Андрей Черкасов ЧЕЛОВЕК НАХОДИТ СЕБЯ Роман
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
На станции Северная гора Таня сошла одна.
Красный фонарь последнего вагона быстро уплыл вперед и исчез. Над лесом повисло облачко паровозного дыма. Вскоре оно растаяло, и Тане показалось: вместе с ним исчезло последнее, что связывало ее с Москвой.
Было раннее июльское утро. Тускло желтели вдоль путей огни стрелок. Поодаль темнело станционное здание. Рельсы, мокрые от обильной росы, влажный песок с пятнами мазута, черные на фоне рассветного неба столбы — всё выглядело неприветливым и чужим. Вокруг не было ни души. Таня стояла возле двух своих чемоданов, и чувство одиночества все больше и больше овладевало ею.
Неподалеку от путей белела деревянная будка с дощатой дверью и крохотным, в радужных переливах, оконцем. За нею возвышался навес, под которым свалены были ящики, бочки, рогожные кули.
«Наверно, там сторож», — подумала Таня, подходя к будке. Нужно было у кого-то узнать, как попасть на мебельную фабрику. Таня потянула дверь за ржавую скобу. Дверь подалась и… сорвалась с петель. Девушка испуганно отскочила. Гремя железной накладкой, дверь рухнула на влажный песок. Таня беспомощно оглянулась и вздрогнула от неожиданности. Позади нее, почти рядом, стоял высокий молодой человек в рабочем комбинезоне и кепке. На большой прямой лоб его выбились вьющиеся русые волосы. Карие глаза под резко очерченными и очень подвижными бровями были прищурены. Губы сложились в насмешливую улыбку.
— Ясен вопрос! — с деланной строгостью произнес незнакомец, запуская руки в карманы. — А я-то смотрю: кто там у склада орудует? Ладно, подоспел вовремя.
Он замолчал, окидывая Таню изучающим взглядом. Во всем ее облике: в стройной фигурке, в выражении лица, в больших и немного усталых серых глазах — была растерянность. Она поправила пеструю косыночку, из-под которой виднелись тугие светлые косы, уложенные кольцами на затылке, и, поеживаясь от утренней сырости, одернула рукава тонкого серого плащика.
— Товарищ, вы не скажете, как мне найти мебельную фабрику? — спросила она, чуть заметно улыбнувшись уголками губ.
— Вы с московского, что ли? — не очень любезно вместо ответа спросил незнакомец. — Чемоданы ваши?
— Мои. Пристроить бы их куда-то на время. Одной не унести. Я думала: в будке сторож, — виновато заговорила Таня.
Незнакомец по очереди приподнял оба чемодана, покачал головой:
— Шариковые подшипники везете? Хорошо! Это хозяйство у нас на фабрике постоянно требуется.
— Там книги, — не обращая внимания на иронию, ответила Таня. — Вы разве с фабрики?
— Так точно. А вам туда зачем?
— Я инженер-технолог, на работу приехала.
— Вот оно что! Ясен вопрос. Ну что ж, инженеры нам нужны, — сказал незнакомец таким тоном, будто именно он решал судьбу приезжей девушки. — Месяца два-три поработаете, если раньше не съедят.
— У вас что, людоеды водятся? — усмехнулась Таня.
— Людоеды — не людоеды, а так… В общем, дамский персонал в нашем производстве не ко двору. Не подумайте, что запугиваю, сами увидите. В вашем положении один только запасной ход — неженатых парней в поселке хоть отбавляй.
Таня вспыхнула.
— Вы на фабрике штатной гадалкой или свахой по совместительству? — с холодной строгостью спросила она. Лицо незнакомца оставалось серьезным и даже, как показалось ей, немного грустным. Таня успела заметить, как резко у него меняются настроение и тон разговора. На этот раз он ответил просто и почему-то задумчиво:
— По механической части я… Багаж-то понесем? Куда, вам его? — спросил он и шагнул к чемоданам.
— У вас, наверно, общежитие есть?
— Общежитие? Там теснота! Вам на квартиру надо бы…
— Ну какая у меня здесь квартира?
— Если хотите, найдется. Могу хоть сейчас отвести. — В глазах парня не было и тени насмешки. — У нас тут в поселке музыкальный мастер живет, Иван Филиппович Соловьев. У него комната сдается. Вам вполне подойдет. — Он дернул за козырек свою кепку, надвинув ее на лоб. — Ну, решаете? Впрочем, могу и в общежитие проводить, — уже безразличным тоном заключил он.
Таня колебалась недолго:
— Ну что ж, ведите к музыкальному мастеру, если время у вас есть.
— Времени у меня вагон, — незнакомец взглянул на ручные часы. — Сейчас пяти нет, а на работу к восьми надо. Я ведь так, ребятам третьей смены помочь пошел… Ну, двинемся?
Он разом поднял оба чемодана, но тут же снова опустил.
— Постойте, девушка, на квартиру-то я вас приведу, а кого привел, не знаю. Имя — фамилию вашу скажете? — Парень приподнял брови и улыбнулся.
— Моя фамилия Озерцова. Татьяна Григорьевна, двадцати четырех лет. Биографию рассказывать? А вас я тоже еще не знаю, ни фамилию вашу, ни должность. Вдруг вы какой-нибудь «людоед» по специальности?
— В людоедах век не бывал. А зовут Алексеем. Биографию рассказать не стыжусь: самый что ни на есть рабочий класс, в стружках родился. Все рассказывать?
— Ладно уж, идемте, — улыбнулась Таня, — а то на работу опоздаете.
2
Таня едва поспевала за Алексеем. На переезде у шлагбаума он поставил чемоданы, чтобы размять затекшие пальцы, потом снова подхватил багаж и свернул в сторону от проезжей дороги. Через низкорослый березнячок, через огороды они вышли на главную улицу большого поселка. Утро омыло край неба, зажгло поднимавшиеся из-за леса облака. Над рекой плыла, струилась молочная полоска тумана. Бездымным алым пожаром пылали окна дальних домов. Из-за невысоких изгородей выглядывали подсолнухи. Петухи голосисто орали по дворам. Из труб тянулся в небо розоватый дымок.
Свернув в переулок, они подошли к домику с палисадником и зеленой крышей.
На крылечке, вытирая полосатым фартуком таз, стояла пожилая женщина. Алексей поставил чемоданы и рукавом вытер лоб.
— Квартирантку привел, — коротко сказал он, как будто все было условлено заранее.
Женщина поставила таз на перила крыльца, вытерла руки о фартук и, сказав радушное «милости просим», отворила дверь в дом.
Поднимаясь на крыльцо, Таня не видела, как Алексей за ее спиной приложил палец к губам, загадочно прищурив правый глаз. Пройдя в дом, она остановилась у порога. Алексей внес чемоданы и, ничего не сказав, вышел. Таня не могла услыхать, как он старательно объяснял:
— Ты, мама, приготовь комнату, только не говори, что я… Ну, в общем, я сказал, что знаю квартиру. В общежитиях у нас уж больно тесно… Если проговоришься, не останется еще, пожалуй. Ясен вопрос?
— Да уж кто, кроме меня, Алешенька, твои чудеса понимает, — с глубоким вздохом сказала женщина. Добродушное лицо ее стало грустным. Она хотела сказать еще что-то, но Алексей осторожно отстранил ее и прошел в кухню, затворив за собою дверь.
Ну вот, теперь все в порядке, устраивайтесь, а я пошел. На фабрике, возможно, встретимся, — негромко сказал он, обращаясь к Тане, и уже собирался уйти, когда из соседней комнаты донесся старческий, но довольно бодрый голос, в котором слышались нотки раздражения:
— Ты, Алексей, пластинки для циклей мне когда-нибудь обдерешь? Или опять прикажешь самому подпилком елозить? Экой ты беспамятный стал; пустяковое дело для отца выполнить не можешь!
Алексей сразу как-то съежился: неожиданно и с треском лопнул его маленький заговор.
— Сделаю сегодня, отец, к обеду у тебя будут, — проговорил он растерянно.
Из сеней вернулась хозяйка и засуетилась около Тани.
— Вы, голубушка, раздевайтесь. Давайте пальто ваше, на вешалку его… Ох! да у вас ноги-то мокрехоньки! Где это вам помогло? — всплеснула она руками, увидев мокрые Танины чулки и туфли. — Снимайте всё, подсушим…
Не обратив внимания на растерянный вид Алексея, сна сказала с нарочитой вежливостью:
— Вы бы, Алексей Иванович, чемоданы-то в сторонку отодвинули, а то неловко, поставили тут на самой дороге.
— Ладно уж, мама, отменяется сеанс, — хмуро проговорил Алексей. — Разоблачил батя нас с тобой. — Он отставил чемоданы и, сняв кепку, набросил ее на гвоздь у дверей и уселся на табуретку в стороне.
— Вы проходите в комнату… не знаю, как вас по имени-отчеству, — обратилась к Тане хозяйка.
— Называйте просто Таней. А с квартирой я постараюсь сегодня же устроиться. Я совсем не предполагала…
— Да нет, что вы это? Зачем же, — решительно перебила Таню женщина. — Разве только не поглянется вам у нас.
— Не в этом дело, я не капризная, только хлопоты ваши…
— Полноте! Какие там хлопоты, — стала уверять хозяйка. — До войны семья большая была, привыкли к хлопотам. — Она вздохнула и дотронулась до глаз краешком своего фартука.
Радушие женщины тронуло Таню. Она не стала настаивать на своем.
Хозяйку звали Варварой Степановной. Узнав это, Таня удивилась и обрадовалась. Это было имя дорогого для нее человека: имя ее матери, погибшей в самом начале войны.
…Забыв про ранний час, Таня сразу же собралась на фабрику, но Варвара Степановна заявила:
— И не думайте, голодную не отпущу, не ссорьтесь лучше со мной и порядок в хозяйстве не нарушайте, с меня этого чудушка довольно, — сказала она в сторону Алексея.
Он, как бы очнувшись от раздумья, встал, шагнул к двери, сдернул с гвоздя кепку.
— Куда же ты, Алешенька? — спросила Варвара Степановна. — Хоть бы разок вместе со всеми позавтракал. Да и Таню заодно на фабрику проводил бы.
— Пойду, мама. Дело у меня, — бросил он на ходу и, толкнув носком сапога дверь, вышел.
— Вот каждый божий день так, — сокрушенно вздыхая, сказала Варвара Степановна и направилась к русской печи. — Вы уж не сердитесь на него, чудной он… но уж зато честный. А с квартирами в поселке в самом деле плоховато, — говорила она, гремя посудой.
Таня хотела помочь Варваре Степановне, но та и слушать не стала:
— Сама, сама управлюсь, не в диковину! Вы лучше в комнаты пройдите, с дедом моим познакомьтесь. Иван Филиппович! — окликнула она мужа. — Выглянул бы на минутку, гостья к нам.
В ответ из задней комнаты, отделенной занавеской, раздался голос Ивана Филипповича:
— Повремени минутку, Варюша, бросить никак нельзя — клей…
— Ну тогда у себя принимай, — сказала Варвара Степановна и подтолкнула Таню вперед. — Проходите, Танечка, не стесняйтесь, он у меня дед общественный.
3
«Общественный дед» сидел за столом спиною к двери и заканчивал какую-то сложную операцию. Таня остановилась у порога. В лицо ей пахнуло чудесным знакомым запахом древесной стружки, нагретого дерева, клея, острым ароматом спиртового лака и еще чем-то приятным и теплым, но чем именно, она не могла разобрать.
Комната, в которую вошла Таня, служила Ивану Филипповичу мастерской. В простенке над столом висел портрет Горького в простой липовой рамке, под ним, в рамке поменьше, — какая-то грамота. На стене слева были развешены скрипки, готовые и разобранные, смычки. В углу стояла этажерка с кусками дерева разных пород, над ней висела полочка с инструментами. Возле стола — шкаф со стеклянными дверцами, через которые виднелись бутылочки и флаконы с лаком. Но самым интересным в комнате был стол Ивана Филипповича со множеством небольших рубанков непривычных форм и тонких, похожих на разные хирургические инструменты, подпилочков. На столе же стоял ящик с набором камертонов, лежали детали скрипок: обечайки, шейки с улиткообразными завитками головок, деки…
Подойдя ближе к столу, Таня залюбовалась руками Ивана Филипповича. Не отрывая глаз от работы, он брал нужный инструмент или деталь. Длинные, узловатые в суставах пальцы его действовали как пальцы хирурга: быстро, без торопливости, без лишних движений.
Закончив работу, Иван Филиппович обернулся — теперь можно было и поздороваться. Он глянул на Таню поверх очков совсем еще молодыми глазами. На щеках шевельнулись морщинки. Густые усы, нависшие над гладко выбритым подбородком, дрогнули.
«Как он похож на Горького!» — подумала Таня.
Мастер встал и протянул руку:
— Присаживайтесь, присаживайтесь, пожалуйста, вот сюда. Будем знакомы: Иван Соловьев, скрипичный мастер. — Он показал на кресло возле стола. — Располагайтесь…
Таня назвала себя и послушно уселась.
— Вы скрипки чините? — спросила она.
— Да нет, я новые инструменты делаю, — с доброй улыбкой ответил он. — С малых лет деревцем балуюсь.
— И на стене это всё вашей работы скрипки?
— Всё, что здесь видите, своими руками делал, — с гордостью ответил Иван Филиппович и добавил задумчиво: — Люблю я это самое, у матушки природы тайны выпытывать, из деревца душу добывать, чтобы пело по-настоящему. А вы, простите, сами-то по какой специальности?
— Я инженер-мебельщик, — ответила Таня, — на мебельную фабрику приехала.
— Так, так. Значит, мы с вами вроде как бы родственники, — засмеялся Иван Филиппович. — Прямо из института или практику уже имели?
— Я на вечернем отделении училась шесть лет, а работала в Москве на фабрике. Начала подсобной работницей, кончила мастером. Теперь сюда направлена.
— Ну что ж, это хорошо, поживите у нас, на Урале. Хороший здесь край. Прежде-то бывали или нет?
— Всю войну в Новогорске жила, совсем недалеко от вас.
— Да, километров тридцать… А тут не бывали?
— Не приходилось. Скажите, большая здесь фабрика?
— Как вам сказать, вообще-то порядочная, да в полсилы пока работает, непорядки у них. Директор новый, месяц назад заступил. Главный инженер — тот давно работает. Теперь, говорят, не ладит с начальством. Токарев, знаете, директор крутоватый, Алешка мой частенько про него рассказывает…
— Я вас, наверно, Иван Филиппович, от дела отрываю своими расспросами? — вдруг забеспокоилась Таня. — Так вы не обращайте на меня внимание.
— Ну от дела-то меня ничем не оторвать. Я могу и говорить, и работать. А сейчас как раз передышка полагается. В пятом часу сегодня поднялся. А почему, думаете? Бессонница? Ничего подобного! Спать могу по двенадцати часов на одном боку. Времени мало, вот что!
Иван Филиппович запустил пальцы в свою густую белую шевелюру:
— Видите? Солома над чердаком начисто повыгорела, а сделано сущие пустяки! Вот и поторапливаюсь.
— А я время у вас отнимаю, — виновато проговорила Таня, поднимаясь.
— Сидите, сидите! Я ведь совсем не в том смысле сказал.
Иван Филиппович усадил Таню и снова склонился над столом. Укрепил в зажимах нижнюю деку скрипки, выбрал циклю и начал снимать с внутренней стороны деки тончайшую, похожую на шелк, стружечку. Таня долго и внимательно наблюдала.
Наконец Иван Филиппович промерил толщину деки в нескольких местах каким-то особенным кронциркулем, улыбнулся.
— Вы замечали, наверно, — сказал он, снимая очки и зажимая их в руке, — частенько в пути бывает: сперва идешь — все хорошо: и дорога не трудная, и расстояния вроде бы не замечаешь, и поклажа спину не давит. Но вот дорога к концу пошла, с километр, а то и меньше остается, и этакое нетерпение вдруг: «Когда ж дойду?» Дойти бы поскорей, а тут на беду и шажки помельче, и поклажа спину мозолит. Думается, чуть поднажми — и дома! Вот уж и крылечко показалось, а тебе всё еще дальше далекого кажется… И у меня так: почти разгадал секреты звучания скрипки, почти дошел, — крылечко видать, а еще не дома. Считанные метры остались, а дела сколько? Открыть до конца надо, людям передать успеть, чтобы после меня сумели распорядиться.
Он нацепил очки, еще раз промерил деку и, как будто не доверяя кронциркулю, прощупал ее пальцами. Потом склонился ухом к вычищенной поверхности и провел по ней кончиками пальцев, прислушиваясь к чему-то.
Солнечный луч ударил в окно, осветил волосы и лоб старого мастера. В луче засуетились золотые пылинки, а Тане показалось, что это из глаз его брызнула струйка света, тоже золотая…
— Вы, наверно, очень любите свое дело, Иван Филиппович, — тихо сказала она.
— Очень! А вы? Разве не любите свое дело?..
— Конечно, люблю.
— Ну вот. И с профессией, должно быть, по любви сошлись, так ведь?
— По любви! — убежденно ответила Таня. — Только трудной была эта любовь. — Она закрыла глаза, как будто заглядывала внутрь себя.
— А это, знаете, хорошо, когда любовь трудная, — сказал Иван Филиппович, выбирая на столе новую циклю, — у всего трудного корни глубже сидят. Для того и человек живет на земле, что трудного кругом полным-полно, а разобраться, кроме него, некому.
Он продолжал выскабливать деку, то промеряя ее, то прощупывая пальцами. От легких, почти прозрачных стружек исходил тончайший аромат.
Наконец дека была готова. Иван Филиппович освободил ее, отложил инструмент и откинулся на спинку стула.
— Люблю деревце, без меры люблю, — задумчиво проговорил он. — Музыку люблю… Над иной скрипкой, бывает, год сидишь, а думаете, жалко времени? Ничуть! Лишь бы в эту скрипку душа вместилась. Вся, целиком!
Он взял теперь верхнюю деку и начал укреплять ее, продолжая разговор:
— Вот взять вашу профессию, она тоже сродни искусству. Знаете, какие у нас в Северной горе мебельные мастера прежде были! Кое-кто и сейчас на фабрике работает. Позже познакомитесь, порасскажут вам… Только нынешней мебелью да и вами, мебельщиками, я, признаться, недоволен. Ну скажите, почему, если мебели требуется много, ее надо плохо делать? Недавно я у Алексея, у сына, на фабрике был, смотрел мебель. Не признаю я такую стряпню, не признаю!
В голосе Ивана Филипповича послышались гневные нотки:
— И в чем дело, не пойму! Всё, думается, есть: люди, материал, техника! Тут от вас, от специалистов, многое требуется, понять вам надо, для чего вы есть! В том, наверно, и беда, что вы себя только техническими руководителями считаете, а должны быть и художественными еще, вдохновителями красоты должны быть! Да, да!
Гневные нотки становились все слышнее, Иван Филиппович обернулся к Тане и хотел сказать еще что-то, но осекся.
Лицо девушки стало растерянным и чуточку виноватым. Она не ожидала этой маленькой атаки, а может быть, просто вспомнила сейчас лето 1948 года, свою московскую квартиру и похожие слова — о красоте дерева, об искусстве человеческих рук. Было ли это совпадением? «Пожалуй, нет, — подумала Таня. — Даже разные люди о самом любимом и самом больном часто говорят похожими словами».
— Вы на меня не обижайтесь только… Простите, имя и отчество ваше не знаю, — начал было отступление Иван Филиппович.
— Таней зовите…
— Так вот, Танюша, я все это не в ваш адрес, сами понимаете. Просто за мебельщиков обидно. Я к этому делу сам отношение имею, занимался прежде, пока за скрипки не взялся. Отец, покойничек, серьезный мебельный мастер был, да и братья тоже…
Договорить Иван Филиппович не успел, потому что Варвара Степановна позвала к завтраку. Таня снова попыталась отказаться.
— Нет уж, уговор дороже денег, — сказала Варвара Степановна, нахмуриваясь.
Усадив Таню за стол, она поинтересовалась, не «заговорил» ли ее Иван Филиппович, не разболелась ли у нее голова.
— Он у меня это умеет, только попадись ему свежий человек, зальет разговором, как из пожарной кишки.
— Да, да, — ответил Иван Филиппович, — точь-в-точь как ты, Варюша; попадись тебе свежий человек, до потери сознания закормишь ведь, а? — Он рассмеялся и тут же добавил:
— А вообще-то я за женой, как за каменной стеной: и поесть вовремя вытащит, и спать к сроку загонит. А то нам дай волю — всё вверх дном пойдет.
На фабрику Таня ушла в девятом часу. Иван Филиппович обстоятельно разъяснил ей, как побыстрее дойти, и даже начертил на бумаге план, хотя и на дальний путь пошло бы не больше десятка минут.
Тане не повезло. Секретарша в конторе сказала ей, что у директора диспетчерское совещание и что придется набираться терпения и ждать, так как заниматься ею сейчас некому.
4
Директор мебельной фабрики Михаил Сергеевич Токарев с Ольховского лесопильного завода возвратился вчера вечером. Когда запыленный, шумливый «газик» въезжал в поселок, солнце уже зашло. В темнеющем небе тонким рубиновым прочерком догорало над Елонью единственное облако. Было свежо и сыро.
«Газик» остановился у самого крыльца конторы. Отпустив шофера, Токарев поднялся во второй этаж, прошел в кабинет. От пола и стен, нагретых за день солнцем, еще исходило тепло. Было душно. Токарев распахнул широкие створки обоих окон. Сел к столу и, устало откинувшись на спинку кресла, погрузился в раздумье.
Поездка была неутешительной. Ольховский завод поставлял фабрике сырье с большими перебоями, и директор ездил договориться о том, чтобы в августе дали досок больше, иначе сорвется план. На заводе задерживался монтаж второй лесопильной рамы, и, чтобы ускорить его, у Токарева попросили помощи. Значит, нужно посылать туда с фабрики бригаду слесарей вместе с главным механиком, и это, когда своих дел по горло!
Токарев снял телефонную трубку, вызвал квартиру главного механика Горна:
— Алло… Александр Иванович?.. Да, только что вернулся. Опасения оправдываются, придется помогать им… Что?.. Как с монтажом гидравлического пресса?.. Ну что ж, начнем попозже… Я понимаю, но скажите, какой толк будет от нашего пресса, если фабрика остановится без досок?.. Вот именно!.. Так вот: утречком пораньше забирайте людей и на машине в Ольховку, ясно?..
Директор положил трубку и принялся за просмотр почты. Поверх бумаг лежала телеграмма из Москвы. Она извещала о дополнительном задании по выпуску мебели на август.
Токарев покачал головой и нахмурился: «Да, задачи растут с каждым днем, а возможности?»
Просмотрев корреспонденцию, он отодвинул папку с бумагами, взял свежие газеты и уже собрался пойти домой, как внимание его привлек заголовок передовой статьи в областной газете: «Больше удобной и красивой мебели населению». Токарев углубился в чтение.
В статье говорилось о быстром росте населения в области, о строительстве жилищ в городах, о растущем спросе на мебель и о том, что пора мебельщикам понять, наконец, какую продукцию ждут от них.
«…Но померкла, видимо, былая слава мебельщиков Северной горы, — писала газета, — слава мастеров, еще до революции участвовавших на Парижской выставке. Новая мебельная фабрика, недавно построенная на родине мебельной славы Урала, до сих пор вырабатывает мебель низкого качества, грубую, с неряшливой отделкой и множеством дефектов. Недавно в новогорском универмаге забраковали крупную партию мебели, выпущенной этой фабрикой. Это, однако, нисколько не волнует руководителей предприятия: директора тов. Токарева и главного инженера тов. Гречаника. Они все еще не приняли мер к решительной перестройке работы…»
Настроение Токарева испортилось окончательно. Он встал, прошелся по кабинету, по привычке заложив руки за спину. Постоял у открытого окна… Из темноты доносилось гудение станков, взвизгивание пил, постукивание колес катившейся по рельсам вагонетки…
— «Все еще не приняли мер!» — вслух повторил Токарев. Он вернулся к столу и положил руку на телефонную трубку, раздумывая, звонить или нет, потом снял ее решительным, резким движением, вызвал квартиру главного инженера:
— Александр Степанович, прошу срочно прийти ко мне… Да, я у себя в кабинете…
Директором фабрики Токарева назначили месяц назад. Прежнего директора сняли весной, и дела Токарев принимал от главного инженера. Он молча и быстро обошел цехи, пустующую лесобиржу, зато на складе готовой мебели задержался надолго. Внимательно и придирчиво осмотрев мебель, он сказал:
— А вот теперь снова пойдем по цехам и посмотрим, отчего на склад приходит такая дрянь.
В цехах он пробыл до вечера. Прямой, широкоплечий, с военной выправкой и твердой грузноватой походкой, Токарев произвел на всех впечатление решительного, волевого человека. Темные щетинистые брови, складки в углах рта придавали его лицу суровость, а обильная, несмотря на далеко не прожитый еще пятый десяток, седина и шрам на лбу говорили о нем как о человеке, видавшем виды.
— Ну, у этого, знать-то, все по струнке заходят — поговаривали рабочие.
Весь первый день новый директор обстоятельно знакомился с технологией, говорил с рабочими, мастерами, особенно интересовался работой цеховых браковщиков.
Вечером он сказал главному инженеру, что пока больше беспокоить его не будет, вначале вникнет еще в хозяйственные дела, а соображениями по производственной части поделится позже.
На другой день Токарев издал приказ о своем вступлении в должность. Он очистил ящики письменного стола, повыбрасывал из-под толстого стекла выгоревшие бумажки годовой давности. Вызвав секретаршу, торжественно вручил ей тяжелый чернильный прибор из серого камня с медведями, резными чашами и шарами.
— Передайте этот монумент кому-нибудь из желающих, — сказал он. — А мне, попрошу, рабочий комплект: чернильницу, ручку и карандаш.
На столе он оставил еще только пепельницу, часы и календарь.
Когда Токарев как следует познакомился с делами, он поехал в обком партии и вернулся оттуда еще более озабоченный и хмурый. «Мебель должна радовать человека, как радуют его произведения искусства, а не отравлять ему настроение», — вспоминал Токарев слова секретаря обкома, который в разговоре особенно напирал на былую славу северогорских мебельщиков.
Слова эти не давали покоя, заставляли думать о том, как бы покруче и получше повернуть дело.
Ясно было одно: причины брака коренятся в станочном цехе. Здесь обрабатывались детали, узлы будущей мебели. Малейшая небрежность рабочего, малейшая неточность приводила после к порче целой вещи.
Внешне в цехе все как будто было на своих местах. В каждой смене, кроме мастера, было два контролера, которые браковали плохие детали. Но они не успевали проверять все, и брак не прекращался. Мастер при этом оказывался в стороне, он отвечал только за план.
И Токарев решил: надо убрать всех контролеров во всех цехах. Пускай мастер отвечает за качество.
Он поделился мыслью об этом с главным инженером. Гречаник схватился за голову. Как это так снять бракеров? Как можно додуматься до этого? Ведь это же прыжок в пропасть!
Токарев доказывал, что если мастер должен будет отвечать за качество, он обязательно позаботится о том, чтобы рабочие не нарушали технологию, будет учить тех, кто плохо знает станок.
— Брак-то ведь рабочий делает, своими руками! Или по неряшливости, или от желания заработать побольше, или оттого, что не умеет делать хорошо. Вот мастер и должен следить за рабочим, учить его.
— Но если не справлялись двое контролеров, то как же, по-вашему, управится один мастер? Наоборот, нужно ОТК усиливать! — убеждал Гречаник.
Не поддержало Токарева и созванное им совещание мастеров и начальников цехов. Еще бы! Столько хлопот взваливать на свою шею!
И Токарев осуществил временную перестройку, назвав ее генеральной репетицией. Он упразднил должности цеховых контролеров, вменил в обязанность приемщику промежуточного склада, куда поступали из станочного цеха детали и узлы, строго контролировать все, что приходит на склад.
— Безжалостно возвращайте мастерам весь брак, — предупредил Токарев, — пускай сами разбираются, кто там у них виноват, это их дело!
Вскоре Токарева вызвали в Москву, откуда он вернулся только вчера, накануне поездки в Ольховку. Он даже не успел проверить, как идет в цехах работа по-новому. И вот, уже попал в газету! «Не принимает мер к решительной перестройке работы!»
5
Гречаник появился вскоре после телефонного звонка, Это был высокий человек с худощавым лицом и тонкими губами. Темные усталые глаза его казались маленькими из-за сильно вогнутых стекол больших роговых очков: он был близорук. Черные волосы, разделенные прямым пробором, такие же черные густые брови, нос с горбинкой — все это делало его похожим на южанина, хотя родился и вырос Гречаник в Ленинграде. В Северную гору он приехал с первых дней пуска фабрики и сразу попал в труднейшую обстановку. Не хватало ни материалов, ни рабочих рук. Приходилось брать на работу людей без квалификации, учить их. Сколько времени и сил уходило на это! Но когда, наконец, магазины Новогорска стали заполняться платяными шкафами — единственной мебелью, которую выпускала фабрика, — Гречаника и бывшего директора Гололедова вызвали в обком партии.
— Где же, по-вашему, наши шахтеры, нефтяники, металлурги будут брать остальную мебель? — задал вопрос секретарь обкома. — Подумайте, единственная в области фабрика выпускает одни шкафы! Ну как же это можно?
— Такая специализация предусмотрена проектом, — оправдывался Гречаник.
— И все-таки профиль придется пересматривать, — настаивал секретарь обкома. — Мы поставим вопрос перед вашим министром. А вы подумайте, как изменить положение.
И производственный план был изменен. Кроме шкафов, фабрика начала выпускать и другую мебель. Вот тогда-то и пришла главная беда. Технология усложнилась, учет запутывался, контроль за качеством стал еще труднее.
Гречаник весь ушел в поиски новых конструкций мебели, но ему все время мешали бесчисленные неполадки на производстве. Бывший директор Гололедов оказался пустым, неспособным руководителем, и вся хозяйственная работа легла на плечи Гречаника.
Когда дела принял Токарев, Гречаник радовался: наконец-то можно будет непосредственно заняться производством, созданием новых конструкций.
Дня Гречанику не хватало. В окнах его квартиры часто по ночам горел свет. Вот и сейчас, отправляясь в контору по вызову директора, он отложил чертежную доску и расчеты.
Войдя в кабинет, Гречаник сразу заметил: у Токарева какое-то особенно озабоченное лицо: щетинистые брови нахмурены, над переносицей вздулся сердитый бугорок, и заметнее сделались складки в углах рта.
— Какие-нибудь неприятные новости из Ольховки? — спросил Гречаник, усаживаясь в глубокое кресло.
— Есть кое-что похуже. Вы читали? — Токарев протянул газету.
Гречаник еще не читал. Он пробежал глазами строки, подчеркнутые директором: «Все еще не приняли мер к решительной перестройке работы». Начал читать сначала. Токарев прохаживался по кабинету. Окончив, Гречаник положил газету на стол и спокойно сказал:
— Я ждал этого.
Токарев круто обернулся:
— В том-то все и дело, Александр Степанович! Вы ждали вместо того, чтобы действовать. — Голос директора прозвучал негромко и сухо.
— Вы же знаете, что я не согласен с упразднением ОТК. Как же мне прикажете действовать?
— Вы мой помощник и обязаны организовать исполнение даже тех указаний, которые вам не по душе.
— Михаил Сергеевич, будем откровенны, вы сами-то верите, что правильно решили?
— Верю! Но этого мало. Надо бороться. Наблюдать со стороны — дело не хитрое.
Брови Гречаника обиженно изогнулись. Он встал.
— Вы ошибаетесь! Я не наблюдатель. Я просто убежден, что в наших условиях годится только одно: строжайший нейтральный контроль.
— Этот нейтральный контроль давным-давно захлебнулся, а вы все еще за него держитесь! Рабочего нужно научить делать хорошо. Кто же как не мастер заинтересован в этом?
— Мастер не справится физически! — повысил голос Гречаник.
— Если вы не поможете! Только с душой, по-настоящему!
Гречаник нахмурился:
— Душа мне плохой помощник в том, во что я не верю.
— Вот мы и договорились! — В глазах Токарева промелькнул решительный огонек. — В таком случае и мне вы помощник плохой! — повысил он голос.
— Не кричите на меня, — спокойно произнес Гречаник, — Я сижу ночами, чтобы подготовить переход на другую мебель, разве это не помощь?
— О чем спор? — неожиданно раздался возглас из дверей.
В кабинет быстрой походкой вошел секретарь партийной организации фабрики Мирон Кондратьевич Ярцев, худощавый и очень подвижной человек с высоким лбом и непослушными волосами, тронутыми на висках сединой. В руках его была газета. По выражению лица главного инженера, по сведенным бровям директора парторг быстро оценил обстановку.
— Все шумим? — спросил он.
— Есть из-за чего, — хмуро ответил Токарев.
— Ну и прибыло что-то в результате шума?
— Пока ничего. — Токарев опустился в кресло.
— Зря, значит, шумели, — сказал Ярцев. Он сел на диван и развернул газету. — Одним словом, хорошо, что вы оба здесь. Статью, конечно, читали? Так вот, товарищи коммунисты, завтра созываю партийное собрание с вашим докладом, Александр Степанович, о мерах по улучшению качества.
— Доклада я делать не смогу, — возразил Гречаник, — Высказывать в докладе чужие убеждения?.. Зачем это? А высказывание моих собственных только затянет полемику. Кроме того, мне кажется, вы тоже придерживаетесь позиции директора, так ведь?
— Александр Степанович, дорогой! Я придерживаюсь позиции совершенно ясной: нельзя продавать трудящимся дрянь! А мы с вами делаем это!
— Я сделаю доклад, товарищ парторг, — решительно сказал Токарев. — Главный инженер может выступить, это его право, но, полагаю, завтра у нас должен быть принципиальный и откровенный разговор.
Гречаник ушел. Черный жучок залетел в окно и, ударившись с разгону о матовый абажур настольной лампы, упал на стол и долго, беспомощно барахтался на скользком стекле. Токарев смахнул жучка газетой и задумчиво проговорил:
— Скажи мне, Мирон, по совести, как ты лично смотришь на все это?
— Как смотрю я? Сегодня у меня был разговор кое с кем из коммунистов. Большинство считает, что начато правильно, но сделано не все. Чтобы мастера справлялись, нужен рабочий общественный контроль, контроль со стороны тех, кто своими руками создает вещи. Вот об этом завтра и будем говорить. Ты сейчас куда, Михаил?
— На фабрику зайду. А ты?
— Я тоже, пошли!
6
В станочном цехе кончала работу вечерняя смена, На второй линии у фрезерных станков столпились рабочие. Сменный мастер Шпульников, коренастый и вечно небритый человек, отчитывал кого-то.
Токарев и Ярцев подошли. Им дали дорогу.
На стеллаже у станка сидел молодой широкоротый парень с удивительно плоским лицом и заплывшим левым глазом. Поодаль, отвернувшись лицом к стене, стоял другой — рослый, крепкого телосложения, с подстриженным ежиком волосами.
— Я тебе, Новиков, говорю, — с нудной назидательностью тянул мастер Шпульников, — еще раз говорю, вот… должен был мне заявить, а кулаки в ход пускать это тебе не трудколония, понял? Вот… Не с блатным народом дело имеешь, вот…
Тот, кого называли Новиковым, вдруг круто повернулся и сжал кулаки. Черные, немного раскосые глаза его горели гневом и ненавистью. Он сделал шаг вперед. Стоявшие поблизости посторонились. Шпульников переступил с ноги на ногу и попятился.
— Что здесь происходит? — строго спросил Токарев.
— Нюрка Боков «норму перевыполнил!» — раздался чей-то тоненький девичий голосок. Послышался смех. Все посмотрели на парня, сидевшего на стеллаже. Вперед выступила пожилая женщина в халате и серой косынке.
— Разделить их, товарищ директор, надо, в разных сменах пущай работают, — сказала она, показывая сначала на Новикова, потом на Бокова. — Мы давно Костылеву говорим, а он внимания не обращает. Этот вон, тоже… недаром Нюркой прозвали. Харя бабья, а повадки как у хомяка. У Новикова у Ильи две сотни без малого ножек стульных от фрезера к своему стеллажу переволок. На браке прогорел, так чужим горбом наверстать думал. А тот Аника-воин тоже самовольно разделывается, ишь разукрасил как: кулачище-то словно утюг.
— Уберите вы от меня этих двух, Михаил Сергеевич, — взмолился Шпульников, — только вот и делаю, что дрязги ихние разбираю.
Токарев подошел к Бокову. Тот отвернулся, прикрывая рукою подбитый глаз.
— Ну-ка, поднимитесь, Боков, — строго сказал директор.
Боков неохотно повиновался, все еще закрывая глаз рукой.
— Объясните, за что это Новиков вас ударил?..
— Известно, хулиганская привычка, — не поднимая головы, пробубнил Боков, — все время лезет ко мне из зависти… А я-то виноват, что больше его зарабатываю?
— Но вы же украли у Новикова детали!
— Не крал я, а свое взял.
— Позвольте, Михаил Сергеевич, я все разъясню, — вмешался Шпульников. — Заваруха эта у них еще вчера началась, вот… Боков по первому копиру фрезеровал и напортил сотни две, вот… А Новиков порченые откидал от своего фрезера, не стал пропускать. Мне не сказал ничего, сам распорядился, тоже мне хозяин!.. Вот… Я только недавно про это узнал. Ну само собой у Бокова заработок за вчерашнюю смену слетел. Он и потащил от Новикова сегодня, благо оба по одному копиру фрезеруют, вот…
— Значит, Боков считает, что взял свое? — Токарев сделал ударение на последнем слове.
— Натурально, — буркнул в ответ Нюрка.
— А ну покажите свою работу. — Токарев подошел к стеллажу, на котором были сложены березовые ножки стула, осмотрел несколько штук. Обработаны они были неряшливо, наспех.
В это время Ярцев перебирал такие же ножки у фрезера Новикова. Подал несколько штук директору:
— Сравни, Михаил Сергеевич!
Детали, обработанные Новиковым, были гладкие, без малейшего изъяна. Директор подозвал Шпульникова и Бокова:
— Скажите-ка, товарищ мастер, и вы, Боков, есть разница?
Боков искоса глядел на детали и молчал. Шпульников стал объяснять:
— У них ведь и в выполнении разница, Михаил Сергеевич, Новикову больше семисот за смену нипочем не сделать, а Боков до девятисот прогоняет.
— А норма какая? — спросил Токарев.
— Шестьсот двадцать.
— Вот видите! Значит, перевыполняют оба, только Новиков обрабатывает, а Боков прогоняет, ясно вам?! Так вот, пишите обо всей этой истории докладную и завтра перед сменой зайдите ко мне вместе с Новиковым и Боковым. — А ты, Новиков, запомни: руки не распускать! А то, знаешь, что за это полагается? Последний раз предупреждаю.
Токарев хотел идти, но вдруг вспомнил что-то:
— Да, а кто в этих ножках будет гнезда высверливать?
— Я, — отозвалась пожилая работница в серой косынке.
— Подойдите сюда, пожалуйста, и скажите, какие из этих вы возьмете в обработку, а какие отбросите?
— Как это? — не поняла женщина. — Если не поколоты и без сучков, все возьму.
— Все? А ведь боковские-то не годятся. Выходит, вы их тоже будете прогонять, а? Вот хоть эти… — директор подал работнице две ножки.
Покраснев, женщина растерянно молчала.
— А зачем бракеров отменили? — раздался тоненький голосок. Вперед выдвинулась маленькая круглолицая девушка с озорными глазами. — Мастер-то не поспевает разбраковывать, ну мы и берем, не спрашиваем!
— А вы-то сами? совесть ваша? разве не подскажет, что отбросить надо? — спросил ее Токарев.
— Пф-ф! — фыркнула девушка. — Что я, дура, что ли? Мне заработать надо! — и на всякий случай скрылась за чьей-то спиной.
— Как ваша фамилия? — отыскивая ее глазами, спросил директор. Но девушка промолчала. За нее ответила пожилая женщина:
— Козырькова ее фамилия, Нюрой звать. На шипорезе работает… А я, товарищ директор, вот что сказать хочу: совесть-то нам подскажет, это без сомнения, да мы еще мебельщики-то без году неделя. Кабы знать, что годится, что нет…
Токарев спросил, как фамилия женщины. Она ответила: «Федотова я».
— Хорошо. Спасибо за честный ответ, товарищ Федотова.
Из цеха директор и парторг пошли через лесобиржу. Посредине ее проходил железнодорожный путь. Он вел через западные ворота к лесозаводской ветке, протянувшейся на десяток километров и соединявшей Ольховский лесопильный завод с Северной горой. За веткой, отделенная стеною высоких елей и пихт, протекала Елонь. Туда и направились Ярцев с Токаревым.
Путь был знакомый. Не раз хаживали они этой дорогой после того, как совсем неожиданно встретились здесь — закадычные друзья школьных лет и старые институтские товарищи — Мишка Токарев и Миронка Ярцев. Радостный был тот день. А поскольку на работе за множеством дел успели переброситься лишь несколькими короткими фразами, вечером они уединились на берегу Елони. Долго бродили по береговым кручам, спускались к воде, сидели на старой коряге в густом ракитничке. В теплой воде дробилось розовое закатное небо, где-то на том берегу кричали коростели…
Вспоминали всё — от первой драки в школе до последней встречи в сорок четвертом, когда Ярцев, раненый, ехал в санитарном поезде на Урал, а Токарев после выздоровления возвращался в свою часть на Белорусский фронт. Встреча была короткой. Дороги, скрестившиеся на несколько минут, вновь разбежались на целых одиннадцать лет.
Ярцев приехал в Северную гору в мае 1955 года, на месяц раньше Токарева. Недавно он перевез из Новогорска семью — жену и троих сыновей — «боевой комплект», как любовно называл он мальчишек, старшему из которых шел десятый год.
Токарев жил один в небольшом флигеле возле конторы. Жена с восьмилетней дочкой осталась пока в Москве. Дома он бывал редко, приходил с фабрики только поздно ночью. Утром задолго до гудка его уже видели в цехах. Работе отдавал он все свое время, а если к вечеру особенно сильно начинала гудеть голова, уходил на берег Елони, всякий раз уводя с собою и Ярцева, с которым любил поговорить о фабричных делах или вспомнить далекие годы давней дружбы и беззаботной мальчишеской жизни в любимом городе на берегу старого Волхова.
Ярцев от этих прогулок никогда не отказывался, хотя и ворчал шутливо на своего друга, что тот не дает ему покоя, таскает за собой по ночам черт знает куда.
Вот и сейчас… Они остановились на высоком берегу, Ярцев тронул Токарева за плечо:
— Ну вот, опять с разговорами к реке приволок, товарищ директор!
— Я тебя насильно вроде не тащил, — невозмутимо ответил Токарев. — Хочешь — обратно пойдем.
— Черта с два! сам знаешь, что отсюда не скоро меня утащишь. Эх! Скорей бы ты, старый бобыль, семью сюда вез, а то брожу тут с тобой по ночам, как неприкаянный. Опять Лиза на меня ворчать будет…
Токарев не ответил. Ярцев легонько толкнул его и сказал:
— Смотри, красота какая!
Над Елонью клубился и медленно плыл вдоль русла голубоватый туман. Он скрадывал очертания заросшего кустарником берега, который казался совсем черным. Внизу слышалось осторожное, как будто сонное журчание воды.
Перехватываясь за кусты и тонкие стволы низкорослых осинок, друзья спустились к самой воде. Здесь было тепло и сыро. Токарев закурил трубку. Красноватый отсвет скользнул по его лицу.
— Скажи, Мирон, какое у тебя впечатление от Гречаника? — спросил он, присаживаясь на большую корягу.
— Что это ты сегодня о нем заговорил?
— Так… Ты скажи.
— Ну… опытный инженер. Труженик, привык не считаться со временем.
— Добавь: не в меру упрямый и однобокий.
— То есть как это однобокий?
— Очень просто. Уперся в свою нейтральную систему контроля и никаких чертей! А я вот походил сегодня по фабрике, посмотрел и вижу, что поступил совершенно правильно насчет контроля. Надо бы, чтобы и он не был в стороне. Ему-то здесь больше всех дела!
— Не бойся, не усидит в стороне.
— Да, — усмехнулся Токарев, — вот посмотришь, «преподнесет» он завтра на партсобрании…
— Не будем гадать, Михаил. Во всяком случае, сообща как-нибудь разберемся…
Наступило молчание. Потом Токарев выколотил трубку и поднялся.
— Хорошо здесь, — задумчиво произнес он. — Кабы не ждали тебя дома, честное слово, до утра не ушел бы.
— Ну утром-то тебя отсюда, пожалуй, и трактором не утянуть. Нигде я не видел таких рассветов, как здесь, над Елонью.
— А я всё новгородские вспоминаю… над Волховом, помнишь… Ну ладно, пошли! Дождусь же я, наверно, когда-нибудь от твоей жены выговора с предупреждением.
Ярцев рассмеялся. Они медленно поднялись наверх и пошли к фабрике.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Перед Токаревым лежали Танины документы: путевка, диплом, экзаменационный лист.
Таня ждала, сидя в кресле перед его столом, и волновалась. Куда-то поставят?!
А Токарев задумался о чем-то и, по-видимому, не торопился с ответом. Наконец, он вернул документы и медленно проговорил:
— Значит, будем работать. Ну, и на какой бы участок вы хотели?
— Туда, где не слишком легко, — просто ответила Таня.
— Но и не слишком трудно? — с едва заметной улыбкой спросил Токарев.
— Если мне доверят самый трудный, я буду благодарна.
— Нам нужна не благодарность, а работа, товарищ Озерцова.
— Я понимаю…
Директор некоторое время думал, потом нажал кнопку звонка.
— Попросите главного инженера, — сказал он появившейся в дверях секретарше.
На лице Токарева застыло недовольство. В самом деле, фабрике нужны опытные инженерные кадры, а министерство посылает девчонок, едва успевших окончить институт. И это называется практической помощью!
Вошел Гречаник и сухо поздоровался с Таней.
— Вот, знакомьтесь, Александр Степанович, — сказал Токарев, — инженер Озерцова. Куда ставить будем?
— Мне бы хотелось в цех, — робко попросила Таня.
— А в самом деле, Александр Степанович, если сменным мастером в станочный, а? Костылева надо разгружать…
Гречаник молча пожал плечами. По его лицу Токарев понял, что главный инженер в душе не соглашается с ним. Не дождавшись ответа, директор обратился к Тане:
— Вы просите не очень легкую работу. Там, в станочном, будет трудно. — Подумав, он добавил: — И даже очень трудно. Видите ли, с качеством обработки у нас плохо, а отвечает за это качество сам мастер, никаких бракеров у нас теперь нет. И спрос, надо сказать, будет строгий. Так вот…
Глаза Тани просияли. Тихо, но твердо она проговорила:
— Я буду стараться, товарищ Токарев, пусть только вначале мне помогут.
— Это будет сделано.
Токарев вызвал начальника станочного цеха Костылева. Это был человек высокого роста, с узким угловатым лицом и тонким прямым ртом. Его маленькие, широко посаженные глаза произвели на Таню неприятное впечатление. Чего только в них не было: и любезность, и настороженность, и холодное безразличие.
Токарев велел пообстоятельнее ознакомить Таню с производством и помочь на первых порах. Костылей понимающе наклонил голову. Его маленькие темные усики чуть заметно дернулись.
Когда Таня ушла с ним, Гречаник сказал:
— Я и тут не согласен с вами, Михаил Сергеевич.
— Да? — Токарев приподнял брови.
— Вы не жалеете девушку. Сразу в цех, в такие условия! Я бы на вашем месте…
— Чертежницей назначили бы? — перебивая, спросил Токарев.
— Во всяком случае, дал бы осмотреться вначале.
— Если бы я не жалел молодого инженера, я сделал бы то же самое: месяца на два-три поручил бы какую-нибудь архиспокойную работенку: пусть присматривается. Нет! Солдат проверяется в бою. И мне нужно знать, кого нам прислали, понимаете?
— Вот увидите, она не справится.
— Вы же, помнится, говорили мне, что Костылев опытный, знающий работник. Так вот, пусть он и поможет.
2
Костылев повел Таню по фабрике. Он подробно рассказывал о работе разных цехов. И все время лицо его не покидало выражение любезной предупредительности и готовности ответить на любой вопрос. И в движениях, и в уверенном тоне его угадывалось самодовольство. В его пространных объяснениях Таня не нуждалась, однако из вежливости терпеливо выслушивала их.
В станочном цехе — просторном, светлом помещении — Таню приятно поразило обилие нового оборудования. Здесь она увидела даже станки, каких не было на московской фабрике.
В проходе между станками двое слесарей собирали электромотор. Уступая Тане дорогу, черноволосый красивый паренек с цыганскими глазами нечаянно задел ее замасленным рукавом комбинезона. Он извинился, обнажая в улыбке ровные белые зубы:
— Просим прощения… — На минуту оставив работу, он смотрел вслед удалявшейся девушке, потом восхищенно проговорил: — Ананас!..
— Да не про вас, — в тон ему сказал товарищ и спросил:
— А ты, Васька, признайся, кроме редьки-то, фрукты видывал?
— Фрукт вроде редьки для слесаря Федьки, — не растерявшись, залпом продекламировал Васька и довольно рассмеялся.
Таня прошла за Костылевым в фанеровочный цех, посредине которого возвышался корпус нового гидравлического пресса.
— Этот участок не ваш будет, — сказал Костылев, — здесь отдельный мастер. Вам только за последующую обработку отвечать. Обрежете, отфрезеруете на станках и на промежуточный склад, вот так…
В дверях к Костылеву подошла пожилая работница из вечерней смены:
— Николай Иванович, — сказала она, — мне бы вас ненадолго.
— Ну что у тебя, Федотова? — поморщился Костылев.
— Переведите меня в первую смену… ребенок заболел… всю ночь не спала сегодня… — Женщина всхлипнула и утерла ладонью глаза.
— Никаких переводов! — отрезал Костылев. — У меня не детский сад.
— Так я же не из-за себя, Николай Иванович. Иначе-то мне безвыходно. Днем соседка с мальчонкой побудет, а вечером-то кто останется? Денька бы натри мне…
— Я сказал, и конец! Пойдемте дальше, товарищ Озерцова.
Женщина расплакалась. Таня, нахмурившись, сказала:
— Неужели нельзя помочь ей?
— Да вы не беспокойтесь, это так, — каприз, — махнул рукой Костылев, — людей у меня больше сотни, все равно на каждого не уноровишь… — И Костылев повел Таню дальше. И чем дольше она ходила с ним, тем все больше обращала внимание на то, что с рабочими он говорит резко и с оттенком высокомерия, в то время как с нею предупредителен и вежлив. И ей было неприятно, что придется работать в его подчинении. Разговаривая с Таней, Костылев как бы между прочим обмолвился несколькими словами и о себе. На фабрике он работает с первого дня ее пуска. Дел ему всегда по горло. Вот и сейчас он совмещает две должности: начальника цеха и сменного мастера, и вроде бы успевает неплохо.
— Во всяком случае, на мою смену никто из начальства не обижается, впереди идем, вот так… — похвалился он и добавил: — Так что можете не беспокоиться, трудно вам не будет. Ну, а в случае чего, где подзаест, поможем по мере сил, сколько вот здесь хватит, — и постучал себя пальцем по лбу.
Закончив обход, Костылев посоветовал Тане еще побродить по цехам, поближе познакомиться с фабрикой.
— Вон туда, в гарнитурный загляните, — сказал он, показывая на дверь в соседний цех, — а я пойду, дела!
Таня вошла. То, что она увидела здесь, поразило ее. Два почти законченных спальных гарнитура ласкали глаз причудливым рисунком ореха и карельской березы, зеркальным блеском полировки. Пахло политурой, лампадным маслом и дорогим деревом. В цехе работало несколько «старичков».
— Вам, друг-товаришш, кого? — спросил Таню сутулый старик с очень подвижными глазками, глубоко спрятанными в покрасневших веках.
— На работу вашу посмотреть зашла, — ответила Таня.
— А что рядом-то не смотрите? — старик показал на дверь. — Аль не глянется? Хе-хе! Там у нас для рядовых лепят, ну а мы для начальства…
Глазки старика вдруг стали колючими и забегали еще быстрее, словно изнутри кто-то дергал их за ниточку.
— Что, внучка, работой любуемся? — спросил Таню другой столяр. И обращаясь к старику с бегающими глазками, сказал: — Ты бы, Ярыгин, взял да по цеху девушку провел, со всеми бы познакомил. А ты только и знаешь, что шипишь, как пила в кренёвой доске… Посмотрите, посмотрите на художество наше, — снова обратился он к Тане.
Новый собеседник был постарше Ярыгина. У него было доброе простое лицо со светлыми, глубоко запавшими глазами и совсем белой реденькой бородкой, которую он то и дело подергивал пальцами.
Таня подошла поближе к ореховому гарнитуру и долго стояла возле, как очарованная, хотя и не впервые видела такое.
— Не хотите ли купить гарнитурчик? — спросил старый столяр, улыбаясь и подергивая бородку.
— Не отказалась бы, только…
— Чего там! Не стесняйтесь, — подбодрил старик. — Тыщонок двенадцать свободных найдется?
— Это столько стоит! — ужаснулась Таня. — У нас на московской фабрике…
Три рубля семь гривен такие игрушки? — посмеиваясь, прищурился собеседник. — Нет уж, милая, все равно басням не поверю. Чуть получше да почище — тут тебе и тыщи! Так-то вот. Я худого не скажу, только мы, мебельщики, за последнее время вовсе совесть потеряли… Вы работать к нам или так, наездом?
— Работать…
Вернувшись в станочный цех, Таня долго еще присматривалась к работе. Шесть лет провела она на московской фабрике, и добрых пять из них прошли возле станков. Таню тянуло к ним. Возле них она чувствовала себя как в родной стихии.
Таня заметила: многие работают небрежно, не интересуясь тем, что у них получается. «Неужели это у них принимают? — подумала Таня. — Ведь здесь добрая треть — брак».
Позже, подходя к приотворенной двери с надписью: «Промежуточный склад», она услышала знакомый голос Костылева.
— Ерунда! Всё придется пропустить, Сысоев, — говорил он тоном, не допускающим возражения. — Иначе у сборщиков срыв, вот так.
— Да ты сам посмотри, можно или нет пускать, — отвечал тот, кого назвали Сысоевым. — Любченко-то я такие же обратно вернул, чего ж ради от тебя-то принимать буду?
— Да ладно, подумаешь, большое дело! — продолжал наседать Костылев. — Принимай. Пойми, сборщики остановятся. Конец месяца… неужели план заваливать?!
— Беда просто с вами! — с досадой произнес Сысоев. — Не принять — план сорвешь, примешь — фабрика дрянь выпустит… Башка кругом идет!
Таня вошла в склад.
— Вот, кстати, познакомьтесь, — обращаясь к ней, сказал Костылев. — Я вам не успел показать, здесь у нас полуфабрикат хранится. А это вот контролер — приемщик Сысоев. Работать будете — детали сдавать ему придется, вот так.
Костылев ушел. Таня назвала себя, протянула Сысоеву руку:
— Будем знакомы.
Светлые глаза Сысоева, да и само лицо чем-то напоминали Тане лицо старого столяра, недавно в шутку предлагавшего ей купить гарнитур. На вид Сысоеву было лет сорок. Халат его и надвинутая на лоб кепка были обильно припудрены древесной пылью.
Сысоев показал Тане свои владения. В несколько рядов стояли здесь трехъярусные стеллажи. На полках аккуратными стопками лежали мебельные детали: бруски, стульные ножки, оклеенные фанерой стенки шкафов и буфетов…
Сысоев рассказал Тане о новом порядке контроля, который ввел Токарев.
— Только все равно браку не убавилось, — закончил разговор приемщик, — валят и валят, разбираться не поспеваешь. До чего дошло, в газете про нас пишут. Не читали? Могу познакомить. — Достав с полки газету, он протянул ее Тане.
— Беда, — заключил он, когда девушка вернула ему газету. — Вот посмотрите, вам полезно, ежели собираетесь мастером работать у нас.
Он повел Таню в конец помещения и толчком отворил невысокую дверь. Всё за ней было завалено испорченными деталями, которые покрылись уже толстым слоем древесной пыли.
— Это всё брак?! — воскликнула Таня.
— Стопроцентный, — ответил Сысоев, — списывать надо. А сколько добра погублено! Лесоводы по сосенке в землю, ровно цветы, сажают, как ребятишек берегут, а мы? Э, да что там говорить!
«Да, трудно будет, ой как трудно! — думала Таня, возвращаясь в этот день с фабрики, — Даже подумать страшно!»
3
Алексей выключил карусельный фрезер за полчаса до вечернего гудка: пневматические прижимы продолжали отказывать. Давление все время колебалось. На половине прохода фреза выбрасывала бруски. Они со свистом летели на середину цеха. Один едва не задел Костылева, на беду проходившего мимо как раз в эту минуту.
— А экспериментики-то придется прекратить, Соловьев, — с язвительной улыбочкой процедил Костылев, — а то как бы вовсе не пришлось запретить тебе станок включать.
Запретишь, и только! — буркнул Алексей, не оборачиваясь. — Другой помог бы давно, а ты только ходишь да каркаешь. Видно, толку в тебе ни на что, кроме запрета, нет.
— Поговори у меня! — меняя тон, резко сказал Костылев и добавил, уходя из цеха: — Я под твою машинку быстренько технику безопасности подведу, вот так!
— В чем дело, не понимаю, — озадаченно произнес Алексей, совсем не обращая внимания на Костылева. — Неужели золотник барахлит? — Он осмотрел выброшенные из-под прижимов бруски и задумался.
Подумать в самом деле было над чем. С тех пор как Алексей стал к карусельному фрезеру, его не оставляла мысль заменить ручное включение прижимов автоматическим. Ручное утомляет даже на малых скоростях. Попробуй успеть, особенно на коротких деталях, и освободить, и уложить новую и включить прижим! Алексей подсчитал: станок даст в полтора, даже в два раза больше. Да, за это стоило бороться!..
Возвращаясь со смены, он наспех ужинал, а то и вовсе ничего не ел, и принимался рисовать на чем попало, порою на полях газеты, детали переключателя. Иной раз просиживал до утра с гудящей, ничего не соображающей головой, в которой вое перепутывалось. Тревожный сон его прерывался фабричным гудком. Алексей шел на фабрику, включал станок, но работал почти механически. А перед глазами неотвязно стояла запутанная, неясная и до нестерпимой боли желанная идея.
Наконец, удачно решив конструкцию распределительного золотника, Алексей сделал деревянную модель и принес ее главному инженеру. Гречаник назвал идею интересной, сказал, что всё нужно проверить расчетом, по-настоящему конструктивно разработать, но сам практически помочь не смог. Не было времени.
Помог главный механик фабрики Александр Иванович Горн. Он разрешил Алексею в неурочное время пользоваться станками ремонтно-механического цеха, подсказал несколько конструктивных изменений. Алексей принялся за работу. Сутками не выходил из «механички», являлся домой за полночь и снова уходил с рассветом.
Дежурный слесарь Вася Трефелов, черноволосый паренек с цыганскими глазами, которого товарищи прозвали «стихоплетом» за его страсть к рифмованной речи, помогал Алексею изо всех сил: идея друга увлекла его.
Наконец, автомат был готов. Гречаник разрешил испытание.
Смонтировали автомат на фрезере Алексея как раз в тот вечер, когда Токарев ездил в Ольховку. Несчастья начались сразу же: автомат сбрасывал давление, бруски вылетали из-под прижимов.
«Неужели придется переделывать? — с горечью думал Алексей. — Да это бы черт с ним! Хуже другое — никак не поймешь, в чем дело!»
А посоветоваться было не с кем. Гречаник был вечно занят, Горн уехал.
Но если бы только этим кончались неприятности Алексея! В столе у главного инженера хранилось предложение Алексея создать небольшую полуавтоматическую линию для обработки деталей стула. Вставить в эту линию карусельный станок было невозможно без автоматического переключателя прижимов. А теперь? Теперь всё рушилось…
Стиснув в руке гаечный ключ, Алексей начал снимать со станка свою «хитрую машинку», как он мысленно окрестил ее.
— Алеш, ты что это? — спросил Вася Трефелов, под ходя к станку.
— Что! Видишь, снимаю свою гармонь к чертовой бабушке, — угрюмо произнес Алексей. — Мозги мне окаянная закрутила!
— Чего с ней?
— Давление сбрасывает. Детали фрезой как из миномета швыряет. В Костылева едва не угодил…
— Тогда верно, дрянь машинка, — вздохнул Вася, — добрая бы обязательно по самому абажуру ему треснула. Может, в сальниках сосет, а? Ты не проверял?
— Там всё плотно. Другое здесь… Эх! Вадька, Васька, плохо, брат, дураком быть! Руки вот, кажется, всё могут, а башка, как лапоть!
— Ничего себе лапоть! — глубокомысленно произнес Вася, — я бы за такой лапоток свою башку без раздумья отдал, да еще с придачей.
Вася облокотился на стол фрезера, помолчал, потом спросил:
— А ты, Алеш, видал, дивчина днем по цеху с Костылевым ходила? — Он вытер руки о комбинезон и загадочно прищурил правый глаз.
— Ну видал, а что? — ответил Алексей, собирая отвернутые гайки. — Ты чего, познакомиться хочешь?
— Познакомиться! Смеешься? Это ж корреспондент из Москвы!..
— Дурак ты, Васяга, вот что, — спокойно ответил Алексей, снимая головку автомата.
— Как это? — не понял Вася.
— Очень просто, самый обыкновенный дурак!
— Постой, мне ведь Федор сказал.
— Ну, значит, два вас дурака. Задержи втулку, укатится…
Вася задержал втулку и, передавая ее Алексею, спросил:
— Кто ж она, по-твоему?
— Инженер; работать у нас будет.
Трефелов протяжно и звонко свистнул:
— Вот это зря, — разочарованно проговорил он, — вовсе это не девчоночье дело — инженерия. Тоже вроде Валентины Светловой, наверно, сперва попыжится, потом поревет, а там, глядишь, в контору или в библиотеку заберется… Да-а… А я-то думал, верно — корреспондент.
Алексей внезапно задумался, глядя куда-то в сторону. Потом, подняв корпус освобожденного автомата, сунул его в руки Трефелову:
— На, держи. Отнесешь в механичку. Утром я пораньше приду — займусь. А сейчас до партсобрания дело одно надо успеть сделать… Постой! — удержал он собиравшегося уходить Васю. — Гайки захвати.
Алексей собрал гайки и другие мелкие детали автомата, рассовал их по карманам Васиного комбинезона.
— Смотри, не растеряй только, ясен вопрос?
— А сам-то куда? — поинтересовался Вася.
— В библиотеку, — коротко ответил Алексей, направляясь к двери.
4
«Только бы достать!» — думал Алексей, шагая к маленькому домику, в котором помещалась фабричная библиотека.
Название книги он помнил: «Пневматические приборы и инструменты». Мельком видел он ее весной, когда заходил за свежими журналами. Запомнился и цвет обложки, и рисунок на ней, и формат — всё, кроме фамилии автора.
— И как я, пустая голова, раньше про нее не вспомнил! — вслух упрекал себя Алексей. — Только бы найти!
В библиотеке было только двое посетителей. Близорукий чертежник из технического отдела, низко склонясь над столом, рассматривал свежий номер «Крокодила». У барьера сосредоточенно рылся в каталоге парнишка лет шестнадцати в форменной фуражке ремесленного училища — Саша Лебедь.
Библиотекарша, «бывший инженер» Валя Светлова, голубоглазая девушка с русыми вьющимися волосами, перебирала на полке книги. Когда вошел Алексей, она обернулась. Глаза ее засветились радостью, которая сразу погасла, уступив место растерянности. Волнуясь, Валя нервно перебирала пальцами листы только что взятой книги.
— Привет, Валя, — просто сказал Алексей и, подойдя к барьеру, протянул руку.
— Здравствуйте, Алеша, — тихо ответила Валя.
Алексей пожал ее холодную дрожащую руку и, оглядывая стопку книг на столе, спросил:
— Валя, помнишь, я в апреле, кажется, заходил… Книга здесь так же вот на столе лежала? Рисунок еще во всю обложку. «Пневматические приборы и инструменты» называется… Она у тебя далеко?
— А кто автор, Алеша?
— Вот в том-то и дело, что не знаю. Только мне она вот как нужна! — Алексей провел по горлу указательным пальцем. — У нее еще корешок такой… сероватый.
Валя наугад взяла с полки несколько книг с серыми корешками, пересмотрела их. Из отдела электротехники вытащила сказки Салтыкова-Щедрина. Сконфузилась и спрятала книгу под стопку газет на соседней полке.
Алексей прошел за барьер. Вдвоем с Валей они просмотрели еще несколько полок. Перебрали почти все карточки в каталоге.
— Валентина Леонтьевна, вы не Гольцера ищете? — неожиданно спросил близорукий чертежник, возвращая Вале журнал. — Я как раз такую и в сером переплета у нас в отделе видел.
— У кого? — почти в один голос спросили Валя и Алексей.
— Не помню. Да вы поищите по формулярам. Чертежник ушел. Валя снова стала искать.
— Вот! — обрадованно воскликнула она. — Сейчас посмотрю, на кого записана. — Она заглянула в карточку и погрустнела.
— Тут записано на Горна, а мне кажется… Нет, я даже хорошо помню, что Александр Иванович ее вернул… Кому же я выдала ее? — И Валя снова стала перебирать формуляры. Наконец нашла, но почему-то поспешно спрятала карточку.
Короткие торопливые мысли проносились одна за другой. Первый раз после долгого перерыва — почти с самой весны — она близко увидела Алексея. Он почему-то избегал ее. А сегодня вдруг пришел. Правда, пришел всего лишь за книгой, но он здесь, рядом, и это само по себе уже хорошо! Он пришел за помощью, и она поможет ему! Только она не скажет, у кого эта книга, она сегодня же сама достанет ее, а завтра принесет ему. Да, завтра, тогда она снова увидит его. А увидеть обязательно надо! Подойти, постоять рядом хоть одну минутку, посмотреть лишний раз на него… Это было невыносимо, мучительно и… необходимо!
— Алеша, я ничего не могу найти, — солгала Валя, краснея, — но дома у меня есть тетрадка, может быть, в ней… В общем, я вечером обязательно разыщу эту книгу…
— Да, не везет мне, — с досадой проговорил Алексей. — Ну что ж, приду завтра, раз уж не получается. Только ты постарайся, Валя. Ну, пока!
Он вышел. Валя смотрела ему вслед и боролась со слезами.
— Мне бы, Валентина Леонтьевна, какую-нибудь книгу поинтересней, роман или повесть, — ничего не отыскав в каталоге, попросил парнишка в ремесленной фуражке. — Хорошо бы про дерево вообще, про лес.
Валя как бы очнулась от раздумья и проговорила так тихо, что сама едва услышала свой голос:
— Возьми «Русский лес», Саша… Хорошая книга.
— Ну, давайте, — согласился паренек.
Валя нашла карточку с фамилией Лебедь А. М., записала название книги, взяла с полки объемистый том и, поставив в карточке номер, протянула книгу.
Лебедь озадаченно повертел книгу в руках, улыбнулся.
— Вы мне Гончарова дали, «Обрыв», — сказал он, возвращая книгу.
Валя, опустив глаза, молча взяла книгу. Исправила запись в карточке. Руки ее дрожали. С пера упала жирная клякса. Валя долго прикладывала к ней промокашку.
Получив, наконец, «Русский лес», Саша довольно сказал:
— Вот теперь правильно! — и ушел развалистой, совсем еще мальчишеской походочкой.
Когда за ним затворилась дверь, Валя беспомощно опустилась на стул и, уткнувшись лицом в стопку газет, сложенных на столе, разрыдалась.
5
Правый берег Елони не очень высокий, но крутой, у излучин — обрывистый. Наверху высокие ели и пихты. По склонам, похожие на язычки зеленого пламени, сбегают кустики можжевельника вперемежку с молодыми елочками. Набираясь храбрости, кое-где они подступают к самой воде. Молодые, редко разбросанные осинки стыдливо поднимают серовато-серебряные стволы над густой и колючей хвойной зеленью.
Жаркое лето уводит Елонь в сторону от береговых круч. Тогда обнажаются песчаные косы и отмели. В сухой год они выдаются чуть не до середины реки. А совсем рядом с отмелями таятся омуты. Вода в них замедляет свой бег, словно задумывается, заглядывая в себя, в непроглядную свою глубь, и, только вдоволь наглядевшись, бежит дальше, переливаясь струйчатым говорком на перекатах.
Осенью, в пору дождей, Елонь становится гневной и темной. Она буйно радуется ледяному промозглому ветру, косым струям дождя, низким синеватым тучам, стремительно летящим над ней. Хлесткие волны набивают в буром ивнячке кудреватую пену, опоясывая его белой кружевной оторочкой.
Тогда зеленое пламя можжевельника темнеет, ослепленное пожаром осинок, с которых неистовый ветер срывает желтые и багряные листья, швыряя их пригоршнями во все стороны.
Но в полную силу разгуливается Елонь по весне. Когда сходят снега, вода в ней становится рыжей, река вспухает, надувается и идет напролом, подмывая кручи, слизывая огромные оползни. Они с пушечным гулом бултыхаются в воду, и на месте их падения долго еще шипит землистая пена.
Левый берег, поросший высокими соснами, в половодье скрывается под водой до самых деревьев. Берег тот пологий и ровный, и река там течет спокойнее, образуя кое-где заводи, затянутые травой и кувшинками. Когда солнце опускается к горизонту, берег начинает светиться. Солнце зажигает сосновые кроны и прямые стволы оранжевым пламенем. Вот и сейчас они словно пылают.
За стволами елей показалось светлое платье. На кручу вышла девушка и остановилась, вглядываясь в противоположный берег. Толстые светлые косы тугими жгутами уложены на затылке. Серые глаза задумчивы и немного печальны.
Обходя кусты можжевельника, придерживаясь за стволы осинок, она сошла к реке и остановилась у самой воды, пушистой пихтовой веточкой отмахиваясь от комаров…
Напрасно Варвара Степановна уговаривала выспаться как следует с дороги: Таня отказалась наотрез.
— Пойду лучше воздухом подышу, — сказала она.
Иван Филиппович посоветовал сходить к Елони, которую северогорцы справедливо считают самым красивым местом во всей округе.
Река неторопливо размывала вечернее солнце. Оно растекалось блестящими чешуйками ряби. Чешуйки бежали к берегу и погасали, оставляя после себя светло-синие лоскутья неба, лениво бегущие в ивнячок. У Таниных ног блестела мокрая галька и чуть слышно плескалась вода.
Таня подняла несколько камешков. Они лежали на ладони как лакированные. Девушка долго любовалась ими, потом стала подбрасывать в воздух, ловя на лету.
«Если ни один не оброню, всё будет хорошо», как в детстве, загадала Таня. — Все будет хорошо, — следя за полетом камешков, повторяла она. Камешки взлетали, блестя на солнце, и послушно ложились на ладонь.
Вдруг синяя кругленькая галька озорно сверкнула на солнце гладким бочком и звонко шлепнулась в воду. В стороны побежали разбитые рябью круги.
Таня вздохнула:
— Так тебе и надо, не занимайся ерундой, не задумывай!.. Дура!.. Девчонка!.. А еще инженер.
Скорей бы завтрашний день! Скорей бы за дело, на фабрику! Уйти в работу, утонуть в ней, чтобы не думать о том, что произошло в Москве в самый день отъезда и заслонило всё, как темное облако…
— Георгий, Георгий!.. — прошептала Таня, и камешки с ее ладони скользнули в воду. — Как все это нелепо!..
Она медленно повернулась, чтобы идти назад, и замерла от удивления. Чуть правее поднимался высокий береговой выступ. Он выдавался далеко вперед, как бы врезаясь в воду. Наверху его, свисая корнями над красной осыпающейся громадой и накренившись в сторону реки, стояла высокая ель. Было непонятно, как она держится там, цепляясь за землю всего одной третью своих корней, как бы попирая все законы природы. От этого невероятно легким казался ее громадный ствол со свисающими ветвями, покрытыми серебристым налетом лишайника.
Отыскав боковую тропку, которая привела ее на примеченный выступ, Таня с замирающим сердцем подошла к наклонившейся ели. Осторожно, словно боясь уронить ее, она дотронулась рукой до потрескавшейся коры: «Как она не упадет?! На бесстрашного человека похожа».
Высоко в небе, покачиваясь на распластанных крыльях, проплыл ястреб. Он покружился над елью, сделал несколько кругов над водой. Опустившись ниже, взмахнул крыльями и помчался вдоль реки, поблескивая опереньем. Таня проводила его глазами и вдруг, слабо вскрикнув, испуганно отскочила от ствола ели.
Два черных, немного раскосых глаза почти в упор смотрели на нее снизу. У корней на самом обрыве сидел крепкого сложения парень с волосами, подстриженными ежиком. Лицо у парня было хмурое, почти злое от больших насупленных бровей.
— Кто вы? — прерывающимся от волнения голосом спросила Таня.
— А вам не все равно? — медленно, как будто ему было тяжело произносить слова, проговорил парень. Он отвернулся и прислонился спиной к стволу, обхватив руками колени.
Таня продолжала стоять. Первый испуг прошел, но теперь она чувствовала, себя виноватой в том, что невольно помешала этому человеку. Она не знала, как поступить: просто уйти или сказать что-то в свое оправдание.
— Ну чего стоять-то? — снова оборачиваясь к ней, спросил парень.
Таня повернулась и медленно пошла прочь. Когда она скрылась, парень рывком встал. Это был Илья Новиков. Он часто приходил сюда, на этот выступ, к «падающей ели» — так звали ее северогорцы, — подолгу сидел, обняв руками колени, и о чем-то думал.
Сейчас он стоял неподвижно и глядел на воду. Потом вдруг с размаху бросился на землю, уткнувшись в жесткую траву лицом и обхватив голову сильными большими руками…
Рано осиротевший Илья попал в компанию жуликов, научился воровать и вскоре оказался в трудовой колонии. За два года он перебывал в пяти разных мастерских, но нигде не обнаружил ни рвения, ни способностей к какой-нибудь из профессий. Лишь на третий год, когда попал в музыкальную мастерскую, где делали баяны, впервые почувствовал вкус к труду. Через три года он стал настройщиком и неплохим баянистом. Потом музыкальную мастерскую закрыли. Илья попал в мебельный цех. Новую профессию, конечно, нельзя было сравнить с прежней, но все-таки и это было неплохое дело. Илье полюбились шумные деревообделочные станки, стремительными резцами легко резавшие древесину; он стал фрезеровщиком.
На фабрике его поставили к станку в смене Шпульникова. Поселили в общежитии, где обитали неразлучные приятели Юрий Боков и Степан Розов, клеильщик из фанеровочного цеха. Илья ни с кем не дружил. Его молчаливость принимали за нелюдимость. Говорили, что это непонятный человек, у которого черт знает что на душе, потому, мол, и словом ни с кем не обмолвится, к тому же вырос в трудколонии, а там, кто его знает, всякий попадается народ, да и дорожка туда, всем известно, не от добрых дел ведет.
Но когда по вечерам Илья, сидя на крылечке, играл на баяне, музыку слушали все внимательно и молча. Прямо против него на куче бревен рассаживались девчата из второго барака, лущили подсолнухи и вполголоса подпевали знакомой песне, а синеглазая тоненькая Люба Панькова не сводила с парня больших завороженных глаз. Даже Нюрка Боков забросил на время свою трехрядку. Впервые услышав баян Ильи, он долго сидел, раздумывая о чем-то, а потом подошел к своей койке, двинул по гармошке сапогом и больше часа лежал, неподвижно глядя в потолок.
— Ты чего? — спросил Степан Розов, впервые увидевший приятеля в странном раздумье.
Боков вначале не ответил, но после, повернувшись на бок, досадливо сплюнул и с непонятной злостью проговорил:
— Здорово пес выводит…
А Илья продолжал играть каждый вечер, и на душе: его становилось от музыки спокойно и радостно. Но однажды пришла к нему еще большая радость. Она взглянула на него синими глазами Любы Паньковой, улыбнулась ему хорошей, задорной ее улыбкой. Проходя по цеху, Люба плечиком невзначай задела Илью. Он обернулся.
— Приходи вечером на речку с баяном к падающей елке, ладно? — сказала Люба и рассмеялась. Она убежала, на ходу подвязывая косынкой рассыпающиеся каштановые волосы.
На берег Илья пришел первым. Он сидел у ствола ели и играл. Незаметно подошла Люба. Илья обернулся и увидел, что она стоит позади него. На мгновение он прервал игру. Люба села рядом. Снова запел баян.
Илья глядел то на Любу, то на дальние сосны на том берегу и играл, играл. Играл все, что умел, и все это было про что-то одно, про очень большое, хорошее и неожиданное. Люба понимала. Когда Илья кончил, она дотронулась до его руки и вдруг, прижавшись щекой к его крепкому плечу, сказала:
— Сыграй еще… — и заглянула в глаза.
Когда они вернулись в поселок, в небе уже проступали звезды.
— Завтра придешь? — спросил Илья.
— Приду, — коротко ответила Люба.
Она пришла и на другой, и на третий, и на четвертый день. Илья почти не говорил с нею. Он только играл, наклонив голову к баяну, словно прислушивался: то ли, что нужно, и так ли, как следует, говорит за него верный друг. А друг старался изо всех сил, и все, что он говорил за Илью, было понятно в общем, но про — одно, самое главное, собранное в одном слове, он ни спросить, ни сказать, конечно, не мог.
А Люба ждала и томилась. Провожая ее в поселок, Илья всякий раз думал: «Завтра обязательно скажу», но на завтра повторялось все то же.
Потом на пути встал Степан Розов, кудрявый парень с маслянистым взглядом и злым красивым лицом. Он носил пиджак нараспашку, выставляя напоказ малиновый в голубую полоску галстук. Портрет его красовался на доске почета, стоявшей на фабричном дворе.
Началось с того, что вечером в бараке, когда Илья сидел на своей койке, к нему с пакостной улыбочкой подплыл подвыпивший Нюрка с гармонью. Сплюнув, он заявил:
— Бросай птаху, парень, не то мы со Степкой «варвару» тебе устроим, понял? — Для убедительности он растянул гармонь и шумно, через все басы, выпустил из нее воздух.
Илья вначале не понял. Он удивленно смотрел на Бокова.
— Чего шары пялишь? — сдабривая вопрос ругательством, спросил Нюрка. — Сказано: за Любкину юбку не цепляйся, закон и точка!
Илья молча встал, взял Бокова рукой за голову и, повернув ее, как заводную головку часов, придавил книзу. Нюрка взвыл и сел на пол под дружный хохот обитателей барака.
На другой день вечером Илья снова достал баян, но едва поднял его, как баян рассыпался на части. Глаза Новикова округлились — он ничего не понимал. Только заглянув в пахнущий сыростью, клеем и какой-то дрянью футляр, он догадался, что это и есть обещанная Нюркой «варвара». На рассвете, когда Илья спал, Боков осторожно выудил из-под койки баян и, окунув в пожарную бочку с застоявшейся водой, аккуратно уложил его на место.
Это было первой неприятностью. За ней начались несчастья. Вечером Люба не пришла на берег. Илья прождал ее до темноты. Утром, увидев Любу в цехе, он подошел к ней, но она отвернулась и ушла, обиженно подняв плечи. Новиков не понимал, что случилось.
Люба стала избегать его. Через несколько дней Илья увидел ее с Розовым перед началом киносеанса возле барака, где обычно приспосабливалась кинопередвижка. Нюрка был здесь же. Увидев Илью, он сказал что-то на ухо Степану. Все трое обернулись, но Люба тотчас отвела взгляд. Новиков начал догадываться, что его в чем-то оговорили перед нею.
Несчастья продолжались. Мстительный Нюрка начал подстраивать Илье пакости. По его милости Новиков часто делал брак на работе. Костылев, переговорив с бывшим директором Гололедовым, прогнал Илью из цеха. Его перевели грузчиком на автомашину. Никакие просьбы Ильи оставить его в цехе не помогли. Он озлобился, работать стал плохо. Как-то он поскандалил с начальником гаража. Его перевели в кочегары. Вскоре в его смене в котле потекла труба. Илью убрали и из котельной. Нигде он не работал больше недели, и везде его преследовали неудачи.
Только когда на фабрике пустили еще два фрезерных станка, в судьбе Новикова наметилось некоторое улучшение. Рабочих не хватало, и Костылев вынужден был временно снова взять его в цех. Илья опять стал работать на фрезере.
Постоянно мучаясь на фрезеровке стульных ножек, — работе кропотливой и невыгодной, потому что резцы часто раскалывали древесину и много ножек шло в брак, — Новиков придумал фрезу особой конструкции. Резцы ее, по мысли Ильи, разбивались на отдельные зубцы, расположенные по винтовой линии. Если при такой фрезе еще увеличить число оборотов вала, брак исчез бы совершенно.
Илья обратился к мастеру Шпульникову, тот доложил начальнику цеха. Костылев заявил:
— Чепуха! Скажи этому бывшему ворюге, что если он вместо работы будет заниматься изобретениями, он у меня опять загремит отсюда!
Узнав об этом, Илья стиснул зубы и продолжал работать по-старому. Вскоре, выходя в обеденный перерыв из цеха, он прочел на доске у дверей свежий приказ Гречаника, исполнявшего в то время директорские обязанности. Этим приказом объявлялась благодарность и назначалась денежная премия Костылеву за… изобретение новой фрезы.
Илья опешил. Он вернулся к станку и увидел, что рядом, на станке Нюрки Бокова, слесарь под наблюдением Костылева устанавливает… его фрезу, фрезу конструкции Ильи Новикова.
Он не выдержал. Подойдя к Костылеву, проговорил дрожащим от волнения и гнева голосом:
— Зачем вы мою фрезу украли?
— Твою фрезу? — давясь каким-то неестественным смехом, проговорил Костылев. — Ты что, совсем ошалел? Может быть, благодарность в приказе тоже тебе объявлена? Может быть, и деньги за это дело прикажешь тебе отдать?
Новиков пошел к Гречанику. Главный инженер выслушал его, нахмурился и сразу же по просьбе Ильи вызвал мастера Шпульникова, но тот заявил, что ничего не знает и что Новиков с предложением новой фрезы к нему никогда не обращался.
На другой день Илью ждал новый удар: на его станок по распоряжению Костылева поставили такую же, украденную у него фрезу. Через два дня новые фрезы появились и на других станках. И хотя фреза резала великолепно — строжка была чистой и детали совсем не раскалывались, — Илья работал без радости. Нервное напряжение постепенно прошло, но он возненавидел Костылева.
Потом в конторке у Костылева пропал из стола фабричный секундомер. Его выкрал Нюрка Боков и незаметно подсунул в инструментальный шкафчик Ильи. Костылев хватился на третий день после пропажи. Он обегал всю фабрику, у всех спрашивал, не видал ли кто секундомера. Потом начал шарить по рабочим шкафам. Секундомер, конечно, отыскался у Новикова, в его шкафчике.
Костылев подошел к Илье и, показывая ему секундомер, проговорил:
— Воры мне не нужны! Придется мне познакомить тебя с участковым милиционером. — Глаза его сделались маленькими и хищными, верхняя губа дергалась.
Однако в цехе Илья все же остался, потому что Гречаник, которому Костылев доложил об этой истории, отнесся к ней с недоверием. Зато брошенная Боковым кличка «блатной» пристала к Новикову. Жизнь сделалась невыносимой. В цехе на Илью все начали смотреть косо. В общежитии стали запирать чемоданы и тумбочки на замки.
Из общежития Илья ушел. После работы он скитался по берегу, спал где попало и начал подумывать уже о том, чтобы сбежать с фабрики, но после передумал. Конечно, всякого это убедило бы в том, что Новиков в самом деле виноват.
А потом еще Нюрка начал потаскивать от его станка детали, заменяя их бракованными. Острое чувство ненависти разрасталось в душе, подобно грозовому облаку, заполняло все существо Ильи. Но это уже была не просто ненависть к одному Костылеву, Шпульникову или Нюрке Бокову, это была ненависть к людям вообще.
6
Газетная статья нашумела порядком. В этот день на фабрике только и было разговоров, что о ней да о назначенном на вечер партийном собрании. Люди хмурились и говорили: «Правильная статья! В самом деле ведь невмоготу больше, уши со стыда горят!»
Илья Тимофеевич Сысоев, тот самый старичок со светлыми глазами и реденькой бородкой, с которым днем познакомилась Таня, переживал событие особенно сильно.
— Я худого не скажу, — хмуро говорил он, сдергивая с плеч фартук и сердито бросая его на прибранный уже верстак, — только самочувствие у меня дрянное. — Он присел на край верстака, очевидно, не собираясь уходить домой, хотя смена уже кончилась.
Ведь это разве можно придумать злее беду, чем от своей же собственной работенки наплевательство получить? — продолжал старик, сокрушенно покачивая головой и глядя на работавших с ним рядом столяров. — Вы-то не знаете, а мне ведь памятно времячко, когда слава наша мебельная с Урала-батюшки, с Северной горы, в лапотках до Парижа хаживала… Три раза нашито уральские медаль на той Парижской выставке получали. Вот он должен помнить, — кивнул Сысоев головой в сторону Ярыгина, который все еще копошился у своего верстака.
— Было дело, Тимофеич, было, хе-хе… — отозвался Ярыгин, поскабливая ногтями кадык и кривенько усмехаясь.
— То-то вот, что было, — сердито сказал Сысоев. — Меня, помню, хозяин, Шарапов, за самый пустяк аршином по шее полоснул — сейчас метка есть! — карнизик, слышь, косовато приклеил. Вот как нас художеству учили…
Столяры гарнитурного цеха, кончая работу, один за другим начали собираться к верстаку Ильи Тимофеевича. Любили люди послушать разговоры старика о «мебельном прошлом» Северной горы. Зашел в цех и стал в стороне паренек из сборочного Саша Лебедь: «Илья Тимофеевич рассказывает, как тут пройти мимо!»
— Я и желаю спросить: что же сильнее-то, хозяйский аршин или своя совесть? — продолжал Сысоев, оглядывая собравшихся вокруг него людей. — Я вчера Сергею своему наказывал, чтобы на партийном собрании от нашего имени выступил, от старых мастеров, поскольку считаю, что с качеством полнейшую революцию делать надо. Как скажете? А то, выходит, на фабрике у нас от былой-то славы махонький островок всего-навсего остался — мы, гарнитурщики. А что, разве всю такую мебель ладить нельзя?
— Это как же ее, Тимофеич, ладить-то, поясни, друг-товаришш? — подходя, задал вопрос Ярыгин. За сморщенными красноватыми его веками перекатывались маленькие глазки с колючими зрачками. — Уж не черезо все ли цеха, не черезо все ли станочки да руки пропущать, хе-хе? Нет, добренькая-то из одних рук выйти может, а с механикой-то этой со всей…
— Я худого не скажу, — перебил Ярыгина Илья Тимофеевич, — но за такие слова сам бы аршином по шее навернул, Пал Афанасьич. Ты откуда взял это? Или, по-твоему, топор да долото больше могут, чем машины? Нет, брат, не в том дело, а в любовности к искусству своему, вот что! Мне до семи-то десятков два годика всего осталось, да вот полсотни с пятком столярствую, а единой вещи не испортил, окроме того карнизика, да и тот выправил после. А почему, думаешь, не испортил, а? Да потому, что для себя делаю, для радости для своей, для души, и других тоже хочу порадовать, вот и весь тебе секрет.
— А как ты, Тимофеич, насчет того понимаешь, что директор браковщиков сместил, ладно? — спросил один из столяров, стоявший поодаль.
— На мой глаз ладно, — ответил Илья Тимофеевич. — Коли уж я не захотел по-доброму вещицу соорудить, вы ко мне хоть сотню браковщиков ставьте, все одно погано сделаю.
— Так дело-то разве при всем при том подвинулося? — подмигивая, спросил Ярыгин. — В газетке-то небось продерьгивают, хе-хе…
— Ну и что? — строго произнес Илья Тимофеевич. — Будет срок, подвинется, коли все за одно возьмемся.
— Это как же, друг-товаришш?..
— А так вот! Как собранье общее соберут, я давно задумал дело одно внести. Пускай поручат нам, старикам, образцы соорудить такие, чтоб и делать просто, и красота чтоб была, и удобство, а после по образцам мебель всей фабрикой ладить. Сначала понемногу, бригадку для этого сколотить, после побольше, да чтоб считать это на фабрике самым почетным делом и рабочих самолучших выделять, кто браку да шалопайства в работе не допускает. Тут и задумается каждый, как попасть на такое дело. Ну и чтоб насчет заработку обеспечено было все. Я, конечно, не больно складно поясняю, но, полагаю, всем понятно.
— Понятно-то понятно, — потер затылок рабочий, стоявший возле Сысоева. — Только где мы, Илья Тимофеич, столяров-то добрых столько наберем? На фабрике-то, почитай, одна молодежь, нас-то много ли?
— А так вот и наберем, — не смутился Илья Тимофеевич. — Учить станем, отбирать и учить, А в бригаду попасть всякий захочет, красота-то она всех манит… Так мало-помалу и насобирается наша мебельная сила… Сделаем — оживет наша слава, завалим — худого не скажу — всех нас березовым батогом по хребту, вот.
— Правильно, Тимофеич! Добро будет! — послышалось сразу несколько голосов.
— А меня возьмете в бригаду, Илья Тимофеевич? — подходя поближе, робко попросил Саша Лебедь. — На настоящей мебели поработать охота.
— Ишь ты! — усмехнулся Сысоев. — Бригады-то нет еще, куда ж я тебя возьму? — Да и бригадиром-то, неизвестно, кого назначат.
— Ну, а если будет бригада? — негромко произнес Саша.
— Как начальство еще посмотрит, — уклончиво ответил Илья Тимофеевич.
— Коли с головой начальство, так на все это дело при всем при том наплюет, — с улыбочкой съязвил Ярыгин. — Не согласен я, Тимофеич, на молодежь надёжи нету. Деньгу ей нонче надо, а не художество твое, друг-товаришш. Им такой рублишко подавай, чтобы длиннее стружки фуганочной, а все твое искусство-то для них, что щепотка перхоти… — Ярыгин поднес к подбородку ладонь и, выпятив губы, подул на нее: — Ф-ф-ук! И всему почету конец. Так-то, друг-товаришш, хе-хе!.. — Ярыгин подвинулся совсем близко к Сысоеву и дохнул ему в лицо перегаром выпитой политуры.
Илья Тимофеевич недовольно посторонился, а у Саши Лебедя надулись губы и в чистых карих глазах сверкнул гнев, который он не старался прятать.
— Вы, Павел Афанасьич, про молодежь не врите! — сказал он дрогнувшим голосом. — Нечего с одного, с двоих пример брать. На себя лучше посмотрели бы… — Как и многие на фабрике, Саша не любил Ярыгина. — Вам бы только политуру потягивать, — неожиданно добавил он. — И не стыдно?
— А ты, друг-товаришш, мне сольцы в политурку подсыпал при всем при том? — не повышая голоса и молитвенно закатывая глаза, сладенько огрызнулся Ярыгин.
На его слова никто не ответил.
— Ладно, Александр, — хлопнув Сашу по плечу, сказал Илья Тимофеевич, — договорились: будет бригада — возьмем к себе, идет? — Он подергал бородку и, не обращаясь ни к кому, задумчиво произнес: — Что-то наши решат сегодня на партийном-то собрании?
7
Обстоятельный доклад Токарева подходил к концу. В просторной комнате красного уголка, где проходило партийное собрание, было тихо. Люди слушали с тем сосредоточенным вниманием, какое бывает, когда идет разговор о самом близком и наболевшем. В докладе не было цифр, но были живые примеры и каждый из них ударял, заставлял думать.
Токарев рассказал о ночном посещении цеха и разговорах с рабочими:
— Вы поймите, товарищи, сами люди говорят: научите нас, и мы не пропустим брака! Почему же воинственная непримиримость фрезеровщика Новикова, который не стал обрабатывать брак станочника Бокова, из случая не должна стать системой борьбы, само собой без драки, конечно? Разве не звучит ирония в наш адрес в словах работницы: отменили бракеров, вот и брак! Мастер не поспевает, а мне, работнице, — Токарев развел руками, — выходит, наплевать: хоть и вижу, а пропущу, заработать надо… А разве мы деньги платим за негодное? Разве не говорит это о порочности системы «нейтрального контроля»? — Токарев сделал паузу и показал рукой на Гречаника, сидевшего в первом ряду и быстро писавшего что-то в блокноте. — Зря наш главный инженер все еще пробует поклоняться этой системе! Ежегодно фабрика тратит десятки тысяч рублей на зарплату бракерам. А за что эти деньги платились? За неверие в совесть рабочего, за наше неумение научить его делать хорошо!
Токарев еще не успел сесть, а председатель собрания подняться со своего места, как попросил слова Гречаник.
— Мастеров мы из организаторов производства превратили в бракеров, — говорил он, — но брака не стало меньше. Один не управится за шестерых! А рабочий контроль! Что может дать эта мера, пока мы не воспитали людей по-настоящему? — Гречаник напомнил, что скоро фабрика будет переходить на мебель новой конструкции, на новую технологию и это решит исход борьбы за улучшение качества. — Нейтральный контроль и четкая, простая, ничем и никем не нарушаемая технология, — вот за что нужно бороться сейчас, — заключил он. — Иначе в газете появится еще не одна статья!
Когда Гречаник кончил говорить, в помещении наступила настороженная тишина. От этого ему вдруг сделалось как-то не по себе и где-то глубоко внутри его существа осторожно шевельнулось что-то очень похожее на сомнение.
Гречаник подошел к столу, налил полный стакан воды и выпил его торопливыми большими глотками, проливая воду на пиджак и на галстук. Потом сел в стороне, вытерев ладонью влажный лоб и едва не уронив очки.
Тишина нарушилась густым басом председателя собрания, строгальщика Шадрина. Он поднялся за столом, высокий, с длинными руками, которые держал всегда как-то неловко, словно не знал, куда деть. Лицо его, заросшее черной щетиной, казалось суровым.
— Кто хочет выступать? — спросил он.
— Без бракеров толку не ждать! — донеслось из задних рядов. — Неверно Токарев делает…
— Лошадь два воза не везет! — поддержал кто-то из угла.
— Не четыре руки у мастера!
— Вот, вот! И в газетке раньше не бывали!
— Давай по порядку! — Шадрин постучал карандашом по стакану. — Кто слово берет?
Гречанику еще больше стало не по себе. Реплики с мест принадлежали кое-кому из мастеров, недовольных перегрузкой, и тем из рабочих, за которыми водились грешки по части брака. Получалось как-то нехорошо. Слово попросил пожилой рабочий из смены Любченко.
— Наши руки делают, — сказал он, — и могут они по-всякому. Есть совесть — плохо делать не заставишь, нету ее — все полетит вверх ногами! Разве за меня бракер делает? Мастер? Главный инженер? Ну, а ежели совести да умения нету, вы хоть сами над моей душой стойте неотступно, все равно напорю браку! Вот оно значит как.
Обсуждение становилось все более оживленным. Чем дальше, тем все яснее становилось, что большинство на стороне Токарева. Даже мастер Любченко, один из тех, кто острее остальных переживал вновь заведенный порядок, и тот высказался против возвращения вспять.
— Только рабочий контроль сможет облегчить нам работу, — сказал он. — Не для легкой жизни, конечно, а для пользы дела. Надо так, чтобы друг от друга, с операции на операцию принимали по всей строгости и чтобы тот отвечал за брак, кто его от соседа принял, под крылышком своим бракодела укрыл. А на склад и из цеха в цех чтобы мастер мастеру сдавал, и безо всякой скидки! Нас-то подстегнуть тоже иной раз требуется!
Долго отмалчивался Сергей Сысоев, но, наконец, не выдержал, взял слово. Говорил он спокойно и неторопливо, но в голосе его звучала неподдельная обида:
— Почему главный инженер на одних бракеров да на технику надеется? А человек? Выходит, в бою ни патриотизма, ни геройства не требуется? Знай нажимай на спуск, благо сама «машинка» стреляет!.. Неверно! Нам нужно такой принцип в человеке воспитать, на точку его поставить: «Могу только хорошо! Плохо не смею!» Нас же много, неужто ж нам сообща-то сознание у людей не воспитать? Зря сомневается товарищ Гречаник, ей-богу, зря!.. Вам «нейтральный контроль», а у меня возле склада «дровишки» копятся! Зря! — еще раз повторил он.
Гречаник слушал и хмурился. В нем все больше поднималось раздражение на себя, которое он не мог побороть. Это был внутренний голос, убеждавший проверить позиции еще раз, взвесить, пересмотреть. Но голос этот был слаб и пока вызывал только досаду.
В самом конце выступил Ярцев.
— Подведем итог, — сказал он, погружая в волосы растопыренные пальцы. — Кажется, мы согласились, что бракеров не надо. Изживают они себя. Совесть — вот наш самый неумолимый бракер. И разве не мы, коммунисты фабрики, должны заботиться о том, чтобы мебель, внесенная в квартиру, рождала хорошее настроение у купивших ее? Как сделать это? — Ярцев начал перечислять все, что нужно осуществить немедленно. Он говорил, по очереди загибая пальцы на руках. — Техническая учеба. Чистота у станков. Рабочий взаимный контроль. Отвечает за качество сам рабочий, за себя и соседа, а мастер — за весь цех. Трудно будет, мешать будет кое-кто, но имеем ли мы право сомневаться в успехе? Все, что поручается рабочей совести, все, что делается с верой в рабочего человека и начинается с большой помощи ему, всегда правильно, всегда приносит успех! Как скажете, товарищи?
— Правильно! — послышалось в ответ. И это многоголосое, решительное и несокрушимое слово ощутимее остального ударяло по сомнениям Гречаника…
Собрание закончилось поздно, но Гречаник, вместо того, чтобы сразу идти домой, пошел в цех. Там работала смена Шпульникова. Мастер метался от станка к станку, не успевая ни принять, ни проверить обработанные детали.
— Смотрите, что вам подсовывают, — недовольно сказал Гречаник, выбрав несколько деталей и передавая их Шпульникову.
Тот оправдывался:
— Ну прямо хоть стой, хоть падай! — разводил он руками. — Где же мне одному поспеть? Без бракеров погибель! Пропаду и только! Добавлять их надо было, а не последних снимать, вот…
— Подождите, скоро взаимный контроль вам организуют, — сказал Гречаник и мысленно упрекнул себя за то, что обнажает собственное отношение к сказанному: «Почему я не сказал — организуем? А, да не все ли равно!»
Дома он отказался от ужина. Попросил только чаю и долго сидел, помешивая в стакане ложечкой, отвечая на тревожные вопросы жены, не случилось ли чего на фабрике.
— Ничего особенного, просто устал… Голова гудит. — Залпом выпив остывший и показавшийся приторно сладким чай, он ушел к себе. Убрал чертежную доску с приколотым к ней чертежом, достал стопку бумаги и написал на первом листе крупными сердитыми буквами: «Мероприятия по введению рабочего взаимоконтроля». Поставив цифру 1 и возле нее крупную, набухшую чернилами точку, задумался.
Мимо станции, не останавливаясь, прошел скорый поезд. В ночной тишине долго слышался стук колес. Потом он затих. Ветер донес высокий, протяжный свисток паровоза, после еще один, чуть слышный.
Гречаник откинулся на спинку стула. Сняв очки, провел по лицу рукой. Щуря близорукие глаза, долго протирал платком запылившиеся стекла и просматривал их на свет перед настольной лампой. За окном ветер встряхивал ветку рябины. Освещенная из комнаты, она казалась желтой, как осенью.
Сзади к Гречанику неслышно подошла жена и положила ему на плечо руку.
— Ты бы поужинал все-таки, — ласково сказала она, — нельзя же так.
Он долго не отвечал. Все не сводил глаз с ветки рябины. Потом, словно очнувшись от какого-то забытья, устало проговорил:
— Ужинать? Нет, нет… Впрочем… завари мне, пожалуйста, на ночь черного кофе… Только покрепче.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Утро выдалось пасмурное. Дул холодный северный ветер. Сплошные низкие тучи неслись над кронами тополей. Если смотреть наверх, казалось, тополя куда-то плывут. Листья их шелестели тревожно и зябко, совсем по-осеннему. Еще не успев дойти до фабрики, Таня основательно продрогла.
Был седьмой час утра. Ночная смена кончила работу, Таня долго ходила между гудящих станков. У одного из фрезеров она остановилась. Лицо станочника показалось знакомым: черные, немного раскосые глаза, нахмуренные брови, волосы ежиком. Она узнала: это тот самый парень, которого видела вчера на берегу Елони у ели. Тане показалось, что парень снова посмотрел на нее злобно и недоверчиво. Вот-вот спросит: «Ну чего стоять-то?»
В цеховой конторке мастер Любченко, высокий, узкоплечий человек с бескровным лицом, в коротком, не по росту халате, щелкал на счетах.
— Костылев так рано не ходит, — сказал он, когда Таня назвала себя и добавила, что будет работать мастером.
Любченко сбросил косточки на счетах, полистал пачку нарядов, отодвинул ее.
— Вы, товарищ Озерцова, меня извините, что вмешиваюсь не в свое дело, только зря вы мастером согласились. Шли бы лучше технологом. Тут ведь замаетесь. На нас столько дел сейчас навалено, просто беда! В общем, будь здоров — поворачивайся!
— Ничего, может быть, управлюсь, — ответила Таня. — Костылев обещал помочь, если трудно будет.
— Костылев? Помочь? — удивился Любченко. — Ну, не знаю…
Костылев пришел ровно в восемь. Он приветливо поздоровался с Таней и даже спросил, как спалось ей на новом месте.
— Первые дни вместе работать будем, привыкайте! — сказал он, — а вот месяц кончу, закрою наряды, и с первого августа самостоятельно начнете. Договорились? Вот так.
Вначале работалось легко. Таня даже начала немного скучать от недостатка дела. Она пока выполняла отдельные поручения Костылева, принимала работу у станочников, подсчитывала наряды, готовила мебельные детали и узлы к сдаче на промежуточный склад.
Начальник цеха был очень любезен и с видимой охотой знакомил будущего мастера смены с особенностями цехового хозяйства.
«Не знаю, почему Любченко пугал меня? — думала Таня. — Ничего страшного как будто…»
Но вскоре все переменилось. Неудачи начались сразу после того, как Таня полностью приняла смену от Костылева. В первый же день она запуталась в сменном задании. В нем было множество различных деталей. Почти двадцать видов, шутка ли! Партии были мелкие. Таня долго не могла распределить работу по станкам. Рабочие нервничали, ходили за ней по пятам, требовали дела. Таня волновалась и ошибалась. Она едва успевала распределить первую очередь, а с нее уже требовали новую работу, Небольшие партии оказывались законченными прежде, чем она могла сообразить, что именно и на какой станок давать.
— Николай Иванович, — обратилась Таня к Костылеву, — мне стыдно признаться, но я… Задание такое большое, что я просто не поспеваю…
— Заело, значит? — сочувственно проговорил Костылев. — Ну что ж, бывает, Работа напряженная. Привычка нужна.
— Дело в том, что в задании много новых деталей, которых в этой смене не бывало раньше; рабочие путают размеры, а я теряюсь и не успеваю.
— А вы не тушуйтесь, Татьяна Григорьевна, — успокоил Костылев, — распределяйте пока вот эти детали, — он подчеркнул в бланке несколько строчек, — а я через несколько минут подойду и помогу разобраться в остальных, вот так…
Таня так и сделала, но когда подошла очередь браться за остальное, Костылев не появился. Пришлось распоряжаться самой. И только, когда все было сделано, пришел Костылев.
— Ну что, управились? Вот и хорошо! А я, знаете, задержался. — Усики его чуть заметно дернулись. На губах появилась неестественная улыбка.
Так с тех пор и повелось. Таня обращалась за чем-нибудь к начальнику цеха. Он с сочувствием выслушивал ее, обещал сию же минуту помочь и… исчезал, появляясь уже после того, как Таня справлялась сама.
Наконец ее вызвал главный инженер.
— Что у вас происходит, товарищ Озерцова? — развел он руками. — Люди приходят жаловаться, что не загружены. Сборщики простаивают из-за вашей смены. Так же нельзя! Вам, очевидно, трудно, вы не справляетесь? Тогда скажите об этом прямо, и мы переведем вас на более легкий участок.
Таня хотела объяснить, что все это не оттого, что она не умеет работать или не знает дела, а оттого, что дел ее смене наваливают выше всяких возможностей, но не сказала об этом, подумав: «Ведь Костылев как-то справлялся? И, потом, я сама просила участок потруднее».
Она пообещала, что постарается работать лучше, и ушла от Гречаника с мучительным сомнением в своих силах, в способности организовать работу по-настоящему.
В этот день неприятностей прибавилось: к концу смены с промежуточного склада вернулась от Сысоева партия неожиданно забракованных деталей.
— Изрядно же вы, Татьяна Григорьевна, брачку наковыряли, — вкрадчивым голоском говорил Костылев, перебирая испорченные бруски. — Как это вам помогло, милейшая, а? Смотрите, бруски короче на одиннадцать миллиметриков.
— Я размеры давала по спецификации, — оправдывалась Таня, чувствуя, как лицо ее делается горячим.
— Не может быть, вы что-то путаете.
— Но я сейчас принесу ее вам.
Таня убежала в цеховую конторку, где в рабочем столе Костылева хранились все технические документы, и вернулась оттуда растерянная и взволнованная.
— Николай Иванович! Это… это не та спецификация. На той уголок был залит чернилами, а эта… Она составлена совсем недавно.
— Спецификация на этот шкаф у меня одна, — невозмутимо заявил Костылев, — другой никогда не было. — И снова неестественная улыбка появилась на его губах.
Таня опустила руки и села возле станка на свободный стеллаж. Она ничего не понимала. Ведь не приснилось же ей. По той спецификации она работала ужа несколько дней.
— Этого не может быть! — сказала Таня после нескольких минут раздумья. — Я найду ту… другую.
— Вы зря не волнуйтесь, — старался успокоить ее Костылев. — Ну ошиблись, ну с кем не бывает? А спецификации другой нет, это совершенно точно. Да вот, Шпульников на смену пришел. Ну-ка, подойди к нам, Кирилл Митрофаныч, — позвал он.
Шпульников подошел, по обыкновению почесывая небритую щеку. Посмотрев на лист с колонками размеров, он ответил на вопрос Костылева утвердительно: да, другой спецификации он никогда не видел.
…Ночью Таня не могла заснуть. Она лежала с открытыми глазами, устремив взгляд в окно. Ветер разгонял облака. Они обнажали далекое темное небо, усеянное звездами. Хотелось плакать, но Таня сдерживала слезы: «Нет, не реветь надо, а разобраться в этой невероятной путанице, — думала она, стараясь отогнать мысли о другом, о московском несчастье, вспоминать о котором строго себе запретила. — Здесь что-то не то, не то! Не может этого быть, чтобы я не умела работать! Шесть лет у станков… все через мои руки проходило, а тут? Нет, нет! Неправда! Только не раскисать, Татьяна, слышишь!»
2
Днем Таню вызвал Токарев. В его кабинете был Ярцев. По лицу директора Таня поняла, что разговор будет о вчерашнем браке, и не ошиблась.
— Ну, товарищ Озерцова, вы, помнится, просили участок потруднее. Что ж, хвастайтесь первыми доблестями!
— Мне нечем оправдываться, — тихо сказала Таня, — но я не виновата.
— Кто же, по-вашему, виноват?
— Обстановка.
— Трудна, не по силам?
— Непонятна!
— Чем же?
— Михаил Сергеевич, я сейчас ничего вам не могу объяснить, — чистосердечно призналась Таня, — я просто запуталась и не знаю, как разобраться во всем.
— Вот это заявление! — усмехнулся Токарев. — Кто же будет разбираться?
— Я обязательно разберусь, даю вам слово.
— А мне нужны не слова, а четкая работа смены, которую вы заваливаете. Пока разбираетесь, еще браку наделаете? Запомните, от вас мне нужна настоящая, инженерная организация дела. У вас есть опыт, и скидок не будет! Вы меня поняли?
— Да.
— Тогда можете идти… Да, вот еще, вы знаете, наверно, что по решению партийного собрания мы вводим на фабрике новый метод контроля? О рабочем взаимоконтроле что-нибудь слышали?.. Так вот, начнем это с вашей смены. Вы комсомолка?
— Да. С пятнадцати лет.
— Вот и хорошо! Кстати, как вам помогает Костылев?
Таня ответила не сразу. Она хотела рассказать, с чем столкнулась недавно, но промолчала, решив, что жаловаться пока не имеет права, возможно, во многом виновата сама. И потом, будет ли легче от того, что пожалуется?
— Начальник цеха все время занят, я мало обращалась к нему, — ответила Таня.
Когда она вышла, Ярцев сказал:
— Нельзя быть таким безжалостным, Михаил. Девушка попала в новую, непривычную обстановку, а ты сразу так строго.
— А что же я должен делать, по-твоему? Присматриваться? Миндальничать? Это не в моем характере! Я много работал с молодыми специалистами и убедился; чем больше спрашиваешь с них, тем лучше. Пусть знают, что диплом не пустая бумага и что обязанностей он накладывает в тысячу раз больше, чем дает прав. Моя тактика пока что всегда оправдывалась, это, так сказать, метод естественного отбора в производстве: стоящие будут настоящими инженерами, остальные сойдут с круга… А ты что, пожалел?
— Нет, просто подумал, что бы ты сказал, если бы какой-нибудь директор так разговаривал с твоей дочерью.
— При чем здесь моя дочь?
— А при том, что к любой строгости нужна хоть небольшая добавка отеческой теплоты. Мы с тобой людей растим.
— Мы их куем, — поправил Токарев, — а ковать — это штука не очень ласковая. Я сам боюсь легкой жизни и никому бы не пожелал ее, в том числе и собственной дочери. Удовлетворен? Вот подожди, я еще за Гречаника возьмусь. Пойми ты, дорогой мой секретарь, успех фабрики будет зависеть только от того, какую ответственность мы воспитаем в людях. «От ней все качества».
Токарев снял трубку внутреннего телефона и вызвал станочный цех.
— Алло? Разыщите Костылева и пошлите ко мне. — Положив трубку, он повернулся к Ярцеву:
— А говоря между нами, Мирон, мне кажется, что из этой девушки будет толк. В ней есть что-то деловое.
Пришел Костылев. Он подошел к директорскому столу, чуть склонив голову и метнув короткий настороженный взгляд на Ярцева, сидевшего в стороне.
— Николай Иванович, Озерцова за помощью к вам обращается? — спросил Токарев.
— А как же! И довольно часто, — ответил Костылев. — А что?
— И вы помогаете?
— По силе-возможности. — Начальник цеха не понимал, к чему клонит директор. Токарева он еще не успел как следует изучить.
— Мне хочется, чтобы «сил-возможностей» у вас было побольше. И делайте это, не дожидаясь, пока она обратится за помощью. Озерцова пробует все решать самостоятельно, но вы отвечаете за ее рост, поняли?
— Будет сделано, Михаил Сергеевич, — ответил Костылев, наклоняя голову.
Он ушел. Ярцев сосредоточенно смотрел на затворившуюся за ним дверь.
— Не нравится мне этот тип, Михаил, — проговорил он в раздумье.
— Ничего, лишь бы работал как следует, — ответил Токарев.
3
В этот день в фабричной столовой Таня встретила Валю Светлову. Они познакомились накануне, когда Валя принесла Алексею в цех обещанную книгу.
Валя сидела в стороне за дальним столиком и рассеянно доедала остывающий борщ. Таня заняла место напротив.
Кончив обедать, Валя не ушла. Она сидела, облокотясь на стол, и катала в пальцах шарик из хлебного мякиша. После первой встречи с Таней ей захотелось познакомиться с нею поближе, но она не знала, с чего начать разговор.
На столе не оказалось соли. Таня поискала глазами.
— Вам соль? — осведомилась Валя и, поднявшись, принесла солонку. — Здесь постоянно недосаливают.
Таня поблагодарила. Девушки понемногу разговорились.
— Трудно в станочном, правда? — спросила Валя.
— Очень.
— Я тоже работала там в прошлом году, так вконец измучилась, — призналась Валя.
— Интересно, отчего именно?
— Да так… — неопределенно ответила Валя, — обстановка такая создалась. — Помолчав, она добавила: — В библиотеке спокойнее.
Больше о своей работе она не сказала ничего.
— У вас тут родные? — спросила Таня.
— Нет, я одна.
— В общежитии живете?
— На квартире. Тут недалеко, у Лужицы; минут десять ходьбы.
— У какой лужицы? — не поняла Таня.
Валя едва заметно улыбнулась.
— Это фамилия такая, — пояснила она, — Егор Михайлович Лужица, бухгалтер… А вы у кого устроились?
— У Соловьевых.
Хлебный шарик в Валиных пальцах как-то само собой сплющился.
— У Соловьевых? — переспросила Валя. Ей показалось, что она ослышалась.
— Да. У меня отдельная комнатка, довольно удобная. Вы заходите как-нибудь, если будет время.
— Спасибо. Я все больше в библиотеке по вечерам, а то дома. Даже в кино редко хожу.
Таня проводила Валю до дверей библиотеки, пообещав заглянуть, когда будет посвободнее. Она спешила в цех.
Выполнить обещание Тане не удалось. Дел было столько, что рабочего времени никак не хватало. Домой она возвращалась поздно, усталая, со свинцовой головой. Всякий раз отказываясь от чая, который предлагала ей Варвара Степановна, она, обессиленная, валилась на кровать с единственным желанием уснуть как можно скорее. Но сон большей частью приходил не скоро, был тревожным и не приносил отдыха.
К Костылеву за помощью Таня обращаться перестала. Поведение его было прежнее. Обещая «быстренько подойти и разобраться», он или не приходил совсем, или давал мимолетные указания, ссылаясь на то, что его куда-то там вызывают. Увидев, что Таня перестала беспокоить его вопросами, он изредка сам справлялся, не нужно ли ей в чем-нибудь помочь, и был очень доволен, когда она отвечала: «Я постараюсь разобраться и сделаю все сама».
История с браком вскоре повторилась. Сысоев не принял на склад большую партию брусков. На этот раз виновата была не таинственно подмененная спецификация, а сама Таня. Это она показывала работнице, как настроить станок, и, проверяя размер брусков, торопилась — на Двух фрезерных станках простаивали рабочие, и нужно было бежать туда.
К счастью, на этот раз бруски оказались длиннее, чем требовалось, и после смены Таня сама осталась, чтобы переделать их. Когда она уходила с фабрики, уже смеркалось. Усталая, она медленно шла по главной, самой широкой улице поселка, которая называлась Советской. Было тепло и тихо. Собирался дождь.
Возле одного из домов Таню остановила музыка. Она лилась из раскрытых освещенных окон. Кто-то очень хорошо играл на рояле Лунную сонату Бетховена.
Таня подошла к забору палисадника, разбитого перед домом, и, взявшись за рейки забора, оперлась на руки подбородком.
На улице никого не было. Таня стояла не шевелясь. Она забыла про усталость, про все свои неудачи. Звуки поглотили ее.
— Музыку слушаете? — неожиданно раздался над самым ухом голос Алексея.
Таня вздрогнула и обернулась. Рядом с Алексеем стоял Ярцев.
— А вы, оказывается, любительница музыки, — сказал парторг.
— Заслушалась, — виновато призналась Таня. — Любимая вещь.
— В чем же дело? Пошли в дом, там слушать удобнее, — предложил Ярцев.
— Как в дом? — не поняла Таня.
— Очень просто, здесь я живу, — ответил Ярцев и обернулся к Алексею: — Заходи, Соловьев.
Он взял Таню под руку. Она отговаривалась. Сказала, что идет домой, что устала, что только на минутку остановилась послушать и что совсем не собирается беспокоить людей своим появлением. Ярцев не слушал.
— Пошли, пошли!
— Зайдите, Татьяна Григорьевна, — подтолкнул под локоть Алексей. — Домой вместе пойдем. Мирон Кондратьевич у нас человек простой.
Они поднялись на крыльцо. Навстречу вышла женщина средних лет в темном платье. Густые, очень светлые и гладко причесанные волосы придавали ее лицу приятную, располагающую простоту.
— Знакомьтесь, — Лиза, моя жена, — сказал Ярцев. — Вот мастера нашего затащил музыку слушать. — Он представил Таню.
Лиза пожала Танину руку.
— Доставай-ка, Елизавета Николаевна, наши любимые пластинки, — сказал Ярцев, подвигая Тане стул: — Усаживайтесь.
— Я думала, у вас на рояле кто-то играет, — призналась она, — так чисто звучит.
— Этой мой секрет, собственное усовершенствование обычной радиолы, — сказал Ярцев, многозначительно поднимая вверх указательный палец. — До смерти люблю фортепианную музыку, хотя сам не смог бы извлечь из рояля ни одного настоящего звука. При распределении талантов мои достались кому-то другому. — Он рассмеялся и, обращаясь к Алексею, сказал: — Вот библиотека, Соловьев, выбирай.
Ярцев подвел Алексея к большой полке с книгами. Алексей вначале разглядывал названия на корешках, потом стал доставать и просматривать книги. Листал. Откладывал те, которые интересовали его. У Ярцева было много редких книг, сохранившихся еще со студенческих лет, и он давно уже обещал показать свою библиотеку Алексею.
В дверях из соседней комнаты показалась мальчишеская взъерошенная головенка.
— Спать сейчас же, шельмец! — пригрозил Ярцев.
Головенка исчезла, стрельнув глазами и озорно улыбнувшись, из чего было ясно, что спать «шельмец» не будет еще очень долго.
Ярцев сел на диван. Лиза достала пластинки и начала перебирать их.
— Интересно, что прежде я был равнодушен к роялю, — сказал Ярцев, обращаясь к Тане, — фортепианная музыка казалась мне скучной. Я никогда не думал, что после она станет для меня самой любимой. В войну это случилось… Лиза, отыщи, пожалуйста, эту…
— А я уже отыскала, — ответила Лиза, не дав мужу досказать. Она повернула к нему пластинку с темно-синим кружком в середине. — Она?
— Ну, ну… Вот послушайте эту вещь, Татьяна Григорьевна, хорошо? Только внимательно послушайте.
Лиза поставила пластинку.
— Этюд Шопена до-минор, — тихо сказала Таня, услышав первые звуки.
Ярцев молча кивнул и откинулся на спинку дивана, Лиза подсела к мужу. Алексей перебирал книги и, казалось, ни на что больше не обращал внимания.
Таня слушала, наклонив голову и положив на колени руки. Алексей случайно задержал взгляд на Танином лице. Оно было окаменевшим и бледным. Какие-то новые черточки появились в нем. Рука Алексея, державшая книгу, замерла. Он стоял не шевелясь, пока не кончилась музыка.
«Хорошая девушка…» — подумал он.
Несколько мгновений в комнате было так тихо, что даже слышался шорох крыльев ночной бабочки, которая билась под абажуром.
— Вот такая же тишина была и тогда в зале, — задумчиво сказал Ярцев и, помолчав, спросил: — Нравится вам эта вещь?
— Очень! — Таня подняла голову.
— У нас с вами вкусы сходятся, — улыбнулась Лиза. — Мы с мужем эту вещь любим больше всего. Когда он был в Германии, уже после войны, мне было очень трудно одной. Детей еще не было. Приду домой с работы, и тоскливо, тревожно так… Вот я поставлю эту пластинку и слушаю, слушаю… А наслушаюсь — полегчает, как будто с ним поговорила.
— По-моему, в каждом человеке заложено музыкальное зернышко, — все так же задумчиво сказал Ярцев. — Нужны только условия, чтобы оно дало ростки. Со мной так, видно, и получилось. Вообще, это грустная история…
— Расскажите, — несмело попросила Таня.
Вначале Ярцев не ответил. Он продолжал думать о чем-то, возможно, вспоминал. Несколько минут прошло в молчании. Лиза перебирала пластинки. Алексей листал книгу.
— Да… — сказал, наконец, Ярцев, — это навсегда останется в памяти. Как будто снова все перед глазами проходит…
Он замолчал. Потом начал рассказывать. Сперва говорил с большими паузами и как будто сам для себя, забыв о присутствующих. Но чем дальше, тем повествование его становилось все более стройным.
— Не забуду тот вечер, — говорил Ярцев. — Это было здесь, на Урале, в феврале 1942 года… Я только что кончил танковую школу… Собирался на фронт… Наша танковая дивизия состояла из добровольцев… Они тоже прошли специальную подготовку… Накануне отъезда на фронт для нас был концерт в Новогорском оперном театре… И вот среди известных артистов оказалась совсем неожиданная «артистка» — девчурка лет десяти-одиннадцати, кажется, ученица Новогорской музыкальной школы… Славная такая, светловолосая, с косичками, с большими озабоченными глазами. Помню, она вышла на сцену робко, неуверенно, не решаясь даже сразу сесть за рояль. Должно быть, смутила встреча: в зале очень долго и настойчиво ей аплодировали… За рояль она села осторожно и играть начала не сразу: смотрела на клавиши, склонив голову, и выглядела такой крохотной, такой беспомощной рядом с огромным, неуклюжим роялем. Но в то время я испытывал чувство какой-то особенно теплой, хорошей радости при виде этой девочки — это трудно передать словами! Она играла до-минорный этюд Шопена… Его называют еще «революционным». Начала вдруг. Ее маленькие руки с тонкими пальчиками упали на клавиши, и я вздрогнул от неожиданности и удивления — с такой силой звуки хлынули в зал, как водопад — стремительно, неудержимо! Я слушал и чувствовал, как с каждым тактом во мне напрягаются мышцы. Пальцы мои впились в подлокотники кресла… Никогда я не слушал музыки с таким восторгом, с таким нервным напряжением. Сколько я пережил, сколько передумал в те минуты!
Ярцев замолчал, провел рукой по лбу. Таня сидела по-прежнему неподвижно, наклонив голову. Только пальцы ее нервно перебирали уголок скатерти, свешивающийся со стола. Рассказ взволновал ее, и она никак не могла скрыть это волнение.
— Представьте себе, — продолжал Ярцев, — завтра в дорогу, на фронт… Потом в бой… В огонь, в грохот… А сегодня ребенок, девочка, играет солдатам Шопена! И не просто играет, а бросает в людей горячие звучащие мысли, словно говорит: «Идите на смерть, но не бойтесь, вы не умрете! Умереть нельзя, невозможно! Потому что вы ж понимаете, какая это невыносимо прекрасная, какая потрясающая штука — жизнь! Отвоюйте ее детям, отвоюйте им счастье, мир!» Девочка играла, не глядя на клавиши и даже запрокинув немного голову. Глаза ее смотрели куда-то далеко-далеко, в какую-то неведомую мне глубину. Что они видели там, кто знает? Она взяла последний аккорд и вдруг вся как-то поникла, уронила на колени руки. Обычно в такие минуты зал взрывается рукоплесканиями, но тогда в нем повисла необычная тишина. Я сидел, все еще сжимая подлокотники кресла. Маленькая пианистка поднялась, и тогда… зал загремел. Многие аплодировали стоя. Девочка сделала несколько шагов вперед. Глаза ее были большие и влажные. Она вдруг опустила голову, и руки ее повисли, как обессиленные. Кажется, она дрожала… И вот тогда произошло неожиданное. На сцену из зала поднялся солдат, уже немолодой, с хмурым усатым лицом. После я познакомился с ним. Это был один из добровольцев, уральский сталевар Струнов. Он подошел к девочке, молча поднял ее на руки и поцеловал в лоб. Потом опустил и, достав из кармана что-то блестящее, сунул ей в руки. Я сидел в первом ряду и услышал, как он негромко уговаривал ее: «Возьми пустяковинку эту для памяти… Бери, бери, дочка, а то обидишь». — И добавил: «А за нас не бойся… только сама живи так, чтобы… — он замялся, очевидно, не умея подобрать слова, и пояснил: — …ну вот как для нас сегодня… понимаешь?..» — Он сделал шаг в сторону рампы, как будто собирался что-то сказать, но только махнул рукой и, быстро сбежав со сцены, исчез в зале. После он сказал мне, что подарил девочке старенькую серебряную табакерку. Она переходила в семье из поколенья в поколенье, начиная с прапрадеда. Наверно, побывала и в рабочих и в солдатских руках. На ее крышке искусно был выгравирован портрет Суворова. Рассказывая мне про табакерку, Струнов говорил каким-то виноватым тоном, пояснив под конец: «За живое задела музыкой своей, понимаешь?.. Талантище, видать… Ну, а подарить, как на беду, ничего под руками не оказалось…» Бывало, в минуту отдыха, доставал Струнов из кармана простую помятую жестянку — замену бывшей табакерки, — свертывал махорочную закрутку и всякий раз подолгу задумывался. Я однажды спросил его, о чем он думает. Он ответил: «Дума, гвардии лейтенант, оттого и дума, что болтать про нее вовсе необязательно». Однако в другой раз, докурив свою цигарку, задумчиво сказал будто бы самому себе, даже не глядя в мою сторону: «За такую музыку я ту светловолосую кроху ни за что не забуду». А потом, обратившись ко мне и как бы опасаясь, что я не пойму или не смогу разделить его чувство, пояснил: «Это ведь какую силу надо, какой жар, чтобы у сталевара душа расплавилась!» После мы с ним долго не виделись. Он ушел со своим танком глубоко во вражьи тылы. Я в одном из боев был ранен. Через несколько дней в полевой госпиталь, где я находился, доставили Струнова с тяжелым ранением. Только после, вернувшись в часть, я узнал, что задание он выполнил, но гитлеровцы все же подбили и подожгли его танк. Струнов вместе с экипажем покинул пылавшую машину и геройски сражался до последнего. Уцелел из экипажа только радист; он и рассказал мне про все… К вечеру Струнов ненадолго пришел в сознание. Он узнал меня, застонал и с усилием проговорил: «Закурить бы мне, гвардии лейтенант… жестяночка моя где-то…» От папиросы он отказался. Закрыл глаза. Лицо его вздрогнуло и напряглось от боли: «Рано плавку-то выдавать… рано… — еле выдавил он слова, — пускай бы еще покипело…» Он попытался возвысить голос, но в горле у него захрипело. Я с трудом расслышал его слова: «В переплав, видно… на шихту только…» Это были последние слова солдата и сталевара Струнова. Той же ночью он умер. Я все время не переставал думать о нем, и в моей памяти неотступно вставали тот февральский вечер в Новогорске и эта маленькая девочка у рояля, а после на руках у Струнова. Простая русская девочка научила меня понимать музыку. Какое это богатство! Лиза, поставь еще разок. Не возражаете?
Таня сидела, опустив голову, и молчала.
Ярцев обратился к Алексею:
— Ну, товарищ изобретатель, а тебе как? Нравится?
— Сильная вещь, — ответил Алексей, — хоть не здорово понимаю, а задевает… — Он положил руку на отобранные книги. — Я, Мирон Кондратьевич, вот эти возьму. Можно?
Снова зазвучал этюд. Потом Лиза поставила еще мазурку Шопена, вальс Чайковского… После уговаривала гостей остаться пить чай, но они отказались. Лиза заметила, что у Тани блестящие, взволнованные глаза…
Алексей вышел вместе с Таней.
Домой шли молча. Начался дождь. Он мягко шелестел в листве тополей и придорожной траве, как будто шепотом разговаривал с землей.
Придя домой, Таня еще долго стояла у отворенного окна, не зажигая огня. Темнота, наполненная шелестом дождя, скупо поблескивала мокрой листвой, дышала влагой, теплой, как материнские слезы…
Кто-то постучал в дверь. Таня не услышала. Мысли ее были далеко-далеко… Так и не зажигая света, она подошла к кровати, нагнулась и, нащупав в темноте чемодан, вытащила его, открыла, ощупью отыскала в уголке что-то завернутое в бумагу. Развернула и присела на кровать, с силой сжимая в руке старенькую серебряную табакерку с неразличимым в темноте портретом Суворова на ее обтертой, помятой крышке…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Таня сидела не шевелясь и сжимала в руке табакерку. А дождь все шел, шел…
Мечта! Сколько людей уходило за тобой по нелегким дорогам жизни. Увела ты и маленькую девочку по имени Таня. Ей было чуть побольше пяти лет, а ты зажглась робким огоньком, похожим на огонек елочной свечечки, и повела, повела…
В детском саду воспитательница играла на рояле. Все пели, а маленькая светловолосая девочка с большими серыми глазами и тугими коротенькими косичками, торчавшими в разные стороны, как две толстые морковки, стояла с открытым ртом.
Однажды, оставшись у рояля, Таня не пришла к завтраку, к любимому клюквенному киселю с молоком. Пока она осторожно нажимала пальчиками на клавиши, кто-то из подружек уничтожил кисель. Таня о нем даже не вспомнила.
Воспитательница научила ее играть «Чижика», «Елочку», «Летели две птички»…
— У вашей дочери очень хороший слух и замечательная память, — сказала она Таниной матери. — Девочку, по-моему, надо учить. Я познакомлю вас с опытной пианисткой.
Таня помнила первые уроки. В комнате учительницы пахло черными сухарями и старыми нотами в темных переплетах, лежавшими на всех пяти полках высокой этажерки. На комоде сидели рядом две толстомордые бронзовые собачки. Они таращили на Таню выпуклые глаза. Над роялем висел портрет человека с голой головой и очень живыми глазами. Он в упор смотрел на Таню все время, пока шел урок. Учительница была маленькая, сухая, с усиками. Это было очень странно. Таня всегда с удивлением разглядывала эти усики.
Прошло два года. Однажды учительница музыки сказала матери:
— Вам надо везти Таню в Москву; там, знаете, все-таки профессора.
Это было очень заманчиво, но переезжать пока было нельзя. А учиться, не имея дома рояля, становилось все труднее. И Таня, возвращаясь от знакомых, к которым ходила заниматься, часто спрашивала: «Мама, когда у нас будет рояль?» Мама гладила дочкины волосы и почему-то не отвечала, говорила только: «Да, рояль…», А Таня все равно радовалась и прижималась щекой к маминым волосам.
Возвратившийся с военной службы отец вместо обещанной куклы привез черную папку для нот с черными шелковыми шнурами и золотыми буквами. «Вот бы ты рояль еще мне привез!» — ласкаясь к отцу, говорила Таня. Отец улыбался и отвечал: «В другой раз, Танюшка, сейчас вот папку купил и… денег маловато осталось… не хватит, понимаешь?» Таня понимала. Вечером, показывая новую папку плюшевому мишке с потертым носом, она говорила: «Тебе скучно, миша? Не сердись, мы купим куклу потом, после рояля, понимаешь? Если деньги останутся…» И мишка понимал. Его стеклянные глазки, казалось, говорили: «Ну что ж, подождем, рояль, конечно, нужнее». Для искусства он тоже готов был на жертвы…
А потом в доме появился рояль. Правда, помещался он во втором этаже, в квартире лесовода, профессора Андрея Васильевича Громова, семья которого недавно переехала сюда, но получить разрешение заниматься по часу в день оказалось не слишком трудно. Это была первая настоящая радость.
За ней вскоре пришла вторая: Таня услышала скрипку. На ней играл сын профессора, черноглазый мальчик с черными вихрастыми волосами, среди которых над затылком забавно выделялась маленькая светлая прядка. Мальчика звали Георгием. Он был старше Тани на полгода. Учили его насильно, по желанию отца, который считал, что не использовать музыкальный слух и редкие способности было бы непростительным легкомыслием. Но мальчишку музыка совсем не увлекала, хотя и давалась легко. Игра его, отличавшаяся чистотой и легкостью техники, гасила даже самую простую песню, делала ее деревянной, сухой, без души. Отец видел это, но продолжал учить сына, не слушая советов жены, которая старалась его убедить, что для музыки, кроме способностей и природных данных, прежде всего необходима любовь.
— А Паганини! — восклицал отец, вонзая в пространство палец. — Как учили Паганини? Разве он любил скрипку, когда начал учиться? Когда в чулане под замком часами играл упражнения?
Мать вздыхала, качая головой, и сын продолжал учиться.
Первая встреча с Георгием состоялась вскоре после приезда Громовых. В условленный час Таня пришла готовить урок и услышала скрипку. Георгий играл этюд, стоя спиной к двери, и не видел Таню.
Он взял неверную ноту. Таня поправила:
— Здесь не так надо.
Мальчик прервал игру, обернулся и сердито ответил:
— Без тебя знаю!
— А зачем врешь?
— Сама врешь! А я пробую, как тут лучше можно, вот!
— Это нельзя лучше, — не сдавалась Таня, — только правильно можно.
Георгий показал язык и убрал скрипку. Девочка села за рояль, а оскорбленный скрипач, пользуясь отсутствием старших, заявил:
— Вот попробуй только еще указывать, больше и к роялю не подойдешь!
Так состоялся первый «принципиальный» разговор.
Узнав об одаренности Тани, Громовы разрешили ей заниматься на рояле чаще. Отец Георгия слушал ее игру и вздыхал:
— Рядом с ее игрой Гошкина музыка не больше, чем стукотня швейной машинки.
Однажды профессор попросил Таню сыграть вместе с его сыном баркаролу Чайковского. Таня не посмела отказаться, но согласилась со страхом: «Играть вместе со скрипкой? Выйдет ли у нее?»
Аккомпанировала Таня первый раз в жизни. Она все время прерывала юного скрипача, требуя певучести звука, будто была старой опытной учительницей. Георгий злился, но желанию отца перечить не смел. Он множество раз принимался играть неудававшиеся места с начала. Краснел. Обливался потом, мысленно называя Таню противной девчонкой и «подумаешь-педагогшей». Злость ли, упрямство ли, природные ли способности помогали ему, только после этого первого скорее поединка, нежели дуэта «педагогша», ясно взглянув на него, заявила совсем не по-учительски и без тени превосходства:
— Как хорошо со скрипкой! Давай каждый день вместе играть, ладно?
Георгий незаметно для других скорчил Тане гримасу, но на другой день… они снова играли вместе под присмотром отца. Снова дулся Георгий. Снова профессор, подпевая вполголоса, покачивал головой в такт второй мазурке Шопена. Снова Таня останавливала мальчишку в особо «деревянных» местах…
Так проходили дни. Дети понемногу подружились. Георгий видел, как старательно готовит уроки Таня, и занимался скрипкой все серьезнее. День ото дня теплее становилось звучание скрипки.
А потом был день, ясно сохранившийся в памяти Тани. Они вдвоем с Георгием украшали елку в квартире Громовых. Таня стояла на стуле и старалась повесить на дальнюю веточку блестящий малиновый шарик. Она тянулась и не могла достать.
— Дай я! — сказал Георгий. Он вскочил на тот же стул и хотел взять шарик.
— Я сама достану, — говорила Таня, отстраняя его руку.
Георгий вдруг чмокнул ее в щеку возле самого уха так звонко, словно рядом лопнул резиновый мячик. Таня вскрикнула. Малиновый шарик вырвался из рук, упал и разбился вдребезги. Она вспыхнула и с укоризной взглянула на Георгия. Он стоял рядом и растерянно говорил: «Ну прости, ну, Татьянка, ну, милая… Ведь я же нечаянно!..»
— Я и не сержусь вовсе, — ответила Таня и заплакала.
2
Отец Тани Григорий Федорович Озерцов был на хорошем счету среди токарей механического завода, что в небольшом городе, километров на двести севернее Москвы. Расчет на заводе ему выдали неохотно: «Таких токарей поискать!» Но причина была уважительная: он увозил семью в Москву, дочке нужно было учиться музыке по-настоящему.
Отъезд был намечен на двадцать третье июня. Накануне, в воскресенье, в квартире Громовых состоялся прощальный «концерт».
Георгий играл Чайковского. Таня аккомпанировала, Из открытых окон в знойный воздух улицы лилась певучая «Песня без слов». Танины мать и отец слушали, сидя рядом. Профессор покачивал в такт головой и подпевал. Жена его Ксения Сергеевна довольно улыбалась…
А над страной уже летело чужое, страшное слово — война! Таня сначала не поняла, почему все бегут к репродуктору. Не поняла, почему вдруг заплакала мать, бросившись на шею отцу с криком: «Гриша, родной мой, что же теперь будет?» Девочка спросила: «Папа, а в Москву когда?» Он ответил ей: «Всё, Танюшка! Все теперь будет иначе. Война!» И Тане показалось, что слово иначе какое-то непривычное и страшное, страшнее, чем слово война.
По улице бежали красноармейцы, мчались машины, Ветер гнал желтую пыль, и люди кучками собирались у ворот, тревожно разговаривая о чем-то. Только небо было таким же голубым и по-прежнему ясным. Оно удивленно смотрело на землю, которая где-то уже была осквернена.
Утром ушел отец. Он надел выгоревшую военную гимнастерку, до блеска начистил сапоги.
— Гриша, ну зачем так быстро? — говорила мать. — Ведь повестки нет.
— А чего ждать-то, Варя? Разве смогу я дома сидеть спокойно?
Мать, обнимая отца, сдавила изо всех сил его плечи и припала головой к груди. Губы ее дергались.
Таня плакала. Отец взял ее на руки.
— Я скоро вернусь, Танюшка, не плачь… Кончим войну, и вернусь… В Москву поедем… Смотри, чтобы дома все в порядке было.
Еще раз обняв мать и прижав к себе дочку, он вышел. Таня побежала за ним. На крыльце отец остановился и помахал ей рукой, улыбнулся…
Таким улыбающимся Таня и запомнила его на всю жизнь.
3
Все теперь пошло иначе. Город зажил тревожной военной жизнью. Днем он двигался, вскрикивал гудками автомашин. В окна врывалась красноармейская песня и мерная поступь уходивших на фронт военных частей. К ночи город засыпал непрочным, тревожным сном, без огней, с настороженной, вздрагивающей тишиной.
Начались тревоги, налеты авиации. Самолеты цвета лягушиной кожи с крестами на крыльях и со свастиками на хвостах низко проносились над землей. Рявкали зенитки. Вздымались к небу черные столбы дыма, и, не дожидаясь грохота, вздрагивала земля.
Таня редко видела мать. Варвара Степановна сутками дежурила в госпитале. Девочка жила у Громовых. Профессор, получив приказ из наркомата, эвакуировал имущество лесного питомника, которым руководил. Он уехал специальным эшелоном в начале августа, оставив в городе жену и сына. Ксения Сергеевна, в самом начале войны поступившая на завод, сказала, что город покидать будет, если уж придется, только вместе с заводом, и сына оставила при себе.
Таня скучала. Музыкой она стала заниматься реже, зато вскоре с головой ушла в неожиданное занятие — присмотр за малышами в домашнем детском саду, который организовали сами жильцы. Этот сад она называла «доброволькой». Но скоро это кончилось. Детей из города стали эвакуировать, и детский сад опустел.
Письма от отца приходили не часто. Три аккуратно сложенных треугольничка лежали в верхнем ящике комода. Таня часто перечитывала их. Ни в одном отец не писал, что война скоро кончится. Четвертое письмо Таня запомнила наизусть. Мать читала его вслух несколько раз.
«Варя, родная, поздравь, — писал отец, — час назад приняли в партию. Об одном теперь думаю: если придется помирать, так чтобы не зря, чтобы польза от меня была и товарищам и Родине всей. Времени мало, пишу в минуту короткой передышки. Вижу тебя, Танюшку, ее косички… и это тоже мое оружие. Не сердись, что пишу про одно и то же — половина меня всегда с вами, а вы с Танюшкой постоянно со мной. Если будешь эвакуироваться, напиши — куда, буду писать до востребования. Обнимаю. Григорий».
На отдельном листке было еще несколько строк, написанных крупно и разборчиво:
«Танюшка, твой папа стал коммунистом. Это большая радость! Помнишь, как ты радовалась, когда тебя в пионеры приняли? Вот и у меня так же. Скоро осень, опять пойдешь в школу. Смотри, учись хорошо, чтобы после суметь сделать в жизни все самое нужное. Ну вот. А когда вернусь, мы обязательно поедем в Москву. Целую тебя. Твой папа».
А через неделю пришла похоронная. Варвара Степановна прочла ее, положила перед собой на стол и, не шевелясь, просидела до утра; так показалось Тане. Девочка ничего не спрашивала. Она догадалась о несчастье сразу, как только трясущиеся пальцы матери вскрыли конверт. Она видела ее большие глаза, дергающиеся губы… Слезы давили горло, текли по щекам Тани. Она обнимала мать, прижималась к ней мокрой щекой, испуганно смотрела на ее непривычное, ставшее другим лицо, гладила ее волосы и без конца повторяла: «Мамочка… мама, не надо… мамочка…» Таню трясло. Она села на пол и обвила руками ноги матери. Странно похолодевшая рука легла на ее голову. Пальцы Варвары Степановны перебирали мягкие волосики дочки. Так они и сидели обе: неподвижные, убитые горем — жена и дочь, вдова и сирота.
Таня, кажется, так и заснула сидя, а утром проснулась на кровати и увидела мать, по-прежнему сидящей у стола. Сырой ветер дул в окна, разбитые недавним взрывом, и шевелил волосы на голове матери. Таня увидела ее серое лицо, провалившиеся, незнакомые глаза, губы цвета восковой свечи, морщинки, которых вчера еще не было, и только тогда по-настоящему поняла, что отца нет.
Варвара Степановна все реже стала наведываться домой. Она прибегала на несколько минут, чтобы взглянуть на дочку, поцеловать ее, и снова уходила в госпиталь. Теперь она постоянно дежурила в палате тяжелораненых, которых невозможно было эвакуировать. Таня все время проводила у Громовых.
В одну из августовских ночей был самый сильный налет. Ксения Сергеевна вывела детей во двор; под открытым небом было спокойнее. Они сидели втроем на скамейке под большим тополем. Небо над городом стонало. Метались голубые полосы прожекторов. Грохали взрывы, и столбы пламени вздымались к небу. Листья тополя светились бронзовым отсветом и казались горячими. Таня тревожилась; бомбили юго-западную часть города, в той стороне, где был госпиталь. Налет продолжался около часа, потом бомбежка начала затихать. Где-то в небе, ворча по-собачьи, уходили на запад немецкие самолеты. Над городом поднималось багровое зарево…
Днем Ксения Сергеевна принесла известие о гибели Таниной матери; бомбежкой госпиталь был разрушен до основания. Таня спала после тревожной ночи, свернувшись калачиком на диване. Губы ее вздрагивали, тронутые улыбкой; наверно, ей снился хороший мирный сон. Ксения Сергеевна не знала, что делать, как сказать девочке о новой беде. Но Таню все равно нужно было будить: час назад объявили об эвакуации города.
— Сынок, у тебя теперь есть сестра, — сказала Ксения Сергеевна Георгию. — Таня поедет с нами…
— Где мама? — неожиданно проснувшись, с тревогой спросила Таня, протирая глаза.
— Вставай, Танюша, ты поедешь с нами. Через два часа нужно быть на станции.
— Где мама? — испуганно повторила Таня.
— Ее нет, — ответила Ксения Сергеевна, опускаясь на диван рядом и касаясь ладонью Таниных волос. — Госпиталь разбомбили… ночью… Больше она не сказала ничего, потому что о рождении и смерти человека можно говорить только короткую и простую правду.
Таня вскрикнула, вцепилась пальцами в щеки. Тело ее вдруг напряглось, потом сразу обмякло. Она упала на подушку и долго лежала без движения, как в обмороке, хотя глаза ее были открыты. Скорее, это был не обморок, а странное оцепенение. Ксения Сергеевна растерялась. Она не знала, чем помочь девочке, суетилась, хотела напоить водой. Таня не пила. Тогда Ксения Сергеевна просто стала гладить ее лоб и волосы. Дышала на похолодевшие пальцы…
В стороне возник ровный отдаленный гул. Он становился все слышнее.
— Мама, наши! — неистово крикнул Георгий, бросаясь к окну, а потом снова к дивану, где лежала Таня. — Наши!..
Над городом шли на запад советские самолеты. От гула пропеллеров звенели в окнах уцелевшие стекла, звенел воздух.
— Наши, Татьянка! Вставай! — голосил Георгий, не обращая никакого внимания на мать, убеждавшую его не шуметь.
Таня вдруг вскрикнула, болезненно, не по-детски, и по-настоящему разрыдалась.
…Собрав только самое необходимое, в тот же день они уехали на восток.
На третьи сутки пути дорога Таниной жизни круто повернула в сторону. На одной из больших станций девочка отстала от эшелона.
Остановка предполагалась долгая. Таня вызвалась сбегать за кипятком. Пока наполнялся чайник, на первый путь принимали встречный, воинский эшелон. А когда Таня, прождав минут пять, перебралась, наконец, к своему составу, мимо нее уже катился последний вагон.
Заявить об отставшей девочке Ксения Сергеевна смогла только на четвертой станции, потому что на первых трех поезд не останавливался, даже не замедлял ход. Ей пообещали принять все необходимые меры.
А Таня долго еще стояла между путей с чайником в руках и сквозь проступившие слезы смотрела туда, где исчезло белое облачко паровозного дыма. Потом она растерянно бродила по платформе и, наконец, уселась совсем в стороне, возле зеленого заборчика. Она не знала, что ей делать теперь…
Внезапное одиночество Тани, к счастью, оказалось недолгим. К платформе неторопливо подошел другой эшелон. Таня побежала к вагонам, из которых доносились детские голоса. Это эвакуировался детский дом одного из западных городов. Десятки девочек и мальчишек высыпали из вагонов, чтобы немного поразмяться. В толпе никто не обращал на нее внимания. Неожиданно совсем рядом раздался удивленный возглас:
— Танюшка, ты?!
Таня увидела прямо перед собой круглолицего, голубоглазого мальчика с белыми, как лен, волосами.
— Ванёк! — вскрикнула она, хватая мальчика за руки.
Да, это был Ваня Савушкин, «старый» товарищ детских игр той поры, когда она не знала еще Георгия, Сирота, рано лишившийся матери, он жил с отцом в маленьком флигельке рядом с домом, в котором жила Таня. Они крепко дружили, а бывало, и сражались за честь двора вместе, не задумываясь над тем, что сражения больше к лицу мальчишкам. Тане было восемь лет, когда Ваня уехал с отцом в другой город.
Нет радости больше той, чем в горькую минуту встретить друга. Ребята, девочки мгновенно окружили друзей. Поднялся шум, в котором ничего невозможно было понять. Однако вскоре было выяснено все, что касалось обстоятельств встречи.
— Поедем с нами! — заявил Ваня, быстро разобравшийся в обстановке. — Пошли, я тебя к директорше, Елене Ивановне сведу! Куда деваться-то будешь?
И Таня уехала вместе с ребятами детского дома. Тропинка ее жизни поворачивала в сторону, должно быть, очень круто, потому что, когда эшелон прокатился через последнюю станционную стрелку, дежурному по станции сообщили по селектору о просьбе Ксении Сергеевны разыскать девочку десяти лет по имени Таня Озерцова.
4
Детский дом, в который попала Таня, обосновался в Новогорске, молодом уральском городе шахтеров и металлургов. Первый военный год был для нее не только годом первого детского горя, он заронил в ее сердце и крупицу радости: в сентябре девочку приняли в музыкальную школу.
А потом был февраль сорок второго… концерт для танкистов… до-минорный шопеновский этюд и подарок пожилого солдата. Он тогда назвал Таню дочкой, и она сразу подумала об отце, о письме и о том, как за одну ночь постарела мать. Таня долго сидела за кулисами в огромном плюшевом кресле и плакала…
Шли тяжелые военные годы. Было трудно, голодно. В морозные ночи в интернате можно было спать, только с головой забравшись под одеяло и поджав ноги. Вечерами девочки вязали пестрые и теплые солдатские варежки. Таня всякий раз пришивала изнутри белый лоскуток со своим именем. Она хотела, чтобы связанные ею варежки попали к тому солдату, что назвал ее на концерте дочкой, и совсем не думала о том, что он не знает ни имени ее, ни фамилии.
Ваня Савушкин иногда приходил в интернат, где жила Таня. Они часто вспоминали мирные дни и одну из общих побед, когда с позором бежал со двора наглый верзила Генка Кошкин. Он едва не скормил коту дрозда, которого Ваня как-то подарил подруге. Таня вынесла клетку во двор, чтобы выпустить птицу на волю, а Генка вырвал клетку из ее рук и, умчавшись к сараю, уже открыл проволочную дверцу перед самой мордой рыжего «ничейного» кота, который с давних пор жил во дворе. Но не успел кот разобраться в обстановке, как Ваня налетел сзади на Генку, подкатившись под ноги, сбил его на землю, а Таня, подбежавшая следом, подхватила клетку. Дрозд вылетел, но Генка, рослый и сильный, начал избивать маленького Ваню, сумевшего все же расквасить недругу нос. Исход боя был решен Таней. Она схватила метлу, налетела сбоку и с размаху хлестнула верзилу по лицу. Он пытался защищаться, но Таня в гневе наотмашь била его изо всех сил. Враг бежал.
Вспоминая это, Ваня хмурился: «Фашист он, этот Генка!» — «Нет, — отвечала Таня, — фашисты в сто раз хуже».
Часто говорили о том, кем быть после, когда вырастут.
— Ты уж, конечно, кроме музыки никуда, Танюшка?
— А ты? — спрашивала Таня.
— Я? В пограничники. — И это тоже была мечта.
5
Прогремел залп победы. Солнце стало ярче. Небо слепило глаза нестерпимой синевой. Этот день запомнился Тане светом, радостью и хорошей, приятной усталостью под конец. А ночью она проснулась: что-то спугнуло сон. Может быть, это юность постучалась в сердце. Таня долго лежала, глядя в голубеющее окно, а потом подошла к нему, отворила. В комнату проник сыроватый ночной воздух, пропитанный запахом свежей листвы. Рядом спали подружки. И как-то сама собой пришла в голову мысль о Георгии. Стало хорошо и радостно: «Можно будет поехать домой… встретить его… опять играть вместе…» Но куда поехать, как и где встретить, — Таня не представляла себе. Просто верилось: кончилась война, и все теперь сбудется. Она стояла, опершись о косяк, и смотрела на звезды. Между ними горела одна, самая яркая. Таня закрывала глаза и загадывала самое заветное: «Если открою глаза и сразу найду эту звездочку, все сбудется». Она отворачивалась, чтобы труднее было отыскать; так будет верней… Поворачивалась, открывала глаза, и звезда находилась сразу. «Сбудется!» — радостно прыгало сердце…
Летом через год Таню приняли в комсомол. Произошло это в день ее рождения. Одна из воспитательниц подарила ей томик Пушкина с надписью на первой страничке: «Танюше Озерцовой в день рождения, в знак ее чудесного музыкального дарования». Дальше шла выдержка: «Независимо от того, что Пушкин излагает в форме стиха, в самом стихе, в его звуковой последовательности есть что-то, проникающее в самую глубь души. Это что-то и есть музыка… Чайковский».
Вместе с Таней в комсомол приняли и Ваню Савушкина. Комсомольские билеты им вручили через три дня в райкоме комсомола. У секретаря было юношеское лицо и совершенно седые волосы. Рядом с его креслом стоял новый костыль. В этой комнате, залитой зеленоватым светом, который пробивался сквозь густую крону высокого тополя, произошел разговор, оставшийся в памяти. Это был разговор о человеческом долге, о призвании, о больших делах, которые предстояло свершать комсомольцам, о труде — первой из всех необходимых человеку радостей…
— Ну, а ты чему собираешься посвятить свою жизнь? — спросил секретарь Таню.
— Музыке! Я ее больше всего люблю. Кончу школу и поеду в Москву в консерватории учиться.
— А когда кончишь консерваторию и станешь артисткой, приедешь к нам на Урал? Или загордишься?
— Ну что вы… обязательно приеду, — краснея, ответила Таня.
— Да, чудесное это дело — музыка… — задумчиво проговорил секретарь. — При коммунизме весь труд будет такой, каждое движение будет звучать и радовать и рождать большие мысли!
В коридор Таня вышла радостная, сияющая, бережно сжимая в руке комсомольский билет. Она шла по улице рядом с Ваней Савушкиным, испытывая легкое, приятное головокружение от охватившего ее счастья. Яркий свет ломил глаза. Таня щурилась и улыбалась: «Вот бы Георгия сейчас встретить! — подумала она. — Пускай бы шел он навстречу, пускай бы понял, какое счастье со мной приключилось! Подошел бы ко мне, взял бы меня за руку и спросил бы удивленно…»
— Таня, ты чего улыбаешься так, а? — раздался голос Вани Савушкина.
Таня вздрогнула и, пожав на ходу крепкую Ванину руку, ответила, не переставая улыбаться:
— Так, Ванёк, милый, просто так…
Вечером Таня долго читала Пушкина. «На холмах Грузии лежит ночная мгла, шумит Арагва предо мною…». Еще и еще перечитывала она эти строки. Известные и прежде, они сегодня почему-то обрели иное звучание… «И сердце вновь горит и любит оттого, что не любить оно не может…»
— Не любить оно не может… — шепотом несколько раз повторила Таня, закрывая книгу и зажмуривая глаза.
Уже перед самым рассветом она поднялась и, усевшись на подоконник, отыскала в небе свою звезду. Она горела по-прежнему ярко. Небо казалось зеленоватым, В его светлеющей глубине неожиданно сорвалась и полетела к земле чистая, как слезинка, другая, маленькая, но очень светлая звездочка.
Верная давней привычке детства, Таня успела задумать что-то очень важное, пока падала звездочка. «Как быстро она сгорела, — подумала Таня. — Это, наверно, как в сказке: Георгий тоже обо мне подумал, и звездочка упала…».
Прислонившись головой к косяку, Таня долго смотрела туда, где только что исчез чудный огонек. Все больше светлело небо над крышами дальних домов, а Таня все сидела, закрыв глаза, и думала, думала…
Милая, чудесная юность, ты сама похожа на сказку! Кто посмеет упрекнуть тебя в ребячестве или суеверии, когда загадываешь ты свое счастье? Упала ли на твои ресницы росинка с кленового листка, прицепился ли малюсенький паучок к твоим волосам, по недоразумению приняв их за готовую паутинку, кукушка ли прокуковала под твою задумку, упала ли на заре светлая звездочка с неба — все это говорит с тобою на вечном и мудром своем языке, когда не находится меры твоему завтрашнему счастью, когда не находится никаких человеческих слов, чтобы понять и выразить всю тебя!
Юность так похожа на белую ночь. Детство кончилось, ты не знаешь когда. Свет его еще здесь, рядом, но что-то переменилось. Легкий прозрачный сумрак повис над тобой; над ним — звезды и отблески солнца на облаках; все вокруг видно, но во все надо всматриваться, все кажется прекрасным и легким, таким, что и дотронуться будто бы ни до чего нельзя. А на сердце так хорошо, так радостно! Потому что ты знаешь: там, впереди, разгорается твой завтрашний свет, твое солнце, молодость и вся твоя необъяснимо большая и такая… короткая жизнь!
В те далекие дни Тане верилось, что искусство музыки окончательно стало ее судьбой.
На рассвете не думается про ночь, на исходе весны забываются снежные бури февраля. Так уж устроен человек, что он видит впереди только светлое, видит и верит в него. Верила и Таня.
6
Музыкальную школу в Новогорске Таня кончила семь лет назад, в 1948 году. Стоял жаркий уральский июль с прохладными вечерами и яркими зорями.
Окна интерната выходили на запад. Из них были видны старые липы. За липами малиновым светом горели закатные облака. Они предвещали сильный ветер и… большое счастье. Таня сидела на подоконнике, пока облака не погасли. Небо за ними еще алело и истекало огнем. Где-то там, далеко за видимым краем земли, была Москва… консерватория… все остальное, загаданное давным-давно… Скорей бы туда!
А до отъезда еще так далеко. Целая ночь и… половина дня!
Уже в сумерках Таня ушла в городской сад; там где-то были подружки, с которыми не пошла вначале: хотелось помечтать одной.
Подруг Таня не разыскала, но в одной из аллей встретила Ваню Савушкина. Он обрадовался так, будто только и ждал этой встречи. Вместе пошли по дорожкам сада, и Савушкин все время сворачивал на те, где гуляющих было меньше. Он то и дело пробовал взять Таню под руку, и вид у него был такой, словно он хочет сказать что-то очень важное.
Ваня поглядывал на счастливое Танино лицо, собирался с духом и… молчал. Таня осторожно высвобождала руку, и они все шли, шли…
Потом стояли на берегу пруда. В темной воде отражалось звездное небо. Таня про себя повторяла пушкинские строки: «На холмах Грузии лежит ночная мгла, шумит Арагва предо мною… И сердце вновь горит и любит оттого, что не любить оно не может…».
«Не может!..» — повторяла Таня одними губами, и из головы не уходил образ Георгия. К запомнившимся с детства черточкам мечта прибавляла все, что приносит с собою время и возраст. «Помнит ли он меня? — думала Таня и тут же решала: — Конечно, помнит!» Она невольно сжимала Ванину руку.
— Как хорошо! Правда?
— Что хорошо? — не понимал он.
— Жить! — радостно говорила Таня и смеялась.
А глаза у Савушкина были грустными. Всю ночь он проворочался с боку на бок и уснул только под утро. Ему приснилось, что он рассказывает Тане о том, что так долго носил в себе, но слова совсем не те, и она не может его понять, а он говорит, говорит… и все не то, все не то…
На другой день он провожал Таню в Москву. Пришли и подруги. Они очень кстати поручили ему подержать предназначенный Тане букет душистого горошка. Поезд тронулся. Таня стояла в дверях вагона и держала цветы у самого лица. Ваня дольше остальных шагал рядом с вагоном и видел только Танины волосы, глаза и цветы. Она была в сером платье. Такою он и запомнил ее тогда. Потом долго еще бежал за поездом…
Через неделю свершилась и его мечта: военкомат направил его в военную школу.
В вагоне Таня выронила из букета записку: «Я давно хотел сказать тебе, Таня, только смелости не мог набраться. На бумаге не так страшно. Но надо бы все сказать одним словом, а я не решаюсь, хотя без него получается длинно… В общем, вот я о чем. Если когда-нибудь понадобится тебе рука друга, когда, может быть, придется трудно и понадобится такой человек, который жизни для тебя не пожалеет, ты скажи! А я буду ждать, ждать… если нужно, то пусть даже долго… И это правда, Таня! Самая чистая правда, и слово мое самое твердое. Иван».
«Бедный, хороший мой Ванек, — подумала Таня, — разве я виновата, что ничего тебе не могу сказать? Не могу и, наверно, не смогу никогда…»
Она открыла свой чемоданчик. Придерживая рукою крышку, достала томик Пушкина. Он открылся на заветной страничке с любимыми стихами, заложенными фотографией матери, которую в войну увезла с собой. Рядом с нею Таня положила записку.
«Мне грустно и легко, печаль моя светла, печаль моя полна тобою…» — украдкой шепнул ей Пушкин. Таня закрыла глаза. Из розовой мглы ей улыбнулось лицо Георгия…
Москва встретила Таню гостеприимно. Город заветной мечты, любимый с детства, бережно провел ее через суету своих улиц, провез в метро… Письмо в синем конверте, адресованное директором детского дома его старшему брату, Авдею Петровичу Аввакумову, привело Таню в один из запутанных переулков. Каменная лестница подняла ее на третий этаж, Авдей Петрович сам открыл дверь… Таня вошла в его квартиру, состоявшую из единственной комнаты в два окошка. Авдей Петрович прочитал письмо. Брат просил согласия на «временное проживание» у него «воспитанницы детдома Татьяны Озерцовой, которая после поступления в консерваторию сможет перейти в студенческое общежитие».
Прочитав письмо, хозяин комнаты сдвинул очки на кончик носа и просто сказал:
— Ну что ж, живите, если по душе моя «скорлупа». — Над его добрыми голубыми глазами внушительно клубились густые белые брови…
И Таня поселилась у Авдея Петровича.
Это был, несмотря на свои семьдесят лет, довольно крепкий старик с небольшой прямоугольной бородой и седыми курчавыми волосами, плотным полукольцом облегавшими глянцевитый купол лысины. Таня заметила одну особенность его лица: глаза были ласковыми и постоянно смеялись, а брови казались сердитыми, даже грозными, Роговые очки, которыми Авдей Петрович пользовался для работы и чтения, тоже имели особенность. Оглобли их были так замысловато изогнуты в разные стороны, что когда он утверждал на носу эту хитрую оптику, в правое стекло смотрелась грозная мохнатая бровь, в левое — часть щеки и нижний краешек смеющегося глаза, и все это при сильном увеличении…
Имела особенности и квартира Авдея Петровича, которую он называл скорлупой. Не очень тесная и не слишком просторная, комната была обставлена простой, уже изрядно потертой мебелью, необъяснимое исключение среди которой являла посудная «горка» из какого-то необыкновенного дерева, отполированная до зеркального блеска. Она сразу привлекла внимание Тани нарядным видом. Остальные особенности вернее было бы назвать обыкновенностями, К их числу относился и предложенный Тане стул с расклеившейся на сидении фанерой. Казалось, своим видом он подтверждал правоту древней ремесленной мудрости о «сапожнике без сапог». На стене висели репродукции шишкинских «Сосен», несколько семейных фотографий, ходики, страдающие одышкой… Один угол комнаты был отгорожен ширмой и служил хозяину опочивальней. У стены стояла чистенько прибранная кровать с кружевным одеялом и накидками — следами девичьих рук. Перед нею — этажерка со стопкою книг, посредине — массивный стол на точеных ножках, а у дверей большой старинный сундук и повешенный над ним вышитый коврик с оленями и лимонно-желтой луной.
Авдей Петрович работал на одной из мебельных фабрик столицы, жил вместе со своей внучкой, девятнадцатилетней Настей, пошедшей по стопам деда; она работала фрезеровщицей на той же фабрике.
Настя домой пришла поздно. Она оказалась на редкость веселой и общительной девушкой. Несмотря на несколько более широкий, чем ей хотелось бы, нос и не в меру полные губы, она несла в себе неповторимое обаяние молодости, которой дышало и ее доброе лицо, и постоянно веселые, голубые, как у деда, глаза.
Девушки сразу подружились. Настя тут же пожелала уступить свою кровать, но Таня наотрез отказалась. Первый московский ее ночлег состоялся на сундуке под ковриком с оленями…
Утром началось знакомство с Москвой. С вечера получив «инструкцию» от Авдея Петровича насчет возможных маршрутов и способов отыскания своего переулка, Таня поднялась чуть свет и вышла из дома.
Прозрачное и чуть розоватое утреннее небо окрашивало город в легкие теплые тона. Нежные отсветы ложились на стены домов, на мостовую. Долго ходила Таня по Красной площади. Смотрела на мавзолей, на рубиновые звезды кремлевских башен. Чудные кремлевские звезды, не виденные еще никогда в жизни, но жившие рядом постоянно, с первых сознательных лет ее детства, теперь были здесь, близкие, сияющие, несмотря на слепительный свет неба. Снизу они казались невесомыми и, если долго смотреть, как будто летели над головой, и куда-то далеко-далеко, но не улетали, оставались здесь, с Москвой, с Таней… Единственные и, притом, земные звезды, которые светят и днем!..
В сознании ее в эти минуты тесно сливались в одно несколько памятных строчек отцовского письма и слова солдата, подарившего ей табакерку…
Таня до вечера бродила по Москве, ездила в метро. Побывав в трех нотных магазинах, накупила нот, давным-давно знакомых на память, лишь бы поиграть на рояле здесь же в магазине, будто для пробы; без музыки она не могла прожить спокойно ни одного дня… Не раз успела заблудиться. В свой переулок попала поздно и с другого конца.
Авдей Петрович встретил ее вопросом:
— Ну, потеряшка, раз десяток заблудилась, наверно? — и услышав в ответ, что всего только «три разочка», удовлетворенно заявил: — Ну, молодец! Годишься, значит, в москвички!
До приемных экзаменов в консерваторию оставалось еще несколько дней. Таня жадно знакомилась с Москвой. В нотные магазины она ходила каждый день, покупала ноты, «пробовала» их здесь же, иной раз даже забыв перевернуть страницу. Она постоянно опасалась, как бы не раскусили продавцы ее маленького плутовства. За рояль всякий раз усаживалась с опаской: «Наверно, уж приметили, что вот каждый день повадилась нахальная девчонка бренчать на рояле…» С тревогой вглядывалась в лица продавцов, но ничего не могла прочитать, кроме узкопрофессиональных забот. И продолжала свои «музыкальные покупки».
Один из дней выдался дождливый. Оставшись одна в квартире, Таня стала разбирать книги на этажерке. Наткнулась на «Северную повесть» Паустовского, полистала… Книга сразу понравилась. Начала читать и не могла оторваться.
Читала до прихода Авдея Петровича. Внимание ее привлекло одно место: столяр Никитин полировал книжные полки на квартире всемирно известного писателя («наверно, у Горького…» — подумала Таня) и, показывая ему великолепие красного дерева при свете обыкновенной свечи, вспоминал слова о музыке из пушкинского «Моцарта и Сальери». А писатель («ну конечно же, Горький!») привел в комнату каких-то людей, показывал им чудеса необыкновенного дерева и говорил о «прелести настоящего искусства — будь то литература или полировка мебели».
«Значит, если человек очень любит свой труд, ему в работе музыка может слышаться!» В этом было что-то напоминавшее разговор в комитете комсомола еще давно, когда получала комсомольский билет.
Таня поделилась мыслями с Авдеем Петровичем, вызвав его этим на разговор о том, на что из семи его отшумевших десятков ушло без малого шесть, о большом искусстве столяра-мебельщика.
Авдей Петрович сидел за столом, сцепив руки и немного наклонив голову. На лысине его, сбегая к виску, вздувалась синеватая жилка.
— Взгляни, — говорил он, указывая на шишкинские «Сосны», — вот художник деревья изобразил. Хорошо изобразил, слов нет, проник в природу. Только вся ли красота здесь? В том и дело, что нет — только самые ее вершинки! А внутрь, в сердце дерева ни один художник еще не проник. А красота в нем особенная тем, что показывать ее надо такой, какая она есть, без всяких прикрас, а то испортишь только… Ну и суди сама, насколько велика красота, к которой ничего и прибавить нельзя. Она и есть самая большая на свете! Красивей ее не сделать, а вот сильней показать можно. Над этим и трудимся мы, столяры, те, разумеется, которые свое мастерство уважают…
От Авдея Петровича Таня узнала совсем необыкновенную новость. Оказывается, в каждом дереве есть душа, не такая, как в человеке, а особенная, до которой добраться можно только через мастерство и талант, да еще через мозоли на руках…
— Мне, конечно, до такого таланта далековато, — вздыхал Авдей Петрович, — хотя и умею кое-что, и мозолями не обижен.
Он повернул свои руки ладонями кверху, долго смотрел на них. Потом сказал: — Дай вот сюда твою руку для сравнения.
Таня протянула руку. Он снисходительно улыбнулся, увидев ее мягкую ладонь и длинные тонкие пальцы.
— Вот и у тебя, и у меня искусство, а скажи-ка ты мне, годится в вашем деле такая лапа, вроде моей?
Таня пыталась представить себе, как бы зазвучал, скажем, шопеновский этюд или вальс под пальцами Авдея Петровича, кряжистыми, пропитанными политурой и покрытыми множеством мозолей. Рядом с его огромной ладонью ее рука напоминала рябиновый листок, упавший возле тысячелетнего дубового корневища…
— Видишь, к каждому искусству руки свою пригонку должны иметь, — сделал вывод Авдей Петрович. — Кому рояль, кому клеек с политурцей… Только все одно другому родное. Потому тот столяр, про которого Паустовский написал, во время полировки и вспоминал про музыку…
На вопрос Тани, почему полированное дерево оживает при свечах, старик ответил: оттого это, что в свечке большой секрет есть — свет у нее особенный. При нем каждое волоконце древесное свое нутро обнаруживает, особую игру дает, не видную при прочем свете. Полировка только при тонком слое хороша, зажигает она дерево, толстая — гасит. Как натащил лишней политуры, так словно дымом всю красоту затянет: жилочки, волоконца — все потускнеет, умрет вроде бы, а свечной огонек сразу подскажет, когда довольно… Это исстари повелось. Раньше столяр сутками работал: с огнем начинал, с огнем кончал и работу проверял при свече. Нету ни царапинки, ни волоска, ни единого тусклого пятнышка — добро отполировал; мутное, волосатое отражение — никуда не годится!.. Я так же вот работу сдавал: поставит хозяин свечу и елозит глазом. Сам стою — душа в пятках. Найдет к чему придраться — берегись, Авдюха!
Авдей Петрович увлекся и начал рассказывать о том, как работал с самых молодых лет в Москве у Федотова, что на Шаболовке. Сперва в подмастерьях, после выбился в мастеровые…
— По струнке у хозяина мы, молодые, тогда ходили. Спать и то домой не пускал, под верстаками на стружках укладывались. Так и говорил нам: «Какой из тебя мастер получится, ежели ты дома в постели нежиться будешь? Столяр все равно что солдат!..» И ничего, так и спали в стружках. Я за всю-то жизнь насквозь деревянным духом пропитался…
Под конец разговора Авдей Петрович пожалел о том, что нынешняя молодежь не тянется к мебельному искусству и, должно быть, считает обработку дерева неблагородной специальностью.
— У самого шипы в гнездах расшатались, глаза открываться и закрываться со скрипом стали, да и руки повело на манер косослойной доски, а разряд свой передать некому. Коротка жизнь! Только под старость узнаешь, до чего ж ты мало в ней успел, так хоть бы другим наказать, чтобы до самого красивого слоя дострогали. Жаль вот, что свою судьбину до последней стружечки дострагиваю. Завьется колечком и… политурцей можно накрывать, — с полушутливой и какой-то очень светлой печалью заключил он и спрятал в бороду чуть заметную улыбку.
Неожиданно Авдей Петрович поднялся и заходил по комнате. Брови его нависли, глаза заблестели. Он говорил энергично, хотя по-прежнему неторопливо, и обращаясь уже не к Тане, а, наверно, ко всем, кого не было в комнате. Говорил о том, что вот бы поручили ему, Авдею Аввакумову, «пока совсем не рассохся», организовать такую мебельную «консерваторию», из которой не музыканты бы выходили, а настоящие мебельные мастера — художники, такие, чтобы своими руками могли оживить дерево, докопаться до самой его души. Вот тогда бы и началась настоящая мебель. А то что такое, в конце концов, коммунизм начинаем строить, а доброй обстановки в квартиру купить негде! Добро бы фабрик не было, так ведь в том и дело, что есть где ее, мебель, делать! А что делаем?..
Он говорил и, казалось, закипал все больше и больше неудержимой жизненной силой. Потом подошел к посудной «горке» и положил ладонь на ее полированный бок. Дерево под тончайшим слоем полировки переливалось шелковистыми складками. Из них слагались неповторимые по красоте узоры, и вся вещь выглядела легкой и законченной.
— Вот такую бы мебель в квартиру поставить, как думаешь, хорошо будет? — обратился он к Тане. Она кивнула головой. — Дай кому хочешь всю такую обстановочку в квартиру, сразу радости прибавится. А радость с красотой врозь не живут, все человеческое из них, как из кирпичиков, строится, значит, и коммунизм тоже. Тут он замолчал, почувствовав, что договорился до главного, и снова сел к столу.
Отвечая на вопрос Тани о «горке», рассказал, что это его собственноручная работа и что на ней его по старости вокруг пальца обвели. Велели делать «исключительный» экземпляр по своему вкусу будто бы для Торговой палаты, а сделал — хлоп! — самого же к празднику Первого мая и премировали этой вещью. Потом уж узнал: Настенка в фабкоме нажаловалась — посуду дома держать негде…
Таня спросила:
— Авдей Петрович, а в войну вы тоже на фабрике работали?
— В войну? — переспросил он. — Нет, ремонтом я занимался в войну. — Брови его насупились. — Человечество ремонтировал. Из автомата червоточины на нем затыкал да сучки выколачивал, которые погнилее… С того ремонта сам в госпитале провалялся не один месяц. Рана и сейчас еще тешит.
Старик вздохнул и умолк, а глаза его как будто потемнели. В этот вечер он не сказал больше ни слова и за ширму свою ушел раньше обычного.
Позже от Насти Таня узнала, что в сорок первом году у Авдея Петровича погиб сын, военный летчик, и что дочь старика — Настину мать — убило во время бомбежки. Дед отправился в один из отрядов московских партизан, где и сражался полтора года, как он говорил: топил горе в крови…
Этой ночью Таня не спала очень долго, а заснув, видела странные сны. В бесконечных залах консерватории вместо роялей стояли посудные «горки». Возле каждой горела свеча. Авдей Петрович, похожий почему-то на всемирно известного писателя из «Северной повести», ходил вдоль рядов и придирчиво рассматривал отражения свечного пламени в полированных боках, повторяя все время: «Смотри, чтобы ни одного волоска! Не то берегись, Авдюха!» Он отпирал и запирал стеклянные дверцы, и они звенели, звенели… И вот уже слышалась музыка. Авдей Петрович ухмылялся в бороду и спрашивал: «Ну что, чем тебе не искусство?» Музыка звучала все сильнее, все громче. Из глубины зала навстречу Тане шел Савушкин. Он подходил и говорил знакомые слова: «Я буду ждать… Это самая чистая правда!» — и почему-то называл ее Настей. Таня хотела ему что-то объяснить, но музыка заглушала ее слова.
Из консерватории Таня пришла домой счастливая, с сияющим по-праздничному лицом.
Николай Николаевич, профессор, по классу которого предстояло заниматься, сказал ей: «У вас талант и неограниченные возможности».
— Чего это ты светишься вся, как яблонька в цвету, а? _— спросил Авдей Петрович. — Уж не в профессора ли тебя сразу завербовали?
— Приняли! — восторженным шепотом ответила Таня. — Авдей Петрович, миленький! Приняли!
Вечером перед сном она сказала Насте:
— Ты знаешь, Настеночек, мне кажется, что я самый счастливый человек на земле. Мне так хорошо, так хорошо, что даже страшно немножечко. Неужели оно в самом деле мое, это счастье? Не верится даже! Ой! — Таня обвила руками Настину шею и положила голову ей на плечо.
Настя гладила ее волосы и говорила, как маленькой:
— Твое, Таня, твое! Чье же еще-то?
Сон на этот раз пришел почти мгновенно, едва голова коснулась подушки. Но среди ночи Таня вдруг проснулась. Ей показалось, что кто-то окликнул ее голосом Георгия, тем детским голосом, который она знала. «Татьянка!» — будто бы послышалось совсем рядом. Таня подняла голову, вглядываясь в полумрак комнаты…
— Померещилось, — шепотом сказала она, снова опуская голову на подушку, но лежала, все еще прислушиваясь, как будто в самом деле ее мог кто-то позвать. Сон пропал, и Таня долго еще ворочалась. Потом, наконец, глаза начали закрываться, и как будто бесшумно отворилась дверь и так же неслышно в комнату вошел кто-то. Таня не видела лица, но знала: это Георгий… Глаза закрылись.
Было, наверно, около трех часов ночи, когда Авдей Петрович, долго не засыпавший от бессонницы, явственно расслышал сказанное, конечно, не по его адресу теплое и по-сонному расплывчатое слово: «Милый!»…
До начала занятий оставался почти целый месяц. За то короткое время, что Таня жила у Авдея Петровича, он так привык к ней, что даже немного обиделся, узнав о ее намерении перебираться в студенческое общежитие.
— Скорлупа моя, значит, не по душе, — с укоризной сказал он. И Тане сделалось как-то неловко: вдруг он понимает это как неблагодарность.
«Успею еще переехать, — подумала она, — поживу до начала занятий». И осталась у Авдея Петровича.
Несмотря на протесты Насти, Таня занялась хозяйством. Регулярно мыла полы в комнате, в коридоре, на кухне. Ухитрилась даже выкрасить белилами изрядно замусоленную дверь комнаты, за что заслужила одобрение Авдея Петровича. Старик продолжал называть свою квартирантку Яблонькой, оттого что на сердце как будто светлело, когда бывала дома эта светловолосая девушка. Раз он даже заявил, что теперь у него две внучки…
Начались занятия в консерватории. Время побежало быстрее; теперь его совершенно не стало хватать. Таня безраздельно отдавалась музыке, и ей казалось, что жизнь с каждым днем становится все полнее и радостнее, что прибывают силы и все это наполняет ее предчувствием еще большего счастья…
7
Несчастье случилось в один из дней, когда дул холодный декабрьский ветер, принесший гололедицу на московские улицы. Таня не вернулась домой из консерватории.
Она все еще жила у Авдея Петровича. Как-то так получалось, что переезд в общежитие откладывался по самым различным причинам. Домой приходила она обычно аккуратно, почти в одно и то же время, или предупреждала накануне, если собиралась задержаться.
Авдей Петрович встревожился:
— Куда же это наша Яблонька подевалась? — растерянно говорил он Насте, прислушиваясь к хлопанью дверей и шагам на лестнице. — Уж не случилось ли чего?
— Что может случиться? — успокаивала Настя, а сама тоже прислушивалась к малейшему шуму на лестнице.
В одиннадцать часов Настя спустилась на второй этаж к соседям, чтобы позвонить от них в консерваторию. Когда дозвонилась, ей ответили, что никого из студентов давно уже нет.
— Что делать-то? — растерянно спросила Настя, вернувшись.
— Что делать, что делать! — не на шутку заволновался старик. — Искать надо!.. — и пошел звонить по телефону сам.
Его крючковатый заскорузлый палец никак не помешался в отверстиях номерного диска, поэтому Авдей Петрович номер набирал долго. Из отделения милиции, куда он обратился, ответили обещанием навести справки. Он остался ждать у телефона. Вскоре из отделения позвонили, что «названная гражданка в результате несчастного случая доставлена» в одну из районных больниц города, и сообщили адрес.
Авдей Петрович вернулся домой, нахлобучил шапку, надел пальто.
— Одевайся, Настёнка, — сказал он глухим голосом. — Беда с нашей Яблонькой…
На улице порывистый ветер нес навстречу мелкие замерзающие на лету капли. Они больно секли лицо, расплывались ледяной коркой по асфальту. Авдей Петрович шел быстро, все время скользя. Настя, сама чуть не падая, старалась задержать его, но он не сбавлял шага. До метро добрались с трудом…
Адрес больницы, очевидно, им дали неправильный. Когда дежурная навела справки, выяснилось, что Тани здесь нет. Снова пришлось звонить в отделение милиции. Оказалось, что напутал сам Авдей Петрович…
Только поздно ночью они отыскали больницу, где лежала Таня. В палату их не пустили.
— Перелом левого плеча и ушиб головы, — блестя очками, сообщил дежурный врач, — кроме того, открытый перелом в левом запястье. Но волноваться не стоит? жизнь девушки вне опасности. Когда попадают под машину, то дело, знаете, часто кончается хуже…
Таня не помнила, как все произошло. Скользя на асфальте, она вместе со всеми перебегала улицу. Впереди поскользнулась и упала какая-то старушка. Таня помогла ей подняться. Потом послышался чей-то крик… Что-то сбоку налетело на нее, опрокинуло на асфальт, куда-то поволокло. Тупая боль в затылке, нестерпимая, жгучая боль в левой руке и радужные круги в нахлынувшей темноте было последним, что запомнила Таня…
Начались тягучие, невыносимо однообразные дни. Плечо и запястье срастались медленно. Когда сняли шину с кисти, оказалось, что тремя пальцами левой руки Таня почти не владеет. «Неужели я не смогу играть?», Думала Таня, холодея от ужаса.
Во время свидания она поделилась своею тревогой с Настей:
— Настёночек, милый, позвони Николаю Николаевичу, пусть он поможет… Мне, наверно, надо в специальную клинику… Я говорю им, а они только успокаивают… не понимают, что моя жизнь тут, вот в этом… — Движением головы она показала на беспомощно лежавшую поверх одеяла руку.
После хлопот Николая Николаевича Таню перевели в специальную клинику. Сделали новую операцию. Пальцы начали шевелиться свободнее, но ни прежняя подвижность, ни легкость так и не вернулись.
Профессор развел руками:
— Если бы больная попала к нам сразу после травмы! Главная беда в том, что упущен момент.
Когда, наконец, руку освободили от повязки, Таня долго смотрела на свои слабые, такие непослушные теперь пальцы и не знала, куда себя деть от наступавшего на нее страха.
Из больницы выписали в воскресенье. Настя пришла встретить. На улице Таня почему-то свернула к остановке троллейбуса, хотя домой нужно было ехать в метро.
— Ты разве не домой, Таня? — спросила Настя.
— К Николаю Николаевичу… Я скоро вернусь, Настёночек… ты не обижайся.
Дверь открыл сам профессор, седой и высокий человек с усталыми, чуть печальными глазами.
— Извините, что побеспокоила… — начала Таня, но он перебил ее:
— А-а, Танюша пришла! Ну как самочувствие? Как пальцы? — Он улыбнулся, но улыбка погасла сразу, как только взглянул в большие, полные тревоги глаза Тани, в ее бледное похудевшее лицо.
— Плохо, Николай Николаевич, — тихо произнесла она.
Николай Николаевич понял, зачем пришла Таня. Она повернула к нему лицо, и он прочел не произнесенную просьбу: «Можно?» Профессор молча наклонил голову.
Таня подошла к роялю, открыла клавиатуру и долго нерешительно поглаживала клавиши пальцами. Потом она присела на краешек круглой винтовой табуретки, пробуя аккорды правой, здоровой рукой. Неуверенно опустились на клавиши дрожащие пальцы левой. Они нащупывали, как бы отыскивая что-то… Аккорд!.. Еще один!.. Первые такты любимого шопеновского этюда. Пальцы замерли на клавишах.
— Николай Николаевич, неужели… — Голос Тани сорвался.
— Вы музыкант, Таня… сами понимаете… — спокойно произнес профессор, чуть наклоняя голову.
Да! Таня понимала! Влажная пелена застилала ее глаза. Она уронила голову на руки и разрыдалась, как ребенок.
Напрасно Николай Николаевич успокаивал: нужно продолжать лечение, подвижность пальцев можно будет вернуть, необходимо время и… большое терпение…
Таня ушла от него с распухшими глазами и спазмами в горле.
Начались бесконечные посещения профессоров, консультации, лечебные процедуры. Улучшения не было.
И тогда страшная правда встала перед Таней. Эта правда заслонила все: людей, жизнь, весь мир. Таню охватило отчаянье. Она перестала есть, не спала по ночам. Лицо ее еще больше осунулось, глаза провалились.
«На что я гожусь такая вот? — думала Таня. — Без мечты, без радости… Кто я теперь?.. Пустышка!..» — И снова слезы.
Она ушла в книги. Читала без передышки, даже по ночам. Никуда не выходила из дома. Напрасно Настя пыталась развлечь ее, утащить в кино, на концерт. Таня отказывалась.
Как-то она сказала Насте:
— Я не знаю, Настёночек, поймешь ли ты… Я прочитала Ромэна Роллана, он говорит: «Если у тебя большое горе, послушай Лунную сонату Бетховена, и оно тебе покажется ничтожным…» Он сказал не про мое горе, нет! Мое только больше стало бы… Пойми, ведь я никогда, никогда не сыграю Лунной сонаты… моей любимой…
Авдей Петрович, слышавший разговор, отложил газету и сердито заговорил:
— Ты, Яблонька, извини, что вмешиваюсь и что ругаться сейчас буду. — Брови его гневно клубились и даже глаза потеряли обычное выражение доброты. — Я, конечно, музыку уважаю, хоть и не больно здорово ее понимаю, но в общем нравится… Только ты в твоем положении лишний бы разок про Павку Корчагина прочитала. Он тебя, пожалуй, побыстрее научит с горем-то расправляться. Чего ты веревки из себя вьешь?.. Чего бедой подпоясываешься? Ты человек или кто? Что же, если консерватория твоя каюк, выходит, дальше и жизни нету? Да ты на себя посмотри: глаза видят, ноги ходят, руки двигаются и голова варит. Чего еще надо-то? Ну ладно, — руку отдавили! Душу-то ведь не переехали! Послушай совета: хватит свою беду как медвежью лапу сосать, работенку подбирать надо, вот что!
Авдей Петрович поднялся и подошел к Тане. Она сидела поникшая, неподвижная…
— Пойдем-ка ты на фабрику, к нашему мебельному искусству, — сказал старик уже более спокойным тоном. — Добрая работа, знаешь, любую болячку с корнем выдирает. Сперва хоть развеешься, и в том польза, а после, как знать, может, и полюбишь, а?.. — Гремя стулом, он сел возле девушки и, положив на ее плечо большую руку с буграми вздувшихся вен, заговорил с той ласковой убедительностью, с какой уговаривают детей: — Ты поразмысли про то, что тебе сейчас дед Авдей сказал. Наберись духу да решайся, не прогадаешь. У меня там Лунной сонаты, конечно, нет, но уж лекарства на полтыщи бед хватит!
Таня не ответила ему ничего…
А потом был один вечер. В комнату ураганом влетела вернувшаяся с фабрики Настя. Она бросилась к деду и, обхватив руками его шею, начала неистово целовать в бороду, в лицо, в лысину. Напрасно он отбивался и унимал ее:
— Да пусти ты, неуемная! Ишь врезалась, как шарошка в древесину!
Но Настя угомонилась не скоро. Наконец, в радостном изнеможении опустившись на стул, она с увлечением и поминутно перескакивая с одного на другое, стала рассказывать о том, что в цехе было собрание и что там объявили про нее и что ее предложение — применить попутную подачу — одобрено и его будут использовать на всех фрезерах… Узнав о том, что дед хочет затащить Таню на фабрику, Настя пришла в еще больший восторг:
— Танюшка, милая! Вот правильно-то! У нас, знаешь, как замечательно! Станки поют, работы хоть отбавляй, времени не хватает, дела столько, что хоть песни пой, верно!
Таня долго не решала ничего. Несчастье так подавило и опустошило ее, что она совершенно потеряла себя. Несколько раз Авдей Петрович снова принимался за уговоры, раз даже насильно утащил ее на фабрику. Просто разбудил чуть свет и велел одеваться.
— Зачем? — удивилась Таня.
— Давай, давай! Быстренько! За медикаментами поедем.
Таня не поняла еще, что задумал старик, но послушно оделась и поехала с ним. Всю дорогу Авдей Петрович молчал. Говорить было не с кем, Насти не было с ними, она работала в третьей смене…
— Вот тебе, Яблонька, и аптека, приехали! — объявил, наконец, Авдей Петрович, подталкивая ее к выходу из троллейбуса, который остановился почти против самых ворот фабрики.
Старик показывал ей полировку мебели из ореха и красного дерева. На глазах Тани сказочно оживали древесные волокна и дерево становилось живым и глубоким. Утащив дверку шкафа в темный коридор, Авдей Петрович зажег неизвестно где добытый свечной огарок и, погасив электрический свет, показывал Тане дерево, слабо освещенное неярким, трепетным огоньком свечи. Оно неповторимо изменялось: по слоям, вспыхивая, разбегались крохотные алые звезды, и багровые полосы метались под тонким слоем полировки, как длинные языки бездымного пламени.
— Это тебе не хуже твоей Лунной, — убежденно говорил Авдей Петрович, — думай, думай, Яблонька, да решайся…
Но решить Таня ничего не могла. Она достала книгу Островского, читала ее, то проглатывая в несколько минут целые главы, то часами просиживая над одной страницей; и Павел Корчагин говорил с ней как живой: «Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой!»
«Жизнь надо начинать заново…» — долго, словно заучивая стихи, повторяла Таня.
Однажды ночью Авдей Петрович проснулся оттого, что в комнате горел свет. Он выглянул из-за ширмы. Таня сидела за столом. Испугавшись, она закрыла что-то руками.
— Ты чего это, Яблонька? — тревожно спросил старик.
— Не спится, — дрогнувшим голосом ответила Таня.
Он покачал головой и, кряхтя, улегся опять. Она поднялась и быстро спрятала на дно своего чемоданчика старенькую серебряную табакерку и конверт, в котором хранила фронтовое письмо отца. Она не расставалась с помятым треугольничком с той поры, когда война унесла от нее две самых дорогих жизни. Какое же горе было сильнее? То, давнее, или это, сегодняшнее? Памятные слова неотступно звучали в ушах. Казалось, что сейчас кто-то произносил их совсем рядом: «Сумей сделать в жизни все самое нужное!». Им вторили другие: «Жизнь надо начинать заново…» И все они были об одном и том же, о самом главном.
«Вот когда я должна сделать самое нужное, — мысленно говорила себе Таня, — самое нужное и самое трудное: правильно шагнуть, когда шагнуть некуда!»
Таня снова пришла к Николаю Николаевичу.
— А что, если вам пойти по теории музыки, Таня? Все-таки родное дело. Вы бы подумали, — осторожно посоветовал он.
— Николай Николаевич, вы поймите, — сказала Таня, с силой прижимая ладони к груди. — Я хотела войти в искусство, но разве можно в него протиснуться насильно? Нет, я хотела жить в нем, а не околачиваться! Мне нужна музыка, само звучание во всей его силе, и чтобы все кругом звучало, и все во мне… Жить стоит только для этого! Я сознаюсь вам: я уже решила, но еще не решилась… мне чего-то недостает, какого-то маленького, последнего толчка… Мне нужно идти на работу… к станку. Я хочу этого и боюсь шагнуть, и понимаю, что это необходимо… Если бы кто-нибудь просто взял меня и, завязав мне глаза, перенес на фабрику, в цех… Если бы заставили меня!
— Есть такая сила, Таня, — несколько взволнованно, но твердо сказал Николай Николаевич. — Эта сила — вы сами.
Николай Николаевич взял Танину руку и горячо пожал ее.
Идя к своему учителю, Таня ждала, что он будет утешать ее, говорить жалостливые слова, наперед знала, что она обязательно расплачется, а он…
«Сильный человек… — повторяла про себя Таня, возвращаясь домой. — Ну разве я похожа на сильного человека?» Она ехала, потом шла, снова ехала, никого и ничего не замечая вокруг. С усилием поднялась по лестнице и, войдя в комнату, еще не раздеваясь, сказала:
— Авдей Петрович, я решилась…
Через два дня она уже работала подручной у строгального станка.
8
Неопределенность — первая ступенька надежды. И пока решение не было принято, Таня все еще чувствовала себя отчасти человеком искусства. Лишенная возможности вернуться в него, она не переставала надеяться, что это еще не конец. Но шаг был сделан, все определилось, и надежда — когда-нибудь вернуть потерянное — погасла. Силы поддерживать стало нечем.
Но не одно это угнетало. Придя в совершенно чужой мир, Таня не нашла еще в нем своего места, не ощутила себя нужным человеком.
В первый день работы, вернувшись домой, она отказалась от еды, улеглась на свою постель и долго лежала с открытыми, устремленными в потолок глазами. От шума станков разболелась голова, и сейчас сильно стучало в висках. В мозгу билась неотвязная мысль: «Я никто! Я не нахожусь нигде! Я вне жизни!» Так продолжалось долго.
Однажды Авдей Петрович, обычно не тревоживший Таню расспросами, покачав головой, сказал:
— Что, Яблонька, сердечко к делу не прифуговывается?..[1]
— Плохо, Авдей Петрович, — ответила Таня глухим голосом. — Я ведь по-прежнему совершенно никто…
— Ничего, ничего, — успокаивал он, — дерево под полировку после пилки да строжки тонюсенькой стружечкой доводят, чтобы душа в нем просвечивала. Из-под топора и корыто готовым не выходит. Терпеть надо.
И Таня терпела. В словах и советах Авдея Петровича она угадывала давнюю крепкую любовь к своему ремеслу, которое стало искусством. Чем-то светлым и чистым веяло от этой влюбленности в простое дело. По вечерам Таня тайком вытаскивала из ладоней занозы и вздыхала по поводу того, что «сердце к делу прифуговывается так медленно», что стружечки такие «тонюсенькие», что и разглядеть почти невозможно…
Вскоре случилось так, что Танина станочница заболела среди смены. К станку поставили Таню. Она очень боялась, но смена прошла хорошо. Вечером Авдей Петрович удивился ее радостно блестевшим глазам.
— Сама со станком управлялась, — сказала Таня, — и, кажется, сильно проголодалась. — Она улыбнулась первый раз за последнее время.
— А ну, покажи ладошку! — прищурился старик.
Таня протянула руку.
— Ага, есть начало! — довольно проговорил он, рассматривая волдыри свеженьких мозолей у оснований пальцев. — Настёнка, приказ поступил: в ужин выделить нашей станочнице добавочную порцию! — Он довольно рассмеялся.
На другой день у Тани появилось первое серьезное затруднение: нужно было настроить станок на строжку очень ответственной детали, да еще с фигурными ножами. Она побежала к Насте.
— Сейчас Федю пришлю, — успокоила ее подруга.
Федя был дежурный слесарь их смены. Таня знала его, частенько видела у станков и особенно у Настиного фрезера, куда он заглядывал что-то уж слишком часто. Наверно, поэтому Настя имела над ним особую «неофициальную власть». Федя помог Тане настроить станок, показал, как выверять на головках ножи, как регулировать прижимы и направляющие линейки… Станок заработал «с места» без всяких капризов.
«Обязательно изучу свой станок до последнего винтика!» — решила Таня.
Недели через две она не пришла домой после смены, Вернулась только в час ночи.
— Ты, Яблонька, что, в трубочисты поступила? — с шутливой ехидцей спросил Авдей Петрович, прищуренным глазом разглядывая грязные масляные пятна на ее лице.
— Слесарям помогала станок разбирать, — ответила Таня. — Авдей Петрович, милый, родной вы мой человек! Какое вам спасибо за все… за ваше… за ваше…
Обессиленная Таня опустилась на стул.
9
В начале мая на фабрике открылись подготовительные курсы для желающих поступить в лесотехнический институт. Третьей в списке стояла фамилия строгальщицы Татьяны Озерцовой. В августе она выдержала экзамен, и ее зачислили на вечернее отделение. Вихрем понеслось время. Таня работала, четыре раза в неделю ходила на лекции, занималась дома. Постоянная нехватка времени спасала от мучительного углубления в себя. «Так легче, — говорила она, — не знать ни минуты покоя, не иметь времени оглянуться назад, видеть только то, что впереди, и бояться одного, что не успею сделать в срок все, что сделать необходимо…»
Бросив музыку, она продолжала любить ее с каждым днем все сильнее, а свое новое дело, которому училась теперь и которое делала ежедневно, не полюбила еще до сих пор по-настоящему. Но она знала, что обязательно заставит себя полюбить его.
Однако, чем больше постигала Таня секреты своей профессии, чем больше узнавала, тем страшней и невосполнимей становился разрыв между ее сегодняшней жизнью и жизнью вчерашней — той, которая, погаснув, продолжала светить, остановившись, продолжала двигать ее вперед, вырастая в то, что называется долгом.
А навстречу ей по дорогам жизни мчались новые бури.
Фабрика получила специальное задание. С первых дней захлебнулись строгальные станки. На одной очень сложной детали они не справлялись даже в три смены. Таня пропустила несколько лекций, чтобы помочь цеху во второй смене. И тогда появилась мысль: что, если строгать по две детали сразу и разрезать потом вдоль здесь же — в станке?
Она две ночи просидела дома над новой идеей. Посоветовалась с Авдеем Петровичем, с Настиным Федей, пошла к начальнику цеха.
Через день ее вызвал главный инженер. Радость пришла неожиданно. Инструментальному цеху поручили изготовить все, что нужно, по ее предложению. Заставили помогать конструкторов.
Несколько дней прошло в непрерывном волнении: «Как-то все будет?»
Наконец все было готово. Окончив свою смену, Таня не ушла из цеха. Федя и еще двое слесарей начали готовить станок к испытанию. Федя взялся вырубить паз в столе, не разбирая станка, — так скорее! Работать было неудобно. Он изодрал в кровь руки, и кровь мешалась с черной металлической стружкой, пылью. А глаза Феди блестели: «Все равно сделаем!» Таня не отходила ни на шаг. Она помогала: подавала инструмент, обтирочные концы. Федя устал. Таня попробовала его заменить. Но каким непослушным в ее руках было все то, что в Фединых составляло как бы продолжение его пальцев. Всего десять минут проработала Таня за Федю, а на руках уже появились кровавые мозоли.
— Дай сюда! — скомандовал Федя и забрал у нее инструмент.
За окном цеха снежной бурей бушевала ночь. Сухой и колючий снег хлестал по замерзшим стеклам, за которыми металась и стонала дымившаяся февральскою стужею мгла.
Таня почувствовала сильную слабость. Кажется, хотелось есть. Но о еде она старалась не думать. А через час у станка уже стояла запорошенная снегом Настя. Ее широкий нос пылал, как у деда-мороза, и на ресницах блестели прозрачные капельки.
— Вот, поешь, Таня, — она протянула закутанные в пуховую шаль алюминиевые судочки.
— Настёночек, милый! По такому морозу! — радостно и с легкой укоризной проговорила Таня. — Федя! Обеденный перерыв!
Наскоро обтерев руки, они все трое принялись за еду, а через десять минут Настя уже собирала посуду.
— Опять мы с тобой, Федор, в кино не попали, — вздохнула она.
— Ничего, будет время!.. — Федя уже работал вовсю.
Только в шестом часу утра Таня приступила к окончательной настройке станка.
Голова слегка покруживалась от бессонной ночи, но спать не хотелось: «Какой тут сон!» Наступил условленный час — семь утра! В цехе появились главный инженер, секретарь парторганизации; сейчас у станка решалась судьба правительственного заказа. Собрались слесари, пришли двое из конструкторского отдела.
— Пускаем! — сказал главный инженер.
Один за другим вздрогнули электромоторы. Станок ожил, загудел довольным, почти человеческим голосом… Рядышком выбежали первые две детали-двойняшки. Таня проверила размеры, убавила стружку с левой стороны. Подкручивая маховичок, она наклонилась, и что-то блестящее выскользнуло из кармана ее халатика на пол.
— Табачок обронили, Татьяна Григорьевна, — шутливым тоном сказал главный инженер. Подобрав, он протянул ей старенькую табакерку.
Таня почему-то сконфузилась. «Наверно, считает глупой девчонкой…» — подумала она, взяла табакерку и сказала, как бы оправдываясь:
— Подарок это… В войну еще танкист один подарил… на память. Случайно в кармане оставила…
Лицо у главного инженера сразу стало серьезным, и Таня успокоилась. От этого стало еще радостнее. Она отрегулировала станок. Вторая пара деталей вышла совершенно точной, за нею третья… четвертая.
Когда главный инженер придирчиво осмотрел последнюю из пробных и произнес короткое и решающее: «С победой вас, Татьяна Григорьевна!», — у Тани подкосились ноги от счастья. Лицо ее вдруг сделалось серым. Она покачнулась. Переутомление брало свое.
Уже начиналась первая смена. Собирались рабочие, пришли Авдей Петрович, Настя. Таня забеспокоилась: ведь это ее смена, нужно начинать работу. Но усталость не дает шевельнуть рукой, как будто все силы отняла неожиданная радость, так похожая на ту, давнюю… от музыки…
Федя попросил у главного инженера разрешения стать к станку вместо Озерцовой: «Пусть отдыхает до обеда!» Ему позволили. Таню увели наверх в пустой красный уголок и уложили отдыхать.
Вьюга утихала. За окном разгорался рассвет. Внизу, в цехе, пели станки. К ним присоединился радостный, праздничный голос еще одного.
А наверху, на клеенчатом диване, забыв про все и положив под голову руки со свежими мозолями на ладонях, спала признанная строгальщица пятого разряда, настоящий рабочий человек — Татьяна Григорьевна Озерцова.
…В дверь постучали. Таня вздрогнула, убрала табуретку. Она зажгла свет и отворила дверь. Перед нею стояла Варвара Степановна.
— Танечка, самовар поспел. Вы бы попили чайку с нами, — сказала она. — Нельзя ж так. Утром голодная уходите, так хоть на ночь-то…
— Устала я, Варвара Степановна, миленькая. Вы не сердитесь, — осторожно перебила ее Таня.
Она снова погасила свет. Легла… И сон опять не приходил. А дождь все шумел, шумел…
ГЛАВА ПЯТАЯ
1
Никакого улучшения в работе Таниной смены не наступало.
— Долго я эту лапшу строгать буду, товарищ мастер? — возмущался строгальщик Шадрин. — На копейку разного! Почему у Костылева в смене так не бывало? Поймите, сегодня на одних перестройках я три часа убил напрочь! Вам хорошо, а моих шестерых пацанов кто кормить будет?
Насупленные брови Шадрина, сердитые складки на недовольном, поросшем черной щетиной лице, басистый голос — все действовало на Таню угнетающе. Понурив голову, она шла к другому станку, заранее зная, что и там ее встретит недовольство. А Шадрин резкими движениями очень раздраженного человека снова принимался за перестройку станка.
Тане стыдно было смотреть людям в глаза. Проходя мимо карусельного фрезера, на котором работал Алексей, она отворачивалась, боялась: вдруг заметит, что она расстроена.
«Неужели я все-таки провалюсь с этой работой? — думала Таня, уходя вечером с фабрики. — Что делать? Кричать о помощи? Стыдно… Сама еще рук по-настоящему не приложила…»
Возле самого дома ее нагнал Алексей.
— Тяжело подается дело, Татьяна Григорьевна? — сочувственно проговорил он, поравнявшись с Таней. В ответ она только кивнула головой.
— Я посоветовать вам хотел, — продолжал Алексей, — людей соберите. Ну; вроде сменного собрания, что ли… По душам-то вы с народом ни разу не беседовали. А толк будет, вот увидите.
Таня задумалась: «Пожалуй, Алексей прав. Надо поговорить».
На завтра, за полчаса до конца смены, она, обойдя все рабочие места, объявила, что в цеховой конторке будет собрание. Но после гудка люди, хмурые, недовольные, начали расходиться.
— Куда же вы, товарищи? — заволновалась Таня, уже во дворе догоняя Шадрина и девушек-сверловщиц. — Куда же вы? Ведь мы договорились собраться!
— Разбегаться впору, товарищ Озерцова, — угрюмо заявил Шадрин, останавливаясь.
Девушки тоже остановились и ждали. Тане показалось, что во взгляде Шадрина она увидела нечто более страшное, нежели досада или сожаление: «Не будет из тебя толку», — как бы говорил он.
Опустив голову, Таня медленно пошла в цех. В конторке сидел единственный человек, Алексей Соловьев. Он сказал с участием:
— Вот, значит, так, Татьяна Григорьевна… Разошлись все до единого, ясен вопрос?
— А вы для чего остались? — с горечью спросила Таня. Она встретила взгляд Алексея и потупилась, но вдруг вскинула голову. — Вы, наверно, думаете про меня: «Вот липовый мастер, даже работать не умеет, а еще инженер!» Думаете ведь, правда? — с обидой проговорила она. — Так я скажу вам, раз уж вы один пришли на это злосчастное собрание. Слушайте меня и — верьте или не верьте — мне все равно! Я умею работать, я могу! Не первый год на такой работе. Сами видите, кручусь целый день без отдыха, присесть некогда! А дома за нарядами, отчетами, сводками по ночам. Каждую ночь слышу, как вы домой приходите. Все спят давно, а я сижу. Отдохнуть некогда, воздухом подышать, на реку или в кино сходить. Единственный раз только тогда, помните, к Ярцеву зашли, музыкой развлеклась немного. Ну хоть бы проблеск какой-нибудь, хоть бы чуточку улучшилось что-то! Всё хуже и хуже… Люди разговаривать со мной не хотят:
— Вот что, Татьяна Григорьевна, — сказал Алексей, — послушайтесь вы меня, побывайте разок-другой в третьей смене, поговорите с Любченко. Мастер он хороший, человек с совестью и кое-что вам расскажет. — Алексей замолчал и, подумав, добавил: — Для пользы дела, ясен вопрос? Я тут которую ночь со своей хитрой машинкой вожусь, настраиваю… так мы с ним говорили. В общем, удивляется он сам себе. Вечно его смена была в отстающих, Шпульников тоже еле-еле управлялся, а тут… как только смену вам Костылев передал, обе остальные в полтора раза больше задание делать стали. Приходите, бросьте на вечерок свою итальянскую бухгалтерию, потолкайтесь в третьей смене, все равно по ночам не спите. Помните, я на станции вас встретил, вы еще смеялись насчет «людоедства»? Ясен вопрос?
В дверях цеховой конторки показались чумазое лицо и цыганские глаза Васи Трефелова. В улыбке обнажились его белые зубы.
— Бил свиданья час, не спугнуть бы вас! — проговорил он и рассмеялся.
Алексей сердито сдвинул брови:
— Не можешь без трепотни? — Он обернулся к Тане. — Так вы учтите, картинка может проясниться…
Вечером Таня сказала Варваре Степановне:
— Я ночью уйду в цех. Дело там небольшое сделать надо. Так вы не удивляйтесь, если утром не окажется меня дома.
Варвара Степановна насторожилась:
— Уж не одной ли хворью с Алешкой моим заболели, Танечка? — в голосе ее звучала тревога. — Смотрите, на кого вы похожи стали! У нас в гроб краше кладут. И что это только творится у вас там на фабрике?
— Ничего особенного, — поспешила успокоить Таня — Просто трудновато в новой обстановке. Скоро все наладится, вот увидите.
Из мастерской вышел Иван Филиппович.
— Что, Танюша, не везет, что ли? — спросил он, сдергивая с носа очки.
— Не говорите, Иван Филиппович.
— Это ничего. Я, пока до звуковых секретов дерева добрался, тоже сколько добра на дрова перевел. Но уж зато, как зазвучала первый раз скрипка по-настоящему, все беды забыл! Все будет хорошо, вот увидите, так что не огорчайтесь… Варюша, а как там насчет ужина? — обратился он к жене.
— Что это с тобой? — насторожилась Варвара Степановна. — Когда так не дозовешься, а сегодня сам напрашиваешься?
— Работа так подошла, перерыв требуется. — Иван Филиппович подошел к окну, где на подоконнике стояли горшочки с комнатными цветами. — А тут, Варюша, на твоем цитрусе опять букашки завелись, — сказал он, поворачивая кустик лимона, — надо их будет дустом поперчить. — И снова заговорил с Таней: — Не знаю я такого дела, Танюша, которое сразу получалось бы гладко. Все с трудностей начинаются. И победа, бывает, через первоначальные поражения приходит.
— А головная боль, Танечка, начинается с дедовой болтовни, — вставила Варвара Степановна, направляясь в кухню. — Садитесь-ка за стол, — добавила она, скрываясь за дверью.
Несмотря на отвратительное настроение, Таня рассмеялась.
Иван Филиппович уселся за стол, жестом пригласил Таню:
— Учтите, что женская мудрость берет свое начало…
— Ты вот что, Иван Филиппович, — перебила его супруга, возвращаясь с миской окрошки, — если будешь Таню за столом разговорами донимать, я тебя в сенях кормить буду, а дверь в дом на крючок стану запирать, понял? — Вооружившись поварешкой, она стала разливать окрошку по тарелкам.
Иван Филиппович подмигнул Тане и показал на поварешку:
— Вот про это самое я и хотел сказать: женская мудрость начинается вот с него, с кухонного предмета, ежели его в правой руке зажмут!
Сказав это, он как ни в чем не бывало склонился над тарелкой. Усы его вздрагивали.
Таня улыбнулась.
— Это что, Иван Филиппович, победа или поражение? — спросила она.
— Пока победа, — ответил он, протягивая за солонкой руку. — Поражение будет после, когда вы уйдете. Явления меняются местами, в семейной жизни частенько такое бывает, так что, Танюша, рекомендую: никогда не «женитесь».
После ужина Таня прилегла без всякой надежды заснуть, но, против обыкновения, через пять минут сон уже сомкнул ее веки. На миг возникло ощущение, будто она погружается в темную, тепловатую воду. Из мглы выплыло улыбающееся лицо Ивана Филипповича. «Победа!» — проговорил он одними губами и, прищурившись, подмигнул Тане.
Когда в половине двенадцатого зазвонил будильник, Таня удивленно подняла голову. Ей показалось, что она едва успела заснуть.
2
Ночью, увидев Таню в цехе, Любченко удивился:
— Что это вы, Татьяна Григорьевна, не в свою смену пожаловали? Я бы на вашем месте спал да сны разглядывал.
— А мне вот не спится. Сюда в цех потянуло, хочу перенять ваш опыт.
— Мой опыт? — удивился Любченко.
— Да. Сейчас я вам объясню… Мне Соловьев посоветовал. — И Таня коротко рассказала о причине своего прихода.
— Понятно. — Любченко нахмурил брови. — Пошли!
Он повел свою гостью по цеху. Все станки работали. Цех был наполнен ровным спокойным гулом. Сухо шелестела стружка. Работа шла размеренно; ни в чем не чувствовалось ни суеты, ни бестолковщины.
Таня ходила рядом с Любченко и в душе завидовала. Ведь это тот же — ее цех, те же — ее станки, только люди другие и обстановка совсем не та. Пока Любченко занимался с нею, никто не подошел к нему; видно было — каждый занят своей привычной работой.
Из-за шума говорить в цехе было трудно. Любченко повел Таню в цеховую конторку.
Они сели у стола. Любченко рассказывал, покатывая ладонью косточки на счетах, и та обстановка, в которую с первых дней попала Таня, прояснялась для нее все больше и больше.
— Наши-то две смены по одному, по два изделия гонят, а все остатки, все «концы» вам достаются, да вам еще и свое задание выполнять надо. Пока Костылев первой сменой сам командовал, все «концы» мне доставались, редко когда Шпульникову, ну а теперь… Да вот сами смотрите…
Любченко взял со стола листок со сменным заданием и показал Тане. Там было заполнено только пять строк, пять номеров деталей платяного шкафа обрабатывались на станках в его смене. Ни в одной партии не было меньше шестисот штук. Да, тут можно было хорошо наладить работу!
— Вы на себя нашу судьбу приняли, — сказал Любченко, заканчивая свой рассказ. — Все «концы» вашей смене достаются. Да и основное задание Костылев дает вам — будь здоров! Все, что труднее, что хлопотнее, то и ваше! Честно сознаться, я просто удивляюсь, как это вы еще тянете. На вашем бы месте пять профессоров со второго дня зашились бы.
— Анатолий Васильевич, а вы не хотите; отдохнуть немного? — спросила Таня после длительной паузы.
— Как это?
— Очень просто. Позвольте мне две-три смены поработать за вас. Если не доверяете, оставайтесь здесь же, присматривайте за мной.
— Валяйте! — оживляясь, сказал Любченко.
Они снова вышли в цех. Любченко подробно знакомил Таню с работой смены. Она заметила: рабочие с недоверием, настороженно поглядывают на нее.
У одного из фрезеров станочник, пожилой, с морщинистым бритым лицом, обратился к Любченко:
— Вы чего это, Анатолий Васильевич, никак смену передаете? — В голосе его слышались тревожные нотки.
— Да, — неосторожно пошутил Любченко, придавая лицу самое серьезное выражение. — Можете познакомиться с новым мастером.
— Ну уж нет, это вы бросьте, пожалуй! — сверкнув глазами, густым голосом ответил рабочий. — Недавно только наша смена выправилась, так нешто обратно под склон пихнуть ее надо? — Он устремил острый взгляд на Таню и, не скрывая неприязни, язвительно спросил: — Свою-то смену напрочь уже завалили?
Таня вспыхнула. У нее возникло такое чувство, как будто она только что провалилась на экзамене.
— Это я пошутил, Егор Егорыч, — поспешил успокоить Любченко. Щеки его, обычно бледные, покрылись ярким румянцем от такого неожиданного оборота шутки.
— Ты, брат, шути, да не зашучивайся, — уже успокаиваясь, предостерег Егор Егорович. — Шутка от ума должна быть. У меня так-то вот братан в молодости «пошутил». Хлебнул лишнюю стопку да и полез впотьмах в подворотню. Хоть бы лез-то дурак спокойно, а он возьми да и залай по-собачьи. И до чего похоже — чистый кобель… Так ему теща полчелюсти зубов коромыслом выщелкала. Не разобралась — думала, в самом деле пёс…
Он еще раз недружелюбно взглянул на Таню и принялся за прерванную работу.
Таня осталась в цехе. Любченко ушел в конторку и занялся нарядами.
Через некоторое время Таня с удивлением убедилась, что ей почти нечего делать. Работа шла как бы сама собой. Только изредка для надежности приходилось проверять размеры да пересчитывать детали. Во второй половине ночи она попросту начала скучать. «Ну, по правде сказать, это тоже не работа, — подумала Таня. — Но какая у Костылева цель так распределять нагрузку? Или он в самом деле намерен меня „утопить“?»
Думая так, она вошла в конторку. Любченко спокойно читал газету.
— Видите, у меня сегодня благодаря вам и вовсе курортное состояние, — сказал он, сладко потягиваясь и откидываясь на спинку стула. — Сижу вот и ничего не делаю. Ну, каково впечатление? Спать, наверно, хотите до смерти?
— Не спать, а ругаться изо всех сил хочу, — ответила Таня. — Не знаю, как утром за свою смену приниматься… Знаете что, «подарите» мне еще две-три смены. Хочу поглубже разобраться в обстановке, да и с людьми познакомиться не мешает. Согласны?
— Вы же свалитесь от этой двойной нагрузки, — предостерег Любченко. — Отдыхать-то когда будете?
— Не бойтесь, вытяну! Не уставая, можно и жизнь проглядеть.
— Ну не скажите!
В конторку заглянул Вася Трефелов.
— Анатолий, айда Лешкин автомат пробовать! Сейчас ставить будем, — позвал он Любченко и, выгнув бровь, продекламировал из Пушкина:
— «Но близок, близок миг победы. Ура! мы ломим; гнутся шведы…»И сразу же позади него раздался голос Алексея:
— Слушай-ка, ты, «победитель», топай в механичку, я там на верстаке ключ на двадцать семь забыл.
Вася скрылся. Алексей вошел в конторку:
— А-а, и вы здесь, — обратился он к Тане. — Что, не спится опять?
— Вам пришла помогать. Принимаете помощников?
— Помощников? — усмехнулся Алексей. Лицо его вдруг стало серьезным. — Если бы кто мне по-настоящему помог! Только нету, Татьяна Григорьевна, такого человека поблизости. Кроме Горна, ко мне и носу никто не совал. А Александр Иванович все еще в командировке. Ну была не была, а пробовать все равно надо! Пошли, Анатолий, — обернулся он к Любченко, — поможешь маленько.
Таня вышла в цех следом за ними. Подошла к станку Алексея. На столе карусельного фрезера лежало какое-то непонятное устройство.
— Что это? — спросила Таня.
— А вот мы сейчас узнаем, что вы за инженер, — ответил Алексей с усмешкой. — Посторонись, Анатолий, пусть погадает Татьяна Григорьевна.
Таня склонилась над столом и стала внимательно рассматривать. Косынка ее немного сбилась; из-под нее виднелись светлые косы, уложенные в два ряда, и белый воротничок блузки под черным халатом. Если бы Таня обернулась, она заметила бы, что Алексей улыбается, и улыбается много теплее, чем это бывает в производственной обстановке.
Когда, закончив осмотр, Таня выпрямилась, выражение лица Алексея было уже самым обыкновенным.
— Ну, как экспертиза? — спросил он.
— Закончена, — ответила Таня.
— И что же это?
— Автоматический переключатель воздушных прижимов.
— Пневматических, — поправил Алексей.
— Я думала…
— Не бойтесь, кое-что из инженерных слов я знаю. — Алексей тихо рассмеялся. — Но в общем, вы инженер ничего; на пять с плюсом ответили.
— Спасибо за оценку, только не будем тратить время на комплименты. Давайте попробуем это. Хотите я вам помогу?
— Стоит ли пачкаться? Васька с Анатолием помогут.
— Я не белоручка, привыкла гаечный ключ в руках держать. Самой интересно, как получится. Давайте, я пока ниппели отверну; ключ на девятнадцать есть? — И Таня стала рыться в ящике с инструментом.
Вернувшийся из механички Вася Трефелов очень удивился. Девушка, которую он когда-то принял за корреспондента, помогала Алексею отвертывать ниппели воздушных шлангов с ловкостью бывалого слесаря.
3
Станок заворчал, затрясся, набирая обороты, и, наконец, загудел ровным радостным гулом, как бы говоря: «Ну, товарищи, я готов! Давайте пробуйте, посмотрим, что вы там напридумывали!»
Алексей проверил крепление ниппелей на корпусе автомата, уложил в гнезда копировальных шаблонов пробные детали, включил ход стола.
Сердце его билось учащенно и тревожно: «Выйдет ли на этот раз?» Переходя в рабочую зону, один за другим щелкали включавшиеся прижимы. Фреза коснулась первой детали. С треском полетела стружка. Хорошо! Вторая деталь… третья… Рраз! Сухой треск, похожий на выстрел, и деталь со свистом вылетела на середину цеха.
— Опять та же ерунда! — махнул рукой Алексей. Он остановил станок, снял кепку. По лбу его струйками бежал пот, брови сошлись над переносицей в одну прямую линию, — Черт бы его побрал, этот автомат!
— Эх, Алёш, Алёш? — складывая губы в горестную гримасу, сокрушенно вздохнул Вася. — Зря, выходит, мы с тобой ночи не спали. И чего только этой проклятой свистульке надо, не понимаю. Мечты, мечты, где ваша…
— Пошел ты к черту! — резко оборвал приятеля Алексей. — Выключай компрессор!
Трефелов моментально замолчал и поспешно выполнил приказание. Таня принесла деталь, только что выброшенную фрезой, и внимательно разглядывала ее.
— Алексей Иванович, скажите, во время прежних опытов тоже выбрасывались детали? — спросила она.
— Да.
— Вы их не осматривали, не сравнивали между собой?
— Нет. К чему это?
— Жаль! Это ведь очень важно. Вылетают, наверно, не все?
— Конечно, не все.
— А какие чаще, широкие или узкие?
— Кажется, широкие, — помедлив, неуверенно ответил Алексей. — Только не пойму, на что это вам?
— Сейчас объясню. Смотрите, эта деталь с пороком, который называется…
— Крень, — подсказал Любченко, внимательно слушавший Таню.
— Правильно! А если крень не сплошная, ее называют кремниной. Смотрите, какая твердая и плотная здесь древесина! — Глаза у Тани неожиданно заблестели. — А что, если подобрать сплошь такие детали, выбросило бы их все до одной, как вы думаете?
— Сказать по правде, мне в голову не приходило, — признался Алексей.
— Так ведь можно же подобрать, Татьяна Григорьевна, — предложил Любченко. — Давайте попробуем, я уже понял, к чему вы клоните.
Все вместе быстро подобрали несколько одинаковых, похожих на вылетевшую, деталей. Таня сама разложила их по местам. Вася загородил досками опасную зону, куда фреза выбрасывала бруски. Таня сама включила станок. Едва фреза дошла до середины первой детали, раздался треск… сильный удар о дощатый заслон… Вторая… третья… четвертая — детали выбрасывались одна за другой. Таня остановила станок.
— Значит, ваше предположение верное, — сказал Алексей. Лицо его по-прежнему было хмурым, но глаза светились в ожидании какого-то открытия. — Выходит, дело в большой нагрузке, так?
— В недостаточном давлении, — ответила Таня. — Сейчас я по порядку объясню.
Она подобрала обрезок березовой фанеры и начала выписывать на нем, как на листке блокнота, какие-то формулы. Потом достала из карманчика халата маленькую логарифмическую линейку и занялась подсчетом.
Вася Трефелов, приоткрыв рот и надвинув на глаза кепку, из-за Алексеевой спины с любопытством наблюдал за Таней. Умение владеть линейкой представлялось ему вершиной математического таланта.
Таня выписала на фанерке несколько цифр, еще раз проверила расчет, убрала линейку.
— Вот смотрите, — сказала она, подчеркивая карандашом одну из цифр. — Усилие резания получается только на самый пустяк меньше, чем давление прижимов. На мягкой древесине, которая режется легко, они еще с грехом пополам держат, а на твердой, вот как эта… понимаете? — Таня подняла злополучную деталь и показала ее Алексею. — Но это не всё. Вы заметили, в какой момент вылетают бруски? А я обратила внимание, что как раз, когда включается очередной прижим. Это значит, что в воздушных цилиндрах остальных прижимов резко снижается давление. Причина может быть в том, что воздух, проходя по каналу золотника, дросселируется… Вам знаком этот термин, Алексей Иванович?
— Понимаю, понимаю, — поспешно подтвердил Алексей, — теряет давление, значит… Ну дальше-то, дальше-то что? — Глаза его загорелись нетерпеливым огоньком.
— А дальше очень просто. Диаметр канала, очевидно, недостаточен, а длина велика; вот во время обработки твердой древесины фреза и выбрасывает деталь, как только давление воздуха упадет…
— Тогда, выходит, высверлить канал большего диаметра, и дело пойдет? — спросил Любченко.
— Я думаю, да, — ответила Таня.
Алексей энергично скреб подбородок.
— Ура! мы ломим; гнутся шведы!.. — заголосил Вася, с размаху хлопнув Алексея по плечу. — Алёш, пойдем сверлить. А? Ей-богу правильно это! Я, когда сверлили, еще сам думал, что маловато будет. Давай! До утра, может, ещё разок испробуем! Да ну!.. — и он снова, теперь уже посильнее, хлопнул товарища по плечу. — Уж близок, близок миг победы!
— Да постой ты со своими «шведами», — одернул его Алексей. — Дай сообразить. — Несколько минут он стоял в раздумье, потом наклонился к столу фрезера и, рассматривая свой автомат, долго соображал что-то. Наконец, выпрямился. Шагнув к Тане, протянул руку.
— Спасибо, Татьяна Григорьевна! За науку спасибо вам! Так оно и есть, наверняка — так! И как это у меня самого черепок не сварил! — Он крепко стиснул тонкие пальцы Тани, но вдруг, словно испугавшись, что может раздавить их, осторожно выпустил. — От души спасибо!
Алексей потрогал свою ладонь; она хранила тепло Таниных пальцев, сберечь которое хотелось как можно дольше.
— Я ведь тут совершенно ни при чем, это науке спасибо говорите, — улыбнувшись, ответила Таня. — К тому же, секрет, возможно, и не в этом. Давайте вместе посмотрим, когда разберете, хорошо?
— Так вы не уходите, мы сию минуту, разберем! — вмешался в разговор Вася Трефелов.
— Разбирайте, — сказала Таня и обратилась и Любченко: — Пойдемте, Анатолий Васильевич, пора мне от вас смену принимать.
Они ушли. Алексей долго смотрел вслед Тане.
— Наука — штука… душа — хороша, — над самым его ухом истекал рифмами Вася.
— Ну-ка ты, штука-наука! — сказал Алексей. — Давай быстро отвертывать эту «лобогрейку». Возможно, теперь окончательно победим!
— Алёш, знаешь, что я думаю? — спросил вдруг Вася, сдергивая с головы кепку и отряхивая с нее приставшую стружку. — Сказать?
— Ну?
— Дивчина-то ведь что надо, а? Гляди, как разбирается! Что твой профессор!
— Да, молодец она, — согласился Алексей. — По правде, я такого не ожидал…
— Вот бы тебе, Алёш, ее… ну, жениться, в общем, — мечтательно глядя в ту сторону, куда ушла Таня, продолжал развивать планы Вася. — Эх! И дело бы у вас пошло… У тебя руки золотые, у нее голова, что кладовка с книгами, вот бы гор-то вдвоем наворочали!
— Васяга, знаешь, что я думаю? — как-то особенно ласково проговорил Алексей. — Сказать?
— Ну?
— Помнишь, не так давно, на этот самом месте я назвал тебя обыкновенным дураком, когда ты про корреспондента врал?
— Ну, помню… Ты это к чему? — насторожился Вася.
— Так вот, я только сейчас понял, как грубо недооценил тебя в тот раз и, может, даже обидел…
Лицо Васи медленно расплывалось в улыбке.
— Я ошибся, — продолжал Алексей, — и беру свои слова назад, потому что переменил мнение о тебе. Ты не просто дурак, нет, ты чемпион среди дураков, ясен вопрос?
Улыбка на Васином лице погасла. Он ничего не сказал, только напялил кепку и продолжал стоять неподвижно.
Алексей сунул ему в руки ключ:
— Молчание — знак согласия. На, отвертывай гайки!
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Из Северной горы, большого уральского села, еще в старину по всем городам России развозили великолепную мебель.
Когда-то здесь работало множество кустарей. По шестнадцати часов корпели они, не разгибая спины, в низеньких тесных мастерских, еще и поныне стоящих на иных усадьбах возле жилья. Кое-кто побогаче держал наемных работников. Таких мебельных царьков было, впрочем, немного, двое-трое на все село.
Северогорскую мебель скупало уездное земство. За ней наезжали купцы из Перми, Екатеринбурга, Вятки. Слава здешних умельцев переваливала через Уральский хребет, шла в Сибирь, в Харбин, шагала к Питеру и Москве, доходила до Парижа.
У иных стариков и доныне сохранились некогда нарядные, но уже помятые и потемневшие от времени прейскуранты. На скользкой бумаге — снимки зеленоватого цвета. Под каждым перечислены достоинства изделий и размеры в вершках, а под иными примечание! «Оригинал удостоен золотой медали на Парижской выставке…».
Много повидали на своем веку порыжевшие на углах страницы. Под снимками остались жирные отпечатки купеческих пальцев, там, где пухлый перст его степенства придавливал слова: «Оригинал удостоен…» Тогда, должно быть, лоснящиеся уста изрекали глубокомысленное: «Запиши, стало быть, этот вот шифоньерчик…»
Мебель увозили. Творец ее получал свои «кровные», пропитанные солоноватой горечью целковые. Шифоньерчики, кресла, резные буфеты торжественно и с соблюдением всех предосторожностей — как бы полировочку не попортить — вносились в барские покои. Кто-то, может быть, поковыривая ноготком мизинца в зубах, хвалил мебель: «Медалькой у французов награждена!». Но никому никогда не приснились человеческие руки с узловатыми пальцами, загрубелыми, как черепаший панцирь, ногтями, набитыми на ладонях мозолями, такими, что крошились о них дубовые занозы и не прокалывал гвоздь. Никому не приснились выцветшие глаза, полуослепшие от вечного смотрения на пламя свечи, отраженное, как в зеркале, в небывалой по глянцу полировке. Никто ни разу не вспомнил об имени человека, погребенном в словах «Оригинал удостоен…», о судьбе того, кто своими руками создавал бесценные вещи, замечательные произведения искусства, и умирал в нищете, покидая мир в еловом гробу, наспех сколоченном из невыстроганных досок…
В тридцатом году раскулачили Шарапова, державшего в селе мастерские. Кустари организовали артель. Только Павел Ярыгин, который приходился Шарапову племянником, да еще кое-кто из сговоренных им кустарей в артель не пошли. По-прежнему работали они на дому, вывозили мебель на рынок и посмеивались над артельщиками.
— На квас заработаете, а за хлебными корками к нам приходите, выручим… — похихикивая, язвил Ярыгин.
Пророком он оказался плохим. Артель росла, набирала силы. Через несколько лет артельщики построили новое здание. В большие светлые цехи с охотой потянулись надомники. Вступили в артель и Ярыгин с его единомышленниками, но в мастерские идти отказались, работали по старинке, на дому, а мебель потихоньку «сплавляли» на сторону.
Началась война. Артель стала делать лыжи для армии. После войны снова взялись за мебель. Через год на собрании членов артели самый старый из северогорских мастеров, Илья Тимофеевич Сысоев, некогда гнувший спину в шараповской кабале, предложил перевести надомников в мастерские.
— Хватит советскую власть обманывать! — сказал он. — До какой поры вы, приятели, будете мебель «налево» гнать да стариковством своим невыполнение норм прикрывать? Айдате-ка в цех! Мы тут вам самое почетное место отведем. Ну, а не пойдете, худого не скажу, из артели вас коленком под комлевую часть р-раз! И беседуйте себе с фининспектором на доброе здоровьице.
«За» голосовали все. Надомники руки кверху тянули нехотя. Челюсть Ярыгина сама собой отвисла книзу.
А в одну из ветреных февральских ночей запылал производственный корпус. Спасти не удалось ничего, Вместе с артельными постройками сгорели два квартала жилых домов.
Ярыгин во время пожара стоял в толпе односельчан.
— Гляди-ка ты, как неладненько издалося, — поминутно осеняя себя крестом, бормотал он, — а ведь на подъем артёлка-то двигалася, ох-ох-о-о! Это уж кому раз не повезло, и до последу не повезет…
На рассвете, обсуждая с приятелями ночное происшествие, он спокойно философствовал:
— А при всем при том разобраться: вечного-то, друг-товаришш, ничего не бывает…
Виновников не нашлось. Надомников и Ярыгина таскали чуть не полгода, но за отсутствием улик дело вскоре заглохло.
Столяры разбрелись по своим низеньким мастерским; снова началась работа на дому. К тайному удовольствию Ярыгина, артель почти погибала.
А через три года приехавшие из Москвы инженеры занялись какими-то изысканиями, Слухи о том, что в Северной горе будет строиться мебельная фабрика, вскоре сделались достоянием всего села.
Строить фабрику начали, однако, только в 1951 году. К тому времени Северная гора стала рабочим поселком. Стройка заметно оживила поселок, внесла в его жизнь свежую струю. Из Новогорска автомашины почти ежедневно везли на строительство разные грузы. На станцию подавали вагоны с кирпичом, железом, цементом.
Артель, между тем, окончательно развалилась. Прежние мебельщики стали строителями. Первым пришел Сысоев старший вместе с сыном Сергеем, последним появился Ярыгин. Он ходил за прорабом больше недели, выговаривая себе «работенку» повыгоднее. Столяры посмеивались: «Паша-таракаша (так прозвали его за тонкие тараканьи усики) вторую неделю „на примерку“, ходит, деньгу себе по росту подбирает!»
— А вовсе в том греха-то и нет, — по обыкновению философствовал Ярыгин, когда крылатые издёвки достигали его ушей. — Денежка она есть главный житейской смысл. Уговор она прежде всего любит, чтобы чинно-благородно все было.
К декабрю 1953 года построили только первую очередь, однако, фабрика начала уже работать. В магазинах Новогорска появилась новая мебель. Но покупали ее плохо. И красоты маловато и прочность-то, кто ее знает, да и дорогая к тому же.
Мастера предлагали:
— Давайте придумаем свое! Неужели мы мебель разучились ладить? Слава-то прежняя куда подевалась?
Но бывший директор Гололедов от всех предложений отмахивался:
— Фабрика есть? — Есть! Мебель делаем? — Делаем! Нужна мебель? — Нужна! Ну и пусть берут, какую даем. Нам некогда красотой заниматься, лишь бы не разваливалась.
Фабрика продолжала работать по-прежнему. Мебель пока не разваливалась, но покупали ее все так же плохо.
Однажды Илья Тимофеевич побывал в Новогорске. На другой день с утра он пришел к Гололедову:
— Как вам, товарищ директор, не знаю, а мне стыдно, — дергая бородку, заявил он. — Своими глазами вчера нашу беду подглядел. Рижскую мебель в универмаг привезли, так в магазин не войти, аж до драки… В полчаса разобрали. А рядышком наши «шкафы», ровно будки сторожевые торчат, никто и спрашивать не хочет, Я, как распродали рижскую, подошел к продавцу, покупать вроде собрался, по шкафчику нашему ладошкой похлопываю да приговариваю: «Добрая вещица, ничего не скажешь», А продавец на меня глаза вытаращил, ничего не говорит, только, понимаю, за ненормального считает. У меня дальше притворяться душа не вытерпела, махнул рукой, да и прочь из магазина… Вот и решил от имени всей рабочей массы, от «столярства» всего к вам идти. Совестно делать такое дальше!
Гололедов, как всегда, держал себя очень спокойно.
— Давайте не будем принимать близко к сердцу капризы людей с испорченным вкусом, — сказал он. — Вы старый производственник, должны понимать: нам нужен план! Побольше да попроще.
— Вы меня, конечно, простите, — не вытерпел Сысоев, — только за такие рассуждения, худого не скажу, в глаза плюнуть — просто очень милосердное наказание… Извиняюсь, конечно, поскольку у меня тоже, видать, вкус сильно испорченный…
Шли дни. По-прежнему мебель увозили в город, по-прежнему поругивали и покупали скрепя сердце, — где лучшую возьмешь? Из Риги-то не каждый день возят.
Слава северогорцев разучилась парить над землей.
Когда сняли Гололедова, Илья Тимофеевич пришел домой в приподнятом настроении. Он достал из старенького буфета с витиеватой резной верхушкой заветную (мало ли, радость какая приключится) поллитровку, стукнул ладошкой в донышко и, налив полнехонький стакан, опрокинул его себе в горло. Потом крякнул, утер рукавом губы и, понюхав корочку черного хлеба, подмигнул своей встревоженной половине, Марье Спиридоновне, шумно поставил стакан и раздельно проговорил:
— Со святыми упокой…
Старушка поперхнулась неизвестно чем и закашлялась.
— Ты здоров ли, батюшко? — сквозь кашель с трудом проговорила она, с опаской поглядывая на мужа.
— Выздоравливаю! На сто пятьдесят процентов! — ответил он. — Отходную сегодня сыграли нашему… с неиспорченным вкусом…
Это было нынешнею весной. Старику верилось; скоро на ощипанных крыльях славы начнут отрастать новые перышки.
2
Общее собрание закончилось поздно. Илья Тимофеевич вернулся домой уже в сумерках. Возбужден он был до крайности и потому особенно рьяно потеребливал свою бородку.
— Ты хоть на развод оставь, батюшко, — предостерегала его Марья Спиридоновна, — вовсе, без бороды-то неловко.
Ухмыльнувшись, Илья Тимофеевич повиновался. Он сел за стол ужинать. Неторопливо прихлебывал из глиняной миски любимую похлебку, то и дело загадочно подмигивал жене.
— Ты чего? — заволновалась она. — Уж не на кулорт ли сызнова посылают? — В прошлом году, когда Илья Тимофеевич ездил на Кавказ по совсем бесплатной путевке, Марья Спиридоновна не спала ночей. Было страшно: вдруг полезет купаться в море да и потонет. «Эвон оно какое огромнушшее, сказывают…» Моря она боялась больше всего на свете. Даже клятвенное обещание мужа, что в море его никто никаким трактором «не запятит», не принесло ей тогда покоя.
Илья Тимофеевич отодвинул миску и, потирая руки, объявил:
— Какой там курорт! Просто дело доброе предстоит, Эх, и правильный же, видать, мужик!
— Что за мужик? — не поняла жена.
— Да директор! Не гололедовской хватки… с таким не потонешь!
— Где не потонешь-то? — снова забеспокоилась старушка.
— Нигде, Спиридоновна, нигде! Даже в море самом глубокущем.
— Ехать, что ли? — произнесла Марья Спиридоновна упавшим голосом.
Илья Тимофеевич добродушно рассмеялся:
— Эка страх тебя взял. Говорю тебе, дело большое начинается, добрую мебель всей фабрикой ладить станем.
— Прямо уж! — недоверчиво произнесла Марья Спиридоновна и спросила, успокаиваясь: — Сережка-то чего не идет?
— Придет. После собрания коммунистам остаться велено было.
— Собрания да собрания все… За день не наговорятся, — ворчала Марья Спиридоновна, прибирая на столе… — Опять все простынет.
Не дождавшись Сергея, Илья Тимофеевич ушел спать на сеновал. Уснуть он не мог долго. Ночь наступала пасмурная и теплая. Сено дурманяще пахло и при каждом движении шелестело под его головой, щекотало то лоб, то ухо. Где-то скрипел коростель…
Собранием Илья Тимофеевич остался доволен: «Правильно делаем, ой как правильно! — думал он. — Давно пора!» Снова проходило в памяти все, что говорилось сегодня. Идею взаимного контроля одобрили почти все, а Илье Тимофеевичу больше всего понравилось, что каждому рабочему дадут теперь небольшой альбом с техническими документами, в которых будет все самое главное: и размеры сказаны, и чертеж будет, и какой материал надо применить и какой нельзя. Но самым умным и правильным показалось то, что, кроме всех документов, у каждого станка в шкафчике под стеклом поместят образец. Образцы эти Токарев назвал эталонами и объяснил, что на каждом будет наклейка с печатью и подписью главного инженера об утверждении. «Поди попробуй, помимо аталона этого самого, соорудить! Нет уж, никуда брак тут не спрячешь! Молодцы мужики!..»
Эталоны предложил Токарев. И к сообщению его о том, что они будут введены, на собрании отнеслись по-разному. Иные одобряли, иные посмеивались, иные махнули рукой: пустое, мол, все это.
Радовало Илью Тимофеевича и то, что народ и «начальство» поддержали его предложение сколотить «бригадку» для изготовления новых образцов, чтобы после в отдельном цехе начать серийное изготовление такой мебели и втягивать в него лучших рабочих.
Ярцев назвал будущую бригаду «художественным конвейером», сказав, что такое название ей обязательно следует присвоить после, когда она вырастет, и что допускать к «художественному» надо будет самых достойных, чтобы все боролись за почетное право попасть туда. И получится, что за хороший труд трудом и награда. Лучшие получат право трудиться над созданием самого красивого, художественного.
Сергей Ильич пришел через час. Спал он обычно в доме, но на этот раз почему-то полез на сеновал к отцу.
— Ты чего, тут, что ли, спать станешь? — спросил старик, услышав шаги Сергея и шуршание сена.
— Не спишь, батя?
— Стало быть… коли разговариваю. Ложись давай да говори, что там еще баяли?
— Я не спать. Директор тебе передать наказывал, чтобы ты утром прямо к нему шел… не заходя в цех. И чтобы пораньше, слыхал?
— Не глухой… А на что?
— Не знаю, сам скажет.
— Вечно у вас тайны всякие: сам, сам скажет! — проворчал Илья Тимофеевич, поворачиваясь на бок. — Приду уж, ладно… — бросил он вслед спускавшемуся по лестнице сыну.
Ворочался он еще долго. Слышал, как хлопали двери в доме и как Сергей пробирал своих сыновей за то, что поздно вернулись с реки, и как оправдывались мальчишки богатым уловом. Слышал, как Марья Спиридоновна ходила с фонарем в хлев к корове. Под дощатой крышей метались и золотили доски желтые отсветы фонаря. Потом все утихло. Только слышно было, как тоненько и назойливо звенит возле самого уха комар…
3
— Давайте, Илья Тимофеевич, бригадку будем сколачивать, — сказал Токарев, когда наутро Сысоев вошел к нему в кабинет. — Зерно, так сказать, будущего «художественного», а?
Директор, видимо, был в хорошем настроении. Он ходил по кабинету, потирая руки и довольно поблескивая глазами. Несмотря на то, что спал он в эту ночь так же мало, как и всегда, лицо его казалось странно посвежевшим. Может быть, это было от чуть заметной улыбки.
— Что ж, дело правильное, — согласился Илья Тимофеевич.
Директор усадил его в кресло, сел за стол сам.
— Я хочу назначить вас бригадиром, — сказал он, поставлю на оклад. Это очень важное, интересное начало. Потом, когда бригада вырастет, создадим цех и вас — мастером.
— Я худого не скажу, Михаил Сергеевич, — начал Сысоев, откашлявшись, — только в начальники-то вы меня не запячивайте, не по мне это. Век свой руками на житье зарабатывал; «клеянка» у меня на это дело не приспособлена. — Он похлопал себя ладонью по голове и снова откашлялся.
Токарев начал уговаривать. Илья Тимофеевич не соглашался, уверяя, что «в освобожденные начальники» он не годится, что «грамотёшки» у него маловато… Токарев не отступал. Наконец сошлись на том, что Сысоев примет бригадирство временно и при том условии, что и сам будет работать за верстаком, обеспечивая лишь необходимый «догляд» за делом.
Директор поручил ему подумать о составе бригады и принести денька через два, не позже, список.
— Только таких людей, на которых положиться можно, что не подведут, — предупредил он. — А я позабочусь о том, чтобы оплата за образцы и за все, что будете создавать после них, заинтересовала бригаду. Значит, договорились?
Илья Тимофеевич целый день раздумывал над составом будущей бригады. Посоветовался с председателем фабкома Терниным, перетолковал с сыном, которого тоже прочил в «мебельные ополченцы», как назвал он бригаду. Сергей, однако, в бригаду идти отказался, хоть и был у него седьмой «краснодеревный» разряд.
— Зря, Серега, зря не соглашаешься, — наступал отец, — смотри, какое дело я тебе предлагаю: славу нашу мебельную на ноги ставить! На склад-то твой хоть кого поставь, лишь бы в столярном деле кумекал, а мне помощник правильный нужен. Так записать или как?
— Не пойду, батя, не наседай, — отговаривался Сергей. — Пошел бы я, и дело мне это, сам понимаешь, как мило, да только…
— Ну чего только?
— А то, что промежуточный склад — это мне партийное поручение, понятно тебе? Ты пойми, у меня здесь оборонный рубеж, откудова браку будем отпор давать.
— У тебя оборона, а у меня наступление, — подмигнул Илья Тимофеевич, — ну-ка смекни, что лучше?
— Не мани, не мани! — махнул рукою Сергей Ильич. — В этом деле я над собой не хозяин, понял?
— Надо полагать… — отступился наконец Илья Тимофеевич.
Состав бригады все же наметился подходящий. Вечером, уже дома, отужинав и выпив по обыкновению пяток стаканчиков наикрепчайшего чайку, такого, что, по словам самого Ильи Тимофеевича, «и у турка цвет лица, без сомнения, потерялся бы», старый мастер нацепил очки и, подстелив газетку, чтобы не наследить чернилами на клеенке, принялся за четвертое по счету переписывание состава бригады.
Половина фамилий уже была занесена на чистенький листок из школьной тетради, когда в обшивку дома постучали.
Илья Тимофеевич поднялся, сдернул с носа очки и подошел к окну. Просунув голову между густо разросшимися геранями и бальзаминами, он спросил!
— Кто?
— Выходи, друг-товаришш, на завалинку повечеровать, — раздался где-то у самого подоконника знакомый, со сладенькой хрипотцой голос Ярыгина.
— Чего стряслось, Пал Афанасьич? — недовольно спросил Сысоев.
— Дело есть, Тимофеич, первейшей важности.
«Неспроста прикатил, хитрый черт!» — подумал Илья Тимофеевич, неохотно выходя из дома. Он знал, что выйти нужно, потому что Ярыгин все равно не отвяжжется.
Ярыгин уже сидел на скамеечке у ворот, положив руки на колени и тихонько пошевеливая пальцами, Сысоев сел возле. Помолчали.
Солнце стояло низко. Его лучи светлыми полосами пробивались сквозь нагромождения облаков. Стороной тили дожди. Густые полосы ливня вдалеке размывали серо-синюю пелену туч и едва заметно ползли вместе с нею. Где-то в стороне лениво перекатывался гром.
Ярыгин сидел молча и неподвижно, словно окаменевший. Глаза его остановились на одной точке, будто прицеливались. Только пальцы рук по-прежнему извивались на коленях.
— Ты, Пал Афанасьич, уж не на богомолье ли собрался? — спросил Илья Тимофеевич, усмехнувшись. — Меня из избы вытащил, а сам сидишь, молитвы на память читаешь, что ли…
Ярыгин очнулся. Глазки его засуетились, усики дрогнули.
— Ты, Тимофеич, насчет бригадки-то поразмыслил, аль пока не прикидывал? — разрешился он, наконец, вопросом.
— Не прикидывал пока. А ты что, соображения имеешь?
— Вроде. — У Ярыгина вздрогнуло правое веко и левый ус начал подниматься кверху.
— Какие же, любопытствую? — насторожился Илья Тимофеевич.
— Народу-то сколь в бригаду метишь?
— Говорю: не прикидывал.
— Так, так… А ведь народишко, Тимофеич, туда самый отборный потребуется.
— Смекаю.
— Да-а… человечков шесть, а то и восемь, — продолжал Ярыгин.
— Может, шесть, а может, и восемь, — согласился Сысоев, косясь на собеседника. Он начал понимать, к чему тот клонит.
Ярыгин сидел в прежней позе, внимательно разглядывая соседний тополь.
— Так, так… А мебелишка-то из какого сортименту будет, смекнул?
— Это мне пока неизвестно, после решать будем, полагаю, на художественном совете.
— А-а…
Ярыгин неожиданно повернулся к собеседнику лицом, несколько секунд смотрел на него и вдруг заговорил торопливо, вкрадчивым голоском:
— Я ведь что соображаю, дело-то к чему идет — умельство наше стародавнее раскопать, мебелишку такую, как при земстве, стряпать, верно?
— Нет, брат, такую не пойдет, — решительно замотал головой Сысоев, — Время нынче не то!
— Верно, зерно, хе-хе! — мелконько затряс лицом Ярыгин, — прежде-то у дворянства-то взгляды на художество тонкие были, вкусы с подходцем, а нонче-то…
— А нынче еще тоньше, так понимай! — повысил голос Илья Тимофеевич. Не скрывая своей неприязни, он хмуро глянул в испитое лицо Ярыгина. — Да, да, Пал Афанасьич, взгляды тоньше да подходец поглубже! Тут, брат, финтифлюшками не отделаешься, настоящее художество требуется. Чтоб за живое брало, не то что там дворянам твоим вихры-мухры разные!
— Вот и я про то же! — быстро согласился Ярыгин и вдруг сжался весь, словно для броска. — Тут, окромя нас, стариков, никто не сможет, Тимофеич, никто! Слышишь, не сможет! — еще раз шепотом повторил он, нагибаясь к самому лицу Сысоева. — Ты мне там какое дельце в виду имеешь, бригадир? — пошел он, наконец, в открытую.
Сысоев не ответил.
— Тут ведь что, Тимофеич, что главное-то! — заспешил Ярыгин. — Не только состряпать надо, отстоять требуется. Многие против нас попрут. У нас, сам знаешь, к чему привыкли: побольше да попроще, план подай! Наше художество не ко двору!
— Я, Пал Афанасьич, худого не скажу, — вдруг перебил Илья Тимофеевич, — только тебя в бригаду не предполагал. — Голос его прозвучал негромко, но твердо.
Ярыгин торопливо начал скоблить ногтями лоб.
— Это мало важности, что не предполагал, — не растерялся он, — я не в обиде, понимаю, ты думал, я не соглашуся, ну а я… сам понимаешь, для общей пользы… не постою, пойду, раз уж надобность обнаружилася, хе-хе!
— Обойдемся мы, говорю, — отрезал Сысоев, — хватит народу. Так что вот. Не к чему тебя отрывать.
Пальцы на коленях Ярыгина замерли, как будто одеревенели. Некоторое время он сидел неподвижно, чего-то ждал. Минута прошла в молчании.
За Медвежьей горой снова прокряхтел гром. Темное облако отстригло полосы солнечного тумана. Тревожно зашелестел тополь.
— Вот я и говорю, — как бы нехотя произнес Ярыгин, — как-то еще дельце это обернуться может. Нам ведь план нужен, а такую нужду грех прозевать. Тут еще хуже мебель дай — все равно брать будут, В городе плюнут — в деревне подберут. При такой поспешной жизни кто красоту-то твою разглядывать станет? Хе-хе! На простой-то мебеляшке и заробить легче, гони знай.
Ярыгин замолчал, покряхтел, оглядел горизонт.
— Знать-то погода переменится, ишь кругом затягат, — вяло пробубнил он. — Да-а… хе-хе!.. Ты думаешь, Тимофеич, в бригаде вас с деньгой не облапошат, что ли? Держи карман? Это в приказе для красного словца насчет материальности брехнули; объедут на кривой, хе-хе! А Ярыгин что! Ярыгин не пропадет.
— Ты, Пал Афанасьич, вот что, — хмуро проговорил Сысоев, — шел бы отдыхать. Да и мне недосуг.
— Гонишь? — насторожился Ярыгин.
— Советую.
— Неспокойно рядом с Ярыгиным? Хе-хе! — Ярыгин язвительно усмехнулся. Колючие зрачки его замотались из стороны в сторону.
— Разные дороги у нас с тобой, вот что! — Илья Тимофеевич встал.
— Ты про что это? — тоже поднимаясь, спросил Ярыгин.
— Про всё!
Взгляды их встретились. Глаза Ярыгина сузились до предела. Они жгли ненавистью лицо человека, постоянно портившего ему, Павлу Ярыгину, жизнь. Как ненавидел он это лицо, эти спокойные, с чуть заметной голубинкой глаза! Дали бы ему волю, разрешили бы уничтожить, раздавить этого человека! Вот бы праздник-то был!
— Зря ты, Тимофеич, хе-хе! — пробуя улыбнуться поласковее, зашевелил губами Ярыгин. Голова его медленно втягивалась в плечи. Для чего-то пошарив глазами в небе, он повернулся и зашагал прочь.
Илья Тимофеевич вернулся в дом и снова уселся за список. Вошел Сергей. Он повесил кепку на деревянный колок у дверей, подошел к отцу.
— Я, батя, Ярыгина сейчас встретил — сказал он, через плечо отца заглядывая в список. — Идет, руками рассуждает чего-то; вид такой, будто не все у него дома.
Илья Тимофеевич усмехнулся:
— То еще не велика беда, кабы «не все дома», беда — не знает, «куда из дому ушли». — Ты чего застрял на фабрике-то?
— С Озерцовой, с мастером нашим новеньким, разбирался. Не повезло девчонке, опять браку у нее напороли. У Тернина в фабкоме был, Ярцева у него застал, так беседовали насчет перестройки.
— И много наперестраивали?
— Прикидывали кое-что, как будет.
— Молодцы перестройщики! — похвалил Илья Тимофеевич. — А еще про что?
— Остальное по партийной линии.
— А перестройка, выходит, вроде по беспартийной линии?
— Да нет, зачем…
— То-то вот, зачем! На-ка смотри список по моей, по партийной линии, добрая бригада будет?
Илья Тимофеевич подвинул сыну исписанный тетрадный листок. Сергей прочитал список.
— А паренька этого, Шурку Лебедя, ладно ты, батя, сюда вписал? — спросил он.
— А что неладно-то? Пускай учится. Да и для остальной молодежи приманка. Подумаю, после еще, может, кого из ребятишек на подмогу приму.
— Ну, ну… А ты знаешь, Ярыгин сегодня после обеда, как приказ вывесили насчет бригады, к Тернину в фабком приходил. Прямо не сказал, но, понятно, в бригаду твою метил, прощупывал все, чтоб рекомендовали. А Тернин ему прямо сказал: не мое, мол, дело, это пускай Сысоев решает. Он после, говорят, к самому директору ползал.
— Да-а, — протянул Илья Тимофеевич, — вошь тоже ползает, ищет, где кожа тоньше… Ну что ж, завтра к директору пойдем список утверждать.
4
Если бы лет пятнадцать назад кто-нибудь предсказал Алексею Соловьеву профессию станочника-деревообделочника, он бы наверняка счел это недоброжелательством. Возню с деревом он всегда считал занятием, не достойным настоящего человека, столяров пренебрежительно называл колобашечниками, а под горячую руку и гроботесами. Откуда пошла такая нелюбовь, сказать было трудно. Если бы копнуть родословную Алексея, там обнаружились бы почти одни столяры. Разве только отец, с некоторых пор занявшийся скрипками, составлял некоторое исключение. Однако и он начинал со столярного дела, к тому же свое музыкальное мастерство всегда признавал сродни мебельному.
Из трех сыновей Ивана Филипповича Алексей был младшим. Старшие пошли по лесному делу. Оба они погибли в разное время и в разных местах в первый же год войны.
Учился Алексей плохо. Гораздо больше школьных наук его интересовало слесарное дело. Он вечно возился с какими-нибудь машинами. То чинил швейную, то ремонтировал чей-то велосипед. Раз даже набрался смелости взяться за арифмометр. Однако в результате его стараний «хитрая машинка» приобрела неожиданные математические «свойства»: сколько бы ни считали на ней, сколько бы ни крутили ручку, в окошечках неумолимо появлялись одни девятки.
Доучившись с грехом пополам до восьмого класса, Алексей удрал в город. Его приняли в ученики слесаря на домостроительный комбинат. Через полгода он уже достиг пятого разряда.
«Колобашечником» Алексей стал незаметно. Началось с ремонта станков в строгальном цехе. Потом появилась первая оригинальная фреза, которую он изобрел и сделал собственными руками. Позже — вторая… после — комбинированный патрон к станку… И поскольку создавалось все это, в конечном счете, для презираемых прежде колобашек, он полюбил в конце концов дерево простой, но сильной любовью, настолько сильной, что вскоре перешел в станочники.
Через неделю после начала войны он семнадцатилетним мальчишкой удрал на фронт. Дома считали его погибшим, потому что не получали писем, но в сорок пятом он вернулся. Эти четыре года войны ураганом ворвались в жизнь Алексея, но, рассказывая о них, он говорил так, словно было это самым обыкновенным делом. Он партизанил где-то в тылу у врага. С секретным заданием командования ушел на вражескую сторону. Друзья и все, кто знал его, считали тогда Алексея изменником. А он, не щадя жизни, сражался за счастье родной земли далеко за ее пределами. Возвращение в часть незадолго до победы было одним из величайших праздников его жизни. Об успехах, о делах фронтовых друзей Алексей рассказывал с увлечением, но когда дело касалось его, говорить начинал скупо и хмурился. Отец видел это и не расспрашивал. Да и нужно ли было, если ясней всяких слов говорили за Алексея строгие задумчивые глаза, возмужалое лицо, похудевшее и утратившее последние признаки былой мальчишеской свежести, да еще две Красных Звезды на его горьковато пахнущей гимнастерке.
Алексей возвратился на комбинат, к своему станку. Снова начались бессонные ночи — то над каким-то особенным резцом, то над новым устройством к станку. В трудную минуту помогали друзья. Из дум, из бессонницы, из взволнованных учащенных ударов сердца рождались дерзкие мысли. Они превращались в дела, в радость…
Алексею сказали: «Тебе нужно учиться!» Он только махнул рукой: «Некогда! За учением дела не сделаешь и время упустишь!» — «Смотри, парень, — предостерегали его, — жалеть будешь!» — «Ерунда! — отмахивался Алексей. — Неученую голову руки выручат, а ученых голов и без моей довольно!»
Позже, уступив просьбам отца, Алексей переехал в Северную гору, поступил на фабрику, строительство которой было в самом разгаре. Работал в бригаде монтажников. После пуска фабрики стал к станку. Неспокойная мысль снова не давала спать. Он задумал большое дело, ушел в него, но вскоре понял: знаний недостает! Забеспокоился, навалился на техническую литературу. Она давала половину того, что нужно было ему. В глазах пестрели бесчисленные и непонятные формулы. Они врывались в текст и превращали его, даже самый простой, в туманный и непонятный. Это вызывало жгучую досаду на себя за то, что проучился всего только восемь лет.
Что было делать? Начинать учиться? Но он давным-давно перезабыл все, что знал раньше. Попробовал заниматься сам, накупил учебников, справочников. Просиживал над книгами все свободное время, а знания не лезли в голову. Он приходил к глазному механику фабрики Горну. Александр Иванович, добродушный, живой, уже заметно лысеющий человек, несмотря на вечную занятость, помогал, сколько мог, но советы его Алексей выполнял слепо, не отдавая себе отчета в том, зачем он делает так, а не иначе…
Александр Иванович качал головой:
— Учиться, учиться нужно, Соловьев! При твоей голове да работа в темную! Разве ж это дело?
Алексей уходил от него, кусая губы и еще сильнее досадуя на себя. Часто беспокоить Горна он не решался, Ночи напролет просиживал над книгами. Бессистемные занятия поглощали много времени, а пользы давали мало. Вера в себя исчезала. Алексей мучился, но продолжал работу над задуманным делом: «Как-нибудь кончу все равно!»
5
Инженер Валя Светлова приехала на фабрику в прошлом году.
Настраивая станок, Алексей увидел незнакомую девушку с русыми вьющимися волосами. Она нерешительно ходила по цеху. Вид у нее: был растерянный, а на лице застыло выражение того обиженного беспокойства, какое бывает у школьника, который не приготовил урока, но вызван к доске первым. Было видно, что в цехе она чувствует себя посторонним, неизвестно почему попавшим сюда человеком.
Заметив, что Алексей наблюдает за ней, Валя сконфузилась и покраснела, Алексей улыбнулся и продолжал прерванное дело, Может быть, от этой улыбки и зародилось у Вали то новое для нее чувство, которое после часто заставляло ее хоть ненадолго задерживаться где-нибудь неподалеку от карусельного фрезера, как будто по делу. Она втихомолку наблюдала за Алексеем, за точными, уверенными движениями его рук…
Новое чувство овладевало ею все неотступнее, все более властно влекло ее к Алексею, с которым она даже не была еще знакома.
Познакомились они в выходной день. Кончался июль. Жаркий, безветренный, с застоявшейся, парящей духотой, он сушил травы, мелкими трещинами рассекал землю, серую и пыльную. Далеко за желтоватой дымкой горизонта бродили грозы, может быть, шли дожди, а поселок изнывал от жары.
Валя ушла к реке. Елонь, отступившая от берега, обнажила мыски, сердито ворчала на перекатах, не то пугала, не то звала к себе. Валя выбрала место, где лозняк был погуще, положила под кусты книгу, маленький букетик ромашек, разделась и, убрав волосы под ярко-желтую косынку, вздымая снопы сверкающих брызг, шумно бросилась в воду. Она не подозревала, что рядом над книгой сидит Алексей, защищенный спасительной тенью высоких кустов.
Он слышал всплеск неподалеку, а потом на середине реки увидел над водой голову девушки. В желтой косынке она напоминала большую, небывалых размеров, кувшинку. Девушка плыла к заводи. Вскоре она вышла на противоположный берег и стояла там в черном купальном костюме, стройная, блестевшая от воды и солнца.
Алексей отложил книгу и долго любовался Валей.
Потом она поплыла обратно. Алексей слышал, как она выходила из воды и, должно быть, одеваясь, напевала что-то вполголоса.
Вдали, под серым облачком, глухо прогремело, и Алексей ясно различил тихо произнесенные Валей слова:
— Вот бы гроза сейчас налетела, а то до чего сухо… — Помолчав, она добавила: — Просто даже сердце высохло!
Валя поднялась наверх, накинув на плечи влажную желтую косынку, и пошла по пыльной дороге к старой вырубке.
Нагретая трава щекотала ноги. По серым растрескавшимся пням суетливо ползали пауки. Валя легла на траву. Где-то тяжело гудел шмель. Легким порывом налетел ветер, встряхнул метелки трав и замер. Солнце жгло Валину руку. Читалось плохо. Валя опустила книгу на грудь. Наверху застыло спокойное, горячее и нестерпимо синее небо. Откуда-то набежала тень. Валя подняла голову. Перед нею стоял Алексей. Девушка поспешно села, не понимая, чему он улыбается и как будто чуть-чуть насмешливо.
— Отдыхаете? — спросил Алексей.
— Немного, — тихо ответила Валя, поправляя платье.
— После купания хорошо, — продолжал Алексей.
Русые прядки Валиных еще не просохших волос шевелил ветер. Он дул теперь без перерыва, не сильно, но настойчиво. Валя почему-то покраснела.
— Откуда вы знаете, что я купалась? — спросила она, вставая.
— Видел, как вы к заводи плыли, — сознался Алексей и, нагнувшись, поднял с травы книгу. — «Анна Каренина»… хорошая вещь. — Он полистал страницы, захлопнул книгу. — В той стороне не купаются, омутов много. В них вода холодная.
Валя не ответила. Ей было тревожно и радостно от того, что Алексей рядом, что никто не мешает ей стоять возле и слушать его.
— Вы к поселку? — спросил Алексей.
— Да, — машинально ответила Валя, хотя вовсе не собиралась домой.
Они вместе зашагали к дороге…
Училась Валя в Свердловске. Ее увлекала профессия врача, но в медицинский институт не удалось пройти по конкурсу. Подружки уговорили идти в лесотехнический. Так началось учение чужому, нелюбимому делу. Она даже пыталась уйти с третьего курса. Отговорила мать: «На строительство пойдешь, что ли? Кирпичи таскать? Куда ты без диплома годишься? Замуж только!». И Валя продолжала учиться: в самом деле, кем-нибудь все равно нужно быть.
Но кем она будет, Вале не приходило в голову. Все напряжение, которое случалось испытывать во время учения, состояло лишь в том, чтобы что-то заучить, запомнить, вызубрить, наконец, но не в том, чтобы узнать что-то.
Когда с трудом и слезами были сданы все экзамены и с грехом пополам защищен диплом, Валя вдруг ощутила какую-то пустоту. Напряжение кончилось. Готовиться ни к чему уже не нужно. Появилось чувство непричастности ко всему, что происходило вокруг.
Только когда на дом принесли билет до станции Северная гора, ощущение пустоты несколько потускнело.
Гололедов назначил Валю технологом. Квартиры ей не дали. Больше недели она спала в конторе на стульях. Потом ей уступил отдельную комнатку бухгалтер материального стола Егор Михайлович Лужица. Домик его стоял на отшибе, в самом конце маленькой боковой улочки. В Валиной комнате было светло и тихо, только при ходьбе уныло поскрипывала одна старая, бугристая половица.
Работа на фабрике Валю угнетала. Она толком не знала обязанностей технолога. Выполняла отдельные поручения Гречаника, плохо иногда представляя себе, что и для чего она делала. Это было скучно и неинтересно, а от того, что не хватало практических знаний, еще и трудно. Она иногда обращалась за помощью к кому-нибудь из мастеров. Нередко ей отвечали: «Ты технолог, тебе и знать, мы-то при чем?» И Валя старалась спрашивать как можно реже. Но еще тяжелей было то, что никто ни с чем не обращался к ней; спрашивали у мастеров, у механика, друг друга — у всех, а ее будто и вовсе не замечали.
…Валя шла рядом с Алексеем, следя за тем, как задетые ногою катились по дороге маленькие высохшие комочки земли, скатываясь в колею или рассыпаясь крохотными облачками буроватой пыли. Алексей расспрашивал про институт, про учение, особенно про математику:
— Трудно, наверно, да? Формулы эти трехэтажные?
— Очень. Они мне по ночам снились.
— Полжизни отдал бы тому, кто в мою голову их вложить смог бы! — признался Алексей. — Да что там половину! Всю отдал бы!
Он говорил, но Валя слушала не слова, а только его голос, мягкий и спокойный. Чувство большой радости все сильнее охватывало ее, наполняло все ее существо…
Ветер подул сильнее. Совсем недалеко загремело. Валя и Алексей оглянулись. Сзади надвигалось облако. Оно было громадным и наверху светилось. В середине цвет его делался пепельным и свинцово-серым — в самом низу. За ним шла туча, лохматая, в закрученных белых космах.
— Гроза будет, — сказал Алексей, прибавляя шаг.
Валя тоже пошла быстрее, хотя от грозы ей уходить не хотелось. Пусть бы налетела быстрей! Взорвалась бы молниями, исхлестала дождем, вымочила обоих до нитки! Они бы укрылись под деревом, укрылись бы именно потому, что нельзя под деревьями укрываться от грозы. Это было бы страшно и… хорошо!
— Вам куда? — уже в поселке спросил Алексей.
— В тот переулок… у Егора Михайловича, — ответила Валя, и собственный голос показался ей чужим, прозвучавшим откуда-то со стороны.
— Ну, пока! — сказал Алексей на углу.
— До свидания, — едва слышно произнесла Валя и быстро пошла к дому по утоптанной тропке, но вдруг непроизвольно замедлила шаг и… оглянулась.
Алексей стоял на углу и, кажется, улыбался ей.
Резко повернувшись, Валя продолжала путь, стараясь прогнать неотвязные мысли, а лицо с немного насмешливыми карими глазами неотступно стояло перед ней. Она закрывала глаза, но в бурой мгле было то же лицо. Спотыкалась о камень, открывала глаза, а лицо не исчезало.
Налетел вихрь. Над домами заклубилась желтая пыль. Туча мгновенно закрыла все небо. Стало темно. Ослепительная молния с фиолетовыми краями распорола мглу, и все кругом загремело: воздух, земля…
Егор Михайлович затворял окна. Валя ворвалась в дом и, не глядя на хозяина, пробежала в свою комнату, не затворив за собою дверь. Она бросила книгу на стол и, раскрыв ее на первой попавшейся странице, начала читать вслух, шепотом произнося слова. Буквы сливались, и вместо них возникали те же глаза, единственные, затоплявшие все, и, казалось, спрашивали: «Ну что? Куда ты теперь денешься?»
Егор Михайлович, старичок с сердитым лицом и выпяченными вперед из-под щетинистых усов губами, словно он постоянно дул на что-то очень горячее, прислушавшись к Валиному шепотку, спросил:
— Это, Валюша, что? Турецкое заклинание по вопросу грозы?
— Книга очень интересная, — отозвалась Валя, — оторваться никак нельзя.
— А-а… — понимающе протянул Егор Михайлович, — Так, так…
Валя вдруг встала, захлопнула книгу и настежь распахнула окно. В комнату с дождем и пылью шумно ворвался ветер. Захлопали окна. Испуганный Егор Михайлович бросился на шум:
— Валя, ты что это? Этак ведь створки поотрывает!
Он торопился закрыть окно. Створки вырывались из рук, хлопали. Фиолетовая вспышка ослепила глаза. В невероятном треске, казалось, надвое раскололось небо, Из штепсельной розетки посыпались голубые искры. Ветер спутал Валины волосы.
Изловчившись, Егор Михайлович закрыл, наконец, окно. Лицо его было серым от испуга, а губы выпятились сильнее обычного.
Валя виновато опустила глаза.
— Вы не сердитесь, Егор Михайлович, здесь душно, а воздух во время грозы такой чистый… Я хотела…
— Хотела, хотела… — бормотал старик, отдуваясь.
Туча опустилась низко и стала серо-зеленой. Гремело теперь непрерывно со всех сторон. Отдельные дождевые струи слились в один сплошной поток. Небо за ним совсем исчезло. Дома, деревья, заборы расплылись серыми пятнами. Их озаряли ослепительные вспышки молний. Навстречу потокам ливня взлетали с земли каскады грязевых брызг. Грохот не прекращался. Удары слились в оглушительный рев. Временами, как щелчки гигантского бича, всхлестывали короткие, сухие удары — молния вонзалась в землю где-то рядом.
Ливень внезапно стих. Туча сдвинулась влево, но сразу же следом за нею, наваливаясь, как груда темно-серых камней, подошла другая. Грохот прекратился ненадолго; точно гроза выбирала место поудобнее. Хлынул ливень, но опять перестал, сменившись мелким дождем. Ветер ослабел, а гроза возобновилась с удвоенной силой. Молнии вспыхивали ежесекундно и били из разных мест тучи в одну и ту же точку на горе — в середину прижавшегося к ней, насмерть перепуганного леска, как будто громадные изогнутые и раскаленные добела прутья вонзались в него. Тучи уходили, на смену им приходили другие. Гроза, казалось, не хотела прекращаться.
Но вот на горизонте посветлело. Ветер стих. Валя распахнула окно. В комнату хлынули запах мокрой земли и пахучая свежесть тополей. В тишине с едва уловимым звоном лопались на лужах пузыри. Чей-то голопузый мальчонка выскочил на улицу без штанов и с визгом врезался в лужу, вздымая фонтаны мутной воды.
Валя прерывисто и часто дышала. Гроза прошла, а сердце стучало взволнованно, горячее, неуспокоенное.
6
Так началась любовь. Но одновременно начались и несчастья.
Валя напутала в режимах склеивания — двести шкафов оказались браком. Она получила выговор, Неделей позже то же повторилось с отделкой. Валя ошиблась в рецепте грунтовки. На третий день лаковая пленка начала отставать отвратительными серыми клочьями. Начальник цеха вызвал Валю. Она увидела испорченную мебель и похолодела. Приглашенная к главному инженеру, она понуро стояла перед ним, уставившись на графин с водой.
— Чего же стоит ваш диплом, товарищ технолог? — Голос Гречаника прозвучал мягко и даже несколько грустно, и Вале от этого сделалось ужасно стыдно. Она не ответила, потому что понимала: ее диплом не стоит ровно ничего.
Решение директора Гололедова испугало неожиданным милосердием:
— Пойдете мастером в станочный цех, — объявил он.
Мороз пробежал по Валиной спине. «Сменным мастером!..» Это было еще страшнее, это была гибель наверняка!
А вечером в Валино окошко постучал Алексей. Она увидела его и обомлела от страха. Неужели он узнал о ее позоре и пришел соболезновать?
Но Алексей пришел совсем за другим. Он вошел в комнату с растерянным лицом, держа под мышкой сверток чертежей. Долго молчал, потом, развернув чертежи, попросил:
— Мне бы тут расчетик один, Валентина Леонтьевна…
— Что это? — спросила Валя.
Алексей объяснил. Он пришел просить ее сделать кое-какие расчеты по его предложению — проекту небольшой полуавтоматической линии. У самого не получится, а Горн слишком занят.
— Я-то сам, понимаете, как темная бутылка в математике, — проговорил он, — чуть посложней — и заело…
Валя растерялась. Это было в тысячу раз ужаснее всего, что произошло с нею. Так хотелось помочь ему, Алеше, милому, желанному и, наверно, самому хорошему на земле человеку, но она понимала, что не сможет помочь ровно ничем, а признаться было стыдно.
— Оставьте, пожалуйста, чертежи у меня, — еле проговорила она, — я посмотрю и сделаю, что в моих силах.
— Да для вас тут сущий пустяк! — с радостной уверенностью сказал Алексей, горячо пожимая Валину руку.
Валя закрыла глаза, чувствуя, как к горлу подступает тошнота. Он верит в нее, в беспомощного человека, в инженера-пустышку!
— Я принесу вам это завтра, Алеша, — назвала она Алексея по имени и ужаснулась своему неожиданному нахальству.
…Валя до полуночи просидела над чертежами и записями Алексея. Она перерыла конспекты, перелистала учебники и не сделала ровно ничего. От нудной стучащей боли разламывалась голова. Валя снова без конца листала учебники, не находя ничего нужного и ничего не видя перед собой, кроме лица Алексея.
— Вот тебе и «сущий пустяк»! — упрекала себя Валя, и слезы бежали по ее щекам. Она бросилась на кровать и уткнулась лицом в подушку.
Наплакавшись вдоволь, Валя поднялась, сгребла в чемодан бесполезные учебники и конспекты. Бережно свернула в трубку чертежи и долго держала их в руках, как будто прощалась.
Легла она не раздеваясь. Слышно было, как за стеной храпел Егор Михайлович.
Пять лет почти подневольного учения, страхи перед экзаменами, «везение» на счастливые билеты, которому так завидовали многие подруги, позорный провал, пересдача и милостивая тройка под конец — все это обернулось сегодня такой непоправимой горечью.
Валя вспомнила слова профессора на студенческом вечере. О, эти слова! Они жгли, стучали в висках.
«Не забывайте, друзья мои, — говорил тогда профессор, — иные из вас, вступая в жизнь, склонны рассчитывать на „счастливый билет“. Их ждут горькие разочарования. Нет у жизни таких билетов! Но нет и более строгого экзаменатора, нежели она сама. Один билет ждет вас — творческий труд! Ему вы должны отдать все три ваших богатства: голову, руки, сердце, сто процентов себя! Но не забывайте, к этим ста процентам нужно приложить мечту! А человек плюс мечта — это тысяча процентов. Такими должны вы быть!»
— А сколько же процентов я? — спрашивала себя Валя. — Что я могу и чего я стою? До чего же мало. А моя мечта? О! Это тысяча недоступных процентов, которых я не достойна. Разве полюбит он, Алеша, такого жалкого человечишку, как я? Нет! Никогда! Слышишь ты, Валька?
Это Валя уже крикнула, да так, что за стенкой проснулся Егор Михайлович.
— Кто там? — сонно спросил он, помолчал и повторил вопрос: — Кто, говорю?
Валя не ответила.
На другой день после смены она возвратила чертежи Алексею:
— Не смогла я, Алеша… Алексей Иванович… Вы извините меня…
— Мне прощения надо просить, Валя, — необыкновенно ласково и с нотками сожаления ответил Алексей. — Это я не вовремя вчера сунулся к вам с этой чепухой. Если бы знал, что стряслось с вами, я бы… Но вы не огорчайтесь, со всяким может случиться…
Вале хотелось сказать, что все ее неприятности ни при чем, что просто сама она такой инженеришко, что не справилась с пустяком.
Но Алексей неожиданно предложил:
— Сегодня картина хорошая, пойдемте в кино. Забудетесь хоть немного.
В кино Валя чувствовала себя на седьмом небе. Серый, неуютный барак, который временно, пока строился клуб, занимали под кинопередвижку, показался ей едва ли не лучшим кинотеатром мира. Они сидели рядом, ее локоть касался руки Алексея, и от этого было так хорошо!
После они бродили по поселку. Алексей взял Валю под руку. Он рассказывал о себе, о том, что заполнило его жизнь, — о любимом труде. О том, как тяжело все дается ему и как хотелось бы сделаться инженером, чтобы работать у станка «на все сто!», чтобы уметь не только придумывать, но и осуществлять до конца всё.
— Алеша, а в чем, по-вашему, счастье? — неожиданно осмелев, спросила Валя.
Алексей ответил не сразу. Они стояли на углу в потоке яркого света, падавшего из окна обшитого тесом домика. Алексей видел, как блестят у Вали глаза.
— Я не знаю, как лучше объяснить, — ответил он. — Ну, понимаете… — Они медленно пошли дальше. Алексей долго собирался с мыслями. Наконец, он сказал: — Это когда человек свое место в жизни нашел, так я думаю… Нужно, чтобы… ну как это лучше сказать… чтобы человек врезался в жизнь, как сверло в твердый металл, и чтобы нагревался так же, и чтобы и трудно ему было, и радостно, и больно, и все это враз, понимаете? И всем чтобы от него горячо делалось… Может, и неладно и объяснил, только это я вам говорю, каким сам хотел бы быть хоть когда-нибудь, пусть за час до смерти!
— А любовь? — осторожно и едва слышно спросила Валя.
— Это само собой.
— А если места не нашлось человеку?
— Место для каждого есть.
— Ну, а не нашел если… не смог найти места, как тогда? Имеет он право любить?
— Кого? — спросил Алексей. — Кого такой любить будет? Самого себя только?
Проводив Валю до калитки, Алексей пожал ее руку. Он чувствовал, как впились в его ладонь ее пальцы.
«Славная она, — думал Алексей, засыпая в эту ночь, — только потерянная какая-то. Впрочем, возможно, это от неудач».
Валя долго не могла заснуть. Сон пришел тревожный, непрочный. Она все время просыпалась и всякий раз задавала себе один и тот же вопрос:
— Неужели я люблю только себя?
Засыпая, видела путаные сны. Под утро, когда сон пропал окончательно, она вновь задала себе тот же вопрос и ответила вслух, шепотом:
— Нет, себя я, кажется, ненавижу! — и расплакалась.
7
Сменным мастером Валя не проработала и месяца. Попав под начало Костылева, она фактически была предоставлена сама себе. Мебель она знала из рук вон плохо, в деталях не разбиралась, а обращаться к начальнику цеха не решалась, потому что не знала, куда деваться от его презрительной усмешки. Однажды она задала ему какой-то вопрос.
— И ничего-то вы не знаете, ничего-то вам впрок не идет, — Ответил Костылев, позевывая и безнадежно махнув рукой.
В следующий раз он так же спокойно обозвал ее грошовым специалистом, заявив, что на Валином месте со стыда сгорел бы задавать такие вопросы.
Каждый день всё больше выматывал силы. На работе Валя крепилась. Дома по вечерам плакала.
— Не к рукам тебе, Валя, эта инженерия, — стараясь успокоить ее, говорил Егор Михайлович. — Ну зачем ты в это дело сунулась? Видишь, какой компот получается?
— Не такой уж я бросовый человек, Егор Михайлович, — вытирая слезы, оправдывалась Валя. — Если бы помог мне кто! А то одни упреки слышу.
С Алексеем Валя встречалась редко: они работали в разных сменах. Да по правде сказать, она боялась встречаться с ним. Было стыдно за свои бесконечные неудачи. «Что он думает обо мне? — постоянно спрашивала себя Валя. — Вот тебе и место в жизни!»
Вскоре разразилась новая беда. Валя спутала схожие заготовки, пустив их в обработку совсем для другого шкафа. Костылев на этот раз был немногословен:
— Ну-с! На этот раз всё, девушка. Будет с меня.
Он повел Валю к главному инженеру.
— Место этой вот девицы на кухне — картошку чистить, Александр Степанович, — заявил он. — Забирайте от меня куда угодно.
Узнав в чем дело, Гречаник только покачал головой:
— Ну что мне делать с вами? — спросил он. — Я понимаю: вам везде тяжело, трудно, но как помочь?.. Эх, девчата, девчата! Ну зачем вы беретесь за это хлопотливое дело?
Вместе пошли к директору. Гололедов выслушал хмуро. Просверлив Валю маленькими и холодными, словно проковырянными на мясистом лице глазками, он произнес:
— Никчемные людишки!
Валя не выдержала.
— Вы не смеете! — крикнула она, чувствуя, как пересыхает у нее в горле. — Я никчемный инженер, я сама знаю! Без вас, слышите? А никчемным человеком называть меня кто дал вам право? Кто?.. Вам бы только давить… душу по ниточке выматывать! Вам бы только… только…
Горло перехлестнул какой-то липкий жгут. Слов и воздуха не хватило. Валя бросилась на стул и разрыдалась громко, не сдерживаясь.
Она смутно помнила, как ее увели, как пролежала она дома весь остаток дня. Утром ее снова вызвал Гололедов.
— Выбирайте: в цех к станку или в библиотеку, — сухо сказал он.
— В библиотеку, — не задумываясь, сказала Валя. «Только не к станку, — подумала она. — Это такой позор!» Что подумает про нее Алексей, все остальные? Быть у всех на глазах со своим стыдом, со своей неудавшейся жизнью!
Через день она уже принимала библиотеку.
Началась сравнительно спокойная и совершенно бесцветная жизнь. Никто не упрекал, не колол, не дергал… Изредка приходил Алексей. Она подбирала ему книги, журналы, и только это казалось настоящим делом, А он каждый раз тепло благодарил ее.
Однажды Алексей спросил:
— Ну как, Валя, теперь спокойнее?
— Да, — тихо ответила она.
— А к станку идти побоялась?
— Алеша! После института? Но это такой позор!
— К станку — позор? — откровенно удивился Алексей. — Эх, Валя, Валя!
На этот раз, прощаясь, он против обыкновения не протянул руки, а вскоре и вовсе перестал заходить. Валя мучилась тем, что нечаянно обидела его. А любовь ее росла с каждым днем, и она понимала, что это уже навек, что это может умереть только вместе с нею.
Алексей зашел только в октябре, когда библиотека получила новую партию технической литературы.
Та осень была особенно хмурой. Над землей висели низкие размытые тучи, набухшие холодом и дождем. Из них непрерывно трусилась мелкая водяная пыль. Деревья стояли голые и мокрые. Они не качались, а только безжизненно вздрагивали от налетавшего ветра, холодного, промозглого и сырого…
Алексей долго просматривал новые книги. Кроме него и Вали, в библиотеке никого не было; до закрытия оставалось полчаса. Он собрался уходить, так и не выбрав ничего.
— Алеша, — тихо сказала Валя, — у меня к вам просьба, можно?
Алексей удивился, О чем она собиралась просить его?
— Пройдемтесь вместе куда-нибудь, — попросила Валя, и краска залила ее осунувшиеся щеки.
— Но куда? — еще больше удивился Алексей. — Да еще в такую погоду?
— Все равно… может быть, передвижку привезли…
Алексею стало жаль девушку.
— Что ж, сходим в кино, пожалуй. После сеанса Валя сказала:
— Мне нужно поговорить с вами, Алеша… Я прошу вас… Это очень важно.
Они пошли по мокрым осклизлым мосткам. Улица кончилась, а Валя все молчала.
— Дальше некуда, — сказал Алексей, останавливаясь.
Валя вздрогнула. Из низких туч по-прежнему сеялся дождь. Было темно. Как в тумане чернели расплывчатые силуэты низких домов с тусклыми светящимися пятнами окон. Валя не решалась говорить. Алексей поеживался и прятал лицо в поднятый воротник. У Вали сильно закружилась голова. Она пошатнулась.
— Что с вами, Валя? — Алексей поддержал ее за локоть. А она неожиданно уронила голову ему на грудь. Руки ее легли на его мокрые плечи.
— Не могу я больше, Алеша, не могу! — сдавленным голосом проговорила Валя. — У меня нет жизни… Я — люблю тебя, Алеша, милый! И только это жизнь, это всё! — Она подняла голову и приблизила свое лицо к лицу Алексея. Даже в темноте он заметил в ее глазах слезы.
— Валя, не надо. Ты хорошая девушка, но пойми… Это пройдет… — Он взял ее руки.
— Нет, нет! — Валя затрясла головой. — Это не пройдет!.. Никогда не пройдет!..
— Я провожу тебя домой, Валя. — Алексей взял ее под руку.
— Значит… — чуть заметно сопротивляясь, проговорила она.
— Пошли, — сказал Алексей, — смотри, как холодно.
Валя опустила голову и послушно пошла рядом, чувствуя, как холодеет все ее тело. Она перестала ощущать себя, как будто оказалась в какой-то мертвой полосе течения жизни. Где-то рядом с нею, не касаясь ее, безудержно проносилось время, Вспыхивали молнии. Что-то врезалось в жизнь, согревало кого-то. Кто-то стоял у станков, на своем собственном месте, делал любимое дело, радовался…
Валя шагала, едва передвигая ноги, и чувствовала, как вместе с леденящей ночной сыростью в нее проникает холодная, пугающая своей неосязаемостью пустота.
— Я дойду одна, Алеша, — сказала Валя, высвобождая руку.
— Спокойной ночи, — ответил Алексей, пожимая ее холодные пальцы. Он ушел.
Валя слышала его шаги, замиравшие на мокрых досках тротуара.
— Неужели это все? — шепотом произнесла она, прислонившись к искривленному стволу старой березы на углу улицы. Она прижалась к нему щекой, и ей показалось, что холодный ствол вздрагивает и тяжелое ночное небо опускается над землей все ниже и ниже, как будто хочет накрыть эту землю вместе с Валей, с ее болью, которая становится все сильнее… растет… давит…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
Двойственность чувств Гречаника доставляла ему не мало мучений. Он руководил подготовкой к введению на фабрике взаимного контроля и не верил в него. Отдавал ему время, но не находил для него места в душе. Угнетало главным образом то, что приверженность его к старой системе контроля находит поддержку лишь в ограниченном кругу людей…
Партийное собрание решило, и он, главный инженер, подчинился, как коммунист. А свои убеждения, собственный взгляд на вещи? Как быть с этим? Отложить на дальнюю полку, как прочитанную, потерявшую значение книгу?
Он согласен: от тех мер, которые недавно разработал и предложил он сам, польза будет. У станков, у рабочих мест появятся технологические карты, режимы обработки, описания и самые наглядные чертежи деталей, узлов. Все это уже готовится в техническом отделе. Поможет это? Конечно. Рабочий будет знать, что требуют от него. Но знать и уметь осуществить — это же совершенно разные вещи! Браковщиков уже нет и не будет больше, так решено. Но на кого же будет оглядываться рабочий? На свою совесть? Она у людей разная. На эталоны, придуманные Токаревым? На эти деревяшки, которые в конце концов так и останутся музейными экспонатами? Нет и нет! Все это не то, совсем не то! Вот предложение старика Сысоева — это другое дело! Вначале маленькая, после все растущая бригада, которая будет делать художественную мебель. Туда будут отбирать лучших, самых сознательных, работающих без брака, и вполне возможно, что в такой бригаде бракеры будут не нужны. Но сразу на всей фабрике без бракеров? Сделать в год мебели на двадцать миллионов рублей, и никто, кроме одного приемщика на промежуточном складе, ничего не проверит?
Эталоны, между тем, готовились во всех цехах. И опять все: делалось именно так, как хотел Токарев.
Гречаник думал поручить это дело самым опытным и умелым рабочим. Тогда за качество эталонов можно было бы не беспокоиться. Но Токарев решил иначе.
— Заставьте каждого сделать эталон для себя, — сказал он, — и не утверждайте до тех пор, пока не представят годный. Этим мы с самого начала поставим людей в рамки ответственности и безо всяких скидок…
Не по душе пришелся такой оборот дела и мастерам цехов, и большинству рабочих: уж слишком много было хлопот. Мастера собирали готовые эталоны и приглашали в цех главного инженера, чтобы он осмотрел и утвердил их. Но Гречаник придирался страшно и добрых две трети возвращал для переделки. Люди ворчали:
— Тоже, придумали! На этих игрушках одной крови сколько испортишь!
А когда в фанеровочном цехе Гречаник, не утвердив, в третий раз возвратил эталон фанерованной дверки, сменный мастер вспылил:
— Вы уж попросту придираетесь, Александр Степанович! Когда же люди план-то будут выполнять с вашими эталонами?
— По мне — когда угодно! — повысил голос Гречаник.
— Я в фабком пойду! — начал горячиться мастер. — Что у меня люди заработают на этих бирюльках?
Ярцев, все эти дни проводивший в цехах, оказался свидетелем спора. Он вмешался:
— А интересно, что вы в фабкоме заявите, товарищ мастер?
— А то и заявлю! — ответил мастер, начиная уже выходить из себя.
— Ну да, — спокойно, как бы соглашаясь, продолжал Ярцев, — так попросту придете и скажете: «Товарищ предфабкома, вмешайтесь, администрация заставляет меня требовать от рабочих качественного изготовления эталонов, а у них не получается, отмените решение партийного собрания!» Так, что ли?
— Ничего не так! Надо, чтобы нам специально эталоны приготовили.
— Вот именно. А люди будут на них смотреть, сделать же все равно не смогут. Картинкой умения не прибавишь! Свои руки сделать должны. Вы подумайте: эталон сделать не можем! А то, что изготовляем, должно быть точь-в-точь по эталону. Ну, а теперь скажите, что же вы до этого дня в своем цехе делали? Брак ведь, правильно?
Мастер не ответил. Он сосредоточенно теребил ворот своей спецовки. Однако, почувствовав его поддержку, Степан Розов, работавший в этой смене, выкрикнул с места:
— Готовые давайте!
— Кто не хочет делать эталоны по-настоящему, тому в цехе места нет, — твердо сказал Гречаник.
— Вы поймите, — старался втолковать мастеру Ярцев. — Взаимный контроль — это взаимная строгость с самого начала. Рабочие должны так же вот безжалостно придираться друг к другу, когда будут принимать от соседа уже не эталоны, а рядовые детали.
Вечером, когда Ярцев рассказывал Токареву о событиях этого дня, в директорский кабинет вошел председатель фабкома Тернин, невысокий сутуловатый человек с добродушным лицом и усталыми глазами.
— Беда, товарищи администрация, — озадаченно проговорил он, разводя руками. — Получится ли что у, нас со всем этим, а? Из фанеровочного идут — шумят, Шпульников вчера пришел — говорит: рабочие отказываются по нескольку раз эталоны переделывать. Как быть-то?
— А ты, Андрей Романыч, сам ответь, — сказал Ярцев, — как быть, если больной отказывается глотать горькое лекарство? Лечить бросать?
— Зачем это? Уговорить надо, растолковать…
— Ну вот, оказывается, сам понимаешь?
— Выходит, еще собирать придется, — потирая лоб, сказал Тернин.
Токарев поднялся из-за стола, энергично потирая руки. Нахмуренные брови его разошлись, на лице показалась улыбка.
— Давайте, где особенно туго идет, проведем цеховые производственные совещания, — сказал он и добавил: — А вообще, должен вам сказать, все развивается очень правильно.
— Что вы имеете в виду? — спросил Гречаник. Он стоял в стороне с хмурым лицом, засунув руки в карманы.
— Я имею в виду, что болезнь начинается всерьез!
— Что же в этом хорошего? План в августе, мне думается, мы завалим тоже всерьез.
— Пускай! Восполним в сентябре. — В голосе Токарева прозвучала спокойная уверенность. — Но никаких скидок, никаких послаблений, если по-настоящему хотим возродить славу уральских мебельщиков!
Тяжело вздохнув, Гречаник покачал головой.
— Та слава, о которой говорите вы, Михаил Сергеевич, — сказал он, — это слава отдельных кустарей, художников. Это ж совсем другое дело! Таких художников сейчас единицы, а остальные… Да что там говорить! Скажите, какого искусства можно ждать от людей, которые ежедневно делают сотни одних и тех же вещей, даже ре целых, а только частей их? Искусство же требует проникновения в красоту вещи. Художество, искусство идет от красоты вещи.
— Не согласен! — вмешался Ярцев. — Путь к красоте вещи идет от красоты труда, от внутренней красоты, понимаете? А красота эта начинается с бережного, любовного отношения ко всему, что делают твои руки, что дает тебе материальные блага. Прежде всего!
— Допустим! — взволнованно ответил Гречаник. — Но воспитать это можно только тем, что отвергает все вы, — строгим контролем извне. Делать хорошо! Это в производстве вырабатывается только привычкой…
— Разве мы возражаем, Александр Степанович? — сказал Токарев, выходя из-за стола и останавливаясь посреди кабинета. — Все дело в том, как воспитать привычку. Я считаю, что сегодня, на тридцать восьмом году революции, говорить о караульном при совести рабочего человека — дело нестоящее… Совести надо помогать. Простите за образность, но сегодня мы с вами полководцы славы, только славы не кустарей, а коллектива в несколько сот человек! Прошу вас: душой, душой давайте на эту славу работать!
«Душой работать!» Эти слова не шли у Гречаника из головы. А где сегодня его душа? С теми, кто участвует в этой перестройке, или нет? Что делает он? Руководит подготовкой, требует, строгость его поддерживают. Значит, он участвует в том новом, что началось на фабрике, только, выходит, участвует не искренне, лишь в меру долга. Но разве долг может быть помимо души?
2
Большая работа Гречаника, которой он отдавал все свободное время, жертвуя отдыхом, здоровьем, подходила к концу. Идея была интересная и новая. Если осуществить ее, фабрика сможет без всякой перестройки изготовлять любую мебель. Для этого нужно наладить выпуск узлов такой мебели — деревянных щитов, оклеенных фанерой из ценного дерева, из которых можно собирать разные вещи. Гречаник назвал свою работу проектом наборов мебели из унифицированных узлов, Он пришел к Токареву, положил перед ним пачку чертежей и сказал:
— Вот, закончил, — и стал излагать свою идею.
Токарев слушал внимательно. Потом еще раз пересмотрел чертежи и сказал:
— Идею я лично одобряю, но конструкция мебели бедна. Это же простые прямоугольные коробки.
— Это мебель с большим будущим, — возразил Гречаник. — Можно будет строить фабрики узкоспециализированные, для производства таких унифицированных щитов отдельно, для сборки мебели отдельно. Можно будет перевозить мебель в разобранном виде, в узлах, в деталях, наконец.
— Но мебель-то бедна! Ее нужно как-то облагородить, — покачал головой Токарев.
— Мы применим художественную фанеровку, — доказывал Гречаник, — будем делать инкрустацию из цветной фанеры. Плоскость обогатим орнаментом. Все это в наших руках!..
— Хорошо, — сказал, наконец, Токарев, — допустим, я согласился, жертвуя личным вкусом, но такой крупный переворот в деле специализации без министерства решать нельзя…
— Ну да, — начиная раздражаться, проговорил Гречаник, — упразднить бракеров и перевернуть всю систему контроля — это без министерства можно! Это ваша идея! — Гречаник нервно начал собирать чертежи. — Хорошо, я пошлю это в техническое управление министерства, но вопрос вначале поставлю на партийном собрании!
Через час он уже говорил с Ярцевым, волнуясь и перескакивая с одного на другое:
— Где логика, где последовательность? Я подчинился партийному собранию, потому что я коммунист. Почему же мне не дают осуществить мою идею? Может, она много лучше, свежее идеи директора? Мирон Кондратьевич, где же логика, повторяю я!
— Не волнуйтесь, Александр Степанович, — успокаивал Ярцев. — Я разделяю ваши намерения — решать смело. Но что, если мы наводним рынок мебелью, которую будут покупать еще хуже, чем сегодняшнюю? Мне, кстати, она тоже не нравится, бедна. Таким образом, осторожность Токарева я не считаю капризом. Впрочем, давайте обсудим это вместе.
Спор решился несколько неожиданно. В очередном номере технического журнала Гречаник наткнулся на статью. Она называлась: «Мебель из унифицированных узлов и деталей». Прочитав заглавие, он даже остолбенел на миг.
В статье излагалась его, его идея! А в конце говорилось, что на днях технический совет министерства одобрил новые типы мебели и что центральному конструкторскому бюро поручено разработать чертежи и технологию в нескольких вариантах. Значит, Гречаник опоздал! Его опередил кто-то! Но разве это было сейчас важно? Разве дело в том, чья идея, а не в том, что она дает? Бурный прилив радости охватил Гречаника. Он сразу отнес журнал Токареву и попросил прочитать статью при нем.
— Ну, Михаил Сергеевич, теперь вы убедились, что фабрику я пытаюсь ориентировать правильно?
— Конечно, надобность в согласовании отпадает, — согласился Токарев, — но мое-то мнение не изменилось: мебель бедна. Впрочем, можете обсуждать на техническом совете, попробуем сделать образцы, посмотрим, что получится.
Пользуясь правами председателя технического совета, Гречаник собрал заседание в тот же день. Большинство членов совета к новшеству отнеслось осторожно. Илья Тимофеевич Сысоев морщился и с сомнением качал головой:
— Больно уж просто что-то.
Однако совет решил изготовить первую партию мебели по чертежам Гречаника, но обязательно с художественной фанеровкой; на этом Илья Тимофеевич настаивал энергичнее всех.
— Коли уж новое, так до последу новое, — говорил он.
3
После того как Таня окончательно поняла, в чем причины ее неудач, первым ее желанием было сразу пойти к Гречанику или даже к Токареву и просить их немедленно вмешаться. Но она представила себе, как будет жаловаться на Костылева, а Токарев, конечно, уж опять обязательно подумает, что она ищет способа избавиться от лишних трудностей, Гречаник же, думала она, тот давно уверен в том, что новый мастер не справляется по неопытности… И Таня не пошла ни к директору, ни к главному инженеру. Однако посоветоваться с кем-нибудь обязательно было нужно, и она решила поговорить с Ярцевым.
Из всех, кого Таня уже знала на фабрике, он казался ей наиболее простым и доступным человеком. Может быть, потому, что видела его в непринужденной домашней обстановке, когда он затащил ее к себе слушать музыку, А может быть… может быть, повлияло и то, что услышала его такой теплый, взволнованный рассказ о ней самой. Все это располагало, и Таня пошла к Ярцеву.
Теперь она работала во вторую смену, с пяти вечера, поэтому к Ярцеву пришла пораньше, за час до вечернего гудка. В кабинете она увидела Алексея. Он стоял у стола вполоборота к двери, очевидно, уже собираясь уходить.
— А-а, Татьяна Григорьевна, — сказал Ярцев, когда Таня отворила дверь, — заходите, заходите!
Алексей, закончив разговор и сказав свое обычное «Ясен вопрос!», пошел Тане навстречу. Взгляды их встретились. В глазах Алексея было что-то необычное: радостное и теплое. Таня уступила ему дорогу, а он остановился возле нее, как будто хотел что-то сказать, но не сказал — только улыбнулся и вышел.
Ярцев усадил Таню и, довольно потирая руки, сказал:
— Итак, разрешите обрадовать вас, Татьяна Григорьевна. Вы, конечно, догадываетесь, чем именно.
— Я ничего не знаю, — удивленно и растерянно ответила Таня.
— Это обычная вещь — вы не знаете, а вся фабрика говорит!
— Но о чем?
— О чем? — Пристально посмотрев Тане в лицо, Ярцев сказал: — Сегодня днем Соловьев снова испытал свой автомат… Может быть, теперь догадываетесь? Нет? Ну так вот: автомат работает великолепно! Слышите? Сам, собственными глазами видел. Так что поздравляю вас.
— Но при чем же тут я? — спросила Таня, краснея.
— А кто помог Соловьеву? Кто подсказал?
— Мирон Кондратьевич! Можно ли делать из этого событие? Всякий на моем месте поступил бы так же.
— Согласен. И, кстати, никакого события не делаю, просто рад за вас и всё.
— А я очень, очень рада за Соловьева! — горячо и искренне проговорила Таня. — Он, оказывается, так долго мучился с этим…
— Вы не совсем поняли меня, — сказал Ярцев. — Я рад за вас потому, что многие из людей, и не только вашей смены, переменили мнение о вас, о новом мастере, понимаете? Я сегодня говорил с Любченко, с Шадриным, с Соловьевым, с Сергеем Сысоевым…
— Мирон Кондратьевич, — осторожно перебила Таня, — я пришла за советом. В смене у меня неблагополучно. Мне кажется…
— Я знаю. Соловьев мне только что говорил, что вы отыскали причину.
— Соловьев говорил? — нахмурилась Таня.
— Да. Что же в этом особенного? Он коммунист и поставил перед секретарем партийной организации вопрос о наведении порядка. Я намерен сегодня говорить с директором и главным инженером. К сожалению, у нас на фабрике бывает, что мы проглядываем беспорядки у себя под носом. Но ничего…
— Я прошу вас, — немного волнуясь, продолжала Таня, — очень прошу, Мирон Кондратьевич, ничего не говорите пока ни Токареву, ни Гречанику. Они могут подумать, что я испугалась, что ищу дела полегче… Не надо… Я ведь поэтому и за советом пришла. Не знаю, как лучше, как правильнее поступить. И не из-за себя, нет! В этой обстановке больше всех страдают рабочие, и помочь нужно им, понимаете? Ну, изнутри что-то изменить, чтобы Костылев сам себя опрокинул. А то, допустим, не будет меня, кто-то другой станет мастером, а начальник цеха себя поведет по-прежнему, и, выходит, снова все начинать, так?
— Вообще, мысль правильная, — согласился Ярцев, — но что придумать в том плане, как предлагаете вы?
— Да, да, только без административного вмешательства…
— Хорошо! — хлопнув ладонью по столу, сказал Ярцев после некоторого раздумья. — Договоримся так: вашу смену мы берем под контроль. Я имею в виду партийную организацию. И должен вас немного огорчить — Токареву и Гречанику мне сказать об этом придется. Вы не беспокойтесь, это будет по партийной линии, без административного вмешательства. Идет? Ну, вот и хорошо! А вы тем временем поглубже вникните в работу, в каждую мелочь. Правда, все это трудно, может быть, и отдохнуть кое-когда мало придется…
— Я уставать привыкла, Мирон Кондратьевич, — сказала Таня с улыбкой, — придет время, отдохну, лишь бы в смене порядок был.
— Да-а, с вашим характером отдохнете, пожалуй! — с ноткой недоверия проговорил Ярцев. — Когда еще соберетесь!
— Соберусь! — ответила Таня и весело, непринужденно рассмеялась. — Зимой отдохну. Заберусь в берлогу и буду, как медведь, лапу сосать!
На смену Таня ушла в приподнятом настроении, несмотря на то, что вновь предстояли мучения с пестрым сменным заданием, с зачисткой концов.
Карусельный фрезер Алексея уже работал. Возле станка стояли Токарев и Гречаник. Около них крутился Костылев. Он заходил то с одной, то с другой стороны, всяким своим движением, всем поведением своим стараясь показать и свою причастность к событию. Он подбирал обработанные детали и сосредоточенно рассматривал их, а то, постучав по бруску пальцем, показывал директору или главному инженеру; подходя к Алексею, что-то говорил ему в самое ухо. Но Алексей как будто ни на что не обращал внимания. Он сосредоточенно работал. Стол плавно вращался. Один за другим щелкали включавшиеся пневматические прижимы. Детали послушно подставляли свои бока поющей фрезе. Она со звоном врезалась в податливое тело надежно закрепленной древесины, — автоматический переключатель Алексея Соловьева действовал безотказно.
Таня, боясь обратить на себя внимание, не подошла к станку. Она недолго наблюдала со стороны. Потом принялась за обычное дело — распределение работы.
Немного позже, когда Токарев и Гречаник ушли из цеха и Алексей ненадолго остановил фрезер, Таня, проходя мимо него, услышала слова Костылева:
— Молодец, Соловьев! Ну что ж, прими и от меня поздравление.
— Не могу, — сухо ответил Алексей, — мне твое поздравление сунуть некуда…
4
Таня получила сразу два письма: одно было из Москвы, другое — с Дальнего Востока, и на конверте его стоял обратный адрес — номер воинской части, где служил лейтенант Иван Савушкин.
До начала вечерней смены времени оставалось совсем немного, читать письма было некогда, но Таня не могла удержаться, чтобы не вскрыть дальневосточный конверт и не прочесть хоть первые строки.
«Таня, милая, — писал Савушкин, — своего обещания я исполнить не смог…»
Дальше читать было незачем. Тане показалось, что на землю набежала огромная тень, как от грозового облака, хотя с самого утра небо было чистым. Последняя надежда исчезла. «Неужели это конец?» — подумала она, прибавляя шаг. Гудок застал ее у проходной.
Началась смена: распределение работы, ворчливые реплики рабочих, вынужденных ожидать, неполадки с размерами, бесконечное пересчитывание и разбраковка деталей перед сдачей… Только в обеденный перерыв, присев за столом в цеховой конторке, она снова взялась за письмо Савушкина:
«…своего обещания я исполнить не смог и поэтому пишу тебе против желания, зная, что огорчу тебя и ничем не смогу успокоить. Не правда ли, как странно все получается в жизни! Я шесть лет не писал тебе, боясь потерять надежду на то, чем жил, теперь знаю, что потерял, и пишу… Я поехал к Георгию сразу с вокзала, но его не оказалось дома. Я заходил еще несколько раз…»
Таня оторвалась от письма. Гнетущая слабость разливалась по телу. Того, что узнала только что, она боялась больше всего. «Значит, Георгия Иван так и не увидел, ничего не смог ему объяснить, а теперь уехал из Москвы сам. Неужели погибло все?.. Счастье, о котором так мечтала?..» Глаза начал застилать влажный туман. Таня с силой потерла пальцами веки. Снова склонилась над письмом.
«…Мне очень жаль, что приезд мой принес тебе столько страданий, Таня, милая! Я чувствую себя виноватым и знаю: нет никакой надежды эту вину искупить…»
Таня читала, и частые, написанные мелким почерком строки, ровные и прямые, ломались, расплывались и убегали в стороны. Она с трудом различала слова.
«…Из Москвы я уехал в тот же день, вечером. Проезжая через твою станцию, стоял на площадке и жалел, что не могу увидеть тебя. Ты, конечно, спала; шел всего пятый час утра по вашему времени. Видел в стороне высокую трубу, наверно, это была твоя фабрика… О себе писать нечего. Мои воинские дела в полном порядке. Остальное ты знаешь. По правде сказать, я увез с собой больше того, что ожидал. Ведь я даже не знал, найду ли тебя. Но вот нашел, причинил тебе горе, а ты назвала меня большим настоящим другом. Это огромное счастье, Таня, быть твоим другом! И хотя мне очень трудно от всего остального, я чувствую себя совершенно спокойным; все определилась — теперь я военный на всю жизнь, но никто не отнимет у меня права непрестанно думать о тебе. Вот и всё. Прости меня за невыносимо длинное письмо, но за все шесть лет это, может быть, не так уж и длинно. Жму твою руку и верю, что счастье все-таки не ушло от тебя, а оно для меня дороже всего на свете, дороже моего собственного. Иван».
Таня сложила и спрятала письмо.
«Ванек, Ванек! В жизни нет ничего странного, просто все в ней до невероятности трудно, — мысленно сказала она. — Мне осталось одно — ждать. Но хорошо, когда есть надежда дождаться, а если нет ее?..»
Чувствуя, что глаза снова делаются влажными, Таня большим усилием воли сдержала слезы и поскорей вышла в цех, чтобы не оставаться одной.
Второе письмо она прочитала уже после смены, стоя под фонарем во дворе. Оно было от Авдея Петровича Аввакумова.
Неровный почерк с очень наклонными буквами читать было трудно. Местами буквы наползали одна на другую, а оттого, что в чернилах, по всей вероятности, попадалась какая-то грязь, некоторые были расплывчатыми и мохнатыми. На восьмом десятке зрение стало заметно изменять Авдею Петровичу.
Он не писал ничего особенного. Сообщил, что скучает и что будь у него «подпорки» покрепче, на недельку обязательно прикатил бы к ней в гости. Писал, что на московской фабрике все по-прежнему. Спрашивают про Таню, просят писать. Настёнка с Федей передают по большущему привету.
«…Ну будь здорова, Яблонька, — заканчивал он письмо. — Желаю тебе мебельных радостей побольше и такого преогромного счастья, чтобы и на руках не унести! Твой… а уж кто твой, хоть убей, не придумаю. В общем, все равно, пускай, твой дед Авдей Петрович».
Таня улыбнулась привычному ласковому обращению «Яблонька». Счастье! Если бы оно пришло хоть когда-нибудь!
Наступившая ночь была одной из самых тяжелых, С ней в какое-то сравнение шли только мучительные ночи, проведенные в поезде, когда уехала из Москвы. Но тогда была хоть искра надежды, обещание Савушкина уладить все, а эта…
Таня лежала в постели и с трудом сдерживала желание разрыдаться, по-девчоночьи, зарывшись в подушку… Но, наверно, сил для борьбы хватало в обрез, потому что по лицу изредка сбегали скупые обжигающие капли.
Диплом Таня защитила летом 1955 года, Авдей Петрович радовался этому не меньше ее. Еще бы! За пять последних лет, изучая мебельное дело, Таня поработала и у него в цехе. Первая самостоятельно отполированная ею вещь заслужила похвалу старого мастера.
— Молодец, Яблонька, — наедине он по-прежнему называл ее так, — не совестно твои руки теперь к нашему мебельному искусству допустить. Радостно, что и дед Авдей в этом чуточку виноват…
Говоря о фабричных делах Тани, несправедливо было бы умолчать о том, как ей помогала музыка. Несмотря на вечную нехватку времени, на то, что спала иной раз не больше трех часов в сутки, Таня изредка выкраивала часок, чтобы забежать к Николаю Николаевичу.
В его квартире на рояле всегда стоял простой граненый стакан с красными розами; Николай Николаевич сам разводил их. «Это символ сочетания строгости с красотой в искусстве, — говорил он Тане, — все в нем должно быть так же сдержанно и прекрасно, как эти цветы, и так же остро, как шипы на их стеблях».
По просьбе Тани он играл ей Бетховена: то «Апассионату», то «Лунную», играл баллады Шопена и ее любимый до-минорный этюд. Однажды она попросила сыграть этюд вместе с нею — «в три руки». Николай Николаевич согласился, и они играли вдвоем, Таня — только правой рукой. Красные розы в стакане вздрагивали, изредка роняли лепестки. Иногда лепесток падал прямо на клавиши. Играя, Таня закрывала глаза. На щеку выбегала одинокая, непрошенная слезинка…
Уходя, Таня мысленно ругала себя за то, что опять, вопреки своему решению, позволила себе прикоснуться к клавишам, и давала слово, что это не повторится. Но в следующий визит играла опять. Оправдывала она себя тем, что Николай Николаевич — ее бывший учитель и что при нем можно…
О Георгии Таня вспоминала все чаще и чаще, не переставая верить в то, что все равно когда-то его встретит. Она не могла пройти по улице, проехать в вагоне метро или в троллейбусе без того, чтобы не всматриваться в лица людей, чем-нибудь напоминавших ей Георгия. Она уверяла себя, что надежда эта — нелепость, но ни надеяться, ни верить не переставала.
Жила она теперь в отдельной небольшой комнате рядом с квартирой Авдея Петровича. Эта комната очень кстати освободилась три года назад, и Тане удалось ее получить. Настя тогда уже обзавелась семьей, и в дедовой «скорлупе» стало слишком тесно. Только недавно Феде дали квартиру где-то в Замоскворечье, куда они и переехали вместе с первенцем — голубоглазым Авдюшкой.
Таня по-прежнему работала на фабрике, теперь уже мастером цеха, и считала, что жизнь ее теперь вполне определилась, что с фабрикой она никогда не расстанется и что; вообще, ее не ждут никакие перемены. Но получилось иначе.
В один из дней ее пригласили в управление кадров министерства и познакомили с приказом министра — двадцать лучших молодых специалистов направлялись с московских фабрик на мебельные фабрики Урала и Сибири. Таня была в числе двадцати.
— Партийная и комсомольская организации фабрики рекомендовали вас, товарищ Озерцова, — сказали ей в управлении. — Вам предоставляется выбор… — И предложили список.
«Новогорская фабрика» — прочитала Таня и подумала: «В этом городе я росла во время войны. Он почти родной мне».
Она выбрала Новогорскую фабрику, еще не зная, что она находится в Северной горе, в тридцати километрах от самого Новогорска. Отъезд назначили на конец июля, после полагавшегося Тане отпуска. А через несколько дней… она нашла Георгия!
5
Это казалось невероятным! Но Таня жила в Москве, а в любимом городе, как и в волшебной сказке, сбываются даже самые несбыточные мечты.
Произошло все в воскресенье. В дверях магазина Таня столкнулась с пожилой женщиной, лицо которой показалось очень знакомым. Таня даже остановилась в растерянности, загородив выход. Лицо женщины вдруг сделалось строгим. Таня извинилась и дала пройти.
«Боже мой! Да ведь это Ксения Сергеевна!..» — догадалась она уже в магазине. Выбежала на улицу и огляделась, как будто можно среди множества движущихся людей сразу отыскать одного, на мгновение промелькнувшего человека. Наугад пошла влево. Почти бежала, налетая на прохожих и поминутно извиняясь. Ее толкали. А она конфузилась и все шла, шла… Только пройдя квартал, сообразила, что все это невероятно глупо. Ну как она найдет Ксению Сергеевну, не зная даже, в какую сторону та пошла?
Таня решила обратиться в адресный стол, а пока без конца упрекала и ругала себя за то, что сразу не узнала Ксению Сергеевну. Потом пришла мысль, что, возможно, она и обозналась — ведь бывают же похожие лица! Но обидная эта мысль быстро погасла: «Нет, не может быть! Это она, она!»
А часом позже Таня увидела Ксению Сергеевну на троллейбусной остановке.
Нет, она в самом деле не ошиблась! Рядом с женщиной стоял мужчина в соломенной шляпе. Такая шляпа, помнилось, мелькнула в дверях магазина, когда Таня столкнулась с Ксенией Сергеевной. Это, конечно, Андрей Васильевич Громов. Его не узнать было невозможно. Окончательно разрушились остатки всяческих сомнений…
Таня подошла и робко сказала, обращаясь сначала к женщине:
— Ксения Сергеевна, здравствуйте… Андрей Васильевич…
Женщина не сразу узнала Таню; девушка растерянно улыбнулась, как бы извиняясь за то, что стала такой «неузнаваемой». Наверно, это была та давняя, особенная Танина улыбка, которую нельзя было не узнать.
Что-то светлое прошло по лицу Ксении Сергеевны.
— Неужели Таня? — проговорила она и вдруг шагнула навстречу, совсем забыв о том, что кругом люди, и обняла девушку, прижимая ее голову к своей груди. — Танюша, девочка ты моя! — тихо повторяла она, и глаза ее посветлели от радостных слез.
— Здравствуйте, здравствуйте, Таня! — говорил Андрей Васильевич и долго тряс ее руку.
Подошел троллейбус, и Громовы увезли Таню с собой, разрешив больше всего остального волновавший ее вопрос: Георгий так обрадуется!.. И это значило, что он тоже в Москве и что скоро, всего через несколько минут, Таня увидит его.
Никогда еще троллейбус не двигался так медленно и не были такими утомительно долгими остановки. О, эти несколько минут! Они заслонили собою все предыдущие годы, и как будто все, тревоги, ожидания, надежды, предчувствие счастья — все сосредоточилось в этих коротких и… бесконечных минутах.
Георгия не оказалось дома. В разговоре, состоявшем из бесчисленных вопросов, восклицаний, короткого и несколько сбивчивого повествования Тани, взаимного удивления — всего обычного при таких неожиданных встречах, было рассказано обо всём самом главном: и о несчастье Тани, и о долгих бесцельных попытках Ксении Сергеевны разыскать ее, и о Георгии…
Георгий окончил консерваторию в Свердловске. Его природные способности и опыт учителей сделали свое дело. Он уже был лауреатом Всесоюзного конкурса музыкантов-исполнителей (Как! Разве Таня не знала об этом из газет?), а теперь вот приехал в Москву работать в филармонии. Они здесь уже почти полгода. Кстати, на днях в парке культуры состоится концерт с его участием; вот-вот должны появиться афиши.
Но самым радостным для Тани было то, что когда она потерялась, Георгий, оказывается, не давал матери покоя; все время расспрашивал, когда же в конце концов найдется Татьянка. И что это за бестолковые люди, которые никак не могут отыскать всего только одну маленькую девочку?.. Он и позже не раз вспоминал Таню, рассматривая в альбоме сохранившиеся фотографии (Андрей Васильевич снял детей во время музыкальных занятий). Часто позже, играя дома «Песню без слов» Чайковского, Георгий говорил: «Это Татьянкина любимая…»
В прихожей щелкнул замок, и Ксения Сергеевна сказала:
— Это он вернулся.
Послышались шаги за дверью. И Тане показалось, что все, окружавшее ее в этой комнате, вдруг исчезло. Остались только бьющий в окно и затопляющий пространство солнечный свет, слепящая звездочка на чем-то блестящем в нише буфета да еще гулкие удары в груди и в висках.
Георгий вошел и удивился присутствию незнакомой девушки, поднявшейся ему навстречу.
— Здравствуйте, — учтиво проговорил он.
— Теперь не узнаешь, а помнишь, покою мне не давал, спрашивал все: «когда найдется?» — сказала Ксения Сергеевна.
— Татьянка! Может ли быть?
Таня шагнула к нему. Она улыбалась, и чистые светлые слезы радости стояли в ее глазах!
— Георгий! Как чудно все это!
— Может ли быть, может ли быть! — все повторял Георгий, что есть силы сжимая ее руки.
А перед глазами Тани колыхалась светлая пелена, похожая на теплый грибной дождик. Она все улыбалась Георгию, улыбалась… и не могла говорить…
Когда чуть поостыл первый порыв радости, Георгий вдруг засуетился:
— Мама! Отец! Нужно же отметить, как полагается, этот праздник. Правда, Татьянка?.. Такая радость и вдруг без музыки!
Он достал скрипку, открыл рояль, провел смычком по струнам.
— Татьянка, «Песню без слов»! Любимую!
В комнате наступила тишина, Таня медленно подошла к роялю и опустила крышку клавиатуры.
— Музыки больше нет, — тихо сказала она дрогнувшими губами.
Георгий стоял ошеломленный. Ксения Сергеевна прикладывала к глазам платок. Андрей Васильевич, отвернувшись, барабанил пальцами по ручке кресла.
Лицо Тани вдруг стало строгим и спокойным, только чуть шевельнулись брови. Она дотронулась до руки Георгия, в которой он держал скрипку, и повторила:
— Нету больше… Я все тебе расскажу…
6
Известие о предстоящем отъезде Тани омрачило радость Георгия не меньше, чем ее рассказ о несчастье. Он уговаривал Таню придумать что-нибудь, чтобы изменить так неудачно принятое ею решение. Она только покачала головой:
— Нет, нет, это невозможно. Я должна ехать. — И тут же попросила не говорить пока об этом, чтобы не портить хорошее настроение, тем более что до отъезда еще сравнительно далеко, больше месяца.
Танин отпуск перед отъездом пришелся как нельзя более кстати. Они проводили вместе целые дни — бродили или разъезжали по Москве, рассказывали друг другу обо всем, что произошло с ними за эти долгие годы. Но пока никто еще не коснулся главного, того, что рождает мечты и тревожно счастливые сны юности, потому что самым главным сейчас, и для Тани особенно, была сама радость давным-давно загаданной встречи, радость, заполнившая все.
Разговор об этом состоялся позже, сразу после концерта, в котором участвовал Георгий, Они сидели на одной из уединенных скамеек шумного московского парка. Таня еще была под впечатлением концерта и выступления самого Георгия. В программе была и «Песня без слов». Когда Георгий играл, Таня, следя за аккомпаниатором, снова вспоминала о том, как они играли вместе, и старалась представить у рояля себя, аккомпанирующей Георгию. Она вспомнила и его рассказы о том, как проходили годы в консерватории, и не могла не спросить про то, что так волновало ее прежде, когда еще только мечтала об этой встрече.
— Георгий, скажи, ты… — Таня замялась. — Ну, был такой человек… девушка, которая тебе нравилась?
Георгий ответил не сразу, Таня ждала и мяла в пальцах листок боярышника.
— Была, — просто сознался Георгий. — Нравилась… только очень недолго…
Это было в консерватории. Георгий познакомился с девушкой, аккомпанировавшей ему на одном из студенческих концертов. Ее звали Верой. Глазами, улыбкой, цветом волос и манерой играть она очень напоминала ему Таню. У них завязалась дружба. Частые встречи и игра вместе положили начало первому чувству. Георгий увлекся. Во время каникул, когда Вера уехала к родным, он переписывался с нею и в одном из писем признался ей в любви. Любовью были наполнены и все остальные его письма. Кончилось все неожиданно. Георгий случайно услышал, как Вера вслух читала его письма подругам, смакуя каждое слово, и подруги смеялись. После он сказал ей: «Я ошибочно принял тебя за настоящего человека. Верни мои письма». Писем она не вернула, но на этом оборвалось все.
Георгий кончил рассказ и, отыскав Танину руку, сжал ее.
— Доверчивые ошибаются чаще других именно в чем-то хорошем, — сказал он и, помолчав, спросил: — А ты, Таня… любила кого-нибудь?
В его вопросе слышались нотки тревоги.
— Да, — ответила Таня, — очень давно, всегда и сейчас тоже…
— Кого же?
— Тебя. — Она ласково прикоснулась щекой к его плечу.
На танцевальной площадке гремел оркестр. Отовсюду слышался разноголосый праздничный шум. Ветер шевелил листья, и молочный свет электрических фонарей пятнами лежал на песчаных дорожках.
— Я тоже тебя люблю, — сказал Георгий после долгого молчания. И теперь, когда и он, и Таня произнесли те единственные слова, без которых не проходит юность, ему уже хотелось говорить только об этом, о своем большом чувстве, которое росло постепенно еще когда-то прежде, а теперь, после встречи с Таней, выросло в настоящую любовь. Но он не сказал больше ничего, наверно, потому, что не нашлось более сильных и более понятных слов…
Был еще один вечер. Над Москвой догорали поздние облака. Спокойная, похожая на пролитый лак, река отражала небо и огни города. Таня стояла на набережной рядом с Георгием. От воды поднимался теплый легкий парок. Они молчали. Лицо, волосы, глаза Тани — все светилось.
«Песня без слов»! — подумал Георгий, сдерживая дыхание, и, дотрагиваясь до тонких девичьих пальцев, лежавших на парапете, повторил вслух: — Ты сама как песня без слов, Татьянка!..
Напрасно в ту ночь Ксения Сергеевна несколько раз ставила на плитку чайник для Георгия. Напрасно Авдей Петрович по обыкновению прислушивался к шагам на лестнице и в коридоре: он привык засыпать лишь после того, как услышит хлопанье двери Таниной комнаты и шаги за стеной, говорившие о том, что Таня вернулась.
Небо светлело, когда Георгий и Таня остановились возле ее дома. С неба сорвалась звезда, и Таня стиснула пальцы Георгия. Как часто бывает за порогом зрелости, короткое воспоминание детства коснулось памяти.
— Смотри скорее! Звездочка падает… совсем как тогда, на рассвете, когда я еще девчонкой о тебе думала и не знала, где ты… и встречу ли. А теперь…
— Что теперь? — улыбаясь, спросил Георгий.
— А теперь мы вместе. Как это хорошо!
Георгий притянул Таню к себе, порывисто обнял и поцеловал в полураскрытые губы. Небо над Москвой светлело. Недалеко слышались чьи-то запоздалые или ранние шаги. Таня прижалась щекой к плечу Георгия.
— Это такое счастье! Такое! — шепотом проговорила она, вздрогнув всем телом, и, еще сильнее прижимаясь к его плечу, добавила: — Невыносимое!
— Если бы не надо было тебе уезжать! — гладя ее волосы, сокрушенно проговорил Георгий. — Что я буду делать без тебя?
— Я не боюсь этого, милый! Я верю, мы все равно, мы обязательно будем вместе! Может быть, настоящее счастье такое и есть, горьковатое немножечко, когда и очень, очень светло и чуть-чуть больно от чего-то… Помнишь? «Мне грустно и легко, печаль моя светла, печаль моя полна тобою…» Да! Наверно, если счастье полное, то все останавливается и ждать нечего… А ты знаешь, в жизни постоянно надо чего-то ждать, идти к чему-то, и чтобы вокруг тебя и рядом все делалось радостнее, красивее… Мы обязательно будем вместе! — еще раз повторила Таня и положила руки на плечи Георгия. — Если бы ты знал, как я люблю тебя, родной мой!
Георгий молча обхватил ее голову ладонями и еще раз поцеловал в губы.
— Татьяночка, милая! — Больше он не сказал ничего.
7
Георгию предстояла концертная поездка в Варшаву. Ехать он должен был на другой день после отъезда Тани. Потом он собирался приехать к ней и окончательно решить вместе, как следует все устроить.
До отъезда оставалась неделя. Утром Таня встала раньше обычного, быстро оделась и заплела косы, уложив их тяжелыми жгутами на затылке. Улыбнувшись своему отражению в зеркале, она вдруг застыдилась этой неожиданной кокетливости и для чего-то подышала на стекло, как будто извинялась перед ним за то, что произошло. Прибрала в комнате, сменила воду в вазочке с цветами и уже собиралась ехать к Георгию, когда в коридоре раздался нерешительный звонок. Таня пошла отворить и… замерла от удивления. На пороге стоял военный в форме пограничника и с погонами лейтенанта. Это был Иван Савушкин.
— Ванёк! Боже мой, это ты! — вскрикнула Таня. — Ну проходи же, проходи скорее!
Савушкин перешагнул порог и долго жал Танину руку. Прошел в комнату. Лицо его выражало большую радость, светлые, еще больше поголубевшие глаза улыбались.
— Я такой и ждал увидеть тебя, Таня, — сказал он после непродолжительного молчания, и было видно, что он очень рад встрече.
Таня усадила его к столу. Савушкин рассказывал, как он попал в Москву, как разыскивал ее по адресу, который ему сообщили в Новогорском детском доме, куда заехал по пути. Там же он узнал о несчастье, случившемся с Таней; наверно, Авдей Петрович писал брату об этом. Служит Савушкин на Дальнем Востоке с того дня, как окончил военную школу. Отпуск вот решил посвятить розыскам Тани; а увидеться было очень нужно, просто необходимо. Скоро отпуск кончается; через неделю нужно возвращаться в часть…
О собственной жизни Савушкин рассказывал скупо. Таня заметила шрам на его левой щеке. Он сказал: «Так, было там одно дело, вот и осталась память…» Промолчал о том, что больше месяца вылежал в госпитале тяжелораненый, что неделю находился между жизнью и смертью и выжил, может быть, потому, что думал о Тане, жил ею, видел только ее… Медсестра наклонялась к его изголовью, трогала лоб или поправляла подушку, а он чувствовал Танину руку, видел Танины глаза, волосы и, кажется, слышал даже теплое имя Ванёк…
— Почему ты мне не написал ни разу? — с обидой спросила Таня.
— Я боялся, — откровенно признался Савушкин, — боялся того, что вдруг получу ответ и узнаю… — он помедлил, достал портсигар —…и узнаю, что мне больше нельзя писать. Как бы я жил тогда? Трудно пришлось бы, вот я и боялся. — Он тихо рассмеялся. — Видишь, какой я слабенький человек, а еще солдат!
Он замолчал, и Тане все сразу стало ясно. Савушкин больше ничего не говорил и не спрашивал, но она понимала, что он уже сказал и спросил обо всем, что он ждет ответа…
— Ванёк, ты прости меня, если я в чем-то виновата перед тобой, но… я нашла свою судьбу… — Таня положила свою руку на руку Савушкина и сильно сжала ее. — Но ты всегда был для меня и всегда останешься добрым, хорошим другом… если только моя дружба нужна тебе.
Удар Савушкин принял твердо.
— Ну что ж, — Только и сказал он и попросил разрешения закурить.
Разговор они продолжали как настоящие, самые хорошие друзья.
Неожиданно приехал Георгий. Он знал, что Таня собиралась к нему пораньше: сказала, что будет не позже девяти часов. Прождав до половины десятого, Георгий, обеспокоенный (уж не заболела ли?), отправился к ней сам. Он вошел в комнату и остановился пораженный, увидев неизвестного военного. Таня познакомила его с Савушкиным, рассказала, что они давние друзья и что тот приехал повидать ее. Георгий к новости отнесся настороженно. Он испытывал чувство досады: придется теперь делить с Савушкиным и без того скудный запас времени, когда нужно столько еще сказать друг другу, столько обдумать вместе.
Георгий старался держать себя непринужденно и, чтобы не огорчить Таню, прятал новое и такое тревожное чувство первой ревности.
Понемногу чувство это росло, и, по мере того как приближался день Таниного отъезда, Георгий все больше и больше мрачнел. Его неприятно поражало изменившееся настроение Тани. Еще несколько дней назад она начала грустить и часто задумываться, что он, естественно, связывал с приближением дня отъезда. А с тех пор, как появился Савушкин, она заметно повеселела и оживилась. Он не знал, что это Таня просто боролась с собой, с наступающей печалью, чтобы и у него поддержать веселое настроение, убедить, что все будет хорошо, что разлука не окажется долгой. Не знал он и другого: почувствовав себя впервые за долгие годы счастливой по-настоящему, Таня гнала даже маленькое облачко от своего счастья, оберегая его от всякой тени, от всего, что могло омрачить его хоть самую малость.
Вместе, все трое, бродили они по московским бульварам, по улицам, по аллеям парков. Если Савушкин из такта пытался как-то отдалиться, Таня брала его под руку:
— Ванёк! Ну что это? Опять в сторону? Нет, нет, давайте последние дни в Москве проведем как полагается, — и смеялась.
Тревога Георгия усилилась, когда он узнал, что Савушкин уезжает не только в один день с Таней, но попросту вместе.
Последняя ночь — самое трудное время перед отъездом. Таня долго не ложилась. Вдруг сделалось очень грустно. Завтра она последний раз увидит Георгия. Как дождаться того дня, когда он сможет хоть ненадолго приехать к ней?
Заснула она уже на рассвете, по привычке обняв подушку, сегодня почему-то влажную под самой щекой.
Когда наутро пришел Георгий, Таня укладывала вещи и напевала что-то вполголоса, чтобы развеяться. Она бросилась к нему навстречу, а он стоял, отыскивая в ее глазах успокоение для себя, долго молчал, потом проговорил, заметно стараясь подавить волнение и тревогу:
— Татьянка, мне нужна правда, ты скажешь?
— Какая?
— Ты… любила его прежде?.. Савушкина…
— Георгий! Я ведь уже говорила тебе… Разве ты мне не веришь?..
— Я не хотел говорить с тобой об этом… старался держать в себе, но ты уезжаешь… и вместе с ним… и твое настроение все эти дни, — сбивчиво начал говорить Георгий, — и от этого так неспокойно…
— Успокойся, милый! — начала уговаривать его Таня. — Я из тех, кто любит один раз на всю жизнь… Он просто мой хороший товарищ. Вместе были в детдоме…
— Но зачем это ласковое Ванек?..
— Я знала его еще мальчонкой и всегда называла так… привыкла… Я прошу тебя, Георгий, не надо! Мне и так нелегко уезжать от тебя, а если знать, что ты не веришь мне, что сомневаешься, будет еще тяжелее… — Таня обняла Георгия и, поцеловав, сказала: — Я буду думать о тебе постоянно, каждую минуту… даже во сне!
Он облегченно улыбнулся и взял ее за плечи.
— Вот бы всегда мне видеть тебя такой! — проговорил он взволнованно.
— Я всегда такая…
Сборы подходили к концу. Чемоданы были уложены, только один из них все еще никак не хотел закрываться. Георгий взялся все переложить по-своему. Он занялся этим, пока Таня разглаживала дорожное платье. Несколько книг, вынутых из чемодана и стопкой уложенных на стуле, расползлись и шумно свалились на пол. Из раскрывшегося томика Пушкина выпал сложенный вдвое листок. Подбирая книгу, Георгий пробежал глазами страницу и подчеркнутые карандашом строки: «Печаль моя светла, печаль моя полна тобою». — Смотри, Татьянка, на твоих любимых стихах раскрылся! — Георгий прочитал вслух: — «И сердце вновь горит и любит оттого, что не любить оно не может…» — Он поднял выпавший из книги листок: «Если когда-нибудь понадобится тебе рука друга… понадобится такой человек, который жизни для тебя не пожалеет… я буду ждать… И это… самая чистая правда… слово мое самое твердое. Иван».
— Что это? — Георгий протянул Тане записку. Лицо его побелело.
Она удивилась его виду и серым губам, еще не поняв как следует, что произошло. Он принял удивление за растерянность уличенного.
— Значит, все, что ты говорила мне, было неправдой? Зачем ты обманывала меня? Знаешь ты, что такое для меня хоть одна капелька лжи? Как верить после этого всему? Ты просто не знала, не ждала, что он может приехать, — тяжело и взволнованно дыша, быстро говорил Георгий, и Таня не знала, что ему отвечать, потому что он засыпал ее вопросами, на которые она не могла ответить, до того неожиданны и нелепы были обвинения.
Растерянные, испуганные глаза и молчание Тани казались Георгию лишним доказательством того, что он прав.
— Вот откуда эта радость после его приезда! Лгала, лгала мне!
— Это неправда, Георгий! — крикнула Таня. Ей показалось, что это страшный и тяжелый сон и что надо как можно скорее проснуться.
— Что неправда? Что?.. — не успокаивался Георгий, теряя от волнения голос и переходя на тяжелый звенящий шепот. — То неправда, что ты любила только меня, как уверяла недавно! А я верил, слышишь? Меня второй раз уже губит то, что я слишком доверчив!
В комнате вдруг стало темно, как осенью, хотя над Москвой без единой пушинки в вышине раскинулось голубое июльское небо. Таня тяжело опустилась на край кровати. Она провела рукой по глазам, лбу…
— Значит, ты в самом деле считаешь, что я… что я лгала? Сравниваешь меня с той, которая просто смеялась над тобой! Это не может быть, Георгий! Не может быть! — Голос Тани начал дрожать. Она не находила слов, чтобы опровергнуть нелепое обвинение, несуществующую вину.
Георгий шагнул к ней и протянул зажатую в руке записку.
— Зачем же тогда ты хранишь письмо рядом с любимыми стихами? Нет, Таня!.. Я никогда не встану на чужой дороге! Я дорожу любовью! Я никогда не прощу лжи! Я не могу… не буду…
Что-то перехлестнуло горло. Георгий не смог больше говорить. Выронив на пол злополучную записку, он повернулся и вышел из комнаты…
Савушкин застал Таню сидящей на кровати с неузнаваемым, сразу осунувшимся лицом. На полу валялись книги, записка… — Что случилось?..
Таня молчала. Он поднял записку и догадался.
— Ванёк, я просто очень, очень несчастный человек, — сказала Таня глухим безразличным голосом. Она прикусила губу. Маленькая рубиновая капелька выступила на ней.
— Успокойся! Дай мне его адрес, я разыщу его и объясню всё, — сказал Савушкин, узнав из короткого сбивчивого рассказа Тани, что произошло. Он ушел, но через час вернулся расстроенный.
— Его нет дома, и я не знаю, где теперь искать, — сказал он. — Я звонил, стучал в дверь, но мне никто не открыл… По-моему, тебе нужно отложить отъезд, Таня…
— Нет, Ванёк, я должна ехать. Все равно он улетает завтра в Варшаву. Нет, нет! Завтрашний день ничего не сможет изменить. Скорее, скорее и дальше от всего этого, от моего несчастья!
Савушкин еще и еще ездил к Громовым, но неизменно возвращался ни с чем.
Поезд уходил вечером. Георгий не появлялся. Таня ждала и надеялась до последней минуты. Она искала его глазами среди множества людей на перроне, но его не было.
Савушкин отнес ее чемоданы в вагон и, вернувшись, сказал:
— Я не поеду, Таня. Останусь, разыщу его и объясню все, должен же он понять! Обещаю тебе исправить это…
Внезапное решение Савушкина немного успокоило Таню. Может быть, в самом деле, он сможет убедить Георгия!
— Спасибо, Ванёк, хороший мой, настоящий мой друг… — Таня стиснула его руку.
Савушкин тут же ушел. Спустя минуту объявили отправление поезда. Таня вошла в вагон. Перрон медленно поплыл назад. Разноцветные платки, шляпы, свернутые газеты, букетики цветов и просто ладони рук, мелькающие в воздухе, машущие и стремящиеся подняться, взлететь как можно выше — всё это провожало кого-то, посылало вдогонку убегавшим вагонам тысячи беззвучных пожеланий, непроизнесенных слов, приветов.
Таня стояла у окна, провожая уплывающую Москву, плотно сжав губы и изредка потирая пальцами уголки воспаленных глаз.
На душе было одиноко, тревожно и пусто.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1
Утром простояла бригада сборщиков: не хватило деталей. Гречаник вызвал к себе Костылева. Тот пришел, притащив на утверждение новые эталоны. Он положил стопку аккуратных, чисто обработанных брусков на край стола и вопросительно уставился на главного инженера.
— Вызывали, Александр Степанович?
Гречаник поморщился и, показав на эталоны, спросил: — Зачем вы принесли это? Я приглашал вас по другому делу. И потом… вы ведь знаете: утверждать эталоны я прихожу в цех.
— Виноват, конечно, — мягко ответил Костылев, чуть наклонив голову. — Ноги ваши пожалел, Александр Степанович, лишний раз в цех не сходите. Работки у вас побольше нашего, закрутитесь за день, да еще из-за пустяков в цех бежать…
— Почему из-за пустяков? Вы же знаете…
— Знаю, Александр Степанович, знаю, — сокрушенно вздохнул Костылев и добавил с ударением: — Игрушки они игрушками и останутся… Умным людям на забаву.
Замечание это покоробило Гречаника. Почему он говорит об этом именно ему и наедине? До сих пор Костылев еще не высказывал открыто своего отношения к перестройке на фабрике. В душе Гречаника, где-то очень глубоко, возникло неприятное чувство.
— Унесите в цех. Я сам приду, — сказал он. — И поменьше заботьтесь о моих ногах.
Костылев промолчал.
— Скажите лучше, — продолжал Гречаник, — почему у сборщиков опять простой? Когда это кончится?
— Наша инженерная девица по-прежнему срывает задания, — проговорил Костылев, усаживаясь поближе к столу. — Я вам докладывал…
— А пора бы уж ей привыкнуть, Николай Иванович, как вы считаете?
— Само собой, — немедленно согласился начальник цеха. — Толковый инженер на ее месте…
— Как работает автоматический переключатель Соловьева? — сухо перебил Гречаник.
— Ну как… работает, вообще-то… А что? — Вопрос явно обескуражил Костылева.
— Я о другом спрашиваю…
Костылев забеспокоился под пристальным взглядом главного инженера.
— Это в каком смысле? Насчет нормы, что ли? — Он растерянно пожал плечами, не понимая, чего от него хотят.
— В таком смысле, что автомат вообще-то заработал после подсказки этой «инженерной девицы», товарищ начальник цеха! Вся фабрика говорит, а до вас не дошло? Таким образом, Озерцова, по-видимому, серьезный специалист, и мне, знаете, как-то странно, что она до сих пор не может наладить работу смены. Вы посмотрите-ка повнимательнее, подразберитесь и помогите ей, подскажите. Потом доложите мне. Ясно?
Костылев ушел встревоженный; никогда еще главный инженер не разговаривал с ним таким тоном.
…С первых дней работы на фабрике Костылеву везло. Гречаник быстро продвинул его, назначив начальником цеха. Однажды на производственном совещании даже поставил в пример остальным, как опытного и принципиального руководителя. Костылев и в самом деле работу организовывать умел. Человек большого практического опыта, очень работоспособный, он мог сутками не уходить с фабрики, иногда сам становился к станку. Оборудование он знал, разбирался в капризах машин, чем в свое время снискал авторитет среди станочников и слесарей. Резкий тон и грубые окрики рабочие ему прощали: «Дело знает, ну, а что шумлив маленько, ничего! Крикнет — не стукнет». Когда же в цехе появилась замечательная фреза, чудесно работающая без сколов, авторитет Костылева вырос еще больше. О том, что фрезу придумал Илья Новиков, знали только два человека: Шпульников и сам Костылев.
Костылев старался поскорее войти в доверие к директору. Он считал, что это одно из главных условий «укрепления устоев», и не упускал случая обратить на себя внимание Токарева.
Как-то директор в цеховой конторке сделал выговор мастеру Шпульникову за беспорядок в смене. Присутствовавший при этом Костылев сокрушенно покачал годовой и, придав лицу выражение хмурой скорби, сказал:
— Вот и поработайте с таким народом, Михаил Сергеевич! Пока сам не сунешься, никакого толку. Можно подумать, что у директора только и забот, что нянькаться с каждым.
Когда Токарев, проходя как-то по цеху, спросил Костылева, не видал ли тот главного инженера, начальник цеха принял независимый вид и самодовольно произнес:
— К нам Александр Степаныч редко заходят (о начальстве Костылев привык говорить во множественном числе), не беспокою, сам управляюсь…
Специального образования Костылев не имел; семь классов школы, которую он окончил уже давно, казались ему пределом учености. Был бы толк в голове, а остальное придет, рассуждал он.
На фабрике Костылев держался независимо. У людей, работавших с ним, постепенно складывалось мнение, что начальник станочного цеха знает если и не все, то, вообще, «здорово много» и никакими трудностями его не испугаешь.
Было, однако, нечто такое, что вызывало у Костылева если не страх, то во всяком случае основательное беспокойство. Он побаивался знаний. Не вообще, всяких знаний, а знаний молодых специалистов, людей, с которыми ему приходилось работать. Однажды еще в артель, где он когда-то работал, из промыслового союза направили к нему техника, молодого способного паренька. Костылев вначале принял его спокойно, но, присмотревшись хорошенько, забеспокоился. Приезжий так быстро вникал в дело, так горячо брался за работу, что за короткий срок завоевал авторитет в коллективе. Поползли слухи, что скоро приезжего назначат техническим руководителем вместо Костылева. Тогда Николай Иванович начал действовать. Молодой техник стал то и дело попадать впросак и в конце концов подал заявление об уходе.
Это было первым, но далеко не последним опытом применения костылевского метода самосохранения.
Появление Татьяны Озерцовой вначале не беспокоило Костылева. Печальный конец производственной деятельности Валентины Светловой давал ему уверенность в успешном исходе атаки. Однако, искусственно начав усложнять обстановку в смене Озерцовой, он вскоре стал замечать, что эта «девчонка» вовсе не собирается сгибаться. Правда, ни одного задания ее смена еще так и не выполнила, но поведение Озерцовой в цехе и ее дела вызывали у Костылева тревогу.
Прежде всего стало ясно, что станки даже самых последних моделей она знает много лучше, чем он сам. Несколько дней назад на фабрику привезли два новых станка, и, когда втащили их в цех, Озерцова, не дожидаясь главного механика, быстро растолковала заинтересовавшимся слесарям особенности устройства и способы настройки.
Приходилось Костылеву наблюдать и то, как ловко она настраивала станки, как учила рабочих быстро и точно устанавливать резцы на валу с помощью индикатора — хитрого прибора, которого сам начальник избегал касаться и до приезда Озерцовой долго держал у себя в конторке, закрытым в футляре.
А теперь к успеху «девчонки» прибавлялась еще удача с автоматическим переключателем Соловьева…
Да, над спокойной и уверенной костылевской жизнью нависла угроза. Костылев решил, что москвичку нужно укротить, и побыстрее. Он пришел в свою конторку и, посидев с полчаса над цеховым журналом, сфабриковал для второй смены, где работала Таня, особенно сложное задание.
«Ну теперь-то она обязательно напортачит», — подумал Костылев, оставляя на столе только что подписанный бланк.
2
«Что он с ума сошел, что ли? — подумала Таня, глядя на аккуратно выведенные чернилами цифры. — За одну смену зарезать столько шипов на одном станке! И фрезерные тоже… Разве же они справятся? Нет, хватит произвола!»
Таня решила протестовать. Однако попытка разыскать Костылева не привела ни к чему. Что же делать?.. Идти жаловаться? Нет. Не так давно она сама отвергала это.
«Как хочет, — решила, наконец, Таня. — Сделаю столько, сколько смогут пропустить станки, а завтра основательно поругаюсь с ним, пусть он идет жаловаться!» От этой мысли стало легче.
Но в самом начале смены выяснилось еще одно досадное обстоятельство. Шипорезчица Нюра Козырькова, всего неделю назад переведенная Костылевым в Танину смену, совсем не представляла себе, как обрабатывать новые для нее детали.
— Татьяна Григорьевна, да вы поставьте другого кого-нибудь, — взмолилась Нюра, маленькая круглолицая и очень курносая девушка, отличавшаяся большой подвижностью и привычкой капризничать. — Я ведь не рабатывала на них, на мелочи этой! И браку вам напорю, и без пальцов останусь.
— Не напорешь, я тебе помогу, — убеждала ее Таня, — и за пальцы не беспокойся. Давай, я тебе объясню.
Видя, что просьбы не действуют, Нюра попробовала изменить тактику:
— Пф-ф! — пренебрежительно фыркнула она. — На что это мне? Без заработку остаться? Что я, дура, что ли?
— Ты какая-то странная, Нюра, — попробовала усовестить ее Таня. — Кто же, по-твоему, за тебя и на твоем станке задание должен выполнять?
— А по мне хоть кто! Что мне — больше всех надо, что ли?
— Больше всех, наверно, мне надо, — с укоризной проговорила Таня. — Дай-ка гаечные ключи.
Нюра удивленно взглянула на своего мастера. Однако, увидев, что Таня начала настраивать станок, девушка насторожилась.
— Чего это вы, Татьяна Григорьевна?
— Как чего? Ты же видишь. Настраиваю станок. Потом работать буду.
— Сами, что ли?
— Ну да. Ты же отказалась, а свободных людей в смене нет.
— А мне чего делать? — растерянно спросила Нюра.
— Сегодня домой иди, а завтра выйдешь в первую смену. Зачем нам люди, которые в трудную минуту не хотят помогать?
— Мне из вашей смены уйти?.. Да что я, дура, что ли?
— Да, конечно, раз начинаешь капризничать при первом затруднении. А дальше еще труднее будет, тогда что?
— Нет уж! Давайте-ка, я сама! — решительно шагнула к станку Нюра. Глаза ее блестели. Она поймала Танину руку и уверенно отобрала ключи. — За каждого работать вас тоже не хватит, — и добавила виновато: — Только вы мне расскажите, как тут всё.
Через час со станка Нюры уже сошла первая партия деталей. Особенности новой работы девушка прекрасно усвоила, однако Тане было ясно, что шипорез не выполнит за смену и половины того, что нужно. Использовать один из фрезеров? Но они тоже перегружены…
Таня долго наблюдала за работой Козырьковой. Как много времени уходит на укладку деталей в каретке! Конечно, прижим ненадежный, а то можно было бы по нескольку штук сразу укладывать.
Таня подошла к карусельному фрезеру. Здесь дела шли хорошо. Это угадывалось, кроме всего, по довольной улыбке Алексея.
— Посоветуйте, Алексей Иванович, что делать? Завалим ведь наверняка, и так, как ни разу еще не заваливали!
Она рассказала Алексею о том, что мучило ее сегодня.
— Вы понимаете, я прекрасно знаю, что Костылев безо всякой надобности увеличил задание. Это очередная его атака, но выполнить хочется. Хотя бы для того, чтобы люди поверили в собственные силы. Беспокоюсь за шипорез… Да и фрезера тоже…
— Насчет фрезеров беспокойство в сторону! — перебил Алексей. — Чего не доделают, я в третью смену останусь закончить, на своем приспособлю.
— Работать две смены подряд?
— А что особенного? Сменщика нет, станку все равно стоять. А для вас… — Алексей замолчал, потом произнес медленно и раздельно: — Для вас я готов работать и три подряд…
— Почему же для меня? А для дела? — строго спросила Таня.
— Это уж мне знать, почему. А насчет шипореза я тут смекну одно дело. — Алексей помолчал. — В общем, придумаем!
— Это уж мне знать, почему, — в раздумье еще раз повторил Алексей, когда Таня отошла от его станка, и вздрогнул оттого, что совсем рядом раздался возглас:
— Клюнуло!
Алексей обернулся. Рядом стоял Вася Трефелов, улыбавшийся младенчески невинной улыбкой.
— Что клюнуло? — сердито спросил Алексей.
Вася по привычке сдвинул кепку на лоб и задрал голову, потому что иначе невозможно было бы смотреть из-под заслонявшего глаза козырька. Вместо ответа он замасленным пальцем поковырял на груди слева свой комбинезон и произнес тоном заговорщика:
— Это самое… которое тут помещается… у Алексея Иваныча Соловьева, ага?
— Ты еще рифму прибавь! — нахмурившись, грозно предложил Алексей.
— Нет, Алёш, тут рифмы не полагается, дело и без нее ясное. Только вот что ты мне скажи: что, если к рыбаку в его омуток еще леску кто-нибудь закинет, а?
— Это смотря кто, — ответил Алексей, сдерживая улыбку.
— Ну, скажем, какой-нибудь выдающийся поэт… Что из этого может получиться?
— А то, что выдающийся поэт отправится головой в омуток учить ершей рифмы подбирать, ясен вопрос?
Алексей хлопнул товарища по плечу так, что тот заметно накренился влево.
— Ясен! Ясен вопрос, товарищ Соловьев! — вдруг торжественно заголосил Вася. — Теперь-то уж вы разоблачены!
Влюблен, влюблен! И жизнь, как сон… —начал было он фабриковать рифмованный экспромт, но Алексей резко прервал его:
— Слушай, ты, мешок с рифмами! Замолчи-ка хоть на минуту! Тут дело поважнее! Скажи лучше, где клавишный прижим от шипореза, не помнишь?
— Это который Костылев весной со станка сбросил?
— Тот самый.
— В инструменталке под верстаком. А на что тебе?
— Подбери, приведи в порядок и отдай мастеру, только срочно.
Вася стоял неподвижно, не то соображая что-то, не то ожидая, что Алексей скажет еще. Тот нетерпеливо поморщился:
— Ну! Не понимаешь, что ли?
— Понимаю, понимаю! — прищуриваясь и широко улыбаясь, заговорил Вася. — Есть привести в порядок, товарищ гвардии влюбленный! — лихо козырнул он Алексею и вовремя увернулся от пущенного ему вдогонку бруска.
3
Дверь в цеховую конторку с шумом распахнулась. Таня оторвала взгляд от пачки рабочих листков. В дверях стоял дежурный слесарь Василий Трефелов. Он держал в руках какую-то сложную конструкцию.
— Вот, вам велено передать, — сказал он и, шагнув к столу, положил перед Таней приведенный в порядок клавишный прижим к шипорезу.
Таня обрадовалась.
— Тоже мне слесари… — с напускной строгостью сказала она. — Что же вы до сих пор молчали, что у вас такой клад есть?
Вместо ответа Вася неопределенно пожал плечами. Дескать, клад-то оно, конечно, клад, но вот как бы из-за этого клада кое-кому не икалось завтра при встрече с начальником цеха. Беда, если узнает, что кто-то осмелился воспользоваться этой штукой.
Позже, устанавливая прижим на каретке станка, Вася рассказал о событиях, связанных с его историей:
— У нас тогда так же вот шипорез не справлялся, а сменный мастер возьми да и придумай эту машинку. И делал-то сам; ночами в механичке торчал, нам не доверял. «Мне, говорил, свою мысль своими же руками проверить надо, может, на ходу еще что придумаю». Так и доделал сам. Ночью поставили на станок, так он, шипорез то есть, — хотите верьте, хотите нет — за три часа сменную норму завернул, во как! А утром Костылев пришел, увидел и давай орать, зачем, мол, без его разрешения… Ну и велел сбросить. «Вам тут, говорит, всем руки пообрывает, а я отвечай!» Только дело-то вовсе не в том было. Он до того сам мудрил такую же вот штуку, да только она у него на бумаге так и померла. Мастер тогда на своем хотел настаивать, да дело вовсе не туда потянуло. Костылев придавил. Пришлось заявление писать «по собственному желанию». Так что, вот, можете учесть перспективочки, Татьяна Григорьевна…
Черный Васин зрачок предостерегающе остановился на Танином лице.
— Ну, я заявление писать не буду, Вася, можете не волноваться, — успокоила его Таня. — Дайте-ка мне ключ, я проверю крепление.
Через час после первой пробы шипорез уже работал вовсю, наверстывая упущенное. Таня, время от времени подходившая к станку проверить, как идет дело, заметила, какой радостью светилось лицо Нюры, и ей самой тоже стало радостно. Даже станок, казалось, гудел теперь по-иному, как будто ликовал, что и ему, наконец, позволили показать свою настоящую силу. Когда с соседних станков приходили девушки полюбоваться работой подружки, вид у Нюры становился таким гордым, что можно было подумать, будто она сама изобрела эту замечательную пристройку к станку.
Перед концом смены Таня вдруг услышала песню. Мелодия была спокойная и какая-то особенно светлая: так поют лишь в радостные минуты жизни. Пела Нюра. Временами голос ее пропадал и как будто сливался с гулом станка, но, сливаясь с ним, заставлял совсем по-иному, музыкально, звучать станок, который словно принимал на себя частицу простой человеческой радости.
Таня подошла ближе, Нюра сконфузилась и замолчала: приостановив работу, она виновато взглянула на Таню и нерешительно улыбнулась. Но глаза были радостные.
— Ну как, Нюра, задание не сорвем, а? — спросила Таня, сдерживая улыбку.
Нюра встряхнула головой, смешно выпятив нижнюю губу, подула на заползавшую в ноздри прядку волос, выбившуюся из-под косынки. Лицо девушки расплылось в широкой улыбке.
— С вами сорвешь, как бы не так! — проговорила она и вдруг, спохватившись, снова принялась за работу: — Нажимать надо!.. Меньше часа осталось, а еще двести пятьдесят штук…
Через час, обметая станок, Нюра говорила сменщице:
— Вот гляди, Людка, какую мы с Татьяной Григорьевной штуку сегодня приспособили!.. До чего ловко с ней! За одну смену столько назарезала, сколько раньше и за три не выгнать! Вот гляди, я тебе объясню…
Третья смена уже началась, когда Таня собрала рабочих в цеховой конторке, чтобы объявить им первую, самую радостную новость:
— Мы выполнили сегодня задание, товарищи, да еще сильно увеличенное, — сказала она. — Кто помог нам? Вы должны знать — это станочники: Козырькова, Соловьев, слесарь Трефелов и много других… А больше всех помог нам человек, имени которого я не знаю, ваш бывший мастер. Его не было с нами, но смекалка его, мысль, руки — были здесь. Значит, он сам как бы работал вместе со всеми. А как, пускай Козырькова скажет: согласна она, чтобы завтра снова по-старому?
— Что я дура, что ли! — бубенчиком прозвенел высокий голосок Нюры.
Все засмеялись.
— А теперь договоримся, — продолжала Таня. — Что, если после смены всегда собираться минут на десять? — Нам нужно знать, что помогало работать, что мешало. Согласны?
— Кто же против доброго возражать станет?
— Давно пора!
— Вот и хорошо. И еще давайте подумаем, как бы сделать так, чтобы каждый станок стал работать лучше! Предложения давайте мне или Соловьеву, он у нас член техсовета. Договорились? У кого есть замечания?
Замечаний посыпалось много. В конце этой первой десятиминутки в Танином блокноте оказались исписанными три страницы.
— Вот видите, сколько насобиралось! — сказала Таня. — Ну, спасибо за совет. — Она отпустила всех, кроме Трефелова и второго сменного слесаря, в адрес которых замечаний было больше всего. Остался и Алексей.
— А вы меня зря похвалили все же, — сказал он, — я своего обещания не выполнил пока, на полсмены работы осталось. Что, если подведу?
— Люди назовут меня обманщицей и болтушкой, и только, — спокойно ответила Таня.
— Нет уж, не выйдет! Василий! Давай-ка мне запасную фрезу и еще те, из нового комплекта, знаешь? И на полсмены ко мне в подручные марш! Ясен вопрос?
Вася исчез в инструменталке.
— О вас я заявила авансом, — сказала Таня, когда следом за Васей ушел и второй слесарь. — Знаю, что обещание выполните. Мне кажется, вы человек серьезный…
— Серьезный? Не знаю… может быть… — как бы в раздумье проговорил Алексей и вдруг тряхнул головой, стараясь избавиться от каких-то неотвязных мыслей: — А больше вам ничего не кажется, Татьяна Григорьевна? — Голос его прозвучал взволнованно и глухо.
Таня ответила не сразу:
— Нет, Алексей Иванович, больше мне ничего не кажется, — сказала она спокойно и ушла.
Вернулся Вася Трефелов и положил на стол запасные фрезы. Заметив несколько озадаченный вид товарища, спросил:
— Ты чего, Алёш?
— Что чего? — словно очнувшись, спросил его Алексей.
— Да какой-то ты… ну, в общем…
— Похожий на осла, да? — с горькой усмешкой подсказал Алексей.
— Ага, — почти машинально подтвердил Вася, продолжая разглядывать глубокие морщинки на лбу товарища.
Алексей негромко рассмеялся.
— Ставь-ка, Васяга, фрезу да подтащи детали с шестого фрезера. Я пока настройкой займусь, ясен вопрос? Все остальное после.
Вася послушно начал снимать отработавшую фрезу, искоса поглядывая на друга и не понимая, что это за таинственное «остальное», почему оно после и после чего именно…
4
Кончив заполнять рабочие листки. Таня зевнула и подперла рукой голову. От усталости слипались глаза. В красноватой мгле плыли тысячи маленьких солнц, а в теле возникло ощущение легкого, приятного покачивания. Доносившийся из цеха шум станков становился все глуше, все слабее…
Неожиданно Таня вздрогнула и открыла глаза. Перед нею стоял Ярцев.
— Спокойной ночи, Татьяна Григорьевна, — сказал он и тихо засмеялся. — Спать-то нужно домой ходить.
Таня потерла глаза пальцами и устало поднялась.
— Никуда мне сегодня что-то не хочется идти, Мирон Кондратьевич, — сказала она, — так бы и выспалась тут прямо на столе. К утренней смене нужно здесь быть, а уйду домой — обязательно просплю.
— Опять двухсменная вахта? — с напускной строгостью спросил Ярцев.
— Нет, просто хочу посмотреть, как начальник цеха отнесется к одному новшеству, которое мы применили сегодня.
— Что за новшество?
— Показать?
— Обязательно! А как же вы думали?
— Тогда пошли в цех.
На шипорезе уже работала станочница третьей смены.
— Вот, смотрите…
— Кто соорудил эту замечательную штуку? — спросил Ярцев. — Почему вы раньше ничего не говорили, Татьяна Григорьевна? Ну что за тайны, что за индивидуализм?
— А вот и не индивидуализм вовсе, товарищ парторг! — весело ответила Таня. — Я сама до сегодняшней смены ничего не знала… Выйдемте из цеха, здесь шумно. Я все расскажу.
Они вышли и медленно пошли по Двору, залитому светом электрических фонарей. По земле, обгоняя идущих, то сокращаясь, то вытягиваясь, бежали их качающиеся тени. Начинался ветер. Он налетал порывами, и тогда фонари на столбах вздрагивали и тревожно раскачивались. Казалось, их встряхивают наверху чьи-то невидимые руки.
Таня рассказала Ярцеву все. И о раздутом задании Костылева, и об отысканном в инструменталке прижиме, и об истории, услышанной ею от Трефелова, и о песне Нюры.
— Вот ведь пустяк, выходит, нужен человеку, Мирон Кондратьевич. Ну много ли прибавилось? Просто легче и удобнее стало работать, а радость какая! Праздник и только! Вплоть до песни… Нет, нет! Обязательно дождусь Костылева! Пусть он только попробует сделать что-нибудь! Сама я еще терпела, но чужую радость не отдам ни за что.
Заметив в голосе Тани воинственные нотки, Ярцев сказал:
— К сражению, значит, готовитесь? Ну, ну. А все же я советую, Татьяна Григорьевна, шли бы вы отдыхать.
— Я? Отдыхать? — Таня даже остановилась от удивления. — А Костылев утром…
— Утром ровно ничего не случится, вот увидите.
— Вы думаете?
— Полагаю… Ну, а допустим, Костылев даже вмешается и запретит это; сможет он что-то изменить?
— Ну, конечно, нет. Теперь это уже прочно наше.
— Вот именно. Так что извольте идти домой и спать.
Ярцев повернул к проходной. Таня послушно пошла с ним.
Путь до дома по тихой уснувшей улице, свежий ветер, дующий прямо в лицо, звенящий шум тополей — все это отогнало усталость. Поднимаясь по ступенькам крыльца, Таня почувствовала, что спать ей уже не хочется. Она прислонилась к резному столбику и запрокинула голову навстречу ветру. По небу мчались рваные лоскутья туч, глотая созвездия и снова выбрасывая их позади себя. Таня стояла, и на смену радостному возбуждению темное, как ночные тучи, чувство одиночества незаметно стало подкрадываться к ней, обволакивать… «Георгий… увижу ли его когда-нибудь? — думала она. — Дождусь ли снова?… Ждала всю жизнь и… опять одна. Как жить?.. Где брать силы?..» Но налетел какой-то особенный сильный и свежий порыв ветра, Таня жадно глотнула живительный, пахнущий хвоей воздух, и эти мысли стали уступать место другим: «Не раскисать, Татьяна! Не сметь! Нет, нет! Я люблю… на всю жизнь люблю, и силы в этом. Я дождусь! А если очень долго тебя не будет, я снова найду тебя, Георгий, слышишь?»
В переулке послышались чьи-то шаги. К крыльцу подошел Алексей. Он остановился внизу, различив в темноте Таню. Медленно поднялся по ступенькам.
— Татьяна Григорьевна, что это вы?
— Воздухом дышу, — чуть слышно ответила Таня. — Голова такая тяжелая, тяжелая…
Помолчав, Алексей сказал:
— Ну, задание я выполнил, всё теперь.
— Спасибо…
Алексей осторожно взял Танину руку.
— У вас пальцы холодные. Простынете на ветру, — с каким-то особенным участием сказал он.
— Мне тепло, — все так же тихо ответила Таня, осторожно высвобождая руку. — Идите отдыхать, Алексей Иванович, вы ведь устали…
И в этих совсем просто сказанных словах Алексей уловил ту же спокойную строгость, что и недавно в цехе. Ему очень хотелось побыть здесь, возле Тани, поговорить с ней, в конце концов просто постоять. Но осторожно отворив дверь, он вошел в дом.
5
Костылев появился в это утро раньше обычного. Не было еще семи часов. Его крайне интересовало, что у Озерцовой с заданием.
Шпульников, сонный и, по обыкновению, небритый, возился с рабочими листками. Увидев начальника, он сразу посвятил его в ход событий:
— Васька Трефелов с Соловьевым серебряковскую «бандуру» откопали, — торопливо, стараясь объяснить все как можно скорее, говорил он, не сводя глаза с костылевокого лица. — Озерчиха приказала на шипорез привернуть… Так и работаем. Я скинуть хотел, поскольку от вас указания не было, да не посмел. Парторг, ночью был в цехе… А она, эта штука-то, ничего, в общем, складно получается…
— Ну, парторг парторгом, а порядок в цехе сам по себе, — негромко, но с жестяными нотками в голосе сказал Костылев. — Снять при мне, и сейчас же! Пошли.
Он вышел. Шпульников выскользнул следом и, опережая начальника, быстро лавируя между стеллажами, тележками, станками, помчался к шипорезу. За ним неторопливо и твердо шагал Костылев.
Рабочие, мимо которых он проходил, догадывались, что сейчас произойдет, и настороженно смотрели ему вслед: печальная история мастера Серебрякова была известна многим. Но все получилось иначе, чем ожидали окружающие, иначе, чем думал сам Костылев.
Ярцев вместе с предфабкома Терниным появился в цехе получасом раньше. Оба стояли возле работавшего шипореза. Заметив парторга и Тернина, Шпульников замедлил шаг и в нерешительности остановился, пропустив вперед своего шефа. Ярцев улыбнулся Костылеву и поманил его пальцем.
— Слушайте, это же замечательная вещь! — громко, стараясь перекричать шум поющих резцов, заговорил он, показывая на каретку станка с укрепленным на ней клавишным прижимом. — Вы очень своевременно распорядились поставить эту штуку на станок. Смена Озерцовой благодаря вам выполнила, наконец, задание, и довольно объемистое. Молодец, Николай Иванович! Вот это и есть настоящая помощь молодым. Идея конструкции ваша?
Ошарашенный Костылев промямлил в ответ что-то невнятное. Этого он не ожидал. Получить сразу две такие оплеухи! Выполнила задание! И это с помощью устройства, которым он запретил пользоваться и которое сейчас преподносят уже как его идею. Его хвалят за то, что он ненавидит, чему завидует, что готов уничтожить, выбросить, исковеркать! Что делать? Отказаться? Заявить, что он здесь ни при чем? Тогда какой же он начальник, если его подчиненные творят все, что вздумается? Сделать вид, что это в самом деле его идея? Ярцев не знает истины. Но рядом Тернин, а он работает на фабрике с первых дней и около года был строгальщиком в смене Серебрякова, он-то знает!
Воспользовавшись тем, что к станку подошел явившийся на смену Любченко и Ярцев обратился к нему, Костылев, круто повернувшись, стремительно пошел прочь, как будто его ждало самое неотложное дело. Он влетел в конторку и плюхнулся на стул. Выдернув чуть не весь ящик письменного стола, он достал папку сменных заданий и, просмотрев сводку смены Озерцовой, стукнул кулаком по столу так, что на счетах звякнули косточки.
Остервенело тыча пером в чернильницу, которая отъезжала поэтому все дальше и дальше, роняя на стол жирные фиолетовые кляксы, он стал заносить в чистый бланк злые, пляшущие цифры. Перо не слушалось. Оно цеплялось за бумагу, разбрызгивая озорные фонтанчики. Он изорвал в клочья испорченный бланк, принялся за второй…
В конторку вошел Любченко. Костылев обратил внимание на его торжествующий взгляд.
— Значит, теперь прижим Серебрякова вы разрешили? — спокойно спросил Любченко.
Если бы зрачки Костылева обладали способностью жечь, переносица Любченко, наверняка, задымилась бы. Начальник цеха выбросил вперед руку со сменным заданием таким жестом, как будто в ней была шпага, которой он пронзал сменному мастеру горло.
— Вот. Возьмите и приступайте к работе, — приглушенным от злобы голосом сказал он.
Пробежав глазами задание, Любченко вышел. Хлопнула дверь.
— Ррразрешил!!! Черт бы вас побрал! — свистящим шепотом произнес Костылев в пространство. — Черт бы вас побрал с вашим прижимом, бездельники!
Вставая, он толкнул стол. Отъехавшая на самый край чернильница упала на пол.
В цехе уже останавливались станки. Оттуда слышались оживленные голоса, чей-то смех.
Прислушиваясь, Костылев тупо глядел в пол, на котором медленно расплывалось чернильное пятно.
6
Костылев ждал, что вся эта история закончится для него обычными в таком случае неприятностями: вызовут к директору или к главному инженеру, взгреют, может быть, запишут выговор в приказе (это было бы самым неприятным) или (по меньшей мере) «поволокут» на фабком и «пропесочат» по профсоюзной линии.
Напряженно размышляя над непонятным поведением Ярцева и сопоставляя его с тем, что возле станка был еще и Тернин, Костылев решил, что все это явный подвох. Пусть даже Ярцев, в самом деле, тогда еще ничего не знал, но ему все равно расскажут историю со всеми подробностями, и тогда…
Но слишком далеко вперед Костылев заглядывать остерегался. Однако на всякий случай он решил изменить тактику. Следовало поослабить давление на Озерцову, временно снять перегрузку, а там видно будет.
— Неправда, все равно согнем! — успокаивал он себя, обдумывая план новой атаки.
Не дожидаясь, когда его вызовут, Костылев «пересмотрел» нагрузку между сменами, распределил ее более равномерно, несколько облегчив, однако, для Шпульникова. Задания для смен Озерцовой и Любченко стал давать одинаковыми по объему. Он ждал вызова каждый день и про запас приготовил «веские» оправдательные объяснения, но, странное дело, его никто не беспокоил.
В цехе бывали и Гречаник и Токарев, часто заходили Ярцев, Тернин; никто из них не обмолвился и словом о случившемся. С начальником цеха все говорили обыкновенно, как всегда. В общем, все было тихо и спокойно. И вот это-то «затишье» и тревожило Костылева больше всего, заставляло настораживаться.
Он не знал, что «история с прижимом» уже известна его начальникам. Ярцев в то же утро рассказал о ней Токареву.
— Я тогда говорил тебе, Михаил, что этот тип мне не нравится, — напомнил Ярцев, рассказав все.
— А я, помнится, не заявлял, что без ума от его качеств, — ответил Токарев, записав кое-что из услышанного в свой блокнот. Он решил: пускай Костылев пока останется на своем месте.
— Определить действительную ценность этого человека, — сказал Токарев, — мы можем, лишь рассмотрев его хорошенько со всех сторон, это самое главное. А решить, что с ним делать, на это труда много не нужно…
Вполне возможно, что, если бы этот разговор стал известен Костылеву, все последующие события в смене мастера Озерцовой приняли бы иной оборот.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1
Во второй половине августа на фабрике создалась особенно напряженная обстановка.
Правда, к исходу первой декады сырьевая проблема была почти решена. Бригада Горна, хоть и основательно задержалась в Ольховке, дело свое сделала: вторая лесопильная рама была, наконец, пущена. Платформы, груженные досками, с лесозаводской ветки стали регулярно поступать на фабричную территорию. На лесобирже закипела жизнь. Сушильные камеры заработали с полной нагрузкой. Раскройный цех трудился день и ночь. Запасы заготовок для станочного цеха увеличивались… Сложность обстановки была в другом: в цехах начали вводить рабочий контроль.
Токарев считал, что систему надо вводить сразу во всех цехах и сменах.
— Не по чайной ложечке, как микстуру, глотать, — заявил он на совещании руководителей участков, цехов и смен, — а на операционный стол, и всё. Сразу переболеть.
Гречаник, наоборот, стоял за постепенное введение контроля, за проверку его на опыте какого-либо одного цеха или даже смены.
Его поддержал Тернин:
— Черт его знает, товарищи, — нерешительно проговорил он, — не запороться бы нам враз-то, а? Главное, насчет заработков боязно; сдельщикам это моментально по карману стукнет, жалобы пойдут. В одной бы смене вначале надо, считаю…
— Осторожность, Андрей Романыч, дело хорошее, — вмешался Ярцев, — только со смыслом. Во-первых, по карману стукнет только бракоделов. А во-вторых, разве тебе не кажется, что, если система будет введена везде, можно такое соревнование за качество между цехами и сменами организовать, что любо-дорого! Как скажешь?
— Да так-то оно так, — согласился Тернин.
Мнения разделились. В конце совещания Токарев объявил, что право скомандовать остается за ним, и отпустил людей, а Ярцева попросил оставить коммунистов.
— Прежде чем мне издать приказ, критикуйте мою позицию, — сказал он. — Взвесим еще раз. Вначале я сам думал начать с одной смены, даже Озерцову, помнится, предупредил, а позже обдумал и решил по-другому…
Говорили еще довольно долго, и большинство согласилось с Токаревым. Приказ он издал в тот же день.
Вечером изрядно подвыпивший Ярыгин, встретив на улице Степана Розова, который шагал под руку с Нюркой Боковым, остановил его и, поймав высохшими пальцами малиновый галстук Степана, пригибал его голову к самому своему лицу, дышал на него парами политуры и пророчествовал заплетающимся языком.
— Ты при всем при том, друг-товаришш, Ярыгина после помянешь, хе-хе… Додумалися тоже. Сово-бо-ра-зи… ли — выговаривал он по складам никак не получавшееся слово. — Со-об-ра-зили, докумекалися, хе-хе… Вот погоди, друг-товаришш… выпрет им этот самый самока-а-антроль боком, хе-хе… — И сворачивал совсем на другое: — Ты при всем при том ко мне заходи… политурки уделю…
Он никак не хотел отвязаться от Розова, а тот вел себя на удивление спокойно, хоть и сам был «на взводе». В конце концов даже Нюрка потерял терпение. Он толкнул Ярыгина своей гармонью, от чего она издала какой-то жалобный звук.
— Убери клешни, старый пестерь! — рявкнул Боков.
Ярыгин отцепился, испугавшись не столько голоса Нюрки, сколько шума, произведенного гармонью. Розов с приятелем ушли, а старик долго еще, пошатываясь, стоял у края дороги, пучил покрасневшие глазки и бубнил себе под нос:
— Ты при всем при том Ярыгина помяни, хе-хе…
2
Если бы Илья Новиков после обеденного перерыва проверил ограничители копировального шаблона, брака не получилось бы. Но Илья этого не сделал. Почему? Он и сам не мог объяснить. До обеда проверял несколько раз, а после — ни разу.
Ограничители оказались вывернутыми на два полных оборота; три сотни без малого ножек к стульям пошли в стопроцентный, неисправимый брак. Такого с Ильей не случалось еще никогда.
Кто мог устроить эту пакость? Кроме Бокова, никто. Этот давно обещал рассчитаться с Ильей за подбитый глаз и предупредил, что возмездие будет такое, чтобы Новиков «помнил до седой бороды». Этого Илья и так не забыл. Выговор в приказе за рукоприкладство, заметка в стенной газете, угроза Костылева — отдать «драчуна» под суд — разве это забудешь скоро? Правда, наказали тогда и Бокова, но разве от этого легче?
И вот — еще удар! Подлый удар в спину. Расписываясь у Шпульникова в контрольном талоне на брак, Илья знал, что Костылев отведет на нем душу. Так оно и получилось.
— Мастер Шпульников отказывается держать в смене бракодела, — заявил Костылев Илье на следующее утро. — Вот что значит взаимный контроль — выловили тебя, голубчика. С завтрашнего дня перевожу подручным в смену Озерцовой. Мы здесь баловаться не любим. Вот так!
Новиков слушал, не поднимая глаз, отворачивался. Боялся, что не сдержится, и тогда… О! Тогда ему несдобровать. Он старался думать о другом, о главной беде. Разве страшны ему были издевательства Костылева? Нет! Гораздо страшней было то, что он, Новиков, не испортивший на фабрике ни одного крохотного брусочка, «запорол» чуть не три сотни деталей. Он все старался понять, как могло это произойти…
Откуда было знать Новикову, что Шпульников давно упрашивал начальника цеха перевести куда-нибудь Илью, из-за которого в смене постоянно возникали недоразумения и скандалы и которого сам он втайне побаивался. Не знал Илья и того, что Боков, сговорившись с одним из своих приятелей, Мишкой Рябовым, к которому на станок попадали детали после Новикова, в обеденный перерыв подкрутил ограничители…
Возможно, что Илья не проверил после перерыва размеры потому, что думал о другом…
Недавно, встретив Любу, он поймал на себе ее случайный и какой-то очень жалостный взгляд. Сразу припомнилось все: и начало радости, и неожиданный разрыв… Теперь Люба скоро уже полгода замужем за Степаном Розовым. Тот вечно пьянствует, путается с Боковым и его друзьями, часто бьет Любу… От всего этого стало так тяжело на душе, что он отвлекся… И вот первый раз в жизни напорол брак.
«Теперь опять начнут с работы на работу гонять!» — тоскливо думал Илья, направляясь в смену Озерцовой. В конторке он молча протянул Тане записку: «За допущенный брак направляю в вашу смену подручным до исправления».
Об истории с браком ей еще вчера рассказал Вася Трефелов. О неудачно сложившейся судьбе Новикова Таня знала очень немного. Она вспомнила первую встречу с ним на берегу Елони, его угрюмые короткие вопросы. Сейчас лицо Ильи не выражало ничего, кроме равнодушного ожидания: «Куда-то пошлют?»
— На каком станке работали? — спросила Таня.
— На шестом фрезере, — неохотно ответил Илья и тут же подумал: «И чего спрашивает? Все равно ведь подручным быть».
— А еще раньше на каких? На строгальном, четырехстороннем работали?
— Не рабатывал… Да на что вам это? Тут в бумажке сказано: подручным за брак. Вот и ставьте подручным. Чего выспрашивать без толку? — Новиков отвернул лицо и потупился.
Таня заметила, как дернулись мышцы на его щеке, оттого что он с силой стиснул челюсти.
— Я вас и поставлю подручным, — сказала она, — а выспрашиваю потому, что на строгальном подручному тоже иногда приходится управлять станком. Интересуюсь, сможете ли.
— Смогу, да не буду, — угрюмо ответил Илья, — а то опять бра-ку на-по-рю!
В его словах слышалась досада, и Таня прекратила расспросы. «Не надо озлоблять понапрасну, посмотрим, что за человек».
— Хорошо. Становитесь в подручные к Шадрину, а там видно будет.
3
Новый метод контроля качества в станочном цехе прививался плохо. Особенно скверно обстояли дела в смене Шпульникова, хотя по милости Костылева нагрузка в ней была меньше, чем у Любченко и Озерцовой.
Шпульников все жаловался Костылеву, что его заела приемка готового, да и Сергей Сысоев теперь без всякой жалости возвращал детали даже с пустяковыми изъянами. Он совал в руки Шпульникову эталон и технические условия и приговаривал:
— Видел? Читал? Понял? Ну вот и все! Забирай и девай, куда хочешь.
На Сысоева не действовали теперь никакие уговоры и увещевания.
А плохо Шпульникову приходилось потому, что он занимался только приемкой готовых деталей, тех, которые прошли уже через все станки. От станочников он взаимного контроля не требовал. На эталоны махнул рукой с самого начала, проворчав себе под нос так, чтобы никто не слышал:
— Кто умеет, и без них сделает, а бракоделу эти игрушки все равно ни при чем.
Не мудрено, что в такой обстановке Нюрке Бокову и его друзьям жилось и работалось превосходно. Они «жали на рубли».
Однако в конце первой недели после совещания у директора, на котором Шпульникову пришлось туговато, позиции следовало экстренно пересматривать. Тогда-то и состоялся ночной и совершенно секретный разговор Шпульникова с Костылевым на квартире у начальника цеха, куда сменный мастер пришел в сумерках с заметно оттопыренными карманами, а ушел за полночь, стараясь держаться поближе к стенам и заборам и подолгу размышляя перед каждой канавой.
4
Появление боковской тройки в смене было для Тани неожиданным. Еще до гудка она увидела возле фрезерных станков, на которых постоянно работали девушки, трех парней. Один из них, широколицый, с неимоверно длинными губами, подошел к ней. Под его левым глазом тускло посвечивало серовато-зеленое пятно — след некогда обретенного синяка. Он улыбнулся правой половиной рта, прищурился и назвался:
— Боков. Мне сегодня какая работа будет, позвольте узнать?
— А вы откуда появились? — недоумевая, спросила Таня. — У меня тут девушки работают.
— Девок черти с маргарином съели, — с деланным огорчением ответил Боков и развел руками. — Ну, а мы здесь по распоряжению начальства. Закон и точка! Знакомьтесь! — сделав театральный жест, он указал на двух остальных парней. Вынул из кармана записку и подал Тане.
«По производственным соображениям в вашу смену переводятся фрезеровщики: Боков Юрий, Рябов Михаил, Зуев Николай. Станочницы… переведены в смену мастера Шпульникова». Внизу была подпись Костылева.
— Что за производственные соображения? — возмутилась Таня.
— Начальство больше знает, — пожал плечами Боков. _— Так чего мне фрезеровать?
Разыскивать Костылева было бесполезно. Смена уже началась, и отправить парней обратно значило бы «завалить» задание…
— Будете фрезеровать спинку к стулу, — сказала Таня.
Оттопырив губу, Боков свистнул:
— Не выйдет номер.
— Это почему? — спросила Таня.
— Заработок на этой детали плёвый, — пояснил Боков. — Я чего — уборщица вам, что ли? Давайте мне щиты или заднюю ножку к стулу. Шпульников мои пожелания всегда учитывал, и вы обеспечьте мне материальную заинтересованность. Закон и точка!
— Вот что, товарищ Боков, — раздельно и спокойно проговорила Таня, — или приступайте к работе, или можете уходить, справимся и без вас. Другой работы не будет. Вот вам и точка, и закон. Поняли?
Решительным жестом опустив сжатые кулаки в карманчики своего халата, Таня ушла к шипорезу. К Бокову «подплыли» его друзья.
— Ну как, Нюрка? Чего она поет? — обратился к Бокову Мишка Рябов, коренастый парень со смуглым лицом и огромным черным чубом, застилавшим весь лоб.
— Чего, чего! — передразнил Нюрка. — Поет натурально, как по нотам. Тоже мне инженерша! — Он сердито сплюнул и нехотя поплелся к своему фрезеру.
— Работы не дает, что ли? — поинтересовался третий из компании, Колька Зуев, худощавый и длинноносый, с маленькими свинцовыми глазками.
— Пес ее разберет, — недовольно отмахнулся Мишка, — жди вот теперь.
Однако ждать долго им не пришлось: работу получили все.
…В середине смены к Тане подбежала взволнованная Нюра Козырькова. Лицо у нее было в красных пятнах, волосы растрепались, вылезли из-под косынки.
— Татьяна Григорьевна, что же это, а? — скороговоркой начала она. — Это зачем же в смену-то нашу этих обормотов направили, а? Там с ними намаялись досыта, так нам надо, да?
— Что случилось, Нюра? Расскажи толком, помедленнее говори, — успокаивала ее Таня.
— Да то и случилось! Идемте скорее ко мне, посмотрите, чего мне от них на шипорез притащили! — продолжала Нюра.
— Так ты не принимай, если брак. А волноваться-то зачем?
— Как так зачем? — не успокаивалась Козырькова. — А на склад что вы-то сдавать станете? Я сказала Бокову, так он меня облаял всяко.
Добрая половина деталей, поданных к шипорезу от станков боковской тройки, действительно была браком.
— Что я дура, что ли, принимать дрова-то? — не унималась Нюра. — Вы же сами меня учили, вот… — Она, торопясь и роняя на пол то эталон, то тетрадочку с условиями обработки, то калибр, достала из шкафа все нужное. — Ну, глядите…
Таня и так видела, что детали испорчены. Она сдержала улыбку, любуясь, как ревностно Нюра выполняла свои дополнительные и новые обязанности контролера.
— Вот! И не буду зарезать! Я им сказала и эталон в глаза сунула, и условия вот эти — всё, — горячилась Нюра, — а Мишка Рябов мне эталон в нос ткнул. А Боков говорит: «плевал я на ваши порядки»… Вы еще не знаете, какой он вредный! А я все равно сказала: нет! и вот к вам пошла. Прими от них! А в получку только распишешься, и всё! Что я дура, что ли?
Таня привела к шипорезу всех троих. Боков покосился на эталон, пренебрежительно сморщил нос и махнул рукой:
— У меня обработка законная.
Остальные двое настороженно молчали.
— Придется расплачиваться, Боков, — строго сказала Таня.
— Не согласен, — заявил Нюрка, — актов не подписываю. Не нравится — браковщика ставьте, а эта трещотка мне не закон. Я к главному инженеру пойду.
— Дело ваше, — все тем же спокойным тоном сказала Таня, — но работу я вам не запишу. После смены явитесь на десятиминутку. Ясно?
Но на десятиминутку боковцы не пошли. Как только кончилась смена, они, как ни в чем не бывало, направились прочь из цеха. Таня окликнула их. Никто из троих не обратил на это внимания. Тогда, опередив приятелей, она остановила их у дверей:
— А на десятиминутку за вас кто пойдет? Что же это, за одну смену и брак, и нарушение порядка? — сказала она. — Народ у нас дружный, и порядок ломать не имеет права никто. Пойдемте!
Боков стоял впереди, подбоченясь, с нахальными, светящимися, как у кота, глазами.
— Идите сейчас же, — повторила Таня, — не задерживайте людей.
Боков потянулся, широко зевнул и, с хлопающим звуком сомкнув губы, проговорил:
— Передайте вашему народу, товарищ мастерша, большущий привет и скажите: мы их ни на тютельку не задерживаем. — Он изобразил на мизинце «тютельку» и добавил: — И разрешаем расходиться по домам. Мужики, пожелайте нашему мастеру спокойной ночи. — Боков повернулся к спутникам.
«Мужики» Рябов и Зуев сделали масляные рожи и утробно загоготали.
— Значит, не пойдете? — голос Тани прозвучал строго.
— Голуба, поверь, ну никак невозможно, — с деланной озабоченностью проговорил Боков.
— Бессовестные вы люди! — возмутилась Таня. — Браку нафрезеровали, смену подвели и скрыться пробуете?
— Натурально! — согласился Боков. — Наше дело знать, сколько бумажек в карман ляжет! — он похлопал себя по карману. — А поскольку вы нас нынче на брачке купили, кушать сегодня нечего…
— Хватит трепаться, пошли! — Колька Зуев потянул Бокова за рукав. Нюрка предупредительно поднял ладонь.
— Ты, голуба, нам не препятствуй, — продолжал он, не сводя глаз с Тани, и, подавшись вперед, пояснил, конспиративно прикрыв рот рукой: — Причина уважительная — девочки в общежитии дожидаются. Ты расстроила, а они успокоят, накормят… — произнес он шепотом, но как можно громче, и прищелкнул языком.
Его приятели снова расхохотались. Таня вспыхнула и, круто повернувшись, пошла прочь.
5
Несмотря на то, что август не принес заметного улучшения в работе фабрики и на третью декаду оставалось почти шестьдесят процентов плана, а перестройка системы контроля затормозила работу цехов, на лицах людей, в их разговорах, в заметной приподнятости — во всем угадывалось что-то новое, особенное. Раньше этого не замечалось. Люди ждали нового, второго рождения давным-давно позабытой славы северогорских мебельных мастеров.
«Бои» за эту славу развернулись на двух фронтах. Одним была начатая перестройка, вторым — подготовка новых образцов мебели.
Все дороги на фабрике вели теперь в гарнитурный цех. Если еще недавно цех этот считался уголком, где старейшим отведено сносное место для спокойного доживания оставшихся им считанных дней, нынче о нем говорили как о месте, где рождается и вот-вот снова встанет, на ноги слава.
Изготовление образцов, однако, подвигалось не слишком быстро. После того как художественно-технический совет одобрил предложенную Гречаником идею унификации мебельных узлов и бригада Сысоева начала создавать первые образцы, детали менялись неоднократно. Гречаник увлекся поисками новых, дополнительных вариантов. Часто до глубокой ночи сидел он над расчетами в своем кабинете или комбинировал что-нибудь, забравшись в цех. А утром Илья Тимофеевич находил приклеенную к инструментальному шкафику записку: «И. Т.! Прошу до моего прихода не трогать щиты и тали, отложенные на верстаке справа. Гречаник». А бывало и так, что Сысоев заставал Гречаника у образцов с чертежами или метром в руках.
Старик после подолгу ворчал:
— Вот неспокойная душа, всю ночь сидел, да и высидел на грех новую заковыку. — И тут же добавлял: — А это, между прочим, дельно! Лешак с ним, переделаем! После в работе большое облегчение будет. — И если выражал недовольство кто-нибудь из членов бригады, он урезонивал: — Пораскинь-ка самоваром своим, какое удобство людям будет от твоей переделки! То-то вот! А ворчать — дело не хитрое, Жучка и та умеет.
6
Сентябрь начался первым утренним заморозком. Солнце вставало ярко-оранжевое, большое и чистое, как будто умытое. Лучи скользили по крышам и еще не грели, но под ними уже исходил легким парком иней. Он лежал сплошным белым налетом на ступеньках крылечек, на мостках, перекинутых через канаву. Остеклянелая трава была серой и неподвижной.
Дверь дома, где жил главный механик фабрики Горн, отворилась. Александр Иванович вышел на крыльцо, прищурился на солнце, сделал несколько гимнастических телодвижений, потом довольно потер руки и сказал:
— Хорошо! Исключительно хорошо! — Он сошел с крыльца, цыкнул на собаку, которая скулила и царапала дверь, порываясь за ним, и быстро пошел к фабрике.
Несмотря на то, что Горн с работы пришел поздно ночью, он почти не чувствовал усталости. Нужно было спешить. Осталось меньше суток до срока, назначенного Токаревым. Завтра в пять утра гидравлический пресс должен быть сдан.
Прошедшая неделя была для Горна, пожалуй, самой беспокойной и ответственной. Монтажники почти без отдыха возились с прессом. Гречаник торопил:
— Поднажать, поднажать, Александр Иванович! Первую партию щитов по новым образцам нужно запускать уже через две недели. Без горячего прессования ничего не выйдет… Каковы возможности?
Возможностей у Горна было не много, Гречаник знал, сколько времени потеряла бригада в Ольховке, Но, не долго подумав, Александр Иванович ответил:
— Возможности? Да, конечно… Вы сказали — через две недели? Ну что ж, через неделю можете принимать.
— Серьезно?
— Вполне. Я шучу только триста дней в году…
Токарева это встречное предложение обрадовало. В обкоме партии он заверил, что в сентябре фабрика начнет создавать запас узлов и деталей для новой мебели, сразу, как поспеют образцы.
Целую неделю работа не прекращалась ни днем, ни ночью. Вместе с бригадой, засучив рукава спецовки, неутомимо работал сам Горн. Необыкновенная жизнерадостность этого человека подбадривала людей, гнала усталость.
Александр Иванович был человеком среднего роста, с заметным животиком, полным, всегда чисто выбритым лицом и добрыми, постоянно улыбающимися глазами. Он любил пошутить, к месту подбросить горячее словцо, остроумный каламбур. Но люди говорили про него: «У нас Александр Иванович шутить не любит». И это означало, что слово его твердое: уж если что пообещал, сделает обязательно. Он постоянно был в движении. Едва ли нашелся бы на фабрике человек, который мог бы утверждать, что видел Горна сидящим или бездействующим. Он постоянно кипел. Кипела и работа вокруг пресса.
К концу каждых суток лысеющая макушка Горна приобретала несколько копченый вид. Она обладала предательским свойством чесаться именно в тот момент, когда руки были чем-нибудь перепачканы. И хотя Горн при этом энергично тер ее тыльной стороной ладони, она мало-помалу все же перекрашивалась в несвойственный ей то темно-кофейный, то попросту черный цвет.
— Александр Иванович, «зеркальце» закоптилось! — смеялись монтажники.
— Да? Когда же это я успел? — удивлялся Горн и, забывая предосторожность, касался макушки перепачканной ладошкой к величайшему удовольствию всей бригады.
Если кто-нибудь допускал брак, Горн не сердился. Не повышая голоса, он собственноручно исправлял то, что было испорчено, и спокойно, почти ласково приговаривал, называя виновника по имени и обязательно в ласкательной форме:
— Заметьте, Феденька, ни самая крохотная морская свинка, ни наикрупнейшая сухопутная свинья никогда в жизни не допускали такого редкостного свинства, какое допустили вы, дорогой мой, уважаемый мой человек!
И изобличенный «уважаемый» человек, пылая от стыда, подходил к месту своего преступления с единственным желанием побыстрее и получше исправить свой грех.
…Кончались решающие сутки. Шли последние приготовления к пуску. На усталых, испачканных маслом, осунувшихся от недосыпания лицах людей было нетерпение.
— Все ли ладно-то будет, Александр Иваныч? — с тревогой спросил Горна кто-то из монтажников.
Вытерев руки, Горн спокойно и уверенно сказал:
— Тревогу одобряю, сомнение исключаю! Все должно быть в порядке, товарищи монтажники!
Испытание началось. К пульту управления стал главный инженер. Он повернул рукоятку. Вспыхнула зеленая лампа. Включены цилиндры низкого давления. Плиты пошли кверху.
— Хорошо! — сказал Токарев.
Гречаник вернул плиты в прежнее положение.
— Давайте прогрев, — сказал он.
Горн включил пар. Вскоре от пресса повеяло приятным теплом. Могучая машина будто ожила и теперь хотела согреть своим дыханием вызвавших ее к жизни людей, вернуть им потраченное тепло.
— Давайте! — скомандовал Гречаник.
Рабочие намазывали клеем щиты, накладывали фанеру. Пресс заполнили. Снова пошли кверху плиты. Автоматически включились цилиндры высокого давления. Стрелка манометра полезла вверх, дошла до контрольной и остановилась, словно наткнулась на невидимое препятствие.
— Порядок! — облегченно сказал кто-то.
Гречаник включил хронометр — вспыхнул красный сигнал. Прошло пятнадцать минут; контрольное время истекало. Горн, стоявший рядом с Гречаником, посасывал краешек нижней губы, как всегда в минуты большого волнения. Последние секунды… Щелкнуло сработавшее реле времени. Стрелка манометра пошла вниз. Плиты опустились.
— Великолепно! — сказал Гречаник, протягивая руку Горну, — Поздравляю с победой! — На лице главного инженера появилась теплая улыбка. — Спасибо, товарищи монтажники, за хорошую работу!
_— За спасибо — спасибо, а обмыть бы само собой надо! — почесывая шею у подбородка, намекнул бригадир монтажников, косясь на директора.
А Токарев говорил Гречанику:
— Дело сделано хорошо, Александр Степанович, а теперь нам с вами задача: создавать бригаду и с завтрашнего дня пресс в работу! Не забыли? Десятого я должен докладывать в обкоме…
В высокие окна цеха лился зеленоватый свет только начинавшегося утра.
7
С боковцами Таня мучилась. После истории с браком, когда работа не была записана, а из заработка каждого удержали солидную сумму, Нюрка и его приятели стали осторожней. Однако взаимный контроль, с таким трудом входивший в жизнь цеха, то и дело ломался именно на их станках. Сами они работали внимательнее, но от других принимали на свои фрезеры всё сплошь — иначе, какой же заработок? За бракованные детали, которые проскальзывали при этом, никто не отвечал, и многие стали легко относиться к контролю.
На заседание фабкома, куда их вызвал Тернин, боковцы попросту не явились. Тернин предложил легкий выход: уволить, и всё! Ярцев отсоветовал:
— А где станочников брать, Андрей Романыч, а? Ну прогоним этих, а лучше они от этого станут? В другом месте начнут пакостить. А нам с тобой могут сказать: на фабрике работают с теми, с кем легко, кого не надо воспитывать. Коллектив в несколько сотен людей не может повлиять на трех шалопаев? Ты меня прости, но это же кусочек фантастики. Руки приложить надо!
— Да я, пожалуй, согласен, — наморщил лоб Тернин, — но как, как?
— Очень просто. Сами возьмемся, комсомольцев подключим, «Крокодильчик» выпустим — словом, пойдем на этих молодчиков в штыки, Андрей Романыч. Один выгнанный из коллектива человек очень часто совратит с пути еще не одного, переделанный — десять других сам переделает.
— Ну, только не эти! — махнул рукой Тернин.
— Как знать…
А боковцы оставались прежними. Таня потребовала у Костылева забрать их и вернуть в смену девушек. Тот довольно отзывчиво обещал подумать и решить «по силе возможности», но ничего не решал. На доске показателей станочного цеха в строке «Смена мастера Озерцовой» и в графе «Процент брака деталей, не принятых складом за день» угрожающе стали нарастать сначала десятые доли, после целые проценты. На новое требование заменить боковцев Костылев ответил:
— Пока, Татьяна Григорьевна, возможности такой не имею, — и подумал: «Согнешься, неправда!..»
И вот очень кстати на комсомольском цеховом собрании было решено выпустить сатирическую газету. Ей дали острое имя — «Шарошка» (так называется режущая головка для фрезерного станка).
Появившиеся однажды на смену боковцы заметили в цехе необычное оживление. У стены столпились рабочие. Слышались веселые возгласы, звонкий смех девушек, чей-то басистый откровенный хохот, настоящий, со стоном и приговорами после каждого приступа: «Ну и ну!.. Вот это да!»
— Поздравление принимайте, именинники! — проходя мимо озадаченной тройки, пробасил строгальщик Шадрин.
— Чего треплешься? — огрызнулся Боков, — Какое еще поздравление?
— Какое? А с известностью в международном масштабе!
Смех и возгласы становились все более шумными, Мышиной походкой пробрались боковцы к своим станкам, не понимая еще толком, что, собственно, произошло.
Смена началась. То и дело воровато озираясь по сторонам, виновники «торжества» ловили на себе пристальные насмешливые взгляды соседей. За час до обеда Боков набрался решимости и подошел к листу ватмана, на котором красовалась надпись «Шарошка» № 1, выполненная осанистыми, толстоногими буквами. Под нею был изображен фрезерный станок, на тоненьких, заметно подгибающихся, паучьих ножках, удирающий по направлению к двери с надписью «Выход из цеха». На длинном конце вала фрезера торчала огромная, похожая на тыкву голова с улыбающейся физиономией Бокова, прикрученная сверху здоровенной гайкой поверх кепки, Черты лица, выражение глаз были схвачены художником с исключительной точностью. За длинные оттопыренные уши боковской головы с каждой стороны держались повисшие на коротких крылышках амуров двое остальных: Мишка Рябов с черным чубом чуть не до самого подбородка и Колька Зуев с тоскливым, доходившим до середины грудной клетки, носом. Сверху на удиравших стремительно пикировал маленький краснокрылый, похоже, что реактивный, самолет с молодцеватым краснощеким летчиком в кабине. На ленте через грудь виднелась надпись «рабочий взаимоконтроль». Пониже справа бешено вращалась шарошка с желтым снопом летящих из-под нее стружек. Две здоровенные ручищи сжимали рукоятки копировального шаблона, в котором под огромным винтом был приплюснут человечек с растрепанной шевелюрой и испуганно разинутым ртом. Из него в обрамлении стайки восклицательных знаков вылетали слова: «Простите, больше не буду!» Очевидно, это была эмблема «Шарошки». Ниже была надпись, служившая эпиграфом первого номера:
Всем честным — слава и почет! Всем срывщикам — обжим и строжка! Кто к ней попал, с того шарошка Болячки начисто сдерет!Однако шедевр музы Василия Трефелова был помещен ниже, под изображением дезертирующего трехликого фрезера:
Тройка мчится, тройка скачет, Удирает, не спросясь. Око Бокова маячит, Вширь улыбка расплылась. Гриву Миши стелет ветер, Ветер Коле дует в лоб. Удираете — заметьте! — Вы не нам — себе назло! Дуйте! Скатертью дорожка! Мы без вас не загрустим. Мы бесстыдников шарошкой Вдоль загривков прошерстим! Вслед платочком не помашем! Плюнуть вслед вам каждый рад, Коль уж вы от жизни нашей Удираете назад! Всех таких «друзей хороших» Нынче мы предупредим: Бракоделов — прошарошим! Безобразить — не дадим!Боков читал, и тяжелая злоба подкатывала к самому горлу. Плюнуть! Отойти! Но разрисованный лист, сверкавший всеми красками позора, не отпускал от себя. Рука потянулась к затылку. «Сорвать! Бросить! Растоптать! Вот вам!..» Но только кепка замусоленным ободком заерзала по вспотевшему черепу. «Узнать, кто малевал! Ваське-стихоплету „варвару“ устроить! Инженерша чертова! Ее рук дело!»
В гудение станков ворвалось замысловатое ругательство опозоренного рыцаря.
— Что, Боков, стихи дополняешь? — спросил кто-то над самым ухом.
Боков обернулся. Позади стоял Алексей.
— Ну как, одобряешь композицию? Может, поправки будут? — с иронией спросил он. — Ты бы гавриков сюда привел для коллективного чтения. Эх, ты, деятель!
На широком лице Бокова появилась гримаса презрения. Он эффектно сплюнул сквозь растянутые губы:
— Нашли дураки забаву, ну и радуйтесь, если вам больше делать нечего! А мне это, что кобыле зонтик! — Повернувшись с нарочитой небрежностью, Боков ушел к своему фрезеру.
— Ну чего там? — торопливо прошипел Мишка, сверкнув глазами из-под запыленной гривы.
— Сволочи! — гулко выдохнул Нюрка, с размаху ткнув пальцем кнопку пускателя. Фрезер взвыл.
Рябов и Зуев выключили станки и гуськом поплелись к «Шарошке».
Позор еще только начинался. Главное наступило позже, когда на время обеда остановились станки. В цехе вдруг послышалось стройное звонкое пение. Запевали девичьи голоса: «Тройка мчится, тройка скачет…» Девушки, обняв друг друга за плечи, стояли перед «Шарошкой» и, легонько покачиваясь в такт пению, выводили трефеловское творение на мотив известной «Тройки», Добавляя еще и припев, а мужские голоса его подхватывали: «Едет, едет Боков с ней, с шайкой-лейкою своей!» Кто-то начал подсвистывать…
А шайка-лейка сидела в стороне и угрюмо глотала всухомятку куски хлеба, смазанного маргарином (за чаем к кипятильнику нужно было идти мимо «Шарошки», мимо самодеятельных исполнителей).
Шайке-лейке было тошно.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Придя в библиотеку, Таня долго перебирала книги на полке, отыскивая что-то по электротехнике. Неожиданно она извлекла сборник рассказов Мопассана.
— Странно! Французский классик среди авторитетов в области электричества. По ошибке, наверно? — сказала она, передавая книгу Вале, и та не знала, куда деться от стыда.
Найдя книгу, которую искала, Таня обрадовалась и чистосердечно призналась Вале, что не смогла сегодня днем разобраться в какой-то запутанной электрической схеме. На одном из импортных станков в ее цехе отказало реле. Горн обстоятельно разъяснял дежурному электрику схему, а тот скреб затылок и никак не мог понять. Таня была тут же, так как постоянно интересовалась всем новым. Она слушала Горна очень внимательно, но многое так и не поняла. Подумала: «Хорошо, что меня не попросил разъяснить, вот бы засыпалась-то».
— Вообще электрические схемы в памяти восстановить хочу, — сказала она Вале перед уходом.
Валя покачала головой.
— Когда вы только поспеваете? — Она знала, как много Таня работает, и никак не могла представить себя на ее месте.
После Таниного ухода она долго разбирала книги, наводя порядок в шкафах.
Как и все на фабрике, Валя знала об успехе Алексея и о том, как помогла ему Таня. «Счастливая, — думала она, — как хорошо столько знать!» А рядом с этой мыслью рождалась другая: «Она постоянно с ним вместе, в одной смене, а я здесь, отрезанная от всего!»
После того как ее большая и такая радостная вначале любовь не встретила ответа. Валя еще острее почувствовала себя отрешенной от жизни. Она болезненно переживала свое одиночество. Работа в библиотеке отвлекала лишь на самое короткое время. Роясь в каталоге, записывая, отыскивая и выдавая книги, Валя как будто ненадолго приближалась к жизни — только приближалась! — но войти в нее не могла… Работала она без души. Поэтому и порядка в библиотеке не было. От всего этого делалось стыдно. Валя понимала, что она никудышный инженер, никчемный библиотекарь, что на двадцать четвертом году жизни, когда ее сверстники живут, строят, творят, она все прозябает и без всякой надежды на лучшее.
Придя домой с работы, она обычно никуда уже не выходила. Чаще всего сидела над книгой в своей комнате. Даже Егора Михайловича видела редко.
Считавший свою работу делом первостепенным, Егор Михайлович Лужица никогда не укладывался в рабочее время и много трудился по вечерам. Кроме своей бухгалтерии, он не хотел знать ничего, может быть, потому, что жизнь обернулась для него особенно горько. В прошлом году у него скоропостижно умерла жена, и это перевернуло все его существование. Хозяйства он не вел, обедал и ужинал в столовой. Только вечером пил чай дома. И когда чай поспевал, звал Валю.
Егор Михайлович, «опухший», по его словам, от «бесконечной цифири», начинал бесконечный разговор. Рассказывал разные истории, цитировал Козьму Пруткова, расспрашивал Валю о ее жизни. Она обычно отвечала скупо и неохотно, больше любила слушать сама.
Разделавшись с шестым стаканом чаю, Егор Михайлович разворачивал газету. Валя мыла посуду, благодарила, уходила к себе и снова бралась за книгу…
Чтение сделалось главным ее утешением в жизни. За книгой незаметно шло время и можно было не думать ни о чем своем. Но иногда от неотвязных мыслей не спасала и книга. Валя вдруг отвлекалась и погружалась в раздумье. Чаще всего возникала одна мысль. Это было почти сном наяву. Ей представлялось: ночью в грозу она идет по лесу одна. Синие молнии хлещут мокрую землю. От них шарахается в сторону темнота. Делаются видными дорога и белые стволы берез, словно вышагивающие из тьмы. Навстречу выходит Алексей. Он протягивает Вале руки и говорит: «Наконец-то я нашел тебя, Валя!», а у нее от счастья слабеют ноги. Она опирается на протянутую Алексеем руку и идет рядом с ним. От этого делается легко и радостно.
Но мысль — видение гаснет и исчезает. Остаются книга и одиночество. В такие минуты Валя начинала жалеть, что когда-то выбрала библиотеку вместо станка в цехе: «Была бы теперь с Алешей!» Но сразу вспоминалось другое: «Там все равно ведь Таня. Конечно, Алексей любит ее». Валя убеждала себя: «Ну какой толк был бы от меня там? Работала бы для себя и всё, а помочь, как Таня, разве смогла бы Алеше чем-нибудь? Да и кому, вообще, я могу помочь хоть в самом пустяке?».
Но тут Валя вспоминала случай, когда она помогла Егору Михайловичу. Из-за пропавшей копейки у него не клеилось дело с отчетом. Эта копейка была постоянным врагом Егора Михайловича. Она терялась всякий раз в последнюю минуту перед завершением материального баланса. Начиналось сражение. Егор Михайлович сбрасывал пиджак, оставался в полосатой тельняшке, засучивал рукава и, скинув со счетов все косточки, гонялся за копейкой, пересчитывая свои ведомости по вертикалям и горизонталям.
За то, чтобы сохранить каждую народную копеечку, добываемую, по его словам, с превеликим трудом, старый бухгалтер сражался всю жизнь. Он любил свою работу упрямой и бескорыстной любовью. Потери в производстве его возмущали. Когда возникал вопрос о том, что надо списать что-то, он всегда ворчал, рассматривая акт: «Насобирали миллион подписей, безалаберники, и похоронили народную копейку!» Часто не выдерживал, шел прямо к директору и доказывал: «Не списывать, а наказывать надо!»
Про Лужицу говорили: «От Егора Михайловича ни одна копеечка не скроется!» А вот в балансе у него копейка очень часто терялась, будто пряталась за колонками цифр, расплачиваясь неблагодарностью за постоянную заботу о ней. В поисках неточности Егор Михайлович раздражался, ворчал и серел лицом. А когда он окончательно выдыхался, на помощь приходили сослуживцы, и хитрая копейка, наконец, отыскивалась…
Валя как-то вечером зашла к нему в бухгалтерию за ключом от дома и застала Лужицу в отчаянных поисках копейки. Она робко предложила попробовать помочь, и Егор Михайлович с радостью согласился. Он стал диктовать Вале цифры. Дубовые косточки грохотали под ее пальцами, как снаряды ударяя в незримый заслон, за которым пряталась каверзная копейка. Вале, повезло: потеря отыскалась в течение двадцати минут к великой радости Егора Михайловича и ее самой. Потом она стыдила себя за эту минутную радость по такому пустячному поводу, представляла себе, что переживают люди, в руках которых спорится большое дело, и чувствовала себя ничтожной.
За чаем Егор Михайлович был в великолепном настроении. Допив третий стакан, он перевел разговор с потерянной в балансе копейки на государственные средства и ошеломлял Валю страшными цифрами.
— Нет, ты только прикинь, Валюша, — говорил он, наливая себе новый стакан, — до чего иногда мы невнимательны к пустякам. Бюджет государства строится из копеек, именно из них слагаются миллиарды! Без одной копейки нет миллиарда, как же не драться за нее? Каждый сбережет по копейке в день, сколько это получится — в целой-то стране, а? Да за весь год? Вот и в производстве так. От одной дощечки сантиметровый обрезок пропал, посчитай — за смену тысяча дощечек — тысяча обрезков — десятиметровая доска! Помножь на три смены, да на триста дней в году, да приведи к пятилетке, да возьми сотню фабрик, хотя их, конечно, куда больше — всех-то. Что получится? Четыре с половиной миллиона метров! Вот такой компот! Полсотни тысяч кубометров добра братья мебельщики за пятилетку ногами истопчут! Тебе, Валюша, не страшно?
Валя слушала и наливала чай мимо стакана. Спохватившись, она торопливо промакивала лужу на клеенке полотенцем, а Егор Михайлович принимался подсчитывать общее количество отходов в одной только мебельной промышленности. Получалась астрономическая цифра. Он множил ее на рубли, для чего-то делил на время и в конце концов выкладывал перед потрясенной Валей добытое ядрышко расчетов: мебельщики во всей стране каждую секунду бесполезно растрачивают, топчут, жгут, превращают в пыль больше кубометра драгоценной, золотой древесины. В секунду! А ведь это же двадцать тысяч копеек!
Егор Михайлович так разошелся, что вместо шести обычных стаканов чаю выпил семь. Отодвигая последний, он гремел блюдечком и отдувался.
— Тридцать лет я по «деревянному» балансу работаю, вот и посчитай, Валя, сколько за это время через вашего брата, мебельщиков, добра прахом пошло. Вот такой компот!..
Засыпая через час в своей комнате, Валя немножечко радовалась, что мебельщик из нее не получился и на совести поэтому не успело накопиться столько смертных грехов. Ночью она видела сон. В цехе хрипела маятниковая пила. Из-под нее сыпались крохотные обрезки. Больше, больше… Вырастала целая гора. Она шевелилась, разваливалась. Из-под обрезков вылезал Егор Михайлович. Процеживая между пальцев, как зерно, золотистые деревянные призмочки, он выпячивал губы, словно дул на что-то очень горячее, и шумел: «Ты подумай, двадцать тысяч копеек за секунду! Вот такой компот!..»
От таких разговоров со старым бухгалтером все чаще и чаще приходила мысль, что вот, если бы каждый заботился о том, чтобы беречь неоценимые природные блага, которые проходят через человеческие руки, сколько бы их было сохранено! Какая это радость сберечь ценное! Даже самый пустячок, хоть совсем немного! Какая это радость участвовать в жизни, пусть так незаметно, как Егор Михайлович. А если участвовать, значит и счастья добиться когда-нибудь можно! Снова приходили на ум слова Алексея о том, что счастье — это когда человек врезается в жизнь, как сверло в самый твердый металл, нагревается до предела, и всем рядом с ним делается тепло…
И вдруг все эти мысли уходили — начинался «приступ» одиночества.
Так шли дни. С трех часов до девяти Валя работала в библиотеке. Принимала и выдавала книги, рылась в путанице разноцветных корешков и переплетов, в беспорядке, созданном ею самой, да изредка поглядывала на дверь: не войдет ли Алеша…
Но входили другие.
2
Есть на земле тишина, которая страшнее бури, — это тишина одиночества. Ничто не движется, даже время, Движутся только мысли, но движение их не организовано. Они проносятся, гаснут, не оставляя следа. Отдельные вспыхивают ярко. В них угадывается что-то теплое и хорошее, нужное. Но эти мысли тоже умирают. Тишина. Слышны только удары твоего сердца. Оно стучит, стучит… и ничем не может помочь…
Когда-то эта тишина стала для Вали спасением. Теперь она начала угнетать. От нее нужно было уходить, но куда? У Вали даже подруг не было. С тех пор, как познакомилась с Таней, ее тянуло к этой девушке, хотелось сойтись поближе, поговорить хоть когда-нибудь, бывать с ней вместе. Таня, правда, часто звала ее к себе. Но прийти Валя не решалась. Вдруг просто из вежливости пригласила? А когда вспоминала, что идти нужно в дом, где живет Алексей, то решала, что это и вообще неудобно. Алеше может показаться, что нарочно из-за него пошла…
Но однажды в начале сентября Валя все-таки пришла. Днем она пообещала Тане отыскать к пяти часам номер журнала с какой-то очень нужной статьей. Журнал Валя приготовила, но как раз около пяти часов ее вызвал Токарев. Библиотеку пришлось на время закрыть. Вернулась Валя в шестом часу. Тани не было. И Валя решила отнести ей журнал домой.
Таня ее приходу обрадовалась, долго не хотела отпускать. Они говорили, и Валя радовалась: «А она, оказывается, совсем простая и такая приветливая…» До этого Таня всегда представлялась ей строгой, неразговорчивой и назидательной. В маленькой комнатке было светло, уютно и чисто. Свеженькая занавеска на окне, цветы. Аккуратная постель под белым вышитым покрывальцем. В углу этажерка с книгами. И как много их!
— Неужели вы все с собой привезли? — удивлялась Валя, вспомнив о том, что сама в прошлом году захватила с собой только институтские конспекты да пяток учебников, какие понужнее.
— Куда же я без всего этого, — словно оправдываясь, ответила Таня. — Книги так нужны! Разве в голове все удержишь?
Вале очень хотелось расспросить, как именно Таня помогла Алексею. Неужели тоже в книги заглядывала, прежде чем что-то сделать? Но она не спросила. Рассматривала книги, одну достала. На темном переплете белая надпись: «Техническое черчение».
— У меня только за это вот и бывали пятерки, — сказала она, листая книгу. Потом захлопнула и положила обратно на полку. — Люблю черчение… со школы еще. А это что, Пушкин? Вы и стихи читаете… — На внутренней стороне переплета Валя прочла: «Танюше Озерцовой… в знак ее чудесного музыкального дарования…» Неужели вы еще и музыкой занимаетесь? — вовсе уж удивилась Валя.
— Да нет, это так… в детстве еще, немного… Теперь где же? — ответила Таня.
— Я тоже люблю музыку, — сказала Валя, — только не всякую понимаю… классическую особенно. Правда, она красивая, только красота в ней какая-то трудная очень: манит, а в себя не пускает…
Валя замолчала и подумала о том, что вот, как бы совсем нечаянно, она про себя сказала, про свою жизнь, про любовь к Алеше. Мысли ее прервала Таня. Слова ее прозвучали задумчиво и как будто незаметно тоже тронули Валины мысли:
— Все красивое, все хорошее — почти всегда трудное…
— Да, да! — подхватила Валя. — Это вы очень правильно сказали: именно почти всегда трудное и такое, что не знаешь, как пройти в него.
— В него не проходить надо, для него надо очень много делать. Все и изо всех сил! Чтобы трудное обняло тебя, твоим стало. Совсем, совсем твоим… Это я про музыку, — как бы извиняясь, пояснила Таня.
— Да? А я сейчас подумала совсем о другом, — сказала Валя и сосредоточенно повторила: — «Чтобы трудное обняло тебя… Обняло!» А вы знаете, оно, трудное, чуть меня не задушило. Извините мне это слово страшное… Я когда на фабрику приехала…
И Валя рассказала о несложившейся своей жизни, о работе на фабрике, о неудачах, не обмолвившись, конечно, и словом о своем чувстве к Алексею.
— Страшный человек этот Костылев, — закончила она, и Таня мысленно согласилась с нею.
Уже собравшись уходить, Валя спросила, взяв со стола фотокарточку: «Кто это?» Ясное, ласковое лицо женщины со светлыми пушистыми волосами улыбалось тепло и немного грустно.
— Мама, — ответила Таня. — Ее в войну бомбой убило… В госпитале. Она медсестрой работала. А отец раньше еще… Я всю войну в детдоме пробыла.
— Как похожа, — проговорила Валя, останавливая взгляд на Танином лице.
Идя домой, она думала: «Вот, оказывается, как ей трудно было, а вышла на дорогу…»
В этот вечер не было обычного мучительного самокопания. Были только очень трудные мысли: «Что-то делать надо… чтобы иначе все как-то… чтобы хоть чуточку на человека походить».
За окном погасал неяркий закат. Сквозь узкую щель в темно-синей далекой туче скупо сочилось золото… Валя сидела у окна, пока совсем не потемнело небо.
За стеной послышались шаги и какая-то особенно сердитая воркотня Егора Михайловича. Валя прислушалась, но слов не различила и лишь по отдельным интонациям догадалась, что старик чаще обыкновенного поминает нечистую силу. Это с ним бывало, когда он совсем выходил из себя. Он долго ходил по комнате, потом гремел чайником. Что-то падало, и воркотня усиливалась. Очевидно, Егор Михайлович опять уронил крышку от чайника.
Он позвал Валю пить чай. Но когда она вошла, гнев его уже чуточку поубавился, только усы все еще топорщились и губы выпятились больше обыкновенного.
— Ну и ну! Ну и дела, Валюша! — приговаривал он, сердито сдвигая брови. — Вот вещички-то когда открываются, залюбуешься! — Он наливал себе чаю, излишне сильно наклонив чайник. Сердитая струя расплескивала содержимое стакана через край.
А возмутило Егора Михайловича вот что. Составляя месячный отчет, он обнаружил нечто совсем неожиданное: по рабочим листкам мебельных деталей получалось куда больше, чем было сделано. Он учел и те, что уже попали к сборщикам, и те, что хранились пока на промежуточном складе у Сысоева. Все это, взятое вместе, составляло не больше двух третей того, что мастера понаписали в рабочих листках. Прежде, до введения рабочего взаимоконтроля, тоже случался разрыв, но такого не бывало. Однако это не было и припиской… Стоит ли удивляться, что бережливая душа Егора Михайловича переполнилась гневом и возмущением, как только это «величайшее безобразие» стало ему известно.
— Но это же понятно, — сказала Валя. — Бывает так. Фуговальщику запишешь, например, три сотни деталей, и он их действительно сделал, а пока они дойдут до конца, отсеиваются то на строгальном, то на фрезере, то на долбежке. Ну, брак там обнаружится или при настройке…
— При долбежке! При настройке! Брак! Отсеиваются! — вскипел Егор Михайлович. — Да ты знаешь, сколько за август насеялось? Знаешь? Ах, нет? А всходы когда ждать, в сентябре? В ночь под рождество, да? А сколько, позвольте узнать, в одном кустике червонцев нарастет? А виды на урожай? Сам-двадцать? Так, что ли? Производственники! Техники-инженеры! «Сеятели» копеечки народной. На первой фабрике такое вижу. А знаешь, отчего все?
Валя съежилась и с опаской поглядывала на бухгалтера. Впервые она видела его таким возбужденным.
— Все этот «рабочий взаимоконтроль»! Дело, конечно, большое, правильное, — заговорил он уже несколько спокойнее, — но как можно его без нас, бухгалтеров, начинать, не посоветовавшись с нами!
Резко подвинув к себе стакан, Егор Михайлович невзначай опрокинул его и плеснул чаем на колени. Он вскочил, стал отряхиваться, и лицо его вдруг сделалось виноватым. От этого он еще немного поостыл и теперь говорил уже спокойно: — Ты пойми. Вот ты говоришь — отсеиваются. Согласен, прежде тоже отсеивались, да разве сейчас так отбраковывают? Контроль дело строжайшее. Если тогда по десятку в смену теряли, то нынче по сотне! Я нарочно сразу в цех сбегал, посмотрел, как идет все. И получается совсем, как ты говорила только что.
Валя терпеливо слушала, а Егор Михайлович все втолковывал ей, что в связи с введением взаимного контроля, нужно перестраивать весь учет.
— Надо каждому столько записывать, сколько с последнего станка сошло, сколько в склад принято. Я — первый, настрогал шестьсот деталей. Ты — последняя, после тебя — склад. Ты из моих шести сотен — четыре с половиной навыбирала. Вот каждому по четыреста пятьдесят и записать: смотри лучше, разглядывай внимательнее, хоть внутрь лезь, а копейку лишнюю сбереги! Да и мастеров поприжать надо, чтобы построже требовали..
Выполнив свою обычную «чайную норму», Егор Михайлович решительно заявил:
— Завтра с утра к директору, и конец! Так и скажу: пускай нашего брата в этот контроль тоже затягивает. Новый учет и платить по готовому. Сколько у Сысоева на складе, столько и в рабочих листах. Хватит!
Уходя к себе, Валя думала: «А что? Егор Михайлович добьется, чтобы мастеров прижали… Нет, отчасти все-таки хорошо, что я не в цехе…»
3
Алексей все сильнее, все отчетливее начал понимать, что Таня ему не просто нравится. Это уже было что-то такое, чего не спрячешь от других, не говоря уже о Василии, излишне догадливом и проницательном друге, чье поэтически обостренное чутье помогало угадывать многое с полуслова или с полунамека. Подтрунивая над товарищем, Вася испытывал удовольствие уже от одного смущения Алексея, которое угадывалось по его колючим ответам. Но однажды наступил день, когда Вася понял, что всем его шуточкам пришел конец.
Они работали в третью смену. Алексей велел Васе переделать фиксаторы на копировальных шаблонах, как ему подсказала Таня.
— Никому покою не дает наша беспокойная москвичка, — сказал Вася, едва успевший сменить резцы на шипорезном станке, — ни Костылеву, ни тебе, Алеш, ни мне, бедному слесарю…
Через час он принес Алексею новые фиксаторы. Помогая их устанавливать, он заметил взгляд Алексея в сторону проходившей мимо них Тани и толкнул товарища локтем.
— Итак, она звалась Татьяной… — начал он и осекся, таким строгим показалось ему лицо Алексея. Но уже через минуту, не удержавшись, спросил: — Алёш, можешь мне по-честному на один вопрос ответить?
— Опять с трепотней со своей? — насторожился Алексей.
Вместо ответа Вася положил руку на грудь товарища и проговорил, придав голосу оттенок таинственности:
— Ты скажи, как другу, царапает здесь, ага?
Глаза Васи стали глубокими и задумчивыми. Алексей некоторое время молчал, потом схватил его обеими руками за комбинезон на груди и, притянув к себе, обжигая горячим дыханием его лицо, произнес:
— Слушай, Васёк… — И это необычное «Васёк» прозвучало с такой нежностью, что Васе стало немножечко страшно. Алексей все поднимал его, и пола касались уже только носки Васиных сапог… — Слушай, Васёк, — повторил Алексей, — человек, набитый стихами, дурью и любопытством, слушай! Есть в жизни такое, куда не всякий, даже самый поэтический нос можно совать! Если ты настоящий друг, — отстань! Ясен вопрос?
— Ясен, — покорно прошелестел Вася, чувствуя, как натянулся и трещит на его спине комбинезон.
Подошла Таня.
— Что это вы, Алексей Иванович, сменным слесарем на близком расстоянии любуетесь? Или изучаете какие-то изменения на его лице? — Она засмеялась.
«Висение» кончилось; Васины каблуки возвратились на твердую землю.
— Я просто ему насчет фиксаторов объясняю, Татьяна Григорьевна, чтобы лучше понял, — ответил Алексей, слегка оттолкнув Васю.
А потом был еще один день. После трех суток обложного, моросящего дождя и холодного ветра вдруг снова стало тепло, и сентябрьское небо неожиданно стало похоже на апрельское, голубое, со стремительно бегущими над самым горизонтом легкими облачками.
Алексей шел по берегу Елони. У самого края над обрывом стояла Таня. Ветер раздувал ее легкое серое платье. На фоне голубого неба и белых облачных хлопьев она сама напоминала маленькое и далекое грозовое облачко.
Алексей остановился, чувствуя, как все его существо наполняется чем-то необыкновенным. Это было последней ступенью, порогом созревшего чувства, когда человека вдруг ослепляет весь раскинувшийся перед ним мир: небо, темные ели, багряный наряд осинок, мелкая солнечная рябь на воде… когда все сливается в едином ощущении чего-то самого праздничного, необыкновенного и прекрасного.
Алексею вдруг захотелось подойти к Тане, взять ее за руки, назвать по имени и сказать ей без всяких предисловий, что он не может больше без нее! И пусть делает с ним все, что хочет…
Таня не заметила, что он подошел и стоит сзади, смотрит на ее плечи, на густые светлые волосы, заплетенные в косы и аккуратно уложенные. Почувствовав, что сзади кто-то стоит, она вздрогнула и обернулась.
— Алексей Иванович! — воскликнула она и вдруг едва заметно улыбнулась, как умела улыбаться только она, одними уголками губ. — Как вы незаметно подошли!
Внезапно Алексей почувствовал, что не может сказать ровно ничего: не только тех, больших, слов, но даже и самых обычных. Вдруг все это будет невпопад? Вдруг сразу все пропадет: и эта теплая товарищеская простота, и непринужденность? Успокоившись немного, он сказал:
— Красиво здесь, правда? — И замялся, ощутив неодолимое желание назвать ее просто Таней, чтобы хоть этим высказать частицу того, заветного. Но с языка само собою сорвалось — Татьяна Григорьевна, и Алексей не пожалел, что сказал так.
— Очень! — просто и душевно ответила Таня.
Алексей сел на траву, свесив с обрыва ноги.
— Хорошо у нас на Урале, — убежденно сказал он. — Смотришь на эту красоту и чувствуешь, как руки силой наливаются и голова светлеет, а внутри тебя все волнуется, ровно и там ветер…
«Родина!» — подумала Таня. Она сняла прилипший к волосам принесенный ветром багряный листок осинки и долго держала его на ладони. Ветер сдул его. Листок закружился над Елонью, как алая бабочка, и медленно опустился на воду. Река неторопливо понесла его… Алексей не сказал больше ни слова. Молчала и Таня…
Но уже тогда Алексей знал, что обязательно наступит день, когда никакие силы не помешают ему высказать все.
4
Егор Михайлович Лужица, не застав директора, пошел к Гречанику и сразу же высказал свое предложение. Гречаник обрадовался. Он только что разговаривал с Ярцевым о том, как усилить контроль, который то и дело погасал: чего-то не хватало. С предложением Лужицы не согласиться было невозможно.
Токарев, вернувшийся из поездки в Новогорск, узнав об этом, подхватил предложение и поручил плановому отделу и бухгалтерам немедленно разработать все необходимые формы учета.
Но как только были введены маршрутные листы на каждую партию деталей, начались новые затруднения. Рабочие путали, записывали выработку не в те графы. Тогда формы упростили. Пошло чуть-чуть легче, не «маршрутки» то и дело терялись. Мастерам приходилось все время следить за их движением. Таня сбилась с ног, стараясь наладить дело. В цехе часто стали появляться счетные работники, но помочь они могли мало. А тут еще досаждали боковцы. Правда, они стали смирнее, но недоразумения из-за них возникали по-прежнему чуть не каждый день. Таня решилась на смелый шаг — перевести Бокова в подручные вместо Ильи. Но на это нужно было согласие начальника цеха, а Костылев ответил просто и коротко: «Нет!» Однако терпеть больше не было сил. «Сделаю сама, и будь что будет!» — решила Таня. Она подошла к Шадрину, у которого работал подручным Новиков, и работал добросовестно.
— Бокова мне в подручные? — поморщился Шадрин. — Ну, это номер будет!.. Да он просто не пойдет, и все. Тем более, Костылев, вы говорите, против.
— Если вы поможете мне, Петр Гаврилович, все получится, — с надеждой сказала Таня. — Я к вам не просто так, а как к партийному товарищу, к коммунисту обращаюсь. Вас уважают, вы можете подействовать, если понадобится…
— Задача, — пробасил Шадрин, но, подумав, неожиданно сказал: — В общем, если для пользы дела, то пожалуй…
Нужно было еще переговорить с Новиковым. Таня помнила, как он держал себя, когда пришел в ее смену. Она не знала, как лучше к нему подойти.
В смене у строгального станка не хватило заготовок. Нужно было подвезти их из раскройного цеха. Новиков укатил туда тележку. Таня пошла следом. Указав, где брать заготовки, она тут же стала помогать Илье укладывать пиленые бруски на платформу тележки.
— Вы идите, товарищ мастер, — хмуро посоветовал Новиков. — Сам управлюсь.
— Вдвоем и быстрее и веселее, — ответила Таня.
— Один управлюсь, — упрямо повторил он и добавил: — Мне веселья-то в жизни мало сходилось, так что и сейчас не нуждаюсь.
— Вы все еще из-за брака расстраиваетесь? — не отступала Таня, пытаясь вызвать Новикова на разговор.
Он только махнул рукой.
— Бросьте, не надо, — продолжала Таня. — Все это мы скоро поправим. Вы успокойтесь…
В глазах Ильи появилось необъяснимое упорство:
— Товарищ мастер, очень вас прошу, отойдите, не трогайте вы меня, не помогайте! Делайте свое дело. Я же к вам не лезу с расспросами. И без того тошно, а вы…
Сдернув с головы кепку, он вытер её подкладкой вспотевшее лицо и больше ничего не сказал. Разговор не получался. Но отступать Таня не собиралась.
На другой день она попросила Новикова остаться после смены. Он вошел к ней в цеховую конторку и остановился в стороне, настороженный, какой-то ощетинившийся.
— Товарищ Новиков, — сказала Таня, подходя к нему, — я хочу поставить вас станочником. А подручным у Шадрина будет Боков — он пока еще не знает об этом, — дело так требует. Вы на фрезере работать умеете. Я думаю, вы должны согласиться. Вы ведь не решитесь подвести коллектив.
— Могу подвести, — глухо сказал Илья.
— Неправда. Такие люди, как вы, не, подводят. С вашей волей…
— Полно басни-то рассказывать! Чего вы меня агитируете?
Таня подошла совсем близко и положила руку ему на плечо:
— Послушайте, давайте говорить иначе. Забудьте на минуту, что перед вами мастер. Перед вами обыкновенный человек, такой же, как и вы, и тоже, кстати, видевший в жизни не мало горя. Ну давайте поговорим, как товарищи.
Илья медленно наклонял голову.
— Вы присядьте, — предложила Таня и, когда он неохотно повиновался, продолжала: — Знаете, почему мне хочется, чтобы вы снова были станочником? Да потому что я знаю, трудиться вы станете очень хорошо, ведь вам это радость доставляет. Раньше, до брака, вы ведь хорошо работали?
— Хоть бы один, хоть бы маленький брусочек когда запорол, — угрюмо отозвался Илья.
— Ну вот видите! Вы переживаете, мучаетесь, ведь вы же хороший, добросовестный человек. Сознайтесь, вы очень любите свою работу?
— Для меня только здесь и житье, — проговорил Илья, — неподвижно уставившись в угол. — Загудят станки, запахнет стружкой, и сразу тут вот отпускает будто. — Он положил руку на грудь, потом рывком вскинул голову и спросил: — А вы знаете, что меня здесь блатным прозвали? — Его губы болезненно искривились.
— Успокойтесь, Новиков, и прошу вас, никогда не произносите это дикое слово.
— Нет, я такой, — с неожиданной твердостью сказал он. — Я все могу! Что не по мне — и нагрубить могу… Вот вам вчера нагрубил.
— Бросьте вы, — улыбнулась Таня. — Думаете, я не понимаю: все это оттого, что вам самому-то очень, очень больно. Правда ведь? Ну скажите…
Илья ничего не ответил, но Тане показалось: что-то вдруг произошло, потому что в глазах его, где-то в самой глубине, как будто осторожно зажглись две далекие тоненькие свечечки.
5
Боков испортил полтораста комплектов ящичных стенок. Он знал уже по опыту, что незамеченным это не останется, шлифовщицы не примут от него детали.
«Дьявол с ним, с заработком, — думал он, — вот за материал удержат, натурально!». Записать работу в «маршрутку» в надежде на то, что «авось пройдет!», было делом совершенно пустым: «раскопают, черти!» Гораздо проще было уничтожить маршрутный лист. Правда, детали никуда не денешь, но при отсутствии расписки в «маршрутке» можно еще попытаться вывернуться. А если долежит партия до конца смены, так чего проще — перетащить все куда-нибудь в дальний угол цеха, где еще не убрали штабеля забракованных в прошлом месяце деталей, а там пускай ищут и доказывают.
И маршрутку Боков порвал. Он великолепно знал, что теперь пропадает работа всех его предшественников; им не заплатят даже частично, как за брак не по их вине, но для него это был сущий пустяк.
Возможно, ему удалось бы спрятать следы, если бы не Нюра Козырькова. В обед в ночной смене она видела, как Боков, разорвав маршрутный лист, вышел из цеха и выбросил обрывки в водосточный желоб. Нюра сразу побежала к Тане и взволнованно сказала, что «никак Боков маршрутку-то напрочь изорвал!»
Таня пришла к станку.
— Где маршрутка на стенки, Боков? — строго спросила она.
Боков нахально таращил глаза и молчал. Таня позвала его в конторку. Он, на удивление, послушно пошел за ней.
«Сейчас акт писать станет, гадюка», — подумал он, входя и затворяя за собой дверь.
Но Таня акт писать не стала.
— Всё с вами, Боков, — сказала она. — Люди устали от ваших вывертов. На фрезере больше работать не будете, пока не измените отношение к делу. Пойдете подручным к Шадрину.
— А… этого куда? — криво усмехнулся Боков. — На мое место?
— Новикова, — строго поправила Таня. — Вы догадливый. Да, на ваше бывшее место.
— Не выйдет! — огрызнулся Нюрка.
— Выйдет, — со спокойной твердостью ответила Таня.
— А я не встану подручным, и все!
— Ну что ж! Упрашивать я не буду, но с фрезера вас снимаю. Образумитесь — видно будет.
— Натурально! Любимчикам первый почет, — съязвил Боков. — Вошли в доверие! У меня таланту нету подлизываться, вот! У меня талант на работу! Пятый разряд у меня еще до вашей фабрики, слыхали? Я на любом станке могу! Не думайте, по самые ноздри этими талантами начинен!
— Перестаньте шуметь и слушайте меня, — попробовала остановить его Таня, но Нюрка расходился все больше и больше, и не потому, что был обижен или не понимал, за что наказание, просто, это была, так сказать, «психическая атака».
— У вас к человеку подходу настоящего нет! — не унимался он. — Вы людей не воспитываете, а малюете по смешному для паники: ты, мол, такой разэтакий, «плюнуть вслед вам каждый рад!» — процитировал он памятные строки из первого номера «Шарошки». — Проплюетесь! А ваш контроль все равно накроется. Поиграют в игрушки и бросят.
— Хватит, Боков! — Таня подошла к двери и, выглянув в цех, попросила одну из девушек сходить за Шадриным.
А Боков все кипятился. Когда вошел Шадрин, Таня сидела за столом, подперев рукой щеку. Нюрка разглагольствовал:
— Все равно без нас ком-му-низь-ма не построите! Шагу без нашего брата, без простого человека, не шагнете, и ко мне обязаны особый подход иметь, принимая во внимание мои душевные склонности!
— Петр Гаврилович, — громко, чтобы боковская трескотня не заглушила ее слов, сказала Таня. — Боков с завтрашнего дня пойдет к вам в подручные, прошу иметь это в виду.
Боков на эти слова не обратил внимания, как будто они вовсе не относились к нему. Он стоял, разухабисто привалившись плечом к конторскому шкафу и закинув ногу за ногу. Шадрин подошел сзади и легонько ткнул его в спину.
— К себе внимания требуешь, а перед мастером стоишь как у пивной стойки! — грозно пробасил он.
— На вытяжку прикажешь? — скривил длинные губы Боков, не меняя позы. — Я простой человек, без интеллигентских замашек, закон и точка!
Эва ты что знаешь, герой! — награждая Нюрку презрительной усмешкой, сказал Шадрин. — Нет уж, Боков, не ври! Знаем мы тебя не первый день. Вовсе ты не простой человек, а пока еще довольно замысловатая дрянь. До тебя в каком месте ни коснись — на руке след останется. — Шадрин положил свою тяжелую длинную руку на плечо Бокова и, стиснув, рванул его, заставив выпрямиться. Боков слегка опешил, но сразу вновь принял независимый вид.
— Долго мы тебя терпим, — продолжал Шадрин, — только ты еще жил маловато, не знаешь, что такое, когда долгое терпение лопается. Это, я тебе доложу, штука — не приведи бог! Ну, а насчет коммунизма ты тут обмолвился, так запомни: мы его без тебя, такого вот, построим и туда на порог не пустим. Не ступишь! Вот тебе и закон, и точка! А насчет подходу особого, что ж, уважим, коли уж больно здорово запросишь. Только смотри, чтобы без обиды после!
— А ты не запугивай, не страшно!
— Да знаю, что не страшно. Чего мне тебя пугать? Дурака зеркалом не запугаешь — глянет и залюбуется. А особый подход, коль потребуется к таким, вроде тебя, один: через строгальный разов десяток без передыху прогнать на полную стружку, чтобы разом лишаи сдернуло, и всё!
— Ну, хватит играть на моих нервах, — попробовал отмахнуться Боков. — Не уговаривай, все равно никто меня к тебе идти не заставит.
— Сам придешь, — успокоил Шадрин. — А вы, Татьяна Григорьевна, нервы с ним не тратьте. Нас-то ведь больше — научим, как по земле ходить. Говорить с ним без толку, слов-то у него больше нашего с вами, только сам он как пустое ведро. Чужие мысли о стенки брякают: звон да гром…
— А ты не слушай, коли грому не любишь, — продолжал язвить Нюрка. — Идти в подручные у меня желания нету, закон и точка!
— Ну вот чего, — строго и таким сочным басом прогудел Шадрин, видимо, теряя терпение, что Нюрка вдруг трусливо съежился. — Рассусоливать с тобой не будем. Желания, говоришь, нету? Ну, ну! А у нас, у рабочего коллектива, — слышишь ты? — у всего цеха, значит, нету никакого желания при работе об дубовые чурбаки ногами запинываться, да притом, заметь, здорово трухлявые! Силой не поволокем, но уж, слово даю от имени всего цеха, завтра к директору отправлюсь и заявлю: нам тебя больше такого не надо! Ни нам, ни мастеру нашему крови больше не портить! Как думаешь, что выйдет?..
Нюрка угрюмо молчал. Невесть куда пропала охота болтать и, как говорили про него, «брать на пушку». Он знал, как уважают Шадрина в цехе, знал, что если тот, старый коммунист, в самом деле пойдет с таким делом к директору, которого, кстати, Боков основательно побаивался, дело наверняка обернется плохо.
Оставшуюся часть смены он работал нехотя, а когда Колька с Мишкой стали расспрашивать о разговоре в цеховой конторке, сперва отмалчивался. Приятели продолжали наседать. Нюрка выключил станок, отряхнул руки и, поймав Зуева за длинный нос, помотал его голову из стороны в сторону и проговорил:
— Вот согну тебе шпиндель на сторону, тогда будешь спрашивать, икра баклажанная!
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
1
Алексей забрал у Гречаника свой первоначальный проект полуавтоматической линии. Теперь, когда переключатель действовал безотказно, настала пора приниматься за другое, еще более интересное дело. Совершенствуя автомат, Алексей внес в него еще несколько изменений. Попутно возникли новые мысли. Нужно было еще раз, как говорил главный добровольный консультант Алексея Горн, «упереться мозгами» в проект. Гречаник это намерение одобрил. Возвращая проект, он пообещал, как только у Алексея все будет готово, рассмотреть предложение на техсовете, а там и начать осуществление идеи, которая, по его словам, очень хорошо «вписывалась» в план перестройки технологического процесса. Создание этой, пусть даже небольшой, полуавтоматической линии освободило бы место, занятое сейчас станками, которые после окажутся ненужными при изготовлении стульев.
Проект, собственно, не был еще проектом в полном смысле этого слова. Было в нем несколько общих и довольно кустарно выполненных самим Алексеем чертежей, с десяток разрезов отдельных узлов и довольно пространное, хоть и не во всем технически ясное, описание самой линии. Алексею очень хотелось, чтобы и чертежи, и схемы, и описания, и расчеты в проекте походили на те, какие доводилось ему видеть в больших папках технического отдела. Однако самому такая задача была не по силам, а просить кого-то Алексей не любил.
«Ладно, — решил он, — хоть бы дотолкать это дело головой, чтобы всем понятно было. До остального не дорос пока».
В размышлениях над изменением деталей проекта он просидел больше недели. Когда сложилось главное, пошел к Горну.
Александр Иванович был дома; он только что вернулся с фабрики; навстречу Алексею вышел голым до пояса и с полотенцем через плечо.
— А-а, юноша! — Он почему-то всегда обращался к Алексею так, несмотря на то, что «юноше» перевалило уже за третий десяток. — Как раз вовремя! К пирогу поспел. Ну проходите, проходите. Я сей же час!.. А это, собственно, у вас что? — немного нагнулся он, разглядывая папку в руках Алексея, и вдруг пропел разочарованно — Э… э… э… Я думал вы с охотничьим инвентарем, а это… — Александр Иванович махнул рукой. — Когда же мы с вами на косачей-то соберемся, а?
— Соберемся, Александр Иванович, сползаем в выходной пораньше.
— Ну, ну… Так вы это… идите в комнаты. Я пополощусь после трудового дня.
Горн толкнул дверь. Навстречу Алексею, радостно покручивая обрубком хвоста и подскакивая от радости, вылетел коротконогий и вислоухий спаниель, носивший совсем не охотничью кличку Писарь. К Александру Ивановичу он попал уже взрослым, и попытка переименовать его в Джека не привела ни к чему: собака откликалась только на свое прежнее имя. Путаясь у Алексея в ногах, Писарь тоже пошел в комнату и улегся у его ног.
Горн вернулся, энергично растирая полотенцем мокрые волосы и грудь. Потом, звонко пошлепав себя ладонью по мясистому животу, предупредил:
— Только вначале, юноша, «культурное» развлечение. Идет?.. До пирога никаких научно-технических разговоров. Давайте к столу! Он натянул на себя желтую майку, взял со стола папку Алексея и бросил ее на диван: — «Не пропадет ваш скорбный труд и дум высокое стремленье!» — продекламировал он с пафосом и добродушно рассмеялся.
Как ни отговаривался Алексей, за стол его Горн все-таки усадил. Пока жена Горна, невысокая худенькая женщина, с еще молодым, несмотря на солидный возраст, лицом, разливала по тарелкам суп и резала пирог, Александр Иванович рассказывал Алексею о своих двух «сынах», недавно приславших ему письма из Москвы. Они были близнецами и оба учились в университете.
— Молодцы! — одобрительно произнес Горн, нацеливаясь вилкой в кусок пирога на блюде, — в отца пошли, механики будут. Оба на физико-математическом… — Он «пропустил» обычные перед обедом «сто грамм», уговорив на это и Алексея.
Когда со стола было убрано, Горн сказал:
— Ну, юноша, давайте сюда ваши «плоды мучений и страстей», поинтересуемся состоянием младенца. Так, так, — говорил он, развертывая и разглядывая дополнительные, извлеченные из папки эскизы. — Ну-с!
Знакомился и разбирался он долго. Слушал пояснения Алексея, на ходу подправлял карандашом эскизы, соображал, записывал что-то на корочках папки… Наконец встал и стремительно заходил по комнате. В такт его не особенно легким шагам в буфете отзывчиво и тоненько позванивало что-то стеклянное.
— Знаешь что, Алексей Иванович, — сказал Горн, останавливаясь и ложась животом на стол с разбросанными по нему листами. Он подтащил к себе один из листов, изображавший общее расположение станков линии (надо сказать, что главный механик всегда, если придумывалось у него для Алексея что-то новое, вдруг обращался к нему по имени-отчеству и переходил на ты). — Знаешь что… Идея есть. Как ты посмотришь? — И он стал объяснять замысел.
Алексей слушал, переспрашивал и, когда Горн закончил и даже набросал принципиальную схему контролирующего аппарата, сказал:
— А ведь, ей-богу, здорово это, Александр Иванович!.. Это такое дело! Такое дело! Спасибо вам, Александр Иванович!
— Счастливо творить, юноша! — пожелал Горн, проводив Алексея на крыльцо. — Значит, за контрольный аппарат не волнуйтесь, вместе соорудим! Пока, пока! До скорого свиданья! — и помахал рукой.
И снова не стало оставаться времени на еду и сон. Алексей то застревал на фабрике и, поймав пробегавшего мимо Горна, советовался с ним, то устраивался за большим общим столом дома, раскладывал чертежи… Он сделался крайне рассеянным.
Как-то вечером он постучал в комнату Тани и, когда услышал в ответ «Да, да!», приотворил дверь.
— Татьяна Григорьевна, — сказал он, входя, — извините меня, потревожил… Просьба к вам: подскажите. — Он положил на стол чертеж, испещренный карандашными пометками Горна. — Вот посмотрите сюда… Вот… Ну не лезет в голову и только! В общем, заело. Думал до Горна слетать, да неловко, поздно уж, и так ему надоел… — Он помолчал и виновато добавил: — Вот вам теперь надоедать пришел.
— Ну, это пустяки, — просто сказала Таня, достав с этажерки справочник. — Где у вас остальные чертежи? Пойдемте.
2
Таня сидела возле Алексея за столом в общей комнате. За дверью в мастерской Ивана Филипповича слышалось частое покашливание, остро шипела цикля. Варвара Степановна ушла куда-то к соседям. На стене мерно стучали часы. Сильная лампа заливала просторный стол ярким светом. От резкого сентябрьского ветра позванивали черные стекла. В них изредка ударяли крупные хлесткие капли. Видимо, собирался дождь.
Выслушав объяснение Алексея, Таня подправила чертеж и открыла справочник. Она выводила на бумаге формулы, множила и делила на логарифмической линейке, изредка листала справочник…
Покончив с расчетами, Таня поинтересовалась проектом вообще. Алексей рассказал свой замысел, и она подумала: «Какой он все-таки молодец!»
— Сколько классов вы кончили, Алексей Иванович? — спросила Таня.
Услышав в ответ, что ушел из восьмого, она покачала головой. Даже восьми не кончил, а как интересно всё у него задумано! Не всякому инженеру это по плечу, он же только практик, простой рабочий, в сущности… Какие оригинальные решения!
Алексей стоял теперь у стола рядом с нею и тоже думал, все больше и больше мрачнея.
«Светлая голова у нее! До чего светлая! А я-то, чурбан!» Ей двадцать четыре года, а ему, Алексею Соловьеву… Да что там считать! Уж, наверно, половину своего века прожил, а знания? «Какой же я дурак, что не учился, когда возможность была!» Таня, как будто угадав его мысли, спросила:
— Почему вы не стали учиться дальше, Алексей Иванович? Как свободно, как радостно вы бы сейчас чувствовали себя!
Сказала она это без всякой тайной мысли, а у Алексея возникло тяжелое и странное чувство. Знаний мало. Да, конечно. И это не только мешает творить и стесняет свободу его мысли, это незримой стеной отделяет его от Тани вместе со всеми его чувствами.
— Из вас получился бы замечательный инженер, — сказала Таня, перебирая на столе чертежи.
— Татьяна Григорьевна, я даю вам слово: начну я учиться, начну, вот увидите! — взволнованно заговорил он. — В Новогорске открывается школа взрослых, заочная, я туда поступлю. Одного боюсь, как с работой. Справлюсь ли?
— Это будет зависеть от вас, от желания вашего, от упорства.
— Поступлю! — Алексей рубанул воздух ладонью и улыбнулся. — А затрет если? Вы поможете?
— Сколько хватит умения, — ответила Таня. — Постучите, и я приду, помогу…
«Не отталкивает, не гонит, помогать соглашается!» — подумал он. Это было самой светлой надеждой…
На столе лежала Танина линейка. Алексей подобрал ее, повертел в руках.
— Татьяна Григорьевна, — нерешительно проговорил он, — просьба у меня: научите пользоваться логарифмической линейкой, а?
— А не трудно покажется… так сразу?
— Я ведь не вовсе дурак, — улыбнулся Алексей, — пойму как-нибудь.
— Ну что ж, давайте познакомлю. Садитесь рядышком…
И Таня начала объяснять.
— Смотрите, вот это шкала ДЭ…
Понимал Алексей плохо. Его путало множество шкал, цифр, делений и, главное, то, что сидел он «рядышком». Его волновала близость Тани. Самый простой пример он не смог решить.
— Как же мне попонятнее вам объяснить? — огорченно проговорила Таня и начала объяснение снова. Закончив, она с надеждой взглянула на своего ученика: — Теперь поняли вы, Алексей Иванович?
— Понял, понял, — поспешно признался Алексей, ровно ничего не поняв, — только… повторите, пожалуйста, еще.
И Таня в третий раз начала объяснять…
Алексей добросовестно уставился на шкалу линейки. Придвинувшись совсем близко к Тане, он как бы невзначай касался ее локтя. От этого делалось жарко и хорошо, но зато шкала начинала издевательски плясать него в глазах.
— Алексей Иванович! Для кого я объясняю? — спросила Таня, отодвигая локоть.
Алексей сконфузился, и, может быть, именно это отрезало путь к отступлению. Таня была рядом. Перед ним было ее лицо, глаза, серьезные и немножечко лайковые, губы… вот-вот на них появится ее хорошая, особенная улыбка…
Алексей взял Танину руку. Она была теплой и мягкой по сравнению с его грубой ладонью.
— Таня! — голосом, переходящим на шепот, назвал он ее по имени. — Милая, позвольте сказать вам несколько слов…
— Отпустите мою руку, Алексей Иванович, — спокойно и чуть слышно произнесла Таня, потянув руку к себе.
Алексей сжал ее осторожно, но сильно.
— Выслушайте меня! Я давно…
— Отпустите руку… Алеша, — еще тише сказала Таня и поднялась.
Она назвала его по имени, и Алексей понял это по-своему. Он тоже встал, не отпуская руки.
— Таня!
— Я прошу вас, Алеша, никогда, — слышите? — никогда больше не начинайте этот разговор, если… хотите, чтобы я помогала вам по-настоящему.
И это было ответом на всё. Алексей выпустил Танину руку.
— Ясен вопрос, — глухо сказал он.
По стеклам стучал дождь. На столе все еще лежала маленькая логарифмическая линейка. Визирное стеклышко било в глаза Алексею отражением раскаленного волоска лампы. Словно издеваясь над ним, мелко рябила множеством делений шкала ДЭ.
3
Таня вернулась к себе и села за книгу, но в голову больше ничего не шло. Вдруг она вспомнила, что сегодня к ней собиралась прийти Валя. Вчера она сказала, что хочет поговорить о чем-то важном и безотлагательном. Было уже одиннадцать часов. «Наверно, не придет» — подумала Таня и снова попыталась углубиться в книгу.
Она не знала, что когда стояла с Алексеем у стола и он все не выпускал ее руку, с улицы на них смотрела остановившаяся против дома Валя. Она шла к Тане и невольно подняла голову, проходя мимо окон, в которых мог показаться Алеша. Он был перед нею и держал Танину руку. Нет, Валя не могла ошибиться. Комната была хорошо освещена, а занавески не были задернуты. Валя стояла недолго. Холодные капли дождя секли затылок. До этого она как-то не ощущала их. Вдруг сделалось холодно, почти до озноба. Валя повернула обратно и пошла к дому. В ветреную темноту из освещенных окон домов вырывались снопы света, переливавшиеся от косых дождевых струй. Вместе с дождем летели мертвые листья.
Придя домой, она отказалась от предложенного Егором Михайловичем чая, прошла в свою комнату, разделась и сразу легла в кровать.
— Все, все, конец теперь… теперь все, — повторяла она, ежась от какого-то внутреннего холода. Лежала она без сна, без мыслей, без слез. Холодно было так, что не помогало даже пальто, наброшенное поверх одеяла. Валя старалась убедить себя, что так все и должно быть, ведь она же давно знает это. Алеша сказал же ей прошлой осенью, чего же еще? Она начала беспощадно ругать себя за все, в чем была и не была виновата, за эту любовь, которая пришла не спросясь, а теперь не хотела уходить, давила и угнетала ее.
…Таня сидела все над той же страницей. Она прислушивалась к шуму дождя. На черных стеклах блестели водяные дорожки. Ветер налетал порывами. Он шумел ветвями деревьев и побрякивал на крыше отставшим железным листом.
После того, что произошло, на душе было как-то особенно одиноко и пусто. «Ничего своего нет, — думала Таня. — Георгий неизвестно где. Вернулся ли он? Он не напишет мне ничего, и я ничего не делаю, чтобы его вернуть. Вернуть! Нет, нет! Не может быть, чтобы я его потеряла! Если бы можно было поехать в Москву, увидеть… объяснить…»
Достав листок бумаги, Таня начала писать. Она не писала черновиков, не рвала в клочья только что написанное, не исправляла и не зачеркивала ничего.
«Георгия, я больше не могу так, — писала Таня. — Эта неизвестность угнетает меня. Неужели ты веришь в то, что я обманывала тебя? Я люблю и всегда любила только тебя, любила, когда ты еще ничего не знал. Эта любовь не пройдет. Я не хочу говорить о том, как ты меня обидел, хоть это и было очень горько. Моя любовь в тысячу раз сильнее любой из обид. Сколько их еще может быть в жизни, таких обид? Какая сила, кроме любви, будет бороться с ними? Я хочу, чтобы ты мог прочитать мои мысли, как читают книгу. Если бы ты прочитал их!.. Ты поверил бы мне на всю жизнь! Моя любовь с тобой, милый! Она озарит каждый твой шаг, отгонит все темное, поддержит в горе и дает силы для самой трудной борьбы. Она может все, Георгий, ждать и жертвовать в том числе. Родной мой! Я могла бы писать всю ночь, это успокаивает. Но правда тускнеет от обилия слов. Я кончаю. Обнимаю тебя и жду… жду. Твоя Татьянка».
Таня сидела над письмом, положив на стол руки и наклонив голову. Вдруг она услышала музыку: где-то играла скрипка. Таня вздрогнула и осмотрелась: уж не заснула ли? Откуда взялась скрипка? Наконец, она сообразила, что это Иван Филиппович пробует свой новый инструмент.
Сначала были слышны только аккорды, октавы, несложный пассаж, кусочек гаммы. Ровная, продолжительная нота без вибрации. Наконец, где-то на басовой струне началась едва слышная, осторожная мелодия. Она набирала силу. Звучание переходило в более высокие регистры.
Таня не могла понять, что это. Мелодия казалась странно знакомой и в то же время новой, особенной. В ней была и напевность народной песни, и что-то напоминавшее Чайковского… Глинку. Она переходила из минорного тона в мажорный, и мажорный дышал мягкой просветленной грустью, напоминавшей краски осени среди яркого солнечного дня. В минорном сквозь чистую сердечную грусть просачивались яркие, как первые весенние капли, звучания….
Незаметно для себя Таня начала подпевать, просто угадывая каждую следующую ноту. Она догадалась, что это собственная импровизация Ивана Филипповича. Значит, он не только мастер скрипок, но еще и музыкант…
Ночью Таня видела сон. Она поднимается по узкой полутемной лестнице. Наверху стоит Георгий и протягивает ей скрипку. Таня отводит ее рукой и обхватывает ладонями голову Георгия. Но в руках ее уже гипсовая голова бюста Чайковского. Она выскальзывает из Таниных рук на пол и разбивается на тысячу мелких белых осколков. Таня хватает два из них и бежит куда-то вниз. В подвале стоит рояль. Она поднимает крышку и бросает между струн два этих осколка. Слышен далекий всплеск, как в глубоком колодце. «Опоздала» — почему-то говорит Таня и садится за рояль. Пальцы свободно бегут по клавишам, но вместо музыки слышен однообразный гудящий звук. Приходит Алексей. Он говорит: «Не надо, — и, взяв ее за руки, поднимает со стула. — Разве же они будут звучать? — говорит он. — Ведь это же шкала ДЭ!»
Таня проснулась, когда было уже светло. Дождь кончился, очевидно, недавно, потому что с деревьев и крыши срывались еще крупные капли, и слышно было, как они падали. В окне виднелся краешек неба, ветер гнал клочковатые, похожие на морскую пену облака. «Почему в окне солнце? — подумала Таня. — Ведь это же северная сторона!» Она встала с постели и отодвинула занавеску. Березка рядом стояла вся золотая, а еще недавно на ней было всего несколько желтых листков. «Умирает, — подумала Таня, — умирает и светит…»
И вдруг так светло, так хорошо стало от этого сияющего угасания жизни, оттого, что увиделось оно на рассвете. Вспомнилось написанное ночью письмо, музыка Ивана Филипповича и то, свое, душевное, что в ней слышалось. Отблеск, похожий на золотой свет осени под окном, коснулся девушки, и как будто кто-то позвал посмотреть вокруг на все, что умирает, чтобы весной снова стать живым, на то, что живет, дышит, на тех, кто трудится рядом, и на все, что никогда не умрет. Разве это не ее свет? Не ее радость? Разве можно не верить, что та радость, которую она ждет, придет обязательно?
4
Валю Таня не увидела ни на другой, ни на следующий за ним день. Закрутилась в делах цеха и в подготовке очередного номера «Шарошки», в редколлегию которой ее избрали со дня организации газеты. Номер посвящался теперь кое-каким «героям» из смены Шпульникова, у которого по-прежнему, несмотря на всяческое содействие Костылева, с контролем дело не ладилось.
К воскресенью установилась хорошая погода и как-то посветлело на душе, оттого что отправила письмо в Москву. Это был первый день, когда просто захотелось немного отдохнуть от всего. Утром Таня пришла к Вале. Когда она вошла в ее комнату, Валя поднялась и торопливым движением уличенного смахнула со стола на кровать кучу тетрадей с институтскими конспектами.
— Я за тобой, пошли на воздух! — сказала Таня.
— Ты так незаметно вошла, — растерянно забормотала Валя, краснея и стараясь незаметно накинуть на тетради газету: совестно было, что застали ее за таким нестоящим, как ей казалось, занятием.
— Очень просто: ты увлеклась и не заметила… Ну, собирайся! В такую погоду непростительно сидеть дома.
Вскоре девушки неторопливо подходили к реке. На Вале был короткий жакет и серая пуховая шапочка. Таня шла с непокрытой головой; косынку она несла в руке.
Осторожное осеннее солнце стояло невысоко. Оно золотило небо и заливало светом золотые кроны деревьев. От этого кругом все светилось и невозможно было понять, где больше золота: в небе или на земле.
— Почему ты косынку сняла? — спросила Валя. — Полную голову паутины наберешь.
— Пускай она меня хоть всю облепит, — засмеялась Таня. — Она такая ласковая! Не бойся паутинки, Валя! Хочешь, я натащу ее на тебя? — И Таня, протянув руку, старалась поймать плывшие по воздуху паутинки. Они, словно играя, увертывались от ее руки.
— Не поймаешь, — улыбнулась Валя. — Они хитрые, эти твои паутинки.
— Когда я была маленькая, — сказала Таня, опуская руку, — мне почему-то казалось, что осенние паутинки — это время. Мама часто жаловалась отцу, что время летит так, что ничего не успеваешь сделать. Я смотрела на паутинки и думала: это вот и есть само время. И правда, в самом деле похоже. Тебе не кажется, Валя?
— Молодость уходит, — ответила Валя, протягивая руку за паутинкой. Паутинка увернулась и уплыла кверху.
— Глупости! Я вот не могу представить себе, как это вдруг молодость уйдет, — сказала Таня. — Мне кажется, она постоянно будет со мной. А как бы хорошо! Я все думаю: пока есть заботы, есть, что делать, состариться просто невозможно. Не знаю, так ли это. А вот бы в самом деле так жить, чтобы заметить старость только с последним ударом сердца!
Валя молчала. Девушки спустились к самой воде и стояли, прислушиваясь к тишине.
Ветра не было. Ели наверху стояли молчаливые, будто тоже прислушивались к чему-то, может быть, к собственному безмолвию. Не вздрагивала ни одна хвоинка. Пахло еловыми шишками, тронутой морозцем травой, можжевельником и свежестью осенней воды. Повсюду — над деревьями, над рекой — медленно тянулись по воздуху серебряные паутинные нити. Они проплывали над багряными кронами вздрагивающих осинок, цеплялись за листья и горели в пропитанном солнцем воздухе, как тысячи маленьких радуг. Иные поднимались в небо и исчезали. И, может быть, это от них небо становилось прозрачным и бледным.
— Как чудно здесь, Таня! — шепотом, чтобы не нарушить тишины, проговорила Валя, сжимая Танину руку.
Вода вдалеке сверкала почти зеркальной гладью, тронутой чуть заметными рябинками. Она отражала небо и, казалось, хотела вернуть ему пролитый в нее свет. У берега вода была черной и мертвой. Она несла желтые, алые и бурые листья. Иные уплывали по течению, иные, запутавшись в лозняке, застыли.
— Я покажу тебе мою красавицу, Валя, — Таня потянула спутницу за руку, — полюбуешься ею. Пойдем.
Они медленно пошли вдоль берега. Сонно вздрагивали задетые плечом то одна, то другая осинка, изредка роняя в траву золотую слезку — желтый листок.
— Вот она, смотри! — Таня остановилась.
Перед ними, опустив мохнатые, поросшие лишайником ветви, походившие на опущенные руки, стояла повисшая над водою ель.
— Пошли наверх, поближе к моей елочке! — Таня стала подниматься по тропке.
Вдали прогремел выстрел, за ним второй.
— Что это? — насторожилась Валя.
— Алексей с Горном ворон пугают, наверно, — поделилась догадкой Таня. Они при ней сговаривались вчера пораньше «упалить» в лесок.
Девушки подошли совсем близко к ели. Таня оперлась рукою о ствол, покрытый дымчатыми потеками затвердевшей смолы.
— Вдруг она упадет, — сказала Валя, закидывая голову, чтобы разглядеть вершину.
— Нет, мне почему-то кажется, что она всегда будет стоять так, — ответила Таня, — А вообще страшно, когда смотришь, правда?
Снова прогремел выстрел… И что-то вдруг случилось, потому что Тане показалось, всегда будет так: эта негаснущая красота одетой солнцем земли, тишина, которую даже выстрелом не спугнешь, и, значит, все так же хорошо будет на сердце, как было утром, когда от березки лился в окно чистый золотой свет. «Я все равно дождусь!» — мысленно повторила Таня то, главное.
Отсюда, сверху, Елонь казалась еще более красивой и светлой. И оттого, что небо было слепящее, слепила вода, отражавшая его снизу, пылали на берегу кроны осин, Танино лицо показалось Вале каким-то особенным. «Разве мог Алеша не полюбить ее?» — горестно подумала она, вспоминая то, что видела тогда вечером сквозь забрызганное дождем стекло. И еще один выстрел (наверно, Алексея!) порвал последнюю паутинку, которая сдерживала желание узнать все. Но произнесенное Валей слово прозвучало не вопросом, а, скорее, подтверждением уже известного.
— Любишь… — проговорила она почти в самое ухо Тани.
— Люблю, — мечтательно ответила Таня. Ответила чуть слышно, как будто тугая струна откликнулась другой звучащей струне. И слово это показалось Вале громче недавнего выстрела, хоть и знала, что не услышит ничего другого. Нагнувшись, она сорвала сухую, жесткую, как проволока, травинку и стала туго обкручивать ею палец, так, что кончик его побелел. Слез больше не было; да и к чему они теперь, когда все свое исчезло окончательно.
Обернувшись, Таня увидела унылое Вали но лицо, совсем не такое, как еще несколько минут назад, и ее белый, натуго перетянутый палец.
— Что с тобой? Нездоровится? — спросила она. — Ты что с пальцем делаешь? Распусти скорее…
— Так… — безразличным голосом ответила Валя, послушно разматывая травинку, и вдруг сказала: — Алеша хороший человек… очень хороший! Ты счастливая, Таня…
— Ты про что это?
— Я знала, что он полюбит тебя, — не отвечая, продолжала Валя… — Боже мой, если бы я была, как ты, если бы…
— Постой, постой! Ты объясни, в чем дело? Я не понимаю.
Танино лицо выражало такое откровенное изумление, что Валя даже немножко растерялась.
— Ты же сама сказала, что любишь… Алешу.
— Я? Алексея? Откуда ты это взяла?
— Догадывалась сначала… Ты работаешь вместе с ним, видишь его постоянно. А разве можно не полюбить его? Потом… — Но тут следовало сказать главное, и Валя замялась. Говорить ли?.. — Потом, я шла к тебе и остановилась у окна. Танечка, милая, только ты не подумай, что я подсматривала!.. Я не могла не поднять голову возле его окон…
Таня окончательно поняла все. Заговорила горячо и взволнованно:
— Так вот ты о чем, Валя! Да что ты! Что ты! Это же совсем не к нему относилось!
Глаза Вали радостно расширились и повлажнели.
— Это правда? — Она схватила Таню за плечи и с силой затрясла ее. — Танечка, да?
— Дурочка, — ласково, тоном, каким говорят с детьми, ответила Таня. — Разве же такими вещами шутят?
И тут, когда все стало ясно, Валя вдруг почувствовала, что теряет силы. Она устало опустилась на подсохшую траву, села, поджав ноги, и провела рукой по голове. Пуховая шапочка съехала на затылок, волосы рассыпались. Радость оборачивалась той, старой горечью: снова открывалась дорога терзаний с ясным, недосягаемым светом впереди.
Таня села возле и обняла Валю за плечи. Так они и сидели, а Валя начала рассказывать о себе и уже не могла остановиться и говорила путано и многословно.
— Все равно он не полюбит меня, Таня, — говорила Валя. — Он упорный и сильный, а я? Потеряшка. Грошовый инженеришко. Соломинка, оброненная у дороги неизвестно кем. Что мне делать с собой? Уехать? Я не смогу. Заново жить начать? Но как? — В Валиных глазах, голубых и по-осеннему светлых, тоже, как в небе, дрожала радужная паутинка. — Это самый разъединственный свет в моей жизни…
Она делилась самой сокровенной своей мечтой, возникшей давно от огромного желания в чем-то и как-то помочь Алексею и от полной невозможности сделать это. Она часто представляла себе, что вот кто-то приходит к ней и говорит, что он, Алеша, очень болен. Нужна операция, иначе — смерть. Надо заменить сердце, но кто из живых согласится отдать свое? Валя соглашается. К чему ей сердце? Пусть живет он! Она видит Алексея с худым изможденным лицом, без кровинки. Говорит: ты будешь жить! Ее уводят, и она знает, это конец. Делается страшно и необыкновенно хорошо…
— Я иду и знаю, — совсем тихо, переходя почти на шепот, закончила Валя, — сейчас меня не будет. И никогда больше… с ним рядом. А он поправится… — По щекам побежали слезы, Поспешно достав платок, она стала вытирать глаза, но слезы не унимались.
— Перестань, Валя, возьми себя в руки, — успокаивала Таня, сжимая ее пальцы.
— Я не могу, не могу, — еле слышно проговорила Валя, продолжая вытирать глаза с такой силой, что казалось, хочет вдавить их внутрь. — Ты ведь не знаешь, Таня, не могу потому, что я гадкая! Это я в мечтах «героиня», которой себя не жаль, а на самом деле… На самом деле я реву оттого, что мне себя жалко! Мне Алеша говорил, кто своего места в жизни не нашел, тот себя одного любит…
Успокоившись, наконец, Валя долго молчала. Она сидела, обрывая сухие метелки трав, потом сказала:
— Вот ты любишь… Тебя любит кто-то. Он думает о тебе, ждет, наверное… Как хорошо и просто иной раз счастье складывается.
— Складывается… — медленно повторила Таня. Если бы знать, как его сложить…
— Ну посоветуй мне, Таня, скажи, ну что делать? Ты не подумай, что я про то, свое спрашиваю. Что мне с собой-то делать?
— В таких делах советовать трудно… Ты помнишь слова Павла Корчагина? «Я держу себя в кулаке и знаю, если он разожмется, произойдет несчастье…» А как ему было трудно! Он и мне помог. Знаешь, было когда-то так, что передо мной стало совсем, совсем темно. Ни дороги, ни жизни… А потом… я пошла к станку, подручной. И так трудно, трудно было, просто не передать… — Таня замолчала и вдруг подняла руку, показывая вверх. — Смотри, смотри, ястреб! Как он красиво летит!
Над Еланью на неподвижных распластанных крыльях плыл ястреб. В светлом небе он казался почти черным.
— Я который раз его вижу, — сказала Таня, — все сюда летает.
Ястреб покружился над берегом и полетел на ту сторону, к соснам. Девушки проводили его глазами. Разговор больше не получался. Грохнули три выстрела один за другим — теперь много ближе. Таня поднялась.
— Пойдем, Валя, встретим охотников, — предложила она.
Валя молча согласилась. С берега они вышли на дорогу, ведущую к вырубке. Вдали показался лес. К лесу вела неширокая извилистая дорога, прорезанная глубокими колеями. В них стояла рыжая вода, плавали красные и желтые листья и сверкало отраженное солнце. От его блеска каждая лужа вдалеке казалась такой же золотой, как и всё вокруг.
Еще один выстрел прогремел где-то совсем близко, Вскоре на повороте, где начинался мелкий березнячок, показались двое охотников. Впереди, волоча по земле длинные, похожие на тряпки, уши, бежал коротконогий Писарь. Завидев девушек, он остановился и, понюхав воздух, повернул морду к хозяину, как бы спрашивая, что делать дальше.
— А-а! Девушки-голубушки, душеньки-подруженьки! — еще издали заголосил Горн, сняв широкополую шляпу неопределенного цвета и, как пращей, покручивая ею над головой. — Чем обязаны мы, недостойные стрелки, такой необыкновенной встрече? Писарь, ветречай!
Писарь помчался навстречу, крутя обрубком хвоста. Уши его развевались, как флаги. Добежав до девушек, он начал подпрыгивать вокруг них на задних лапах, норовя лизнуть чью-нибудь руку и радостно повизгивая.
— Какие ветры понесли вас в леса? — театрально подбоченясь, спросил Горн, когда он и Алексей поравнялись с девушками. — Уж не по нашим ли следам?
— Хотели помочь вам донести добычу, — ответила Таня. — Много настреляли?
Алексей молча показал подвешенных к поясу двух тетерок и косача. Горн уныло погладил свой почти пустой ягдташ.
— Мне повезло необыкновенно, — сказал он, доставая из ягдташа какую-то большеголовую птицу. — Полюбуйтесь!
— Сова… — всматриваясь, проговорила Валя.
— Совершенно верно! — горестно усмехнулся Горн. — Сова! Уважаемый товарищ начальник библиотеки, натуральная сова! Весь мой улов. Кстати, нет ли у вас там литературки по сверхметкой стрельбе? А то вот уже два года занимаюсь охотой, а, кроме ворон, сов и коростелей, добычи не доставлял. Впрочем, сегодня виноват вот этот вислоухий субъект. Фью-ить! Писарь! Поди сюда, изменник! У-у! Канцелярская душа! Представьте, всю охоту сегодня на компаньона работал.
Горн покосился на Алексея, и в глазах его сверкнула искорка приятельского ехидства. С ловкостью заправского кавалера он подхватил обеих девушек под руки.
— Кому везет на охоте, тому не везет в любви, — изрек он, оглянувшись на Алексея. — Шагайте позади, дорогой Робин Гуд, только смотрите, не вздумайте стреляться на почве ревности!
Алексей был в плохом настроении и всю дорогу не сказал ни слова. Он молча шел позади и непрерывно курил, зажигая от сгоревшей папиросы следующую.
Горн говорил без умолку. Он рассказывал множество случаев из своей охотничьей практики, возбуждая смех. Высмеивая самого себя, хохотал так громко, что верный Писарь, бежавший впереди, останавливался и косился на хозяина умным черным глазом, после чего неодобрительно тряс головой.
В поселке разделились. Алексею было по пути с Таней, Валя жила неподалеку от квартиры Горна.
— Робин Гуд, поручаю вам одну из дам моего необъятного сердца! — торжественно проговорил Александр Иванович, передавая Танину руку Алексею. — До завтра! А вас, Валентина Леонтьевна, приглашаю ко мне на званый обед, жареную сову будем есть! Пошли, я вас провожу!
Увлекаемая Горном, Валя видела, как дважды Алексей пытался взять Таню под руку и как она дважды высвобождала локоть. После они скрылись за углом.
5
Несмотря на неудавшееся объяснение, Алексей не терял надежды высказать Тане все, что по-прежнему не давало ему покоя. Но возможность возобновить этот разговор пока не представлялась, да и решиться Алексей все как-то не мог. Настроение его стали замечать дома.
— Что-то, Варюша, с нашим Алешкой творится этакое, как бы тебе сказать, — говорил Иван Филиппович жене. — Тебе не кажется?
— Не кажется! — усмехнулась Варвара Степановна. — Приметил! Да я уж давным-давно замечаю.
— Ну и что заметила?
— Что? А то, что на Таню он смотрит, как ты в молодости на меня и разу не сматривал.
— Брось! — отмахивался Иван Филиппович. — Просто у него с изобретением опять петрушка какая-нибудь получается, вот и всё.
— То-то вот и есть, что не всё! И до чего же вы, мужики, деревянный народ! На дощечках, где чего как звучит, это ты запросто разберешь, а что у собственного сына на душе, нипочем распознать не можешь.
Вскоре Иван Филиппович все же стал склоняться к тому, что предположения супруги обоснованы.
В начале октября в один из вечеров Алексей пришел с фабрики раньше обычного и необыкновенно хмурый. Он молча сел к столу, развернул газету и просидел над ней до самого чая.
Когда Варвара Степановна собирала на стол, хлопнула входная дверь. Вернулась и прошла в свою комнату Таня. Нельзя было не заметить, как встрепенулся Алексей, какой взгляд бросил он в сторону двери.
А за чаем…
— Варюша, перчику достань, — попросил вдруг Иван Филиппович.
Жена молча дотронулась до его лба.
— Захворал или заработался ты, что ли? — спросила она. — Чай с обедом спутал?
Он бережно отвел ее руку и повторил просьбу. Получив перечницу, подвинул ее сыну:
— Поперчи чай, изобретатель! Замечательное средство от заворота мозгов и при сердечных расстройствах. А кроме того, по характеру заправки требуется.
Алексей не понял и, только разглядев на поверхности масляные блестки и кружки, сообразил, что, замечтавшись, вместо варенья положил в стакан баклажанной икры из банки, стоявшей перед ним на столе.
— Ты чего это, Алеша? — спросила Варвара Степановна.
— Не мешай, мать! — остановил ее Иван Филиппович. — Это он изобретает какую-нибудь карусельную печку для тебя с автоматическим переключением с ухвата на кочергу.
Алексей сконфуженно поднялся, чтобы вылить испорченный чай. В это время Иван Филиппович вдруг вскочил из-за стола и, подойдя к приемнику, из которого слышались далекие звуки скрипки, включил его на полную мощность.
Похожая на чудесный глубокий человеческий голос, запела скрипка. Из приемника лилась певучая мелодия «Песни без слов» Петра Ильича Чайковского.
И почти одновременно с начавшейся музыкой в дверях комнаты появилась взволнованная и сияющая Таня.
— Можно, я послушаю у вас? — спросила она, присаживаясь на стул и наспех укладывая под косынку косы, которые, очевидно, только что начала расплетать. Глаза ее светились как-то необыкновенно. Повязав косынку, она подперла рукою щеку и обратилась в слух.
Большое радостное волнение охватило Таню. Что-то происходило с нею. Слепило глаза. Теснило дыхание. Песня без слов! Сколько напомнила она! Тихий городок… лето… Песня без слов и… война! Встреча в Москве и известие о том, что Георгий, сперва мальчик, потом юноша, часто играл это и вспоминал Татьянку… Слова на набережной: «Ты сама как песня без слов…» Концерт в саду и эта вещь, включенная для нее в программу, и то, что пришло на память тогда, самое острое и больное: первое прикосновение к роялю после выхода из клиники и застывшие на клавишах пальцы, беспомощные, как перебитое крыло маленькой птицы.
Музыка кончилась. Голос Ивана Филипповича и диктора прозвучал почти одновременно.
— Да, хороша скрипочка, — сказал Иван Филиппович, — басок только глуховат. Вот мою бы последнюю в эти руки, уж она бы запела! — Он довольно улыбался.
Из слов диктора Таня расслышала только:
— …лауреата всесоюзного конкурса Георгия Громова…
Она не слышала ничего сказанного после. Порывисто поднялась.
— Что он сказал? Кто играл это? Вы слышали? — бросилась она к Ивану Филипповичу и, не дождавшись от него ответа, подбежала к Алексею, который так же, как и отец, не понял, почему такое волнение. — Алеша! Алексей Иванович! Кто играл? Скажите мне, ради бога! — Она схватила Алексея за руки и ждала ответа, не спуская с его лица больших взволнованных глаз.
— Георгий Громов, — ответил он.
— Значит, не послышалось! Значит, правда! — почти крикнула Таня. — Несколько секунд она стояла посреди комнаты, глядя то на недоумевающее лицо Алексея, то на растерянные глаза Ивана Филипповича. «Значит, не послышалось! Значит, не послышалось!..» — несколько раз повторила она про себя и, набрав полную грудь воздуха, выдохнула его так, словно с плеч упала какая-то огромная тяжесть.
— Ой!.. — и ринулась к двери, на всем ходу столкнувшись с Варварой Степановной, которая входила в комнату. Таня обняла ее и на секунду прижалась лицом к ее щеке. — Варвара Степановна, миленькая, спасибо! — поблагодарила она неизвестно за что и тут же спохватилась, что говорит вовсе не то, что следует. — Простите! Едва с ног вас не сбила, совсем ненормальная.
Косынка, наспех повязанная, слетела с головы, и косы — одна наполовину расплетенная — тяжелыми жгутами упали на спину. Подхватив косынку, Таня пробежала кухню и скрылась за дверью своей комнаты.
Варвара Степановна, не слышавшая предыдущего разговора, обескураженно смотрела то на сына, то на мужа, стоявшего возле приемника с зажатыми в руке очками, которые он вытащил почему-то из кармана, но не надел.
— Что случилось-то? — спросила она мужа. — Танечка-то чего убежала, словно гнался за ней кто?.. Объясни, сделай милость. Алеша! — повернулась она к сыну. Тот пожал плечами и ничего не ответил.
— Тут, Варюша, по-честному тебе сказать, — медленно, как будто прислушиваясь к тому, что сам говорит, сказал Иван Филиппович, — мне понятно только одно и самое основное, то, что я ровно ничего не понимаю… Налей-ка мне чайку погорячее, этот, надо полагать, чуть тепленький.
Прибрав очки и гремя стулом, Иван Филиппович уселся на свое место.
— …Конечно, он получил письмо! Конечно, получил! — повторяла Таня, то присаживаясь на кровать, то вновь поднимаясь и начиная мерить шагами крохотное пространство своей комнатки. Она села к столу, повинуясь внезапно нахлынувшему желанию написать Георгию, достала чистый листок бумаги, обмакнула перо, начала: «Георгий, родной!..» и задумалась. Просидев несколько минут, Таня поняла, что сегодня ничего не напишет. Снова поднялась…
Он верит! Он понял, что неправ! Это моя любовь долетела! Милый мой! Я ведь знала, что ты не можешь думать обо мне плохо! — проносилось в сознании.
А недослушанные слова диктора, между тем, сообщили, что концерт солистов Московской филармонии при участии талантливой молодежи, в том числе и лауреата всесоюзного конкурса Георгия Громова, передавался в записи на пленку и что состоялся он такого-то июля 1955 года в Варшаве и транслировался тогда по Варшавскому радио…
Порывшись на этажерке с книгами, Таня достала конверт, в котором хранила самые большие свои реликвии: фронтовое письмо отца, фотографии его и матери — все, что увезла еще во время войны с собой на Урал, достала оттуда фотографию, захваченную из Москвы. Она долго вглядывалась в черты лица Георгия, в его темные глаза, в его улыбку… Легла не раздеваясь, потому что вдруг ощутила сильную слабость, от радости, наверно, и долго держала перед собой фотографию. Лицо Георгия стало расплываться от радостных, застилавших глаза слез…
Прижав к груди карточку, Таня уткнулась лицом в подушку, давая волю охватившему ее чувству, в котором слилось все, что только может уместиться в сердце.
В эту ночь она не видела снов. Так и проспала, зарывшись в подушку, влажную от слез, мягкую, ласковую и горячую.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
1
«Решающий» технический совет собрался в гарнитурном цехе, который был принаряжен по настоянию Ильи Тимофеевича. Старик заявил, что добрую вещь можно справедливо оценить только в абсолютной чистоте.
Посреди цеха разместили мебель: шкафы, буфеты, столы, тумбочки… В одном месте поставили набор мебели для квартиры. Илья Тимофеевич самолично протер полировку мягкой тряпочкой и расхаживал возле выстроенных изделий походкой фельдмаршала, окидывая взором «деревянное войско».
Солнце спускалось к Медвежьей горе, ощетинившейся хвойным лесом. Оно заглядывало в окна цеха и зажигало под зеркальной полировкой искрящиеся древесные волокна. Орех, карагач и волнистый клен одевали мебель в красивый и строгий наряд. От солнца слои дерева оживали и светились. Они то волнами разбегались в стороны, то сходились, образуя причудливые рисунки, что-то похожее на фантастические ущелья и горы, по которым как бы струились и переливались огнем живые стремительные реки.
Илья Тимофеевич даже сам залюбовался и долго стоял, как очарованный, перед красотою того, что почти два месяца создавалось солдатами его «мебельной гвардии».
Собралось с полсотни человек. Кроме членов совета, пришли и те, кто не имел пока прямого отношения к новой мебели, но кому душа не позволила остаться в стороне. Осматривали и обсуждали образцы, обменивались мнениями. Тут же путался Ярыгин с суетливым и едким огоньком в глазах. Он сдержанно похваливал мебель рядом с теми, кто отзывался о ней одобрительно, и рьяно поругивал шепотком там, где улавливал хотя бы крохотную тень недовольства.
Больше всех, однако, волновался Саша Лебедь. Еще бы! Во всё, что он здесь делал, он вложил все старание, всю заботу, всю любовь, включая и память о ворчливых назиданиях Ильи Тимофеевича.
Когда образцы были утверждены, Саша даже чуть не крикнул «ура!», но вовремя спохватился и только радостно потер нос.
Первый штурм высот мебельной славы кончился. Начинался второй, и от этого Саша чувствовал прилив новых сил. Вообще своей работой в бригаде он был очень доволен. Тот однообразный труд, которым он был занят в сборочном цехе до того, как попал в бригаду, — ненавистная вгонка ящиков, — кончился, стал частицей вчерашней жизни.
Начиная работать в бригаде, он боялся: вдруг поручат какое-нибудь малоинтересное дельце вроде приготовления клея или черновой обработки заготовок. Но вышло иначе. Работу ему дали наравне со взрослыми опытными столярами.
Илья Тимофеевич взялся над ним шефствовать и даже доверил очень щекотливое дело — подбирать по цвету и слою фанеру, которая шла на облицовку. Правда, без осторожного назидания все же не обошлось:
— Не подкачай смотри, — предупредил Илья Тимофеевич, — а то, худого не скажу, придется тебе обратно в обоз подаваться, к ящикам своим.
И, несмотря на то, что прищуренные бригадировы глаза прятали чуть заметную стариковскую хитринку, говорившую о напускной строгости, Саша изо всех сил старался не подкачать. Получивший в ремесленном училище основы «деревянной теории», Саша мог уже работать самостоятельно, но здесь, в кругу опытных столяров, он чувствовал себя неуверенно. Особенно удивляло и восхищало его почти сказочное умение Ильи Тимофеевича чутьем и догадкой проникать в глубину дерева и угадывать самые неожиданные вещи.
Прежде чем пустить в дело какой-нибудь брусок, Илья Тимофеевич долго взвешивал его на ладони, несмотря на то, что заготовка попадала в цех с паспортом сушильной лаборатории; потом опирал брусок одним концом о верстак и пробовал, как он пружинит, простукивал косточкой указательного пальца, рассматривал направление слоев… Саша так и ждал, что сейчас бригадир будет пробовать брусок зубами или лизать языком, Но этого Илья Тимофеевич не делал.
— Зачем все это? — говорил Саша.
— Зачем? — переспрашивал Илья Тимофеевич и, если исследование таинственных свойств бруска закончено не было, отвечал неопределенно: — А вот затем… — Однако после паузы и раздумья смотрел в пытливые карие Сашины глаза и начинал рассказывать:
— Зачем, говоришь? А вот зачем. Ты, допустим, человек ученый, — и теорию там у вас проходили, и практику, — а вот посмотри да скажи мне: в какую сторону и через сколько дней этот брусок может покоробиться и как его поэтому и куда употребить надо, чтоб без фальши после, а?
Саша прицеливался вдоль кромки бруска глазом, вздыхал и… конфузился; ответить он не мог.
— Во! — делал вывод Илья Тимофеевич. — Видишь, браток, без большой-то практики твоя теория пока что — невареная похлебка: посуду занимает, а есть нельзя. Вот смотри: тут у бруска кремнинка прошла, так? Здесь вот позаметнее, а тут поменьше; тут вот слоек поплотней и гнется в эту сторону иначе. Видал? Вот здесь я его клейком смажу, а на клеек деревце всегда ведет малость. Вот я и смотрю, как мне его повернуть, чтоб напослед, как ни коробился, а на свое место встал. Уразумел? В деревце, как в человеке, в каждом брусочке свой характер есть. Вот для нас, мастеров, и есть самое первое дело угадать его, характер этот, да от строптивости его уберечь.
Когда Илья Тимофеевич доверил Саше полировку высшего класса, тот почувствовал себя на седьмом небе. Крышка стола, которую он отполировал под наблюдением бригадира, в первый день после окончания работы выглядела великолепно. В ней отражался высокий потолок цеха со всеми извилинками и едва заметными трещинками штукатурки. Саша долго любовался своей работой. Невыразимо сладкое томление наполняло его: это была его собственная, самая настоящая работа!
Однако через три дня потолок в полировке потускнел, ни извилинок, ни трещинок не стало видно, между тем как стол Ильи Тимофеевича по-прежнему сиял зеркальным безукоризненным глянцем.
Илья Тимофеевич похлопал Сашу по спине и сочувственно проговорил:
— Что, краснодеревец, просела полировочка? Слушаться надо было, силушку свою курносую не жалеть, сильнее нажимать, так-то! Ну не тужи, дело это поправимое, — и он рассказал, как быстрее исправить беду.
2
Сразу после утверждения образцов бригада Ильи Тимофеевича приступила к новой партии мебели, которую Гречаник назвал пробной.
Токарев одобрил замысел главного инженера, состоявший в том, чтобы, пока шла подготовка к массовому выпуску мебели по новым образцам, еще раз, но уже в более крупном масштабе, проверить всё до последней мелочи, опробовать технологию художественного оформления мебельных щитов, проверить, как поведут себя в работе отдельные узлы и детали. В то же время на остальных участках нужно было закончить перестройку.
А теперь «мебельная гвардия» должна была произвести «разведку боем», подготовить «широкое наступление по всему фронту». Именно так, немножко высокопарно, сказал главный инженер, когда разъяснял на собрании бригады задачу.
Одно только не понравилось Илье Тимофеевичу: название партии — пробная.
— Что за пробная? — сердился он. — Давным-давно все испробовано! Хоть бы уж первой назвали, что ли!
Кто-то предложил назвать начало «малым художественным потоком». Сысоев снова запротестовал:
— Товарный порожняк это, а не название! На километр вытянул. Малый художественный, вот это ладно будет.
— Еще театр — подумают, — послышалась осторожная реплика.
— А что, наше-то дело хуже театру, что ли? — наступал Илья Тимофеевич.
О дискуссии стало известно всей фабрике, и, несмотря на то, что никакого соглашения достигнуто не было, за бригадой укрепилось название «малый художественный».
Состав бригады увеличили, и в нее попали теперь Розов и Ярыгин.
Против Розова Илья Тимофеевич не возразил: Степан — один из лучших фанеровщиков. А Ярыгина принимать никак не хотел.
— Мне, Михаил Сергеич, что годы его, что умельство — не закон, — убеждал Илья Тимофеевич Токарева. — Это ж денежная душа. Он на любое дело сквозь червонец глядит.
— Ничего, Илья Тимофеевич, — успокаивал Токарев, — пускай работает. Ходит, просится. Давайте уважим старика.
— Мы-то уважим, — ворчал Сысоев, — он бы вот не «уважил» нас. Наведет муть, вот посмотрите…
Первые дни Ярыгин держал себя в бригаде тише воды, ниже травы. Присматривался из своего угла к работе остальных, но никому не мешал, мало с кем разговаривал, а к делу проявлял повышенное усердие, оставаясь даже после смены повечеровать, чтобы подогнать работу на завтра. Никаких признаков «мути» пока не было.
Началось все с попытки «обработать» Сашу Лебедя. Как-то он тоже остался после смены, не успев докончить задание до гудка.
Проходя мимо, Ярыгин сказал, как бы между прочим:
— Самого смолоду огольцом звали, но уж вот в дураки не рядился да и других не подводил, хе-хе!
— Кого, дядя Паша, не подводил? — не поняв, спросил Саша.
— Кого, кого! — кривя рот, передразнил Ярыгин. — Друзей-товаришшей своих, вот кого!
— А кто подводит-то?
— Ваша милость, грудное младенчество, друг-товаришш! — уже не стесняясь, окрысился Ярыгин. В цехе, кроме него и Саши, никого не было и разговаривать можно было начистоту. — Ты скажи мне, Аника-воин, чего ради норму-то выжимаешь?
— Как чего? — откровенно удивился Саша, устремляя чистые карие глаза в остренькие глазки Ярыгина. — Мы на комсомольском собрании решили…
— На каком таком собрании? — не отступал Ярыгин.
— На комсомольском! — начиная раздражаться, громко и с ударением произнес Саша. — Обязательство принимали — к тридцать восьмой годовщине каждому комсомольцу по сорок норм сделать!
— А по сорок рублей с копейками к годовщине заработать, до такого обязательства не докумекался при всем при том?
— Почему по сорок?
— Так и быть, расскажу тебе, друг-товаришш, по совести, слушай.
Ярыгин примостился на уголке Сашиного верстака, обшарил глазками взволнованное раскрасневшееся Сашино лицо и начал:
— Нормы в нашей бригаде временные, друг-товаришш? Временные. А для чего временные? Да начальству приглядеться надо, кто с дурной головы перевыполнять их пуще начнет. Ты нажмешь — перевыполнишь, другой нажмет — перевыполнит, третий на вас шары распялит, да туда же подастся, и пошло… Глядишь, на норму нашлепку приделали — выросла матушка, а по расценочке при всем при том ножницами чик! — и остригли гребешок, а за гребешком и голова туда же. Докумекался, друг-товаришш? Хе-хе! А ты говоришь, комсомольское собрание! Понажимай-ка вот этак-то еще с недельку да погляди, что выйдет! Вспомнишь, небось, дядьку Пашу Ярыгина.
Саша даже рот открыл от таких речей. Из-под красноватых век Ярыгина поблескивало что-то насмешливое и колючее. Старик слез с верстака.
— Дядя Паша! Это что же выходит? — взволнованно проговорил Саша. — Выходит, я свою комсомольскую честь должен на выгодную расценку променять, так, что ли?
— Так — не так, про то гадалка знает, а карман, друг-товаришш, только так признает… — загадочно прошуршал Ярыгин, направляясь к своему верстаку.
— Нет, вы скажите мне! — делая шаг вперед, крикнул вслед Ярыгину Саша. — Вы зачем меня подлости учите, зачем? Я в ремесленном два года учился. Государство бесплатно меня учило, слышите? У меня уменья, может, меньше вашего, только я привык, чтоб столько делать, сколько руки могут да сколько совесть велит! Я хотя и мало еще жизни видел, только вы меня подлости все равно не научите! Советский я человек, вот! Понятно вам?
Ярыгин обернулся и некоторое время стоял, как истукан, топорща усики, потом сказал:
— Умный сам поймет, а дурака не научишь, друг-товаришш. Ну и при всем при том я, кажись, тоже не турецкой человек, хе-хе! — Ярыгин осклабился и ушел в свой угол.
Саша, нахмурив брови, с ожесточением принялся за прерванную работу.
Но не таков был Ярыгин, чтоб спокойно, сложа руки дожидаться той поры, когда «расценочке остригут гребешок». Нужно было что-то придумывать, что-то такое осторожное, незаметное и действенное. Для этого нужно было побольше единомышленников, и Ярыгин искал их, прощупывал, как только умел, и, не гнушаясь ничем, выбирал тех, кто, на его взгляд, послабее «торчит на столбиках!». Но ему определенно не везло. Кроме Степана Розова, угрюмого, молчаливого и любящего выпить на даровщинку парня, в бригаде никого «не наклевывалось».
Некоторое время он сохранял еще надежду отыскать сочувствующего в хмуром «трудколоновце» Илье Новикове (хоть и не работает в бригаде, все равно на что-то может сгодиться, мало ли!). А Илья частенько заходил в гарнитурный цех (пока так и сохранивший свое прежнее название), особенно с той поры, как его снова перевели из подручных на фрезер. Парень обычно обслуживал станок, не прибегая к помощи ни слесарей, ни столяров. По вечерам или днем, в свободное от смены время, приходил в цех к «цулажникам».[2] Если там не оказывалось свободного верстака, шел в гарнитурный. Ярыгин, вечеровавший почти ежедневно, охотно давал ему свой инструмент, добрый, старинный и ладно присаженный, стащенный у мебельного царька Шарапова, когда того раскулачили.
Вскоре после разговора Ярыгина с Сашей Новиков вечером снова пришел в гарнитурный цех. Нужно было подремонтировать кое-что, и он опять попросил у Ярыгина инструмент.
— Бери, бери, друг-товаришш, — ответил Ярыгин, — любой выбирай. Будет время, посчитаемся, хе-хе!
Новиков выбрал в ярыгинском шкафу инструмент и, пристроившись на Сашином верстаке, где было светлее всего, принялся за работу. Закончив ее, он вернул инструмент, поблагодарил.
— Чего ладил-то опять? Рациялизацию всё? — прищуриваясь, спросил Ярыгин.
— Так, по малости, подремонтировал…
— Скромничай!
— Нет, верно, Пал Афанасьич.
— Я седьмой десяток Афанасьич, не проведешь, хе-хе! На план всё нажимаете?
— Да мне чего проводить вас? А на план-то как не нажимать. Вы вот тоже ведь… на план жмете?
— Как не жмем! Хе-хе. План-то, друг-товаришш, без нас с тобой сделается, без нас провалится. Шкура на нас не планом ко хребту пришита, деньгой пристрочена. Крепка деньга — крепка строчка, зубами не отдерешь; тонок карман — в пору поглядеть, кабы шкура не отвалилася, хе-хе!
Ярыгин даже причмокнул от удовольствия. После несговорчивых собеседников вроде Саши разговор с Ильей — сущее удовольствие! Ишь, какой смирненький.
— Так план-то из нормы получается, Пал Афанасьич.
— Из нормы денежка вытекает, друг-товаришш. Заработки-то какие? С контролем-то вашим, поди, тово? Лишка уж не отхватишь?
— На что мне лишнее? Хватает зарплаты.
— На что? Хе-хе-хе! — рассмеялся Ярыгин. — Схимник, ваша милость! Деньги лишние не бывают. А тебе ведь не стариково дело, в жизни кудай-то присосаться надо, а без деньги, что без клейку, — никуда не прилипнешь, так-то! — Не обращая внимания на то, что Илья слушает его плохо и уже собирается уходить, Ярыгин продолжал:
— Тебе деньга — дело особо первостатейное. Житьишко-то — слыхивал я — сызмалетства не шибко завидное подвернулося, знать-то, шкварочка от него за щеку не завалилася, хе-хе! — Ярыгин многозначительно замолчал. Глаза его поблескивали оловцем.
К чему мою жизнь-то вспоминать? — глухо проговорил Илья. Он уже жалел, что не ушел сразу, что ввязался в этот неприятный разговор. Когда-то в детстве его собственная, мальчишеская тогда еще, жизнь была исковеркана вот этим же словом — деньги. Деньги и давление черной воли темных людей увлекли его в те дни на опасные трапы жизни. Он ушел от этого кошмара, встал на светлую дорогу, а теперь этот старик хочет поднять со дна исчезнувшую давным-давно муть.
Илье стало невыносимо гадко от присутствия Ярыгина, от его бегающих, обшаривающих глаз, от его фиолетовых губ.
— А что и за грех, ежели прошлое для вразумления помянуть? — развел руками Ярыгин. — И обижаться не след. А денежных-то при всем при том и девки больше любят, хе-хе…
— Это уж дешёвки называются, — брезгливо ответил Илья и повернулся, чтобы идти.
Позади его раздался мелкий трясущийся смех, точно в картонной коробке встряхивали ржавые жестяные обрезки. Илья оглянулся:
— Вы, Павел Афанасьич, чего?
— Чего, чего! Да того! Хе-хе! Твоя-то дешёвка разве б от тебя тягу дала, кабы ты, как Степка Розов, при деньгах был? Он-то втрое против тебя зарабатывал.
— Кто это моя дешёвка? — Кровь начинала грохотать в висках у Ильи, краска залила его лицо. Он вобрал голову в плечи и стал наступать на Ярыгина.
— Да Любка розовская, — ответил Ярыгин, несколько отступая.
— Что ты сказал? Что сказал?!
Старик попятился. Глазки его заметались.
— Ну чего глядишь-то? Хочешь-то чего, при всем при том? — как нагадившая собачонка, которая ждет грозную расплату за свой проступок, начал тоненько повизгивать Ярыгин срывающимся на фальцет голосом. Он пятился, выставив перед собой руки с растопыренными пальцами.
Новиков шагнул к нему и, схватив за нагрудник фартука, затряс с такой силой, что голова Ярыгина замоталась из стороны в сторону. Глаза выпучились.
— Затрясу! Насмерть затрясу! Денежная душа! — выкрикивал Новиков, не помня себя от гнева и омерзения.
Когда он отпустил, наконец, Ярыгина, тот скрючился и припал к верстаку, вцепившись пальцами в края верстачной плиты. Глаза его метались, как у затравленной рыси. Новиков стремительно выбежал из цеха.
— Это за доброту-то мою… за совет житейской… трудколоновская душа! Ну помянешь Ярыгина при всем при том… — неслось вслед ему хриплое бормотание Ярыгина.
3
Еще в августе, обозленный тем, что его не включили в состав сысоевской бригады, Ярыгин долго обивал пороги в конторе, в фабкоме, у директора. Чтобы избавиться от его нытья, ему поручили отдельный заказ на письменные столы. Он еще четыре дня топтался в конторе, оговаривая «настоящую цену». Добившись сносной, принялся, наконец, за работу.
Присматриваясь к работе бригады, Ярыгин с досадой убеждался, что его темпы отстают, и немало. Даже оголец Сашка зарабатывал больше его. Ярыгин стал нажимать. Оставался на вечеровки. Домой приходил угрюмый и злой. Едва успев отужинать, он доставал из-за буфета старые счеты с косточками, потемневшими от времени и чьих-то нечистых пальцев, и начинал утомительный подсчет, насколько больше загреб бы он денег, доведись ему работать в бригаде. Каждый раз получалась цифра, от которой потел затылок и мелко тряслись пальцы.
— Обошли Ярыгина, собаки! — хрипловато рычал он, запихивая счеты обратно за буфет, и отправлялся в чулан. Там среди старой рухляди — струбцин с изгрызенными винтами, каких-то жестянок, кусков дерева и бутылок, облепленных натеками лака, — хранился так называемый, «шмук» — четвертная бутыль с политурой. Тоненький слой дешевого клейку, положенный под полировку вместо грунта, заказчику настроения не портил, а Ярыгину позволял создавать запас даровой выпивки.
Старик наливал из бутыли в эмалированную кружку рубиновую жидкость, тащил в комнату, подсыпал сольцы, долизал водой и, размешав чертов напиток, процеживал его через марлю. Потом доставал с полатей головку чесноку, очищал один зубок и садился к столу. Помянув для надежности нечистую силу, он пучил глаза и высасывал без передышки всю порцию.
После возлияния усы у него топорщились, как шипы на колючей проволоке, а веки краснели еще больше. Разжевывая чесноковый зубок, Ярыгин кряхтел и минут двадцать сидел смирно. Потом зелье начинало действовать. Он с размаху грохал по столу сморщенным кулаком. На столе подпрыгивала эмалированная кружка.
Заслышав этот шум, престарелая ярыгинская половина, давно позабывшая свое настоящее имя и отчество и, неизвестно почему, прозванная Каледоновной, спешно эвакуировалась к соседям. Там она коротала вечер, все к чему-то прислушиваясь, и на вопросы: «Что сам-от?» отвечала со вздохом: «Бурунствует», а иногда добавляла для ясности: «Он у меня человек контуженный, осподь с ним».
А «контуженный человек» с грохотом двигал по комнате стулья и невероятно длинно ругался, страшно грозя кому-то: «Доберуся я при всем при том до вас, запляшете, июды, помянете Ярыгина!»
Затихал он, когда беспомощно повисала челюсть и тяжелел язык. На утро Ярыгин приходил в цех помятый и угрюмый. Подбородок и нос его были такого же цвета, как верхушка турнепса. Глаза до обеда слезились, и работалось тяжко. Только во второй половине дня он входил в колею.
Попав, наконец, в бригаду, он успокоился и повеселел, а к бутыли со «шмуком» не прикладывался уже больше недели. Но Каледоновна тревожилась.
— Мой-то втору неделю мешанину свою не мешает, — рассказывала она соседям. — Ох, не к добру, знать-то! После, гляди-ко, разом налягет… Ох, не бывать знать-то ему живому, разом сгорит супостат!
Но, судя по всему, «супостат» разом гореть не собирался. Пробная партия новой мебели оплачивалась хорошо.
— Так пойдет — порядок с денежкой будет! — бормотал он себе под нос. — А ежели повечеровать при всем при том?
Тоска подкралась незаметно. Началось со смутных опасений: «Здорово мужики на выработку давить начали. Как бы выгодная расценочка при всем при том не накрылася».
Хуже всего, однако, было то, что ярыгинских опасений никто, кроме Розова, не разделял. Слушая шепоток Ярыгина, Розов поскабливал затылок, однако норму тоже перевыполнял.
Ярыгинские вечеровки были известным маневром: кто хочет делать всех больше, — обязательно кончит браком, он же, Ярыгин, конфуза ни за что не допустит, потому вот и вечерует, старается…
Но теория не подтверждалась практикой. Брак в бригаде не появлялся даже у «огольца».
Тогда и состоялся тайный сговор Ярыгина с Розовым.
4
Однажды утром обнаружилось, что большинство щитов, зафанерованных накануне, — брак. Поверхность их была покрыта отвратительными волдырями «чижей» (так называются вздувшиеся места неприклеившейся фанеры).
Илья Тимофеевич встревожился: «Что такое могло приключиться?» Люди в бригаде опытные, фанеровать умеют. Пресс работает исправно. Пересмотрели работу всех. «Чижи» были даже на щитах Розова. Только у Ярыгина их не было и в помине.
Старик повеселел:
— Говорил я, друзья-товаришши, остерегал, ну при всем при том по-моему и вышло, хе-хе! Художество-то с торопней врозь живут.
Многие думали, что виноват клей, полученный накануне, тем более что Ярыгин клеил другим. Клей проверили. Он оказался нормальным. Работу пришлось переделывать. На это ушло много времени, и выработка бригады упала. Ярыгин торжествовал.
Через некоторое время история повторилась. Саша Лебедь был в отчаянии: «Вот тебе и обязательство! Вот и выполнил! Эх ты, комсомолец!»
Илья Тимофеевич неприятностью поделился только с сыном и просил никому пока не говорить.
— Сами доищемся, быть не может! — негодовал он. — А нет — выкидывайте и меня на помойку!
Как-то в обеденный перерыв он не пошел домой — остался, чтобы помочь Саше исправить брак. Ярыгин обедать не ходил вообще — домой идти далеко, а тратиться на столовую считал недопустимой роскошью. Он сидел на верстаке, свесив ноги, попивая кипяток и заедая его присоленным хлебом — пусть все видят, что не очень-то богато живет Ярыгин.
Илья Тимофеевич подошел совсем неожиданно и заговорил негромким позванивающим баскам, в упор глядя Ярыгину в лицо:
— А что, Пал Афанасьич, как полагаешь, не волчья ли лапа здесь набродила? — и показал рукой на сложенные в сторонку бракованные щиты.
Ярыгин поперхнулся чаем и закашлялся, но тут же сладенько улыбнулся и сказал:
— Может, и так оно… — потом утер ладонью губы и продолжал: — Дело вполне возможное, Ильюха-трудколоновец со Степкой не в ладах… из-за Любки. Вот и пакостит, не знавши, где чья работа. Только сомневаюся, Тимофеич, тут больше в торопне дело, хе-хе.
— Полагаешь? — Ничего больше не сказав, Илья Тимофеевич в раздумье пошел к своему верстаку.
Саша, слышавший этот разговор, спросил своего учителя:
— Трудколоновец зачем сюда ходит? И этот тоже… вечерует все, а?
Илья Тимофеевич не ответил — он, видимо, припоминал что-то. Может быть, вспоминалась тревожная ночь того послевоенного года, когда зловещее зарево вдруг охватило половину неба над поселком, когда черные фигуры людей с медными отсветами на лицах бежали в ту сторону, где пылал производственный корпус мебельной артели. Может быть, снова слышал он разбойничьи посвисты гривастого пламени, треск рушащихся стропил, крики, визгливые причитания женщин, истошный плач перепуганных ребятишек и сладенькое хрипение ярыгинского голоска: «Гляди-ка ты, как неладненько издалося…»
— Поймать бы на месте гада, — тихо, себе в усы, проговорил бригадир.
И Саша, думавший в эту минуту об Илье Новикове, ясно увидел перед собою скуластое лицо с черными, чуть раскосыми глазами. Он нахмурился и, стиснув губы, мысленно погрозил злосчастному трудколоновцу кулаком.
5
Писем от Георгия не было по-прежнему, но что-то переменилось.
После того вечера, когда Таня услышала по радио скрипку Георгия, смутная тревога, ощущение невозвратимой потери и почти полное исчезновение последней надежды — все сменилось горячим и радостным ожиданием неизбежных и хороших перемен. Это прибавляло силы, которые уносила работа, и неотложные заботы завтрашнего дня делало радостными.
А работы все прибавлялось. В цехе, дома над книгой, в частой помощи Алексею, когда что-нибудь у него «заедало» и не было близко Горна, проходило почти все свободное время. Наступала ночь. Таня ложилась и, не успев еще погрузиться в живительную глубину сна, начинала чувствовать, как под щекой нестерпимо пылает подушка. В шесть утра пронзительно и дерзко звонил будильник. Снова начинался день, начиналось кипение.
Осторожно, стараясь не шуметь ведрами, тайком от Варвары Степановны Таня приносила воды из колодца, всякий раз выслушивая назидание, что вот опять берется не за свое дело. Иногда ведра оказывались спрятанными с вечера или уже полными, а у Варвары Степановны бывал при этом гордый победоносный вид.
На фабрику Таня приходила обычно за час до начала смены, чтобы разобраться как следует в обстановке. Учет выработки по деталям, сданным на склад, заметно прибавил порядка, но недоразумений было еще много. Часто терялись маршрутные листы и на поиски или восстановление их уходило много времени. Кое-кто из рабочих был недоволен: «Вот придумали-то!.. Куда лучше было с рабочими листками!» Были и скандалы при выдаче зарплаты, и всё из-за множества недоразумений, вызванных новыми порядками.
Гречаника порядочно раздражало видимое спокойствие Токарева, который на очередном совещании, выслушивая бесчисленные жалобы, почему-то потирал руки и довольно говорил:
— Очень правильно все идет! Иначе и быть не могло! Знаете, что здесь главное? Людей заставили отвечать, еще не приучив их к ответственности. Вот пусть и привыкают! Отступлений не будет! Взаимный контроль должен поддерживаться непрерывно, и даже крохотное послабление может опрокинуть все, что мы с вами завоевали…
Не смущало Токарева и то, что переход на взаимный контроль сорвал план в сентябре. Он подсчитал, что октябрьский план обязательно будет выполнен, и был доволен ходом дел.
…Довольна была и Таня. В смене заметно прибавилось порядка, когда она перевела Бокова в подручные к Шадрину. Рябов и Зуев притихли, увидев, что их «шеф» смирился с таким унижением его достоинства.
Новиков работал на фрезере. Он по-прежнему был нелюдим и хмур, но с Таней уже разговаривал совсем иначе. Работу между фрезерами она теперь стала распределять так, чтобы детали от Рябова передавались Зуеву, а от того Новикову. Для этого их пришлось поменять местами. Маневр удался. Илья беспощадно возвращал осиротевшим боковцам всякую бракованную деталь. Они злобно косились на него и до одури грызлись между собой, доказывая, кто из них виноват. «Лавры делят!» — иронически замечал Вася Трефелов.
Тернин, заставший их как-то в самый разгар «дележа», стыдил их:
— Эх вы! Несознательный элемент! Вот смотрите, Новиков-то, еще пока взаимоконтроля не было, Бокова вашего в рамки ставил, а вы до сей поры все слабинку ищете.
Позже он говорил Тане:
— Их бы, на мой взгляд, разделить, двоих этих, больше, поди, толку-то будет, а?.. Как вы считаете?
— Посмотрим, как дальше пойдет, — уклончиво отвечала Таня, — а пока пускай вместе; так лучше, по-моему, друг друга они быстрей понимают…
Пока работали в третьей смене, Костылев Таню не беспокоил. Он еще не знал, что, несмотря на категорический запрет, она перевела Новикова на станок; Боков, после разговора с Шадриным, тоже помалкивал. Узнал обо всем Костылев от Шпульникова, который, принимая смену, видел Илью у станка. На этот раз Костылев, неожиданно потеряв весь свой показной такт, набросился на Таню:
— На каком основании? Кто разрешил? Кто вы такая здесь, чтобы нарушать мои указания?! — Чем дальше, тем больше он повышал голос, и верхняя губа его дергалась. — Немедленно вернуть!
— Николай Иванович, — ответила Таня, стараясь сохранить спокойствие, — не давайте указаний, которые все равно не будут выполнены! Жалуйтесь на меня, но я Новикова не сниму!
— Посмотрим! — Костылев быстро вышел из цеховой конторки и направился к строгальному станку Шадрина. — Боков! — громко произнес он. — Бросай это дело и ступай на фрезер, слышишь?
Широкое лицо Бокова на секунду просияло, но тут вмешался Шадрин:
— На минутку, товарищ Костылев, пойдем-ка, я тебе скажу кое-что…
— Боков, на фрезер! — еще громче повторил Костылев.
— Сейчас, — вставил Шадрин. — Пригляни за станком, Боков, я быстро. Пошли, пошли, Николай Иванович.
— Куда еще? Говори здесь, Шадрин!
— Ну, воля твоя, только я хотел там, в конторке, чтобы тебе перед народом не конфузно было, — сказал Шадрин вполголоса. — Ну, как? Пойдем, что ли?
Костылев нехотя направился к цеховой конторке.
— Ты вот чего, — сказал Шадрин, затворяя за собой дверь. — Бокова на станок себе я сам потребовал, ясно? И ты его не шевели. От Ильи на фрезере больше толку, чем от этого «героя», понял? Ты вот не видишь, а у меня душа не терпит при непорядках вроде как свидетелем состоять. Ты нам в смену шалопаев этих на что сунул? Шпульникову помешали? Ну, а мы размыслили сообща, как ловчее с ними. Татьяна Григорьевна Бокова мне отдать согласилась, и всему делу конец, и порядок вроде начался. Или тебе до него интересу мало, до порядка-то?
— Порядок в цехе — это беспрекословное исполнение моих указаний! — резко ответил Костылев. — Я начальник цеха!
— А я тебя подметалой и не назвал, кажись? А раз начальник, ты такие указания давай, чтобы по ходу дела ложились, а не впоперек.
Внутри у Костылева все кипело. Хотелось нашуметь, гаркнуть что есть силы, сделать по-своему, но он почему-то стоял, не шевелясь, расставив ноги и злобно уставившись в заросшее лицо Шадрина. Костылев поджал губы, и теперь и без того тонкий прямой рот его походил на прорезанную ножом щель. Казалось, Костылев окаменел. Таня стояла здесь же и ждала, что начальник цеха выкинет какой-нибудь номер. Однако, к ее удивлению, Костылев, бросив только короткое и сухое: «Поговорим у директора!», круто повернулся и вышел.
Таня ждала вызова к Токареву, но никто ее не беспокоил. Она даже на несколько дней перестала думать о Костылеве; тот уехал по каким-то своим делам в Новогорск. За это время Таня узнала еще одну новость, которая вызвала в душе бурю негодования.
Поручая Новикову глубокую фрезеровку сложных деталей, она сказала ему:
— Только поставьте вместо этой костылевскую фрезу, чтобы сколов поменьше было.
И вдруг Таня увидела у Ильи такое лицо и такую опаляющую ненависть в глазах, какой не видела никогда. Она невольно приняла это на свой счет и растерялась.
— Что с вами, Илюша? — впервые назвав его по имени, спросила она.
Он ничего не ответил, и все сразу погасло. Только — Таня приметила это — всю смену после работал Новиков с каким-то невиданным ожесточением. После смены он подошел к Тане и попросил разрешения сказать ей наедине только два слова. Они зашли в цеховую конторку, и Илья угрюмо и виновато проговорил:
— Вы меня извините…
— В чем? — удивилась Таня.
— Давеча я… утром… помните?.. Только не от вас это.
— Да что вы, — успокоила она, — я просто испугалась, подумала: обидела чем-нибудь.
— Вы? Обидели? Товарищ мастер… Татьяна Григорьевна! Да вы для меня такое… такое!.. Разве ж я когда про это забуду!
Он стоял перед ней, молодой, рослый, широкоплечий парень, и по смуглым скуластым щекам его бежали светлые слезы. Полные губы по-детски вздрагивали.
— Успокойтесь, Илюша, — ласково уговаривала Таня, — успокойтесь! Будем работать, и все пойдет хорошо. Не надо волноваться…
Илья вытер ладонью щеки и проглотил стоявший в горле комок.
— Я вам все объясню, — глухо проговорил он, — чтоб не думали про то, давешнее… будто на вас…
И Новиков рассказал Тане горестную историю изобретения фрезы.
— Разве ж не радостно было мне, — заканчивал он свою повесть. — Додумался, ждал: подхватят, сделаем, польза будет вот какая! От меня, от Ильюхи Новикова, карманника бывшего, блатного. Знаете, какая радость это? А мое-то… душевное… эти… вдвоем со Шпульниковым… сапогом по земле растерли! С кровью мое из меня выдрали!.. Костылеву почет, а Новиков Ильюха, как отброс! — Илья замолчал и недолго о чем-то думал, потом проговорил: — Я вам потому все сказал, что, знаю, поверите. Только все и дело-то в том, что доказать мне нечем.
Сообщение это потрясло Таню. Она не переставала о нем думать. Но сделать что-нибудь для Ильи было невозможно. Чем могла бы она доказать его авторство, даже если бы взялась помогать? Доказательств не было! Тем не менее осведомленность ее в этом грязном костылевском дельце вскоре очень помогла и ей, и самому Новикову.
6
Смена работала с пяти вечера. Таня, задержавшись в расчетной части, пошла в цех всего за десять минут до гудка. Навстречу ей почти бежал по двору Новиков.
— Татьяна Григорьевна, что же это опять? — тяжело дыша от волнения, заговорил он и протянул Тане записку.
— Что это? — Таня развернула и прочла. — Кто вам дал записку?
— Федотова… она там у станка, у фрезера моего. На смену пришла.
— Спокойно, Илюша, и пойдемте со мной, — сказала Таня, направляясь к цеху и стараясь подавить неудержимо поднимавшееся раздражение. В записке было всего несколько слов: «Тов. Новиков, выйдете в ночь к Шпульникову. За вас у Озерцовой будет работать Федотова». Внизу стояла подпись Костылева. «Совсем уж не стесняясь через мою голову орудует!» — подумала Таня.
В цехе она сказала Федотовой, что произошло недоразумение, что Новиков остается в смене, а ей придется выходить на прежнюю работу, и извинилась.
— Это вы подумайте только, а! — всплеснула руками женщина. — Ну только бы измываться ему над людьми! Только бы измываться! Ну на что с места меня сдернул? Сам ведь пришел, написал записку и велел выходить. Я и ребенка на вечер с трудом пристроила. Кабы зараньше знать, а то ведь в три часа пришел и всё, выходи давай! Вот измыватель-то на мою голову! Нет, знать-то нажалуюсь я в профсоюз! — закончила она и, достав из шкафика сумку с припасенной на ужин едой, ушла.
— Работайте, — сказала Таня Илье, — и можете не волноваться, никуда я вас не отпущу.
Костылев налетел неожиданно. Встретив Федотову на улице, он узнал, что ее отпустила Озерцова. Различив негодующие нотки в голосе женщины, он сразу кинулся на фабрику.
— Вы что это, совсем обнаглели, товарищ Озерцова? — набросился он на Таню, врываясь в цеховую конторку. — Почему Новиков не направлен к Шпульникову? Почему отменили мое указание? Отвечайте, я вас спрашиваю!
— Я указаний не получала, — спокойно ответила Таня. — Их получил Новиков. Но я мастер и решила по-своему. Новикова я не отдам. Жалуйтесь.
— У меня достаточно собственной власти! — рявкнул Костылев, рассекая воздух ладонью.
Кровь хлынула Тане в лицо. Она поднялась из-за стола и, сдерживая гнев, медленно проговорила:
— Особенно, когда дело касается присвоения чужих изобретений, Николай Иванович? Но это временно, имейте в виду.
Это было ударом в лицо. Костылев остеклянело уставился на Таню. Но внезапная неподвижность его взгляда длилась какое-то мгновение. В нем появилась непринужденность, однако от Тани не ускользнул чуть заметный переход к ней, вроде короткой крысиной оглядки перед бегством.
— Какие еще изобретения? — с неискренним удивлением спросил Костылев.
— Я не собираюсь объяснять вам то, что вы знаете лучше меня. Я объясню другим, если это потребуется.
Костылев оказался в затруднительном положении. Что делать? Отступиться, оставить Новикова? Но это будет лучшим доказательством справедливости брошенного ему обвинения. Настоять на своем? Переломить палку? Сделать это не трудно: подойти к Новикову, выключить его станок и скомандовать: марш к Шпульникову! Но тогда эта наглая и самонадеянная девчонка, которую сам дьявол послал ему на шею, обязательно докопается до корешков скандальной истории со злополучной фрезой, черт бы и ее побрал вместе со всем прочим!
На размышление ушла всего секунда. Следующая за ней началась посветлением костылевских очей и уже совсем спокойными словами:
— Удивляюсь я вам, товарищ Озерцова, почему это вы так держитесь за этого Новикова?
— Я отвечу, — так же спокойно произнесла Таня, — только вначале хочу услышать от вас, чем он мешает вам в моей смене?
— Ровно ничем. Но он нужен Шпульникову…
— Который не очень давно упросил вас прогнать парня ко мне? — перебила Таня.
— Но он порол брак.
— Значит, будет пороть снова.
— Я полагаю… — хотел пояснить Костылев.
— Я тоже полагаю, что тот брак был делом не его рук, — сказала Таня. — Здесь стараются приписать Новикову все плохое и отбирают от него, что получше. Он привык в нашей смене и пускай остается.
— Я, кстати, не очень и настаиваю, — старательно пристраиваясь под примирительный тон, ответил Костылев. Лучшего выхода из боя он пока придумать не мог.
И Новиков остался в смене. А Костылев затосковал. Скверно, очень скверно оборачивалась жизнь. Вместо продолжения все более рьяных атак, чтобы опрокинуть, уничтожить девчонку, приходилось по-серьезному задуматься над тем, как теперь сохранить себя.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Еще вытирая в сенях ноги о рогожку, Таня услышала необычно возбужденный голос Варвары Степановны. Таня вошла и, снимая калоши возле дверей кухни, прислушалась.
— Будто уж без тебя там не обойдутся! — слышалось из соседней комнаты. — Ну добро бы просил кто или другая надобность была, а то ведь сам, сам насылаешься, будто своего дела нет.
— Ничего, Варюша, не убудет меня, не бойся, — донесся успокаивающий голос Ивана Филипповича.
— Да не тебя убудет, здоровье подрываешь, горюшко ты мое! И как только втолковать тебе! — Варвара Степановна вышла из комнаты и, увидев Таню, обратилась к ней, как будто искала у нее поддержки. — У нас, Танечка, час от часу не легче, — сказала она, горестно махнув рукой. — Уж я молчу про то, что на обед да на ужин сроку нет, — бог с ним! — так мало того, отдыхать, когда положено, и то отказываемся. А на сердце обижаемся: то покалывает у нас, то дух перехватывает…
По тону голоса Варвары Степановны и по тому, что она говорила о муже «мы», Таня поняла, что она чем-то серьезно расстроена.
А Иван Филиппович, услышав, что вернулась с работы Таня, заговорил обычным шутливым тоном:
— А-а! Нашего полку прибыло! Танюша, приглашаю вас в союзники, помогайте отбиваться!
— Нет, Иван Филиппович, — укоризненно сказала Варвара Степановна, возвращаясь в комнату. — Ты, прошу тебя, не отшучивайся. Я не шутки шучу и, как хочешь, изводить самого себя я тебе не дам. Не дам и всё!
Таня прошла в комнату Ивана Филипповича за Варварой Степановной, еще не понимая, в чем дело.
— А в чем же провинился Иван Филиппович, Варвара Степановна? — спросила Таня шутливо-примирительным тоном. — За что вы на него сердитесь?
— Сержусь, сержусь! Да кабы сердилась я! — воскликнула Варвара Степановна. Волнуясь и бросая укоризненные взгляды на мужа, она рассказала Тане о том, что так расстроило ее сегодня.
Последнее время Иван Филиппович стал прихварывать, жаловался на сердце. Варвара Степановна уговорила его показаться врачу. Ивану Филипповичу запретили переутомляться. Выполняя предписание врача, Варвара Степановна ежедневно в одно и то же время буквально силой укладывала мужа на два часа в постель. Всякий раз он рьяно сопротивлялся, однако, отдохнув, работал с удвоенной энергией, заявляя, что сон ему продувает мозги, как добрый сквознячок. Но со вчерашнего дня все нарушилось. Иван Филиппович лег вовремя, но заснуть не мог. Варвара Степановна, занятая по хозяйству во дворе, не слышала, как он поднялся и снова принялся за работу. Вернувшись в дом, она увидела пустую постель и остолбенела. Ринулась в мастерскую…
Склонившись над большим листом белой бумаги, Иван Филиппович тщательно вырисовывал какие-то непонятные и, видимо, не для скрипок узоры. Возмущенная Варвара Степановна в ответ на свой вопрос, чем объяснить такое нарушение режима, услышала непривычное для слуха, не скрипичное слово:
— Орнамент, орнамент, Варюша, для образцов, на фабрику.
В прошлом мебельщик, Иван Филиппович постоянно интересовался подробностями фабричной жизни. Узнал он и о новых образцах, и о том, что готовится пробная партия новой мебели. Выкроив время, он пришел к Гречанику и попросил разрешения взглянуть на образцы. Мебелью он остался доволен. Только рисунок инкрустации показался ему тяжеловатым. Он ничего не сказал Гречанику, но мысль, что рисунок надо бы обязательно облегчить, не давала покоя. Иван Филиппович пытался не думать об этом: «Своего дела полно, чего ради чужим голову забивать?» — внушал он себе. Но даже работая над скрипкой, продолжал думать о том же. Осенило его вдруг, и в ту самую минуту, когда лег вчера отдыхать. Он закрыл глаза, а в оранжевой мгле плыли узоры орнамента… Иван Филиппович встал…
Варвару Степановну, заставшую его на месте преступления, он кое-как успокоил, пообещав больше не нарушать режима. На другое утро он понес рисунки на фабрику, но Гречаника не застал и узнал, что тот будет после трех часов дня. Это было как раз время, когда Ивану Филипповичу полагалось отдыхать. Ни огорчать Варвару Степановну, ни спорить с нею он не хотел и уже решил, что на фабрику придется сходить завтра. Но отнести хотелось скорее, а жена очень кстати собралась по делам в поселок…
Дерзкая, совсем мальчишеская мысль пришла в голову Ивану Филипповичу. Когда, убедившись в том, что он лег отдыхать, Варвара Степановна ушла, он подождал немного, поднялся, собрал рисунки…
Гречаник был у себя.
— Простите, может, не в свое дело мешаюсь, — сказал Иван Филиппович, передавая рисунки, — только вдруг что-нибудь из этого пригодится. Очень прошу принять. Ну, а если подойдет что, за большую радость почтý…
Орнамент Гречанику понравился. Он оставил рисунки у себя. Дальше все получилось бы очень хорошо и Иван Филиппович успел бы вернуться домой до прихода жены, но… он встретил ее возле магазина.
Трудно сказать, что ошеломило Варвару Степановну больше: сама неожиданная встреча с «нарушителем режима» или виноватый вид в конец растерявшегося Ивана Филипповича. Домой он был доставлен под конвоем и со строгим приказом ложиться немедленно. Он покорился. А когда, так и не заснув, поднялся и принялся за скрипку, Варвара Степановна снова начала ему выговаривать.
— Ну как, Танюша? — спросил Иван Филиппович, когда Таня узнала все. — Ваш взгляд на вещи? Кто вы сейчас в этом семейном трибунале: адвокат или помощник прокурора?
— Всё шуточки тебе, Иван! — уже окончательно огорчаясь, сказала Варвара Степановна. Она повернула расстроенное лицо к Тане. — Ведь что обидно, Танечка, вы поймите, будто мало ему забот, будто времячка да здоровья у него хоть отбавляй. Уж сидит над скрипками — я молчу, так нет, за мебель, за вовсе чужое дело хватается!
Таня еще ничего не успела сказать, как Иван Филиппович, тряхнув шевелюрой, начал защищаться без посторонней помощи.
— Ничего ты не понимаешь, Варюша, одним я занимаюсь, одним! Слышишь? Не могу вот, душа тянется ко всему, что человеку радость может причинить! Ну как упустить такой случай?
— А что упустить-то, что? — не хотела сдаваться Варвара Степановна. — Скрипку-то твою в руки берут, так хоть знают, что Ивана Соловьева работа, а это? Поставят рисунок на мебель, а чей он? Думаешь, скажут? А то, может, и вовсе выкинут.
— Да разве в этом дело, разве в этом? — горячо заговорил Иван Филиппович. — Пусть никто не знает, что и кем сделано, пусть! Другое важно! Вот у меня душа не стерпела, чтобы рук не приложить к искусству, а у другого, кто посмотрит, душа радостью наполнится и, хоть меня, Ивана Соловьева, не назовет, а скажет, что вот ведь чего руки человеческие сделать могут! Видишь, выходит, через меня всему человечеству благодарность. Вот… А ты ругаешь меня, что день или два не поспал в положенное время. Эх, Варюша, Варюша! — Он говорил, и его густые белые брови то взмывали кверху, то слетались на переносице и, нависая, почти заслоняли глаза. — Вот возьми к примеру: Таня мастером работает и своими руками в той мебели ничего не делает, сменой руководит, и всё. А скажите, Танюша, откровенно, есть у вас капелька радости от того, что хоть частица новенького, свежего и через вашу смену прошла?
— Ну как же, Иван Филиппович, — ответила Таня, — конечно, есть, как же без радости? Ведь на моей фабрике сделано! Вы так хорошо сказали сейчас: «Душа тянется радость причинить». Только зачем же вы себя-то не бережете? Варвара Степановна правильно обижается. Ну передали бы мне, я бы главному инженеру отнесла.
— Все это правильно, Танюша, — вздыхая согласился Иван Филиппович, — только разве искра от костра задумывается над тем, куда ее несет ветер, когда и где она погаснет? Лететь и гореть на ветру — вот ее дело! Тут, многое и простить можно.
— Поздно прощать-то, когда дотла сгоришь, — сокрушенно произнесла Варвара Степановна и провела по глазам пальцами. Слова мужа, видимо, окончательно расстроили ее. Махнув рукою, она ушла.
А Иван Филиппович, оставшись наедине с Таней, воспользовался этим, чтобы поделиться с ней мыслями, которые владели им.
— Вот представьте, — говорил Иван Филиппович, — пришел человек домой усталый, расстроенный, а тут скрипка звучит… или сам, может быть, в руки взял. И от ее голоса все проходит: и усталость, и беды все. А мебель возьмите: те же руки ведь ее делают, значит, и на человека так же влиять должна. Пришел, допустим, я домой с работы. С ног валюсь, ни есть, ни пить — ничего не хочу, может, устал, а может, и кошки на сердце скребут. Одна дума — в постель бы скорее, отдохнуть, забыть все. А мимоходом глянул на шкафик с книгами, на новый, тот, что вчера купил, и глаз оторвать не могу… Подошел, еще раз полюбовался, открыл. Взял с полки книгу, может, Лермонтова или Пушкина, полистал. Да так и остался на стуле рядышком. А пока читал, вроде и усталости поубавилось, и сам поуспокоился. Вот и подумайте, Танюша, кто же вместе с Лермонтовым еще меня успокаивал, а?
Весь этот вечер Таня думала о своей собственной жизни, о музыке, о том, что делает она сама сегодня и как делает. Так ли, как нужно. Ведь по существу в руках ее сравнительно небольшое, попросту незаметное дело, почти без романтики… Мебель, А как много, как красиво нужно трудиться, чтобы оно приносило настоящую радость другим! Быть искрой. Лететь и гореть на ветру!
2
Перед концом дневной смены Алексей ненадолго отлучился в контору; Гречаник наказывал ему зайти для разговора о его проекте.
— Все ваше у директора, — сказал главный инженер Алексею, когда тот вошел к нему. — Пойдемте.
Алексею показалось, что Токарев сегодня в особенно хорошем настроении. Он усадил его в кресло и разговор начал вопросом:
— Сколько классов кончал, изобретатель, сознавайся?
Токарев улыбался и ждал ответа. Алексей признался, что ушел из восьмого.
— Ну вот, значит, еще тебе годиков восемь, и порядок! Добрый инженер получится. — Директор положил руку на желтую конторскую папку с белой тесемочкой, в которой лежали материалы Алексея, и сказал: — За это вот дело, за идею молодец!
И Токарев сообщил Алексею такое, что у того даже дыхание перехватило от радости:
— Предложил я все это главному инженеру вне всякой очереди — в технический отдел и чтоб в месячный срок полную разработку! Делать твою линию будем у себя и своими силами. Как думаешь, справимся?
— С нашими ребятами еще и не такое можно!
— Ну вот. А завтра все это на технический совет; возьмите, Александр Степанович, — Токарев передал папку Гречанику, заглянул в настольный календарь и сказал: — Только соберите совет в такое время, чтобы я был на месте. Побывать хочу. Я завтра с утра к лесопильщикам в Ольховку собираюсь. А то что это! Помочь — помогли им, а нас кормят почти впритирку! Запас создавать надо настоящий. В общем, на четыре часа назначайте…
Радостный и приподнятый Алексей стремительно сбежал с лестницы и на крыльце столкнулся с Ярцевым.
— Ты что, Соловьев? — с улыбкой спросил парторг. — Только, что с седьмого неба спустился? Женишься, что ли?
— Ой, Мирон Кондратьевич, тут дело такое… — начал было Алексей, но Ярцев перебил его:
— Ну, ну, на свадьбе, значит, погуляем!
— Да какая там свадьба! — махнул рукой Алексей. — Линию мою приняли, понимаете? Завтра на техсовет и в разработку! Директор сказал. А я-то думал: ну, натерплюсь еще, с одними переделками покисну. Это дело, Мирон Кондратьевич, на пару этажей повыше седьмого неба-то, ясен вопрос?
— Ну тогда поздравляю! — Ярцев потряс руку Алексея. — Только, признаться по-честному, все мне это уже известно, при мне разговор был. Кстати, решили мы вот что: проект закончим, построим линию, и товарищ Соловьев напишет книжку, а книжку пошлем в Москву, в Центральное бюро технической информации и таким образом…
— Какая там еще книжка! — попробовал отмахнуться Алексей. — С семью-то классами не больно напишешь.
— А ты не отмахивайся, — с какой-то немного хитроватой усмешкой посоветовал Ярцев. — Книжка у тебя уже, считай, написана, осталось поставить фамилию и… напечатать.
— Не неучам книжки писать, — нахмурился Алексей.
— С помощью товарищей почему и нет? Только дело еще не в том, Соловьев. Написавший книжку уже не имеет права оставаться неучем, понял? А ты, я смотрю, насчет учебы пока все на одних обещаниях едешь. Совесть у тебя что-то сговорчивая больно, а? Не по-партийному, смотри, это.
От неожиданной и более остро, чем прежде, вспыхнувшей досады на себя радость потускнела. «В самом деле, — думал Алексей, возвращаясь в цех, — кончать надо с этим. Сам собирался в заочную школу, а, выходит, потрепался, стыдно!» Вместо внезапной мальчишеской радости снова возникло острое недовольство собой…
Однако, когда Алексей увидел в цехе Горна, уже знавшего, очевидно, о судьбе линии, что угадывалось по его полному улыбающемуся лицу, снова стало радостно. Алексей пожал руку главного механика.
— Спасибо вам, Александр Иванович, за помощь спасибо! Техсовет завтра!
— Знаю, знаю, — пророкотал Горн и начал декламировать: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный, к нему не зарастет народная тропа!..» Рад, счастлив и… готов к новым делам, В общем, очень, очень поздравляю вас.
Алексей поискал в цехе Таню, но она уже, очевидно, ушла. Работала смена Шпульникова. Алексей заторопился домой.
Дверь Таниной комнаты была закрыта.
— Пришла Таня? — спросил Алексей у матери, вешая на гвоздь возле печки намокшую от дождя кепку.
— Пришла, — ответила Варвара Степановна, — приборкой у себя занимается. К празднику.
Дверь комнатки отворилась. На пороге появилась Таня с ведром и тряпкой в руках. Она была в рабочем халате и босиком.
— Варвара Степановна, — сказала она, поправляя съехавшую набок косынку, — я вымою заодно кухню, а?
— Рано, Танечка, натопчут еще до праздника-то. Неделя целая… Потом уж.
— Когда освободитесь, Татьяна Григорьевна, можно к вам с делом с одним? — спросил Алексей.
— Через часок. Управлюсь вот, — ответила Таня, надевая калоши…
Алексей постучал ровно через час. Таня прибирала на этажерке. Книги и все остальное, что размещалось на полочках, было переложено на стол. На кровати лежали приготовленные для окон чистенькие занавески.
— Рановато я? — спросил Алексей, останавливаясь у двери.
— Не кончила немного. Теперь скоро уже.
Таня не пригласила Алексея зайти попозже, и он стоял, не зная, уйти или ждать здесь. Стоял, наверно, долго, потому что Таня сказала:
— Что же вы стоите, Алеша? Присаживайтесь. — Это было сказано так просто и так приветливо, что Алексею неожиданно сделалось очень хорошо и тепло. Он сел у стола и взял первую попавшуюся книгу. Полистал. Таня вытерла полки и начала расставлять книги. Алексей положил книгу и ждал. На столе возле стопки почтовых конвертов и видневшихся из-под них каких-то фотографий лежала маленькая блестящая коробочка. Возможно, Алексей не обратил бы на нее внимания, если бы не приметил на крышке тонкую гравировку. Суворов!..
Должно быть, у Алексея был очень ошеломленный вид, потому что Таня, обернувшись за оставшейся книгой, вдруг спросила:
— Что с вами?
— Татьяна Григорьевна, вы не обидитесь, если я спрошу?
— Если вопрос не обидный, на что же обижаться.
— Помните, у Мирона Кондратьевича тогда… он еще рассказывал про музыку, про танкиста… Я тут вот, извините, — показал он на табакерку, — увидал это и… подумал…
Таня взяла со стола табакерку, и лицо ее сделалось виноватым и растерянным, но лишь на какую-то долю мгновения. Она сказала совсем спокойно и просто:
— Все это было, Алеша… Я прошу только: не нужно про это Мирону Кондратьевичу…
Алексей молчал, как завороженный. Сейчас Таня показалась ему какой-то совсем особенной, еще лучше, чем прежде. Так вот, оказывается, кто сейчас перед ним! Человек с такою судьбой! Это неожиданное открытие по-настоящему ошеломило Алексея. Он долго еще молчал, стараясь осмыслить все как следует, и, наконец, уже просто, чтобы нарушить неловкое молчание, заговорил о цели своего прихода:
— Я ведь вот зачем к вам. На фабрике поискал, не нашел, а сказать не терпится. Спасибо вам, Татьяна Григорьевна, такое спасибо, что и не объяснить! Приняли мое! Завтра окончательно уже все будет. Проект, понимаете? Проект будут настоящий готовить из мучений моих всех. За подсказку вашу, за совет пришел вам руку пожать.
Таня молча протянула руку и так улыбнулась, что снова ощущение большого праздника охватило Алексея. Он сжал ее руку с откровенной и нежной силой и не хотел выпускать. А Таня не отнимала свою.
— От души рада за вас, Алеша, от души! — взволнованно сказала она и ответила на пожатие.
Алексей все не выпускал ее руку, потому что тогда уже надо было бы уходить, а уйти он не мог. Нужно было сказать, наконец, по-настоящему все, так и несказанное до сих пор. Но как? Она же опять, наверно, не захочет слушать.
— Татьяна Григорьевна, — решился, наконец, он, — вы позволите мне все-таки сказать несколько слов только. — Уловив едва заметное движение ее бровей, он заговорил быстрее, как бы убеждая: — Я ведь ничего обидного не скажу, одно хорошее только. Вы уж позвольте.
В голосе Алексея, в его глазах, умных и взволнованных, было такое, что просто не позволило Тане ответить отказом. Она осторожно высвободила руку и села возле стола.
— Говорите, Алеша…
Не ожидавший согласия, Алексей не смог заговорить сразу. Он сидел еще недолго молча, не зная, с чего начать, и подбирая слова, чтобы получилось именно то, что нужно, и, конечно, начал совсем не с того:
— Помните, вечером как-то я хотел объяснить вам про то, что накопилось вот здесь, — сказал он и положил руку на грудь. — Вы тогда еще вроде обиделись. Так вот я и хотел… мне просто правду нужно узнать… — «На что я все это говорю?» — мысленно спросил он себя, отыскивая какие-то другие слова и мысли, более короткие и простые…
Таня сидела, подперев рукой щеку, и пальцы ее машинально перебирали стопку конвертов на столе.
— Я такой человек, все могу разом обрубить в себе, — и снова подумал: «Все не то! Ну зачем?» — Могу сотню лет ждать, — продолжал он все то же, потому что мысль оставалась незаконченной, — если знаю, чего жду. Лишних полсотни лет прожить смогу, если дело этого потребует, а нужно будет — через час на смерть пойду. Я, Татьяна Григорьевна, много видел. По трупам ходил, и такое было. Девушек видел с цветами, когда нас встречали в сорок пятом. Помню — только одни глаза сквозь цветы блестели… — Он говорил и упрекал себя в том, что все это говорит лишь затем, чтобы Таня знала о нем побольше. «Хвалю вроде себя, — мысленно досадовал он, — ну и трусливый же я, выходит, человек!» — Я от любой правды не дрогну. По мне жизнь колесом проехала, хватит сил. — Теперь Алексей понял, зачем он говорит это: чтобы набрать сил и решимости для того, главного. — Я без вас не могу больше, Татьяна Григорьевна, дня не могу! Люблю вас, словами не передать, как люблю! Вот будто родниковая струя в сердце бьет! — Алексей говорил спокойно и неторопливо, но было видно, что это стоит ему многих сил и за внешним спокойствием скрывается волнение.
— Вот и все сказал, — закончил он после недолгой паузы, — и прибавить нечего. Только вы прямо скажите мне, начистоту. Прогнать надо — прогоните, уйду и никогда у меня к вам обиды не будет. Правду знать надо… как без воздуха — без нее.
Таня ответила не сразу. Она не знала, будет он еще говорить или нет. Но Алексей молчал.
— Вы честный, простой и хороший человек, Алеша, — мягко сказала Таня, продолжая перебирать конверты. — Я очень многим обязана именно вам. Но что делать, если ответом может быть одна горькая для вас правда. Она говорится теми же словами: я люблю, Алеша. Есть человек. Он далеко сейчас. И другого не будет. Никогда в жизни не будет. Это все. Навек все. Зачем мне прогонять вас? Товарищей не гонят, к товарищам идут, Алеша. Я все готова сделать для вас… для вашей работы. Я благодарю вас, что вы так спокойно и честно сказали про это. Все теперь выяснилось… правда? Мне горько за вас, за ваше чувство. Оно мне кажется очень светлым.
Алексей встал. Сделав трудную попытку улыбнуться, он протянул руку:
— Счастья вам самого настоящего… от всей души, Татьяна Григорьевна, — сказал он и тихо, возвращая последнее, в чем собралась жизнь, добавил: — Таня…
Пожимая руку, он все-таки улыбнулся. Но улыбка эта взяла столько сил, сколько, наверно, пошло на все самые трудные дни прожитой жизни. Алексей вышел.
Трехдневный обложной дождь кончился. Сплошная пелена облаков стала рваться на отдельные клочья. Проглянуло солнце. Оно стояло совсем низко над горизонтом, и голубые просветы неба казались погруженными в золотую дымку. Края облаков розовели. Холодало.
Алексей долго сидел на скамейке в палисаднике. Курил. Глядел в землю. Все больше прояснявшееся небо бледнело, а облака разгорались красным огнем, предвещая ветер. Он сейчас уже начинал пробовать силу перед тем, как успокоиться на ночь. В воздухе кружились одинокие листья, не успевшие опуститься на землю вовремя. Они ложились возле истлевших, как золотые капли.
Ветер промчался по дороге, и лужи поголубели от ряби. Встряхнул ветви голых черемух и, разыскав на одной из них крохотную веточку с несколькими багряными упругими листьями, оторвал. Покружил в воздухе. Обронил у ног Алексея. Тот поднял ее и долго держал в руке, глядя на темные листья. Потом провел веточкой по лицу. Листья были холодные.
— Всё, товарищ Соловьев, — вполголоса самому себе сказал Алексей, — хватит. Впрягайся теперь в дело тройным запрягом. Там-то уж сам ты себе хозяин, ясен вопрос?
Алексей поднялся. В Танином окне на тугом шнурке задернулись свежие занавески. Секунду на них виднелись тонкие пальцы. Он пошел к дороге, но вдруг остановился и оглянулся на окно. Теперь в темных стеклах только отражались яркие облака и холодное небо. Алексей медленно зашагал в сторону фабрики.
3
Уверенность в том, что пакости в бригаде «малого художественного» дело рук Ярыгина, не покидала Илью Тимофеевича. Когда после очередной фанеровки история с браком повторилась, он дома сказал сыну:
— Пойду к Тернину, Серега, поделюсь; способ искать надо изловить гада.
— Способ один, — ответил Сергей Ильич, — подкараулить и набить морду, чтобы неделю кровью чихал. Потом выгнать.
Тернин был дома. Он только что поужинал и сидел над газетой. Илье Тимофеевичу он обрадовался, показал газету.
— Вот, бригадир, смотри-ка, наше дело, выходит, правильное. Во! Слушай: «Став на предоктябрьскую вахту, бумажники ***ского бумкомбината борются за высокие показатели. По инициативе бригадира сеточников тов. Кучевого они первыми отказались от бракеров ОТК. Тов. Кучевой сказал: рабочая совесть самый строгий контролер». Обязательно главному инженеру почитать дам.
— Все это, Андрей Романыч, хорошо, радостно, что не в отсталых и мы вроде… Только я к тебе, худого не скажу, большую да и дрянную, притом, беду приволок, — сказал Сысоев, присаживаясь к столу. Он рассказал, зачем пришел сейчас, несмотря на вечернее время.
— Вот, понимаешь, беда-то где! — шумно выдохнул он воздух. — Знаю, знаю, что он, гад, пакостит. У него это сызмала с легкой денежкой в кровь вошло. Кто артёлку в сорок шестом спалил, полагаешь? Как только пятерни не оставил, одного не пойму! Есть, Андрей Романыч, такая скотинка, вошь называется, смирнее нет вроде, а что крови выпить может! Я за свою жизнь водки столько не выпил. На ту скотинку один закон: изловил и к ногтю! Его счастье — время не то. Выволок бы его самолично из избы в ограду да, худого не скажу, его бы собственным рылом у его избы все бы зауголки напрочь посшибал!..
По энергичной расправе Ильи Тимофеевича с собственной бородкой Тернин догадался, что внутри у старика кипит здорово.
— Не знаю уж, чего тебе посоветовать, Илья Тимофеич, — проговорил предфабкома, почесывая ухо, — вообще-то, подежурить надо, вот он и не станет пакостить.
— Не станет! — нахмурился Илья Тимофеевич. — А за старое кто ответит? Изловить надо! Туда и клоню!
— Ну подкараулить…
— Верно всё, только не то вовсе. Такое бы надо, чтоб сам, волчья душа, всплыл.
Протолковав больше часа и ни до чего не договорившись, Тернин и Сысоев отправились к Ярцеву домой. Парторг удивился их позднему приходу. Он внимательно выслушал Илью Тимофеевича и долго раздумывал. Потом сказал:
— Значит, говорите, чтоб сам всплыл? Та-а-ак… Я лично считал бы, вот что надо: собрать в бригаде самых надежных, рассказать, в чем дело, выбрать день, поднажать, чтобы норма у всех под полтораста вылезла…
— А утром айдате к нам в цех, вместе «чижиков» глушить станем, — заметил Илья Тимофеевич, — аккурат по полтораста штук на каждом щите чирикать будут!
— Постойте, я не все сказал, — остановил его Ярцев. — Поработайте в цехе после смены, пока вечерует Ярыгин, пусть он уйдет раньше вас. Потом — цех на замок, ключ — в проходную, а утром результат — брака нет. Что это будет означать? Очень просто: в самый «производительный» день пакости кончились. Вот вам и «теория» невозможности повышения норм рухнула, и сам «теоретик» влип. Вот. А после, Андрей Романыч, это уж тебе позаботиться нужно, созовем цеховое профсоюзное собрание и расскажем про все эти «доблести». Уверяю вас, некуда вашему Ярыгину будет деваться…
Домой Илья Тимофеевич вернулся поздно. Было третье ноября. На подмерзшей земле лежал первый легкий снежок. Старик отряхнул голичком в сенях сапоги и переступил порог, чуть придержавшись за дверной косяк.
— Слава те господи, — облегченно произнесла Марья Спиридоновна, — что поздно-то, батюшко? — Она подошла и настороженно повела носом возле лица своего благоверного, пытаясь уловить спиртные пары.
— Это чего? Рабочий контроль, что ли? — поинтересовался Илья Тимофеевич и, похлопав старушку по плечу, рассмеялся. — Не думай, не нюхивал.
4
Поздно ночью в окно ярыгинского дома постучали.
— Кто? — приникая к стеклу и вглядываясь в темноту ночи, хрипло спросил Ярыгин.
— Дядя Паша, я это. Откройте! — донесся голос Степана Розова.
Ярыгин вышел, сопя и кутаясь в полушубок, отворил дверь ограды.
В бледный просвет двери смотрела ноябрьская ночь. На секунду в ней возник силуэт Розова. Степан юркнул во двор и растворился в темноте.
— Дядя Паша, цех-то закрыт на замке. Здоровущий такой повесили. Чо делать-то станем? — скороговоркой очередями выпалил Розов.
— Чо, чо! — зло передразнил Ярыгин, — а мое-то какое дело? Я при всем при том с тобой, друг-товаришш, политуркой рассчитываюся? Будет в бригаде на утро порядок, ну и не оберешься туману; видел, как нажимали сегодня-то? На твоей совести дело; не вытянешь — истинный бог — все про тебя скажу, не отмигаешься, — закончил он злобным шепотком.
Розову даже показалось, что он разглядел, как топорщатся ярыгинские усики.
— Так я-то при чем? — спросил он угрожающим шепотом.
— При всем! — сипло огрызнулся Ярыгин, раздосадованный перспективой крушения. — Уговор у нас был? Был. Рассчитывается Ярыгин исправно? Исправно. Ну и держи свою линию. Не учуял, дура? Не ярыгинскую денежку — свою спасаешь. Резанут расценочки — будешь знать! Я в контору заходил утром, разговор слышал насчет этого, — для надежности приврал он. — То-то вот! По мне хоть в окно полезай, а сделай.
— Не стану! — запротестовал Розов. — Сами идите, а я под замок не пойду!
— Ох, друг-товаришш, не знаешь ты Ярыгина, видать. Ты покумекай, как я тебе житуху искорежить могу, — наугад пригрозил Ярыгин.
— А ничего вы со мной не сделаете! — огрызнулся Степан. — Ничего! Что вы про меня сказать можете? Что я политуру у вас брал, да? Так вы сами меня сговорили. Я ведь брал только, воровали-то вы.
— А ты докажи при всем при том!
— Докажу! Вот пойду сейчас к самому директору на квартиру, а то к Тернину или Ярцеву и всё по совести, как есть, выложу. Пускай хоть посадят меня, а под замок не пойду.
— А у тебя, друг-товаришш, уж давненько схожено, или не чуешь? Пакость-то она, что под замком, что так, всё одно — пакость. Или честность, простота при всем при том замучила?
— Не пойду! — Степан шагнул к двери. Увидев в просвете его силуэт, Ярыгин забеспокоился; он не мог разобрать, лицом или спиной к нему стоит Розов.
«В самом деле пойдет дурак, натреплется…» — шевельнулось в мозгу Ярыгина.
— Стой! Погоди пятки-те насаливать! Пошли на пару, раз уж дело такое, — без особого рвения проговорил Ярыгин. — Дождися. В избу схожу, оболокуся ладом.
Вскоре Ярыгин вышел. Вместе с Розовым они медленно зашагали к фабрике.
5
Во втором часу ночи на фабричную ветку неожиданно подали семь платформ с досками. Таня позвонила Токареву на квартиру.
— На полтора-два часа остановите смену. Выведите людей на разгрузку, иначе будет простой вагонов, — послышался из трубки голос директора.
— Разрешите поднять комсомольцев из четвертого общежития? — спросила Таня. — Своими силами быстро не управимся, а там человек пятнадцать ребят…
— Действуйте! — скрипнуло в трубке.
Собрав людей, Таня объявила, что придется идти выгружать доски.
Никто не возражал ей. Только боковцы закапризничали.
— Работа не по прямой специальности, — процедил Боков, когда Таня вызвала его, чтобы выдать по списку рукавицы, — выполнять можем при наличии особого желания, а таковое не обнаруживается, — он развел руками, осклабился.
— Опять за старое? — строго спросила Таня.
— Мы за новое, — возразил Боков — Ком-му-низьм строим, эксплатации нет, закон и точка!
— Попробуй только сорви! — басом над его ухом предупредил Шадрин.
Из цеха боковцы выходили последними и без заметного энтузиазма.
— Выгружать, что ли? — скорчил гримасу Рябов.
— Увидим, — безразлично проговорил Нюрка, сбавляя шаг.
Разбив людей на бригады и расставив их к пяти вагонам, Таня сама отправилась в четвертое общежитие за комсомольцами. На их долю оставалось два вагона. В переулке она едва не налетела на каких-то двух людей, шедших навстречу. Полуночников она разглядеть не смогла и, только различив хрипловатый смешок и обрывок фразы: «а ты думал, как, друг-товаришш?», догадалась, что откуда-то тащится с неизвестным собутыльником Ярыгин.
Немного спустя четырнадцать человек вместе с Сашей Лебедем входили по железнодорожной ветке в западные ворота фабрики.
Разгрузка шла полным ходом. Над территорией лесобиржи стояли многоголосый гул, стук падающих досок, громкие возгласы парней, пронзительный визг девчат. Кто-то начал частушку. Ее подхватили. Боковцы оттаскивали доски от платформ, не слишком утруждая себя, по одной штучке. Они то и дело присаживались. Тогда слышался бригадирский бас с высоты четвертой платформы:
— Эй, помощники! Сызнова обед или что? Такая работенка не в счет, лучше уж в цех уматывайте!
И боковцы снова брались за работу.
Саша Лебедь где-то в досках потерял рукавицу и не нашел. Он попросил у Тани запасную.
— Нету, Саша, сама без рукавиц работаю, — ответила Таня.
— Разрешите в гарнитурный сбегать, — попросил Саша, — у меня там в шкафу давно, еще от субботника пара припасена.
— Беги быстрей.
И Саша, спрыгнув с платформы на груду досок, бегом помчался к цеху.
6
Розову с Ярыгиным везло. Они прошли прямо через ворота, которые оставались незапертыми. Скоро за порожняком должны были подать паровоз.
Свернуть сразу за ближние штабеля досок и пройти незамеченными вдоль забора до здания фабрики было вовсе не сложно. Миновав пустой станочный цех, Ярыгин с Розовым поднялись на второй этаж. Степан отыскал на пожарном щитке подходящий гвоздь, выдернул его.
— Попытаем счастье, — проговорил он, пробуя просунуть острие гвоздя в замочную скважину. — Как войдем туда, дядя Паша, я пресса быстренько разверну, а вы водичкой это… чтоб моментально всё, ну? — говорил Розов, ковыряясь в замке.
— Давай, давай, колупай, друг-товаришш, — поторапливал Ярыгин.
— Вам языком-то ладно «колупать», а раз он, проклятый, не лезет, — огрызнулся Степан, продолжая шарить гвоздем в отверстии. — Замок-то нехитрый, его только открыть, а закрыть после проще простого — нажал и всё… Вот зараза, не зацепиться никак! — Розов длинно и сложно выругался.
По лестнице взбежал Саша Лебедь. Он остановился в недоумении. Брови его сдвинулись. На лице были удивление и испуг. Он старался понять, зачем здесь эти люди, почему гвоздь в руке Степана и почему у него вдруг так тревожно заметались глаза.
— Ты чего здесь, а? — приглушенно спросил Саша, начиная догадываться, что становится свидетелем какого-то черного дела. Заметив на двери замок, он только сейчас вспомнил, что Илья Тимофеевич сегодня запер цех. Значит, и за рукавицами он сюда зря бежал. Замок заперт! Значит, не удалось мазурикам? Значит, они пакостят! «А я-то на Илюху думал! — пронеслось в мозгу. — Вот где вы попались!»
Саша стоял, не зная, что предпринять сейчас. Уйти? Они оба скроются. Но как известить людей? Татьяне Григорьевне сказать?
— Пошли, дядя Паша, — проговорил Розов, засовывая руки в карманы. — Утром проверим, раз уж запер, какой-то олух.
Он направился к лестнице мимо Саши. Следом двинулся Ярыгин. Глазки его укололи Сашу, и столько темного прочиталось в них, что у Лебедя по спине прошли мурашки.
— Не выйдет номер! — пронзительно крикнул Саша, бросаясь по ступенькам вниз и с размаху толкая Ярыгина плечом. — Не выйдет! Не уйдете далеко!
Ярыгин успел схватить его за полу ватника. Саша рванулся так, что защелкали суставы ярыгинских пальцев. Опрометью сбежав с лестницы, он бегом помчался через станочный цех.
— Сцапают при всем при том! — трусливым шепотком просипел Ярыгин, покосившись на Розова. Тот, ничего не говоря, вдруг бросился в противоположную сторону, на площадку второго этажа к запертой изнутри на крюк двери запасного выхода. «Самому-то смыться бы! — пронеслось в голове Розова. — Пускай старый пестерь один разбирается!». Сбросив крюк, он толкнул дверь и стремглав кинулся вниз по лестнице с другой стороны корпуса. Неизвестно откуда взялась прыть и у Ярыгина. Скатившись со ступенек, он вприскочку мчался вдоль забора, как насмерть перепуганный человек, никак не поспевая за Степаном, который очень быстро удалялся от него.
Поднявшиеся на второй этаж вслед за Сашей — Таня, Шадрин, Алексей и Илья Новиков — не обнаружили ничего, кроме отворенной двери запасного выхода, свежих следов, идущих по заснеженным ступеням лестницы и еще дальше, мимо штабелей к забору.
7
Илья Тимофеевич, уже в шесть часов утра извещенный Сашей о ночном покушении, пришел в цех сразу. Он хозяйским глазом оглядел прессы: все было в полном порядке.
— Вынимать-то когда будем? — поинтересовался Саша.
— Народ придет, тогда уж… при всех чтобы.
— Скорей бы уж, — нетерпеливо проговорил Саша, — узнать не терпится.
— Терпи. Теперь-то уж все равно пакости кончились.
— Значит, это уж определенно они, да? — Саша поднял на своего учителя ставшие строгими глаза.
— А ты думал кто? Эх, Шурка, Шурка! Если бы все тебе рассказать, чего мне про этого человечишку известно… Да не стоит. Главное сам знаешь теперь. Поскольку ради денег на пакость решился, и скотиной не назовешь; вся скотина смертельно обидится за такое прозвание. Ты вот молодой, тебе особо помнить полагается: два сорта людей на земле живет — человеки и человечишки. У одних забота — сделать побольше, у других — побольше денег слупить. Им все равно за что, лишь бы деньга да потолще. Их, по правде сказать, у нас не здорово много остается, но есть же. И загвоздка тут вот в чем: чем их меньше, тем злее душонка ихняя пакостная. Да и нам-то чем дальше, тем тошнее стаёт на грязь эту глядеть, хоть и меньше ее год от году. Отчего так? А оттого что, сам посуди: если на тебе одежонка дрянь, рваненькая, бедненькая да припачканная, ты хоть по самые ноздри в грязи обваляйся, мало заметно будет. А ну-ка надень на себя все новое, праздничное, светлое, да посади хоть крохотную грязинку. Душа ведь изболится, пока не смоешь. Вот и в жизни так: чем житье радостнее, тем больнее от всякого сору делается, верно? А всего досаднее, браток, что живут эти человечишки промеж нас, пользуются всем наравне, говорят по-нашему, наше дело делают, праздники наши справляют и за ручку с нами здороваются, а в душонке у них, худого не скажу, помойка! Вот, браток.
Саша внимательно слушал Илью Тимофеевича, широко раскрыв глаза и приоткрыв рот. Старик подергал бородку и усмехнулся.
— Рот затвори, сквозняком продует, — сказал он и тихо, тепло засмеялся.
— Таких в тюрьму надо, а то и под расстрел! — гневно проговорил Саша. — Хуже врага всякого такие вот.
— Ну это ты, браток, хватанул, — сказал Илья Тимофеевич. — Я сам казнь придумывал спервоначалу, так у меня получалось, что всего-навсего морду набить требуется. А с Мироном Кондратьевичем поговорил, другое понял. Показать человечишкам, что в нашей жизни мы их гостями считаем и что ихнего ничего среди нашей жизни нету, кроме того куска земли; на котором ихние пятки стоят. Все остальное наше. Уразумел? Вот именно, все наше! И покуда живем — наше, и помрем когда — тоже нашим останется… Ну ладно, давай-ка, браток, к работе приготовляться, — неожиданно оборвал разговор Илья Тимофеевич и направился к своему верстаку.
В цехе начали появляться рабочие. Они приносили с собой морозный воздух и едва ощутимый, непередаваемый запах первого настоящего снега, который с ночи начал валить не переставая. Снимая шапки и ватные куртки, они отряхивали их у дверей и расходились по местам. Пришли Ярцев и Тернин.
Ярыгин ввалился уже после гудка. Розов почему-то не появился совсем.
Ярыгин поглядывал вокруг спокойно и независимо, будто вовсе ничего не произошло. Он неторопливо прошагал к своему верстаку, мимоходом обронив замечание насчет «снежку и погодки» и не обращая внимания на окружившую его настороженность. Он так же неторопливо разделся, повязал фартук и направился к тому прессу, в котором были зажаты еще вчера зафанерованные им щиты.
Начали освобождать и остальные прессы. Илья Тимофеевич распорядился разложить все щиты на верстаках, чтобы виднее было. Их осмотрели все члены бригады, за исключением Ярыгина; он продолжал заниматься своим делом. Осмотр закончили быстро. Браку не было.
— Ну как, товарищ бригадир, доволен работой? — спросил Тернин, потрогав зафанерованную поверхность кончиками пальцев.
— Фанеровка первый сорт, — ответил Илья Тимофеевич и обратился к Ярцеву: — Правильный ваш подсказ был, Мирон Кондратьевич! Яснее ясного всё. Пал Афанасьич! — окликнул он Ярыгина, — ну-ка поди сюда, погляди, будь любезен, как оно по доброму-то получается, когда пакостить некому.
Ярыгин вздрогнул и, косясь на собравшихся, с неохотой подошел к Сысоеву. Окинув беглым взглядом щиты, он спросил:
— Ты, Тимофеич, насчет чего? — и уставился в бригадирово лицо совсем ясным взглядом, непривычным своей неподвижностью.
— А насчет того, что под замок-то, видать, не летят «чижики» да и глазу человеческого боятся. Как скажешь? — Обычно спокойное лицо Ильи Тимофеевича сейчас было гневным. Он не мог, не собирался прятать свою ненависть дольше. Смотрел на Ярыгина в упор. Ждал.
— Зря ты себя разостраиваешь, Тимофеич, — проговорил Ярыгин с мурлыкающими нотками в голосе, — да и народ в заблуждение заводишь. Ну хорошо получилося, вот и слава богу, и чинно-благородно всё. Нервничать-то пошто? Поберегчи здоровьице-то надо, хе-хе, — усмехнулся Ярыгин. Однако на этот раз смешок у него получился какой-то придавленный. Он восполнил его широкой улыбкой и добавил: — Я при всем при том сам внимание обратил: аккурат новый клеек вчерася на бригаду получили, мудрено так называется… экстра, знать-то.
— Экстра, говоришь? — вдруг необыкновенно громким возгласом оборвал его Илья Тимофеевич. — Экстра, по-твоему, помогла? А мешало что? Какой клей? Какого он сорту и названия? Не контра ли, а? Ты такого не слыхивал? Отвечай, паскудная душа!
Илья Тимофеевич сделал шаг навстречу Ярыгину, но Ярцев, стоявший рядом, и неизвестно откуда взявшийся Сергей схватили его за руки.
— Спокойно, батя, — сказал Сергей, — горячку не след пороть. Наша сила тем и страшна, что спокойная. Да и со штыком на таких вот, как этот, не ходят.
Наступила тишина. Каждый понимал, что этот единственный шаг и слова бригадира были чем-то таким, что сродни боевой атаке и чего с самых давних времен на русской земле больше смерти боялся всякий, самый малый и самый большой, враг, — порогом, на котором терпение переходит в решимость. Илья Тимофеевич сделал еще одну попытку продвинуться навстречу Ярыгину. Тот стоял неподвижно, и Сысоева злило, что «человечишко» спокоен и пробует вывертываться. Илья Тимофеевич попробовал вырвать свою руку, но Ярцев удержал ее и, нагнувшись к его уху, сказал: «Успокойтесь. Все сейчас решим», — потом обратился к Ярыгину: — Вы ночью зачем на фабрику приходили?
— Я, товаришш парторг, вчерася с самого вечера дома на полатях, извините, пьяненький провалялся. Хоть старуху мою спросите, хоть соседей. Не мог я на фабрику наведаться, никак не мог. Да и к чему мне? — совершенно спокойно возразил Ярыгин и даже удивленно приподнял брови, отчего лицо его стало каким-то непривычным.
— Тебя ж видели здесь, Ярыгин, — вмешался в разговор Тернин, который тоже знал о ночных делах. — Ты с Розовым был.
— На то моей вины нету, товаришш председатель, — все тем же мурлыкающим голоском ответил Ярыгин. — У меня, извините, порядок — коль напьюся — шабаш! Нигде не шалаюся. Ну, а кто под градусом по фабрике колобродил, с какой такой стороны я виноватый, что ему померещилося?
Не успел Ярыгин договорить, как вперед неожиданно вырвался Саша Лебедь. По лицу его ходили красные пятна гнева, глаза горели. Он подался к Ярыгину так, что их лица были совсем рядом.
— Стой! Не пройдет тебе этот номер! — начал он скороговоркой, как будто и торопился высказать все, и боялся, что ему помешают говорить. — Я кого на лестнице у двери видел? Кто в замке гвоздем ковырялся? Не ты со Степаном разве? А Татьяна Григорьевна на улице еще до того не тебя встретила? — Он говорил громко и дерзко, обращаясь к Ярыгину на ты. — Не отвертишься теперь! Думаешь, мне не поверят? А скажи, кто по запасной лестнице удрал, пока я за народом бегал?.. Не выйдет! Забыл, как однажды в цехе, вот здесь, ты нас, молодежь, всякой грязью поливал, а сам что? Сколько нашего твоими руками загублено? Мы трудились для радости, к празднику, чтобы не стыдно было! А ты для чего? Для пакости? Да? — Голос у Саши вдруг сорвался. Он набрал полную грудь воздуха и, словно отыскивая потерявшиеся слова, прерывисто проговорил в самое лицо Ярыгина: — Я… я… я, худого не скажу… гнида ты, вот!
Почувствовав, что и сила, и правда на его стороне уже только потому, что он имел право произнести, что он произнес постоянную поговорку своего учителя, Саша высоко вскинул голову и отступил, меряя Ярыгина уничтожающим взглядом.
8
По мере того как перед людьми прояснялись грязные следы ярыгинской деятельности, в глазах старика все больше и больше разгорался тревожный огонек. Ярыгин понимал: нет среди этих людей человека, который поверил бы хоть одному его слову. Где-то глубоко, под уже остывающим пеплом его жизни, зашевелился страх. Нужно было вырваться, уйти, но как? Розов! Вот ширма, за которую можно укрыться! Ничего, что грозил вчера, кто ему поверит? Сегодня-то не пришел. Значит, не чиста совесть! Он-то, Ярыгин, пришел ведь на работу…
— Ты, друг-товаришш, все на маня напираешь, все какую-то пакость притолкать мне хочешь, — примирительно заговорил Ярыгин, обращаясь к Илье Тимофеевичу, — а моего-то греха тут вовсе нет. Ты вот не знаешь, а я как с вечеровки домой направляюся, так реденько же Степку Розова на лестнице не встречу…
— Товарищ Ярцев! Дайте слово! Дайте, раз уж до того дошло! — раздался резкий голос Степана Розова. Он появился в цехе незаметно и слышал почти весь разговор. Опоздал он умышленно. Утром решил: «Пускай за опоздание таскают, а с остальным пусть Ярыгин один разбирается!»
Люди расступились. Степан с красным от волнения лицом вошел в круг и, покосившись на Ярыгина, повернулся лицом к Ярцеву.
— Товарищ Ярцев! Товарищи! Пускай все знают: виноват я, и делайте со мной, что хотите, но и этот, — мотнул он головой на Ярыгина, — от ответа не уйдет! Его, гада, послушался, тормозил, боялся — расценки срежут… по ночам пресса развертывал… теплой водой брызгал на фанеру… за плату… политурой ворованной Ярыгин рассчитывался! Со мной что хотите, ваша воля, а этого! — Розов повернул к Ярыгину искаженное ненавистью лицо, но сквозь эту ненависть просвечивало что-то похожее на торжество, оттого что сам оказал все, опередил засыпавшегося шефа. — Своими бы руками в политуре утопил червяка! У-у, гад! Попался уж, так и говори, что попался! Цех от кого заперли? От нас с тобой! Кто под замок лезть меня уломал? Ты! Чего молчишь? Розова в цехе нет, так и давай на него сваливать! Далеко глядел, а под носом проморгал, думал, я такой дурак, что молчать про тебя стану, старый пестерь?
— Ну ладно, хватит шуму да ругани, — внушительно произнес вдруг Тернин. — Мирон Кондратьевич, дело ясное, а людям работать надо. Предлагаю этих двоих сейчас к директору, а вечером собрание профсоюзное соберем и конец с ними, хватит! Нельзя больше в цех таких пускать, все!
Кругом одобрительно зашумели. Розов опустил голову и отвернулся. Лицо Ярыгина стало землистым, сморщенная кожа под его подбородком мелко тряслась, глаза метались, как у затравленной рыси.
— Пустите меня, товарищ парторг, — сказал Илья Тимофеевич Ярцеву, который все еще держал его за руку, — пустите, не стану я рук пачкать об эту падаль, слово только скажу последнее.
Он подошел к Ярыгину вплотную.
— Доигрался, перхоть! — кидал он злые слова. — Может, теперь понял, какое твое место на земле, а? Молчишь? Ну так знай: свалка по тебе плачет! И какой только дьявол тебе помог сызмалетства в наше святое краснодеревное дело протиснуться? В нас о ту пору от голода да натуги кровь серела, а ты, небось, как луна, ходил масляный за Шараповым за своим! А нынче, как художество наше наново в ход пошло, ты его помоями мазать вздумал, что мазок — то денежка! Эх, ты! Друг-товаришш… А не подумалось тебе, Павел Ярыгин, что ты предпоследний, а? Что таких, как ты, мало уж позади тебя-то стаёт, что сползаете с жизни, как шелуха: и ты, и еще такие вот! Ну, а кто подзадержится, мы скребочком подскоблим. Мне с тобой не говаривать больше, видеть и слышать тебя не хочу, потому и скажу напоследок все, чего до сей поры на людях не говаривал. Ты про то один только знаешь, а я чую — красный-то петух в сорок шестом — твоих рук дело! Что, не верится?
Все затаили дыхание. Глазки Ярыгина вспыхнули оловянным блеском. Он выпрямился, но как-то странно, так, что плечи его опустились, а шея вытянулась, сделавшись по-гусиному длинной, и от всего этого он казался еще более сгорбленным.
— А ты чем докажешь, чем? — прохрипел он, кривя рот и нервозно теребя фартук.
Душонкой твоей рогожной, жизнёшкой твоей копеечной, всем! Да и что доказывать? Кто и не знал тебя, кто век не видел Павла Ярыгина, кого ни спроси — все в тебя одного пальцем ткнут! Ты вот этой последней пакостью с головой себя выдал! Весь ты такой! Все живут, жизнь строят, красоте радуются, а ты под полом у нас мышиную возню завел! Задом наперед в люди выйти хотел! Всё, конец с тобой! И это не мой один, — слышишь? — всеобщий наш это сказ тебе!
…Когда Ярыгина и Розова увели к Токареву, в цехе долго еще обсуждали происшествие. Всем казалось, что с этого дня дело пойдет уже совсем иначе.
— Ох, Илья Тимофеевич, — повязывая фартук, признался Саша своему бригадиру, — до чего легко мне сегодня стало! В руки свои поверил, что не они брак пороли! — он с улыбкой оглядел свои уже основательно покрытые мозолями ладони, добавил: — Можно, значит, на них надеяться! — и радостно, глубоко вздохнул.
В высокие окна цеха осторожно заглядывало встававшее над землей седое снежное утро.
9
На Нюрку Бокова Шадрин не жаловался. Правда, особого рвения новый подручный не проявлял, но обязанности выполнял сносно. Перед сменой смазывал станок, приносил запасные ножи, во время строгания принимал и укладывал на стеллаже бруски и, если подсобные рабочие вовремя не доставляли к станку свободный стеллаж, разыскивал его сам, иногда даже уволакивал его от другого станка, причем ему ничего не стоило сбросить с него детали. Если Бокову кто-нибудь оказывал сопротивление, он многозначительно говорил:
— Ты свою «безопасную бритву» с нашей машиной не равняй. Тебе на смену стеллажа хватит, а я пяток отправляю, понятно? А ну посторонись, я детали скину! — Иногда при этом он добавлял: — Закон и точка!
За такие налеты ему попадало и от Шадрина и от Тани. Он оправдывался:
— Мне что! Не для себя старался, для общества, строгальный станок обеспечивал. Натурально!
Бросил он это лишь после такой же реквизиции стеллажа у Нюры Козырьковой. Девушка со слезами прибежала к Шадрину и нажаловалась. Шадрин попросту пригрозил Бокову, и это опять подействовало. Однако, пока Козырькова, вытирая слезы, увозила стеллаж, Нюрка буркнул ей в самое ухо:
— У-уу! Развела воду! Посчитаюсь еще, не думай!
Боков, конечно, старался не для общества. Просто он дрался за заработок. Эта часть дела у нового подручного была, что называется, поставлена на высоту. Выработку он подсчитывал виртуозно. Подбирая в цехе обрезки клееной фанеры, он аккуратнейшим образом записывал на них все, что сделано. Кончалась работа, Боков сразу докладывал Шадрину, сколько заработано за день. Введение маршрутных листов сильнее остальных переживал именно Боков. Если бы их не было, не хитро было бы иной раз и приписать выработку, но теперь… Чем добросовестнее был взаимный контроль, тем больше деталей не доходило до склада Сергея Сысоева. В «маршрутку» заносилась окончательная цифра, и Боков свирепо скоблил затылок: «Вот чертова бухгалтерия, придумала порядок!»
Нюрка потерял покой. Иногда он отлучался от шадринского станка лишь затем, чтобы пошарить по цеху, не отбросил ли кто из придирчивости лишнюю деталь с каким-нибудь пустяковым дефектом, часто рылся в отбракованном и наскакивал то на одного, то на другого станочника: «Чего набросал, дура? Гляди, такое даже по эталону годится, а ты? Несознательный элемент! Лишь бы разбазарить побольше! Или выслужиться хочешь?»
В ноябре, уже после праздника, в станочном цехе появился Егор Михайлович Лужица. Он ходил возле станков, заглядывая в маршрутные листы, записывал что-то в свою обтертую записную книжицу, долго рассматривал стопки готовых деталей возле промежуточного склада и опять без конца все рылся и рылся в маршрутках. Разбираясь в какой-то путанице неподалеку от шипореза, он услышал невообразимый шум, такой, что даже гул станков не мог его заглушить. В нем слышались атакующие бранчливые вскрики Нюрки Боков а и визгливые оборонительные вопли Козырьковой.
Егор Михайлович подошел поближе, прислушался… Дело шло как раз о его «заветных копейках».
— Нет, ты мне отвечай, чего ради расшвырялась? Кто тебе такие права дал? — кричал Боков, подбирая с полу отброшенные Козырьковой детали, и поднося их к самому ее лицу. — Мы с Шадриным чего, работать на тебя станем?
— Уйди! Отстань! Отвяжись! Барахольщик! — визжала Нюра, заслоняя локтем лицо, чтобы не ткнул невзначай Боков. — Мне станок-то как настраивать, как?
— Настраивать! Я тебе покажу, как нашими деньгами станок настраивается! — все громче шумел Боков. Он размахивал руками, подбирал детали и швырял их на стеллаж, разваливая аккуратные стопки готовых. Потом начинал пересчитывать все отброшенные Козырьковой и опять кричал: — Одна маята государству с такими клушами, вроде тебя! Несознательный элемент! Тебе бы при ка-пи-та-лизь-ме жить! Чего ты не свое-то расшвыряла?.. Это ж народное! Строгано, пилено, мне за него плачено, а ты! У-уу!
Бой кончился визгливым девчоночьим плачем Нюры Козырьковой и приходом Тани. Она отправила Бокова к станку. Нюра стояла, всхлипывая и вытирая слезы. Когда она успокоилась, Таня сказала ей:
— А ты, Нюра, неправа. Зачем ты для настройки издержала столько деталей? За них теперь не заплатят ни Шадрину, ни Бокову, ни торцовщице.
— А чего он как собака лается? — оправдывалась Нюра. — Разве я всегда так? Это сегодня только, не настроить все никак было! Разве нарочно? Что я, дура, что ли?
Когда все утихомирилось и Нюра снова включила станок, Егор Михайлович поинтересовался подробностями. Таня рассказала.
— Вот это компот! — восхитился Егор Михайлович. — Подумать только! Ха-ха-ха! — звонко рассмеялся он. — Татьяна Григорьевна, да это же изумительно! Рыцарь кошелька Юрий Боков в роли защитника народной копеечки. Завтра же с утра всем расскажу. — Егор Михайлович оживлялся все больше и больше. Он потирал руки, и глаза его смеялись. — Вот что значит система! Я всегда говорил, что научить бережливо относиться к копейке можно в первую очередь при помощи самой копейки…
История с Боковым так воодушевила Егора Михайловича, что он еще долго не уходил из цеха, продолжая изучать особенности и «белые пятна» новой системы учета. Алексей, к которому он подошел, спросил:
— Что это вы, Егор Михайлович, вроде не расчетчик по материальной части, а в выработку вникаете?
— Привычка, Алексей Иванович, привычка! — с улыбкой ответил бухгалтер. — Такой уж «копеечный» я человек, — и снова рассмеялся.
Увидав, что Егор Михайлович любуется работой карусельного станка, Алексей пошутил:
— Идите ко мне, Егор Михайлович, в сменщики. Скоро в две смены придется работать… Такого фрезеровщика из вас сделаю, просто загляденье! А то прокиснете там, в балансах своих, верно!
Разговору этому Егор Михайлович никакого значения, конечно, не придал, но ему стало еще веселее. Домой он пришел в этот вечер в редкостном настроении и даже забежал по пути в магазин за баночкой сливового варенья.
Дома он, конечно, рассказал Вале о последних событиях в цехе и, между прочим, упомянул о веселом предложении Алексея сделать из него фрезеровщика.
— Ты подумай, Валя, — говорил он. — Бухгалтер Егор Лужица у станка! Да еще у какого! У умнейшего из умнейших среди всех ваших деревяшечных агрегатов, а? А потом когда-нибудь еще в изобретатели тоже попаду! Фоторепортеры приедут! Скажут: «Постарайтесь, товарищ Лужица, сделать умное лицо!», и — щелк! А в газете на другой день этакий усатый бронтозавр будет глядеть со страницы, и внизу будет написано: «Егор Лужица за работой». Вот бы ты со смеху покатилась! Ты чего пустой-то чай пьешь? Бери варенье, бери! Иначе у меня настроение испортится. — Егор Михайлович придвинул Вале банку, в разговоре уже наполовину опустошенную им самим, и сказал: — Нет, до чего все же великая сила эта копейка в нашем социалистическом предприятии!..
Но Валя уже почти не слышала его. Она сидела, не допив свой традиционный стакан чаю, и думала совсем о другом, о том же, что и всю ночь позже, почти до утра. Она лежала в своей комнатке на кровати и смотрела на голубоватый прямоугольник окна.
«Вот бы мне на станок… к Алеше, — думала она. — Ничего бы не надо мне, лишь бы делу своему горячему научил! Лишь бы с ним быть… всегда…»
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1
«Художественный поток» пустили в декабре. Раньше никак не удалось. Нужно было заключение филиала Торговой палаты по образцам мебели, а потом еще и последнее слово главного судьи — покупателя.
Пробную партию мебели увезли в Новогорск, в магазины. Быстро заполнялись книги для отзывов. Много интересного узнали Токарев, Гречаник и Илья Тимофеевич, объезжая магазины и прислушиваясь к разговорам.
На фабрике внимательно изучали все замечания — и хвалебные, и ругательные. Бесспорно, однако, было одно: первый опыт принес огромную радость. Не зря старались!
Полностью перейти на выпуск новой мебели фабрика пока не могла, и «художественный поток» все еще оставался не слишком большой бригадой. Но гарнитурный цех стал тесен, и бригаду, которая увеличилась теперь уже до сорока человек, перевели в новое помещение.
Щиты для сборной мебели делали теперь в общем фанеровочном цехе, а потом уже передавали в бригаду. Здесь начиналось самое главное. Двадцать дней щиты не уходили от полировщиц. Их полировали по нескольку раз, давая «отдохнуть», чтобы уплотнился и стал прочным прозрачный слой. Больше всех к отделке придирались Илья Тимофеевич и Гречаник, рассказывавший работницам, как полируют мебель итальянцы:
— Знаете, — говорил он, — в мастерских они делают только деревянную часть, а полировать мебель увозят — куда бы вы думали? — в море! Да, да! Не удивляйтесь, именно в море! Чистый, лишенный пыли, морской воздух позволяет сделать полировку исключительной!
Гречаник, еще никому не признаваясь, все больше убеждался в том, насколько удобна работа без браковщиков. Он почувствовал это впервые, увидев, как девушки возвращали на склад Сергею Сысоеву щиты, в которых обнаруживали хотя бы малейший недостаток, или как сборщики, подзывая кого-нибудь из полировщиц, спрашивали:
— Твоя работа?
— Моя, а что?
— Поры не затерла, вот что! А здесь прижгла, видишь? Бери и переделывай!
И приходилось переделывать.
Однако постоянные затруднения с контролем, возникавшие в станочном цехе, вызывали у Гречаника сомнение: приживется ли по-настоящему?
Пока «художественный поток» давал немного, но то новое, что с нетерпением и давно ожидалось, прочно входило теперь в жизнь фабрики.
Бывает так. Стоишь на берегу широкой реки. Над землей плывут низкие свинцовые облака. Дует напористый ветер. Вода в реке темная, местами желтовато-серая. Словно река нахмурилась, недовольная своей жизнью, своим движением. И от этого, когда смотришь на воду, почему-то вдруг становится холоднее, хотя воздух не такой уж и холодный.
Но вот в какой-то неприметный просвет среди облаков прорвался луч солнца, и вода зажглась, засверкала, словно улыбнулась тебе: «Ну что ты зябнешь и хмуришься? Смотри сюда, вот ведь я какая!» И ты уже чувствуешь на губах невольную улыбку и расстегиваешь ворот пальто — тебе вдруг стало теплее. Ты оглядываешься вокруг, хочется поделиться с кем-нибудь неожиданной радостью, неожиданным светом. Но рядом никого нет. «Как хорошо», говоришь ты и знаешь: то же самое сказали в эту минуту все, кто вместе с тобой увидел этот радостный свет. И если даже вскоре снова спрячется солнце, ты не огорчишься, ты знаешь теперь: все равно оно здесь, рядом. Оно всегда было и всегда будет, и нет на земле сил, которые смогли бы его погасить.
Осторожной пока, но светлой полосой входил «художественный поток» в жизнь фабрики. Кончалась смена, и повсюду только и слышалось: «Сколько дал сегодня „художественный“? Не слыхал, назначают туда еще кого?»
Илья Тимофеевич, обходя вечером цех, придирчиво оглядывал мебель и, теребя бородку, довольно произносил:
— Отрастают, видать, перышки-то. Полетит скоро!
2
— Алеша, можно вас на минутку? — позвала Валя проходившего мимо нее Алексея и остановила станок. — Не получается, вот смотрите, — сказала она, показывая испорченный брусок. — В четвертой цулаге конец все время скалывает.
Уже месяц работала Валя в цехе на карусельном станке, обучаясь искусству фрезеровщика. Случилось все это из-за предложения, которое Алексей в шутку сделал Егору Михайловичу. Для Вали оно оказалось толчком, которого недоставало, чтобы решиться. Но сперва зародилось сомнение: «Вдруг Алеша будет против, не доверит мне?» Несколько дней носила Валя это сомнение в себе. Наконец, не выдержала, пошла к Тане и рассказала ей о своем намерении.
— На твоем месте я решилась бы сразу, — ответила Таня. — Пиши заявление директору, Валя. Не ошибешься, слышишь? Пиши.
Валя сказала: «Ой!», несколько минут просидела в молчании, потом так же молча торопливо пожала Танину руку и убежала домой. Через день она написала заявление и, с душой, уходящей в пятки, пошла к Токареву. К ее удивлению, тот, не говоря ни слова, написал на уголке: «В отдел кадров: оформить перевод, подобрать замену». Через два дня Валя уже передавала библиотеку.
…Работала она пока еще под наблюдением Алексея, но тот все чаще стал поручать ей самостоятельную работу. Иногда дело не ладилось. Вот и сейчас…
Алексей повертел в руках протянутый Валей березовый брусок с отколотым концом, покачал головой.
— По виду — хитро, а по делу — пустяк, — сказал он, возвращая деталь. — Не глядя, скажу: упорная колодка у цулаги ослабла, вот и все. Посмотри и убедишься.
Валя потрогала колодку: та свободно двигалась под ослабевшей гайкой.
— Ясен вопрос? — улыбаясь, спросил Алексей.
— Как это я сама не догадалась, — растерянно проговорила Валя. — Месяц работаю, а все еще наполовину слепая.
— Привыкнешь, — успокоил Алексей, — только его, как живого, полюбить надо. Он положил руку на карусельный стол. — Закрепить колодку?
— Нет, нет, Алеша, я сама! — поспешно доставая ключ, ответила Валя.
Не делая попытки помочь или что-то еще подсказать, Алексей наблюдал, как она старательно выполняла его указание. Потом протянул руку: «Ну-ка дай ключ…» — Быстро проверил крепление, коротко сказал:
— Хорош!
Валя включила станок…
О намерении Вали перейти в цех Алексей узнал от Тани. Вначале он удивился. Подумал: получится ли, тут ведь надо, чтобы и слесарный инструмент кое-когда в руках побывал. Однако решил, что в конце концов Валя хоть слабенький, но инженер. «Есть же у нее, поди, соображение-то?» В тот же день он сказал Токареву:
— Там, я слыхал, Светлова на производство хочет, так я не возражаю сменщицей для себя обучить.
Токарев пожал плечами:
— Не слышал… Но не возражаю. Надумает, пусть идет.
Этим и объяснялось неожиданное для Вали быстрое исполнение ее желания.
Начались трудные дни. Привыкнув немного, Валя попросила Алексея, чтобы он хоть раз доверил ей самостоятельно настроить станок. Алексей согласился. Но настройка не получилась. Пришлось переделывать. В этот день Валя почувствовала себя до того маленькой, до того незаметной в новой для нее цеховой жизни, что на секунду даже пожалела об оставленной библиотеке.
Она старалась изо всех сил. На работу приходила задолго до гудка. Подбирала и подвозила к станку бруски, чтобы хватило на всю смену. Смазывала станок. Приготовляла фрезы. Через неделю дело пошло лучше. После второй самостоятельной настройки Алексей исправил не так уж и много. Усваивала Валя быстро. Обрывки знаний, которые она вынесла из стен института, понемногу собирались во что-то ощутимое. Это помогало осмысливать многое, а иногда мимоходом «подбросить кусочек теории» и Алеше. Единственное, что дольше всего продолжало мучить Валю, — это неумение разбираться в многочисленных капризах станка.
С первых дней, оставаясь после смены, Валя прибирала и начисто обметала станок, до блеска натирала каждую деталь. Вначале делала это, чтобы доставить удовольствие Алексею. Но потом так привыкла видеть станок чистеньким и опрятным, что уже не представляла себе, как могло бы быть иначе. Она часто обтирала станок и во время работы, пока Алексей проверял настройку или исправлял что-нибудь. И карусельный фрезер теперь всегда, по словам Васи Трефелова, выглядел так, будто только что выскочил из парикмахерской.
Как-то Алексей отлучился на целых полдня. Валя все это время работала самостоятельно и впервые тогда почувствовала, что тоже отвечает за какой-то кусочек фабричной жизни. Управляя станком, она даже с гордостью поглядывала на окружающих.
— Ты понимаешь, — после сказала она Тане, — я не знаю, прочно это или нет, но у меня какое-то очень хорошее чувство. Я пошла к станку для себя, а сейчас мне кажется, что я уже не совсем принадлежу себе, как будто я очень маленькая, но уже фабричная крупинка, верно. — Она вдруг зажмурила глаза, снова открыла их, тряхнув головой, проговорила: — Ой, Танька! Родная ты моя! Неужели я тоже гожусь в человеки?
Если что-нибудь выходило плохо, Алексей говорил Вале:
— Ничего, ничего! Получится! Настройку только, смотри, не забывай проверять. Вообще, он у меня послушный, — и похлопывал ладонью по станине. — К нему по-человечески, и он не подведет.
3
Ярцева, Шадрина и Алексея Соловьева выбрали делегатами на городскую партийную конференцию. Перед отъездом Алексей сказал Вале:
— Одна остаешься, с глазу на глаз со станком, может быть, дня на три. Что заест, Ваську зови, он в курсе.
Заело на второй день. Но ни станок, ни сама Валя не были тому виной; неожиданно вышел из строя один вертикальный фрезер. Стульному цеху угрожал срыв. Нужно было принимать меры.
Таня распорядилась перенести обработку верхних концов стульных ножек на карусельный фрезер. Работа была трудная: на карусельном фрезере ее раньше никогда не делали. Валя созналась, что у одной у нее ничего не получится. Таня и Вася Трефелов полсмены не отходили от станка. Наконец он заработал как следует. Но дело подвигалось слишком медленно.
Тогда совсем неожиданно Вале пришла смелая мысль. Что, если увеличить закладку? Получится или нет? «Если выйдет, значит, я гожусь для настоящего дела!» — решила она.
Вечерняя смена подходила к концу. После гудка Валя по обыкновению взялась за приборку станка, выпросив у Васи запасную фрезу.
— Зачем тебе? — поинтересовался Трефелов.
— Та уже затупилась, а я станок хочу настроить заранее, чтобы завтра без задержки.
Собравшаяся домой Таня подошла к Вале; обычно они уходили с фабрики вместе.
— Ты что, Валя, не идешь? — спросила она.
— Задержусь. Ты… иди, Таня, я… только вот фрезу сменю, — ответила Валя и наклонилась к станку, чтобы спрятать краску стыда на лице — впервые она сказала Тане неправду. Очень уж хотелось ей испытать все самой.
— Может, помочь? — спросила Таня.
— Нет, нет… не надо. Сама…
Любченко, сменив Таню, мимоходом поинтересовался:
— Ты что, Светлова? Без Алексея дело затерло? Второй смены прихватить хочешь?
— Настройка сбилась, — отговорилась Валя и обрадовалась, что Любченко сразу же ушел.
Она установила на шпинделе две фрезы вместо одной. Отрегулировала пневматические прижимы, проверила настройку, пустила компрессор, включила станок.
Такого волнения, такой тревоги и напряжения Валя не испытывала еще никогда в жизни. «Неужели получилось? Прямо так сразу, без всяких недоразумений?»
Однако следующие минуты принесли огорчение. Ножки, лежавшие в цулагах сверху, почти в каждой паре сползали под давлением фрезы. Точность нарушалась.
Валя остановила станок. Долго раздумывала, что теперь предпринять.
Подошел Любченко. Он осмотрел станок, обработанные ножки… На его болезненном лице появилась радостная улыбка:
— Вот это да! Сама додумалась?
— Сама, да без толку, — огорченно проговорила Валя, показывая испорченные бруски.
— Ну это сущий пустяк, — успокоил Любченко. — Упоры торцовые повыше сделать и всё! Видишь? — он показал на крайнюю цулагу, — туда вот и сталкивает фрезой ножку. Постой, сейчас сделаем!
И Любченко принялся помогать. Через два часа Валя снова включила станок. Теперь, к ее радости, все пошло гладко.
Был третий час ночи. Валя фрезеровала одну закладку за другой и не могла оторваться от работы. Усталости не чувствовалось. Спать не хотелось. Приятное легкое головокружение, как от быстрого захватывающего полета, она приписывала неожиданной радости. Все в ней звенело, как звенят под напором весеннего ветра ветви деревьев.
Время шло, а Валя никак не могла оторваться от станка.
Кончилась еще одна смена, вторая сегодня для Вали. Цех опустел, а она все не выключала фрезер. Подошел Любченко:
— Светлова, ты что? Ведь ушли все! Отдыхать надо.
— Сейчас… Еще немного осталось.
Покачав головой, Любченко ушел, а она все не отходила от станка, хотелось подольше побыть наедине со своей радостью.
Был уже тот пустой час между ночной и утренней сменами, когда в цехе никого не бывает. Валя выключила, наконец, станок. Она обтерла все до последней пылинки и только теперь почувствовала, что у нее не; осталось ни капельки сил. Невольно она прислонилась к литой колонне станины и прижалась к прохладному металлу щекой. Потом усталость заставила ее присесть на свободный стеллаж возле станка.
Здесь и увидел ее Алексей. Он приехал ночью. От Тани, которая только что пришла со смены, он узнал, что фрезер приспособили совсем для новой работы и что получилось неплохо, но что застряли с другими деталями.
— Ладно, — сказал Алексей. — Я утром выйду поработать, вместо вечерней смены, а Валя пускай так с пяти и выходит.
Утром он пришел в цех.
— Валя? — удивился Алексей. — Ты чего это? Одна… Работала, что ли?
Лицо у Вали было очень усталое и бледное.
— Уж не случилось ли что? — встревожился Алексей и подошел к станку. Тревога постепенно начала переходить в радостное удивление. Он понял все, что делалось на его станке.
— А я ведь работать пришел, — сказал он, снова подходя к Вале, — прорыв закрывать. Только про это мне ничего не говорили, про сдвоенные фрезы. Кто додумался-то?
— Сама, — тихо ответила Валя, чувствуя прилив большого счастья. «Сама!» — повторила она мысленно и добавила вслух: — Любченко наладить помог… ползло все вначале…
— Что ж, — сказал Алексей, присаживаясь рядом. — Выходит, я зря на работу шел. Ты уже все тут за меня сделала. Вот это номер! — Помолчав, Алексей сказал, как показалось Вале, совсем по-особенному: — Ну и молодец ты у меня, Валя!
И эти его слова: «молодец ты у меня» были для Вали самой большой, самой настоящей радостью.
«Это ты у меня молодец! — подумала она. — Это ты заставил меня прийти сюда, научил и еще научишь! Я буду теперь близко от тебя, но никогда ничего не скажу тебе о… своем. Самое важное — жизнь начать и тебя любить!»
Вслух Валя сказала:
— Я еще никогда так не уставала, Алеша, как сегодня, — и подумала: «Зато ты теперь отдохнешь!»
4
Проект полуавтоматической линии был готов в первых числах января. Гречаник вызвал Алексея и торжественно вручил ему аккуратную пухлую папку с гладкими шуршащими кальками.
— Ну вот, Алексей Иванович, — сказал он, — познакомьтесь, а после скажете свои замечания; строить надо будет начинать!
Алексей долго держал папку в руках, потом раскрыл ее наугад и положил руку на прозрачную кальку — калька была прохладная, но руке как будто стало тепло. Снова закрыв папку, он прочел на корочке: «Проект опытной полуавтоматической станочной линии для механической обработки деталей стула на базе станков общего пользования. Новогорская мебельная фабрика. Автор проекта Соловьев А. И.».
«…Автор проекта Соловьев А. И.», мысленно еще раз повторил Алексей. Он протянул Гречанику руку:
— Спасибо, Александр Степанович! От всего сердца спасибо!
Главный инженер с улыбкой пожал его руку. Смуглое и похудевшее лицо его сейчас было радостным.
Дома Алексей до поздней ночи, сидел над проектом, перелистывая и внимательно разглядывая чертежи. Все это было продумано, исправлено, изменено, согласовано с ним, с его мыслью. Он прекрасно знает, что именно и как изменено. Закрыв глаза, ясно представляет себе эту будущую линию, как будто видел ее сегодня в цехе. Вот она — стройная шеренга машин! Именно такой она будет! Но…
Алексей перелистывает и закрывает чертеж общего вида линии. Перед ним другие чертежи: узлы, детали, разрезы… Напряженный мозг вдруг окунается в мир непонятного. Сложные сечения… совмещенные разрезы, многочисленные и запутанные… выносные, осевые и прочие линии… контуры, наложенные один на другой… вид по стрелке А… по стрелке К… Переложенное в чертежи, расчлененное на тысячу тысяч отдельных частей его творение перестает быть понятным, уходит от него, не дается в руки.
Алексей долго не мог уснуть. Он лежал на спине, положив руки под голову, и смотрел на темный потолок, на коротенькую косую полоску света, пробивавшуюся через занавеску на двери рабочей комнаты отца. Иван Филиппович, тихонько напевая что-то себе в усы, трудился над своей последней скрипкой, которую собирался отправлять в Москву. Слышалось ровное дыхание Варвары Степановны, всего полчаса назад окончившей дневные хлопоты. За дверью Таниной комнаты стояла тишина.
Алексей вспоминал все, что происходило с ним, пока Создавался проект. С ним согласовывали изменения, улучшения, замену отдельных конструкций. Часто, продумывая их, он ночью шел на фабрику и ходил возле станков, присматриваясь то к одному, то к другому. Иногда ночью поднимал с постели Васю Трефелова. Вася не обижался, он знал: Алексею нужна его помощь. Сколько раз советовался Алексей с Таней, с Горном. И вот теперь все это в чертежах, в которых он никак не может разобраться до конца. Можно опять попросить помощи, разъяснения, подсказки, но Алексей не хочет: «Неужели сам не разберусь?»
— Дожил, называется! — с досадой сказал Алексей. Встал. Не зажигая света, оделся, сунул ноги в валенки. Вышел на улицу.
В окошке Таниной комнаты горел свет. Мороз заметно сдал. Узоры на стеклах обтаяли, и Алексей разглядел Таню. Она сидела, очевидно, над книгой, а может быть, писала что-то: рук ее не было видно. Зато хорошо видны были косы, развязанные, но еще не расплетенные. Одна из них опускалась через плечо к столу.
«Не спит еще, — подумал Алексей, — может, письмо пишет». Давно был тот разговор с Таней, положивший конец всему, а она до сих пор не идет из сердца. Нет, видно, не вышло сразу, как говорил, все обрубить в себе! Надо вот, страшно надо обрубить! А сил нет…
Алексей медленно пошел к фабрике. Нужно было куда-то себя деть, побыть рядом с людьми, проветрить голову. Он стал бродить по цехам. В фанеровочном неожиданно встретил Горна. Главного механика вызвали экстренно: не ладилось с гидравлическим прессом.
— С добрым утром, изобретатель, — кивнул Горн. — Не спится? Какая из трех причин мешает?
— Из каких трех? — не понял Алексей.
— Существуют три причины бессонницы, зарегистрированные наукой, — ответил Александр Иванович, вытирая руки о тряпку и бросив короткое: «Можете включать!»— Три причины, я говорю: творчество, любовь и блохи. Причем последнее — самое безобидное.
— Вы все шутите, Александр Иванович, — покачал головой Алексей. — Спать ночью не дали, а вам и горя мало.
— Запомните, юноша! — для чего-то запихивая тряпку в карман, торжественно проговорил главный механик. Он остановился и взял Алексея за пуговицу ватника. — Запомните, только три вида живых существ на нашей планете живут дольше остальных: слон, ворон и человек, наделенный чувством юмора! Да, да! Рекомендую этот витамин всем. А теперь прошу растолковать причину ночной прогулки и вашего жеваного вида, ну-с!
Горн отпустил пуговицу и, взяв Алексея под руку, повел по цеху.
— Да так, Александр Иванович, — ответил Алексей, — признаться, просто девать себя некуда. Большущее дело сделано, как будто полегчать должно, а я прочитал сегодня на папке: «Автор проекта Соловьев А. И.» и такое чувство стало, будто я притворялся, что тянул; знаете, как лентяй несет бревно «втроем». Идет он между двух работяг, на чьи плечи оно взвалено, и пыжится — вот, мол, я какой! А сам едва плечом касается. Вот и я тоже… «Соловьев А. И.»!
— Это вы, собственно, о чем же? — насторожился Горн.
— Да о том, что автор проекта я, а проект делал дядя! Вы только правильно поймите, я товарищам вот как благодарен! Кабы не вы, все прокисло бы у меня. Ну и вот теперь сам вроде пустышки, на полдела башки не хватило. Смотрю в чертежи, а в иных такой страшенный туман, что хоть кричи, право! Вернее, там-то ясно, а здесь туман. — Он постучал себя ладошкой по лбу.
— Ах вот, оказывается, что! «Оделась туманами Сиерра Невада!» — воскликнул Горн. — Ну, позвольте мне, юноша, с вами не согласиться кое в чем, да, да! Радоваться надо, а не нос вешать! Мамаша — вы! Младенец явился на свет! А мы, все остальные, — бригада акушерок… — Горн похлопал Алексея по плечу. — Ну, а насчет туманцу я вам раньше говорил, разгонять нужно. Заряжайте голову этакими дальнобойными, всё иначе пойдет. А пока — грудь колесом, голову выше! Эх, Алексей Иванович, работищи-то нам с вами с этой линией сколько предстоит. Вот, когда руками за дело возьметесь, будьте спокойны, все в голове прояснится.
После разговора с Горном чуть-чуть полегчало. Алексей вернулся домой. Остановился возле палисадника. В Танином окне все еще горел свет, только теперь были задернуты занавески. Когда он поднялся на крыльцо, свет погас. Алексей вошел в дом, зажег свет и снова развернул папку с чертежами. «Завтра во вторую смену, — подумал он, — успею еще выспаться».
5
Сергей Сысоев пришел к Ярцеву злой и взволнованный.
— Не могу больше, Мирон Кондратьевич! Всё!
Он тяжело сел на черный клеенчатый диван, снял свою ушанку и, положив ее рядом с собой, устало откинулся на высокую диванную спинку. Руки его беспомощно легли рядом.
— Что случилось, Сергей Ильич? Расскажи толком, — попросил парторг.
— Выполнял я партийное поручение честно, крепился, терпел, а теперь, вижу, хватит! Нет больше никакого терпежу!
— Ну конкретно-то, в чем дело?
— В том, что никаких сил больше нет, конец пришел!
Сысоев поднялся, подошел к столу и, налив себе воды из графина, залпом выпил целый стакан. Потом утер губы и сел на прежнее место.
— Коммунисту истерика не к лицу, Сергей Ильич, — спокойно сказал Ярцев. — Давай отдышись и выкладывай, с чем пришел.
Несколько минут Сысоев сидел молча, собирался с мыслями, потом рассказал, наконец, о том, что привело его в возбужденное состояние.
Еще прежде он не раз просил перевести его со склада на родную столярную работу, по которой так соскучились руки. Но на том собрании, на котором было решено вводить рабочий контроль и дальнейшие обязанности Сергея Сысоева определились, как очень важные, он ничего не сказал и остался работать. Он и теперь продолжал бы работу, если бы не почувствовал, что не может справиться физически. Со сменами Озерцовой и Любченко все было благополучно. Они были очень аккуратны. Но когда дело доходило до Шпульникова…
Тут, собственно, и начиналась главная беда Сысоева. Без недоразумений, иной раз принимавших размеры скандала, почти никогда не обходилось, особенно, если за Шпульникова вступался Костылев. Постоянное заступничество начальника цеха привело к тому, что Шпульников совсем распоясался. Правда, Сысоев еще ни разу не уступил, но постоянные скандалы в конец измотали его, тем более что большинство рабочих смены Шпульникова считало, что все их горести и низкие заработки являются плодом какой-то необъяснимой неприязни Сысоева к их мастеру.
Чаша терпения переполнилась сегодня. Утром, придя на работу, Сысоев обнаружил возле дверей склада партию тех самых деталей, которые только вчера бесповоротно забраковал. Они лежали аккуратными стопками и, по всему видно, были приготовлены к сдаче. Приглядевшись, он обнаружил, что его карандашные пометки, сделанные вчера, просто-напросто счищены. Только их и не было, дефекты же — его наметанный глаз ошибиться не мог — остались. Попав в тупик, Шпульников пытался подсунуть вчерашний брак.
Шпульников работал во второй смене и на фабрике его не было, поэтому Сысоев пригласил Костылева и предупредил, что ни одной детали принимать не будет до тех пор, пока не появится сам мастер. Костылев не принял это всерьез, но детали понадобились сборщикам. Назревал простой… Костылев забеспокоился. Он сам пересмотрел всё, приготовленное к сдаче, и убедился, что бессилен «помочь» Шпульникову. Пришлось вызвать его из дому. Он пришел в воинственном настроении, снова рассчитывая на костылевокую помощь, и набросился с бранью на Сысоева, обзывая его придирой, склочником, подлипалой… Он перебирал детали и, поднося их к самому лицу Сысоева, шумел:
— Ну что в ней брак, ну что? От других хуже принимаешь, а мои из принципа в сторону, да? Тебе Любченко пол-литровки на квартиру таскает, думаешь, не знаю, да? Вот… Тебе и от Шпульникова того же требуется, да? Не дождешься! Вот… Не на того нарвался! — Шпульников сыпал оскорблениями и оглядывался по сторонам, отыскивая Костылева. Но тот предусмотрительно исчез по каким-то обычным «неотложным делам».
Сысоев сперва молчал, дал Шпульникову выговориться. Когда тот выдохся, веско сказал, сдерживая гнев:
— Забирай брак и девай куда хочешь, не запугаешь. Подмоги не жди, смотался твой начальник цеха, видишь, не идет выручать. А за оскорбления ответишь, понял?
Но Шпульников не понял. Он снова набросился на Сысоева и в конце концов вывел его из себя.
— Убирайся отсюда! — повысил голос Сысоев. — Можешь жаловаться!
— Буду жаловаться! В газету напишу! В райком партии поеду, расскажу, какой ты есть коммунист, продажная душа!
— Какой я есть коммунист, это мне перед партией моей отвечать, а не перед тобой! — стараясь сохранить внешнее спокойствие, едва сдерживая разгуливающиеся, издерганные в давних боях нервы, сказал Сысоев…
— Вот хоть верьте, хоть нет, Мирон Кондратьевич, — закончил он свой рассказ, — еще бы минута, и ударил бы я его! Не знаю, как удержался только. Вот и всё. Дайте нервы в порядок привести, помогите, пускай к батьке на «художественный» переведут. Истосковался я по столярству. Не мое это дело «блох» на складе ловить, не гожусь. Терпежу больше нет!
— Значит, все дело в том, что у коммуниста Сысоева «не стало терпежу»? — подвел итог Ярцев. — Что же сильнее-то: желание окончательной победы или «терпеж»? Выходит, им всё большущее наше партийное дело исчерпано. Так, что ли? — Ярцев сцепил пальцы рук и положил на них подбородок, опершись о стол локтями. Он не сводил с лица Сысоева спокойных, товарищески упрекающих глаз.
— Зачем так, Мирон Кондратьевич? — несколько растерянно проговорил Сысоев. — Я ж просто замены прошу. Дело ж не пострадает, нет ведь незаменимых-то.
— Конечно, нет. Есть просящие замену.
— Ну невмоготу раз! Мирон Кондратьевич, вы поймите! Есть кроме меня-то…
— Ты солдат? — вместо ответа спросил Ярцев.
— На Карельском сражался.
— Из-под огня бегал?
— Меня под огнем в партию принимали, — медленно и раздельно проговорил Сысоев глухим голосом.
Ну вот, видишь? А здесь, выходит, пускай другие коммунисты «под огнем», а Сысоеву работку полегче?
Сергей Ильич понуро молчал, покручивая пальцами тесемки лежавшей рядом ушанки.
— Вот объясни-ка ты мне, Сергей Ильич, — с какой-то мягкой задушевностью в голосе проговорил Ярцев, — неужели в мирные дни душа человеческая перерождается, а? Похоже это на людей ленинской закалки, как скажешь? Там — огонь, смерть — умирать стоя собирался, а здесь? От плевков побежал в кусты отлеживаться?
— Так я же…
— Ну, конечно, ты бы хотел, чтобы противники нашего большого дела, и твоего дела, заметь, хвалили тебя. А партийная-то организация надеялась… Ну что ж, поставим вопрос о замене.
Последние слова Ярцев произнес твердо. Он расцепил пальцы. Опустил руки на стол.
— Мне помочь надо, посодействовать, Мирон Кондратьевич, — начал Сысоев. Ярцев прервал его:
— Но ты же не помощи просил, а замены. Эх, Сергей Ильич! Разве годится партийную организацию на испуг брать? Да, кстати! Ты говоришь, Шпульников тебя в газету хотел?
— Пускай пишет! — махнул рукою Сысоев.
— Опоздал он. Кто-то опередил, — сказал Ярцев, разворачивая свежий номер газеты. — Вот, почитай. — Он протянул Сысоеву газету.
На третьей странице была статья под заголовком «Трудовые успехи северогорских мебельщиков». В ней говорилось о смелой инициативе коллектива, поставившего вопрос о контроле качества с головы на ноги и уже добившегося заметных успехов. «Грехи еще есть, но качество мебели изменилось неузнаваемо, — читал Сысоев, — это говорит самый строгий контролер, наш советский покупатель. Напряженно трудится производственный коллектив, направляемый партийной организацией фабрики и дирекцией…» Дальше перечислялись фамилии: «…беспартийный бухгалтер Е. М. Лужица… коммунист С. И. Сысоев, принципиальная строгость которого крепко помогает общему делу; промежуточный склад, возглавляемый им, стал непреодолимым рубежом для брака всех видов…»
Сысоев дочитал статью. Лицо его стало виноватым и растерянным, но сквозь растерянность заметна была радость. Под статьей стояла фамилия корреспондента областной газеты. Сысоев вспомнил: неделю назад Токарев, Ярцев и Тернин ходили по фабрике с каким-то незнакомым человеком, были и у него на складе. Он еще подумал, что это какой-то представитель из министерства.
— Ну и как же теперь? — с улыбкой прищурился Ярцев.
— Воля ваша… — опуская голову, глухо проговорил Сысоев.
— То-то вот, наша воля. Наша воля и без твоей не обошлась. Ну ладно, пошли к директору, разбираться будем сейчас.
6
Узнав о происшествии, Токарев сразу же пригласил Гречаника и Тернина. Сысоева он тоже попросил остаться в кабинете.
— Наверно, друзья, настало время решать, — сказал он. — Сейчас боевые качества руководителей как будто обнажились. И пора всё ставить на место. Давайте все в цех!
…Костылев шел из раскройного цеха в станочный как раз в тот момент, когда Токарев и Ярцев с Гречаником и Терниным входили туда через боковые двери.
— Разбираться пошли, не иначе, — под нос себе пробурчал Костылев. — Эх! И настряпал же мне дел этот дурак! — помянул он Шпульникова. — Выкручивайся вот теперь, попробуй…
Настроение, испорченное с утра, стало совсем никудышным.
По правде сказать, настроение Костылева испортилось не сегодня. Ничего особенного с ним как будто не произошло, внешне ничего в жизни не переменилось, Он по-прежнему аккуратно в восемь часов утра приходил в цех, выписывал сменные задания, просматривал работу ночной и вечерней смен, ходил возле станков, наблюдая, как идет работа. Но при этом все усиливалось странное и непривычное чувство, будто все в цехе движется как-то без его участия, и, не появись он здесь, ровно ничего не изменилось бы, все шло бы своим чередом. Он вспоминал досадную историю с клавишным прижимом, с неудавшейся попыткой перевести из смены Илью Новикова, видел, как всё меняется на его глазах, как, несмотря на самые тяжелые неполадки, порядка становится все больше и больше. Взаимный контроль, новые инструменты, устройства, станки, каких пока и в глаза не довелось видеть, поднимающая крылья творческая мысль, начавшееся возрождение былой славы, — какая частица его, Костылева, была во всем этом? Ему становилось страшно. Жизнь уходила вперед, а он висел на подножке, еле держась. В лицо бил ветер. Он грозил сбросить и отмести в сторону. Костылев боялся: этот ветер сметет его. Жизнь умчится, а он будет семенить за нею, тщетно силясь догнать и зная, что не догонит все равно.
Но еще до этого морозного январского утра что-то пустое и тягостное вплотную подошло к Костылеву. В конце декабря в новом клубе было собрание, посвященное выполнению (первый раз в жизни фабрики!) квартального плана. Директор делал доклад. Он говорил об успехах, о недостатках, о том, что мешало работать лучше, называл фамилии рабочих, мастеров, начальников цехов. Это было обычным для любого доклада, но больно ударяло Костылева. Его не хвалили. Не ругали. Его фамилия просто не была названа. «Хоть бы уж отлаял как следует!» — молча досадовал Костылев.
Теперь вот новая неприятность. Нет, нужно сделать все, чтобы она была последней. Иначе конец!
Когда Костылев входил в цех, ему навстречу уже летел растерянный Шпульников; до этого он все еще рылся в забракованных деталях, так и не принятых Сысоевым.
— Директор требует! — выпалил он, останавливаясь. Поза, лицо, глаза Шпульникова — все выражало надежду и мольбу о защите. Даже щетина на его постоянно небритых щеках выглядела какой-то свалявшейся и запутанной.
— …Что это такое, товарищ начальник цеха? — строго спросил Токарев, показывая на разваленные на полу бракованные детали.
— Плоды безответственности мастеров, Михаил Сергеевич, — с угодливой миной заявил Костылев и сразу же постарался придать лицу самый хмурый вид, чтобы все видели, как все это удручает его начальническую душу. — _ Ведь как старался. Сколько труда положил, чтобы вытащить вот его, Шпульникова, в люди. Ну никакого толку! И вот вам результаты, — сделал он трагический жест в сторону груды деревяшек. — Никаких сил больше нет!
— Да, результаты сами за себя говорят, — пересматривая брак, произнес Гречаник.
— Значит, говорите, «сил-возможностей» больше нет? — спросил Токарев, но Костылев не уловил иронии.
— Абсолютно! — подтвердил он, сопровождая слова сокрушенным наклонением головы. — Я больше так не могу и прошу вас, Михаил Сергеевич… товарищ Ярцев… профсоюзная организация, или помогите мне повлиять на Шпульникова, или… или надо сказать товарищу, что он больше не годится. Вас жалеючи, Кирилл Митрофанович! — обернулся он к мастеру.
Шпульников стоял с перепуганным лицом утопающего, которому вдруг, вытащив на сушу, объявили, что спасли по ошибке и сию минуту кинут обратно в воду. Такого оборота дела он не ожидал.
— Вы что, не знали, что это брак? — спросил Гречаник, поднося к Шпульникову несколько испорченных деталей. — Рабочие у вас знали? Товарищ Костылев, кто на смене? Любченко? Пригласите его сюда!
Любченко пришел. Гречаник спросил его, идут ли сейчас такие детали. Любченко ответил, что идут, полчаса назад пришлось пустить, иначе сборщикам из-за брака угрожал простой. Главный инженер велел принести несколько штук для сравнения и захватить с собой техническую документацию. Когда Любченко вернулся с охапкой готовых деталей, их начали внимательно рассматривать и сравнивать со шпульниковским браком.
— Небо и земля! — заявил Тернин, любуясь чистотой и точностью обработки брусков, принесенных Любченко.
— Ты, Андрей Романыч, размеры прикинь, — посоветовал Сысоев, подавая мерный калибр, — вот сначала те, а после эти вот… Ну что? Есть разница?
Тернин промерил и покачал головой.
— В размерах я, можно сказать, человек нейтральный, — сказал он, — но тут же спорить нечего!
— Согласен я! — с трудом выдавил, наконец, из себя Шпульников. — Ну откиньте, где размеры не выдержаны! Ну вот эти смотрите! — Он стремительно нагнулся и поднял несколько деталей. — Мерьте!
Детали измерили. Размер соответствовал калибру.
— При чем здесь размер? — Гречаник взял из рук Шпульникова брусок. — Дайте техническое описание!
Любченко протянул небольшую тетрадь в жесткой картонной обложке. Гречаник раскрыл ее.
— Смотрите! — Тут же перечислены все допустимые дефекты! Чего гадать? Да сравните, наконец, с тем, что в руках Любченко!
— Так ведь это же к столярам пойдет, зачистят, дело-то не потерянное, Александр Степанович! — взмолился Шпульников, раскусивший, что ему сейчас по-настоящему попадет.
— Принесите эталон! — скомандовал Гречаник. — Мы слишком много говорим, когда все ясно с одного взгляда!
Токарев с Ярцевым переглянулись. Любченко принес эталон и передал главному инженеру.
— Ну! — Гречаник протянул Шпульникову два бруска: эталон и бракованную деталь. — Продолжаем спорить? Для чего я утверждал это?
Шпульников, поскабливая щеку, молчал. Эталон взял Токарев. Отбросив в сторону бракованный брусок, он взял тот, что принес Любченко, только что обработанный. Сравнил. Показал оба Ярцеву и Гречанику.
— Смотрите! — с довольной улыбкой произнес он. — Рядовая деталь по качеству лучше утвержденного эталона. Это же показательный случай. Александр Степанович, вы чувствуете, чем начинает припахивать это дело? Эталон устарел, отстал. Молодец, товарищ Любченко! Да, товарищ главный, — обратился он к Гречанику. — Давайте-ка команду готовить новые эталоны. Выходит, они уже перестали быть мерилом лучшего.
— Если бы Шпульников так же старался, как Анатолий Васильевич, — вступил в разговор Костылев, — если бы слушал мои советы, разве было бы так?
Костылев начал энергично перебирать забракованные детали, показывая их то директору, то парторгу и заходя попеременно то с одной, то с другой стороны. Он без умолку говорил, возмущался, спрашивал…
— Ну вот хоть эта? Это что? Ну взгляните! Видите — перекос угла. Это же ясно! Эх, Кирилл Митрофаныч! Или вот эта! Михаил Сергеевич!.. Товарищ парторг!.. Ну это нее чистейшее безобразие!
Шпульников понуро стоял в стороне, ожидая приговора. Вокруг Костылева все молчали. А его точно подхватил ветер и закружил, завертел. Он поднимал деталь, показывал ее всем, бегал, лавируя между стоявшими возле него людьми, как будто с кем-то играл в кошки-мышки.
— Нет, ну что это? Ну какую ни возьми! Любая хоть сейчас в топку! Вот смотрите! Проверьте эту! Какой позор для моего цеха! Сейчас я вам, Михаил Сергеевич, напишу докладную и лично принесу в контору, ей-богу, хватит!
— Ей-богу, хватит, Костылев! — громко и резко оборвал его Токарев. Гримаса брезгливости и презрения тронула его лицо. — Неужели вам не надоело болтать?
— Как болтать? — неожиданно замерев на месте, спросил Костылев.
— Языком! — сухо ответил Токарев. — Давайте в контору!
— Мне? — начальник цеха в недоумении развел руками, роняя на пол не нужные больше бруски.
— Вы что, не поняли? — строго проговорил Токарев.
— А ему, Шпульникову, тоже? — Лицо Костылева постепенно серело. На лбу появлялись мелкие капельки пота.
— Когда понадобится, я приглашу, не спрашивая на то вашего позволения! — отрезал Токарев и обернулся — Пошли, товарищи! — Он быстро зашагал к выходу…
— Из-за тебя, сволочь! — просипел Костылев прямо в растерянное лицо Шпульникова.
Сменный мастер молчал, опустив руки и остеклянело глядя на ворох брака.
7
Разговор в директорском кабинете состоялся сразу же. Костылев пришел, приготовив про запас кое-какие оправдательные доводы. Токарев велел ему сесть. Костылев опустился в кресло, озираясь на Ярцева и Гречаника. Разговор с директором с глазу на глаз устраивал его больше. По насупленным бровям Токарева и слишком внимательным, как показалось, взглядам окружающих он понял, что дело дрянь. Токарев начал без обиняков.
— На что мне начальник цеха, который никого не учит? — спросил он, в упор глядя на Костылева. Тот поспешно перебирал в голове припасенные доводы. Помешкав с минуту, произнес:
— Я не виноват, Михаил Сергеевич, что Шпульников не воспринимает. Работа Озерцовой и Любченко лучше всего доказывает правоту моих слов.
— Ах вот как? Интересно! — с сочувственной иронией закивал Токарев. — Гадкий, бесталанный Шпульников! Как он подвел вас! Александр Степанович, дайте, мне ваши расчеты. Смотрите-ка, Костылев.
Начальник цеха приподнял голову. Перед директором лежал лист писчей бумаги с какими-то цифрами. Не очень давно Гречаник после разговора с Ярцевым проверил по его совету сменные задания Костылева, начиная с августа, и поручил нормировщикам подсчитать трудовые затраты в каждой смене. Оказалось, что в августе смена Озерцовой сделала на сорок процентов работы больше, чем смена Любченко или Шпульникова, если даже учитывать те дни, когда ей не удавалось выполнить задание. Позже, после костылевской перегруппировки, смены Любченко и Озерцовой, как правило, выполняли больше Шпульникова процентов на тридцать.
— Хорошая нагрузка пошла им обоим на пользу, — не смутившись, проговорил Костылев, когда Токарев назвал несколько цифр.
— А Шпульникову?
— На Шпульникове я ошибся, признаюсь, — Костылев наклонил голову.
— А вот это как? — Токарев назвал еще одну цифру — трудовые затраты в смене, которой до приезда Тани руководил сам Костылев. Они были много ниже, чем в остальных сменах.
— Это… э-э… — замялся Костылев.
— Это легкая жизнь для себя за счет других, — заметил Ярцев, сидевший в стороне.
— Я руковожу всеми сменами, я начальник и отвечаю за всё. Их успехи — мои успехи, их неудачи — мои…
— Хватит паясничать! — Токарев тяжело опустил руку на стол. — Выкручиваетесь, Костылев. Крупинки вашей нет в том, что завоевали два ваших мастера — Любченко и Озерцова, крупинки!.. Слышите?.. Разве только камни, которые вы бросали им под ноги! Давайте-ка начистоту! Кого вы пытаетесь обмануть? Токарева? Гречаника? Ярцева? Тернина? Кого еще? Вам удалось бы это, кабы обманывали каждого поодиночке! Но коллектив, партийную организацию вам обмануть не удастся!
— Вот что, Костылев, — сказал Ярцев, вставая и подходя к столу Токарева. Он наклонился вперед и оперся о стол обеими руками, — что решит директор, — дело его, но мне думается, с вами нам больше не работать. Знаете, как поступают с солдатом, если он вдруг начал стрелять по своим? Но где-то вы еще будете работать все равно, не знаю, где и кем, однако хочу сказать вам о просчете, который допущен вами. Не смотрите на меня так! Именно просчет, поскольку у вас были и расчеты. Вы избегали учить людей, потому что вы понимали: их рост — ваша могила. Вы копали ее, думая, что возделываете цветочную клумбу возле вашего дома, и отдыхали, сидя на самом ее краю. А люди переросли вас. Советую подумать об этом на будущее.
— Ну, Костылев, что скажете? — медленно проговорил Токарев по-прежнему с чуть брезгливой гримасой.
— Михаил Сергеевич, мне бы… я прошу вас… несколько слов наедине, пожалуйста, — делая скорбное лицо, заговорил Костылев.
— Мы и так наедине, — ответил Токарев, — вы, Костылев, и коллектив, который вам хотелось обмануть.
— Я прошу вас! — повторил Костылев тускнеющим голосом.
— Хорошо. Товарищи, оставьте нас на минуту.
Когда все вышли, Костылев проговорил, почти приникая к столу, возле которого сидел:
— Одна просьба! Вам она ничего не стоит! Дайте мне возможность уйти по собственному желанию!
— Так же, как ушел мастер-изобретатель Серебряков?
И это было последним, сокрушающим ударом. Костылев весь как-то сплющился, втянулся в кресло, как улитка в раковину, стал маленьким и сгорбленным. Последним усилием воли он попытался овладеть собой, потому что обладал неистощимым запасом нахальства, Он повторил просьбу.
— Боюсь, что уйти вам придется по собственному нежеланию работать с коллективом, Костылев.
Токарев встал.
— У вас есть что-то еще ко мне?
— Я прошу вас… Я вас очень прошу! — уже совсем открыто взмолился Костылев. — Вы не теряете ничего, а мне надо работать! У меня семья! Михаил Сергеевич! Я прошу…
Он говорил и упрашивал, давал всевозможные обещания, не вдумываясь даже хорошо в свои слова. Ему важно было одно…
Неожиданно открылась дверь. За ней стоял Ярцев, из-за плеча которого выглядывало унылое, помятое лицо Шпульникова.
— Можно к тебе, Михаил? — Ярцев переступил порог. — Пока ты не кончил разговор, есть одно дело. Шпульников, пройдите. Да, наверно, и всем можно? Товарищи! Александр Степанович, где вы? — обернувшись, позвал Ярцев. — Давайте сюда с Терниным.
— Говорите, Шпульников! — сказал Ярцев, когда все вошли.
Шпульников стоял посреди кабинета, беспокойно озираясь и косясь на Костылева. Его привел сюда страх. Он знал: конечно, Костылев наговорит на него, обольет грязью. Кто-кто, а Шпульников-то своего начальника знал лучше, чем все остальные. Пускай же и Костылев знает его, Шпульникова! Он только что признался Ярцеву в том, что больше года скрывал известное ему присвоение «новиковской фрезы». Сейчас, промаявшись с минуту, он рассказал это еще раз Токареву.
— Уговорил он меня, умаслил, — снова покосился Шпульников на бывшего начальника. — Сто рублей отвалил с премии.
— Ложь! — крикнул Костылев, вскакивая. — Это мое, кровное!
— Тихо! — Токарев гулко ударил по столу зажатым в кулаке карандашом. — Сядьте, Костылев.
— Сейчас мы внесем ясность, — сказал Ярцев, направляясь к двери. Распахнув ее, он позвал: — Товарищ Новиков!
Илья, растерянный и немного сконфуженный, вошел в кабинет. Ярцев распорядился сразу послать за ним, как только Шпульников рассказал об этой истории. Когда Илья услышал вопрос Токарева, увидел пришибленного, сидевшего в кресле Костылева, радостное удивление появилось на его лице.
— Я у главного инженера тогда был, да доказать-то чем?.. А этот, — мотнул он головой на Костылева, — пригрозился из цеха выгнать. Я и утих… До того-то времени досыта уж нагоняли повсюду…
Глаза Костылева сузились и заметались по-крысиному. Пальцы судорожно вцепились в подлокотники кресла…
— Товарищ Новиков, — неторопливо и раздельно произнес Токарев, — в нашей стране авторское право охраняется государством. Вы можете привлечь Костылева к судебной ответственности за присвоение…
Токарев говорил, а Илья стоял все такой же растерянный и сконфуженный. Костылев уставился на угол стола. Каждое слово директора ударяло его как пудовый молот.
— Ты вот что, парень, — сказал Тернин Илье, когда Токарев кончил говорить, — приходи в фабком, поможем тебе оформить…
Гречаник ушел от Токарева, испытывая сильное возбуждение, хотя еще не разобрался, какими чувствами оно вызвано. Важно было другое: возбуждение это рождало беспокойство, толкало к немедленному действию, заслоняя прежние сомнения.
Гречаник долго ходил по цехам. Останавливался у станков, доставал из-под стекла эталоны, сравнивал с рядовыми деталями. И удивительное дело: либо эталоны нельзя было отличить от сделанного в цехе, либо они выглядели даже хуже.
Домой он не пошел. Сбросив прямо на диван в кабинете свою меховую куртку и барашковую шапку, зажег настольную лампу и долго ходил взад и вперед, заложив руки в карманы.
Теперь он полностью убедился в том, в чем хотел убедиться как можно скорее: эталоны отстали! Почти все отстали!
Возбуждение несколько улеглось. Многое вспомнилось ему сейчас: партсобрание, где он защищал свои убеждения; крадущийся, волчий подходец Костылева. «Игрушки они игрушками и останутся… умным людям на забаву…»; вся утомительная, похожая на тяжкую затяжную болезнь, перестройка, которая и до сих пор не кончилась. Он, Гречаник, участвовал в этой перестройке, руководил ею… Руководил ли?
Да, бывает так… Сам идешь, а душа не двигается, тянет назад, как тяжелый камень. Это значит — не двигаешься и ты, только вид делаешь, что идешь. А новое уходит от тебя вперед далеко-далеко…
Что он делал до сих пор? Что? Старел! Старел оттого, что новое не вошло в него полгода назад, не стало делом его души.
Свет от уличного фонаря радужными искрами зажигал морозные узоры на стеклах. Гречаник сел за стол и быстро стал записывать:
«Собрать мастеров… Эталоны заменить… Решить с перегрузкой Сысоева…»
Против этой последней записи он поставил жирный вопросительный знак и задумался. Сергей Сысоев слишком много тратит времени на приемку множества некрупных деталей, на их пересчитывание, на разбраковку.
Внезапно пришла мысль. Нужно сделать ящики… Нет, даже не ящики, а… небольшие прямоугольные проволочные корзинки. Каждая — для определенной детали. И в каждую должно входить определенное число деталей, ну, допустим, пятьдесят штук… Тогда рабочие будут получать детали в таких корзинках, обрабатывать их и сразу укладывать не на стеллаж, а в такую же корзинку — контейнер. Контейнерная подача деталей! Порядок в цехе, порядок в учете!
— Делать! — Гречаник решительно полез в ящик стола за бумагой. Бумаги как назло не оказалось, но в левом ящике сверху лежал сложенный вчетверо большой лист. Гречаник начал писать и считать на нем. Исписал чистую сторону, развернул…
Перед ним были рисунки, еще в октябре принесенные скрипичным мастером Соловьевым, — орнамент для новой мебели. А Гречаник тогда совсем про него забыл.
Он смотрел на строгие, вдохновенные линии и чувствовал себя виноватым. «Нехорошо! Старик столько вложил в это, а я… в столе продержал… Нехорошо!»
Но понемногу мысль принимала другое направление… Сколько рук, сколько сердец трудится, над тем, чтобы делать хорошие, по-настоящему красивые вещи! Сколько бессонных ночей, нервов, поисков, изорванных в клочья черновиков! Вот оно, замечательное искусство созидания!
Гречаник бережно сложил лист с рисунками и написал на уголке: «Илье Тимофеевичу».
Потом он еще долго считал, делал наброски. Кончил совсем поздно. Оделся. Вышел.
В приемной было темно, только под дверью директорского кабинета светилась яркая полоска. Гречаник осторожно отворил дверь.
Токарев сидел за столом, подперев рукой щеку, и о чем-то думал. Он даже не пошевелился.
— Михаил Сергеевич, — негромко сказал Гречаник.
Токарев медленно поднял голову и посмотрел на него отсутствующим взглядом. Гречаник подошел ближе.
— У меня мысль появилась, Михаил Сергеевич… Хотелось бы поделиться…
— Да?.. Рассказывайте, я слушаю, Александр Степанович, — как бы очнувшись, проговорил Токарев и потер ладонями виски.
По мере того как Гречаник рассказывал, лицо Токарева все больше оживлялось, глаза загорались и, хотя брови все еще были нахмурены, на губах появилась какая-то особенная, хорошая улыбка.
— Замечательно, замечательно! Это надо немедленно делать! — сказал он, выслушав до конца.
Спускаясь по лестнице, Гречаник думал о том, что никогда еще не уходил от Токарева, испытывая такое удовлетворение.
Токарев снова погрузился в глубокое раздумье. Таким и застал его неожиданно вошедший Ярцев. Он был почему-то в старом рабочем ватнике и весь в древесной пыли.
— Ты все еще здесь, Михаил? — сказал он, падая в кресло и устало роняя руки. — Уф-ф!
— Ты как будто с мельницы только что, — сказал Токарев, оглядывая ватник Ярцева. — Чего это вырядился?
— Сейчас от Сысоева, — ответил Ярцев. — Решил убедиться. На складе помогал порядок наводить и, кстати, умаялся так, что дальше некуда. Подумай, Михаил, сколько этой лапши за день приходится перебирать.
— Это скоро изменится, — заметил Токарев. — Гречаник…
Но Ярцев не дал ему договорить.
— Знаю! Я встретил сейчас Александра Степановича у проходной. Он все рассказал мне. От души тебе скажу: рад я за него, Михаил, очень рад. Его просто не узнать. Ты знаешь, он сказал мне: «Не знаю, то ли моложе я вдруг стал, то ли повзрослел за сегодняшний день…» А ты еще сомневался, помнишь?.. Ну, когда начинали все это. Кстати, пока мы возились с Сысоевым на складе, придумали почти то же, что и наш главный инженер. Интересное совпадение, правда? Ну, ты домой-то идешь сегодня?
— У меня, Мирон, скорее здесь дом, чем там, в квартире. Тесно там одному, невмоготу, понимаешь? — глухо проговорил Токарев, и только сейчас Ярцев увидел, какое у него усталое, осунувшееся лицо.
— Случилось что-нибудь? — с тревогой и участием спросил он.
— И да, и нет… Вообще, все это чертовски мучительно… На, читай, если хочешь… — Токарев подал Ярцеву листок, исписанный крупным детским почерком.
«…Папа, когда ты нас увезешь на Урал? Мне здесь скучно, и я хочу к тебе. А ты писал, что там горы и много снегу, и хорошо на санках кататься. Я маму спросила, а она говорит, что не поедем и что это вовсе ты приедешь обратно…»
— От дочки, значит? — Ярцев протянул письмо Токареву, внимательно вглядываясь в его лицо.
— Да. И жена написала. Она, Мирон, видишь ли, раздумала ехать сюда. Пишет: зря не отговорила меня вовремя. Настаивает, чтобы добивался перевода в Москву. И тон письма, знаешь, нервозный такой. В общем, дружище, здорово сыро на душе… тяжело…
— Понимаю… Решил что-то?
— Да… то есть не решил, а… Просто знаю, что должен быть здесь. Знаю и буду. А вот как это все получится, ей-богу, просто представить себе не могу. Ты иди, Мирон, отдыхай.
— А может быть, вместе ко мне пойдем? — предложил Ярцев. — У меня и переночуешь, а?
Токарев покачал головой.
— Отдыхай…
Ярцев не стал уговаривать. Он знал, Токарев умеет справляться с собой. Прощаясь, Ярцев дольше обычного задержал в своей руке холодную руку друга. Крепко стиснул ее и, ничего больше не сказав, вышел.
В трех верхних окнах конторы всю ночь не погасал свет.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1
Дом Ярыгина запылал ночью. Илья Тимофеевич проснулся оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. Он сел на полатях, ударившись головой о потолок, и протер глаза.
— Встань, батюшко, встань! — уговаривала его встревоженная Марья Спиридоновна. — Выдь на улицу-ту. Пожар, слышь, где-то-ся!
Илья Тимофеевич прислушался к тоскливому стону фабричного гудка, спустился на пол и долго силился разглядеть что-нибудь сквозь замерзшие стекла. Потом влез в валенки и, накинув на плечи полушубок, вышел на улицу.
В стороне над черными силуэтами крыш и голых деревьев плясало алое зарево. Где-то отчаянно колотили в рельсу. На станции пронзительными короткими воплями надрывался маневровый паровоз. Илья Тимофеевич вернулся в дом.
— Над Данилихой зарево, — сказал он и начал одеваться по-настоящему.
Данилихой назывались несколько крайних кварталов поселка.
— Близко-то хоть не суйся! — крикнула в темноту двора Марья Спиридоновна, когда за стариком звякнула щеколдой калитка…
После разоблачения, окончательно убедившись в том, что пора «выгодной работенки» миновала безвозвратно, Ярыгин принес Токареву заявление, в котором просил уволить его с работы, ввиду… «неподходящих условий».
Токарев написал на уголке резолюцию: «Уволить». После Ярыгин еще ходил к Тернину с жалобой на то, что ему отказали в «выходном способии»…
В просторной бревенчатой мастерской, пристроенной к дому со стороны огорода, у Ярыгина было достаточно материалов, запасенных «про черный день» еще в пору сытого паломничества. Ярыгин начал делать комоды и делал их кое-как, лишь бы сбыть с рук. Красил дерево анилиновой краской, протирал горячим клейком для закрепления и лишь для виду «жиденько трогал лачком». На рынке в Новогорске, куда их доставляли на попутных машинах, комоды расходились быстро. Покупатели развозили их по домам. Внесенные с мороза в теплую квартиру, они отпотевали и через несколько минут начинали слезиться, распуская отвратительные красноватые струйки клеевых потёков.
Почти все вырученные деньги Ярыгин тратил на водку. Он пил все больше и больше. Работаться стало плохо. Когда не хватало денег, Ярыгин принимался за свою «мешанину». Каледоновна проводила время у соседей, без конца жалуясь на своего «потерявшего всякое подобие супостата».
В этот вечер Ярыгин пил особенно много. Но выпитого все же казалось недостаточно. Он с лампой пошел в заветный чулан «добавить» из «питейных запасов». Нацедил в кружку политуры и, ставя на место бутыль, уронил стекло от лампы. Она погасла. Ярыгин стал чиркать спичками, чтобы отыскать поставленную на полку кружку. Он унес ее в комнату вместе с погасшей лампой. Пока разводил политуру водой и подсыпал неизменной «сольцы», в чулане уже горела стружка в корзине с бутылью.
Ярыгин все еще сидел над недопитой кружкой, а в комнату через дверные щели уже просачивался едкий дымок и медленно наполнял ее. Ярыгин закашлялся и, смутно почуяв недоброе, опрокинув стул, метнулся к двери. Навстречу ему рванулся раскаленный воздух. Огонь опалил волосы и лицо. Вмиг протрезвев и сообразив, что через сени ему не выбраться, Ярыгин полез в подполье. Там была выходившая во двор низенькая дверь, через которую осенью таскали картошку. Теперь дверь была заколочена изнутри досками и засыпана опилками. Ярыгин начал отдирать доски, но гвозди сидели в дереве крепко, и он ничего не мог сделать. Потея от страха, он вернулся в комнату, схватил стоявший под лавкой топор, снова спустился вниз и с лихорадочной торопливостью начал отдирать неподатливые доски. Подполье наполнялось зловещим дымком…
Доски наконец удалось оторвать. Но освобожденная дверь не хотела отворяться. Вдруг подступил и начал душить царапающий горло кашель. Глаза слезились. С трясущейся от страха челюстью Ярыгин изо всех сил колотил в неподатливую дверь. Одна из досок затрещала. Он ударил еще. Доска отвалилась, но Ярыгин вдруг почувствовал, что ему не хватает воздуха. Руки ослабли. Отбросив топор, он просунул в образовавшуюся брешь голову и задышал торопливо, часто… Попробовал крикнуть, но из горла вырвался лишь неистовый кашель… Ярыгин изо всех сил попытался протиснуть в узкое пространство свое тело. «В окно бы надо сразу…» — проплыла последняя мысль. Грудь сдавило…
Подполье быстро заполнялось густым дымом. Он пробивался в ограду через дыру в двери, оседая копотью на безжизненном морщинистом лице Ярыгина.
Примчались пожарные поселковой команды, добровольная дружина с фабрики.
Весь дом изнутри был в огне. Из окон валил багровый дым. Вылетали языки пламени. Мелкие злые лоскутья огня с сухим треском раздирали кровлю. Из соседних домов выносили вещи. Мужчины черпали воду из ближних колодцев и передавали по рукам ведра к пожарным бочкам. Мальчишки с азартом качали коромысло пожарной машины. Кричали перепуганные дети. От жары таял снег. На сугробах, на лицах людей плясали багровые отсветы.
Каледоновна бегала перед пылающим домом и голосила, обхватив руками голову:
— Мой-от в доме остался! Спасите, люди добрые, грешную душу!
Пожарные, бросившиеся ломать ограду, над которой уже горела крыша, наткнулись на торчавшее из подполья тело Ярыгина. Вытащили его уже мертвым. Каледоновна села на снег возле и пронзительно, визгливо запричитала.
Вокруг столпились люди. Ярыгин лежал вверх лицом. Оно было черным от дыма и казалось обуглившимся. Открытые глаза тускло светились невидящим оловянным блеском.
Прибежавший на пожар Степан Розов протискался сквозь толпу и стоял возле тела Ярыгина, с ненавистью глядя в его лицо, словно на всю жизнь хотел запечатлеть в памяти облик этого человека, оставившего липкий след и на его, Степановой, жизни. Трудно, горько и невесело работалось Степану на лесобирже, куда его по решению профсоюзного собрания перевели с фанеровки после провала ярыгинской авантюры.
Когда тело клали на носилки, из кармана ярыгинских штанов выпал на снег обшарпанный кожаный кошелек. И Степан увидел, как мертвая сморщенная рука, свесившись с носилок, легла на оброненное «сокровище», как будто и после смерти не хотел этот человек расставаться с тем, что всегда для него было единственным смыслом существования.
Носилки подняли. Кошелек остался на снегу. Степан с брезгливой гримасой отбросил его ногой.
— Чего не своим-то командуешь? — услышал он рядом голос Ильи Тимофеевича.
— Противно! — брезгливо морща лицо, ответил Розов.
— Понял теперь, к кому в ту пору присватался? — сказал Илья Тимофеевич. — Вот тебе и «друг-товаришш».
Степан некоторое время молчал, потом, очевидно, не имея сил сдержать охватившее его чувство, сказал, не глядя на собеседника:
— Вроде и нехорошо бы… все-таки человек погиб… а вот словно легче стало, как черти его прибрали… Не гадал, видно, что сам себя спалит…
— Не гадал! — усмехнулся Илья Тимофеевич. — Покойничек, поди, еще нас с тобой, браток, спалить думал. — Он повернул лицо в сторону горевшего дома, где пожарные уже добивали пламя, и, глядя на густые клубы багрового дыма, поднимавшегося к небу, сказал: — Есть еще такие-то, вроде этого, допалзывают свой срок на земле. Ползают и жалятся, паразиты, клопиную жизнёшку ведут. Чуть глаза прикрыл, а он уж по тебе ползает. Смотришь, где помягче, и прокусил кожу. Так-то вот. Одно им невдомек, не поймут никак, что им от нашего воздуху душно. Покою не дает, огнем жгет, чистотой грудь теснит… Все они одним кончат, на манер этого — раньше срока червякам на заправку.
…Пожарные уехали в пятом часу утра. Медленно стал расходиться народ. Каледоновну увели соседи. В воздухе все еще стоял сильный запах гари. В темноте на месте ярыгинского жилья чернел обгоревший сруб без крыши с пустыми глазницами окон и торчащей из его недр длинной печной трубой.
Розов медленно шел по направлению к дому, то и дело останавливаясь и оглядываясь назад, в ту сторону, где, скрытый морозной мглой раннего утра, чернел обгоревший сруб и все еще валялся неподалеку втоптанный в снег старый ярыгинский кошелек.
2
После письма Георгию, после того, как услышала по радио его скрипку, Таня долго еще терпеливо ждала каких-нибудь известий, перемен. Но ничего не было.
Шли недели. Миновал месяц, второй. Надежды стали тускнеть. «Что делать? — думала Таня. — Написать еще? Но где Георгий? Что с ним? Может быть, его даже нет в Москве?» Пришла мысль написать Ксении Сергеевне, узнать у нее. Но вдруг… это разрыв всерьез? О чем же тогда напишет Ксения Сергеевна? Она просто не станет отвечать… Отпроситься на неделю и съездить в Москву? Нет, это было неосуществимо. Как уедешь? Как позволит совесть в такое горячее время хлопотать о поездке?
Оставалась еще надежда на то, что письмо почему-то не попало в руки Георгия; Таня не допускала мысли, что оно может остаться без ответа. Но если так? Тогда следовало писать второе? А вдруг прочел и не стал отвечать? Мысли неумолимо замыкали круг, и решить что-либо было совершенно невозможно.
Однажды Таня прочла в центральной газете коротенькое сообщение о музыкальной жизни на целине. Концертная бригада с успехом выступала в одном из крупных зерносовхозов Казахстана. Было сказано, куда она направится позже. Упоминание о том, что слушатели тепло встречали артистов, в том числе лауреата всесоюзного конкурса исполнителей скрипача Георгия Громова, оказалось для Тани глотком свежего воздуха. «Вот где он! Вот почему он не отвечает! Поэтому, возможно, и письма не получил!» Любая надежда вырастает на предположениях и догадках. Таня вырезала заметку. Она ждала, что узнает что-то еще, может быть, услышит что-нибудь по радио. Но в газетах больше ничего не отыскивалось. Значит, надо было все-таки ждать, ждать и ждать, «стиснув себя в кулаке».
А на фабрике работы становилось все больше и больше. С января увеличился план. Все прежние контрольные эталоны заменялись новыми. Пересматривалась техническая документация. С каждым днем строже и строже придирался Сергей Сысоев — все, достигнутое вчера, сегодня становилось недостаточным. Жизнь шла вперед и была по-прежнему трудной, но Таня уже не представляла себе, как смогла бы обойтись без этого неиссякающего множества дел, хлопот, без конца наваливавшихся на нее. Сама усталость, которая буквально с ног валила к исходу дня, стала для нее привычной и необходимой.
Даже очень выносливый, привыкший и недосыпать, и работать за двоих, Алексей как-то сказал Тане:
— Дивлюсь я на вас, Татьяна Григорьевна, откуда только силы у вас берутся? Что Горн, что вы — не присядете никогда.
— А вы-то, Алеша, много ли сидите? — в свою очередь спросила Таня и добавила мечтательно: — По-моему, жизнь — это, как в пути: меньше отдыхаешь — быстрее двигаешься, значит, живешь полнее. — И тут же подумала о той неисчерпаемой полноте жизни, которой так не хватало ей самой. Тяжело! Очень тяжело приходилось порой от мучительных дум, от неизвестности. Часто ночами, когда за окнами стонала пурга, швыряя в замерзшие стекла сухой и колючий снег, Таня подолгу лежала без сна, и ей казалось, что все свое рушится, рушится неотвратимо и навсегда. Обжигающие слезы выступали на глазах и горячими струйками текли по щекам. Она стыдила себя: «Перестань! Не смей! Возьми себя в руки!». Тонкие, но сильные пальцы до боли впивались ногтями в ладони. Бывало, вдруг из-за стены слышалась скрипка, которую в поисках звука пробовал Иван Филиппович. Гаммы сменялись двойными нотами, аккорды — хватающей за сердце песней, в которой Тане постоянно слышалось что-то свое, близкое. Тогда, достав старенькую табакерку, она сжимала ее пальцами, и как будто кто-то голосом сталевара Струнова говорил рядом: «Живи так, как для нас сегодня…» — «Лететь! Гореть на ветру!» — вторили другие запомнившиеся слова. Казалось, большой друг кладет на плечо свою ласковую и твердую руку. Внутренний голос говорил: «Счастливая! У тебя столько дел! Столько людей рядом с тобой!» Глаза понемногу высыхали…
Трудная молодость! До чего ж ты похожа на хорошую песню. На большую песню, такую, что поется с болью и радостью, от которой дух захватывает, как от ветра, а глаза светлеют, даже если большая беда стиснула твое сердце. До чего же горько, что поется эта песня только раз и что никому не дано повторить ее. Не потому ли прожить тебя, молодость, хочется так, чтобы после не стыдно было оглянуться на пройденный путь, чтобы не совестно было смотреть в глаза даже очень смелым людям. Не потому ли, как ветром, веет от тебя желанием гореть и творить в любом, пусть в самом незаметном деле, невзирая на любые невзгоды? Даже тогда, когда твое собственное счастье только приснилось тебе.
…Наступил новый, 1956 год. В середине января на партийном собрании Токарев сделал доклад об итогах минувшего года, рассказал о предстоящих больших и еще более трудных делах, в которые много сил еще придется вложить и так, чтобы каждый день приносил что-нибудь новое, потому что день без нового — всегда бесполезно прожитый день.
Приближались дни больших и радостных перемен — немного уже оставалось до Двадцатого съезда партии — и в этих переменах люди Новогорской мебельной фабрики обретали свое незаметное, может быть, но по праву принадлежащее им место. Впереди были полуавтоматическая линия, вырастающий понемногу «художественный поток», обретающая все большие права неподкупная рабочая совесть — трудный подъем по крутым, но твердым ступеням…
Переменой в жизни станочного цеха было и исчезновение с фабрики Костылева. Как ни выпрашивал он «мотивировку увольнения поглаже», как ни клянчил другой работы (пускай даже поменьше), Токарев настоял на своем: «В документах я привык принципиально писать только правду, — заявил он. — Уступить же могу в одном—оставлю рядовым рабочим!» Костылев отказался.
Шпульникова, однако, оставили. «Из него при отсутствии костылевской „помощи“ производственник еще может получиться. Придется нам поработать над этим», — сказал Токарев.
Начальником цеха Токарев хотел назначить Алексея, но тот отказался наотрез.
— Пока здесь вот не прибудет вдвое, — постучал он себя пальцем по лбу, — шагу от станка не шагну, Михаил Сергеевич, как хотите!
— А если Озерцову назначить? — подсказал Токареву Гречаник.
Но Таня упросила оставить ее пока в смене. Тем более, говорила она, нужен ли сейчас начальник цеха вообще?
— Ведь Костылев, по сути дела, только мешал, путал все, — доказывала она. — Нас, мастеров, трое; может быть, просто одного сделать старшим? — И назвала Любченко. — Он работает дольше всех, его уважают.
Доводы Тани подействовали. Токарев назначил Любченко старшим мастером. «В самом деле, ведь работал же так Костылев, а он Любченко в подметки не годится. И государству полтора десятка тысяч за год сэкономим. Правильно девчонка придумала».
Девчонка! Мысленно еще раз повторив это слово, Токарев призвался себе в том, что теперь оно прозвучало в сознании совсем иначе, чем в тот день, когда, увидев Таню впервые, морщился, разглядывая ее документы. Похоже было, свежая струйка вырвалась из-под талого снега, заискрилась. Ярцев тогда еще напомнил ему о дочке. Дочка! Как-то сложится ее судьба? Какой ответ получит он на письмо, в котором уговаривал, убеждал жену, что им нужно быть всем вместе, обязательно здесь, в Северной горе?
3
— Вам не кажется, Алеша, — сказала Таня Алексею, — как будто даже дышится легче в цехе с того дня, как Костылева не стало?
Это было перед началом утренней смены, когда еще только начинали собираться рабочие. Алексей стоял у станка, дожидаясь прихода Вали. Сегодня последний «урок». Завтра Алексей переходит в смену Любченко. Вначале он предполагал остаться в Таниной смене, тем более что Любченко хотел взять Светлову к себе, но вчера Алексей неожиданно переменил решение.
— Дышится легче, говорите? — произнес он. — Да! — и вдруг добавил, снижая голос: — Права я лишен говорить, Татьяна Григорьевна, а то бы сказал…
— Почему лишены? — Не поняла Таня.
— Знаете ведь… Не сердитесь только! Мне всегда легко дышалось, дышится и дышаться будет, когда вы рядом! И никакие костылевы на меня тень не наведут, ясен вопрос? И шабаш на этом, всё! Слова про это больше от меня не услышите.
Может быть, Таня и ответила бы что-нибудь, но подошел Вася Трефелов.
— Ты насчет чего это, Алёш? — спросил он.
— Насчет Костылева. Говорим, легко без него стало, и сами не можем понять, отчего бы это? — с легкой иронией проговорил Алексей.
— Ясно отчего! — уверенно и многозначительно произнес Вася, укладывая на карусельный стол только что заточенные фрезы. — Во-первых, все в одну точку идем, раз; никто под ногами не путается, два; никто перед глазами не крутится, три! — Он говорил, загибая пальцы. — Никто на нервах не играет, четыре; никто по ночам не снится, пять!
Кончив перечислять, Вася отряхнул руки, забрал отработавшие, снятые Алексеем фрезы и, загадочно подмигнув проходившей мимо Нюре Козырьковой, ушел в механичку.
Алексей ждал, что Таня скажет что-нибудь, но она молчала, и лицо ее было строгим и сосредоточенным. Он так и не сказал, что в смену Любченко решил перейти, чтобы реже встречаться с ней, потому что иначе никак не обрубалось все то, что давно обещал он себе обрубить во что бы то ни стало.
Но уже после, работая в другой смене и день ото дня понемногу одолевая горькое, как от большой утраты, чувство, Алексей начинал ощущать что-то непривычное и новое. Чем меньше он думал о Тане, чем реже старался обращаться к ней за советом и помощью, тем неотступнее и полнее она входила в него. Входила всем: порывистым ветром на улице и по-новому понятой страницей книги, неожиданной радостью нового открытия и все сильнее обострявшимся недовольством собой, побежденным сомнением и неожиданным приливом сил в минуту усталости — во всем, всюду была она.
4
В январе в механической мастерской фабрики под руководством Горна начали готовить детали и узлы полуавтоматической линии. Заказы покрупнее, которых фабрика не могла осилить, Токарев с большим трудом разместил на двух машиностроительных заводах Новогорска.
Алексей, отработав смену на станке, ежедневно приходил в механичку и не покладая рук трудился наравне с остальными, не чувствуя усталости, не думая об отдыхе. Он почти по-детски радовался, когда сложный узел, плохо понятый в чертеже, облекаясь в телесные формы, становился понятным и вовсе не таким уж сложным. Всякую готовую деталь он обязательно сравнивал с чертежом, стараясь разобраться в каждой мелочи, постигнуть каждую линию. Так постепенно оживали и становились близкими и ясными даже самые запутанные чертежи. Те из них, по которым детали были уже сделаны, он помечал красным карандашом, ставя две таинственных буквы «ВГ» и восклицательный, знак рядом.
— Это, юноша, что за иероглифы? — поинтересовался Горн.
— Это значит: «В голове!», — пояснил Алексей. — Как усвоил чертеж, так ставлю «ВГ» и знаю — все в нем абсолютно ясно!
И чем больше накапливалось прояснившихся чертежей, тем довольнее становился Алексей. Проникая в тайну трудного чертежа, он всякий раз улыбался и, потирая руки, говорил самому себе: — Ясен вопрос!
А дома Варвара Степановна сердилась и все чаще возмущалась:
— Нет, как хотите, а я больше не могу. Это неужели и при коммунизме такое будет? Четвертый раз обед сегодня разогреваю.
И это относилось не только к Алексею, который после ночной смены пропадал на фабрике с самого утра и даже обедать не шел, но и к Ивану Филипповичу. Старый мастер трудился день и ночь, стараясь к сроку закончить новую скрипку. Он готовил ее в подарок съезду партии и в феврале собирался отвезти в Москву, тем более, что был приглашен в Государственный музей музыкальных инструментов на какое-то очень важное мероприятие (Варвара Степановна не знала, какое именно). В этот музей в октябре он отправил еще одну скрипку своей работы и снова получил отрадный отзыв. Ивана Филипповича никак не удавалось вытащить к столу: все время у него было что-то неотложное и спешное.
— Все с ума посходили! — восклицала Варвара Степановна. — Не дом, а психическая больница! — Позже, на кухне, снова заталкивая в русскую печь латки, миски и чугунки, она ворчала: — Скорей бы уж до коммунизма дожить. Там всех вас таких к порядку призовут. Дадут часа четыре в день поработать и всё. Хочешь там, не хочешь, а возьмут под ручки и выведут — будь добрый, отдыхай — и инструмент отбирать станут, чтоб не своевольничал никто!
Однако возмущение Варвары Степановны, как всегда, было только внешним. В глубине души она была страшно горда и за мужа, и за сына, сердилась же только для порядка. Правда, нарушения «режима питания», которые случались и прежде, теперь носили характер катастрофы: мало того, что ели не вовремя, — хуже! — ели теперь в четыре-пять раз меньше! Можно ли было оставаться тут равнодушной.
Алексей увлекался работой над подготовкой линии все больше и больше. Снова доставалось Васе Трефелову; часто Алексей оставлял его после смены. Вася жаловался Горну:
— Александр Иванович, хоть бы вы заступились. Попросили бы директора, чтоб уволил он Соловьева, что ли! Никакого покоя нету. — Горн даже не оборачивался, потому что слова эти обозначали совершенно другое: «Что делал бы я, бедный слесарь, если бы исчезло вдруг все: и эти беспокойные люди, и эта беспокойная работа. Пропал бы, совсем пропал».
Теперь Алексей не испытывал никаких других чувств, кроме жадного, неутолимого желания довести до конца дело, дождаться дня, когда в цехе все услышат команду главного инженера: «Включайте!», когда загудят моторы, вздрогнут станки, начнет жить, дышать, двигаться линия. Он знал: когда-то такой день обязательно наступит!.. И все, что помогало этому ожиданию, облегчало его, воспринималось как необходимое, в том числе и незаметная помощь случайного возле создаваемой линии человека — Вали Светловой.
Часто, окончив смену, Валя заглядывала в механичку. Вначале просто так, поинтересоваться, как создается, воплощается в жизнь та самая, Алешина мечта. Заглядывала ненадолго и уходила, боясь помешать. Но однажды она помогла Алексею разобраться в чертеже. Потом, когда он задержался, чтобы побольше нарезать крепежных болтов на завтрашний день, Валя помогла делать нарезку.
— Можно, я попробую? — попросила она. — Когда училась еще, раз пришлось как-то.
Алексей показал. Из остававшихся тридцати болтов Валя нарезала только восемь, но радости от этого было столько, что она даже не знала, как спрятать ее понадежнее, чтобы не заметил Алеша. В другой раз Валя просто подавала Алексею инструмент: то ключ, то отвертку, то молоток, то кронциркуль. После еще и еще раз. Валя привыкла угадывать по одному знаку, какой инструмент нужен, и вкладывала в безмолвно протянутую руку Алеши именно то, чего он ждал. Иногда требовалось придержать откуда-то изнутри упрямую гайку или головку болта, или чуть заметный винтик, но ничьи пальцы не лезли. Если Валя оказывалась поблизости, она просовывала свои пальцы в узкий просвет и придерживала. Она слышала, как-то Алексей сказал Васе:
— Эх, Васяга, Валины бы пальцы тебе!
Это было приятнее любой благодарности, и Валя радовалась.
А потом еще была работа в цехе, на станке, который с каждым днем становился все понятнее, интересней, ближе.
Что ждало ее дальше… там, впереди, за всем этим? Об этом Валя старалась пока не думать. Она просто шла навстречу тому, что было жизнью Алеши и что он любил так же горячо и безгранично, как она любила его.
5
Если бы телеграмму вручили Тане, возможно, все получилось бы иначе. Но Таня была на фабрике, и телеграмму отдали Варваре Степановне.
Она шла по утоптанной снежной тропке к колодцу за водой для бани. Ведра на коромысле скрипели громко, и Варвару Степановну окликнули дважды, прежде чем она услышала и остановилась.
Она поставила ведра на снег, расписалась почти ощупью, потому что без очков ровно ничего не видела, и опустила телеграмму в карман стеганого ватника. Но когда, наносив воды, сунула руку в карман, телеграммы там не оказалось.
Варвара Степановна перепугалась. Она сбегала в баню, перешарила там весь пол. Чиркая спичками, искала по углам и под лавками, заглянула в котлы с водой, осмотрела всю тропку от дома до самого колодца, пол в сенях… Телеграммы не было.
Она силилась вспомнить, куда еще ходила перед тем, как вернуться домой. Вспомнила, что заталкивала в карман и потом снова вынимала варежки. В конце концов Варвара Степановна решила, что телеграмма потеряна безвозвратно.
Вечером, чуть не плача, она призналась Тане:
— Простите уж вы меня, Танечка, дуру безголовую! Наделала вам хлопот, — дрожащим голосом говорила она. — Ну ведь все, как есть, все перешарила! Наказал меня бог на старости лет, век не случалось со мной такого!
— Успокойтесь, Варвара Степановна, — уговаривала ее Таня, не находя, однако, сил, чтобы спрятать тревогу. _— Ну, право же, вы не виноваты. Я пойду на почту и узнаю от кого. Телеграфирую, попрошу повторить. Ну успокойтесь!
Но на почте не удалось установить ничего, кроме того, что телеграмма из Москвы. От кого? От Георгия? Конечно, от него! А вдруг нет? Может, от Авдея Петровича? Как узнать?
Таня наугад телеграфировала Георгию. Прошло два дня. Телеграмма осталась без ответа. Таня не находила себе места, мучилась в догадках.
А в понедельник, уже в конце дня, развернув свежий номер областной газеты, она замерла на мгновение, невзначай поймав глазами на четвертой странице два знакомых слова: Георгий Громов.
Затаив дыхание, Таня прочла объявление о том, что именно сегодня, в этот вот вечер, в зале Новогорского оперного театра состоится концерт скрипача Георгия Громова и что начало ровно в восемь часов.
Будто раскаленный ветер дохнул Тане в лицо. Радость, растерянность и безотчетная уверенность в том, что сегодня, вот уже скоро, она обязательно увидит Георгия — все это нахлынуло сразу. Да! Она должна его увидеть!
Был седьмой час. Через сорок минут в Новогорск проходит рабочий поезд. Немедленно нужно собираться и ехать. Но как? В половине первого ночи надо на смену.
На ходу надевая пальто, Таня выбежала из дома. Скорее на фабрику! Договориться с Любченко, попросить, чтобы заменил ее часа на два, если почему-нибудь задержится и не поспеет к началу смены. Таня то бежала, то шла быстро, торопливо, захлебываясь острым встречным ветерком.
Любченко удивился ее раскрасневшемуся лицу и сбивчивой взволнованной речи. Выслушав, он согласился сразу, даже не спросив, почему она может задержаться. Этому Таня очень обрадовалась: о поездке ей никому не хотелось говорить.
Когда она, запыхавшись и уже чуть не на пороге сбрасывая пальто, влетела домой, торопясь переодеться, ее встретила обрадованная Варвара Степановна. Она подала телеграмму, потерянную два дня назад.
— Нашлась, слава богу, телеграмка-то, Танечка! — радостно улыбаясь, проговорила она. — Возле самых дверей, за плинтус завалилась. Вы уж не гневайтесь, что распечатать пришлось, извините: снежку туда понабилось, размокнет, боялась, в квартире-то.
— Пустяки, пустяки! — почти машинально ответила Таня, хватая телеграмму и не слушая виноватых объяснений Варвары Степановны.
«Шестого февраля буду Новогорске концертом. Надеюсь встречу. Георгий».
«Обязательно, обязательно встретишь, родной мой!» — мысленно сказала Таня, пряча телеграмму в сумочку. Она собралась в несколько минут; времени оставалось совсем немного. Однако на станцию прибежала за две минуты до поезда. Таня волновалась и спешила. «Только бы успеть! Только бы увидеть!»
А в вагоне опять было то же чувство, как в Москве, летом, когда вместе с Громовыми ехала к ним, к Георгию. В замерзшие стекла ничего не было видно, кроме пятен расплывчатого света и изредка пробегавших по окнам теней, По тому, как все это двигалось, можно было догадаться, что поезд не идет, а тащится…
На последней станции поезд задержали. Таня с тревогой смотрела на часы. Приникала к стеклу, стараясь рассмотреть что-нибудь в холодной неподвижной темноте, словно это как-то могло сократить досадную остановку. Таня поняла, что к началу концерта она обязательно опоздает.
6
Стеклянная дверь театрального подъезда затворилась за Таней в ту самую минуту, когда в фойе звучал уже второй звонок.
Над окошечком кассы висел аншлаг: «Все билеты проданы». Прошло еще минут десять, пока Таня разыскивала администратора, покупала входной билет, раздевалась в переполненном гардеробе. В зал она вошла, вернее, вбежала после третьего звонка.
Минута, в течение которой медленно, одна за другой, погасали люстры и, вздрагивая, неторопливо раздвигался тяжелый малиновый занавес, показалась Тане бесконечной.
Это был тот самый, такой памятный зал, в котором она еще девочкой с этой вот сцены увидела строгие лица людей, одетых в военные гимнастерки. Когда она принимала нехитрый и бесценный подарок Струнова, в нее входило сознание, что нет в мире для нее других дорог, кроме священной и прекрасной дороги искусства музыки. Но сейчас об этом Таня не думала.
Она смотрела на пустую еще сцену, на которую должен выйти Георгий. Слова ведущего: «Мендельсон! Концерт для скрипки с оркестром, ми-минор! Исполняет…» — долетели смутно, но последние: «…Георгий Громов!» прозвучали, как будто кто-то прокричал их в самое ухо.
На сцену быстро вышел Георгий со скрипкой в руках, Поклонился залу. Таня, стоявшая в правом проходе, инстинктивно подалась вперед, словно хотела идти. Сделав шаг, она остановилась и прислонилась к стене. Сердце колотилось так, точно хотело вырваться из груди…
Зал, погруженный в полумрак; люди, встретившие Георгия рукоплесканиями; строгая, вся в черном, фигура дирижера и его распростертые над оркестром руки, похожие на крылья; весь мир; вся жизнь, которая уже была и которая еще должна быть, — все для Тани исчезло. Для нее существовало, она видела, ощущала только одно — похудевшее лицо Георгия, его глаза, руку, вскинувшую скрипку к плечу. Таня затаила дыхание.
Георгий настроил скрипку и застыл, опустив правую руку со смычком. Короткое оркестровое вступление. Стремительной белой птицей смычок взмыл вверх и опустился на струны, и взволнованная, тревожная мелодия полилась в зал.
Таня не отрывала глаз от лица Георгия. Он стоял вполоборота и казался бы неподвижным, если бы не взлеты и падения смычка, то стремительные, как удар сабля, то плавные и неторопливые, если бы не безудержные быстрые пальцы, заставлявшие говорить скрипку, точно она была живая. Она покрывала звучание оркестра, овладевала людьми, поднимала в них бурю чувств. Притихший зал казался мертвым. Люди не дышали, не двигались, только воздух над ними, пространство белого зала — все представлялось наполненным чьим-то сильным, взволнованным дыханием — это было дыхание музыки.
Таня больше не видела ни скрипки, ни рук Георгия. Остались только его лицо, глаза, волосы. И ей начинало казаться, что нет даже оркестра, нет ничего, кроме этого дорогого лица, глаз. И именно это звучит, звучит неповторимо, неслыханно и прекрасно!
…Двести девяносто девятый такт! Как хорошо знакома Тане эта мелодия, которая вдруг отделяется от оркестра. Началась каденция. Взлеты и падения звуков — буря в тишине над безмолвствующим оркестром. Легкое, как воздух, тронутый трепетным крылом бабочки, звучит арпеджио. Где-то в неведомой глубине постепенно и чуть слышно возникает далекое звучание множества скрипок — в оркестре появляется мелодия главной темы. Снова задушевно поет могучая скрипка Георгия. Сейчас вся сила ее звука перешла в нежность. Снова что-то стремительное и неудержимое, как несущийся с гор поток. Потом широкое певучее анданте второй части. Сверкающий виртуозный финал.
Таня аплодировала вместе со всеми до неистовой обжигающей боли в ладонях. Вспыхнули люстры. Когда закрывался занавес, Таня заметила короткий ищущий взгляд Георгия и поняла: он искал ее. Захотелось крикнуть, что она видит его, что она здесь, что слышала его скрипку, что сию минуту придет к нему. Захотелось сейчас же, прямо из зала броситься туда, к сцене… Занавес закрылся.
Публика из зала выходила медленно. Волнуясь, Таня с трудом протискивалась между людьми, неторопливо спускавшимися в фойе. Она еще не успела сойти вниз, как раздался первый звонок. Неужели антракт будет короткий? Таня заколебалась: идти ли сейчас за кулисы? Успеет ли она разыскать Георгия? Встреча взволнует их, а ему нужно еще играть… «Нет, пойду все равно!». Таня прошла гардероб, вестибюль… Второй звонок на секунду остановил ее перед дверью с надписью: «Служебный вход».
— Не успею, — прошептала Таня, нерешительно отворяя дверь.
Навстречу с лестницы спускался знакомый уже администратор.
— После концерта, пожалуйста, — сухо ответил он, выслушав Танину просьбу. — Сейчас начнется второе отделение. — И вежливо преградил дорогу.
«Может быть, в самом деле, так лучше?» — утешала себя Таня, входя последней в уже затемненный зал.
Во втором отделении Георгий играл в сопровождении рояля.
Таня теперь уже немного поуспокоилась и даже позволила себе посмотреть на аккомпаниатора и подумала о том, какое это было бы счастье сидеть там на сцене, на его месте, и аккомпанировать Георгию. О! Как бы она играла!
Чтобы увидеть Георгия как можно скорее, Таня решила уйти из зала несколько раньше, чем кончится концерт; нужно было успеть побыстрее одеться, пока в гардеробе не скопилась очередь.
— Чайковский! Песня без слов! — объявил ведущий.
Куда теперь Таня могла идти? «Это он для меня!
Для меня! — радостно у самых висков вместе с кровью стучала ликующая мысль. — Он окликает, зовет меня, милый!» — И воображение досказало неуслышанное, зовущее слово: Татьянка!
…Зал рукоплескал, но Георгий больше не вышел. В гардеробе Таня нервничала, ей казалось: очередь совсем не двигается. Получив пальто и наспех накинув его, она быстро поднялась по лестнице, которая вела за кулисы. Перед Таней были десятки коридоров и множество дверей. Она пробиралась в узких проходах между составленными возле стен декорациями, спрашивала у попадавшихся навстречу музыкантов оркестра, тащивших под мышками черные футляры с кларнетами, гобоями, скрипками, где ей можно увидеть Георгия Громова. Ей отвечали, старательно объясняя направление и приметы нужных дверей. Она разыскивала их, и вдруг оказывалось, что это совсем не здесь, что свернуть нужно было в коридор налево. Таня снова шла, снова расспрашивала….
В конце концов у какого-то маленького человечка с блестящей, как стеклянный абажур, лысиной, Таня узнала, что скрипач Громов уже порядочно времени как уехал в гостиницу, где остановился.
В гостинице дежурная развела руками, объявив, что товарищ Громов как уехал в театр в семь часов, так больше и не появлялся.
— Возможно, он в ресторане, — сказала дежурная, — вы пройдите, это в первом этаже.
Не оказалось Георгия и в ресторане. «Что же делать? Куда он мог исчезнуть? — думала Таня, чувствуя слабость во всем теле. — Я, кажется, нервничаю. Так нельзя, нужно взять себя в руки! Не мог же он исчезнуть бесследно…»
Таня возвратилась в гостиницу. Нет, Георгий так и не приходил. Она взглянула на часы: «Боже мой! Уже первый час!» Она опоздала на последний пригородный поезд. Следующий — только утром! Как попасть в Северную гору? Там, на фабрике, уже началась ее смена. Правда, Любченко обещал подменить на два часа, а дальше? Может быть, пожертвовать сменой? Ведь надо же увидеть Георгия! Дождаться в вестибюле гостиницы. Придет же он когда-нибудь! Но как завтра смотреть людям в глаза?
«Как дико, как нелепо получилось все, начиная с потерянной телеграммы. Знала бы раньше, могла бы взять однодневный отпуск… Зачем, зачем я не отыскала его в антракте?».
Слезы упрямо подступали к горлу. Все, чем она жила несколько последних часов: ожидание, музыка Георгия, желание увидеть его, — все окончилось нелепейшим образом — нужно было уезжать обратно. Уезжать ни с чем.
Таня снова пошла к театру и долго еще ходила возле подъезда, не понимая, зачем она это делает, чего еще ждет. Подошел автобус. Она машинально вошла в него. Доехала до цементного завода. Здесь начинался тракт. В двухстах метрах — инспекторский пост, оттуда можно уехать на попутной машине.
Усилившийся ветер гнал мелкий и колючий снег. По дороге, по сугробам на обочине белым дымком ползли шипящие струйки поземки. Поеживаясь от ледяного ветра, Таня прятала лицо в меховой воротник пальто, придерживая его рукою в тонкой шерстяной перчатке. Полчаса она прождала у шлагбаума, прежде чем дежурный старшина остановил грузовую машину и велел шоферу «подбросить по пути девушку» до Северогорского поворота.
Место в кабине было занято. Сжавшись в комочек и подняв воротник, Таня около часа тряслась на каких-то мешках. Снег усиливался. Сильнее дымились поземкой убегающие назад сугробы и снежная целина. Уплыли последние фонари. Шофер гнал «с ветерком», очевидно, поторапливаясь, пока метель не разгулялась по-настоящему. Машину то заносило, то подбрасывало. Свет фар, мотавшийся из стороны в сторону, освещал только мутную белесую пелену. Выхватывал из мглы одинокие деревья возле дороги. Голые ветви их бились на ветру и вздрагивали. Если бы не урчание мотора, слышно было бы, как они стеклянно шумят. Больше ни впереди, ни по краям ничего не было видно, только вдали над городом стоял расплывчатый и неспокойный световой туман. Таня едва сдерживала слезы. Все, что еще недавно бушевало в сердце, теперь превратилось в тяжелый давящий ком. Казалось, этому не будет исхода, как не будет исхода белесой мгле этой ночи, режущему ветру, снегу. «Ехать бы вот так без конца. Все равно куда. Просто так. Ни за чем», — появилась мысль. Она зажгла другую: — «А Георгий? Разве ему легче?» Она хоть видела его, а он, конечно, думает, что Таня попросту не приехала. Нет! Нужно объяснить, дать телеграмму, что пишет обо всем, что ждала… Но куда послать? Может быть, он еще и завтра будет в Новогорске?
Таня старалась припомнить подробности напечатанного в газете объявления о концерте. Но помнилось только одно: шестое февраля. «Знать бы! Завтра с утра отпроситься и поехать снова!»
Машина остановилась.
— Вылезайте, девушка, вам теперь налево, — высунувшись из кабины, сказал шофер и, когда Таня слезла, добавил: — Эх! И неладная же погодка вам в попутчики навязалась!
Таня рассчиталась. Поблагодарив, шофер исчез в темноте кабины. Хлопнула дверца. Взревел мотор, и машина унесла прямо по дороге белый колышащийся сноп света.
7
Северогорский тракт местами сильно перемело. Идти было трудно. Метель разгуливалась, грозя превратиться в пургу. Конечно, в такую непогодь на дороге не встретишь никого. До Северной горы здесь было пять километров, и в хорошую погоду дойти можно бы за час с небольшим. Чтобы согреться, Таня шла быстро, засунув руки в тоненьких перчатках в рукава. Она боялась сбиться с дороги, но мелкие елочки, редко росшие по обочинам, и торчавшие кое-где хвойные вешки снеговой защиты помогали ориентироваться.
Ноги в ботиках деревенели. Тракт повернул, и ветер теперь дул навстречу. Лицо начинало мерзнуть. Таня закрывала то одной, то другой рукою глаза и лоб от стремительных, секущих снежинок, но руки быстро замерзали, и приходилось снова прятать их в рукава. Ветер дул все сильнее. На сугробах по краям дороги вздымались крутящиеся дымные призраки и словно взмахивали руками, шарахаясь на дорогу. Местами ноги глубоко тонули в снегу. Снег набивался в ботики, но Таня не останавливалась, чтобы вытряхнуть его. Она начала уставать и шла тяжело и часто дыша.
Снег залеплял глаза. На ресницах намерзали мелкие капли. Лицо горело. Таня шла, напрягая последние силы. Хоть бы огонек впереди поскорее. И по мере того как все трудней и трудней становился путь, эта мысль: «Огонек бы!» начинала вытеснять остальные, делалась глазной, единственной. Но огонька не было. Казалось, путь этот никогда не кончится. Тело костенело от ветра и усталости.
Наконец впереди появилось расплывчатое пятно неяркого света. Оно медленно приближалось. Поселок был недалеко.
«Вот они, считанные метры! — выбиваясь из сил, вспомнила Таня давние слова Ивана Филипповича. — Хорошо еще, если идешь к чему-то, а не от чего-то, как я…»
И сейчас, когда уже рядом был поселок, когда появились впереди темные пятна строений и полосы рассеянного света из окон, природа, казалось, совершенно сошла с ума. Уже в самой Северной горе разгулялась такая пурга, что невозможно было открыть лицо.
Собрав остатки сил, утопая в снегу, Таня едва дотащилась до крыльца. Дверь оказалась не запертой.
Заслышав шаги, навстречу выбежала Варвара Степановна.
— Танечка! — вскрикнула она с такой радостью, что можно было подумать, будто встречала она через много лет собственную дочь. — Голубушка вы моя! Да где же это вы запропастились? — громко заговорила она, прижимая руки к груди от удивления и страха — такой необыкновенный вид был у Тани.
Таня прислонилась к косяку и откинула голову. Она стояла, вся запорошенная снегом, с иссеченным ветром лицом, с облепленными льдом ресницами и потрескавшимися на ветру губами. Руки ее повисли. Это длилось секунды.
Таня вдруг почувствовала, как ее тело стало свинцовым и поползло вниз. Все закачалось и поплыло перед глазами. Она увидела, как бросилась к ней Варвара Степановна, и потом пока исчезало сознание, наверно, тут же начался сон, потому что навстречу Тане быстро шел Георгий. Она увидела его встревоженное лицо, услышала испуганный, но долгожданный возглас «Татьянка!» Это было последним перед внезапно нахлынувшей темнотой… Таня очнулась в своей постели. Пока она еще не открыла глаза, первым ощущением было тепло чьей-то горячей руки, державшей ее пальцы. Она подняла веки. Сон, очевидно, продолжался: рядом сидел Георгий. Это он держал ее пальцы. Но позади него со сжатыми у подбородка руками стояла совсем реальная, настоящая Варвара Степановна с перепуганным, все еще тревожным лицом. Она произнесла самые обыкновенные слова:
— Слава богу! А я-то переполошилась. Ну все теперь. Все! — она осторожными шагами и почему-то на цыпочках вышла из комнаты.
Во сне двери, обычно, не скрипят, а эта скрипнула.
— Георгий! — вскрикнула Таня и рванулась с подушки, но слабость не пустила ее.
И тогда руки Георгия подхватили ее, приподняли. Она обвила его плечи, прижалась щекою к его груди и… расплакалась беззвучными и радостными слезами.
Георгий молча гладил ее волосы, другой рукою продолжая держать за плечи. Наконец, Таня успокоилась.
— Милый ты мой!.. Наконец-то… — радостно выдохнула она и раздельно, как будто впервые произносила это имя, проговорила: — Георгий!
От слабости кружилась голова. Лицо горело, как обожженное, ныли ноги. Но все самое страшное осталось теперь позади. Таня села на кровати, опустив ноги на половичок, и положила голову на плечо Георгия.
— Я так ждал тебя в Новогорске, Татьянка! — сказал он, притягивая ее к себе.
И Таня заговорила, глядя прямо перед собой, как будто снова вставало перед ней все сегодняшнее, похожее в одно и то же время на радостный и страшный сон. Она рассказала и о том, как неожиданно узнала о концерте, и о потерянной и отыскавшейся позже телеграмме.
— Я заслушалась «Песни без слов». Потом долго хлопала тебе. В гардеробе было множество народа… Ты уехал раньше. Я искала тебя. В гостинице была… Опоздала на поезд… Пешком вот от поворота шла. Это было как смерть, Георгий! А как обернулось все! Шла с распухшим сердцем, думала: от тебя… а на самом деле: к тебе! Потому и дошла… — и только сейчас удивленно спросила: — Но как ты попал сюда, милый?
— Значит, ты была там, — вместо ответа задумчиво сказал Георгий и, все еще не отвечая на вопрос прямо, продолжал: — Я недавно получил твое письмо, Татьянка; ты писала в сентябре. Видишь, как долго оно ждало меня. Это длинная история, о ней позже. Ты понимаешь, я прочел его, и… что-то словно оборвалось во мне. Это назревало долго. Я увидел, понял… Не знаю, можно ли простить такое. Как виноват я перед тобой, Татьянка. Это такая обида… прощается ли она?
Ответом ему было молчание и улыбка, особенная, с какой начинается большое счастье и с какою весной, впервые отворяя окно, смотрят на небо.
8
За стеной, в комнате Ивана Филипповича, часы пробили три раза.
— Георгий! Что же это я? — вдруг переполошилась Таня. — Что же я сижу? Мне надо на смену! Меня заменили временно. Боже мой! Я же подвожу человека! — Таня поднялась, но ослабевшие ноги отказывались держать ее тело, они дрожали и болели.
За дверью послышались шаги, голоса Варвары Степановны и Алексея. Женщина объясняла что-то. Алексей говорил негромко, и слов не было слышно.
«Он со смены пришел. Значит, случилось что-то!» — подумала Таня. — Подожди, Георгий, я сейчас, — сказала она, — за мной, кажется, пришли. Узнаю. — Она вышла, притворив дверь.
Вопреки опасениям Тани, на фабрике ничего не случилось, не считая того, что еще во время вечерней смены Любченко почувствовал себя плохо. Алексей уговорил его пойти домой. Он сам проводил его, временно приняв руководство, и, поскольку не появилась Таня, остался в третью смену; Любченко передал ему о своем обещании. Алексей знал, что Таня должна задержаться недолго, но ее все не было, и Алексей встревожился. Дела в смене были в порядке, и он ненадолго отлучился домой, просто, чтобы узнать, не случилось ли что. Он разбудил мать и спросил, не знает ли она в чем дело, и та рассказала Алексею обо всех последних событиях.
— Обошлись бы вы уж сегодня-то без нее, Алешенька, — сказала она. — Вовсе без силушки ведь пришла-то. Тут и памяти у порога лишилась. Погода-то не тише?
— Какое там тише! — махнул рукой Алексей.
— Куда пойдет? Управьтесь уж там. И потом… дело такое, Алешенька, ты пойми, встреча какая!..
— Да я, мама, вроде понятливый, — ответил Алексей.
В это время вышла Таня.
— Что-то случилось, Алеша?
Алексей успокоил, что «ровным счетом ничего, Любченко прихворнул только», что смена идет и что беспокоиться ни о чем не нужно, да и погода такая…
— А задание сменное выполним, — пообещал он, — можете не сомневаться. Вам лично завтра «экзамен» сдавать буду, ясен вопрос? — Он протянул Тане руку. — Может, не доверяете только?
— Ну что вы, Алеша… спасибо!.. — Таня крепко пожала протянутую ей руку. Она была так рада, что можно остаться дома, с Георгием. И хотя упрекала себя за это, но тут же оправдывала: «Такое бывает раз в жизни!»
Алексей ушел. Таня вернулась к себе.
— Все хорошо… мне можно не идти, — сказала она, снимая ватник и от слабости придерживаясь рукой за стену.
— Ты бы легла, Татьянка, — поддерживая ее, сказал Георгий, — смотри, едва на ногах стоишь.
— Нет, нет, это пройдет! — Таня подошла и присела на кровать, опершись рукой о руку Георгия. — Это совсем как новая жизнь, милый… Совсем новая! Если бы ты знал, что было передо мной в тот последний день… Я ждала, что увижу тебя…
— А я? Ты думаешь, я не ждал?
Да, Георгий тогда ждал. То, что произошло, было как ураган. Он закрутил его в вихре и не дал опомниться. Георгий не вернулся тогда домой. Он шагал по улицам, по бульварам, не видя и не слыша ничего, не зная, куда и зачем идет. Спускался в метро и ехал куда попало, снова выходил на улицу… Домой пришел только под вечер и долго сидел один. Родителей не было в городе: Андрей Васильевич вместе с Ксенией Сергеевной уехал в свой новый лесопитомник, где он директорствовал, — там они пробыли до глубокой осени… Георгий, измученный всем происшедшим, повалился на диван, но, несмотря на нечеловеческую усталость, сна не было. Он встал, ходил по комнате и ждал. Если все неправда, если Таня не виновата ни в чем, она обязательно приедет, постарается убедить его, если только он ей дорог по-настоящему! Но Тани не было. Значит, все правда! Значит, обман! Она уедет вместе с Савушкиным! Непреодолимая сила вытолкнула Георгия из дома. Он торопился: шел, ехал — мчался на вокзал и… опоздал к поезду. Входя в потоке людей через вокзальные двери, он не знал, что в эту минуту, выйдя через другие, торопился к станции метро Савушкин, который так и не нашел его после. Поезд уже отходил, и, конечно, Тани Георгий не увидел. «Конец!» — сказал он, и снова началось бесцельное хождение по Москве, по ее ночным улицам.
В Варшаве Георгий пробыл неделю. Потом начались поездки по другим польским городам. Прошел август. Вернувшись в Москву, Георгий с неожиданной ясностью понял, что в городе, где началось и так нелепо оборвалось счастье, он оставаться не может. Он пробыл в Москве три дня. Вечером был на набережной, куда попал случайно: просто пришел, сам не зная зачем. Вспомнилось все самое хорошее… «Нет, нет! Не думать! Забыть! Бежать! Дальше отсюда!» Он ушел… А поздно ночью остановился в Танином переулке, против подъезда.
На следующий день он упросил включить его в состав концертной бригады, едущей на целину.
Начались необыкновенные концерты: на полевых станах, в недостроенных клубах, в общежитиях; утомительные переезды то под палящим солнцем, то под проливным дождем в глухую полночь, на грузовых машинах, часто попросту на телегах. Родителям он изредка писал коротенькие открытки. В них он сообщал о том, куда поедет еще. Иногда на новом месте его ожидало письмо из дому. В Москву Георгий попал только в начале декабря. Он узнал от матери, что в ноябре, вернувшись домой, она нашла письмо от Тани и отправила ему. Обратно письмо не вернулось.
В декабре продолжались концертные поездки. Георгий по-прежнему старался убедить себя, что вот поездит так побольше и все успокоится, все станет на свои места. Но это был самообман. Образ Тани постоянно возникал перед его глазами, и Георгий наделял его всем самым светлым. Получалось так, что теперь, оторванный от нее, может быть, уже все потерявший, он начинал жить только ею одной. В конце января, во время концертов в Сибири, Георгий получил письмо от матери. Она писала, что неожиданно вернулось «за ненахождением адресата» Танино письмо и она не рискует посылать снова. Пускай оно дождется его приезда здесь. Так, наконец, он все-таки прочел те несколько строк, в которые Таня вложила все. И как-то сразу рухнуло то, темное. Остались только угрызения совести и желание увидеть Таню. Как раз предстоял концерт в Новогорске, и Георгий послал телеграмму, оставив про запас поездку в Северную гору сразу после концерта, если почему-либо встреча в городе не состоится… Так и вышло.
— Я нашел этот дом и не застал тебя, Татьянка, — закончил он свой рассказ. — Главное, никто не знал, куда ты исчезла. Можешь себе представить, как я обрадовался и перепугался потом, когда ты пришла измученная, вся в снегу. Татьянка! Если бы можно было зачеркнуть пятно на моей совести! — Георгий неожиданно поник.
Танины пальцы запутались в его густых темных волосах. Таня гладила его голову и старалась приподнять ее, а он сидел по-прежнему в глубоком раздумье. Потом вскинул голову:
— Пить страшно хочется, Татьянка, ты дала бы воды, — попросил он.
Таня засуетилась:
— Ой, я и не подумала! Сейчас чайник поставлю. У самой в горле пересохло все… — Она пошла на кухню. Принесла стакан воды.
Потом Таня снова села рядом с Георгием. Поправляя подушку на кровати, она нечаянно выронила из-под нее фотографию. Он поднял:
— Что это?
— Ты хотел спросить, кто? — улыбнулась Таня и, обнимая Георгия, сказала: — Это он, тот, который был и будет постоянно со мной! Всю жизнь! Где бы ни находился! Тот, который, наверно, никогда больше не подумает обо мне так, как тогда…
Таня обхватила ладонями щеки Георгия и повернула его лицо к себе. Их глаза встретились. Наверно, Танины глаза светлели все больше и больше, потому что светлым становилось и лицо Георгия. Он обнял Таню и с силой прижался губами к ее губам. И в голубом колышащемся полумраке, кроме горячих губ Георгия, кроме неистовых, ликующих ударов сердца, кроме этого, не было ничего…
9
Утром Варвара Степановна поднялась по обыкновению раньше Ивана Филипповича. В кухне на электрической плитке зловеще фырчал почти пустой чайник. Варвара Степановна торопливо выключила плитку. Лицо ее сделалось строгим; она знала — за ее супругом водятся такие грешки.
Сколько раз, засидевшись и не желая беспокоить жену, он сам ставил чайник на плитку, а потом благополучно забывал о нем. Три чайника уже стали жертвой его рассеянности.
Держа тряпкой горячую ручку спасенного от безвременной гибели чайника, Варвара Степановна грозной походкой вошла в комнату. Иван Филиппович одевался. Он удивленно уставился на свирепые облачка пара, все еще вылетавшие из носика чайника. Перевел младенчески ясный взгляд на жену.
— Три загубил, мало показалось? — с чисто судейским спокойствием спросила Варвара Степановна. — Говорила тебе: ночью буди, коли пить захочешь! Ладно поспела, а то бы снова по магазинам чайники искать.
Напрасно Иван Филиппович оправдывался и доказывал свою непричастность к преступлению и даже напомнил жене, что вчера спать лег раньше ее, а она еще гостю открывала да Таню ждала сколько.
— Все следы к тебе ведут все равно, — возразила Варвара Степановна. — Запру вот все твои инструменты в чулан на два месяца, чтобы в норму пришел. Доработался! Себя не помнишь!
— С сегодняшнего дня покой для тебя наступит, Варюша, — сказал Иван Филиппович, оставляя улики неопровергнутыми. — Забыла, что на неделю в Москву отправляюсь? Детище свое повезу. А заодно и твое все, да, да! Не удивляйся! И капустные пироги твои, и воркотню, и все три твоих чайника, которые на плитке сжег, — все! Давай-ка собираться станем лучше, чем ругать меня за чужие-то грехи!
Иван Филиппович уезжал в двенадцать часов дня, и Таня едва не прозевала проститься с ним. Сегодня она, против обыкновения, проспала долго.
Алексей, хотя и пришел в восьмом часу утра, был уже на ногах. После обеда он собирался уезжать в Новогорск вместе с Горном: нужно было согласовать некоторые изменения в конструкции узлов линии, заказанных машиностроительному заводу.
Таня собиралась выйти во вторую смену вместо заболевшего Любченко, но Алексей сказал, что не нужно, что он заменит своего мастера; утром в цех приходил Гречаник и дал согласие на эту временную замену.
— Только с начала моей смены на часок придите, — попросил Таню Алексей, — а то я только с шестичасовым «рабочим» вернусь.
Он еще сказал ей, что Гречаник просил зайти днем, потому что, пока болеет Любченко, нужно временно поручить кому-то выполнение обязанностей старшего мастера.
— В цеховую заодно загляните, — просительно сказал Алексей, — посмотрите, как у меня с документацией со всей, порядок ли?
Горн по пути на станцию зашел за Алексеем. Тот уже собирался выходить. Он нес чемоданчик отца.
— Батю к поезду заодно проводим, — сказал он, идя навстречу Горну.
Иван Филиппович держал в руке новенький скрипичный футляр. На старике были, как и полагалось при поездке в столицу, новое пальто и высокая барашковая шапка «пирожком».
— Батя сегодня здорово похож на кого-то из наших известных скрипачей, — сказал Алексей, помогая отцу спуститься с крыльца. — Правда, Александр Иванович?
— Во всяком случае, не на Марину Козолупову, — серьезно ответил Горн.
Таня вышла вместе с ними. Проводив попутчиков до угла, она попрощалась и повернула к фабрике.
Пурга утихла еще под утро. По едва натоптанным тропкам идти было трудно, к тому же ноги сегодня болели еще сильнее вчерашнего. У домов, у заборов — повсюду возвышались сугробы. Вздыбленные, с закрученными гребнями, они напоминали застывшие волны. На ветке рябины отчаянно стрекотала и кланялась кому-то сорока. На углу облепленные снегом мальчишки выкапывали в сугробе пещеру. Окна домов отражали светло-серое, почти белое, небо и казались начисто вымытыми. Медленно падали крупные мягкие хлопья. Они щекотали лоб, глаза, губы.
Проваливаясь в глубоком снегу, Таня переходила улицу и думала, почему сегодня все кажется таким ослепительно белым, даже при хмуром небе. Возможно, оттого, что все становилось на свои места?
Георгий сказал, что пробудет у Тани целую неделю! А потом? А потом он поедет в Москву. Что и как будет дальше, Таня пока не думала. Она знала, верила: все сложится хорошо. Он сказал сегодня утром:
— Ты знаешь, Татьянка, пока я, стараясь приглушить боль, ездил по стране, мне открылось что-то совсем новое и большое. Где бы ни играл я: в поле, в совхозном клубе — везде меня встречали вдумчивые, внимательные глаза тех, кто слушал музыку. Часто они были близко, почти рядом. Если бы ты видела их! Такие глаза бывают у большого, настоящего друга. Если бы не они, я не знаю, что было бы со мною вообще, где бы брал силы.
…У фабрики, возле ворот, Тернин собственноручно приколачивал объявление. Большие фиолетовые буквы виднелись издалека. Подойдя, Таня прочла, что на завтра, на пять часов вечера назначается расширенное заседание фабричного комитета «по вопросу о дальнейшем улучшении рабочего взаимоконтроля и введении почетного личного клейма для передовиков качества».
— Ну, Татьяна Григорьевна, — сказал Тернин, разглаживая объявление ладонью, — как думаете, получится? — и провел пальцем, как бы подчеркивая слова: «личного клейма для передовиков качества». Не дав Тане ответить, он солидно и утвердительно произнес: — Получится! Обязательно получится, если делать будем!
Наступление продолжалось. Жизнь шла вперед. От этого делалось еще светлее и радостнее.
На фабрике Таня задержалась недолго. До начала смены оставалось еще порядочно времени, но домой нужно было спешить. У Георгия сегодня опять концерт в Новогорске. Скоро ему на поезд. «Он ждет меня!» — подумала Таня. Ждет! Как радостно звучало это слово сейчас!
Таня шла к дому, не переставая улыбаться. Чему? Всему, что было вокруг: ослепляюще белой земле; белому небу; завтрашнему дню, такому же полному и трудному, как вчерашний, обыкновенному и, в то же время, совсем особенному; всем дням, которые будут после; своему счастью; жизни!
Поселок Юг — Пермь
1954–1958
Примечания
1
В столярном деле прифуговывать — пригонять, пристрагивать, при помощи фуганка; самая точная столярная пригонка.
(обратно)2
Цулага — приспособление для фрезерного станка. Цулажники — мастера, занимающиеся изготовлением и ремонтом цулаг.
(обратно)
Комментарии к книге «Человек находит себя», Андрей Дмитриевич Черкасов
Всего 0 комментариев