Н. Вагнер НОЧНЫЕ СМЕНЫ Роман
Глава первая
Смятение мыслей и чувств испытывал Алексей Пермяков, когда покинул комнатушку Дробина и предстал перед незнакомым ему миром суматошного и бесконечного движения, грохота и визга, единоборства удушливо знойных и освежающе ледяных потоков воздуха, блеска свежесрезанного металла, серебристой стружки и электрических огней.
Вслед за мастером Кругловым Алексей прошел по тесному пролету и остановился возле машины, сверкающей никелированными маховичками и вентилями. Это, верно, и был, как подумалось Алексею, тот самый универсальный расточный с горизонтальной и вертикальной настройкой, о котором только что говорил начальник участка. Управлял станком сутуловатый, в годах, человек по фамилии Соснин. Кивнув и нехотя произнеся свою фамилию, он словно забыл об Алексее, выполнял не спеша свою операцию, снимал деталь, ставил новую, закреплял ее, усердно завинчивая рукоять приспособления, и снова пускал станок. Работал Соснин неторопливо, расчетливо. Часто прикладывал к детали штангенциркуль или шаблон, напоминавший подковку.
Круглов уже давно ушел по своим делам, Алексей же стоял за спиной Соснина, чувствуя неловкость и скованность. Он старался внимательно наблюдать за работой своего учителя, но все его движения, их смысл плохо укладывались в голове, не воспринимались.
Спустя некоторое время он начал поглядывать на соседние станки, совсем непохожие на универсальный расточный. Каких только причудливых форм не были они: огромные, словно башни, и маленькие, приземистые карлики. Возле каждого деловито суетились люди — седоволосые и молодые, а то и совсем юнцы. Все были при деле, все знали повадки своих станков и, казалось Алексею, не замечали его, выражая если не презрение, то полное безразличие. И Алексею захотелось бежать отсюда прочь. Ему вдруг стало ясней ясного, что в цехе он не приживется и никогда не сумеет работать, как эти люди. Но бежать было некуда. На фронт его не взяли, а другого, более полезного дела, чем завод, он пока себе не представлял. И тут, в который раз, вспомнил Алексей первый день войны…
…Все, казалось, было таким, как прежде: солнце, синь неба, листва акаций, лип, могучего тополя, трава, густо покрывшая двор, наконец, люди. И в то же время решительно все изменилось, стало не таким, как вчера, и даже не таким, как несколько минут назад, когда прозвучало известие о том, что началась война.
Алексей Пермяков смотрел на небо, и оно меркло, продолжая оставаться миротворным, прозрачно синим. Смотрел на неподвижную зелень деревьев, и в ней проступала темень, хотя, если вглядеться пристально, листья были по-прежнему ярко-зелеными. Смотрел в лицо своего друга Кольки Спирина — и оно стало совсем другим, но что конкретно изменилось в нем, Алексей сказать бы не мог. Может быть, тень тревоги легла на лицо, а может быть, на нем отразился ход сложных мыслей, захвативших Кольку.
Оба они только что вышли на улицу, только что обговорили всяк на свой лад сообщение, переданное по радио, как прибежал их давний приятель из соседнего дома низкорослый и шустрый Юра Малевский. Он не спросил, знают ли Алексей и Николай о том, что началась война, посмотрел на их лица и понял: знают. Подсел, тяжело выдохнул, низко опустил прямые атлетические плечи.
— Да…
А через мгновение Юра со свойственным ему темпераментом заговорил быстро и горячо:
— Уверен, что не сегодня-завтра дадут фашистам по башке и — конец войне.
— Слишком оптимистично, — возразил Николай, который был старше Юрия на год, а Алексея — на целых четыре года. — Бои идут на сотнях километров границы. От Баренцева до Черного моря. Думаю, на разгром этих бандитов уйдет все лето. Давайте-ка лучше обмозгуем, что будем делать…
— Ясно что! — перебил Юра. — Пойдем в военкомат. Пусть немедленно отправляют на фронт!
— Алексея не возьмут, а нам с тобой можно.
— Почему не возьмут? — возмутился Алексей.
— Почему! Тебе едва стукнуло семнадцать, — резонно ответил Николай.
— Ну и что? Добровольцем возьмут. Увидишь!
Прав оказался Николай. Он и посоветовал пойти на завод, когда сам отправлялся в распоряжение ВВС Северного флота.
— Будешь моторы делать, — утешал он, — а я как раз моторист со стажем. Мне и будут поступать твои моторы. Имей в виду — это все равно что на фронте, на самой передовой!
Алексей очень сомневался в правоте этих слов. К тому же он ничего не знал о заводской жизни, ничего не умел и даже не догадывался о том, что все здесь совсем по-другому, чем там, в городе, в тихом зеленом дворе, в школе-десятилетке, которую только что окончил.
Узкие двери проходных, покрытые оранжевой краской, оказались той чертой, за которой начинался непривычный мир звуков, запахов, стремительного ритма. На Алексея обрушился этот мир всей своей устрашающей громоздкостью, насыщенным до предела арсеналом машин, которые заслоняли людей, неведомо как уживающихся с бешеным грохотом и быстротой всего происходящего здесь. Алексей только и оглядывался, чтобы не пришибла его какая-нибудь махина, когда шел вдоль цехов, стараясь не отстать от хрупкой, но ничего не боявшейся табельщицы, которая назвалась Настей.
— Сюда! — звонко крикнула она в самое ухо Алексею.
Они повернули направо и пошли поперек цеха, мимо застекленной переборки. «Мастер», «Старший мастер», «Технолог», «Диспетчер»… — читал Алексей таблички на дверях. Наконец Настя толкнула дверь, на которой значилось: «Начальник цеха».
Начальник картерного цеха Ефим Григорьевич Хвылии сидел за столом, уткнувшись в какие-то графики. Спустя минуту он поднял глаза, и от его пристального взгляда Алексею стало совсем одиноко и сиротливо. Хвылин повертел в руках направление отдела кадров, бросил его па стол, еще раз взглянул на Алексея, как бы прикидывая реальную цену его возможностей, и сказал:
— Вас направили учеником токаря, а нам позарез нужен расточник. Не знаю, справитесь ли?
Алексей пожал плечами, потому что он тоже не знал этого.
— Понимаю: ни о том ни о другом у вас нет представления. Поясню: на расточном сложнее, зато интереснее. И ответственнее. — Прижав пальцами бланк направления, Хвылин написал: «Начальнику пятого участка тов. Дробину. Зачислить учеником расточника» — и протянул направление Алексею: — Желаю успеха. Свободны!
И снова Настя повела Алексея вдоль застекленной перегородки до выщербленной и захватанной руками двери с надписью «Начальник участка № 5». Здесь не было никакой приемной. Они оказались в небольшой продолговатой комнате и увидели щуплого энергичного человека с редкими взъерошенными желтыми волосами, щетинкой коротких усов и крутым лбом. Розоватое лицо его казалось свежим и молодым, голубые глаза смотрели напряженно. Голос звучал громко и резко. Начальник беспощадно разносил двух людей, находившихся здесь. Один из них — рыжеватый, с веснушчатым лицом, переминался на крепких ногах, нервно подергивал плотными плечами, пытаясь вставить хотя бы слово, но голубоглазого словно прорвало. Он обрушивал свой гнев, не выбирая слов, хотя теперь, в присутствии Насти, ругательства стали менее заковыристыми.
— К двадцати четырем ноль-ноль, — закончил начальник, — и ни минутой позже, обработать весь задел! Ясно? Сам проверю. Имейте в виду, шкуру спущу, если на участке останется хоть одна деталь!
Он опустился за стол, провел несколько раз рукой по лбу и сказал тихо и отрешенно:
— Можете идти. — Однако, взяв из рук Насти направление, вернул одного из уходивших: — Петр Васильевич, задержись.
Веснушчатый крепыш, на скуластом лице которого еще держалось нервное напряжение, остановился в дверях. Взгляд его как бы спрашивал: «Ну, что еще?»
— Принимай пополнение. — Начальник участка кивнул на Алексея, заметив мимоходом: — Очень вовремя прибыли. — И уже веснушчатому: — Поставь на универсальный расточный к Соснину, пусть учит. А если дело не пойдет, переведешь учеником токаря. Черновой работы не сторонишься? — вновь обратился он к Алексею. — У нас ведь тут нелегкая жизнь. — Не выслушав ответа, снова спросил: — Образование?
— Десять классов.
— Почти академия, — по-доброму улыбнулся начальник. — Ну что же, давай знакомиться. Дробин Иосиф Александрович. А это — твой непосредственный командир, сменный мастер Петр Васильевич Круглов. С остальным народом познакомишься на месте. — Дробин встал. — Ступай в цех, Пермяков, и без раскачки за работу! В учениках не засиживайся. Даю месяц. Сам понимаешь, какое время…
В полдень Соснин остановил станок, вытянул из железной тумбочки видавшую виды почти черную тряпку и стал тщательно вытирать руки. Этой же тряпкой смахнул стружки с комбинезона и, как, наверное, ему думалось, привел себя в полный порядок. Алексею же видно было, что на плечи и особенно на потное лицо Соснина налипло много алюминиевой пыли и мелкой стружки. Но он не стал говорить об этом: понял, что Соснину совершенно безразлично, как он выглядит. Казалось, он в равной степени равнодушен к себе и ко всему окружающему. И, верно, только приличия ради обратился теперь к Алексею:
— Ну, что же, пора и пообедать. Время.
Услышав, что Алексей не захватил с собой денег, Соснин монотонно объяснил:
— Дело не в деньгах. В столовой надо иметь талон. А поскольку талонов у тебя пока нет, поедим на мои. Пошли, — настойчиво позвал он, заметив нерешительность Алексея. — Потом отдашь. До конца-то смены еще немало.
И они пошли через весь цех и еще через соседний, пока Соснин не повернул в узкую арку в боковой стене. Запахло щами из квашеной капусты. Огромная квадратная комната, уставленная металлическими столами и стульями, была еще пуста. Только у окна раздачи, прорезанного во всю ширь стены, стояло несколько рабочих. Однако уже через минуту народу прибавилось. Тут, в цеховой столовой, и увидел Алексей впервые двух весельчаков токарей Вениамина Чердынцева и Петра Гоголева.
— Кто последний, я за вами, что дают? — пронзительным голосом спрашивал тощий долговязый парень в широком комбинезоне, свисавшем с плеч. Щеря беззубый рот и корча потешную гримасу на сером, угреватом лице, он обращался к своему другу, такому же рослому, но по-богатырски сложенному: — Петр Иваныч, вы не только можете достать воробушка, но и заглянуть в котел. Что там бачат ваши очи?
— А не глядели бы мои очи в этот мутный водоем: в нем не выловишь ни рыбы, ни мяса.
— Понятно: на первое мы имеем водоросли.
— Так точно, витамин цэ, как раз для восстановления твоих зубов. А на второе — витамин цэ тушеный плюс белки, жиры и углеводы мясной породы. Бери котлеты, и с приветом! А я — супы.
— Понятно! Алло, Розочка, держи талончики, гони бульончики!
Петр протянул свои тяжелые руки и, получив от румяной подавальщицы две алюминиевые миски, пронес их над толпой. Бренча вилками и мисками, торжественно вышагивал за ним Чердынцев, хитрюще подмигивая знакомым. Как показалось Алексею, он дружелюбно подмигнул и ему. Это сразу убавило ощущение сиротливости, от которого Алексей все еще не мог отойти.
Где-то в дальнем конце столовой пронзительно звенел голос Чердынцева, напоминавшего, наверное, не в первый раз, что он — кадровый из кадровых токарей, потому ему и положены почет и уважение всех без исключения. И только теперь вспомнил Алексей о Соснине. Оглянулся и увидел его, выбиравшегося уже из тройного ряда очереди. Он степенно держал поднос, кося глазами на встречных, и шел медленно, стараясь не расплескать щи. Несмотря на то что они в буквальном смысле слова были пустыми, Алексей съел их с гораздо большим удовольствием, чем травянистую на вкус мясную котлету.
За время обеда Соснин не произнес ни одной фразы. Ел он так же неторопливо, как работал. Не спешил и встать из-за стола. Облизал ложку с обеих сторон. Коркой хлеба вымакал сок, оставшийся от тушеной капусты. Вытер скомканным грязным платком губы. И все казалось, что в голове его шла сложная работа. Он, не переставая, думал о чем-то своем, и можно было вообразить, что в этом мире присутствует лишь его тело, а душа, мысли находятся далеко отсюда, от завода, где он отстоял полсмены у станка, от цеховой столовой, где только что обедал. И вопрос он задал Алексею механически, не расставаясь с мыслями, известными только ему:
— Ну-с, пойдем на пост? — А по дороге на участок снова спросил: — Не куришь? — Услышав отрицательный ответ, похвалил: — Правильно делаешь. Это ни к чему, и расходов меньше.
Соснин не сразу запустил станок. Стоял возле него, тщательно завязывая истертый и потрескавшийся клеенчатый фартук, смотрел куда-то мимо Алексея. В глазах его не отражалось ни боли, ни радости — ничего.
В это время подошел бригадир Чуднов, молодой, среднего роста парень с внимательным и спокойным взглядом черных глаз; крупные кольца его темных волос затейливо падали на лоб. К Алексею он обратился дружелюбно, как будто давно знал его:
— Принимаем боевое крещение? Давай, давай. В добрый путь! Станок тебе достался завидный. Самое меньшее пять-шесть операций будешь делать. Это не то, что вон у Зубова — одну и ту же дырку сверлить. — И спросил: — Раньше не приходилось работать?
— Не успел.
— Небось сразу после школы? — Алексей кивнул. — Ну, ничего, привыкнешь, освоишься. Соснин у нас кадровый станочник, лучшего учителя и не требуется.
Мягко опустив руку на плечо Алексея и внимательно взглянув ему в глаза, Чуднов направился к соседнему станку, не по возрасту сутулясь, озабоченный. Алексей видел, как бригадир склонился к сверкающим шпинделям сверлильного полуавтомата, вытащил из кармана спецовки небольшой ключ и начал орудовать им. Сверловщик в старой полинявшей тельняшке стоял рядом, нервно жестикулировал, выражая недоумение.
Соснин, тоже проводивший взглядом бригадира, пояснил:
— Николай Чуднов — что тебе бригадир, что настройщик. На любом, сколько есть в цехе станков, работать может. Профессор! А лет-то профессору… не больше двадцати. — На этих словах Соснин подавил спазму, перехватившую горло, посмотрел куда-то в пустоту и только после этого раздумчиво произнес: — Да… В нашем деле тоже таланты встречаются. Ну-с, начнем. — Он наклонился к панели, расположенной поперек станины, нажал указательным пальцем одну из кнопок; послышался ровный гул станка. — А ты примечай, — крикнул он, — погляди денек-другой, что непонятно — спрашивай!
После этих слов Соснин снова забыл об Алексее. Взгляд его был прикован к линии среза на детали, к рычагам, которые он переключал методично, не торопясь, как бы нехотя. Соснин, казалось, не спешил, а работа шла. Число готовых деталей постепенно увеличивалось, а кучерявый, глазастый контролер, с лица которого не сходила добрая улыбка, подходил время от времени к станку, отмечал довольным голосом: «Хорош!» — и звонко выстукивал на детали клеймо.
— Ты примечай, — неожиданно произнес Соснин. — Эта операция проще простого. Жмешь на крайний рычаг — подходит стол. Жмешь на соседний — и стол поехал вправо, параллельно фрезе. Это — самоход. Риску на детали видишь? Вот до нее и срезаешь. Можно и без риски. Смотри сюда, на шкалу нониуса. Тут у меня карандашная отметочка. Вот еще миллиметр и — стоп. — Соснин ударил слегка по головке рычага. Стол потерял движение. — Теперь опять жму на крайний рычаг, стол отвожу в сторону. — Стол действительно устремился влево, и Соснин повернул приспособление, чтобы сделать следующий проход фрезой. — Вот так и едем вперед, по окружности. Едем, едем, а деталь, глядишь, и готова. На-ка, попробуй сам!
— Я?! — растерялся Алексей. — Если бы без детали…
— Можно и без детали. Погоняй станок туда-сюда вхолостую, почувствуй его. На велосипеде катался? Вполне можно сравнить с этим умением. Или, например, плавать можешь? То же самое и тут — почувствовать надо. Заодно со станком быть. Как почувствуешь его, что в твоих он руках, слушается тебя, так и погонишь детальки… Вот та-ак, вот та-ак, — увлекаясь работой, четко, в нарастающем темпе нажимая на рычаги, приговаривал Соснин. — А ну, давай сам!
Шагнув к станку и почувствовав, как он дышит теплом и перегоревшим маслом, как дрожат отполированные тысячами прикосновений головки рычагов, Алексей заволновался, даже струсил и хотел было отступить, но услышал голос Соснина:
— Не робей, гони стол на себя!
Стараясь отбросить скованность, Алексей сомкнул головки средних рычагов, и стол птицей полетел к фрезе.
— Стоп! — крикнул Соснин.
Но Алексей и сам уже повернул рычаг, стол замер, самую малость не дойдя до фрезы. Эти считанные минуты показались долгими и наполнили таким ощущением, будто свершилось что-то необычайно значительное. Алексей не знал, куда деть руки, завел их за спину, потом скрестил на груди, наконец, начал утирать взмокший лоб. Соснин улыбнулся уголками рта, а может быть, вовсе и не улыбка была это, а от природы так глубоко залегли складки.
Сказал он небрежно:
— Давай-ка кинь детальку на приспособление. У нас как-никак фронтовое задание. Фронтовое… Фронтовое… — И Соснин снова замолчал.
Необработанные детали громоздились по обе стороны станка, и Алексей поспешил к ближайшей пирамиде, схватил первую попавшуюся, но кинуть ее на станок не сумел. «Деталька» солидно весила.
«Пуда два», — подумал он и только с упора на грудь взметнул ее на приспособление.
Соснин вытер вдруг заслезившиеся глаза все тем же грязным платком — стружка, наверное, попала — и констатировал:
— Так-с. Закрепляй. Вот она, крестовина.
И Алексей вставил стержень крестовины во втулку приспособления, намертво завернул рукоять.
— На месте! — одобрительно произнес Соснин и, коснувшись рукой крестовины, убедился: деталь закреплена надежно. — Теперь никуда не уйдет. — Он нажал на рычаг, подвел стол, переключил станок на медленную подачу, но врезаться в деталь не стал. — А ну, пройди флянец, — сказал Соснин, отступив на шаг. Алексей вопросительно посмотрел: не шутит ли учитель? — Давай, давай. На фронте небось тоже стреляют когда-то в первый раз.
После этих слов ничего не оставалось, как взяться за рычаги и впервые в жизни прикоснуться к металлу, не где-нибудь в школьной мастерской, а на военном заводе, выпускающем моторы для боевых самолетов.
— Какой сегодня день? — спросил Соснин.
— Первый, — не поворачивая головы, ответил Алексей.
— Знаю, что на заводе ты первый день. Я спрашиваю, какой сегодня день войны? — И сам ответил: — Сороковой…
Алексей так и не понял, в связи с чем задал свой вопрос Соснин. Больше тот ни о чем не спрашивал и вообще до конца смены не произнес ни одного слова. Даже на прощание ничего не сказал, а только кивнул молча и отвернулся к станку.
Возвращался Алексей домой с той приятной усталостью, которая не клонила ко сну, не расслабляла, а, наоборот, будила сознание устойчивой, непроходящей радостью: хотелось быстрее увидеть самых близких людей и поделиться с ними всем пережитым за день.
Мамы дома не было. Она ушла вместе с отчимом на переговорный пункт. Об этом Алексей узнал из записки, оставленной на столе. Будет звонить брат Владимир из Ленинграда. Он уезжает в армию.
Первое, о чем подумал Алексей, — бежать на почту. Ему тоже хотелось услышать голос брата, которого давно не видел, с прошлых летних каникул. Однако усталость взяла верх. Отшагать еще шесть кварталов после долгой дороги с завода было свыше сил. Другое дело — выйти во двор, перекинуться словом с Юрой Малевским, рассказать о первом дне, проведением на заводе. Но встреча с другом не состоялась. Юра был уже далеко от города. Его призвали в армию, в стройбат, и он трясся в эти минуты в теплушке поезда, увозившего его все дальше от дома. А вот другую новость Алексей услышал в этот вечер от Гриши Можаева. Гриша вошел во двор в белоснежной рубашке, в новых вельветовых брюках, сшитых по последней моде, беспечно насвистывая.
— Переживаешь за своего учителя? — спросил он.
— За какого учителя? — отозвался Алексей, Не понимая, о чем говорит Гриша.
— За Соснина, конечно. Весь цех знает, что он сегодня похоронку получил. Его сын погиб в первый день войны. Он служил в пограничных войсках.
Глава вторая
Месяц ученичества промелькнул как один день. Да и дней самостоятельной работы за станком минуло уже немало. Алексей успел за это время хорошо «почувствовать» станок, о чем говаривал не раз старый расточник Соснин — первый наставник и учитель. Соснина давно не видно в цехе. Тяжело пережив гибель сына, он надолго задержался в нервном отделении больницы. А дни — однообразные, ничем не примечательные, бежали один за другим. Порой казалось, что и не было этих дней. Они складывались из короткого сна, перекуса на ходу чем бог послал, и вот из таких сборов на завод…
Извлечены из коридорного закутка и зашнурованы поизносившиеся уже ботинки, — подошвы их сплошь иссечены стружкой, — застегнута промасленная телогрейка, натянута поглубже серого сукна ушанка. Вот и все.
За порогом ждали крепчавший холодок нарождавшейся ночи и эти пять-шесть верст по хрустящим лужам, по неровной наледи — знакомый, исхоженный день за днем и, казалось теперь Алексею, извечный путь.
Он не радовал. Ну какая радость от этих верст, если они отбирают время и силы? А силенок и времени в войну занять негде. Скорее всего радость начиналась в цехе, с того момента, когда доберешься до ворот, тамбура, пройдешь заслон горячего воздуха, бьющего из калориферов, когда окажешься среди таких же семнадцатилетних работяжек. Но до этого сколько еще шагать — сначала вдоль уснувших закопченных домишек, потом по прошитому ветром пустырю, где торчат, словно разбомбленные, стены недостроенного Дворца культуры и двух-трех жилых домов, теперь заброшенных, казалось, навсегда, а там еще — по заводскому двору, по тропкам, петляющим между ворохов стружки или переваливающим через них.
Но вот и цех, где никогда не угасает жизнь. Привычный мир звуков, запахов, рабочего ритма. Разве лишь чуть замедлялся этот ритм теперь, в вечерний час. Кончалась смена. Рабочие останавливали станки, упругими струями сжатого воздуха сгоняли стружку, протирали станины и корпуса разгоряченных машин.
Двенадцать часов отстучали станки, двенадцать часов отработали возле них люди, и вот теперь наступила короткая передышка для станков и двенадцатичасовая для их хозяев.
Сменщик Алексея — Альберт Борщов в синей, аккуратно разглаженной блузе стоял возле красавца «боринга». Сознание превосходства и надменность светились в его улыбке. Он словно и не работал весь день, словно и не устал. А может быть, только делал вид, что все ему нипочем.
Борщов вытирал неведомо где добытой белой тряпицей руки и самодовольно оглядывал серебрившиеся стопки обработанных деталей. Они были выше его роста. Алексей сразу прикинул: выработка рекордная, и вряд ли удастся ему сделать за ночь столько же.
— Сколько? — спросил он, чтобы не показаться невнимательным.
— Не считал. Больше двадцати, во всяком случае.
Борщов небрежно бросил тряпку на тумбу и стал заполнять карточки выработки. Писал мелким аккуратным почерком и мимоходом бросал фразы:
— Задел есть! Настройка — синими и красными отметками. Можешь не проверять…
Алексей обошел «боринг». Заметил неубранную стружку за станком, но не стал выговаривать Борщову. Решил убрать сам, когда поднакопится побольше.
А по пролету уже шел сменный мастер Круглов. Алексей услышал его громовой голос. С Кругловым шутки плохи: в ухо, конечно, не заедет, но крутой его разговор еще хуже.
— Давай, давай! Без раскачки! Слышишь, тебе говорю, Лексей?!
Круглов остановился за спиной Алексея, который, ясно, не мог не слышать мастера.
— Смотри, сколько настрогал Борщов! Чтобы к утру не меньше было! Понял? — И добавил знакомую фразу: — Не зря нас тут, в тылу, держат.
Голос мастера погромыхивал уже у следующего станка. Алексей взметнул двухпудовую заготовку на круг приспособления, скосил глаз на красную отметку и повел стол станка к переливающемуся в свете лампочки венчику фрезы. Мелкие брызги металла крохотными трассирующими пульками заструились в грудь Алексея, он отклонился, и дымный след их стал гаснуть на цементном полу у подножия станка. И вот край фрезы коснулся воображаемой линии стыка. Еще секунда — и удар по рычагу остановил стрелку на шкале у синей отметки.
Алексей переключил ход и отодвинул стол. Первый флянец готов. Он сверкал зеркально. Сомнений быть не могло: даже на глазок флянец был в норме. Алексей крутанул приспособление, осторожно укрепил его в гнезде — и перед мерцающей в быстром вращении фрезой встал матовый, еще не тронутый победитом полукруг детали.
И все же Алексей замерил для верности глубину и высоту среза. Они соответствовали заданной точности, и теперь можно было быстрее двигать стол, на скорости проходить флянец, смело поворачивать приспособление.
Борщов не уходил. Он уже отмыл эмульсией свои красивые руки и теперь вставлял самокрутку в шикарный самодельный мундштук с цветным набором.
Наконец Борщов взмахнул ладонью: салют, мол, Леха, тебе, прищурил хитро глаза и пошел от ставка.
«Все-то он успевает, — подумал Алексей, — и норму рекордную дать, и в порядок себя привести, и за Настей поволочиться. Может быть, и он, Леха, будет успевать все, когда станет постарше, таким, как Борщов?..»
А Настя — малюсенькая, худенькая. Девчонка девчонкой, но, говорят, уже женщина, замужем. Замужем, а каждый день у станка крутится, в глаза заглядывает так, что не по себе становится — словно выпытать хочет что-то или сказать очень важное, но такое, чего ему, Алексею, не понять. Говорит о пустяках разных, но обязательно спрашивает, ел ли он, Леха, сегодня, не надо ли ему талон на хлеб или на баланду в цеховой столовой.
За первый час работы Алексей снял со станка три детали. Начало радовало. Если так пойдет дальше, он сделает за ночь не меньше, чем Борщов. Для ночной смены это будет пределом, которого не достигал никто.
А он достигнет! Слова фронтовиков, выступавших на вчерашнем митинге, всколыхнули душу. Трудно им приходится, когда над головой висят «юнкерсы» и «мессершмитты» преобладают в воздухе. Брат Владимир вспомнился, Коля Спирин. Им тоже трудно, как этим двум боевым летчикам, прилетевшим в город с далекого фронта всего на полдня.
Выступали они прямо здесь, в этом пролете. Весь цех собрался сюда. Слушали молча, боясь проронить хотя бы слово. А летчики не митинговали, скорее, просили рабочих уж постараться, уж сделать что в их силах, так как без моторов сейчас нельзя, они решают исход боев.
Летчики тоже старались. Там, в небе, нельзя было рассчитывать на пощаду. Но, судя по рассказам летчиков, они не думали о смерти, их стремления и заботы сводились к одному — не пропустить фашистские самолеты к Москве. Вот почему один из «хейнкелей», почти достигший цели, встретил такой неистовый натиск советского «ястребка». «Ястребок» атаковал шесть раз, поджег правый мотор «хейнкеля», а тот с фанатичным упрямством продолжал держать курс на Москву. И тогда советский летчик, расстрелявший к тому времени патроны, всей машиной врезался в «хейнкель», но не пропустил его к столице.
Так бесстрашно сражались летчики, с таким же упорством вели бои артиллеристы, пехотинцы — вся Красная Армия. Слишком поспешно прокричали фашистские стратеги на весь мир о том, что еще немного — и русские, лишенные поддержки тыла, будут сломлены. Тыл не терял времени. Он перестраивался на военный лад. Вагоны с оборудованием и материалами шли по железным дорогам с запада на восток. Эвакуированные заводы в считанные недели вступали в строй. Часто станки начинали работу под открытым небом; стены цехов возводились потом.
Все это Алексей видел своими собственными глазами. Поэтому считал, что сам он работает даже в слишком благоприятных условиях; над головой — крыша, у станка — электрический свет, а главное — тепло. И хочется ему сегодня поработать как можно лучше, но дело, как назло, не идет.
В первом часу ночи стала забиваться фреза. Менять ее не хотелось. Да и хуже может оказаться новая фреза: люди же их делают, а не боги. А сколько времени уйдет на беготню в кладовую? Однако станок приходилось останавливать все чаще. Алексей то и дело выбивал деревянным молотком наплывы металла, застрявшие между зубьев, поливал раскаленную фрезу маслом. Обработанная поверхность детали уже не отливала зеркальным блеском, она шершавилась, рисунок пошел по ней — узорчатый и опасный. Отметки Альберта Борщова стали вскоре не соответствовать размерам технологической карты.
Взгромоздив в пирамиду готовых деталей десятую, Алексей все же решил сменить инструмент. Он начал торопливо выбивать фрезу из втулки, она долго не поддавалась и вдруг — выскочила, упала на ладонь и обожгла. Алексей прихватил фрезу тряпкой и помчал в кладовую.
Здесь и встретился с Настей.
— Не идет? — обеспокоенно спросила она, заглянув в глаза Алексею, и бойко повернулась к окошку кладовой: — Тетя Нюра, уж постарайся для Лешеньки. Подбери ему фрезу позубастей.
— И выбирать не из чего, — отозвалась тетя Нюра. — Вот и выбор весь.
Она положила на стол две новые фрезы с рыжеватым налетом на лопастях. Алексей ощупал большим пальцем победитовые вставки, досадливо поджал губы.
— Плохие, Лешенька? Не сгодятся? — участливо спросила Настя, все так же с загадочной таинственностью заглядывая в глаза.
— Кто их разберет? Технологи мудрят, а в точку попасть не могут. Пока не поставишь, не узнаешь.
Выбрав фрезу, Алексей заспешил в свой пролет, а Настя крикнула вдогонку тоненьким девичьим голоском в сплошной гуд цеха:
— На обед вместе пойдем, у меня кусочек сала есть!
Алексей не услышал Настю. И не до сала ему было теперь. Он знал, что их с Альбертом «боринг» держит не только цех, но и весь завод. Держит выпуск моторов.
Глава третья
Следующая смена опять была ночной. Снова произошла короткая встреча с Альбертом Борщовым. Вид у сменщика, как показалось Алексею, был растерянный или озабоченный, несмотря на то, что он улыбался и точно так же, как утром, восторженно поздравлял с рекордом минувшей ночи.
— Не сомневаюсь, что сегодня переплюнешь сам себя. Говорят, Саша Березкин уже новый плакат малюет… Ну-ну, не обижайся, — дружелюбно закончил Альберт, увидев, что лицо Алексея посуровело. — Желаю успеха!
Альберт бросил тряпку на тумбочку и пошел от станка. Алексей посмотрел ему вслед, пожал плечами и подобрал тряпку. Машинально разгладил ее, удивился: тряпка почти новая, из белого плотного холста, но Альберт не припрятал ее по обыкновению. Ну что же — не отказываться от добра. Алексей осторожно провел тряпкой по шкале нониуса, стараясь не задеть карандашные отметки, оставленные Альбертом, и поднял с пола увесистую колесообразную деталь. Вот она уже блеснула в воздухе и точно легла на никелированный шестигранник приспособления. Все было, как обычно: два-три движения гаечным ключом, деталь закреплена, нажата кнопка — и стол станка стремительно побежал навстречу набиравшей обороты фрезе. Теперь можно было только угадывать ее контуры. Радужный венчик коснулся металла, и горячие трассирующие пульки вновь полетели прочь.
Фреза шла так легко, что был слышен шелест летящей стружки. Словно не алюминиевый сплав, а маслянистая мякоть противостояла фрезе.
«Можно не только повторить, но и перекрыть вчерашний рекорд, — подумал Алексей. — Еще никто не давал двести процентов нормы на этой операции. А вот он, Алексей Пермяков, салага, как его все еще зовут в цехе, достиг этого предела!»
Нет, успех не вскружил голову Алексею. Просто было приятно думать, что впервые получилась такая выработка. А если она получилась у него, то и другие смогут делать столько же. Пусть только фрезу затачивают на такой же манер, как он.
Саша Березкин, комсорг цеха, тряс руку, поздравлял сегодня утром: «Вот и у нас появились свои двухсотники! И на какой операции! Еще вчера здесь не могли делать и половины того, что сделал ты. Молодчина! Сейчас мы по-настоящему раздуем огонек соревнования! Только надо постараться, чтобы твоя рекордная выработка не стала единичным успехом».
В пролете цеха, на самом заметном месте, висит яркий плакат-«молния». «Рекордное достижение фронтовой бригады, — написано на нем. — Все равняйтесь на Алексея Пермякова!»
Алексей нажимает на рычаги, сноровисто отводит стол и снимает с него детали, ставит новые и вновь режет, режет серебристый металл. Даже моряк Костя не поспевает за ним. У его полуавтомата сгрудились штабеля обработанных Алексеем деталей, и Костя мечется на площадке в своей полосатой тельняшке, словно молодой тигр; вжикает его многошпиндельная сверлилка, ахает, прошивая стыки, а конца-края работе нет. На всегда строгом, будто нахмуренном лице Кости пробивается улыбка. Он радуется за их совместный с Алексеем успех, да и за успех всей бригады, потому что знает: от этих двух станков зависит весь поток и сборка моторов.
Операция сегодня у Алексея простая и в то же время ответственная. Идет расточка отверстий под канал маслоотстойника. Тут важна точность. Алексей каждый раз осторожно подает стол, то и дело поглядывая на карандашные отметки, и только пройдя отверстие, с силой жмет на рычаг, чтобы вновь отодвинуть стол и быстро сменить деталь. Но отметки отметками, они лишь ориентир, надо зорко следить за шкалой нониуса, чтобы не перейти заданное деление. И Алексей весь в напряжении: он в строго нужный момент останавливает ход станка — ни делением больше влево, ни делением больше вправо. Душа радуется от скорости и от того, как он четко переключает рычаги. А фреза так и крошит металл в дробную стружку, и она веером разлетается от детали. Не нужны раскаленным лопастям ни эмульсия, ни масло — стружка сыплется сухая, без заплывов, даже намеков нет на то, что она забьет фрезу.
Вот уже тридцать деталей сняты со станка. Тридцать! А фреза продолжает идти, как новенькая. Расплывается в улыбке подошедший к Алексею контролер Женя Селезнев. Его большие, всегда широко открытые глаза сияют приветливо. Он кивает, поздравляя с новой рекордной выработкой.
«Хорошие глаза у Жени, — отмечает Алексей, — добрые, честные. По ним всегда можно узнать, что хочет сказать Женя, что он чувствует. И слов не надо. И сам Женя хороший, благожелательный. Как это он сказал на днях о мастере Круглове? „Совсем он не злой и не грубый. Он только таким кажется. Цель-то у него, как у всех, — одна. План вытянуть да еще сверх плана выжать сколько возможно. С него спрашивает Дробин, с Дробина — Хлынов, с Хлынова — сам генерал. Генерал спрашивает потому, что от него моторы требуют. Не куда-нибудь, а на фронт, для того, чтобы фашистских зверей остановить. Вот и получается, что Круглов-то не злой, а самый-самый добрый человек во всей смене. Ради правого дела, ради самой жизни требует он…“»
Женя приблизился к Алексею, похлопал его уважительно по плечу и крикнул в самое ухо:
— Молодец, Алеша! Сегодня ты перекроешь все рекорды. И никто, кроме тебя, столько не сделает!
Алексей пожал плечами, отодвинул на большой скорости стол. Женя подошел к стопке деталей, присел, насвистывая, на корточки, и начал замерять. Делал он это не торопясь, основательно.
— Держи еще одну, тепленькую! — весело сказал Алексей и поставил поверх стопки снятую со станка деталь.
Не задерживаясь, он установил новую заготовку, коснулся было рычагов, чтобы подогнать стол, но услышал тревожный возглас Жени Селезнева и повернулся недоуменно.
По растерянному взгляду Жени, по его враз изменившемуся лицу Алексей понял: случилось что-то неладное. А Женя вдруг повернулся спиной и начал суматошно замерять детали — одну, другую, третью… Затем шагнул к следующей стопе и, все еще не отвечая на вопросы Алексея, пропускал шаблон последовательно в отверстия всех деталей, обработанных в эту ночь.
— Брак…
— Не может быть! — как бы защищаясь от этого страшного слова, выкрикнул Алексей. — Ты подумай, что ты говоришь?
— Брак, Алеша. Все тридцать штук не по размеру. Только вот одна первая, которую в начале смены принял, годная.
— Не может быть, — повторил Алексей, чувствуя, как вниз по спине пополз противный холодок, как ослабли ноги. — Дай, я сам! — И он вырвал из руки Жени Селезнева шаблон, приставил его к детали. Шаблон легко прошел отверстие. Дрожащая рука не ощутила привычного плотного касания о металл. — Как же это? Как могло получиться? — спрашивал Алексей, приставляя шаблон все к новым и новым деталям. — Я ведь точно по отметкам, и по шкале… Как всегда. Понимаешь?
— Факт, Алеша! Чистейшее несоответствие. Ты подожди. Ты постой здесь, я за штангеном сбегаю. Может быть, что-нибудь не так.
Женя крупными шагами, почти бегом устремился по пролету, а Алексей метнулся к станку, включил скорость и, сделав холостой проход, стал замерять расстояние между отметками, сделанными карандашом, потом ощупал шкалу нониуса и начал соизмерять дробные доли с делениями основной шкалы.
Настройка, сделанная Альбертом, отметки, прочерченные на шкале его рукой, никогда раньше не подводили. Оказались точны они и на этот раз, совпадали с делениями нониуса. Да и первая деталь, которую они с Женей тщательно проверили, была сделана по всем заданным размерам. Проверяли же они ее, первую деталь, так в чем же дело?! Но что это? Шкала нониуса вдруг шевельнулась под рукой. Неужели не закреплена? Так и есть, винт, прижимающий шкалу, свободно повернулся. Значит, она смещалась, могла сместиться… И если здесь сдвинулись доли миллиметра, то там, на детали, отклонение могло составить целый миллиметр, и даже не один!
Вернулся запыхавшийся, взволнованный Женя Селезнев и сразу стал замерять детали штангенциркулем.
— На миллиметр больше, — констатировал он. — И эта, и эта… Только одна чуть меньше. Придется задержать всю партию.
Глаза Жени Селезнева, всегда сияющие, выражали растерянность. Он смотрел на Алексея так, словно был виноват перед ним. На самом же деле он глубоко переживал за друга, а вот помочь ему ничем не мог. Вдруг стало тише в цехе. Это перестал работать Костин полуавтомат. На площадке его, как на капитанском мостике, нервно ходил Костя-моряк. Наконец он вцепился руками в железные поручни и закричал истошным голосом:
— Какого черта стоишь? Принимай детали, не видишь — у меня последняя!
Этот вопрос относился к Жене Селезневу, но он только рукой махнул: отстань, мол, не до тебя. Тогда Костя не выдержал, с последней просверленной деталью в руках он сбежал по железным ступенькам, положил деталь и поспешил к станку Алексея.
— В чем дело? Почему не работаешь? А ты, о-тэ-ка, чего задерживаешь? — И только тут увидел лица Алексея и Жени. — Что случилось-то?
— Ничего, — ответил Селезнев. — Кажется, брак…
— Все, что ли, брак? — не унимался Костя.
— Все.
— Да ты что? Не мели!..
В это время у станка появился мастер Круглов. Никто не видел, с какой стороны он подошел, — словно почуял неладное и оказался тут. Ни к кому не обращаясь, он молча взял из рук Селезнева штангенциркуль, быстро замерил все обработанные детали, затем прошелся по ним шаблоном и, вернув Селезневу инструмент, уперся кулаками в бока. Долго стоял так, перекатывая желваки на скуластом веснушчатом лице, казалось, не в силах разжать плотно сомкнутые губы. И, к удивлению всех, не заорал, как обычно, а спросил еле слышно:
— Что у тебя, руки бы отнялись померять? Фугуешь тридцать штук — и хоть бы тебе хрен. — Еще помолчал и снова разжал губы: — Сколь времени прошло, одну операцию гнать не научился. Никаких штанов не хватит у тебя расплатиться за этот брак. Марш от станка, и чтоб глаза мои тебя больше не видели! Тьфу!
Круглов плюнул, со всей силой мотнув своей рыжей кудрявой головой, и пошел в сторону конторки.
Начинался обеденный перерыв. По притихшему ночному цеху потянулись от своих станков рабочие. Вот в пролете показался долговязый Вениамин Чердынцев, а за ним, словно нехотя, переставлял ноги Петр Гоголев. Поравнявшись со станком Алексея, карусельщики остановились, оглядели уважительно пирамиды готовых деталей.
— С новым рекордиком вас, товарищ Пермяков! Пр-ривет! Почему не вижу радости? Товарищ Гоголев, по-моему, у нашего знатного ударника Пермякова налицо зазнайство и, так сказать, головокружение.
— Точно! — пробасил Гоголев. — Пусть он любуется своей выработкой, а мы позволим себе отобедать. Или все же пойдешь с нами?
— Минуточку! — перебил Чердынцев. — Тут какой-то непорядок. Объясни…
Алексей отвернулся к станку, стал смахивать со станины стружку.
— Не повезло Алексею, — участливо сказал Женя Селезнев. — Брак у него.
— Как это? — встревожился Чердынцев. — Леха, контролер не шутит? — Он подошел к Алексею, положил руки на его плечи, повернул к себе и, увидев покрасневшие глаза, твердо сказал: — Идем-ка обедать. Утро вечера мудренее. Может, еще не уйдут они в брак. Всякое бывает. Идем, идем! Возможность окуснуться дается раз в сутки.
Все трое побрели в столовую, не обронив ни слова, съели там полутеплые водянистые щи и по обыкновению пошли в курилку. Только тут Чердынцев заговорил вновь:
— А не закурить ли тебе, Леха, махорочки? Так хоть полыхай, без затяжки — не как мы, грешные. Авось полегчает.
Неожиданно для всех Алексей протянул руку к аккуратно нарезанным газетным бумажкам, взял одну, перегнул ее неловко и подставил под кисет Чердынцева.
Долго и неумело крутил цигарку. Она вышла у него толстая, с вытирающим заслюнявленным наростом на боку. Потом прикурил у Чердынцева и ощутил колкий толчок в груди, когда затянулся. И поплыло у него в голове, в горле запершило от едкой горечи. Но он держал между вздрагивающими пальцами самокрутку, не бросал ее в заваленную окурками урну, а тревожные мысли ползли одна за другой, тревожные и какие-то гадкие.
Вспомнился плакат, висящий в пролете: «Все равняйтесь на Алексея Пермякова!». Вот тебе и равняйтесь… И вспомнился рассказ фронтовика Митрия, который недавно появился в цехе, об аде кромешном, где он побывал, о том, как нужны автоматы, пушки, самолеты. А он, Алексей, вместо того чтобы помочь бойцам, напорол столько брака. Нет, лучше быть на фронте, лучше не жить, чем испытать все это…
— Знаешь, Леха, — как будто издалека донесся голос Чердынцева, — каждый работяга должен через свой брак пройти. Не помучишься — не научишься.
— Через брак-то через брак, да не через такой, — пробасил Гоголев. — И не забывай — война. И продукция — военная. Это тебе не шуточки-прибауточки. Тут, братец ты мой, не миновать бани с веником. И то в лучшем случае.
— Не каркай! — обрезал Чердынцев. — Что он, нарочно?
— Все равно чепе. Считай, что на руку врагам сработал…
После перерыва мастер Круглов отстранил Алексея от станка. Тщательно проверив настройку, он сам осторожно прошел оставшиеся две детали и велел чистить станок, а потом идти на протравку стыков.
И вот сидел Алексей в закутке цеха среди валявшихся беспорядочно пыльных деталей, в стыки которых впились пульки сломанных сверл. Сидел и подливал крохотной ложечкой кислоту в лунку отверстия. Кислота закипала в лунке, разъедая засевший обломок сверла, и улетучивалась легкой ядовитой струйкой. С каждой новой каплей все глубже становилась лунка, все меньше оставалось в просверленном отверстии инородного металла, и Алексей думал, что вот эти детали хотя и забракованы временно, но еще годны для производства. Одна за другой они вновь вернутся к станкам, сначала к сверлильному, потом и к его расточному, а там и к многошпиндельному полуавтомату Кости.
Спасенные детали составят каркас мотора. Сквозь его круглые пазы просунутся цилиндры двухрядного двигателя, над которым, как слышал Алексей, долго работал главный конструктор завода. Моторы встанут на истребители и бомбардировщики. И обернутся они грозой для фашистов. А вот его тридцать штук непригодны никуда, все они запороты окончательно, и дело тут ничем не поправишь…
Настоящие неприятности начались утром.
Еще до окончания ночной смены к расточному станку устремился, широко размахивая длинными руками, низкорослый и слегка сгорбленный начальник участка Дробин. Вслед за ним, что-то объясняя на ходу, поспевал Круглов, а чуть поодаль степенно вышагивал на длинных тонких ногах старший технолог цеха Устинов.
Вскоре за Алексеем пришел бригадир Николай Чуднов.
— Идем на расправу, — как можно мягче сказал он. — Не дрейфь особенно, семь бед — один ответ. — И уже на пути спросил: — Борщов-то тебе станок передавал? — Алексей кивнул. — И настройку тоже?..
Вот и станок, который не казался теперь воплощением современной чудо-техники, не сверкал торжественным блеском бесчисленных маховичков и рукояток. Вот и детали, которые не серебрились радостно, как несколько часов назад, не кричали о том, что они сверхплановые, скоростные и готовые к службе в боевом моторе, а мрачно тускнели, стыдясь своей уродливости и никчемности. На них не хотелось смотреть, все больше подбивало уйти куда глаза глядят, но — Алексей чувствовал это — на него властно, в упор уставились глаза Дробина. Он ждал, когда Алексей подойдет ближе, чтобы сказать свое хлесткое, беспощадное:
— Ну, ну! Обрадовал, товарищ Пермяков! Вы только подумайте, — обратился он к окружающим его мастерам и бригадиру, — пустить в расход целые эскадрильи боевых самолетов. И в какое время! У нас не осталось в запасе ни одной заготовки. Вот эти были последними. А тебе, Пермяков, была оказана высокая честь. Главнейшую операцию делал на всем потоке. От нее зависело все. Твой станок, твоя операция — горло завода. А ты?!
Дробин повернулся спиной, в нервном железном замке сцепил узловатые кисти рук. Прошагал до последнего штабеля деталей, вернулся и, не сказав ни слова, так же стремительно, как и появился, склонив лобастую голову, ушел от станка.
Чуднов и Круглов посмотрели на Устинова. Устинов протянул руку к детали, которая громоздилась на самом верху штабеля. Его длинные худые пальцы ощупали расточенное отверстие. Затем он вытянул из бокового кармана спецовки альбом технологических чертежей в замызганной мягкой обложке, распрямил его и перелистал несколько страниц.
— Припуск, припуск, — проговорил он чуть слышно скрипучим, нетвердым голосом. — Припуск использован с лихвой. Да-а… А вы представляете себе эту штуковину? — спросил он Круглова, покрутив пальцем вокруг овального отверстия под канал маслоотстойника.
— В общих чертах…
— А иногда необходимо представлять совершенно отчетливо. Мне кажется, технология могла бы быть и несколько иной… Да-а. И в этом ином варианте детали могли бы быть… Впрочем, не мы конструкторы и не мы определяющие технологи. В данном случае мы — исполнители. Всего лишь. Не будем гадать, товарищи. Без комиссии при начальнике ОТК завода не обойтись.
Устинов сложил вдвое альбом, засунул его в карман спецовки и только теперь пристально посмотрел на сникшего Алексея.
— А сколько, любопытно знать, вам лет? Шестнадцать, семнадцать? — Добрая, снисходительная улыбка едва коснулась тонких губ Устинова и тут же исчезла. — Подвели вы нас, братец, что и говорить. Несмотря на все ваши способности, подвели. А ведь завод-то и без того лихорадит. Месячный план под угрозой. Да-а… Ну, посмотрим.
Устинов осмотрел все забракованные детали. Шедший вслед за ним мастер Круглов столкнулся с Алексеем и бросил на него полный презрения взгляд.
— Попомнишь ты у меня этот брак! Сгною на протравке, дубина стоеросова! Чтоб тебе провалиться на этом месте, недоделанный хлюпик!
Круглов и Устинов скрылись на задах линии карусельных станков. Алексей стал собираться домой и в это время увидел Альберта Борщова. На щеках его еще не растаял морозный румянец, весь вид сменщика говорил о внутреннем покое и приподнятом настроении.
— Говорят, ты тут оплошал? Как же так?
— Нониус сбился.
— Надо проверять. Я лично перед каждым заходом смотрю. Тише едешь — дальше будешь.
— А чего смотреть-то? Сам по себе не собьется.
— Сбился же. Сам говоришь.
— Ну ладно, — отрезал Алексей. — Станок в порядке. Деталей нет. До завтра.
— Счастливого пути!
Алексей пошел по главному пролету, но, заметив Сашу Березкина, снимавшего плакат о рекордной выработке, свернул в боковой проход.
Глава четвертая
Настя подошла незаметно, дернула легонько за рукав и тихо улыбнулась:
— Лешенька, а ты не очень-то убивайся. Все обойдется. Вот увидишь! Ты знаешь, что я придумала? — Алексей вопросительно посмотрел в маленькие, но призывно горящие зеленые глаза. — Идем!
— Куда?
— Идем сегодня ко мне. Я приготовила обед. Настоящий, можно сказать, из двух блюд…
— Ты чего это? Мне бы выспаться хорошенько да обратно в цех.
— Все успеется. Сегодня пойдем ко мне. Я совсем одна. Понимаешь? Словом не с кем перемолвиться. И тебе будет легче…
Лицо Насти в эту минуту радостно светилось, сквозь обычную бледность пробивался румянец. Алексей невольно залюбовался Настей, впервые за все время, которое знал ее.
— Значит, договорились! Мой руки, и пошли.
— Да нет же. Надо домой. И потом, у тебя ведь все-таки муж.
— Никакого мужа у меня нет. Давным-давно, — резко ответила Настя. — Разошлись мы. Понимаешь? Точнее, ушла я. А теперь и вовсе нет его на горизонте: уехал в Тагил на стройку.
Глаза Насти умоляюще уставились на Алексея, и ему подумалось, что она не отступит. Но ведь надо выспаться после работы, да и мама будет ждать. Волнений у нее и без того хватает. Нет, он, как всегда, пойдет домой!
— Спасибо за приглашение. И вообще — пока! — произносит Алексей и спешит в умывальню. По пути он задерживается у фрезерного станка, на котором обычно работает Паша Уфимцев, наклоняется к отстойнику и окунает руки в эмульсию. Она очень похожа с виду на заправленные сметаной щи. Но Алексей не думает о еде. Побыстрее бы эмульсия отъела неистребимую металлическую пыль. Не совсем, конечно, а хотя бы немного руки стали чище, светлее. И — домой, спать, чтобы к восьми вечера опять быть в цехе. Алексей сильными захватами вытирает руки тряпкой, идет к умывальнику, стараясь избежать встречи с кем-либо из рабочих. Вода и жидкое вонючее мыло сгоняют с рук клейкую маслянистость, оставшуюся после эмульсии.
Теперь — домой! Алексей уже вышел во двор, жадно глотнул холодный воздух и направился в обход ворохов стружки, но путь ему преградила худенькая фигурка Насти.
— Наконец-то! — воскликнула она затаенно. — Я уж вся извелась. Где же ты так долго? Идем…
Дышит она сбивчиво, как будто ей не хватает воздуха. Алексей остановился, почувствовал возникший в нем протест. Он готов был сказать грубость и этим оттолкнуть Настю, но состояние раздраженности тут же сменилось вдруг затеплившейся радостью: он не один в этом суровом и тревожном мире. Есть человек, которому небезразличны беды, свалившиеся на него.
— Идем. Я очень прошу! — умоляет Настя. — Ради всего святого…
И Алексей соглашается:
— Быть по-твоему, только ненадолго.
— Вот и хорошо! Я рада, рада, — повторяет Настя, забегая по тропке вперед Алексея и все заглядывая в его глаза. — Тут недалечко. От проходной — сразу через овражек. Пешком дойдем. Я печку истоплю. Обед разогрею. Сразу про свой брак забудешь.
— Ладно тебе об этом!
— Правильно, Лешенька! Найдем о чем поговорить. Верно ведь? — И Настя просунула свою невесомую руку под локоть Алексея, зашагала с ним в ногу.
По размягченному утренним солнцем насту неслышно ступает Настя в своих аккуратных коричневых бурках, и цокает, словно джазовый ударник бьет палочкой по пустотелой черепахе, Алексей, на нотах которого новенькие брезентовые ботинки с деревянными подошвами. Их выдали накануне в цехе, и Алексей решил поберечь свои кожаные, пока на дворе тепло.
До Настиного дома дошли незаметно. Он ничем не отличался от других таких же двухэтажных щитовых домов, которые занимали всю площадь за оврагом.
Они вошли в мрачный коридор, наполненный самыми неожиданными запахами. Пахло одновременно квашеной капустой, пеленками, хлоркой и горьковатым дымком непрогоревшей головешки. Однако за порогом Настиной комнаты все эти запахи исчезли. Здесь стояло ровное тепло, которое шло от веселой свежепобеленной печки, и к этому сухому домашнему воздуху примешивался еле различимый аромат духов.
— Вот мы и дома! Хорошо, что тебя не увидел Устинов, он такой просмешник.
— Какой Устинов?
— Технолог цеха. Он ведь живет через дверь.
Настя поспешила к круглому столу, на котором поблескивали раскладное зеркальце, причудливый кувшин с двумя ручками и еще какие-то безделушки. Был в комнате и узкий, высокий буфет, за стеклом которого стояла небольшая иконка.
— У тебя, как у старомодной старушки.
— Да нет же. Все говорят, что глаза у этой богородицы — точная копия маминых глаз.
Настя сбросила вязаный жилет, в котором всегда ходила на работу, и попросила Алексея отвернуться. Через несколько минут она уже хлопотала у стола в оранжевом бумазейном халатике. Алексей же вдруг почувствовал неловкость; сидел в промасленной черной рубашке и незаметными движениями пальцев подбирал поглубже в рукава бахрому износившихся манжет.
Маленькие руки Насти несуетливо мелькали перед его глазами. На столе появились банка судака в томате, а вслед за ней огурцы, вероятно, домашней засолки: настолько они были похожи один на другой, продолговатые, пупырчатые. А вот и масло в отпотевшем за окном глиняном горшочке. Тоже — домашнее, белое, как сметана.
В печке потрескивали дрова. На плите разогревалась зеленая эмалированная кастрюля. Запах наваристых мясных щей потянулся к столу. И Алексею почему-то не сразу пришла мысль: откуда все это у Насти? Он словно перенесся в доброе довоенное время и воспринимал поначалу все как должное, обычное. А вот теперь вдруг возник этот вопрос: откуда? И Настя угадала недоумение Алексея. Сама ответила на вопрос, который он так и не произнес:
— Ко мне каждую неделю приезжает мама. Не дает голодать. Она добрая. Как-нибудь обязательно познакомлю тебя с ней. Вот и мяса привезла, и масла. Все решительно.
— Странно как-то.
— Ничего странного. У нас в Межгорье — корова. Недавно теленочка забили, мяса на ползимы хватит. Картошка своя, огурцы свои, все свое.
— Но корову надо кормить.
— Это папина забота. А что ему стоит забросить сена? Скажет — привезут. Он ведь у меня коммерческий директор. Если бы ты знал, сколько он делает для завода! С папой тебя тоже познакомлю. Он часто бывает здесь.
Крышка на кастрюле дробно зазвенела, и Настя кинулась к печке.
— Вот это уж безобразие. Нельзя, чтобы суп снова кипел. Весь вкус можно испортить.
Она прихватила кастрюлю полотенцем, переставила ее на стол, открыла крышку, и Алексея охватило такое блаженство, что он на мгновение закрыл глаза. Наконец тарелки были наполнены, и ничего, что в янтарном бульоне плавали бурые пенки, что картошка была нарезана крупновато и капуста — тоже. Это были настоящие щи, с настоящей свежей картошкой, с настоящей свежей капустой. Даже не на косточке сахарной, а на мясе! Что может быть вкуснее? Алексей уже не раздумывал, как это и откуда появился на столе давным-давно позабытый довоенный обед. Он ел, не слушая Настю, не глядя на нее. И только когда тарелка опустела, поднял глаза и увидел улыбку на лице Насти.
— Я очень рада! Специально для тебя готовила. Хочешь еще?
Алексей отказался.
— А вот второго у нас нет. Будем есть огурчики, консервы. Для войны и это сойдет.
— Ничего себе сойдет! Царский пир! Так жить — можно и не работать.
— Что ты, Лешенька! Разве можно теперь не работать? Война ведь. Что же делать, если не работать?
— Могла бы учиться. Тебя все равно папа с мамой кормят.
— А я ведь и так учусь. До войны училась на очном, теперь на заочном. Стараюсь, как все.
— Ты не обижайся. Просто я подумал, что тебе трудно.
— А мне и нравится, когда трудно. Подожди, я еще на станок перейду. Буду, как ты!
— По-моему, ты незаменима. Кто будет вместо тебя в табельной?
— Да любая девушка! Я ее быстро обучу. Вот увидишь! А сейчас ешь. Если много будем говорить, отдохнуть не успеешь. Ешь, ешь. — И она подкладывала в тарелку Алексея обтекающие томатным соком белые куски судака, огурцы и снова суетилась у плиты, готовя чай.
К Алексею все заметнее подступала теплая, размягчающая тело усталость. Прикрыв ладонью рот, он зевнул и тотчас бросил взгляд на будильник. Была уже половина двенадцатого. Сразу же возникло беспокойство: надо скорей домой. Ждет мама. Скоро снова на работу. Алексей поднялся из-за стола, прошелся по комнате, мучаясь той неловкостью, когда человек, только что отобедавший, должен покинуть гостеприимных хозяев. Оказал он Насте прямо, по-свойски:
— Спасибо, но мне пора! Сама понимаешь: сегодня снова в ночь.
Настя пожала плечиками:
— Очень жаль. Первый раз зашел и уже торопишься.
И вдруг она вскочила со стула, прижалась к Алексею, обхватив его тонкими, но сильными руками.
— Нет! Ты еще побудешь. Ты должен отдохнуть. Хотя бы немного. После обеда полагается полежать, чтоб жирочек завязался. Посмотри, какой ты худенький! Прошу тебя, не уходи.
Она усадила Алексея на кровать, присела на корточки и начала быстро развязывать шнурки на его ботинках.
Настя действовала столь решительно, что Алексей только краснел от неловкости, тщетно пытаясь остановить ее.
— Вот так, вот так, — приговаривала Настя, стаскивая башмаки. — Сейчас мы их посушим. И носки тоже.
Носки у Алексея прохудились, а Настя словно и не заметила этого, стянула их и положила на край печки. Затем снова вернулась к Алексею.
— Отдохни, Лешенька, хоть полчасика. Вот та-ак… Баю-баюшки-баю! — рассмеялась Настя, опрокинув Алексея на подушку и прикрывая его ноги стареньким ватным одеялам. — Спи, а я вымою посуду. И не беспокойся — разбужу. Хочешь, будильник поставлю, ровно на час?
— На полпервого, — сдался Алексей, которого все больше одолевал сон. — Учти, я обязательно должен побывать дома.
Он не услышал Настиного ответа, не услышал и ее осторожного побрякивания посудой. Ночная смена дала о себе знать — Алексей спал глубоко, не ведая, где он находится и сколько времени лежит в Настиной комнате, уткнувшись лицом в огромную пуховую подушку.
Ровно в час дня зазвенел будильник, но Алексей даже не приподнял головы, даже не шевельнулся. Не чувствовал он и тепла, которое шло от Насти, забравшейся за его спину, к стене. Настя обняла Алексея одной рукой и прижалась к нему всем телом. Она целовала Алексея в затылок, в шею, пытаясь разбудить, и шептала ласково:
— Алешенька, миленький, проснись. Тебе пора, слышишь? Потом ведь меня будешь ругать. Я останусь виноватой. Ну проснись же! Ах ты засоня! Сейчас я тебя разбужу!
Настя сильным рывком повернула Алексея на спину и горячо прильнула губами к его плотно сжатому рту. Алексей ощутил нежную прохладу, замотал головой, но Настя не отрывала губ. Алексей открыл глаза и увидел смуглые угловатые плечи, а когда Настя залилась звонким смехом и откинулась назад, перед ним обнажились маленькие вразлет груди с острыми коричневыми сосками. Волосы Насти, вдруг оказавшиеся длинными и пышными, волнисто падали на глаза и грудь. Секунды удивления и робости сменились бурным порывом. Незнакомая тревожащая и непонятно откуда появившаяся сила наполнила Алексея. Он смело выбросил вперед руки и прижал Настю к себе. Теперь уже и он неумело, неловко целовал Настино лицо, шею, плечи и вдруг ощутил ее всю сразу и замер, словно испугавшись этой неизвестности, которую он никогда не испытывал и в то же время, казалось, знал всегда.
А Настя шептала все одно и то же: «Миленький, миленький, залетушка мой…» И вдруг она внятно произнесла:
— Успокойся, Лешенька. Ты должен меня поберечь! Побереги меня, слышишь?
Смысл этих слов дошел до сознания Алексея не сразу, а когда он понял, о чем просила Настя, сел на кровати и растерянно заглянул в ее глаза. И Настю он тоже заставил сесть.
— Ты посиди. Может быть, обойдется? Откуда мне все это знать?..
— Не скромничай, Лешенька. — Настя лукаво погрозила пальцем. — Скажи лучше, ты много знал женщин?
Вопрос застал Алексея врасплох, и он не знал, как лучше ответить на него. Говорить неправду не хотелось, а признаться в том, что Настя — первая его женщина, не позволяло самолюбие.
— Откуда ты взяла?
— Откуда? Я ведь сразу поняла это. И все равно ты хороший и самый-самый мой любимый! И никому я тебя не уступлю.
Она накинула халат, спрыгнула с кровати и, пробежав в противоположный угол комнаты, скрылась за печкой.
Настя не возвращалась так долго, что Алексей успел забыть все слова, которые хотел сказать ей. А может быть, и хорошо, что забыл: фразы складывались путаные, противоречивые и, как показалось Алексею, неискренние и ненужные. А главное, все подавляло одно чувство, которое так и кричало, так и рвалось наружу и было предельно ясным: он — мужчина, настоящий мужчина! Ему раскрылась тайна, о которой подростки строят самые всевозможные догадки, ничуть не приближаясь к такому удивительному и в то же время такому простому открытию. Неосознанная до конца гордость наполняла Алексея. Но как теперь быть дальше? Любит он Настю, или она безразлична ему? Он никогда не задумывался над этим, а если не задумывался, значит, наверное, не любит. И снова встает перед Алексеем вопрос, на который он не может найти ответа: что же тогда произошло в этой комнате, и как быть дальше? Ощущение гордости, которое он только что испытывал, сменилось чувством вины. Мысли Алексея все больше путались, и наконец он потерял их нить, уснув тяжелым и неспокойным сном.
Очнулся Алексей в сумерках. Насти в комнате не было. Часы показывали ровно шесть. Алексей вскочил на ноги и включил свет. Он схватил с печки носки. Они были искусно заштопаны и выстираны. О ботинках и говорить нечего: брезент их был нов и сух, шнурки не изорваны, как всегда, подметки желтели деревам, которому, наверное, нет износа.
За те считанные минуты, пока Алексей одевался, он заставлял себя не думать о Насте и обо всем, что случилось в этот день. Но когда он был уже готов к выходу, когда застегнул пуговицы на телогрейке и нахлобучил шапку, понял, что не может вот так просто взять и уйти. Он сел возле стола и стал ждать. И только теперь увидел записку, из которой стало ясно, что Настя ушла на завод раньше, к пяти часам. Ома просила Алексея поужинать и захлопнуть дверь, когда он будет уходить.
Прочитав записку, Алексей почувствовал облегчение, хотя и не хотел признаваться себе в этом. Ему было бы трудно сейчас смотреть Насте в глаза. Он бы не нашелся, что сказать, а быть неискренним не хотел. На душе сразу стало свободно. Алексей погасил свет и вышел из комнаты.
Морозный воздух освежил Алексея. Он быстро зашагал на завод, забыв о Насте и о маме, которую так и не повидал в этот день. Все мысли его захватила предстоящая рабочая смена. Что ждет его? Чем кончится история с браком? Доверят ли ему, наконец, снова встать к станку? Он не мог больше сидеть чуть ли не сложа руки: и ребят стыдно, и самому противно.
Вспомнив закуток цеха, где он провел прошлую ночь, вытравляя из деталей обломки сломанных сверл, Алексей в который раз пожалел, что не родился на каких-нибудь полгода раньше. Теперь, когда ему полных восемнадцать, он мог бы на всех законных основаниях быть в армии. Мог, если бы не поступил на завод. Бронь от призыва оказалась сильнее самых горячих намерений многих ребят покинуть цех. Она будет держать здесь и его, Алексея, наверное, до тех пор, пока не кончится война. И вот надо опять идти через проходную, чтобы там, в цехе, выполнять примитивную работу. Разве для него это занятие? Любой мальчишка с тем же успехом может вытравлять сверла.
Алексей злится на себя, на свою оплошность, но всю свою ненависть и неприязнь к самому себе переносит на Круглова. Лицо мастера, скуластое, с желваками на веснушчатых, непробритых щеках, стоит перед ним. «Сгною… хлюпик недоделанный… дубина стоеросова!..» — кричит он. «И правильно кричит, — соглашается Алексей, — дубина и есть, и болван — тоже, коли допустил брак. Но не хлюпик. Он, Алексей, еще докажет мастеру Круглову, всем в цехе, что хлюпиком никогда не был. Ведь шло дело, когда работал на станке, все удивлялись, как шло! И пойдет!..»
Глава пятая
В одиннадцатом часу среди тишины, сковавшей цех, послышался голос Петра Круглова.
— Эй, станочники-полуночники, кончай кемарить! Все сюда! Бы-ы-стро! — кричал он.
Со всех пролетов участка, обходя притихшие станки, собирались люди, а голос Круглова продолжал гудеть:
— Живей! Поторапливайтесь, дьявол вас задери! Чердынцев, слетай в курилку, гони сачков-табакуров!
Наконец весь рабочий люд столпился вокруг мастера, и он объявил тоном приказа:
— На подъездные пути завода прибыл состав с литьем. Так вот: всем топать на разгрузочную площадку. К утру вагоны должны быть выгружены. Понятно?
— Чего не понять — чушки таскать? — скривил улыбку Чердынцев и тут же спросил серьезно: — А шубенки дадут?
— Разговорчики! — нахмурил брови Круглов. — Оглядев всех раздраженным взглядом, он круто повернулся и пошел к выходу из цеха, бросив станочникам повелительно:
— Айда!
— Айда, ать-два! — прошепелявил Чердынцев беззубым ртом, маршируя вслед за мастером. — Леха, торопись, не то чушек не достанется.
Черное морозное небо усыпали звезды.
— Ого! Все сорок с гаком! — выкрикнул Чердынцев. — Да гака еще градусов пять!
Шли по тропкам, вьющимся вдоль ворохов стружки, А корпуса цехов все тянулись, мрачные и, казалось, безжизненные. За эстакадой, на сквозном ветру, стали различимы контуры вагонов. Где-то тут же маневровый паровоз выхлопывал в черное небо отработанный пар.
Алексей заткнул за ворот телогрейки шарф, выкроенный матерью из ее старой обветшавшей шали, но это не спасало от ветра, он проникал сквозь изношенный ватник, холодил спину. «Скорей бы за работу!» — подумал Алексей и тотчас услышал голос Круглова.
— По вагонам! — скомандовал он. И Алексей, успевший возненавидеть за последние дни голос мастера, теперь обрадовался ему: этот голос, эта команда сулили жаркую работу, иначе околеешь на страшном ветру.
Мутный свет луны заглядывал в коробку вагона, и Алексей вскоре различил Вениамина Чердынцева, Петра Гоголева и Пашку Уфимцева. Еще человек пять сгрудились у двери и внизу, возле вагона.
— С богом! — пропищал Чердынцев. — Принимай! — И руки Алексея оттянул увесистый, поблескивающий на слабом свету слиток. Алексей поспешил передать слиток Пашке Уфимцеву, и там — пошел он по цепочке, чтобы лечь в основание штабеля на промерзшей земле. С кажным новым слитком все больше приноравливались ребята, и дело пошло дружно, без запиночки — только успевай поворачиваться. Сразу стало теплее. Но заиндевевший металл жег ладони через тряпичные рукавицы. Слитки, казалось, не сходили с рук, сменяя друг друга. А в вагоне их и не убыло, лишь пятачок образовался у самых дверей, и кругом плотно высился холодный металл — пока еще доберешься до угла, теряющегося в темноте, или до стенки напротив. «Не легко будет, — подумал Алексей, — дойти до этих совсем близких стен вагона, разгрузить его, но и на этом не кончится работа: ждут другие вагоны, целый состав, а их, работяжек, не больше сотни».
— Мать твою разэдак! — взвился Чердынцев, когда слиток выскользнул из его рук и торцом ударил в ногу. — Уби-и-ло!
Он завертелся на одной ноге, посылая в темноту смачные распроклятья. Однако вскоре всем стало ясно, что не так уж и «убило» Вениамина. Он уже выпрямился и усердно высекал искру из кремня. Скрученная куделька вспыхнула ярко. Вениамин прикурил и заодно расшифровал по складам буквы, рельефно выступавшие на слитке:
— Уральский алюминиевый завод. — И тут же обратился к Петру: — Правильно разобрал? — И сам, ответил: — То-то и оно, что правильно! А это значит, ребятки, что нашенский, отечественный завод литье стал давать! Не английские — расейские чушечки пошли. Теперь простоев не будет! А ну, взяли!..
И снова задвигались люди, снова поползла цепочка белесых брусков к двери, зиявшей в просторе морозной ночи. Гудели от тяжести плечи, ныла спина, а вот руки потеряли чувствительность. «Отморозил, наверное, — думал Алексей. — И пусть отморозил! На больничном хоть посижу. Не буду видеть Круглова, Дробина, Устинова, их подозрительных, изучающих взглядов. Может быть, все-таки податься на фронт? Но как?» В цех уже вернули одного такого беглеца — Семена Аверьянова. Ладно, что обошлось у него все благополучно. Сказали только: «Сиди на своей сверлилке и выполняй боевое задание, на то тебе и броня от призыва дана!» Вот и все. Кончилась на этом беглая жизнь Семена.
А вот чем кончится история с браком? Наказание, пусть даже самое страшное, не пугало Алексея. И то, что высчитают из его заработка кругленькую сумму, — тоже. В этом ли дело? Он подвел цех, подвел весь завод. Ведь не зря на разнарядках твердили о том, что каждый килограмм алюминия на учете. Алексею было хорошо известно о перебоях в снабжении штамповкой, когда сутками простаивали станки. Правда, может быть, теперь будет легче. Слитки начали поступать со своего, уральского завода. Вот они, слитки, ничем не отличимые с виду от тех, что присылали союзники и которые тоже разгружали когда-то здесь, на площадке, только эти чуть крупнее да буквы вылиты родные, русские.
— Перекур! — крикнул Чердынцев, и ребята собрались вокруг него, вытаскивали свои кисеты и портсигары, а Алексей все вытягивал выскользавшие из онемевших рук слитки, таскал их из вагона. Чем больше он унесет слитков, тем быстрее попадут они в литейно-штамповочный цех и тем быстрее поступят заготовки в их механический. Уж тогда-то он, Алексей, поработает, если допустят к станку; домой не уйдет, сверх плана, сверх двенадцатичасовой нормы сделает эти тридцать деталей! А пока надо таскать, таскать чушки!
Он пошатывается на подгибающихся ногах, хватает открытым ртом ледяной воздух, не слыша гогота ребят, их лихого присвиста.
— Эй, Леха! Тебе говорят — перекур! С ног валишься, а все мало. Вторую баланду заработать хочешь аль осьмушку табака? Так хрен получишь: не на прямом производстве выкладываешься.
Алексей выпрямился, держа на согнутых руках слиток, словно большемерное полено. И вдруг бросил его. Слиток звякнул. Только сейчас он почувствовал, как кровь громкими толчками бьет в виски и дрожат руки. Он подошел к ребятам, сыпнул махорки на обрывок газеты, а завернуть не смог.
— Давай сюда, ученичок-табакур! — сказал Чердынцев и ловко свернул «козью ножку». — Лизни. Вот так! И нече убиваться из-за своего брака.
— Я и не убиваюсь.
— А зря, — пробасил Петр Гоголев. — Сколько ты там запорол? Двадцать?..
— Тридцать две, — ответил Алексей.
Петр присвистнул:
— Мать честна, курица лесна! Да за это и припаять могут…
— Не болтай! — обрезал Чердынцев. — Он что, нарочно? Диверсант, что ли?..
— Диверсант не диверсант, — стоял на своем Петр, — а не забывай — последние заготовки угробил. Да, Алексей, тебе не позавидуешь.
— Хватит! — Чердынцев хлопнул Алексея по плечу. — Не унывай, паря! Давай-ка лучше жиманем все дружно, очистим вагон да за другой возьмемся. Из этого составчика небось столько заготовок наштампуют, что делать нам их не переделать!
Луна поднялась и освещала теперь весь вагон. Тесно наваленные слитки поблескивали, причудливо громоздясь у стен, а мороз, казалось, стал еще более лютым. Колкий ветер свистел над головой, швырял время от времени мелкую снежную пыль, пронизывал одежонку.
— Эх, раз! — визгливо крикнул Чердынцев.
— Эх, два, — поддержал басом Гоголев. — Не задерживай, братва! Эх, раз, еще раз, еще много, много раз!..
Дальше работали молча, как автоматы, поворачиваясь влево и вправо, принимая и передавая соседу слиток за слитком. И Алексею стало чудиться, что серебристый металл сам движется из вагона. Только слышно временами глухое позвякивание, только крякнет кто-либо не от натуги, а так, непроизвольно, потому что усталость словно отлетела прочь и двигались люди механически. Ничего не хотелось, ни о чем не думалось. Лишь потом, спустя два или три часа, стало все мучительней пробиваться чувство голода. Наконец оно сделалось невыносимым. Алексей только и думал о том, чтобы скорее кончить работу и вернуться в цех, где лежит в углу тумбочки завернутый в газету кусок хлеба. Еще недавно он твердо знал, что холод страшнее голода, но теперь стало очевидным: голод — сильнее! Когда они вернутся в цех, столовая будет закрыта. Эх, если бы сейчас дали в руки эту железную миску с горячей, дымящейся баландой! И всего-то в ней один черпак кипятку да несколько листиков капусты, да кружочек постного масла величиной с гривенник, а ведь объедение! Ни на что бы не променял. Да и разве было на что?.. Можно, конечно, после смены пойти к Насте. У нее снова приготовлен обед, специально ради него, как сказала она. Правда, самой Насти дома не будет, но она опустила в карман его телогрейки ключ и сказала, чтобы приходил, когда сможет. Алексей и ответить не успел, так быстро исчезла Настя. А ведь теперь он был готов к разговору с ней. Теперь он твердо знал, что не любит Настю и никогда не любил. Они должны остаться добрыми товарищами и не таить обиды друг на друга. И при чем в этом случае обед, который она приготовила, каким бы вкусным он ни был?
— Сейчас бы поросеночка жареного! — неожиданно заговорил Чердынцев, распрямляясь, как радикулитный старец, и утирая пот со лба. — Да с хренком, да с картошечкой румяненькой…
— Считай, что хренок ты уже съел! — тоже останавливаясь, сказал Гоголев. — Давайте пошабашим лучше. — Гоголев развернул свои могучие плечи, развел в стороны руки, ухнул и полез в карман за табаком.
В разных местах опустевшего вагона обозначились красные точки самокруток, а откуда-то даже потянуло фабричным табачком. Чердынцев моментально унюхал этот дразнящий аромат.
— Не иначе Зубов легким балуется? Нет чтобы предложить корешам-работягам.
— Охота — закуривай, — отозвался Зубов. И в его руках блеснул портсигар.
— И закурю. Уважу, — с усмешечкой, растягивая слова, отозвался Чердынцев. — Небось на черном рынке набарыжил, так это, считай, табачок даровой. — И Чердынцев, не церемонясь, загреб из зубовского портсигара табак. — Благодарю, — сказал он вальяжно и начал вертеть непомерно большую самокрутку, которой хватило бы, наверное, на всех.
— Благодари, кощей, да в следующий раз свой имей.
Тут и услышали все ставший вдруг хриплым голос мастера Круглова:
— Разговорчики! Опять лясы точите? — спросил он зло, уже забравшись в вагон. Глянув по сторонам и убедившись, что вагон пуст, заговорил мягче: — Ну, ладно… Вижу, поработали не хуже других. Однако еще полсостава осталось, а вагоны — на вес золота. Понимать надо! Словом, докуривайте и айда в другой вагон. — Круглов спрыгнул на снег, смерил взглядом выросшие здесь штабеля слитков и круто повернулся к двери вагона: — Учтите, не успеем разгрузить — все остаются после смены! Ясно?
— Ясно, солнышко красно, — попробовал вполголоса отшутиться Чердынцев, но всем было не до шуток. Предстояла тяжелая и, главное, непривычная работа, и не в теплом цехе, а на ветру и морозе. Но ее надо было делать: не они, так кто?
О трудностях станочники не думали, когда, еле переставляя ноги, брели к следующему вагону через ледяной вихрь. Не думали, когда снова взялись за разгрузку. Не думали и в цехе, отстаивая за станком по двенадцать, восемнадцать часов изо дня в день, без выходных и отпусков. Трудности переносили. Они были самой жизнью.
Позвякивал серебристый металл, переходил из рук в руки. Кричал в ночи паровоз. Выла метель, усмирявшая мало-помалу стужу.
Глава шестая
Всю ночь Алексею хотелось спать. Вот уж воистину нет ничего слаще сна и мягче кулака, если подложить его под голову. Но еще сильнее власть сна, когда нельзя подложить кулак, потому что негде прикорнуть хотя бы на минутку, и нет обычной работы, движений, разгоняющих кровь. Алексей по-прежнему сидит в дальнем углу цеха, среди запыленных, потускневших деталей, которые временно сошли с потока, по-прежнему подливает алюминиевой ложечкой кислоту, разъедающую глубоко засевший осколок сверла.
Каждый раз, когда Алексей добавляет в лунку кислоты, едкий пар устремляется вверх и, как ни увертывайся, бьет в ноздри, обжигает их, перехватывая дыхание. «Иди и нюхай, чем пахнет твой брак!» — сказал Круглов, вновь отправляя его сюда, но Алексей старается не вспоминать этих обидных слов, заставляет себя думать о чем-нибудь другом. Его не перестает удивлять, как это твердейшая сталь уступает кислоте, превращается в ничто, растворяется в воздухе легким ядовитым дымком, а вот алюминиевый сплав, такой податливый в обработке, разлетающийся от прикосновения той же стали в мелкую стружку, остается неизменным, словно льют на него обыкновенную воду.
Все в жизни можно перебороть, всего можно добиться, нельзя только вернуть ушедший день. И если он не отмечен делом, которое ты мог свершить, но не свершил, — считай, что день прожит зря. Эту простую, казалось бы, мысль высказал однажды Соснин. Он вернулся в цех и работал теперь бригадиром на соседнем участке, где обрабатывали носки моторов. Нельзя вернуть ушедший день, нельзя вернуть и жизнь. Важно, как ты их прожил. Даже если тебя не будет, все равно важно — для других, кто продолжает жить. Тогда и ты остаешься с ними. Ведь кто-то и для тебя старался тоже. Соснин сказал очень правильные слова, и тем больнее их вспоминать теперь.
Медлителен и нуден процесс спасения забракованных деталей. Вот и еще испарилось в воздухе острие очередного сверла. Отчетливо видно дно отверстия, там — такой же серебристо-белый металл, из которого состоит вся громоздкая деталь. И, как знать, возможно, не таким уж пустячным делом занят он теперь, когда вдет война. Ведь эта деталь — третья часть будущего картера. Передняя, средняя и задняя «половинки», стянутые никелированными болтами, отверстия под которые «прошивает» Костин полуавтомат, составят каркас мотора. Сквозь его круглые пазы просунутся цилиндры двухрядного двигателя. Он встанет на бомбардировщики, а они — гроза для фашистов. И эта гроза берет начало здесь, в руках самых обыкновенных ребят. И облегчение она принесет таким же молодым ребятам, как Алексей, и всем, кто на фронте. Коле Спирину, брату Володе… Вчерашним школьникам. И такие же вчерашние школьники вытачивают, высверливают, вырубают деталь за деталью для совсем нешуточных боевых машин здесь, в цехе.
За все эти полгода от Коли Спирина не пришло ни единой весточки. От Володи — тоже. Да и до весточек ли им теперь? Вон ведь что творится на всех фронтах. Враг все ближе подбирается к Москве. Сердце сжимается, когда смотришь на карту: кажется, и полоски земли не осталось, где бы могли держать оборону защитники Москвы. Какие уж теперь письма с фронта?
Так думал Алексей до вчерашнего дня, когда нежданно-негаданно принесли извещение о посылке из Мурманска. Не сразу догадался Алексей, что этот аккуратный фанерный ящичек прислал друг Коля. Еще больше удивился, распечатав посылку. В ней были плотно уложены осьмушки махорки. Алексей пересчитал их — ровно пятьдесят штук! Нет, Коля не мог забыть о том, что Алексей не курит. Сам он тоже никогда не курил. И вообще, с таким баловством в их дворе кончили рано. Попробовали классе в шестом-седьмом, подымили, не глотая дым, и бросили. Скорее всего, эти драгоценные осьмушки Коля послал для того, чтобы Алексей или его мама могли обменять их на хлеб, картошку, а то и на масло. Но догадался об этом Алексей не сразу. Первое, что он сделал, отправляясь на завод, — засунул за пазуху пару осьмушек в надежде порадовать ребят: «Пусть покурят вволю, не выменивая последние куски хлеба на пакетики самосада». И день этот, действительно, стал праздником для многих его товарищей по цеху. Вениамин Чердынцев, Петр Гоголев, Паша Уфимцев мастачили тугие самокрутки и хвалили запашистый, забористый, настоящий фабричный табак. «А не покурить ли и мне? — спросил себя Алексей. — Чтобы не лезли в голову горькие думы».
Откатив в сторону последнюю деталь, Алексей поставил в железный шкафчик бутыль с кислотой, туда же положил ложечку с длинным алюминиевым черенком и пошел в курилку.
Все здесь было обычно. Прислонясь к желтым кафельным стенам, стояли рабочие и наскоро дымили самокрутками. Те, кто стоял у стен, не задерживались в курилке. Обменивались двумя-тремя фразами и спешили к станкам. Другое дело — сидевшие на корточках, а то и прямо на полу, вытянув ноги. Эти либо не были обеспечены деталями, либо тянули время в ожидании конца смены. Алексей прошел в дальний конец курилки, ближе к вентиляционному окну. Он посмотрел по сторонам и не увидел ни одного знакомого лица. Очевидно, все были с других участков, а то и из соседних цехов. Где тут разберешь — откуда кто, ведь завод — это целый город. В каждом цехе встречались свои «сачки», так повелось называть лодырей, которым совсем не хотелось повстречаться со своим мастером или бригадиром в курилке. И Алексею подумалось, что он сам тоже не отличается от этих «сачков». Ну чем он лучше, если стоит тут, как на вокзале в ожидании поезда, крутит не спеша «козью ножку». А она к тому же никак не получается. Благо, никто его не смущал и не перед кем было стыдиться своего неумения. Так же неловко, раз за разом, высекал он искру, но не дождался, когда упадет она на туго скрученную кудельку и зашает на ее конце. Подошел Иван Гаврилович Соснин, первый учитель. На его лице играла добрая улыбка. Узкие серые глаза не казались теперь водянистыми и равнодушными. Они смотрели остро, задорно и в то же время тепло.
С Иваном Гавриловичем Алексею приходилось встречаться часто. На прошлой неделе он даже отработал полсмены на участке носков, фрезеровал окружную плоскость передней части мотора, пока не было деталей на его станке. Иван Гаврилович остался доволен: выручил его Алексей, заменил приболевшего фрезеровщика. А станочек-то — не чета расточному, весь какой-то легонький, воздушный, рычажки переключаются без малейших усилий, словно и не работаешь. Правда, и хлопот Алексей доставил бригадиру, не обошлось без этого. Как всегда, скорость включил предельную, а не учел, что фреза — не первой свежести, и режет она не алюминий, а электрон. Вот и вспыхнула ослепительным пламенем стружка позади станка. Вот и закричал Иван Гаврилович: «Песком ее, песком, не то цех опалишь!»
Урок этот Алексей усвоил крепко — нельзя гнать станок, если фреза тупая: от сильного трения стружка обязательно воспламенится, таковы свойства сплава, который именуется электроном. С тех пор на участок носков Алексей не заходил. Алюминиевые детали ему казались надежнее — гони станок как хочешь, лишь бы не забивалась фреза. Гони, да помни о точности — теперь вот вообще без станка остался. И как хорошо, что пришел Иван Гаврилович! При встрече с ним сразу становилось легче. Не успеет он произнести слово, а кажется, что уже говорит самое в этот момент нужное, понимает и чувствует твое настроение, видит тебя насквозь.
Еще и приветствия своего не сказал Иван Гаврилович, взял только кремень из рук и кудельку, распушил ее конец, чиркнул раза два, поймал искру на фитиль, помотал им туда-сюда, а показалось, что давно уже разговаривает с ним, Алексеем, — и о здоровье спросил, и о работе, какой занят, — а ведь только теперь услышал его:
— Привет и почтение Алексею Андреевичу! Прикуривай, рабочий класс! — И, приметив, как Алексей, неловко причмокивая, раскуривает самокрутку, добавил: — Приобщился все же к этому… как его лучше обозвать? Одного не учел — начало в курении — самый печальный момент. Попробуй-ка потом бросить, этак лет через двадцать пять — тридцать. На карачках будешь ползать от разных хворостей, а соску изо рта выбросить не сможешь.
— Я так, Иван Гаврилович, дым пускаю…
— Все начинали с этого. Думаешь, если без затяжки, не приучишься? Еще как! Ты не затягиваешься, а во рту-то — клеточки, капиллярчики. Они свое делают, никотин впитывают. Вот и привыкает человек. Может, оправдываешь себя тем, что переплет у тебя неприятный получился?..
Все верно говорил Иван Гаврилович. И не ради того, чтобы хоть что-нибудь сказать. Нет, так уж он был устроен, что ощущал постоянную потребность помочь человеку, отозваться, принять участие. И Алексею вдруг стало стыдно за свою слабость, за то, что Иван Гаврилович, переживший гибель сына, нашел силы вернуться в цех и вот теперь пытается утешить своего бывшего ученика.
— Уж не из-за брака ли этого начал табачком баловаться? Слыхал я о твоей неприятности. Но и другое слыхал… — Он взглянул искоса на Алексея. — Сегодня ночью консилиум был. Начальник ОТК завода, главный технолог, Хлынов, Грачев — наш партийный секретарь, ну и я как председатель цехкома возле твоих деталей кудесничали. И знаешь, какое решение приняли? Нашли возможность исправить детали и разбраковать. Да не смотри ты на меня, как на Христа-спасителя. Хочешь убедиться — беги на участок, там Чуднов твои детали доводит. К утру, глядишь, все до единой сдадут на поток.
Иван Гаврилович хотел сказать еще какие-то успокаивающие слова, но Алексей не стал его слушать, бросил окурок и, сжав обеими руками локоть Соснина, помчался в цех.
Возле своего станка он увидел бригадира Чуднова. Тот сгорбился около шкалы, вглядываясь спокойными черными глазами в крохотные деления, подкручивая рукоятью штурвал стола. Чуднов сразу заметил Алексея, не отрываясь от работы, кивнул ему и осторожно прошел фрезой по детали. Пушистая ажурная стружка отделилась от фрезы и упала на станину.
— Вот и все, — сказал Чуднов, снимая деталь. — Подвели всю партию твоих деталей к одному знаменателю. Принимай станок, правда, задела нет. Почисти хотя бы…
— А Круглов?
— Что Круглов?
— Он сказал, что никогда не допустит к станку.
— Сгоряча и не это можно сказать. Приступай!
Чуднов устало присел на тумбочку, подобрал под себя ноги и смотрел, как Алексей отгонял стол, выгребал из-под него стружку, тер станину тряпкой, поливал маслом и снова нажимал на рычаги. Алексей не заметил, как Чуднов спрыгнул с тумбочки, выпрямился и опустил руки по швам; услышал только предупреждающий возглас, повернулся и увидел начальника цеха Хлынова, а рядом с ним высокого человека в долгополой шинели и серой генеральской папахе. Оба они приблизились к станку, осмотрели исправленные Чудновым детали и вполголоса обменялись несколькими фразами. Продолговатое лицо человека в папахе выражало незыблемый покой, только полные губы чуть поджались, а глаза прищурились на мгновение — он прикидывал что-то в уме. Затем подошел вплотную к Алексею и тихо произнес:
— А работать, молодой человек, надо аккуратней.
И ни слова больше. Сказал и пошел медленно от станка. Сразу же за ним заторопился Хлынов.
Чуднов еще долго стоял в прежней позе и смотрел им вслед. Потом сказал:
— Какой человек!..
— Кто он?
— Главный конструктор, Леша. Его машину делаем, и какую машину!.. Это, можно сказать, гений. Во всяком случае, один из крупнейших конструкторов в стране, а то и в мире. Ну, чего ты остолбенел? — спросил Чуднов, заметив смятение на лице Алексея.
— Да вот думаю, как он мне сказанул: «А работать, молодой человек, надо аккуратней».
— Ну и что?
— Как что! Я же нарушил его расчеты, от проекта отступил, а он вроде бы посоветовал. Просто посоветовал и ушел. Голос даже не повысил…
— Культура, милый мой. Культура, до которой нам с тобой еще ой-ой-ой сколько надо тянуться. Скромный он человек, я слышал, очень скромный. Ведь говорят же: величие и простота живут рядом.
Собираясь уходить, Чуднов крепко пожал руку Алексею:
— Поздравляю еще раз с благополучным исходом этой истории. И верно: впредь будь аккуратней. Уверен, что больше у тебя это не повторится.
«Не повторится, уж это точно! — подумал про себя Алексей, надраивая до блеска станок. — К черту чужую настройку. Сам настрою, сам проверю, а скорость буду держать все равно и покажу Круглову, какой я хлюпик. Сам возьмет свои слова обратно, придет такой момент!..»
Глава седьмая
Как и прошлым вечером, Алексей пришел на остановку за полтора часа до начала смены. Черные в сумраке наступавшей ночи толпы людей при появлении трамвая приходили в движение и штурмовали его со всех сторон. Люди забирались на сцепление между вагонами, лезли даже на крышу. Нет, попасть в вагон или хотя бы примоститься где-либо при всей сноровке не представлялось возможным. И Алексей решил: единственный шанс уехать — это попытаться сесть в трамвай, идущий в кольцо. Здесь, на противоположной стороне улицы, тоже скопился рабочий люд, но не столь густо. И все же пробиться в вагон не удалось. Алексей вонзил свой ботинок среди других ног на заледеневшей подножке. Не показываться же на глаза мастеру Круглову после гудка, тогда и впрямь сгноит. И будет вправе поступить так. Он ухватился покрепче за поручни. Кто-то поздоровее повис сзади, притиснул, а портом отпихнул, продвинулся вперед, и теперь уже Алексей облапил чью-то глыбистую спину, держась за поручни лишь кончиками пальцев. Пальцы коченели на ветру, но отступать было поздно. Трамвай летел вперед, грохотал, потренькивал резко и тревожно. Наконец его мотнуло, завизжали колеса, ход стал медленнее. «Кольцо! — облегченно вздохнул Алексей. — После него — мимо главной остановки, напрямую к заводу!» Но за этой радостной мыслью началось несусветное. Что-то с чудовищной силой садануло Алексея в спину, и сразу сверкнула мысль: «Столбы! Опоры контактной сети!..» А в следующий миг новый саднящий удар. Столбы… Они шли по кольцу. Алексей вжался в спины насколько хватило сил. Следующий столб едва коснулся телогрейки. Алексей приготовился к новому удару, который мог стать последним, окажись столб чуть ближе к рельсам. На счастье Алексея, столб вкопали дальше. Удара не последовало. Не сбило и не сбросило с подножки.
Гул толпы, крики и девичий вопль ворвались в уши и вернули Алексея к жизни после только что промелькнувших жутких мгновений. Никому неведомо было, что испытал он. Штурмовавшие трамвай сплющили Алексея, подняли дружным порывом и водворили на гудящую разноголосо площадку. Неведомо как еще живущие в ту пору шуточки работяг висели в воздухе. «Какой билет, дорогуша? Деньги оставил дома на рояле, а рояль украли!», «Билет?! С полным удовольствием, да мелких нет, а крупные — что они стоят?..»
Алексей соглашался: действительно, даже крупные деньги мало что стоили теперь. Дня получки никто не ждал. Да и какая от него радость, если на полмесячную зарплату всего и купить-то на рынке можно пару буханок хлеба или граммов триста масла, или две-три осьмушки махорки. Вот тебе и вся получка. Да что об этом думать — не ради зарплаты работают теперь люди… И уж совсем ненужными показались Алексею рассуждения о том, что и почем можно теперь купить, когда он вновь вспомнил о трамвайном кольце. «Ладно, что цел остался и невредим, а могло ведь шарахнуть и — крышка». Не просто желание выжить волновало его, а, скорее, животный страх, который он испытал. Но это не имеет никакого отношения к продуманному плану любыми способами сохранить свою жизнь.
Гриша Можаев, например, не скрывал, что пошел на завод только ради того, чтобы выжить. Поработал на станке, а потом в ОТК переметнулся. Контролеру ОТК — пусть это тоже прямое производство — все равно чуть полегче. Могла бы и девушка любая сообразительная заменить Можаева. Правда, цех тяжелый — детали идут самые крупные. Поворочать иной раз их контролеру надо, Но все же… Все же не станком управлять полсуток кряду, без единого выходного дня в году.
Алексей не завидовал Можаеву и другим таким же. Пусть себе ходят в чистеньком, пусть передремлют в ночную смену от трех до пяти. Пусть в столовую пораньше без очереди попадут. Не хотел Алексей такой казавшейся ему легкой жизни. Уж быть в тылу, так соответствовать положению тыловика со всей взваленной на его хребет тяжестью, действительно чувствовать себя незаменимым, раз бронь от призыва держит его здесь.
Впрочем, подобные мысли приходили к Алексею редко, только в тех случаях, когда Гриша Можаев откровенно высказывался об удачном «ходе конем»: либо фронт, либо цех — из двух зол меньшее. И опять же, разве не нужны контролеры? Тут и придирки их при приемке деталей простишь, если подумаешь, что из-за какой-нибудь их, работяжек, неточности летчик погибнуть может или бой не выиграет. Вопрос сложный. Неважно, как они, контролеры, думают, важно — какая польза от них.
А трамвай уже дозванивал свою песню — вот-вот заскрипит он в другом кольце, на заводской площади, замрет на конечной остановке. Толик Зубов вдруг привиделся Алексею. Это и в самом деле был он: блеснул золотой коронкой, расплылся в довольной улыбке на розовом, сытом лице.
— Сорок одна с кисточкой! — поприветствовал он.
Толик нравился Алексею: какой-то независимый, гордый, не сгибающийся под тяжестью изнурительных рабочих смен. Правда, и другие не сгибались, но Толик переносил все с какой-то особой легкостью, словно не эта повседневная жизнь была для него главной, а совсем иная, но тоже постоянная.
Они вместе шли к проходной через пустырь, напрасно изрытый щелями противовоздушной обороны.
Толик вытянул из кармана черный пухлый бумажник, перебрал короткими пальцами какие-то листочки, вновь их запрятал поглубже за пазуху, а бумажник бросил в щель.
— Жизнь смеется и улыбается! — сказал он весело. — Скорей бы смену отшабашить и — домой!
— Еще не начали, — возразил Алексей. — А что дома?
— Что!.. Дом, брат, — не завод. Еще и хитрый рынок, между прочим, на пути. Разговеться можно.
Алексей не понял Толика. Ему почему-то было все равно, о чем он говорит. Алексей думал о своем. Сегодня пятнадцатое ноября — день рождения мамы. Он знал, что мама испекла из каких-то крох муки торт, собиралась сделать картофельную запеканку и чай хотела заварить не морковный, а настоящий, специально припрятанный для этого дня.
Но что поделаешь — на этот раз традиционный домашний праздник пройдет без него. Воспоминания о нем не соединялись с весельем. Шумных, веселых компаний и в прежние, мирные годы в доме не бывало. Просто, как никогда, хотелось посидеть среди своих в уютной комнатушке, полакомиться маминой стряпней. Пожалуй, ни разу не уходил Алексей на завод с таким тяжелым чувством. Не хотелось уходить из дому, и все. Но это состояние постепенно рассеялось, тем более теперь, когда слышался уже гул завода и путь к нему, можно сказать, остался позади. «Лиха беда начало…» В понимании Алексея лихим началом всегда была дорога на завод, остальное шло как бы само по себе. Сейчас самым важным было то, что он — у цели. Алексей не вспоминал больше о трамвайном кольце, которое могло стать для него роковым, и, вероятно, не вспомнил бы никогда потом, если бы не Толик.
Встретились они в курилке.
— Не торопись, Леха, работа — не волк, — сказал Толик, блеснув золотым зубом. — Покурим, побалакаем.
Толик достал из кармана новенькой синей спецовки продолговатую жестяную коробку, осторожно открыл ее. Мелко рубленный самосад, перемешанный с легким табаком, до краев наполнял коробку, сверху лежала аккуратно нарезанная папиросная бумага.
— Кури!
Отметив про себя, что у Толика каждый раз новый сорт табака, Алексей взял бумагу и осторожно, чтобы не рассыпать, прихватил маленькую щепоть.
— Бери, бери! Еще достану.
Это слово «достану» Толик часто вставлял в свою речь. Вчера предлагал хлебную карточку. Просто так, безвозмездно.
— Лишняя она у меня, утром достал. Скорешимся с тобой — еще не так заживем! Надо, брат, изворачиваться…
И вот только сейчас, в курилке, понял Алексей страшный смысл этого слова. Толик затянулся, прищурил глаза и бросил небрежно:
— Табачку и карточек я сколько хочешь достану. Эту коробочку утром в трамвайном кольце достал. Ты свой горб чесал, а я в ту минуту одну разиню пригрел. Жизнь, она мудрая штука, всякого подхода требует. Сейчас — особенно, когда…
Толик не договорил. Алексей бросил недокуренную самокрутку в урну и пошел в цех. Что ему делать, как поступить с Толиком, он не знал: и покрепче его Толик раза в два, если в морду дать, и не готов Алексей к таким действиям, всей своей прежней жизнью не подготовлен. Может быть, поговорить с комсоргом Сашей Березкиным? Нет, сначала с самим Толиком, сегодня же, после смены. Так или иначе, надо что-то предпринять. Он же вор, самый настоящий…
А возле станка уже громоздились заготовки. В тот момент, когда Алексей уходил в курилку, не было ми одной, а теперь вдруг привезли — десятка четыре, если не больше. Алексей бросил первую на стол станка и закрепил ее крестовиной приспособления. Операция сегодня была простой — П-образный проход по обработанному ранее флянцу, и делу конец. Эта операция давалась Алексею особенно легко. Он выполнял ее, как никто другой, быстро и виртуозно.
Нажал на головку рычага — и стол помчался навстречу фрезе. Еще прикосновение, к другому рычагу, — и стол поплыл поперек станины. Брызнули серебристые стружки. Снова удар по рычагу — и стол, казалось, летел в сторону от фрезы. Легкое касание коленом кнопки, выключающей фрикцион, — и фреза как будто затрепетала, замедлились ее обороты. Через секунду-две она замрет, обнаружив свои ощеренные, витые зубья. Алексей уже рванулся к столу. Короткий толчок ладонью по рукояти приспособления. Крестовина подскочила, спружинив, и деталь была уже в воздухе — в руках Алексея. Он единым махом сдернул увесистый серебристый круг детали с приспособления, установил в пирамиду и тотчас потянулся к новой заготовке.
«Дела идут! Пусть знает мастер Круглов, что он, Алексей, работает не хуже других, по крайней мере, на этой операции».
Вот и новая заготовка вместе со столом готова двинуться к острозубой фрезе. Она уже набирает обороты: колено сделало свое дело, коснулось кнопки. Станок ожил, загудел мотор. Под ладонями упруго дрожат рычаги. Переключение — и сыплются серебристые брызги металла…
Деталь за деталью — эти большие, в полтора обхвата, колеса с поблескивающими гранями стыков, — перекочевывают из одной пирамиды в другую. А думы невеселые — вспомнил снова о Зубове. «Как он мог дойти до такого? Ведь неплохим казался парнем, свойским, заботливым. И улыбка добрая, располагающая. И на фронт хотел уйти, заявления в военкомат писал, очереди там выстаивал. А кому он нужен на фронте такой, подлый?..»
Лучше думать о мамином дне рождения. Наверное, пришла уже тетя Муся, давняя, еще с детских лет, подруга мамы. Дядя Эдик, старший брат мамы, наверное, принес с кухни самовар. Мама разливает по чашкам чай. Не будет на дне рождения только отчима. Бедный отчим… Ему опять крупно не повезло. Так считает он сам. Вместо фронта его мобилизовали в трудовую армию. А он мог бы вполне командовать батареей. Отчиму не везет всю жизнь.
Сначала Алексей этого не понимал, как многого не понимают дети в малом возрасте. Нельзя сказать, что они ничего не видят. Нет, видят и примечают все, а вот осмысливают увиденное потом, когда повзрослеет их ум. Да и относились они с братом Владимиром к отчиму равнодушно. Все было взаимно. Они жили своей жизнью, отчим — своей. Мостиком между ними была мама. Она умела жить в том и другом мире, соединяла их как могла.
Не везло отчиму с самого детства, точнее, с рождения. Родился он в семье сельского священника, и это определило его судьбу. Пристрастие к вере тут ни при чем. В бога отчим не верил. Другое дело — с выбором места в жизни. Институт ему закончить не удалось, хотя он считал себя прирожденным кораблестроителем и способностями к учению обладал большими.
Учебу в Петроградском технологическом он начал еще до первой мировой войны. После второго курса его мобилизовали. Попал он в артиллерийскую часть восьмой армии Брусилова и летом 1916 года участвовал в прорыве австро-германского фронта. Здесь он и получил контузию, от которой, однако, скоро оправился.
В октябрьские дни семнадцатого года отчим уже был в числе революционно настроенных солдат в Петрограде и, если верить ему, нес патрульную службу у Смольного. Потом воевал в Красной Армии на Восточном фронте, но недолго.
Учебу в институте отчиму продолжить не удалось. С тех пор и работал он в судоремонтных мастерских, вплоть до начала войны. Здесь же, в давние теперь годы, познакомился с отцом Алексея — слесарем высокой квалификации, который в городе был больше известен как талантливый самодеятельный художник. Отец вскоре уехал в Ленинград, поступил в Репинский институт да так и остался там, со временем обзаведясь новой семьей.
Отчима Алексей помнил лет с трех. Он жил в их доме, вначале на правах квартиранта, а потом — мужа мамы. Отцом его ни Алексей, ни Владимир не называли, обращались к нему по имени-отчеству — Николай Иванович. И он не обижался на это, считал себя вообще не вправе участвовать в воспитании детей жены. А может быть, это мама поставила такое непременное условие, сходясь с отчимом. Алексею он всегда помнился немногословным, замкнутым человеком, не способным на проявление какой-либо ласки или заботы. Зато по отношению к маме был предупредителен, исполнял малейшее ее желание. После несбывшихся жизненных планов мама, очевидно, заменила ему весь мир. Он жил для нее, а значит, и для ее детей, потому что она жила ими. Только этого не понимал Алексей. Отчим казался нестерпимым скрягой, он ни разу не угостил конфетой или мороженым. Это теперь Алексею ясно, что все свои заработки отчим вкладывал в семью, и одной маме вряд ли было под силу вытягивать двоих сыновей, покупать им одежонку, кормить.
А бывали случаи, когда суровость уходила с лица отчима и он вдруг ни с того ни с сего принимался выстругивать игрушечное ружье и потом дарил его, отполированное, покрытое лаком, Алексею. Из мастерских он как-то принес собственноручно сделанные жестяные вагончики и паровозик с тендером. Эти игрушки запомнились навсегда; они были неповторимы, в них чудилась настоящая жизнь. Однако в таких случаях отчим приговаривал: «Вот тебе ружье, а в другой раз сделай сам». Или: «Получай поезд, но больше не жди, что тебе поднесут такой же». И еще любил поговорку: «Своя воля, своя и доля». По его мысли, безвольный и ленивый человек хуже тряпки. «Надо вырабатывать волю, — наставлял он, — без воли в жизни пропадешь». И тут же рассказывал о своем детстве, каким он был вначале хилым, беззащитным. Обижал его один драчун в гимназии, и тогда отчим принял решение: заняться физкультурой, стать сильным и отомстить обидчику. Два года он колол дрова всем соседям, выполнял упражнения с гирями, изучал бокс. И побил, наконец, своего давнего врага.
Мускулатура у отчима действительно была завидная. В минуты доброго расположения духа он закатывал рукава рубахи и демонстрировал свои бицепсы. Каменные бугры мускулов возникали, когда отчим сжимал руки в локтях. Затем начинался коронный номер. Отчим раскрывал увесистую опасную бритву и бросал ее острием на бугры мускулов. К изумлению Алексея и Владимира, бритва отскакивала от руки, не причинив ей никакого вреда.
Других примеров подобного общения с отчимом Алексей, пожалуй, не помнит. Задушевность в их отношения так и не пришла. Отчим представлялся таким же бесчувственным, как теперешний мастер Круглов. С одной лишь разницей: отчим никогда не повышал голоса, а Круглов выходил из себя по каждому пустяку и ненавидел тех, кого невзлюбил с первого раза. Так казалось Алексею.
«Но не распускать же нюни, — подумал он. — Надо во что бы то ни стало доказать мастеру, что не такой уж он, Алексей, слабак и не расклеится от первой неудачи. Еще посмотрим, кто окажется сильнее в этой трудной жизни!.. И Толик Зубов тоже поймет это со временем. Надо быстрее гонять станок, быстрее пропустить через него все эти штабеля деталей. Их ждет Костя-моряк, снующий по надстройке своего многошпиндельного полуавтомата».
Костя договорился с мастером Кругловым — дать рекордную выработку, просверлить стыки всех деталей и в пять утра уйти домой. У Кости больна жена, и мастер пошел на такое исключение — разрешил. Круглов хорошо относится к Косте, во всяком случае, со скрытым уважением. Да и невозможно не уважать Костю. Алексею кажется, что тельняшка на нем трещит — так бешено крутится он возле деталей, так жонглирует серебристыми колесами. Только тяжко ухает его сверлилка, только обнажит на миг вьющиеся струйки сверл, расположенных по кругу, — и снова вонзает их в стыки деталей.
Нет, Леха не подведет Костю и цех не подведет. Ему тоже не привыкать ставить рекорды, и когда они в паре с Костей, все диву даются, как обрастают серебряными пирамидами их станки. Все это сделали они, двухсотники, а теперь уже и трехсотники, сделали столько, сколько не может сделать никто даже за три смены. Здесь — самое узкое место завода, и они с Костей «расшивают» его своими руками.
Гудит цех, стрекочут и взвизгивают станки, хлопочут неустанно возле них люди в мертвенном свете ночных ламп. Алексей замечает Толика. С губы у него свисает самокрутка. Толик кивает Алексею: пойдем перекурим. Алексей отрицательно мотает головой и отворачивается к станку: не до Толика ему, да и нет у него никакого желания курить и разговаривать с карманником. Толик уходит медлительной, ленивой походкой.
А деталь уже готова, и Алексей налегает на рычаг, отводит на скорости стол, заглядывает на обработанный флянец, перегибаясь через станину станка, и… касается в спешке плечом невидимого ему сейчас венчика вращающейся фрезы.
Страшная сила рванула его за плечо, потянула вверх, вздыбила над станком. Она жгла и выворачивала руку. Алексей уперся свободной рукой в кожух станка; рот раскрыт в диком крике, но никто не слышит его в грохоте автоматов, уханье молотов, визге и скрежете карусельных станков… И все же каким-то чудом оказался тут мастер Круглов, кинулся к панели с кнопками, чтобы остановить мотор. Но система движений, выработанная самим Алексеем, среди которых было механическое, как рефлекс, касание коленом кнопки, спасла ему жизнь. Мотор был выключен, и фреза вращалась на холостых оборотах.
Алексей стоял перед Кругловым бледный, голый по пояс. Рукав телогрейки, намотанный на шпиндель, свисал лохмотьями ваты. Из помятой и посиневшей до черноты руки слабо сочилась кровь.
Круглов согнул руку Алексея — цела! Только ссадина от плеча до локтя. И махнул энергично проезжавшему на электрокаре пареньку, усадил Алексея на ее платформу.
— Гони в медпункт! Быстро! Сколько раз говорил: не допускать желторотых хлюпиков к станку…
Алексей услышал эти слова, но почему-то не подосадовал на Круглова. Сейчас ему было ровным счетом все равно, как о нем думает мастер.
С туго перебинтованной рукой и в накинутой на плечи раскромсанной телогрейке Алексей шел по ночному пустырю к трамвайному кольцу. Шел, подавленный случившимся и в то же время радостный, несмотря на ноющую боль в руке. Он все-таки попадет на день рождения мамы. Трамвай был пуст. Он бежал и позванивал в ночи. Никто не спрашивал и не продавал билетов. Алексей приклонился к забитому фанерой окну и задремал.
Глава восьмая
Бездействие для Алексея было непривычным. Получив освобождение на целых три дня, он не знал, куда себя деть. Бродил по комнате с рукой на перевязи, помогал маме во всяких хозяйственных мелочах: вытирал пыль, подметал веником пол, а места себе все равно не находил. Но больше всего его раздражали, как он заключил про себя, вредные мысли. Сводились они к одному: чем бы утолить голод? Видно, эта блажь больше всего лезет в голову, когда не занят никаким делом. Дом — не завод, где каждая минута заполнена срочной работой. Да и поешь там худо-бедно, когда придет время. Хлеб и щи в цеховой столовой вполне дополняли одно другое. А здесь был один хлеб, который убывал час за часом, и теперь вот осталась ровно половина дневного пайка. Только сегодня ему стало ясно, что мама, получающая как иждивенка триста граммов в день, постоянно недоедала.
Алексей так и не сумел настоять, чтобы хлеб в семье делили поровну. Мама соглашалась с ним, брала хлеб, который он отрезал от своих восьмисот граммов, уходя на завод, но потом, когда Алексей возвращался с работы, снова подкладывала ему два-три кусочка, и он съедал их иногда с вареной картошкой, иногда с квашеной капустой, не замечая того, что вся его норма полностью возвращалась ему. А теперь уехал и отчим, он работал по мобилизации бухгалтером в соседней области на танкостроительном заводе. С его отъездом не стало и четырехсотграммовой карточки. Алексей решил твердо поговорить с мамой.
Ольга Александровна тихо сидела в смежной комнатушке и вязала носки из грубой серой шерсти. Все свободное время она отдавала теперь этому занятию и считала его главным своим делом. Она очень верила в то, что хотя бы одна из связанных ею пар, которые она сдавала для отправки на фронт, достанется сыну Владимиру. И тогда ему будет хоть немножечко легче там, на лютом морозе, в открытом снежном поле. Думая о том же, она сдала в фонд обороны все свои облигации.
— Мама! — войдя в ее комнату, сказал Алексей. — Хочу с тобой поговорить серьезно.
— Ты о чем? — взглянув поверх очков и продолжая работать спицами, спросила она.
— О том, что ты нарушаешь наш договор. Я о хлебе. Ты съедаешь двести, а я все девятьсот.
— Мне вполне хватает. Я же не работаю по двенадцать часов. Вот окрепну немножко, пойду служить. Тогда буду получать четыреста.
— Как же ты окрепнешь, если все время экономишь?
— Ты сам говорил, что я тучная, — попробовала улыбнуться Ольга Александровна.
— Я говорил это полтора года назад.
— Значит, теперь я стала страшной?
— Мама! — Алексей поцеловал ее в щеку. — Это слово к тебе никогда не подходило. Ты всегда будешь самой красивой. А сейчас давай договоримся раз и навсегда: все поровну! Иначе не буду есть картошку, которую ты выменяла на свою шаль.
Ответить Ольга Александровна не успела, так как в прихожей слабо звякнул колокольчик. Она опустила спицы и с тревогой посмотрела на сына.
— Наверное, почтальон!
— Почтальон так не звонит, — успокоил Алексей. — Не волнуйся.
Накинув пальто, Алексей вышел в сени, отодвинул засов и увидел запорошенную снегом Настю. От неожиданности он растерялся, не зная, пригласить ли Настю в дом или поговорить с ней здесь, а может быть, одеться и немного проводить ее. Выручила Настя. Она вскинула глаза и тотчас опустила их, погладила пальцами перевязанную руку Алексея и сказала чуть слышно:
— Ну, слава богу, цел. Я только сегодня узнала, извелась вся: как, думаю, ты? Вот, возьми. — Она просунула под локоть Алексея сверток. — Это сало. И муки маленечко. Тебе надо подкрепиться и не болеть. Пожалуйста! Если хоть капельку любишь меня…
Алексей не мог сказать, что он нисколько, даже капельку не любит Настю. Это было бы жестоко. И принять Настино приношение тоже не мог, не только потому, что не испытывал к ней никаких чувств, но и считал противным, когда людям что-либо достается легко. Наверное, это шло от памятного ему несытого детства.
— Когда на работу? — спросила Настя.
— Теперь уже через день.
За спиной Алексея скрипнула дверь, послышался голос Ольги Александровны:
— Кто там, Алеша?
Ольга Александровна выглянула из сеней. Настя поздоровалась, не решаясь поднять глаза, и сразу же, пожелав Алексею выздоровления, сбежала с крыльца.
— У тебя появилась девушка? — спросила Ольга Александровна, когда они вернулись в дом. — Что это? — вновь полюбопытствовала она, показывая на сверток.
— Гостинец больному. Посмотрим, что тут есть.
Он потянул за край бумаги, и на стол выкатился кусок замороженного сала.
— Откуда это? Кто она?
— Работает в нашем цехе. Настя. А это ей наверняка прислали из дому. У них в Межгорье настоящее натуральное хозяйство.
— Непонятно! — строго сказала Ольга Александровна. — У них натуральное хозяйство, а при чем здесь ты?
— Ну откуда я знаю? Принесла, и все. Просто так. Не выбрасывать же.
— Не знаю, не знаю, — отрешенно проговорила Ольга Александровна. — Я бы просто так не принесла и просто так не взяла.
— Тебе не понравилась Настя?
— О ней я не говорю. Разве можно определить человека с одного взгляда? Одно плохо: не люблю, когда люди, разговаривая, не смотрят в глаза.
— Ладно, мама, мы можем сала и не есть. Верну Насте, и все. — Ему хотелось скорее уйти от этого разговора, чтобы избежать лишних расспросов. — Пойду-ка я лучше на базар, попробую себя в роли менялы. Не все тебе.
Пересчитав оставшиеся пачки махорки, он взял ровно половину, а остальные решил приберечь для заводских ребят.
Прежде чем надеть пальто, Алексей несколько раз согнул и разогнул руку. Боли почти не чувствовалось, и он решил обойтись без повязки. По всем правилам надел пальто, застегнулся, рассовал по карманам осьмушки и вышел на двор.
До базара было квартала два, и Алексей быстро оказался на булыжной базарной площади, к которой примыкали деревянные лабазы с многочисленными лавчонками. До войны в них продавала скобяные изделия и разную сельскохозяйственную утварь. В другом конце базара высились приплюснутые, широкие купола церкви, сложенной из крупного желтого камня, а еще дальше чернели жилые одноэтажные дома.
Несмотря на морозный ветреный день, народу здесь было много. У самых ворот, покосившихся и распахнутых, видно, раз и навсегда, пел слепой солдат. До Алексея доносились слова знакомой песни: «Второй стрелковый храбрый взвод — теперь моя семья, поклон-привет тебе он шлет, моя любимая…». Потрепанная шинель солдата, не схваченная ремнем, свисала до самой земли. Рядом на грубо сбитых салазках пристроился его безногий компаньон. Раскачиваясь в такт песне, он жалобно вторил на скрипке.
Люди ежились от холода, постукивали нога об ногу. Надеялись в основном не сбыть что-либо, а приобрести, потому что продавать им было нечего. Жалкие пакетики самосада, самодельные мундштуки, зажигалки… Алексей сразу приободрился: у него был товар, причем один из самых ходовых.
Первым подошел к нему закутанный сразу в два ватных халата высохший до костей старик. Его голова с острым птичьим носом торчала на тонкой дряблой шее, словно из разворошенного гнезда. Узкие щели карих глаз при виде махорки осветились надеждой. Старик протянул руку в засаленном рукаве, спросил.
— Почем, молодой человек?
— Нипочем, — ответил Алексей. — Меняю на хлеб.
— Нет хлеба, есть немного урюк. — Старик перегнулся пополам и вытащил из глубокого кармана грязный узкий мешок. — Вот — урюк. Хорош! Меняем на две пачки.
— Не надо мне, дедушка, твой урюк.
— Почему не надо? Хочешь здоровья — ешь урюк. От табака здоровью вред, от урюка — ой польза. На! Держи!
Чтобы отделаться от старика, Алексей повернулся к нему спиной и стал пробиваться сквозь толпу. Но старик не отставал. Он цеплялся за локоть Алексея и уже не просил, а умолял:
— Пожалуйста, меняй табак! Может, последний день живу, а тебе жаль.
— Да не жаль мне, старина, — остановившись, сказал Алексей. — На, кури! — И он протянул пачку. — Кури, только не помирай.
— Как кури, почему кури? За так не хочу, бери урюк.
— Не нужен мне твой урюк. — Алексей быстро распечатал пачку, приготовился насыпать махорки в руку старика, но тот затряс головой, спрятал за спиной обе руки вместе с мешком. Тяжело вздохнув, он с укоризной сказал:
— Эх, молодой человек!.. Зачем так шутишь? Нехорошо делаешь!
Вокруг Алексея и старика собрались завсегдатаи базара. Они посмеивались над разбушевавшимся стариком и над Алексеем. Тогда Алексей сунул всю пачку в карман стариковского халата, растолкал людей и оказался на открытом месте. Тут и опустилась на его плечо тяжелая рука Толика Зубова. Он улыбнулся, сверкнув золотым зубом, и добродушно пробасил:
— Ты что, осатанел? Кинул этому барыге три красненьких за так. Не думай, что у него за пазухой один скелет. Лопух ты, Леха. Держись-ка лучше меня, сейчас такую мену организуем, что тебе и во сне не снилось. Есть еще пачки?
— Нет, — соврал Алексей.
— Тогда дважды лопух! И верно: на рынке ума не купишь. Идем побарахлим карточками. У меня две восьмисотграммовых. Держи одну.
— Опять достал? — Алексей подумал: а не пойти ли с Толиком — могла быть заманчивая мена.
— Дядя добренький подарил. Вроде тебя. Жить-то надо.
— За счет других?
— А тебе что за забота? О себе думай, сейчас изворачиваться надо, полегче дорожку выбирать. Может, продашь? А свидетели где?
— Ты сам себе свидетель.
— Начнешь совестить? У кого, мол, совесть не чиста, у того подушка под головой вертится. А у меня нет ее, совести. Временно.
— Нет, так и совестить некого.
Пройдя еще несколько шагов, Алексей решил плюнуть на все базарные дела и вернуться домой. Не сказав ни слова Толику, он быстро пошел к воротам.
— Продашь, значит? — донеслось до Алексея.
Он остановился и утвердительно кивнул головой. Потом добавил:
— Если не бросишь сам.
— Ну и дурак! — крикнул Толик. — Мало тебя Круглов мордует! Вкалывай! Так и так подохнешь!
Сосало под ложечкой, но возвращаться на базар Алексей не хотел. Ему сразу опротивел мир жалких, алчных людей, у которых одно на уме — как бы словчить, обхитрить другого. От досады Алексей распечатал осьмушку, завернул на ходу самокрутку и закурил. Густая волна дыма тупо ударила в грудь, приятно обволокла голову и тотчас приглушила чувство голода. К дому он подошел в бодром расположении духа, словно все заботы и огорчения исчезли сами по себе. Единственное, о чем он сейчас думал, — как объяснить маме свою неудачу, но, к его счастью, отвечать на вопросы не пришлось.
Ольга Александровна открыла дверь преображенная. Ее исхудавшее, тронутое печатью постоянной тревоги лицо светилось.
— У нас гости! — сказала она. — Приехали товарищи Коли Спирина. Вернее, прилетели.
Еще в прихожей Алексей услышал мужские голоса и уловил аромат дорогого душистого табака.
Их было трое: бортмеханик, стрелок-радист и командир. Все выглядели молодцевато и отличались крепким телосложением. Душой экипажа оказался бортмеханик Иван Васильевич Годына, на смуглом лице которого золотилась плохо пробритая борода. Он был почти лыс, только на висках и затылке весело курчавились волосы, тоже золотисто-рыжеватого цвета. Иван Васильевич первый поднялся из-за стола, представился Алексею, до боли жиманув его руку, причем не выпускал ее, пока не познакомил со своими товарищами, все похлопывая крепкой мясистой ладонью по руке Алексея.
— Экипаж машины боевой, как поется в песне. Машина у нас, скажем прямо, не боевая, но вооружение маломальское имеется. Как-никак — через фронт летаем, напрямичок. Привет тебе привезли от Коли. Мировой парень! Специалист высшего класса. Мы с твоим другом — душа в душу! Это вот тебе гостинчик от него, — он показал на пачки галет, — а это твоей мамаше.
Алексей взглянул и на галеты, и на увесистые, толщиной в палец, плитки шоколада, на обертке которых были изображены верблюды, идущие через пустыню Сахару.
Перезнакомившись с экипажем, Алексей сел к столу, на котором стояли откупоренные банки американской тушенки, колбасы и объемистая фляга со спиртом.
— Мамаша! — громко позвал Иван Васильевич, — а вы где? Просим к столу!
Ольга Александровна вышла из своей комнаты.
— Ешьте, ешьте, — сказала она, — я недавно позавтракала.
— Как же это без вас? — настаивал Иван Васильевич. — Надо хотя бы пригубить за встречу.
— Что вы! Это не для меня. Закусывайте. Я лучше вскипячу самовар.
— Чаек можно, — согласился Иван Васильевич. — А без вас — нельзя. Ну, что же, как говорят, каждому свое, — уже обращаясь к сидевшим за столом, продолжал Иван Васильевич. — Давай хоть ты, Андреич, рвани и за себя и за мамашу! Небось давно не приходилось?
— Давно, — подтвердил Алексей, приподнял стопку и отпил глоток.
— Нет, так не пойдет! У нас закон — по полной, и шабаш. Поехали!
Все трое выпили по полной стопке, запили водой и навалились на еду. Алексей, который пригубил спирт впервые, сделал из уважения к гостям еще два-три глотка, а стакан с водой осушил до дна.
— Эх, Андреич, отощал ты тут, видать. Слаб в коленках. — Иван Васильевич аппетитно откусывал хлеб, густо намазанный колбасным фаршем, и, не переставая, говорил: — У нас сегодня, можно сказать, выходной. Побывали на заводе. Выколотили пару моторов. Осталось сдать два пораненных и получить новые. Моторы у вас — на все пять, и, слава богу, нам на заводе не отказывают. Второй раз сюда летаем. И тогда увезли парочку новеньких. Наш «дуглас» мог бы и десяток уволочь, да разве дадут? Боевым машинам не хватает, а мы — извозчики, гражданский воздушный флот.
— Не прибедняйся, Иван, — заметил командир. — В прошлый раз довелось и нам пострелять. Вот если б не Витюша, — он скосил глаза на стрелка-радиста, — лежать бы нам в сырой земле.
— Велика беда — носок продырявили. Мотор-то не отказал.
— А если бы отказал? Под нами не дом родной был, а фашистские зенитки.
— Если бы да кабы! Андреич, не ты, случаем, носки делаешь?
— Нет, я — на картерах.
— Угу, — пережевывая, кивнул Иван Васильевич. — Картер — это вещь! А и носки — хоть куда. Дырка в нем, а мотор гудит, хоть бы тебе что! Моторы сейчас — всё! За единым иной раз летим через всю Расею, от самого Ледовитого океана. Башки не жалеем, чтоб приволочь этот разъединственный мотор.
Ольга Александровна поставила на стол звонко завывающий и поблескивающий всеми своими гранями самовар.
— Гудит, хоть бы тебе что, — повторил Иван Васильевич, — как этот самовар…
Командир от чая отказался. Он вытер платком губы, поблагодарил Ольгу Александровну за гостеприимство и вышел из-за стола. Пройдясь по комнате, посмотрел на часы.
— Спасибо хозяевам! Мне, к сожалению, пора. В семнадцать ноль-ноль должен быть у своего закадычного друга. Когда-то летали вместе, теперь он работает испытателем на ЛИСе.
— Успеешь ты к своему корешу! — попробовал отговорить командира Иван Васильевич.
— Пора! Давайте лучше решим о ночлеге. Комнату приезжих найдете?
— Да нам, где ни ночевать, лишь бы крыша над головой, — ответил Иван Васильевич. — Ежели Алексей Андреич пригласит, и здесь заночуем.
И Алексей, и Ольга Александровна с готовностью предложили остаться всем троим, оговорившись, однако, что удобства у них не ахти какие.
— Нам не привыкать, — ответил Иван Васильевич. — Одну полу шинели под себя, другую на себя. Остаемся, командир, в домашнем уюте и тепле!
— В таком случае, завтра в восемь ноль-ноль — на заводе. Лады?
— Лады! — в голос ответили Иван Васильевич и Виктор.
После того как ушел командир, а Ольга Александровна вернулась на кухню, Иван Васильевич, озорно подмигнув, спросил:
— А не позволить ли нам по маленькой за отбытие командира?
Виктор ответил вопросом:
— Почему бы и не позволить?
— Мы аккуратненько, по половиночке, — приговаривал Иван Васильевич, наливая в стопки спирт. — От так, от так… Культурненько и — рраз!
Иван Васильевич выпил единым духом и чмокнул воздух.
— На закусочку, на закусочку, ребятки! Вот та-ак. Теперь и к чайку перейти в самый раз. — Придвигая чашку к самовару, Иван Васильевич запел вполголоса: «У самовара я и моя Маша, вприкуску чай пить будем до утра…» — Он налил кипятку и, оглядывая стол, со вздохом проговорил: — Эх, где теперь наши Маши, Лены, Вали?.. А главное — где заварка? — Шагнув в прихожую, он позвал Ольгу Александровну: — Мамаша, просим к чаю! — А когда она появилась, спросил: — А вот чаю-то у вас, наверное, нет?
— Всюду переискала — ни щепоточки. Сбегаю к соседке, у нее, кажется, был…
— Не надо ни к какой соседке, — разведя руки и загораживая дорогу Ольге Александровне, запротестовал Иван Васильевич. — Нет заварки — будем пить шоколад! Витюша, добудь из моего саквояжа пару плиточек. Давай, давай! — Он взял из рук Виктора шоколад и своими толстыми, неуклюжими пальцами, не развертывая плиток, разломал их на несколько частей. — Это вам, мамаша, — сказал он, кладя возле пустой чашки Ольги Александровны добрую половину плитки. — Прошу, хозяюшка! Кладите в чашку и заваривайте кипяточком. Всю жизнь будем вспоминать, — подняв палец, произнес Иван Васильевич, — как в суровую военную годину пили не что-нибудь, а шоколад!
— Это настоящее расточительство, — сказала Ольга Александровна. — А какой шоколад!.. — Она откусила маленький кусочек. — 'Горький и твердый. Я и не припомню, чтобы когда-то ела такой.
— А может быть, и вообще не ели. Шоколад-то — английский. А они, покуда самим туго не пришлось, нас не баловали. Вообще чудес теперь всяких наглядишься. У нас в Мурманске вроде бы и фронт рядом, и домов сгорело — счета нет, а жизнь не останавливается. Самолет ли, подлодка ли — все на свою базу возвращаются, как в дом родной. И харчи в этом доме найдешь, и тепло. А все потому, что с Большой землей связаны. С ленинградцами не сравнишь. С воздуха смотреть и то жуть берет, что там творится. Только это не у них одних. Есть народу нечего, вот в чем беда. Представить себе невозможно, что люди терпят. Холодец из столярного клея варят, суп из ремня. Вообразить такое страшно…
— И правда! — подхватила Ольга Александровна. — Когда только все это кончится? Не дожить, видно.
— Что вы, мамаша! Еще как доживем! Трудновато, но жилка у нас расейская, крепкая. Не на тех напали. Мой вот один корешок на Берлин летал. — Заметив, с каким вниманием уставились на него Ольга Александровна и Алексей, Иван Васильевич откинулся на спинку стула и повторил: — На Берлин! Было это месяца два назад. Фашисты на Москву прут, бомбами ее закидать хотят, а у них над головой — бомбардировочная авиация Балтийского флота. Каково?! И вот, представляете, идут они ночью со стороны Балтики, курс на Берлин держат, уже цель близка, а под ними большущий аэродромище. Наземные службы приняли наши самолеты за свои. Посадочные огни зажгли. Приглашают: пожалуйста, мол, заходите на посадку. Ну как тут не ударить по действующему аэродрому? А нельзя. Задание-то: бомбить не что-нибудь, а само фашистское логово. Идут дальше, и вот за бортом, среди черной ночи — миллионы электрических огней. Берлин! Улицы видать, всякие там Вильгельм-штрассы. Как будто и войны нет никакой, до чего обнаглели гады! Ну и разошлись наши по объектам, и ударили по заводам, по станции. Отбомбились и домой, только их и видели. Все может наш народ, — уверенно, с улыбкой сказал Иван Васильевич. — Что захочет, то и сможет. И фашистов о-бя-зательно сокрушит! Так что не волнуйтесь, мамаша! Вот и Андреич у нас моторчики гоношит, мы летаем, пехота бьется. Одолеем, мамаша. Всех врагов перебьем и заживем пуще прежнего! Сразу после войны первым делом обженюсь, пока шевелюра не сошла…
Ближе к вечеру Ольга Александровна стала собираться к соседке.
— Схожу к Марии Митрофановне. Думаю, мне бы лучше переночевать у нее. У нас ведь, если разобраться, и лечь негде. Вы сидите чаевничайте, а я пойду.
Ольга Александровна позвала Алексея в прихожую, достала из сундука старое одеяло, демисезонное пальто отчима и еще ворох тряпья, набитого в мешок.
— Вот и все, что у нас есть. Может быть, пригодится.
Вернувшись в комнату, Алексей застал Ивана Васильевича и Виктора у карты, которая висела над этажеркой с книгами. На этой довольно подробной карте европейской части страны пестрели многочисленные карандашные пометки, сделанные Алексеем и часто приходившим в дом дядей Эдиком.
— Я вижу, тут кудесничали настоящие стратеги, — сказал Иван Васильевич. — Только больно уж вы зажали Москву со всех сторон.
— Зажали фашисты, мы отмечаем согласно сводкам. Или есть неточности? — спросил Алексей.
— В общем, все так, но эти-то линии кто добавил? Вот ведь где направление главного удара. А тут, по бокам, и подход найдется, если понадобится. Тут мы и ударить можем в случае чего. Вчера неподалеку пролетали. Все видели как на ладони.
— Если бы ударить!.. — мечтательно сказал Виктор. — Сил-то где взять?
— Возьмут! Или, думаешь, Москву возьмут?
— Не думаю.
— Не думать мало. Надо не сдать. А как можно ее не сдать? Только ответным ударом. А куда? Куда-нибудь под ребра, чтобы голова отлетела. Не так, что ли?
— Так, — согласился Виктор.
— А ежели так, значит, и силы должны найтись. Наверняка накапливаются, а может, уже накопились.
— Скорее всего.
— Вот так, Витюша. Мыслить можешь, да в ставку не приглашают. — Иван Васильевич развел согнутые в локтях руки, потянулся и неожиданно перевел разговор: — Ложиться спать, по-моему, рановато. Сейчас бы нам компашку сообразить холостым-неженатым. А?
— Встряхнуться не мешает, — бойко поддержал Виктор. — Совсем одичали на Севере.
— В самую точку режешь! А что думает Андреич?
Алексей пожал плечами, спросил:
— Какую компашку?
— Скажу прямо, — ответил Иван Васильевич, — считай, что люди мы теперь свои. Слыхал восточную поговорку: «Женщина украшает стол»? Короче — знакомства у тебя есть?
— Какие знакомства! Не до них, Иван Васильевич: дом — работа, работа — дом.
— Какая у тебя сейчас работа? Ты же раненый боец. Так ведь? А коли раненый, можешь и развеяться чуток. Давай кумекай, друже! Спиртяжка у нас есть, закусить сообразим. Как?
Не желая огорчать Ивана Васильевича, который понравился ему с первых минут, Алексей все же сказал, что знакомств таких у него нет, а в остальном он против компании не возражает.
— Не расстарался, значит, невестами? Ничего! Не велика печаль. У вас тут кинотеатр, по-моему, в полквартале. Сделаем так, если не против: ты наводи порядок, а мы виражок один-другой сообразим. Авось и поглянемся кому. Посадочная площадка — здесь. Идет?
Алексею оставалось согласиться, тем более он никак не предполагал, что его гостям удастся познакомиться с кем-нибудь в такой поздний час.
Иван Васильевич и Виктор ушли. Алексей запер за ними дверь, вернулся в комнату и начал убирать со стола. Перетаскав посуду на кухню, он открыл форточку, но не успело в нее вытянуть и половину дыма, как ожил звонок. Еще в сенях Алексей услышал игривое повизгивание и смех, которые перекрывал густой бас Ивана Васильевича. Алексей открыл дверь и увидел тетю Клаву, пышную женщину, известную всему двору неунывающим нравом и развеселой жизнью. Рядом с ней стояла ее дочь Алка, такая же крупная, но чуть более степенная в обращении. Ее-то и подталкивал усиленно в дом Иван Васильевич.
— Принимай гостей, Андреич! Они говорят, знакомы с тобой не первый год.
— Как не знакомы, — отозвалась Клава, если, можно сказать, живем в одном дворе. — И тут же резко, как отрубила, взмахнула перед собой ладонью: — Нет, мы не пойдем! — сказала она твердо. — Разве можно беспокоить людей? Я очень уважаю Ольгу Александровну и позволить себе такое не могу. И Алке — тоже. Так что счастливо вам отдыхать, а мы — домой.
— Мы тоже уважаем Ольгу Александровну, да нет ее дома! Нету-ти, — не унимался Иван Васильевич, стараясь захватить обеими ручищами и мать, и дочь, что у него никак не получалось. — Боже ты мой! — кричал сквозь смех Иван Васильевич. — Никто не обнимает необъятное, но не в этом ли главная прелесть женщины?! Проходите, ненаглядные, нету Ольги Александровны, а вот Алексей Андреевич нас приглашает.
— Как так нету? — удивилась Клава. — Где же она может быть? Алешенька, вправду нет?
Алексей подтвердил и, чтобы не мерзнуть на крыльце, позвал всех в дом.
— Ну разве что на минутку, — сдалась Клава. — На людей посмотреть, речи умные послушать.
— Другой разговор! Это у нас Иван Васильевич может хоть досыта! — поддержал Виктор, крутясь возле Алки, помогая ей снять пальто и полушалок. — Прошу вас, цветок душистых прерий! — наговаривал он, пропуская Алку вперед. — Вы вся голубая от глаз до платья. Ну так и подходите нам, летунам!
— Осталось выяснить, — ответила Алка, — подходите ли нам вы.
— Алка! — одернула ее Клава. — Опять распускаешь язык.
Оттягивая вниз желтую вязаную кофту, которую распирала пышная грудь, Клава прошла в комнату. Она бросила взгляд на банку тушенки, флягу и серебристые бумажки от шоколада.
— Вы уж нас извините, мы во всем домашнем. До кино ведь только собирались сбегать, а попали к столу.
— При чем тут наряды, — воскликнул Иван Васильевич, — когда в нашем обществе такие настоящие русские красавицы!
— Прямо! — вставила Алка. — Дошли совсем.
— А мы вот вас сейчас подрумяним, — наливая стопки, сказал Иван Васильевич, — еще краше станете.
— Иван Васильевич, миленький, вы хоть по половиночке лейте, — попросила Клава. — На работу ведь завтра.
— На какую работу?
— Как же, на обыкновенную. В столовой мы с Алкой убиваемся, на эвакопункте.
— Это же не работа, а удовольствие! Дегустируете?
— Ага, дегустируем! Так надегустируешься, шоркая кастрюли, что спина болит.
— За приятную встречу! — прервал Иван Васильевич.
Виктор тем временем открыл новую банку консервов.
Клава и Алка ели аппетитно, много, не отказывались и от спирта.
— У нас, пилотов, есть правило, — сказал Иван Васильевич, — вспоминать за чаркой всех тех, кто сейчас в воздухе. — В комнате стало тихо. — За них! Благополучного им приземления. — Он выпил и плотно прикрыл глаза. Все молчали до тех пор, пока Иван Васильевич вновь не оживился и не заговорил: — А сегодня у всех нас — законный отдых. Давайте еще по одной и попоем всласть.
Вскоре комнату заполнил приятный баритон Ивана Васильевича:
— На позицию девушка провожала бойца… — начал выводить он знакомую мелодию, и его сразу поддержал низкий грудной голос Клавы, а следом — и серебристый, чуть резковатый — Алки, Виктор положил на край стола руки с длинными, красивыми пальцами и, не заглушая песни, отбивал такт.
— Чего молчит хозяин? — с улыбкой спросил Иван Васильевич и по-доброму подмигнул Алексею. — Эх, сейчас бы патефончик какой ни на есть задрипанный да потанцевать!..
— А у нас есть, — сказала Алка. — Можем пойти к нам.
Иван Васильевич даже привскочил.
— Чего же вы молчали? В поход! Клавушка, не против?
— Всегда пожалуйста! Только угощать у нас нечем.
— Это полвопроса. Витюшка, забирай энзе. Алексей Андреевич, припрячь баночку для мамаши и — ходу!
В тот момент, когда все столпились в прихожей, надевая пальто и шинели, неожиданно появилась Ольга Александровна. Вид у нее был озадаченный, еще больше растерялись гости, особенно Клава. Она и разрядила неловкую паузу:
— Здравствуйте, Ольга Александровна! Вы уж извините, заскочили к вам нежданно-негаданно. Интересно было поговорить: люди-то из фронтовой полосы прилетели. — И только теперь, за весь вечер, вспомнила о своем злосчастном муже, пьянице и дебошире Яшке. — Где-то там мой Яшенька? Как ушел, так и сгинул, ни одной весточки не прислал. А Володенька-то вам пишет?
Ольга Александровна, на лице которой не проступило и тени приветливости, ответила, что и от Володи тоже ничего нет.
Надо было уходить, и Иван Васильевич, заметив, что Алексей не собирается одеваться, спросил с удивлением:
— Что же ты, Алексей Андреевич? Отказываешься провожать?
— Поздно уже, — объяснил Алексей. — Бюллетень мой кончился, завтра на работу списываться.
— Ну, как знаешь. Спасибо, дружище, за прием, — Иван Васильевич протянул руку. — Спасибо и вам, Ольга Александровна, — прощаясь, сказал он. — Очень были рады познакомиться. Премного благодарны! Приведет случай, еще прилетим, тогда и увидимся.
Ольга Александровна просила непременно заходить: ей и Алексею всегда приятны хорошие люди.
Гости ушли, и в доме сразу стало тихо. Алексей снова открыл форточку и во второй раз принялся наводить порядок на столе. Ольга Александровна, взяв вязание, направилась к дверям.
— Ты уходишь? — спросил Алексей.
— Мы ведь решили, что я ночую у Марии Митрофановны. Нам же не разместиться.
— По-моему, они не придут.
— Куда же они денутся?
— Кто их знает. Они ведь попрощались.
— В таком случае пойду предупрежу Марию Митрофановну.
Уже лежа на диване и дивясь тому, как долго он не может уснуть, Алексей перебирал в памяти неожиданные события прошедшего дня. Вспомнил приход Насти и впервые подумал о ее заботливости и доброте. Наверное, надо научиться ценить благожелательность и самому внимательнее относиться к людям. Нехорошо получилось с Настей и тогда, когда он был у нее дома, и теперь. Алексей не знал, как исправить это положение. Вообще все сегодня складывалось как-то неловко. Вот и эта встреча с Толиком Зубовым… Воспоминание о ней объяснило нехороший осадок на душе, который держался весь день.
А то, что махорку не поменял на базаре, — разве это важно? Все равно ведь не напасешься этих пачек на все дни войны. Не поел вдоволь хлеба, зато отведал консервированной колбасы и даже шоколада. И тут мысли переходят к главному событию дня — появлению в доме летного экипажа, прибывшего с далекого Севера, где служит друг детства Коля Спирин — одногодок брата. И снова получилось неладно. Иван Васильевич, такой веселый, открытый и, наверное, честный человек, вдруг увязался за Клавой и Алкой. Но ведь не каждый раз так приходится: день за днем — в воздухе; и под огнем зенитных батарей летают, и в любой момент истребитель может из-за облачка вынырнуть… Однако всем, кто живет во дворе, хорошо известно, что из себя представляют Клава и Алка. Им — война не война: патефон каждый вечер крутится, фокстроты, танго, смех заливистый слышны из окна их полуподвальной квартиры. А может, и нет в этом большой беды: не каждый веселит заезжего человека, особенно если он с фронта… Клава еще совсем молоденькой помнится Алексею. Когда он бегал то двору в коротких штанишках, Клава была стройной. Коса, пышная и золотистая, лежала на ее спине. И за эту косу нередко таскал ее подвыпивший Яшка-шофер — отец Алки. Сама же Алка выходила во двор замазюканная; она часто голосила пронзительно, когда ее били ребята за вредность, и размазывала грязь вместе со слезами по толстым щекам. Теперь Алка — барышня, рано познавшая жизнь взрослых, потому что Клава сразу после отъезда мужа в армию дала, как она выразилась, себе волю. Мужчины постоянно стали бывать у нее, и еще неизвестно кто — мать или дочь — больше привлекали в дом любителей повеселиться. Обе они не уступали в удали, неважно, в чем она проявлялась — в песнях ли, в пляске ли топотухе, или в острой словесной перепалке. Но вот что важно: они успевали не только от души погулять, но и работать с утра до позднего вечера. И в госпиталь бегали, безвозмездно помогая там санитаркам в черной работе, а когда требовалось, и кровь сдавали для переливания раненым бойцам…
Старые, еще дедовские, часы пробили половину двенадцатого. Алексей решил, что Иван Васильевич и Виктор уже не вернутся, и пожалел о столь быстро промелькнувшей встрече. Он даже не то что записочки не черкнул Коле, но и на словах не передал ему привета и благодарности. Увидеть же Ивана Васильевича завтра вряд ли удастся. Завтра вновь надо спешить на завод, к своему станку.
Глава девятая
В цехе снова простой. Отключили силовую энергию, и всех рабочих рассовали кого куда. Алексей в этот день очутился в цехе нормалей. Он и представления не имел о таком цехе и слово это «нормаль» услышал впервые от Круглова.
— Пойдешь в цех нормалей на завод-два, винтики-шпунтики перебирать. Смотри не застынь там: работка как раз для твоей прабабушки.
Так и не поняв, что имел в виду мастер, Алексей миновал с десяток корпусов, а затем и ворота для грузовых машин. Здесь начиналась территория родственного, недавно эвакуированного завода. Алексей вошел в цех, который сразу поразил своими размерами: не одно футбольное поле могло бы разместиться здесь. По всему было видно, что цех построили совсем недавно, — еще сыростью пахло от стен и железобетонных опор, следы известки белели на квадратных плитах пола, и мало встречалось людей. В соседнем корпусе стучали пневматические молотки напористо, без передышки. Через арку, которая вела в другой, еще более просторный цех, видны были матово-серебристые фюзеляжи бомбардировщиков. Возле них, вверху, внизу и на крыльях, копошились слесари-сборщики. И эти самолеты, и работу вокруг них Алексей тоже увидел впервые. Автоматные очереди пневмомолотков звучали все громче, перехлестывая друг друга. Уже не различая никаких других звуков, кроме оглушительного треска, Алексей наконец увидел, чем заняты здесь люди. Тысячами заклепок намертво сшивали они корпуса машин. Самолетов было много, и Алексей почувствовал радость, наполнившую его грудь. Так вот для каких могучих птиц делаются моторы!..
Замедлив шаги, Алексей во все глаза смотрел на слесарей-сборщиков, на их красивую и, как показалось ему, чудодейственную работу. Она представлялась непостижимой, а главное, самой нужной. Вот так бы и ему — забраться на могучее серебристое крыло с молотком!..
«Все равно что в бою», — подумалось Алексею, но он почувствовал укор: разве можно сравнивать? Бой есть бой. Только там, на фронте, человек имеет право сказать самому себе: в эти трудные дни он сделал все, что мог.
После всего увиденного обстановка в цехе нормалей показалась нудной и никчемно тихой. Какая-то черноволосая девушка, очень похожая на цыганку, сидела возле новеньких, плотно сколоченных ящиков и, словно четки, перебирала еле различимые предметы. К ней и подвел Алексея старший мастер этого цеха Степан Евстигнеевич Тихомиров. На крупном, широком лице его лежала печать невозмутимого покоя, скорее, безразличия. Голос звучал мягко, как-то не по-мужски, слышался правильный московский выговор.
— Вот, Алексей Андреевич, — сказал он, показывая вялым движением руки на стеллаж, — здесь вы и будете работать. Людей у нас не хватает, и очень хорошо, что вас к нам прислали. — Тихомиров покашлял в кулак, приподнял белесые густые брови и продолжил: — Время сейчас трудное, голодное, но надо как-то держаться. Не мы одни. Надо в меру сил помогать тем, кто воюет. Иногда кажется, что мы все же выдюжим… А как полагаете вы?
Вопрос был неожиданным. У Алексея ни разу не возникало сомнения в том, что победа придет, придет неизбежно, рано или поздно. Иначе вся жизнь, какой бы тяжелой она ни была, теряла смысл.
— А как же? — ответил он. — Конечно, выдюжим.
— Ой, хорошо бы, — тяжело вздохнув, подхватил Тихомиров. — Очень всем нам трудно. Но ничего! Давайте приступим к делу. Здесь, — он повернулся к длинному ряду стеллажей, — помещаются различного вида нормали. Вы слыхали, конечно, о нормалях? Собственно, выразился я не совсем точно. Нормаль — это технический документ, в котором отражены все данные определенного вида изделий. Вот они, изделия, видите? — И Тихомиров зачерпнул широкой ладонью горсть крохотных шурупов матовой белизны. — В нашей авиационной отрасли, как и повсюду в промышленности, установлены единые нормы по типам, маркам, размерам, а также по качеству изделий. Иначе невозможно, понимаете? Во всех этих ячейках — определенный вид шпунтов, заклепок, шпонок, гаек, и наша задача: во всем этом разнообразном хозяйстве соблюдать образцовый порядок. Галина вас познакомит с классификацией, и вы быстро освоитесь. Галя, — обратился он к черноволосой девушке, — покажите Алексею Андреевичу, как разбирать нормали.
Тихомиров, рослый и грузный, медленно пошел вдоль стеллажей, оставив Алексея с Галиной. В черных подшитых валенках, в плюшевой потертой на рукавах и спине куртке, перепоясанной широким ремнем, конец которого неряшливо свисал сбоку, он имел богатырский вид. Но странное чувство вызывал этот могучий человек. Он казался одновременно слабым, надломленным и беспомощным. Об этом свидетельствовали вялая походка, медлительные движения рук, тихий, как будто жалующийся голос.
Другое дело Галина. Глаза ее сияли, щеки румянились, и позвала она Алексея низким, ласкающим голосом:
— Алеша, идите поближе сюда.
Алексей повернулся и увидел большие карие глаза, точеный, с небольшой горбинкой нос, яркие полные губы. Волосы Галины, густые и отливающие синеватым блеском, были расчесаны на обе стороны, образуя посредине удивительно ровную белую полоску. Платок с разошедшейся в нескольких местах вязкой сбился на затылок, к тугому узлу прически. Смуглые щеки Галины тронуты багрянцем, словно на крепком морозе, над верхней чуть вздернутой губой чернеет нежный пушок. Она показалась Алексею необыкновенно красивой. Яркие краски ее лица не вязались с войной, которая стушевала вокруг все контрасты.
— Присаживайтесь, Алеша. Будем разбирать нормали. — Алексей сел на перевернутый ящик, стыдясь своих рваных ватных брюк, лоснящейся телогрейки, ботинок свиной кожи, изъеденных машинным маслом и металлической пылью. — Вы, конечно, местный, уралец? — Алексей подтвердил. — А мы добирались из-под самого Харькова. Страшно подумать, что пришлось всем нам пережить.
— Бомбили? — спросил Алексей, осваиваясь понемногу и прикрывая руками прохудившиеся на коленках ватные штаны.
— Много раз. Лучше не вспоминать об этом. А ведь знаете, Алеша, сейчас я не на своем заводе. Правда, нормали — это моя специальность. С ними я всю жизнь. Боже, что я говорю — всю жизнь! Мне ведь всего двадцать четыре. А вам, наверное, двадцать?
Алексею почему-то не захотелось говорить, что ему всего лишь восемнадцать, и он уклонился от прямого ответа.
— Нет, пока еще — до двадцати.
— Совсем юноша. А кем вы работаете?
— На расточном.
— На немецком?
— Нет, помощнее — на «боринге».
— Наверное, американский?
— Американский, расточный, универсальный, — с готовностью уточнил Алексей. — Это целая огромная машина. Всего-то их два на заводе, и оба в нашем цехе. На нем можно и растачивать, и фрезеровать, и сверлить, и протягивать… В общем — все.
Появившаяся на лице Галины улыбка смутила Алексея.
— Нет, в самом деле!
— А я и не сомневаюсь. Просто приятно, с какой гордостью вы говорите о своем станке. Я ведь тоже люблю свою работу. Вот вам эти малютки, — она пересыпала крохотные болты из руки в руку, — кажутся, наверное, какой-то ерундой, чем-то несерьезным. А мне они дороги. И не потому, что я с ними вожусь вот уже лет пять. Мне хорошо известно их назначение. Вот без этого неприметного винтика-шпунтика остановится и ваш прекрасный станок. Не так ли?
— Без одного, может быть, и не остановится.
— Сразу не остановится, зато потом… И не спорьте. Вы думаете, я зря техникум кончала? Кстати, а вы собираетесь учиться?
— Какая сейчас учеба?
— Что вы закончили?
— Десятилетку. Готовился поступать в институт, а тут — война. Пошел в военкомат, как и все ребята, — не взяли. Осталось идти на завод.
— И нравится?
— Разве в этом дело?
— Ну да, конечно. Теперь об этом не думают. Что уж тут может нравиться? Тяжело всем, и ничего не поделаешь. А вот до войны, я вам скажу, на заводе мне нравилось. Какой у нас был коллектив! Какие культурные ребята работали! Дружные, веселые. Никогда не забудется это время.
Галина быстро отбирала одинаковые по размеру болты, бросала их в соседний ящик, и все это время Алексей нет-нет да и смотрел на красивое лицо Галины. Ну разве могла Настя сравниться с Галиной, такая неприметная, с бледным, отливающим синевой лицом, на котором, словно пуговка, прилепился курносый нос? И сразу стало стыдно за неожиданно пришедшую мысль. Алексей даже смотреть на Галину перестал.
— Вы хоть у себя дома, — продолжала Галина, — все легче. А мы вот живем, как гости. Нас поселили в бывшем клубе. В одной комнатушке — четверо. А всего там больше сорока семей. Готовим прямо на снегу — таганков да печей понаделали. Хоть бомбы не падают. Это самое главное. Боже, что пришлось испытать! У Юрия Юрьевича жена, тетя Феня, заживо сгорела в теплушке. Это в ту же бомбежку, когда погиб он сам. Мы прибежали после отбоя…
Галина вскинула руки и прижала их к глазам. По ее щеке окатилась круглая прозрачная слеза. И вдруг, словно очнулась, положила руку на плечо Алексея, затормошила его:
— Довольно, довольно! В этом ящике достаточно. Пересыпьте нормали в двенадцатый блок. Из моего — тоже, пожалуйста. За разговорами мы незаметно сделали столько, сколько полагается чуть ли не за смену. Давайте перекусим. У вас есть что-нибудь с собой? Столовая здесь еще не работает.
Она достала со дна пустого ящика желтую пергаментную бумагу и стала вытирать руки.
— Руки помыть тоже негде. Вот возьмите бумагу.
Алексей по примеру Галины вытер руки и достал из кармана телогрейки завернутый в газету хлеб.
— А вот соль забыл.
— Есть у нас и соль, и даже сахар. Будем пить кипяток. Степан Евстигнеевич об этом всегда заботится. Удивительно внимательный человек. А как инженеру ему вообще нет цены. Вы знаете, он из очень интеллигентной семьи. Его отец был чуть ли не академиком. И опять же любопытно — выбился он из бывших крепостных.
Галина не успела договорить: появился Тихомиров. В руке его был артельный эмалированный чайник.
— Всех девушек обошел, всем налил кипяточку, а это нам. — Он поставил чайник прямо на цементный пол и зябко потер руки.
— Ну-с, пришло время и пообедать. К сожалению, у меня сегодня ничего нет, кроме вот этого. — Он развернул серую тряпицу и достал из нее небольшой кусок сахару. — Вы знаете, — как бы извиняясь, пояснил Тихомиров, — у меня неприятность. Заболела младшая дочурка Верочка. Ну, я ей и оставил свою дневную норму. Без этого она не поднимется. Ох-хо-хо…
— Ничего, ничего, Степан Евстигнеевич, у меня кое-что есть.
Не вставая с ящика, Галина подвинула к себе хозяйственную сумку и начала вынимать из нее небольшие свертки.
— Вот здесь — лепешки. Нам удалось выменять немного муки. А это — селедка и… песок. — Галина развернула свертки, разложила свои запасы на ящике, в центр поставила стеклянную баночку с сахарным песком. — Всем хватит по ложке, а то и по две. Угощайтесь. Хорошо, что все-таки нам, эвакуированным, нет-нет да и подбросят чего-нибудь.
Стараясь не смотреть на еду, Алексей внимательно слушал, как говорила Галина; ее низкий грудной голос казался ему необыкновенным.
Тихомиров ел без стеснения, но постоянно оговаривался: «Разрешите, Галинка, я попробую кусочек лепешки?» И медленно раздирал лепешку пополам. Или: «Забыл, когда ел селедку. Разрешите самую малость бутербродика?..»
— Почему кусочек, почему малость? Ешьте на здоровье, Степан Евстигнеевич, хватит нам! А вы что же, Алексей Андреевич?
— Я уже. Спасибо!
— Никаких «спасибо». Стесняться не надо. Вот, держите! — И Галина протянула Алексею бутерброд. — Держите, говорю, и ешьте. И песок сыпьте. Иначе мы с вами не дружим.
Заметив, что Алексей отводит свою кружку в сторону, она встала, притянула его руку вместе с кружкой и щедро положила сахар, размешала его ложкой.
Когда все было съедено, Тихомиров довольно облизал губы и горячо поблагодарил Галину. Он ослабил немного ремень и полез в карман куртки за табаком. Алексей отметил, что в этом отношении Тихомиров оказался настоящим богачом.
Круглая металлическая банка из-под леденцов доверху была наполнена не какой-нибудь саморезкой, а настоящим фабричным табаком.
— Угощайтесь, Алексей Андреевич. Слава богу, с табаком у нас дело обстоит благополучно. Мне выдают на цех полторы пачки в неделю, а мужчин, на мое счастье, у нас раз-два — и нету. Ох-хо-хо, — вновь вздохнул Тихомиров, — как прекрасно, что можно позволить себе покурить! — Он выпустил голубую ароматную струю и прикрыл глаза. — Ну, как, Алексей Андреевич, не устали у нас? Тяжело, я понимаю, — не дав ответить, продолжил Степан Евстигнеевич. — Изо дня в день двенадцать часов. Полуголодным, без сна и без воздуха. Устали! — утвердительно закончил он. — Я понимаю.
— С чего уставать-то? — удивился Алексей.
— О! Эта приставка «то». Уралец, коренной. Вы хотите сказать, что на станке еще утомительнее?
— Ну, у нас все-таки работа. Поворочаешь деталей за смену — ни рук, ни ног не чувствуешь. А здесь… можно сказать, отдых.
— Если бы! Слушайте, Алексей Андреевич, а вы переходите к нам. Я похлопочу. У нас ведь и половины народа нет, меня поддержат.
— Правда, Алеша! Уверена, что вы быстро освоите нашу работу.
— Что вы! — возразил Алексей, подумав, однако, о том, как было бы хорошо вот так, вдруг, расстаться раз и навсегда с мастером Кругловым. — Это невозможно.
— Почему? — Галина приподняла черные, почти сросшиеся брови.
— Слишком уж тихая у вас тут работа. Да и не отпустят. Ведь от моего станка зависит все. Понимаете? Это самое узкое место.
— Каждому из нас кажется, что он занят самым важным делом, — возразила Галина. — Вот самое главное, — сказала она, приподняв руку с еле видимым болтиком, и улыбнулась снисходительно.
— В армию меня и то не отпустили, а в другой цех — и думать нечего.
— Но я похлопочу, — горячо заверил Тихомиров. — Ведь люди же кругом, неужели нельзя договориться?
— Спасибо, Степан Евстигнеевич. Я и сам не пошел бы. Там я чувствую пользу своего дела.
— Ну, как хотите. Вы нам понравились. Я всегда дорожу знакомством с интеллигентными людьми. Их пока не так уж много. Вы знаете, интеллигентный человек — это ведь не только человек воспитанный вообще. Он — добрый в высоком смысле этого слова. Доброжелательный, понимающий…
Тихомиров поднялся с ящика, распрямился осторожно. Натянул поглубже цигейковую шапку-ушанку такого же бурого цвета, как его потрепанная огромная куртка. Еще раз поблагодарил Галину и медленно пошел по цеху. И вновь он показался Алексею жалким, несмотря на высокий рост и богатырское сложение.
После окончания смены, уже в сумерках, они случайно встретились за проходной. Алексей пробирался через летучий черный рынок, возникавший каждый раз на стыке смен прямо на призаводской площади, и увидел Тихомирова. Он горбился, засунув руки в рукава, ежился на колючем ветру. Уши шапки были теперь опущены и туго завязаны у подбородка, отчего лицо Тихомирова из расплывшегося, женоподобного превратилось в узкое, изможденное.
Он сам окликнул Алексея, взял под руку, заговорил тихо, растягивая слова, будто бы ему трудно было говорить:
— Рад вас видеть. Очень рад. Может быть, это нехорошо, но мне крайне необходимо выменять хотя бы граммов триста хлеба. Я поступлюсь табачком… Но вот досада: сегодня совершенно не видно, чтобы предлагали хлеб. Самосад вот продают по трешке пакетик, легкий табак — по пятерке. На зажигалки меняют. А вот хлеб… — Тихомиров неожиданно рванулся в сторону, не отпуская руки Алексея. — Минуточку! Алексей Андреевич, кажется, хлеб!
На ладони паренька из ремесленного действительно лежали три куска хлеба, и Тихомиров щедро высыпал в карман его шинели весь свой запас легкого табака.
— Нам с вами по пути? — поинтересовался он, заметно оживившись и сжав руку Алексея.
Оказалось, что до центра им было по пути, и они побрели по скользкой наледи, огибая горы застывшей глинистой земли, траншеи под коммуникации жилого строительства, оставшиеся еще от довоенного времени.
Впереди, в непроглядной вечерней темени, лежал пустырь. Он тянулся километра на три. Его предполагали застроить добротными каменными домами и соединить рабочий поселок завода с центром города. Но помешала война, и теперь эти планы отодвигались на неопределенное время. Обо всем этом Алексей рассказал Тихомирову, которого, очевидно, перспективы развития таежного уральского города не очень-то интересовали, потому что он не задавал вопросов и никак не реагировал на восторженный рассказ юного старожила этих мест. Напротив, он как будто и не слушал Алексея: машинально поддакивал или мурлыкал мелодию песни о Москве майской. Затем неожиданно сказал:
— У меня такое ощущение, Алексей Андреевич, будто я вас знаю много лет. Это очень хорошо! А ведь, по сути, мы только знакомимся. Скажите, у вас есть семья?
— В каком смысле?
— Ну, жена, может быть, ребенок?
— Н-нет, нету, — ответил Алексей.
— С кем вы живете? С родителями?
— С мамой. Отчим — в трудармии. Брат Владимир — на фронте.
— Старший?
— На четыре года.
— А у меня семья. Жена Машенька. Все время болеет. И две дочки. Младшая тоже расхворалась. Врач рекомендует усиленное питание, а разве это мыслимо теперь? Несу вот хлебца, но ведь это далеко не все, что нужно моей девочке. Где возьмешь витамины, белки? — Тихомиров вздохнул, произнеся свое привычное «ох-хо-хо…». — Ведь если подумать, совсем недавно было все. Пошел в магазин — купил. Или на курорт увез свою дочурку. Ох, как мы справимся, как все переживем? Иной раз мне стыдно. Ведь я профсоюзную организацию цеха возглавляю, а до этого был и парторгом. А теперь вот расклеился. И ничего не могу с собой поделать. Это ужасно — видеть, как мои дети пухнут от голода. Если кто-нибудь из моих близких погибнет, я не переживу. Я и сейчас иногда думаю, а стоит ли… Нет, не надо об этом. Это — малодушие. И все-таки лучше не жить, чем видеть, как фашистские вандалы топчут цивилизацию, как рушится все привычное. И нет этому конца… Каждый день одно и то же: дорога на завод и мысль, чем бы накормить детей. Как вы-то все переносите, Алексей Андреевич?
— Привык, — с очевидной беззаботностью ответил Алексей. — Надо работать или воевать. Раз не дают воевать — работаю. Один выход, потому и не задумываюсь. По-моему, ваши мысли не помогают вам, а наоборот. Тяжелее с ними. С голоду мы не умираем, от усталости тоже. Сейчас вот, после смены, кажется: умираю. Еле ноги тащу. А наемся картошки, напьюсь чаю — и на диван. Провалюсь, как в пропасть, а утром, глядишь, снова ожил. Побегу на завод, к станку, или к вам в цех, или на разгрузку. Куда пошлют. А к вечеру опять свалюсь как мертвый. Ну и что? Ведь мы все равно победим. Ради этого и живем сейчас.
— Как у вас все просто. Я так не могу. Правда, у вас нет малышек таких, как у меня…
Они незаметно добрались до перекрестка центральных улиц. Дальше их пути расходились. Алексей повернул направо, к своему дому, а Тихомиров, тепло распрощавшись, пошел прямо. Ему оставалось пройти еще квартал в сторону набережной, где эвакуированные разместились в комнатах бывшего педагогического училища.
Обо всем, что говорил Степан Евстигнеевич с такой горечью и унынием, Алексей сразу забыл, едва поднялся на крыльцо и дернул ручку дверного звонка. Открыла мама. Лицо ее показалось старым, исхудавшим и озабоченным. Только глаза были прежними — добрыми и живыми.
— Отработался? — спросила она. — Сбрасывай свою дерюжку, мойся и садись за стол. Я тут нажарила картошки.
Запах жареной картошки с луком — этого коронного блюда не только военных лет — ударил в нос, как только Алексей переступил порог. Что могло быть вкуснее? И где мать сумела раздобыть жира? Но он тут же вспомнил о сале, которое принесла Настя. Однако Ольга Александровна, заметив немой вопрос сына, поставила сковородку на стол и уточнила:
— Оставалось на донышке бутылки хлопковое масло, вот и решила порадовать тебя. Садись, пока горячая.
И Алексей уже сидел за столом и с понятной жадностью изголодавшегося человека быстро поддевал вилкой крупно нарезанные золотистые ломтики картошки.
Ольга Александровна сидела в своем любимом старом кресле и вязала крючком. Говорила она в последнее время мало, часто углублялась в свои думы, иногда тихо вздыхала. Каждый раз Алексей спрашивал: «Что это ты, мам?» Спрашивал и тут же корил себя за нелепость вопроса. Он знал, что ответит мать, знал, о чем она неотрывно думает. Где-то на фронте был ее любимый сын Владимир, в трудовой армии — муж. Письма от того и другого приходили редко, а война есть война: каждую минуту может случиться непоправимое, и что тогда?.. Тогда мама не выдержит. Да и ему, Алексею, было тревожно думать о брате, ежеминутно подвергавшемся опасности. А помочь ему невозможно. Нельзя сейчас помочь какому-то одному конкретному человеку. Надо помогать всем сразу, надо спасать не кого-то одного, близкого или родного человека, а всех, всю страну. Цивилизацию, о которой говорил Тихомиров. А для этого нужно подняться рано утром, добраться до завода, выстоять у станка двенадцать, а может быть, и восемнадцать часов. И так день за днем, недоедать, выбиваться из сил, восстанавливать их кое-как и снова вставать к станку. Надо было поступать только так, и так он поступал. Как все. Важно, чтобы не рвалась жилка терпения и выносливости. Вот если оборвется она, тогда дрогнет и вера в светлый исход.
Лежа в полутьме на диване, пружины которого жестоко впивались в ребра, Алексей еще раз вспомнил о Тихомирове. Хорошо бы завтра прийти не в тихий цех нормалей, а в свой, к своему станку. Что ему до мастера Круглова, до его презрительных взглядов? Галина, наверное, права: каждая крохотная нормаль так же нужна, как и он сам, как детали, которые сходят с его станка. И вспомнились Алексею серебристые крылья бомбардировщиков, люди, вгоняющие тысячи заклепок в грозные летающие крепости.
А ведь это нормали дают им прочность, нормали… Винтики-шпунтики, шурупчики, шпоночки, гаечки. Без них победить нельзя.
— Нормали… — прошептал Алексей, засыпая. Ему показалось, что над ним склонилось улыбающееся лицо Галины: брови приподняты, глаза смеются, а низкий, ласковый голос говорит: «Винтик-шпунтик — тоже боец. Спи, но помни о нормалях…»
Глава десятая
Трое суток не был дома Петр Круглов. И теперь тоже не считал себя вправе покинуть цех. Не считал до той поры, пока не стало известно, что до самого утра завод не получит электроэнергии. «Вот и выдался тот момент, — рассудил Круглов, — когда можно заскочить домой, поспать хоть немного в настоящей постели, помыться и сменить белье». Ребят-станочников он бы тоже отпустил по домам, да нельзя: не наделен такой властью. Даже если он разрешит, не пропустят в проходной без указания начальника цеха. И потом: чем черт не шутит, вдруг все-таки дадут ток. Тяжело, конечно, им. Мало кому за двадцать перевалило, а груз тянут такой, что не пожелаешь заклятому врагу. Долгую смену, иногда и полторы, выстаивают у станков, без единого выходного. Весь год, как заведенные, крутятся между цехом и домом и никуда в сторону. А жратва? Считай, один хлеб. Ну, болтушка еще в цеховой столовой, и все. Не каждый такое вынесет. И тут же подумал: выносят же, еще зубы скалят чуть что, похохатывают, анекдоты да байки разные травят в курилке. Ничего! Не надсадятся! Кому, как не им, выволакивать эту тяжесть? Самому-то в молодости разве легче приходилось? Всякое было. Вон и фамилия не своя — Круглов, а пришитая в детдоме, потому круглым был сиротой.
Видно, так уж повелось, что на плечи молодых во все времена взваливался самый тяжкий груз. Вытянут и эти свою ношу. Должны. И на фронте никуда не подашься, и здесь, в тылу, нет другой дороги, кроме этой, — самой грудной, но единственной.
Круглов вошел в дом без стука, открыв дверь своим ключом. Сразу в коридор кинулись дочка Зинка и сын Федюнька. Круглов схватил их на руки и так вошел в комнату, поглядывая, где жена Ксеня. А она уже спешила из коммунальной кухни, услышав ребячий визг и тяжелые шаги мужа.
— Петрусь! — приложилась она к небритой щеке Круглова. — Совсем нас позабросил. Так и дети перестанут тебя узнавать.
— Узнают вот. Ну, орлы, — поставив детей на пол, сказал Круглов, — покажите, чего вы тут без меня нарисовали, намастерили.
Зинка побежала к столу, а Федюнька сноровисто полез под кровать, где у него хранились незамысловатые самоделки. Скоро они вновь были возле отца, забрались к нему на колени, наперебой рассказывали, что означают Зинкины рисунки и Федюнькины машины.
— Во! — перебивая сестру, хвалился Федюнька. — Это «ястребок». Видишь?
— Вижу! — подтвердил Круглов.
— А мотор? Видишь, тут написано: «М-82»? Это такой, как ты делаешь.
— Ну, с твоими самолетами мы всех фашистов перебьем. Так?
— Так, — ответил Федюнька. — Только, если ты все время будешь пропадать на заводе, не сможешь моторы делать.
— Это почему?
— Потому, что подохнешь.
— Вот те раз! Это кто тебе сказал?
— Мамка.
— Ох эта мамка. — Круглов отпустил Федюньку и обратился к жене: — Собрала бы мне бельишко. Думаю в баньку сбегать. А уж потом посплю.
— Ты бы хоть перекусил чего.
— Я-то бы перекусил, а найдется?
— Щи на плите стоят. Пустые, известно, зато целая кастрюля.
— Давай! А вот это тебе — комсоставу давали, — он выложил на стол банку мясных консервов. — Можешь и не пустые сварить.
Ксеня прижала к груди банку и так, не разнимая рук, унесла ее в шкаф.
— Мясные сварим, когда кончится твой аврал.
Сбросив синий поношенный пиджачишко, который служил ему спецовкой, Круглов пошел на кухню, чтобы — помыться и хоть немного привести себя в порядок. Когда он вернулся в комнату, на столе уже дымились полно налитые тарелки со щами, рядом лежали четыре крохотных кусочка хлеба.
Ели не разговаривая и не торопясь, разве лишь глава семейства быстрее других приканчивал свои щи. И только он отставил тарелку, как в дверь постучали.
— Входи кому не лень! — крикнул он.
В комнату вошла Настя. Она пожелала приятного аппетита и протянула Круглову записку.
— Что там стряслось? — спросил Круглов, поднимаясь из-за стола. — Ток дали?
— Нет, — ответила Настя. — Вас срочно вызывают в цех. Хлынов.
— Ничего не поймешь: тока нет, задел на исходе. — Он прочитал записку и понял лишь одно: надо немедленно явиться к Хлынову.
— Ладно, — сказал Круглов. — Скажи, сейчас иду. — Настя пошла к выходу. — Может, щей похлебаешь?
— Спасибо, я обедала.
— Ну, ты у нас гордая, это известно. А щи, скажу тебе, завидные, со столовскими не сравнишь. Нет на свете второй такой стряпухи, как моя Ксюша.
Как только ушла Настя, Круглов стал собираться на завод. Снова надел пиджак, демисезонное пальтишко, в котором ходил всю зиму, шапку-ушанку.
— Не застудишься? — спросила Ксеня. — Пододел бы ватный жилет.
— Никакой черт-мороз меня не возьмет. Закалочка, Ксюша!
Поцеловав ребят и жену, Круглов вышел из комнаты, миновал кухню и оказался на дворе. «На кой дьявол я понадобился? — рассуждал он, быстро отшагивая по скрипучему снегу. — Ну ведь абсолютно ничегошеньки нет на участке срочного. Может, история с Анатолием Зубовым? Так все в ней ясно: Зубова перед прошлой ночной сменой задержали на трамвайной остановке. Он залез в карман технологу из соседнего цеха. Взяли с поличным и теперь будут судить. Обо всем этом сообщили из милиции Хлынову, чтобы не искал своего сверловщика. Вот и все, довалял дурака Зубов, а ведь мог стать человеком: и голова есть, и силенка, да и вид у него самостоятельный. Эх, молодо-зелено… И углядеть за этими пацанами недосуг. Мастер-воспитатель — это до войны было. И после будет, а сейчас? Сейчас одно воспитание — вкалывай, ребятки, живота не жалей.
Труд всегда воспитывал человека, воспитывает и теперь. Зубов — выродок. Как ни суди, явление единичное. Скорей всего дома его прозевали, еще в ребячестве. Приглянулся какому-нибудь карманнику — и покатился. А тут война, трудностями пруд пруди, вот и выбрал легкую дорожку. И все равно — выродок, вряд ли кому поглянется его пример… Нет, Хлынов зовет, по делу, которое посерьезнее, и, не иначе, оно касается программы. Обеспечить надо выпуск машин, какой положен на квартал. А вот как? Как, если вышла вся штамповка и взять ее негде?»
Перебрав в уме все возможные причины вызова, Круглов незаметно добрался до завода и сразу направился в кабинет Хлынова. Здесь его ждали сам Хлынов, Дробин и Грачев. Переведя дух, Круглов вопросительно оглядел всех троих и уставился на Хлынова. Тот молча протянул несколько подколотых бумаг, Круглов пробежал их глазами, и ему стало ясно все. Заводу отгружена штамповка, шесть вагонов, которые вот уже неделю не могут дойти не откуда-нибудь из далекого далека, а из соседней области. Там наладили наконец изготовление штамповки специально для нового мотора.
— Уяснил? Так вот, — сказал Хлынов, — надо разыскать эти вагоны. Во что бы то ни стало. Уверен, что стоят они на каком-нибудь полустанке, и ни один черт не догадывается побыстрее их прицепить. Поедешь ты и учти — это приказ директора. Кровь из носу, а вагоны пригнать!
— Все понял, готов отбыть хоть сейчас. Только я ведь, едри его корень, не железнодорожное начальство — кто станет меня слушать?
— У тебя энергии хватит! — отрезал Дробин, склонив вперед лобастую голову и глядя прямо в глаза Круглову. — Добьешься, главное — найти.
— Можно же убедить товарищей железнодорожников. Действуй как партийный агитатор, — рассудительно сказал Грачев. — Потолкуй как следует с людьми, объясни наши трудности. Ясно? А чего не ясно — спроси!
— Так оно, — согласился Круглов. — А вдруг не сумею?
— Сумеешь! — ответил Хлынов, — агитация агитацией, а реально тебе поможет соответствующий документ. Вот, — он протянул Круглову еще одну бумагу с боковым штампом и гербовой печатью, — будешь обращаться на каждой станции непосредственно к уполномоченному Наркомата внутренних дел. Не за семечками едешь, а за стратегическим сырьем.
— Понятно.
— Тогда шагай в бухгалтерию — и на поезд. Мы надеемся на тебя. Весь завод надеется. — Смягчив тон, Хлынов добавил с улыбкой: — Привезешь штамповку — октябрьский праздник украсишь, а так… — он махнул рукой. — Ну какой нам без работы праздник?..
И пошла у сменного мастера Круглова необычная, кочевая жизнь.
До Свердловска он добрался сравнительно легко — промыкался в тамбуре переполненного до отказа пассажирского поезда. Переночевал в общем номере гостиницы Уралмаша, подзакусил куском хлеба с кипятком, который оказался в титане, и заспешил на товарный двор. Здесь узнал, что все составы в ожидании отправки стоят на станции Свердловск-Сортировочная. По-свойски, по-рабочему разговорился с машинистом маневрового паровоза, он и подбросил до сортировки.
Несколько часов бродил Круглов по путям, забитым составами, сверял номера вагонов, но своих шести не обнаружил. И поехал дальше, коченея на подножке пригородного поезда, до первой остановки. Снова искал вагоны с драгоценной штамповкой, и снова безуспешно.
Десятки разъездов тщательно обшарил Круглов, обходя все до единого пути и тупики, где стояли вагоны. Никто не препятствовал ходить по шпалам, да и не до него, видно, было станционным работникам. У них по горло своих неотложных дел, к тому же не каждый стремится без особой надобности выползать на лютый вьюжный ветер. А вот на станции Кузино дело обернулось круто. Начальник — низкорослый человек с близко сидящими злыми глазами, поманил Круглова пальцем-закорючкой и спросил:
— Кто такой?
— Как кто? — от неожиданности растерялся Круглов. — Представитель энского завода. Груз свой ищу. А ты кто?
— Не хватало, чтобы всякий пришлый задавал вопросы. Документы! — потребовал начальник.
Круглов вспылил:
— Буду я каждому документы показывать! Чеши отсюда и не отрывай от дела.
— Любопытно! А тебе известно, что за шатание по путям и срок припаять недолго? Тут, можно сказать, секретный объект. Ясно?
— Это не разъезд ли твой вшивый — секретный?! Скажи курам — и те захохочут.
Круглов сплюнул и пошел своей порывистой походкой, крепко и широко ставя чуть косолапые ноги. Проходя очередной вагон, он заглядывал в записную книжку и сличал номера. Однако до конца состава не добрался: за спиной послышалась трель милицейского свистка, а вскоре — возбужденные голоса.
— Стой! — отчетливо скомандовал зычный голос.
Круглов остановился и рядом с начальником станции увидел милиционера в белом воинском полушубке.
— Следуйте за мной! — сказал он столь внушительно, что Круглову пришлось повернуться и шагать к вросшему в сугробы зданию вокзала. Впереди шел милиционер, замыкал шествие начальник станции, который не переставал ворчать по поводу того, что бродят тут разные типы: вот и на прошлой неделе обезвредили одного гуся лапчатого.
В центре накуренной комнатушки гудела железная печь с трубой, просунутой в обитое жестью окно. Круглов увидел коренастого человека в гимнастерке. На груди желтела полоска, напоминавшая о том, что этот человек участвовал в боях и был тяжело ранен. Он и оказался уполномоченным Наркомата внутренних дел, но об этом Круглов узнал позже.
Теперь не до разговоров было уполномоченному. Он прижался щекой к диску репродуктора и напряженно слушал. Сказал только:
— Парад на Красной площади. Сталин говорит.
Круглов лишь сейчас сообразил, что день сегодня особый, праздничный. Но не ожидал Круглов, как и все наверное, что в Москве состоится традиционный парад. Слишком напряженное было время, враг рвался к Москве через окружившие ее противотанковые ежи, траншеи и рвы. И вот в этот грозный час председатель Государственного Комитета Обороны, Главнокомандующий Вооруженными Силами страны произносит речь, которую слушает весь мир. Произносит с трибуны Мавзолея, поздравляя всех советских людей с двадцать четвертой годовщиной Октябрьской революции. Он говорит, что вся страна организовалась в единый военный лагерь и она осуществит разгром немецких захватчиков. Осуществит потому, что ведет освободительную, справедливую войну.
Волнение теснит грудь, мешает Круглову слушать. Он переводит дыхание и вновь старается уловить каждое слово, доносящееся из репродуктора. «За полный разгром немецких захватчиков! — говорит Сталин. — Смерть фашистским оккупантам! Да здравствует наша славная Родина, ее свобода, ее независимость! Под знаменем Ленина вперед к победе!»
Далекое ликующее «ура» неслось из репродуктора, а потом вступил в свои права походный марш, под который боевые роты уходили на защиту Москвы…
Уполномоченный подошел к столу, закурил и, не тая улыбки, сказал:
— Вот так-то! Стоит Москва да еще праздник празднует! Это — сила! Ну, с чем пришли? — спросил он, не переставая дымить самокруткой и внимательно рассматривая Круглова, одетого в потрепанное пальто и вислоухую шапку, скрывающую половину лба.
— Да вот, — поспешил вступить в разговор начальник станции. — Задержали подозрительную личность. Ходит по путям, во все вагоны заглядывает, отметочки в блокноте делает. Считаю, обыскать бы его, может, и фотоаппарат при нем…
— А что скажете вы? — спросил уполномоченный.
— Скажу, что бдительность у вас на высоте. Не то что в других местах. Я вон десяток полустанков прочесал, а никто не спросил, что мне надобно. Почитайте вот бумагу. — И Круглов положил перед уполномоченным письмо с гербовой печатью.
Уполномоченный прочел документ и посмотрел на Круглова с нескрываемым уважением. Затем он порывисто поднялся, вышел из-за стола и обеими руками сжал руку Круглова.
— Да ты, брат, самый нужный сейчас человек! Я ведь, понимаешь ли, недавно с передка. Там — вот как самолеты нужны! Зарез без них. Поверь мне, битому-перебитому, если бы не техника, не удержать нам немцев под Москвой. Да ты садись, — пригласил уполномоченный, подставляя Круглову стул. — Ты представь, что бы мы делали без вас, тыловиков! Зарез бы получился, говорю, форменный зарез. — И он провел пальцем по горлу. — Я это вот так понимаю!.. Сейчас мы тебя чайком отогреем и, будь уверен, разыщем твою потерю, не на нашей станции, так на другой.
Чай был едва подкрашен заваркой, но горячий. Уполномоченный наливал в стаканы из большого алюминиевого чайника, который снял с раскаленной плиты.
— Паек-то тебе в дорогу дали? — спросил он. — Могу предложить селедку, а насчет хлеба — не взыщи. Вот все, что имеем, хоть тебе и праздник. — И он положил на стол небольшой ломоть хлеба, к которому Круглов тотчас добавил остатки своих запасов. — Подзаправимся и пойдем искать твои вагоны. С грузами сейчас беда. Железнодорожники усвоили только одно первое правило: воинский эшелон — пропускай без задержки, а то, что сырье дефицитное на каких-нибудь пятых или шестых путях, — им невдомек. Хотя инструкция, между прочим, имеется. Иное сырье или заготовочки подчас важней полка пехоты. Всяко оно оборачивается. Помню, из винтовок по самолетам целились или с бутылкой горючки на танк выходили, а ведь сорокапяткой или «ястребком» способнее с машинами воевать. Был такой случай… — начал вспоминать уполномоченный, и тут же, опомнившись, махнул рукой. — Много случаев всяких бывало. Пойдем-ка лучше на пути.
На заметенной снегом полоске перрона стоял начальник станции. Он провожал пассажирский поезд, в хвосте которого двигались два товарных вагона. Уполномоченный пояснил:
— Вот видишь, как изощряемся. К пассажирскому цепляем срочный груз.
Поезд простучал колесами, и все трое пошли через пути к стоявшим на станции составам. Круглов прихватил с собой небольшую лестницу, которую предложил ему начальник станции. Он приставлял ее теперь ко всем крытым вагонам, чтобы можно было заглядывать в оконца либо через борт.
Они обошли все пути — и безуспешно. Собрались было возвращаться к вокзалу, но Круглов приметил за гребнем сугробов, отделяющих один из тупиков, еще целую вереницу товарных вагонов. На их крышах глыбился серый снег, и по всему было видно, что стояли они тут не первый день.
Не сказав ни слова своим спутникам, Круглов полез через сугробы напрямик к этому тупику. Вскоре он уже приставил лесенку и заглянул в одно оконце. Вагон был доверху набит штамповкой. Она оказалась и во втором, и в третьем вагоне — во всех шести, сцепленных в середине бесконечно длинного состава.
Круглов победно замахал руками, сердце его билось часто и гулко, а вот крикнуть не мог: слишком уж была велика его радость, и волнение перехватило горло. Он, мастер Круглов, по-настоящему понимал, как нужна была сейчас штамповка и что она значила для всего завода. Он живо представил себе простаивающие станки, рабочих, слоняющихся по затихшим пролетам, и бесконечные срывы графика. А главным было то, что, в конечном итоге, фронт не получал боевых самолетов в том количестве, в котором они могли поступать, не будь вынужденных простоев.
Когда приблизились уполномоченный и начальник станции, Круглов постарался сообщить им о своем открытии как можно спокойнее, по-деловому:
— Нашлись-таки вагончики. И номера те, и штамповка в порядке. Теперь подцепить бы их к пассажирскому! А?..
— К пассажирскому не пойдет, — ответил начальник станции, убедившись в том, что это были те самые вагоны, которые они искали.
— Это почему? — возмутился Круглов.
— Так ведь шесть вагонов! Это тебе не два и не четыре.
— Думай, думай, начальник! — твердо сказал уполномоченный. — Вагоны надо отправить сегодня, да побыстрей.
— Вот я и думаю прицепить к товарняку со срочным грузом.
Через час вагоны со штамповками высвободили, перегнали на главный путь и прицепили к готовому к отправке поезду. Круглов тепло распрощался с кузинскими железнодорожниками и, напросившись в теплушку к кондуктору, отправился в обратный путь.
В цехе началась бесперебойная работа, темпы которой день ото дня увеличивались, потому что теперь уже не только свои, уральские, слитки, а своя, уральская, штамповка прибывала на завод. Производство ее было отлажено и с каждым месяцем возрастало.
— Как, орлы? — самодовольно покрикивал Круглов, обходя токарный ряд. — Довольны штамповочкой? Это вам не тумбы четырехпудовые обдирать, как бывало. Прошел разика два — и хорош! Давай, давай, Чердынцев, не филонь, не коси глаза на курилку. Сейчас от вас, токарей, вся программа зависит. Давай, Гоголев, пошевеливайся. Настрогаешь штук полета — молодец будешь! — Круглов уже шел к фрезерным станкам, а голос его слышался по-прежнему четко: — Не мешкай, Митрий. Быстрей ворочай, ночь будет короче. Чего глаза пялишь, едри его корень? Давно ли обещал рекордную выработку, а еле руками шевелишь. Токаря-то тебя завалят деталями.
Митрий, давно потерявший выправку, в гимнастерке без пояса, пропитанной машинным маслом и металлической пылью, переключал аршинные рычаги словно нехотя, а в самом деле—из последних сил. Отощал он за последнее время изрядно, видимо, шибко недоедал и недосыпал тоже. Он и не ответил ничего мастеру. Губами только синими и запекшимися пошевелил.
— Терпи, солдат, генералом будешь, — перефразировал поговорку Круглов и направился своей порывистой походкой в средний ряд, где стояли сверлильные и расточные станки.
Сюда уже дошли первые партии деталей из новой штамповки. Они поблескивали серебристыми гранями стыков и радовали не только Круглова, а всех станочников. Подгонять здесь мастер никого не стал: видел, как сноровисто работали и Пермяков, и Маскотин, и Уфимцев. Вот только Аверьянов, вставший к сверлилке вместо Зубова, скопил целые баррикады деталей. На нем и сорвал свой норов Круглов.
— Чего, беглец, шебаршишься? Не шаньги есть пришел. Только попробуй у меня задержать партию!
Ни одни станок на участке не выключался хотя бы на минуту до самого обеда. Не было причин: деталей в цехе стало так много, что ни у кого не возникало вынужденных пауз, которые часто случались раньше, когда рабочие ожидали окончания предыдущей операции. Троллейкары и те не стояли на месте, а везли, везли стопы деталей из пролета в пролет, от станка к станку, а распредмастер подкатывал заготовки даже на ручной тележке. Этим же были заняты четырнадцатилетние Гошка и Сашок. Они вдвоем брались за края детали, с трудом переставляли с деревянных трапов на тележку и вдвоем катили ее.
Рабочие всего цеха наверстывали упущенное, гнали половинки картера, опережая обычную суточную норму. Цех не только восполнял продукцию, которую недодал в дни простоев, но и накапливал задел готовых деталей для того, чтобы без ущерба перейти на поточное производство, перебазировать станки на новые площади и выстроить их в строго последовательные технологические линии. Об этом объявил Круглов вскоре после своего приезда:
— Будем делать детали и станки таскать. Не за горами это. Так что обеспечить сборку должны с лихвой.
О предстоящей перестройке производства напоминали и плакаты, развешанные на застекленных переборках служебных помещений. К ней готовились, как к большому наступлению.
Парторг цеха Грачев и Саша Березкин каждое утро обходили все станки, расспрашивали рабочих, сколько деталей намерены они обработать за смену, помогали отыскивать резервы.
— Мы с вами, — сказал Грачев, когда вокруг него собралась группа рабочих, — и есть те самые рядовые армии труда, которые решают исход победы! Ясно? Нам трудно, просто невозможно представить, какое великое дело вершим сейчас. Но я вам скажу, товарищи: величие наших дел в прошлом и настоящем трудно переоценить. А все складывается из рабочих будней рядовых героев. Вот они у нас тут, поглядите. — И Грачев показал рукой на листки-«молнии».
На квадратных листках грубой оберточной бумаги значились имена многих рабочих и цифры их выработки. Вот и сегодня появился плакат, на котором цеховой художник Володя Фомичев вывел алой краской рекордную цифру: 40. За ней следовали две фамилии — Маскотин и Пермяков. Их сменщики Альберт Борщов и Петунин обработали в дневную смену по тридцать пять деталей. Такой производительности тоже пока не достигал никто. А вот теперь — сорок!
Сами герои не писали никаких обязательств и условий договора на соревнование не вымучивали. Все произошло, как обычно, в пересменку. Подошел к Алексею Маскотин, глянул на детали, обступившие расточный станок, спросил:
— Это все?
— Все, — ответил Алексей.
— Значит, штук сорок? — быстро прикинул Костя.
— Сорок две.
— Сделаем?
— Попробуем.
— До утра?
— До утра.
— Держи пять! — сказал Костя и азартно ударил ладонью о ладонь Алексея.
Договор был заключен на весь имеющийся запас деталей. Они должны уйти с участка сегодня же ночью, чтобы завтра попасть на сборку картеров.
Альберт Борщов стоял неподалеку, но делал вид, что не слышит разговора сменщиков. Он нарочно задержал проходившую по пролету Настю и сыпал ей комплименты по поводу необычно высокой прически. Настя пыталась уйти, но Борщов крепко держал ее руку, расплываясь в улыбке, а когда ей удалось все-таки вырваться, крикнул вдогонку:
— Когда в гости пригласишь, Настюха? Я ли тебе не пара?
Алексей видел, как Борщов приставал к Насте, слышал все, что он ей говорил, но заставлял себя думать, что это его не касается. Он и в самом деле не обращал внимания на Настю, когда она появлялась на участке. А теперь его раздражал развязный тон Борщова. Ведь он с такой же легкостью объяснялся и с другими девчатами из табельной или бухгалтерии. Но не это было главным, что определяло неприязненное отношение Алексея к Борщову. Скорее всего оно зародилось в тот злополучный день, когда Алексей допустил брак в работе, и как он ни старался отогнать недобрые мысли о Борщове, они все-таки лезли в голову. Не имея на то оснований и не желая думать о Борщове плохо, Алексей нет-нет и ловил себя на мысли, что сменщик в тот раз нарочно не закрепил нониус. Не закрепил, потому что не хотел, чтобы кто-нибудь превысил его выработку. У Борщова болезненное самолюбие, оно не позволяло ему хотя бы в чем-нибудь показаться хуже других. И все же Алексей старался побороть предвзятое отношение к своему сменщику. Постепенно он убедил себя, что Борщов ни в чем не виноват. Брак допустил не кто-нибудь, а он сам, Алексей Пермяков. Поэтому он ни разу не говорил с Борщовым об испорченных деталях и не пытался выяснить возможных причин брака.
Борщов подошел к станку, на котором уже стояла первая деталь.
— Решил рвануть все сорок? — спросил он.
— Посмотрим, — уклончиво ответил Алексей.
— Что уж там скромничать — листок-«молния» висит. Мы тоже все, сколько было, пропустили — тридцать пять.
— Слыхал.
Колено Алексея коснулось кнопки, станок заработал и заглушил слова Борщова:
— Настройка в порядке, можешь не сомневаться. — Он заговорил громче: — И вот — фреза есть безотказная, на случай, имей в виду. — Борщов достал из ящика тумбочки завернутую в пергамент фрезу и, заметив, что Алексей плохо его слышит, повторил: — Фреза, говорю, безотказная! Понял? Пользуйся, если что!
Не решаясь больше отвлекать Алексея, который с первых минут работал увлеченно и сосредоточенно, Борщов ушел.
После того как Алексей снял со станка десяток деталей, появился мастер Круглов. Он взглянул на часы и удовлетворенно мотнул головой:
— Хорош! А замерять не забываешь? — Не получив ответа, он сам проверил точность обработанных плоскостей и снова сказал: — Хорош!
Круглов закинул руки за спину, постоял еще немного у расточного, потом прошелся мимо Костяного полуавтомата, мельком взглянул на уфимцевский фрезерный, стоявший напротив, и, довольный старательной работой станочников, вернулся на токарную линию.
Здесь он, к своему изумлению, не увидел ни одной нетронутой заготовки. Вениамин Чердынцев, нажимая ногой на рычаг, кричал что-то Круглову, обводя одновременно рукой вокруг станка. Круглов подошел ближе и услышал обрывок соленой брани.
— Какого черта штамповку не везут? Воздух, что ли, строгать будем… твою мать!
Все еще не веря своим глазам, Круглов обошел карусельные станки и нигде не обнаружил ни единой штамповки.
— Вот черти! — радостно выругался он. — Все заготовочки обстругали. Петро! И ты, Чердынцев, айда за мной!
Оба токаря нехотя поплелись за мастером, предчувствуя, что их ожидает.
— Новое дело! — брюзжал Чердынцев. — Нам по две нормы вкалывать и нам же грузить?
— Не переломитесь, — успокоил Круглов. — Вы поглядите-ка лучше, как мы разбогатели!
Они вошли в просторный карман цеха. Сразу повеяло холодом. Казалось, его источает тускло поблескивающая штамповка, нагроможденная здесь до самого потолка. Круглов протянул руку к тросу подъемника, нажал кнопку. Гоголев, крякнув, перегнулся, пропустил трос с крюком через круглое отверстие в штамповке и закрепил его. Чердынцев, нарочито медля, подкатил тележку. Первая штамповка легла на железный настил, и в это время в оклад въехали сразу две электрокары с грузчиками.
— Слава те господи! — облегченно выпалил Чердынцев. — Вы это где, сачки, кемарили? — И, обратившись к Гоголеву, сказал: — Пошли, мы тут лишние.
— Куда?! — остановил Круглов, водрузив на тележку еще пару штамповок. — А эти что, оставлять? Давай, давай! — Чердынцев с Гоголевым взялись за железную дугу тележки, и Круглов подтолкнул ее. — Хорош!..
Грузчики действовали сноровистей. Они, пренебрегая подъемником, быстро загрузили электрокары, тренькая звонками, покатили в цех.
— Поспешай обратно! — крикнул вслед им Круглов.
Он снова, закинув руки за спину, стал прохаживаться возле штамповки и, благо никто его не видел, заулыбался, переполненный чувством гордости за то, что это он, мастер Круглов, обеспечил производство сырьем, а свой участок — бесперебойной работой.
Глава одиннадцатая
Много картеров сделал цех Хлынова за это суровое зимнее время. Горьким и радостным было оно. Заканчивался год трудных испытаний, год первых поражений и первых побед. С жадным вниманием следили труженики тыла за боями под Москвой. Стойкость ее защитников придавала силы, а когда донеслись вести о разгроме врага на подступах к столице, работа в цехах пошла еще веселее.
В этот предновогодний вечер настроение у Алексея было на редкость бодрым. На заводском дворе только что закончился митинг, где состоялось вручение заводу переходящего Красного знамени Государственного Комитета Обороны. Алексей не помнил, чтобы вот так вместе стояло множество людей, плечом к плечу, людей, живущих одной заботой, — как бы способнее и как бы скорее победить ненавистного всем врата. И он, Алексей, тоже не чувствовал себя сторонним человеком, он был частицей этой огромной массы людей, которые слушали немногословных, но очень верно говоривших ораторов.
Теперь, отшагивая по пушистому, только что выпавшему снегу, который вспыхивал золотистыми огоньками в свете окон, Алексей вновь вспоминал речи секретаря обкома, представителя войск Северо-Западного фронта, директора завода. И конечно же, все еще звучали слова парторга, упомянувшего вместе с другими ударниками завода Костю Маскотина. Он так и сказал: успешное выполнение годового плана оказалось бы немыслимым, не будь у нас таких трехсотников, как Маскотин, Сырвачев и Фролов. Маскотин был соседом Алексея по станку, а Сырвачева и Фролова он не знал лично, слышал только, что первый работает в инструментальном цехе, а второй — на сборке. Оба они были прославленными стахановцами еще до войны.
Упоминание Маскотина в ряду лучших людей завода было справедливым. В последние, самые трудные месяцы он действительно добился наивысшей выработки по тем операциям, которые выполнял. Каждую смену Маскотин снимал со станка не менее сорока деталей. Столько же делал и он, Алексей, обеспечивая фронт работы маскотинскому полуавтомату. Работать изо дня в день столь производительно пока не удавалось никому. Это было так. Но все же (и Алексей понимал это хорошо) его успех не означал, что он уже мастер, способный давать рекорды на любом станке и на любой операции. Нет, он просто наловчился выполнять некоторые операции лучше, чем другие расточники, просто ему это удавалось, а стоит перейти на другую технологию или на другой станок — еще неизвестно, как у него все получится. Стать разносторонним мастером при серийном производстве, может быть, даже невозможно. Он понимал, что сейчас каждый должен делать свое определенное дело — завинчивать ли шурупчик, сбивать ли шарошкой заусенки, или сверлить отверстие — неважно, какую работу, а важно, что она нужна и никто другой ее за тебя не сделает. И если это так, если работа, которую ты сейчас выполняешь, необходима, надо как можно быстрее завинчивать шурупчик либо сверлить отверстие так быстро, насколько позволяют твои способности. А не способен — становись туда, где ты сможешь выполнять конкретное дело лучше и быстрее других.
Как бы там ни было, Алексей радовался тому, что приносит пользу. Только теперь он как-то по-иному осмыслил и работу своего друга Юры Малевского, предельно ясной стала ее суть. И только теперь уразумел, почему в самый разгар войны Юру вернули из воинской части в театр. Дело тут не только в том, что никто, кроме него, не танцует с таким мастерским азартом партию Нурали в «Бахчисарайском фонтане» и, переносясь во время более близкое, не отплясывает с такой лихостью «Яблочко». Юра был художник, мастер своего дела.
Он вернулся из своего стройбата две недели назад и уже вошел в роли, в которых был занят раньше, выступал с концертами на заводах и теперь добивался, чтобы его взяли в бригаду актеров, отправляющихся на фронт. А сегодня — их ночь, они вместе встретят Новый год, чтобы завтра снова вернуться к делу, каждый к своему. Как и все люди. Каждый отдает свои силы на том участке, где он нужней. И если людей искусства или учителей возвращают с фронта, а цех готовится переезжать на новое место и осваивать поточное производство, увеличивая в то же время выпуск продукции, если на Урал и в Сибирь переводятся сотни заводов и сотни строятся вновь, а одновременно со всем этим идет тяжелая война, то насколько же сильно государство, как оно уверено в своих возможностях! Вот тебе и винтики-шпунтики — работяжки вроде него, Алексея, или бойцы, такие как брат Володя или Коля Спирин!..
Ворвавшись в комнату, Алексей прежде всего спросил маму, не заходил ли Юра.
— Приходил, — ответила она. — Просил не задерживаться.
— А как ты?
— Что я?
— Как будешь встречать Новый год?
— Обо мне не беспокойся. Обещала прийти Мария Митрофановна, встретим по-стариковски.
— Ну, ладно, не обижайся. Ведь мы, можно сказать, будем рядом, если не в одном доме, то в одном дворе.
Весело напевая, Алексей сбросил рабочую одежонку, умылся усерднее, чем в обычные дни, и стал прикидывать, что бы ему надеть понаряднее. Затруднение такого рода всегда возникает в двух случаях: или у человека обширный выбор одежды, или его нет совсем. У Алексея выбора не было, и требовалась большая изобретательность, чтобы выглядеть хоть сколько-нибудь прилично. Пришлось утюжить единственные брюки. Пиджак не годился никуда, более или менее целой рубашки не оказалось тоже. И тогда Алексей вспомнил о свитере, который связала ему мама прошлой зимой. Не раздумывая, он натянул на себя этот голубоватый свитер, плотно обхвативший его грудь и плечи, зачесал назад русые волнистые волосы и обратился к маме:
— Ну, как? Сойдет?
Ольга Александровна глянула на сына. «Уже не мальчик, — подумала она, — а как-то незаметно быстро возмужавший молодой человек». Стройный, прямой, лицо открытое, погустевшие брови вразлет и темно-серые большие, как у отца, глаза. Давно ли, всего год назад, он в этом же свитере ходил на выставку школьных художников во Дворец пионеров. Тогда его картины понравились не только ребятам, но даже профессиональным художникам. Теперь ему не до картин. Куда уж там — все захлестнула война. Хорошо хоть есть эта возможность — встретить новогодний праздник не где-нибудь в снежном поле, а дома. «Юре везло больше, — отметила про себя Ольга Александровна. — Его и в школе все обожали, от учеников до учителей». Всем было известно, что после окончания уроков он ходил в балетную студию и даже выступал в театре, исполняя в «Коньке-Горбунке» не ахти какую мудреную, но тем не менее главную роль. В глазах девочек Юра был не просто десятиклассник, но и артист, притом сын известного всему городу балетмейстера Александра Брониславовича Малевского. Теперь друг Алешкиного детства стал ведущим солистам, и уже не местного театра, а одного из самых крупных в стране. И в гостях у него сегодня тоже должны быть актеры этого театра. Как же тут не призадуматься о внешнем виде: надо и самому не ударить в грязь лицом, и не подвести Юру.
— Будешь не хуже других, — сказала Ольга Александровна. — Молодость — она всегда красит.
— Ну и ладно! — весело отозвался Алексей, подошел к маме и поцеловал ее в щеку.
К этому поцелую, всегда в левую щеку, Ольга Александровна привыкла, но сердце ее каждый раз замирало от мимолетной ласки сына. «Долго ли будет так?» — думала она.
— С Новым годом, мама! — сказал на прощание Алексей, надевая пальто и нахлобучивая шапку.
Он перебежал двор по диагонали и быстро поднялся на звонкое, промерзлое крыльцо. Входная дверь была открыта. Алексей простучал каблуками по длинному застекленному коридору и позвонил.
— Дом семь, квартира восемь, милости просим! — прозвучало не раз слышанное приветствие Юры, а в следующий миг он уже стиснул в своих объятиях Алексея. — Молодец, дружище! Свой в доску, штаны в полоску, проходи! — И затем шутливо пропел: — Идем, тебя представлю я!..
Посередине небольшой комнаты стоял овальный стол с массивными резными ножками. Около него хлопотала мать Юры — Мария Митрофановна. Чуть поодаль оживленно разговаривали две молодые женщины и красивый рослый моряк.
— Вот это Женя! — сказал Юра после того, как Алексей поздоровался с Марией Митрофановной. — Солистка нашего балета.
Невысокая женщина с веселыми карими глазами приподнялась и протянула Алексею руку.
— Женечка — жена Саши, — пояснил Юра, показывая на моряка. — А это — Ларисочка, тоже наша балетная труженица.
Лариса лукаво стрельнула узкими светлыми глазами и сделала реверанс. Ростом она была выше Жени и удивила Алексея своей худой шеей и остро выступавшими ключицами. Она казалась изможденной и слабой, но это не мешало ее веселой общительности. Как будто зная Алексея давным-давно, а возможно от скуки, Лариса потянула его за рукав к этажерке, где лежали пластинки, и предложила подобрать танго для них двоих. Не отпуская Алексея, она нашла пластинку, завела патефон и, манерно отставив тонкую прямую ногу, прикоснулась к плечу Алексея.
Они танцевали вокруг стола, на котором Мария Митрофановна расставляла тарелки с винегретом. Она мечтательно покачивала головой в такт мелодии, и создавалось впечатление, что Мария Митрофановна тоже танцует. Это не удивляло Алексея, он знал, что Мария Митрофановна в прошлом известная танцовщица. Вместе со своим покойным мужем Александром Брониславовичем они не раз на шефских концертах в школе танцевали «Тореадора и андалузку». Несмотря на свой почтенный возраст, Мария Митрофановна сохранила осанку, а лицо ее как будто и не изменилось — было по-прежнему молодым и одухотворенным. Делали его таким большие глаза, которые всегда светились радужными серыми лучиками. Похожими, хотя и не так широко открытыми, были глаза и у Юры. Именно они первыми заявляли о задорном, неунывающем нраве хозяина.
— Женечка, прошу, — пригласил Юра и вывел в воздухе замысловатый вензель рукой.
«Почему не танцует Саша?» — подумал Алексей и, взглянув в его сторону, содрогнулся. Саша протянул руку к спинке стула, сделал приставной шажок и осторожно опустился на сиденье. У Саши не было ноги.
В этот же миг Алексей заметил на лице моряка печать сурового раздумья. Захотелось утешить Сашу, но разве найдутся для этого слова, вот так, вдруг? Да и — не вдруг… Словами тут не поможешь. И не знаком он с Сашей столь близко, чтобы заговорить о его беде.
На последних аккордах танго весело забренчал колокольчик. Юра поцеловал руку Жени, провел ее к дивану, где сидел Саша, и пошел открывать.
Комната сразу наполнилась возгласами, смехом, громкими приветствиями. И всю эту разноголосицу подавлял бас известного оперного певца Федькова. Он помог снять шубку высокой девушке, безукоризненные и какие-то строго-торжественные черты лица которой показались Алексею удивительно знакомыми. Наверное, он видел ее в каком-нибудь фильме, где действуют заморские принцессы или королевы: ведь у нее были такие же длинные золотисто-каштановые волосы, чистый открытый лоб, такие же затаившие никому неведомую думу глаза, опушенные густыми ресницами, и бледно-розовые, словно нарисованные губы.
Это и была артистка балета Нина Козлова, о которой когда-то с восхищением рассказывал Юра. Двое молодых людей, Олег и Кирилл, тоже танцевали в балете, а их жены Тоня и Вероника служили в театре, одна костюмершей, другая — художником-декоратором.
— Кажется, все в сборе, — сказал Юра, принимая из рук гостей очередные приношения. Он тут же разворачивал свертки и восклицал: — Чудесно! Настоящий кагор — прекрасно! Кильки — что может быть лучше! — И ставил банки на стол. В последнем, самом большом свертке, который развернул Юра, оказалась нетронутая буханка хлеба. — О, солнца дар, о, дар природы!.. — запел он и торжественно положил буханку в центр стола.
— Дорогие друзья! Прошу! — Юра широко раскинул руки, приглашая гостей. — Мама, а вы куда? — обратился он к Марии Митрофановне, увидев, что она накинула на голову платок.
Юру тотчас поддержал Федьков.
— Не уходи, тебя я у-мо-ляю!.. — протянул он на самом низком регистре. — Мария Митрофановна! Наша милейшая, вечно юная ветеранша, ну какой же без вас Новый год? — Федьков грузно поднялся, намереваясь идти к Марии Митрофановне, но она предупреждающе приподняла руку:
— Нет, нет! Вы ешьте, веселитесь. У меня своя компания. Хорошего всем вам настроения! Приятной встречи! — И она, весело помахав рукой, ушла.
— Друзья! — повторил Юра. — Прошу к столу.
Место Алексея пришлось рядом с Сашей.
— Стол получился совсем как в старые добрые времена, — сказал он. — Вы любите винегрет? Прошу вас, Алексей Андреевич! А как насчет спиртного? Кагор или то, что покрепче?
— Все равно. Может быть, кагор оставим для женщин?
— Вполне логично. — И Саша налил в рюмку Алексея из высокой, объемистой бутылки без этикетки. — Попробуем, что это за горючая смесь!
Во главе стола с поднятой рюмкой стоял Юра. В другой руке он держал лист бумаги. Алексей знал, что сейчас его друг будет читать стихи. Так и случилось.
Заздравный новогодний тост, в котором были зарифмованы имена всех, кто сидел за столом, Юра прочел вдохновенно, обнажая в простодушной улыбке ровный ряд крепких белых зубов. Все было в этом тосте: и пожелания успехов каждому присутствующему, и уверенность в том, что друзья вновь соберутся на настоящий праздничный пир после победы.
Все горячо зааплодировали, а Лариса вскочила со своего стула, подбежала к Юре и звонко чмокнула его в щеку.
— Спасибо, Ларисочка! Спасибо, друзья! — Юра лихо опрокинул рюмку и принялся закусывать. — Рубайте, ребята! Пользуйтесь тем, что все здесь сегодня — без карточек.
— Сегодня — да! — расхохотался Федьков. — Но вчера за эти закусочки нам отчекрыжили по первое число следующего месяца.
— Вы местный? — неожиданно спросил Саша.
— Самый что ни на есть, — ответил Алексей.
— Странно. Мне почему-то подумалось, что вы тоже ленинградец.
— В Ленинграде, можно сказать, я не был, если не считать поездку в трехлетнем возрасте. Тогда мама возила меня к отцу.
— А кем был ваш отец?
— Он и сейчас есть. Художник.
— Позвольте, позвольте! Андрей Пермяков — это и есть ваш отец?
— Он.
— Так это же известнейший наш ленинградский мастер! А почему вы не с ним? Ах да, ваши родители, видимо, разошлись…
— Ну вот, а в Москве я был всего раз, и то проездом. А вы наверняка ни разу не выезжали в нашу глухую провинцию?
— Признаюсь, да.
— Поэтому вы и удивляетесь. Люди-то здесь живут такие же, как всюду.
— Вполне вероятно. Я — коренной ленинградец. Там учился в школе, там закончил училище. Потом — фронт. С Женей мы зарегистрировались перед самой войной, и вот теперь, боюсь, стал для нее обузой… Ведь сами видите…
— Друзья мои! — крикнул Юра. — Не вижу за столом порядка. Предлагаю не шушукаться и не хихикать втихомолку. Каждый, кто хочет говорить, петь, танцевать или смеяться, обращайтесь к тамаде.
— А если я хочу объясниться в любви? — спросил Федьков, дотянувшись рукой до плеча Нины, которая сидела поодаль от него.
— Только сразу всем! — весело ответил Юра.
Федьков тут же поднялся и, закатив глаза, запел:
Без женщин жить нельзя на свете, нет!..— Правильно! — поддержала Лариса, выскакивая из-за стола.
Вскоре уже танцевали и пели все женщины, и Федьков был в центре общего веселья.
— Вот это и есть коллективное объяснение в любви, — сказал улыбающийся Юра, и когда утихли рукоплескания, попросил всех занять свои места. — А теперь предлагаю выпить за славного нашего фронтовика Сашу Карелина. Он достоин этого! — Юра обошел вокруг стола, наливая в рюмки вино, и остановился возле Саши. — Дорогой Саша! Все мы тебя очень любим и преклоняемся перед твоим подвигом. Спасибо тебе и наш низкий земной поклон! — Юра наклонил голову, помолчал и перед тем, как выпить, крепко поцеловал Сашу. — И за тебя, Женечка! Будьте оба счастливы!
Все встали, и Алексей увидел, как повлажнели глаза Саши. Сделалось тихо, и он сказал:
— Всю жизнь буду жалеть, что вышел из строя в первом бою. А за внимание — спасибо! — Саша повернулся к Жене: — За тебя, Женя!
В глухом и как будто виноватом голосе Саши Алексей уловил душевный слом.
Вскоре зазвучал патефон, и снова начались танцы. Высокорослый Саша, опираясь на костыли, расправил ладно сидевший на нем темно-синий китель и окинул взглядом комнату. Он улыбнулся, прикрыв на секунду глаза, Жене, вальсирующей с Кириллом, и посмотрел, куда бы ему сесть, чтобы не мешать танцующим. Увидев Алексея на стареньком диванчике в углу комнаты, сделал несколько размашистых шагов и, подобрав в одну руку костыли, осторожно опустился рядом.
— Отчего не танцуем? — спросил он Алексея.
— Да так, еще не освоился.
— А я бы на вашем месте не сидел. Я ведь, знаете, был заядлым танцором. Бывало, мы с Женей все танцевальные залы Ленинграда обегаем. На конкурсах выступали, и всегда первый приз был наш. Теперь Жене будет со мной невмоготу. Красивая молодая женщина, балерина, а муж у нее — инвалид. Ни пойти с ней никуда, ни встретить после театра. Труба…
— По-моему, неправильно так думать о Жене.
— Молчу, молчу, — как бы спохватился Саша и положил ладонь на руку Алексея. — Несомненно, заблуждаюсь. Мы еще поживем! Поймите, Алеша, трудно примириться со всем этим. Еще вчера, кажется, танцевал, бегал на лыжах, был чемпионом Балтики по боксу. И все исчезло, унеслось. Не тот я уже Александр Карелин, каким был вчера, а если тот, то кажется: случилось все это не со мной, а с кем-то другим. Надо просто свыкнуться с тем, что все, что бывает в жизни худшего, может коснуться и лично нас. Да, да! Могло и с вами случиться так, как со мной… — Саша внезапно умолк: понял, что этих слов говорить не следовало, крепко сжал запястье Алексея — Простите, Алеша! Я не хотел… Я не желаю вам испытать это же. Верю, что ничего с вами не произойдет такого. Ни с вами, ни с вашими близкими…
В голове Алексея замелькали мысли: «Со мной не может! Не может! И с мамой — тоже, и — с Володей!.. Но ведь и Саша, возможно, думал когда-то так же».
— Не должно ведь все тяжелое и трагичное, — продолжал Саша, — перекладываться на плечи других. Чем хуже они, другие, и чем лучше мы? Так ведь?
Согласиться с Сашей было не просто, видно, так уж устроен человек, что всю жизнь тешит себя надеждой обойти возможные беды, и ему кажется, будто бы это действительно удается. Но вот обойдет ли?.. Алексею оставалось только кивнуть в знак согласия. Он видел, что Саше тяжело, и понимал непоправимость его положения, но ничем не мог утешить этого изувеченного войной человека. Алексей просто не знал, что можно сделать сейчас, что сказать, однако верил: не опустит головы геройский морской командир, выстоит, будет идти по жизни достойно, как подобает ему. Для этого только нужно время. Алексей не стал утешать Сашу, а попросил его рассказать, как все было там, на фронте.
— Сейчас кажется — необыкновенно просто, — с готовностью ответил Саша. — Да и было, наверное, так. Батальон шел на лыжах, чтоб занять оборонительный рубеж близ деревни. Уже недалеко совсем оставалось, думали добраться до наступления полной темноты. И вдруг в открытом поле нас встретили танки. Всего три танка, а шороху они нагнали — не приведи господь. Строчат из пулеметов, гоняются за нами. Уже сгущались сумерки и валил снег. Все ребята врассыпную, а мне деваться некуда: танк прямо передо мной оказался. Идет на меня и не стреляет. Эге, думаю, решил раздавить. Я влево, и он влево. Но бежал я не от него — он-то и был мне нужен! Я бежал по кругу, чтобы отцепить гранаты, связать их покрепче и швырнуть под гусеницу. А руки дрожат, не забывайте, что я все время бегу. Бегу и увязываю гранаты. И вот, наконец, все у меня готово, и в это время застучал пулемет. Я поворачиваюсь к танку, делаю бросок и падаю… Что было дальше, ничего не помню, кроме ослепляющей вспышки. Потом ребята рассказали, что танк все-таки прошел надо мной, уже горящий. И снова последовал взрыв, на этот раз — бензобака. Тут-то и перебило мне ногу какой-то железякой. Но братья-морячки не из тех, кто оставляет товарища в беде. Из обломков моих же лыж они соорудили санки и потащили меня в лес, где базировался госпиталь. Только произошло все это уже часа через два после боя. За это время раненая нога успела поморозиться. Ну и затем, как водится, развилась гангрена, и вот — результат… Эх, если бы ампутировали ногу ниже колена, а то ведь по самое бедро. Никакой шарнирчик тут не поможет, и я прекрасно понимаю Женю…
— Все у вас уладится! — твердо сказал Алексей. — Вот увидите. Может быть, мне и не надо ничего говорить. Да и права я не имею. Но пусть вам не кажется, что со стороны рассуждать легче. Со стороны просто виднее. Я сейчас ставлю себя на место Жени и всех, всех — любого. К вам нельзя относиться плохо. Вы этого не заслужили. И так всегда будет.
— Спасибо! Я постараюсь! Простите меня, Алеша, за слабость. Не будем больше об этом. — Глаза Саши оживились, он стиснул плечо Алексея. — Смотрите, как хороша сегодня Ниночка Козлова. Точно сейчас явилась из сказки. А Федьков, Федьков!.. Ну прямо так и увивается за ней. Пусть нет у него молодости, зато есть слава. Интереснейший человек Федьков, богат талантом и культурой. А вы, Алеша, богаты молодостью, которая счастлива тем, что у нее есть будущее. Взяли бы и пригласили Ниночку. Какой вы танец любите? Сейчас я возьмусь за заведование музыкой. Так какой?
— Скорей всего танго.
— Действуйте, сейчас будет танго!
Саша перебрался к столику, на котором стоял патефон, быстро просмотрел пластинки и снял мембрану в самый разгар бурного фокстрота.
— Ну как вы могли, Саша? — накинулась на него Лариса. — Поставьте сейчас же!
— Пожалуйста, — мило улыбнулся Саша. — Один момент! Танцуйте!
Вместо фокстрота тишину прорезал каскад аккордов, и полилась плавная мелодия танго.
— Ах, это еще лучше! — обрадовалась Лариса, звонко захлопала в ладоши и устремилась к Алексею. — Идемте! Вы же неотразимый танцор!
Алексей не видел, как Лариса плутовато подмигнула Веронике и Тоне, явно издеваясь над его неуклюжестью и неумением держать себя свободно, как все. Мысли Алексея были заняты другим: единственный танец, который он действительно любил и умел танцевать, утратил для него значение. Машинально передвигаясь в такт музыке, он искал глазами Нину и вдруг встретился с ней взглядом. Миндалевидные глаза с полукружьями высоко вскинутых бровей словно спрашивали о чем-то и одновременно выражали мучительное раздумье. На мгновение они заворожили Алексея, ему стало трудно смотреть в эти красивые глаза. Он отвернулся и тут же пожалел об этом: Нина танцевала уже в другом конце комнаты, ее заслоняла спина Федькова.
Танго, казалось, звучало бесконечно. Алексей вновь встретился взглядом с Ниной и теперь не отводил от нее глаз. Они смотрели друг на друга, и Алексею все время представлялось, что он танцует не с Ларисой, а с Ниной. А когда танго кончилось, Нина улыбнулась, едва приоткрыв губы. И Алексей тоже ответил улыбкой, даже кивнул еле приметно, как бы в знак благодарности за танец.
Неожиданно для всех в комнате появился Юра, одетый в тельняшку и брюки клеш. Завладев патефоном, он поставил принесенную с собой пластинку, и комнату заполнила стремительная и бравая мелодия «Яблочка». С гиканьем, на которое способен был только Юра, он тут же бросился в пляс, и уже невозможно было уследить, каким образом и какие виртуозные коленца умудрялся выкидывать он.
По комнате мчался полосато-черный клубок, перемежая дробную печать чечетки пронзительным свистом и замысловатыми выкриками: «Чван-кара-кры-бургаз, раз-раз-кара-кры-чан!» Пластинка была с сюрпризом: время от времени ритм мелодии обрывался. В эти паузы Юра падал на колени и, замерев на месте, начинал петь резким, полным драматизма голосам свою коронную лесенку о несчастном мальчишке-сироте, который едет под «вагогином» или у «ококишка», и о его медном чайнике, который, несмотря на горькую скитальческую судьбу, кипит от веселья и удали. После каждого куплета пластинка оживала, Юра снова начинал отплясывать и сам, азартно отбивая дробь и крутясь волчком, напоминал кипящий чайник.
— Чван-кара-кры-чван-ва. Халва! — выкрикнул Юра, подбежал к столу и схватил пустую бутылку из-под кагора. — Эх, бутылочка-бутылка, покажи, где моя милка!
Бутылка уже кружилась на полу, и все, приходя в себя от потешной пляски Юры, ждали, на кого же она укажет.
— Не в счет! — закричал Юра, увидев, что бутылка остановилась на Алексее. — Лешенька, крути ты!
Алексей не любил эту пустую игру; он крутанул бутылку, пошел к стене и тотчас услышал, как за его шиной захлопали в ладоши, зазвучали вразнобой голоса: «Ни-на! Ни-на! Ни-на!..» Алексей оглянулся и увидел, что горлышко бутылки направлено на растерявшуюся и не знающую, как ей поступить, Нину.
— Свет! — закричал Юра. — Гасите свет!
Кто-то щелкнул выключателем, и в наступившей темноте невидимые руки стали подталкивать Алексея на середину комнаты, где стояла Нина. Он почувствовал ее тепло, мягкие волосы рассыпались по его щеке. Алексей прикоснулся к ее губам и, едва ощутив их влажность, понял, что Нина не спешила прервать этот случайно выпавший им поцелуй. И у Алексея тут же мелькнула мысль, что он совсем не случаен. Казалось, не секунды, а целую вечность стояли они, прижавшись друг к другу и передавая один другому всю свою нежность.
Вспыхнувший свет не смутил ни Алексея, ни Нину. Они разошлись в разные стороны комнаты, унося с собой тепло и радость этого непредвиденного прекрасного мига, и никто вокруг не существовал для них. Никто. Однако настойчивый голос Юры возвращал к действительности:
— Ниночка, тебе крутить! Я вижу, отбывая наказание, вы позабыли обо всем на свете.
— Считайте, что мы отбыли наказание за всех. Лучше потанцуем, — ответила Нина и пошла к патефону. Она поставила то самое танго, которое Алексей танцевал с Ларисой, а сама незаметно вышла из комнаты.
— Наше танго! — воскликнула Лариса и посмотрела на Алексея.
— Отставить! — возразил Юра. — Танго будет в новом году. — Он взглянул на часы. — Друзья, все за стол. До Нового года осталось ровно шесть минут. Кирилл, включай репродуктор!
Зазвучали позывные Москвы, и лица всех сидевших за столом стали сосредоточенными. Каждый словно почувствовал отсчет времени, сурового и тревожного. Об этом времени, о войне, навязанной фашистскими оккупантами, которую страна вела уже больше шести месяцев, говорил по радио в своей поздравительной речи Председатель Президиума Верховного Совета СССР Михаил Иванович Калинин. В его ровном, негромком голосе слышалась уверенность в правом деле народа, а весть об освобождении подмосковных городов воспринималась лучшим подарком в канун Нового года. Когда голос Калинина умолк и начали бить куранты, все молча замерли, стоя вокруг стола. Только загремевший вслед за курантами марш вывел из оцепенения; вновь возникли разнобой голосов, звон рюмок.
— С Новым годом! — басил Федьков, обнимая и чмокая своими пухлыми губами каждого, кто сидел ближе к нему. — Смерть фашистским оборотням!
Алексей посмотрел в тот конец стола, где сидела Нина. Глаза ее сияли. Он приподнял рюмку, и Нина ответила ему таким же движением. Она приблизила рюмку к губам, улыбнулась, и этот ее взгляд, эта ее улыбка почему-то уверили Алексея в том, что он с Ниной знаком давным-давно и в их отношениях нет ничего неясного. Радость и покой наполняли душу Алексея, и казалось: так будет всегда.
Глава двенадцатая
Много дней прошло с той новогодней ночи, когда Алексей впервые увидел Нину. Уже довьюживал хмурый, морозный февраль, и временами из синих проемов облаков ярко блестело солнце. Но Алексей не мог забыть лицо Нины и до сих пор жалел о том, что не обмолвился с ней хотя бы несколькими словами.
Гости тогда разошлись неожиданно быстро и все сразу, как будто сговорились. На самом же деле ни у кого не было лишнего времени. Всем надо было хотя бы немного отдохнуть перед рабочим днем.
Нину пошел провожать Федьков. Он опекал ее весь вечер. Алексей едва только подумал о том, чтобы проводить Нину, а Федьков уже снял с вешалки шубку и держал ее в вытянутых руках, выражая готовность услужить своей даме. Нина даже не взглянула на Федькова, который стоял за ее спиной. Она привычно просунула руки в рукава, откинула длинные шелковистые волосы и стала не торопясь надевать перед зеркалом меховую шапочку. И не мог простить себе Алексей досадную оплошность, когда, вместо того чтобы поцеловать протянутую руку, стиснул ее что было мочи, так что на высоком белом лбу Нины стрельнула морщинка.
Вот и все прощание. Только взгляд Нины, пристальный и приветливый, оставлял надежду на то, что он, Алексей, ей небезразличен.
За минувшие полтора месяца Алексею не представилось случая встретиться с Ниной. Лишь однажды, когда Юра Малевский пригласил его в театр, Алексей увидел Нину на сцене, да и то в последнем акте, потому что к началу представления поспеть ему не удалось. А после того как Юра уехал на фронт с концертной бригадой актеров, какая-либо возможность повидать Нину исчезла. Не до встреч было все это время. Цех продолжал работать напряженно, накапливая задел деталей, чтобы переход на поточное производство не сказался на выпуске продукции. Перестройка технологических линий, перемещение станков и всего оборудования в новый корпус намечались на конец февраля, а до этого срока оставалось совсем немного дней.
Пустив станок на четвертую скорость, Алексей с привычной быстротой переключал рукоятки, а мерцающий в свете лампочки край фрезы плавно, словно резец ваятеля, выводил в металле замысловатые переходы. Деталь за деталью сходила со станка. Алексей не пересчитывал их, ставя в стопы, и не любовался, как прежде, веселим блеском чисто отфрезерованных флянцев. За последнее время в нем выработалось ощущение прямой взаимосвязи усилий, которые рабочие затрачивают у станков, с событиями на фронте. Вот и теперь он думал о, недавнем разгроме фашистов под Москвой, где они оставили груды изувеченной военной техники. Она ежедневно прибывает сюда, на заводы, переплавляется в металл. Железнодорожные платформы с длинностволыми пятнистыми пушками и танками не раз приходилось видеть Алексею. Эти звериные пятна, эта паучья свастика — знак жестокости. Гитлеровцы не щадят мирных жителей, когда отступают под ударами Красной Армии, зверски расправляются с патриотами.
Перед глазами Алексея в который раз возник газетный снимок. На снегу с грубой веревкой на шее лежит замученная фашистами партизанка Таня. Эту девушку убила война. Убила жестоко, руками фашистских палачей. Ее жгли огнем, пилили пилой, обливали водой и водили по морозу. Потом ее повесили, без малого месяц тело ее качалось в петле на холодном ветру.
«Вот такая — война, — вновь думает Алексей. — И надо изо всех сил противостоять ей, час за часом, день за днем — до конца…»
Высокая выработка стала обычным делом, и Алексей знал, что это — предельная нагрузка, больше он сделать не сможет. Только дополнительное время помогло бы увеличить количество обработанных деталей, но рабочая ночь подходила к концу. Уже появлялись в пролетах сменщики. Стремительно промчался Дробин с закинутыми за спину руками и крикнул на ходу Алексею, чтобы он зашел к нему.
Алексей старательно протирал свой огромный универсальный станок. Тряпка, вбирая металлическую пыль, обнажала светло-серую эмалевую краску. Все это время Алексей думал о маме. Она так похудела за последнее время, что без жалости на нее нельзя было смотреть. Он знал, мама постоянно недоедала и теперь окончательно подорвала здоровье. Да и беспокойные мысли о Володе и муже мучили ее. Хотелось помочь маме, теперь эта возможность представилась. Утром будут давать получку, и можно купить чего-нибудь съестного. Но, как назло, вызывает Дробин. Он наверняка задержит.
Дробин встретил Алексея стоя — руки в карманах брюк, скулы напряжены. И вот этот прямой вопрос, на который отказом ответить нельзя.
— Не сможешь ли поработать еще шесть часов? Положение тебе известно. Не пройдет и недели, как начнем перетаскивать твой станок. И вообще все, что есть на участке. Сегодня имеется возможность настроить на вашу операцию малый расточный. На нем пусть работает Борщов, а ты — на своем. Глядишь, прибавим к нашим запасам сорок — сорок пять деталей. Действуй, Пермяков, я знал, что ты не подведешь.
И вот снова ожил не успевший остыть «боринг». На вычищенную и покрытую тонким слоем масла станину посыпалась хрупкая дымящаяся стружка. Руки Алексея, поначалу вялые и отяжелевшие, обрели силу и свежесть, как будто они и не поработали двенадцать трудных часов.
В середине дня к станку подошел Грачев.
— Здравствуй, Алексей Андреевич! Красиво работаешь. Молодец ты все-таки у нас. Побольше бы таких рабочих! Ты знаешь… — Грачев посмотрел сосредоточенно, отведя взгляд в сторону, — я вот нет-нет и подумаю, почему ты не в партии?
Вопрос был настолько неожиданным, что Алексей не нашелся, как на него ответить. Он пожал плечами и промолчал.
— Договоримся так: в конце месяца у нас собрание, и мы рассмотрим твое заявление. Рекомендации тебе дадут: комсомол, с Березкиным у нас разговор уже был, Соснин и, думаю, Круглов. Можешь, конечно, обратиться и к другим коммунистам. Тут дело твое, хозяйское. Ясно? Ну что же, так и порешим.
— Я об этом не думал. В голову не приходило. Наверное, еще рано…
— А мы думали. Березкин обеими руками — за, Соснин — тоже. Именно такие, как ты, сознательные, передовые рабочие должны пополнять наши ряды. Не буду тебе мешать, работай, а после смены заходи в партбюро. Ясно?
— Я сегодня до двух.
— Как до двух? Ага, понял, ты остался после ночной. Тогда перенесем встречу на завтра. Отработаешь и утром — ко мне. — Грачев пожал руку Алексея, заглянул ему в глаза, улыбнулся. — Думай, Алексей Андреевич, и завтра заходи непременно! Ясно? А чего не ясно — спроси!
Походка у Грачева была стремительная, казалось, он не шел, а летел, рассекая воздух короткими взмахами рук. В тот момент, когда Алексей оглянулся, Грачев был уже в дальнем конце участка и, отчаянно жестикулируя, доказывал что-то начальнику цеха Хлынову.
Алексей отработал без единого перекура все шесть часов, снова вычистил станок и пошел получать зарплату. Здесь, у окна кассы, он встретил Настю. Она как раз расписывалась в ведомости, и Алексей удивился ее высокому заработку. Настя сказала не без гордости:
— А как же! Я ведь говорила, что перейду на станок. Подожди, скоро стану ударницей не хуже некоторых.
Больше она не произнесла ни слова, повернулась к Алексею спиной и стала быстро пересчитывать деньги. Ее густые волосы, завиваясь в крупные кольца, падали на узкие плечи и закрывали окно кассы.
Алексей получил зарплату и, не теряя ни минуты, заспешил к проходной. Он все же надеялся осуществить задуманное — потратить всю получку, но купить на рынке немного хлеба и настоящего сливочного масла. В последние дни ему приходила одна и та же мысль: если он подкормит маму хотя бы немного, она поправится.
На рынке Алексей не был с того дня, когда неудачно пытался выменять махорку на хлеб и столкнулся с Толиком Зубовым. По слухам, которые донеслись в цех, Толик недолго отбывал наказание. Он добился, чтобы его отправили на фронт, где, по его словам, он мог кровью искупить свою вину. Так ли это было на самом деле, Алексей не знал, но ему очень хотелось думать о Толике Зубове лучше, чем в тот день, когда они повстречались с ним на рынке.
Все здесь было, как тогда. Возле деревянных лабазов так же толпились люди в надежде совершить нехитрую сделку. По-прежнему в руках снующих и ежащихся завсегдатаев рынка чаще встречались самодельные мундштуки и зажигалки с цветными наборами, нежели хлеб и какая-нибудь другая еда. Только в одном полуразвалившемся павильоне стояли укутанные до носа тетки, перед которыми на прилавке заманчиво красовались четвертные бутыли настоящего топленого молока. На поверхности его румянились аппетитные пенки. Алексея так и потянуло к прилавку, он уже ощущал во рту вкус молока, которое пил последний раз еще до войны.
Молоко продавалось пол-литровыми стеклянными банками. Алексей видел: подходили иногда к прилавку такие же работяжки, как он, кидали красноватые тридцатирублевые бумажки и, получив пятерку сдачи, жадно припадали губами к молоку. «Выпью и я!» — решил Алексей. Он отсчитал двадцать пять рублей, получил наполненную до краев банку.
Молоко пузырилось, жгло холодом, но Алексей пил не отрываясь, не в силах утолить голод. «Неправда, — подумал он, — что вместо пенок торговки опускают в молоко цветные тряпки, для приманки покупателей. Все это болтовня. Никакого обмана нет. Молоко самое настоящее, сладкое и густое, и пенки тоже настоящие, они так и тают на языке, и нет никакой возможности оторваться от банки».
Он выпил молоко до последней капли, осторожно поставил мутную банку на прилавок, поблагодарил хозяйку и пошел вдоль павильона, ощущая непередаваемое блаженство. Рядом с молочницами сидели нахохлившись два бородатых мужичка с кошелками, наполненными семечками, и с аккуратными, тугими мешочками самосада. Здесь же Алексей увидел сухонькую и сморщенную от старости татарку, перед которой на удивительной белизны тряпицах лежали два кружка масла. Каждый из них весил по полкилограмма и стоил четыреста рублей. Алексей мог купить только половину круга и долго уговаривал старую женщину разрезать масло пополам. Наконец она уступила просьбе, и то после того, как Алексей упомянул о больной маме. Разрезав один из кругов и тщательно поддевая на кончик ножа крупицы масла, она развесила его при помощи безмена. Алексей был доволен, несмотря на то что от получки осталось ровно двадцать рублей. Теперь нужно было купить еще хотя бы четверть буханки хлеба.
Он долго бродил по базарной площади. Ему вновь предлагали зажигалки, мундштуки, пакетики с легким табаком и даже хлебные карточки. Но ему нужен был хлеб в натуральном виде, всего один кусок свежего, не измятого, не замызганного по карманам хлеба. Алексей все время предвкушал тот момент, когда он придет домой, отрежет хлеб, намажет его маслом и, положив на тарелку, преподнесет маме. Мама еще до войны говорила: были бы хлеб, масло и сахар — и больше ничего не надо. Вполне можно жить, и даже припеваючи. Алексей знал, что в сахарнице остался еще песок. Можно его размешать в стакане с кипятком или насыпать на хлеб, намазанный маслом. Вот только хлеб не попадался, не так чтобы целой буханкой, а небольшим куском. Война все же портила людей, не всех, конечно, а некоторых. Не мог же сэкономить от своего пайка сразу две буханки вот этот плюгавенький мужичок с красными веками. Скорее всего он их украл. Украл, работая где-нибудь рядом с пекарней и наживаясь на людях, живущих впроголодь. И вряд ли что-либо доброе разовьется в таком предприимчивом человеке потом, когда наступит мир, если в самую тяжкую пору он ловчит, используя свое мало-мальски преимущественное положение. Обо всем этом Алексей не думал столь подробно, однако внутренняя неприязнь к человеку с красными веками возникла, и он пошел от него прочь, к толпе, скопившейся у входа на базар.
Пошел туда в надежде купить хлеб, но вскоре пожалел об этом, потому что картина перед ним предстала печальная. Посреди судачивших всяк по-своему людей на грязной булыжной наледи лежал тот самый старик, которому Алексей в прошлый раз отдал осьмушку махорки. Мутные глаза старика неподвижно глядели в небо. Острая жидкая бородка топорщилась торчком, маленький круглый рот глубоко провалился и был крепко сжат.
— Преставился, — прогундосил кто-то за спиной.
— С голодухи помер, а за пазухой у него сто тысяч нашли. Вона — у милиционера в сумке.
Через плечо милиционера на тоненьком блестящем ремешке, действительно, была перекинута кожаная полевая сумка, в которой, может быть, и лежали сто тысяч, найденных у покойного. Да и Толик Зубов говорил в тот раз о несметном богатстве старика. Одно было непонятно: как это можно умереть от голода, если у тебя есть деньги? Ведь и двадцать пять рублей не дадут умереть, если на них купить хлеб или банку молока. Да он, Алексей, каждый бы день покупал хлеб, молоко или масло, будь у него столько денег. И мама тогда бы не болела, и сам он был бы сыт по горло. Только зачем об этом мечтать, если всем трудно и все не располагают такими сказочными суммами. Еще неизвестно, имел ли ее старик. Скорее всего он умер от истощения и уральской стужи. От одной тоски по родному дому может умереть слабый и одинокий человек. Ведь не враг же сам себе был этот старик…
Пронзительные гудки грузовой машины всколыхнули и раскололи толпу. Машина остановилась и тарахтела мотором рядом с лежавшим на снегу человеком. Шофер и милиционер деловито откинули задний борт и затащили тело в кузов. И вот грузовик уже увозил старика, неведомо какими путями заброшенного в далекий от его солнечной родины уральский город. Кому-то он был любимым отцом, кому-то — дедом, но не знали дети и внуки о его бесславной кончине и, возможно, никогда не узнают о ней. Алексею стало жаль старика, и он тут же с тревогой подумал о маме.
Она лежала, верно, сейчас одна в своей крохотной комнатушке, исхудавшая и желтая, и не с кем ей перемолвиться словом, некому приготовить для нее хотя бы какую-нибудь еду. Разве только Мария Митрофановна забежит на несколько минут, согреет чай, да и то вряд ли. Она работает в театре и кассиром, и костюмершей. Нет у нее свободного времени, хотя женщина она добрая и отзывчивая.
Алексей прощупывал взглядом каждого встречного, надеясь увидеть в руках хотя бы у одного из этих людей кусок хлеба. Неожиданно он отметил, что фигура высокого грузного мужчины ему знакома. Очень похож на Тихомирова из цеха нормалей — такая же с нависающими ушами бобриковая шатка, такое же бурое, потрепанное и перетянутое ремнем полупальто. Человек повернулся, и у Алексея исчезли всякие сомнения: это и в самом деле был Степан Евстигнеевич Тихомиров. Он тоже узнал Алексея, по-доброму улыбнулся и пошел навстречу ему.
— Искренне рад, Алексей Андреевич. Читал о ваших успехах на заводе. Вы просто настоящий герой! Какими судьбами здесь? — спросил Степан Евстигнеевич и, не дав ответить, заключил: — Что же, побывать тут порой необходимо. Окажу откровенно, есть в этом самом рынке свой резон. Пусть его называют как угодно: и хитрым, и черным, но иногда именно он дает единственный выход из положения. Государству трудно, оно сейчас не в силах удовлетворить всякие неожиданные потребности. Дай бог справиться с основным — прокормить как-нибудь народ. Тут не до ассортимента. А ведь потребности самые разнообразные никуда не делись. Мне вот позарез нужна была сегодня черемуховая мука. И — вот она, в моих руках. — Степан Евстигнеевич вытянул из кармана полупальто небольшой самодельный кулек. — Но все это так, житейские мелочи. Расскажите лучше, как жизнь, как здоровье?
— Да ничего, не жалуюсь. Мама вот плоховата.
— Голодает, верно?
— Не то чтобы голодает. Точнее, недоедает. Картошка у нас замерзла в подполье. Никогда не замерзала, а нынче не выдержала. Морозы-то до сорока доходили. Да и продуха без отчима забыли закрыть.
— Больше сорока! Вспомните декабрь, январь… А мы — наоборот, как-то попривыкли. Да и распределитель выручает. Специально для эвакуированных открыли. Вот уже второй месяц не пропадает ни один талон. И крупу отоварили, и жиры. Вместо мяса, правда, выдали сушеные грибы. Но, говорят, они по калорийности не уступают. И потом — это же прелесть! Тут вам и похлебка, и грибная икра. Словом, жить можно, а после того как всыпали этим бандитам под Москвой, вообще стало на душе веселее.
— А как ваши нормали?
— Работаем не покладая рук. У нас, между прочим, появился новый парторг, из бывших политруков. Замечательнейший человек! С ним как-то и трудностей не замечаешь. Знаете, говорят, душа-человек? Так вот это и есть душа. Красивый человек, одним словом. Жаль только его, без ноги вернулся с фронта, но он этого как будто не замечает. Не замечаем и мы. А Галина!.. Галина, по-моему, влюбилась в него с первого взгляда. Да и невозможно иначе! Боевой моряк. Рост, наверное, под метр восемьдесят с лишним. Китель с золотыми пуговками. А костыли — что? Костыли тетерь, если хотите, даже уважение к человеку вызывают. Как-никак, мы тут пороха не нюхаем, а они лицом к лицу с врагом сталкивались, кровь проливали. Понимаете — кровь…
Упоминание о моряке, у которого нет ноги, сразу же заставило Алексея вспомнить о Саше Карелине, и он не замедлил уточнить это. Оказалось, что нового парторга цеха нормалей действительно звали Александром и фамилия у него была — Карелин. Значит, Саша недолго сидел дома со своими переживаниями, пошел на завод и вновь почувствовал себя нужным человеком. Вот, оказывается, каким может быть боевой командир и коммунист! Даже в самый трудный момент своей жизни он нашел силы переломить себя, не сдался на милость свалившимся на него невзгодам. И разве мог он, Алексей Пермяков, сравниться с такими мужественными и с такими стойкими людьми? Грачев наверняка переоценил его достоинства, предлагая подать заявление в партию. Он, Алексей Пермяков, еще ничего не сделал такого, чтобы получить право на этот серьезный и ответственный шаг.
А если сравнить себя с Тихомировым? Нет, и на это сравнение рассчитывать он не может. До лет Тихомирова надо еще дожить, и неизвестно, сколько пользы принес Степан Евстигнеевич за все предыдущие годы. В жизни человека бывают взлеты и падения, и нельзя забывать, как много сумел сделать он в пору своего подъема. Наверное, иногда полезная отдача человека за короткое время подъема может измеряться годами последующей жизни. Да и неправильно расценивать сегодняшнюю работу Тихомирова как падение. Галина говорила, что он очень способный инженер, и в партии он тоже не первый год. Слабости же, которые заметны в Степане Евстигнеевиче теперь, могли происходить и от его сердечной болезни, и от переживаний за детей. И что отрадно — Степан Евстигнеевич переменился за это время, стал бодрее, не жалуется на трудную судьбу. А может быть, благотворно повлиял на него Саша? Не зря Тихомиров так восторженно говорит о нем.
— С такими людьми, как Карелин, готов идти в огонь и воду. Вы только задумайтесь на минуточку: у человека нет ноги, а улыбка с лица не сходит, и всегда он слова найдет самые нужные, и решение подскажет единственно правильное. Я теперь на свои горести, Алексей Андреевич, грубо выражаясь, плюю. У меня нет сомнений в том, что мы победим, а если так, то и девочки мои будут живы-здоровы. — Глаза Степана Евстигнеевича, прежде унылые, безразличные, задорно светились и только на какой-то миг словно потухли, когда он заговорил о дочках. — Вот мучицы черемуховой приобрел. Это Машеньке. Никаких ведь медикаментов не достанешь, а черемуха — надежное народное средство. — И снова оживились глаза. — Приходите к нам в цех. Я вас познакомлю с Александром Всеволодычем. Право же, в общении с ним черпаешь силы. Радостно становится, так и чувствуешь, что получил заряд бодрости. А теперь я побегу. Надеюсь, вы купите то, что вам нужно. Очень был рад, очень!..
Степан Евстигнеевич бережно сжал огромными теплыми ладонями руку Алексея и пошел домой. Настроение у Алексея поднялось. Ему приятно было думать о переменах, происшедших в Саше, да и в Степане Евстигнеевиче. От этого у самого становилось светлее на душе, отступала усталость и болезнь мамы не казалась безнадежной.
Раздобыв наконец хлеб, Алексей быстро отшагал три квартала по Молодежному проспекту и повернул на свою улицу. Вот и дом, вот и крыльцо, припорошенное снегом. Алексей взбежал на него, вставил в замочную скважину ключ и вдруг почувствовал, что дверь не заперта. Он быстро прошел через сени, прихожую и недоуменно остановился на пороге комнаты, увидев встревоженное лицо Марии Митрофановны и седобородого старика в пенсне, который сидел у края стола и что-то писал. Мария Митрофановна подошла к Алексею и, понизив голос до шепота, объяснила:
— Это профессор Борщов. Маме стало совсем плохо, и я пригласила его. Он наш давнишний знакомый. Профессор считает, что маме нужна срочная операция.
— Вот! — произнес профессор, вырвав из блокнота листок. — Надо вызвать карету «скорой помощи» и отвезти больную в клинику. Медлить ни в коем случае не рекомендую.
Быстро сбросив верхнюю одежду, Алексей прошел к маме и увидел ее осунувшееся лицо. Большие глаза выражали страдание и надежду.
— Ну, что ты, мама? — участливо спросил Алексей.
— Неважно мне, сынок. Совсем расхворалась. Ты уж поторопись. В больницу так в больницу.
— Я сейчас, сейчас, — почувствовав, как гнутся ноги в коленях, ответил Алексей.
Непослушными, словно не своими руками он стал натягивать пальто. «Борщов — это, наверное, дед Альберта, — как-то отрешенно думал Алексей. — Один из дальних родственников Альберта был в прошлом известным в городе профессором. Теперь о нем стали уже забывать. Он давно не служит, но все знают: Борщов никогда не ошибается и, если он говорит, что нужна операция, значит, она действительно нужна…» Алексей уже был на улице, он спешил к почте. Вот и телефон, вот и монетка. Алексей вызвал скорую помощь и снова заторопился домой, чтобы успеть встретить машину.
Все это время Алексей пребывает в полузабытьи, и кажется ему, что не он встречает машину с красным крестом, не он сидит на клеенчатом холодном сиденье возле носилок, на которых лежит мама, не он держит мамину руку, пожимая ее время от времени, чтобы хоть как-то успокоить маму, передать ей свое тепло.
Расстался он с ней в санпропускнике, а когда вышел на улицу, походил некоторое время вдоль больничного забора и, тяжело ступая, побрел домой.
Пусто и сиротливо стало в небольшой квартире старого бревенчатого дома. Алексей посмотрел на сверток, вспомнил о купленном на базаре масле и хлебе. Решив, что он завтра же отнесет их в больницу, Алексей переложил сверток на подоконник заиндевевшего окна. Есть ему не хотелось, спать — тоже. Он взглянул на будильник, прикинул, что до ночной смены осталось менее двух часов, и сел писать письмо отчиму. Он сообщил о болезни мамы и возможной операции. В конце написал, чтобы отчим не волновался. Алексей верил в благополучный исход, о чем и обещал уведомить в следующем письме.
Еще оставалось время, чтобы написать брату, но делать это Алексей не стал. «На фронте и без того хватает волнений», — решил он. Следом пришла мысль об отце. Алексей повертел перед собой чистый лист бумаги и отодвинул его на край стола. Писать отцу не имело смысла: письмо в блокадный Ленинград не дойдет, да и мало что связывало отца и маму, несмотря на внешне добрые отношения, которые сохранились между ними.
Алексей встал из-за стола, прошел в коридор и машинально протянул руку к шапке. Так же машинально он надел телогрейку, перепоясал ее ремнем и вышел на крыльцо. На дворе стояли сумерки, воздух стал резким, морозным. Алексей быстро сбежал с крыльца и пошел привычной дорогой на завод.
Глава тринадцатая
Участок Дробина с его образцовым порядком стал неузнаваем. Там, где еще вчера работали станки, простиралась неприглядная землянисто-черная площадь. Она ощерилась провалами, оставшимися от разрушенных фундаментов, на которых раньше стояли ставки. Их на участке было теперь всего несколько штук. Такелажники, а вместе с ними рабочие участка откалывали куски бетона, подводили под станины и закрепляли трос, убегавший нескончаемой змейкой к лебедке, что стояла в дальнем конце участка. На глазах у всех трос оживал, одна за другой непокорно расправлялись петли и неровности. Трос натягивался все сильнее, и вот уже слышался глухой, словно вздох, скрип проржавевших труб. Под бравые возгласы «Давай! Давай! Пошел!..» станок трогался с места и утягивался к центральному пролету, на выход из цеха.
Рабочие метались от одного конца станка к другому, вытаскивали из-под досок освобождавшиеся трубы и вновь подсовывали их, определяя ход станка.
К вечеру пришла очередь перетаскивать станок Алексея. Электрики уже сделали свое дело — отсоединили кабели электропроводки, — и теперь нужно было разрушить бетонную подушку, в которую врос станок. Около него скопилось до десятка рабочих — соседей по пролету. Они ждали, когда Алексей возьмет в руки кувалду и взмахнет ею, чтобы нанести первый удар по бетонному основанию. Но Алексей медлил. Ему жаль было разрушать то, с чем успел сродниться за время работы на участке. И хотя он знал, что новый корпус гораздо просторнее, светлее и там уже ждут поток деталей отливающие желтизной катки рольгангов, а у каждого рабочего места смонтированы электроподъемники, расстаться с обжитым и привычным у него не хватало сил.
— Ну чего ты уставился на него, как жених на невесту? — взъелся Вениамин Чердынцев. — Вдарь, как повелось, первый, а мы подсобим. — Увидев, что Алексей протиснулся сквозь кольцо станочников и быстро пошел по изрытому и свободному от станков полу, Чердынцев яростно заорал ему вслед:
— Ишь ты, лирика заела! А ну-ка, Петр Петрович, — обратился он к Гоголеву, — приложи свои нежные рученьки. Да не стесняйся, не кантоваться же нам тут заместо станков.
И тогда Петр Гоголев схватил кувалду, взмахнул ею и обрушил удар на угол бетонной подушки. Ровная грань бетона, обрамлявшая станок, разошлась трещиной, отвалившаяся глыба обнаружила серый зернистый разлом.
— Це дело! — одобрил Чердынцев и вонзил лом в другой угол.
На подмогу ему пришли остальные ребята, ловко орудуя кувалдами и ломами. Очень скоро станок лишился опоры, качнулся на подведенных под него трубах и поплыл по центральному пролету к участку носков.
Долгий путь предстоял станку, через десятки участков и цехов, а время на его передвижение и заливку под бетон отводилось жесткое — одни сутки. И с первых метров этого пути Алексей был уже вместе со всеми, сноровисто подхватывал освобождавшиеся трубы и бежал вперед, чтобы вовремя просунуть их между досками и полом. Настроение у него поднялось, оживление, царившее вокруг, улюлюканье и посвист ребят, немногословная, но точная команда бригадира такелажников придавали бодрость; хотелось быстрее водворить станок на новое место, вернуть его к привычной напряженной работе.
На участке носков, где работало множество односерийных сверлильных полуавтоматов, произошла заминка. Вначале Паша Уфимцев, всегда отличавшийся нерасторопностью, не успел убрать ногу, и конец трубы расплющил носок его башмака. Благо, ботинки он носил на три размера больше, и это спасло его пальцы. Потом выработался трос, и пришлось перетаскивать лебедку. Во время этой паузы и подошел к Алексею бригадир Соснин, похлопал, как родного сына, по плечу, прижал к себе.
— Гремишь, Лексей? Молодец! Твоей теперешней выработки мне ни за что не дать. А давно ли, кажется, первую смену отстоял… Ты не тушуйся, — заметив смущение Алексея, сказал Соснин. — Так и должно быть, чтоб ученик обходил учителя. Иначе бы во все времена люди топтались на одном месте. Вот и Настенька у нас недавно начала, а сто пятнадцать процентов дает.
Соснин показал на стройную линию сверлильных станков. Внимательно присмотревшись, Алексей увидел курчавую голову Насти. Она то и дело наклонялась к подножию станка, ловко поворачивала круг к рукоятям, опускала сверкающий во вращении шпиндель. Работа у нее и впрямь ладилась. Все новые носки мотора с просверленными по окружности отверстиями отставляла Настя от станка. И вдруг она повернула лицо к стоявшим в начале пролета Соснину и Алексею, откинула со лба волосы, и руки ее замелькали еще быстрее. Алексею подумалось, что своей четкой и красивой работой она как бы говорила ему: «Вот, смотри, дела у меня идут не хуже, чем у некоторых!»
Настя, не отличавшаяся особой красотой — со вздернутым и в то же время приплюснутым по краям носом, с близко сидящими маленькими глазами, — казалась сейчас действительно красивой. Вот только пышные вьющиеся волосы, которые были несомненным ее украшением, Настя напрасно не завязывала платком, как все остальные работницы. Ведь не танцплощадка здесь, в конце концов, а производственный участок.
Призывные крики такелажников вернули Алексея к делу. Трос уже натянулся, и надо было направлять ход станка, не допустить крена, подкладывать трубы, толкать, предупреждать встречных об опасности. Участок носков быстро оказался позади, и «боринг» Алексея въехал во владения другого механического цеха, где станки были мощнее, а скорости замедленные, потому что здесь обрабатывали стальные валы двигателей. Из буро-рыжих заготовок они превращались в отливающие зеркально, торжественно красивые и строгие сочленения. Дальше шел участок цилиндров, а затем показались круглые борта огромных термических печей, за ними — штамповочные прессы, а дальше — изложницы литейки. И, наконец, в глаза ударил яркий свет предзакатного неба.
Небольшой отрезок пути до ангарообразного бетонного здания, которому суждено было стать цехом картеров, станки тащили по смешанному со снегом битому кирпичу и щебню. Здесь и выросла перед глазами Алексея атлетическая фигура человека в кожаной меховой куртке со множеством металлических пуговиц и застежек. На широкоскулом лице его нетрудно было заметать раздраженность, а в следующий момент Алексей убедился, что этот человек и впрямь в скверном расположении духа. Трое мужчин стояли возле ворот цеха с опущенными руками и молча слушали, как их распекает энергичный, строгий и в то же время вызывающий симпатию человек.
— …вы меня поняли? — донеслось до слуха Алексея. — Чтобы этой стружки и хлама духу здесь не было! Проверю сам! Срок — два дня. Стружку убрать от всех цехов. Чтоб под метелочку! Для чего мы ввели пакетирование? Для того чтобы отправлять стружку на Межгорский завод…
— Дает прикурить начальничкам, — прошипел Чердынцев в самое ухо Алексея. — Сейчас пропеллером закрутятся, а сделают. С ним, брат, не шути!
— Кто это? — спросил Алексей.
— Кто! Директор завода, милочка, пора знать.
А директор, скользнув, как показалось Алексею, одобрительным взглядом по лицам рабочих, двигающих станки, пошел вперед, с нарочитой брезгливостью обходя ворохи стружки и битый кирпич. Он продолжал что-то говорить сопровождавшим его людям, временами останавливаясь и выразительно взмахивая рукой.
Появление директора возле нового цеха картеров, как подумал Алексей, было не случайным. Все рабочие знали, какое огромное значение придавалось переводу производства моторов на поток. Картеры в этом производстве были самыми крупными узлами, и поэтому изготовление их переводили на поток в первую очередь. Директор уже, конечно, побывал в новом цехе и поторопил кого надо с переброской оборудования. На эту работу было отведено всего три дня. Сотни тяжелых разнокалиберных станков, печи термической обработки, аппаратура для анодирования — все должно было быть перебазировано и установлено здесь, в новом помещении цеха, за три дня. Это были темпы военного времени, которые, когда звучал приказ — так надо для фронта! — обеспечивали в сказочно сжатые сроки пуск целых заводов или увеличение выпускаемых танков, пушек, самолетов на сотни единиц.
До этой встречи Алексей представлял себе директора совсем иным. В морозный декабрьский день, когда вручали переходящее Красное знамя Государственного Комитета Обороны, директор был в пальто и папахе. Он скромно стоял у края трибуны, засунув руку за борт пальто, и казался гораздо старше, чем этот человек в кожаной меховой куртке. Алексею понравилось его лицо с тонко прорезанным ртом, чуть выступавшим вперед подбородком, аккуратным носом с горбинкой и светло-голубыми глазами под стрелками золотистых бровей. Волевое лицо, крепкая, рослая фигура директора свидетельствовали о силе и уверенности. Алексею, с тех пор как он стал работать на заводе, приходилось встречаться со многими энергичными и твердыми по характеру людьми. Такими были и Дробин, и Круглов, и Хлынов, да и Мельников, Чуднов, Соснин — тоже. И Алексею подумалось теперь, что силы и напористость они черпают у этого человека, стоящего во главе завода; он представлялся еще более волевым и энергичным. Не раз приходилось слышать о крутом нраве директора, об оперативках, которые проводил он, и о поте, прошибавшем некоторых начальников цехов и служб, не справлявшихся с заданием или хотя бы в чем-то отступивших от приказа. Крут, рассказывали, был директор, но справедлив. Он никогда не впадал в мелочность, не был мстительным или деспотичным. Человеку, который не обеспечивал работу, он поначалу помогал, но если эта помощь не шла впрок, решительно освобождал от должности и переводил не оправдавшего себя руководителя на такой участок работы, какой был ему по плечу. И наоборот — смело выдвигал молодых способных работников на более высокие посты.
Сталкиваться со случаями несознательного отношения к порученному делу директору вряд ли приходилось. Слишком велика была в то время ответственность каждого. Она измерялась судьбой всей страны. Человек не мог проявить несознательность или умышленно не сделать того, что ему положено и что в его силах. Это стало неписаным законом военного времени, законом жизни, ибо сознательность шла от ответственности за саму жизнь.
Рабочие между тем продолжали свое нелегкое дело. Доски, натыкаясь на груды щебня, выскальзывали из-под станка, их приходилось подводить вновь, пуская в ход ломы и увесистые ваги, надрываясь и теряя последние силы. «Не так ли и Володя и его саперы тащат сейчас свои грузовики где-нибудь через чащобы и болота? — подумалось Алексею. — Нет, не так! Им труднее, сравнивать тыл с фронтом нельзя. Надо самому испытать это, и хорошо бы поскорей!..»
На улице заметно потеплело, но не от этого у ребят взмокли рубахи и телогрейки. Станки, вес которых исчислялся тоннами, вымотали силы. И вот вкатился станок Алексея в новый корпус. Заскрипели трубы по серой глади недавно залитого бетона. Здесь было светло от солнца, радостно от простора, от стройных линий рольгангов, по обе стороны которых стояли перемещенные сюда станки. Возле некоторых из них, охваченных досками опалубки, уже светлел застывающий бетон. Кабели подъемников с миниатюрными пультами дистанционного управления свешивались с монорельсов, идущих на высоте через весь цех.
Мастер Круглов и начальник участка Дробин, не жалея голосовых связок, руководили установкой станков по линиям потока.
— Разворачивай сюда! — до отвращения дребезжащим, как показалось Алексею, голосом кричал Круглов. — Правей, правей, едри вашу корень! — подгонял он, не обращая внимания на усталость станочников. — Не к теще на блины прикатили. Через сутки станки должны крутиться.
— Давай, давай! — уже более мягко вторил ему Дробин. — Поднажмем, ребятки! — И сам, упершись руками и плечом в корпус, наливаясь кровью, толкал вместе со всеми станок. — Хорошо! — Он отступил на шаг и, смерив глазами расстояние, требовательно спросил: — А где сверлилки?
— Едут, едут, едут к ней, едут к милочке моей, — пропищал Чердынцев.
— Одни шуточки на уме! — обрезал его Дробин, и тогда Чердынцев же объяснил:
— Кантуются где-то между термическим и штамповкой.
— Подходяще! — удовлетворенно отметил Дробин и приказал, отделяя слова: — Все до единого отправляются помогать такелажникам! Никаких перекуров. Все станки сегодня должны быть здесь.
Смена затянулась до двенадцати ночи. И те, кто работал с утра, и те, кто пришел к восьми вечера, вместе передвигали и устанавливали станки. Дробин и Круглов, как и в прошлую ночь, не ушли домой. Третьи сутки подряд находился в цехе и бригадир Чуднов. Улучив свободную минуту, он подошел к Алексею, примерявшемуся к своему станку.
Новое место выгодно отличалось от прежнего. Здесь было светло. Площадка вокруг станка — просторная, ровная, без следов масла и грязи. Все, казалось, было хорошо, но непривычно и потому неуютно. Только подойдя к станку вплотную и взявшись за рукоятки, теперь холодные, безжизненные, Алексей почувствовал удовлетворение.
— Осваиваем новое место жительства? — спросил Чуднов. — Вижу, никак не привыкнешь.
— Вот именно, — подтвердил Алексей. — Станок как станок, а все не так.
— Подожди, все будет как надо. Лучше прежнего. Мы и в доброе время не мечтали о таком размахе. Ведь представить только: ведем тяжелейшую войну и находим силы перестраивать производство. Вот о чем думать надо, друг Алексей, а не вздыхать о старом корыте. Через день-два ты тут так рванешь, что сам себе не поверишь. — Чуднов пристально посмотрел добрыми черными глазами, потрепал Алексея по спине. — А мне, понимаешь ли, и этой революции мало. Честно говоря, постоянно чувствую себя, как будто в долгу. Не знаю только, как осуществить свою думку.
— О фронте? Никак не осуществишь. Такие специалисты, как ты, на дороге не валяются. Уж кто-кто, а ты должен быть здесь.
— Ничего, теперь не первый год войны. Кадры подковаться успели. Поживем — увидим. Пойдем-ка пока подсобим карусельщикам.
Алексей намеревался отпроситься домой хотя бы до утра, чтобы попроведать маму, но отказываться от работы, какой бы она ни была, он не умел.
Они пошли вдоль линии рольгангов, в начале которой выстроились токарно-карусельные станки. Их установили самыми первыми, и здесь кое-где уже шла обдирка штамповки. Алексей увидел Петра Гоголева. Он словно и не переезжал никуда со своим могучим станком — работал уверенно, не замечая никого вокруг. Детали снимал без натуги, не прибегая к помощи электроподъемника. Так ему, наверное, казалось быстрее, во всяком случае, привычнее. В ответ на замечание Чуднова он лишь растянул губы в виноватой улыбке.
— Когда мы научимся культуре производства? — спросил Чуднов и, кивнув Алексею, взялся за край обработанной детали. Погрузив первые детали Гоголева на катки рольганга, они перегнали их к фрезерным станкам.
Чуднов работал спокойно, движения его были неторопливы, но и пауз он тоже не знал. Так бывало всегда, независимо от того, стоял ли он у станка, или зачищал вместе со слесарями детали, или включался в их транспортировку. Он действительно умел все: и настроить любой станок, и, если требовалось, резать металл на любом из них. Казалось, он никогда не уставал. Его выносливость и выдержка давно перестали удивлять всех.
В эту ночь Чуднов с Алексеем перегрузили и перевезли сотни деталей, распределяя их постепенно по линиям потока. Скоро здесь должна начаться горячая работа, и надо было сделать так, чтобы ничто не задерживало ее.
Транспортировкой деталей занимались и другие станочники, освобождавшиеся от такелажных работ, однако то и дело ребята по двое, по трое тянулись в сторону курилки, чтобы хоть немного передохнуть. Чуднов же подавлял желание курить и не замечал усталости. С предложением пошабашить он обратился к Алексею только под утро, когда весь запас деталей распределился по потоку и осталось ждать окончательной установки и пуска станков.
Неторопливой походкой они пересекли цех и вошли в просторную, свежепобеленную курилку. Вдоль стен стояли длинные узкие лавки. Теперь они были пусты, и Чуднов с Алексеем присели на одну из них. Не сговариваясь, достали кисеты.
— Закури моего, — предложил Чуднов. — У меня смесь с легким.
— Давай, — подставляя клочок газеты, согласился Алексей. — Устал?
— Устал? — рассеянно отозвался Чуднов. — Что значит устал? Это понятие относительное. Пока стоишь на ногах, значит, жив-здоров. Делаем мы тут слишком мало. По крайней мере, по теперешнему времени.
— О тебе бы я так не сказал.
— Почему бы не сказать так обо мне, как и обо всех нас? Самолеты, конечно, нужны. Это факт. И моторов для них мы наделали порядком… Но понимаешь, Алексей, ощутить это трудно — ну, как они там дерутся, перевес в воздухе создают. Ведь мы-то за тридевять земель сидим от тех мест, где решается все. Пусть даже мы сделаем еще тысячу самолетов, две тысячи, пять… все равно я не могу почувствовать их преимущество и силу.
— А сводки? — упорствовал Алексей, не представлявший себе, как мог бы остаться цех без бригадира Чуднова.
— Что — сводки?
— По ним же видно, сколько выбывает фашистских самолетов. Их становится все меньше, а наших — все больше. Так что многое решается и тут, хотя с тобой я вполне согласен.
— Невозможно, Алеша, отделаться от мысли, что мы все равно находимся где-то в стороне.
Чуднов устало опустил голову, провел пальцами по волосам. Крупные мягкие кудри беспорядочно посыпались на лоб, закрыли его так, что не видно стало черных внимательных глаз, всегда спокойных и добрых.
— Раньше я думал точно так же, — сказал Алексей.
— А теперь?
В это время в курилку вошел Женя Селезнев. Лицо его, как всегда, освещала улыбка. Подойдя вплотную, он спросил:
— Что теперь?
— Да вот Николай утверждает, что воюем не мы.
— Ясно, не мы! В целом, конечно, мы, страна, а конкретно… Ну как же это мы воюем, посуди сам?
Огромные глаза Жени весело сияли, он ждал, что ответит Алексей.
— А я вот и говорю, что так же думал когда-то.
— А теперь? — не унимался Женя, повторив вопрос Чуднова.
— Теперь думаю, что мы тоже, если не воюем, то участвуем в войне. Я лично — участвую. И не только я, — распаляясь, продолжал Алексей, — моя мать тоже участвует в войне. Хотя бы потому, что вяжет для фронта варежки и носки. Потому, что сдала все свои облигации в фонд обороны. И тяжело болеет сейчас — тоже из-за войны. И Юра Малевский — мой друг, артист балета…
— Ну уж! — снисходительно улыбнулся Женя.
— А ты подумай посерьезнее! — стоял на своем Алексей. — Все, кто живет сейчас, воюют. А матери — в первую очередь. Подожди, им еще памятник поставят.
— В общем, он прав, — примиряюще сказал Чуднов. — Воюем мы, и все-таки не так, как там.
— Об этом не говорю, — согласился Алексей, его и самого с первого дня войны не оставляла мысль уйти на фронт.
— Значит, не о чем и спорить, — похлопывая Алексея по плечу, заключил Женя. — Мы с тобой, Алеша, пытались уйти на фронт? Пытались. Нас не взяли? Не взяли. И ничего тут не попишешь. Как говорится, будем ждать удобного случая.
— Другой разговор, — согласился Алексей.
Чуднов, казалось, ушел в себя. Глаза уставились на самокрутку, зажатую меж пальцев, из которой вилась плотная струйка желтого дыма. А вскоре веки Чуднова опустились, голова откинулась к стене. Женя осторожно вытянул самокрутку из пальцев Чуднова, и о тот сразу встрепенулся, открыл глаза и выпрямил спину.
— Я долго спал? — спросил он, но, заметив продолжавшую дымить самокрутку, усмехнулся. — Отоспимся после войны, а сейчас, — он взял из руки Жени самокрутку, сделал три глубокие затяжки и бросил окурок в урну, — а сейчас идем сдавать смену.
В цехе гудели станки, но шум их не был таким насыщенным, как в старом корпусе. Работало пока всего несколько пролетов. Возле неоживших еще станков хлопотали электрики и бетонщики. Несмотря на ранний час, здесь же сновали Дробин и Круглов. Они, казалось, не покидали цеха, и никто не знал, где и когда им удавалось поспать хотя бы несколько часов.
Смена еще ее пришла, да и мало кого можно было ждать в это утро: большинство рабочих не уходило домой полные сутки. И в эти часы тоже решался вопрос, кому остаться в цехе, а кому отдохнуть до восьми вечера.
Станок Алексея уже стоял в рамке опалубки, залитой бетоном. К началу ночной смены на нем наверняка можно будет работать. Сейчас надо воспользоваться случаем и попросить мастера Круглова открыть пропуск. Тогда он сможет побывать у мамы в больнице.
Круглов разрешил, и Алексей быстро зашагал к проходной. Влажный весенний воздух, еще перемешанный тут, вблизи завода, с запахом перегоревшего масла и металлической пыли, бодрит Алексея, и он почему-то думает не о предстоящей встрече с мамой, а о Нине. Солнце так ярко освещает все вокруг, а вдоль тротуаров так звонко стремятся веселые ручьи, что на душе невольно становится радостно и безмятежно. Если бы можно было увидеть сейчас Нину, взяться с нею за руки и брести неведомо куда, сладко зажмуря глаза от солнца! И он твердо решает: как только вернется из больницы, сбросит с себя эту рваную, промасленную телогрейку, переоденется и пойдет в центр города, к театру, где непременно встретит Нину.
Воображение Алексея рисует ее задумчивые глаза, длинные шелковистые волосы, мягко касающиеся плеч. Он слышит ее негромкий голос. Она радостно и удивленно восклицает: «Алеша! Это вы?» И Алексей склоняет голову, берет тонкую белую руку Нины и прикасается к ней губами.
— Алеша! Это вы? — вдруг слышит Алексей и вздрагивает. Вздрагивает скорее не от удивления, а от ужаса: неужели эта девушка в длинном черном пальто, воротник и рукава которого оторочены мехом, таким же золотисто-каштановым, как ее длинные, падающие на плечи волосы, и вправду Нина? И если это она, в каком же жалком виде предстал он перед ней?
Нина протягивает белую узкую ладонь, и Алексею ничего не остается, как вытащить из кармана телогрейки свою грубую, иссеченную металлом руку.
Они здороваются, и Алексей видит смеющиеся глаза Нины, слышит слова, больно западающие в душу:
— Какой вы смешной, Алеша… — Алексей молчит, продолжая испытывать неловкость. — Наверное, с работы? — спрашивает Нина, и глаза ее уже не смеются, а смотрят, как обычно, задумчиво. — Что же вы молчите? Устали?
И только теперь Алексей овладевает собой, стараясь принять независимый вид.
— С работы. Сутки не был дома. А вы — в театр?
— На репетицию. Мы ставим новый балет. Работаем день и ночь. Устаем ужасно. Не поверите — ноги ну прямо как не мои — болят. Очень рада была увидеться с вами. Да! — вдруг восклицает Нина. — Я слышала по радио о ваших рекордах! Вы теперь — знатный в городе человек. Поздравляю! Но я очень тороплюсь. У нас строго. Опаздывать нельзя ни на минуту.
Нина машет рукой и спешит вниз по улице, но вскоре останавливается.
— Приходите на премьеру! Ровно через три дня.
Смысл этих слов не доходит до сознания Алексея. Он постоял некоторое время на том месте, где встретился с Ниной, и, постепенно приходя в себя, пошел дальше. «Какой вы смешной…» Смешнее некуда: из рукавов торчит грязная вата; серые шерстяные чулки, в которые заправлены ватные штаны, прохудились, ботинки уродливо расползлись.
А ручьи продолжали звенеть, горячие солнечные лучи ласкали лицо. Несмотря ни на что, Алексей ощущал радость жизни и глубоко вдыхал легкий воздух весны…
В саду больницы чернели стволы лип, у подножия которых серебристо слезилась снежная целина. Алексей скользил по узкой тропе, что вела к главному корпусу, стараясь подавить неясную тревогу. Тревога эта возникла, едва Алексей вошел в больничный сад. Он вдруг отчетливо понял, что ее усиливало обновление природы — рыхлый тающий снег, источавший запах водянистого мороженого, чистая прозрачная капель, градом летевшая с карниза крыши, яркий, беспощадный свет.
В приемном покое к Алексею подошла непонятно как очутившаяся здесь Мария Митрофановна. Она положила руку на локоть Алексея:
— Мужайтесь, Алеша, — тихо произнесла она. — Я с ней была до последней минуты. Это произошло только что. Идите проститесь…
И сразу мир содрогнулся, отступил от Алексея, стал безучастным к нему. Он ощутил себя абсолютно одиноким среди продолжающейся вокруг теперь безразличной ему жизни. К горлу подступил ком и сдавил дыхание. Алексей заторопился вверх по лестнице, в палату, где лежала мама, а ноги словно одеревенели и еле двигались. Он поднимался очень долго по серой холодной лестнице и вошел наконец в коридор с низким сводчатым потолком, приблизился к открытой в палату двери, осторожно заглянул в нее.
Возле окна, где стояла кровать мамы, глыбилось что-то черное. Алексей понял, что это и есть мама, покрытая с ног до головы черным суконным одеялом. Заставить себя переступить порог палаты и подойти к маме Алексей не смог. Он повернулся и медленно пошел через коридор, стараясь заглушить голос собственной совести, твердивший ему, что маму оставлять одну нельзя, и нельзя уйти сейчас отсюда, не простившись с нею. «Но ведь это уже не мама! — пронзила его страшная мысль. — Мамы больше нет и никогда не будет».
Он спускался по лестнице, цепко держась за холодные перила. Уже в самом низу его догнал плотный низкорослый человек в белой шапочке и туго стянутом за спиной халате.
— Молодой человек! — окликнул он. — Вы сын Ольги Александровны? — Алексей кивнул. — Я оперировал вашу мать. Мы сделали все, что могли, но операцию нужно было назначить раньше. Ну… чтобы вам было понятно… больная скончалась не в результате операции, а от общего заражения крови. Мужайтесь.
Человек в халате исчез в дверях приемного покоя, а Алексей стоял на лестничной площадке и боролся с подступавшими слезами, чувствуя свое полное бессилие перед ними. Здесь и нашла его Мария Митрофановна. Она молча гладила его ладонью по спине, и от этого слезы душили еще больше.
— Милый Алеша, я понимаю, как это тяжело. Но что поделаешь? Я сама не могу поверить в случившееся. Это вторая такая горькая утрата для меня. Вторая после гибели Юриного отца. Там было еще хуже. Мне даже не разрешили проститься с ним. Ни за что погиб такой талантливый человек. Жизнь, она не без горя… Ну, а теперь, Алеша, надо идти. Я договорилась, чтобы маму поместили пока в морг. Я ее одену и приведу в порядок. Надо, чтобы Оленька выглядела красивой. Такой, какой была в жизни. А вы похлопочите с документами. Боже, еще столько надо успеть! Хорошо, что с фронта вернулся Юра. Вы знаете, что его зацепило осколком? — Алексей удивленно поднял глаза. — Да, да, распороло грудную мышцу. Но он говорит, что это пустяки, даже бюллетень не взял. Так вот, я только что позвонила ему в театр, и он, возможно, достанет машину. Ну, а теперь идите, идите, милый Алеша. С богом! И — мужайтесь…
Это слово «мужайтесь» Алексей услышал трижды за какие-то полчаса, и оно продолжало звучать в его ушах, пока он пробирался по скользкой тропке через сад. «Мужайтесь!..» Как по-разному можно произнести это слово. У низкорослого плотного доктора оно прозвучало как удар хлыста, у Марии Митрофановны — по-сердечному тепло. И от того, как произнесла это слово она, действительно хотелось мужаться, только Алексей не знал, как это сделать.
Он шел по солнечному, весеннему городу один со своим горем, до которого никому не было дела. Никому — из прохожих, проезжающих, смеющихся или хмурых людей. Это горе касалось только одного его, Алексея. И еще, конечно, брата Владимира и отчима — Николая Ивановича. Надо обязательно известить их телеграммами. Брат приехать не сумеет, а отчима дня на два могут отпустить…
Третьи сутки Алексея сковывало тяжелое оцепенение. Он мало говорил, а если кто-либо спрашивал его о подробностях, связанных со смертью мамы, не мог произнести ни слова, потому что не хотел, чтобы слышали, как дрожит его голос. Только отчим, приехавший на другой день после получения телеграммы, возвращал Алексея к реальной жизни. С отчимом творилось неладное. Он без конца ругал докторов, которые, по его мнению, погубили маму, не прислушавшись к заключению профессора Борщова о немедленной операции. Ночью Алексей застал отчима за переписыванием «объявлений». Он так и озаглавливал короткие обращения к больным — «объявление», и в них предостерегал, чтобы опасались иметь дело с доктором Яншиным, так как ему ничего не стоит отправить человека на тот свет. Затем он принимался за жалобу в Наркомат здравоохранения, требуя сурово наказать виновного в смерти его жены. Никакие доводы Алексея, убеждавшего отчима, что жалобами маму не вернуть, не действовали. Даже в день похорон отчим не отрывался от своих бумаг.
Помог отвлечь его от этого занятия Юра. Незадолго до выноса гроба он отозвал Алексея и отчима в сторону и заставил их выпить по стакану портвейна, который ему удалось достать. Отчим вначале отрешенно мотал головой, он вообще никогда не пил спиртного, но Юра все-таки убедил его, что вино сейчас выпить необходимо. И оно подействовало умиротворяюще. Все оставшиеся «объявления» отчим выбросил в печь и смиренно сидел теперь возле гроба, покусывая время от времени нижнюю губу. Почувствовал облегчение и Алексей. Горе притупилось. Даже в те минуты, когда выносили гроб, он смог оторвать взгляд от седой прядки на лбу мамы, отметив, что прежде седых волос у нее не было, и посмотрел на ожидавших во дворе людей. Он четко различил лица Марии Митрофановны, тети Клавы, ее дочери Аллы и всех других соседей и знакомых мамы. К удивлению своему, заметил и худенькую фигурку Насти, стоявшей рядом с Женей Селезневым и Николаем Чудновым. «И чего вдруг пришла Настя?» — подумал Алексей. Они давно не встречались и не разговаривали.
По сигналу Юры машина тронулась, и немногочисленная процессия потянулась со двора. На кладбище все происходило быстро и четко, и, как позже понял Алексей, это не обошлось без стараний Юры, неожиданно проявившего свои организаторские способности. Неловкая пауза случилась только из-за отчима. Он упал на колени рядом с могилой и ни за что не хотел подниматься, цепко обхватив руками гроб. Алексею пришлось силой оторвать отчима от земли. Он поднял его и отвел в сторону к стволу старого, потрескавшегося осокоря.
— Прощайтесь, Алеша, — услышал Алексей шепот Марии Митрофановны.
Он опустился на колено и поцеловал маму в левую щеку, как обычно целовал ее при жизни. Только ощутил не теплую нежную кожу, а что-то твердое и холодное…
На обратном пути Алексей никого не видел и не слышал. Понимал только, что Юра крепко держит его под руку и о чем-то беспрестанно говорит.
Все молча вошли в опустевшую квартиру. Две незнакомые старушки расставляли на столе блюдечки с какой-то разваренной крупой и поливали ее бледно-розовым киселем. Постепенно среди сидевших за столом возник и пошел разговор о том, какой хорошей женщиной, матерью и женой была упокоенная Ольга Александровна Пермякова. Слушать все это было выше сил. Алексея так и подмывало выйти из-за стола, из душной комнаты на морозный вечерний воздух. Юра Малевский подошел к Алексею и наклонился к самому его уху:
— Тебя просит выйти какая-то девушка.
Накинув пальто, Алексей вышел на крыльцо и, к своему удивлению, увидел Настю. Она крепко сжала его руку и потянула за собой.
— Идем, идем со мной. Тебе обязательно надо побыть в другой обстановке.
Алексей не противился. Они перешли двор и оказались в его дальнем конце, где стояла полуразвалившаяся беседка и чернели примыкающие друг к другу дровяники. Настя обняла Алексея и стала осыпать его лицо поцелуями. Наконец она горячо прильнула губами к его рту, и Алексей почувствовал, как у него сладко закружилась голова. Несмотря на всю горечь минувшего дня, Алексей ощутил наплывавшее откуда-то изнутри радостное волнение, оно разливалось по рукам, груди и всему телу. Он стиснул что было силы хрупкую фигурку Насти, поднял ее и, отодвинув плечом дверь дровяника, очутился вместе с нею в сплошной темноте.
— Алешенька, Алешенька! — шептала Настя. — Бедный мой Алешенька! Ты — мой, мой! Как я наскучалась без тебя. — И вдруг Настя громко разрыдалась, все крепче обнимая Алексея…
Они шли по ночным улицам, вдыхая свежий, холодный воздух. Настя, стараясь отвлечь Алексея, рассказывала о своем участке. Он хоть и остался на прежнем месте, но расширился за счет картерного и сможет больше выпускать носков. А Настя обогнала уже многих сверловщиков, и ее портрет теперь помещен на той самой доске Почета, на которой раньше висела фотография Алексея. Голос Насти журчал, как ручеек, иногда ей даже не хватало дыхания, чтобы договорить фразу до конца. Алексей не перебивал ее и не задавал вопросов. Шел и слушал, как она говорит. Он был благодарен Насте за то, что в такой жестокий для него день она была рядом с ним.
Глава четырнадцатая
Письмо Владимира было обращено к маме. Он не знал, что ее уже нет, и очень осторожно излагал причины своего длительного молчания. Вот уже полтора месяца Владимир кочевал по разным госпиталям и только чудом не попал в родной город. Теперь здоровье его шло на поправку, и Владимир надеялся вернуться в свою часть. Он рассказывал о случайной встрече с Колей Спириным, которая произошла еще до ранения, и спрашивал, получила ли мама посылку, отправленную ими обоими с бортмехаником Иваном Васильевичем Годыной. Алексей сразу же ответил брату, но о смерти мамы решил пока не сообщать. Раз уж затерялась где-то телеграмма, адресованная Владимиру, пусть он узнает о случившемся позже, когда будет совсем здоров. Не упомянул он и о посылке, потому что Иван Васильевич Годына и его друзья в город больше не прилетали, а если и прилетали, то не дали о себе знать.
Закончив письмо, Алексей быстро собрал необходимые вещи и пошел к Насте. В квартире, где все напоминало о маме, он подолгу находиться не мог. Почти весь этот месяц он жил у Насти.
Они работали теперь в ночную смену и днем выбирали время, чтобы побыть на маминой могиле, положить на нее ветку вербы или подснежники. А сегодня они вместе должны были идти на речной причал: в город специальным рейсом приехал Настин отец — Илларион Дмитриевич, коммерческий директор металлургического завода в Межгорье.
Сразу после работы Настя переоделась во все лучшее, что у нее было. На бархатное коричневое платье она накинула летнее синее пальто с кокетливой пелериной и теперь, заглядывая в зеркало, примеряла плоскую с короткими полями шляпу из синей замши с такими же цветочками. Алексею тоже хотелось выглядеть понаряднее, но выбирать он мог лишь между все тем же связанным мамой свитером и сильно поношенным пальто. И все-таки Настя смотрела на него восторженно. Стройная фигура Алексея, его волнистые темно-русые волосы, зачесанные назад, мужественное лицо — все нравилось Насте.
— Не одежка красит человека, а человек одежку, — сказала она. — А пальто можно и не надевать: солнце сегодня греет, как летом.
И Алексей бросил свое потрепанное пальто на спинку стула.
— Пошли! — сказал он. — В нашем распоряжении не больше трех часов.
На обрывистом берегу реки гулял свежий вольный ветер. Он хлестал полинявшие вымпелы немногочисленных, главным образом буксирных, судов, холодил грудь. Алексей взял Настю за руку, и они побежали по крутой тропке к берегу, возле которого чернела небольшая крытая барка. К ней приткнулся длиннотрубный катер.
Под ногами Насти и Алексея угрожающе заскрипел спружинивший трап, но в следующий миг они уже были на твердой палубе. Среди стоявшей здесь тишины слышалось пиликанье гармони. Звук ее проникал откуда-то снизу, из нутра барки. Вскоре под скатом небольшого выступа они увидели люк и осторожно спустились по лестнице в трюм. Тусклый свет падал сюда через крохотные оконца. За грубо сколоченным квадратным столом сидели двое мужчин. Один из них был крупный, спортивного склада молодой человек, другой, в руках которого застыла жалко пискнувшая гармошка, наоборот, выглядел старым и болезненным. На столе беспорядочно валялись соленые огурцы, начатая буханка хлеба, кусок сала и несколько банок консервированной колбасы. Над всем этим возвышалась бутылка настоящей, запечатанной сургучом водки.
Увидев Настю и Алексея, хозяин застолья поставил гармонь на лежавший неподалеку ящик и, чуть качнувшись, пошел им навстречу. Небольшие глаза его с озорными огоньками увлажнились, виноватая и в то же время умиленная улыбка появилась на лице.
— Настюшенька, доченька! — сказал он хриплым голосом и трижды поцеловал Настю. — Разрешите представиться — Илларион Дмитриевич, Настин папа. — Алексей назвал себя. — А это, — полуобернувшись, продолжал Илларион Дмитриевич, — наш представитель Сергей Аркадьевич Репнин.
Илларион Дмитриевич засуетился у стола, смахивая с него крошки.
— У нас тут все есть, и тарелочки, и рюмочки, и вилочки. А вот табуреточек только две. Но мы это сейчас устроим. Сережа, давай тару.
Репнин выволок откуда-то из-под лестницы пустые ящики и поставил их около стола.
— Прошу! — пригласил Илларион Дмитриевич и, когда Настя и Алексей сели за стол, продолжал: — Сегодня у нас, так сказать, день приезда: но мы уже многое успели провернуть. Не думай, доченька, что мы с Сергеем Аркадьевичем весь день на гармошке пилим. Утро было горячим, и мы по городу побегали, и к нам народ валил до самого обеда. А вот теперь можно и расслабиться. — Он достал из ячейки ящика, заполненного водкой, еще одну бутылку с красной сургучной головкой и поставил ее на стол. — Межгорский завод, братцы мои, — это все! Все, что нужно для обороны. Я надеюсь, вам понятно, что значит сталь вообще и во время войны в частности? Словом, как в песне! — И он запел хриплым голосом: «Нерушимой стеной, обороной стальной сокрушим, уничтожим врага!»
— Папа! — с укором сказала Настя.
— Все, все, доченька, не буду. Петь не буду, а выпить можно, даже должно, — наливая водку в тяжелые граненые рюмки, говорил Илларион Дмитриевич. — У нас сегодня решено сто проблем. А скажите, кто откажет Межгорью? Никто! Потому что Межгорский завод — это сталь. Раз! — Илларион Дмитриевич загнул и без того скрюченный палец. — Это чугун — два! Это кровельное железо — три! Поковки для всех заводов, какие только мне известны, — четыре! — Настя дернула легонько отца за рукав темно-синей гимнастерки, и он на время угомонился. — Угу! Правильно, доченька, давайте выпьем. Выпьем за победу! За наших жен и детей, за вас, молодые, красивые мои люди!
Закусив кружочком соленого огурца, Илларион Дмитриевич потянулся к гармошке, сдвинул мехи, и в гулко резонирующем трюме пружинно запрыгали музыкальные фразы популярной песни «На марше равняются взводы».
— «Нерушимой стеной, обороной стальной сокрушим, уничтожим врага!» — самозабвенно пропел Илларион Дмитриевич и снова отставил гармонь.
— Ну, ладно, — на удивление трезвым голосом сказал он. — Рассказывай, Настюшенька, как живешь. Письмо твое получили. Об Алеше ты нам с матушкой намекнула туманно, но я вижу: все у вас ладом. А коли вы счастливы, и у нас на душе покой. Алеша мне сразу понравился. Прямо скажу. А что образования нет, так после войны дороги никому не заказаны. Учись, трудись, радуйся мирной счастливой жизни! Так ведь, Алеша?
Испытывая неловкость, Алексей ничего не ответил, только неопределенно качнул головой.
— Ну вот и замечательно! А сейчас тяжело вам, понимаю. Однако надо иметь в виду, что чем дольше живет человек, тем больше выпадает на его долю испытаний. Это только цветочки, то ли еще может быть. Так что держитесь! — Илларион Дмитриевич вышел из-за стола и направился к борту. — Тут вам матушка кое-что послала.
Он долго не мог найти сумку с продуктами, отодвигал ящики, переступал через них и вдруг, наткнувшись на стеганый защитного цвета бушлат, бросил свое занятие. Выйдя к столу, он развернул бушлат, внимательно разглядел его с обеих сторон и протянул Алексею.
— Это тебе, Алеша. Абсолютно ненадеванный. Хочешь носи, хочешь продай. А то, я вижу, ты как спортсмен из ремесленного. Не больно тепло еще так-то щеголять. Держи, специально для тебя выписал. У нас, брат, все есть. И валенки к зиме справим, и телогрейку, если надо, сгоношим.
Заставив Алексея примерить бушлат, Илларион Дмитриевич вновь принялся за поиски сумки. Помогла ему Настя.
— Да вот она, мамина сумка.
— И верно, под самым носом стоит. Не знаю, что она тебе там собрала, да вот забери и это. — Он с трудом втиснул в туго набитую сумку банки с консервами. — Водкой не наделяю. Дефицит. Да вам она и ни к чему. А в нашем деле — ой как пригодится! Верно, Сергей? — Репнин с готовностью подтвердил. — Мы и то всего лишь парочку позволили. Ящик невелик, а ведь дело с людьми имеем. Как говорят, не подмажешь — не поедешь. Все это, конечно, условно. Вот где наша сила — сталь! — Илларион Дмитриевич поставил ногу на кипы листового железа. И казался он сейчас не маленьким, щуплым человеком, а всесильным владыкой. — Не хитрая миссия — взаимовыгодные операции, да ума требует. И хозяйского подхода. Не имей мы сверхпланового запасика, давно бы завод встал. А допустить это ни в коем разе нельзя!.. А вы ешьте, закусывайте. Сейчас мы придавим с Сергеем Аркадьевичем пару часиков — и за дела. Не время теперь расслабляться, да не вам рассказывать, что значит сегодняшняя заводская жизнь.
Солнце уже склонялось к заречному лесу, окрашивая багрянцем низко идущие облака, когда Алексей и Настя уходили с барки. Было холодно. Настя упросила надеть бушлат, и Алексей почувствовал себя в нем тепло и уютно. Бушлат словно специально был сшит для него, и пуговки с пряжкой поблескивали нарядно. Настя была счастлива: и у Алексея обновка, и питание им обеспечено, по крайней мере, на месяц. Вот только отец оказался верным своей привычке. Сколько раз он обещал маме не пить и никогда не упускал случая нарушить это обещание. А ведь здоровья уже нет. Дышит он, если прислушаться, со свистом. И перед Алексеем было неловко. Вдруг ему отец совсем не понравился? И она спрашивает, заглядывая в глаза:
— Как тебе пришлось там, на барке?
— Было любопытно.
— Как любопытно?
— Я и не представлял себе, что может быть сейчас такая жизнь. Водка — ящиками, закуски — ешь не хочу. Настоящие купчишки, — добродушно ответил Алексей.
— Похоже, — рассмеялась Настя. — А вообще отец не такой. Он — труженик, всю жизнь отдает заводу. Все говорят, что он очень ценный работник. Его даже министр наградил именными часами. Материально-техническое снабжение и сбыт — это очень не просто. Надо знать производство, и не только свое — многих других заводов. И людей надо знать, сотни людей по всей стране. Бывало, говорит отец в ночь-полночь по телефону с каким-нибудь Кузнецком, или Ярославлем, или с Москвой — и всюду у него знакомые. Всех по имени и отчеству называет, и все эти Иваны Ивановичи, Петры Петровичи выполняют любую его просьбу.
— А он выполняет?
— Наверное. Если в силах, конечно. А вот Репнин мне не нравится. Слишком уж приторный. И услужливый. Прибежит иногда, банку кофе принесет или сгущенки. Мне-то ведь ясно, что это он из подхалимства.
— А ты бы не брала.
— Я и говорю, что не надо мне ничего, все у меня есть. А он: «Не помешает» или «Илларион Дмитриевич просил передать». Противно.
— Согласен.
В сумерках они вместе пошли на завод, и, когда расстались у старого механического цеха, Алексей ощутил неприятный осадок, оставшийся от минувшего дня. Он не сразу понял причину душевного спада. Илларион Дмитриевич ему понравился — простой, веселый и, видимо, знающий свое дело. Репнин тоже не вызывал особого раздражения. Парень как парень. Внимательный. Немного, правда, самоуверенный. Но ведь каких только людей не бывает. Они не могут быть одинаковы, и совсем не обязательно, чтобы все люди непременно нравились друг другу.
Неприятный осадок скорее всего объяснялся доступностью всего того, о чем и мечтать не могли сейчас миллионы людей. Алексей был лишен чувства зависти. Да и не мог он завидовать Иллариону Дмитриевичу и Репнину хотя бы потому, что считал легкость, с какой доставались им самые дефицитные вещи, противоестественной. К трудной жизни Алексей привык с детства. Ему не исполнилось и семи лет, когда он выстаивал длинные очереди за хлебом. Бывало, и пятки отмораживал, потому что ходил в дырявых валенках. Мама без конца штопала чулки, латала штаны и рубахи. А когда Алексей стал постарше, он искусно рисовал диаграммы, копировал чертежи для сплавного треста, где мама служила машинисткой. Этот хотя и небольшой приработок помогал жить.
Алексею вдруг отчетливо вспомнились дни детства. Однажды он, брат Володя, Коля Спирин и Юра Малевский с шести утра стояли в очереди за таранкой. Домой ее принесли целый мешок, а потом забрались на крышу дровяника, долбили усохшие рыбешки о замшелые доски и с наслаждением обгладывали размякшую таранку. А кто-нибудь из четверых в это время рассказывал во всех подробностях прочитанную книгу или услышанную когда-то интересную историю.
Самые яркие рассказы получались у Володи. Алексею так и не удалось позже прочитать «Приключения капитана Каркарана», но он представлял себе эту книгу так, как будто читал ее не один раз. Больше всего было историй про индейцев. И приходила игра в смелых и мудрых вождей. Из черенков липы мастерились «трубки мира», их курили, набивая растертой облетевшей листвой. И снова ели таранку, обходясь без хлеба и не рассчитывая на близкий обед.
В последние предвоенные годы жизнь пошла сытнее. Не стало очередей у магазинов, и купить в них можно было все. А когда у всех одинаковая еда, чему же завидовать? Никто никому не завидовал и в школе. У каждого были брюки, белые рубашки и алые галстуки. А на вечера ребята стали приходить даже в новых отутюженных костюмах. Юра, правда, одевался шикарнее, но ведь это всегда свойственно артистическим семьям. Любой актер, независимо от его положения в театре, старается не отстать от моды. А Юра уже играл в театре свою первую роль и чувствовал себя актером.
Володя, наоборот, не обращал внимания на свой внешний вид. Ходил всегда в одной и той же куртке, волосы у него беспорядочно рассыпались по лбу. Но учился отлично, можно сказать, жадно. Перерешать задачи во всех доступных для него задачниках было его потребностью. И в комсомольских делах тоже был впереди, хотя, в отличие от некоторых активистов, не носил защитной гимнастерки с портупеей.
Редкое общешкольное собрание обходилось без его речи. Говорил он с трибуны свободно и убедительно. На митинге, посвященном солидарности с испанской революцией, он заверил от имени всех комсомольцев школы, что не пожалеет жизни, если Родина окажется в опасности. Алексей был младше брата, и слов таких с трибуны на митинге не говорил, но и он поступил бы так же, как Владимир.
Ему казалось, что и теперь он не щадит себя, живет и поступает, как все, наравне с другими переносит трудности и, если потребуется, прольет кровь ради победы над фашизмом. Только вот почему нехорошо у него на душе, откуда взялось ощущение, что в его жизни появилось что-то неверное и поступает он в чем-то не так, как должен? И ответ приходит сам по себе, простой и ясный: нет, живет он не как все и трудностей у него поубавилось. Он всегда сыт, хлебная норма кажется ему великоватой, от лишней капустной баланды в цеховой столовой отказывается. В шкафу у Насти висит его новенький бушлат, там же лежат еще ранее припасенные новая спецовка, кожаные ботинки на толстой подошве, на окне выстроились банки с консервами и бидон с маслом. И все это стало обычным, он не замечает, как пользуется тем, на что не имеет права и чем никогда бы не пользовался, не будь Насти…
Во время обеденного перерыва Алексей не стал развертывать приготовленные Настей бутерброды, а вместе с Чердынцевым и Гоголевым пошел в столовую. Здесь он не был уже несколько дней и удивился тому, что щи были сварены на костях и в них даже плавали сушеная картошка и морковь.
— Вот так, Леха, — сказал Чердынцев, — чем больше лупим фрицев, тем лучше хлебово. Глядишь, и мясо в супе черпать начнем.
— Запросто, — пробасил Гоголев. — Жизнь, она выравнивается.
— Во, — подхватил Чердынцев, — ребенок и тот понимает! Да и по тебе, Леха, видать. Сперва думал, от голодухи пухнешь, а пригляделся — нет, не иначе на вдовушке с коровой обженился.
Алексей молча ел, как будто разговор не касался его.
— Молчание — знак согласия. Одно обидно: лучших корешей на свадьбу не позвал, а ведь, если прикинуть, горилки я с сорокового года не пробовал.
— Чего захотел! — отодвигая пустую миску, сказал Гоголев. — Теперь ее днем с огнем не найдешь. Какая теперь свадьба?
— А ты у Лехи спроси. Он-то помалкивает, значит, женихнулся. Нутром чувствую! Леха, подтверди.
Но Алексей ничего не подтвердил. Не мог он поделиться со своими друзьями-товарищами тем, что происходило с ним. Да и сам в себе он еще не разобрался и не знал, как ему поступить.
— Гли-ко! — перебил его мысли Гоголев. — На второе котлетку предложили. А я гадал: суп с костями, а мясо где? Не зря, видать, на подсобном хозяйстве вкалывали. Хвала и мерси генералу-директору! Теперь кажинный день будем котлетки трескать.
— Разбежался! Это тебе в честь праздников с запозданьицем десерт выдали. Да и к чему тебе мяско, неженатому? Это Лехе вот каждый день подавай, потому — жена молодая. — Заметив, что Алексея уже нет за столом, Чердынцев досадливо скривил губы: — Видно, перегнул с Лехой. Обиделся.
Включив станок, Алексей дважды прогнал стол вхолостую и нажал кнопку подъемника. Серебристая деталь блеснула в воздухе и легла в гнездо приспособления. Шел десятый день ударной вахты, объявленной партийным бюро цеха, и темп работы на каждом станке был высоким, как никогда. Надо было успевать не только за Костей Маскотиным, но и накопить хотя бы небольшой задел на случай смены фрезы или перестройки на другую операцию. Однако за свою личную выработку Алексей не беспокоился. Фрезы, усовершенствованные им и технологом Устиновым, давно уже работали безотказно, станок он знал, пожалуй, лучше, чем самого себя. Теперь тревожило другое — как справится с нагрузкой вся бригада, потому что Николай Чуднов все же ушел в армию по партийной мобилизации вместе с Женей Селезневым, и обязанности бригадира временно легли на Алексея. Он поглядывал вдоль пролета и каждый раз ощущал высокий, напряженный темп.
Работать в новом цехе стало легче — точная последовательность операций, рольганги, по которым непрерывно двигались детали, кран-балки и электроподъемники исключали вынужденные простои. Высвободилось время на обработку деталей, путь которых по потоку сократился едва ли не втрое. Напряжение каждого станочника возрастало, стоило одному промедлить, как возле его станка скапливались детали, а другой в это время нервно поглядывал на пустые катки рольганга.
Обработав несколько деталей впрок, Алексей перешел пролет наискосок и остановился у небольшого фрезерного станка, которым управлял Паша Уфимцев. Он никак не мог приспособиться, чтобы укрепить увесистую фрезу, а деталей с невыбранными пазами собралось здесь не меньше десятка.
— Держи! — крикнул Алексей, и когда Паша обеими руками подхватил фрезу снизу, закрепил ее во втулке шпинделя.
— Давай, Пашенька, режь и не задерживай!
Заодно Алексей заглянул и в дальний конец пролета, где слесари зачищали детали перед анодированием и покраской. Их было трое, все в клеенчатых фартуках и нарукавниках, с лицами, запорошенными наждачной пылью и блестками алюминия. Только глаза зыркали весело, когда они поворачивали колеса деталей, зачищая жужжащими шарошками заусенки.
— Ну, как? — спросил Алексей. — Сдаем?
— Сдаем со скрипом. Шкурки нема.
— А в кладовой?
— Попробуй сунься к этой Нюрке. Выдаю, говорит, по норме, а дальше — как знаете. А нам-то что знать, наше дело заусенки сшибать.
На пути в кладовую Алексею встретился парторг цеха Грачев.
— Привет партийному активисту! — весело сказал он. — Вижу, получается у тебя не хуже, чем у Чуднова. Прямо скажу, задаете тон всему участку! Слушай, Алексей, — Грачев крепко сжал его руки выше локтя, — вот ты сам как думаешь: не плохо встречаем почин Всесоюзного соревнования?
— Работаем, — неопределенно ответил Алексей.
— Да что сегодня с тобой? Чего не весел-то?
— Жалею, что к вашему совету не прислушался.
— Это насчет чего?
— Не подал тогда заявления в партию. Сейчас бы с Николаем и Женькой подъезжал к фронту.
— Да, в армию мы рекомендовали лучших коммунистов.
— Вот и я бы постарался быть лучшим.
— Не спорю. Ты еще станешь. А вот скажи, положа руку на сердце, тебе тут легко? Молчишь! Значит, не больно легко. А там, где трудно, коммунисты тоже нужны. Ясно? Так что насчет заявления вопрос остается открытым. Я — за.
С кладовщицей тетей Нюрой Алексей договорился быстро.
— Для вас найдется, — сказала она и просунула через окно несколько листов наждачной бумаги. — Как Настюха? Далеко теперь моя подруженька робит, не слышно ее колокольчика.
Поблагодарив тетю Нюру, Алексей занес шкурку к слесарям и быстро пошел к своему станку. Здесь уже не было ни одной готовой детали, все они перекочевали на Костин полуавтомат.
Алексей работал напряженно до самого конца смены, а когда в пролете промелькнул Альберт Борщов, вычистил станок, вымыл руки и снова направился к слесарям. На этой окончательной операции бригада сдавала свою продукцию. Вместе с мастером Кругловым считал и одновременно принимал детали Борщов. Ясность внес мастер:
— Знакомься, Пермяков, с новым контролером. Сменщиком у тебя будет Петунин. Он когда-то имел дело с расточным.
— Теперь мы ИТР, — сладко улыбнулся Борщов. — Зря, что ли, два курса техникума кончали?
«ИТР так ИТР, — подумал Алексей. — Ты всегда был чистюлей, это тебе сподручней».
На похвалу Круглова, отметившего ударную выработку бригады, Алексей не обратил внимания. Он уже шел в раздевалку, досадуя, что такого хорошего парня, как Женя Селезнев, заменил Альберт Борщов, когда вновь услышал голос Круглова:
— Эй, Пермяков! Зайди к Дробину, получи на бригаду легкий табачок.
Это была радостная новость. Жизнь и впрямь хуже не стала. Никогда еще не выдавали в цехе даже махорку, а тут — легкий табачок! У конторки толпились ребята, отработавшие смену. Алексея они встретили восторженно:
— Давай, бригадир, не мешкай! Получай, пока другим не роздали.
Табаку выдали по пачке на двоих, и станочники, получившие яркие упаковки с изображением дымящего кальяна, разрезали их пополам, набивали кисеты и портсигары. Оставшийся табак заворачивали в газету и упрятывали в карманы телогреек. Каждому казалось, что отныне он несказанно богат куревом, которого хватит невесть до какой поры. Многие тут же, возле конторки, мастачили самокрутки и спешили к воротам цеха, чтобы на вольном воздухе с наслаждением закурить.
Алексей поступил точно так же. Паша Уфимцев удружил ему несколько листков тонкой бумаги, и грузинский табак «Наргиле», казалось, заворожил его душу. Алексей постоял у проходной в нерешительности. Ему не хотелось обижать Настю и заставлять ее беспокоиться, но и пойти к ней он не мог. Не мог, потому что считал не вправе облегчать свою жизнь за счет кого-то. Все его отношения с Настей вдруг показались странными и непрочными.
Незаметно Алексей дошел до кольцевой трамвайной остановки. Среди множества людей, возвращавшихся со смены, он неожиданно увидел знакомые фигуры двух рослых мужчин. Через какое-то мгновение Алексей понял, что это Тихомиров и Саша Карелин. Ему совсем не хотелось сейчас с кем-либо говорить, и он сделал вид, что не замечает их. Но Саша оторвал руку от костыля и замахал ею.
— Алексей! — крикнул он. — Слушай сюда!
В сторону Алексея тотчас же повернулся и Тихомиров, добрая улыбка расплылась на его широком лице.
— Вот кого мы ищем все утро, даже у проходной проторчали чуть ли не час. Здравствуйте, Алексей Андреевич! Очень рад!
— Как говорят, на ловца и зверь! — подтвердил Саша, до боли стиснув руку Алексея. — Хочешь верь, хочешь не верь, но мы тебя второй день ищем. В цех по телефону звонили, да разве добьешься? Короче, профорг, — он кивнул в сторону Тихомирова, — и парторг нашего цеха убедительно просят тебя об одном одолжении…
— Вы, конечно, помните Галину? — перебил Тихомиров. — Так вот, у нее сложились ужасные условия с жильем. Клубишко, в котором их разместили, старенький, а в комнате Галины — настоящий потоп. Словом, Алексей Андреевич, не будете ли вы столь милосердны пустить Галину и ее мать к себе на квартиру? Временно…
— На месяц, — уточнил Карелин. — Ремонт уже начался. И опять же, как говорят, история вас не забудет.
В голове Алексея быстро пронеслось: жить у Насти он не может. Две комнаты, пусть небольшие, для одного — много, если, конечно, не приедет Владимир. А у Галины беда, ей негде жить. И помочь просят милые ему люди, которые немало перестрадали сами.
— Пожалуйста, — отвечает Алексей. — Пусть живут. Вот только брат у меня тяжело ранен. Не исключено, что приедет.
— Об этом и речи нет, если приедет, — заверяет Саша. — Да и клуб отремонтируют в срок. Будь спокоен!
В конце дня пришла Галина. Она улыбнулась приветливо и чуть виновато.
— уж вы не сердитесь, но что поделаешь! Это моя мама. — Седая женщина в черном платке, с резко очерченным выразительным лицом, слегка склонила голову и произнесла низким голосом:
— Валентина Михайловна. Нам много не надо, — сказала она, пройдя в комнату и рассматривая картины, которые в школьные годы писал Алексей. — Нам небольшой уголок. Небольшой краешек стола. Вот и все. Мы люди тихие, не скандальные и не будем вас стеснять.
— Мы тоже не скандальные, — добродушно ответил Алексей. — Располагайтесь как вам удобно. Наверное, вам будет лучше здесь. — Алексей прошел в комнату, где жила мама. — Она хоть и меньше, зато не проходная. Словом, смотрите!
— Ну, что вы! Вас, кажется, зовут Алеша? Что вы, Алешенька! Это же райский уголок, — ответила Валентина Михайловна. — Как все чистенько. Спасибо вам. Мы никогда не забудем вашу доброту!
Вскоре Валентина Михайловна и Галина ушли за вещами. Алексей решил отоспаться после смены. Несмотря на усталость, спал он неспокойно; приходили тяжелые дневные сны, в которых все путалось и смещалось, как, впрочем, и в самой жизни. Не соответствовало в этих снах реальному, повторяясь с чудовищной назойливостью, лишь одно: мама, живая мама ходила по дому, пекла картофельные шаньги или сидела в своем кресле, вышивала салфетки или звала куда-то, или задавала вопросы. Просыпаясь, Алексей еще долго верил в то, что мама где-то рядом, а не ушла навсегда из жизни.
В комнате стояли мрак и холод. Все больше приходя в себя, Алексей понял, что он уже не уснет. До смены оставалось не слишком много времени. Он вспомнил, что печь в доме давно не топилась, настрогал лучину, пристроил ее к лежавшим в печке дровам, чиркнул спичкой и поднес затрепыхавшийся от тяги огонек. Лучина сразу занялась, весело затрещала, яркое пламя принялось облизывать сухие, мелко наколотые поленья, и Алексей плотно прикрыл чугунную дверцу.
Ровное гудение огня напоминало далекие зимние вечера, когда они с Володей пекли на приступке печки нарезанную кружками картошку. Они круто посыпали ее солью и подталкивали к нестерпимому жару. Кружочки покрывались румяными корочками, рассыпчатая картошка была так вкусна… А мама делала паренки из свеклы или репы. Сладкие, как конфеты. В лучшие времена здесь томились в чугуне наваристые щи, обжаривалась в латке до янтарной корочки баранина или свинина, выложенная по краям картофелинами. Да мало ли самой разнообразной еды готовилось в этой небольшой голландке, не говоря о русской печке, которая теперь зябко дремала на кухне и не топилась всю войну из-за нехватки дров… Но что придумать на ужин сегодня, если в доме нет ничего, кроме куска хлеба и мороженой картошки? И Алексей ставит в печь чайник с водой. «Чай не пьешь, какая сила?» — вспоминает он ходовую поговорку.
В седьмом часу вернулись Галина и Валентина Михайловна. Перебивая друг друга, они рассказывали, с какими приключениями добирались до центра. В трамвае их приняли за приезжих артисток из цыганского ансамбля и никак не хотели поверить, что они всего лишь перебираются на новую квартиру. Две девушки, по-видимому школьницы, довели их до самого дома и помогли донести чемодан.
— На актрису, предположим, я похожа, — рассмеялась Галина, — но чтобы на цыганку!..
— А что! — возразил Алексей, настроение которого явно поднялось. — Если бы кольца в уши, чем вы не цыганка? Очень даже симпатичная!
— В этом я не сомневаюсь. Но почему цыганка? А впрочем… — И, переменив тон, Галина спросила: — Вы уже собираетесь на работу?
— Пора, — ответил Алексей и включил репродуктор.
Начались последние известия. Москва передавала сообщение о наступлении войск Юго-Западного и Южного фронтов с целью разгрома харьковской группировки противника.
— Тише, пожалуйста, тише! — взволновалась Валентина Михайловна и приложила ухо к репродуктору. — Наконец-то возьмут Харьков. Мне кажется, это стало мечтой моей жизни.
— Еще неизвестно, возьмут ли, мама…
— Но ты же слышала: началось наступление?
— Мама! Такая тяжелая война, всякое может быть.
— А как вы думаете, Алеша? — спросила Валентина Михайловна.
— Все мы надеемся и все желаем побольше побед! Но Галина права: война тяжелая. Сейчас всюду очень тяжело. Вы слышали, какие бои идут за Севастополь? Будем надеяться. — Алексей уже пошел было к двери, но вспомнил о чайнике. — Вы сумеете закрыть трубу? Кстати, в печке — кипяток, можете пить чай.
— А вы? — спросила Галина.
— Я — уже.
— Что касается меня, — заговорила Валентина Михайловна, — то я с удовольствием выпью! При моих недугах только и осталось пить чай. Я ведь совсем недавно начала ходить. Боже, что мы перенесли… Вы знаете, Алешенька, для меня в смысле питания сейчас нет никаких затруднений. В этом отношении для меня война или мирное время — все равно.
— Может быть, вам подлечиться? — спросил Алексей. — У нас тут до поликлиники всего полквартала.
— Нет, Алешенька. Я вам скажу: от моих болезней отделаться нельзя, так же, как нельзя вернуть молодость. Пользуйтесь молодостью, пока она есть. Впрочем, теперь и для молодости — не время.
— Для молодости, Валентина Михайловна, всегда время. Молодые воюют, молодые работают.
— Ох, не велико счастье.
— Говорят же: счастье — в борьбе. Вот мы и завоевываем свое счастье. Нет его сегодня, будет завтра. Верно, Галина?
— Все это так, — согласилась Валентина Михайловна. — Завтрашним днем жить надо, особенно теперь, но и сегодняшним — тоже. Молодость — это все равно лучшие годы жизни. Вы еще вспомните когда-нибудь меня, старуху. У меня ведь тоже в юности радостное и горькое шли рядом, но как прекрасно было это время!..
На дворе стоял ясный и теплый вечер. Солнце уже нависло над заречной тайгой, и на фоне палевого неба вырисовывались ажурные контуры лип и тополей. «Какие тона и какая хрупкая вязь веток, — подумал Алексей. — Вряд ли будет когда-нибудь точно такое небо. Ничего не повторяется в природе, и написать это можно лишь теперь, даже ни часом позже». Только сгущавшийся по мере приближения к заводу шум двигателей, проходивших испытания, вернул его к заботам предстоящей смены. Он вспомнил, сколько должна сделать его бригада в эту ночь, чтобы выдержать нараставший график выпуска деталей. «Картер — основа мотора. Мотор — боевой самолет». Эти повторяемые от оперативки к оперативке, от митинга к митингу истины продолжали оставаться истинами.
Около девятой проходной Алексея ждала Настя. Она рванулась к нему, глаза ее смотрели одновременно радостно и тревожно.
— Куда же ты запропастился? Я старалась, готовила. Ты, наверное, ничего не ел.
— Почему не ел? — ответил Алексей, не зная, как вот сейчас, вдруг объяснить свое отношение к Насте. — Разве все другие тоже не ели?
— При чем здесь другие? Каждый живет, как может.
— Ну вот! Я тоже живу, как могу. И… ты только не обижайся, не могу жить за счет кого-то.
— Стало быть, я — кто-то? Мне казалось, что я для тебя что-нибудь значу. А?..
— Настя, не путай разные вещи. И вообще, поговорим об этом как-нибудь позже: мы опаздываем.
— Да ну тебя! О чем говорить-то? Побежала я. После работы сразу приходи!
У входа в цех Алексей обратил внимание на свеженаписанный лозунг. По алому фону шли крупные белые буквы: «Больше самолетов фронту!» В пролете уже собралась почти вся бригада. За десять минут до начала работы сюда же пришли Дробин, Березкин и Грачев.
Дробин дважды взмахнул руками, описывая указательными пальцами воображаемый круг. Станочники подошли ближе.
— Товарищи! — громко сказал Дробин. — Задание прошлого месяца ваша бригада выполнила на двести процентов. Это здорово! Партийная и комсомольская организации цеха, — Дробин кивнул на Грачева и Березкина, — руководство участка поздравляют вас с этой победой! Но сегодня, завтра, весь май, а дальше — июнь мы должны делать значительно больше. Каждый день — больше, чем накануне! Необходимость этого диктует положение на фронтах. Предоставляю слово товарищу Грачеву, только что вернувшемуся с Северо-Западного фронта, с бойцами которого соревнуются труженики Урала.
Грачев сделал полшага вперед.
— Дорогие друзья! Мне посчастливилось вместе с делегацией от нашей области побывать в авиационном полку, который громит врага на самолетах, оснащенных нашими моторами. Летчики вершат героические дела. На счету каждого из них много сбитых машин. Да и по сводкам Совинформбюро вы знаете, что каждый день наши летчики уничтожают десятки вражеских самолетов. Но, как это ни горько, не редки потери и у нас. Самолеты, которые выпускает славный рабочий класс нашей страны, общепризнано — лучшие на сегодняшний день среди всех мировых образцов. Таких самолетов нет ни у врага, ни у наших союзников. Но их, товарищи, все еще мало. Мы, безусловно, победим фашистскую свору, но сделать это надо быстрей! А значит, нужно больше техники, больше пушек, танков, автоматов, боевых крылатых машин. Ясно? Коммунисты всего завода призывают вас, дорогие друзья, изо дня в день наращивать выпуск продукции. И одновременно повысить качество, потому что живучесть самолетов — это тоже задача номер один.
Вслед за Грачевым слово взял Саша Березкин.
— Ваша комсомольско-молодежная бригада, — сказал он, — стала одной из лучших на заводе. Без преувеличения можно сказать, что вы работаете по-фронтовому. Вы сумели расшить самое узкое место в производстве двигателей, и заводской комсомол гордится этим вашим достижением! Ребята! Центральный Комитет ВЛКСМ принял постановление об участии комсомольских организаций авиационных заводов страны во Всесоюзном социалистическом соревновании работников авиационной промышленности. Это лишний раз подчеркивает важность нашей работы. На огромных просторах Родины идет война за наше будущее, за наше счастье, и кому, как не нам, отдать все силы на разгром врага! Идет война моторов, и наша задача — добиться их преобладания в воздухе.
Саша Березкин, энергично взмахнув рукой, встал рядом с Грачевым. Дробин сухо прокашлялся, мотнул по обыкновению головой и тихим ровным голосом сказал:
— Конкретно. Месяц вы закончили выполнением задания на двести процентов. На таком же уровне идете первые две недели мая. Двести процентов каждый день стало вашей ударной нормой. Теперь мы ждем от вас увеличения выработки на тридцать процентов. И я уверен, что ровно через месяц мы сможем вас поздравить с выполнением боевого задания не на двести, а на двести тридцать процентов. А может быть, и выше! Кто хочет сказать? — Дробин обвел взглядом собравшихся. — Пермяков, ты?
— Постараемся, — ответил Алексей.
— Не постараемся, а сделаем, — поправил Дробин.
— Сделаем, если не подведут токаря.
— С токарной бригадой разговор был. Они увеличивают выработку на пятьдесят процентов. Значит, решено?
— Решено, — вразнобой откликнулись станочники.
— Ну и прекрасно! — заключил Дробин. — Вопросы есть?
Костя Маскотин поднял руку:
— Есть один вопросик.
— Давай!
Подтянув штаны, Маскотин спросил:
— Как насчет жратвы? Хорошо гнать детальки, когда курсак не пищит.
— Курсак! — насмешливо повторил Дробин. — С курсаком дело обстоит следующим образом. Каждый, превышающий двойную норму, получает двойной обед повышенной калорийности.
— Другой разговор! — весело отозвался Маскотин. — Пошли вкалывать! Поговорили на все сто, теперича бы сработать на двести.
Смена началась без раскачки. Ребята договорились наступать друг другу на пятки, помогать в случае нужды соседу и не делать до обеда ни единого перекура.
Глава пятнадцатая
Весь отпущенный природой запас сил советские люди отдавали достижению победы, и ни один человек не оставался безучастным в этой борьбе.
Эта мысль придавала Алексею силы. Их едва хватало на двенадцать часов работы, которая становилась все напряженнее. А понимание ее необходимости, не явное, а где-то в глубине существа сложившееся, и проблескивающая порою мысль о том, что ты не зря живешь на белом свете, приносили удовлетворение.
У застекленной перегородки с табличкой «Партбюро», «Цехком» Алексей ненадолго остановился и решительно открыл дверь. Грачев был не один. Около старенького, запятнанного чернилами стола курил Соснин, а в дальнем углу комнаты расхаживал, жестикулируя длинными худыми руками, старший технолог цеха Устинов. Все трое повернулись к Алексею, разговор оборвался.
— Привет фронтовой бригаде! — сказал Грачев, как всегда, бодро. — Садись, с чем пожаловал?
— Да вот, — ответил Алексей и протянул заявление.
Грачев быстро пробежал глазами заявление и последнюю фразу прочел вслух: «…В эти дни, когда решается судьба Родины, хочу быть в рядах Всесоюзной Коммунистической партии большевиков, которая ведет советский народ к победе…»
— Которая ведет советский народ к победе, — повторил Грачев и разгладил заявление ладонями. — Ну что же, все правильно. Рекомендации у тебя есть. Обсудим на партийном бюро и вынесем на собрание.
— Правильно! — повторил Соснин. — Алексею давно пора быть в партии.
— А что! Технологии он с тех памятных пор не нарушал, — хитро улыбаясь морщинками у глаз и рта, заговорил Устинов, — можно и принять. Такие коммунисты нам нужны.
— Вот, если вы доверяете Пермякову, послушаем его мнение. — И Соснин обратился к Алексею: — Наш уважаемый старший технолог считает нецелесообразным переводить участок носков под новую крышу.
— Прошу не путать. Я говорю о нецелесообразном переводе сейчас, немедленно, — уточнил Устинов. — Лучше это сделать через месяц, когда будут готовы новые технологические карты по всему потоку.
— И целый месяц за два километра таскать носки на покраску и сборку? — Соснин энергично раздавил окурок в плоской алюминиевой пепельнице и уставился на Устинова.
— А что все-таки скажет товарищ Пермяков? — по-прежнему улыбаясь, спросил Устинов.
— По-моему, если технологи поторопятся с чертежами, — чувствуя правоту Соснина, ответил Алексей, — лучше переводить участок сейчас. При условии, конечно, задела.
— Задел носков приличный, — вступил в разговор Грачев, — и бригадиры, на мой взгляд, правы. Бюро выскажет рекомендацию, думаю, и Хлынов с нами согласится.
— Бригадиры правы! А мне представляется, что один из них руководствуется своими личными соображениями, — хитрая улыбка растеклась теперь уже по всему тонкому и бледному лицу Устинова.
Грачев удивленно приподнял короткие густые брови.
— Ну как же, — пояснил Устинов, — товарищу Пермякову, конечно, хочется работать поближе к своей Настюше…
— Это несерьезно! — оборвал Соснин и, заметив, как густо покраснел Алексей, заслонил его своей спиной.
— Но ведь и я шучу, — отступил Устинов. — Мы упускаем основное, — обратился он к Грачеву, и голос его сделался напряженным, как будто задребезжал. — Я имею в виду вечное противоборство исполнителей и технологов. Вот над чем надо подумать! У нас ведь не шараш-монтаж, а точное, притом военное производство.
— Верно! — согласился Грачев. — Качество нам необходимо. Но и количество — тоже. Давайте сочетать эти два требования. Торопитесь с технологической документацией, а мы будем форсировать перевод участка носков. Только в новых условиях можно успешно решить обе эти задачи. У нас все? — спросил он и поднялся из-за стола. — Тогда идемте работать.
Ехидная шутка Устинова выбила Алексея из колеи. Оказалось, что о его отношениях с Настей известно не только им двоим. Но самое обидное в том, что отношения-то эти не сложились и вряд ли сложатся. Он и Настя по-разному смотрят на жизнь. И не таким представлял себе Алексей в свои неполные девятнадцать лет чувство, которое возникает между людьми, когда они любят друг друга. Напрасно старался он не думать обо всем этом, напрасно убеждал себя, что личные переживания сейчас неуместны, что они — ничто в сравнении с делом, которым заняты теперь все люди…
Бригада сумела в эти дни поднять выработку почти до двухсот тридцати процентов сменной нормы, но токарный ряд все заметнее сдерживал поток деталей, они уже не сверкали сплошной лентой на катках рольганга, а начали поступать по одной, их буквально срывали с катков и, не мешкая, запускали в станки.
— Это не работа! — зло сказал Алексей Косте Маскотину и пошел в бригаду токарей.
Он увидел вращавшиеся с завыванием столы карусельных станков: у каждого из них усердно работали рослые крепкие ребята, под стать Чердынцеву и Гоголеву, и трудно было понять, почему они не справляются с заданием, не держат свое слово.
С другого конца пролета размашисто вышагивал мастер Круглов. Он подходил к каждому станочнику, давал какие-то распоряжения, после чего круглые столы станков замедляли вращение и с пронзительного вихревого свиста переходили на низкий барабанный гул, пока не замирали на месте и не умолкали совсем.
— Зачем вы их останавливаете? — удивленно спросил Алексей, когда Круглов приблизился к нему. — У нас и без того нет деталей.
— Так надо! — грубо ответил Круглов. — Гони сюда и ты своих орлов.
— Опять митинг, а когда работать?
Это был голос Чердынцева. Алексей оглянулся и увидел его залепленное светлой пылью изможденное лицо.
Круглов ничего не объяснял, он ждал, когда соберутся все. Но вот подтянулись последние станочники, и в наступившей тишине послышалась команда:
— За мной! Без разговорчиков! Ослепли — станки стоят?
Рабочие едва поспевали за быстро шагавшим мастером. И вдруг откуда-то из дальних рядов снова послышался голос Чердынцева:
— Все ясно — заместо разнорабочих и распредмастеров разминочку проведем. Давно штамповку не кантовали.
— А ты как думал? — полуобернувшись, спросил Круглов. — Слово давали выработку поднять? Давали. А кто его держать будет?
— Пусть распредмастера держат, — огрызнулся Чердынцев. — У нас своих забот полон рот.
— Зубов у тебя полон рот! — насмешливо бросил Круглов и, услышав за спиной дружный хохот, серьезно пояснил: — Всех разнорабочих подчистую в армию забрали, так что понимать надо.
— А как обязательство? — не унимался Чердынцев.
— Выполним! — твердо ответил Круглов. — Не всякий раз вас отрывать будем. В подмогу распредмастерам девчат примут или пацанов.
— Лучше девчат!
— Да уймись ты, черт беззубый, — урезонил Круглов. — Давай-ка, кавалер, берись. — И он нагнулся к штамповке.
Карман цеха, набитый штамповкой, разгружали вплоть до обеда, и вторую половину смены работали без перебоев. Многим пришлось остаться еще на шесть часов, чтобы выровнять график сдачи деталей.
Прошло не меньше двух недель с тех пор, как Алексей последний раз приходил к Насте, и она серьезно задумалась о причине этого неожиданного разрыва. Ей казалось, она сделала все для того, чтобы Алексей легче перенес смерть матери и не так остро чувствовал невзгоды войны. Настя не могла понять, чего же недостает Алексею, когда он сыт, одет и у него всегда есть все чистое и отглаженное. И есть женщина, готовая разделить с ним все радости и печали, которая любит его. Она никак не могла понять, почему Алексей отказывается от всего этого.
Он сказал, что не хочет жить за счет других. Но ведь это глупо. Она любит Алексея и разве пожалеет что-нибудь для него? Может быть, самолюбие? Так при чем тут она? Ведь и она не имеет ничего своего, а только то, что присылают ей родители. Очень даже хорошо, что отец может помогать им. Он не злоупотребляет, все это ему положено по службе, он только ничего не берет себе; ему просто не надо. Дома и так полно всего, потому что есть свой огород, куры, поросенок, корова. Это труды мамы, а много ли надо им двоим? Нет, она обязательно должна разубедить Алексея, внушить ему, что самолюбие его ложное и он не должен отказываться от того, что у них есть. Она ведь его не попрекает ничем, даже в мыслях у нее нет такого. Просто она любит, любит так, как никого никогда не любила. Но любит ли он? Об этом Настя до сих пор не задумывалась. Алексей всегда был ласков и внимателен. К ней приходил, как к себе домой. И все же надо разобраться. Она ждала все эти дни и надеялась, что он прядет, даже обида возникла на Алексея и в какой-то момент пришло решение: ни за что не унижаться перед ним. Но шло время, а он не приходил, и, наверное, здесь была другая причина, не известная ей.
Оставаться в неведении Настя больше не могла. Она решила пойти к Алексею сама и поговорить с ним.
Открыла Насте молодая женщина с тугим узлом черных волос, смуглая и яркая.
— Вам кого?
Удивление Насти было столь сильным, что она даже подумала: туда ли она попала? Нет, это, конечно, дом Алексея.
— Мне Алексея, — твердо сказала она.
— А его нет дома.
— Как же нет? Ведь он работал в ночную.
— Я же вам ответила. Еще не приходил.
Постояв немного с опущенными глазами и все еще не веря в то, что Алексея нет дома, Настя молча спустилась с крыльца.
— Что ему передать? — услышала она, но отвечать не стала.
Она шла все быстрей, едва сдерживая колотившую ее нервную дрожь, глаза ничего не видели, лихорадочно возникали самые неожиданные вопросы, но главным среди них был один: кто эта женщина? Сестер у Алексея не было, ми родных, ни двоюродных. Тогда кто же она? Как оказалась в его доме? Где и когда успел он познакомиться с ней? А ведь держит себя эта женщина так, как будто она имеет право и на Алексея, и на то, чтобы находиться в его доме. Красивая! Как властен и смел взгляд ее больших карих глаз! Какая в нем уверенность!
Неважно, успокаивает себя Настя, неважно, как познакомился с этой женщиной Алексеи, все равно он поступил как предатель, ничего не сказав ей. Теперь понятно, почему он так ведет себя, почему перестал приходить. Он нарочно наговорил какую-то чепуху о том, что не имеет права и не хочет жить за счет других. Все это бессовестные выдумки, ему просто надо было как-то оправдать себя. Но что делать, что делать? Как поступить теперь, с кем поделиться своей бедой? Ни подруг, ни друзей нет, мама далеко. Может быть, посоветоваться с Сосниным? Он очень добрый и справедливый, не зря его выбрали председателем цехкома. Или — со своим соседом Устиновым? Он тоже внимательный, понимающий. Нет! Сначала надо увидеть Алексея. Пусть все объяснит сам. Интересно, какие слова он найдет в оправдание? Да не найти ему таких слов! Он уличен, и не может быть ему никакого прощения.
Настя перешла улицу и поняла, что идет совсем не в ту сторону. Серый многоэтажный дом, около которого она остановилась, напомнил ей, что здесь живет Альберт Борщов, веселый, неунывающий парень. Когда-то они вместе ходили в техникум и Альберт, поравнявшись со своим домом, спрашивал: «Тебя проводить, или бесполезно?» Она отвечала примерно в том же роде: «В другой раз» или «Без провожатых обойдусь».
Ухаживания Альберта всегда были мимолетными, вспоминал он о ней только при встрече, неизменно рассыпая комплименты и предлагая проводить до дома или пойти в кино. При всей легкомысленности Альберта и не всегда уместных его шутках Настя чувствовала, что парень относится к ней благожелательно. Не зря каждый раз повторяет: «Не бросай техникум. Бери пример с меня. Сейчас не все могут получить диплом, а пройдет время, и это нам пригодится…» И конечно же, он не откажется выполнить ее просьбу. Ведь и попросит-то она не бог весть о чем — всего лишь сходить к Алексею, узнать, что за женщина находится в его доме.
Еще не обдумав как следует, правильно ли она поступает, и не приняв окончательного решения, Настя поднимается по лестнице и останавливается у двери, на которой блестит латунная табличка с надписью: «Профессор М. Г. Борщов». Настя вспоминает, что дядюшка Альберта действительно профессор; теперь он уже стар и не служит, но, зная о нехватке врачей, все же ходит иногда в клинику и консультирует больных. Звонок приглушенно дребезжит за дверью, и через некоторое время слышатся легкие шлепающие шаги. Дверь спружинивает на цепочке, Настя видит сгорбленного старика с добрым, изучающим взглядом. Да, его племянник Альберт живет здесь, он дома, но спит после работы, если очень нужно, можно разбудить. Нет, решает Настя, будить не нужно: ей вдруг становится ясно, что говорить с Альбертом она не должна. Лучше самой разобраться во всем, что происходит у нее с Алексеем. Он не может быть жестоким, и нечестным — тоже. Но эта женщина, которая открыла дверь?..
Только вечером, у заводской проходной, узнала Настя, что женщину зовут Галина и живет она теперь вместе с матерью в доме Алексея. Обо всем этом Алексей рассказал сам совершенно спокойно, и на его уставшем лице не отразилось никакого смущения. Помолчав, глядя себе под ноги, Настя сказал:
— И все-таки жить с посторонней женщиной в одной квартире… Может быть, ты переедешь на это время ко мне?
— Нет, Настя, я тебе уже объяснял.
— Я ничего не поняла.
— Тем хуже.
— Ну что нам мешает быть вместе? Что?.. Эта женщина?
— Настя, так мы ни о чем не договоримся. Пока! — Он хотел было уйти, но задержался. — Я работал две смены, надо отоспаться.
— Какой ты все же подлец! — зло сказала Настя и тут же пожалела об этом.
Алексей усталой походкой направился к дому, и Настя долго смотрела ему вслед. Он так и не обернулся.
По дороге в цех Настя все еще была полна той внутренней тревоги, которую рождает душевное неравновесие. Она никак не могла справиться с собой и не думать об Алексее и о Галине, так внезапно вставшей между ними. Вот сейчас Алексей придет домой, и не она, Настя, будет встречать его, собирать ужин, смотреть ему в глаза, а какая-то Галина, которая не имеет права на все это.
А ее ждет душный, опостылевший цех, сверлильный станок и бесконечная вереница этих черных колпаков, которые зовут на участке носками. Да, она знает, что без носка не может быть мотора, и носок будет разрезать воздух и предохранять мотор, когда самолет пойдет в бой. Но она никогда не старалась представить себе работу своих рук потом, в воздухе, как это любил делать Алексей, и никогда не задумывалась о полезности своего труда.
Она пошла на ставок из-за Алексея, чтобы было приятно ему. Работа табельщицы, а затем учетчицы ей нравилась куда больше — разнообразная, веселая, потому что всегда находишься среди людей. Правда, бригадир Соснин хвалит ее за смышленость и за высокую выработку. Ее имя почти каждый месяц появляется на Доске лучших рабочих, но что из того, если Алексей этого не видит и не гордится ее успехами? Нет, без Алексея она не может, она обязательно добьется, чтобы он был с ней! И никому она его не отдаст. Лучше умрет, но не отдаст!
Настя поворачивает носок по часовой стрелке, опускает вращающийся шпиндель с длинным и тонким сверлом, легкая стружка струится из отверстия и медленно слетает вниз. Работает быстро и впрямь сноровисто, а сама все думает, думает… И среди множества мыслей неожиданно приходит одна — простая и, наверное, самая нужная: надо отказаться от помощи родителей, жить, как все. Пусть ей будет трудно, но так хочет Алексей, и ничем его больше не удержать. Она завтра же разыщет Алексея и поговорит с ним еще раз…
И снова Настя быстро проходит через знакомый зеленый двор, поднимается на крыльцо. Дверь открывает старая женщина с демоническим профилем, она кажется Насте похожей на колдунью. Но старая женщина смотрит ласково, понимающе и, щурясь от теплых солнечных лучей, сообщает, что Алексея опять нет дома. Он ушел в больницу.
— Зачем? — непроизвольно вырывается у Насти.
— Зачем ходят в больницу? Очевидно, плохо себя чувствует… У него, видимо, ангина. А вы слышали: эвакуируют Севастополь? — неожиданно спрашивает она.
— Нет, — машинально отвечает Настя.
— Как же! Только что передавали по радио. Какое горе, какое горе!
— Да, — соглашается Настя и медленно, опустив голову, уходит через двор.
Глава шестнадцатая
Алексей и в самом деле занемог. Началось с нестерпимой головной боли, потом стало трудно глотать. Возвращаясь с работы, он заглянул на всякий случай в заводскую поликлинику. Хотел посоветоваться насчет лекарства, но вместо совета женщина-врач протянула ему термометр и, ни слова не говоря, села за свой столик. Она писала что-то в толстом, потрепанном журнале и время от времени поглядывала на Алексея и еще на двух сидевших здесь подростков, затем попросила всех троих достать термометры. У пареньков температура оказалась нормальной, у Алексея — выше тридцати восьми. Ему выдали бюллетень и назначили лечение. Врач и слушать не захотела о срочном задании в цехе: больной есть больной.
В тамбуре у входной двери Алексей вновь увидел двух пареньков, что сидели в кабинете врача. Они курили и досадовали, что им не удалось нагнать температуру. «Ну, орлы», — подумал Алексей. Хотелось, видно, ребятам немного передохнуть, да не то время — война. Выйдя на яркий солнечный свет, Алексей поймал себя на мысли, что он, как мальчишка, рад бюллетеню. Больше года работал он без единого выходного, а теперь целых два, а может быть, и три дня волен распоряжаться собой, как хочет.
К вечеру второго дня Алексей почувствовал себя крепче и решил пройтись до театрального сквера, где его должен был встретить Юра Малевский.
Каким великим счастьем показалась Алексею возможность присесть на скамью, откинуться на ее шаткую спинку и подставить лицо теплому лучу вечернего солнца. И забыться. Не только грезить, а любоваться цветущей сиренью, венчиками цветов, обыкновенной травой… Все это, казалось, ушло безвозвратно и вдруг — вернулось, зацвело, заблагоухало тонко и чудно, напомнило о красоте жизни, не заглушенной, не убитой войной.
Алексей сидел на скамье, курил табак «Наргиле», испытывая те редкие минуты блаженства, воспоминание о которых остается на всю жизнь. Эти вечерние часы, выпавшие Алексею как великое счастье, по случаю болезни, представлялись ему вознаграждением за бесконечные месяцы тяжелой работы в душном грохочущем цехе. Никогда, наверное, не оценишь столь ощутимо всю благость бытия вне контрастов, вне сопоставления мрачного, трудного, казалось, безысходного — с безгранично светлым, радующим, умиротворяющим.
Эти предзакатные вечера, вырванные из черной ночи войны, возможно, будут вспоминаться Алексею и потом, спустя десятилетия, как самые счастливые в жизни. Так, верно, и фронтовикам приходят на память редкие часы привалов, занятные и даже курьезные истории, хотя это были лишь кратковременные передышки среди тяжкой работы, лишений и смертей. Говорят же, что приятное и легкое вспоминается чаще, но зато горестное и трудное не забывается никогда, так же, как не забывается героическое, а оно не возникает на легком течении жизни.
Так думал Алексей, сидя на скамье в театральном сквере, и не в первый раз укорял себя за то, что сравнивает тыл и фронт. Такое сравнение было против его совести, хотя он знал: никто из героев фронта не сопоставлял, чья ноша тяжелей. Фронтовикам больше, чем кому-либо, было понятно, что без опоры на тыл им не выстоять, не одолеть врага. Они всегда ощущали просторы родной земли, и это придавало им мужество, согревало. А тыловики в трудной каждодневной работе думали о тех, кто был там, в грохоте боя, под огнем.
Алексей вспомнил, как появился в их цехе Митрий. Он пришел сразу после госпиталя. Оглядел ребят, станки и сказал, уткнув кулаки в бока:
— Все понятненько! У вас тут тишина и божья благодать. Стены не разворочены бронебойными, мины и пули не косят. Поживаете как у Христа за пазухой. Да… А вот мы там!.. Что ни шаг — смерть.
И пошли укоры, от которых становилось не по себе, — дескать, все вы тут лодыри, сачки, на триста процентов норму давать не можете.
Действительно, бомбы над цехом не рвутся, тихо, если не принимать во внимание гул станков. Окна до самого потолка задраены черной бумагой скорее для формальности. Каждому было ясно, что затемнение за две тысячи верст от фронта ни к чему. Хотя чем черт не шутит: летал же над соседней областью самолет-разведчик, и кто знает, чем это могло обернуться завтра.
Никто не возражал Митрию. Один Венька Чердынцев ехидно прошипел на одесский манер, хотя и уралец коренной:
— А мы еще будем посмотреть, как ты доходить станешь. — И добавил по-уральски: — Нече нас паскудить, не хлебнул еще нашего.
Митрий и не взглянул на Чердынцева, даже отвернулся от него нарочито, засунул большие пальцы за широкий солдатский ремень, отвел складки гимнастерки за бугристую спину и пошел на пятую линию, к своему фрезерному. Он редко возвращался оттуда, хлопотал всю смену у неуклюжей фрезерной громадины, усердно крутил вентили, ставил на стол детали и пускал в ход огромную тяжелую фрезу. Целыми сменами он не отходил от станка, ни с кем не общался, но всякий раз, когда выпадал случай выступить на разнарядке у начальника участка, разговор у него был один: мало делаете, желторотики, укрылись здесь и волынку тянете. Если разобраться, на передовой ваше место, а не здесь!..
Шли месяцы, и начала исчезать свежесть со щек Митрия, складки опустились от переносья к синим, бескровным губам. А на исходе зимы, когда в одну из ночных смен вырубили электроэнергию, Алексей с Вениамином Чердынцевым в поисках курева забрели на термический участок и наткнулись на Митрия, сидевшего возле гигантской электрической печи. Он, как и десяток других мужиков, спал, закинув небритое лицо.
— Вот он, наш герой! — язвительно сказал Чердынцев. — Митинговал, а сам сачкует тут небось с начала смены.
Чердынцев шевельнул сапогом ногу Митрия, обутую в брезентовый ботинок и перетянутую обмотками, но разбудил его не сразу.
Наконец Митрий протер ладонями глаза и посмотрел опасливо по сторонам. Убедившись, что поблизости нет ни мастера, ни бригадира, он проворчал жалостно, еле слышно:
— Чего надо-то? Все равно току нет. Да вот, — он показал на ногу, — раны болят.
— Ты же не раненый, а контуженый, сам рассказывал, — заметил Чердынцев, в голосе которого прозвучали нотки сочувствия.
— Ну, контуженый, — согласился Митрий. — Думаешь, легче? — Он приподнялся, отряхнул со штанов рыжую пыль и уставился на Чердынцева неподвижными, воспаленными глазами. — Нет ли корочки завалящей али курева? Невмоготу такая жизня: ночей недосыпаем, куска недоедаем. Ночь-ноченски в заводе, когда он, перерыв-то, будет?
— Э-э, Митрий, — ответил Чердынцев. — Где ночь ночует, там и год годует. Корочку бог пошлет, а табачок будет только на обратном пути. Кемарь давай, а мы с Лешей до штамповки дойдем, там у дружка моего саморезка — запри-дух.
— Довыступал, оратор, — уже незло сказал Чердынцев Алексею. — Не наша косточка, не уральская. Мы доходим, да отходим. Кто же за нас лямку тянуть будет?
Все это Алексей вспомнил теперь так живо, что даже удивился, почему сейчас не хочется спать. Тогда спать хотелось смертельно. Даже саморезка, продравшая горло, болью ударившая в грудь, не расшевелила и не принесла бодрости. Шли самые тяжкие часы — исход ночи, когда руки против воли становились вялыми, движения — машинальными. Но все же это были движения, была работа, и она отгоняла сон. А в ту ночь отключили ток, и в гулкой тишине опустевшего, пригасившего огни цеха бороться со сном не было никакой возможности.
Чердынцев в курилке задремал на корточках. Алексей же побродил по цеху, затем долго стоял у стола разметки с Анатолием Порфирьевичем, слушал его байки о мирном житье-бытье в Острогожске, где теперь шли тяжелые бои; слушал и засыпал, дивясь тому, что можно, оказывается, спать стоя. Он слышал о том, как умудряются засыпать солдаты на марше, в строю, во время многосуточных переходов: идут, взявшись под руки, и спят, но не очень верил в это. А вот теперь сам впадал в глубокий сон, не имея никакой опоры, кроме собственных ног, теряя неизвестно на какое время нить рассказа Анатолия Порфирьевича, не слыша его голоса и успевая увидеть самые неожиданные сны, в которых то возникало лицо мамы — она снова жила, ходила по их маленькой квартире, занимаясь своими обычными, повседневными делами, то явственный образ мамы расплывался, и вместо него улыбчиво смотрели глаза Нины Козловой, но взгляд их постепенно тускнел, становился задумчивым: «Вы так и не пришли на премьеру в театр…»
Цех в ту смену ожил примерно в седьмом часу. Алексей понял, что дали ток, услышав завывающий звук карусельного станка, очень напоминавший сирену. Тотчас к этому тревожному вою прибавился стукоток долбежки, потом плачуще вжикнул протяжной станок, и пошла разноголосица всевозможных звуков, сливаясь постепенно в привычное, ровное гудение всего цеха. Алексей поспешил к своему «борингу» и, не дойдя до него нескольких шагов, столкнулся с Кругловым.
Ничего не сказал Петр Круглов, только глазами блеснул, голубыми с красными прожилками. Свернул в сторону и заспешил к Паше Уфимцеву, который не слышал ожившего цеха, спал, уронив голову на руки, вытянутые поперек железной инструментальной тумбы.
Все это казалось теперь таким далеким… Из репродуктора, прикрученного проволокой к фонарному столбу, доносился мягкий голос популярного певца. Он с какой-то необыкновенной удалью напевал о фронтовых дорогах. Два седовласых актера на противоположной скамейке комментировали исполнение.
— Это же надо иметь такую смелость — браться за вокал, не имея голоса.
— Да, но какая музыкальность!
Концерт кончился, и по радио объявили точное время. Скоро должен был появиться Юра. Тут же Алексей подумал о Нине. Очень захотелось увидеть ее в этот теплый, солнечный вечер. А ведь это не исключено. По аллее, ведущей к театру, то и дело проходили балерины, их нетрудно было отличить по прямой походке и необычным нарядам. Алексей был наслышан о кумирах публики, непревзойденных звездах балета. Они казались необыкновенно красивыми. На их точеных ногах поблескивали лакированные туфельки, с плеч ниспадали цветастые казакины. Как будто и не было никакой войны. Но именно присутствие в городе знаменитостей эвакуированного театра лишний раз напоминало о том, что она была. Город, из которого прибыл всемирно известный театр, ежечасно подвергался артиллерийским налетам, в небе его кружили фашистские бомбовозы. Одно было вначале непонятно Алексею: кто посещал оперные и балетные спектакли? Казалось, всем просто не до того. Фронт и заводы поглотили весь народ. Но однажды Юра Малевский провел Алексея в театр, и он удивился: в зале не пустовало ни одного места. Здесь были и военные, и рабочие, даже из его цеха. В театр ходил каждый, кто мог, кому это удавалось, и обогащался и а всю жизнь, потому что редкое сочетание талантов объединяла в те годы труппа знаменитого театра в провинциальном городе.
В одиннадцатом часу на центральной аллее появился Юра. Он шел энергичной походкой, ставя носки врозь; спину, как всегда, держал прямо. Плечи и голова его были откинуты назад, грудь браво выдавалась вперед.
— Ну, что, мой прекрасный друг, — приветствовал Юра, подойдя к скамейке. — Ты весь в мечтах? В твоем воображении, конечно, возникают неповторимые пейзажи этого чудесного мира. Я верю, ты еще напишешь свои шедевры!
Юра не садился. Он любил постоять, демонстрируя свою осанку, оглядывать толпу, галантно раскланиваться со знакомыми. Наконец он присел на край скамьи, осторожно, чтобы не помять брюк, подогнул одну ногу и вытянул другую вперед. На лацкане его пиджака краснела нашивка за ранение. Он посмотрел пристально на Алексея и воскликнул:
— Ты сегодня неотразим! Да, да! Однако снизойди и послушай. — Юра быстро достал из бокового кармана пиджака записную книжку и вполголоса начал декламировать свои новые стихи: — «Не возвратились из разлуки домой герои-моряки… сомкнули бронзовые руки отягощенные венки. В честь неопознанных, но близких, вас, безымянные сыны, в гранит безмолвный обелиска скрижали славы втиснены». Ну, как? Не нравится? Тогда ничего не говори. Между прочим, эти стихи я посвятил Саше Карелину.
— Ты видишься с ним?
— Каждый вечер, когда в спектакле занята Женя. Он приходит ее встречать.
— А когда ты видел последний раз Нину?
— Когда! Вижу по два раза каждый день.
— Как она?
— Живет и процветает, думаю, скоро покинет кордебалет и перейдет в солистки. Спрашивала как-то о тебе.
— Ну уж брось!.. Как спрашивала?
— Как? Спросила: где наш юный художник? Я ей: страшно занят, создает неповторимое эпическое полотно. А она: ах, как это интересно! Признайся, ты к ней неравнодушен?
— Просто давно не видел.
— Сегодня увидишь. Оттанцует последний акт и придет. А вот и Саша!
Юра встал, подтянулся, поправил и без того ладно сидящий пиджак. К скамейке, широко взмахивая костылями, приближался улыбающийся Саша Карелин.
— Вот это встреча! — сказал он, пожимая руки Юре и Алексею. — Разрешите пополнить вашу честную компанию? — Саша сел, придвинулся к Алексею, освобождая место для Юры.
— Сиди, сиди, Сашенька, я постою.
— Ты тоже кого-нибудь встречаешь?
— Да… Ниночку, — небрежно ответил Юра.
— Козлову? А Женя не выходила?
— Сейчас появятся обе. Спектакль закончился. Видишь, пошел народ.
Юра снова присел на скамейку и обратился к Саше:
— Мне очень хочется прочитать тебе стихи о моряках. Сейчас неудобно — много народа… Но я уверен, они до тебя дойдут! Не то что до этого сурового критика, — он кивнул на Алексея. — Понимаешь, моряки геройски гибнут за Родину, и она воздает им вечную славу. Это так и будет! Вот увидишь.
— Верю! — отозвался Саша. — Еще как верю! Восемь месяцев бились матросы за Севастополь, и партизаны, и бойцы приморской армии… Сколько друзей погибло… Но и фашисты хлебнули горя, как никогда. — Саша достал из кармана кителя «Правду», развернул ее. — Запомнится им Севастополь… Вот здесь, между прочим, напечатано сообщение «Двести пятьдесят дней героической обороны Севастополя». Читал? Держи! — Он протянул газету Юре. — Прочитаешь — поймешь, что это не поражение, а победа, да еще какая! Так что ты прав, Юра, севастопольцы прославили себя. Память о них, это точно, перешагнет века.
— Черт знает что, — заговорил Юра. — Мы стремимся достигнуть высот искусства, несем его людям, а эти бандиты, чтоб им ни дна, ни покрышки, которые продырявили и мой бюст, жгут классические полотна, уничтожают памятники культуры! Только ни хрена у них все равно не выйдет!
— Верно, — согласился Саша. — Есть ведь еще и мы! Так, Алексей? — И он крепко обнял Алексея за плечи. — Мы и здесь повоюем. — И он заговорил спокойно, с улыбкой, которая шла к его открытому, мужественному лицу: — Спасибо тебе за Галинку. Надеюсь, уживаетесь? Помогать пострадавшим от войны — наш долг.
— Уживаемся, — ответил Алексей. — Меня и дома-то никогда нет. Вместе с жильем передал им наш огородный участок. Они достали два ведра картошки и посадили ее за рекой.
К удивлению Саши и Алексея, Юра неожиданно начал читать стихи:
— «Она стремится в мир иной, увлечена высокой целью. И рампа блещет ей дугой, к ногам бросая ожерелье». Вот она, мой юный друг! Идет твоя мечта.
В конце аллеи действительно показалась Нина. Алексей сразу узнал ее. Легкая, прямая походка, мягкие очертания изящной высокой фигуры отличали ее от всех, кто шел сейчас через сквер. Чуть поотстав от Нины, оживленно разговаривали Женя и молодой человек в светлом плаще. Облик этого, как подумалось Алексею, актера очень напоминал Сергея Аркадьевича Репнина, представителя Межгорского завода.
Алексей вдруг встрепенулся и хотел было уйти, но Юра крепко стиснул его руку и прошептал:
— Не валяй дурака! Сколько можно вздыхать? Вместо того чтобы объясниться, ты бежишь, как трусливая лань.
Не расслышав, о чем говорит Юра, Саша Карелин сказал:
— Вот ведь чудо! Рождаются люди одинаковые, все как все, ан нет. Один возьмет да явится на свет с божьей искрой певца, другой — танцор, третий — художник. И потом сами же люди дивятся себе подобным, таким, да не таким, обыкновенным и в то же время — недосягаемым. И хорошо, когда люди не завидуют талантам, а оберегают их и гордятся ими. Я лично — горжусь, в том числе и Женей.
— Правильно делаешь! — сказал Юра. — Однако что это за хлюст увивается за ней?
Сомнений у Алексея теперь уже не было: рослый молодой человек в макинтоше был не кто иной, как Сергей Аркадьевич Репнин. В одной руке он держал букет тюльпанов, другой касался локтя Жени.
Юра вскочил со скамьи.
— Знакомься, Ниночка: мой старый друг Алексей. Замечательный художник, но ужасный скромник.
Нина подала руку и рассмеялась. Следом за ней поздоровались Женя и Репнин.
— Художник! — удивился он, бережно передавая букет Нине. — Это для меня новость. Привет рабочему классу! Как Настенька? Я, между прочим, кое-что вам привез. — И уже обращаясь к остальным: — Мы, можно сказать, в одной упряжке — коренной заводской народ.
Не обратив внимания на слова Репнина, Нина спросила:
— Это правда, что вы пишете большое полотно?
— Нет, сейчас не до этого. Я и до войны не брался за большие работы.
— А Юра говорил…
— Работает, работает, — подтвердил Юра. — Я же сказал, что мой друг — великий скромник. Однако результаты его труда достигают звезд!
— Каких звезд? — не поняла Нина.
— Таких же, каких достигает наш труд, любой — звезд победы.
— Ну, Юрочка, ты всегда витаешь в своих поэтических образах. Однако свежо, — передернулась Нина. — Вы идете?
Саша поднялся со скамьи, и они с Женей двинулись вперед.
— Идемте, Нина Васильевна, — поспешил сказать Репнин. — Я вас провожу. До свидания, товарищи! — попрощался он, и все четверо медленно пошли по центральной аллее.
Алексей растерянно стоял возле скамьи, а Юра, не пытаясь сдерживать смех, бодро выкрикивал:
— Ну, здорово! Орел! Как он нас отрезал! Да ты не куксись, Ниночка у нас — человек серьезный. Такие прилизанные прилипалы, как этот, атакуют ее каждый день. А толк-то какой? Никакого! Идем. Тебе завтра на завод?
— В первую, — ответил Алексей.
— Ну и пошли. Я тоже чертовски устал. Утром репетиция. Днем — с бригадой в колхоз. Вечером — спектакль, И все-таки я счастлив. Ты знаешь, после этого стройбата я попал, как в рай, хотя не подумай, что у нас легко. Искусство для меня — все. Вот в чем дело! И главное, я ощущаю, что даже в такое время оно нужно людям. И оно тоже приближает победу! Да, да! Я в этом убежден. Сейчас и в самом деле любой труд достигает звезд. И если, Алеша, победит искусство, победим мы!
— А не наоборот?
— Может быть, и наоборот. Но пойми: страна не дает погибнуть искусству. Это ли не признак победы!
Глава семнадцатая
На улице стоял жар и было душно, как в цехе. Слабые порывы ветра не могли донести свежесть лесов и реки, до которых было не так уж далеко, а наоборот — словно сгущали настой запахов горячего масла, эмульсии и металла. Весь этот смрад вырывался из распахнутых ворот цеха сюда, на небольшой квадрат сникшей травы, где собралась почти вся бригада Алексея. И все-таки даже эта притоптанная, желтая трава напоминала о вечно живой природе и радовала. Ребята лежали на горячей земле, наслаждаясь солнечным светом, тщетно надеясь запастись силами за эти четверть часа, оставшиеся до конца обеденного перерыва.
— Еще полсмены — и домой, — лениво протянул Маскотин. — Или опять субботник?
Он приоткрыл глаз, не отрывая щеки от травы, и вопросительно посмотрел на Алексея.
— Зачем спрашивать, если знаешь, что эта неделя — за нашим цехом.
Вот уже пятый день все рабочие цеха по три часа после смены строили подъездные пути. Железнодорожная ветка должна была пройти от завода, через мелкий лес и кустарник, до Промплощадки, расположенной на главном пути. Тысячи людей выходили каждый день на эту стройку, растягиваясь насколько хватало глаз вдоль недавно набросанной насыпи.
В то время дороги строили не путевые машинные станции, которые укладывают теперь железнодорожное полотно целыми секциями. Все делали люди, начиная от земляных работ, кончая укладкой шпал и рельсов; в их распоряжении были лопаты, кувалды, тачки и носилки. Тяжелый труд отбирал последние силы, но он был нужен — растущее производство требовало бесперебойного снабжения и быстрой отправки готовой продукции. Старая однопутка не справлялась со всем этим, и поэтому стройка была объявлена народной. В ней участвовали все и выходили на субботники не по приказу, а по собственному убеждению во главе с партийными и профсоюзными активистами.
Алексей мог и не отвечать Косте Маскотину на его вопрос. Маскотин прекрасно понимал необходимость этой дополнительной работы, которая выполнялась сверх и без того сверхурочных часов. Просто хотелось ему потешить себя мыслью о желанном отдыхе и встрече с любимой женой. Он считал, что ему повезло, но какой ценой далось это везение! Уходил на фронт женихом, прямо чуть не от свадьбы уехал, не надеясь, что когда-нибудь справит ее. Но воевал всего две недели. В боях за Прибалтику потерял глаз. Костю комиссовали, и он вернулся к своей невесте. Костя часто называл себя счастливым, а за потерянный глаз и за морячков-товарищей, как он любил повторять, мстил на своем полуавтомате.
Одного не терпел Костя Маскотин — волынки, когда приходилось сидеть в цехе в ожидании деталей или электроэнергии. Он любил «рвануть», то есть сделать в три раза больше, но сразу, без остановок и вынужденных простоев. На строительстве дороги так не получалось. Тут надо было отбывать ни больше ни меньше три часа каждый день.
Костя нехотя поднялся с земли, потянулся, обнаруживая крутые ребра, выступавшие через тельняшку, и сказал зевая:
— Субботник так субботник. Костыли бить — не жену любить, а куда прыгнешь?
От станков тянуло жаром, они не успели остыть, как будто и не выключали их. Первым застрекотал и словно тяжело выдохнул Костин полуавтомат. Работа шла своим чередом, на привычных предельных скоростях. Сегодня бригада мстила за Ростов, оставленный Красной Армией после тяжелых боев. Для новейших истребителей и штурмовиков теперь готовил двухрядные звезды моторов весь завод. Время было необычно напряженным и трудным. Серийное производство новых машин еще не набрало силу, а требовалось их все больше, потому что каждый чувствовал: главные битвы впереди.
У Алексея был теперь ученик — подросток Сашок, который прежде развозил на тележке детали от станка к станку. Он был невелик ростом, но коренаст и очень смышлен. Глаза его горели, когда он наблюдал Алексееву работу, жадно запоминая малейшее движение своего учителя.
Сашок давно рвался к «настоящему делу», как он называл работу на станке, и вот теперь Алексей уже доверял ему простейшие операции, а сам уходил к другим станкам, настраивал их, следил за своевременной обработкой и доставкой деталей. Он выполнял все, что делал раньше Николай Чуднов, и учил Сашка. Что и говорить, ему легче давалась работа на станке, чем когда-то самому Алексею. Он не надсажался, ставя на приспособление и снимая с него детали: подъемники и рольганги облегчали дело, да и технология фрез и самих операций теперь была доведена до совершенства.
В эту смену не ладилась работа у одного Паши Уфимцева. Станок шел как обычно, фреза не забивалась, а детали скапливались именно здесь и задерживали поток. Понаблюдав за тем, как работает Паша, как он меняет детали, методично врезается краем фрезы и выбирает паз, Алексей понял, что все это делается в замедленном темпе. Иногда Паша сдерживал желание зевнуть, несмотря на то, что смена была дневная. И Алексею стало ясно: Паша устал, запас сил его исчерпан. Это было видно и по бледному, болезненному лицу, на котором пестрели светлые, словно прозрачные, веснушки.
— А ну-ка, дай мне, — сказал Алексей, отстраняя Пашу. — Иди подремли в курилке.
Но Паша не ушел. Гладя, как Алексей быстро проходит пазы, он, напрягаясь до красноты, поднимал все новые детали и ставил их на станок.
— Да отдохни ты, говорю! — настаивал Алексей. — До смены еще не скоро. Потом — субботник. Свалишься…
Алексей и сам работал из последних сил, но не замечал этого. Он научился подавлять в себе ощущение усталости. Она была всегда, и с этим Алексей свыкся. Да и окреп он за время работы на заводе, шире стал в кости, раздался в плечах, кисти рук стали цепкими и грубыми.
За какой-нибудь час Алексей и Паша пропустили через станок все нагромождение деталей, и когда они начали поступать по одной, Алексей вернулся к Сашку. Ученик оказался молодцом, он успевал за потоком, отфрезеровал все флянцы, и теперь надо было перестраивать станок на сложную операцию. Доверять ее Сашку было еще нельзя, Алексей встал к станку и проработал до конца смены.
И вот уже засвистели струи сжатого воздуха. Со станков и деталей сдувалась стружка; в цехе завершался долгий, изнурительный день.
Отработавшие смену собирались у ворот цеха. Вскоре сюда пришли Грачев и Березкин. Следом за ними двинулись станочники к проходной, а оттуда по дну оврага, за которым лепились одноэтажные щитовые дома, пошли в обход поселка, к лесу.
Вдоль черного гребня земли, огибающего поросшую кустарником гору, уже работали вереницы людей. Тысячи рук взмахивали лопатами и кирками, выравнивая полотно, трамбовали его. Алексей вонзал кирку в каменистый грунт, широко ставя ноги, чтобы удар получался размашистее и крепче. Он бил с правого плеча, не останавливаясь до тех пор, пока руки не опускались сами по себе и не повисали, как плети. Рядом работал Соснин. Он бросал землю лопатой и поглядывал время от времени на Алексея, улыбаясь своей доброй улыбкой. Оба они остановились, когда послышалась команда:
— Перекур!..
Тяжело дыша, присели на травянистый откос, закурили.
— Давно лопату не держал, — заговорил Соснин. — _ Между прочим, здесь же вот лет пятнадцать назад начинали строить завод. Теперь, можно сказать, мы зашли с тыла. Тогда фронт работ начинался от города. С той стороны, вернее. До города-то еще лесом надо было идти целый час. Тоже кайлами и лопатами орудовали. Тачки были в ходу, носилки. А что нам, комсомольцам, молодым да здоровым? Грачев, помню, всегда впереди был. Смолоду в вожаках ходил. Потом с ним вместе и в цех пришли. Сначала он технологом работал, а года так через два — секретарем избрали. С тех пор и вкалывает лет уже восемь. Круглова тоже помню совсем парнишкой. До чего задиристый был. Но тогда ему это больше шло. Молодые — они всегда горячие. Дробин появился позднее, после института. Было, я тебе скажу, время боевое, веселое. А сейчас — то, да не то. Война, брат, все испортила. Та же вот лопатка, а по-другому ее в руках держишь.
Соснин затянулся последний раз и затоптал окурок.
— Есть, оказывается, в куреве свой смысл, — сказал он. — Без перекура и богу душу отдать недолго.
— Оказывается, есть, — улыбнулся Алексей. — Чем дальше, тем больше этих «оказывается». Оказывается, и меня зря отговаривали.
— Э-э, да когда то было! В те поры ты еще зелен был, а сейчас — мужик мужиком. Честно скажу, жалел тебя, как своего сына. — Соснин прикрыл глаза. — Год прошел как нет моего Павлушки… И многих уже нет. Я ведь тогда бросал эту заразу. А потом… когда узнал… не смог. Задымил, и вот — по сей день. Коль ты, Алексей, уже привык, скажу тебе одну премудрость. Сам ее вывел. У курящего есть свои плюсы. Понимаешь, у него есть мгновения задушевных разговоров с другом, есть моменты, когда он думает о самом заветном, что ли, и, стало быть, есть мгновения радости. Их много, да и одно — дорого. Иногда помнишь его чуть ли не всю жизнь, и получается, что одно такое мгновение больше, чем годы. Этими мгновениями, может быть, и живешь, а годы утекают быстро, как вода. Вот и получается, что кто бросил курить, сохраняет годы, но теряет драгоценные мгновения.
— Целая теория.
— Да нет, мы — практики. — Соснин повернул лопату, оглядел ее внимательно, воткнул в землю и неожиданно спросил: — У тебя с Настей-то что, размолвка?
— Это долгий разговор. Нет у нас с ней ничего.
— Ну да, — задумчиво промолвил Соснин. — Первое увлечение, бывает, проходит. Правда, помнится и через далекие годы. Но, опять же, как помнится?..
Алексей слышал, что первая любовь помнится человеку всю жизнь. Но ведь Настя — это не первая любовь, и Алексей сказал об этом Соснину, испытывая неловкость, потому что не знал, как объяснить отношения с Настей и их разрыв.
— Тут я тебе не судья — ответил Соснин, поднимаясь с откоса. — Дело, как говорится, полюбовное. Не знаю, как бы поступил в таком случае мой Павлушка. Мало ему отпустила жизнь, и неизвестно, что бы он натворил впереди. Но, сдается, характер у него вроде твоего. Не трепачи вы оба. Была у Павлушки первая любовь, с ним и осталась… А Настя все равно девушка хорошая, нравится мне.
«Нравится!.. — подумал Алексей, берясь за кирку. — А мне нравится Нина. Ее-то Соснин не знает, да и Настю — тоже. Со стороны рассуждать просто, к тому же в таком возрасте…»
Домой Алексей вернулся затемно. Валентина Михайловна уже спала, а Галина сидела у стола, на котором под сложенным полотенцем стояли чайник и кастрюлька с вареной картошкой. Галина отложила газету и внимательно посмотрела на Алексея.
— Вы совсем заработались. Есть хотите? Мы оставили вам немного картошки. Она еще не успела остыть.
— Спасибо! Есть не хочу, чаю выпью.
Единственным желанием Алексея было — свалиться на диван и уснуть, но он заставил себя пойти на кухню; умылся и переоделся. Почувствовав себя свежее, Алексей вернулся в комнату, налил чаю и развернул газету, которую оставила Галина. Страницы газеты были заполнены сообщениями о боях на Воронежском, Сталинградском, Кавказском направлениях. Заводы, эвакуированные в глубокий тыл из прифронтовой полосы, выпускали боеприпасов в два и в три раза больше, чем раньше. Бакинские нефтяники бурили нефтескважины по скоростному методу. Страна получила от трудящихся в фонд обороны Родины за какие-то полгода более миллиарда рублей.
Глаза Алексея закрывались, его все больше клонило ко сну. Он выключил свет, залез под одеяло, но в это время в комнате появилась Галина. Попросив прощения, она включила свет.
— Я совсем забыла. Вам тут принесли письмо, кажется, из Мурманска. — Галина положила конверт на край стола, поближе к дивану, на котором лежал Алексей. — Спокойной ночи.
И она ушла в маленькую комнату, плотно прикрыв за собой дверь.
Письмо было от Коли Спирина. Он кратко сообщал о своей напряженной работе, очень хвалил продукцию, которую выпускает его родной завод, спрашивал о Володе, от которого давно не получал писем. В конце была приписка, заставившая Алексея подняться с дивана. Рука его непроизвольно потянулась к портсигару. Коля писал, что, по сведениям, не совсем точным, экипаж самолета, на котором летал Иван Васильевич Годына, погиб. Самолет пробило снарядом во время очередного рейса через фронт. «По этой причине, — заканчивал Коля, — вы, наверное, и не получили нашей посылки».
«При чем тут посылка, какая посылка, — спрашивал себя Алексей, — когда нет в живых этого веселого могучего человека?! Нет Витюши, симпатичного крепкого парня! И командира тоже! Кажется, давно ли они сидели вот здесь, за этим столом, рассказывали о своих полетах, курили душистый капитанский табак?..» Алексей отбросил одеяло, укрыл плечи стареньким маминым пальто, которое подсовывал обычно под плоскую, слежавшуюся подушку, и долго сидел, неподвижно глядя перед собой. Он машинально свернул цигарку, чиркнул спичкой. Настенные часы, напружинившись и шипя, начали отбивать время. Алексеи вспомнил густой голос Ивана Васильевича, как он пел: «На позицию девушка провожала бойца…» А стрелок-радист Витюша красивыми, длинными пальцами отбивал по столу такт. Вспомнились слова мамы. Она сокрушалась в тот вечер: «Когда все это кончится? Не дожить, видно». А Иван Васильевич расплылся в улыбке, и на всю комнату загудел его бодрый голос: «Еще как доживем… Одолеем. Всех врагов перебьем и заживем пуще прежнего!..» Теперь нет мамы, и нет Ивана Васильевича. Нет дорогих Алексею людей, которые отныне живут только в его памяти, и так будет лишь до тех пор, пока есть он. Потом они исчезнут совсем, как будто и не жили. Для Валентины Михайловны и Галины, которые спят сейчас в маминой комнате, Иван Васильевич Годына не существовал вообще. И мама не существовала.
Сиротливо и зябко стало Алексею. Ему даже не с кем было поделиться своими невеселыми думами. Разве что с Сосниным, но у него — свое горе, и напоминать ему о чьей-то гибели, значит, причинять лишнюю боль. Может быть, разыскать Нину и прочитать ей это письмо? Но разве есть ей дело до каких-то неизвестных людей? Жизнь ее полна других интересов. «Она стремится в мир иной, увлечена высокой целью, и рампа блещет ей дугой, к ногам бросая ожерелье». Юра написал слишком красиво, но правильно. Зря только ничего не добавил о поклонниках, окружающих Нину. Живется ей весело и беззаботно. Никогда, наверное, не поймет Нина в полной мере, что такое война. Мало изменений внесла война в ее жизнь. Поменялись только город и сцена, а все остальное осталось для нее прежним.
В комнате стало дымно, Алексей потянулся к форточке, а потом решил открыть окно. Распахнулось оно, резко щелкнув, и в маленькой комнате сразу послышались шаги. Дверь приоткрылась, из нее выглянула Галина; ее глаза смотрели удивленно.
— Как я испугалась, — сказала она низким голосом. — Почему вы не спите? — Придерживая у горла халат, она вошла в комнату. — Вам же рано вставать. — Она присела к столу и, глядя на Алексея, ждала ответа. — Вы получили плохие известия?
— Погибли хорошие люди, — не сразу ответил Алексей. — Вот так же, как мы, сидели в этой комнате. Не так уж и давно… Я и знаком-то был с ними один день, но, когда узнаешь о смерти таких веселых людей, таких богатырей, страшно делается…
— Понимаю, — сказала Галина. — Сейчас мы теряем много хороших людей. Самых хороших.
Алексею подумалось вначале, что Галина говорит первые попавшиеся слова, просто так, для успокоения. Но по взгляду ее глаз можно было догадаться о глубоких переживаниях.
— Я никогда не рассказывала вам о личном. У меня был хороший друг. Больше, чем друг. Он, наверное, стал бы моим мужем. Вот уже несколько месяцев от него нет вестей и, видно, уже не будет. Знаю только, что он не вышел из окружения. Его не смогли вынести: ноги у него были прострелены. Товарищи оставили Илью, — Галина убрала мизинцем слезу, — у фельдшера сельской больницы…
— Галя… Надо всегда надеяться на лучшее.
— Да, да, — согласилась Галина. — Вы не обращайте внимания. Это случается со мной редко. Вы знаете, — успокаиваясь, сказала она, — мы только тогда начинаем ценить людей по-настоящему, когда их теряем. Вот нет человека, и понимаешь, какой он был необыкновенно хороший. Самые мельчайшие черточки припоминаются, которых раньше и не замечал, не придавал им значения. Они всё дополняют и дополняют дорогой облик, и от этого становится невыносимо… Ну, ладно, — сказала она, выпрямившись. — Вы мне так и не ответили: вам рано вставать?
— Нет, завтра в ночную. Днем думаю съездить на картошку.
— Правда? Я слышу, все окучивают, а как это делается, не представляю.
— Очень просто. Если бы вам не в первую, поехали бы вместе.
— Придется как-нибудь в другой раз.
— Другой раз будет уже осенью. Копать поедем.
— Да? А как будем доставлять урожай, если он, конечно, вырастет? Ведь это у черта на куличках, да еще за рекой.
— Есть там перевозчики, а по городу — на тележке.
— Сколько сложностей, как трудно дается жизнь.
— Зато будем с картошкой.
— Верно! Хороший вы человек, Алеша. Спасибо вам. — Галина поднялась, взглянула ласково. — Ну, что ж, будем спать!
— Попробуем, — ответил Алексей и, когда Галина ушла, снова натянул на себя одеяло, закрыл глаза. Из головы не шел разговор с Галиной, думалось о ее нелегкой судьбе, и опять мысли возвращались к Ивану Васильевичу и Витюше. Они были первыми, кто погиб на войне из тех людей, которых Алексей знал лично. И пусть он знал их совсем мало, но они жили и могли жить не только сейчас, но и потом, когда кончится война. Могли и надеялись на это. Теперь уж никогда, ни на одной жизненной дорожке не встретить веселого и добродушного человека — Ивана Васильевича, не встретить Витюшу, командира погибшего экипажа… Их больше нет и никогда не будет. А он, Алексей, есть; живет, но ничего не может сделать для того, чтобы вернуть дорогих ему людей.
Алексей поежился не от холода, а от какого-то внутреннего озноба. «Отомстить? — думает он. — Но ведь этим не поможешь тем, кого уж нет… Зато спасешь людей, которые каждую минуту могут оказаться убитыми. Твое место на фронте! При первой же возможности ты должен быть там! Запомни этот день, как день твоей клятвы. Мстить за дорогих тебе людей — значит спасать живущих. Это единственное, что ты можешь. Войне еще не видно края, она, словно страшная ночь, накрыла землю. И через эту ночь надо идти и идти, пока есть силы».
Он не слышал, как утром уходила Галина, не слышал, когда поднялась Валентина Михайловна. Алексея разбудило солнце. Оно било прямо в глаза. За открытым окном, в кустах сирени и на рябине, озорно прыгали с ветки на ветку и щебетали воробьи. День был таким же безоблачным, как то далекое воскресенье, когда началась война. Алексей услышал побрякивание посуды и понял, что это хлопочет на кухне Валентина Михайловна. Так оно и оказалось. Алексей пошел умываться и увидел Валентину Михайловну. Она стояла у зажженной керосинки и мешала кашу большой алюминиевой ложкой.
— Я слышала, вы едете за реку? — сказала Валентина Михайловна. — Вам надо хорошенько подкрепиться. Сейчас будем есть пшенную кашу и пить чай. И не вздумайте отказываться, иначе я вас не отпущу.
— Дорогая Валентина Михайловна, — улыбнулся Алексей, — ну с какой стати я должен уничтожать ваши запасы?
— Да? Вы так говорите? А с какой стати вы один будете окучивать нашу общую картошку? Уж коли взяли всю работу на себя, извольте завтракать. Я тоже могу быть упрямой. Имейте в виду, если вы сейчас же не сядете за стол, я откажусь от всего огорода! Не нужна нам ваша земля и ваша картошка. — Увидев улыбку Алексея, Валентина Михайловна тоже улыбнулась и уже мирно сказала: — Ну вот и договорились. Будем жить семейно. Вы нас облагодетельствовали, это одно, — накладывая кашу, продолжила Валентина Михайловна, — и вы нам нравитесь. И мне, и Галине. Это второе. Илья мне нравился тоже. Бедный Илья… Ох, этот Гитлер! — Она потрясла сухоньким кулачком. — Отольются ему наши слезы. В клетке его будут возить и показывать людям. Как поганого зверя! И все будут плевать в его самодовольную идиотскую физиономию. И я — тоже! Тьфу на него, не будем портить аппетита.
Сидя за кухонным столом, они ели кашу, запивая ее слабозаваренным чаем. Валентина Михайловна брала кашу чайной ложкой с краю, по кругу тарелки, как делали Алексей и Володя в детстве, играя в острова и океаны, если каша была залита молоком, и подносила ее к маленькому рту, окруженному мелкими морщинами, прикрывая при этом глаза. Можно было подумать, что она ест не иссиня-желтую пшенку, сваренную на воде, без масла, а какой-нибудь мусс или желе. И без умолку говорила:
— Когда возьмут Харьков и кончится война, мы с Галиной пригласим вас к себе. У нас там остался маленький садик, как ваш здесь. Только растут в нем не сирень и рябинка, что тоже очень хорошо, а груши, яблони, абрикосы и вишни. Мы вас будем угощать чаем с вареньем, домашней вишневкой! И живите у нас сколько вам захочется. Скажите, вам нравится Галина? — вдруг спросила она, посмотрев изучающим взглядом. И сама ответила: — Я понимаю. Галина не может не нравиться. Она не только красива, она бесконечно добра. А если уж она полюбит, то в целом свете вы не найдете женщины заботливее и верней. — Увидев перед Алексеем пустую тарелку, Валентина Михайловна оборвала себя и забеспокоилась, что задерживает его своим разговором. — Я, кажется, заговорилась. Не судите меня, старуху. Спасибо вам за компанию. Я уберу. — И она взяла тарелку Алексея, поставила ее в раковину. — Мы еще с вами не раз побеседуем. Спасибо богу, что он позволяет мне есть эту кашу. Она считается самой тяжелой из всех каш.
Захватив с собой кусок хлеба и лопату, Алексей быстро зашагал к реке. Путь в несколько кварталов был знаком ему с незапамятных пор. Этой дорогой они с Юрой Малевским бегали купаться с плотов, а в более поздние годы каждое утро шли в яхт-клуб. Их ходкая «двадцатка» галсировала от берега к берегу, выходила на плес даже в штормовую погоду, несмотря на запретный вымпел Освода. И тогда они пели, надрывая глотки, смеясь ветру и брызгам: «…А мачта гнется и скрипит». Мачта действительно скрипела, а шквальный ветер грозил положить яхту.
Зато в дни соревнований они не знали поражений и приходили к финишу всегда первыми. А когда падал ветер и яхта в ожидании вечернего бриза сплавлялась по течению, Алексей брал в руки блокнот и карандаши, рисовал закат и таежное правобережье или, наоборот, город, который выходил тогда своими домами на высокий откос лишь на одном, левом берегу.
Теперь яхт на реке не было, не белели треугольники их парусов где-нибудь в далеком далеке и не разрезали зеркало воды двухпалубные пассажирские пароходы. Пустынно стало на реке, она словно вымерла. Не работала и переправа, Алексею пришлось ждать, пока придет лодка безногого перевозчика дяди Вани. Она уже двигалась к этому берегу, чернела узкой, длинной скорлупкой на середине реки.
По мере приближения лодки стало возможно различать людей. На высоко приподнятой корме с правилкой в руках по обыкновению восседал дядя Ваня. Гребли две женщины, умело и сильно взмахивая веслами. Скоро послышались и голоса. Как всегда, дядя Ваня завертывал заковыристые прибаутки, сдабривая их недосказанными до конца матюками, и заречные бабы похохатывали, вновь подбивая перевозчика на веселый разговор. Лодка шла с перегрузом, борта ее едва выступали из воды. Дядя Ваня своего не упускал, усаживал в лодку до полутора десятков жаждавших перебраться на другую сторону. Наконец острый нос лодки с разгона ткнулся в берег, под днищем заскрипела галька. Пассажиры, счастливые тем, что благополучно добрались, стали выпрыгивать на берег.
— Куда сигаете, лешаки, твою так! — кричал дядя Ваня. — Ить платить надо! Аль за кудри ваши, растуды, вез?
Ловко отталкиваясь руками от скамеек, дядя Ваня перекочевал на нос лодки и с пристрастием чинил тут расчет.
Один за другим пассажиры утянулись в гору, берег опустел. Дядя Ваня, не торопясь, крутил «козью ножку», хитро поглядывая на Алексея.
— Тебе куда, сынок?
— За реку, папаша.
— Да, чай, я одного тебя повезу? Ишь какой! Ждать будем, — твердо сказал дядя Ваня.
— А какой тебе резон? Тут простоишь без пользы, а там народ.
— Ну и что ж, что народ? Народ не убежит.
— А то, что финплан не выполнишь!
— Хитер бобер! Финплан-то сам себе составляю, кабы не прогореть.
— И прогоришь. Давай поехали.
— А грести возьмешься?
— Смотря сколько положишь, — улыбаясь, ответил Алексей.
— Ишь, твою метелку! Моя лодка, и я же плати?..
— А ты думал? — забираясь в лодку, ответил Алексей. — Еще спасибо скажи, что гребец такой достался. За десять минут там будем!
— Поехали, — снизошел дядя Ваня. — Так и быть, больше рубля не слуплю.
Под сильными рывками весел лодка пошла ходко, и благодаря тому, что дядя Ваня круто и твердо правил, ее почти не сносило.
— Хороший ход, — сказал Алексей. — Сам небось мастерил?
— А кому еще? Не какая-нибудь с плотов угнанная. Мой корапь ходкую форму имеет и не перевертывается. Степановна-от в свою шаланду и десятерых не садит. А моя хошь бы что, и зачерпнет — ни хрена не сдеется. Да… А ить ты и верно гребец! Чичас других в город уволоку. Кто еще об народе позаботится?
Правобережные пески сильно обнажились, и потому лодка причалила к мосткам, далеко выдвинутым в реку. Не успел Алексей подняться на мостик и примотать цепь, как в лодку начали прыгать люди. Дядя Ваня довольно улыбался и командовал, усаживая людей как можно плотнее.
— Чего расселась, Матрена, твою так? Ить другим тоже ехать! Спасибо вот молодому человеку, что быстро обернулись, а то куковали бы тут!
Взглянув в последний раз на дядю Ваню, который наотрез отказался взять плату за перевоз, Алексей перекинул лопату через плечо и зашагал по узкой тропке, петляющей вдоль кромки невысокого обрывистого берега.
Внизу, до самой воды, тянулась желтая песчаная полоса, слева, за высохшей болотной равниной, густо зеленел лес. Свежий воздух приятно кружил голову и смягчал жар полуденного солнца. Идти было легко и беззаботно. До участков, отведенных горожанам под огороды, оставалось километра полтора-два, и Алексей прошел бы этот путь быстро, если бы не встреча, которой он никак не ждал.
Еще у поворота, где тропка резко уходила от реки по направлению к лесу, Алексей увидел воткнутый в землю зонт, под которым на густой траве лежала девушка в красном купальнике. Поравнявшись с ней, Алексей узнал Ларису, а в следующий момент заметил Репнина и Нину, сидевших в отдалении на бревне.
Лариса ловко поднялась с травы и протянула свою тонкую руку.
— Какая встреча! — с неестественным восторгом воскликнула она. — Вы похожи на какого-нибудь геолога.
— На этот раз всего лишь огородник.
— Интересно! А где ваш огород?
— Там. — Алексей махнул рукой в ту сторону, где сидели Нина и Репнин.
Нина тоже узнала Алексея и помахала ему рукой.
— Может быть, лучше позагораем? — сказала Лариса. — Мы ну просто истосковались по вас. И потом — когда еще удастся выбраться на природу?
— То же самое думаю я, — ответил Алексей. — Когда еще удастся окучить картошку? Он улыбнулся и пошел, сдерживая волнение перед встречей с Ниной.
Репнин и Нина сидели близко друг от друга. Он держал в руке закрытый зонт, слегка постукивая им о свою раскрытую ладонь. Нина вскинула на Алексея глаза, глядя исподлобья, на ее бледно-розовых губах таилась озорная и в то же время застенчивая улыбка.
— Привет гвардейцу тыла! — сказал Репнин, не поднимаясь и не подавая руки. — Идем пахать? А где Настя? Нельзя же взваливать всю работу на главу семьи.
Алексей промолчал, а Репнин одним движением руки распахнул цветастый зонт и поднял его над головой Нины. Белое лицо ее от этого приняло розоватый оттенок и стало еще более красивым.
— Присядьте с нами, — сказала Нина. — Здесь так чудесно. У нас не было такой яркой зелени, и река, пожалуй, здесь шире, а главное — живее. Посмотрите, какая она синяя. Так и хочется войти в нее.
— А мы и войдем! — оптимистически воскликнул Репнин. — Разве можно пропустить купание в такой день?
— Спасибо! — ответил Алексей. — Сидеть некогда.
— Очень жаль, — сказала Нина и попросила Репнина убрать зонт. — Я хочу немного загореть. Солнце светит не так часто.
Нина проводила Алексея долгим, внимательным взглядом, в котором он опять уловил затаенную грусть. Она словно задумалась и одновременно удивлялась чему-то. А может быть, такое впечатление создавали чуть приподнятые брови, напоминающие два тонких маленьких крыла, распахнутых от переносья к вискам.
«Невесело ей, видно, с Репниным, — подумал Алексей. — Да и какое теперь может быть веселье, когда даже яркое солнце светит будто не наяву, а в каком-то жутком сказочном представлении или во сне?.. Но, однако, она с Репниным? Когда люди постоянно встречаются, то, наверное, их соединяют какие-то чувства. Ведь Юра говорил, что Нина человек серьезный, и, если она едет с Репниным за реку, значит, и это — серьезно…» Алексей старается отогнать эти мысли о Нине. Что ему до нее и до Репнина? — уговаривает он сам себя. Пусть живут, как хотят.
Слева от тропки потянулось ровное поле, покрытое чахлыми кустами картофеля. Земля здесь была глинистой, к тому же долго не шли дожди, и картошка росла плохо, хотя заметно набирала цвет. Теперь надо было найти участок, на котором посадили картошку поздней весной. Где-то здесь был колышек, вбитый в землю еще мамиными руками. Вот и он — обломок черенка от лопаты. Алексей свернул в поле, определил границы участка и принялся за работу.
Дело у него шло медленно, потому что лопата — не тяпка и окучивать ею несподручно. Солнце уже стояло в зените, и Алексей стал опасаться, что не успеет сделать всего. Он оглянулся по сторонам и не увидел никого, кто бы работал в этот час и у кого можно было попросить тяпку. Тогда он пошел через поле к стоявшим возле леса домишкам.
Тяпку ему одолжили, и когда Алексей вернулся па участок, он увидел Нину, которая медленно шла от тропинки меж картофельных рядов. Она подошла совсем близко, и Алексей, все еще не веря своим глазам, стоял изумленный и растерянный. Сделав последние шаги, она вдруг припала к его груди и замерла. Алексей обнял Нину, и так стояли они одни-одинешеньки среди знойного картофельного поля, слушая гудение пролетавших шмелей и стрекот кузнечиков.
— Ты не удивляешься? — тихо спросила Нина, и Алексей, не покривив душой, ответил: нет, он не удивляется. Ему и в самом деле казалось в эту минуту, что так и должно быть, и даже странно, почему встреча не произошла раньше.
— Я так и знала. Мы должны быть вместе. Это я почувствовала еще тогда, в ночь под Новый год.
Она подняла голову. Алексей впервые увидел так близко эти широко глядящие глаза, длинные пушистые ресницы и словно вспорхнувшие тонкие крылья бровей. С высокого белого лба распадались на обе стороны длинные каштановые волосы. Нина опять опустила голову на грудь Алексея, как бы слушая удары его сердца, а когда вновь вскинула глаза и приоткрыла улыбающиеся губы, Алексей поцеловал их, ощутив ту головокружительную слабость, что испытал в памятную новогоднюю ночь и в повторение которой не верил.
— Вот мы и встретились, — рассмеялась Нина, нагибаясь к картофельному кусту и срывая фиолетовый цветок. — Я очень этого хотела. — Она бросила цветок Алексею в лицо и подобрала валявшуюся на земле мотыгу. — Давай я тебе помогу!
— Ну что вы! Это не для вас.
— Не что вы, а что ты! — поправила Нина. — Ты думаешь, я какая-нибудь неженка? Смотри. — И она, ловко рыхля и подгребая землю, окучила один, потом другой куст. — Мне это знакомо. Мы тоже сажали картошку, а участок был ой-ей-ей куда больше этого. — Продолжая окучивать, Нина снова обратилась к Алексею: — Ты убедился? Бери лопату и догоняй.
Алексей принялся за работу, а Нина не умолкала:
— Почему вместо тяпки ты взял лопату? Лопатой неудобно, видишь, ты отстаешь. Нет тяпки? Да, сейчас многого нет, иногда самой обыкновенной ерунды.
Белые прямые ноги Нины переступали между кустами. Сандалеты с золотыми пуговками сразу запылились. Алексей чувствовал неловкость перед Ниной, но останавливать ее не решался. Она действительно хотела ему помочь, и переубеждать ее было бесполезно.
Ровные горки земли вокруг каждого куста оставляла Нина, а ноги ее переступали все дальше, и скоро Алексей, изрядно поотстав, перестал видеть их. Иногда ему становилось тревожно: а что, если все это ему причудилось и никакая Нина не приходила? И тогда он распрямлял спину и, сознавая всю полноту своего счастья, смотрел на гибкую фигурку Нины.
Вся она была в движении и мелькала теперь очень далеко, потому что кусты впереди шли ровными рядами и окучивать их стало проще. Это была единственная живая душа во всем неоглядном поле и самая дорогая для него. Алексей старался наверстать разрыв, чтобы догнать Нину и снова быть рядом с ней.
Прошло уже больше часа, как они работали, не давая себе отдыха и не разговаривая. Нина заканчивала последние ряды и вскоре начала двигаться в обратном направлении, навстречу Алексею.
Он явно проиграл в этом соревновании, а сколько бы пришлось повозиться здесь ему одному, да еще с лопатой! «Вот тебе и балерина, — думал Алексей, — вот тебе и нежное создание!» Быстро орудуя лопатой, он делал неимоверные усилия, чтобы взрыхлить свою полосу как можно быстрей и освободить Нину от тяжелой работы.
Они встретились недалеко от границы участка. Нина положила тяпку и с раскрасневшимся лицом бросилась к Алексею. Тяжело дыша, они обнялись и закружились меж фиолетовых цветов, ощущая губами соленый пот на щеках и шее и не стесняясь того, что одежда была мокрой и липла к телу.
— Теперь и правда нельзя не искупаться, — сказала Нина и, взяв Алексея за руку, потянула его к реке.
Они бежали через картофельное поле из последних сил. Друг за другом спрыгнули с крутого берега на горячий песок и, скинув одежду, помчались к воде.
Облегчающая прохлада сомкнулась вокруг них, она снимала усталость и рождала тот необъяснимый восторг, который и бывает только после мгновенной перемены тяжкого, изнурительного на светлое и радостное.
Они вышли из воды, забрались на обрывистый берег и сели на сухую, горячую траву.
— Как теперь я жалею, что не взяла зонт.
— А где он?
— Остался у Сергея Аркадьевича. Собственно, он же мне его и подарил. Не терплю дельцов.
— Слава богу, они редко встречаются, а кончится война, исчезнут совсем.
— Может быть. Мы всегда будем презирать их.
Нина выпрямила ногу, выгнула спину и, соскользнув вниз, стремительно закружилась, взвихривая пальцами песок. Остановилась она как раз около своего платья, подняла его и накинула на плечи. «Какая она легкая и стройная, — подумал Алексей, — и как любит, наверное, свой балет!»
— Возьми меня к себе, — попросила Нина, протягивая руки. Алексей вытянул ее на обрыв. — Как необыкновенно хорошо здесь! — сказала она, приклонив голову к его плечу. — Какой чудесный мир…
— Если бы не война, — закончил Алексей.
— Не надо о войне. — Глаза Нины остановились на одной точке, и Алексею показалось, что в них погас свет. Она захватила рукой волосы, потом вдруг принялась расправлять платье и снова накинула его на плечи, провела несколько раз ладонью по ноге, счищая налипший песок, как будто не зная, куда деть руки. — Война у меня отняла все… В тот день, когда я пришла из училища, на месте, где стоял наш дом, дымились горы кирпича. Лестница осталась, дверь на площадке, а квартиры не было. Маму и папу так и не нашли… — Алексей бережно взял руку Нины и поднес к губам. — Вот, Алешенька, что такое война.
Не зная, как успокоить Нину, Алексей стал рассказывать о смерти своей мамы, которая тоже умерла из-за войны, о тяжелом ранении брата и о полученном вчера письме из Мурманска, в котором друг детства Коля Спирин сообщал о гибели летного экипажа.
— А где твой отец?
— Эвакуирован в Сибирь.
— Саша говорил, что он художник.
— Художник.
— Значит, у тебя наследственное?
— Обо мне говорить рано.
— Почему?
— Художник из меня пока не получился, а вот расточником я уже стал. Момент теперь такой — нужны те, кто есть, а не те, кто будут. Чтобы стать художником, надо долго учиться. И работать, писать. А я не делаю ни того, ни другого.
— А давай, когда кончится война, поедем вместе. Я буду работать в театре, а ты поступишь в институт. Главное ведь — это талант.
— Честно говоря, я бы хотел утвердиться. Это моя мечта и, как мне кажется, самое любимое дело.
— Так и решили! — весело сказала Нина и вдруг, совершенно неожиданно для Алексея, спросила: — Скажи, тебе никогда не приходила мысль, почему мы полюбили друг друга? Подожди, подожди, не отвечай! Это, наверное, необъяснимо. Сначала мне понравился твой вид. Ты держался скромно и достойно. Даже не придавал значения шуткам Ларисы. А они были злыми. Потом я услышала, что ты художник. Это так заманчиво и необыкновенно трудно — быть художником!.. Но все-таки я знала: главное не то, что ты художник. Ты занят делом, которое сейчас всего нужнее.
Заметив, что Алексей пытается возразить, Нина заторопилась:
— Я еще недоговорила. Все решил тот поцелуй. Тот новогодний поцелуй. Он мне сказал все. Как ты думаешь, может быть, чтобы всего один поцелуй решил, кого полюбить?
— Но ведь было, — улыбаясь, ответил Алексей.
Нина весело засмеялась, откинув назад волосы и подставляя лицо солнцу.
— Было!.. — мечтательно повторила она. — Ты хочешь есть?
— А ты?
— Ужасно!
— У меня где-то был хлеб, — с готовностью ответил Алексей. — Я сейчас! — Он прыгнул вниз, достал газетный сверток и, встав вровень с обрывом, разломил кусок хлеба. — Любую половину! — предложил он, протягивая обе руки.
— Вот эту! Нет, вот эту! — смеялась Нина. — Что может быть вкуснее черного хлеба!
— «Милая, ржаную корку хлеба, — начал возвышенно декламировать Алексей, — мы с тобою делим пополам. Но зато какое голубое небо будет сниться этой ночью нам!..»
— Будет! Обязательно будет! — отозвалась Нина. — Она откинулась на спину и обвела руками перед собой. — Вот это, без единого облачка и без единого самолета. Такое, каким было создано тьму лет назад… Ты кого читал?
— Вашего Всеволода Рождественского.
— Романтично. Ты торопишься?
— Надо. Вечером — на завод, для того чтобы в небе не было ни единого самолета… с фашистским крестом.
— Вот за это тебе спасибо! — Нина порывисто поцеловала Алексея и встала. — Идем! А небо пусть остается здесь и ждет нас. Ты знаешь, я подумала, — надевая платье, сказала Нина, — война у меня отняла все, но она же дала мне тебя. Очень прошу: никогда не уходи на эту войну, потому что, если она отнимет тебя, я останусь круглой сиротой.
Алексей внимательно посмотрел Нине в глаза, но ничего не ответил. Обещать этого он не мог.
Глава восемнадцатая
Вот уже неделю Алексей работал в ночную смену, а по утрам выводил всю свою бригаду на строительство железнодорожных путей. Дорога наверняка была бы уже готова, и надобность в авральных субботниках осталась бы позади, не начнись проливные дожди. Резкая перемена в погоде лучше всяких прогнозов говорила о том, что лето сломалось и теперь жди осени. Приметы ее виделись не только в низко нависшем облачном небе, но и в утратившей яркость траве, в проступавшем все отчетливее разноцветье осин, в мятущихся под порывами ветра листьях.
О солнечном дне, проведенном за рекой, Алексей вспоминал теперь как о далеком и призрачном. И все-таки он был, этот, наверное, самый счастливый день в жизни Алексея, несмотря на тяжкую годину войны, — самый счастливый. Что бы ни делал Алексей — растачивал ли детали, бросал ли лопатой потяжелевший от сырости песок на линию железной дороги, — он думал о Нине. Ему представлялось, что не бесконечная желтая насыпь полотна тянется под его ногами, а это там, на картофельном поле, он переступает между фиолетово-зелеными кустами и подгребает вокруг них рыжеватую землю. И где-то близко, совсем рядом, ловко работает Нина. Даже в часы наибольших перегрузок, а они выпадали все чаще, перед его глазами вставало лицо Нины, и работа шла быстрее, а лишения казались не такими уж невыносимыми.
Все эти дни Алексей не смог увидеться с Ниной, хотя и обещал ей тогда на другое же утро прийти в театральный сквер. Какая уж тут встреча, если после ночной смены и работы на стройке он еле добирался домой, несколько часов спал и снова шел на завод. Потом авральная работа началась в цехе. По восемнадцать часов приходилось выстаивать у станка, чтобы войти в график и выполнять повышенный план.
Так прошло больше месяца, и только теперь Алексей работал с утра нормальную двенадцатичасовую смену и вечером мог прийти на спектакль, в котором танцевала Нина.
Накануне Алексей забежал к Юре Малевскому, попросил, чтобы он встретил перед вторым актом. О том, чтобы попасть в театр к началу спектакля, и думать не стоило. В восемь вечера он только закончит смену, в девять — доберется домой, и, хотя театр почти рядом, все равно на переодевание и ходьбу уйдет еще минут двадцать. А сейчас надо работать, притом не менее напряженно, чем вчера. Задания бригаде увеличивались от недели к неделе. Возможности людей и станков, казалось, давно достигли предела, а требования к бригаде росли. И не только, конечно, к бригаде. Весь цех, весь завод работали на таких скоростях, набирали такие темпы, что никто, даже ветераны и специалисты, побывавшие на самых современных авиазаводах Европы и Америки, не могли вообразить столь бурного и стремительного роста производства двигателей. И это было нетрудно понять: враг далеко углубился в пределы страны, рвался к Сталинграду, Кавказу. Именно сейчас, и ни месяцем или двумя позже, должен быть совершен перелом в этой невиданной по своим масштабам войне. Сейчас, а не когда-либо, Красная Армия должна была располагать большим, чем у фашистов, количеством самолетов, танков, пушек и другого вооружения. Дробин на утренней разнарядке сказал: «Либо мы увеличим выпуск винтов и обеспечим преобладание наших самолетов в воздухе, либо проиграем войну. — Он обвел всех напряженным, прищуренным взглядом и уточнил: — По крайней мере, проиграем на данном этапе. Никто за нас эту задачу не решит. Решим ее мы с вами. Я не сомневаюсь, что мы преодолеем и этот исторически важный барьер!»
Перейдя к конкретному заданию на предстоящую смену, Дробин сообщил новость, немало удивившую всех: с сего числа он не начальник участка, а начальник цеха. Хлынов переводится в заводоуправление. Начальником участка назначен бывший мастер Круглов.
Дробин еще раз выразил уверенность в том, что пятый участок, на котором работает семь фронтовых бригад, правильно оценит обстановку и сумеет выдержать новый трудовой экзамен. Дробин мотнул головой, засунул руки в карманы и, ни на кого не глядя, вышел из конторки. Его место за столом занял Круглов. Он был немногословен. Скуластое, осунувшееся лицо Круглова не выражало ни радости в связи с выдвижением на должность начальника участка, ни каких-либо признаков неуверенности в том, что эта работа ему по плечу. Можно было подумать, что его вообще никогда не касались никакие чувства, кроме строгой требовательности к себе и другим. Он был человек дела, и только оно интересовало его. Вот и теперь Круглов без каких-либо вступлений и призывов перешел к контрольным цифрам заданий по каждой бригаде, назвал номера операций, их исполнителей и строго предупредил:
— Чтобы все было исполнено точь-в-точь, ни одной деталью меньше.
Рабочие потянулись к станкам, последними переступили порог конторки Алексей и Паша Уфимцев. Уже в пролете их догнал Круглов.
— Уфимцев! — окликнул он. — Читать умеешь?
Паша замигал белесыми ресницами, попытался улыбнуться, но это у него не получилось.
— Умеешь, так читай! — И Круглов показал на протянутый через пролет лозунг. На нем крупными буквами было написано: «Сверхплановую продукцию — в фонд защитников Сталинграда!»
— Сверхплановую! Понял? А ты еле норму вытягиваешь. Сам чувствуй себя бойцом — защитником Сталинграда! Понял? — снова спросил Круглов и уже на ходу бросил: — Ну а если понял, жми!
— Как это норму?.. — уже с запозданием удивился Паша. — Мы ж теперь в среднем двести тридцать процентов даем.
— Двести тридцать процентов, Пашенька, — ответил Алексей, — считается нашей ударной нормой. А теперь мы должны давать все двести пятьдесят.
— Верно, верно, — машинально подтвердил Паша. — И дадим! У меня ведь отец сейчас тоже где-то под Сталинградом.
— Вот и поможем ему. Давай! — Алексей дружески хлопнул Пашу по плечу и пошел к своему станку.
Сашок в эти дни хворал. Алексею приходилось совмещать обязанности бригадира и расточника. Концы с концами он кое-как сводил, и Круглов, видимо уверившись в Алексее, не торопился дать ему замену. Да и некого было ставить на станок.
Алексей не отходил от своего рабочего места до самого обеда. Он мог только чувствовать по беспрерывно поступавшим деталям, что заданный ритм бригада выдерживает. Но такая уверенность была лишь за тот ряд станков, в котором находился его «боринг». О работе параллельного ряда Алексей мог судить предположительно. Он оглядывался порой на сверлильные и фрезерные станки, видел, что ребята зря время не теряют. Усердно работал и Паша Уфимцев, станок которого стоял наискосок через пролет. Во всех движениях Паши был заметен необычный подъем, детали около него на рольганге не скапливались. Встречаясь глазами с Алексеем, Паша приветливо улыбался, и работал после этого еще быстрей.
Только во время перерыва Алексей обошел все станки, внося в блокнот пометки о выработке по каждому переделу. Задание дня выполнялось с опережением, но Алексей знал, что о результатах можно судить лишь по второй половине смены. Теперь все зависело от того, насколько правильно распределили свои силы станочники, хватит ли у них выдержки и настойчивости не снизить выработку в наиболее трудные, вечерние часы.
Монотонно гудели станки. Через оконные стекла виделось сумеречное небо. Распредмастер шел вдоль стены с трехметровым шестом и опускал широкие полотна черной бумаги. Они закрывали сразу все окно, и тогда можно было думать, что на дворе стоит темная ночь. Одновременно вспыхивали лампы под плоскими тарелками абажуров — секция за секцией.
Включил лампочку у станка и Алексей. Мелкая стружка летела ему в лицо, он отстранялся, избегая колючих ожогов, и, все убыстряя движения рук, думал о Нине. Еще каких-нибудь два-три часа, и он увидит ее. Увидит сегодня, и завтра, и послезавтра. Всю неделю они смогут хотя бы недолго, хотя бы полчаса видеть друг друга.
Алексей сменил деталь, переключил скорость и начал приближать стол к фрезе, но… не коснулся ею металла. Его словно толкнуло что-то. Непонятная тревога пронизала с головы до ног. Колено Алексея непроизвольно коснулось кнопки, мотор затих. Алексей оглянулся, и первое, что увидел: какое-то несуразное баловство Паши. Он зачем-то подпрыгнул возле станка и так продолжал висеть поперек стола, вытянув над полом ноги. Висел и не думал спускаться, словно демонстрировал одному ему известное чудо. Еще ничего не поняв, Алексей бросился через пролет, но его опередил Костя Маскотин. Он первый добежал к станку и выключил фрикцион. Теперь уже со всех пролетов сюда спешили люди, а Костя и Алексей бережно сняли Пашу со станка, страшась смотреть на его глубокую почему-то не красную, а черную рану. Огромная фреза вырвала Паше весь бок. Уже настойчиво позвякивал, прося дороги, электрокар. Круглов отодвигал рукой ребят, чтобы не мешали. Он придерживал Пашину голову, укладывая его на платформу. Паша молчал. Светлые глаза были широко открыты. Круглов приказал заканчивать смену и уехал вместе с Пашей в медпункт.
— Главное правило техники безопасности, — сказал Вениамин Чердынцев, — не разевай рот.
— Ладно тебе, не зубоскаль, — оборвал его Алексей.
— Да нет, я так… — невесело отозвался Чердынцев. — Какое тут зубоскальство?
Он взял совковую лопатку, зачерпнул из противопожарного ящика песок и тонким слоем засыпал возле станка кровь Паши. Отнес лопатку и снова подошел к станку. Не торопясь, он включил его и отфрезеровал незаконченную Пашей деталь.
— А что, получается! Я на своем сделал все, до конца смены могу побыть здесь. А ты иди, — обратился он к Алексею. — И не переживай очень-то. Пашка выдюжит.
«Ничего себе выдюжит! — думал Алексей, вернувшись к своему станку. — Ребра переломало, внутренности торчат… Все равно что снаряд влетел в Пашино тело. Ну как же он так неосторожно? Наверное, об отце думал, который под Сталинградом, хотел не отстать, а получилось совсем не так, как предполагал, хотя выработку дал рекордную». И снова Алексей вспомнил о Нине. Вряд ли он увидит ее теперь. После смены, конечно же, надо идти к Паше, узнать: как он? И Юра будет ждать напрасно, а Нина, наверное, окончательно обидится: сколько можно обещать и не приходить? Ожидание — одно из самых неприятных состояний в жизни.
Над цехом гулко взревела сирена. Смена закончилась. Алексей пошел в конец поточной линии сдавать продукцию. Альберт Борщов и назначенный на должность мастера бывший разметчик Анатолий Порфирьевич подводили итог рабочего дня.
Сделала бригада больше, чем ожидал сам Алексей, но радости от этого успеха он не ощущал. Все представлялась ему зияющая глубокая рана в боку Паши. Алексей ставил свою подпись в рапортичках сдачи, не вникая в цифры. Плохо доходил до него и смысл сообщений, доносившихся из репродуктора, укрепленного на бетонной опоре. Продолжалось наступление Ленинградского и Волховского фронтов с целью прорыва блокады. На окраинах Сталинграда завязались ожесточенные бои.
— Можно тебя поздравить, Алексей! — сказал Анатолий Порфирьевич. — Такой партии, насколько мне известно, вы пока не сдавали. — И он пожал руку, долго не выпуская ее, как будто ждал, когда Алексей отрешится от своих дум. — Ну-ну, хватит отсутствовать. Уверен, что Пашу отремонтируют. На молодом теле все зарастает.
Поздравил Алексея и Альберт Борщов:
— Молодцы пермяковцы! К качеству претензий нет. А насчет Паши — будем надеяться на лучшее. Я дядюшку подключу. Выходят! Ты сейчас в больницу?
— Сначала домой, переоденусь и пойду.
— Правильно! Передай привет Паше, если, конечно, пустят.
На улице лил дождь, было темно и холодно. Казалось, вот-вот ледяные струи смешаются с липкими каплями снега и они залепят глаза. Дождь стекал по щекам, забирался за ворот, пропитывал ватную телогрейку. Алексей шел по булыжной мостовой, надеясь вскочить на какой-нибудь запоздалый грузовик. Дорога к центру одна, и любая машина могла пройти только по ней.
Расчет оправдался. За спиной дрогнул и рассеялся свет фар. Алексей поспешил к перекрестку, где машины сбавляли ход. Он пропустил грузовик и в несколько прыжков догнал его, схватился руками за кромку заднего борта. Вот он и в кузове. Теперь весь путь до дома займет не более десятка минут.
На пересечении с центральной улицей грузовик вновь притормозил, и только тут шофер заметил непрошеного пассажира. Шофер погрозил в оконце кабины кулаком, но что до этого было Алексею, который так же ловко, как попал сюда, перемахнул через борт и спрыгнул на землю. Большое спасибо, неизвестный дядечка! До дому теперь рукой подать, и Алексей зашлепал промокшими ботинками по загустевшим от холода лужам.
От чая, который, как всегда, любезно предложила Валентина Михайловна, Алексей отказался. Она удивилась тому, что Алексей пришел раньше Галины, и всерьез приняла шутку о том, будто его, как гвардейца тыла, доставили домой на машине.
На кухне Алексей быстро стянул с себя сырую одежду, развесил ее на вбитых в стену гвоздях и переоделся во все сухое. Когда он вернулся в комнату, Валентина Михайловна ставила на стол чашки и тарелки: ждала Галину. Алексей пожелал ей приятно домовничать и снова вышел на улицу.
Дождь теперь еле накрапывал, и пальто Алексея почти не намокло. В приемном покое его опять охватило волнение, такое же, как в тот последний раз, когда он спускался в этот полуподвал под тяжелым сводчатым потолком.
Противный холодок побежал по спине. Здесь было очень тепло, этот холодок, вызывающий внутреннюю дрожь, происходил от тревоги, предчувствия неотвратимой беды и отчетливого сознания бессилия перед ней. Алексей никак не мог сладить с собой. Тревога за Пашу настолько сковала его, что он не сумел заставить себя сделать несколько шагов до стола, за которым сидела дежурная сестра, и опустился на стоявшую у входа скамью. Однако надо было спросить, что с Пашей. Может быть, ему нужна какая-нибудь помощь. Может быть, нужна кровь, так он, Алексей, готов…
Переводя дух, Алексей оглянулся по сторонам и увидел женщину, которая, согнувшись, сидела на другом конце скамьи. Из-под шали, низко надвинутой на лоб, топорщились белесые, как у Паши, брови и такие же, как у него, ресницы. Женщина не опускала от лица руки, в которой был зажат скомканный платок.
И вдруг Алексей услышал тихий голос женщины:
— Не товарищем ли вы будете Пашеньке?
— А вы его мама? — оживился Алексей.
— Ох, мама, мама… Аполлинария Александровна я, Уфимцева.
— А я бригадир, вместе с Пашей работаем. С начала войны.
— До чего довели Пашеньку. Как поуродовали. Он ведь у меня слабенький, разве под силу ему этакое?..
— Как он? Что говорят врачи?
— Сделали операцию. Спит теперича. Не волнуйтесь, говорят, жив будет. А как не волноваться-то? Сын ведь родной. Муж на фронте — каждый день похоронку жди, от старшего ни единой весточки, а тут и Пашенька…
— Поправится он! Если врачи говорят так уверенно, значит, обойдется. Все будет хорошо. Он ведь молодой, а у молодых все заживает быстро, все зарастает. Выдюжит Паша! Вы даже не знаете, какой он мировой парень. С виду слабенький, а работает не хуже других. Даже лучше! Сегодня рекорд поставил. Мы с ним говорили до смены. Он отца вспомнил. Хотел помочь сталинградцам сверхплановой продукцией. И вы знаете, еще как помог — лишние полсотни самолетов с Пашиными моторами уйдут на Сталинградский фронт!
Заметив, с каким вниманием слушает его не только Аполлинария Александровна, но и дежурная сестра, Алексей понизил голос до шепота:
— Ваш Паша — настоящий герой, спасибо вам от всей бригады!
— Вам за добрые слова спасибо. — Аполлинария Александровна горько вздохнула и, немного успокоившись, спросила: — Не знаю, что теперь и делать?
— Что делать? — вступил звонкий голос сестры. — Да ничего не делать. Идти домой и отдыхать. Завтра, мамаша, придете. Возможно, и свидание завтра разрешат. А сегодня что толку сидеть? Все равно сегодня ваш сын будет спать. Да и завтра с полдня — тоже.
— Небось и водички ему подать некому…
— Да есть, есть кому. В послеоперационной палате у нас — специальная сестра. И водички подаст, и укол сделает. Разве таких к нам привозят? Если б вы видели… А у вашего сына — травма. Пусть большая, но внутри ничего не задето. Идите и не беспокойтесь.
— Ребро, сказывают, сломало…
— Ну и что — ребро? Срастется. И месяца не пройдет, будет ваш сын дома. Вот увидите.
Аполлинария Александровна расправила платок, сложила его аккуратно и убрала в карман, потуже затянула шаль. Алексей спросил, далеко ли ей идти.
— На Заимке мы живем. Пойду на трамвай.
Они попрощались и вместе вышли в темноту.
— Хоть глаз коли — все одно ничего не видать. Ладно, в больнице этой не раз лежала, каждую тропку знаю.
— Моя мама тоже лежала здесь.
— Сейчас-то здорова?
— Нет ее. Умерла.
— Что делается… И за что бог прибрал?
— По-моему, ни за что. Просто — трудное время.
— Куда уж трудней. В больницу-то Пашеньке и принести нечего.
Расстались они на трамвайной остановке. Алексей помог Аполлинарии Александровне сесть в вагон и подождал, пока он тронется. Вечернюю тишину прорезала трель звонка, скрипнули колеса, и только после этого Алексей почувствовал облегчение. Теперь можно было пойти в театр. К первому антракту он опоздал и ко второму, наверное, тоже. Оставалось ждать Нину у служебного входа.
Он стоял под железным навесом с витыми металлическими столбами, дивясь тому, как этот несуразный пристрой до сих пор не сдали в металлолом. С крыши изредка падали капли дождя. Из служебного входа никто не появлялся, и Алексей понял, что спектакль еще не кончился. Он обошел здание театра, сравнительно небольшое и овальное по форме, с балконом на четырех кирпичных колоннах, выступавших вперед по линии фасада. Алексей прошел между этими колоннами и заглянул через стеклянную дверь.
В фойе были пригашены огни, две старенькие гардеробщицы коротали за вязанием вечерние часы. Алексей повернулся лицом к театральному скверу и увидел метнувшуюся к дереву женскую фигуру. А может быть, это только показалось. Сколько ни всматривался он в вечернюю мглу — прилегающая площадь и сквер были пусты. Алексей снова подошел к центральному входу и, к своей радости, столкнулся лицом к лицу с Юрой Малевским. Он также смотрел через стекло и, разглядев, наконец, Алексея, приплющил свой нос, улыбнулся. Юра толкнул тяжелую дверь и дал волю ворчливости:
— Это называется ко второму акту! Скажи спасибо, что я подменял Кирилла, а то бы видел ты меня, как свой собственный затылок. Сбрасывай свой лапсердак и идем! Ниночка сейчас должна исполнять вариацию.
Скользнув в одну из дверей галерки, они оказались в мире переливающихся звуков и затаенной тишины переполненного зала. Казалось, музыка текла в затемненные ряды партера, ярусы балкона и галерки из яркого, сказочного окна в другой, возвышенный мир, где все так волшебно и прекрасно. Там не было нудного, холодного дождя, хотя и бушевала непогода глухими раскатами грома, не было крови и страданий людей, пусть рыдали аккорды скрипок и набатно гудели литавры. Музыка и движения танцоров дополняли друг друга, без слов доносили в самое существо человека — тоже в этот миг возвышенного и окрыленного — благородный порыв, очищение — те, что не проходят сразу, а памятны на всю жизнь.
Попав в этот мир, Алексей забыл о тяжелом дне. Он не чувствовал усталости, как не ощущал и своего собственного тела. Невзгоды и тяготы отступили, ушли прочь, хотя Алексей знал: он снова вернется к ним завтра, однако чувствовал теперь, что готов был перенести и большее, ради жизни и этого высокого искусства, к которому прикоснулся теперь.
Праздник музыки ширился, выплескивая все новые приливы радости, а на сцену, словно буйный, пенистый прибой, стремительно и легко выскальзывали из-за кулис неотличимые друг от друга и совершенные до неповторимости танцовщицы. Их кружение, их полет напоминали реющих над пучиной белокрылых птиц. Может быть, все это было и не так, может быть, пучину музыки и света вообразил себе Алексей, но иного представления у него не возникало.
Зал ожил, зааплодировал. Танцовщицы, застыв на мгновение на пуантах, склонили головы, а потом, как одна, вскинули их вверх. Глаза танцовщиц горели от счастья, они уже не казались сказочными волшебницами, а были самые земные и вместе со зрителями радовались тому, что искусство продолжало жить.
Только в эту минуту Алексей узнал одну из многих девушек, разбегавшихся теперь на прямых, пружинистых ногах к боковым кулисам. Это была Нина, его Нина, с задорно распахнутыми крылышками бровей, с ясным взглядом широко расставленных глаз.
Гул аплодисментов нарастал, не давая дирижеру взмахнуть палочкой, чтобы продолжить спектакль, и девушки уже бежали обратно к рампе. Алексей смотрел на Нину и думал, что она тоже видит его, не может не видеть. Он неистово, вкладывая всю силу, бил в ладоши, пока Юра не дотронулся до его локтя и не потянул к выходу.
— Идем! — шепнул Юра. — Ниночка больше не выйдет, ты можешь прозевать ее.
Они встретились в тамбуре служебного входа. Лицо Нины обострилось, побледнело. Наверное, устала. Но глаза смотрят так же ясно и тепло, как в тот солнечный день: в них радость и грусть одновременно.
— Боже, сколько мы не виделись! — говорит Нина. — А все равно кажется, что только вчера…
Алексей соглашается, он подтверждает глазами сказанные Ниной слова. Да, ему тоже кажется, что прошел всего какой-нибудь один день, и он произносит:
— Война…
«Опять война?» — В глазах Нины возникает укор, на ровном белом лбу вздрагивают и тотчас исчезают две крохотные морщинки.
— Она все еще не кончилась… — продолжила Нина. — А вы по-прежнему мстите за наши города?
— По-прежнему, — вспомнив о Паше, мрачнеет Алексей.
— А мы по-прежнему поднимаем дух мстителей.
— И очень здорово!
— Ты видел спектакль?
— Не весь, только самую малость.
— И видел меня?
— Конечно! А ты?..
Нина смеется, сжимая руку Алексея.
— Кажется, что видела. Когда я выхожу на сцену, мне всегда кажется, что ты в зале.
Подошел Юра в блестящем прорезиненном макинтоше, переступил нетерпеливо на месте.
— Ну, ладно, — обратился он к ним обоим. — Вы воркуйте, а я пошел.
— Ты думаешь, Юрочка, мы будем стоять здесь до утра? Идемте! — сказала Нина и взяла Юру и Алексея под руки.
Воздух на улице стал морозным. Холодный ветер тянул с реки, напоминая о скором приходе зимы. Во все стороны от театра спешили зрители, запахивая плотнее свои одежонки, поднимая воротники. Никто не рассчитывал на автобус или трамвай.
Пока Юра, Нина и Алексей прошли сквер и еще полквартала в сторону гостиницы, улицы стали совершенно пусты, и только одна женская фигура маячила где-то на противоположном затемненном углу.
Юра распрощался на пересечении двух давно уснувших улиц и ушел, как он сказал, по принципу: «Третий — лишний». Нина прижалась к Алексею, и он, чувствуя, как она дрожит от холода, обнял ее плечи, стараясь заслонить от ветра. Они шли все быстрее, и Нина, не попадая в ногу широко шагавшему Алексею, все время смеялась, приноравливалась к нему и вновь сбивалась на мелкий шаг. Неуютность ночных улиц, пронизанных ветром, который нес колючие ледяные иглы, гудящая во всем теле усталость, постоянное чувство голода — ничто не заглушало радости их встречи. По этой безлюдной ночи и беснующейся непогоде они готовы были идти бесконечно, лишь бы быть вместе.
Окна гостиницы посылали тусклый отсвет на влажный асфальт. Там, в вестибюле, толпились вернувшиеся после спектакля актеры. У кого-то в руках заманчиво поблескивал чайник с кипятком, кто-то спешил вверх по лестнице с охапкой подушек и одеял. Вся жизнь эвакуированных актеров, художников, композиторов, которую можно было наблюдать через окно, говорила об их суетных буднях, домашнем неустройстве, но там, как подумалось Алексею, было весело и тепло. Нина словно угадала его мысли.
— Мы тоже можем напиться чаю, — сказала она. — Хочешь зайти к нам? У нас с тетей отдельный номер. Идем, идем! — настаивала она и, не дожидаясь, что скажет Алексей, вошла в вестибюль.
Уже закрывая за собой дверь, Алексей взглянул в ночную улицу и увидел Настю. Она повернулась спиной, ежась от ветра, засунула руки в карманы пальто и побежала вдоль улицы, по которой только что шли Нина и Алексей.
Появление Насти вызвало досаду: ну зачем ей понадобилось выслеживать его? Ведь это ничего не даст. Их ничто не связывает, и нет такой силы, которая заставила бы его, Алексея, быть с Настей.
— Ну, что же ты медлишь? Идем! — позвала Нина. — Тетя Амалия меня заждалась. Она всегда к этому времени готовит чай.
Они поднялись на шестой этаж и вошли в небольшую комнату, в которой не было ничего, кроме двух кроватей и круглого стола. Не было и тети Амалии, которая, видимо, ушла за кипятком. Нина повесила плащ в небольшую нишу и принялась расстегивать пуговицы на пальто Алексея.
— Тетя Амалия — золотой человек. Она родная сестра мамы. Это ей обязана я театром. Она когда-то танцевала сама, а теперь заведует балетной труппой. Только, ради бога, не стесняйся. Ты сам увидишь, какая она простая и добрая. Чего же ты стоишь? Садись вот сюда. — И Нина провела его к столу. — Смотри фото, а я разыщу тетушку.
Нина поцеловала Алексея в щеку и выбежала в коридор. Он сел и взглянул на фотографии. Это были знаменитые артисты балета — Уланова, Дудинская, Балабина, Вечеслова, Сергеев, Чабукиани… Всех их Алексей видел на сцене и теперь с интересом рассматривал на фотографиях. А вот и Юра в роли Нурали. Он весь устремился вперед, выбросив в стороны руки. Глаза горят диким восторгом, в плотно сжатых зубах — лезвие кинжала. Эту фотографию Алексей видел и раньше, но она никогда не производила такого впечатления, как теперь. Юра предстал вдруг не простым, обыденным парнем, каким знал его Алексей много лет. Он был из того прекрасного мира, возвышающего человека и своей необъяснимой силой поднимающего его дух, из мира, который раскрылся перед Алексеем в этот вечер, когда он вошел в зрительный зал театра. Какие все-таки удивительные люди актеры и как они могут уходить в иные времена, обретать страсти живших когда-то или живущих теперь героев и вновь возвращаться в обычную жизнь, становиться просто людьми… И ничего в них не остается от игры, они могут так же радоваться и грустить, совершать добрые или дурные поступки, как все.
В комнату шумно вошла высокая, сухопарая женщина. Это и была тетя Амалия. В одной ее руке был чайник, из рожка которого выбивалась струйка пара, в другой — дымилась папироса.
— Вечер добрый! Это вы и есть Алексей? Очень рада! Нинока, помоги, — обратилась она к вошедшей следом Нине.
Нина поставила перед Алексеем стакан в подстаканнике и положила на стол подставку для чайника.
— Благодарю, племяшка! — сказала тетя Амалия низким прокуренным голосом. — Ну, будем знакомы. — Она протянула Алексею крупную руку с набухшими голубыми жилками. — Нинока мне говорила о вас. — Тетя Амалия поглядывала на Алексея, наверное изучая его, и одновременно разливала в стакан и чашки чай. — Всегда ценю и буду ценить дружбу тех, кто любит искусство. Оно для них. Не так ли?
— Для всех! — охотно согласился Алексей.
— Правильно, для всех. Будет — для всех. Нинока, у нас, кажется, есть сгущенное молоко. Давай его сюда, мы попросим нашего друга Алексея распечатать банку. Наверное, промерзли? Сейчас согреемся. Обожаю чай с молоком!
Ловко срезав ножом крышку, Алексей не удержался, чтобы не слизнуть каплю молока, оставшуюся на большом пальце.
— Спасибо, Алексей! — поблагодарила тетя Амалия. — Смотрели фотографии? Между прочим, тут есть где-то и моя. — Она поворошила пальцами фотографии. — Вот Черный лебедь. Бог ты мой, когда это было!..
Алексей увидел гордый поворот головы, надменный, усмехающийся взгляд, резко очерченный нос. Отдаленное сходство между балериной на фотографии и тетей Амалией было. Только нос у нее теперь сильнее выступал вперед, а губы словно расплылись и обвисли.
— Да… — сказала тетя Амалия, — все в прошлом. Век балерины короток. Наша жизнь сфокусирована в небольшом отрезке: пятнадцать-двадцать лет. Для всех других людей — это лишь часть жизни. Правда, какая часть! Это же молодость. Каждый должен не распылить ее, а поработать так, чтобы было что вспомнить. Это — для всех. А нам нужно в этот отрезок работать с такой отдачей, чтобы не только вспоминать самим, но и оставить добрый след в душах людей. Не зря мы говорим, что жизнь, отданная искусству, отдана людям.
— Налить еще? — спросила Нина, взглянув на Алексея. — Между прочим, Алешенька тоже отдает труд людям.
— Без сомнения, — согласилась тетя Амалия. — Но он будет с успехом работать для людей и потом, когда ему перевалит за сорок. А вот мы…
— Милая тетушка, — возразила Нина, — ты ведь тоже работаешь для людей, и еще с какой пользой!
— Все — не то. Настоящая польза — от любимой работы, когда в ней — ты весь. Как вы считаете, Алексей?
— Хорошо, когда чувствуешь, что твоя работа нужна, — уточнил он. — У нас на заводе кто только не работает: и зубные техники, и учителя, и домохозяйки. Потому что понимают: так надо.
— Но в основном кадровые рабочие?
— Большинство, а есть и такие, которые станут кадровыми. А многие, наверное, уйдут, когда кончится война. Так и в армии. Разве сейчас воюют только кадровые военные? Тоже, как и на заводе, — зубные техники, учителя, инженеры…
— И кадровые рабочие, — дополнила тетя Амалия, — и крестьяне. Но я ведь рассуждала безотносительно к войне. В этом смысле и я считаю себя полезной театру. Искусство тоже воюет.
— Вот видишь! — улыбнулась Нина. — От тебя и после войны будет польза.
— Во всяком случае, не будет вреда. — Тетя Амалия подлила себе чаю и, держа в руке чайник, спросила: — Кому еще? К сожалению, Алексей, мы не можем вас угостить чем-нибудь существенным. От всего нашего пайка осталась вот эта банка. Зато в начале месяца у нас будет настоящий пир. Словом, мы приглашаем вас всегда, а в первые числа — особенно. Ну а теперь, коль все напились, я могу разложить большое гадание. — Она взяла в руки колоду карт и начала их перетасовывать. — Хотите, Алексей, я расскажу вам ваше прошлое, настоящее и будущее?
— Сейчас мы узнаем про тебя все! — подвигая стул ближе к тете Амалии, сказала Нина. — Держись, Алешенька!
Нина переставила чайник и чашки на окно, а тетя Амалия начала, не торопясь, выкладывать на стол карты. Алексей следил за ее руками, поглядывая на Нину и отмечая отсутствие внешнего сходства между ними.
— Ваше прошлое уходит в трудное, но радостное детство. Это, как вы понимаете, общие слова. И еще получается так, что вы нечто вроде сироты. Во всяком случае, по жизни идете одни, хотя у вас много друзей. — Тетя Амалия на короткое время умолкла. Руки ее быстро перебирали карты, выкладывая их в три линии. — Не думайте, что это рядовое шарлатанство. Этому гаданию я научилась еще в юности у одной старой цыганки. Она тоже была актрисой, причем ужасно суеверной. То, что вы один, — совсем неплохо. Я тоже всю жизнь прожила одна.
— Кстати, почему? Почему неплохо и почему одна? — полюбопытствовала Нина.
— Почему? Так сразу не ответишь. Не встретился в нужный момент тот единственный человек, которого я ждала. А идти на компромиссы?.. — Тетя Амалия разложила последние карты и задумалась. — Нет уж, если есть хотя бы одно сомнение, лучше избежать соблазна. Иначе всю жизнь будешь терзаться сознанием, что не с этим человеком суждено быть вместе. Я представляю себе, как это ужасно. Один маленький недостаток, на который поначалу, кажется, не стоит обращать внимания, с годами превратится в зримый изъян. Он повлечет за собой новые печальные открытия, и в конце концов ты поймешь невозможность существования с этим человеком. Уж лучше быть одному, чем постоянно сознавать свою ошибку, от которой никуда нельзя уйти. Вот так… А когда нужный момент прошел, я стала совсем другим человеком. Женщины к сорока годам успевают поумнеть, чего я не сказала бы о мужчинах. Они редко становятся серьезными и в пятьдесят. Само собой разумеется, я говорю не обо всех, и только в одном аспекте. Словом, жизнь прошла не за здорово живешь, но все равно лучше, чем в том варианте, о котором я говорила. Теперь скорее бы перемахнуть за пятьдесят, потому что от сорока до пятидесяти у женщин роковой возраст. Они, опять-таки женщины, устроены сложней, чем мужчины… Что вам сказать, Алексей? — Она зажгла спичку, подвинула Алексею коробку с папиросами. — Если переложить эту карту сюда, что не возбраняется, получится довольно сложное настоящее вашей жизни. А!.. — Тетя Амалия махнула рукой и неожиданно перемешала карты. — Не будем заниматься ерундой. Гадание не получилось. Одно скажу, Алексей: не торопитесь обзаводиться семьей и детьми. Все хорошо вовремя. Давайте лучше перекинемся в дурачка!
— Ну, тетушка! Почему ты все испортила? Алексею же интересно знать, о чем говорит гадание.
— Про себя он и сам все прекрасно знает.
— Но он не знает будущего!
— Милая Нинока, на будущее гадать вредно. Если человек поверит в предсказания, он невольно будет подстраивать под них свою жизнь. Пусть судьба складывается сама по себе. Ты играешь? — спросила она Нину. — Э, да я вижу, ты уже спишь! Устала, детка. Тут устанешь — с утра до ночи на ногах.
Уходить Алексею не хотелось. Он очень хорошо чувствовал себя с Ниной и тетей Амалией. Но было уже около полуночи. Алексей поднялся из-за стола и стал прощаться. Протягивая руку, тетя Амалия спросила, далеко ли ему идти.
— Всего три квартала.
— Но уже ночь. Может быть, заночуете у нас? Мы с Нинушей можем вполне устроиться на одной кровати, благо они широкие.
Алексей заметил чуть смущенный взгляд Нины. Ей тоже не хотелось расставаться с Алексеем, но и предложение тети ставило всех троих в неловкое положение.
— Давай я тебя провожу. До лестницы. Ты должен по-настоящему выспаться.
— Вообще-то конечно, — согласилась тетя Амалия. — До настоящего отдыха всем нам слишком далеко. Приходите, Алексей. Запросто, как домой.
Полутемный коридор был пуст, только в дальнем его конце, возле кадушки с искусственной пальмой, разговаривали высокий юноша с волнистыми длинными волосами и молоденькая горничная.
— Это тоже ваш актер? — спросил Алексей.
— Нет, это художник. Все зовут его Васей, несмотря на то, что ему уже под тридцать.
— Красивый.
— Объективно — да. Мне он кажется женственным. Да ну его! — Нина обхватила Алексея и шла по коридору с ним в ногу, старательно вытягивая подъем и носок. — Так не хочется, чтобы ты уходил, но что тут поделаешь? Только, пожалуйста, не исчезай так надолго. И, если можешь, приходи завтра пораньше. Придешь?
— Конечно, приду. Ты завтра танцуешь?
— Только в половецких. Я буду ждать тебя в половине десятого у служебного входа. Помни, что мне всегда не хватает тебя.
— И мне.
Они остановились у клети неработавшего лифта так, чтобы художник и горничная не видели их.
— Ты знаешь, — зашептала Нина в самое ухо, — мне кажется, что у нас тот самый, как говорила тетушка, нужный момент, когда должен встретиться на пути один-единственный человек. Тот, которого ждешь.
Она подняла глаза, и Алексей увидел в них радость и боль. Нина не таила своего чувства, и от этого Алексею стало так тепло на душе, что он не в силах был найти ответные слова. Он лишь обнял Нину, стараясь передать ей свое волнение. А когда Нина вновь приоткрыла губы, стал целовать ее лицо, не давая говорить.
— Я ждала тебя! Подожди, подожди. Послушай меня. Сначала я не представляла, кого жду, но всегда чувствовала, каким должен быть этот единственный нужный мне человек. Теперь я знаю, что это — ты. Мы не должны, Алешенька, пропустить то, что выпало нам. Ведь это может и не повториться. — Она порывисто и горячо поцеловала Алексея в губы. — Ну вот, а теперь иди. Иди, Алешенька, и помни, что я тебе сказала.
Глава девятнадцатая
На другое утро к станку Алексея пришла Настя. Лицо ее сжалось, стало маленьким.
— Нам нужно поговорить, — жестко произнесла она. Алексей ничего не ответил, только пожал плечами.
— Ты думаешь, я бегаю за тобой ради себя? Нет, дорогой Лешенька, теперь мы отвечаем не только за нас двоих. Теперь придется думать и о третьем.
Не понимая, о чем говорит Настя, Алексей посмотрел ей в глаза, но она по обыкновению отвела их в сторону.
— Сколько раз я говорила тебе, береги меня, а ты не поберег… У нас будет ребенок.
— Какой ребенок?
Сказанное Настей наплывало откуда-то издалека и никак не могло проясниться в голове Алексея. «Как ребенок? Почему вдруг ребенок?»
— Ну, какой? Обыкновенный. И у него должен быть отец.
С этим Алексей был согласен: у каждого ребенка должны быть отец и мать. Бросать детей — самое последнее дело. Можно разлюбить, полюбить другую, но это не должно сказываться на детях. Истина, усвоенная еще в детстве. Очевидно, подсознательно он сделал такой вывод, испытав безотцовщину, но отца даже в самых своих потаенных мыслях не винил. Жизнь сложна — кто может судить поступки других, тем более, если они касаются личного? Во всяком случае, он никогда не будет таким судьей. Но и поступить так, как поступил его отец, не сможет.
— Ребенок так ребенок, — медленно проговорил Алексей. — Но давай разберемся во всем этом после смены.
Однако Настя не уходила. По ее лицу было заметно, что она внутренне успокоилась, но, видимо, еще не была полностью уверена в добром отношении Алексея к ее словам.
— Ты придешь? — спросила она, перебирая пальцами бахрому своего шарфа.
Алексей помедлил с ответом, да так и не успел ничего сказать. Мимо станка проходил Круглов с технологическим альбомом под мышкой. Он окликнул Алексея и напомнил о начинающейся оперативке. Настя больше оставаться здесь не могла. Пообещав встретить Алексея у проходной, она исчезла за линией станков.
В это время появился Сашок. Он улыбался ямочками на посвежевшем лице — рад был встрече с бригадиром.
— Потеряли небось? — спросил Сашок.
— Потеряли, — невесело ответил Алексей, но, глядя на задорную физиономию Сашка, улыбнулся сам. — Чего же ты бросил боевой пост?
— Хворал, — растягивая губы, сказал Сашок. — Если б не захворал, не бросил.
— А теперь не хвораешь?
— Теперь не-е…
— Тогда принимай машину. У меня на тебя особые надежды, но смотри: будь осторожен. Об Уфимцеве слыхал?
— Слы-хал, — вздохнув, отозвался Сашок.
— Ну вот… С сегодняшнего дня — станок твой. Будешь делать все операции.
— Ну-у?!
— Вот тебе и ну. Прощаюсь я со станком. Нашу бригаду укрупняют.
— А как?
— А вот так. Токаря тоже будут у нас.
— И вы над всеми — бригадир?
— А что? Не справлюсь?
— Это вы-то не справитесь? Хо-хо! Вы и за мастера справитесь.
— Не загибай. Для бригадира и то знаний не хватает. Это уж так, от нужды и временно.
— Все, что бывает временно, становится постоянным.
— Ишь ты! Я вижу, не зря хворал. Говорят, стоит детям заболеть, как они становятся умными.
— Потому что не могут заниматься ерундой.
— А сейчас никто не может заниматься ерундой. Не будь войны, ты бы сейчас баклуши бил.
— Не только я, — укрепляя деталь, согласился Сашок.
— Я, что ли?
— А что!
— Ну даешь. Держи! — Алексей протянул руку. — Поздравляю с началом самостоятельной работы. Не подведи!
— Есть не подвести!
Задор Сашка, его смешливая улыбка взбодрили Алексея. Он вспомнил первые дни своей работы на станке, когда обрабатывались опытные детали мотора, надежно освоенного теперь в серийном производстве. Вспомнил свои неудачи и переживания и тот досадный брак, причиной которого скорее всего была просто его неопытность. А может быть, и технология, и настройка станка еще не отладились в ту пору, приспособлений и фрез таких усовершенствованных не было. А спешка и нервозность при освоении новых моторов, всеобщее беспокойство за то, быть или не быть им в изобилии?.. Смешно подумать, что тогда станок Алексея считали узким местом, чуть ли не горлом завода. Сколько было таких узких мест!.. И, наконец, всевозможные трудности, разом свалившиеся на людей, начиная с проблемы обыкновенного обеда в цеховой столовой, кончая снабжением завода необходимыми материалами.
Надо было все начинать сначала, учиться воевать и учиться работать в условиях войны. Так же, как воинские соединения, попавшие в окружение врага, пробивались на восток, чтобы соединиться с основными силами Красной Армии, так и эвакуированные заводы двигались через бомбежки и артиллерийские обстрелы тоже на восток и вставали в строй действующих.
С первых месяцев войны на железных дорогах начался великий круговорот движения воинских и санитарных эшелонов, платформ, нагруженных заводским оборудованием и теплушек с людьми. Если бы кто-нибудь смог в то время охватить взглядом всю нашу страну, ему бы почудилось, что вся она пришла в движение. На новые места переезжали не только отдельные заводы, а едва ли не целые отрасли промышленности. Только в первые полгода войны перебазировалось в тыл более полутора тысяч промышленных предприятий. В пути находились такие гиганты индустрии, как «Днепроспецсталь», Новокраматорский, Мариупольский, ленинградский Кировский, «Запорожсталь». Полтора миллиона вагонов катилось в первые месяцы войны на восток. Они перебросили на Урал и в Сибирь не только несметное число машин, но и более десяти миллионов рабочих и специалистов. Эти героические люди в одной упряжке с местным населением работали не покладая рук, отдавая сну не более четырех часов в сутки. Зато и монтаж крупнейших цехов на новом месте завершался за три-четыре недели, а через три-четыре месяца эвакуированные заводы уже выпускали продукцию на уровне довоенного производства, и нередко превосходили его.
Теперь все это было позади. Война стала не ошеломляющим фактом, а нормой жизни, по ее законам работали люди и научились ограничивать себя во многом ради одной необходимости — выстоять и победить. Не без улыбки вспомнил Алексей о неодолимом желании выпить банку топленого молока или съесть кусочек сала, как это случалось с ним в начале войны. Жажда привычного и доступного для мирного времени и исключенного из обихода с наступлением войны казалась тогда нестерпимой, и ее нелегко было превозмочь. Теперь Алексей вполне мог обходиться без всяких разносолов, хотя и не утратил способности съесть в три раза больше того, что доводилось получать по норме. Съедал столько, сколько было, и не заглядывал вперед.
Он привык, как привыкли все, довольствоваться малым. Да и, как это ни странно, лишения военной поры не ужесточились. Наоборот, хотя это было незаметно на первый взгляд, весомее стали обеды по талонам в столовой, отпала нужда покупать пакетики табака на черном рынке. Табак теперь регулярно выдавали в цехе.
Страна нашла многочисленные резервы снабжения людей и заводов продовольствием и техническим сырьем, нашла силы не только противостоять врагу, но и обрушивать на него удары такой мощи, которой никто не предполагал.
Кусочек сала, завернутый в тряпицу, принесла Настя. Он счел этот поступок великим благодеянием. И пошел за Настей. Ел у нее сытные борщи, намазывал хлеб маслом. Не слишком раздумывая, пошел на сближение с женщиной. И не сразу понял, что это подло. Ведь он не любил… Но и без любви рождаются дети. Наверное — не редко. И не редко родители, не любя друг друга, живут ради детей. Идут на компромиссы, как сказала тетушка Нины. Каждый терзается от сознания того, что живет не с тем человеком, какой ему нужен. Понимает свою ошибку, от которой никуда нельзя деться, но терпит. Лучше ли от этого детям, не знающим мучений своих отцов и матерей? Наверное. Дети эгоистичны, они хотят иметь и мать и отца, это естественно, до остального им дела нет. Но еще эгоистичнее поступают родители, когда не считаются с естественным правом и желанием детей. У ребенка должен быть отец…
Об этом он, Алексей, знает. Война и без того у многих отняла отцов. Война не считается ни с чем, а человек, если он волен распорядиться собой, не должен уподобляться войне в ее жестокостях…
Оперативку, на которую пришел и парторг Грачев, начальник участка начал необычно. На этот раз он не был краток и не ограничился упоминанием контрольных цифр, перечислением операций, какие предстояло выполнить в течение смены. Круглов развернул газету и показал всем ее первую страницу, где были помещены лозунги ЦК партии к двадцать пятой годовщине Октября.
— Главный смысл этих лозунгов для нас, — сказал он, — самоотверженно трудиться для удовлетворения нужд фронта. Каждый должен помнить о том, что он не просто дает норму, выполнения которой мы требуем со всей строгостью военного времени, а участвует в создании боевой техники. Для всех фронтов, и в частности для защитников Сталинграда. Скажу по секрету, что мы с вами непосредственно причастны к строительству штурмовой авиации. На штурмовики ставятся по две двухрядных звезды. Под Сталинградом уже воюют скоростные бомбардировщики Ту-2 и Пе-8, новейшие истребители Ла-5. На них — тоже наши моторы. Чуете, куда идет продукция, которую мы тут делаем? Работать мы должны не за страх, а за совесть, если хотим отметить не только двадцать пятую, но и пятидесятую, и сотую годовщины Октября. До сотой, ясно, не доживем, — улыбнулся и смягчил голос Круглов, — зато доживут наши дети. Мы и за них отвечаем сегодня, за всех. Так ведь? — Круглов посмотрел в лица рабочих и остановил взгляд на Алексее. — Так, Алексей Андреевич? Верно говорю?
— Все правильно! — ответил Алексей, еще не освободившийся от своих невеселых дум.
По имени-отчеству называет, вот ведь до чего дошло. Однако уважительный тон мастера не вызвал никакой радости.
— Задание выполним, — сказал он обычно, по-деловому. — Как всегда.
— Иного ответа от коммуниста я и не ожидал, — вступил в разговор Грачев. — Молодец, товарищ Пермяков! Момент сейчас действительно чрезвычайно ответственный, и этой ответственностью надо проникнуться всем. Ясно? Петр Васильевич не сказал о последнем приказе директора завода. А ведь приказ о мерах по безусловному выполнению квартального и годового планов указывает на очень тревожные обстоятельства. В серийное производство новые машины мы запустили, но ведь важно, чтобы этому мощному потоку не мешал ни один перекат, ни один камушек. Притом задания наращиваются, и я вам скажу прямо: выполнение плана находится под серьезной угрозой. Больше того, на сегодняшний день есть даже отставание. На сборке моторов нет никаких запасов деталей и узлов. Все идет в дело. И это в такое время, товарищи! Что требуется от всех нас сейчас?
— Работать, — с готовностью ответил Чердынцев.
— Правильно, работать! Но только как работать? На самом высоком пределе наших сил. Трудно? Безусловно! Но у нас, товарищи, есть пример величайшей стойкости людей и небывалого напряжения их возможностей. Это — Сталинград. Думайте о сталинградцах, и пусть их пример зовет вас к победе на трудовом фронте.
— Ну, вот, — сказал Круглов, когда Грачев закончил и отошел от стола, — и получился у нас с вами полезный митинг. А теперь прошу по местам. Вопросов, надеюсь, не возникает? Алексей Андреевич, задержись.
В конторке они остались вдвоем. Круглов взглянул внимательно на Алексея.
— Скажи прямо: толк от укрупнения бригады видишь?
Это была его затея. Круглов пошел на объединение бригады Алексея с токарями вопреки мнению Дробина и теперь с интересом ждал ответа.
— Еще не разобрался. Во всяком случае, высвободился один человек.
— Еще?
— Проще стало со сдачей.
— Верно.
— Ну, и… — задумавшись, добавил Алексей, — уверенности стало больше.
— В чем?
— В том, что не станем из-за токарей.
— Вот! — горячо подхватил Круглов. — Это я и имел в виду прежде всего. Теперь ты — один хозяин, от обдирки до сдачи. Подводить тебя некому, регулируй сам, И главное внимание — на задел у токарей. Между прочим, в случае надобности, можешь и людей перебрасывать. У нас ведь два карусельных в запасе. Не забыл?
— Знаю.
— Тогда действуй! Мера эта крайняя и, думаю, временная. Подождем, пока освоится Порфирьич.
— Все временное становится постоянным.
— Кто это тебе сказал?
— Сашок.
— Не всегда. Сашок это про себя. Он, с уверенностью можно сказать, потянет, но из поля зрения его не выпускай.
«И про меня — тоже, — невесело подумал Алексей идя на участок. — Не только про себя сказал Сашок. Временная связь с Настей должна теперь стать постоянной». Испытывая неприязнь к Насте, он никак не мог представить себе постоянного общения с ней. Сознание долга и чувство явно не согласовывались, а вывод оставался один: у ребенка должен быть отец.
— Между прочим, — доверительно сказал Круглов, — моя Катюха третьего родила.
— Поздравляю.
— Спасибо! Как видишь, не только моторы делаем, но и пополняем человеческие ряды. Диву даешься: вроде и не вижу Катюху совсем. — И вдруг Круглов рассмеялся. — Вспомнил смешной случай. Когда за штамповкой ездил, встретился там один путеобходчик. Самый передовой на дороге. Так вот, у него на разъезде нарком до войны побывал. Осмотрел путь. Понравилось ему все. Путеобходчик этот вдвоем с женой работает, и кругом никого нет. Смену он дежурит, смену — она. А ребятни у их домика бегает — мал мала меньше. Нарком и спрашивает: «Когда вы успели столько детей нарожать, если в разные смены работаете?» Путеобходчик почесал затылок и ответил: «Между поездами».
Круглов залился беззвучным смехом. Его веселое настроение передалось Алексею. Он смеялся вместе с мастером, а когда непринужденность этой минуты прошла, ему вдруг показалось странным, как все изменилось в отношениях с Кругловым. Давно ли он с ненавистью смотрел на Алексея, называл его хлюпиком? Наверное, прав был Женя Селезнев, утверждая, что мастер Круглов совсем не злой, а только таким кажется. Ради правого дела, ради самой жизни требовал он…
В середине дня в цехе появился директор завода. Его сопровождал Дробин. Рядом шел высокорослый мужчина в сером широком пальто. Чернявая голова его была не покрыта, шляпу он держал в руке и размахивал ею в такт своим крупным шагам.
На хмуром лице директора иногда появлялась улыбка. Он подводил гостя к станкам, давал краткие пояснения о сути работы в этом новом, просторном цехе, скупыми жестами дополняя свой рассказ. Алексей только что отошел от станка, где работал Сашок, и, увидев директора, свернул было в боковой пролет, но его тут же окликнул Дробин.
— Вот это и есть тот самый Пермяков, — сказал Дробин.
— Наши рекордсмены, — уточнил директор. — Из тех, что пришли на завод юнцами в начале войны.
— Прекрасно! — закивал гость, делая запись в блокноте.
— Покажи, Пермяков, свой станок, — попросил Дробин и двинулся к Сашку.
— Он уже не мой. С сегодняшнего дня на нем работает Сашок.
— Сашок — это ученик Пермякова, — пояснил Дробин.
— Великолепно! — Гость приблизился к увлеченному работой Сашку, провел могучей ладонью по его курчавой голове. — Великолепно! — Он отступил на шаг, смерил глазами Сашка и, обратив внимание на плоский ящик, подставленный под ноги ученика, энергичным движением руки вновь записал в блокноте. — Учитель, у которого еще не выросли усы, и ученик, не достающий до рычагов станка. Нет, как вы там ни судите, — обратился он к директору, — но для удивительного сейчас предела нет.
Человек в сером пальто кивнул Алексею и пошел вслед за директором. А когда пролет опустел, возле станка появился Анатолий Порфирьевич.
— Не с каким-нибудь хухры-мухры разговаривал, — сказал он. — С известным писателем. Говорят, он только что из Сталинграда прилетел. Колошматят, рассказывает, наши фрицев и в хвост и в гриву. Теперь про нас написать хочет. Говорит, что мы — кузнецы Победы. Сам слышал. Так что, Алексей Андреевич, гляди, в историю попадешь.
«В историю я уже попал», — подумал Алексей и, оставив без внимания призыв Анатолия Порфирьевича не подкачать по этому случаю, пошел к токарям.
Здесь все шло как надо. Никто бригаду не подводил. Созданный токарями задел явно превышал потребности дневной смены, и они готовили теперь детали для ночной. Радоваться бы Алексею, но на душе у него было по-прежнему тяжело и неспокойно.
Смена приближалась к концу, и Алексей, окончательно убедившись в том, что бригада с превышением выполнит задание, решил поговорить с технологом Устиновым о совмещении операций на сверлильных станках. Здесь наверняка таился еще один резерв более быстрой работы. По расчетам Алексея выходило, что две, а может быть даже три, операции могли выполняться последовательно на одних и тех же станках без затрат времени на смену деталей.
Устинов внимательно выслушал Алексея, полистал технологические карты и не поддержал:
— Потребуется дополнительная настройка…
— Никакой настройки! — возразил Алексей. — Только смена сверл. А это быстрее, чем снимать и снова ставить детали.
— Зато сейчас мы сразу пропускаем целую партию по одной, затем — по другой операции…
— В том-то и дело, что мы накапливаем партии, а время идет.
— Ну, хорошо, попробуем поэкспериментировать. Добро пока дать не могу, хотя, как вы знаете, всегда стою за новое.
— Но ведь тут прямой смысл! — горячился Алексей. — Вот расчеты…
— Расчеты оставьте. Проверю и даже, как сказал, согласен на эксперимент. С бухты-барахты у нас ничего не делается. Если это меня убедит, — Устинов положил свою ладонь на лист бумаги, исписанный рукой Алексея, — вернемся к этому разговору. Согласны?
Алексею ничего не оставалось, как согласиться и уйти.
— Подождите, — Устинов приподнял ладонь, приглашая Алексея присесть. — Как личные дела? — Он плутовато прищурил глаза, по крайней мере, так показалось Алексею. — Что-то давненько не вижу вас у Насти. Или вы возгордились, получив повышение? Это было бы неправильно. Коммуниста никогда не должно заносить.
— В своих личных делах, — твердо ответил Алексей, — я разберусь сам. На то они и личные.
— Э-э, нет. Негоже так отвечать молодому коммунисту. Это я вам говорю как член партийного бюро. Тут уж надо так: либо жениться, либо не размениваться на этот самый… флирт и не морочить девушке голову. Надо усваивать понемножку, что коммунист во всем подотчетен, в том числе и в семейных делах. Если, конечно, он не в состоянии урегулировать их сам.
— Не совсем понятно.
— А что тут понимать?
— Насчет урегулирования.
— Ну… я говорю: надо жениться или разойтись… Официально.
— Вы говорите о разводе? Так ведь для того, чтобы получить развод, надо сначала зарегистрироваться.
— Вот, вот…
— А мы еще не успели.
— Так поторопитесь.
— Зачем же торопиться, если мы не разобрались.
— Не знаю, не знаю… Насколько мне известно, у Насти не возникает никаких вопросов. Ее отношение к вам вполне ясно и определенно. Она полностью доверяет вам и, я полагаю, заслуживает такого же доброго отношения с вашей стороны. Вы задумайтесь на досуге, обмозгуйте как следует что к чему. Я ведь ни на чем не настаиваю, воспринимайте все это как мой личный совет. Рано или поздно он все равно вам пригодится. Так уж лучше — раньше…
Разговор с Устиновым оставил неприятный осадок. Но сейчас Алексей думал не о том, что сказал старший технолог. Покоя не давал наступавший вечер. Предстоял разговор с Настей, и приближалось время встречи с человеком, которого он действительно любит. Что сказать Нине? Встретиться с ней, как они условились, или взять и уйти из ее жизни, ничего не объяснив? Но поступить так — все равно что совершить подлость. И такой же подлостью обернется чистосердечный рассказ о Насте. Как ни убеждай Нину, он перед ней останется виноват.
Во время сдачи смены Альберт Борщов, как подумалось Алексею, подозрительно поглядывал на него.
— Смотрю, невесел бригадир, — сказал Борщов. — Новый рекорд отгрохали всей бригадой — и никакой гордости.
— Не до гордости теперь, — ответил за Алексея Анатолий Порфирьевич. — Гордиться будем потом, когда победим. Расписывайся, — сказал он Алексею и следом за ним поставил свою подпись под выработкой бригады.
Настало время идти домой, но все существо Алексея противилось этому. Цех покидать не хотелось. Алексей вяло переставлял ноги, ему казалось, что это идет не он сам, а поток людей несет его к проходной. Так незаметно оказался он на призаводской площади, усыпанной первым пушистым снегом. Он источал запах стылого молока, безнадежно радовал и тревожил.
Народ стал растекаться в разные стороны. Черные фигуры людей и мокрые следы, оставленные ими на снегу, разрушили зимнюю сказку и вернули Алексея из краткого забытья к реальной жизни. Настю он увидел не сразу. Она ждала его в конце площади и медленно пошла ему навстречу, засунув руки в рукава пальто, сгорбившись. Не высвобождая рук, она остановилась перед Алексеем, подняла глаза и тотчас опустила их.
— Ну, как смена? — спросила она.
— Обыкновенно.
«Почему она спрашивает о смене? Ведь не это интересует ее».
— Пойдем ко мне? — спросила Настя.
— Я со дня на день жду брата. Да и зачем?
— Как зачем? Где же мы будем жить?
— Скорее всего у меня.
— У тебя? Но у тебя живут…
— Они на днях переедут к себе.
— А как ты думаешь о регистрации брака? Ведь у ребенка должен быть законный отец.
— Можем зарегистрироваться хоть завтра.
— Завтра воскресенье. Загс не работает.
— Значит, на той неделе. Тебя устраивает?
— Эх, Лешенька, — сказала со вздохом Настя, — разве в этом дело? — Она взяла Алексея под руку и некоторое время шла молча. — Меня не устраивает твое отношение. Ты говоришь зло и нисколько не рад тому, что мы вместе. Сповысушил ты меня всю.
Алексей промолчал.
— Лешенька, — вкрадчиво спросила Настя, — а кого ты провожал вчера? Я-то, дурочка, ревновала тебя к Галине, а тут — батюшки какие дела! Кто эта девушка?
— Не будем говорить о том, что не касается нас.
— Ну как же! По-моему, очень даже касается.
— Не надо строить жизнь на догадках.
— Но если эти догадки подтверждаются?
— И вообще, если у нас разговор будет идти в таком тоне, ничего хорошего не получится.
— Ну, хорошо! Не будем. Собственно, ты ведь волен был распоряжаться собой. За это время и за мной тоже ухаживали. А от Альберта и сейчас нет никакого отбоя.
Как и ожидала Настя, Алексей на ее признание не прореагировал. Он шел, глядя вперед, не обращая внимания на Настю и думая о своем.
Разговор не ладился, несмотря на все усилия Насти. Так они дошли до центральной улицы.
— Куда мы теперь? — спросила она.
— Можем зайти ко мне. Надо переодеться.
— А квартиранты?
— Познакомишься.
Снова засунув руки в рукава, Настя поежилась и после небольшой паузы, во время которой она, видимо, решала, как поступить, сказала:
— Пойдем, я с удовольствием.
Они пошли через двор, и уже тут Алексей понял, что в доме кто-то есть, кроме Валентины Михайловны и Галины. Во всех окнах ярко горел свет, из трубы, необычно для такого позднего часа, бойко выбивалась сизая струйка дыма. И уж никак Алексей не предполагал, что дверь ему откроет единственный родной брат Владимир.
— Наконец-то! — знакомым сипловатым и как бы ворчливым голосом воскликнул он, обнимая Алексея. — А я уж думал, ты не придешь. Ну вот, видишь, никуда мы с тобой не делись, живы и здоровы.
«Живы-то живы, — мысленно соглашался Алексей, — но чтобы — здоровы?.. — Он примечает, как брат опирается на палку и на костыль, несмотря на то что много месяцев кочевал из одного госпиталя в другой. — А вот мамы и вовсе нет…»
— Ну, с приездом, с возвращением! — сбивчиво говорит Алексей. — Вот ты и дома. А мама не смогла… не дождалась… Как хотела увидеть тебя, как переживала.
— Да… — отозвался Владимир. — Не застал я нашей мамы. Сколько раз думал, что встретит меня на этом вот пороге. Мама, мама… — Владимир мотнул головой и, стараясь говорить как можно бодрее, пригласил: — Ну, проходи, брат, проходи! А это твоя девушка? Почему не знакомишь? Проходите, — пригласил он Настю. — Зовут меня Владимир, не кусаюсь, будем знакомы.
— Очень приятно, — повеселев, отозвалась Настя. — Я лучше пойду…
— Куда вы пойдете?! — запротестовал Владимир. — У нас сегодня, можно сказать, праздник, а уходить от праздника просто неприлично. Проходите, — подталкивая Настю, настаивал Владимир. — Мы с вами не при испанском дворе, поэтому не будем разводить цирлих-манирлих! Уговаривая вас, я продрог.
В комнате был раздвинут и застелен белой скатертью стол. На нем поблескивали тарелки, стояли графинчик и рюмки.
— Раздевайтесь! — гудел Владимир, помогая Насте снять пальто. — У нас все просто, как в старые добрые времена. Жаль вот, нету мамы. Как она была бы рада теперь, когда мы собрались все вместе! Не всем выпадает такое… Но — что сделаешь?..
В это время из кухни в прихожую вышла Галина. Быстрым, оценивающим взглядом она посмотрела на Настю и перевела его на Владимира.
— Преобразились, преобразились! — сказал он. — Хотя и на работу вы тоже ходите при параде.
— Что вы, Володя, какие теперь парады?
— Ну, я уж не знаю, какие. Во всяком случае, можно подумать, что вы собрались в театр.
При упоминании о театре тошно стало на душе у Алексея. Именно в этот час он должен быть у театра. Нина ждет его около служебного входа, а он ничего не может сделать, чтобы быть там. Радость, печаль и тревога — все соединилось теперь в Алексее. Не находя душевного равновесия, он бродил из комнаты в комнату, потом пошел на кухню, подождал, пока все уйдут, и сбросил спецовку. Он начал с ожесточением тереть руки, сунул под умывальник голову, и струи холодной воды немного успокоили его. Растерев кожу до красноты, Алексей надел домашнюю рубаху, зачесал назад волосы и вернулся в комнату.
Настя уже сидела за столом, держа на коленях сжатые в кулачки руки. Во всей ее фигуре чувствовалось напряжение, и только Владимир, беспрестанно задававший вопросы, облегчал ее пребывание среди незнакомых людей.
— Слушай, брат! — обратился Владимир к Алексею. — Что-то твоя Настя скупится на ответы. Это ты ее запугал?
— Разве вы не знаете своего брата? — заступилась Галина. — Ваш брат — воплощение доброты.
— Да, вообще-то он всегда был лириком, — с улыбкой, бродившей в уголках губ, согласился Владимир. — Но кто его знает, — может быть, его ожесточила война.
— Как раз война и обнаружила в нем лирика. Девушка, наверное, может это подтвердить. — Галина не удостоила Настю взглядом и не оставила ей времени для ответа. — Боюсь, что этим качеством некоторые девушки могут воспользоваться. Как вы считаете, Володя?
— Кто его знает. Я — не лирик, и тут мне судить трудно. Я — суровый реалист. Валентина Михайловна! А где же наше жаркое?
— Где же ему быть? — рассмеялась Валентина Михайловна. — По-моему, в печке. Туда, кажется, мы с вами ставили его.
— По-моему, тоже туда. Но говядина у нас консервированная. Она вполне может испариться.
— Зато картошка настоящая, она должна быть мягкой…
— Вот этого я не учел. Но, чувствую, жаркое наше все равно готово.
Вскоре жаркое, подернутое заманчивой золотистой пленкой, было на столе. По комнате распространился запах мяса, лука и перца.
— Какая вкуснятина! — глядя на Владимира, сказала Галина. — Вы — настоящий кулинар.
— Все комплименты — Валентине Михайловне.
— За что же мне? Не будь ваших консервов — не получилось бы никакого блюда.
— Тогда спасибо командованию! — согласился Владимир. — Притом оно снабдило меня не только закуской. Давайте-ка — за возвращение воина Владимира! — И он налил в рюмки разбавленный спирт.
— Я очень рада, — сказала Галина. — Каждый, возвращающийся оттуда, — это всем нам родной человек. В нем мы видим и тех, кто не вернется никогда, и тех, кто продолжает защищать всех нас. Спасибо вам, Володя!
— Ну, я не заслужил, — со всем убеждением, на какое был способен, возразил Владимир. — Геройских подвигов не совершал и выбыл из строя преждевременно.
— Как вы можете так говорить? — дрогнувшим голосом сказала Валентина Михайловна. — Вы же вернулись из пекла. Вы все время шли по краю могилы. В вас стреляли…
— Что было, то было, не я один, — пробурчал Владимир. — Выпьем за присутствующих. — Он поднял рюмку. — Вы тоже тут не сидели сложа руки. Брата вон еле дождался. На дворе ночь, а он только явился домой. Да и ранение трудовое тоже имеет.
— Как? Алеша ничего не говорил, — удивилась Валентина Михайловна.
— Его же в станок затягивало, — пояснил Владимир. — Могло все кости переломать.
Горячая влага прокатилась в груди Алексея. До поры он ничего не говорил, ел жаркое и словно не замечал никого вокруг. Но вот выпитый спирт затуманил голову, и неожиданно для самого себя он почувствовал удивительную легкость.
— Предлагаю тост за Валентину Михайловну и Галину, — сказал Алексей. — Ты даже не представляешь, Володя, какие это заботливые люди.
— Представляю! Заботу их почувствовал, едва переступил порог. Понимаешь, ничего не дают делать. Хочу налить воды — тащат стакан. Взялся чистить картошку — отобрали. Как только ты с ними уживаешься?
— Потерпите, — с улыбкой сказала Валентина Михайловна, — теперь недолго.
— Как то есть недолго?
— Нашу комнату отремонтировали, и на днях мы будем перебираться.
— Зачем перебираться? — возмутился Владимир. — Вам тут не нравится?
— Ну, что вы, Володя! — ответила Валентина Михайловна. — Как может не нравиться? У нас там, в клубе, пока еще ютится не один десяток семей.
— Так в чем же дело? Не вижу логики.
— Неудобно стеснять. Мы и так бесконечно благодарны Алеше. До сих пор неловко перед ним. Евгений Евстигнеевич рассказывал, как они с Карелиным тогда навалились на Алешу.
— Просто попросили. — Алексей не понимал, зачем затеяла Галина этот разговор.
— А вообще, когда Карелин попросит, — продолжала она, — люди делают все. Удивительный человек! Его просто нельзя не уважать и, прежде всего, потому, что он сам относится к людям с уважением. Он заботится о нас, а мы о нем. Спросишь иногда: как вы все успеваете? А он весело так ответит: вся жизнь в работе, как на флоте. Поворачиваться, говорит, надо, чтобы везде побывать и все решить. Легко с ним людям.
— А чем им теперь поможешь? — отрешенно покачав головой, спросила Валентина Михайловна.
— Пусть и не всегда поможет. Но он умеет слушать людей. Потому, наверное, и в делах цеха разобрался быстро, как будто работает у нас давным-давно. А что, мама, человеческое участие иногда больше всякой помощи. Собственно, это — уже помощь.
— Я вижу, вы восхищены своим парторгом! — сказал Владимир.
— Мы все восхищены. Скажите, Алеша, он достоин восхищения?
Алексей с готовностью подтвердил.
— Ну вот! А вам, Алеша, бесконечное спасибо за то, что выручили нас в очень трудную минуту.
— Ничего не пойму. У вас была трудная минута, а сейчас — легкая? Так, что ли? Слушайте наше с Алексеем решение: никуда вы отсюда не поедете, пока не кончится война. Никто вас не гонит, и мысли об этом не возникает. Согласен? — Владимир посмотрел на Алексея, и на него же пристально уставилась Настя. — Ну вот, видите: младший брат старшему не перечит.
— Я же вам сказала, что Алеша — само воплощение доброты. Но добротой нельзя злоупотреблять.
— Можно подумать, что вам бесконечно намекают на это злоупотребление!
— Нам судить трудно…
— Извините, это уже из области навязчивых идей. Не будем нарушать нашей семейной идиллии. Лучше перейдем к чаепитию с настоящими белыми сухарями и сахаром. Сахар у меня знаете какой? От головы! — Владимир оперся на палку, чтобы встать и принести свой вещмешок, но Галина усадила его на место.
— Я вам помогу.
Она принесла мешок, и Владимир достал из него синеватые куски сахара и ослепительной желтизны сухари крупной резки.
— Вот это таки праздник! — всплеснула руками Валентина Михайловна.
— О такой роскоши мы и думать забыли. Сейчас я принесу самовар. Одну минутку!..
— Зачем вы? Алексей, ты где-то без конца витаешь. Сидишь с девушкой и ноль ей внимания, а Валентину Михайловну заставляешь таскать самовар.
— Валентина Михайловна! — словно очнувшись, сказал Алексей. — Самовар — по моей части. Сидите и не беспокойтесь.
Алексей быстро поднялся и вышел из комнаты.
— Что это с вашим поклонником? — полюбопытствовал Владимир. — Хоть бы вы его растормошили.
— Он просто устал, — сказала Галина. — Работа у него очень тяжелая, а теперь он еще и бригадир.
— Да?! — удивился Владимир и, когда вернулся Алексей с самоваром в руках, спросил: — Ты что же не докладываешь о своем продвижении по службе? Оказывается, ты бригадир! Мо-ло-дец! Узнаю нашу пермяковскую породу.
— Это ты ничего не рассказываешь, как-никак — военный инженер.
— А что инженер? Работа…
— Но у вас орден… — сказала Валентина Михайловна.
— Просто повезло, — ответил Владимир. — Если порассказать, можно подумать, что я вообще родился в рубашке. Взять это же ранение. — Он хлопнул ладонью по колену. — Все началось с ерунды. Когда наступали под. Харьковом, прошли на марше одну деревеньку. А деревни там, если помните, тянутся версты на две, а то и на три. Ну вот, проскочили эту деревню ночью, а домишки как следует не прочесали. И вдруг сообщают: две наши машины с грузом под лед провалились. Как раз на подступах к этой самой деревне. Пошли мы втроем обратно. Идем по деревне, а темень кромешная. Ничего не видать, дорогу угадываем на ощупь. И вдруг из-за хатки — мадьяры. Все в маскхалатах. И я, заметьте, тоже в маскхалате. Окружили нас, автоматы наставили. И смотрю я, что они больше на спутников моих поглядывают. Все внимание — им. Они — в шинелях, приметные. А на меня никто и не смотрит. Только тут я понял. Меня в такой ночи за своего приняли, и сообразить я не успел, как быть, — застучала очередь. Упали мои товарищи на снег, а тут уже и команда строиться. Все мадьяры построились, ну и я к ним примкнул. Куда денешься? Все это за какие-то считанные минуты происходит. Они пошли, и я плетусь в хвосте. Но ведь что-то делать надо! И решил я приотстать. Они идут, а я стою на месте, как вкопанный. Смотрю: двое-трое из них тоже остановились; остальные уходят все дальше. А эти — ко мне. Лопочут чего-то, руками размахивают. Ну, думаю, принимай гостинец! Затрещал мой автомат среди ночи, аж страшно стало и мне, и им. Я — в степь. Бегу и падаю. И снова бегу. А позади — крики, выстрелы. Ну и я тоже палю. Вот вам, думаю, гады, за моих товарищей!
Тут и угодила мне пуля в колено. Провалялся ночь на снегу, утром подобрали меня наши санинструкторы. Поместили в госпиталь в той же деревне. А следующей ночью покатилась наша дивизия назад, да так поспешно, что и госпиталь не успели увезти. Кругом пальба, ну, думаю, пропал. Выполз я во двор, нога волочится, а на улице светло, как днем. Ракеты, трассирующие пули, дома горят. И решил я забраться в морг. Там, в подвале, и пролежал рядом с трупами сутки. И снова в деревню пришли наши. Меня уже без сознания вытащили. Спасибо, что не закопали в братской могиле. А с ногой дело осложнилось. Началось заражение крови. Хирург приказал срочно отправить меня в глубокий тыл. И вот, представляете, ставят носилки вместе со мной в самолет, он взлетает и тут же падает. Все погибли, а я — живой.
— Господи, столько пережить! — вздохнула Валентина Михайловна.
— Это еще не все. На другом самолете меня все же доставили в тыловой госпиталь, куда-то под Ташкент. Жара стояла там градусов сорок. И у меня температура — сорок. И к этому времени вдобавок началось общее заражение крови. Тут уж я окончательно подумал: все, пришел конец. Вернее, не подумал даже. Какие тут думы, когда весь горю, тошнит и жить не хочется. Просто, чувствую, помираю… Скорей бы уж, думаю!
В комнате снова послышался вздох Валентины Михайловны.
— Ну и как потом? — спросила Галина.
— А потом пришел врач, занятный такой толстячок, и говорит мне и моему соседу, который был точно в таком же состоянии, как я. Приказываю, сказал он, каждому из вас выпивать по бутылке водки в день. Сможете — будете жить, не сможете — никакие лекарства вам не помогут. И ушел. Поставил на наши тумбочки две бутылки и ушел.
— И ты выпивал? — спросил Алексей.
— Представь себе, несмотря на пекло, духоту и собственную температуру. Каждый день выпивал по бутылке. А сосед мой не смог. Так он и умер, а я, как видишь…
— Да, действительно, родились вы в рубашке, — сказала Галина. — А тех ваших товарищей жаль.
— Не просто жаль. Все думаю: неужели ничего я не мог тогда сделать для них? И как ни думаю, получается, что не мог. Единственное — не прибегать бы мне к хитрости, а объявиться, чтобы и меня уложила пуля на том месте.
— Она и так тебя уложила, в той же степи, — сказал Алексей.
— Да… — проговорил Владимир. — Вот вам кусочек войны, и не такой уж блистательный.
— И все-таки за что вас наградили орденом? — снова спросила Валентина Михайловна.
— Орденом? Это было раньше. За переправу, наведенную под огнем. Тогда вот тоже повезло. Не могло меня не убить, а вот — сижу с вами. Сейчас, если и захочешь, не вспомнишь всю эту кутерьму. Одно отчетливо стоит перед глазами: небо, синее небо и кучевые облака на нем. Я его увидел после, когда кончили работу. До этого как будто и не было никакого неба над головой. Все, кто уцелел, разбежались вдоль берега, зарылись с головой в песок на дне распадков. Их там оказалось множество. Кустарнички и овражки. Как в колыбели лежишь и на небо смотришь. Сначала, помню, смотрел на него, как на чудо. Ведь — небо перед глазами, огромное, высокое, живое небо. И ты его видишь. Это кажется неправдоподобным после всего того, что творилось там, внизу, на реке, когда крепили понтоны. И вот в этом огромном небе завязался бой. Пока мы строили, только их бомбовозы зависали над нами. Наших — ни единого «ястребка». Запоздали, видно. А только мы кончили, прилетели родные с красными звездами. И началось! Как принялись они гоняться за фашистами, как стали по ним строчить!.. Ну, скажу я вам, вот тут-то и началась новая кутерьма. То они нас бомбили и стреляли по нам, а теперь их начали сбивать, да так дружно, так напористо. Ни за что не отступится наш «ястребок», пока в землю не вгонит фашиста.
— «Яки», наверное, — предположил Алексей.
— И «яки» и «миги». Такого воздушного боя я не видал ни разу. У них тоже истребители появились. И все же у наших упорства больше, да и машины, наверное, лучше. Того и гляди — заходят им в хвост или под брюхо выныривают. А один расстрелял, видно, все патроны и завис у «мессера» на хвосте. Идет за ним след в след, а не стреляет — нечем. Смотрю: еще приблизился, кажется, совсем между ними просвета нет. И вдруг — словно сковырнулся «мессер», клюнул вниз головой и заштопорил, да так быстро, что не поймешь, где у него что. А наш герой летит себе дальше, высоту набирает. Наверное, винтом зацепил слегка и не повредился.
Вот вам еще один эпизод войны, в котором, между прочим, боевой и трудовой подвиг как никогда ярко соединились. На плохих-то самолетах много не насбиваешь.
Владимир поднялся и, опираясь на палку, медленно прошел к этажерке. Там лежало несколько пачек папирос «Красная звезда». Он взял пачку, надорвал уголок, достал папиросу и закурил. Так же медленно, с пачкой в руке, вернулся к столу, положил папиросы перед Алексеем.
— Чего только не бывает на войне, — сказал Владимир. — В обыкновенной жизни и то жди всяких неожиданностей, а там… Вы куда? — обратился он к Насте, увидев, что она вышла из-за стола.
— Уже поздно. Большое спасибо за все.
— Не за что, — буркнул Владимир. — Если считаете, что поздно, значит, надо идти. Силой никого не держим, но и не прогоняем. Ты проводишь? — обратился он к Алексею. — Правильно, нечего девушкам в одиночестве шататься по ночам. Приходите в другой раз. Приятно было познакомиться, — сказал он Насте.
— И мне приятно. Обязательно приду.
Настя, мало говорившая за столом, на улице оживилась.
— Мне очень понравился твой брат. Он совсем не похож на тебя. Серьезный и в то же время внимательный. Сначала я боялась его, но потом поняла, что суровость его напускная.
— Это факт. Владимир всегда был серьезней и умней меня. Голова у него не чета моей.
— Ну, я бы тоже не сказала, что ты какой-нибудь заурядный. Правда, ты, наверное, еще и хитрый. А он — прямой. Или мне кажется?.. Ну, ладно, не серчай. Знаешь, что я тебе скажу! Идем ко мне. А?
— Как же к тебе, когда приехал брат?
— Я не подумала. Слушай, Лешенька, — Настя обеими руками сжала его локоть, чуть-чуть повиснув на нем, — где же все-таки мы будем жить? У тебя приехал брат, да и жилички ваши ничего не решили. А Владимир пригласил их оставаться. Я-то думала, если, допустим, переехать к тебе, мою комнату можно отдать Устинову. У него четверо детей.
— Посмотрим, — сказал Алексей. — Валентина Михайловна и Галина, наверно, уедут. Они все равно чувствуют себя стесненно. Как-никак два посторонних мужика…
— Ай, ладно, не будем ломать голову! Лишь бы все у нас было хорошо!
На трамвае они добрались почти до самого Настиного дома. Алексей посмотрел ей вслед, убедился, что она благополучно перешла пустырь и поднялась на крыльцо. Не торопясь, он вернулся на остановку, дождался трамвая и поехал в центр.
Было около одиннадцати вечера, когда Алексей проходил мимо театрального сквера. По аллеям шел народ, и Алексей понял, что совсем недавно закончился спектакль. Не думая, для чего он это делает, Алексей пошел навстречу людскому потоку и только теперь вспомнил, что Нины в театре нет. Да и не был он готов к разговору с ней. Состояться такой разговор должен, и очень скоро, но не сегодня и не завтра. Слишком сильно еще связывало его чувство к Нине и никак не укладывалась в голове та жизнь, которая теперь ждала его. Свернув на прилегающую к скверу улицу и опять не желая того, Алексей пошел не к дому, а начал спускаться к гостинице, где жила Нина.
Он долго ходил по противоположной стороне. Через большие окна первого этажа снова была видна суетная жизнь актеров. Они оживленно разговаривали, жестикулировали, спешили друг другу навстречу с чайниками, кастрюльками и матрацами. Время от времени взгляд Алексея невольно обращался к шестому этажу, и всякий раз он надеялся в одном из окон увидеть Нину. Но вот один за другим начали гаснуть квадраты окон, и скоро весь шестой этаж превратился в темную глянцевую ленту, сливающуюся с почерневшей от дождей стеной.
Алексей еще раз прошел вдоль гостиницы и резко повернул к дому. В конце квартала, как и в прошлый раз, он увидел одинокую женскую фигуру. Подойдя ближе к углу, Алексей узнал Настю.
Глава двадцатая
А война шла по просторам России; огненный край ее достиг берегов Волги. Именно в эти месяцы и дни в наивысшей мере испытывались стойкость и выносливость бойцов фронта и тыла, весь запас их духовных и физических сил. Там, на обугленной земле, ни на одну ночь не гасли отблески пожарищ и ни на один день не просветлялось небо от черных всплесков дыма. И здесь, в глубинных пространствах страны, под заснеженными крышами цехов, а нередко и под самой землей — тоже клокотало неугасающее пламя, выплавлялся металл, вырубался уголь, добывалась нефть, начинялись фугасами бомбы и снаряды, снаряжались танки и самолеты. Именно теперь поставки тыла и невиданный в истории подвиг солдат решали исход войны, создавая равновесие сил противоборствующих в ней сторон, а потом и — превосходство Красной Армии в воздухе и на земле. Ради этого никто не щадил себя ни на передовой, ни в тылу. Тяжелые времена, когда авиация противника господствовала во всем воздушном пространстве от Северного до Черного морей, стали отодвигаться в прошлое. И уходили эти времена не просто так, сами по себе. Воля тысяч и тысяч рабочих людей, их каждодневные усилия насыщали воздушные силы страны такой боевой техникой, которая превосходила все достижения того времени. Поток боевых машин, начавшийся с первых дней этой зловещей войны, не только не прекращался, а с каждым месяцем нарастал. Эвакуированные заводы с ходу устанавливали и запускали станки, вводили в действие линии сборки. На четырнадцатый день после прибытия последних вагонов с оборудованием выпустил первый истребитель один из крупнейших в стране авиастроительных, заводов.
Истребители «яки», «миги», «лаги» все увереннее настигали фашистских коршунов, заставляли их поворачивать восвояси, к своим черным, ненавистным всему миру гнездам, или, оставляя в небе хвост дыма, врезаться в землю. И конечно, уж ни одна из передовых стран мира не располагала такой уникальной машиной, как бронированный штурмовик Ил-2. Страх смертный наводила на оккупантов огневая мощь этого самолета, а ее живучесть удивляла и вызывала панический ужас даже у самых оголтелых фашистских асов. Конечно, и вели такие машины парни покрепче вражеских асов. Верили они в свой самолет и нередко возвращались на родной аэродром с отбитым оперением, с пробоинами на крыльях, с пулевыми и осколочными шрамами на броне. Самолет не горел, не рассыпался в воздухе, не падал, а выходил победителем из самой сложной обстановки.
Вот какую технику освоил трудовой народ России, и не только освоил, но производил ее все больше, не считаясь с усталостью и лишениями военных лет. Иначе люди поступать не могли и не имели права. Таковы были веление и воля времени.
Вот уже около месяца весь командный состав цеха, где работал Алексей, и немалое число станочников ни на один день не покидали завод. Короткий сон обрывался в тот момент, когда скапливались партии деталей. К станкам вставали все, начиная от рабочих и бригадиров, кончая мастерами. Ни единая деталь не должна была лежать без движения. Каждая из них решала судьбу плана, за цифрами которого стояли реальные единицы вооружения. Их ждал фронт. Ждал в том количестве, которое предусматривал план.
Война людей и война моторов, нередко говаривали тогда, и это было так.
Всю вторую половину дня Алексей простоял за могучим фрезерным станком, ворочал его аршинные рычаги. Мысли одолевали невеселые, и не потому, что работа на этом станке отупляла однообразием: знай гоняй стол с деталью туда-сюда, обдирай грани стыков, и все по одним и тем же размерам, на одной и той же скорости. Настроение омрачали воспоминания о Митрии. Это был его станок, обычно он ворочал изо дня в день неподатливые рукоятки. Кажется, и тепло его рук еще осталось на залосненных рычагах, а самого Митрия — нет. Не просто нет в цехе, а вообще нет среди людей. Дистрофия окончательно подорвала его организм. Не справился Митрии с постоянным недоеданием. Умер он прошлой ночью по дороге домой. Обессилел, присел на ступеньку крыльца возле какого-то дома, да и не поднялся больше, застыл на декабрьском морозе.
Горько было думать теперь о Митрии. Ведь и он, Алексей, тоже когда-то вместе с Чердынцевым посмеивался над его нерасторопностью. А был Митрий человек правильный и честно послужил людям в этой войне. Не одного его унесла война не только там, на поле боя, но и здесь, где не рвутся снаряды, как говаривал сам Митрий. И еще унесет многих, пока буйствует на равнинах, в лесах и на морях, да и потом, когда ее усмирят и когда уйдет она в прошлое.
Война еще будет выбирать свои жертвы, о которых никто теперь и не подозревает, но которые она наметила сейчас. И эти жертвы будут не менее горькими, возможно, и потому, что вокруг расцветет мирная жизнь и не каждый поймет сразу, почему вдруг не стало человека.
Алексей перепачкал маслом всю спецовку и штаны, как это бывало с Митрием. Масла здесь шло много, потому что площадь срезаемого металла была велика и возникало большое трение.
Отфрезеровав все стыки, Алексей протер руки насухо и пошел курить. И в это время вспомнил о Насте. Она сейчас будет собираться домой, а ему по обыкновению оставаться в цехе. Так будет до конца года, пока завод не выполнит план.
Настя пришла радостная. Крупные кольца кудрей, посеребренные кое-где пухом электроновой стружки, непокорно рассыпались, щеки румянились. Такой возбужденной и веселой Алексей ее, пожалуй, никогда и не видел.
— Ты чего это, как медовый пряник, блестишь?
— А может быть, я и в самом деле пряник! Только ты этого никак не поймешь. Пообедаем?
— Пошли! — согласился Алексей.
По дороге в столовую в голосе Насти зазвучали прежние унылые нотки:
— Не везет нам, Лешенька. Ни у меня, ни у тебя не живем. В столовой только и видимся.
— Такое время. Зато поработали дай бог каждому!
— Одной работой и дышим.
— А кто сейчас живет иначе? На что жалуешься? — вспылил Алексей и тут же смягчился: — Между прочим, если дальше так пойдет, и не зарегистрируемся…
— Успеется! — безразлично ответила Настя, убирая сбившиеся на лоб волосы.
Они сели за стол в дальнем углу зала. Настя внимательно посмотрела на Алексея.
— Ты бы лучше подумал о себе. Исхудал весь, лицо серое. — И попросила жалобно: — Съешь, пожалуйста, хлебца с маслом. Кусочек единый. Ради меня. — Она развернула газетный сверток, положила на тарелку Алексея два аккуратных куска хлеба, намазанных белым, как сливки, маслом. — Приезжала мама, привезла молока мороженого и масла. И наказала: прежде всего заботиться о муже. Будешь, говорит, здоров ты — все у нас наладится. Я-то ведь крепкая. За всю жизнь ничем не болела, а вот за тебя боюсь… — Алексей посуровел, и, заметив это, Настя замолчала, лицо ее сделалось беспомощным. — Это масло мы ни у кого не отняли. Мама сама его сбила. Для нас, потому что нам тут тяжело. Зачем же ты отказываешься?
— А Митрию было не тяжело?
— Митрий после ранения. И неприспособленный он.
— И все равно, другие как-то обходятся, — подобрев, сказал Алексей.
— Откуда мы знаем, как другие? Каждый по-своему выкручивается. Кто одежонку лишнюю продаст, у кого родные в деревне живут. То картошечки подбросят, то сальца. Некоторые в городе огороды копают. А у нас с тобой ничегошеньки нет.
— Ну, хорошо, давай пополам.
— Нет, я уже ела. Это тебе. Домой приду — еще могу поесть. А ты остаешься…
— Остаюсь, а надо бы сегодня быть дома. Как раз сегодня Валентина Михайловна и Галина должны переезжать. Надо бы им помочь.
— Переезжать? — В глазах Насти появилось удивление, но ожидаемой радости в них Алексей не увидел. — Все-таки переезжают?..
— Всему приходит конец.
— Для них, наверное, это не так печально. У себя им будет лучше.
— Все может быть. Давай поедим, опять засиделись, как дома.
Они съели по миске мучной болтушки и пошли в цех. Алексей еще немного проводил Настю и, попрощавшись с ней, направился в конторку Круглова.
Здесь заканчивалась разнарядка ночной смены. Алексей протиснулся в дверь и услышал голос Грачева:
— Молниеносная война у гитлеровцев не получилась. Ясно? Наша победа под Сталинградом не только грандиозна сама по себе. Она по-новому, в нашу пользу, повернула ход войны. И мы не можем не гордиться своей причастностью к этой великой победе! Теперь дела пойдут по-другому. И наша Красная Армия, и мы с вами выдержали суровый экзамен, получили закалку в невиданных трудностях. Борьба еще впереди, но теперь даже врагу понятно, что мы победим!
Товарищи! На предприятиях страны началось патриотическое движение за создание сверхплановой боевой техники на личные средства трудящихся. Этот почин уже подхватили многие участки и цехи завода. Дневная смена выдала детали и узлы сверх повышенного задания, и, я думаю, никто из вас не забудет сыновнего долга перед Родиной. Эту ночь, как и прошлую, будут крутиться все станки. На месте заболевших товарищей сегодня будут работать их сменщики, бригадиры, распредмастера и диспетчеры, уже отстоявшие свою вахту днем. Мы не только выполним задание месяца и года, но и дадим моторы сверх установленного плана!..
Каждая обработанная деталь двигалась к слесарям и после зачистки исчезала в моечной машине. Громоздкий агрегат выбрасывал из торца, заслоненного лоскутом прорезиненного брезента, клубы горячего пара, клокотал кипящей моечной смесью и беспрерывно выталкивал на ленту транспортера чистые и сухие части картера. Отсюда они шли на термообработку, анодирование, в лакокраску, затем, отливая темно-зеленым и золотистым цветом, поступали в жаркие сушильные шкафы и уже из них доставлялись на участок сборки.
Круглов, наверное, специально пригласил Алексея проследить этот путь деталей, всем хорошо известный.
Каждый, кто работал в цехе, знал, что происходит с деталями после механической обработки, но далеко не все ощущали то напряжение, которое испытывали в эти дни сборщики. И Алексей своими глазами увидел теперь, как они, стоя по обе стороны длинных столов с мягким покрытием, собирают переднюю, среднюю и заднюю части, быстро стягивая их стыки болтами из нержавеющей стали, образуя картеры, ощеренные двумя рядами круглых проемов под цилиндры.
Картеры напоминали огромные, поблескивающие краской и металлом, фонари. Их бережно устанавливали на электрокары и тотчас увозили на главную сборку. Рабочие, нервно поглядывая на иссякавший запас деталей, принимались за монтаж новых картеров, и было больно смотреть, как они жадно хватали каждую поступающую сюда половинку. И еще обиднее было, когда недоставало то передней, то средней части картера. Эти минуты простоев лучше всяких слов убеждали, как необходимо сейчас бесперебойно обеспечивать сверхплановую сборку.
Глава двадцать первая
Много суток провел Алексей в цехе после той ночи. В напряженной работе он потерял счет времени, не замечал смену дней и ночей. По нескольку часов спали они с Кругловым в его конторке на жестких топчанах и снова возвращались к стремительной жизни станков, оказываясь в самый нужный момент в тех местах, где создавалась угроза простоя. Алексей не раз брался за рычаги станков и пополнял недостающие на потоке детали. Так прошел декабрь. Только в ночь под Новый год они вместе с Кругловым пошли домой, и у каждого на душе было спокойно: сделано все, что требовалось от них, все, что они могли.
— Бывай! — сказал Круглов, сворачивая на тропку, что вела к его дому. — Встречаем Новый год и спим до утра. Спасибо тебе, ты настоящий наш уральский парень! — Он не выпускал руку Алексея и смотрел ему в глаза. — Признаться, поначалу думал: хлипкий ты, изнеженный. А ведь нет, кремнем оказался.
Это было признание. Его добивался Алексей многие месяцы трудной, иногда непосильной работы. И если уж так говорит Круглов, значит, он, Алексей, действительно сумел доказать, что способен сдержать слово, данное самому себе. Но Алексею сейчас было ровным счетом все равно, как о нем думают в цехе. Во всяком случае, кремнем он себя не считал. И уж тем более непонятным ему было постоянное удивление Владимира той выносливостью и той волей, которыми якобы обладал он, Алексей. Уж кто-кто, а Владимир, прошедший испытания фронта, не должен был удивляться тому, какие перегрузки выпали на долю брата. Однако Владимир встретил Алексея обычным восклицанием:
— Ну, брат, твоей воле можно позавидовать! Ты же опять не показывался домой две недели.
— А ты — полтора года.
— Это другое дело. Там был фронт.
— Значит, и здесь есть что-то похожее, хотя я никогда так не думаю.
— Между тем так думать вполне закономерно. Просто ты не можешь сейчас этого понять. Единственное, что не стреляют здесь, а в остальном — не каждый выдержит…
— В основном выдерживают все, — снимая спецовку, ответил Алексей. — Я лично привык, да и не представляю, что жизнь может быть какой-то другой.
— Вот-вот, не представляешь. А дети наши, если их пошлет бог, и вовсе не будут представлять. Есть, конечно, будешь? Или подождем Нового года? Я сварганил овощное рагу. Почти такое, как делала мама.
Владимир проковылял в кухню, громыхнул там ухватом, доставая из печки чугунок. Обхватив его тряпкой, он вернулся в комнату. Запах разварившихся овощей пронесся над столом. Алексей, не раздумывая, забрался ложкой в чугунок и стал накладывать рагу в тарелку.
— Сегодня я путешествовал на базар, — рассказывал Владимир, глядя, как жадно ест Алексей. — Принес нечто вроде горилки, немного свеклы, лук. Других компонентов не раздобыл. Да и менять больше не на что. Ну, а картошка у тебя еще есть своя. Кстати, Валентина Михайловна так и не забрала свой пай. Честно говоря, с ними было веселее. Теперь сидишь в ожидании комиссии один, как сыч. Ладно, Юра забегал дважды. Звал нас встречать Новый год. Второй раз приходил с какой-то миловидной балеринкой. Оба любопытствовали, куда ты пропал и когда, наконец, объявишься дома. Положить еще? — спросил Владимир, наблюдая, как Алексей зачищает тарелку коркой хлеба.
— Сыт! Премного!.. — ответил Алексей, дожевывая корку и отодвигая поблескивающую тарелку.
Упоминание о балеринке всколыхнуло в Алексее чувство, которое он все это время старался далеко упрятать даже от самого себя. С Юрой, без сомнения, приходила Нина. Он так и не объяснил ей своего теперешнего положения и до сих пор не мог заглушить память о ней. Не мог, потому что это была не та память, что хранит ушедшее, утраченное навсегда. И Алексей напрасно старался забыть Нину. Чувство к ней продолжало жить помимо воли и вопреки мысли о невозможности соединить их судьбы. Алексею постоянно хотелось видеть Нину, говорить с ней, и ему часто казалось, что они ни на минуту не расставались.
Образ Нины невольно возникал перед Алексеем в самые неожиданные мгновения, среди грохота станков, в самый разгар срочной работы и в кратковременные затишья, когда вдруг обрывался ток силовой энергии или приходило время прилечь на топчан в конторке Круглова. И ему верилось: все, что испытывает он, точно так же воспринимает Нина. Вот только быть с нею он не имел права, как будто знал, что ошибки молодости не проходят бесследно и за них иногда приходится расплачиваться всю жизнь. И не имел права скрывать от Нины всей правды…
Эти мысли Алексея заволакивал тяжелый сон. Он и сам не заметил, как вытянулся на диване, приткнулся головой к приплюснутому валику.
— О чем задумался? — спросил Владимир.
— Вспомнил, как встречали прошлый Новый год, — вяло отозвался Алексей, сдерживая зевоту.
— Юра рассказывал. У вас, кажется, было весело. А может быть, нам воспользоваться приглашением Юры? Вот только дождемся Галины. Она обещала заглянуть.
— Устал, брат. Не до вечеринок. И завтра — снова с утра.
— Да, да, конечно. Я не подумал. Спи! В двенадцать ноль-ноль разбужу, — сказал он уже спящему Алексею и, стараясь не топать, пошел на кухню готовить новогодний ужин.
За три часа Алексей ни разу не пошевельнулся, так и спал на спине, прикрыв локтем глаза от света, проникавшего из прихожей. Не слышал он, как ходил Владимир из комнаты в кухню, постукивал там кастрюлями и тарелками. Даже звонки в дверь не разбудили его.
Пришла Галина — восторженная, веселая. Коснулась холодными с мороза губами щеки Владимира, поздравила его с наступающим Новым годом. Она не обещала прийти наверняка, но вот все-таки пришла. Владимир помог ей снять пальто, провел в маленькую комнату. Разговаривали они вполголоса, боясь разбудить Алексея, потом на цыпочках прошли на кухню, готовили винегрет, чистили и жарили картошку, обдирали и нарезали маленькими кусочками селедку, которую принесла Галина.
Все это время Галина восторженно рассказывала Владимиру о заводских новостях.
— Вы знаете, — сказала она, вскинув блестящие карие глаза на Владимира, — наш цехком, после того как его возглавил Степан Евстигнеевич, никогда так не работал, как сейчас. А все я отношу на счет Карелина. Это он растормошил даже самых тихонь, даже самых уставших и забывших обо всем на свете людей. Обо всем, кроме работы. И вот вам пример. Я даже до войны не помню такого случая, чтобы каждый работающий в цехе получал новогодний подарок. А у нас каждому вручили, пусть даже пустячок, но как он дорог теперь! Вот взгляните. — Галина достала из кармашка платья картонные спички с зелеными головками. — И приятно, и в хозяйстве пригодится. У меня еще летом зародилась такая мысль. Члены цехкома меня поддержали, и вот теперь, кто получил спички, кто — полкусочка мыла, кто — полпачки табака. Но еще приятнее, что наш цехком завершил огромную работу по сбору вещей.
— Каких вещей? — полюбопытствовал Владимир.
— Теплых вещей для фронтовиков. Чего только не приносили люди: и полушубки, и валенки, притом новые, неподшитые, и джемперы, и шерстяные носки, и одеяла, и шубенки. Всего не перечтешь. Вы знаете, как раз к нашему клубу примыкает склад, куда люди из всех цехов сдают теплые вещи. Все эти месяцы они несли туда кто что мог. Ничего не жалели! По-моему, Володя, это не просто щедрость русской души, это — патриотизм!
— Иначе не назовешь, — согласился Владимир. — Между прочим, я сам испытал то чувство, которое переживает каждый солдат, когда получает посылку. Теплых вещей в то время не присылали, а вот небольшие подарки — кисеты, папиросы, платки с цветными метками — очень часто. Причем знаешь, что прислали это тебе совсем незнакомые люди, а все равно воспринимаешь тот же кисет или носовой платок, как подарок из родного дома. Тепло домашнее чувствуешь…
— Ну вот! — удовлетворенно сказала Галина. — А мы теперь посущественнее посылки организовали.
— Еще бы! Теплые вещи помогут воевать, защитят от холода, который иной раз не хуже пуль косит людей. Молодцы! — заключил Владимир. — Разрешите вас поцеловать! — Он чмокнул Галину в щеку и похлопал ладонью по плечу, повторив: — Молодцы!
Минут за пятнадцать до наступления Нового года Владимир разбудил Алексея. Он проснулся сразу. Сел на диване, не понимая, где спал и сколько. Ясность внес голос Владимира.
— Поднимайся, гвардеец! — сказал он, включая свет в комнате. — Так можно проспать Новый год. Да и гости у нас.
В комнату вошла Галина.
— Здравствуйте, Алеша! У нас все готово. Остались считанные минуты…
Галина была необыкновенно красива, ей очень шло светло-зеленое длинное платье, отороченное золотистой паутинкой.
— А где же ваша Настя? — спросила она низким голосом и, как показалось Алексею, иронически улыбнулась.
— Она не знала, что мне удастся попасть домой, — приходя в себя, ответил Алексей. Он взглянул на часы.
— Без десяти двенадцать?! Надо успевать!
Согнув несколько раз руки в локтях, Алексей встал, поправил диванный валик и пошел умываться. Острые запахи наполняли кухню. Когда-то здесь в праздничные да и в воскресные дни стоял аромат сдобы. Он распространялся и по двору, если в доме пекли что-нибудь вкусное. Но и от того что было на кухонном столике сейчас, становилось радостно. «Как хорошо, что есть брат! — подумал Алексей. — Прежде он не был так внимателен». А когда на кухне появились Галина и Владимир, Алексей не стал сдерживать своих чувств:
— Я вижу, у нас будет настоящий пир! Ну, молодцы! Когда только успели и за счет каких резервов?
— Пока вы спали, — ответила Галина. — А резервы раз в год всегда найдутся. Давайте все вместе перенесем это на стол. Иначе мы опоздаем.
И они втроем разом захватили все тарелки, расставили их в комнате на покрытом скатертью столе. В этот момент из черного диска репродуктора донеслись короткие сигналы.
— С Новым годом, дорогие! — трогательно и торжественно сказал Владимир, поднимая рюмку. — Пусть он будет лучше прошлого и пусть принесет новые победы!
Словно отвечая пожеланию Владимира, мужественный голос диктора с гордостью сообщал о победном шествии Нового года по стране, называл героев фронта и героев борьбы за сталь, хлеб, вооружение. По-праздничному радостно звучали известия о взятии Красной Армией Великих Лук, Нальчика, Кисловодска, Минеральных Вод и о продолжающемся разгроме фашистских войск под Сталинградом.
— Вот это настоящие новогодние подарки! — сказал Владимир, когда голос диктора умолк и дребезжащий от напряжения круг репродуктора начал — выбрасывать в комнату рулады победного марша.
— Лучшего мы и не желаем, — согласилась Галина. — Побольше бы таких вестей!
— И мы тоже не ударили в грязь лицом, — сказал Алексей. — Перевыполнили годовой план.
— Молодцы! Второй наш тост — за героев тыла. — Владимир наполнил рюмки. — За тебя, брат! И за вас, Галина!
— Я вряд ли заслужила. Вон Алексей считает нашу работу второстепенной.
— Не верю в его несознательность!
— Правильно делаешь. Уточняю тост: за женщин — героев тыла! Всегда забываю о женщинах, потому что на нашем участке их нет.
— Тогда уж за всех тыловиков, — рассмеялась Галина. — За женщин и за мужчин, за девушек и за мальчишек!
После третьей рюмки, выпитой за помин родных и друзей, от еды, приготовленной Владимиром и Галиной, ничего не осталось. И тогда, по общему согласию, решили перейти к чаю. Владимир подержал в руке графин с оставшейся горилкой и поставил его в буфет.
— На фронте пить не приучился. А в госпитале вообще отвратило меня от этого зелья. Вам тут тоже некогда, да и пить нечего. И вообще, когда перегрузишься, это уже не ты сам. Это кто-то другой, неведомый тебе и чуждый. Недаром есть поговорка: «Пьян не свой — сам себе чуж». Помню, в госпитале был у нас один чудак, — продолжал Владимир, подвигая к себе налитый Галиной чай. — Скромняга скромнягой, мил человек. Это когда трезвый. Но уж как напьется, вся его деликатность растворяется на глазах. В чудовище превращается. На всех рычит, головой о стенку бьется, пока ему кто-нибудь не вмажет как следует. Или пока сам не свалится и не захрапит. Неужели и после войны ее пить будут?
— Во всяком случае, наши дети, уверена, будут пить один чай и ситро, — твердо сказала Галина. — Ведь наступит совсем иная, светлая жизнь!..
— Будем живы — увидим, — скептически проговорил Алексей.
— А лучше бы не видеть. — Владимир протянул руку к буфету и щелкнул пальцем по графину. — Ибо это зелье — не лучше фашиста. Это точно. Оно все сделает для того, чтобы поскорей изничтожить человека.
— Ну и разговоры пошли у нас!..
— Не праздничные? — спросил Владимир.
Галина кивнула.
— Постараемся повернуть их на новогодний лад! — Владимир вышел из-за стола и, объявив о минуте сюрпризов, удалился в маленькую комнату. Он долго там шелестел бумагой, наконец появился преображенный — в вывернутой наизнанку шапке и в маске Деда Мороза. В одной его руке была палка, в другой — холщовый мешок с наклеенными на нем серебряными звездочками.
— С Новым годом, дорогие детки! — басом заговорил Владимир. Он опустил руку в мешок и со дна его достал высокий инкрустированный гребень. — Это девочке Галине. Ей же подарить я рад госпитальный шоколад.
Галина бережно прижала к груди подарки. На ее глазах блеснули слезы. Она сказала еле слышно:
— Спасибо! Я очень тронута. Я никак не ожидала такого сюрприза. Вы очень добрый, Володя! Вы нисколько не ожесточились…
— Э-э! Вы еще не знаете Деда Мороза. От него много можно ждать. Пусть он малость постарел, но… много сделал добрых дел! Это, — протягивая самодельный альбом, обернутый зеленой лаковой бумагой, сказал Владимир, — мальчику Алеше. Художник он хороший, но растеряха самый первый, повсюду разбросал шедевры. Теперь эскизики — в альбоме, как в доме.
Передав Алексею альбом, Владимир долго шарил рукой в мешке, но, к изумлению Галины и Алексея, так и не вынул ничего, кроме сложенной вчетверо газеты.
— Газета как газета: статьи, рисунки и портреты. Но очерк напечатан в ней, герой в котором — Алексей!
Владимир торжественно развернул газету перед притихшими Галиной и Алексеем, и они увидели жирно набранный заголовок: «Серебряный цех».
Алексей схватил газету, и его взгляд быстро побежал по строчкам.
— Нет, так не пойдет! — остановил его Владимир. — Читай вслух.
— Дайте я, — попросила Галина. Ее мягко звучащий голос заполнил комнату.
Перед мысленным взором Алексея с удивительной точностью начала возникать картина родного цеха. Побывавший на заводе писатель увидел цех серебряным, и это было действительно так: серебряные детали двигались по каткам рольганга, серебряные круги заготовок поднимались вверх на тросах подъемников, у станков, присыпанных серебряной стружкой, стояли серебряные пирамиды, из-под резца выбивалась серебряная спираль.
Лица рабочих тоже светились серебряным светом. И среди этого серебряного царства, то там, то тут, возникали юные богатыри. Чудилось, что они в серебряных латах, в серебряных шлемах. Это были гвардейцы, фронтовики. Не потому, что их дружины — бригады зовутся фронтовыми. Их подвиг в труде стыкуется с подвигом фронтовиков.
Отсюда к Сталинграду, к другим фронтам тянутся клинья грозных серебряных птиц. Они летят высоко в небе и несут на своих крыльях отблеск грядущей победы. И на лицах молодых рабочих тоже отблеск победы, потому что они ее творцы. Ее приближают в эти дни совсем мальчишки, такие, как Сашок, подставивший под ноги ящик, чтобы дотянуться до станка, и такие юноши, как возмужавший, окрепший здесь за время войны Алексей Пермяков — руководитель комсомольско-молодежной фронтовой бригады. Сейчас на таких, как он, — заканчивал свой очерк фронтовой писатель, — держится русская земля.
Галина отложила газету и внимательно посмотрела на Алексея. Лицо его не выражало ни радости, ни волнения. Оно было бледно и бесстрастно.
— Ты чего молчишь? Алексей! — не выдержал Владимир. — Это же про тебя написано.
— Простая случайность.
— Ну, брат, ты что-то не того… Какая же это случайность?
— Разве мало Пермяковых, Ивановых, Чердынцевых?..
— Но здесь же конкретно сказано: Алексей Пермяков. Это — вы, Алеша. И я очень рада за вас!
— А я не рад. И чувствую себя паршиво. Потому что не обо мне надо было писать. А скорее о Чердынцеве, о Гоголеве, о Круглове, Соснине… Это от них я чему-то научился. Это на них держится завод. Я просто пришел в цех, понимая, что так надо. Если не на фронт, то на завод. Куда мне было еще идти? Это даже не моя специальность, не мое призвание. Понимаете? Я всего лишь выполняю свой долг. Так же, как выполнял бы его на фронте. Согласись, ведь и ты воевал не по призванию! — обратился Алексей к Владимиру. Он умолк, ожидая поддержки брата.
Владимир загадочно ухмыльнулся, обеими руками бережно сложил газету и отнес ее на этажерку. Там он постоял немного, закурил папиросу и вернулся к столу. Слова его прозвучали тихо, но убедительно и, как показалось Алексею, с нравоучением:
— Сейчас ничего нельзя делать без призвания. Да, дорогой мой брат, ничего нельзя — ни работать, ни воевать. И уж тем более нельзя без призвания выполнять свой долг. Так что, по-моему, ты ошибаешься и проявляешь самый обыкновенный ложный стыд.
— Ничего я не проявляю, — с не свойственной ему грубостью ответил Алексей. — Я же сказал, что чувствую себя паршиво. И вообще…
— Что вообще?
— Как бы себя чувствовал ты, если бы ни за что ни про что расхвалили тебя?
— Но ведь речь идет не обо мне и, в конце концов, не о тебе, а о сути. А суть очерка видна, и он нужен, как нужна и ваша работа! Разве я не прав, Галя?
— Конечно, прав! — охотно отозвалась Галина и отошла от окна, за ледяными узорами которого она все это время что-то внимательно рассматривала. — И давайте оставим этот спор. Посмотрите лучше сюда. По-моему, в саду под окном ходит настоящий Дед Мороз.
Заглянув через голову Галины, Алексей и Владимир увидели красный околыш шапочки, отороченный белым мехом. Отсюда, сверху, Дед Мороз скорее походил на сказочного гнома. Он никак не мог дотянуться до окна и заглянуть в комнату. Все его попытки забраться на карниз кончались неудачей. Он соскальзывал в рыхлый снег, шебарша палкой по бревнам дома. Отчаявшись осуществить свою затею, Дед Мороз принялся стучать палкой в стекло и высоким, пронзительным голосом выкрикивать новогодние поздравления. Вся эта потешная и умилительная картина перенесла Алексея в далекие годы детства, когда вот так же ходил под окном в новогоднюю ночь брат мамы, дядя Эдик. Тогда он был не один, рядом с ним крутился и барахтался в снегу медвежонок Мишка, которого подарил ему лесник Иван, живший где-то под Майкором. На какую-то минуту Алексей забыл о том, что шла война, забыл о заводе, до которого непременно надо было добираться рано утром, и обо всех своих горестях. Только голос Владимира вернул его в эту ночь, которая все-таки была очень радостна, но тревожна.
— Так это же Юра! Юра! — закричал Владимир, барабаня в окно. — Заходи. — И он заспешил, прихрамывая, в прихожую.
— С Новым годом, черти! — зазвучал голос Юры уже в сенях, и вот он появился в комнате, порывистый, веселый, в настоящем театральном парике, с окладистой бородой. До самых пят ниспадала красная мантия, перехваченная выше талии золотистым кушаком. А в руках был тоже красный мешок, из которого он тут же вытряхнул на стол конфеты-ледяшки и коржики, состряпанные, видимо, Марией Митрофановной. — Иначе как лежачими камнями вас не назовешь! Я не имею в виду даму. — Он поклонился Галине. — Вас ждали, о вас без конца говорили, а вы сидите здесь, точно запечные тараканы! А ты хорош, рыцарь! По нему весь вечер изводится Ниночка, а он, байбак, ленится перейти через двор!
— Какая Ниночка? — удивился Владимир. — Мы знаем Настю.
— Ах, у него теперь Настя? На него это похоже. Он всегда был переменчив, как ветер мая. Ну что ж, он себя сам и наказал. Ниночку ушел провожать Репнин. Поделом! Этот гусь тоже хорош. Вкатился, как колобок, под самый Новый год, с презентами в виде пары банок консервов и бутылки вина, какого я не видывал и до войны. Все заорали: «Ура!» Репнин — кумир публики и первый гость, а я, как дурак, хлопаю глазами и жду своего ветреного друга! Все! Больше я тебе не сват. — Красноречие Юры кончилось. Он сел за стол и потребовал бокалы. — Налейте, налейте полнее бокалы… и выпьем, друзья, за любовь! — пропел Юра и, подперев бока руками, уточнил: — А у вас какой-нибудь суррогат есть?
— Для Деда Мороза найдется, — ответил Владимир и поставил на стол графин.
— Я так и знал, что с появлением настоящего хозяина этот дом станет похож на человеческий! — Юра быстро налил в рюмки и, привстав, продекламировал: — Привет друзьям от Юры-деда, за ваше счастье, за победу!
— От такого тоста отказываться нельзя! — сказала сияющая Галина и первой подняла рюмку. — Этот Новый год я запомню на всю жизнь!
— Ну что же! Я свою миссию выполнил. — Юра поставил пустую рюмку на стол. — Поздравил моих дорогих друзей, теперь можно и на покой.
— Мы вас проводим, — удержала его Галина. — Вернее, все вы, я надеюсь, проводите немножко меня.
— Вы торопитесь? — не скрывая огорчения, спросил Владимир.
— Пора, Володенька. С вами было очень хорошо, но ведь завтра на работу…
— Да, да. При своем теперешнем образе жизни я все время забываю об этом. Давайте одеваться и пойдем. Алексей, тебе тоже не мешает немного проветриться.
— Ему действительно не мешает. Потому что его снегурочка ни с каким Репниным не ушла, а катается во дворе на катушке.
Не очень поверив Юре, Алексей все-таки почувствовал, как гулко застучало его сердце. Пальцы рук плохо слушались, когда он застегивал пуговицы, и Юра заметил волнение своего друга.
Обхватив его рукой и подталкивая к выходу, Юра шепнул:
— Ну что тебя беспокоит? Я же говорил, что Нина не из тех, кто разменивается на мелочи.
— Эх, Юра! Если бы ты знал…
— Чего знать-то? Все будет прекрасно, вот увидишь!
Морозный воздух и лунный свет, пробивавшийся сквозь молочную кисею, звонкий смех, доносившийся с крохотной ледяной горки, на какой-то момент рассеяли сумрачное состояние Алексея. Ему вспомнилось далекое детство, когда вот здесь, вдоль всего раската, в два ряда горели разноцветные бумажные фонарики. Их делала мама. Они складывались гармошкой. На картонном основании укреплялись стеариновые свечи. Их зажигали и, растягивая фонарики, вешали за крючки на проволоку. А на катушке обычно возвышалась тетя Клава. Она демонстрировала чудо: набирала полный рот керосина и выпускала его тонкой огненной струей, предварительно чиркнув спичкой…
Алексей поглубже натянул рукавицы и пошел в глубину двора. Вскоре он увидел Нину, да и она увидела Алексея. Размахивая руками, что было духу побежала к нему. И вот Алексей уже ощутил холодные щеки Нины, ее горячее дыхание, увидел широко раскрытые, радостные глаза. Нина осыпала его поцелуями, повторяя после каждого поцелуя: «С Новым годом! С Новым счастьем!» Алексей тоже целовал Нину, кружа ее вокруг себя, и они сами не заметили, как оказались на сверкавшем пятачке голована.
— Поехали! — закричала Нина, едва удерживаясь на ногах и увлекая за собой Алексея.
Вездесущий Юра успел подставить им ногу, и они под громкий хохот всех, кто был на дворе, рухнули в сугроб. Выплевывая снег, Алексей поспешил поднять Нину, отряхнул ее шубку, спросил, не больно ли ей.
— Мне не может быть больно, когда я вместе с тобой! А тебе?..
— А мне?.. — Лицо Алексея помрачнело, и он отвел глаза. — А мне, честно говоря, больно.
Нина насторожилась, глаза ее сузились.
— Ты ушибся, или что-нибудь случилось?
— Случилось, — с усилием выдавил Алексей. — Идем, я тебя немножко провожу.
Они медленно пошли через двор. Нина не решалась повторить свой вопрос, Алексей не находил сил для того, чтобы рассказать о своих отношениях с Настей.
Улица была пустынна. Лунный свет серебрил гребни сугробов и подчеркивал тишину, опустившуюся на заснеженный тыловой город. Казалось, и не работали в эту ночь заводы, не грузились на их подъездных путях составы грозным оружием.
— Ты, наверное, очень устал? — тихо спросила Нина и ничего не услышала в ответ, кроме тяжкого скрипа шагов. И еще ей почудилось, будто бы Алексей глубоко вздохнул. Не поворачивая головы, она взглянула на него и вдруг заторопилась, словно страшась услышать самую горькую весть.
— Я пойду! — порывисто сказала она. — Иди отдыхай. Тут остался совсем пустяк.
— Подожди, — задержал ее за руку Алексей.
— Нет, нет! Меня ждет тетушка. Уже поздно.
— Подожди! Я тебе не сказал, что мы не можем больше встречаться. Понимаешь… Так получилось, что я не имею права…
— Не надо, не надо! — И Нина, как бы защищаясь, подняла руку. — Я все поняла сама.
И она быстро побежала под уклон к проступавшему во мгле серому зданию гостиницы. Полы ее шубки развевались, несколько раз она чуть не упала, поскользнувшись на ледяных прогалинах, и вот уже исчезла за углом здания. Все это произошло так внезапно, что Алексей не сообразил: бежать ли ему вслед за Ниной, или крикнуть, чтобы она остановилась и выслушала его? Алексей стоял все на том же месте, испытывая такое отвращение к себе, которое отвергало саму мысль о возможности дальнейшего существования на этом свете.
Здесь его и застали неторопливо идущие по улице Владимир, Юра и Галина. Юра уже успел снять мантию Деда Мороза и был теперь в своем коротком полупальто с воротником шалью.
— Это что за изваяние?! — воскликнул Юра. — Стоит, как ледяной богатырь.
— А он и есть богатырь, — весело сказала Галина. — Так и назвали Алешу в газете: богатырь, гвардеец тыла! Вы читали?
— Нет, тут что-то неладно, — вступился за брата Владимир. — Идем-ка с нами, проводим Галю. — Но, увидев, что Алексей стоит все в той же скованной позе, забеспокоился — Что-нибудь случилось? Поссорились?
— Это исключено! — убежденно возразил Юра. — Они же созданы друг для друга!
— Тогда в чем дело? Алексей, может быть, ты объяснишь?
— Как-нибудь потом, — безвольно обронил Алексей и, ни с кем не прощаясь, быстро пошел к дому.
Глава двадцать вторая
Утром по дороге в цех Алексея встретил Иван Гаврилович Соснин. Он и пожелал первым из заводских друзей-товарищей успехов на весь новый год и, по возможности, крепкого личного счастья. Алексею было приятно услышать поздравления своего бывшего учителя, а теперь — такого же бригадира, как он сам. Он относился к Соснину с большим уважением, наверное, даже любил за необыкновенную человечность, заботу и справедливость.
Эта встреча рассеяла на какое-то время мрачное расположение духа, которое нагнеталось все последние дни. Теперь, после объяснения с Ниной, — а он ждал его, как облегчения своих страданий, — именно теперь Алексей рассчитывал на то, что жизнь войдет в нормальную колею и не будет в ней никаких неясностей. Но так не получилось. Он думал сейчас, что своим признанием обманул и Нину, и самого себя. Ведь он по-прежнему не любит Настю и никогда ее не любил. Все, что произошло с ними, было случайностью, по крайней мере, для него, Алексея. А он отказался от настоящего счастья, пытаясь заглушить свое чувство, и, отвергнув большую привязанность Нины, причинил ей обиду и боль.
Как жить дальше, Алексей не знал, и посоветоваться ему было не с кем. Даже Ивану Гавриловичу не расскажешь всего. Он, может быть, и поймет, даже наверняка, но что сможет сказать, когда все так запуталось в жизни?
А Соснин молчал, чувствовал, наверно, что с Алексеем творится неладное, но не торопил его. В таких случаях лучше подождать, когда человек заговорит сам. А еще лучше: пусть помучается, но самостоятельно решит, каким образом поступить ему. Это за слабым душой надо приглядывать, чтобы не натворил глупостей. Алексей — сильный. Не найдет выхода из тупика — подскажет дорожку жизнь.
Рассудив таким образом, Соснин заговорил о делах производственных. Спросил, велик ли прошлогодний задел, прошло ли предложение Алексея о совмещении операций на сверлильных станках. И задел оказался подходящим — можно спокойно начинать новый год, — и предложение прошло, иначе бы и задела такого не было. Устинов, по определению Алексея, оказался не бюрократом, а самым настоящим цеховым технологом, который оперативно решает насущные вопросы производства.
— Ну и добро! — довольным голосом подытожил Соснин, когда пути их расходились: одному — направо, на участок носков, другому — прямо, на картерный. — Будем надеяться, что в новом году все у нас с тобой пойдет как надо!
— Будем! — с благодарностью отозвался Алексей. — Спасибо, Иван Гаврилович! Приходите на участок, не забывайте.
— Я-то приду, вот ты забегай. — И он кивнул, прижмурив глаза, — такая у него была доброжелательная и подбадривающая улыбка.
В токарном пролете повстречался Чердынцев. Пожали руки, поздравили друг друга с Новым годом.
— Потянем, значит, еще год? — сказал Чердынцев. — Самые тяжелые — за горбом.
— Будем надеяться, — повторил Алексей слова Соснина и сразу перешел к делу: — Как со штамповкой?
— Навалом, — ответил Чердынцев. — Хуже то, что заболел Петро.
Эта новость не сулила ничего хорошего. Поставить вместо Гоголева некого, а поток на участке начинается здесь.
— Надо что-то думать, — проговорил Алексей. — Начинай. Потом, может, встану я.
Обойдя все станки, Алексей снова, как и в прошлую смену, остановился у фрезерного, на котором прежде работал Паша Уфимцев. И на этом месте тоже не было постоянного фрезеровщика. Кто-то всегда подменял Пашу, иной раз сам Алексей, а сегодня — хоть разорвись, ни одного резервного человечка. Алексей посмотрел вдоль ряда станков, прикидывая, каким может быть выход из положения, но так ничего и не придумал.
Решение подсказал сам Паша. Ведь это же он какой-то непривычно осторожной походкой двигается навстречу. Ну конечно он! А Паша расплывается в улыбке чуть не до ушей. Рот у него большой, если смеется, и словно бантик, когда серьезен. А вот лицо — как не его. Прозрачное. Не сходящие круглый год веснушки отчетливо выступили на бледной, бескровной коже.
— Ну, здорово! — говорит он слабым голосом, протягивая руку. — Не ждали, видно?
— Как не ждали? — ощущая кое-какую силу в руке Паши, отвечает Алексей. — Еще как ждали. Выписался?
— Все, списали, да вот только пока на легкую работу.
— Это понятно. Совсем легкой у нас нет, но что-нибудь полегче подберем. — И у Алексея мелькнула, как ему показалось, удачная мысль: поставить Пашу диспетчером, а диспетчера перевести на станок. Временно, пока не окрепнет Паша. — Ты постой здесь, а можешь где-нибудь и посидеть. Только не отлучайся далеко. Очень хорошо, что выздоровел. Молодец! А мы с Кругловым обмозгуем, как быть…
И Алексей, обрадованный, идет дальше, мимо станков, прикидывая, как лучше организовать работу. Разобравшись в делах бригады, он спешит на оперативку к Круглову. В начале недели у него, как обычно, собираются бригадиры, а в последний ее день — все станочники. Тогда и подводятся итоги работы участка, а сейчас надо эту работу организовать как можно лучше.
Все уже собрались. Тут и Анатолий Порфирьевич. Оперативка проходит по-деловому. Круглов выслушивает мастера, диспетчера, бригадиров. Принимает или отвергает их предложения, уточняет задания на день и на всю неделю. Алексей рад, что Круглов доверил Паше Уфимцеву работу диспетчера. Выход из трудного положения найден, все остальное уладится, и не беда, что теперь нет хозяина на одном станке. Не первый раз, да и Гоголев со дня на день появится в цехе.
Весело крутились станки, новый трудовой год начался дружно, с надежным запасом деталей и заготовок.
Освободившись на время от бригадирских забот, Алексей вернулся в токарный ряд и запустил гоголевский станок. Стол, подобный гигантскому волчку, быстро набрал обороты. Сначала от его вращения потянулся холодный ветерок, а после прикосновения резца к детали пошло устойчивое, припахивающее угаром тепло. Запах очень похож на тот, когда Валентина Михайловна печет на растительном масле картофельные оладьи. От Валентины Михайловны воспоминания перешли на Галину, к ней, по всей видимости, неравнодушен брат Владимир; но это их личное дело, ему бы, Алексею, как-то разобраться в себе и своих делах.
Настю он не видел со вчерашнего дня, не поздравил с Новым годом, и она не поздравила его. Видеть Настю не хотелось, хотя Алексей знал, что встреча с ней приближается, потому что до обеденного перерыва совсем немного времени.
Возле деталей, спущенных со станка при помощи подъемника, появился Альберт Борщов. Он крикнул какое-то приветствие, взмахнул рукой и присел у поблескивающих по окружности передних половинок. Алексей заметил, как Альберт, промерив детали, несколько раз стукнул молотком по клейму. И вот он подошел ближе, поздравил с Новым годом, спросил, как идет жизнь.
Дождавшись, когда медленно опускающийся резец срежет всю поверхность, Алексей выключил станок и тоже поздравил Альберта.
— Жизнь идет. Как видишь, — добавил Алексей.
— Да я не про это. Как личная?.. Ты, оказывается, честный. Я имею в виду — не оставил Настю.
Ничего не ответив, Алексей опустил на круглый стол станка очередную деталь. Борщов не уходил, чувствовалось, что он намеревался сказать еще о чем-то, но не решался.
— Не хотел тебе говорить, и все-таки, думаю, надо. У нас, мужиков, должна быть своя солидарность. Только ты меня не выдавай. В общем, не беременна твоя Настя. Это ее Репнин надоумил. А Настя, видно, и в самом деле любит тебя. Знаешь, у нее вырвалось однажды: «Леха все равно будет мой! Пусть лучше на фронте погибнет, но — мой!» Вот и ухватилась за придуманное Репниным. У женщин есть такой хитрый прием. На крючок берут неопытных, вроде тебя…
Резец вновь срезал слой металла с бешено крутящейся детали, упрямо спускаясь к самой нижней кромке. Лицо Алексея стало каменным.
— Ты не обижайся, — продолжал Борщов. — Я ведь тут ровным счетом ни при чем. Но это сущая правда. Думал, не скажу, — буду чувствовать себя виноватым всю жизнь. Репнин, по всему видно, сволочь. А я сволочью быть не хочу. По крайней мере, перед тобой.
Недослушав Борщова, Алексей неожиданно остановил станок и быстро пошел прочь под стихавший вой сирены, доносившийся от вращающегося на холостых оборотах стола. Он не слышал, вернее, не понимал, о чем кричали ему и что спрашивали рабочие, когда проходил мимо их станков. Он шел не останавливаясь и не видя ничего вокруг, но отсутствие Сашка у «боринга» заметил. Оглянулся по сторонам, подошел к станку и нажал коленом кнопку. Мотор станка загудел; сдвинув рычаги, Алексей повел стол на сближение с фрезой. И тут появился Сашок — глаза испуганные, запыхался.
— Ты где бродишь?! — зло спросил Алексей. — В курилку?
— Не-е…
— Где, спрашиваю!
— На участок носков бегал.
— Зачем? Чего там забыл?
— Не я один бегал…
— Говори толком, чего тебе понадобилось на участке носков?
— Девчонку там в станок затянуло.
— Какую еще девчонку?
— Не знаю. Не застал я. Кровь только видел у сверлилки. Говорят, из ремесленного. Волосы шпинделем замотало. Скальпировало, говорят.
Алексею стало нехорошо, к горлу подступила тошнота. Он сжал челюсти и отвел в сторону глаза. И тут увидел, как спешно идет, почти бежит по пролету Иван Гаврилович Соснин.
— Что?! — чужим голосом заорал Алексей.
Соснин перевел дух, утер лоб платком и уставился на Алексея потухшими глазами, словно просил помощи.
— Что… Иван Гаврилович? Что с вами?
И Алексей услышал безжалостные слова:
— Беда, Алексей… Беда. — Голос Соснина дрогнул. — Настю… Настю затянуло.
— Как Настю? — чувствуя, что из-под ног уходит пол, прошептал Алексей. — Ведь говорили…
— Настю, — повторил Соснин. Он прокашлялся. — Сколько раз говорили: не работай без платка. Не слушалась. Все ей надо было покрасивей выглядеть. А теперь… Знал бы ты, какой мне пришлось увидеть страх! Это ведь не голова вовсе, а…
— Не надо. Не надо, Иван Гаврилович!
— Не буду.
— Где сейчас Настя?
— Увезли в больницу. Лично при ней был до последнего. Как она, бедная, кричала, как металась, пока не сделали укол.
Не совладав с собой, Алексей отвернулся к станку, из глаз катились слезы, горло душил невидимый, жесткий обруч. Он слышал, как поглаживает его по спине Соснин, успокаивает, но справиться со слезами не мог. В наступившей тишине послышался недетский вздох Сашка, а потом он решился подать голос:
— Все на обед пошли. Небось и нам надо?..
— Сейчас, — с трудом выговорил Алексей. — Сейчас пойдем и мы. — Он повернулся, и лицо его было спокойным, как всегда; глаза — сухие, но словно остановившиеся. — Иван Гаврилович, пообедаем вместе. Помнишь, говаривал: «До конца смены еще немало?»
— Что ты! — наотрез отказался Соснин. — Сколько времени на участке не был. У меня там, поди, и не работает никто. Пойду к себе. — Он отечески похлопал Алексея по плечу. — Держись, Андреич, на то и война. — И пошел, весь сгорбившийся, разбитый, ни разу не оглянувшись.
— А я и не думал, что это Настю, — виновато проговорил Сашок. — Она хорошая была…
— Не была, а есть, — поправил Алексей.
— Ну да, не так сказал. Сегодня Великие Луки взяли, Нальчик…
— И Кисловодск, и Минводы, — добавил Алексей. — Берлин бы взять, Сашок, да поскорей!
— И Берлин возьмем!
— Возьмем и постараемся лично…
В столовой они сидели сиротливо вместе с Сашком; два других места за столом пустовали, и Алексей понимал, что это его друзья-товарищи проявляют свойственную им деликатность. Они знали, что обычно Алексей обедал вдвоем с Настей, по-семейному, и никогда не подсаживались к их столу. Чувствовал он на себе и участливые взгляды. Это трогало и одновременно ужесточало боль, которую, он понимал это, унять было невозможно. Невозможно до тех пор, пока жизнь Насти будет под угрозой и не появится уверенность в том, что она выдержит, устоит. А потом-потом он отблагодарит Настю за то, что она есть на свете, за всю ее доброту и заботу о нем, за постоянное участие, за ее преданность и любовь. Как казнился теперь Алексей своей невнимательностью к Насте, своей черствой эгоистичностью! Разве имел он право пренебрегать любящим человеком, готовым идти ради него на все? А память с нарочитой жестокостью выбирала примеры заботы и самопожертвования Насти. Ведь это совсем на днях, за этим самым столом Настя уговаривала его, как малого ребенка, съесть кусочек хлеба с маслом. А тогда, прошлой голодной зимой, она бежала через весь город с кусочком сала, и все для того, чтобы он, Алексей, подкрепил свои силы, потому что болел. Настя не хотела, не могла допустить, чтобы он недоедал, мерз на ледяном ветру, простужался. Она штопала и стирала его носки, добывала ботинки и спецовку, отдавала талоны на хлеб. И не отвернулась от него в самую тяжелую минуту, когда случился брак, и потом тоже не забыла его — в мрачные дни похорон мамы. Да и на станок-то она перешла, наверное, из-за него. А он? Он платил ей равнодушием, иногда — презрением…
Алексей сидел, бессмысленно глядя поверх стола. Кулаки его порою сжимались так, что на них бугрились вены, и Сашок с опасливым удивлением посматривал на своего бригадира. Видел, как мучается Алексей, понимал, какую думает тяжелую думу, и не знал, чем ему помочь. Осторожно положив в пустую тарелку ложку, Сашок снова решился заговорить:
— Алексей Андреевич, давайте сходим к ней после работы. Унесем чего-нибудь. Например, хлебца с котлеткой? У меня в карточке есть мясной талон…
Оторвав взгляд от стола, от стоявших на нем пустых металлических тарелок, Алексей посмотрел на Сашка, оглянулся вокруг. Недалеко от дверей стояла группа знакомых ребят. Он увидел Чердынцева, Аверьянова, Уфимцева. К ним подошел Круглов. И Алексей снова уставился на Сашка.
— Ты чего сказал?
— Говорю, сходим после работы, унесем чего-нибудь…
— Обязательно. Только ничего ей, наверно, не надо. Точнее, пойду я. Ты будешь отдыхать.
— Какой тут отдых?
— Отдыхать, Сашок. Спасибо! Ты бы лучше станок побыстрее осваивал: всякое может быть…
Сашок обиженно поднялся. Встал и Алексей, нащупал в кармане кисет. Рабочие расступились, чтобы пропустить Алексея. В курилке Алексей снова увидел Чердынцева, Уфимцева и Круглова. За ними вошли остальные.
— Ты вот что, Лексей, — заговорил Круглов. — Не отгораживайся от нас. Со своими-то вместе легче. Вон Вениамин правильно надумал: собрали мы деньжат, авось завтра на рынке что-нибудь да купишь. Может, молока там, ягод ли каких сушеных. Компот, говорят, иногда бывает. Словом, держи! — И Круглов засунул пачку денег в спецовку Алексея. Деньги отяжелили карман, и Алексей полез инстинктивно их вытаскивать, но его руку крепко сжал Круглов. — Не дури! Держи, и без этих всяких. Понял? Это, так сказать, рабочая спайка, все правильно. Ну а теперь давай твой табачок. Побалуюсь и я с вами.
Не успел Алексей достать кисет, как со всех сторон потянулись портсигары, коробочки с самосадом и легким табаком.
— Закури легонького, Алексей, — предложил Аверьянов.
— Нет, лучше мой запри-дух, — раскрывая квадратную жестяную коробку, настаивал Чердынцев.
— По мне так — все одно дерьмо, а все же лучше, пожалуй, легонький. Давай закурим, Лексей, легонького, — сказал Круглов.
Мастачить самокрутки, как оказалось, он умел. И курил не кашляя, не в пример новичкам.
— Я ведь, известно, круглым сиротой рос; все науки прошел…
— А прошел, так и кури, как мы, ученые, — съязвил Чердынцев.
— Выучили сороку говорить, — выпуская вверх сильную струю дыма, ответил Круглов. — Вот что, Лексей. Отправляйся-ка ты домой. Не сейчас, конечно, а часиков в пять-шесть. Дело такое — каждый поймет. И вообще, мало чего не бывает. Пройдет и это. А ты, ученый, — удостоив наконец вниманием Чердынцева, приказал Круглов, — задержись после смены. Настрогаешь штук пятнадцать впрок и отчаливай.
— А я уж и сам так рассудил, — ответил Чердынцев.
— Никто сам себя не рассудит, даже ученый, — вразумительно сказал Круглов и переменил тон: — Ну, как, отравились малость? — Он обвел всех взглядом, который вдруг стал строгим и властным. — Тогда пошли!.. Работа есть работа.
Около шести часов вечера Алексей попрощался с мастером Анатолией Порфирьевичем и пошел из цеха. На улице было морозно, тугой, неослабевающий ветер гнал стрелы снега. Благо, дул он в спину и не жег лицо, а подталкивал, помогал идти. И не будь этого сильного ветра, казалось Алексею, не добраться бы ему до больницы. Испытывая опустошающий душевный спад, он не ощущал ног, словно не владел ими. Они двигались как чужие, еле-еле и сами по себе. Несколько раз Алексей задавал себе вопрос: что же с ним происходит? И не находил ответа. Только здесь, среди деревьев больничного сада, укутанных плотным, белым куржаком, он понял, что боится встречи с Настей. Боится потому, что не смог бы ее потерять. Эта боязнь охватила всего Алексея. Сверх физических и душевных сил казался грядущий момент встречи. Он готовился к нему, стараясь представить бескровное, страдальческое лицо Насти и каждый раз безумно встряхивал головой, освобождался от этого видения. И еще нужно было не выдать смятения, найти ободряющее слова, которые бы придали силы Насте… Так, растерянный и несобранный, Алексей, показалось ему, не сошел, а скатился по крутым ступенькам в знакомый полуподвал приемного покоя, на сводчатые потолки которого давил груз всех этажей больницы. Этот мрачный полуподвал и эти низко нависшие над головой своды, под которые трижды спускался Алексей с тех пор, как умерла мама, каждый раз представлялись сумрачными, унылыми. В иные моменты с ними связывалась вся жизнь последних лет, в которой, казалось, не было ли одного просвета и от которой никуда нельзя деться. И все же — Алексей убеждался в этом — жизнь была шире, она не замыкалась тяжелыми, низкими сводами, в ней не было покоя, а шла борьба, и ощущение этой борьбы являлось главным отличием времени.
Алексей увидел ту же звонкоголосую сестру, что дежурила в тот раз, когда привезли в больницу Пашу Уфимцева. Как будто она и не уходила отсюда все это время. Сестра сообщила Алексею номер палаты, в которой лежала Настя, и сказала, что ее состояние продолжает оставаться тяжелым.
— Лучше бы ее сегодня не тревожить, тем более, туда уже поднялись два посетителя.
— Кто? — непроизвольно вырвалось у Алексея.
— Сказали, что соседи. Вместе живут. В общем, посидите. Выйдут они, тогда посмотрим.
Сестра занялась своими делами: заполняла какие-то карточки, отвечала по телефону.
Алексей постоял немного, взглянул на ту самую скамью, где каких-то два месяца назад сидел с матерью Паша Уфимцева, вспомнил самого Пашу и вышел в тамбур покурить.
Здесь он вновь почувствовал страх за Настю. Быстрее бы вернулись те двое, кто поднялся к ней! Кто они? Устинов с женой? Нет, Устинову теперь не до посещений: он заменил Грачева, которого избрали заместителем секретаря парткома. Теперь на Устинова свалился воз куда тяжелее, чем прежний… И все-таки, вернувшись в приемный покой, Алексей увидел Устинова.
— Алексей Андреевич? — сделав удивленное лицо, спросил он, пропуская жену вперед. — Вы знаете, все, что произошло с Настюшей, это ужасно. На заводах я работаю лет двадцать и такого случая не припомню. Всякое бывало — производство без травм не обходится. Как-никак, с металлом имеем дело, с машинами. И за волосы работниц заматывало. Был случай. Но чтобы так!.. Однако будем надеяться. Пока все идет по науке, как сказал врач. А волосы — куда ни шло. Вполне может быть, что они отрастут. Даже наверняка. Все бывает.
— Вы говорили с ней?
Устинов отрицательно покачал головой.
— Только с врачом. Она вообще говорит очень мало. Жалуется, что не ворочается язык, но это понятно: наркоз тормозит и сознание, и боль. Спрашивала о вас.
— Что спрашивала?
— Ну, я не помню дословно, наверное, не приходили ли вы. Врач уверил ее, что обязательно придете. Тогда она открыла глаза и сказала: «Не надо!» Врач, конечно, поинтересовался: почему? А Настюша, вы уж извините, Алексей Андреевич, Настюша так и ответила: «Не надо, и все. Я не хочу его видеть!» Так что, по моему мнению, вам не следует добиваться свидания. По крайней мере, прежде посоветуйтесь с врачом.
В это время жена Устинова приоткрыла дверь тамбура и нетерпеливо посмотрела на мужа.
— Иду, иду! — Устинов заторопился. — Бывай, Алексей Андреевич! — И он, посмотрев в глаза Алексею, крепко пожал его руку.
Холодно блестел только что протертый паркет, сразу подернувшийся белесым налетом инея здесь, у входа. Неужели, подумал Алексей, все, что рассказал Устинов, было правдой? И почему так сказала Настя?.. Но ведь он же сам испытывал неприязнь к ней! Ведь было это, было! Даже сегодня ему не хотелось встречаться с Настей. Сегодня перед обедом. В тот момент, когда она, возможно, билась у подножия сверлилки, истекая кровью. Алексей весь сжался, представив мысленно эту чудовищную картину. Какая-то жалкая спасительная мыслишка удерживала его на грани сознания: она ведь не знала! Не знала о том, что он не хотел встречи с ней! И никто не знал, кроме него. Знать этого она, конечно, не могла, успокаивал себя Алексей. И слава богу! Но могла чувствовать. Почувствовал же он неладное, когда шел к станку Сашка, когда увидел его глаза. Он только не знал, что именно случилось. И не знал в тот миг, насколько дорога и как необходима ему Настя. А сейчас это стало мучительно ясно. Настя должна жить во что бы то ни стало. Должна совладать с болью и страданиями, и все у них будет хорошо, все пойдет как надо. Кажется, что-то в этом роде пожелал сегодня утром Соснин…
Часто, настойчиво зазвенел телефон, и около стола сразу появилась дежурная сестра.
— Нет, у нас такого нет, — ответила она. — Звоните в госпиталь.
Положив трубку, сестра обратилась к Алексею:
— Сейчас была наверху. Она спит. Температура тридцать восемь и семь.
— Могу я хотя бы посмотреть на нее?
— Это исключается. Дежурный врач запретил.
— А где дежурный врач? — Там, на третьем этаже. Можете позвонить. Узнав, кем приходится Алексей Насте, врач опять доверительно сказал: «Вот как раз, миленький, вас-то больная и просила не допускать. Не огорчайтесь, это бывает. Завтра, может быть, все переменится. Состояние у нее тяжелое, но мы сделаем все возможное».
Всю эту ночь Алексей почти не спал. Несколько раз они с Владимиром принимались курить и сидели молча у стола, изредка обмениваясь фразами.
— Может быть, попросить, чтобы ее посмотрел Борщов? — спросил Владимир. — Этот замечательный старик лечил нас еще в детстве. Мама была с ним знакома и приглашала его. Ты, наверное, не помнишь, а передо мной и сейчас его доброе лицо с бородкой клинышком, в пенсне с толстыми стеклами.
Имя профессора Борщова смутно напомнило Алексею утренний разговор с Альбертом. И Алексею вдруг подумалось, что во всем случившемся виноват Альберт. Он понимал, что это не так, что несчастье Насти и откровения Альберта никак не происходят одно от другого, но все же… И Алексей вдруг с ужасом подумал, что это одно всей своей тяжестью наваливается на него: он не любил Настю, она любила его и шла ради этого на все, даже на выдуманную историю с ребенком. Эта неправда мучила Настю, постоянно заставляла думать и терзаться.
— Что ты скажешь о Борщове? — вновь спросил Владимир.
— Нет смысла. Врачи делают все возможное. Утром снова пойду в больницу; тогда решим.
— Ну, что ж… — Владимир вышел из-за стола. — Не думал я, что и тут бывают жертвы…
По пути на завод Алексей еще раз зашел в больницу. Все в том же мрачном приемном покое он и повстречался с Илларионом Дмитриевичем, отцом Насти. Они сразу узнали друг друга. Илларион Дмитриевич подошел к Алексею, обнял его за плечи и смахнул слезу.
— Вот как, Алеша, повернулось. Не ждали мы, не гадали с матерью. Она ведь единственная у нас — Настюшенька. Да такая умница и сердцем добрая. А сейчас и не узнал ее. Личико с кулачок, ни единой кровинки в нем. Даже не улыбнулась. Мучается, видно, и борется. Стойко борется. А вот о тебе и слушать не хочет. Почему бы это? Ведь не ссорились вы; писала, что все у вас ладом… Давай посидим маленько. Ночь не спал, да и ты, видать, тоже.
Илларион Дмитриевич устало опустился на скамью, подсел к нему и Алексей. Он не знал, о чем говорить. Все думалось о Насте, о том злополучном для нее дне. Сверкающий полировкой вращающийся шпиндель вертикального сверлильного станка казался ей безобидным. В него даже можно было посмотреться, как в зеркало, погладить рукой. Но нельзя прикоснуться я и единым волоском. Стремглав завьет он вокруг себя один, другой волосок, а затем все волосы — и рванет с чудовищной силой. Конечно же, и платок Настя не надевала, чтобы выглядеть красивей. Прав Соснин. И, возможно, ходила она с непокрытой головой, чтобы нравиться ему, Алексею. Скорее всего так это и было. И вот жестокая расплата! За что? За Настину любовь?..
— А у нас радость готовилась в Межгорье, — донесся тихий голос Иллариона Дмитриевича. — На днях новую домну сдавать будем. Сколько сил ушло на нее! Ты только представь: за семь месяцев такую махину соорудили. Невиданный рекорд во всем мире. Мощность завода увеличится больше чем в два раза. А металл, сам знаешь, что значит сейчас металл. И вот нате, вместо радости — горе… Вот что, Алексей, — выпрямившись, как-то сразу по-деловому заговорил Илларион Дмитриевич, — мне ведь сегодня обратно надо. Больше суток отсутствовать не могу. Ты уж наведывайся к Настюшеньке. И обязательно пиши. Хоть через день-два сообщай, что и как. А я сумею вырваться, еще заскочу. Может, и мать приедет, только навряд, сама совсем занемогла. Ты вот держи баульчик. Тут есть кое-что, будешь Настюшеньке передачи носить. — И он придвинул к Алексею черный баул.
Глава двадцать третья
Всю неделю Алексей приходил в больницу, передавал Насте оставленные Илларионом Дмитриевичем масло, консервы, печенье и прикладывал к ним свои кусочки хлеба. Каждый раз он посылал вместе с передачей записки, но ни на одну ответа не получил, словно Настя и не знала его никогда. В следующие два дня вырваться с завода не удалось, а когда Алексей пришел на третьи сутки, ему сообщили, что Настю из больницы выписали, и она вместе с родными уехала в Межгорье. Спустя полмесяца из Межгорья через Репнина донесся слух о том, что Насте стало хуже.
Оставаться в неведении Алексей больше не мог. В это утро по дороге на завод он твердо решил немедля ехать к Насте. До Межгорья было недалеко — полночи езды на поезде. Может быть, Круглов и Дробин все-таки отпустят его на сутки. Такая уверенность у Алексея была. Сложнее купить билет. Это не мирное время, когда можно подойти к кассе, взять билет и ехать в любом направлении. Билеты продавались только командированным или по справке, которая свидетельствовала о несчастье в семье. Но кто даст Алексею командировочное удостоверение, если нет у него никакой государственной надобности ехать именно в Межгорье? Поезда и без того переполнены, ходят они редко. Не до праздных пассажиров теперь — успеть бы перевезти военные и народнохозяйственные грузы, воинское пополнение фронту и раненых бойцов в тыл.
Выручил Соснин. Его жена работала на товарной станции. Она сумела купить билет на свое имя и передала его Алексею. Уладилось все и в цехе. Алексею разрешили выйти на следующий день в ночную смену, и, таким образом, закончив работу в восемь вечера, он мог рассчитывать на целые сутки.
Все, что Алексей хотел и мог взять с собой, вошло в старенькую сетку, в авоську, как называла ее мама. С этой авоськой она ходила на базар и в магазины еще до войны. Да и велика ли была поклажа: кулек с урюком, который Алексей купил на собранные ребятами деньги, и треть буханки хлеба. В последний момент Алексей сунул в сетку альбом своих этюдов, искусно переплетенный Владимиром. «Пусть будет подарком Насте», — решил Алексей. Дороже у него ничего нет.
Поезд стоял на горнозаводской линии в густом полумраке. У еле различимых вагонов толпились люди. Каждый старался быстрее забраться в вагон, чтобы захватить вторую или третью полку либо, на худой конец, устроиться у оконного столика.
Алексей к началу посадки явно опоздал и теперь не рассчитывал даже на минимальные удобства. «Попасть бы в тамбур!» — думал он, энергично работая локтями, как и все. «Лишь бы уехать! Лишь бы не остаться!..» Народ все напирал и, наконец, вдавил Алексея в темный и душный закуток коридора. И тут он почувствовал, как поезд тронулся. Тревоги отступили: он едет в Межгорье и увидит Настю не позже утра!
Стучат колеса, запах карболки, табачного дыма и пота наполняет вагон. В коридоре стало чуть посвободнее. Алексей прислонился к стене. Дремота заволакивает мозг, но мысли никак не могут окончательно успокоиться и не дают силы сну. Может быть, он напрасно едет в Межгорье? Настя отказалась от него. Он сделал все, чтобы увидеть ее, однако Настя этого не хочет. А Нина, возможно, еще ждет. Она могла бы все понять и простить…
Дремота отступает. Пробуждается главная мысль. Она ясна и непреклонна. «Нет! Если Нина простит, это будет уже не Нина. И если ты поступишь иначе, чем поступаешь сейчас, вы оба станете недостойными самих себя. Настя в опасности. Она дорогой для тебя человек, и этот человек может погибнуть. Ты должен спасти ее, сделать для этого все, что в твоих силах. Как же ты сможешь жить, если не будет ее?..»
Лишь бы Настя выдержала, лишь бы жила! Больше ничего не надо.
Алексей выпрямился, протиснулся ближе к тамбуру. Страшно хотелось курить. Но курить негде: в тамбур не пробиться.
Людей — битком. От полустанка к полустанку их становится все больше. Теперь, пожалуй, и не вылезти из тамбура, а ведь скоро межгорский разъезд. Не выйдешь на нем — придется еще целый час ехать до города, а затем возвращаться пешком к дому Насти. Если так случится, можно опоздать на работу, а с этим шутить нельзя — слишком строги законы военного времени. Алексей хочет пробиться ближе к двери, но у него не получается: плотно стоят люди, никто и не шелохнулся. Верзила в брезентовом плаще, который больше всех мешает Алексею, спрашивает недовольным басом:
— Куда тебе, паря? Межгорье не скоро.
— Мне — па заводском разъезде, — объясняет Алексей.
— И до разъезда еще поскрипим. Не один вылазишь…
Вагон мечется и действительно скрипит. Алексей пользуется этим, продвигаясь понемногу к двери. Сетка крепко намотана на кисть руки и тянется где-то за спиной. Теперь у Алексея уже есть уверенность, что он сумеет выбраться из вагона: дверь совсем рядом, и в нее врывается морозный воздух.
Проходит не менее часа томительной качки. Колеса уже не стучат торопливо, а повизгивают и тяжело взбрякивают на стыках. Поезд еле ползет и наконец предательски незаметно замирает на месте. Только по оживлению людей, по их надсадной брани Алексей догадывается, что это и есть нужный ему разъезд. Кто-то уже прыгает вниз, а он никак не может преодолеть какой-то метр, оставшийся до двери. Люди, словно нарочно, еще сильнее сжимают Алексея со всех сторон, и он делает невероятные усилия, чтобы протиснуться к выходу. Помог верзила в брезентовом плаще. Он давит в спину локтями, и Алексей, сделав отчаянный рывок, вываливается с площадки на крутую насыпь.
Вновь ожили и заскрипели колеса, поезд двинулся дальше, и только теперь Алексей почувствовал, что в руке у него ничего нет. С руки свисала оборванная тесьма, а сама сетка осталась в тамбуре, зажатая где-то среди людей. Алексей бежал за вагоном, кричал, чтобы ему сбросили сетку, но никто не понимал его да и не видел потери — разве заметишь в такой толчее какой-то узелок?
Поезд исчез в предутреннем сумраке, Алексей же все стоял на безлюдном полотне дороги, мучительно переживая случившееся. «Бог с ним, с урюком, — думал он, хотя жаль эту малость, которую вез для Насти. — Но этюды! Все лучшее, что он успел написать… Теперь уж никогда не восстановить их, не повторить таких линий. И эту возможность обрадовать Настю тоже унесла война. Будь она трижды проклята!..» — Алексей сжал кулаки в карманах пальто и побрел через снежное поле к бревенчатым домам, тускло черневшим вдалеке.
Крупный снег замельтешил вокруг, скрыв те немногие приметы, о которых говорила когда-то Настя. Осталось одно — идти наугад в сторону поселка и уже там искать тополя возле дома с верандой. Вскоре сквозь беснующийся снег отчетливо проявились контуры могучих деревьев, но пройти к ним напрямик оказалось невозможно. На пути лежал глубокий овраг. Тропка, по которой шел Алексей, огибала этот овраг, и он продолжал держаться ее, надеясь выйти к дому с обратной стороны.
Снег повалил еще гуще, порывы ветра погоняли и завихривали его. Сразу исчезли и тропа, и овраг, и поселок. Алексей шел вслепую, надеясь вот-вот выйти к дому. Он был где-то здесь, совсем рядом — стоит сделать всего несколько шагов. Но дом словно провалился сквозь землю, а через некоторое время Алексей оказался у насыпи железной дороги, откуда он начал свой путь.
Неожиданно на железнодорожном полотне появился высокий худой человек в черном пальто, полы которого развевались на ветру. Он быстро приближался, держа руки за спиной, и только Алексей собрался спросить, не знает ли этот человек дом Насти, как над его головой взметнулся топор-колун. Еще секунда, и смертоносный удар пришелся бы по Алексею, не повисни он на руке и не свали напавшего на него человека в кювет. Барахтаясь с ним в снегу и прижимая его к земле, Алексей почувствовал, что он сильнее своего противника, да и сам грабитель уже хрипел:
— Прости, ради Христа! Я ж только попужать. Хлебца хотел попросить. Два дня не евши. Отпусти…
— Думать надо! — кричал Алексей, упираясь рукой в шею грабителя. — Мало ли что взбредет в твою башку. Так и я могу придушить тебя, не думая… Жалкая тварь! — поднимаясь на ноги, выругался Алексей.
Он увидел топор, поднял его и швырнул в сторону оврага. Страх постепенно отступал, однако Алексею совсем не хотелось задерживаться в этом безлюдном месте, и он, взглянув на уже поднявшегося грабителя, быстро пошел через пустырь. Снежные хлопья все еще стремительно неслись над полем, погоняемые сильными порывами ветра, и Алексей долго кружил, возможно, по одному и тому же месту. Словно нарочно кто-то мешал ему встретиться с Настей, и он не мог понять: почему?
К дому он вышел только на рассвете, когда кончился снегопад. В одном из окон горел свет, из трубы вилась струйка дыма. К окрашенному охрой крыльцу вела аккуратно расчищенная дорожка. Алексеем овладели волнение и робость: сюда его никто не приглашал, и еще неизвестно, каков будет прием. Но не уезжать же ни с чем — не повидав Настю и не выяснив, что с ней теперь.
Дверь открыл Илларион Дмитриевич. Он был все в той же темно-синей гимнастерке, как тогда на барке, в брюках галифе и бурках. На впалых, хорошо выбритых щеках проступал румянец: верно, это он только что разгребал снег у крыльца. Илларион Дмитриевич не выразил ни удивления, ни радости; внимательно посмотрел усталыми глазами и сказал:
— Ну, здравствуй! Значит, приехал. — Он пожал Алексею руку. — Застыл? Да, занепогодилось нынче. — И вдруг, как бы оборвав себя и все не давая Алексею заговорить, попросил подождать минутку.
Он плотно притянул толстую, массивную дверь, ведущую из сеней в дом, и оставил Алексея одного, но ненадолго. Появился Илларион Дмитриевич уже в шапке и пальто; деловито проговорил:
— Ну, идем. По дороге на завод и потолкуем.
— Как Настя? — спросил Алексей, и в этом вопросе нельзя было не почувствовать всю тревогу, которую он испытывал много дней подряд.
Но Иллариол Дмитриевич как будто и не услышал вопроса.
— До завода вообще-то рукой подать, да вот снегу навалило. Быстро не дойдешь. Поэтому я сегодня пораньше. Ты с разъезда или со станции?
— С разъезда, — ответил Алексей, недоумевая, отчего Илларион Дмитриевич так упорно не хочет говорить о Насте и почему не пригласил его в дом. — Еле нашел ваш дом. Настя рассказывала мне когда-то, как лучше пройти. Говорила, от разъезда ближе, а я шел, наверно, час. Хожу вокруг да около, а к дому никак не выйду. Словно заколдовал кто-то. Да еще на разъезде эпизод вышел…
— Бывает, — перебил Илларион Дмитриевич. — В таких случаях старухи говорят: бес хороводит. Я и то однажды шел в снегопад через реку и все к заводу возвращался. Вот видишь наш завод? — спросил он, протянув руку в сторону фантастического нагромождения труб, кауперов и домен. — А вон та самая большая — наша новая домна, о которой рассказывал. Большое подспорье в войне. Металлу-то вон сколько по земле разбросали. Наверное, пахать ту фронтовую землю будет нельзя. Ты когда обратно? — неожиданно спросил Илларион Дмитриевич. — Ночлег не потребуется?
— Я хочу узнать о Насте, — сказал Алексей. — Ради этого и приехал. Почему вы не говорите, что с ней?
— Многое тут кой-чего было, — неохотно ответил Илларион Дмитриевич. — Исхворалась совсем, измаялась, да не всяк умирает, кто хворает. Все надеемся… И вообще, ты уж извини, но не спрашивай о Насте. Считай, что дорожки ваши разминулись. Так, видно, надо. — Увидев растерянность на лице Алексея, он остановился и скривил губы в горькой улыбке. — Давай твою руку. Попрощаемся по-мужски и не будем раскиселиваться. Дел у нас с тобой невпроворот. Бывай! Мне на завод, тебе на станцию, оба опоздать можем.
И он пошел твердой, хозяйской походкой вдоль высокого забора с колючей проволокой к видневшимся вдали проходным.
Алексей медленно возвращается по той дороге, где только что шли они вдвоем с Илларионом Дмитриевичем. «Может быть, все-таки сесть в поезд и уехать? — думает он. — Наверняка Настину просьбу выполнял Илларион Дмитриевич». «Плюнь на все, — подсказывает другая мысль. — Твоя совесть чиста. Ты сделал все, что мог. Не хотят — не надо! Нина гораздо больше подходит тебе. Кончится война, и ты поедешь с ней в Ленинград. Будешь учиться, станешь художником…» — «А Настя? Настя, судьба которой, возможно, искалечена раз и навсегда?» — «Никто тебя не осудит. Все знают, что Настя не давала тебе проходу, сама навязала свою любовь. Из-за своего упрямства попала в станок. Ты это переживал. Все видели. Ходил к ней в больницу и, наконец, поехал в Межгорье. Все твои поступки были правильными…»
Мысль-искусительница словно ждала, как поступит Алексей, согласится ли. Он силится подавить эту мысль, упрятать ее подальше и думает, до чего же мудрено устроены люди. О них судят по совершенным поступкам, но никогда — по невысказанным мыслям. Потому что это просто-напросто невозможно. А ведь человек способен замыслить даже убийство, предательство, самый коварный план. И об этом не знает никто, кроме него самого. Может замыслить, но не осуществить. Людям будет известно только то, как человек поступит. Но разве это не против совести — думать о совершении недостойных поступков?
Навстречу шли люди в полушубках, телогрейках и черных суконных спецовках. Короткий отдых не принес свежести их лицам. Но все равно это была смена, подкрепление тем, кто выстоял у мартенов и доменных печей трудную ночь. «Подкрепление, как в бою», — думает Алексей и тотчас, в который раз, упрекает себя за такое сравнение.
Перед ним, всего в нескольких шагах, стоял дом с верандой. Небо посветлело, в окна, украшенные бледно-голубыми наличниками с затейливой резьбой, заглядывали первые лучи солнца. Тихим и мирным казался этот уголок. Но в доме было неспокойно. Война коснулась и этого дома на тихой, заснеженной улице далекого тылового городка.
Глава двадцать четвертая
Алексей не стал рассказывать Владимиру о своей поездке в Межгорье, хотя потребность в этом испытывал. Ему казалось, что, распрощавшись с домом Насти, а затем с разъездом, он потерял все. Его не интересовали ни собственная судьба, ни заботы людей, занятых привычным и очень нужным делом. Когда он пришел в цех, все здесь происходило как будто само по себе, без его участия. От старого осталась только тревога за Настю. Она обострилась, и чем больше Алексей думал о Насте, тем злее ненавидел войну.
В начале смены табельщица Люда передала Алексею письмо. В предчувствии новой беды Алексей нервно распечатал конверт, и перед его глазами запрыгали строчки, написанные порывистым почерком Жени Селезнева. Всегда веселый и многословный, Женя на этот раз был лаконичен и беспощаден. Он сообщал Алексею о невосполнимой утрате — гибели Николая Чуднова, который был другом многих заводчан.
Умер Коля на руках Жени от ран, полученных при взрыве мины.
Письмо выскользнуло из руки Алексея, и его тотчас поднял Сашок. Он же подставил плечо своему бригадиру, резко отступившему на шаг к станку. Сашку показалось, что Алексей падает, но он стоял прямо, как вкопанный, склонив голову.
Сашок уже прочитал письмо, протянул его подошедшему Чердынцеву, и так пошло оно из рук в руки, от станка к станку.
— Ну, гады! — закричал Костя Маскотин. — Это вам даром не пройдет! Чтобы такого парня угробить! Живыми их закапывать надо к чертовой матери! Эх, если бы не глаз…
Маскотин рванул ворот тельняшки, словно его кто-то душил, и побежал к своему полуавтомату. Он с такой силой швырнул на стол деталь, что она звякнула пронзительно на весь пролет, и сразу все вдруг точно очнулись от тяжелого забытья. Костя уже прошил сверлами деталь и кинул на станок новую, лихорадочно пробежал цепкими пальцами по рукоятям, и казалось: не только дробно содрогается гигантский станок, но и самого Костю Маскотина колотит дрожь злобы и отчаяния.
Никто ничего не стал говорить. Все молча разошлись по своим станкам, и в цехе начался настоящий бой работы, в гуле и грохоте которого глохли и вновь клокотали боль, ненависть и злость.
Один Алексей вяло передвигал по каткам рольганга детали, подтаскивал их к станку Сашка, а потом и сам взялся за рычаги, отпустив своего выученика на обеденный перерыв.
Алексей работал как будто на ощупь, не вглядываясь в деления шкалы, но в то же время видел, а может быть, ощущал допустимые пределы. Перед глазами же его стояло лицо Николая Чуднова. Он, как и в тот далекий день, слегка склонил голову; взгляд его черных глаз был задумчив и спокоен, на лоб скатились крупные кольца волос. Временами лицо Чуднова расплывалось, и вместо него возникало новое видение.
Это была Настя — задорная, увлекающая в какую-то неведомую дорогу; далеко-далеко звучал ее голос: «…Мой, мой!.. Погибнешь, но — мой!»
Рычаги станка пружинисто прыгали в руках Алексея, оп как будто владел сейчас не могучей стальной машиной, а касался пальцами клавиш неведомого инструмента, и почудилось даже, что где-то звучит возвышенная симфония. Так Алексей не работал еще никогда, да, верно, уж и не поработает.
Утром он пошел к Грачеву в партком. Ждать пришлось недолго. Седая женщина, сидевшая в приемной, прошла в кабинет и тотчас пригласила Алексея.
В тот момент, когда Алексей переступил порог кабинета, Грачев разъяснял кому-то по телефону новый почин авиационных заводов страны. Алексей быстро схватил суть этого почина: сверх плана первого квартала на личные средства работников авиазаводов предстояло построить самолеты для одной истребительной дивизии, одной дивизии штурмовиков и для одного полка бомбардировщиков дальнего действия.
Положив трубку, Грачев заулыбался и пошел навстречу Алексею.
— Вот это гость! Очень рад! Как слышал, работы у нас добавилось. Садись, Алексей Андреевич, рассказывай, как вы там без меня? — Только теперь он заметил необычное состояние Алексея, сменил тон и, пристально посмотрев в глаза, спросил: — Что-нибудь произошло? Может быть, смогу чем-то помочь?.. Ну чего ты молчишь? Пришел и молчишь. А ну расшевелись, если чего не ясно, спроси. — Он встал с кресла, протянул руку через стол и сжал локоть Алексея…
— Да, Аркадий Петрович, — заговорил Алексей, — за помощью и пришел. Прошу не отказать.
— Говори, говори! Выкладывай, в чем твоя просьба. Тебе всегда помогу, если в силах.
— Слышал, что формируется добровольческий корпус, из уральцев. Очень прошу рекомендовать…
— Ну, Алексей… — откинувшись в кресле и расслабившись, протянул Грачев. — Нашел кого просить. Знаешь ведь, что ты здесь нужен. Если бы я сам не из картерного и был не в курсе… Мне-то обстановка знакома. Людей в обрез, детали тяжелые, работа сложная. Новичка раз-два не обучишь, вспомни, как сам плюхался.
— Знаю.
— Тогда зачем же ты пришел?
— Потому что иначе не могу. Я вообще не привык просить. И никогда ничего не прошу. А сейчас мне очень нужна ваша помощь. Идти мне больше не к кому. — Алексей склонил голову, уперся подбородком в сжатые кулаки и умолк.
Молчал и Грачев. Он внимательно смотрел на Алексея, стараясь понять, что происходит с этим крепким парнем. И еще подумал: Пермяков с пустыми руками не уйдет. Не будешь же его выгонять. Но сначала надо узнать, что все-таки с ним стряслось, ведь он явно не в себе, не похож на того, прежнего Пермякова.
— Ну что, так и будем сидеть? — спросил Грачев, но Алексей не шевельнулся, сидел все в той же позе; на его лбу сгустились морщины, вздулась у виска жилка. — Ладно! — хлопнув ладонью по лежавшей на столе папке, сказал Грачев. — Давай свое заявление. — И когда Алексей протянул небольшой листок бумаги, положил его в папку. — Только не думай, что уже все решено. Каждое заявление будет тщательно разбираться. Для того чтобы стать бойцом добровольческого корпуса, нужно еще решение парткома. Ясно?
— Спасибо! — сказал Алексей и встал.
В его глазах, которые были теперь широко открыты и смотрели прямо, Грачев увидел затаившуюся боль.
— Не хочешь рассказывать, не надо. Значит, не доверяешь.
— Аркадий Петрович…
— Без эмоций, мне все ясно.
— Аркадий Петрович, большое вам спасибо! Доверие ваше оправдаю. Постараюсь оправдать.
— Это мне тоже ясно. Пока продолжай оправдывать здесь.
Алексей не знал, что Грачев, оставшись один, тотчас снял трубку и позвонил Дробину. Он получил исчерпывающую информацию обо всем, что произошло в последние дни с Алексеем Пермяковым.
— Тогда понятно, — заключил разговор Грачев и, вновь раскрыв папку, размашисто написал на заявлении Алексея свою рекомендацию.
Круглов встретил Алексея возле стола разметки, обменялся с ним несколькими малозначащими фразами и попросил заглянуть к нему — в конторку. И вот Алексей сидел у начальника участка, ждал, пока тот закончит подписывать наряды. Наконец эта работа была закончена, а Круглов молчал. По его лицу, на котором появлялись и исчезали желваки, можно было понять, что он нервничает. Несколько раз Круглов разжимал губы, но заговорил только теперь:
— Вот какое дело, Алексей. О твоем заявлении в партком слыхал. Это что — твердо?
Напряженный взгляд Круглова вынести было нелегко.
— Твердо, Петр Васильевич, — ответил Алексей. — Так надо.
— Но ведь ты знаешь, в какое положение ставишь нас. Весь участок, цех! Кто будет работать? Да и не хочу я никого другого.
Теперь молчал Алексей.
— Слушай, дорогой мой человек, — снова заговорил Круглов. — Еще не поздно все перекроить. Задачи у нас тут, поверь, ничуть не меньше. Здесь тот же фронт!
— Ну, Петр Васильевич, знаешь что!.. — Алексей встал, давая понять, что разговор окончен.
— А ты сядь, сядь, — Круглов положил руки да плечи Алексея. — Успокойся. — Он приподнял стекло, лежавшее на письменном столе, вытянул из-под него газетную вырезку, распрямил ее. — На-ко, почитай. Тут оно в самую точку сказано. Специально для таких, как ты, храню.
Алексей побежал глазами по статье: «Из поколения в поколение будет передаваться слава как о тех, кто в годину грозных испытаний защищал Советскую Родину с оружием в руках, так и о тех, кто ковал это оружие, кто строил танки и самолеты, кто варил сталь для снарядов, кто своими трудовыми подвигами был достоин воинской доблести бойцов».
Дальше Круглов, стоя за спиной Алексея, прочитал вслух:
— «Наши дети и внуки с бла-го-го-вением будут вспоминать о героях труда наших дней, как о героях великой освободительной отечественной войны». Надеюсь, дошло? Это «Правда», между прочим, так пишет. О нас пишет. Ты ведь, Алексей Андреевич, и есть самый настоящий герой отечественной войны!..
Глядя на задумавшегося Алексея, Круглов еще раз с надеждой спросил:
— Ну как? Остаешься?..
— Не могу, — тихим голосом ответил Алексей.
Разговор с братом об уходе с завода Алексей научал через несколько дней. Владимир не стал высказывать сомнений: решил, значит, решил. Пермяковы никогда не плелись в хвосте событий. Только, конечно, он, Алексей, был и здесь очень нужным бойцом.
— Да… — вздохнув, закончил Владимир. — Наверное, не суждено нам подолгу быть вместе. То я мотаюсь черт знает где, то вот теперь — ты. Признаться, я и сам чувствую себя довольно противно. Сижу здесь, как неприкаянный, и от меня никому никакой пользы.
На гимнастерке Владимира, очень невоинственно сидевшей на худых плечах, красовались теперь погоны старшего лейтенанта. Их совсем недавно ввели в армии, из которой Владимир еще не был окончательно списан.
Он ходил по комнате уже без палочки, не хромал, как прежде, и беспрестанно курил одну папиросу за другой. Алексей понимал, что это от волнения, беспокойства за своего брата, хотя Владимир ничем больше не выдавал своего состояния. Наоборот, говорил он спокойно, уверенно, подбадривая Алексея и, возможно, заодно успокаивая этим себя.
— Ход войны теперь в наших руках, не то что было раньше, когда начинал я. Триумфальный марш тебя, понятно, не ждет, однако воевать стало веселее. И, между прочим, ты сам этому помог. В том, что фашисты потеряли под Сталинградом три тысячи самолетов, есть и твоя заслуга. Твоя и твоих друзей по заводу. — Владимир остановился посреди комнаты и посмотрел на Алексея. — А когда ты получишь окончательный ответ?
— Уже получил.
— Отпустили?
— Рекомендовали решением парткома. Месяц доработаю, и все.
— Надо же… — протянул Владимир. — Твоя настойчивость одержала верх и тут. Ну что же, как говорят, с богом! Авось дойдешь до Берлина.
У входной двери послышались дробные звонки, и Владимир пошел открывать. Алексей понял, что это Юра: никто другой с такой озорной удалью не звонил.
Резкий, надтреснутый голос Юры донесся до Алексея еще из сеней:
— Привет, Пермяков-старший! А ну покажи мне, где здесь Аника-воин? — Войдя в комнату, он откинул воротник полупальто, сорвал с шеи цветастое кашне и бросил его на диван. — Вот он где, герой-самозванец! Рассказывай, — садясь на стул, сказал Юра, — как это в твоей гениальной башке созрела такая идея? Ему, видите ли, мало геройских подвигов здесь, — продолжал Юра, обращаясь к Владимиру, — так он еще решил увенчать себя лаврами Марса.
— Ты чего на него напустился? — спросил Владимир. — Человеку, можно сказать, оказана честь. Ты знаешь, какой там идет отбор?
— Все знаю и все понимаю! — не унимался Юра. — Но с другом своим расставаться не хочу. И в какое время! Когда прорвана блокада Ленинграда. Когда окончательно расчехвостили эту шпану под Сталинградом вместе с их паршивым генерал-фельдмаршалом. Да у нас в театре, если хочешь злать, все плачут от радости. Празднуют победу, а он…
— До победы еще надо пройти не один Сталинград, — урезонил Владимир.
— Но все равно, Алексей! Есть ли смысл уходить сейчас?
— Можно подумать, что сейчас не нужны солдаты, — нехотя отозвался Алексей. — Сейчас, когда погибли миллионы…
— А я совсем не хочу, чтобы среди них оказался ты. Ты — мой лучший друг, талантище… добрая душа, понимающая искусство! В тебе же, дурная голова, заложены бесценные богатства духа! И чтобы все это ушло в тартарары?..
— Они тоже были талантливы. Тоже знали и понимали искусство и тоже унесли с собой бесценные духовные богатства.
— А-а!.. — махнув рукой, закричал Юра. — С тобой разве можно говорить, как с нормальным человеком? Я вот покрутился в прифронтовом стройбате до седьмого пота, поползал, как крот, в грязи, всю жизнь не забуду.
— Ну вот, а мне и вспомнить нечего.
Алексей чиркнул спичкой и закурил, давая понять, что с этим разговором покончено, но Юра продолжал кипятиться:
— Не вижу причин для шуток. Война пошла под уклон. Мы, каждому ясно, победим. А ты суешь свою дурацкую башку под пулю в тот момент, когда обойдутся и без тебя.
— Интересно, что получится, если так начнут думать все? И вспомни свой оптимизм в первый день войны. Не ты ли уверял, что она кончится через два месяца?
— Ортодокс!
— Не ортодокс, а сознательный боец Красной Армии, — улыбнулся Алексей и тотчас нахмурился. — Я иду вместо Владимира, вместо Коли Чуднова… И вообще, дал я себе однажды клятву, а слово надо держать. Устраивает?
— А вот Колька Спирин мне написал, что стал бояться пули. Понимаешь? Хочу, говорит, своими глазами увидеть победу. Какая она будет…
— Дорогой Юра, — вступил в разговор Владимир, — агитация твоя запоздала. Алексей получил ту самую возможность, которая могла и не представиться. А она ему нужна. Да и сам-то ты продырявленный. Сам в бригады фронтовые рвешься.
— При чем тут я? А ну вас! Вы всегда были твердолобыми. Вы даже от счастья отказываетесь, когда оно к вам в руки идет!..
Владимир предупредительно покашлял, и Юра, сообразив, что в горячке сказал много лишнего, круто переменил тему:
— Ну, ладно — валяйте, вам видней. Вот, Володя, твои билеты. Кланяйся Галинке. — Он накинул на шею кашне, аккуратно разгладил его, застегнул пуговицы и посмотрел на Алексея. — Может быть, пойдешь и ты? — Алексей молча покачал головой. — Тогда бывайте! Адрес старый: дом семь, квартира восемь, милости просим.
После ухода Юры Алексей стал не спеша собираться на завод. Его ждала очередная ночная смена.
Незаметно прошел февраль, и Алексея призвали в армию. Всю весну он находился недалеко от города, в осоавиахимовских лагерях, где проходил учебу в составе мотострелковой бригады добровольческого корпуса. А солнечным июньским днем эшелон уральцев двинулся в сторону Подмосковья.
Алексея провожали Владимир, Юра Малевский, пришли и Вениамин Чердынцев, Петр Гоголев, Сашок. Алексей обнял каждого из них и прыгнул на подножку вагона. Он ни разу не оглянулся, чтобы скрыть от Владимира и друзей навернувшиеся слезы.
Поезд медленно тянулся вдоль одноэтажного здания вокзала, и уже в самом конце перрона, где, вскинув к солнцу трубы, играли музыканты военного оркестра, Алексей увидел через оконное стекло Сашу Карелина и Женю. Рядом с ними, напряженно вглядываясь в проходящий состав, стояла Нина.
Алексей отвернулся от окна, присел на скамью, и на него навалилась вся тяжесть воспоминаний о двух минувших годах войны. Казалось, что промелькнули они, как один день, а начался он с грохотавших и лязгавших цехов, по которым вела его, Алексея, маленькая, но бойкая табельщица Настя. Что стало с ней? Письма, в которых Алексей умолял Иллариона Дмитриевича написать хотя бы два слова, канули все в ту же неизвестность, что не давала покоя душе. Он все еще жил надеждой рано или поздно встретиться с Настей. Тогда она увидит его настоящее отношение к ней, поймет, что без нее для Алексея жизнь потеряет смысл. Он обязательно найдет ее, на то он и человек, чтобы вершить свою судьбу. Все, конечно, может быть в жизни. Иные дни опрокидывают все планы и все намерения, и даже сами представления о том, как может повернуться жизнь. Алексей вспомнил далекий летний день 1941 года, когда они с Юрой и Колей Спириным строили свои предположения о ходе войны. Они не знали, с какой силой вторгнется этот день в судьбы не одного, а многих, если не всех людей. Именно с этого дня начался отсчет иного времени, иной жизни, совсем не похожей на прежнюю. Теперь Алексей понимал, что вступившее в свои права новое, тревожное время поставило в зависимость от себя судьбу каждого человека, повернуло ее совсем в другое русло. И люди шли не дорогами, первоначально уготованными им судьбой, а указанными временем, жестким и крутым. Впрочем, подумал Алексей, жизнь — это и есть судьба. Крутые повороты меняют ход жизни, иногда обрывают ее, но и в этих случаях нельзя утверждать, что судьба не состоялась. Можно лишь думать о том, как бы сложилась она, не будь войны, и каких высот мог бы человек достигнуть на своем жизненном пути, не окажись этот путь короче предназначенного природой.
Поезд оставлял за собой трепещущие яркой листвой перелески. Свежая зелень березовых рощ сменялась солнечной желтизной сосновых боров, и вдруг плотно подступала дремучая, непроглядная чащоба угрюмых островерхих елей.
И все-таки, думал Алексей, он успел сделать что-то полезное. Наверное, успел. Человек в любой отрезок времени живет не зря. А у него были мгновения, дни и даже годы, в которые они, заводские ребята, возможно, сумели свершить такое, что окажется ценнее и значительнее всего остального, сделанного за всю долгую жизнь.
Перед глазами вставали усталые лица Чердынцева, Круглова, Гоголева, Уфимцева, Сашка. Усталые, но всегда готовые засиять задорной улыбкой — свидетельницей неизбывной силы духа и стойкости.
Вспомнился залитый огнями и наполненный запахами раскаленного металла цех. За его стенами стояла ночь. В воспоминаниях Алексея цех почему-то всегда представал ночным. И все, без исключения, смены военного времени тоже воспринимались им, как ночные. Наверное, оттого, что все, кто работал в цехе, не видели белого дня.
За исключением коротких летних месяцев, они сдавали и принимали свои станки всегда в сумерках — в восемь вечера и в восемь утра.
И все же ночные смены были светлыми. Их свет не мерк никогда. Именно свет, несмотря на то, что на дворе стояла ночь войны, а стекла окон и крыш были задраены черной вощеной бумагой.
Свет наполнял просторные, не умолкающие ни па час, громыхающие из суток в сутки цехи: его излучали электрические лампы у каждого станка, вдоль линии потока, на высоких потолках, которые служили станочникам все эти годы небом. Но красоту сверкающих, уверенно работающих цехов составляли не эти огни, она была заключена в сути всего происходящего здесь.
Гордая мысль о том, что не зря прожита та частица жизни, которая прошла на заводе, вызывала в Алексее чувство удовлетворения, и, верно, поэтому память вновь и вновь возвращала его в привычный мир труда, нужного всем людям.
Комментарии к книге «Ночные смены», Николай Николаевич Вагнер
Всего 0 комментариев