«Андалузские легенды»

381

Описание

«Андалузские легенды» — захватывающая книга русского писателя Евгения Андреевича Салиаса (1840–1908). Фантастический сборник автора включает рассказы «Три пряхи», «Оборотни», «Дубинка дяди Хозара» и «Чудотворная пальма». В число других произведений Е. А. Салиаса входят «Еврейка», «Сенатский секретарь», «Манжажа», «Экзотики», «Француз», «Фрейлина императрицы», «Машкерад» и «Филозоф». Всероссийскую славу Евгению Андреевичу Салиасу принесли авантюрные сюжеты, где единственную конкуренцию прозаику составлял Александр Дюма.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Андалузские легенды (fb2) - Андалузские легенды [МИ Стрельбицкого, сборник] (Андалузские легенды (1896)) 633K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Евгений Андреевич Салиас

Евгений Андреевич Салиас Андалузские легенды

Чудотворная пальма

Во времена правовернаго Абдэль-Азиса, котораго Муза-Бен-Насенр оставил править в Севилье, после покорения Испании, существовала в городе маленькая мечеть, около которой росла великолепная пальма. О ней ходили странные слухи между сынами Ислама. Неизвестно, что именно разсказывалось и что ей приписывали, но известно, что правоверные построили около нея фонтан, для своего обряда омовенья перед входом в мечеть. Было известно, что правоверный, поклонившись раз в ту сторону, где хранит Кааба гроб пророка, второй поклон делал пальме, величественно рисовавшейся на синем небе… Иногда, как бы в ответ на поклон, пальма шевелила свои ветви, наклоняя их к фонтану. По этой ли причине, или почему-либо другому, но любовь к этой пальме распространилась повсюду.

Много лет спустя, т. е. уже во времена св. Фердинанда, вера в пальму сделалась еще сильнее. Когда христианския войска окружили Севилью и св. король уже входил победителем в город, когда он уже принял ключи его — толпы обезумевших мавров окружили пальму и, как последнее средство, умоляли ее смилостивиться, явить новое чудо — разсеять войска вражеския, невернаго короля Фердинанда.

Но пальма не шелохнулась; она осталась нема на все молитвы и просьбы сынов Ислама… Пальма покровительствовала христианам!..

Через несколько времени поганые выходили из Севильи, а на высокой башне Santa Maria развевалось знамя святого короля.

Мечеть очистили и освятили во имя Іоанна Крестителя… Пальма расцвела и стала еще прекраснее, еще великолепнее разсыпались ея ветви, рисуясь на синем небе… Слухи о чудесах ея относительно христиан стали переходить из уст в уста, и от нея разносилась такое благоухание (odor de Santidad), что многие пожелали быть похороненными подле нея.

Таким образом, прежний сад мавров превратился скоро в христианское кладбище. Наконец уже в 1505 году, когда генерал-инквизитором был муж ученый и знаменитый вельможа Фра Діэго Деза, случилось следующее.

Было в то время много еретиков в Севилье. Однажды в сумерки, в церкви св. Іоанна Крестителя проповедывал францисканский монах Фра Хуан де-Санта-Тереза. При большом стечении народа говорил он об уменьшении страха Божия и усердия в людях. Закончил он проповедь, говоря, что самое тайное помышление, противное религии, не может укрыться от суда Божьяго, так как даже стены имеют глаза и уши.

Четыре человека вышли из церкви, насмехаясь между собой над проповедью, и отправились в один дом, известный своим хорошим вином и столом.

Все четверо были новообращенные евреи, которых было тогда много, и которые, тщательно соблюдая все обряды христианской религии, в глубине души насмехались над католицизмом, принадлежа к своей первоначальной вере. Спросив ужинать, выпив довольно много вина, они снова заговорили о проповеди.

Один из них, очевидно, коновод, по имени Хуан Діэго, насмехался более всех.

Этот человек был известен своим плохим поведением; всегда посещал все дурные дома и, при малейшей ссоре, обращался за помощью к своему ножу, которым владел с удивительным искусством…

Хуан Діэго, полупьяный, поднялся с своего стула и заговорил так, обращаясь к товарищам:

— Монах говорил, что даже стены имеют глаза и уши. Кто хочет побиться об заклад? Я отправлюсь в любое уединенное место, произнесу кощунство…. и никто не узнает.

— Согласен! отвечал один из собеседников. Если ты в полночь осмелишься войти на кладбище San-Juan и перед пальмою произнесешь свое кощунство — то моя лошадь Перла и моя любовница Пакита — твои!..

— Согласен!

Так как было еще одиннадцать часов, собеседники продолжали пить.

За пять минут до полночи они вышли. Трое остались у ворот San-Juan'а. Діэго, не перекрестясь, вошел на кладбище и стал перед пальмой.

Пробила полночь… В это мгновенье, над могилами стольких праведно живших людей, похороненных тут, перед пальмой — Хуан Діэго громко и спокойно произнес богохульство, расхохотался и вышел.

Все четверо отправились снова пить. Проигравший обещал прислать на другой день и любовницу и лошадь.

Когда эти еретики ушли и никого не осталось на кладбище, чудное сияние осенило пальму; сияние это, нежное, розовое и благоухающее, все увеличивалось. Наконец, из центра ветвей пальмы вылетел ангел чудной красоты, одетый в прозрачную тунику снежной белизны, изукрашенную жемчугом, сапфирами и другими драгоценными камнями. Ангел приблизился к одной из могил и дотронулся до нея своими крыльями. Могила тут-же раскрылась, и показался гроб. Ангел произнес мелодичным голосом:

— Разгневанный Господь слышал богохульство еретика! Ты жил и умер благочестиво, Тристан де-Ривера! Завтра, при восходе солнца, встань из гроба своего и ступай, донеси инквизиции на еретика, чтоб он был наказан! Такова воля Господня!

Снова тронул ангел могилу, и она закрылась. Тогда ангел обратил взор свой к небу, поднялся и тихо полетел, оставляя за собой благоухающий след… Сиянье над пальмой пропало, и снова все покрылось прежней тьмой…

С зарей, у дверей замка, находившагося в предместьи Триана, где была резиденция верховнаго инквизиторскаго суда (del Santo Officio), постучался почтенный старец, одетый в длинное черное платье и едва держащийся на ногах от слабости и дряхлости. Он просил позволенья переговорить с инквизиторами о деле, угодном Богу и прославляющем религию. Он был допущен и донес обо всем происшедшем в ночь на кладбище Іоанна Крестителя. Фра Діэго Деза и другие инквизиторы были объяты ужасом.

Записали имя богохульника, взяли клятву с старика; оставив свой адрес, он вышел из верховнаго инквизиторскаго суда и, едва передвигая ноги, пропал в переулках Трианы.

Алгуасилы инквизиции отправились на квартиру Хуана Діэго, под предводительством Гинеса де-Сарабиа, мужа опытнаго в делах, касавшихся святой веры (Santa Fé). Известно, что в те времена по приказанию инквизиции отворялись все двери, по малейшему требованию.

Разбудив Хуана Діэго, алгуасилы привели его в замок Трианы. Он вошел спокойно, убежденный, что никто не знает о происшедшем в прошлую ночь.

Инквизиторы важно и строго занимали свои места на высоких креслах. Толстыя стены низкой залы были завешаны черными коврами. Пред креслами судей помещался широкий стол на возвышении, окруженный решоткой. На черной шерстяной материи, покрывавшей стол, были вышиты медальоны доминиканскаго ордена. По бокам стола находились маленькие стулья для секретарей и других должностных лиц; за ними лавки для familiares [1]. Наконец, в центре, напротив всего суда помещался одиноко маленький табурет, предназначенный для подсудимаго.

Под великолепным балдахином, с золотым шитьем и бахрамами, висел драгоценный образ Спасителя. Перед ним, в серебряном канделябре, горело несколько свечей из зеленаго воска. Общий вид этой залы был таков, что, кто однажды побывал в ней, тот всегда с ужасом вспоминал о ней во всю свою жизнь.

Приказали подсудимому сесть, и начался допрос:

— Как ваше имя? спросил фра Деза.

— Хуан Діэго.

— Какою должностью и ремеслом занимаетесь?

— Никаким, потому что я — гидальго (благородный).

— Имеете родных?

— Нет.

— Против вас есть важное обвинение. Если вы добровольно сознаетесь в своем преступлении, святой трибунал распорядится с вами милосердно… В противном же случае закон строг… Поклянитесь именем Бога отвечать правду на все вопросы.

— Клянусь! твердо произнес подсудимый.

— В добрый час!.. Что вы делали вчера ночью с одиннадцати до трех?

— Alas Animas (нечто в роде вечерни); ужинал с приятелями, потом вернулся домой и лег спать.

— Обвиняетесь в клятвопреступлении! воскликнул фра Деза. На вас донес человек известной честности и неспособный лгать. Признайтесь, сенор Хуан Діэго.

— Никто не может избегнуть тайных врагов, ненависти и клеветы.

Фра Дезо заговорил шопотом с своими товарищами и обратился к подсудимому:

— Если вы не признаетесь, вас подвергнут пытке.

Хуан Діэго вздрогнул.

— Пытка заставит меня сделать фальшивое признание. Правда то, что я уже сказал, — Это ваше последнее решение?

— Да.

Фра Деза подал знак фамильяресам. Подсудимаго связали и вывели в широкую, четвероугольную залу, полную крюков, зубчатых колес, щипцов, молотков; между ними стояла машина по имени potro, нечто в роде деревянной лошади, на которой пытка была ужасна. Пока подсудимаго раздевали, фра Деза отправил одного из фамильяресов за стариком-доносчиком, чтоб он явился, по обычаю, подтвердить донос свой.

Пытка Хуана началась с колеса; его привязали веревками и после его вторичнаго отрицания в виновности — фра Деза произнес: Primera vueltal (Первый круг).

Колесо повернули, веревки стягивались, врезались в тело подсудимаго, побагровевшее от наплыва крови. При втором отрицании и втором повороте кровь хлынула у него изо рта и из носу.

В эту минуту явился посланный фамильярес и, с изменившимся, бледным лицом, тихо передал что-то на ухо инквизитору.

Деза, пораженный услышанным, воскликнул:

— Боже великий, недозволяющий, чтоб черныя дела оставались безнаказанными!.. Несчастный! Знаешь ли ты, кто донес на тебя? Мы послали за ним, и внук его объявил, что тот, котораго мы спрашиваем, и который нынче утром приходил сюда… уже более двадцати лет, как похоронен под пальмой церкви Іоанна Крестителя. Отвяжите его и отведите в темницу.

В тот же день явился к Хуану доминиканский монах, увещевавший его раскаяться и признаться в богохульном поступке, наказываемом самим Господом.

Хуан признался во всем и назвал соучастников, прося пощады и милосерднаго прощения.

В тайном заседании Santo Officio он был приговорен к сожжению.

Соучастников не нашли. Они бежали.

Через два дня на Сатро de Fablada, за стенами Севильи, был сооружен на возвышении большой костер для долженствовавшаго произойти ауто-да-фе.

При огромном стечении народа, сопутствуемый обычной мрачной процессией духовенства и монашеских орденов — был привезен Хуан Діэго. Несмотря на моленья о пощаде, он был возведен на костер…

Умер он еретиком, потому что, объятый пламенем, забыл о раскаянии, и в своем предсмертном бреде, обвинял Santo Officio в обмане в делах святой веры.

Со времен этого самаго большого чуда святой пальмы — народ прозвал церковь San-Juan de la Palma.

Дубинка дяди Хозара

Жил поживал давно тому назад один веселый человек, маленький, да толстый, по имени дядя Хозар. Он был очень богат, но у него было только три любимыя занятия: есть, пить и спать. Никто не мог сесть больше, выпить скорее и спать крепче. И дядя Хозар так усердно занимался этими тремя занятиями, что скоро с женой и с детьми очутился без единаго гроша. Единственно, что осталось в его распоряжении — это 365 дней в году, но есть было уже нечего. Дети кричали и плакали, прося хлеба, а жена начала драться всякий день. Хозару, наконец, стало не в терпеж от них и, выпросив у жены веревку, он отправился в лес с тем, чтобы повеситься.

Прицепил он петлю к дереву и собирался уже вешаться, как вдруг видит: сидит на ветке белочка, да не простая, а золотая, хвост из бриллиантов, лапочки изумрудныя, а глазки, два яхонта, как огонь горят.

— Дядя Мартын, ты что это затеял? спрашивает белочка пискливым голоском.

— Нешто не видишь. Повеситься хочу с тоски, да с голоду.

— Как тебе не стыдно. Брось. На вот тебе кошелек, в нем всегда деньги будут, сказала белка и, бросив кошелек, пропала.

Мартын взял кошелек, связанный из краснаго шелка и смотрит: в нем червонец. Он вынул его, поглядел и хотел назад положить, но червонец не лезет, ибо в кошельке другой уже его место занял. Вынул Мартын этот другой, а там третий… Сообразил дядя Мартым, какой у него дивный кошелек, и весело побежал домой…

По дороге случился трактир. Дядя Мартын зашел в него на минуточку. Видя его ободраннаго, ему не хотели давать ни есть, ни пить, требуя уплаты вперед. Мартын натаскал целую горсть червонцев и бросил хозяину на стол, говоря, что у него есть на что всю Испанию купить.

Угостившись чрез меру — Мартын тут же свалился под стол и заснул как убитый.

Трактирщик заметил, какая сила в кошельке Мартына, велел своей жене связать поскорее кошелек точь в точь такой же, как у Мартына и, пока тот спал, подменил чудный кошелек другим, простым.

Дядя Мартын, проснувшись, пошел домой и издали стал кричать жене, что достал кошелек, из котораго может наворотить гору золота.

Вынул Мартын кошелек и сунул пальцы за червонцем, а в нем нет ничего. Он и так и сяк… И вертел, и встряхивал, и выворачивал его, опять клал в карман, и опять вынимал. Но не тут-то было. Нет ничего в кошельке — и конец! Жена Мартына безмерно озлилась, думая, что муж над ней насмехается и, не говоря худого слова, развернулась, да так мужа угостила, что тот вылетел на улицу кубарем. С горя, да со злости побежал он прямо в лес, на то же место, чтобы вешаться.

А на дереве сидит та же золотая белочка.

— Ты что, Мартын? пищит она.

— Вешаться. Жить не хочу, когда даже твой кошелек и тот у меня не действует. С голоду хуже умирать, лучше повеситься.

— Ну, полно. Не горюй. На, вот тебе плащ. Когда захочешь есть, разстели его по земле и садись.

Белочка пропала, а на дяде Хозаре очутился плащ. Снял он его, разостлал на траве и сел. И вдруг видит, весь его плащ покрылся блюдами и винами. Целый обед на десять человек.

На радостях Мартын наелся и напился и, едва двигаясь, чуть не ползком отправился домой. Трактирщик, увидя его, смекнул, что если Мартын — сыт, да и пьян, то что-нибудь да есть у него новое в роде кошелька. Он вышел к нему и стал приглашать выпить с ним. Мартын отказался войти и предложил трактирщику его самого угостить. Мартыну хотелось похвастаться.

— Чем же и где ты меня угостишь. Разве открыл ты трактир?

— Вот, мой трактир! сказал Мартын.

И, разложив плащ, он сел и велел сесть и трактирщику. Плащ так и закрыло всякими блюдами и бутылками с вином. Трактирщик онемел от изумленья и стал придумывать, как бы украсть плащ. Он притворился пьяным, заспорил с Мартыном, полез на него с кулаками и так его ударил, что Мартын растянулся на земле как мертвый. Трактирщику только того и надо было. Подменил он плащ Мартына своим и ушел. Мартын, придя в себя, обещался мысленно отомстить трактирщику в другой раз за побои и отправился скорее домой. Завидя жену и детей, он стал звать их обедать.

— Вот дай только развернуть плащ, — объявил он, — и даже нам не сесть всего того, что на нем сейчас будет.

Жена и дети сели. Мартын тоже сел и развернул плащ. Смотрят они — блюд нет никаких, а только куча клопов поползли из плаща на них.

Жена при этой новой насмешке, остервенела от злости и, наскочив на мужа, начала его колотить чем попало, а дети давай ей помогать. Так проводили они Мартына чрез всю деревню. Побежал дядя Мартын прямо в лес, с тем, чтобы уж непременно повеситься.

А на дереве опять сидит его покровительница.

— Что дядя? Или опять плохо? пищит она.

— Как-же неплохо, когда меня все бьют. Трактирщик, жена и даже дети родныя. Как же после этого не повеситься?

— Ну, слушай, Мартын. Кошелек и плащ украл у тебя трактирщик. Так и знай. Дам я тебе теперь такую дубинку, что с ней ты вернешь себе и мои первые подарки и, кроме того, с ней тебя уже никто не одолеет. Только, помни, это уж в последний раз, и если у тебя ее украдут, то не прогневайся — ничего больше не получишь и меня никогда не увидишь. Когда захочешь, чтобы дубинка действовала, скажи только: дубиночка, размахнись! Она тебе скорехонько кошелек и плащ вернет назад. Прощай и не горюй!

Белочка пропала, а у Мартына в руках дубинка очутилась. Пошел он домой. На дороге тот же трактир и трактирщик на крыльце пьянствует с гостями.

— А, дядя Мартын! Что, хорошо я тебя угостил прошлый раз! кричит трактирщик. Будешь вперед спорить?

— Дубиночка, размахнись! вымолвил тихонько дядя Мартын.

Дубинка выскочила у него из рук и, прыгнув на трактирщика, начала его катать. Гости от страха бросились бежать. А Мартын стал да приговаривает:

— Еще, дубиночка, еще!

— Помилосердуй! кричит трактирщик.

— Отдай мне мой кошелек и плащ, говорит Мартын.

— Все бери! Хоть трактир себе бери! воет несчастный трактирщик, увертываясь от дубинки, которая так и свистит у него на спине.

Дубинка, наконец, повалила его на землю и все бьет да бьет.

— Жена! Отдай ему скорее кошелек и плащ, закричал трактирщик.

Мартын получил от жены трактирщика свой кошелек и плащ и, взяв дубинку в руки, пошел радостный и весельтй домой. Трактирщика подняли и понесли, потому что он от побоев даже на ногах стоять не мог и чрез час отдал Богу душу.

А Мартын, подходя к дому, стал звать жену и детей, говоря, что у него такой кошелек, и такой плащ, и такая дубинка, каких они от роду не видали.

Жена, увидя мужа и услыхав эти слова, схватила помело и прямо на Мартьтна.

— Так ты опять пожаловал надо мной насмехаться. Дети, берите по палке…

И вся семья бросилась на Мартына и давай его барабанить, кто чем понало. Напрасно кричал он и уверял, что на этот раз он не обманывает, — жена пуще злилась и пуще била его помелом.

— А! Так вы вот как меня приняли! разсердился Мартын. — Дубиночка, размахнись!

Дубиночка развернулась и пошла в ход.

— Дубиночка! Не жалей злую ведьму жену, которая учит детей родного отца бить. Валяй на смерть.

Дубинка размахнулась сильней и так треснула жену Мартына, что у ней тут же и дух вон.

Оставив жену убитую и детей сильно избитых, Мартын вошел в дом и, развернув плащ свой, стал обедать.

Между тем исправнику соседняго города донесли, что Мартын убил трактирщика, собственную жену и обещается убить всякаго, кто только ему слово скажет противное. Исправник явился с жандармами арестовать Maртына. Но дядя Мартын только завидел их, вышел к ним на встречу и крикнул:

— Дубиночка, размахнись!

Чрез полчаса все жандармы были перебиты до смерти, а исправник бежал с перешибленной рукой и послал донесение губернатору, а губернатор королю обо всем происшествии. Король приказал немедленно схватить Мартына и доставить в столицу.

Губернатор выслал против бунтовщика целый полк гренадер. Но Мартын не дался. Дубиночка отработала гренадер так ловко, что половина осталась на месте, а половина добралась до города, кто без руки, кто без ноги, а полковник с фонарем под глазом.

Король собрал все войска, и сам предводительствуя целой армией, состоящей из кавалерии и пехоты, пошел походом на дядю Мартына.

Дядя Мартын встретил войско в долине. Король послал к нему парламентеров, угрожая сдаться или быть казненным. Мартын поручил дубинке принять послов. Она приняла их по-своему, и ни один не вернулся назад.

Тогда король велел начать сражение…

— Дубиночка, размахнись! приказал Мартын, — да не сломись, уж больно много тебе работы будет.

Сражение произошло такое ужасное, что стоял свет и будет стоять, а ничего подобнаго люди не увидят. Дубинка работала три дня и три ночи и, расходившись, била зря по чем попало. Войска побила и разогнала, короля ухлопала, как муху, лошадей искрошила, землю изрыла, город соседний разрушила до основания и, зацепив в темноте нечаянно по небу, три звезды сшибла разом на землю. Сам Мартын перепугался и сидел со страху в кустах, боясь чтоб и его ненароком дубинка не отдула.

Оставшийся в живых королевич собрал совет мудрецов и спросил: «Что делать с дядей Мартыном?»

Мудрецы после трехдневнаго совещания решили, что дубинка дяди Мартына ему досталась от нечистой силы и что на такое навожденье только святая сила может подействовать. Королевич приказал розыскать одного святого человека, жившаго в горах, и послал его к Мартыну с тем, чтобы его убить.

Святой человек согласился итти, но не за тем, чтобы убивать дядю Мартына — этого он не мог взять на себя — а чтобы уговорить его уйти из их государства за море, в Америку.

Так и было сделано. Когда святой человек пришел к Мартыну и объявил, что он от имени королевича, то Мартын, не долго думая, крикнул:

— Дубиночка, развернись!

Но дубинка не двинулась.

Мартын, видя, что дело плохо и что святой человек грозит его связать и сам отвести в тюрьму, да взяться стеречь его — согласился покинут государство и итти за море в Америку.

Там дядя Мартын был избран королем за свою силу и богатство и сам основал новый город. Мартын жил долго и правил мудро. Подданных своих Мартын угощал на своем плаще и так приучил к своим привычкам много пить и есть и драться, что американцы и по сю пору не могут отвыкнуть от них.

Червонцы у дяди Мартына из кошелька не истощались никогда, и такую кучу золота он при жизни своей натаскал из него, что американцы отвели особое место Калифорнию и там зарывали его в землю, а потом, когда не хватило уже места, стали вывозить его. И по сю пору все еще вывозят это золото из Калифорнии в Европу и все не могут его вывезти.

Хауха

В одной из самых плодородных долин между Вальдеморо и Пинто [2], у подошвы двух гор, ее окружающих, подымаются бронзовыя стены и серебряныя башни города Хауха.

Огромное, несчетное пространство земли занимает она. В стенах ея протекают многия речки из различных соусов, многие ручьи из белаго меда. В ней много прудов, но в них не простая вода, а все разные супы всех сортов, какие только может приготовить самый лучший повар. Есть и много озер, и в них тоже вместо воды в одном — водка, а в другом — пиво.

Среди фонтанов хереса, малаги, аликанте, среди разных водопадов из вина (т. е. стало быть, винопадов) поднимаются, растут и цветут деревья безчисленных сортов и свойств. Груши, на которых растут груши и яблоки, яблоки, на которых есть и фиги, сосны с грецкими орехами, акации с миндалями, дубы с арбузами и дынями, оливковыя деревья с апельсинами, лимонныя с гранатами. Это все сады. Но есть рощи оливковых деревьев, накоторых не растут оливки, а прямо с веток течет готовое прованское масло. Есть, наконец, целые леса особых деревьев, самых простых. На них вместо листьев висят маленькие хлебцы, вместо фруктов на всяком дереве не более и не менее как по две дюжины окороков, колбас или паштетов. А шпанския вишни? Эти деревья самаго великолепнаго свойства. Кто хочет их есть, ляг на землю, разинь рот, — и начнут, откуда не возьмись, валиться в рот десятки, сотни, тысячи вишен. Да еще без косточек. Косточки валятся по бокам, а в рот попадает мясо одно.

Чего бы ни захотел в Хаухе, все тебе дается, да не после дождика в четверг.

Время проходит незаметно, погода всегда великолепная, небо вечно ясно и царит вечная безсменная весна. Никогда не холодно и не жарко, а только тепловато прохладно.

Жатвы не бывает, так как всегда и всюду есть фрукты и хлебики с ветчиной на деревьях.

Не только бурь, но и простых ветров в Хаухе не бывает. Если подует сильный ветер, то выходить так, как если б толпа молодцов играла на десятках гитар. Подует легкий ветерок, подумаешь, что какой-нибудь молодец поет серенаду под балконом своей невесты. Пойдеть ли дождик, — польется чистейшая сахарная вода. Выпадет ли град малый, — то это вкуснейший горох, а большой — то яйца, да готовыя, свареныя.

А самый город! Такого дива нет нигде!

Дома там все из пастилы, террасы и балконы из белейшаго французскаго хлеба. Лестницы из различных сушеных фруктов и конфект. Решетки окон из великолепнейших жирнейших колбас. Спальни даже в домах особыя. Потолок, стены, вещи — все из шеколада и из пастилы, а кровати из такого вещества, которое водится только в Хаухе, и названье его по-испански не существует. Когда кто в Хауху попадет, то, начав с решеток из колбас, ест все… и углы домов, и мебель, и в особенности кровати.

Спишь, проснешься, отломишь кусочек шеколада от столика или стула и ешь себе. Или, просто, разинешь рот, не трогаясь с постели и, не выходя из дому, скажешь: «вишней!» — и повалятся вишни. Не только люди все сыты, но даже и собаки. Собак привязывают на цепях, сделанных из тонких, но вкуснейших сосисек; оне до того сыты, что и не глядят на эту цепь — поэтому это самая верная привязь.

Улицы в Хаухе мостятся из бобов, иногда из орехов. Глупых названий улиц нет, как в обыкновенных городах. Нет, например, улицы Судимых, или площади Опечаленных, как в Мадрите. Равно нет и подъемов. Куда ни поди, все под гору итти приходится, а назад вернешься, опять под гору выходит. Эдаких улиц, кроме как в Хаухе, нигде нет.

В Хаухе главныя площади следующия: площадь Хорошаго Пищеварения, где стоит дворец Большой Аппетит, потом площадь Невозмутимаго Спокойствия, где знаменитый собор Святого Морфия. Затем великолепный загородный парк и дворец Сиеста [3].

А какия имена у людей, того не выразить по-испански. А какие люди? А какия женщины? Таких женщин нет в остальной Испании. Испанка, сравнительно с этими феями, пародия на женщину. Нет того, чтоб иметь двух женихов, обманывать или кокетничать. Старух в Хаухе совсем нет; все женщины вечно молоды, вечно красивы. Мущины стареются, но лишь когда переживут сто лет; за то болезней они никаких не знают. Сказать в Хаухе слово: доктор — никто не поймет. Если кто и слыхал про это слово, то думает, что так в остальной Испании и в Европе называют антихриста. А какая вежливость в Хаухе! Не только с людьми, но и с животными. С мулом, с собакой — вежливость. Порядок царствует полный везде и всегда. Все живут мирно, даже животныя. Например, собака, кошка и мышь едят вместе из одной тарелки. Не запомнят старики, чтоб когда-либо было «пронунсиамиенто» или бунт. Нет ни одного жителя, который бы глядел букой, ибо его жестоко накажут за это. Никто не хочет командовать, все хотят повиноваться. Начальства в Хаухе нет никакого, ни алькальдов, ни альгуасилов, ни коррехидоров, вообще никакой полиции. Воровства и мошенничества не существует. Никакому жителю и не объяснишь, что такое кража. Поэтому тюрьмы нет, судов и судей нет, адвокатов и не видывали в Хаухе. Жители думают, что адвокат — это птица в роде попугая, которая умеет твердо заучивать и повторять те же слова на разные голоса. Церкви и священники в Хаухе были, но перевелись. Жители молятся, собираясь вместе, на чистом воздухе, и обращаясь к Богу, поют благодарственные псалмы, но никогда ничего у Бога не просят, потому что еще ни один гражданин города Хаухи не мог ничего придумать, что попросить у Бога, чего бы не было у него под рукой.

Госпожа смерть

Давно тому назад проживал около Севильи, в маленькой деревушке, некто Родриго Гомес, человек бедный от своей безпечности и лени. Работать он не хотел, в торреросы [4] итти боялся, потому что в те времена на боях быков бывало опаснее, чем теперь; в монахи итти ему не хотелось — не весело все Богу молиться; в солдаты итти пора прошла, да и тоже страшно — пожалуй воевать придется.

И так, жить Гомесу было нечем, а семья его все увеличивалась. Что ни год, новый сын у него рождался — и так дошло дело до 18-го. И все-то 18 есть просят.

Прослышал Родриго Гомес, что если он доложит королю, что у него полторы дюжины сыновей, один краше другого, а есть нечего, — то ему выдадут пенсию.

Собрался он ко двору в столицу.

Кому незадача в жизни, то все на свете — и самое умное — кверху ногами выйдет.

Пришел Гомес в столицу, велел об себе доложить королю, что «так и так, мол, у меня полторы дюжины сыновей, один краше другого, а есть нечего. Дайте пенсию».

Король было обещал, но в тот-же самый день заболел молодой королевич (а у короля только и был один единственный сын и наследник престола); захворал королевич объевшись фиг, слег и умирает совсем — и все в столице стало вверх дном; а вместе с другими важными делами и обещанная пенсия пошла к чорту. Созвали докторов со всей Испании, но доктора объявили, что ничем помочь нельзя и что королевич Богу душу отдаст чрез три дня.

Гомес, видя, что королю и двору не до него, грустный собрался домой с пустыми руками. Только и было у него в руках что колбаса да апельсян.

Выйдя за город, он с горя сел на дороге и собрался сесть свою провизию. Грустно ему стало.

— Вот, думает, — королевич умирает, а ему ли не жить. У меня вот полторы дюжины сыновей и ни один, поди, не умрет. Хоть бы мне уж самому умереть! Так нет — и за мной смерть, поди, не скоро придет.

Только успел Гомес подумать это, как видит — подходит к нему грязная и противная старуха-нищенка, как есть ведьма, и говорит:

— Кушать изволите, дон-Родриго Гомес?

— Да-с! вам не угодно ли?

Известно, что всякий благовоспитанный кавалер, когда ест, должен поневоле предложить присутствующему разделить с ним хлеб-соль; но известно тоже, что всякий благовоспитанный кавальеро или дама должны отказаться, когда им предлагают разделить пищу.

Какова же была досада Гомеса, когда старая ведьма в мгновение ока плюхнулась около него на траву и сказала:

— Ах, с удовольствием! Я уже давно не ела.

Взяла она колбасу, отрезала оба кончика, где торчали веревочки, для Гомеса, сама зацепила всю колбасу своими зубищами — и не успел Гомес мигнуть, как старуха сожрала ее всю. Как бы и не бывало ее никогда.

— Ах, чорт тебя побери! подумал Гомес.

— А это, говорит старуха, — что у вас? Апельсин? Съудовольствием.

И, взяв сама из рук Гомеса апельсин, старая ведьма, не обчищая его, угрызла с кожей в одну секунду.

— Нет, какова чертовка! подумал Гомсс. про вебя: — Нужно мне было тут располагаться есть, на дороге, где всякий чорт таскается.

— А знаете, колбаса-то и апельсян превкусные! говорит старуха. — Я с удовольствием их скушала.

— Оно и заметно, сердито сказал Гомес.

— Нет ли у вас еще чего сесть?

Гомес на такое невежество, еще и невиданное в Испании, ничего и отвечать не захотел, а встал и сказал:- Прощайте, сударыня.

— Погодите, дон-Гомес. Вы меня угостили — и я хочу отплатить вам добром. Хотите ли вы быть богаты?

Гомес поглядел на старую ведьму в дырявом балахоне, босоногую, нечесаную, и понял, что от этой обжоры и хвастуньи ничего путнаго не дождешься. Лучше уйти.

— А вы не спешите. Присядьте-ко.

Нечего делать. Гомес, как благовоспитанный кавальеро, сел опять и, глядя на живот старухи, поневоле опять подумал:

— Эка обида — куда моя колбаса с апельсяном пошли!

— Позвольте иметь честь прежде всего вам представиться! сказала старуха, делая ручкой. — Я сама госпожа Смерть — собственной, так сказать, своей персоной.

Гомеса так и отбросило от собеседницы.

— Вы, вероятно, слыхали обо мне, хотя в ваш дом давненько я уже не наведывалась.

Гомес вскочил и хотел было удрать что было мочи, да вспомнил, что ведь от смерти не уйдешь, смерть везде тебя найдет. Так что-ж бегать? Да при том дела его были так плохи, что он сам за полчаса пред тем звал ее к себе.

— Сударыня, если я вас звал, тому назад минуту… Если вы потому явились, что я… Начал заикаться Гомес. — Я могу вас уверить, что я пошутил. Я бы не посмель вас безпокоить. У вас столько дела на свете, что такую важную и занятую особу я не решился бы безпокоить.

— Сядьте, не бойтесь, дон-Гомес. Я пришла с вами познакомиться, а не за вами. За вами я так невзначай не приду, а пошлю вас предупредить о себе, когда наступит. время.

— Не могу ли я, сударыня, узнать, когда и кого вы пришлете ко мне, чтобы быть готовым вас принять?

— Я пришлю кого-нибудь из моей прислуги, у меня их несколько сотен.

— Эко счастье! подумал Гомес. — А унас одна старая Хосефа, горничная, да и та хромая.

— Чаще всех я посылаю предупредить о своем прибытии мою любимицу Холеру.

— Холеру?! Так вот у вас какая прислуга-то! привскочил Гомес.

— Вы ее знаете?

— Нет, нет. Да и Христос с ней! Упаси меня Матерь Божия от нея!

— А то посылаю Подагру, Паралич. Этих я посылаю задолго до своего прихода. Они уж очень медленны, ленивы, старые слуги; им лет по тысяче. А вот Холера — молоденькая; ей ста лет нет, так ее я посылаю пред тем как итти самой. Кроме того, я ее посылаю уж зараз предупредить несколько человек. Знаете, чтобы не гонять попусту. Есть у меня еще Чума. Это старуха тоже старая, хоть и моложе много меня самой. Я ровесница Адаму. Съ Чумой мы ходим в одно время, вместе; куда она — и я сейчас за ней. Да много вообще у меня слуг. Есть молоденький мальчик, славный такой, — Тифом звать. Много надежд подает.

Гомес, разумеется, рот разинул, слушая госпожу Смерть, и все думал только, как бы от нея удрать поскорее.

— Ну-с, дон-Гомес, так хотите вы разбогатеть?

— Еще бы не хотеть! Да вы-то тут, извините, при чем же?

— Ну, слушайте. Идите вы в доктора.

— Как-с?

— Объявите себя доктором и начните лечить.

— Помилуйте, я по-латыни ни бельмеса не знаю.

— Это не нужно совсем.

— Я ни писать, ни читать не учился, потому что у меня в молодости палец все болел, да один глаз косил! соврал Гомес.

— И это не нужно. Слушайте. Объявитесь доктором и начните лечить, вот хоть с королевича. Там теперь у меня Холера сидит, я к ней туда собираюсь сейчас, только не за королевичем, а за другими. Слушайте уговор. Когда вас позовут к больному, то смотрите: Сижу я около него или нет. Коли я сижу, уходите, говоря, что делать нечего, больной умирает. Если меня нет, то как плох больной ни будь — давайте лекарство и беритесь вылечить.

Гомес даже обиделся.

— Какия же лекарства я буду давать, когда я, милостивая государыня, говорю вам, что я по-латыни не знаю ни слова?

— Ах, Создатель мой! Вот оловянная-то башка!.. воскликнула смерть в нетерпении. — Да воды-то в реке разве мало? Не всю же ее доктора вычерпали, чтоб людей-то морочить. Ох, уж эти мне доктора! То ли дело было, когда, люди медицину еще не выдумали. Бывало пошлешь кого из прислуги предупредить человека, потом придешь сама — и в одну минутку дело обделаешь. А теперь хлопочи да возись от этих проклятых докторов, да время теряй. Ведь уж когда я к кому приду, то как ты тут ни вертись, а не отвертяшься от меня — только возня! А когда я за кем не пришла, а только кого из прислуги послала напомнить о себе, что есть, дескать, на свете смерть, — тогда эти проклятые доктора только мою прислугу задерживают зря и человека зря мучают… Ну, однако, довольно. Я заболталась. И так, дон-Родриго Гомес, господин доктор, желаю вам быть здоровым и разбогатеть. До свиданья.

— Ох, лучше бы до несвидания, сударыня! Хоть я и очень вам благодарен за совет и за открытие мне таинства медицины — а все-таки я бы не желал, чтобы вы ко мне пожаловали когда-либо.

— Я вас предупреждать пожалуй не стану, чтоб не пугать, а приду за вами вдруг во время свадьбы вашего сына. Прощайте.

— Котораго? закричал что было мочи Гомес. Но Смерть пропала — и след простыл.

— Ах чертовка эдакая, подумал Гомес. — Ведь у меня сыновей полторы дюжины. На свадьбе сына? Да котораго же? Вот одолжила-то! Уж лучше бы держала язык за зубами, старая шатунья!

Прийдя в себя от всего случившагося, Гомес решил немедленно приняться за дело. Он вернулся в столицу.

Всюду только и было говору, что про больного королевича, кончину котораго ожидали с часу на час. Кроме того, в городе было много больных, некоторые уже умерли в несколько часов. Говорили, что это новая чума посетила город. Гомес пошел прямо во дворец и велел доложить королю, что он доктор и возьмется вылечить королевича. Известие это поставило во дворце, да и в народе, все вверх дном… т. е. лучше сказать, поставило все вниз дном, так как все придворные ходили уже как потерянные, а теперь обрадовались и успокоились — и дело пошло своим порядком.

Гомеса встретил сам король и обещая ему за спасенье сына половину своего королевства и титул маркиза Касторкина. Гомес вошел в опочивальню королевича и нашел там полсотни докторов — старых и молодых. Вся комната была завалена лекарствами, и смрад от них шел такой, что Гомес чуть не задохнулся. Королевич лежал без чувств, потому что из него доктора выпустили уж третье ведро крови и собирались выпустить еще три. Доктора так и окрысились на новаго доктора Гомеса, а один так даже его ловко укусил сзади за локать.

— Ну что-ж, — вылечишь мне сына? спрашивает король, а сам чуть не плачет.

Гомес оглядел комнату, видит — действительно его новой знакомой, т. е. Смерти, нет нигде.

— Вылечу, ваше королевское величество. Это, действительно, трудная болезнь — и кроме меня вылечить никто не может.

— Ну, дон-Гомес, слушай: вылечишь — отдам тебе пол-королевства и будешь ты герцог Касторкин. Не вылечишь — я тебя казнить велю на площади. Согласен?

Гомес опять оглядел горницу, чтобы не ошибиться — боялся он на первых порах — но, не найдя положительно нигде Смерти, храбро и важно отвечал, что не пройдет трех дней, как он вылечит королевича. Доктора совсем остервенились на Гомеса и одни стали над ним насмехаться, ругаться, другие начали даже драться. Гомес прежде всего велел выкинуть в окошко все лекарства и принести сто ушатов воды. Кроме того приказал подать бутылку самой лучшей малаги, да бутылку перваго сорта лиссабонскаго, потом пол-теленка жаренаго с каштанами и дюжину апельсинов. Все это он велел себе подать в отдельную комнату и никому туда не входить.

Докторов он велел разогнать палками и не пускать во дворец. А за женой своей и за детьми выпросил у короля послать золотую карету, чтобы привезти их в столицу. Без них ему, видите ли, стало скучно, а ходить пешком они, видите ли, не привыкли.

Король был как мальчик на побегушках у Гомеса. Все обещал, только сына вылечи.

Вышел Гомес в отдельную горницу, где было все приготовлено, заперся и стал будто составлять лекарство. Во всяком случае, жареная телятина с каштанами, апельсяны, малага и лиссабонское — сами составились вместе в желудке Гомеса.

Плотно поев и выпив, Гомес, радостный, вышел к больному и вынес миску с водой, в которую подлил рюмочку малаги. На счет ста ушатов воды он распорядился, чтобы их по одному и по два держали придворные у окошек — и каждый раз, что ко дворцу сунется кто-либо из докторов — то воду выливать им на голову.

Вешел Гомес в опочивальню королевича, дал ему лекарство свое и, сев на кровать, начал хвастать. Откуда что у него бралось с сыта. И султана-то турецкаго он спас от смерти, и убитаго полководца французскаго воскресил. И всякую другую дичь понес новый доктор.

В опочивальне были только король, королева да королевич. Вдруг, смотрит Гомес, отворяется дверь и входит… кто ж бы такой? Да сана она — госпожа Смерть… Вошла да и села с ними в кружок. У Гомеса язык прилип к нёбу, да так и остался. Хотел он было крикнуть:

— Батюшки светы! Надула!.. но и этого язык его не был в состоянии выговорить.

Король и королева не могли видеть нежданную гостью. Мог видеть ее один Гомес — и поэтому они не могли себе обяснить, что сделалось вдруг с доктором.

— Ах, анаѳема! закричал, наконец Гомес, забывая всякое приличие. — За что же ты меня, анаѳема, погубила? Не лезь я в доктора — не быть бы мне и казнену!

Король выпучил глаза на Гомеса — и смекнув, что доктор, может быть, с ума спятил, отскочил от постели сына в угол; королева прыгнула в другой угол… А Смерть будто тоже испугалась, тоже отскочила, да за королем. И стоит около него — глазом не моргнет, проклятая; будто не ея дело.

Гомес поглядел-поглядел, да и треснул себя по лбу.

— Вот оно что! Эка я тетеря! сообразил он про себя. — Ну, хорошо! Спасибо Смерти. Сразу прославлюсь. Вишь штука-то какая!..

Видя, что доктор успокоился, король и королева опять подсели к сыну, а Смерть опять за королем — и еще ближе, чуть не на спине у него сидит.

— Ваше королевское величество! заговорил Гомес важно. — Вам бы лечь в постель. Вы нездоровы.

— Что ты! Христос с тобой! говорит король. — Типун тебе на язык.

— Сухо дерево! Тьфу, тьфу, тьфу!.. три раза плюнула королева. — Ляжет король в постель, некому править королевством.

— Ей Богу, лягте, ваше величество! повторяет Гомес. — Вы очень даже опасно больны. Королевич будет здоров чрез три дня, а вы чрез три дня, а то и прежде того… капут можете быть.

Король разсердился — и забыв, что Гомес хочет вылечить его сына, постращал его острогом; но этот не унялся.

— Соберите придворных! важно скомандовал Гомес. — Созовите верховный совет, сенат и все войско. Всех зовите на площадь выслушать то, что я им объявлю. Народ гоните в шею. Это не его дело в государственные дела мешаться.

Нечего делать, собрали совет, сенат и войско на площадь, народ по шеям разогнали и навострили уши слушать, что скажет новый доктор королевский.

Гомес объявил коротко и ясно, что чрез три дня королевич будет здоров и будет королем, потому что настоящий король болен, вылечить его нельзя и он чрез три дня будет уже на том свете в качестве уж не короля, а простой души.

— Если же этого не будет и я все вру, то на этом же месте меня казните.

Как Гомес сказал, так и случилось. Королевич выздоровел, а король, котораго сенат насильно уложил в постель и дал лечить 50-ти докторам — Гомес, разумеется, отказался, а те взялись — король отправился на тот свет.

За то в этот день Гомес и возрадовался несказанно и озлился неописуемо. Возрадовался Гомес потому, что слава о нем дошла уже до французскаго короля и тот прислал за ним послов приглашать его к себе. А озлился Гомес потому, что при его напоминании об обещанной ему покойным королем награде, т. е. половине королевства — королевич отвечал:

— Не хочешь-ли вот этого! и показал Гомесу шиш.

Гомес сослался на королеву, как на свидетельницу. Королева отвечала, что ея изба с краю — ничего не знаю! Что-ж было делать? Позлился Гомес и согласился взять мешок золота. И за то спасибо. Кроме того, он начал уже величаться маркизом Касторкиным.

Во Францию он не захотел ехать.

Гомес зажил в столице, стал лечить и скоро прославился на весь мир. Не было случая, чтобы он не вылечил, когда брался за дело, и не было случая, чтобы остался жив больной, от котораго он отказывался.

Гомес стал страшным богачем и жил в доме, который был не хуже дворца, и ездил в золоченых каретах. Только одна была у него забота. Он строго настрого приказал своим 18-ти сыновьям не сметь и думать об женитьбе. Когда кто из них приходил просить позволенья жениться, то Гомес приходил в такую ярость, что грозился убить родного сына, прежде чем дозволить ему эдакое безобразие. Жена, сыновья и все друзья не могли обяснить себе этой нелепости и говорили, что как у всякаго барона своя фантазия, так у всякаго великаго человека свой пунктик. А Гомес, конечно, считался великим человеком во всем королевстве.

И так, маркиз Касторкин жил-поживал в свое удовольствие и нажил горы золота. Но вместе с деньгами и почетом голова у Гомеса пошла кругом. Хвастун и враль он стал уже давно, но с каждым годом все увеличивалась его самонадеянность.

Все верили, что он великий медик, каких и не бывало еще на свете… Скоро и сам Гомес поверил в это. Хоть и оглядывал он тщательно горницу, прежде чем взяться лечить больного, и не брался никого вылечить, если госпожа Смерть была на лицо — но, однако, он лечил уже не по-прежнему. Стал он водить знакомство с другими докторами — и хотя обращался с ними величественно и достойно, но стал кой-чему у них и учиться. Прежде, бывало, возьмет он воды простой, наболтает в нее сахару или соку апельсяннаго, или вина — и готово лекарство! И жив больной! А теперь, вообразив себя и впрямь ученым, стал он, по примеру других, травы собирать целебныя и настоящия лекарства стряпать.

Придет он к больному. Смерти в горнице нет, — взять бы воды! И прекрасное бы дело! Так нет! Гомес давай бурду сочинять, травы разныя варить и больного ими накачивать. А то начнет, с важным видом, кровь пускать из больного. Все другие доктора да своя глупость — смущали.

Бедных он еще лечил водой из речки, но чем важнее был больной, тем пуще Гомес мудрил.

Лечил он раз одного сенатора, так целый воз сена сварил в котле и все это выпить его заставил. Спасибо, сенатор попался здоровенный, да с большим животом… Было куда вливать.

Долго ли, коротко ли лечил так и мудрил Гомес, a пришло время — и стряслась на него из-за этого мудрствования лихая беда.

Вздумай прихворнуть на грех королева — и чем-то совсем не смертельным. Разумеется, сейчас послали за Гомесом. Этот был не злопамятен — и хоть новый король, вступив на престол и надул его, не сдержав обещание отца, — но Гомес потом утешился титулом маркиза Касторкина и своим золотом, что загребал чуть не лопатами.

Явился Гомес во дворец. Король его встретил, как прежде встречал Гомеса его отец, покойный король.

— Ну, Гомес, голубчик, мамаша моя захворала. Все доктора говорят, что это пустяки, и лезут ее лечить именно потому, что болезнь пустая, но я уж по старой памяти за тобой послал.

Гомес вошел в горницу. Смерти, конечно, нету! Да она и быть не могла, потому что королева, по правде сказать, с жиру баловалась; захотелось ей поваляться да поохать. А болезни у нее совсем никакой нет. Здоровехонька, голубушка.

Доктора это пронюхали — оттого особенно и лезли лечить… Гомес поглядел больную и тоже видят:- здоровехонька королева, а так, блажит!

Потому ли, что хотелось Гомесу поспорить с докторами или хотелось важности напустить на себя, или, может так, зря, но только Гомес заартачился… И говорит он королю:

— Доктора все врут! Ваша мамаша при смерти.

— Что ты? ахнул король. Он помнил, как Гомес насильно уложил в постель его отца, еще здороваго, и как тот действительно чрез три дня умер.

— Очень даже ваша мамаша плоха! все повторяет Гомес. — Совсем дрянь дело!

Королева хоть и была здоровехонька, а услыхав эти слова великаго доктора, так и привскочила на постели. Она тоже помнила случай с покойным мужем и предсказанье Гонеса. Здорова-здорова была королева, а и ее мороз по коже пробрал.

— И на кой прах я ложилась в постель! подумала она. Только болезнь себе накликала. Что ж у меня такое? спрашивает королева Гомеса.

— Какая же болезнь у мамаши? спрашивает и король.

— Холера! говорит Гомес.

— Что ты, Христос с тобой! говорит королева. — Совсем нет. Вот уж это-то… так, ей-Богу, нет!

— Я вам говорю: холера! чуть не кричит Гомес. — Будете вы со мной еще спорить! Что вы в медицине смыслите?!..

— Помилуй, Гомес! возражает королева. — Не в обиду будь тебе сказано, ты не можешь судить.

— Кому же судить, коли не мне?

— Да ведь мне-то ближе знать, все противоречит королева. — Не веришь — спроси моих фрейлин и дам. Не то что холера у меня, а даже я тебе скажу — совсем напротив того…

Сообразил Гомес, что соврал, и говорит:

— Да вы, ваше королевское величество, ничего в медицине не понимаете. У вас холера в голове.

— Как в голове?! воскликнули вместе и королева и король, одурев от испуга.

— Как? Так! говорит Гомес. — Вот тут, в голове сидит.

Королева струхнула не на шутку; ей даже жарко вдруг стало и потом в холод бросило, так что она тут-же ослабла и побледнела.

— Видите, говорит Гомес. — Начинается…

— Батюшки, светы! завыла королева. — И на кой прах я здоровая в постель ложилась. Холеру в голове належала талько.

— Вон, вон оно! говорит Гомес королю. — Начинается!.. Слышите, уверяет мамаша теперь, что здоровая легла. Начинается.

— Берешься-ли ты вылечить? спрашивает король.

— Разумеется, берусь и вылечу. Не вылечу, вы меня казнить прикажите… Вот что!

— Все наши доктора берутся вылечить, говорят, что это пустяки, да уж я по старой памяти…

— Знаю, слышал уж! Вы не повторяйте по два раза тоже самое. Казните меня на площади, коли не вылечу. Сейчас пойду домой за лекарством и через три дня вылечу.

Гомес отправился домой. Во всей столице и во всей Испании пошел говор о том, что у королевы холера, да еще в голове, и что Гомес — не даром великий медик — и из головы взялся выгнать холеру.

Гомес между тем дома стал стряпать лекарство. Взял котел, наклал туда всякой травы, потом в разных овощных лавочках накупил всякой дряни. И что не принесут, все валит в котел. Валит, варит да мешает, мешает, валит да варит. Человек до ста набралось глядеть на его стряпню и только ахают его учености. И крапивы-то он наклал, и репейнику навалил, и сальных свеч фунт положил, и орехов подсыпал, и ворону жареную нарезал и туда ж бултыхнул.

Пришел какой-то доктор к нему, тоже удивляется и ахает.

— Дон Гомес, говорит он вдруг, — а про царя всех порошков вы забыли!

— Какой такой царь порошков?

— А персидский-то! Или, думаете, не надо?!

— Надо! Надо! говорит Гомес. — Побегите, принесите.

Тот живо сбегал и принес целый пуд.

Гомес взял и туда же вывалил.

— Вот так лекарство! похваляется пред народом Гомес. — Стоял свет и будет стоять, а такого лекарства не составит никто.

— Да ведь и болезнь тоже такая, что стоял свет и будет стоять, а холеры в голове ни у кого не приключится! говорит народ. (А известно, что глас народа — глас Божий).

Сварил Гомес лекарство, розлил на бутылки, взял дюжину с собой и поехал во дворец. Смотрит он, королева лежит на постели — еще бледней и слабей.

— Гомес, говорит она. — Холера у меня из головы, видно, ушла.

— А что?

— Да так. Она уже теперь не в голове.

— Ну, все равно. Нате-ка вот…

Гомес налил лекарства и сразу заставил королеву выпить целую бутылку. Не прошло получасу, королева начала кричать… Да не кричать, а выть благим матом.

Весь город собрался на площадь; спрашивают все, что мол не режут ли королеву, чтобы холеру из нее выпустить.

— Ничего, говорит Гомес. — Выпейте-ка еще бутылочку.

Выпила королева еще бутылочку. На минуту ее как будто одурманило и будто полегче стало… Да вдруг как хватит опять… «Батюшки светы! Еще хуже!» Так все у нея вот и подтягивает.

— Что это? воет королева. — Что это такое? Смотрите-ка! Смотрите! показывает она на небо. — Никак это овчинка?

— Нет, мамаша, успокаивает ее король. — Это наше небо испанское! Оно вам теперь с овчинку кажет. Это всегда от боли так бывает.

Королева скоро начала кувырком кувыркаться. Держут ее двое, а ничего сделать не могут.

— Ничего! говорит Гомес. — Это из нея холера выходить. Уж очень крепко засела. Нуте-ка, ваше величество, еще бутылочку.

Хотел было Гомес поднести больной еще своего лекарства, стан наливать, да вдруг остановился, бросил бутылку… да и заорал сам, как шальной. Да так заорал, что все со страху, даже сама королева, одервенели на месте.

— Что вы? Что вы? спрашивают все.

А Гомес трясется, как осиновый лист, глядя на кровать королевы, да и шепчет:

— Да, ведь, вас же не было… Верно говорю, не было… Разве я бы посмел ослушаться? За что ж вы меня губите-то? А? За что? У меня семья. 18-ть сыновей сиротами останутся.

Все так и обмерли. Спятил Гомес сам.

Должно быть, Холера из королевиной головы к нему в голову перелезла. Но Гомес не спятил. Гомес увидал на кровати королевы — саму госпожу Смерть.

— Уйдите! Ради Создателя, уйдите! шепчет все Гомес.

Но Смерть сидит около королевы и глазом не моргнет. Все обступили Гомеса, справляются об его здоровье. А королева-то заливается еще пуще, совсем уж осипла и голосу не хватает.

Спохватился Гомес — и сказав, что пойдет за новыми лекарствами, вышел из дворца, припустился что есть духу в поле. Пробежав десять верст без оглядки, сел он отдохнуть.

— Ах, проклятая Смерть! Каково надула? А? Что теперь делать? Къ французскому королю бежать. Здесь поймают, казнят на площади.

И Гомес горько заплакал.

— Здравствуйте, дон Родриго Гомес, маркиз Касторкин! вдруг слышит он за собой.

Обернулся Гомес как ужаленный, думает, что верно полиция, — но нет… Стоит перед ним она же самая госпожа Смерть.

— Что вы со мной наделали, сударыня? за что вы меня надули? Это с вашей стороны подлость, сударыня. Я не думал, чтобы такая почтенная дама, как вы…

— Оловянная ты башка, Гомес! отвечает Смерть. — Ведь я не всегда по собственной воле прихожу за людьми. Иной раз и сами люди заставляют прийти. За каким ты дьяволом — прости Господи — лекарство-то это сочинял? Зазнался ты — возгордился, вот и пропал. А лечи ты водой из речки, то и по сю пору был бы счастлив.

— Что ж теперь-то делать? Королеву-то вы покинули… Стало быть, есть надежда.

— Королева уж по твоей милости в гробу и на столе лежит смирнехонько. Мне там больше и делать нечего. А за тобой сто жандармов послано, поймать и привести, чтобы казнить. Стало быть, как тебя поймают, так я к тебе и приду.

— Помилосердуйте! Вы же сказали, что придете за мной на свадьбе моего сына. А они у меня ни один не женаты.

— Вот то-то и беда, Гомес! Как только королева умерла, а про тебя сказали, что ты бежал, — так король приказал тебя разыскивать, чтобы казнить, а сыновьям твоим велел поровну разделить все твое богатство, сейчас же выбирать себе невест и жениться. А за них всякая пойдет. Не пройдет трех дней, они все будут венчаться и пировать… Да вот гляди и жандармы скачут… прибавила Смерть: — до свидания!

Через час Гомес был уже в тюрьме, а на площади устраивали помост, чтоб его казнить. В вечеру пришли ему сказать, что у него на дому пир горой. Все 18-ть сыновей жениться собрались и пируют. Даже сам король на пир поехал.

По утру ранехонько в каземат к Гомесу постучали:

— Войдите! простонал бедный Гомес.

Вошла госпожа Смерть и села. Гомес было жаловаться, просить… но Смерть сидит и глазом не моргнет, будто не ея и дело. Пришли палачи, раздели Гомеса, опять одели. Причесали, напомадили. Потом подали завтракать, поел бедный Гомес. Завтрак был превосходный. Не сиди тут Смерть, так просто и не подумал бы он, что его казнить собираются. Потом Гомеса спросил палач: не хочет ли он сигару. Дали и сигару. Курит Гомес, а Смерть сидит молчит. Затем пришел толстый сенатор, котораго Гомес когда-то лечил и спросил его от имени короля, какое будет его последнее желание.

— Король поклялся жизнью его свято исполнить, сказал сенатор.

— Скажите королю, надумался Гомес, — что мое последнее желание, чтобы мои сыновья разделили себе мое богатство, но чтобы ни один из них не смел никогда жениться.

— Хорошо. Я доложу королю.

Сенатор ушел, а Гомес приободрился и говорит Смерти:

— Вот я вас и поставлю в тупик!..

А Смерть будто не слышит, сидит молчит и глазом не моргнет.

Вернулся сенатор и говорит:

— Король не может исполнить вашей просьбы. Ваш старший сын уже повенчался и из церкви домой поехал, остальные шестнадцать венчаются, а последний восемнадцатый в церковь поехал. Какое же другое желалие прикажете передать королю? Он дал клятву исполнить.

Гомес думал, думал и придумал:

— Мое последнее желание такое, чтобы король присутствовал на моей казни! сказал Гомес.

— Он и так непременно желает присутствовать — ради развлечения, отвечал сенатор.

— Да. Но это не все… Мое желание заключается в том, что когда меня будут казнить, король пускай думает об чем пожелает, но никак бы не думал обо мне, Гомесе, маркизе Касторкине.

— Хорошо. Я передам королю.

Сенатор ушел.

— Что-то будет… думает Гомес. — Король поклялся своею жизнью. Клятва страшная. А что стоя предо мной, когда меня будут казнить, мудрено ему будет обо мне не думать.

Гомес стал было надеяться, что его спасет эта выдумка. Только одно его смущало. Смерть сидит около него, молчит и не моргнет глазом, проклятая.

Вернулся опять сенатор и обявил Гомесу, что король, давши клятву исполнить последнее желание Гомеса, согласился и на это. А что казнь назначена через час.

Действительно, через час Гомеса вывели на площадь и взвели на помост. Народу набралось как всегда тьма-тьмущая, давка была такая, что Смерть, не отходившая прежде ни на шаг от Гомеса, два раза бегала в толпу за двумя старухами, которых придавили в толпе.

— Батюшки! Смерть! Задавили! кричали эти старухи. И действительно Смерть живо за ними сходила и назад вернулась.

Король вышел из дворца со свитой своей, и все сели против помоста.

Палач объявил народу, что так как Гомес, маркиз Касторкин, взялся вылечить покойную королеву, а вместо того ее уходил, что доказано показаниями других докторов, то его по уговору и по закону будут казнить; но так как он когда-то спас от смерти нынешняго короля, когда еще он был королевичем, то король ему за пять минут до казни жалует титул герцога Медицина-Сола. И так, почтеннейшая публика, кончил палач, — дон Родриго маркиз Касторкин уже скончался, так сказать, умер политически или метрически велением короля; а пред вами — вновь пожалованный герцог, которому я сейчас и отрублю глупую голову. И так, знайте все, думайте и молитесь за душу герцога Медицина-Сола-отца, так как сыновья его тоже наследуют этот титул. Его Величество король, глядя на казнь, будет вместе с вами думать и молиться за душу спроваживаемаго мною на тот свет герцога Медицина-Сола.

— Надули, мошенники! были последния слова Гомеса, так как его тотчас поставили на колени, и палач отрубил ему голову. Говорят, что голова его отскочила к королю и показала ему язык. Говорят, что король, в ответ, показал — шиш. Говорят, что 18-ть сыновей Гомеса, все герцоги Медицина-Сола, имели много сыновей и сделались родоначальниками знатнаго и богатаго испанскаго рода грандов. Старший же из них основал даже в Испании город, носивший его имя, т. е. Медицина-Сола. Говорят, что этот город и этот знатный род герцогов и грандов существует и теперь, — что будто это ничто иное, как город и род Медина-Сёли [5], преобразившийся в устах народа из Медицина-Сола. Но это пускай говорят. Это вздор!

Ну, а с госпожею Смертью что ж сталось?

Госпожа Смерть гуляет и теперь по белу свету. Гововорят, что ей теперь еще чаще приходится по неволе идти иной раз к больному. Как захворает кто и лежит один, тужится да охает, — Смерть не безпокоится; а как только больной, покричав да поохав, пошлет за доктором, так уж Омерть сидит на чеку. — Это тоже пускай говорят. А правда ли это — неизвестно!..

Доктора говорят, что это положительно вздор.

Госпожа Фортуна и господин Капитал

Давным-давно тому назад жила была на свете знатная дама, госпожа Фортуна, из аристократическаго рода самаго древняго происхождения, и жил-был важный, гордый и напыщенный, но незнатнаго происхожденья господин Капитал.

Когда они встретились и где именно, неизвестно, но как только встретились, так и полюбили друг друга и уже не разставались никогда. Где г-жа Фортуна, там и г-н Капитал, а где он, там если не всегда, то все-таки часто и Фортуна.

Она еще не очень за ним бегала, но за то он за ней по пятам ходил, как собака. Хочет, не хочет, а идет… Дошло эдак дело до того, что в свете стали удивляться и находить, что им следовало бы уж жениться.

Делать нечего, пришлось знатной даме госпоже Фортуне выходить замуж за выскочку господина Капитала.

Капитал был большой франт и красавец, помоложе много Фортуны, и характера положительнаго.

Госпожа Фортуна, наоборот, одевалась в простой балахон, волосы не причесывала, и носила их распущенные по плечам, а характером была до нельзя легкомысленна, ветрена, да к тому же ужасно непостоянна. Нынче у нея одна затея, завтра другая; что нынче хорошо, завтра дурно.

Одним словом, это было создание самое безтолковое. В добавок, Фортуна была близорука, чуть не слепа, и ей случалось часто делать такие промахи непоправимые, что весь свет приходил в ужас и в негодование. Однажды, напр. она хотела дать одному солдату арбуз и нож, а сунула в руки скипетр и державу!.. Он попал в монархи, и много бед и глупостей наделал. Наконец, к Фортуне за ее безпорядочность и безпечность весь свет относился так насмешливо, что такому положительному человеку, как Капитал, трудно было жениться на ней. Не говоря уже о том, что на старой девице никому не охота жениться, — а Фортуна была ведь уже дева зрелых лет, когда Капитал был еще юноша. Ну, однако, так ли, сяк ли, но им надо было повенчаться.

Господин Капитал стал скоро жалеть свою холостую жизнь, и скоро начали муж и жена ссориться, все чаще да чаще… Причин, разумеется, было миллион. С такой женой, как госпожа Фортуна, всякий день найдется из-за чего поругаться.

Вдобавок, Капитал думал командовать над женой, быть главою. Куда тебе! Фортуна объявила, что она хоть и слепая и ветреница, но не только не изменит своим привычкам, но и мужа заставит повиноваться себе во всем.

У испанцев есть поговорка, что если и Океан женится, то присмиреет, — а Капитал, наоборот, вздумал храбриться, вздумал жену, да еще такую, как Фортуна, в руки прибрать. А вздумал он это потому, что был ужасно горд, напыщен и очень уж много о себе возмечтал.

Долго ли, коротко ли, а стали муж с женой все чаще воевать и ссориться. Не жизнь пошла, а каторга. А разойтись совсем не могут… Вместе тесно, врозь тошно!

Надумали они, наконец, решить, кому кого слушаться и испытать, кто из них могущественнее и кто на белом свете важнее! Без кого из них люди могут обойтись и без кого не могут. Тот, кто победит, и будет главою в доме.

— Как же это решить? говорит Капитал.

Он не был горазд на выдумки, потому что голь на выдумки хитра, а не он, важный и богатый барин, да еще человек положительный. Фортуна-же, ветреница и шатунья, много по свету набегалась и всякую штуку знала.

— Что ж тут голову ломать! говорит она. Это дело простое. Давай попробуем, кто скорее может осчастливить человека, ты или я.

— Хорошо! говорит Капитал. У меня в земле, подумал он, много еще золота и серебра скрыто под спудом. Только найди его какой человек — так не только сам счастлив будет, а целое государство будет в довольстве и благополучии.

— Найдем, говорит Капитал жене, самаго беднаго человека, совсем нищаго и голоднаго, и давай нам пробовать свою силу.

— Хорошо, говорит Фортуна. Зачем далеко ходить, вон сидит Рамон, по прозвищу «Оглашенный». Ступай к нему и делай что хочешь с ним, а я свое буду делать.

Капитал тихо пошел, степенно и важно подошел к Рамону, как следовало вельможе.

Рамон был поденщик и почти нищий. Когда к нему пришел Капитал, он сидел грустно среди поля под деревом и ел черствый ломоть хлеба, а около него лежала сломанная лопата.

— Здравствуй, Рамон, сказал Капитал.

— Мое почтенье, ваше благородие.

— Что ты тут делаешь?

— Что? Сижу да свою судьбу кляну. Несчастнее меня, кажется, в целом свете нет человека.

Разсказал Рамон новому знакомому барину все свои беды и несчастия, и Капитал увидел, что такого-то человека ему и надо для своей пробы.

— Ну, а теперь что ж ты делаешь?

— А теперь не знаю, куда деваться и как заработать хоть грош. Нанялся я рыть колодезь, вот тут… Уговор был с нанимателем такой, что как я до воды дороюсь, так мне и деньги в руки. Рылся я, рылся в земле и ни черта не нашел, чтоб ей пусто было.

— Ну, нет, извини, я не желаю, чтоб ей или в ней пусто было. От земли и всего, что есть в ней, зависит мое могущество. В земле вся моя сила. Из нея растет хлеб и в ней же олово, медь, золото и серебро, иногда и бриллианты.

— Не знаю, что находят в вашей земле люди, разсердился Рамон, а я в ней, треклятой, не только золота, даже воды не нашел ни капли. Дорылся только до старой подошвы и на такой страшной глубине. что надо полагать, эта подошва оторвалась от сапога какого нибудь антипода. Еще бы немного, и я, роясь да роясь — вылез бы где-нибудь в Америке и дороги бы домой не нашел.

— Ну, слушай, Рамон, я вижу, ты человек трудолюбивый, только не везет тебе Фортуна. Она, между нами сказать — дура. Вот тебе денег на первый раз. Зря не трать, а постарайся разжиться на них. Найми рабочих и рой землю в трех-четырех местах; где-нибудь да найдется вода и будет колодезь.

Рамон, получив горсть серебряной монеты, так обрадовался, что бегом пустился в соседний город. Он давно уже не ел ничего, кроме сухого хлеба, а пить — и воды даже не пил.

Прибежав в город, он вошел в первую лавку и отобрал себе, с радости, провизии, которой хватило бы на целую неделю. Когда пришлось платить, Рамон сунул руку в карман своих панталон, и нашел там только большую дыру, чрез которую он, вероятно, всю мелочь по дороге и посеял.

Потеряв деньги, Рамон пошел их искать и в напрасных поисках потерял весь день и, не попав во время на работу, был прогнан хозяином. Потеряв весь день даром, а затем потеряв место, где мог работать, Рамон потерял наконец и терпение и стал бранить свою горькую судьбу.

Фортуна вместе с мужем глядели издали на Рамона. Фортуна подсмеивалась над мужем. Капитал обиделся и разсердился.

— Постой же! сказал он. Я тебе докажу, что могу его сделать сейчас веселым и довольным своей судьбой.

Капитал снова отправился к Рамону и дал ему новенький золотой на разживу. Рамон просиял от счастья и стал говорить, что, видно, судьба смилостивилась наконец над ним: Он важно пошел в город и, боясь снова потерять деньги, держал свой червонец в руке.

На этот раз Рамон решил купить себе новое платье и вошел в магазим. Выбрав отличное платье, он важно положил золотой на прилавок, требуя сдачи.

Хозяин магазина поглядел монету, повертел ее в руках, позвал соседа на совет и наконец обявил Рамону, что золотой его фальшивый, и что он должен и монету и его, Рамона, как сбытчика, представить в полицию.

Несчастный Рамон обомлел и горько заплакал, проклиная незнакомца, который дал ему этот фальшивый золотой и привел его еще в худшее положение, чем бедность и голод.

— Лучше бы мне голодать, да не попадать в тюрьму! подумал Рамон.

— А ты чего стоишь-то! шепнул ему кто-то. Удирай!

Рамон не заставил себя просить — и, даже не поблагодарив за совет, выскочил из магазина и припустился в поле как заяц. Он так бежал, что когда город пропал у него из глаз, и он лег на землю, чтобы отдышаться, то увидел, что потерял один сапог.

— Ах, черт его возьми, этого проклятаго господина, подумал он. Будь он проклят! Не давай он мне этот фальшивый золотой, не бегать бы мне как преступнику и не терять бы сапога. Что же теперь делать? Прежнюю работу потерял, а на новую наняться в городе теперь нельзя, потому что я туда и глаз показать не могу. Меня схватят и посадят в тюрьму за чужую вину. Что ж мне осталось? Умирать с голоду. Ах, проклятый благодетель! Не встречать бы мне тебя никогда! — Была моя судьба горька, а теперь еще горше.

Между тем Фортуна и Капитал видели все случившееся с Рамоном. Фортуна еще пуще смеялась, слушая, как Рамон ругает ея мужа и свою горькую судьбу, которая по его милости стала еще горше.

Капитал взбесился окончательно.

— Ну, постой же, я тебе докажу мою силу! сказал он и вне себя от досады тотчас пошел к Рамону.

— Слушай, Рамон, не горюй и не проклинай меня и свою судьбу. Вот тебе десять тысяч государственными кредитными билетами. Купи себе дом и займись торговлей. В таком блестящем положении если когда и впрямь случится тебе фальшивой монетой расплачиваться, то ее за настоящую примут. Ну, ступай и благословляй свою судьбу и меня.

Рамон, получив деньги, ошалел совершенно; у него все пред глазами кругом пошло. Он даже не помнил, как вошел в город, как ходил по городу в одном сапоге и всем разсказывал про свое счастье и всем прохожим показывал пачки своих денег.

Наконец, наступила ночь, и какой-то очень любезный и услужливый человек пригласил его к себе ужинать, извиняясь только, что его дом немного далеко. Рамон согласился, все еще не помня себя от счастья; он не думал ни о чем, кроме как об своих деньгах и об будущем благополучии.

Он отправился за своим новым знакомым, который любезно обещал ему и ужин и ночлег. Дом гостеприимнаго знакомца был за городом. Когда они вошли в глухой: переулок, спутник Рамона свиснул. В одну секунду выросли как из-под земли пять человек с дубьем и повалили Рамона. Должно быть, вновь прибывшие приняли Рамона в дубье особенно лихо, потому что он, упав на камни, потерял память, а когда пришел в себя, то было уже светло.

Он хотел подняться и не мог. Босая нога у него как отнялась, голова болела, и на ней были здоровыя шишки. Что касается до десяти тысяч… То какия тебе тысячи?! На Рамоне ничего не было. Он лежал, как мать родила! И только один сапог остался у него на одной ноге. Грабители все сняли и все взяли, но, раздумав, что с одним сапогом делать нечего, оставили его на ноге.

Рамон взвыл благим матом и начал проклинать на чем свет стоит своего покровителя. Без его проклятых денег был бы он теперь на работе у колодца, цел и невредим. А теперь иди в больницу… Иди?! Да и итти нельзя! Как же голому-то показаться в город. Первый полицейский арестует его за неприличие, а там доберутся, кто он такой, вспомнят об фальшивой монете! Ну, и готово!.. Прямо в тюрьму, под суд, и в каторжныя работы.

Рамон кой-как поднялся, спрятался от стыда в кустах и, глядя на себя и на свой единственный уцелевший сапог, начал горько плакать, честить всячески своего благодетеля, посылать его ко всем чертям, в ад кромешный, и желать ему всего самаго невероятно сквернаго.

Между тем Фортуна и Капитал, знавшие все происшедшее, воевали у себя дома. Фортуна так и помирала со смеху над тем, как муж осчастливил Рамона, и как тот его благодарит теперь, сидя голый, в одном сапоге, в кустах за городом, и даже избитый, т. е. несчастнее чем когда-либо. Капитал, совершенно пристыженный, бранился, но придумать ничего не мог. Дай он Рамону хоть миллион, все прахом пойдет. Какая-нибудь глупость да выйдет!.

— Ну, теперь мой черед сделать Рамона счастливым, сказала Фортуна. Смотри, будет ли он ругаться или благословлять свою судьбу. И я, вдобавок, заметь это, своего ничего не дам ему, а твоим же добром его осчастливлю.

Фортуна отправилась прямо к Рамону и даже не махнула рукой, даже не мигнула… А все пошло наоборот…

В ту же минуту проезжий всадник увидал в кустах голую фигуру, остановился и подошел к Рамону.

— Что ты тут делаешь? спросил он.

Рамон разсказал все с ним случившееся. Проезжий оказался доктором и, осмотрев ногу и голову Рамона, тотчас пустил ему кровь. Несчастному полегчало сразу. Осматривая другую ногу, доктор велел ему снять его единственный сапогь, чтобы видеть, не ранен ли он и в эту ногу.

Рамон стащил сапог, и из него посыпались серебряныя монеты.

— Что за диво! воскликнул Рамон, но тут же вспомнил, что мелочь, которую ему дал в первый раз благодетель, проскочив в дыру панталон, должна была именно просыпаться в сапог.

— То-то мне все казался этот сапог узок и тяжел, подумал Рамон. Я думал, это от того, что я бос на другую ногу.

Доктор дал Рамону свой плащ на время, чтоб дойти в город и купить себе платье. Рамон, забрав свое серебро в горсть, пошел в город, надеясь, что в плаще, а затем в новом платье, его не признают так скоро, и что он успеет одеться и уйти из этого проклятаго города, чтоб никогда в него не ворочаться и не видать более своего рокового благодетеля.

Повернув в переулок, Рамон вошел в первый попавшийся магазин платья, с маленькой вывеской и маленькой дверью. Войдя, он перетрухнул…

Вышло так, что он попал в тот же магазин, где отдал свой фальшивый золотой. Оказалось, что у этого магазина было два входа, один главный, из большой улицы, а другой маленький, из переулка. Хозяин магазина, увидя Рамона, узнал его сразу, бросился к нему на встречу с извинениями и стал просить его, простить ему невольную клевету и обиду.

Монета, которую дал ему Рамон, оказалась, уже после его бегства, не фальшивой, а новаго образца, самой последней чеканки и самаго лучшаго золота, каких в городе еще не видали, и только после увидели у других покупателей. Хозяин возвратил ее Рамону, а за обиду, ему сделанную, просил выбрать любое платье и взять его даром, а потом позавтракать вместе с ним.

Чрез час, Рамон вышел из магазина сытый, отличной даром одетый, в одном кармане горсть серебра, а в другом золотой. Он важно пошел по улицам города, не боясь полиции. Проходя мимо дома градоначальника, он поневоле остановился. Густая толпа народа затеснила его. Солдаты вели пойманных грабителей и в числе их, того самаго знакомца Рамона, который его свел в западню и помог ограбить.

Рамон объяснил все тотчас, и тут же получил обратно свои десять тысяч.

— Да будет благословенна моя судьба! воскликнул Рамон, плача от счастья.

Чрез неделю у Рамона был свой дом. Чрез месяц он купил землю, завел огород и нанял рабочих рыть колодезь, уже для себя. Воды не нашлось, однако, ни единой капли. Нашелся вместо нея огромный пласт золота…

Не прошло года, как Рамон был уже известный золотопромышленник, даже более, он был миллионер и гранд Испании за особыя заслуги своему отечеству.

После этой истории с Рамоном, Капитал присмирел и уже с Фортуной не ссорится и командовать ею не берется, а послушно ходит за ней, куда она прикажет.

Госпожа Фортуна умнее с годами не стала, напротив, стала еще ветреннее, совсем ослепла и чудит еще пуще. Куда бы Фортуна ни прошла, Капитал поневоле идет за ней. Фортуна же не ходить за Капиталон по следам, и часто туда, где он пребывает, она глаз не кажет и этим вскоре заставляет и его уйти.

Люди уважают Капитал с каждым годом все более и более и низкопоклонничают перед ним. Над Фортуной люди всегда подтрунивают. Однако, весь свет все-таки давным давно признал, что с одним Капиталом, — если Фортуна не поможет с своей стороны — ничего хорошаго не будет и даже легко все прахом пойдет. Ее на свою сторону замани — а он и сам прибежит вслед за ней!..

Оборотни

В прежние времена, лет с триста тому назад, жить около Саламанки — беда была сущая. Некто Антонио, поселянин, хороший человек, богобоязливый, домовитый и испытанной честности, чуть не разорился и чуть жену не потерял, да не смертью. Умалчивая о том, что собственно бывает около Саламанки, — он заповедал детям своим и внукам никогда не жить около этого города.

И понятно, что Антонио не решался рассказывать, что с ним было. А было вот что. Известно, что Саламанка славилась университетом и было в ней много студиозусов и студентов. Все они — народ молодой, о двух головах, ничего не делают, Бога не помнят, на всякие отчаянные шутки пускаются — и на глупые и на грешные. А дьяволу это на руку. Он около них и стал увиваться. Наконец, он так привык дела водить со студентами, что они уж и рады бы от него отделаться, отмолиться и добрыми делами откупиться от его власти над ними, да уж не могут.

Самая обыкновенная вещь, которую дьявол любил с ними творить, — это превращать их в разных зверей, а то и в птиц.

Нигде не было зато столько оборотней, как около Саламанки. Вот что случилось с Антонио, что он видел своими глазами и слышал своими ушами.

Поселился он близ города с женой своей Хосефой. Детей у них еще не было, ибо они только что обвенчались. Хосефа была замечательной красоты и кокетка тоже не последняя.

Но Антонио был уверен в своей жене и поэтому не ревновал ее. Всякий другой муж стал бы ревновать, видя, какая стая студентов шатается около его дома и какие штуки делает Хосефа. Разумеется, она это делала шутя, по легкомыслию, но другой муж не взял бы в расчет самую суть дела, а стал бы судить по внешности и по мелочам.

Купил Антонио на скопленные деньги отличного мула и не мог нарадоваться на него: крепкий, сильный, красивый, шерсть точно шелк, а рубашка — что твой шоколад, самого нежного коричневого цвета. Многие покупатели стали набиваться к Антонио, и давали большие деньги за мула, но Антонио не продавал. Один студент, богач, знатного рода (красавец такой был, что даже Хосефа признавалась, что не будь у нее мужа — она с ума бы сошла от него), молодой человек и большой руки шалун, предлагал Антонио за мула двадцать червонцев. Каприз такой на него нашел: хочу иметь этого мула! А на Антонио тоже каприз нашел: не хочу продавать. Даже поругались они через это с женой, потому что Хосефа находила глупым не брать 20 червонцев, когда мул стоил три. Студент богач перестал у них бывать (а прежде часто бывал) и погрозился, что отобьет себе мула. Но мул никому не достался. Антонио его потерял даром — таким странным образом, что богач студент и отбить не мог.

Случилась такая оказия: отлучился раз Антонио из дому по делам, вернулся домой на другой день и пошел в конюшню. А в стойле стоит в узде молодой человек, очень приличной наружности, по всему: кавальеро [6] — да жалостно пищит.

— Кто ты? Чего тебе? — воскликнул Антонио.

— Христа ради поесть дай! Умираю! Три года не ел ничего, кроме ячменя.

— Да где мой мул? — ахнул Антонио, видя, что конюшня пуста.

— Мула твоего, благодаря милосердию Божию, нету более. Я был твоим мулом и благодарю тебя за твое ласковое обращение со мной. Теперь Господь простил меня — и я снова стал человеком.

И молодой человек рассказал Антонио, что он за легкомысленную и грешную жизнь, поддавшись искушениям дьявола, совершил заклинание, продал свою душу сатане и должен был сделаться из студента на всю жизнь — мулом, но благодаря молитвам своей матери через три года опять стал человеком.

Антонио чуть не заплакал о своем муле, но не стал жаловаться громко. Молодой же человек был так счастлив, перестав быть животным, что чуть не прыгал от радости.

Что ж было делать, Антонио пригласил его поужинать, а затем отпустил с Богом в Саламанку кончать обучение наукам.

Богач студент как узнал, что собирался купить оборотня, то очень испугался, что так счастливо сошло с рук, и подарил Хосефе три червонца на платье. Только при этом он попросил у нее сдачи — три поцелуя.

Хосефа по ошибке дала сдачи — шесть. Другой муж непременно бы стал ревновать, но Антонио был уверен в жене своей как в самом себе.

Прошло месяцев шесть после этого случая; жили муж с женой мирно и тихо. Хосефа завела себе прелестного кота, да так его полюбила, что с одной тарелки с ним ела, даже спать с собой клала.

Однажды ввечеру заехал к ним проездом знакомый аббат, человек уже пожилой, и остался ночевать. Сидя за ужином, он увидел кота, стал его рассматривать внимательнее, и наконец говорит:

— Дон Антонио, вы этого кота берегите и молитесь за него почаще. Это несчастная христианская душа. Это оборотень. Надо вам его отмолить из-под власти сатаны.

Антонио уже знал по опыту, что черт творит иногда по этой части. Отмаливать душу кота он тотчас согласился с удовольствием — думая, что это не мул. Тут деньги не пропадут. Оказалось, что и это денег стоит.

— Вы дайте мне на несколько обеден, реалов с сотню, да бедным еще раздать столько же, чтобы молились, — сказал аббат.

Жаль было Антонио из-за нового оборотня, проклятого жениного кота, деньги тратить — да что ж делать — грех велик оставить христианина погибнуть.

Уехал аббат с деньгами, и Антонио поехал опять по делам в город. Прошло три дня — и Антонио сюрпризом жене приезжает домой на третий день, когда жена ждала его только на пятый.

Вошел он к Хосефе, а она сидит и завтракает с молодым студентом. Не будь Антонио уверен в своей жене, он просто ревновать бы стал при эдаком сюрпризе. Хосефа была очень смущена, краснела и бледнела.

— Кто это такой? — спрашивает муж.

— Ах, Антонио! — говорит наконец Хосефа. — Бедный мой котеночек…

— Околел, что ли?

— Нет. Вот он! Прав был аббат… — И Хосефа показала на студента.

Антонио только руками развел; да что ж другое-то сделать? Он к тому же не знал, какая беда из-за кота этого произойдет.

А беда вышла та, что кот стал студентом только по виду. Отмолили его душу только наполовину, а не совсем. Говорить он, например, не мог, а мяукал. Работать не мог, а все сидел в уголке и умывался ручкой или в воротах на солнышке грел себе спинку. Это все бы еще ничего, но студент этот, или кот, ел за десятерых. Положение Антонио было пренеприятное. Содержать на свой счет эдакого здоровяка накладно, а прогнать нельзя. Во-первых, куда пойдет бедный оборотень, которого еще не совсем отмолили, — а во-вторых, болтаясь без крова и пристанища, он опять может подпасть под власть дьявола. Грех! Нечего делать, взялась Хосефа отмаливать несчастного совсем, поселила его в отдельной горнице, поила, кормила и всячески ухаживала за ним. Истинно по-христиански!

Наконец, однажды Антонио надоело содержать нахлебника — и он объявил, что пускай оборотень или уходит, или опять обращается в кота. Будучи котом, он гораздо меньше ел, да и жена меньше занималась им и больше заботилась об хозяйстве.

Оборотень ушел, но через день опять пришел, и начал эдак таскаться в дом к Хосефе изо дня в день, потихоньку от мужа.

Уехал раз Антонио по делам, приехал домой и нашел оборотня у себя в кровати: тот, видите ли, покушав, лег отдохнуть.

Антонио взял щетку и ею разбудил оборотня, а разбудивши, стал его приводить ею в себя и ею же чуть его не лишил пяти чувств; так уж старательно распорядился он, хлопая по оборотню.

Оборотень взбеленился, да и Хосефа тоже к удивлению Антонио расплакалась и стала заслонять своего прежнего любимого кота.

Оборотень выскочил из дому и погрозил Антонио, что он ему отомстит тем, что продаст опять душу дьяволу с условием обратить в кошку и саму Хосефу.

И что ж? Не прошло недели, поехал Антонио по делам в город, приехал домой, а жены нет нигде. А на пороге сидит тот же кот и уже новая — им еще не виданная кошка.

С ума было сошел бедный Антонио, поняв, что эта кошка — Хосефа и есть.

Заехал снова знакомый аббат, и подтвердил его мнение, что кошка эта — ничто иное, как обернувшаяся Хосефа.

Что ж было делать? Кота Антонио бросил со злости в колодец и взял на свою совесть загубленную душу, хотя и проданную дьяволу, а все-таки душу. Бедную Хосефу, т. е. кошку, Антонио взял и стал за ней ухаживать, как бывало, она ухаживала за проклятым котом-студентом.

Все деньги, какие только зарабатывал Антонио, шли аббату на молитвы, обедни и на раздачу милостыни, чтобы отмолить душу Хосефы.

Через год Антонио запрыгал однажды от радости и заплакал как младенец. Вернувшись домой из поездки, он нашел дома свою настоящую Хосефу — уже в виде супруги, а не в виде кошки. Отмолили!

И каких только чудес не рассказывала ему Хосефа! Она ничего не помнила и не знала за весь год, — она как бы не видела всего того, что делал для нее муж, пока она была кошкой.

Боясь какой новой беды, Антонио и Хосефа переехали жить в Андалузию. Ни муж, ни жена не любили и вспоминать, не только рассказывать про этот случай с ними.

Подземная девушка

По дороге из Алмерии в соседний городок Адра, жила одна женщина с дочерью. Они держали постоялый двор, были очень бедны и все богатство дочери Кармен состояло в паре редких, обворожительных глаз.

Кармен была известна в околотке, как замечательная красавица и умница, и красота ее особенно заманивала путешественников.

Однажды, вечером, под Иванов день, заехали на постоялый двор два иностранца, молчаливые, сумрачные, глаза у обоих светлые, волосы белокурые, бороды рыжеватые. Кармен приняла у них лошадей, задала корм и подивилась немало, потому что лошади тоже были какие-то странные. Морды горячие, как огонь, хвосты и гривы с блеском и волос твердый, как стекло. Глаза же совсем страшные, смотрят как человечьи, и широкие зрачки следят за всеми движениями девушки, словно понимают все, что она делает. Рада была Кармен с ними разделаться скорее и войти в дом.

Иностранцы между тем ужинали в кухне, старуха-мать ухаживала за ними, пробовала даже заговаривать, но они отделывались все тремя словами. Что ни скажешь — ответ:

— Да, или нет, или хорошо.

Поужинав, они ушли в комнату, которую им отвели внизу. Старуха задумалась и руками развела над столом.

— Что, мама? Чего ты? — спросила девушка.

— Да как же… посмотри! Костей не осталось. Они мясо с костями сели! Это что-то не ладно.

— Да ведь они иностранцы, мама! — успокоила ее Кармен. — Может, у иностранцев зубы собачьи!

— Пожалуй! Но вообще они чудны что-то очень. Видела ты, как светятся у них глаза? Точно искрятся. И не говорят ни о чем. Я пробовала заговаривать. Спрашиваю: откуда вы? Один мне отвечает: да! Спрашиваю: вас когда разбудить? Другой говорит: хорошо!

— Ничего, мама. Они иностранцы. Бог даст, уедут завтра и расплатятся щедро. Ты дороже запрашивай только.

— Не бойсь! Я за ужин да за ночлег полуимпериал запрошу.

Старуха была сильно жадна на деньги.

Чрез пять минут вышла Кармен на улицу, захотелось ей взглянуть в конюшню, узнать, что делают чудные лошади. Глянула она в слуховое окошечко и обмерла. Обе лошади сидят на земле на задних ногах, как собаки, а передними разводят по воздуху, как руками, и тихо разговаривают по-испански:

— Еще семь лет служить, — говорит одна. — А там опять сделают юношей и женюсь на моей Марии. Она меня ждет, бедная. Не верит, что навсегда пропал ее жених.

— А я то, братец мой, — говорит другая. — Мое-то какое унижение. Ведь из солдат метил уже быть в жандармах сержантом. А тут вдруг эдакое несчастье. Овес да ячмень ешь, когда я без чашки шоколада утром — совсем дрянь человек. Жить не могу.

Кармен не выдержала со страху, при виде оборотней, и кубарем покатилась в дом. Мать уже спала и храпела. Легла и Кармен, но не спалось ей.

«Что-то делают иностранцы», — думала она и словно кто толкает ее: встань, да встань, посмотри. Не утерпела девушка и тихонько вышла на улицу, обошла садик и прильнула к окну комнаты иностранцев. Занавески были задернуты, но немного не сходились, и вся комната была видна ей. Иностранцы в красных, ярких кафтанах сидели на стульях в двух противоположных углах комнаты и глядели друг на друга. Наконец, один достал книгу и другой достал книгу. Первый начал читать, а сам левою рукой гладит себя по колену… Гладит он долго… И вдруг видит Кармен, у него под ладонью вертится и свивается шнурок. Скоро и совсем готов настоящий шнур.

Он перестал читать и перебросил шнурок этот товарищу чрез всю комнату. Гул прошел по комнате, словно сто голосов заговорили и смолкли вдруг. Второй начал читать, а сам шнурок тоже катает ладонью. Побелел шнур и начал толстеть. Он все читает да катает, а шнурок все толще да толще делается. И наконец, смотрит Кармен, свечка вышла, самая простая обыкновенная свечка. Надо бы ей уйти, да не могла девушка, словно привязали ее к окну.

Иностранцы встали, сошлись среди комнаты, поставили свечку на пол и зажгли ее. Тотчас же фосфором запахло, т. е. нечистой силой. Верно, сам дьявол явился к ним, вызванный чтением их.

Иностранцы сели около свечки и начали опять читать… Вдруг затрещал пол комнаты, покоробилась доска, лопнула и выскочила двумя кусками. Оба куска запрыгали по полу друг пред дружкой, точь-в-точь, как фанданго танцуют обыкновенно юноша с девушкой. Из дыры пола повалил дым. Кармен была ни жива, ни мертва, но однако не крикнула и не шелохнулась, а решила про себя, что хоть весь дом гори, но она доглядит все, что будут делать иностранцы.

За первою доской затрещали и выскочили еще несколько и также пустились плясать. Наконец образовалась дыра аршина в два ширины, дым перестал идти, и оттуда разлилось по комнате яркое сияние.

Тогда один из колдунов-иностранцев полез в яму и исчез в ней, а чрез секунду появилась оттуда его рука со слитком золота. Оставшийся принял золото и положил на стол, рука опять исчезла и опять достала еще. Долго таскали они так из ямы золото и драгоценные каменья. Весь стол наконец был покрыт богатством, которое сияло как солнце на небе в полдень.

Между тем свечка уже догорала. Оставшийся в комнате крикнул что-то товарищу, и тот вылез вон. Свечка догорела, потухла, и в комнате стало страшно темно. Кармен точно очнулась от сна, побежала скорее к матери и все рассказала ей. Перепугалась старуха, и до рассвета просидели они, замирая от страху.

Рассвело наконец. Иностранцы вышли из своей комнаты с одним лишним мешком, позавтракали, потом сами оседлали лошадей и спросили счет.

— Тысячу песет, — поперхнувшись, выговорила старуха, но ни один из них и не моргнул.

Тысяча мелких монет чистого, яркого серебра выложено было на стол, как будто старуха попросила самую настоящую цену.

Иностранцы съехали со двора и скрылись, а обе женщины бросились в комнату, где они останавливались. Следов не было никаких. Пол как был грязный и старый, так и остался. Подивились они обе, старуха даже заподозрила, что дочь все во сне видела.

— Покопать нам с тобой под этим домом, — говорит Кармен, — так и мы найдем клад. Я хорошо видела…

— Может и добьемся чего-нибудь? — говорит мать, глядя на пол.

— Нет, мама! Я забыла главное. У них книги были и свеча особенная, своя. А мы ничего не сделаем. Если и осталось еще много от клада, так он нам не дастся, ибо он очарованный. Его копаньем не возьмешь.

— Посоветуемся с каким-нибудь колдуном. Можно ему эти тысячу песет за труды дать.

— Это можно.

И обе женщины решили, что надо на другой же день послать в Адру за одним знаменитым колдуном, приезжим с острова Ивисы.

Мать пошла в кухню готовить обед, ибо ждала приезжих, а дочь стала убирать комнату и вдруг, выметая сор, увидала несколько кусочков стеарина и фитилек. Взяла она собрала все кусочки и догадалась, что это не остатки свечи, которую они подали иностранцам, а нечто другое; следовательно, это должны быть остатки их адской свечи. Позвала Кармен мать, и обе решили, что это стеарин особенный и положительно куски от свечи иностранцев. Запрыгала Кармен от радости как безумная.

— Что ты? Чему радуешься, глупая? — говорит мать.

— Мама, мама, мы богаты будем. Не надо и колдуна. С ним делиться придется, а мы без него теперь обойдемся. Я знаю, что надо делать.

— Как без колдуна можно обойтись?

— Молчи только! Подождем до ночи, и ты увидишь, что я сделаю. Только если кто будет ночевать из проезжих, не клади их в этой комнате. Мама! Мы страшные богачи будем. Не останемся здесь. Поедем жить в Гранаду и такую гостиницу откроем, какие только в столицах бывают.

Насилу дождались они ночи. В сумерки заехало ночевать трое знакомых проезжих; но их, накормив, уложили спать в другом конце дома.

Сама Кармен заперлась с матерью в страшной комнате, смешала остатки стеарина, приклеила фитиль и, сделав огарок, поставила на пол… и зажгла.

Доски пола затрещали, захрустели, поломались и с громом полетели под потолок. Земля разверзлась, но не более как на поларшина. Сиянье столбами выливалось из дыры, и белые стены комнаты страшно алели, ослепляя глаза. Кармен, не теряя времени, бросилась к отверстию и хотела лезть, но оно было ужасно узко.

— Что делать, мама! — в ужасе кричала Кармен. — Надо спешить… Огарок не велик. Догорит!

Она разделась совершенно и кое-как, ободрав себе бока об узкую щель, пролезла… Чрез секунду она уже начала бросать к матери горстями и золото, и бриллианты, и всякие ценные каменья. Старуха обезумела, загребая на полу драгоценности.

— Мама, мама! Там громадный клад, там кучами навалено все это… В год не перетаскаешь всего!

Накидав целую кучу, Кармен решилась поневоле вылезать вон, потому что свечка уже совсем догорала…

— Еще немножко, Кармен! — просила старуха. — Еще малость, дорогая моя! Еще горсточку, на мула. Мула купить.

— Будет, мама. У нас уж страшно много. На все хватит.

— Еще горсточку на пару волов… Волов купить…

Кармен опять скрылась и опять выбросила несколько горстей золота.

— Еще, Кармен. Родная моя! Если любишь меня, старуху, еще горсточку одну выброси. Новую посудину завести…

Вдруг стало страшно темно в комнате. Огарок догорел, и свет потух… Старуха без памяти бросилась за спичками, зажгла свою свечу и закричала, как безумная.

Пол был как всегда целехонек, щели никакой, и Кармен нет в комнате, а вокруг старухи, на полу и на столе, вместо золота и дорогих каменьев, навалены кучи всякого сора, навоза и дряни.

— Кармен, Кармен! — застонала старуха, и слышит вдруг из-под земли голос дочери:

— Мама, мама! Погубила меня твоя алчность. Навеки веков останусь я зарытая под землей! Если ты богата, то вели срыть этот несчастный дом и поставь над этим местом крест. Пусть молятся обо мне проезжие.

Старуха перебудила постояльцев, рассказала им все как было… Они бросились ломать пол и рыть землю. Вплоть до утра и весь следующий день работали они и ни до чего не дорылись… Ни клада, ни девушки…

В полночь за следующим днем опять раздался стон Кармен.

— Не ройте! — стонала бедная девушка. — Не ройте! Чем больше вы роете, тем я глубже ухожу в землю. Мама, мама! За что ты меня погубила!

Прошло много времени с тех пор. Старуха советовалась со всеми умными людьми, со всеми колдунами, но никто ничего не мог посоветовать. Только даром потратила старуха все свои деньги, которые прежде скопила на приданое бедной своей Кармен… Не прошло года, и старуха умерла с горя…

Постоялый двор опустел, никто не захотел вести торговлю на таком страшном месте.

Проезжие не только не останавливались здесь, но старались избегать это место и проезжать мимо засветло, да рысью, да оглядываясь…

Чрез год, в Иванов день, опять слышались стоны заживо зарытой девушки. И так с тех пор и всегда в ночь Иванова дня стонет несчастная подземная девушка.

Саида

Глава І

Велик Аллах и Магомет, пророк его! Нет Бога выше Бога правоверных! Нет пророка выше Магомета! Прекрасна земля, сотворенная Аллахом, обильна дарами… Сладка жизнь человеческая, но тот, кто верен заповедям Корана, заживет после смерти другою, дивного жизнью: век будет отдыхать и наслаждаться в раю с прелестными гуриями.

Всемогущ и страшен калиф Абек-Серрах! Нет повелителя на земле равнаго ему! Пышен и великолепен Альказар, в котором обитает калиф, роскошны сады, величественны террасы, стройны минареты и башни! Довольный миром и всеми дарами Аллаха, безпечно счастлив калиф. Лишь две заботы есть у него: первая забота — постоянная борьба с Кастильскими королями, при переменчивом счастьи. Вторая забота не меньшая: будущность его единственной дочери.

Красавица дочь, Саида, цвет жен Мавритании. Ни в Гренаде, ни в Кордове не найдется красавицы, равной ей прелестью. Жизнь, казалось бы, должна улыбаться единственной дочери всемогущаго калифа, но Саида — странная юница. Все ее любят, все поклоняются, отец боготворит, но все жалеют ее, будто ждут, что приключится с ней что-нибудь худое. Между сотен глаз, черных, узких, арабских, странно смотрят большие синие глаза Саиди. Совсем не похожа она на мавританку.

И среди своей пышной, сладострастной и счастливой жизни калиф озабочен судьбой дочери еще более, нежели борьбой с Кастильскими королями.

Велик Господь Вседержитель, пославший Сына на землю, пострадать за грехи человеческие, научить любви, смирению и всепрощению.

Милосердна Святая Мария, Заступница за людей пред престолом Всевышняго и пред Богом Сыном.

Земля юдоль греха, горя и страданий, где человек обречен в поте лица своего снискивать хлеб насущный.

Только исполняющий заповеди Господни спасется и наследует жизнь вечную, где нет воздыхания и печали.

Всемогущ и страшен врагам король Кастильский Гонзало. Нет христианскаго владыки могущественнее его.

Тяжел и мрачен замок короля, угрюмо смотрят бастионы, бойницы и подъемные мосты.

Верный раб святого отца папы и церкви Римской, живет строгою жизнью король Гонзало с Ave Maria на устах, с милосердием в сердце для всех, кроме врагов христианства.

Две заботы у Кастильскаго короля. Первая забота: борьба с врагами Христа, соседями маврами и изгнание их. Вторая забота: исчезновение, если не гибель, его любимца и племянника, рыцаря Алонзо, отважнейшаго витязя обеих Кастилий и Аррагона.

Глава II

Жизнь дочери калифа, прекрасной Санды, проходила безмятежно. Все было у нея: был отец, обожавший ее, были подруги для игр и бесед, была нянька, старая, шестидесятилетняя Аикса, исполнявшая все прихоти своей питомицы. Саида была не только всеобщею любимицей, но первою личностью во всем калифате. Главные наперсники Абен-Серраха значили менее, нежели Саида. Но юная мавританка пользовалась своею властью только для добра, для милосердия, для помощи бедным и угнетенным.

Единственным удовольствием Саиды были прогулки по обширному саду, окружающему Альказар. В тени миртов и лавров проводила она большую часть дня, тихо беседуя со старою Аиксой о прежнем всесветном владычестве мавров или о витязях Мавритании, или о коварстве и злобе христиан, их врагов.

Но Саида, любившая беседы с подругами и розсказни своей Аиксы, еще более любила оставаться в одиночестве, размышлять и разговаривать сама с собою. Это редко удавалось ей.

Аикса, и даже сам калиф, заметили, что Саида, оставаясь одна, сталовилась всегда грустна от своих помыслов. О чем она думала, она сказать не могла, но ее томило нечто. Безпричинная грусть являлась как бы хворостью. Не мудрено, что просто злые люди сглазили ее когда-нибудь. Или при рождении зависть людская вооружила против нея какую-нибудь злую силу.

Несмотря на все старания подруг и няньки не оставлять Саиду в одиночестве, ей удавалось всякий день провести хотя бы несколько минут одной, в тени садов. Иногда она умышленно скрывалась, убегала и, притаившись в благоухающей кругом чаще, не откликалась на поиски.

Однажды, в тихий вечер, среди душной мглы, Саида умышленно скрылась от всех и зашла в самую чащу сада. Она слышала, что ее звали, но не откликалась. Ей особенно сильно хотелось остаться несколько мгновений одной.

Едва пробравшись не по дорожке, а просто через чащу, она вышла на открытую полянку. И тут ей пришло на ум, что нянька Аикса никогда не водила ее гулять в ту нижнюю часть сада, которая разстилалась теперь пред ней по покатому холму.

Это соображение удивило Саиду. Почему за столько лет ни Аикса, ни подруги никогда не ходили с нею гулять по самому низу холма.

«Может быть, там что-нибудь страшное», подумала Саида и уже готова была крикнуть и присоединиться к подругам. Но вдруг непреодолимое любопытство потянуло ее. Ей захотелось спуститься с холма и побывать там, где никогда, ни разу не была она.

Внизу, за чащей обширнаго сада, виднелось тяжелое уродливое здание с маленькими окнами. Над зданием не высилось ни одного минарета, не было ни одной грациозной арки, ни единой колонны. Все здание походило на огромный, продолговатый темный ящик.

Саида спустилась робко по холму и решила приблизиться к самой стене этого уродливаго здания. Здесь, сквозь ветви, увидела она пред собой два окна, такия же, как в Альказаре, но в них были железныя решетки.

Саида глянула в обе стороны и увидала, что вдоль всего здания виднелись два ряда таких же окон с железными заграждениями. Нижния окна были почти у самой земли. Если там было жилье, то очевидно, это были подвалы. Саида стояла разочарованная. Она думала, что увидит тут что-нибудь более любопытное.

Она хотела уже вернуться, но вдруг вздрогнула и затрепетала всем телом. Из ближайшаго к ней окна послышался протяжный стон, слабый, болезненный, за сердце хватающий.

Добрая и мягкосердая Саида не могла выносить человеческих стонов. Не часто они долетали до нея — дочери калифа, обитающей в высоком Альказаре. Но однако она хорошо знала, что есть на свете несчастие, и могла, конечно, и разумом, и сердцем отличить плач от смеха, стон от песни.

Не успела Саида прийти в себя, как из других окон послышались ей другие стоны. Она обомлела и, как околдованная, боясь двинуться с места, стояла как истукан.

Стоны замолкли, но через несколько мгновений снова в ближайшем от нея окне раздался более тихий голос, еще сильнее схвативший ее за душу. Этот голос стал произносить чуждыя ея слуху слова, но она почувствовала, что это слова молитвы.

Кто же это может быть? Что это может быть? Какия это существа так страшно стонут и так странно молятся?

Саида думала, что только в беднейших частях города обитают несчастные, а вдруг здесь, около самаго Альказара, мучаются люди.

Придя в себя, дочь калифа поспешно удалилась от страшной стены уродливаго здания. Скоро нашла она своих подруг, резвящихся вокруг большого мраморнаго бассейна, невдалеке от террасы дворца.

В ту же ночь Саида мольбами, ласками и слезами выманила у старой Аиксы обяснение тайны. Аикса созналась питомице, что потому никогда не водила ее в нижнюю часть сада, что повелитель калиф строго воспретил кому-либо ходить туда.

Под холмом, в этом угрюмом здании, в казематах и подвалах, заключены пленныя собаки Кастильцы и другие христиане, люди звероподобные и лицом и нравом.

Когда их забирают в плен после какой-либо битвы, то сажают там и они умирают, обреченные на смерть голодом.

Аикса присоветовала питомице никогда более не ходить близко к стене каземата, так как христиане порождение злого духа. Если кто-либо из них увидит ее, поглядит на нее, то может сглазить и сделать на всю жизнь несчастною.

Глава III

Несколько дней, даже и ночей продумала Саида о нежданном открытии. Наконец, однажды в ясный полдень она точно также отдалилась незаметно от своих подруг и пошла к роковой стене с решетчатыми окнами. Здесь долго боролась она сама с собой, но наконец решилась, подошла к самой стене и заглянула чрез решетку одного из окон.

При ярком солнечном дне, несмотря на тьму в самом здании, Саида разглядела на земляном полу подвала фигуру молодого человека в странном наряде, не похожем на одежду правоверных.

Саида ожидала увидеть нечто страшное и быть перепуганною, а вместо этого она увидела несказанно красивое бледное лицо, черные, как смоль, кудри, черные, красивые, но как бы потухающие глаза.

Саида наклонилась к самой решетке. Лежащий узник увидал ее и кротким, слабым взором посмотрел на нее. Он тихо, через силу, произнес какия-то слова, но Саида не поняла их. Она стояла, как потерянная. Она понимала лишь одно, что вид этого страдальца узника не внушает ей ни малейшаго страха, а чрезмерную жалость. Даже более того… Он ей мил!

Узник произнес два слова, тихо простонал и закрыл глаза.

— Что с тобой? Что тебе нужно? произнесла Санда.

— Хлеба… ответил узник на ея языке. — Хлеба… Я умираю…

Саида, не помня себя, бросилась бежать в Альказар, и уже достигнув главной мраморной лестницы, спускавшейся из ея горниц в сад, она сообразила, что ей предстоит самое мудреное дело, какое когда-либо было в ея жизни.

Ей — дочери калифа — достать кусок хлеба в великолепном Альказаре повелителя правоверных, было невозможно. У кого и зачем спросит она хлеба в неурочный час? И какие толки, какое недоумение может возбудить подобнаго рода желание с ея стороны.

Разумеется, обдумав все, Саида, обратилась за помощью к той же Аиксе.

Старуха перепугалась страшно и объяснила, что питомица сама не знает, что говорит и что хочет сделать. Пленные христиане должны без исключения умирать голодом. Великий грех пред Аллахом спасти хотя одного из них. Если калиф узнает о таком деянии, то, несмотря на всю любовь свою к дочери, он не помилует и ея. Что касается самой Аиксы, то, конечно, калиф велит казнить ее.

Но все уверения и клятвы старухи не привели ни к чему. Саида умоляла об одном: достать скорей хлеба и снести узнику.

Чрез несколько времени обе мавританки уже пробрались тайком в чащу сада, двигаясь к каземату.

Приблизясь к знакомому уже решетчатому окну, Саида окликнула узника. Он повернул к ней бледное лицо, открыл глаза, но не двинулся с земляного пола. Саида просунула руку в окно и бросила кусок хлеба на землю.

С этого дня ежедневно в сумерки, иногда вечером, Саида отлравлялась тайком в нижнюю часть сада и несла всегда в своем раззолоченном фартуке всякаго рода пищу и кувшинчик воды. Все к тому же окну ходила она.

Узник подходил к решетке, просовывал руки. Он был уже не тот теперь. Он ожил. Лицо его не было уже так бледно и было еще красивее. Взор был иной — не потухающий, а яркий.

Наконец, однажды старший из придворных калифа доложил повелителю, что взятые в последней битве Кастильцы, рыцари и простые воины, все уже покончили свое существование и что каземат вновь очищен, в надежде, что новая битва принесет новых христианских собак. Но при этом придворный объявил, что один рыцарь, самый главный изо всех взятых, родственник Кастильскаго короля, жив и даже здоров.

Абен-Серрах изумился, какое колдовство могло спасти от голодной смерти гяура-рыцаря.

Придворный заявил, что колдовства никакого нет, а есть тайна. Тайна роковая и страшная, которую он не смеет поведать. На строгое приказание калифа, он пал ниц пред ним, отдавая свою голову правосудному повелителю, если окажется, что он лжет. Затем он поведал калифу невероятное событие.

Пленнаго рыцаря, обреченнаго на смерть, кормит ежедневно собственными руками сама дочь калифа, Саида. Каждыя сумерки, иногда вечером, иногда очень поздно, близ полуночи, она выходит из Альказара тайком, в темном одеянии, и проносит в фартуке пищу для узника. Затем они беседуют подолгу чрез окно и разстаются до следующаго дня.

Калиф вспыхнул гневом. Тотчас же приказал он взять докладчика и за клевету посадить в тот же каземат, обрекая его на ту же голодную смерть.

Повелитель правоверных не мог поверить, чтоб его любимица Саида могла взять на себя такой страшный грех пред Аллахом, такое преступление против законов.

Однако Абен-Серрах провел тревожную ночь, и почти не ложился спать. На следующий день он не допустил к себе никого, не занимался делами, а бродил по внутреннему дворику Альказара, где били серебристые фонтаны из мраморных львиных голов.

Глава IV

В сумерки калиф, никем не замеченный, вышел из Альказара, прошел весь сад и спрятался в чаще кустов, неподалеку от каземата. Наступила ночь, и среди полумглы он увидел идущую по дорожке женскую фигуру в темном одеянии.

Сердце дрогнуло у калифа. Это была его дочь, его Саида, его единственное сокровище в мире. И он обречен видеть ее преступающею заповеди Аллаха, законы калифата.

Абен-Серрах поднялся, вышел из чащи и стал на дорожке, по которой робкою походкой двигалась Саида.

Через мгновение отец и дочь встретились. Калиф поднял руку и, казалось, этим молчаливым движением поразил девушку в самое сердце.

Саида остановилась, опустила голову и стояла как обреченная на смерть. Она понимала, что пред ней теперь стоит не отец, а стоит калиф.

— Куда ты идешь? произнес, наконец, Абен-Серрах.

И лишь через мгновение слабый голос, в котором он едва узнал голос дочери, отвечал:

— Гуляю…

— А что у тебя в фартуке?..

И снова лишь через мгновение, едва слышный замирающий голос Саиды ответил:

— Цветы.

— Покажи мне их, вымолвил калиф и дернул за фартук.

Края его выпали из омертвелых рук Саиды, и из фартука, при блеске луны, посыпались на дорожку чудныя и пышныя розы всех цветов.

Калиф вскрикнул, бросился, обнял дочь, и ни слова не говоря, повел ее в Альказар. Здесь, приведя к себе, он всячески ласкал ее и, наконец, стал умолять простить его за подозрение.

Саида оставалась смертельно бледна, трепещущая, едва живая.

— Что же с тобой? спрашивал калиф. — Неужели я так испугал тебя? Виновен во всем клеветник, обвинивший тебя в преступлении самом ужасном. Он сказал мне, что ты тайно, всякий день, носишь хлеб пленнику-христианину. А у тебя бывали цветы.

— Нет, родитель! воскликнула в ужасе Саида, ломая руки, и страшная, как сама смерть. — Нет, в фартуке моем был хлеб, а не цветы. Я всякий день носила туда пищу, чтобы спасти от смерти рыцаря. И в этот раз я тоже несла хлеб…

— Но как же оказались вместо хлеба цветы? изумился калиф.

— Этого я не знаю. Понять этого нельзя! А тот, кто поймет, должен умереть. Ах, как желаю я это понять.

— Стало быть, это чудо?!

— Да… И чудо не Аллаха, а чудо Бога христианскаго. А мне надо умереть…

— Не кощунствуй, дочь милая. Только Аллах правоверных мусульман может творить чудеса на земле.

— Стало быть Аллах заступился за меня и пленника-христианина, хотел спасти нас от гнева калифа.

— Нет, дочь… Аллах не может простить твой грех, твою помощь гяуру, собаке, христианину.

— Верю я в это, отец, и спрашиваю: Кто же обратил в единый миг пищу и хлеб в цветы?..

— Не знаю… Не понимаю…

— Я начинаю понимать и чувствую, что должна умереть.

И Саида лишилась чувств, долго лежала безгласная, безжизненная…

Три дня никто из правоверных не видал повелителя; калиф сидел один, удрученный, задумчивый, терзался в борьбе с самим собою. Дух сомнения овладел им и мучил его…

Наконец, на третьи сутки, уже в ночь, из Альказара вышел простой мавр, судя по его скромной одежде. Он прошел сад, обошел каземат и, отворив своим ключем тяжелый затвор главных ворот, скрылся под темными сводами тюрьмы.

Но чрез несколько мгновений два человека снова вышли из этих ворот: мавр и узник-рыцарь.

— Иди вот в этот домик, сказал мавр — там найдешь ты нашу одежду… За ночь выходи из города… Ступай на родину. Да сохранит тебя в пути твой Бог. И да простит мне Аллах и Магомет мой страшный грех пред заповедью Корана.

— Благодарю тебя, добрый человек! воскликнул кастильский рыцарь. — Но если узнается твое доброе дело, ты погибнешь. Калиф тебя казнит.

— Нет. Калиф сам себя теперь казнит. То, что теперь в душе его, хуже смерти! Узнай! Сам Абен-Серрах с тобою говорит…

Глава V

В столице Кастильских королей было шумно. Был канун празднества дня Св. Духа, готовились всякия процессии и крестные ходы, после которых должен был произойти рыцарский турнир.

Но особое оживление в столице было по поводу неожиданнаго радостнаго происшествия. Любимый племянник короля, рыцарь Алонзо, пропадавший безсдедно, возвратился в отечество жив и невредим из мавританскаго плена. Родственники давно считали его погибшим, или убитым, или замученным Маврами, давно оплакивали и молились о душе. его. Но более всех оплакивала рыцаря его невеста, прекрасная Изабелла.

Алонзо рыцарь, явившись на родину, не объяснил никому ни словом, каким образом спасся он из рук врагов. Только одному королю, дяде Гонзало, поведал он все, что с ним приключилось, как погибли другие пленные и как уцелел он, и наконец благодаря заступничеству дочери калифа был им самим выпущен на свободу.

На предложение короля Гонзало назначить день празднества его брака, рыцарь признался в тяжком грехе. Он полюбил всем сердцем и всем разумом мусульманку. Ту, которой был обязан жизнью. Сердце его осталось там, в калифате… Поэтому Алонзо считал еще более греховным делом наложить на себя узы таинства брака.

С первых же дней своего появления на родине рыцарь стал вести себя загадочно для всех. Он не согласился участвовать в турнире, стал удаляться вообще от родных и друзей и был занят одним делом.

Он разыскивал в столице и в окрестностях всех мавров, которые, когда-либо взятые в плен, были рабами у разных рыцарей. Найдя таковых, рыцарь покупал их себе в рабы, но затем они исчезали безследно. И никто не знал, что он давал им возможность возвратиться на их родину.

В Кастильской столице были тоже в заключении пленники мавры. Их не обрекали на смерть, но содержали жестоко, так что около половины из них умирало. Рыцарь стал часто навещать каземат, в котором они были заключены, и облегчал их участь.

Наконец, однажды Алонзо явился к королю и попросил разрешения поступить монахом в монастырь, а пока удалиться в какую-нибудь глушь, чтобы приготовить себя совершенно к монашескому сану. Он считал себя как бы заживо умершим.

Все удивились намерению храбраго рыцаря удалиться от света. Только он один знал, что если душа как бы отлетела от него, то она витает там, в столице калифата. Она только и жива тем прекрасным образом, что в эти дни находится в Альказаре.

С разрешения дяди короля, Алонзо покинул столицу, и все думали, что он отправился в пустыню или в монастырь. В действительности рыцарь отправился тою же дорогой, которою явился в столицу. Переодетый простым поселянином, он пешком достиг границы мавританских пределов. Здесь он остался несколько времени, старательно изучая арабский язык.

Между тем во всей столице калифата, так же как в самом Альказаре, было мертвенно тихо. Все ходили печальные и угрюмые.

Давно уже народ ни разу не видал в лицо своего повелителя. Калиф совершенно не показывался из своега дворца никому.

Причиной всеобщаго уныния была болезнь любимой дочери калифа.

С того самаго дня, что Саида повстречалась с отцом в саду, а пища, которую несла она милому пленнику-христианину, мгновенным чудом обратилась в цветы, молодая мавританка изменилась совершенно. Печально смущенное настроение ея перешло в недомогание и, наконец, она заболела и лежала день и ночь.

Встревоженный калиф созвал всех врачей, какие были в калифате, но никто помочь не мог. Болезнь Саиды не поддавалась ничым усилиям и никаким средствам. Эту болезнь врачи даже и назвать не могли. Дочь калифа сгорала как от огня и таяла.

Прошло несколько времени и уже не оставалось никакого сомнения, что Саида должна покинуть земной мир. Теперь только Абен-Серрах понял, до какой степени любил свою дочь. Потеря ея представлялась ему горшею, нежели потеря всемогущества, власти и всех богатств Мавритании. Горе калифа дошло до такого предела, которому трудно было бы дать имя.

Абен-Серрах с отчаяния, очевидно, потерял разсудок. Так отнеслися бы к нему его подданные, если б знали что с ним произошло.

Калиф, беседуя со слабою умирающею дочерью, не только поверил чуду, совершившемуся на их глазах, но, повелитель правоверных мусульман начал верить, что чудо это было чудом не Аллаха, а чудом христианскаго Бога. И в горьком отчаянии калиф сказал дочери:

— Я молился страстно за тебя Аллаху! А ты все-таки умираешь… Если так, то проси христианскаго Бога спасти тебя и оставить на земле, чтобы жить мне на радость.

— Я готова… Да, я буду Его просить, ответила Саида. И в первый раз с давних пор улыбнулась она.

Одновременно калиф объявил во все пределы, что если выищется на свете врач какой бы ни было народности и религии, который спасет Саиду, то он отдаст ему тотчас же половину своего царства.

Народ взволновался. Казалось, все врачи перебывали в Альказаре, но при этом воззвании нашлось еще много врачей. Явился один врач с африканскаго берега, явился один Еврей, затем один христианин из Кастилии. Но из них тоже никто не помог.

Саида была уже едва жива, лежала без движения, без слов, и только ея красивые синие глаза казались живыми — еще в них только задержалась душа, отлетающая от тела.

Глава VI

Однажды среди пламеннаго июньскаго дня, когда все живое от человека до насекомаго пряталось от жгучих лучей солнца и задыхалось от раскаленнаго воздуха, вдруг с горизонта показалась темная полоса, и стала надвигаться и чернеть. Это была грозовая туча.

Через час все небо заволокло страшною непроницаемою тучей, которая повисла над всею окрестностью. Вдали гудели раскаты грома и сверкала молния. А над самою столицей калифата и над Альказаром стояла почти полночная тьма. Никогда еще такой страшной тьмы не наступало среди дня. При этом полное затишье воцарилось повсюду. Каждый листок на дереве, казалось, оробел и притаился.

И среди этой тьмы и затишья вошел в город и двинулся по одной из крайних улиц чудный человек в снежно-белой одежде страннаго покроя. Простое белое покрывало окутывало тело и было перекинуто через плечо. Сзади одежда эта слегка волочилась по земле. Светлое лицо его, обнаженная голова с русыми, длинными кудрями, разсыпанными но плечам, небольшая раздвоенная борода, и ясныя очи, отражающия какое-то сияние — все таинственно дивно было в нем.

Народ, видевший его, невольно сторонился, молча и боязливо жался к стенам домов и трепетно взирал на него. Он невидимыми шагами двигался по улице прямо к Альказару, будто не шел, а тихо несся…

И вдруг сплошную черную тучу прорезал яркий луч солнца и скользнул вниз, но осветил только этого одного человека. Он один ослепытельно сияющий среди окрестной тьмы — был чудом. Ужас проник в сердца и многие не могли вынести его вида и падали ниц.

Он поднялся, но не шагами, а тихо скользя по большой мраморной лестнице Альказара, миновал все горницы и безшумно явился около ложа, где была недвижно распростерта умирающая дочь калифа. Он приблизился к ней, коснулся рукой ея головы и вымолвил:

— Встань и ходи!.. Вера твоя спасла тебя…

Саида затрепетала, улыбнулась, осенила себя христианским знамением и поднялась с ложа смерти, здоровая, цветущая как когда-то… Прежняя Саида, красавица и счастливица.

Обезумевший от восторженнаго счастья Абен-Серрах приблизился к неведомому чудному человеку и воскликнул:

— Кто ты, о дивный муж?!

— Я врач из Іудеи…

— Тебе, по обету моему, отдаю половину моего царства.

— Царство мое не от мира сего. Я послан Богом во славу Его исцелить твою дочь.

И тою же невидимою тихою походкой вышел из Альказара и из города этот чудный человек. И так же сопутствовал ему, идя над ним и освещая его сквозь черную тучу, — один ярко сияющий солнечный луч.

Саида осталась жить на свете, но калиф все-таки потерял свою любимую дочь. Юная Мавританка после беседы с отцом, которая осталась для всех тайною, покинула Альказар и калифат и исчезла безследно.

Вскоре после этого в столице калифата появился юный Мавр, немного странно произносивший арабския слова, якобы от прирожденнаго косноязычия. Он всячески старался проникнуть в Альказар, хотя бы простым служителем, но разспрашивая обитателей, он узнал одну весть. А когда узнал ее, то упал без чувств на том месте, где стоял.

Это был Алонзо рыцарь, который из-за страстной любви к Мавританке обучился арабскому языку и надел одежду, которую прежде презирал.

Он пришел сюда с тем, чтобы во всем признаться самому калифу и, будучи сам царственнаго происхождения, просить руку и сердце его дочери.

За это он хотел принести такую страшную жертву, о которой до той поры никто никогда не слыхал. Он решался перейти в магометанство.

Известие, что красавица Мавританка уже не обитает в Альказаре, что она умерла и, как бы воскреснув вновь, исчезла с лица земли, поразило рыцаря чуть не на смерть.

Прошло много лет. В Старой Кастилии, в дебрях Гвадарамских гор, появились две обители: мужская и женская. Оне были разделены между собой быстрым и грозным горным потоком.

Игуменья женской обители была прекрасная юная магометанка, перешедшая в веру Христову. Ея имя было — Мария. Игунен мужской обители был прежде отважным рыцарем. Имя его теперь было — Іосиф.

Но сердца и все помыслы Алонза и Саиды, умерших для мира, влекло к горному потоку и за него.

Святой Христовал

Давным-давно тому назад, жил в Испании молодой малый, по имени Оферо. Он был страшного роста и ужасной силы, но нрава миролюбивого. Так как он был сирота, то никто не воспитывал его и не учил смолоду, и он, как младенец, ничего не знал. Было ему уже за двадцать лет, а он и не слыхал никогда, что есть нечистые силы, дьявол и что есть и добрые духи, есть Бог надо всем и всеми.

Вот так-то и жил он, работая в батраках, от зари до зари у одного поселянина, злого и скупого человека. Много заставляли его работать, пользуясь громадной силой, а есть давали ему мало. Никогда не наедался он досыта, всегда был голоден… и — что всего страннее — хоть и много бы подали ему есть, он все уплетет, и все-таки голоден.

Вот однажды Оферо загрустил и стал рассуждать сам с собой вслух:

— Эдак жить нельзя. Помрешь с голоду как раз. Вон другие батраки похуже и послабее меня, а всегда сыты, вечером гуляют по селу с гитарами, песни поют, ночью ходят к невестам под окна. Я один, как оглашенный, живу, ни невесты, ни гитары, да и живот пустой.

— Надо найти такого хозяина, который содержал бы хорошо! — сказал кто-то за его спиной.

Оглянулся Оферо, стоит пред ним старушонка дряхлая, худенькая, чернорожая…

— А где я найду такого хозяина?

— Ступай, ищи. Тот, кто не имеет себе равного по росту и силе, должен служить тому, кто не имеет себе равного по могуществу.

Не долго думав, пустился Оферо в дорогу, искать такого хозяина. Шел он день — есть захотел, шел два — смерть есть хочется, шел три — и не стерпел, сел под каштановое дерево и начал ругательски ругать чернорожую старуху и свою глупость.

— Будь проклята моя несчастная судьба! — выговорил он.

— Раскрой рот! — пискнул кто-то с дерева.

Глядь, а на дереве сидит та же старуха чернорожая и стряхивает ему каштаны с ветвей. Знай Оферо, что есть на свете ведьмы, он понял бы, кто это может сидеть так на каштановом дереве, но он был по этой части несведущ. Поел Оферо каштанов, заморил червячка и говорит:

— Спасибо, бабушка!

Ответа нет никакого. А известное дело, что на спасибо всякий всегда должен отвечать:

— Не стоит благодарности.

Оферо, не слыша этого ответа, удивился и поглядел на дерево. А там нет уж никого.

— Экая прыткая бабушка-то!

Снова пустился Оферо в путь-дорогу и на второй день, голодный и усталый, пришел в один город. Первое, что бросилось ему в глаза, был огромный и великолепный дворец.

— Чей это дворец? — спрашивает он.

— О! Тут живет господин, которому нет равного по могуществу во всей этой стране.

«Стало быть, мне надо ему служить», — подумал Оферо и пошел во дворец. Богач, когда увидал такого страшного гиганта, пришел в восторг. Он очень любил охоту на медведя, но держался всегда осторожно и пускал вперед своих охотников и слуг. Они хоть и сильны были, но медведь еще сильнее и каждый раз искалечит то двух, то трех. От этого господину был большой убыток… в слугах. Увидя Оферо, богач обрадовался, потому что такого гиганта никакой медведь не искалечит. Немедленно нанялся Оферо и прямо пошел в людскую ужинать. Глядь, а управительница в доме богача та же старуха, что кормила его с каштана; только — странное дело — рожа у нее чище немного стала.

Поужинал Оферо и, довольный говорит:

— Ну, да будет благословенна моя судьба!

— Спасибо! — выговорила старуха.

— А тебе какое дело?

Но ответа он не получил. Управительницы и след простыл.

— Ну, бабушка, прыткая… — подумал Оферо, почесывая затылок. Лихо выспался Оферо в эту ночь. Храпел так, что жители думали, гроза на небе и гром гремит.

Поутру собрались на охоту. Пришли в лес. Напали скоро на медведя. Как господин увидал его, сейчас и тягу, а Оферо вперед посылает… Этот не дал медведю и опомниться, схапал его и распластал. Господин был в изумлении и в восторге, и чтобы сохранить такого слугу, стал баловать его и осыпать его подарками.

Оферо ел за десятерых, имел гитару, имел невесту и жил себе припеваючи. Управительница за ним ухаживала и — странное дело! — еще белее лицом стала.

Однажды отправились богач и Оферо на охоту и, провозившись с медведем, порядком запоздали домой. До города далеко, а Оферо отощал страсть.

— Пойдемте, — говорит он своему господину, — в город не дорогой, а напрямки. Скорей дойдем!

— Что ты, Оферо? Ни за что! Тут Дьяволов овраг переходить надо.

— Ну, так что ж?

— Ни за что на свете. Я дьявола пуще всего боюсь, а он должен быть в этом овраге, коли названье такое оврагу.

— Да почему же вы боитесь? Я вот не боюсь, — сказал Оферо.

— Молчи, молчи! — закричал господин, побледнев. — Все должны бояться дьявола, не боятся его одни дураки.

Вернулись они домой по дороге, давши большой крюк. Оферо и есть не стал, а глубоко задумался.

— Если мой хозяин так боится дьявола, стало быть, дьявол могущественнее его, а мне старуха сказала, что кто не имеет равного себе по росту и силе, должен служить тому, кто не имеет себе равного по могуществу.

Сказано уже, что Оферо не знал, что такое дьявол, и поэтому он преспокойно сейчас же оделся и, не говоря никому ни слова, отправился в Дьяволов овраг. Ночь была страшно темная. Оферо то и дело спотыкался и падал, и уж стал, было, думать: не вернуться ли назад, а то ведь шею сломишь, однако, думая это, он все-таки шел далее, и далее…

Наконец, спустился он в овраг и видит, вдруг, в одном месте какой-то свет, а огня нигде не горит; подошел он ближе и чуть не задохся. Так и понесло на него запахом серы и фосфора.

Глуп был Оферо, и не в догадку ему было, от кого всегда пахнет фосфором. Известно, что от дьявола.

Стал он удивляться.

— Что за свет такой странный? Что за вонь такая противная? — воскликнул он, затыкая нос.

Подошел он ближе — и видит вход в пещеру.

— Должно быть, это и есть обиталище… Пришел. Слава тебе, Господи! — рассеянно проговорил усталый Оферо.

Но едва он выговорил последние слова, как из пещеры послышались крики, ругательства, проклятья, и оттуда выскочил, как ошпаренный, какой-то господин, в черном плаще. Так зол и взбешен был он, что у него даже искры из глаз сыпались.

— Чего тебе надо? — закричал он.

— Извините, кавальеро, — вымолвил Оферо. — Не здесь ли живет господин дон Дьявол?

— С ним говоришь, бесстрашный. Я сам дон Дьявол.

— Очень приятно-с. Я пришел узнать, не нужен ли вам хороший слуга… Я бы нанялся.

— В слугах у меня никогда недостатка нет. Мне все наперерыв служат! Впрочем, такого, как ты, возьму с удовольствием, и если ты будешь вести себя хорошо, то пожалуй добьешься и до места тайного советника и секретаря.

— Спасибо, сударь.

— Не стоит благодарности. Ступай теперь, поужинай. Там найдешь одну женщину, которая тебя накормит.

Оферо вошел в пещеру и очутился в великолепном дворце. У богатого господина было много слуг, но у дьявола была такая куча, что Оферо изумился. Тысячи людей сидело в людской, всех лет, всех состояний. Тут были и юноши, и дряхлые старики, и замечательные красавицы; тут же были алькальды, губернаторы, адвокаты, священники, генералы и даже министры. Оферо особенно убедило последнее обстоятельство.

— Вот мой настоящий хозяин, потому что видно, что ему нет равного по могуществу.

Спросил Оферо женщину, которая должна была дать ему поужинать. Указали ее. Изумился Оферо, узнав в ней ту же знакомую старуху, но — странное, престранное дело! — старуха начинала уж белеть, когда он увидел ее во дворце богача, а теперь она была еще чернее, еще гаже, чем когда-либо. Вся рожа угольного цвета.

— Бабушка! Как? И ты тоже господину Дьяволу служить перешла? — воскликнул он.

— Ну! Ешь уж… — огрызнулась старуха.

Стал Оферо есть, и случилось с ним чудо. Просто не знал он, что и подумать. Чем больше ест и глотает он, тем голоднее себя чувствует. Просто от каждого лишнего куска живот тощает все пуще и пуще. Бросил он ужин и ушел спать.

На другой день стал он приглядываться и увидел, что он в сущности самый ленивый и худший слуга в доме, что далеко ему до того усердия, с каким служили дьяволу все его слуги.

— Ну, пойдем теперь по делу в одно село, — сказал голодному Оферо его новый хозяин. — Я должен снести обитателям его добрую весть, и боюсь, что они с радости захотят почтить меня чересчур и встретят колокольным звоном. Поэтому, ты беги вперед и предупреди, что я этих почестей, торжеств и разных скандалов не люблю; оставляю их про дураков. Скажи, чтоб они не смели в колокола звонить. Не то рассержусь и уйду.

Пошел Оферо вперед и все устроил, как было приказано. Тут только на селе узнал Оферо, до чего простирается могущество его хозяина. Он принес жителям этого села королевское позволение плясать качучу. Давно уже добивались они и не могли добиться этого права; но дьявол взялся хлопотать и своим влияньем при дворе устроил дело скорехонько. Поэтому Оферо, возвращаясь назад с хозяином, особенно почтительно глядел на него. Хозяин же был очень доволен, что на селе будут плясать качучу (должно быть, это входило в его виды). На половине дороги хозяин достал тавлинку с табаком, угостил своего батрака и сам вдоволь нанюхался.

Пошли дальше. Вдруг хозяин чихнул. Оферо, из вежливости, немедленно вымолвил:

— Бог помочь! на здоровье.

Хозяин его ошалел от ярости. Если б его назвали псом, или жидовским пейсом, или поросячьим хвостом, то он менее озлился бы, чем от слов Оферо.

— Ханжа проклятая! — закричал он, сыпля искры из глаз от ярости. — Если ты хоть раз помянешь Его, я тебя на трех ведьмах женю.

— Простите великодушно! Это так говорится во всем свете; когда один чихнет, то другой прибавляет, что, мол…

— Молчи, окаянный! Не смей повторять этого слова!.. — Дьявол дрожал, как в лихорадке, и совсем как шальной бросился на Оферо и зажал ему рот. Оферо замолчал, но, пришедши домой, стал думать.

— Отчего хозяин-дьявол боится одного имени Бога? Должно быть, Бог еще могущественнее дьявола. Стало быть, мне следует служить Богу.

Оферо знал, что есть Бог, но кто такой Бог, он не знал. Видя, что дьявол боится Бога, он решился искать Его, чтоб немедленно наняться к Нему в услужение.

Поутру пришел Оферо в людскую, там старуха дала ему поесть. Удивился он тому, что ее рожа стала из черной — серая.

Попробовал он одного блюда, другого… видит — плохо, опять та же история от дьявольской пищи: чем больше ешь, тем голоднее на желудке. Не сказал он ни слова, вышел из пещеры и пошел искать, где Бог живет.

Долго путешествовал Оферо, устал, и чтоб облегчить себя хоть немного, вырвал дуб по дороге, обломал сучья и пошел далее, опираясь на него, как на трость.

Повстречались ему дети, выходившие из школы, и он спросил, не слыхали ли они чего о Боге.

— Еще бы не знать. Это — Господь, всеправедный, всеведущий, всемогущий, вездесущий…

Долго и длинно описывали дети Господа Бога. Подивился Оферо всему, что слышал, и подумал:

— Да, видно ему нет равного на земле, и мне подобает ему служить, а не кому другому!

— А где Бог? — спросил он.

— Везде! — говорят ему дети.

Пошел Оферо, думая, что если везде, то он его сейчас и встретит. Так шел он и пришел к реке. За ней на противоположном берегу стоит какое-то здание с высокой башней и с крестом. Такие же здания он видал и прежде, поэтому не обратил на это внимания. Перешагнул он реку одним шагом и идет далее. Вдруг видит сбоку, поселянин пашет землю.

— Доброго дня! — сказал Оферо.

— Спасибо. Куда идет ваша милость? Не в дом ли Божий к обедне? Я бы тоже пошел, да времени нету…

— А это Божий дом? — спросил Оферо.

— А то что же? Шутите вы… Это монастырь.

Поблагодарил Оферо поселянина за указание и скорее пошел к этому дому, радуясь, что нашел, наконец, где живет Бог. Подошел он к воротам и говорит привратнику:

— Это дом Божий?

— Да. Входите.

— Не можете ли вы оказать мне услугу большую — попросить Бога, чтоб он принял меня к себе в услуженье?

— Просите сами. Господь Бог всех принимает. А к нам идти охотников немного! Рады всякому.

Повел его привратник к настоятелю монастыря, и этот тотчас же принял его в Божьи слуги. Оферо хотел видеть самого Господа, но настоятель сказал ему, что он допускает до себя только самых усердных и верных слуг и что со временем, может быть, и его допустит. Огляделся Оферо. Слуг у Бога было мало, и все народ простой, смирный, бедный.

Настоятель и братия повели Оферо в церковь и причастили его. Он думал, что это завтрак, и испугался тому, какую маленькую порцию ему отпустили, но когда проглотил даваемое, то понял, что пища Господня не такова, как все то, что он перепробовал в свою жизнь. Сразу пропал его голод и уже более не возвращался.

Наутро взглянул он в окно и увидал красивую белолицую женщину, и — странное дело! очень похожа она была на бабушку, которая кормила его с каштана, потом у богача и у дьявола, только, по лицу судя, и сравненья нет.

Позвал его снова настоятель и сказал:

— Все мы здесь служим Богу; всякий по своим силам. Один работает в саду, другой готовит в кухне, третий пишет книги, четвертый образа, пятый поет псалмы. Ты мог бы делать что-нибудь подобное, но для тебя мы нашли более полезное занятие. К нам в монастырь приходит много богомольцев, и так как моста через реку нет, то всякий из них должен переправляться вплавь. Таким образом, некоторые тонут. Ты невероятно силен и велик… шагаешь чрез реку как чрез ручей. Посвяти себя на то, чтоб перетаскивать богомольцев с берега на берег.

Оферо с удовольствием согласился и, взяв свой дуб, который служил ему тростью, сел на берегу поджидать странников.

Долго так служил он Богу и много перетаскал народу в монастырь. Однажды он видит, к той стороне реки подходит маленький мальчик и хочет плыть.

— Эй, погоди, мальчуган! Я тебя перенесу. — Перешагнул Оферо к нему, взял крошку, посадил себе на плечо и хотел снова как всегда шагнуть назад, но малютка весил страшно, словно целая гора, и до такой степени сдавил плечо Оферо, что этот чуть не обеспамятел и воскликнул невольно и бессознательно то, что слыхал другие восклицали при беде или неожиданности.

— Cristo val! Помоги, Христос.

Ребенок, молчавший до тех пор, проговорил: — Да, я Христос, а то, что ты сказал, да будет именем твоим. Зовись отныне Христовалом.

Тяжесть пропала, и вместе с ней исчез и малютка. Оферо или Христовал сразу понял все и сразу стал истинным христианином. Возвращаясь в монастырь, он встретил молодую девушку чудной красоты и, узнав в ней прежнюю старуху-бабушку, не удивился. Христовал понял, что это была его судьба. Долго жил в монастыре этом Христовал, стал святым и по смерти его остались мощи. В севильской же ризнице хранится до сих пор один зуб святого, величиной в вершок. Нет собора и даже простой церкви в Испании, где не было бы большой картины, изображающей гиганта святого Христовала невероятного роста, опирающегося на целый дуб и шагающего чрез реку с младенцем Иисусом на плече.

Теща сатаны

Лет сто тому назад, а может быть и тысячу лет — не в том дело — проживала в одном городишке, недалеко от Гренады — пожилая вдова с дочерью. Женщину эту все знали во всей окрестности за ее ехидство, злость и безобразие, и прозвали ее теткой Кикиморой. Она была длинная как шест, худая как щепка, желта как лимон, но трудолюбива и деятельна. Целый день от зари до зари она моталась по дому как маятник и работала за десятерых; если же она прекращала работу на минуту, то затем только, чтобы поругаться или подраться. Достаточно было тетке Кикиморе только высунуться в окошко, чтобы все соседние ребятишки рассыпались во все стороны и давай Бог ноги кто куда попало.

А выйдет тетка на крыльцо — так и соседи косятся на нее, запустили бы утюгом или щеткой в голову. Дралась тетка Кикимора большею частью так — здорово живешь. У себя дома вдова не переставала воевать ни на минуту — да и как тут не воевать.

У нее была только одна дочь Пепита, красавица писаная, но ленивая и беспечная до того, что ей хоть кол на голове теши — ничем не проймешь. Поутру не добудятся ее ничем. Хоть бык ее на рога подыми с постели, так она не проснется. Кроме того, она была невозмутимо спокойного характера. Хоть землетрясение случись, дом развались — она не вздрогнет, даже бровью не поведет. Такая уж уродилась словно на смех матери.

Кроме сна Пепита любила еще — как и подобает красавице — любезничать с молодежью. Если под окнами ее или под балконом остановится какой молодец, то уж Пепита сейчас у окошка, глазки ему делает, усмехается или цветок ему бросит. А если кто ей серенаду даст, то как заслышит Пепита гитару и куплет в ее честь про ее волшебные глаза или про ее чудные волосы, маленькие ножки и ручки — то тут провались для нее все. Не только Пепита работу бросит, а если мать умирать будет, так она все-таки убежит к окну поглядеть, кто поет, и заняться мимикой с новым обожателем. Вследствие этого не мудрено, что от зари до зари в доме тетки Кикиморы шла война. Мать не переставала ни на минуту ругать дочь за ее лень и за ее ветреность.

— Наказанье мне Бог послал, — говорила она. — Не дочь у меня, а шатунья. Только и на уме что гитары, да песни, да пляски, да как бы замуж выйти. В наше время девицы были не такие, от работы как от чумы не бегали. Знали всякое рукоделье. Жили скромно, выходили из дому только в церковь. Старших слушали, родителей почитали. Об женихах не помышляли. По ночам у окошек не торчали, а спали. Зато с зарей вставали да за работу принимались. А нынче девицы — шатуньи, грубиянки, ленивицы. Умнее родителей себя считают. Что не скажи — грубят. Станешь учить — в одно ухо впускают в другое выпускают…

Пепита, явно привыкшая к вечной брани матери, не обращала на нее никакого внимания. Если иногда тетка Кикимора начинала чересчур злиться и дело шло к драке, то дочь загодя уходила на улицу. Иногда мать шла за ней и если находила ее с каким-нибудь молодцем, то, недолго думая, пускала в обоих что попадало ей под руку, щетка — так щетку, ведро — так ведро, скамейка — так скамейку. Одного молодца тетка Кикимора так подшибла, что он две версты крюку давал и мимо ее даже не ходил, а при встрече с ней припускался от нее куда глаза глядят.

Между матерью и дочерью бывали иногда и разговоры об женихах такого рода.

— Когда ты, отчаянная, перестанешь егозить. Бросишь ли ты свои затеи дурацкие с разными шатунами. Доведет тебя до беды твоя отчаянная голова.

— До какой беды? — отвечала Пепита. — Какая же это беда. Свадьба — не беда.

— Не греши и меня в грех не вводи. Все тебе кости переломаю.

— Вот грех нашли! Что я замуж-то хочу выйти. Так это не грех, а Божье определение.

— Замуж! Да я тебя на цепь посажу. Покуда я жива, не бывать тебе замужем, как не бывать мне солдатом. Вишь что вздумала. Безобразница.

— Вы же были замужем?

— Была, к несчастью. Не будь я замужем, так не родилась бы у меня грубиянка дочь и не мучила бы меня на старости лет. Ты эту чушь из головы выкинь. Хоть и была замужем моя мать, а твоя бабка, а тебе никогда не бывать. Ни тебе, ни моей внучке, ни моей правнучке не позволю идти замуж.

— Да коли я не выйду — так у вас внучки и не бывать.

— Молчи, грубиянка. Не смей меня учить. А вот как есть сковорода, со всей яичницей в голову пущу!

Вот, эдак-то и разговаривали мать и дочь аккуратно всякий день.

Тетка Кикимора становилась всякий день все злее и бранилась все больше, а Пепита всякий день все больше и больше мечтала об замужестве.

Однажды пред самым обедом надо было вытащить из печи большой котелок с супом. Пепита всегда делала это, так как мать ее была хоть и злюча, но слабосильна — бодливой корове Бог рог не дает — и не могла дотащить котелок из печи на стол. Тетка Кикимора позвала дочь на помощь, та собралась, было, доставать котелок, но вдруг услыхала гитару и знакомый голос, который пел в ее честь. Пепита бросила дело и выскочила на улицу.

Мать подождала немного и, видя, что дочь опять провалилась куда-то и что ее с собаками не отыщешь, попробовала через силу достать котелок и донести до стола. Тетке Кикиморе есть хотелось до страсти. Потащила она котелок из печи, сил-то не хватило, котелок выскользнул из рук и весь суп на пол. Но это бы еще ничего. А главная беда была в том, что кипяток пролился тетке Кикиморе на ноги, а она была на босу ногу.

Обварив себе ноги, Кикимора так заревела, что певец петь перестал и бросился наутек, чуть не позабыв гитару, а Пепита прибежала домой — что было уже чудом, ибо она никогда не бегала.

— Проклятая! Распроклятая! Будь ты проклята! Сто раз, тысячу раз будь проклята! — встретила Кикимора дочь, приплясывая от боли на своих обваренных ногах.

— Зачем вы не обождали. Чем я виновата.

— Только и на уме у проклятой егозы что замужество. Пошли тебе Господи сатану в мужья. С руками бы отдала.

Прошло несколько времени после этого случая. Тетка Кикимора полежала в постели с неделю — то-то раздолье было ребятишкам; расхрабрились они так, что почти в двери дома лезли, зная, что старая Кикимора лежит вверх ногами на кровати. — Потом тетка встала и забыла совсем про случай и про свое пожелание сатаны в зятья.

Однажды явился в городке знатный и богатый иностранец и поселился недалеко от дома вдовы. Говорили, что это был англичанин, некоторые же полагали, что иностранец немец. Во всяком случае он не был похож на испанца. Белокурый, курчавый, с голубыми глазами и почти с беленькими ушками. Он был очень красив собой, большой франт, необыкновенно вежливый с стариками, предупредительный со старухами, любезный с девушками и услужливый с мужчинами, готовый всякого одолжить всячески.

Девицы города от него все с ума сошли к великой досаде всей молодежи. Только и толку было что об нем. Что он сказал, да что сделал. Пепита, как и другие, влюблена была в него заглазно, не будучи еще и знакома.

Однако, старики и старухи, несмотря на знатность, любезность и вежливость этого иностранца, сознавались, что есть в нем что-то отталкивающее, что-то подозрительное. Руку подаст, хоть и белую, нежную, как у девицы, — мороз по коже пробирает от его пожатия. Станет смеяться — зубы, как у волка, блестят и щелкают и язык красный, как раскаленное железо. Прямо глядеть пристально — не глядит, а все исподлобья, и глаза недобрые, взглянет, точно уколет. Походка у него тоже была странная, да и сапоги странные, точно будто не ноги под ним. Идет он по полу — стучит, точно копытом. Волосы он носил не приглаженные, а взерошенные, буклями, особенно над лбом и под волосами точно будто сквозит что-то, как бы две шишечки над самыми висками. Уши у иностранца этого были такие странные, что и описать нельзя, совсем на уши не похожи.

Однако, вообще говоря, он был очень красив собой, умен, как черт — так уж и говорится, — а главное, знатен и богат страшно. Многие от него сторонились, косились на него, и приглашенье его принимали и у него угощались. Через месяц уж он был во всех домах и ухаживал за всеми девушками.

Познакомился он и с теткой Кикиморой, но когда он первый раз вошел к ним в дом, то Пепита уже была давно влюблена в него и давно знала его. Иностранец прежде всех других девиц обратил особое внимание на Пепиту, Серенад ей не давал, на гитаре под окном не играл и не пел, потому что не умел петь, и это обстоятельство было особенно подозрительно для всех, но зато постоянно приходил ночью под балкон Пепиты и до зари болтал с ней, уверяя ее в вечной любви и обещая ей горы золота и свою покорность.

Чрез неделю после первого свидания и беседы с балкона Пепита уже согласилась выйти к нему на улицу и среди ночи гуляла с ним по соседнему гулянью. Тетка Кикимора как нарочно, словно ее бес попутал, спала без просыпу все ночи и просыпалась после восхода солнца. Сама удивлялась Кикимора такому чуду и, найдя поутру солнце выше домов, принималась ругаться на солнце.

— Что его черт, что ли, раньше стал выпихивать из-под земли? — злобно говорила она, глядя на солнце. — Я, кажется, сплю не больше прежнего. Это, выходит, сама природа-то и та норовит как бы мне на смех что сделать. У-у, сковорода! — грозилась тетка Кикимора на солнце своим костлявым кулаком.

Если ночью бывало Пепите весело с милым иностранцем, влюбленным в нее, то днем от матери ей приходилось еще хуже. Мать стала драться всякий день и иной раз от ее толчков и пинков происходило чудо, то есть Пепита, куда девалась ее лень, выбегала из дому. Когда иностранец появился в доме и представился Кикиморе, вдова приняла его, как и всех, грубо и с нравоучениями насчет того, что молодежь вся — шатуны, болтуны, грубияны, пьяницы и моты.

Однако иностранец так себя повел с теткой Кикиморой, что она поневоле стала к нему милостивее, чем к другим, а скоро и совсем, видимо, благоволила.

Пепита была в восторге от уменья своего обожателя умаслить мать при всяком случае.

Долго ли, коротко ли, а иностранец посватался, и тетка Кикимора согласилась на брак дочери. Да и как; было не согласиться матери, хотя бы и Кикиморе! Жених богатый, знатный, красивый и такой покорный, что тише воды, ниже травы, особенно с ней, будущей тещей. Была одна минута; что Кикиморе словно кто в ухо шептал отказать иностранцу и выгнать его из дому вон, но вдова подумала тоже, что не век же ей бедствовать, работать, ноги обваривать, с дочерью напрасно ругаться, и между тем солнце начинало все больше и больше опережать ее поутру. Бывало, она встанет до зари и ругается, что солнце запаздывает, а теперь солнце чрез дома смотрит на нее, когда она продерет глаза, и точно над ней потешается: — Что, мол, проспала, старая Кикимора. Подумала, подумала тетка Кикимора, посоветовалась с соседками и с кумовьями, и решила согласиться и принять предложение.

Была, однако, еще одна большая помеха для брака Пепиты, но не для Кикиморы. Всякая другая мать из-за этого одного не отдала бы дочь, а тетке Кикиморе это-то и было трын-травой. Иностранец оказался не католик, а протестант, и поэтому говорил, что не может венчаться в церкви католической, а выпишет своего духовника из своей земли и будет венчаться в часовне, которую нарочно выстроит, а затем разрушит. Так как денег у него было видимо-невидимо, то затевай, что хочешь.

Многие в городке стали говорить Кикиморе, что венчаться на лад иностранца все одно, что качучу отплясать, что это будет не брак, а так себе — только сатану тешить; но Кикимора уже уперлась на своем и стала подозревать, что соседки из зависти хотят расстроить брак дочери с богачом.

— А плевать мне, по-каковски они будут венчаться! — ответила тетка Кикимора.

Старая сама редко в церковь ходила и Пепиту не посылала. А когда случалась, и пойдет старуха к вечерне, так только поругается с кем-нибудь во время службы из-за стула или из-за чего другого, да при выходе непременно нищенку какую-нибудь на паперти прибьет или мальчишку за волосы оттаскает, придя же домой, всегда бранит аббата. И служил-то он не так, и пел хрипло, и ходил — сорокой прыгал, и всю-то проповедь свою ей на смех сказал.

Итак, тетке Кикиморе было все равно, что жених протестант. Будь он хоть мусульманин!

Мужчины для Кикиморы все были особенно ненавистны уже давно, с тех пор, как она стала стара. Они все-то гроша не стоят; который и католик, а потому уж, что мужчина — то хуже всякой собаки.

Было и еще одно обстоятельство, по которому Кикимора не хотела уже отказывать жениху, обявившемуся вдруг протестантом. Он наделал будущей теще кучу подарков, один великолепнее другого, и расставаться с ними, отдавать их назад не хватило бы духу ни у кого.

Начались приготовления к свадьбе.

Жених послал за своим духовником и нанял рабочих строить протестантскую часовню. Тетка Кикимора готовила приданое, а Пепита… Пепита ног под собой не чувствовала, не ходила, а летала, не говорила, а пела, не спала, а только вертелась в постели, как белка в колесе, и считала каждый день и час, проклиная длинные дни и длинные ночи, которые казались ей теперь целыми неделями.

Итак, дело шло на лад и должен был случиться великий грех, какого еще не бывало на свете, потому что иностранец был, конечно, никто другой, как сам дьявол. Проклятья, которыми осыпала всякий день тетка Кикимора свою дочь и пожелание ее, чтобы допустил Господь выйти ей замуж за самого сатану — дали право дьяволу явиться на свет под видом красавца и богача-жениха.

Когда дьявол услыхал, сидя у себя в аду, пожелание тетки Кикиморы, то не обратил на ее слова особого внимания. Мало ль что приходится ему всякий день слышать. К нему столько народу всякий день посылают, что всех впускать — дома не скажешься. Да и призывают его так часто, что бегать на белый свет всякий раз по всякому требованию, столько сапог истреплешь, что никаких денег не хватит. Да кроме того, дьявол знает, что человек храбр на словах, блудлив как кошка и труслив как заяц; звать черта — зовет, а приди он только — сейчас человек под лавку, крестится, отплевывается, да молитвы читает. Взять-то его и нельзя; с пустыми руками и иди назад.

На этот раз, однако, сатане было скучно, и пришло ему на ум, что отчего бы не попробовать, ради шутки, хоть раз в жизни по-человечески пожить немножко. Справился он об Пепите, говорят все: писаная красавица. В доме тетки Кикиморы, говорят, ни единого образа и в заводе никогда не было. Ее же, старую, так часто многие посылали к нему на словах, и сама она так часто любила его поминать и звать, что ему теперь идти к ней было во сто раз легче, чем к кому-либо. Ну, просто оказия! Само в рот просится!

Дьявол подумал, подумал, да и решился пошалить. Сдал он все текущие дела вице-дьяволу, сделал разные необходимые распоряжения, дал поручения разным дьяволятам и отправился.

Увидя Пепиту, он, в самом деле, влюбился в нее. Ему надоело все только с ведьмами иметь дело, да и то больше все по части администрации, а уж никак не по части любви.

Красавица Пепита своими огненными глазками, розовыми губками и черными, как смоль, взбитыми локонами, сама так смахивала на прелестного чертенка, что сатана нашел в ней что-то родственное себе, симпатичное, общее им обоим. Он, ухаживая за Пепитой, после первого же полученного от нее поцелуя, стал уже мечтать о том, что хорошо было бы и в самом деле завести себе жену, да и всех у себя переженить — и чертей, и чертенят, одним словом, всю свою канцелярию и всех директоров адских департаментов, вице-директоров, столоначальников и даже департаментских сторожей. Эта реформа стала казаться ему самою насущною и неотложною, вопросом дня. Надо идти в ногу со временем!.. Прежде ад мог состоять из одних чертей, теперь нужны и чертовки. Во-первых, ад чрез эту коренную реформу перестанет быть каким-то бенедиктинским монастырем или иезуитским коллегиумом. Чертовки оживят его своим присутствием.

Одним словом, дьявол, пришедший, было, только пошалить на белом свете и уйти домой, бросив жену после медового месяца, теперь стал помышлять уже взять с собой Пепиту и даже будущую тещу.

Лучше тетки Кикиморы, действительно, нельзя было найти домоправительницы для ада. Она в одну неделю так бы подтянула всех вице-дьяволов, директоров и столоначальников, вообще всю администрацию, что дела пошли бы вдвое скорее. Да и чертенят она бы уняла. Только одно нужно было: обеспечить себя, чтобы тетка Кикимора действительно в том же духе и в том же направлении, чтоб не было разлада и косности в правительственном механизме.

Вообще сатана, под влиянием Пепиты и ее поцелуев, разнежился и стал фантазировать. Он забыл, что тетка Кикимора, явившись в ад, распугала бы всех чертей одной своей фигурой.

Итак, брак сатаны ладился. Духовник жениха приехал и был тощ, худ и дурен собой до такой степени, что красавица Пепита, ценившая красоту в мужчине, чувствовала сильную тошноту под ложечкой каждый раз, что говорила с ним. А тетка Кикимора, хоть и была худа сама, а казалась полной женщиной около такой глисты.

Наконец наступил день свадьбы. Жених и невеста поехали с духовником в новую часовню. Там духовник что-то постряпал, побурчал, покаркал по-вороньи и объявил, что молодые повенчаны. Народу и гостей было много на свадьбе, старые и молодые. Весь город был приглашен. Такого пира горой на дому жениха никто не видывал, да и не увидит никогда, потому что в другой раз на белом свете — надо надеяться — подобной свадьбы уже не бывать. Все, что было на свадьбе, ело, пило, пело, плясало, опять пило и опять плясало! И только около полуночи половина гостей расползлась на четвереньках по домам, а другую половину за ноги таскали на улицу, чтоб запереть двери, и клали рядами, как мешки.

Новобрачные отправились к себе в опочивальню, как всегда бывает, потому что так уж принято на свете… А тетка Кикимора побрела к себе в отведенную ей горницу. Подвернулся, было, ей в дверях духовник зятя, так, нечаянно, на дороге попался, и стал, было, вдове любезности разные отпускать насчет ее одиночества, но Кикимора приняла его по-своему, и духовник дал стрекача от нее, как если бы его варом обдали.

На другое утро Кикимора поднялась ранехонько, а молодые пролеживали до полудня. Когда Пепита вышла из опочивальни, довольная, веселая и счастливая, то встретила мать злее и грознее, чем когда-либо. Тетка Кикимора стала ругать дочь за долгое спанье, но Пепита с первых же слов отрезала матери:

— Помилуйте! Я уж не девушка, а замужняя, и командовать собою не позволю.

Тетка Кикимора позеленела от злости и еще пуще набросилась на Пепиту, говоря, что если она будет всегда спать от полуночи до полудня, то проспит полжизни, а муж, от такой хозяйки, — разорится, будь он хоть миллионер.

— Да я не спала! Я проснулась в восемь часов, — стала оправдываться Пепита.

— Так что ж ты делала по сю пору? Сидела, сложа руки? Болты-болтала с мужем?

— Нет. Я дело делала.

— Какое дело, ленивица?

Пепита молчала и не говорила. Как ни добивалась тетка Кикимора, Пепита отмалчивалась. Наконец, когда мать начала уже чересчур ругаться, Пепита объявила ей, что она делала нечто, о чем говорить не может, так как это великая тайна, и муж не велел никому сказывать ни за что, ни вовеки-веков.

— Муж говорит, что все замужние женщины это знают, но об этом не говорят. Это секрет.

Тетке Кикиморе, которая была ходок-баба и на все руки, показалось совершенно странным и даже подозрительным, про какую такую тайну намекает дочь.

Видя, что бранью ничего не возьмешь, тетка Кикимора в первый раз в жизни покривила душой и стала нежничать с дочерью, просить, умолять и всякую всячину обещать ей — только скажи секрет.

— Да, ведь, и вы, матушка, то же делали, верно, для покойного батюшки, так что ж вы допрашиваете? — сказала Пепита. — Вы вспомните только.

Но тетка Кикимора стояла, разводя руками, и не могла ни догадаться, ни вспомнить. Что она только ни перебирала, что ни вспоминала, — все было не то, да не то.

— Ах, матушка, совсем не то, — важно повторяла Пепита, чувствуя как бы свое превосходство. — Вы, верно, забыли.

Тетка Кикимора, наконец, совсем развела руками и плюнула.

Но ветреница Пепита сама созналась, прося только мать ни за что не говорить мужу про то, что она расскажет ей.

Она призналась матери, что четыре часа кряду расчесывала и помадила мужу хвост.

— Какой хвост?.. — заорала Кикимора, как укушенная.

— Как какой? Такой. Ну, вот, такой же, как у коровы.

Тетка Кикимора, как стояла перед дочерью, так и хлопнулась об пол.

Пепита перепугалась, думая, что с матерью от старости удар приключился, и скорее начала ее прыскать и обливать водой. Пришла в себя тетка Кикимора и хотела начать с горя плакать, но так как она с детства не плакала, то разучилась с тех пор, и у нее плач не вытанцовывался. Тогда она это бросила и начала просто завывать по-собачьи.

Теперь, вдруг, вспомнила старая ехида все!.. Все, все вспомнила она! Она — несчастная мать несчастной дочери? И все грехи свои припомнила она, и все проклятия свои на дочь, и, наконец, роковое пожелание — чтоб Господь послал ее Пепите в мужья самого сатану. Пожелала, — ну, вот тебе и готово! Радуйся!

Тетка Кикимора сразу сообразила, кто таков молодец удалец — ее любезный зятюшка!

Ни слова не сказав дочери, она собралась в дорогу, вышла из дому и отправилась, верст за десять, на одну гору, около Сьерры-Невады, где жил один святой отец, пустынник, человек праведной жизни и замечательной мудрости.

Святой отец, пустынник, принял тетку Кикимору ласково, выслушал все, но сразу даже не поверил. Так невероятен казался ему случай.

— На кой прах черту жениться! — все повторял он, недоверчиво покачивая головой. — Да ему любую чужую жену взять. Всякий день мужей с тысячу, а то и больше, посылают своих жен к черту; даже на все лады и ко всем чертям. Бери любую. Зачем же тут жениться? Совсем непонятно и, с чертовской точки зрения, даже нелогично.

Тетка Кикимора заметила святому отцу пустыннику, что об этом собственно — логично или не логично — толковать уж нечего.

Так ли, эдак ли, а дело в том, что черт на ее Пените женился, и что она сама, ставши вдруг чертовой тещей, должна теперь выйти из этого, неприятного во всех отношениях, положения. Во-первых, сатана может Пепиту стащить в ад, на это он даже и по закону теперь имеет право, и жаловаться на него нельзя; а во-вторых, если она и уговорит дочь бежать от мужа, то ей самой-то зазорно будет считаться, все-таки, до конца жизни тещей сатаны. Узнают в городе ее соседки, то не только на смех ее поднимут, а и со свету сживут шутками да прибаутками.

Святой пустынник помолился час, потом продумал целый час, потом опять помолился час, опять подумал час, потом опять и опять за то же… И эдак продержал он Кикимору до вечера. Наконец, он намолился, надумался и сказал тетке Кикиморе, что ей надо делать.

— Слушай и запомни! — сказал он. — Ступай домой и вели своей дочери заранее устроить спальню так: запереть окна и двери, заткнуть все дырочки и щели, какие бы ни нашлись в горнице, хотя бы в вершок величиной. Пусть только останется одна скважина в замке наружной двери, куда вставляется ключ. Его ты вынь. Когда же твой зять…

— Сатана, хотите вы сказать! — заметила Кикимора обидчиво.

— Ну, ну, сатана… И так, когда сатана разденется и уляжется спать, пускай Пепита возьмет освященную вербу и начнет ею хлестать окаянного врага человеческого. Как бы он ни визжал, ни жалился, ни кричал, ни просил прощения, — пусть она его бьет, да бьет и гоняет по горнице. Он бросится спасаться и, не имея иного исхода, кроме замочной скважины в двери, бросится в нее и улизнет.

— Как же он пролезет? — заметила тетка Кикимора.

— Черт-то? Помилуй! Да он всюду влезет. Он, с позволения сказать, тебе в рот влезет. Оттого и надо рот крестить, когда зеваешь уж очень широко, да еще подвываешь при этом! Как раз проскочит! Бывали примеры, что черт в ухо влезал, и там от него всякая дрянь заводилась. Ну, слушай же. Когда твой зять проскочит в замочную скважину, ты…

— Позвольте, святой отец. Я уже, кажется, тонким намеком просила вас не называть его этим священным для меня именем! — заметила с негодованием Кикимора.

— Да ты не обижайся… Слушай. Когда он проскочит в скважину, ты ее перекрести и покропи святой водой. Сатана, уже известное дело, откуда пришел, туда и уйдет всегда, и, наоборот, куда ушел, оттуда же только и прийти может. Таким образом, окропив замок святой водой вслед за ним, ты уж на всю жизнь от него спасена будешь у себя дома. Ну, а зато на улице тебе и Пепите от него плохо будет всегда. Он на вас зол будет безмерно за эту штуку. И, пожалуйста, ты ему не брякни, что это я придумал.

— Вам-то что же его бояться, святой отец?

— Как, чего бояться? Помилуй! Со святым-то Антонием, в пустыни, он каких штук наделал, даже под видом красавицы приходил искушать его.

— Ну, и не искусил же, ведь! — заметила Кикимора.

— Антония-то… нет. Ну, а я-то, ведь, пожалуй…. и того!.. Искушусь!..

— В ваши года-то! Что вы, святой отец! — воскликнула Кикимора.

— Ну, ну, это мое дело. Ты, все-таки, пожалуйста, меня не выдавай своему зятю… Тьфу, сорвалось!.. Сатане, то есть, хотел я сказать!

Дошла тетка Кикимора домой и дорогой все раздумывала над тем, что приказал сделать святой пустынник.

Так как она была баба не промах, то ей пришло на ум воспользоваться советом пустынника, но сделать все так, да не так, а гораздо умнее того.

— Постой, голубчик, зятюшка! — Кикимора особенно презрительно Произнесла это слово. — Я тебя отучу жениться на девушках… Да и больше того. И ты ловок, да и я лицом в грязь не ударю! Я так тебя пристрою, что ты у меня, покуда я жива, рабом моим будешь. Все мои прихоти исполнять будешь. Постой! Будешь веки веков свою тещу вспоминать и пуще черта бояться… то есть, нет! Не то я хотела сказать. Будешь ты меня бояться, как люди тебя боятся. Подлец эдакий! Что выдумал! Заставлять мою Пепиту себе хвост расчесывать и помадить! Да еще уверил девочку невинную, — анафема эдакий — что это, вишь, у всех мужей хвосты коровьи, и все жены им должны помадить их да расчесывать по четыре часа в сутки. Постой, анафема! Постой!..

Тетка Кикимора, все бранясь вслух, не шла, а бежала домой. Нетерпение брало ее отомстить зятю и проучить окаянного врага человеческого на славу.

Одно только обстоятельство смущало Кикимору. Дочь, по глупости своей, и не воображает, каков молодец у нее муженек, и положительно влюблена в него, особенно на первый же день свадьбы-то. Недаром, ведь, говорится: девке подай мужа, будь он хоть черт! Кикимора была убеждена, что если сказать всю правду Пепите и обяснить, что она собирается сделать с ее мужем, то Пепита, чего доброго, по глупости своей, и не согласится.

И тетка Кикимора решила надуть и дочь…

Когда Кикимора пришла домой, окаянного зятя не было дома, и Пепита грустная сидела одна.

— Что ты такая, пригорюнилась? — спросила тетка Кикимора.

С той поры, что дочь ее была в такой беде, мать стала с ней нежнее.

Оказалось, что Пепита купила себе крестик золотой и надела на шею. Муж как только увидел его, заорал, взбесился, поднял такой содом в доме, что все соседи сбежались, а затем велел ей выбросить крестик и не сметь никогда надевать, грозясь в другой раз ее исколотить до полусмерти.

— Вот что? Не нравится ему это? — злобно усмехнулась тетка Кикимора. — Хорошо, голубчик. Мы тебя уймем. Слушай, Пепита. Хочешь ты властвовать над мужем, быть полной хозяйкой в доме, делать все, что ты хочешь и мужа в грош не ставить? Хочешь, он будет у тебя смирнее овцы и трусливее зайца.

— Хочу! — воскликнула Пепита и даже вскочила от радости со стула. — Но как это сделать? Он пресердитый. Он нынче без вас от этого крестика — и добро бы еще из-за чего важного — так озлился, что весь трясся, как от холоду. А глаза кровью налились. Меня даже страх взял.

— Ну, слушай меня. Если ты хочешь в один час времени сделать его шелковым на всю жизнь, то я для твоего счастья не пожалею секрета, который мне передала одна старая гитана. Только исполни все в точности, что я прикажу тебе.

— Все, матушка, исполню! — с радостью обявила Пепита. — Что хотите исполню, только бы мне его укротить! То ли дело, как он будет у меня смирнее овцы. Ведь я тогда буду делать с ним все, что мне вздумается и сколько вздумается!

— Разумеется. Веревочки вить из него будешь.

Тетка Кикимора научила дочь все сделать так, как приказывал святой пустынник, но, разумеется, прибавила, чтоб Пепита, когда муж начнет просить прощенья, не прощала его и продолжала хлестать вербой хоть до утра.

— Если же он бросится к наружной двери, тут ты еще пуще секи его, да еще перекрести. Тогда с ним сделается обморок — и конец. Придет он в себя и на веки вечные твоим рабом станет! Башмак твой не будет сметь поцеловать без твоего позволения.

Пепита в восторге бросилась приготовлять все в горнице, мать помогала ей. Закрыв окна, занавесив их, они розыскали все щелки и дырки, какие только были в горнице, и все заткнули и перекрестили. Затем Пепита взяла освященную вербу и спрятала ее под кровать.

Тетка Кикимора достала святой воды и, кроме того, сбегала и купила белую бутыль из самого толстого стекла. Потом она выбрала крепкую свежую пробку и намочила ее в святой воде.

Когда явился домой молодой супруг, все было уже готово и у матери, и у дочери. Кикимора не могла глядеть на своего зятя; зло так ее разбирало, что она готова была тут же взять первую попавшуюся вещь в руки и запустить ею ему в голову.

Поужинав вместе, они простились. Молодой муженек был, очевидно, очень весел и доволен. Понравилось, видно, окаянному мужа-то разыгрывать на земле.

Молодые пошли к себе в опочивальню, а тетка Кикимора — шасть тихонько за ними, и как только они вошли, она заперла дверь на ключ и вынула его. Бутыль и пробка, намоченные в святой воде, были у нее уже в кармане. Она стала на карауле.

Сначала в спальне все было мирно и тихо, но вдруг поднялся шум.

— Что ты! Что ты! Помилосердуй! — взвыл вдруг молодой муженек.

Пошла потеха! Содом поднялся в спальне. Верба освященная действовала в руках Пепиты на славу. Сатана кубарем катался по горнице, пересчитал головой все стены, всю утварь, все стулья и шкафы, забивался под кровать от Пепиты и все молил жену на все лады, чтоб она простила его и только выпустила вон.

Пепита не слушала и продолжала его хлестать. Верба была невелика, но на сатану действовала как самая огромная дубина, даже хуже. Если б раскаленным железом жгли человека, то ему не так было бы больно, как больно было врагу человеческому от освященной вербы.

Наконец, выбившись из сил, весь мокрый, с жалобным песьим визгом, бросился сатана к двери и вдруг увидел, что замочная скважина без ключа. Он даже вскрикнул от радости и в одну секунду влез в нее… Влез и взвизгнул! отчаянный этот визг раздался на весь дом, потом на вею улицу, затем на весь город и, наконец, на всю окрестность.

Тетка Кикимора, очевидно, приставила к замочной скважине свою бутыль. Проскочив в замок, сатана думал, что уже спасся на волю. И хлоп!.. прямо, сразу попал в бутыль.

Тетка Кикимора, разумеется, тотчас заткнула ее священной пробкой, да на радостях так прихлопнула ладонью по пробке, что не было еще на свете, да и не будет такого штопора, которым бы можно было вытащить назад эту пробку.

— Здравствуйте, зятюшка дорогой! — радостно заголосила тетка Кикимора, держа бутыль на свечку и глядя на несчастного, который — голенький и мокренький — сплющился там и из красавца-франта сделался поневоле капелешным чертенком.

— Что, голубчик, посиди теперь тут! Покуда жива я — уж тебе не гулять по свету. Тю-тю!

Пепита тут только узнала всю правду, кто таков был ее муж. Тетка Кикимора думала, что Пепита от ужаса в обморок упадет, а Пепита как узнала, что она без мужа опять осталась, так и залилась слезами.

— Какое мне дело, что он сатана, коли он красавец, — плакала Пепита. — А что ж теперь лучше, что ли, мне, когда ни черта нет у меня.

— Ах ты, шальная, безумная! Да разве можно об эдаком муже жалеть! — говорила ей мать.

Но Пепита неутешно плакала и все косилась на бутыль. Дай ей эту бутыль, она бы, пожалуй, как раз опять выпустила оттуда своего муженька. Между тем, пока мать с дочерью бранились, сатана смирнехонько уселся на дне бутыли, поджал под себя ножки, подвернул хвостик и, не на шутку пригорюнившись, повторял все себе под нос:

— Вот так оказия, судари вы мои! Вот так женился! Вот так теща! Ну, вот и мое вам почтенье! — Сатана стал размышлять, грустно виляя кончиком хвостика.

— Что ж теперь делать? — думал он. — Хорошо, если проклятая Кикимора поставит бутыль на полку, тогда я, попрыгавши поусерднее, свернусь как-нибудь с ней вместе на пол, разобью ее да и выскочу, — а как она меня в землю закопает? На свете-то, на свете-то, что без меня будет!! Батюшки мои, какое ужасное, невероятное приключение!

Думал, думал сатана и пришел опять-таки к тому же заключению и к тому же восклицанию:

— Вот так теща! Ну!

Чего ожидал сатана от своей тещи, то тетка Кикимора и надумала сделать, т. е. вышла на огород и, вырыв яму, закопала бутыль, да так, чтобы дочь не видала.

— Посиди тут покуда, а то Пепита тебя еще, пожалуй, по глупости выпустит, — сказала Кикимора.

Вернулась она в дом и, найдя Пепиту всю в слезах, стала уж ругаться.

— Глупая ты, глупее не было да и не будет. Ты бы лучше подумала со мной, что теперь с ним сделать. Ведь, не стеречь же мне его, как клад какой. Ведь, он не нам чета, с голоду не околеет.

— А вот что, матушка, я надумала. Сделаем мы с ним условие. Пускай он мне поможет найти богатого жениха — тогда мы его и выпустим. Разумеется, прежде всего надо уехать из этого города от сраму.

Тетка Кикимора вдруг вскочила, как сумасшедшая, треснула себя по лбу и, ни слова не сказав, побежала на огород. Старуха решила сразу исполнить свою мысль, а не тянуть. Она отрыла бутыль из земли и стала говорить:

— Ну, зятюшка, слушай, попрошу я у тебя исполнить мои десять желаний. И как все ты мне их исполнишь, так я тебя и выпущу на волю. С тем только уговором, что если ты когда опять к нам появишься, то уж я с тобой еще хуже сделаю. Теперь ты в бутыли, а тогда я тебя проглочу да рот перекрещу.

— Ах, отчаянная баба! — возопил сатана. — Вот отчаянная-то! И не придумаешь, на какое дело ее хватит. Хорошую тещу себе выискал.

— Согласен ты десять желаний исполнить?

— Помилосердуй! — запищал сатана, стоя в бутыли и беспомощно складывая руки. — Если ты меня не боишься, побойся хоть Бога; как же я исполню тебе десять желаний? Ты, ведь, невесть что попросишь.

— Не хочешь, так сиди тут!

И тетка Кикимора собралась уже опять осторожно зарывать бутыль в землю.

— Стой! стой! — заорал сатана самым отчаянным голосом, так что бутыль даже зазвенела. — Согласен на пять желаний.

Тетка Кикимора подумала и махнула рукой.

— Ну, так уж и быть, скряга эдакий!

— А после пятого желания выпустишь?

— Выпущу.

— Поклянись: если, мол, я обману, то провалиться мне, тетке Кикиморе, со всем моим домом, в тартарары.

Тетка Кикимора поклялась, повторив клятву слово в слово и с особенной торжественностью.

— Карету! — воскликнула Кикимора тотчас по заключении этого договора с дьяволом. Через минуту, они, вместе с Пепитой и с бутылью между ними обеими, уже сидели в карете и ехали. Сатана, от тоски, лазил в бутыли по стеклу, кругом, долезал до пробки и кувыркался на дно, взмахивая хвостом.

— Куда же нам ехать-то? — спросила Пепита. — Ведь мы зря едем.

— Эй ты, дьяволенок поганый, будет тебе ерзать-то! — крикнула Кикимора, нагибаясь над бутылью. — Слушай, мы разве зря едем?

— Зря! — отвечает сатана. — Говори, куда надо.

— В Гранаду! — говорит Пепита.

— Вот невидаль! Ехать так уж ехать… В Вавилон ступай! — скомандовала Кикимора.

— Такого и города нет! — отвечал сатана.

— Не ври. Есть.

— Был. А теперь нету. Развалился давно от столпотворения.

— Ну, а нету, так и не надо! В Севилью ступай.

Не успели мать и дочь мигнуть, как карета уже катит по улицам Севильи.

— Это уже два желанья! — пищит сатана.

— А ты не считай. Я сама счет знаю. Теперь слушай. Дворец мне с Пепитой в полную собственность! — воскликнула Кикимора.

И в ту же минуту карета подкатила к великолепному подъезду, освещенному тысячами огней.

Десятки слуг в разноцветных ливреях выскочили высаживать Кикимору и Пепиту и затем под руки повели их по мраморной лестнице.

Тетка Кикимора рот разинула от удивления, глядя на золотые потолки и расписные стены дворца. Она так зазевалась на все диковины, что чуть-чуть не выронила бутыль из рук. Сатана сидел начеку и только того и ждал. Вот бы славно-то было.

— А то, поди, старая Кикимора еще такое надумаешь, что и исполнить нельзя будет.

Выспавшись во дворце, поевши вдоволь, Кикимора стала придумывать, что еще заставить сатану сделать.

— Еще два желанья осталось! — думает Кикимора.

— Ну, матушка, теперь мне красавца мужа, — говорит Пепита. — Это главное. А без мужа, что мне и дворец этот.

— Ну, ты, гусь лапчатый, — скомандовала Кикимора над бутылью. — Давай Пепите мужа красавца. Ты ведь сам-то не в счет.

— Это уж будет четвертое желание, — говорит сатана. — Одно останется.

— Ладно. Знаем. Ну, живо.

Очень неприятно было сатане своей же жене мужа доставлять, но он вспомнил, что на свете между людьми и это бывает часто, так почему же ему, черту, не услужить жене мужем.

Пепита к вечеру была уже замужем за молодым малым, очень бедным, но замечательной красоты. Счастливее Пепиты не было девушки. Дворец и красавец муж — чего больше. Она сияла таким счастьем, что тетке Кикиморе стало завидно, глядя на дочь.

И пришло старой на ум такое пятое желание: потребовать у сатаны, чтобы он вернул ей молодость и красоту ее, о которых она, было, давно и думать забыла.

На другое утро, когда Кикимора, не спавши всю ночь от разных сладких мечтаний, собиралась уже, было, требовать исполнения последнего своего желания, к ней вошел главный церемониймейстер со счетами и попросил денег на расходы по хозяйству. Самые пустяки нужны были. Всего-то десять тысяч на следующую неделю. Тетка Кикимора выпучила глаза на главного своего церемониймейстера. У нее в кармане был только один завалявшийся грош.

— Ах я дура, дура бестолковая! — подумала Кикимора. — Мне бы прежде всего миллион просить! Что теперь делать? Не то деньги просить, не то молодость свою.

Тетка Кикимора призадумалась и не знала, на что решиться. Пепита явилась к матери разряженная и веселая и объявила ей о том же самом, о чем думала и мать.

— Матушка, мы главное-то и забыли. Деньги! Денег не будет у нас и дворец этот за долги отнимут.

Хоть и грустно было тетке Кикиморе отказываться от своих мечтаний — снова помолодеть — а делать нечего. Деньги были нужнее.

— Сама виновата. Карету просила, дура, да еще везти просила. Взяла бы миллион прямо, так и карету бы купила и доехала сюда и дворец бы выстроила. Ах, я простофиля! Ну, ты, чучело, давай последнее, и нечего делать, придется тебя выпустить. Давай миллион денег.

Чрез секунду, вокруг тетки Кикиморы уже лежали кучи золота и в соседних горницах нельзя было пройти от куч серебра. Пепита набрала полные карманы и поехала с мужем по магазинам. Этим-то она и спасла себя и мужа от погибели.

— Ну, что ж, выпускать тебя, стало, — спросила тетка Кикимора, оставшись наедине с бутылью, а у самой сердце ныло при мысли выпускать сатану, так ловко ей доставшегося.

Сатана сидел в бутыли, поджав хвост, и молчал, как убитый, притворяясь, что дремлет.

— Что ж, молчишь? А? Выпустить?! Эй!..

Молчит черт, как удавленный. И не шевельнется даже. Умысел у него свой был, а тетка не смекнула.

— А!.. Ты со мной и говорить уж не желаешь! — озлилась вдруг, Кикимора. — Так сиди же век тут, проклятый. Мне же лучше. Не выпущу.

Но не успела тетка Кикимора выговорить эти слова, как дворец затрещал, а стены и потолок рухнули на Кикимору и на стол. Бутыль, разумеется, разлетелась в дребезги. Сатана выскочил, перевернулся от радости в воздухе, даже присвистнул и, мазнув тетке по носу хвостом, самым невежливым образом, исчез как молния… А тетка Кикимора вместе с своим дворцом, и с кучами золота, ухнула в тартарары. А уж там-то что с ней было — совершенно никому неизвестно!..

Три пряхи

Жила была однажды молодая девушка, которая отличалась особенною ленью. Мать и сердилась, и уговаривала ее, и даже наказывала, но ничто не помогало.

Как-то раз, потеряв всякое терпенье, мать начала ее бить, а дочь начала кричать чуть не на всю улицу. В это время проезжала королева и, услыхав плач, велела остановить свою карету, вошла в дом и начала разспрашивать мать, в чем дело.

Женщине было стыдно сознаться, что ея дочь такая ленивица. Она и придумала солгать.

— Как же мне дочь не наказывать, когда я не могу отнять у нея веретено. Она постоянно хочет прясть, а я не могу, по моей бедности, покупать ей такое количество льна.

Королева на это сказала:

— Ничто мне не доставляет такого удовольствия, как трудолюбие. Отдайте мне вашу дочь. Я ее возьму во дворец. Что касается до льна, то я ей дам много, и она может прясть сколько хочет.

Мать, конечно, не посмела отказать, и королева увезла молодую девушку с собой.

Когда оне приехали во дворец, королева повела девушку и показала ей три комнаты, с верху до низу наполненных тончайшим льном.

— Спряди мне весь этот лен, и когда работа будет окончена, я тебя отдам замуж за моего старшаго сына. О бедности своей не безпокойся, плоды твоего прилежания будут хорошим приданым.

Девушка ничего не ответила. Она была в ужасе. Если бы она стала работать от зари до зари, то все-таки в триста лет не кончила бы этого урока.

Она осталась одна в комнате и горько заплакала.

Три дня миновали, а она все еще не принималась за работу.

Наконец, на четвертый день, королева приходит в ея комнату и видит, что девушка и не начинала еще работать.

— Что ж ты? спросила королева.

Девушка, смущаясь, обяснила, что она очень скучает об своей матери, потому только и не принималась за работу.

Королева удовольствовалась этим ответом, но однако прибавила:

— Погрустила и довольно. Пора приняться и за работу.

Когда девушка осталась одна, то была так смущена, что не знала, что ей придумать и в глубоком раздумье села у окна.

Вдруг видит она: идут какия-то три старыя женщины, одна страшнее другой. У первой была громадная длинная нога, у другой губа так велика, что висела и спускалась даже на подбородок, у третьей был огромный широкий палец.

Они подошли к окну и спросили у девушки, отчего она так печальна. Девушка немедленно разсказала им свою заботу. Три женщины предложили ей свои услуги.

— Но с одним уговором, сказали оне. — Если ты обещаешь нам пригласить нас к себе на свадьбу и, не стыдясь, назвать нас твоими тетками, то мы спрядем тебе весь твой лен, и так скоро, что все не надивятся.

— С удовольствием обещаю все исполнить, отвечала девушка.

— Ну, так нечего терять золотое время. Пойдем, примемся за работу, сказали старухи.

Молодая девушка ввела их в комнаты, и оне тотчас принялись за работу. Первая вертела ногой прялку, вторая мочила лен на губе, а третья сучила нитку и придавливала к столу своим большим пальцем. И при каждом повороте колеса целый пуд льна, как чудом, превращался в тончайшую нитку.

Всякий раз, что королева приходила в комнату, молодая девушка прятала своих прях, а королева, видя, сколько уже сделано, поневоле восторгалась.

Когда первая комната была окончена, пряхи перешли в другую, потом в третью и, наконец, кончили свою работу.

Когда все было готово, то молодая девушка пошла к королеве и попросила ее прийти посмотреть, что лен весь спряден.

Тогда королева обняла девушку и сказала, что и она сдержит слово, назначив день свадьбы.

Прынц был в восторге, что у него будет жена такая трудолюбивая и прилежная.

Молодая девушка не забыла своего обещания, даннаго пряхам, и обратилась к королеве и к жениху с просьбой:

— У меня есть три тетки, которыя мне делали много добра. Позвольте мне их пригласить на свадьбу и посадить за один стол с нами.

Королева и принц, конечно, дали свое согласие.

Наступил день свадьбы. В великолепных экипажах, одетыя в дивные костюмы, явились три женщины. Все взоры были на них устремлены и всех поразили оне своим безобразием. Но невеста, не краснея, ласково и вежливо обратилась к ним и сказала:

— Милыя тетушки, как я рада, что вас вижу. Милости прошу, пожалуйте и будьте дорогими гостьями.

Но принц не вытерпел и сказал невесте:

— Какия у тебя безобразныя тетки.

Затем он обратился к той, у которой была большая нога и спросил у нее:

— Отчего у вас такая большая нога?

— Оттого, что я очень люблю прясть и всю жизнь вертила прялку, ответила старуха.

Принц обратился к другой:

— А у вас отчего такая губа?

— Потому, что я все помогала сестре и мочила нитку.

Наконец, он спросил у третьей:

— А у вас отчего такой большой палец?

— А я все сучила нитку.

Принц был так испуган всем, что услышал, что тотчас объявил невесте:

— Никогда не позволю я тебе даже дотронуться до прялки. Обещай мне, что послушаешь меня.

Молодая девушка, конечно, согласилась и была рада, что она навсегда будет избавлена от ненавистнаго ей занятия.

Примечания

1

Член полицейской части инквизиции. Сарабиа, начальник алгасилов, который арестовал Хуана Діэго, был familiar.

(обратно)

2

Это имена двух деревушек, недалеко от Мадрита, известных великолепным вином. Сказать кому-либо «ты находишься между Вальдеморо и Пинто» равносильно словам: «ты пьян» или: «ты с ума спятил». Потому то Хауха в воображении народном и помещается между этими деревнями.

(обратно)

3

Послеобеденный отдых испанцев.

(обратно)

4

Торреро или матадорами называются на бое быков сражающиеся с разяренным животным один на один, пешие бойцы, воорушенные шпагой, которой они обязаны нанести быку смертельный удар не иначе как спереди и непременно через наклоненные рога в становую жилу.

(обратно)

5

Médina Celi, город в старой Кастилии.

(обратно)

6

Т. е. кавалер, дворянин.

(обратно)

Оглавление

  • Чудотворная пальма
  • Дубинка дяди Хозара
  • Хауха
  • Госпожа смерть
  • Госпожа Фортуна и господин Капитал
  • Оборотни
  • Подземная девушка
  • Саида
  •   Глава І
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Глава V
  •   Глава VI
  • Святой Христовал
  • Теща сатаны
  • Три пряхи Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Андалузские легенды», Евгений Андреевич Салиас

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства