Тихон Васильевич Чурилин Конец Кикапу. Агатовый Ага
Конец Кикапу
Полная повесть Тихона Чурилина
Марка, заставка и Буквы из пролога XV века работы Корвин-Каменской
Брониславе Корвин-Каменской
Зовет ли ад, но из ада выходит лишь вечная невозможность смерти.
Агриппа д'Обинье.Кикапу по своему очень хорошо устраиваются.
Э. По. Несколько слов о комнатной обстановке.ак кончился Кикапу: – просто прекратили протянувшееся: – ослепительнобелая бритва – и невыразимонежная яркая голубая глубь: – блеснула блесной бритва – и продолжала быть неподвижнонежной голубая глубь; где, как, когда – осталось и останется тьмой, – тайной.
Но невемое надвинулось напослед – в гулком глухом и мертвом совершенно городе, некогда крепости караимской, приготовили тело, отеплили, (а может быть и отодвинули, еще) тайну текущую невидно немо – и все таки знаемую всеми (почти).
Кто был при последнем: – старик священник хранитель кенасы и города – один –; Еелленна, Ра, и Denisli ### триптих тронный его, ежесущный навсегда, навек; странный старичишка Корчагин; Геертаа, – Дзое-Сан, жены последняго диптиха; Ронка – Полонии пламя, – и никого из мужчин, даже палачей – последних – даже их: – никого.
Впрочем были составлены слуги: тюркский цирульник, еще один (Одн-Инд) и немного музыкантов, орфеев оркестра тюркскаго, тюкавшаго тренькающаго и текущаго грустно, страннозаунывно и медленно вниз звуками зурн урнных от назади оставшагося, от Омеги, навсегда дорогого древа Смерти.
Музыканты молчали, когда коронно поднялись три тронных первых по тернистокаменной тропе к воротам; – они знали, что это не туристы, о нет! – потом пара (– диптиха –) прошла – молчали; потом поднялась Полонии пэри – Ронка – коронно; музыканты молчали – и только когда подковылял припадая, и падая будто, подымаясь в расщелинах скал и камней Корчагин, – залепетал темные, томные и грустные грузом, темно, звуки оркестр тюркский: – тюкали в бубны, толкали; тренькали словно стременами (струнами), зудели зурной, – но отмахнулся отчаянно Корчагин – и замолчали навек (так будто бы), окончили сладостногрустный сбивчивый сказ.
Священник ждал у ворот, строгий, ничемунеудивляющийся (затаивший, может быть, плевок последнему преступлению).
И там, в темнице, у щели над пропастью приготовили бритие – брение сделали древнее: пену из пемзы, кила и воды; – и острослепительная бритва опять блеснула блесной, – но для порядка, для убора в урну, – для последнего туалета.
Так готовились короновать Кикапу – воздвигнуть телу трон (тлену плен); готовились мыть, брить, брать; – и ждали жутко его белые (бледные) близкие, ждал странный старичишка Корчагин, ждал священник, ждали музыканты, – и никто не знал: как – знали: что – и все думали о разном золотом дне – об урожае из урны, о свете из смерти, о воскресении из весны после – после – после странной и страшной смерти – Светлааннаа!!!..
Легче лани летели лучи луны (там, в темноте тайнонезримой) – а пока зрел золотой и медный полдень – было грозно тихо, было знойно и глухо, немо и мертво – во имя полдня – Теемницааа!!!..
Таз там в темнице у щели над пропастию глухо медноурчал – чистил Одн-Инд широкий ларец сей, светлейше, пемзой, килом и водой для того, чтобы кровь от брития и омовения не обрызгала б показуемой туристам руины – тюрьмы давнейшепрошедшей.
Но вот глухо прозвенел в золотомедном зное звук – ток, – точно телеграфная медленно ахнула струна, невидная, грозная, Герцова, – насторожился священник – и гортанноглухой, караимский, татарский ли, тюркский ли словозвук издал – приказание – и оставил покой Онд Инд, с ним и цирюльник тюркский и вдвоем вошли в парадные аппартаменты, где черный чулан хранил странные останки Кикапу.
А воздух возливал благовоние – бальзамический белый белопрозрачный этер. И небо наверху нежило навечным навесом – ярколазурный яровой (весенний) навес. Мертвый, в бане татарской (тюркской) таял в зное каменный город и вниз вилась белым путем горная тропа. С верху – вниз, с низу – вверх, фейерверком белоослепительно окаменевшим. Окаянным и Каину дорожка державная, проржавевшая золотом солнечным. Кончено: Кикапу! – По ней поднимется последняя смерть, смерть без весны – воспоминания, воскресшей имитации.
По ней спустятся спутники: три, – двое, – одна; – странный старик. По ней отойдут Одн Инд, и цирюльник, и музыканты.
И в воротах возстанет священник старик. Затворит ворота, запрет и останется один – со упокоенным недавнопогребенным (как!!!) Кикапу.
Потом потянется прежнее – приедет семья священника, станут туристы. Станет… среди смерти жизнь, а пока – показ продолжается, сейчас, сейчас.
Гул прогудел дальний (дольний) еще раз; еще раз ахнула глухо-медленно – телеграфная невидная, где-то, струна, внятно, всем, – и, строго-слушая все-время, оборотился к слугам старый священник – и дал знак, мановение, немедленно передавшееся им. Строгопослушные, покорные давним прошедшим рабов, плюсквамперфектумом предревним своим, вошли Одн Инд и цирюльник тюркский в чулан. И стали собираться разом роковые Разы, встречные Судьбы, придворные Двора: три первыя – две – одна – Корчагин, – все, все до дна – и днесь приближенные, приближенные к ранней – страшной – смерти его, к ранней – страшной – славе его – собираться в темницу, к щели над пропастью, – смотреть и стоять действо давноприуготовленное последнего туалета.
Первой пошла, идет, Еелленна – первая любовь, лед и лен, Матери лик почтиповторенный (Сольвейг??!!!) – темные волосы венком веют мягким, платье простое синяго шелка шорох сладостный держит около, а очи серыя свет лучат материн – (Его Матери!) – и образ таят тот-же, Ея, святой, – и рот, расцветший, распустившийся немногобольше правильных мер, но милый, но чудеснообещающий розовобледный рот – и тростниковое тело, и девичьи груди негрузныя, чуть черночермно набухшия под платьем – все повторяет первый сон светлый – [(студенческий сон!..)] – первый ток тот животворный любовь, любовь льнянольдяную, святую Сольвейгину вёсну…
Вторая, – вот, вышла вышне, (идет) – Ра, древний драгоценнодар, Рок и Род, оотца ценная цельнотемная венная великая кровь – кровь Исаака, Иакова, древо Давида, роза Салима, – Ра, Рахиль, Роза; – чернотемныя волосы венцом возлегли жарким, жадным (жоостким!); платье чернаго крепа крепко короновало тяжко-темнозолотой стан и статное тело; лик великодревен и молод, древней девушки молодостью; библейской неЛейи, – Рахили, Ра, прекрасен и летен лик; – и очи очистили тело, и очи державят дух, темнокария, темнозолотыя знойно, темнонебесными арками отгражены – бровями; и зубы древнебелы, и уста устремляют утому и пыль, – красны, – и прекрасно обледнены дорогой ценой, тенью мучений дорогого, друга, жениха неневестнаго, Мертваго Пиерро, Кикапу кромешнаго в новообразе ныне – все сие светлый и грозный лик любови роковой второй, встречи предъужаса, площадки последней пред бездной – любови, любови, любови лельеноснолетней, смертельной, странной, – Лиллитина лета.
И теперь третьяго трона тень, синеголубая, небеснолазурная, зеленоослепительносверкающая стройнорастекающимся волнообразно – волнами – валами – теплым телом, топким, томным но упругим неустанно – ста цветов, ста волн, ста стай дельфинов дерзкоскользящих – на дитя, деву державную стройную смелую палестр похожую странно станом и телом, а главой с золотобледными мягкими кольцами кудрей и глазами яхонтовешними на ребенка – стоит Денисли, сливаясь главой с яркоголубым горящим нежным небом, а ногами наступая, ступая, исходя из покойной полосы сереющаго голубо и грозносокрыто елевиднаго майскаго моря, виднаго с верху, возлегшаго близко на горизонте к подножию неба, к горнилу горы – Денисли, Майя, Марта алозлая врагиня.
Веют вольные, вольнонеобузданные вешне ветры, вьют венки для кудрей, возливают вино власам, вливают в вены Венуса волю, – в жилы живыя (в алоартерии!) – бешеный бег краснорыжих кровных коней! И поют: наша, алая мати, Астарта, Венус – воль, веди весну в луга краснорыжие лета!!..
Это – Лжемать, Лжедева, Лжедитя, – это моря Майя, Морская, Денисли – это третий срыв в серебристоголубой Март – яяяркая любовь, любовь, любовь к Лжелиственному Древу, к Морской Простори, к Бездонной Бездне – к Жжженщщине Жжосткой!!.
Так три первых первыми вышли, идут обратив разно лики, в разныя стороны, несмотря, ненежа, невидя как бы друг друга. Только тихий ветр, вешнедыханьем вздыхая, составил невидное соединение, соединил как бы двух первых, Еелленну и Ра. Невидно, немо, незримотайно.
Одна Денисли – одна; не коснулся ея ветр, не соединил с теми, соподругами странными троннаго триптиха, идет, державно держа путь: пусть. Дерзкая Денисли: плаценда ея с морем – Март, масса масти червоной карт. Аррьергард ея – мена мест. Авангард ея – лета-ложь, зной-зло.
Вослед ей идет теперь две остальных – диптиха пара – Светзаара!!!..
Тихо такт ломая правой своей ногой нежной, аритмируя хруст хрупкой стопы своей наступающей, идет зорко Дзое-Сан. Ангел Таити ликом ленным и Япония овечка, овечка, внешнетонким телом, в прозрачном свете лица лелеет она Омегу, Смерть, конец.
И ветер веет над ней северный, строгий, зимний (Смеерть!), но глаз алмазы ярчайшие – южные – темные – сверкают иным: и мы в огонь за Арго, Аргонавты нежнейшие!
За ней, нежно-невидносоединенной тенью белых февральских дней, снегов горних, – шествует вторая Пары, диптиха, – Геертаа. Глядите: лед и лен тоже, как и первая триптиха. Глядите: горний образ около ней – пастушка, пасущая дела добрыя друга. Глядите: лик свеж, румян; ярок красками радостногрубой жизни лик любезный ея – но глаза: лед и лен горний, чистый, далекий, святой. Свят, свят, свят – гррреми Геертаа, сил свивай свивальник охраняющий, ему – Жениху – Силу давай, небо на земле, Сольвейг странная, Северкелин[1] светлая – любовь, любовь, любовь льда и льна для Чертога Жестокаго, Участи Урнной – Ббббурной!!!..
А за ней змейкой зло золотое невинное (доброе!) невидновьется – от Дзое-Сан связанной с ней, мысль-зависть девочки бедной больной, беееленькой бури – в урночке лазурнокошмарной кораллик нерадостный: мысль мести (кому?)
(И к Денисли добирается змейка-зависть – злоице доброе Дзоеньки-Сан, только иноцветная: сердолик восковой желтый цветом).
Три тронных триптиха Перваго протекли, идя, шествуя вперед, властновлекомыя волею Вышнею (нижнею); Пара прошла, видите, диптиха, – Вторыя; теперь пэри Полонии к лону Омеги медленно вышла шествуя в шорохах гор, в белизне колыбельных камней, в высоте всевеселаго вешняго яркаго неба.
Море под нею: не надо ей моря; горы у главы – входят в онь; камни пещер, камни дорог подножием стоп ея – и сверкание, свет сомнамбулический – недвижный: льда; вод, огня агоническаго остывшаго днесь – в зрачках, в нимбе над головой, в очертаниях дивовой – Данта – главы.
Всесильна связь с лесом в теле, темна и тайна. О ней ни слова, серебрянаго-ль, златого, меднаго. Парча покрыла, тяжелая, тело: в ней стройна она, будто, тяжелая, – вид впереди. Дальше довольно: тайна. Тааайна!
И это любовь – любовь леса к лесу, камня к камню, пещер пор к порам пещер; небо над нею, горы гордятся, жестоко жар жаровни желанной объял грудь, тронул тело, огрозил глаза. Гроза – роза, любовь – ледник, наслажденье – наступ туда.
О, любовь, любовь эта, Полонии пламя льдяное, смерть впереди, лето и море и мирт текущий цветущий целостнолетне столетьям!!!
И за Придворными первыми – тремя, – двумя, – одной, желанными женами Двора – резкий, появляется первый и единственный из мужчин, спутник, старик странный Корчагин. В корчах застывших камней, впадая и выступая из них, припадая и падая, колышась, шатаясь, шелестя шагами гулко в узконеправильных колеях камней, идет истовый спутник, дополнение, мелочь каждой и каждаго, обыденнотронная их жизнь.
Приказный, писец что-ль, сморщенным ликом своим; водянистоголубые бельмовые глаза елей льют хитрый истовый мелочной жизни; морщины – моря, острова, реки – карта прожитых путей, пыльных и полных дорог, мира жизни отжившей и сколь нужной всем! Смех сверкнет разлитый и размытый по всем границам лица – все темницы его, все щели, омыл смех странный проникающий всюду – смех коронной комедии, которая грядет и ждется миром. Комедиант, писец, приказный, шут штоль нужный несомненно, вот идет он, глядите – грядет, грознопроказя сокрытым словом своим – теперь молча, иной, тайный, тайнонужный.
Путь их к путам последним, к пещере, к темнице, где щель; там уж ждет Одн-Инд возвратившийся вспять из чулана; цирульник тюркский остался стражем в тайнике темном; священник стоит неподвижно встречая кортеж коронных гостей – сбор полон, воздух пеной нежноголубой горней поит всех собравшихся, собратьев собора, – тихим питием предвечной весны.
И вот, вдругоряд, раздался гул поднебесный, звук-знак, звон воли немотайной, непреклонной, клонящейся к концу. Сторожа все время великий тот знак, зов, – неподвижный все время для всех, – сам дает знак священник; – Одн-Инду и цирульнику, (возвратившемуся вновь), – рукой, мановением медленно-тяжелым – и те, рабы изстари, уходят сейчас-же парой послушной, один за другим, Одн-Инд и тюркский цирульник, туда к чулану черному окончательно за коронными останками Кикапу.
А тут ждут урнно, молча, мертво, без страстей, – страсть последнюю, вид дорогого, кромешь кроткопритаившуюся напослед. Грозна группа: Трех – Пары – Одной – старика; – груз ждут роковой, гром замерший, замерзший – рун и саг Страстей своих, дел державных Дебрей – каких? но коронных несомненно. Вид!.. веселитесь……
Веселитесь: выходят двое слуг из дверей аппартаментов парадных; на раменах их меднокрасная темноблестит парча; белым неясным облаком осевшим с гор (с неба?) видны на покрове покоящияся странные и страшные останки Кикапу.
Веселитесь: идут, ближе, белея верхом, блистая темно парчей, неясные сами, слуги, стражи, кустоды… А оркестр безпокойно сбирается вместе, рождаются страннонестройные стоны и срывы лада будущих песен – последняго лада мертвому мертваго марша.
Вот! – вид! – видьте: приблизилось облако, прежде буйный буран, гром погасший, умолкший; в чем молочнобелом облекли ледяное, яркое (темное!) тело?; нет короны, нет венца – только воздух веет что-то (чернь), только море льнет дальним сероголубым льном (ложь!) – только горы грозы готовят великия, мир кончают великий видный миру (месть! бой!..) И лик виден всем вкупе – собору: желтый, первый цвет спектра его – кожа лица; волосы черные (цвет второй спектра) – каймой черносинею окаймляют линии твердыя верха лица; веки великозапали – запад пал на лицо; восток всезатаил тайну будущей бури и покоев Покоя – Единственнаго Воскресшаго Величия.
А пока кажет тлен – страшно брашно телеснаго тлена, синезеленобледная зима зияет на желтой земле постояннаго лика – и дух Урны, увы, слышен сладкотяжелой струей, своей воней. Веселитесь. – Знак; немо проход открыл собор; пропустили тело влекомое слугами к щели; принесли, ждут.
Прямообращаясь знаком, приглашает священник войти, всех, в темницу; вошли все. И устремленные, прикованные неудержимо к нему, взоры страннорадостно блещут – это солнце последних лучей – фиал алой всеединой любви, фокус финальный великосоединенных лучистых любовей в одно – в Омегу окончательную, в – Смерти твердь.
Персть почтиоконченная (почти!!..), чем бы закрыть резкое твое лицо, черные твои чугунные волосы – не выдержат жаровни жар жадные твои близкие.
Все равно – нож вот он, вес, всецел: вид лица, ожидание даруемаго действа. Заблестит сейчас час смертельносветло – ждут люди, – и ждет небо, ждут горы, лес, камни, – и тихо притаившись вдали, ожидает марное маркое море.
Сейчас – острая, вкось блеснет блесной бритва – как молнией – морю. Как гроза – горам. Как зарница нежному небу. Как луна – лесу и камням как яркий яросеребрянный ящер.
А людям – льдом проникнувшим до сердец ольдит, уколет, осмолит мертвым морозом. Роза грозная, блесна, бритва ослепительноострая – блесни!
Сейчас – опустили тело по знаку; сейчас – прислонено к стене строгонесогбенной спиной; – и цирульник тюркский таз подставил страшный с брением – кипит пена как грозовогорькое небо, кипит истово, и Одн-Инд взял голову грузную в руки – держать при мытье. Кончается житие…
Страшно… Тихо руками тонкими закрылась Еелленна и персты без перстней дрожат, как тростник перед грозой. Страшно! бледною стала, еще больше, древняя Ра – пора! – и очи, открывшись широкосильно пред тем – теперь опустили завесы, спустились ниц под тяжелыми веками, веря великому страху. Только третья Триптиха, троннолживая Денисли, лик свой неизменнорозовый держит открыто – статуя, дева палестр, дитя (ложь, море!).
Бледная, тоже спокойно, поиному, – прекрасна – сильно – стала, глядит Геертаа. Очи – Божьи образа яркогорят сильным светом; только левой десницей докоснулась до края платья пары своей – в помощь ей.
Чтож – камень вся, белый, пара ея; гордо стоит; яркоосвещая призрачно лицо, тень смерти крин кромешнокошмарный крыльями дикояркими своими осенила – и не пускает к пути нынешнему, к страху страшному сему, – к страданьям послесмертным супруга и жениха. Только тик и так – такт сердца – странногулко гудит изнутри, – из нутра небывало-худой погибающей плоти.
Да, девочка – ярка, овечка, – пострашней сие урночки сверхпереполненной нежитями жуткой доли долинной твоей!
Чтож, последняя, пэри, Полонии пламя, Ронка, в роскошнотяжелой парче, – что, как она глядит, как стоит стояние сие страстное? А вот, видьте все: слезы каменныя каменным градом остыли очно, стоят в очах отверзающих он: – мука там, урна там страшнокаменная – лик весь жениха и супруга (друга!) отобразился, как в зеркале зимнем.
Полна парча телом темнокаменным – знаменье, знаменным, говорю, словом – мно-о-го силы в теле том, нездоровом гармонией монной – мира и неба.
И еще один, останный, глядит, сверлит зраком, зраками своими бельмоголубыми. Те-те-те, – на кресте, некрестясь, распялся, пяля глаза старичок: молчок смеху коронному. Урона, урна тебе, смеху сему твоему – крест, от, – смех твой сейчас – на нем положился. Гляди, не бледней, ей, ей! Смелей, смеюн, – не юн, а стар ты в арках смеха, в красноярких арках, коронной комедии шут грядущий.
И пуще страх всех объимет: подымут сейчас грознее главу, глава грузнее, гордясь, лик окажет – смажет кистью, в брении белой, цирульник тюркский ланиты льдяныя, лицо кольцовое: браду брить будет брадобрей – в последний раз!
В последний раз! Глаз скривился левый, лунный, бурумнобедовый, Кикапу, – кривится, кривится – мыться тяжко тебе, трон тронов трех – чернец, червнец, крот коронный, – в последний раз кривишься ты – ишь, свело лик твой темнотяжелый в какое мурло! (Тяжело.)
Ах, воют, воют скрежеща камни гор, пещер, камни каменных троп – гоп! воют – о-о-о, – моют мертвое тело томя, лик леденя ледяной водой дождевой, – моют, моют в последний-от-раз, о, горе, – предсмертные, инертные истово (что-о!?) странные останки Кикапу.
Неподвижно тело; глава, качаясь вамо и семо, омытая брения пеной, водой, – и власы – потемнели грозово; – слово, смотрите, возсядет средь уст – и спадет (вот?!!) – на воскрыльях слетит – и сорвется: вввниз или ввверх!
Чччерноуст (златосереброуст, медноуст, жлезноуст!!) – жив ты жадно, во аде или рае, – сгорают, сгорают все люди Двора твоего – встань, пора.
Нет, игра то – сгорают; полают, повоют природы отродья – угодья: каменья пещер, гор и троп. Гоп, гоп, гоп – поспокойней; – достойней держите кольцо, круг сей урнный.
Сейчас: мытие прекратилось. бритие начнется, началось – к началу подступают стража, кустоды – два, – раз, два!..
Мылят щеки, мылят лицо, – в кольцо сероснежное пена, пенясь, обратила лик Кикапу; – вссс. пу… – губы, кривясь, крадутся, кренятся, звук воспроизвести великий – сопротивления – но в брении, в бездне брения тихи, покорны, мертвы. Терпенье!
О!.. дрогнули веки под пеной – переменой лик оживил темь и топь мертвых теней – гей! криво, кривится, змеится лик – губы грознее сдвиг, видно, свершают теперь – кривы! – кривей… ге-е-ей… бледней, бледнейте все на кресте положенные лики – кривится.
Да не боится никто: в последний раз смеется – смех; – смехом старым и новым прощает коронно Кикапу всех и вся. Всем и всему! Во тьму. Со-о-олнцу!
Но смех в сторону – света-ли, тьмы, – для того-ль вы собралися, браться собора, – ora, orate: молитесь – блеснет сейчас острослепительно, бритва блесной своей безпощадной навеки.
Человеки, молитесь: бритие началось.
Держит Онд-Инд истово голову; олово взгляда впилось в ось сверкающей бритвы; час битвы бедовой настал – ал запад, бел восток – сток крови суровоначнется, начался.
Держит цирульник тюркский бедовую бритву; сверкает, сверкает сталь нестерпимо в злате заката, в пурпуре урнном лучей – ключей конца; се-й-чаа-ас!.. брить молодца!
О-о – сверкнула бураннобело бритва; о-о-о – касается конец ея щек – моолнией льдистосверкнувшей ожгла лак зеленый небритой брады – вооды! еще. щелк!
И шелк настает тало, мало-по-малу, – тает синь и темь черносиней жосткой брады – и оливковоатласный лак настает на ланитах обритых быстро неистовой бритвой – и кровь, кро-о-овь, в правую бровь накатила, и с мылом – с килом и пемзой – смесившись, синеалыми каплями капает в таз. раз. два. пять. пять. – вопият капли алочерносиния. росы смертнаго инея.
Таз наполняется кровию; суровочерные волосы плавают там же в тазу – небо в грозу, грозящую бритвой и бедами, таз этот медноурчавший еще недавно, теперь приявший останки: волосы и кровь Кикапу.
И еще раз кривится глаз, буровеет бедово левая бровь – о, суров лик великий, кривляющийся ныне кромешно – в раз последний последне смеется, смеется, смеется коронно и тронно, с трона в урну ухнувший Кикапу.
В последний раз. Воон таз! Берите, кровавый, – вон! кровь и власы… – настежь миру и граду адски-открытыя двери. Берите-же вон, прячьте, звери!
Где звери? Содеянный страшно злом зверь, затравленный ранее, благороднобледный зверь-блед, над бездной у щели, в кельи-темнице, вымыт истово, выбрит, коронный, до крови, что наполняет таз страшный – один ныне, нынеотпущаеши, здесь, – а подлинноподлые, подлиннозлые, несодеянные – но сотворенные так Тайной Вечной – тех нет, те сокрыты, ушли от участи урнной – короннокарающей казни.
Зверь?! Поверьте, что сему, жуткоживому и в смерти, сейчас – скве-е-ерно: – «лучше псу смердящему, чем мертвому льву» – воспомните, многие, сии слова Соломоновой саги.
Ах, овраги жизни жаркой, жуткой твоей, – лжезверь, лжеутенок серый (лебедь, ленный, белый, всегда, – холубь в хаосе, голубой,); ах реки, рокововзжурчавшие напослед буйнобуранный бред; – о, море, марою Майской и Марта марою лестнообольстившее жаркую твою жажду (М-а-а-ать! Со-о-оль-ве-й-г…); – небо, нависшее столь злозвездно – бездна ныне все тебе, судьбе твоей, – и этер воздохнешь ты ужасно – жадно – в удушьи дыхая, – а вверху над тобой холмик сравненный почти с почвою нижней, с землей, – неподвижен в песочке – и потонешь ты, клик, слабая голоса лава, в грохоте дальнепроехавшей мерзостной бочки.
Это там, скоро когда то, – а ныне там-тама тоны звучат, – зурна уныло зурну восчуяв зуд золотой посылает, – бубен, бедный, бубнит, серебром скорбным цветя, разсыпаясь, – скрипки скорбят и флейта финифть финально лиет – свист свой серебряногулкий воздушный вия и свивая, стеная тонами – о, с нами и с ними оркестр весь орфейский и тюркский баюкает белое облако дымов – печалей ли легкоплывущих, туч-ли тяжелобуранных, самума ли силу таящего в себе – а может быть белоблаговонных ладана дымов державнонависших над зданием, виденном только что нами, навеки.
Свершилось! Сокрыто навек, уходит от нас тайна последних смехов Кикапу.
Свершилось – сгустилось общее облако дымов, в одно – не дно, а край мрачной тайны, ледяный, лишь лезет вверх, вид свой кажет, жёлтый и жосткий вид. Так когда-то яростномрачно, жесткий, торчал клочек черных волос.
А музыка утло из урны слышна, оклубленной облаком дымов – всё тише, всё тише… как мыши скребутся урнные звуки в слух… все реже исплаканный такт – ближе последний из алотаинственных актов – мрачнейший акт.
Ааааах. оборвалось – образовалась дыра в дымах – облако отверзлось – глядите:
В покрове грозный грезится гроб – тени роб, платьев придворных Двора его дам, окружают дом сей последний – бледныя тени, страннокривой статуй старика, священник и слуги – прощайтесь, подруги – черную честь отдайте, другие, концу Кикапу.
Во тьму – имени Твоему, нуу!!
Спускается сверху небесная тьма, обнимает, объяла; и алозажегшийся свет – алоблед; – и чуть возсияла, налево, где утренняя звезда, – новая группа светил: треугольник (– сбылось, слово, сказ, сага: страшная ранняя слава и страшная ранняя смерть) – комета конца Кикапу.
И се, в раз последний, последний грядет караван (карнавал): – три впереди, потом две, – – – – потом старик страннокривой, двое слуг, музыканты…
Идут, спуск свершая из врат, вниз, – террасой светлольющейся и остывшей каменный катится путь – вниз, вниз истово идите, дивы Двора, странный старик кривой. Пой им ночь, свети свет звезд – разъезд (расход) начался – тебе, восход зачинающийся, ещеневидный. Грядите из гридни грозной, темноносной вовеки, человеки.
А внизу, как сад во грозу, как град под градовой тучей – дивная видится долина. Белыя, белыя, – легкия как видения видятся в ней тени – древ, статуй, урнных фигур?…
Все есть очно там – каменныя надолго остыли фигуры и урны подлинныя беломраморныя траур подъемлют – и дремлют деревья разных пород; Род грозный мертвецов – отцов и детей – окунулся в струи Летей; ждут жадно, кротко, троннаго подъема из недр zетных земли. Ол-лллли, ляаааа, аа-ааа – лли – ляаааа-а. шепчут певуче древнедержав-ныя недра – цедра ценнейшая огромнаго я-яркаго плода огневого – огня внутренняго – утреннеурн-наго Огня – ляааа.а..
И лена лед и лен зеленозолотобледный лиет на видение – и облаком каждения какого-то, облаками остыли в тылу фигуры: урн и камней – ангелов окаменевших пред предстанием из мертвых – возле Воскресения. Долина льнянольдяная, зеленозо-лотобледная, спит в дыхании елеслышном пышных древ, остывших в тылу сем предвоскресном чудесно-живо.
Две ивы истовоскорбныя и Одна (древо) – со дна моря лукаваго, тайна алозлая его – и две Лозы легкия, прильнувшия Диптихом к Другу – – – – – – – – – – и нето дуб-корчага, нето инодрево единственное мужское, – группой роковой вошли в тень, в сень, в сад Иосафатов. Стоят облитые льдом-льном луны, окрытые облаками призрачных камней – каждения древнеостывшаго какого то – вот сольются со всем, споются в хор общий, ждущия жарко под арками Иосафатовой долины Единаго – не как все – Воскресения.
Единое Воскресение! Се ждет кого? Его ли, оставшагося ненадолго в недре темницы, у щели, бледной теперь во льду и льну луны. Или иного, созданную персть от бреда, бури восторга оргийнаго самоуничтожения, грозной гибели Икса. Все равно. Давно было – будет еще: пришествие, восшествие, воскресение Весны после Смерти.
Черти червонные, черви чернокраснорыжие извечно – век ваш адский кончен начисто, чен-чин-чик!!!
Се: слились с долиной, мглинной, белой, жемчужной от жара льдяного луны. Се: спелись, спелые, в хорале алом ожиданья очноединаго. И поглотила долина льдиннозлатобледная Иосафатова их, родичей Моих, придворных Двора (пора!) – воззрите ныне – сейчас – теперь на дверь отверстую – там таз, дымящийся мертвою кровию в луне, там гроб – роба временная бремени, беды, бурана – и осанна! там град новый радостный, там тень во елее луны, во льду и льну месяца мертваго – зеленозлатобледнаго лета.
Нет никого – отперт чертог – бог ли, бес, во гробу, един, – слуги слетели прочь – но чья дочь стройная в робу белопрозрачную одета, дева-дитя, двенадцатилетний Лель лунновешний, светлой тенью стоит у дверей отверстых настежь – для всех.
Лик – розовобледный, лебединый лик; тело – стройнорастекающийся вешний этер; но, Господи, – черты знакомы воочию – что??? ведь это дочь, дщерь той, что исчезла из пар, в арки долины ушедших, – те же, возобновившиеся вешне, черты – ты была камень от камней гор, от пор пещер, сколком скал, древом деревьев леса – завеса тайны упала, о алое тело, о стройный стан, – где парча, каменное неровное дисгармоничное нищее облекавшая тело – белое, стройное, светлое ныне видение?….
…. – – – Я была двенадцатилетней
ЕВОчкой где-то там, аложивя! Стройный стан мой! Гордость розовых рек-человек я, вечновидение ныне. Гром и пламя Полонии ударили в Род мой и Рок возгремел велико – стан стал крив и тени ив истово холодом окаменили дивие мое тело. Каменья стала, быв мрамором; радость во мрак, тело в холод; голод лона и сердца настал – фиал жолтый закипел, поднялся яроразливом; ивы вдуб; душегуб урнный Велиар впился в губы; поцелуй решил все – цыгааанкой грозноискривленной одревленной, окамененной стала я, человек, цвет розовых рек. Так жила, жадно истребляя жизнь; так камнем падала на грудь удов, на груди роскошно-розовых комов – баб белейших телами. Лани летели ко мне; уды, урча кровию, жаднонадувшись поднимались ко мне – к стене каменнокривой; вдовой вела я круг урнно-грозный жизни; цыгааанкой цыкала на людей – а там тихо спала, тихо спала девочка двенадцатилетняя бледная, без солнца, белая в долгом сне, в темном окне – сердце моем, дом мой храня, раннеувядшую тайну мою: я сплю.
И в лето грознонелепое тридцатьшестое шествия сего моего – стройный день настал. Таял полдень, оледеваясь нелетней прохладой; ладом ладана – вечерни – чернь чермная дня одеваясь возстановляла нежную предночь – и вдруг Рок – Род спасения, супруг, Урна Радости, возстал нежданно и жарко. Арка Марта настала, Осанна! И тихо, тронно, стройно шевельнулась во мне та, Тайна моя, жизнь, воскресенье мое, – ожила я, Давид древний восплясал, ал закат мой, (восхода год, день, час!) настал: вот, встал!
Черносиние волосы, длинные как у пророка: желтобронзовый загоревший лик – как велик он, казался, ненапрасно, – и стлался путь; воздохнуть, воздохнуть пылалось!.. и горело пламя Полонии жизнетворно, тронно, – Ронка, Ронка! – да, я, жизнь и надежда моя!
И ночью нега настала; на горе – взор, мой горе – сидела, стройнело тело – и лилась речь темнобуйной рекой – Его! – князь! мой! и луна молодая возстала над мертвопокойною столицею ханов Хаосских теперь – и дверь распахнулась в недра и та шевелилась, рождаясь во мне – горе стене! рухнем в урну! возстала я, девочка стройная двенадцати сладостных лет.
Все приняла я – последние дни; лебедь любовный, Леда, – пела я песни, баюкала дни слабых и гордых невзгод его; вынесла сор, вымела пыль, мыла и скребла грязь – будь чист, будь червлен, убелен ленный мой царь, принц мой и князь – грозна грязь, пламя – пыль, капли каменных скал, гор, – страшный тот сор.
Всех созвала я, приняла как своих: трех – двух – старика; дух любви, стройнаго строя реял и лил на меня вольную воду, живую влагу и силу безстрашья. Радуйтесь ныне, радуйся тело, – свободное, стройное ныне – княгиня, пэриня, цыганка – нет! девочка стройная, рой этера я, – двенадцать державных мне лет.
Мы пришли вместе – вместить; вы – ушли, – лллли, эллли, ллля. ляяааа. пою сладостно с недрами – нет, нежно тело мое, стройно, стойко жду воскресения, венца, весны, – спайтесь, сны; одна, единая, дивностою, охраняя сон, роняя жемчуг, лепет, шопот слов: в последний раз.
Таз – солнце! Бритва – рока молния! Темница – только несколько темных десятков годов! Ты готов; жди. А я, бывое диво – я ныне новая Сольвейг; я возле, я очно – очнешься, я тут, девочка двенадцати лет.
Я спасу. Спасу твоему тень моя – меч тебе – жизнь воскресению твоему, Весне после смерти.
И объимешь ты стройное тело мое тогда – да, а ныне я возле, ллллии, эллля, ляяяааа.
КОНЕЦ
Бахчисарай. Июль – Сентябрь 1916.
Агатовый Ага
Прямо пред дворцом держит кущу свою Мустафа усладительный. Чудоуслада – черный кофе его; куща – кромешна: словно обожжена, обуглена в углах; ладный балкон почернел тоже, темный и тихий – но томно и нежно нежиться нежитям жадным до тутошных утех в зное золотом полдня, в урне уроннопрекрасной позднего вечера, в лике лунной зеленозолотобледной неживой ночи.
Прямо перед дворцом и пред кущей – в средине ближе к дворцу, держится диво – словно странный агатовый сфинкс. Узкия уши торчком, черная низкая шерсть – и в глазах залегла мра-а-ачная гордая ночь, впрочем и ко всей той агатовой груде видная вовсе не тайно – а явно, ярчайше, несмотря на ея тронную тьму – видная всем.
Лежит и лежит, льнет льдом своим черным и гордым к земле – глаза же в кущу упорно устремлены – ночь посылают в полдне, в вечере, в лунной тихоликующей ночи.
Прямо перед кущей усладительной Мустафы, как слышали Вы, – дворец, древних Ханов Хаосских ныне, также Куща и Сень, руинная днесь в наших днях. Ныне пингвины истововозлюбили бывать там, мести мраморнокаменную пыль перьями хвостов и тел, нести быль пингвинную свою в сень и тень редких Руин. И площадь прежняя пустая, невольников торг – ныне сад, где тени и призраки ив, где плесканье фонтанов – тихоневнятная сага, серебристый сказ про рай и эдем древне дивных дней.
Прямо против мечети, Меча Божьей веры в единого, устремленной минаретом вверх, – скамья в саду светится белым длинным телом своим. Светится в солнце – жарко, в полдень и день; марко, марой зеленой отливает белизну свою в лике луны, вечер и ночь.
И еще агатом обрадуется глаз: на скамье той в теневой стороне стены Меча, – Божьей Мечети – яснооблеченная в солнце, тихая, яркотемная, видна дева. Древняя риза – одежда: черная; бледно-агатовые глаза – огромны: златоагат; и бледный лик испепелён солнцем: от него то, окрываясь тенью, сторонится странная дева – Нигродеа.
Прямо идя по единой большой дороге, единой улице большой Града Садов, свернется сам путно путь белокаменный влево. Вверх, вверх до вершинки гористой, каменными пупками покрытой предивно; там направо, вперёд – и стоп: дверь двуполовинная краснобурая есть, ждет. Вот.
Когда со звонкоголосым звоном звукнет ключ, обернувшись в щели своей раз – отворится дверь – и вот дворик облитый солнцем – днем, улитый луной – в ночь. Низкий сам, еще ниже ступени – лесенка лезет еще ниже – и вверх ведет, на крышу, коронно, – другая – и так и не знаешь куда потечет путь: вверх ли, вниз…
Влево белой прямоугольной палаткой ласковый явится взору домик. Дверь – белая, прямая, простая; в окне белорамном радостно завиднеются беловесёлыя стены, веселая весенняя снеговая пустота. Это – днем – утром, в полдень и дальше – в зрелый наставший день.
Вечер – иное: зимнеснежный, сияет в зеленозолотобледной луне, мертвый дом. Снежнобелыя стены пустыя впустят в окно взор – и прильнет он, навеки погрузившись в снега – пустота и хлад, мертвость, тишь – и тени еле дрожат видейно, как белыя мыши в мертвом море луны.
В пустоте белой стен, во весенневёсёлом сияньи денном снегов, в ночном неживом лунном свету, снегах странных светлейшого полнолуния – ясно и ярко чернеет третий агат, черный бархат женской единственной шубки.
Ни диванов по стенам, упругих, цветных, ценнотюркских; ни персидских прекрасностаринных платков; ни вещей – только черный агат гаснет в дивносредней светотени сумерок – утра и ночи; только черная ясно и ярко чеканит чернь свою в светлопылающем дне, в светлобледных снегах лунной ночи, – единственно – узкая шубка. Три трона, агатовых строго: собака, дева и шубка. Три роком поставленных трона-агата – Агату, черноогненному где то Аге.
Ах, Ага, агатобледный еще, – говорят о тебе понемногу везде: в куще Мустафы Усладительного, в придворном саду, на базаре и в банях, Ханских когда то…. В короннокараимской (теперь бедной) белой семье возрастала велико средь сестер Эстер. Черной богиней была средь семьи – мила матери, не по росту сестрицам – велика и строга –; вся в черном, чуть в белом (глава, иногда). И в главе главным кладом – чистым чудом, дивом, – древние были глаза. Древнезлатоагат, бледный. Не летний, но ленный прескорбным пленением – ожиданием ада.
Ад есть смерть без надейного ожидания. Ад есть смерть без весны после смерти.
И недовольна именем истоводревним своим. Древняя все таки и теперь, оставалась Эстер. Невольно никла к имени иному, дальнему мило, немертво, воскрешено – Нинекен-джан… джаным… ханум султан. улещал слух шопот шелковый именно этого имени. И вслух уши других принимали плеск имени этого: подруги, сестры, мать:… как понимать. Внимайте, милыя, милому прошлому, прежде – прекрасно. Ведь весна после смерти есть рай – так взыграй же сааз – аз есмь жизнь, Возкрешение, – все то же, немного – нежноиначе поныне.
Град Садов порядком своим подчинен не Гирею – гиря другая – понизу – повисла теперь: полицмейстер попросту. У него и то диво, агатовый сфинкс предворцовый, – примечательный пес, совершенно необыкновенный слуга, странная черная чудособака.
Стаутеобразен, суров был Боган полицмейстерский – никому не погладить, стороннему, пса: страшо-о-н, строг, горд он; и только Эстер клала ласково длань на жосткочерную шерсть – да другая, хозяйка агатовой шубки узкой, оставшейся средь стен стенно-белых на странном дворе – художница, исчезнувший в вечер всесильно весенний – навечно.
Ныне осень опять пятой темной – дождем – давнула долго – днями дождь длинный падал – как из ада зноем, запахло сыростью и хладом хаосским из дверей дворца – и с крыльца дворика странного стариннотурецкого до дверей калитки, словно улитки серыя ползли, текли и прятались капли: цапли белесоватые – марные минареты – прятались в бест бедовый, в небо остывшее – осени осенившей голубую глубь лета.
Поэты, воспевшие миф истовый Нинекенджан жаркой, Сулеймана алого приготовтесь! принесите саазы Ваши к дверям дворца, к дворика двери, к белому входу крыльца – и колокольцами и переливами и бубнами струн руну и сагу скажите снова – да напомнит!
Осени осы – дождей лучи – жужжит тихогулко в улочках узких – как струны Саза алого единого длиннопрямого – Бога Сааза единого дивного; – летописец письма лиет под пение Ваше – сова же, – солнце осени – слепо смотрит сверху серотемным оком своим в день – в Вашу тень погружайтесь, поэты – и я, летописец на меди и крови, суровей, странней погружусь, поспущусь в Вашу тень – день ледянолетний Эстер растворю в иной – знойной действительнолетней прелестной теми. Вот в осени окна, открытыя предфинальным фаем темносерым, темноседым, – днесь дивное вновь кажется лето. Лиет лучи солнце жаркое, желтозолотое; полдень полон вновь кейфом, неколышащимся, непоколебимым нисколько, – и в куще услодительной Мустафы вновь важныя видятся в углах темныя фигуры – а на ладном балконе кон кейфовый держат другие, двое: полицмейстер и поп.
В углах глаз угли глаз матовые, тонкие тел тополя и темныя, уютныя в кейфе грузы фигур. И молчание, мед и щербет небесный покоя, покоит их зноем. На ладном балконе бай ленивоболтливый властителей новой поры – а дары то всеобщи и полдень один – и кейф окрывает великоедино всех, всех: убаюкает бая слова – и замолкнут медово новее люди – лета лень захолонет и вас, в добрый час.
Лениво болтают, властители, тихо – пожалуй их аложирные лики экраны пока попустому: ничто и кой как. Но среди середин никчемушных нет-нет да и мельком мелькнет и толкнет их замерзшее сердце слово о том, что пока еще наибезвреднейший бред, азиатская алая финть, финтифлюшка, фантазия-ха-ха-ха – фффиить!!
Это толк об Аге, (агатово-бледном еще) – это ток постепенный, точащий точащий давно уж сребристопростыя сердца (азиатов, арийцы!) – это бледная тьма растекается ныне, откуда притекшая, что – и куда? Поговаривают в варе исходного лета, лепо льнут к сладким краям чашечек кейфного кофе, а слух колыхнула волна – крик резко появившийся, взлетевший вблизи и упавший вдаль, вновь – о-о-ооо!..
Не мигнули ни уголья глаз по углам матовеющих немо, также тихи и тёмны тел тополя по углам, ладен балкон – да и кон кейфный кофе на нем попивающих власти держателей двух – не встревожен в покое: (эка случай случился! Теллалка сегодняшний вести орёт) – мед тепла и покоя попрежнему сладкообъявши силён и отраден: осанна…. Но странно: в притоке воздушном вновь крик пятерится. слова протекают слышны и сильны. да, теллал. чтож такого в сем странного ныне?..
И ныне и присно странное есть, было, будет. Страны странного есть, будут, были. Были серебристопенныя – страны странного – и слова восклицающей груди, гортани теллаловой – странны. Осияны страною странного, былью серебристопенною – но в них бледная, бледноагатовая пока – тьма. Слушайте, люди, льните, внимая, – теки, теллал.
…– а-а-а… э-эджене-е… бир… эфенди… лди… ски-ии!!!
Ээ… ади-и-ир… эйле-еее!!. ееее…
И уже уже уголья матовые глаз; тоньше тень тополей – тел: странное есть. И жарко розовый жир истовый ныне и присно лицам властей – стеннобел– мел: побледнел – странное тут. Кейф качнулся, утлый уже, зыбью гиблою, рыбой резко встревожась в водах полдня покойного (бывше покойного, ныне); оазис всхолонут, – холод.
И сильнее слова, сильнее слышны, все до дна. Быль пришла, стран странного быль. И лунная пыль – бледноагатовая – покрывает вар лета последней поры: всех, вся. Слушайте полно, полно чуждаться, – да, есть странное – тут: Эдженебир – бир – эфенди – гелди – эски; – вэ-надир-шейлэр-вэ-кара-таш – сацын!!!.
Сарацын страшный? – нет; сын Гирея реет ныне в пустыне сей, светлой пока? – нет; ни-ни-ни – дни другие, драгие, дрожат ало, сребристопенно, местоименно: ОН.
– Господин иностранный (чтож странного? Сие здесь – посегдашне)… ПОКУПАЕТ СТАРИННЫЯ ВЕЩИ / чтож странного? рыщут, ищут везде иностранцы старья/ – и черные камни………
Ах, Ага агатовобледный пока, – неужели желанные слухи – слуги твои – воплотились во плоть? и милоть черноогненную скоро порфирой (о, пир!) возложишь на лоно своё, на ложе любви возведешь, изберешь драгоценную деву (Ниградэу!) – и кровь в черноогненный кров твой – в тело твое, бледное ныне – сберешь изо всех; в снег все тела твои обратишь – в бледнозлатоагат омертвевший, побледневший смертельно?… Свирельно струитесь слова: голова показалась странного стран, что и поныне чудес летопись – быт и бледная бытова быль – брр-рысь!!!
И се: будто обыкновенна венная кровь в крове людском – в теле (на деле – бледнее: сердцу виднее сей страх). Будто обыкновенная собака, полицмейстерский пес придворцовый (он новый – бледнее весьма: сердцу собаки виднее сей страх).
И в быте, в били пыльнопингвинной будто бы обыкновенна дева одетая в древне одежду: черную ризу, с очами – златоагатом (поята, почата и дева – довлеет цвет белый днева: бледней, снежней и она – сердцу воочию чуем сей страх).
И третий трон, – вот он, невидимый всем: се, и в солнце, во дню, – в ночи, при луне – бледнеет в домике белом черный бархат бедной единственной женственноузкой шубки.
Началось! чело побледнело, избранников, радостнотающих (и возлетающих!): – девы, животного, вещи. Свечи, агатовогасните медленно – кровь в кров твой теки – теллал прокричал!
– О, скандал вандальский! – мало-мальски последить, идолы, эфиопы холопские, чертовы жир-жецы неспособны, негодны: заболел зло Боган, га, побледнел, – мел белый у бедного сквозь волос жосткий, сквозь жир истовопенный постепенно, как пена, как пепел, стал объявляться, проклятье!..
Лязгает зубом бурно о зуб в беде полицмейстер, хозяин; зябко от гнева спине, зябко и зимне; – и гимна не слушает он, в граммофоне с шиком и шипом машинногремящого слабую славу (играет, играет.) – и се, умирает покой повседневный, безгневный послеобеденный. а бедный Боган, га, бледноагат светит вечеру чёрному осени страшным мелом: меною цвета, агата, всегдашнего дара природы своей, свойств присущих лишь ей.
Дней наступающих павшая бледность не быстро беги; дней приближающих смертная бледность – лёд лунный Ага – черную кровь береги; в ней тихотающих тайная верность – участь и урна троих.
– В руках Твоих! Их милость – мед и щербет небесный – чудес Десницы Твоей, Властитель, сладостно ждём – охрани раннюю реку, кровь девы дщеры Твоей – ей, молю: лиется новое горе – паче снега нежная кожа ея – но и волосы новы – бледнее. бледнеем и мы с ней, о горе – гаснет глаз агат золотой – Тору прибьём, принесём, светлосеребрянную рдяно, Тебе, – помоги сей страшной странной бледной судьбе!!!.
Бег бед – бегл: молитва сия, крик ринувшийся сильно – об Эстер – тернии семье: семь дней тает агат дивный девы: глаз, ласковой кожи, волос. Словно мороз, иней дивий пал на сад златоагатовый – тело и главу девы. И одежды бледнеют совместно (чудесно!) – словно солнце черное (Нигер Ра!) собирает мрачный свой свет изо всей из нея – с каждого дня медленновластную дань. В Иордане, в Иордане, да, в купель медленно погружайся жаркая Ниградэа. Где, где, где воскреснешь белоослепительно пирно? Мир крови роскошной, златоагату гаснущему ныне для нового черного солнца: в кров его кровь твоя. Бег бед – бегл: день блед, час, миг – для троих. Их, им. Мир жертвенной жатвы – без клятвы тихо-тающих тайная верность. Безмерность мест – не медь, не сталь, ни злато и сребь – редкая роскошь, черный цвет: гаснет гордый общеагат… – Аге, господину, дивному где то ныне не бледному Солнцу.
– Ключ – тю, – тю! – а моль подлая подлинно портит ласковый бархат барской художницы. Дошлые тоже! – на год откупили, купцы, помещенье – ключ тю-тю, взять – нельзя – пропадает товар – утешенье!..
В оконце при солнце видно обиду хозяйскому глазу: бело – проказа на бархате черном, единой средь стен яркобелых – узкой агатовой шубки. Весь, весь, весь усеян светлосеребрянной мертвенной пылью агатовый бархат. А в луне узкая шубка – иная: иней иной покрывает сладостночерный агат. Гаснет, гаснет, гаснет сладостно медленно черное узкое поле – о, бледней днем, белоиней – ней в светлоликующей лунной ночи.
О, чьи черные силы сильно копят свой кон, черноогненный ныне? Чья кровь во кров прибывает полнее (бледнее, бледнее бывые-дивы-агаты) и когда повстречаемся с нею… сольемся ли в кон, соберемся ли в хор? и мы побледнеем инейно? ино? во власть господина, черноогненного где то Аги.
Как золото утренней зги светят льдом лона три бывшие трона-агата: блед-пес, блед-дево, блед-риза. Все ниже, всё ниже их тьма – тихо гаснет сама – и Новая Тронная Тьма едино, дивно, сверкнет черно-огненным солнцем своим – да погаснут агаты навеки: вещь, человек и собака; да погаснут все черные камни – все в кровный кров соберется собором и хором: в черноогненнокровный тот кон.
Суров, странен случился иностранец, прибывший в сень Града Садов (– о новом сем госте гортань так громко кричала, теллалова, вспомните повесть) – никуда и не кажет себя, взаперти тих и нем, – таен неласковый гость, горд чтоль, дик, – дивно и то: ночью несут к нему черные камни, какие случились начисто, – ночью и смотрит их; потом раннеутром в узкий ящик кладет он точную плату, у двери, – и верьте: число принесенное камней канет в Лету – так необычно, не быльно; – и Крезовски кроет каприз свой: все черные камни купить, иностранец, странно-сокрытый, и гордый чтоль, гость.
А молва волны свои, тихогулкия, узкия ныне в пустыне, катит и катит – не хватит и сердца слушать их молньеносную молвь.
Гол уж слух – вбирается в уши и в очи, короче слова: голова показалась странного стран, все боле и боле и боле черноогненно солнечен круг – Утро странного, страшного, славного дивова древлепоследнего дня.
Вот оно очное – Солнце: в оконце горницы, где гость поселился, видели дивное диво хитрыя ивы – женщины жаднолюбопытныя оком и сердцем своим, женственноузким нерусским, а тюркотатарским, понятно.
Внятно ли всем. И еще не заглянувшим в устье сей горницы гордой, видение утро-агата, внятного навек преддня?
– Горой рой бывшечёрных камней в ней как снег прекрасно блистает, но снег посеревший жемчужный, – ненужный еще, страстной снег. У всех, се, имевших отобраное тронночерные камни, добром, добровольно; невольно – но волею вышнею (нижнею!) – все сюда снесены они, черные старые камни, – се, из них черная кровь истекла – вид серожемчужный стекла; – слава свершенному сну – возвращается счастливо кровь черная в кров немногобледный еще, в лоно своё; – слава свершенному сну-руну рун урнных, саг страшных – Руну Черного Солнца, сверкнувшего Урной уже, почти всем.
Но хозяина (зябкого, видно, пока не свершится вершина в горнице нет – тихоблистающий темный жемчужный утренний свет показал и сказал: нет никого – камни в Кане, небрачной пока, Галилейской – одни; о, страстные сильные дни!.. Но дни – днями, а часы земли золотой, восторг и веселье, – краткие, кроткие, беглые, буйные – стройно текут; так же свадьб алыя воды стройно бурлят, струнно текут; так же свадьб алыя воды стройно бурлят, струнно текут; медленно мёд источая, лучи золотые – солнца – текут; медленно бледную медь источая, лучи золотые – луны – переплавляются в редкую сребрь; вечный вепрь – жаркожелание – в алых лесах, ах, дремучих! мучает страстное сердце свое, – и вдвоём соединяя, себя и подругу, – царственным цугом вселяется в мир; колеблется мир: мйро мира – и тихогремящая ярколазурная лира, и буйногремящая яркая желтая лира поет и гремит миру и граду, в награду и муку, навеки – червонные, желтые, белые, смуглые люди, смертные ввек человеки!
Навеки, навеки, на вехи твои, о век золотой, взгляд простой полагаю: ты мудрость, ты чудо покоя, ты тронно тяжелая (о невеселая!..) желтозеленая вся неспиленная Хвоя – Восток и Восход, тюрков уют, царство татар, медленносладостный голого полдня солнечный златопожар, сладостноалый твой жар!
Хор твой! с гор ликующий звон? стон ли серебряночистый лиющийся флейт, бубна бой, дудок гуд – к худу ль? – волнующий, мечущий медь, сеть тонкую звонкостелющий звуков своих, срывов, боев, гиков – великий, волнующий грустный и хмельновеселый, голый как полдень, чудесночервонный твой чал!
Чал! Чудо! Чудь – чернь и чермнь! о, орфестр сей, Орфейский, индейский ль, персидский ль (старинно-татарский и тюркский, конечно) – и хмельный всехаос, наверно навечный, в сердцах и душах бушующий днесь – хлесь, хлесссь, хлессссь!!! – по телу и сердцу – душе хорошей!!!
Наверху ли гора – и под ней низкий, узкий, таинственно-маленький двор – заговор там таится – и снится всехаос и – груди вздымайтесь, сжимайтесь сердца – до конца, до венца: – грянет, гикнет, гокнет, зальется – и в бездну бесовски сорвется чудесный червоннопечальный и все началящий чал! Чал алый, червонный! – вопль твой, весенневесёлый и диковеликий что ль вой, – ой да и плясок лязг под тебя, под звук золотой, медный, серебреннорьянный, пеннопьяный гордых хоров твоих, – помним их, стук ног под яростнодружный всех вздох – воздрогло и ропщет роем видений, радений нездешнее сердце – и чертят персты знаки плясок – се, ты: стуки ног, метры ветров, дыханий хайл медных труб, фиалов флейт, дуда дудок, визговерховьев тончайших, мельчайших, в тым-тыме взвивающих сладостномелкий струй-струн.
О, яростноюн се, плясун, – тополем стройным; топают сладостнолегкия ноги – и хитры дороги, чаще все чала дремучая чаща; – в ней снежные вихри, – град роз несмотря на мороз; – о будто босы и белы смелыя страстночастящия ноги – о будто ужас до смерти буйных минут гонит знойно, вертит вихрь, венчает счастьем частящего алого чала: – то сама непонятная, яркая жизнеприятная сладкая лань-хай-тарма!!!
Сладко! – но, ах, там палки взлетели наверх, над головами, руки недвижные сами, вцепляются в тонкие над головами нависшие трости – новые гроздья (ох, тронностаринные козни!) – золоты как мед, в полудне как медь – над нами, о сон – это он, пьяный полем средь коз, буен, беден и бос, дикодержавен и рьян, черный нагорный чабан.
А стан старой песни – стон ее, звон и воня грусти негрузной, тонкой, топкой… Холопкой перед ней – незвучней – нескорбней, – новая песнь, – лесть ей пингвинов сосущих сущие вина – но инок теперь, легши легче под стопудовую дверь – таится и длится и мнится там тихотаинственной, драгоединственной истово, старая царственно песнь.
Не болезнь – лепая грусть в устье, в лоне голоса, – в утре звука. Мука ли утро сребристое? Быстроречистое в хоре в хоре с гор птиц, в лепете лельном эльфовых лиц, в клекоте утреннеславословящем слов гордых горных орлов.
И не грузна и не грязна – светлогрозна в гроздьях виноградных радостнослово, – устная, в устье звука прелестная песнь. Темный лик, томный великий восток, глядится в льдистоединую воду – охом да эхом, эх, разливается ладан ливанский – и ручьи радостновоскресшие, врезавшись в реку журчат чаще, слаще, кращще, – и и льются и льются и буйно быстро-текут в водах и волнах полных звуком и словом, прелестного грустнонебесного сладконестройного хора…
В соборе серебрянном редкостно слиты две разныя реки, русская грустная песнь, тюрко-татарский скорбноцарственный бай. Алый ааай (край райски-спокойный!), – и оооой, да ой, вздох дошлый по березе, по морозу грозному кручинночервонная, звонами званная песнь. Весть веснь, – в осень; озимь – о земь, все в степь ледяно-лунную, многострунную в звуках своих, что обоим им – лоно; лунь – лёд – сладостноскорбный им мёд; медь месяца – кровь над кровом суровым и тоска и грусть и печать – чала ль, угарно бойких ли в бае гармоник, буйно-струйный ль лай балалаек – опора им в древнем извечном, тяжкотечном нечеловеческом горе.
Собор: се – бор древний, дремучий, скрыпучепротяжный, темнолюбезнейших песен на крылосе храмова крина, монахов церковного клира.
Собор: се – хор горный, рей на минарета вершине в вечерней остывшей пустыне – дикий, великий, простой – пой подымающих песен – чудесней невесней во мгле – вверх, выше гор, голоса горный сей взор, дивный воззыв ко Алле!!!.
Теплей и теплей, любей, голубей, – голубой день достигает к оконцу темно суконному ночи – и очи свои открывает в крыше алой широкой новое солнце – и слава Аллаху – день яркий, пятница-приятносян, в яслях своих голубых рано; с утра; – здравствуй радостно алое А, здравствуй радостнопразднично брак твой со днем, светлоогнем яркое Ра!
К порядку, пора, – и на небе с Ор спали слезы – и блестки блестят их на травах черножелтоогненных осени; бросила спать на земле, из нор темных (светлых во двор) сор полетел; бел и чист узкий как уж тротуар – и пар благостный благостных вод – к чаю и кофе – высоко над кофейнями реет; добрее язык, клокочет охотней гортань; длань ласковей жмется к лицу, к узким глазам: Сезам отворился истово-ясного дня (Иордань дня началась)… а-а-а-а… ля… муэдзин зык свой очно и ясно подъял: да, день долгожданный настал.
О да и ал встал малый в часе своем, в доме своем сем, ранний день: солнце – как в лете щедро и лепо горит; риза дня, голубая – жарка; весел верх, нежно небо – на земле же щедра дань насущного хлеба – леп день, лепо лето; – ликуй же урной своей золотой – солнца – земля, радуйся всякая тля; длят для дня стекла острые осени ныне блещущий редкий и светлый свой свет – и ликуй и ликуй (может быть напослед!) весело, счастливо, ясно, – нижний и низкий сей свет – – – – – – – – – –
1917 г.
Иллюстрации
Н. Гончарова. Сюита автолитографий к книге Т. Чурилина Весна после смерти
Авантитул книги Т. Чурилина Весна после смерти с дарственной надписью автора: «Памяти моей матери…и сущим во гробе – живот дарова! Повторением чудесным, наследием нежнейшим передается живой, живущей Матери, Любови и Другу Марине Цветаевой невозможностью больше (дать). Аминь. Март 1916, 9. Весна. Тихон Чурилин». Ниже инскрипт М. Цветаевой: «- Евгению Львовичу Ланну – для передачи в руки не менее дорогие (его – мне!) Марина Цветаева. Москва, 24-го русск<ого> ноября 1920 г.»
Б. Корвин-Каменская. Макет каталога выставки (1921)
Приложения
Анастасия Цветаева. О Тихоне Чурилине
Однажды, переступив порог Марининой комнаты, – жила она тогда в Борисоглебском переулке, – я увидела в первый раз поэта Тихона Чурилина. Он встал навстречу, долго держал мою руку, близко глядел в глаза – восхищенно и просто, в явной обнаженности радости, проникания, понимания, – человек в убогом пиджачке, в заношенной рубашке, черноволосый и – не смуглый, нет – сожженный. Его глаза в кольце темных воспаленных век казались черными, как ночь, а были зелено-серые. Марина о тех глазах:
А глаза, глаза на лице твоем Два обугленных прошлолетних круга…Тихон улыбался и, прерывая улыбку, говорил из сердца лившиеся слова, будто он знал Марину и меня целую уже жизнь, и голос его был глух. И Марина ему: «Я вас очень прошу, Тихон, скажите еще раз „Смерть принца“ – для Аси! Эти стихи – чудные! И вы чудно их говорите…» И не вставая, без даже и тени позы, а как-то согнувшись в ком, в уголку дивана, точно окунув себя в стих, как в темную глубину пруда, он начал сразу оторвавшимся голосом, глухим, как ночной лес:
Ах, в одной из стычек под Нешавой Был убит немецкий офицер Неприятельской державы Славный офицер. Схоронили гера, гера офицера Под канавой, без музыки, Под глухие пушек зыки…К концу стихотворения голос его стихал. Прочтя, Чурилин сидел, опустив голову, свесив с колен руки, может быть позабыв о нас. Но встал тут же, прошел по комнате – три шага вперед, три – назад – от шарманки к дивану с чучелами лис, мимо синей хрустальной люстры. Мимо маленькой картины, маслом, в тяжелой раме – лунная ночь, на снегу – волк (мамина когда-то работа). Позади, под лупой, под всей высотой небесной, в немыслимом голубом безлюдье – волчьи следы.
Наша жизнь! Огни дружбы и любви, страсть к старинным вещам, любимые книги… И стоит между нас затравленный человек, нищий, душою больной поэт.
Как-то отступила дружба Марины с Соней Парнок. Еще не бывал у нее тогда Осип Мандельштам. Все заполнил и заполонил собою Чурилин. Мы почти не расставались ту – может быть – неделю, те – может быть – десять дней, что я провела в Москве в начавшейся околдованности всех нас вокруг Чурилина. Он читал свои стихи одержимым голосом, брал за руки, глядел непередаваемым взглядом: рассказывал о своем детстве – о матери, которую любил страстно и страдальчески, об отце-трактирщике. И я писала в дневник: «Был Тихон Чурилин и мы не знали, что есть Тихон Чурилин – до марта 1916 года. Он был беден, одинок, мы кормили его, ухаживали за ним».
Помню книгу стихов его – «Весна после смерти» – большого формата с рисунками Наталии Гончаровой.
Уже после Марининого отъезда за границу я вновь встретилась в Москве с Тихоном Чурилиным. Как же изменилась его судьба! Вместо нищего, заброшенного поэта, вышедшего из клиники, я увидела человека в его стихии: его уважали, печатали, он где-то числился, жил с женой в двух больших комнатах, кому-то звонил по телефону по делу, – метаморфоза была разительна. Жена его, горбатая пожилая художница Бронислава Иосифовна Корвин-Каменская (прозванная им «Бронкой»), была по-матерински заботлива и, как человек искусства, понимала его немного бредовые стихи. Это было корнем их единства. Я была счастлива, видя его счастливым, – это в нашу первую встречу в 1916 году казалось совсем невозможным. В стихах его тоже произошла перемена, – то были какие-то запевки, заговоры, заклинания. В них проснулся некий сказочный дух.
Он еще болел, но его, видимо, лучше лечили, и когда наступали у него обострения и он боялся оставаться без Бронки, она звонила мне и уезжала по делам, считаясь с часами моего сколько-нибудь свободного времени. Тогда я ехала к Тихону, сидела с ним во все время ее отсутствия, кормила его, утешала, что Брон-ка скоро приедет, отвлекала его рассказами о Марине, которую он жарко, преданно чтил.
Бронку художники отмечали как талант, ее работы брали на выставки.
Эта пара – Тихон и Бронка – были трогательны, они напоминали двух птенцов на ветке. Как было радостно не видеть нужды вокруг них! Достаток их дней казался почти богатством в сказочно изменившейся судьбе Тихона. Я писала о нем Марине. Человек, вышедший из народа, нашел свою среду и признание.
Марина Цветаева. Из очерка «Наталья Гончарова»
В первый раз я о Наталье Гончаровой – живой – услышала от Тихона Чурилина, поэта. Гениального поэта. Им и ему даны были лучшие стихи о войне, тогда мало распространенные и не оцененные. Не знают и сейчас. Колыбельная, Бульвары, Вокзал и, особенно мною любимое – не все помню, но что помню – свято:
Как в одной из стычек под Нешавой Был убит германский офицер, Неприятельской державы Славный офицер. Где уж было, где уж было Хоронить врага со славой! Лег он – под канавой. А потом – топ-топ-топ – Прискакали скакуны, Встали, вьются вкруг канавы, Как вьюны. Взяли тело гера, Гера офицера Наперед. Гей, наро-ды! Становитесь на колени пред канавой, Пал здесь прынц со славой …Так в одной из стычек под Нешавой Был убит немецкий, ихний, младший прынц. Неприятельской державы Славный прынц.– Был Чурилин родом из Лебедяни, и помещала я его, в своем восприятии, между лебедой и лебедями, в полной степи.
Гончарова иллюстрировала его книгу «Весна после смерти», в два цвета, в два не-цвета, черный и белый. Кстати, непреодолимое отвращение к слову «иллюстрация». Почти не произношу. Отвращение двойное: звуковое соседство перлюстрации и смысловое: illustrer: ознаменичивать, прославливать, странным образом вызывающее в нас обратное, а именно: несущественность рисунка самого по себе, применительность, относительность его. Возьмем буквальный смысл (ознаменичивать) – оскорбителен для автора, возьмем ходовое понятие – для художника[2].
Чем бы заменить? Украшать? Нет. Ибо слово в украшении не нуждается. Вид книги? Недостаточно серьезная задача. Попытаемся понять, что сделала Гончарова по отношению книги Чурили-на. Явила ее вторично, но на своем языке, стало быть – первично. Wie ich es sehe.Словом – никогда без Германии не обойдусь – немецкое nachdichten, которым у немцев заменен перевод (сводной картинки на бумагу, иного не знаю).
Стихи Чурилина – очами Гончаровой.
Вижу эту книгу, огромную, изданную, кажется, в количестве всего двухсот экз<эмпляров>. Книгу, писанную непосредственно после выхода из сумасшедшего дома, где Чурилин был два года. Весна после смерти. Был там стих, больше говорящий о бессмертии, чем тома и тома.
Быть может – умру, Наверно воскресну!Под знаком воскресения и недавней смерти шла вся книга. Из всех картинок помню только одну, ту самую одну, которую из всей книги помнит и Гончарова. Монастырь на горе. Черные стволы. По снегу – человек. Не бессознательный ли отзвук – мой стих 1916 г.:
…На пригорке монастырь – светел И от снега – свят.– Книга светлая и мрачная, как лицо воскресшего. Что побудило Гончарову, такую молодую тогда, наклониться над этой бездной? Имени у Чурилина не было, как и сейчас, да она бы на него и не польстилась.
Татьяна Лещенко-Сухомлина. Письмо о Тихоне Чурилине
24 СЕНТЯБРЯ 1968 ГОДА.
Дорогая, милая Софья Юлиевна.
Я не сразу ответила Вам про Тихона Васильевича Чурилина потому, что мне хотелось сделать это по-серьезному – ведь он и его жена Бронислава Иосифовна были нашими близкими друзьями-Цаплина и моим. Тихон умер летом 1944 года в больнице для душевнобольных, но как потом оказалось, он тяжело болел туберкулезом! Бронислава Иосифовна умерла несколькими месяцами раньше – шла война, она откуда-то вернулась усталая, легла, уснула. Тихон три дня никому не позволял ее будить. Когда он понял, что она мертва – он перерезал себе вены. Его спасли и отвезли к Ганушкину, куда я ринулась, узнав об этом… Я тогда только что вернулась из эвакуации – из Сибири… С юных лет я часто твердила стихи про Кикапу: «Помыли Кикапу в последний раз» и т. д. Вы, наверное, их знаете… И вот в 38 году в Доме Писателей, где мы с Цаплиным были на каком-то вечере, нас познакомили с автором этого странного стихотворения! Тихон Васильевич был некрасив, но очень интересное лицо – смуглый как цыган, с иссиня-черны-ми волосами, а Бронислава Иосифовна была горбатенькая, хрупкая с прекрасным тонким лицом, мудрая и тихая. Тихон Васильевич был образованнейшим человеком, необыкновенный рассказчик и, по-моему, талантливейший поэт. Мы четверо подружились – даже Цаплин, которому так редко, так скупо кто нравился, и тот пленился Чурилиным и Брониславой Иосифовной. Она была единственной женщиной. которую Цаплин называл «La majeste» и целовал ей руку, да, да, этот русский мужик Цаплин. Впрочем, он был аристократичнее, ох, многих, многих, но о Цаплине как-нибудь в другой раз. Это ТАЛАНТИЩЕ! Итак. Тихон стал писать мне стихи. Мы часто виделись. Они порой сильно нуждались – работала ведь одна она, художница и мастер на все руки, а Тихон не мог, не умел и действительно не мог зарабатывать, тогда они переезжали к нам «гостить», чему мы всегда рады были и ужасно весело и уютно слушали вечерами рассказы Тихона Васильевича – Цаплин делал его портрет из камня – замечательно! (Я, как кончу письмо. посмотрю у себя в коробке и если есть переснятая фот-<огра>фия, то пошлю Вам). Потом началась война… А еще за год до того мы, друзья Чурилина и почитатели его таланта, хлопотали, чтобы вышел сборник его стихов, и собрали сборник, но вышел лишь сигнальный экземпляр… Очень опечален был Тихон и все мы. Началась война. Перед тем, как мы уехали в эвакуацию, Тихон принес мне свою автобиографическую повесть «Тьму – Катань» – (название города) – интереснейшая! Его 3 стихотворения. мне посвященные, и эта повесть, и письмо его, и книжки, мне им подаренные с его надписями – все сейчас в архиве Сухомлиных в Рукописном Отделе Ленинградской библиотеки, так же, как и моя о нем запись.
Да, кстати, мне на днях звонили из Энциклопедии Писателей и Поэтов (Литературная Энциклопедия) и спрашивали о Вас!!! Наверное, не одну меня. Я подняла подругу до небес дифирамбами, – словом, Вы там тоже будете фигурировать. Они как раз дошли до буквы «П». Бедный друг наш, милый, умнейший Тихон Васильевич тоже будет вписан. Боже мой, как щемит сердце, как вспомню его в больнице… Он не хотел больше жить без Бронки. И скоро умер. Вот его стихотворение о Хлебникове, которое я очень люблю: они ведь были близкими друзьями.
Песнь о Велемире.
Был человек в черном сюртуке В сером пиджаке – и вовсе без рубашки. Был человек, а у него в руке Пели зензивиры, тарарахали букашки. Был человек, Пред. земного шара. Жил человек на правах пожара. Строил дворцы из досок судьбы. Косу Сатурна наостро отбил. Умывался пальцем и каплей воды. Одевался в камни немалой воды. Лил биллионы распевов, распесен. А помер в бане и помер нетесно. Писал Не чернилом, а золотописьмом, Тесал Не камни, а корни слов, Любил Вер, Марий, Кать. Юго-плыл, Наверное, не ариец – азиец знать. Был человек в мире Велемир. В схиме предземшар с правом всепожара. И над ним смеялись Осип Эмилич Николай Степаныч и прочая шмара. И только Мария и море сине Любили его как жнея и пустыня.(Мария Синякова – художница, сестра Оксаны. Я с ней знакома Она до сих пор удивительно красива).
Конечно, Вы знаете стихи: о камне в кольце ее. Если нет, то я напишу Вам их – дивные стихи. Михаил Фаб. Гнесин (тоже милый друг наш общий) положил их на музыку. А вот Тихон мне:
Будто КАК МАДРИГАЛ
Привет Карениной Татьяне, Сестре той Анны, лучше той, Гуляющей в лесу, сидящей на диване, Плывущей по морям и по реке простой, Идет ей Псков старинным платьем, Идет метро и самовар. Пошли бы, впрочем, Орлеанской латы, Камин – и в нем сияющие дрова. Пойдет и хохот злых русалок. Идут жонглеры, фейерверк вещей, Пойдет и желтый полушалок, И виноград, и горка овощей. Идет ей жизнь. И чем теснее, Тем ярче, лучше и честнее! Москва 1938 г.Он прозвал меня Карениной и уверял всех, что я – это Анна Каренина.
Татьяне Ивановне Карениной
Канал открылся водяной В огнях московских, щедрых и богатых! И ты, как черный водяной, Стояла здесь на суше чернотой Сияя, будто вся в мехах ты, Сияя, будто вся в слезах ты, От радости прекрасной, плотяной! Канал и я черны водой. Алмазны мы, сияя ночью. Любовью, жизнью и бедой! И если б захотела ты – тобой Сияли утренне и звездно наши очи!Сокращаю.
Я любила наряжаться в старинные расские шушпаны и обвешиваться серебром старым – оно мне шло. У моих друзей есть сборник стихов Тихона «Весна после смерти» – но это много слабее последующих его стихотворений. Если хотите, я Вам оттуда перепишу. Тихона очень любила Марина Ивановна Цветаева – и как поэта, и как человека… Есть ли у Вас какие его стихи, то Вы мне их напишите. Дошло ли до Вас то мое письмо, где я прошу Вас прислать мне «La dame a la licosne» – хоть каталог из музея Cluny! От Вас за это время получила 4 книж. художников. Что за чудо Босх! Спасибо огромное. Такая радость.
[Приписано на полях с левой стороны на первой странице письма]:
«Очень жаль мне, что не повидала Нат. Вл. Кодрянскую. Передайте ей привет и очень привет Ирине. Знала ли она Дельмас? Я очень полюбила Дельмас».
[На полях с левой стороны на второй странице]:
«Написала бы еще много, да слишком толстое письмо получится. Ответьте сразу же – очень, особенно, прошу! Татьяна».
[На полях с левой стороны на четвертой странице]:
«Увы, фотография Тихона у меня осталась лишь одна!»
Комментарии
В настоящем издании публикуются две повести, написанные Т. Чурилиным (1885–1946) в Крыму в 1916-17 гг. Как и первая поэтическая книга Чурилина «Весна после смерти» (1915), они демонстрируют существенное влияние достижений символистов и в первую очередь А. Белого (подмеченное у Чурилина еще авторами первых критических отзывов – Н. Гумилевым, Б. Садовским, В. Ходасевичем) наряду с отголосками футуризма в диапазоне от «эго» до «кубо» (в этом плане крайне важен был для Чурилина словотворческий опыт В. Хлебникова).
В воспоминаниях Чурилин открыто пишет о периоде ученичества у символистов, выделяя «своеобразие синтаксиса» И. Коневского и А. Белого как «властителя дум», привлекшего его «ритмикой и интонационностью»: «Его поэзия и проза были трамплином, с которого меня отбросило потом – вперед и выше <?>! <…> Вот отсюда вышла „Весна после смерти“, первая книга, введшая меня в русскую поэзию 20 века» (Встречи: 473).
Чурилин замечает далее, что книга его оказалась в межеумочном положении: «символисты поспешили назвать ее и футуристической или кубофутуристической, ибо они чуяли во мне – их же свергателя, их же разрушителя», тогда как футуристы «к ребенку повернулись сами задом: символяка-де» (там же: 474).
Эта ретроспективная авторская оценка во многом справедлива и приложима и к прозе Чурилина. Склонный внутренне к импрессионизму и мифопоэтике символистского толка, Чурилин в то же время обращается к символизму в его наиболее «футуристических» проявлениях, стремясь докопаться до «первоначальной дикости и новизны» слова (Гумилев, Письма о русской поэзии). В текстах Чурилина «цепочки слов, выстроенные по принципу поэтической этимологии и паронимической аттракции, как бы воссоздают процесс движения мысли, процесс обретения словом своего значения» (Крамарь 2001); «сюжеты развиваются в каламбурных столкновениях, в палиндромной игре» и «весь текст, скрепленный многочисленными паронимическими гнездами, уходит в заумь» (Яковлева 2013: 295).
Ритмизованная и порой рифмованная проза Чурилина и впрямь доводит до заумной кульминации идею звукописи, аллитерации «чуждых чарам черных челнов», паронимические и словотворческие приемы. Все в ней словно подчинено единой задаче максимальной – музыкальной – экспрессии, нивелирующей структуры и смыслы (Чурилин обладал абсолютным музыкальным слухом). Однако поэт, как мы увидим ниже на примере «Конца Кикапу», нередко ставил перед собой задачи иные и куда более насущные.
Среди использованных в комментариях работ хотелось бы отметить основополагающий труд Н. Яковлевой (Встречи), которой мы обязаны целостным описанием биографии Чурилина и основных мотивов его творчества, а также двухтомное собрание стихотворений и поэм (СП), подготовленное А. Мирзаевым и Д. Безносовым и вышедшее в 2012 г. в московском издательстве «Гилея». К ним мы и отсылаем читателя, желающего получить дополнительные сведения о жизни и творчестве Тихона Чурилина.
Конец Кикапу
Впервые – Конец Кикапу: Полная повесть Тихона Чурилина. М.: Лирень, 1918. Тираж 150 нумер. экз. Переизд.: Конец Кикапу: Полная повесть Тихона Чурилина. М.: Умляут, 2012 (к сожалению, мы не смогли ознакомиться с данной публикацией). Повесть публикуется по первому изданию 1918 г. с заменой или пропуском устаревших ъ, ѣ, i; в остальном сохранена авторская орфография и пунктуация.
«Конец Кикапу», датированный июлем-сентябрем 1916 г., написан под знаком краткого романа Т. Чурилина с М. Цветаевой (март 1916 г.) и последовавшего затем болезненного разрыва, инициированного быстро охладевшей к поэту Цветаевой. В мае 1916 г. Чурилин уезжает из Москвы в Крым, где и происходит встреча с его будущей спутницей жизни, Б. Корвин-Каменской. Ей посвящена повесть, и она, «Ронка» повести, становится главной действующей и одухотворяющей силой текста.
Повесть развивает темы и мотивы одноименного стихотворения 1914 г., в котором изображен ритуал, предшествующий погребению alter ego автора, Кикапу, и «отсылающий к биографической драме пребывания Чурилина в лечебнице для душевнобольных» в 1910–1912 гг. (Встречи: 427):
Побрили Кикапу – в последний раз. Помыли Кикапу – в последний раз. С кровавою водою таз И волосы, его. Куда-с? Ведь Вы сестра? Побудьте с ним хоть до утра. А где же Ра? Побудьте с ним хоть до утра Вы, обе, Пока он не в гробе. Но их уж нет и стерли след прохожие у двери. Да, да, да, да, – их нет, поэт, – Елены, Ра, и Мери. Скривился Кикапу: в последний раз Смеется Кикапу – в последний раз. Возьмите же кровавый таз – Ведь настежь обе двери.Это стихотворение мгновенно вошло в поэтическую и культурную память и на долгие годы стало визитной карточкой поэта. Его цитировали Н. Гумилев и Б. Садовской, любил декламировать В. Маяковский, десятилетия спустя вспоминал Г. Иванов. «Я стал сразу действительно поэтом, и каким: „Кикапу“ поэтом» – вспоминал Чурилин (Встречи: 457).
В повести декорациями погребальной мистерии становятся не больничные стены, а величественные пейзажи горного Крыма. Географически действие ограничено заброшенным городом-крепостью Чуфут-Кале под Бахчисараем и Иосафатовой долиной около Чуфут-Кале.
Чурилин с немалым искусством использует в повести самые разнообразные художественные средства, прежде всего составные неологизмы и пароними-ческие сближения. Но все они брошены здесь на решение не столько художественных, поэтических, сколько профетических и терапевтических задач. Узнавание, вызывание, называние – такова основная функция повести. Это текст визионерский (как определял «Весну после смерти» Л. Чертков) и одновременно интроспективный: ведь вся повесть, в сущности, есть попытка описания процессов и явлений подсознания.
«Конец Кикапу» – путешествие в поисках выхода из темницы, погружение в глубины, где окружающий мир, биография, возлюбленные переплавляются в персональные мифологемы и архетипические образы. Блуждая в лабиринтах безумия и смертной тоски, автор неустанно перебирает, каталогизирует и препарирует эти образы, группирует их в «триптихи» и «диптихи», выстраивает в виде числовых рядов и геометрических фигур; воздвигая безнадежно-гнетущую, гностическую систему мироздания, он все же оставляет себе и читателю проблеск надежды.
Такого рода текст, безусловно, открывает широкий и, пожалуй, слишком уж соблазнительный простор для различных трактовок, в том числе мифопоэтических, психоаналитических и особенно юнгианских. Еще в 1928 г. Л. Аренс, соратник Чурилина по эфемерному футуристическому содружеству «Молодых окраинных мозгопашцев» и большой почитатель В. Хлебникова, утверждал, что в повести «исконники русские и тюркские спаяны воедино. Как будто мы у ее истоков евразийских. Непостижимая судьба так накрепко и властно сковала наш общий путь» (СП 2: 312). Безусловно, в крымский период Чурилин, как писал он в известном стихотворении о Хлебникове, «юго-плыл», уходя от европейского «арийства» к «азийству» экстатических, тюрко-суфийских пластов и горизонтов. Но евразийские хлебниковские мотивы в «Конце Кикапу» лишь подчеркивают вневременной и всемирный характер происходящего; это не смысл повести, а фон.
Еще сложнее обстоит дело с мнением Н. Яковлевой, предлагающей видеть в повести «синтез элементов тюркской и египетской мифологии: в частности, обыгрывались, как и в раннем творчестве, архаические представления о Ра и жизни двойников человека после его смерти» (Встречи: 429). Египтомания эпохи сказалась и на Чурилине, однако – в отличие от целого ряда писателей и поэтов 1900-1920-х гг. – развитого представления о древнеегипетской мифологии, равно как интереса к ее художественному переосмыслению, у него не наблюдается. При более пристальном и строгом рассмотрении египетские мотивы, как правило, сводятся у Чурилина к общеизвестному Амону-Ра в ипостаси солярного божества и составной части личностной мифологемы.
В заключение, не разделяя в целом многие построения К. Г. Юнга и его последователей (тем более в применении к литературе), заметим все же, что «Конец Кикапу» являет собой редкий пример практически идеального совпадения художественного текста и юнгианской парадигмы. Сквозь юнгианский окуляр в повести отчетливо проступает Gestalt des Seelenbildes, «образ души» – абрис чурилинской Anima.
Брониславе Корвин-Каменской – Б. И. Корвин-Каменская (?-1945) – жена Т. Чурилина, художница, книжный оформитель и иллюстратор, ученица К. Коровина. В конце 1910-х гг. участница (совместно с Т. Чурилиным и Л. Арен-сом) футуристического содружества «Молодых окраинных мозгопашцев».
Зовет ли ад… – Парафраз цитаты из Кн. VII («Суд») «Трагических поэм» (1616) Теодора Агриппы д'Обинье (1552–1630): «…de l'enfer il ne sort / Que l'eternelle soif de l'impossible mort». Ср. в повести «Агатовый Ага»: «Ад есть смерть без надейного ожидания. Ад есть смерть без весны после смерти».
Кикапу по своему… – Эпиграф заимствован из «The Philosophy of Furniture» (1840) Э. А. По (1809–1849). В пер. К. Бальмонта («Философия обстановки»): «Готтентоты и кикапу устраиваются по-своему надлежащим образом»; Чурилин воспользовался двухтомным собранием сочинений Э. По (СПб, 1913), где название рассказа и было переведено как «Несколько слов о комнатной обстановке» (Встречи: 428). Видимо, Чурилину был также знаком рассказ Э. По «Человек, которого изрубили на куски. Рассказ о последней экспедиции против племен бугабу и кикапу» (1845; русский пер. М. Энгельгардта опубл. в 1896). Кикапу(kickapoo) – племя американских индейцев, искусных охотников и воинов, некогда насчитывавшее ок. 4000 чел. и населявшее земли у Великих озер. Под натиском белых свободолюбивые кикапу в XIX в. вынуждены были отступать все дальше (Миссури, Оклахома, Канзас, Техас, сев. Мексика). При этом кикапу сопротивлялись «окультуриванию»; процент чистокровных индейцев у кикапу – до сих пор один из наиболее высоких среди племен Сев. Америки. В настоящее время кикапу живут в Канзасе, Оклахоме, Техасе и Мексике.
Кикапу… – Центральный автобиографический и метабиографический персонаж в прозе и поэзии Чурилина 1910-х гг. и далее. В драме «Последний визит» и тематически примыкающих к ней повестях «Кикапу» – домашнее прозвище автобиографического героя Тимона (Безносов 2012: 208). Кикапу, указывает Н. Яковлева, связывается в различных текстах Чурилина с «бессвязным старческо-детским лепетом», «„заумным“ смертоносным „кликом“» и выступает как «пародийный синоним смерти»; Кикапу – также «отсылающая к чурилинским мифам о детстве кличка „зеленобледного“ попугая, привезенного аптекарем в медной клетке и задохнувшегося в „бешеном пиру“ чурилинского трактира» в романе «Тяпкатань»: «Побрила Кикапу в последний раз матушка смерть <…> и в одну ночь слетел с жердочки на пол клетки – и задрал ножки кверху: помер попугай» (Встречи: 428). Однако исследовательница решительно утверждает, что имя главного героя повести Чурилин почерпнул у Э. По, лишь мельком упоминая в примечании о популярном в предреволюционные годы «медленном[sic]танце». Нам представляется, напротив, что имя «Кикапу» было навеяно именно сверхмодным танцем «ки-ка-пу», вызвавшим многочисленные литературные отклики. Очевидно, впоследствии Чурилин, отождествлявший себя с Кикапу, в свойственной ему (и, что немаловажно, А. Белому) манере ретроспективного анализа и «редактуры» собственной биографии и построения биографических мифов распространил удачно найденное имя и на детские впечатления.
Поскольку сведения об охватившей Россию в конце 1900 – начале 1910-х гг. эпидемии ки-ка-пу не слишком доступны современному читателю, приведем некоторые подробности. В беллетристике эпохи ки-ка-пу танцуют пансионерки (Л. Чарская. Генеральская дочка, 1915) и дачники (В. Гофман. Летний вечер, 1909–1911). Танец получает такое распространение, что мелодию его «тренькают» на балалайках мещанки и «жарят», насвистывая, не пошлейшие даже, прилизанные телеграфисты – братья телеграфистов (Н. Агнивцев. Студенческая обитель), а журнальный пародист избирает псевдоним «Влас Ки-ка-пу» (С. Черный. Элегическая сатира в прозе, 1913). Танцуют ки-ка-пу и в оперетте, и на цирковых аренах: «Если номер воздушных гимнастов на трапеции или на бамбуке зрители принимали холодно, тогда артисты, спустившись на арену, исполняли наурскую лезгинку или танец ки-ка-пу. Обычно раздавались бурные аплодисменты…» (Кох 1963).
Мелодии ки-ка-пу сочиняли Элькс, М. Мишин, Г. фон Тильцер (М. Тил-цер) и пр.; их записывали на грампластинках фирмы Пате, «Гном Рекорд», «Лирофон». Тысячами расходились нотные записи; чрезвычайным успехом пользовалось «объяснение» танца сочинения Н. Яковлева, издававшееся в сопровождении нот петербургским издателем Н. Давингофом (известны экземпляры по меньшей мере из 11-й тысячи).
Согласно объяснениям артиста Императорских театров, «новый салонный американский танец» ки-ка-пу состоял из 16 тактов, а танцевать его К. и Д. - кавалеру и даме – надлежало следующим образом:
I. ФИГУРА
К. и Д. становятся рядом. К. берет правой рукой у дамы правую руку и держит ее над головой, левую руку Д. держит левой рукой обыкновенно. Начинают К. левой а Д. правой ногой шаг вперед, а которая нога остается, сзади выбрасывается вперед, таким образом делают четыре раза, затем разнимают руки. К. налево делает одно из польки, затем налево опять берутся за руки, как сначала и повторяют в таком же порядке первую фигуру.
II. ФИГУРА
К. и Д. становятся vis-a-vis и делают 4 русские па направо, затем одно балансе вперед и одно назад, затем К. прихлопывает в ладоши, Д. подходит к К. русским па и танцуют вместе 2 раза Polka – затем весь танец сначала.
P. S. Русское па направо, т. е. правой ногой наступить крепко и левой ногой назад, касаясь пальцами пола.
В 1919 г. «музыка революции» претворилась у А. Блока в «печальный кикапу» (Бы жизнь по-прежнему нисколько…); любопытно, что в эмиграции ки-ка-пу и фокстрот связывал с «днями Интернационала» атаман П. Н. Краснов, противопоставляя «поганым танцам» в своей реакционно-монархической утопии национальный казачок (За чертополохом, 1922–1928). Вспоминали ки-ка-пу в эмиграции также А. Аверченко (Благородная девушка) и С. Черный:
– Чижик, чижик, где ты был? – У Катюши кофе пил, С булкой, с маслом, с молоком И с копченым языком. А потом мы на шкапу С ней плясали «Ки-ка-пу»… Ножки этак, так и сяк, А животики – вот так.Чижик (1920)
У И. Северянина ки-ка-пу становится синонимом несознательной критики и «хохочущей толпы» профанов (Эпизод, 1918; Рондо Генриху Виснапу). Реплики Северянина, впрочем, запоздали на много лет: еще в 1913 г. В. Хлебников уподоблял самого «короля поэтов» танцору ки-ка-пу (Отчет о заседании Кика-пу-р-но-Художественного кружка). Названием модного танца, обогатившим лексикон футуристов, воспользовался и В. Маяковский в поэме «Облако в штанах», начатой в конце 1913-январе 1914 г.:
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу, и вина такие расставим по столу, чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу хмурому Петру Апостолу.Рифму, как можно видеть, заимствовал у Маяковского С. Черный и в 1958 г., припоминая знаменитое стихотворение Чурилина – Г. Иванов:
«Побрили Кикапу в последний раз, Помыли Кикапу в последний раз! Волос и крови полный таз. Да-с». Не так… Забыл… Но Кикапу Меня бессмысленно тревожит, Он больше ничего не может, Как умереть. Висит в шкапу – Не он висит, а мой пиджак – И всё не то, и все не так. Да и при чем бы тут кровавый таз? «Побрили Кикапу в последний раз.»Примечательно, что в одном из прозаических набросков Чурилин изобразил себя в виде «господина Ки-ка-пу» (Встречи: 228), как и писалось в те годы название танца. Но модное словечко привлекло Чурилина не только «заумным» звучанием и звуковым сходством с «кикающим» (поющим, кричащим наподобие поэта-футуриста) демоническим существом – проклятой кикиморой (см. Новичкова 1995: 211; Власова 1995: 175).
Ки-ка-пу в эстрадном воплощении – танец гротескный, «характерный»; танцор ки-ка-пу уподобляется паяцу (см. ниже), юроду, уроду. Одновременно «кикапу» – индеец в уборе из перьев, заморское «чудо в перьях» (попугай), в расширенном понимании – чужак, другой, окруженный враждебным миром и в нем погибающий. Таким образом, выбор имени «лирического героя» объясняется его чужеродностью, уродством и трагической гибелью. Именно чужеродность, «уродство» и гибельность своей биографии Чурилин возвел в поэтику и биографический миф.
Основными героями этого мифа стали отец поэта, еврей-провизор; его мать, музыкальная и романтичная красавица, «брошенная и преданная» отцом; грубый отчим, «купец, водочник-складчик-трактирщик», импотент, вдовец и сифилитик, который довел мать Чурилина до нимфомании, алкоголизма и смерти от сифилиса; и сам Тихон, «незаконнорожденный, выблядок <…> шемашедший, жид и урод» (набросок автобиографии, РГАЛИ, ф. 1222, оп. 1, ед. хр. 4 – цит. по СП 2: 296). Заметим, к слову, этого «шемашедшего» или в других транскрипциях у Чурилина – «шамашедшего», в котором слышится отзвук еврейской молитвы «Шма, Исраэль» («Внемли, Израиль» – в русской транскрипции часто также Шема).
Рождение «шемашедшего жида», урода-Кикапу, «брошенного и преданного» отцом, воспроизводит Рождество и сопровождается небесными знамениями:
Раскинула комета хвост. В звезде ее – лицо урода, Сына выкреста, Антихриста. Стиховна («Весна после смерти»)Земная жизнь «Антихриста» завершается темницей, крестными муками и насильственной смертью (см. ниже). Кикапу-Антихрист умирает, воскресая пасхальной «весной после смерти», и соотносится с жертвенным «ярким ягненком» одноименной фрагментарно сохранившейся поэмы 1916 г. и стихотворения «Красная мышь» (1914):
Ччччерный, чернннный яррркий ягггненок. И на брови у него, на правой – красный знак. <…> Умри ж! Красная мышьСовершенно ясно, что Кикапу-Антихрист мыслится отдаленным подобием «Того», Христа, оставленного небесным Отцом («Или, Или! лама савахфани?»), осмеянного, умирающего и воскресающего:
Всмотрись ты – В лице Урода Мерцает, мерцает Тот, вечный лик. Мой клик – Кикапу! Бо мнения («Весна после смерти»)Однако у Чурилина нет противопоставления Христа-Антихриста либо декадентского единства «и Господа, и Дьявола» (Брюсов). Нет у него и элементов сколь угодно кощунственной пародии, футуристической теомахии или imitatio Dei. Мир его корчащегося в муках урода, «страшного царя» – низшее царство гностической по существу системы мироздания, творение уродливого Демиурга, где вечный Божественный лик лишь мерцает в невообразимой духовной дали, точно вспышки, искры во тьме. Антихрист-Кикапу, пребывающий в самом сердце тьмы – не антипод, не антагонист Христа, а символ тотальной богооставленности, полной и неизбывной отдаленности от Бога.
…ослепительнобелая бритва – Ни в повести, ни в одноименном стихотворении смерть Кикапу никак не объясняется. Настойчивое упоминание бритвы заставляет предположить здесь связь с гибелью поэта-эгофутуриста И. Игнатьева (Казанского), который 20 янв. 1914 г., на следующий день после свадьбы, перерезал себе горло бритвой. Загадочное самоубийство молодого поэта (Игнатьеву не исполнилось и 22 лет) широко освещалось в прессе и всколыхнуло весь лагерь русского авангарда. Наряду с соратниками Игнатьева по Ареопагу «Интуитивной ассоциации эго-футуризм» В. Гнедовым, Д. Крючковым и П. Широковым, на смерть его отозвались В. Маяковский, С. Бобров, позднее В. Хлебников (который упомянул в мемориальном четверостишии, выпущенном листовкой в 1914 г., окровавленную бритву – см. Хлебников 1986: 535), И. Северянин и др.
Стихотворение «Конец Кикапу», педалирующее мотивы бритья, таза с кровавой водой и распахнутых дверей, отчетливо воспроизводит газетные отчеты о смерти Игнатьева. Согласно некоторым корреспонденциям, в день самоубийства он к вечеру «удалился в спальню, потребовал себе мыла для бритья и закрыл двери. Когда обеспокоенные домашние обратили, наконец, внимание на долгое отсутствие Казанского и странную темноту в комнате и дверь была взломана, оказалось, что Казанский перерезал себе бритвой горло».
Следует указать, что данное сообщение, как и многие другие газетные заметки, искажает действительные обстоятельства смерти Игнатьева, который, по словам сестры, пытался застрелить жену и застрелиться сам, резал себе горло бритвой и перочинным ножом на глазах у родных и т. д. (см. об этом Крусанов 2010: 977–979 со ссылками на материалы: <Б.п.> «Самоубийство И. В. Казанского (Ив. Игнатьев)». День. 1914. № 22. 23 янв. и <Б.п.>. «Самоубийство футуриста И. В. Казанского». Вечерние известия. 1914. № 381. 24 янв.). Газетные материалы, цитировавшие сестру Игнатьева, также могли попасть на глаза Чурилину, ср.: «Ведь Вы сестра?» (в то же время – и «сестра милосердия»; в завещании 1912 г. «сестра моя» – двоюродная сестра Чурилина Е. И. Ламакина). Чурилин, вполне вероятно, соотносил себя с Игнатьевым не в последнюю очередь потому, что некоторые газеты поспешили объявить последнего душевнобольным и даже соратники писали о «внезапном помрачении рассудка, приступе <…> безумия» (Крючков 1914:15).
Судя по «Весне после смерти», Чурилин примерял на себя и самоубийство (см. стих. «Конец клерка» с параллельным «Концу Кикапу» названием) – и убийство (гибель от рук соседей по палате в психиатрической лечебнице). Будь то убийство или вынужденное самоубийство, смерть Кикапу насильственна – отсюда «палачи» в первых же строках повести (с. 11).
…тайной – Мотив «тайны» часто встречается в ранних произведениях Чурилина и маркирует «тайну» биографии и преследующего поэта родового (наследственного) «проклятия», прозреваемое им устройство мира и те визионерские и терапевтические функции его творчества, о которых говорилось выше. Н. Гумилеву, прозорливо заметившему, что «стихи Тихона Чурилина стоят на границе поэзии и чего-то очень значительного», Чурилин писал: «Слова сказали Вы одни. <…> Но разве о Поэзии только сказали Вы? О летописи Тайны, т. е. то, что главное в моем творчестве». (СП 1: 28; см. также Безносов 2012: 211).
…мертвом совершенно городе. крепости караимской – Караимы – небольшая тюркская народность, исповедующая караизм, основанный на Ветхом Завете и не признающий раввинистическо-талмудистскую традицию иудаизма; в зависимости от тех или иных взглядов рассматриваются как представители еврейской секты, последователи одного из ответвлений иудаизма, отдельный народ с собственной религией и т. д. Некоторые ученые считают караимов потомками принявших в свое время иудаизм хазар. В дореволюционной России наиболее известна была тюркоязычная община караимов Крыма. В настоящее время караимы живут в России, Украине (в основном Крым), Израиле, США, Литве. Мертвый город-крепость – средневековая крепость Чуфут-Кале под Бахчисараем, к началу ХХ в. полностью покинутая жителями.
…кенасы – Кенаса (также кенасса) – молитвенный дом, место богослужения караимов. По своему устройству кенасы близки и к синагогам, и к мечетям.
…Еелленна, Раи Denisli… триптих тронный – Триединый женский образ – новая инкарнация Елены, Ра и Мери из стихотворения «Конец Кикапу». Появление этих плакальщиц у тела Кикапу воспроизводит иконографическую сцену оплакивания Христа, распространившуюся в европейском искусстве с XI в. Феминные «створки» чурилинского триптиха – низший уровень женских образов повести, сохраняющий еще прототипические связи (подробнее составляющие «триптиха» будут рассмотрены далее). В плане прототипов чрезвычайно фантастическим выглядит указание Т. Лещенко-Сухомлиной (почему-то приведенное в СП1: 240 без всяких оговорок), касающееся женских образов в стихотворении: «Елена – это Бронислава Иосифовна Корвин-Круковская [sic] – жена Тихона Чурилина. Ра – бог Ра – это сам Т. Чурилин. Мэри – это Марина Цветаева, которая в ту пору совместной ранней их молодости была очень была влюблена в Тихона» (Лещенко-Сухомлина 1991:69). Разумеется, с Цветаевой и Корвин-Каменской Чурилин познакомился только в 1916 г., в человеческой ипостаси Ра у поэта – всегда образ женский и обособленный (говорить «Ра – это сам Т. Чурилин» можно только и исключительно постольку, поскольку все «персонажи» стихотворения и повести есть отображение различных составляющих психики Т. Чурилина). Если указание Лещенко-Сухомлиной имеет какую-то ценность, то лишь как поздняя и сильно искаженная в передаче ретроспекция поэта. Рассуждая в этой связи о «прототипических подтекстах» чурилинского женского «триптиха», Н. Яковлева замечает, что «иногда прототип у Чурилина мог „приписываться“ персонажу задним числом, что связано отчасти с использованием тех же героев в ином биографическом контексте» (Встречи: 429). Добавим, что прототипы составляющих «триптиха» у Чурилина собирательные, и достоверно восстановить все их компоненты не представляется возможным.
странный старичишка Корчагин – Ср. со «стариком Корчагиным» в романе Л. Толстого «Воскресенье». Видимо, у Чурилина толстовский Корчагин ассоциировался с жестоким «стариком Чуриловым» из прогремевшей повести Е. Замятина «Уездное» (1912). Замятин (как и Чурилин, уроженец Лебедяни), вывел в этом образе В. И. Чурилина – отчима поэта (Встречи: 410–411). Отметим искаженный и в чем-то карикатурный облик Чурилова у Замятина: «степенная борода тут у него вся склочена, рот перекошен», он «крысится»; Корчагин повести предстает далее как злобный шут. Неочевидная связь с толстовским властным князем, обладателем «упитанной генеральской <…> бычачьей, самоуверенной <.>фигуры» диктуется тем, что все они – и Корчагин Толстого, и отчим Чурилов-Чурилин, и Корчагин повести – олицетворяют (чуждую) власть. При этом спотыкающийся, падающий, ковыляющий «старичишка Корчагин» господствует над треугольником, образуемым женскими «персонажами» («три, – двое, – одна; – странный старик») и в иерархии повести выступает как увечный гностический «Демиург», повелитель мира Кикапу.
Ронка – Полонии пламя – Ронка – производное от «Бронка» (домашнее прозвище Б. Корвин-Каменской). Полонии пламя – вероятно, намек на польские корни Корвин-Каменской.
…Онд-Инд – Имя может расшифровываться как один индеец или Один-Инд (Один – верховное божество в германо-скандинавской мифологии) и таким образом подчеркивать не только вневременной, но и всемирный характер трагического ритуала: божества Запада (Один) и Востока (Ра в своей божественной ипостаси) отдают последнюю дань Кикапу. В мертвом лике Кикапу также совмещаются запад и восток: «веки великозапали – запад пал на лицо; восток все-затаил тайну будущей бури и покоев Покоя» (с. 19); в момент начала «брития» Кикапу – «ал запад и бел восток» (с. 22). О значении «брития» см. ниже.
…оркестра тюркскаго – Ср. описание татарского оркестра-чала в повести «Агатовый Ага».
…Омеги – Омега – последняя буква греческого алфавита, здесь синоним смерти, конца жизненного пути.
…плевок последнему преступлению – Как можно предположить, «последнее преступление» есть обривание Кикапу: до начала этого действа мертвый еще хранит остатки странной витальности (способен смеяться) и только после обривания «кончается житие» – что репродуцирует весьма традиционные представления о волосах как средоточии жизненной силы (ср. с историей библейского Самсона и т. д.); Н. Яковлева проницательно именует похоронный ритуал «казнью» (Встречи: 429). Гораздо менее достоверным видится ее указание на то, что «отдаленным прототипом подробно описанного ритуала могли послужить тюркские погребальные обряды» (там же). Данный ритуал появляется уже в стихотворении «Конец Кикапу» (1914), задолго до крымских текстов, и не соответствует погребальным обрядам ни крымских татар, ни караимов. Также понятно, что упомянутое в статье «Тюрки» энциклопедии Брокгауза-Ефрона и цитируемое Яковлевой «вырывание волос и изрезание лица» относится отнюдь не к покойнику, а к скорбящим по нему – это не менее традиционное траурное самоистязание, которое у многих народов сопровождалось обриванием или вырыванием волос, царапанием тела и нанесением порезов и т. д. (см. хотя быFra-zer 1919: 270–303).
Весьма вероятно, что описанный ритуал, выливающийся в насилие над мертвым или сохраняющим последние остатки витальности телом, был подсказан Чурилину процедурами психиатрической клиники: в его «Биографо-Производ-ственной Анкете» указано: «Голодовка / с 1910–1912 насильств.<енное> питание (зонд)» (СП 2: 294). Надо полагать, что и брили пациентов также насильственно и достаточно грубо, не стесняясь порезами; в клинике мог использоваться душ Шарко и т. п.
…Герцова – Имеется в виду немецкий физик Г. Р. Герц (1857–1894), в чью честь и названа единица измерения частоты – герц.
…этер – От лат. aether,эфир.
...смерть без весны – воспоминания, воскресшей имитации – Ср. в авторском предисловии к «Весне после смерти»: «…очнувшийся – воскресший! – весной после смерти, возвратившийся вновь нежданно, негаданно, (нежеланно)?» «То есть вся книга стихов есть не что иное, как исповедь мертвеца, очнувшегося весной после смерти, но не уверенного в желанности своего возвращения в мир „живых“» – замечает по этому поводу Д. Безносов (СП 1:21). Поэт сомневается в доступности воскресения для «Антихриста»; если же такое воскресение возможно – уроду-Кикапу-Антихристу суждено воскреснуть не в горних высях, не в преображенном облике, но в прежней жизни, где ждет его тот же круговорот адских мук (см. стихотворение «И находящимся во гробах дарована жизнь», название которого восходит к пасхальной стихире). Повесть «Конец Кикапу», как мы увидим далее, предлагает выход из этой дурной бесконечности.
…псюсквамперфектумом – Также плюсквамперфект (от лат. plus quam perfectum, «больше, чем совершенное»), т. наз. «предпрошедшее» время – во многих языках Европы и Азии глагольная форма, выражающая событие, которое предшествовало определенному временному отрезку прошлого.
…Еелленна – первая любовь. Матери лик почтиповторенный. Сольвейг – В рамках «триптиха» (см. прим. к с. 11) Елена-Еелленна-Сольвейг, чей образ выстроен на воспоминаниях о нежно любимой матери поэта и его первой любви, воплощает материнское и христианское начало, ассоциируясь с Девой Марией – «свет…(Его Матери!) – и образ… Ея, святой» (с. 13). В «Биографо-Производственной Анкете» Чурилин пишет: «Первая близость с женщиной: с 13 лет» (СП2: 293); в воспоминаниях читаем: «Мне было 13 лет, третьеклассник гимназии. Приехала к соседям из Ельца знакомая портниха, довольно развитая молодая женщина, читавшая много. Я гулял с ней по улице, мимо наших домов – и говорил, говорил.» (Встречи: 472). Не эта ли молодая портниха стала первой любовью и первой женщиной поэта? Сольвейг – персонаж драмы Г. Ибсена (1828–1906) «Пер Гюнт» (1867), деревенская девушка, полюбившая отверженного героя пьесы, символ женской верности, любви и всепрощения.
Ра-роза Салима – «Ра-Рахиль-Роза» повести – отцовское, иудейско-ветхозаветное, ближневосточное начало «триптиха» (Салим – Иерусалим), «оотца. венная великая кровь»; ее описание, вполне естественно, насыщено именами библейских персонажей (патриархи Исаак и Иаков, царь Давид, жены Иакова – Лия и ее прекрасная сестра Рахиль) и мотивами «Песни песней», а внешность сочетает черты «великодревности» и юной прелести (распространенный прием в литературных изображениях еврейских красавиц).
Ра связывается одновременно с древнеегипетским богом Солнца, включаясь в контекст эпохи – времени повальной египтомании (см. Панова 2006) и египтософских конструктов «эзотерического Египта»; не стоит и напоминать о древнеегипетских мотивах у В. Розанова, К. Бальмонта, В. Брюсова, М. Кузмина, В. Хлебникова и многих других авторов. Однако Древний Египет как таковой Чурилина не занимает: важен для него только мотив Ра как солярного божества, приобретающий характер солнечного символа смерти-воскресения; с Ра-Солнцем и Ра-женщиной последними прощается Кикапу в сб. «Весна после смерти» (стих. «Вторая весна», «Весна после смерти»), яркое солнце приветствует воскресшего («И находящимся во гробах дарована жизнь»).
В публикации «К биографии Тихона Чурилина: 1. Завещание» Ра сопоставляется с «бывшей еврейской девушкой-новобрачной» Розой Давыдовной из драмы «Последний визит» и с жившей в Москве Розой Давидовной Каплан, которая упоминается в завещании Чурилина 1912 г.(Lucas 2009).
…Мертваго Пиерро, Кикапу кромешнаго-С последней четверти XIX в. Пьеро становится одним из самых заметных образов в европейских визуальных искусствах, литературе и музыке; не остался в стороне и русский символизм. Мертвый Пьеро – центральная фигура пантомимы А. Шницлера (1862–1931) «Подвенечная фата Пьеретты» (1901), ставшей в постановках В. Мейерхольда («Шарф Коломбины», Дом интермедий) и А. Таирова («Покрывало Пьеретты», Камерный театр) театральным событием сезонов, соответственно, 1910 и 1914 гг. Как уже отмечалось выше, Кикапу несет в себе черты страдающего и гибнущего паяца-Пьеро. Примечательно, что в финале пьесы Шницлера друзья Пьеро выламывают дверь и обнаруживают мертвые тела Пьеро и Пьеретты, что соотносит пантомиму с газетными отчетами о смерти И. Игнатьева.
...палестр – Палестра – гимнастическая школа для мальчиков в Древней Греции.
…Денисли…Майя, марта ало-злая врагиня… Астарта, Венус – Уже О. Крамарь (Крамарь 2001) справедливо связывает облик Денисли (тюрк., турецк. «морская, прибрежная») с М. Цветаевой: здесь и портретное сходство, и цитирование, и «разработка семантики имени Марина, предметная реализация его этимологического значения». Можно заметить, что Денисли ассоциируется с любовью (Венера), иллюзорностью (Майя индийской традиции) и образом «Божественной матери», царственной девы, покровительницы любви и плодородия, а позднее и темных плотских утех (месопотамская Иштар, семитская Ас-тарта). В описании ее сквозят и андрогинные черты: «дитя, дева… палестр» – ср. с культивируемым Цветаевой в те годы образом девы-мальчика. Марта ало-злая врагиня – Месяц март имел особое значение для Чурилина: это первый месяц «весны после смерти» и, соответственно, воскресения. В 1911-16 г. поэт задумывает поэтическую книгу «Март-Младенец», которая должна была описывать воскресение лирического героя (СП 1:37); тексты в ней связывались с ранней (мартовской) Пасхальной неделей 1915 г. (Яковлева 2013:294). Март, напомним – это и время романа Чурилина с М. Цветаевой.
Это – Лжемать, Лжедева, Лжедитя… – Ср. с авторским инскриптом на экз. книги М. Цветаевой «Версты» (1922): «Тихон Чурилин – мне: Ты – женщина – дитя – и мать – и Дева-Царь. Было много стихов, все пропали – все, кроме этой строчки. МЦ. Москва, 1941 г.» (Лесман 1989: 226).
...соединил как бы двух первых, Еелленну и Ра… Одна Денисли – одна; не коснулся ея ветр, не соединил с теми – «Триптих» оформляется здесь окончательно – архетипические материнское (Еелленна) и отцовское (Ра) начала, соединенные «незримотайными» узами крови, порождают «третьяго трона тень» (с. 14). Однако «третья» оказывается предательницей, «Марта ало-злой врагиней». Предательская иллюзорность Денисли – в том, что она не сумела, а точнее не пожелала выполнить свою главную миссию, синтезировать материнское и отцовское начала и воплотить высшую женскую сущность в триедином облике: (божественная) Мать, Дева и Дитя. Показательна запись М. Цветаевой, где об «истории с Ч<урили>ным» говорится: «Тот же восторг – жалость – желание задарить (залюбить!) – то же – через некоторое время: недоумение – охлаждение – презрение» (Цветаева 2000-1:75).
Плаценда – Т. е. плацента, уникальный орган, который образуется в теле матки во время беременности и обеспечивает связь между организмами матери и плода.
Дзое-Сан… Ангел Таити и Япония овечка… Аргонавты…Геертаа – Дзое-сан – первая составляющая «пары» или «диптиха», по авторской характеристике, т. е. следующего уровня женских образов. На этом уровне автор расстается с прототипическими связями: Дзое-Сан и Геертаа – чистейшие эманации материнской и отцовской составляющих «триптиха». Так, Геертаа «лед и лен тоже, как и первая триптиха» (Еелленна), и подобно ей сравнивается с Сольвейг; Дзое-Сан – «овечка», наподобие Рахиль-Ра (древнееврейское значение имени Рахиль,Rachel – овечка).
Имя Дзое-Сан соотносится с Зоя и, возможно, было подсказано именем первой жены Чурилина – Зои, о которой биографам мало что известно. Женские компоненты «диптиха» воплощают и примиряют в себе оппозиции жизни и смерти (к примеру, Дзое/Зоя – греч. «жизнь» – «лелеет. Смерть»), добра и зла, жара и холода, севера и юга. При этом Дзое-Сан – наиболее «артистическая» фигура повести: с нею связывается живописный и литературный символизм (японизм и таитянские картины П. Гогена, московские символисты-«аргонав-ты» круга С. Соловьева, Эллиса и А. Белого). Япония овечка – так в тексте; видимо, должно стоять «Японии овечка».
…Геертаа. Силу давай – Обыгрывается этимология имени Геертаа-Герта-Гертруда (древнегерманск. «копье + сила»).
...зло золотое невинное (доброе!)… от Дзое-сан… и к Денисли добирается змейка-зависть. – Эти образы и взаимоотношения могут лишь интерпретироваться с той или иной степенью достоверности. Ограничимся несколькими наблюдениями: «зло», исходящее от Дзое-сан (эманации отца) и Де-нисли (прототипически связанной с Цветаевой) «невинно», а на уровне «диптиха» Дзое-Сан-Геертаа и вовсе превращается в единство добра-зла. Змейка «доброго зла» соединяет Дзое-Сан, Геертаа и Денисли: таким образом, и отчужденная от прочих женских образов Денисли находит свое место в «системе вещей» – и поэтому «Конец Кикапу» не может и не должен пониматься как текстcontra Denisli.
Подобное толкование находит и биографическую поддержку: Чурилин надолго сохранил привязанность к Цветаевой-Денисли, «ало-злой врагине» и «лжедеве». Одно из свидетельств – письмо А. Герцык (1922): «Письмо это повезет Чурилин – помнишь этого черного Тихона, влюбленного в Марину? Вчера я была у него <…> – застала его в комнатке сплошь увешанной футуристическими картинами, с некрасивой горбуньей, которую он представил: „Моя жена“. <…> Когда я заговорила о Марине, о „вороненке“ – он просиял <…> а горбунья нахмурилась ревниво» (Встречи: 434–435).
Важен, как будет показано, и тот факт, что в графическом отображении взаимосвязи Дзое-Сан-Геертаа-Денисли образуют направленный вершиной вниз треугольник.
…сердолик – Сердолик закономерно связывается с Денисли-Цветаевой: пристрастие Цветаевой к крымским сердоликам и значение этого камня в ее жизни широко освещено в мемуарной литературе. См. о встрече Цветаевой и ее будущего мужа С. Эфрона: «Они встретились – семнадцатилетний и восемнадцатилетняя – 5 мая 1911 года на пустынном, усеянном мелкой галькой коктебельском, волошинском берегу. Она собирала камешки, он стал помогать ей – красивый грустной и кроткой красотой юноша, почти мальчик (впрочем, ей он показался веселым, точнее: радостным!) – с поразительными, огромными, в пол-лица, глазами; заглянув в них и все прочтя наперед, Марина загадала: если он найдет и подарит мне сердолик, я выйду за него замуж! Конечно, сердолик этот он нашел тотчас же, на ощупь, ибо не отрывал своих серых глаз от ее зеленых, – и вложил ей его в ладонь, розовый, изнутри освещенный, крупный камень, который она хранила всю жизнь, который чудом уцелел и по сей день.» (Эфрон 1989).
пэри Полонии. стройна. тяжелая. тайна. Тааайна! – Ронка есть высший уровень женских фигур повести; она не только воплощает противоположности (лед и огонь, вода и камень), но и включает в себя весь мир (горы, море, леса). Ее истинная сущность остается на данной стадии скрыта: «Таай-на!» (о мотиве «тайны» у Чурилина см. прим. к с. 10). Намеком служат такие определения, как «стройна» (Б. Корвин-Каменская была горбата) и «тяжелая – вид впереди» (в данном контексте «тяжелая» употребляется в значении «беременная»).
…любовь…мирт текущий – Ср. Песн. 5:5: «Я встала, чтобы отпереть возлюбленному моему, и с рук моих капала мирра, и с перстов моих мирра капала на ручки замка».
…коронной комедии. комедиант. шут – Задействованы коннотации Кикапу-паяца; увечный творец уродливого театра, Демиург-Корчагин может быть лишь шутом и комедиантом, режиссером «коронной комедии» – смертной трагедии (словосочетание «коронной комедии» выделено курсивом; само слово «коронный» постоянно употребляется автором в значениях «траурный», «смертный», «похоронный» и т. д.).
…Группа: Трех – Пары – Одной – старика – Участники погребальной мистерии образуют иерархическую структуру, получающую теперь финальное завершение. Яснее всего данную структуру, возникающую в текстуальных смысловых связях, можно представить графически. Это геометрическая фигура треугольника, взятая здесь как общеизвестный символ божественности. В основании его «триптих», триада Еелленна-Денисли-Ра: низший уровень архетипических фигур, еще сохраняющих достаточно отчетливые прототипические связи. Над ними уровень «диптиха» Дзое-Сан и Геертаа – уровень эманаций материнского и отцовского начал; «диптих» воплощает противоположности качеств и свойств. Венчает треугольник Ронка; смысл ее образа раскрывается автором ниже.
При наложении на эту фигуру опрокинутого треугольника Дзое-Сан-Геертаа-Денисли (см. прим. к с. 16) возникает гексаграмма – так называемый «щит Давида», известный защитный талисман (об эволюции символа «щита Давида» см. Scholem 1949). Появление этого символа диктуется первейшей задачей всего единства женских фигур – защитой умершего, ср.: «Сил свивай свивальник охраняющий» (с. 16).
Подобная интерпретация может показаться чересчур вольной – однако не составит труда заметить, что автор настойчиво подчеркивает иерархию образов в повести и графическую символику их расположения, особо выделяет в тексте разбивкой слово треугольник (с. 25) и т. д. Тем не менее, Чурилин, как и в случае Ра, использует мифологические или эзотерические фигуры и символы в их наиболее распространенных значениях, и потому дальнейшие мифопоэтические или эзотерические толкования едва ли оправданы.
...кустоды – Кустод (также кустодий, устар.) – страж, хранитель, часовой, стражник.
Лик. волосы черные. запад пал на лицо; восток – Кикапу сохраняет портретное сходство с автором. Как указывалось выше, в его мертвом лике «восток» совмещается с «западом»; в сочетании с «диптихом» Геертаа-Дзое-Сан (север-юг) возникает знак креста и в мистерии оказываются задействованы все стороны света, что придает ей космический характер. Этот крест, пока только угадываемый, появляется в тексте чуть ниже: на него издевательски взбирается хихикающий Демиург-Корчагин.
...на кресте, некрестясь, распялся. старичок. смелей, смеюн – Злове-вещий шут-Демиург пародирует крестный путь Кикапу и распятие Христа. Смеюн – неологизм заимствован из программного стихотворения В. Хлебникова «Заклятие смехом» (1908–1909), ср. «смеюнчики».
С. 22…в последний раз смеется – смех; – смехом старым и новъм прощает коронно Кикапу всех и вся – Кощунственный смех Демиурга противопоставлен всепрощающему, предсмертному смеху Кикапу в ипостаси паяца; ср. со знаменитой арией Пьеро-Канио «Смейся, паяц…» из оперы Р. Леонкавалло (1857–1919) «Паяцы» (1892), написанной композитором на собственное либретто: «Ты шуткой должен скрыть рыданья и слезы, / а под гримасой смешной муки ада».
…ora, orate – Молитесь, молитесь (лат.).
…кровь… в правую бровь – В уже цитировавшемся стих. 1914 г. «Красная мышь» Чурилин разрабатывает еще один автобиографический миф: мать его, будучи беременной, увидела в комнате окрашенную закатом в кроваво-красный цвет мышь и, испугавшись, ударила себя кулаком по брови; ребенок родился с отметиной: «Ччччерный, чернннный яррркий ягггненок. / И на брови у него, на правой – красный знак. / <.> / Это красная, красная, красная мышь – / В красном доме какая тишь / – Умри ж!» Таким образом, поэт-Кикапу рождается с т. наз. «печатью Каина». Ср.: «Окаянным и Каину дорожка державная, проржавевшая золотом солнечным. Кончено: Кикапу!» (с. 12); «всё тише. как мыши» (с. 24). Отметим в указанном стихотворении столь характерную для Чури-лина связку мотивов крови, Солнца-Ра, родового проклятия, жертвенности (ягненок) и черноты (см. комментарии к повести «Агатовый Ага»).
...содеянный страшно злом зверь. зверь-блед – Здесь и далее концентрация апокалиптической лексики; ср.: «И видѣхъ, и се, конь блѣдъ, и сѣдяй на немъ, имя ему смерть: и адъ идяше вслѣдъ его» (Откр. 6:8).
…«лучше псу смердящему, чем мертвому льву» – «И псу живому лучше, нежели мертвому льву» (Еккл. 9:4).
…лжеутенок серый (лебедь, ленный. холубь в хаосе.) – Кикапу сравнивается с утенком, превращающимся в лебедя в сказке Г. Х. Андерсена (18051875) «Гадкий утенок» (1843). «Лебедем» (по аналогии с Лебедянью) и «голубем» именовала Чурилина М. Цветаева (см. Крамарь 2001).
Спускается сверху небесная тьма. треугольник. комета конца Кикапу – Природные знамения, сопровождающие погребальный ритуал – «гул поднебесный, звук-знак» (с. 18), скрежещущий вой камней, гор, пещер (с. 19), облака и дымы (с. 24) – достигают кульминации: «облако оверзлось» (с. 24, ср.: «Вот, дверь отверста на небе», Откр. 4:1). Затем «спускается небесная тьма» – и смерть Кикапу окончательно уподобляется распятию Христа, ср.: «Тьма была по всей земле» (Мф. 27:45), «настала тьма по всей земле» (Лк. 15:33) и т. д.
Небеса являют знамение, параллельное звезде-комете, возвестившей рождение Кикапу-Антихриста (Стиховна, «Весна после смерти»). Эта новая комета смерти вписана в треугольник, который визуально повторяет представленный в повести треугольник женских образов. Небесный треугольник с точкой кометы посередине образует графический символ Божественного ока (треугольник с точкой или глазом). Далее утренняя звезда, рядом с которой сияет небесное знамение, обыгрывается и в значении Люцифера («антихристов» аспект Кика-пу), и как взор Венеры, возвещающей новое утро и дарующей любовь.
…дивная видится долина. урны подлинныя беломраморныя. Род грозный мертвецов. ждут. Воскресения. Иосафатовой долины – Источником вдохновения для этих образов послужила Иосафатова долина близ Чуфут-Ка-ле, где расположено древнее караимское кладбище Балта-Тиймез («Топор не коснется»). Крымская долина названа по библейской Иосафатовой долине, месту Божьего суда: «Я соберу все народы, и приведу их в долину Иосафата и там произведу над ними суд» (Иоил. 3:1; древнеевр. Yehoshafat – букв. «Господь судит»); обычно долина Иосафата отождествляется с Кедронской долиной, которая пересекает Восточный Иерусалим и проходит вдоль восточной стены Старого города.
…дверь отверстую. там гроб. и осанна! там град новый радостный – Воспроизведен библейский рассказ о воскресении Иисуса: жены-мироносицы застают открытую пещеру и пустой гроб (Мф. 28:1–7; Мк. 16:1–7). Град новый – реминисценция Откр. 21:1–2: «И увидел я новое небо и новую землю <.> святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего».
…Я была двенадцатилетней девочкой – Финал повести представляет собой непрерывный внутренний монолог Ронки; весьма любопытно, что схожий прием мы встречаем в финале «Улисса» (1914–1921) Д. Джойса (1882–1941), т. е. в прославленной главе «Пенелопа» с внутренним монологом-потоком сознания Молли Блюм. Но этим совпадения не ограничиваются: поток сознания Ронки, как и Молли Блюм, содержит откровенные сцены (включая однополую любовь: «камнем падала на грудь удов, на груди <.> баб белейших телами <.> уды, урча кровию, жаднонадувшись поднимались ко мне», с. 27) и завершается мыслью о единении с возлюбленным.
…Велиар – Библейский Велиал / Белиал, демонический соблазнитель и разрушитель; в европейской демонологии один из старших демонов.
И в лето грознонелепое тридцатъшестое… – Подразумевается встреча Б. Корвин-Каменской с Т. Чурилиным (1916). Отсюда можно заключить, что год ее рождения – 1880.
…шевельнулась во мне та, Тайна моя, жизнь, воскресенье мое. возстала я, девочка стройная двенадцати сладостных лет. лебедъ любовный, Леда. – Последняя тайна наконец раскрывается: Ронка предстает как непорочная Дева и Мать, «тяжелая» самой собой в образе девочки (Дитя), олицетворяющей любовь. Достойно внимания и то, что при первом появлении в тексте (с. 27) слово «девочкой» графически выделяется буквицей Д и заглавными буквами – ЕВОчкой; оно ясно читается и как Евочкой (Евой), создавая коннотации «новой Евы и нового Адама». С рождением-возвращением этой новой Евы возникает триединая фигура Матери-Девы-Дитя, долгожданный синтез отцовской и материнской крови и эманаций матери и отца. Леда – персонаж древнегреческой мифологии, царская дочь, которой овладел Зевс в образе лебедя; подобно Леде, Ронка-Дитя встречает любимого-лебедя, т. е. Кикапу-Чурилина (см. прим. к с. 23).
Всех созвала я, приняла как своих: трех – двух – старика. Мы пришли вместе – вместить; вы – ушли, – ллли, эллли, ллля – Ронка вмещает и объединяет в себе все женские фигуры низших уровней «триптиха» и «диптиха» вплоть до их полного растворения в едином целом. В ее песнопениях звучит слово Эль (древнеевр. «Бог»). Становясь эквивалентна мирозданию, она обретает всю полноту атрибутов триединой божественной Матери (Мать-Дева-Дитя) и растворяет в себе Демиурга, даруя мертвому надежду на спасение.
Новая Сольвейг. Я спасу. Спасу твоему тень моя – меч тебе – жизнь воскресению твоему, Весне после смерти – Подобно Сольвейг в ибсеновской драме (см. прим. к с. 13) и Пенелопе, Ронка символизирует всепрощение и верность; она терпеливо ждет возвращения (воскресения) возлюбленного. Все покровы сняты, открывается высшее предназначение божественной Матери – защита умершего от повторения жизни-смерти «во гробе». Триединая Мать-Дева-Дитя – залог спасения, освобождения от тягостного плена низшего мира с круговоротом жизни и смерти, лишенным искупления; только ее любовь становится залогом истинного воскресения.
Агатовый Ага
Впервые в составе публикации: Тихон Чурилин. Стихи и проза 1912–1920 [Публ., вступ. статья и прим. А. Мирзаева] // Другое полушарие: Журнал литературного и художественного авангарда. 2009. № 9. С. 60–73. Печатается по этой публикации. Фрагмент из повести с примечаниями автора, приведенными ниже, был опубликован в альманахе Помощь (Симферополь, 1922) под названием «Агатовый Ага (Отрывок о чале)».
В сравнении с «Концом Кикапу», который можно назвать повестью a clef или дажеs ans clef (ибо без биографического «ключа» смысл ее можно уяснить только в самых общих чертах), «Агатовый Ага»- прозрачная этнографическая зарисовка, включающая некоторые фольклорные элементы. В повести царит чувство возвращения к жизни, выраженное в образе татарского оркестра – чала, изображенного виртуозной и экстатической звукописью.
«Если в „Конце Кикапу“ „оркестр“ является только эмблемой экзотического (тюркского) мира и почти не участвует в действии, то в „Агатовом Ага“ его звуки символизируют „выздоровление“ и освобождение героя от смерти, что имеет отчетливый автобиографический подтекст и, вероятно, свидетельствует о преодолении в эти годы последствий больничного потрясения» – замечает Н. Яковлева (Встречи: 431). Интерес к тюркско-татарской культуре и обычаям Чурилин разделяет в это время с женой: в макете каталога выставки Б. Корвин-Каменской (см. с 56) значатся такие акварели 1917–1918 гг., как «Татарки», «Чал», «Бахчисарай».
Однако повесть не сводится к экзотическим описаниям. Знатный иностранец, Ага – в почетном титуле ясно прочитывается маг – скупает волшебные черные камни, и шубку, собаку, девушку, уподобляемую «Черной богине», затягивает смертный белый иней. Их кровь «прибывает во кров», они попадают «во власть господина, черноогненного где то Аги». В этой сказке-аллегории присутствуют такие постоянные у поэта мотивы, как «чернота» и жертвенность, а задействовано в ней не что иное, как черная, белая и красная стадии алхимического процесса: nigredo (почернение), albedo (побеление) и rubedo (покраснение). Зловещее делание, совершаемое над миром, разрешается исчезновением морока и счастливым возвращением крови в свое лоно; жертва принесена, и заветный философский камень мир обретает в ликующем экстазе оркестра.
К повести тесно примыкают два стихотворения 1917 г. – «Печальный чал» (напечатанное в альманахе «Помощь», 1922) и «Честный чал». Приводим их по публикации Стих. 2002:
Печальный чал
В холоде, а голоде, в полночь и в полдень Печальный чал – В комнате полой Стынет свеча. Болен хозяин, жены и дети. Стены изрыты, в раны одеты. Печь полстолетья была горяча, Ныне остыла – печальный чал!! Страшно, полярно сияет свеча. Чал, да части же!! Гости, грызите Кости, в баранине раны сосите! Полно, печаль, в сени изыди! Пчелы печали – в зимнее сито, В мерзлый снег, на мокрый двор. О, чал, рычи же, греми и визжи, ори весь хор!! Сияй, свеча! – Печальный, печальный, последний в полдень и в полночь чал…30/1 – XII –1917. Бахчисарай
Честный чал
Брониславе
Честный чал! – разноцветно уютное блюдо, Ярки пряники, брынза брезжит звездой, Венны вина, бузы беломутной и лютой Едок чад и сердце – неверный ездок: Цок, цок, цок. – Ток. И сушевом душным душит табак И кружевом круг черный гостей. Им нет новостей – Пей да пей сквозь трешницу рвану! Из чаловой чаши с рыданьем в нирвану Ахну – стану Беем и ханом, до верху пьяным!Сентябрь 1917. Бахчисарай
…агатовый сфинкс – С первых строк в повесть вводится тема агата – камня, которому издавна и по сей день приписываются магические качества. Как считалось, агат обладал целебными свойствами, защищал от опасностей, помогал в борьбе со стихиями, способствовал успеху в любовных делах и награждал носителя камня храбрым сердцем. Черный агат, иногда называемый сегодня «магическим», защищал от злых сил и т. д. О легендарных свойствах агата см. также Kunz 1913: 51–54.
…дворец, древних Ханов – Ханский дворец в Бахчисарае, главная резиденция крымских ханов, постройка которой началась в XVI в. Дворец потерпел значительный ущерб во время пожара, устроенного русским фельдмаршалом К. Минихом после взятия Бахчисарая в 1736 г. и впоследствии неоднократно реконструировался и перестраивался.
…дева – Нигродёа – Черная богиня (от лат. nigro Dea). Возможно, этот образ соотносится с иконографической традицией т. наз. «Черных Мадонн» и культом Черной Девы в ряде стран Западной Европы. Вместе с тем, мотив «черноты» роднит Эстер-Нигродеа (подобно собаке и шубке повести) с автором. О «черноте» Чурилина писали мемуаристы: «черноволосый и – не смуглый, нет, сожженный» (А. Цветаева, см. с. 59); «лицо темно» – пишет он о себе (Портрет, 1939). С восточной, иудейской чернотой сопрягается жертвенность – автобиографический герой уподобляется «яркому» и черному жертвенному ягненку: «Ччччерный, чернннный яррркий ягггненок» (Красная мышь, 1914); Кикапу, воплощение автора, уподобляется Христу (см. комментарии к повести «Конец Ки-капу») и т. д. Ниже мы увидим, как соединяются эти мотивы в образе Эстер-Нигродеа.
…Града Садов – Более точный перевод названия Бахчисарая с крымскотатарского – «дворец-сад».
…Аге – Ага – в Османской империи военный и придворный титул, в тюркских языках «господин», почтительное обращение к старшим.
…недовольна именем истоводревним своим. Эстер – Имеется в виду героиня ветхозаветной книги Эсфирь (Есфирь, в ориг. Эстер), жена персидского царя Артаксеркса, отображенная в многочисленных произведениях живописи, трагедии Ж. Расина (1639–1699), оратории Г. Ф. Генделя (1685–1759) и т. д. Согласно библейскому повествованию, Эстер, подвергаясь смертельной опасности, сумела спасти отца и весь народ от преследований злобного царедворца Амана, задумавшего истребить иудеев (это событие отмечается во время еврейского праздника Пурим).
…Нинекен-джан… ханум султан – Также Ненекеджан-Ханым, Нанкеджан-Ханым, Джанике, дочь хана Золотой Орды Тохтамыша (? - 1406), умершая в 1437 г. Ее восьмиугольный мавзолей сохранился у северного обрыва Чуфут-Кале. Имя Ненекеджан окружено многочисленными фольклорными и литературными легендами. По одной из них, она возглавляла оборону Чуфут-Кале и была убита во время осады неприятельским всадником; по другой, бросилась в пропасть, когда разгневанный хан застал ее в объятиях любимого. Романтические истории о Ненекеджан были хорошо знакомы читающей публике: см., например, контаминацию вышеперечисленных легенд в середине XIX в. (Сементовский 1847: 125–148). Известна также поэма Л. Защук Ненекеджан: Бахчисарайское предание в стихах (СПб., 1903); в ней Ненекеджан бежит с любимым ею джигитом Саладином в караимскую крепость; когда войско Тохтамыша проникает в крепость, Ненекеджан «движеньем легким и прекрасным» бросается с обрыва, а ее возлюбленный гибнет под пытками.
В контексте повести наиболее интересна легенда, которая роднит Ненекеджан с Эсфирью в качестве народной заступницы. Она гласит, что Тохтамыш купил Джанеке в Бахчисарае и сделал ее гаремной наложницей. Однажды крепость хана осадили враги; запасы воды подходили к концу, защитники умирали, но правитель, страшась за свои сокровища, продолжал гнать людей на стены. Как-то к Ненекеджан пробрался пастушок Али и принялся умолять ее помочь народу. Ненекеджан знала, что ей нельзя находиться рядом с мальчиком, что она будет опозорена и погибнет – и все же пошла с ним; всю ночь они носили в крепость бурдюки с водой, а наутро слабая здоровьем Ненекеджан упала замертво (см. Филатова 2006: 87–90). Прозвище Ненекеджан происходит от тюрк. джан – душа, жизнь (часто употребляется при обращении к любимому человеку). Ханум султан (тюрк.) – дочь султана, принцесса.
…Сааз – Также саза, саз, инструмент типа лютни с длинным грифом, распространенный в Турции, Азербайджане, Армении, на Балканах и в других регионах.
…Вест – В Персии (Иране) неприкосновенное место, где может спрятаться преследуемый властями (мечети, гробницы, посольства). Ср. в стих. «Бездомный» из «Весны после смерти»: «Скорей, пора в бест!»
…сребристопростыя сердца (азиатов, арийцы!) – «Евразийский» хлебниковский мотив, ср. со стих. «Песня о Велемире»: «Юго – плыл, / Наверно, / Не ариец – / Азиец, / Знать».
. Теллалка… – От турецк. tellal, глашатай.
…Тору – Тора – Пятикнижие (древнеевр. «закон, учение»); здесь имеется в виду сам свиток Торы.
…В Иордане, в Иордане. где воскреснешь – Ср. тропарь Крещения Господня: «Во Иордане крещающуся Тебе, Господи <…> Явлейся Христе Боже // и мир просвещей, слава Тебе».
…блед-пес, блед-дево, блед-риза – «Вещь, человек и собака» переходят в царство смерти: «И се, конь блѣдъ, и сѣдяй на немъ, имя ему смерть» (Откр. 6:8).
…возвращается счастливо кровь черная в кров немногобледный еще, в лоно своё. Руну Черного Солнца, сверкнувшего Урной уже, почти всем – Морок развеивается, грозившая «почти всем» смерть отступает, и кровь счастливо возвращается в свое лоно. О судьбе «вещи, человека и собаки» автор словно забывает: так опущены обстоятельства гибели Кикапу в стихотворении и повести «Конец Кикапу». Вполне очевидно, что Эстер-Нигродеа приносит себя в жертву ради спасения ближних и всего народа: она отождествляет себя с заступницей-жертвой Ненекеджан, а выше в тексте упоминается «жертвенная жатва» (с. 38). Жертвенную участь разделяют с Эстер черная шубка-риза и черный пес; тем самым эксплицируются такие постоянные и взаимосвязанные у Чурилина мотивы, как «чернота» и жертвенность (см. прим. к с. 32). Вплетаются и нередкие у поэта «собачьи» темы и мотивы – которые следует рассматривать, среди прочего, как часть весьма разветвленного «собачьего текста» русской литературы первой четверти XX в. В письмах к жене, как указывает Н. Яковлева, Чурилин использовал маски «собаки» и «пса» (Встречи: 436–438).
…Кане, небрачной пока, Галилейской – На брачном пиру в Кане Галилейской Христос совершил первое чудо, превратив воду в вино (Ин. 2:1-11).
Навеки, навеки, на вехи твои. – Отсюда и до слов «черный нагорный чабан» включительно (с. 42) следует отрывок, опубликованный в альманахе «Помощь» (1922). Автор снабдил его следующими примечаниями: «Ага – господин, знатное чиновное лицо. Чал – татарский оркестр из своеобразнейших инструментов: зурна, даул, кавал; скрипок, флейт и кларнетов. Чалом также называется самое действо, музыка, игра. Игроки чала – цыгане-татары. Лучший чал был в Бахчисарае под управлением дирижера и композитора скрипача Аши-ра (ныне умершего от голода). Ашир был всероссийски известен и записан на граммофонных пластинках. Тым-тым – написано для скрипки. Автор поразительнейшего и своеобразнейшего тым-тым'а – Ашир. Хайтарма – татарск. танец. Чабан-авасы – танец горного пастуха с палкой».
Вероятно, именно этот отрывок наряду со стихотворением «Конец Кикапу» лег в основу скрытой пародии Д. Хармса, датированной 1 янв. 1926 г.:
скоро шаровары позавут татарина книксен кукла полька тур мне ли петухами кика пу подарена чирики боярики и пальцем тпр Полька затылки (срыв)См. также начало записи Хармса «Вот что плохо» (1935): «Современный вульгарный вкус. Тихон Чурилин». С другой стороны, у позднего А. Введенского заметно некоторое влияние Чурилина – это и «Потец», и великолепный прощальный текст, условно называемый «Где. Когда» (1941).
…воззыв ко Алле – Т. е. Аллаху.
…С Ор спали слезы – Оры (Горы) – в древнегреческой мифологии дочери Зевса и Фемиды, богини времен года, стерегущие (согласно Гомеру) облачные врата Олимпа.
Анастасия Цветаева. О Тихоне Чурилине
Публикуется по изд.: Цветаева А. И. Неисчерпаемое. М., 1992.
Данный вариант очерка, видимо, предназначался для советской печати, чем можно объяснить отсутствие всяких упоминаний о психической болезни Чурилина и благостный финал («нашел свою среду и признание»), никак не соответствующий действительным обстоятельствам жизни поэта. Более откровенная, но и более краткая версия (без фрагмента о 1920-1930-х гг.) содержится в «Воспоминаниях» (Цветаева 2008). Соответствующие дополнения даны в примечаниях.
А глаза, глаза на лице твоем. – Цитируется стихотворение М. Цветаевой «Не сегодня-завтра растает снег.» (1916).
Ах, в одной из стычек. – Цитируется (с некоторыми разночтениями) стихотворение Т. Чурилина «Смерть принца». Как указывает Ст. Айдидян, А. Цветаева пользовалась текстами стихов, списанными ею у друга Чурилина, поэта Г. Петникова, в Старом Крыму 18 окт. 1969 г. (Цветаева 2008: 741).
Как-то отступила дружба Марины с Соней Парнок… – С. Я. Парнок (1885–1933) – поэтесса, переводчица, критик. При жизни издала в 1916–1928 годах пять сборников стихов. Известна сафическим романом с М. Цветаевой (1914-начало 1916); адресат любовного цикла последней «Подруга».
Еще не бывал у нее тогда Осип Мандельштам. – «Аберрация памяти», как признается автор (Цветаева 2008: 458).
Он читал свои стихи. – В «Воспоминаниях»: «Он читал свои стихи одержимым голосом, брал нас за руки, глядел в глаза близко, непередаваемым взглядом, от него веяло смертью сумасшедшего дома, он все понимал, любил Марину, Колю, меня, говорил, что я – розовый мрамор, рассказывал колдовскими рассказами о своем детстве, отце-трактирщике в Лебедяни, о первом пробуждении стыда в мальчике, о матери, которую любил страстно, страдальчески.» (Цветаева 2008: 451–452).
…ухаживали за ним – Далее в «Воспоминаниях»: «Нет, я вспоминаю: Тихон читал нам повесть о своем детстве – жгучую повесть, где были разверсты бездны касания ребенка к тайне плотской любви. От страниц кружилась голова. Все в ней было непереносимо, как непереносима сама жизнь. У истоков стояли мы, в те дни брошенные друг к другу, и было все совершенно голо и просто в своей безысходности, и то, что религия, которая была нам далека, зовет грех – было нам чистотою и неизбежностью в отношении к любимому. Иное – в нашем состоянии тогда, показалось бы трусостью и мещанством» (Цветаева 2008: 452). Речь идет о повести Чурилина «Из детства далечайшего», фрагмент которой с посвящением М. Цветаевой был опубликован во 2-м выпуске альманаха «Гюлистан» (М., 1916).
Помню книгу стихов его. – В «Воспоминаниях»: «Чурилин недавно вышел из сумасшедшего дома и издал книгу стихов „Весна после смерти“. Ее большой формат, рисунки Натальи Гончаровой, пейзажи „с того света“ – сумасшедшее и талантливое – все слилось в одно с ее автором, взявшим нас троих в плен» (Цветаева 2008: 451).
Марина Цветаева. Из очерка «Наталья Гончарова»
Очерк М. Цветаевой «Наталья Гончарова: Жизнь и творчество», датированный мартом 1929 г., был впервые напечатан в 1929 г. в №№ 5–6 журнала Воля России (Прага).
Как в одной из стычек под Нешавой. – Цветаева по памяти и с искажениями цитирует стихотворение Т. Чурилина «Смерть принца».
Wie ich es sehe. – Как я это вижу (нем.).
…nachdichten – Букв. «свободно переводить, вольно перелагать» (нем.).
Быть может умру. – Эти строки взяты из поэмы «Кроткий катарсис», не входившей в «Весну после смерти»; она была напечатана в «Альманахе муз» (Пг., 1916).
…На пригорке монастырь – Цитата из стихотворения М. Цветаевой «Полнолунье, и мех медвежий.» Здесь случай ретроактивной «переадресации», т. к. стихотворение датировано 27 ноября 1915 г.
Татьяна Лещенко-Сухомлина. Письмо о Тихоне Чурилине
Впервые в кн.: Очеретянский А., Янечек Д., Крейд. В. Забытый авангард: Россия. Первая треть ХХ столетия. Сборник справочных и теоретических материалов. Н.-Й.-СПб., 1993. C. 271–275 [Публ. и прим. В. Крейда]. Печатается по этой публикации.
Автор письма – Т. И. Лещенко-Сухомлина (1903–1998) – певица, актриса, переводчик. В 1924 г. уехала с мужем-американцем в США. После развода вышла замуж за скульптора Д. Цаплина, в 1930-х гг. вернулась в СССР, занималась литературными переводами. В 1947 г. была репрессирована, до 1954 г. находилась в заключении. В 1956 г. вышла замуж за журналиста В. Сухомли-на. В последние годы жизни приобрела известность как исполнительница старинных песен и романсов. О Т. Чурилине см. также в ее мемуарной книге (Лещенко-Сухомлина 1991). Адресат – С. Ю. Прегель (1897, по др. данным 1903 или 1904–1972), поэтесса, издатель. В августе 1920 г. участвовала в крымском «Вечере стихов Т. Чурилина». С начала 1920-х гг. жила в Париже, в период Второй Мировой войны обосновалась в США, в 1948 г. вернулась в Европу. В Нью-Йорке и Париже издавала литературный журнал «Новоселье» (1942–1950), возглавляла издательство «Рифма» (Париж).
…Цаплина – Д. Ф. Цаплин (1890–1967) – скульптор, в описываемый в письме период муж Т. Лещенко. В 1927–1935 гг. находился в творческой командировке за границей, жил в Испании, Англии, Франции, затем вернулся в СССР. Зарабатывал на жизнь созданием агитационных монументов; в то же время получил широкое, но неофициальное признание как видный скульптор-анималист.
Тихон умер летом 1944 года. – Ошибка автора: Т. Чурилин умер 28 февраля 1946 г.
Бронислава Иосифовна умерла несколькими месяцами раньше. – Б. Корвин-Каменская умерла в октябре 1945 г.
La majeste – Здесь: «ваше величество» (франц.).
…Цаплин делал его портрет из камня – Местонахождение этой скульптуры неизвестно.
…вышел лишь сигнальный экземпляр – С 1932 г. издание сборника Чурилина дважды останавливал Главлит. Печать сборника «Стихи Тихона Чурилина», планировавшегося к выходу в издательстве «Советский писатель» в 1940 г., была приостановлена на стадии сигнальных экземпляров. Надежды Чурилина и его друзей на издание книги окончательно рухнули после появления в журнале «Ленинград» (№ 1, 1941) разгромной статьи критика А. Дымшица, фактически обвинившего поэта и издательство в распространении «тлетворного дыхания декадентства»; творчество Чурилина, по мнению критика, представляло собой «графоманство» и «юродствующее пасквилянтство» (см. также Встречи: 452). Считанные экземпляры книги 1940 г. сохранились в некоторых библиотеках и частных собраниях.
…автобиографическую повесть «Тьму-Катань» – Речь идет о романе Чурилина «Тяпкатань» (Тяпкин – легендарный лебедянский разбойник), над которым автор работал в 1930-е гг. В 2010–2012 гг. роман был опубликован О. Крамарь в елецком журнале «Филоlogos», однако все еще дожидается книжного издания.
…Литературная энциклопедия. Вы там тоже будете фигурировать. Тихон Васильевич тоже будет вписан – В «Краткую литературную энциклопедию» (М., 1962–1978) были включены небольшие статьи о С. Прегель и Т. Чурилине; последняя была написана Л. Чертковым.
Песнь о Велемире. – Стихотворение приведено с некоторыми разночтениями. Осип Эмилич, Николай Степаныч – соответственно, О. Мандельштам и Н. Гумилев.
Мария Синякова – художница, сестра Оксаны.. – М. Синякова-Уречина (1890 или 1898–1984) – художница-авангардистка, оформитель футуристических и детских изданий. Семья сестер Синяковых известна связями с русским авангардным движением; В. Хлебников посвятил им поэму «Синие оковы» (1922). Упоминаемая в письме Оксана (Ксения) Синякова (1893–1985) была женой Н. Асеева.
…о камне в кольце ее. Михаил Фаб. Гнесин. положил их на музыку – Имеется в виду стихотворение Т. Чурилина «О нежном лице ея.», опубликованное в «Весне после смерти» под названием «Песня (Из повести: Последнее посещение)». Ноты романса М. Ф. Гнесина (1883–1957) на это стихотворение (в пер. на иврит Ш. Черниховского под названием «Еврейская песня») были изданы в 1923 г. в Берлине; немецкий пер. Л. Эсбер, также под названием «Еврейская песня», был положен на музыку композитором Ю. Энгелем (18681927).
Канал открылся водяной. – Видимо, речь идет об открытии канала Москва-Волга (совр. канал им. Москвы) в 1937 г.; в таком случае знакомство автора письма с Чурилиным состоялось не в 1938, а в 1937 г.
…расские шушпаны – Так в тексте; видимо, должно быть «русские».
…«La dame a la licosne». музея Cluny- «La dame a la 1icosne»(«Дама с единорогом», фр.) – условное название шести знаменитых аллегорических шпалерX V в., изображающих даму в окружении единорога и льва. Хранятся во французском Национальном музее Средневековья (бывш. музей Клюни).
Нат. Вл. Кодрянскую. Дельмас – Н. В. Кодрянская (урожд. Гернгросс, 1901–1983) – писательница, мемуаристка. С 1919 г. в эмиграции; жила в Швейцарии, Франции, США. Автор сказок, книг об А. Ремизове, которого считала своим учителем в литературе. Дельмас – возможно, певица Л. Андреева-Дель-мас (1884–1969), известная романом с А. Блоком.
Литература
Безносов 2012 – Безносов Д. Д. Неизвестная пьеса Тихона Чурилина: (По материалам РГАЛИ) // Вестник ТГПУ (TSPU Bulletin). 2012. № 3 (118). С. 208–212.
Власова 1995 – Власова М. Новая абевега русских суеверий: Иллюстрированный словарь. СПб., 1995.
Встречи – Чурилин Т. Встречи на моей дороге (Вступ. статья, публ. и комм. Н. А. Яковлевой) // Лица: Биографический альманах. 10. СПб, 2004. C. 408–494.
Кох 1963 – Кох З. Вся жизнь в цирке. М., 1963.
Крамарь 2001 – Крамарь О. К. Марина Цветаева и Тихон Чурилин // Марина Цветаева: Личные и творческие встречи, переводы ее сочинений. Восьмая цветаевская международная научно-тематическая конференция (9-13 октября 2000 года). М., 2001. С. 128–143.
Крусаное 2010 – Крусанов А. В. Русский авангард: 1907–1932 (Исторический обзор). Т. 1. Боевое десятилетие. Кн. 2. М., 2010.
Крючков 1914 – Крючков Д. Памяти Ивана Васильевича Игнатьева // Очарованный странник: Альманах интуитивной критики и поэзии. СПб., 1914. Вып. 3.
Лесман 1989 – Книги и рукописи в собрании М. С. Лесмана: Аннотированный каталог. Публикации. М., 1989.
Лещенко-Сухомлина 1991: Лещенко-Сухомлина Т. Долгое будущее: Дневник-воспоминание. М., 1991.
Новичкова 1995 – Новичкова Т. А. Русский демонологический словарь. СПб., 1995.
Панова 2006 – Панова Л. Русский Египет: Александрийская поэтика Михаила Куз-мина. М, 2006.
Сементовский 1847 – Сементовский Н. Путешественник: (Южный берег Крыма). СПб., 1847.
Стих. 2002 – Чурилин Т. Стихотворения (Вступ. статья, подг. текста, публ. и прим. А. М. Мирзаева) // Футурум АРТ. 2002. № 4. С. 118–124.
СП – Чурилин Т. Стихотворения и поэмы. Сост., подг. текста и комм. Д. Безносова и А. Мирзаева. Тт. 1–2. М., 2012.
Филатова 2006 – Филатова М. С. Легенды Крыма. Симферополь, 2006.
Хлебников 1986 – Хлебников В. Творения. Общ. ред. и вступ. статья М. Я. Поляковой. Сост., подг. текста и комм. В. П. Григорьева и А. Я Парниса. М., 1986.
Цветаева 2000-1 – Цветаева М. Неизданное. Записные книжки: В 2 т. Подг. текста, предисловие и прим. Е. Б. Коркиной и М. Г. Крутиковой. М., 2001–2001. Т. II: 1919–1939.
Цветаева 2008 – Цветаева А. И. Воспоминания: В 2 т. Т. 2: 1911–1922 годы. Подг. текста, предисл. и прим. Ст. Айдидяна. М., 2008.
Эфрон 1989 – Эфрон А. С. О Марине Цветаевой: Воспоминания дочери. М., 1989.
Яковлева 2013 – Яковлева Н. Открывая Чурилина: По поводу собрания «Стихотворений и поэм» Тихона Чурилина.// Toronto Slavic Quarterly. № 43. Winter 2013. C. 292–305.
Frazer 1919 – Frazer J. G. Folk-Lore in the Old Testament: Studies in Comparative Religion, Legend and Law. London, 1919. Vol. III.
Kunz 1913 – Kunz G. F. The Curious Lore of Precious Stones. N. Y., 1913.
Lucas 2009 – -v-leyden.livejournal.com/100484.html (13.08.2009, проверено 05.2013).
Scholem 1949 – Scholem G. The Curious History of the Six-Pointed Star // Commentary. 1949. № 8. С. 243–251.
Коммент. С. Шаргородского
Настоящая публикация преследует исключительно культурно-образовательные цели и не предназначена для какого-либо коммерческого воспроизведения и распространения, извлечения прибыли и т. п.
Примечания
1
Северкелин (караимское) – любимая невеста (Прим. авт.).
(обратно)2
Есть еще одно значение, мною упущенное: lustre – блеск и lustre месячный срок («douze lustres»), т. е. тот же блеск; месяц. Откуда и люстра. Откуда и illustre (славный), так же, как наша церковная «слава», идущая от светила. Illustrer – придавать вещи блеск, сияние: осиявать. Перлюстрировать – просвечивать (как рентгеном) (Прим. авт.).
(обратно)
Комментарии к книге «Конец Кикапу. Агатовый Ага», Тихон Васильевич Чурилин
Всего 0 комментариев