2.50 платим в кассу, с прогрессивкой нам возвращается 400 процентов. Это законно, это пройдет.

Значит, одобряете? Сейчас даю команду — скликать всех линейных мастеров. Мы да не поможем родной станции!

Где еще 80 номеров взять — вот задача! Ладно, Нина Васильевна, я покумекаю.

Если не достанем 80 номеров, горим синим пламенем. Ради чего тогда старались и недосыпали?

— Алло, узел слушает. Откуда будете? Сельскохозяйственная опытная база за четвертым микрорайоном? Слышал про такую. Сделали торжественную закладку и теперь желаете стать на бронь. Совершенно правильно желаете, мы только что про вас говорили. Сколько же вам? Хотите 50 номеров для базы забронировать? Извольте — на ловца и зверь бежит. Я даже так думаю: вам будет мало 50 номеров, берите все 80. Будем держать для вас бронь до конца строительства.

Шлите бумагу, отношения скрепим договором. До скорого!

План в кармане!

Кто там? Смелее. Входи, входи. Дергай ее сильнее, а то она заедает, проклятая.

Вот и открылась. Не с первого раза, так со второго. Постой-постой, никак, Митюха! Откуда ты свалился? Какими судьбами? Телеграмму давал о приезде? Не получал. Ты же знаешь, как у нас почта работает.

Из Энска, говоришь? Прибыл за опытом. Ну это мы тебе дадим, опыта у нас сколько угодно. Доложи прежде, как живешь?

Мне бы твои заботы. Стоит расстраиваться из-за такой ерунды: гараж построить не можете, панелей нет. А ты прежде задай себе вопрос — надо ли вообще его строить? То-то же.

Мы избрали второй путь, в том и состоит наш опыт. Видишь, котлован вырыт. И баста. Забили, так сказать, первый колышек — и сами возникли из котлована.

Ну сам посуди, зачем нам под крышу строиться? Это нам совсем не с руки. У нас и без того все есть: штаты, фонды, отчисления, прибыль, прогрессивка. Свой пионерлагерь построили, жилой дом для сотрудников заложили. Какой же нам стимул еще и станцию строить? Нет у нас такого стимула.

Главное — телефонизировали кругом себя все, что можно и что нельзя. Дом только на бумаге нарисован, а он уже телефонизирован на все 100 процентов. Представляешь, какой охват! Поголовный.

Интересно тебе, что я тут делаю? Котлован караулю. Вдруг явится какая-нибудь химчистка и украдет наш котлован. От этого произойдет наигромаднейший убыток. А наш котлован приносит сплошную прибыль. Телефонизированные нами клиенты абонентную плату вносят регулярно. Государству доход! И это, учти, ничего не построив. На коробке для здания мы сколько государству сэкономили! Миллиона два, не меньше. Оборудования у нас нет? Нет. Значит, опять идет от этого миллионная экономия.

И коллективу выгодно. Без оборудования у нас спокойная жизнь. Подумаешь забота — вагончик обслужить, а в нем два телефона. А то бы стояла сплошная автоматика, за ней же следить надо, беречь как зеницу ока. Чистка, смазка, наладка — нет, это не для нас.

Нас тут три начальника смены. День отдежурил, два гуляй. Сами не работаем — и другим даем.

Клиент наш тоже доволен: он имеет твердую и оплаченную надежду. И номер своего телефона помнит крепко.

Так что, куда ни кинь, со всех сторон обоюдная выгода. Теперь решай сам: нужно нам строиться или не нужно?

Телефоны? Так телефоны тоже есть. Покупаем одну партию за другой. Ах, не работают? А зачем тебе нужно, чтобы они работали? Сколько лишних слов произносится в минуту, это же ужас. У нас на станции — 10 000 номеров. Представь себе, все враз заговорили — сколько шума от этого произойдет? Вот мы с шумом и боремся, за эту, как ее, за экологию. Так что и с этой стороны полная польза.

Мы слова экономим. Недаром сказано: молчание — золото. А молчащий телефон — бриллиант.

Линейные мастера где? Где им быть — на линии. За телефонами следят: а вдруг он заговорит?

Теперь сам убедился — мы тут работаем и слов на ветер не бросаем. Бережем окружающую среду.

Ну как, Митюха, годится тебе наш опыт? Ты что-то о гаражах говорил. Сам их и строишь? Да ты же наинужнейший для меня человек, мой «жигуленок» вторую зиму гниет под снегом. У тебя что, ГСК, гаражно-строительный кооператив? И ты председатель? Что же молчал? Найдется для меня местечко? Вот спасибо, вот это удружил. И сколько же тебе платить надо? Сколько? Почему такая огромная сумма? Вот те на, все сто процентов вперед и сразу, а гараж будет неизвестно когда, под него еще и площадки не выделили. Средь бела дня ограбить хочешь.

Что значит — как у нас? Да, мы тоже с клиента берем вперед, но мы по-божески берем, всего 2.50 в месяц, это же мизер. А тебе сразу тыщи подавай. Да кто к тебе пойдет на таких условиях?

Говоришь, отбоя нет, все жаждут попасть?

Ну и ну!

А ты это того, доверь по старой дружбе — ты в самом деле строиться будешь? Зачем тебе строиться, коль ты деньги уже получил?

Понимаю, понимаю. Ай да Митюха! А я ему свой опыт передаю. Куда нам до тебя, мы же рядом с тобой младенцы. Что за шум?

Кого там еще принесло? Вы куда? Тут не шарашкина контора, а телефонный узел. Смотри, Митюха, пока я тебе опыт передавал, со всех сторон экскаваторы понаехали, бульдозеры, самосвалы панели тащат. Неужто наш котлован хотят отнять?

Эй, зачем на чужой котлован рот разеваешь? Фабрика? Какая тебе еще фабрика? Тут станция уже действует. Не лезь на чужую территорию, кому говорят. Ах, ты сосед будешь, закладываешь новую фирму? Тогда располагайся по соседству с моим котлованом.

Так бы и говорил с самого начала.

Слушай, а ты что производить собираешься? МИФ-77? Что сие значит? Мебельная индивидуальная фабрика: гарнитуры и стенки по заказу, встроенные шкафы, кухни, диваны. Это вещь!

Будем дружить и консультироваться. Глядишь, и стенку вне очереди заработаем, я давно мечтаю, матовую такую, с баром, чтобы внутри зеркало.

Как ты сказал? В порядке строгой очереди по индивидуальному заказу — и денежки вперед? Я тебе денежки, ты мне квитанцию. А стенку с баром когда? У тебя даже котлована нет.

Ты с меня пример не бери. У меня котлован вырыт. Вот выкопаешь свой мифический котлован, тогда и поговорим.

У нас все по справедливости. Я тебе квитанцию на будущий телефон, ты мне квитанцию на стенку с будущим баром.

Что верно, то верно, иначе ты ничего не заработаешь. По себе знаю. Сам живи и давай жить другим.

Ставь вагончик рядом. Была контора; станет две, я тебе свой телефончик одолжу, мы тут такую предварительную запись откроем, тебе и строиться не надо будет.

Ба, совсем забыл. О стенке с тобой болтаю — а где она стоять будет, я же должен ремонт в квартире сделать.

Алло, ремконтора? Горохов с телефонного узла приветствует. Мне бы квартиру отремонтировать. Сметчик уже был, со сметой у нас полный порядок.

За что же вам платить? Ни одного гвоздя еще не забили, а деньги в кассу. А когда же начнете ремонт? Неизвестно... Как вы говорите? Работаете по гороховскому методу? А кто такой Горохов? Я и есть? Выходит, я в свой собственный метод угодил? Слышал, Митюха, какая жизнь пошла. Наш с тобой метод распространяют. Что-то не читал я в газетах о гороховском методе.

Алло, узел слушает. Записаться желаете?.И вы согласны, гражданин хороший, платить за телефон и ждать пять лет аппарата? Ну и клиент пошел. А в гаражно-строительный кооператив не желаете вступить, только денежки вперед. Или индивидуальную стенку МИФ-77 с баром установить в своей квартире по оплаченной вперед квитанции? Неужто согласны? Мечтаете найти концы. А сам-то откуда? Из ремконторы. Тоже в долг живешь. Тогда все ясно.

Хорошо, хорошо, я тебя запишу — хоть сразу на два аппарата. Вот твой будущий номер: 152-16-90, с завтрашнего дня в кассу — и можешь считать, телефон у тебя в кармане.

Ну нет, Горохов не дурак. Пусть другие платят, я не поддамся.

Пусть мой «жигуленок» под снегом гниет, пусть я за стандартной стенкой три ночи в очереди простою, сам свой потолок языком побелю — но вам ни гроша!

Алло, дежурный по узлу слушает. Здравствуйте, товарищ начальник, добрый вечер. Докладывает Горохов: узел стоит на вахте, выжимаем план. От других отбиваемся как можем. А что ваша рыбалка, хорошо клевало? Разве вы не на рыбалке были? Ах, наверху, в управлении, — понимаю. Слушаю вас внимательно. Неужто у них такое тяжелое положение? За что же нам-то? Ага, улавливаю: если мы, то и нам... Вас понял, будет исполнено. Приступаем.

Все, Митюха, кончилась привольная жизнь. Бросают нас на прорыв. Мы теперь как резерв главного командования: наш опыт другим необходим. Все сначала начинать придется.

Алло, гараж? Дайте же гараж, срочно машины заказать для переброски. Что, не гараж, а родильный дом? Гараж-то где? И кто только такую связь придумал.

Кого там? С балкона девушка рукой машет. Это же Вера, мы с ней еще утром договорились.

Ладно, сам на крылечко выйду. Вера, ты меня слышишь? Что? Видишь, но не слышишь? И я тебя вижу, но не слышу. Что лучше: видеть, но не слышать или слышать, но не видеть — вот в чем вопрос.

Да я и так кричу, громче некуда. Вера, я сейчас приказ получил. С удовольствием бы погулял с тобой, ты мне нравишься... Что? Опять не слышишь? Ах, черт возьми, телефона нет под рукой — вмиг бы договорились. Тут, можно сказать, жизненный вопрос решается — а телефон не работает, хоть ты у нас и телефонизирована.

Вера, слушай меня. Перебрасывают нас. Срочно перебрасывают в энский район на прорыв. По приказу начальства. Там у них прорыв, понимаешь. План мы должны гнать, окружающую местность по броне телефонизировать, прогрессивку обещают. Звони мне туда, слышишь, запиши телефон.

Эх, опять не слышит. Ну вот, я тебе бумажку с номером показываю. Не слышишь и не видишь? Вот беда-то какая. Прямо трагедия — хоть с девятого этажа...

Как же это так, товарищи? Взрослые люди, а договориться между собой не могут — слышимости нет. Со всех сторон Горохова общипали: деньги за гараж и ремонт вперед, в кои веки девушку встретил — и не слышу ее.

Куда же мне теперь податься? Посоветуйте мне люди, — если вы меня слышите.

ТАЙНА МОЕГО ШЕФА (В двух частях)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Садись скорей, Борис, через две минуты начинают. Интересно, хоть сегодня-то мы узнаем, кто похитил пятьсот тысяч. Это какая же будет серия? Третья? В первой пятьсот тысяч украли, во второй начали искать, сегодня предстоит найти похитителя.

Конечно, там орудовала шайка. Но кто у них шеф, вот вопрос. Как это нет шефа? В каждой шайке непременно должен быть шеф. Таков закон жанра. И кто-то непременно должен его заложить.

Да сядешь ты наконец? Уже титры начались. Серия третья, как я говорила. У меня память профессиональная, если бы у меня не было такой прекрасной памяти, я не сидела бы на столь ответственной должности. Мне за память прогрессивку платят.

Уселся? И, пожалуйста, не вздумай налаживать телевизор, видимость отличная.

Знаешь, Боря, у нас на заводе ликование. Утром был митинг, снимали для телевидения, а после обеда прислали утвержденный план из центра. Ни одного процента плюса, представляешь? У всех энное число процентов прибавки, лишь мы остались на том же уровне.

Я лично вручила директору пакет из центра. Он тут же вскрыл, сгорая от любопытства, и расцвел. Говорит мне:

— Кажется, мы с вами неплохо потрудились, Татьяна Сергеевна. Срочно пригласите ко мне главного...

— Что? Я тебе мешаю? Да там и смотреть нечего: операторы, композиторы, костюмеры. С чего начнут серию, как ты думаешь? По-моему, со следователя, он просто душка.

Погоня пошла — вот те на! Кто же кого догоняет? Ага, понятно, преследователи гонятся за преследуемыми. А те удирают, коль эти за ними гонятся.

Ты знаешь, Борис, я бы углубилась в психологизм. Я понимаю, детектив требует внешнего действия: похищения, погони, потасовки. А где психологизм, я тебя спрашиваю? Вот мой шеф — Василий Петрович Красилов — тончайший психолог. «Мы с вами неплохо потрудились» — так и сказал. Разумеется, я ему помогала как могла, но главную работу вел он.

Ой, догоняют! Сейчас их схватят. Стрелять, наверно, будут! Приглуши, пожалуйста, звук, я выстрелов не люблю. Нет, не умеют у нас строить психологическую интригу.

Ты думаешь, это так просто, получить хороший план на год? За это месяцами бьются, доказывают, согласовывают. А мой шеф за один день все организовал.

И никаких связей, уверяю. Работал исключительно на психологии.

Хорошо, Боренька, я тебе расскажу, но чтобы это из наших стен ни-ни-ни, надеюсь, ты меня понимаешь?

Ты знаешь, наш директор молодой, всего полгода на заводе, его и прислали для того, чтобы вытащить наш «Строймаш» из прорыва. Это же позор, крупнейший завод в Энске и больше двух лет сидит в прорыве. Солидная фирма, подъемные краны, грейдеры, наша знаменитая скороварка, наконец. А мы забыли, что такое прогрессивка.

И Красилов сказал твердо:

— Я вас вытащу, все мои резервы будут приведены в действие.

Я лично застенографировала эти исторические слова.

А эти все гонятся друг за другом. Какая длинная погоня, ни грана выдумки, теперь их не догонишь.

Я тебе все объясню, Борис. Это они план по сериям перевыполняют. Им ведь тоже хочется прогрессивку заработать. А то, что действие, несмотря на погони, стоит на месте, никого не касается. Зато план по сериям перевыполнен, прогрессивка в кармане.

За все остальное расплачивается зритель.

Нет, Боренька, там я не была зрителем. Я помогала, и весьма активно. Это у меня пятый директор. К тому же у меня на столе селектор, в любую минуту я могу подключиться к директорскому разговору. Ведь я не только секретарь, я доверенное лицо.

Почему я раньше тебе об этом не рассказывала? Во-первых, ты никогда не слушаешь, с тобой только у телевизора и можно поговорить. А главное, не было результата. Результат лишь нынче пришел — утвержденный план.

Кто? Я перескакиваю? А они не перескакивают? Только что была погоня, а теперь готовят очную ставку. У меня все последовательно, дорогой.

Могу рассказать с самого начала. Его прислали к нам из Эмска, специалист по прорывам. Я выслала на вокзал машину. И вот Красилов появился передо мной в сопровождении главного инженера. Представился первым, спросил, давно ли я работаю. И стаж мой одобряет.

— Надеюсь, Татьяна Сергеевна, мы с вами сработаемся.

Мне он с первого взгляда пришелся: высокий, подтянутый, костюм с иголочки. И в глазах мысль.

Словом, что надо директор, деловой, современный. И не тряпка, ты уже чувствуешь?

Сел в новое кресло, примял его — все впору. Я стою с карандашом наготове: сейчас продиктует приказ о своем назначении, скажет, когда актив собирать.

Он словно не видит.

Включил селектор. И сразу быка за рога — вызывает начальника сборки.

— Товарищ Сергач, почему так долго ремонтируете сушильную камеру? Третий день камера не работает. Или вы надеетесь на солнце? По-моему, на дворе октябрь. Из-за вас может встать вся сборка. Сегодня вечером на совещании прошу доложить об окончании ремонта. У меня все.

Переключил рычажок на пульте.

— Отдел снабжения? Товарищ Мешков? Доложите о причинах срыва доставки проката двенадцатого типоразмера. Пятый участок стоит из-за вас вторые сутки.

— Дорога не дает вагонов, — ответил без запинки Мешков.

— Ну, знаете, если для начальника снабжения вагоны могут служить объективной причиной... Займитесь лично этим вопросом. Вечером прошу доложить о доставке проката.

Точно так же позвонил Красилов и в заготовительные цехи. Главный инженер Никольский стоял рядом и удивлялся подобной осведомленности. А я уже догадалась: новый директор прочитал «молнии» у заводской проходной, вывешенные «комсомольским прожектором». Зоркий глаз!

Через полтора часа во всех цехах знали: у нового директора твердая рука. Завод гудел, как растревоженный улей. Говорили об одном: если новый так решительно взялся за дело, мы наконец-то выполним месячный план, а если дальше повезет, то и годовой. Впервые за эти три года стали думать о будущем с надеждой.

Смотри, очная ставка закончилась, а по-прежнему ничего не ясно. Все-таки видел он или не видел, как пятьсот тысяч брали? Это же не иголка в стогу сена — пятьсот тысяч! Нашему заводу три дня пыхтеть день и ночь, чтобы такие деньги заработать.

Как что дальше? О чем ты спрашиваешь? У нас реальная кипучая жизнь, страсти и круговороты, а здесь сплошное голубое мерцание.

Померцало и рассеялось.

А мы постоянно творим.

Однажды слышу, как Красилов ведет разговор с главным инженером. Тема та же: дадим план в октябре месяце или не дадим.

До конца месяца осталось десять дней, а у нас всего сорок процентов выполнения.

Красилов подсмеивается над главным:

— Даете всего восемьдесят процентов плана, а штурмовщина, как у больших, на все сто процентов. Вам не кажется такое положение, мягко говоря, странным?

Главный молчит, ему нечего сказать. А Красилов продолжает:

— Но меня волнует другое. Нужно ли нам вообще давать план? Вот в чем вопрос, как сказано у классика драмы Вильяма Шекспира.

— Как можно ставить вопрос таким образом? — подскочил главный инженер.

— Только так его и необходимо ставить. Не мне объяснять вам, как организовано современное планирование. Оно ведь основано на принципе — от достигнутого. Хорошо, будь по-вашему. Мы понатужимся, дадим в октябре план, потом понатужимся еще больше — до предела и сверх того — и дадим годовой план. Но какой ценой? Фонды окажутся съеденными, нормативные запасы, заготовительные цехи — на нуле. После такой встряски заводу три месяца придется приходить в себя. И уж тогда-то мы наверняка завалим план следующего года, увеличенный нам по нашей собственной недальновидности.

— Что же вы предлагаете? — спрашивает главный. — Писать в центр докладную и просить скорректировать план на этот год?

— Помилуй боже! Меня наверху не поймут. Я молодой директор и тотчас выказываю слабость? Это не в моих принципах. Есть методы более тонкие...

Кого он теперь допрашивает? Кажется, тот был не такой толстый и волосом потемнее. Ну, конечно, это другой, вечно ты со мною споришь. Допрос допросом, а туман все гуще.

Кто же все-таки украл пятьсот тысяч? Тот или этот? Я уверена, что этот, уж больно прилизанный и вкрадчивый, так и лезет в душу.

Нет, Боря, сегодня мы все про них должны узнать. Если нынче не прояснится, я завтрашнюю серию смотреть не стану. Сколько можно играть на человеческих нервах!

Кто там появился? Новый персонаж! И делает сообщение государственной важности. Похититель не тот и не этот, и он знает, кто похитил пятьсот тысяч? Интересный поворот.

Новую загадку задали, напряжение растет.

Какой директор? Мой? Не приставай ко мне со своим директором, я хочу угадать похитителя.

Теперь следователь размышляет. Тут в самом деле задумаешься. Похитителей столько, что глаза разбегаются.

Опять ты со своим директором. Все очень просто. Первый разговор с главным был 18-го числа. Потом они снова заговорили на эту тему 25-го. К тому времени у нас уже набралось шестьдесят пять процентов, и главный хотел во что бы то ни стало выполнить месячный план.

— Мы задолжали народному хозяйству сто двадцать кранов, — говорил он, — это два миллиона. А наши краны ждут на стройках. Значит, по нашей милости где-то будут недостроены сто двадцать домов.

— А если вы дадите сто двадцать кранов, — возразил директор, — то полностью оголите завод и потом задолжаете еще больше и уже никогда не вылезете из прорыва. Это как раз тот случай, когда выгодное невыгодно, да что там говорить о таких высоких материях, как строительный кран. Я тут пытался разобраться с вашим цехом ширпотреба и понял, что цена скороварок явно завышена. Их можно было бы изготовлять и продавать значительно дешевле. Потребителю явная выгода. А заводу — нет. Если мы снизим цену на скороварки, не видать нам плана как своих ушей — все считается в рублях. Снова перед нами знакомый вариант, когда выгодное невыгодно.

— Тут вы правы, — сказал главный. — Планирование обладает еще многими несовершенствами. Показатель плана должен быть ведущим стимулом, а вместо этого...

— Расплачиваться приходится заводу, — подхватил Красилов. — Нам достанутся все шишки, у нас отнимут прогрессивку, у меня не будет директорского фонда. И потому я твердо решил: исполню то, что задумал. Вот мои расчеты. Если мы с умом попридержим план, у нас появится задел примерно на три дня, это десять процентов. Ноябрь только начнется, а у нас десять, а то и двенадцать процентов месячного плана в кармане. Разве это не заманчиво?

Но главный отработал на «Строймаше» двадцать пять лет, он болел за свой завод и никак не соглашался с директором, хотя и признавал его правоту.

— Кто же вам позволит остановить производство? — упорствовал главный.

— Помилуйте! Никто не собирается останавливать. Все будет идти своим чередом.

— Заявляю, я буду работать на план. Краны должны быть сданы вовремя.

— Ради бога. Но мой совет: займитесь заготовительными цехами, там наше будущее. И не волнуйтесь относительно срока: краны задержатся на полтора-два часа, не более того.

— Кто же будет вам помогать?

— Зачем мне помощники? В таких щекотливых делах помощников лучше не иметь. Один управлюсь. Я же старый спец по прорывам.

— В одиночку вы можете завалить план всего завода? Никогда не поверю.

Я слушала этот разговор и замирала: один против всех. И никого не боится. Вот это настоящий руководитель!

— Пари, — бухнул главный. — Ничего у вас не выйдет.

— Принимаю, — отвечал Красилов. — Коньяк. Бутылка или дюжина?

Смотри, Боря, а следователь-душка все размышляет, на улицу вышел, в парк пришел и все думает: как ему вора найти?

Ты спрашиваешь, на чьей я стороне? На стороне следователя, разумеется. Ах, ты про моего шефа, так бы и сказал. Тут я определенно на его стороне. Я патриот своего завода, можешь не упрекать. Но ведь и Красилов не для своей выгоды шел на эту операцию.

Как сделал, спрашиваешь? О, это стоило видеть своими глазами. Настало 30-е число, последний день месяца. Без трех минут девять он появился в приемной, как всегда подтянутый, уверенный в себе и окружающем мире.

Приостановился у моего стола.

— Срочно Самохина. На час — предзавкома, в три — совет по качеству, в пять — главного конструктора. Обеспечьте полную явку. Вечером совещание по итогам плана. Подготовьте мне сводки в разрезе цехов.

Под бой часов Красилов вошел в кабинет. Едва уселся за стол, как явился начальник производственного отдела Самохин, грамотный волевой инженер, весьма переживающий срыв программы.

— Как план? — спросил директор.

— На ноль часов было восемьдесят семь и пять, — отчеканил Самохин.

— Ночью дали что-нибудь?

— Мало. Сборка стояла в некомплекте. Сколько же осталось дать?

— Двенадцать и пять.

— И вы думаете, что дадите?

— Если поднажмем как следует, то дадим.

— За один день произвести три суточные нормы, — вздыхает мой шеф. — Если бы завод всегда работал так, мы выполняли бы месячный план на триста процентов. Но такого, как известно, в природе не бывает.

— Как прикажете, — с равнодушным видом отвечает Самохин, а сам, чувствую, кипит весь.

— Куда вы теперь?

— На сборку.

— Вы же сами говорите: там некомплект. Вот и шли бы в заготовительные цехи за комплектом. Сборку я беру на себя. Именно сегодня решается судьба нашего плана, я вам обещаю.

Самохин ушел. Директор ко мне:

— Покажите последние сводки. Утреннюю почту.

Углубился в бумаги. Переложил две телеграммы в срочную папку. Потом говорил с отделом снабжения, выколачивал вагоны.

Сперва действия директора казались мне разбросанными: хватается за все, что придется. Лишь потом я уловила в них далеко продуманную систему.

«Строймаш» ежедневно отгружает два эшелона готовой продукции. Следовательно, он должен получать примерно столько же материалов со стороны: прокат, моторы, краску, подшипники, приборы. В наших цехах поток материалов проходит через плавильные печи, прессы, молоты, сушильные камеры, станки, через сотни ловких рабочих рук и превращается в краны и грейдеры, которых ждут не дождутся на стройках.

Движение этого потока и собирался задержать директор. Для этого ему надо найти слабые места — «мели» потока, где легче всего прервать движение.

Красилов срочно вызывает Мешкова, начальника снабжения. Наш снабженец — дока. Но и Красилову палец в рот не клади.

Начинается разведка. Что есть и чего нет? Как с краской, хватает? А приборные щитки для кабин? Что с металлическим прокатом?

Мешков докладывает. Я внимательно слушаю. Обстановка такова. За краской уже поехали. Приборные щитки ждем с минуты на минуту. А вот с прокатом хуже — дорога никак не дает номера вагонов.

— И в обком уже звонил, — жалуется Мешков. — Сейчас составлю такую «молнию»...

Красилов резко перебивает, это он умеет.

— Хватит! Хватит транжирить государственные деньги на бесполезную переписку. Дайте мне копии, — и руку властно протягивает, — я лично пошлю докладную в министерство.

— Пока-то докладная дойдет, — присвистнул Мешков, — а металл нужен сегодня. Будем давать другой типоразмер, более крупный.

— Ни в коем случае. Категорически запрещаю.

— Но тогда сборка к обеду станет, — удивляет Мешков.

Но Красилова на такие штучки не возьмешь.

— Столь трогательную заботу о сборке следовало проявить, по крайней мере, на неделю раньше. Рекомендую вам в следующий раз действовать более оперативно.

— Так, значит, нынче не давать металл?

Красилов вот-вот взорвется.

— Кажется, я уже сказал.

— В таком случае, Василий Петрович, я хотел бы получить от вас письменное указание.

Но директор уже владеет собой.

— Надеюсь, указания министра будет для вас достаточно. Если забыли, могу напомнить. Вот: приказ министра номер двадцать три дробь сорок о запрещении использования неразмерного проката. Привыкли к бесхозяйственности. Легче всего взять прокат большого размера, сострогать лишний металл и тем самым выполнить план за счет перерасхода материалов и увеличения себестоимости. Стране нужен металл, а мы гоним его в стружку или утяжеляем наши краны. Не только перерасходуем дефицитный металл, но и возим его потом со стройки на стройку. Я этого не допущу, я научу беречь копейку.

Что ты говоришь, Боря? Знаешь, кто похитил пятьсот тысяч? Как, разве нашли похитителя? Неужто я просмотрела? Следователь-душка все еще думает, советуется с коллегой — умеют же они метраж натягивать.

Ну, если ты знаешь, кто похитил, то скажи мне. Поделись. Сам додумался или подсказали тебе? Смотри, смотри, звонит куда-то. Ага, следователь лично решил проникнуть в логово. Отважный мужчина, я же говорила — душка.

Вот те на, и серия кончилась. Так и не узнали, кто же похитил пятьсот тысяч.

Конец первой части

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Краткое содержание предыдущих серий. Кто-то где-то украл пятьсот тысяч. Следователи безуспешно пытаются найти похитителя. Погони, очные ставки, допросы, размышления. А в это время на энском заводе «Строймаш» новый директор В. П. Красилов пытается провалить месячный план, потому что, как доказывает он, только это может вывести завод из прорыва.

Но кто же все-таки украл пятьсот тысяч? Занимай место, Борис, пора. И, пожалуйста, не приставай ко мне сегодня со своими дурацкими вопросами и версиями, я хочу спокойно досмотреть отснятый материал. Обязаны же они, в конце концов, найти воров, им за это деньги платят.

Что же не начинают? Этого еще не хватало, по техническим причинам показ последней серии художественного телевизионного фильма «Тайна моего шефа» задерживается на 30 минут. А сейчас извольте смотреть новости и документальные фильмы.

Ну, Боря, что же ты не спрашиваешь меня о заводе? В таком случае давай помолчим и посмотрим наши энские новости.

Гляди-ка, «Строймаш» показывают. Вчерашний митинг — вручение Красного знамени за трудовые успехи. А вот и сам Василий Петрович Красилов — мой шеф — принимает честно завоеванное знамя. И я где-то там в толпе, вон у того столба. Играл оркестр, и мы «ура» кричали. Красилов произносит речь, хорошие слова говорит. А главный инженер смущенно стоит в сторонке, то ли он сам пристыжен, то ли ему за других стыдно.

Но за нас стыдиться нечего.

Подумать только. За какие-нибудь полгода вывести завод из хронического прорыва, обеспечить перспективу, накопить пятьсот тысяч прибыли — и все это сделал один человек, мой великий шеф. А главное, сделано честно, в открытую.

Жаль, мало нас показали, пошла какая-то птицефабрика, кому это интересно. Неужели мой шеф не заслужил большего?

Да, сделано было красиво. Интересно тебе? Тогда слушай. На чем мы вчера остановились? Про Самохина и Мешкова я тебе рассказала? Да? Что ты, Боря, это лишь начало. Теперь начинается вторая серия.

Директор отправляется в обход по цехам.

Тебе еще нужно объяснять, зачем он это делает? Неужели ты сам не понимаешь?

Должно же быть на заводе узкое место. На производстве не может все идти ровно и гладко. Гладко лишь в сказках бывает. Узкое место непременно находится, тогда на него наваливаются общими силами, начинается аврал. Перебрасывают людей, материалы, оголяют другие участки. Чтобы расшить узкое место, все средства хороши. Как говорится, штопаем старые прорехи за счет образования новых.

Но сегодня мой шеф искал узкое место с другой целью.

Подожди, Борис, ты меня не перебивай и не путай наводящими вопросами. Я сама знаю, о чем рассказывать сначала, а что потом. У меня свой сюжет, научилась строить его, сидя у голубого экрана.

Ты думаешь, это так просто — сдержать план целого завода? Тысячи людей трудятся с энтузиазмом и не знают того, что задумал их директор.

Заладил: как, как? Не выйдет же он на середину пролета, не крикнет громовым голосом: «Стойте, люди! Вам сегодня работать не выгодно. Идите по домам».

Нет, Красилов не сделает этого хотя бы потому, что не обладает громовым голосом.

А он вот что сделал. Молча подошел на участке сборки редукторов к металлическому ящику и увидел, что шестеренок осталось на донышке. Неподалеку начальник участка надрывался у телефона:

— Когда будут шестеренки, я вас спрашиваю? Через четверть часа сборка встанет.

Именно это и нужно Красилову. Он пересек два пролета и скоро оказался перед зубофрезерным станком.

Тут обрабатывались шестеренки. У станка стоял зуборез Черноперов, ас своего дела.

Красилов здоровается с рабочим, спрашивает, как дела на участке.

— Приходится поторапливаться, — отвечает Черноперов. — Нынче без перекуров.

— Да, да, — Красилов берет в руки блестящую шестеренку. — Того и гляди из-за этих маленьких деталей встанет вся сборка.

— Из-за меня не встанет. Полторы нормы уже отработал. Вот надумал заложить пакет сразу из пятнадцати шестерен.

— Отлично, товарищ Черноперов. Только смотрите строже за качеством. Чтобы это не привело к браку.

— Станок налаживал сам. За точность ручаюсь.

— Отлично, отлично. — И директор спешит в заводоуправление.

Сколько времени он у нас? А уже знает весь завод, вник во все тонкости, изучил людей. Он рожден быть руководителем. Ему все равно что: краны, комбайны, холодильники, радиолы. Он освоит любую продукцию, лишь бы руководить. И будет руководить, как народный артист.

Останавливается у моего стола.

— Ну как, Татьяна Сергеевна, сегодня скучать не приходится? Вызовите ко мне представителя ОТК. Кто у нас отвечает за участок шестерен?

Через три минуты в кабинет директора робко входит худенькая девушка в пестром свитере. Вера Осокина. Красилов заулыбался, встает навстречу. Добрый день, присаживайтесь, товарищ Осокина, чувствуйте себя как дома.

Но вот он бросает игривый тон и становится серьезным. Начинает пространную речь о качестве. Последняя сводка о качестве настораживает. Процент брака кажется слишком низким, он даже ниже допускаемых лимитов. И это при нашем-то изношенном станочном парке.

— Это ваша сводка? — спрашивает Красилов.

— Я составляла, — пугается Вера.

— Разумеется, я понимаю, вы тут ни при чем. Ваша сводка составлена на основе цеховых данных. А что, если эти данные приукрашены. Представьте себе, что одна, всего одна некачественная деталь пропущена нерадивым контролером на сборку. Вот! — На директорском столе возникает шестеренка. — Одна такая штучка, крохотная шестеренка проникла на сборку и ушла с краном. И что же? На стройке случилась авария. Посмотрите это письмо. Очередная рекламация. Поворотная платформа вышла из строя. Кран упал, хорошо еще, что не было жертв. Из-за такой вот шестеренки. Это тоже бракованная. — Красилов дает Вере подержать шестеренку. — На глаз как будто все в порядке. И не подумаешь, что из-за нее может выйти из строя огромный механизм. А завод терпит убыток. Строители ругают нас.

Вера внимает словам директора, на лице ее написан испуг.

— Я понимаю, понимаю, — бормочет она. — Шестеренки, участок шестерен...

— Немедленно займитесь качеством, — повелевает директор. — Я надеюсь на вас.

Теперь Вера Осокина обработана — и надолго. Во всяком случае, до конца дня ее ретивости хватит Красилову.

Что я тебе говорила? Мы работаем тонко. Неужели ты думаешь, что тем дело и кончилось? Нет, дорогой, Красилов провел решающую операцию, но отнюдь не завершающую.

Окрыленная тем, что она побывала в директорском кабинете, Вера Осокина добросовестно исполнила волю Красилова. Она обежала участковых контролеров: директор недоволен работой, нужно усилить контроль, не пропустить на сборку ни одной бракованной детали...

А Красилов создавал запас прочности. Из сводок выяснилось, что на сборке недостает приборных щитков для кабин, которые доставляют нам за пятьсот километров от смежников.

Положение критическое. Я соединяю директора сначала с Мешковым, потом со смежниками. Постепенно вырисовывается картина. Контейнер с приборами отправили еще вчера утром железной дорогой, но он придет только завтра. Поставщик просит его извинить за задержку, сами понимаете, конец месяца, штурмуем, на выходе главная продукция. Но готовы дополнительно выслать сто приборных щитков самолетом, через час они сойдут со сборки.

Обрадованный директор снова вызывает начальника снабжения.

— Товарищ Мешков, я договорился. Срочно звоните поставщику и решайте вопрос о самолете.

Представь себе, Боря, я слушаю этот разговор и ничего не понимаю. Что же это, Красилов и выступает против Красилова? Но тут все проясняется. Снова звонит Мешков.

— Кто будет оплачивать спецрейс самолета? Мы или они?

— Разумеется, они, — отвечает мой шеф. — Задержка по их вине. С какой стати нам расплачиваться за чужие грехи?

— Они не хотят. Коль мы заказываем спецрейс, нам и платить.

— Этого не будет никогда. Спецрейс предложили они...

Теперь ты видишь, какая тонкая работа — вопрос решен, и вместе с тем он висит в воздухе. Это как в ООН — стороны вроде бы договорились о жизненно важной проблеме, но тут же начинается бесконечная дискуссия по процессуальным вопросам.

Тут новые известия. Экстренный звонок со сборки. Говорит Сергач:

— Василий Петрович, на сборке нет шестеренок.

— Это каких же?

— Для редукторов.

— Но ведь они только что были. Там работает опытный мастер, я лично с ним беседовал. В чем дело?

— Контролер выборочно забраковал партию шестеренок. Через четверть часа сборка станет.

— Что же, вы хотите, чтобы я превратил бракованные шестерни в хорошие? Весьма сожалею, но я не маг, не кудесник, такая задача мне не по силам.

— Но я ручаюсь, их можно пропустить, — в отчаянии восклицал Сергач.

— Неужто я должен объяснять вам систему выборочного контроля? У вас имеется старший контрольный мастер. Создайте, наконец, комиссию. Или вы полагаете, что директор обязан заниматься каждой шестеренкой?

Сергач остался ни с чем. Красилов знает, куда метить. Качество — это сейчас все.

Что тут началось! Перезвон, кутерьма. Даже Красилов утратил обычное спокойствие, забил тревогу по всем углам: «Сборка зарезана, жми, нажимай! Давай, наддай!»

Возбужденное настроение директора передалось в цехи, из цехов, усилившись еще больше, перешло на участки. Взвинченные начальственными криками, суетливо забегали мастера, рабочие нервничали у станков и запарывали детали, словом, пошла настоящая штурмовщина.

Я принесла телеграмму из министерства. Он положил телефонную трубку и устало откинулся на спинку кресла, вытирая лицо платком.

— Вот так, Татьяна Сергеевна, — улыбнулся он мне. — Они хотят работать так, как привыкли. Но я их отучу от такой работы, обещаю вам. Я так работать не умею. И не желаю. Если что, я на обеде.

И как ни в чем не бывало пошел к выходу.

Но у нас на заводе тоже не простаки сидят. Я с нетерпением наблюдала за этим противоборством. На моих глазах разворачивался захватывающий производственный детектив.

Ровно через час Красилов снова появился в приемной.

— Какие новости, Татьяна Сергеевна?

— Кое-что. Сейчас я вас соединю.

Первое сообщение от начальника снабжения: удалось договориться с поставщиками, что рейс самолета будут оплачивать они. Щитки с приборами уже в воздухе.

Красилов и бровью не повел.

— Оказывается, вы можете работать рентабельно. Срочно шлите машину на аэродром. Грузите контейнер — и в дело.

А вот и звонок со сборки. Сергач докладывает:

— Шестеренки пошли. Комиссия проверила всю партию, детали в норме.

— Хвалю за оперативность. Всегда бы так работали. Кстати, как у вас с сушильными камерами?

— Нормально, — ответил Сергач, явно не ожидая такого вопроса.

— Сколько камер работает?

— Две, Василий Петрович.

— А две по-прежнему на ремонте? Еще с того первого дня, что я на заводе?

— Никак руки не доходят, после первого пустим их. Непременно.

— Хорошо. У меня все. Трудитесь.

Пришел к назначенному часу председатель завкома, и на лице Красилова вновь заиграла улыбка.

Я недоумевала: отчего директор так спокоен? Ведь все же получилось впустую.

Почему он медлит? Разве нельзя раздать десять горящих путевок лучшим станочникам? И те уже не выйдут во вторую смену, завод снизит темп. Видишь, я уже начинаю мыслить телештампами.

Ничего похожего. Мой директор распределял путевки исключительно на будущий год, занимался предстоящими школьными каникулами, вел разговор о том, чтобы возродить футбольную команду.

Я была уверена, Красилов сдался. Однако события только разворачивались. В кабинет вошли главный инженер с начальником отдела снабжения. Мешков доложил:

— Приборные щитки доставлены на сборку. Теперь бы еще прокат. Разрешите, Василий Петрович, использовать другой типоразмер.

— И перерасходовать металл? Особенно когда в этом нет необходимости? Вот пришла телеграмма от поставщика. — Красилов открыл папку, в которую еще утром отложил срочные телеграммы. — Я тут совсем замотался, а она, оказывается, с утра лежит. Отгружено три вагона с прокатом. Скорей на розыски! Надо наверстать упущенное.

Интересная новость. Неужто Красилов в самом деле не заметил телеграмму с номерами вагонов? Мешкову было не до того, он схватил телеграмму и вылетел из кабинета на крыльях. Зато главный инженер Никольский задал-таки осторожный вопрос.

Красилов ответил с улыбкой:

— Вам, я вижу, во что бы то ни стало хочется сделать из меня мрачного злодея, который прячет срочные телеграммы, выдает фиктивные наряды, сбывает некомплектную продукцию и после строит себе дачу за счет казны под видом детского сада. Увы, я не таков. Приписка и прочие фикции — архаизм, пережиток. В век научно-технического прогресса существуют другие методы. Учтите, я обыкновенный директор, рабочая лошадь. Все мы более или менее удачно выкручиваемся и, как правило, даем план. Мы работаем честно. И продукцию кладем на бочку. Еще бы чуть больше прав для маневра, и больше мне ничего не надо.

— Интересно, какие же методы вы предпочитаете?

— Современные. Разве я, по-вашему, сегодня что-нибудь нарушил?

— Вы действовали в соответствии с буквой закона.

— Надеюсь, вы не считаете это предосудительным?

— А несовпадение интересов?

— Не моя вина в том, что они не совпадают. Я действую в интересах завода. Что выгодно заводу, то выгодно и мне, Красилову. Я считаю так: выгодным должно быть только выгодное.

Тут в кабинет вошла я — собрался народ — совещание по качеству.

Красилов сделал хороший доклад, выдержки были потом напечатаны в нашей энской газете, разве ты не помнишь, Боря?

Затем пришли конструкторы, начался разговор о будущем башенных кранов — тишь да гладь. Мой рабочий день кончается в пять часов, но я по-прежнему сгорала от нетерпения — неужели это ничем не кончится? — и решила остаться.

Нет, не таков Красилов, чтобы играть впустую. События нарастали, как бывает обычно, к концу штурмового дня. Из цеха сообщили: нет подшипников, пришлось снять со сборки десять кранов. Красилов тут же позвонил на соседний завод, попросил подшипники в долг. Снова Красилов против себя? Я недоумевала.

Тут еще более тревожное сообщение: кончается краска. Директор немедленно приказ: отпустить заменитель — дольше сохнет, зато дело не стоит.

Прибыл Мешков: нашел вагоны, сам прибыл с ними на тепловозе. Но уже десятый час вечера, куда этот металл годится? Только на будущий месяц.

Интересно, сколько времени осталось? Когда начнут последнюю серию? Еще пять минут. Ну и я приближаюсь к финишу.

Около десяти часов у Красилова собрались все действующие лица: главный инженер, начальник снабжения, плановик, экономист. Возбуждены бурным днем, вспоминают его перипетии. Не было лишь начальника сборки Сергача.

А вот и он. Спешит через приемную.

— Ждем вас, — сухо встретил его Красилов. — Доложите мне о результатах вашей героической деятельности.

— Подобрали вчистую, — бодро ответил Сергач, крайне довольный тем, что ему удалось оголить сборку. — Только что пробовали десять редукторов к кранам. Вот сводка. Девяносто девять с половиной процентов. Всего полпроцента не хватает. Но у нас в запасе еще два часа. Наконец-то натянем.

Красилов и бровью не повел.

— Главный инженер провел весь день в заготовительных цехах. Каково там положение? Расскажите нам, Павел Семенович.

— Обычная картина: под метелку. Даже новых материалов сегодня не завозили. Но зато мы впервые за три года выполняем план. И это все благодаря вам, Василий Петрович.

— Я был бы рад, если бы это соответствовало действительности. — Красилов вздохнул. — Вы дали вал. А заводу нужен товар, реализация. Помнится, вы сами докладывали, что две сушильные камеры стоят на ремонте, а две оставшиеся работают с повышенной пропускной способностью, то есть не досушивают кабины. Сколько же им еще потребуется на естественную сушку?

— Восемь часов, — отвечал Сергач. — Ну и что же? Мы всегда так делали.

— Что делали? Сдавали сырую продукцию?

— Пока шло оформление, подходили платформы, она высыхала.

— По-моему, вы утратили понятие о самых простейших вещах, в частности о качестве.

— Но прежние директора всегда так делали, — взмолился Сергач.

— Я не отвечаю за действия прежних директоров. Есть заводы, где вообще до пятого числа гонят план прошлого месяца. На «Строймаше» так не будет. Вам не удастся заполучить меня в сообщники.

— В самом деле, — сказал Никольский, кладя руку на плечо Сергача. — Ты же сам знаешь, мы всегда шли на нарушения.

— Вот моя сводка по реализации, — Красилов заглянул в бумажку, хотя и так все помнил. — Восемьдесят девять и восемь десятых процента. Это все, что мы могли дать.

— Василий Петрович, ну последний раз, — умолял Сергач. — А дальше будет по-вашему.

— Удивляюсь постоянству, с которым вы стремитесь на скамью подсудимых. — Красилов был безжалостен. — Займемся лучше очередными делами. — Он нажал кнопку и вызвал меня. — Татьяна Сергеевна, прошу записать приказ. Вводная часть о качестве, это вы сами сообразите. Приказываю категорически запретить сдачу в отдел сбыта некомплектной, неокрашенной или сырой продукции. Второе: начальнику сборки товарищу Сергачу за срыв ремонта двух сушильных камер, что привело к срыву заводского плана, строго указать. Дата. Подпись.

Как, разве ты со мной не согласен, Борис? Маневр проведен мастерски. Целый день огромный завод работал во всю силу и дал всего-навсего два процента. Октябрьский план не выполнен снова. Зато десять процентов перенесены на ноябрь. А наши десять процентов — это полмиллиона, вот какой маневр совершил Красилов. И нашелся виновник всех бедствий. Это Сергач, который сегодня не передохнул ни минуты, который спорил и дрался, имел дерзость возражать.

Что решило успех маневра, спрашиваешь? Какой ты непонятливый, Борис. Кабина сохнет восемь часов. Значит, директор уже днем, уезжая на обед, знал, что у него все в ажуре. А все другое, что он делал, было прощупывание. Красилов искал слабину. Не вышло бы с кабинами, получилось бы с шестеренками, приборными щитками. Красилов действовал с пятикратным запасом прочности. План не мог не провалиться.

Я кончила писать директорский приказ. Все в кабинете молчали. Красилов встал.

Пожал мне руку, подбросил на своей машине до дома. Конец, который сможет стать началом. В ноябре и декабре мы дали по сто одному проценту. Получили хороший годовой план. А у директора образовался крупный резерв, он гибко маневрировал им: январь — сто три процента, февраль — сто два, март — сто четыре. Сам видел, как мы уже знамя завоевали. А на прогрессивку мы с тобой купили телевизор.

Говорят, скоро Красилова возьмут в центр на повышение. А жаль, я уже сработалась с ним. Я считаю, с шефом мне крупно повезло.

Вот и последнюю серию начинают. Не мельтеши перед экраном, Борис. Занимай место. Следователь-душка уже приступил к мыслительной деятельности. Наконец-то мы узнаем правду — кто украл пятьсот тысяч.

1973—1981

Примечания

1

«Крестовая роща», «Могильная высота» (нем.).

(обратно)

2

БУ — бывший в употреблении. (Примеч. автора.)

(обратно)

3

«Собака» — немецкая автоматическая пушка калибра 37 мм. (Примеч. автора.)

(обратно)

4

Подмораживает (нем.).

(обратно)

5

Что-то русских не видно. Пойду за ракетами (нем.).

(обратно)

6

«Все проходит мимо», немецкая солдатская песня.

(обратно)

7

РС — реактивный снаряд. (Примеч. автора.)

(обратно)

8

Совершенно секретно (нем.).

(обратно)

9

Вперед! Марш! (нем.)

(обратно)

10

Я чуть не застрелил его (нем.).

(обратно)

11

Тихо, Пауль, вперед (нем.).

(обратно)

12

Огонь! (нем.)

(обратно)

13

«Когда солдаты по городу маршируют», фашистская строевая песня.

(обратно)

14

Лучшее время — это война (нем.).

(обратно)

15

Стой! (нем.)

(обратно)

16

Внимание! Смирно! (нем.)

(обратно)

17

Да здравствует война! Война — самое лучшее время! (нем.)

(обратно)

Оглавление

  • О ПРОЗЕ АНАТОЛИЯ ЗЛОБИНА
  • САМЫЙ ДАЛЕКИЙ БЕРЕГ Роман
  •   ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     ГЛАВА I
  •     ГЛАВА II
  •     ГЛАВА III
  •     ГЛАВА IV
  •     ГЛАВА V
  •     ГЛАВА VI
  •     ГЛАВА VII
  •     ГЛАВА VIII
  •     ГЛАВА IX
  •     ГЛАВА X
  •   ЧАСТЬ ВТОРАЯ
  •     ГЛАВА I
  •     ГЛАВА II
  •     ГЛАВА III
  •     ГЛАВА IV
  •     ГЛАВА V
  •     ГЛАВА VI
  •     ГЛАВА VII
  •     ГЛАВА VIII
  •     ГЛАВА IX
  •     ГЛАВА X
  •     ГЛАВА XI
  •     ГЛАВА XII
  •     ГЛАВА XIII
  •     ГЛАВА XIV
  •     ГЛАВА XV
  •   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
  •     ГЛАВА I
  •     ГЛАВА II
  •     ГЛАВА III
  •     ГЛАВА IV
  •     ГЛАВА V
  •     ГЛАВА VI
  •     ГЛАВА VII
  •     ГЛАВА VIII
  •     ГЛАВА IX
  •     ГЛАВА X
  •   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
  •     ГЛАВА I
  •     ГЛАВА II
  •     ГЛАВА III
  •     ГЛАВА IV
  •     ГЛАВА V
  • ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
  •   ДОМ СРЕДИ СОСЕН
  •   ТРИ ЧАСА НА ЗАПАД
  •   СНЕГОПАД
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •   ДАВАЙТЕ ПОЗНАКОМИМСЯ
  •   БИЛЕТ ДО ВОСТРЯКОВА
  • СОВРЕМЕННЫЕ СКАЗКИ
  •   ЭТОТ МЛАДЕНЕЦ АКОПЯН
  •   ПО ТУ СТОРОНУ ПРИЛАВКА
  •   ДЕВЯТЫЙ ВАЛ
  •   СКОЛЬКО ВЕСИТ ТОННА?..
  •     МОНОЛОГ ПЕРВЫЙ
  •     МОНОЛОГ ВТОРОЙ
  •   ВСЕ СПЕШАТ КАЛЕНДАРИ...
  •     1
  •     2
  •   ПЕРПЕТУА ЛЮКС, ИЛИ ВЕЧНЫЙ СВЕТ
  •   АСУ НА 33 ПЕРСОНЫ
  •   АЛЛО, ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ?
  •   ТАЙНА МОЕГО ШЕФА (В двух частях)
  •     ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
  •     ЧАСТЬ ВТОРАЯ X Имя пользователя * Пароль * Запомнить меня
  • Регистрация
  • Забыли пароль?

    Комментарии к книге «Дом среди сосен», Анатолий Павлович Злобин

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства