Избранное в двух томах. Том первый
Тахави Ахтанов — представитель среднего поколения казахских писателей. Участник Великой Отечественной войны. Его стихи и очерки печатались еще во фронтовых газетах. Первый роман «Грозные дни» вышел в 1956 году. Через два года был напечатан в журнале «Дружба народов». В дальнейшем, на русском языке выдержал пять изданий. Переведен также на немецкий язык и некоторые языки народов СССР.
Второй роман писателя — «Буран», за который автор удостоен Государственной премии Казахской ССР имени Абая. Роман опубликован я журнале «Новый мир» (1965) Переведен на немецкий, персидский языки, а также на языки народов СССР.
В первый том его избранных произведений вошли роман «Грозные дни» и драматическая поэма «Клятва». Второй том составили роман «Буран», «Индийская повесть», рассказы, эссе и размышления писателя
Тахави Ахтанов является также одним из ведущих казахских драматургов. Им написаны десять драматических произведений. Наибольшей популярностью среди зрителей пользуются драмы «Сауле», «Печаль любви», «Отец и сын», «Клятва». Писатель занимается литературоведением и переводами.
ГРОЗНЫЕ ДНИ Роман
Промелькнули предо мною
Образы израненных годов.
Касым АманжоловАвторизованный перевод с казахского А. Дроздова и С. Борзенко
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Раздался высокий протяжный гудок паровоза; это был голос разлуки, он вырвал отъезжающих из объятий близких и как бы провел между людьми резкую черту. По одну ее сторону были воины, уезжавшие навстречу боям, смерти и подвигам, по другую — их родные, остававшиеся у домашних очагов, у станков и в степи, наедине с бессонной тревогой за жизнь фронтовиков.
Длинный воинский эшелон медленно тронулся с места. Провожающие побежали вдоль платформы, взмахивая руками, выкрикивая напутствия, пожелания, просьбы беречь себя и не забывать родных; все, что скопилось в сердцах за эти дни, теперь рванулось наружу. Бойцы толпились у дверей вагонов и тоже что-то кричали, махали руками.
Поезд исподволь набирал ход. Мелькнула и пропала из глаз желтая будка. Показались крохотные белые домики. Они тянулись по кромке глубокого оврага, взбегали на пологие холмы.
У домиков стояли женщины и дети и махали поезду.
А потом открылся город. Невысокие дома, словно не желая себя обнаружить, прятались под зелеными бархатными кронами деревьев.
Город уходил все дальше, но, удаляясь, он становился ближе сердцу бойца, даже тем из них, кто не жил в нем постоянно.
Ержану, командиру взвода, бойцы уступили место у дверей, у самой перекладины. Его сжали. Чей-то острый локоть уперся ему в бок; высокий боец Добрушин облокотился на его плечи. Но Ержан стоял не шевелясь, смотрел на убегающий город, на крутые склоны Алатау. Он ощущал в себе торжественную приподнятость: ему едва минуло двадцать лет, и он отправляется в боевой поход по зову Родины. Ержан был уверен, что люди смотрят только на него, потому что он статен, молод и в глазах его светится отвага. Поэтому он старался держаться на виду, говорил мало, не улыбался, а, проходя вдоль вагонов, чеканил шаг.
Но сейчас чувство самоупоения покинуло Ержана. Тоска шевельнулась в нем — он расставался с родными краями.
Сизоватая мгла в извилистых зеленых ущельях Алатау начинала редеть, становилась прозрачней. Лучи вечернего солнца облили горные хребты нежным мягким светом. Вершины гор, теряя серебряную яркость, окрасились в розоватый цвет, будто на них проступила кровь. И эта нежность вечера, эта мягкость красок размягчили душу Ержана. В эту минуту он был беззащитен под напором тоски. Обжитое гнездо юности, теплое гнездо счастья уходило назад, терялось в пространствах. До чего все знакомо здесь. Вот голубая сопка с острой вершиной — Ержан когда-то взбирался на нее. Из окна вагона она казалась маленькой. А вон, немного правее, зелеными зигзагами вклинивается в горы ущелье Аксай.
— Смотрите, Бурундай! — закричал кто-то за спиной Ержана. И все стали смотреть на большой, коренастый, хмурый холм, одиноко высившийся посреди ровной долины. Смотрели и радовались, будто увидели родного человека.
— Он самый!
— Эка, каким молодцом красуется!
— Вот бы его взять с собой на войну!
Солдаты прощались с холмом, как с родственником. То они говорили, торопясь, перебивая друг друга, а то вдруг замолкали. И тогда слышался только стук колес, а за вагонами — молчание большого, огромного мира.
Потом снова сгрудились у перекладины.
— Города-то уж совсем не видать.
— Да и увидим ли когда?
Ержану последние слова не понравились, хотел сделать замечание, но промолчал. В глубине души он тоже спрашивал себя: «Вернусь ли?» И только повернулся на голос. Это сказал Бондаренко, пожилой боец, балагур. В уголках его маленьких глаз пряталась хитринка. Подшутить над человеком он всегда был готов. Веселая хитринка не гасла даже в те минуты, когда его отчитывал командир.
Сейчас, слегка покраснев, Бондаренко спокойно и серьезно посмотрел на Ержана:
— Понимаю, товарищ лейтенант. Сказал потому, что к слову пришлось.
— Вот он каков, наш дядя Ваня, не успел родню покинуть, а уже отходную затянул. Герой! — громко проговорил над самым ухом Ержана сержант Добрушин.
— Хватит. О смерти у меня и в мыслях нет, — сердито ответил Бондаренко. — Но и то сказать: не дрова рубить едем. Как там ни верти, а жаль родные-то места. — Он помолчал, а потом сказал в сторону Добрушина: — Конечно, я об оседлых людях толкую. А прыгункам-кузнечикам все равно где жить.
— Тебе, дядя Ваня, — усмехнулся Добрушин, — я вот что скажу. Ты у нас всю жизнь за юбку жены держался, а тут война — теперь поколесишь по свету. И на людей посмотришь, и себя покажешь.
Раздался дружный хохот. Но смеялись недолго, вскоре опять наступило молчание: каждый думал о своем. В напряженные минуты жизни самые глубокие переживания человека оседают где-то в тайниках души, а на поверхность, как пена, всплывает всякая мелочь. Так было и сейчас: думали о тех, кого покинули, и о том, что предстоит впереди, — а говорили о пустяках, шутили и острословили.
Картбай, широкоплечий, крепкотелый боец с редкими торчащими усами, подвел черту:
— С весельем и шуткой поехали на войну, пусть так же весело вернемся обратно.
Бойцы затянули песню. Охрипшие голоса звучали грубовато и неслитно, но в этом ли было дело? То, что у каждого лежало на душе и не шло на язык, вылилось в песне. Пели, стоя в дверях вагона и глядя на бегущую под колесами землю, по которой ходили их деды и прадеды. Песня звучала широко и сердечно. Ержан присоединился к хору.
Потом стали расходиться по своим местам. Развязывали походные мешки, вынимали гостинцы, домашнюю снедь, которую близкие положили им в дорогу.
Ержан все еще стоял у перекладины, смотрел на горы, от которых никак не мог убежать поезд. Подошел боец Какибай, сухощавый и рослый парень с тонким лицом. Пел он мягко и красиво, с большой задушевностью. До армии Какибай работал трактористом.
— Красота какая! Вон, видите? — сказал он Ержану, показывая рукой на вершины Талгара.
— Ага.
— Я ведь работал в Талгаре, в МТС. Пик Талгара — самый высокий. А вон тот остроконечный пик видите? Когда мы были в городе, он будто задавался перед Талгаром: я, дескать, самый высокий! А сейчас, глядите, только отъехали, а пик Талгара, оказывается, выше всех.
И правда: из-за остроконечного пика, хвастливо вздернувшегося к небу, постепенно и тяжело вставали три массивных горба Талгара. Остроконечный пик, словно приподнимаясь на носочках, изо всех сил тянул к небу свою шею, а Талгар величаво поднимал над землею свой тяжелый корпус.
Ержан рассмеялся:
— А ведь и правда!
Какибай взволнованно провел ладонями по груди. Что-то мучило его.
Он проговорил еле слышно:
— Вот ведь как оно, товарищ командир. Увидел эти пики, и вспомнилось...
— Что вспомнилось?
— На войну едем, товарищ командир, ну, и перебираешь прошлое. — Голос Какибая звучал неуверенно, и дыхание у него было прерывистое. Ержан чувствовал, что боец хочет в чем-то открыться ему. Не решаясь смотреть Какибаю в лицо, он слушал, опершись на перекладину.
А тот рассказывал:
— Детство у меня было сиротское, порядком хлебнул горя. Вы, надо думать, в родительской ласке росли, товарищ командир... А у меня — не то. И не голод, и не холод страшны. К этому привыкаешь. Самое страшное — чувствовать, что ты унижен среди других детей. Обездолен. Душа ребенка — она самолюбивая. Да что об этом говорить! Вот когда я попал в детдом — почувствовал себя человеком. Но я был переросток, ушел из шестого класса и стал трактористом. С этого времени и пошла моя жизнь в гору: видно, неплохо работал — сразу же выдвинули. Был ударником. Избрали членом бюро райкома. А там поднялся я до бригадира трактористов. В позапрошлом году даже в Москву на сельскохозяйственную выставку посылали. Без всякого бахвальства скажу — не сыщешь в районе человека, который крепче меня держал бы руль трактора. Красноречием не отличался, но и тому научили. На каждом собрании место мое в президиуме. А если опоздаю — прямым ходом к столу, на свободный стул. Как говорится — «кого бог возлюбил, тому во всем удача».
— Что-то не пойму, на что ты жалуешься, — сказал Ержан. — Выходит, недоволен тем, что работал хорошо и авторитет себе заработал?
— Нет, так оно не выходит, товарищ командир. Не то плохо, что честно работал, а то, что думал: «Нет во всей области другого такого орла, как тракторист Какибай!» И только летом раскрылись мои глаза. — Какибай неловко и натянуто рассмеялся. — Весеннюю вспашку выполнил на два дня позднее срока. До этого я слышал, что некоторые бригадиры перегнали меня. Стыдно мне было, понимаете — честь задели. Да что поделаешь! Прибыл в район на предмет надлежащей взбучки и... оказался в числе передовиков. Думал я, думал и, наконец, решил, что тут какая-то путаница. Пошел к директору и откровенно говорю, что на этот раз ударник я липовый. Ждал, что он рассердится, а он смотрит на меня и говорит: «Один год ничего не значит, оставайся на том месте, к которому привык». — «Что вы, — говорю, — сильно нехорошо». А он: «Ты в районе один из тех, которыми мы козыряем. Позориться тебе не след. Если ты хочешь понять меня правильно, то это политика». Хотел я крикнуть: «Такую вашу политику знаете куда?»... Но...
И Какибай безнадежно махнул рукой.
— Ну, а что дальше? — нетерпеливо спросил Ержан.
— Смолчал. Вот что дальше. Смолчал и остался в числе передовиков. Но прежнего духа во мне теперь не было. Нет, товарищ командир, я стал замечать все, что творилось вокруг меня. Как говорится, слепой за что ухватился, за то и держится. Вот так и слепые мои руководители держались за меня до той поры, пока я не сдал и другие меня не обошли, — медленно, да уверенно. Вот так я и прозрел.
Некоторое время Какибай щелкал пальцами по доске.
— С тех пор запала мне в сердце тайная думка, подтачивала она меня и лишала сна. Только сейчас я впервые заговорил об этом. Даже своей Марияш не рассказывал...
Уже сгустились сумерки. Бойцы стали зажигать свечи. Ержан и Какибай, подставляя грудь вечернему ветру, смотрели в степь, постепенно погружавшуюся в темноту, на пучки огней, видневшиеся вдалеке, на неясные силуэты гор. Какибай, испытывая неловкость оттого, что Ержан молчит, протянул: «Да-а», — и пошел на свое место.
«Почему он мучается?» — подумал Ержан. Ведь ничего нечестного не сделал. Заставили. «И даже Марияш не рассказал...» Ержан хорошо помнил Марияш. Она два раза приходила к Какибаю на свидание. Смуглая, круглолицая, миловидная и очень застенчивая. Когда солдаты стали беззлобно подтрунивать над ней, покраснела и отвернулась. А сегодня, на станции, Ержан видел Марияш в объятьях Какибая. Уткнувшись лицом в грудь мужу, она плакала навзрыд и не могла унять слез.
Растерявшийся Какибай конфузился, дрожащим голосом утешал жену: «Перестань, Марияш. Да перестань, будет же. Постыдись людей». И старался заслонить ее от взгляда посторонних. «Даже Марияш не рассказал!..»
Поезд остановился на разъезде. Добрушин, прошмыгнув под рукой Ержана, спрыгнул на землю.
— Куда идешь? Ведь неизвестно, сколько времени простоим здесь! — закричал Ержан.
Добрушин, не слушая, прокричал: «Сейчас вернусь!» — и бросился бежать. Ержан вскипел и крикнул еще раз, но Добрушин был уже далеко и не мог его слышать. В бледном свете редких станционных фонарей мелькнула его бегущая фигура и скрылась. Ержан от злости прикусил губу.
Когда поезд тронулся, показался запыхавшийся Добрушин, он едва успел вскочить в вагон. Ержан, не помня себя от гнева, набросился на него:
— Почему уходишь без разрешения? Кто тебе позволил? Отвечай!
Добрушин стоял, вытянувшись в струнку. Но по всему было видно, гнев Ержана не особенно его встревожил — что-то другое заботило его.
— Товарищ лейтенант, — наконец проговорил он с таким выражением, будто хотел сказать: «Да не о том ты речь ведешь!» — Шожебаева нигде нет. Искал по всем вагонам — не нашел.
— Что такое?
Слова Добрушина оглушили Ержана. Как это могло случиться: после посадки он забыл проверить людей! Ходил вдоль вагона, щеголяя выправкой, и забыл проверить...
А командир отделения куда глядел? Командир отделения отвечает за своих бойцов. Вся беда в Добрушине. Если бы можно было на него положиться...
Задохнувшись, Ержан некоторое время глядел на Добрушина. Потом с новой яростью набросился на него:
— А ты что делал? Чем был занят, что за десятью бойцами не мог уследить? Почему до сих пор не докладывал?
— Да я давно заметил. Только думал, что он, может, в другой вагон попал. Поэтому до времени и не беспокоил вас, товарищ лейтенант.
Добрушин словно не замечал гнева своего командира. Держался почтительно и по форме, но глаза его смотрели куда-то мимо Ержана, и он не столько слушал лейтенанта, сколько был занят собственными соображениями. Парень себе на уме, верткий и какой-то неверный. Ержан его недолюбливал. Конечно, как командир, он требовал безоговорочного подчинения, и Добрушин выполнял его приказы. Но было в их отношениях что-то неискреннее и неуважительное, чего Ержан не мог сломить. Ержан был уверен, что Добрушин и в грош его но ставит. Обычное: «Есть, товарищ лейтенант!» — в устах Добрушина звучало, как «Ладно уж тебе, не разоряйся попусту!»
Сейчас он всем видом своим говорил: «Кричи, кричи, а что толку? Криком дела не поправишь. Отвечать-то придется тебе».
— Я отдам тебя под суд! — пригрозил Ержан.
— Что ж, товарищ лейтенант, есть у вас такие права. Отдавайте.
Ержан почувствовал, что хватил через край. Он молча повернулся и отошел в сторону. Опять Добрушин одержал верх. Но что сейчас об этом думать! Придется отвечать за Шожебаева — вот о чем нужно думать. Ержану было скверно, так скверно, словно он хлебнул отравы. Что предпринять?
Шожебаеву было лет под сорок, и, кажется, он малограмотный. До армии работал чабаном. Военная премудрость давалась ему с великим трудом. Черт его знает, почему он отстал от эшелона! На вид степенный, скромный, но, как говорится, в тихом омуте черти водятся. Пойди разберись, что у него в душе.
— Как нам грузиться, гляжу: Балкия потянула его за собой, — сказал Картбай из глубины вагона. — Никак они не могли расстаться, голуби. Замешкался он с ней, вот и отстал.
В самом деле! Теперь Ержан вспомнил: незадолго до отправления Кожек, переваливаясь с ноги на ногу, подошел к жене Какибая, плачущей на плече мужа, и стал утешать ее своим умильным голосом: «Не плачь, сноха, утешься. Чем слезы лить, думай лучше о том дне, когда он вернется здоровый и невредимый». И в это время из толпы выбежала крупная, намного выше Кожека, широколицая смуглая женщина и бросилась к нему с воплем: «Вот ты где, батюшка мой!» — «Это ты, Балкияш! Ойпырмай! Наконец-то добралась», — так и встрепенулся Кожек, погладил жену по плечу и схватил ее за руки. Он топтался на месте, не зная, что делать дальше, лицо его сияло от счастья. И вдруг слезы хлынули из его глаз.
Жена сказала строгим голосом: «Ойбай-ау, где же это видано? Сначала поздоровайся!»
Рядом с ней стоял какой-то человек с редкой острой бородкой, в широком тымаке. Ержан отвернулся и отошел. Видно, в это именно время расстроенная супруга и потащила мужа за собой.
Обстоятельства прояснились, но от этого не стало легче. Черная ночь. Голоса в вагоне замолкли. Только Ержану не спится. Великолепие степной ночи потускнело для него.
Вдали густым созвездием сверкают огни. Там живут незнакомые ему люди. Они живут в теплых домах и не знают, что он, Ержан, едет на войну и у него свои заботы.
II
Двухосный вагон. Посредине стол, сооруженный из ящиков и досок. Чья-то заботливая рука покрыла его плащ-палаткой и поверх расстелила синюю плотную бумагу. Посмотреть со стороны — настоящий стол фабричной поделки. Вдоль стен в один ряд вытянулись нары, над ними висят шинели с узкими талиями, фуражки, полевые кожаные сумки, у стен — рации. В вагоне просторно. Едут командиры. На столе горят три свечи. За столом трое.
С едой давно покончено, об этом свидетельствуют пустые тарелки и опорожненная бутылка с длинным горлышком. На самом краю ящика, словно он присел на минутку, неловко сидит мускулистый широкоплечий капитан Мурат Арыстанов, командир батальона. Смотрит исподлобья. Это значит, что он намерен возражать собеседникам.
Рядом с ним — майор Купцианов, начальник штаба полка. Он приятен на вид, даже красив, черты лица тонкие, а каштановые волосы нежны и легки, как у женщины. В том, как он бросил руку на стол, как, отдыхая, свободно опустил плечи и откинулся на спинку стула, в том, как улыбается одними уголками губ, еле заметно и насмешливо, и как, приподняв подбородок, глядит на человека сверху вниз, — во всем этом чувствуются хорошо усвоенные манеры. Когда слышишь его мягкий вкрадчивый голос и видишь, как легко он движется и непринужденно, элегантно носит строгую военную форму, то невольно кажешься себе неловким, неуклюжим. От Купцианова пахнет одеколоном — тоже очень тонко.
У края стола, напротив Мурата, сидит старший лейтенант. У этого маленькие глазки, блестящие, как бусинки, и продолговатое пепельно-серое лицо. Он уже начинает полнеть. Это шестой помощник Купцианова, говоря военным языком, ПНШ-6, Уали Молдабаев. Начальник штаба перед отправкой полка не слишком обременял себя. Как старший командир, он вовремя и педантично отдавал приказания, наблюдал за исполнением их со стороны, не вмешиваясь в мелочные заботы. Во время посадки он держался вместе с руководителями местной власти, прибывшими на проводы частей. Родных и знакомых Купцианова на вокзале не было.
Может быть, поэтому он оставался равнодушным к слезам людей, провожающих своих близких. Они даже раздражали его, нарушая торжественность минуты.
Деловито, слегка нахмурившись, Купцианов обходил эшелон, изредка останавливаясь у вагонов. Знаками подзывая к себе командиров, он отдавал им приказания или делал замечания, если обнаруживал непорядок. Как и все, он чувствовал, что жизнь его подошла к новому рубежу. Но он сознавал также, что его личная ответственность выше, нежели ответственность подчиненных ему командиров. Поэтому на людях он вел себя так, как того требовала его высокая ответственность, и старался, чтобы все видели это.
Уали Молдабаева Купцианов держал при себе. Уали преподавал в высшей школе и обладал обширными знаниями, а Купцианову нравились образованные, культурные люди. Кроме того, характеры их сходны.
Купцианов был с Уали на равной ноге, лишь в крайнем случае переходя на официальный тон. Они никогда не разлучались.
Вместе с женою Уали на вокзал приехали его товарищи. По тому, как они шумно окружили его и жали руки, можно было понять, что Уали завоевал не только их уважение, но и любовь. То и дело слышалось: «Здоровым тебе доехать, веселым вернуться!», «Береги нашу воинскую честь!», «Ну, да не тебе это говорить!», «Друзей не забывай, пиши почаще!»
Когда поезд тронулся, Уали почувствовал тоскливую зависть к тем, кто оставался здесь, на обжитых безопасных местах, в то время как он уезжал навстречу опасностям и неизвестности...
Командир батальона Мурат Арыстанов за вчерашний день не присел ни разу. Военная служба — это собранность и подвижность. И тем не менее подъем боевой части по сложности своей напоминает откочевку аула. Подгонка снаряжения, переобмундирование, наконец — погрузка в вагоны. Мурат, отдавая приказы своим командирам, лично проверял исполнение. Когда батальон направлялся к станции Алма-Ата I, ему удалось забежать домой и обнять жену и сына. С тех пор он не знал ни одной свободной минуты, и только когда эшелон тронулся, когда густая толпа на платформе замахала руками, он вдруг раскаялся в том, что не разрешил жене и сыну приехать на вокзал. Это была ненужная строгость, даже жестокость по отношению к ним и к себе самому. Мурат чувствовал, что сам себя ограбил, но жалеть было поздно.
Он отдавал себе полный отчет в том, что страна переживает грозные дни. Армия отступает. В военных сводках упоминались города, занятые врагом. Это были крупные города, далеко отстоявшие один от другого. Мурат обводил эти города черным карандашом на карте Европейской части СССР, которую носил в планшетке. Кружки, умножаясь, тянулись длинной цепочкой. За короткое время враг вторгся в глубь страны. Мощь его удара нельзя было не видеть. Мурату еще не доводилось воевать, если не считать двух-трех инцидентов на границе во время его пограничной службы. Тактику он знал неплохо, но, конечно, не мог себе представить, что такое на деле современная война. О том, что это будет беспощадная война, война на истребление, он знал.
Сознавая это, Мурат был строг и требователен к себе и к другим.
Все последнее время он жил как в лихорадке. «Почему нас так долго держат в тылу?» — думал он. Но вот пришел день выступления. И Мурат вдруг почувствовал, что не смог, не сумел подготовить своих солдат так, как этого требует война.
Если на военной службе он был всегда тверд, то при разлуке с близкими сердце его дрогнуло. Здесь, в этом городе, он оставлял половину самого себя. Здесь прошла его юность. Чтобы не раскиснуть, нужно немедленно откинуть все эти мысли и чувства. Он решительно отошел от двери, не стал больше смотреть в сторону удаляющегося города. Его ординарец, шепелявый, с выпуклыми глазами джигит Маштай, чисто прибрал в вагоне, приготовил обед.
— Товарищ капитан, — сказал он, — садитесь кушать. С самого утра ничего не ели.
Есть Мурату не хотелось. Вмешался Купцианов.
— Капитан, солдат верно говорит. Давайте ужинать, — сказал он.
Уали поставил на стол бутылку водки:
— Идите сюда! Поднимем чарку за наш отъезд!
Командиры, скрывая за показной веселостью тоску по родным, обрадовались предлогу и шумно расселись за столом.
Но на первой же остановке командиры отправились на обход эшелона. За столом остались трое. От недавнего веселья — ни следа. Потянулся неторопливый разговор, к которому так располагает дальняя дорога.
Купцианов пытливо поглядел на Мурата. В сущности, он мало знал его, два-три месяца проработали вместе. Вначале Мурат был командиром батареи и в то время сталкивался с Купциановым не часто. Но теперь он перешел из артиллерии в пехоту и был назначен командиром батальона. Встречались непосредственно по службе, но близко не сошлись.
Купцианов видел: Мурат — командир деятельный. Батальон в его руках стал более собранным. Но Мурат, пожалуй, грубоват. Слишком уж прямой характер. Раза два Купцианов имел с ним стычку. Что еще он знает о Мурате? Его любит командир дивизии Парфенов. Это важно. Дальняя дорога, безусловно, познакомит их ближе. Вот тогда Купцианов и оценит в полной мере, на что способен любимец генерала.
Сейчас Купцианов присматривался к Мурату. Он и не замечал раньше, что этот казах, пожалуй, красив. Только вот скулы немного широковаты, но лоб высокий, открытый, выразительное лицо будто выточено из слоновой кости, прямой нос, с горбинкой, с тонкими ноздрями. Подтянутый, энергичный, подвижной. Настоящий восточный красавец.
Но, что называется, дурно воспитан: в разговоре горячится, а заденешь за живое — размахивает руками. Куда это годится? В глазах иногда вспыхивает горячий блеск, и смотрит так, будто нож вонзает. Совсем уже дурная привычка. Офицер находчивый, красноречивый, но способен нагрубить, резко оборвать. Недостаточно серьезен. И все-таки есть в нем что-то незаурядное. Продумав все эти свои наблюдения, Купцианов пришел к такому выводу: «Камешек ценный, но не отгранен. Кругозор узок, отсюда все недостатки: стремления ограничены, интеллектуальные потребности невелики».
Почти пятнадцатилетняя военная служба Купцианова протекала в крупных городах, в штабах, всегда на виду у большого начальства, поэтому к строевым командирам Купцианов относился не то что свысока, а равнодушно, мало ценил их. Вырос он в интеллигентной семье, державшейся старых традиций: родители считали главным достоинством человека знание правил приличия и учтивых манер.
Купцианов считал, что строевые командиры, находясь все время среди солдат, сами постепенно грубеют. Известно, что военная жизнь сурова. Но, как думал он. правильное воспитание выработало в нем стойкость, которая позволила оставаться самим собой в любой обстановке. Он охранял свою воспитанность, как чибис охраняет гнездо. Безусловно, влияние среды на человека очень велико, и Купцианов разделял это марксистское положение, так как оно вполне соответствовало его собственным убеждениям.
Из этого он делал вывод: чтобы среда не засосала, надо найти человека, близкого по воспитанию и житейским навыкам, близкого по духовным запросам. Таким человеком в полку был Уали. Мурат Арыстанов не такой, от него можно ждать всяких неприятностей. Это и заставляло Купцианова присматриваться к нему.
— Итак, мы выступаем на фронт, — сказал он осторожно и поглядел на Мурата. — Спустя несколько дней нам предстоит принять боевое крещение. Однако наша подготовка, если вы заметили, недостаточна.
— Да, недостаточна, — согласился Мурат. Купцианов не сомневался, что Мурат говорит искренне.
— Как я понимаю, наша задача — во что бы то ни стало остановить врага. Нам предстоит, подобно пробке, заткнуть пробоину на каком-нибудь решающем участке фронта. Используя нас в качестве пробки, командование подготовит настоящую боевую армию.
— А мы разве не армия? — спросил Мурат, резко вскинув голову.
— Ну, кто же это говорит! Конечно, мы — армия. Но, если изволите знать, армия армии рознь.
Купцианов спокойно глядел Мурату в глаза.
— Я вас не совсем понимаю.
— Что же тут непонятного! — вмешался Уали. — Вениамин Петрович говорит о недостатках нашей подготовки.
— Немного терпения, Уали Молдабекович, — сказал Купцианов и наклонился в сторону Мурата, словно собрался поведать ему что-то сокровенное. — Говоря правду... Мы здесь люди свои, — он осмотрелся по сторонам. — Если говорить правду, наша дивизия еще не является достаточно крепким боевым соединением, и нам с вами это ясно. Наш долг — задержать врага, пока не будут подготовлены боеспособные воинские части. Конечно, в глаза нам этого никто не скажет.
— Нет, я не понимаю вашего утверждения, — спокойно ответил Мурат. — Наша дивизия недостаточно подготовлена. Это верно. Мне ли этого не знать! Вон сколько времени я гонял своих бойцов, а не добился того, что нужно. Знаю. Но знаю также и то, что в боях мы наверстаем упущенное, война закалит дивизию. В этом я не сомневаюсь.
Купцианов недоверчиво взглянул на Мурата: не показывает ли комбат острых коготков?
— Мы люди военные, — проговорил Купцианов, поворачиваясь к Уали, который тут же кивнул головой, соглашаясь с ним. — Значит, не боимся ни пули, ни правды. Зачем нам тешить себя иллюзиями? Нужно смотреть правде в глаза, как бы она ни была жестока. В настоящее время наша дивизия — лишь суррогат войска.
— Конечно, лучше горькая правда, чем сладкая ложь, — присоединился к нему Уали.
Мурат, пытаясь до конца понять Купцианова, словно взвешивал его на ладони: на взгляд Купцианов казался отлитым из свинца, а на ладони весил мало, словно оловянный.
— Простите меня за откровенность, — сказал Мурат с присущей ему резкостью. — Я тоже выскажу горькую правду. Может ли солдат, заранее знающий, что его оружие даст осечку, уверенно идти в бой? Может ли командир, заранее убежденный в неспособности своих солдат, спокойно обрекать их на гибель? С такими, простите, воззрениями нельзя ехать на фронт.
Мурат говорил зло, каждое слово вколачивая, как гвоздь. Этакий ерш! Купцианов почувствовал себя уязвленным. Но он сознавал, что зашел слишком далеко. Стремясь свести разговор к шутке, он рассмеялся:
— Ну вот вы заговорили, как обвинитель. Ах я бедненький!.. А все же нужно сознаться — вы оптимист.
— Я не могу присоединить себя к числу крикунов и бахвалов. Но, что я оптимист, это верно. Верю в свой батальон, хотя и недавно им командую.
Атмосфера накалялась, и Уали почувствовал себя неловко. Конечно, до ссоры еще далеко, но в этой размолвке глубокий смысл, и довольно неприятный. Именно так начинают затягиваться узлы в отношениях командиров.
И они оба — Купцианов и Мурат — были дороги ему.
Купцианов — начальник, друг и доброжелатель, и не скрывает этого. Что касается Мурата, человек он тоже не чужой. Была своя прелесть в их старой дружбе. Подобно Уали, Мурат был одним из первых казахов, получивших хорошее образование. Это связывало их.
От чистого сердца Уали решил вмешаться.
— Мурат, Вениамин Петрович, — обратился он, поворачиваясь то к одному, то к другому. — Какой смысл обострять разговор? У нас есть праведный судья — время. Оно покажет, кто прав. Не будем спорить. Мы расстались с красавицей Алма-Атой. Давайте же выпьем алма-атинского вина!
— Кажется, подъезжаем к станции. Я пройду по эшелону. — Мурат встал.
Поезд остановился. Мурат не успел выйти: в вагон поднялся Ержан.
Уали спросил приветливо:
— Ну, как дела, Ержан?
Ержан грустно кашлянул и обратился к Мурату:
— Разрешите доложить, товарищ капитан?
По лицу Ержана Мурат угадал: случилось что-то недоброе.
— Докладывайте.
— Боец Шожебаев отстал от эшелона.
— Когда?
— При отправлении.
Купцианов и Уали недоуменно переглянулись.
— Этого еще не хватало!
— Хорошенькая новость!
Мурат некоторое время молчал. Это был удар неожиданный и потому ошеломляющий. Он и в мыслях не мог допустить, что случится такая неприятность. Холодным взглядом он окинул Ержана. Этакая образина! А ведь казался ловким, расторопным. А на деле — рохля. Ишь, стоит... смотреть жалко. Таким не людьми командовать, а хотя бы как-нибудь оберегать себя.
Грозный окрик не подействовал бы на Ержана так угнетающе, как это ледяное молчание Мурата.
Он пробормотал, едва шевеля губами:
— Я виноват. Не уследил.
— И без того знаю, что виноват, — сказал Мурат. — Но как это случилось? Нечаянно отстал? Или... сбежал?
— По-моему, нечаянно отстал.
— Но ты не уверен? — спросил Мурат в упор.
— Трудно сказать...
Мурат еще раз оглядел Ержана с головы до ног и безнадежно махнул рукой.
— Пройдем в твой вагон.
При появлении Мурата бойцы вскочили с нар и вытянулись в струнку. Но лишь немногие смотрели командиру в лицо.
Мурат вышел на середину вагона и, заложив руки за спину, оглядел людей. На всех лицах было виноватое выражение.
— Садитесь, — приказал Мурат и оглянулся, разыскивая глазами табурет.
Один из бойцов придвинул к нему ящик. Мурат сел поудобнее, закурил. Все в молчании следили за ним.
— Давайте разберемся в этом позорном происшествии, — сказал Мурат. — Кто из вас может что-нибудь сказать? Что вы думаете о Шожебаеве? Может, у него был тайный умысел? — Этот вопрос как бы заморозил людей. Наступило долгое тягостное молчание.
Наконец поднялся Картбай. Мурат с удовольствием оглядел его невысокую, крепко сбитую, ширококостую фигуру, румяное лицо со следами оспы и с редкими рыжеватыми усами.
— Насколько я знаю, злого умысла у него не было, — сказал Картбай.
«Этот зря не скажет, — подумал Мурат. — Джигит серьезный». И не стал больше спрашивать. Поднялся сержант Добрушин, краем глаза покосился на Ержана, затем на Мурата и поднес руку к виску:
— Товарищ капитан, Шожебаев — боец моего отделения. Разрешите, я сойду и завтрашним эшелоном самолично доставлю его. Это темный человек, отсталый. Запутался где-нибудь между рельсами.
Добрушин худощав, долговяз, слегка горбится. В движениях не столько солдатской собранности, сколько природной живости. Лицо без морщин, но какое-то оно истертое, изношенное. Повадки — кошачьи. По виду трудно определить его возраст — в иной день дашь лет тридцать, а в иной и все сорок.
И ничто не запоминается в нем: ни голос, ни фигура, ни черты лица. Он как-то стирается, выскальзывает из памяти. И только взгляд у Добрушина особенный — настороженный, ласковый, будто гладит тебя Добрушин своим взглядом. «Ну ты, надо думать, великие виды повидал на своем веку», — усмехнулся Мурат. Ему не хотелось посылать Добрушина.
Он сказал:
— Ты потерял бойца, с тебя довольно. Постарайся сберечь остальных. Другого пошлем.
Поразмыслив, Мурат остановился на помощнике командира взвода старшем сержанте Зеленине. Знал он его мало, но все-таки знал. Этот молодой человек, хрупкий с виду, с маленьким лицом, со светлыми волосами, казался ему расторопным. Любое поручение он выполнял добросовестно.
Мурат вернулся в свой вагон. Там еще не спали. Чувствовалось — настроение упало. На столе мерцала единственная свеча. Купцианов сидел на краю своих нар. Мурат коротко ответил на его вопрос об отставшем солдате, снял фуражку и подошел к двери, подставляя лоб ветру. Огни станции, светившие, как яркие звезды, погасли в ночи. Эшелон двигался в темноте. Мурат задумался. Случай с Шожебаевым — скверный случай. Он засел в душе, как заноза. Но не это главное. Главное в том, что вся прошлая, еще вчера волновавшая его жизнь осталась за перевалом. Впереди новый перевал. Он еще не знает, что его ждет, знает только, что начинается новый трудный переход. И вот на перевале от одной жизни к другой он видит прожитое, как торопливо прочитанную книгу.
Мурату недавно исполнилось тридцать два года. Когда он оглядывался на свою прошедшую жизнь, им неизменно овладевали два противоречивых чувства. Кажется, только вчера, босоногий, носился он по аулу, играл в альчики, потом учился в интернате. И вот не успел оглянуться — уже взрослый человек, офицер, командир батальона. И недавно это было и будто очень давно. Открытая степь за аулом, где они играли в альчики; маленький каменистый косогор, прозванный Тастумсык (каменная морда), вплотную подошедший к реке Жандыз, на который они не раз взбирались; низкие землянки, рассыпавшиеся по берегам реки, — все это, как живое, стоит перед глазами... Кобыла, в летний знойный день стоящая по колено в воде, из-за густой камышовой заросли видны только уши и хвост, которым она обмахивается. До сих пор Мурат слышит крик играющих в воде детей. Прибрежная трава у Жандыза летом высыхает, образуя сплошное поле корочек. Они, как иголки, вонзаются в потрескавшиеся, словно ножом изрезанные ступни и пальцы. Ведь это было только вчера?
Нет, не вчера — далеко, далеко в прошлом лежит его детство. За многими перевалами. Мурат рано распрощался с ним. Была хмурая осень, когда он отошел от ребячьих игр. Отец возил сено, скошенное на равнине за Тастумсыком, и брал сына с собой. Зимой, когда окреп лед, на озере Жандыз рубили камыш. Конечно, Мурат сам не мог рубить, он собирал срубленное отцом. По ту сторону Жандыза, сливаясь вдалеке с возвышенностью, распростерлась широкая равнина Итолген, и над этой равниной нависла тяжелая, сине-свинцовая туча.
Угрюмая эта туча, открытая равнина, по которой мела поземка, тревожили душу ребенка.
Казалось, весь мир дрожит, иззябнув на стуже. А тут еще и отец приговаривает, поглядывая на небо: «Плохие приметы, нехорошая будет зима». И качает головой.
В тот год отец рано загнал овец в хлев. Не только овцы, но и лошади с трудом добывали себе подножный корм. Мурат с ужасом глядел на окровавленную ногу своего любимца — гнедого с белой звездочкой жеребца-трехлетка. Плача, мальчик спрашивал: «Кто, кто изрезал ногу моему Кунани?»
В этот же год он узнал, что такое джут, раньше это страшное слово он слышал только от старших. В его детское сознание джут вошел картиной безысходного бедствия: в казане кипит жидкая, без всякой приправы похлебка, трехлеток с белой отметиной лежит на земле, истощенный, с выпирающими под кожей ребрами, бедность глядит изо всех углов. Выходя из дому, Мурат видел обледенелую землю; как живое существо, изнуренное голодом, она не в силах сбросить с себя покрывавшую ее корку льда. В этот страшный год не видно и кругленьких рябчиков, которые обычно стаями слетаются на гумно. Скотные дворы заброшены, а в прошлые годы несло от них запахом сена и навоза. Вместо теплого, дымящегося навоза кое-где валяются застывшие катышки.
С наступлением лета отец Мурата, отделившись от родни, переехал в город. Пожитки погрузили на отощавшего за зиму верблюда, сами шли пешком.
В эту печальную пору Мурат простился со своим детством, с тем мирком, в котором он жил со дня своего рождения. Невелик был этот мир. Мальчик ни разу не перебирался на другой берег реки. Их аул в летние месяцы кочевал только по этой стороне. В туманной дали вставала перед глазами Мурата вершина Агадырь, неясная и словно воздушная. Воображение его играло. Ему мерещилось, что там, за этой горой, лежит сказочная, волшебная страна, родина неслыханных чудес. Он не знал, что за Агадырем тянется равнина, такая же, как Итолген, а за нею — новая возвышенность.
Сейчас семья медленно брела вслед за своим верблюдом. Мальчик устал, его мучил голод, томила жажда. Он поднял глаза на отца. Обливаясь потом, отец тащил на спине огромный мешок, который они не смогли нагрузить на верблюда; отец согнулся под тяжестью, но не проронил ни слова.
В родные места Мурат вернулся лишь через восемь лет. Он кое-чему научился за эти годы, кое-что повидал. Ему было уже двадцать — настоящий джигит. Вероятно, впечатления детства слишком сильны, слишком устойчивы: Мурату казалось, что его встретит такая же угрюмая свинцовая Жандыз, какой она была в день расставанья. Но, едва перевалив Агадырь, он увидел на берегу реки широко раскинувшийся аул, а на взгорье — косяки лошадей. Бескрайняя степь, очнувшись от зимней спячки, дышала полной грудью и наслаждалась весенним днем.
Мурат подъезжал к Тастумсыку. Ему хотелось соскочить с арбы, подбежать к реке и кинуться в ее светлые воды. Но уполномоченному по конфискации имущества у крупных баев не следовало этого делать.
Мурат только шевельнулся разок и выпрямил спину. Аул сохранил свой прежний облик. Темноватые круглые юрты. Конные джигиты с неизменными куруками в руках. Скот, возвращающийся к вечеру с пастбища и вздымающий высокие столбы пыли. Перед дверьми огонь, разложенный в яме.
Только на той стороне реки аул Дербисали стал как будто меньше. Раньше там отдельной кучкой жались друг к другу большие белые юрты, теперь они потемнели. Три дня Мурат объезжал аулы и беседовал с людьми. В городе он получил ясные указания и знал, что ему надлежит сделать: крепко опираясь на бедноту, перетянуть на свою сторону середняков и, разоблачив крупных баев, конфисковать их имущество.
Но когда он приехал в аул, все спуталось. Скота у Дербисали оказалось значительно меньше, чем это значилось в списке Мурата. При таком наличии скота Дербисали не попадал под конфискацию. Мурат пытался расспрашивать, куда подевался скот. Одни уклончиво отвечали: «Откуда нам знать! Разве мы подсчитывали, у кого сколько голов скота?» Другие же говорили: «Тебе ли не знать, дорогой, что такое джут? А он не забывает нас. Ну и к тому же водятся в степи волки и хищники разные».
Мурат отправился в аул рода Дербисали. Дербисали был человек крупного телосложения, с гордой осанкой. Мурата он встретил у юрты. В детстве Мурат видел Дербисали не больше двух-трех раз. В то время это был красивый румяный человек; носил длинный татарский бешмет синего сукна и остроконечную синюю шапку.
За восемь лет он заметно изменился, в бороде появилась седина. И прежней важной осанки тоже не было. Дербисали постарел, осунулся.
На голове — поношенная лисья шапка, на плечах — только легкий халат.
Дербисали помог Мурату сойти с арбы и провел его в небогато обставленную юрту из пяти решеток.
— Голубчик мой, Мурат, казахи так говорят- «Если издалека приехал шестилетний ребенок, то даже шестидесятилетний старец обязан его поздравить с прибытием». Но я не мог проведать тебя. Что скрывать — опасался сплетен. Ведь что станут говорить? Дербисали, мол, спешит подольститься к человеку, который приехал забрать его скот.
Так говорил Дербисали, сидя против Мурата и поджав под себя ноги. Ладонями он погладил свои колени и, немного откинувшись назад, оглядел Мурата с ног до головы.
— Ведь время сейчас какое? Все равно власть заберет скот, который положено забрать, тебя ли она пошлет на это дело или другого, — сказал он и, вздохнув, продолжал: — Не принимай моих слов близко к сердцу. Говорю все это потому, что к слову пришлось. Ну, как здоровье отца и матери? Арыстан, надеюсь, еще не состарился? Как наша сестра Жамиля? Кстати, ведь ты близкий нам человек, племянник. А Жамиля — дочь нашего рода Байжума.
Собираясь к Дербисали, Мурат внутренне подготовил себя к неизбежной схватке с классовым врагом. А Дербисали повел себя как родич. И не столько для того, чтобы дать отпор Дербисали, сколько для самого себя Мурат прямо и резко высказал все, что думал об этом человеке с детских лет.
— А не для этой ли родной сестры вы в трудную минуту пожалели коровенку?
Дербисали вытаращил на Мурата глаза и вдруг рассмеялся:
— Ишь ты, где поймал! Ну, весь в отца уродился. Прямо от Арыстана и не отличишь. Тот тоже никому и ни в чем не спускал, каждое словечко помнил.
Дербисали неожиданно оборвал смех и рассудительно заговорил:
— Тот год обезьяны мы тоже пережили нелегко. Отощать, правда, не отощали, но были близки, к тому. Возле меня в тот год весь аул Байжума кормился. Но твои слова — к месту. Мог бы я дать Арыстану кобылицу либо коровенку. И не дал. Почему? Все оттого, что жадность крепко въелась в душу. Кто знает, может, теперь мы и расплачиваемся за эту жадность.
Вечером Мурат возвращался к себе. На пути его встретился одинокий всадник. Это был невысокий крепыш с маленькой черной бородкой; не слезая с коня, он поздоровался с Муратом и, прищурив глаза, усмехаясь, посмотрел ему в лицо:
— Вижу, ты меня совсем не узнаешь, Мурат?
Мурат пристально всмотрелся.
— Вы... вы... Жангабыл! Ассаламалейкум, Жанеке! — крикнул Мурат, спрыгнул с арбы и протянул руку.
— Здравствуй! Живи долго. Покинул ты наш аул еще мальчиком, а не забыл, — ответил Жангабыл, соскочил с коня и сильно тряхнул руку Мурата. — Вот он каков теперь, сын Арыстана, большим начальником стал! Три уже дня как приехал и все не слезаешь с арбы. Мы с Арыстаном друзья были, а сын его так и не собрался проведать нас. Ну, ничего. А к тебе дело есть. Отпусти возчика, пройдемся пешком, поговорим.
Когда арбакеш отъехал, Жангабыл заговорил:
— Знаю, ты от Дербисали едешь. Здоровы ли люди и скот почтенного бая? Видать, хорошо тебя встретил, радушно. И, конечно, напомнил, что доводишься племянником ему.
— Откуда вы знаете? — спросил удивленный Мурат.
Жангабыл громко расхохотался:
— Ну, молод еще! Может быть, ты собирался помочь пастухам, чтобы они получили положенную плату?
— Да.
— И, конечно, оказалось, что все пастухи давно получили ее полностью.
— А об этом вам кто сказал?
Жангабыл снова рассмеялся-
— Что там толковать? Бог свидетель, табунщик Кулбай так вам ответил: «Дерике мне ничего не должен. У меня седая борода, не могу я говорить неправду, не могу на себя взять такой поклеп. Дорогой представитель власти, напиши в своих документах, что Кулбай получил все сполна».
Мурат был поражен. Жангабыл говорил так, словно сам присутствовал при его разговоре с Дербисали. А Жангабыл продолжал сердито:
— Эх, забитый он человек, этот Кулбай. Притерпелся, привык к унижениям. Но и он скоро опомнится. Люди уже отведали плодов Советской власти. Это наша власть, бедняцкая. До сих пор она только подтачивала баев, а теперь, мне думается, изготовилась накинуть на них большой курук. Вот ты и привез этот курук. А сам знаешь — в табуне всегда найдутся сильные хитрые кони, которые ловко прячутся в косяках. Дербисали тоже знает. Ты, верно, и сам это заметил. От всего его богатого имущества остались у него одни поскребки. А ты ломаешь себе голову: куда, дескать, девалось его богатство, его скот? Не ищи в юрте Дербисали того, чего в ней нет. Если хочешь чего-нибудь разыскать, слезай со своей арбы, садись на коня и сбрось с головы свою городскую шапку. У меня дома есть лишняя шапка, надень ее. И давай вместе объедем аулы. Но запомни: хоть ты и сын бедняка Арыстана, но сегодня ты начальник. Первый встречный не станет изливать перед тобой свою душу, не скажет правды. А что касается имущества и живности Дербисали, чего не знаю я, то знают люди. Лишь бы не перевелись на свете бабы: тайна, записанная даже в Коране, перестанет быть тайной. Слушай. Я тебе устрою встречу с ловкими джигитами. Как погляжу, ты все не можешь найти дорожку к ним. Есть здесь джигит Картбай, такой же боевой, как и ты. Мы зовем его Каратаем. Возьми его с собой — будет надежным товарищем. Начальство-то предупреждало:при раскулачивании баев вы должны опираться на бедняков. Мы и есть те бедняки.
Мурат с новой энергией взялся за дело: у родственников Дербисали он обнаружил спрятанный скот и имущество бая и конфисковал их. Далось это, конечно, нелегко. Но не только конфискация, а и раздел байского скота между бедняками оказался трудным делом. То ли играла здесь роль агитация баев, то ли давили вековая отсталость и темнота, но многие бедняки упирались. «Из разорившегося аула не бери и былинки», — говорит пословица. «Пусть бог наградит нас нашим собственным добром, не можем мы за чужим трудом тянуть руки. Скот, не принесший счастья Дербисали, и нам не даст счастья» — такова была мудрость вчерашних батраков.
Дербисали перед откочевкой сказал Мурату так:
— Голубчик Мурат, время мы переживаем лихое, и на это, видно, воля аллаха. Не стало богатства, которое мы собирали по крупинке, ногтями выцарапывали из земли. Ты ведь мне не чужой. И корень зла не в тебе сидит. На тебя у меня нет обиды. Как говорится: если время твое обернулось лисой, ты обернись гончей и догоняй. Будь счастлив! А мы перенесем все, что ниспослал нам аллах. В незнакомых местах много рытвин и ухабов, голубчик Мурат. Хотя бы оставил меня жить среди родных. Но что поделаешь!
— Отагасы, что это вы все поминаете о времени? — сказал Мурат. — Народ говорит, что хорошее время только теперь и наступило. Время — не лиса, а мы — не гончие. Власть прочно перешла к нам в руки, вот мы и переделываем время. Не скорбите о скоте, скот нашел своего настоящего хозяина, того, кто ухаживал за ним и растил его. А теперь отправляйтесь побыстрей, а то народ шумит.
— Да, время теперь ваше, — сказал Дербисали, и в глазах его сверкнула ненависть. Но он тут же опустил их и проговорил беззлобно: — Конечно, что же тут другое можешь сказать? Будь здоров, голубчик, передай поклон Арыстану и Жамиле. Кто знает, встретимся ли еще?
Но через четыре года они встретились. Мурат окончил совпартшколу. В 1932 году его командировали в район Жандыза. Это было тяжелое время в Казахстане.
Были ошибки, произвол перегибщиков, происки вредителей... Все это мешало окрепнуть молодому колхозу. Засучив рукава, взялся Мурат за дело, сплотил вокруг себя таких бедняков, как Жангабыл, Картбай... В гору пошел колхоз. И вдруг — как в воду канули несколько колхозников, стал пропадать колхозный скот. Мурат собрал преданных ему людей на совет.
— И Жолман-рваный рот, мой родственник, тоже пропал, — сказал Каратай. — Я потихоньку кое-что выведал у жены. В наши края тайком вернулся Дербисали, Это к нему уходят люди. Я полагаю, они скрываются в густых камышах Соналы.
Мурат, с согласия колхозников, вооружил колхозных джигитов дробовиками и соилами и посадил их на коней.
— Если сможете, уговорите их добром сдать оружие. Надо полагать, они не с голыми руками засели там, — предостерег Жангабыл.
После двухнедельных поисков колхозный отряд натолкнулся на бандитов. Они появились из ущелья на холме Каналы, что на противоположной стороне Соналы. Увидев многочисленный отряд, они застыли на месте, не зная, ударить ли по колхозникам или броситься наутек.
Мурат остановил отряд и, взяв с собой Каратая, выехал вперед. Дербисали он узнал издали. На голове бая красовалась лисья шапка, на плечах — легкая накидка, перетянутая в поясе. Он сидел, подбоченившись, на гнедом коне, поодаль от своей группы. Когда Мурат приблизился, Дербисали взглянул на него со злостью и рассмеялся. Борода его еще больше поседела за эти годы, былая полнота пропала — перед Муратом был сухой, жилистый, крепкий старик. Мурат понял, что ничего хорошего ждать от него нельзя, и круто остановил свою лошадь.
— Ну, чего же не приветствуешь меня, сын Арыстана? — издевательски спросил Дербисали. — Что ж не пожелаешь здоровья?
— И так вижу, что ты здоров, — ответил Мурат, обводя бандитов холодным взглядом. Головы у них повязаны платками, рукава закатаны. Их было не меньше тридцати, у многих ружья. Одни положили их поперек лошадиных грив, другие держали, опустив дула вниз. Было ясно, что выбора нет: либо одолеть их, либо умереть от их пули.
— Я не затем приехал, чтобы узнать, хорошо ли вы живете, — громко сказал Мурат. — Первое мое слово к тем джигитам, которые пошли за тобой, Дербисали. И к тебе это тоже относится. Образумьтесь. Сейчас же следуйте за мной. Не буду скрывать: если ослушаетесь, вам не поздоровится.
— В те годы ты меня выселил, а теперь зовешь ехать с тобой? Чтобы в тюрьму упрятать? Нет, не дождешься. Если сможешь, попробуй взять силой! — крикнул Дербисали и кивнул головой на своих всадников, стоявших на холме. — Явились к нам из города лясы точить, хвастали, что построите новую жизнь. Что ж, увидели казахи эту новую жизнь. Попробовали, какая она на вкус. Теперь поглядим, как вы сумеете перетянуть казахов на свою сторону. На русских надеетесь, а у русских дела не лучше.
Мурат ответил:
— Дерево, вырванное с корнями, больше не даст листвы. И мы не позволим ему расти.
— А-а, это только вы думаете, что вырвали. Нет. Мои корни глубоко сидят в земле.
— Перережем корни. А о судьбе казахов не беспокойся, они нашли свою дорогу. И ты уже не сможешь сбить их с этой дороги. Все, что ты сможешь сделать, это подставлять им ножку. Не очень-то надувай зоб. Тебе кажется, что ты возглавил народ, а у тебя под рукой всего тридцать человек. — Мурат повернулся к холму. — Джигиты, вас сбили с толку! Дербисали вместе с собой и вас всех хочет утопить. Что доброго вы от него видели? Ну-ка возвращайтесь к своим детям и женам! От имени Советской власти объявляю вам прощение!
— Обманывает этот щенок! — Дербисали, обернувшись к стоящему рядом с ним черномазому человеку с рваным ртом, приказал: — Убери его!
Криворотый, вытаращив глаза, наставил на Мурата ружье. В эту минуту Картбай, пришпорив коня, вымахнул вперед, заслонил Мурата и закричал:
— А ну, стреляй в меня, криворотый, чтоб ты сдох...
У черномазого ружье выпало из рук. Бандиты опешили.
— Только попробуйте тронуть представителей Советской власти, она завтра же сметет вас со всеми вашими потомками и наследниками! Не лайтесь, дурни, возвращайтесь в аул! Эх вы, тупоголовые! Не послушаетесь — погибнете! В эту критическую минуту «агитация» Каратая подействовала куда лучше и сильней, чем речи Мурата. Один за другим всадники трогали коней и переходили поодиночке на сторону муратовского отряда. Дербисали в сердцах огрел своего коня. В воздухе, изгибаясь змеей, просвистел бугалык Картбая и опустился на шею Дербисали.
Коренные перемены в аульной жизни пришлись как раз на молодые годы Мурата. Он быстро возмужал и окреп. Весь жаркий огонь молодости он отдавал тому, что рождалось на обломках старого. В горячке работы, кажется, и не заметил, как быстро менялся, как изменился вчера еще темный, невежественный народ, растекшийся по широкой степи. Тридцатые годы отдалились, оставив в душе Мурата ощущение, что он очень давно живет на свете, очень много перевидел, очень много выстрадал и передумал.
В мучительной схватке с отживающим рождалась новая жизнь. Дело не кончилось тем, что подрезали байские корни. Порой приходилось воевать с самим собой, с кровью отрывать что-то, глубоко засевшее в душе. Но жизнь прожита недаром.
В большой борьбе есть и маленькая доля его усилий. Все лучшее в себе Мурат отдал этой борьбе. И она продолжается. Сейчас он ехал на войну, чтобы победить самого хищного врага.
III
Ержана угнетало изменившееся к нему отношение Мурата. Самолюбие молодого джигита было уязвлено. Он не переживал бы свою неудачу так сильно, если бы Мурат накричал на него или наложил взыскание. Военная жизнь приучила Ержана строго относиться к себе. Но Мурат просто махнул рукой. К чему, дескать, слова тратить? Когда они вошли в вагон, Мурат сделал вид, будто Ержана и нет здесь — разговаривал только с Добрушиным, с Картбаем и задание дал Зеленину лично, словно не Ержан командир взвода.
И это больше всего оскорбило его: «Стало быть, со мной, как с командиром, уже не считаются. Что ж, я — самый нерадивый, самый плохонький среди командиров? Как мало он меня знает!»
Размышляя об этом, Ержан открыл для себя еще более горькую истину: не только как командира, но и как человека Мурат не ставил его ни в грош. Он как бы сказал ему своим поведением: «Ты даже того не стоишь, чтобы я тебя наказывал». А этот его взгляд — не то что пренебрежительный, а безразличный, равнодушный, — как бы говорил: «Ты не стоишь и того, чтобы я тебя замечал».
Ночью Ержан ворочался на своих нарах.
Теперь ему казалось, что все в вагона смотрят на него равнодушными глазами Мурата. Самое противное из всех человеческих чувств — это сознание своего полного ничтожества, Тем более тяжело было ему это сознавать, что он по-своему любил Мурата. Он любовался его тонким лицом, выправкой, прямотой и требовательностью. И такой человек отвернулся от него.
«Хорошо, пусть Мурат образцовый командир, — размышлял он. — Пусть. А самомнение? Можно ли считать себя всегда и в любых обстоятельствах правым? Самомнение родит высокомерие, высокомерие родит зазнайство. Мурат способен унизить человека только потому, что имеет большой чин.
Еще посмотрим, кто и как проявит себя на войне, — продолжал распалять себя Ержан. — А если я выдвинусь? Вот тогда-то ты меня и заметишь. А ты попробуй заметить героя в человеке, который не успел еще себя как следует проявить».
От подобных рассуждений Ержан почувствовал себя легче: непогрешимость Мурата постепенно развенчивалась, а цена Ержана возрастала. Прошло немного времени, и Ержан в собственных глазах на голову перерос Мурата.
На одной из остановок он наткнулся на Уали.
О хорошем настроении Уали говорили блеск его маленьких глаз и быстрая веселая походка.
— Здравствуй, Ержан. Ну как жизнь молодая?
Уали протянул руку.
— Да неважные у меня дела. Сами слышали, — сказал Ержан, не поднимая головы.
На оживленное лицо Уали набежала тень.
— Да, знаю. Вот негодник этот Шожебаев, замарал он тебе репутацию. А ты носа не вешай. Сыщется, не иголка. И не ты один в ответе. Чему случиться, того не минуешь. Посмотрим, чем дело кончится. Не падай духом. То ли еще впереди!
Это были первые слова сочувствия, которые услышал Ержан. Уали по-братски обнял его за плечи:
— Какая прелесть эта степь! Пойдем со мной, мы сейчас на открытой платформе. Проедешь со мной один-два перегона.
Ержану не хотелось идти с ним, но он побоялся вызвать недовольство Уали. Со вчерашнего дня он чувствовал себя одиноким, и уже не оставалось сил нести дальше эту тяжесть. Добрушин был назначен на внеочередное дежурство. Ержан дал ему строгий наказ следить за порядком и вышел за Уали.
На открытой платформе было действительно хорошо: прохладный ветер, над головой глубокое небо. Наслаждайся необъятной степью, вбирай глазами ее красоту, смотри в царственные дали, на зимовья, рассеянные в просторах под синими небесами.
— Мы с Муратом с некоторых пор довольно близкие товарищи, — сказал Уали, предлагая Ержану папиросу. — Однако должен признаться, до сих пор не могу его понять. В институте он был заочником. Уроки брал у меня. Вместе охотились. А раскусить его я так и не сумел. С тобой, например, мне легко говорить: что на душе, то и на словах. Знаю, и ты на меня не обидишься за неосторожное слово, и я на тебя не рассержусь. А Мурат... Порой он добр и сердечен, а иногда из-за сущего пустяка вдруг надуется и лопнет, как пузырь. Какой-то шершавый у него характер.
Все, что говорил Уали, как нельзя лучше отвечало настроению Ержана. С недавних пор они сблизились. Их дружба, как и у многих людей, возникла незаметно. Ержан не сохранил в памяти того дня, когда он впервые увидел Уали. Позже, на полевых занятиях, от нечего делать они разговорились. Это стало повторяться, и, узнавая Уали ближе, Ержан стал проникаться к нему доверием и уважением.
...Однажды Уали повел Ержана в город. Они вместе зашли проведать преподавателей института. Не бывавший доселе в среде образованных людей, боявшийся обнаружить свое невежество, Ержан очень стеснялся. И в разговор опасался вступать, и до угощения едва дотрагивался. Уали, который везде чувствовал себя как дома, подчеркивал свою дружбу с Ержаном и этим возвышал его в глазах своих знакомых. А у Ержана было такое чувство, будто Уали несет его на руках над пропастью. Это была несколько покровительственная дружба, но Ержан не замечал этого.
— Он наложил на тебя взыскание? — спросил Уали, следя за пеплом своей папиросы.
— То-то и оно, что нет.
И, снова разволновавшись, он выложил перед приятелем свою горькую обиду. Язык плохо слушался его.
— И вот, — сказал Ержан, разводя руками, — чувствую себя, как в пустыне.
— Да-а... У Мурата это есть, это проскальзывает, — отозвался Уали, растягивая слова. — Он, если хочешь знать, грубоват. Этот человек рожден для войны. Сейчас люди солдатской складки необходимы. Я человек другой мерки и другого назначения, но, видишь, тоже подчиняюсь дисциплине, потому что я честен и обязан защищать отечество. Но, если на то пошло, мое место разве в армии? Пятнадцать лет я учился и жил, как затворник. Невозможно сосчитать, сколько книг перелистали вот эти руки. Почти закончил аспирантуру. А вот зубрю шифровку и кодировку. Ты знаешь моих товарищей по институту. Все они забронированы и преподают, то есть делают свое прямое дело.
С этим Ержан был согласен: люди, обладающие знаниями, больше принесут пользы народу на своем посту, нежели в рядах армии.
Но Уали сказал:
— Я не воспользовался бронью. Как ни говори, в этом есть что-то недостойное. И после войны это скажется. Разная цена будет тем, кто проливал кровь на фронте, и тем, кто сидел в тылу. Лишь бы только уцелеть.
Теперь Ержан стал думать, что и в этом Уали прав.
Он ответил:
— Понятно, после войны фронтовики будут в почете. Иначе где же справедливость?
— Только бы уцелеть, — повторил Уали с легким вздохом. — Время жестокое, Ержан. Жестокое и грозное. В такие времена люди не особенно-то внимательны друг к другу. Они эгоистичны. У меня, как и у тебя, друзей мало, и мы должны служить опорой друг другу, иначе пропадем в этом урагане. Об истории с Кожеком Шожебаевым я рассказал Купцианову. И с Муратом тоже поговорю. Не унывай.
И действительно, подавленное настроение Ержана вскоре развеялось. Чувство обиды прошло. Все мысли Ержана теперь были устремлены к отставшему от поезда Кожеку.
Холмы бегут навстречу поезду. Чем дальше они к горизонту, тем медленнее их бег. Вот уже вторые сутки, вырвавшись из окружения гор, поезд гремит в открытой степи. Она, как океан с песчаными гребнями волн. Лазурное марево на рассвете окутывает далекие холмики, и к полдню встают миражи. Разливаются в степи озера иссиня-темного цвета. Чудесная вода дрожит, переливается и торопливо бежит куда-то. Кое-где островками поднимаются из нее холмики. В какие-то минуты она весело обмывает их вершинки. В степи наводнение. Среди воды вздымается громадный белый дворец, но через какое-то мгновение сразу оседает, становится низким-низким — он словно прячется, прижимаясь к воде. Но вот, вытягиваясь во весь свой длинный рост, поднимается к поднебесью чудовище-великан, а когда снова погружается в воду, то на какое-то мгновение принимает обличье верблюда.
Океан-мираж бурно катится от горизонта к горизонту, но после полудня движение замедляется — и вот уже нет воды. Словно голубое шелковое покрывало спадает со степи, обнажая неровное, пересеченное холмами, широкое и некрасивое лицо ее.
Путник, впервые увидевший степь, робеет перед нею: она давит его своими необъятными просторами, он чувствует себя одиноким, затерянным и бессильным. Что человек перед лицом всемогущей природы? Иное чувство испытывал сейчас Ержан. За последние годы молодой джигит перевидел многое: и южные горы-великаны, и сибирскую тайгу, и крупные города. И вот он снова увидел степь, и потеплело у него в груди.
Он с упоением смотрел на манящие неохватные дали.
...Жизнь Ержана началась на верблюде.
Сидя на жазы в маленьком гнезде и раскачиваясь в такт плавному мерному шагу верблюда, он смотрел на равнину, обрамленную сопками, подобную огромной черной чаше. Он смотрел на высокое небо.
«Что дальше там, за сопками? — думал он. — И где же наш аул?» И вдруг вдали показался рыжий пес. Он лежал растянувшись, положив морду на передние лапы.
А когда приблизились, то оказалось, что это не пес, а высокий холм. Во впадине бежал прозрачный ручеек. Все это он видел как во сне, но впечатления тех дней и теперь сохранили для него свою сказочную прелесть. В те времена в его детской памяти степь впервые начертала письмена своих тайн. Потом он исколесил босиком все ложбины, все шероховатые бугры. Сколько раз валялся он в кудрявых, волнуемых ветром ковылях...
И сейчас, кажется, щеки Ержана еще чувствуют прикосновение этих мягких и в то же время строптивых ковылей. А назавтра, когда проснешься в войлочной юрте, в открытом тундике виден клочок синего-синего, высокого-высокого неба. Ни на мгновенье не прекращается пение жаворонка. Удивительно, как это в крохотном тельце жаворонка может вместиться такая широкая, нескончаемо льющаяся песня!
Ержан смотрит на едва дрожащую в голубом небе черную точку. Он лежит неподвижно, и грудь его распирает от счастья. За спиной раздается топот копыт, слышатся голоса людей, пригоняющих скот. Кто-то кричит: «Эй, придержи-ка гнедого с отметиной, я съезжу в аул Шалгынбая!»
Жасан с Куаном тоже встали. «Эй, Жасан, давай кто быстрее до речки добежит», — предлагает длинноногий Куан. «Ты все равно опередишь. Позови Ержана, а я пока закатаю штанину», — отвечает Жасан. В это время, не утерпев, подбегает Ержан. Степь дышит утренней прохладой. Вся окрестность видна отчетливо. Можно разглядеть далекое зимовье, расположенное у Жароткел. Мягко ложится под ногами зеленая, пропитанная росой трава. Что там до речки, они и до коновязи бегут вперегонки!
И конечно, длинноногий Куан всех обгоняет. «Я поранил себе ногу об осоку, не могу бежать», — говорит Жасан. «Ну, разве плох твой братишка? — горделиво спрашивает Куан, ударяя себя в грудь. — Я и темно-рыжей трехлетке не уступлю. Ого!»
Ребята с задором ловят жеребят. Прежде чем поймать и привязать их, они дразнят тех, кто постарше, гоняют — это ли не игра! Потом идут к реке. По дороге в траве ловят кузнечика. Летом в речке с перекатами вода прозрачно-чистая. Отчетливо виднеется дно. Вон короткий, шероховатый, плотный пестрый окунь, вон белый, как серебро, лещ, а ближе к поверхности воды снует мелкая рыбешка. Они ловят рыбу. Окунь, тычась, долго играет крючком. «Окуни, лещи, попадайтесь на мой крючок», — приговаривает Ержан. — «Окуни, потяните крючок вниз!»
Ержан рос среди простых казахов. Они обучали его езде на лошади, и как пригонять скот домой, и как ловить коней куруком.
Все, что знали сами, все, что усваивали с детских лет, передавали мальчику. Он услышал от них удивительные сказки, песни, поэмы, легенды. А потом началось ученье. Из года в год он узнавал все больше, и тайны мира исподволь открывались ему. То, что он узнавал из книг, постепенно входило в жизнь.
...Эшелон остановился на разъезде. Ержан медленно прохаживался вдоль вагонов и вдруг услышал мягкий женский смех. В десяти шагах от санитарного вагона разговаривали и смеялись две девушки. Одна коренастенькая, широколицая, с коротко остриженными волосами. Другая тоненькая, на щеках румянец. С коренастенькой Ержан знаком. Вот она с бедовой улыбкой на губах то, качнувшись, наклоняется к подруге, то откидывается назад. Она рассказывает что-то очень смешное. Это санитарка санвзвода батальона Кулянда. А вторая?
Ее Ержан тоже видел раза два. Но незнаком. Кажется, в батальоне она недавно. Военная форма мешковато сидит на тонкой фигуре, не идет девушке.
Голенища ее кирзовых сапог слишком широки. Гимнастерка, перетянутая в поясе, топорщится на спине. Будто на подростка надели отцовскую одежду. И только пилотка, сидящая набекрень, ей впору и придает совсем юному лицу задорное и даже игривое выражение.
Подойти к ним? Ержан колебался, борясь с робостью, пока его не выручила счастливая мысль: просто неудобно не поздороваться с Куляндой, с которой он знаком. И он подошел к девушкам довольно храбро; однако слово «здравствуйте» прозвучало неуверенно. Кулянда тотчас же сделала серьезное лицо, повернулась к Ержану и ответила приветливо:
— Добрый день, Ержан.
Ее подруга, широко раскрыв большие глаза, внимательно посмотрела на Ержана. Кажется, вспомнила, где она могла видеть этого лейтенанта. Ержану почудилось, что девушки нарочно молчат со смиренным видом, чтобы поиздеваться над его неловкостью. Но отступать было поздно, и он сказал, набравшись смелости:
— Кажется, я помешал вашему интересному рассказу, Кулянда? Продолжайте, пожалуйста. Э, вы не зря замолчали. Вероятно, вы говорили обо мне что-нибудь смешное.
— Нет, нет... — поспешно проговорила Кулянда.
— Да, знаю я вас, девушек! У вас такая привычка: только сойдетесь и давай высмеивать джигитов.
Все это Ержан говорил Кулянде, но краем глаза следил за ее подругой. Лицо у подруги было овальное, темное от загара, но загар не погасил румянца, верхняя губа слегка вздернута, что говорило о ее капризном характере. И кажется, по-детски любопытна.
В ней не было и тени ложной стеснительности. Все так же внимательно оглядывая Ержана, она сказала:
— Выходит, вы ничего не знаете о девушках.
Она сказала это с той прямотой, с какой ребенок разговаривает со взрослым.
Ержан почувствовал себя свободней: не нужно выбирать слов и притворяться остроумным и развязным малым — все это ни к чему с такой простой и искренней девушкой.
И он ответил, радуясь, что говорит прямодушно:
— Не знаю девушек? Тем лучше. Просто не хочется, чтобы тебя выставляли на посмешище.
— Какой смысл высмеивать незнакомых людей? Например... вас?
— В таком случае давайте знакомиться. Кулянда что-то не торопится это сделать.
— Ой, я совсем забыла! Познакомьтесь. Раушан в нашем взводе недавно, — сказала Кулянда.
Ержан молодцевато вытянулся и протянул руку:
— Ержан.
— Раушан, — проговорила девушка.
Есть такое свойство у молодых людей: в минуты душевного подъема они становятся болтливы. Это и случилось с Ержаном.
— Вот и хорошо, что вы в нашем батальоне, — говорил он оживленно. — Вместе будем воевать. В дивизии наш батальон на лучшем счету. И командиры, и бойцы как на подбор. Наверно, вы уже сами убедились. И Кулянда, конечно, рассказывала вам.
— Человеку хорошо там, где он привык. И я привыкну, ведь я совсем недавно у вас.
— Конечно, привыкнете. Да, к слову: я вас уже видел раньше. Перед отъездом мы были в Аксае на тактических занятиях. Тогда я вас видел с Коростылевым. Не помните? Но я думал, что вы из другой части. — Ержан перевел дух. Потом предложил: — Идемте пройдемся немного.
— Нет, поздно, сейчас, наверное, тронется, — опасливо сказала Кулянда.
— В таком случае приглашаю вас в наш вагон. Познакомитесь с бойцами. В дороге будет веселей. Песни споем.
— Нет, нельзя, нас командир будет искать, — упорствовала Раушан.
В это время дали сигнал к отправлению. Что-то повлекло Ержана к вагону девушек. Он снова оробел. Это, конечно, не совсем удобно. Впрочем, командир санвзвода круглолицый курносый гигант Коростылев ему хорошо знаком. Вот и повод.
— Как живешь, старшина? Пришел проведать тебя, Иван Федорович, — сказал Ержан, входя в вагон и изо всех сил стараясь говорить непринужденно.
— Медикам болеть не положено, — пробасил Коростылев. — Проходи вперед, молодой человек.
Он не очень-то радушен, этот Коростылев, и его обращение «молодой человек» прозвучало так: «Знаем вас, юнцов, сразу видно, что притащился к девушкам».
После такого приема Ержану следовало бы уйти, но поезд тронулся. Волей-неволей Ержан остался.
В вагоне было тесно, и Ержан не знал, как разговаривать с девушками на глазах малознакомых людей. Но он, так сказать, уже ступил на бревно и даже добрался, балансируя руками, до середины, стало быть, надо, несмотря на опасность сорваться, идти до конца.
Как ни стеснялся Ержан людей, он довольно независимо подвел Раушан к двери вагона, сказав:
— Сегодня мы проехали мои родные места.
— Вот как? Вы родились в этих местах? — откликнулась Раушан. — Наверное, ваши родители вышли к поезду попрощаться?
— Нет. Они живут далеко от железной дороги. А заранее я не мог им сообщить. — Ержан вздохнул. — Сегодня я прощался с родной стороной. Вы только поглядите на эту степь. Красиво! Прощай, степь! Жди нас с победой!
Ержан взмахнул рукой.
— Ничего я здесь не нахожу красивого, — недовольно сказала Раушан. — Вот уже второй день ни деревца, ни речки, ни кочки. Скучно.
Ержан ошибочно думал: все, что нравится ему, должно нравиться и ей, что радует его, должно радовать и ее. Слова девушки отрезвили его. Он проговорил сдержанно:
— Это у железной дороги так скучно. А впереди мы еще будем проезжать много красивых мест: речка Каинды, речка Талды, горы.
Раушан не хотелось огорчать Ержана. Она сказала:
— И в наших местах есть горы и реки. Наши горы не такие высокие, как алма-атинские, но они красивее.
— Вы где родились?
Она рассказала, что росла в маленьком городе Восточного Казахстана, а родилась около Кокчетава. Но те места она помнит плохо.
Лет десять назад ее отец работал в Чимкенте. Этот жаркий, пыльный город хорошо сохранился в памяти Раушан. Потом они жили в окрестностях Усть-Каменогорска. В этом году, окончив десятилетку, приехала в Алма-Ату, поступила в вуз. Приехала пораньше и остановилась у родственников, решила хорошо подготовиться к экзаменам. А тут началась война. Одни уходят на фронт, другие, не покладая рук, работают на оборону. Молодому здоровому человеку как-то неуютно без главного дела. Это же так легко понять.
Она, Раушан, не какая-нибудь девушка старого времени, ничего на свете не понимающая и от всего далекая. Она перечитала горы книг, не пропустила, кажется, ни одного фильма. Сколько смелых женщин было в гражданскую войну! Разве могут нынешние девушки отстать от них? Раушан подала заявление о зачислении в армию, скрыв это от брата. Она знала, что он будет недоволен. Золовка — женщина старых понятий. Не совсем, конечно, но отчасти. Узнав, что Раушан уезжает, золовка разливалась в три ручья: «Да разве это женское дело — война? Тяжело тебе будет, моя баловница». Ей и в голову не приходило, что нынешние казахские девушки в отваге не уступают ребятам: нужно винтовку держать — возьмут и винтовку.
В ней, в золовке, было кое-что от старины, этого не скроешь, но она человек доверчивый, простодушный, и сердце у нее золотое. Раушан уже немножко соскучилась по ней и по матери. Потом Ержан узнал о заветной мечте Раушан: воевать не в санитарках, а разведчицей или снайпером. Она уже говорила об этом с командиром батальона капитаном Арыстановым. Вначале он и слушать не стал — ребячество, вздор! А потом задумался и сказал, что будущее покажет.
Пока он посоветовал ей как можно лучше исполнять обязанности санитарки. Поэтому Раушан считает себя в санвзводе человеком временным.
К чему еще горячо стремилась Раушан — это попасть на Западный фронт, на Московское направление, где в эти дни враг наступал с особенной яростью. Как только Раушан сказала об этом, Ержан поддержал ее. Здесь он чувствовал себя компетентным. Несколько снисходительно, чего он и сам не заметил, молодой командир остановился на стратегических моментах, высказал авторитетное суждение о развитии дальнейших операций, а также уверенность в том, что их дивизию бросят именно в Московском направлении.
Кулянда окликнула их и предложила сыграть в домино. В игре Коростылев с Куляндой были партнерами, а Раушан — партнером Ержана. Теперь им казалось, что они уже давно знакомы.
И вот, постукивая костяшками, Ержан с таким видом поглядывал на Раушан, будто у них был общий секрет, надежно укрытый от посторонних.
«Пусть они поиграют в домино, а у нас с тобой есть что-то получше», — было написано на лице Ержана. Раушан часто вскидывала на него свои черные глаза, словно спрашивала: «Как сыграть дальше? Боюсь, перепутаю». И он, готовый на плутню, подсказывал ей ход энергичной мимикой.
— Ну, ну, вы там вдвоем, не перемигивайтесь! — басом говорил Коростылев,
И от этого слова «вдвоем» на душе у Ержана теплело. До чего же мило для слуха словечко «вдвоем».
— Раушан, следи за своим джигитом, пусть не заглядывает в чужие руки! — сказала немного погодя Кулянда.
— Нет, нет, я не смотрел. Только и увидел, что шестерку дубль, — рассмеялся Ержан, невесть чему радуясь.
Теперь он уверен, что все довольны его болтовней с Раушан. Каждый дружески их поощряет. Ержан переполнен благодарности. И, желая вознаградить Кулянду, он говорит:
— Ладно, дуплись! — И, не покрывая шестерку, закрыл свою тройку.
В свой вагон Ержан вернулся в приподнятом настроении и тут же освободил Добрушина от внеочередного наряда. Весь вечер он перебрасывался с бойцами шутками и первый раз за дорогу спокойно заснул.
А когда открыл глаза, в окно падали косые солнечные лучи — будто поперек вагона поставили четырехгранный серебряный столб. И бойцы проснулись в самом хорошем расположении духа.
Ержан испытывал какое-то сладостное изнеможение. Будто, как в далекие годы детства, смотрит он через тундик на бездонное голубое небо. И такое ощущение, что вот сейчас, сию минуту, вольется в душу ослепительная радость, как вчера. Что было вчера? Раушан! Как перелетная птица, садясь на ветку дерева, заставляет его томиться по весне, так Раушан примостилась у его сердца и томит, и ласкает его, и будит надежду. Ержан собрал все свои силы, чтобы вызвать в памяти образ Раушан. Но черты ее лица, ее плечи, ее руки словно плыли в тумане и тут же исчезали. Он не мог поймать ее очертаний. Только глаза остались в памяти.
Ержан поднялся с нар. Неожиданно его охватило беспокойство. Так бывает с людьми, которые, проснувшись с похмелья, с тревогой спрашивают себя: «Не натворил ли я вчера чего-нибудь?»
Да, это так, вчера он держал себя с Раушан неуклюже. Уж очень много говорил. Есть же у него такая противная черта: то замкнется в себе, клещами слова не вытянешь, а то разболтается — удержу нет. Стоит ему увлечься разговором, как он уже повышает голос, и до того неприятен становится этот голос — грубый, резкий, он прямо уши режет. Да, да... Вчера Раушан не вытерпела и два раза перебила его.
И он не замолчал. И Раушан это не понравилось.
А когда вслед за девушками входил в вагон? Тогда он улыбался фальшиво, противно. Раушан, конечно, видела его противную рожу в ту минуту. И потом, играя в домино, он позволял себе паясничать перед человеком, видевшим его в первый раз. Паясничал, кривлялся. И, раззадорясь, ляпнул: «А меня начальство собирается повысить».
Вспомнив эту похвальбу, Ержан готов был сквозь землю провалиться. Ощущение радости, с которым он проснулся, сменилось терзаниями совести. Ну что за пустой человек! Взял и запачкал себя перед чистой в строгой девушкой... Конечно, теперь Раушан, встретив его, отвернется с отвращением.
Она увидела его на ближайшей же остановке. Как ни боялся он этой встречи, но мимо пройти не смог. Раушан быстро повернулась к нему и крикнула:
— Доброе утро, Ержан!
— Здравствуйте, — неуверенно ответил Ержан.
Улыбка погасла на лице Раушан. Она посмотрела на него с испугом:
— Что-то вы бледный. Вам нездоровится?
— Нет, просто так, — сказал Ержан и радостно улыбнулся.
IV
Перед отправлением эшелона сильное волнение охватило Кожека. Он лихорадочно оглядывался по сторонам, но в толпе, собравшейся на перроне, не увидел ни одного знакомого лица. Тоска сжимала его сердце. «Апырмай, — думал он, — не пришла, не смогла прийти. Вот так и уеду, не повидав Еркинжана».
В душевном смятении Кожек молил всевышнего укрепить его и сам старался убедить себя, что в кровопролитном побоище погибнет лишь тот, кому суждено погибнуть. Но как знать, не ему ли суждено сложить голову? Все это было плохим самоутешением.
Нужно понять человека, который за всю свою жизнь ни на шаг не отходил от аула, а теперь уезжал на войну, в самое ее пекло. И вдруг его окликнула Балкия и сказала, что она привезла Еркина. Сердце может разорваться от такой радости! «Апырмай, — сказал себе Кожек, чувствуя, что у него трясутся колени, — Балкия приехала, меня ждет счастливая дорога».
Маленький старенький тарантас без верха, на котором приехала Балкия, стоял в саду напротив вокзала. Кожек издали увидел Еркина и припустил к тарантасу торопливыми шажками, восклицая: «Ой, любимый мой жеребеночек!» Балкия догнала его, потянула за плечо.
— Что ты, поначалу поздоровайся с аксакалом, — сказала она и повернула его лицом к Жексену.
Это был низенький, горбоносый старик с редкой седой бородой. Он суетливо соскочил с тарантаса и раскрыл свои объятья. То, что Жексен приехал, польстило Кожеку, — старик был старшим из рода Мазы, составившего костяк колхоза «Екпенды». «То-то, — самолюбиво подумал Кожек, — и аксакал считает, что я не последний человек на свете».
— Голубчик Кожек, — начал старик, быстро оглядев его слезящимися старческими глазами. — Услышал, что ты отправляешься на фронт, и не смог усидеть дома. Вот и приехал, чтобы взглянуть на тебя, пожелать удачи. Ты мне не чужой. Ты на моих глазах рос, сынок. Не чужой мне.
— Спасибо, аксакал, спасибо вам за внимание, — сказал Кожек, растроганный словами старика.
— Глазами аксакала на нас смотрит мудрость народа. Он — справедливый наставник наш, — проговорил Бейсен, старший брат Кожека, тоже приехавший на вокзал.
Слова Бейсена имели особый смысл: отец Кожека Шожебай был пришлым человеком в роде Мазы. В давние годы он появился здесь и прижился в роде. А так как единственным прямым родственником Кожека был Бейсен, то колхозные старики и решили: пусть Кожек перед отъездом не чувствует себя одиноким. Они выбрали Жексена, как самого старшего в ауле, и послали его проводить Кожека.
У Кожека стало веселей на душе. Он взял себя в руки и, как подобает мужчине, стал расспрашивать об аульном житье-бытье.
— В ауле все здоровы. Шлют тебе приветы, дорогой, — ответил Жексен и, заметив нетерпеливые взгляды, которые Кожек бросал на сына, отпустил его от себя.
— Тебя ждет супруга, голубчик. Видишь, она привела твоего ребеночка. Поспеши же, расцелуй его, — сказал старик и деликатно отошел в сторону.
Кожек подбежал к жене, которая держала сына на руках. Бейсен поморщился. Не смешна ли в глазах людей такая поспешность младшего брата?
Поглядывая то на Кожека, порывисто целовавшего сына, то на аксакала, он проговорил осторожно:
— Что и говорить, дети прирастают к человеку, как собственная его селезенка. И как животное оставляет на дороге следы своих копыт, так человек оставляет в жизни свои следы — собственных детей.
Кожек был чистосердечный, безобидный и кроткий человек. Как и многие казахи, он был чадолюбив. Когда ему исполнилось двадцать, отец женил его на Балкии. Сверстники знали, что Кожек по нраву своему не способен и травинки вырвать изо рта овцы. Кто же мог поверить, что ему по-настоящему приглянулась Балкия с ее по-мужски грубоватыми чертами лица, с ее своенравным и резким характером! На первый взгляд она казалась дурнушкой. Но зато была вольнолюбива, бойка и этим выделялась среди своих сверстниц-подруг. Такие характеры среди казахских девушек — редкость. Многие джигиты заглядывались на Балкию. Одним нравился ее открытый нрав, другие, обманувшись веселостью девушки, считали ее доступной. Но их неизменно постигала неудача: ища забавы, они попадались в сеть, сплетенную из бесчисленных девичьих хитростей. Запутавшись в этой сети, редкий джигит оставался равнодушным к Балкие.
Кожек не избежал общей участи. Все еще он наведывался в соседний аул. Делая вид, что ищет отбившуюся скотину, он часто забегал к Балкии. Открыться девушке в любви — об этом он и помышлять не мог. Он не осмеливался даже перекинуться шуткой с ней. Сидел и молчал.
На играх, на гуляньях порой они оказывались рядом. Кожек не раз пытался разведать, как относится к нему девушка. Отвечая на шутки балагуров, Балкия, под громкий смех окружающих, бросала острые словечки прямо им в лицо. Кожек слышал это, и пыл его остывал. Бывало, и ему доставалось от находчивой, резвой Балкии. Но вот что удивительно: как только шутники-джигиты начинали смеяться и подшучивать над Кожеком, Балкия тут же давала им резкий отпор.
И так повелось, что на гуляньях аульной молодежи она чаще всего садилась рядом с Кожеком. Есть такая игра: «Обмен соседями». Джигиты усердно старались «выпросить» Кожека, но Балкия искусно и находчиво отстаивала его. Тогда джигиты начинали «выпрашивать» у Кожека Балкию. Счастье переполняло сердце Кожека. Нет такой цены, за которую он мог бы уступить Балкию! По правилам игры человеку, не проявившему находчивости, полагалось наказание, а все, что умел Кожек, — это, растянув рот в улыбке, подставить спину под удары. Но до чего крепки шутки джигитов! Какой-нибудь силач, широко размахнувшись, бьет изо всех сил кушаком, туго скрученным в жгут.
Но вот пришел день, когда Балкия вдруг изменилась. По первой же просьбе она «отдала» Кожека и долго сидела рядом с джигитом Салмуратом. Это был отличный парень, сильный и красивый. С ним Кожек не мог соперничать. Что же ему оставалось делать? Сидел молча, подавленный горем, и следил исподтишка, как Балкия и этот красавец-джигит, разговаривая и смеясь, вдруг переходили на шепот.
И лица у них начинали светлеть от радости и веселья, а Кожек мрачнел. Не в силах больше терпеть эту муку, он встал, собираясь уйти, но тут молодежь шумно двинулась к алтыбакану — качелям, сооруженным из шестов.
Кожек, не сознавая, что делает, тоже приплелся к алтыбакану. Но здесь он увидел, как Балкия и Салмурат потихоньку вышли из толпы. Он машинально последовал за ними. До его ушей долетели слова Салмурата: «...пройдет пора молодости». Потом он увидел, как Салмурат обнял Балкию за плечи. Они шли, прижавшись друг к другу. Первым побуждением Кожека было кинуться на Салмурата. Он рванулся, но сдержал себя. Буря бушевала в нем, но он знал, что ему не одолеть джигита. В конце концов он махнул рукой: «Пусть, если она так хочет!»
Кожек вернулся к алтыбакану. Никто не обращал на него внимания, он уселся в сторонке. Но вот послышался звон шолпы, он быстро оглянулся и снова увидел Балкию. Она шла своим стремительным шагом, ее платье мелькало в лунном свете. Кожек вскочил на ноги. Балкия даже не посмотрела на него. Вместе с подругой она пошла к дому. Кто-то крикнул ей вслед: «Балкия, иди на качели!» Девушка, не оборачиваясь, ответила: «Болит голова». До Кожека, который словно окаменел на месте, долетели слова ее подруги: «Бог ты мой, кто это разорвал рукав твоего платья?» — «Зачем спрашиваешь? — с горечью ответила Балкия. — Только сейчас я поняла, как дешево меня ценят». Какой-то джигит направлялся к коновязи, Кожек признал в нем Салмурата.
Дерзкая мысль пришла в голову Кожеку. «Долго ли я буду терпеть унижения и обиды? Пусть умру от руки этой собаки!» Он бросился за джигитом. Отвязав поводья своей лошади и занеся ногу, чтобы вдеть ее в стремя, джигит оглянулся на Кожека: «Что тебе нужно?» Под глазом у него чернел синяк. Кожек не знал, что ответить. Салмурат вскочил на коня, воровато оглянулся и пустился вскачь.
Через неделю, по счастливой случайности, Кожек проезжал через аул Балкии. День выдался жаркий, его мучила жажда. Кожек решил напиться, а где же попросить воду, как не в крайнем доме? Балкия была одна. Не слишком-то приветливо она встретила его. Долго, очень долго он пил кумыс из небольшой чаши. И вдруг Балкия сказала требовательно: «Что ты попусту шатаешься в наш аул? Лучше бы послал сватов. Никто еще не засватал меня, да и ты, я знаю, никого себе не приглядел и не платил калыма. Никого порасторопней тебя, побойчей я не вижу. Уж так и быть, возьму тебя в мужья».
Проговорив все это, она покраснела и засмеялась. Всерьез говорила Балкия или подтрунивала над ним? Кожек так и не смог разобраться. Он поспешно простился с нею и прямой дорогой направился в свой аул. В нем созрело твердое решение.
Войдя к отцу, он сказал:
— Мне нравится дочь Бокенбая. Да и сама девушка как будто не прочь. Она еще не засватана. Послали бы к ней сватов.
Отец, приглядываясь к сыну, часто думал: «Э, несмелый растет, рохлей вырастет». И теперь решительность сына его обрадовала. Это был как-никак голос мужчины. Балкия — девушка с огнем, приберет Кожека к рукам, но это,может, и к лучшему.
Вот так и началась семейная жизнь Кожека и Балкии, удивившая одних, насмешившая других. Спустя два года скончался отец Кожека. Корова и лошадь — вот и вся опора семьи. Понятно, жизнь складывалась несладко. Пораскинув своим практическим умом, Балкия сказала Кожеку: «Что ж стыдиться, ступай на работу. Нет ничего зазорного, если будешь жить своим трудом». Кожек послушался и пошел наниматься в пастухи.
Прошло шесть лет, в степи начали появляться колхозы. При разделе конфискованного имущества Кожеку перепал скот, он начал обзаводиться собственным хозяйством. Как всегда, его одолевали сомнения. «Кто его знает, — размышлял он, — чем все кончится, укрепятся ли колхозы. Обождем, будущее покажет». Но Балкия настаивала на том, чтобы записаться. Своим резким голосом она убеждала: «Или у тебя богатство льется рекой? Ты поступай, как все. Для нас, как я погляжу, это дело сходное».
Кожек и сам не заметил, как ему, человеку смирному и работящему, колхозные порядки понравились. Он уже и представить себе не мог, что можно жить иначе. Среди людей особенно он не выделялся, но и не плелся в хвосте, короче — вышел из него дельный чабан. Работа эта была выгодная. И трудодни богатые, и каждый год полагается получать несколько голов скота за выращенный приплод.
Все бы хорошо. Но существовала одна мечта, которая не сбывалась, и это вносило опустошенность в его жизнь.
Кожек хотел ребенка. Он хотел его всей страстью сердца. Дети — украшение семьи, ее счастье, ее оплот. Шли годы, прошло пятнадцать лет совместной жизни с Балкией, а голоса ребенка все не было слышно в их доме. Лаская соседских детей, целуя их, Кожек чувствовал, что на его глаза набегают слезы. Слыша, как иные женщины бранят и проклинают детей, он загорался гневом. «А ну, прикусите язык! — повышал он голос. — Можно ли слушать младенцам ваши бранчливые речи? Замолчите, поганые бабы, чтоб не видать вам потомства!»
В первые годы Кожек стеснялся говорить жене, как ждет он отцовства. Но постепенно он осмелел и, будто невзначай, начинал так:
— Был бы у нас шустрый бутузик... вот бегал бы! Что может быть лучше младенца в доме?
Балкия, будто не придавая значения этим намекам, отвечала:
— Да перестань, пожалуйста, Сын зайца! Или ты уже настолько состарился, что нужно торопиться? Доброе дело спешки не терпит.
И однажды с губ Кожека, истомившегося по ребенку, сорвался жестокий упрек: «Ты бесплодная женщина», — сказал он жене. Услышав это, Балкия как-то вся осела. Лицо ее осунулось. Мог ли он знать, как томится она по ребенку, пряча от мужа свою женскую тоску? Слезы хлынули из ее глаз. Кожек стоял растерянный. Балкия никогда не плакала. Сейчас голова ее тряслась, ладонями она беспомощно прикрыла лицо. Слезы перешли в рыдания.
— Думаешь, сама не знаю? Но разве я виновата, что бог создал меня такой?
После этого Кожек никогда не говорил при жене о ребенке. Жизнь шла, и каждый из них прятал тоску: муж от жены, жена от мужа. И вот случилось чудо: Балкия забеременела и два года назад подарила Кожеку сына, крепколобого, голосистого малыша. Кожек ног под собой не чувствовал. Зарезал молочного стригунка и устроил той на весь колхоз.
В доме появились женщины, много женщин. Они перетягивали поясницу Балкие, делали ей массаж, поднимали ребенка с пола, завязывали ему пуповину, купали его, просили суюнши, пеленали ребенка, перекладывали его в люльку, приносили свои многоречивые поздравления. Короче говоря, все эти женщины, пустив в ход хитрости, бытующие с дедовских времен, обобрали дом Кожека до последней нитки. И собственный скот Кожека убавился наполовину.
Но в доме не чувствовалось пустоты. «Мне теперь ничего не жаль. В какую сторону ни погляжу — отовсюду на меня глядит счастье», — говорил Кожек, снимая с себя меховую хорьковую шубу и передавая ее женщине, которая пришла с поздравлениями и принесла крохотную рубашечку для сына.
Больше, чем мать, он дрожал над ребенком и все свободное время занимался им. Бывало, проснувшись среди ночи и открыв полог люльки, он с нежностью смотрел на сына, не смея дышать и не в силах отойти от него. «О-о, любимый мой, смотри-ка, как спокойно лежит! Весь в меня, ну как вылитый», — думал он.
А если приходилось отлучаться из дому дня на два, Кожек был несчастен, ему казалось, что уже два месяца он не видел ребенка.
Теперь вы поймете, как соскучился Кожек по Еркину за два-три месяца службы в армии. Держа мальчика на руках, он целовал его и не мог нацеловаться, глядел на него и не мог наглядеться. Вначале ребенок отчужденно таращил глаза, но постепенно начал узнавать отца. Его маленькие пальчики гладили отца по щеке, хватали за усы. У Кожека сердце растаяло в груди, он еще крепче прижал к себе сына. Мягкие круглые щечки коснулись его лица. Кожек замер, закрыл глаза и долго стоял так, вдыхая всей грудью нежный запах младенца. Когда Балкия протянула руки, чтобы взять сына, Кожек бережно оторвал его от своей груди, но руки его дрогнули, он снова прижал к себе Еркина и, всхлипывая, затрясся от плача.
На глазах Балкии тоже проступили слезы. Но она крепилась, пытаясь успокоить мужа.
— Не печалься, Сын зайца. Ну можно ли так? Стыд какой! Люди кругом. Ведь ты мужчина...
Старик Жексен, делая вид, что не замечает слез Кожека, развязывал на возу мешок.
— Бедный ребенок! Трудно будет с ним, что ни говори, — вздохнул Бейсен.
Кожек отвернулся и вытер глаза. Когда он успокоился, Бейсен позвал его:
— Кожекжан, отведай угощенье аксакала!
— Подойди сюда, дорогой Кожек, думаешь, нам не тяжело? — сказал Жексен. — Подойди. Специально к твоему отъезду супруга заколола бозкаска. В ауле все отведали его, и стар и млад. Подойди, я благословлю тебя.
Но к еде Кожек почти не притронулся, кусок не шел в горло.
Жексен спохватился:
— Да, кстати... У нас запасено редкое, по нынешним временам, угощение. Сынок Бейсен, а ну-ка вынимай то самое. Пейте, дорогие мои...
Выпив водки и успокоившись, Кожек сказал:
— Как видите, Жеке, я уезжаю. Другого кормильца в доме нет. Что ни говорите, женщина всегда остается женщиной. Я вверяю вам, Жеке, свою жену и маленького сына.
— О, что ты говоришь, Кожекжан! Разве весь аул не останется с ними? Или ты забыл об этом? В каждом жилье — близкие тебе люди, друзья и братья.
— Слушай, что говорит человек, знающий цену людям, — поддержал Жексена Бейсен.
Старик продолжал:
— Не беспокойся, буду следить за каждым шагом твоего ребенка. Твоя семья всегда найдет меня, и в нужде и в радости. Я буду их головой, их глазами. Пусть душа твоя живет бестревожно, Кожекжан.
Благословляя, старик Жексен провел ладонями по лицу Кожека.
Балкия, соблюдая благовоспитанность, не вмешивалась в разговор. Вдруг она подняла голову:
— Слышишь, как бегают люди по станции? Сын зайца, твой поезд уходит!
Последние ее слова утонули в протяжном реве паровоза.
— Кожекжан, тебе нужно спешить!
— Будет лучше, если ты пойдешь туда, — сказал старик, этим самым разрешая ему идти. И Кожек, простившись с Жексеном, направился в сторону вокзала. Когда он вышел на перрон, последние вагоны поезда уже исчезли за поворотом, еще минута — и эшелон скрылся из виду.
Это ошеломило Кожека. От сознания важности всего, что происходило с ним, от гордости, которую он испытывал, принимая почет людей, не осталось и следа. По казахскому присловью, шерсть его свалилась набок. Некоторое время он оторопело стоял на месте, словно над его головой опрокинули ушат ледяной воды. Было ощущение громадного несчастья.
И только постепенно до его сознания дошло, что он отстал от поезда, что его товарищи уехали. Раскаяние, подобно горькому яду, обожгло его душу.
Странно устроен человек. Только сейчас Кожек готов был все отдать, лишь бы побыть лишнюю минуту возле жены и сына. А теперь он отдал бы все имущество и жизнь свою, только бы догнать эшелон. И вправду, положение сложилось затруднительное. Он уже не был простым аульным человеком, он был теперь солдатом, человеком войны.
Та дорога, которая вела его к старому косяку, отрезана от него. А от нового косяка он отстал. Ни там, ни тут. Один.
Дальше произошло вот что. Глухой ночью к станции подошел товарный поезд. Вагоны были заперты. Кожек забрался на буфер. Поезд, погромыхивая на стыках, шел в степи. Шинель Кожека, его вещевой мешок остались в эшелоне. В руках он держал узелок, привезенный Балкией. Тонкая гимнастерка — плохая защита от пронзительного степного ветра. Защитой Кожеку служила его пастушеская привычка к сменам погоды, и к морозу и к зною. Но ненадолго. Зубы его начинали выбивать дробь. К тому ж точило и мучило сознание страшной вины. Положение Кожека скверно, но каково положение Ержана? В Ержане Кожек видел не только командира, он относился к нему как к младшему брату, кровно ему близкому. «Апырмай, за свой грех я буду в ответе. Это худо, но хуже всего то, что я подвел и опозорил мальчика!» — казнился Кожек.
Есть люди, которым строгий начальник нравится больше, чем ласковый, поглаживающий по спине. До войны Кожек не только не служил в армии, но и людей-то в военной форме встречал редко. Год назад председатель колхоза дал ему старенький дробовик для охраны скота от хищников. Кожек таскал его за плечом, а стрелять ни разу не пришлось. Военное обучение давалось ему очень трудно. Его непослушный язык долго не мог выговорить по-русски название частей винтовки, а привыкшие к простору степи нерасторопные ноги никак не могли приспособиться к четкому строевому шагу. И потому-то Ержан, Зеленин, Добрушин втроем «гоняли» его, пока он не усвоил «науку». И все трое очень злились. Зеленин был более терпелив, но Добрушин выходил из себя и кричал на Кожека: «Тьфу, чучело! Это бог покарал меня за мои грехи!»
Или, махнув рукой, говорил в отчаянии: «Да ну тебя! Поедешь на фронт так, для счету. Все равно тебя кокнут, это как пить дать! Умирать без строевого шага даже лучше: вроде как дома. Иди к черту, отдыхай!»
Из всей этой тирады Кожек понял одно только слово — «чучело» — русские выставляют такие пугала на своих огородах, чтобы пугать птиц. О смысле же других слов он догадывался только по движениям рук Добрушина и по выражению его лица. Кожек стыдился своей темноты и в душе упрекал родителей, не научивших его грамоте.
Чаще других и терпеливее других возился с ним Ержан, проявивший в этом случае способности педагога. Ержан легко подбирал простейшие примеры, объясняя сложное взаимодействие различных частей винтовки и пулемета. На доступном ясном языке он втолковывал эти знания Кожеку. Так узнал Кожек и основы тактики. «Тот, Добрушин, вертлявый какой-то, неуседливый. Никак не возьму я в толк его обучение, не пристает оно ко мне», — жаловался Кожек Картбаю.
А Ержан все больше увлекался занятиями. Понимая, что Кожеку трудно, он учил его отдельно от других, а иногда и в часы, когда другие отдыхали. Кожек не сердился, хоть Ержан его основательно изматывал. Опыт жизни подсказывал ему, что, как ни строг Ержан, а человек он добрый. Бывало, Кожеку сильно доставалось: на голову его дождем сыпались упреки и наставления, но Кожек не принимал их близко к сердцу, зная, что «мальчик скоро остынет».
Постепенно Кожек привязался к Ержану, полюбил его. Как знать, может быть, он видел теперь в молодом командире будущее своего сына? Во всяком случае, он был убежден, что Ержан пойдет далеко, если останется жив.
Порою Кожек мучился, пытаясь разгадать, как относится к нему Ержан. Может быть, он считал его мешком набитым, вроде того, на котором боксеры тренируют мускулы своих рук? Но и эти сомнения не убивали его любви к командиру.
На рассвете товарный поезд подошел к какой-то большой станции и остановился. Кожек спрыгнул на землю, немного походил вдоль вагонов, чтобы согреться, и побрел к вокзалу. Пожилая казашка, вероятно, дежурная, стояла в дверях.
— Скажите, келин, поезд долго простоит? — спросил он. Эта женщина годилась ему в женге, и своим обращением он хотел ее развеселить. Не таким уж он был простаком.
— Этот, товарный, что ли? Еще с час простоит, — ответила женщина.
Внутри вокзала было сумрачно. В углу, склонившись, сидели четыре женщины, дремали. От голоса Кожека они очнулись.
— Вот, на войну еду, — сказал Кожек.
— Е-е, счастливого пути! Все уезжают: мужья наши, сыновья, братья. И мой кайным уехал, — откликнулась дежурная.
— А я, глядите, отстал, выполняя задание командира. Не видели, когда прошел здесь воинский эшелон?
— Да со вчерашнего дня они часто проходят. Последний прошел часов шесть назад.
Кожек постоял, размышляя, потом сказал:
— Рассвет-то холодный. Продрог. Не найдется ли у вас кипятку?
Женщины, разбуженные разговором, сидели, нахохлясь. «Беу», — бормотали они. Но при последних словах Кожека оживились, захлопотали.
— Как не быть! На платформе есть кран с горячей водой.
— Жамиля, сходи принеси. Вот тебе чайник.
— Эй, Магрипа, достань чай, что мы купили в поезде.
Спустя некоторое время Кожек в кругу трех женщин без передышки пил красноватый жидкий чай. Понятно, этот чай не идет ни в какое сравнение с домашним чаем, но он не уступит армейскому. Кожек согрелся, отвлекся от тревожных размышлений и стал чувствовать себя лучше.
И тут неожиданно в боковой двери показался Зеленин. Глаза Кожека округлились. Изумленный, он вскочил с места.
— Уй, тауарищ сержант! Вы тоже отстал? Я тоже отстал. Вы знаешь... Вместе поедем, — забормотал он, позабыв о воинской субординации. Схватив Зеленина за рукав, он стал трясти его руку.
V
Война объединяет самых разных людей. Раньше у каждого был определенный круг родных и знакомых, был привычный с детства мир. Служащий какого-нибудь небольшого учреждения знал немногих товарищей по работе, своих друзей и единомышленников, а с другими людьми сталкивался либо на улице, либо в пути, и эти встречи были мимолетны. Колхозник хорошо знал таких же, как он сам, колхозных тружеников, а с другими людьми встречался лишь во время своих наездов в район или в город. Теперь люди соединились, перемешались, вместе проливают пот, роют окопы, едят из одного котелка. Люди разных профессий и специальностей, разных навыков и привычек перешли на одну общую специальность, на одну профессию. Их судьбы, их стремления и надежды едины. Волею войны столкнувшись друг с другом, они неожиданно становились друзьями.
Вот так военная судьба сблизила и соединила Бондаренко и Добрушина, людей, живших ранее в разных краях, а через Добрушина примкнул к этой паре и Борибай Еспаев. Близкими друзьями их назвать пока нельзя, но они всегда держались вместе.
Бондаренко и Добрушин — не похожие по характеру люди. Бондаренко — человек положительный, сдержанный, жизненная дорога его пряма. Что касается Добрушина, то, откровенно говоря, это настоящий пройдоха. У него замашки жулика, от которых он не отделался до сих пор.
Иван Бондаренко не изменил дедовским заветам, не ушел от земли — крепкий, трудолюбивый хлебороб. Родился он в Семиречье, куда его отец переселился из России. Но, обосновавшись в Семиречье, отец не сумел наладить хозяйства. Землю он получил, но не было никакого тягла, крыши над головой. Влез в долги, запутался. Дорога известная: пошел в батраки к зажиточным казакам, которые, приехав раньше, захватили плодородные земли. Сынишка Ваня в школу бегал от случая к случаю: не было времени — рано он стал помогать отцу.
Так уже в детстве узнал Ваня тяжелый подневольный труд. Отец его умом не выделялся, но человек был совестливый, религиозный, держался крепких семейных устоев и внушил сыну строгие понятия о честности. Следуя этим понятиям, Иван и жизнь свою построил прочно, по-крестьянски. Двадцати лет он женился на Дусе, скромной и работящей девушке из своей деревни. Когда началась коллективизация, вместе с сельчанами вступил в колхоз и на протяжении десяти лет трудился добросовестно, в меру своих сил. Нажил уважение сельчан, появился у него кое-какой достаток — не хуже, чем у других. В семье растут трое детишек. И эту свою жизнь он не променял бы ни на какую иную.
А жизнь тридцатипятилетнего Добрушина была прямой противоположностью. Она бежала то в гору, то с горы, то петляя, то делая зигзаги. Родителей Добрушин не помнит и не интересуется, что они были за люди. Вырос он в доме далекого родственника, мелкого бакалейщика Копилкина.
Копилкин не отдал его в ученье, держал при себе мальчиком на побегушках. Когда мальчик подрос, сделал его помощником в своей торговле. Но, не отдавая Добрушина в школу, научил грамоте, а также торгашеским ухваткам и сноровке. «Моя фамилия — настоящая, правильная фамилия. Соответствует моей натуре, — говаривал Копилкин. — А твоя фамилия никуда не годится. Может, из-за этой постной фамилии твой отец и мыкался всю жизнь. Да разве может человек человеку добро делать? Все это поповские басни. Но если ты не глуп, то и из этой фамилии извлечешь выгоду. Она как хороший картуз на человеке. Умей только пользоваться».
Эти поучения маленький Максим Добрушин усвоил с детства. Жена Копилкина была под стать мужу: на людских глазах тиха, набожна, благонравна, а копейку, которая попадала ей в руки, прятала так далеко, что и сам черт не сыщет. А на людях вместе с мужем своим плакалась: «И недостатки-де одолели и торговля идет в убыток, вот только на божье милосердие одна надежда: приютили сироту и пестуем его, как родное дитя. Да все равно нет удачи в нашей торговле».
И вправду, как ни был Копилкин ловок и хитер, как ни скряжничал, а богатства не нажил. Это был несчастный человек, запутавшийся в мелких уловках. Деньги, которые он собирал по копейкам, можно было бы пустить в широкий оборот. Но Копилкин на это не решался. Максиму претила скупость Копилкина, но некоторые нечистые ухватки в торговле он приобрел. Ему ничего не стоило приластиться к человеку, втереться в его доверие с тем, чтобы окрутить вокруг пальца. И пришло время, когда это свое умение Максим применил к своему хозяину. За три дня до пасхи в ларьке собралась большая сумма денег. Максим забрал эти деньги и скрылся из дома, который ему опостылел. В своих скитаниях он пристал к бродячему цирку и объездил с ним немало городов. Но первый пыл прошел — бродячий цирк ему тоже опостылел. Эти циркачи были люди перелетные, голытьба, вечно нуждавшаяся и голодная. Какой-то ловкач, клоун, учуял запах денег, втерся к Максиму в доверие и вместе с ним промотал их все до последней копейки. Бросив цирк, Максим опять пустился в скитания, обтрепался, одичал. В таком состоянии его подобрали и устроили в детскую колонию. Он уже был переростком, очень плохо давалось ему учение. К тому же, привыкнув к бродяжничеству, он связался с компанией ребят-воришек.
К тому времени Максиму стукнуло восемнадцать лет. Недоучка, бездомник, он в одном городе попался на краже.
Отсидев два года, Максим решил, что это ремесло не по нем, и устроился на работу. Но если уж сразу не повезло, то и в дальнейшем удачи не жди. В стране начались гигантские стройки, вершились грандиозные дела, но Добрушин оставался в стороне от большой жизни. То он работал курьером, то возчиком, то агентом по сбору шерсти. И словно клеймо пламенело на его лбу: всякие проходимцы-начальники, нечистые на руку, сразу же отличали его и старались приручить.
Некоторое время Максим заведовал складом. Эта работа оплачивалась плохо, а всякого добра, как нарочно, под руками было много. К тому же его начальник, по фамилии Бабкин, осторожно просветил его насчет таких вещей как «усушка» и «утруска», и напомнил, что есть на свете мыши, крысы и прочие грызуны. Но в этом отношении и сам Добрушин был не простачок. Однако аппетит у Бабкина оказался слишком большой, и Максим еще «нырнул» на два года.
После тюрьмы он снова стал возчиком, а там, по внезапной удаче, устроился администратором какой-то вольной труппы актеров.
В конце концов в позапрошлом году Максим оказался в Алма-Ате. В Сибири ему хвалили Алма-Ату: «Алма-Ата — это рай. На самый худой конец, яблоки не дадут умереть там с голоду. Яблоки колышутся на каждой улице. Климат теплый. В Алма-Ате человеку незачем тратиться на зимнюю одежду».
Но сколько ни оглядывался Добрушин на улицах, он так и не увидел яблок, падающих прямо под ноги. Все здесь продавалось за деньги, как и в других городах. Мучил голод, нестерпимо хотелось курить. Пошатавшись по городу, Добрушин решил искать работу. Устроился он на табачную фабрику.
За свою безалаберную жизнь Добрушин много видел городов, но нигде у него не было постоянного угла, где бы он мог приклонить голову. Встречался со множеством разношерстных людей — и не было надежного друга, который помог бы в беде. Честная постоянная работа пугала Добрушина, а шаткое ремесло воришки или легкая работенка «для вида» не давали ему никакой радости. Так и жил Добрушин пасынком жизни. Со временем он, кажется, начал привыкать к своей унылой сиротской доле. Две его попытки найти себе подругу жизни, обзавестись семьей, окончились неудачей. Первый раз Добрушин женился на скромной девушке, когда работал под началом Бабкина. Ее звали Клавой. Бабкин боялся, как бы этот ветрогон, привыкший к легкому кочевью, в один прекрасный день не смылся, и поэтому всячески способствовал его женитьбе.
Семейная жизнь Добрушина началась неплохо. Жена без устали хлопотала по хозяйству, пылинке не давала сесть на мужа, смотрела на него влюбленными глазами и ласково звала Максимушкой.
Все это было приятно на первых порах. А потом чрезмерная нежность жены и это сладенькое «Максимушка» стали раздражать.
К тому же к деньгам Добрушин относился легко и тратил их, не задумываясь, а жена после таких трат принималась ныть: «А что мы завтра будем делать, ты подумал? У нас кадушки нет для засолки огурцов, ты забыл?»
Добрушин чувствовал, что Бабкин замышляет какой-то подвох, и решил заранее убраться подобру-поздорову. Но и здесь Клава держала его на веревочке. «Куда мы поедем с обжитого места? — плакала она. — Как она еще там сложится, жизнь, на чужой стороне?.. Каждую ложку придется покупать заново». А чем кончилось? Кончилось решеткой. Сидя в тюрьме, Добрушин клял себя за слабый характер. Надо было сразу бросить Клаву со всеми ее кастрюльками и ложками.
Позже, работая администратором самодеятельной труппы, созданной при областной филармонии, Добрушин женился на балерине Ираиде Ранет. Все в ней было ненатурально: имя, фамилия, подозрительная свежесть щек, изогнутые длинные ресницы. Она служила искусству своими короткими ногами с выпуклыми, сильными икрами. Добрушин не знал, сколько мужей было у Ираиды Ранет до их брака. Он сомневался, помнит ли об этом сама Ираида. На его нерешительный вопрос последовал такой ответ: «Ты неумен и груб. У женщин о таких вещах не спрашивают, милый».
Привыкшая к мужскому поклонению, Ираида вертела Добрушиным как хотела. Если он не сразу отзывался на ее «Хелло, Макс!», то получал нагоняй. Была еще одна губительная черта в характере Ираиды — вспыльчивость. По малейшему поводу она кричала: «Ах, изверг! Кровопийца!» — хлестала его по щеке и тут же падала в обморок.
Забыв обиду, Добрушин крутился возле жены, брызгал водой, обмахивал платком. Гнев Ираиды утихал скоро. В минуты нежности она прижималась к мужу всем телом, обнимала, целовала. Все бы это куда ни шло. Ну, взбалмошная бабенка, так тому и быть. Хуже было другое. Сбережения Добрушина мгновенно растаяли. Ираида не жалела ни его труда, ни пронырливости, ни ловкости. Она заявила, что актрисе необходимо носить дорогие вещи, и выжала из него все, что могла. Наконец он сказал себе: «Пора, нужно бежать от этой пиявки». И убежал.
Дважды испытав неудачу в браке, Добрушин махнул рукой: «Видно, женатая жизнь не по мне». В сущности, если разобраться, он не был до конца потерянным человеком, живущим от тюрьмы до тюрьмы. Обстоятельства сломали человека. На жизнь он привык смотреть с потребительской точки зрения. Человек должен заботиться о своем благополучии, «рыба ищет, где глубже, человек — где лучше» — это убеждение прочно укоренилось в его мозгу. Он был очень одинок, безнадежно одинок, он не верил, а может быть, и не подозревал, что есть люди другого склада.
Быть может, где-то внутри тлела в нем искра добра. Если так — он слишком глубоко прятал ее.
Трудно понять почему, но этот вот пройдошистый Добрушин и степенный Бондаренко сдружились. Сначала Добрушина привлекла спокойная сдержанность и уверенная прочная сила Бондаренко, ему нравилась его широкоплечая, крепкая, коренастая фигура. «Этот шагает, не оглядываясь по сторонам. Не свернет, не оступится». Добрушин не догадывался, что ищет в Бондаренко то, чего не было в нем самом. Как ни изощрялся он, стараясь высмеять, задеть, вывести из себя Бондаренко, как ни сторонился его — неизвестная сила неодолимо влекла его к этому человеку.
Потомственный крестьянин, Бондаренко недоверчиво и подозрительно относился к городским ловкачам. Внутренне он осуждал и подсмеивался над их легкомысленным, неразборчивым образом жизни. Но всем его существом владело какое-то особенное влечение к человеку, человеку вообще. Своими лукавыми проницательными глазами он вглядывался в каждого, кто попадался на его пути, и будто взвешивал его на своей широкой ладони. О Добрушине он думал: «Эй ты, я тебя, кажется, раскусил — ты непутевый, хитрый ловкач, любитель легкой жизни». Чем теснее они сближались, тем больше это его мнение оправдывалось.
Он полагал, что правильному человеку следует жить так, как живет он, а Добрушин живет неправильно, и ему стало жаль Добрушина: мыкается парень по свету, не оставляя доброго следа, не принося никакой пользы — словно вода, которую впитывает песок.
С мужицким упрямством он старался уяснить себе, на что же надеется парень, избрав себе такую неверную дорогу. Хотя Бондаренко был бойцом, но он не находился в прямом подчинении у Добрушина. И это позволяло ему вести вольный разговор.
Сейчас Добрушин, лежа на нарах, подложив под голову руки, яростно спорит с Бондаренко.
— Видал, мужик? Сколько дней мчимся, а края земли не видно. Мир широк, — говорит Добрушин, кивая подбородком на Бондаренко. — Советую насмотреться досыта, пока есть такая возможность. Когда война кончится, тебя и не оторвешь от Дусиной юбки.
— Что я степи не видел, что ли? — отвечает Бондаренко, пропуская мимо ушей насмешку Добрушина. — Земля, она и есть земля. Только для ее благоустройства нужны человеческие руки. Краса земли — человек. Земле потребны растения, которые глубоко пускают корни. От перекати-поля толку нет.
— Правильно говоришь, — откликается Борибай, поднимая голову. — У перекати-поля своей воли нет. Оно что о себе говорит? «Пусть ветер знает, куда мне лететь, пусть овраг ведает, где я опущусь».
— И у человека нет воли. Судьба человека — не в его руках, — вяло отвечает Добрушин.
— Это тебя одного судьба кружит, как перекати-поле. А человек прочный сам управляет своей жизнью.
— Что языком трепать! Вот подул ветер, и гляди, куда тебя повело! — спорит Добрушин.
— Нет, это совсем другая статья, — рассудительно отвечает Бондаренко и для большей убедительности поднимает палец.
— Это не ветер, браток. Это — свирепая буря. Но и такой буре не под силу вырвать нас всех с корнем. Нет, не под силу. Вернемся к родным местам.
— К Дусе...
— И к Дусе! Смеяться нечего. Это дело великое — знать, что дома ждет тебя хорошая баба.
Вмешался Борибай.
— Верно говоришь, Иван. У меня тоже есть жена и детки. Бобылем-то жить худо. Эй, Добрушин, ответ давай: почему ты до сей поры не женился? А? Неправильно живешь, маху даешь.
По слабому знанию русского языка Борибай не все улавливает в их споре, но при каждом подходящем случае вмешивается.
— Твоя правда, Борибай, — поддерживает Бондаренко, — смутно ты живешь, Максим, неясно. Ты человек? Человек. А человек не может смыться из жизни, не оставив никакого следа. После себя надлежит оставить дело, чтобы люди сказывали: вот, не зря человек небо коптил.
— А на кой черт это нужно? Каждому только о себе забота. Людям до тебя никакого дела нет. Своя рубашка ближе к телу, понимаешь ты это, Иван? И нам с тобой о других думать не к чему. На то есть начальники, пусть они думают о людях, за это им зарплата идет.
— Врешь ты все, друг милый. Зарплатой заботу не купишь. Забота, она из нутра растет, из того, что люди совместно трудятся. К, примеру, меня возьмем. Что во мне особого? Мужик как мужик. А гляди, меня всем колхозом проводили. И после войны всем колхозом встретят. Потому что я — человек незряшный. Каждая пядь колхозной земли моим потом смочена. А на тебя поглядишь — кто ты есть? Прыгаешь по земле, как стрикулист пустой. Человеку двух жизней не отпущено, еще пожалеешь.
— Не пожалею, мужик. Зачем мне твои две жизни? И половину-то жизни война, глядишь, оборвет. — Добрушин резко поднял голову. — Точка. От твоей философии живот пучит. Ты меня с моей линии не собьешь.
— Ладно, еще вспомнишь мои слова.
— Посмотрим. Стоп. Кажется, большая станция! — воскликнул Добрушин, посмотрев в дверь. — Эй, Борибай, гони последние копейки! Разговорами сыт не будешь.
— Понятливому человеку и хорошее слово — пища.
— Эту пищу оставь при себе. Я предпочитаю кое-что посущественней. Кстати, и командира нет. Приглядел в санвзводе одну красотку и ходит как потерянный. Что и говорить, грозного командира послал нам бог, — рассмеялся Добрушин. — Я сейчас дельце сорганизую.
— Опять горяченького принесешь, черт лысый? — спросил Бондаренко нестрогим голосом.
— Тсс... Ни звука! Сегодня день рождения Борибая, — сказал Добрушин, подпоясываясь. Потом он обернулся к Борибаю:
— Итак, забрав последний наличный капитал, отправлюсь на ответственную операцию. Она требует смекалки и отваги. А ты, тем временем, соображай закуску.
— Но ведь ты же все деньги уносишь! — сказал Борибай.
— Что я слышу? А зачем у тебя голова на плечах? Ты солдат. Следовательно, должен проявить находчивость.
Борибай послушно выпрыгнул из вагона и направился к маленькому пристанционному базарчику. На деревянных прилавках, стоящих в три ряда, русские женщины в широких кофтах, в платках, завязанных концами под подбородком, разложили яйца, огурцы, сливочное масло, расставили ведра с простоквашей; здесь и женщины-казашки, закутанные в джаулыки, либо в безрукавных камзолах, в платках, узлом на затылке. Сбежавшиеся бойцы сразу перемешались с базарным людом, поднялся громкий говор. Казалось бы, среди базарного говора первым долгом услышишь голоса, выкрикивающие цену товаров. Но этот базар скорее напоминал встречу двух аулов. Редко можно увидеть здесь людей, которые хотели бы купить подешевле и продать подороже.
— Счастливого пути, братья!
— Уходят наши молодцы!
— Ешь, родимый, ешь, ничего для вас не жалко.
— Нет ли среди вас джигитов из Канды-агача?
— А у меня сын тоже служит. Бери, бери, сынок!
— Голубчик, не встречал ли джигита Курмантая? Он тоже в армии.
— Отведай, дорогой. Ведь в далекий путь едешь!
Громкие голоса не стихают.
Борибай, выбравшись из толпы, неуверенно подошел к смуглой старой казашке, которая стояла поодаль с мешочком курта в руках.
— Добрый день вам, шеше. Э, как ваше здоровье? — вежливо обратился он к старухе.
— Здравствуй на много лет, — ответила старуха надтреснутым голосом, оглядев тусклыми глазами приветливого джигита.
— На фронт отправляемся, шеше.
— Е-а, карагым-ай! Пусть бог-создатель будет, вам подмогой. Из каких мест, голубчик?
Борибай назвал свой род, но умолчал о местности, чтобы не огорчить старуху в случае, если они не соседи.
— Из рода Уйсон я, шеше.
— Е-е, голубчик, — сказала старуха просто, она не знала такого рода.
Борибай, бросив косой взгляд на мешок, спросил:
— Сколько вы просите за курт, шеше?
— Двенадцать рублей, голубчик.
— М... м... недорого, да и курт у вас хорош. — Борибай, порывшись в карманах, ничего в них не нашел.
— Эх, будь я неладен, поистратил все деньги. А без кислого разве проживешь? Не покушаешь кислого, и во рту никакого вкуса нет.
— Ойбай-ау, что я, малоумная, стою здесь и торгуюсь! — сказала старуха. — Будто и в самом деле с дедовских времен на базаре торгую. Бери, голубчик, бери.
— Как это можно, да нет, да нельзя... — запротестовал Борибай, но старуха настаивала с жаром.
И Борибай сдался:
— Могу ли я бросить на ветер слова старого человека? Верно вы сказали, шеше: недостойно будет, если я отвернусь от хлеба-соли.
И он с удрученным видом набил свои карманы куртом.
Тем временем Добрушин «прямым ходом» направился в ресторан вокзала. Подойдя к стойке, он поманил пальцем девушку-буфетчицу, наклонился к ней, таинственно зашептал:
— Что случится, если вы соблаговолите полбутылочки для фронтовиков? До зарезу нужна!
Девушка знала, что от таких вежливо-напористых людей легко не отделаешься. Она сказала:
— У меня нет. Спросите у заведующего рестораном. Может быть, он поможет вам, — и она показала на дверь его кабинета.
Директором ресторана был пожилой казах.
— Дело примет поистине трагический оборот, если вы не войдете в положение, — сказал Добрушин директору, ошеломленно смотревшему на него.
— Вы, конечно, слышали о таком человеке, как Борибай Еспаев. — Директор отрицательно покачал головой. — Могу ли я поверить? Вы ничего не слышали о нем? Он же ваш земляк! Значит, вы не читаете газет? Знаменитый, прославленный генерал Еспаев является нашим командиром. Я — его адъютант. Сегодня день рождения товарища генерала. Нужен сущий пустяк, одна видимость. Прошу, устройте поскорее. А не знать генерала Еспаева — это срам, — назидательно сказал Добрушин оторопевшему директору и всунул ему деньги в руку.
VI
Не успели Борибай и Добрушин спрятать свои трофеи, как появился Ержан вместе с Раушан и Куляндой. Он помог девушкам подняться по подвешенному стремянному ремню, вскочил сам и, задержавшись у двери, обвел взглядом вагон.
— Где дежурный? — спросил он.
Очень подвижной, маленький смуглый джигит Байсарин вскочил с места и приложил руку к козырьку:
— Дежурный Байсарин, товарищ лейтенант!
— Бойцы все на местах?
Добрушин, воровато припрятавший бутылку в углу вагона, пробурчал себе под нос: «Ишь, когда спохватился!» Ержан услышал эти слова, но сдержался.
— Люди налицо, товарищ лейтенант! По сигналу все, как один, погрузились в вагон, — доложил Байсарин.
Он старался казаться бывалым воякой и сам любовался точностью, ясностью, отчетливостью каждого слова. Доложив, Байсарин щеголевато прищелкнул каблуками и отступил вправо на один шаг.
— Вольно. А теперь позаботься о наших гостях.
Байсарин не знал, как положено разговаривать с военнослужащими девушками. Моргая, он растерянно смотрел то на Ержана, то на девушек. Наконец, еще раз щелкнув каблуками, он лихо выкрикнул:
— Присаживайтесь, товарищи!
Зеленин рассмеялся и вышел вперед (утром вместе с Кожеком они на курьерском поезде догнали эшелон).
— Ох, и вояка! Перед девушками растерялся! — насмешливо проговорил он. — А ну, девушки, проходите. Вы над ним не смейтесь. Женщин он боится пуще огня, а командир боевой.
Освободили местечко для девушек. Бойцы оживились, посыпались шутки. Ержан поначалу чувствовал неловкость оттого, что привел девушек. Теперь эта неловкость прошла, он был доволен Зелениным, развеселившим весь вагон. Солдаты — народ догадливый. Они приберегли для него место рядом с Раушан, но Ержан сел немного поодаль. Он не вмешивался в разговор, боясь себя выдать. С той минуты, как он познакомился с Раушан, характер его не то чтобы переменился, но юноша стал восприимчив ко всему радостному. Всякую минуту Ержан чувствовал особое расположение к людям, они казались ему душевными, веселыми, добрыми — как он сам. И это ничуть не удивляло его, он не замечал своей неожиданной доброты к солдатам.
В таком же приподнятом и немного разнеженном состоянии находился Ержан и сегодня с утра, когда Кожек и Зеленин, догнав эшелон, пришли к нему. То, что они явились, его не удивило. Ему казалось вполне естественным — иначе и не могло быть.
Таким же естественным казалось Ержану и то, что он сблизился с Раушан. хотя они были знакомы только третий день. Он толком ничего еще не успел рассказать ей о себе. Разговор их возникал как бы сам собой, из родника души. Они говорили о прочитанных книгах, и мысли их были удивительно созвучны. Только раз они разошлись в мнениях, заговорив о книге «Как закалялась сталь». Книга обоим нравилась, но образ Тони вызвал разногласия. Ержан считал, что Тоня — хорошая девушка и очень подходит для Павла, а то, что произошло между ними, это очень грустно и печально и на то есть причины. Например, уродливое воспитание Тони и еще... еще... Ержан не умел высказать, что скрывалось за этим «еще», и только махнул рукой.
А Раушан Тоня была несимпатична. Она упрекала ее в непостоянстве. Но это было единственное несходство в суждениях новых друзей. Во всем остальном они поддерживали друг друга: стоило одному что-нибудь хвалить или порицать, как другой тоже хвалил или порицал.
Вчера во время остановки на разъезде Ержан собрал на железнодорожном полотне мелкую гальку. Когда состав тронулся, он, стоя с девушкой у двери, начал бросать камешками в телеграфные столбы, бежавшие навстречу поезду. Поначалу ой попадал метко. И каждый раз Раушан заразительно смеялась. Глядя на нее, смеялся и Ержан. Но поезд набирал скорость, и Ержан промахнулся. Он бросил подряд десять камешков, и ни один из них не достиг цели.
— Ой, у тебя неверный глаз, дай-ка сюда! — крикнула Раушан и, тщательно прицеливаясь, бросила камешек, но промахнулась. Она выбросила зажатые в руке камешки и, посмотрев на Ержана, засмеялась еще заразительней, еще звонче. Ержан, повернувшись к девушке, тоже смеялся. Они задыхались от смеха. Раушан, ослабев от смеха и уже ничего не в силах выговорить, ухватилась за плечо Ержана.
Наконец, перестав смеяться, Раушан сказала:
— Я думала стать снайпером. Но, кажется, из меня не получится снайпер.
Она не спешила снять руку с плеча Ержана.
— А ну-ка, теперь бросай ты, — сказала она.
— Да и у меня не лучше!
Вот так незаметно они перешли на «ты». Все шло очень хорошо. Коростылев тоже привык к Ержану. Появляясь в дверях, он с насмешливым лукавством поглядывал на него из-под своих густых бровей.
— Давай, старина, сыграем в домино, — предлагал Ержан.
— Куда ж денешься, если ты такой отчаянный игрок, — отвечал Коростылев.
Но Кулянда отказывалась составить партию.
— Не хочется. Голова болит, — отнекивалась она.
Последнее время Кулянда смотрит на Ержана как-то холодно, недружелюбно. Почему? Что ей не нравится?
Ночью Ержана охватила безотчетная тревога. Долго не мог уснуть. Помучившись, встал, подошел к двери. Дневное приподнятое состояние сейчас, ночью, переходило в смутное беспокойство. Ему казалось, что какой-то туман наполняет все его тело, душу, мозг. Проснулась тоска. Что его ждет там, в неизвестности?
Лунная ночь светла. Просторная степь лежит в серебристом лунном сиянии. Это сияние, все выше поднимаясь над землей, там, в беспредельности неба, превращается в облако серебристой пыли. Лунный свет будоражит память. Он разбудил в Ержане воспоминания о недавнем прошлом.
...Высокая, стройная девушка, едва касаясь коньками зеркального льда, бежала впереди. Синеватый лед блистающий в лунном сиянии снег, призрачно летящая девичья фигура... Все было как из сказки. Когда Ержан нагнал девушку, она круто обернулась. Ее лицо показалось ему жгуче красивым. «Давайте кататься вместе», — сказала она ему. Держась за руки, они побежали рядом, изредка взглядывая друг на друга.
Эта девушка часто заходила в комнату Ержана. Обычно девушки не входили к ребятам. Но она каждый день перед уроками забегала к Ержану, и они отправлялись вместе. Звали ее Кунзила Капселенова. Была она темноглазая и круглолицая, с тонкими чертами. С другими ребятами Кунзила разговаривала мало, не так, как с Ержаном, и по дороге в школу держалась к нему поближе. Но Ержан не придавал этому большого значения. Теперь же все было иначе, не так, как в ту лунную ночь, когда, катаясь рядом с Кунзилой, он в ее лучистых глазах прочитал какую-то тайну.
Это произошло четыре года назад. Сейчас, при лунном сиянии степи, он живо перенесся в прошлое. И тогда, как сегодня, тайное, сладостно-щемящее чувство томило его. Но оно быстро ушло. А теперь вернулось с новой, большей силой. На пути Ержана встречались и другие девушки. В военном училище он, как и другие курсанты, в воскресные дни уходил в город, бывал в парке, на танцах. И здесь познакомился с девушкой. Для джигита не гулять с девушкой — унижение мужского достоинства, стыд. Бытующее среди джигитов хвастовство легкими победами было распространено и среди его товарищей. Одержать скорую победу над девушкой считалось молодечеством, отвагой. Ержан стыдился отставать от товарищей. Но все эти влечения молодости промелькнули, не оставив следа.
А теперь...
Кто-то неслышно подошел и облокотился о перекладину, возле которой стоял Ержан. Это был дежурный Байсарин.
Ночная тишина настроила всегда говорливого джигита на задумчивый лад. Когда Ержан взглянул на него, Байсарин, не зная, что сказать, пробормотал:
— Ночь-то какая светлая.
Это был молодой, крепко сбитый человек, с лицом круглым и открытым. Помолчав немного, Ержан вдруг спросил:
— Жена у тебя есть?
— Нет. Еще не женат.
— А девушка?
Вопрос застал Байсарина врасплох. Помаргивая глазами, он смущенно молчал. Наконец, улыбнувшись через силу, ответил:
— Есть.
— И сильно влюблен?
Байсарин совсем растерялся.
— Не знаю я, как это... влюблен, — сказал он, вздохнув. — Но она мне очень нравится.
Помявшись, он вынул из нагрудного кармана карточку и, колеблясь — показать или нет, протянул ее Ержану:
— Вот.
Ержан долго рассматривал карточку. При бледном свете луны черты лица казались неуловимыми, неясными. Внутренним чутьем он угадывал: Байсарин весь напрягся, боясь, что девушка не понравится начальнику. Ержан порадовал его:
— Красивая. Очень красивая девушка. И кажется, человек хороший?
Маленькие глазки Байсарина сверкнули в лунном луче.
— Вот не видели, а как угадали! Уж такая хорошая девушка, словами не расскажешь... Просто расчудесная. Святую правду говорю.
Восторженность, разлитая во всем существе Байсарина, передалась Ержану. Он почувствовал неодолимую потребность говорить о Раушан, говорить о ней самыми красивыми человеческими словами и... не мог. Откуда он знал, как она к нему в глубине души относится. Иногда они прогуливаются вместе. Только и всего. Каждый ищет развлечения в далекой монотонной дороге. В душе Ержана шевельнулась ревность. Ревность к уверенному счастью Байсарина. Чем больше расхваливал свою любимую девушку Байсарин, тем печальнее становился Ержан.
Он внутренне сжался весь, замкнулся. Байсарин почувствовал это и отошел. Ержан обернулся ему вслед. Из глубины вагона волною набегало на него теплое человеческое дыхание. Солдаты, тесно прижавшись друг к другу, спали на двухъярусных нарах. Они спали крепко и беззаботно. Внизу, под вагонами, постукивали колеса. И в этой мирной ночи Ержан вдруг до боли резко представил себе кровопролитный бой. В этот час по всему гигантскому фронту сражаются и умирают люди. И эти солдаты, сладко спящие на нарах, тоже скоро будут там. И многие из них, полные жизни, полягут на полях битвы. Многие из них и, быть может, сам Ержан... Кажется, в первый раз он осознал это так ясно и четко. Испытал ли он страх, неуверенность к себе? Нет, страха не было в его сердце. Быть может, только сожаление, что жил слишком мало и не успел сделать ничего значительного, ничего большого.
И еще он испытывал сожаление, что не успел найти близкого, самого близкого на свете человека, которому мог бы передать сбережения своей души. А эти сбережения, пусть еще маленькие, были. Он знал это.
Раушан... Раушан... Вот кому он мог бы сказать: ты мой самый близкий на свете человек. Ее дыхание — как теплый ветерок в степи. Черные глаза прозрачны и хрустально чисты, и в глубине их порой мелькают быстрые веселые искорки. Иной раз кажется: Раушан так для него близка, что нет такой мысли, нет такого движения души, которыми он не мог бы поделиться с ней. Но вот пришла минута — и Раушан другая. Она отдаляется, она холодна. Он для нее случайный попутчик, с которым беспечно болтают и расстаются без боли.
Трудная выпала ночь, и наутро Ержан ходил тусклый, вялый. От его прежней веселости не осталось и следа. Он держался замкнуто и потихоньку вздыхал. Это было тем более заметно и некстати, что в вагоне царило оживление. Вагон напоминал семейный дом, в который после долгих странствий вернулся родственник. Кожек и Зеленин, догнавшие эшелон, переполошили и обрадовали весь взвод. С раннего утра подшучивали над Кожеком. Полное раздолье для Борибая, который никогда не скупился на шутки. Не успел его друг шагнуть в вагон, как Борибай бросился обнимать его: «Ойбой, браток мой, вот и довелось, наконец, свидеться с тобою! Истомился я по пресветлому твоему лику!» И с этой минуты, что ни слово — то шпилька.
Но нет такой шпильки, от которой Кожек поморщился бы. Он и бровью не повел. Только улыбался, широко растягивая губы.
— Это он нарочно, — уверял Борибай, — нарочно пропустил нас вперед на четверо суток, чтобы потом догнать и показать свою лихость. Удалой джигит, настоящий Кобланды.
Он похлопал друга по плечу.
— Куда Кобланды до Кожека! — с мягкой насмешкой подтвердил Картбай.
— Что есть любовь? Любовь — это муки сердца. Я полагал, что наш Кожек — негнущийся, могучий дуб. Но и его любовь согнула, скажи на милость, а? — продолжал Борибай и в изумлении прищелкивал языком.
Раздался хохот. Звонко, от души, перекрывая голоса и тряся широкими плечами, смеялся краснолицый Картбай, человек уже в летах.
Только Борибай ни разу не улыбнулся. С грустью в голосе он заговорил, изображая все то же изумление:
— Даже выносливый нар не устоит, если его ждет такая бешеная супруга, как Балкия.
Картбай перебил:
— Ойбой-ау, разве неправду говорят, что всякий может быть и героем и богатым? Но любовь — это высокий удел. Бедный Кожек, его страсть еще не остыла.
Когда уже достаточно пощекотали Кожека шутками, Картбай сказал:
— Жил в нашем ауле некий Бузаубай. В один прекрасный день он пустился в далекий путь. И видит — едет ему навстречу одинокий всадник. На голове у него лисий тымак, обшитый красным шелком. Бузаубаю до тошноты надоела его дрянная шапка, а тымак ему понравился, он сорвал его с головы путника и поскакал прочь! Но лошадь под ним, как видно, была плохонькая. Разгневанный путник пустился вдогон и вот все ближе и ближе. Бузаубай видит, что ему не уйти. Придержал лошадь, повернулся и говорит: «Хоть и в шутку, а большое мы проскакали расстояние. Молодцы мы с тобой!» И нахлобучил на голову всадника его тымак. Это я к тому рассказал, что в шутку или всерьез, а наш Кожек тоже проскакал большое расстояние, и лихо проскакал. Скажи ему «молодец», и пусть он передохнет от наших шуток. Довольно с него.
За короткое время армейский быт крепко сплотил бойцов, поэтому, когда Кожек пропал, во взводе нахмурились. А сегодня все складки разгладились! Когда в вагон пришли девушки, настроение бойцов поднялось еще больше.
— А ну, спойте «Кунак-каде», — стал приставать к девушкам Борибай.
— Обычай велит первым долгом оказать гостю почет и уважение, услужить ему. Вот что требует обычай! — осадил Борибая Картбай и повернулся к Какибаю. — А ну, джигит, проложи первую дорожку. Блесни-ка своим искусством, как полагается в таких случаях.
— Что-то нет настроения, — с притворной уклончивостью отозвался Какибай.
— Или ты везешь свою домбру, чтобы действовать ею, как дубиной в драке? Смотри, лопнут струны, когда схватишься с немцами, — сказал Борибай с серьезным видом человека, который дает полезный совет. — Спой, пока домбра еще цела.
Какибай, улыбаясь, взял домбру в руки. Сдвинув пилотку на затылок, он побренчал немного, подбирая мелодию, потом несколько раз с силой ударил по струнам.
Что это было? Нет, это не песня всадника, трясущегося на лошади среди одичалой пустынной равнины. Это не игривый нежный напев, не голос, таящийся глубоко в сердце страсти, не язык шепотов и шорохов любовной ночи.
Это — победный голос, исторгнутый из широкой груди степного края. В нем стремительность ястреба, стрелой взмывающего в небо, и плавная величавость горного орла. Орел то камнем падает вниз, то кружит в пространстве и снова, взлетев вверх, исчезает.
Ержан близко подошел к Какибаю. Прислушиваясь к песне, он заметил — этот джигит, перебирая лады, не кокетничал, как это любят делать певцы, не щеголял переливами своего голоса. Казалось, он вместе со звонкой песней парил в небе и вдохновенная домбра его — крылата. Раздуваются его тонкие ноздри, темное лицо побледнело. Временами к лицу приливает кровь, и оно горит, но вот кровь отлила, и лицо снова бледно. Мелодия растет, опаляя душу.
Раушан сидела вполоборота к певцу и, слегка приподняв подбородок, широко раскрытыми глазами смотрела в даль, распростершуюся за открытой дверью вагона. Легкая прядь волос упала на лоб, на ресницы, но она не замечает этого. Рот ее полуоткрыт. Сейчас она напоминала ребенка, изумленного красотой мира.
Шея Раушан над свободным воротником гимнастерки зарумянилась. Какибай пел «Еки жирен». «Это о ней, о Раушан, поет Какибай, — думалось Ержану. — Только о ней и только для нее». Он перевел глаза на бойцов, притихших, завороженных.
Все они, эти люди, одетые в солдатскую форму, всего два-три месяца находятся под его началом, но уже близки ему, друзья по судьбе, братья. Всем сердцем он ощутил, что не одиноким едет на войну, хоть и расстался с друзьями своего детства. Эти солдаты, как и он, дети родной страны. Кровное братство связывает их. Вот Картбай, закрутив ус, молча сидит с разгоряченным лицом. Черные густые брови на высоком лбу выдают прямоту его натуры, а игра карих глаз — жизнелюбивость души. Разве Картбай не похож на одного из старших братьев Ержана, к которому он был так привязан в детстве? А простосердечный Борибай, а неразговорчивый Бондаренко, а веселый, неугомонный Зеленин, в котором есть что-то от озорного мальчишки, — разве они не знакомы с давних пор, разве они не люди той среды, в которой и он вырос?
VII
Уали время от времени поглядывал на Мурата с таким видом, словно скрывал какую-то тайну и не решался ее высказать.
Мурат несколько раз собирался спросить, о чем он думает, да не было подходящего случая. А Уали продолжал ходить вокруг него все с тем же таинственно-значительным видом.
— Сдается мне, ты что-то хочешь сказать. Говори, не стесняйся, — предложил как-то Мурат и посмотрел на Уали в упор. — Всю дорогу ты ходишь вокруг да около. Что за секрет? Говори.
Лицо Уали заиграло: улыбались глаза, кончик носа, углы губ. Ему казалось, что он интригует Мурата, но не выдержав, произнес патетически:
— Некое жаркое послание жжет мою грудь!
— Какое послание?
Улыбки на лице Уали заиграли сильнее. Он подмигнул и дернул головой.
— Любовное, безусловно, послание. — Уали торопливо вынул из нагрудного кармана конверт, перегнутый пополам. — Вот оно. Заставил бы сплясать, да как-то неудобно, все-таки ты старший начальник. Не сердись, что не передал сразу. Таково было верховное повеление.
Мурат взял письмо. На конверте стояло только одно слово: «Мурату». Знакомый почерк бросил его в жар. Он с деланным спокойствием поблагодарил Уали и отошел в сторону. Он торопился прочесть письмо.
...Два года назад, работая в Алма-Ате, в военкомате, Мурат поступил заочно в институт. Студенты, жившие в городе, посещали лекции. В небольшой группе собравшихся на лекцию внимание Мурата привлекла молодая женщина с тонким лицом. Она всегда приходила задолго до начала и выбирала себе место в глубине аудитории. Держалась она спокойно, была в ней какая-то внутренняя собранность, строгость. «Слишком серьезна», — подумал Мурат.
На следующий день перед началом лекции Мурат курил в коридоре. Молодая женщина показалась в дверях и прошла в аудиторию. На ней был черный жакет, воротничок белой шелковой блузки облегал шею. Волосы не заплетены в косу, а собраны в узел на затылке. Пожалуй, она была полновата, но это ее красило. Она очень спешила, и от быстрой ходьбы лицо ее раскраснелось. Проходя мимо Мурата, женщина приподняла брови, взглянула на него и быстро отвела взгляд. Ему показалось, что губы ее шевельнулись.
— Почему вы так спешите? — спросил Мурат. — Лекция еще не началась.
Женщина приостановилась.
— В таком случае мне повезло. Я всегда боюсь опоздать. — У нее был красивый низкий голос.
— Почему? — спросил Мурат.
— Разве женщины свободны от домашних забот? Как бы я ни старалась, всегда что-нибудь задержит в последнюю минуту. И живу далеко, в верхней части города. Трамвай делает большой круг. Я предпочитаю ходить пешком.
— Значит, мы с вами соседи. Я живу в той же стороне.
— Смотрите, преподаватель идет, — быстро сказала женщина и, взглядом пригласив Мурата идти за нею, почти побежала в аудиторию.
Села она на свое излюбленное место, Мурат пошел за нею, но сел подальше. Во время лекции он искоса поглядывал на нее. Ее хрупкие пальцы так крепко нажимали на перо, что, казалось, оно может сломаться. Перо стремительно летало по бумаге. Изредка женщина поднимала голову и смотрела на лектора.
Потом вдруг перестала писать, обратным кончиком ручки надавила на верхнюю губу. Теперь она не спускала с лектора внимательных, каких-то отрешенных глаз. Мурат усмехнулся — «совсем как школьница».
После занятий Мурат дождался ее у двери, и они пошли вместе. Она держалась очень естественно: без ложной стеснительности и без подчеркнутой бойкости.
— Учимся вместе и незнакомы, — сказал Мурат. — Меня зовут Муратом.
— А меня Айша.
— Почему вы не пошли в институт сразу после школы? Наверное, поторопились выскочить замуж, — засмеялся Мурат. — В этом грешны многие казахские девушки...
Но Айша не поддержала его шутку. Чувствуя рядом с собой эту малознакомую красивую женщину, Мурат тщательно следил за каждым своим движением, словом. Ему хотелось произвести впечатление безупречно воспитанного человека. Но когда подошли к трамвайной остановке, он чуточку нарушил границу приличий.
— Не пойти ли нам пешком? Поболтаем, — сказал он. Айше это не понравилось.
— Нет, — сказала она холодно.
В вагоне разговор не вязался. Айша держалась отчужденно.
Наконец она сказала:
— Ну, будьте здоровы, я выхожу здесь.
— Так скоро? Значит, мы не близкие соседи. Мне еще три остановки ехать, — проговорил Мурат.
Айша, не слушая, стала пробираться к двери. Выходя, она чуть заметно кивнула ему.
Вагон двинулся. Айша все еще стояла перед глазами Мурата. На душе у него было ясно, очень ясно и хорошо. Было ощущение чистоты и строгости. «Что-то необыкновенное есть в ней, — думал Мурат. — Все привлекательно». И тут же стал упрекать себя: «Как это пошло, как ординарно: увидел красивую женщину и вспыхнул, как сухой куст! Ну и ладно. Повосторгался, и довольно».
На другой день в институте он снова встретил Айшу. Она приветливо поздоровалась с ним и прошла на свое место. И снова Мурат исподтишка бросал на нее взгляды. Сколько он ни старался себя сдерживать, глаза не повиновались ему. Вот опять, как вчера, она задумалась, поднеся ручку к губам. Сколько ей лет? Примерно, двадцать пять — двадцать шесть. Одевается скромно, но изящно. Ослепительно-чистый воротничок, легкий простой жакет оттеняют белизну лица. Как в выражении лица, так и в движениях, во взгляде не найти той наигранной бойкости, какую часто встречаешь у молодых женщин. Блеснув, она привлекает внимание и тут же гаснет.
Красота Айши сдержанна. Она подобна утреннему солнцу: излучает ласковое, светлое, весеннее тепло, но не сжигает пламенем. И еще она подобна цветку, который медленно раскрывает лепестки, прежде чем подарить миру свое целомудренное цветенье.
Всмотревшись, Мурат заметил две морщинки у края глаз Айши. Нет, в ее взгляде не строгость. Быть может, печаль? Затаенное горе? Но она так не похожа на страдающую женщину. И все-таки этот грустный взгляд ее красит. Он подчеркивает прелесть ее лица.
Мурат старался сдерживать себя, но бессознательно искал встреч с нею. Выйдя из аудитории, он задержался в коридоре покурить и, когда Айша поравнялась с ним, пошел за нею. Ему казалось, что все произошло случайно. Волей случая они стали вместе возвращаться домой. Теперь Мурат уже не чувствовал стеснения, полушутливо разговаривал с Айшой. Одним из лекторов на заочном отделении был Уали. Он заметил увлечение Мурата.
— Знаем мы вас! — смеялся он при встрече. — Ну что ж, она действительно красива. Я тоже начал было заглядываться, да ты опередил. Сдаюсь. Желаю успеха.
Он перестал смеяться и вдруг сказал серьезно:
— Кстати, я знаю ее мужа. Веди себя осторожней. Он отчаянно ревнив.
Эти слова оставили неприятный осадок. Поразмыслив, он пришел к выводу, что не может осудить бесцеремонное вмешательство Уали. В самом деле, что могут подумать люди о его отношении к Айше? У нее есть муж, есть ребенок. У него тоже жена и ребенок. Самое же дурное в том, что у Мурата, если хорошо разобраться, мелькали те дрянненькие мысли, которые приписывал ему Уали. «Разве я святоша? Что толку из того, что проживешь чистоплюем? Все равно так же ляжешь в могилу, как и молодец, который не упустил радостей жизни». Разве такие мысли не приходили ему в голову? Почему же он морщится от простодушного и откровенного намека Уали? «Скрывать нечего, ты низко думал о чистой женщине, которая и не подозревает об этом. Это скверно».
Мурат терзался. Несколько дней он не решался посмотреть Айше в глаза.
Вскоре цикл лекций был закончен. В последний вечер Мурат пошел проводить Айшу. На этот раз она была оживленной и без умолку говорила всю дорогу. В ее глазах Мурат был старый знакомый, к которому она питала доверие.
Посмеиваясь сама над собою, она рассказывала ему о своих школьных годах, о детских шалостях и забавах, о которых всегда так весело вспоминать.
Из этих отрывочных рассказов, прерываемых смехом, Мурат узнал, что Айша выросла в семье культурных, интеллигентных людей. Родители без ума любили свою единственную дочь. Она рано вышла замуж. Муж, как понял Мурат, занимает хорошее положение. Жизнь этой женщины сложилась как нельзя лучше. Все у нее было прочно, как говорят казахи, — целы все четыре стены. Мурата убедили в том не столько слова Айши, сколько ее звонкий жизнерадостный голос. Сегодня она изменила своей всегдашней сдержанности и много говорила. Но вблизи дома сразу оборвала разговор и подняла на Мурата посерьезневшие глаза:
— Я уже дома.
Мурат задержал ее руку, но медлил, не зная, что сказать.
— Айша, немного терпения, — проговорил он, наконец, нетвердым голосом. — Вот уже несколько дней, как мы возвращаемся вместе... познакомились... привыкли друг к другу...
«Что это я говорю?» — с ужасом подумал Мурат, но он овладел собою и прямо взглянул на Айшу.
— Я хочу попросить вас, чтобы вы не забыли нашего студенческого знакомства. Мы еще встретимся? Поверьте, у меня нет никаких задних мыслей.
Айша смутилась, опустила голову. И вдруг сказала шутливым тоном:
— Люди, живущие в одном городе, всегда могут встретиться. Вы же знаете — вот наш дом. Приходите, всегда буду рада, — она протянула ему руку.
Волей-неволей пришлось проститься. Айша ушла. Она боялась даже намека на интимность, и Мурат почувствовал это. Своим рукопожатием она как бы поставила точку: их отношения не могут заходить дальше. Разве не так? Он знает дом, в котором она живет, и легко может найти ее квартиру, но по какому праву он постучится в ее дверь? «Приходите, всегда буду рада», — это звучало насмешкой. Но ее взгляд, когда они прощались? Это почти неуловимое движение к нему, когда она протянула свою руку?
Мурата мучили сомнения.
Прошло несколько дней. Мурат не мог не думать об Айше. Как ни старался Мурат забыть ее, чувство к ней с каждым днем все больше заполняло его душу и все дороже становился ее милый облик. Однажды он шел по улице и остановился перед ее домом. Каким родным показался ему он.
Как-то знакомый Мурата Блеубай позвонил ему на работу и пригласил в гости. У этого Блеубая было довольно тепленькое местечко в Казпотребсоюзе. Он обращался с Муратом запанибрата, величал «другом истинным», «верным дружком», «братом», «братишкой», и, может быть, именно поэтому Мурат недолюбливал его.
Жена Мурата Хадиша вместе с сыном в это время была в отъезде, но все-таки Мурат решил, что лучше пойти в гости, чем весь вечер томиться в одиночестве.
Гостей собралось довольно много. Главным образом — сослуживцы Блеубая. В те годы городские казахи обычно ставили кушанья на пол. Не то было у Блеубая. В большой столовой расставлены красиво сервированные столы. Они ломились от закусок. Сбор гостей растянулся часа на полтора.
Пришедшие гости косили глаза на все эти яства, на прозрачно блестевшие бутылки и, в душе честя опоздавших, которые отдаляли вожделенный миг пиршества, тянули вялый разговор.
Когда собралось уже много приглашенных, вошла Айша с мужем. Это был высокий смуглый, как и Мурат, человек, но полнотелый, почти тучный. Большие глаза его смотрели пронзительно. В дверях он передал жене Блеубая квадратный сверток, который до этого держал под мышкой. «А-а, так вот он каков, твой муж!» — подумал Мурат с торжеством, настроение его поднялось. Блеубай познакомил их:
— Это товарищ Кудайберген, мой сослуживец. А вот его супруга.
Мурат пожал руку Кудайбергена. Своего знакомства с Айшой он не стал скрывать.
— Мы вместе учились, — сказал он.
Он чувствовал свое превосходство над мужем Айши. И как ни глупо было это чувство, он радовался ему и в душе гордился этим.
Блеубай успел нахвататься вершков культуры, у него был внешний лоск. Гостей он приглашал с разбором. Айша, отойдя от мужа, присоединилась к женщинам. Они сидели отдельно от мужчин. Мурата посадили напротив Айши, немного наискосок. После первых рюмок настроение за столом поднялось, послышался оживленный говор. Мурат чувствовал, что Айша внимательно следит за ним. Он тоже несколько раз взглянул на нее. Их глаза встретились. Айша не отвела взгляда, но не улыбнулась. Она смотрела приветливо и спокойно. Мурат хотел заговорить с ней, но наклоняться через стол он не решился.
Он следил и за мужем Айши, сидевшим у края стола. «Далеко забрался, — подумал Мурат. — Видать, невелика птица». В разгар пира Блеубай повернулся к Кудайбергену и крикнул:
— Кудайберген, пойди скажи женщинам, пусть уберут посуду и несут мясо!
При этом он чванливо задрал подбородок.
Мурату стало неловко за хозяина. Он взглянул на Айшу. Ее щеки вспыхнули. Она потупилась. Мурат круто повернулся к Блеубаю.
— Слушай, Блеубай, от каких это дедов ты перенял привычку командовать гостями? Или, может быть, заимствовал ее в стародавних обычаях других народов? — спросил он жестко.
Блеубай расстегнул ворот рубашки, откинувшись на спинку стула, обмахивал себя платком.
— Да что там! Это ведь наш Кудайберген. Ах-хах-ха, что зазорного в том, что Билеке посылает гостя на кухню? Вы не хотите, так я пойду! — весело отозвался какой-то человек и побежал к двери.
Айша не поднимала глаз. Она казалась совсем подавленной. Мурат своим вмешательством выставил на вид то, что могло пройти незамеченным. Блеубай унизил ее мужа. Понимая, что сделал бестактность, и не зная, как ее исправить, он ударился в другую крайность — начал едко вышучивать гостей.
По правую сторону хозяина сидел какой-то черный лысый человек. Захмелев, он надоедливо, без конца повторял:
— Наш Билеке, наш Билеке...
Мурат оборвал его.
— Вы никаких других слов не знаете, кроме «Билеке»? Если знаете, скажите.
Ушел он рано, Поднявшись из-за стола, кивнул головой Айше. Глаза ее блестели. Она грустно посмотрела на Мурата и сказала тихо:
— Будьте здоровы.
Спустя несколько дней они встретились на улице. Айша не могла скрыть радости, увидев Мурата.
— Вас нигде не видно, — сказала она.
— Где же мы можем встретиться? — сказал Мурат, вздохнув. — Спасибо Блеубаю. Не будь его, я не увидел бы вас всю зиму.
Напоминание о Блеубае заставило Айшу нахмуриться. Она проговорила с оттенком грусти:
— Мы теперь не будем ходить в этот дом... Спасибо вам. Может быть, резко, но хорошо вы тогда оборвали его.
Опять, как на вечере Блеубая, на ее милое лицо нашла тень, и бледность проступила на щеках. У Мурата защемило сердце. Он все мог бы отдать за то, чтобы она была счастлива.
— Айша, вы на самом деле не сердитесь? Я вел себя неуклюже, но, черт возьми, я видел, как вам было обидно, и не мог этого снести. Простите меня, я был неловок.
В голосе его слышалось искреннее огорчение. Какой правдивый, какой хороший человек. Айша молча смотрела на него, сама не сознавая, как он ей дорог.
После этой случайной встречи на улице они сблизились больше. Начались летние лекции, а с ними — мелкие студенческие услуги — поднять упавшую тетрадь, заправить авторучку... Разговоры в коридоре, долгие провожанья после лекции. С каждым днем они открывали друг в друге что-то новое.
Мурат мучительно обдумывал свое отношение к Айше. Чем оно рождено? Естественно ли в его возрасте увлечение красивой женщиной? Если это любовь, почему он не сходит с ума, не безумствует, не идет напролом к своей цели: оторвать Айшу от нелюбимого мужа?
Юности свойственны решимость, горение... Как это пишут поэты — «пожар сердца»? Но чувство Мурата терпеливо, оно тлеет где-то под спудом повседневных забот и интересов. Он чувствует, что этот скрытый огонь постепенно разгорается все ярче, и Мурат уже не в силах погасить его.
Как это случилось с ним? Как вообще это случается в жизни? Приходит женщина и вытесняет прежние чувства к жене. И это новое чувство к новой женщине более глубокое, сокровенное, с этим невозможно бороться.
Мурат чувствовал свое бессилие разрешить все эти противоречия.
Встретившись с Айшой, он признался ей:
— Я солгу, если скажу тебе, Айша, что ты заслонила от меня весь мир, что я потерял голову. Это неправда. Тебе я не могу говорить неправду. Но если б у меня было легкое увлечение, я нашел бы в себе силы сразу подавить его. Это не так. Это не так, Айша. Я люблю тебя, готов для тебя на все. Я всю жизнь тебя ждал. Мы попали в трудное положение — и ты и я. Мы не свободны. Нам нужно что-то придумать. Я не могу от тебя отказаться. Ты смысл моей жизни, понимаешь?
Этот монолог, то краснея, то покрываясь бледностью, Мурат произнес на окраине города, у небольшой горной речки. На лице Айши отразилось изумление. Кажется, она испугалась. Она закрыла лицо, и Мурат стал целовать ее. Он целовал ее волосы, лоб, щеки, губы. Айша вырвалась, постояла, словно качаясь на зыбкой почве, и вдруг порывисто обняла Мурата.
Потом она подошла к самому краю берега и молча поглядела вниз. О чем она думала? Губы ее дрогнули. Она силилась улыбаться.
— Нет... нет... — едва слышно проговорила она. — Мы не должны... Мы не имеем права. Пусть на этом все кончится.
Айша закрыла лицо ладонями.
Но Мурат знал, что на этом не кончится. Потянулись унылые дни. Они по-прежнему сидели в аудитории рядом, но между ними словно стояла стена. Айша не заговаривала с Муратом. Так прошли три томительных дня.
Мурат не мог вынести этого. После лекции он молча пошел с ней рядом. Неожиданно Айша предложила пойти к речке.
И вот они на берегу, на том месте, где впервые сказали друг другу о любви. Речка в своем стремительном беге звенит. Айша и Мурат молчат от переполнившего их чувства. Шум города кажется далеким — только звенит вода. Айша подняла голову, взяла Мурата за локоть. В ее ясных глазах стоял все тот же испуг.
Она спросила с какой-то отчаянной настойчивостью:
— Мурат, ты вправду меня любишь? Скажи — вправду?
— Айша, душа моя...
— Нет, нет... Не нужно больше. Я верю. Если не тебе верить, так кому же?
Она прижалась к груди Мурата. Глаза ее были закрыты, но ей казалось, будто в мире разлит ослепительный солнечный свет, и она плывет в нем и сама светится, как звезда, как маленькое солнце.
Так началось их недолгое счастье.
Несмотря на то, что они много говорили, в рассказах Айши о ее теперешней жизни было много недосказанного. Мурат разобрался в этом гораздо позднее. Отец Айши был интеллигентом. В молодости он учительствовал, а после, когда Казахстан стал республикой, работал в одном из наркоматов. Мать Айши выросла в ауле. Образования не получила, вышла замуж и только с помощью мужа научилась грамоте. До Айши у них было двое детей, обоих они похоронили. Легко понять, какой лаской и заботой была окружена Айша. Ей шел семнадцатый год, когда умер отец. Семья лишилась кормильца, жила скудно. От родных ничего не видели, кроме сочувствия. Аульные взгляды на жизнь укоренились в матери прочно: когда Айша выросла, мать стала искать ей мужа. После долгих совещаний с подругами, обдумав вопрос со всех сторон, она пришла к убеждению, что лучше всех подходит Кудайберген: человек он был хозяйственный, а родня небольшая. Айша немало пролила слез, но матери не ослушалась. Жили они год от года все бедней. Айша стала женщиной, но так и не узнала настоящей любви.
Появился ребенок. Он скрасил ее жизнь без уюта и любви. Это была чудесная девочка, красавица и хохотунья. Позднее, когда дочка подросла, Айша решила кончить школу.
Учеба помогла молодой женщине вырваться из того душного, замкнутого мира, в котором она оказалась после брака. Айша закончила десятилетку, поступила в институт. Раньше она была уверена, что все мужья — кудайбергены, и все жены обречены жить так, как живет она. Теперь круг ее понятий раздвинулся, она переживала нравственный кризис. И в эти переломные дни в ее жизнь вошел Мурат, смелый человек, знающий, чего он хочет, и уверенно идущий к цели. И в институте, и в тот вечер у Блеубая он выделялся среди всех, превосходил всех своим умом, мужественной наружностью, манерой держаться. Сердце ее было неспокойно. Потом она полюбила Мурата. Айша стала бороться с собой, и все было тщетно — у нее не хватило сил. Худосочный бледный цветок живет в подвале без солнца, но вот солнечный луч проник в открывшееся окошко — и ожили красками лепестки, вытянулся стебель...
Айша с чуткостью, присущей женщинам, почувствовала, что хороша и что ее красота привлекает Мурата. Она ловила откровенное восхищение в его глазах и была счастлива этим.
В ней проснулась детская яркость чувств и ощущений, увлеченность Мурата захватила и ее. Айша опьянела от счастья. Она испытывала счастье, но порой не верила, сомневалась в нем. Возможно ли это? Как гром среди ясного неба. Она чувствовала себя нищенкой, которая по ошибке сделалась королевой.
Случилось так, что Мурат пригласил ее с мужем в гости и она не могла отказаться. Айша знала, что у него есть жена и ребенок, но никогда раньше не думала о них. Теперь она лицом к лицу встретилась с Хадишой, увидела маленького Шернияза, похожего на Мурата, как две капли воды, — крошечный сынишка колобком катался у их ног.
Но только Айша увидела их, ее охватило чувство вины. Что сделала ей эта женщина, о которой она не слыхала ни одного дурного слова? Или этот резвый мальчик? Айша чувствовала себя очень виноватой. Она не смела поднять глаз на Хадишу. Мурат как-то сказал, что не остановится перед тем, чтобы развестись с женой. И Айша слушала его. Не соглашалась, но слушала. Ее счастье убьет другую женщину. Возможно ли это?
Но в душе она сознавала, что готова решиться смертельно ранить эту женщину во имя собственного счастья.
На другой день она сказала Мурату:
— Горе женщины — это куда бы ни шло. Но двоих детей сделать сиротами — нет, Мурат, нет!
И в этом решении Айша укрепилась. Что это? Смирение перед судьбой, присущее казашкам многих поколений, или желание принести себя в жертву? Ради чего? Но как бы то ни было, Айша ушла в себя, замкнулась. И это разъединило их.
Началась война. Мурат не обманывал себя: он знал, что чувство к Айше не покинет его до конца жизни. Но он не стал мучить Айшу и не искал с ней встреч. Лишь за несколько дней до отправления на фронт он написал ей: «Кажется, готовимся к отъезду. Хочу проститься с тобой».
Письмо, которое передал ему Уали, и было ответом Айши. Она писала:
«Не обижайся, не сердись на меня, Мурат, за то, что не называю тебя ни дорогим, ни любимым. Все эти слова я давно сказала тебе. Одно твое имя «Мурат» дороже мне всех других слов. Нет, я не забыла тебя. Я сделала то, что должна была сделать. Прости. Конечно, я рвалась встретиться с тобой перед отъездом. Но было бы нечестно отнимать последние минуты у тех, для кого ты муж и отец. Уезжай с мыслью только о них. Они — твоя семья. Это письмо я попросила передать, когда ты будешь уже далеко. У нас были счастливые дни, не будем жалеть о них. Я благодарю тебя за то, что так коротко, но так глубоко была счастлива.
Не шевели и ты в своем сердце того, что было, но что минуло. Я буду довольна и тем, что от всего сердца желаю тебе...»
Мурат дочитал письмо до конца и, расслабленный, прислонился к стенке вагона. За каждой строкой письма, вышедшей из самого сердца, стояло страдание женщины, которая любила, но не имела права любить.
VIII
Позади осталась нескончаемая казахская степь. Поезд приближался к Москве. Еще недавно война казалась далекой, бойцы ее видели только в воображении. И на тех местах, по которым продвигался эшелон, лежал еще отсвет мирной трудовой жизни.
Теперь люди почувствовали дыхание войны. С каждым днем становилось холодней, и природа словно коченела. Раньше по ночам даже маленькие станции веселили глаз яркими огнями. Теперь многолюдные города проступали из темноты мрачными громадами, словно спящий таежный лес.
В пути сталкивались два встречных потока. С запада проходили составы, битком набитые эвакуированными. Казалось, поезда словно ложками черпают, но не могут вычерпать беженцев.
Сегодня утром два немецких самолета бомбили эшелон. Ержан стоял у двери. Он услышал гул самолета, вытянул шею и стал оглядывать хмурое небо. Самолеты шли низко, и на какое-то мгновение на фюзеляже одного из них Ержан явственно различил крест. Сердце у него похолодело. Среди грохота колес послышалась пулеметная стрельба. В вагоне сразу наступила тишина. Вот со свистом падает бомба. Такое ощущение, будто тебе перебирают кишки. Бомба разорвалась в пятидесяти метрах от полотна дороги. На открытых вагонах эшелона сидят пулеметчики. Как мог забыть об этом Ержан! Многое бы он дал, чтобы оказаться рядом с ними. Трудно и унизительно сидеть в этой закупоренной коробке с тонкими стенками и ждать смерти, не имея возможности сопротивляться. Солдаты словно приросли к месту, ни один человек не пошевелился. Ержан напряг всю волю и, подавляя в себе страх, не отходил от двери. Спиною он чувствовал, что солдаты смотрят на него, стараясь по поведению командира определить, далека или близка нависшая над ними опасность.
Поднявшись с места, к двери подошел Зеленин. Достал из кармана махорку, протянул Ержану. Гул самолета то отдалялся, то снова приближался. И при этом у Ержана мурашки бегали по спине.
— Загорелся! Горит, сволочь! А-а, капут! — закричал Зеленин.
Один самолет падал на землю, распустив клубящийся хвост дыма.
Стало быть, они уже в «кольце войны». Ержан не увидел врага в лицо, но первое столкновение состоялось. Жаль, что его взвод не вывели оборонять эшелон. И все-таки Ержан не ударил лицом в грязь. Он вел себя выдержанно и твердо. Люди это видели.
Ержан чувствовал прилив душевных сил, даже немного гордился собою. В таком приподнятом настроении спустя два часа он пришел к Раушан. То ли потому, что люди непрерывно входили и выходили, то ли к нему уже привыкли, но на его появление никто не обратил внимания.
Войдя, он сразу увидел Раушан. Она сидела в правой стороне вагона и даже не повернула к нему головы.
С каким-то благоговением девушка слушала рассказ джигита, который сидел напротив. Его Ержан знал. Это был разведчик Дулат.
— Когда он во второй раз зашел, я нацелился ему прямо в рыло. И дал как следует. — Плотный низкорослый Дулат согнулся и показал, как он бил из пулемета.
— Здравствуйте, — сказал Ержан, подходя к ним.
Разведчики — баловни полка. Младших командиров почти не замечают. Дулат и на этот раз не почтил Ержана. Вместо того, чтобы встать и отдать честь, он лишь кивнул и с жаром продолжал рассказывать. Раушан слегка кивнула и снова стала смотреть Дулату в рот. Ержан стоял, не зная, как себя вести. Раушан забыла о нем.
Для нее, казалось, не было сейчас никого, кроме Дулата. Ержан повернулся и вышел, унося в душе досаду.
Он вернулся в свой вагон. Там сидел политрук роты Василий Кусков. Политрук бросил на Ержана короткий взгляд и, продолжая разговор, снова повернулся к бойцам, обступившим его.
— Так ты говоришь, что совсем не испугался?
Под взглядом Кускова Борибай стеснительно улыбался. Видно, он чуточку приврал.
— Конечно, так... маленько... — Борибай почесал затылок. — Все ж таки, по совести говоря, мы не испугались.
— Выходит, ты прирожденный герой. А что касается меня — я немного струсил.
Кусков сказал это серьезно, без шутки. И всем стало как-то легче, все заговорили свободно. В первый раз, конечно, человек пугается. Как не испугаться?
— У меня тоже все внутри похолодело. Печенка екнула.
Послышался смех. Люди ждали разрядки, и эта разрядка произошла.
— Когда бомба падала, да этот еще ее свист... ну, я закрыл глаза, да так и свалился на пол. Думал, конец мне, — сказал Земцов, совсем еще юный боец.
— Да, голосок у нее противный, — поддержал Бондаренко.
— Самое скверное на войне — это невозможность отразить удар врага, — проговорил Кусков, снова вступая в разговор.
— Верно говорите, товарищ политрук. Хуже нет, как чувствовать себя в мышеловке. Вроде нас связали по рукам и ногам. Вот в чем гвоздь!
Василий Кусков слушал внимательно, очень внимательно. Он любил, когда люди раскрываются и говорят непринужденно. Кускову за тридцать, но на вид он моложе. Был он тонок и плотен, и это придавало ему юношескую стройность. Голова маленькая и маленькие руки. В его внешности не было ничего, что бросалось бы в глаза, что выделяло бы его среди других. О таких говорят: человек средненький. Только губы, полные и выразительные, и рвущиеся из-под пилотки густые темно-русые волосы придавали ему залихватский вид, что вовсе не вязалось с его спокойным взглядом и сдержанными движениями.
Ержан любил Кускова и доверял ему. Кусков умел найти прямую тропку к человеческому сердцу и делал это не навязчиво. Просто люди сразу проникались к нему доверием и не таились. Ержан спрашивал себя: почему он не такой? Действительно, он был не такой — все волнения, все переживания носил в себе, и это было нелегко. «Будь Кусков на моем месте, — размышлял Ержан, — он давно договорился бы с Раушан. Уж они договорились бы!»
Или взять Дулата. Как он рассказывал о своей стрельбе по самолету! Весь напружинился, как ястреб, зеленые глазки блестят — может ли Раушан устоять перед таким геройством! Никогда не смотрела Раушан на Ержана такими изумленными, зачарованными глазами.
И чувство собственной приниженности овладело Ержаном.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
Пепельно-свинцовые взлохмаченные тучи, клубясь, плывут на восток. Когда они расходятся, тогда в просветы смотрит бледное небо. Осенний ветер своим сухим шершавым дыханием подбадривает работающих солдат — он проникает в рукава, за ворот гимнастерок и остужает разгоряченные, потные тела. Порою начинает сеять мелкий дождик, и ветер кидает брызги в лицо.
На краю густого сосняка и зарослей низкого кустарника, на голых холмах люди роют окопы. Они сбиваются в кучки, торопливо снуют взад и вперед. Телеги с дребезжаньем выносятся из леса и, с разбегу въехав на холм, спускаются в низину. Слышны судорожные, задыхающиеся гудки автомашин. Непосвященному человеку со стороны показалось бы, что на неохватном пространстве обнаружили в земле клад, лихорадочно выкапывают его и торопятся вывезти.
Как бы ни силилось человеческое воображение представить всю неизмеримую трудность и смертоносность войны, как бы ни сознавал человек из тыла всю меру испытаний, павших на фронтовиков, все же он бессилен создать истинную картину войны. Такой человек — лишь сострадательный сиделец у изголовья раненого бойца, изнуренного страданиями.
Но вот фронт приблизился. Повеяло жаром войны. Она дышит, как раскаленная печь. С запада, где горизонт затянут густой толщей туч, доносится тяжелое уханье артиллерии.
Из деревни, спрятавшейся за косогором, тянутся подводы, бредут пешие люди. Впереди повозка, запряженная лошадью, за ней еще повозки, их тащат быки; упираясь, оборачиваясь назад, мыча, плетутся на привязи коровы. Какой-то мальчик побежал назад, к деревне. Женщина, отстав от обоза, машет ему рукой, что-то беззвучно кричит. Еще одна запоздавшая подвода выехала из покинутой деревни. Показались пешие. Кажется, что медленно бредущая понурая толпа — не беженцы, а люди, в скорби провожающие гроб. И вот — забыли лопату, чтобы рыть могилу, и послали за ней мальчика. Представив себе это, Ержан совсем расстроился. С утра он был угнетен. Временами ему казалось, что он осиротел, забыт всеми. «Так нельзя, так нельзя», — глухо бормотал он.
И вдруг крикнул:
— Так нельзя!
И от этого окрика точно мешок свалился с его плеч. Ержан встряхнулся и некоторое время стоял, с недоумением глядя вперед.
Война надвигалась, сотрясая землю, тяжко переставляя свои грузные скрипучие ноги. Вот ее рука уже протянулась к Ержану, схватила за ворот. Дышать стало трудно. «Что бы ни случилось, только бы поскорее!» — сказал себе Ержан и судорожно вздохнул.
Томительно было ждать опасности, какой еще никогда не переживал. Тело какое-то чужое и словно живет само по себе. Так чувствует себя новичок на ринге, когда его противник, опытный хитрый боксер, заставляет долго ждать боя. У Ержана было ощущение, будто он тает, как снежная баба. В таком состоянии он столкнулся с Борибаем.
— Рою командный пункт, товарищ лейтенант, — сказал Борибай, опершись на лопату.
На лице — ни тени беспокойства, голос ровный. Кажется, он и на минуту не задумывается над тем, что мучит Ержана. Отстегнув ремень, Ержан спрыгнул в траншею, взял лопату. Через несколько минут, увлеченный работой, он позабыл о своих тревогах. Куда девались расслабленность, вялость. Мышцы окрепли, налились силой. Вот таким образом открылась ему извечная истина: только работа отвлекает человека от душевных невзгод и заставляет позабыть о грозящей ему опасности.
Ержан не давал себе роздыха. Обошел взвод, сделал распоряжения, снова взял в руки лопату. С виду Ержан хоть и производил впечатление подтянутого, энергичного командира, но сегодня он основательно раскис, распустил вожжи. Что бы ни делал в этот день, ему не хватало собранности, уверенности, а главное — не доводил дело до конца. Работает на совесть и вдруг ослабнет. Ему не удавалось сохранить контроль над собой: то придерется к солдату, роющему землю, то похвалит за усердие, то учинит разнос.
Бондаренко работал неторопливо, загребая землю полной лопатой. Ержан крикнул ему:
— Расторопней действуй!
Осмотрел его ячейку и тоже остался недоволен:
— Бруствер слишком высок, сделай ниже.
Бондаренко исподлобья посмотрел на командира:
— Есть, товарищ лейтенант. — И снова принялся за работу. Ержан нашел недоделку и в пулеметном гнезде Картбая.
— Вот как разделаюсь с траншеей, поправлю, — ответил Картбай.
Кожека, который старательно копошился в земле, Ержан до смерти напугал окриком.
Наконец, дав нагоняй всему взводу, Ержан сел покурить, призадумался. Черт знает, что это делается с ним! Бойцы работают, не щадя своих сил. Его придирчивость не то что неуместна — просто смешна. На его окрики солдаты отвечали: «Есть, товарищ командир», но только сейчас Ержан понял, в какое неловкое положение он себя поставил. Они говорят: «Есть, товарищ командир», а думают: «Не мешайте вы нам дело делать».
Все это так. Но должен же он руководить взводом! Это его обязанность. И он снова начал обход окопов. Натолкнулся на беспечно курившего Добрушина. Сержант, увидев командира, не слишком-то растерялся: передвинув самокрутку в угол губ, взял лопату и медленно поднялся на ноги. Не скрывая, что все это делает для отвода глаз, Добрушин прикрикнул на своих солдату
— Пошевеливайтесь, други милые!
В других местах глубина окопа достигла уровня плеч, на этом участке не доходила и до пояса. Сержант Добрушин сделал вид, что сердится:
— Да что вы, други, без ножа меня режете?
— Работаем. Разве не видите?
— Черта лысого я вижу! Где окоп?
— У вас под нотами, товарищ сержант.
Ержан не выдержал, закричал:
— И это вы называете окопом? Даже арык, и тот роют глубже!
Добрушин сказал с внезапным добродушием:
— Ладно, обойдемся. Дело временное. По всему видно, долго мы здесь не засидимся.
То, чего не договорил Добрушин, Ержан понял, но он, не ожидавший такого ответа, опешил, и что-то недоброе почудилось ему в этом человеке.
Он спросил каким-то чужим напряженным голосом:
— Как понимать твои слова?
— Разве мы не пойдем в наступление? — ответил Добрушин, словно только это и хотел сказать своими словами: «Долго мы здесь не засидимся». С ним произошла разительная перемена: голос окреп, и весь он как-то подтянулся и принял бравый вид. Ержан смотрел на него с изумлением. Попробуй скажи ему: «Добрушин, ты сейчас врешь». Как это доказать? А Добрушин врал, в этом Ержан не сомневался. Вот уж подлинно: чужая душа — потемки.
Взбешенный своей беспомощностью, Ержан с гневом взглянул на Добрушина и пошел прочь, но не удержался и оглянулся: Добрушин, ехидно усмехаясь, смотрел ему вслед.
Послышался голос:
— Вижу, настроение — не ахти?
Пробираясь по траншее, Ержан встретил Василия Кускова. Лицо политрука было серьезно.
— Настроение в норме. Отклонений нет.
Хотя Ержан старался говорить так же спокойно, как политрук, но голос звучал неуверенно.
— Если такая у тебя норма, то... поздравить не с чем.
Ержан поглядел на политрука, стараясь поймать шутливую интонацию в его голосе. Но взгляд Кускова был холоден и губы сжаты. Он в упор спросил:
— Ты что же, с таким настроением считаешь себя командиром?
Отношения Ержана и Василия Кускова были ровные. Они не дружили, но и не ссорились. Кусков — политрук роты, Ержан — командир взвода, подчиненный политруку. Однако Ержан старался держаться подальше от Кускова: рядом с ним собственные недостатки выпирали как-то резче. Политрук никогда не повышал тона. Но сделает замечание своим ровным голосом — словно на больное место надавит. Уали совсем другой. Осторожно, ласково погладит больное место, и любое огорчение забудешь. Вот такого бы политрука к ним в роту.
— Что ж, подумай над тем, что я сказал, — проговорил Кусков. — Времени на размышление у нас осталось мало.
Твердыми шагами Кусков пошел по траншее. Ержан молча смотрел ему в затылок; чувствовал он себя так, словно его раздели догола.
Вскоре пришли Купцианов и Мурат. Они обходили передовую. Купцианов не стал себя утруждать и не спустился в окоп. Он медленно оглядел окрестность и, рукою показывая на извилистую линию окопов, заговорил с расстановкой:
— Товарищ капитан, вы чересчур вырвались вперед. Разумнее было рыть окопы у самого леса.
В Мурате заговорило его упрямство, он резко оборвал начштаба:
— С какой точки зрения разумнее? Удобней удирать?
Купцианов вздернул подбородок, брови у него сошлись на переносице. Но он взял себя в руки и попытался улыбнуться:
— Нет. Я думал о более удобной доставке боеприпасов. К тому же мы не в наступлении, если не сказать — в отступлении. Короче говоря — мы в обороне.
Он цедил слова сквозь зубы, не скрывая иронии.
— Я хорошо разбираюсь в обстановке, — сказал Мурат, хотя хотелось крикнуть: «Здесь мне придется воевать, а не тебе!» Но он этого не сделал, только сказал:
— Там мы пророем второй пояс обороны.
Люди копошились на дне траншей, взлетала земля, выброшенная лопатами, торопливо пробегали связные, все было буднично. А небольшая кучка командиров, стоявшая поодаль, напоминала картину художника-баталиста, так она была торжественно живописна. Вскоре Купцианов с группой отделился от других и двинулся дальше. Мурат пошел вдоль окопов.
Завидев командиров, направлявшихся в его взвод, Ержан вышел навстречу. Комбат принял рапорт, поздоровался за руку. Он был собран, подтянут, чисто выбрит, хромовые сапоги блестели.
— А ну, показывай свое хозяйство, — сказал Мурат с живыми искорками в глазах. — Сегодня такой уж день, выкладывай, все, что умеешь.
У края окопа их нагнала Раушан. Переводя дыхание, она доложила:
— Товарищ капитан, санитарный пункт готов.
Раушан... Как же это? В заботах и волнениях сегодняшнего дня он, кажется, ни разу о ней не вспомнил. Он смотрел на девушку так, словно давно видел ее, очень давно. Чуть дрожат кончики пальцев, поднятых к виску. Или Ержану это чудится? Конечно, она тоже работала лопатой — под ногти набилась земля, рука грязная. Лицо обветрилось, погрубело, утратило былую прелесть, глаза как-то болезненно щурятся. Ворот гимнастерки слишком широк, голенища кирзовых сапог хлопают по икрам, явно не по мерке. Было что-то трогательное в этой изменившейся Раушан, что-то вызывающее жалость. Ержан смотрел на нее, и вдруг холод пробежал по его спине. А если угодит под снаряд?.. Он вдруг ясно представил себе, как она лежит ничком на земле, без кровинки в лице, и ее безжизненные пальцы зарылись в пыль. Что такое его любовь в этих огромных пространствах, по которым ходит неистовая смерть, — ничтожная крупинка счастья или неодолимая сила, над которой не властны ни пулеметы, ни бомбы, ни снаряды?
Мурат не заметил, как Ержан переменился в лице. Ему хватало и своих забот. Он сказал Раушан:
— Хорошо, я зайду на санитарный пункт. Взгляну.
— Разрешите идти, товарищ капитан?
Он мельком взглянул на Раушан, когда она уходила, неловко ступая в своих огромных сапогах. Быть может, он тоже подумал: «Как попал этот цветок в свирепую вьюгу?» Ержан перехватил его взгляд. «Он тоже боится за ее жизнь», — и снова Ержана охватил страх за Раушан, такой непобедимый страх, словно она заранее была обречена на смерть.
В таком тяжелом состоянии Ержан шел за Муратом. По траншее они добрались до Картбая и Кожека, которые рыли пулеметное гнездо. Картбай, закончив свое дело, был занят маскировкой бруствера. Кожек возился в проходе, соединявшем гнездо с траншеей. На его лопату налипла вязкая намокшая глина, работать было тяжело. Он безуспешно старался сбросить этот изнурительный груз.
При виде командира Картбай вытянулся, доложил:
— Товарищ капитан, боец Кулбаев роет окоп!
Сильные движения тела, полные жизни глаза, картинные усы показались Мурату знакомыми. Где он видел этого человека? У Мурата была хорошая память на лица, ко на этот раз она ему изменила.
Досадуя на себя, Мурат сказал:
— Перестарался, друг. Во время работы докладывать не положено.
— Есть, товарищ командир! Окоп готов, только и осталось, что подкосить фрицев под корень.
Мурат спрыгнул в окоп.
— Похоже, они собираются добровольно лечь под твою косу. Все от тебя зависит. Вожак верблюдов, который не перешел брода, от срама не убежит. Помни!
Мурат, обследовав ячейку, сказал:
— Сработано неплохо. Теперь дело за тем, как воевать будем.
— Жангабыл, помню, говорил: если бить без передышки, то самого бога доконать можно. Я так думаю, что фашисты тоже не камни, — ответил Картбай.
Мурат снова мучительно вспоминал, где же он встречал этого человека. Фамилия Кулбаев ничего ему не говорила. Он спросил напрямик:
— Как тебя зовут?
— Отец назвал Картбаем. — Боец с хитроватой улыбкой смотрел на Мурата.
— Я где-то встречал тебя.
— Легко может быть. Находимся в одном батальоне.
Мурат чувствовал, что боец недоговаривает, но не настаивал. Отойдя, он проверил зону обстрела. Пулеметная точка ему понравилась, и он одобрительно кивнул Ержану. Потом, выпрыгнув из окопа, стряхнул с себя комья глины и повернулся к Кожеку:
— Как чувствуешь себя, Кожеке?
Почтительное обращение требовательного командира польстило Кожеку и чрезвычайно изумило его. Он застыл с занесенной за плечо лопатой, но тут же опомнился и ответил:
— Грех жаловаться, товарищ капитан.
— Здорово ты нас напугал, когда отстал от поезда. Правда, потом нашелся. Теперь попробуй нагнать страх на немцев.
Мурат обошел с Ержаном почти весь взвод. Бодрое настроение не покидало капитана: он весело подтрунивал над бойцами, перебрасываясь с ними шутками. Одних похлопывал по плечу, другим выговаривал. Ержан коротко и ясно отвечал на все его вопросы. Настроение командира, особенно в напряженные дни, легко передается людям.
Наконец Мурат сказал Ержану:
— Хорошо поработали. Окопы надежные. Теперь собери всю роту. Побеседуем немного перед боем.
Мурат умел говорить и знал это. Он чаще других командиров выступал перед бойцами. Порой он был не прочь щегольнуть своей речью, которая текла легко, плавно, напоминая поток, играющий под солнцем. Но это не был внешний блеск. Мурат не терпел пустых слов. Ержан часто его слышал, понимал, что Мурат долго вынашивал в себе каждое свое выступление перед бойцами, обдумывал и взвешивал каждое слово, которое произнесет. И вместе с тем он знал тайну интонаций, пауз и жестов, знал эффект точно найденного слова, которое у опытного и умелого оратора всегда звучит так, словно родилось только здесь, в присутствии слушателей. Этими секретами живого, нескованного слова Мурат пользовался охотно.
Сейчас, выступая перед ротой, комбат начал с шутки. Он хотел, чтобы люди, уставшие после работы, забыли об усталости, и это ему удалось. В глазах людей появилась решительность, они ждали главного в его речи, были готовы к этому главному и жаждали его услышать.
— Время подготовки прошло, теперь начинается бой! — сказал Мурат, и его кулак рассек воздух. — Начинается настоящая, трудная и трудовая война. Я не оговорился. Война — это повседневный героический труд, требующий всех сил от человека, сил и крови. Были в свое время такие, которые думали шапками закидать врага. Что-то о них больше не слышно. Может, нам придется лбом таранить броню гитлеровской армии. Оглянитесь по сторонам! — Мурат возвысил голос. — Позади, на расстоянии, которое может пролететь палка, брошенная рукой, стоит Москва. Впереди, все сжигая огнем и давя танками, движется враг. Что говорит нам Родина?
Мурат крикнул:
— Она говорит: «Грудью заслоните Москву, бейтесь до последней капли крови! Отступать некуда, эта схватка насмерть».
Ержан не мог унять дрожи. Наконец-то свалилась тяжесть, сгибавшая его плечи, тяжесть, которую он проклинал, но сам не мог сбросить. Его охватил боевой дух, он чувствовал, что способен на любой риск, на любой подвиг. В нем проснулся драчливый мальчуган. И это состояние было так чудесно, так окрыляло, что теперь он страдал от невозможности сейчас же кинуться на врага.
Вечером у Ержана выдалось свободное время. И как только он был предоставлен самому себе, страшно захотелось увидеть Раушан. С той минуты, когда она стояла, вытянувшись перед Муратом, и ее рука, поднятая к козырьку, немного дрожала, и потом, когда она побежала в санчасть в своих неуклюжих, непомерно больших сапогах, с той минуты Ержан словно прожил новую жизнь. Он так много перечувствовал за эти часы. Все перевернулось в его сознании. Он сам не мог понять, что с ним происходит. Что-то новое созрело в нем, и он должен был это высказать. Уже близка ночь. Все может случиться в эту ночь на передовой, он может погибнуть, унося с собой то новое, что совершилось в нем, и Раушан никогда не узнает об этом. Он сказал Зеленину, виновато пряча глаза и путаясь в словах:
— Я... отлучусь на полчасика... э-э... схожу в штаб. Ты посиди здесь.
Опасения не найти Раушан, мучившие Ержана по дороге, оправдались. В санвзводе Раушан не было. Санитары рыли окоп в ложбине, поросшей молодыми деревцами. Коростылев дружески кивнул Ержану. Кажется, он не заметил ни порывистых движений Ержана, ни его блуждающих глаз, и ему не показалось странным, что Ержан неизвестно зачем ищет девушку в темноте, которая уже сгущалась над окопами.
Ержан скользнул взглядом по клади, сваленной на телегу. Санитарной сумки Раушан здесь не было. Он прислонился к телеге и стал наблюдать, как сильно и хватко работает лопатой Коростылев.
Подошла Кулянда.
— Просто так зашли? — нерешительно переминаясь, спросила она.
— Просто так.
Помолчав, Кулянда сказала:
— Раушан пошла в санроту.
Его подмывало спросить, когда она вернется, но он стоял и молчал.
Коростылев воткнул лопату в землю, отряхнулся и подошел к Ержану.
— А ну, поздороваемся, — и он широкой, как лопата, ладонью сжал пальцы Ержана.
— Как живем-можем, старина?
Разговор сразу принял шутливый оборот. Ержан старался казаться веселым, но это у него не получалось.
— Живем-можем, дай тебе боже, — ответил он русской прибауткой. — Вот перекурим и станем землю рыть, как сурки. Мы военные люди, старина.
Вкусно посасывая, Коростылев тянул самокрутку в палец толщиной. Огонек, вспыхивая, освещал крылья его маленького носа,
— Балагуришь, мальчик? — спросил он. — А на душе, вижу, кошки скребут. Муторно?
— Это с чего ты взял?
Коростылев добродушно засмеялся. Ержан не улыбался.
— А как же? — сказал Коростылев. — Вот я смеюсь, а ты губы поджал.
— Поджал, потому что ничего смешного нет, — проговорил Ержан, начиная сердиться.
— Ну, полно тебе, я же в шутку, — Коростылев положил свою руку на плечо Ержана.
Ержан вывернулся из-под его руки:
— Лапа у тебя... как у медведя.
— А я и есть медведь. — Коростылев неожиданно заговорил спокойно и задумчиво. — И хоть я медведь, а чувствовать способен.
— Да я тоже в шутку, — сказал Ержан, боясь в эту минуту даже самой пустой размолвки.
— Верно, мальчик. Балагурить сейчас — дело лишнее. Я вот всю финскую прошел. С первого и до последнего дня. Видал виды, и то на душе тревожно. Поначалу, конечно, трудновато тебе будет. Нет на свете ничего такого, чего бы твердый человек не перенес. Не война страшна, а непривычка к ней. Все это временное, пройдет. И такое будет: лежит с тобой рядом убитый товарищ, а ты преспокойно хлеб уминаешь. Ничего с тобой не случится, верь в свою звезду.
Ержан вдруг судорожно взъерошился, резко повернулся к Коростылеву:
— Черствый вы человек!
— Я-то? — Коростылев стоял спокойно, глубоко затягиваясь своей цигаркой. — Допустим. Но и ты научишься брать хлеб из мешка убитого. Заруби себе на носу: человеку, который целым выходит из боя, необходимо жить дальше. А война — вещь суровая. Нелегко на войне мягкому, слабому человеку. Ожесточиться надо: и к врагу, и к собственной слабости.
Все, что говорил Коростылев, вызвало в Ержане смутный протест, но он не сумел ему возразить. Коростылев бросил окурок, затоптал его. Голос его смягчился:
— Кажется, я тебя расстроил. Но ты согласись со мной в самом главном. Что самое главнее? Закалка. Сразу бери себя в руки. Стой непоколебимо, как гранит, но никогда не теряй веру в товарища. Надейся на него, верь, люби. Это сбережет тебя от смерти. Я, понятно, не идеалист, но вера — большое дело на войне.
— Я верю в победу над фашизмом, — сказал Ержан.
— В это мы все, советские люди, верим. Нелегко нам она достанется, а добудем ее. Что еще нужно солдату? Чтобы был у него где-нибудь верный человек, надежный и преданный.
— Вы говорите о любви?
— Пусть будет так. Но я не о баловстве говорю — всякие там перемигивания да переглядки. О настоящей любви речь, о той, которая даже из когтей смерти вырвет. Важно знать, что есть у тебя такой человек, которому ты всем сердцем веришь... И жизнь за него положить готов. Такая любовь, братец ты мой, иногда лучше брони бережет. Защищает она на войне человека. Ты ее в своем сердце хранишь и зря, дураком смерти не поддашься. Ранят тебя — выживешь, чтобы в сердце любовь не погибла.
— Вы это сами пережили?
— Соль не в том, — ответил Коростылев обыденным голосом, словно очнулся от сна.
— А вы философ.
— Да, имею такое пристрастие. Говорят, Германия — родина философов, но фашисты начисто их вытоптали. — Коростылев опять хотел найти шутливый тон, видимо, досадовал на то, что неожиданно открылся Ержану.
— Давай-ка за работу, — сказал он.
Было неловко стоять возле работающих людей и ничего не делать. Ержан собрался уходить. Кулянда навязалась в попутчицы — ей будто бы нужно в четвертую роту, отнести пакеты. Ержан казнился: надо ж было ему сюда прийти, все равно попусту. И люди, пожалуй, догадываются!
Уже было совсем темно. Приподнимая край ночи, на горизонте помигивали артиллерийские вспышки. Звук канонады доносился сюда легко, как-то обессиленно. Война, объевшись за день человеческим мясом, надвигалась медленно, постанывая, как настоящий обжора. Слова Коростылева стояли у Ержана в ушах. Можно ли было думать, что в этом неповоротливом, грубом на вид человеке столько нежности? Его первые слова о труде и хлебе ошеломили Ержана, оскорбили в нем человеческое достоинство.
Но спустя минуту Коростылев заговорил по-другому. Может быть, в иное время его внезапная исповедь не тронула бы Ержана, даже показалась бы дикой. Но здесь, на фронте, души людей подобны струнам на сыгранных инструментах, они настроены на один лад — стоит зазвучать одной струне, как вторят другие. Коростылев высказал то, что уже давно тревожило Ержана. Потребность любви, раз проснувшись, росла по мере приближения к фронту. Воображение его работало. Чем чаще он видел Раушан и чем упорней о ней думал, тем выше она поднималась в его глазах. Как удержать ее, как приблизиться к ней? Если бы они могли тесно взяться за руки — что им война, сполохами озаряющая ночное небо? Они не отдали бы друг друга смерти.
Ержан шел, спотыкаясь в темноте, и Кулянда следовала за ним, как тень.
— А хорошо дядя Ваня говорил, — промолвила она, догоняя Ержана. И повторила шепотом: — Очень, очень хорошо говорил.
— Да, это верно.
Дальше шли в молчании. Возле окопа Кулянда задержала Ержана за руку. Лицо девушки в темноте смутно белело, туманилось, ускользало. Сейчас она казалась красивей. Ее чуть раскосые глаза остановились на Ержане, и ему почудилось, что это Раушан смотрит на него.
— Ержан, — проговорила Кулянда дрогнувшим голосом. Она положила руку ему на плечо и снова убрала, потом схватила за край рукава. — Ержан... береги себя... и помни — я всегда с тобой.
Ержан осторожно погладил ее по плечу.
— Спасибо, Кулянда! И ты береги себя...
II
Купцианов размышлял: «Что такое смерть? Это превращение человека в ничто. Конец, так сказать, жизненного пути. Человек любит завершение, окончание любого дела. Только одного он не любит: завершения жизни. Религиозные люди веруют в бессмертие души. Их, вероятно, не должна страшить смерть, ибо они уверены, что в потустороннем мире их ждет блаженство. Однако они тоже боятся смерти. Почему так? Что касается меня, то я убежденный атеист, и мой страх исчезнуть навеки вполне обоснован!»
На этом мысли Купцианова оборвались, и он огляделся. Крестьянская изба с низким потолком. Тишина. Маленькая лампа, питающаяся от батареи, освещает только середину комнаты. Темнота отступила в углы. Ближе к двери, подвязав трубку к ушам, дремлет солдат-телефонист.
Купцианов отхлебнул из чашки остывший чай и снова вернулся к своим размышлениям.
«О чем, интересно знать, думает этот солдат?» Припомнилось прошлое, случай из далекого детства. На улице, по которой он каждый день ходил в гимназию, всегда стоял нищий. Протянув руку, старик нудно и жалобно тянул: «Подайте, Христа ради». По наказу матери, Вениамин каждый раз бросал ему медную копейку и бежал дальше. Его отталкивал дурной запах, исходивший от нищего. Этот запах бил в ноздри. Но пройти мимо Вениамин не решался, потому что дал слово подавать нищему милостыню.
Однажды, разозлясь, он спросил старика: «И зачем ты только живешь на свете?» — «А затем, барчук, что никому помирать не хочется», — ответил старик.
Нищий был прав. Никто не хочет умирать. Простейшая истина. Но вот история знает случаи, когда солдаты, спасая своих командиров, подставляли грудь под штык. Что это такое? Аффект? Помрачение разума? Или что-нибудь иное, что еще не поддается объяснению.
Откинувшись к стенке, Купцианов старался представить себя на месте такого солдата, понять, что побуждает его жертвовать своей жизнью, — и не мог. Это было для него загадкой. Тогда он бросил думать о солдате и стал смотреть на Уали. Подсев ближе к лампе, Уали писал письмо. «Конечно, жене пишет, — думал Купцианов и тут же стал строить догадки. — Пишет жене, но все его помыслы здесь, на передовой. Что его заботит? Главная забота: как уцелеть в этом аду, как сохранить собственную жизнь? Письмо на родину — это одно из проявлений надежды. Надежды на то, что он уцелеет».
Минувший день прошел в заботах. По карте нетрудно было определить место каждому подразделению, наметить огневые позиции для артиллеристов. Но осуществить все это — дело сложное. Пришлось приложить много энергии. Его озадачил и рассердил командир третьего батальона, широколицый казах Конысбаев, обычно не произносивший других слов, кроме «есть», «будет сделано». Вдруг он вступил в пререкания. Эпизод этот скоро забылся. Купцианова взбесил Мурат Арыстанов, который, не возражая, но с легким пренебрежением выслушал его приказ, а сделал все по-своему. Это надолго выбило Купцианова из колеи.
Подумать только! В план обороны Купцианов вложил все свои знания. Он тщательно обдумал его. Склонясь над картой, он прочертил безупречно изящную линию укреплений. Но и на этом он не остановился.
Обдумал еще раз и внес такие же безупречно изящные поправки. Теперь, даже с закрытыми глазами, Купцианов видел линию, нанесенную на карту красным карандашом, все ее извилинки и закругления. Это была «благородная линия».
Выехав на фронт, Купцианов убедился, что в основном линия укреплений сохраняет рисунок его карандаша на карте. Командир полка Егоров высказал кое-какие свои соображения, но даже этим соображениям Купцианов смог вежливо и почтительно возразить, и командир полка согласился с ним. Купцианов не посчитал за труд явиться и к начальнику штаба дивизии, получил его одобрение. Это было полезно и потому, что, улучив момент, он сумел намекнуть начальнику штаба на свое непосредственное авторство в разработке плана.
Вениамин Петрович Купцианов никогда не лукавил с собой. Он не скрывал от себя своего честолюбия. Пятнадцать лет его жгло стремление выдвинуться, прославиться, добиться самых высоких чинов и званий. Он с блеском окончил училище. Ему казалось: звезда его славы сверкает совсем близко. В революционной стране нетрудно выдвинуться молодому таланту — были бы желание и целеустремленность.
Но шло время, а Купцианов, несмотря на желание и целеустремленность, очень медленно поднимался со ступеньки на ступеньку. Звезда славы не только не приближалась, но затуманивалась. Догорал костер мечтаний, угли подергивались пеплом. Иногда Купцианов с ужасом замечал, что воля его сдала и его затягивает житейская тина.
Ветер войны раздул угли костра, они готовы были снова вспыхнуть. В Купцианове проснулся было задор. Он решил в первом же бою показать свой военный талант и этим теперь жил. Он стряхнул с себя апатию, юношеская энергия вернулась к нему. Пусть узнают его настоящую цену! В таком настроении он работал над планом обороны. Диспозиция преследовала одну цель: остановить врага с наименьшими потерями в людях. В наступательной мощи противника Купцианов не сомневался. Больше того, он в душе был убежден, что на этом рубеже противника не удержать. Какой отсюда вывод? Надо крепко думать об отступлении — об отступлении с наименьшими потерями.
Рассуждая так, Купцианов удачно, как ему казалось, использовал густо сплетенный, местами перемежающийся мелким кустарником лес. Он решил укрепить батальоны спиной к лесу, а на равнине и холмах разбить артиллерийскую позицию. Таким образом, фронт полка полностью прикрывался артиллерией. Купцианов вычертил направление огня. Все было предусмотрено и тщательно рассчитано.
А что сделал Мурат? Он значительно выдвинул свой батальон и этим поломал всю линию. Своими укреплениями он охватил противоположный склон холма, расположенного в четырехстах метрах от опушки. Не довольствуясь этим, Мурат выдвинул вперед орудия, бывшие в его распоряжении.
Купцианов еще раз выехал на позицию. Произошло новое столкновение с Арыстановым, на этот раз крупное. Захлебываясь от злобы и через силу сдерживая себя, Купцианов повернулся к Мурату. Он сказал с уничтожающей иронией:
— Полагаю, вы имеете понятие о топографии, капитан?
Раскрыв планшетку, Купцианов показал на карту:
— Смотрите, линия обороны указана очень четко.
Мурат и не взглянул на карту.
— Исходя из рельефа местности, я чуть передвинулся, — сказал он небрежно.
— Ничего себе чуть!
— Совсем немного, смотрите сами, — спокойно проговорил Мурат. Он не хотел замечать иронии Купцианова.
— Понимаете ли вы, что нарушили приказ вышестоящего командира? — официальным тоном спросил Купцианов.
— Неужели?
Работа на участке Мурата подходила к концу, и это Купцианов видел. Но из упрямства он продолжал настаивать на выполнении своего приказа.
— Товарищ капитан, вам было указано, как строить линию обороны, и даны все необходимые разъяснения. Выполняйте приказ.
Мурат, стараясь держать себя в рамках устава и говорить коротко, привел свои доводы: впереди укрепления — наклонное плоскогорье, отличная зона обстрела, что даст возможность издалека рассеять наступающего противника. Купцианов нетерпеливо слушал. Все та же ироническая улыбка не сходила с его губ.
— Все, что вы говорите, верно. Но это субъективный взгляд. Или вы полагаете, что план не был продуман в мельчайших деталях? Он был продуман. И очень скрупулезно. Учтено все: снабжение боеприпасами в долговременном бою и даже, на крайний случай, отступление. Вы рассуждаете слишком прямолинейно и, следовательно, однобоко.
— Прежде всего я думал, как дать отпор врагу, — непримиримо отвечал Мурат, пытаясь остановить поток этой размеренной речи. — Боеприпасами я буду обеспечен. Отступление? Если дойдет до этого, пятки будут сверкать. Живо доберемся до вашего леса. — Самый веский довод Мурат приберег к концу: — Приезжал генерал Парфенов и одобрил мою позицию.
Он сказал это вскользь, как бы между прочим.
Удар попал в цель. Купцианов растерялся. Очень неуверенно, не находя нужного тона, он приказал перенести артиллерийскую позицию на старое место. Юнец берет на себя слишком много. Ничего, крылышки при случае можно подрезать.
Но это самоутешение было слабым. Весь день Купцианов ходил сам не свой — перед глазами стояло лицо Мурата, почтительно-безразличное выражение его глаз. Нет, не так-то прост этот мальчик. Не так-то прост.
Следуя постоянной своей привычке не лукавить с собой, Купцианов должен был признаться, что Мурат — человек сильный. А если так, то вскоре им станет тесно. Он не может уступить дорогу Мурату, не может позволить ему вырваться вперед.
В течение всего хлопотливого дня Купцианов всякую свободную минуту думал только об этом. Он сопоставлял шансы, свои и Мурата. Итак, шансы Мурата: волевой, смелый человек. Но... заносчив до нахальства, и на этой заносчивости рано или поздно споткнется. Шансы Купцианова: железная выдержка, самодисциплина, осторожность. Если Мурат при его горячности идет напролом, то Купцианов никогда не теряет самообладания. Все рассчитано, выверено у него — каждый жест, каждое слово, даже смех и тот дозирован, рассортирован по оттенкам: открытый, язвительный, веселый, едкий, добродушный. Эта универсальная система поведения защищала его и от «жары» и от «холода».
Мысли о Мурате привязались к Купцианову, как икота. Только вернувшись в штаб, он, кажется, избавился от них. Но здесь его одолели мысли о смерти. «Выходит, есть нечто, что сильнее нас обоих. Быть может, смерть рассудит наш спор? Но в чью пользу?»
Под ложечкой засосало. Смерть! Что значат рядом с нею его план обороны, его успехи, его победа над Муратом?
А Уали все пишет. Проворные пальцы крепко держат перо. Оно ведет строчки, опускаясь все ниже, к концу тетрадной страницы. Судя по тому, как все быстрей бежит перо по бумаге, Уали заканчивал письмо. Смуглое лицо его отливает цветом свинца. Но вот проступил румянец. Уали производит сейчас впечатление нервного, легко возбудимого человека. Вот румянец на щеках гаснет, растворяется. Лицо опять становится серым. На нем выражение тревоги и усталости. Странное сочетание.
Это наблюдение за Уали отвлекло Купцианова от мысли о смерти, которая точила его, как червь. «Что мне нравится в этом человеке и что не нравится? — размышлял он. — Можно ли назвать наши отношения дружбой? Или это ни к чему не обязывающее приятельство, немного выходящее за рамки отношений между подчиненным и начальником?» Купцианов не мог ответить себе на этот вопрос. Но, как бы то ни было, они сошлись на короткую ногу, и это произошло быстро. Если спросить, есть ли у Купцианова друг в полку, то нужно ответить, что это Уали.
— Жене написал? — спросил Купцианов, когда Уали вкладывал письмо в конверт.
— Нет, товарищам, — смущенно ответил Уали, словно его уличили в чем-то.
«Любой неожиданный вопрос застает его врасплох. Что-то кроется за этим? Или у него природная застенчивость?»
— Жене тоже нужно написать. Она, бедняжка, ждет не дождется твоего письма, это уж так, поверь, — проговорил Купцианов дружеским тоном.
— Я вчера ей писал.
— Арыстанова видел? — внезапно спросил Купцианов.
Уали, по обыкновению, замялся:
— Э-э... видел.
— Был на укреплении его батальона?
Такая настойчивость начальника показалась Уали подозрительной. Он насторожился.
Купцианов заметил это. «Кто из нас для него ближе? — подумал он. — С Муратом они давно дружат и, что ни говори, оба казахи. Но... если мне не изменяет чутье, Мурат не слишком-то расположен к Уали. И в отношении Уали к Мурату тоже есть какая-то натянутость: то ли он ревнует Мурата к другим, то ли жалеет его».
— Твое мнение о нем? Говори откровенно...
Возможно, Уали заранее был готов к этому вопросу.
Он ответил уверенно и без промедления:
— Я ставлю его не слишком высоко. Самонадеян. Когда-нибудь зарвется и расшибет себе голову.
Купцианов рассмеялся не слишком язвительным, но все же недобрым смехом. Потом встал и начал ходить из угла в угол, сам любуясь легкими движениями своего уже полнеющего тела.
— Это ты метко сказал: когда-нибудь расшибет себе голову.
И, словно услышав, что здесь говорили о нем, через порог шагнул Мурат. Серая шинель его была покрыта пылью, лицо в неверном, хилом свете лампы казалось темным, хмурым. Вместе с холодом он внес в мирную крестьянскую избу фронтовую тревогу.
— Насилу разыскал вас, — сказал он начальнику штаба.
— Как говорится, легок на помине! Ну, присаживайтесь, — любезно проговорил Купцианов, подошел к столу и жестом дал понять, что слушает.
Мурат огляделся и, взяв стул, сел напротив Купцианова. Немного помолчав, он бросил на Купцианова быстрый и цепкий взгляд:
— Явился все по тому же спорному вопросу об артиллерийской позиции.
— Кажется, мы обо всем договорились. Теперь я не могу вносить никаких изменений в диспозицию.
— Разрешите мне по собственному усмотрению распоряжаться подчиненными мне силами, — Мурат шел напролом.
Не повышая голоса, но твердо, раздельно и четко Купцианов сказал:
— Мало того, что вы подставляете под удар свой батальон, вы хотите другие подразделения поставить в угрожающее положение.
Мурата подмывало сказать: «Мы не за тем сюда пришли, чтобы играть с фашистами в прятки!» Но он сдержался. Нет, так дело далеко не продвинется. Он видел, что Купцианов вот-вот сорвется, и постарался перевести разговор в спокойное русло.
— О позиции батальона мы договорились, зачем снова поднимать этот вопрос? — сказал Мурат примирительно и, старательно выбирая слова, напомнил, что позицию батальона одобрил генерал Парфенов. — Но теперь, в непосредственной связи с расположением этой позиции, необходимо определить место для пушек. Я пришел посоветоваться с вами и принять решение.
Мурат медленно стал раскуривать папиросу, давая Купцианову время успокоиться. Что за человек! Из упрямства сам ставит себя в затруднительное положение. Купцианов, приподняв правую бровь, молча оглядел Мурата. На лице его было написано изумление. «Откуда у тебя такое смирение, голубчик? Одумался? Или хитришь?» Мурат вдруг показался ему наивным и совсем не опасным парнем, с которым нужно придерживаться другой тактики: терпеливо втолковать ему истинное положение дел на фронте, блеснуть перед ним своей способностью к анализу событий и военному предвидению. И тогда он послушно даст надеть на себя уздечку. Ошеломлять людей своими знаниями было слабостью Купцианова.
Он неторопливо сел за стол и, осторожными, мягкими движениями сбивая с папиросы пепел, разглядывая ноготь на своем мизинце, начал вкрадчивым голосом:
— Хорошо, давайте рассмотрим вопрос со всех сторон. И мне не доставляет удовольствия спорить с вами, дорогой капитан. Надо смотреть вперед. Мало видеть линию горизонта — следует путем умозаключений и научно обоснованной догадки проникнуть взором далеко за эту линию. Немцы временно ослабили натиск, произвели перегруппировку, подтянули резервы. Что они нам готовят? Новое мощное наступление. Является ли это для нас неожиданностью? Нет, это не является неожиданностью для любого военачальника, стоящего на уровне современных знаний. — Купцианов взглянул на Мурата, проверяя, какое впечатление производят на него эти слова. — Льщу себя надеждой, что вы хорошо понимаете: на этом рубеже мы не можем остановить врага. Не сомневаюсь, что высшее командование придерживается такого же взгляда. Это можно заключить из того, как растянут фронт нашей дивизии. Надеюсь, вы согласитесь со мной: исходя из общей обстановки на фронте, мы должны применить соответствующую тактику. Мы не имеем права рисковать без надобности.
Увлеченный стройностью своих суждений, Купцианов, кажется, не замечал молчания Мурата. Он говорил и говорил, а Мурат уже видел, куда он клонит, куда ведет шаг за шагом. «Не льщу себя надеждой», «уверен» — за этими плавными оговорками скрывалась стойкая мысль, которую Мурат не разделял и не мог разделять. Он терпеливо ждал, когда Купцианов выговорится до конца.
Завершив свои рассуждения, Купцианов взглянул на Арыстанова. Он ждал.
Мурат начал:
— Это верно: каждый боец и каждый командир стремятся как можно скорее достичь рубежа, на котором можно остановить врага. Но следует ли отсюда, что мы будем показывать спину врагу, пока не дойдем до этого надежного рубежа? — Боясь, что Купцианов перебьет его, Мурат заговорил быстрее. — Все, что вы сейчас сказали, — это одна сторона дела. Но вы забыли о нашей непосредственной обязанности — изматывать, обескровливать врага на каждой пяди родной земли! На каждой пяди! Вот вы упомянули о тактике Кутузова. Аналогия, на первый взгляд, убедительная. Но мы не можем точно, слепо копировать тактику Кутузова. Не те времена и не та война. Мы не исторический спектакль разыгрываем, а защищаем социалистическое отечество. И Москвы не отдадим. Уж если драться, так драться насмерть.
Краска бросилась в лицо Купцианову. Мурат сделал вид, что не заметил этого, вынул из кармана карту и, разложив ее на столе, сказал:
— Мы немного отвлеклись, давайте поближе к делу. Времени у нас мало...
Чертя на карте карандашом, отмечая холмы, низинки, лесные участки, он рисовал картину предстоящего боя так, как видел ее в своем воображении и в своих расчетах.
На этом их спор закончился. Мурат вышел, притворив за собой дверь. Купцианов сидел, закрыв глаза. И опять было такое ощущение, что с приходом Мурата в избу ворвался порывистый ветер, наделал переполоху и снова вырвался на волю... «Быть может, мне следовало согласиться с ним? — расчетливо подумал Купцианов. — У него есть здравые мысли, и он не уймется».
Такие напористые люди не раз встречались на пути Купцианова. Как правило, энергия уживалась в них с какой-то чистотой и наивностью побуждений, и это обезоруживало Купцианова. Как ни хватал он их за полы, они легко высвобождались и спокойно шли дальше, а Купцианов оставался на месте.
Неужели этот желторотый капитан сознательно хочет отбросить его назад? Хватка у него крепкая. Нет, нет, Купцианов не допустит этого.
На его стороне житейский опыт, знания, способности, гибкий ум. И, если хотите, он не брезглив в борьбе за успех.
III
После взятия Смоленска отдохнувший враг стянул свежие силы и усилил натиск. Его танковые группы разбили наскоро возведенные укрепления советских войск и теперь стремились смять наши многочисленные, но недостаточно вооруженные силы, чтобы вырваться на стратегический простор и взять Москву.
Немецкое командование в большом секрете готовило октябрьское наступление, на которое возлагало все свои надежды: это наступление решало судьбу Восточного фронта. Было тщательно взвешено соотношение сил обеих сторон, учтены возможные непредвиденные обстоятельства и осложнения.
На Советскую Армию, в течение трех месяцев не выходившую из кровопролитных боев, обрушилась огромная, грозная в своей стальной монолитности сила. Советская Армия по-прежнему продолжала отступать. Но в самом характере войны произошли изменения. По мере продвижения немцев возрастали для них трудности. Казалось, они углубляются в глухую чащобу. Хотя темпы наступлении не ослабевали, но немцы лишились свободы действия. Потери их неудержимо росли. Фашистские генералы, опьяненные терпким вином победы, еще не отдавали себе отчета в том, что неохватные русские пространства между Смоленском и Москвой с их лесами, равнинами, возвышенностями и впадинами, с непокоренным населением деревень, больших и маленьких городов день ото дня съедают стальную силу врага и что рано или поздно немецкая армия обломает крылья, коса найдет на камень.
Но уже близок был день, когда они протрезвеют под ушатом холодной воды.
Катившаяся по инерции лавина вражеских армий, прорвав линию наших войск, стоявших в заслоне, ударила по дивизии Парфенова. Немцы не сумели опрокинуть ее с ходу и продолжали атаки, подтягивая резервы. Танковые атаки, предпринятые на двух участках, не увенчались успехом. Прорвав позиции на правом фланге, вражеские танки смяли два орудия. Но прорыв был вскоре ликвидирован нашими резервами. Наступавшая позади танков пехота противника застряла, а танки, переполошив наши тыловые подразделения, сами изрядно потрепанные в бою, повернули назад.
После этого ожесточенное сражение возобновилось.
Немцы начали длительную артиллерийскую подготовку. Затем их пехотинцы, прикрываясь завесой пыли и дыма от разрывов снарядов, бросились вперед. Из-за выступа леса, из-за холмов с грохотом и лязгом вышли танки. Вражеские солдаты шли напролом и в отдельных местах ворвались в окопы. Завязался рукопашный бой. Советские воины, хотя еще не закаленные, не обстрелянные, держались стойко.
Бой порою напоминает вешние стремительные воды. Яростный поток со страшной силой бьет по плотине и, не сумев сокрушить ее, откатывается назад. И снова набегает и снова ударяет: разбитые плотиной волны мечутся в беспорядке, вспухают, вода поднимается, врывается в пробой. Если его успевают залатать — вода ищет другую слабину. Порой напор потока так велик, что он перекатывается через плотину, унося в своем бурном течении камни и щебень.
Но это чисто внешнее сравнение. Не каждому человеку оно придет в голову. На Раушан первый бой произвел совершенно иное впечатление.
Ее смертельно перепутал снаряд, разорвавшийся близко от санвзвода. Прежде чем разорваться, он с душераздирающим визгом летел в воздухе. Это летела смерть. Зарыться бы в землю, раствориться в воздухе, исчезнуть! Затем раздался железный режущий грохот. Он заполнил каждую клеточку мозга. На мгновенье Раушан потеряла сознание, не чувствовала — жива или нет. Но сознание быстро вернулось. Снова и снова рвались снаряды.
Уткнув голову в колени и охватив руками ноги, она сидела на дне окопа. Ее громко окликнул Коростылев. Она встала. Взвод оставался на месте. Впереди — небольшая балка, поросшая молодыми редкими деревцами. Желтеет свежая земля, выкинутая из ям. Коростылев стаскивал с телеги большой тюк. Все, как вчера, и совсем не такое, как вчера. Пустынная даль, закоченевшая под ледяным дыханием смерти. На самом краю балки, на отлете, качается белая беззащитная березка. Люди копошатся, поеживаясь на ветру, у них красные руки. У санитара Алдабергена отвисла нижняя толстая губа, он роется в своей сумке. Лицо серое. Что эти люди делают? Для чего все это нужно? Раушан не могла понять целесообразности их действий. Кажется, она потеряла способность мыслить. Ничего не сознавая, она выбралась из окопа.
— На, развяжи, приготовь бинты, — сказал Коростылев, бросив тюк к ногам Раушан.
Из-за повозки вышла Кулянда. На ней лица нет, глаза глубоко ввалились. И голос слабенький, едва слышный.
— Давай я помогу.
— Отведи лошадей в яму, пришибить могут, — сказал Коростылев Алдабергену.
Раушан посмотрела на лошадей, привязанных к оглобле; при звуке близких разрывов крупы их вздрагивали. «Лошадей могут убить», — с жалостью и страхом подумала Раушан. Она снова стала смотреть на Кулянду. «И ее могут убить». Внезапно представилось, что Кулянды уже нет на свете, что ходит одно тело ее, без души. Она ужаснулась.
С переднего края потянулись раненые. Они принесли с собой запах крови и гари. По одному, по двое раненые появлялись вдали, в колыхающемся густом дыму, и, отделившись от него, понуро брели к санитарному пункту. Враг без передышки бросал на передний край раскаленное железо, колотил и перемалывал и, как осколки чего-то живого, уцелевшего, выбрасывал из этого ада раненых.
К Раушан вернулась способность думать. Ее потрясла мысль, что там, под огнем, сражается Ержан. «Только бы остался жив!» Сердце ее бешено колотилось. «Только бы уцелел!» Обезумевшими глазами она искала Ержана среди раненых.
Перевязывая руку солдата, она услышала над собой резкий голос:
— А ну-ка, сестрица!..
Крупный плотный боец держал на руках, словно ребенка, щуплого человека и оглядывался, не зная, куда положить его.
Тело раненого безжизненно висело на руках бойца, но раненый еще стонал. Боец осторожно опустил его на землю. Наклонившись, Раушан увидела сморщенное, все в глубоких складках серо-землистое лицо. Обескровленные губы были раскрыты и словно прилипли к деснам.
— Здорово его долбануло в плечо, — сказал боец. — Я легко отделался. Чуть расцарапало мякоть.
Плечо раненого поверх гимнастерки было наспех перетянуто марлей, и на ней затвердел сгусток крови. Раушан с помощью Кулянды повернула раненого на бок.
Просочившаяся из-под марли кровь залила всю грудь. Раушан сняла повязку. Рана была страшная. Осколок раздробил ключицу. Почти теряя сознание, Раушан смотрела на белую раздробленную кость и в клочья разодранное мясо.
Перед ее глазами поплыл туман, сквозь этот туман смотрело на нее мертвенно-бледное лицо раненого с судорожно закушенной губой. Страдания его были невыносимы.
— Кулянда... Кулянда... — бессильно позвала она, чувствуя, что ее рука, поддерживавшая раненого, слабеет.
Кулянда оказалась выносливей. Крепко охватив раненого и поддерживая его голову коленкой, она начала перевязывать рану бинтом, который держала наготове в руке.
Потом перекинула марлевый жгут через шею раненого и укрепила на повязке его руку. Закончив перевязку, Кулянда положила раненого на спину.
Раушан, очнувшись от тупого оцепенения, срывающимся голосом крикнула, чтобы раненого сейчас же положили на подводу и увезли.
Кулянда удивленно посмотрела на нее, сказала твердо:
— Пусть немного полежит здесь. А если еще будут тяжелораненые, на чем мы их отправим?
Это звучало жестоко. Но Раушан не нашла в себе силы перечить.
— Да... Да... Пусть будет так, как ты говоришь.
В беспрерывных заботах и тяжелой работе Раушан забыла о своем страхе. Теперь она могла, несмотря на дрожь в руках, быстро делать перевязки. Но ей не всегда удавалось соразмерить движения своих рук. Иногда раненые, тяжело посапывая, просили:
— Очень туго, нельзя ли посвободнее!
Какой-то молодой черноглазый парень, терпеливо снося боль, улыбнулся и сказал:
— Поглядеть, вон вы какая хрупкая, а рука-то у вас, сестричка, железная.
Его товарищ залился громким смехом:
— Ох, пустомеля, чтоб тебя черти побрали!
И тут же заохал от прикосновения рук Раушан.
Шутка парня развеселила раненых. Их настроение передалось Раушан, угнетенное состояние постепенно развеялось.
Выпали минуты затишья. На пункт зашел Мурат. Сразу же натолкнулся на бойца Дошевского, который топтался у повозки, нагруженной боеприпасами:
— Почему остановился здесь? В такую даль по твоей милости люди должны таскать боеприпасы? Вот заставить тебя самого потаскать!
Дошевский бормотал с жалкой улыбкой на губах:
— Товарищ капитан... товарищ капитан...
— Что капитан? Я уже два месяца капитан, — он вплотную приблизился к Дошевскому. — Ну, живо, все в ту вон балку, где березы.
Дошевский козырнул с лихостью доброго вояки:
— Есть, товарищ капитан! Сейчас же отправлю по вашему указанию. И мигом в тыл за новыми боеприпасами.
Мурат собрался было уже уходить, но вдруг резко обернулся:
— В тыл пошли другого. Сам оставайся здесь.
Дошевский, лицо которого выражало все то же рвение, ответил:
— Есть, товарищ командир! — но не сдвинулся с места. — Разрешите доложить: вы столько времени в бою. Можно ли? Устали, надо полагать, проголодались. — В глазах его появилось льстивое выражение. Он сострадательно и как-то приторно смотрел на комбата. — Я ведь как рассуждал? Думал, надо привезти товарищу командиру горячую пищу.
Мурат вспыхнул:
— Я же приказал вам...
— Есть, товарищ капитан! Но вы прого...
— Чтобы духу твоего не было здесь! — заорал взбешенный Мурат.
Дошевский взвалил на спину ящик с патронами и поплелся за своими. Удаляясь, он то и дело оглядывался на комбата. Ни тени обиды нельзя было заметить в этих быстрых взглядах, а только ласковую душевную заботливость. Ему помешали сделать доброе дело.
Мурат привык к беспрекословному повиновению подчиненных. Дошевский вывел его из себя. Его нельзя было ухватить: ускользал, словно ртуть.
Комбату было стыдно перед бойцами за свою вспышку. Обернувшись к ним, он виновато улыбнулся. Но бойцов рассмешила хитрость Дошевского — они потешались над ним.
Чтобы смягчить свою грубость, Мурат сказал:
— Кажется, я перепугал девушек. Уж очень меня рассердил этот свистун.
Крепкий, словно топором вытесанный, боец подхватил шутку командира:
— Если они испугались крика комбата, то что же с ними будет, когда увидят фашистов? Пускай помаленьку привыкают к войне.
— Наши девушки не пугливые. Иного неловкого парня, пожалуй, поколотить могут.
— Есть и такие парни, которым они сто очков дадут.
Шутки слышались там и тут. Мурат окинул взглядом раненых. Двое лежали неподвижно. «Видно, тяжело ранены, нужно скорей отправлять», — подумал он. Трое бойцов, сидя на земле, безучастно смотрели себе под ноги.
Один из них с остервенением оттягивал забинтованный палец. Эти трое не вступали в разговор: кажется, они не замечали, что происходит вокруг. У одного бойца, кареглазого и смуглого, уши шапки были опущены. На шутку комбата он чуть улыбнулся, улыбка получилась жалкая. Остальные бойцы еще не остыли после боя, глаза их лихорадочно блестели. Их мучило желание рассказать о том, что они сейчас только пережили. Вернутся ли они после излечения в распоряжение Мурата, или, как брызги дождя, рассеются по всему огромному фронту?
— Ну, ребята, каков фашист? — спросил Мурат. — Кажется, довольно близко познакомились.
Бойцы ответили нестройным хором:
— Много пушек у собаки.
— Как стал колотить нашу роту, как стал колотить... света не взвидели.
— Наша рота подожгла один танк... очень способно горит.
Когда гомон голосов начал стихать, какой-то боец произнес:
— Попробовали фашиста на вкус. Не шибко вкусен. — Он сказал это тихо, но все услышали.
— А ты ждал, что он сладкий? — спросил кряжистый солдат. — Но мы с тобой еще как следует не отведали горького. Всего-то как иголкой прошило, а уже уходим с передовой.
Мурат посмотрел на него с неподдельным интересом. Молод, но крупный, с широкой костью. Крутая шея согнута, — должно быть, из-за этого он всегда смотрит исподлобья, словно бодливый бык, — а взгляд не тяжелый. Движения размашисты и неловки.
— Какого взвода?
— Кайсарова.
— Как зовут?
— Даурен.
— Ну, ребята, — сказал Мурат, — желаю быстрого выздоровления. Постарайтесь вернуться в свою часть.
Уходя, Мурат натолкнулся на Раушан. Бледное лицо девушки пробудило в нем жалость. Трудно приходится. Раушан напомнила ему Айшу. В их последнюю встречу она так же была подавлена и угнетена и все твердила на его просьбы: «Нет... нет... нельзя...»
Мурат быстро зашагал прочь. Впереди был враг.
Немцы снова усилили огонь. Неудача первых двух атак обозлила их. Чудовищный зверь, изрыгающий дым и пламя, не смог пробить своей косматой огненной головой стену, вставшую перед ними, но он не смирился, не устал, бешено кидается вперед. Частые разрывы снарядов сливаются в протяжный, долго не смолкающий гул. Черный, тяжелый кудрявый дым, смешанный с пылью, медленно клубится, качается из стороны в сторону, вспухает.
Раненый, доставленный с передовой линии, сообщил, что в окопах много солдат нуждается в немедленной помощи. Раушан настояла, чтобы ее послали вместо Кулянды.
Когда первый испуг прошел, она уже не могла оставаться на санитарном пункте, где было относительно спокойно. Положительно не могла. Ержан не шел из головы. Несколько раз она порывалась спросить о нем у бойца Даурена, который сказал, что он из взвода Кайсарова. Но не решилась. Когда Даурен ушел, она очень жалела, что не спросила. Но было поздно.
В сегодняшнем первом бою Раушан чувствовала себя сиротливо, одиноко. Еще не сознавая этого, она стремилась увидеть Ержана, он был самый близкий, самый заботливый человек в этом далеком страшном краю. Она искала у него защиты. Поэтому она умолила, чтобы ее послали на передовую.
Раушан бежала, ни разу не дав себе передышки, пока не упала в воронку и не притаилась в ней. Выбраться из ямы было трудно. Она не могла идти вперед под таким плотным артиллерийским огнем. Что же ей делать? Затаиться здесь, подобно одинокому листочку, слетевшему с дерева? Ни вперед — в окопы, ни назад — в санитарный пункт? Что же ей делать? Что тебе делать, бедная Раушан?
Высунув голову из воронки, Раушан посмотрела вперед. Толща кудрявого дыма поредела. В просвете видна бурая равнина. На фоне осенней блеклой травы появились человеческие фигурки. Движутся сюда.
Какие-то секунды Раушан оторопело смотрела на них. Она ничего не понимала. Кто эти люди? Что они здесь делают? «Боже мой, ведь это немцы!» — ужаснулась она, откидываясь назад.
Но не хватило сил ни бежать, ни лечь на дно воронки. Все в том же оцепенении она смотрела, как движутся по равнине фигурки. Дым рассеялся. Совсем близко зацокали ружейные выстрелы, стали бить пулеметы. Раушан очень ясно видела все, вплоть до дымков, возникавших у пулеметных дул. «Это же наши люди», — мелькнула мысль. Но все-таки это были немцы. Они шли цепочкой, потом цепь залегла. Заработали немецкие пулеметы, над головой Раушан повизгивали пули.
Может ли выдержать это человек, если он один? Раушан медленно начала вставать, руками опираясь о пыльную землю, вскочила и бросилась вперед, словно впереди были защита и спасение. Ни одна пуля не задела ее. Задыхаясь, Раушан мешком свалилась в траншею и сильно ушибла колено. Она подняла голову. Перед ней стоял пожилой боец с редкими рыжими усами.
— Не ранило тебя, дочка? — спросил он.
Раушан узнала его. Это был Картбай.
— Цела.
Картбай подозрительно оглядел Раушан с ног до головы и быстро повернулся к своему ручному пулемету. Немного успокоившись, Раушан увидела сидящего на корточках Кожека. Усы его обвисли. Сочувствующим взглядом он смотрел на Раушан.
— Вправду ли цела, деточка? Шибко упала, сильно упала. — Губы с трудом слушались его.
— Эй, шевелись проворней, подавай патроны! — заворчал, поворачиваясь к нему, Картбай. Кожек пугливо взглянул на Раушан и медленно, неуверенно поднялся на ноги.
— До чего ж нахальный народ, так и этак прут и прут без роздыху! — злобно проговорил Картбай.
Только теперь Раушан вспомнила, зачем пробралась сюда. Она оттолкнулась от стенки траншеи, спросила Картбая:
— Где раненые?
Пулеметчик, занятый делом, так и не ответил. Раушан посмотрела в сторону врага. Незадолго до этого фигурки казались черными — теперь она увидела зеленые шинели и железные каски. Даже услышала пронзительно-визгливый голос командира, подававшего команду. Немецкая цепь снова поднялась. Никогда не отступавшие, не знавшие поражений солдаты шли плотно, уверенно и непоколебимо. Пули выхватывали из их рядов то одного, то другого человека, в цепи образовывались бреши, но ряды тут же смыкались. Солдаты стреляли из автоматов, крепко прижав их к груди, из дул непрерывно вырывались дымки. Так наступали немецкие цепи: металлические каски, зеленые шинели, тяжелые сапоги. И широкоплечие, словно из чугуна отлитые фигуры солдат.
Это надвигалось железное чудовище — так казалось Раушан. Дыхание ее прерывалось. Она уже могла различить бледные лица немцев. К страху прибавилось чувство презрительной ненависти; это чувство росло в Раушан и пересиливало страх. Огонь, который вели наши из окопов, усилился. У самых ушей стучал пулемет Картбая. Кто-то прокричал: «Огонь! Огонь!» До чего знакомый голос! Это же Ержан, конечно, Ержан! Какой пронзительный у него голос.
Напряжение боя достигло наивысшей точки, это Раушан чувствовала. Незримые ураганные силы сшибались над этим пространством, а те люди, что идут под огонь, и те, что стреляют из окопов, — внешняя оболочка этих двух раскованных сил. Если одолеет сила тех, кто наступает, — черная молния смерти испепелит передовую.
Кто-то, проходя, оттеснил Раушан к стенке окопа. Раушан оглянулась. Боец, узнав санитарку, крикнул:
— Там сержант тяжело ранен!Беги быстрей!
На дне траншеи, раскинув руки, лежал Байсарин. Пуля попала ему в голову. Голая макушка, шея, уши были залиты кровью. Он лежал ногами к Раушан. Девушка остановилась в тесной траншее, не решаясь перешагнуть через эти ноги. Машинально она достала из сумки бинт. Ресницы Байсарина уже не мигали. Кровь из пробитой головы стекала все медленней и стала густеть. Раушан медленно распускала бинт.
— Уже поздно. — Это сказал Зеленин. Ержан, стоявший за его спиной, снял шапку. Рыдания подступили к горлу Раушан. Она подняла на Ержана глаза, полные слез. Сейчас он не был похож на человека, который может утешить. Он был похож на одинокое дерево, согнутое бурей.
«Держись! Держись!»
Это слово прозвучало, как удар молотка по железу.
Оно пронеслось по телефонным проводам, а там, где не было проводов, передавалось из уст в уста, от командного пункта и до рядового бойца в окопе. «Держись! Держись!» — крикнул командир дивизии командирам полков, и тут же это раскаленное слово, подхваченное Егоровым, ударило в уши Мурата. Мурат своим раскатистым, до предела напряженным голосом передал его командирам рот.
Вражеская артиллерия поднимала смерчи пыли на осенней земле, блеклой и словно постаревшей. Казалось, враг выискивал, есть ли еще живое место на этой земле, и после короткой передышки бил и бил с новой силой, поднимая снарядами в воздух фонтаны пыли. И словно приговаривал: «А-а, вот где вы спрятались! Все равно доберусь!»
Адский грохот не только не спадал, но еще усиливался. И среди этого несмолкаемого грохота ухо вдруг улавливало какой-то свербящий, пронзительный звон, словно дергали до предела натянутую металлическую струну. Это хватало за сердце напряжение боя.
Не сумев взять укрепление с первого удара, враг развернул планомерное наступление. Он начал вводить крупные силы. Не давая себе передышки, немцы накатывали все новые и новые волны наступающих. Теперь, развернувшись вне зоны обстрела, цепи наступали перебежками, закрепляясь на достигнутых рубежах. Огонь защитников уже не мог сдерживать их. Все чаще они врывались в окопы, вступая в рукопашную схватку грудь с грудью. Ненависть и яростное презрение искажали лица солдат. Бились штыками, прикладами, хватали друг друга за горло. Грязь мешалась с кровью, слышались чавкающие удары и сдавленные вскрики.
Атаки немцев, длившиеся с утра до полудня, не принесли им успеха. Немцы не смогли прорвать оборону дивизии. На правом фланге вражеская пехота, достигнув окопа одного из батальонов полка Карпова, развязала рукопашный бой. Но батальон с помощью резервной роты отбросил врага. Немцы ввели свежие силы, прикрыв их десятком танков. На этот раз они прорвались через укрепления. Но наткнулись на второй эшелон обороны, и здесь их задержали. Генерал Парфенов сосредоточил на этом направлении резервы и несколько орудий.
В жаркой схватке, длившейся около часа, были подожжены четыре танка. Атака немцев захлебнулась. Последующие две атаки также были отбиты. Определив по собственным синякам, что на этом участке крупные силы, противник сделал попытку ударить по дивизии с фланга.
Генерал Парфенов командовал умело и находчиво. Нынешний бой был его первым боем в этой войне, но генерал подготовился к нему. Все было учтено: и силы врага, и собственные силы, и печальный опыт недавних поражений. Отказавшись от тесного расположения частей, генерал собрал их в отдельные кулаки. В каждом полку, в каждом батальоне были выделены резервы. В своем распоряжении он тоже оставил сильный маневренный резерв.
Это был хороший замысел и хороший план: немецкое командование стремилось, не разрушая широкого фронта наступления, нащупать слабые места, вклиниться в них и прорваться; генерал Парфенов теперь, в ходе боя, вводил на участках прорыва резервы и их свежими силами выбивал клинок из рук врага. И враг был сбит с толку, одурачен, у него создавалось впечатление, что куда он ни сунется, всюду перед ним несокрушимая стена обороны.
Однако наступательный порыв не спадал. Слишком много значил для них успех этого наступления. Фашистское командование непрерывно бросало свои полки в атаки.
Командный пункт Мурата располагался на косогоре впереди выдвинувшегося клином ельника. Короткая и неглубокая траншея, три-четыре ямы, в отдалении, среди деревьев, — землянка. Мурат постарался, чтобы в его штабе было поменьше людей, и все-таки не до конца преуспел в этом.
Выдавшуюся клином полоску ельника немцы приняли за дорогу, по которой наши войска якобы подтягивают из тыла пополнение, и долго гвоздили по ней из орудий и минометов. Только теперь Мурат понял свой просчет. С этого места, оказавшегося под сосредоточенным огнем противника, было трудно управлять боем. Но исправить ошибку уже было нельзя. Это удручало Мурата. К тому же досаждал комиссар батальона Жакыпов.
— Экая досада, как вы оплошали... — нудил он в ухо. — Надо же выбрать такое гиблое место!
Это был симпатичный на вид светловолосый человек, с большим животом, который он отрастил, занимая до войны исключительно спокойные должности. На все вопросы у него были заранее подготовлены исчерпывающие ответы. И это оберегало его от волнений.
Слушая Жакыпова, Мурат не столько уважал его самого, сколько должность, которую он занимал. Сегодняшний бой требовал от Мурата полной отдачи физических и духовных сил, вздохнуть было некогда, и Мурат словно забыл о своем комиссаре. Впрочем, сам комиссар был повинен в этом, раньше он вмешивался в каждый шаг командира, втолковывал ему незыблемые правила на любой случай, сегодня он держался в сторонке.
Когда Жакыпов намекнул в первый раз, что недоволен выбором места для командного пункта, Мурат пробормотал что-то неразборчивое. Жакыпов намекнул и во второй и в третий раз. Мурат прислушался. В тоне комиссара проскальзывали жалобные, почти умоляющие нотки. Весь облик его переменился, было в нем что-то подобострастное. «А-а, так вот ты каков! — недружелюбно подумал Мурат. — Что ж, подождем, когда ты снова возьмешь себя в руки».
Поразмыслив, он тактично, стараясь не задеть самолюбия, отправил Жакыпова с поручением в тыл.
После полудня на фронте наступило затишье: то ли враг зализывал раны после неудачной атаки, то ли перенес удар на другой фланг.
Из тыла прибежал запаренный Маштай. Поставив два котелка на край окопа, он перевел дух и кистью руки вытер лоб. Зрачки его выпуклых глаз сузились, лицо было покрыто пылью. Он проговорил:
— Товарис капитан, покусайте. Сволоси, скоро они опять наснут музыку.
Тяжелый бой, видимо, измотал Мурата. Он со вчерашнего дня ничего не ел, но к еде не тянуло.
— Ты оставь это здесь, — сказал он Маштаю, который снял было крышку котелка и вытянул из-за голенища ложку. — Сбегай побыстрей к Дошевскому. Пусть живо доставит боеприпасы в окопы. Прикажи от моего имени и сам проследи.
Всего в трехстах метрах от командного пункта изгибами тянулся едва заметный рубец на земле: траншеи. Земля возле них была пятниста, словно лицо человека, болевшего оспой. Это воронки от вражеских снарядов. Истерзанная, измученная земля, только что бившаяся в судорогах, окоченела в ожидании новых мучений. Нет-нет, да мелькнет над окопом голова солдата. Пустынно. Сиротливо. В лощинке, ближе к деревне, шевелится что-то. Вглядевшись, Мурат понял: пехота противника не отошла, а закрепилась там. «Пойдут ли опять в атаку? Ладно, с этими справимся как-нибудь, а вот кто за ними?» — подумал Мурат.
Он снова оглядел свои окопы. Подступы к траншеям перепаханы снарядами. Метко бьют, черти! Больших потерь не избежать. Мурат ударил себя по лбу. «Ах, дурак! Почему при первой ураганной артподготовке не отвел основные силы во второй эшелон?!»
В это время артиллерия противника снова заговорила. Казалось, орудия разорвали небо. Снаряды обрушились на четвертую роту. На рассвете и позже немцы не били с той жестокостью и мощной силой, как сейчас. В клубах дыма Мурат увидел спускавшуюся с пригорка развернутую колонну противника. Каски и автоматы поблескивали в прощальных лучах солнца. Мурат не мог удержаться от восхищения. Он подумал: «Ну и вышагивают, собаки!» Но тут же он опомнился. Он был ошеломлен. Этот живой таран способен, кажется, пробить горы. Немцы неспроста идут в таком строю. Мурат позвонил по телефону командиру полка. Егорова в штабе не было, в трубке послышался бархатный голос Купцианова.
— Враг бросил против нас превосходящие силы. Прошу подкрепления! — крикнул Мурат.
— Подкрепления не сможем дать. Держитесь своими силами, — коротко ответил Купцианов.
— Враг нас сметет! Я не могу удержать фронта! Подкрепления нужны немедленно!
— Не паникерствуйте, капитан! Ваше укрепление вполне надежно. Потерпите.
Купцианов окатил Мурата ушатом ледяной воды. Мурат вскочил и тут же приказал вызвать находившуюся в резерве шестую роту. «Стоять насмерть!» — приказал он командирам рот. Черт с ним, с Купциановым. Каждый нерв Мурата откликался на пульс боя. Назревал кризис. Открыто, не сбиваясь с ноги, враг надвигался плотной монолитной колонной. В окопах послышалась густая винтовочная стрельба. В двух-трех местах яростно затряслись пулеметы. Наши стреляли собранно. Но чем ближе подходили немцы, тем беспорядочнее становилась стрельба: то сплошные залпы, то беспорядочные выстрелы, то затяжные паузы.
Мурат чувствовал: нависла грозная опасность. Если выжидать, все пойдет прахом, паника охватит людей. Действовать круто! Решительно! Он выпрыгнул из окопа. Тотчас и четвертая рота рванулась за ним. Он бежал впереди и кричал:
— За мной! Вперед! Ура-а!
Самое главное — достичь нашего окопа раньше, чем ворвутся в него немцы. Мурат не оглядывался. Топот ног и уверенность в своих людях говорили ему, что бойцы бегут за ним по пятам. Вот двое солдат обогнали его, вырвались вперед. Вот опередил Мурата командир роты Волошин: шапка сбита набекрень, в руке наперевес самозарядка. Волошин быстро оглянулся, блеснул оскал его зубов. Он что-то крикнул, но Мурат его не расслышал.
— Иди, подтягивай отставших, — прокричал Мурат, догоняя его. Волошин, вильнув в сторону, отстал. Мурат оглянулся на солдат и снова крикнул, увлекая их:
— Вперед!
Видя, что с тыла подходит подкрепление, солдаты в окопе уплотнили огонь. Немецкая цепь надвигалась все тем же железным шагом, плечом к плечу, теряя убитых, но не расстраивая рядов. Ураган огня все усиливался. Возле ушей Мурата посвистывали пули. Он чувствовал: за его спиной все чаще падают бойцы. Вперед! Вперед! Расстояние между четвертой ротой и нашими окопами все уменьшалось. Но сокращалось и расстояние между окопами и немцами. Мурат уже видел бело-серые, плотно слившиеся лица наступающих врагов. В какой-то миг в глаза ему блеснул бледный луч. Так блестит темная сталь, тускло, но слепит глаза. Что это? Он не мог понять. Быть может, это душа смерти. Так он подумал на короткий миг: душа смерти. Но он бежал, бежал навстречу врагу, и раздумывать было некогда.
И тут Мурат увидел человека, который выпрыгнул из окопа и бросился навстречу немцам. Мурат узнал его — Кусков. Пригибаясь, политрук взмахом руки и зычным криком: «За мной!» — как бы вынес солдат из окопов и бросил их вперед.
Генерал-майор Парфенов, командир дивизии, за день три раза выезжал на передовую. Когда атака на правом фланге была отбита и порыв противника спал, генерал вечером вернулся на свой командный пункт. Подготовка к бою в течение последних дней и боевое напряжение сегодняшнего дня теперь сказались: генерал был далеко не молод, стареющее тело его как-то одрябло, каждая косточка в нем ныла тупой болью.
Он знал, что расточительно расходует свои силы, — ездить три раза на передовую было совсем не обязательно, но физическое безделье томило его, и мучила мысль, что если в самую нужную минуту он не появился на самых трудных участках, там непременно что-нибудь случится.
Жизнь Парфенов прожил боевую, был участником первой мировой и гражданской войн и привык к превратностям военной судьбы. Но это только казалось ему, что привык. История ушла вперед. Размах и средства нынешней войны были ни с чем не сравнимы. Отдавая приказы и слушая донесения, генерал-майор ловил себя на том, что многое упустил, многого не предвидел, и это оставляло в нем горький осадок. Правда, бой был не из легких. Пришлось выезжать на более опасные участки и вмешиваться в действия командиров полков. Пришлось собственными руками вырывать успех из рук противника.
Когда на одном из участков немцы прорвали укрепление, командир полка Карпов растерялся. Горячий и суетливый, он стал звонить в батальон второго эшелона, не умея самостоятельно предпринять что-нибудь.
Когда появился Парфенов, Карпов совсем смешался. Бледное лицо его посерело. В голосе прорвались умоляющие нотки:
— Здесь опасно, товарищ генерал! Поверьте, очень опасно! Если бы вам, товарищ генерал, отъехать немного подальше?
Парфенов, сдвинув брови, немедленно отдал приказ бросить в атаку батальон второго эшелона и залатать прореху. Это было самое разумное и верное решение. В случае успеха враг мог расширить щель, вклиниться глубже, а затем разрушить всю систему нашей обороны.
И все-таки Парфенов не был доволен собой. «Это хорошо, но этого мало, — думал он. — У меня под началом живые люди. Они впервые в бою, не обстреляны, не закалены. Они на командира смотрят. Достаточно ли я проявил выдержки? Был ли хладнокровен, внушал ли им полное доверие?»
Война не тактические игры мирного времени. Настоящий бой не укладывается и никогда не будет укладываться в заранее расчерченные схемы. В бою возникают неожиданные ситуации, подстерегают случайности. Надо принимать быстрые, четкие и верные решения. Бой подчас напоминает разыгравшуюся стихию, клокочущий кровавый хаос. И только воля командира, его мужество, его решимость, его опыт способны обуздать, подчинить себе эту стихию и направить ее по нужному руслу.
Словно выключив себя из грохота боя, Парфенов сидел то ли в раздумье, то ли в забытьи. Он крепко закусил черный мундштук трубки. Если бы сторонний человек поглядел на него в эту минуту, он подумал бы: вот сидит усталый, бледный, измученный старик, которому доверили работу не по силам. Обветренное лицо генерала было печальным.
Морщины распахали лицо и особенно четко пролегли две дугообразные складки около рта. Из-под густых, вразлет, бровей двумя точками светятся зрачки. Широкоплечая фигура его осела, он словно поубавился в росте. Не угасла ли энергия в этом человеке? Не ослабла ли воля? Ему доверена дивизия, власть над тысячами вооруженных людей. Он волен бить этой дивизией, как собственным кулаком. Но крепок ли кулак? Верно ли он бьет, куда метит, достигает ли удар цели?
Осень на исходе, воздух пропитан сыростью. В небе перистые облака. Земля — как в испарине. Пахнет увядшей травой, прелыми опавшими листьями, раскисшей на дождях глиной. Временами ветер доносит запах сосновой смолы. Все, кажется, охвачено ожиданием зимы. Все серо. За пригорком, за опушкой леса, видны кровли изб, сгорбленные, как спины озябших лошадей. Из-за облаков показался багряный диск солнца, коснулся своим краем вершин деревьев и холмов.
Грохот орудий то стихал, то разрастался, сейчас он перешел в протяжный вой. Наше командование отдавало себе отчет в том, что на этом рубеже не остановить сильнейшего натиска противника. Нужно было во что бы то ни стало продержаться до вечера и с наступлением темноты оторваться от немцев. Это решение было разгадано врагом. Он поставил своей целью еще засветло прорвать фронт танками и бронемашинами, расчленить наши силы и окружить их. Это была неизменная тактика врага, принесшая ему ряд побед. Жесткий приказ немецкого командования предписывал не считаться с потерями. Врагу удалось прорвать наши позиции.
Парфенов связался с командиром корпуса и уточнил обстановку. На правом фланге дивизии пятились назад. Дивизия Парфенова, находившаяся на левом фланге, пока держалась. Немцы большими силами осуществили прорыв в направлении Ржева. Размах этого наступления еще не прояснился, но было очевидно, что резервы армии брошены под ожидаемый удар. Парфенов не сомневался, что где-то на протяжении растянутого фронта идет жестокое тяжелое сражение. Карпов и Егоров, командиры полков, звонили непрерывно. Противник прорвался в стыках их частей. Оправдывалось худшее предположение генерала, томившее его весь день. Он не сможет отбросить врага.
Как только осознал это, он немедленно приказал выставить на месте прорыва два резервных батальона и артиллерию, к сожалению, малочисленную. Эти действия не сулили верного успеха. Но вот что было примечательно: именно в эту критическую минуту генерал почувствовал, что полон сил, решителен и может на себя положиться. Душевный кризис миновал. Парфенов отдал приказ командирам полков: «Ни шагу назад, даю подмогу». Тыловые части он велел оттянуть назад. Чувствуя, что идет беда, люди на командном пункте засуетились. Дав строжайший приказ не отступать, Парфенов, тем не менее, созвал командиров связи и наметил для каждого полка пути отступления.
Наступившие сумерки застали дивизию в движении. Первыми снарядились тыловые части. Был слышен грохот тяжелых колес и прерывистый рокот машин. Отдельные подразделения тоже поспешно снимались. Сгущавшаяся темнота прикрывала эту сутолоку. Пехота сплошной стеною поднималась на возвышенность. Цепи отходили нестройной перебежкой, то вытягиваясь в линию, то укорачиваясь и как бы утолщаясь. Цепи эти, звено за звеном, скрывались в лесу.
Следом показались немецкие войска. В какой-то миг из-за темной стены черного леса, с западной его стороны, вырвались штурмовики, белые их кресты были отчетливо видны в свете угасающей вечерней зари. С утробным рокотом они пикировали, рассеивая отступающих, загоняя их в лес, в ложбины и воронки. Затем, построившись в ряд, подобно веренице перелетных гусей, тяжело переваливаясь в небесной глубине, пролетали на восток ночные бомбардировщики. И, как жеребята за матками, мчались вместе с ними истребители.
Стрельба доносилась отовсюду. В одном месте она вспыхивала, словно лучина, и так же быстро гасла; в, другом, словно неутомимый дятел, долбила и долбила в ночной темноте.
Оставшиеся в заслоне или припоздавшие подразделения часто сталкивались с противником. Отбрасывая пехоту к обочинам дорог, к лесным опушкам, сея смерть, неслись танки с зловещей свастикой на черной стали.
Все было в стремительном движении. Одни отходили, цепляясь за опушки леса, за деревушки и отстреливаясь, отдельные взводы, группы бойцов в горячем порыве бросались навстречу танкам и гибли.
Подпрыгивая на кочковатой дороге, шла открытая машина. Генерал Парфенов молча сидел рядом с шофером.
Дорога углубилась в лес, машина сразу сбавила ход. В темноте едва был виден далеко растянувшийся обоз. Извиваясь черной лентой, он уходил в ночь, в лес. Шофер Федя по привычке дал гудок. Но узкая дорога была забита. С беспомощным выражением Федя взглянул на генерала:
— Не сможем пробраться вперед, товарищ генерал.
— Поезжай за обозом. Лес скоро кончится, — сказал Парфенов.
Но обоз продвигался все медленнее. Через некоторое время телеги, наезжая одна на другую, остановились. Послышались крики, ругань, брань. Федя, накренив машину в сторону, проехал по кромке несколько метров и затормозил. Телеги запрудили всю дорогу. Сутолока, толчея, сбившиеся в кучу люди, шум. Парфенов слез с машины и пошел вперед.
Люди кричали:
— Осади телегу назад!
— Как же я ее сдвину? Не видишь, что ли, колеса сцепились, как собаки.
— Чего рот разинул? Оттягивай за колесо!
— Хлопцы, наваливайтесь! Валите телегу!
— Почему валить? Ведь она груженая! Обожди! — вопил какой-то ездовой.
— Немцы-то подождут тебя? У них танки!..
— Что танки? Где танки? — послышался испуганный голос.
— Танки? Где танки? Та-а-нки!..
— Отставить! — громко крикнул Парфенов.
Он подошел к толпе:
— Что у вас в повозке?
— Продовольствие, товарищ начальник, — ответил ездовой, не узнавая в темноте генерала.
Переднее колесо рассыпалось. Телега концом оси врезалась в дорогу.
— Живо разобрать поклажу, — скомандовал Парфенов и, когда обозчики, как пчелы, набросились на телегу, обернулся к ездовому: — Сверни телегу с дороги, распряги коней...
...Дивизия отступала всю ночь. Далеко за полночь нажим врага стал ослабевать. Отдельным частям удалось оторваться от противника. Генерал всю ночь трясся на своей машине. Обманчивая надежда, горечь отступления — самые разноречивые чувства боролись в нем, сменяя друг друга. Но все покрывала тревога: долгое время он не имел вестей от некоторых полков. Мучительные раздумья о резерве уступили место тревоге за судьбу дивизии. Дивизия представляла собой монолитную силу, когда отражала врага на позициях. Хорошо или дурно, но он отдавал боевые приказы, и дивизия выполняла их. Она сопротивлялась. Теперь, при отходе, молот врага долбил ее по частям. Она рассосалась по лесам, низинам и оврагам. Едва удается после долгих поисков получить сведения от одного полка, как теряется связь с другим. Найдешь этот, и он, спустя короткое время, исчезает снова. Неизвестно, где скитаются мелкие части дивизии. Где немцы? Спереди? Сзади? Иногда стрельба слышится со всех четырех сторон.
Туманный лунный свет вдруг пролился на землю, раздвинув границы видимого. Заискрилась, тускло засияла роса в низине. Кругом, куда достает взор, — леса в лиловатом тумане.
Парфенов отослал свой штаб вперед, а сам решил дождаться подхода полков. Федя любую свободную минуту использовал на то, чтобы осмотреть машину, — с тряпкой в руке он уже возился у капота. Генерал прохаживался взад и вперед, разминая затекшие ноги.
Быстрыми шагами подошел его молоденький адъютант.
— Ночь-то как похолодала, товарищ генерал, — сказал он, стараясь вызвать на разговор молчавшего генерала.
— Почему не похолодать? Зима близко.
— Наша русская зима еще покажет немцам, где раки зимуют, — сказал адъютант, ободренный тем, что генерал ответил ему. На это Парфенов только протянул:
— Да-а...
— Не заморить ли нам червячка? — предложил адъютант.
— Потерпим.
Генерал ждал, когда подойдет показавшаяся вдали колонна. Ждать пришлось недолго. Когда длинная вереница солдат, шагавших торопливо и дружно, сравнялась с ними, адъютант крикнул:
— Какого полка люди?
— Полка Егорова.
Отделившись от колонны, к Парфенову подошел Мурат. Генерал оборвал на полуслове его рапорт и протянул руку. Побледневшее и огрубевшее лицо Мурата, его насупленные брови чем-то тронули Парфенова, в душе его потеплело, словно он увидел близкого человека.
— Отходишь?
— Да-а... Отступаю.
— Людей не растерял?
— Все под моей командой, товарищ генерал. Тороплюсь к намеченному пункту. Там мы нырнем в землю.
Парфенов в сопровождении Мурата медленно шел по обочине дороги. Приостановившись, он положил руку на плечо комбата.
— Расскажи, как дрался батальон.
Мурат чувствовал, что дружеское участие в такую напряженную минуту может расслабить его волю. Он осторожно, чтобы генерал не заметил этого, высвободил плечо.
— Для начала неплохо, товарищ генерал. Не могу сказать, что сражались плохо. Но вот... удираем, — вздохнул Мурат.
— Ты этим не огорчайся.
Мурат продолжал:
— Есть отличившиеся бойцы. Геройски дрались. Мой долг вам доложить: политрук Кусков в критическую минуту спас положение...
— Жив?
— Идет в колонне.
— Где остальные батальоны?
— Первый позади нас. Где третий — не знаю, наверное, идет где-нибудь. Разрешите идти, товарищ генерал?
— Желаю удачи,— сказал генерал, пожимая руку Мурата.
— Мы еще повоюем, товарищ генерал!
Мысли, всю ночь терзавшие Парфенова, кажется, теряли свою изнуряющую остроту. Как искры в темноте, мелькали и гасли коротенькие вести, долетавшие до командира в этом хаосе отступления.
Вот отходит батальон Арыстанова. И другие полки, конечно, идут по тем тропинкам, по которым ведет их жестокая необходимость войны. Политрук Кусков... Парфенов не мог припомнить его. Возможно, генерал не раз его видел, но среди множества командиров его дивизии облик политрука затерялся. Да, в тяжелую минуту спасти положение... Кусков, наверное, идет в той удаляющейся колонне, незаметный среди таких же, как он, незаметных людей. И немало их, Кусковых. Их много. «Что ж, старик, покрепче затяни подпругу. Побольше веры в людей. Все еще образуется».
Так, почувствовав внезапное облегчение, думал генерал Парфенов, стоя у своей машины.
— Раушан, я хотел тебе кое-что сказать...
Ержан отвел взгляд в сторону. Слова, которые он произнес, показались ему чужими, точно он вычитал их из книжек. Он заставил себя улыбнуться, но и улыбка вышла неестественная. Они неторопливо шли среди густого леса. Раушан с удивлением посмотрела на Ержана:
— Говори.
Голос ее звучал равнодушно и спокойно. Это охладило Ержана. Но, может быть, он ошибся? Голос — это обманчиво. Главное — глаза. Они не солгут. Быть может, они говорят о том, что Раушан прячет от него в своей душе... И он снова взглянул на Раушан. Лунный свет падал прямо в лицо девушке, ясные черные глаза ее доверчиво смотрели на него. В следующее мгновение он прочитал в них вопрос: «Ну почему же ты молчишь, Ержан?» И это его странно успокоило. Значит, Раушан интересуется мыслями Ержана. И в то же время почувствовал, что сейчас не может сказать ей то, что собирался сказать.
Он проговорил все тем же чужим голосом:
— Малосущественно. После скажу.
Но неестественный тон не обманул девушку. В самой неизвестности она почувствовала что-то, что ее насторожило. Она шла молча, не глядя на него, чувствуя рукой его локоть. Луна катилась по небу, пробираясь меж легких облаков, и вдруг скрылась за тучей. Неожиданный сумрак испугал девушку. Она боязливо взглянула на Ержана. Луна выкатилась из-за тучи. И Ержан увидел, как взволнована Раушан.
Они остановились у березы, слившей шепот своих ветвей с шепотом предрассветного ветерка. Прозрачно-серые листья берез поблескивали, словно рыбья чешуя. Скорее это было похоже на блеск бесчисленных серебряных монет, которые то вспыхивают, то гаснут. Вот от дерева к дереву пробежал легкий ветерок, с шумом посыпались серебряные монеты.
Раушан всплеснула руками, засмеялась от радости:
— Как чудесно!
Лунный свет лежал на ее лице, как туманная матовая полоса, смягчая его резковатые черты и сгущая краску щек, и только черные глаза ее мерцали совсем близко от Ержана и в то же время казались далекими. И близко и далеко. Мысли Ержана метались. Он больше не осмеливался смотреть ей в лицо. Взгляд его останавливался то на медной пряжке ремня, туго перетянувшего талию, то на обшлаге рукава, из которого видны были ее длинные и тонкие пальцы.
Все, что Ержан пережил недавно, казалось ему тяжким сном: пронзительный крик умирающего солдата, вражеские танки, давящие людей, рукопашные схватки, чей-то глаз, налившийся кровью, чья-то взметнувшаяся рука с судорожно сведенными пальцами. Все это был сон. А сейчас — лунный рассвет, дремота, хрупкая тишина, на, и Ержан стоит рядом с девушкой, которую любит. И это счастье.
— Почему ты молчишь, Ержан?
Голос Раушан заставил его вздрогнуть.
— Задумался?
— Да-а...
Он поднял на нее глаза. Нет, это лунный свет обманул его. Как изменилась, как осунулась Раушан! Какой неподвижный у нее взгляд! Ее глаза видели смерть. Замечает ли она его сейчас?
Сбросив оцепенение, Ержан сказал:
— Пройдемся немного.
— А не забредем мы далеко?
— Нет, ты не беспокойся.
Они шли очень медленно, и Ержан с каким-то страхом думал о том, что он и минуты не может прожить без мысли об этой девушке, и не может отказаться от нее, и не сможет ее забыть. Он забыл о ней только в бою, но тогда он забыл и о себе самом. Опомнился, когда немцы выбили их из окопов, и он увидел трупы своих товарищей, среди них Байсарина.
Вот в это мгновенье Ержан вспомнил о себе, понял, что за каждым кустом, за каждой складкой земли его подстерегает опасность. Вспомнив о себе, он тотчас же вспомнил о Раушан. Эта мысль озарила его сознание, как молния. Тогда он подумал: не лежит ли она на земле, сраженная пулей? Возможно ли? Он уже не думал о себе — только о Раушан, и послал Борибая в санвзвод. «Беги, узнай, все ли там живы».
В полночь, когда батальон оторвался от врага, их настигли два немецких танка. Колонна рассыпалась, люди побежали в лес. Обоз и санвзвод оказались впереди. Ержан крикнул: «Стой!» Вынул гранаты и залег у дороги. Бондаренко, прикрывавший его справа, остановил передний танк огнем из ПТР. Гранаты рвались вспышками. Когда над близким тебе человеком нависает смертельная опасность, ты забываешь о себе, даже если тебе грозит опасность еще бо́льшая. Это и случилось с Ержаном. Он чувствовал, что способен заслонить Раушан от смерти.
...И теперь он должен сказать ей о том, как она дорога ему, как близка.
Но он молчал.
— Давай, Ержан, вернемся. Нас, наверное, уже ищут, — проговорила Раушан.
«Невозможно, невозможно не сказать», — думал Ержан. Он видел, что Раушан измучена всем пережитым. Повернувшись, он взял ее за локти и крепко сжал их.
— Раушан, ты... послушай, что я тебе скажу.
Девушка чувствовала, как дрожат его пальцы. Волнение передалось и ей. Она смотрела на него широко открытыми, испуганными глазами.
— Ержан, — проговорила она растерянно.
— Раушан... ты мне очень нравишься, — сказал он совсем не то и не так, как хотел. — Ради тебя... жизни своей не пожалею...
Она молчала, словно до нее не дошло значение этих слов. Повинуясь неосознанному побуждению, Ержан наклонился, правой рукой осторожно, словно касался хрупкого стекла, обнял девушку и поцеловал в губы. Потом крепко прижал ее к себе и поцеловал еще раз.
— По местам! — послышался крик со стороны привала.
Ержан отшатнулся и, схватив Раушан за пальцы, повлек ее за собой. На бегу девушка осторожно высвободила руку и замедлила шаг. Ержан остановился, с недоумением посмотрел на нее, и они побежали дальше.
Отдохнув на привале, солдаты, поеживаясь, становились в строй. Впереди колонны собирались командиры. Мурат стоял поодаль от их группы. Он спросил у подошедшего к нему начальника штаба:
— Все здесь?
— Все, товарищ капитан.
Мурат, похоже, не заснул ни на минуту, голос у него был звонкий, и держался он подтянуто, только глаза глубоко ввалились и будто стали меньше.
— Положение такое, товарищи. Впереди прорвался вражеский отряд. По сведениям разведчиков, примерно две роты. Мы получили приказ атаковать их. На первую роту возлагается...
Ержан чувствовал себя виноватым. Он стоял с краю, боясь, что товарищи но выражению лица отгадают его мысли. Он весь еще был полон Раушан, и смысл приказа не сразу дошел до его сознания.
Четвертая рота атакует с левого фланга.
«Да, да, с левого фланга... Наш взвод пойдет слева, — медленно соображал Ержан. — К какой роте Раушан будет ближе?»
Колонна тем временем двинулась и, пройдя около километра, рассредоточилась, пошла цепью. Спустя немного времени поступил приказ: остановиться до выяснения обстановки.
Пригибаясь к земле, забегали связные — от командира роты к командиру батальона.
Ержан лежал на животе, вдыхая прель сырой земли, и смотрел вперед. За редкими деревцами видна была темная впадина — видимо, лог. Скоро рассвет. Тень в логу рассеивалась. Ержан не смог определить, где закрепился враг: по ту сторону лога или у березовой опушки. Рельеф местности был однообразен. Березы впереди ничем не отличались от тех, среди которых они только что гуляли с Раушан. Где сейчас Раушан? Когда колонна двинулась, Ержан видел ее рядом с Уали.
— Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант!
Ержан поднял голову. Возле него, опустившись на корточки, сидел Борибай и говорил торопливо:
— Комроты велел: как только будет свисток, пусть взвод держится левее.
И вот взвод по сигналу поднялся. Со стороны противника ни звука. Бойцы идут, низко пригнувшись. Все еще очень тихо. Кажется, человек не в силах нарушить предрассветный покой земли, забывшейся в сладком сне.
Внезапно громко треснул ружейный выстрел, за ним другой. Звуки эти казались беспомощными. Однако спустя короткое время винтовочная пальба усилилась, горохом рассыпались автоматные очереди, монотонно стучали пулеметы. Резко запахло порохом.
Когда бойцы приблизились к логу на сто пятьдесят метров, вражеский огонь заставил цепи залечь. Ержан сразу понял, что лобовая атака потребует больших жертв. Он вспомнил наказ командира роты — держаться левее. Вражеский огонь обрывался впереди роты. Значит, в этом месте граница их фланга. Ержан приказал командирам отделений повернуть влево. К счастью, встретилась небольшая ложбинка, ответвление глубокого оврага. Один из перебегавших солдат привлек внимание Ержана. Движения его были легки и проворны. Вот он мелькнул перед глазами и снова исчез. Ержан приподнялся, опираясь ладонью о мерзлые комья земли, и снова увидел неподалеку от себя этого солдата. За спиной у него висела сумка, на которой в свете луны отчетливо белел санитарный крест.
Жгучая радость опалила душу Ержана: это была Раушан.
Взвод сильно отклонился влево и вышел из зоны обстрела. Теперь Ержан, повернув его вправо, стал обходить немцев. Здесь он снова упустил Раушан из виду. Но он чувствовал, что бойцы, идущие впереди, прикрывают ее, и это успокоило, вселило уверенность, что все обойдется благополучно. Голова работала необыкновенно ясно. Теперь он знал, как ему следует действовать, и был уверен в том, что будет действовать правильно.
Обойдя немцев слева, он крикнул:
— В атаку! Вперед!
Немцы, не ожидавшие удара с тыла, смешались. Не зная местности и расположения атакующего противника, они беспорядочно метались в зоне своей обороны. Но один из пулеметчиков повернул ручной пулемет и открыл огонь по взводу. Смелая атака, начатая внезапно, начала захлебываться. Ержан чувствовал это, но стремление сбить противника одним натиском не ослабевало в нем. Он продолжал бежать, увлекая за собой солдат, и вдруг увидел перед собой сумку с красным крестом — Раушан опередила его.
«Какое право имеет санитарка бежать впереди? — судорожно думал он. — Ах, надо остановить». Он побежал быстрее, поравнялся с девушкой, но вдруг споткнулся и с разбегу рухнул на землю, сильно ударившись головой. Девушка тоже упала возле него. Впереди раскатилось могучее «ура».
Ержан осторожно приподнял голову раненой. Это оказалась не Раушан. Это была Кулянда.
— Вы... Ержан... живы? — спросила она, открывая глаза. И тут же бессильно закрыла их.
— Куда ранены? — тяжело дыша, спросил Ержан. — Не тяжело?
— Нет. Не тяжело... Кажется, кость цела.
Ержан начал шарить в кармане. Кулянда сказала:
— Идите, идите вперед. Я сама как-нибудь забинтую.
IV
До рассвета рыли окопы. Части оправились от первых ударов, и даже в сутолоке отступления постепенно стал устанавливаться порядок. Растерянность первых дней прошла. Каждую пядь земли противник брал теперь недешево, встречая ожесточенное сопротивление.
За последние дни солдаты заметно изменились. Это были уже люди войны. Они давно не снимали одежды, не расстегивали поясов. Их шинели, тяжелые от налипшей глины, лоснились, как черные ремни. Руки потрескались, покрылись мозолями, обветренные лица обросли.
Только теперь Ержан заметил, что Борибай, всегда находившийся неподалеку от него, от природы безбород. Его светлое лицо приобрело табачный оттенок, словно выделанная козья шкура для насыбая, только под подбородком торчали редкие рыжеватые щетинки. Ержан и сам не мог похвастаться бородой: только в прошлом году бритва впервые коснулась его щек. Волосы растут мягкие, темные, усиливая смуглоту одубевшего на ветру лица. Глянешь со стороны и не скажешь, что Ержан не брит.
Яростно трудясь, он вырыл глубокую яму — по грудь, очистил дно от комьев глины. Борибай притащил охапку сосновых веток и спрыгнул в яму.
— Ой, глубоконько выкопали! — проговорил он, вытягиваясь на носках, чтобы выглянуть из ямы. — Ничего-то я отсюда не увижу!
— Если по тебе, то мне в яме не укрыться, — засмеялся Ержан.
Борибай вытянул руки и расстелил на земле мягкие игольчатые ветки. После этого они сели и закурили.
— Вот ложе-то удобное! Отроду не-видывал более мягкой постели. Ну, прилягте, вздремните, товарищ лейтенант. Озябнете — я схожу, принесу еще одну охапку и навалю ее на вас сверху.
— А взвод?
— А я на что? — Борибай поглядел на Ержана выпученными глазами, искренне удивляясь. — А я разве не со взводом? Ложитесь-ка без лишних слов!
— Они тебя не будут слушаться! — засмеялся Ержан.
— Эй-й, здесь тоже нужна военная хитрость. Разве я скажу, что вы спите? От вашего имени буду действовать.
Затягиваясь остатком самокрутки и обжигая пальцы, Борибай продолжал:
— В нашем ауле был один верзила-председатель по имени Догалбек. Помните Шонмурынова, которого ранило? Вот Догалбек точь-в-точь был такой же верзила. И всегда он говорил рокочущим басом, этакий молодчик, — Борибай уже забыл, что уговаривал Ержана заснуть, и рассказывал с увлечением. — И вот был у него братишка Жагалбек, с кожей, как у засохшей летучей мыши. Это просто чудо, а вернее — скандал — такое несоответствие! Чтобы от одного отца и матери, да произошли столь удивительно непохожие люди! Видно, наши казахские бабы не слишком крепки в вере и гневят аллаха. Так вот этот самый Жагалбек был у нас бригадиром. Он, видимо, чуял, что его распоряжения мы пропускаем мимо ушей. Да и кто будет слушаться, когда его голосок — словно писк кузнечика? Вот этот несчастный и придумал нас пугать Догалбеком. Каждую фразу он начинал: «Так велел баскарма!» Из-за этого его самого прозвали: «Велел баскарма». Почему же мне не перенять уловку Жагалбека? Скажу: велел лейтенант.
Тело Ержана отяжелело, ноги затекли. Он встал, чтобы размяться.
— Этими твоими уловками ты воспользуешься когда-нибудь позднее, а сейчас я сам распоряжусь, — сказал он.
И рывком выбрался из ямы. Ход сообщения еще не прорыли. Люди обессилели. Двое суток они не знали ни часу отдыха. После вчерашнего боя, который длился несколько часов кряду, полк только ночью сумел оторваться от наседавшего врага.
Свежо. Близок рассвет. Водянистые темно-серые тучи затянули небо. На их фоне чернеют очертания лесов. Слышится мягкий стук лопат о землю, чей-то надсадный кашель. Бойцы полушепотом перебрасываются словами. Сзади доносится скрип телег, топот лошадей. Словно муравьи, копошатся люди. Скоро новый бой.
Ержан остановился, вслушиваясь в неспокойное дыхание ночи. Он не разбирал слов Борибая, который внизу, в яме, разговаривал сам с собой. И в этот дремотный предрассветный час Ержану вспомнился недавний его поступок, ядом отравивший сердце. И надо же вспомнить о нем в минуту короткого отдыха! Это случилось на второй день боев. Торопливо прорыв окопы на пригорке, рота ждала быстро надвигавшегося противника. Ержан с Борибаем торопливо вырыли две ямки, в которых на корточках кое-как можно было уместиться. Впереди — на расстоянии пятнадцати-двадцати шагов — видны были головы окопавшихся солдат. Недавно прошел ливень, и землю расквасило. Ержан веткой счищал с винтовки налипшую грязь.
— Немцы идут! — послышался пронзительный крик.
Холодок пробежал по спине Ержана, словно он впервые услышал слово «немцы». Из-за редких невысоких берез показалась длинная колонна. Правее — еще одна большая группа. Не чуя беды, немцы торопливо спускались в низину. Конца не видно их длинной колонне.
— Совсем обнаглели, псы! Идут без разведки! — крикнул Зеленин.
«Да, обнаглели», — тоже подумал Ержан, не отрывая глаз от врага. Немцы словно нюхом учуяли близкого противника и рассыпались в боевом порядке. Не сбавляя шага, без всякой суетливости, они выставили перед собой автоматы и винтовки. Ержан заметил дрожь своей руки, сжимавшей пистолет. Да, он был испуган. И сам не узнал своего голоса, когда крикнул каким-то напряженным, неприятным фальцетом:
— Огонь!
Затрещали выстрелы. Где-то залился пулемет. И в какой-то миг его обожгла мысль: «А если я погибну под этой лавиной?» Словно свирепый свистящий вихрь, ворвавшийся в двери и окна, вошел в его тело и разлился по всем жилам смертельный страх. Что значит перед лицом грозного, беспощадного врага эта кучка солдат, стреляющих из винтовок? Что она может сделать?
В стрельбе наших солдат уже чувствовался разлад. Выстрелы то звучат дружно, то стихают, и редко из окопа послышатся один-два выстрела. И пулемет часто захлебывается. Кто-то на левом фланге ползком выбрался из окопа и, опасливо оглянувшись назад, сгорбившись, пустился бежать. Вслед за ним побежали еще два-три солдата.
Кто-то, приподнявшись, получил пулю в спину, дико вскрикнул и, перегнувшись, рухнул. Слепая, животная сила вдруг выбросила Ержана из окопа и тоже погнала назад. Забыв обо всем на свете, он всем существом своим стремился к одному — добежать до перелеска и спрятаться среди деревьев, сохранить, сберечь жизнь. Он бежал, перегоняя тех, которые выскочили раньше.
Перелесок уже был близко, когда навстречу Ержану вышли наши солдаты. Неизвестно откуда долетел громкий, рубящий крик: «Стой!» Это был голос Мурата. Ержан по инерции продолжал бежать. И снова окрик коснулся его слуха и, кажется, вонзился в мозг. Ержан оторопело остановился.
...Теперь он много бы дал, чтобы забыть этот случай. А он вспоминается, терзает и мучит. Узнал его Мурат в ту постыдную минуту или нет? А если узнал, то во что же он теперь его ставит? И как после этого смотреть в лицо Раушан? Счастье, что последние дни им не довелось встретиться.
В эти дни Ержан потерял себя. Он стыдился бойцов своего взвода. Даже в трудные минуты он не решался повысить голос, крикнуть. Но себе он не давал никакой пощады. Дважды его взвод отходил последним, и Ержан шел позади, ближе всех к противнику. Он не берегся. А что касается Зеленина, — этот не утратил чувство юмора и сейчас. «Ну и сверкнули мы пятками», — посмеивался он. Простой, душевный человек Зеленин. И в шутках его — ни тени уныния, скорее глубокая уверенность в том, что все переменится к лучшему.
Откровенно-то говоря, уже давно пора забыть об этой истории. Ержан постарался отделаться от неприятного воспоминания и пошел вперед. Над окопом топорщилась плащ-палатка. В приоткрывшейся щели мелькнул и погас слабый свет.
— Кто здесь? — громко окликнул Ержан.
С шорохом приподняв кран плащ-палатки, два солдата высунули головы.
— Покурить захотелось, вот и схоронились, — сказал один из них, Бондаренко, выбираясь из окопа. За ним вылез Земцов.
— Как идет работа?
— Земля твердая, будь она неладна!
— Вырыли по грудь, — проговорил Земцов. — Немного передохнем и тогда, конечно, углубим. Вот перекурим и тогда, конечно...
Земцов был парень молодой, невысокий, белобрысый, он всегда держался так, будто его застигли врасплох.
Переминаясь с ноги на ногу, он говорил много и бестолково. Этот изъян сидел в нем прочно, и четыре месяца, что он провел в армии, не исправили его. Ержан был уверен: в бою Земцов проявит ту же суетливость и нерешительность.
Но позавчера Земцов удивил командира. Взвод, оставленный в заслоне, отстреливался. Больше ста немецких солдат готовы были смять его... Ержан, опасавшийся истребления взвода, дал приказ отходить, а сам с двумя-тремя солдатами остался на месте, чтобы сдержать врага. В этот тяжелый час рядом с ним оказался Земцов. Он обернулся к Ержану и сказал:
— Вы уходите, товарищ лейтенант, я его сдержу. — Голос его был спокоен и тверд.
А сейчас, пожалуйста, опять нерешительно мнется. В темноте Ержан не мог его видеть, но он ясно представил себе, как хлопает Земцов своими короткими ресницами.
— Да, вы устали, ребята. Делайте так: пока работает один, другой пусть ложится вздремнуть, — сказал Ержан.
— Потерпим, ничего с нами не случится, — ответил Земцов. — Оно, конечно, ко сну шибко клонит, мочи нет, это конечно. А чем его отобьешь, сон-то? Только работой и отобьешь-то. А так попробуй, немножко согни колени, он и сядет тебе на холку — сон-то. Но, конечно, потерпим. Это, конечно.
— И всегда-то ты без умолку долдонишь, как порожняя телега, — укоризненно одернул его Бондаренко.
— С какой же стороны я долдоню? Просто, конечно, к слову пришлось... А то я...
— Конечно, конечно, — передразнил Бондаренко.
Земцов не унимался:
— Чуточку-то не мешало прикорнуть. Да разве немцы дозволят? Вот забрезжит, они и сунутся. Одна надежда: может, сами приустали... А этого, конечно, никто не знает.
— По тому, как напирают, их усталости не заметно, — сказал Ержан. — А если так, то и мы не имеем права уставать. Да, ребята, не имеем права.
Ержан говорил твердо, но Бондаренко и Земцову показалось, что лейтенант тоже устал. Помолчали.
— Газеты не было, товарищ лейтенант? — через минуту спросил Бондаренко. — Как там наши на двух фронтах?
— Как и у нас. Понемногу отходят с боями.
Земцов сказал:
— Начальство, конечно, знает, как поворачивать дело. А пора бы нам остановиться.
— Товарищ лейтенант, почтальона не было? — снова спросил Бондаренко.
— Нет.
— Не получаем мы писем из дому. Моя жена, Дуся, не мастерица до писанины, но раньше писала через день, — как здоровье и вообще. А вот вышли на передовую, так письма и перестали приходить. С женой никакого худа не приключится, с самого рождения не болела и не жаловалась. А вот что до нашего почтальона, то, как начались бои, ни разу его носа не видели. Если ему боязно на передовую, пусть вешал бы сумку на какой-нибудь сук, а мы уж сами разбирали бы ее по пути, отступая.
Ержан хорошо знал словоохотливость Бондаренко, его способность постепенно втягивать собеседника в разговор.
— Война — это не игрушки. Несправедливо будет, если сковырнешься, так и не узнав, как она там живет, семья.
— Наш дядя Ваня опять лясы точит, — проговорил Зеленин, подходя.
— Поручение выполнил, товарищ сержант! А что касается разговоров, то они — отдых для человека, — ответил ему Бондаренко.
Вместе с Ержаном Зеленин двинулся на обход окопов. Он поделился с лейтенантом своими подозрениями:
— Заботит меня сержант Добрушин. Не понимает он всю сложность и трудность положения. Или не хочет понимать? Вот хоть сейчас, вместо того, чтобы приказать рыть окопы, — спит. Беспечность это или разгильдяйство?
Зеленин придержал Ержана за руку, его тонкий голос дрогнул, он заговорил шепотом:
— Помните? Вместе со своим отделением он заплутался в лесу. Тогда я разыскал их, ведь, стервец, странно как-то заблудился. Гляжу, преспокойно отдыхает себе в лесу. Это неспроста. С тех пор я глаз с него не свожу. Нет, меня не объегоришь!
— Да, ненадежный человек, это верно: будто таит что-то в себе, — согласился Ержан.
— А если отстранить его от командира отделения? Как бы не наплакаться с ним...
Ержан задумался. Зеленин прав. Ержан тоже не верит Добрушину. Но для разжалования нет достаточных оснований. Трудно в этих обстоятельствах принять окончательное решение.
— Пока не имеем фактов. Подождем.
Зеленин не настаивал. Он сказал:
— Что ж, надо держать в поле зрения этого пройдоху. Не укроется.
Помолчали. Пройдя немного, Зеленин снова заговорил:
— Вы поговорите еще и с Ахметбековым. Вообще-то он неплохой боец, но с ним что-то происходит. Недавно случилось мне поговорить с ним, такую чушь несет! Ну, будто начисто погасла в нем ненависть к врагу. Увидел мертвого фрица и разжалобился: тоже, дескать, человек, и жена, дети у него есть. И ведь как рассказывает душещипательно! Нет, если у него так дальше пойдет, добром дело не кончится. Такой солдат для нас обуза. А парня жаль. Поговорите с ним. Втолкуйте. Эту его жалостливость надо с корнем выполоть.
Какибай Ахметбеков действительно был неплохим бойцом. Когда бывал в ударе, вдохновенно пел — как певца Ержан всегда его выделял. Расторопный, широкоплечий, статный боец хорошо переносил тяготы войны и обладал незаурядным мужеством. Говоря откровенно, Ержан не очень-то разобрался в том, что ему говорил о Какибае Зеленин. Нужно было приглядеться к Какибаю.
Обходя в темноте свое подразделение и перебрасываясь с людьми короткими фразами, он вскоре натолкнулся на Какибая — сильный, ухватистый парень уже заканчивал свой окоп. Рядом с ним усердно хлопотал Кожек, хотя большого толку от его трудов не было. Мельком взглянув на Ержана, Какибай продолжал работать. С силой вонзая лопату в землю, он каким-то яростным упругим движением вспарывал и выбрасывал пласты земли. Спустя минуту он втолкнул лопату в землю, рукавом отер пот со лба и повернулся к Ержану.
Кожек вышел вперед и доложил:
— Окоп готов, товарищ лейтенант. Когда берешься вдвоем да с охоткой, работа спорится.
— Куда там, — насмешливо ухмыльнулся Какибай. — Сильно идет работа, когда впряжешь в пару быка с ослом. А ну-ка подровняй бруствер.
Нагнувшись, Какибай, как ребенка, приподнял Кожека и поставил его на край окопа. По судорожным, порывистым движениям Какибая, по его голосу, в котором прорывались злоба и насмешка, Ержан видел, что в душе бойца творится что-то неладное. Он не мог спокойно отойти от него, но и не знал, с чего начать разговор.
Подвертывались какие-то пустопорожние слова:
— Как самочувствие, Какибай?
— Самочувствие неважное, товарищ лейтенант.
На пустой вопрос всегда ждешь такого же пустого ответа. Какибай ответил иначе. Ержан почувствовал себя неловко.
— Ты что-то не в духе. Ну, ладно, это бывает. А давно я не слыхал твоего голоса. Вот получим передышку, уйдем в тыл, ты возьмешь свою домбру и споешь на славу.
— Да цела ли домбра? Что она, вечная, что ли?
— Конечно, цела. Мурат строго наказывал Дошевскому, чтобы берег. Говорит, на глаза не показывайся, если потеряется.
Ержан сам чувствовал, что в его голосе звучит наигрыш, фальшивая легкость. Как у наемной плакальщицы, которая только изображает горе в противоположность родственнику умершего, который это горе переживает всей душой. Если он сейчас и не играл роль плакальщицы, то играл роль бодрячка. И это было неискренне.
— Нет, товарищ лейтенант, — сказал Какибай, — мне теперь надо забыть о песнях.
— Что с тобой, Какибай? — сразу переменившись и с неподдельным сочувствием спросил Ержан. — Может, случилось у тебя что-нибудь? Какая беда?
Какибай тяжело вздохнул, потом подошел и сел рядом с Ержаном. Сочувствие Ержана растопило в нем внутренний ледок. Он заговорил, с трудом выдавливая из себя каждое слово:
— Человек порою... удивительное дело! Нет... просто непостижимо. Вчера мы уничтожили немцев, которые просочились в тыл? До сих пор они стоят перед глазами. Когда мы настигли их, те, что остались в живых, подняли руки. Впереди меня бежал Картбай. Прямо перед ним какой-то немец поднял обе руки. Картбай повернулся и выстрелил в упор. А сзади как раз бежал я. Напугался, что пуля Картбая угодит в меня, кричу: «Зачем в эту сторону стреляешь?» И, признаться, шибко его обложил. Тот немец перегнулся и свалился мешком. Мне показалось, что он раза два дрыгнул ногой. Подойдя близко, вижу: дрожит мелкой дрожью, и такая жалость охватила меня. Понимаете, Картбай его не сразил, ему мучиться еще часа два, не меньше. Я подумал: пристрелю его в упор, не будет зря мучиться. Вскинул винтовку, подошел вплотную, и здесь наши глаза встретились. Волосы у меня встали дыбом. — Голос Какибая словно высох, он говорил едва слышно. — Видели когда-нибудь глаза умирающего? У меня недавно умер старший брат. Все последние минуты я находился у его постели. Это свыше всяких сил — видеть взгляд умирающего человека, который прощается навсегда с белым светом. Этот немец мне врезался в память. Бледный он был, с глубокими складками на лице, пожилой. Или, может, в предсмертных муках показался старше? Лежит он и слегка шевелит рыжими ресницами. Глаза голубые, в зрачках какой-то особый, острый холодный свет. И дошел этот свет до самого моего сердца. Нечеловеческая тоска была в его взгляде, товарищ лейтенант.
Вот так же смотрел мой умирающий брат. И будто я был тому сраженному немцу самым близким человеком, и он своим взглядом передавал мне последнее желание, последний свой привет жизни. И тут я почувствовал, что слабеет моя воля, что жалость сокрушает ее. Не выдержал, побежал.
Волнение Какибая передалось Ержану, но это не было волнение жалости. Он вспомнил последние минуты Байсарина и похолодел. Не только убийство, но простое оскорбление человека было противно Ержану. А за эти дни он убил не одного — нескольких людей. И нельзя, нельзя иначе. В груди Ержана живет неутомимая ненависть.
— Выходит, по-твоему, их не нужно истреблять?'
— Нет, о том и речи нет. Но стал я какой-то другой, будто подменили меня.
— Ты видел, как умирают наши товарищи? — горячо спросил Ержан.
— Еще бы! Но я не глядел им в глаза. Смерть есть смерть. Где ж ей быть хорошей!
— Когда умирал Байсарин, я поддерживал его голову. Думаешь, я не мучился? Не переживал того, что пережил ты? Но я мучился сильнее во сто крат: то не враг, то наш Байсарин умирал. Не знаешь ты, Какибай, кого жалеть, кого ненавидеть.
— Разве о жалости разговор? — сказал Какибай. Слова, кажется, проходили мимо его ушей — вялый и будто ко всему безразличный, он опустил голову. — Очень тяжело мне, товарищ лейтенант. Трудно мне это постичь. Разве я не понимаю? Но будто рухнула опора в душе...
— Сердце у тебя слабое, нетвердое сердце. Сейчас не время слюни распускать. Закаляй сердце. Понятно? Натяни поводья.
— Понимаю, конечно, — отозвался Какибай и, поднявшись с земли, взялся за лопату.
Было видно, что он сделал это только для того, чтобы оборвать разговор. Слишком чувствительный парень. Последний взгляд умирающего немца словно кинжалом поразил его сердце. Еще не раз он будет всплывать в памяти и рвать душу. Ержан понял, что не смог ни убедить, ни успокоить Какибая. Слова — плохое лекарство для таких душевных ран. Излечить может только собственное мужество. Вот сейчас, в предрассветной темноте, около тридцати солдат его взвода, не щадя натертых ладоней, копают землю. Он знает, как вел себя каждый из них в бою. Неповоротливый Бондаренко поджег немецкий танк. И тот же Какибай в первом же бою проявил храбрость. Его солдаты уже начали свою боевую биографию. Но сейчас Ержан вдруг понял, что не знает, о чем думают, что переживают люди в этих грязных, вывалянных в глине, покоробившихся шинелях, почувствовал, что внутренне далек от солдат.
Он никогда не был охоч до взаимных излияний, до слюнтяйских «задушевных бесед». Такие разговоры он считал проявлением слабости. И только к одному человеку стремился, словно к лучу солнца, — к Раушан. Губы его сохранили горячий след поцелуя. При любой, даже мимолетной мысли о ней все улыбается в нем. За боем наступает затишье, а в затишье — думы о ней. Порою любовь к Раушан кажется таким невыносимым, таким всеобъемлющим счастьем, что он начинает грустить. Можно ли снести тяжесть огромного счастья? Одно незначительное происшествие расстроило Ержана.
Взвод был на отдыхе. Ержан незаметно для себя вздремнул, а когда открыл глаза, заметил проходившую невдалеке Раушан.
— Вон проследовала зазноба нашего командира, — послышался чей-то голос.
Голос Добрушина откликнулся:
— Слишком жирен кусочек для Ваньки-взводного.
V
Поле устало от боя. Лежало в изнеможенье после грохота и оглушающего рева орудий. Санитарный взвод, укрытый от огня неподалеку от штаба батальона, уже успел отправить всех раненых в тыл. На мозолистых, почерневших от пыли руках санитаров запеклась кровь. Они, отдыхая, лежали на повозках или прямо на земле.
Тянулся ленивый, вялый разговор.
— Теперь до вечера, пожалуй, не будет атаки.
— Не будет. Ночью немцев и на аркане не вытащишь.
— Ну, это как сказать! Вполне возможно — попрут и ночью.
— Попрут, черта с два!
— Голову прозакладываю: они до самого утра, выпучив глаза со страху, будут ракеты жечь. Жечь да поглядывать, с какой стороны мы ударим.
Раушан, сидя поодаль, прислушивалась к разговору. Неподалеку от нее Коростылев с завидным аппетитом закусывал, утоляя голод. Он отрезал кусок черного хлеба и на самый длинный его конец прилаживал кусок сала с большой палец толщиной.
Приподняв лицо с коротким приплюснутым носом, он начинал с хлеба, постепенно подбираясь к салу. Аппетит у Коростылева был волчий. Раушан не удержалась от смеха. Коростылев быстро оглянулся и тоже засмеялся, обнажив ряд белых зубов.
— Вот и перебили мне аппетит, — вымолвил он.
— Ну, это не просто сделать: очень он у вас большой.
— Слава богу, на это не жалуюсь.
Утолив голод, он поднялся, стряхнул с себя крошки и пошел к повозке, говоря на ходу:
— Спокойной минутой нужно пользоваться. Вздремну. Каюсь: люблю поесть и поспать. И тебе, Раушан, от души советую.
Он вскочил на повозку, потеснил там лежащего паренька, опрокинулся на спину и вытянул ноги.
Раушан некоторое время смотрела на него. Позавидуешь Коростылеву! Никогда не спешит, не суетится.
«Почему я не такая?» Раушан перевела взгляд на двух задремавших санитаров. Они тоже с наслаждением вытянули натруженные ноги.
Мужчинам на войне легче. Девушкам куда труднее. В фильмах, которыми Раушан увлекалась, санитарки ловко и красиво ползли в дыму, перевязывали раненых бойцов и самоотверженно выносили их из огня. Неизвестно почему, но в тех картинах люди на войне не погибали. Если, как исключение, и умирал кто-нибудь, то такой красивой смертью, что и тебе хотелось погибнуть так же. Война на деле оказалась совсем иной. В первый же день боев при виде крови, бившей из раны, при виде предсмертных мучений солдата иллюзии красивой войны развеялись.
Тот романтический порыв, который бросил Раушан на фронт, выветрился, а спокойное мужество еще не пришло. Выдержит ли она? Не сломается ли? И сердце неспокойно. Встретился юноша с черными бровями, с глазами, которые тревожат. Но какой-то он непонятный. То жизнерадостный, оживленный, порывистый, глаза светятся. А то хмурится, мнется, молчит. И такой у него вид, будто в глубине души бурлит и клокочет что-то большое, а что — он выразить не умеет.
В такие минуты Раушан поглядывала на Ержана с боязливым любопытством. Тяготясь молчанием, они расходились. Он улыбался на прощанье — слабо и виновато. Ей уже казалось, что он отдаляется от нее, и вдруг в перерыве между боями — как гром среди ясного неба: «Люблю».
Разведчик Дулат приходил чаще, но, как только начались бои, они встречались урывками, случайно. Раушан чувствовала себя с ним проще. Он всегда смешил ее. Лихой разведчик, забубенная голова, говорун — с ним было весело, и только Уали Молдабаев совсем другой. Он тоже не упускал возможности встретиться с ней. Вначале ей не понравился этот масляно улыбающийся немолодой уже человек с серо-пепельным, рябоватым лицом. Когда его оценивающий взгляд пробежал по ее фигуре, все в ней взбунтовалось. Гнев бросился ей в голову. Но такт, привитый с детства, не оставил ее. Раушан сдержалась перед человеком, чье звание и возраст требовали уважения.
Впрочем, потом она не замечала такого взгляда у него — Уали всегда был вежлив и корректен. Может быть, Раушан тогда показалось? По всему видно, Уали — человек большого жизненного опыта, культурный, образованный.
— Добрый день, сестричка!
Любезно склонив голову, перед нею стоял Уали и протягивал руку. Появился именно в ту минуту, когда Раушан раздумывала о нем. Раушан испугалась, что по выражению лица он догадался о ее мыслях. Он с улыбкой смотрел своими маленькими сверлящими глазами, которым, казалось, открыт каждый уголок ее души. Девушка боязливо подала ему руку. Ее щеки разгорелись. Разбуженный голосом Уали, Коростылев поднял голову, недружелюбно глянул на него и снова захрапел.
— Почему вы так смутились, сестричка?
«Да, да... он все видит».
Раушан встала.
— Что за формальности, сестричка? Сколько раз я просил не вытягиваться передо мной!
Легким, осторожным движением коснувшись плеч Раушан, он заставил ее снова сесть. Она ответила с неловкостью:
— Вы же старший лейтенант.
— Ну при чем здесь мое звание? Я был бы счастлив, если бы вы видели во мне старшего брата.
Раушан молча опустила голову. Уали считал себя сердцеведом, смущение девушки он истолковал как хорошее для себя предзнаменование.
Он тут же заговорил — жарко, возбужденно:
— Война многим перевернула жизнь и спутала все карты. Не будь войны, вы уже учились бы в Алма-Атинской консерватории. Не об этом ли вы грустили сейчас в одиночестве?
Он не спускал с лица Раушан улыбчивых глаз. Раушан действительно мечтала поступить в консерваторию, но сейчас ей не хотелось вспоминать об этом, и она ответила:
— Нет, я не думала поступать в консерваторию.
— Большая ошибка! — сказал Уали, и Раушан рассмеялась в душе, веря, что ей удалось обмануть этого многоопытного человека с маленькими пытливыми глазками. Он продолжал, воодушевляясь:
— Я так живо представлял себе вас на эстраде. Вы поете, и вам не дыша внемлет зачарованная толпа. Говоря откровенно, я без ума от искусства. Я люблю его почти смертельно. Кто же не любит искусства? А вместе с тем я человек науки. Но все интересы ученого, все ученые степени я променял бы на торжество артиста, которому рукоплещут тысячи поклонников. Что делать! Все это одни мечты. Я не рожден артистом.
— Как легко вы бросаетесь наукой! — засмеялась Раушан.
— Есть вещи, ради которых можно пожертвовать всем. — Уали помедлил, словно боясь своей искренности... — Да... Искусство, любовь. У меня нет таланта, но я не грущу. Я тешу себя мыслью, что увижу в сиянии искусства самого близкого мне человека.
— Вам нужно жениться на знаменитой актрисе, — шутливо сказала Раушан, не сознавая, что сама помогает Уали пробираться к намеченной цели.
— Это несбыточно. Впрочем, это и не привлекает меня. Гораздо ценнее своими руками отгранить еще не окрепший талант, вырастить, выпестовать его. У меня есть к тому все возможности: мой авторитет, связи в столице.
— Вот вы и попробуйте.
Уали проговорил как бы вскользь:
— На передовой тихо. Прогуляемся немного?
— Хорошо.
По неглубокой ложбине они медленно пошли к лесу. Проснувшийся Коростылев крикнул:
— Раушан, не уходи далеко! — и повернулся на другой бок.
Раушан не испытывала тревоги, шагая с Уали. Она словно стряхнула с себя все тяжелое, в чем пыталась разобраться. Только что она была похожа на испуганного, взъерошенного птенца, выпавшего из гнезда на холодную, неприютную землю, но вот благожелательный человек разбудил в ней воспоминания об интересной и ласковой жизни, которую она оставила далеко-далеко и которая сулила ей столько радостей. Слова Уали кружили ей голову, как вино. Да, театр, зал, публика, люстры, сверкающие, как солнце. По рядам перекатываются нетерпеливые аплодисменты — люди ждут начала концерта. Свет гаснет, тяжело и величественно раздвигается занавес. Раушан стоит в двух лучах прожекторов, и глаза сотен людей устремлены на нее. На ней белоснежное, словно пух лебедя, платье из газа. Или нет: длинное голубое шелковое...
Раушан вдруг расхохоталась, поглядев на свою шинель.
— Чему это вы, сестричка?
— Так. Вспомнилась одна смешная история.
В глазах Раушан вспыхнули огоньки, на щеках появились ямочки. Уали исподлобья смотрел на нее, на ее нежные губы, дрожащие от смеха, и в гортани его сделалось сухо. Он вдруг потерял всякую уверенность в себе, и это было в высшей степени неприятно. Они словно бы поменялись ролями: Раушан оживилась, а Уали погрустнел, и слова уже с трудом шли ему на язык.
Раушан рассказывала:
— Наши ребята, десятиклассники, после экзаменов устроили пикник. Вот было славно! Но в этот день началась война.
— Печальное совпадение.
— Собирали по пятнадцати рублей с каждого. Когда мы собрали деньги, то начали спорить — кому делать покупки. Девушки уверяли, что ребята ничего не смыслят в закусках и это дело нужно поручить им. А ребята протестовали. Говорили, что девушки накупят конфет и мороженого, а дельного ничего не принесут. В конце концов послали и мальчиков и девочек.
— Ну и что же дальше? — сказал Уали, чтобы поддержать разговор. Эта девушка, в сущности, так и осталась десятиклассницей, хотя ей за восемнадцать. В Казахстане девушку в четырнадцать лет уже считают взрослой.
— А мы на автобусе поехали в горы. На траве расстелили скатерть и уселись вокруг. И тут встал один наш мальчик, Кайсар, и сказал: «Товарищи, мы теперь взрослые люди. О ребячестве нужно позабыть. Поэтому мы этот сбор должны провести, как полагается благородным людям». Он повернулся к Жагалу (тоже наш мальчик, рыжий такой, мы его прозвали Саржал). «Эй, Саржал, — говорит Кайсар, — ты коротышка, поэтому все время будешь подручным мальчиком. Ну-ка блесни своим искусством!» А Жагал хитрый. Он говорит: «Есть, носатый господин». Тут он приложил руку к сердцу, сделал поклон и, открыв чемодан, расставил на скатерти стаканы. Потом посмотрел в сторону, что-то пошептал, дунул и молниеносно вытащил две бутылки вина. И все девочки с визгом бросились врассыпную.
— Так испугались вина? — с усмешкой спросил Уали.
— Раньше мы никогда не пили. Честное слово, испугались. А Кайсар, чтобы сагитировать нас, храбро выпил целый стакан. Потом у него закружилась голова, ему стало плохо. Саржал насилу привел его в чувство. Он окунул его головой в ручей.
— Эх, безмятежная пора юности!
— Такой веселый был этот день! — увлеченно продолжала Раушан. — В тысячный раз решали, кто в какой институт пойдет. Все ребята советовали мне идти в консерваторию, учиться петь. Вот сейчас вы напомнили мне об этом. А к экзаменам мы решили готовиться вместе, помогать друг другу. А когда вернулись домой, началась война.
Раушан опустила голову.
— Да, воина разрушила многие судьбы, — вздохнув, произнес Уали. — Вы не смогли поступить в консерваторию. Я не успел дописать диссертацию. А у меня собран богатый материал по истории и быту казахских ханов. В общем, моя жизнь сложилась неудачно.
— Почему? — Раушан удивленно посмотрела на Уали.
— Не буду скрывать от вас: у меня есть жена.
— Почему вы должны это скрывать?
— Вы разве знали?
— Не знала. — Раушан и в голову не приходило, женат Уали или не женат.
— Раушан, вы еще молоды. Вам этого не понять. Но в нашей жизни еще существуют сложнейшие и запутанные вопросы. Я человек, который сильно споткнулся в жизни. И я ранен ею. Блуждаю, как слепой.
— Почему блуждаете?
Все это было непонятно. Никогда бы она не подумала, что Уали переживает драму.
— Разве человек не способен ошибаться? Вы очень юны и тоже можете ошибаться. Жена — это самый близкий человек в жизни. Не так ли? И бывает безысходно тяжело, когда жена оказывается человеком не равным тебе, не способным тебя понять. Я горько сожалею о своем прошлом. Оно — мое несчастье.
Впервые слышала Раушан такую исповедь взрослого человека. Она никогда бы не подумала, что между супругами может существовать несогласие. Ее родители жили очень дружно и оба без памяти любили Раушан. Для нее они были как один человек. И в семьях соседей она не замечала ничего похожего на несчастье. У них есть дальний родственник — домбрист, каждый день у него с женой перепалка. Но сами они не считали это несчастьем, это было что-то привычное, неизменное и даже необходимое, как утренний чай.
Уали продолжал скорбно:
— Хотя я глубоко несчастен, я радуюсь счастью других. Вы, Раушан, созданы для счастья, как птица для полета. Но молодости свойственно заблуждаться. Поверьте, у меня нет другого желания, как только помочь вам, быть вам полезным, устроить вашу судьбу. Примите это как братское участие. Только поймите верно чистоту моих побуждений, не отталкивайте моей помощи.
Уали почти с мольбой искал взгляда Раушан. Она не совсем понимала его, но ей не хотелось его обижать.
— Разве человек должен отказываться от помощи, которую предлагают бескорыстно? Не сомневайтесь во мне. — Уали глубоко вздохнул. — Я не имею права рассчитывать на большее. Но помогите мне выполнить братский долг.
Они вернулись назад, в санитарный взвод.
Коростылев проснулся, поднял голову, протер глаза и спрыгнул с повозки.
— Ложись на мое место, Раушан, — предложил он, позевывая и потягиваясь.
— Что-то не хочется спать, — ответила Раушан.
— Что это значит «не хочется»? Я пойду в штаб, разузнаю обстановку, — пробурчал Коростылев и повернулся к Уали, которому не хотелось расставаться с Раушан.
— Вам в ту сторону, лейтенант? Идемте.
А сон так и не приходил.
Осень. Синева неба выгорела. В высоте скользят темные облака с беловатыми каемками. Вот бы лечь на такое мягкое, как пушок, облачко, освещенное солнцем, и тихо плыть в бесконечность. «Что за мечтательность! — укоряет себя Раушан. — Молдабаев... Уали... все-таки интересный человек. Очень интересный. Очень, очень интересный». Если долго смотреть на эти далекие облака, то начинаешь им завидовать: они красивы, беспечальны и безмятежны. В самом деле, почему бы и Раушан не плыть вместе с ними над этой трудной жизнью людей? Уали смотрел бы на нее с земли своим умоляющим и тревожным взглядом. А почему ей не думать об Уали? Детство осталось далеко позади, она уже взрослая, а к ней еще никто не относился так серьезно и уважительно. Взрослые поглаживают ее по головке, словно кошку, и разговаривают с ней со снисходительной улыбкой.
А этот человек держится с ней, как с ровней, не важничает, не хвастает своим житейским опытом. И мужественно носит в себе свое несчастье. До чего бы интересно забраться в его душу, понять, что его мучит, и почему так случилось, и что сделать, чтобы он не мучился? И как помочь такому большому и мужественному человеку? Он предложил ей чистую, возвышенную дружбу. Ведь так?
А может быть, не так? Раушан встревожилась. Почему он часто вздыхает, глядя на нее? «Отгранить еще неокрепший талант, вырастить его...» За этим что-то кроется. «Искусство... Любовь...» Такие слова мимоходом не произносят. Ержан, например, не говорит так...
Жалко, нет Кулянды. Кулянда быстро разберется, что к чему, она очень решительная. На нее всегда можно положиться. Но в последнее время она что-то не слишком весела. Признаться, Раушан догадывается... Кулянде нравится Ержан, но она чувствует, что тот к ней равнодушен. И очень нехорошо, что Раушан, зная все это, не поддержала подругу, даже не попыталась развлечь ее, поднять настроение. «Будь на моем месте Кулянда, она никогда не поступила бы так», — подумала Раушан. Но и ребята глупые. Почему они равнодушны к Кулянде? А ведь она во сто раз лучше Раушан. Некрасива? Но это неправда, она совсем не дурнушка. Некрасива! Раушан тоже не красавица.
Послышался гудящий звук. Он приближался. Перелетев через передовую, разорвался снаряд. Затем грохнули еще два взрыва, Раушан спрыгнула с повозки. От штаба торопливо бежал Коростылев.
VI
Октябрь на исходе. Наступление врага продолжалось. Рубежи, на которых десять дней назад дивизия завязывала бои, остались далеко в тылу врага. Вместе со всем фронтом и дивизия Парфенова пятилась назад, цепляясь за каждый городок, деревню, холмы, упорно оборонялась под напором превосходящих сил противника, откатывалась дальше на восток.
Положение на других фронтах было не лучше. Юго-Западный фронт. упиравшийся в правый фланг немецкой армии и выдававшийся клином, за последние дни тоже отодвинулся на восток, почти сравнявшись с линией других фронтов.
Началась дождливая, туманная осень средней полосы России. С утра небо затягивалось сплошь тучами. Моросил дождь, продолжительно и нудно. Небо и земля сливались, пепельно-серый туман окутывал леса, оседал на рыжую траву. Подмораживало, на сосновых иглах по утрам лежал сверкающий иней.
С утра до вечера и всю ночь по малым и большим дорогам нескончаемым потоком двигались на восток войска и беженцы. Машины, военные повозки, крестьянские крытые телеги, потоки людей и домашнего скота... Внезапно появились фашистские самолеты. Люди в страхе бросались в кюветы, укрывались в лесах, оврагах. Брошенные на дороге лошади с диким ржаньем и храпом мчали пустые телеги. А затем, когда самолеты улетали, люди долго освобождали путь, сбивались, топтались, ругая друг друга. Шум, гам. Наконец, сладив с хаотической неразберихой, снова двигались на восток.
Основное направление врага — Москва. Он приближается к ней. Рубежи, на которых наше командование надеялось остановить врага, один за другим оказывались за спиной немцев. Октябрьское наступление фашистских дивизий, которое Гитлер предпринял с расчетом принять 7 ноября парад в Москве, продолжалось. Обстановка складывалась очень серьезная...
В один из этих грозных дней в штаб Парфенова прибыл на «виллисе» в сопровождении двух адъютантов командующий фронтом генерал-лейтенант. Это был статный моложавый мужчина с открытым лицом. Парфенов заметил его, лишь когда он приблизился к столу. Легкими, быстрыми шагами генерал-лейтенант подошел к вставшему Парфенову и протянул руку.
— Сидите, сидите, Иван Васильевич, — сказал он своим резковатым баритоном. — Как житье-бытье? — Его внимательные глаза как бы мельком окинули Парфенова с головы до ног.
— На житье не жалуюсь, Константин Константинович. Одна беда — отступаем, — с улыбкой ответил Парфенов.
— Наступательными действиями никто из нас похвастать не может.
По привычке, привитой многолетним жизненным опытом, Парфенов незаметно между разговором разглядывал генерал-лейтенанта. По возрасту моложе его. Подтянутая, подобранная фигура говорит о нерастраченной энергии. Он часто сжимает в кулак свои длинные белые пальцы или сильно барабанит по столу.
— Но это долго не продлится. Мы перестанем отступать, — проговорил генерал-лейтенант. — Силы противника?
— Две пехотные дивизии, танковый полк и два полка тяжелой артиллерии.
— Верно. Эти данные есть и у нас. Я о другом хотел спросить — вы к противнику ближе: каков дух его войск?
Парфенов заметил: генерал-лейтенант тоже следил за ним своим оценивающим взглядом. И, по-видимому, ждал от него тактических соображений, продуманной оценки моральных сил противника. Парфенов собрался с мыслями:
— После первых и победоносных для гитлеровской армии месяцев войны стремительность немецкого наступления немного спала. Но немцы еще сильны. Это ясно. По всей вероятности, у цели наступления они выложат все силы. Как говорится, из кожи будут лезть.
— Да, вы правы, — согласился генерал-лейтенант. — Вот тогда-то и ударить по врагу. — Генерал-лейтенант энергично сжал кулак. — И мы, безусловно, ударим, да так, что он надолго запомнит. — Сделав паузу, командующий заговорил спокойно, словно советовался сам с собой. — Но мы пропустили их слишком далеко. Очень далеко пропустили. Народ не ждал от нас такого, с позволения сказать, маневра. Он иначе думал о своей армии.
Внутренняя боль проглянула во взгляде генерал-лейтенанта. Парфенов побледнел и поднял на командующего глаза. Но голос его оставался спокоен, когда он сказал:
— Вы говорите истинную правду, товарищ генерал-лейтенант. Народ верит нам, но сердце народное в тревоге. Каждый день он ждет от нас хороших вестей. А мы запаздываем с этими вестями.
— Неделю назад мой штаб стоял в одной из местных деревень, — сказал генерал-лейтенант. — Расположились не то в колхозном правлении, не то в сельсовете. Я вышел — гляжу: передо мной старик со старухой. Я поздоровался и пошел было дальше. Адъютант говорит старухе: «Какое у вас дело? Не задерживайте». Но старуха заступила мне дорогу. Напористая, — командующий усмехнулся. — «Мне нужен самый первый генерал, настоящий. Ты будешь?» Я отвечаю: «Верно. Это я настоящий генерал». — «Тогда, говорит, втолкуй моему старику. Надоел он мне, хочет сниматься с родных мест. Вы как, остановите немцев? Я так думаю — остановите. Разъясни это, родной, моему тугодуму». Гляжу, подбоченилась старуха и не отступает от меня. И вижу — не сомневается в моем положительном ответе. Вы понимаете, Иван Васильевич, какая тяжесть легла мне на сердце. А солгать я не мог. Я ответил: «Лучше будет, если уедете». И вы бы видели, как она поглядела на меня! Глаза ее говорили: да ты что, не спятил? Куда же вы идете? Ведь за спиной-то у вас Москва?!
Генерал-лейтенант, нахмурившись, смотрел на столешницу и пальцами выбивал по ней дробь.
— Вот такие-то дела.
— Нелегко говорить народу горькую правду, но от этой горькой правды увильнуть нельзя, — сказал Парфенов. — Враг у нас мощный. Вон старая Европа сразу развалилась под его кулаком. Конечно, она сама виновата в этом. А мы выдержим и победим. Но если бы заранее были готовы... Может... мы не понесли бы столько жертв? Константин Константинович, мы с вами старые волки. Иногда меня посещают такие мысли...
— Да, может быть, — помолчав, ответил генерал-лейтенант. — Кто застрахован от ошибок? Но иные ошибки можно было предусмотреть и предотвратить.
После этого наступило молчание. Оба генерала почувствовали неловкость: беседа нарушила рамки обычной субординации, неожиданно сблизив начальника и подчиненного, и теперь они не сразу могли переключиться на деловую официальную речь. Командующий поднялся из-за стола и медленно начал расхаживать по комнате. Очень высокий, он едва не касался головой низкого потолка избы.
Круто повернувшись к Парфенову, он, словно сбросив раздумье, очень громко произнес:
— Со вчерашнего вечера немцы не сильно беспокоят? Так?
— Не беспокоят. Зато я хочу побеспокоить их.
— Не буду возражать.
Два генерала, склонившись над картой, долго обсуждали оперативную задачу. Командующий отдал распоряжения и, основываясь на имеющихся у него сведениях, подробно разъяснил замысел немцев. Собираясь уходить, спросил:
— Как настроение ваших солдат? — не дожидаясь ответа, он сказал: — Лучше поглядеть своими глазами. Не так ли?
Парфенов выпрямился:
— Я тоже хотел обойти передовую, товарищ генерал-лейтенант.
— Тем лучше. В какой полк вы собираетесь пойти, Иван Васильевич?
— В полк Егорова.
— Какой полк смежный с ним?
— Полк Карпова.
— Вот я и пойду к нему, — сказал генерал-лейтенант. — Для дела лучше, если мы побываем в разных полках.
Генералы расстались у штаба дивизии. До передовой было близко, отправились пешком. На прощанье генерал-лейтенант сказал:
— Вызывать на совет не позволяет обстановка. Вот так и впредь буду беспокоить вас, наведываясь лично.
Ни по внешности, ни по характеру командующий армией и генерал Парфенов не походили друг на друга. И судьбы у них были разные. Один из них в самом недалеком будущем достигнет вершины своей воинской славы. Другому через короткий отрезок времени суждено будет честно и мужественно завершить пятидесятилетний героический жизненный путь.
Направляясь к передовой, генерал Парфенов обдумывал предстоящий день, перебирал свои впечатления о генерал-лейтенанте: о его внешности, манере говорить и двигаться. «Настоящий военный, — подумал он. — Энергия, целеустремленность, и какой красавец-человек! Открытый характер. Прямота. Убежденность. Человек без задней мысли. Обаятельный, и сразу располагает к себе, но когда надо, одним взглядом прохватит до костей, как мороз». Парфенов искренне считал, что ему далеко до военачальников такого склада.
Какой-то офицер в дивизии сказал о Парфенове: «Наш генерал совсем не похож на генерала». В этих словах была доля правды. В Парфенове, действительно, не найти ни генеральской осанки, ни суровости. Коренастое тело уже начинает поддаваться старости. Генерал чуть сутулится — всего пятьдесят лет. а уже стареющий человек. Лицо изрезано морщинами, нездоровое, блеклое, густые брови косо прикрывают небольшие глаза скулы выдаются, как у человека восточного происхождения. Под высоким с горбинкой носом крохотные квадратные усики. В Парфенове есть что-то от мужика: за внешней нерасторопностью прячется спокойная сила души. Он хорошо умеет владеть собой. Эту его черту двадцать лет тому назад сразу подметили два человека совсем друг на друга не похожие. В годы гражданской войны Парфенов командовал эскадроном чапаевской дивизии. В боях под Уфой он первым переправился через Белую и стойко удерживал захваченный плацдарм. В Уфу он тоже ворвался первым. Его и казака Вихрова, ворвавшегося в Уфу вслед за ним, вызвал к себе Чапаев. Они встретили Чапаева на дороге. С ним был широколобый, со взглядом исподлобья и поджатыми губами молодой комиссар Фурманов.
Казак Вихров, подражая Чапаеву, лихо подкручивал усы и папаху сдвигал на затылок.
Натянув повод, Вихров резко придержал коня и стал расписывать перед начдивом героические действия своего лихого эскадрона.
— Чего-то не пойму, кто же из вас первый переправился на тот берег? — спросил Чапаев с веселыми искорками в глазах.
Вихров не смог сразу ответить.
— А ну, почему ж замолчал, удалой казак? — ударил по слуху резкий металлический голос Чапаева.
Фурманов прищуренными глазами подал знак Парфенову.
— Мой эскадрон, товарищ начдив, — сказал Парфенов.
— Ишь, папаху заломил, усы закрутил, под Чапаева работаешь? — съязвил Чапаев, глядя на Вихрова и ухмыляясь. Затем обернулся к Парфенову. — Вот он на Чапаева похож не усами, а делами.
— Этот хоть и медлительный, зато кроет наверняка, — сказал Фурманов.
С той поры характер Парфенова не изменился, хотя он все выше поднимался по служебной лестнице, накапливая опыт и знания.
Адъютант, сопровождавший генерала на передовую, сказал:
— Это район батальона Арыстанова.
Парфенов окинул взглядом местность. Наметанный глаз военного человека тут же заметил хорошо замаскированные, еле различимые на фоне осенней бурой земли орудия. Перетаскивая из ямы ящики со снарядами, ставя буссоль, у пушек возились артиллеристы. Движения их были спокойные, уверенные. Генерал невольно припомнил суету и суматоху перед первым боем. С тех пор дивизия понесла потери, поредела, но солдаты стали выносливее, закалились. Боевая история дивизии началась. Она подобна широкому руслу, в которое, как ручейки, вливаются каждодневные подвиги. Спустя немного времени они превратятся в традицию.
Парфенов подошел к укреплениям у самого леса. Шагавший с ним рядом адъютант чуть смешался:
— Здесь начинается передовая, товарищ генерал.
— Вижу.
— Спустимся в траншею.
— Хорошо, — покорно согласился Парфенов. Известно, что адъютанты, как бы строго ни соблюдали дисциплину, в таких случаях командуют своим генералом, как рядовым бойцом, и ослушаться их невозможно.
— Молодцы — за один день успели вырыть траншею в полный рост, — сказал довольный адъютант.
Парфенов сошел в осевший от дождей окоп. Резко пахло увядшей травой, сырой глиной. Бруствер окопа был замаскирован травой. «На славу укрепились. Добросовестно сделано. Отступать не собираются», — отметил про себя генерал.
— Стой, кто идет? — окликнул, наставив на них винтовку, низкорослый, усатый, пожилой боец. Но, узнав комдива, тут же опустил винтовку, глаза его испуганно забегали, через секунду он приставил руку к виску. Когда генерал подошел к нему, боец, еще более смутившись, произнес:
— Шо... Шо... боец Шожебаев.
— Здравствуй, боец Шожебаев, — сказал комдив, протягивая ему руку.
Шожебаев постоял в нерешительности и вдруг, обнажив в радостной улыбке зубы, протянул свою руку.
— Если не ошибаюсь, мы с тобой где-то встречались, Шожебаев, а? — спросил Парфенов, всматриваясь в лицо Кожека.
— Встречались, товарищ генерал, в день первого боя.
— То-то. Узнал по усам.
Кожек самодовольно поднес руку к усам и вдруг отдернул ее, словно его пальцы коснулись огня, вытянулся в струнку и замер. Ему редко приходилось сталкиваться с большими начальниками. Он растерялся.
— Вы не смущайтесь, — сказал генерал. Достав из, кармана портсигар, он предложил Кожеку папиросу, взял сам. — Зачем смущаетесь? Не все генералы грозные.
Этому можно поверить, и Кожек почувствовал себя свободнее. «Совсем простой начальник, — благодарно подумал он, — и облик хорош».
Генерал вглядывался в сумрак равнины, потемневшей под сеткой унылого дождя. Она казалась вымершей. Лишь едва различимый гул моторов говорил о том, что за небольшой горкой в глубине равнины враг скрытно собирает силы, чтобы нанести новый удар. Генерал перевел свой взгляд на Кожека. Позднее, когда снаряды начнут разворачивать землю и появятся страшные, как черная смерть, танки, когда плотные ряды немецких пехотинцев бросятся вперед, — этот боец вместе со своими товарищами должен дать им отпор.
Он щуплый и маленький этот боец. И немолод. Найдет ли он в себе непреклонную стойкость, или грозная лавина сомнет его?
Парфенов спросил:
— Нелегко воевать, товарищ Шожебаев?
Кожек, не задумываясь, ответил:
— Зачем? Воюем, товарищ генерал.
— Где работал до войны?
— В колхозе, старшим чабаном. В нашем колхозе много баранов, товарищ генерал. Пять отар. Моя отара — самая крупная. Я сызмала баранов пасу.
Парфенов, сощурив глаза, весело посмотрел на Кожека, который теперь не чувствовал никакого стеснения и становился все словоохотливее.
— Ну, значит, хорошо их знаешь, — с улыбкой промолвил Парфенов.
— Еще как знаю! Сколько зим с ними зимовал — и каких, случалось, зим! — ничего, хорошо переносили. А сейчас весь скот на руках детей и стариков, — тяжело вздохнул Кожек. — Конечно, старые люди много перевидали на своем веку, много знают, но в дряхлом теле силы нету. Беспомощные они.
— С родины получаешь весточки?
— Приходят, товарищ генерал. Пишут, что положение вроде ничего. Да куда там ничего, когда джигиты уехали воевать. Пишут так, чтобы нас не расстраивать. Ведь им тоже трудно, пожалуй.
— Да, конечно, туговато приходится, но Родина в опасности, врага нужно сокрушить. Никому сейчас не легко, товарищ Шожебаев.
— Это верно. А нам все же легче, мы здесь люди необремененные, как говорится — кнут да конь, вот и вся у нас на фронте семья. — Кожек помолчал, раздумывая, не спросить ли генерала в такую удачную минуту о том, что его мучило. И решился:
— Товарищ генерал, дозвольте об одном дельце поговорить.
Парфенов вскинул брови. Кожек опять почувствовал стеснительность, но решимость его не пропала, он придвинулся к комдиву и выговорил шепотом:
— Наши ребята говорят, что до Москвы рукой подать... — Не докончив своей мысли, Кожек замолчал.
Генерал ответил не сразу. Кажется, он оценивал свои собственные раздумья, вернее, искал, как бы точнее их выразить.
Он сказал:
— Нет, не видать им Москвы, как собственных ушей.
— Вот и мы думаем так, — обрадованно проговорил Кожек.
— Очень хорошо, что вы думаете так, товарищ Шожебаев. Но существует условие: это мы и только мы сможем не пустить фашистов в Москву.
— Пожалуй, так, а... к нам помощь придет?
— А если мы не будем просить помощи? — напрямик спросил комдив.
— Пожалуй, так. Но... сила-то их перетягивает.
— Мы должны остановить их. Понимаете? Остановить. А когда придет подмога, мы погоним фашистов назад. Большая придет подмога. Тогда наша сила будет перетягивать. В этом весь секрет, товарищ Шожебаев.
— Пожалуй, так, — сказал Кожек.
— Вижу, тебе пришлось несладко, — засмеялся генерал. — Иначе и быть не могло. Покидая родину, ты, по всей вероятности, хорошо знал, что перед тобой тяжелый бранный путь. Так и случилось. Но впереди нас ждут еще горшие испытания. Мы должны подготовиться к ним. Если не станем ныть да жаловаться, что противник превосходит нас вооружением и численностью, а будем ковать свое оружие и закалять свою волю, то дадим сокрушающий отпор. И, дав отпор, опрокинем врага, а опрокинув, будем его преследовать. Не нужно забывать и о завтрашнем дне, товарищ Шожебаев.
Кожек кивнул головой. Глаза Парфенова загорелись.
— Ты спрашиваешь своего генерала, когда остановим врага. А мне у тебя хотелось спросить об этом. Если бы у генерала не было солдат, не было бы войска, что бы он смог поделать?
— Да нет же, — рот Кожека растянулся в широкой улыбке, — без командующего, пожалуй, дело не пойдет. Трудно одолеть врага без хорошего командира.
— Без хорошего солдата нет хорошего командира. В этом вся суть, товарищ Шожебаев. Победы мы добьемся только совместными усилиями.
Беседа затянулась. Дошло до семейных дел. Парфенов узнал, что у Кожека есть жена и ребенок.
— Жена не скучает? — шутливо спросил Парфенов.
Кожек не знал, как получше ответить, почесал затылок.
— У меня тоже есть жена, — сказал генерал. — Пишет, что скучает. Не молодая, а скучает. А? Что ты на это скажешь?
И они оба снисходительно посмеялись над своей солдатской чувствительностью.
— Передай от моего имени привет жене и ребенку. И почаще им пиши, — сказал Парфенов.
— Передам, товарищ генерал, — пообещал Кожек с просиявшим лицом.
— Ну, будь здоров до следующей встречи, товарищ Шожебаев!
Быстрыми шагами подошли Ержан и Уали и круто остановились перед генералом.
— Командир взвода лейтенант Кайсаров.
— Старший лейтенант Молдабаев.
Парфенов без труда узнал Уали. Этот старший лейтенант в первом бою был у него командиром связи. И этого командира взвода он, кажется, встречал раньше. Лицо Кайсарова было обветрено, сильно загорело, но сразу видно, что он очень молод. Можно утверждать, что существуют два типа командиров, и это резко бросается в глаза. Одни отменно ловки. И форму носят с особым изяществом. Движения их стремительны, четки, они лихо щелкают каблуками и, вздернув руку, красиво подносят ее к козырьку. Когда такой командир, втянув живот, стоит перед старшими, кажется, что он готов по первому их приказу унестись стрелой. Эти командиры ловят каждое слово, незамедлительно и находчиво отвечают.
Другой тип молодых командиров совсем иной. Они спокойны, медлительны. В движениях, еще не отшлифованных военной муштрой, чувствуется неуклюжесть, словно пустившись танцевать, они сбиваются с ритма. Такие командиры не дают молниеносного ответа, а говорят, основательно поразмыслив.
Наметанный глаз Парфенова причислил Ержана к последнему типу.
— Ну, что ж, показывай оборону, товарищ лейтенант, — сказал комдив.
После ухода генерала Кожек не находил себе места. Переполнявшие его чувства рвались наружу, он не знал, как излить их, и только улыбался сам себе. То, как ребенок, он топотал ногами и выпячивал грудь, то вдруг напускал на себя важность, хмурился и шевелил жесткими бровями.
Подошел Картбай, а следом за ним — Борибай.
Они поглядывали на Кожека, как на человека, облеченного доверием высшего начальства.
— Мы не осмелились подойти, а так хотелось. Что-то долго беседовал с тобой генерал. Что он говорил? В тылы нас выведут, на отдых?
— На курорт отправят, на Кавказ, — рассердился Картбай на Борибая. — Ты лучше вот о чем скажи. Спрашивал ты генерала, как это дело повертывается: пятимся К Москве, а немцев все не можем остановить?
Кожек, ошеломленный столь противоречивыми вопросами, долго собирался с мыслями.
— Говоришь, остановить немцев? А как же? Спрашивал. Генерал говорит, что скоро остановим. Вернее, не так он сказал. Не остановим, говорит, а погоним обратно. Очень осведомленный человек.
— Э, если б не был осведомленный, то какой он генерал? — вставил слово Борибай.
— Как много за нами собирается силы? — спросил Картбай?
— Силы этой — тьма-тьмущая, — Кожек чуть призадумался. — Но те храбрецы, которые дойдут до Берлина, это мы сами. Так сказал генерал.
— Значит, верит, что дойдем до Берлина.
— Верит.
— Судя по тому, как генерал смеялся, ты, Кожек, за шуткой в карман не лез, — сказал Борибай.
— Шуткой беседы не испортишь. Генерал тоже шутил. Уж если ты высоко стоишь, то, первое дело, будь с людьми прост. О моей семье генерал расспрашивал, велел передать привет Балкии и Еркинжану, — горделиво прибавил Кожек.
Генерал Парфенов обошел позиции взвода, останавливаясь у каждой ячейки и обмениваясь с бойцами короткими словами.
Возле одной ячейки он задержался и, осмотрев ее, сказал с недовольным выражением:
— Почему рыли неглубоко? Кто рыл?
Он обернулся.
— Это мое место, товарищ генерал, — ответил Борибай.
Парфенов, окинув глазами маленькую коренастую фигуру бойца, ухмыльнулся:
— Если так, прости. По росту и шуба!
На передовой к нему присоединились Мурат и Уали. Парфенов, .уединившись с командирами, разбирал предстоящую операцию. Дивизия отступала с тяжелыми боями и со вчерашнего дня закрепилась здесь. Высокий пригорок перед батальоном Мурата, составлявший центр фронта дивизии, был в руках врага. Мурат рассчитывал захватить пригорок и сделать его опорным пунктом. Купцианов возражал, но Мурата поддерживал командир полка Егоров и генерал. Парфенова увлекло предложение Мурата, и он дал задание батальону взять эту высоту, обозначенную на карте цифрой 175 и расположенную за деревней Соколово.
Обстоятельства облегчали проведение этой операции. По донесению разведки, немцы не возвели на высоте сильных укреплений. Но была и другая сторона дела, говорившая не в пользу наступления. Генерал особенно настойчиво напоминал об этом.
— Прорвать немецкие позиции можно. Внезапный энергичный удар — и мы это сделаем, — сказал Парфенов. — Но мало добиться успеха, нужно успех закрепить. Немцы располагают в этом районе крупными силами. Когда они опомнятся от нашего удара, нужно ждать контратаки. По-видимому, у них есть танки. — Генерал сделал паузу, приглядываясь к тому, какое впечатление производят его слова на командиров. Они сидели молча, размышляя.
— Если мы сумеем занять Соколово, то можно выдержать, — сказал Мурат.
— Запомните основное: на высоте не задерживайтесь ни одной лишней секунды. Натиск. Стремительный натиск. Если одним ударом овладеете деревней, то лучших оборонительных позиций вам не найти. Быстрота — главный залог успеха. — Парфенов повернулся к Мурату. — Связался с приданной тебе артиллерией?
— Связался, товарищ генерал, — ответил Мурат.
Парфенов повернулся к Молдабаеву:
— Если не ошибаюсь, вы были в полку ПНШ?
— Так точно, товарищ генерал, — подхватил Уали. — Я получил разрешение начальника штаба и хочу участвовать в бою во взводе Кайсарова.
— Очень похвально, — проговорил генерал. — Поможете Кайсарову.
Перед тем как уйти, Парфенов ободрил командиров:
— О тактическом значении предстоящей операции вы сами знаете. Помните также, что эта операция — проверка боевого духа дивизии. Если операция провалится, многие повесят носы. А момент критический. Если справитесь с задачей, у дивизии вырастут крылья, она по-настоящему поверит в победу. Смелей же, друзья. Я крепко на вас надеюсь.
Парфенов пожал командирам руки. Руку Ержана он задержал в своей:
— Ваш взвод в ударной группе?
— Так точно, товарищ генерал.
— Верю, что не ударите лицом в грязь.
Ержан, вытянувшись в струнку, козырнул:
— Нет, товарищ генерал. Не ударим.
В звонком голосе молодого лейтенанта прорвалась та горячность, которая говорит красноречивее слов. Генерал медленно повернулся и пошел вперед.
Солдаты, отступавшие с первых дней боев, наконец получили приказ атаковать противника. Эта ночная атака запечатлелась в сознании бойцов и командиров так же резко, как первый бой.
Небо обложено черно-свинцовыми тучами. Лишь местами проглядывали тусклые звезды и тотчас же прятались, будто испугавшись своего одиночества. Холод сковал землю, она глухо стучала под ногами перебегающих с места на место солдат.
Ержан, проверив готовность взвода и не зная, чем еще себя занять, вместе с Уали обходил окопы. Уали непрерывно болтал, стараясь отвлечь товарища от тяжелых раздумий, которые в такие моменты всегда одолевали его. И достиг своей цели: веселость Уали заразила Ержана.
Уали говорил:
— На мой взгляд, наш взвод должен первым ворваться в немецкие окопы. Здесь раздумывать нечего. Как они, твои ребята? Не оробеют? Мы должны им показать пример.
— Ребята надежные.
— В таком случае все отлично. Будем действовать с тобой, как один человек. Что мы — дурни, чтобы отдавать славу другим? Сами возьмем ее за рога!
Ержан поддержал:
— Конечно, в хвосте плестись не станем. Это уж точно!
Проходя по окопу, они столкнулись с Кусковым. Было темно, лиц не разобрать. Политрук узнал командиров по голосам.
— Поздравляю с первым наступлением, товарищи! — сказал он. В темноте сверкнули его зубы.
— Благодарю, — ответил Уали. — Из всей дивизии именно нам выпало это счастье.
Кусков близко придвинулся к Уали, чтобы разглядеть выражение его лица:
— Все же лучше назвать сегодняшнее дело не наступлением, а атакой. Так ближе к истине. Но атака должна быть успешной. Вы в этом взводе будете, лейтенант?
Уали кивнул головой. Кусков повернулся к Ержану:
— Я собирался сегодня остаться с тобой. Но если здесь старший лейтенант... пожалуй, нужда во мне отпадает. Пойду во взвод Фролова. Встретимся в Соколове!
Он ушел. Началась артиллерийская стрельба. Роты вышли из окопов и двинулись вперед. Снаряды, падая на вражеские позиции, рвали в куски чернильную пелену ночи. Видимо, немцам не приходило на ум, что артиллерийская стрельба — это начало атаки, они даже не выпустили осветительных ракет. В пятидесяти метрах от вражеской передовой взвод Ержана залег. С этого рубежа, по сигналу комбата, он должен был броситься в атаку. К Ержану, лежавшему в середине цепи, ползком пробрался Уали. Он дышал тяжело: то ли сказывалось напряжение нервов, то ли устало сердце. Он лег, плотно прижавшись к Ержану.
— Сейчас артподготовка прекратится, и надо сразу же поднять людей в атаку. — Горячее дыхание Уали щекотало ухо Ержана.
— Дождемся сигнала комбата, — ответил Ержан.
— Мы дали, друг другу слово... Нужно опередить других.
Уали вдруг приподнялся с земли и закричал пронзительным, режущим голосом:
— Вперед! Вперед!
Бойцы вскочили на ноги, побежали. Подхваченный людской волной, Ержан тоже бросился вперед. После артиллерийской пальбы землю охватила сторожкая тишина. Не успели бойцы пробежать пятнадцати метров, как вихрь пуль обрушился на них. Солдаты стали припадать к земле, Вражеский огонь усилился, распространяясь все дальше по фронту. Немцы стреляли с перепугу суматошно, без прицела. Так овцы начинают в овчарне метаться, заражаясь друг от друга страхом.
Начиналось самое трудное. Ненужная поспешность Уали, поднявшего взвод без условного сигнала, нарушила стройность атаки. Это понял Ержан. Но делать было нечего. Собрав всю волю, Ержан ринулся вперед сквозь плотную завесу огня. Зародившись где-то справа, по всей цепи прокатилось могучее «ура!» Подбегая к окопам врага, Ержан увидел, что немцы в смятении отступают. Бойцы начали прыгать в окопы. В сознании Ержана молниеносно вспыхнули предостережения генерала Парфенова.
— Не задерживаться! Вперед! — закричал Ержан. — За Родину, вперед!
Подхлестнутые возгласом командира, бойцы кинулись к вершине холма. Зеленин, догнав Ержана, крикнул:
— А немцев в окопах не осталось?
— Чепуха! — ответил Ержан. — Жми дальше!
Первая волна отступающих немцев докатилась до деревни Соколово. Там поднялась суматоха: доносился прерывистый рокот автомашин, заводимых в спешке, грохот телег, окрики, гомон. Заполыхало пламя пожара, освещая деревню. То тут, то там слышался треск ружейной и пулеметной стрельбы.
Батальон сильным броском ворвался в деревню. Уже начинало светать, когда Ержан вывел свой взвод на оборонительный рубеж, за деревенскую околицу, и приступил к проверке. Недосчитались четырех бойцов. Двое были ранены, это люди видели, а где Картбай и Бондаренко — никто не знал. Выяснили только, что они участвовали в бою за деревню.
— Они шли справа от меня, — медленно рассказывал Земцов, обычно говоривший скороговоркой. — И тут с крыши стали палить. Я продолжал бежать не оглядываясь. С той минуты я их не видел;— Земцов озирался по сторонам, хлопая веками. — Не видел я их с той минуты, — повторил он с виноватым выражением лица.
— Дело-то какое... пойти поискать?
— Подождем немного... Все равно придется искать пропавших... — сказал Ержан.
Внезапно прозвучал знакомый голос:
— Ось, кажись, наш взводный!
Все резко обернулись на голос. Бондаренко и Картбай приближались к ним, поддерживая под руку человека, который мотался из стороны в сторону.
— Вот они! — воскликнул обрадованный Земцов. — Раненого ведут! И чего сюда ведут раненого?
Но ошибка тут же разъяснилась: бойцы вели пленного.
— Офицер! — не удержавшись, крикнул Зеленин.
Подойдя к своим, Бондаренко бесцеремонно прислонил ослабевшего немца к плечу Картбая и доложил:
— Пленного притащили, товарищ лейтенант. — Затем рукавом отер лоб. — Фу, и уморил же,окаянный!
Ержан так восхитился бойцами, что и поблагодарить забыл. Он только спросил:
— Где вы его подцепили?
Бондаренко самому не терпелось поведать о столь волнующем происшествии. Не мешкая, он приступил к рассказу:
— Бежали мы по улице, и тут с крыши дома какой-то хфриц открыл огонь. Я, разумеется, прижался к стене. А хфриц знай себе хлещет. Бойцы второго взвода тоже этак замялись, затоптались под огнем. Картбай говорит: «Давай уничтожим его». Ну, сказано — сделано. Видим, к дому примыкает сарайчик, по нему и забрались на крышу. Поднялись мы и видим, верно, сидит хфриц и стреляет вдоль улицы. Мы с Картбаем над самым затылком его стоим, а ему и невдомек оглянуться. Крикнул он: «Курт, патроны!» И тут же учуял что-то, повернул голову и ужаснулся. Очень он ужаснулся, кричит: «Майн готт!» Картбай развернулся и со всего размаха саданул его прикладом. «Вот тебе «майн готт!» Хлюпенький хфриц свалился замертво. Картбай развернулся было ударить его в висок, я его за руку. Почуял, что это не простой хфриц. Приподнял его голову: похоже, ихний командир. Потом говорю: «Постой, Картбай, это важный хфриц, должны мы его доставить лейтенанту». Хфриц не мог идти сам, мне пришлось тащить его на спине. Но он потихоньку очухался и укусил меня за плечо, паршивый. Разве они могут понимать уважение? Зубы у него волчьи, я закричал. Картбай рванул его от меня, отбросил что есть силы. Со злобы чуть дух из него не выпустил.
Пока Бондаренко рассказывал, пленник пришел в себя. Понимая, что разговор идет о нем, он принял надменный вид, не желая унижаться. В предрассветном сумраке Ержан не мог разглядеть его погоны, наклонился.
— Майор! — воскликнул он обрадованно.
Видя это, немец стал держаться еще высокомерней.
— Да правда ли, что он майор, товарищ лейтенант? — спросил, выпучив глаза, Бондаренко.
— Точно, майор! — отозвался Зеленин.
Бондаренко перевел на Картбая смеющиеся глаза.
— Шишка! — произнес он хвастливо. — Я ли тебе не говорил — важный хвашист!
Неожиданно для всех, коверкая русские слова и словно разминая непослушный язык, пленный заговорил:
— Я... отпускай, Я Москву придет, фас миловать будет... Убивать нет.
— Молчать! — взорвался Ержан.
Немец перепугался его крика, окаменел. И бойцы застыли в лютой злобе. Наступившую тишину нарушил Зеленин.
— Уж больно ты наглый, дружок, — сказал он, стиснув зубы.
— Смотри, о чем они мечтают, псы! — тяжело проговорил Картбай, до сих пор молчавший.
Уж на что был мягок и простодушен Зеленин, но и он как-то отвердел. Приблизившись к пленному, он выдохнул с ненавистью:
— Запомни, негодяй... В Москву захотел? Так мы из ваших дурных голов эти бредни вышибем.
Картбай прибавил:
— На коленях перед нами ползать будете.
— Ничего, их пыл скоро остынет, — сказал Ержан и повернулся к Картбаю и Бондаренко. — Спасибо вам, бойцы. Большое дело сделали. Сами и отведите его к Арыстанову.
Бондаренко, держа винтовку наперевес, повернулся к пленному:
— А ну, марш! Теперь-то мне на спину не полезешь. Своими ножками потопаешь, как миленький. Ведь Картбаевых кулаков уже отведал. — Все захохотали.
Ержан и Зеленин разместили взвод на рубеже. Каменное здание, стоявшее на краю деревни, Ержан использовал под командный пункт.
Когда сели отдохнуть и закурили, Зеленин спросил:
— Где же наш лейтенант Уали Молдабаев?
— А верно, где же он? — встревожился Ержан. — И как это я потерял его из виду! Ведь это он поднял бойцов в первую атаку. А там все пошло, как в чаду, я о нем и не вспомнил. Вот беда! Только бы жив остался.
— Всякое бывает — война.
Ержан тревожился все больше. Он ругал себя в душе за то, что не только не приглядывал за товарищем, но даже и не вспомнил о нем ни разу. Зеленину он сказал быстро:
— Пошли человека на поиски. Пусть пройдет по дороге, где мы наступали. И пусть в санвзвод наведается. Не ранен ли?
— Будет исполнено, — сказал Зеленин.
Оба вышли из дома. Над ними пронеслись снаряды и разорвались посередине деревни. Зеленин проговорил:
— Что-то не успокаиваются немцы...
— Растревожились... Но ты поскорее пошли человека.
Приглядываясь к передовой,Ержан неожиданно крикнул:
— Немцы пошли в атаку! Ай, шайтан! По местам!
Пропавший Уали после обеда объявился сам. Третья немецкая атака, в которой участвовали танки, была отражена, как и две первые. Ержан, полагая, что теперь немцы, пожалуй, успокоятся, вернулся в подвал кирпичного дома.
Дом имел самый жалкий вид, снаряды разворотили угол подвала.
Ержан и Зеленин прилегли у стены, покуривая и дожидаясь Борибая, который отправился за ужином на кухню батальона. В это время в комнату вошел Уали. Вошел он шумно:
— А, герои, вот вы где, оказывается! Совершенно выбился из сил, разыскивая вас.
Ержан поднял голову.
— Жив, здоров? — от радости, охватившей его, Ержан не помнил себя и с широкой улыбкой глядел на Уали. — И как это я тебя потерял?
— Надеюсь, не причислили меня к лику святых? — сказал Уали с веселым смехом. — Нет, пока жив. Боялся, что вы, чего доброго, уже послали моим родным похоронную.
Уали смеялся каким-то ненатуральным смехом. Видно, возбуждение боя еще не улеглось в нем. Он был как в лихорадке. Его маленькие глазки поблескивали, лицо налилось кровью.
— Собирались, да не успели отослать, — шуткой на шутку ответил Ержан. — Но, говоря честно, мы изрядно за тебя поволновались. Где ты пропадал?
— И не спрашивай! От вас отбился, пристал к другим — действовал с ними вместе. — Уали поднял флягу, обернутую плотной шерстяной материей, и несколько раз взболтнул. — Трофей. Ну-ка, отведай живительной, взятой с бою! И не бойся: проверено.
Ержан хлебнул. Водка, выпитая на пустой желудок, огнем разлилась по телу, расслабила мускулы. Грязный подвал с унылыми темными стенами словно посветлел. В душе проснулась вера в то, что скоро все дела изменятся к лучшему. И Зеленин, и Уали вдруг стали Ержану милыми, родными. Ержан с наслаждением слушал, что говорил Уали:
— Я урвал минутку. Сбегал в штаб. Встретился там с майором Купциановым. Рассказал обо всем начальству. Командиры очень довольны нашими действиями. Я рассказал Купцианову и о том, как наш взвод раньше всех поднялся в атаку и первым ворвался в деревню. Купцианов очень тебя хвалил, Ержан.
Наконец-то пришел час, когда, по словам Уали, Ержана «отметили:». В глубине души таилось сомнение — так ли это на самом деле? А верить хотелось! Уали — хороший человек, станет ли он зря выдумывать?
Неожиданно Зеленин поднялся и пошел к выходу. Ержана взяла досада. Это неучтиво со стороны Зеленина — нарушать дружескую беседу.
Ержан спросил:
— Ты куда?
— Да пойду к ребятам.
Что-то ему не понравилось в разглагольствованиях Уали.
Изрядно захмелевший Уали перевел разговор на девушек.
— Если вернемся с войны живы-здоровы, не одна пара красивых глазок заглядится на тебя. А как же? Командир, пропахший порохом, орлиный взгляд, орден на груди!
— Какой орден? — спросил Ержан.
— Будешь жив, будет и орден. Но... и на войне герой своего не упустит. Есть у меня девушка в санвзводе. Хочешь, познакомлю тебя через нее с какой-нибудь красоткой? — вкрадчиво улыбаясь, спросил Уали.
Ержан насторожился:
— Кто эта девушка?
— Да ты, пожалуй, знаешь ее. Раушан. В общем, неплохая девушка. И тебе подыщу красавицу. Что молчишь?
Ержан, не поднимая головы, промолвил:
— Нет, мне ни к чему.
Не замечая, что Ержан начинает нервничать,Уали продолжал с хмельным воодушевлением:
— Мы на войне. Сегодня живы, завтра — кто знает? Значит, лови минуту и без размышлений срывай цветы радости. Фронтовые девушки только на это и годятся, в жены их не возьмешь.
В Ержане закипало возмущение. Будто на праздничный стол влезла грязная свинья. Как он смеет говорить о Раушан в таких выражениях? Значит, Раушан дала к тому повод. Может ли это быть? Неужели в румяном, свежем яблоке завелась червоточина? Ержан задыхался от тоски и боли, слова Уали жужжали в его ушах как шмели, и он не мог прекратить этого жужжания.
— Даст бог, вернемся на родину невредимы, — радовался Уали. — У меня подрастет сестренка. Хорошенькая, шельма, и я вас поженю.
— А я не хочу, — пробормотал Ержан.
— Вот забавный! Ты готовишь себя в монахи? Это дело вкуса. Впрочем, хвалю за то, что не торопишься. Главное — обеспечить себе будущее, тогда какая девушка от тебя откажется? — Уали отбросил шутки и перешел к серьезному разговору: — У меня к тебе дело, Ержан. Хочу посоветоваться.
Ержан с облегчением перевел дух. Он быстро ответил:
— Я слушаю, Уали.
— Ценные лошади носят тавро. Ценный джигит тоже. Тавро объединяет настоящих джигитов. Они узнают друг друга по этой моральной и интеллектуальной отметине. Мы должны не только поддерживать репутацию друг друга, но и укреплять, возвеличивать ее в глазах окружающих. Я так и поступаю. Можешь мне верить. Разговаривая с Купциановым, я не поскупился на лестные слова в твой адрес. И не сомневаюсь, что он представит тебя к ордену. — Уали перешел на шепот. Замирающий шепот его словно вползал в душу Ержана, а беспокойные глазки Уали не отрывались от его зрачков. — Одним словом, я делаю все возможное, чтобы тебя выдвинуть. Но у меня встречная просьба: улучи подходящую минутку и шепни командиру полка и Арыстанову о мужестве, которое я проявил в бою. К нам прибудет корреспондент дивизионной газеты. Ему тоже скажи. И самое главное: напиши об этом бумажку на имя Купцианова за твоей подписью. Обдумай мою характеристику: ну, сам знаешь, — отвага, находчивость, волевые качества...
А Ержан, хоть и слушал Уали, думал только о Раушан. То он обвинял ее, то ему начинало казаться, что она ни в чем не виновата, а этот предприимчивый ловкач толкает ее на нечестный путь. Уали и ему, Ержану, навязывает сейчас какое-то нечистое дело. Чего стоит эта заискивающая сладкая улыбка, эти льстиво поблескивающие глаза!
— Я тут сам набросал черновик твоего заявления начштаба. — Уали вытащил из кармана сложенный листок. — Перепиши сам и поставь подпись.
У Ержана словно глаза раскрылись. «Нас толкнул в огонь, а сам дал драпака, чтобы потом состряпать эту писанину», — подумал он. Его передернуло. Он выхватил из рук Уали бумажку и стал рвать ее на мелкие клочки.
— Что ты делаешь? — подскочил Уали.
Ержан весь трясся от злости.
— Вон!
— Что, что такое?
— Убирайся отсюда вон!
— Эй, ты перед кем стоишь? Раскрой глаза пошире. — Уали тоже дрожал, лицо его посинело. — Я тебе покажу твое настоящее место!
— Уходи, пока цел.
— Ударишь? — Уали воинственно надвинулся на него.
— Могу ударить.
— Бей! Ну, бей!
Уали подставил лицо, и Ержан бросил ему в глаза смятые клочки бумаги.
— Ты осмелился поднять руку на старшего по званию командира? Еще ответишь за это!
С криком Уали выбежал из подвала. Ержан, стиснув челюсти, метался из угла в угол. В дверь заглянул Картбай:
— Разрешите, товарищ лейтенант? Хочу взять патроны.
Войдя, Картбай начал ворочать ящики, выбирая патроны, как разборчивый покупатель. Затем попросил закурить. Глубоко затягиваясь, он из-под бровей внимательно следил за командиром.
— Что-то вы сердиты, товарищ лейтенант, — сказал он спустя минуту.
— Это тебе кажется, — ответил Ержан.
— Надо полагать, что с тем лейтенантом повздорили. Из-за двери я слышал ваши голоса, да не решился зайти. Наперед держитесь-ка подальше от такого человека. Какой-то он скользкий и в то же время прилипчивый.
Ержан хотел прервать Картбая — нельзя вмешиваться в дела командиров. Но на лице Картбая было написано искреннее сочувствие. Ержан промолчал.
VII
Мурат обедал. Из продолговатого котелка с потрескавшейся местами черно-бурой краской поднимался пар от жирного супа, щекоча ноздри и дразня обоняние. Маштай, выпучив глаза, суетясь сверх нормы, пододвигал Мурату то хлеб,то колбасу и непрерывно говорил — язык его был занят больше, чем руки.
— Наверно, сильно проголодались, товарис комбат, — шепелявил он. — Вот колбаса жирная. Посарил и отыскал в повозке Досевского. Ой ловкий, пройдоха, этот Досевский, сайтан. Накрыл мою руку, но разве я поддамся? Я ему сказал: «Разве я для себя беру? Комбату отнесу». Он говорит: «Я и сам припрятал для него!» Врет, сайтан.
Мурат давно замечал, что Маштай не в ладах с Дошевским, что он заранее выкрадывал все, что Дошевский припасал для комбата. Поступая таким манером, Маштай рассчитывал прочно завоевать симпатии комбата. Мурат легко представлял, себе, как бесился Дошевский, упустив из рук такую возможность угодить комбату.
— Пожалуй, Дошевский правду говорит, — сказал Мурат, проглотив ложку супу.
— Мука! Что выговорите (когда комбат бывал в добродушном настроении, Маштай обращался к нему именно так)! Досевский всегда корсит из себя заботливого человека.
— Да, пожалуй, это есть в нем.
Маштай подозрительно, краем глаза, взглянул па колбасу в руках комбата:
— Мука, эта колбаса, как погляжу, что-то слишком жирна... Откуда столько сала?
— Свиное сало.
— Сутите?!
Не зная, верить или нет, Маштай испуганно смотрел на колбасу. Затем, поняв, что допустил неловкость, принеся комбату такую колбасу, растерянно улыбнулся.
Торопливым шагом к ним приближался старший адъютант комбата. Мурат, подняв от котелка голову, оглядел его крепкую грудь и маленькое рябое лицо: в уголках губ адъютанта дрожал сдерживаемый смех. Подбежав, Он остановился, по привычке слегка вскинув голову, словно под подбородком у него была подпорка. Мурат тоже с улыбкой смотрел на него.
— Пляшите, товарищ капитан!
Руку адъютант держал за спиной. Лицо Мурата просияло. Он сказал:
— Рад бы сплясать, да музыки нет.
Глядя на Мурата и радуясь его радости, адъютант не сдавался.
— Нет, так легко вы не отделаетесь!
Но у него не хватила решимости продолжать игру, и он быстрым жестом подал письмо.
Мурат вгляделся в почерк, и до его лицу на какую-то секунду пробежала тень. Мурат торопливо надорвал конверт. Небольшой листочек бумаги, показавшийся из синего конверта, блеснул, как воспоминание о жизни, оставшейся далеко позади. Он, этот листочек, словно принес с собой теплоту родного гнезда. Мурат читал, быстро бегая, глазами по строчкам. После обычных приветствий Хадиша сообщала, что Шернияз здоров, и это обрадовало Мурата. Адъютант, следивший за комбатом, подметил на его лице быструю смену выражений. Внезапно радость в глазах Мурата пропала. Он нахмурился. Старший адъютант деликатно отошел, а потом и вовсе исчез.
Маштай, потуже затянув свои мешки и взвалив их на плечи, пошел к батальонному обозу...
Мурат читал дальше. С середины письма начались жалобы. Хадиша плакалась на тяжелую жизнь. Базарные цены растут с каждым, днем, не хватает денег, которые ей выдают по аттестату. Дополнительных пайков у них нет. И Шернияз обносился, ходит в отрепьях, бедняжка. Сердце Мурата дрогнуло. Когда, бывало, он возвращался со службы, шестилетний сынишка со всех ног бросался к нему и, обняв за шею, требовательно спрашивал: «Папа, принес шоколад?» Привычным движением он запускал руку в карман отца. Да... да... так было.
«Тебе там трудно, Хадиша? А кому легко?»
Мурат зябко повел плечами.
У кругленького, юркого маленького Шернияза было прозвище «пружинка». И вправду, он такой сильный, как пружинка, всегда прыгает. А сейчас у них во всем недостаток. Они бедуют. Да... Да... Бедуют. Нужно написать в соответствующие инстанции. Пусть помогут семье.
Мурат снова поднес листок к глазам. Теперь он читал бегло, в письме не было ничего, что заставило бы его призадуматься. Жена укоряла мужа. Она ставила ему в пример мужей, которые проявляют настоящую заботу о семьях, пишут просьбы в учреждения, своим знакомым, чтоб те помогли. Хадиша давала понять Мурату, что он нисколько не жалеет семью и, что особенно больно сознавать, даже единственного своего сына.
Мурату стало не по себе. В этом письме жены не было ни строчки, способной согреть его в лютой стуже войны. Ни капли любви, ни тени тревоги за него, за его жизнь. Хоть бы, на худой конец, пожаловалась бы на разлуку, а они прожили вместе уже много лет. Мурат даже наедине с собой не называл свою семейную жизнь неудачной, несчастливой. Но в отношениях между ним и женою уже давно образовалась трещина. И поэтому из жизни ушла красота. Ушло согласие.
Если бы его спросили, Мурат не сумел бы сказать, когда между ним и Хадишой зародилась отчужденность. Незаметное вначале взаимное недовольство перешло в мелкие ссоры и размолвки. Но Мурат не придавал этому значения, не держал в памяти.
Первая их значительная ссора произошла спустя два-три года после женитьбы.
Мурат, к тому времени уже прослуживший в армии четыре года, получил звание командира и был переведен в Алма-Ату на работу в военкомат. Служба в армии в чужих краях обострила в нем любовь к родине, он соскучился по родным. Поэтому новое назначение он принял с радостью. Но прошло некоторое время, и однообразная служба в военкомате стала докучать ему. Все одно и то же: привычный стол, привычные бумаги, размеренное течение служебных часов. Мурат стал мечтать об иной, деятельной службе, на которой он сумел бы проявить инициативу и энергию. Он подал военкому рапорт с просьбой о назначении на пограничную заставу или в дальние воинские подразделения. В нем снова проснулась жажда увидеть незнакомые края.
Мурат рассказал Хадише об этих своих хлопотах. А так как желание уехать накипело в нем, то он говорил возбужденно, горячо, не замечая, как Хадиша насторожилась, слушая его.
Он говорил:
— Если бы на границу получить назначение, на самую дальнюю... представить себе не можешь, как интересна там жизнь! — И тут он заметил, как отчужденно слушает его Хадиша. Он осекся. Спросил:
— Хадиша, что с тобой?
— Вот и поезжай один на свою границу!
— Мне разрешат взять семью.
— Ну, нет, голубчик. Я отсюда никуда не поеду. А ты свободен в своих поступках. Решай, как знаешь.
Мурат был поражен. Он был убежден, что жена разделяет все его стремления и надежды. И вот извольте! Хадиша ли это? Она сидела с каменным лицом, с неподвижными глазами, и руки ее безвольно лежали на коленях. Мурат испугался. Не слова Хадиши ошеломили его, а этот безучастный, равнодушный вид. Ничего не осталось: ни понимания, ни близости. Эти ее пальцы, эти руки — как много нежности и тепла было в них... Но он ошибался — они каменные.
Мурат повернулся и медленно вышел из комнаты.
На другой день его вызвал военком. Это был чрезвычайно спокойный, уравновешенный человек, много лет проработавший в военкомате. Слабостью его было — читать наставления. Как позже выяснилось, Хадиша уже была у него, просила оставить мужа в Алма-Ате. Военкому тоже не с руки было отпускать из военкомата исполнительного работника. Он благожелательно выслушал Хадишу, а теперь, вызвав Мурата к себе, пространно, в длинных выражениях говорил о необходимости согласия в советской семье, о дружбе и верности и о том, что супруги должны совместно обдумывать каждый свой шаг. Потом он стал стыдить Мурата за легкомыслие:
— Представьте себе такое положение: за вами подаст рапорт ваш сосед, а за соседом — другой сосед. Все командиры уедут на границу. А кто же будет вести работу здесь? — За этим последовало разъяснение всей важности и значения работы в военкомате. По всему уже нетрудно было догадаться, чем закончится аудиенция. Мурат дождался конца длинного монолога военкома, вежливо и молча принял советы начальника и вышел из кабинета.
С тех пор между ним и женой стало расти отчуждение; то, что радовало одного, другой воспринимал равнодушно, что нравилось одному, в другом вызывало протест. В характере Хадиши появились неприятные черты, и это глубоко огорчало Мурата.
Однажды в хороший весенний день Мурат с женой присоединились к товарищескому пикнику в горах. Компания собралась веселая. Сияние весеннего дня, густой ароматный воздух в горном ущелье, золотистое вино кружили голову. Радость жизни охватила всех. Молодые офицеры и юные их жены взбирались на скалы, лазали по деревьям, скатывались в низину. Начались шумные игры. Звонкий смех не смолкал ни на минуту. Даже солидный, выдержанный и рассудительный военком не устоял перед соблазном и полез ни дерево. Когда страсти разгорелись, было решено взять штурмом острую, вонзившуюся в небо вершину горы. Сначала на штурм бросились все, но после первых усилий у многих закружилась голова, стало сдавать сердце. Военком тоже задержался на полпути и не упустил случая отметить, что альпинизм среди командиров развит недостаточно, что это большой минус и т. д. и т. д. Всех посрамила Лида, девушка с каштановыми кудрями и большими ясными миндалевидными глазами. Как лисица, она ныряла между деревьями на склоне горы, каждый раз появляясь на более высоком выступе и распрямляя плечи, откидывая назад свои кудрявые волосы, бросала взгляд на карабкающихся вверх распаренных офицеров. Сверху доносился ее звонкий смех:
— Вот так боевые командиры!
Но едва командиры добирались до выступа, на котором та стояла, как Лида уже лезла выше, — все ближе и ближе к вершине.
— Товарищи, кто меня догонит? — возбужденно и насмешливо кричала она. Мурат, немного опередивший товарищей, не спускал глаз с Лиды, следя за ее сильными и красивыми движениями. Его взгляд ловил то маленькие цепкие ножки, мелькавшие на склоне, то волну густых волос, метнувшихся среди деревьев, то гибкую талию. Был момент, когда он почти настиг Лиду и ясно увидел ее лицо. Оно влекло его к себе. Эти карие глаза с веселыми искорками, этот маленький, слегка вздернутый нос с тонким вырезом ноздрей, эти сбившиеся надо лбом волосы. Лида смотрела на него, бойко подбоченясь. Мурат протянул руку, но она, притворясь испуганной, увернулась и стала подыматься выше. В Мурате взыграло ущемленное самолюбие. Он тоже полез вверх, опередил Лиду, добрался до вершины и, протянув девушке руку, втащил ее к себе.
Девушка слишком много затратила сил, ее лицо побледнело, она устало закрыла глаза. Голова склонилась на плечо. Чтобы поддержать, Мурат обхватил ее за талию. Он чувствовал, как вздрогнула Лида, и обнял ее сильнее, но она выскользнула из его рук и бросилась к спуску. Снова замелькало между деревьями ее платье. Спустившись на расстояние брошенного аркана, Лида оглянулась и посмотрела на Мурата несмелым, вдруг погрустневшим взглядом.
Командиры, только теперь взобравшиеся на вершину, начали, тяжело дыша, подсмеиваться над Муратом.
— Что, упустил молодую лань?
— Да она как ртуть, разве удержишь в руках?
— Эта не даст накинуть себе петлю на шею!
Командиры передохнули, выкурили по папиросе и стали спускаться.
На обратном пути решили сделать привал в доме отдыха. Лида вдруг снова зажглась весельем, смеялась до упаду и расшевелила всех.
— Шампанского, товарищи военные! — потребовала она.
Мурат отправился в буфет и купил четыре бутылки шампанского. Но Лида не пила: смеясь своим звонким смехом, она усердно угощала других и Хадише уделяла больше внимания, чем Мурату.
Домой Мурат вернулся весь во власти впечатлений от этого веселого пикника в горах. Как ни странно, он навеял на него грусть. Тихонько напевая печальные мелодии, Мурат прохаживался по комнате. А настроение Хадиши испортилось сразу же, как, только они переступили порог своего дома. На кухне она гремела посудой, но не было похоже, что она готовит ужин. Вволю нашумев, Хадиша появлялась на пороге, потом опять возвращалась на кухню. Наконец, выйдя к Мурату, она присела на диван. Мурат завел патефон и предложил:
— Давай, Хадиша, потанцуем.
Хадиша взорвалась:
— Танцуй один! Я не стрекоза, мне нужно привести в порядок квартиру.
— Что ты говоришь, Хадиша? Ну что могло случиться с домом? Ведь он как стоял, так и стоит на месте!
Мурат разобиделся. Так было хорошо сегодня, и вдруг домашняя ссора.
— Деньги, которые мы предназначали на вазу, ты ухлопал на шампанское. Нужна пара к той вазе.
— Купим, когда я получу следующую зарплату.
— На следующую зарплату я куплю трельяж.
— Ну, тогда через следующую.
— И ей найдется место.
— Ну, тогда купим в будущем году, — ответил Мурат, сердясь.
— И в будущем году найдется, на что потратить деньги. Из-за твоей расточительности мы ничего никогда не приобретем для дома. Ты любишь бросать деньги на ветер.
Мурат разозлился. Желая прекратить этот вздорный разговор, он сказал:
— Ну, хорошо, перестань. Наши родители и без этих глупых вещей прожили неплохую жизнь.
— Я не могу жить так, как они. Мои родители — культурные люди. Если тебе, выросшему в лохмотьях, не нужны вещи, то они нужны мне.
Терпение Мурата лопнуло. Слова Хадиши ударили по его самолюбию. Он молча, с ненавистью посмотрел в угол. Совсем недавно он с любовью выбирал в магазине эту вазу, а сейчас она казалась ему отвратительной. Напряженными шагами Мурат прошел в угол, двумя руками поднял с круглого столика вазу и, стиснув зубы, ударил ее об пол.
— Теперь нам незачем покупать еще одну вазу, — тяжело выговорил он.
Хадиша закричала так, словно не об пол, а о ее голову он разбил эту вазу. От крика Хадиши проснулся испуганный Шернияз. Хадиша замолчала. Она окаменела. Мурат взял на руки плачущего ребенка и стал его успокаивать. Взглянув на Хадишу, он похолодел. В глазах ее, недавно прятавших любовный свет, сейчас горела ненависть. Ее всегда милое, открытое лицо потемнело от злобы. Мурат подумал: «Неужели я ее любил?» Сейчас родной дом показался ему тюрьмой, в которую он брошен, связанный по рукам и ногам. Может ли он и дальше жить здесь? Неужели надо начинать жить сначала?
Успокоившийся в объятиях Шернияз потянулся к его лицу, схватил за нос. Мурат, целуя сына, ужаснулся мысли, что кто-нибудь, совсем чужой, может носить на руках этого малыша. Он почувствовал себя преступником. Прижав к себе, он нежно и сильно поцеловал ребенка.
Такие стычки с женой случались и позже, Мурат, зная свою горячность, легко уступал и всегда оставался в виноватых. Когда ураган стихал, Мурат хоть и не шел на примирение первым, но во всем обвинял себя. Обычно первой искала примирения Хадиша. У нее были и достоинства. Мурат ценил ее честность, он знал, сколько сил вкладывает она в заботы о нем и ребенке. Хадиша подходила ко всему со своей собственной меркой: она не признавала жизни за пределами семьи и все, что происходит за порогом дома, принимала как нечто чужое и ненужное. Но Мурат не мог жить в таких рамках, они были ему тесны.
Постепенно он подавил в себе вспыльчивость. И в характере Хадиши будто разгладились складки. Посторонним людям они казались счастливой парой. Но в их отношениях отсутствовала внутренняя гармония, отсутствовала дружба, украшающая брак и придающая ему невыдуманную прелесть и смысл.
...Мурат сложил письмо, спрятал в карман гимнастерки и пошел в глубь леса. Он выработал в себе привычку в тягостные минуты подолгу бродить. В памяти воскресла минута прощания с Хадишой перед отправкой на фронт. Хадиша была печальна и тиха. В лице — ни кровинки, и ее черные глаза смотрели на мужа с открытой, незащищенной болью. Она казалась напуганной. То ли ее страшило одиночество, то ли она боялась потерять самое дорогое в жизни. Мурата охватило острое чувство жалости к ней. Что ожидало впереди эту близкую ему женщину, заставившую страдать и себя и своего мужа? Он казнил себя за то, что не сумел вывести Хадишу из ее тесного мирка. Правда, Хадиша изо всех сил сопротивлялась. Воспитать человека, считающего свои ошибки доблестью, труднее, чем иголкой прорыть колодец.
«Апырмай, куда же все это девалось — ее страх перед разлукой, ее боль за меня?» — думал Мурат, шагая по шуршащим осенним листьям.
В Хадише было много хорошего, но в этом хорошем нет прочности, оно неустойчиво и сгорает, как лучина, оставляя после себя едкий дым. Казалось бы, всенародное горе, разлуки, невозвратимые утраты, разделяемые всеми, должны были потрясти ее, разбудить и открыть ее душу для сильного стойкого чувства. Но, если судить по письму, она не изменилась. Она стала еще хуже. Хадиша свернулась клубком, как еж, охраняющий свою собственную жизнь.
Конечно, она не слабенькая, она не допустит, чтобы Шернияз голодал или обносился. Заботиться она умеет. И никогда не пойдет по легкой дорожке. Это Мурат хорошо знал. Но взаимного понимания нет, как нет и искреннего доверия.
Мурат усмехнулся. Сырой ветер пронизывал до костей. Мурат, поежившись, встряхнулся. Глубокая осень — неласковая пора. Солнце потеряло силу, не греет, не живит. Тяжелые раздумья Мурата не улеглись. Да, жизнь сложилась холодно, она не греет, как и это осеннее солнце.
И вот в такую пору в его жизнь вошла Айша...
VIII
Задыхаясь, Уали со всех ног бежал к штабу. Он был похож на человека, выскочившего из горящего дома. Выбежав после ссоры с Ержаном из подвала, Уали попал под артиллерийский обстрел. Застигнутый врасплох, он беспомощно заметался. В конце концов забился в какую-то щель, а когда стрельба утихла, снова выбрался на свет божий.
В нем клокотала злоба. Но даже в минуты бешенства Уали не был наивным простачком, готовым расшибить себе голову. Чем глубже он осознавал оскорбление, которое нанес ему Ержан, тем отчетливее представлял себе контрудар. Ержан бросил ему в лицо слово, которое никто не осмелился бы произнести. Больше того, он готов был ударить Уали. Разорвал написанный лист, швырнул ему в лицо.
Вспомнив собственный испуг, Уали внутренне похолодел. Уж лучше бы ударил, тогда была бы крепкая зацепка. Но свидетелей нет, можно сказать, что ударил. И этого человека Уали считал самым близким во всем полку... Видали его! Теперь пусть пеняет на себя.
В просторной комнате сельсовета, где расположился штаб, сидели комиссар полка Стрелков и Купцианов. Шла оживленная: беседа. Говорили об удачно завершившейся на рассвете атаке. Купцианов теплым взглядом встретил вошедшего Уали. Кивнув в ответ на приветствие младшего по чину, он повернулся к Стрелкову.
— Наши штабные командиры тоже принимали непосредственное участие в бою, Максим Федорович, — сказал он: — Вот один из них.
Уали на минуту смешался, опустил глаза. Стрелков принял это за естественную скромность. Видимо, Уали как раз попал в разгар разговора. Комиссар, подхватив слова Купцианова, сказал с горячностью:
— Очень рад. В такие критические моменты личный пример командиров поистине дорого стоит. Это поднимает дух бойцов.
— Верно, Максим Федорович, — ввернул Купцианов. — Я доволен действиями старшего лейтенанта Молдабаева.
— Вы в какой роте находились? — спросил Стрелков.
— В четвертой роте, товарищ комиссар, — отчеканил Уали.
— Как вы расцениваете настроение бойцов?
— Хорошее настроение.
— А командиров?
— Отличные командиры, товарищ комиссар.
Злость Уали стала стихать от этих похвал. Но последний вопрос словно подхлестнул его.
— Товарищ комиссар,разрешите доложить. Вышло одно неприятное дело.
Купцианов и Стрелков, недоумевая,подняли глаза.
— Лейтенант Кайсаров позволил себе издеваться надо мной.
Упомянув о Ержане, Уали уже распалился и заговорил с гневом:
— Он показал себя настоящим хулиганом!.. Поднял на меня руку и вытолкал, осыпав оскорблениями. Я не могу это расценивать иначе, как издевательство над вышестоящим командиром.
— За что он накинулся на вас? — спросил помрачневший Стрелков.
— С разрешения майора товарища Купцианова я перед атакой пошел к ним во взвод. О себе не подумал. Поднял взвод в атаку. И вот, когда бой улегся, он обрушился на меня с грубой бранью. Стал кричать, что я хочу разделить с ним славу. Мне не нужно ни капли его славы. В этом инциденте, о котором я докладываю, моей вины нет.
Стрелков был требователен и крут с людьми, к которым питал неприязнь. Но если он и симпатизировал кому-нибудь, то охладевал не скоро. Так случилось и с Уали.
Стрелков еще больше насупился. Сообщение Молдабаева было каплей горечи, упавшей в сладкое вино. Честь полка для Стрелкова была дороже собственной чести. Всякий поступок, марающий честь полка, необходимо сразу подрубить под корень. Кайсаров?.. Ага... В эшелоне он уже опозорил полк — это ведь у него отстал боец.
...Заседание партбюро полка продолжалось недолго. Люди не слишком торопились поднять руку, прося слова, но и не молчали. Говорили коротко и строго. Докладывал комиссар батальона Жакыпов, ознакомившийся, по поручению Стрелкова, с обстоятельствами происшествия. Это был широколицый, округлый, низкорослый человек с припухшими веками. Чуть расставив ноги, он говорил уверенно:
— Кайсаров совершил недостойный советского командира поступок. Без всякого к тому повода он оскорбил вышестоящего по службе командира и даже поднял на него руку. Все это подтвердилось. Когда Кайсарова спросили, что побудило его к такой безобразной выходке, он не смог объяснить. Поэтому мы должны признать его безоговорочную вину. Спрашиваю: может ли такой недисциплинированный офицер проводить среди бойцов политико-воспитательную работу? Отвечаю: нет. Не может.
Ержан порывался прервать Жакыпова, но промолчал. Все слушали выступление комиссара, с холодной к нему, Ержану, неприязнью. Ержан видел, что в такой обстановке не найдет поддержки. Больше всего его мучило присутствие генерала Парфенова. Войдя, комдив сел у стола. Стрелков шептал ему что-то, на ухо. Парфенов, чуть подумав, покачал головой. «Что-то про меня сказал», — тоскливо подумал Ержан. После этого генерал и Стрелков сидели молча, не слишком внимательно слушая Жакыпова. Кажется, они уже составили мнение о поступке Ержана и вынесли про себя какое-то решение.
Со вчерашнего дня Ержан тщательно обдумывал все, что произошло. Но сколько бы он ни думал, неизбежно приходил к выводу, что виновен Уали. А когда началось расследование, Ержан не сказал Жакыпову о причинах ссоры: боялся, что в это грязное дело вмешают имя Раушан.
Сначала он жадно искал сочувствия к себе на лицах собравшихся. И не нашел. Он понял, что вызвал общее отчуждение, если не осуждение. И еще он понял, что здесь нет ни одного человека, который оправдывал бы его.
Сердце его сжалось, как у жеребенка-трехлетки, отбившегося от косяка.
Жакыпов разошелся. Он сыпал обвинение за обвинением, подкрепляя их взмахами кулака:
— Нельзя спустя рукава смотреть на поступок Кайсарова, порочащий советского командира. Следует придать этому делу политический смысл. Это не просто нарушение дисциплины, поэтому нужно применить суровое наказание.
Каждое свое «нужно» он кулаком вколачивал в воздух. Наконец Жакыпов закончил. Люди молчали. Стрелков, проводивший заседание, повернулся к Уали:
— Имеете ли что-нибудь добавить?
Уали был доволен таким оборотом дела. Он резво вскочил.
— Что мне повторять одно и то же! — крикнул он. — Товарищ Жакыпов изложил дело всесторонне и объективно.
— Товарищ Кайсаров, что скажете вы?
Ержан поднялся. Словно не понимая вопроса, он молчал. Только вчера ему казалось, что он будет много, убедительно и горячо говорить, стоя с Уали лицом к лицу. Но слова не шли на язык. Стрелков пристально посмотрел на Ержана:
— Почему молчите? Правильно ли говорил Жакыпов?
— Нет.
— В чем неправильно? — пытливо взглянул Стрелков.
Ержан промолчал.
Уали, который нервно ерзал на стуле, вздохнул свободнее.
— Больше ничего не имеете сказать?
— Ничего.
Поднял руку Кусков:
— Можно задать вопрос?
Стрелков разрешил. Кусков поднялся и медленно провел рукой по русым, волнистым, аккуратно причесанным волосам.
— Товарищ комиссар, — проговорил он. — Обстоятельства дела как будто понятны. Непонятно только, из-за чего разгорелся весь сыр-бор. Давайте уточним именно это.
Вчерашнее столкновение живо стояло перед глазами Ержана. Разговор о Раушан. Фиктивное заявление Уали о награде. Отвратительно льстивый, угоднический смех его. Нет, невозможно выливать всю эту грязь перед товарищами. Придется сказать все — и о Раушан тоже. Невозможно, нельзя...
— Может быть, вы подробно расскажете, с чего началось? — Стрелков смотрел на Уали. Больше всего Уали опасался именно этого вопроса. Здесь легко было поскользнуться. Поэтому он заранее подготовил свой ответ. Молчание Ержана было ему на руку.
Он ответил:
— Не считаю нужным, поскольку Кайсаров молчит. К тому же это не играет роли в оценке его поведения.
Затем говорил Мурат, и говорил недолго. Казалось, мысли его скованы. Неодобрительно оценив выходку Уали, он заявил:
— Молдабаев ни слова не сказал о причине, вызвавшей ссору. А между тем выясняется, что Кайсаров задел его самолюбие. Говорите, Кайсаров издевался? Это как понять? Назвал трусом? Так?
Он посмотрел на Уали. Этот прямой взгляд Уали выдержал не без труда, но возбуждение еще не оставило его, и он быстро ответил:
— Я же, говорил: Кайсаров задел во мне достоинство человека и командира.
Арыстанов взглянул на Парфенова и комиссара полка и вдруг предложил:
— В таком случае докажите обратное. Доложите, о вашем желании драться в окопах. Сейчас не хватает командиров рот. — Он опять обернулся к генералу. — По-моему, надо поддержать желание товарища Молдабаева. Не хватает командиров на передовой. Вот случай успокоить его оскорбленное, самолюбие.
— Мне кажется, старший лейтенант Молдабаев еще не высказывал такого желания, — заметил Парфенов.
Уали понял, что отступать теперь нельзя. Как человек, собирающийся прыгнуть в ледяную воду, он возбужденно вскочил на ноги:
— Я давно намеревался проситься на передовую. Вчера по собственной инициативе участвовал в атаке.
— Вот это слово боевого командира, — сказал Мурат то ли одобрительно, то ли с иронией. — А по отношению к Кайсарову следует применить наказание. Он его заслужил.
— А что я говорю? Понять не могу, почему он обвинил меня в трусости. Я лишь успел сказать «не оскорбляй!», как он буквально осыпал меня оскорблениями. Живого места на мне не оставил!
— А разве вы проявили трусость? — спросил Мурат.
Уали с улыбкой повернулся к Мурату думая что комбат шутит. Но так и застыл, не успев согнать улыбку с губ. Глаза Мурата смотрели ему в душу.
— Нет... нет... в этом я не повинен.
Купцианов соединил кончики пальцев и, шевеля ими, усмехаясь, сказал Мурату:
— Насколько мне известно, именно Молдабаев первым поднял ваш батальон в атаку. Даже если мы не будем возвеличивать его как героя, то и обвинить и трусости такого командира нет оснований.
Довольный, что одернул Мурата, Купцианов иронически рассмеялся. Он считал иронию подходящей к случаю.
— Если это так, то он мог сорвать всю атаку;— суровым тоном произнес Мурат. — Взвод Кайсарова поднялся без сигнала.
Стрелков постучал костяшками пальцев по столу:
— Товарищи, времени у нас немного. Не будем отвлекаться в сторону. Сейчас речь идет о поступке Кайсарова. Ну, кто еще выступит?
Некоторые командиры обвиняли только Ержана. Кусков же переложил вину на обоих. Ержану было особенно тяжело, что политрук, на дружбу которого он рассчитывал, сейчас отдалился от него.
Тяжело было слушать бичующие слова от близкого человека. Они встретились глазами. Кусков выдержал взгляд. Видно, для него Ержан был одним из многих, и только. Что-то близкое, к возмущению поднялось в душе Ержана. «Я думал, ты надежный товарищ, готовый прийти на выручку в трудную минуту. А на деле ты, как все...» Но вот что удивительно: как ни возмущался Ержан, Кусков не падал в-его глазах. По мере того как Кусков выкладывал свои обличения, он как бы отводил от Ержана все дальше и, несмотря на это; становился в его глазах еще выше. Человек, которого Ержан ставил наравне с собою, вдруг приподнялся над ним — итак высоко приподнялся, что не дотянешься рукой.
Кусков продолжал:
— Казахи говорят: без ветра и трава не шелохнется. Вот ветер и подул. В том, что произошло, я обвиняю не одного Кайсарова. Виновны обе стороны. Но Кайсаров упорно не хочет говорить, из-за чего возникла ссора. Как бы там ни было, но это не просто ошибка. За этим что-то кроется, задета честь. Понятно, чтобы напрямик рассказать о таких вещах, нужно иметь мужество. У Ержана этого мужества не оказалось, что же касается Молдабаева, то этак, бочком, улыбаясь и приплясывая, походил вокруг да около. Создается впечатление, что ему выгодно спрятать корешки. — Кусков напрягся, говоря это, скулы его обострились, и кожа будто потемнела на лице, оттеняя блеск серых глаз. — Докапываться до сути сейчас нет времени. Но если мы не зальем костер, то в трудный час еще может потянуть дымком, а дымок разъедает глаза. Мы должны обвинить обоих. В трудный час, требующий от нас мужества, дисциплины и справедливости, такой поступок простить невозможно. Это ржавчина. Ее необходимо удалить, как бы это ни было болезненно.
И Парфенов, и Стрелков пришли к единому решению. Высказывания товарищей и приговор тяжело легли на плечи Ержана.
IX
Дыхание войны 1941 года было грозно, как никогда в истории. Человечество еще не знало такой мощи бронированного наступления. Советская Армия, недостаточно подготовленная и оснащенная, отходила. Нельзя забывать, что на первом, начальном, этапе войны бойцы еще не привыкли к современным жестоким боям. Это был период, когда фронтовая жизнь еще не сложилась, война не стала еще бытом.
Но человек и под губительным огнем не теряет своих привычек и склонностей.
Фашистское наступление притормозилось, и дивизия Парфенова получила два-три дня отдыха.
Даже среди настороженного тревожного затишья маленький санитарный взвод Коростылева почувствовал себя вольготно и расположился на мирный манер. Коростылев был исполнительным и точным человеком. Он расположил свой взвод в срубленном крепком крестьянском доме на краю деревни. Вместе с санитарами он вырыл за домом глубокие ямы. Во время затишья разрешено было жить в доме.
Раушан выбрала себе небольшую комнатку. Она убрала ее, принарядила. Все более или менее пригодное имущество санитарного взвода перекочевало в эту комнатку. Из марли Раушан сделала занавески для окон. Коростылеву не понравилась эта затея, но он, полагая, что девушка соскучилась по домашнему уюту, промолчал. То ли ей хотелось забыться среди урагана войны, то ли сердцем овладело новое, еще не изведанное чувство, — кто знает? Такова уж природа женщины — она не успокоится, пока не совьет себе гнезда, не приберет, не украсит его. Хоть и на короткое время, Раушан привязалась к своему новому теплому уголку. Здесь хорошо было вспоминать о маленькой комнатке, что осталась там, дома. О нежной, обаятельной матери в широком белом шелковом платье, в безрукавном камзоле, о ее белом платке, концы которого углом сходятся под подбородком. Мать подходила к ее постели: «Опоздаешь в школу, ясочка, вставай». Раушан переворачивалась с боку на бок, бормотала спросонья: «Перестань, апа, сейчас». Тогда мать, обхватив дочку за шею, начинала целовать ее в лоб, в щеки.
Сейчас, вспоминая об этом, Раушан чувствовала прикосновение ее легких рук, вдыхала запах ее теплого тела. Слезы навернулись на глаза Раушан. Она часто замигала. Огорчения молодости проходят быстро, как летний дождик. Но в этот день Раушан не могла справиться с собой. Подобно тому, как кучевые облака в ветреный день то исчезают с неба, то возвращаются вновь, не затягивая лазури сплошною пеленой, — подобно этому печаль вкрадывалась в ее душу. Раушан нужно было забыться. Она привела в порядок медикаменты, подмела пол и присела вместе с санитарами. Но ни в работе, ни в разговорах она не успокоилась. Коростылев — гигант и молчальник, человек, который на первый взгляд мог показаться простоватым, не способным на тонкие чувства, — сразу увидел, что Раушан затосковала. На фронте было тихо, и он дал ей отдых.
— Отоспись сегодня, — сказал он.
— Не хочется мне спать, — ответила Раушан.
— Не хочется? Ладно. Есть у меня один роман. Начнешь читать — моментально уснешь. Пользуюсь вместо морфия.
Взглянув на невозмутимое лицо Коростылева, Раушан рассмеялась. Казалось, Коростылев всерьез считает чтение романов верным средством от бессонницы. Он насильно прогнал Раушан в ее комнатку.
Ближе к вечеру явился Уали. То был не прежний выдержанный и галантный Уали. Он был как натянутая струна. Настороженно, краем глаза, он следил за каждым движением Раушан, словно ждал с ее стороны выпада. Смуглые щеки его отливали синевой, и маленькие глаза поблескивали, как иголки. В нем было что-то хищное беспокойное и в то же время решительное. «Я его так ждала», — тревожно подумала Раушан. Она испугалась этой мысли.
Уали порывисто подошел к ней и взял за руку:
— Здравствуй, Раушан.
Пальцы девушки дрожали. Он сжал, их еще сильнее. Раушан с трудом высвободила руку. Она не знала, что сказать ему. Спустя минуту тихо, проговорила:
— Садитесь.
— Нет, я не могу сидеть. Нужно идти. Я заглянул к тебе, чтобы попрощаться.
Раушан,удивленно посмотрела на него:
— Почему прощаться? Куда ты уходишь?
Несмотря на свое волнение, Уали заметил, что Раушан по-прежнему тянется к нему. Не упустил он и того, что она в замешательстве сказала ему «ты».
— Война... Каждая минута на счету. — Уали неестественно, засмеялся. — К тому же ухожу на передовую. Разрешите представиться: старший лейтенант Молдабаев, командир роты.
Она не понимала. Она стояла перед ним, широко раскрыв глаза. Он снова протянул руку, и она ответила на его пожатие.
— В какой батальон идете? — несмело спросила Раушан.
— Во второй. Немного далековато. Но что поделаешь! — Уали вздохнул. — Закон войны суров. Разве война считается с желаниями человека?
Раушан поняла, на что намекает Уали. Кажется, сегодня джигит решил высказаться до конца. «Не говори, не нужно», — умоляла она его в мыслях, но... ей было бы тяжелее, если бы он внял ее просьбе.
У нее вырвалось невольно:
— Посидите хоть минутку...
— Тогда и вы присядьте, — Уали кончиками пальцев надавил на плечи Раушан, понуждая ее сесть на длинную скамью. — Присядем на прощанье.
Была неловкость в том, что они, сидят и молчат. Раушан терялась, слова не шли на язык. Чтобы помочь ей, Уали заговорил с наигранной высокопарностью:
— Штабной жизнью я сыт по горло. Уж если мы на фронте, то нужно участвовать в боях. Участвовать непосредственно, с оружием в руках! Я пробовал воевать во взводах, но признания не удостоился.
— Почему? — изумилась Раушан.
— На знаю. Видимо, перебежал кому-то дорожку к славе. Личная слава мне не нужна. Я воюю не ради славы. Вот вчера поднял в атаку взвод этого... Кайсарова. А после он обрушился на меня с оскорблениями. Это подлинный негодяй. Если я дал ему хорошую характеристику...
— Вы говорите о Ержане? За что он оскорбил вас? — в голосе Раушан прорвалось волнение. Она испуганно смотрела на Уали.
— Вы его знаете? — настороженно спросил Уали.
— Знаю... Он совсем не такой человек.
Уали понял, что неожиданно для себя хватил через край. Было бы недостойно ревновать Раушан к Ержану. Но внутреннее чутье подсказало ему, что нельзя чернить Ержана в глазах Раушан.
— В общем-то он джигит неплохой. — Уали засмеялся. — Я говорю: джигит. Он еще мальчик. Не будь он мальчишкой, разве он позволил бы себе оскорбить человека, который сделал для него столько добра? Другого я не пощадил бы. Его счастье, что нарвался на меня. Я простил.
— Значит, вы помирились?
— Но я с ним и не ссорился. Стоит ли связываться с мальчишкой? Конечно, я был рассержен и высказал ему все, что думал, надеюсь, что он осознает свою вину. Зазнайство и грубость недопустимы. Но если он не одумается и будет продолжать в таком духе... Военные законы строги.
Раушан почувствовала облегчение оттого, что все кончилось мирно. Она слышала о недоразумении, возникшем между Уали и Ержаном, и будто бы виноват в этом Ержан.
Уали оказался выше Ержана, не обиделся, показав этим, что он человек гуманный и не мелочный. Ержан... симпатичный, хороший Ержан. Характер у него, как у ребенка. Да он и взаправду ребенок. Но... как же это вышло? Ох, сорванец!
Когда парень открылся ей, сердце Раушан дрогнуло, хотя она и не смогла сразу ответить ему. Но возникшее чистое чувство не разгорелось. Ержан должен был увлечь, овладеть сердцем девушки, а он стушевался, вел себя, действительно, как мальчик. Если заговорит... то лучше бы уж молчал! Все какие-то пустяки, никому не интересные. Раушан становилось смешно, когда она слушала эти стеснительные и косноязычные речи. Ержан на два года был старше Раушан, но она считала его ровесником. Она привыкла, привязалась к нему, как к одному из своих многих школьных друзей. Она даже стала забывать о его любовном признании. «Хороший товарищ», — думала она о Ержане. Романы и поэмы, которыми она увлекалась, рисовали ей будущего героя сердца в облике человека исключительного, выдающегося. Он должен был появиться из другого круга людей. И это ее ожидание исключительного человека, эта ее мечта заглушили зарождавшееся чувство к Ержану. Он был слишком обыкновенный. Юности свойственна наивность. А наивность часто приносит разочарования.
К Уали Раушан относилась двойственно. Когда она увидела его в первый раз... Раушан и не помнит, как это произошло. Не заметила. Кажется, по дороге на фронт, в эшелоне, она однажды почувствовала на себе долгий взгляд этого джигита. Девушка невольно обернулась, скользнув по нему глазами. Как будто она встречала его раньше. Ей стало не по себе под его оценивающим взглядом. Этот взгляд ей не понравился. Позднее она слышала, что Уали самый образованный человек не только в полку, но и во всей дивизии, что он читал лекции в институте. Да, на свете много образованных людей. И что же? Но... Раушан окончила школу в маленьком городке, где не было высшего учебного заведения. Был только техникум. В тот год, когда Раушан собиралась поступить в институт, началась война. Она была начитанна, тянулась к знаниям: она и близко не видела живых ученых, которые казались ей избранниками жизни. Познакомившись с Уали, Раушан прониклась к нему благоговейным уважением. Первое неприятное впечатление сгладилось.
— Над чем ты задумалась, Раушан? — спросил Уали, невольно любуясь ею.'
Раушан отвела глаза:
— Ни о чем. Просто так.
Уали взял кончики пальцев Раушан и осторожно стал гладить ее руку. Он заговорил с грустью:
— Раушан. Все мои горькие раздумья, мои надежды, стремления... я говорил тебе о них. Мне казалось, что я стою между смертью и жизнью, и вот в такой час судьба столкнула меня с тобой... Кого я ждал, кого я жаждал? Только тебя, мою единственную. Теперь я знаю это и вручаю мою жизнь тебе. Скажи мне одно слово. Только одно...
Его горячая рука, ласкавшая ее пальцы, коснулась кисти, потом локтя. Раушан не смотрела на него, но чувствовала его взгляд, слышала его дыхание. Сердце ее откликалось ему. Но она не знала Уали. Нет, нет, он так и остался для нее загадкой. Кто он? Сильный, правдивый человек, или у него какие-то задние мысли? Он то отталкивал Раушан, то манил еще больше.
— Завтра я в бою, я буду видеть перед собой твой образ, и мои губы будут шептать твое имя. И мой первый подвиг я посвящаю тебе. Будь же моей вдохновительницей, моим светом!
Зрачки Раушан расширились. Она боялась его, и ей было страшно, что он уйдет. Сделав над собой усилие, она пробормотала:
— Я... не знаю, что вам ответить. Подождите.
— Не сдерживай своего чувства, Раушан. Одним коротким словом ты можешь осчастливить меня. Но если скажешь «нет», моя жизнь потеряет всякий смысл. И я без жалости подставлю свою грудь под пули...
— Уали... я...
Дальше — полубеспамятство, как в минуты между сном и явью. Временами Раушан казалось, что она стремительно падает с высоты. А потом — что плывет на мягком пуховом облаке. Поцелуи Уали и запах табака кружили ей голову. Перед ней вдруг возникло его красное лицо, нестерпимый блеск глаз. Она слышала его шепот: «Светик мой», «Душа моя»... Прикосновения его рук обжигали ее, парализовали волю. Раушан ужаснулась, увидев, как Уали, одною рукою держа ее в объятиях, другой закинул крючок на двери. Не давая ей опомниться, он целовал ее. У него был немалый опыт, у этого джигита.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Василий Кусков был человек скромный. Иной сказал бы — робкий человек. В самом деле: нерешительный, застенчивый взгляд, неуверенные движения, глуховатый голос делали его незаметным. Но те, кому ежедневно приходилось сталкиваться с ним на работе, вскоре убеждались, что этого человека легко не сломишь и с пути не собьешь. С первой встречи он не запоминался. Но стоило сойтись с ним короче, как уже возникала невольная привязанность, и тогда обнаруживалось, что в Василии Кускове живет спокойная, собранная сила.
На фронте характер Василия изменился. Он испытал всю меру скорби, вызванной отступлением к столице. «Надо быть жестоким к врагу», — сказал он себе. И это был наказ сердца. День ото дня укреплять, закалять волю отступающей обескровленной роты — такую задачу он поставил перед собой. Он стремился держать всех солдат и командиров в неослабной подтянутости. Строгий к другим, прежде всего он был строг к самому себе. Когда он ставил перед бойцами задачу, то, прежде всего, стараясь уяснить степень ее трудности, примерял задачу к себе. «Как бы я сам поступил? Смог бы выполнить это требование?» Являясь зачинателем дела, он прежде всего не щадил себя.
Василий разделял вместе с солдатами все тяжести и опасности. Неизменно и придирчиво он следил, чтобы еду и боеприпасы доставляли на передовую своевременно. Нерадивых или беззаботных старшин не миловал. И пользовался каждой свободной минутой, чтобы обойти бойцов и поговорить с ними, посоветоваться с ротным командиром о плане предстоящего боя. Никогда, даже под огнем, не видели его суетливым.
Солдатам Кусков полюбился. Стоило произнести кому-нибудь «наш политрук», и лица сразу светлели.
После партийного бюро Василий Кусков был не в духе. Он не смог принять участия в проверке инцидента, а комиссар Жакыпов, вытряхнув зерно, положил на стол лишь одну шелуху. Кусков выступил резко, чувствуя, что это история грязная и ее необходимо пресечь. Не зная подробностей, он говорил, правда, несколько отвлеченно. Но разве сейчас время копаться в грязном белье?
Кусков долго не мог успокоиться. Он не терпел неопределенных, двусмысленных положений. Он упрекал себя: «Да и ты тоже хорош. Политический руководитель! Вынес решение! А если Ержан не виноват? Тогда какое у него сейчас состояние, об этом ты подумал?»
Когда командиры разошлись, Василий наедине поговорил со Стрелковым.
Сначала Стрелков не соглашался с доводами политрука, потом крепко призадумался:
— Да... да. За этим что-то кроется. Говоря без утайки, я тоже недоволен выступлением Жакыпова. Уж слишком он прямолинеен. Правда, обстановка трудная. Нет времени поглубже вникать.
Брови Стрелкова сошлись к переносице.
— Время, время... Как бы это не превратилось у нас в пустую отговорку, — он, закинув руки за спину, щелкнул пальцами. — Я вот что думаю. Не поговорить ли тебе с Кайсаровым по душам? По виду он честный парень. Попробуй вызвать его на откровенность. Ему, конечно, невесело сейчас. Поддержи.
Кусков в тот день избегал встречи с Ержаном — он считал, что Ержану лучше побыть одному, собраться с мыслями и успокоиться.
Взвод укрепился на краю деревни. У стен домов бойцы вырыли окопы; в окнах установили пулеметы. Со вчерашнего дня противник то пристреливался, то предпринимал мелкие атаки. После полудня наступило затишье. Бойцы взвода Ержана вылезли из окопов, уселись возле дома.
Кусков, подойдя, спросил у Бондаренко, чистившего винтовку:
— Где Кайсаров?
Бондаренко суетливо поднялся, глаза у него были веселые, он ответил:
— Желаю здравствовать, товарищ политрук! Они вон в той избе, — и указал на дом с крышей, развороченной снарядом.
— Поглядите-ка, товарищ политрук, во всей деревне не найдется целой избы. Еще два-три артналета, и все избы развалятся, как миленькие. — Бондаренко явно хотел втянуть Кускова в разговор.
Политрук ответил кратко:
— Война.
— Истинно, что война. Сколько разрушений! Сколько народу осталось без крова. Но не тужи. После победы заново отстроимся. Увидишь, какие хоромы отгрохаем!
Кусков улыбнулся: «Смотри, как просто рассудил!» Бондаренко, боясь упустить собеседника, не унимался:
— Забьется, допустим, в какой-нибудь трухлявый дом хвашист, и мы, чтобы выжить его оттуда, разрушаем к чертовой матери весь дом. Позавчера, когда занимали деревню, мы в тот вон дом, видите? — обгорелый стоит, без крыши, — мы в тот дом бросили десяток гранат. Он и вспыхнул. И все это из-за одного долговязого рыжего хфрица. Тьфу!
Кусков рассмеялся. А Бондаренко даже не усмехнулся и только вздохнул:
— Вот это и есть война, товарищ политрук. Только начали в зажиточную жизнь входить, а приходится изничтожать собственное добро.
Заслышав шаги за спиной, политрук обернулся. Это подошел Ержан. Василия поразили запавшие его щеки и темные круги под глазами.
Василий спросил:
— Как настроение?
— На высшей точке.
Улыбка у Ержана была болезненная, а в голосе слышалась едкая насмешка. Он словно постарел за одни сутки. Какой-то внутренний огонь сжигал его.
Политрук сказал:
— Ну, давай посмотрим твою оборону.
— Вон она, оборона, перед вами, — Ержан повел рукой перед собой.
— Покурим, — предложил Кусков. — Давай кисет.
Ержан взглянул на Василия и вытащил из кармана кисет.
— Ты сегодня невеселый какой-то.
— А с чего мне плясать? — отведя взгляд, тихо сказал Ержан.
Помолчав, Ержан проговорил:
— Выходит, я попросту дурак. Возомнил, что знаю людей, а на поверку оказалось — ничего о них не знаю.
— Это верно: глупо было связываться с Молдабаевым. — Василий положил ладонь на колено Ержана. — Но, насколько я тебя знаю, ты не такой уж невежда.
Василий засмеялся.
— Здесь нет ничего смешного. Я думал, что большинство людей справедливы, честны, открыты, — сказал Ержан. — Во всяком случае, что здесь, на фронте, люди именно такие. Теперь вижу: и тут много двуличных, бесчестных проходимцев.
— Откуда такой мрачный вывод?
— Разочаровался в людях.
— Быть может, во всем человечестве разочаровался?
Ержан начал сердиться.
— Почему ты иронизируешь? Ведь ты не знаешь, что у меня творится внутри.
Ержан в упор посмотрел на Василия. Он был готов к яростному спору. Но Кусков оставался спокоен. Отбросив шутливый тон, он заговорил рассудительно и мягко:
— У меня тоже такое впечатление, что ты на кого-то очень обижен. Расскажи откровенно. Зачем тебе прятать это в себе? Поделишься — легче станет.
Спокойный голос Кускова подействовал на Ержана сильнее, чем окрик.
— Да о чем мне рассказывать? — попытался он отговориться. — Кому это надо?.. Понимаешь, влюбился в девушку. И вот...
— Ты влюбился, а девушка тебя не любит?
— Не любит? — Ержан покривился. — Не то, что не любит. Презирает больше, чем собаку. А я... для меня не было женщины лучше нее. Вчера еще я как на крыльях носился. Ну, понимаешь, счастлив был. Знаешь ты, что это значит? А теперь вот упал на землю. И будто один лежу посреди голой пустыни. И никому на свете не нужен. Это, брат, страшно, когда человек, которого ты считал самым близким, вдруг оказывается чужим. Никому я не пожелаю такого несчастья. Знаешь, даже жить не хочется...
— А ты уверен, что не нужен ей?
— Вчера видел их вдвоем. Что теперь скрывать? Все равно конец, — сказал Ержан с решимостью отчаяния. — Видел ее вдвоем с Уали. И кажется, они вполне довольны друг другом...
— Это еще ничего не значит, если они прогулялись вместе.
— Это не случайная прогулка, — настаивал взволнованно Ержан. — Вчера, после головомойки на бюро, я ушел злой... Ну, просто не знал, что мне с собой делать. И потянуло к человеку, который смог бы посочувствовать, понять. Вот я и пошел в санвзвод. Подхожу к санвзводу, а она выходит из дома вместе с Уали. Тот сразу дружком прикинулся. Вот-вот жалостливо погладит по головке. А это хуже всякого издевательства. Сам себе жалким кажешься. И вдруг померещилось мне, что вижу его насквозь. Глаза у него блестели, словно у кота, стащившего масло. Взгляда моего он не выдержал, спрятал глаза. А Раушан какая-то покорная была, не мне, ему покорная. И так на него поглядывала... То ли ревность, то ли злоба, то ли презрение поднялось во мне. Рассудок у меня помутился. Уж не знаю, что я говорил. Но, видно, много правды наговорил Уали. Подмывало меня в кровь разбить эту сладенькую физиономию с воровато бегающими глазками. И вдруг, — наверное, никогда этого не забуду, — Раушан накинулась на меня. Она защищала Уали, как птица своего птенчика. Я себя не помнил. Но слова Уали расслышал: «Что же ты стоишь? Уходи». Не помню, как я ушел. Уали кричал мне в спину: «Мальчик, не будь дурачком!» И я услышал его жирный смешок. Что я мог ему ответить?! Да и что мне было отвечать? Я бежал, как трус с заячьей душой.
Опустив голову, Ержан мял пальцами мундштук папиросы. Потом он горько усмехнулся, сказал:
— Теперь будто отлегло немного.
Василий понял: жестоко оскорблено первое чувство Ержана, и сердце его долго будет болеть. Пройдет немало времени, прежде чем утихнет эта боль. Кто знает, может, с первым разочарованием умрет в нем доверчивая наивность? Василий растерялся: он не знал, чем помочь Ержану. Нужны ли его слова утешения? Ержан молча смотрел себе под ноги, и было похоже, что он вовсе забыл о Василии.
— Пройдем по окопам, — предложил Кусков.
Они пошли вдоль позиций взвода. Низина, длиной в километр, тянулась от деревни до густого соснового бора. Под небом, затянутым тучами, лесная чаща казалась суровой и дремучей. Впереди никаких признаков жизни, лишь доносился захлебывающийся натужный рокот увязающих в грязи машин; оголенная земля с увядшей травой словно дрожала под промозглым осенним ветром.
Василий после разговора с Ержаном не был расположен говорить. А Ержан, беседуя с бойцами, совершенно преобразился. Он вникал во все мелочи и за обнаруженные неполадки давал бойцам нагоняй. Солдаты — проницательный народ, чуют все. По той готовности, с которой они на лету подхватывали замечания командира и быстро выполняли его распоряжения, ясно было, что они заметили удрученное состояние своего командира.
— По всему видно, немцы всерьез здесь не укреплялись, — проговорил Ержан, вглядываясь в темнеющую вдали полосу леса.
— Они так рассуждают: завтра все равно идти в наступление, так зачем понапрасну возиться и рыть окопы, — отозвался Василий. — Но подождите: скоро уйдете в землю, как кроты! — Помолчав, Василий добавил: — Но и нам придется нелегко. Будь начеку, Ержан.
Возвращаясь на командный пункт роты, Кусков чувствовал себя в положении человека, который пытался, но не сумел довести до конца важное дело. Он сознавал, что Ержан нуждается в его помощи, но как оказать эту помощь — не знал. Молодой человек впервые по-настоящему любит, это и слепому видно. Любит, отдаваясь чувству всей душой. Какой чудесной парой они могли бы быть! Уали... Что Раушан нашла в нем привлекательного? Сумеет ли такой человек дать ей счастье? Скорее похоже на то, что, достигнув цели, он увернется и поломает жизнь хорошей девушке. Почему Ержан и Раушан не могут понять друг друга? Да и время ли сейчас для любви? Немцы скоро снова пойдут в наступление. А Ержан копается в своих переживаниях. Что значит личное несчастье в сравнении с огромным горем всех наших людей? Неужели он не чувствует этого!
И все-таки нужно что-то сделать. Помочь, поддержать Ержана. Он слишком молод, чтобы справиться со своей бедой самостоятельно. Молод и неопытен...
II
Рота, которую принял Уали, закрепилась левее батальона Мурата, по соседству с ним. В тылу роты — низина. Командный пункт — на большом холме, откуда хорошо видны позиции взводов.
Командир третьего взвода, временно исполняющий обязанности командира роты, молоденький, ловкий, расторопный Фильчагин, встретил своего нового командира с открытой душой. Волосы у Фильчагина льняные, голова маленькая. Он был услужлив, но без подобострастия.
Уали понравилась его радушная вежливость. Фильчагин сразу же узнал Уали, когда тот, наклонившись, входил в низенькую землянку.
— Временно исполняющий обязанности ротного командира младший лейтенант Фильчагин, — отрапортовал юноша. — Уже прибыли? О вас мне звонили из штаба батальона. Я выслал человека, чтобы проводил вас. Не встретили?
— Привел, спасибо, — ответил Уали, пожимая руку Фильчагину.
Землянка тесная. В углу сидел телефонист. Разинув рот, он загляделся на нового командира, но потом отвел глаза и заговорил в трубку полевого телефона: «Первый, проверка». У двери с мешком и котелком расположился пожилой русский солдат, обросший густой бородой. Видно, ординарец.
Землянка была полна дыма. Фильчагин заметил, что Уали поморщился.
— Вот, черти, напустили дыму! Открой дверь, Полещук! — приказал Фильчагин. Полещук, сидевший у порога, отогнул навешанную на дверь плащ-палатку. — Ночью, пользуясь затишьем, мы выкопали землянку. Снаружи у нас наблюдательный пункт. Но ход сообщения не смогли прорыть. Фрицы не дают покоя.
— Командиры взводов в полном составе? — деловито осведомился Уали.
— Куда там! В роте всего два командира осталось. Теперь нас будет трое. Можно считать, что почти пополнилось.
Ознакомив нового командира с обстановкой, Фильчагин замолчал.
— Может, хотите осмотреть позиции? — спросил он несколько минут спустя.
— Куда торопиться? Сначала предлагаю обмыть мое новое назначение, — сказал Уали, глядя на Фильчагина с обычной своей ласковой улыбкой.
Настроение Уали было приподнятое, а после водки и жирной колбасы весь мир для него вдруг засиял, как солнце. Штабной работник, он никогда не имел в своем непосредственном подчинении людей. Теперь ему открывалась возможность проявить власть. Этот готовый на все Фильчагин, этот Полещук, с осторожной улыбкой промолвивший: «Что ж, слово командира — закон, можно и выпить», и те пятьдесят бойцов, что сидят сейчас в окопах, — все они без колебаний выполнят любое его приказание. Раньше бывало как? Не считаясь со званием Уали, даже подчеркивая, что он не властен над ним, солдат уклонялся от поручения: «Если отлучусь, мой командир рассердится», или «Командир мне поручил выполнить то-то и то-то». А про себя, шельмец, думает: «Стану я вам подчиняться, у меня свой командир есть!» Теперь дело пойдет иначе. Если на все, что произошло с ним, взглянуть трезво, какой можно сделать вывод? Хорошо, что Уали стал командиром роты. Не мирное время. Война. Через короткий срок он может стать командиром батальона, затем — полка...
Позавчера Уали, потерпев неудачу, сильно озлобился. Стоило тратить нервы! Уже на следующий день его злость как водой смыло. Раушан была так мила, так светла. Стареющая жена далеко, о ней как-то и не вспоминается. Уали не задумывался, к чему могут привести их отношения с Раушан. День ото дня он все больше увлекался девушкой. Ее лицо, ее фигура, походка неотступно преследовали его. Опасность, которой он подвергался в связи с назначением в роту, только подхлестнула его. Словно из его рук кто-то хотел вырвать и унести драгоценность, которую он припас для себя. До этого Уали действовал осторожно, боясь вспугнуть девушку. Теперь он кинулся очертя голову. И вот — победа!
Фильчагин, немного осмелев, говорил без умолку:
— Наша рота отличная, товарищ старший лейтенант! Только жаль, поредела в боях. Надежные бойцы, с которыми мы сжились, вышли из строя. А какое будет пополнение, это еще вилами на воде писано.
— Бывший командир роты ранен? — спросил Уали.
Фильчагин ответил грустно:
— Нет, погиб. Редкий был человек. И бойцы любили его. Да, наверное, вы его знаете, дивизионная газета писала о нем: лейтенант Булатов. Герой, каких поискать.
— Не слыхал, — безразлично произнес Уали.
— Вы не слыхали, как фрицы взяли нас в тиски под Масловом? Против нашей роты они бросили четыре танка. Тогда наш лейтенант...
Фильчагин, блестя глазами, описывал, как отважно держался Булатов. В душе Уали закралась ревность. Вряд ли этот чистосердечный Фильчагин станет с таким восхищением превозносить Уали перед другими. Конечно, Уали еще ничем не проявил себя в роте. Но пройдет месяц... будут ли солдаты и тогда, как сейчас Фильчагин, прижимая руки к груди, вспоминать Булатова: «Вот геройский-то был командир! А человек какой!» Будут ли?
Уали почувствовал себя одиноким в чужой, крепко сроднившейся семье. Они не чураются его. Но скоро ли привыкнут?
Ночью, обходя окопы, Уали случайно подслушал такой разговор:
— Откуда он к нам заявился? — спрашивал тонкий молодой голос.
— Говорят, в штабе работал, не знаю, — отвечал хриплый бас.
— Значит, с тепленького местечка да на холодок, — вмешался в разговор третий солдат.
— До Булатова ему далече, — снова сказал хриплый бас.
Уали не видел говоривших. Стоявший рядом с ним Фильчагин кашлянул, и солдаты замолчали. Уали подошел к ним.
— Здравствуйте, бойцы! — громко сказал он.
Трое бойцов стояли в окопе. Все они неторопливо ответили на приветствие.
— Это наш новый командир роты старший лейтенант Молдабаев, — проговорил Фильчагин.
В темноте Уали не мог разглядеть лица солдат. Ближний был среднего роста, коренастый, с большой головой. Белки его глаз поблескивали в темноте. Рядом с ним — рослый, слегка горбившийся солдат. Этот солдат делал вид, что вглядывается в сторону врага, но по тому, как он вобрал шею в плечи, можно было догадаться, что краем глаза он наблюдает за новым командиром. Третьего в темноте совсем не было видно.
— Как ваша фамилия? — спросил Уали коренастого.
— Кошкарбаев, — ответил солдат охрипшим басом.
Уали этот боец сразу не понравился. Из-под рукава шинели Кошкарбаева светился огонек.
— Почему куришь? Хочешь фашистов навести на окоп? — раздражение накипело. — Сейчас же потуши!
Кошкарбаев, неторопливо склоняясь, положил папиросу на землю и примял ее сапогом. Уали показалось, что тот назло ему все делает медленно. Уали захотелось наказать бойца, но он не знал, как это сделать, и все больше злился.
— Разгильдяй! Вот так какой-нибудь дикарь может подвести всю роту!
Уали пошел дальше. Кошкарбаев словно прирос к земле. Уали успел расслышать:
— За что? За что он обозвал меня дикарем? — дрогнувшим голосом произнес боец.
— Брось, не расстраивайся, Жолдыбай. Погорячился, вот и выскочило необдуманное слово, — успокаивал его тонкий голос товарища.
Когда отошли подальше от солдат, Фильчагин проговорил сдержанно:
— Товарищ старший лейтенант, конечно, за провинность ругать надо. Но зачем оскорблять? Вы напрасно оскорбили Кошкарбаева, солдат он хороший, честный...
— Не учите меня, младший лейтенант, — сердито оборвал его Уали. Он сделал ударение на слове «младший», — распустили роту.
После этого они шли молча. Фильчагин утерял всю свою разговорчивость. Невдалеке от командного пункта роты он сказал официальным тоном:
— Товарищ старший лейтенант, разрешите вернуться в мой взвод.
— Оставайтесь здесь, младший лейтенант, — сухо ответил Уали, — соберите оставшихся командиров отделений и взводов, проведем совещание.
— Невозможно отозвать всех командиров с передовой.
— Вы полагаете? Оставьте, в таком случае, по одному командиру отделения во взводах.
В тесной землянке едва разместились восемь командиров. Они сели на корточки, плечом к плечу. Дымил длинный язычок свечи, сделанной из гильзы патрона ПТР. Что за человек новый командир? Как он себя проявит? Сидели смирно. Не было слышно шуток. Суровые лица в полумраке казались каменными. Уали всем своим существом почувствовал, что эти огрубевшие в боях, молчаливые люди сильнее его. Да, таких нелегко держать в руках. Крепкие для этого нужны когти.
Уали всегда относился подозрительно к людям твердого характера: он опасался их. Нужно с первых же шагов крепко взнуздать их и не выпускать из рук поводья.
— Безобразие, товарищи командиры, — начал он с гонором. — Дисциплина в роте хромает на обе ноги. Бойцы разболтанные. Я сейчас даже не могу с уверенностью сказать, выстоят ли они, если противник завтра перейдет в наступление.
В полумраке кто-то тихо сказал: «Как-нибудь уж обойдемся».
— Не перебивайте меня, когда я говорю! — повысил голос Уали. — Вот по этой реплике извольте судить, как поставлена дисциплина — и среди кого?. Среди самих командиров! Я обязан навести суровый порядок. Есть сообщение, что немцы завтра предпримут атаку. Мы не имеем права отступать ни шагу назад! Если какой-нибудь солдат побежит, командир ответит за него головой. Дезертира расстреляю собственными руками. Моя рота должна держаться до последнего человека. Из штаба меня направили сюда именно с этой целью — обеспечить железную боеспособность роты. Предупреждаю — я не остановлюсь перед самыми жестокими мерами.
III
Ранение Кулянды оказалось не тяжелым. Пуля, ударив в мякоть руки выше локтя, не повредила кости. Но заживала рана медленно. Для излечения требовалось время, и Кулянду направили в армейский госпиталь.
Он был расположен в маленьком городке, в одноэтажном светлом здании местной больницы. Постельный режим Кулянде не был нужен, после ежедневной перевязки она могла свободно ходить по госпиталю. На третий день, чтобы скоротать время, стала помогать санитаркам.
Вначале подавала воду «неподвижным» раненым, поправляла их подушки, помогала приподняться на койке. Ее незатейливой, неприметной работы никто не замечал.
Однажды хирург, проводивший тяжелую операцию, попросил сестру, подававшую ему прокипяченные инструменты, принести хлороформ. Сестра растерялась, не зная, куда положить инструменты. Кулянда, тихо стоявшая у двери, вызвалась сбегать за хлороформом. После этого случая Кулянда стала исполнять обязанности медсестры. Работники госпиталя и раненые поначалу спрашивали ее: «Вы ранены в руку? Разве госпиталь бомбили?»
Но главный хирург госпиталя, старик с маленькой, клинышком, бородкой, в пенсне, острый на язык, вдруг воспротивился:
— Не имею права пользоваться трудом раненых. Если вы, моя драгоценная, не перестанете вмешиваться в работу госпиталя, я переведу вас на постельный режим.
— Нет, нет, я же не работаю... Просто так... ведь персонал перегружен... — смешалась Кулянда, робея под строгим взглядом майора медицинской службы. — Я совершенно здорова. Ведь сейчас такое трудное время, товарищ майор, каждый день привозят раненых...
Хирург, запрокинув голову и глядя на Кулянду сверху вниз, сменил гнев на милость.
— Хм... хм... Обстановка трудная? Это прозорливо отмечено. Хм. Хорошо-с. Лишь принимая во внимание исключительно трудную обстановку, разрешаю. — Он поднял розовый палец с бледным, коротко обрезанным ногтем. — Но тс... Не смейте никому рассказывать. Договорились?
— Договорились, — поспешно ответила Кулянда, боясь, что майор передумает.
Не прошло двух дней, и Кулянда совсем пленила главного хирурга. Лаконично и веско, словно на консилиуме, он высказал Кулянде свое мнение о ней:
— Вы очень хорошая девушка, хм, вернее сказать, — хорошая медицинская сестра. В силу своей профессии мне приходилось много работать с женщинами. И я обязан сказать: вы работаете с душой, преданно и аккуратно. Это ценное качество совершенно необходимо для медицинского работника. К тому же вы скромны и не болтливы. Последнее качество редко наблюдается у особ женского пола. Прошу не обижаться. В результате моих наблюдений я пришел к решению оставить вас в госпитале на постоянной работе.
— Нет, я должна вернуться в свою часть, — сказала Кулянда.
— Хм, Не желаете оставаться? А? — переспросил хирург, поблескивая стеклышками пенсне. — Но позвольте спросить: почему вы не думаете о своем будущем? Здесь вы получите обширную практику, приобретете навыки. Я не сомневаюсь, что после войны поступите в медицинский институт. Не может быть, чтобы вы не хотели получить высшего образования. Практика в госпитале очень поможет вам как студентке. Если я что-нибудь смыслю в людях, в будущем из вас выйдет дельный врач.
— Спасибо, спасибо вам, товарищ главный хирург, но я не могу остаться, — прошептала Кулянда.
— Хм. Мои наблюдения, оказывается, недостаточно полны. Вы к тому же упрямая, как я вижу. Ну, в таком случае, драгоценная моя, мы решение этого вопроса отложим. Дадим себе время поразмыслить.
Конечно, подумать времени было достаточно, но мысли Кулянды устремлялись к другому. С раннего детства она привыкла к тому, что люди не обращают на нее большого внимания. Среди других девочек она считалась дурнушкой. На школьных вечерах, на праздниках ребята не замечали ее, когда она была рядом. А если отсутствовала, ее не искали. Кулянда росла в тени. Бывало, в обществе других, бойких и красивых, девушек ребята терялись, а с ней держались на равной ноге и не церемонились в шутках. Кулянда вскоре привыкла к своему положению «хорошего товарища», «свойской девчонки». Это нелегко давалось ей. Но она не ожесточилась, не приуныла, ей было неведомо чувство зависти к подругам, возле которых всегда увивались хорошие парни.
Кулянда по натуре была веселая, и это спасало ее. В первые дни войны она встретилась с Ержаном. Летом батальон вышел из Алма-Аты на ученья. Путь был далекий. Когда стали подходить к подножию сопки Бурылдай, настало утро. Кулянда не выспалась, притомилась, но предрассветная прохлада освежила ее. Румяно-золотистое сиянье зари дивно преобразило землю. Так легко, так свободно дышалось! Сверкали острые гребни снежных вершин. Над чернеющим в расселинах гор сплошным массивом сосен нависла пепельно-сизая мгла.
Когда батальон сделал привал, Кулянда уселась в сторонке вся во власти радости, наполнявшей сердце.
— Какое великолепие! — раздался рядом голос.
Кулянда вздрогнула, оглянулась. За ее спиной стоял молодой лейтенант, любуясь встающим из-за гор солнцем. Округлое лицо лейтенанта было розово в свете солнечных лучей. Из-под косо сидящей пилотки выбивались черные волнистые волосы. Вид у него был мужественный и решительный.
— В самом деле, грешно пройти мимо такой красоты. Теперь каждый день буду подниматься с рассветом, — проговорил он, всей грудью вдыхая свежий воздух. Быстро присев на корточки, он стал собирать в ладони росу с травы. — Отличным образом можно умыться!
Во всем его облике, в открытом лице и звучном голосе чувствовалась нерастраченная жизненная сила, которая невольно притягивала к себе. Кулянда смотрела на него во все глаза. Поднявшись, он повернулся к ней:
— Любуетесь?
Было что-то искреннее в его восхищении природой, в его непринужденных жестах.
У Кулянды слегка закружилась голова.
— Да, очень красиво... очень... — едва слышно пролепетала она.
— Вы недавно в нашем батальоне?
— Третий день...
Кулянда влюбилась в Ержана с первого взгляда. Когда ей удавалось встретить его, перекинуться с ним двумя-тремя словами, она ходила в каком-то счастливом тумане. Каждое его слово, смех, взгляд доставляли ей огромную радость. Душа ее ликовала. Даже незначительные, брошенные вскользь слова, вроде: «Как ты себя чувствуешь, Кулянда?», «Не тяготит ли тебя военная жизнь?» — Кулянда вспоминала с особым, понятным лишь ей одной, смыслом. Но дальше этих слов Ержан не шел, и постепенно эти слова, еще вчера казавшиеся сердечными и нежными, тускнели, становились обыденными.
В это время появилась Раушан. Уже в эшелоне, когда поезд остановился на маленьком разъезде и Раушан впервые встретилась с Ержаном, сердце Кулянды тревожно заныло. Нет, она не хотела верить своим предчувствиям. Ее охватило нервное возбуждение, она болтала без умолку, вмешивалась в разговор Ержана и Раушан. Она сознавала, что ведет себя неприлично, но ничего не могла с собой поделать.
Шли дни, и Кулянда убеждалась, что ее подозрения сбываются: Раушан нравилась Ержану. Но любовь Кулянды разгоралась, как огонек на ветру. Кулянда ревновала Ержана к Раушан, но никто не догадывался об этом. Она полюбила Раушан и не могла стать на ее пути.
Никогда не забыть Кулянде той лунной ночи при отступлении, когда она была ранена. Пуля ранила ее тело, но душа была ранена еще раньше. Кулянда видела, как Ержан и Раушан ушли вместе. Сердце девушки догадливо: она была убеждена, что в эту лунную ночь Ержан раскроет перед Раушан свое сердце. «Ну и пусть, а мне какое дело, ну и пусть», — прошептала она, задыхаясь, не зная, как и чем себя утешить.
Начался бой. Кулянда не помнила, как очутилась во взводе Ержана, вместе с солдатами она шла впереди и часто оглядывалась на Ержана, боясь потерять его из виду. Когда Ержан, споткнувшись, упал, сердце ее захолонуло. И в этот миг пуля врага зацепила Кулянду.
Подбежавший Ержан приподнял Кулянду с земли, спросил с испугом:
— Куда ранена? Сильно?
...Его лицо и сейчас стоит перед глазами Кулянды. Новый город, новые хорошие люди, а душой она по-прежнему в полку. К главному хирургу она привязалась, как к отцу родному. Он сказал: «Еще есть время для размышлений». Нет, она не может согласиться. Не в силах. Ее грызет тоска.
Однажды на улице кто-то окликнул Кулянду по имени. Кряжистый солдат-казах вразвалочку шел к ней, губы его растянулись в улыбке. Еще издали он закричал:
— Привет тебе, Кулянда, привет! Я тебя сразу признал!
Конечно, она не раз его встречала: уж очень знакомое лицо. Но не помнит ни имени, ни фамилии.
— Забыла? Помнишь, ты в санвзводе перевязывала мне руку? А теперь и у самой рука попорчена. Видать, немец обоим нам целил в одно место.
Здоровой рукой солдат поддерживал висящую на бинте раненую руку.
— Вижу, ты не признала меня.
— Подожди, сейчас, сейчас вспомню, — растерянно проговорила Кулянда.
— Ай нет, по глазам вижу — не узнала. Я — Даурен. Тот самый герой, который, не успев повоевать, уже схватил пулю.
— А-а, теперь вспомнила! Только вот имя твое забыла, ты не сердись. Но какая удача, что мы встретились, я так соскучилась по полку!
Кулянда в самом деле была счастлива.
— Наверное, не по полку соскучилась, а по какому-нибудь молоденькому командиру, — шутливо проговорил Даурен.
Кулянда отвыкла от шуток. Тон Даурена ей не понравился. Она оборвала:
— Не успели увидеться, а уже распустил язык.
— Да что ты? Ведь я шучу. Если нельзя — прости. Не стану. Да как я мог думать? Мне и в голову не пришло, что ты можешь рассердиться.
Смущаясь, он горячо покраснел и при этом улыбался все шире. При взгляде на него нельзя было удержаться от смеха.
— В другой раз постарайся обойтись без шуток, — наставительно сказала Кулянда.
— Ладно. Подчиняюсь вашему приказу, — покладисто ответил Даурен.
С появлением в госпитале Даурена Кулянда повеселела. Вначале она немного сторонилась Даурена, он казался ей грубым. Но, наперекор своему быковатому, бодливому виду, Даурен при ближайшем знакомстве оказался человеком выдержанным и скромным. Они подолгу разговаривали, гуляли вместе. Даурен избегал шуток.
Однажды вечером, по своему обычаю, Кулянда вошла в палату и села на стул возле двери. Никто в этот тихий час не беспокоил ее просьбами. Раненые дремали или, откинувшись на подушки, думали о далеком доме, о детишках, о женах, другие переговаривались тихими голосами.
— О чем задумался, Серега? — громко спросил один своего соседа по койке и похлопал его по груди. — Битый час ты глядишь в потолок и ничего не слышишь.
Сергей медленно поднял голову с подушки:
— Эх, друг милый... Скучаю по невесте, мочи нет. Варей звать. Скучаю. В июле сговорились свадьбу сыграть. А тут война. Чую, исстрадалась она обо мне, думает.
В сумерках не было видно выражения лица Сергея, от звука его голоса повеяло на Кулянду горячим дыханием тоски.
Второй раненый расхохотался:
— Брось смешить, парень! Уж так, наверное, исстрадалась, что давно нашла тебе замену. Знаем мы ихнюю манеру — нынче слезы, завтра смех!
Серега задвигался на койке. Приподнялся и, наклонившись к соседу, прохрипел с угрозой:
— Ты, дядя Петя, попридержи язык. Не позволю... Ты Варю не знаешь и с вертихвостками ее не равняй. Есть девушки легкие, а есть — золотые. Как ты можешь оскорблять? Не позволю!
На глаза Кулянды навернулись слезы. Из-за нее никто так не мучается. Никто не крикнет: «Как ты можешь оскорблять? Не позволю!» Кто за нее заступится? «Почему я такая несчастная?» — думала она. Ей стало сиротливо. Крадучись, она вышла в коридор, села на подоконник и долго плакала, прижавшись лбом к стеклу.
— Кулянда, Кулянда! — окликнул ее осторожный голос. Это был Даурен. Она торопливо вытерла глаза платком. Что он ходит за ней, как тень? В ней поднялось раздражение. А он снова окликнул ее:
— Кулянда, Кулянда! Ты плачешь! Тебя кто-нибудь обидел?
— Ничего я не плачу. Никто меня не обидел.
«Что ему от меня нужно? — думала она. — Вот привязался».
Но Даурен и не собирался уходить. Он неуклюже топтался перед нею, опустив голову. Какой беззастенчивый человек! Вместо того, чтобы пройти мимо, сделав вид, что не заметил ее слез, он стоит и бормочет какие-то глупые слова. Кулянда не на шутку рассердилась:
— Какое тебе дело до меня?
Даурен не обиделся. Кажется, даже смущение его прошло.
— Не сердись, Кулянда, — произнес он спокойным голосом. — Не расстраивайся. Выйдем лучше на свежий воздух.
Кулянда равнодушно пошла за Дауреном. Рыхлый снег, выпавший поутру, к обеду подтаял и осел. Посреди немощеной улицы, примятый колесами машин и подвод, он превратился в грязную жижу. Холодный воздух приятно вливался в грудь.
Даурен казался печальным. «Быть может, у него тоже горе?» — подумала Кулянда.
Пройдя два квартала в молчании, Даурен внимательно взглянул на Кулянду:
— Ты от кого об этом услышала?
— О чем? О чем ты? — тревожно спросила Кулянда.
Даурен с недоумением посмотрел на нее.
— Ты не знаешь? Так из-за чего же ты тогда плакала?
Кулянда ничего не могла понять.
— Зачем тебе это знать? Захотелось поплакать, вот и поплакала.
— А я был уверен, что ты знаешь...
Даурен умолк.
Конечно, он скрывал что-то недоброе. Кулянда встревожилась еще больше:
— О чем ты говоришь? О чем?
— Наш батальон попал в окружение.
— Кто тебе сказал? Не может быть!
— Да похоже, что правда, — Даурен втянул ноздрями воздух. — Сегодня доставили раненого сержанта из нашего полка. Он и рассказал.
Кулянда, боясь поверить, повторяла невнятно:
— Правда? Ты уверен? Уверен?
Только теперь Кулянда почувствовала, как сроднилась она с людьми своего полка: она делила с товарищами тяжесть похода, горечь отступления, все радости и печали суровой фронтовой жизни. Теперь она осиротела, словно семья ее вымерла. Она вдруг почувствовала и одиночество свое и бессилие. На кого теперь опереться? На Даурена?
— Как нам быть? — спросила она растерянно. — Что же нам делать?
— Мы должны вернуться в дивизию, в свой полк. Моя рана зажила. Неизвестно, зачем еще врачи возятся со мной, — ответил Даурен.
— Но в полку уже нет нашего батальона.
— Если нет нашего батальона, то есть другой. Части, попавшие в окружение, не сидят сложа руки. Они выходят из окружения с боем. Вот увидишь, и наш батальон пробьется, — успокаивал Даурен.
Кулянда, не раздумывая дальше, заявила:
— Тогда пойдем к главврачу. Пусть выпишет нас из госпиталя!
Когда Кулянда и Даурен вошли в кабинет главного врача, он строго посмотрел на них поверх пенсне, но этот взгляд не остановил Кулянду. Она была полна решимости.
— Товарищ майор! Отправьте нас в часть.
— По этому поводу мы уже подробно говорили с вами, — сказал врач. — А вы опять начинаете всю музыку сначала. Что же, придется повторить. Во-первых, вы еще не долечились. Во-вторых, я полагал, что вы уважите просьбу старика. Есть еще время подумать.
— Мы должны вернуться в свой полк, товарищ майор, — прогудел Даурен из-за спины Кулянды.
Хирург с интересом оглядел Даурена, его лицо в мелких прыщиках с крупными бугорками надбровий. А Даурен смотрел на хирурга, как бодливый бык.
— Вы обождите немного, — проговорил хирург и обратился к Кулянде: — Все-таки вы подумайте.
— Нет, товарищ майор, простите меня. Я... Мы должны вернуться в полк. Наш батальон... Наш батальон в трудном положении.
Кулянда, хорошо говорившая по-русски, сейчас не могла подобрать убедительных слов. Но лицо ее выражало, что она приняла бесповоротное решение. И хирург понял, что не сможет удержать ее здесь.
IV
С юных лет фортуна, как говорится, баловала Уали, опекая его с редкой заботливостью. Он был удачлив и в школе и в институте. Его товарищи, окончив институт, разъехались учительствовать по маленьким городишкам, по далеким аулам. А он остался в Алма-Ате, в аспирантуре и по совместительству преподавал в институте. Готовил научную работу.
Поначалу собственные успехи казались Уали немного удивительными: уж очень гладко, без особого труда, не спотыкаясь, легко и быстро карабкался он по ступеням должностной лестницы. Но шло время, и он уверил себя, что иначе и быть не может. Он убедился в своем превосходстве над сверстниками.
Военная служба на несколько лет приостановила восхождение Уали к высотам науки. Конечно, он не собирался навеки остаться в армии, но и здесь не терял времени. Хоть и не с прежней быстротой, Уали продвигался вперед. Пробыв недолгое время командиром взвода, он перешел на штабную работу. Трудно сказать почему, но Купцианову он нравился. Сам Уали считал себя неподкупно справедливым, прямым, горячим человеком.
Однако людям, вышестоящим по званию и должности, Уали никогда не противоречил. Подобострастия, угодливой предупредительности он не допускал, но, не унижая себя и держась с начальством на равной ноге, умел найти к нему тонкий подход. «Товарищ майор, — говорил он Купцианову, — вы сегодня не отдыхали. У телефона посижу я. Отдохните». В устах Уали слово «майор» звучало значительно и веско, почти как «генерал». Иногда он разрешал себе рассердиться. Он говорил Купцианову: «Позвольте заметить, товарищ майор, вы часто без всякой надобности ходите на передовую. Какая польза от неоправданного риска? Не забывайте, что под нашим началом весь полк».
Купцианов спускал ему эти вольности. Больше того, он начинал оправдываться: «Что же делать? Не могу я усидеть в штабе».
Когда выпадали свободные часы, Купцианов любил делиться с Уали своими размышлениями. Как правило, разговор начинал Уали. Заметив, что Купцианов скучает, он говорил, к примеру: «Знания наших командиров в области тактики и стратегии, на мой взгляд, еще недостаточны. Не говоря о Мольтке, Веллингтоне, очень немногие знакомы даже с Клаузевицем». И с грустным видом поглядывал на Купцианова. «Да-а, Клаузевиц — большой теоретик, — оживляясь, откликался Купцианов. — В одном его труде...»
Нужно сказать, что Купцианов питал пристрастие к истинам малоизвестным и любил покичиться своей широкой эрудицией: в его речи постоянно мелькали незнакомые имена, названия малопопулярных книг, полузабытые события.
В хороших отношениях был Уали и со Стрелковым. Он часто вносил предложения: «Товарищ комиссар, необходимо, как я полагаю, провести политическую работу среди командиров и бойцов штаба. Я согласен прочитать им лекцию по истории», или: «Хочу прочитать передовую статью «Красной звезды» работникам штаба. Хороший материал по воспитанию у бойцов чувства ненависти к врагу». У него была особая способность угадывать настроение любого человека, безошибочно подбирать к нему ключ.
К сегодняшнему бою Уали подготовился заранее и чувствовал себя внутренне собранным. То, что он взял верх над Ержаном и сумел влюбить в себя прелестную девушку, казалось ему хорошим предзнаменованием.
Что нужно делать дальше? Главное — проявить разумную, расчетливую храбрость на виду у начальства — и повышение обеспечено.
Позиции роты затопил густой кудряво-черный дым: он дотянулся и до командного пункта, где находился Уали.
Разрывы близко и часто падающих снарядов сливались в один сплошной, пронзительный вой.
Даже в эту минуту, владея собой, Уали смотрел в бинокль на передний край, затянутый клубящимся синим дымом. Порой не верилось, что в ста пятидесяти метрах отсюда, под дико пляшущей дубинкой смерти, может уцелеть хоть одна живая душа. Сверлящие, гудящие звуки не стихали, дым надвигался, колеблясь, словно черная туча.
«Началась великая битва, — подумал Уали. — Да сопутствует нам удача!»
— Товарищ старший лейтенант, товарищ старший лейтенант! — закричал телефонист, сидевший в щели. — Вас просит комбат.
Уали взял трубку в руки.
— Товарищ Молдабаев, товарищ Молдабаев...
Голос в трубке внезапно осекся. Сколько Уали ни кричал: «Алло», ответа он не слышал. Телефонист, горбясь, выкарабкался из щели и побежал исправлять провод. Дожидаясь его возвращения, Уали сел на дне ямы, Телефониста все не было. Уали поднялся, собираясь обойти передовую, и вдруг почувствовал, что ему мучительно не хочется высовывать голову из окопа. Страшно? «Да-а... интересно получается. Уж ты, дружок, не испугался ли? — удивленно спросил себя Уали. — Нет, не в этом дело. Могу же я посидеть немножко!»
— Полещук, веди наблюдение за передним краем! — крикнул Уали ординарцу.
— Есть, товарищ командир! — ответил Полещук.
Он и без напоминания глядел вперед. Немного спустя Полещук повернулся к командиру роты:
— До чего жарко палят, собаки! Видно, всерьез переходят в наступление.
Уали посмотрел на лоснящееся, грязное лицо Полещука. Голос солдата, его движения были спокойны.
— Почему задерживается телефонист? — начиная нервничать, спросил Уали.
— Кто его знает? Может, садануло его, — ответил Полещук, не отводя глаз от позиций роты. — Связисты такой же народ, как и все мы, грешные. Сами не стреляют, а от пули не застрахованы.
Уали не мог понять Полещука. Можно ли говорить так спокойно в смертельно опасную минуту? Или вовсе не знает страха, или дурачок?
В окоп, прямо к ногам Уали, свалился связист. Уали вытащил из-под него занывшую ступню, оторопело оглядел связиста. Тот — маленький чернявый юркий паренек — поднял голову и улыбнулся через силу:
— Простите, товарищ командир. Не заметил вас.
— Ничего. Связь наладили?
— Наладил, товарищ командир. Только руку немного царапнуло. Вот и запоздал. Еле управился одной рукой.
Полещук быстро обернулся.
— Что, садануло тебя, Темирка?
— Садануло, — болезненно улыбаясь, ответил Темир.
— Ну-ка перевяжи, Вася.
Полещук вытащил пакет и разодрал рукав гимнастерки связиста. Из предплечья был выдран кусок мяса. Уали отшатнулся, увидев страшную кровоточащую рану.
— Эге, дружище, придется тебя в санбат. Ляжешь в госпиталь, — сказал Полещук, перевязывая руку Темира.
— Пойду после боя. Трубку и одной рукой смогу держать, — ответил тот, морщась.
Уали почувствовал, как самообладание покидает его. У него уже не было сил заставить себя высунуть голову из окопа. «Полещук ведет наблюдение. Зачем мне зря подставлять лоб под пулю? Не ровен час, выбьют из строя до первой атаки». И он снова спросил себя, внутренне ощетинясь: «Уж не боюсь ли я? Нет, нет... Это здоровый расчет... К чему слепая отвага?»
У самого края окопа разорвался снаряд. Было такое ощущение, словно по затылку и спине Уали ударили тяжелой доской. Тело отяжелело, уши заложило. Дым с привкусом каленого железа ворвался в горло, сверкнула мысль: «Если б я выглянул из окопа?..»
— Немцы пошли в атаку!
Резкий выкрик Полещука высвободил Уали из глухоты. Он вскочил на ноги. Вначале ничего не увидел — впереди стояла пелена сплошного дыма. Временами она разрывалась. И вот в просвете на миг показались две перебегающие фигурки — показались и снова скрылись. Спустя немного времени дым рассеялся, и цепь наступающих немцев вырисовалась четко. На фоне серой, размытой осенними дождями неприветливой земли были видны шинели: не зеленые, не черные, не синие — в них было какое-то нестерпимо противное сочетание трех цветов. Наступающих фашистов Уали ощущал не как людей живой плоти, а как символ омерзительной, гадкой, словно жаба, отталкивающей смерти.
Солдаты роты все еще не стреляли. Оглушены, что ли, артиллерийской стрельбой? Уали послал во взводы связных с приказом открыть огонь и не отступать ни шагу.
Враг приближался. «Осталось метров двести», — прикинул Уали. И опять он почувствовал, как мужество, накопленное им со вчерашнего дня, иссякает в нем капля за каплей. Он искренне испугался: «Моего мужества не хватило даже на одну атаку!»
— Товарищ старший лейтенант, товарищ старший лейтенант! Вас просит комбат.
Уали не сразу понял, о чем говорит Темир. Можно ли так? На них наступает сама смерть, а комбат вызывает к телефону. Уали даже забыл, что существует какой-то комбат.
И в это мгновение Уали неожиданно ясно осознал свою полную беспомощность. Рота, еще вчера беспрекословно выполнявшая каждое его распоряжение, сейчас уже была не в его власти. На передовой линии каждый солдат бьется лицо к лицу со смертью. Призыв Уали, переданный двумя связными, — «не отступать», по существу и не доходит до них. Уали ощущал себя не командиром, подчиняющим пятьдесят-шестьдесят человек своей воле, а беспомощным человеком, спрятавшимся за спиной сильного и отважного солдата, который, истекая кровью, схватился с противником насмерть. У него задрожали колени. Он нащупал флягу на боку: «Да, да... нужно подкрепиться!» С трудом Уали вытащил пробку и, двумя руками сжимая флягу, закинул голову, поднес флягу ко рту. Холодная водка обожгла горло.
Под сильным огнем вражеская атака захлебнулась. Фашисты залегли, окапываясь на тех участках, которых сумели достичь. После небольшой передышки враг возобновил артиллерийский обстрел и послал танки. Вслед за танками из леса высыпала пехота.
Комбат, как оказалось, приберегал немногочисленные пушки на крайний случай. Кое-где рядом с вражескими танками стали рваться снаряды. Но три немецких танка шли напролом, стреляя на ходу из пушек и пулеметов. Они надвигались все ближе, грозный их скрежет слышался все явственнее: острым кинжалом он вонзался в мозг Уали. Водка на мгновенье вернула ему уверенность. Но она рассеялась, как пар, и снова в душе он ощутил пустоту. Но вот что было неожиданно: в этом жалком состоянии он вспомнил, о чем думал вчера: «Нужно показать отвагу, и тогда придет слава». И, как вчера, он представил себя храбрецом, который увлекает солдат за собой и преследует отступающего врага. Но вчера он верил в свои душевные силы, а сейчас был подавлен, безволен и не мог этого от себя скрыть. Вчера в его воображении враги представлялись игрушечными солдатиками, а в действительности они оказались сеятелями смерти. Уали неотрывно глядел на танк и всем существом своим чувствовал, что он может раздавить его, как муху.
«Я не должен умереть! Это невозможно!» — твердил он себе. Мысли роились в его разгоряченном мозгу. Что только не лезло в голову! Вот маститые преподаватели института неторопливым шагом входят в аудиторию. Невысокий раскосый крепыш Селимгереев, левой рукой приподняв над переносьем очки, приветливо кивает Уали головой. «Я в нескольких шагах от смерти, а они там спокойно читают лекции! — с ненавистью думал Уали. — Почему же я должен умереть? Чем я хуже Селимгереева?» Вот всплыла в воображении Раушан, глаза ее полны любви, и капризные губы дрожат. «Что же это делается? — воскликнул Уали. — Не может быть, чтобы я никогда больше не увидел Раушан».
И тут он увидел своих солдат, выпрыгивающих из окопов. Вот показались двое, потом еще двое. «Что они делают?»
— Товарищ старший лейтенант! Наши бегут! — закричал Темир.
Уали словно палкой ударили по лбу. Бездна разверзлась перед ним. Смерть накатывалась на него, как волна. Что он может против нее? Как ее остановить? Какая-то слепая сила выбросила Уали из окопа. Словно овца, ищущая укрытия от бурана, он побежал назад, к деревне. Ему не хватало воздуха, он задыхался. Добежав до какого-то дома и укрывшись за его стеной, он перевел дух. Из дома доносились громкие голоса. Взгляд Уали остановился на большой, грубо отесанной дверной ручке. Эта ручка была ему знакома. «Когда он ее видел?» На ручке большая трещина. Уали помнит: он занозил об эту деревяшку руку.
Уали крикнул, не помня себя:
— Раушан!
Раушан выбежала, прижимая к груди желтую сумку, плотно набитую медикаментами. Выронив сумку из рук, она замерла на крыльце. Встревоженное лицо ее просветлело:
— Уали? Почему ты здесь?
Ее радость сменилась удивлением, настороженностью. Раушан почувствовала холодок в груди. Уали сыпал торопливым говорком:
— Скорее, скорее, Раушан! Немцы уже близко! Танки!
Он трусливо оглянулся по сторонам. Отступающие солдаты его роты бежали мимо них. Уали повторял как в бреду:
— Скорее, скорее! Я за тобой пришел!
— Но ведь наш батальон на позиции. Как же ты...
— Ойбой, да не задерживайся ты! Они тоже бегут. Фашисты подходят.
Из-за угла дома выскочил Коростылев.
— Кто здесь панику сеет? — закричал он.
Уали, вжав голову в плечи, молчал.
— Да никак это вы, старший лейтенант? — удивленно произнес Коростылев, разглядывая Уали.
— Танки подходят. Есть приказ отступать! — ответил Уали, не поднимая глаз.
— Врете! Не было такого приказа! Сейчас же остановите своих бойцов! — шея и лицо Коростылева налились кровью, он надвинулся на Уали и вдруг, вскипев, бешено заорал:
— Убирайтесь к черту! Пришибу!
Раушан онемела. Она ничего не понимала. Раушан невольно вспомнила рыжего пса у них дома: бывало, гонишь его палкой, а он, поджав хвост, глядит жалкими глазами, трусливо пятится, жмется к земле. Уали, приговаривая шепотом: «Сейчас, сейчас остановлю», — медленно попятился и кинулся бежать прочь.
— Чего стоишь? Ну-ка, порасторопней! Отправляй раненых! — гневно крикнул Коростылев.
Раушан подбежала к бричке, на которой лежали два раненых бойца. Она не чувствовала слез на щеках, но услышала, как Коростылев сказал со злостью и презрением:
— Не думал, что он такой подлец!
V
Немцы, прорвав позиции роты Уали и обойдя с тыла деревню Соколово, направили удар на стык двух дорог, ведущих в большую деревню Васильево: здесь стоял штаб дивизии. Наступавшая пехота и танки противника зажали в тиски второй батальон.
Немецкое командование, подтянув за последние три-четыре дня свежие силы, бросило их на прорыв. Дивизия с трудом удерживала позиции: генерал Парфенов не располагал достаточными силами, чтобы, пропустив неприятеля, загнать его в мешок и уничтожить. Командиры, выставив редкие заслоны, отдали своим частям приказ отойти. Пытаясь оторваться от наседавшего врага, батальоны поспешно отступали.
Командный пункт Мурата находился в деревне Соколово. Во время боя Мурат был в ротах, на передовой, готовый в любую минуту появиться там, где грозила самая большая опасность. Он не щадил себя. В силу непонятного закона войны, чем храбрее человек, тем меньше вероятность его гибели. Пули щадили Мурата. Его присутствие внушало солдатам уверенность в своих силах. Он весь сосредоточился на одной мысли: не пропустить немцев, не отступить; и он не отдавал себе ясного отчета в том, как протекает бой. Одно время ему казалось, что на левом фланге дело идет неладно, но он как-то не успел или не смог вдуматься в это.
Когда сумерки стали сгущаться, прибежал Маштай. Вытаращив свои большие глаза, он крикнул:
— Товарис комбат, сюда!
Мурат понял, что случилась беда.
Он подошел к ординарцу:
— Что тебе? Говори.
И хотя никого не было вблизи, Маштай, прикрыв рот рукой,сказал вполголоса:
— Меня послал адъютант. Мы попали в окружение!
— Правду говоришь? Уточнили обстановку? — спросил Мурат. Он отказывался верить.
— Своими глазами убедились. Все, что есть: хозвзвод, санвзвод — всех бросили на оборону. Но немцы прут дальше.
Мурат сильно встревожился:
— Есть связь с полком?
— Нет. Телефонные провода порваны. Связист хотел восстановить, да как раз и наскочил на фрицев.
— Созови командиров рот. Нет, ты оставайся здесь. Пошли лучше трех связных, — приказал комбат.
Ротным командирам Мурат коротко объяснил создавшуюся обстановку:
— Мы попали в окружение! Никакой паники! Командира, который отступит без моего приказа, а проще говоря — побежит, расстреляю на месте. Сейчас положение неопределенное. Предлагаю вам до выяснения обстановки создать круговую оборону. Для обороны деревни с южной стороны четвертая рота выделяет взвод, шестая рота — для обороны с северной стороны, пятая рота — с тыла. Еще раз предупреждаю: никакой паники, особенно при переброске взводов. Приступайте к исполнению!
Когда командиры бросились в свои роты, к Мурату подбежал запыхавшийся разведчик Дулат с бойцом:
— Товарищ комбат, вам приказано отходить.
— Запоздал со своим приказом, дружище! Мы в окружении, — ответил Мурат.
— Да, не поспел вовремя. Добирался два часа.
— Чем же ты занимался два часа? — вспылил Мурат.
Дулат, не теряясь под окриком, доложил скороговоркой:
— В пути наткнулись на немцев. Мы и туда и сюда, искали щелку, чтобы проскользнуть. Да никак... Так и мыкались по лесу. Наконец вышли на опушку, кинулись напрямую.
Хотя приказ командира полка, переданный Дулатом, сейчас не стоил и гроша ломаного, Мурат не мог не оценить отваги разведчика.
— А ты заметил, в каком направлении движутся немцы и какие силы? Ведь у тебя зоркий глаз, — сказал Мурат, смягчившись.
— Полагаю, что силы у него большие. Как мы успели заметить, больше батальона, — в голосе Дулата чувствовалась неуверенность, он сомневался в точности своих наблюдений. — У нас, разведчиков, острый слух, любой шорох приучены распознавать. Так если по шуму судить — их много. И танков изрядное количество, своими ушами слышали.
Пока обстановка не была ясна, Мурат не хотел отдавать приказ об отступлении. Он был уверен, что, отступая, окруженный противником батальон может попасть в безвыходное положение. Поэтому каждый шаг следовало заранее рассчитать и взвесить.
И Мурат принял неожиданное решение.
— До соединения с полком останешься в моем распоряжении! — приказал он Дулату. — Теперь приступим к делу. Маштай, передай, чтоб Ержан выделил из взвода пять бойцов.
Когда ординарец побежал выполнять поручение, Мурат снова повернулся к Дулату:
— Сейчас пойдем в разведку.
— Есть, — козырнул Дулат.
— Пойдешь вместе со мной.
— Товарищ капитан, вы что же, сами пойдете? — изумился Дулат.
— Да.
— Вы... не ходите, товарищ капитан. Прикажите. Я все разведаю.
— Не рассуждай! — рассердился Мурат. — То, что узнаешь ты, для меня вполцены, я должен увидеть все своими глазами.
Совсем стемнело, когда они вышли в разведку. Гул боя отдалялся на восток. С левого фланга совсем не было слышно стрельбы. Справа вспыхивали зарницы артиллерийского огня. Прошло немного времени, и гул почти совсем затих.
Деревня Соколово стоит на пригорке. Здесь можно идти без опаски, а спустившись с пригорка, приходится пробираться ощупью, следя за каждым своим шагом, словно ступая по топкому болоту.
Пройдя шагов сто от деревни, Мурат резко остановился. Где-то послышались скрип подводы и людской говор. Но нельзя было установить, на каком языка разговаривают. Где-то справа заурчали машины. «Ага, в километре отсюда проходит шоссе!» — сообразил Мурат. Раза два вдали вспыхнули фары. Теперь Мурат ясно определил, что с той же стороны доносятся скрип телег, шум, гомон.
Мурат тихо подозвал Дулата.
— Возьми с собой Картбая и обследуй наши бывшие окопы. Картбай хорошо знает дорогу, — шепотом сказал он. — Только смотри, осторожней.
В окопах немцев не оказалось. Мурат, оглядевшись, по следам установил, в каком направлении двинулись неприятельские части.
Вернувшись из разведки, он собрал командиров и объяснил им порядок обхода. Мурат совершенно упустил из виду хозвзвод и санвзвод. Коростылев молчал, но Дошевский, издерганный вконец, не выдержал:
— А где находиться хозвзводу?
— Извини, о хозвзводе я совсем забыл, — ответил Мурат. — При наступлении ты обычно тащишься позади, а при отступлении — несешься впереди. Сейчас положение иное. И впереди и позади — неприятель. Придется тебе держаться в середине. Смотри, не транжирь боеприпасов. Будь бережлив.
Мурат отдал приказ отходить по ротам. Батальон взял направление на северо-запад. Миновали окон, оставленный два дня назад. Небо затянуло тучами, ни одна звездочка не проглянет. Около трехсот человек двигались бесшумно и безмолвно. Шестьсот ушей чутко вслушивались в малейший шорох. Ночь своими мягкими темными крыльями укрыла батальон от вражеских глаз. Только бы до рассвета не натолкнуться на немцев и форсированным маршем выбраться из окружения..
Но чем дальше, тем медленнее продвигался батальон. Высылаемые вперед разведчики натыкались на блуждающие немецкие группы, задерживались. Лесные тропинки то выводили к шоссе, по которому сплошным потоком катились колонны противника, то, петляя, увлекали далеко в сторону.
С четырьмя подводами и тремя маленькими пушками идти по бездорожью Мурат не мог. За ночь батальон одолел не более десяти километров.
Наступило тусклое, хмурое утро. Яснели просветы между деревьями, и вскоре уже можно было различить молоденькие сосны и кусты в тени больших деревьев. Батальон подошел к опушке.
Впереди открылась широкая равнина. В отдалении маячили реденькие рощицы. Деревни, вероятно, спрятались за лесом, в низинах, отсюда их не видно. Тугой утренний воздух пощипывал щеки и руки. Кругом — ни малейшего признака жизни. Видимо, передовые колонны неприятеля ушли далеко вперед, а задние заночевали в деревнях.
Мурат не решился при дневном свете пересечь открытую равнину километров в десять длиной.
За одну ночь догнать отступающую дивизию не удалось. Теперь продвижение батальона замедлится. Линия фронта будет отдаляться все больше. Неприятельский напор не ослабевает. Пройдет не меньше четырех-пяти дней, прежде чем остановят врага на новом рубеже. Впереди непредвиденные ловушки, неожиданные опасности. Триста человек без колебаний верят Мурату, надеются на него, а на кого опереться Мурату? Помощи ждать неоткуда, а пробиваться надо...
Потребуется не только мужество. Потребуются быстрота и выдержка, трезвая рассудительность и молниеносная решимость.
Мурат вернулся к бойцам, укрывшимся в лесу. Роты расположились в том же порядке, в каком шли в колонне.
Кое-где разговаривали приглушенными голосами. Но большинство людей сидели молча. Солдаты только переглядывались, когда мимо проходил комбат. Мурат понимал их взгляды. Но чем он их может ободрить? Он вдруг почувствовал, что эти люди, безмолвно доверившиеся ему, стали ему еще родней и ближе.
«Судьбы людей на корабле едины».
Мысль эта взволновала Мурата. Он сломал веточку молоденькой сосны и начал счищать с нее кору. Другого выхода нет: надо сказать им горькую правду. Всю, до конца. Зачем скрывать, какой смысл? Они сами чувствуют. И он начал своим ровным голосом:
— Товарищи, вы хорошо знаете, что мы в окружении. Положение трудное. Ничего определенного, а тем более радостного, сообщить вам не могу. Мы не сумеем выбраться из окружения за один-два дня. Впереди нас ждут серьезные испытания, с честью выйти из них могут лишь смелые из смелых. Будьте готовы к этим испытаниям. — В руках Мурата согнулась и хрустнула ветка. — Ни один человек не должен отбиться. «Один в поле не воин», — говорит русская пословица. Одинокого противник сломает легче и скорее, чем этот вот прутик. — Мурат отбросил ветку. — А все мы вместе — лес густой. Нелегко срубить весь лес. Наша сила в единстве. Есть поговорка: «Судьбы людей на корабле едины». Наши сердца, наши души — едины. Сейчас над нашим кораблем нависла опасность. Когда кораблю угрожает шторм, место ли трусливому моряку на корабле? Нет, не место, и трусливых моряков не найдется среди нас. Нет среди нас такого презренного человека. В эту серьезную минуту предупреждаю вас — буду строг. И от всех командиров потребую строгости. Забудьте о колебании, о нерешительности. Или умрем, или вырвемся из окружения! Иного пути нет. Если найдется подлец, готовый просить у неприятеля пощады, он будет немедленно расстрелян! Паникеров ждет то же самое...
VI
— Знаешь ли ты, что такое сосновый бор? Душа, напоенная его густым целебным воздухом, парит на крыльях, она покойна и свежа — вот что такое сосновый бор! — торжественно сказал Земцов Картбаю и вздохнул всей грудью. — До чего же хорошо! Березовый лес, признаться, я не особенно люблю. Конечно, в летнюю пору он хорош — напоминает принарядившуюся молодуху. Но это показная красота. Бе-зу-слов-но! А что касается сосны, то это, браток, совершенно другая стихия! Сосновый лес, конечно, невеселый на вид, зато сколько величавости и тишины! В человека он вливает новые силы. Да разве ты поймешь, степняк?!
— Зачем не понять? Дерево, как говорится, краса земли, — охотно согласился с ним Картбай.
Земцов сидит на корточках, собрав в комок свое некрупное сильное тело. Казалось бы, мечтает человек. Выпуклые надбровные дуги придают его лицу колючее выражение. Глаза его весело светятся. Рукой он смахнул синеватый иней с сосновой ветки и мечтательно посмотрел в глубь леса.
Картбай сидел рядом с ним на расстеленной плащ-палатке, подвернув под себя ноги калачиком и покуривая. Бондаренко лежал, упираясь локтем в землю. Здесь же, на плащ-палатке, примостились Борибай и Кожек.
В лесу расположились по кругу другие бойцы батальона, разбитые из предосторожности на группки.
Земцов неторопливо рассказывал:
— Родился я, конечно, и вырос в Сибири, а в Казахстан попал позднее. Если уж говорить о лесах, то лучше сибирских лесов ничего не сыщешь. Бывало, выйдем на охоту вместе с отцом — чащоба, глухомань, три дня иди, из лесу не выберешься.
— Вот бы половину того леса да в нашу степь, — мечтательно промолвил Борибай.
— После войны перевезешь! — засмеялся Бондаренко.
Земцов сказал:
— Зачем перевозить? Посадить надо деревья в степи.
— С посадкой уж как-нибудь повремени. Лучше подскажи, как выбраться из окружения.
— Разве ты комбата не слушал? Иль слушал вполуха? — усмехнулся Земцов. — Будем действовать согласно его приказу.
Бондаренко обиделся:
— Поучи еще меня, как выполнять приказы. Много ты мечтаешь, а чтобы толковое что надумать — этого не можешь. В критический момент каждый обязан искать, как выйти из положения. Один ум хорошо, а два — лучше. Правильно я говорю, Кожек?
Неподалеку от своего взвода улегся Ержан, надеясь заснуть. Подремал немного и очнулся — его до костей пробрала ночная сырость. Он лежал, прислушиваясь к разговорам солдат. Обычно говорливого, вспыльчивого Земцова легко, одним метким словом, осаживал Бондаренко — будто сваливал неожиданной подножкой разгоряченного бегуна. На этот раз Бондаренко говорил миролюбиво, без жалящих слов.
— Ты что, командира учить собираешься? — наскакивал Земцов.
Ержан поднял голову и сказал Земцову:
— А что в этом зазорного? Или ты думаешь, что командиры — кудесники и провидцы? Тебя и таких, как я, дядя Ваня многому может научить. Он человек бывалый, много повидал на веку. — В голосе Ержана прорвалось раздражение. — Чванства нам с тобой хватает, а больших дел чего-то не видно. Уверовали мы с тобой, что превзошли все науки. — Ержан покосился на Земцова. — Но это ж чепуха, дружок? Если разобраться, о жизни у нас представление самое скудное. Едва ходить научились, а уж думаем, что всех обогнали. Нет, друг, на деле это совсем не так.
Солдаты, слушая командира, притихли. Ержан вдруг почувствовал неловкость — подумают еще, что подслушивал. Он умолк.
— Дядя Ваня и Картбай-ага испытали и сладость и горечь жизни. У них есть чему поучиться.
— Ну, вы тоже не особенно-то прибедняйтесь, товарищ лейтенант, — засмеялся Бондаренко.
— Ладно, отдыхайте, ребята, — сказал Ержан, поднялся с плащ-палатки и пошел в глубь леса.
— Что он на меня набросился, — обиженно проговорил Земцов. — Как будто я еще ни в чем не провинился.
— Ты, голубь мой, дурак, — добродушно сказал Бондаренко.
— Что-то наш командир не в духе, — заметил Земцов.
— Душа у него горит, — отозвался Бондаренко. — Вот и накинулся на тебя.
В разговор вмешался Борибай:
— Это ты, Картбай, говорил, что ли, что он схватился с Молдабаевым? Может, от этого и хмурый?
— Может, и так, а может, и другая причина, — откликнулся Бондаренко.
Кожек давно догадался, что с Ержаном творится неладное, и в душе жалел его. Сейчас Кожек не вытерпел, спросил:
— Апырмай, кто его обидел, чтоб тому не видеть доброго пути! Совсем ведь безобидный мальчик...
— Не мальчик, а боевой командир, — поправил его Картбай. — Воли у него хватит, обида переболит. Ничего с ним не случится. Ну, а если слюнтяй — пусть сам пеняет на себя.
Во вчерашнем бою Ержан получил легкое ранение, пуля содрала кожу на шее. Его беспокоила пропитанная кровью, натиравшая рану повязка. Нужно было пойти в санвзвод, перебинтовать...
Но едва он вспомнил о санвзводе, о Раушан, в его душе снова поднялась горечь, забывшаяся в бою. Ревность, жалость к себе, чувство невозвратимой утраты снова стали мучить его.
А так не хотелось поверить в то, что случилось! Он размышлял: «Ведь я и сам вспыльчив. Может, в помрачении не разобрался, неверно понял. Ревность — плохой советчик». Но он снова и снова вспоминал, как Раушан защищала Уали, и мысли его поворачивались вспять. «Нет, ты побежден, — говорил он, — ты должен это признать. Это произошло, и ничего уж не поделаешь».
И тут же подбадривал себя: «Подумаешь, какая катастрофа! Только и свету, что в одном окошке? Найдутся девушки и получше ее! Пусть!»
Увы, эти самоутешения не помогли. Словно конь, привязанный арканом к колу, его мысль кружилась вокруг Раушан. «Тоже нашел подходящее время влюбляться, — внушал он себе. — Довольно, забудь». Все это так. А сияющие глаза Раушан в ту памятную лунную ночь? А ласка в голосе, когда она говорила: «Ержан!» А ее смех, неповторимый, неизъяснимо прекрасный? С чем сравнить этот смех? Сравнить ли его с ослепительно свежим сияющим снегом, только что легшим на землю? Или лучше сравнить его с чистым звоном колокольчика?
Порою ему казалось, что вся его мука — это душный сон. Стоит проснуться, и в душу хлынет ликующая радость. Почему его на каждом шагу подстерегают и бьют неудачи? Черный смерч ворвался в его жизнь и сокрушает все, что ему дорого. Он отчетливо слышит голос Уали: «В другой раз будь осмотрительнее, мальчик», и его ехидный смех. Какой стыд! Даже щеки вспыхнули. «Нет, не пойду в санвзвод», — сказал себе Ержан и повернул назад. Он повернулся так неловко, что шеей задел за ветку. Из-под марли просочилась кровь. «Этого еще не хватало, — огорчился Ержан. — Ладно, пойду попрошу Коростылева перевязать».
В десяти шагах от телеги санвзвода незнакомый санитар пас лошадь, держа ее за уздечку. Коростылев храпел на телеге, плотно укрывшись шинелью. Ержан остановился, жалея будить его.
— Не будите, — послышался голос.
Сердце Ержана оборвалось. Из-за телеги вышла Раушан.
— Проведать пришли? — спросила она. — Или ранены? — ее глаза испуганно остановились на окровавленной повязке Ержана.
— Да нет... только содрало кожу. Хотел попросить Коростылева перевязать.
Ержан старался не смотреть на Раушан, но это у него не получалось. Он заметил, что она очень похудела. Бои измотали? Или так подействовало на нее то, что они попали в окружение?
— Коростылев просил не будить... — Раушан помолчала. Потом проговорила тихо:
— Давайте перевяжу.
Она стала рыться в сумке, лежавшей на телеге. «Может быть, она так похудела потому, что тоскует по любимому? — думал Ержан. — Даже движения ее изменились. У нее были ловкие быстрые руки, а теперь они едва двигаются. Уж не больна ли?»
— Ну-ка, подойдите поближе.
Ержан шел, словно по раскаленным углям.
— Садитесь, мне будет удобней.
Ержан стал на колени. «Вы»... — это слово резало ему слух. Раушан тоже опустилась на колени и, полуобернувшись к нему, стала разматывать повязку. Снимая марлю слой за слоем, она обняла Ержана за шею. Ее лицо было совсем близко от его лица. Кожей он чувствовал ее теплое дыхание. Он любовался ею всегда и все-таки не знал, до чего красива ее шея. От утренней прохлады она слегка покраснела. Под подбородком — родинка с просяное зернышко величиной. Он опять в плену у Раушан, в безвыходном плену. «Если б разочек поцеловать... эту родинку... только бы коснуться губами»...
Голова Ержана закружилась. «Что со мной? Где же моя выдержка? Ведь она меня не любит?.. Я должен отойти от женщины, питающей ко мне неприязнь. Безвольная тряпка! Размазня! Где твое самолюбие?»
Но сколько бы он ни стыдил себя — он оставался в ее плену. Ему хотелось поднять ее на руки, носить, как ребенка, и, не отрываясь, любоваться ею. Жестокая мысль прожгла его мозг: «Она... она... была близка с ним, с Уали!»
Ержан откачнулся.
— Что, больно? — испугалась Раушан.
— Нет... нет...
Раушан сняла марлевую повязку и протерла кожу вокруг раны спиртом. Левой рукой она легко касалась его шеи. От пальцев Раушан струилось тепло, проникая в кровь Ержана. Он не радовался прикосновениям ее рук. Они вдруг стали ему противны. Он сдерживал себя, чтобы не отбросить прочь ее руки.
— Рана запущена. Почему вы не пришли вчера? — спросила Раушан.
Ержан зло усмехнулся:
— Вчера просил немцев отпустить меня в санвзвод, да они не согласились.
Раушан ясными глазами посмотрела на Ержана. Эти глаза говорили: «Почему обижаешь меня? Я так несчастна». Ержану стало стыдно за свою грубость.
Раушан продолжала перевязывать. Оба они старались не глядеть друг на друга, но их глаза то и дело встречались.
В лице Раушан ни кровинки, губы тесно сжаты. Так близка была она Ержану, так дорога! А теперь — чужая. Эх, Раушан, Раушан! Как он любил ее! Нет никого на свете, кто бы с такой силой мог любить ее. Уали ее не любит. Как она могла обмануться?
Ержан думал, мучаясь:
«Ты ведь не знаешь, что он за человек. Он эгоист, он грязный человек. А я любил тебя больше самого себя. Почему ты не смогла понять? И как же ты не догадалась, что для меня нет жизни без тебя? Он нечестен, он нечестен. Он тебя обманул. Если он посмеет нанести тебе обиду, я убью его... Нет, нет... какое мне дело до ваших взаимоотношений? Поступайте, как знаете. Но он унизит тебя. Только тогда ты меня поймешь и оценишь. Но это случится позднее. Нет... нет, у меня не каменное сердце, как у него. Я и тогда буду мучиться твоей болью».
И в воображении Ержана рисовалась такая картина. Он — прославленный командир. Его уважают и солдаты, и командование. Все любят его за храбрость, честность и справедливость. Но он замкнут и никого не допускает в свою душу. Для других он — загадка. Приходит Раушан. Она очень печальна, очень грустна. Красота ее увяла, в волосах пробилась седина. Теперь она убедилась в неблагодарности и низости Уали, и скорбь высушила Раушан. «Мне стыдно, — говорит она, — я не могу поднять на тебя глаз, не могу коснуться твоей руки. Я виновата, Ержан. Я не сумела понять твоего чистого сердца. Я несчастна. Но я заслужила это. Прости меня. Только за тем и пришла, чтобы услышать одно твое слово: «Прощаю». Раушан плачет. Она падает к ногам Ержана. Ержан порывисто поднимает ее. «Раушан, сильней меня никто тебя не любил. И я все еще люблю тебя». Раушан рыдает, прижимаясь щекой к лицу Ержана. «Ты — золото, Ержан, я не достойна ступить на след твоей ноги, — говорит она сквозь рыдания. — Я не оценила тебя. Ты — бесценное сокровище». И Ержан произносит в порыве великодушия и любви: «Не плачь, Раушан, теперь мы навеки неразлучны».
Ержан почувствовал, что глаза его повлажнели. «Вот еще, какая чушь лезет в голову! — рассердился он. — Ничего подобного не случится. Хоть разорви горло, призывая ее, Раушан никогда не вернется».
Раушан казалось, что со вчерашнего дня прошел не день, а целый год. Уали... Она осознала всю тяжесть своей неисправимой ошибки. Ее несчастье было огромно. «Все, все было ложно! Когда, трусливо убегая, Уали крикнул: «Я пришел за тобой»! — это тоже была ложь. Он прикрыл ею свою трусость».
Коростылев потребовал от него: «Останови своих бойцов», и Уали пробормотал: «Хорошо, остановлю». И это тоже было неправдой. Он пустился бежать, как заяц, презренный трус! Человек, в которого она безгранично верила, бросил товарищей, любимую девушку и позорно бежал с поля боя. Она думала, что перед нею глубокое, чистое озеро, а когда окунулась в воду, вода оказалась затхлой, мутной...
Раушан сама не знала, что творится с нею со вчерашнего вечера. Все она делала машинально. Что ей за дело до того, что происходит вокруг нее? Она сидела у телеги, когда появился Ержан. Увидев его, она все вспомнила. Ержан на нее обижен. Но у нее были такие счастливые дни! Она забыла, что на свете существует печаль. Больше того, она рассердилась: почему Ержан не радуется ее радости?
И вот Раушан осталась одинокой. Совсем одинокой. Никого, кто мог бы помочь ей. Нет человека, на плече которого она могла бы выплакать свое горе. «Ержан, я несчастна, — говорили глаза Раушан, — я одинока. Ты тоже печален. Но твоя печаль пройдет. Ведь ты — мужчина. Мужчины долго не горюют. А я понесу свое раскаяние через всю жизнь. Через всю жизнь! Я никому не нужна. Даже себе самой не нужна. Ты бы ужаснулся, узнав, какое беспроглядное горе в моей душе. Ты пожалел бы меня. Слезы душат меня. Если бы ты захотел, если бы ты позволил, я прижалась бы к твоей груди, как к груди брата».
Но Ержан ничего не чувствовал, словно кто-то сильной рукой вырвал его сердце. В нем не было жалости. В нем кипело возмущение. Он не мог позволить издеваться над собой.
— Нет! — негромко выкрикнул он.
Раушан вздрогнула, посмотрела на него со страхом.
— Я спрашиваю... перевязала? — сказал Ержан.
— Еще немного. Сейчас.
«Но ты смиришься, иного выхода у тебя нет», — шептал Ержану внутренний голос.
«Терпи, терпи. Что тебе до людей? Не перекладывай своего несчастья на плечи других. Неси его одна, ты заслужила эту участь», — говорила себе Раушан, закусывая губу и с силой разрывая конец марли на две половинки.
Пробормотав благодарность, Ержан поднялся. Шею невозможно повернуть, так туго наложила Раушан повязку. Вот беда, придется заново перебинтовывать. Но нет, он уже достаточно натерпелся, он вернется во взвод и сам ослабит повязку.
VII
После трехчасового привала батальон продолжал путь. Продрогшие солдаты, несмотря на утомительный ночной переход, быстро стали в строй, легко и бодро взяли шаг. Опасность, с которой еще не свыклись, заставляла забывать усталость. За ночь тучи затянули небо. Утренний мороз смягчился.
Мурат думал, как бы поскорее выбраться из окружения. Батальон потеряет много времени, если, соблюдая все предосторожности, днем будет останавливаться в лесу, а двигаться только ночью. Пока фронт еще не установился, можно, двигаясь вслед за наступающими немецкими войсками, пробиться к своим. Конечно, если медлить, бояться риска, то недолго угодить в ловушку. Поэтому-то, не считаясь с возражениями некоторых командиров, Мурат решил обогнуть равнину, раскинувшуюся на пути батальона. В округе много маленьких и больших деревень. Сплошного леса нет. Зато тянутся перелески. Не подлежит сомнению, что наступающий противник не будет оставлять крупных сил в небольших населенных пунктах, удаленных от большака. Если же Мурат наткнется на какой-нибудь малочисленный отряд противника, то он без труда его опрокинет.
Мурат приказал дозору, высланному вперед, тщательно и быстро разведать местность. Сам же пошел в голове батальона.
Медленно падал пушистый снег, покрывая ветви сосен. Окрестность словно помолодела. Бодрящий прозрачно-морозный воздух вливался в грудь. Солдаты, шагающие в молчании, оживились.
— Вот и русская зима, — сказал Василий Кусков идущему рядом с ним Ержану. — Чудо! Гляди, разве не изумительно! — глаза Василия блестели.
— На снегу следы видны. Трудно будет нам скрыться, — сказал Ержан.
— Эка важность! Следы на снегу не живут долго: снег же заметет. Что это ты нахмурился? Скажи, не таись.
Василий искоса взглянул на Ержана. Они шли в десяти-пятнадцати шагах от строя. Кусков решил расшевелить Ержана, вызвать на откровенность.
— Да о чем говорить? Все сказано-пересказано.
— Жизнь, она не ласковая теща. Всякое еще будет. Только отчаиваться нельзя. Твоя жизнь вся впереди.
— Не очень-то я привязан к жизни.
— Вот чудак, — сказал Василий с улыбкой, все так же искоса поглядывая на Ержана. — Будем считать, что ты пошутил.
— Правду сказал, — махнул рукой Ержан.
Василий помотал головой.
— Ну, друг, жизнь такой трепотни не любит. Старикам — и тем помирать не хочется. И народу наша с тобой жизнь еще пригодится. А что с тобой станется, если каждой неудаче кланяться будешь? — Василий, протянув руку, тряхнул Ержана за плечо. — Болтаешь ты попусту. Только пустая жизнь, жизнь без всякой цели — недорога.
— А какая польза от моей жизни?
— А ты спрашивал себя об этом?
— Задумывался.
— Это дело хорошее. Перед всяким человеком, который мыслит, а не зря небо коптит, этот вопрос обязательно встанет. В юности человек в облаках витает. А подрастая, начинает верить, что свершит самые удивительные дела, прославится, удостоится всеобщего почета. Мальчику хочется стать большим и непременно знаменитым человеком. И это неплохо. Из этого рождается понятие чести. Человек без чести, что снятое молоко. Но есть здесь и оборотная сторона, есть опасность, что детское самолюбие превратится в самоцель: тогда пиши пропало, ничего не выйдет из человека. Ему не поймать жар-птицы за хвост. Не завершив одного дела, он будет хвататься за другое и не оглянется на то, чего не доделал. Известность, слава — вот что для него главное. Стало быть, он может удовлетвориться и ложной славой. А иметь ложную славу хуже, чем вором быть. Ержан сказал раздумчиво:
— Люди, живущие ложной славой, мучаются тайком. Наверное, мучаются. Их совесть грызет.
— Что-то не встречал таких. Они и краснеть-то не умеют. Это все карьеристы, чванливые вельможи, гордецы, преуспевающие эгоисты.
— И подхалимы?
— Подхалимство — оборотная сторона медали. — Василий усмехнулся. — Но подхалимы — людишки меньшего калибра. Методика у них другая, но цель одна.
Ержан постепенно разговорился:
— Вот чего я никак не могу понять. На войне человек не может быть нечестным! Разве хватит у двурушника сил посмотреть смерти в глаза?
— Война — испытание великое, — ответил Кусков. — Многие люди в силу тех или иных обстоятельств носят в себе мелкие недостойные черты. Эти черты, как шелуха, скрывающая здоровое ядро. Война беспощадно сжигает шелуху и обнажает ядро. Это верно: отважен только честный. Человек с нечистой душой способен убить врага, но на храбрость, на стойкость он не способен. Война снимает с людей одежки, дружище, и с хороших и с дрянных.
— Да, я уверился: война требует от человека чистоты и честности, — убежденно сказал Ержан.
— Но этого мало, дружище. Конечно, если надо, мы готовы погибнуть. Но сделали ли мы все, на что способны? Народ ждет от нас не только жертвы, но и победы над фашизмом. Мы далеко еще не все сделали, на что способны. Вот послушай. Вспомнился мне один случай из раннего детства. Был у меня дед, рыбак. Ставил сети на Иртыше. Однажды мы, ребята, решили унести дедушкин улов домой. Очень нам было интересно самим вытащить из сети рыбу.
Воспоминания детства смягчили Кускова, лицо его посветлело.
— Случалось мне и раньше помогать дедушке. Ну, размотали мы сеть с одного конца, свернули, стали тянуть — ничего у нас не получается. Совершенно запутались. Сеть тяжелая — не удержали, выпустили. Стали дергать с другого конца. И тоже без толку. К счастью, подоспел дедушка, а то бы дело наше пропащее. Побежал, вытащил сеть. Разложил ее на берегу, смотрит — ни одного-то целого места. У меня душа ушла в пятки. Наш дедушка человек был крутой. Но он и слова не обронил, только брови нахмурил. Взвалил сеть на спину и, дернув меня за ухо, подтолкнул вперед. Так я и бежал до самого дома впереди него. Ну, ладно, назавтра дедушка подзывает меня и велит чинить порванную сеть. Три дня кряду, не выходя из дому, исполнял я дедушкино повеленье. Работал в одиночестве, как затворник. Дедушка никого не подпускал ко мне. Даже матери не велел подходить, а мать меня жалела. Сам он время от времени наведывался ко мне, стоял, смотрел из-под нахмуренных бровей и, если видел, что я напортачил, распускал ячею — заставлял вязать сызнова. В конце концов я с этим делом справился. Дедушка придирчиво осмотрел работу и, взвалив на меня сеть, повел к реке. Пришли на берег. Дедушка велел расставить сеть. Принялся я горячо, мне казалось, что это легко и заманчиво — ставить сеть. Но дело у меня не ладилось. Зная дедушкин нрав, подмоги не просил, продолжал возиться сам. Дед потихоньку попыхивал самокруткой да шевелил своими дремучими бровями. Меня зло разобрало: видит мои мучения и пальцем не шевельнет. Мать бегает по берегу, кричит: «Утонет мальчишка-то!» А дед ее прогоняет. Но вот наконец я поставил сеть, выбрался из воды и — к дедушке. Он стоял и глядел на меня смеющимися глазами. Потом сказал: «Хорошо, Васек, настоящим молодцом себя выказал!» И если бы ты мог видеть, как ликовал я тогда! Нет, даже не ликовал, а какое-то другое удивительное чувство владело мною. Я был горд, что умею настоящее дело делать. Я почувствовал сразу себя повзрослевшим. До сих пор стоит перед моими глазами лицо дедушки. Да... — Василий чуть помолчал. — Сейчас на каждого из нас глядит не дедушка, а весь народ наш. Оправдаем мы его надежды или нет? Конечно, если мы погибнем, он горько опечалится. Но будем ли мы достойны того, чтобы он гордился нами?
Кусков верил в Мурата Арыстанова. Когда порыв еще не остыл, когда люди еще не потеряли надежду на скорый выход из окружения, довольно было бы личного мужества, личного примера, который увлек бы бойцов за командиром. Но теперь обстоятельства изменились.
Теперь наступающий враг методически будет подтачивать волю солдат. Таких трудных минут Василий еще никогда не переживал.
Партийное собрание роты открылось на рассвете. В стороне от отдыхающей колонны собралось человек десять бойцов и командиров. Кусков медленно окинул их взглядом. Прислонившись спиной к сосне и подобрав ноги, сидел Бондаренко. Картбай стоял, опершись о ствол ручного пулемета, и выжидательно смотрел на политрука. Ержан сел позади всех, в серой мгле трудно было разглядеть его лицо. Ушанку он сдвинул на лоб, ворог шинели был распахнут, несмотря на холод.
— Начнем партийное собрание. Не будет возражений, товарищи? — сказал Кусков охрипшим голосом и кашлянул. — На повестке дня — один вопрос: выход из окружения. Доклада не будет. Сразу приступим к прениям. Кто желает говорить?
Бондаренко поднял голову:
— А что говорить-то? Ставьте задачу, товарищ политрук. Выполним.
— Все-таки нужно поговорить. У кого какие думки?
— Как не быть думкам? — сказал Картбай. — Положение очень тяжелое. Но задача ясна: вывести людей в целости. Мы на то и жизни не пожалеем. Но вот, товарищи, бывает — заведется внутри человека змея, до времени она спит, свернувшись в кольца, а в тяжелое-то время, глядишь, проснется и выползет. Мы к таким людям должны быть бдительны. А бывает и так: человек правильный, наш, но в тяжелую минуту сдает. Таких, конечно, нужно поддерживать.
Ержан поднял руку и порывисто встал. Василий кивнул ему. Ержан вышел вперед. Рукою он нервно потрогал пряжку ремня, заговорил резким голосом:
— Товарищи, нечего нам приспосабливаться к разным там людям со змеей в душе или без змеи. Раз обстановка исключительно тяжелая — значит, мы должны быть беспощадно жестокими. Если у кого там изнутри змея выползет — надо рубить голову этой змее. Да, да, надо рубить! А если кто сдаст в трудную минуту, то такого жалеть нечего. Не дома сидим. Понятно? Коммунисту не пристало потакать слабонервным.
Василий с удивлением слушал отрывистую речь Ержана. По существу он был прав, но говорил так, будто собирался мстить кому-то. Василий понял: Ержан злился на себя за допущенную невольно слабость. «Парень переживает кризис, — подумал Василий, — и эта вспышка, пожалуй, лучше, чем его подавленное состояние».
Ержан продолжал:
— Мое предложение: пусть каждый коммунист отвечает за бойцов своего отделения наравне с командиром. А если коммунист сам проявит слабость, пусть расстанется с партбилетом. Иначе нельзя — время такое.
Люди говорили кратко и только о том, что волновало каждого. Сержант Тасбулатов из третьего взвода предложил создать из коммунистов заградительный отряд. Ему возразил Бондаренко: «Этим дело не поправишь. Веру, веру надо в людях укрепить».
Василий Кусков обычно не любил давать «руководящие указания», он любил прислушиваться к людям, отыскивать в их словах все дельное и интересное. Медленно, как бы с заминкой, он начал свою речь. Он вглядывался в бледные в сером рассвете лица людей.
— Товарищи, о том, что положение трудное, вы сказали сами. Товарищ Бондаренко прав: в первую очередь надо беречь и укреплять веру красноармейцев. Веру в победу. Тут одной агитацией ничего не сделаешь. В первую очередь у нас самих должна быть непоколебимая вера, и только тогда мы сумеем повести за собой солдат. Каждый испытывается в деле. Конечно, коммунисты тоже люди. И вам нелегко. Но себя щадить не приходится. Надо выбросить слово «не могу», как ветошь. Одним порывом не трудно было бы вырваться из окружения. Но время упущено, обстановка изменилась, нас ждет самое страшное. Мы в железном кольце врага. Нужен не кратковременный порыв, а железная воля. И мы должны сделать наших людей железными.
...Сосновый лес кончился, батальон вышел к равнине. Впереди кое-где белыми свечками стояли березы. Километрах в двух из-под бугра выглядывали крыши деревенских домов. На открытой местности бойцы почувствовали себя тревожно. Охватило чувство беззащитности. Впереди батальона, на расстоянии трехсот шагов, продвигался дозор. Ержан внимательно огляделся. Он не мог понять беспечности Мурата.
— Как же так? Мы идем напрямик к деревне, не выслав разведчиков узнать, что там происходит? — Ержан вопросительно взглянул на Кускова.
Василий сказал:
— По-видимому, комбат все взвесил. Издали немцы примут нас за одну из своих колонн. А если мы и напоремся на какой-нибудь отрядик, то с ходу расшибем его ко всем чертям. Мурат действует правильно. В нашем поганом положении, дружище, надо действовать решительно и дерзко. Надо рисковать!
Справа из-за бугра вынесся мотоцикл. За ним сразу же показался другой. Они мчались к деревне. По батальону пробежал и затих ропот. Близкая опасность заставила бойцов подтянуться. Дошевский, считая, что бой неизбежен, стал заворачивать свой обоз к лесу. В это время по рядам прокатились слова команды: «Ускорить шаг!»
Мурат, идущий впереди батальона, подал знак дозору не оборачиваться. Вызвав к себе ротных командиров колонны, Мурат приказал — по условному знаку дозора, не теряя ни минуты, развернуться в цепь и с ходу занять деревню. «Если же в деревне дозор немцев не обнаружит, не будем расстраивать колонну. С мотоциклистами и дозор управится», — предупредил он.
Пока колонна поднималась на холм, два мотоциклиста скрылись в деревне. Теперь она была как на ладони: около тридцати потемневших от дождей деревянных домов, раскинувшихся по обе стороны дороги. В центре деревни виднелся высокий желтый дом под железной крышей, видимо, школа. Низкорослые деревца на улице издали чем-то походили на неприятельских солдат. Внезапно грохнул ружейный залп.
До слуха бойцов донеслись истошные крики, приглушенные расстоянием. И нельзя было сказать уверенно — действительно ли кричали люди.
Фашисты никак не ожидали тут, в своем тылу, нападения русских. Они спохватились, когда батальон, рассыпавшись в цепь, уже достиг деревенской околицы. Поднялась паника: офицеры безуспешно пытались собрать разбегавшихся по улицам солдат. Несколько немцев, засев в доме, открыли стрельбу. Мурат бежал впереди бойцов. Укрывшихся в доме фашистов забросали гранатами бойцы дозора.
Перестрелка в деревне длилась несколько минут. Лишь немногим вражеским офицерам и солдатам удалось бежать на грузовике. Остальные были уничтожены. Из подвалов и ям высыпали на улицу женщины, старики, дети. Они думали, что вернулись советские войска, отступившие вчера ночью на восток. Женщины ловили бойцов за рукава шинелей, наперебой зазывали в хаты. Здесь и там слышались возбужденные голоса:
— Я ж говорил, наша армия вернется!
— Один день побыли без вас, а уж истомились!
— Ну, прямо скажем, в самый нужный момент вы подоспели!.
— Совсем заели нас, собаки!
В ответ посыпались вопросы бойцов:
— Когда прошли наши войска?
— Немцы давно в деревне?
— Мы из окружения пробиваемся, товарищи!
Гул голосов постепенно начал стихать. Радостный огонек в глазах погас, на лицах появилось жалостное, сострадательное выражение.
Седой старик, опустив голову, прокашлялся и пробормотал:
— Да, положение хреновое.
К Василию и Ержану подбежала растрепанная женщина, вся в слезах. Схватив Кускова за руку, она стала биться о его грудь головой.
— Ох, родные мои, и где же вы досель были? Сгубили, кровопийцы! Убили!
— Что случилось? Скажи, что случилось? — спрашивал ошеломленный Кусков, придерживая женщину за плечи.
— Ой, сгубили! Палачи, кровопийцы! Убили! — причитала женщина сквозь рыдания.
Василий гладил ее по голове.
— Кого убили?
— Аленушку. И Витю расстреляли! Аленушка — сестра моя. Ох, чтоб сгорело их гнездовье вместе с Гитлером! Чтоб подохли они, палачи, чтоб земля не приняла их поганых костей! — голосила женщина.
Василий и Ержан насилу успокоили ее. Они подошли к месту расправы. Возле сарая лежала молодая женщина. Кровь пропитала ее шерстяной свитер на груди, обагрила белый снег. На лице женщины застыло выражение ужаса и ненависти. Губа приподнялась над стиснутыми зубами. Недалеко от женщины лежал двухлетний, очень беленький ребенок. Казалось, он безмятежно спит, поджав ноги, этот крепенький малыш. Бойцы стояли молча, сняв шапки. Толпа все росла. Задние из-за плеч передних хмуро поглядывали на мертвецов.
Женщина, которая привела Василия и Ержана, опустилась на колени и, обнимая то сестру, то младенца, продолжала выкрикивать страшные проклятия убийцам. Из ее сбивчивого, вперемежку с рыданиями рассказа выяснилось, что здесь произошло.
Ночью в дом Алены постучался боец, раненный в ногу и отставший от своей части. Он просил помощи. Алена спрятала его в погреб: она надеялась вылечить раненого. Наутро в деревню вошли фашисты. Четыре солдата остановились у Алены. Неизвестно зачем, вероятно, рассчитывая раздобыть съестное, они проникли в погреб и нашли там раненого красноармейца. Его выволокли во двор. Позвали хозяйку. Алена вышла из дома с ребенком на руках. Когда на ее глазах стали избивать раненого, Алена кинулась защищать его. Ее ударили прикладом в грудь. Алена опрокинулась на спину, ребенок выпал из ее рук. И тут один из гитлеровцев, вскинув винтовку, двумя выстрелами покончил и с матерью и с ребенком.
Страшная весть облетела деревню. Толпа росла. При виде убитой женщины и ее младенца гнетущее молчание охватило людей. Василий медленно обвел взглядом сельчан и бойцов батальона. Как черная туча, стояла толпа. Похоже было, что люди лишились способности двигаться, говорить, чувствовать.
Вот стоит Бондаренко с бескровным лицом и запавшими небритыми щеками, в глазах его и ненависть и скорбь. Вот Земцов — щетинки его белесых бровей туго сошлись на переносице, полные слез глаза уставились в одну точку, губы прикушены. В каменной неподвижности застыл Картбай: прокуренные короткие усы его не шевелятся, а в глазах — черная туча.
Вслед за Кусковым бойцы сняли шапки. Только Кожек ничего не замечал вокруг, кроме убитых. Убитое дитя — этого он не мог вынести! Голова его шла кругом. Не отрываясь, он глядел на малыша с судорожно согнутыми беленькими пальчиками. Кожек вспомнил своего Еркина. Сердце солдата колотилось тяжко и порывисто, будто не чужого, распростертого на снегу ребенка видел он, а родного Еркина. Некоторое время Кожек находился в тупом забытьи. И вдруг из груди его вырвался отчаянно безысходный вздох: «Ах!» Он похолодел от ужаса, увидев на снегу, под мышкой у младенца, запекшуюся красным кусочком кровь — кровь его сердечка.
Опустившись на колени в снег, Кожек заплакал и притронулся губами к холодному лобику младенца. Потом поднял мокрое от слез лицо и поглядел на людей.
— Давайте, земляки, схороним его, бросим в могилу по горстке земли, — хрипло сказал Кожек.
Группа бойцов, взяв лопаты, пошла за околицу деревни копать могилы.
Кожек все не мог успокоиться. С возмущением и горечью он спрашивал:
— В чем его вина? В чем? Невинное дитя даже зверь пожалеет.
— Разве они трогали только виноватых? И кто же виноват перед ними? — спросил Картбай, и огонек ненависти вспыхнул в его зрачках. — Или ты думал, что они будут бить так, чтобы не было больно?
...К вечеру батальон двинулся в дальний путь. За деревней на возвышенности его настигли десять грузовых машин с солдатами. Немцы выскочили из машин и, рассыпавшись цепью, пошли в наступление, на ходу стреляя из автоматов.
Мурат привел батальон в боевой порядок, разгруппировал и дал приказ начать отход. Он не хотел сталкиваться с врагом: целью его было вывести колонну под покровом наступающей темноты, войдя в лес, который чернел впереди. Взвод Ержана залег, завязав перестрелку с вражескими автоматчиками.
— Ты сдерживай их и отступай в лес. Там соединимся, — сказал комбат Ержану.
Первая растерянность прошла. Взвод Ержана дрался хорошо. Экономя патроны, бойцы стреляли с точным прицелом, когда фашисты перебегали с места на место или поднимали головы. Ержан послал Борибая связным на правый фланг взвода, а сам побежал на левый фланг, покрикивая: «Спокойней! Стрелять точнее! Беречь патроны!»
За спиной взвода, прикрытые огнем, спешили к лесу бойцы батальона.
Спустя полчаса залегшие немецкие автоматчики получили подкрепление. В сумерках был слышен гул подошедших машин, отрывистые команды. С околицы деревни ударили пушки. Неокопавшимся бойцам грозил большой урон. Неожиданно донесся слух: немцы обходят с левого фланга.
Ержан приказал Картбаю, лежащему рядом с пулеметом:
— Сейчас будем отходить. Ты задержи их. Только не упускай нас из виду.
— И я с ним, товарищ лейтенант, — попросил подползший с другой стороны Кожек.
— Согласен, — сказал Ержан. — Отходите вместе, стреляйте поочередно.
Отступая, взвод наткнулся на фашистов, успевших зайти с тыла. Чтоб не попасть в кольцо, Ержан приказал:
— Идти вправо, не медлить!
Неприятель все сильнее теснил взвод, отрезая ему путь к лесу, в котором скрылся батальон.
VIII
Стемнело. Вспышки автоматного огня обозначали пунктиром линию неприятеля. Зарница, возникшая у околицы деревни, протянулась к востоку и дугой легла на левый фланг. Помня приказ Ержана беречь патроны, бойцы стреляли дружными залпами лишь тогда, когда немцы поднимались в атаку. Три раза откатывался враг. Но с прежним упорством немцы продолжали преследовать взвод. А в это время Картбай и Кожек вели бой с первой группой вражеских солдат.
Увидев темную стену солдат, Кожек взглянул на Картбая. В темноте блеснули его глаза.
— Держи себя в руках, Картбай. Нам, пожалуй, лучше не спешить, — процедил Кожек сквозь зубы. — Пусть они подойдут поближе, собаки! Будем, бить наповал, пусть они больше никогда не встанут, да сгорят могилы их отцов!
— В темноте подпускать их близко — дело опасное. Осторожней! — крикнул Картбай.
— Молчи! Я знаю. Они у меня свое получат, пусть только приблизятся, — ответил Кожек.
Картбай в темноте не мог определить точно расстояние, отделяющее его от наступающего врага. Инстинкт подсказал ему, что наступило время стрелять. По своему обыкновению он прицелился в неясный силуэт правофлангового солдата, с трудом ловя его на мушку. И нажал гашетку ручного пулемета. Пулеметный ствол, изрытая слепящий огонь, затрясся, как живой, медленно разворачиваясь справа налево.
Кожек лежал рядом, стреляя из автомата. Немцы залегли. Со стороны леса доносился треск удалявшейся автоматно-ружейной стрельбы: это отходящий взвод Ержана отбивался от группы фашистов, зашедших с тыла. Прокалывая ночной воздух, как золотые шмели, над Кожеком и Картбаем повизгивали трассирующие пули. Кожек, забыв обо всем на свете, продолжал неистово стрелять.
Картбай, оставив свой пулемет, подполз к Кожеку, рванул за плечо, прокричал в грохоте пальбы:
— Ты с ума сошел, прекрати! Прекрати! Патронов мало!
Кожек не отрывался от автомата, словно руки его примерзли к оружию.
— Обожди, Картбай! Не мешай! — произнес он, весь дрожа, отталкивая плечом товарища. Картбай понял, что Кожек не уйдет отсюда по своей воле.
— Сейчас же идем! Встать! — в бешенстве заорал Картбай. — Забыл приказ командира?!
Кожек отпустил приклад автомата и молча вскочил на ноги. Он побежал к лесу. Отдаленная перестрелка доносилась откуда-то слева. Картбай понял, что дорога между ними и взводом отрезана. Основные силы фашистов, видимо, продолжали следовать по пятам их взвода, за Кожеком и Картбаем охотилась лишь небольшая группа.
Не успели они отойти на двадцать-тридцать шагов, как немцы открыли по ним огонь. Картбай и Кожек бросились наземь, снова завязалась перестрелка. Положение осложнилось. Картбай видел, что им далеко не уйти: немцы наседали.
«Задумавший нырнуть не отвернется от воды», — говорят казахи. Как бы перепугался человек, идущий в глухой степи, если бы издали в него выстрелил кто-нибудь! Человек же, живущий непрерывно под градом пуль, способен на время забыть, что эти пули могут убить его.
Чем сложнее складывалась обстановка, тем все меньше Картбай ощущал непосредственную опасность, да и некогда было думать о ней: он был занят одной мыслью — любым способом оторваться от врага, обмануть его каким-нибудь ловким маневром.
Его осенила дерзкая мысль. Приказав Кожеку не отставать от него ни на шаг, отстреливаясь, он стал отходить к левой окраине деревни. В какое-то мгновение, когда фашисты отпрянули, он крикнул: «Держись со мной!» и юркнул за крайнюю избу. Спрятавшись за баней, Картбай отдышался. Теперь он заметил, что фашистов, преследующих их, стало меньше, очевидно, многие продвинулись вперед. Замолчавший пулемет сбил неприятеля с толку; теперь им пришлось, как говорится, шарить на пустом месте.
Тем временем Картбай и Кожек достигли деревенской околицы и укрылись за стеной ближней избы.
— Гляди-ка, подходят, что делать? — шепотом спросил Кожек, держа автомат наготове.
Группа немецких автоматчиков, потеряв в ночи след советских солдат, возвращалась в деревню. Осторожно выглянув из-за угла бани, Картбай увидел в нескольких шагах от себя двух солдат, разгружавших подводы возле крыльца.
В темноте было трудно различить, что на подводах: ящики или мешки. Четверо фашистов, только что вернувшихся в деревню, шли по направлению к дому, за которым прятались Картбай и Кожек. Когда немецкие солдаты зашли в избу, Картбай повернулся к Кожеку.
— Не отставай от меня! Ни звука! Пошли! — прошептал он ему на ухо.
Кожек согласно кивнул головой. Они обогнули дом, в котором только что скрылись фашисты. На улице было пустынно. И вдруг с противоположной стороны улицы кто-то окликнул их по-немецки. Но Картбай и Кожек продолжали спокойно шагать своим путем, словно ничего не слышали. С трудом они сдерживались, чтобы не оглянуться.
Окрик не повторился, должно быть, немец вначале признал в Картбае и Кожеке своих приятелей, а потом решил, что ошибся, и пошел прочь.
Ержану не удалось оторваться от наседавшего противника. Не помогла и темнота наступившей ночи. Немцы окончательно сбили взвод с прямого пути к батальону. Превосходящие силы врага наседали, не давая передышки.
Ержан установил такой порядок: когда отступает одно отделение — другое залегает и отстреливается, прикрывая огнем отходящих бойцов. Затем отделения менялись местами.
Но были минуты, когда порядок нарушался: под напором врага пятился весь взвод. Зеленин и Ержан в такие минуты с трудом сдерживали солдат. Ержан расстрелял уже один диск автомата. Пули свистели совсем низко. Одна из них взбила фонтанчик снега у его ног. «Так и убить могут», — подумал Ержан. Но вот что удивительно: он не испугался этой мысли. То впереди, то сбоку пули взрывали снег, а Ержан спокойно отклонялся от них — так, словно бы в него бросали снежками. Смерть потеряла над ним свою грозную, устрашающую власть. Да, Ержан больше не боялся смерти. Позднее, задумываясь над этим своим неестественным состоянием, он удивлялся: отчего это так бывает — чем большей опасности подвергается человек, тем меньше он испытывает страха?
На чистом снегу вразброс чернели бугорками фигуры вражеских солдат. Эти темные пятна время от времени вспыхивали золотистыми огоньками выстрелов. Немцы перебегали с места на место.
И вот они опять поднялись в рост и бросились вперед. Ержан крикнул, что было сил:
— Огонь!
Плотно прижимая приклад автомата к плечу и старательно прицеливаясь, Ержан сеял смерть. Важно было нащупать плотный ряд во вражеской цепи и стрелять короткими очередями, посылая по пять-шесть пуль.
Эта атака противника оказалась последней. Наша передняя цепь успела достигнуть леса. Через несколько минут Ержан со своим взводом нырнул в чащу. Немцы боялись леса больше, чем болотных топей. Не решаясь подойти даже к опушке, фашисты повернули назад.
Теперь Ержану было ясно, что взвод совершенно оторван от батальона, трудно было даже определить, в каком направлении он находится. Это была горькая истина.
Горстке бойцов предстояло собственными силами выходить из окружения.
Ержан собрал солдат. Не оказалось двух бойцов — Картбая и Кожека. По его приказу Картбай и Кожек ввязались в перестрелку, отвлекая на себя внимание. Где они? Что с ними? Убиты? Ранены? Попали в руки врага? Никто не знал. Бойцы говорят, что слышали стрельбу со стороны деревни, а что произошло дальше — неизвестно.
Пересчитывая своих солдат, Ержан обратил внимание на бойца, державшегося позади всех; и в фигуре его, и в том, как он стоял, было что-то особенно знакомое, что отличало его от других. Ержан подошел ближе и остолбенел: Раушан!
Сникшая от усталости, она молча глядела себе под ноги.
Ошеломленный неожиданной встречей Ержан встревожился:
— Ты каким образом здесь? Вот не ждал, Смотри, трудно тебе будет с нами!
В его голосе Раушан уловила не только заботливость, но и скрытую досаду: он боялся, что она будет им в тягость.
— Мне все равно. Везде нелегко, — ответила она коротко, с огорчением. — Вы не думайте. Я пригожусь на что-нибудь. Обузой не буду.
Ержан понял, что его слова сильно задели девушку, но он промолчал. Все его мысли сейчас заняты судьбой взвода. Ответственность за людей неизмеримо возросла: необходимо прийти к твердому решению и немедленно приступить к осуществлению его. Он дал бойцам отдых на десять-пятнадцать минут.
Снова повалил прекратившийся было к вечеру снег, поднялся ветер, завьюжило. Деревня, только что покинутая ими, совершенно пропала из глаз. Исчезли лес, дорога, слились границы земли и неба, в воздухе висела сплошная белесая пелена. Покрепчавший к ночи мороз пробирал до костей. Лицо кололи сухие снежные иглы.
Взвод, выйдя из леса, двинулся к западу. Ни зги не видно в темноте и вьюге. Ержан определял направление по компасу.
Солдаты, уставшие от боев и переходов, шли тяжело и бездумно: кажется, они забыли, что находятся в кольце врага и неосторожный шаг может их погубить.
Ержан так пристально вглядывался в мутную летучую пелену, что у него заломило глаза. В монотонном завывающем стоне метелицы он старался уловить иные звуки и всем телом своим чувствовал жгучее дыхание опасности. Горько удивлялся Ержан былой своей беззаботности: да, он был беспечен, даже когда батальон попал в окружение. А теперь его будто вынули из теплых пеленок и голого поставили на резком ветру.
Внезапно где-то справа зафыркала автомашина. Ержан понял, что слишком сильно отклонился влево. «Бояться я начинаю, что ли?» уколола мысль. Его сердце не дрогнуло под ураганным огнем, когда смерть ежесекундно была готова вонзить в него свое жало. Откуда же теперь эта подозрительность, настороженность, эта пугливость? Он разозлился на себя, стряхнув неприятное ощущение, — по телу будто мурашки бегали, — собрал все свое мужество. Невидимая в метели машина покряхтела, потом загудела ровно, и шум мотора стал удаляться. Впереди показались дома какой-то деревни. А справа, в двух километрах — лес, вот бы туда...
Взмахом руки подав знак идущим позади солдатам, Ержан пошел быстрее.
Проходя мимо деревни, они услышали треск мотоцикла. Вначале он долго стрелял, кашлял, а потом надрывно затарахтел и понесся, как предположил Ержан, по дороге на восток.
И Ержан, и бойцы не надеялись, что батальон дожидается их в лесу. В округе много лесов больших и малых, и вьюжной непроглядной ночью трудно отыскать следы даже сотен людей. И все-таки, входя в заснеженный сосново-березовый лес, каждый думал: «Кто знает, может, здесь наши».
Это была хрупкая надежда. После получасовой ходьбы Земцов, идущий впереди, подражая воробьиному чириканью, подал сигнал остановиться. Взвод рассыпал строй, бойцы присели отдохнуть прямо на снег.
К Ержану подошел Борибай:
— Недалеко отсюда поляна. Ее пересекает дорога. Там валяется убитый немецкий мотоциклист.
— Где Земцов? — спросил Ержан.
— Они ушли в глубь леса осмотреть местность.
Ержан с Борибаем и Зелениным пошли посмотреть мотоциклиста. У обочины узкой лесной дороги, скрючившись, лежал на снегу немецкий солдат. Мотоцикл валялся поодаль. Зеленин наклонился, всмотрелся в лицо убитого, пощупал его руки:
— Еще не застыл. Видно, недавно подстрелили.
Зеленин снял автомат и планшет с убитого. Пройдя с полкилометра по лесной дороге, натолкнулись еще на одного мертвого мотоциклиста. Это неспроста. Каждый высказывал свое предположение.
— Видать, наши его прикончили, — заключил Борибай. — Нашего батальона люди.
— Почему же они не сняли планшетки и оружие? — возразил Ержан.
— Может, партизаны?
— А что, партизаны не нуждаются в оружии?
Так и не поняв, чьих рук это дело, Ержан с бойцами вернулся к взводу. Блуждали до утра по окрестным лесам и перелескам, перебираясь через овраги, обходя деревни. Следов батальона нигде не было видно. Солдаты до предела вымотались и изголодались. Ержан знал, что боеприпасов осталось мало. Теперь их надо особенно беречь.
Чтобы дать людям отдохнуть, обдумать и принять новое решение, Ержан на рассвете сделал привал в густом лесу. Погода еще не прояснилась, снегу за ночь навалило много.
Расстелив сосновые ветки вокруг нежаркого костра, солдаты тут же мертвецки уснули. Ержан отправил Зеленина в разведку, а сам прикорнул на часок. Проснулся он скоро, неизвестно чем встревоженный. Ломило все тело, трудно было пошевельнуться, так бы и лежал неподвижно у огня, согревшего бок. В последние дни Ержан относился к себе все суровее и беспощаднее. И сейчас, чувствуя, что физическая лень и немощь разлились по всему телу, он заставил себя немедленно вскочить. Под ложечкой сосало: «Ладно, — сказал он себе, — потерпишь, не умрешь. Солдаты тоже не ели».
Размяв затекшие ноги, он отправился проверять стоявших в дозоре бойцов, потом вернулся к костру. Бондаренко, поддерживая огонь, следил за тем, чтобы не загорелась одежда спящих товарищей. Ержан велел ему лечь, а сам решил посидеть у костра. Не успел Бондаренко вытянуться, как тут же захрапел.
Ержан подбросил веток в слабеющий костер, но сырые ветки не загорались, дымились. Ержан до тех пор помахивал полой шинели, пока не раздул огонь и не наглотался едкого дыма.
Багрово-желтое пламя с треском рвалось вверх, метало искры и горячим своим дыханием опаляло лицо Ержана. Взгляд его задержался на спящей Раушан. Она лежала у огня, подложив под голову санитарную сумку. На ее обожженном морозом бронзовом лице играли отсветы пламени. Ержан невольно загляделся на девушку. Скулы ее обозначились резче, щеки чуть опали, похудели. То ли от усталости, то ли от потрясений под глазницами легла хмурая тень. И эта тень придавала ее лицу печальное, страдальческое выражение. Ушанка скатилась с головы на снег: «Раушан так и спала с непокрытой головой. Еще застудит голову!» Ержан поднял ушанку, стряхнул с нее снег и, подержав над огнем, надел теплую шапку на голову Раушан. Не смея отойти от девушки, он долгое время смотрел ей в лицо и вдруг почувствовал, что какая-то неодолимая сила подталкивает его к Раушан. Тогда он быстро встал и пошел прочь.
В Ержане, незаметно для него самого, совершилась перемена. В него вселился какой-то неумолимый, придирчивый судья, который зорко следил за каждым его движением, мыслью, поступком и направлял его по новому, тяжелому и прямому пути. Если Ержан начинал своевольничать — забирал в свои руки. Сейчас, возле Раушан, душа его начинала оттаивать, и этот новый повелитель и судья поднял Ержана на ноги и заставил отойти от девушки.
Помрачневший Ержан в раздумье ходил между деревьями. Сейчас, на отдыхе, нахлынули на него мысли.
Он говорил себе:
«Отвечай по совести, не юли. Что ты сделал, что совершил? Чем помог своим солдатам? Облегчил ли ты как командир их участь?»
Да... Ержан воевал неплохо. Как будто неплохой, из него командир вышел. Неплохой — это верно, но и только... Далеко не отличный. «Опять хочешь обманом утешить себя? Ты — слабый командир, — с беспощадностью сказал себе Ержан. — Если взвод воюет хорошо, то это не твоя заслуга, а бойцов. А ты чем себя проявил? Допустим, во вчерашнем бою не струсил. Но разве это заслуга для командира?»
Ержан встречал разных командиров. Он слышал о таких командирах, которые, держась до последнего человека, истребляли вражеские батальоны, подбивали танки, слышал о командирах, находивших выход из самых невероятных по трудности положений, пробивавшихся через железное кольцо неприятеля, командиров, чья неукротимая храбрость стала легендарной. Все эти люди — суровые, грозные, сильные духом. За таких несгибаемых командиров солдаты готовы отдать душу и, не задумываясь, кинуться в огонь и в воду. Эти командиры не только своим положением, но мужеством, стойкостью, военным искусством сумели завоевать любовь и преданность подчиненных. Такому командиру солдат повинуется с охотой. Если силен командир, то и солдат уверен в своих силах. А что Ержан? Можно ли назвать его душой, сердцем, отцом взвода? Нет, он — муха, сидящая на роге быка.
Вспомнив, как совсем недавно он мечтал в самое короткое время дослужиться до командира дивизии, Ержан едко усмехнулся. Он говорил себе: «Как ты ни скрываешь это, а тебе, дружище, хочется быть впереди всех. Но чем же ты выделяешься среди других? Нет, почувствуй, признай свою полную заурядность, дружище. Здесь не прикроешься напускной скромностью. Признайся!»
Печатая шаги на чистом снегу, Ержан продолжал ходить взад и вперед. Дойдя до большой сосны в двадцати шагах от костра и скользнув по ней взглядом, он поворачивал обратно. Его сапоги протоптали твердую дорожку. Наконец Ержан остановился у костра и подкинул хворосту в огонь. Опять его взгляд натолкнулся на спящую Раушан. Тень, гнездившаяся под ее бровями, исчезла, лицо раскраснелось и потеплело. На губах — улыбка, словно зыбь. Вероятно, снится приятный сон...
Ержан снова, как в ту лунную ночь, ощутил теплоту этих губ, когда он в первый и последний раз поцеловал их. Как он был беспечен — упустил, не оценил всю глубину своих самых счастливых в жизни минут! Если б счастье вернулось...
Непримиримый внутренний голос снова уличал его: «Разве ты забыл, где находишься, какой долг лежит на тебе? Ты снова погряз в своих ничтожных, мелких переживаниях и вовсе не заботишься о жизни вверенных тебе людей. Вон посмотри. Его жизнь в твоих руках. Или ты не знаешь, что дома его ждут жена, детишки? Жена писала ему письма через день, иногда неповоротливая почта доставляла на передовую сразу по три-четыре письма. Бондаренко подшучивал: «Моя жена сроду не брала в руки ничего, кроме лопаты и кочерги, а теперь, гляди, заделалась мировым писарем, строчит и строчит...» Или разве ты не знаешь, что жена Какибая, не осушив любовной чаши, уже оторвана от молодого мужа, не спит ночей и в тревоге ждет его возвращения? А сегодня пропали Кожек и Картбай... Кожек вот тоже писал домой письма через день, тоскуя по сынишке. Сделав надрез на кончике химического карандаша, Кожек привязал его веревочкой к нагрудному карману, чтобы карандаш всегда был под рукой, и дорожил им не меньше, чем своим автоматом, который получил недавно. Помусолив чернильный карандаш в губах и окрашивая им усы, Кожек непослушными заскорузлыми пальцами торопливо выводил до смешного большие буквы. А сынишка Картбая! Тот первый год как ходит в школу, но уже овладел азбукой и выводит на бумаге: «Папа, победи и приезжай. Мы по тебе скучаем». Что ты ответишь теперь этому мальчику, чье сердечко бьется всякий раз, когда приходит счастливая весточка от отца? Самое ценное, самое дорогое — жизнь тридцати человек доверена тебе. Двадцать шесть бойцов, четыре младших командира. Убито четверо. Чувствуешь ли ты весь трагический смысл этих бесстрастных сухих цифр? А тех, кто остался жив, — сумеешь ли благополучно вывести из окружения? Жизнь этих людей — неоценимый и неповторимый дар».
На этом мысли Ержана словно споткнулись. Слишком тяжелая ноша легла на его плечи. Он продолжал размышлять: «Мурат Арыстанов, конечно, вынесет все. И Кусков сумел бы. Конечно, уберечь от смерти всех бойцов взвода не в его, Ержана, силах, он и сам может напороться на смерть. Но за каждого неосмотрительно потерянного солдата — спрос с него. А если придется умереть — никто из них не дрогнет. Разве Кожек и Картбай не пали смертью храбрых?»
Если бы начальство месяца два назад предложило Ержану командование ротой, он, не задумываясь, согласился бы, если бы начальство поручило ему командовать батальоном, он тоже не поколебался бы. А теперь... даже взвод ему не по плечу. Плечи-то, оказывается, не слишком крепки и гнутся под непосильным грузом. Но теперь отказываться поздно, груза не сбросишь, не переложишь на другого, его надо нести до конца.
IX
Главный врач госпиталя на другой же день выписал Кулянду и Даурена. Но произошла какая-то путаница: в воинском направлении значилось, что такие-то бойцы командируются после излечения в такую-то действующую армию. Даурен задержал Кулянду, когда она, получив бумагу и поблагодарив, выходила из комнаты. Бормоча себе под нос, он дважды прочел бумагу и вернул ее врачу:
— Товарищ майор, ваша бумага нам не подходит.
— Почему не подходит?
Главный врач с сердитым недоумением наклонил голову, его бородка уперлась в грудь, глаза поверх очков уставились на кряжистого бойца. Даурен, выпятив мясистый подбородок, и глазом не повел. Они глядели друг на друга, словно бодливые козел и валух, готовые к бою.
— Давайте направление прямо в нашу дивизию.
— Нет, эту вашу просьбу я не смогу удовлетворить. Явитесь в распоряжение армии и там хлопочите, чтоб вас направили в дивизию.
— Штаб армии зачислит нас в первую попавшуюся группу резерва и пошлет по своему усмотрению. Не больно-то мы большие командиры, чтобы считались с нашим желанием. Очень просим вас, товарищ майор, направьте нас в нашу часть.
Врача тронул умоляющий тон этого парня, но он беспомощно развел руками:
— Ничего не могу сделать.
— Товарищ майор, помогите нам, — вмешалась Кулянда.
Главному врачу по-прежнему нравилась эта девушка со вздернутым носом, и он переписал направление.
Но разыскать дивизию Кулянде и Даурену было нелегко. В первый же день на попутной машине, которая везла на фронт боеприпасы, они почти добрались до штаба корпуса, но в его составе их дивизии не было. Даурен расспрашивал и старших, и младших командиров — всех подряд. Они отвечали в таком роде: «Возможно, на правом фланге армии». И большего он не добился. Каждый высказывал свои догадки, и никто точно не мог назвать город или село, где стоит их дивизия.
В конце концов Даурен и Кулянда решили искать дивизию сами. С попутным транспортом дело оказалось сложнее, чем в первый раз. Части отступали на восток. Кулянда и Даурен продолжали путь то на машине, то на подводе, то шли пешком, расспрашивая встречных о своей части, словно аульные казахи, которые, не зная адреса, разыскивают в большом, городе своих знакомых. Отступал весь фронт, вытягиваясь неровной линией. Спешно погружались и отходили в армейские тылы и интендантские снабженческие склады и приштабные подразделения. Вскоре показались первые боевые части. На вопрос, где фронт, где передовая, ответы следовали самые противоречивые: «Немцы на хвосте, вечером шли ночью здесь будут», «Наши части остановили немцев, есть слух, что скоро мы перейдем в контрнаступление», — другие только хмурились и молча проходили мимо.
Кулянда с вещевым мешком за плечами покорно брела за Дауреном. Под ногами хрустел подбитый морозом затвердевший снег. Когда лесная дорога выводила на поляну, лицо обжигал студеный ветер. Усталая Кулянда зябко поеживалась.
Перед Куляндой впервые предстали картины массового отступления: угрюмые, молчаливые солдаты, крикливые ездовые, поднимающие шум у подвод, застрявших на узкой дороге, машины штабных командиров, с разгону наткнувшиеся на затор. Командиры проворно выпрыгивают из своих машин, бойко носясь из конца в конец затора, стараются навести порядок в обозах, покрикивают на людей, командуют и, если не удается быстро рассосать «пробку», снова вскакивают в машины. Машины устремляются по бездорожью, в объезд скопившегося обоза...
Кулянда глядела на все это с горечью. Но особенно невыносимо было чувство собственной никчемности. В этой сутолоке отступления даже каждый ездовой, честивший соседей на чем свет стоит, знал свое место, свою часть, свои обязанности. А Кулянда чувствовала себя птицей, отбившейся от стаи. Иной раз кто-нибудь с любопытством оглядывал Кулянду и Даурена — что это, дескать, за люди, откуда взялись? — и проходил мимо, полный своих забот.
Теперь единственной опорой Кулянды был Даурен. Время от времени он расспрашивал встречных о пути-дороге и, получив ответ, не задерживаясь шел дальше. С Куляндой он почти не разговаривал.
Кулянда спросила его:
— Мы не заблудились?
— Не бойся.
Ей хотелось говорить, отвлечься от тревожных мыслей, но попытки расшевелить Даурена ни к чему не привели. Сомнения овладели Куляндой.
— Да разве можно разыскать дивизию в такой толчее, Даурен?..
— Найдем, — убежденно ответил Даурен.
Он непоколебимо верил в удачу, и это утешило, успокоило Кулянду. У Даурена был такой вид, будто ему все нипочем. Что бы ни случилось, она должна следовать за ним.
К вечеру они вошли в большое село. Кое-где в сгустившейся темноте мелькали глазки ручных фонарей. Сквозь неплотно занавешенные окна пробивался слабый желтоватый свет. Все было в движении: грохотали повозки, ревели машины, раскатывался по улице гул человеческих голосов. Нетрудно было догадаться, что в селе остановилась тыловая часть с многочисленными обозами. Даурен и Кулянда обошли дом за домом, все были полны людей. После долгих поисков ночлега Даурен в конце концов набрел на сарай, набитый сеном. «Чего же лучше?» — сказал он и, заботливо разворошив и умяв сено для Кулянды, вышел на улицу. От сена исходил приятный запах. Кулянда сидела в сарае. Уличный шум понемногу стал затихать. Все тело ломило от усталости. Она согрелась на своем мягком душистом ложе и заснула. Неизвестно, сколько времени Кулянда спала. Проснулась в полной темноте. На шею и лицо щекотно сыпались пушинки снега. Это было неприятно, и она подняла голову. Рядом возился Даурен.
В нос ударил ароматный запах борща, и у Кулянды сразу засосало под ложечкой.
— Этак всю жизнь проспишь. Подымайся-ка, — сказал Даурен.
Кулянда села, смахнула с лица сенные паутинки. Усталость не прошла, она чувствовала себя вялой.
— Ну, пообедаем чем бог послал, — проговорил Даурен.
Кулянда весь день не брала в рот ни крошечки, борщ показался ей необыкновенно вкусным. Она ела торопливо, набивая рот черным хлебом. Ощущение голода прошло. Глаза ее привыкли к темноте, она заметила, что Даурен плохо ест.
— Почему не ешь? Борщ очень хороший. Ешь.
— Ты на меня не гляди, о себе думай, — сказал Даурен, положил ложку и стал разворачивать мешок. — Вот заодно отведай копченого сала.
Он положил перед Куляндой кусок сала.
— Ты такой щедрый повар — на удивленье! Никогда таких не встречала. Я думала, что все повара народ прижимистый.
Даурен делал вид, что не голоден, тем не менее выхлебал остатки борща, и по тому, как усердно скреб дно котелка, Кулянда поняла, что голод донимал его сильно. Как он ни пытался скрыть что-нибудь от Кулянды, она всегда безошибочно отгадывала его притворство. В дороге, стараясь это делать незаметно, он пытался облегчить ей все тяготы.
Когда они насытились, Даурен провозгласил:
— Теперь попьем чайку, у меня полный котелок.
Кулянде уже не хотелось спать. Измученное тело просило покоя, хотелось лежать бездумно, неподвижно и не думать о том, что за стеной сарая пронзительный холод, грозная война. Кулянда подняла воротник шинели. Даурен, громко дыша, лежал рядом. Казалось, он заснул. Теплое чувство к Даурену охватило девушку. Она осторожно погладила его лицо. Даурен чуть шевельнулся и вдруг схватил ее за руку.
Кулянда вздрогнула, потянула руку назад, но не смогла ее высвободить. В мгновение мускулистые руки Даурена стиснули ее. Разгоряченное лицо его прижалось к ее щеке.
Она расслышала невнятное бормотание:
— Кулянда, душа моя, Куляндаш...
Кулянда пыталась вырваться, но железное кольцо его рук не разжалось, и она, обессилев, вдруг заплакала, уткнувшись лицом в грудь Даурена.
Озадаченный, он выпустил ее. Он повторял растерянно:
— Перестань, Кулянда, ты не обижайся... — и неловкой рукой гладил ее волосы.
Потом, окончательно смутившись, поднялся и размеренно стал шагать по темному сараю.
Кулянда успокоилась и заснула. Наутро, открыв глаза, она увидела, что Даурен осторожно разгребает набросанное на нее сено. Это он прикрыл ее, когда посвежело. Заметив, что Кулянда проснулась, Даурен отвел глаза и,повернулся к ней спиной.
— Вставай, Кулянда, надо идти.
Она поднялась, стряхнула сено.
Даурен копошился, завязывая мешок.
— Но куда же мы теперь пойдем? — спросила Кулянда, — Так и будем таскаться без толку?
— Не будем. Пойдем в свою дивизию.
— Да разве ты ее нашел?
Теперь Даурен решился взглянуть ей в лицо. Стоит и ухмыляется.
— Радуйся. Нашел. Сейчас повстречал солдата из нашей дивизии. Я видел его раньше. Узнал и подкатился к нему. Так и так. Штаб, оказывается, стоит в деревне, пятнадцать километров отсюда. Ну, понятно, подробно разузнал дорогу.
— Вот счастье! — воскликнула обрадованная Кулянда.
Она перекинула мешок за плечо, но Даурен отнял его, связал вместе со своим и пристроил на плече. На протесты Кулянды он решительно заявил, что нужно как можно скорее добраться до дивизии, иначе они опять ее упустят.
Они отправились. Даурен шел впереди. Временами Кулянда догоняла его и заглядывала в лицо, но он отворачивался. Она снова шла позади. По ссутулившейся спине его Кулянда видела, что Даурен готов провалиться сквозь землю: его мучило вчерашнее происшествие. Интересно: такой взрослый, самолюбивый верзила и краснеет, как мальчишка! Женским чутьем Кулянда угадывала, что творится в душе Даурена. Мужественный джигит сознавал свою вину, готов был сделать все. Она могла теперь командовать им, как прирученным слоном, и повести, куда захочет. Приятно было сознавать, что джигит ей подчиняется. Это случилось с нею впервые и приятно щекотало самолюбие.
Она снова догнала Даурена и с любопытством взглянула ему в лицо. Даурен по-прежнему отворачивался, хмурил брови.
Спустя какое-то время он решил подать голос:
— Кулянда, ты не обижайся на меня... Не сердись... Мне впору сквозь землю провалиться, да все не нахожу щели.
Он действительно мучился и, жалея его, Кулянда давно простила ему его необузданный порыв, простила, но не могла подобрать нужных слов.
— Лишь бы ты обо мне не подумал, что я непутевая какая-нибудь, — проговорила она с трудом.
— Что ты! — почти выкрикнул Даурен. — Это я последний негодяй. — Он осекся. — Ты... ты нравишься мне, по-настоящему нравишься.
Сердце Кулянды забилось, она не могла произнести ни слова и, смешавшись, потупилась. Минуту спустя она слабо сжала пальцы Даурена. И в это мгновение Даурен понял, что все его счастье, все его будущее заключено в этих теплых хрупких девичьих пальцах.
X
Картбай не решился сразу выбираться из деревни, занятой немцами. «Человек не умирает дважды, — подумал он, — а один раз умереть всегда успеешь».
На окрик немца Картбай и Кожек не отозвались. Не оглядываясь и не озираясь, Картбай увлекал за собой Кожека, но его зоркие глаза напряженно впивались в снежную мглу.
У самой околицы деревни стояла одинокая изба. В окне был виден тусклый свет, возле дома ни души. Внезапно впереди на дороге послышался немецкий говор. Укрыться в доме? Невозможно. Перед глазами сразу возникли мертвые тела недавно похороненных тут женщины и ребенка. Дело ясное: раз в доме свет — значит, там немцы. Долго раздумывать не приходилось. Повинуясь слепому инстинкту, Картбай и Кожек круто свернули с дороги и спрятались за стеной дома. За домом был сарай. Картбай дернул Кожека за рукав, и они мгновенно скрылись в сарае.
Ноги наткнулись на что-то твердое, и Картбай полетел наземь. Эх, попались! Тут же он почувствовал, что лежит на чем-то мягком.
Сено. Страх отлетел. В темноте Картбай ничего не видел. Он услышал рядом натужное сопенье Кожека. Картбай протянул руки, нащупал тело товарища. Кожек лежал ничком. Видимо, тоже упал.
Когда глаза освоились с темнотой, из полумрака выступили стены сарая, ближние углы. Боясь снова налететь на что-нибудь и поднять шум, Картбай вытянул руки и ощупью, как слепой, осторожно двинулся к правому углу. Здесь были сложены дрова, приготовленные для топки. Иззябшие немцы каждую минуту могут прийти за ними. Что тогда делать?
Картбай перешел к левому углу. Сено было свалено не впритык к стене — оставалось пустое пространство с полметра шириной.
И вот снова послышалась немецкая речь. Затем с силой открылась и захлопнулась дверь дома, после чего голоса стихли.
Картбай повернулся к двери сарая, уткнулся спиной в наваленное сено. Так он простоял немного, наведя дуло тяжелого ручного пулемета на дверь, прислушался. Потом, ступая с кошачьей осторожностью, на цыпочках подошел к Кожеку. Схватив его за руку, он потащил его к месту, которое выбрал для укрытия.
Послышался нарастающий гул моторов: две машины проехали мимо дома, одна завернула во двор. Шофер остановил машину, развернул ее фарами к улице, а кузовом к сараю. Двое немцев спрыгнули на землю и, переговариваясь, пошли к дому. Шофер начал вытаскивать из кузова какие-то тяжелые предметы. После этого он просунул голову в дверь сарая и посветил карманным фонариком. Обернувшись, он позвал товарищей. Выгруженные вещи солдаты перетащили в сарай. Видимо, это были ящики с патронами. Картбай, заслонив Кожека, стоял в своем укрытии, не снимая онемевшего пальца со спускового крючка пулемета.
Немцы вышли из сарая. По удалявшимся голосам можно было понять, что они вошли в дом. Теперь около машины как будто не осталось никого. «Очевидно, шофер собирается скоро ехать, не погасил фары», — соображал Картбай.
Его осенила дерзкая мысль. Он потянул Кожека за руку:
— Быстрее залезай на машину!
Кожек не понял.
— Что? Что говоришь? — спросил он.
— Забирайся в кузов, а если кто появится из дома, открывай огонь. Я погоню машину! Держи! — Он сунул Кожеку в руки свой пулемет.
Они быстро выбежали из сарая. Кожек забрался в кузов, а Картбай вскочил в кабину. Знакомый запах бензина ударил ему в лицо, ладони привычно легли на руль. На какую-то секунду это напомнило ему его недавнее прошлое, колхоз, работу на тракторе в поле... Картбай мигом завел мотор, машина дрогнула и сразу рванула с места.
Когда машина промчалась мимо дома, немец-шофер выскочил на крыльцо и истошно закричал. Он нелепо потоптался на крыльце, потом распахнул дверь и позвал на помощь. Выбежавшие солдаты рассыпались по двору, пронзительно крича:
— Хальт! Хальт!
Картбай уже успел вывести машину за околицу деревни. Кожек, сидя в кузове, готов был в любую минуту стрелять и держал ручной пулемет на прицеле.
Вскоре машина выбралась на горку за деревней и понеслась на восток, поднимая за собой седую метелицу.
Когда последняя рота укрылась в лесу, Мурат задержал батальон, ожидая, когда подойдет прикрывший отступление взвод Ержана.
Поднялся ветер, началась метель. Мурат, сколько ни вглядывался в белую пелену, не мог ничего высмотреть. Лишь в стороне деревни, оставшейся далеко позади, помаргивал едва заметный огонек. Время от времени издалека доносилась приглушенная стрельба. Немного спустя и она затихла. В вершинах деревьев бушевал ветер. Слетающие с них хлопья снега таяли на лице.
Враг не преследовал батальон. Однако взвод Ержана не давал о себе знать.
Мурат послал Дулата в разведку: «Не слишком увлекайся. Подойди поближе к деревне, а когда что-нибудь разузнаешь, живо возвращайся. У нас нет возможности долго ждать».
Дулат с тремя товарищами дошел до самой околицы деревни, но никаких вестей не принес. Мурат поднял усталых бойцов и повел их по лесной дороге на восток. Наметанным уже глазом вглядывался в темноту. Его ни на минуту не оставляла мысль об отставшем взводе. Неужели все погибли? Если нет, — хватит ли у Ержана выдержки, чтобы вырваться из окружения? Не допустил ли он, командир батальона,непоправимой ошибки?
Мурат не находил себе покоя. Ержан всегда казался не слишком решительным. Надо было послать командира поопытней. Досадный промах, но теперь дела не поправишь. Какая участь ожидает батальон? Так и будут немцы при каждой встрече отрывать от него по кусочку? Или он поляжет в сраженье — весь, до единого человека?
Не доходя до показавшейся впереди опушки леса, Мурат остановил батальон и выслал вперед дозорных. Теперь он хорошо знал, что сулит им встреча с противником. Обходя солдат, присевших у края дороги, комбат услышал голос Кускова — политрук с кем-то разговаривал. Мурат подошел поближе.
— Пришли Кулбаев и Шожебаев из взвода Кайсарова, — оборачиваясь к Мурату, сказал Кусков.
Два солдата, вытянувшись, стояли перед комбатом. Один из них — рослый, широкий в плечах, держал ручной пулемет, опустив его прикладом вниз, другой был маленький, неказистый, с автоматом на короткой шее. Мурат напряженно всматривался в их лица. Тот, что покрупнее, плечистый — Мурат не мог вспомнить его имени, — глядит округленными глазами. Капитану не понравился этот взгляд.
— Ну, а где взвод? — спросил он.
— Точно не знаем. Нас оставили в заслоне, а немцы отрезали нас от взвода.
— Каким образом? Расскажи подробно, как было дело, — нетерпеливо приказал Мурат.
Картбай доложил обо всем, что произошло с ними.
— Двух мотоциклистов, пустившихся за взводом в погоню, подстрелил Кожек. В двух километрах отсюда кончилось горючее. Мы бросили машину. Видим — следы. Кто еще может ходить по лесу? Наверняка, думаем, наш батальон. Пустились по этой дороге. Вот и догнали, — улыбаясь, закончил Картбай. — А взвод, я полагаю, немцы оттеснили в сторону.
Следя за выражением лиц бойцов, Мурат не знал, верить или нет.
— Сказки изволите рассказывать. Наверно, бросили товарищей, а сами пустились наутек, — проговорил он жестко.
— Товарищ капитан, да что же это вы?.. Люди, можно сказать, вырвались из лап смерти... Ведь вот стоим мы с тобой рядом, батюшка мой... товарищ капитан, — ошеломленно пробормотал Кожек.
А Картбай будто окаменел. Он молчал, только маленькие глазки его поблескивали в темноте. Его независимый вид разозлил Мурата.
— Что молчишь? Говори правду! — закричал он.
— Жангабыл говорил: «Тому, кто тебе не верит, не рассказывай правды», — тихо ответил Картбай.
Жангабыл? Это имя Мурат когда-то слышал. Жангабыл! Мурат не мог вспомнить.
— Кожек говорит правду. Я тебя не обманывал, — проговорил Картбай еще тише. Но в голосе его на этот раз послышалось волнение.
И вдруг перед Муратом встало лицо молодого в те далекие годы Картбая, вспомнилось, как он подставил свою грудь под дуло байского ружья, заслонив собою Мурата.
— Ты... ты Картбай? — изумленно выкрикнул Мурат сорвавшимся голосом.
XI
Три человека, прислушиваясь и осторожно ступая, выбрались на опушку леса. По ту сторону извилистого оврага лежала небольшая деревенька. Тот, что шел впереди, поджарый, крепко сбитый, жестом остановил своих спутников.
Прижимаясь к дереву, человек долго обшаривал глазами рябой, морщинистый снег впереди, белые окоченелые кусты и разбросанные за оврагом низенькие избушки, казавшиеся осиротелыми и печальными. Человек весь напрягся, будто ждал, что из-за каждого куста, ветки вот-вот выскочит враг.
— Деревенька-то будто вымерла, — тихо проговорил тот, что шел последним. Он держал винтовку наготове.
Передний ответил не сразу. Его взгляд задержался на кузове машины, видневшейся за углом маленькой бани. В ту же минуту из-за дома появилось несколько немцев. Человек с минуту пристально вглядывался в них, потом резко повернулся и кошачьей походкой подошел к своим спутникам.
— Все хохлы — народ неосторожный, и ты, Иван, от них не ушел далеко, — сказал поджарый, подходя к Бондаренко (это он шел последним).
Бондаренко, не оборачиваясь к Добрушину, всматривался в ту сторону, где только что прошли немцы.
— Теперь бачу, — сказал он.
— Дошло?! Це дило треба розжувати, — насмешливо проговорил Добрушин.
Бондаренко, не желая замечать насмешки, спокойно произнес:
— Да-а, подумать надо.
— Может, немцы ржаного хлеба дадут взаймы? Что если пойти да попросить? — усмехнулся Добрушин.
— Шутки сейчас не к месту, — не обидчиво, но строго отозвался Бондаренко. — Люди уже третьи сутки маковой росинки во рту не держали. Тут и без немецкой пули ноги протянешь.
— Поэтому-то и говорю, иного выхода у нас нет, — проговорил Добрушин, меняясь в лице.
— Это какой же выход? Поклониться немцам в ножки? Это хочешь сказать, а?
С удивлением и злобой Бондаренко смерил Добрушина взглядом, будто человек, стоявший перед ним, вдруг каким-то волшебством принял другое обличье.
— Не болтай лишнего, мужик, — примирительно сказал Добрушин. — Ну-ка, выйдем на опушку, еще раз взглянем на деревню.
Они вышли на край леса, где залег в снегу их третий товарищ, Борибай.
Наблюдая, лежали молча. Через некоторое время на дороге показался одинокий пешеход. Он медленно, будто на прогулке, шел по тропинке в сторону леса.
Трое бойцов, затаив дыхание, уставились на эту черную точку.
— Карлик какой-то, — сказал Борибай.
— Тропинка ведет сюда, в лес. Кто б он там ни был, встретим. — Бондаренко ждал, что прикажет старший сержант Добрушин. Тот молча кивнул головой.
Углубившись в чащу, они залегли у тропы. Прошло минут десять тревожного ожидания. Наконец показался пешеход.
— Да это же мальчик! — воскликнул Борибай.
Сержант, лежавший немного поодаль, процедил сквозь зубы.
— Замолчи!
Мальчуган шел медленно. Уже можно было различить стеганую черную фуфайку, слишком большие валенки с подшитыми подошвами и разодранными голенищами. С явно напускной беспечностью паренек задирал кверху свое раскрасневшееся круглое лицо и поглядывал на верхушки деревьев. Но в его напряженном лице была тревога.
— Погоди, пацан! — крикнул Добрушин.
Мальчик вздрогнул, круто обернулся. Видно было, как он прерывисто дышит.
— Не пугайся, сынок, мы же свои, — поднимаясь на ноги, мягко сказал Бондаренко.
Бойцы вышли из-за веток, и мальчик со смешанным чувством удивления и радости, растянув рот в улыбке, завороженно уставился на красноармейцев. Его румяное лицо сияло. Не сводя глаз с бойцов, он сделал к ним два шага и остановился у сугроба, на краю дороги.
— Куда идешь?
Не отвечая на вопрос Добрушина, мальчик энергично махнул рукой назад:
— Дядя! В нашей деревне немцы.
Мальчик в простоте душевной был уверен, что красноармейцы, не медля ни минуты, бросятся в деревню и выгонят оттуда немцев. С таким чистым восторгом он смотрел на них, что они почувствовали себя неловко.
— Подойди поближе, мальчонка, потолкуем, — позвал Бондаренко.
Радость в лице парнишки погасла, он посмотрел на Бондаренко задумчиво и как-то выжидательно.
— Выгонять из деревни немцев нам сейчас нельзя. Мы другое задание выполняем. Понимаешь?
Мальчик, мигая ресницами, кивнул головой.
— Как тебя звать?
— Санька.
— Ишь ты. У меня сынок тоже Санька. Сдается мне, ты сможешь нам помочь. Хлопчик ты головастый.
— А ты, пацан, не тяни, выкладывай, что знаешь. Не к куме в гости пришел, — нетерпеливо сказал Добрушин.
Мальчуган испуганно вскинул на него свои ясные глаза: по тону Добрушина он понял, что этот человек — командир. Потом мальчик перевел глаза на Борибая, стоявшего поодаль.
— Ты его не подгоняй, — проговорил Бондаренко.
Добродушие Бондаренко, его мягкий голос ободрили мальчика.
— Мы, как видишь, в тылу врага, — продолжал Добрушин. — Продовольствия у нас нету, кончилось. Есть тут поблизости деревня, где немцев нет?
— Не знаю. В Ефремове тоже немцы... В Калашникове — немецкие танки, — раздумывая, ответил Санька. — Вам небось хлеба надо?
— Разумеется, так.
— Тогда сбегаю в деревню, принесу.
— И притащишь немцев на хвосте?
— Нет.. Нет... Я немцам не скажу, — губы мальчугана обиженно искривились.
— Ты-то не скажешь, а они сами смекнут, — осторожно проговорил Бондаренко. — Будешь носиться взад-вперед, они и смекнут. Ты сейчас куда идешь?
— В Кирюхино.
— Родные у тебя там?
— Тетка Настя живет. И дед Михей.
— Вот и ступай в ту деревню, а на обратном пути хлеба занесешь, ну и другого чего, если найдется. Нас тут много, пусть и дед Михей возьмет на себя труд, поможет.
Бондаренко выжидательно посмотрел на Добрушина.
— Пусть будет так, — ответил Добрушин. Подойдя к Саньке поближе, он принялся наставлять мальчугана. — Не вздумай ребячиться, следи за каждым своим шагом, оглядывайся по сторонам. Осторожно действуй, понял?
— Понял, товарищ командир! — ответил Санька, глядя на Добрушина с великим уважением.
На вид Саньке было лет одиннадцать-двенадцать, но он словно повзрослел сейчас на глазах у бойцов, как-то подобрался, посерьезнел. Он быстро пошел по тропинке дальше; на ходу обернулся и крикнул:
— Я скоро, дяденьки!
Третьи сутки взвод Ержана шел на восток. Двигались очень медленно, преимущественно по ночам, а с рассветом прятались в лесах. Вчера с утра им пришлось долго отсиживаться в редком лесочке: впереди скопились большие силы немцев. Солдаты, под прикрытием еловых ветвей, не шелохнувшись, лежали до самого вечера; они переворачивались с боку на бок, разминались, стараясь согреться. Короткий день тянулся бесконечно долго.
Напряженное ожидание, сознание близкой опасности повергло солдат в уныние.
Ночью взвод двинулся дальше. Ержан стойко переносил все тяготы переходов, упорно и твердо ведя вперед изможденных, голодных солдат.
Сегодня он остановил взвод в глухой чащобе. Когда измученные солдаты повалились на снег, Ержан понял, что нужно принимать решение. До сегодняшнего дня он боялся рисковать и избегал деревень. Теперь ему стало ясно, что одной осторожности мало. Так можно уморить людей. Ержан отобрал трех солдат — Добрушина, Бондаренко и Борибая — и приказал им любой ценой добыть продовольствие.
Добрушин обладал достаточно изворотливым умом, чтобы позаботиться о себе. С тех пор, как попали в окружение, Ержан изменился, и это Добрушин видел. Простодушие, отзывчивость исчезли в лейтенанте, и все труднее с ним было ладить. К тому же командир взвода начал поглядывать на Добрушина недоверчиво. Ох, этот подозрительный взгляд! Максим Добрушин безошибочно читал в глазах Ержана: «Да, теперь я вижу, что ты продувная бестия!»
Ержан никогда бы не послал его одного с таким важным поручением. И это Добрушин тоже понимал.
— У нашего командиришки зубки прорезаются. Не замечаешь? — сказал Добрушин своему дружку Бондаренко.
Они втроем лежали сейчас под деревьями, вдали от дороги. Пока вернется мальчик, пройдет немало времени, и нужно его как-нибудь скоротать!
— У него и раньше были зубы, — ответил Бондаренко. — Только раньше он их прятал.
— Ну да, прятал! Просто он раньше не пробовал прокусить твою толстую шкуру, а теперь не помилует, — сказал Добрушин, вдруг теряясь под пристальным взглядом Бондаренко.
— Я, конечно, не слабый орешек. Но меня никто не собирается грызть.
— А меня он просто боится. Потому и не доверяет, — проговорил Добрушин после недолгого молчания.
— Политически не доверяет. Вот в чем дело.
Эти слова Бондаренко сказал совсем не в обиду Максиму, без всякого умысла. Но Добрушин нахмурился и замкнулся. Молчание не держалось долго. Добрушин поддел товарища с язвительной иронией.
— А вы тоже хороши, политически благонадежные! Тебя из другого отделения пришпилили ко мне, чтобы следить за мной. А того, прежнего своего телохранителя, я сразу раскусил. — Затем, словно скрывая что-то недоброе, Добрушин усмехнулся: — Ну, посмотрим еще!
При этих словах Борибай почувствовал, как озноб пробежал по его спине, и все, что он таил в душе, — обиду, печальные раздумья, горе, — все он выразил не столько своими коверканными русскими словами, сколько гневным выражением лица и голосом, дрожащим от возмущения:
— Говорят, на корабле души едины... Костлявая звенит над нами своей косой, но мы не сдаемся, потому что дышим и деремся, как один человек. Что ты мелешь! Какие недобрые слова говоришь? Ай, плохо!
Бондаренко промолчал. Борибай прав. С того времени, как начались бои, и особенно в последние дни, когда батальон попал в окружение, Добрушин изменился: потерял вкус к шутке, не балагурит, не дурачится. На него то вдруг накатывает ярость, то он задумывается и глядит на всех невидящими глазами. В глазах появилось что-то загнанное, непонятное.
Бондаренко вначале объяснял это себе тем, что Добрушина ошеломила война, ее опасности и тяготы, — не всякий их выдержит: глядишь и свихнется. Но чем больше он присматривался к Добрушину, тем яснее становилось ему — эти перемены неспроста. «Выходит, нехороший Максим человек, с какой-то теменью в душе».
И Добрушин, которого он считал своим близким приятелем, стал для него чужим. «Ну мы еще посмотрим, — подумал Бондаренко, — продать нас тебе не удастся».
А Добрушин и в самом деле был на перепутье. Война опалила его сердце и порвала оболочку внешней беспечности, за которой он в мирное время прятался от житейских невзгод. Он уже не мог смотреть на окружающий его мир с безразличием эгоиста. Впервые в жизни он серьезно задумался над своей судьбой. Именно теперь в нем ожила недобрая мысль, до той поры лежавшая под спудом. На его глазах отступала дивизия, дробясь на части, а ведь она прибыла на фронт как цельная, крепкая, надежная сила. Одним ударом враг отрезал батальон от полка, а потом, кромсая батальон, оторвал от него маленький беспомощный кусочек — их взвод. Что сталось с другими взводами — одному богу известно.
Добрушин сам пережил ужас танковых атак врага. Не то что взвод, даже батальон оказался бессильным перед ними! Гусеницы черных чудовищ уничтожили, раздавили сотни людей. До сих пор перед глазами Добрушина стоит это побоище, заставляя его содрогаться: истерзанные солдатские шинели, кровь, человеческие мозги, вылетевшие из черепов, человеческая кожа, разрезанная, словно бумага, и вмятая в землю... Это было страшно!
Но он не мог не видеть, что чем труднее и, казалось, безвыходнее становилось положение, тем крепче сплачивалась небольшая кучка советских солдат, тем сильнее росла их решимость биться до последнего вздоха. Стойкость их была удивительна. Она и держала Добрушина на привязи. Каким бы чужаком он ни считал себя в этой среде, сразу не мог от нее оторваться.
...Вечерело. Прошло уже больше часа, а мальчик все не возвращался. Продрогшие Бондаренко, Добрушин и Борибай, пытаясь согреться, поворачивались с боку набок. И хотя не совсем растаял возникший ледок в отношениях между Добрушиным и его товарищами, они перебрасывались словами. Борибай сказал:
— Запоздал наш мальчик.
— Нелегкое у него дело. Еще придет, — успокоительно отозвался Бондаренко.
— И приведет немцев, — ввернул Добрушин.
Бондаренко взглянул на него неодобрительно:
— Ох, не веришь ты ни единой душе!
— А разве мы не дурни, что поверили мальчишке? Сцапают его немцы, стеганут раза два по заднице, он им все и выложит начистоту. Жди!
Голос Добрушина зазвучал зло и мстительно. Максим видел, что эти два солдата, плутающие в лесной глухомани, как затравленные звери, вдруг оттаяли душой при виде мальчишки. Растрогались. Он напомнил им родное гнездо, семью, детей. Все ожесточилось в Добрушине, в нем проснулось злобное желание доконать этих усталых, голодных солдат, выместить на них свою беззащитность, свой животный страх.
И снова, взглянув на Добрушина, Бондаренко подумал: «Неспроста он сегодня такой». Его беспокоила мысль о мальчике: как бы по недоглядке не попался к немцам.
Внезапно он резко повернулся к Добрушину:
— Чего это ты каркал над Санькой? Иди, мол, осторожно, гляди в оба?
Добрушин опешил:
— По-твоему предосторожность ни к чему?
— Нет, это ты нарочно сказал, чтобы глупый пацан все время оглядывался. Он станет оглядываться — вот и попадется. Ну, Добрушин, гляди у меня!
— А, перестаньте, — миролюбиво пробурчал Борибай. — Не хватает еще, чтобы вы между собой передрались.
Но вот на тропинке показался мальчик. Следом за ним брел старик. Подойдя к месту, где он часа два назад встретил красноармейцев, мальчик снял валенок и стал перематывать портянку. Проделав это, он тихонько свистнул. Бондаренко свистнул в ответ. Мальчик и старик неторопливо сошли с тропинки в лесную чащу.
Добрушин, высунув голову из-за веток, увидел сияющее лицо Саньки — мальчишка был горд тем, что впервые в жизни выполнил большое и опасное поручение. С разбегу он крепко обнял Добрушина. Мог ли знать Добрушин, что такое близость человека человеку!
Мальчик быстро разжал объятия, скинул мешок с плеч.
— Дядя, принесли! — вздохнул он и протянул мешок Добрушину.
Руки Максима задрожали, и он уронил мешок на землю.
Штаб полка расположился за оврагом, среди молодых островерхих елей в наспех вырытых землянках, словно паутиной оплетенных телефонными проводами. Снег вокруг них был утоптан. Поодаль стояли грузовые автомашины, накрытые брезентом, горел костер. Возле него, размахивая руками в рукавицах, пританцовывали озябшие солдаты.
В одной из этих землянок Купцианов, сидя на ящике, склонился над картой, исчерченной бесчисленными значками. Его позвали к телефону. Командир третьего батальона Конысбаев сбивчиво доложил обстановку.
Откинув промерзлую плащ-палатку у входа в землянку, вошел комиссар полка Стрелков:
— Что там у них стряслось?
— Подполковник Егоров тяжело ранен... Его отправили в санроту.
— Вот же не вовремя! Критический момент, а командира вывели из строя. Эх, черт возьми! — Стрелков подошел к Купцианову. — Командование полком придется принять вам, товарищ майор. Я поеду узнаю, в каком состоянии Егоров.
— Передайте подполковнику, товарищ комиссар, мое горячее пожелание скорее поправиться, — проговорил Купцианов, сделав скорбное лицо.
Стрелков вышел из землянки.
«Итак, я теперь командир полка, — подумал Купцианов. — Мечта сбывается». Но к чувству гордости примешивалось сомнение, сумеет ли он справиться со своими обязанностями в тяжелой обстановке. Купцианов постарался подавить в себе эти сомнения.
Спустя несколько минут, сняв телефонную трубку, он бодрым голосом передавал командирам батальонов:
— Говорит Купцианов... Я принимаю командование полком. Через десять-двадцать минут обстоятельно доложите мне обстановку на ваших участках.
Вениамин Петрович сознавал, какая ответственность легла на его плечи. Слушая доклады комбатов, он нервничал, горячился, переспрашивал, требуя ясности и точности в ответах, отдавал приказы. Как ни старался сдерживать себя, в его голосе нет-нет да и прорывалось ликование. В голосе командиров батальонов ему чудились нотки зависти и подобострастия. Да и штабные офицеры, казалось, теперь относились к нему иначе, заискивали.
Итак, новые заботы, новые обязанности. Он даже не нашел времени позвонить в санбат и справиться о здоровье Егорова. И только когда вернулся Стрелков, Купцианов спросил все с тем же скорбным лицом:
— Как наш Максим Федотович? Надеюсь, рана не опасна...
— Вышел из строя надолго. Осколок раздробил бедро. Придется отправить в тыл, — подавленно ответил Стрелков. — Как тут?
— На участке спокойно.
— Хорошо. Напишу-ка письмо жене подполковника, — сказал Стрелков.
— Я тоже поставлю свою подпись, — крикнул Купцианов вслед уходящему комиссару.
Адъютант командира полка все еще не возвращался из санбата. Поэтому Купцианову пришлось взять в сопровождающие одного из своих помощников: он отправился на передовую. Гнедой неторопливо рысил, пытался укусить Купцианова за колено. Небо с утра так и не прояснилось. В полдень стал посвистывать ветер, завихрилась поземка.
У смутно белеющей скирды закопошились фигурки солдат. Купцианов подъехал к ним. Солдаты, разворошив стог, делали в нем углубления, чтобы укрыться от непогоды. Сквозь косо летящий снег командир полка рассмотрел коренастого казаха, с аппетитом грызущего мерзлый хлеб. Осаживая коня, Купцианов строго спросил:
— Что за люди?
Казах, увидев конного командира, сунул хлеб в карман, неловко поднялся.
— Взвод Фильчагина.
— Как твоя фамилия?
— Кошкарбаев, товарищ командир.
— Куда направляетесь?
— О том ведают начальники...
Хрупкий белокурый юноша, выбежав из-за стога, отрапортовал:
— Командир взвода лейтенант Фильчагин. Направляемся в ваше распоряжение.
— Как вы сказали?
— Был приказ идти в распоряжение начальника штаба, — недоумевая, проговорил Фильчагин.
— Перед вами новый командир полка, — подсказал стоявший рядом с Купциановым сопровождающий его помощник. — Подполковник ранен.
Фильчагин с любопытством посмотрел на Купцианова.
Заслышав слова «командир полка», неуклюжие в теплой одежде солдаты виновато начали подниматься.
Купцианов насупился, нервно ударил себя хлыстом по ярко начищенному сапогу:
— Что за отдых? Кто разрешил?
— Уж очень ноги натружены. Сделали небольшой привал, — переминаясь, ответил Фильчагин. — Да еще эта скирда на пути, будь она неладна... Так и манит погреться.
— Не в гости едем. Куда спешить? — пробормотал Кошкарбаев.
— Безобразие! Приказа не выполняете? А ну, живо! — крикнул Купцианов.
Солдаты не спеша вылезли из разворошенной скирды, медленно вышли строиться. Иные из них замешкались, возясь с вещевыми мешками.
— Поторопитесь, лейтенант! — сердито подгонял Купцианов, дергая повод и выпрямляясь в седле.
— Ну, ну, поживей, — засуетился Фильчагин. — Что собираетесь, как бабы на базар!
Обветренные, почерневшие от стужи солдаты медленно двинулись по снежной целине. Ветер дул им в спину и загибал полы шинелей к ногам, как хвосты лошадей.
Купцианов вздохнул, глядя вслед тяжело шагавшим по снегу солдатам, согнувшимся под тяжестью оружия и боеприпасов. Эти люди уже несколько месяцев непрерывно отступали, но не потеряли стойкости и мужества.
Трогая коня, Купцианов вспомнил, что командиром седьмой роты был назначен Уали Молдабаев. Он решил было окликнуть Фильчагина, спросить у него, куда же девался Уали, но раздумал — можно узнать обо всем от Конысбаева. Проехав низину, всадники спешились и пошли пешком, поручив лошадей коноводам. Судя по обилию телефонных проводов, где-то поблизости расположился штаб батальона. Впереди расстилалась поляна, на противоположной ее стороне находились наши окопы. Там время от времени разрывались снаряды. Красный маслянистый свет пробивался даже сквозь густо падающий снег.
Купцианов и сопровождающие его люди, надев белые маскировочные халаты, шли смело, не хоронясь.
Безрадостные мысли нахлынули на нового командира. Полк понес очень серьезные потери. Когда генерал Парфенов по радио подтвердил слова комиссара Стрелкова о назначении его на новую должность, Купцианов почувствовал себя так, словно ему доверена чуть ли не вся армия. По сейчас, разобравшись во всем, он видел, что командовать ему предстоит жалкими остатками полка. Два обескровленных батальона — вот и все, что составляло теперь полк. Чего он достигнет с ними, какой совершит подвиг? Одному богу известно, надолго ли сохранят боеспособность измученные, усталые солдаты. Не переоценил ли свои силы Вениамин Петрович. Размышляя о собственном успехе, он вдруг увидел, что по служебной лестнице, которая открылась перед ним, легче скатиться вниз, чем подняться вверх.
А натиск фашистов не слабел: все сильнее разрывы мин и стук немецких пулеметов. Как заставить уцелевших солдат выстоять под этим натиском? Да и сколько придется стоять: день, два, месяц? Раньше Купцианова заслонял Егоров; чуть что, и в ответе был Егоров. А теперь он сам отвечал за полк.
Даже после того, как Мурат Арыстанов со своим батальоном попал в окружение, Вениамин Петрович надеялся, что полк все же выйдет из беды. Он был страшно сердит на Арыстанова: потеря батальона на одну треть ослабила полк.
Если бы сейчас Арыстанов появился с кучкой своих измотанных бойцов, Купцианов приказал бы ему с уничтожающим сарказмом: «Идите, капитан, и принимайте взвод, большего я не могу вам доверить».
Купцианов нашел в штабе командира батальона капитана Конысбаева. Это был толстяк среднего роста, крепкий, как корневище дуба. Плоская голова с залысинами на висках прочно сидела на короткой шее. Лицо в морщинах, на высокий лоб надвинулась шапка черных волос. Из-под густых бровей насмешливо блестят острые темные глаза.
Своей короткопалой шершавой ручищей Конысбаев сильно сжал длинные белые пальцы Вениамина Петровича.
— Каким образом вы потеряли Молдабаева? — нахмурившись, спросил Купцианов.
— Вы, конечно, видели в Казахстане верблюдов. Как бы далеко верблюда ни угнали в степь, он все равно отыщет свой аул, — отвлеченно ответил комбат.
— При чем здесь верблюд? — возмутился Купцианов.
— Я хочу сказать, что умный человек никогда не потеряется.
— А я хочу точно знать, что случилось с Уали.
— Он струсил, бежал с передовой, бросил свою роту.
— Как это бежал? Он храбрый офицер.
— Остатки роты собрали. О храбрости Уали Молдабаева я ничего не знаю.
— Может, он погиб?
— Это мне неизвестно.
Телефонист передал, что Купцианова срочно вызывает генерал...
У деревни Соколово немцы рассекли дивизию Парфенова на две части. Перед генералом встала задача объединить разрозненные подразделения. Несмотря на катастрофическое положение, генерал остался спокойным: как всегда был тщательно одет, выбрит, концы усов подстрижены.
Он знал, как много значит для бойцов в труднейшие минуты боя видеть твердость и самообладание старшего командира. Где-то в глубине души у Парфенова теплилась надежда, что Арыстанов выйдет из окружения и соединится с дивизией. Последние бои и прорыв фронта противником измучили генерала. Но за время отступления он изучил тактику немцев — их клинья и клещи. Вражескими войсками командовали опытные генералы. Следуя по пятам за отходившими советскими частями, они стремились подорвать стойкость наших солдат, вызвать панику ложными маневрами. Парфенов сам допрашивал пленных, читал захваченные документы, стараясь разгадать намерения противника. Он долго думал, что предпринять, и наконец пришел к решению.
Генерал собрался создать в полку Егорова две ударные группы. Для этого он вызвал Купцианова, заменившего раненого Егорова.
Прибыв к генералу и отрапортовав, Купцианов сказал мягко:
— Егоров в тяжелом положении. Ранение очень серьезное.
— Видел я его. Он человек могучий, выдюжит.
— Мне туго приходится. Заместителя у меня нет. Один как перст, — развел руками Купцианов.
— Свободных командиров нет, обойдетесь пока.
Генерал изложил свои соображения о двух ударных группах. Спросил мнение майора.
— В данный момент это самое верное решение, товарищ генерал, — тотчас же отозвался Купцианов. — И вы правы: нужно сейчас каждому полку предоставить побольше свободы действий. — А про себя отметил: «Новая блажь старика».
Парфенов плохо знал Купцианова. Правда, он уже давно приметил вежливого и предупредительного майора. Он казался ему аккуратным, исполнительным командиром. Но Егоров всегда заслонял своей фигурой приятного Вениамина Петровича.
— В полку осталось два батальона, да и те не полного состава, — пожаловался Купцианов.
— Нет каких-либо известий от Арыстанова? — поинтересовался Парфенов.
— Нет! Думаю, что мы лишились батальона.
Генерал спросил:
— Как же так — потерять батальон?.. Не иголка ведь, упавшая в воз сена.
— Да, мы сами виноваты, — согласился Вениамин Петрович.
— Но и обстановка была сложной, — сказал генерал, — отжали, отрезали. Надо уметь пожертвовать бородой, чтобы спасти голову. Потеряли батальон — спасли дивизию... А вы все свое: «виноваты, виноваты». Там, где все виноваты, там никто не виноват. Но у меня теплится надежда на возвращение этого батальона. Батальон не отделение, не взвод.
— Я тоже не теряю надежды, — сказал Купцианов. — Арыстанов неплохой командир. Но слишком уж вспыльчив, своеволен, всегда поступает по-своему. Нужно сдерживать его.
— Разве своевольничал? — удивился генерал.
— Бывало, делал наперекор. Упрям, как черт. Разве выйдет что-нибудь путное из человека, если к его недостаточным знаниям приплюсовать упрямство и самонадеянность. Я предвидел, что он когда-нибудь нарвется на крупную неприятность.
Парфенов искоса наблюдал за Купциановым. «Теперь понятно, какой ключ подобрать к твоей душонке, — подумал генерал. — Больше следовало бы сожалеть о загубленном батальоне, чем охаивать и наговаривать на человека, которого, может быть, и в живых уже нет».
— В последнем бою, ослушавшись моего приказа, проявляя неуместную храбрость, запоздал отойти. Показная храбрость может привести к преступлению, — сказал Купцианов.
— Вы приказ отдали по телефону? — Парфенов посмотрел на Купцианова тяжелым суровым взглядом.
— Нет, посылал человека, — ответил Купцианов, смутившись.
— Вы уверены, что связной доставил приказ? — Пристальный взгляд генерала и недоверчивый голос заставили Купцианова сказать правду.
— Обстановка была слишком сложной... Не знаю точно, доставили приказ или нет.
Генерал поднялся с места, неизвестно к чему проговорил:
— Каждый хочет ездить на лошади начальника.
XII
Жена лесника перепугалась, увидев из оконца воровато подбиравшихся к ее дому солдат. А когда распознала своих, засуетилась.
— Ах вы, мои голуби сизокрылые! Совсем, поди, закоченели на лютом морозе. Отогревайтесь, — приглашала старуха, сухим валежником проворно растапливая печь.
В избушке лесника стало жарко. Солдаты, измученные тяжелой дорогой и зимней стужей, размякли в тепле, укладывались спать на полу.
— Сейчас наварю вам супу. Поди, изголодались. Наверное, и горячего-то не ели давненько... Раненым можно дать по кружке горячего молочка.
Ержану не хотелось ни думать, ни двигаться. Отяжелело тело. Он тупо смотрел перед собой. Рубленая избушка почернела от копоти. В темном углу из рамы, украшенной фольгой, с кротким выражением ласково глядел на него Иисус.
Он обвел взглядом стену избы, увидел портрет Ленина, обрамленный венком бессмертников, а под ним фотографии двоих парней в пограничной форме. Проследив за взглядом лейтенанта, старуха решительно сказала:
— Уйдете, ничего не сыму, ни сынов, ни Ильича, нехай убивают.
Запах шипящего сала, доносившийся от печи, щекотал ноздри, разжигая аппетит. У маленького столика, черного от пролитого на нем жира, Раушан чистила картошку, сбрасывая ленточки очисток в ведро.
— Сколько лет-то тебе, милая? — спросила старушка девушку.
— Девятнадцатый пошел.
— Совсем зелена, а моей Люде в этом году исполнилось двадцать.
— Где же ваша дочь? — Раушан оглянулась по сторонам, словно надеялась увидеть хозяйкину дочь.
— В Ленинграде учится в лесном институте. Родилась и выросла в лесу, поэтому собирается стать лесничим. Давно уже не было письма. А теперь и подавно не будет. Ведь мы теперь проживаем на земле, захваченной немцами. — Старуха тяжело вздохнула. — Лишь бы жива была, бедняжка. Время-то какое окаянное. Говорят, их город тоже бомбят.
— Не переживайте, мама, — попыталась успокоить женщину Раушан.
— У тебя-то мать жива? — спросила старуха.
— Жива. Только далеко отсюда, в Алма-Ате. Знаете такой город?
Казан с водой закипел в печи. От него повалил пар.
— Мужчинам еще так-сяк, но девушке тяжело на войне.
Старуха оглядела спящих солдат.
— Полежи и ты, милая, отдохни, пока я состряпаю.
Ержан встал, уступил свое место Раушан.
— Вот наконец нашелся совестливый молодой человек, — улыбнулась старуха.
Дождавшись, когда Раушан уляжется, старуха подвинулась к Ержану и лукаво спросила:
— Невеста твоя, что ли?
Ержан отрицательно покачал головой, но по глазам старухи понял, что та не поверила.
От зорких глаз женщины не скрылась печаль, омрачившая лицо Ержана, и она поняла, что в его отношениях с девушкой случилось что-то неладное. Она ласково взглянула в лицо Ержану, шепнула ему на ухо:
— Хороша девка!
— Пойду проверю посты, — нарочито громко сказал Ержан и вышел из теплой избы на мороз.
Раушан перевернулась на другой бок. Старуха, видя, что она не спит, спросила:
— Командир ваш?
— Да, — ответила Раушан.
— Хороший парень, красивый, — сказала старуха.
От девушки не ускользнуло ни одно слово старухи: она слышала, что та шептала Ержану. Перед Раушан возник образ Уали. Сердце ее сжалось, будто она снова ощутила его горячее, пропахшее табаком дыхание, увидела блестящие нахальные глаза. Потом вспомнилось растерянное выражение лица Уали, когда, бормоча Коростылеву «хорошо, хорошо, остановлю солдат!», он стал отбегать от дерева к дереву, куда-то в сторону от передовой.
Когда старуха шепнула Ержану «хороша девка», Раушан от досады передернуло.
Окружение, в которое попал взвод, отвлекло Ержана от боли, причиненной ему Раушан. Кровоточащая рана как бы зарубцевалась на время. Он знал: теперь их души никогда не сольются, даже если выпадет случай и они останутся только вдвоем. Сломанная душа не станет целой, сколько бы ее ни чинили. Он был зол на Уали. Стоило ему увидеть Раушан, как перед глазами вставал Уали. Этот тип всегда будет между ними, и никогда Ержан не будет счастлив с Раушан, даже если бы они и поженились. Может ли он забыть Раушан? Нет, рана все ноет и рано или поздно даст о себе знать. Время — лучший целитель. Кто знает, как поступит с ним время? С этими мыслями Ержан подошел к Земцову, стоявшему в карауле.
— Нет поблизости немцев? — спросил Ержан.
— Пока ничего не заметили, — ответил Земцов, посмотрел вверх, крикнул: — Эй, ты, ничего не видно?
На вершине дерева, нахохлившись, как огромная птица, сидел Какибай. Солдат зашевелился, с веток посыпались пушистые хлопья снега.
— Пока ничего не видно, ничего не слышно... Немцы предпочитают для отдыха выбирать большие деревни. Их нюх чует запах тепла.
— Если с подобными мыслями будешь стоять в карауле, конечно, ничего не увидишь, — крикнул Ержан Какибаю.
Земцов приложил ладонь к глазам, вгляделся в лес.
— Как будто кто-то идет, видите, верхушки елочек зашатались.
— Где? — Ержан снял с плеча автомат, отвел предохранитель.
— Вон, смотрите, в той просеке, — показал Земцов рукой, всунутой в варежку.
Лейтенант едва разглядел в туманной дымке настороженно, от дерева к дереву пробирающегося человека с собакой. Какибай и Земцов изготовили к стрельбе винтовки.
— Это не немец... Он не вооружен, — сказал Ержан. Его осенила догадка: хозяйка говорила, что старик ее пошел в соседний хутор и долго не возвращается. Очевидно, это и есть лесник.
Предположение Ержана оправдалось. Бородатый человек в кудлатой шапке, одетый в короткий черный полушубок, увидев часовых, остановился.
— Боже, неужто свои! — сказал он тихо и уже смелее пошел к избе.
— Мы-то свои, а вы-то чей будете? — холодно спросил Земцов... — Уж не староста ли из соседней деревни?
— Что же это старуха наказала вам не пускать меня домой? — Старик стащил кожаные рукавицы, подал Ержану руку, увитую синими набухшими жилами. Широкая мозолистая ладонь была теплой, мягкой и ласковой.
— Все-таки вернулись! — обрадованно воскликнул старик. У него было крупное красивое лицо с большим крючковатым носом: из-под кустистых, чуть-чуть тронутых инеем бровей глядели смелые темные глаза, губ нельзя было рассмотреть между усами и длинной седой бородой.
Возвращаясь со стариком в избу, Ержан спросил:
— Когда здесь прошла наша армия?
— В нашем лесу не было боя, — ответил старик. — Позавчера слышали стрельбу. А хуторяне говорили, будто армия прошла позавчера.
— Не встречали здесь немецких солдат? — спросил лейтенант.
— Сам-то, я не видел, — ответил старик. — Вчера и позавчера не выходил из избы. Но знал, что наши войска бегут по дорогам мимо. На рассвете ходил в соседний хутор... на собрание...
— Куда, куда? — переспросил Ержан.
— ...На собрание. Проводил собрание учитель, старый коммунист. Он сказал, что райком партии советует всем нам остаться дома. Все, что требуется для пропитания, закопать в землю и вредить оккупанту, кто чем сможет. Поодиночке будем его вколачивать в гроб. Учитель сказал, что немцы в занятых селах заставляют крестьян выбирать старост, и предложил загодя наметить на эту паскудную должность своего человека. И хоть кладовщик колхоза отказывался, мы единогласно выбрали его... Спрашивал я на собрании, где немцы. Никто толком ничего не знает. Но бабы, вроде бы, видели, как в соседней деревне в центральную усадьбу колхоза входили вооруженные чужаки... Ну, а вы, видать, отстали от своих?
— Да, идем из окружения, — сознался Ержан.
— От беспорядка и большая рать погибает, — старик был немногословен и не стал расспрашивать, какой части, куда направляются.
Когда они вошли в избу, старуха, не выдавая своей радости, встретила мужа укорами:
— Совсем извелась... В твои лета сидеть бы на печке. Время-то сейчас муторное. А ты таскаешься ночами по лесу. Что, кабы словили тебя супостаты? Вся измаялась, пока вернулся... Три дня провалялся в постели, только вчера поднялся... Теперь, пока не вернется наша армия, и шагу не ступишь из дому.
Старик не перечил старухе. Когда бойцы съели котел горячего супу, он стал расспрашивать у Ержана о том, как они оторвались от своих.
— Я сам старослуживый, четыре года пробыл на империалистической. Двух Егориев удостоился. Хорошо знаю нелегкую жизнь солдата, — издалека начал он. — Нелегко в окружении, но всякая беда наставлением служит. В тяжелый переплет попали вы, как кур во щи. Если нужна помощь — проси, что в наших силах — сделаем. Знаю, с продуктами у вас туговато, — он окликнул старуху. — Василиса Ивановна, что у тебя есть из припасов, чтобы дать этим молодцам на дорогу?
Василиса Ивановна всплеснула худыми руками, засуетилась.
— Мясо все вышло, есть немного картошки... И мучки нет, чтобы испечь хлеба. Не успели смолоть пшеницу.
— В таком случае пожарьте нам пшеницы, — попросил Ержан.
Старик непонимающе посмотрел на Ержана.
— Жареная пшеница — очень вкусная еда. В детстве ел не раз, — сказал Ержан, улыбаясь. — Быстренько пожарим и айда...
Пока старуха жарила пшеницу, Ержан расспрашивал у старика дорогу. Лесник долго толковал о многочисленных лесных чащах, реках, озерах, называл деревни, описывал, чем отличаются они друг от друга, рассказывал о развилках дорог, о тропах, по которым надо будет идти.
— Ну как, понял?
— Как будто понял. А остальное увидим на месте, — ответил Ержан.
Старик позвал жену, увел ее в сенцы, долго шептался с ней. Старуха вернулась в избу, вытирая глаза кончиком платка, наклонилась, чтобы спрятать лицо, завозилась возле чугунков. Старик ушел в сарай кормить корову.
К вечеру отдохнувшие и повеселевшие бойцы были готовы продолжать путь.
— Большое спасибо за хлеб-соль, — сказал Ержан, пожав руку прослезившейся старухе, чмокнул старика в бороду.
— Нет, товарищ командир, погоди прощаться со мной, — сказал старик, надевая полушубок и снимая со стены ружье, исподлобья метнув взгляд на старуху. — Я пойду вместе с вами, покажу дорогу, выведу к нашей армии! Я эти леса как свои пять пальцев знаю.
— Молодец дед!
— Настоящий герой! — послышались голоса из строя. — Ваше намерение очень похвально. Спасибо вам! — сказал Ержан. — Но вы старый человек... Да и жену вашу на кого оставите? Наш путь тяжелый, и неизвестно, что может случиться.
— Не смотри, сынок, на мои слезы. У женщин слезы всегда наготове. Я плачу даже, когда он уходит в лес собирать валежник. Вы ведь не на прогулке... Трудно, когда не знаешь дорогу, а мой Ерофей Максимович знает каждую тропинку...
— Ну, прощай! Не поминай лихом, с такой женой горе — полгоря, а радость — вдвойне, — старик нежно поцеловал старуху в губы, свистнул собаку. — Пошли, ребята, — обратился он к выстроившемуся взводу.
— Горе что море: не переплыть, не выпить, — пробормотала женщина, и пока солдаты не скрылись из глаз, стояла она у своей осиротевшей избы.
— ...Нынче зима выдалась суровая, — говорил Ерофей Максимович. — Сразу прижала после дождей. Видишь, как хватает мороз? Деревья звенят, будто железные.
Ерофей Максимович и Ержан вели бойцов по тропинке, змеившейся между высокими деревьями.
— Суровая зима не для немца, — сказал Ержан.
— На мороз не надейся, на себя надейся. Русская зима поморозит немцев, но я еще не слышал, чтобы только мороз сумел прогнать врага... Говорят, их танки никаким снарядом не прошибешь, — рассуждал Ерофей Максимович, по колено проваливаясь в зыбучем снегу.
— Тогда что ж, по-вашему, они должны победить нас? — угрюмо спросил Ержан.
— Нет, дорогой, я не говорил таких слов, — возразил Ерофей Максимович. — Немцы сильны, и незачем успокаивать себя, убаюкивать обманом. Обман — плохой помощник солдату.
— Конечно, конечно...
— То-то, — продолжал старик. — А насчет моей веры в победу можешь не сомневаться. Думал не один день. Немец вон с одного разгона допрыгнул до Москвы... Голова пухнет от дум. Лесник не дикий медведь, обитающий в непролазной чащобе. Он тоже много думает, для этого у него есть время. Лесника лают одни лишь воры. Мы не дозволяем им рубить лес. Как детей своих, оберегаем деревья... Много ли лесов в вашем крае?
— В Казахстане лесов маловато...
— Тогда ты должен знать им цену. — Ерофей Максимович остановился, достал кисет, вынул из шапки немецкую листовку, оторвал от нее клочок бумаги для завертки. — Какой национальности будешь? В ту германскую войну довелось мне встречать солдат, внешностью схожих с вами...
— В конце империалистической войны казахов мобилизовали на тыловые работы. Но наш народ взбунтовался против царя, — пояснил Ержан. — А курить, дорогой, нельзя! Запрещаю. Один огонек цигарки может всех выдать.
Лесник недовольно спрятал кисет, опустил наушники шапки и пытливо взглянул на Ержана:
— Теперь я будто твой солдат и потому имею право спросить: почему влипли в окружение?
— Думаю, что несчастье случилось по моей вине... И не заметил, как подсадил врага себе на шею...
— Много ли их было, супостатов?
— Душ двести.
Ерофей Максимович, подняв широкую ладонь, остановил Ержана:
— Обожди чуток, помозгуем, как дальше быть. По правую сторону, примерно в десяти километрах, проходит большак, ведет на Волоколамск. Впереди — километров на десять — открытая местность. По дороге повстречаем две деревушки. Ближняя, примерно в двадцать дворов, будет Васильево, а дальняя, что побольше, та Татьянино. Конечно, я не знаю, кто может повстречаться на этом пути... А если левой стороной податься мимо деревни Николаевской? Та сторона лесистая, там меньше риска, но путь будет дальним. А уже на носу рассвет. Если пойти прямо, — до утра в аккурат достигнем леса. Вот это все и решай своим умом, командир... Да помни поговорку: «Тише едешь — дальше будешь».
Ержан достал компас, сверился по карте, принял решение:
— Твоя поговорка неприемлема для войны... Пойдем короткой дорогой, напрямик. Отец учил меня: раздвоится дорога — иди по широкой.
— На войне, как нигде, предосторожность не мешает, — недовольно пробормотал Ерофей Максимович.
— Ты прав. Осторожность нужно соблюдать всегда... Земцов, Ахметулин, Бондаренко, подойдите сюда... — и когда солдаты подошли, наказал: — Вы пойдете в двухстах метрах впереди, в боевом охранении. Ерофей Максимович, идите с ними.
— Приказ командира — закон для бойца, — сказал старик, лихо приложив руку к шапке, и снова потянулся за кисетом.
— Только шагайте быстро! — приказал Ержан.
Ему не хотелось обходить село Татьянино после того, как они тихо и бесшумно сумели пройти спящее Васильево. Боевому охранению он приказал идти по тропинке, проходящей за деревней. Крестьянские избушки в ночной темноте напоминали отдыхающих верблюдов расположившегося на стоянке издалека бредущего каравана. Сонная тишина села заставила позабыть опасность, звала к теплой постели, к блаженному покою.
Гавкнула лесникова Лайка. Внезапно из-за сарая раздался пронзительный окрик:
— Хальт!
— Вот тебе и на, — выругался Ерофей Максимович и взвел оба курка двустволки.
Усталый батальон безостановочно двигался к горизонту, затянутому траурной каймой дымных пожаров.
Мурат, после того как разминулся со взводом Ержана, всячески избегая боя, не мог пройти невидимым среди немецких частей. Три раза ему приходилось вступать в стычку с большими группами противника. Положение батальона было отчаянное. Измученные бойцы, подавленные постоянной угрозой опасности, едва волочили ноги, а им еще приходилось нести раненых товарищей.
Батальон Арыстанова повстречался с немецкой колонной, идущей по шоссе, которое ему надо было пересечь. Мурат решил по узкой тропинке перебежать шоссе на виду у подходивших немцев и скрыться в лесу. Вначале немцы не обратили внимания на батальон, но потом послали в разведку двоих солдат. Мурат, вышедший на шоссе, скомандовал прибавить шаг, приказав не трогать разведчиков. Немцы, подойдя ближе, рассмотрев русских вблизи, бросились бежать к своим. Если бы разведчиков пристрелили, немцы бы с ходу начали преследовать, а пока два солдата вернулись к своей колонне, топтавшейся на месте, и дали объяснение офицерам, Мурат пересек опасное шоссе и выиграл порядочное расстояние.
Немецкая колонна быстро перестроилась в боевой порядок. По снегу, сверкавшему как серебро, словно муравьи, расползлись черные точки. Отсвечивая на солнце, ослепительно блестело оружие.
— Сзади немцы! — доложил солдат из группы прикрытия.
— Бегом к лесу! — скомандовал Арыстанов.
Солдаты кинулись к видневшемуся впереди бору. Бежали мимо железных мачт электропередачи с оборванными медными проводами, жалобно позванивающими друг о друга.
Мурат дождался конца колонны и подозвал политрука Кускова. Оба лежали последними, на ходу перекидываясь словами.
— Как только наш батальон войдет в лес, возьми второй взвод и останься на опушке в засаде. Задержи врага, дай нам возможность оторваться... Но не упускай нас из виду, не забывай печального опыта.
Батальон приближался к лесу. Растянувшаяся было колонна подобралась, укоротилась, раздалась в ширину. Бойцы рассыпались и бежали, бороздя ногами сухой рыхлый снег. Подводы, наполненные ранеными, и две сорокапятимиллиметровые пушки понемногу стали отставать. Ездовые сколько ни стегали лошадей, ничего не помогало: колеса глубоко проваливались в снег, усталые лошади еле тащились, с трудом преодолевая волнистые сугробы, преграждавшие им путь.
— Быстро! Погоняйте быстрее! — кричал бегущий за подводами Мурат.
На передней телеге, свесив похожие на пеньки ноги, обутые в валенки, восседал боец. Лица его не было видно. Огромная не по росту шапка закрывала глаза, нос и рот.
— Погоняй быстрее! — заорал Мурат, подбегая сзади.
— Выдохлась животина, — пробормотал напуганный возница, с трудом поворачиваясь к офицеру всем телом, завернутым в невероятно широкий тулуп.
— Слезай с телеги! — закричал на солдата Мурат.
Сзади, чертыхаясь, бежал старшина.
Лошади, круто поводя боками, остановились. Мурат, схватив поводья и прут, несколько раз сильно хлестнул бесчувственных лошадей. Кони уперлись задними ногами, вырвали из сугроба телегу, неуклюжий возница свалился в снег.
Отдуваясь, путаясь в длинных полах тулупа, солдат едва догнал Мурата.
— Напялил на себя черт знает сколько одежды, стал неповоротлив, как баба. Имя-то твое как? — спросил Мурат.
— Койшибаем зовут меня, — ответил возница, поспешно забирая поводья.
— Ну, если Койшибай, то погоняй! — срифмовал Мурат, убегая вперед.
Фашисты, идущие по следам советских солдат, открыли огонь. Расстояние между ними сокращалось. Головная часть батальона достигла леса. Мурат остановился пораженный. За деревьями белела широкая поляна, за ней синел бор, а может быть, тоже редкий перелесок. Левее проглядывали крыши деревенских изб. Из двух-трех труб вырывался бесцветный мирный дымок.
На востоке глухо и беспрестанно перекатывался гул артиллерийской канонады. Чуткое ухо Мурата улавливало длинные очереди русских «максимов». На расстоянии пушечного выстрела находилась наша армия! Наши люди, по которым за пять дней окружения истосковались, как будто пять лет провели на необитаемом острове. «Мы здесь! Мы живы!» — хотелось крикнуть Мурату. К горлу подкатывались слезы.
Чувствовалась близость передовой. По расчетам Мурата, батальон должен был в следующую ночь перейти линию фронта.
Невдалеке грохнул выстрел. Мурат, бывший артиллерист, по звуку определил, что стреляла 122-миллиметровая пушка. Через несколько минут снова раздался выстрел. Пушка противника! Сердце Мурата бешено заколотилось. Впереди враг. Нужно прийти к какому-то решению. Судьба батальона зависит от этого решения. «Атака! Только вперед! Иного выхода нет!»
Мурат быстро обошел остановившиеся в нерешительности роты, скомандовал:
— Вперед!
Не прошли и полкилометра, как за клубами синего дыма показались тяжелые пушки, стоявшие на огневой позиции. Пушки даже не были замаскированы. Увлеченные стрельбой, немецкие артиллеристы не заметили советских бойцов, пробиравшихся к ним в туманной дымке между деревьями.
Грузный белобрысый немец, подносчик снарядов у крайней пушки, оглянувшись, застыл, разинув рот. Из рук его выпал снаряд. Завизжав, как животное, фашист бросился бежать. Заряжающий обернулся и ахнул. Паника охватила прислугу батареи. Красивый стройный офицер с биноклем в руках стоял на зарядном ящике. Отдавая команду, он тоже оглянулся.
— Хальт! Хальт! Цурюк! — заорал он, быстро собрал солдат, пытаясь приготовить их к бою, но опоздал. Пока артиллеристы вразнобой сделали несколько автоматных выстрелов, батальон Мурата с криком «ура!» смял их и завладел батареей.
— Живо снимите замки с пушек!.. И снова вперед! — подал команду Арыстанов.
Бойцы схватились за горячие замки. Командир быстро построил уцелевших в стычке немцев, поднявших руки, отобрал у офицера флягу, потряс ею над ухом. В морозном воздухе запахло французским коньяком.
Спереди, чуть правее, возникли крики, шум, послышалась перестрелка. Невдалеке находилась еще одна батарея. Мурат приказал командиру второй роты:
— Уничтожишь батарею и присоединяйся к нам! Деревья поредели,открылось длинное картофельное поле. За ним снова редкий лес. Увязая в глубоком снегу, спотыкаясь, стреляя на ходу, бежали солдаты. Некоторых из них догоняли вражеские пули, кидали в снег, который тут же окрашивался кровью.
От Кускова, оставшегося в засаде, ни слуху ни духу. Мучительно долго не возвращалась вторая рота, посланная уничтожить батарею. Оттуда все еще доносились автоматная стрельба и сухие разрывы гранат.
Разрозненный, убавившийся батальон шел к линии фронта, к неугасимому зареву и канонаде так, как идут к бессмертию. Тяжело стонала земля, словно каменные глыбы обрушивались ей на грудь. Из-за редких деревьев, покачиваясь, медленно плыл густой черный дым. Казалось, в этом дьявольском огне не может уцелеть не только живая душа, но даже травинка. Советский батальон бежал к чадившему пожару, словно в огне искал спасения и защиты.
У опушки леса батальон столкнулся с двумя ротами немцев и, растягиваясь, словно извивающийся канат, пошел на них редкой цепью.
Немцы, видимо, успели разобраться в обстановке, поняли, что перед ними всего один потрепанный батальон.
Мурат шел чуть впереди цепи, чтобы самому все хорошенько видеть. Он сразу отметил спокойствие фашистов, уверенных в себе, будто заранее подготовленных и знающих, куда и против кого они выступают. Две цепи враждующих солдат сходились молча, не стреляя, лишь замедляя шаги.
Мурат подал команду «Ложись!», решив вначале разредить немецкую цепь и затем идти в штыки. С земли видны были только тяжелые, словно литые из чугуна, немецкие сапоги. Кое-кто, спотыкаясь, набирал короткими голенищами снег. У белобрысого толстяка, шагающего впереди, при каждом кивке головы поблескивали очки.
Над головой Мурата, словно стайка вспугнутых птиц, пронеслась проворная автоматная очередь. Он пригнул голову, подумал о своих считанных патронах, и ему стало страшно. Вражеский огонь уплотнялся. Пули с шипением, словно раскаленное железо, опущенное в воду, вонзались в снег. Мурат лежал, не отрывая воспаленных глаз от приближавшихся врагов.
Немцы наступали нахально, но продуманно. Мурат отложил теперь уже ненужный, пустой автомат, достал из кобуры «ТТ», в котором оставались последние восемь патронов. Семь для фашистов, а восьмой... Холоден лик смерти. Бескровные, словно бумага, лица немцев, сливаясь воедино, вытянулись в длинное белое полотно. «Это же мертвецы», — подумал Мурат. Ему померещилось, что это бесплотные тени, чьи души унеслись бог знает куда.
Опомнившись, комбат крикнул:
— Огонь!
Лесную опушку окутал едкий пороховой дым. Залп не ошеломил немецкого офицера. Стараясь не задерживаться на открытом месте под пулями, он погнал вперед поредевшую цепь солдат. Визгливым, сверлящим криком поднял припавших к земле.
Подошел Маштай, посланный подогнать отставших, подводы и пушки. Он обрадовал командира известием, что вторая рота догнала их. Только от Кускова, оставшегося в засаде, все еще нет никаких известий.
К Мурату вернулись силы. Начался ожесточенный неравный бой. Батальон сопротивлялся, укрепившись на холмах, покрытых редкими молодыми березками. Кончики тоненьких веточек, покрытых ледком, позванивали, как хрусталь. У подножия холмов сутулились четыре домика, какие-то сараи без крыш, за ними укрылись подводы, пушки встали на огневую позицию. Бойцы вновь окопались в снегу, стреляли из-за берез. Немцы несколько раз с невиданной злобой кидались в атаку, не давали русским перевести дыхание. За каждой отбитой атакой немедленно начинали новую.
Нелегко удержать превосходящие силы противника. Большие потери несет вторая рота на правом фланге.
Мурат отправился туда. Пока добежал, — немцы пошли в атаку. Советские бойцы не выдержали, дрогнули, по одному поднимаясь с земли, бежали очертя голову.
Командир роты, стоя во весь рост, размахивал пистолетом, кричал, но не мог остановить своих людей. Увидев разъяренного комбата, солдаты, забыв о страхе, остановились.
— Куда вы?.. Вперед! — зычным голосом кричал Мурат.
Разорванная цепь вновь соединилась в одно целое. Прибежал взволнованный Дулат. Присев на корточки, шепотом, чтобы никто не слышал, сообщил:
— Товарищ капитан, с левой стороны новая немецкая часть...
— Черт бы ее побрал! — сквозь зубы процедил Мурат, приказав лежавшему рядом Волошину: — Иди со взводом на левый фланг, к хутору, и держись там до последнего человека.
Увидев, как удаляется взвод, Мурат понял, какой опасностью чреват его приказ. Но иного выхода не было.
Скрываясь за деревянным сараем на краю хутора, Мурат думал, как ему поступить. Веревку рвут там, где она тоньше всего, но здесь, куда ни кинь взглядом, — повсюду враги, а на переднем крае они, наверное, стоят плотной стеной. Казалось, уже не было сил, чтобы вырваться из окружения. Что ж, будем стоять до последнего на этой земле! Перед глазами возникла Айша. Круглое лицо ее переливается румянцем, ясно смотрят карие глаза, она улыбается, словно кутает его в шелк. Мурат усмехнулся: «Тебе тут не место. Может задеть пуля!»
— Товарищ капитан!
Подле Мурата стоял командир артиллерийского взвода.
— Что, если я немного насолю фашистам?
— Сколько осталось снарядов?
— Тридцать два.
— Потерпи малость. Еще пригодятся. Если не подопрет к самому горлу, без моего разрешения чтобы не тронул ни одного снаряда.
Немецкая артиллерия прекратила огонь, видимо, опасаясь поразить своих солдат.
Атаковала фашистская пехота. От тактики наступления взводами немцы впервые перешли к тактике густых цепей. Мурат приберегал напоследок свои две противотанковые пушки. Бойцы третьей роты отстреливались одиночными патронами. Взвод Волошина к ним еще не подошел.
В печах на хуторе растопили огонь. Над крышами взвился легкий голубоватый дымок, казалось, что избушки курят.
Перебегая по узенькой улочке, Мурат увидел Коростылева, вносившего в избу раненого бойца. Все вокруг пропиталось дымом пожарищ. Даже снег пропах терпким запахом крови.
Мурат забежал в избу напиться. У печи, прижавшись друг к другу, сидели пятеро бойцов, перевязывая друг другу раны. Коростылев притащил раненого,положил на пол и начал снимать с него затвердевшую на морозе шинель. — Кто еще может держать в руках оружие, выходите, — попросил Мурат.
Два бойца, опираясь на винтовки, медленно поднялись. Телефонист, лежавший на полу, облокотился, подлив голову:
— Посадите меня к окну...Я еще могу стрелять...
«Такой солдат шилом бреется, дымом греется», — подумал Мурат.
Колонна, появившаяся с левого фланга, повзводно пошла в атаку. Увязая в глубоком снегу, немцы продвигались вперед.
Обе стороны пока не открывали огня.
Мурат бегом обежал окопчики, поспешно вырытые в снегу, проверил наличие патронов у пулеметов, собрал в одно место раненых, приковылявших с хутора.
В просвете облаков на минуту обнажилось ясное лазоревое небо, показалось румяное солнце. Арыстанов взглянул на небо, на опушенные инеем белые березы, на чистый снег. Вся эта красота природы так не вязалась с кровью, дымом, смертью, что человеку на какое-то мгновение стало не по себе. Где-то поблизости в кустах жизнерадостно запела птичка. А потом свистнула пулеметная очередь, и к ногам Мурата свалилась разорванная пулей синица, блестящая, черная, с синим отливом, с темно-зеленым хвостом и крыльями.
«Вот так и меня ударит пуля: останутся небо, березы, птицы, а меня не будет», — с тоской, ущипнувшей за сердце, подумал Мурат.
Небо снова затянули облака, стал срываться снежок, и будничная обстановка боя вытеснила из головы непривычные печальные мысли. Надо было жить, надо драться с врагами, управлять сотнями людей, которые верили в него, ждали его приказов и беспрекословно их выполняли.
Положение второй роты, возглавляемой Волошиным, ухудшилось, немцы заставили ее отойти к хутору. Уставшие от беспрерывных боев, с обмороженными лицами, с покрасневшими глазами, бойцы, собрав последние силы, яростно отстреливались, губы их были твердо сжаты и напоминали разрезы, сделанные ножом. Раненые оставались в своих мелких окопчиках, не было тыла, где можно перевязать раны. Многие раненые до последнего вздоха не выпускали из рук винтовок.
Около взвода немецких солдат в шинелях мышиного цвета прорвались сквозь оборону первой роты и направились к хутору.
Мурат, собрав артиллеристов и санитаров, приказал им оборонять хутор.
Вскоре первая рота спустилась к домикам. Волошин тоже стал отходить туда со своими людьми.
Вид Мурата был страшен — лицо, обросшее черной бородой, всклокоченные волосы, полы шинели пробиты пулями. Он перестал хорониться, и его видели то у одной, то у другой избы. У него появилась какая-то необыкновенная чувствительность, словно батальон был его телом и он чувствовал, в каком месте ему становилось больно. Уставшие солдаты, услышав хриплый знакомый голос комбата, чувствовали себя так, будто к ним пришло подкрепление.
— Товарищ комбат, дозвольте покурить... Хоть махорочкой затянуться перед смертью.
— До смерти еще далеко, друг.
— Да я в шутку — когда ночью шли, вы курить запретили и до сих пор свой приказ не отменили.
— Если есть табак, кури...
— Товарис капитан! Вы ранены! — Маштай потянул за рукав Мурата. Комбат оглянулся. Ординарец быстро вытащил из кармана индивидуальный пакет. Из руки Мурата ягодами вишен капала кровь. Маштай умело перевязал рану. Мурат окинул взглядом вражескую сторону.
— К немцам еще идет подмога!.. Но почему так мало? — удивился он.
Человек пятнадцать солдат, со штыками наперевес, бежали на немцев с тыла.
Мурата осенила мысль: «Наверное, это Вася Кусков». Он поднялся во весь рост, потянув за собой край еще не закрепленного Маштаем бинта:
— Встать! В атаку! Вперед!
К нему подбежали солдаты, и с ними политрук Кусков.
— Все, что смог, сделал!.. Потеряли полвзвода, — доложил он.
— Спасибо за помощь! — Мурат пожал Василию руку.
— Выбрались из одного окружения, да угодили в другое, — Кусков усмехнулся. — С народом вместе всегда веселее. Если весь народ сразу вздохнет — буря будет.
Завечерело. Сопротивление обескровленного, но собранного вместе батальона возросло. Мурат отправил бойцам последние ящики с патронами. Вместе с возчиками на передовую линию пошел и Дошевский. Но уже трудно было разобрать, где передовая, где тыл. Круг замкнулся, и батальон в полном окружении остался торчать на холме, занимая также хутор из пяти домишек. И вдруг от Волошина пришла короткая записка: немцы уходят, размыкая цепь окружения.
«Что бы это могло значить, что они замышляют?» — думал Мурат.
— Фашисты еще раз пойдут в атаку, последнюю и решительную, — догадался Кусков, лежавший на снегу, около Мурата.
— Даже покурить не дают, черти...
— Видимо, свежая часть сменяет старую, уже выдохшуюся...
Мурат только теперь заметил, как сильно изменился Василий с потрескавшимися на морозе, кровоточащими, распухшими губами. Щеки его впали, от углов рта, словно царапины, пролегли вниз две горькие морщины. Красивое лицо покрылось болезненной бледностью. «Как дуб после бури», — подумал комбат.
— Боеприпасов осталось совсем мало. И люди тают,как свеча, зажженная с двух концов. Сумеем ли пробиться к своим? — тихо спросил Мурат.
— Сумеем! — уверенно ответил Василий.
Фашисты снова пошли в атаку.
Молча устремив взгляды на приближающуюся стену врагов, бойцы сильнее сжали свои винтовки, у каждого оставалось меньше чем по обойме патронов. Наступил момент, когда надо приложить последние усилия, а что будет потом — одному богу известно.
Мурат понял: положение достигло критической точки, и уже невозможно отбросить наступающую цепь. Но и отступать некуда. Если оставить окопы, перебьют всех до одного. «Что бы ни случилось, будем стоять насмерть. Хорошо было бы послать последнюю радиограмму Парфенову: «Умираем, но не сдаемся!»
Мурат приказал выкатить вперед пушки и расстреливать прямой наводкой фашистские цепи. Наступила решительная минута. Снаряды отпугнули немцев, утихомирили их натиск. Немцы падали, прижимаясь друг к другу, а немного погодя вновь поднимались и бросались вперед.
У русских еще строчили два пулемета. Большинство бойцов, расстреляв все патроны, от злости били землю прикладами, ждали, когда можно будет броситься в штыки. Мурат охрип. Он заменил убитого пулеметчика, сжал теплые ручки затыльника. С каким-то напряженным хладнокровием посылал точные короткие очереди. Внезапно Мурат поднял голову от пулемета, окутанного облачком пара. «Почему улепетывают немцы?» — удивленно подумал он.
Лежащий рядом Маштай закричал:
— Бегут! Бегут, собаки!.. Ура!.. — поднялся, бросился вперед.
Когда немцы беспорядочно отошли к лесу, показалась большая группа наших солдат. Исход длительного кровопролитного боя был решен. Томительное ожидание смерти окончилось.
— Живы ли, братцы?
— Не тот казак, что поборол, а тот, что вывернулся.
Стрелков с разбега схватил в объятия лежавшего у пулемета обессилевшего Мурата.
— Я знал, что это были вы! И пошел вам на выручку — скороговоркой говорил Стрелков. — В километре отсюда передовая...
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
События последней недели измучили генерала Парфенова. Наступление немцев усиливалось с каждым днем. Чем больше выматывалась и несла потери его дивизия, тем яростнее напирал враг.
На рассвете после непродолжительной артподготовки немцы вновь начали атаку. На поле перед траншеями забушевали вулканы, заметались вихри размолотой сухой земли, стало трудно дышать горячим воздухом.
Полк Карпова весь день находился под сильными ударами авиации и танков, но продолжал удерживать позиции.
Вражеские автоматчики, примерно около роты, прорвав линию обороны, просочились в наш тыл. Это сеяло панику.
Парфенов долгое время оставался на НП полка. Не в меру осторожный Карпов обычно во время боя просил резервов, но сейчас, находясь рядом с комдивом, изменил своей привычке. Хладнокровие и выдержка генерала передались и ему. Когда атаки были отбиты, Парфенов, покидая траншею, сказал Карпову:
— Как видишь, можно обойтись и своими силами.
Вернувшись в штаб дивизии, Парфенов узнал, что батальон Арыстанова вышел из окружения. Генерал не спал эту ночь, но сразу же, верхом, поехал к Мурату.
Как всегда в момент затишья на фронте, в тылу наступила страдная пора. С огневых позиций везли на подводах раненых. Легкораненые брели пешком — с забинтованными головами, с подвешенными на перевязях руками. Вдоль телефонных кабелей куда-то бежали связисты, спешили выполнять задания солдаты и офицеры; тарахтели брички и рокотали машины. Молох войны требовал новой пищи для своего бездонного чрева.
Морозный ветер, обжигавший лицо в лесной чаще, затих. Генерал Парфенов выехал за опушку леса, натянул поводья, остановил нетерпеливо перебирающего ногами жеребца и приподнялся на стременах. Поднеся к глазам бинокль, он долго смотрел в сторону, где за лесом метались черные гривы дыма.
— Немцы подожгли, — проговорил адъютант, закуривая папиросу и с наслаждением затягиваясь. — Зажигательными пулями стреляют. Боятся, дьяволы,темноты.
Упираясь ногами в стремена, Парфенов напряженно всматривался в полыхавший пожар.
«Горят в огне обжитые родные гнезда русских людей!»
Адъютант, заметив погрустневший взгляд генерала, поспешил отвлечь его:
— В деревнях не осталось ни одной живой души. Все эвакуировались.
— Эвакуировались, — задумчиво повторил генерал. — Но они вернутся.
Батальон Мурата Арыстанова квартировал в маленькой полусгоревшей деревушке, неподалеку от линии фронта. Изб для всех не хватило, и многие красноармейцы расположились на снегу, у жарко горевших костров.
«Ночью обязательно будут бомбить», — подумал генерал, но не решился приказать погасить костры, жалея людей, которые заснули на тридцатиградусном морозе, как убитые.
Из избы, сиротливо притулившейся возле церкви со сбитым крестом, вышел Мурат, узнал генерала и побежал к нему навстречу. Простуженным голосом отдал рапорт.
Соскочив с коня, Парфенов перебил комбата и протянул руку. Мурат крепко сжал ладонь генерала.
— Виноват перед вами. Я ездил в штаб дивизии, чтобы обо всем доложить, но вы были на передовой...
Парфенов долгим пристальным взглядом поглядел в лицо комбата, обнял и поцеловал в губы.
— Все-таки выбрался! Я так и знал. Спасибо. Сейчас каждый человек в дивизии на счету.
Вдвоем они вошли в избу; воздух был спертый от сушившихся портянок, сапог и едкого махорочного дыма. Окна плотно занавешены плащ-палатками: единственная свечка на столе, воткнутая в горлышко бутылки, едва освещала комнату.
Увидев генерала, ординарец Маштай неохотно достал из вещевого мешка и зажег вторую свечу. Парфенов, присевший у стола, усмехнулся:
— Зажги сразу три свечи, пусть будет светло, как в церкви.
— У меня их всего три, а до утра далеко, товарис генерал, — смутившись, ответил Маштай.
— Согрей генералу чай, собери закусить: все, что есть, ставь на стол, — приказал Мурат ординарцу.
— Мы уже все нормы по харчам перебрали.
Мурат незаметно для генерала погрозил ординарцу пальцем.
— По русскому обычаю не мешает побаловаться чайком, — Парфенов потер озябшие руки, при свете свечи вглядываясь в карту, лежащую на столе.
— Немецкая, рекогносцировка 1941 года. У них все здесь нанесено точнее, чем на наших картах, — сказал Мурат.
Генерал внимательно посмотрел на него. Лицо Арыстанова, обожженное морозом, почернело, щеки ввалились, нос обострился. Отросшая черная борода делала его чужим, не похожим на себя.
— Ну-с, рассказывай, через какие беды прошел, — попросил Парфенов.
— Во всей этой скверной истории, признаться, виноват я сам, — медленно ответил Мурат. — В горячке боя я упустил из виду общую обстановку и даже то, что происходило вблизи от меня. И по своей опрометчивости угодил прямо в капкан. За это и наказан. Более лютой муки, чем та, что пришлось вынести в окружении, трудно придумать. Полагаю, что в другой раз этого не случится.
Парфенов, постукивая пальцами по столу, спокойно продолжал наблюдать за Муратом.
— Я далек от мысли обвинять тебя в том, что произошло. Полк потерял связь с батальонами. Кроме того, седьмая рота в ходе боя проявила неустойчивость, чем воспользовался противник и быстро прорвался в тыл. Вообще немцы бросили против нас превосходящие силы.
— Так-то оно так. Я получил жестокий урок. Но ведь другие-то батальоны не попали в окружение? Мне тяжело от одной этой мысли. Почему именно я оказался в окружении?
Парфенов приехал в хорошем, приподнятом настроении и самобичевания Мурата не одобрил.
— В другой раз будешь умнее, — усмехнулся он, сильнее пристукнув пальцами по столу. — Ну-с, ничего. Все хорошо, что хорошо кончается. А лично я без памяти рад, что ты вырвался. — Парфенов выпрямился, опираясь локтями о край стола. — Я верил в тебя. И знал, что ты не запятнаешь своего имени, что бы там ни случилось. Но война есть война... Не стану скрывать — порою нет-нет да и вкрадывалась в мысли тревога о том, что мы навсегда потеряли батальон. — Генерал виновато и добродушно поглядел на Мурата. — Прошу прощения за откровенность. Говорят, что человек к старости бывает беспокойным. Наверное, я становлюсь старым... — заключил он, грустно усмехнувшись.
Обычная сдержанность между начальником и подчиненным незаметно перешла в откровенность. Друзья, встретившись снова после разлуки, делились мыслями, переживаниями. Лицо Мурата засветилось искренним расположением.
Парфенов любил этого волевого капитана. Он любовался его плотным телосложением, мужественной, уверенной походкой, военной выправкой, ясностью мысли. И его дела, и он сам вызывали невольное восхищение.
Парфенов узнал еще одну черту в характере Мурата. Он дорожил своей честью и даже был слишком самолюбив. Мурат всем своим существом всегда старался выдвинуться среди сверстников, был безукоризненно аккуратным во всех делах. Его батарея, а потом батальон были всегда впереди. Разношерстную массу солдат, людей различных профессий, только вчера занимавшихся мирными делами, он за короткое время научил искусству воевать. И это качество — дорожить своей честью — неизменно звало его вперед.
Маштай приготовил чай, даже раздобыл где-то ароматный ломтик лимона. Парфенов глотнул из кружки, сделанной из снарядной медной гильзы, обжег рот.
— Чай-то твой горяченек, солдат, — сказал он, морщась.
— Холодного не держим, товарис генерал, — молодцевато ответил развязный, как все ординарцы, Маштай.
— Как настроение у твоих солдат? Есть больные и обмороженные?
Помедлив, Мурат ответил:
— Бойцы хлебнули горя, но ничего, выдержали.
— Пока немцы ведут перегруппировку, пусть батальон отдохнет денька два... Больше нет времени. Получишь приказ из штаба. А потом будешь готовить новый оборонительный рубеж. В условиях войны это тоже отдых.
— Для здоровых людей работа — всегда отдых, — согласился Мурат.
— На строительстве оборонительных сооружений заняты полмиллиона москвичей. Из них семьдесят пять процентов женщины. Солдатам придется работать вместе с женщинами, и, думаю, это хорошо. Присутствие женщины радует сердце солдата.
Из кучи солдатских тел, лежавших вповалку, приподнялся человек в бязевой нательной рубахе.
— Хочешь чаю, солдат? — спросил генерал.
— Никак нет, а вот закурить, это бы премного благодарен.
Парфенов протянул солдату початую пачку «Казбека».
— Возьми на всех...
Солдаты зашевелились под шинелями, разобрали папиросы и закурили.
Свечи догорели, и Маштай зажег третью, последнюю свою свечу. Парфенов долго смотрел, как в белом венчике свечи, словно в яблоневом цветке, копошится золотая пчелка огня.
— Немцы сильно тебя потрепали. В штабе мне доложили, что у тебя большие потери в людях.
— Да, не одна казахская мать прольет слезы над своим погибшим сыном, многие семьи не дождутся своих кормильцев. Во время последнего прорыва шли прямо на пулеметы... К тому же потеряли один взвод целиком, оставили его в засаде. Немцы отрезали...
Генерал нахмурился и покатал в пальцах хлебный шарик.
— Какой взвод? Как фамилия командира?
— Комвзвода Кайсаров. Может, помните, его недавно обсуждали на партбюро.
— Помню, помню... Совсем молодой парень.
— Да, молод. Не следовало его оставлять в засаде... Это тоже моя ошибка.
— Мотя... Мотечка, родная моя, — забормотал на полу солдат.
— Во сне жену кличет... — сказал тот, что взял папиросы. — Фашисты жену его повесили где-то под Киевом... Так она ему каждую ночь снится.
Парфенов выпил еще кружку чаю.
— Пока вы отходили, Кайсаров, надо полагать, сдерживал противника?
— Да.
— Значит, он выполнял твой приказ... — взволнованно сказал генерал. — Подождем, может быть, Кайсаров тоже выйдет. Не будем его хоронить прежде времени. Арыстанов, ты себе веришь?
— Верю!
— Тогда и людям верь. Без веры в людей трудно жить на войне. Кстати, этот старший лейтенант, споривший на бюро... Как его фамилия? Кажется, Молдабаев? Из-за него и ты попал в окружение. Ведь немцы прорвались на участке его роты. Егоров тяжело ранен, и я назначаю тебя командиром полка, думаю, что Военсовет армии не станет возражать. Завтра принимай полк.
— Ничего не понимаю, товарищ генерал. Я думал, вы приехали разнести меня, а вы доверяете мне полк, — растерянно сказал Мурат. — Да и справлюсь ли я с полком? Думаю, Купцианов больше подходит, у него и военное образование, и опыта побольше моего.
— Купцианов прирожденный штабист, для командира полка он не подходит. С завтрашнего дня приступай к новым обязанностям, — решительно сказал генерал, вставая из-за стола. — Завтра, если выкрою время, загляну к тебе в волк. Посмотрю твоих героев. Можно бы и сейчас отправиться, да не хочется нарушать их отдых.
II
Десятка два солдат в грязных, помятых шинелях идут в строю. Люди как будто молодые, но измученные, почерневшие, выдубленные морозом лица обросли бородой. Кто знает, сколько ночей не спали они, когда в последний раз ели? Замыкая строй, прихрамывая, ковыляет рослый старик в дубленом тулупе. Длинную бороду его треплет ветер.
Впереди показалась деревня. Солдаты приободрились, зашагали быстрее.
— Ну, вот и Никольская. Тут он, ваш штаб, и квартирует. Отдохну маленько с вами и пойду назад, через немца, к своей старухе, — проговорил старик.
Ержан, шагавший впереди взвода, увидел у околицы человека, радостно закричал:
— Маштай!.. Эй, Маштай, живо ко мне, на носках!
Ординарец комбата круто обернулся, с минуту постоял в недоумении, потом бросился навстречу Ержану.
— Вы ли это?
— Комбат-то жив, где он? — спрашивал Ержан.
— Здесь, здесь, в деревне... Он теперь командир полка! А я по-прежнему его ординарец. Командиры рот за ручку со мной здороваются, — с гордостью отрапортовал Маштай. — Сейчас обрадую капитана. — Он подбежал к большой избе, неистово застучал в крохотное окошко.
— Товарис капитан, больсая радость, Ержан вернулся!
Запыхавшись, прибежали неразлучные друзья Картбай и Кожек. Ержан обнимал то одного, то другого.
— Апырмай, уцелели! Сохранили вас материнские молитвы! — Простодушный Кожек вытер навернувшиеся слезы.
Мурат вышел из избы в одной гимнастерке и, пройдя мимо расступившихся красноармейцев, крепко обнял Ержана.
— Ну, спасибо тебе от всего сердца, Ержан. Показал себя настоящим джигитом.
Он обошел солдат взвода, по-братски обнимая каждого.
— Молодцы, ребята. Герои!
И здесь увидел старика, который оглаживал ладонью бороду.
Ержан представил лесника Мурату.
— Этот папаша вывел нас из окружения, зовут его Ерофей Максимович, — и, повернувшись к старику, добавил: — А это наш командир товарищ Арыстанов.
— Ну, ну, не конфузь деда. Как мог я один вывести? Сами они вышли. Я им только дорогу показывал, а то в наших лесах заблукать можно, — твердил Ерофей Максимович.
— Великая вам благодарность, Ерофей Максимович, от командования Советской Армии. — Мурат пожал огромную, как лопата, руку старика. — Ну, что ж, дед, поцелуемся по русскому обычаю. Выручил ты из беды хороших солдат.
Они расцеловались трижды.
Ержан спохватился:
— Ерофей Максимович ранен... Доктора надо кликнуть.
— Ну уж, ранен... До свадьбы-то, глядишь, заживет, — засмеялся дед.
— Куда ранен? — спросил Мурат.
— В бедро...
— Вылечим, Ерофей Максимович. Сейчас врач осмотрит.
Дав распоряжение вызвать доктора и отойдя от старика, Мурат неожиданно заметил Раушан, стоявшую в сторонке. Волосы ее выбивались из-под ушанки и серебрились от инея.
— Здравствуйте, Раушан, рад вас видеть крепкой и здоровой. Ну, все хорошо, что хорошо кончается. Вот вы и опять в нашей боевой семье.
В это время кто-то из солдат крикнул:
— Кулянда! Кулянда! Раушан здесь.
И Раушан увидела бегущую к ней подругу в шинели, накинутой на плечи.
— Кулянда, дорогая моя Кулянда!
Прижавшись лицом к холодной щеке подруги, Раушан расплакалась. На глаза Кулянды тоже набежали слезы.
— Здорова?
— А твоя рана? — допытывалась Раушан. — Залечили твою рану?
— Я знала, что ты вернешься. Разве Ержан даст тебя в обиду?
Забрасывая друг друга вопросами, подруги вошли в прокопченную табачным дымом избу, отведенную для санвзвода. Коростылев, увидев Раушан, тяжело поднялся со скамейки, развел могучие руки.
— Кого я вижу? Раушан!
— Иван Федорович, вы? — Раушан так обрадовалась, словно вернулась домой, к родному очагу. Коростылев схватил ее за плечи и, крепко держа вытянутыми руками, пытливо смотрел ей в лицо.
— Вижу — голодная. Сейчас покормим.
Тяжело ступая, командир санвзвода вышел из избы и вскоре вернулся с котелком густого фасолевого супа. Когда девушка поела, он скомандовал:
— А теперь спать, — и, хлопнув дверью, вышел. Раушан оглядела комнату. В углу — старый деревянный сундук, у порога и вдоль стен разбросаны поломанные вещи, на полу валяется кукла с оторванной головой, консервные банки, обрывки газет. У стены железная кровать с оббитой краской, покрытая ветхим матрацем. Повсюду пыль и запустение. Видно, много раз останавливались в этом доме солдаты. Стоит ли прибирать в доме, который в любой день может разбить снаряд или бомба?
— Кулянда, давай приберем квартиру... Может, заглянет командир полка.
— Спи, я сама уберу. Эту избу выделили для раненых. Всего полчаса, как отсюда выбрались саперы. Надо бы проветрить.
Кулянда вышла и вернулась с березовым веником в руках.
Девушки подмели комнату, вынесли мусор.
Раушан легла на кровать, накрылась шинелью, но уснуть не могла. Сон бежал от нее. Она все видела себя в немецком окружении, среди молоденьких сосен, стволы их напоминали прутья клетки, и она никак не могла найти из нее выхода. На самом деле Ержан нашел выход. Помог лесник. Когда они напоролись на фашистов, Ержан не испугался и смело атаковал их. Она бежала рядом с командиром и вместе с ним стреляла в фашистов. У нее до сих пор болят пальцы, обожженные накалившимся от стрельбы автоматом.
Она приподняла голову с вещевого мешка, окликнула:
— Кулянда, не спишь?
— Ты спи, спи, — отозвалась Кулянда, но все же подошла, присела на край кровати и провела рукой по волосам Раушан.
— Куляндаш, посиди со мной. Я очень соскучилась. Расскажи о себе.
— Что рассказывать? Провалялась несколько дней в госпитале во втором эшелоне, залечила рану и вот вернулась. Лучше ты о себе расскажи.
Еще в первые минуты их сегодняшней встречи Кулянда заметила перемену в Раушан. В ней не было сейчас былой беззаботной легкости, на лицо будто лег отпечаток тревоги. Может быть, она смертельно устала? Вот и сейчас Раушан смотрит на Кулянду и не видит ее, она видит кого-то другого, и мысли ее витают далеко-далеко и мешают ей уснуть. А скоро явится доктор с санитарами, принесут носилки, начнут наводить чистоту, и тогда уже вовсе будет не до сна.
Раушан, заметив подозрительный взгляд подруги, прикрыла глаза.
— Вас вывел Ержан? — спросила Кулянда. — Уж очень он изменился.
Раушан сама не могла разобраться, какой теперь Ержан. Но она хорошо знала, что он не прежний. Это видно хотя бы по тому, с каким уважением относятся к нему солдаты. Они сразу понимали его и точно исполняли все его приказы.
В первый день окружения, когда он в лесу пришел к ней, чтобы перевязать раненую шею, у него был растерянный вид. А после первой серьезной стычки с немцами его словно подменили. Каждое его слово звучало как приказ. Он велел выбросить табак, чтобы не было соблазна, и курильщики, скрепя сердце, выполнили его волю. Даже старик высыпал из кисета махорку, но кисет сунул обратно в карман.
На свою беду Раушан почувствовала влечение к Ержану. Чем больше он отдалялся от нее, тем больше ее к нему тянуло.
В ночной темноте, пробираясь через лес, взвод наткнулся на немцев. Едва оторвались от преследования и углубились в хвойную чащу, как неожиданно раздался резкий окрик: «хальт!»
Солдаты, ломая ветви, осыпаемые снегом, кинулись врассыпную. Ержан остался на месте, скомандовал:
— Ложись! — и сам упал в снег. Он приказал открыть редкий винтовочный огонь, послал Зеленина и Какибая разведать, что делается на левом фланге.
Раушан лежала рядом с Ержаном и слышала, как он спросил старика, велик ли лес.
— В глубину километров десять будет. Там никакой леший не сыщет, — ответил Ерофей Максимович.
После десятиминутной перестрелки Ержан приказал продолжить движение вперед, к линии фронта. Бойцы, отстреливаясь, отходили в сторону, куда ушли разведчики. Вскоре по ним начали бить из минометов.
Несколько мин разорвалось совсем близко от Ержана. Раушан по колено в снегу бежала за командиром и, как и он, не ложилась при режущем свисте мин. Вдруг ей показалось, что небо опрокинулось над головой, качнулось и встало,как стена, упираясь в землю. Рядом плюхнулась мина, и словно какая-то тяжесть придавила ноги. Она попыталась привстать, но ноги сразу омертвели и не двигались. От сознания своего бессилия Раушан скрипнула зубами. Кто-то подбежал к ней, опустился на колени и, нагнувшись, заглянул в лицо.
— Что с тобой, ты ранена?
Раушан с трудом узнала изменившийся голос Ержана.
— Не знаю... Не могу подняться, — прошептала она и, закусив губу, двумя руками оперлась о землю. Она задыхалась, судорожно глотая воздух.
Ержан проворно ощупал ее ноги.
— Нет ни раны, ни крови... Контузия, — заключил он и, легко подняв Раушан на руки, побежал с нею, глубоко проваливаясь в снег. Услышав завывание мины, он опустил девушку и сам пригнулся. Когда мина разорвалась, Ержан понес Раушан, как ребенка, дальше, догоняя взвод.
Девушка огорчилась: в трудную минуту она стала обузой для товарищей.
Ноги не действовали больше суток. Из двух винтовок и плащ-палатки солдаты смастерили носилки и поочередно несли Раушан.
— Оставьте меня в какой-нибудь деревушке или бросьте в лесу, — жалобно просила она.
Ержан прикрикнул:
— Чтобы больше я не слышал этих слов!
Раушан замолчала. Ей все чудилось, что она маленькая девочка и помогает матери стирать белье в холодном арыке. Она видела абрикосовые сады в белом цветении хотя хорошо знала, что это не цветы, а иней.
Ержан сменил Земцова, послал его в боевое охранение и взялся за ручки носилок. Он нес Раушан дольше других, и она верила, что этот человек не бросит ее ни в какой беде...
— О чем ты думаешь? — настойчиво спросила ее Кулянда.
Раушан вздрогнула и невидящими глазами посмотрела на подругу.
— Да что с тобой? — повторила Кулянда. — Тебя не узнать, так ты переменилась.
— Постарела, что ли? Договаривай, не стесняйся, — с прежней веселой насмешливостью спросила Раушан.
— Ты где-то в облаках витаешь.
— Изменилась? Да, я очень изменилась, — вдруг покорно согласилась Раушан. — Словно душу во мне подменили. — Она подняла голову с постели. — Я нехорошо жила в твое отсутствие. Сделала ошибку, которую не поправишь. Ты знаешь, я сама себе противна. Ну, просто сжечь себя хочется. А там, в этом аду, один человек несколько километров еще тащил меня на руках. А ведь он мог бросить меня...
— Это Ержан, да?! — почти крикнула Кулянда.
— Ержан.
За порогом послышался шум, и в избу, отряхиваясь от снега, ввалились санитары, и с ними пожилой усатый доктор с трубкой в зубах.
III
Опустевшая грязная комната, оставленная хозяевами, наводила уныние на Уали. Сам себе он казался таким же опустошенным.
Он подошел к окну с выбитыми стеклами. За окном, с винтовками за плечами, проходят солдаты. По дороге к передовой едут сани с ящиками боеприпасов. Навстречу им рысит одинокий всадник, ветер развевает красный башлык за его спиной. Всадник, видимо, из казачьего корпуса генерала Доватора. Говорят, этот лихой корпус ушел в рейд по тылам противника. Остался только второй его эшелон.
Тысячи незримых нитей еще недавно связывали Уали с солдатами и командирами. Одни подчинялись ему, другие ему приказывали. Но сейчас все эти крепкие нити оборваны...
В небесной выси плывут холодные, словно слежавшийся снег, перистые облака, и даже слепящий диск солнца не греет, а холодит душу. Сосновый бор закоченел. Ледяное дыхание войны сковало мир. В книгах пишут о жарком пламени войны. Это неправда! На войне больше холода, чем огня.
Согреться бы, выпить, но интенданты третьи сутки не привозят водки, говорят — всю водку захватил с собой Доватор, ему там, в тылу противника, она нужнее.
Уали отошел от окна, повалился на грязную деревянную кровать. Хорошо бы уснуть и больше не просыпаться. Пережитого за эти дни с избытком хватило бы на три-четыре жизни. Шатаясь по лесу, он пережил все: страх, раскаяние, скорбь, обманчивую, как мираж, надежду, горькую злобу на людей и на себя самого. Как дорого приходится платить за свою ошибку!
Он и сейчас стискивает зубы от стыда, вспоминая, как на глазах Раушан бежал, как самый последний трус. И теперь ему не уйти от военного трибунала.
Думать об утерянной чести мучительно, но и умирать не хочется. Бегство — это тоже способ сохранить жизнь, и он, улепетывая как заяц, все-таки спас ее. Но надолго ли?
Когда в тот день он отбежал далеко и отдышался, то позади себя услышал стрельбу. Стреляли вразнобой из винтовок. Перестрелка то приближалась, то отдалялась. Неожиданно до слуха Уали донесся грохот танков, немецкая ругань. Звуки недалекого боя словно сплелись в клубок. Уали не знал, где неприятель, где свои, и совсем запутался. Он забрался в глубь чащи и лег под куст, притаился, как зверь. В небе разорвался осветительный снаряд, и при его неживом свете Уали увидел над своей головой перезрелые ягоды, яркие, как капли крови.
Отдохнув, Уали поднялся и, увязая в сугробах, побежал дальше, сам не зная, куда бежит. Где фронт? Где тыл? Редкая стрельба вспыхивала то впереди, то сзади — повсюду.
Каждая елка казалась вражеским солдатом, подстерегающим его. Уали перебегал от сосны к сосне. Его путь пересекали одинокие тропинки, полузанесенные снегом, он подозрительно присматривался к ним, отыскивая следы человеческих ног: кто проходил здесь? Свои или чужие? Впрочем, после всего, что случилось, он должен опасаться и своих и чужих. Завидев на тропинке следы, он испуганно шарахался в сторону. Впереди, словно змея, вьется узенькая тропка.
Никого не видно. Но вот слышны шаги. Все ближе, ближе. Раздался треск ветвей.
Уали закрыл глаза, поднял кверху руки, услышал тяжелое сопение. Всем своим существом он ждал выстрела. Но выстрела не последовало. Разлепив заиндевевшие ресницы, Уали увидел перед собой лося. Сохатый удивленно посмотрел на него своими фосфорическими глазами, потом фыркнул, словно плюнул, и пошел дальше.
Уняв колотящееся сердце, Уали снова зашагал, обдирая колючими ветвями лицо. Иной раз ему казалось, что он сходит с ума. А может быть, видит только дурной сон.
Неожиданно послышался мерный скрип саней, громкие голоса. Сердце Уали снова захолонуло. Голоса приближались.
Пять минут ожидания длились бесконечно. Сквозь скрип полозьев отчетливо расслышалась русская речь:
— Держи правей, голова!
— Подтянись!
Свои! Уали вышел из укрытия и побрел к обозу. Больше он не мог оставаться один. Высоченный солдат, увидев его, крикнул:
— Попов, ты, что ли?
— Нет, я не Попов, — хрипло ответил Уали.
— Откуда же ты взялся, кто ты? — громоподобным голосом спросил высокий солдат и клацнул затвором винтовки.
— Я старший лейтенант... Ищу свой батальон... Заблудился в этом чертовом лесу. — Уали старался говорить как можно внушительней.
— Много вас тут бродит сейчас... Какого полка будешь? — спросил солдат и дохнул на Уали перегаром водки.
— Из полка Егорова.
— Егоров? Не слыхал таковского... Из какой дивизии?
— Из парфеновской, — для убедительности Уали назвал номер дивизии.
— О-о, дружок, заплутался ты крепко, намного влево забрал... Дивизия Парфенова дерется правее нас. Блукаешь тут, окаянная душа, хоронишься от огня... Подавай влево, выйдешь на шоссейку и по ней доберешься до своих.
— А немцы близко?
— До немцев еще далеко, голубь... Шагай к своим!
Слова солдата прозвучали для Уали как приказ, и он, вдруг успокоившись, свернул налево и пошел но тропинке. Но страх вернулся к нему, как только он остался один. Не догнать ли обоз? На это Уали не решился. По обочинам, утыканным шестами с жгутами соломы, он вышел на шоссе и, пройдя еще с километр, встретил отходящую часть.
Усталые солдаты брели, не замечая идущего им навстречу офицера.
Так Уали и слонялся до утра, присоединяясь то к одному, то к другому подразделению отходящих тыловых частей.
Казалось, будто весь фронт, подобно ему, обратился в бегство. В каком-то туманном забытьи продолжал он двигаться вперед, уже ни о чем не думая.
Наехав одна на другую, остановились повозки. Усталые люди повалились на обочину дороги. Уали присел на отшибе. Ездовой достал вещевой мешок из саней, запряженных парой лошадей. К саням подошел остролицый рыжий парень в ушанке, сбитой набекрень, в коротком распахнутом полушубке. Несмотря на мороз, он был обут в трофейные хромовые сапоги с короткими голенищами.
— Вася, подай-ка мой баян! — крикнул он ездовому.
— Что за баян? — спросил ездовой, не спеша развязывая мешок.
— Как «что за баян»? — возмутился рыжеволосый ухарь. — Не потерял ли ты его, случаем, когда драпал?
— Ты, Ваня, не кузнечик. Надо, браток, воевать, а не песенки распевать. Иди сюда, подкрепись. У меня есть сало.
— Подавись ты своим салом! — выругался рыжеволосый. — Подавай баян. Сыграю плясовую, и сразу все будет в норме. Кабы только слышно было, весь фронт успокоился бы.
— Ладно, ладно. Лежит твой баян под поклажей, рядом с гранатами... Иди покушай сала...
Веснушчатое лицо Вани посветлело.
— Можно и перекусить,но только ты отпусти мне немного горючего... Нацеди один глоток в мензурку, — и он отцепил от пояса кружку.
— Ишь, чего захотел! Ни капли не дам!
Уали слушал пораженный. Баян, сало, песня — все казалось ему диким в этой обстановке. Нет, они забыли про войну. Прорвутся немецкие танки и раздавят их, как мурашек.
Кое-кто из солдат уже спал крепким сном, другие закусывали, возились с вещмешками.
— Сколько мы здесь простоим? — послышался голос.
— Кто его знает! Говорят, велели ждать приказа. Может, остановили немца.
Глядя, как баянист и ездовой уплетают черный хлеб с салом, Уали почувствовал голод. У него засосало под ложечкой. Но попросить поесть он никак не решался.
Не столько угнетал его голод, сколько мысли о будущем. Нет, фронт не бежал. Да и он сам в это не верил, просто утешал себя. С новой силой он ощутил весь позор своего поступка. Где его рота? Где он сам? Что делать? Может, еще не поздно показать себя в деле?
Но он не шелохнулся. Вспышка мужества погасла. «Никто не увидит моего подвига, если я брошусь в бой, — подумал он. — Кругом чужие части. Ни одна душа меня тут не знает».
И он сидел не шевелясь.
Ночью было лучше. Сейчас, при дневном свете, каждый ездовой бросал подозрительный взгляд на приставшего лейтенанта. Уали уловил немой вопрос во взгляде баяниста. Невозможно оставаться долго среди этих недоверчивых людей. Уали поднялся и пошел прочь. Так он блуждал четыре дня.
Однажды в сосновом бору Уали набрел на дымившуюся походную кухню, но не посмел встать впереди столпившихся солдат. Некоторое время он сидел на поваленном дереве, жадно, раздутыми ноздрями, вдыхая запах супа. У него не было котелка. Когда солдатская очередь поредела, Уали, призвав на помощь всю свою бойкость, подошел к кухне.
— Товарищ повар, если найдется у тебя лишний котелок, налей-ка лейтенанту. Ищу свою часть, страшно изголодался, — сказал он, сдерживая дыхание.
Толстый повар посмотрел на него недоверчиво. По тому, как он достал круглый котелок и, налив в него щей, подал, Уали понял, что повар презирает его. И на этот раз Уали стерпел обиду, даже взглянул на повара с заискивающей улыбочкой.
Так Уали приспособился добывать себе пропитание. Завидев на дороге походную кухню, он беспечной походкой, вразвалочку подходил к повару.
— Ну-ка, солдат, зачерпни ложку, поглядим, как ты стараешься для войска.
И добряк-повар, обязательно ответив: «Попробуйте, товарищ лейтенант», — кормил его.
На пятый день скитаний, подойдя к повару, разливающему суп в большие термосы, Уали произнес свои магические слова:
— Ну-ка, солдат, зачерпни... — и вдруг осекся. Лицо к нему повернул толстый недоверчивый повар, знакомый по первой встрече.
— Так до сей поры вы и не отыскали свою часть, товарищ лейтенант? — спросил он с ядовитой усмешкой.
— Да как ты смеешь! — затрясся Уали, весь переполняясь злостью и возмущением. Давно он гак не сердился на людей.
Ничего больше он не мог выговорить, повернулся и торопливо зашагал прочь. За его спиной раздался дружный хохот. Вот до чего дошло! Последний повар измывается над ним... Долго ли он будет слоняться по дорогам, как бездомная собака? Кто довел его до этого? Почему он попал в эту разношерстную толпу рабочих и колхозников в солдатских шинелях, он, Уали, — будущая звезда казахской науки?
Мысли его путались. Все-таки его положение в армии было неплохое. Не каждому удается служить в штабе. Купцианов относился к нему с уважением. Но этот недоросль Ержан вздумал подставить ему ножку. А Мурат ловко толкнул под пули. Не будь Мурата, Купцианов никогда не отпустил бы его от себя. Ержан и Мурат — да он готов сжечь их заживо, задушить, растоптать...
Но какой смысл кусать себе локти? Уали бессилен, он ничего не может сделать ни Мурату, ни Ержану. Надо думать о себе, только о себе. Главное — как оправдаться? Уали обдумывал, какие приведет доводы. Прежде всего надо вернуться в свой полк. В непрерывном движении отступающих частей не так-то легко было разыскать его. Часто он нападал на ложный след, и это против воли доставляло ему облегчение.
Наконец на шестые сутки Уали нашел свою часть.
Возле грузовых машин и зачехленных минометов комбат Конысбаев распекал какого-то минометчика. «Зол, как черт. Кажется, я не вовремя набрел», — подумал Уали. Но отступать было поздно, и он крикнул издалека:
— Здравствуйте, товарищ капитан!
— Молдабаев? Явился наконец!
Уали начала бить дрожь. Он сказал:
— Едва выбрался из окружения...
— Из окружения? — капитан презрительно посмотрел на Уали.
— Совершенно верно, из окружения... Немцы смяли нас... До сих пор не могу понять, как я уцелел в этой кровавой каше.
Капитан захохотал:
— А ведь врешь, без зазрения совести врешь!
— Святая правда, товарищ капитан!
— Не божись! Сейчас все выясним. Фильчагин! — крикнул комбат.
Фильчагин вырос словно из-под земли. Рука его была подвязана к шее платком. Увидев Уали, он поморщился.
— Какую роту осрамил! — брезгливо проговорил Фильчагин. — И сам измарался, и нас покрыл позором. Открыл немцам дорогу...
Уали смотрел на закрытую дверь. Он в заключении. За дверью монотонно — взад-вперед — ходит часовой. Ни одной мысли. Голова словно набита ватой. Дверь скрипнула, вошел часовой.
— Пошли! — сказал он и взял винтовку наперевес.
Уали вздрогнул:
— Куда?
— Командир полка требует.
Вчера Парфенов отдал Мурату Арыстанову приказ отойти на новый рубеж.
Передав позиции батальону другой дивизии, полк под покровом ночи бесшумно отошел на вторую оборонительную линию.
Ординарцы, писаря, каптенармусы, химики, баловни начальства — разведчики — все рыли окопы.
Им помогали женщины, прибывшие на оборонительные работы из Москвы. Женщин было много. Одетые в стеганки, закутанные в теплые платки, в валенках, похожие на медвежат, они озорно усмехались, шутили, и солдаты нет-нет набивались им подсобить. Поглядев в сторону, командир полка увидел созвездия папиросных огоньков. Он понял, что солдаты бегают туда покурить, но не рассердился и сделал вид, что ничего не заметил.
Мурат обошел наполовину вырытые траншеи, придирчиво осмотрел артиллерийские позиции.
Среди тысяч мелких забот и даже в то время, когда сдавал оперативную и разведывательную карты командиру батальона, принимающего его позиции, и подписывал акт, он помнил об Уали. Вернувшись в штаб полка, Мурат послал за ним.
Осторожно прикрыв за собой дверь, Уали удивленно вскинул на Мурата глаза. Он не знал, что Мурат назначен командиром полка, и думал, что встретит мягкого, добродушного Егорова, с которым легко иметь дело.
— Расскажите, Молдабаев, чем вы там отличились, — сухо проговорил Мурат, вставая со стула.
— Товарищ, комбат, на меня пало тяжкое подозрение...
— Я не комбат, а командир полка... Впрочем, я вполне в курсе дела.
— В известной степени я признаю свою вину... Вражеские танки подавили нашу волю, к сопротивлению, и я не сумел остановить бегущую роту. — Лицо Уали посерело. Боясь, что Мурат оборвет его, он заговорил скороговоркой: — Я вконец измучен, несколько дней находился в окружении, без куска хлеба, меня надо лечить, положить в госпиталь. Конысбаев не верит мне, будто бы я его когда-нибудь обманывал, а верит наветам Фильчагина, но Фильчагин мне мстит: однажды я его отругал и влепил выговор. У него на меня зуб. Он норовит получить мою должность. Что, ж, пусть получает, но зачем кляузничать и возводить поклеп на человека?
— Молдабаев, посмотрите на меня, — оборвал Мурат. — Зачем вы лжете? Ведь я все знаю, я сам только что вышел из окружения с обескровленным батальоном, и Фильчагин тут, конечно, не при чем. Наоборот. Ведь он собрал остатки вашей роты и присоединил их к моему батальону. — Не спуская глаз с Уали, Арыстанов с горечью добавил: — Хотя бы мне сказали правду. Даже сознаться в своей вине у вас не хватает мужества.
Уали отвел глаза. Как провинившийся школьник, он смотрел себе под ноги.
— Что же мне делать? Кто мне поверит, если вы не верите? Моя жизнь находится в ваших руках, — горько сетовал Уали. — Не отрицаю свою вину, испугался. Но кто же поймет меня, если даже вы, мой боевой товарищ, не хотите понять... Разрешите напомнить, что мы были знакомы еще до войны.
Мурат не узнавал Уали. Когда-то он казался ему знающим себе цену, дорожащим своей честью человеком. В Алма-Ате среди преподавателей института он выделялся и осанкой и бойкостью. Держался на расстоянии от товарищей, покровительственно относился к подчиненным, его считали человеком самолюбивым и смелым.
Мурат вспомнил, как четверо молодых людей, среди которых были он и Уали, отправились на охоту в окрестности Алма-Аты. За весь день они не убили никакой дичи. Когда, усталые от бесплодных хождений, собрались домой, был уже вечер. Но Уали со своей всегдашней настойчивостью увез их в заповедник, где, по его словам, было много зверей. Пока добрались до заповедника, совсем стало темно.
Неожиданно перед автомобилем мелькнула тень. Шофер резко затормозил машину. Детеныш косули вынырнул из темноты, остановился, удивленно глядя на фары машины. Животное поразило Мурата своей грацией. Длинные точеные ноги, легкая тонкая фигурка словно вырезаны рукою мастера. Даже острые уши, широковатые в середине, придавали особую прелесть горделивой голове с острой мордочкой и еще не отросшими рожками. Шевеля ноздрями, блестя ясными выпуклыми глазами, удивленно смотрела молодая косуля на свет фар. Одно слово вспугнет ее и унесет, словно ветер, за далекую сопку. Мурат открыл рот, чтобы крикнуть, и заметил прицелившегося Уали.
— Постой! — закричал он, но вместе с его криком раздался оглушительный выстрел, вспугнувший птиц.
Мурат подбежал к бившейся на земле косуле:
— Эх, дурак, такую красу загубил.
Шофер, чтобы не видеть совершившегося убийства, потушил фары.
— Эй, шофер, зажги свет... Давай прихватим добычу, — потребовал Уали и с нелепой бравадой ножом перехватил горло животного.
— В заповеднике запрещено бить зверей... Поворачивай машину, — сказал Мурат шоферу.
— Эх ты, командир, боишься звериной крови, — захохотал Уали. — Интересно, что ты будешь делать, если завтра грянет война и польются потоки человеческой крови?
Эта сцена отчетливо, отдельными кадрами, как в кинематографе, промелькнула перед Муратом.
Он открыл глаза и, поморщившись, как от яркого света, увидел когда-то щеголеватого Уали в грязной изорванной шинели, с жалким, в кровь расцарапанным лицом. Уали униженно лепетал:
— Надо мной нависло тяжкое обвинение... Но мы ведь люди, хорошо знающие друг друга... Будьте же гуманны и справедливы, Мурат.
— Вас надо отправить в трибунал и расстрелять перед строем, в назидание таким, как вы. Но я не сделаю этого, хотя, быть может, впоследствии и буду жалеть, Я предоставлю вам возможность восстановить запятнанную честь. И делаю это только потому, что сейчас мне дорог каждый человек в полку. Будете воевать рядовым, можете сами выбрать себе роту.
— Благодарю вас, благодарю, товарищ капитан! — Уали сразу успокоился. — Направьте меня во взвод Ержана. Мы с Ержаном были в ссоре, и он не станет гладить меня по головке. Если вы решили испытать меня — испытывайте полной мерой.
IV
Легкая поземка, начавшаяся в полдень, перестала мести. Ветер несколько раз менял направление, но отовсюду он доносил один и тот же запах — горький запах пожаров.
Дивизия готовилась к боям. Солдаты молча рыли окопы. Из траншей, далеко растянувшихся, то высунется на миг голова в ушанке, то блеснет и тотчас скроется лопата.
Ержан, сняв шинель и сдвинув на затылок ушанку, без устали бросал на белый снег черные комья мерзлой земли. К нему подошел Какибай с шестью солдатами:
— Товарищ лейтенант, мы закончили... Разрешите людям отдохнуть. Двенадцать часов без отдыха...
— Помогите третьему отделению, они еще не справились. Когда закончите, отдохнете, — сказал Ержан.
Какибай потоптался на снегу, повернулся к солдатам:
— Идите в третье отделение. Как видно, у них свой порох весь вышел.
Солдаты неохотно ушли.
— Что пишет Марияш? — спросил Ержан.
— Вчера сразу три письма получил, — ответил Какибай.
— Марияш тебя крепко любит?
— Как не любить? Она ведь жена мне.
— И ты ее любишь?
— А кабы не любил, не женился бы, — Какибай оперся на лопату, вытертую до белого блеска. — Я даже песню ей посвятил.
— Песню?! — удивился Ержан. — Вон что! Ты, стало быть, не только бывший тракторист, но и композитор... А нам почему не споешь?
— А вы разве не слышали? «Калкатай» — называется песня. — Какибай, вдруг осмелев, предложил. — А если нам собраться сегодня всем взводом и спеть казахские песни? Все на душе полегчает...
— Верно говоришь, — согласился Ержан. — На войне песня — не последнее дело. За беседой дорога короче, а с песней работа лучше спорится. Организуй вечером.
Ержан зашагал по траншее, проверяя работу солдат. В последнее время он чувствовал себя спокойней, мучительное ощущение раздвоенности прошло.
Траншея внезапно стала мелеть.
«Чей это окоп, какого отделения? — возмутился Ержан. — Кажется, Добрушина». Пройдя дальше, он увидел работающих солдат. Максим Добрушин, сидя на бруствере, курил цигарку.
— Почему у вас окоп мелкий?
— Людей маловато, — Добрушин вскочил и бросил цигарку.
— Командир дивизии отдал приказ рыть окопы в человеческий рост.
— Да как-нибудь схоронимся и в таком. Людей маловато. Устали люди.
— Прекратить болтовню! Сегодня у нас есть возможность вырыть глубокие окопы. В бою этой возможности не будет.
Только теперь Ержан заметил, что позади Добрушина, прячась за его спиной, стоит Уали. Лопаты у него не было.
Добрушин, обернувшись, поглядел на него. Его взгляд говорил: «Делать нечего. Придется тебе, ваше сиятельство, поковырять землю». Ержан, отходя, приказал:
— Молдабаев, подойдите ко мне!
Еще вчера, прибыв во взвод Ержана, Уали понял, что дал маху. Ему казалось, что он снова легко завоюет этого прямодушного парня. Уали был разбит и несчастен, он искал сострадания и защиты. Но Ержан держался отчужденно. Казалось, он запер на замок свою душу.
— Отправляйтесь в отделение Добрушина, — сказал вчера Ержан с таким видом, словно перед ним был простой солдат. — Там получите боевое снаряжение. Я прикажу выдать вам автомат.
Уали не осмелился возражать. Каким тоном Ержан говорит с ним! И теперь эти слова: «Молдабаев, подойдите ко мне!»
— Я вижу, вы не работаете, — сказал Ержан. — А Добрушин не решается приказать. Но вам придется, Молдабаев, работать наравне со всеми!
— Копать землю? Вот до чего я докатился, — ответил Уали грустно. — Но, кажется, ты, Ержан, до сих пор таишь на меня обиду. Как говорится, молодцы не сдружатся, пока не подерутся. Между мужчинами это бывает. Можно ли придавать значение пустякам?
— Что вы городите чушь! Я совершил тогда ошибку.
— Нет, я старше тебя и поэтому виноват. Но ты должен был извинить меня. Повинную голову меч не сечет.
— Дело прошлое. Об этом забудьте. Сейчас не время сводить личные счеты. Вы обязаны выполнять работу наравне со всеми. Я не стану говорить об этом вашему командиру, но и вы не заставляйте меня контролировать вас.
Так рухнули надежды Уали...
Со стороны деревни Сокольской прискакали три всадника: Парфенов, Мурат и адъютант генерала. Кони их взмокли от скачки. Генерал поздоровался за руку с Ержаном и повернулся к Мурату:
— Это его взвод немцы отрезали от батальона, когда вы были в окружении?
— Так точно!
Генерал ласково посмотрел на Ержана:
— Вижу, этот командир найдет выход из любого положения.
Похвала генерала была приятна Ержану.
Парфенов пошел по окопам, придирчиво вымеривая каждую стрелковую ячейку, подробно знакомясь с системой огня.
— Это разве пулеметное гнездо? — сердито сказал Парфенов Ержану, останавливаясь у пулемета. — Пулеметный огонь должен обстреливать всю полосу обороны взвода... А как ты будешь обстреливать скат вон того холма? Засунул пулемет в щель!
Генерал подошел к заряженному пулемету и, проверяя его, дал короткую очередь. Цепочка разноцветных трассирующих пуль полетела в черное небо.
Мурат молча выслушивал замечания генерала.
— Сейчас на фронте затишье, — сказал Парфенов, выбравшись из окопа. — Но это не значит, что немецкое наступление приостановлено. Немцы сейчас накапливают силы. Не сегодня-завтра должно начаться генеральное наступление на Москву. Мы будто и неплохо воюем, но всех своих возможностей еще не выложили... А до Москвы рукой подать.
Последние слова генерал произнес едва слышно, словно говорил сам с собою. Потом показал в сторону железнодорожной станции.
— Здесь ходили пригородные поезда. В воскресные дни москвичи приезжали сюда на прогулки. Женщины из тех вон деревень возили на московские базары молоко, яйца, овощи. — Он повернулся к Ержану, положил руку на его плечо. — Вот какое положение. Некуда нам отступать. Немцы сейчас сильнее нас и техникой и людьми... Но... отступать нам некуда.
Генерал прислушался к гремящей на западе канонаде.
— К утру пришлю противотанковые ружья. Из батальона возьми четыре ружья, — сказал Мурат Ержану. Затем обратился к Парфенову: — Товарищ генерал, отпустите для моего полка побольше гранат и бутылок с горючей смесью.
— Сегодня же прикажу вам выдать все, что нужно. — Простившись, генерал вышел из траншеи. Вскоре послышался цокот подков.
Когда генерал уехал, Ержан рассказал Мурату о том, что Какибай вечером хочет спеть свои песни.
— Время не то, да не хочется мне обижать солдат, — сказал он. — Всю тяжесть войны несут на себе солдаты.
...Падал плотный снег, далекая канонада звучала глуше.
Когда оба командира подошли к кирпичному домику станции, из открытых дверей донесся дружный хохот.
Мурат проговорил:
— Люблю, когда солдаты смеются перед боем. Если солдаты смеются, значит, немцы должны плакать. Шутка — минутка, а заряжает на час.
Увидев входящих командиров, солдаты встали.
— Садитесь. Не помешали вашему веселью? — спросил Мурат.
— Да вот все Борибай. Он любого рассмешит, даже человека, который на шатком мостике стоит над пропастью, — сказал Картбай.
— Если человек замкнется в себе, душа его загрязнится. Смех очищает душу, — пошутил Мурат.
В маленькую комнату набилось человек пятнадцать. Среди них Раушан, Кулянда, Уали. В руках Какибая домбра, он настраивал ее тонкими пальцами. Уали сидел неподалеку от Раушан. Улыбка сразу погасла на лице Ержана, когда он увидел Раушан и Уали почти рядом. Правда, он успел заметить, как Раушан гневно отвернулась от Уали, пытавшегося что-то сказать ей.
— Ну, Какибай, запевай. Пришли послушать твои песни, — продолжал Мурат.
— Послушать и вспомнить об Алма-Ате, о казахских степях, о Верненской крепости, где формировалась наша дивизия.
— Очень рады, товарищ командир полка. Чтобы себя раззадорить и друзей разгорячить, начну-ка я с «Жамбас сипар», — проговорил Какибай и любовно, словно младенца, погладил домбру.
Он запел сильным приятным голосом. Пел долго, пока не устал, потом попросил:
— Теперь пусть Раушан споет. Без девичьего пения домбра — сирота.
Раушан стала отказываться:
— Не могу сегодня... Голова раскалывается от боли.
— Зачем грустить, Раушан? Спой. И душа твоя встрепенется. Да и нас подбодришь, — попросил Мурат.
Раушан, покраснев, с улыбкой глянула на Кулянду. Кулянда зашептала: «Спой, ну же, спой». Но взгляд Раушан, хоть она и улыбнулась, не потеплел. Казалось, она с усилием выжимала улыбку.
Обратившись к Какибаю, она попросила:
— Играй.
Могучая сила песни сразу покорила Ержана. Снова воскресло его далекое детство, когда, бывало, в ауле на народных гуляньях он до самозабвения упивался песнями, забыв обо всем на свете. Раушан вернула ему это блаженство. Она преобразилась на его глазах. После того, что случилось, Раушан не влекла его больше и вызывала только презрение. И вдруг сейчас открылось ему ее исстрадавшееся сердце.
Когда Раушан закончила песню, никто не шелохнулся, боясь вспугнуть видения далекой родины.
Раушан почувствовала, что на ресницах дрожат слезы, но смахнуть их постеснялась. Легким движением она повернулась к рослому Какибаю!
— Сыграй «Майру»,
Раздольная, широкая песня всколыхнула и зажгла притихших было солдат. Глаза Раушан блестели. Уже ничего приниженного, ничего горького не оставалось в ней. Она пела, с вызовом и насмешкой поглядывая на солдат:
Я дочь степей, по имени Майра, Пою, домбры едва касаясь. Какой джигит посмеет состязаться Со мною в песне? Майра, Майра, ни один джигит с тобою не сравнится!Когда Раушан умолкла и стих гул одобрений, Картбай провел рукой по редким усам и проговорил:
— Ты подарила нам незабываемые минуты, дорогая. Слушать тебя — отрада. Светлый луч радости проник в наши души вместе с твоей песней. Пусть этот луч всегда освещает твою жизнь!
Мурат верхом отправился в штаб, пустив коня неторопливой рысцой. Песни Раушан взволновали его. Из нее выйдет хорошая артистка. Он слышал, что во втором эшелоне штаба армии организуется ансамбль песни и пляски. Может, Раушан следует направить туда? Это было бы правильно, но с ее отъездом полк осиротеет. Солдаты привыкли к ней: одним она напоминает жену, другим — невесту.
Ведь и он, слушая Раушан, вспомнил Айшу.
Да... да. Эти глаза, на которых появились слезы, когда она допела первую песню. Ее понурая фигурка в ту минуту... Как удивительно похожи страдающие казахские женщины...
Как она там живет, его Айша?
V
Осень и зима в Алма-Ате слились незаметно. В начале ноября выпал обильный снег, смешиваясь с дождем, образовал вязкую грязь, но в середине месяца прижали морозы, и земля застыла. Улицы покрылись синеватой коркой льда. Начавшие было подтаивать сугробы тоже обледенели. Город, лишившись своего зеленого наряда, выглядел обнаженным.
Жизнь города изменилась. Менялись и люди. Два-три месяца назад из Москвы стали прибывать эшелоны эвакуированных. Москвичи выделялись внешним обликом, речью, необыкновенной подвижностью, — все они куда-то торопились, бежали. Среди них подростки и девушки узнавали знаменитых киноактеров, но и они вскоре прискучили и выглядели, как самые обыкновенные люди.
В клубах и школах открывались военные госпитали, привезли раненых. Кровавый запах войны донесся до мирного города, отстоявшего за несколько тысяч километров от фронта. На улице все чаще стали появляться раненые, инвалиды с костылями.
Городские жители, теснясь, уступили эвакуированным часть своего жилья. В небольших вузах города разместилось несколько эвакуированных больших институтов. На станцию стало прибывать оборудование заводов.
Менялся народ, менялся и ритм жизни. Все дела, совершавшиеся раньше медленно и спокойно, словно пустились вскачь. Уплотнился рабочий день. Большей частью безмятежно сидевшие в кабинетах начальники теперь постоянно находились в напряжении. Рабочие зачастую стояли по две смены, работали и в воскресные дни. Пришлось затянуть потуже ремни.
...Айша вышла из школы, расположенной в нижней части города, и пешком пошла вверх по улице. Дом ее находился далеко, у Головного арыка. Ей нужно было зайти на базар и в магазины. Вчера Кудайберген ее предупредил: «Все исчезает. Нет даже курева, остались лишь папиросы в шесть рублей двадцать копеек коробка... Пора делать запасы».
Из гастронома, где купила плитку дорогого шоколада, Айша пошла на базар. Купила два килограмма яблок. Яблоки тоже вздорожали.
Мужчины-учителя ушли на фронт, и Айша преподает в школе по восемь-десять часов ежедневно. Она не имеет преподавательского опыта, и ей трудно. А работы так много! Через день она посещала госпиталь, ухаживала за ранеными. Привыкла к ним и их страданиям. Пропуская какое-либо дежурство, она по-настоящему тревожилась. Когда прибывали новые партии раненых, она расспрашивала их.
— Не встречали вы на фронте кого-нибудь из Алма-Аты?
Вчера привезли бойца из дивизии Парфенова.
— Не знаете ли вы капитана Арыстанова Мурата? — спросила она, и сердце ее дрогнуло.
— Почему не знать?.. Хорошо знаю. Это наш командир. Наш батальон в дивизии самый крепкий. Потому что у нас командир хороший. Да и бойцы тоже не из последних, — солдат посмотрел на зардевшееся лицо Айши: — Ваш муж, что ли?
— Нет, не муж, — твердо сказала Айша, сильно волнуясь. — Просто так, знакомый... — А сама подумала, что не расстанется с раненым, пока не выведает у него все о любимом человеке.
Была причина, заставившая Айшу пойти по магазинам. В полдень, в обеденный перерыв, у школы она повстречала Шернияза, сына Мурата. Мальчик в этом году пошел в первый класс.
— Айша-апай, здравствуйте! — приветствовал он учительницу. Айша круто повернулась:
— Ой, Шернияз, ты ли это? Как ты вырос!
Шернияз был похож на отца. Слегка выдающиеся скулы, бледно-матовый цвет лица, нос с едва заметной горбинкой и широковатыми ноздрями, характерный изгиб бровей и даже привычка, сверкнув глазом, неуловимо усмехнуться — все это напоминало Мурата.
У Айши потеплело в груди.
— Идешь с занятий?
— Да! Пойду поиграю во дворе.
— А почему не идешь домой? Ведь мама, наверное, ждет.
Айша заметила, что Шернияз одет бедновато. Мать не смогла справить ему обновы к началу учебного года. Порядочно износившаяся одежда была тесновата мальчику. На рукавах пальто виднелись аккуратно наложенные заплаты, рукава были удлинены двумя вставками из однотонного материала. Следы нужды давали о себе знать, как бы заботливо ни прятали их материнские руки.
— Мамы нет дома. Сказала, что вернется к часу. Я поиграю до ее прихода, — сдержанно произнес Шернияз, порываясь уйти.
— Мама на работе?
— Мама пошла на базар. Она пока не работает. Понесла продавать одежду. — Ухватившись за рукав Айши, мальчик рассказывал:
— Она советовалась со мной — не продать ли папин костюм. Я сказал, что не надо. И мама согласилась со мной. Мы получили хлебную карточку... и потеряли. Мама целый день плакала, — грустно добавил он.
— Ничего... Как-нибудь все наладится, — утешала его Айша. — Есть письма от папы?
— От папы пришло уже пять писем. Я собираю все его письма и держу в столе. Спрашивал у папы, не дали ли ему орден... Он говорит «нет». Почему же папе не дают орден? — удивился Шернияз.
— Дадут. Подожди немного — Айша не выдержала и горячо поцеловала Шернияза в щеку. Обняла еще раз мальчика и, похлопав по плечу, сказала:
— Беги играй.
Всю дорогу она думала о семье Мурата. Она знала, что Хадиша не встретит ее радостно, тем не менее, ей хотелось сходить к ней, разузнать, как она живет, и помочь. Ей казалось, если она не сделает этого, то будет виновата перед Муратом.
На семье Айши пока не сказывались трудности военного времени. Муж ее был дома. Оба они работали. К тому же Кудайберген был хозяйственным, не в меру заботливым человеком. Он имел деловые связи, множество полезных знакомств, сумел получить бронь и остаться дома. Хорошая должность, по его понятиям, искупала все недостатки человека.
В начале войны он устроился начальником ОРСа крупного предприятия. Появились продовольственные карточки, и хотя у них и не было особого изобилия, но нужды семья не испытывала ни в чем.
Подруги говорили Айше: «Всех опередил твой Кудайберген». Однако Айша тяготилась особым достатком своей семьи в такое время. Узнав о тяжелом положении семьи Мура,та, она почувствовала неловкость, будто ее уличили в воровстве.
Придя домой, Айша повесила пальто.
— Мама! Моя мама пришла! — раздался радостный крик Марияш, четырехлетней девочки. — Мама, что ты принесла мне?
Айша сунула в ручки дочери яблоко и, приподняв ее, расцеловала. Девочка маленькими ручонками шлепала ее по щекам, прижималась к лицу матери, и Айша почувствовала облегчение от тяжелых дум, давивших всю дорогу. Взяв Марияш на колени, она опустилась на диван. Только теперь женщина почувствовала усталость и в привычной тишине теплой комнаты, не двигаясь, наслаждалась отдыхом.
— Голубка, обед готов... И Кудаш вернулся с работы, — заглянув в дверь, позвала мать.
После обеда Айша сложила в сумку принесенный с собой шоколад и яблоки.
— Куда ты идешь? Ведь ты сегодня не дежуришь в госпитале, — мягко и вкрадчиво спросил Кудайберген.
— Иду совсем в другое место, — ответила Айша, достала из сундука отрез черного сукна, который недавно принес Кудайберген, отрезала от него кусок.
— Зачем это тебе понадобилось? — недовольно спросил Кудайберген.
— Нужно.
Айша уложила в сумку свертки и уже в передней услышала ворчливый голос мужа:
— Куда ты все-таки идешь? Можешь мне объяснить?
— Иду в дом Мурата... К Хадише, — пояснила Айша и, обратившись к матери, попросила:
— Пожалуйста, подай одну из наших хлебных карточек.
Кудайберген помрачнел. Когда он сердится, его смуглое лицо темнеет, как остывающее каленое железо, приобретая сизовато-синий оттенок. Айша не переносила его насупленного вида.
— Не прислал ли тебе Мурат письмо с просьбой стать кормилицей его семьи?
Кудайберген не впервые ревновал ее, поэтому Айша не рассердилась и ответила спокойно:
— Оказывается, Хадиша потеряла карточку, а месяц только начался. И потом у ее мальчика потрепанное пальтишко. Наш долг в тылу помогать семьям воинов.
— Все, что ты говоришь, — ложь! Лучше покажи мне письмо своего возлюбленного! — резко оборвал жену Кудайберген, соскакивая с кресла.
— Не болтай!
— Перестаньте же... — вмешалась в ссору мать. — Кудаш, дорогой, опомнись, что ты говоришь. Айша, ты перестань. Не задевай Кудаша за живое. Зачем перечить мужу. Не обижай доброго Кудаша.
Старуха любила зятя. Ей нравились его неусыпные заботы о доме, стремление все тащить в свою кладовую...
— Мама, прошу, не вмешивайся в это дело! — крикнула Айша, и старуха сразу притихла.
— Ты никуда не пойдешь! — Кудайберген схватил Айшу за руку, потащил в глубь комнаты. Айша рывком высвободила локоть из цепких пальцев Кудайбергена и молча застыла на месте, не сводя с него пристального взгляда насмешливых холодных глаз.
— Не думайте, что я скуплюсь отдавать свое добро, — сказал Кудайберген, подходя к старухе. — Если раздать мое состояние — любому хватит. Где и когда я жалел для вас все, что добывалось мною? Но тащить мои богатства в дом Мурата, это задевает мою супружескую честь, унижает мое достоинство.
— У тебя есть честь? — удивилась Айша и, не отрываясь, посмотрела на мужа, будто взглядом хотела пригвоздить его к стене. — Имея совесть, ты не позволил бы себе поносить свою жену.
— Значит, у меня нет чести? Я тебе покажу, что значит честь. Нечего возносить себя. Любая девчонка будет рада быть моею. Если сейчас уйдешь из дому, то больше не смей возвращаться.
Айша быстро оделась и молча вышла.
Кое-где тускло мерцали шары фонарей. На пустынной улице почти безлюдно. Лишь у остановки трамвая трое военных оживленно переговаривались. Держа строй, вниз по улице уходили молодые солдаты.
«Броня крепка, и танки наши быстры», — неслась оттуда бодрая песня.
Трамвай подошел не сразу. Один военный шутливо задел Айшу, она отвернулась и отошла подальше.
Айша не испугалась сердитого мужа, не оскорбилась его дерзкими словами. Она давно раскусила Кудайбергена, знала, чем он дышит. Он любил ее безгранично и в такой же степени ревновал. Но его любовь не доставляла радости ни Айше, ни ему. Как украденную драгоценность, он лелеял жену, прятал от постороннего глаза, не пускал ее работать. Ревность его была вызвана боязнью потерять Айшу. Он все боялся, что она уйдет от него, поступит в какой-нибудь госпиталь санитаркой, будет день и ночь ухаживать за ранеными.
Если бы во время ссоры, он не болтал вздор, а, по-настоящему разгневанный, закричал бы на нее, Айша осталась бы даже довольна. Она готова была простить ему все его недостатки, но его безволие, отсутствие гордости заставляли ее страдать. Невозможно было уважать человека, который сам не уважал себя.
Он считал для себя высокой честью быть поближе к людям, стоящим на более высоких ступенях общественной лестницы. Кудайберген полагал, что Айша разделяет его взгляды, и водил ее в гости к своим начальникам. Но Айша возвращалась из гостей не «возрожденной духом», как хотелось бы Кудайбергену, а униженной. «Большие люди» не питали особенного расположения к Кудайбергену. Садясь у края стола, он оказывался человеком на побегушках. Айша слышала: «Кудайберген, подай то», «сделай-ка вот это», «позови того-то». И все эти унизительные поручения муж выполнял с радостью, с мягкой улыбкой на широкоскулом лоснящемся лице.
А на следующий день Кудайберген даже самую плохую шутку, услышанную им в этом почитаемом кругу, повторял с таким упоением, как будто ее изрек сам легендарный острослов Жиренче.
Тот, кто не считался с ее мужем, был не прочь позволить вольности по отношению к Айше.
От подобных «торжественных угощений» Айша чувствовала себя оскорбленной. В конце концов это ей прискучило, и она перестала ходить с мужем в гости. Позднее стала общаться с семьями Мурата и Уали.
Айша вышла замуж совсем юной и с мыслью «такова уж женская доля» вскоре примирилась со своей невеселой судьбой. Но вдруг, словно луч солнца, пробившийся сквозь пелену серовато-свинцовых туч, ее жизнь озарил Мурат. Айша поняла, что любимый человек дороже всего на свете и что один человек дает счастье другому. Ее покорила не только его благородная натура, но и несгибаемая воля. Самолюбивый, он стремился везде быть первым и лучшим. Смелый джигит с жестковатыми суровыми чертами лица заставил дрогнуть ее неподатливое на ласку сердце. Судьба разъединила их, но Айша до сих пор благодарна Мурату. Это он, находясь за тысячи километров, посылает живительные лучи в ее хмурую жизнь.
— Барышня, трамвай подходит, — окликнул ее военный, прервав думы о Мурате.
Срывая зеленые искры с провода, подошел трамвай. Двое военных, с обеих сторон взяв ее за локти, подсадили в вагон. В трамвае один из них, светловолосый парень в ушанке, сдвинутой набекрень, услужливо предложил ей: «Садитесь», — и указал свободное место у окна.
Хадиша жила недалеко от остановки. Айша сошла с трамвая, и опять что-то заныло в ее груди. Как встретит ее Хадиша? Она не знала о ее чувстве к Мурату. Как Айша отдаст ей свои свертки? Вдруг та разобидится. Что ни говори, Хадиша ведь жена Мурата, и его характер, наверное, в какой-то мере передался ей.
Но после ссоры дома она не могла отступить и смело направилась к знакомому домику.
Дверь открыла Хадиша. Увидев Айшу, она замерла на пороге. Широко открытыми глазами удивленно рассматривала ее, будто не узнавая. Еще не сошедший с мороза румянец на лице Айши, расползаясь, становился гуще. Краешком губ еле слышно произнесла она:
— Здравствуйте.
Хадиша, казалось, тоже шевельнула губами, но слов не было слышно. Молчание становилось невыносимым. Казалось, что с тонких губ Хадиши вот-вот сорвется резкое слово: «Что вам надо?» Придуманный на всякий случай ответ: «Проходя мимо твоего дома, завернула проведать», — прозвучал бы фальшиво.
В эту напряженную минуту любое лживое слово, конечно, застряло бы в горле. Еще несколько секунд этого уничтожающего молчания, и Айша готова повернуться и уйти.
— Заходите, — пригласила Хадиша.
Айша не помнила, как переступила порог, как дошла до гнутого венского стула, стоявшего в глубине комнаты. Только присев, она опомнилась. Не снимая верхней одежды, держала она на коленях саквояж, будто приготовилась сейчас же встать и уйти.
Хадиша привела в порядок разбросанные по дивану подушки и одеяла.
По всему видно было, что она не слишком рада непрошеной гостье, старается овладеть собой, куда-то спрятать бегающий боязливый взгляд.
Женщины по своей природе наблюдательны. Айша обвела взглядом комнату и приметила все до мельчайших подробностей. Низенький потолок, фанерную дверь, окрашенную охрой, ведущую в другую комнату. Кровати нет. Видимо, спят в другой комнате. Обтянутый узорчатой тканью диван с низкой спинкой застлан темным сатиновым одеялом, на нем две вышитые маленькие подушки. Три стула с гнутыми ножками, с фанерными спинками и сиденьями. Перед дверью брошен коврик. В углу сундук, на нем чемодан. Ничего лишнего, лишь на комоде мелкие украшения — безделушки, освещенные отражением от зеркала. На стене висит большой портрет Мурата, видимо, увеличенный с карточки, когда он был помоложе. Есть что-то общее, но лицо какое-то незнакомое.
— Где же Шернияз? — спросила Айша. — Я его сегодня встретила и вот решила прийти, проведать...
— Мальчик уснул... Как поживает твоя семья? Как здоровье мужа и дочки?
— Слава богу, все здоровы.
Сердце уже не замирало, как вначале, и Айша взяла себя в руки. Поудобнее усевшись на стуле, она расстегнула пуговицы пальто, сняла с головы пуховый платок, тем самым показывая, что собирается еще побыть в доме...
— Раздевайся, а я пока вскипячу чай, — предложила Хадиша.
Хотя Айша и поняла, что это были слова, сказанные из приличия, тем не менее не стала отнекиваться. Быстро раздевшись, повесила пальто на гвоздь, вбитый в стенку.
— Я немножечко посижу, погреюсь. Не утруждай себя, чаю не надо, — сказала Айша.
— Нет уж, раз осталась, то попей чаю, — ответила хозяйка, и бледная улыбка скользнула у нее по губам.
— Ладно, — равнодушно согласилась Айша.
— Пойду поставлю на плиту чайник, — и Хадиша ушла на кухню. Застучала конфорками на плите.
За чаем возникла обычная между двумя женщинами беседа. Жизнь города, общие знакомые, рукоделье Хадиши — все это пригодилось для поддержания разговора. Но у обеих женщин были скрытые мысли. Каждая незаметно, исподтишка, наблюдала за другой. Одна как бы спрашивала: «Что ты таишь? Зачем ты пришла?» Другая в то же время думала: «Что ты сейчас думаешь обо мне?»
Айша не разговаривала с Хадишой около года. Встречала ее на улице, раскланивались. Один раз Хадиша даже не ответила на приветствие, будто не заметила.
Сейчас она выглядит похудевшей. Когда-то румяное красивое лицо заметно завяло, осунулось, поблекло. Очень темная родинка на щеке подчеркивала бледность лица. От голоса, от отчужденно-замкнутого взгляда, нервных движений веяло холодком.
О знакомых она говорила раздраженно:
— Что делает в городе Курман? Оставил жену с детьми в Акмолинске на произвол судьбы, а сам гуляет... Нутфуллу почему-то не берут в армию. Посмотрела бы, как он там будет холить себя.
Айша сердцем женщины поняла состояние Хадиши. Не зная, кому и как поведать свои душевные переживания, не имея близкого человека, она, бедная, совсем отчаявшись, видела все в черном свете. На эту женщину, и раньше невыдержанную, нужда и одиночество наложили печать озлобленности. Ей кажется, что все люди питают к ней одно только зло. Увидев женщину в легковой машине или мужа с женой, идущих вместе в театр, она завидовала им, будто это они отобрали у нее Мурата.
В такое трудное время нельзя прожить, злясь на весь белый свет. Айше стало жаль Хадишу. Захотелось простыми человеческими словами согреть ей душу. Но эта женщина вряд ли позволит отпереть свое сердце, а при удобном случае она не прочь ужалить Айшу острым, как кинжал, языком.
Хадиша давно подозревала, что между Муратом и Айшой «крутится какой-то бес». Было время, когда ее жег огонь ревности. Однако воочию ни в чем не пришлось убедиться. Не было никаких доказательств. Казалось, что все подозрения возбудили разные сплетни и кривотолки недоброжелателей.
В последние годы Мурат охладел к Хадише. Но эта холодность стала проявляться задолго до сплетен.
Один раз Мурат во время ссоры в сердцах сказал ей: «Я люблю другую женщину, не тебя». Хадиша была ошеломлена таким признанием и сердцем почуяла, что муж сказал правду. После этого признания она боялась потерять Мурата. Ей казалось диким продолжать свой жизненный путь с кем-либо другим, кроме Мурата. Раздумывая, она под «другой женщиной» стала подозревать Айшу. Это подозрение до сих пор нет-нет бередит ее душу. Хадиша не понимала, что заставило соперницу прийти к ней, но она подавила свой гнев, готовый вспыхнуть в первые минуты встречи.
Хадиша краем глаза наблюдала за Айшой. От ее полноватой фигуры исходит спокойное тепло. Такие женщины нравятся мужчинам. Красивое, румяное лицо, ясные лучистые глаза с едва уловимой в них печалью.
Трудно понять: то ли это природная застенчивость, то ли наигранность. Но эта печаль, словно туманная сетка, наброшенная на лик луны, придает лицу неизъяснимую прелесть.
«Такая женщина могла понравиться Мурату», — подумала Хадиша. Но вспыхнувший было огонь ревности быстро погас.
— Твой муж дома. У тебя все в порядке. Оказывается, ценных людей в армию не берут, — сказала Хадиша, разливая чай.
— Видимо, находит какую-то лазейку, — вздохнув, ответила Айша. — Умело откручивается от армии. Говорит, что он незаменим в тылу.
У обеих женщин на языке было имя Мурата.
— Почему ты плохо отзываешься о своем муже? — спросила Хадиша. — Люди ведь хвалят его. Все говорят, что ваш дом — полная чаша с кумысом.
— Зачем об этом напоминать? — спросила Айша, смело взглянув в лицо соперницы. — Нечего скрывать. Человек, думающий о своем желудке, когда над народом висит несчастье, плохой человек. Во время войны мужчина должен воевать, женщина должна оставаться с семьей. Немец рвется к Москве, дивизия, сформированная в Алма-Ате, дерется под Москвой.
Хадиша встрепенулась. В последнее время она много думала о Мурате, о тяжести войны.
— Сегодня передавали по радио: немцы бросили массу танков. Прошло полмесяца, как нет письма от мужа.
Сердце Айши болезненно сжалось, она сказала:
— Наверно, жив. Нет у него времени писать.
— Лишь бы был живой, — Хадиша смахнула слезы.
Лед между ними растаял, как только заговорили о человеке, находившемся на войне. Обе женщины открыто поведали друг другу обо всем наболевшем.
— Соседи у тебя — хорошие люди? Общаешься ли ты с ними? — спросила Айша.
— Люди неплохие. Но мы редко встречаемся. Когда был Мурат, мы посещали две-три семьи. Теперь не хожу к ним. Бедные родственники и бедные друзья — всегда обуза, — сказала Хадиша, вздохнув.
— Работаешь?
— Кое-где предлагали быть секретарем, но это ведь — все время на побегушках. Застыдилась такой работы. Самолюбие перешло, видимо, ко мне от Мурата, — улыбнулась Хадиша. — Пять лет назад кончила педтехникум. Сейчас, может быть, постарела.
— Тогда устраивайся учительницей в нашей школе Будешь преподавать в младших классах. Кстати, и Шернияза будешь обучать сама, — предложила Айша. — Да и встряхнешься.
— Да подзабыла я... Трудновато будет, — сказала Хадиша, но по глазам ее было видно, что это предложение Айши ей нравится.
— Я похлопочу за тебя перед директором школы и помогу подготовить и провести первые уроки, — пообещала Айша.
Хадиша принесла из кухни вновь вскипевший чайник.
VI
Светало. В рассеивающемся полумраке вырисовывался дремучий лес, забитый войсками, дымящие кухни, пушки, накрытые белыми маскировочными халатами.
Ночью дивизия снова попятилась к Москве. Второй эшелон ее попал в зону артиллерийского огня. Еще вчера солдаты отогревались в избах деревни Неделино, вытянувшейся вдоль мелкой низины, заросшей стлаником, а уже сегодня с утра деревню начали молотить крупповские пушки.
В окопы второй линии обороны перекочевали бывалые солдаты, не раз колошматившие немцев. Еще никто из них не награжден ни орденом, ни медалью, но раны уже были, и о храбрости друг друга солдаты судили по ранам, полученным в боях. Все эти люди привязаны друг к другу тысячами неразрывных нитей войскового товарищества: любовью к Родине, казахским языком, принадлежностью к одному полку. Но даже их, не раз побывавших в боях, лихорадило нервное волнение, всегда предшествующее большому сражению. И командиры, и солдаты понимали — приближается решительная схватка с врагом. Постепенно, отходя на новые рубежи, армия подошла почти к Москве, отступать дальше было некуда, надо выстоять и ценою любых усилий отбросить врага. Каждый солдат по-своему готовился к решающему сражению.
Как всегда перед боем, время тянется медленно. Надо чем-то заняться, отвлечься, успокоить себя; солдаты брились, переодевались в чистое белье, писали домой.
Никто не может уснуть. До тех пор, пока не прозвучит первый выстрел, солдат будет находиться в напряженном состоянии ожидания.
Ержан всю ночь не сомкнул глаз. Он получил приказ от командира батальона и сам приказал своим подчиненным еще более углубить окопы, сделать запасные стрелковые гнезда, проверил наличие боеприпасов. Ему показалось недостаточным количество противотанковых гранат и бутылок с горючей жидкостью, и он послал Добрушина и Борибая во второй эшелон к Дошевскому. Они принесли несколько ящиков. Борибай, выше всех человеческих достоинств ценивший хитрость, хвастал перед товарищами:
— Дошевский дал один ящик, а мы умудрились притащить три. Уволокли у него из-под самого носа.
Кажется, боеприпасов у взвода для одного сражения многовато, но трудно предвидеть, как будут развиваться события, а лишняя граната и лишний патрон никогда не помешают в бою. Солдаты по только им одним известным приметам чувствовали — опасность удвоилась. Разведчики сообщили, что немцы сосредоточивают против дивизии крупные силы. С передней линии все чаще доносится предостерегающий рокот танков. Солдаты прислушивались, чаще обычного курили, доставая табак из подарочных кисетов, искусно расшитых девичьими руками.
Ержан, хозяйской походкой пройдя по окопу, остановился перед вторым отделением, находящимся посредине обороны, занимаемой взводом. Правый фланг слегка возвышался, а левый, спадая, упирался в балку, занесенную глубоким снегом. «Хорошее место для обороны», — подумал он.
Ержан знал, что на рассвете фашисты начнут атаку. И вот наступает медленный зимний рассвет. Каждую минуту может начаться фашистская артиллерийская подготовка.
Ержан молча вглядывался вдаль. Деревня Неделино, возникшая из тумана, походит на караван, показавшийся из-за холма: у некоторых домов выглядывают коньки крыш, два-три дома, забравшиеся на холмы, видны во весь рост.
Временами с вражеской стороны доносится настораживающий стук, приглушенный расстоянием гул моторов. Ержан чутко прислушивается к каждому звуку. Он забыл о Борибае, стоявшем рядом. Когда вражеские танки перемахнут через гребень холмов, не порвется ли узкая цепочка взвода, выдержат ли люди? Во что бы то ни стало надо выстоять. Отступать нельзя, да и некуда, и в приказе комдива сказаны те же строгие слова. И до этого в приказах не раз говорилось о невозможности отступления.
Однако части несколько раз отходили.
Ержан всеми фибрами души чувствовал, что на этот раз приказ «не отступать» давался в своем истинном, первородном значении и в последний раз. Ержан, как и все, был в ожидании того недалекого часа, когда навсегда удастся остановить врага. Он также знал, что наступающий час будет самым тяжелым, самым грозным часом всех сражений. Он внутренне сознавал, что находится перед этой гранью, лицо его было бледно и сосредоточенно.
— Наблюдаешь? — прозвучал за его спиной знакомый голос. Ержан оглянулся — перед ним стоял Василий Кусков.
— Больше слушаю, чем наблюдаю. Гудят! — сказал Ержан.
На лице политрука проступала бледность, губы плотно сжаты. Спокойный взгляд излучал холодные голубоватые искорки. Пройдя к Ержану, Кусков, навалившись грудью на кромку окопа, стал смотреть вперед. Ержан знал, что Кусков переживает то же, что и он сам. Оба некоторое время молча смотрели вперед. Прислушались к железному скрежету огромной массы танков, сосредотачивающейся в лесах, занятых неприятелем.
— Кажется, немцы стараются побольше стянуть танков, — сказал Ержан, чувствуя, что дальше молчать невозможно.
— Да, слышу.
— Был в политотделе? Какие новости? — машинально спросил Ержан, сознавая, что в данную минуту эти слова не имеют никакого значения. Новость, которую ждет дивизия, фронт, весь народ, — это остановить врага. Понятно, и начальник политотдела не мог сказать Кускову что-нибудь иное. Василий понял эту мысль Ержана.
— Известно, какая может быть новость, — проговорил Кусков. — Отбросить тех, — и он кивком указал на передний край.
— Да... жарко будет сегодня, — ответил Ержан, глядя вперед. — Как я полагаю, отходя, мы уперлись в край пропасти.
— Дальше некуда. Немцы пока нас превосходят. Умирать не хочу. Но знаю, нельзя ни на пядь отступить от этого места.
Отчетливо донесся скрежещущий гул танков. Ержан и Василий переглянулись. Чуть спустя Ержан заговорил снова.
Неизвестно почему, но в этой тишине ему захотелось открыться Василию:
— Помнишь тот разговор? Меня долго мучили с тех пор разные мысли... Невыносимо, оказывается, оставаться наедине со своими думами. Казалось, что в последнее время я забылся. Но сегодня, на рассвете, я припомнил всю свою жизнь. И не обнаружил ничего такого, что было бы достойно людского восхищения, их памяти. Не говоря о других, даже самому нечего вспомнить с радостью, — Ержан усмехнулся, — даже не смог, как другие, полюбить девушку.
— Ты что-то рассуждаешь так, словно постарел, — сказал Василий, в упор глядя на Ержана. — Выбрось подобную чепуху из головы. Твоя настоящая жизнь только начинается.
Василий понимал, что происходило в душе Ержана. В человеческой жизни детство и зрелость разделяет довольно большой период.
Но зрелость приходит незаметно, как утро сменяется предполуденным часом.
Война остервенело, с болью сдирала остатки нежной скорлупки с неокрепшей юности Ержана. Неопытная душа неожиданно смущена доселе неведомыми мыслями. «Придет час, боль замрет, и душа обретет прежнее спокойствие», — мысленно заключил Василий.
Ержан внезапно застыдился своих слов. Это было равносильно тому, если бы он начал хныкать о своих болячках у смертного одра другого человека. «К чему мне изливать и выворачивать наизнанку нутро перед человеком, который сам стоит лицом к лицу со смертью», — подумал он.
— Да, эти мысли — чепуха, — проговорил Кусков, посмотрев на Ержана.
— Это правда, что чепуха. Перехватил, — сказал Ержан.
— Да ты не беспокойся. Я понимаю тебя. Поговорим как-нибудь позднее, — ответил Василий. Ержан промолчал.
— Я буду в твоем взводе, — сказал Василий. — Ну, а теперь пойду к хлопцам.
Ержан вскинул на Василия благодарный взгляд. Оттого, что с ним рядом Кусков, Ержан почувствовал себя более уверенно — так, вероятно, чувствует себя молодой врач, делающий сложную операцию в присутствии опытного профессора.
Мороз крепчал. В чистом небе гасли зеленоватые звезды. Пахло сосновой смолой и снегом.
Пришел Мурат Арыстанов. Шинель его, словно минеральной пылью, была осыпана искрящимся снегом. Вместе с ним явились шумные армейские саперы, приволокли с собой деревянные ящики со взрывчаткой.
— Не попятятся ли твои солдаты? — спросил Мурат.
— Нет! — уверенно ответил Ержан. — Скорей погибнут, чем побегут.
— Вот и хорошо. По приказу комдива, саперы поставят за твоими траншеями противотанковые мины, взрыватели которых соединены стальными прутками. Такая мина рвется даже в том случае, если окажется между гусеницами танка... Если немецкие танки пройдут твою оборону, они подорвутся на минах... Понятно?
— Понятно, товарищ командир полка... Впрочем, это что-то новое... Такое еще не применялось у нас.
— По данным разведки, фашисты начнут атаку в семь ноль-ноль, — напомнил Мурат и, позвав Маштая, отправился в соседний взвод.
За лесом, осветив верхушки сосен, взвилась зеленая немецкая ракета.
— Словно пальма, покрытая изморозью, — сказал Кусков, рассматривая ракету. — Странно, почему молчит наша артиллерия? Ведь всем ясно, что в лесу сконцентрировались немецкие танки. Тут бы их и накрыть.
— Берегут, наверное, снаряды на завтра, — предположил Бондаренко, оказавшийся рядом, и посмотрел на трофейные часы со светящимся циферблатом.
— Шестой час! Еще два часа, а там, может быть...
— Ничего не может быть, кроме победы, — оборвал его Кусков.
— Давайте соснем часок, — предложил Ержан и, опустившись на сосновые ветви на дне траншеи, лег, приподняв воротник и сунув ладони в рукава шинели. — Ложись, Вася, рядом со мной, вдвоем всегда теплее.
Ержан уснул, и приснилась ему Раушан в легком шелковом платье, тоненькая, как тростинка. Они шли по светлой ковыльной степи вдвоем, взявшись за руки, и глядели, как над ними, курлыча в ультрамариновом поднебесье, пролетали журавли на север.
— Кажется, вот так бы и полетела с ними, — сказала Раушан... — Улыбнулась, сложила руки, как крылья, и... полетела.
И тут Ержан увидел Уали Молдабаева. Уали поднял к небу тяжелое противотанковое ружье и, прицелившись, выстрелил. Раушан, сложив белые руки-крылья, камнем упала за курган, и на месте ее падения к облакам взвился черный столб дыма.
Ержан в ужасе проснулся и услышал, как по снегу стучали комья земли, поднятые разрывами снарядов. Фашисты начали артиллерийскую подготовку.
Рядом сидел Уали. В морозном воздухе крепко пахло спиртом.
— Выпьем по глотку, — бесцеремонно предложил Уали, держа на весу флягу с водкой. Рука его противно дрожала.
— Да ведь это неприкосновенный запас.
— А вдруг нас сразу убьют — зазря пропадет водка...
Снаряды падали один за другим спереди, сзади, но ни один не разорвался в окопах, и никто не был убит. «Сколько минут они будут палить?» — подумал Ержан и засек на часах время. Было пять минут седьмого.
— Интересно, прилетят самолеты или сразу за артналетом пойдут танки? — поинтересовался Кожек Шожебаев.
Пискливо, как комар, зазвонил телефон, и неузнаваемый голос командира роты предупредил:
— Держись, Ержан... Танки!
Сбоку пустили ракету, и она, вспыхнув, вырвала из темноты огромные, как дома, притаившиеся для прыжка танки.
На какую-то секунду наступила тягостная тишина предгрозья, и бойцы услышали твердый голос политрука Василия Кускова:
— Отступать, товарищи, некуда, позади Москва!
После этих, таких простых русских слов огромные танки показались Ержану не такими страшными. Он улыбнулся, ощупал бутылки с горючей жидкостью, поставленные в нишу, оглянулся на товарищей.
Кусков стоял на патронном ящике и казался на голову выше всех.
Со всех сторон замелькали ракеты, откуда-то вырвался острый, как бритва, прожекторный луч, и Ержан увидел в его мертвенном холодном свете боевой порядок наступающих. В голове двигались тяжелые танки, за ними средние и легкие, потом мотоциклисты на примятом гусеницами, хрупком, почти фарфоровом снегу, с автоматами, пулеметами и минометами. Замыкался боевой порядок идущей во весь рост пехотой.
На какой-то миг танки задержались и вдруг все сразу рванулись вперед и помчались, все увеличивая скорость, на ходу стреляя из пушек.
С деревьев с криками сорвались вороны и разлетелись.
— Ну что ж, померяемся силами. Посмотрим, кто кого, — пробормотал Ержан, с опаской поглядывая на бронебойщиков с белыми, как полотно, лицами, застывших у своих длинных ружей.
Откуда-то из-за разъезда бодро ударили наши пушки, снаряд прожег броню одного танка, осколочные снаряды разорвали гусеницу второй машины, сломали зубья ведущего колеса.
И вдруг совсем близко из полутемноты, как из воды, вынырнул огромный танк. Потом второй, третий. Сколько их?
Чистый морозный воздух наполнился маслянистым машинным чадом, забивавшим легкие, мешавшим дышать.
Всем сразу стало жарко, солдаты моментально вспотели, и многие, обрывая в спешке медные пуговицы, расстегнули шинели.
Все видели, как снаряд ударил в броню танка и бессильно рассыпался, сверкающий, как снежок. «Такой танк, если его не остановить, может дойти до Алма-Аты», — с тоской подумал Ержан. Он только сейчас сообразил, что машина ярко-желтого цвета, в тон пустыне, и поэтому так выделяется на снегу. Видимо, она переброшена с северо-африканского театра войны на помощь Гудериану. Торопились настолько, что даже перекрасить не успели.
Кто-то бросил противотанковую гранату, она взорвалась на броне, но танк продолжал двигаться, отравляя воздух тошнотворным запахом отработанного бензина.
— За спиной самое дорогое — Москва, — услышал Ержан и увидел, как из траншеи выскочил человек и со связкой гранат побежал танку наперерез.
И странное дело, танк, словно напуганный конь, шарахнулся в сторону от смельчака, кажется, даже захрапел.
«За броней, а боятся смерти», — радостно подумал Ержан и крикнул что было силы:
— По врагам нашей Родины — огонь!
— Огонь! — повторили солдаты слова своего командира.
Бронебойщики, мучительно ожидавшие приказа, все сразу одновременно выстрелили. Кажется, никто из них не промахнулся, но пули чиркнули о толстую лобовую броню и лишь высекли на ней бледные искры.
— Крепка скорлупка, — выругался Бондаренко, — надо стрелять сбоку, — посоветовал он сам себе и с напарником, прихватив длинное тяжелое ружье, побежал менять позицию.
Из танков вырвались острые молнии, ударили в заснеженный бруствер окопа, подняли кверху колючую глину. Осколок разбил бутылку с горючей жидкостью, и она, соединившись с воздухом, разлилась и вспыхнула.
Ержан шарахнулся в сторону от огня, пробежал по окопу, увидел, как человек со связкой гранат добрался-таки до танка, бросил под рубчатые гусеницы всю связку, кинулся в сторону, споткнулся, упал, поднялся... Ержан узнал в храбреце Картбая. Тут раздался взрыв.
Когда дым рассеялся, все увидели буксующий танк с гусеницей, перебитой, как лапа, и во всю прыть бегущего к окопу Картбая. С разгона он напоролся на второй танк и, так как у него уже не было оружия, с размаху ударил кулаком по броне и, согнувшись, влетел в окоп, больно ударив Кускова головой в живот.
— Молодец! — похвалил его политрук. — Показал пример, как крушить танки.
Картбай схватил горсть снега и жадно стал запихивать в перекошенный болью рот.
Красноармейцы видели, как танкисты вылезли из нижнего люка, и, по-звериному припадая к земле, поползли по примятому, почерневшему от копоти снегу.
— Огонь! — заорал Ержан, хлестнув из автомата ползущих фашистов. — Бондаренко, стреляй по танку, а то как бы его не уволокли на буксире гады.
Бондаренко выстрелил откуда-то сбоку. По металлу, проворные, словно ящерицы, заскользили зеленые струйки огня, танк озарился золотым сиянием и вдруг вспыхнул ярко, будто сухие дрова. Остро запахло каленым железом и горящей масляной краской.
Кто-то из бойцов, ахнув, завалился на дно траншеи.
— Амба! — раздался чей-то голос.
Видимо, человек был убит наповал.
Бой разгорелся, и уже нельзя было ничего разобрать среди облаков черного дыма и сверкающих молний разрывов, втыкавшихся в звенящую землю.
Зная, что за танками идет пехота, и не видя ее, Ержан закричал:
— Огонь! Отсекать пехоту.
— Отсекать пехоту! Отсекать пехоту! — повторили его команду солдаты всей цепи.
Наступила секунда какой-то торжественной тишины, и сбоку, из-за рощи, с гиком лавой вылетела советская конница и бросилась рубить побежавшую к лесу пехоту. Словно дождь, засверкали серебряные клинки.
Какой-то лихой конник подлетел к танку, прыгнул на него и, не выпуская из руки повода, буркой накрыл смотровые щели. Ослепленный танк сбился с курса, пошел давить свою орущую пехоту.
Через несколько минут конница так же внезапно исчезла, как и появилась, в жемчужном тумане березовой рощи. Да и была ли она на самом деле или только привиделась Ержану? Правда, комдив говорил перед боем о казаках генерала Доватора, притаившихся на всякий случай в засаде.
И только порубленные тела оккупантов, беспорядочно валявшиеся на окровавленном снегу, служили подтверждением, что кавалерия все-таки была.
Уцелевшие танки, сталкиваясь друг с другом, поспешно развернулись на сто восемьдесят градусов и вернулись на исходные позиции.
VII
Когда ожесточенный бой затих, в окоп, где сидели Ержан и Кусков, спрыгнула Раушан с сумкой за плечом. Привалившись к стенке, она долго не могла отдышаться.
— Здравствуй, Раушан, — приветствовал ее Кусков. — Что же ты не здороваешься?
Раушан растерянно улыбнулась. Она никак не думала, что попадет к Ержану.
— Ай, извините меня! Я совсем задохнулась.
— Зачем же так спешила? — спросил Василий. — Ведь немцы больше не стреляют.
— А как же! Я видела, сколько танков прошло над вами. Много у вас раненых?
— О них командира спросите. Я пойду проведаю ребят.
Сказав это, Василий выбрался из окопа. Раушан, оставшись с Ержаном с глазу на глаз, еще больше растерялась. Ержан молчал. Совсем недавно, приближаясь к опушке леса, она видела, что на позициях его взвода кипит бой, стеною идут вражеские танки. Она не смогла их сосчитать. Танков очень много. И шли они прямо на окопы взвода Ержана. Раушан охватил ужас. Ей казалось, что эти чудовища, попирающие землю и палящие из орудий, раздавят, уничтожат все живое. Она прильнула к стволу дерева, не зная, идти ли ей вперед или вернуться. На миг у нее закружилась голова, потемнело в глазах.
Минуту спустя она увидела горящие танки. И тут сразу вспомнила о боевом задании, которое получила. Опрометью она кинулась бежать в сторону второй роты. Эта рота укрепилась у самой опушки, путь к ней был безопасен.
Не задерживаясь долго во второй роте, Раушан вернулась в санвзвод и получила приказ идти в подразделение Ержана. Делая перевязки раненым во второй роте, она ощущала безотчетную, но мучительную тревогу. Она уже не могла управлять собой. Она находилась в состоянии человека, которого послали с каким-то поручением из дома в то время, когда самый близкий из его родни лежит на смертном одре. И она не могла успокоиться до тех пор, пока не спрыгнула в окоп Ержана.
Он сказал ей;
— Раненых у нас двое, но и те сами ушли в тыл.
— Ушли? — переспросила Раушан таким упавшим голосом, словно эти раненые были ей дороже всего на свете.
Исподлобья, с восхищением смотрела она на загорелое, обветренное лицо Ержана. Больше ей нечего делать здесь, надо уходить, но она не могла заставить себя уйти. «Сейчас, сейчас пойду, только сначала обойду весь взвод», — твердила она себе.
Наконец,собравшись с силами, Раушан заговорила:
— Я видела, как вы дрались с танками. Два танка вы подожгли.
— На нас шли пять танков.
— Пять? А мне казалось, не меньше пятнадцати. Ну, и набралась я страху! А потом побежала к вам. А вы все живы, какое счастье, вы живы...
Давно Ержан не испытывал к Раушан такого теплого чувства и нежности. Ему хотелось обнять ее. Вечная мерзлота сковывала его душу, и вот она вдруг растаяла. Молчать было трудно, но говорить — еще трудней.
— Я побуду немного здесь, — почти шепотом проговорила Раушан.
Внезапно Ержан резко повернул голову. Он услышал знакомый гул. Из-за развалин дома, с пригорка, медленно сползали два танка. Потом появился еще один, еще и еще. Прижавшись к стенке окопа, Раушан смотрела на них.
— Уходи отсюда, Раушан, — настойчиво просил Ержан. — До станции беги пригнувшись. Дальше спуск, там можно бежать во весь рост. — Он говорил скороговоркой: — Поторапливайся, Раушан, до свиданья! — и вдруг, обхватив ее за плечи, крепко поцеловал в губы.
— Нет, Ержан, — пробормотала она, задохнувшись. — Я никуда не уйду от тебя. Твоя судьба — моя судьба.
— Готовьтесь к бою! — крикнул Ержан солдатам и сосчитал наступающие танки. На двадцать солдат — двадцать танков. По одному на брата.
Кусков, находившийся в это время в отделении Добрушина, знал, что немцы повторят атаку, но он не ожидал, что на такой маленький участок они бросят двадцать танков.
Четкой командой Ержана, приказавшего подпустить танки поближе, он остался доволен. Добрушин тоже держался молодцом. С некоторых пор этот человек очень переменился к лучшему.
Раушан, положив винтовку на бруствер окопа, глядела вперед. Ею овладело противоречивое чувство надежды и безысходности, отваги и скрытой боязни. Люди в траншее притихли. Установилась угрюмая тишина.
Раушан поняла: эти люди бесповоротно решили умереть, но не отступать.
Танки приближались. Шедший посредине выполз вперед и, не доходя метров пятидесяти до окопа, остановился. Приоткрылся люк, и фашист, выглянув из него, громко крикнул:
— Рус, здавайс!
В этот момент из средней части окопа кто-то, карабкаясь, вылез на четвереньках и, втянув в плечи шею, согнувшись, побежал, подняв руки с растопыренными пальцами. На бегу он раза два оглянулся назад. Раушан вздрогнула, узнав его. Это был Уали. Не успел беглец пробежать двадцати метров, раздался нестройный залп. Уали на какой-то миг выпрямился и рухнул на землю. Его тело, скрючившись в комок, судорожно трепыхалось, и он долго не мог умереть. Раушан содрогнулась. Судорожно бившееся мерзкое несчастное тело внушало ей страшную брезгливость Будто ее всю обволокло гадкой слизью. В это время из окопа ударила пулеметная очередь. Немец проворно захлопнул люк. Танк, натужно рыча, рванулся с места. Не успел Ержан опомниться, как машина оказалась над ним. За воротник посыпалась земля. Сверлящий лязг разодрал уши. На какой-то миг показалось, что вся вселенная обрушилась на него. Стало темно, а потом сразу светло. Ержан перевернулся на спину и увидел ярко-синее небо. Танк тяжело перевалил через траншею.
Ослабевший Ержан рванулся вслед за танком, держа на весу гранату.
— Постой! — Кусков схватил его за шиворот шинели. — Далеко не уйдет, там ведь минное поле.
Танк прошел метров шестьдесят и подорвался В эту минуту все танки, как по команде, открыли огонь. Один из них, с распоротым железным брюхом закружился на месте и, дернувшись в последний раз, застыл. Второй бросился наутек, неся на себе снопы пламени. Но остальные, словно разъяренные быки, взрывали гусеницами землю и кромсали окопы. Многие гранаты и бутылки, не достигая танков, падали на землю. Земля горела. Ручные гранаты, ударяясь о железо, разбивались, как яйца.
Один из танков надвигался на Кожека. Его привалило землей. Высвободив голову, он поднялся, и пока искал в выемке бутылку с горючей смесью, танк перевалил траншею. Кожек, не выпуская из рук бутылку, стал дожидаться его возвращения.
В сегодняшнем бою Кожек вел себя хладнокровно. Былой страх, смущавший его душу, исчез. Раньше сражение казалось ему преисподней. Он не мог прямо смотреть в лицо наступающему противнику, стрелял наугад и содрогался в урагане огня. Теперь он убедился, что может сопротивляться. К нему пришла уверенность. Хладнокровно он рассчитывал, по какому месту ударить танк бутылкой. Когда танк оказался над ним, Кожек уже не распластался на дне траншеи, а встал на четвереньки. Как только танк перешел окоп, Кожек быстро выпрямился и одну за другой кинул две бутылки. Над черной броней взметнулось багрово-желтое пламя.
Бондаренко — едва танки приблизились — открыл огонь. Но толстую лобовую броню пули ПТР не пробивали. Хладнокровный украинец надеялся, что, возвращаясь, танк подставит бок, и быстро перезарядил ружье.
И вот танк снова оказался над ним. Он еле успел нагнуться, ружье раздавила гусеница. Бондаренко поднял голову и увидел Зеленина, по грудь высунувшегося из окопа и метнувшего гранату. В тот же миг Зеленин, обливаясь кровью, свалился в окоп. Не успел Бондаренко подбежать к нему, как над ним, закрыв небо, появился новый танк. Обнимая ноги Зеленина, Бондаренко упал ничком. Когда прошел танк, он приподнял голову Зеленина. В глазах раненого сержанта угасал свет жизни. Сержант прошептал:
— Уничтожь гада.
В это время Даурен и Добрушин увидели, что танк, только что прошедший над ними, остался невредим и поблескивал зловещей свастикой.
— Ушел, дьявол! — осатанело закричал Даурен, вскочил, но, споткнувшись, упал.
— Черт неуклюжий! — выругался Добрушин.
Разгоряченный боем, Даурен поднялся на ноги и бросился за танком.
— Ложись! — закричал Добрушин.
Даурен подоспел к танку в то время, когда он стал поворачивать. Выпрямившись, Даурен с размаху бросил под гусеницу тяжелую связку гранат.
Добрушин крикнул что было сил:
— Ложись!
Даурен упал. Танк с распоротой гусеницей, закружившись на одном месте, остановился.
Добрушин выпрыгнул из окопа, подбежал к раненому товарищу и, взвалив его на спину, держа в руке противотанковую гранату, пополз к окопу. До траншеи оставалось каких-нибудь десять шагов, когда над ними навис, будто вставший на дыбы, танк. Добрушин опустил Даурена в помятый снег и, лежа, швырнул гранату. Осколок ударил его, и он замертво рухнул на тело товарища. Два мертвых бойца, казах и русский, остались лежать в обнимку между двумя танками, подбитыми ими.
Бой кипел не утихая.
Кусков слышал: чем чаще разрывались противотанковые гранаты, тем меньше рокотало моторов; он видел клубы черно-бурого дыма над горящими машинами. Но политрук понимал, что бой еще в разгаре. «Если фашисты в том же темпе будут продолжать атаку, неизвестно, на чьей стороне окажется победа», — с тревогой думал политрук. На какой-то миг ему показалось, что сражение проиграно. Когда два танка утюжили окоп на левом фланге, там не разорвалась ни одна граната, не раздалось ни одного выстрела. Один танк перемахнул через траншею. Кусков знал, что за первым последуют остальные.
Битва вступала в решающую фазу. Кусков упруго выпрыгнул из окопа, догнал танк, устремившийся в наш тыл, с разгона швырнул в него бутылкой и упал, сраженный огнем второго танка.
Танк горел перед ним... Недавно всесильный, он уже не мог перебраться через мертвое тело Кускова — самое неодолимое препятствие, какое встретилось на его пути.
Во взводе остались считанные бойцы. Никто, кроме Ержана, не видел, как погиб их политрук, как он ценою своей жизни преградил путь танку. Ержан лишился самой надежной опоры. Он остался один со своим малочисленным, истекавшим кровью взводом среди вихря огня и смерти.
VIII
Связисты, ординарцы, писаря, саперы, химики, офицеры связи, работники военторга переполняли деревушку. Помещений не хватало.
Парфенов вернулся с НП дивизии. Он только что видел своими глазами, в каком тяжелом положении находится полк Карпова. Дивизия тает, все меньше и меньше людей остается в строю. Генерал знал, что и без того неполная дивизия в сегодняшнем сражении понесла огромные потери, уменьшилась до состава полка. Лишь в тылу, в штабе, может казаться, что дивизия еще цела. Все штабные должности, указанные в штатном расписании, замещены. Если по непредвиденной случайности тыловые части потеряют несколько человек, их сразу заменят. Это — снабженцы всех видов, обслуживающий персонал. Число воинов может убавиться в два-три раза, но число людей, обслуживающих дивизию, почти неизменно.
Командирам, просившим помощи, Парфенов отвечал одно и то же:
— Не могу дать ни одного солдата... И тем не менее, ни шагу назад!
Вернувшегося с НП дивизии генерала встретил начальник штаба.
— Какая обстановка на правом фланге? — спросил Парфенов, спешиваясь.
— Трудно. Купцианов просит помощи. Я не решился послать ему без вашего разрешения единственный резервный батальон.
— Купцианов, Купцианов... Что говорит Арыстанов?
— С ним я только что связался. Говорит, что положение у них чертовски скверное. Но о помощи — ни слова. Если желаете, я соединю вас с ним.
— Незачем... сам к нему съезжу.
— Во многих местах немцы бросили на нас танки. Но пока ни одна часть не дрогнула, — докладывал начальник штаба.
Парфенов постоял в раздумье:
— Резервный батальон держи наготове. Но без меня — никому ни одного человека. Из тыловиков сформируй два-три взвода. Включи туда писарей, ординарцев, работников склада, военторг тоже... Назначь командиром одного из своих помощников. Через час я вернусь.
— Будьте осторожны, товарищ генерал.
Парфенов тяжело влез в седло. Тронув лошадь шпорами, он обернулся к начальнику штаба:
— Не забудь хорошо вооружить новые взводы. В них есть отличные люди.
...Генерал ехал мелкой рысцой, прислушиваясь к гулу сражения. Винтовочная перестрелка доносилась приглушенно, рев пушек то затихал, то усиливался. Слышался шум танков. Прошло три часа с тех пор, как прекратилась артиллерийская подготовка, и враг перешел в атаку.
Командный пункт полка Мурата расположился на опушке леса. Мимо проходила дорога. Повозку, продвигавшуюся по дороге к линии фронта, остановил выбежавший часовой.
В это время подъехал генерал.
— Что у вас случилось? — спросил Парфенов, придерживая плясавшего под ним жеребца.
— Майор Купцианов приказал не пропускать повозок мимо штаба, — объяснил связной, — говорит, штаб засекут.
На командном пункте находилось человек двадцать. Каждый был занят своим делом. То и дело связисты бегут искать обрыв провода на линии. Без устали повторяя позывные, сидят у аппаратов телефонисты. Командиры склонились над картой. Только офицеры связи сидят пока без дела — ждут приказа.
На КП Мурата не оказалось. Парфенова встретил Купцианов. Он осунулся, глаза запали. От былого щегольства начальника штаба не осталось и следа. Измятая, грязная шинель, затрепанная ушанка... Увидев комдива, Купцианов подтянулся, отчетливым голосом отдал рапорт:
— Положение критическое. Силы врага превосходят наши раз в десять. Много убитых. Без помощи нам позиций не удержать.
Телефонист прокричал:
— Товарищ майор! Вас командир третьего батальона вызывает.
— Дать подкрепление не в состоянии. Терпи!.. Терпи! — прокричал Купцианов в трубку, искоса поглядывая на генерала. — Терпи во что бы то ни стало! Останови! И против танков ничем не могу помочь. Не отступай ни шагу! Иначе — в трибунал.
— Ну, это уж совершенно лишнее. — Парфенов поморщился, бросил взгляд в сторону передовой. Там клубился дым, грохот разрывающихся снарядов участился. Парфенов поднес к глазам бинокль.
Купцианов бросил трубку, подошел к Парфенову.
— Третий батальон просит резервы, — почти жалобно сказал он. — Если повторится еще одна атака, они не выдержат. У меня нет ни одного лишнего солдата...
— Слышал! — недовольно и твердо сказал Парфенов. — Выдержат! Должны выдержать.
— Я понимаю. Дал приказ не отступать. Еще раз повторю. Но, как военный человек, я не могу закрывать глаза на истинное положение вещей.
Купцианов смутился, уловив осуждение в быстром взгляде Парфенова.
— Если не подойдет подкрепление, мы не сможем удержать рубеж. Сейчас от полка остались жалкие остатки, натиск немцев все усиливается. Со всех сторон только и слышу: атакуют танки, атакуют танки.
— Ты-то веришь в то, что говоришь? — спросил Парфенов.
— Я готов умереть на этом месте. Однако даже наша смерть не удержит врага.
— Ваша красивая смерть никому не нужна. Немцы не пройдут. Где Арыстанов? — спросил генерал, отворачиваясь и словно позабыв о Купцианове.
Мурат был в таком же положении, что и Купцианов. Разница лишь в том, что Мурат стоял ближе к огневым позициям и впервые командовал полком в таком тяжелом бою. Совсем недавно, еще будучи командиром батальона, он, находясь вблизи, видел масштабы боя и всем существом чувствовал его тяжесть. Поэтому он давал быстрые распоряжения и действовал оперативно. Сегодня же, как будто потеряв привычное место, где он чувствовал пульс боя, Мурат тревожился. Как бы обдуманно он ни отдавал приказы, ему казалось, что он делает не все, что может. Вот почему он часто наведывался в батальоны.
Когда Мурат пришел в батальон Конысбаева, комбат грубым голосом кричал в трубку:
— Все я отлично вижу! Положение Фильчагина хуже твоего, а он не заикался о помощи... Терпи! — увесистым кулаком Конысбаев стукнул по краю окопа. — Терпел же ты раньше, когда похуже было. — Бросив трубку, он обернулся к Мурату, стоявшему за окопом:
— Спускайтесь вниз. Там хоть не заденет.
Словно в подтверждение его слов над их головами засвистели пули. Мурат сполз в окоп:
— Как самочувствие?
— Что о нем спрашивать! Держимся... Будет ли помощь?
Мурат отрицательно покачал головой. Веки Конысбаева припухли, на месте глаз только две раскосые черточки. Лицом он стал еще чернее.
— Что поделаешь, потерпим. Немцы ведь тоже не железные, в конце концов выдохнутся...
На командный пункт посыпались мины. Конысбаев и Мурат пригнулись. Когда обстрел затих, снова поднялись.
— Пронюхали о нас немцы. Не дают покоя. Только что убили моего ординарца, — сказал Конысбаев. — Вон лежит, бедняга.
— Почему же не перенесешь свой командный пункт? — спросил Мурат.
— Буду я прыгать с места на место! Не все ли равно? А вот командир девятой роты тормошит меня, требует подмоги. — Конысбаев кружкой зачерпнул воды из ведра, жадно выпил. — Ну, подбрось хоть взвод.
— Сказал — не дам... Нет у меня взвода, — ответил Мурат и пошел дальше по траншеям.
Положение батальона Волошина было куда тяжелее, чем у Конысбаева. Казалось, штаб батальона объят пламенем. Перед самым КП догорал немецкий танк. Возле него лежал убитый красноармеец. Волошин командовал с перевязанной головой. Он только что остановил пятившуюся было роту и даже не успел вытереть кровь с лица.
— Сволочи, давят нас танками, совсем потерял голову, — пробормотал Волошин, опускаясь на землю.
— Боеприпасы на передовую линию доставляешь? — спросил Мурат строгим голосом.
— Нет такой возможности,
— Действительно, заморочили тебе немцы голову, — рассердился Мурат, — Оттого, что будешь стараться всюду поспеть, ничего не выиграешь. Прикажи доставить боеприпасы во все роты. Пусть солдаты чувствуют, что у них есть командир. Как связь с ротами держишь?
Повелительные нотки в голосе Мурата подняли усталого Волошина на ноги.
— С третьей ротой связь порвана. У железнодорожной станции черт знает что творится.
Мурат задумался:
— Немцы, судя по всему, хотят перерезать шоссе. Нужно связаться с ротой. Чего ж стоять? Пойдем, сами узнаем.
Волошин остановил Мурата:
— Я один схожу... Там жарко.
— Ничего, авось бог милует.
Они вышли на край соснового леса. Перед ними в густой мгле дыма с грохотом и скрежетом ворочались танки, утюжа землю. Сея вокруг себя смерть, они то ныряли в черные клубы дыма, то появлялись вновь. Но Мурат заметил: танки никак не могут прорваться через окопы, точно их держат на цепи. Вон уж некоторые из них пылают. Другие застыли в неподвижности. Видны вспышки гранат. Казалось, какая-то многорукая гибкая сила оплела гусеницы танков, не выпускает и кружит их на месте, словно мух, попавших в паутину.
— Это чей взвод?
— Укрепленный пункт третьей роты, — ответил Волошин.
Вдали темнели руины дома — два дня назад тут звучали казахские песни, пела Раушан.
— Значит, здесь бьется Кайсаров... Ержан, — пробормотал Мурат. — Надолго ли его хватит? Надо что-то предпринять.
Едва они повернули назад, как столкнулись с Парфеновым. Он ехал шагом, осматривая затянутую дымом передовую. Придержав коня, он слегка кивнул Мурату, но не отвел глаз от передовых позиций.
— Там люди держатся, люди воюют... — проговорил он вполголоса. — Горят фашистские танки!.. Жгут их!
Наконец-то он нашел ответ на мучивший его с раннего утра вопрос. И принял бесповоротное решение.
— Их железное рыло закопается в землю как раз тут, на этом самом месте. Отсюда мы отбросим их назад, — сказал Парфенов, повернувшись к Мурату.
— Разве у нас есть силы для контрнаступления? — усомнился Мурат.
— Нет... Контрнаступление — дело близкого будущего, но контратаковать и отбросить немцев мы обязаны. Подвиг наших бойцов обязывает нас к этому... Именно отсюда мы ударим в рыло врага. Ну-с, капитан, идемте на КП. Соедините меня со штабом дивизии.
IX
Из десяти немецких танков на исходные позиции вернулись четыре.
Перед нашими окопами чадили догоравшие танки. Бойцы, измученные жаждой, хватались за поясные фляги. Губы потрескались, язык прилипал к небу. На зубах поскрипывал песок. В ушах — лязг железа. Темнеет в глазах. Ержан сильно сжал руками виски. Звон в ушах стал проходить. Он выпил воды из фляги, но эти несколько глотков только усилили жажду. Мучила смертельная усталость. Хотелось упасть, лежать и не шевелиться. Преодолев свинцовую тяжесть в теле, он заставил себя подняться. Надо узнать, сколько человек осталось во взводе.
Запах бензинной гари и каленого железа стоит над окопом. Подбитые танки врага чернеют в поле обгорелыми тушами. Они продолжают дымить. Один из танков с отсеченной гусеницей словно еще рвется вперед.
Еще не остыло, еще дышит поле битвы. За окопом лежат окоченевшие трупы. Товарищи, за минуту до этого живые, ушли навеки. Нет Кускова — души и совести взвода. Шапка слетела с его головы, тело неподвижно, он лежит на спине и будто пристально вглядывается в небо, стремясь увидеть сквозь серые тучи радостную синеву. Нет славного неуклюжего великана Даурена. Погиб предприимчивый Максим Добрушин, так изменившийся со дня встречи с мальчиком в лесу. Все они были близкими людьми, членами одной большой семьи, где не всех одинаково любишь, но все по-своему дороги.
Ержан испуганно остановился. Он чуть не наступил на убитого; из-под земли видна была рука и пола шинели. Резко нагнувшись, он разгреб землю руками и приподнял голову мертвеца. Из-под земли показалось мраморно-серое лицо Зеленина. Прощай и ты, боевой товарищ!
Одна треть взвода полегла в этом бою. Ержан пересилил себя — как бы стряхнул и горе свое и усталость. Надо было действовать.
Бойцы выдохлись. Кожек, положив автомат на край окопа и привалившись к стенке, безучастно смотрел перед собой. От копоти лицо его стало землистым, усы обвисли. Маленькие черные глаза ввалились. Он посмотрел на Ержана пустым взглядом.
— У тебя есть гранаты? — спросил Ержан.
— Противотанковых — две. Хватит на одну вылазку.
— Собери оружие погибших. Пригодится.
— Хорошо, — сказал Кожек. — Товарищ лейтенант, а как с подмогой? Больно тяжело...
Ержан некоторое время смотрел в лицо Кожеку.
— Не знаю. Но пока жив хоть один человек, мы не отступим.
— Да я просто так спросил, — безучастным голосом проговорил Кожек. — Как-нибудь выстоим. А коли на роду написано, то чего уж...
В одном из окопов Ержан столкнулся с Земцовым. Тот сидел на развороченной земле, спустив с плеч шинель. Раушан перевязывала ему руку.
— Ранен я, товарищ лейтенант, — сказал Земцов.
— Кости целы?
— Кости в порядке. Но осколок словно рубанком прошелся по мясу.
— Его надо отправить в санбат, — проговорила Раушан, завязывая концы марли.
— Что ты наговариваешь, дивчина? — укорил ее Земцов. — До конца боя уж как-нибудь продержусь. Правая-то рука здоровая.
— Иди в санбат.
— Я останусь, товарищ лейтенант. Ведь мои товарищи погибли тут. Как могу я, почти здоровый, уйти?
У Ержана каждый солдат был на счету. Но оставить однорукого Земцова в бою он не имел права.
— Не могу я держать тебя в этом пекле, — сказал он.
— Понимаю... Но я не мальчишка, — возразил Земцов и опустил глаза.
Продвигаясь дальше по окопу, Ержан услышал за собой шаги, обернулся и увидел, что Раушан идет за ним. И вдруг он испугался за Раушан, испугался так сильно, что у него перехватило дыхание.
Остановившись, он сказал ей каким-то неверным голосом:
— Сейчас же уходи в свой взвод.
Она смотрела ему в лицо и, кажется, не понимала смысла его слов. Ержан попытался схитрить:
— Послушай, Раушан, немцы больше не пойдут в атаку. Тебе все равно здесь нечего делать.
Раушан покачала головой:
— Нет... Не нужно меня уговаривать, Ержан. Ты же слышал, что сказал Земцов.
И Ержан смирился.
— Тогда будь осторожна, Раушан, — сказал он прерывающимся голосом.
Обойдя взвод, Ержан расставил людей тонкой цепочкой и, таким образом, прикрыл место прорыва. Он опасался, что эта поредевшая цепь не сможет сдержать нового фашистского натиска. Но он ошибался. Люди как бы заново родились в бою, они были исполнены решимости принять любое сражение.
Когда Ержан вернулся в окоп, Борибай доложил:
— Принесли тело политрука.
— Где оно?
— Лежит на краю окопа. Спустить вниз?
Ержан не ответил. Он смотрел в сторону противника. У пригорка чуть поблескивали крохотными оконцами деревенские домики. Снег был изрыт гусеницами танков. Кусты тальника помяты. Врага не видно. Впереди на снегу чернеют тела убитых. Пепельно-свинцовые тучи висят низко, бросая на землю сумрачную тень. Вокруг страшная тишина, от которой звенит в ушах.
Ержан повернулся к Борибаю:
— Передай бойцам: пусть придут проститься с Кусковым.
Бойцы медленно подходили. И каждый, приближаясь к телу политрука, снимал шапку. Пришел Бондаренко с перевязанной головой, постоял, вглядываясь в неживое лицо Кускова, сорвал с головы окровавленную шапку, прошептал:
— Прощай, товарищ...
Вслед за ним подошел Какибай. Потом Картбай — в горле его перекатывался кадык; он судорожно глотал слезы.
К телу Василия Кускова приблизился Ержан и проговорил срывающимся голосом:
— Прощай, друг!
Подняв голову, он посмотрел на выстроившихся в окопе бойцов. Он будто пересчитывал их в уме. И вдруг выкрикнул:
— Товарищи! Мы лишились верных наших друзей. Железные, отважные были люди. Вот... Василий Сергеевич умер, но не пропустил вражеский танк. Он пал на поле боя и оставил нам завет: сражаться до последнего дыхания. Он говорил нам: «Позади Москва. Отступать некуда!» Поклянемся же не отступать ни на шаг с этой земли, где пролилась священная кровь наших друзей!
Слова Ержана заглушил могучий гул. На окопы снова шли танки. И кучка людей, маленькая их горсточка, словно вросла в землю — люди, сжимая в руках оружие, стояли плотно, плечом к плечу.
— По местам! Изготовиться к бою! — скомандовал Ержан.
Раушан и прежде бывала в боях. Санитарная служба обязывала ее к этому. А в окружении она была не только санитаркой, перевязывающей раны, она была бойцом, сражалась с оружием в руках. Легко ли ей это далось? Необстрелянный человек боится глядеть в упор на ряды наступающего противника. Даже собрав всю свою волю, не убегая с поля боя, он не верит в свои силы, надеясь не на себя, а на других. Раушан прошла через это. Порой ее изумляло, что она осталась живой. И сейчас не могла уйти из взвода Ержана, словно привязанная к нему.
Вражеские танки спускались с косогора. Раушан пыталась их сосчитать и все время сбивалась со счета. Сколько же их? Едва она насчитала десять, как один из них переместился влево. Приближаясь к окопам, они потеряли строй, некоторые начали отставать. Вертясь на одном месте, они обстреливали окопы и заходили за другие танки. Было похоже на то, что они боялись разделить участь своих обгоревших собратьев. Но это было ложное впечатление. Танки шли. Раушан ясно видела вздымающийся из-под гусениц снег. Нарастающий скрежет и визг раздирали все ее тело. Уже не в силах смотреть, она легла на дно окопа.
В это время послышался голос:
— Готовьте гранаты!
«Это голос Ержана», — мелькнуло в голове Раушан, и она будто только сейчас почувствовала, что не одна, что в окопе кроме нее есть люди. Танки вплотную подошли к окопам. Послышались разрывы гранат. На один миг Раушан увидела махину приблизившегося танка, мир для нее померк. Прошла минута или час? Раушан услышала надтреснутый голос Ержана. Она поняла,что взвод еще сражается и командир на своем посту.
Раушан с трудом поднялась, сбрасывая с себя пласты земли. Тяжелый танк, пройдя окоп, развернулся и пошел назад. Раушан прижала к груди бутылку. Танк утюжил окоп в тридцати метрах от нее. Раушан побежала к нему. Танк двоился в ее глазах. Но в следующий миг она ясно увидела: танк, оставив окоп, направился в тыл. Раушан взобралась на кромку окопа, кинула бутылку. В изумлении и почти в беспамятстве она смотрела, как желто-багровое пламя, разрастаясь, бушует на поверхности темной стали.
— В окоп! Ложись! — услышала она резкий крик и оглянулась: она успела перехватить испуганный взгляд Ержана. Что-то тяжелое ударило ей в грудь под сердце. Белый свет затуманился. Медленно переворачивалось небо. В следующее мгновенье ей показалось, что она стремительно поднимается над землей и камнем летит вниз. Она видела лицо Ержана совсем близко над собой и вдруг недосягаемо далеко. Стены окопа надвинулись на нее так тесно, что стало нечем дышать.
Трясущимися руками Ержан перевязал ее грудь. Раушан и видела его и не видела. Марля белым пологом окутывала лежащий перед ней мир. Она вдруг подумала с необычайной ясностью: «Я ранена в грудь и теперь умру». Но вот что удивительно: она не ужаснулась этой мысли. Чувство безмерного покоя охватило ее, и не было в ней ни жалости к себе, ни тоски по уходящему миру.
Ержан не мог оторвать от нее глаз и как что-то священное поцеловал ее испачканные землей руки. Ее погрубевшее на морозе лицо становилось тоньше, бледнее. Румянец словно скатился с ее щек, рот чуть приоткрылся, губы опали и шевельнулись тихо, тихо. Ержан понял, что она произнесла его имя. Позвала в свой предсмертный час не отца и мать, позвала его. В широко открытых, потерявших блеск черных глазах вдруг возник свет, затопил душу Ержана и стал гаснуть.
Прощанье, длившееся не больше минуты, показалось Ержану вечностью. Только когда над окопом прогрохотал танк, он опомнился и с криком «Стой!» бросился преследовать зловещую машину. Выхватив из-за ремня противотанковую гранату, широко размахнувшись, кинул вслед: «За Раушан!» Танк, вздрогнув, завертелся на месте. Ержан, не пригибаясь в завалившемся окопе, достигавшем его пояса, злорадно закричал:
— Ага! Ага!
Раскаленная пуля обожгла ему предплечье.
— Ложись! — раздался крик, и Борибай, дернув его, заставил упасть. Насел на Ержана, пытавшегося встать, стал перевязывать ему рану.
— Успокойтесь! Немного выдержки! — уговаривал Борибай, зубами обрывая концы марли.
Ержан, как бы удивленный, взглянул на Борибая. Увидев спокойное выражение его лица, затих, затем поднялся, хотел бежать на левый фланг, где слышались громыханье и лязг танков, но над окопом лежал подбитый им танк. Лейтенант, выпрыгнув из окопа, пробежал мимо танка.
Бойцы должны видеть командира. На левом фланге все еще грохотали танки. Редкая цепь солдат не щадила последних сил. То там, то сям выбрасывались гранаты, бутылки. Ержан подумал, что, не приняв какого-то необычайного решения, невозможно остановить противника. Охваченный этими мыслями, Ержан остановился.
Какибай отнес тело Добрушина и Даурена за изгиб окопа, встал на колени, попрощался с телом политрука. Когда его взгляд с мертвого лица политрука упал на немецкие танки, все внутри него заклокотало, он стиснул челюсти.
Быстро добежал он до своего места. У него остались две большие гранаты и связка ручных гранат. Он засунул одну гранату за пояс, другую взял в руки. Танк прошел левее. Он бросился вдогонку, кинул вслед гранату. Когда он поднял голову, танк уходил целым, невредимым. Охваченный яростью Какибай побежал по окопу, во всю длину засыпанному землей и потому неглубокому, в это время сзади в правое его плечо попала пуля. Граната из руки выпала на землю, Какибай неуклюже сел. Удрученный тем, что за день не смог уничтожить ни одного танка, он заплакал. С плеча по правой стороне груди текла кровь. Не было сил перевязать рану. Теперь он, беспомощный, кипевший злобой, мог лишь наблюдать бой.
С правой стороны от него обычно находился Картбай. Видимо, это он с размаху кинул гранату в танк, приближавшийся к окопу. Левее, увертываясь от гранат, не доходя до окопа, стреляют из пулеметов два танка.
Кажется, что сопротивление слабеет, гаснет. Какибай побежал, но, подкошенный болью, вернулся обратно. В это время появился тяжелый танк. Какибай огляделся. Поблизости никого не было. И он понял, что только он сможет остановить этот танк, что это его долг. В противном случае вся пролитая сегодня кровь окажется пустым жертвоприношением. Танк не должен пройти.
Гранату Какибай положил на край окопа. Достал из углубления связку гранат, закусил конец веревки. Снова взял в левую руку гранату, лежавшую на кромке окопа. Впился глазами в танк, идущий на него. На какой-то миг, словно находясь на краю чернеющей бездны, откинулся, уперся спиной в стенку окопа. Перед ним встали родная земля, мать, друзья, Марияш. Он находился между кромешной черной тьмой и сверкавшим всеми красками светлым миром. Распрямляясь, Какибай застонал. Танк шел на него.
— Не пройдешь, окаянный! — Собрав последние силы, Какибай, словно пружина, бросился навстречу черной, бездонной пропасти.
И Ержан, и солдаты, находившиеся поблизости, увидели бойца, на четвереньках выбравшегося из окопа. Выползая, он припал на локти и издал душераздирающий, пронзительный крик боли. Вскочив, он бросился навстречу танку. Люди, затаив дыхание, смотрели на это единоборство — на человека и тяжелый танк, идущих друг на друга. Человек ударился о танк и взорвался вместе с ним. Осыпался, наполняясь землей, окоп. Танков становилось все меньше. Небольшая кучка оставшихся в живых солдат перешагнула грань смерти.
К бойцам, достигшим наивысшей точки напряжения, вернулись спокойствие, хладнокровие, мужество. Теперь не было спешки, суетливости, боязни. Каждый в упор смотрит на танки, метко целится по самым уязвимым местам.
Немецкие танкисты, сидя за толстым слоем брони, чувствуют свое бессилие в борьбе один на один с незащищенными людьми.
Самое страшное — у советских солдат кончаются боеприпасы. Бойцы подолгу по всему окопу ищут гранаты, бутылки.
Ержан не мог уйти с левого фланга, понимая, что основной удар направлен на этот участок.
Он был ранен — второй раз за этот день. Сделать перевязку не было времени, да и некому. Мертвая Раушан лежала на дне окопа, накрытая его шинелью. Он был в одной гимнастерке, но ему было жарко. Снег, падая на лицо Раушан, не таял, одна снежинка задержалась на ее ресницах. Держа гранату наготове, Ержан ждал, когда танк приблизится. Он видел, ясно различал каждый трак на гусенице. Целясь под гусеницу, он бросил гранату. С правой стороны показались еще два танка. Ержан побежал в их сторону. Солдаты бросили две гранаты, но не попали. Оба танка успели перевалить через окоп.
Танки прорвались! Все кончено! Мужество покинуло Ержана, он не мог понять, что с ним происходит. У здания станции танки были накрыты снарядами. Один из них загорелся, другой повернул назад.
Из-за леса выкатила шумная лавина танков, за ними бежала пехота. Ура! Это были наши танки, наше войско. Слезы брызнули из глаз Ержана.
— В атаку! — закричал он и выпрыгнул из окопа. Очень мало людей поднялось за ним, очень мало люден уцелело. Среди них Ержан признал Бондаренко и Картбая. За ними — еще два-три человека. И это все,что осталось от взвода.
Ержан пробежал впереди наступавшего из леса батальона шагов тридцать и как подломленный упал.
...Очнулся он утром. Три пули задели его, но ранения не были тяжелыми. Он потерял много крови, и его измотал, измучил продолжительный бой.
Очнувшись, Ержан увидел над собой темный деревянный потолок. Бездумно и спокойно он разглядывал его — каждую щель и каждый сучок. Все тело Ержана было охвачено ленивым томлением.
Но силы исподволь возвращались к нему. «Где же я нахожусь?» — подумал он. И в памяти всплыл нависший над его головой танк; один за другим оживали перед ним эпизоды вчерашнего боя.
В комнате кроме Ержана лежало пять человек. Двое из них — ближе к стене — тихо перешептывались. Этот шепот словно прояснил сознание Ержана. Он вспомнил, как из леса появились наши танки я за ними стена наступающих солдат, «Вероятно, тут-то я и упал, и меня отвезли в санбат», — соображал ой. Он снова увидел Раушан. Бескровные губы ее беззвучно выговорили его имя, и она закрыла глаза, ушла навеки. Сколько людей уцелело во взводе? Кто жив, кто пал? Какибай, увешанный гранатами, стремительно нырнул под танк и погиб. Щемящая боль стиснула сердце Ержана, он, пытаясь привстать, ударился о ручку носилок, застонал.
«Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант», — донесся до его слуха очень знакомый голос. Кто-то осторожно наклонился над ним. Апырмай! Ведь это Земцов! На глазах Ержана выступили слезы. Он лежал неподвижно, вглядываясь в лицо товарища.
— Жив? — едва слышно произнес Ержан.
Земцов молча кивнул головой.
— Вчера я вместе с вами угодил в санбат. Очень мы за вас боялись, но доктор сказал, что опасности нет. Здесь пять человек из нашего взвода. Борибай ранен. Сейчас его унесли на операцию. И Картбай ранен. Будто всего шесть человек от взвода в живых осталось. На улице дядя Ваня и Кожек стоят. Их к нам не пустили. Помните Ерофея Максимовича, старик, который вывел нас из окружения? Он тоже пришел проведать вас.
— Приподними мою голову.
Здоровой рукой Земцов осторожно приподнял голову Ержана.
В комнату, пригнувшись под низкой притолокой, вошел Мурат и остановился у порога, привыкая к полумраку после дневного света. Увидев Ержана, он подошел к нему, прижался лицом к его колючей щеке. Земцов принес табуретку. Мурат сдернул с головы ушанку и сел у носилок Ержана.
— Вот, глядишь, и выправишься, — сказал он и коснулся плеч Ержана. — Спасибо, дорогой, за боевую службу, — продолжал Мурат веселым голосом, и эти слова согрели сердце Ержана, А в сердце его было много горя: нет Раушан, нет политрука Кускова, Какибая, Зеленина.
Сдавленным голосом Ержан произнес:
— Ко мне товарищи пришли. Можно им войти?
И когда разрешение было получено, товарищи вошли, неловко и стеснительно ступая, и бережно, как хрупкую вещь, пожали здоровую руку Ержана. Вот Кожек. Вот Бондаренко. Вот и Картбай с рукой на перевязи.
— А тебя, Кожек, как всегда, избегают пули, — сказал Мурат.
— На этот случай пословица есть: в сорокалетнем побоище только тот погибает, кому это суждено. А если смерть не схватила меня за глотку, — стало быть, ей не дозволено.
Вошел лесник Ерофей Максимович:
— Ну, товарищи, горе наше минуло. По всем дорогам прут наши танки, как железная туча. Побежал супостат! По всему фронту наши наступают. На дорогах советских войск видимо-невидимо... Слыхал, сынок, обо всем слыхал. Сражались вы, как настоящие герои. Я ходил смотреть на подбитые танки. Дело хозяйственное. У колхоза нужда в железе.
Старика прервал появившийся доктор:
— Что за люди? Не разрешается входить посторонним, товарищи.
Мурат поднялся с табуретки.
— Им, пожалуй, разрешается, — сказал он.
Ерофей Максимович, покосившись на доктора, наклонился к Ержану:
— Я, сынок, много повидал на своем веку. Опять в огне русская земля. Но скажу наперед: не нас пожгут супостаты — сами они сгорят в этом огне. За вашей спиной, сынки, мать-Родина, как за каменной стеной. Так тому и быть.
КЛЯТВА Драматическая поэма
Перевод с казахского Н. Гребнева
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
Х а н А б у л х а и р — хан Младшего жуза казахов. Позже — сардар (военачальник) всех трех жузов.
Б а т и м а - х а н у м (Бопай) — дочь главы одного из трех родов, составляющих Младший жуз. Позже — жена Абулхаира, ханум Младшего жуза.
С у л т а н С а у р а н — султан из старшей ветви ханского рода Жадиге.
С у л т а н Б а р а к — соперник Абулхаира в борьбе за трон Младшего жуза.
Б у к е н б а й — батыр и глава рода Керей из Среднего жуза.
Х а н С е м е к е — глава Среднего жуза,
Х а н К а ю п — глава Старшего жуза.
Б и й Т у л е — бий (судья) Старшего жуза.
Ж а н а р ы с — младший брат Батимы-ханум.
Т е в к е л е в — посол русской императрицы Анны Иоанновны.
С е й т к у л — посол хана Абулхаира при русском дворе.
Б и й М ы р т ы к — приближенный хана Семеке,
Х у н т а й д ж и — джунгарский предводитель.
Н а р т а й — подневольный человек, получивший свободу за проявленную храбрость.
1 - я д е в у ш к а
2 - я д е в у ш к а — подруги Батимы-ханум.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Темная ночь. Появляется одетая в траур Батима-ханум.
Б а т и м а - х а н у м:
О господи, нелепо создан мир!
Где все, что есть, меняется так скоро,
Где нас осиротил Абулхаир —
Надежда власти и моя опора!
Была беда — он выход находил,
А ныне, беззащитной, одинокой,
Кто мне прибавит мужества и сил?
Тот, кто меня до сей поры хранил,
Пал от руки жестокой.
Судьба мне ныне испытанье шлет,
Невесть куда меня она заводит.
Как дикий конь, мой вздыбился народ,
Где силы взять, чтоб удержать поводья?
Случилось хану замертво упасть,
И в жизни нашей все переменилось,
С могучих плеч мужских былая власть
На плечи женские переместилась.
Свалился тяжкий груз на плечи мне,
И все, что было, изменилось разом.
О господи, дай прозорливость мне
И от смятенья огради мой разум.
Пошли мне стойкость, разуменье дай,
И силу духа, и успеха в деле.
Но рвутся жилы, руки онемели.
Власть — ноша не для женщины!
Из темноты выходит закованный султан С а у р а н. За ним вооруженная стража.
С у л т а н С а у р а н:
Бопай!
(Батима-ханум вздрагивает, но не откликается.)
Дай слово, Батима-ханум, сказать.
Чтоб мне не умереть совсем безгласно.
Б а т и м а - х а н у м:
Кровь пролита, на слово уповать
Теперь уже и поздно и напрасно.
С у л т а н С а у р а н:
Я не спасенья жду, и суд свершится,
За дело рук ответит голова.
Б а т и м а - х а н у м:
Мне лучше слуха было бы лишиться,
Чем слышать эти гнусные слова.
С у л т а н С а у р а н:
Что ж, Батима, в твоей руке секира,
Всему, что скажешь, я внимать готов,
Но меч, пронзивший грудь Абулхаира,
Не разрубил ударом всех узлов.
Б а т и м а - х а н у м:
Мне мерзко слышать слово святотатца,
Ты крови не сотрешь, как ни стирай.
Но если все же хочешь оправдаться,
Суд будет завтра — счастье попытай.
Пусть суд решит, что истинно, что ложно.
С у л т а н С а у р а н:
Но я, Бопай, сказать тебе хочу
Такое слово, что сказать не можно
Ни судьям, ни толпе, ни палачу.
Когда б я мог судьбу предугадать,
Предвидеть, что тебе придется, может,
В какой-то день моим судьею стать..
Ну что ж, вершится все по воле божьей.
Б а т и м а - х а н у м:
Зачем теперь, когда из раны свежей
Еще течет дымящаяся кровь,
Вскрывать рубцы былые раны прежней
И то, что зажило, тревожить вновь?
С у л т а н С а у р а н:
Бывает рана старая, как знать,
Больнее свежей. Дай мне молвить слово,
Чтоб выслушать тебе, а мне сказать,
У нас не будет времени другого.
Я не хочу, чтоб ты весь век потом,
Когда меня казнят, сама б казнилась
И мучалась, и думала о том,
Что мне последнюю не оказала милость!
Б а т и м а - х а н у м:
Но Сауран, сам упустил ты час.
Счастливый час, который был у нас.
С у л т а н С а у р а н:
Хоть час и упустили мы, я жду,
Что не прогонишь ты меня сурово.
Коль не сейчас, когда скажу я слово?
Б а т и м а - х а н у м:
Все объяснишь почтенному суду.
С у л т а н С а у р а н:
Как между веток — не могу понять я —
Негаданная трещина прошла?
Как меж друзей в минуту их объятья
Вдруг зло и тихо проползла змея?
Не сам ли я к ногам Абулхаира
И славу бросил, и богатство мира?
Все то, чем наделен я был судьбой,
То, чем владел, ему я отдал даром.
Б а т и м а - х а н у м:
Но ты мечом своим, одним ударом
У должника все отнял и с лихвой.
С у л т а н С а у р а н:
Верь, Батима, не жизнь мне дорога.
Но на земле страшнее нет мученья,
Чем жить, убив недавнего врага,
И не утешиться, свершив отмщенье.
Забудь на миг все нынешнее злое
И памяти своей свободу дай.
Хоть на мгновенье воскреси былое.
Себя ты помнишь девушкой, Бопай?
ДЕВУШКА БОПАЙ
Дробный топот копыт. Звонкие голоса девушек, разгоряченных скачкой. В сопровождении двух подруг появляется Б а т и м а. Ей в ту пору восемнадцать лет.
Б а т и м а (оглядываясь):
Закинь поводья за луку седла
И не пускай пастись коней горячих.
П е р в а я д е в у ш к а:
Ты раньше времени, Бопай, пришла
Иль где-то здесь он затаился прячась?
Поищем?
Б а т и м а:
Нет, искать нам не годится,
Как не подходит и ему таиться.
П е р в а я д е в у ш к а:
Пришли мы раньше времени сюда.
Ай, Бопайжан, как нрав твой беспокоен.
Джигит твой нетерпенья хоть достоин?
В т о р а я д е в у ш к а:
И как еще достоин, вот беда.
Кость белая, он истинный султан.
Не потому ль зовется Сауран.
П е р в а я д е в у ш к а:
Какая невидаль — султан! Ну что ж.
Бопай достойна шаха и эмира.
Ну, а собой ваш Сауран хорош?
Отважен ли?
В т о р а я д е в у ш к а:
Обыщешь оба мира,
Красивей и отважней не найдешь.
П е р в а я д е в у ш к а:
Как счастлива ты, наша Батима,
Ты в должный час свободно и открыто
Себе по сердцу избрала сама
Достойного и знатного джигита.
Отец твой волю даст, проявит милость.
К желанию любимицы своей,
Что, словно роза, пышно распустилась
Средь тридцати джигитов-сыновей.
Скажи нам об избраннике своем.
Хорош он?
Б а т и м а:
Я уверена в одном:
Чем мой жених, ни доблестней, ни краше
Джигита не найдешь в народе нашем
Иль в племени каком-либо ином.
Недаром же, его завидя вдруг,
Бегу навстречу, радуясь и плача.
Все замирает предо мной вокруг.
П е р в а я д е в у ш к а:
Пускай тебе сопутствует удача!
В т о р а я д е в у ш к а:
Мне кажется, на том холме джигит!
Б а т и м а:
Да, это он — мой милый, без сомненья.
Вы видите, как быстро он летит,
Как у меня, нет у него терпенья.
Теперь хочу я, чтоб вы удалились.
О б е д е в у ш к и:
Считай, что мы сквозь землю провалились.
(Уходят.)
Б а т и м а (взволнованно):
Мой Сауран нетерпеливо мчится
(Бежит навстречу, но вдруг останавливается.)
Аллах великий, что со мной творится?
Без милого ни ночи нет, ни дня.
Честь воздают мне шесть родов Алима,
А пред любимым я незащитима.
Чем взял он, чем околдовал меня?
Ползет в разлуке время еле-еле,
Порой годами кажутся недели.
Где прежняя гордячка Батима?
Была строптивой, стала я покорной.
Дорогой Евы, вечною и торной,
Иду, себя не узнаю сама.
Где прежняя веселость, где беспечность?
Приближается топот копыт. Вбегает С а у р а н.
С у л т а н С а у р а н:
Я опоздал, вина моя тяжка,
Давно ль ты ждешь?
Б а т и м а:
Мне кажется, что вечность!
С у л т а н С а у р а н:
Но я скакал сюда издалека.
Лихое время, на коне горячем
Все рыщешь по степи, все ищешь путь.
Б а т и м а:
Гляди, покуда по степям ты скачешь,
Любимую свою не позабудь.
С у л т а н С а у р а н:
Нет, мне тебя вовеки не забыть,
Какие б нас не разлучили горы.
Но время трудное, все может быть,
Вокруг вражда и в племени раздоры.
Б а т и м а:
Владыки, знаю, не живут ни дня
Без распри и грызни, большой иль малой.
А ждать, пока утихнет их грызня,
Так старой девой и помрешь, пожалуй.
Но где же сваты, добрый мой султан?
Родитель ждет.
С у л т а н С а у р а н:
Послушай, Бопайжан,
Я говорил и повторю опять:
Чем ты, о лучшей спутнице на свете
Я не мечтал и не могу мечтать.
Но вновь судьба нам расставляет сети,
За ханство в Младшем жузе спор идет.
Есть пять потомков Жадиге, и каждый
Считает, что настал его черед.
И каждый власти жаждет.
Б а т и м а:
Кто ж верх возьмет, кто победит и как?
С у л т а н С а у р а н:
Не знаю, но опасней всех Барак!
Как в змее, в нем и хитрость и коварство.
Б а т и м а:
Ах, мой султан, я знаю и сама,
Что хитрость иногда сильней ума
И что коварством обретают царство.
С у л т а н С а у р а н:
Ты верно, понимаешь, Батима.
Мы, люди, часто верим в то, что ложно,
И по кривому следуем пути.
Коварством власть возможно обрести
Народ мой возвеличить невозможно.
Барак — не сокол, чей удел парить,
Он падалью, стервятник, праздник правит.
Казахов должен хан объединить.
Барак казахов всех друг с другом стравит.
Народ наш без достойного главы
Не будет в славе и не будет в силе,
Чтоб от Джунгарии и до Хивы
Враги пред нами головы склонили.
Б а т и м а:
А что б тебе всем распрям и обманам
Не положить конец, и, может быть,
Найдется белая кошма, чтоб ханом
Тебя на ней провозгласить.
С у л т а н С а у р а н:
О нет, каким бы ни был гордецом,
Я и помыслить не могу о том.
К тому ж я от жены родился младшей.
Б а т и м а (ласкаясь):
Родиться можно и от старой клячи,
Да вырасти крылатым скакуном.
К чему стремиться, то и достижимо.
Власть не отдай ни другу, ни врагу.
А я отца и шесть родов Алима
На сторону твою склонить могу.
С у л т а н С а у р а н:
Поверь, моя Бопай, моя орлица,
Не самый слабый, мог бы я решиться
И взять себе под руку край степей,
Но жажды власти нет в душе моей
И не о ней я думаю в гордыне.
К тому ж любая власть — весы, и ныне
Моей другая чаша тяжелей.
Мне мысль иная в голову пришла.
Есть человек один достойней прочих
Из рода Усеке...
Б а т и м а:
На ханство прочишь
Ты не Абулхаира?
С у л т а н С а у р а н:
Иншалла!
Б а т и м а:
Но ты бы Жадиге спросил вначале.
Они уступят власть свою едва ли.
Что объяснишь ты всем им пятерым?
С у л т а н С а у р а н:
Хоть и не просто все, но достижимо.
Есть сила за избранником моим:
Я и родитель твой, а вместе с ним
Могущественных шесть родов Алима.
Останется смириться остальным.
Б а т и м а:
В Абулхаире бы не обмануться!
Прозреешь да исправишь ли потом?
С у л т а н С а у р а н:
Я в нем уверен, как ни в ком ином.
И роды все вокруг него сомкнутся.
Он мудр и трезв, он истинный джигит.
Все силы только он объединит.
Чтоб стал казахский род непобедимым,
Абулхаир назначен нам судьбой!
Б а т и м а:
Его я как-то видела с тобой.
Он показался злым и нелюдимым..
С у л т а н С а у р а н:
Да нет, Бопай, он вовсе не такой.
А, впрочем, с этим делом решено.
Б а т и м а:
Но, милый мой...
С у л т а н С а у р а н:
Другого не дано.
Я в твой аул поеду самолично.
Б а т и м а:
Но разве ехать самому прилично,
Опередивши сватов, мой султан?
С у л т а н С а у р а н:
Что делать, ныне на свое несчастье
Я сватом и отправлюсь, Бопайжан,
Когда на это ты мне дашь согласье.
Б а т и м а:
Но я дала согласье и давно...
С у л т а н С а у р а н:
Бопай, нам вместе быть не суждено.
Б а т и м а:
Но мне, поверь, никто другой не нужен.
С у л т а н С а у р а н:
Абулхаир достойным будет мужем.
Б а т и м а:
Слаба моя девичья голова.
Не понимаю, как это возможно?
Ужели обещанья и слова,
Все, чем мы дорожили, было ложно?
С у л т а н С а у р а н:
Нет, Бопайжан, правдиво наше слово,
Что было, это не обман, не сон.
И сам я неизбежностью сражен,
И все же благо племени родного
Дороже счастья нашего былого
И будущего; нет пути иного,
Чтоб сел Абулхаир на ханский трон.
Б а т и м а:
О, Сауран, мне слышать это странно.
Как ни глупа, я вижу путь иной.
Я брошусь в ноги, и родитель мой
Посадит на престол любого хана
Во имя счастья дочери родной.
С у л т а н С а у р а н:
Бопай, я знаю: это все слова,
И отказаться мы должны от счастья.
Без брачных уз, без кровного родства,
Кто наделит Абулхаира властью?
Б а т и м а:
Ужель случилось все это со мной?
И тот, кто был звездою лучезарной,
Торгует мною, как купец базарный,
Для собственной корысти иль чужой!
С у л т а н С а у р а н:
Отец твой волю дочери любимой
Дал не затем по доброте своей,
Чтоб безрассудно пользоваться ей,
А чтоб скрепить все шесть родов Алима.
Сама ты знаешь: тридцать сыновей
Для власти тридцать золотых гвоздей,
Забитых, чтоб была неколебима.
Дочь любящая, будь отцу под стать.
Будь золотой веревкой, чтоб связать
Все узы ханской власти в час желанный.
И вряд ли выше будущего хана
Для твоего отца найдется зять.
Б а т и м а:
Куда ж теперь мне: в петлю или в воду?
Твои объятья жгли меня, джигит,
Но ты — торгаш, чье слово леденит.
Все отдала я, но тебе в угоду
Я все же не отдам свою свободу.
С у л т а н С а у р а н:
Бопай, кто о свободе говорит?
Едва родились мы, и в колыбели
На шею нам уже хомут надели.
За все мы платим дорогой ценой.
Когда-то племени земли родной
Случилось на три жуза разделиться,
А завтра мы разделимся на тридцать.
А стать нам надо силою одной.
Казахи, мы должны объединиться
И каждый должен чем-то поступиться
Во имя цели этой — не иной.
Б а т и м а:
И порешил ты поступиться мною!
Свободен ты, как хочешь поступай.
И если не твоей мне быть женою,
То все едино...
(Плачет.)
С у л т а н С а у р а н:
Замолчи, Бопай!
Я думал, что из ценного металла
Та создана, кого я так люблю.
А ты не отличаешься нимало
От тех, кому лишь слезы лить пристало.
Не плачь, молчи! Терпи, как я терплю.
Б а т и м а вытирает слезы, суровеет. Гаснет свет и сразу высветляется одна Б а т и м а. Она в траурных одеждах, как в первой картине.
Б а т и м а - х а н у м:
Терпи, и я, послушная, терпела,
Хоть знали и за тридевять земель,
Могла я быть такой, какой хотела.
Ужели это я всю жизнь терпела,
Я, до кого дотронуться не смела
И в холод зимний лютая метель?
Сказали мне «терпи», и я терпела,
Укладываясь — хоть и не хотела —
Как в муравейник, в брачную постель.
Того я не спасла, кого жалела,
Кого любила, с тем я быть не смела...
А время шло, вия свою кудель...
Снова затемнение. На этот раз высветляется с у л т а н С а у р а н. Он закован, как в первой картине.
С у л т а н С а у р а н:
«Терпи»,— сказал я женщине любимой,
Сказал, вонзил ей в сердце нож незримый.
Я думал: все оправдывает цель.
Той целью ослепленный и влекомый,
Кого любил, я отдал сам другому.
И все-таки от цели был далек.
Всем, что любил, пожертвовал. И что же?
На раненого волка стал похожим,
Что лапу перебитую отсек.
Как волк, в безлюдье я блуждал, бывало,
И рану, что болеть не преставала,
Зализывал, и зализать не мог!..
СМЕРТЬ ЖАНАРЫСА
Ханская ставка. Х а н А б у л х а и р и Б а т и м а - х а н у м.
Х а н А б у л х а и р:
Скажи мне слово, Батима-ханум!
Б а т и м а - х а н у м:
Я слушаю тебя, опора власти!
Х а н А б у л х а и р:
Нуждается сейчас мой слабый ум
В твоем совете и в твоем участье.
Б а т и м а - х а н у м:
Мой повелитель, с самых первых дней
Меня, делящую с тобою ложе,
Ты сделал тенью мудрости своей
И оттого я стала мудрой тоже.
Я не запомнила такого дня,
Когда б ты спрашивал о невозможном,
А при пустом ответе или ложном
Ты вразумлял и наставлял меня.
Х а н А б у л х а и р:
Да, если вьются ровно и согласно
От очага супругов два дымка, —
Лишь это из того, что здесь прекрасно,
Прекраснее всего наверняка.
Б а т и м а - х а н у м:
Сама я так же думала сначала,
Себя твоей советчицей считала,
И лишь совсем недавно поняла,
Что только слово мужа повторяла,
Не более чем эхом я была.
Все годы...
Х а н А б у л х а и р:
Мне казалось — ты смирилась.
Я думал, все, что было, позабылось.
Ужели до сих пор тебя гнетет
Твоя обида, боль былой печали?
Не спорю я — вначале был расчет.
Но разве мы с тобою прогадали?
Б а т и м а - х а н у м:
Я выросла на воле без забот,
Резвясь, как жеребенок годовалый,
Но все случилось к лучшему, пожалуй.
О чем жалеть, кто прошлое вернет?
Я стала не женою, богом данной,
И для того соединились мы,
Чтоб мой могучий род держал всем кланом
Один из четырех углов кошмы,
Где смертного провозглашают ханом.
Х а н А б у л х а и р:
Твой род — одной из четырех опор
Был мне всегда — и это каждый знает.
Но вот теперь — о том и разговор —
Твой род, что был опорой до сих пор,
Другие три опоры выбивает.
Б а т и м а - х а н у м:
Ах, сердце чуяло — грядет беда.
Ты говоришь о Жанарысе?
Х а н А б у л х а и р:
Да!
Б а т и м а - х а н у м:
Мой повелитель, братьями гордиться
Могу я всеми, у меня их тридцать,
Но Жанарыс — мой самый младший брат.
Он молод, всякое могло случиться.
Прости его, хоть он и виноват!
Х а н А б у л х а и р:
Молчи, ханум, не говори, не мучай.
Я сам легко простил бы, но навряд
Все байулинцы — этот род могучий,
Ответной крови не пролив, простят
Кровь воина, считавшегося лучшим.
Б а т и м а - х а н у м:
Мой повелитель, обыщи пути,
Уговори их, выкуп заплати.
Я знаю: ничего не пожалеет
За сына своего и наш отец.
Он кобылиц, верблюдов и овец
Отделит от того, чем сам владеет.
Х а н А б у л х а и р:
И я бы отдал все богатство мира,
Упрямым байулинцам за батыра,
Но не берут они, как ни молю.
Им нужен свойственник Абулхаира.
А распри я теперь не потерплю.
Б а т и м а - х а н у м:
Так что же делать?
Х а н А б у л х а и р:
Я им уступлю!
Б а т и м а - х а н у м:
Ужель властитель мой понять не может,
Какое он свершить замыслил зло?
Х а н А б у л х а и р:
Верь, Батима, и самому мне тоже
Принять решенье это тяжело.
Б а т и м а - х а н у м:
Ужели ты по воле чьей-то злобной
Ступить решился на кровавый путь?
Мы с Жанарысом единоутробны,
Нас матери одной вскормила грудь.
Спаси от смерти брата дорогого.
Я знаю: ханское, как выстрел, слово —
Коль пущено, потом не возвратишь.
Но при желании все разрешимо,
Ты злобных байулинцев умолишь.
Х а н А б у л х а и р:
Я пробовал, они неумолимы.
Б а т и м а - х а н у м:
Так стань жестоким с этими людьми.
Есть сила у тебя, ты их сломи!
Х а н А б у л х а и р:
Ах, Батима, будь время поспокойней,
Я по-другому стал бы говорить.
Но ропщет черный люд, грозят нам войны.
Три ханства я мечтал объединить,
А мне в своем вражды не погасить.
Так будь и ты тверда, меня достойна.
Б а т и м а - х а н у м:
Молю тебя последнею мольбою:
Мой повелитель, брата пожалей.
Скажи, и я пожертвую собою,
Достоинством своим, красой своей.
Перед тобою, пред твоей стопою
Тропу я подмету косой своей.
Х а н А б у л х а и р:
Твоя печаль понятна мне и свята,
Но говорю я: не пройдет и дня,
Сама ты байулинцам выдашь брата.
Б а т и м а - х а н у м:
Вот что ты уготовил для меня!
Ужель и память власть в тебе убила,
Пусть я нечистой в твой чертог пришла.
Но я — твоя любимая жена.
Тебе я сына-первенца вскормила.
Х а н А б у л х а и р:
Но забывать ты тоже не должна:
Любимых у владыки не бывает,
Они бывают у простых людей.
У нас бывают те, кто нам рождает
Наследников, не просто сыновей.
Жена моя, делить и ты повинна
Со мною бремя власти и труда.
Тебе, как с порванною пуповиной,
Проститься надо с прошлым навсегда.
Под грузом власти голову мы клоним,
И этот груз тяжел, таков закон:
Не мы с тобой сидим на ханском троне,
Мы только подпираем ханский трон.
Тех примирить я должен, кто враждуем
Спасти казахов от большого зла,
Упрямых байулинцев ублажу я,
Алимцы вдруг закусят удила.
А если выдашь брата своре злобной,
Поймут алимцы, сколь он виноват,
Избегнем крови мы междоусобной
И будет мирно все!
(Уходит.)
Б а т и м а - х а н у м:
Мой бедный брат!
Здесь во дворце, где мужняя жена я,
Здесь, во дворце — в могиле, где одна я,
Светил твой свет, как дальняя свеча.
Ужели над тобой сейчас должна я
Исполнить злое дело палача?
Входит Жанарыс.
Ж а н а р ы с:
Салам, моя сестра, моя звезда,
Сказали, до меня тебе нужда.
И прискакал я.
Б а т и м а - х а н у м:
Да, тебя ждала я.
Ж а н а р ы с:
Как без тебя пустынно в нашем крае.
И хоть я взрослым стал, но и сейчас
Жить без тебя не в силах и недели.
Б а т и м а - х а н у м:
Да, слишком рано мы осиротели,
Отцу, конечно, было не до нас.
Мы с малых лет без матери остались,
Но в трудный час с тобой мы утешались
Тем, что друг с другом были всякий раз.
Ж а н а р ы с:
Но что случилось, почему свой взгляд
Ты как-то прячешь от меня, печалясь?
Б а т и м а - х а н у м:
Ты лучше не пытай меня, мой брат.
У каждого из нас довольно боли.
Ж а н а р ы с:
Когда в моей бы это было воле,
Избавил бы тебя от всех обид.
Пусть шип тебе подошвы не уколет,
Пусть лучше сердце мне насквозь пронзит
Но в чем твоя беда, скажи вначале?
Тревожной думы от меня не скрой.
Б а т и м а - х а н у м:
Мой милый брат, беде моей едва ли
Поможем мы с тобой иль кто другой.
Твоя судьба — предмет моей печали!
Ж а н а р ы с:
Прости меня, тебя я огорчил.
Но байулинец род наш очернил.
Сначала он унизил наших предков,
Сказал, что я от ханских ем объедков.
Мимо ушей я это пропустил.
Но вот, когда тебя он оскорбил,
Я не сдержался, я погорячился.
За то, что над тобою он глумился,
Обидчика мечом своим пронзил.
Но мы за кровь богатством воздадим.
Б а т и м а - х а н у м:
Абулхаир уладить дело тщился,
Но байулинский род неумолим.
Ж а н а р ы с:
И что же хан?
Б а т и м а - х а н у м:
Хан уступил им.
Ж а н а р ы с:
Но, боже, как на это он решился!
Б а т и м а - х а н у м:
Он говорит, чтоб был покой и мир,
Готов он и своею головою
Пожертвовать, не только что тобою.
Ж а н а р ы с:
Я знал, что страшен хан Абулхаир.
Он совершает зло не без расчета,
Мол, равно всех карает он за грех.
На смерть меня отдаст и прослывет он
Среди казахов справедливей всех.
Б а т и м а - х а н у м:
Я волосы рвала, я заклинала,
Напоминала: ты мне всех родней.
Ж а н а р ы с:
Зачем, сестра? Вся жизнь моя, пожалуй,
Не стоит и одной слезы твоей.
Б а т и м а - х а н у м:
Указ владыки, с кем делю я ложе,
Будь проклят. Я хочу погибнуть тоже,
Когда мой брат на гибель обречен.
Ж а н а р ы с:
Нельзя, сестра, хоть я немного пожил.
Я виноват, я преступил закон.
И пусть я буду в жертву принесен.
В тяжелый час для родины не гоже
Вздувать раздоры родственных племен.
А так вражду я приглушу, быть может,
Спасаться негде, некуда бежать.
Что суждено, того не миновать.
Б а т и м а - х а н у м:
Что говоришь ты, брат мой, погоди.
Я не пущу тебя!
Ж а н а р ы с:
Не подходи!
Прощай, сестра, и знай, что я без страха
Умру от палача или в бою.
Не перед ханом, но перед аллахом
Склоняю ныне голову свою.
Б а т и м а - х а н у м (преграждая брату путь):
Не выходи, там разъярен народ,
Он гневом ослеплен, он разорвет...
Ж а н а р ы с (отстраняя сестру):
Прощай, сестра, мне нечего бояться,
Когда враги в наш отчий край стремятся,
Когда идут кровавые бои,
Пусть гибелью моею насладятся.
Спесивые сородичи мои!
(Уходит.)
ИЗБРАНИЕ САРДАРА
Появляются с у л т а н Б а р а к и с у л т а н С а у р а н.
С у л т а н Б а р а к:
Ты вовремя, мой досточтимый брат,
К нам воротился из степи кровавой.
Все о твоей победе говорят,
Пришел ты следом за своею славой.
Позволь тебя поздравить от души.
С у л т а н С а у р а н:
Слова и поздравленья хороши,
Коль вправду от души, и я склоняю
Перед тобой главу, Барак-ага.
С у л т а н Б а р а к:
Я, брат, тебе сочувствую, я знаю,
С чьим именем ты побеждал врага.
Ты не себе, Абулхаиру служишь.
Но ведь его не хуже ты, к тому же
Один из Жадиге тебя родил.
Мы помним все, хоть сам ты позабыл.
С у л т а н С а у р а н:
Я не забыл, прости меня покорно,
Что мы от одного с тобою корня,
Но о твоем сочувствии не знал.
С у л т а н Б а р а к:
Всегда ты сторонился нас упорно,
Ты кровных уз вовек не признавал.
Не потому ль однажды столь сурово
Не в пользу Жадиге сказал ты слово.
Не будем, впрочем, поминать обид.
Сегодня перед испытаньем новым,
Быть может, кровь в тебе заговорит.
С у л т а н С а у р а н:
Ты о сардаре, об его избранье?
С у л т а н Б а р а к:
Да, мы должны условиться заранее,
Кому всех жузов повод передать.
Какой, по твоему понятью, воин
В своей руке держать его достоин,
Кто возглавлять отныне должен рать?
С у л т а н С а у р а н:
У нас три жуза, ими правят люди,
Кому дать повод, пусть они и судят,
А мне его навряд ли кто вручит.
С у л т а н Б а р а к:
Но разве должен стать главою в войске
Не тот, кто в битву вел его геройски?
И не тому ли власть принадлежит,
Кто первым от победы шел к победе?
Что скажешь ты: кому сардаром быть?
С у л т а н С а у р а н:
Султан Барак, не рано ли делить
Нам шкуру неубитого медведя?
С у л т а н Б а р а к:
Когда словцо «медведь» на языке,
Так извини, но правду я отрежу:
Смотри, не оказалась бы медвежьей
Твоя услуга роду Усеке!
С у л т а н С а у р а н:
В толк не возьму, что хочешь ты сказать?
С у л т а н Б а р а к:
Хочу сказать, что застлан путь туманом,
Не слишком ты усердствуй перед ханом,
Не то, глядишь, владыка — твой должник,
А в должниках ходить кому приятно?
Быть должником — удел не для владык.
Тем страшен долг, что ждут его обратно.
С у л т а н С а у р а н:
Султан Барак, умен ты и хитер.
Но вот беда: корыстью и расчетом
Настолько ослеплен твой мудрый взор,
Что велика ль цена твоим заботам?
Подумай ты о том, что так давно
Мечтали племена объединиться.
И вот — три жуза связаны в одно.
Зачем же снова на три нам делиться?
С у л т а н Б а р а к:
Все это так, но разве то годится,
Что сын чужого рода взял узду?
А если станет он еще сардаром,
То мы и вовсе пропадем задаром,
Он всех нас оседлает на беду.
Что толку, если вздыбишься ты грозно?
Начнешь потом брыкаться — будет поздно.
Вот я о чем с тобою речь веду.
С у л т а н С а у р а н:
Намеренье мое тебе известно:
Пусть правит нами тот, кто может честно
Объединить казахов всех родов.
Такому хану послужить покорно,
По-моему, нисколько не зазорно.
С у л т а н Б а р а к:
Ты думаешь, Абулхаир таков?
С у л т а н С а у р а н:
Владыка мудр и собственную славу
Не ставит выше всех иных основ.
Казахов он сплотит в одну державу...
С у л т а н Б а р а к:
Мой брат почтенный, поразмысли здраво,
Казахи, мы не строим городов,
Какая может быть у нас держава?
Удел казахов — вольно кочевать.
Ложбину увидать — жилье поставить.
А дунет ветер — вдаль идти опять.
Что ж ты предложишь кочевому люду?
К колу его насильно привязать!
Народ-река, поставь ему запруду,
Попробуй — вряд ли сможешь удержать
Не жди того, чему не быть на деле.
Пока ты судишь о туманной цели,
Кой-кто большой кусок схватил давно...
С у л т а н С а у р а н:
Мой брат любезный, то-то и оно.
Ты не один до жирного охочий,
Такие тянутся со всех сторон.
И если грабит враг аул ваш отчий.
«Грабь вместе с ним» — вот это ваш закон!
С у л т а н Б а р а к:
О чем ты? Эка невидаль — грабеж!
Пограбил недруг, крови насосался
И прочь к себе ушел, а ты остался.
Глядишь вокруг и видишь — просчитался.
И бороду свою с досады рвешь.
Абулхаир твой слишком мягко стелет,
Да жестко спать.
С у л т а н С а у р а н:
Ты не достигнешь цели,
Как ни старайся, клина не вобьешь
В то место, где не существует щели.
С у л т а н Б а р а к:
Ты выбил трон из-под меня.
С у л т а н С а у р а н:
Ужели?
С у л т а н Б а р а к:
В Абулхаирову поверил ложь.
Все, чем владел, ты отдал, не жалея.
Все потерял, а что теперь найдешь?
Ты отдал ту, что всех была милее.
Теперь и душу хану отдаешь.
(Уходит.)
С у л т а н С а у р а н (один):
Злой человек, он вольно иль невольно
Лишь намекнул, и вот мне снова больно,
В живую рану вновь всадил мне нож.
А впрочем от себя куда уйдешь?
Во имя благородного деянья
Не жаль им чести, ни добра, ни званья.
Не жаль всего, что дорого, но все ж...
Казалось, что простился я с любовью.
Бопай увижу и не двину бровью,
Хоть режь ножом, хоть жги огнем меня.
А ныне где моя былая сила?
Вновь возвращается все то, что было,
Я вспоминаю, не проходит дня...
Появляются А б у л х а и р и Б а т и м а - х а н у м.
Х а н А б у л х а и р:
Ты возвратился, брат мой Сауран?
(Обнимают друг друга.)
С у л т а н С а у р а н:
Я кланяюсь тебе, владыка-хан!
Х а н А б у л х а и р:
Ты звал меня «Абулхаир-ага»?
Зачем же изменил привычке старой?
Я — друг тебе.
С у л т а н С а у р а н:
Но говорят недаром:
Чти друга, чтобы испугать врага.
Почтенью к хану все должны учиться.
Б а т и м а - х а н у м (обращаясь к хану):
Позволь и мне, любезный мой супруг,
В почтении султану поклониться
От всей души!
(обращаясь к Саурану):
Тобой народ гордится,
Зовут тебя батыром все вокруг.
И мне тебя, быть может, не годится
Звать «мой султан», но пусть сойдет мне с рук,
Что говорю с тобою столь свободно.
С у л т а н С а у р а н:
Вольна жена владыки, как угодно
Именовать своих ничтожных слуг.
Б а т и м а - х а н у м:
Пусть будет ныне все, как раньше было.
С у л т а н С а у р а н (про себя):
Зачем она сказала «мой султан»?
Зачем опять коснулась старых ран?
Б а т и м а - х а н у м:
За радостную весть я подарила
По шубе и коню твоим гонцам.
Твоя победа всех нас ободрила,
О ней подробнее поведай нам.
Х а н А б у л х а и р:
Кто в бранном деле принял сам участье,
Тот многое нам может рассказать.
С у л т а н С а у р а н:
Я был наслышан о людском несчастье,
Но то, что видел, трудно передать.
Покуда вражьей рати путь победный
Не пресекли, я видел сущий ад:
Изгнанники брели толпой несметной,
Шли старики, потупи долу взгляд,
И песню «Элим-ай» печально пели,
И шалые верблюдицы ревели,
Не находя отставших верблюжат.
Уж до чего я сердцем закаленный,
Но и меня пронзали плач и стоны,
Умноженные эхом во сто крат.
Х а н А б у л х а и р:
Нам ведомо все это. Стон печальный
Дошел сюда с границы нашей дальней.;
И наш слезами затуманил взгляд!
Появляется Б у к е н б а й.
С у л т а н С а у р а н:
Мой повелитель, это — Букенбай,
Джигит отважный из семьи Керея.
В кровавой битве жизни не жалея,
Мечом он защищал родимый край!
Х а н А б у л х а и р:
Саламалейкум, храбрый мой воитель,
Б у к е н б а й:
Алейкумассалам, мой повелитель,
Столь тяжких испытаний и невзгод
Не знал еще покуда наш народ,
Столь грозен не был враг наш и гонитель.
От века горя не было такого,
Как испытанье этих лет и дней.
Х а н А б у л х а и р:
Врачуют горе племени родного
Мечи его достойных сыновей!
С у л т а н С а у р а н:
Свела судьба на поле брани нас,
Был Букенбай, как острый меч, отважен,
Меня в бою от гибели он спас.
Б у к е н б а й:
Но, мой султан, и сам ты был бесстрашен,
Ты в битве отвратил мой смертный час!
Х а н А б у л х а и р:
Мои джигиты, я доволен вами,
И в назиданье воинам другим
Оружьем обменяйтесь боевым,
Чтоб стать навечно верными друзьями!
Б у к е н б а й, С у л т а н С а у р а н:
Как повелел нам, так тому и быть!
(Обмениваются мечами.)
Х а н А б у л х а и р:
Пойдемте, люди ждут, и мы повинны
С гостями быть податливей перины,
Чтоб воедино всех соединить.
Пусть чувствуют себя они свободно.
Победа наша над врагом бесплодна,
Коль мы друзей не сможем примирить.
Уходят. Появляются К а ю п - х а н и б и й Т у л е.
К а ю п - х а н:
По старшинству я должен стать сардаром.
Средь нас ты мудрецом слывешь не даром.
И я взываю к мудрости твоей.
Поддержит пусть меня твое согласье.
Б и й Т у л е:
Но надо выслушать других людей,
Судей разумных отыскать трудней,
Чем тех, кто вечно спорит из-за власти.
И кто-то может нанести удар.
Три жуза есть, пять ханов, а сардар
Всего один, вот и бушуют страсти.
К а ю п - х а н:
Пусть ханов пять, я — старший из пяти,
И если предпочтут они другого,
Раскаются, сверну я с их пути.
Но вот беда — я не мастак на слово.
Тебе ж аллах проворный дал язык.
Не бойся, можешь говорить лукаво.
Не зря ж ты, от меня сидящий справа,
В ораторском искусстве столь велик.
Б и й Т у л е:
По руку правую Аз-Тауке
Не так давно я сиживал бывало...
К а ю п - х а н:
Ты потрудись во что бы то ни стало,
И власть в моей окажется руке...
Мудрец из жуза Среднего — Казбек
Не прибыл родичам своим на горе,
А без него найдется ль человек,
Чтоб победить тебя в словесном споре?
Уходят. Появляются х а н С е м е к е и б и й М ы р т ы к.
Б и й М ы р т ы к:
Коль о сардаре говорить по чести,
Чем вы, достойней нету никого.
Каюп, Абулхаир — да оба вместе
Не стоят вас они и одного.
Жуз Старший — мал, свой вес былой утратил,
К тому ж всегда он с Младшим на ножах.
Что Средний жуз возглавить должен рати,
Не станет спорить даже сам аллах.
Х а н С е м е к е (не слушая):
Сюда не прибыл бий Казбек, как знать,
Что это значит? Разгадай попробуй —
Иль он себя не хочет унижать,
Как все другие, распрею и злобой?
Коль нету сокола, и сыч сойдет,
А нету бегуна, сойдет калека.
(обращаясь к Мыртыку):
Казбека нет, тебя пущу в полет.
Но ты, Мыртык, достоин будь Казбека.
Б и й М ы р т ы к:
«Казбек, Казбек»,— заладили вы, право.
Уменьем слово говорить лукаво
Создатель и меня не обделил.
Я понапрасну не хочу хвалиться,
Деяньями не стану я гордиться.
А вот язык меня не подводил.
Казбек не прибыл, велико ли горе!
Я захочу — такое отколю,
Три жуза друг на друга натравлю
И все на двести лет погрязнут в споре.
Х а н С е м е к е:
Ты слушай речи, уши навострив,
И если кто-нибудь из говорящих
Собьется, что-то не договорив,
Вставь слово, чтоб рассорить всех сидящих.
Кинь незаметно хворосту в костер,
Немного надо им, к вражде готовым.
А после я вступлю, прерву их спор
И всех ошеломлю спокойным словом.
И вновь ты их поддень, начнется драка,
Перегрызутся все между собой.
Но не переусердствуй сам, однако,
Не то для нас все выльется бедой.
Ханские покои. Х а н А б у л х а и р, Б а т и м а - х а н у м, Б а р а к, С а у р а н встречают гостей. В окружении свиты появляются К а ю п - х а н, б и й Т у л е, х а н С е м е к е, б и й М ы р т ы к.
Б а т и м а - х а н у м:
Почтение вам всем, владыки мира,
Потомкам славного Чингиз-батыра.
На полдороге каждого из вас
Нам встретить надлежало бы всем вместе,
Но время столь тревожное сейчас,
Что не могли мы вам воздать по чести.
Б и й Т у л е:
Не до обычаев теперь, когда,
Как туча, надвигается беда.
Да ниспошлет аллах нам всем прощенье.
Б а т и м а - х а н у м:
Кому должна я оказать почтенье?
Садитесь вы сюда, Туле-ата.
(Указывает на почетное место.)
Надеюсь, что не очень провинилась,
Не к знатности я проявила милость,
А к седине...
Б и й Т у л е проходит и садится на почетное место.
С у л т а н Б а р а к (негромко):
Ханум не так проста,
Весьма хитро она распорядилась,
С у л т а н С а у р а н:
Ах, Батима-ханум, моя сестра,
Как хорошо и умно ты сказала.
С у л т а н Б а р а к:
Да, благо, если женщина мудра,
Абулхаиру повезло немало.
Б а т и м а - х а н у м:
Хочу, достопочтенные друзья,
Когда нам петлю враг стянул на горле,
Чтоб вы — казахских жузов сыновья,
Объятия друг другу распростерли.
Итак, теперь начните, в добрый час,
Пусть завершит почтенное собранье
Воителя достойного избранье
С согласья всех и каждого из вас.
Преклонив колено, учтиво поклонившись, Б а т и м а - х а н у м выходит. Ханы и бии усаживаются поудобней, выжидают, кто заговорит первым. Возникает неловкая пауза.
Б и й Т у л е:
Да будет пусть хозяину угодно
Начать законам всем не вопреки,
Потом и мы почешем языки
В порядке старшинства поочередно.
Х а н А б у л х а и р:
Настала ныне тяжкая пора,
Раздоры наши этому причина.
Был между нами мир еще вчера,
И спаяны мы были воедино.
Пока, казахи, жили мы в ладу,
На нас враги с опаскою глядели,
А ныне расхрабрились, осмелели,
Увидев нашу распрю и вражду.
Сегодня нет того, что раньше было,
Нарушен мир в степях родной земли.
Одолевают нас враги не силой,
Мы сами им раздором помогли.
Забудем же кто мал, а кто велик,
А вспомним, что одна у нас надежда,
У нас пусть будет общим воротник,
Коль скоро общая у нас одежда.
Кто виноват, не будем мы судить,
И ныне, в час, когда бушуют войны,
Трех жузов рати надо подчинить
Кому-то одному, кто всех достойней.
Мы все решить попробуем сейчас.
Х а н С е м е к е:
Сейчас принять разумное решенье
Враг и опасность заставляют нас.
Ты, Каюп-хан, скажи свое сужденье.
К а ю п - х а н:
Сардаром быть кому-то одному,
Рассудим же по сердцу и уму.
Х а н С е м е к е:
Ты, Каюп-хан, достойней всех, быть может,
Но пусть получит звание «сардар»,
Кто принял первым вражеский удар.
А принял я, хоть я тебя моложе.
Я против истины не погрешу:
Всем станет ясно, коль рассудят здраво,
Я начал битву, я и завершу.
И кто из вас мое оспорит право?
Совет наш будет прав, когда решит:
Кто принял бой, пусть тот и завершит.
С у л т а н С а у р а н:
Единокровные, чтоб спор напрасный
Нам не вести, напомнить я решусь:
Что у казахов, в их семье согласной,
Есть младший брат, и это — Младший жуз.
А если так, их славный представитель
Пусть будет ныне главный наш воитель.
И чтоб меж нами был покой и мир,
Тот, я считаю, должен быть сардаром,
Кто войском наделен и ратным даром.
Сказать короче — хан Абулхаир.
Б и й М ы р т ы к:
Что так ты скажешь, не было сомненья.
Я знал: не вместе примем мы решенье,
Тем самым возродив былой союз.
Предвидел я: захочет непременно
Подмять всех прочих под свое колено
Махающий дубиной Младший жуз.
Б и й Т у л е:
Эй, коротыш, всегда с тобою горе,
Словно верблюд чесоточный, ты рад
Чесать бока о каждый кол в заборе.
Здесь люди об единстве говорят,
А ты встреваешь, чтобы всех рассорить.
Б и й М ы р т ы к:
Не дело, бий Туле, ты говоришь.
Ты, может быть, всех старше, но не выше.
Зачем меня назвал ты «коротыш»?
Что делать, если ростом я не вышел?
Зато мне бог проворный дал язык,
Витийское искусство — дар немалый.
И ты, почтенный бий, как ни велик,
Не переговоришь меня, пожалуй.
Б и й Т у л е:
Тягаться с горлодером — труд тяжел.
И в самом деле, зря слова я трачу.
Хан Семеке — виновник наших зол,
Сокрыл он бий Казбека и привел
На скачку к нам не скакуна, а клячу,
Б и й М ы р т ы к: (хану Семеке):
Как терпишь ты, властитель благородный,
То, что болтает старец низкородный,
Который памятью к тому же плох?
Х а н С е м е к е (гневно):
Заткни свой рот, несчастный пустобрех!
Х а н А б у л х а и р:
В словесном споре, братья, вы свободны,
Здесь можем говорить мы что угодно,
Но все должны единство мы явить.
Все прочее ничтожно и бесплодно,
Я за единство сам готов платить.
Не в том, чтоб властвовать, моя забота,
И во главе всех ратей боевых
Вы не меня поставьте, а кого-то
Достойнее меня и остальных.
С у л т а н С а у р а н (растерянно):
Зачем он прочь уводит разговор,
Иль власть для хана ничего не значит?
С у л т а н Б а р а к:
Не горячись, Абулхаир хитер,
Видать, замыслил что-то, не иначе.
К а ю п - х а н:
Ты мудр, Абулхаир, я и не ждал
От мудреца решения иного.
Немудрым, нам пример ты показал.
Хан Семеке, теперь скажи нам слово.
Х а н С е м е к е:
Ну что ж, скажу, коль снова мой черед.
Скажу, что ныне, в пору лихолетья,
Проклятый враг, джунгарец и ойрот.
Мне первому ударил в спину плетью.
Я знаю, всякий пострадавший мстит.
Мы пострадали все и даже очень,
Но все-таки ущерба и обид
Стерпел я более всех братьев прочих.
Мне больше всех случилось пострадать.
Мой край обильней прочих принял горе.
Кто может право у меня оспорить
Возглавить жузов доблестную рать?
К а ю п - х а н:
Я в споре обскачу тебя едва ли,
Хан Семеке. Не отыскать мне слов,
Но не мои ль владения стонали
И стонут под копытами врагов?
Хоть я, быть может, не искусен в речи,
Я первым бился, сколько было сил,
И хоть с земель исконных отступил,
Но Алатау я себе на плечи,
На спину Каратау взгромоздил.
Хан Семеке, язык твой острый волен
Что хочет говорить, я все стерплю,
Но я себя унизить не позволю
И прав своих не уступлю.
С у л т а н Б а р а к (Саурану):
Хитер Абулхаир, что говорить.
Взирает он без страха и без злости —
Грызутся шавки из-за сладкой кости.
Он знает: кости им не поделить.
Ее чуть помусолят, чуть погложут
И сами же к его ногам положат.
Но в спор сейчас ты встрянешь, может быть,
Кость в сторону мою придвинишь, словно
Нечаянно, и кончена игра...
С у л т а н С а у р а н:
Кость не твоя, мой брат единокровный.
С у л т а н Б а р а к:
Я знаю: ты не хочешь мне добра.
Б и й Т у л е:
Постойте, братья, спорить так не гоже.
Пустые споры порождают гнев,
И мы принять решения не сможем,
Смягчить ожесточенья не сумев.
Кому сардаром быть, нам неизвестно,
Но всем известно, сколь почет высок.
Всем оглядеться нам теперь уместно,
Ведь даже степь Сарыарки нам тесной
Покажется, коль тесен нам сапог.
Вы спор затеяли между родами,
И наш народ могучий стал убог.
И снова занесен топор над нами,
Подумайте, сейчас годится, ль вам
Из-за овечки спор вести с друзьями,
Чтоб стадо целиком отдать врагам?
Или аллах нас проклял без вины,
Казахам всем сказав, что даже малость
Мы уступать друг другу не должны,
Чтоб все позднее чужаку досталось?
Из вас, кто разобщил один народ
На три друг с другом не согласных жуза,
Ужель никто дороги не найдет
Для общего согласья и союза?
Я, бий Туле, согбенный и седой,
Забыв о гордости своей былой,
Жалея соплеменников несчастных,
Как иноходец спутанный, с мольбой
Гляжу на вас, трех ханов несогласных.
Доверьтесь вы сужденью моему,
Чтоб не был вновь наш разговор напрасен.
Х а н А б у л х а и р:
Не твоему — какому же уму
Довериться?
Х а н С е м е к е:
Я наперед согласен!
Б и й М ы р т ы к:
Но побожись, старик, что никому
Ты из корысти угождать не будешь.
Что все, как есть, по совести рассудишь.
К а ю п - х а н (бию Туле):
И я с твоим решеньем соглашусь.
Но ты не отвернись от предков наших.
Б и й Т у л е:
От духа предков я не отрекусь,
Хоть более сейчас о тех пекусь,
Кто ныне горе пьет из полной чаши,
Кто жив и кто испытывает боль.
Но волосок рассечь непросто вдоль,
А мне сегодня надо умудриться.
Я рассуждаю как бы сам с собой:
Одежда не своя быстрей грязнится,
Скакун чужой — не жаль, пусть в гору мчится,
Чужое войско легче бросить в бой,
Не расторгая вашего союза,
Я говорю: тот жуз, чья больше рать,
Сардара должен выбрать и назвать.
А больше рать у младшего из жузов.
С у л т а н Б а р а к:
Почтенный бий, ты истину глаголешь.
Мы — Младший жуз, ты выбор нам даешь.
И коль избрать сардара в нашей воле,
Достойней Саурана не найдешь.
Себя он показал на бранном поле.
С у л т а н С а у р а н:
Мой брат Барак, трех жузов сыновья
С тобой нам дали в руки общий повод.
Какой же снова для раздора повод?
Поверь, сардаром должен быть не я.
Здесь нужен тот, который трезво судит,
Не только скачет в битву, став глухим.
Пусть хан Абулхаир сардаром будет.
Я всех прошу: на том и порешим.
Б и й Т у л е:
И сам я так же думаю давно.
Достойный вождь — победы половина.
Г о л о с а:
— Да будет так!
— Согласны!
— Решено!
Б и й Т у л е:
Итак, мы порешили все едино.
Пусть будет общим воротник у нас.
И пусть решенье наше будет свято.
Не скажет пусть никто на этот раз,
Кому-то, мол, досталось многовато.
Достойнее сардара не найдешь.
Теперь у нас великая забота:
Прогнать джунгарца, наказать ойрота
За поруганье наше, за грабеж.
Я думал, мне увидеть не дано
Едиными казахов, как бывало.
Я верю: день сегодняшний — начало
Того, что будет после скреплено
Победою во что бы то ни стало.
Аминь!
Все расходятся. Остаются х а н А б у л х а и р, Б а т и м а - х а н у м, с у л т а н С а у р а н.
Х а н А б у л х а и р:
Ты мне так много сделал, Сауран,
Свой долг смогу ли оплатить когда-то?
С у л т а н С а у р а н:
С тобой нас дружба связывает, хан.
Скажи: уместна ли за дружбу плата?
Но если всех казахских жузов люд
Сплотить удастся под твоим началом,
Мне это будет за посильный труд
Наградою и платою немалой.
И кажется, все к этому идет.
Х а н А б у л х а и р:
Мы не дошли пока до перевала
И впереди нас испытанье ждет.
С у л т а н С а у р а н:
Тебя ль ойрота сила испугала?
Х а н А б у л х а и р:
О том нет спору — страшный враг ойрот.
Но средь казахов есть страшней, пожалуй,
И я с печалью думаю о том.
Но возвратимся к нынешним заботам:
Ты с малой ратью подступай к ойротам,
Но не вступай в сражение с врагом,
Покуда из аулов отдаленных
Всех наших пеших воинов и конных
Не соберем и в дело не введем!
С у л т а н С а у р а н:
Все будет так, владыка, не иначе,
Чем ты сказал: задача не нова.
Х а н А б у л х а и р:
Пускай тебе сопутствует удача,
С у л т а н С а у р а н:
Да сбудутся, мой хан, твои слова!
(Прощаясь, обнимаются.)
Х а н А б у л х а и р:
Ты проводи султана, Батима,
И дай ему напутствие как другу.
(Уходит.)
Б а т и м а - х а н у м:
Султан мой, больше месяца сама
Тебе в подарок я вяжу кольчугу.
Лишь ночь — и кончена моя работа.
Отдам подарок — можешь надевать.
С у л т а н С а у р а н:
Приятна мне, ханум, твоя забота,
Но для чего же по ночам не спать?
И что она — кольчуга на плечах.
Меч бережет нас в битвах и аллах.
Б а т и м а - х а н у м:
Ни юрта в юрте, ни кошма, ни печка
Нам не мешают снежною зимой,
А в той кольчуге каждое колечко
Вязала я с молитвой и мольбой.
С у л т а н С а у р а н:
Стать за тебя мне жертвой, Батима,
Мне в жизни ничего не надо боле.
Б а т и м а - х а н у м:
Зачем же так, султан, когда сама
Я стала жертвой по твоей же воле.
Но не жалей, не кайся, сделай милость,
Я со своей судьбой давно смирилась.
С у л т а н С а у р а н:
Но цель у нас с тобой была одна
И, Батима-ханум, мы ей служили.
Б а т и м а - х а н у м:
Я зваться Батимой-ханум должна.
А где ж Бопай? Не умерла она —
Душили мы ее — не задушили.
С у л т а н С а у р а н:
То мы должны забыть, чего уж нет,
От прошлого нам надо отступиться.
Б а т и м а - х а н у м:
Как прошлое забыть? Подай совет,
И буду я весь век тебе молиться.
С у л т а н С а у р а н:
Как ни умен Абулхаир — не смог
Любви строптивой женщины добиться.
Б а т и м а - х а н у м:
Не понял ты, султан, за долгий срок:
Он не любви искал — искал корону.
Меня не взял он в жены, а привлек,
Став родичем алимцев по закону,
И брата моего на смерть обрек,
Чем байулинцев приторочил к трону.
И на каком базаре — знает бог —
Продаст меня властитель в должный срок,
Была я, есть и буду обреченной,
Я с виду беспечальная ханум.
Лишь от себя не скрыть, да от аллаха,
Как страсть сжигает душу мне и ум
И ноет сердце от любви и страха.
С у л т а н С а у р а н:
Мы, Батима, на двух горах сейчас,
Меж нами пропасть, и не надо руки
Протягивать: не то один из нас
Умрет, другого обречет на муки.
Б а т и м а - х а н у м:
Была я дважды смерти предана:
Твоим расчетом, видом братской крови.
Пусть я — ханум, пусть мужняя жена,
Я над своею страстью не вольна,
Ничто меня теперь не остановит.
С у л т а н С а у р а н:
Но, Батима, так вечно быть не может.
Сама попробуй, силу попытай.
Пусть Батима-ханум тебе поможет
Осилить ту давнишнюю Бопай.
Б а т и м а - х а н у м:
Мне и самой подсказывает ум:
«Убей в себе Бопай!», — да силы мало.
В борьбе Бопай и Батимы-ханум
Бопай всегда покуда побеждала.
Мне жаль Бопай. Что с нею будет впредь?
Сегодня не могу предугадать я.
Она сама согласна умереть
С одним условием — в твоих объятьях.
(Бросается обнимать Саурана.)
С у л т а н С а у р а н:
Постой, ханум, себя не отдавай
Во власть страстей и слабости извечной.
Я помню, милая моя Бопай,
Хоть жги ее, хоть ребра вырезай,
Терпеть умела, будучи беспечной.
Так не позорь же ты себя сама.
Здесь нет Бопай, ее любви ненужной,
Есть ныне только ханша Батима,
Которой и служу я, раб послушный.
(Подает упавшее на землю саукеле. Батима-ханум оправляет одежды, уходит.)
С у л т а н С а у р а н:
Казалось мне: одну Бопай я знаю,
И та уже давно погребена,
Теперь их две, одна Бопай былая
И Батима-ханум — Бопай другая,
Прекрасная, как полная луна.
Одна мне пламя в сердце разжигает,
Другая это пламя раздувает,
И в адском пекле я не знаю сна.
Пусть лучше в честной битве пика злая
Прервет мои мученья: смерть одна!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«АНГРАКАЙ»
Последняя битва с ойротами. Известное в истории сражение «Ангракай». Мелькают вдали всадники. В схватке сходятся воины. Трещат копья.
Х а н А б у л х а и р поднимается на холм. К а ю п - х а н, с у л т а н С а у р а н, С е й т к у л окружают А б у л х а и р а. Все наблюдают за побоищем.
К а ю п - х а н:
Враги бегут. Победа! Аруах!
Отмщенье бог нам даровал, глядите!..
Появляются с у л т а н С а у р а н и Б у к е н б а й.
С у л т а н С а у р а н:
Враг обратился в бегство, повелитель,
Молитвам нашим многим внял аллах.
Б у к е н б а й:
Оружием изрядно поработав,
Помчались наши воины вперед.
Х а н А б у л х а и р:
Велик аллах! Разбили мы ойротов,
Все стоны, что исторгнул наш народ,
Услышал бог и сжалился над нами.
Ты, Букенбай, — хребет мой становой.
Ты, Сауран, — мой брат, помощник мой.
О, если перед прошлыми боями
Вы бы стояли за моей спиной,
Судьба сражений тех была б иной,
И нашей кровью, нашими слезами,
Быть может, не был залит край родной.
Б у к е н б а й:
Позволь тебя добычею богатой
Мне одарить, властитель. На держи!
(Подает знак. Сарбазы приводят пленного Хунтайджи.)
К ногам бросаю, вот он враг заклятый.
С у л т а н С а у р а н:
Охотился и я за Хунтайджи,
Да ты, видать, храбрее и шустрее.
Б у к е н б а й:
У нас одна судьба и общий путь,
Добычу лишь своей считать не смею.
С у л т а н С а у р а н:
Тебе я не завидую отнюдь,
Лишь восхищаюсь удалью твоею.
Х у н т а й д ж и:
Прошу пощады, хан и повелитель,
Великодушен будь, мой победитель,
К законам ратным не останься глух.
Таков обычай воинов исконный.
Х а н А б у л х а и р:
Скажи, а по каким таким законам
Ты убивал младенцев и старух?
Хотел искоренить казахский дух
И превратить в пустырь наш край сожженный?
Х у н т а й д ж и:
Меня унизить можешь и убить,
Великодушным быть ты не обязан,
И все ж вино победы надо лить
Не через край, оно туманит разум.
Тебе же надобно глаза открыть
И уяснить: врагами могут быть
И те, кого сейчас друзьями числишь.
В грядущий день попробуй устремить
Свой мутный взгляд.
Х а н А б у л х а и р:
Я, о грядущем мысля,
Сейчас тебя не должен пощадить.
Х у н т а й д ж и:
Кто знает, где враги и где родня,
И где в своей беде искать виновных.
Быть может, враг опаснее меня
Стоит в кругу твоих единокровных.
Абулхаир, грядущее — темно,
О нем не думать мудрецу не гоже,
У всех царей угодников полно,
Но и завистников хватает тоже.
У всех у нас порою ум короткий.
Ты не меня — себя побереги.
Коль бывшие друзья возьмут за глотку,
Понадобятся бывшие враги.
Х а н А б у л х а и р:
Как ни вертись, держать ответ придется.
А я свой путь не ведаю, но все ж,
Когда и подо мною трон качнется,
Копьем врага его не подопрешь.
К а ю п - х а н:
Абулхаир, есть у меня причина
Просить тебя: подарком ублажи —
Добыча общая, коль рать едина,
Будь щедрым, уступи мне Хунтайджи.
Х а н С е м е к е:
Опять Каюп меня опередил.
Наш Средний жуз разбойника пленил,
Добыча эта нашей быть повинна.
Х а н А б у л х а и р:
Почтенные, я здраво рассудил:
За Хунтайджи нам выкуп, и немалый,
Дадут, но в назидание другим
На выкуп не польстимся мы, пожалуй,
И по грехам убийце воздадим.
(Дает знак. Хунтайджи уводят.)
С у л т а н С а у р а н:
Мой хан, мы все чего-нибудь хотим
И досаждаем жалкими мольбами.
Прошу и я: как ты жесток с врагами,
Будь добросклонным к подданным своим.
Х а н А б у л х а и р:
Что хочешь?
С у л т а н С а у р а н:
Подневольный Сырлыбая
Хоть к званью низкому принадлежит,
Сражался словно истинный джигит,
И вот к твоим стопам он припадает.
Вперед выходит Н а р т а й и падает в ноги А б у л х а и р у.
Х а н А б у л х а и р:
С чем припадаешь ты к моим ногам?
Н а р т а й:
Молю тебя о милости великой.
Я — раб,освободи меня, владыка,
И за тебя я жизнь свою отдам,
С врагом сражаясь, как джигит свободный.
Х а н А б у л х а и р:
Считай, что мой ответ, тебе угодный,
Ты получил, свободен ты навек,
Ступай себе, достойный воин, с миром
И не «Нартай-рабом», «Нартай-батыром»
Зовись теперь.
Н а р т а й:
Каким бы ни был сирым,
Благодарит свободный человек
Тебя, мой хан.
(Нартай уходит.)
Х а н А б у л х а и р:
Теперь, друзья-казахи,
Опять воспрянет духом наш народ,
Так позабудем горести и страхи,
Утрем слезу, нас пир веселый ждет.
Начинается пир. Издалека доносится постепенно нарастающий голос певца, извещающего о начале пира.
С у л т а н Б а р а к (Каюп-хану):
Вознесся хан, занявши наш престол,
Хотя его мы не хужей нимало.
На просьбы наши ухом не повел.
К а ю п - х а н:
Теперь он не такой, как был сначала.
Переменился, в небо воспарив
На крыльях власти, славы и удачи.
Он слишком стал заносчив и спесив.
С у л т а н Б а р а к:
Боюсь, от этой спеси мы заплачем.
Ту петлю, что на горле Хунтайджи
Затянется пред всем народом ныне,
Хан с недруга удавленного снимет.
А что потом? Попробуй, удержи,
Глядишь — ее на шею нам накинет.
К а ю п - х а н:
Что ты сейчас сказал, султан Барак,
Опасно, хоть и неопределенно.
Х а н С е м е к е:
Но точно, что властитель как-никак
Трон Жадиге присвоил незаконно.
Вчера и думать ни о чем не смел,
Страшась друзей и недругов пугаясь,
На троне жуза Младшего сидел,
От страха ерзая и озираясь.
А ныне он набрал довольно сил,
Победы кровью нашею добился
И вот себя великим возомнил,
И жадный блеск во взоре появился,
И на чужой удел он косит глаз,
А к нашим просьбам глух в своем величье.
С у л т а н Б а р а к:
И головам не нашим ли сейчас
Стать предстоит очередной добычей?
К а ю п - х а н:
Нам ли не знать обычаев царей,
Покуда сами жертвами не стали
Не лучше ли уйти нам поскорей
В свои уделы от беды подале?
РАСКОЛ
Х а н А б у л х а и р:
Окончен пир, все пили мы и ели,
Глядишь, и досидели до сих пор.
Погоготали мы и пошумели,
На том и кончился наш уговор.
О, если б мы в согласье жить умели!
А то казахи, мы такой народ,
Что сообща на смерть — не на живот
С врагами бьемся, а достигнем цели,
И все опять и вкривь и вкось идет,
В согласье жить не можем и недели.
На счастье наше больно прост ойрот,
В немудрости того он не поймет,
Что меж собою нас стравить недолго,
Перегрызем друг друга, а потом
В крови, как издыхающие волки,
К ногам врага и сами приползем.
(Входит султан Сауран.)
С у л т а н С а у р а н:
Абулхаир, мой хан, моя опора,
Двух гневных ханов встретил я в дверях.
Ох, не к добру они ушли так скоро
И в их глазах светился гнев и страх.
Х а н А б у л х а и р:
А у кого веселие в глазах
Сейчас, в преддверии нового раздора?
Ты сам вспугнул их, был непримирим.
Теперь уйдут они, и жди несчастья.
Ты слишком тверд, не должно быть таким,
Когда мы все толкуем о согласье.
С у л т а н С а у р а н:
Но разве бегство их согласью служит?
Хан Семеке уйдет и был таков,
Каюп уйдет, и снаряжай послов,
Коварных змей выманивай наружу
Из нор глухих посредством здравых слов.
Х а н А б у л х а и р:
Я сам стою сейчас на перепутье,
Я мысленно и вдоль и поперек
Обшарил все, но не дошел до сути
И выхода пока найти не смог.
Все в болтовне погрязли да в обиде
И каждый в сторону свою гребет.
С у л т а н С а у р а н:
Когда и ты не зришь пути, провидец,
Что можем мы или простой народ?
Известно, мы, казахи, краснобаи,
Но счастья не бывает от словес,
Не то земля была б не хуже рая,
И мед стекал бы прямо в рот с небес.
И мы с тобою много говорим,
Мы упускаем час, даем отсрочку,
А жузы, как рассохшуюся бочку,
Должны стянуть мы обручем стальным.
Х а н А б у л х а и р:
Нет, Сауран, сейчас тому не быть,
Казахской крови вновь рекой не литься.
С у л т а н С а у р а н:
Но если надо всех объединить,
Нам этого иначе не добиться.
Как клячи от бескормицы весной,
Каюп и Семеке сейчас бессильны.
Разбить их хватит битвы и одной.
Хоть крови литься, но не столь обильной,
И снова ты казахам всем глава.
Некоторое время назад появилась Б а т и м а - х а н у м. Она слышит последние слова с у л т а н а С а у р а н а.
Б а т и м а - х а н у м:
Султан, какие страшные слова
Ты говоришь! Ужель настало время,
Чужую кровь с мечей стерев едва,
Громить и истреблять родное племя,
Тех братьев, с кем скакали стремя в стремя,
На общего врага еще вчера?
С у л т а н С а у р а н:
Ты, Батима-ханум, хоть и мудра,
Тебе таким речам внимать не гоже.
От слов, что произносим мы сейчас,
И у бывалых воинов, у нас,
Под волосами вздрагивает кожа.
Но к делу, повелитель, ты не прав,
У власти на земле свои законы.
И много силой собрано держав.
А из чего? Из толп разноплеменных!
Тому примеры можно взять везде,
Объединяет земли тот, кто в силе.
Возьми урусов: Золотой Орде
Они еще недавно дань платили,
А ныне вот на полземли царят,
Боятся все их крепостей и башен.
Иль в даль столетий устреми свой взгляд,
Шуршутов вспомни, турков, кизилбашей.
Власть не отдаст никто но доброй воле,
Должны мы силу силою сломить.
Все остальное лишь слова, не боле,
Чтоб трусость иль бессилие прикрыть.
Пока мечу и огню не предашь
Все, что колеблет наше единенье,
Вовек державы сильной не создашь.
Б а т и м а - х а н у м:
Как страшны, мой султан, твои реченья!
С у л т а н С а у р а н:
Ханум, мои реченья не для всех —
Для тех, кто понимает в ратном деле.
Абулхаир, возьми на душу грех
И кровь пролей во имя нашей цели.
Что делать, повелитель, на веку
Нам выдалось нести хомут свой черный,
Подай мне знак, и ханов непокорных,
Как связанных овец, приволоку.
Скажи мне слово и благослови,
В любую битву ринусь я без страха,
И с чистою душою, хоть в крови
Предстанем мы перед судом аллаха.
Х а н А б у л х а и р:
Нет, Сауран, окончилась воина,
И пусть мое суждение обманно,
Но кровь казахов литься не должна.
С у л т а н С а у р а н:
Для власти сила только и нужна.
А сила что? Она не постоянна:
Сегодня есть, а завтра где она?
Всего лишь день, а то и час упустишь,
Глядишь: и у врага скопилась рать,
Тогда с досады локоть свой укусишь.
Х а н А б у л х а и р:
И все ж нельзя нам братьев убивать.
С у л т а н С а у р а н:
И вновь тебе твержу я, раб твой верный,
Коль цель светла, то и преграды нет.
А если мы избыть не можем скверны,
Боимся крови и боимся черни,
Тогда зачем давали мы обет?
Х а н А б у л х а и р:
Я не боюсь ни крови, ни проклятья.
Но все равно, по моему понятью,
Народ мы не удержим в кулаке.
Сегодня сила есть, ее немало,
А завтра что? Начнется все сначала.
С у л т а н С а у р а н:
Но если будет власть в твоей руке,
Едиными, во что бы то ни стало,
Мы будем, как во дни Аз-Тауке.
Х а н А б у л х а и р:
Аз-Тауке держал, покуда жил,
В руке весь край, но это ли немало,
Не он ли сам начало положил
Тому, что «бедствием великим» стало?
Держава, что должна стоять вовеки,
Вся расползлась, едва смежил он веки.
С у л т а н С а у р а н:
Но разве мы с тобой не поклялись
Вернуть былую славу? Что же ныне...
Х а н А б у л х а и р:
Ты видишь, что творится, оглядись,
Все наши клятвы, словно крик в пустыне.
С у л т а н С а у р а н:
Ты стал бояться крови и огня,
Спокойно хочешь досидеть на троне.
Х а н А б у л х а и р:
Не трусость — опыт умудрил меня.
Увидел я: народ — не скот в загоне.
Сейчас его мы сгоним в косяки,
А завтра что? Он растечется снова.
У нас с тобою руки коротки.
С у л т а н С а у р а н:
Но я не вижу выхода иного.
И если ты, властитель, столь убог,
Что всех нас обрекаешь на бесчестье,
Достойнее тебя сидеть бы мог
Потомок Жадиге на ханском месте.
Б а т и м а - х а н у м:
Ты, мой султан, пожалуй, слишком смело
Свою к владыке обращаешь речь.
С у л т а н С а у р а н:
Спокойствие мое не без предела.
Час настает поднять нам грозный меч.
И пусть меня не держат за рукав.
Покажет время: прав я иль неправ.
Х а н А б у л х а и р:
Твой путь не к единенью, а к несчастью.
И так довольно крови и обид.
На это нету моего согласья.
Б а т и м а - х а н у м:
Ужель тебя, мой деверь, не страшит
Тяжелый грех, что хочешь взять на душу!
Подумай о расплате в судный час
С у л т а н С а у р а н:
Со мной что ни случится, я не струшу,
А час мой судный бил и бьет сейчас.
Мой судный час печален был и страшен,
Когда я видел: немощный ойрот
Гнал по степям, политым кровью нашей,
Наш гордый, многочисленный народ.
В мой судный час, с печалью и тоскою,
Взирал я на беспомощных людей,
Могучих духом, разумом, рукою,
Бессильных от усобицы своей.
Я примирить поклялся с братом брата,
Но, если надо, брата не жалеть.
Лишь эта цель была чиста и свята
И только ей служить я буду впредь.
За эту цель все, чем владел когда-то,
Я потерял, я все готов стерпеть.
И даже если мать моя родная
Путь преградит мне, плача и рыдая,
С молитвой иль проклятьем на устах,
Перешагну я, жалости не зная,
Через нее!..
Б а т и м а - х а н у м:
В меня вселяют страх
Твои слова; где разум твой всегдашний?
Да отвратит тебя скорей аллах
От слов таких, от мысли этой страшной.
С у л т а н С а у р а н:
Мой хан, иного случая у нас
Не будет больше, должен ты решиться.
Согласье дай, прошу в последний раз!
Х а н А б у л х а и р:
Кровь братьев лить могу ль я согласиться?
Свой меч упрячь.
С у л т а н С а у р а н:
Когда на полдороге
Мне б знать, что все слова и клятвы — ложь!
Что и в базарный день цена им грош.
Ну что ж, и ныне в час твоей тревоги
Меня с собою рядом не найдешь.
(Поворачивается, чтобы уйти.)
Б а т и м а - х а н у м:
Постой, мой Сауран, останься с нами!
(Султан Сауран, не оборачиваясь, уходит.)
Х а н А б у л х а и р:
Как он упрям, аллах его прости!
Он станет биться головой о камень,
Но не свернет со своего пути.
Остался я с грызущеюся сворой,
В тяжелый час куда теперь идти?
Он был моей единственной опорой.
Б а т и м а - х а н у м:
Я чувствовала: так должно и быть.
Случилось, что должно было случиться.
Мы не смогли надежный кол забить,
Чтоб в час невзгоды за него схватиться.
Х а н А б у л х а и р:
Избегнуть мы сумели многих зол,
Разбить врага, а все не слава богу.
Наш караван невесть куда зашел...
Б а т и м а - х а н у м:
Ты выведешь казахов на дорогу,
Как ранее спасал их от невзгод,
Как победил ойрота в тяжкий год.
Бог милосерден, он тебе поможет.
Х а н А б у л х а и р:
Враг, что внутри, сильнее, чем ойрот,
Ни меч его, ни пика не берет.
Стрела и та догнать его не может.
Как распрю ни души, она живет.
Б а т и м а - х а н у м:
Я знаю: власть не радость, а напасть.
Даря ее, не делают услугу.
Так почему же вы, борясь за власть,
Готовы горло перегрызть друг другу?
Когда бы понимал заранее тот,
Кто знаком власти хочет быть отмечен,
Что власть не только радость принесет,
А взвалит тяжкий груз ему на плечи.
Власть удержать настолько мудрено,
Что не жалеют ни отца, ни брата.
И все ж в конечном счете все равно,
Что б мы ни делали, грядет расплата.
Х а н А б у л х а и р:
Злорадствуя, ханум, ты не права,
Ты знаешь, дни мои все тяжелее.
Б а т и м а - х а н у м:
Я не злорадствую, я сожалею
О том, что доля хана такова.
Х а н А б у л х а и р:
Да, знает тот, кто властью обладает,
Что власть — тяжелый золотой хомут,
И шею золото больней стирает,
Чем войлок. Раны жить мне не дают.
Я шорох слышу за своей спиною.
То — власть-змея, я от нее бегу.
Пожертвовал я честью и женою,
И совестью, а все равно в долгу.
Я и детей избавить не смогу
От всех долгов, записанных за мною.
За власть мы платим, наш таков удел.
И вновь она кровавой дани ждет.
Б а т и м а - х а н у м:
За власть твою я заплатила дважды.
Х а н А б у л х а и р:
До сей поры прощения не смел
Просить за кровь, пролитую однажды.
Прости меня, как грех мой ни велик.
За Жанарыса с самого начала
Меня ты никогда не попрекала,
Благодарю, я вечный твой должник.
Семнадцать лег мы прожили иль боле.
Прости, бывал я не по сердцу крут.
Тебя любя, любви не дал я воли,
Я думал, что сидящий на престоле
Не может быть таким, как прочий люд.
Тень Жанарыса я поныне вижу,
Чья кровь — мое проклятье, мой позор.
Во имя цели, даже самой высшей,
Нельзя идти душе наперекор.
Б а т и м а - х а н у м:
От крови, от жестокости твоей
В те годы грудь моя окаменела,
И лишь рожденье наших сыновей
Холодный этот камень отогрело.
Жена и муж, у нас ярмо одно,
Мы в том ярме должны идти до края,
Свое бессилье от врагов скрывая,
Покуда нам упасть не суждено.
Х а н А б у л х а и р:
Жена моя, в раздумиях напрасных
Когда не спал я ночью под кошмой,
Я некий шаг обдумывал опасный,
Которого страшился предок мой.
Я на сомнение себя обрек.
Глава родов, не мог не понимать я,
Что, ошибись хоть на один вершок,
На тыщи лет я заслужу проклятья.
Б а т и м а - х а н у м:
Что тайна жжет тебя, я и сама
Могла понять, и вот волдырь прорвался.
Х а н А б у л х а и р:
Но как ты догадалась, Батима,
Я тайну скрыть и от тебя старался.
Б а т и м а - х а н у м:
Своя душа у каждого из нас,
Но мы с тобою спим в одной постели.
Х а н А б у л х а и р:
Наш заблудился караван сейчас,
А надо довести его до цели.
Б а т и м а - х а н у м:
Ну что ж, властитель мой, решай, спеши
Путь отыскать — ты караван-баши,
И нету вожака тебя умелей.
Х а н А б у л х а и р:
Как объяснить — цель наша далеко,
К ней каравану выйти нелегко,
Пески тропу пред нами засыпают,
Но есть одна тропа, и вот по ней
Хочу идти я.
Б а т и м а - х а н у м:
Говори ясней.
Х а н А б у л х а и р:
Сомнения меня одолевают.
Но все же ханов нынешний уход
Намного укрепил мое решенье.
Нельзя, чтоб снова испытал народ
«Великих бедствий» горе и мученье.
Должны мы обрести надежный кров,
Чтоб там, в буран и в зной могли укрыться,
В Рессей хочу я отрядить послов...
Б а т и м а - х а н у м:
Ты что, урусам хочешь подчиниться?
СХВАТКА
Ставка х а н а А б у л х а и р а. Х а н А б у л х а и р, Б а т и м а - х а н у м, Б у к е н б а й, С е й т к у л.
Х а н А б у л х а и р:
Из дальних странствий ты, Сейткул, сейчас
Пришел, и мы, сидящие на месте,
Хотели бы услышать твой рассказ,
Что заприметил твой орлиный глаз
В земле урусов? Все ли честь по чести?
Царь Петр хотел державу на века
Скрепить своей могучей царской дланью,
И все же ныне женская рука,
Быть может, расшатала основанье?
С е й т к у л:
Нет, повелитель, их страна пока
Стоит, как врытый столб, не покривится,
И не была от века столь крепка
И велика рессейская столица.
И в дальних и в соседственных краях
Улусы все так прочно слиты с нею,
Что кажется: царица их сильнее
Здесь, на земле, чем бог на небесах.
Х а н А б у л х а и р:
Великий Петр был тем и знаменит,
Что сбил державу, и она на части
Распасться не должна, но недруг зрит:
Сейчас на троне женщина сидит,
А женщина не создана для власти.
Б у к е н б а й:
Нет, алдияр, крепка урусов рать,
И все подпорки трона столь надежны,
Что на него без страха ныне можно
Не токмо бабу, а дите сажать.
На поле ратном недруг, преуспев,
Не потеснил пока ее пределы.
С е й т к у л:
Посол к нам прибыл от царицы белой
Мамет-мырза почтенный Тевкелев.
Х а н А б у л х а и р:
Что ж, честь ему должна быть воздана.
Веди его, аллах нам да поможет!
(Сейткул уходит.)
Тебе же, друг мой, и тебе, жена,
Хочу поведать, что меня тревожит.
Усобицей земля истомлена,
И даже в дни согласия, быть может,
Мгновенно искра малая одна
Непрочное единство уничтожит,
И вновь междоусобная война,
И тьма казахов головы положит.
Я не щадил ни силы, ни труда,
Чтоб всех объединить, но труд упорный
Напрасен был, глядел я не туда.
И я решил идти тропой неторной,
Посла царицы я призвал сюда.
Б а т и м а - х а н у м:
На добрые дела тебя создатель
Благослови. Но опасаюсь я:
Тебе коварством недруги заплатят.
А кто с тобою? Где твои друзья?
Б у к е н б а й:
Кто сыновей казахов вразумит
Дарить друг друга верой и любовью?
Из нас податься каждый норовит
Один в низовье, а другой в верховье.
Мой хан, я прост, и ты меня прости,
Хоть путь, тобою избранный, неведом,
Мне ведомо: иного нет пути.
Ты верно рассудил, и я идти
Готов повсюду за тобою следом.
Х а н А б у л х а и р:
За власть борясь, друг друга предадут
И душу Азазелю продают.
А власть возьмут — так удержать легко ли?
Для этого вершат неправый суд.
Я власть свою тесню по доброй воле.
Нет ни пути иного, ни лазейки,
И не должны мы закрывать глаза...
В сопровождении небольшой свиты входит Т е в к е л е в, за ним С е й т к у л.
Т е в к е л е в (низко кланяясь):
Поклон мой низкий, ассаламалейкум!
Х а н А б у л х а и р:
Алейкумассалам, Мамет-мырза!
Т е в к е л е в:
Ее Величество императрица и самодержица всея Руси, Руси малой и белой, богоподобная царица северных и восточных владений Анна Иоанновна милостиво и добросердечно откликнулась на ваше послание и решила, проявив благосклонность, принять кочевников киргиз-кайсаков под свое мудрое покровительство. Для исполнения Ее высочайшей воли я — Мамет-мырза Тевкелев-углы, прибыл сюда послом, дабы принять от вас — Абулхаира-Багадура-хана присягу в верности и беспрекословном подчинении самодержице империи Российской. Ее Величество повелела вручить вам сию грамоту!
(Подает Абулхаиру царскую грамоту. Абулхаир прикладывает ее к темени и низко кланяется.)
Х а н А б у л х а и р:
Да пошлет аллах Ее Величеству, великой благодетельнице народов, солнцеликой императрице-ханум долгих лет жизни и здравия! Аминь!
Т е в к е л е в:
Ее Величество императрица Анна Иоанновна посылает вам, Абулхаиру-Багадуру-хану, свое высочайшее благоволение и велит передать сии дары как знак ее царской милости.
(Подает хану Абулхаиру соболью шубу, бобровую шапку, саблю голубой стали и прочее.)
Х а н А б у л х а и р:
Я много доволен и растроган щедростью и бесценным даром Ее Величества солнцеликой царицы. В добром ли здравии и могуществе пребывает благодетельница наша, Мамет-мырза?
Т е в к е л е в:
Благодарение аллаху, в полном здравии и благополучии.
Х а н А б у л х а и р:
Благополучно ли все в государстве вашем?
Т е в к е л е в:
Аллаху слава, наша сторона,
Благодаря провидице мудрейшей,
Во дни сии достаточно сильна —
Среди иных держав слывет сильнейшей.
Быть потому вам тоже суждено
В числе земель, ее стране покорных.
Но много ли противников упорных
Того, что мудростью порождено,
Противников среди князей, равно
Как средь простого люда кости черной?
Х а н А б у л х а и р:
Мамет-мырза, в учености своей
Вам ли того не знать, что с сотворенья
Так не было, чтоб множество людей
Одно имело б общее сужденье.
И все же в большинстве казахский люд
Меня за шаг мой смелый не осудит,
А вскоре правоту мою поймут,
Уверен я, и остальные люди.
Вот Букенбай-батыр за что мне мил?
Он в Среднем жузе не последний воин,
В моем решенье он опорой был.
Ему я верю, он того достоин.
Т е в к е л е в:
Саламалейкум, Букенбай-батыр!
Б у к е н б а й:
Салам, Мамет-мырза, покой и мир
Ниспосланы тебе да будут свыше!
Т е в к е л е в:
Молва и к нам доходит из степей,
И потому о доблести твоей
Уже давно и много я наслышан.
Отрадно, что прямой ты путь избрал,
Связал судьбу с судьбою хана смело.
Б у к е н б а й:
С судьбой народа я судьбу связал,
Хочу ему во благо делать дело.
Т е в к е л е в:
К врагам престола трон непримирим,
Грозна с врагами белая царица,
Но милостива к подданным своим,
Особо к тем, кем должно ей гордиться,
А потому сейчас пятьсот рублей
За верность из казны тебе дарю я.
Б у к е н б а й:
Благословенье щедрости твоей,
Но верностью своей я не торгую.
Т е в к е л е в:
От золота не многие из нас
Откажутся; поступок твой похвален,
И все ж от царской милости отказ
Не дерзость ли?
Б у к е н б а й:
Премного опечален
И вновь хочу за честь благодарить,
Но все-таки от денег отказаться.
И самому, чтоб дело завершить,
Тебе в дороге деньги пригодятся.
А нет — от царской милости вкусить
Охотникам не долго отыскаться.
Х а н А б у л х а и р:
Достопочтеннейший мырза-Мамет,
Отцы народа скоро соберутся,
А завтра будет главный наш совет.
Поспорят меж собой и разойдутся,
И все же станет многое ясней.
Народ наш дикий, не всегда послушный,
Порою, как косяк степных коней,
Попробуй, загони его в конюшни,
А впрочем, это может и не худо.
Т е в к е л е в:
Иль опустили повод вы слегка,
Слух доходил до нас издалека:
У здешнего властителя покуда
Была довольно сильная рука.
Х а н А б у л х а и р:
Поспорить тоже надобно кому-то,
Не все едино мыслят, и всегда
В толпе бывают те, что сеют смуту.
Т е в к е л е в:
Почтенный хан, все это не беда.
А главное, что трудное начало
Удачным завершается концом.
Императрица долго размышляла,
Посланье ваше получив с гонцом.
Ей ведомо: казахи своенравны,
Правителей своих и то не чтут,
А чтить чужих не станут и подавно.
Чуть что, так откочуют и уйдут.
Закон не будут исполнять исправно,
От клятвы, ныне данной, отойдут.
Х а н А б у л х а и р:
Нам ведомо, мырза, во все века
В державе вашей у владыки трона
Щедра бывала в милости рука,
А в гневе тяжела и непреклонна.
И все равно назад нам не идти,
Как поначалу ни пришлось бы туго,
Совместный путь далек, и мы в пути,
Бог даст, притремся и поймем друг друга.
Б а т и м а - х а н у м:
Ты прибыл к нам, мырза, послом чужим,
Но ты — башкир, а значит, ветвь родная.
Мы юрту по достоинствам твоим
Поставили на берегу Тургая.
Устал ты от пути и тяжких дум.
Т е в к е л е в:
Аллах тебя спаси, моя ханум.
(Батима-ханум и Тевкелев со свитой уходят.)
Х а н А б у л х а и р (Сейткулу):
Сейткул, ты верный мне слуга и брат,
И служат слух и нюх тебе исправно.
Что люди думают, что говорят,
Скажи мне.
С е й т к у л:
Люди разно говорят,
А думают по-разному подавно.
Люд черный твоему решенью рад
И видит благо в верности России.
Иные ропщут, многие молчат,
И ничего не знают остальные.
Я слышал, как богатый аксакал
Ворчал недобро, побелев от злости,
Мол, все дары себе властитель взял...
Х а н А б у л х а и р (показывая на царские подарки):
Скорее кинь собакам эти кости!
Х а н А б у л х а и р и С е й т к у л уходят. Появляется Б а т и м а - х а н у м.
Б а т и м а - х а н у м:
Был Сауран и смолоду упрям.
Вернется ль он? Я думаю об этом.
Но верным в дружбе быть — не это ль нам
Завещано пророком Магометом?
О чем сейчас молюсь, о чем прошу?
Пусть Сауран к нам снова возвратится.
Вновь я надеждой ложною грешу,
Опять остывший пепел ворошу,
Который в пламень вновь не превратится.
Где мой былой всегда спокойный ум
И нрав мой, легкостью своей счастливый?
Входит с у л т а н С а у р а н.
С у л т а н С а у р а н:
Поклон мой низкий, Батима-ханум!
Б а т и м а - х а н у м:
Тебе почтенье, деверь мой строптивый.
С у л т а н С а у р а н:
Мы с ханом не поладили твоим.
Теперь дорогам нашим не скреститься.
И все-таки решил я возвратиться —
К твоей мольбе не мог я быть глухим.
Б а т и м а - х а н у м:
Не отрекись, султан, от старой дружбы,
Случился спор — не велика беда.
Спешить с разрывом никогда не нужно.
С у л т а н С а у р а н:
Нет, с ханом разошлись мы навсегда.
Б а т и м а - х а н у м:
Султан мой милый, твой поспешен суд.
Чего порою в дружбе не бывает!
С у л т а н С а у р а н:
Где дружба, если клятвы нарушают
И все, что было свято, предают?
Тот стал врагом, кого я раньше славил,
Остался я ненужным никому.
Б а т и м а - х а н у м:
Но, как создатель, сам ведь ты расставил
Всех нас по разуменью своему.
Иль, может, твой расчет был слишком скорый,
А, может, сам ты преступил предел,
Иль стала цель тусклее, для которой
Ты в день былой меня не пожалел?
С у л т а н С а у р а н:
Ты все года копила злобы яд.
Ну что ж, злорадствуй, может, станет слаще.
Б а т и м а - х а н у м:
Была бы злоба, в злобе жены мстят,
А месть от муки избавляет мстящих.
С у л т а н С а у р а н:
Хоть моему терпенью есть предел,
И мне с твоим не примириться мужем,
Ты, Батима-ханум, не стала хуже
Лишь потому, что муж твой похужел.
Я многажды за это время клялся
Мечом предательство его пресечь,
Но думал о тебе, и опускался
В руке нетвердой справедливый меч.
Б а т и м а - х а н у м:
Твердишь ты о бессилии своем,
А сам похож на тучу над полями.
Подумать страшно мне, что станет с нами,
Когда прольешься грозовым дождем.
С у л т а н С а у р а н:
Мне надо б стать грозою и сурово
За все обиды хана покарать,
Но, видишь, суесловлю я опять,
Давнишней слабости поддавшись снова.
Б а т и м а - х а н у м:
Я о твоей любви мечтала ране,
Лишь о покое ныне я пекусь.
Мне кажется, что поместить я тщусь
В один казан две головы бараньи
Я у тебя, султан, прошу пощады,
Мою исполни просьбу, удружи.
С у л т а н С а у р а н:
Я за тебя, ханум, и в пламя ада
Согласен спрыгнуть, только прикажи,
Б а т и м а - х а н у м:
Прошу тебя: к Абулхаиру ныне
Не относись, как к своему врагу,
А уступи, смири свою гордыню,
Сойди с его дороги.
С у л т а н С а у р а н:
Не могу!
Уж лучше ты, припомнив все, что было,
Безумье мужа как-то обуздай...
Отговори...
Б а т и м а - х а н у м:
Мне это не по силам,
Меня на путь свой ложный не толкай.
С у л т а н С а у р а н:
Что ж, попаслась вблизи осла кобыла
Так по-ослиному заговорила.
Выходит, умерла моя Бопай?
Б а т и м а - х а н у м:
Не сам ли смерти ты ее обрек,
Силком Бопай за хана выдать силясь.
Смириться может все, и я смирилась,
Я положилась лишь на божью, милость,
И ненадолго дал мне счастье бог.
Здесь нет Бопай и не вернуть былого.
Где это видано, что скот продав,
Купец его забрать хотел бы снова...
И впрямь я повторяю мужа слово
И в том не вижу ничего дурного,
Тем более, что он сегодня прав.
С у л т а н С а у р а н:
Моя ханум, коль скоро я вернулся,
Открою то, что глубоко таил.
Признаюсь, как я в жизни обманулся,
Когда любовь свою пресечь решил.
Главу покроешь белым джаулыком,
Но ревность жгла меня еще сильней,
Чем жгла любовь прошедших наших дней,
Я в степь скакал один, кричал я криком.
Потом, когда прошло немало дней,
Я убедился: пламя не погасло,
И новый облик зрелости твоей
Меня томил и мучил все сильней,
В огонь мой адский подливая масло.
Я горевал сильнее, чем вначале.
И чтоб забыться, преступил закон.
Себе избрал я шесть прекрасных жен,
Но заглушить не мог своей печали.
Ведь сказано недаром: «Сто ворон
Заменят лебедь белую едва ли».
И хоть мои мученья все сильней
И, словно дикий зверь, мечусь я в клетке,
Меня ты не найдешь среди людей.
Кому по вкусу ханские объедки.
Б а т и м а - х а н у м:
Не трать, султан мой, столько гневных слов.
И хану тяжело на перепутье.
И без того достаточно врагов.
Будь рядом и пойми — он прав по сути.
С у л т а н С а у р а н:
Выходит, у меня у одного
Нет ни беды, ни горя, ни печали.
Меня оклеветали, обобрали,
Нет ничего и рядом никого.
И не любви уже, а гнева пламя
Внутри меня бушует и вокруг.
Мне даже ты, ханум, не свяжешь рук.
Властитель бывший мой, мой бывший друг
Пусть знает, смерть стоит теперь меж нами,
Как ты стояла раньше...
(Уходит.)
Б а т и м а - х а н у м:
Быть беде!
Великий наш аллах, когда и где,
Над кем из них меч занесешь, не знаю,
Но умоляю: чудо соверши —
Не кровью спор их грозный разреши.
Лишь твоему суду я доверяю —
Две дорогие для меня души.
КЛЯТВА
На высоком холме собравшийся народ. Впереди х а н А б у л х а и р, Б а т и м а - х а н у м, Т е в к е л е в, Б у к е н б а й, С е й т к у л. Отдельной группой стоят с у л т а н ы С а у р а н, Б а р а к и другие.
Х а н А б у л х а и р:
Друзья единокровные, не вы ли
В степях своих едва ли не вчера
Свободно кочевали, вольно жили?
Но безмятежная прошла пора.
Сегодня мы окружены врагами,
В степях привольных трудно стало жить.
И «бедствия великого» нам с вами
И даже нашим детям не забыть.
Чтобы несчастью вновь не повториться,
Чтоб нашим землям был неведом страх,
Нам нужен кров, чтобы в буран укрыться,
Нам нужен друг, с которым вместе биться,
И, преуспев в раздумьях и трудах,
В тяжелую для нас, казахов, пору
В рессейском троне я нашел опору.
Г о л о с а:
— Благослови дела твои, аллах!
— Мы не должны гяурам покориться!
— Нам от врагов одним не защититься!
Х а н А б у л х а и р:
Единоверцы, прежде чем решить,
Должны ль с Рессеем мы объединиться,
Посол ее величества царицы,
Мамет-мырза, желает говорить.
Т е в к е л е в:
Казахи, бог спаси вас ото зла.
Царица русская, чья власть и слава
Российские пределы перешла,
Чтобы избавить вас от войн кровавых.
Желанью хана вашего вняла
И ваш народ достойный приняла
Под покровительство своей державы.
Давно уже татары и башкиры
Под русской властью обрели покой.
И вам, казахам, под ее рукой
Жить вечно в благоденствии и мире.
Вы станете сильнее во сто крат
Под верною защитою России,
Которую и недруги былые
Уже давно благоговейно чтят.
С у л т а н Б а р а к:
О вашей силе мы все время слышим,
Но если правда столь могучи вы,
Что ж не востребовали мзду с Хивы
За подлое убийство Бекабиша?
Т е в к е л е в:
Султан Барак, что было, то прошло.
И как цари ни строги, но порою
Прощают за содеянное зло,
Рожденное неведеньем и тьмою.
С у л т а н С а у р а н:
Как говорит, гляди, какой герой!
Не велика заслуга петушиться,
Когда стоишь за каменной стеной.
На прыть твою взглянуть бы, коль случится
В степи одним сразиться нам с тобой.
Х а н А б у л х а и р:
Друзья единокровные, у тех,
Кто хочет на ладье доплыть до суши,
Одна судьба, хоть и различны души,
Наш край — корабль, одна судьба у всех.
И голос разума должны мы слушать,
Чтоб наш корабль остался невредим.
Согласны ль вы с решением моим?
С у л т а н С а у р а н:
Я вижу, люди, многим вам по нраву
Зреть над собой рессейскую державу,
Но я вас не виню, наоборот,
Вы слишком одичали от невзгод,
И ханы, в вечной зависти и злости
Дерущиеся из-за каждой кости,
Лишили пониманья свой народ.
Вы, у которых старики и жены,
И те с врагами бились в страшный год,
Клич ваших предков, давние законы —
Все позабыли, превратились в сброд.
Сильны единством были вы, бывало,
И под копытами земля дрожала,
А ныне, разобщенных, что нас ждет?
(Абулхаиру):
Я на тебя надежду возлагал,
Но мы не стали, как я полагал,
Дружней и крепче под твоим началом.
Не стало меньше распрей, меньше зла,
Рога у холощеного козла
Хотя и велики, но проку мало.
Г о л о с а:
— Вот сказанул! Вот это голова!
— Нам мир нужней, чем красные слова!
Х а н А б у л х а и р:
Не возносись, мой Сауран, сейчас,
Спустись на землю, где дела земные.
Ты видишь: у кочевников, у нас,
Уперлись кони в стены крепостные.
Соседи овладели ремеслом
И города построили большие,
А мы все вспоминаем о былом.
Где крепости, где башни боевые,
Чтоб ныне устоять перед врагом?
Кочевники — сегодня суть бродяги.
А я забочусь о всеобщем благе.
Был дик джунгарец, пьяный от побед,
А ныне где его былые стяги?
Ищи в пустыне чуть заметный след.
И я боюсь: пройдет немного лет,
Кочевники, и мы сойдем на нет,
Какой ни проявили бы отваги.
От вас я должен получить ответ.
Итак, идти с Рессеем вы хотите ль?
Г о л о с а:
— Ты рассуждаешь мудро, повелитель!
С у л т а н С а у р а н:
Нет, хан почтенный, волка кормят ноги,
А храбреца — походы и дороги —
Так мудрость наша старая гласит.
Когда казах сойти с коня решится,
Своей отваги, крыльев он лишится.
Начнет овец пасти былой джигит?
Х а н А б у л х а и р:
Я погляжу, как понесет твой конь
Тебя на пушку, на ее огонь,
И как на крепость твой скакун помчится!
Мы быть должны под сильною рукой,
Обосновать и укрепить столицу
И крепости. Согласны ль вы со мной,
Единокровные мои, скажите?
Г о л о с а:
— Хан, за тобою мы, как за стеной!
— Ты прав — народ нуждается в защите!
С у л т а н Б а р а к:
Другое в замысле твоем таится.
О благе края отчего трубя,
Ты русским троном хочешь защититься
От ханов, что достойнее тебя.
Б у к е н б а й:
Нет, друг мой Сауран, и ты, Барак,
Не согласиться с вами мне никак.
Чтоб жизнь казахов много стала краше,
Пора прибиться к месту и пора
Перенести в затишье юрты наши,
Чтоб их не продували все ветра.
Детей от бед избавить в нашей воле.
И повелитель истину глаголет.
Брат Сауран, ты свой обдумай шаг.
С у л т а н С а у р а н:
Я думал, Букенбай, джигит бывалый
С мечом способен кинуться на скалы,
А он спешит запрятаться в овраг.
С у л т а н Б а р а к:
Абулхаир, напрасно с этим делом
На нас ты понадеялся сейчас.
С у л т а н С а у р а н:
Отправь назад посла царицы белой,
А то живым он не уйдет от нас.
Б у к е н б а й:
(Вынимает из ножен меч, протягивает султану Саурану.)
С твоим мечом расстаться не хотел я,
Но вот возьми, а то не ровен час...
С у л т а н С а у р а н:
Но мы ведь в дружбе вечной поклялись!
Б у к е н б а й:
С тобой мы вместе шли, да разошлись.
Я не могу, султан, тебе позволить
Убить посла и гнев на всех навлечь.
С у л т а н С а у р а н:
Вот ты о чем ведешь со мною речь!
Что ж я готов твою исполнить волю.
(Батыры обмениваются оружием, мечами.)
Н а р т а й:
Сказать дозвольте слово мне!
Г о л о с а:
— Давай.
— Нартай-батыр, скажи нам слово с миром!
— Какой Нартай батыр? Он — раб Нартай!
— Он был рабом, за храбрость стал батыром.
Х а н А б у л х а и р:
Что ж,начинай.
Н а р т а й:
Султан сказал, друзья,
Что храбреца и волка кормят ноги.
Сказал, что их добыча на дороге.
И это правда, возразить нельзя.
Но где добыча слабых и убогих,
Старух и стариков, детишек многих?
Султан почтенный скажет пусть о том.
С у л т а н С а у р а н:
Но дело храбреца — в походе ратном
Заботиться о племени своем.
Н а р т а й:
Мы, воины, не все назад придем.
Не быть судьбе ко всем благоприятной.
Что будет с нашими детьми потом?
Я добываю хлеб своим трудом.
Пусть будет мирным он и благодатным.
И я устал весь век махать мечом,
Хочу пасти стада, поставить дом.
А если вновь война, что станет с нами?
Г о л о с а:
— Он слово молвит нашими устами!
— Довольно бед и войн и прочих зол...
Б у к е н б а й:
Решенье хана нечего иначить.
Я подпирать готов его престол
И жду, чтоб Средний жуз за мной пошел.
Абулхаир, дай бог тебе удачи.
Г о л о с а:
— Мы держимся, батыр, за твой подол!
Х а н А б у л х а и р:
Единоверцы, братья, это значит,
Что мы идем с Рессеем...
Г о л о с а:
— Решено!
Пусть все свершится так, а не иначе!
С у л т а н С а у р а н:
Не быть нам, вольным, ни под чьей рукою!
Х а н А б у л х а и р:
Пусть будет миром вознаграждено
Согласие, созревшее давно.
Упрямые султаны, только двое
Со всем народом вы не за одно.
Г о л о с а:
— Согласье нам с Рессеем суждено!
— Ты с нами, повелитель, мы с тобою!
Х а н А б у л х а и р:
Так, значит, порешили!
Г о л о с а:
— Решено!
С у л т а н Б а р а к (Саурану):
Весь черный люд Абулхаир умело
Сейчас на сторону свою склонил,
Но и у нас еще довольно сил.
Покуда мы не проиграли дела,
Нельзя и ханам преступать предела,
Предел Абулхаир переступил.
С у л т а н С а у р а н:
Абулхаир, так вот каков твой нрав.
Любимую невесту, честь и совесть —
Все отдал я тебе, не беспокоясь
О том, насколько прав ты иль неправ.
А ныне со своей поклажей скудной
Остался я один в степи безлюдной.
А ты, всего до нитки обобрав,
Как видно, трусом счел меня ничтожным,
И стал твой путь предательства возможным.
Но я не трус, тебе мой ведом нрав.
Т е в к е л е в:
Сородичи-казахи, Ее Величество солнцеликая императрица прислала меня принять у хана казахов Абулхаира-Багадура присягу в верности российскому трону. Алдияр, готов ли ты к присяге?
Х а н А б у л х а и р:
Ты, верный мой, возлюбленный народ,
Мне власть вручил, чтоб вел тебя я к цели.
Был путь тернист, мы множество невзгод
И перевалов трудных одолели.
И что еще нас на дороге ждет,
Какие испытанья и мытарства?
Но не одни мы ныне, с нами царство
Что нас под руку сильную берет.
Отныне с братом мы в одно сольемся.
И мы клянемся в верности!
Г о л о с а:
— Клянемся!
С у л т а н Б а р а к:
Чего ж ты медлишь, Сауран, давай,
Меч для отмщенья подними свой правый...
Все потерял теперь казахский край,
Сначала потерявши разум здравый.
С у л т а н С а у р а н:
Ну что ж, Абулхаир, исход кровавый
Ты сам избрал и на себя пеняй.
Что получил ты от меня задаром,
Сейчас я возвращу своим ударом,
(Мечом пронзает грудь хана. Абулхаир падает, обливаясь кровью. Батима-ханум бросается к нему. Толпа в ужасе. Гул, ропот, крики.)
С у л т а н Б а р а к:
Властителю насквозь пронзил он грудь.
Возмездие находит всех и ныне
Мне надо притаиться где-нибудь,
Покуда кровь владыки не остынет.
(Поспешно уходит.)
Б у к е н б а й выхватывает меч, бросается на с у л т а н а С а у р а н а. Тот защищается.
С у л т а н С а у р а н:
Скрестить мечи попробуем! Однако
Так просто я не сдамся, Букенбай!
(Начинают биться на мечах.)
С е й т к у л (глядя вслед торопливо уходящему Бараку):
Султан Барак, он всех стравил, вояка,
А сам теперь бежит, хоть догоняй!
Б у к е н б а й (сражаясь с Саураном):
Брось меч, султан, хотя бы нашей дракой
Ты ханской гибели не оскверняй.
(Султан Сауран смиренно опускает голову и бросает меч.)
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Все, как в первой сцене. Б а т и м а - х а н у м в траурных одеждах. Закованный с у л т а н С а у р а н, охраняемый стражниками, стоит перед нею.
Б а т и м а - х а н у м:
Султан, ты все сказал мне напрямик.
Своей рукою, кровью обагренной,
Сейчас ты прямо в душу мне проник.
И в ней, былой любовью опаленной,
Все взбудоражил, а чего достиг?
С у л т а н С а у р а н:
Чего ж достичь я мог, свершивший зло?
Твой муж, отправясь в путь свой безвозвратный,
Взял выигрыш с собой десятикратный,
А я стою, и как мне тяжело,
Никто не знает. То, к чему стремился,
Чего достичь я понапрасну тщился —
Все разлетелось, прахом все пошло
Я проиграл, мое минуло время.
Я, как бывало, вновь не вознесусь,
Не выну меч, не вдену ногу в стремя.
Б а т и м а - х а н у м:
Я этого, султан мой, и боюсь.
С у л т а н С а у р а н:
Что говоришь ты, злобою объята?
Б а т и м а - х а н у м:
Нет, мой султан, я лишь о том пекусь,
Чтоб мужа заповедь исполнить свято.
Семнадцать лет я шла его путем,
И в том пути погибли без возврата
Любовь моя и жизнь родного брата,
Он был нераспустившимся цветком.
Семнадцать лет женою я была,
Делила ложе с мужем и смирилась.
Трех сыновей ему я родила.
Цель поняла его и приняла
И к ней душой своею приобщилась.
Свободу не вольна тебе я дать.
Ты, став свободным, в эту же минуту
Опять воспрянешь и затеешь смуту,
И землю ввергнешь в бедствие опять.
Чтоб благоденствовать родному краю,
Чтоб мирно жить, тебя я обрекаю
На смерть, мне больше нечего сказать.
С у л т а н С а у р а н:
Ханум, я знаю, нет пути назад,
Но ничего другого и не надо.
Сейчас мне у тебя просить пощады
Страшнее всякой смерти во сто крат.
И все ж, властительница дорогая,
Я от греха тебя уберегу.
Не ты, а сам себя я покараю.
И это все, что находясь у края,
Я сделать для тебя еще могу!
(Схватив пику стражника, закалывает себя. Падает.)
Б а т и м а - х а н у м (склоняясь над Саураном):
О боже, все равно велик мой грех.
Того, кто был всегда дороже всех,
Я к смерти не сама ль приговорила?
Но ту любовь, что ты отверг давно.
Поверь мне, пронесу я все равно
Не до твоей, а до своей могилы.
С у л т а н С а у р а н (произнося с трудом):
Спасибо... Я люблю тебя, ты слышишь?
Как поздно я решил извечный спор.
Глупец, не понимал я до сих пор:
Во имя цели, даже самой высшей.
Нельзя идти душе наперекор.
Б а т и м а - х а н у м:
Что ты наделал, мой султан!.. Прощай!
Тебя с любовью прежней провожаю
В неведомый твой путь!..
С у л т а н С а у р а н:
Моя Бопай не умерла, хоть сам я умираю!
(Умирает.)
Б а т и м а - х а н у м:
(Снимает траурное покрывало. Закрывает лицо султана Саурана. Волосы ее распущены. Она медленно поднимается.)
О господи, мой слабый женский разум
Твоих деяний мудрых не поймет.
Стоял на двух опорах наш народ,
Ты эти две опоры выбил разом.
Кто далее народ наш поведет?
Чем ныне будет путь его отмечен?
Аллах великий, от своих щедрот
Ты слишком тяжкий груз взвалил на плечи
Мне, женщине! Но мрак вражды не вечен,
И путь наш озарен на много лет вперед.
КРАТКИЙ ПОЯСНИТЕЛЬНЫЙ СЛОВАРЬ
Ага (агай) — почтительное обращение к старшему по возрасту мужчине.
Айбай-ау (ойбай-ау) — возглас, выражающий недоумение, обиду, горесть.
Аксакал — дословно: «белобородый». Старец, старейшина.
Альчики — детская игра в кости.
Апа (апай) — дословно: старшая сестра; почтительное обращение к матери, а также к старшей по возрасту женщине.
Апырмай (ойпырмай) — восклицание, выражающее удивление или страх.
Ассаламалейкум — приветствие: «Мир вам»; алейкумассалам — ответное приветствие: «И вам мир».
Баскарма — дословно «правление», здесь: председатель колхоза.
Беу — возглас удивления.
Бозкаска́ — жертвенный баран,
Бруствер — земляная насыпь с внешней стороны окопа, траншеи.
Бугалык — аркан с петлей на конце для поимки лошадей (лассо).
Буссоль — геодезический инструмент для измерения горизонтальных углов на местности.
Валух — кастрированный баран, дает высококачественное мясо.
Верненская крепость — крепость возле Алма-Аты. Верный — старое название города.
Год обезьяны — один из двенадцати лет цикла, по которому раньше вели летоисчисление казахи. Каждый год носил название животного.
Джаулык — белый женский платок.
Джут (монг.) — массовый падеж скота в районах круглогодовых пастбищ от бескормицы.
Жазы — верблюжий потник, войлок, подкладываемый под седло или вьюки.
Женге — жена старшего брата.
Жиренче́ (Жиренше́ шеше́н) — персонаж казахского устно-поэтического творчества. По преданию, он был современником казахского хана Джанибека (XIV век) и прославился исключительным красноречием и остроумием. В народе сохранилось много изречений, афоризмов и легенд о Жиренче. Имя его стало нарицательным.
Кайным — деверь.
Карагым-ай — ласковое обращение: душенька, голубчик.
Келин — невестка, сноха, молодуха, жена младшего брата.
Кобланды — герой казахского эпоса «Кобланды-батыр», мужественный богатырь, борец за благополучие и счастье своего народа.
Кунак-каде (буквально «правило гостя») — песня, которую должен спеть гость, остановившись у хозяина.
Курт — сухой овечий сыр из простокваши.
Курук — длинный шест с веревочной петлей па конце для ловли отбившихся скакунов.
Нар — одногорбый верблюд.
Насыбай — жевательный табак.
Отагасы — почтительное обращение к старшему по возрасту, уважаемому мужчине, аксакалу.
Саржал — прозвище, означает «желтогривый».
Соил — дубина.
Суюнши — награда, подношение за добрую весть.
Той — пир.
Тымак — казахский малахай на меху с широкими наушниками.
Тундик — кусок войлока, которым закрывают верхнее дымовое отверстие юрты.
Шеше — бабушка.
Шолпы — женское серебряное украшение для волос.
Комментарии к книге «Избранное в двух томах. Том первый», Тахави Ахтанов
Всего 0 комментариев