Лев Николаевич Толстой Мать (1891 г.)
Государственное издательство
художественной литературы
Москва – 1954
Электронное издание осуществлено
компаниями ABBYY и WEXLER
в рамках краудсорсингового проекта
«Весь Толстой в один клик»
Организаторы проекта:
Государственный музей Л. Н. Толстого
Музей-усадьба «Ясная Поляна»
Компания ABBYY
Подготовлено на основе электронной копии 29-го тома
Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого, предоставленной Российской государственной библиотекой
Электронное издание
90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого
доступно на портале
Предисловие и редакционные пояснения к 29-му тому
Полного собрания сочинений Л. Н. Толстого можно прочитать
в настоящем издании
Если Вы нашли ошибку, пожалуйста, напишите нам
report@tolstoy.ru
Предисловие к электронному изданию
Настоящее издание представляет собой электронную версию 90-томного собрания сочинений Льва Николаевича Толстого, вышедшего в свет в 1928—1958 гг. Это уникальное академическое издание, самое полное собрание наследия Л. Н. Толстого, давно стало библиографической редкостью. В 2006 году музей-усадьба «Ясная Поляна» в сотрудничестве с Российской государственной библиотекой и при поддержке фонда Э. Меллона и координации Британского совета осуществили сканирование всех 90 томов издания. Однако для того чтобы пользоваться всеми преимуществами электронной версии (чтение на современных устройствах, возможность работы с текстом), предстояло еще распознать более 46 000 страниц. Для этого Государственный музей Л. Н. Толстого, музей-усадьба «Ясная Поляна» вместе с партнером – компанией ABBYY, открыли проект «Весь Толстой в один клик». На сайте readingtolstoy.ru к проекту присоединились более трех тысяч волонтеров, которые с помощью программы ABBYY FineReader распознавали текст и исправляли ошибки. Буквально за десять дней прошел первый этап сверки, еще за два месяца – второй. После третьего этапа корректуры тома и отдельные произведения публикуются в электронном виде на сайте tolstoy.ru.
В издании сохраняется орфография и пунктуация печатной версии 90-томного собрания сочинений Л. Н. Толстого.
Руководитель проекта «Весь Толстой в один клик»
Фекла Толстая
Перепечатка разрешается безвозмездно
Л. Н. Толстой в Бегичевке.
Фотография 1892 г.
НЕОПУБЛИКОВАННОЕ, НЕОТДЕЛАННОЕ, НЕОКОНЧЕННОЕ
МАТЬ
Я знал Марью Александровну с детства. Случилось так, как это часто случается между молодыми людьми, что между нами были дружеские отношения, никогда ничего похожего на влюбление, если не считать одного вечера, когда они были у нас и играли в «дамы и кавалеры», и она пятнадцатилетней девочкой с красными толстыми руками и черными прекрасными глазами и толстой, длинной черной косой, подействовала на меня так, что я вообразил на один вечер, что влюблен в нее. Но это было только один вечер, а остальное время – все сорок лет нашего знакомства – мы были в тех хороших дружеских отношениях мужчины и женщины, уважающих друг друга, которые особенно приятны, если они совершенно чисты от влюбления, какими были мои отношения с Марьей Александровной.
Дружеские отношения эти доставили мне много приятных минут и многому научили меня. Я не знал женщины, более полно олицетворявшей тип хорошей жены и матери. Многое я понял и узнал от нее, многому научился.
Последний раз я виделся с нею год тому назад, за месяц до ее смерти, которую ни я, ни она не предвидели. Она только что устроилась жить при мужском монастыре одна с своей кухаркой Варварой. Так странно было видеть ее, мать восьми детей и бабку чуть не полсотни внучат, одинокою женщиной, очевидно бесповоротно решившей, несмотря на более или менее искренние приглашения к себе детей, доживать свой век одной. Сначала мне показалось необъяснимо ее поселение в монастыре. Я знал ее – не скажу свободомыслие – она никогда не выставляло его, – но смелость и здравомыслие. Полнота чувства, заполнявшего всё ее сердце, не давала места суевериям. Знал я ее отвращение ко всякому лицемерию и фарисейству. И вдруг – домик при монастыре, хождение на службы и батюшка, отец Никодим, руководству которого она вполне подчинилась. Всё это она делала скромно, умеренно, как будто немного стыдясь этого.
Когда мы свиделись, она, очевидно, избегала разговоров о том, почему она избрала такую жизнь. Но я думаю, что я понял. Она была человек сердца, а по уму совершенный скептик. Но без детей, без забот о них: после своей сорокалетней трудовой жизни в семье, ей нужно было на что направить свое чувство. В семьях детей она не нашла этого и решила уединиться, – а при уединении она надеялась найти утешение в том, в чем другие находили его, – в религии. Очевидно, ей было очень тяжело на сердце, но она была горда и за себя и за детей, и только чуть, намеками, показала мне свое положение. Когда я спрашивал о ее детях – я всех знал их – она отвечала мне неохотно, не осуждая их. Но я видел, какая – не драма, – а сколько разных драм было скрыто в ее сердце. —
– Да, Володя очень хорошо устроился, – говорила она мне, – он председателем палаты и купил имение. Да, растут и дети – три мальчика, две девочки, – и она замолчала, нахмурив свои черные брови, очевидно удерживая выражение мысли и отгоняя ее.
– Ну, а Василий?
– Василий всё то же, – вы ведь знаете его?
– Всё светскость?
– Да, да.
– Тоже дети?
– Трое.
Такого рода разговоры были о всех сыновьях и дочерях. Больше всех она любила говорить о Пете. Это был неудавшийся член семьи, промотавший всё, что имел, не плативший долгов и мучивший больше всех других свою мать. Но она больше всех любила его, сквозь его гадости видя и любя его «золотое сердце», как она говорила.
Увлекалась она разговором только тогда, когда мы касались ее молодого, беззаботного времени, о котором с особенною прелестью воспоминания говорят люди, измученные невысказанными страданиями. Самый же увлекательный разговор наш, вследствие которого я засиделся у нее за двенадцать, и последний мой разговор с нею – трогательный и умилительный – был разговор о Петре Никифоровиче. Это был кандидат московского университета – первый учитель ее детей, умерший чахоткой в их же доме, – человек замечательный, имевший на нее большое влияние, и едва ли не единственный человек, которого она после мужа могла полюбить или полюбила, сама не зная этого.
Мы говорили о нем, о его взглядах на жизнь, которые я знал и разделял в то время. Он был – не сказать поклонник Руссо, хотя знал и любил его, но был человеком того же склада ума. Это был человек такой, какими мы представляем себе древних мудрецов. При этом с кротостью и смирением бессознательного христианства. Он был уверен, что он терпеть не может христианского учения, а между тем вся его жизнь была самоотвержением. Ему, очевидно, было скучно жить, если он не мог чем-нибудь жертвовать для кого-нибудь и жертвовать так, чтобы ему было трудно и больно. Только тогда он был доволен. При этом он был невинен, как ребенок, и нежен, как женщина.
В том, что она любила его, могло быть сомнение, но в том, что она была единственной его любовью и божеством, – не могло быть сомнения для того, кто видел его в ее присутствии. Надо было видеть его большие, круглые голубые глаза, как они смотрели на нее и следили за каждым ее движением и отражали в себе всякое выражение ее лица; надо было видеть эту бодрящуюся, слабую фигуру в расходящемся, дурно сшитом пиджачке, как она склонялась и тянулась к тому месту, где была она, чтобы не было в этом никакого сомнения.
Это знал и Алексей Николаевич, ее покойный муж, знал и не смущался, оставляя их по целым вечерам наедине, то есть с ней и с детьми; это знали и дети, любившие и учителя и мать и считавшие естественным, чтобы учитель и мать любили друг друга.
Единственная предосторожность, которую принял Алексей Николаевич против Петра Никифоровича, состояла в том, что он называл его «Петряй Мудрый». Алексей Николаевич любил и уважал Петра Никифоровича, потому что не мог не уважать его за необыкновенную любовь и преданность детям и за необыкновенно высокие нравственные качества, но не мог допустить возможности любви между его женою и Петряем. А между тем я склонен думать, что она любила его. Его смерть была для нее не только большим горем, но и лишением. Были стороны ее души – лучшие, главные, основные, которые потом она уже не открывала никому и которые так и заглохли после его смерти.
Так вот, мы говорили про него и про его взгляды на жизнь, – как он считал, что вся нравственность жизни сводится к тому, чтобы как можно меньше брать от людей и как можно больше давать себя, свою душу, и как для того, чтобы меньше брать, надо держаться первой платоновской добродетели – воздержания: спать на досках, носить один плащ, зимой и летом, есть хлеб с водой и – величайшая роскошь – молоко. (Он жил так, и Марья Александровна считала, что он этим погубил свое здоровье.) А чтобы быть в состоянии давать другим, надо развить в себе духовные силы, из которых главная – любовь, деятельная любовь, служение жизни, улучшение ее. Он так и хотел вести детей, но требования родителей, подчинявшихся обычаям, были другие, и из этого выходило нечто среднее, но и то было хорошо. К счастью, это продолжалось недолго – он прожил у них всего четыре года.
Вспоминала Марья Александровна многие мнения и слова его:
– Да, представьте себе, – говорила она, – я часто читаю теперь духовные поучения, слушаю наставления отца Никодима, и – поверите ли? – она блеснула на меня своими улыбающимися глазами, и я вспомнил ее обычную смелость суждений, – и поверите ли – как все эти духовные поучения много, много ниже того, что я слышала от Петра Никифоровича. То же, но ниже. А главно – он говорил и делал. Да как делал – горел! И сгорел. Помните, когда у Митечки с Верой была скарлатина – вы еще приезжали тогда – он ночи просиживал у больных, а днем не откладывал своих занятий с старшими. Это было для него святое дело. А потом, когда заболел мальчик у Варвары, он то же самое делал и ужасно рассердился, когда не хотели перевести ее мальчика в дом. Мне Варвара недавно напомнила, как ему разбил Ваня – мальчик-слуга – бюст, не помню, какого-то мудреца, и он разбранил его, и как не знал потом, как загладить свою досаду: и прощения просил, и в цирк посылал. Удивительный был человек! Он говорил, что жить, как мы живем, не стоит, и предлагал мужу отдать всю землю крестьянам, а самим жить трудами. Алексей Никифорович только смеялся. А он серьезно это советовал, считал долгом сказать, до чего он додумался. И был прав. Ну, мы жили, как все живут, ну и что ж? Вот мои дети… Я объездила их всех, кроме Пети, прошлого года. Ну, что же? Разве они счастливы? Но, впрочем, нет, нельзя же всё перевернуть, как он хотел. Видно, недаром пал первый человек, и грех вошел в мир.
Таков был наш последний разговор. И тут же она сказала мне:
– Многое, многое я передумала в своем одиночестве, не только передумала, но написала. – И она улыбнулась стыдливой улыбкой, придавшей такое милое и жалкое выражение ее старческому лицу. – Записала мои мысли об этом, скорее, мой опыт. Я прежде, давно, девушкой и замужем, вела свой дневник. Потом уже, как началось, лет десять тому назад… – она не сказала, что́ началось, но я понял, что это касалось ее отношений с взрослыми детьми, столкновение, борьба (она осталась после мужа одна, и состояние было в ее руках), – я не писала больше. И вот теперь, перебирая свои вещи, здесь уж, нашла эти тетрадки, перечитала их, и много там глупого, а много и хорошего, право, – опять та же улыбка, – и поучительного. Думала сжечь и нет. Посоветовалась с батюшкой, он велел сжечь. Знаете – он не понимает. Это – глупости, я не сожгла.
Я так узнал ее нелогичную какую-то своего рода последовательность в этих словах. Никодима она во всем слушается, поселилась, чтобы быть руководимой им, а вместе с тем суждение его считает глупостью и делает по-своему.
– Так не сожгла, а еще приписала целых две тетради. Здесь одной делать нечего, написала, что думаю обо всем этом. И вот, когда умру – я еще не собираюсь, мать моя жила до девяноста лет, а отец до восьмидесяти, – чтобы тетради передали вам, вы прочтете и решите, есть ли там что нужное. Если есть что нужное, то пусть и другие знают. А то ведь никто этого не знает: мучаемся, мучаемся, страдаем за них, от беременности и до тех пор, пока они начинают заявлять свои права, и все эти бессонные ночи, и муки, и беспокойства, и отчаяние. И всё бы это хорошо, коли бы была любовь, кабы они были счастливы. А то и этого нет. Как хотите, а тут что-то не так. Вот я всё записала. Вы прочтите после моей смерти. – Так та̀к?
Я обещался, хотя сказал, что никак не ожидаю пережить ее. На том мы расстались, а через месяц я узнал, что она скончалась. С ней сделалось дурно у всенощной, она села на складной стул, который был с ней, прислонилась к стене и так умерла. Что-то с сердцем. Я приехал на похороны. Дети почти все собрались, кроме Елены, которая была за границей, и Митечки – того самого, у которого была скарлатина, который не мог приехать, потому что в это самое время лечился на Кавказе от дурной болезни.
Похороны были богатые, внушившие монахам бо́льшее уважение, чем то, которое они испытывали к ней при ее жизни. Вещи, бывшие у ней, разделили между собой больше как сувениры, и мне дали в память нашей дружбы ее малахитовый пресс-папье и шесть старых сафьяновых тетрадей и четыре новых простых учебных тетради, которые она исписала в монастыре «обо всем этом», как она сказала.
В этих тетрадях вся трогательная и поучительная история этой прекрасной и замечательной женщины.
Так как я знал сорок лет ее и ее мужа, и на моих глазах рожались, росли и воспитывались и переженились ее дети, я везде, где это может быть нужно для ясности рассказа, могу дополнить своими воспоминаниями то, что не досказано в ее записках.
–
Это было в 57 году, только что кончилась кампания.
В доме у Вороновых готовилась свадьба, помолвлена была средняя дочь Варвара за Евграфа Лотухина. Они знались детьми, играли, танцовали вместе, а теперь он вернулся из Севастополя поручиком уланского полка. В самый разгар войны он вышел из министерства, в котором служил, и поступил в полк юнкером. Теперь он вернулся и был в нерешительности, куда поступить. Он относился к военной службе, особенно гвардейской, с презрением и не хотел оставаться в ней в мирное время. Но дядя его звал к себе в адъютанты в Киев. Другой, двоюродный, предлагал место в Константинополе, прежний начальник звал к себе.
Родных, друзей было много, и все любили Евграфа Лотухина. Не то чтобы точно любили, замечали его отсутствие, но любили так, что когда он входил, все большей частью говорили: «А, Граша! Ну и отлично». Никогда никому он не был в тягость, а приятен был многим и самыми разнообразными способами. И рассказать, и спеть, и на театре играть. На все он был мастер. А главно не претенциозный, умный, красивый, понятливый и добродушный.
Пока он приглядывался, куда, к кому поступить, и приглядывался, серьезно взвешивая, несмотря на свою кажущуюся беспечность. Он встретил в Москве Вороновых. Они пригласили его к себе в деревню. Он приехал, пробыл неделю, уехал и через неделю опять приехал и сделал предложенье. Его с радостью приняли. Это была хорошая партия. И он стал женихом.
– Да ничего особенно радостного нет, – говорил отец Воронов жене, стоявшей у его стола и жалобно смотревшей на него. – Добрый! Добрый! Не в доброте дело, а он уже поживший, и очень, я знаю эту лотухинскую породу, да и что же он? Ничего, кроме добрых намерений, – служба. А то, что мы дадим, не обеспечит.
– Но они любят друг друга. И он так откровенен, просто мил, – говорила она, тихая, кроткая.
– Да, разумеется, Феников ничего, они все такие, но я лучшего желал для Вари. Эта такая прямая, нежная натура. Лучшего можно бы желать для нее. – Ну, да что делать. Пойдем.
И они вышли.
–
Нынче, 1857. 3 мая. Начинаю новый дневник. Старый давно не писала, да и то, что писала, было не то: много лишнего копанья в себе, много чувствительного и просто глупого – влюбленье в Иван Захарыча, желанье прославиться, уйти в монастырь. Я сейчас перечла много и милого пятнадцати, шестнадцатилетнего. Теперь другое, двадцать лет, и я люблю, точно люблю, не восхищаясь собою, не подзадоривая себя, с страхом, что это не настоящее, что это не так, как любят по-настоящему, что я недостаточно люблю; а, напротив, с страхом, что это настоящее, роковое, что я слишком люблю и не могу, не могу… не любить. И мне страшно. Что-то серьезное, торжественное связано с ним, с его лицом, с его звуком голоса, с его каждым словом, несмотря на то, что он весел и всё смеется и всё умеет так перевернуть, что выйдет грациозно, умно и смешно. Всем смешно, и мне смешно, смешно и вместе с тем торжественно. Встретятся наши глаза, углубятся друг в друга, дальше, дальше, и страшно, и я вижу, что и ему тоже.
Но опишу всё по порядку. Он сын Анны Павловны Лутковской, родня и Облонским и Микашиным. Старший брат его, известный Лутковской, герой севастопольский, и он, Петр – мой – да, мой – были в Севастополе, но только для того, чтобы не быть дома, когда люди гибнут там. Он выше честолюбия. После кампании он тотчас же вышел в отставку и служил чем-то в Петербурге, а теперь приехал в нашу губернию и в комитете. Он молод, но его ценят и любят. К нам его привез Миша. Он сразу стал своим у нас. Мама полюбила его и приласкала, папа, как всегда к женихам, с некоторой холодностью принял его. Он сейчас стал ухаживать за Надей, как ухаживают за пятнадцатилетней девочкой, но я сразу в глубине души решила, что это я; но сама себе не смела признаться. Он часто стал ездить к нам, и с первых же дней, хотя ничего не было сказано, я знала, что всё кончено, что это он.
Вчера, уезжая, он пожал мне руку. Мы были на площадке лестницы. Не знаю, отчего, я почувствовала, что покраснела. Он взглянул на меня и так же, еще больше покраснел и так растерялся, что повернулся, побежал вниз, уронил шляпу, поднял ее и остановился на крыльце. – Я вошла наверх, смотрела в окно. Лошадей ему подали, но он не садился. Я заглянула на крыльцо, он стоял и не садился, заправляя рукой свою бороду в рот и кусая ее. Я боялась, чтобы он не оглянулся, и отстранилась от окна; но в эту самую минуту я услыхала его шаги по лестнице наверх. Он быстро, смело бежал. Как я узнала, я не знаю, но я подошла к двери и остановилась, ожидая. Сердце не билось, стояло и радостно и мучительно давило мне грудь.
Почем я знала, но я знала. Ведь могло же случиться, что он, вбежав, сказал бы: «Виноват, я забыл папиросы» или что-нибудь подобное. Ведь могло же это случиться. Что бы со мной было, если бы это случилось. Но нет, этого не могло случиться. Случилось то, что должно было быть. Лицо его было и восторженно, и робко, и решительно, и радостно. Глаза блестели, щека дрожала. Он был в пальто и держал шляпу в руке. Никого не было тут, все были на террасе.
– Варвара Николаевна, – сказал он, останавливаясь на последней ступеньке. – Лучше уж заодно, сразу, чем мучаться, может быть, и вас тревожить…
Как мне было тяжело, мучительно, радостно. Эти милые глаза, этот славный лоб, эти дрожащие, так привыкшие улыбаться губы. И эта робость во всей энергической, сильной фигуре. Я почувствовала, что мне подступают рыдания к горлу. Он увидал, вероятно, выражение моего лица.
– Варвара Николаевна, ведь вы знаете, что я хочу сказать вам, сами. Да?
– Не знаю, – начала было я. – Нет, знаю.
– Да? – сказал он. – Вы знаете, о чем я хочу и не смею просить вас… – Он замялся и потом вдруг как будто рассердился на себя. – Да ну, что будет, то будет. Можете вы полюбить меня, как я вас люблю, быть женой? Нет? Да?
Я не могла говорить, радость захватила мне горло. Я протянула руку. Он взял ее и поцеловал.
– Неужели да? Точно? Да? Ведь вы знали, я давно мучаюсь. Так я не уеду.
– Нет, нет.
И я сказала, что люблю его, и мы поцеловались, и мне странно, и скорей неприятен, чем приятен, был этот поцелуй куда-то попавших губ. И он пошел, отослал лошадей, а я побежала к мама. Она пошла к папа, и он вышел. Всё кончилось, и мы жених с невестой, и он уехал во втором часу ночи и завтра приедет, и свадьба будет через месяц. Он хотел через неделю, но мама настояла.
–
Папа был в первую минуту как будто недоволен. Не то что недоволен, но грустен, ненатурален – я знаю его. Точно он не нравится ему. Этого я не могу понять. Не мне одной, не потому, что я его невеста, [он нравится], но такой ясности, благородства, главное, правдивости и чистоты, которые написаны на всем его существе, нельзя найти большей. Видно, что что̀ на душе у него, то и на языке. Ему нечего скрывать. И скрывает он только свои высокие черты. Про свое севастопольское похождение он не хочет, не любит говорить, про Мишу тоже, он покраснел, когда я заговорила.
Благодарю тебя, господи! Ничего, ничего не хочу больше.
–
Лотухин уехал в Москву готовиться к свадьбе. Он остановился у Шевалье и тут же столкнулся на лестнице с Сущевым.
– А, Граша! Правда, что ты женишься?
– Правда.
– Ну, поздравляю. – Я их знаю. Милая семья. И твою невесту знаю. Красавица… Так обедаем вместе.
И они обедали, выпили одну, а потом и другую бутылку.
– Ну, поедем. Пройдешься, а то что же делать?
И они поехали в Эрмитаж, тогда только что открывшийся.
Только что они подошли к театру – Анночка. Анночка не знала, да если бы и знала, что он женится, не изменила бы своего поведения и еще радостнее улыбнулась бы своими ямочками.
– Да, ну, скучный какой, пойдем.
И она взяла его под руку.
– Смотри, – сказал сзади Сущев.
– Сейчас, сейчас.
Лотухин прошел с ней до театра и сдал ее Василию, которого встретил тут же.
«Нет, нехорошо. Еду домой. И зачем я приехал».
Несмотря на задерживанье, он уехал один домой. Дома в номере он выпил стакана два зельтерской воды и сел за стол сводить свои счеты. Утром он ездил по делам, занимать деньги. Брат не дал ему. И он занял у ростовщика. Он сидел, делая расчеты. И с неприятным чувством вспоминал Анночку и то, что надо было отказаться от нее. И гордился тем, что он отказался. Он вынул портрет Вари: полная, стройная, румяная, сильная русская красавица. Полюбовавшись и поставив перед собой, он продолжал работу счетов.
Вдруг в коридоре он услышал голос Анночки и Сущева. Он вел ее прямо к его двери.
– Граша! Что же это ты сделал?
И она вошла к нему…
На другое утро Лотухин пришел пить чай к Сущеву и упрекал его.
– Ты понимаешь, что это могло бы страшно огорчить ее.
– Ну, еще бы. Будь спокоен. Я нем, как рыба.
–
7 мая. Граша вернулся из Москвы. Всё та же светлая, детская душа, я вижу, что его мучает то, что он не богат для меня, только для меня. Вечером зашел разговор о детях, о наших будущих детях. Я не могу верить, чтоб у меня были дети, а хоть дитя. Не может быть. Я умерла бы от счастья. Да если бы они были, как бы я успела любить их и его. Это нельзя вместе. Ну, да что будет, то будет.
–
Через месяц была свадьба. К осени Евграф Матвеич получил место в министерстве, и они переехали в Петербург. – В сентябре она узнала, что она беременна, и в марте Варвара Николаевна родила первого сына.
Первые роды, как и большей частью бывает, были неожиданные, бестолковые, именно потому, что всё все хотели предвидеть, и всё вышло совсем навыворот.
Комментарии Н. К. Гудзия
«МАТЬ»
ИСТОРИЯ ПИСАНИЯ И ПЕЧАТАНИЯ
Толстой работал над незаконченной повестью «Мать» в апреле – мае 1891 г.
Замысел ее возник еще в 1890 г. 8 апреля 1890 г. в Дневнике Толстого отмечено: «Воспитанье детей, т. е. губленье их, эгоизм родителей и лицемерие. Повесть вроде Ивана Ильича».1
Вновь Толстой обратился к этому замыслу в марте 1891 г. 25 марта в Дневнике записано: «Ходил гулять и очень, как редко, живо представил воспитание – художественное. Лопухину. Мать. Вопрос матери. Записки матери».2 Через два дня, 27 марта, Толстой заносит в Дневник: «Утром, гуляя, думал о записках матери. Всё яснеет. Не знаю, что будет».3 Наконец 9 апреля Толстой отмечает в Дневнике: «Вчера начал писать Записки матери. Написал много, но годится только для того, чтобы убедиться, что так не нужно писать. Слишком бедно; надо писать от себя».4 Очевидно, 8 апреля Толстой написал отрывок от слов: «Нынче, 1857. 3 мая» и кончая словами: «Но мама настояла» (стр. 256—258). В начале этого отрывка он поставил заглавие «Записки матери». Но, неудовлетворенный формой рассказа (дневник героини), он зачеркивает следующую дневниковую запись матери, заглавие «Записки матери» и тут же, в рукописи, повторив почти буквально то, что записал в Дневнике («Не годится, надо писать от себя»), заново начинает писать рассказ, с новым заглавием – «Мать». За эту работу Толстой принялся на следующий день, 9 апреля, как видно из его дневниковой записи от 18 апреля (между 9 и 18 апреля в Дневнике перерыв): «Записки матери писал другой раз на другой день, но с тех пор оставил. Очень занят своей статьей».5 Написав текст от слов: «Это было в 57 году» и кончая: «И они вышли» (стр. 255—256), Толстой, видимо, решил построить рассказ приемом авторского изложения, перемежающегося дневниковыми записями героини, которые освещают фигуру жениха в восприятии невесты, прямо контрастном тому освещению его, какое дается автором. После слов: «И они вышли» Толстой сделал пометку «назад», очевидно, возвращающую к ранее написанному тексту – к дневнику героини от 3 мая 1857 г. Вслед за тем он написал продолжение этого дневника, от слов: «Папа был в первую минуту как будто недоволен», а далее – изложение от лица автора, прерываемое еще одной дневниковой записью героини (см. «Описание рукописей», № 1).
Прерванная работа над повестью возобновилась в мае. Как видно из дневниковой записи от 22 мая, Толстой в то время диктовал дочери Татьяне Львовне «начало Записок» – «Вступление к истории матери». Во «Вступлении» повествование ведется от имени рассказчика, сообщающего о том, что мать оставила после себя десять тетрадей, в которых рассказана вся ее жизнь. Как видно из последнего абзаца «Вступления», дальнейшее изложение должно было вестись в форме записок матери, дополняясь, по мере необходимости, «для ясности рассказа», воспоминаниями рассказчика. Таким образом, Толстой вновь решил вернуться к форме изложения, уже однажды им отвергнутой: «не от себя» исключительно, а преимущественно от лица героини. Но и на этот раз такая форма его не удовлетворила, и 22 мая он отмечает в Дневнике: «Надо писать от себя. А то стеснительно».6 В дальнейшем Толстой не возвращался к работе над повестью, хотя мысль о ее продолжении не оставляла его. В дневниковой записи от 12 марта 1895 г. в числе начатых и намеченных к окончанию сюжетов отмечены «Записки матери»,7 а в записи от 13 декабря 1897 г. среди сюжетов, «которые стоит и можно обработать, как должно», значится «Мать».8 В списке сюжетов, относящемся к 1903 г., также упоминается «Мать»9.
Поскольку текст повести составляется из нескольких черновиков, написанных в разное время, в них, как это часто бывает в черновиках Толстого, герои носят разные имена и фамилии. Жених, а потом муж героини называется Петром Лутковским, затем Евграфом Лотухиным, а во «Вступлении» – Алексеем Николаевичем; сама героиня в автографе называется Варварой Николаевной, Варей, а во «Вступлении» – Марьей Александровной.
Впервые повесть вместе со «Вступлением» была напечатана в «Посмертных художественных произведениях Л. Н. Толстого» под редакцией В. Г. Черткова, т. III, М. 1912, и «Свободное слово», Берлин, 1912. В обоих изданиях сначала напечатано «Вступление к истории матери», затем дальнейшему усвоено зачеркнутое Толстым заглавие «Записки матери», а в тексте «Записок» воспроизведены имеющееся в автографе заглавие «Мать» и зачеркнутая там пометка «Дневник Вари». Текст «Записок матери» в этих изданиях напечатан в порядке следования страниц автографа, без учета пометки Толстого «назад» после слов: «И они вышли». В московском издании во «Вступлении к истории матери» сделан цензурный пропуск от слов: «Полнота чувства» и кончая словами: «как будто немного стыдясь этого». Все дальнейшие издания повести до издания Государственного издательства под редакцией К. Халабаева и Б. Эйхенбаума (XII том «Полного собрания художественных произведении Л. Толстого», М. – Л. 1930) представляют собой простую перепечатку текста московского издания «Посмертных художественных произведений Л. Н. Толстого». В издании Государственного издательства В. И. Срезневский исключил заглавие «Записки матери» и пометку «Дневник Вари», зачеркнутые в автографе Толстым, а также заглавие вступления – «Вступление к истории матери», очевидно никогда и не бывшее особым заглавием, a лишь являющееся пометкой, сделанной Т. Л. Сухотиной и обозначающей, к какому рассказу имеет отношение записанный ею текст. Заглавие, данное В. И. Срезневским всей повести вместе со вступлением, – то единственное, которое осталось неприкосновенным в автографе – «Мать». Цензурный пропуск в этом издании восстановлен.
В настоящем издании повесть и вступление к ней под общим заглавием «Мать» печатаются по автографу и двум сохранившимся копиям вступления.
Как в издании под редакцией В. Г. Черткова, так и в издании под редакцией К. Халабаева и Б. Эйхенбаума, в тексте рассказа имеется одно неверное чтение: вместо написанного в автографе: «И он так откровенен, просто мил» (стр. 256, строки 19—20 св.), в обоих изданиях, как и в их перепечатках, напечатано: «И они так откровенно приступили». Ошибка эта исправляется в настоящем издании.
ОПИСАНИЕ РУКОПИСЕЙ
1. Автограф. 6 лл. в 4°. Вверху первой страницы написано: «1910 июн[я] 90. Я. П. Ничего не написал и начинаю нынче 8 апр. 1891 г. новое». Далее зачеркнутое заглавие – «Записки матери» и начало: «Нынче 185711 3 мая». На середине л. 3 об. после слов: «но мама настояла» написано и зачеркнуто: «4 мая. Мы говорили сегодня о детях, о наших будущих детях» и ниже, рядом, написано и обведено чертой: «Не годится, надо писать от себя». Вслед за этим новое заглавие «Мать» и начало: «Это было в 57 году» В конце текста л. 4 об., после слов: «И они вышли», сделана пометка «назад» и поставлен условный знак, нигде, однако, в рукописи не повторенный. Далее текст, начинающийся словами: «Папа был в первую минуту как будто недоволен». Перед словами: «7 мая. Граша вернулся из Москвы» написано и затем зачеркнуто: «Дневник Вар[и]». Конец: «и всё вышло совсем навыворот».
2. Оттиск на копировальном прессе с рукописной копии, сделанной Т. Л. Толстой и Н. Л. Оболенским. 11 лл. папиросной копировальной бумаги большого почтового формата. Заглавие: «Вступление к истории матери». Начало: «Я знал Марью Александровну с детства»; конец: «что не досказано в ее записках». Копировальный пресс вошел в употребление в Ясной Поляне не ранее 1895 г. Следовательно, и оттиск может датироваться временем не ранее 1895 г.
3. Копия рукой А. Б. Гольденвейзера того же текста, что и рукопись № 2. 10 лл. почтового формата. Заключена в обложку, на которой А. Б. Гольденвейзером написано: «Вступление к истории матери. Отрывок из новой повести Льва Толстого». По этой копии восстанавливаются места, не отпечатавшиеся или выцветшие в копировальном оттиске.
А. Б. Гольденвейзер познакомился с Толстым и его семьей в 1896 г., и таким образом копия, сделанная им, датируется не ранее этого года.
ПРЕДИСЛОВИЕ К ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОМУ ТОМУ ПОЛНОГО СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ.
В настоящем томе печатаются художественные и публицистические произведения Л. Н. Толстого за 1891—1894 годы. Среди них – рассказы «Хозяин и работник», статьи о голоде, «Предисловие к «Крестьянским рассказам» С. Т. Семенова», неоконченные художественные произведения: «Кто прав?», «Мать», «Петр Хлебник» и др. Идейная проблематика большинства вошедших в этот том работ Л. Толстого непосредственно связана с вопросами, возникшими в жизни России в связи с охватившим страну в 1891—1893 годы голодом.
Голод был одним из проявлений крайнего обострения социальных противоречий, особенно резко обозначившихся в России в 90-е годы. В. И. Ленин писал в 1902 году в статье «Признаки банкротства»: «Хищническое хозяйство самодержавия покоилось на чудовищной эксплуатации крестьянства. Это хозяйство предполагало, как неизбежное последствие, повторяющиеся от времени до времени голодовки крестьян той или иной местности… С 1891 года голодовки стали гигантскими по количеству жертв, а с 1897 г. почти непрерывно следующими одна за другой… Государственный строй, искони державшийся на пассивной поддержке миллионов крестьянства, привел последнее к такому состоянию, при котором оно из года в год оказывается не в состоянии прокормиться»12.
1891—1894 годы явились значительным этапом в жизни и творчестве Л. Толстого. Именно в эти годы он особенно ясно осознал социальные причины тяжелого положения трудового народа. В эти годы он пришел к несомненному выводу, что долго строй насилия и угнетения продержаться не может, что «дело подходит к развязке». «Какая будет развязка, – писал он 31 мая 1892 года Г. А. Русанову, – не знаю, но что дело подходит к ней и что так продолжаться, в таких формах, жизнь не может, – я уверен»13.
Толстой не увидел пути, который должен был привести к этой «развязке». Не революционная борьба масс за свои права, а добровольный отказ господствующих классов от привилегированного положения представлялся ему средством спасения от всех социальных зол. В этом сказалась слабость Толстого, выразителя взглядов политически отсталого патриархального крестьянства. Но величайшей заслугой писателя остается то, что «он сумел с замечательной силой передать настроение широких масс, угнетенных современным порядком, обрисовать их положение, выразить их стихийное чувство протеста и негодования»14. Это стихийное чувство протеста многомиллионных масс крестьянства против помещичье-капиталистического гнета, малоземелья, податной зависимости, против темноты и забитости, экономического и политического бесправия с огромной силой и искренностью выразил Толстой в произведениях, созданных им в период 1891—1894 годов.
I
В творчестве Толстого 1891—1894 годов центральное место принадлежит публицистике. К этому времени относятся широко известные статьи о голоде, которые явились горячим откликом писателя на всенародное бедствие.
Чтобы вполне понять и оценить все значение общественной и писательской деятельности Толстого этого времени, необходимо иметь ясное представление о той обстановке, в какой ему приходилось писать и действовать.
Уже летом 1891 года в газетах стали появляться тревожные известия из различных губерний России о надвигающемся голоде. Однако ни правительство, ни земства, ни официальная печать не проявляли беспокойства. В одной из статей августовской книжки консервативного журнала «Русский вестник» сообщалось: «Теперь недород хлебов поразил более десяти губерний, и никому не приходит в голову мысль о непосильности для государства борьбы с голодом… Печать исполняет свою обязанность, спокойно обсуждая меры необходимой помощи». Либерально-народническая «Русская мысль» так же «спокойно обсуждала меры необходимой помощи» и все свои упования и надежды возлагая на «чуткость» правительства. «Русские ведомости», в свойственном им тоне «умеренности и аккуратности», тоже старались не «пугать» общественное мнение надвигающимся голодом и горячо протестовали против запрещения вывоза хлеба за границу. Даже в ноябре 1891 года, когда многие губернии охватил жесточайший голод, «Русская мысль» оптимистически утверждала: «Итак, нет причины отчаиваться и опускать руки; пусть только пойдут широким руслом частные пожертвования – и наиболее острый кризис без особого труда будет осилен».
Земства, взявшиеся за организацию помощи голодающим, возглавлялись помещиками и интеллигентами, настроенными либерально, а часто и консервативно. Они не только не требовали от правительства серьезной помощи, но в своих статистических сведениях всеми способами «сокращали едоков» – число крестьян, нуждающихся в продовольственной или денежной ссуде. А губернская администрация находила обычно преувеличенными или излишними и эти урезанные требования и часто уменьшала размеры помощи, а то и вовсе отказывала в ней.
Отношение Толстого к средствам борьбы с голодом, в котором он видел огромное народное бедствие, было крайне сложным и противоречивым. С глубоким возмущением отнесся он к лицемерному обсуждению мер помощи народу, ограбленному и доведенному до крайней нужды теми самыми людьми, которые теперь собирались «опекать» своих «меньших братьев». В Дневнике он записывает: «Все говорят о голоде, все заботятся о голодающих, хотят помогать им, спасать их. И как это противно. Люди, не думавшие о других, о народе, вдруг почему-то возгораются желанием служить ему. Тут или тщеславие – высказаться, или страх; но добра нет»15. Толстой отвергает, как нелепую, мысль о возможности прокормить народ за счет подачек богачей.
Вместе с тем, всецело в духе своего утопического и реакционного религиозно-нравственного учения, он надеется, что достаточно написать или сделать то, что смогло бы «тронуть сердца богатых»16, как совершится чудо: отказавшись от своих привилегий, сытые с раскаянием и любовью придут к своим голодным «братьям».
Глубоко сочувствуя народу, Толстой с тревогой следил за тем, что происходило в охваченных голодом деревнях. Положение народа становилось все более тяжелым и безысходным, а правительственная и земская помощь неспособна была что-либо изменить.
В сентябре 1891 года Толстой объезжает ряд деревень Тульской и Рязанской губерний и близко знакомится с народной нуждой. Голодных крестьян, у которых нет вдоволь даже хлеба с лебедой, огромное число нищих, развалившиеся дома, отсутствие топлива, и все это рядом с довольством помещичьих усадеб – нашел Толстой во всех деревнях. Возвратившись в Ясную Поляну, он начал работать над статьей «О голоде», в которой собирался рассказать подлинную правду обо всем, что видел: о крестьянской нужде, помещичьей роскоши, преступном равнодушии «верхов» к народу и о ничтожности правительственной и земской помощи.
Под впечатлением невыносимых страданий народа Толстой приходит к мысли, что нельзя ждать, пока господа раскаются в своем «грехе». Он убеждается, что в существующих условиях, если не оказать народу помощи, тысячи людей будут умирать от голода и болезней, не возбудив и тени сострадания у господствующих классов. И Толстой решает заняться организацией помощи голодающим. С этой целью он в октябре 1891 года поселяется в имении своего друга И. И. Раевского Бегичевке Рязанской губернии. Вместе со своими помощниками он устраивает в окрестных деревнях многочисленные столовые для крестьян и их детей, собирает и распределяет пожертвования, организует медицинскую помощь. «…Не могу жить дома, писать. Чувствую потребность участвовать»17, – пишет он в это время H. Н. Ге.
Деятельное участие Толстого в помощи голодающим и его статьи этого периода, полные гнева к эксплуататорам и горячей любви к народу, навсегда останутся свидетельством глубокой и кровной связи великого писателя с народом.
Статьи Толстого о голоде можно разделить на две группы. Одна – это статьи «О голоде»18, «Заключение к последнему отчету о помощи голодающим», «Голод или не голод?»19. В них писатель ставит коренные, общие вопросы, возникшие в связи с голодом, показывает во всей неприглядности тяжкую долю народа, с беспощадной резкостью критикует современный общественный порядок, выдвигает требования, которые, по его мнению, необходимо удовлетворить, чтобы не было голодовок, постоянной нищеты и вымирания русского крестьянства. Эти статьи представляют наибольший интерес, хотя именно в них со всей остротой проявляются поистине кричащие противоречия взглядов Толстого: обличение существующего строя и вместе с тем незнание подлинных путей его изменения, проповедь нравственного совершенствования и непротивления злу насилием.
Другая группа – это статьи «Страшный вопрос», «О средствах помощи населению, пострадавшему от неурожая», непосредственно связанные с практической деятельностью Толстого во время голода, отчеты об израсходовании пожертвованных денег. В этих статьях писатель рассказывал о своей работе и работе своих помощников по борьбе с голодом и обращался к прогрессивной части русского общества с призывом воспользоваться его опытом. В них он настойчиво требовал широкой организации бесплатных столовых для крестьян как наиболее действенной формы помощи голодающим.
В обличительном пафосе статей Толстого о голоде ярко отразились настроения многомиллионного русского крестьянства, у которого «века крепостного гнета и десятилетия форсированного пореформенного разорения накопили горы ненависти, злобы и отчаянной решимости»20.
Правда о русской деревне, рассказанная Толстым в статье «О голоде», обличала эксплуататорский строй царской России. Это была та правда, которую тщательно старались скрыть и консервативные, и либеральные защитники существующих порядков. В своей статье Толстой указывает, что хищническим хозяйничаньем помещиков и капиталистов крестьяне доведены до крайней нужды и разорения. Уже в самом начале осени, рассказывает писатель, в одной из деревень Ефремовского уезда «из 70-ти дворов есть 10, которые кормятся еще своим. Остальные сейчас, через двор, уехали на лошадях побираться. Те, которые остались, едят хлеб с лебедой и с отрубями, который им продают из склада земства по 60 копеек с пуда». Толстой на основании многочисленных фактов утверждал, что в таком положении постоянно, а не только в голодный год находятся миллионы крестьян России. Он разоблачает клевету господствующих классов, будто народ голоден оттого, что ленив, пьянствует, дик и невежествен. Народ голоден оттого, что его душат малоземелье, подати, солдатчина, что «распределение, производимое законами о приобретении собственности, труде и отношениях сословий, неправильно». Улучшить положение народа можно, по мысли Толстого, лишь тем, чтобы перестать грабить и обманывать его. А взять у господ часть их богатств и раздать голодающим – все равно, что заставить паразита кормить то растение, которым он питается. «Мы, высшие классы, живущие все им, не, могущие ступить шагу без него, мы его будем кормить! В самой этой затее есть что-то удивительно странное», – восклицает Толстой. Именно эти слова Толстого имел в виду В. И. Ленин, когда в статье «Признаки банкротства» писал: «В 1892 г. Толстой с ядовитой насмешкой говорил о том, что «паразит собирается накормить то растение, соками которого он питается». Это была, действительно, нелепая идея»21.
В статье «О голоде» Толстой беспощадно разоблачает лицемерие эксплуататорских классов, которые делают вид, что озабочены голодом, встревожены положением народа, а в действительности более чем равнодушны к совершающемуся бедствию и стараются всеми средствами еще сильнее закабалить крестьян. Писатель гневно обнажает подлинную сущность происходящего, показывает, что между эксплуататорами и народом нет иных отношений, кроме отношений господина и раба. «Не говоря о фабричных поколениях, гибнущих на нелепой, мучительной и развращающей работе фабрик для удовольствия богатых, – пишет Толстой, – всё земледельческое население, или огромная часть его, не имея земли, чтобы кормиться, вынуждено к страшному напряжению работы, губящей их духовные и физические силы, только для того, чтобы господа могли увеличивать свою роскошь. Всё население спаивается, эксплуатируется торговцами для этой же цели. Народонаселение вырождается, дети преждевременно умирают, всё для того, чтобы богачи – господа и купцы жили своей отдельной господской жизнью, с своими дворцами и музеями, обедами и концертами, лошадьми, экипажами, лекциями и т. п.».
Однако в статье «О голоде», как и в других произведениях, Толстой высказывает иллюзорную надежду, что господа могут добровольно «перестать делать то, что губит народ», возвратить награбленное, изменить свою жизнь и тем самым разорвать кастовую черту, отделяющую их от народа. Он обращается к «высшим классам» с призывом: отнестись к народу «не только как к равным, но к лучшим нашим братьям, таким, перед которыми мы давно виноваты», прийти к ним «с раскаянием, смирением и любовью», поступить подобно мученику Петру, который, раскаявшись в своем жестокосердии, отказался от всего богатства и сам продался в рабство22. Так решение глубоко поднятых и со всей резкостью поставленных в статье «О голоде» социальных вопросов Толстой переводит в плоскость отвлеченных рассуждений о «грехе», «братской любви» и т. п.
Занимаясь помощью голодающим, Толстой еще больше убедился в том, что причина бедственного положения народа – не в неурожае, а в самой системе угнетения меньшинством эксплуататоров огромного большинства трудящегося народа. Подводя итоги всему тому, что он видел во время голода, Толстой в «Заключении к последнему отчету о помощи голодающим» снова указывает, что связь роскоши одних с лишениями и страданиями других очевидна, что народ вымирает от непосильной работы и постоянного недостатка пищи. Толстой утверждает здесь, как и позднее в романе «Воскресение», «что люди, которые служат правительству, делают это не для блага народа, который не просит их об этом, а только потому, что им нужно жалованье; и что люди, занимающиеся науками и искусствами, занимаются ими не для просвещения народа, а для гонорара и пенсии; и люди, удерживающие от народа землю и возвышающие на нее цены, делают это не для поддержания каких-либо священных прав, а для увеличения своего дохода, нужного им для удовлетворения своих прихотей».
Превосходно зная истинное положение русской деревни, Толстой понимал, что голод и в последующие годы не перестанет душить нищую, обездоленную русскую деревню. И если господствующие классы будут молчать «про нужду, холод и голод, вымирание замученных работой взрослых и недоедающих старых и малых сотен тысяч людей», как это было в 1891—1892 годах, то лишь для того, чтобы скрыть истину и не возбуждать общественного мнения.
Вместе с тем, вступая в противоречие со своей трезвой оценкой действительного отношения господ к народу, вопреки тому, что он наблюдал во время голода, Толстой и эту статью заключает призывом к богатым раскаяться, отречься от «ложного» христианства и признать «истинное».
90-е годы были временем бурного развития в России капитализма и крайнего обнищания, ограбления, вымирания народа. По поводу этого десятилетия в экономической жизни России В. И. Ленин писал в 1901 году: «Не одно только разорение, а прямое вымирание русского крестьянства идет в последнее десятилетие с поразительной быстротой, и, вероятно, ни одна война, как бы продолжительна и упорна она ни была, не уносила такой массы жертв»23.
В 1898 году в России вновь разразился голод. Снова повторилось то, что было в 1891—1892 годах, лишь с той разницей, что царское правительство, напуганное ростом революционного движения, особенно настойчиво пыталось доказать, что голода нет, и усилило репрессии по отношению к тем, кто пытался организовать помощь народу. Голод 1898 года особенно наглядно доказал «одну старую истину», о которой в 1901 году Ленин писал в статье «Борьба с голодающими»: «…полицейское правительство боится всякого соприкосновения с народом сколько-нибудь независимой и честной интеллигенции, боится всякого правдивого и смелого слова, прямо обращенного к народу, подозревает – и подозревает совершенно справедливо, – что одна уже забота о действительном (а не мнимом) удовлетворении нужды будет равносильна агитации против правительства, ибо народ видит, что частные благотворители искренно хотят ему помочь, а чиновники царя мешают этому, урезывают помощь, уменьшают размеры нужды, затрудняют устройство столовых и т. д. »24.
В статье «Голод или не голод?», относящейся к 1898 году, Толстой с негодованием пишет о тех препятствиях, которые чинят представители власти делу помощи голодающим. Столовые нельзя открывать без разрешения губернатора, без соглашения с местным попечительством, без особого обсуждения вопроса о каждой новой столовой с земским начальником. Кроме того, без санкции губернатора запрещено всем не местным жителям участвовать и помогать в устройстве столовых. Практически все это означало полное запрещение помощи голодающему народу. «Так что, – пишет Толстой, – несмотря на несомненную нужду народа, несмотря на средства, данные жертвователями для помощи этой нужде, дело наше не только не может расшириться, но находится в опасности быть совершенно прекращенным».
Царское правительство и реакционная печать всеми средствами стремились доказать, что голода нет и народ благоденствует, опекаемый «отцами» – помещиками и «батюшкой» царем. Разоблачая эти утверждения, Толстой пишет в статье «Голод или не голод?»: «Голода нет, а есть хроническое недоедание всего населения, которое продолжается уже 20 лет, и всё усиливается… Голода нет, но есть положение гораздо худшее. Всё равно, как бы врач, у которого спросили, есть ли у больного тиф, ответил бы: «Тифа нет, а есть быстро усиливающаяся чахотка».
И Толстой формулирует требования, которые, по его мнению, необходимо выполнить, чтобы прекратились постоянные голодовки русского крестьянства. «…Нужно, не говорю уже уважать, – пишет он, – а перестать презирать, оскорблять народ обращением с ним, как с животным, нужно дать ему свободу исповеданья, нужно подчинить его общим, а не исключительным законам, а не произволу земских начальников; нужно дать ему свободу ученья, свободу чтенья, свободу передвижения и, главное, снять то позорное клеймо, которое лежит на прошлом и теперешнем царствовании – разрешение дикого истязания, сечения взрослых людей только потому, что они числятся в сословии крестьян».
Именно эти требования выдвинул Толстой и в начале 900-х годов, выступая от имени «большинства людей русского народа», в своем письме к Николаю II и статье-обращении «Царю и его помощникам». Именно эти требования отражали интересы миллионов русского крестьянства накануне первой революции в России. С другой стороны, именно связью с настроениями политически отсталого патриархального крестьянства объясняется тот факт, что и в 1898 году, и позднее, накануне и во время революции 1905 года, Толстой не знал подлинных путей борьбы за насущные права трудового народа. Поэтому и в статье «Голод или не голод?» он все надежды возлагал на «братское единение людей» независимо от их классовой принадлежности.
Очевидно, насколько наивны и утопичны упования Толстого на «смирение» богатых. Но не в них состоит основное содержание и значение его статей о голоде. Основной смысл и сила этих статей заключается в беспощадно резком обличении всех порядков самодержавной России. Недаром цензура запретила печатание статьи «О голоде» и лишь после бесконечных мытарств статью удалось опубликовать, да и то в безобразно изуродованном виде. Недаром с бешеной злобой обрушилась на Толстого охранительная печать и все блюстители порядка, когда «Московские ведомости» провокационно перепечатали выдержки из статьи «О голоде».
«Московские ведомости», орган наиболее реакционных слоев помещиков и духовенства, грубой и откровенной бранью «комментировали» статью Толстого. «Письма Толстого… являются открытою пропагандой к ниспровержению всего существующего во всем мире социального и экономического строя, – писала газета. – Пропаганда графа есть пропаганда самого крайнего, самого разнузданного социализма, перед которым бледнеет даже наша подпольная пропаганда». И действительно, хотя Толстой был далек в статье «О голоде» от призывов к революции, объективно статья играла революционизирующую роль. По свидетельству советника при министре иностранных дел В. Н. Ламздорфа, прокламации, захваченные тогда полицией, «находились в прямой связи с мыслями, высказанными Толстым. Это доказало действительную опасность письма. В связи с этим в городе было произведено несколько обысков»25.
Газетам было приказано не перепечатывать статьи из «Московских ведомостей» и даже не комментировать ее. При дворе стали поговаривать о заточении Толстого в тюрьму Суздальского монастыря или заключении в дом для умалишенных. Министр внутренних дел Дурново, делая доклад Александру III, заявил, что «письмо» Толстого «по своему содержанию должно быть приравнено к наиболее возмутительным революционным воззваниям», но, принимая во внимание, что «привлечение в настоящее время графа Толстого к ответственности может повлечь нежелательное смятение в умах», рекомендовал ограничиться предупреждением автору «статей противоправительственного направления»26.
Враждебно была встречена правительственными кругами и вторая статья Толстого о голоде – «Страшный вопрос». За опубликование ее министр внутренних дел сделал газете «Московские ведомости» предупреждение, как позднее и газете «Русь» за помещение статьи «Голод или не голод?». «Заключение к последнему отчету о помощи голодающим» было запрещено цензурой и опубликовано лишь в 1896 году за границей.
Однако никакие запреты и преследования не могли заглушить голос Толстого-обличителя. Сознавая свою глубокую правоту защитника угнетенного многомиллионного народа и обличителя праздных тунеядцев, Толстой писал по поводу шумихи, поднятой вокруг статьи «О голоде» в реакционной печати и правительственных кругах: «Я пишу, что думаю, и то, что не может нравиться ни правительству, ни богатым классам, уже 12 лет, и пишу не нечаянно, а сознательно, и не только оправдываться в этом не намерен, но надеюсь, что те, которые желают, чтобы я оправдывался, постараются хоть не оправдаться, а очиститься от того, в чем не я, а вся жизнь их обвиняет… То же, что я писал в статье о голоде, есть часть того, что я 12 лет на все лады пишу и говорю, и буду говорить до самой смерти, и что говорит со мной всё, что есть просвещенного я честного во всем мире»27.
II
Социальные противоречия русской жизни, особенно резко обозначившиеся во время голода 1891—1892 годов, определили идейное содержание и художественных произведений Толстого. Изображение контраста жизни народа и господ становится основной темой его творчества в 90-е годы. Это относится к таким произведениям, как рассказы «Кто прав?» (1891) и «Хозяин и работник» (1894—1895), вошедшим в настоящий том, и особенно к роману «Воскресение», который был задуман и начат в конце 80-х годов, но в основном создавался в 1895—1899 годы, под непосредственным впечатлением того, что наблюдал Толстой во время голода 1891—1892 и 1898 годов.
Рассказ «Кто прав?» Толстой начал писать вскоре по приезде в Бегичевку. Страшные картины, резкие контрасты, которые писателю приходилось наблюдать во время голода, определили содержание рассказа. Все персонажи, сцены, диалоги даются в рассказе в резком социальном противопоставлении. Оборванная женщина с сумой, в разбитых лаптях, и барыня, восхищающаяся своими заграничными туфлями. Замученный нищий мужик, продающий последнего барана, чтобы купить детям хлеб, и сытые тунеядцы, развлекающиеся светской болтовней, флиртом и планами предстоящей охоты. Через весь рассказ проходит мысль о глубоком отчуждении господ от народа, о полном их равнодушии к его нуждам и интересам.
Рассказ не был закончен. Судя по эпиграфу и по тому, что в Дневнике Толстой называет его постоянно «О детях», писатель хотел поставить в рассказе вопрос: кто прав – дети, которые забывают о том, что они «господа», беззаветно отдаются помощи голодающему народу и входят в непосредственное общение с ним, или их родители, пытающиеся свести все к расчетливой и «приличной» благотворительности. Как и в статьях о голоде, Толстой в этом рассказе намерен был осудить господ, равнодушных к народу и прикрывающих это равнодушие лицемерной маской заботы о «меньшом брате». Когда С. А. Толстая, прочитав начало рассказа, писала: «Разумеется, ясно, к чему клонит рассказ; и ты, видно, хочешь, чтоб виноватых не было»28, Толстой отвечал: «Ты не угадала… к чему клонит»29. Несомненно, что писатель намеревался ввести в рассказ мотив «виновности» господ.
В 1895 году, обратившись к рассказу «Кто прав?», Толстой решил коренным образом переделать его. Он пришел к выводу, что конфликт детей и родителей – не столь значителен по сравнению с основным конфликтом эпохи – между истощенными от голода, крестьянами и живущими в роскоши и довольстве паразитическими классами. «…Ясно понял, отчего у меня не идет Воскресенье. Ложно начато. Я понял это, обдумывая рассказ О детях – Кто прав, – записывает Толстой в Дневнике, – я понял, что надо начинать с жизни крестьян, что они предмет, они положительное, а то тень, то отрицательное»30. Вероятно потому, что картина тяжкого положения народа была во всей полноте развернута в «Воскресении», Толстой, увлекшись работой над романом, оставил мысль о переделке рассказа «Кто прав?».
Зимой 1891/92 года в Бегичевке был задуман и рассказ «Хозяин и работник»31.
Знание народной жизни, деревенского быта позволили Толстому создать в этом рассказе глубочайшие по силе типического обобщения образы бездомного Никиты и «хозяйственного» Брехунова. Трезвый и зоркий наблюдатель жизни русской деревни, Толстой раскрывает подлинную причину богатства хозяина и нищеты работника. «Василий Андреич платил Никите не восемьдесят рублей, сколько стоил такой работник, а рублей сорок, которые выдавал ему без расчета, по мелочи, да и то большей частью не деньгами, а по дорогой цене товаром из лавки». Рабство капиталистическое ложится на плечи трудового народа еще более тяжким бременем, чем крепостное право. Об этом ужасающем положении крестьянства Толстой, спустя два года по окончании «Хозяина и работника», записал в Дневнике: «Как Гюливера, привязали мужика волосками в Европе, у нас бечевками. Прежде было рабство – цепь. Она была видна, а теперь волоски. Так опутали его, что он сам защищает своих врагов высасывателей. Ужасно это видеть»32.
Постоянно обманывая, обирая работника, хозяин не перестает твердить: «Мы по чести. Ты мне служишь, и я тебя не оставляю». И забитый, приученный рабской жизнью к терпению крестьянин не протестует, хотя очень хорошо понимает, что Василий Андреич обманывает его. Но он чувствует, «что нечего и пытаться разъяснять с ним свои расчеты, а надо жить, пока нет другого места, и брать, что дают». А другого места нет; да и хозяева всегда и везде одинаковы.
Противопоставляя хозяина и работника, эксплуататора и эксплуатируемого, Толстой все симпатии отдает батраку Никите, представителю трудящегося народа.
Никита трудолюбив, ловок и силен в работе. В рассказе много раз подчеркивается, что он работает весело, охотно, бодро. У него «добрый, приятный характер»; в обращении с людьми он всегда ласков (характерные для его речи выражения: «душа милая», «голубок»). В противоположность Никите хозяин – грубый, самодовольный и неумный человек.
В дороге Брехунов занят мыслью о предстоящей выгодной покупке, о барышничестве и пытается уговорить Никиту купить никуда негодную лошадь.
В опасности Никита оказывается смелее и сметливее Брехунова, он действует спокойно и решительно, и хозяин подчиняется его авторитету, что не мешает ему, однако, осуждать «необразованность и глупость мужицкую».
Хищничество и самодовольство Брехунова, прикрытые благовидной маской: «мы по чести», беспощадно разоблачаются Толстым, более беспощадно, чем, например, мошенничество купца Рябинина в «Анне Карениной», ибо сам делец стал наглее и циничнее. Кроме того, Толстой рассматривает теперь последствия «деятельности» таких предпринимателей, как Брехунов, с точки зрения интересов многомиллионных масс трудящегося крестьянства. В ярком, сильном, искреннем протесте писателя против Брехунова отразились горечь и обида, невыраженный протест «смиренного» Никиты, всего патриархального крестьянства, обираемого Брехуновыми.
Но, как и во всем творчестве Толстого позднего периода, «беспощадная критика капиталистической эксплуатации» сочетается в «Хозяине и работнике» с «юродивой проповедью «непротивления злу» насилием»33.
Писатель стремится доказать в рассказе, что смирение и покорность – естественные, истинно привлекательные, «христианские» качества работника Никиты, и всячески поэтизирует их.
Центральным является в рассказе заключительный эпизод, когда хозяин и работник, не надеясь найти дорогу, решили заночевать в поле. Возможность смерти во всей ее реальности представилась обоим. Никите мысль о смерти не была «особенно неприятна… потому, что вся его жизнь не была постоянным праздником, а, напротив, была неперестающей службой, от которой он начинал уставать». Мысль о смерти не страшна была Никите, по словам Толстого, и оттого, что «он чувствовал себя всегда в этой жизни в зависимости от главного хозяина, того, который послал его в эту жизнь, и знал, что и умирая он останется во власти этого же хозяина, а что хозяин этот не обидит». Василию Андреичу мысль о смерти показалась страшной.
Толстой, однако, не останавливается на этом противопоставлении. Писателю-моралисту, проповеднику теории нравственного «просветления», было необходимо привести Брехунова к той вере, которая была, по мнению Толстого, главным источником спокойствия Никиты перед лицом смерти. Как свидетельствуют черновые рукописи. Толстой особенно много трудился именно над этими последними главами рассказа. В первоначальном наброске, написанном в духе «народных рассказов», «просветление» Брехунова было показано как некое умилительное чудо34.
По мере работы над рассказом все резче очерчивался социальный контраст хозяина и работника, слишком очевидным становилось противоречие «трезвого реализма» первой части рассказа и надуманности, неубедительной декларативности второй. Художник Толстой не мог не почувствовать этого противоречия. Стремясь его смягчить, он в одном из последующих вариантов мотивирует «просветление» Брехунова уже не мгновенным божественным озарением, а гуманным побуждением – желанием спасти замерзающего Никиту. Но добрые чувства были настолько чужды всему облику Брехунова, что и в такой трактовке финал рассказа продолжал звучать неубедительно.
В окончательной редакции Толстой приближается к реалистическому толкованию этого эпизода. Брехунов спасает Никиту, движимый в большой мере эгоистическим чувством самосохранения. Но в описании последних минут жизни Брехунова писатель попрежнему сохраняет торжественно мистический элемент (фантастический сон, божественный голос), нарушающий реалистическую ткань повествования. В угоду своей идеалистической и реакционной идее о том, что человек, познавший бога и христианскую любовь, способен преодолеть свою социальную природу и стать для бедняка «братом во Христе», писатель рисует смерть Брехунова как акт нравственного перерождения.
Брехунов, как и все «прозревшие» герои Толстого, умирает, не переступив порога новой жизни. Изображение дальнейшей жизни этих людей не могло не обнаружить мнимости их перерождения, показало бы победу собственнических отношений над иллюзорной верой писателя, вскрыло всю наивность и неосновательность его социально-философской концепции35.
В рассказе «Хозяин и работник» отчетливо проявляются характерные черты художественной манеры позднего Толстого.
Обыкновенного, заурядного человека писатель исключает из обыденно-прозаической действительности и ставит его в такое положение, которое дает ему возможность увидеть себя и свою жизнь в новом свете. (Неожиданная мучительная и смертельная болезнь чиновника Ивана Ильича, убийство добропорядочным дворянином Позднышевым своей жены, смерть в лесу замерзающего купца Брехунова.) Такая нарочитая драматизация ситуации позволяет Толстому с особой силой и глубиной сорвать «все и всяческие маски» с традиционных, установившихся общественных и личных отношений.
В то же время «исключительное положение» героя нужно Толстому для утверждения, что спасение от противоречий реальной жизни, от социального зла – в нравственном просветлении.
Одна из особенностей таланта Толстого – способность к тонкому психологическому анализу, умение раскрыть «диалектику души». Однако психологический анализ в поздних произведениях Толстого отличается большим своеобразием.
Психический процесс интересует теперь писателя лишь в том случае, если он является следствием душевной неудовлетворенности, борьбы, сомнений, ведущих к коренному перелому взглядов, представлений, поведения героя. Катастрофа, драматическое событие, благодаря которым начинается нравственное просветление героя, становится необходимым, центральным элементом сюжета. Именно поэтому в «Хозяине и работнике» психологический анализ сосредоточен на самом главном, с точки зрения автора, «переломном» эпизоде – последних мгновениях жизни Брехунова.
Повторение характерной детали, свойственное художественной манере Толстого, широко используется в «Хозяине и работнике» как средство типизации характера, выразительности портрета, речи персонажа, психического состояния, явления природы и т. д.
Описание метели, например, достигает необычайно сильного эмоционального впечатления благодаря повторяющемуся упоминанию об отчаянно треплющемся на ветру замерзшем белье, страшно гудевших лозинах, одиноком чернобыльнике.
Постоянно упоминаются в рассказе выпуклые, ястребиные глаза Брехунова, легкая, бодрая походка «гусем ступающих ног» Никиты; в речи Брехунова повторяются слова: «мы по чести», в речи Никиты – «душа милая», являясь примером поразительного умения Толстого удачно найденной деталью раскрывать существенные черты человеческой индивидуальности.
Среди других художественных произведений, вошедших в настоящий том, наибольший интерес представляет незаконченная повесть «Мать» (1891). Замысел ее связан с обострившимся в конце 80-х годов интересом Толстого к проблеме семьи и воспитания детей, которая была поставлена им как часть большого, общего вопроса – о порочности социальных и этических основ буржуазно-дворянского общества. В произведениях на эту тему, прежде всего в «Крейцеровой сонате» (1887—1889), писатель беспощадно обличал паразитическую и аморальную жизнь господствующих классов.
«Мать» – далеко не завершенное произведение, но и в известных нам отрывках начала повести отчетливо видно стремление Толстого показать, что среди привилегированных классов, где отношения между людьми проникнуты лицемерием и обманом, а дети воспитываются в условиях роскоши и праздности, не может быть хорошей семьи, «нет… честного брака».36 Мужу героини повести Толстой намерен был противопоставить самоотверженного труженика – учителя Петра Никифоровича. Петр Никифорович и был единственным человеком, имевшим благотворное влияние на детей.
Мысль о том, что «нельзя быть добрым человеку, неправильно живущему»37, то есть живущему в праздности, чужим трудом, – определяет идейное содержание повести «Мать», как и большинства произведений Толстого 80—90-х годов. Однако разрешение этого глубокого социального вопроса Толстой видит лишь в следовании отвлеченным «истинам» морали и религии. Именно поэтому в образе Петра Никифоровича, воплощающем его положительный идеал, писатель подчеркивает и поэтизирует прежде всего высокие «христианские» качества: суровый аскетизм, пренебрежение материальными благами, полное самоотречение.
III
Для характеристики эстетических взглядов Толстого в рассматриваемый период большой интерес представляет «Предисловие к «Крестьянским рассказам» С. Т. Семенова». Как и в других статьях 80—90-х годов об искусстве, Толстой утверждает в этом предисловии, что искусство должно быть поставлено на службу интересам народа, быть доступным широким народным массам. В период, когда писалось предисловие к рассказам Семенова, Толстой все больше и больше убеждается в том, что подлинная цель искусства – изображать жизнь трудящегося народа, что единственный читатель, для которого можно трудиться с увлечением и с пользой, – это читатель из народа. «Не могу писать с увлечением для господ, их ничем не проберешь: у них и философия, и богословие, и эстетика, которыми они, как латами, защищены от всякой истины, требующей следования ей, – пишет он в 1895 году дочери Марии Львовне. – А если подумаю, что пишу для Афанасьев и… для Данил и Игнатов и их детей, то делается бодрость и хочется писать»38.
С особенным вниманием и любовью относится в это время Толстой к сочинениям писателей из крестьян – С. Т. Семенова, Ф. А. Желтова, Ф. Ф. Тищенко и др. Он заботится об издании их произведений в «Посреднике», в различных журналах и сборниках, дает им советы и указания. Под непосредственным влиянием Толстого создавались реалистические произведения этих писателей, проникнутые любовью к народу и основанные на знании жизни народа. С другой стороны, не без влияния и поддержки Толстого утверждались в их творчестве и религиозно-моралистические тенденции, обусловленные принципом «описывать не правду того, что есть, а правду царствия божия…»39
С. Т. Семенов познакомился с Толстым в 1886 году, когда принес ему «на суд» первое свое произведение – рассказ «Два брата». Толстой одобрил рассказ, и вскоре он был напечатан в издательстве «Посредник». С тех пор Семенов часто бывал у Толстого в Москве и в Ясной Поляне, вел с ним переписку. Толстой принимал живейшее участие в литературной работе Семенова, высоко ценил его литературное дарование, знание и правдивое изображение им крестьянской жизни.
В 1894 году к первому сборнику рассказов Семенова Толстой написал предисловие. Давая оценку «Крестьянским рассказам», Толстой отмечает, что их содержание «всегда значительно… оно касается самого значительного сословия России – крестьянства». Большим достоинством произведений Семенова он считает правдивость, искренность, простоту художественной формы, народность языка, яркость речевых характеристик персонажей. Все это и определяет, по мнению Толстого, силу воздействия этих рассказов на читателя.
С другой стороны, всецело в духе своего религиозно-нравственного учения, Толстой утверждает, что главное в художественном произведении и, в частности, в рассказах Семенова – оценка автором поведения героев с точки зрения «идеала христианской истины». Справедливо требуя от художника не только изображать, но и оценивать людей, их поступки, Толстой считает отвлеченную «христианскую истину» основным критерием этой оценки.
Предисловие к «Крестьянским рассказам» было написано в пору напряженного интереса Толстого к эстетическим вопросам. Как и в ряде статей 1889—1891 годов и в «Предисловии к сочинениям Гюи де Мопассана»40, Толстой в предисловии к рассказам Семенова утверждает те принципы искусства, которые были обоснованы им позднее в трактате «Что такое искусство?». Беспощадное отрицание лжеискусства, являющегося праздной забавой эксплуататорских классов, оправдывающего их привилегированное положение, и утверждение искусства, которое ставило бы своей целью служить интересам народа, составляют содержание этих статей. Чаяния многомиллионных масс русского крестьянства, обреченных в условиях полицейски-самодержавного строя царской России на беспросветную темноту и невежество, отразились в этой мечте Толстого о народном искусстве.
IV
По мере приближения революции 1905 года, обострения в России социальных противоречий у Толстого все чаще возникали сомнения относительно возможности переустройства жизни на основе непротивления и нравственного совершенствования, и он приходил к справедливому выводу, что «господ… ничем не проберешь». Несмотря на это, он настойчиво, до последних дней своей жизни, проповедовал свои «рецепты спасения человечества». В наибольшей мере слабые стороны взглядов Толстого проявились в таких статьях, помещенных в настоящем томе, как «Первая ступень», «Неделание», «Предисловие к дневнику Амиеля».
Содержащаяся в «Первой ступени» критика господ, у которых весь интерес жизни состоит в «жранье», критика, напоминающая обличительные страницы «Плодов просвещения», является в статье второстепенным моментом по сравнению с проповедью вегетарианства – «первой ступени», по мнению Толстого, на пути к «истинному христианству».
Статья «Неделание» (1893) посвящена разбору речи Э. Золя «Юношеству» и письма А. Дюма-сына редактору французской газеты «Голуа». Речь Золя была направлена против распространившегося в конце прошлого века среди буржуазно-дворянской интеллигенции увлечения мистицизмом и фидеизмом. Предостерегая молодежь от этого увлечения, Золя призывал их верить в науку и труд, которые дают, по словам Золя, смысл жизни и служат залогом ее неуклонного совершенствования. Идеалист Дюма, отвечая на статью Золя, напротив, все свои упования возлагал на «христианскую веру», которая якобы объединит всех людей в стремлении к братской любви, избавит их от существующего зла и несправедливости.
Известно, какое конкретно-историческое содержание заключено в призыве Золя верить в науку и труд. Трезвый наблюдатель капиталистического общества, писатель-реалист, беспощадно разоблачавший пороки этого общества, Золя вместе с тем сам не был свободен от буржуазных предрассудков. Его представления о борьбе за справедливый социальный строй сводились, в конечном счете, к программе буржуазного реформизма.
Оценивая все события современной ему жизни с точки зрения интересов многомиллионного патриархального крестьянства, Толстой зорко подметил уязвимые места речи Золя. Он справедливо протестует против отвлеченной постановки вопроса о науке и труде, так как знает, что в буржуазном обществе труд служит, главным образом, обогащению эксплуататоров за счет эксплуатируемых, а буржуазная наука – оправданию существующего строя. «Пусть каждый усердно работает. Но что? – спрашивает Толстой. – Биржевой игрок, банкир возвращается с биржи, где он усердно работал; фабрикант – из своего заведения, где тысячи людей губят свои жизни над работой зеркал, табаку, водки. Все эти люди работают, но неужели можно поощрять их работу?»
Однако то, что противопоставляет Толстой призывам Золя, свидетельствует о его собственном бессилии указать подлинные пути изменения жизни. Соглашаясь с А. Дюма, Толстой надеется, что достаточно людям постигнуть евангельскую «истину» о «неделании» (не делай того другим, чего не хочешь, чтобы сделали тебе), как мир преобразуется сам собой. Мечтая о «коллективистическом складе жизни», Толстой высказывает утопическую и реакционную идею, что имущие слои общества способны осознать свой «грех», раскаяться и признать «обязательным для себя или религиозный христианский закон любви, или на том же христианстве основанный светский закон уважения к чужой жизни, личности и правам человека». Так статья «Неделание» еще раз доказывает, что Толстой не сумел найти подлинный выход из противоречий современной ему действительности. Его «рецепты спасения человечества» не могут быть оценены иначе, как заблуждения, отражающие «незрелость мечтательности, политической невоспитанности, революционной мягкотелости»41 патриархального крестьянства в период подготовки и проведения первой революции в России.
–
В идейном содержании помещенных в настоящем томе произведений Толстого со всей отчетливостью проявились острые противоречия социальных, этических и эстетических взглядов писателя. Обличение господствующих классов сочетается в них с проповедью классового мира на основе непротивления бедных и добровольного отказа собственников от своих привилегий; разоблачение подлой морали грабителей народа – с утверждением нравственного самосовершенствования как единственного средства, способного победить зло социальной действительности; «самый трезвый реализм, срыванье всех и всяческих масок» – с изображением нереальных ситуаций, призванных доказать спасительность и всесилие «христианской любви».
Но при всех свойственных ему «кричащих противоречиях» Толстой выступает в 90-е годы как непреклонный и смелый обличитель помещичье-капиталистического строя, защитник интересов трудящихся масс. «Безбоязненная, открытая, беспощадно-резкая постановка Толстым самых больных, самых проклятых вопросов»42 своего времени свидетельствует о его страстном интересе к народной жизни, о его высоком понимании писательского долга.
Л. Опулъская
РЕДАКЦИОННЫЕ ПОЯСНЕНИЯ К ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТОМУ ТОМУ ПОЛНОГО СОБРАНИЯ СОЧИНЕНИЙ.
Тексты, публикуемые в настоящем томе, печатаются по общепринятой орфографии, но с сохранением особенностей правописания Толстого.
При воспроизведении текстов, не печатавшихся при жизни Толстого (произведения, окончательно не отделанные, неоконченные, только начатые и черновые тексты), соблюдаются следующие правила.
Текст воспроизводится с соблюдением всех особенностей правописания, которое не унифицируется.
Пунктуация автора воспроизводится в точности, за исключением тех случаев, когда она противоречит общепринятым нормам.
Слова, случайно не написанные, если отсутствие их затрудняет понимание текста, печатаются в прямых скобках.
В местоимении «что» над «о» ставится знак ударения в тех случаях, когда без этого было бы затруднено понимание текста.
Условные сокращения типа «к-ый», вместо «который», и слова, написанные неполностью, воспроизводятся полностью, причем дополняемые буквы ставятся в прямых скобках лишь в тех случаях, когда редактор сомневается в прочтении.
Описки (пропуски букв, перестановки букв, замены одной буквы другой) не воспроизводятся и не оговариваются в сносках, кроме тех случаев, когда редактор сомневается, является ли данное написание опиской.
Слова, написанные ошибочно дважды, воспроизводятся один раз, что всякий раз оговаривается в сноске.
После слов, в прочтении которых редактор сомневается, ставится знак вопроса в прямых скобках.
На месте неразобранных слов ставится: [1, 2, 3 и т. д. неразобр.], где цифры обозначают количество неразобранных слов.
Из зачеркнутого в рукописи воспроизводится (в сноске) лишь то, что имеет существенное значение.
Более или менее значительные по размерам зачеркнутые места (в отдельных случаях и слова) воспроизводятся в тексте в ломаных < > скобках.
Авторские скобки обозначены круглыми скобками.
Многоточия воспроизводятся так, как они даны автором.
Абзацы редактора даются с оговоркой в сноске: Абзац редактора.
Примечания и переводы иностранных слов и выражений, принадлежащие Толстому, печатаются в сносках (петитом) без скобок. Редакторские переводы иностранных слов и выражений печатаются в прямых скобках.
Обозначение * как при названиях произведений, так и при номерах вариантов, означает, что текст печатается впервые; ** – что текст напечатан был впервые после смерти Толстого.
Иллюстрации
Автотипия: Л. Н. Толстой составляет списки нуждающихся крестьян. 1892 г. Фотография. Между IV и V стр.
1
T. 51, стр. 33.
(обратно)2
T. 52, стр. 24. Очевидно, прототипом матери послужила некая Лопухина. Косвенным подтверждением этого является то, что муж ее, названный в рассказе сначала Лутковским, потом все время называется Лотухиным, то есть фамилией, созвучной с фамилией «Лопухин». Какую Лопухину имел в виду Толстой в записи Дневника от 25 марта, неясно. Лопухина не упоминается больше ни в каких других записях Дневника, переписка между Толстым и ею отсутствует. Лишь однажды эта фамилия встречается в переписке Толстого – в его письме к жене из Тулы от 9 ноября 1883 г.: «Потом пошел гулять и к Лопухиным. Лопухина, узнав, что я здесь, писала записку, прося придти к ней обедать. Я отказался, но зашел. Это Васильчикова, ее кузина, ее настроила, чтоб со мной познакомиться. Я зашел и ничего не нашел, кроме казенного, пустого») (т. 83, стр. 403). Здесь речь идет об Александре Павловне Лопухиной, жене Сергея Алексеевича Лопухина, ставшего затем, в начале 90-х годов, товарищем прокурора в Туле и бывавшего с женой в Ясной Поляне. Но А. П. Лопухина по возрасту, а также, судя по тону цитированных строк письма, мало общего имела в характере с героиней рассказа.
(обратно)3
Т. 52, стр. 25.
(обратно)4
Там же, стр. 27.
(обратно)5
T. 53. стр. 27. Упоминаемая здесь статья – «Царство божие внутри нас».
(обратно)6
Там же, стр. 32.
(обратно)7
Там же, стр. 11.
(обратно)8
Там же, стр. 170.
(обратно)9
Т. 54, стр. 340.
(обратно)10
Цифра 19 переделана из 20.
(обратно)11
Цифра 1857 переделана из 1881.
(обратно)12
В. И. Ленин, Сочинения, т. 6, стр. 66—67.
(обратно)13
Т. 66, стр. 224.
(обратно)14
В. И. Ленин, Сочинения, т. 16, стр. 293—294.
(обратно)15
T. 52, стр. 43.
(обратно)16
Письмо к Н. С. Лескову от 4 июля 1891 г. – т. 66, стр. 12.
(обратно)17
Т. 66, стр. 81.
(обратно)18
Газета «Московские ведомости», перепечатав в 1892 году отрывок из этой статьи в переводе с английской публикации, назвала ее «Письма о голоде», очевидно приняв статью за цикл писем, посланных Толстым в иностранные газеты. Под этим произвольным названием статья перепечатывалась в последующих изданиях. В настоящем томе восстанавливается подлинное название статьи.
(обратно)19
Статья «Голод или не голод?» была написана в 1898 году, когда в России снова разразился голод и Толстой, как и в 1891—1893 годах, принимал участие в помощи голодающим. Она чрезвычайно тесно связана тематически со статьями о голоде 1891—1893 годов, поэтому помещается в настоящем томе.
(обратно)20
В. И. Ленин, Сочинения, т. 15, стр. 183.
(обратно)21
В. И. Ленин, Сочинения, т. 6, стр. 67.
(обратно)22
Несомненно, что в непосредственной связи с мыслями и переживаниями Толстого во время голода находится тот факт, что он принялся в 1894 году, после длительного перерыва, за обработку легенды о Петре Хлeбнике.
(обратно)23
В. И. Ленин, Сочинения, т. 5, стр. 231.
(обратно)24
В. И. Ленин, Сочинения, т. 5, стр. 216—217.
(обратно)25
В. Н. Ламздорф, Дневник, изд. «Academia», М. – Л. 1934, стр. 261.
(обратно)26
Н. Н. Гусев, Летопись жизни и творчества Л. Н. Толстого, М. – Л. 1936, стр. 465.
(обратно)27
T. 84, стр. 128.
(обратно)28
C. A. Толстая, Письма к Л. H. Толстому, M. – Л. 1936, стр. 468.
(обратно)29
Т. 84, стр. 104.
(обратно)30
Т. 53, стр. 69.
(обратно)31
См. в наст. томе историю писания и печатания «Хозяина и работника».
(обратно)32
Т. 53, стр. 317.
(обратно)33
В. И. Ленин, Сочинения, т. 15, стр. 180.
(обратно)34
См. наст. том, стр. 304.
(обратно)35
Ярким доказательством этого служит творческая история романа «Воскресение». В конце романа Толстой приводит Нехлюдова, как и Брехунова, к нравственному «воскресению» и заявляет, что с этого момента началась у Нехлюдова иная, новая жизнь. Однако позднее, когда Толстой задумал продолжение «Воскресения» – о «крестьянской жизни» Нехлюдова, он так наметил в Дневнике 1904 года план этой своей работы: «…Захотелось написать 2-ю часть Нехлюдова. Его работа, усталость, просыпающееся барство, соблазн женский, падение, ошибка, и всё на фоне робинзоновской общины» (т. 55, стр. 66).
(обратно)36
Из письма Л. Н. Толстого В. Г. Черткову от 24 апреля 1890 г. – т. 87, стр. 24.
(обратно)37
Т. 51, стр. 57.
(обратно)38
Т. 68.
(обратно)39
Л. Н. Толстой, «Предисловие к сборнику «Цветник» – т. 26, стр. 308.
(обратно)40
См. т. 30.
(обратно)41
В. И. Ленин, Сочинения, т. 15, стр. 185.
(обратно)42
Там же, т. 16, стр. 296.
(обратно)
Комментарии к книге «Мать», Лев Николаевич Толстой
Всего 0 комментариев