«Пробужденная совесть»

399

Описание

«— Я тебя украсть учил, — сказал он, — а не убивать; калача у него было два, а жизнь-то одна, а ведь ты жизнь у него отнял, — понимаешь ты, жизнь! — Я и не хотел убивать его, он сам пришел ко мне. Я этого не предвидел. Если так, то нельзя и воровать!..»



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Пробужденная совесть (fb2) - Пробужденная совесть 448K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Алексей Николаевич Будищев

Алексей Будищев Пробужденная совесть

Роман

I

Пересветов на беговых дрожках въехал в ворота Столешниковской усадьбы. Усадьба стояла на горе; внизу спокойно лежало озеро, а дальше в зеленых поймах извивалась узкая лента реки Калдаиса. Вся окрестность, река, озеро и даже самый воздух, залитые горячим солнцем, резко, по-вешнему, сверкали. У озера куковала кукушка. Пересветов повернул караковую лошадку мимо поместительного, с венецианскими окнами, дома к маленькому флигелю у задних ворот, где жил управляющий Столешникова, Беркутов. Оба окна флигеля были настежь распахнуты, и на шум дрожек из окна показалась черноволосая и курчавая голова Беркутова. Он кивнул Пересветову смуглым лицом.

— Вот, добро пожаловать! — крикнул он.

Пересветов остановил лошадь у крыльца, едва не задавив курицы. К нему прибежал двенадцатилетний слуга Беркутова, Mитька, и принял лошадь. Пересветов слез с дрожек, расправил затекшие ноги и ступил на крылечко с озабоченным лицом. Пересветову было лет двадцать восемь; он казался тонким и худощавым. Его русая бородка была покрыта пылью, а глаза казались подведенными ею. Лицо его было бы красиво, если бы его не портило кислое выражение глаз и губ. Он переступил порог долговязыми ногами. Одет он был в парусинный пиджак и высокие полевые сапоги. Беркутов поднялся к нему навстречу и, улыбаясь бритыми губами, сказал:

— А я тебе очень рад, ангел. В праздник положительно не знаю, как убить время; привык смолоду к самой широкой деятельности.

Он опять улыбнулся; улыбался он сдержанно, только одними уголками губ, показывая ровные и блестящие зубы. Они уселись на крошечный тиковый диванчик. Флигелек Беркутова состоял всего из одной комнаты, впрочем, довольно поместительной. Пересветов смотрел на тщательно бритое, как у актера, лицо Беркутова и думал: «Наверное у него не достать денег. Откуда у него может быть такая сумма? И я тоже хорош! Раскатился, как к себе в карман!»

Его глаза снова приняли озабоченное выражение.

— Ну, как твои дела? — спросил его Беркутов.

Пересветов махнул рукою.

— Швах, — сказал он со вздохом. — Денег нигде не могу достать, а мне через две недели платить Трегубову проценты. Иначе мое именье продадут с молотка. Целую неделю ездил по всему уезду и нигде не могу денег достать. Просто хоть в петлю полезай.

Он снова вздохнул.

В открытое окно комнаты неслось кукование кукушки, и Пересветов недовольно поморщился.

«Ах, чтоб тебя, проклятую!» — подумал он с гримасой. Его все начинало раздражать.

— Может быть, Трегубов тебе платеж отсрочит? — сказал Беркутов.

Пересветов только рукой махнул.

— Какое! Говорит, самому деньги нужны. Я, говорит, Аляшинское именье с торгов купить хочу, так мне к половине мая двухсоттысячный корпус мобилизировать нужно. Он не отсрочит, ведь ты его знаешь!

— А тебе много надо? — спросил Беркутов.

«Неужто он даст?» — подумал Пересветов и отвечал:

— Тысячу рублей. Лесок я хотел последний вырубить, — закон не позволяет. Одним словом, я в петле!

Пересветов развел руками.

— В петле? — переспросил Беркутов и добавил: — Ты знаешь, я все для тебя готов сделать.

Он замолчал и уставился в окошко. Пересветов глядел на него, затаив дыхание. «Даст или не даст? — думал он с тоскою. — Конечно же даст! Деньги-то у него есть. Тысячи две-три непременно есть!» Между тем, Беркутов смотрел в окно, подперев кулаком щеку, и будто совсем забыл о присутствии Пересветова. Пересветов напряженно ждал ответа. Беркутов приподнялся и заходил из угла в угол по комнате. Роста он был среднего, но точно весь отлит из стали; в каждом его движении чувствовалась сила. Одет он был в синие шаровары, низко спущенные над голенищами щегольских сапог, малороссийскую рубаху и светлую австрийскую куртку, распахнутую на вышитой груди рубахи. Очевидно, он слегка кокетничал своим костюмом.

— Михайло Николаич! — позвал его Пересветов и запнулся. — Михайло Николаич, нет ли у тебя тысячи рублей? — наконец, проговорил он.

Беркутов точно от сна очнулся; он поглядел на Пересветова и, улыбаясь одними уголками губ, сказал:

— Представь себе, какая со мною оказия случилась. Купил я на днях щенка сеттера. Чутьист щенок, как черт. Но только никак не могу я выучить его поноске. Просто от рук щенок отбивается. Теперь мой Митька по целым часам его школит. Из головы у меня щенок этот не выходит!

Беркутов улыбнулся, покосился на окно и замолчал. Пересветов глядел на него с недоумением. «От денег отвиливает, — подумал он, — должно быть, ждет, чтоб я ему о процентах намекнул».

— Процентов по 15 на год, — сказал он вслух, косясь на Беркутова.

Тот прошелся взад и вперед по комнате.

— Просто не знаю, что и делать с этим щенком, — задумчиво произнес он и забарабанил пальцами по подоконнику.

«Пятнадцать процентов мало, — подумал с тоскою Пересветов, — нужно предложить по двадцать пять».

— Процентов по двадцать пять на год, — проговорил он вслух.

— Чего по двадцать пять? — переспросил Беркутов. — Ах, да, — тотчас же спохватился он, — прости, голубчик, я тебя совсем не слушаю. Так ты просишь у меня тысячу рублей по двадцать пять процентов? Да?

Пересветов кивнул головою.

— Прости, Валерьян Сергеич, но таких денег у меня нет, — сказал Беркутов. — Хотя я тебе достану. Я тебе непременно достану.

— Ради Бога, — проговорил Пересветов.

Беркутов подсел к нему.

— Видишь ли, я могу достать у Столешникова. Ты сегодня пробудь до вечера. Ведь, ты можешь пробыть до вечера?

— Да я сколько хочешь пробуду. Деньги мне нужны до зарезу. Я хоть всю ночь пробуду.

— Ну, вот и отлично. И сам у Столешникова ты не проси, а то ты только все дело испортишь. Поручи мне с ним переговорить. Столешников, ведь ты знаешь, чудак, каких мало. Ты только напортишь сам. А я уж устрою. Я его знаю.

— Ради Бога. Делай, как хочешь. Я буду тебе благодарен по горло, — бормотал Пересветов, краснея.

— Да уж будь покоен. — Беркутов тронул рукою его колено и продолжал: — Можно с тобою говорить по-дружески? Да? Так вот слушай. Денег-то я тебе достану, по только тебе они не помогут, и из петли тебя они не вытащат. Через год ты все равно вылетишь в трубу. Не нужно было, братец, покупать без денег именья. А ты с тремя тысячами пятьсот десятин хватил. Вот теперь и сел в бутылку. Именье у тебя заложено и в банке и у Трегубова. У Трегубова две закладных?

— Две, — проговорил Пересветов.

— И каждая по пяти тысяч?

Пересветов кивнул головою.

— Ну, вот как же ты теперь рассчитываешь вывернуться? Через год тебе крышка, будь уверен.

— Может быть, урожай будет хороший, — начал было Пересветов, но Беркутов его перебил:

— Никакой урожай тебе не поможет. Что ты огород-то городишь. Ведь ты и сам не веришь тому, что говоришь. Тебе крышка, это ясно.

Он помолчал. Пересветов сидел перед ним сконфуженный. Он, действительно, чувствовал себя закупоренным в бутылку.

— Хотя, знаешь ли, — начал опять Беркутов, — я удивляюсь, что Трегубов даже проценты тебе не может отсрочить. Ведь он так ухаживает за твоею женой. Он ведь в нее влюблен. И я думаю, что он сделает это для нее. Тем более, что деньги на Аляшинское именье у него уже в столе. Я это из верных источников. В столе, в правом ящике. Двухсоттысячный корпус. Я это знаю, знаю. Он уже мобилизировал его. Это он тебе только зубы заговаривает, что не может ждать, — Беркутов покосился на Пересветова. — Знаешь, что я тебе посоветую, — продолжал он, улыбаясь. — Это, действительно, может спасти тебя. Слушай, пасхальный агнец, слушай и поучайся!

Беркутов замолчал. В комнату вошел Митька.

— Чего тебе здесь надо? — обернулся к нему Беркутов. — Пошел бы ты отсюда, черноземный отпрыск, да поучил бы нашего сеттера-щенка поноске.

— Какого щенка? — спросил Митька.

— Ах, так у нас никакого щенка нет? — усмехнулся Беркутов уголками губ и повернул свое лицо к Пересветову. — Так, значит, я этого щенка во сне видел! А я-то тут тебе распространялся! — Беркутов рассмеялся; смеялся он звонко и холодно, точно пересыпал битый лед. — Ну, если у нас нет щенка, — повернулся он снова к Митьке — так удались-ка ты, черноземный отпрыск, к Вельзевулу и его ангелам. Уходи, куда хочешь, одним словом, ибо Вельзевул всюду.

Митька исчез.

— Так вот что тебя может спасти, — продолжал Беркутов. — Примерно, скажем так. Идешь ты, конечно, вместе с супругой, к Трегубову. Идете вы вечерком, и жена твоя одевается пококетливее. Чай вы пьете с коньяком. Трегубов пусть пьет пять стаканов, а ты два. Больше не пей. А Трегубов и десять выпьет, если твоя жена чай разливать будет. Hу-с, напьетесь вы чайку, и в карты, в стуколку. Играть сядете на балконе, чтобы пейзаж был! Жена твоя в карты, конечно, не играет, а только рядом с Трегубовым сидит, своей ножкой его ногу пожимает и за его спиной телеграфные знаки тебе делает. У Трегубова туз, она головкой на него кивает, потому что Трегубов, действительно, денежный туз. Король — на тебя, так как ты король-мужчина. Дама — на себя покажет. Валет — пусть поет на мотив немецкой песенки «Августин»: Валентина Павловна, Павловна, Павловна… и так далее. Одним словом, вы доите правый ящик Трегубовского письменного стола до основания. Вот тогда ты вылезешь из бутылки навсегда.

Беркутов рассмеялся.

— Ну, уж ты… — пробормотал Пересветов с кислой улыбкой и подумал: «А ведь это, действительно, было бы недурно!» — Ну, уж ты… — снова пробормотал он, шевеля долговязыми ногами.

Беркутов вставил в камышовый мундштучок папиросу, закурил и продолжал:

— Человек ты не без будущности, и мне тебя жаль. Вот, ты с тремя тысячами именье купил, стало быть, некоторая смелость в тебе есть. Только ты на полумерах замерз. Сплутуешь на грош, а дрожишь на рубль! Это в тебе большой недостаток. Попробуй-ка ты как-нибудь до дна нырнуть. И тогда ты бояться уже ничего не станешь, и даже некоторое головокружительное удовольствие получишь. Поверь мне! Я, дескать, на дне лежал, в тине валялся, а назад вынырнул, раздышался и — как с гуся вода! — Беркутов сделал продолжительную затяжку. — А до дна ты еще не нырял, потому что вывода ты сам сделать не можешь. Тебе нужно вывод-то готовенький поднести и в ротик тебе его положить. Запомни же ты раз навсегда. Разум говорит: честное и бесчестное — предрассудки. Есть только выгодное и невыгодное. Это первое. Второе: если человек так или иначе закупорил меня в бутылку, так этим самым он уже развязывает мне руки. Кислые щи — невинный напиток, но и те при известной температуре бутылку вдребезги рвут. Теперь, третье: что же касается до совести, то… «Третья, третья все молчала», пропел Беркутов из «Прекрасной Елены» и расхохотался, точно просыпал битый лед.

Пересветов слушал его внимательно. Беркутов покосился на него и продолжал:

— Ты, говоря откровенно, — кислые щи, но температура твоих к Трегубову отношений настолько высока, что бутылку ты должен разорвать непременно.

Он замолчал и погасил окурок.

Пересветов о чем-то напряжению думал; на лбу его даже выступил пот.

— Ну-с, — Беркутов приподнялся, — теперь нам дадут скоро обедать, а поэтому идем на Калдаис купаться. Купанье перед обедом полезно, а следовательно и нравственно, и, как нравственный человек, я первый предлагаю тебе это.

Он взял полотенце и надел на свои черные волосы крошечную шелковую шапочку. Шапочка к нему очень шла; Беркутов положительно выглядел красавцем. Пересветов надел свою фуражку, и они оба вышли из флигеля.

II

Они прошли усадьбой, спустились вниз и, миновав озеро, пошли поймой. День был жаркий. Вдали сверкал Калдаис и шумел на перекате. В траве посвистывали овсянки. Ветер тянул лениво. Пересветов шел, понуро опустив голову, и о чем-то сосредоточенно думал, а Беркутов играл концами полотенца и говорил:

— Живу я у Столешникова год, и с тобой знаком год, а между тем я с тобой на «ты», и ты мне веришь. Ведь ты мне веришь? А все это оттого, что я откровенен. Что у меня на уме, то и на языке. Впрочем, я частенько и зря болтаю, так, язык околачиваю, вот я и теперь не помню хорошенько, что тебе во флигеле наговорил, совершенно не помню! — он помолчал, вздохнул и добавил: — А хорошо бы, черт возьми, откуда-нибудь тысяч этак двести заполучить!

Они подошли к реке и стали раздеваться. Калдаис быстро бежал в своих берегах и сверкал на солнце. Вверх по течению отсюда были видны две усадьбы; они были расположены на берегу Калдаиса не более как в полуверсте друг от друга. Одна из них, ближняя, выглядывала бедно и убого; ее крошечный домик с деревянной полусгнившею крышей покосился и почернел от времени. Другая же усадьба, дальняя, богатая и щеголеватая, вся сверкала крашеными в разные цвета железными крышами своих многочисленных построек. Первая усадьба принадлежала Пересветову, вторая — купцу Трегубову.

Беркутов, совершенно раздетый, но в шапочке на волосах, стоял на берегу и, кивая головой на усадьбы, говорил Пересветову:

— Вон у тебя и домик разваливаться начинает, а ты все еще надеешься урожаем поправиться.

Пересветов только вздохнул. Беркутов прыгнул в воду и поплыл к тому берегу, рассекая сильными движениями воду. Затем он повернулся на спину и, забрав в рот воды, пустил ее вверх радужным фонтаном. Пересветов нерешительно ступил в воду.

— Ты бы шапочку-то скинул и окунулся, а то жарко, голову еще напечет, — посоветовал он Беркутову и, зажав уши ладонями, стал окунаться. Беркутов в ответ только головой затряс.

— Я ведь никогда не окунаюсь, — наконец, крикнул он, — ты это хорошо знаешь!

«Уж не красит ли он волосы?» — внезапно пришло на ум Пересветову.

Он подплыл к Беркутову и заметил, что вода сбегала с его смоченных на затылке волос темными, почти черными каплями.

— А у тебя волосы линяют, — сказал он с усмешкой, — посмотри, какая вода черная.

И он потянулся рукой к затылку Беркутова. Тот внезапно побледнел всем лицом.

— Оставь! — крикнул он с бешеной злобой и до боли стиснул руку Пересветова. — Это шапка линяет, — добавил он уже более спокойно и выпустил руку Пересветова. — Шапка линяет, она на черной подкладке. Как ты не мог догадаться!

И Беркутов рассмеялся.

Однако, возвращаясь в усадьбу, он все время молчал, и Пересветов думал:

«Вот еще не вовремя о волосах черт меня дернул ляпнуть, рассердил зря человека, теперь, пожалуй, и денег не даст». В воротах он спросил Беркутова:

— Так ты мне, дружище, денег достанешь? Могу я надеяться?

— О, да, да, непременно, — отвечал — я ведь тебя люблю, хоть ты порядочная козявочка.

И он дружески похлопал рукой по плечу Пересветова. Во флигеле Беркутов приказал Митьке подавать обед и достал из шкапчика графин с водкой. Сам он за обедом водки не пил, а Пересветов то и дело прикладывался к рюмочке. Поиски денег, очевидно, утомили его, и он хотел забыться. После обеда он сильно охмелел и раскис и опершись руками в колена Беркутова, стал жаловаться ему пьяным голосом на свою судьбу, путаясь и повторяясь. Он и сам знает, что ему крышка, но что же поделаешь, как-нибудь нужно вертеться, хотя от Трегубова ему не уйти: Трегубов его, в конце концов, съест. А это он и сам теперь хорошо понимает, что с тремя тысячами не нужно было покупать имения, да уж старого не вернешь. Молод он был и неопытен. Родом он из неслужилых волжских казаков, и даже гимназии он не окончил, из четвертого класса его выгнали. Бедствовал всю жизнь свою, а тут вдруг пять лет тому назад внезапное счастье: умирает тетка и ему отказывает по духовной три тысячи.

— Ну, конечно, мне разбогатеть и захотелось. Вот и купил имение, — говорил пьяным голосом Пересветов. — В конторщиках-то за пятнадцать рублей в месяц надоело служить. Собственником захотелось быть.

А теперь ему крышка. Хотя, конечно, если бы он захотел, так давно уж из ямы вылез бы. Трегубов в жену его по горло влюблен. Но только Пересветов без ума жену любит и ничего Трегубову не позволит, ни за что не позволит. Жена его тоже из волжских казачек и он не позволит ничего!

— Не поз-во-лю! — говорил, покачиваясь, Пересветов и кому-то грозил пальцем.

Кое-как Беркутов уложил его спать. Скоро Пересветов засвистел носом. Беркутов вышел из флигеля и садом пошел в дом. В саду он увидал Зою Григорьевну, жену Столешникова. Она сидела перед клумбой цветов на скамейке с книжечкой Флобера в руках; увидев Беркутова, она приветливо кивнула головой. Беркутов подошел, поздоровался и сел рядом. Столешникова была в голубом капоте. Ей лет двадцать пять; она немного полная, блондинка. Лицо у ней слегка как будто уставшее; глаза глядели ясно и кротко.

— Вы в меня еще не влюбились? — спросил ее Беркутов, смеясь одними глазами.

— Нет еще, — отвечала Зоя Григорьевна.

— И даже не надеетесь влюбиться?

— И даже не надеюсь. Таких, как вы, я не люблю.

— Это почему?

— Вы злы. В вас есть что-то кошачье. Вы вечно потягиваетесь, как тигр, который хочет прыгнуть на жертву. Вы очень злы. Это нехорошо.

— Вот как! Но все-таки, если вы в меня неожиданно влюбитесь — приколите к своему капоту красную розу. Это будет означать «да». Я ведь больше спрашивать вас об этом не стану, так вот запомните условный знак.

— Хорошо, я запомню. Хотя помнить не к чему, в вас я не влюблюсь. Послушайте, мне скучно, — добавила она. — Муж не пускает меня в Крым: говорит, нет денег. В этом вы виноваты, вы мало даете мужу денег.

— И все-таки я даю ему больше, чем другие управляющие.

— Это правда.

— Прежние управляющее удерживали у себя из доходов одну треть, а я удерживаю только одну пятую. Из пяти тысяч это составит тысячу.

— И все-таки удерживаете?

— Конечно. Я получаю пятьдесят рублей в месяц. Из этого сбереженья не сделаешь, а когда я состарюсь и не буду годен к paботе, ведь вы мне пенсии выдавать не будете?

— Не будем.

— Стало быть, я прав?

— Правы.

Зоя Григорьевна глядела, на Беркутова совершено серьезно.

— А все-таки мне хотелось бы в Крым, — добавила она.

Беркутов встал.

— Проконсул не спит? — спросил он Зою Григорьевну.

Проконсулом он называл Столешникова.

— Нет, — та качнула головкой.

— Читает Овидия? — он пошел к балкону, но на полдороге обернулся к Столешниковой. — В последний раз вас спрашиваю, — сказал он, — вы в меня не влюбитесь?

— Нет.

— А все-таки не забудьте о красном цветке.

Он исчез в дверях. В прохладной прихожей дома сидел лакей. Он был в черном фраке, черных чулках и туфлях без каблуков. Столешников страдал мигренями, и все в доме должны были двигаться неслышно, говорить шепотом.

— Доложите Илье Андреевичу, — сказал Беркутов.

Лакей неслышно ушел и неслышно явился в дверях.

— Просят-с, — прошептал оп.

Стараясь ступать тише, Беркутов вошел в кабинет. Столешников медленно повернул голову. Он сидел в кресле с томиком Овидия. На нем был надет бархатный пиджак, сидевший мешком на его страшно худом теле. На вид Столешникову было лет пятьдесят.

— Илья Андреевич, — проговорил Беркутов, — Пересветов просит у вас взаймы тысячу рублей. В конторе деньги есть, но Пересветов накануне краха. Если вы желаете моего совета, то, по-моему, денег ему дать нельзя. Ни под каким видом нельзя, — добавил он.

— Ну, так не давайте, — отвечал Столешников и повернул восковое лицо к Беркутову. — Больше я вам не нужен?

— Нет.

— До свиданья. В деньгах откажите, — Столешников взял раскрытый томик Овидия. — Откажите, — повторил он.

Беркутов неслышно вышел из кабинета. Во флигеле он разбудил Пересветова и сказал ему:

— Скачи домой и обрадуй жену. Столешников дает тебе тысячу рублей. Получит от Оглоблина и даст. Тринадцатого мая я привезу их тебе сполна. Будь спокоен.

Пересветов бросился к Беркутову с объятиями.

— Не стоит благодарности, — говорил тот, улыбаясь одними уголками губ.

Пересветов уехал домой радостный и веселый. Выпроводив Пересветова, Беркутов уселся за письменный стол и стал что-то писать. Писал он долго и сосредоточенно, вплоть до вечера, и даже не спрашивал себе чаю. В десять часов он лег в постель. Завтра ему нужно было встать в четыре часа утра. Однако, в полночь его разбудил голос ночного караульщика. Беркутов встал с постели и подошел к окну. Караульщик стоял у окна и говорил ему:

— Михайло Николаевич, Савоська, должно, вам опять солдатку Груньку привез, в березовом овраге свистит протяжно так, вас вызывает!

— Хорошо, хорошо, я сейчас выйду, — сказал Беркутов и поспешно стал одеваться. Его лицо было озабочено. Одевшись, он подошел к столу и вынул оттуда маленький револьверчик и пачку денег. Деньги он наскоро подсчитал. — Четыреста восемьдесят рублей, — прошептал он, — я думаю, хватит, — и спрятав револьвер и деньги в карман шаровар, он вышел на крыльцо.

Ночь была тихая. Месяц стоял высоко между двух туч. Из березового оврага несся протяжный свист. Беркутов увидел караульщика и сказал:

— Так я иду к Груньке.

Караульщик подумал: «Хороший барин, а бабник!»

— Идите, идите, побалуйтесь, — сказал он вслух и громко расхохотался.

Березовый овраг был в полуверсте от задних ворот усадьбы, и Беркутов через две минуты был уже там. Едва он показался на скате, как к нему вышел из-за кустов худой и плохо одетый человек.

— Это ты, Степа? — спросил Беркутов.

Худенький человек подошел к нему. Они поздоровались. Тот, кого Беркутов называл Степой, быстро заговорил:

— Беда! Мне и Сухопутному утекать нужно отсюда. За нами по горячему следу рыщут. Просто беда. Я вот и сюда лесом и болотами шел. Страшно!

Худенький человечек передернул плечами точно от озноба.

— У тебя деньги-то есть? — добавил он.

— А вам сколько нужно?

— Да на двух, думаю, пятьсот рублей хватит.

— Вот четыреста восемьдесят, — проговорил Беркутов и подал пачку денег Степе. Тот поспешно спрятал деньги. — Утекайте скорее, а я месяца через два буду за вами. Дельце у меня тут наклевывается. Двести тысяч выудить можно. Я тут одного щенка-сеттера натаскиваю. — Беркутов беззвучно рассмеялся. — А как теперь тебя зовут? — спросил он.

— Семен Прохорыч Свистулькин, — отвечал Степа.

— Ладно. Запомним. Ну, так иди с Богом. Месяца через два ждите меня. Прощай.

Беркутов и Свистулькин пожали друг другу руки. И затем Свистулькин исчез.

Вернувшись в усадьбу, Беркутов сказал караульщику:

— А сдобная эта Грунька. Сколько у нее тела разного!

На это караульщик так громко расхохотался, что на него тявкнула разоспавшаяся собака.

Беркутов присел к письменному столу и достал записную книгу. Долго он с напряжением думал: «Семен Прохорыч Свистулькин, С. П. С., Семен Прохорыч Свистулькин, С. П. С.».

Наконец, он взял карандаш и записал в записную книгу:

«Сражение при Саламине в 480 г.».

«Вот это так хронология, — подумал он, — тут и сам черт ногу сломит!» Он запер книжку в стол, разделся и лег в постель. Караульщик напевал за окном что-то тоскливое и вдруг, о чем-то вспомнив, громко рассмеялся.

Беркутов заснул.

III

Пересветова сидела на крылечке своего дома и задумчиво глядела перед собою. Солнце щедро заливало всю усадьбу и тонкую фигуру молодой женщины в пестром малороссийском костюме. На ее смуглой шейке, покрытой темным пушком, позвякивали бусы, Солнце малиновыми огнями играло на их гранях; черные волосы молодой женщины слегка курчавились.

Настасья Петровна ждала из поля мужа, но тот что-то долго не ехал. С крылечка Пересветова видела полосу реки Калдаиса, сверкавшую на солнце. Белые чайки гуськом летали над речкой. Направо, в полуверсте от домика Валерьяна Пересветова, возвышалась богатая и обширная усадьба Трегубова. Пронзительные крики павлинов долетали порой оттуда и каждый раз заставляли вздрагивать Настасью Петровну. Пригретая солнцем собака спала у ног молодой женщины и изредка впросонках колотила хвостом о землю. А Пересветова глядела перед собою мечтательными глазами и думала.

Беркутов их выручил, 13-го мая обещал привезти нужные мужу деньги; проценты, следовательно, будут уплачены мужем в срок; на год они обеспечены, но что будет дальше? В конце концов муж запутается, и их именье перейдет за долг в руки Трегубова.

«Да уж это всегда так, — подумала Настасья Петровна, — деньги к деньгам идут». Она, вздохнула и обвела грустными глазами всю усадьбу. Неужели же Трегубов вышлет их отсюда через год? Ведь они будут тогда разорены вконец.

Настасья Петровна снова вздохнула и вздрогнула от неожиданности. В ворота быстро въехал на велосипеде Трегубов. Он, пригнувшись, подкатился к крыльцу, быстро соскочил с велосипеда и, прислонив его к садовому плетню, подошел к Настасье Петровне.

— Bonjour, — проговорил он, улыбаясь и протягивая руку.

Они поздоровались; Трегубов опустился рядом с Пересветовой на крылечко. Это был несколько полный блондин, лет тридцати, с модной бородкой и ясными серыми глазами. Одет он в серую кургузую пару, черные чулки и черные туфли со стальными пряжками. От него сильно пахло духами, и вообще он был как-то уж чересчур хорошо вымыт и вылощен.

— Ну-с, каковы ваши дела? — спросил он Пересветову с ясной улыбкой.

Та полуобернулась к нему.

— Да ничего, — отвечала она. — Хорошего мало. — Голос у нее был певучий. — Деньги, впрочем, мы вам внесем в срок. 15-го мая муж доставит. Валерьян где-то достал.

— Очень рад. Мне было бы неприятно требовать их судом. А между тем деньги мне нужны. Что же мы, впрочем, на солнце-то поджариваемся, пойдемте в сад.

— Пожалуй, пойдемте.

Пересветова поднялась с крыльца и повернула налево к калитке. Трегубов последовал за нею, дрыгая на ходу жирными, затянутыми в чулки, икрами. Крупный алмаз на его брелоке переливал всеми цветами радуги.

— А я собственно и приехал за тем, чтобы напомнить Валерьяну Сергеевичу о деньгах, — говорил Трегубов, когда они уже шли березовой аллеей. — А Валерьяна Сергеевича, кажется, дома нет? — добавил он.

Пересветова звякнула бусами.

— Он в поле.

— Хм, жалко.

Трегубов поправил усы и поиграл брелоками.

В саду было прохладней, зеленые вершины берез слабо покачивались ветром, и их тени бродили по дорожкам сада, как облака.

— Хм, жалко, — повторил Трегубов, дрыгая икрами.

Пересветова недовольно поморщила хорошенькие брови.

— Да чего жалко-то? — сказала она. — Ведь вам говорят, что деньги вам в срок внесут. Чего же вы еще волнуетесь-то?

— Ах, Настасья Петровна, — весело вскрикнул Трегубов, — за что вы только на меня сердитесь! Я для вас все готов сделать, а вы от меня, как от чумного, сторонитесь. Я и так вашему мужу десять тысяч под закладные только для вас дал. Ну, разве за ваше именье можно было десять тысяч отвалить? Ведь оно в пятнадцать тысяч уже заложено было, и пятнадцать тысяч ему красная цена. Ведь у вас все поля с камешком, точно там, извините за выражение, черти в коланцы играли; луга у вас — дрянь, полынь там одна процветает, а лес — о лесе лучше и не говорить! Зайцу там есть еще где спутаться, а корова, извините за выражение, там только брюхо себе напорет. Эх, да что тут говорить, — добавил Трегубов и брезгливо махнул выхоленною рукою. — Для вас я десять тысяч дал! Только для вас! — Он снова помолчал и поиграл брелоками. — Я к вам всей душой, а вы ко мне, извините за выражение, спинкой повертываетесь. Ну, что же делать, мне, конечно, грустно, до слез грустно, но только ведь и я могу к вам, между прочим…

Трегубов вздохнул, развел руками и стал разглядывать свои до глянца почти очищенные ногти.

Настасья Петровна села на скамейку под тенью клена. Трегубов поместился рядом, слишком уж близко к Пересветовой, и та отодвинулась.

— Тысячу рублей, — между тем, продолжал тот, — вам будет трудно мне уплатить; деньги вам очень нужны. Вам скоро нужно в банк платить. Я ведь это хорошо знаю. А придете вы ко мне на единую секунду, посидеть в моем кабинете в кресле, я бы вам тотчас же за единый ваш взгляд ласковый — расписку: «Проценты тысячу рублей сего числа и года получил сполна. Прохор Трегубов». Да-с. Я ведь тоже кое-когда жалостлив бываю. Мы ведь не прежней формации из толстокожих, а скорей на манер европейца. Я вон на велосипеде езжу, и по всему дому у меня электрические звонки. А мой тятенька покойный от электричества-то под кровать залезал, и электричество Ильей пророком звал. Времена-с ушли, Настасья Петровна. Я вот и по-французски и по-немецки балакаю, а мой тятенька всего два слова и умел писать: руку приложил. Да и то он, вместо руку «руху» писал. Так-то. И я жалостлив бываю, да еще как жалостлив-то. Для вас я никаких денег не пожалел бы. Верно вам говорю!

Трегубов замолчал. Настасья Петровна сидела, потупившись. Бусы на ее смуглой шее шевелились, и малиновые огоньки бегали по их граням.

— Ведь я все знаю, — продолжал Трегубов, косясь на молодую женщину, — все. Ведь у вас все вещи золотые в ломбарде перезаложены. Вы третьего дня и шубы туда же свезли. Ведь вам скоро кушать будет нечего. Вы и теперь чай через день пьете. Жалко мне вас, Настасья Петровна!

Трегубов замолчал. Настасья Петровна тяжело вздохнула. Две слезинки внезапно упали из ее глаз на колени. Высокий клен стоял над нею и тихо шевелил своими листьями, похожими на лягушечьи лапы.

— Вы в петле, — продолжал. Трегубов, — и именье ваше я с молотка куплю. Это уж верно. И будет вам жить еще горше. Теперь у вас, по крайней мере, хоть угол какой-никакой есть, а тогда ведь у вас и угла-то не будет. А зимой-то холодно, а осенью-то дожди! Эх, Настасья Петровна, Настасья Петровна, плох ваш муж, если он чаю два раза в день вам предоставить не может. Намучаетесь вы с таким мужем в свое время до смертушки. Почернеете от забот и горя, красоту с лица словно ветром сдует. Эх, да что тут говорить! Жалко мне вас! Сколько раз ведь я вам говорил! Образумьте дурака своего, пусть гордость-то в карман спрячет и ко мне в управляющие идет. Жалованье тысяча двести рублей в год и все готовое. Экипаж, пара лошадей, две коровы, чай и сахар. Коровы у меня хорошие, симменталь-голландские, от двух коров вам молока пить — не выпить. Экипаж рессорный, лошади полтысячи рублей пара, сбруя с серебряным набором. И будете вы жить с своим муженьком припеваючи. Только, конечно, пусть муженек-то ваш иногда глаза, в карман прячет, не всякое лыко в строку, чего не по его, так не видал, а что и увидел, за то не обидел.

Настасья Петровна снова шевельнулась на скамейке. Ее грудь дрогнула, и по ее бусам добежали малиновые огоньки. Крупные слезы снова упали с черных ресниц на красные клетки юбки.

— Что вы мне говорите, что вы мне говорите, — прошептала она, — и я вас должна слушать!

Трегубов взглянул на Пересветову и побледнел. Он поднялся со скамейки и взволнованно заходил взад и вперед перед молодой женщиной.

— Вот вы плачете, вы мучаетесь, да ведь, и мне не сладко, поверьте! Я, может быть, из-за вас не одну ночь не спал, да только этого никто не видел. Я, может быть, о вас каждую минуточку думаю, да только никому, кроме вас, не говорю об этом! А спросить вас: из-за чего вы так и себя и меня мучаете? Из-за долговязого дурака, которому и цена-то грош медный. Кабы не на каторгу идти, я бы давно ему горло перервал; да каторги страшно, так вот теперь я ему потихоньку петлю затягиваю. Поглядим, чья возьмет. — Трегубов замолчал. — Настасья Петровна, — снова заговорил он просительным тоном, — не плачьте вы ради Господа, ведь у меня сердце переворачивается, глядя на вас! Настасья Петровна, родная, ну послушайте… Настасья Петровна… Настя, — вдруг прошептал Трегубов изменившимся голосом и упал на колени к ногам молодой женщины. — Пожалей ты меня, Настенька, ведь у меня все сердце изныло, — шептал он, — ведь я никаких денег для тебя не пожалею, ведь я озолочу тебя, только полюби, полюби ты меня…

Он припал к смуглым рукам Пересветовой.

— Уйдите, уйдите ради Бога! — шептала та. — Ну, за что вы меня на позор ведете, за что? За что? — Она пыталась вырвать свои руки из рук Трегубова. — Уходите прочь! — крикнула она.

В саду послышались чьи-то шаги.

Трегубов поднялся на ноги. К нему шел Пересветов. Шел он с изменившимся лицом и даже как будто слегка покачивался, опираясь на дубовую трость. Вероятно, он видел все. Медленными шагами он подошел к Трегубову, повернул к нему свое позеленевшее лицо, и дубовая трость в его руке задрожала и заколебалась: он как будто желал поднять ее, но у него не хватало на это силы. Это продолжалось с минуту. Наконец, он овладел собою и, улыбнувшись бледными губами, сказал:

— Здравствуйте, Прохор Егорыч.

— Bonjour, — отвечал Трегубов и стал очищать рукою прилипший к его коленям песок.

С минуту они помолчали. Настасья Петровна глядела на них уже сухими глазами.

— Я тут с Настасьей Петровной беседовал, — заговорил, наконец, Трегубов. — О деньгах ей напоминал.

— Деньги мы вам заплатим своевременно, — прошептал Пересветов, — будьте благонадежны!

Трегубов усмехнулся.

— Буду весьма рад! Только-с верно ли это? — И он добавил: — Дайте-ка мне вашу палочку.

Пересветов, бледнея, безмолвно подал свою трость.

— Вы вот ею чуть-чуть пошутить не вздумали, — проговорил Трегубов и тоже побледнел, — так вы это напрасно, сударь. В следующий раз поостерегитесь, а не то…

Трегубов не договорил и отдал трость обратно в руки Пересветова. Тот улыбнулся жалкой усмешкою.

— Да я ничего, Прохор Егорыч, — прошептал он.

— То-то ничего, проводите-ка вы меня лучше на двор, а то еще, пожалуй меня ваша собака укусит. Вы ведь все здесь словно с ума сошли. Addio, — весело приподнял он шляпу перед Настасьей Петровной.

И, позванивая брелоками, он пошел вон из сада. Пересветов следовал за ним без палочки. Палочку свою он забросил уже в кусты.

— Деньги-то у вас совсем готовы или только в проекте? — спросил его Трегубов, когда они были за калиткой.

— Почти готовы, — отвечал Пересветов, — почти, обещали непременно!

Трегубов усмехнулся.

— А-а, обещали! — протянул он. — Посулила бабка внучке барана, да жаль померла рано! Аu revoir!

И он быстро исчез за воротами, согнувшись на своем велосипеде.

Пересветов крупными шагами вернулся в сад к жене и, заглянув ей в лицо, внезапно, с бешеной злобой крикнул:

— Др-рянь, разве я не вижу, др-рянь, что ты сама вешаешься к Трегубову на шею! Др-рянь, др-рянь!

И он сильно толкнул от себя жену; та едва не упала со скамьи и глядела на мужа широкими недоумевающими глазами.

— Др-рянь! — снова выкрикнул Пересветов и вдруг упал перед женой на колени. — Голубка, родная, прости… голубка!

Он заплакал, припадая лицом к ее коленям.

Настасья Петровна нежно обняла шею мужа руками и стала, плача, целовать его в лицо, в щеки, в губы.

Они плакали оба.

IV

Тринадцатого мая весь день Пересветов ждал к себе Беркутова. Но день проходил, а Беркутов не ехал. Пересветов начинал сильно беспокоиться. Вечером он стоял на крыльце своего домика, поджидал Беркутова и с кислым выражением на всем лице переругивался с стоявшим возле мужиком. У мужика Пересветов только что купил стан колес и не доплатил ему, по своему обыкновенно, четвертака. Мужик чесал в затылке и говорил:

— Опять четвертака не додал… А еще барин! Сколько за тобой моих четвертаков пропадает, и счесть нельзя. За кудель не додал, за смолу не додал, за колесы опять не додал. Эх, ты… совесть!

— Ну, ты, ну, ну, — сконфуженно бормотал Пересветов, — ну, сказал раз… и будет. Стоит из-за четвертака два часа разговаривать!

— А не стоит, так отдай!

Мужик сердито косился на Пересветова. Его борода была очень всклочена, а его нос, плоский у переносицы, внезапно приподымался над верхней губою и походил на взведенный курок.

— Ну, ну, будет, — бормотал Пересветов, — будет, дружок, сказал и довольно!

Слово «дружок», очевидно, успокоило мужика, он весело улыбнулся, полез в свою телегу и, забрав веревочные вожжи, шутливо крикнул:

— Достанется тебе на том свете за мои четвертаки.

Его телега с грохотом исчезла за воротами. Пересветов остался на крыльце и теребил русую бородку. «У мужиков по четвертакам ужиливаешь, — думал он, — вот жизнь-то собачья! — Он вздохнул. — Привезет ли Беркутов деньги, или не привезет? — снова подумал он. — Если не привезет, я зарезан». Задумчиво он сошел с крыльца и вышел за ворота. В поле было совершенно тихо. Розовая полоска зари постепенно темнела снизу. За светлой полосой Калдаиса, в лугах, громко кричали коростели. Со стороны богатой усадьбы Трегубова долетало блеяние загоняемого стада. «У меня нужда, а у него двести тысяч! — подумал Пересветов с тоскою. — Двухсоттысячный корпус, шутка сказать. С таким корпусом мне воевать трудно!» Он глядел на усадьбу Трегубова.

Из-за веток густого и обширного сада выглядывал поместительный дом. На стеклах его окон мерцали розовые блики зари. А в одном окне горел огонек. Пересветов знал, что этот огонек горит в кабинете Трегубова, и он с раздражением подумал:

«На столе лампа горит, а он деньги, небось, считает! — Пересветов даже поморщился при этом. — Считает и радуется! А меня в бутылку, будь он проклят, закупорил!» Внезапно у Пересветова зашумело в ушах. Мучительное и острое чувство охватило его. «В правом ящике, в столе, в правом ящике», — подумал он и, круто повернувшись, быстро пошел к себе в полуразрушенную усадьбу. У открытого окна дома он увидел жену. Она сидела, пригорюнившись, с тоскою на всем своем хорошеньком личике. Пересветов подошел к ней и порывисто схватил ее за руку. Та с недоумением заглянула в лицо мужа.

— Что ты? — спросила она участливо. — Что с тобой?

Пересветов молчал и улыбался потерянной и жалкой улыбкой. Казалось, он что-то хотел сообщить жене, что-то чрезвычайно важное, но не мог, не смел.

— Беркутов что-то не едет, — наконец, проговорил он. — Беда, если он обманет!

Настасья Петровна погладила, руку мужа.

Ну, вот, приедет еще. Он другой раз в двенадцать часов ночи приезжает. Для него ведь законы-то не писаны. Она улыбнулась и повторила: — Приедет еще. Волноваться-то зря нечего, Бог даст, все как-нибудь уладится.

Острое чувство ушло из сердца Пересветова, он вздохнул свободней. «Может быть и правда все уладится», — подумал он и снова пошел от окна к воротам. Там он неподвижно остановился, прислонившись спиною к столбу ворот, и стал глядеть на светлую полосу уже слегка дымившегося Калдаиса. Отсюда ему была видна дорога из усадьбы Столешникова и то место, где ходил паром. Там над самой землею мигал огонек. Вероятно, перевозчики, дед Вениамин и Савоська, варили на сон грядущий уху. Пересветов глядел за реку и думал:

«Конечно, Беркутов привезет деньги, и я хоть на некоторое время вздохну свободно. А „этого“ никак нельзя, — кивнул он головой на усадьбу Трегубова. — Этого никак нельзя. Это я пошутил только!» Пересветов вздрогнул. Из-за дымившейся реки до него ясно долетел крик:

— Де-душка Венья-ми-и-н!

Пересветов узнал голос Беркутова. «Слава Богу, — подумал он, — Беркутов едет, стало быть, деньги у меня в кармане». Радостный, он подбежал к окну, где сидела Настасья Петровна, и крикнул.

— Настя, Беркутов деньги везет. Прикажи Аннушке поставить самоварчик. Водка-то у нас есть ли?

Настасья Петровна всплеснула руками.

— Вот грех-то, водка-то у нас, как на грех, вся вышла. И послать теперь поздно!

— Ну, Беркутов не взыщет, — проговорил Пересветов и побежал в дом.

Между тем, от реки летел старческий крик дедушки Вениамина:

— Чичас, остальную ложку ушицы хлебну-у-у!

Пересветов стал помогать Аннушке накрывать стол. Настасья Петровна, звеня ключами, побежала доставать варенье. Аннушка безостановочно шлепала босыми ногами, то бросаясь к самовару, то снова возвращаясь к столу. Пересветов дрожащими руками зажег маленькую висячую лампочку и стал торопливо обдергивать скатерть. Настасья Петровна пришла с банкой варенья. И в эту минуту в комнату вошел Беркутов. Он был в светлой тужурке и маленькой шапочке на курчавых волосах. И Пересветов и Настасья Петровна быстро двинулись к нему навстречу. Беркутов сбросил с головы шапочку и поздоровался с ними.

— Ну, что, привез деньги? — спросил его Пересветов.

Беркутов стоял перед Пересветовым и внимательно глядел на его лицо.

— Деньги? — наконец, переспросил он. — Представь себе, какая оказия… Оглоблин обманул Столешникова, и он в деньгах тебе отказал.

Пересветов схватил себя за голову и почти упал на стул. У него точно подкосились ноги.

— Так ты не привез денег? Это верно?

Беркутов пожал плечами.

— К сожалению, правда.

Настасья Петровна глядела на мужа, точно еще не веря толу, что произошло.

— К сожалению, правда, — повторил Беркутов.

Пересветов зарыдал.

— За что ж ты меня зарезал? За что? — повторял он, рыдая.

Настасья Петровна бросилась к нему.

— Я-то тут при чем? — пробормотал Беркутов. — Я бы от всего сердца рад, да ведь…

Он не договорил и заходил из угла в угол по комнате.

Пересветова обнимала мужа и шептала:

— Ну, полно, ну, как-нибудь обойдемся, ну, послушай…

Беркутов тоже подошел к нему.

— Полно, Валерьян Сергеич, — сказал он, — ты не ребенок и плакать, ей Богу, не из-за чего. Может быть, завтра ты достанешь денег. Попроси завтра у Верешимова. Я слыхал, что он при деньгах. Да, наконец, много ли ты теряешь? Купил ты с тремя тысячами именье, ну, только эти три тысячи и потерял. Люди и больше теряют, да не хнычут. Ты молод, захочешь, так миллион наживешь.

Пересветов поднял на него глаза. Он, несколько успокоился, хотя вид у него был битый.

— Да, легко его нажить, миллион-то? — проговорил он. — Так сейчас наживешь! Держи карман.

Беркутов усмехнулся.

— Ну, не миллион, так двести тысяч. Двести тысяч в один час нажить можно.

Он уставился глазами на Пересветова, и ему показалось, что тот начинает бледнеть. «Эге, — подумал Беркутов, — щенок-то, кажется, умнеть начинает».

— Как же это можно в один час двести тысяч нажить? — спросил Пересветов и потупился.

— Сам знаешь как, — отвечал Беркутов и со смехом добавил: — Как, как? Конечно, на билет выиграть.

Он снова тихо рассмеялся.

Настасья Петровна разливала чай, бледная и печальная. Пересветов и Беркутов подсели к столу. Несколько минут все молчали. Затем завязался кислый и унылый разговор. Так прошло часа два. И тогда Беркутов повернулся к Настасье Петровне и сказал:

— Вы бы, голубушка, спать легли, а то на вас глядеть страшно. А нам прикажите рюмочки подать. Водку я с собой привез, так вот сейчас мне рюмочки две-три пропустить хочется. А вы, голубушка, отдохните, право же, отдохните. Измучились ведь вы!

Настасья Петровна беспрекословно повиновалась и ушла в спальню. Очевидно, она была страшно утомлена.

Аннушка поставила на стол две рюмки, а Беркутов принес из прихожей бутылку водки.

— Ты, братец, не особенно нюни-то распускай, — говорил Беркутов Пересветову когда они выпили по две рюмки. — Может быть, деньги где-нибудь и достанешь. Ты только хорошенечко подумай. Другой раз деньги-то за тридевять земель ищешь, хвать — они у тебя под боком. Это бывает. — Беркутов улыбнулся бритыми губами и добавил: — А, между прочим, Аляшинское именье продаваться не пятнадцатого мая будет, а двадцать шестого. Это я из верных источников слышал. Это уж наверно. Трегубов не слишком ли поспешил деньги-то приготовить? Ты как думаешь? А?

Пересветов молчал. Беркутов налил по рюмке водки. Пересветов тотчас же выпил свою.

— По-моему, деньги он слишком уж поторопился заготовить, — продолжал Беркутов. — Денежки его, пожалуй, пропасть могут. Ты как думаешь? А?

Пересветов не поднимал глаз.

— Да как же они пропадут-то? — спросил он. — С какой стати?

— А вот с какой, — усмехнулся уголками губ Беркутов, — случится в доме пожар, вот тебе и денежки. Или еще что может произойти. Всего не угадаешь!.. Опасная штука деньги, — добавил он.

Пересветов потянулся к бутылке и, налив себе рюмку, залпом выпил ее.

— Опасная штука деньги, — говорил, между тем, Беркутов, — но только в них счастие! Деньги, это — все! «Блажен кто с деньгами — тепло тому на свете!» Беркутов на минуту замолчал и затем, придвинувшись к Пересветову, заговорил снова: — А как ты думаешь, воровать грех или не грех? Я вот последнее время много об этом думал. Представь себе такую штуку. У меня два калача, а у тебя ни одного. Я сыт по горло, а ты голоден. Так вот тебе у меня второй-то калач можно украсть или нет? Позволительно ли, или нет? Ты как думаешь?

Пересветов молчал и глядел на Беркутова.

— По-моему, — продолжал Беркутов, — если ты у меня второй калач украдешь, так ты этим только хорошее дело и для меня и для себя сделаешь. От моего калача ты сыт будешь, а я им себе только желудочек засорю, потому что я и без того по горло сыт! Правда это или нет? А?

Беркутов уставился на Пересветова и молчал.

Пересветов глядел на него широкими глазами.

— Как ты сказал? Как? — переспросил он. — Я этого что-то не пойму сразу.

Беркутов повторил.

— Вот так штука, — сказал Пересветов и потянулся к бутылке, хотя он был уже и без того пьян. — Вот так фунт, — добавил он, выпив рюмку и глубоко задумавшись. — В самом деле, ведь это как будто даже воровать-то хорошее дело выходит, — наконец, сказал он и внезапно рассмеялся пьяным смехом.

Беркутов усмехнулся уголками губ.

— А щенок-то мой, — проговорил он, смеясь глазами, — сеттер-то, поноски хоть сейчас и не подает, а уж коситься на поноску начинает.

— Ну, вот и отлично, — отвечал, смеясь, Пересветов и снова потянулся к бутылке.

Беркутов закурил папиросу и встал.

— Ну, дружочек, прощай, — сказал он, — мне восвояси пора.

Пересветов с трудом поднялся со стула.

— Посидел бы ты.

— Никак нельзя. Рано вставать надо. Прощай.

Беркутов пожал его руку и пошел вон из дома. Пересветов, волоча ноги, последовал за ним. Они вышли на двор.

— У турецких султанов, — сказал Беркутов, усаживаясь в седло, — по тридцати тысяч жен бывает, и султаны нередко поэтому от сухотки спинного мозга мрут. Так вот у них тоже не грешно было бы парочки две-три красавиц похитить. Небось и красавицы сами рады бы были! Это тоже позволительно? А?

Беркутов тронуть лошадь и крупной рысью выехал со двора. А Пересветов долго глядел ему вслед.

— Ишь ты, — шептал он, — какая оказия. Грех и не грех, и ничего не разберешь! И ему польза и мне хорошо. Да. А он, действительно, обожраться может. Это сущая правда! Он уж и теперь обожрался!

И Пересветов долго еще стоял посреди двора и шептал с самим собою, жестикулируя и покачиваясь на своих долговязых ногах. А когда он, наконец, улегся в постель рядом со спящей женою, он погрозил ей пальцем и прошептал:

— У тебя два калача, а у меня ни одного! С какой стати? Ах ты, собака!..

V

Утром на следующий день Пересветов вскочил с постели с тревогою на всем лице. Сердце его сразу упало, и он с тоскою подумал: «Завтра срок. Денег я нигде не достану. Мне смерть!» И, болтая руками, как труднобольной, он пошел умываться. За чаем он говорил жене:

— Настя мы пропали. Денег мне Верешимов не даст, я это знаю; не такой он человек, чтобы дать, слышал я о нем! Мне никто в уезде не верит. Все считают меня банкротом. Что же мы будем с тобой делать?

Он беспомощно всплескивал руками и беспокойно бегал из угла в угол по комнате с бледным лицом.

— Мы разорены, мы разорены, — повторял он, останавливаясь на минуту перед женою, и снова беспокойно начинал бегать по комнате. — Трегубов ни за что не пожалеет нас, ни за что, а Верешимов денег не даст; будь они все прокляты!

Настасья Петровна только покачивала головой. Ее хорошенькое личико было озабочено и встревожено. Черные глаза глядели грустно.

— Ну, может быть, как-нибудь все устроится, — говорила она, сама не веря своим словам.

Пересветова даже сердил такой ответ.

— Будет тебе глупости-то говорить, — говорил он с гримасой, — «как-нибудь, как-нибудь»! Ничего не «как-нибудь». Мы пропали, мы зарезаны, мы погребены заживо! Неужто же ты не видишь этого? И Беркутов тоже хорош, — кричал он, — «достану, достану», а вместо того шиш с маслом привез. Только время у меня зря увел. Тоже хорош мальчик. «У султана тридцать тысяч жен, у меня два калача!» Его дело только язык околачивать! Хорош приятель Что же мы будем делать с тобой, Настенька? — снова кидался он к жене, ломая руки, и снова злобно уходил в угол и кричал оттуда: — Не поеду я за деньгами больше. Никуда не поеду! Лягу в постель на весь день и не поеду. Пусть все пропадает прахом! — Он, действительно, уходил в спальню, ложился на кровать и даже закрывал глаза. — Смерть, так смерть, — шептал он, — все равно, одна дорога! Но через минуту он вскакивал с постели, бежал к жене и, размахивая руками, кричал: — Все люди мерзавцы, разбойники и негодяи! Они живьем готовы друг друга есть, только им самим хорошо было бы! Негодяи, право, негодяи! — Как затравленный волк, он метался по комнате, сверкая глазами, крича и размахивая руками. — Жулики, право, жулики!

Волнение его все росло и росло. В двенадцать часов, однако, он не выдержал, торопливо запряг караковую лошадь в дрожки и поскакал к Верешимову. Из ворот он выехал даже галопом, не попрощавшись с женою.

День был тусклый и мягкий; облака целыми стадами гуляли по небу, умеряя жар. В поле было прохладно; жаворонки пели весело. Зеленая рожь волновалась, как море, сливаясь с горизонтом. А Пересветов, беспокойно сверкая глазами, то и дело постегивал свою караковую лошадку, злобно перекашивал все лицо и думал только о том, где бы достать денег.

— Разбойники, анафемы, — сердито шептал он неизвестно о ком.

Когда он подъезжал к усадьбе Верешимова, злоба его прошла, он раскис и устал, только сердце тревожно ныло. «Может быть, Верешимов и даст мне денег», — хватался он, как утопающий за соломинку. В воротах усадьбы он даже загадал, на минуту зажмурив глаза: «Если я встречу на дворе первым мужчину, Верешимов деньги даст, женщину — не даст». Он въехал во двор, но ни мужчины ни женщины на всем дворе он не увидел. Его встретила только собака, с облезлым боком и, вероятно, очень глупая: ни с того ни с сего она стала ласкаться к Пересветову, виляя хвостом и с подобострастным взором, хотя она видела Пересветова первый раз в жизни.

Пересветов привязал лошадь к столбу. Двор по-прежнему был пустынен. Каменный дом глядел мрачно. Пересветов развинченной походкой пошел к крыльцу. Собака подошла к его дрожкам и понюхала, чем пахнут задние колеса. И дрожкам она повиляла хвостом. «А ведь собака-то, кажется, кобель, — подумал Пересветов, входя в полутемную прихожую, — стало быть, в некотором роде мужчина. Неужто Верешимов даст мне денег?» В полутемной прихожей тоже не было ни души. Пересветов кашлянул, но и на его кашель никто не откликнулся. Он постучал ногами. В доме была полнейшая тишина. «Да что они, померли, что ли, все здесь?» — подумал он и нерешительно ступил в следующую комнату. В комнате перед небольшим столиком сидела полная старуха и вязала полосатый шарф. Одета она была во все черное. При входе Пересветова она подняла было на него глаза, но снова опустила их на полосатый шарф.

— Господин Верешимов у себя? — почтительно спросил ее Пересветов.

Старуха покосилась на него, но не отвечала ни слова.

— Верешимов дома? — повторил Пересветов.

Старуха и на этот раз не пошевелилась. «Что она, глухая, что ли»? — подумал Пересветов. Он подвинулся к ней поближе и громко крикнул:

— Верешимова можно видеть? Верешимова? Верешимова?

Старуха сидела как сфинкс, но на крик Пересветова выскочил из боковой комнаты маленький и худенький человечек с бородою по пояс. Он был одет в длинную, чуть не до пят поддевку, плисовые шаровары и войлочные туфли. На вид ему было лет шестьдесят. В его волосах пробивалась седина. Он торопливо подскочил к Пересветову и замахал на него руками. Руки у него были маленькие и худенькие.

— Вы, сударь, потише, — заговорил он ребячьим дискантом, — вы ее, сударь, не соблазняйте. Она по постным дням обет молчания соблюдает. Она все равно вам ничего не скажет. Это жена моя Лизавета Михайловна. А я Иван Иваныч Верешимов. Вам меня, что ль, нужно?

— Вас, — отвечал Пересветов и поправил на себе пиджак, — вас по весьма важному делу.

— Прошу покорно, — пригласил его за собой Верешимов, — прошу покорно, сударь. Очень рад, очень рад.

Они вошли в боковую комнату, очевидно, кабинет Верешимова. У богатого киота теплилась лампада. В кабинете пахло деревянным маслом.

— Так вам Верешимова нужно? Очень рад, очень рад, — говорил Верешимов, присаживаясь на деревянный диванчик и приглашая сесть Пересветова. Он заболтал своими маленькими ножками, не достигавшими пола. — То-то я слышу, вы жену спрашиваете. А жена моя, Лизавета Михайловна, вот уже пятый год по постным дням молчит. Говорить ей никак нельзя, но только, конечно, и она другой раз не выдержит, сболтнет что-нибудь. Да-с, пятый годок, — повторил Верешимов, болтая ножками.

— И надолго они обет такой изволили дать? — спросил его Пересветов с почтительностью.

— А как придется, как придется. Пока билет наш двести тысяч не выиграет, до тех пор Лизавета Михайловна молчать будет. А когда это случится, нам, конечно, неизвестно. Каждый розыгрыш, однако, мы снятия обета ждем. Как же-с, ждем! — Верешимов покосился на образа и добавил: — Господи помилуй, Господи помилуй.

«И здесь только о деньгах думают», — подумал Пересветов и сказал:

— Какая нынче погода хорошая!

— Не знаю-с, не знаю-с, — отвечал дискантом Верешимов, — я, признаться, сегодня на двор не выглядывал. Я по постным дням на двор не выглядываю. Как же-с, обет тоже дал.

— И надолго? — спросил Пересветов.

— А как придется, как придется. Пока билет наш двести тысяч не выиграет. А этого не узнаешь. Верешимов снова покосился на образа и добавил: — Господи помилуй, Господи помилуй.

Пересветов шевельнулся на диванчике.

— А я, Иван Иваныч, по делу к вам, — заговорил он, — не дадите ли вы мне тысячи рублей взаймы, процентов по двадцать в год.

Верешимов задумался.

— Тысячу рублей? — переспросил он. — Да ведь я по постным дням денежных выдач не произвожу.

— Не производите?

— Ни за какие деньги.

— Так, может быть, вы мне завтра дадите? Завтра ведь скоромный день? — Пересветов заискивающе улыбнулся, между тем как от волнения у него заволакивало глаза.

— Завтра? — переспросил Верешимов. — Вот уж не знаю, как вам и сказать даже… без совета жены денег я дать вам не могу, а как же я буду с ней советоваться, если она сегодня молчит?

— Письменно посоветовались бы, — предложил Пересветов.

— Да неграмотная она у меня, голубок, вот в чем штука-то.

— Пожалуйста, Иван Иваныч.

— Так тысячу рублей? — переспросил Верешимов.

Он и Пересветов сразу оглянулись на дверь. В дверях стояла Лизавета Михайловна.

— И не смей, дурак, давать денег, — сурово сказала она мужу внушительным баском.

Тот замахал руками и подбежал к ней…

— Тсс… Лизавета Михайловна, тсс… сегодня постный день!

Старуха торопливо закрыла рот платком.

— Ах, я, дурища, — сказала она через платок.

— Да вы не говорите, Лизавета Михайловна, не говорите ни слова, — замахал на нее руками Верешимов, — обругайтесь мысленно. Мысленно обругайтесь.

Старуха вышла из комнаты. Верешимов присел рядом с Пересветовым.

— Господи помилуй, Господи помилуй, — прошептал он и добавил: — Так вот, видите ли, голубок, какая штука-то. Денег я вам дать не могу.

«Вот так дурачье, — подумал Пересветов, — а я-то рассчитывал достать у них!»

— Ни под каким видом нельзя? — спросил он.

Верешимов вздохнул.

— Хоть убейте, не могу.

— В таком случае до свидания. Извините, что беспокоил.

Пересветов откланялся и пошел вон из кабинета.

— Сколько вы нам неприятностей, голубок, доставили, — говорил ему Верешимов — теперь из-за вас и двухсот тысяч, пожалуй, этот год не выиграешь. Старуха-то моя как ведь проштрафилась!

Пересветов мрачно вышел на крыльцо.

— До свиданья, — дискантом крикнула ему вдогонку Верешимов, — провожать вас не пойду, по постным дням я ведь, на двор не выхожу! Как же-с, обет. Да.

«Дьяволы», — подумал Пересветов. За ворота он выехал в наисквернейшем расположении духа.

После Верешимова он толкнулся еще в три места, но везде получит один и тот же ответ: «денег нет». Толкался он впрочем, совершенно беспорядочно, очертя голову, туда, где денег ни под каким видом даже и быть не могло. Так, например, в сельце Никольском он просил денег у сельского учителя, а в Аляшине — у мелкопоместного землевладельца Турухтанова, у которого только что была произведена за долги опись всего имущества. И на вопрос, есть ли у него деньги, Турухтанов, поглядывая на Пересветова, насмешливо сказал:

— Деньги у меня, мамочка, есть, но только они у меня в письменном столе, а письменный стол сейчас только что судебный пристав со всех концов опечатал. Лезть-то туда, стало быть, нельзя! — И Турухтанов рассмеялся.

От него Пересветов вышел совершенно ошалелый. Он, как пьяный, натыкался на косяки, зацеплял за пороги и с трудом волочил ноги. Однажды он сел даже в чужой экипаж. Его всего точно перевернуло. Он будто похудел с лица и сгорбился.

— Подвели, зарезали, живым в могилу толкают, — то и дело шептал он перекосившимися губами и беспомощно разводил руками.

Встречные принимали его за пьяного. Вид у него был совершенно потерянный.

Только вечером он подъехал к воротам своей полуразвалившейся усадьбы. Фуражка его была сдвинута на глаза; он сидел сутуло, вытянув долговязые ноги далеко за передние колеса. Караковая лошадка шла шагом, печальная и тоже похудевшая за день. Хозяин позабыл даже попоить ее, и, покосившись в воротах на сверкавшую ленту Калдаиса, она беспокойно заржала. Она хотела напомнить о себе хозяину.

Настасья Петровна вышла навстречу к мужу и уже по одному его виду поняла, что денег он не достал нигде. Однако, она не сказала ему ни слова, безмолвно посидела с ним на крылечке, поласкалась к его плечу и пошла затем по хозяйству.

А Пересветов до глубокой ночи просидели на крыльце. Жена два раза звала его спать, но он только вздыхал в ответ и о чем-то сосредоточенно думал.

— Ты устал, небось, милый? Право бы, лег! — советовала ему Настасья Петровна, но Пересветов не переменял позы.

Когда Настасья Петровна улеглась, наконец, в постель, он вышел за ворота и долго глядел на обширный дом Трегубова В окне его кабинета горел огонек. Ветки сада порою шевелились, и окно кабинета точно лукаво подмаргивало Пересветову. Острое и мучительное чувство снова внезапно охватило его всего и стремительно понесло в какую-то бездну. У Пересветова даже закружилась голова.

«Да нельзя же этого, нельзя, нельзя, — думал он с тоскою во взоре, — это уже последнее дело!»

— Два калача, два калача, все это вздор и нелепость, — прошептал он и понуро пошел спать.

Однако, он долго не мог заснуть.

VI

Пересветов подходил к усадке Трегубова. Усадьба выглядывала нарядно и щеголевато. Поместительный дом примыкал одной своей стороной к саду, а другой выходил на чисто выметенный и посыпанный песком двор. Этот двор назывался «красным», в отличие от скотного двора, который был раскинут сажен на сто от дома. Все хозяйственный постройки обширной усадьбы выглядывали как с иголочки и были отнесены на почтительное от дома расстояние. Около длинных и низких конюшен, под навесом, стояло два пожарных насоса и несколько выкрашенных в зеленую краску бочек. Во всем виделся образцовый порядок и присутствие капитала. В воротах Пересветов внезапно остановился и с странной тревогой в сердце стал глядеть на сад. Сад содержался в порядке, кое-где на полянах сверкали на солнце стеклянные крыши оранжерей. Клумбы пестрели цветами; подрезанные и выравненные кусты сирени были сплошь осыпаны цветом. Одной своей стороной сад под изволок сбегал к Калдаису, а другой выходил к полевой дороге. С этой стороны он был обнесен очень высокой стеной, но Пересветов вдруг заметил, что в стене с этой стороны прорублена калитка. Раньше Пересветов никогда не замечал ее и даже не знал об ее существовании, а теперь она как будто сама лезла в глаза Пересветову. И ему внезапно захотелось пойти туда и поглядеть, как она затворяется. Его опять понесло в какую-то бездну; у него даже потемнело в глазах. Он долго глядел на калитку, с мучительным любопытством пытаясь отгадать, каким способом она затворяется. «Запором или щеколдой? — думал он. — Или еще, может быть, как?» И он продолжал глядеть на калитку. «Да что же это я, однако, делаю?» — внезапно поймал он себя и сам испугался своего открытия.

— Этого никогда не будет, этому не бывать, — прошептал он бледными губами, — это я только шуточки шучу.

И, встряхнувшись, он понуро пошел к дому. В прихожей его встретила нарядная и кокетливая горничная Глаша.

— Прохор Егорыч у себя? — спросил Пересветов.

— У себя-с, в кабинете. Прикажете доложить?

— Доложите.

Пересветов снял фуражку и поправил перед зеркалом волосы. Глаша, шурша юбками, исчезла и снова появилась в прихожей.

— Просят к себе, — сказала она Пересветову не без кокетства.

Через богато обставленную приемную Пересветов вошел в кабинет. Его сразу опахнуло запахом сирени. Трегубов поднялся ему навстречу.

— Милости просим, — проговорил он, указывая гостю кресло у письменного стола. — Пожалуйста.

Пересветов присел. Письменный стол стоял в двух шагах от раскрытого настежь окна. В окно тянуло из сада прохладой и запахом сирени. Громадные бронзовые подсвечники стояли на черных тумбах почти у самых дверей кабинета. С того места, где сидел Пересветов, ему был виден весь сад, задняя стена его и калитка, выходившая к полевой дороге. Пересветов увидел ее, и его точно что обожгло. Он снова попытался встряхнуться.

— Ну, как у вас яровые? Шумят, я думаю? — спросил его Трегубов, сверкая вымытым до лоска лицом.

— Благодаря Бога, ничего-с, недурные-с. — проговорил Пересветов.

Трегубов стал играть брелоками. Одет он был в светло-желтую пару и желтые башмаки. Золотистая шелковая рубаха была повязана мягким черным галстуком. Из отложного ворота рубахи выглядывала розовая, хорошо выкормленная шея.

— Так-с, — проговорил он, играя брелоками. — Так, значит, яровые у вас шумят. Богатеть, стало быть, осенью будете.

Пересветов молчал. Внезапно он поймал себя за странным занятием: он оглядывал кабинет Трегубова с таким сосредоточенным вниманием, точно ему необходимо было запомнить каждую вещь, каждую мелочь. Он даже испугался этого. Против его воли его точно несло куда-то бурным потоком.

Трегубов подождал его ответа, встал с кресла и заходил по кабинету, мягко ступая желтыми башмаками. «Денег у него нет, — думал он. — Это ясно».

— Прохор Егорыч, — наконец, позвал его Пересветов, — Прохор Егорыч, сегодня мне срок платить вам по закладной тысячу рублей.

Пересветов тяжело вздохнул и замолчал.

— Ну, да, да, срок, — весело подхватил Трегубов и, заложив руки в карманы, игриво закачался на каблуках. — Срок, это верно. Только ведь вы тогда мне, помните, говорили, что деньги у вас наготове. А как поживает Настасья Петровна?

— С деньгами меня обманули, — заговорил Пересветов, и его лоб покрылся каплями пота. — Меня обманули, и я пришел… пришел к вам просить отсрочки платежа. Могу ли я надеяться, Прохор Егорыч?

Трегубов заходил по комнате, позванивая брелоками.

— Я вам не отсрочу, — наконец выговорил он и снова закачался перед Пересветовым на каблуках. — Я вам ни за что не отсрочу-с. Денег разве у вас нет? — спросил он.

Пересветов заметно бледнел.

— Нет.

— Если нет, сегодня же я предъявлю к вам через адвоката иск. Через месяц вам, вероятно, придется выехать из вашего именья. Кстати, я хочу там конский заводик небольшого фасона выстроить; усадьбу вашу снесу и конский заводик оборудую. Сегодня же и плотников буду подряжать. Отсрочить платежа я вам не могу, — снова проговорил он, — никак не могу.

— Прохор Егорыч, ради Бога! — вскрикнул Пересветов и вдруг упал перед Трегубовым на колени. — Прохор Егорыч, ради Бога, отсрочьте платеж хоть на неделю. Через неделю я рожь на корню продам. Глядишь, тогда хоть сколько-нибудь цена выяснится. Не губите же меня, Прохор Егорыч.

В глазах Пересветова стояли слезы, губы его дрожали. Он был белее снега.

— Не могу, — проговорил Трегубов.

Пересветов поднялся на ноги.

— Прохор Егорыч, — заговорил он, — послушайте, Прохор Егорыч. Ведь у меня вся жизнь, вся судьба моя в этом участке, так за что же вы меня выселить-то хотите?

— За свои денежки, — отвечал Трегубов, — очень просто-с.

Пересветов прижал обе руки к сердцу.

— Ах, Прохор Егорыч, Прохор Егорыч! Ведь я у вас пять тысяч занимал, а остальные пять тысяч процентами да неустойками наросли. Две неустойки в год вы с меня брали! Подумайте вы только! Ведь по совести говоря, я вам теперь тысячи три должен, не больше! Где у вас Бог, Прохор Егорыч, где у вас Бог!..

— Бог у меня, как у всех, в красном углу, — отвечал Трегубов и закачался на каблуках.

Пересветов вытер, кулаком слезы.

— Вы и без моих денег богаты, Прохор Егорыч, а у меня в этом именьице все. Если вы выселите меня оттуда, я руки наложу на себя, Прохор Егорыч. Пересветов снова бросился на колени. — Прохор Егорыч, не губите меня, ради Христа!

Трегубов стал рассматривать свои выхоленные ногти. По его лицу бродила усмешка.

— В Аляшине хорошие плотники, — сказал он, — так я аляшинских строить конюшни подряжу. Как вы мне посоветуете: аляшинских, что ли, нанять?

— Подлец! — вскрикнул Пересветов с исказившимся лицом. — Душегуб, кровопийца!

— Чего-с? — переспросил Трегубов и побледнел.

— Простите меня, Прохор Егорыч, — вскрикнул Пересветов, ломая руки, — простите меня, мерзавца, ради Бога! Ах, до чего вы меня доводите!

— А-а, так-то лучше, — прошептал Трегубов и добавил: — Присядьте.

Пересветов, бледный, послушно опустился в кресло. Он еще весь дрожал.

Трегубов присел тоже.

— За что я буду вас жалеть? — сказали он. — Вы-то меня жалеете? Настасья Петровна меня жалеет? А? Как вы думаете? А я для нее готов все сделать, все-с! Я и ей и вам говорил: приди она ко мне, так я за одно ласковое слово ее, за один взгляд ее сейчас же на руки ей расписку: «Деньги сполна получил». Так чего же вы от меня требуете? За что я вас жалеть буду, когда и вы меня не жалеете? А что вы относительно неустоек говорили, так ведь я вам своих денег не навязывал, а сами вы за ними ко мне прибежали. Стало быть, тут и разговаривать-то нечего!

— Что же мне теперь делать? — спросил Пересветов с убитым видом.

— А это уж ваше дело, — отвечал Трегубов, пожимая круглыми плечами, — я вам все сказал.

Пересветов неподвижно уставился в окно. Трегубов заходил из угла в угол по кабинету, играя брелоками. Пересветов глядел на калитку. И вдруг он увидел садовника с лейкой в руках. Он шел по направлению к калитке, и Пересветов приковал к нему свой взор; сейчас мучительная загадка должна была разрешиться. Садовник прошел в калитку. Ее низкая дверца захлопнулась с железным лязгом. «Щеколда, — решил Пересветов и чуть-чуть не улыбнулся, — никаких запоров нет. Щеколда». Его точно обдало чем-то горячим. Он стал глядеть на письменный стол Трегубова. Между тем Трегубов ходил из угла в угол по кабинету. Пересветов перенес свой взор на его розовую шею и затем на бронзовый подсвечник. У него помутилось в глазах и захолонуло на сердце. Но внезапно все исчезло и куда-то ушло. Острое чувство упало. Пересветов остался один, кислый и вялый. Он даже почувствовал упадок сил точно после тяжкой болезни.

— Деньги мне ваши, конечно, не нужны, — внезапно заговорил Трегубов, — тысяча рублей мне тфу-с, с позволения сказать, плевок-с. Деньги у меня водятся. На Аляшино в достаточных размерах припас. И от подошел к столу и не без удовольствия, открыл правый ящик. — Вот, взгляните-с, — предложил он Пересветову, и Пересветов увидел целую кипу денег. Весь правый ящик почти битком был набит ими.

«Так вот он двухсоттысячный корпус!» — подумал Пересветов.

Трегубов запер ящик и спрятал ключик в карман.

— Денежки, как видите, у меня есть, — повторил он, как бы заигрывая, — мне, главное дело, хочется на своем настоять. Так вот, условия мои вы слышали. Советовал бы я вам поумнеть, — добавил он, отходя от стола в угол комнаты. — Что за честь, коли нечего есть. А дела у вас запутаны донельзя! Настасья Петровна даже сама и коров доит, потому что у вас не на что поденщицы нанять. Чай вы через день пьете. Это я знаю. Третьеводни колеса вы покупали, так мужика на четвертак обсчитали. И это я слышал. Как только, подумаешь, вам не совестно? Где у вас стыд? Стоит из-за четвертака себя марать! Четвертак ведь не двести тысяч!

Трегубов презрительно усмехнулся. Пересветов с убитым видом поднялся на ноги.

— Прощайте, в таком случае, Прохор Егорыч, — прошептал он.

Трегубов весело пожал его руку.

— Au revoir. — И он пошел за ним в прихожую. — Так как же? — спрашивал он Пересветова на крыльце. — Посылать мне сегодня к адвокату или Настасья Петровна лично попросит меня об отсрочке?

Пересветов тихо рассмеялся. «Щеколда ведь оказалась-то, а я-то сдуру — запор», — подумал он.

— Чего-с? — переспросил он Трегубова и насмешливо вскинул на него глаза.

— Я говорю, — усмехнулся и Трегубов, — посылать ли мне сегодня за адвокатом, или Настасья Петровна лично попросит меня об отсрочке?.. Как мне вас понимать, одним словом? — добавил он.

— За адвокатом не посылайте, — однотонно буркнул Пересветов и, махнув Трегубову белой фуражкой, он исчез за воротами. «А белую фуражку ночью, пожалуй, издалека видно, — подумал он, — это надо принять в расчет». Он уже был у ворот своей усадьбы и сосредоточенно думал: «Своего гнезда я тебе ни за какие милости не уступлю, так ты себе и запомни! Потягаемся, черт его дери! Посмотрим, кто кого съест».

Он увидел жену: Настасья Петровна сидела на крылечке, поджидая мужа. Пересветов большими шагами подошел к пей.

— Собирайся к Трегубову, — сказал он резко и отрывисто, — проси сама об отсрочке. Он этого требует, а я уж — будет, — устал!

Настасья Петровна даже вскочила на ноги. Все ее хорошенькое личико выражало страх и удивление.

— Что ты? Что ты? — шептала она в ужасе. — В себе ли ты?

— Собирайся, тебе говорят, черт тебя подери! — крикнул Пересветов с бешеной злобой и стиснул кулаки.

Настасья Петровна долго, ничего не понимая, глядела в глаза мужа.

— И ты этого хочешь? — наконец, прошептала она, вся бледная.

— Хочу, черт тебя подери! — крикнул Пересветов.

Настасья Петровна закрыла лицо руками и с горькими рыданиями бросилась в дом. Целый час Пересветов вышагивал по двору, а она все еще не показывалась из дому. Наконец, она появилась на крыльце. В ее руках был зонтик. Ее лицо было бледно как снег.

— Что же, ты идешь? — крикнул ей Пересветов.

— Иду, иду, — прошептала она, спотыкаясь на ступенях, — видишь, иду!

В воротах она на минуту остановилась, точно перед ней была преграда, перескочить через которую у нее не хватало силы. Наконец, она исчезла в воротах. Пересветов поспешно бросился в сад; там он встал ногами на скамейку и стал жадно следить глазами за тонкой фигурой Настасьи Петровны, мелькавшей между зелеными полями. Когда, наконец, она скрылась в воротах Трегубовской усадьбы, Пересветов, потрясая кулаком, выкрикнул с бешеной злобой:

— Теперь квит на квит биться будем! Слышишь? Рубль за рубль!

Внезапно он упал на колени, закрыв лицо руками и колотясь лбом о скамейку, завизжал пронзительно и истерично…

VII

Вечер был тихий и ясный. На садовых дорожках лежали вечерние тени. Лиловая туча неподвижно лежала на западе. Листья деревьев не шевелились. Горьковатый запах сирени смешивался с неприятным запахом бузины, похожим на запах меди. У реки куковала кукушка. Настасья Петровна задумчиво сидела на скамейке в своем крошечном саду. Ее смуглые руки лежали на коленях. Она как будто похудела за последнее время; в глазах ее горела тревога. В нескольких шагах от нее, заложив руки за спину, ходил взад и вперед Пересветов. Он был в черном люстриновом, пиджаке и черной фуражке. Ходил он в глубокой задумчивости, ничего не видя и не слыша, делая крупный шаг своими обутыми в высокие сапоги ногами. Вот уже третий день его гнела постоянная тоска, щемящая и неотвязчивая, точно жадный паук присосался к сердцу. Он заметно похудел, а под его глазами темнели синеватые круги. Третий день он совсем не занимался хозяйством, с того дня, как жена его ходила к Трегубову просить отсрочки. Он хорошо помнит этот день. Настасья Петровна пришла от Трегубова бледная, с широко открытыми глазами. Она подошла к мужу и швырнула ему в лицо какую-то бумажку. Это была расписка Трегубова в получении тысячи рублей.

— Подлец, — прошептала Настасья Петровна в лицо мужа, — и ты и он — оба вы подлецы. И вас обоих я ненавижу!

И, прошептав все это, она ушла в свою спальню. Целый вечер она не выходила оттуда, а Пересветов спал эту ночь в кабинете.

Настасья Петровна шевельнулась, припоминая все это; Пересветов нерешительно подошел к ней.

— Настя, — позвал он, — Настя!

Молодая женщина не шевелилась. Только ее ресницы дрогнули.

— Ах, Настя, Настя, — заговорил муж, заламывая руки, — что я наделал, что я наделал! Если бы только я мог знать раньше, какой ценой мне это достанется. Зол я был, очертя голову со злости в омут бросился. Ах, Настя, Настя, не вернуть теперь прежнего! — Он тяжело передохнул и сделал несколько шагов. — Мутит меня, Настя, — заговорил он снова уставшим голосом, — тоска меня грызет. Точно пауки сердце сосут. А чем теперь это поправишь? Несчастный я человек, Настя, не могу я от своего отказаться, вот и пошел в омут! Настенька! — Пересветов опустился перед женой на колени. — Послушай меня, Настенька, — заговорил он, забирая руки жены в свои, — ты только послушай меня! Ты не очень меня ненавидишь? А? Не очень? Я ведь не для одного себя это сделал… тебя-то к Трегубову послал… а и для тебя тоже. Жалко ведь мне тебя-то на нужду вести. Жалко, пойми ты меня. Бедному человеку не сахар жизнь-то. Бедного человека обидеть никто и грехом не считает; ему и в лицо наплюют и в шею ни за что ни про что выгонят. Меня, Настенька, гоняли; было время. Вспомнишь, в краску и посейчас ударит. А за что гоняли? За бедность, только за бедность, будь она проклята!

Пересветов поцеловал пальцы жены. Ресницы Настасьи Петровны дрогнули; грудь ее дышала тяжело, но она молчала и сидела вся бледная.

— Помню я такой случай, — продолжал Пересветов, — лет восемнадцать тогда мне было. Пропала у хозяина ложка серебряная, а я в это время на кухне был. Ищут ложку, и чувствую я, и хозяин и хозяйка на меня глядят. Они-то, может быть, без дурной мысли на меня глядели, а мне-то кажется, что они меня именно вором считают. Покраснел я до ушей самых. И злюсь на самого себя и краснею. Через день отыскалась на дворе ложка: должно быть, кухарка с помоями ее выплеснула. Говорят об этом на кухне, а я опять краснею. Кажется мне, что опять на меня все смотрят. «Это, дескать, его, дело; подкинул он ложку; испугался и подкинул!» Так вот оно что значит бедность-то! И не виноват, да виноват; за бедность свою виноват! И дал я себе тогда же слово богатым быть, чтоб не краснеть за чужую вину, чтобы равным себя с людьми чувствовать! Вот что! — Пересветов передохнул снова. — Так вот они дела-то какие! Теперь мы, по крайней мере, перед одним только человеком краснеть будем, — перед Трегубовым. А у бедного человека каждый, кто на алтын богаче его, начальник, и перед каждым он трястись должен… Настя! — позвал Пересветов. — Любишь ли ты меня хоть крошечку, Настя?

Настасья Петровна сидела бледная и трепещущая и молчала. В саду было тихо. Пересветову казалось, что он слышит, как бьется сердце жены.

— Н-не знаю, — наконец, прошептала она со стоном. — Тяжко мне, Валерьян Сергеич, — добавила она с мучительной тоскою, — побил бы ты меня, што ли, иди ушла бы я от тебя… Сама я не разберусь. Гадок только мне он, гадок, гадок! — Настасья Петровна уронила бледные руки мужу на плечи. — Расплела бы я свои косыньки, — продолжала она, с тоской глядя в лицо мужа, — и все рвала бы их, рвала бы их… Моченьки моей больше нету. Не могу я и с тобой жить и к нему бегать… не могу… не могу… Освободи ты меня от этого, Валерьян Сергеич…

Она не договорила и с громким воплем бросилась на грудь мужа. Тот потерянно прижимал к своим губам ее тонкие пальцы.

— Ну, что делать, ну, что делать, — шептал он, — я и сам голову потерял, Настенька.

И он продолжал целовать холодные руки жены.

Между тем в тихий сад прилетел веселый перезвон бубенчиков. И муж и жена, порывисто поднялись на ноги.

— Это Трегубов, — прошептал Пересветов, бледнея всем лицом, — это он. Распорядись, Настюшка, самоварчик скорей поставить. Что же делать, нужно встретить его получше. Будь умницей, Настюшечка.

Настасья Петровна торопливо вытирала слезы. Пересветов побежал было к калитке, но с полдороги вернулся к жене. Он взял жену за руку, и все его лицо внезапно изменилось до неузнаваемости.

— Недолго нам мучиться, перетерпи, — прошептал он ей таинственно и многозначительно. — Скоро квит на квит пойдем. Это уж верно! Щеколда-то ведь не задержит! Рупь за рупь скоро выйдет! Будет с него, обожрался, — шептал Пересветов, вздрагивая как от озноба. — Второй-то калачик мы у него, пожалуй, и изо рта выхватим. Обожрется, так, пожалуй, околеет еще! Ему же лучше будет, если вырвем.

И, усмехнувшись кривой усмешкой, Пересветов побежал к калитке, широко расставляя долговязые ноги.

Настасья Петровна поспешно пошла в дом, на ходу доставая из кармана ключи. Между тем Пересветов широко распахнул калитку и проговорил:

— Добро пожаловать, дорогой гостюшка.

В калитку вошел Трегубов. Не снимая перчатки, он пожал шутливо левой рукой локоть Пересветова.

— А я к вам, соседушка, к вам вечерок поболтать. Соскучился, соседушка; вот я как вас полюбил, — болтал он.

От него сильно пахло духами.

— Пожалуйте, пожалуйте, — говорил, кисло усмехаясь, Пересветов. — Чай-то вы изволили кушать? Нет? Так где прикажете стол накрывать, в саду или в горнице? А? Как вам лучше?

— Конечно, в саду, соседушка, — расхохотался Трегубов, — кто же весной чай в комнатах пьет? А я еще влюблен при этом. Как же, по уши врезался!

Он снова рассмеялся. Пересветов стремглав бросился к балкончику.

— Настюша, — крикнул он звонко, — вели в саду самоварчик приготовить, — Прохор Егорыч в саду чаек желают кушать! В саду прикажи! Да сама выходи поскорее, — добавил он. И, потирая руки, он возвратился к Трегубову. — Так по уши врезались? — спросил он его с улыбкой.

— По уши, соседушка, по уши, — рассмеялся Трегубов и, опустившись на скамейку, стал стягивать с рук перчатки. — Пришлите вы ко мне, соседушка, за коровкой, — говорил он, — корову я хочу вам презентовать, тиролечку одну молоденькую. Корова полтораста монет стоит! Пришлите кого-нибудь завтра. Она мне не нужна, а вам, глядишь, пригодится.

— Пришлю, пришлю, — сказал Пересветов и подумал: «Ну, это еще далеко не калачик! Калачик, верно, самому придется добывать».

Между тем в сад пришла Аннушка и стала накрывать к чаю круглый стол, стоявший под тенью двух берез. Кругом стола она поставила несколько стульев. Затем на столе появились облупленный поднос и несколько приборов. Аннушка то исчезала в доме, то снова появлялась в саду.

— Аннушка, — крикнул ей Пересветов, — зови сюда Настасью Петровну. Да поскорее, скажи!

— Да пусть она особенно-то не принаряжается, — крикнул ей вслед и Трегубов, — она для нас и так хороша!

Пересветов подошел к Трегубову с искривившимся лицом. Трегубов вскочил со скамейки.

— Чего вы? — беспокойно спросил он его. — Чего вы?

Пересветов глядел на него тусклыми глазами.

— Зубы у меня, — наконец, выговорил он, — зубы просто ужас, как схватило. Вся левая сторона! — И, прижав ладонь к левой щеке, он опустился на место. — А вы на этот стул не садитесь — добавил он, — у этого стула ножка сломанная.

— Ну, зубы, это не беда, — сказал Трегубов, — мы сейчас зубы эти самые полечим.

И, пересев на другой стул, он крикнул Аннушке:

— Принеси-ка, Аннушка, из моей коляски кулечек; там у меня капли мадам Клико есть, — рассмеялся он, — мы сейчас твоему барину зубы лечить будем.

Аннушка, топая босыми ногами, принесла кулек. Трегубов достал оттуда две бутылки шампанского, флакон ликера и фрукты. И все это он в порядке расставил на столе. Затем он подсел к Пересветову и, обняв его стан рукою, шутливо заговорил:

— Вот как мы, соседушка, дружить стали, а давно ли на ножах были. Теперь у вас дело как по маслу пойдет. Поверьте моему слову. Давно бы вам личиком ко мне повернуться. С денежным человеком хорошее знакомство вести очень приятно. Деньги все на земле сделать могут. Они и враг наш и друг наш!

Трегубов рассмеялся и стал играть брелоками. Наконец, в сад вошла Настасья Петровна. Трегубов бросился к ней навстречу и стал целовать ей руки. Пересветов откупорил бутылку шампанского и залпом выпил стакан.

— Ну, что, как ваши зубки? Угомонились? — повернулся к нему Трегубов.

Пересветов сдержанно рассмеялся.

— Как рукой сняло.

Настасья Петровна села к самовару, бледная, с печальным лицом.

— Настасье Петровне нужно будет новое платье сделать, — говорил Трегубов, наливая себе в стакан шампанское. — И не одно даже-с, а несколько. Мне бы хотелось желтое, шелковое. Вы как думаете? А? Желтое ей будет к лицу. Она ведь брюнетка. Вы бы отпустили, соседушка, — обратился он к Пересветову, — Настасью Петровну со мной в город. В нашем городе порядочные модистки есть. Право, отпустили бы!

— Что же, — отвечал Пересветов и подставил Трегубову свой пустой стакан, — со временем можно будет.

— В нашем городе, — между тем говорил Трегубов Настасье Петровне, — есть даже одна модистка-француженка, хотя родившаяся в России. Прифасонивать она может наилучшим манером. На вас она потрафит за первый сорт, потому вы сложены как миологическая богиня.

И он стал пить чай. Пересветов допил шампанское и принялся за ликер. В саду стемнело. Лиловые тучи погасли на западе. От Калдаиса потянуло сыростью. Там, на перевозе, светящимся жучком мерцал огонек. Седой туман ползал над рекою и походил на цепь снежных холмов. На свет стоявшей на столе лампы то и дело прилетали серые бабочки и падали на абажур с опаленными крыльями. Но это не останавливало следующих. Они все являлись и являлись из тьмы, как хлопья снега. Казалось, смерть от огня доставляла им одно блаженство. Только позднею ночью Трегубов уехал от Пересветовых.

— Приходите как-нибудь ко мне вечерком, — сказал он на прощанье Настасье Петровне, — приходите, голубушка!

Та поглядела на мужа и молча кивнула головой. Сейчас же после отъезда Трегубова она ушла в спальню. Вечер утомил ее до последней степени.

А Пересветов долго еще бродил по двору и сосредоточенно что-то обдумывал. Затем он прошел в сад к покосившемуся плетню и достал оттуда из-под груды сухих листьев стальную стамеску. Он внимательно оглядел ее и снова спрятал под листья. Что-то нашептывая, он стал ходить по саду. И вдруг, его точно понесло куда-то вихрем. Почти не отдавая себе отчета, он двинулся вперед с громко бьющимся сердцем и бледным лицом. Как в полусне, он подошел к калитке Трегубовского сада, которую он запомнил так резко в последнее свое посещение. Осторожно он нажал пальцем железный конец щеколды, торчавшей с внешней стороны калитки, и легонько толкнул калитку от себя. Калитка распахнулась почти без шума. Пересветов притворил ее за собою и осторожно двинулся темным садом. Его волнение росло с каждым шагом. Он прислушивался к малейшему шороху, и его слух как будто стал острее. В саду стояла полнейшая тишина, но Пересветов даже и в ней улавливал тысячи звуков. Он слышал, как жук карабкался по сухой былинке, как шевелилась в кустах сонная птичка, как при малейшем дуновении ветерка листок шелестел о листок и травка шуршала о травку. Он подошел к окну кабинета, стал обеими ногами на фундамент и, придерживаясь руками за раму, заглянул в кабинет. В кабинете было темно, но Пересветов ясно видел тяжелый письменный стол Трегубова с массивной чернильницей на мраморной доске. Он глядел на стол, точно желая выпытать от него что-то. А стол стоял на полу тяжело, грузно и неподвижно и глядел на Пересветова медными крышками чернильницы. И внезапно Пересветов очнулся. «Что это я делаю, однако, — подумал он тоскливо. — Неужели уже это решено?» И тут же он с ужасом понял, что это решено, что это неотразимо, что от этого он уже не в силах уйти. Пересветов тихонько вышел из сада и осторожно затворил за собою калитку. И с сосредоточенным взглядом он направился домой. Шел он тихо, оглядываясь по сторонам и ежеминутно прислушиваясь. Но на полдороге на него внезапно напал такой страх перед этой, как ему казалось, роковой необходимостью, что он побежал бегом к своей усадьбе, потеряв всякое самообладание. «Я этого не сделаю, этого нельзя!» — думал он с колотившимся сердцем. Но у ворот своей усадьбы он остановился и прошептал:

— Нет, сделаю. Это уж решено. Решено и подписано! Квит на квит, рупь за рупь!

Он улыбнулся бледными губами и тихонько пошел в дом к спящей жене.

VIII

Зоя Григорьевна сидела в кресле на обтянутой парусиной террасе, когда к ней подошел Беркутов.

— Здравствуйте, — сказал он, приподнимая с курчавой головы свою крошечную шапочку. — Как вы себя чувствуете?

Зоя Григорьевна кивнула бледным и усталым лицом.

— Да как всегда, — покойно, хорошо. Только вот немного скучно. В Крым бы мне хотелось. Да вот вы денег мужу не даете.

— Это я умышленно, — усмехнулся Беркутов бритыми губами, — без вас мне будет скучно. Вот я разные резоны проконсулу и представляю. Так и так, дескать, денег нет и достать их неоткуда!

— Ну, Бог с вами, — сказала Зоя Григорьевна и устало улыбнулась.

— А почему на вашем капоте нет красной розы? — покосился Беркутов на голубой капот Столешниковой.

— Да зачем же ей непременно быть? — отвечала та вопросом.

— А помните условный знак?

— Ах, да…

Они замолчали. Тусклый и хмурый вечер затаскивал небо тучами. Близкое к закату солнце брызгало из-за тучи красными бликами по зеленым лугам и тусклой поверхности шумевшего на перекате Калдаиса. В поймах перекликались соловьи и квакали лягушки. Зоя Григорьевна вздохнула.

— Этому не бывать, — прошептала она и как будто чуть-чуть побледнела.

— Чему не бывать?

— Красному цвету на моем платье. Зачем его? Я не люблю красный цвет: он режет глаза.

— А вы придерживаетесь полутонов?

— Да. Видите ли, я ушла от жизни и только наблюдаю ее. Да и то не со всех сторон. Я избегаю всего чересчур резкого, мне хотелось бы прожить и умереть спокойно, без грома и молнии, без порывов, без бурь, а вот так, как проходят у нас хорошие осенние дни. Тепло, но не жарко, светло, но не до боли в глазах…

— Так-с, — усмехнулся Беркутов, — это все равно, что пойти в баню, да так и остаться на всю жизнь в предбаннике. Нет, по-моему это совсем не весело. — Беркутов сдержанно рассмеялся. — Нет, уж если жить, так жить, — продолжал он после минутной паузы. — Жить так, чтобы тебя как льдину вешней водой тащило. И так поставит, и этак, и ребром перевернет, и надвое расколет, и в конце концов на берег медленной смертью издыхать выбросит. Тут уж все от жизни возьмешь: и радость, и муки, и ужас, и даже агонию мучительной смерти.

Зоя Григорьевна слушала, поставив круглый подбородок на бледную с синими жилками руку и устремив усталый взор вдаль.

— И я в жизни много испытала нехорошего, — заговорила, наконец, она, — я была бедна, служила в гувернантках в разных домах, была незаслуженно оскорбляема. Иногда терпела нужду. Ну, я встретилась с человеком, который полюбил меня, которого от глубины души я уважаю.

— Это проконсула?

— Проконсула. Он дал мне полный комфорт, хорошую книгу и невозмутимую тишину. Ничего большого я не желаю. Я счастлива, насколько это возможно на земле.

Беркутов усмехнулся.

— И поэтому вы никогда не приколете к своей груди красного цветка?

— И поэтому я не приколю к своему платью красного цветка.

— Заперли вы самое себя в тюрьму и чувствуете себя на седьмом небе. Странно! — Беркутов стал было откланиваться, но, внезапно спохватившись, спросил Зою Григорьевну: — Ах, да. Кстати, как по-вашему, по тюремно-монастырскому уставу: можно пожертвовать жизнью человека, если это тебе необходимо и если человек этот никому не нужная размазня? Как вы думаете?

Зоя Григорьевна покачала головой.

— Нельзя. Конечно, нельзя.

— Это же почему? Ведь жизнь — борьба за существование. Она занимается только тем, что одной рукой производит, а другой истребляет. Жалости она не знает и для пустячного вывода она способна истребить тьмы народов. Если вам нужно произвести, например, вычитание, то на бумаге делается это так: пишется двести пятьдесят, минус сто пятьдесят, и производится расчет. А жизнь поступает в этом же случае гораздо проще. Она берет двести пятьдесят человек, истребляет из них полтораста, а оставшейся сотне говорит: подождите немного, я буду истреблять вас постепенно, поодиночке, но вместо вас, потребленных, я произведу зато двести пятьдесят тысяч живых! Вот и все. Поверьте, что это только теперь вычитание-то можно и карандашиком производить, а раньше карандашей-то не было. Ведь вычитание-то кровью человечество купило. Кровью! Подумайте-ка вы об этом. До свидания!

И Беркутов поспешно исчез с террасы. «Сейчас к Пересветовым надо будет махнуть, — думал он, — как слышно, температура повышена там до nec plus ultra и кислые щи, пожалуй, скорехонько разнесут бутылочку вдребезги. А где-то теперь сражение при Саламине», — вспомнил он внезапно.

Он вывел из конюшни своего рыжего иноходчика и поспешно стал его заседлывать. В этом ему помогал караульщик и, подтягивая подпруги на животе умышленно раздувавшего бока иноходца, он с улыбкой говорил Беркутову:

— А Глашка что-то к вам давнехонько не заглядывала. Ай вы ее бросили?

— Бросил, — отвечал с усмешкой Беркутов. — Глашку-то теперь Митькой зовут. На Саламине она теперь.

— Где?

— На Саламине. Остров такой в Греции есть. Грецкие орехи знаешь? Так вот она туда орехи грызть уехала. А здесь бы осталась, так, пожалуй бы, ей на орехи — ох, как влетело. Понял?

«Шутник», — подумал караульщик и громко расхохотался.

Беркутов иноходью выехал за ворота. Небо по-прежнему хмурилось, запад гас и в потемневших поймах у реки, заглушая соловьев, горланили лягушки.

Когда Беркутов вошел к Пересветовым, они сидели в столовой за чайным столом. С ними был и Трегубов; он был в серой паре, чулках и башмаках. На столе стояли две бутылки красного вина и лежали фрукты. Беркутов любезно поздоровался со всеми. Взглянув на похудевшее лицо Пересветова, он подумал; «Эге, кислые щи сильно бродят!» И, обращаясь к нему, он шутливо спросил:

— Ну, что, как поживают пятьсот султанш в гареме?

Пересветов кисло улыбнулся.

— Чего? — переспросил он и добавил: — Ах, да ты все о том же!

«Помнит, — подумал Беркутов, — следовательно, все обстоит благополучно!»

Он присел к столу и стал пить красное вино. Настасья Петровна сидела грустная и молчаливая. Трегубов то и дело поглядывал на нее.

— А вы как поживаете? — спросил его Беркутов. — Скоро ли Аляшино купите?

— Да двадцать шестого, должно быть, — отвечал тот.

— Это, стало быть, через неделю, — проговорил Беркутов и покосился на Пересветова. — А я слыхал, — продолжал он, — Верешимов тоже на Аляшино зубы точит. Тоже, говорят, двести тысяч собирает.

— Пока еще соберет, а они у меня в столе, — усмехнулся Трегубов.

— В столе? — переспросил Беркутов.

— А что, или, думаете, украсть могут? — внезапно спросил Трегубов Беркутова. — Нет, украсть-то трудненько. Я теперь по-холостяцки ночью в кабинете на диванчике сплю. Пледом прикроюсь, подушечку под голову, а на стульчик рядышком огнестрелочку. Да не револьверчик, а кольтовскую магазиночку о двенадцати зарядах. Вор-то в окно, а я раз, семь, двенадцать. Ведь этак, пожалуй, из человеческой-то головы решето можно сделать! Как вы думаете? — Трегубов рассмеялся, замолчал и, играя брелоками, стал смотреть на Настасью Петровну. — А меня дома нет, — добавил он, — так в моем кабинете приказчик мой старший сидит. А он все равно, что я! Это такой кащей бессмертный, что из-за полушки удавится!

Трегубов опять замолчал и стал играть брелоками.

Беркутов заметил, что Пересветов сильно побледнел.

«Что, голубь, нелегко калач-то достать? — подумал Беркутов. — Нелегко, а все-таки можно. Нужно ему, однако, мысль подать, а то ему самому Америки ни за что не открыть. Такие люди пороха не выдумывают, но выдуманным порохом почище изобретателя пользуются!»

— Да кто у вас воровать-то станет, сторона здесь глухая, — рассмеялся Беркутов, — народ смирный!

— Да, это правда, — Трегубов зевнул и заиграл на скатерти до глянца выхоленными ногтями.

Мужчины молча стали пить красное вино. Все чувствовали себя как будто не по себе. Даже всегда веселый Трегубов смеялся реже.

— А я в Аляшине хорошо устроюсь. — заговорил он с зевком, — первое дело локомобиль заведу. Он у меня и пахать и молоть будет. Хлеб на пеклевань я буду перерабатывать; отрубь за границу шибко идет, и я от одной отруби миллионы наживу.

— Отрубь — хорошая штука — заметил Беркутов, — от отруби и свинья жиреет. Что верно, то верно.

— У меня все будет пар делать, — мечтал, позевывая, Трегубов, — и молотить, и веять, и пахать, и молоть. Нынче век пара, и мы не из толстокожих. Мой тятенька покойный «Егоров» через «ферт» писал, пар только в банях видел и по железной дороге ездить до смерти боялся. Дьявол, дескать, колесами вертит. А у меня все пар будет делать. Слава Богу и мы не хуже европейцев стали, а в чем ином, так, пожалуй, сто очков вперед европейцу-то дадим! Времена не те-с!

— Да, это верно, — вставил Беркутов, — перемена повсеместно огромная видна, прежние собачьи дети теперь уж давно фисдешьенами стали!

— Как-с фисдешьенами? — переспросил Трегубов и расхохотался. Смеялся он долго и звонко, но, наконец, встал. — Однако, мне и домой пора; старший приказчик, поди, теперь в моем кабинете носом клюет! — И он стал прощаться.

«Заволновался, это нехорошо!» — думал о нем Беркутов.

— Как вы сказали? — между тем спрашивал его при прощанье Трегубов. — Чем собачьи-то дети стали? Фисдешьенами? Это верно, это верно. Одежа не та же, да душа погаже! Это верно, это верно!

И, громко хохоча, он скрылся в дверях.

— Читал ты, какое в Оренбурге дело разбиралось? — спрашивал Беркутов Пересветова, когда Настасья Петровна ушла спать и они остались вдвоем в комнате.

— Нет, не читал. А что? — переспросил Пересветов.

— Это любопытное дело. Мещанин один купца облапошил в Оренбурге. Подкупил его любовницу, и пока та в одной комнатке с купцом-то балясы точила, он в другой шкап подломал и пятнадцать тысяч выудил. Тоже, должно быть, лишний калач взял из любви к ближнему.

— Как же он попался-то, если ловко все обделал? — спросил Пересветов.

— Как же? — Беркутов на минуту задумался. — Любовница на него донесла. Обсчитал он ее на три тысячи, она и донесла! И Беркутов тотчас же переменил разговор. — Я к тебе вот зачем, собственно, приехал, — сказал он Пересветову, уже прощаясь, — Столешников может дать тебе через день тысячу рублей. Возьмешь?

Пересветов покачал головой.

— Нет, теперь мне деньги не нужны. А впрочем… — заколебался он на минуту и добавил: — Нет, не нужны, не нужны…

Он вышел провожать Беркутова за ворота и долго стоял там, поглядывая на Трегубовский дом. Там, в кабинете, сквозь ветки деревьев, мерцал огонек. Окошко точно подмаргивало Пересветову и дразнило его. У него снова помутилось в глазах и закружилось в голове. С острым ощущением в сердце он, наконец, вернулся в спальню, разделся и лег спать. Но сон не шел к нему. Он лежал с открытыми глазами и все думал, и думал, взвешивая каждую мелочь. Порою он поднимался с постели, подходил к окну и, опустившись на стул, долго глядел на тихий двор, шевеля бледными губами, точно производя какой-то расчет.

Наконец, он подошел к жене, сел к ней на постель и осторожно разбудил ее. Вздрагивая всем телом и слегка жестикулируя, он шепотом стал передавать ей свой план.

Это необходимо для них обоих, и если жена не поможет ему, он все равно пойдет один, очертя голову, рискуя пасть с простреленной головой. Пусть она слушает внимательно и запомнит все до последней мелочи. Это нужно. Через три дня они должны обокрасть Трегубова. Они выкрадут у него двести тысяч. Вдвоем сделать это вовсе уж не так трудно. Даже легко. И это нужно сделать. Иначе они оба измучаются. Не быть же ей вечно Трегубовской содержанкой? А сделают они это так. Два дня Пересветов будет притворяться больным и лежать в постели. А на третий день к ночи пусть жена идет к Трегубову. Трегубов должен будет провести ее к себе в дом так, чтобы никто не знал об ее присутствии в доме. Чтобы ни одна душа не видела. На этот счет она заранее должна сговориться с Трегубовым. Она обещает ему пробыть у него до рассвета, и тот от радости совсем ошалеет. И пусть они оба будут сидеть в спальне. Когда Трегубов уснет, она придет в кабинет и отворит окошко. Тем временем Пересветов будет уже в саду. Он поймет этот условный знак и придет к ней. Когда он влезет в окно, она снова придет к Трегубову. А он взломает стол. На это ему будет достаточно четверти часа. Даже меньше. Через четверть часа жена возвратится в кабинет, и они оба исчезнут в окно. Деньги они спрячут вы лесу. После этого они вскоре прекратят с Трегубовым всякое знакомство. Через год именье их будет продано, к тому времени все подозрения улягутся, и они, забрав припрятанные денежки, уедут куда-нибудь далеко-далеко и будут жить счастливо и независимо. Но пусть она будет хладнокровна, насколько это возможно, и не оставит в спальне после себя ничего, что может подать повод к подозрению, ни булавки ни шпильки — ничего. У него уже все обдумано и заготовлено. Стамеска в саду. Жестяной ящик, в котором они зароют деньги, уже в лесу, и яма приготовлена им. Одним словом, им внимательно обдумана каждая мелочь, и они могут сделать это безнаказанно. Это даже не грех, потому что наказать негодяя не грешно. Мало ли они от него пострадали? Он, как паук, высосал из них всю кровь. Они оба худеют не по дням, а по часам, потому что им тяжко от этого скорпиона. Он их заклятый враг, и щадить его нечего. Да у него и без двухсот тысяч много еще останется.

Настасья Петровна долго слушала мужа с широко открытыми, неподвижными глазами, затаив дыхание и вздрагивая плечами. Долго она не соглашалась принять решения мужа. Но тот настаивал на своем и говорил, что иначе он пойдет один, на свой страх, рискуя пасть с простреленною головою. Он не может делиться с Трегубовым своим последним достоянием — женою, он его ненавидит всем сердцем и пойдет один туда, за деньгами, если жена не захочет помочь ему. Это единственное средство избавиться навсегда от нужды и Трегубова. Жена умоляла мужа помедлить; но он не соглашался. И долго они сидели на своей постели друг против друга, бледные и взволнованные, страстно перешептываясь и слегка жестикулируя, то хватая друг друга за руки и попеременно прижимая их к сердцу, то касаясь ими плеч и колен, с горящими глазами и вздрагивая всем телом. За окном шуршал ветер; по небу стадами ходили тучи; серп луны пришел с востока, долго глядел в их окошко неподвижным взором и, наконец, ушел дальше, а они все еще сидели друг перед другом, жестикулируя, страстно перешептываясь и вздрагивая всем телом, как охваченные ознобом. Наконец, они оба заснули тяжелым сном, крепко прижавшись друг к другу и тесно обнявшись, оба измученные, усталые и больные. В комнате сразу стало тихо.

IX

Двое суток Пересветов лежал в постели, якобы больной. Да он и действительно был нездоров. Сильный нервный подъем в течение нескольких недель сделал свое дело. Пересветов сильно похудел, глаза его лихорадочно горели. Порою он походил на душевнобольного. Две ночи он провел почти без сна. Настасья Петровна пыталась всячески отговорить мужа, но он стоял на своем упрямо и настойчиво, угрожая в крайнем случае идти один, на риск, под выстрелы кольтовской магазинки. Целыми ночами порою они беседовали все о том же, и месяц часто видел их бледные фигуры, сидящие друг против друга на измятой постели и возбужденно жестикулирующие.

Наконец, наступил третий день, в который они решили произвести кражу. Накануне Настасья Петровна сказала заезжавшему к ним на минутку Трегубову, что муж ее сильно занедужил, что он лежит в постели, вот уже сутки не выходит из комнаты, и что она может завтра прийти к нему поздно вечером. Она останется у него, пожалуй, хоть до рассвета, пусть только он обещает ей провести ее в дом незаметно, так, чтоб ни одна живая душа не подозревала об ее присутствии в трегубовском доме. Трегубов с восторгом согласился. Он поклялся, что все это он исполнит самым наилучшим образом. Пусть она не волнуется и не боится понапрасну. И Трегубов передал ей свой план. По странному совпадению, путь, избранный им, был тот же, который наметил для себя Пересветов. Очевидно, он был самый удобный для тайных путешествий. Может быть, даже Трегубов уже пользовался им когда-нибудь. И он говорил Настасье Петровне: пусть она незаметно пройдет вечером к той стороне его сада, которая примыкает к полевой дороге. Там есть небольшая калитка. Трегубов будет ждать ее у этой калитки и проведет ее садом к окну кабинета. Окно это невысоко, он поможет ей проникнуть через него в дом и проведет в угловую комнатку, куда он вынесет из кабинета подушку и плед. Там есть софа и столик, и они прекрасно поужинают там холодной телятиной, фруктами и шампанским. Он нередко и раньше ужинал в этой комнатке, и теперь он велит подать туда заранее только один прибор и один бокал, чтобы даже утром прислуга не догадалась о присутствии этой ночью в его доме постороннего человека. А это даже очень весело — есть из одной тарелки одним ножом и пить из одного стакана. Глаша ложится спать рано, а садовника он под каким-нибудь предлогом удалит совсем со двора на весь день и ночь. Когда же будет светать и Настасья Петровна покинет угловую комнатку, Трегубов проводит ее тою же дорогой и снова перенесет в кабинет плед и подушку. Одним словом, Трегубов гарантировал Настасье Петровне полную тайну. Когда она передала все это мужу, Пересветов только потирал руки. Трегубов сам шел в ловушку. Очевидно, судьба благоприятствовала Пересветову.

Наконец, наступил вечер. Аннушка улеглась спать. Пересветов садом проводил Настасью Петровну и долго глядел ей вслед. На полдороге Настасья Петровна внезапно замялась; она остановилась, заколебалась и как будто хотела вернуться назад. Муж следил за ней, бледный от волнения. Она, все еще колеблясь, оглянулась и увидела его фигуру в полумраке сада. Он сделал резкий жест, посылая ее вперед. Она все еще колебалась, переминаясь на одном месте. Муж трижды повторил свой жест резко и решительно. Ее точно что толкнуло. Она быстро двинулась вперед и скоро исчезла за высоким забором трегубовского сада. Пересветов подождал несколько минут и затем тихонько возвратился к себе спальню и лег на постель. Внезапно возбуждение покинуло его, и он почувствовал себя слабым и разбитыми. Одну минуту ему даже не хотелось идти. Желание поспокойнее лечь и заснуть овладело им всецело. Но вялость его исчезла, лишь только он услышал бой часов. Часы пробили десять, и их звон сразу возбудил его, как труба возбуждает солдата. Теперь можно было идти. Пересветов тихо поднялся с постели и в одних носках осторожно прошел к кухне. У двери он остановился и стал слушать, затаив дыхание. Аннушка спала, жевала впросонках губами и порою громко всхрапывала. Это успокоило Пересветова. Он возвратился в спальню и в полутьме стал одеваться. Он надел высокие сапоги, черный люстриновый пиджак и черную фуражку. Одну минуту он простоял в нерешительности перед стеной, где висел на гвозде его охотничий нож. Он хотел положить его на всякий случай к себе в карман и даже протянул было руку, но внезапно передумал, махнул рукою и вышел из спальни. Стараясь ступать как можно тише, он домом прошел в сад, достал там у плетня из-под груды листьев стамеску и спрятал ее в карман. Несколько минут он простоял после этого как бы в глубокой задумчивости, а затем поспешно перелез через плетень и очутился в поле. Он огляделся по сторонам. В поле не было ни души. Трегубовская усадьба была погружена во мрак. Только у перевоза низко, на самой земле, как светящийся червячок, шевелился огонек. Где-то далеко протявкала собака. В пойме крякнула утка и смолкла.

Пересветов молча двинулся пустынным полем с громко бьющимся сердцем. Крупные здания трегубовской усадьбы белели своими стенами и походили во мраке на пасущееся в поле стадо. Пересветов свернул с дороги на межу. Внезапно ему почудился грохот телеги; он присел на меже и стал глядеть. На дороге показалась телега с буланой лошадью в оглоблях. Оглобли были очень коротки, телега то и дело набегала на лошадь и толкала ее в зад; можно было подумать, что не лошадь везет телегу, а телега ее. В телеге сидел мужик. Пересветов увидел его похожий на взведенный курок нос и сразу узнал в нем Трофима, того самого, у которого он недавно купил колеса. Трофим дергал вожжами, чмокал губами и говорил сам с собой:

— Он, грит, уступи за три с полтиной, а я нет, шалишь! Он грит, в Аляшине дешево. Дешево, так покупай. А мне что? Аляшинцы — воры, аляшинцы из воровского леса делают, а у меня покупной! Аляшинцы мне не указ! Вот что!

Пересветов сидел, спрятавшись за высокою стеною ржи, и пережидал, пока телега не скрылась во мраке. И тогда он снова двинулся вперед. Скоро он был уже у калитки. Тихохонько он растворил ее и вошел в сад. Там он спрятался в кусты сирени, с тем расчетом, чтоб ему было видно окно кабинета, и стал ждать. Окно было затворено и, следовательно, идти ему было еще рано. Он пощупал в кармане стамеску и уселся поудобней, не спуская глаз с окна. В саду было тихо, невозмутимо тихо, и это придавало еще большую жуткость настроению Пересветова. И вдруг внезапная мысль обожгла Пересветова. Что если Трегубов на эту ночь перепрятал деньги в другое место? Он взломает стол, и там пусто. Это было бы ужасно!

Пересветова забило как в лихорадке.

Но тут окно кабинета внезапно бесшумно распахнулось. В окне мелькнула и скрылась чья-то легкая тень. Пересветов поднялся на ноги, переждал минуту и, тихонько ставя ноги, направился к окну. У окна он остановился и заглянул в кабинет. Там было тихо. Тяжелый письменный стол взглянул на него крышками чернильницы. Пересветов снял с себя сапоги, тихонько босиком влез в окошко и тотчас же затворил его, чтобы ночная прохлада не достигла Трегубова. Не теряя ни минуты, он приступил к работе. Он внимательно оглядел правый ящик стола и осторожно стал вводить стамеску в тонкую скважину между доской стола и его ящиком. Сначала это ему плохо удавалось: рука его дрожала, и стамеска то и дело выскальзывала из скважины. Но, наконец, самообладание вернулось к Пересветову. Все острее стамески вошло в скважину. И, нажимая постепенно рукой на рукоятку стамески, он стал тихонько приподнимать тяжелую крышку стола. Крышка скоро слегка приподнялась, но замок все еще не позволял выдвинуть ящика. Пересветову пришлось срезывать дерево стамеской. И тогда он снова подвел стамеску над замком, и нажимом руки опустил его вниз. Замок осел с тихим звоном. Ящик был отперт. Пересветов дрожащими руками выдвинул его. Деньги были здесь. При виде их Пересветов снова потерял самообладание и, дрожа всем телом, стал набивать ими свои карманы; руки его дрожали. Деньги то и дело вываливались на пол, и ему приходилось подбирать их с пола. Наконец, ящик был опустошен. Все деньги были уже рассованы по карманам Пересветова. Он вдвинул ящик и вдруг услышал в соседней комнате шмыганье туфель. И уже по этим шагам Пересветов сразу догадался, что в кабинет идет Трегубов. Однако, бежать в окно было уже поздно. Пересветов встал в угол за дверь, спрятавшись за тяжелую портьеру. И в эту минуту в кабинет вошел Трегубов. Он был в голубом бархатном халате, опоясанном золотым шнуром. Сделав два шага, он остановился. Пересветов глядел на его розовый затылок. Трегубов зашевелился. И тут Пересветов понял, что он хочет идти к столу, чтобы освидетельствовать ящик. Если он сделает это, тогда все пропало. А теперь был самый удобный момент. Трегубов стоял всего в двух шагах от Пересветова. Пересветова точно что приподняло от земли. Тихонько он отстегнул толстый шнур, подбиравший портьеру, и затем неслышно сделал два шага. Все это произошло в момент, и прежде чем Трегубов успел повернуться к нему лицом, он сзади захлестнул на его горле петлю и потащил его к себе, со злобой, изо всех сил стягивая петлю. Трегубов упал к нему на грудь и захрипел. Его левая рука закинулась назад и захватила пальцами затылок. Пересветов все стягивал и стягивал петлю. Трегубов задвигал плечами, пытаясь повернуться лицом к своему врагу. Пересветов, напрягая все силы, затягивал петлю. Трегубов как-то осел. Силы уходили от него, он сполз с груди Пересветова вниз на пол. Его ноги скрутились и опять раскрутились; хрип стих, и Пересветов увидел его раздутое, с оскаленными зубами, лицо. Правый глаз его быстро вращался в орбите и точно смеялся. Он как будто узнал Пересветова и торжествовал. Наконец и этот глаз остановился и помутнел. Пересветов, весь покрытый потом, осторожно опустил мертвого врага на пол.

X

Пересветов долго молча глядел на распростертого на полу Трегубова. Затем он бессильно опустился на диван. Рядом с диваном стоял стул, на котором лежала крошечная кольтовская магазинка. В окно кабинета заглянул месяц, и ее вороненый ствол блеснул под его лучом. Пересветов сидел и неподвижно глядел перед собою. Волнение его ушло, возбуждение упало, и он сидел с бледным лицом, весь усталый и разбитый, с немощью во всех членах. Он чувствовал внутри себя пустоту, точно из него все вынули, и вдруг Пересветов услышал шаги. Уже по этим осторожным шагам сразу было слышно, что робко кравшийся человек весь дрожал от волнения и страха, так что ноги приплясывали на полу. Пересветов поднял глаза. В кабинет осторожно вошла, содрогаясь всем телом, Настасья Петровна. Она уже была одета, ее глаза, широко раскрытые и потемневшие, остановились на лице мужа. Тот безмолвно указал ей глазами на неподвижно распростертый труп Трегубова. Она присела рядом с мужем на диван, прижимая обе руки к подбородку и вздрагивая коленями. Несколько минут они молчали. В комнате царила невозмутимая тишина. Где-то в соседней комнате часы пробили двенадцать; их бой внезапно точно вывел из сна и оцепенения Пересветова. Он поднялся на ноги, полный нервного возбуждения и острой энергии. «Раз „это“ сделано, — подумал он, — надо прятать концы». Мозг его работал с удивительной силой и напряженностью. Пересветов подошел к Трегубову и стал тихо приподымать его за плечи.

— Бери за ноги, — шепнул он жене.

Та стремглав ринулась на помощь к мужу. Возбуждение мужа точно передалось и ей, как электрический ток. Осторожно она стала приподнимать труп за ноги.

— Неси к окну, — шептал муж или, вернее, не шептал, а только шевелил губами. Но жена понимала его. Как два животных, они могли разговаривать теперь взглядами и жестами. Ступая как можно тише, они принесли труп к окну, задевая то и дело им за стол и стулья. Со всевозможными предосторожностями они протащили труп в окошко и понесли его садом под изволок к реке Калдаису. Порою они останавливались на мгновенье и затем снова продолжали свой путь. Наконец, они уже были на берегу. Калдаис лениво плескал в берега и весь дымился легким паром, как загнанное животное. Пересветовы понесли труп вверх по течению, туда, где Калдаис вырыл себе у низкой и мягкой кручи глубокий омут. Здесь, на берегу, они опустили труп. Пересветов стал стаскивать с него бархатный халат, протаскивая окоченевшие руки трупа сквозь узкие рукава.

— Камни, — прошептал Пересветов жене.

Та поняла его с полслова и бросилась собирать на берегу вырытые вешней водой камни. По два, по три она приносила их мужу. Все ее движения были быстры, резки и беззвучны. Так движется чующее опасность животное. Наконец, камни были собраны ею в достаточном количестве. Пересветов, превратив халат в мешок, наполнил его камнями и подвязал его к ногам Трегубова золотым шнурком халата. Затем они оба стали осторожно спускать труп с низкой кручи в реку вниз головой. Трегубов тихо пошел ко дну. С минуту они чего-то ждали и глядели на реку. Калдаис дымился. Кругом было тихо, как в гробу. Кажется, это их успокоило, и они, вымыв выпачканные тиной руки, поспешно пошли к окну кабинета. Там по-прежнему было тихо. Пересветовой нужно было принести из боковой комнатки плед и подушку и бросить их в кабинете на диван у того стула, на котором лежала кольтовская магазинка. Проворно и тихо, как кошка, она влезла в окно кабинета. Через минуту и плед и подушка были уже на диване. После этого они оба отправились в лес прятать деньги. Лес был расположен всего в полуверсте от усадьбы Трегубова, и через несколько минут они уже были там. Спрятать деньги в ящик и опустить его в приготовленную заранее яму было для них делом одной минуты. Ящик исчез под землей, запорошенной старыми листьями, в двух шагах от высокого, расщепленного грозой, дуба. Старый дуб остался сторожить деньги Трегубова, а они поспешно двинулись вон из леса.

В нескольких саженях от своей усадьбы Пересветов внезапно остановился и побледнел всем лицом. Случайно взглянув на свои ноги, он заметил, что шел в одних носках, между тем как его сапоги остались у окна трегубовского кабинета, как явная улика. Ему нужно было идти обратно за сапогами, так как оставить их под окном кабинета было немыслимо. Настасья Петровна пошла к своему саду, а Пересветов снова повернул к трегубовской усадьбе. Снова он осторожно отворил калитку и вошел в сад. Почти без страха и с необыкновенным подъемом всех своих сил, он двинулся знакомой дорогой к окну. Однако, почти уже около самого окна он чего-то испугался. Внезапно его сердце точно что-то кольнуло. Он остановился и стал глядеть в окно в странном оцепенении и тоске. С минуту он стоял так среди невозмутимой тишины сада, точно чего-то ожидая. Сердце его тревожно колотилось, в глазах плавал туман. И вдруг он увидел в окне распухшее лицо Трегубова; его правый глаз быстро вращался в орбите и имел донельзя лукавое выражение. Казалось, он хотел сказать Пересветову, что он его видел, узнал и запомнил навсегда, и что он напрасно думает, что все счеты между ними подведены и покончены. Счеты только начинаются, и ужасы еще впереди.

Пересветов попятился назад, но все исчезло так же внезапно, как и появилось. Пересветов бросился к окну и, схватив свои сапоги, бегом повернул обратно вон из сада, позабыв даже затворить за собою калитку. Полем он бежал без всяких предосторожностей, и только когда он перелез через плетень своего сада, самообладание вернулось к нему. Он надел сапоги, чтоб не наследить на полу, и пошел в дом. Настасья Петровна спала на своей постели, как убитая, с бледным лицом и полуоткрытым ртом.

Он тихонько разделся, залез под одеяло и тотчас же крепко заснул, точно его опустили в воду.

XI

Беркутов только что возвратился из поля и пил чай в своем флигеле. Свет вечерней зари проникал в открытое окно и ложился на полу розоватыми пятнами. Лицо Беркутова было серьезно и озабочено. «А Пересветов крепок, — думал он. — Неужели же я не добьюсь от него никакого толку?» Он вставил в камышовый мундштучок папиросу и оглянулся.

К окну подошел ночной караульщик.

— Ты что? — спросил его Беркутов.

— Да так, к вам покалякать.

— Ну, калякай.

Караульщик облокотился на подоконник.

— Вы знаете, кто Трегубова убил?

— Нет, не знаю. А по-твоему кто?

— Кто? Ершаутские татары. Боле некому. Беспременно Абдулка с Сергушкой. Это их дело.

— Это почему же?

— Да уж поверьте. Нашенский мужик Трофим колесник, може слышали, в эту ночь, как Трегубова покончили, как раз в Ершауте ночевал. А Сергушки с Абдулкой всю ночь дома не было. И где они были — никому неизвестно. Стало быть, это их дело. А Трофим-то сказывал: «Я, грит, этою же ночью из Полозова в Ершаут мимо усадьбы трегубовской еду и вижу, во ржах кто-то сидит. Так сажен на сто от дороги. Сидит, и на нем шапка татарская, а в зубах ножик». Это, стало быть, Абдулка самый и сидел, — добавил караульщик. — Абдулка — первый конокрад во всем уезде.

Беркутов затянулся папиросой.

— Ну, а кто Абдулке, по-твоему, окно в кабинете отворил? — спросил он караульщика. — Окно-то ведь не взломано, а изнутри отворено было. Это на следствии выяснилось. Кто же Абдулке мог окно отворить?

— Этого я не знаю, — покрутил головою караульщик, — меня там не было. А только я сейчас бы этого самого Абдулку в кандалы и в Сибирь.

— Да ведь на это улики нужные — усмехнулся Беркутов.

— На что лучше улики, — первый конокрад во всей округе. Его в третьем годе у нас пымали, всем селом, знаешь, как били.

— Украл он что-нибудь?

— Нет, где украсть, вечером мимо села ехал.

— Так за что ж его били-то, если он ничего не украл?

Караульщик усмехнулся.

— Да, время нам ждать, когда он воровать будет. Чать у нас тоже своя работа есть. У него своя, и у нас своя. Дожидаться нам его неколи. Что у нас делов, что ли, никаких нет? У нас как пымают, так и бьют. А что насчет того, что окно отворено, так другой слово скажет, — окно само отворится. На все свой заговор есть: от собачьей брехни — заговор от чемера — заговор, от червя — заговор. Заговором можно любого мужика к какой хошь бабе приворотить… Ученого человека окно не удержит, — добавил караульщик авторитетным тоном.

— Так-с, — усмехнулся Беркутов бритыми губами.

— Да вот и так-с, — повторил караульщик с некоторым раздражением. Очевидно, усмешка Беркутова рассердила его.

— Ну, хорошо, — продолжал Беркутов, — если это сделал Абдулка, так скажи ты мне, как это Трегубов не застелил его? Ведь ружье-то рядом с Трегубовым на стуле лежало.

— Как не застрелил, — повторил караульщик и поглядел в лицо Беркутова. — Очень просто. Да как он его мог застрелите скажи ты мне, — продолжал он через минуту, — если у него в руках свеча из человечьего сала была? Абдулка-то тоже не дурак. Он окно-то отворил да свечу из человечьего сала зажег. Трегубова тут, конечно, сразу и одурманило, Трегубов-то и сварился. Ну, а Абдулка, конечно, за деньгами тут как тут. Нет, это его рук дело. Все улики на него.

Беркутов хотел возражать но внезапно подумал: «Да я-то, впрочем, чего стараюсь. Чем больше болтают глупостей, тем лучше». И он добавил:

— А может быть, что и Абдулкино дело.

Он еще что-то хотел сказать, но услышал звон колокольчика и повернулся к воротам. В ворота въезжала ямская тройка. В тарантасе кто-то сидел в военном пальто и белой фуражке. Беркутов глядел на тарантас. Между тем тарантас, миновав подъезд дома, направился к флигелю управляющего. «Кто бы это мог быть?» — подумал Беркутов и вдруг в сидевшем человеке узнал местного станового пристава Пентефриева. Углы губ Беркутова чуть-чуть дрогнули. «Зачем это его сюда принесло?» — подумал он о Пентефриеве. Тарантас остановился у крыльца флигеля и затем отъехал к конюшням в сопровождении караульщика.

Беркутов поднялся, протягивая входившему Пентефриеву обе руки.

— Вот спасибо, Октавий Парфеныч, что заглянули, — заговорил он с улыбкой. — А я сижу и скучаю.

Пентефриев пожал руку Беркутова довольно, как ему показалось, сухо. «Может быть, уж поздно шуточки-то шутить? — подумал Беркутов. — Может быть, в открытую уж игра-то пошла?» Потихоньку он стал подвигаться к письменному столу.

— По делу какому? — спрашивал он станового, слегка бледнея.

Тот не отвечал и сосредоточенно шарился в своем портфеле, что-то отыскивая. Беркутов осторожно стал выдвигать левый ящик стола. «Неужели уже итог всему?» — думал он и, незаметно вынув из ящика маленький револьвер, сунул его в свой карман.

— По какому же вы делу? — спросил он Пентефриева несколько надменно.

Тот, наконец, нашел нужные ему бумаги и, любезно щелкнув шпорами, повернулся к Беркутову.

— Ах, простите, вы что-то меня спрашивали, а я не слышал, убей меня Бог, — не слышал! Столько дела, столько дела! Голова кругом идет. Окладные листы я вам завез, за Ильей Андреевичем недоимочка в полтораста рублей есть. Конечно, это сущий пустяк, но что делать, что делать, — служба-с!

Пентефриев рассмеялся и вручил Беркутову два листа.

«Так, стало быть, вот какое дело-то, — подумал тот, — стало быть, шуточки-то можно еще шутить».

— Что же, заплатим, — сказал он вслух, — на той неделе я вам с конторщиком деньги пришлю. Присядьте, будьте гостем. Не хотите ли чаю? У меня коньяк недурный есть.

И Беркутов пошел к невысокому шкапчику.

— Попробуем, попробуем, — рассмеялся Пентефриев, — коньяк я монастырскими сливочками зову.

— Его еще молоком от бешеной коровы называют, — усмехнулся Беркутов уголками губ и поставил на стол бутылку.

Пентефриев тотчас же подлил в свой стакан золотистого молока бешеной коровы. Это был маленький и худенький человечек, юркий и подвижной, с громадными рыжими усами. Усы эти совсем не шли к его лицу и казалось, были взяты с другого человека и приклеены неизвестно зачем под нос станового. Но они, очевидно, очень нравились самому Пентефриеву, и он во время разговора постоянно разглядывал их, опуская долу глаза я выпятив как можно дальше верхнюю губу.

— Ну как ваши делишки? — спрашивал его за чаепитием Беркутов. — Я думаю, все в картишки дуетесь?

Пентефриев махнул рукою.

— Какое! Понимаете ли, милейший, с трегубовским делом столько возни, столько возни! Я даже сна и аппетита лишился.

Он замолчал, понюхал пахнувший коньяком чай, сделал глоток и стал с любовью разглядывать свои усы.

— Чрезвычайно много дела, — добавил он.

— Неужто так-таки ни на кого нет подозрений, — спросил Беркутов.

Становой пожал плечами.

— Как вам сказать?.. Явных подозрений или даже сколько-нибудь веских нет положительно ни на кого. В первый же день после убийства Трегубова мы произвели, как вам известно, обыск у Пересветовых. Конечно, я даже и думать не хотел, чтоб Валерьян Сергеевич пошел на такое дело: как ни говорите, а человека убить — это ведь не картошку с маслом съесть. Однако, служба-с, и обыск мы у него произвели наистрожайший! Все-таки он самый ближайший сосед Трегубова. Но обыском этим ничего не обнаружено, то есть буквально-таки ничего. Даже, напротив, прислуга их говорит, барин перед этим двое суток хворал, из постели не выходил. Так что напрасно, говоря откровенно, мы туда и полезли, только их зря растревожили; Настасья Петровна даже разрыдалась. Да оно, конечно, стыдно, она же притом женщина нервная.

Пентефриев снова понюхал свой стакан и, очевидно, оставшись им недоволен, подлил туда коньяку.

— И тут у нас новая идея мелькнула, — продолжал он. — Дознанием было обнаружено, между прочим, что садовник Трегубова, Герасим, как раз в день убийства утром у Трегубова домой отпросился и только на другой день к вечеру в усадьбу пришел. Он-то говорит, что его, будто, сам Трегубов домой услал, но только ведь этому можно и не поверить-с. Как вы думаете? Так вот-с мы было и предположили, что не Герасим ли всю эту штуку обстряпал. И не один, конечно, а с горничной Глашей. Глаша ему окно в кабинет отворила, и он все, как нужно, устроил. Арестовали мы Герасима и Глашу, продержали их неделю и выпустили. Улик никаких-с. Мало того, Герасим довольно-таки ясно доказал, что он и вечером, и ночью, и на рассвете дома на деревне был. Стало быть, и он чист. Вот тут и вертитесь, как хотите. Вы мне позвольте еще с коньячком пошутить?

Беркутов налил Пентефриеву свежий стакан чаю.

— Пожалуйста, пожалуйста!

Он привстал и зажег на столе лампу, так как в комнате уже совершенно стемнело.

— Ужасно это сложное-с дело, — говорил становой, прихлебывая чаю. — Ужасно сложное! И знаете что?.. По-моему, во всяком случае, это не мужиком сделано.

Беркутов вскинул на Пентефриева глаза.

— Это почему же?

Тот усмехнулся.

— Да вот почему-с. Мужик, если он каторжник, действительно, из-за тысячи рублей может целую семью вырезать. Но на двести тысяч он не пойдет: смелости у него не хватит. Знает он, что с такой уймой денег он тотчас же, как кур во щи, влетит. Нет-с, это не лапотником сделано, а кем-нибудь в сапожках щегольских.

Усы станового зашевелились, и вдруг Беркутову показалось, что он в упор уставился на его действительно щегольские сапоги. «Да ты, голубчик, вон куда метишь, — подумал Беркутов, — ты и меня хочешь сюда впутать. Смотри, голубчик, не обожгись!»

Беркутов встал и заходил по комнате. «А все-таки нужно им следы напутать», — подумал он. Он остановился перед Пентефриевым и, поглядывая на него, заговорил:

— Мне кажется, в этом деле вы допускаете одну очень крупную ошибку. Вы непременно хотите, чтоб преступник проник через окно кабинета, благо оно найдено вами открытым, а мне думается, преступник мог проникнуть в дом и иначе. Вы вот послушайте-ка, а я тем временем пофантазирую. Представьте вы себе, что Трегубов болтал о своих деньгах и в городе и в разных местах. И вот нашелся авантюрист в щегольских, как вы изволили выразиться, сапожках, который пожелал эти денежки во что бы то ни стало прикарманить; ну-с, пригласил он себе верного сообщника. Это непременное условие-с! Пригласил сообщника и с утра отправился с ним к усадьбе Трегубова. Где-нибудь они спрятались, сначала вне дома, а затем, выбрав удобный момент, забрались и в самый дом. Сделать они могли это и засветло и не только через окно кабинета, а через всякое окно и даже через дверь, пока ни окна ни двери не были еще заперты. Забравшись в дом, они могли спрятаться в какой-нибудь забытой и Трегубовым и прислугой комнатке, а такая комната, без сомнения, есть в доме Трегубова, так как дом у него громадный. Там они дождались ночи, а ночью исполнили все, что им было нужно. Исчезли же они, действительно, из окна кабинета, сбив вас этим окном с толку.

— Почему же их было непременно двое? — спросил Пентефриев и, оттопырив губу, стал глядеть на свои усы.

— А потому, что одному, — отвечал Беркутов, — было бы совсем не под силу вытащить и спрятать куда-нибудь труп.

— Это совершенно справедливо, — заметил Пентефриев и задумался.

Очевидно, нарисованная Беркутовым картина поразила его воображение.

— Это совершенно справедливо, — повторил он.

— А труп так-таки нигде и не нашли? — спросил его, несколько помолчав, Беркутов.

Становой развел руками.

— Нигде не нашли. В Калдаисе искали — нет, в лесу тоже нет. Просто ума не приложишь, куда они могли его деть!.. В Калдаисе трудно найти, — добавил он, — в Калдаисе омуты глубокие.

Беркутов закурил папироску.

— Да, может быть, у преступников лошади были. Так они могли тогда труп-то верст за двадцать для отвода глаз увезти.

Пентефриев снова развел руками.

— Все может быть, все может быть. Однако, мне пора ко дворам, — добавил он, — и, залпом выпив стакан, стал одеваться.

Беркутов его не задерживал.

— Удивительное это в самом деле происшествие, — говорил он становому, когда они были уже на крыльце. — Убит человек, похищены деньги, и никакого следа, ни крови, ни борьбы, ни орудия взлома, ни самого трупа, ни денег! Ничего! И, к довершению всего, рядом с убитым, очевидно, лежала двенадцатизарядная магазинка Кольта. Право же, все это можно принять за сказку.

— И не говорите и не говорите, — вздыхал Пентефриев, шевеля рыжими усами.

— Однако, какое прелестное для хлебов время стоит, — совершенно изменил тон Беркутов, — вся наша окрестность буквально засыплется хлебом.

Пентефриев уехал. А Беркутов долго еще ходил из угла в угол по своему флигелю. «Нужно взять у Столешникова отпуск дня на два, — думал он, — поехать в город, захватить с собой Пересветова, и там уже начать правильную атаку. Мешкать некогда. Как-никак, а Пентефриев косится на меня!»

Он присаживался на минуту на стул и снова ходил из угла в угол по комнате и думал: «Ах, Пересветов, Пересветов, думал ли ты, что тебе придется испить чашу до дна! Ты ведь хотел только денежками поживиться, а тут вдруг пришлось вычитание производить. Только по силкам ли это тебе будет? Не надорвался ли ты? И почище тебя горбятся другой раз под этою ношей. Вычитание-то ведь ужасная штука?»

XII

На следующий же день после обеда Беркутов выпросил у Столешникова двухдневный отпуск и тотчас же отправился к Пересветовым. Однако, Пересветова дома уже не было. Беркутова встретила одна Настасья Петровна. Ее хорошенькое личико значительно похудело и побледнело. Глаза как будто потемнели и глядели тоскливо. Она была одета в темное платье и выглядела удивительно хорошенькою.

— А где Валерьян Сергеич? — спросил ее Беркутов.

— Да он в город сегодня утром уехал, — отвечала Настасья Петровна, — две десятины лесу ему разрешили продать, так вот он там, кажется, покупателя на свой лес нашел. Деньги нам очень нужны, — добавила она со вздохом.

— Да рублей сто я бы ему мог взаймы дать, — отвечал Беркутов. — Такие деньги у меня водятся.

Они прошли в сад. Настасья Петровна устало опустилась на скамейку под тенью клена и уронила прозрачные руки на колени.

— Да что вам нездоровится, что ли? — спросил ее с участием Беркутов.

— Нет, мне ничего, — отвечала она. — Дела у нас, конечно, плохи. Вот все и думаешь и думаешь. А здоровье у меня ничего.

Она вздохнула. Минуту они помолчали. Беркутов все косился на ее хорошенькое лицо и думал: «Не знаю, как себя чувствует он, а тебя шибко перевернуло!» Он закурил папиросу. В саду было прохладно. Легкий ветерок то и дело тянул с востока и шумел в деревьях. Над кустарником бузины монотонно гудел синий шмель.

— Так я сегодня же к Валерьяну Сергеевичу в город поеду, — проговорил, наконец, Беркутов. — Я, кстати, у Столешникова двухдневной отпуск взял. Покутить хочу суток двое. Вы не боитесь, что я буду совращать там вашего мужа?

Настасья Петровна, казалось, не слыхала вопроса Беркутова и сидела, глубоко погруженная в свои мысли.

— Так не боитесь? — повторил Беркутов, касаясь ее рук.

— Боюсь, — прошептала Настасья Петровна и вдруг с легким стоном стиснула свои руки. Лицо ее выражало мучительную тоску. — Боюсь, — прошептала она снова, задумчиво глядя перед собою.

— Боитесь? Чего же? — спросил Беркутов и подумал: «Э, да ты уж совсем, родная, готова. Нужно взять тебя под свою опеку, а то ты, того и гляди, сама на себя доносить побежишь! Если ты мне только расскажешь, так это хорошо, а вот другим говорить нельзя!»

— Чего же вы боитесь, родная? — повторил он свой вопрос вкрадчиво и нежно.

— Всего боюсь, — шептала с тоской Настасья Петровна, — всего боюсь: солнца боюсь, ночи боюсь, в реку купаться ходить боюсь… Силушки моей нету…

Внезапно она стиснула свою голову руками, ее тонкие пальцы далеко вошли в густые пряди черных волос.

— Напрасно вы, родная, так волнуетесь, — заговорил Беркутов, — нужно быть хладнокровной и рассудительной. Посмотрите-ка посерьезней на вещи: ведь в природе это на каждом шагу происходит. Кто кого одолеет, тот и прав. Он вас хотел скушать, а вместо того…

Беркутов не договорил. Настасья Петровна поднялась со скамьи, бледная и взволнованная. Она смерила с головы до ног Беркутова.

— Да вы о чем? — спросила она его с холодной усмешкой. — Я что-то вас совсем не понимаю, Михаил Николаевич.

Она в упор глядела на Беркутова темными глазами.

— Да вы сядьте, голубушка, — проговорил тот, касаясь ее рук, — ни о чем, просто так болтаю. О Пентефриеве я: он, говорю, и вас хотел в это дело впутать. Сядьте, родная.

Настасья Петровна послушно опустилась на скамейку.

— Так вы будьте покойны, голубушка, — говорил ей Беркутов, — вторичного обыска у вас не будет. Я ведь знаю, это вас обыск встревожил. Да оно и понятно: женщина вы нервная, и вдруг такое незаслуженное несчастие! Вы ни сном ни духом, а тут — трах! — следователь и становой. Это хоть кого встревожит, будь я на вашем месте, так я тоже совсем голову потерял бы. Такого Лазаря запел бы, что ай-люли только. На каторгу-то попасть — ведь не картофельная похлебка. А мало ли народа понапрасну на каторгу идет. А вот если вы хотите совета моего послушать, так вот что я вам скажу, Настасья Петровна. Это от чистого сердца, поверьте. Если вы не хотите, чтобы на вас понапрасну всякие обвинения взводили, держите вы себя поуверенней, поспокойней и, главное, повеселей. По гостям, что ли, ездите, где-нибудь на вечеринке пропляшите даже, вообще блистайте здоровьем и веселостью. Что же вам в самом деле Трегубов-то? Ну, случилось с ним несчастье большое, вам-то что же до этого? Всю жизнь свою он вас всяческими манерами мучил и обирал самым безбожным образом, так зачем же вы по нем траур-то будете носить?

Настасья Петровна вздохнула.

— Я и сама часто думаю, — задумчиво произнесла она, — много он нам зла делал. Кажется, злее врага для нас не было. А все-таки… — Она замолчала и развела руками. — А теперь куда ни посмотришь, все нехорошо, — внезапно добавила она, очевидно, снова приходя в тревожное состояние. — Ночью-то не спишь, глаз не смыкаешь, все думаешь и думаешь, — говорила она с мучительной тоской в голосе. — Куда ни повернись, все неладно! Силушки другой раз не хватает. Так бы и ушла, так бы и ушла…

Она снова с недоумением развела прозрачными руками. Солнце заливало сквозь ветки клена ее побледневшее личико и играло на малиновых бусах фиолетовыми огоньками. Беркутов внимательно глядел на нее.

— Да будет вам, наконец, — проговорил он и взял ее за руки, — очнитесь вы от сна; разве можно так заговариваться? Ведь вы себя не помните! Голубушка, ну, да разве же это можно? Нужно взять себя в руки! Будьте умницей.

Он нежно стал ласкать ее холодные руки. Пересветова внезапно припала лицом к его плечу и разрыдалась.

— Тошно мне, Михайло Николаич, — говорила она, всхлипывая как ребенок. — Вот вы ласково со мной говорите, а ведь он, Валерьян-то Сергеич, после того другой раз зверем на меня глядит. Конечно, и ему трудно, я это понимаю, да ведь я-то чем виновата? И мне иной раз глядеть на него тошно. Вот до чего дело-то дошло…

Беркутов все ласкал ее руки.

— Да будет вам, Михайло Николаич, — с неудовольствием сказала она, освобождая свои руки.

Она вынула платок и стала вытирать глаза. Слезы все еще падали с ее длинных ресниц на колени. Бусы на ее груди шевелились и играли фиолетовыми огнями.

— Конечно, обыск этот меня растревожил, — добавила она, снова приходя в себя, — а Трегубов-то нам ни сват ни брат. Что он нам родня, что ли? — вскинула она глаза на Беркутова.

— Да конечно же, да конечно же, голубушка, — успокоительно говорил Беркутов, — помните вы это во всякую минуточку и, главное, не заговаривайтесь! А если уж у вас есть потребность говорить о том, о том… — Беркутов на минутку замялся, как бы подыскивая слова, и добавил: — О том, чего никогда не было, так вы лучше молчите. Поверьте моему искреннему совету! Так до свидания, голубушка. А я сейчас в город поеду. Прикажете кланяться Валерьяну Сергеичу? — Он пожал тонкую руку молодой женщины и пошел вон из сада. Но от калитки он снова быстро вернулся к ней. — Слушайте, — сказал он совершенно серьезно, — помните мой совет. При постоянных говорите как можно реже, в особенности о трегубовском деле. А то у вас одна несчастная слабость начинает являться. Будете слушаться?

— Хорошо, — прошептала Настасья Петровна.

— И всегда помните, что я ваш искренний друг, — добавил Беркутов и скрылся из сада.

Через два часа он был уже в городе. Когда он подъехал к номерам, где он всегда останавливался, навстречу к нему выбежала бойкая горничная с подвитыми кудерками над выпуклым лбом.

— Пересветов здесь остановился? — спросил он ее.

Горничная схватила одной рукой его подушку, а другой маленький сак.

— Здесь.

— А номерок для меня недорогой найдется?

— Пожалуйте-с, как не быть.

Горничная, виляя бедрами, повела его вверх по крутой лестнице. Беркутов последовал за нею.

— Вот вам и номерок, — сказала горничная, вводя Беркутова в маленькую и затхлую комнатку. — Еще чего вам не потребуется ли? — спросила она Беркутова, положив на железную кровать подушку и сак.

— А чего у вас можно достать? — спросил тот, улыбаясь уголками губ.

— Да все-с!

— Например?

Горничная звонко расхохоталась и выбежала вон.

— Да ты постой, — крикнул ей вдогонку Беркутов. — Пересветов в котором номере?

Горничная на минуту вернулась и заглянула в дверь.

— В девятом, — отвечала она и снова с хохотом исчезла в коридоре.

Несколько минут Беркутов задумчиво ходил из угла в угол по затхлой комнате. Затем он оправил костюм, поглядел на себя в зеркало и пошел в номер Пересветова.

— Входите, — воскликнул чей-то пьяный голос, когда Беркутов постучался к Пересветову.

Он переступил порог. В комнате было накурено до одурения. У стола, сплошь заставленного всевозможными бутылками, сидели три человека. Пересветов сидел с краю, в кресле, вытянув долговязые ноги чуть не на средину комнаты. Увидев Беркутова, он с трудом поднялся на ноги и, покачиваясь, подошел к нему.

— Здравствуй, дружище, — проговорил он с пьяной усмешкой и припал к его лицу мокрыми губами, — ты ведь мой друг? Миша, а Миша? Друг ты мне или нет?

— Эка ты, братец, до чего накачался, — усмехнулся Беркутов, — винищем от тебя на девять миль несет.

— Эй, вы, черр-ти! — обернулся, покачиваясь, Пересветов к сидевшим у стола людям, — знакомьтесь с моим наилучшим другом!

Люди, сидевшие у стола, приподнялись со своих мест. Первым к Беркутову подскочил белобрысый юноша в сапогах бутылками, синем сюртуке и в вышитой рубахе навыпуск. Вышитый подол рубахи торчал сзади из-за разреза его сюртука острым углом и напоминал собою сорочий хвост.

— Купеческий племянник Петр Петрович Верешимов, — шумно расшаркался он перед Беркутовым, — ближайший родственник Ивана Иваныча Верешимова.

И, пожав руку Беркутова, он отошел к столу. Вслед за ним к Беркутову подошел черноволосый, долгий и прыщавый, одетый так же, как и первый, но только без сорочьего хвоста сзади. Он тоже шаркнул ногами и буркнул:

— Купеческий племянник Тихон Никешкин.

— Тихон с того света спихан, — расхохотался Петр Петрович.

— Этот племянник у меня лесу две десятины купил за семьдесят пять целковых, — сообщил Пересветов Беркутову и полез целоваться к Тихону.

Очевидно, все они были в градусах. Беркутов поглядел на синие облака дыма.

— Вы бы, свиньи, хоть окно-то отворили, — сказал он, не обращаясь ни к кому в особенности и распахнув настежь оба окна комнаты. — Чайком ты меня угостишь? — обратился он к Пересветову и похлопал его по спине.

— Тебя? Друг… Конечно… Дуняша! — крикнул тот.

В комнату вошла смешливая горничная, вносившая вещи Беркутова.

— Дуняша, самовар! — приказал Пересветов.

Долгоногий Тихон затянул во все горло:

Привезли Дуня-а-хе Два пуда кудели-дели-дели…

Петр Петрович ни с того ни с сего расхохотался на всю комнату.

— Этот племянник у меня лесу две десятины купила, — снова сообщил Пересветов Беркутову, показывая на зевающего Тихона.

Два пуда кудели-дели-дели…

горланил тот.

— Ты чего это закружил-то? — спросил Беркутов Пересветова.

— Так, — отвечал тот, — сердце у меня, друг-приятель, сосет. К разоренью я ведь иду. Через год мне крышка! Продадут именье-то мое! Вот я с горя и кружу. Пропадать, так уж пропадать!

Пересветов внезапно рассмеялся.

«Э, да ты крепок!» — подумал про него Беркутов.

Но Пересветов уже не смеялся и глядел перед собою широко раскрытыми и полными страха глазами. Лицо его сразу побледнело.

— Тошнехонько мне, — простонал он, крутя головою, и тотчас же крикнул:

— Тихон, друг, водки! Ты меня любишь!..

— Этот племянник у меня лес купил, — снова сообщил он Беркутову.

— Тишка, прислуживающий, и мне пива! — загоготал Петр Петрович.

Он, очевидно, привязывался к Тихону. Но тот благодушно налил и ему.

Беркутов покачал головою.

— Будет тебе водку-то глушить, — сказал он Пересветову и отобрал у него рюмку. — Пей лучше со мною чай, ты и без того пьян, как два сапожника. Или не хочешь ли сельтерской?

— Друг… сельтерской, — простонал Пересветов и, плача, полез к Беркутову целоваться, — сельтерской, — шептал он всхлипывая, — сельтерской…

XIII

Дуняша внесла самовар и поставила его на стол, опростав место из-под пустых бутылок.

Тихон, глядя на нее, размахивал руками и пел:

Два пуда кудели-дели-дели…

— Да вы что, куделью, что ли, торгуете? — спросил его Беркутов и, повернувшись к Дуняше, добавил: — А вы, голубушка, принесите сюда поскорее шесть бутылочек сельтерской.

И он вручил горничной деньги.

Тихон стал заваривать чай. Очевидно, он был здесь за хозяйку. Петр Петрович, чуть покачиваясь, ходил по комнате, виляя сорочьим хвостом. Между тем, в комнате совершенно стемнело. Дуняша принесла сельтерскую, откупорила бутылка и зажгла лампу. Пересветов с жаждою пьяного выпил залпом три стакана. Тихон подал Беркутову стакан чаю.

— Мы не куделью торгуем, а лесом, — сообщил он ему. — Куделью его тетка занимается, — показал он рукой на Верешимова.

Беркутов поглядел на Тихона и рассмеялся.

— Эко вы вспомнили. Я ведь об этом с вами в третьем году еще говорил!

Он стал пить чай. Пересветов сидел рядом в кресле, с бледным и усталым лицом. Он все еще был пьян. В комнате на минуту стало тихо.

— А где-то теперь Трегубов? — внезапно спросил Тихон и обвел присутствующих пьяными глазами. — Первый богач в уезде был и пропал ни за грош. Вот они денежки-то! Много через них народу гибнет.

— Да, ловок, должно быть, тот паренек, — заметил Верешимов, — который все это дело оборудовал. Двести тысяч за единый мах заработал и никаких следов после себя не оставил, словно он с неба пришел и на небо ушел.

— Время придет и ему, — проговорил Тихон, аппетитно схлебывая с блюдечка чай. — И он окажется. Если бы он без крови их украл, глядишь, это бы сошло ему с рук, а кровь пролил — влетит! Рано — поздно влетит! Кровь человеческая всегда наружу выйдет. Был у нас в городе такой же вот случай…

Тихон на минуту замолчал и стал наливать из стакана на блюдечко чай. Пересветов облокотился щекой на ладонь и стал слушать. Тихон, между тем, продолжал:

— Жили в нашем городе, на самом, почитай, выезде, старуха, мелочная лавочница, по фамилии Кудашева. Был у нее свой домик маленький, и жила она тихо, смирно, одна одинешенька, без роду, без племени, мелочными товарами торговала, деньги наживала и даже никакой прислуги при себе не держала. И шел по городу по нашему слух, что припасено у этой самой старухи в комоде, в чулке в старом, ни много ни мало десять тысяч. И нашелся такой паренек, Григорий, который задумал деньги эти себе взять. Конечно, нечистый, видно, его попутал.

Тихон схлебнул с блюдечка чай и на минуту замолчал. Пересветов, не изменяя позы, сидел и слушал. Его лицо было бледно. Глаза глядели устало.

— Только задумал Григорий это дело, но тут на него сейчас же сомнение нашло. Понимал он, что худое задумал, но не мог от мысли своей уйти, и как посмотрит на дом, где старуха живет, так у него белый свет в очах и перевернется. И пошел Григорий к юродивому одному, Пантелеймону, что в то время в нашем городе жил, и просил снять с него грешные мысли, чтобы не убивать ему старухи. И отвечал ему Пантелеймон: «Снять с тебя ни единого волоса власти я не имею, а делать тебе этого я не советую, ибо замучает тебя совесть, и не найдешь ты после того на земле счастья». И взял его юродивый за руку и сказал: «Слушай, что я тебе скажу. Прежде всех веков люди были как звери, ходили они по лесам, по дебрям, друг друга за кусок пищи убивали и никаких мучений за это не знали. И правил в то время землею Черный, а небом Светлый. И была совесть человеческая мертва. Только посмотрел раз Светлый на землю и жалко ему людей стало. Встосковалося сердце Светлого, заколебались своды небесные, и звездами упали из очей его слезы, и дал о себе Светлый знамение людям. Увидели люди знамение Светлого, и в божественные книги о сем записали и на земле закон установили, чтобы не убивать им друг друга, а кто убьет, тот сам смерть получит. Но Черный по-прежнему силен еще был на земле, хотя люди узнали о Светлом. Люди реже стали убивать друг друга, потому что знали, что убийство наказывается. И стал давать о себе Светлый знаменье за знаменьем и после каждого знаменья колебалась власть Черного. И когда пришло время, Светлый сам сошел на землю и оживил человеческую совесть. И после этого, что бы ни делал Черный, верх остается за Светлым, потому что совесть человеческая не мертва, а только дремлет». — Тихон схлебнул с блюдечка чай и продолжал: — Сказал это Пантелеймон Григорию, но не послушался его Григорий и убил лавочницу-старуху. Убил он ее ночью, деньги, какие нашел, себе взял и как нельзя того лучше все концы спрятал. Прожил он в этом же городе год или два тихо, смирно, а потом в другое место переехал, деньги свои потихоньку начал оказывать и зажил богато. Домик себе купил хороший, железную лавку завел, на купеческой дочке женился и приданое преотличное взял. Только случилось так раз: возвратился Григорий в свой дом поздно ночью и идет к молодой жене в спальню, веселый да радостный. Вошел он в спальню, в спальне темно, только лампадка перед образом горит и свет от нее зеленым пятном на полу лежит. Взглянул Григорий — да так и обмер. Сидит на полу, как раз у пятна у этого, старуха-лавочница, сидит, ноги под себя поджала, обеими руками за седую голову держится, а кровь из головы разрубленной прямо на это пятно каплет…

Тихон замолчал, потому что Пересветов внезапно со стоном поднялся с своего кресла. Глаза его были мутны, а губы дергало. Беркутов подскочил к нему.

— Братики! — прошептал Пересветов с искаженным лицом и замолчал. — Знаете ли вы, братики! — снова начал он и снова замолчал.

Беркутов ухватил его за талию.

— Да что ты, дурак! — бешено крикнул он.

Пересветов припал к нему на грудь.

— Светлый, — прошептал он чуть слышно.

Его точно чем сварило. Долговязые ноги Пересветова поползли по полу.

— Дурно, — усмехнулся Беркутов бритыми губами, — вот, черт, допился! Дайте-ка ему водицы!

Тихон услужливо подал Беркутову воды.

— Давно вы тут с ним кружите? — спросил Беркутов.

— Вторые сутки, — ответил Тихон и отошел к столу.

— С чего это с ним! — спросил Верешимов.

— С чего? Вторые сутки водку дуют и еще спрашивают, с чего, — отвечал ему Беркутов сердито.

И он стал прыскать в лицо Пересветова водой. Тот замотал головой и замычал. Беркутов осторожно опустил его в кресло и вставил в его зубы край стакана. Пересветов сделал несколько глотков и открыл глаза.

— Эко ты допился, черт, — сказал ему Беркутов и шутливо похлопал рукой по его колену.

Пересветов несколько оправился.

— Это меня коньяк доехал, — сказал он с кислой усмешкой, — мы тут чего-чего только не пили. Коньяк это меня.

Тихон налил себе и Верешимову по рюмке водки.

— А тебе больше пить нельзя, — сказал Беркутов Пересветову. — Слышишь, ни под каким видом нельзя, если не хочешь ни за грош сгинуть.

И он многозначительно поглядел в глаза Пересветова.

— Я не стану, — отвечал тот и хлебнул из стакана чай, — я теперь протрезвел.

— То-то, протрезвел, — погрозил ему пальцем Беркутов.

— Господа, хоровую, веселенькую, — предложил Верешимов и, не дожидаясь ответа, подскочил к столу, виляя сорочьим хвостом, и, позвякивая рюмкой о рюмку, запел визгливым тенором:

По рюмочке, по рюмочке. Тирьим-бом-бом, тирьим-бом-бом! По маленькой, по маленькой. Тирьим-бом-бом, тирьим-бом-бом! Выпьем по рюмочке. Тирьим-бом-бом, тирьим-бом-бом! Выпьем по маленькой. Тирьим-бом-бом, тирьим-бом-бом!

Он замолчал, оборвав песню. В их комнату кто-то постучался.

— Войдите, — проговорил Беркутов.

Дверь распахнулась, и в комнату быстро вошел, позвякивая на ходу шпорами, становой пристав Пентефриев.

— О, да как тут у вас весело, — говорил он, здороваясь с присутствующими и обегая стол. — И вы здесь? — усмехнулся он, пожимая руку Беркутова.

— Пьянствую, — отвечал тот тоже с усмешкой.

— Садитесь, гости будете, — пригласил Пентефриева Пересветов к столу. — Водочки, коньячку, чего душа хочет!

— Я уж, если позволите, водочки, отечественной, — суетился Пентефриев около стола, наливая себе рюмку.

Верешимов и Тихон тотчас же примкнули к нему.

— А слыхали новость? — говорил между тем Пентефриев, прожевывая бутерброд. — Трегубов-то, говорят, выплыл. — Пентефриев пробежал глазами по всем присутствующим. — Как же, выплыл, говорят, я хоть сам не видал, но слышал. И знаете, где выплыл? Как раз, говорят, против усадьбы Столешникова на перекате. По соседству с вами, — кивнул он головою Беркутову.

Тот не пошевелил и бровью. «Вот он все куда гнет, — подумал он, — однако, это все-таки неприятно».

— Что же, — проговорил он вслух, — это хорошо, найдете труп, может быть, отыщете и убийцу.

— Не легко его отыскать, — вздохнул становой — ох, как не легко! — И он стал разглядывать свои усы, оттопырив верхнюю губу. — Хитер, видно, мальчик-то попался, — добавил он через минуту.

— Да, не дурак, должно быть, — заметил Беркутов.

— Прямо-таки девяносто шестой пробы мошенник, — заявил Пересветов. — И я через него, анафему, сколько стыда принял, — расставил он руки, — ведь у меня в усадьбе обыск-то был. Буду я помнить его мерзавца. Жена и по сей поры нездорова от страха да от конфуза.

— Легко ли, — согласился и Тихон.

— Неужто так-таки никаких следов нет? — спросил Пентефриева Верешимов.

— Никаких-с, никаких-с, — вздохнул тот.

— А ведь какую уйму-то денег упер — двести тысяч, — снова сказал Верешимов.

— Да рано-поздно, а он скажется, — проговорил Тихон, — от крови он никуда не уйдет. Кровь за ним следом пойдет и везде его сыщет. На дне моря она его сыщет, кровь-то человеческая! Это уж поверьте моему слову.

Разговор пошел лениво. «А он недаром сюда заглянул, — между тем, думал Беркутов о Пентефриеве, — что-нибудь он здесь вынюхивает, что-нибудь непременно вынюхивает!» Он покосился на Пересветова. Тот сидел в своем кресле довольно спокойно и глядел на носки своих сапог.

Но что всего удивительней, — наконец, заговорил Пентефриев, — так это то, что Трегубова ведь не сонного убили. Не сонного, это ясно: Трегубов-то в халате был, потому что из всех его вещей только одного халата и не хватает. А если он в халате был, следовательно, не спал. Вот что удивительно! Каким образом он, имея под руками двенадцатизарядное ружье, не сумел защититься от негодяя? Вот где задача-то! Тут ведь, стало быть, целая ловушка приготовлена была.

— Удивительно, — прошептал Пересветов, и вдруг Беркутов заметил, что он начинает бледнеть.

Беркутов слегка выдвинул свое кресло вперед, чтобы закрыть своей фигурой лицо Пересветова от пытливых взоров Пентефриева. Но Пентефриев ничего не видел; оттопырив верхнюю губу, он внимательно рассматривал в это время свои усы. Между тем Пересветов оправился и стал пить чай.

— Вы, господа, здесь ночевать будете? — спросил Беркутов Тихона и Верешимова.

— Здесь, — ответили те.

— Так ты у меня ночуй, — повернулся Беркутов к Пересветову. — Хорошо?

— Хорошо, — кивнул тот головой.

— У меня есть диванчик и кровать. Я лягу на диван, а тебе уступлю кровать. Хорошо?

— Хорошо, — снова кивнул Пересветов.

Пентефриев покосился на Беркутова.

— А я тоже было хотел предложить Валерьяну Сергеевичу, — проговорил он, — ночевать в моем номере. У меня тоже диванчик есть.

— Да я тебя насильно не тащу, впрочем, — обернулся к Пересветову Беркутов, — выбирай, где хочешь.

— Нет, уж я у тебя ночую, — лениво процедил Пересветов и зевнул, — что же я буду Октавия Парфеныча беспокоить.

— Помилуйте, какое беспокойство, — пожал тот плечами, — мне было бы весьма приятно.

— Так чего же время-то терять? — сказал Беркутов и тронул колено Пересветова. — Идем, коли так, спать. Завтра я рано утром домой поеду. Хотел было я двое суток с вами погостить, — добавил он, — да стыдно мне стало баклуши-то бить. Так идем спать, — толкнул он под бок Пересветова.

Тот поднялся на ноги.

Тихон загородил им дорогу.

— Нет, так мы вас не пустим. Посошок в гостях нельзя забывать! Это уж правило: извольте, хотите, не хотите, по рюмочке процедить.

Все выпили по рюмке.

— А вы в каком номере стоите? — спросил Беркутов, пожимая руку станового.

— В десятом, — отвечал тот.

«Стало быть, мы с ним не соседи, — подумал Беркутов, — это хорошо!»

— Так, всего хорошего, — снова пожал Беркутов руку станового и добавил: — А мы с вами из-за Пересветова, как ангел с демоном из-за души Тамары, бьемся.

И он рассмеялся, точно просыпал лед.

XIV

Беркутов привел Пересветова в свой номер, запер на ключ дверь и зажег на столе лампу. Затем он достал из дорожного мешка туфли, скинул сапоги, надел туфли на ноги и заходил из угла в угол по комнате. Пересветов сел в кресло у окна.

— Как ты себя глупо ведешь, — наконец, заговорил Беркутов, останавливаясь перед Пересветовым, — ведь ты чуть-чуть себя не выдал!

— Да чем? — спросил Пересветов.

— И ты еще спрашиваешь? — покосился на него Беркутов с ненавистью. — Ну, будь в комнате становой в то время, как ты ко мне на грудку-то припал. Ведь тебе бы несдобровать тогда! Ведь ты тогда бы себя всего с головой выдал, телятина!

— Да в чем выдал-то?

— Как в чем? В трегубовском деле! Вот в чем. В трегубовском деле!

Беркутов нагнулся к самому лицу Пересветова.

Тот развел руками.

— Я, кажется, к трегубовскому делу не причастен. Это и обыск доказал. Ничего у меня не нашли. Я не знаю даже, о чем ты и говоришь?

Пересветов снова развел руками. Беркутов остановился перед ним.

— Ну, полно тебе огород-то городить, — усмехнулся он бритыми губами, — обманешь ты кого другого, да не меня. Да я не понимаю, чего тебе от меня скрываться-то. Я ведь не становой.

— Совсем, не понимаю, о чем ты говоришь, — снова повторил Пересветов, пожимая плечами.

Беркутов прошелся раза два по комнате.

— Вот что, Валерьян Сергеевич, — наконец, остановился он перед Пересветовым, — брось ты со мной в прятки-то играть. Мы ведь с тобой не мальчики и не дурачки. Я тебе свои условия говорю открыто. Дай мне тридцать тысяч. Слышишь? Тридцать тысяч! Из двухсот-то, я думаю, можно и побольше уделить, но я прошу только тридцать. Эти деньги мне вот как нужны! — Беркутов чиркнул себя пальцем по горлу. Он ждал ответа. — Эта сумма не для одного меня нужна, — добавил он, — а для многих! Дашь ты или нет?

Пересветов долго глядел в лицо Беркутова.

— Чудак, — наконец, усмехнулся он, — у человека через год с молотка все именье продадут, а он у него тридцать тысяч просит. Ты в себе ли, Михайло Николаич?

Беркутов позеленел от злобы.

— Я-то в себе, — запальчиво прошептал он, — да вот ты-то, верно, не в себе. Ты меня, милый, не дурачь, потому что если ты со мной воевать хочешь, так я тебя живехонько в яму столкну. Неужто ты думаешь, — понизил он голос, — что я не знаю, что ты убил Трегубова, и не догадываюсь, как это ты сделал?

— Ну, как? — прошептал Пересветов и побледнел.

— Как? Слушай, если хочешь. Трегубов был с твоей женой в угловой комнате. Поэтому там найден его пиджак и остатки ужина. Так?

— Ну?

— Когда он заснул, твоя жена отперла тебе окно кабинета, и ты влез туда, взломал ящик стола стамеской и ограбил деньги. И в эту минуту в кабинет вошел Трегубов. Он был в халате. Вероятно, его пробудил какой-нибудь неосторожный стук. Тогда ты бросился на него сзади и задушил.

— Чем? — спросил Перееветов с искривленным лицом.

— Чем? Этого я не знаю. Да мало ли чем! Веревкой, шнурком халата, руками!

— Нет, — качнул головой Пересветов. Его голова была чуть скошена на левый бок, а его колени дрожали… — Нет, — снова качнул он головой и добавил: — Ну, дальше, дальше…

— Потом вы с женою вытащили труп Трегубова через окно в сад и бросили его в Калдаис. Так?

— Ну, и что же? — спросил Пересветов.

— И теперь ты мне должен дать тридцать тысяч, — заключил Беркутов, измеряя его с головы до ног презрительным взглядом.

Пересветов покачал головой.

— Нет, я тебе их не дам, — наконец, сказал он.

— А если я на тебя донесу? — чуть не закричал Беркутов. Он начинал выходить из себя.

Пересветов повернул к нему усталое лицо.

— У тебя нет против меня никаких улик.

Беркутов схватил его за руку.

— Нет, есть, в том-то и дело, что есть. У меня та самая стамеска, которой ты взломал стол. Следствие ее проморгало, а я нашел в трегубовском саду, недалеко от берега реки.

— Она с тобой? — прошептал Пересветов.

Вместо ответа Беркутов вынул из бокового кармана своей куртки стамеску и показал ее Пересветову. Тот долго глядел на нее во все глаза.

— Если ты хочешь знать, — наконец, проговорил он с усталой усмешкой, — так это не ты, а я сейчас могу пойти к становому и донести на тебя. Стамеска-то ведь не у меня в кармане, а у тебя.

В свою очередь, Беркутов долго глядел в лицо Пересветова широкими глазами.

— Однако, ты далеко пошел, — наконец, злобно усмехнулся он.

— Подальше учителя, — поднял на него глаза Пересветов и после минутной паузы добавил: — И вот тебе мой наказ. Если ты через день не закинешь эту стамеску куда-нибудь в реку, так я на тебя донесу, может быть. Слышал? Так вот будь поосторожней.

— Слушаю-с, — усмехнулся уголками губ Беркутов и спрятал стамеску. И снова он заходил из угла в угол по комнате. — Так неужто ты мне не дашь денег? — через минуту снова остановился он перед Пересветовым. — Понимаешь ли, этими деньгами ты спасешь несколько человеческих жизней.

— Жизней? — переспросил его Пересветов. — А помнится мне, ты раньше говорил, что жизнь человеческая стоит грош. Помнится мне, говорил ты это!

— А по-твоему, сколько она стоит?

— Миллион миллионов, — отвечал Пересветов, вздрагивая плечами.

— Так вот и дай денег, если она так дорого стоит, — сказал Беркутов.

Пересветов молчал и глядел в окно.

— Заезжай ко мне дня через два, — наконец, проговорил он, — я подумаю.

— Нет, уж ты бы лучше наверное сказал, — тронул его плечо Беркутов, — мне-то ведь ждать некогда.

— Наверное не могу. — Пересветов встал на ноги и добавил: — Ты ко мне больше не приставай, я спать хочу. Где мне ложиться-то?

— На кровать ложись, а я лягу на диване.

Беркутов все еще ходил из угла в угол по комнате.

«Неужто я так-таки и не достану у него денег? — думал он, ероша курчавые волосы. — Но каков он гусь, каков гусь. Кто бы этого мог ожидать!»

Между тем Пересветов приготовил себе постель, разделся и залег под одеяло.

— А стамеску-то ты непременно завтра же забрось, — проговорил он, обращаясь к Беркутову, — а то я за себя не ручаюсь. Слышал?

— Слушаю-с, — насмешливо отвечал Беркутов и даже шаркнул ногами.

«Да не может же быть, чтобы моя игра была проиграна окончательно!» — думал он, ероша волосы. И он без конца ходил по комнате. Наконец, он погасил лампу, наскоро разделся и лег на диван, покрывшись пледом. Но ему долго не спалось. Он долго возился, переваливаясь с боку на бок, с одной и той же мыслью в голове. В гостинице было тихо. Из коридора доносилось чье-то громкое похрапывание. Кто-то бормотал во сне. Наконец, голова Беркутова отяжелела, в виски застучало, и он заснул. Но скоро он внезапно проснулся, точно его кто толкнул под бок. Он оглянулся. Пересветов скорчившись сидел на своей постели в углу, с искаженным лицом и широко открытыми тусклыми глазами. На его коленях лежала подушка, и, должно быть, его колени сильно вздрагивали, так как подушка слегка подскакивала на них. Вероятно, он кричал, и этот крик разбудил Беркутова. Он подошел к нему.

— Ты чего? — спросил он, присаживаясь к нему на постель. — Чего ты?

Пересветов молчал и смотрел на Беркутова тусклыми глазами.

— Ты чего не спишь? — повторил свой вопрос Беркутов.

— Выплыл, — прошептал Пересветов, вздрагивая.

Подушка сильней заколебалась на его коленях.

— Выплыл, — повторил он с тоскою. — Кровь-то человеческая за мной следом, видно, идет.

Беркутов встал и дал ему стакан воды. Тот выпил его весь до дна и благодарными глазами заглянул в глаза Беркутову. Затем он положил в изголовье подушку и улегся снова, натянув до шеи одеяло. Он выглядывал донельзя утомленным. Его борода слегка вздрагивала.

— Дашь ли ты мне денег? — спросил Беркутов.

— Н-не знаю, — отвечал Пересветов. И через минуту он с тоскою добавил: — Не надо было мне говорить о двух калачах, Михайло Николаич. Все это неправда, что ты говорил. Все неправда!

Беркутов улегся и скоро заснул.

На следующий же день он, утром, пока еще Пересветов спал, отправился домой. Его сильно беспокоило несколько предположений. По дороге он встретил столешниковского объездчика. Тот ехал верхом в Аляшино.

— Правда, что труп Трегубова всплыл против нашей усадьбы на перекате? — спросил он.

— Нет, — отвечал объездчик, — у нас, слава Богу, все благополучно. А кто вам сказывал?

— Да в городе болтают, — соврал Беркутов. «Ну, не собака ли, — подумал он о Пентефриеве, — ведь он нарочно это мне соврал, чтобы посмотреть, какое впечатление произведет на меня это известие. В самом деле, как бы мне не влететь в это дело, как кур во щи!» Он пощупал в своем кармане стамеску и снова подумал: «Нынче же нужно бросить ее в Калдаис, а то, пожалуй, разлетятся и ко мне с обыском».

На минутку он завернул в усадьбу Пересветова и, привязав к воротам лошадь, вошел во двор. Настасья Петровна увидела его в окно и закивала головой. Она как будто даже обрадовалась ему. Он подошел к окну.

— Ну, что? Видели моего мужа? — спросила его Пересветова.

Беркутов глядел на ее хорошенькое личико.

— Видел, — отвечал он, — нехорошо он ведет себя, Настасья Петрова! Совсем нехорошо! — Беркутов покачал головой.

В глазах Пересветовой отразился испуг.

— А что? — спросила она.

— Да что, пьянствует он там, а пьяному, знаете ли, и море по колено. Пьяный язык болтлив. Того и гляди, проболтается он.

Настасья Петровна потупила глаза. Ее исхудавшие руки дрогнули.

— В чем он может проболтаться? — прошептала она, не поднимая глаз. — Ни в чем мы с ним не виноваты, зря вы нас обижаете, Михайло Николаич.

Беркутов коснулся ее руки.

— Зачем вы скрываете от меня? — заговорил он вполголоса. — Я ваш друг, я ваш искренний друг, и мне больно, что вы не искренни со мною.

— Ни в чем мы не виноваты, — шептала Настасья Петровна, — грех вам обижать нас.

— Ни в чем? — спросил Беркутов и тотчас же добавил: — Да я вас ни в чем и не виню. Я говорю вам только, что Валерьян Сергеич глупо себя ведет. Ужасно глупо! Он сам навлекает на себя подозрения. Поговорите-ка вы с ним на этот счет! Я только для этого вам все и сообщил. Для этого и к вам заехал. Из расположения к вам же, я совсем не желаю вас обижать, голубушка! Так до свидания, родная, — добавил он, — мне домой пора, и так прогулял много.

И, пожав руку молодой женщины, он пошел было к воротам, но, точно о чем-то вспомнив, снова поспешно вернулся к окну. Настасья Петровна сидела в глубокой задумчивости; она не слыхала его шагов.

— Настасья Петровна, — позвал ее Беркутов и тихо коснулся ее локтя.

Пересветова подняла на него глаза.

— Зачем вы скрываетесь от меня, Настасья Петровна? — заговорил Беркутов, подчеркивая каждое слово. — Ведь я же прекрасно знаю, что вы отворили мужу окно кабинета, а он ограбил и задушил Трегубова своими руками.

Пересветова глядела на Беркутова потемневшими полными ужаса глазами.

— Поверьте, я вас не выдам, — продолжал между тем Беркутов, — наоборот, я хочу сказать вам, что если вам будет очень тяжело, если вам понадобится помощь, приходите ко мне; может быть, я как-нибудь сумею выручить вас из опасности. До свидания, — добавил он, приподнимая с курчавой головы свою крошечную шапочку. — До свидания, голубушка.

XV

Вечер был тусклый и хмурый. По небу целыми стадами ходили серые с изодранными краями тучи. Ветер дул беспрерывно. Пересветов возвращался из города к себе в усадьбу. Он сутуло сидел на своих дрожках и задумчиво глядел перед собою усталым взором. Он думал.

Только бы ему помотаться как-нибудь год. Улик на него нет никаких, и если он не донесет сам на себя, никто не посмеет тронуть его даже пальцем. Деньги тоже припрятаны им в безопасное место, и на этот счет он может быть вполне спокоен. А сам на себя он ни за что не донесет, сам себе он не враг. И Беркутову он не даст ни гроша. Это тоже верно.

Он пошевелился на дрожках. «Из таких денег, — подумал он, — единый грош уделить жаль. Дорого они пришлись мне, и на ветер их мотать я не стану!»

Он тронул караковую лошадку вожжами и снова задумался. А через год пусть продают его именье с молотка. Это совсем снимет с него всякие подозрения.

И тогда он пойдет в лес к старому дубу и возьмет у него свои деньги. С ними он уедет куда-нибудь далеко-далеко, на Кубань, на Иртыш, или к казакам на Дон; там он купит себе хороший участок, выстроит хозяйственную усадьбу и заживет с женою припеваючи. Работать он будет, не покладая рук, будет заниматься и земледелием, и скотоводством, и торговлей. На Иртыше можно будет держать гурты мясного скота, на Дону пли Кубани — тонкорунную овцу. Он заведет торговлю с Москвой, с Нижним, с Астраханью, и, глядишь, через пять лет у него будет миллион. И тогда он пожертвует двести тысяч на церковь, где каждое воскресенье он будет молиться за свою грешную душу и за душу убиенного им Прохора.

Пересветов вздохнул.

Только бы ему выдержать год, только бы выдержать еще единый годочек!

Пересветов стегнул лошадь вожжою и поехал рысью. Его взор загорелся энергией. Он даже несколько выпрямился на своих дрожках.

«На Кубани хорошо будет, — думал он, — земли там недорогие, за сто тысяч можно будет целую область отхватить. А денежки свои я вот каким способом могу оказать. Как продадут у меня именье, поеду в Нижний на ярмарку, заведу знакомство с именитым купечеством и буду, что ни день, в карты с купцами играть. Выиграю десять рублей и сейчас же на всех перекрестках закричу, что тысячу выиграл. Выиграю двадцать, — закричу: две тысячи. А там после времени поди, пожалуй, справляйся!» — Он усмехнулся и снова весь отдался своим думам. — «На Кубани земли дешевы; если хорошенько поискать, за сорок пять рублей десятину как угодно можно купить. За девяносто тысяч две тысячи десятин отхватить ложно. На обзаведение тысяч десять придется убухать. Это, стало быть, сто».

Пересветов все настегивал и настегивал свою лошадку и, глядя вперед возбужденными глазами, производил в уме всевозможные выкладки. Между тем, в поле темнело. Багровые пятна потухали на западе. Серые и неприветливые тучи без конца летели по небу. Во ржах монотонно шумел ветер. Наконец, Пересветов увидел светлую и широкую полосу Калдаиса. Сейчас ему нужно будет спуститься к перевозу и стать на паром. Он уже видел темную хатку, где жил дед Веньямин и его внук Савоська, занимавшиеся здесь перевозом. Дорога шла под изволок. Колеса дрожек стали вязнуть в песке. На Пересветова сильно пахнуло сыростью. Он подъехал к реке. Калдаис бежал быстро и бил в низкие кручи берегов мутной волной. Белые гребешки волн мелькали по всей его поверхности. На том берегу на земле мерцал огонек, две фигуры возились около него на коленях и порою заслоняли свет огня своими спинами.

— Паром, — крикнул Пересветов, — дедушка Веньямин!

Старческий голос откликнулся ему с того берега:

— Чичас, остальную ложку ушицы хлебну-у!

Пересветов под уздцы подвел свою лошадь к реке. Вскоре темный помост парома тихо отделился от противоположного берега; белые гребешки волн запрыгали около него. Веньямин и Савоська медленно тянули канат.

— А в нашей реке утопленник есть, — говорил дед Веньямин Пересветову, когда тот с лошадью уже стоял на мостках парома.

— Это почему? — спросил старика Пересветов.

Веньямин, сгорбившись, тянул просмоленный канат обеими руками.

— Беспременно утопленник, — отвечал он, — раков видимо-невидимо в реке появилось. Ловили мы нонче с Савоськой рыбу, и все рак лезет, все рак, все рак.

Пересветов молчал: внезапно его энергия ушла. Его глаза потухли. Он почувствовал себя усталым и разбитым.

— Не слышно в городе, убивец-то Трегубовский не нашелся? — спрашивал его между тем дед Веньямин, когда Пересветов искал в своем кошельке пятачок, чтобы заплатить за перевоз.

— Не нашелся, — отвечал он, — не нашелся. Но, может быть, скоро найдется. Сам, может быть, на себя скоро скажет, — внезапно добавил он, подавая Веньямину медную монету и беспокойно поглядывая на плескавший мутными волнами Калдаис.

«Так Трегубова теперь раки едят, — думал он, — вот в чем суть-то, а я все о Кубани, все о Кубани. А на место того выходит все раки, все раки».

Он сел в дрожки и поехал к своей усадьбе. Она уже глядела на него с плоского холма двумя светящимися окошками. «Так вон оно что вместо Кубани-то выходит, — думал Пересветов. — Да не бывать же этому! — вдруг переменил он снова образ мыслей. — Не отыщется убийца Трегубовский ни во веки веков». И с внезапною злобой он хлестнул вожжой лошадь. Лошадь быстро вынесла его на холм. Он уже был у ворот усадьбы. Однако, в дом он пошел не сразу. Ему хотелось повернуть свои мысли «на Кубань», и пока работник отпрягал взмокшую на пахах лошадь, он все глядел и на лошадь и на полуразрушенную конюшню, и мечтал, каких он себе накупит на Кубани лошадей, какие он выстроит там конюшни.

В конце концов, ему удалось снова несколько взвинтить себя, и в дом он пошел походкой довольно бодрой и смелой. «Рано мне еще Лазаря-то петь, — думал он, — жить-то не один годочек придется».

Настасья Петровна сидела в спальне у стола. Перед ней лежало какое-то шитье, но она, очевидно, давно забыла о работе и, уронив прозрачные руки на колени, тоскливо глядела перед собой. Она даже не слышала шагов мужа, и когда тот переступил порог спальни, она сильно вздрогнула и едва не соскочила с кресла.

— О, Господи, как ты меня напугал, — прошептала она, здороваясь с мужем.

И этот прием сразу же испортил настроение духа Пересветова. С недовольной гримасой он заходил из угла в угол по комнате. «Спешишь домой, как угорелый, а приедешь — тебя как душегуба какого боятся. Даже злость берет!» — подумал он, крупными шагами меряя комнату.

— Ты чего это всегда такая кислая? — спросил он жену и остановился перед нею.

— Я ничего, — отвечала та, потупившись.

Пересветов с раздражением передернул плечами.

— Чего ничего, чего ничего? — заговорил он. — Точно я не вижу. Он всплеснул руками. — Нет, это, ей Богу, чистое наказание божеское! Хоть бы ты когда-нибудь улыбнулась хоть бы когда-нибудь посмеялась, хоть бы посмотрела весело. Ведь на тебя глядеть тошно.

Он замолчал, как бы поджидая ответа. Настасья Петровна молчала.

— Молчишь? — снова заговорил Пересветов. Все молчишь! Убей тебя, кажется, так и то ты слова не проронишь. Словно мертвая ты! Душу ведь ты из меня мотаешь, пойми!

Настасья Петровна побледнела всем лицом. Внезапно из ее глаз, как частый дождик, упали слезы.

— Ну, вот слезы! — презрительно двинул губами Пересветов. — Этого еще недоставало.

Он сокрушенно махнул рукою и снова заходил по комнате крупными шагами. Настасья Петровна плакала, закрыв лицо руками. Пересветов остановился перед ней.

— Да будет тебе, — злобно проговорил он, — что ты святость, что ли, на себя напустить хочешь? Смотри, святой не объявись! Да что ты в самом деле гнушаешься, что ли, мной? Ну, будет, тебе говорят! — крикнул он.

Пересветова сидела, закрыв лицо руками, и слезы то и дело, как белый бисер, выбегали из-под ее тонких пальцев и падали одна за другою на стол.

— Перестань, Настя, — прошептал Пересветов. — Да перестань же, тебе говорят! — злобно крикнул он и подошел к жене крупными шагами. — Чего же ты, в самом деле, святую-то из себя разыгрываешь? — заговорил он, дрожа от злобы. — Что, ты разве не такая же, как я? Вспомни ты, — выкрикнул он, задыхаясь, — вспомни ты, что ведь ты сама ласками своими проклятыми его усыпляла! Что? Неправда, скажешь? Отпираться будешь? Божиться будешь, ш-шлюха! Др-рянь, др-рянь!

Настасья Петровна вскочила с кресла с загоревшимися глазами.

— Не смей ты мне поминать про это! Слышишь? Не смей! — заговорила она, вся дрожа от негодования. — Не надрывай ты моих силушек, ради Бога.

Она зарыдала без слез, прижала руки к груди, хрустнула пальцами и замолчала.

— Ш-шлюха, др-рянь, — шептал Пересветов, сжимая кулаки, — др-рянь!

— Так ты так? — Настасья Петровна ринулась с места. — Ты вот какой? Так знай, что силушек моих больше нет… Я сейчас, сейчас на село побегу и на площади, — вскрикнула она резким голосом, — на площади кричать буду, что ты и я… — душегубы! душегубы! душегубы!

Она порывисто сорвала с гвоздя платок и стала набрасывать его себе на голову дрожащими руками.

— А-а, — протянул Пересветов в ярости и схватил ее тонкие руки, — доносчица, до-но-счица, — шептал он с искривленным лицом.

Он потащил ее от порога в глубь комнаты.

Настасья Петровна упиралась и сгибала колени; платок свалился с ее головы, ее волосы растрепались.

— До-но-счи-ца, — шептал муж, не помня себя.

И вдруг он изо всей силы ударил ее кулаком в спину. Пересветова со всех ног повалилась на диван и, извиваясь всеми членами, завизжала от боли и позора. Муж глядел на нее с ненавистью. Постепенно ее рыдания становились тише, и наконец, забившись в угол дивана, она только горько всхлипывала, как больная девочка. И тогда Пересветов опустился перед ней на колени.

— Настя, ради Бога, — прошептал он умоляюще, — прости меня, Настенька…

Молодая женщина горько всхлипывала. Он подождал ответа, затем тихонько поднялся на ноги и, надев фуражку, понуро вышел на двор.

На дворе было пасмурно и хмуро. С изодранными краями тучи без конца летели по небу. Между постройками усадьбы шумел ветер. Сорванное с одной петли полотно ворот покачивалось и неприятно визжало. Пересветов махнул рукою и пошел без дороги, пустынным и хмурым полем, вперед, без цели, куда вели его ноги. Очнулся он в поле перед высокою стеною. Прямо перед ним была низкая калитка. Пересветов сразу узнал ее, и у него захолонуло на сердце. Его точно понесло в бездну. Он отыскал рукою железный конец щеколды, тихонько нажал ее и осторожно толкнул от себя полотно калитки. Калитка распахнулась, и Пересветов очутился в саду. И здесь все его внимание сразу приковало к себе одно окно. Он переглянулся с ним, как с человеком, давно ему знакомым, и тихо двинулся к нему, осторожно ставя ноги и затаив дыхание. Наконец, он подошел к окну. Минуту он как будто колебался, но затем решительно поставил ногу на фундамент и ухватился руками за раму. Он заглянул в окно. В кабинете было тихо и темно. Тяжелый письменный стол грузно стоял на полу, блестя в темноте бронзовыми крышками чернильницы. Пересветов заглянул в угол кабинета. Там на диване белела подушка. На диване кто-то спал, прикрытый темным пледом и поставив на ступни свои ноги так, что колени высоко поднимались над белым концом простыни. Голова спящего глубоко ушла в подушку. Пересветов, не отрывая глаз, смотрел на это лицо. И вдруг оно как-то внезапно опухло и посинело. Трегубов раскрыл рот и оскалил зубы. И в то же время его правый глаз начал быстро вращаться в орбите. Пересветов глядел, не отрывая глаз, с мучительной болью и чувствуя головокружение. Глаз все вращался в орбите. Но, наконец, он остановился и сделался мутным. Пересветов тихо слез с фундамента и пошел садом под изволок. Через минуту он был на берегу. Калдаис плескал мутной волной в низкую кручу берега и весь дымился туманом. Пересветов прошел несколько сажен вверх по течению и здесь остановился. Здесь на берегу лежало несколько камней. Тогда они оказались лишними. Пересветов внимательно оглядел их; один из них, большой и тяжелый, особенно остановил на себе его внимание; он был с тонким перехватом посредине и походил на гирю, которыми упражняются гимнасты.

Пересветов даже тронул его ногою и затем тихо пошел вон из сада. Когда он пришел к себе, Настасья Петровна уже спала в своей постели. Веки ее глаз были красны и опухли, а ее бледное лицо слегка осунулось. На левом ее виске темнел синяк. Вероятно, она ушиблась, падая, об угол дивана, сбитая с ног ударом Пересветова.

XVI

Беркутов большими шагами ходил из угла в угол по своему флигелю. Его брови были сдвинуты, на лбу легла складка. Очевидно, он был чем-то недоволен, чем-то возмущен до глубины души. «Нет, каков, бестия, — думал он о Пересветове, — ни под каким видом не желает дать мне тридцать тысяч! Ну, кто бы мог ждать, что эта размазня в кремень обратится! Затвердил, как сорока Якова: „Никаких денег у меня нет! Да что вы, Михайло Николаевич. Да как не стыдно у разорившегося человека эдакую уйму денег просить“, — и хоть бы что! Как вол, ракалия, yперся, с места не сдвинешь! Два раза вот уж я к нему заезжал, и в результате — нуль!»

Беркутов задумчиво остановился посреди комнаты.

Тусклые сумерки глядели к нему в окошко. Моросил мелкий дождик; с крыши с монотонным журчаньем сбегала вода. «А ведь нужно же что-нибудь предпринять, — думал Беркутов, — нужно же!» И он снова начинал ходить по комнате с резкими жестами и недовольным лицом.

В комнате уже совсем стемнело, а он все ходил, не зажигая лампы, из угла в угол и упорно думал о чем-то. Два раза приходил к нему лакей и просил его пожаловать в дом откушать чаю, но Беркутов недовольно махал рукою, отрицательно качал курчавою головою и сердито шептал бритыми губами:

— Нет, каков бестия! Каков бестия!

Иногда он подходил к столу, делал в полутьме какие-то выкладки на клочке бумаги и затем снова ходил по комнате и с резким жестом шептал:

— Нет, ведь это из рук вон что такое, в самом деле!

И вдруг чьи-то тонкие пальцы судорожно постучали к нему в окошко. Беркутов остановился. В полутьме за тусклым окном промелькнула чья-то легкая тень. Он быстро подошел к двери, распахнул ее и в изумлении остановился на пороге. В его комнату вошла Настасья Петровна. Она была в темном платье. Черный платок покрывал ее голову. Беркутов тотчас же затворил за ней дверь.

— Ради Бога, — прошептала Пересветова, — ради Бога… он меня бьет… Я насилу вырвалась…

Она зарыдала короткими рыданьями и тотчас же замолчала. Ее глаза лихорадочно горели в полумраке комнаты.

— Успокойтесь голубушка, — заговорил Беркутов, нежно касаясь ее холодных рук, — успокойтесь.

Он усадил ее на стул и расстегнул ей пальто. Она сбросила с головы платок дрожащими пальцами.

— Ну, что такое? Что такое произошло? — спросил Беркутов, усаживаясь рядом.

Настасья Петровна коротко разрыдалась.

— Он меня бьет, — прошептала она, — он меня вот уже третий раз бьет… Я вся в синяках хожу…

— Да за что? Да за что же? — Беркутов с участием взял ее тонкую руку в свою. Она безотчетно вырвала руку.

— За что? За то, что я не смеюсь, за то, что я хожу грустная, за то, что я ему помогала…

Она закрыла лицо руками и громко разрыдалась. Беркутов подал ей стакан воды.

— Выпейте, родная, выпейте.

Она припала к стакану трясущимися губами, сделала короткий глоток и тотчас же отстранила стакан.

— Спасите меня, Михайло Николаич, — прошептала она, — спасите меня от него, ради Бога.

Она с умоляющим жестом хрустнула пальцами.

— Мы ведь душегубы, — говорила она через минуту, — вы это знаете, мы ведь Трегубова убили… Проклятые мы, проклятые, — зарыдала она снова.

Беркутов снова поднес к ее губам стакан, но она не приняла его.

— Вы правду тогда сказали, правду, — заговорила она, прижимая руки к груди и точно желая остановить этим жестом рыдания. — Все было так, как вы говорили. Я сидела с ним в угловой комнате. Потом муж задушил его… задушил шнурком портьеры… Потом мы понесли его садом, садом, к реке… Я собирала камни… все рученьки измотала. И все дрожала… дрожала… Потом мы пошли в лес и зарыли там его деньги у старого дуба…

— Это тот самый, которого расщепало молнией? — тихо спросил Беркутов.

— Да… — Настасья Петровна закрыла лицо руками и снова разрыдалась. — Увезите меня куда-нибудь, Михайло Николаич, увезите меня, родимый, — шептала она сквозь рыдания.

— Послушайте, голубушка, — заговорил Беркутов, трогая руки молодой женщины, — вы успокойтесь хоть на минутку и слушайте, что я вам буду говорить. Успокойтесь, родная, хоть немножко. Ну, вот так! А теперь слушайте. Если вы хотите, я действительно могу увезти вас далеко-далеко, под другое небо, к другим людям и, если хотите, мы поедем сегодня же ночью. Мой совет вам ехать, потому что здесь вы будете страшно несчастливы. Здесь вам все напоминает Трегубова: и сад, и река, и ночь, и ваш муж. Муж и бьет вас вот именно за то, что вы напоминаете ему о том, чего он боится как огня. И он всегда будет бить и мучить вас, всегда, всегда!

Беркутов на минуту замолчал. Настасья Петровна слушала его, содрогаясь всем телом. Ее глаза ярко горели в полумраке комнаты.

— Кроме того, — заговорил Беркутов, — вас каждую минуту могут накрыть, и тогда вы пойдете на каторгу. А знаете ли вы, что такое каторга? — Беркутов внезапно встал и взволнованно заходил по комнате. — Что будете делать вы на этой каторге… — остановился он перед Пересветовой и внезапно замолчал, охваченный волнением. — Когда я, когда я, — заговорил он снова, стискивая свои руки, — я, мужчина… ах, лучше и не говорить об этом! — резко махнул он рукой. — Слушайте, я увезу вас отсюда сегодня же ночью; вы никогда в жизни не услышите больше о Трегубове, и ни один листок ни одна нитка не будет вам напоминать о нем. Я никогда в жизни не буду вашим мужем, — продолжал он, — с этой стороны вы можете быть спокойны, но я сумею покойно устроить вашу жизнь. Я буду жалеть вас, я ни одного человека в мире не жалею, я всех ненавижу, ненавижу, а вас, вас я буду жалеть. Ну, так что же? Хотите вы бежать со мною?

Он ждал ответа. Настасья Петровна сидела перед ним, взволнованная и бледная; ее лицо белело в полутьме, точно было посыпано мелом.

— Хотите? — повторил свой вопрос Беркутов.

Настасья Петровна кивнула головою.

— Ну, вот и отлично, — проговорил Беркутов, — вот и отлично, родная. Тогда нам нужно сейчас же устроить вот что… — с минуту он в задумчивости ходил по комнате. — Устроим вот что, — продолжал он. — Присаживайтесь сейчас к столу и пишите вашему мужу приблизительно следующее. Сейчас, дескать, любезный супруг, я сижу у нашей дьяконицы Анны Павловны. Завтра, чуть свет, она едет в город, позволь же мне ехать с нею и погостить недельку у тетки. Ведь у вас там тетка? Ну, так вот и все. Эту записку мы сейчас же пошлем с посланным к вашему мужу, и вот увидите, он сейчас же пришлет вам разрешение. Он будет сам рад удалить вас хоть на недельку с своих глаз, потому что вы напоминаете ему всем своим видом о том, что вспоминать ему совсем не хочется… Так садитесь, голубушка, к столу и пишите записку.

— А как же паспорт? — спросила Настасья Петровна робко. Нервное возбуждение еще не покинуло ее, и она постоянно вздрагивала всем телом.

— Паспорт вам не нужен, — отвечал, усмехаясь бритыми губами, Беркутов, — паспортов мы достанем, пожалуй, хоть на все наше село. Это пустяки.

В полутьме он помог Настасье Петровне снять пальто и зажег на столе лампу.

Пересветова шаталась на ногах, как пьяная.

Через минуту Беркутов стоял на крыльце своего флигеля с письмом в руке и говорил лошадиному пастуху Сысойке:

— Пересветов тебя знает?

— Нет, смотри, не знает.

— Ну, так вот и отлично. Слушай меня, лошадиный пастырь, как можно внимательней. Вот тебе письмо: с этим самым письмом поезжай сейчас же к Пересветову и скажи, что ты работник нашего дьякона; слышал? А это письмо, дескать, от Настасьи Петровны; она, дескать, сидит сейчас у дьякона, пьет чай и ждет ответа. Понял?

— Понял.

— Ну, повтори.

Сысойка повторил приказ Беркутова слово в слово.

— Ну, вот и отлично, — усмехнулся тот. — За все это получай ты, лошадиный пастырь, авансом двугривенный. А после я пошлю тебя за ямскими лошадьми в село. Беркутов вручил Сысойке монету. — Vouz comprenez? — спросил он его, улыбаясь.

— Чего-с? — переспросил Сысойка.

— Я спрашиваю, ты умен?

Сысойка вместо ответа рассмеялся, побежал к конюшням и, обращаясь к караульщику, крикнул:

— Ну, айда наперегонки! Кто кого!

Очевидно, двугривенный его развеселил.

— Ну, голубушка, а вы ложитесь сейчас отдохнуть часика на два, — говорил Беркутов, входя к Настасье Петровне. — Позвольте, я помогу вам снять башмаки, а затем ложитесь на кроватку, закройтесь пледом и подремлите хоть немного. Нам предстоит далекое путешествие, родная!

Настасья Петровна молчала в глубокой задумчивости. Беркутов, тихо касаясь ее ног, снял с нее башмаки, уложил в постель и, покрыв ее пледом, спросил:

— Ну, что теперь мы с вами товарищи? Товарищи, так дайте мне вашу руку! Ну же, голубушка! Клянусь, — добавил он, пожимая ее тонкую руку, — что я увезу вас от всех ужасов. Через пять дней мы будем в гостях у иных людей, у иного неба, у иных птиц. Там вам полегчает. А сейчас, голубушка, вы расстегните под пледом кофточку, чтоб не мешать легким. Когда будет нужно, я вас разбужу. Покойной ночи, родная.

Он надел на курчавые волосы маленькую шапочку, опустил свет лампы и вышел из флигеля.

«Теперь нужно известить о своем отбытии милейшего проконсула», — думал он, направляясь в дом.

Столешников лениво положил на стол изящный томик Овидия и, повернув к Беркутову седую голову, спросил:

— Ну, что скажете хорошенького, domine?

Он был в черных туфлях и черном шелковом халате.

«Кто с чем, а проконсул с Овидием», — подумал Беркутов и отвечал:

— Я попросил бы вас, Илья Андреевич, дать мне трехдневный отпуск. Я немедленно должен ехать в город, у меня больна тетка.

— А у вас есть тетушка? — спросил Столешников.

— Да, бедная старушка, — проговорил Беркутов и подумал: «Очень бедная, у нее ничего нет, даже имени!»

— Что же, поезжайте с Богом, — сказал Столешников и, постучав худым пальцем по переплету книги, добавил: — Вот хорошая книга, ах, какая хорошая!

— Еще бы, — усмехнулся уголками губ Беркутов. — «Ante sous Niobe thalamos», — проскандировал он стихи из Ниобеи. — Очень хорошая. Так можно? — добавил он.

— Можно, можно, — Столешников взял томик в руки. — До свидания, domine, — кивнул он седой головой.

— Всего хорошего, — слегка шаркнул ногами Беркутов.

Он вышел на двор. Из темных туч мелким бисером моросил дождь. Ветер уныло шумел между постройками. От сада пахло сыростью. Беркутов двинулся было двором и вдруг увидел бледное лицо Зои Григорьевны у одного из окон. Окно было растворено; Беркутов повернул туда.

— Здравствуйте и прощайте, — сказал он, подходя к окну и снимая с курчавой головы маленькую шапочку. — Сейчас я был у проконсула и взял у него трехдневный отпуск.

Зоя Григорьевна сидела у окна с усталым выражением на всем лице. Она была в синем капоте.

— Я уезжаю в отпуск и не увижу вас больше никогда, — говорил ей Беркутов, пожимая ее изящную руку.

— Это почему же? — спросила Зоя Григорьевна, поднимая усталые глаза. — Ведь через три дня вы же вернетесь?

Беркутов пожал плечами.

— Кто знает? За это время меня может разбить вдребезги. Я же ведь льдина? — он усмехнулся уголками бритых губ. — Слыхали об убийстве Трегубова? — продолжал он через минуту. — Человек произвел вычитание, вычел из единицы единицу, и в итоге у него вместо нуля получилось двести тысяч. Это же ведь абсурд! Но тогда другой человек похитил у него эти двести тысяч, и в результате у первого остался нуль! Математика, следовательно, удовлетворена. Что и требовалось доказать!

— Кто вы такой? — внезапно спросила Зоя Григорьевна, поднимая на Беркутова усталые глаза. Ее бледное лицо рельефно выделялось в полумраке комнаты.

— Я? — усмехнулся Беркутов. — Я — аггел Вельзевула, дитя мрака и распри, меч сатаны! — говорил он с усмешкой. — Я — месть людской несправедливости, я — человеческое страдание, мне пять тысяч лет, и если бы я не красил своих волос, — я был бы сед как белка. Одна половина волос у меня совершенно седая, а другая русая, вот как у вас.

Беркутов замолчал. Зоя Григорьевна внимательно слушала его, приковав усталый взор к его лицу. Он продолжал:

— Недавно я слышал сказку о «Черном и Светлом»; мне рассказывал ее один пьяный купеческий племянник. И сказка эта мне понравилась. Только конец ее показался мне совершенно неверным. Вот слушайте. Пьяный купчик говорил мне: «Прежде всех век землею правил Черный, а небом — Светлый. И люди были тогда как звери, и, как звери, они скитались по лесам и дебрям и убивали друг друга за кусок хлеба. И совесть не мучила их за это. Она была мертва. Но Светлый сжалился над людьми и стал им давать о себе знаменья. И после каждого знаменья люди светлели душою, а власть Черного колебалась. И, наконец, Светлый сам сошел на землю и оживил человеческую совесть. С этих пор люди уже не могут безнаказанно для своей совести совершать преступления. Совесть человеческая жива и может только дремать. На земле воцарилось после этого царство Пробужденной Совести. Власть Черного потрясена до основания. Конец этой сказки, — продолжал Беркутов, — как мне кажется, совершенно неверен. Начало же ее я признаю букву в букву. Люди были как звери, и Светлый сжалился над ними и стал давать о себе знаменья людям. Но люди не вняли этим знаменьям. И тогда Светлый сам сошел на землю, но люди предали его позору и смерти. Божество, сошедшее с неба на землю, было отвергнуто человечеством, поругано и умерщвлено. И на земле тогда развернул свое знамя Черный. Я поклонился, — помолчал Беркутов минуту, — умерщвленному человечеством Божеству до земли, но я признал средства Черного, насилие и зло, как единственные возможные на земле. Человечество само отвергло пути любви и блага»… Вот кто я, — усмехнулся уголками губ Беркутов. — Но, все-таки, — продолжал он, — в этой сказке много правды. Человечество пережило, по-моему, действительно, два периода. Первый период, это — когда люди совершали преступления и не мучились ими. Этот период можно назвать царством Мертвой Совести или царством Зверя. Второй период, начавшийся с галилейской проповеди и продолжающийся до сего времени, можно назвать царством Пробужденной Совести или царством Человека. Люди этого периода уже не могут безнаказанно для своей совести совершать преступления. Если же и теперь попадаются выродки с мертвой совестью, то это только конвульсии медленно издыхающего зверя. Следующий период должен быть царством Восторжествовавшей Совести или царством Богочеловека. Люди этого грядущего царства будут уже не в состоянии совершать преступления. — Беркутов минуту помолчал и затем продолжал снова. — В отжитом человеком периоде царила тишь и гладь, и если не было Божьей благодати, то все же была гармония между человеком и миром, среди которого он пресмыкался. В грядущем царстве, если только царство это действительно грядет, будет та же гармония, а теперь мы переживаем тяжелые дни распри пробужденной совести с притязаниями зверя, который все еще сидит в нас. Но если верить тому, что совесть человека, развиваясь и растя, способна из горчичного зерна превратиться в Монблан, то все помыслы человечества должны устремиться на воспитание этой совести, так как она есть та самая лестница, которая грезилась некогда пастуху Иакову, и по которой человечество рано или поздно доберется со ступеньки на ступеньку до неба. Если бы я верил этому, если бы я мог верить, Зоя Григорьевна! Но — увы! — я сомневаюсь, и мне все мерещится, что и этот путь ложен и мы сорвемся с предпоследней ступеньки и полетим в грязь!

Беркутов замолчал. Зоя Григорьевна смотрела на него широко открытыми усталыми глазами. Ее лицо белело во мраке как фарфоровое. За спиной Беркутова мелким бисером падал дождь, и уныло шумел между постройками ветер. С переката доносился в усадьбу рев Калдаиса.

— Вот кто я, — повторил Беркутов.

И вдруг он увидел на груди Зои Григорьевны алую розу.

— А-а, — прошептал он и потянулся к ней рукою.

Но Зоя Григорьевна тотчас же поспешно встала и отошла в угол комнаты. Там она опустилась в кресло и, положив свои руки вплоть до локтей на стол, уронила на них голову.

— Я люблю вас, Зоя Григорьевна, — заговорил Беркутов. — За что? Может быть, за то, что вы — совершенная мне противоположность. Но мы расстанемся сейчас же и навсегда. Только вы никому не должны говорить этого. Я не могу уже вернуться назад, но я буду вспоминать о вас всю мою жизнь. Зоя Григорьевна, — позвал Беркутов неподвижно сидевшую женщину, — дайте мне ваш цветок. Зоя Григорьевна!

Столешникова не переменяла позы. Беркутов видел ее белый, как мрамор, лоб.

— Я понимаю вас, Зоя Григорьевна, понимаю, почему вы ушли в монастырь, — шептал Беркутов с усталым лицом, — и, может быть, я полюбил вас именно за это. На прощанье позвольте мне дать вам совет. Не соблазняйтесь шумом жизни и никогда не уходите из вашего монастыря ни на шаг, потому что там кровь и резня!.. Лучше, — добавил он, — продолжайте учиться латинскому языку и читайте с Ильей Андреевичем Овидия. Зоя Григорьевна, — снова с тоскою позвал он, — дайте же мне вашу розу, поверьте, мне нелегко покидать вас.

Она подошла к нему, бледная, с тусклыми и печальными глазами.

— Возьмите, — прошептала она и протянула Беркутову розу.

Он схватил ее, коснулся губами влажных лепестков и спрятал цветок в боковой карман своей куртки.

— Когда меня выбросит на берег, — проговорил он с усталым лицом, — издыхать медленной смертью, я буду глядеть на эту розу и шептать: Ессе femina!

— Прощайте, — прошептала Зоя Григорьевна.

Он хотел схватить ее руки, но она снова ушла от него в угол и опустилась в кресло, точно у нее подкосились ноги.

— Прощайте, прощайте, — проговорил Беркутов. — Прощайте!..

И он ушел от окна. За его спиной послышался стон.

XVII

Беркутов пошел двором и увидел Сысойку. Верхом, на взмыленной лошади, тот рысью въезжал в ворота.

— Ну, что, как? Есть ответ? — спросил его Беркутов.

Сысойка подал ему неряшливо сложенную измятую бумажку.

— Поезжай к крыльцу, — сказал ему Беркутов, — и жди меня там. Лошади не расседлывай: сейчас тебе придется ехать к ямщикам.

И быстрой походкой он отправился во флигель. Не снимая с головы шапки, он торопливо пробежал содержание записки Пересветова при тусклом свете опущенной лампы. Пересветов разрешал жене ехать гостить к тетке. «Конечно, так и должно было быть», — подумал Беркутов. Он надел темное пальто, сунул в карман револьвер и подошел к постели.

Настасья Петровна крепко спала, с бледным лицом и слегка раздвинутыми губами. Веки ее глаз вздрагивали. Кофточка на ее груди распахнулась, плед скатился с плеч, и Беркутов увидел ее смуглую шею, покрытую темным пушком. Он осторожно, чтобы не будить спящую, поправил на ее груди плед, совсем погасил лампу и тихо вышел на крыльцо.

Сысойка стоял там, держа в поводу лошадь. Лошадь грызла удила и копала землю.

— Ну-с, лошадиный пастырь, — обратился Беркутов к пастуху, — поезжай сейчас в село на ямской двор и скажи, чтобы через полтора часа здесь были лошади. Не позже, слышал? Через полтора часа. Тройка в тележке. Да скажи, чтобы лошадей получше дали. Понял? А вот за труды получай еще двугривенный.

Сысойка поспешно спрятал в карман монету и сел в седло.

— А мне ты оседлай сейчас иноходца, — сказал Беркутов караульщику.

Тот со всех ног побежал исполнять приказание. Беркутова в усадьбе любили все.

Через четверть часа Беркутов уже был в лесу перед расщепленным грозой дубом. Здесь он слез с лошади и привязал ее к сухой ветке дуба. «А ну, как Пересветов перепрятал деньги, — внезапно пришло ему в голову, — вот это будет так штука!» Внимательно оглядывая землю, он пошел вокруг дуба. С неба моросил мелкий дождичек, наполняя весь лес шорохом и шуршаньем; от деревьев шел легкий пар; слабое дуновение ветра проносилось порою по лесу, как вздох; казалось, лес спал и бредил. Беркутов все ходил вокруг дуба, согнувшись и внимательно оглядывая землю. В одном месте ему показалось что сухие листья, устилавшие всю землю, возвышались здесь несколько над уровнем почвы. И тогда он сел у этого места и вынул из кармана небольшой финский нож. Этим ножом он соскреб сухие листья там, где это ему казалось нужным, и тихонько стал копать землю. Вскоре его нож скребнул по жести. Беркутов услышал этот звук, и по его губам скользнула тонкая усмешка. «Здесь», — подумал он и ускорил работу.

Через минуту в его руках появился довольно объемистый жестяной ящик. Беркутов открыл его. Деньги были тут. Он начал брать их из ящика и аккуратными пачками рассовывать по своим карманам. Скоро его карманы были набиты битком ими. В ящике, впрочем, он оставил еще порядочную пачку. Он пересчитал и ее. «Тридцать тысяч, — подумал он, — для Пересветова и этого будет вполне достаточно». Он снова опустил ящик на старое место, в яму, предварительно вложив туда вместе с остальными деньгами аккуратно сложенный, по-канцелярски, лист бумаги. Ящик он по-прежнему запорошил землею и сухими листьями. После этого он сел в седло и тихо поехал вон из леса под моросившим дождем. По дороге ему внезапно пришло в голову заехать на минуту к Пересветову. В его распоряжении было около часа. Ему даже казалось, что заехать весьма полезно. Он тронул лошадь. У крыльца пересветовского дома он привязал лошадь к железному кольцу и вошел в дом. В прихожей его встретила Аннушка.

— Валерьян Сергеич дома? — спросил он ее и, не скидая пальто, прошел в столовую.

Пересветов сидел у стола и ужинал холодной бараниной. При входе Беркутова он поднялся на долговязые ноги.

— А меня жена покинула, — сказал он с кислой усмешкой и поздоровался с Беркутовым.

— Как так? — спросил Беркутов, сбрасывая шапочку.

— Не хочешь ли, — подвинув ему баранину, продолжал Пересветов, — да, жена, видишь ли, к тетке гостить поехала, попутчица нашлась. А я что же, — развел руками Пересветов, — я с удовольствием, пусть ее проветрится, в самом деле!

— Да, конечно, — кивнул головой Беркутов, прожевывая крепкими зубами кусок баранины, — это хорошо.

— Я и сам завтра гостить к Тихону Никешкину уеду, — говорил Пересветов, — тоже с неделю, должно быть, прогощу. На хозяйство наплевать. Все равно именье за долги через год продадут. Как ни вертись, не вывернешься. Крышка мне! — Пересветов снова развел руками. — Я знаешь, что надумал?

— Что?

Беркутов отставил от себя баранину и закурил папиросу.

— Как продадут у меня именье, — сообщал ему Пересветов, — выручу я к тому времени рублей пятьсот, семьсот, хоть хлеб на корню продам, что ли, и в Нижний на ярмарку поеду. А там с именитым купечеством познакомлюсь и в карты начну играть.

— С женой? — спросил Беркутов.

— То есть как?

— Ну помнишь, как я тебя учил:

Валентина Павловна, Павловна, Павловна.

пропел Беркутов на мотив немецкой «Аугустин». — Так, что ли? — добавил он и рассмеялся, точно просыпал лед.

Пересветов тоже рассмеялся.

— Да, пожалуй и так, — проговорил он, смеясь.

Беркутов затянулся папиросой.

— Что же, дело хорошее.

— Наиграю я таким манером, может, несколько тысяч, — продолжал Пересветов, — и сейчас же, на Кубань на новые земли махну. На Кубани рублей за сорок пять десятину купить можно.

Он снова рассмеялся.

— Ты, кажется, пьян? — спросил его Беркутов.

— Чуть-чуть, — усмехнулся Пересветов и продолжал, — а то клад в лесу искать буду. Може и найду?

— И это недурно придумано, — согласился Беркутов, — и клад случается, находят те, у которых на плечах голова с мозгами, а не кисет с табаком.

— Ну, у меня не кисет, — усмехнулся Пересветов, — кисет-то… — Он не договорил.

— У меня? — спросил Беркутов. — Верно товарищ. Так пожалей ты, дружище, мой кисет, — понизил он голос, — и дай мне тридцать тысяч. А? Ну, будь, Пересвет, добрым.

Беркутов глядел в его глаза.

Пересветов развел руками.

— Шутник ты, право, — сказал он, — человек в трубу летит, а он у него тридцать тысяч просит!

— Ну, милый, ну, дай, — повторил Беркутов, — ну, что тебе стоит? Ведь ты и меня этим спасешь, и еще нескольких. Дашь что ли?

— Шутник, — пожал плечами Пересветов.

— Так не дашь? — повторил Беркутов и встал на ноги. — Не дашь?

Пересветов покачал головою.

— Нет, я много добрее тебя, — вздохнул Беркутов, — много добрее. Прощай!

Беркутов надел шапочку и пошел вон из дому. Пересветов зашагал за ним. Они вышли на крыльцо. На дворе было темно. Дождь перестал. Только ветер дул с северо-востока и шумел в саду, как вода у плотины. Полотно ворот, сорванное с одной петли, покачивалось и визжало. В темном, почти черном, небе горели звезды.

— Так ты мне не дашь тридцать тысяч? — повторил Беркутов. — В последний раз тебя спрашиваю, не дашь?

— Забавник, — развел руками Пересветов.

— Послушай — заговорил Беркутов, — я знаю трех людей. Их ждет каторга, плети, позор. Чтоб их спасти, нужно тридцать тысяч. Дашь ты или нет? Ну, дашь или нет? — возвысил Беркутов голос. — Ну?

— Не дам, — покачал головой Пересветов — не дам! — Он усмехнулся и добавил: — Вот когда я найду в лесу клад…

Он не договорил, его перебил Беркутов:

— Дай, Пересвет, дай, ведь человеческая жизнь стоит миллион миллионов!

— Ты говорил: грош, — пожал плечами Пересветов.

— Я говорю: миллион миллионов! — крикнул Беркутов.

— Ты говорил: грош, — упрямо повторил Пересветов.

— Я говорил о своей, пойми ты меня, о своей!

Они замолчали и глядели друг на друга несколько минут. Они стояли на крыльце под ветром, в полумраке сырой ночи. Лошадь звенела рядом с ними удилами; полотно ворот визжало. Сад шумел.

— Дашь или нет? — повторил Беркутов. — Чтобы спасти три жизни, дашь?

— Вот подожди, — усмехнулся Пересветов, — найду я в лесу…

Он замолчал. Беркутов злобно схватил его за руку и, до боли стиснув ее, заговорил ему в лицо:

— Да полно тебе шуточки-то со мной шутить! Ведь я знаю, что ты задушил Трегубова шнурком портьеры! Слышал, шнурком портьеры!

Он резко бросил от себя похолодевшую руку Пересветова. Тот стоял перед ним, бледный, с искривленными губами.

— Ты меня научил, — наконец, выговорил он, — ты сказал: два калача! Помнишь?

— Я тебя украсть учил, — сказал Беркутов, — а не убивать; калача у него было два, а жизнь-то одна, а ведь ты жизнь у него отнял, — понимаешь ты, жизнь!

Пересветов долго глядел на Беркутова широкими глазами, с бледным лицом.

— Я и не хотел убивать его, — заговорил он, — он сам пришел ко мне. Я этого не предвидел. Если так, то нельзя и воровать.

Беркутов молча отвязал лошадь, прыгнул в седло и исчез за воротами. Несколько мгновений Пересветов простоял на крыльце молча. И вдруг его точно осенило; он торопливо побежал к воротам. Темная фигура Беркутова едва мелькала во мраке.

— А если так, — крикнул ему Пересветов, — так за жизнь нужно жизнь отдать, стало быть? А? Так, что ли? Так я, може, и отдам жизнь-то Трегубову? У меня, може, там на берегу и припасено что? А?

Он подождал ответа. Но Беркутов не откликался. Он совсем исчез во мраке. Только ветер шумел в саду как вода у плотины да назойливо визжало полотно ворот.

Пересветов пошел в дом.

— Воровать можно, а убивать нельзя, — говорил он сам с собой как будто ворча. — Это что-нибудь не так. Что же мне с ним делать, если он ко мне войдет, когда я воровать-то буду? Стало быть, вы знаете, да не все; не всю науку прошли, значит! А тогда и учить нечего! Вот что! — несколько минут он простоял на дворе, задумчиво глядя перед собою. — А жизнь ему я, может быть, и отдам. Почем ты знаешь? Что же? — шептал он, поднимаясь на крыльцо. — У меня, знаешь, может быть, какие камни там на берегу наворочены!

Он поднялся на крыльцо и снова остановился. Внезапно ему мучительно захотелось идти туда, в сад Трегубова, и заглянуть в окно кабинета. Что-то делается теперь там? Так же ли грузно стоит тяжелый стол и бронзовые крышки чернильницы светятся во тьме? И так же ли висит до полу толстый шнур портьеры? А в углу на диване спит ли там кто-нибудь, или нет? Это желание видеть кабинет Трегубова налетело на Пересветова как горячий вихрь, сокрушило его волю и понесло, как вешний поток несет легкую щепку. Однако, за воротами Пересветов опомнился, воля внезапно вернулась к нему, и он тотчас же пошел обратно в свой притихший дом.

Он тихо прошел в спальню, не зажигая свечи, быстро во тьме разделся и лег в постель. В комнате, впрочем, было не совсем темно: в углу, у образов, горела лампадка, и свет от нее лежал на полу почти у самого окна зеленым пятном. Пересветов лежал в постели с открытыми глазами и смотрел на это пятно. Оно шевелилось на полу, колебалось и как бы вращалось вокруг своей оси, как большой зеленый жук, пригвожденный к полу иглою. То и дело у него с боков то появлялись, то вновь исчезали короткие ножки. Пересветов лежал и глядел на это пятно. Постепенно в его сердце начал расти ужас; рос он со сказочной быстротою и в одну минуту из горчичного зерна вырос с гору. И тогда Пересветов услышал стук. В окно спальни кто-то назойливо стучался. Пересветов перенес к окну мутный взор и увидал Трегубова. Он стоял под окном в голубом бархатном халате, опоясанном золотым шнуром, и барабанил в стекло выхоленною рукою. Все его лицо смеялось и светилось весельем. Потом он как-то весь приподнялся и прыгнул прямо через окно в комнату. Однако, падение на пол его тела не произвело никакого шума.

Пересветов смотрел на него и ждал, затаив дыхание.

Между тем, Трегубов, свернув калачиком ноги, уселся как раз в свете лампадки. Пятно на полу исчезло, и зеленоватый свет лампадки залил глаза, нос и губы Трегубова, как прозрачная жидкость.

— Bon jour, — проговорил Трегубов, смеясь всем лицом, и зеленоватая жидкость от движения его губ стекла на клинышек его модной бородки. — Bon jour! А ведь это вы хорошо придумали, жизнь-то за жизнь? Это недурно. Я согласен! Тут ведь рупь за рупь, аккурат коммерческая сделка! Проигрыша нет, это можно!

Трегубов снова рассмеялся всем лицом.

Пересветов сел на постели, положил на колени подушку и, затаив дыхание, слушал Трегубова.

— А воровать, действительно, нехорошо, — говорил, между тем, Трегубов. — Главное, нельзя никак всего предвидеть. Всех случайностей не угадаешь. Вы ко мне за лишним калачом, а я тут как тут. Извольте меня шнурочком душить! А ведь жизнь-то у меня так же, как и у вас, одна-с, и стоит она мне миллион миллионов. Это вы верно изволили выразиться! Вот тут и вертись! А за шнурок-то ведь тоже не вкусно браться! Вы за шнурок, а я после того к вам в гости и рожи перед вами начну корчить!

Трегубов подмигнул Пересветову глазом. Подушка заколебалась на коленях Пересветова.

— Вы вот извольте посмотреть, какие я рожи умею корчить, — проговорил, смеясь, Трегубов, — вот извольте поглядеть! Вот посмотрите-ка! Полюбопытствуйте!

Он замолчал.

Внезапно лицо Трегубова стало пухнуть; его рот полуоткрылся, скаля зубы; правый глаз начал быстро вращаться в орбите. Наконец, глаз остановился и помутнел.

Трегубов исчез. В спальню Пересветова вошла со свечой в руках Аннушка. Глаза ее были заспаны, а щеки красны.

— Чего вы? — спросила она Пересветова. — Чего вы меня звали?

Пересветов дрожал всем телом. Подушка прыгала на его коленях.

— Заварите мне, Аннушка, мяты, — наконец, проговорил он, — мяты, горячей мяты. У меня озноб.

— Хорошо, — сказала Аннушка и ушла, шлепая босыми ногами.

Пересветов просидел несколько минут неподвижно, затем тихо встал и босиком прошел в столовую. Там он достал из буфета откупоренную бутылку водки и жадно припал холодными губами к ее горлышку.

Когда Аннушка вошла к Пересветову в спальню с чайником мяты и со свечою, он крепко спал, вытянувшись во всю длину на постели. Его лицо было бледно, как у мертвого: от него на всю комнату несло водкой.

— Спрашивал мяты, — покачала Аннушка головой, — а на место того вон что!

XVIII

Целых шесть дней Пересветов гостил у Тихона. Настроение его духа за это время беспрерывно колебалось: то он ходил мрачный: и угрюмый, с усталым взором и поникшей головою, а по ночам разговаривал с Трегубовым и беспокойно вскрикивал; то по целым дням он без просыпа пьянствовал с Тихоном, горланил песни и засыпал пьяный на полу, с измятым лицом и опухшими глазами. Но иногда Пересветов чувствовал себя бодро и почти весело, мечтал о Кубани, подсчитывал, сколько ему может стоить хорошая хозяйственная усадьба, и глаза его загорались энергией.

Так он провел все шесть дней. Но на седьмой день он отправился восвояси. В этот день он с утра мечтал о Кубани и отправился в путь с бодрым духом. По пути он надумал заехать к Верешимову и попросить у него взаймы рублей пятьсот. По его мнению, ему необходимо было время от времени производить подобные экскурсии за деньгами, чтобы отвлекать от себя всякие подозрения. Пусть все думают, что он сильно нуждается в деньгах, что его дела запутаны донельзя, что, одним словом, он гол как сокол. И Пересветов с легким сердцем повернул лошадь в усадьбу Верешимова, хотя был убежден заранее, что Верешимов денег ему ни за что не даст. Он въехал во двор и привязал лошадь к забору. Двор был пустынен, и только с облезлым боком собака неизвестно откуда появилась, сконфуженно помахала хвостом и обнюхала колени Пересветова. Тот прошел в дом. В прихожей его встретила Лизавета Михайловна.

— Иван Иваныч дома? — спросил Пересветов с почтительным поклоном, но, не дождавшись ответа, прямо прошел в боковую комнатку: он вспомнил, что сегодня постный день, и ему не дождаться ответа Лизаветы Михайловны ни во веки веков.

Иван Иваныч встретил его весело и дружески пожал ему руку. Он был в длиннополой поддевке, плисовых шароварах и мягких войлочных туфлях на своих коротеньких ножках.

— Садитесь, гости будете, — бормотал он, — прошу покорно.

Пересветов сел на низкое кресло, вытянул долговязые ноги и вздохнул.

— А я к вам опять за деньгами, Иван Иваныч, — заговорил он, — дайте мне пятьсот рублей. Ради Бога! Не откажите, Иван Иваныч!

Пересветов заискивающе улыбнулся.

— О, Господи, помилуй, Господи, помилуй, — покосился Верешимов на образа и закачал коротенькими ножками.

— Пожалуйста, Иван Иваныч! Ради Бога!

— Ну, какие у нас деньги-то голубок? — заговорил Верешимов ребячьим дискантом. — Какие деньги?.. Не поверите, вчера было три катеньки, — нынче их уж нет: с приказчиком нынче их в банк отослал! Никогда у нас, голубок, деньги не залеживаются. День полежат, — на другой в банк везешь. И не поглядишь на них как следует. А в банк отвезешь, — назад уж их брать жалко; там уж им могила! Только купоны режешь, а на них даже и одним глазком не поглядишь! Так-то, родной! Денег у нас совсем нет!.. О, Господи помилуй, Господи помилуй, — добавил он.

— Так, стало быть, не дадите? — спросил Пересветов.

— Да нет, голубок, нет! В банке действительно есть, а дома и гроша нет. Совсем из денег выбились! Чаю, сахару купить не на что. Спасибо, лавочник в долг верит!

— В таком случае до свидания, — откланялся Пересветов, — простите за беспокойство.

— Что делать, голубок, что делать! Везде, голубок, нужда! А вы слышали, — добавил он, — наследство-то после Трегубова Лизавете Михайловне остается. Двоюродной сестрой, ведь, она Трегубову-то доводилась! Как же, ей голубок, ей!

— Вот как! — удивился Пересветов. — Теперь ей, стало быть, и по постным дням говорить можно будет, — лениво усмехнулся он.

— Что вы, родной, что вы! — всплеснул Верешимов крошечными руками. — Пять лет она молчала, зачем же ей на шестой зря убыток терпеть? Наследство — пусть наследством, а выигрыш — выигрышем. Прощайте, голубок, прощайте! О, Господи, помилуй, Господи…

От Верешимова Пересветов поехал к себе. Когда он вошел в дом, у него сидел Пентефриев. Это неприятно покоробило Пересветова. «Что он у меня делал? — подумал он, — уже не вынюхивал ли чего?»

— Здравствуйте, Октавий Парфеныч, — проговорил он, — очень рад вас видеть, весьма рад!

— Рады, не рады, — усмехнулся Пентефриев, — а приехал. По делу: недоимочка за вами поземельная есть, так вот я окладной лист завез.

И он мотнул рукой на письменный стол. Пересветов поглядел туда, и ему показалось, что бумаги на его столе были перерыты. «И сюда рыжая лисица залазила», — подумал он с раздражением.

— У меня нет денег, — сказал он вслух.

— Нет-с? Вот как? — вскинул на него Пентефриев глаза и зашевелил рыжими усами.

— Ездил просить у Верешимова, — между тем, печально говорил ему Пересветов. — Верешимов не дает: нет, говорит.

И он развел руками.

— А я, наоборот, думал, вы разбогатели? — усмехнулся Пентефриев. — Да как же, — продолжал он, — хозяйством последнее время вы не занимаетесь, гостите у приятелей, покучиваете, куролесите. Я так и думал, что у вас денег и куры не клюют!

Пентефриев снова усмехнулся.

— Запутался я, — грустно проговорил Пересветов, — дела плохи, вот и махнул на все рукой. И он принял озабоченный и расстроенный вид. — Деньги все-таки я постараюсь вам уплатить, — добавил он.

— Буду рад, — щелкнул Пентефриев шпорами и внезапно спросил Пересветова:

— А вы не знаете, кто убил Трегубова?

— Кто? — повторил Пересветов.

Сердце его внезапно похолодело. Он боялся, что Пентефриев ответит ему «ты!»

— А в том-то и штука, — развел руками становой пристав, — что сие пока неизвестно. Загадка это! Но все-таки я мекаю на двух. Либо тот, — добавил он с лукавой усмешкой, — либо этот!

И при последнем слове он даже как будто кивнул пальцем на Пересветова.

— До свидания!

И, щелкнув шпорами, он вышел.

«Либо тот, либо этот — думал Пересветов, — либо Беркутов, либо я. Так-с. Поживем — увидим!»

А Пентефриев ехал в это время к столешниковской усадьбе и то и дело поглядывал на часы. Очевидно, он кого-то поджидал. И действительно, почти у самых ворот усадьбы он съехался с другим экипажем. Там сидели двое: один в цилиндре, другой — в военной форме. На козлах этого тарантаса рядом с ямщиком сидел урядник.

Пентефриев выскочил из экипажа и побежал к тарантасу.

— Все-таки нужно предупредить раньше Илью Андреича. Он-то ведь ни в чем не виноват, — проговорил он.

— Пожалуйста, пожалуйста, — отвечал господин в цилиндре.

Военный тоже молча кивнул головою. Их экипаж тихо въехал во двор.

Пентефриев вошел в прихожую и торопливо сказал одетому во все черное лакею:

— Доложите Илье Андреичу. По весьма важному делу.

Лакей без шума исчез и снова без шума явился в передней.

— Просят-с! — он показал рукой на дверь.

— Чем могу служить? — спросил Столешников Пентефриева и заиграл изящным томиком.

Тот покосился на Зою Григорьевну и, щелкнув шпорами, произнес деловым тоном:

— У вас, Илья Андреич, в качестве управляющего, по бумагам Михаила Беркутова, проживает беглый преступник Рафаил Вознесенский. Мы явились арестовать его. Считаю долгом предупредить вас.

Зоя Григорьевна дрогнула и побледнела. Она чуть не вскочила с кресла.

— А-а, — протянул Столешников, — но этот управляющий, вероятно, уже исчез. Он просил у меня трехдневный отпуск, уехал неделю тому назад и не являлся до сих пор. Вы, вероятно, опоздали! — добавил он, играя томиком.

Лицо станового пристава вытянулось от изумления.

— Как! Убежал? — прошептал он, как будто не веря своим ушам. — Убежал?

— Нет, вероятно, уехал, — усмехнулся Столешников.

Зоя Григорьевна сидела неподвижная и бледная. Только ее ресницы порою вздрагивали.

— Скажите пожалуйста! Скажите пожалуйста! — вскричал Пентефриев, звеня шпорами.

Столешников с гримасой схватился за виски.

— Ах, не кричите, ради Бога, и не звените этими, как их… — Послушайте, — заговорил он с раздражением, — я знаю, что у вас всюду убийства, грязь, грабежи… Но зачем вы докладываете мне об этом? Кто вас просит? Я закупорился от вас, ушел, чтобы ничего не видеть, не слышать, а вы все-таки лезете ко мне с вашими докладами! Право же, это бессовестно! Прощайте, ради Бога, прощайте! Да не звоните этими… прошу вас!

И Столешников снова схватился за виски.

Пентефриев молча откланялся и удалился.

— Птица-то улетела, — сообщил он господину в цилиндре, — неделю, как улетела. Теперь поминай как звали.

И он сокрушенно махнул рукою.

Но все-таки они все трое прошли во флигель, занимаемый когда-то Беркутовым. Но там, кроме нескольких окурков, валявшихся на полу, они не нашли ничего, решительно ничего.

— Табак неважный курил, — пошутил человек в военном пальто, — а больше мы, к сожалению, ничего не можем удостоверить.

Когда караульщик узнал, что приезжало начальство взять под стражу их управляющего, он подумал: «То-то он тогда все за Абдулку-конокрада заступался. Свой своему поневоле брат, значит!»

XIX

Прошло два дня. Пересветов возвращался к себе в усадьбу в страшно возбужденном состоянии. Вчера ночью с ним произошло необыкновенное происшествие. Он проснулся почти на рассвете в саду Трегубова. Вероятно, он проспал там всю ночь. Как он туда попал, он совершенно не помнил; вечером, правда, он был мертвецки пьян, но, тем не менее, это происшествие сильно его встревожило. Он понял, что Трегубов, как и при жизни, преследует его настойчиво по пятам, и что ему никуда от него не уйти. Это сознание повергло его в такое уныние, что весь день он пропадал неизвестно где и возвращался домой только теперь, когда солнце клонилось уже к закату. В дом он вошел сильно озабоченный. Аннушка встретила его в прихожей.

— А там письмо вам есть. В кабинете на столе. Человек проходящий передал, — сказала она, с сожалением поглядывая на отекшее лицо Пересветова.

«Хоть бы барыня скорей приехала, — подумала она, — а то барин совсем без нее скружился».

— Какое еще там письмо? — недовольно поморщился Пересветов.

— Не знаю, письмо, — повела Аннушка плечами.

Внезапно Пересветова обожгла мучительная мысль: что, если это письмо от Трегубова? «Может быть, письмами хочет меня донять», — подумал он. У него даже подогнулись колени.

— Не от Прохора Егорыча? — спросил он, слегка заикаясь.

Аннушка смотрела на него, ничего не понимая.

— Ну ведь ты… дура!.. — злобно крикнул Пересветов и, сверкнув глазами, вошел в кабинет.

На его столе, действительно, лежало письмо. Несколько минут он не решался брать его и, наконец, протянул руку. Но едва он прочитал первые строки, как его точно обварило кипятком: лицо его сразу осунулось, все туловище как-то вытянулось, а руки беспомощно повисли. Он едва не выронил письма. Он с трудом прочитал его до конца и тотчас же принялся читать снова. И, наконец, он бросил письмо на стол и бессильно опустился в кресло.

— Обошли, мерзавцы! — выкрикнул он и, что было силы, ударил кулаком по столу. — Обошли, обошли! — повторял он.

Он разрыдался короткими рыданиями, но снова взял письмо и, протирая кулаками глаза, снова прочитал его. Письмо это было от Беркутова.

«Я увез у тебя жену и деньги, — писал ему Беркутов, — жена теперь в безопасном месте, и за нее ты можешь быть совершенно спокоен. Деньги же я взял не все. Я оставил тебе (на том же месте) тридцать тысяч. Видишь, я много добрее тебя. По-моему, для тебя этих денег совершенно достаточно. Кроме того, в том же ящике лежит подложный паспорт. Если тебе придется круто, ты можешь воспользоваться им и дать стрекача. Где-нибудь на Иртыше ты проживешь с ним спокойно до самой своей смертушки, и тебя так и похоронят по этому виду с удовольствием и без всяких подозрений. По новому виду тебя будут звать Савелием, так что и именины ты можешь справлять два раза в год, как гоголевский городничий: и на Валерьяна и на Савелия. Но если ты сумеешь не выдать себя еще дней пять-шесть, то ты будешь спасен навсегда. На днях я пошлю следователю письмо, где заявляю, что Трегубова убил я. Так как от твоей жены я знаю все подробности этого убийства, то мне не трудно будет обморочить следователя. Я напишу, где нужно искать тело Трегубова и какие камешки положены мною в его халате, и как этот халат связан шнуром; одним словом, все до последней нитки. Бояться мне нечего, так как я буду в безопасном месте. Конечно, мне нужно будет для большей правдоподобности, впутать в это дело и твою жену, якобы мою любовницу, с которою мы, конечно, без твоего ведома, будто бы совершили все это. Жена твоя тоже может врать на себя сколько угодно, так как ее не достанет теперь и сам сатана. Одним словом, все будет обделано наилучшим образом. Кстати, твоя жена любовницей моей не состоит, и с этой стороны ты, стало быть, можешь быть совершенно спокоен.

Итак, за сто семьдесят тысяч я беру на себя твое преступление, а твои тридцать тысяч остаются тебе совершенно даром только за страх твоей совести. А что ты скажешь теперь, между прочим? Можно ли или нельзя? А? Правда ли, мы переживаем царство Пробужденной совести, или все это вздор?

Письмо подписываю псевдонимом:

Михаил Беркутов.

P. S. Всю эту игру с тобой я вел обдуманно, в полном уме и твердой памяти. Я давно решил, что ты должен мне украсть у Трегубова двести тысяч, из которых сто семьдесят я возьму себе, приняв за это на себя всю вину, а тебе за исполнение выдам тридцать тысяч. Деньги мне были нужны крайне. Но, говоря откровенно, я никогда не думал, что ты прибегнешь, волей или неволей, к шнуру.

М. Б.»

Пересветов прочитал письмо и сунул его к себе в карман.

— Мерзавцы, — прошептал он, бледный как полотно, — под шнурок человека подвели и все из рук выхватили. Как теленка одурачили, мерзавцы!

Он тихо встал, прошел в сад и долго ходил там, сложив за спиной руки и сосредоточенно что-то обдумывая. Его лицо приняло апатичное выражение.

Порою он что-то шептал и в недоумении разводил руками. Казалось, он разговаривал с каким-то невидимым собеседником.

— Что же, братец ты мой, — шептал он, — они ведь зараньше все это дельце обстряпали. Мне никак нельзя было противничать-то! Они ведь, голубок, ученые? Их ведь вокруг пенька тоже не обведешь! А я для ихнего дела за шнурок! Им-то, конечно, с полгоря, их руки чистые, а мне с Прохор Егорычем один на один на ставку! Вот ты тут и повертись.

И он долго беседовал с кем-то в этом роде. Наконец, он словно о чем-то вспомнил, и как был, без картуза, отправился в лес.

Между тем, в небе быстро темнело. Розовые обрывки туч свертывались, как побитые морозом листья, и гасли. Подул ветер. Пересветов пришел в лес к старому дубу и оглядел его с ног до головы, как человека. «Одурачили нас с тобой, старый! — подумал он. — Для постороннего дела под шнурок подвели!» Старый дуб стоял перед ним виновато, беспомощно растопырив мертвые, сухие ветки. «Эдакой рукой за шиворот не схватишь, — точно хотел он сказать Пересветову, — мне что, я бы, пожалуй, и рад!» Пересветов вздохнул и, расшвыряв ногой сухие листья на хорошо знакомом месте, стал руками раскидывать землю. Вскоре ящик был в его руках. Он вынул оттуда деньги и паспорт, запрятал все это в карман и, бросив ящик на произвол судьбы, пошел вон из леса. В поле стояли уже хмурые сумерки, когда он проходил мимо трегубовской усадьбы. Пересветов покосился на сад; ему как будто что-то показалось; он обернулся опять и опять, и вдруг, с упавшим сердцем метнулся в куст тальника. Он спрятался за этот куст, весь сгорбившись и съежившись. Так он просидел несколько секунд с колотившимся сердцем, но, наконец, не вытерпел и робко выглянул из-за куста. Он не ошибся. Саженях в пятидесяти от куста на него глядел, облокотившись на забор сада, Трегубов. Он сразу увидел Пересветова и замахал ему рукою, как бы подзывая его к себе. Он был в одной рубахе с раскрытым на груди воротом. Пересветов сидел, притаившись за кустом, и боялся дышать. Трегубов снова позвал его рукою и вдруг зашевелил плечами, упираясь локтями о забор. Он как будто хотел перелезть через забор и идти к кусту тальника, но что-то мешало ему. И Пересветов понял: ему мешали камни, привязанные к его ногам в свернутом, как мешок, халате. Несмотря на все его усилия, камни, однако, тянули его туловище вниз, и его локти постоянно срывались с забора. Пересветов сидел и ждал, чем разрешатся его усилия. И тут лицо Трегубова стало внезапно пухнуть, он полуоткрыл рот. Пересветов с криком бросился домой. В воротах своей усадьбы, впрочем, он несколько успокоился, а в кабинет к себе вошел уже совершенно апатичный. В кабинете он снова заходил из угла в угол, совершенно позабыв, что ему теперь нужно делать. Наконец, он вспомнил, подошел к камину, вынул из кармана пачку денег, поджег их спичкой и стал глядеть в камин. Бумага вспыхнула синим огоньком и пустила сизый дымок; кредитки постепенно превращались в пепел и переворачивались одна за другой, точно их перелистывала чья-то невидимая рука. «Черт деньги считает, — подумал Пересветов с усталой улыбкой и мысленно добавил: что же, считай, считай, а то другой черт тебя, того и жди, ограбит!»

Он снова усмехнулся. Деньги сгорели все.

XX

И тогда он присел к столу, зажег свечу, достал чистый лист бумаги и, обмакнув перо в чернильницу, на минуту задумался. Затем на листе бумаги стали медленно появляться одна за другою кривые строки.

«Его высокоблагородию, — писал Пересветов, — господину приставу 3-го стана. Сим извещаю, ваше высокоблагородие, что в ночь на 23-е мая сего года мною, неслужилым казаком Валерьяном Пересветовым, сперва ограблен, а затем задушен шнуром портьеры, в его собственном доме, купец Прохор Трегубов. А произошло все это при следующих обстоятельствах».

И Пересветов подробно излагал все подробности этого убийства, не опуская ни одной мелочи. Затем, когда заявление приставу было готово совершенно, он достал конверт и вложил туда, вместе с только что написанным, подложный паспорт и письмо Беркутова. Конверт этот он старательно запечатал и затем вышел с ним на двор и прошел в людскую. Рабочие только что поужинали и укладывались спать. Пересветов подозвал одного из них к себе и, вручая ему письмо, сказал:

— Отвези ты это, Адриан, к становому; да поскорее вези, чтоб после чего-нибудь не произошло. Слышишь?

— Ладно, — проговорил Адриан, почесываясь. — Доставим живой рукой. Постараемся.

Адриан всегда говорил о себе во множественном числе, если говорил с господами. По его мнению, так выходило аккуратней.

— Постараемся, постараемся, — шептал он. — А ответ мы вам привезем или нет?

— Нет, ответа не надо, — качнул головой Пересветов, — скажи, чтоб сам сюда ехал да чтоб с понятыми, скажи.

— Скажем, скажем; ай у вас, что неладно произошло, Валерьян Сергеевич? — внезапно спросил Адриан.

— Нет, теперь у нас все по-хорошему пошло, — радостно усмехнулся Пересветов, — помирились мы уж с ним-то. Рупь за рупь теперь сделались. Теперь уж и ему не в убыток и мне сходно!

Он снова ласково улыбнулся Адриану и тихо пошел вон из избы. Через минуту Адриан, верхом на лошади, крупной рысью, отправился к становому. А Пересветов ходил из угла в угол по кабинету, разводил руками и с кем-то разговаривал:

— Теперь уж вы меня после этой расписочки, сделайте милость, оставьте! Что же? Больше с меня нечего взять! Дело торговое! Банкрот-с!

Порою он присаживался на стул и глядел в одну точку усталым взором, потеряв счет времени. И вдруг его точно что обожгло. Он вскочил со стула и схватился руками за голову.

— Да что же это я наделал? — прошептал он. — Разума затмение нашло!

Внезапно он понял с удивительной ясностью весь ужас своего положения. Его разум просветлел, мысль заработала с лихорадочной быстротою, и весь его бред точно разогнало бурей. Он вспомнил о Кубани, о дешевых землях, о возможном на земле счастье, и ему захотелось всего этого до мучения. «Ведь у меня деньги в руках были, — думал он, бегая по комнате с горящими глазами, — деньги, тридцать тысяч! Ведь — это богатство! И я все сжег, своими руками сжег и своей же рукой донос на себя написал!»

— А теперь — каторга, цепи, позор, — кричал он и, ухватив голову руками, раскачивался всем туловищем, бегая по комнате. — Позор, позор, — рыдал он, скрипя зубами.

Аннушка с помертвевшим лицом прибегала к нему в кабинет, но он уже не обращал на нее никакого внимания. И вдруг он со всех ног бросился в конюшню, бегом вывел оттуда за недоуздок караковую лошадку и, без седла, прыгнув на ее спину, помчался пустынными полями.

— Адриан, Адриан! — кричал он, настегивая лошадь концом недоуздка.

Он хотел нагнать рабочего, чтобы отнять у него предательскую бумагу. Если работник не отдаст ее добром, он задушит его своими руками.

— Адриан, Адриан! — неистово кричал он, размахивая руками.

Ветер бил ему в лицо и развевал полы люстринового пиджака. Хмурые поля лежали без движения. А он летел все вперед и вперед и кричал:

— Адриан, Адриан!

И вдруг он понял, что ему ни за что не догнать работника. Времени прошло слишком много. Он остановил лошадь и прислушался. Лицо его искривилось. Вдали он услышал звон колокольчика, и он понял, что это едут за ним. Сейчас его поведут в цепи, на позор. Он повернул лошадь обратно и поскакал карьером тою же дорогой. Он толкал лошадь ногами бил ее кулаком по шее, по глазам, между ушей и пытался удесятерить ее силы. Звон колокольчика достигал его слуха и приводил его в ярость. У ворот своей усадьбы он бросил качавшуюся на ногах лошадь и бегом побежал к трегубовскому саду. Через минуту он очутился на берегу Калдаиса, на том месте, где он столкнул в воду Трегубова. Калдаис весь дымился паром и тяжело дышал, как загнанная лошадь. Пересветов огляделся: кругом был мрак, только у его ног колыхалась вода. Он прислушался и услышал звон колокольчика, звеневший уже около его усадьбы. Это привело его в ярость.

— Настя, Настенька! — внезапно крикнул он во весь голос.

Но ему откликнулся только звон колокольчика.

Пересветов скорчился как от удара плети. В ярости он сорвал с себя пиджак; и тут его взор упал на камень с тонким перехватом посредине, похожий на гирю, которыми упражняются гимнасты. Он расстегнул пояс, стягивавший его шаровары, и, схватив этот камень, пристегнул его ремнем к животу. Он боялся, что у него не хватит сил пойти ко дну.

— Настенька, — снова позвал он жалобно, поводя вокруг мутными глазами.

Его лицо почернело. Он ждал ее. Если бы она пришла, он пристегнул бы и ее к своему ремню, чтобы идти ко дну вместе. Но она не шла. В последний раз он услышал звон колокольчика у себя в усадьбе и, зажмурив глаза, прыгнул в омут. Его тело стало погружаться в воду. Калдаис хлестнул в его лицо мутной волною. Он хотел было крикнуть «Настя», а крикнул:

— Прохор!.. Прохор Егорыч!..

Он тихо пошел ко дну. Однако, макушка его головы еще долго виднелась над поверхностью, и Калдаис играл его волосами, как кистью камыша. Потом и она исчезла.

Алексей Будищев. 1900 г.

Оглавление

  • I
  • II
  • III
  • IV
  • V
  • VI
  • VII
  • VIII
  • IX
  • X
  • XI
  • XII
  • XIII
  • XIV
  • XV
  • XVI
  • XVII
  • XVIII
  • XIX
  • XX Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Пробужденная совесть», Алексей Николаевич Будищев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства