С.Н. Дурылин В БОГАДЕЛЬНЕ
Рассказ
Было совсем тихо. За спиной далеко шумел город, шумела нестройная, огромная и непонятная жизнь, а здесь, в стенах богадельни, было тихо, как перед дождем, чирикали воробьи, купаясь в красноватом песке, которым был густо усыпан двор богадельни, где-то под крышей ворковали голуби, да изредка из-за густой зелени маленького садика, густо поросшего желтыми акациями и сиренью, доносился монотонный, незвучный, старческий шепот… Это говорили старики, жившие в богадельне.
После полуденного обеда, отдохнув часик в постелях, когда спадал жар, они медленными, неслышными шагами собирались из большого каменного корпуса в сад, и там, под кустами сирени и акаций, вели беззвучные, тихие речи о прожитой жизни, которая была где-то далеко за стенами богадельни, которая давно ушла от них, оставив их здесь больными, скучными и никому не нужными, о милых и дорогих людях, которые умерли, и о всем, что когда-то заставляло их жить, волноваться, любить и страдать, а теперь невозвратно ушло от них, оставив лишь чистые морщины на их лицах и беспомощные, старческие слезы которые часто катились из их глаз…
Старики любили иногда, собравшись около грамотея в оловянных очках, послушать запоздалые новости из прошлогодней газеты, и тогда они пускались в политику, решая мудреные вопрос, за нас «англичанка» или по-прежнему, хоть и умерла, а все делает нам всякие пакости. Старики не любили, когда в газете говорилось о школах или библиотеках, которых было мало, но, когда речь шла о новом вооружении германской армии или о том, что генерал такой-то сказал там-то несколько угрожающих слов по адресу такого-то королевства, или что мсьё такой-то выдумал такой-то непроницаемый панцирь, – они решали, долго и серьезно, сложный политический вопрос: может ли из этого выйти война или мир. Они привыкли так решать все и всегда: они были когда-то солдатами, и так прошла их жизнь, мучительная и тупая, и все они ждали смерти, конца, в стенах военной богадельни, где каждый царский день их выстраивали в общей столовой, куда приходил старичок генерал, их начальник, и разбитым, старческим голосом кричал: «С праздником, ребята!», а они отвечали такими же старческими и разбитыми голосами: «Здравия желаем, в<аше> п<ревосходительство>!»
Нередко, после чтения газеты, один из стариков вскакивал неловко и торопливо со скамьи и палкой принимался чертить на песке план какого-нибудь бастиона или траншеи, где он сидел, поджидая «турка», сидел с сотней других, которые давно уже истлели зачем-то в неведомых полях далекого Востока… И было странно видеть и слышать, как старый человек, с добрым, кротким лицом, под ясным небом с светлым солнцем, говорил о крови и войне, о сотнях убитых и тысячах раненых, об ужасе смерти, когда кругом чирикали воробьи, ворковали голуби, и было тихо, тихо… И казалось, что старик рассказывает старую, длинную, страшную сказку, и все то, о чем он говорит, – эти груды тел, и свист пуль, и кровавый призрак смерти, который рыщет дни и ночи над прекрасной страной, отыскивая новые и новые жертвы, и эта кровь, и эти стоны – все это было когда-то давно-давно, в незапамятные времена, а теперь есть только ясное небо, солнце, светлая и прекрасная жизнь, широкие зеленеющие поля и вечная, светлая правда любви и счастья… Но замолкал один старик, начинал другой, за ним – третий… – и все тянулась та же страшная сказка, и не было видно ее конца – только одни названия сменялись другими: турки – венгерцами, венгерцы – англичанами, и опять турками, а те – поляками, бухарцами, и опять, и опять турками, – и не было конца этой сказке…
А потом, утомившись и мирно прижавшись друг к другу, старики начинали тихую беседу, и опять доносился чуть слышный старческий шепот. Старик, Иван Ефимыч, маленький и худой, улыбаясь одними деснами, смотрел на кружившихся в небе голубей, и замечал шутливо и мягко:
– Ишь вьется, божья птица… А даве как дрались, славно, герои какие… Прямо в штыки норовит…
И он вытаскивал из кармана припасенные с обеда крошки белого хлеба и сыпал их на песок, скликая голубей:
– Гуль, гуль, гуль…
Голуби слетались и, повертываясь и беспокойно шевеля головками, клевали у ног стариков крошки хлеба.
Подходил к старикам тихо и осторожно, боясь спугнуть голубей, сторож Василий, парень в высоких сапогах и <с> серебряной серьгой в левом ухе, и одобрительно покачивал головой.
– Забавляетесь, кавалеры! Погода чудесная – оно и приятно. Все ли в добром здоровье?
– Живем помаленьку, – отвечал Иван Ефимыч.
– Погода не предвидится? – продолжал Василий.
– Замирение, брат, полное? – постукивая газетой о колено, объявляет Федор Потапыч, высокий и сухой старик с большим шрамом под левым глазом…
Василий не унимался:
– А как ежели теперь, к примеру, война… Нам, дядя Федор, вряд выстоять!
– Гм! – решает сумрачный и вечно охающий старик Михеев, потерявший руку в Крымскую кампанию, – против немца не выстоять! Против турка выстояли, «англичанке» от ворот поворот, французам задали, а против немца не выстоять! Потому у него Крупп… Там, братец, пушки в каждом, почитай, селе льют… Где ж нам эдакую антилерию собрать?
Федор Потапыч, жестикулируя, вступается за честь России:
– Выстоим! – кричит он, – Не впервой! У них антилерия – а у нас финансы! Они нас антирелией, а ты их – финансами!
Незнакомое слово, не встречавшееся в военном обиходе, производит впечатление, и спор решается в пользу России.
И старики, увлекаясь и разгорячась, опять пускаются в длинные рассказы о битвах и турках, о сотнях, тысячах, десятках тысяч убитых, забытых и раненых…
Вот Михеев, странно шевеля щетинистыми усами, фыркая, рассказывает, как он «приколол» турку, как этот самый «турка» проклятый спрятался за ложемент взятого укрепления, как он, М<ихеев>, его заметил, и турка долго «звал» «Алу», «ихняго бога», и как он, Михеев, его «приколол» и как ему за это дело дали Георгия… Не успевает он кончить, как, перебивая его, начинает другой, жмыхов, бойкий и юркий старичонка с гнилыми зубами, и, прибавляя к каждому слову: «друг ты мой» и «землячок», рассказывает длинную историю его похождений в турецкой земле, и каждое из них, к его истинному удивлению, кончалось тем, что из «турка дух вон»… А Федор Потапыч рассказал короткую историю, как он в польскую кампанию пристрелил мужика («так, невеличонка и мужик-то был, да уж больно, каналья, метко целил), а потом его семье все свои деньги и имущество походное отдал… – больно их жалко стало.
– Плачут, – объяснял он, – ревут… Стон дома-то стоял, как принесли-то его, значит, мертвого-то!.. Ребята малые – известно, ничего не понимают, что, как и к чему… Воют… Враг ведь он, знаю, враг, – а жалко… Во как жалко… Кажись, крест бы с себя снял – да отдал бы… А ничего не поделаешь: служба!
А другие говорили опять о сотнях и тысячах молодых жизней, которые никогда уже не увидят солнца и не узнают на земле ни счастья, ни правды, ни даже того, зачем, ради чего все они умерли.
Василий слушал внимательно и сочувственно, голуби клевали крошки хлеба у ног стариков светило солнце, чуть слышно колыхались прозрачные тонкие ветви акации, и всё неслась старая , страшная сказка о бесчеловечной войне, об ужасной крови и смерти, и не верилось, что это не сказка, старая, забытая, а правда, что все это в самом деле было, было недавно, и эти самые старики – убивали, и не раз, а много раз, и не знают, не понимают, что они – убийцы. И становилось страшно от этой простой и недавней правды.
1905/23/VIII
ЧЕТВЕРТЫЙ ВОЛХВ
Рассказ
Известно, что три волхва пришли с высоты востока к яслям Вифлеема, три принесли дары и с тремя беседовал злой Ирод, и три вернулись в Персиду, – и потом, когда они умерли, три новых звезды засияли в небе: они ярче всех звезд – за исключением одной, великой звезды Рождества – горят доселе в небе, в темном торжественном небе, в ночь Рождества. Все это известно.
Но няня – наша старая няня Пелагея Сергеевна , – говорила нам в детстве, что волхвов было не три, а четыре, и даже называла имя четвертого волхва,– я забыл это имя, но – вот что удивительно и невероятно, вы все это скажете: что невероятно , – это было русское имя, – и самое простое, обыкновенное русское имя нас не удивляло тогда, в детстве, что имя четвертого волхва было русское, нам не приходило на мысль остановить няню и навести справку по библейским (ой? – нрзб.) архивам (? нрзб.): помню, мы очень с братом радовались, что пришел и русский волхв к младенцу Христу, – и мы только спрашивали няню:
– Няня, а почему же он не дошел до Вифлеема?
– А потому что заблудился, – отвечала няня.
– А где заблудился? – пытали мы.
– А в лесах, в Пещорах, в пустынях-густынях. И дар, что Богу нес, у него отняли злые люди.
Мы замолкали ненадолго. Леса шумят. Отец был родом из Сибири и рассказывал нам про тайгу, про тысячеверстные леса, безысходные для тех, кто не знает в них путей, про дикие вьюги и лесные ветра. Брат вздыхал.
Он был молчаливее меня, и я спрашивал няню:
– А он выйдет, няня, из лесов? Он придет ко Христу?
– Выйдет милый, – отвечала она.
– А когда?
– А тогда, когда дар нивы приготовит, когда откроется от русской земли праведный путь до Божьего града.
– Неизвестно, милый.
Няня гладила меня по голове и поникала головой. Потом поднимала взор к образу Спасителя – перед ним всегда горела с нашего детства зеленая лампада – и крестилась медленно и истово.
Это было в вечер Рождества. Брат отходил к окну. Стекло чуть тронул мороз. Белые блестящие ели разрослись на нижней части стекла. Это был белый рождественский веселый снег. В нем много было цветов и длинных узорных трав. На них сидели белые птицы.
Но брат искал не их. Он грел оставшийся чистым кусочек стекла – искал в нем первую звезду. Но она еще не загоралась в небе – или хмурые снежные тучи еще закрывали ее. И брат отходил от окна к няне и, прижавшись к ее плечу лицом: так тепло! так мягко! там шерстяная пестрая турецкая шаль – «по <лиловому? бежевому? – нрзб.> полю пустили травами», – и, прижавшись к ней лицом, тихо спрашивал няню:
– Няня, а что он принесет четвертый Христу-младенцу, если дойдет из леса ?
– А хлебушка, милый, – отвечала старушка. – Что же у русского крестьянина есть, кроме хлебушка?
– А он мужик разве, няня?
– Хресьянин он. Русский человек хресьянин, – убежденно отвечала няня. – Всегда хресьянин.
Брат молчал. Нет, мы не думали того, что этого не может быть.
Мы думали: когда это будет?
Когда выйдет из лесу четвертый – с даром русского хлеба?
Брат, не отходя от няни, спрашивал еще и еще:
– А где он возьмет? А хлеб будет черный?
– Черный, – отвечала няня. – Ржаной. Со всей земли возьмет, отовсюду по зернышку, ото всех полей, от праведных хресьянских трудов, замесит на ключевой водице, испечет на чистом огне. От всей земли будет хлеб хресьянский.
– Отчего ж не несет?
Это уж спрашивал я. Сердце мое трепетало от радости. Но ждать! Было так трудно ждать! И зачем ждать? Теперь бы, в эту ночь, этот хлеб принести.
– Оттого не несет, что трудно, милый, со всей земли, от праведных трудов, от хресьянских, отовсюду по зернышку собрать, с каждой полоски, от чистого праведного колоса, чистое зерно. Земля велика русская. Потихоньку он собирает. Когда кошицу полную наберет, – будет молоть зерно, а там за водой пойдет – тесто замесить. И всюду надо самую чистую найти, безмутную, без одной соринки, и ни человек, ни зверь ее чтобы не мутили. Найдет воду – будет огонь разводить от небесного огня, честнaго древа. Древо о древо тереть – первый огонь будет чистым.
Мы не понимали, что это значит, но мы знали, что этот огонь будет чист и светел, – не то что маленькая, коптящая лампочка под бумажным абажуром у нас в детской или фонари на улице, тихие и серые. Это будет прекрасный огонь.
– От честнaго древа. И на этом огне хлебушка испечет, – и будет дар Спасу Господу с солью.
– А как же принесет?
– Когда хлебушка спечет – тогда и путь прям откроется. Надо спечь, милый, первое дело: спечь, хлеб-соль приготовить. А там и путь отверзется.
А брат в это время опять уж стоял у окна. Он притронулся лбом ко стеклу и долго не отрывался от него. И вдруг обернулся к нам и радостно крикнул:
– Няня! Я нашел звезду! Вон она, вон!.. Голубая!.. Как снежинка!
Няня встал со стула и подошла к окну:
– Тише, милый. Надо тихо звезду встречать. Христос-младенец в ясельках лежит. Не разбудить бы его надо. А ты поклонись Христову Рождеству.
И няня подошла к образу Спасителя. Лик Его был светел и радостен. Лампадка пред ним светила нам лучезарней звезды.
Няня положила земной поклон – и мы с нею – и старческим тихим голосом произнесла нараспев:
– Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия, мирови свет разума, в нем бо звездам служащии звездою учахуся Тебе кланятися, Солнцу правды.
Мы все еще рез поклонились до земли.
А в окно светил на глубоком, глубоком зимнем небе голубоокая звезда Рождества.
------------------------------------
С тех пор прошло много лет, очень много. Я прочел много книг, не только тех книг, что уверяли, что было только три волхва, но и те, которые утверждали и что не было вовсе волхвов, не было звезды, не было этой ночи, не было и Родившегося в эту ночь. Но вот, вопреки всему, я знаю (и всегда всю жизнь знал) и всегда буду знать, что было все это: и эта ночь, и волхвы, и эта звезда, и Родившийся в эту ночь.
Я знаю даже больше: я знаю, что было не три, а четыре волхва, и у четвертого волхва было русское имя, – я знаю, впрочем, и еще больше: я верю, что четвертый волхв выйдет из лесов и найдет прямой путь до этой голубоокой звезды и принесет Родившемуся в эту ночь Дар земли своей. И Родившийся, Царь Небесный, Сын Человеческий, примет этот Дар вместе со златом, ливаном и смирною, ибо это будет праведный хлеб, он чист.
20. XII <1923> Канун Предпразднества Рождества Х.
Комментарии к книге «В богадельне. Четвертый волхв», Сергей Николаевич Дурылин
Всего 0 комментариев