I
По узкой лесной тропинке, соединявшей Гнилое озеро с рекою Хопром, шли двое мужчин. Наступили сумерки, но тем не менее можно было рассмотреть еще, что один из пешеходов был мужчина лет сорока, высокого роста, плечистый, сутуловатый, с серьезным и даже мрачным лицом, а другой, наоборот, низенький, юный, веселый и с чуть заметным пушком на бороде и усах. Первый был в каком-то рваном, коротеньком кафтанишке из толстого сермяжного сукна, в таких же шароварах с заплатами на коленах, в тяжелых сапогах, в которых громко хлюпала и чавкала вода; другой — в летней паре, сшитой с претензией на моду, и низенькой пуховой шляпе, надетой набекрень. Первый нес на плечах вентерь, второй холстинный мешок, наполненный, по-видимому, рыбой; поэтому можно было заключить, что пешеходы эти возвратились с рыбной ловли. Впереди их, согнув хвост кольцом и весело прискакивая, бежала небольшая собачонка. Собачонка эта то бросалась в чащу леса, то снова выскакивала на поросшую лопухами тропинку; подбегала к высокому мужчине, ласково виляла хвостом и снова пускалась вперед. Пешеходы шли молча; сумерки в окружавшем их дубовом лесу более и более сгущались… Тишина была могильная. Если бы не хлюпанье воды в сапогах мрачного пешехода да не визгливый лай собачонки, натыкавшейся иногда на ежей, то можно бы подумать, что в лесу не было ни одного живого существа, что он, закутавшись в сумерки, не только заснул, но умер под обаянием душистого вечера.
Наконец молчание, как видно, надоело высокому пешеходу. Он остановился, вынул из кармана брюк кисет с табаком, коротенькую трубочку в медной оправе, набил ее табаком и, чиркнув по рукаву спичкой, обратился к своему юному спутнику:
— Ну, что, — спросил он, закуривая трубку, — продал дом?
— Продал, слава богу! — ответил юноша.
— Гм, «слава богу»! — передразнил его мрачный мужчина. — Отец наживал, а сынок радуется, что все отцовское наследие распродал!.. «Слава богу», говорит!..
— Что ж? ведь я деньги-то не прожил!..
— Нет, нажил! — проворчал высокий, сплевывая. — И все так-то наживают! Кому овцу, кому лошадь, кому погребицу!.. Кто же дом купил — батюшка, что ли?
— Он?
— Я так и знал!.. Так и знал, что все твое добро к нему перейдет. — И, переменив тон, прибавил презрительно: — Эх! бить-то тебя некому!..
— Пора и перестать, — заметил юный пешеход, — достаточно, кажется, был бит.
— Хорошо еще, что ни сестер, ни братьев нет у тебя…
— Конечно, хорошо! Будь братья да сестры, много ли бы мне досталось? Пустяки самые! а теперь все-таки капиталец маленький сформировал. Я все-таки честь честью поступил: и сорокоуст по батюшке покойнике справил, и памятничек ему на могилку поставил… Один чугунный крест десять рублей обошелся…
— А велик капитал-то?
— Рубликов семьсот скопилось…
— Гм, семьсот! Имения-то тысячи на две было!.. Эх ты, голова с мозгом! — И вдруг, взглянув на юношу, спросил: — А корову рыжую дорого спустил?
— За тридцать рублей.
— А она семьдесят была заплачена! Молочища этого по ведру в удой давала! Кому же продал-то?
— Да все ему же, батюшке отцу Егорию…
— Плохо! плохо!..
— Что же делать! Никто дороже не давал, а мне необходимость была поскорее все в капитал обратить. Сам знаешь: дом на церковной земле стоял… Приехал на отцовское место новый дьячок; купить такой большой дом не мог, денег не было; а батюшка, отец Егорий, отдыха не давал мне, каждый день приходил: «Сноси, говорит, дом живей, поместье очищай, новому дьячку ставить хату негде». Что же оставалось делать! Дом продал, а корову не за рога же держать!..
— Так. Ну, что же — теперь дом твой разломали?
— Зачем! В нем батюшка живет.
— А новый дьячок где же?
— А новый дьячок у батюшки поместье купил.
— Вот что! Ничего, ловко вышло! — И, снова оглядев юношу, спросил: — А не знаешь, приятель, дорого он дьячку свою-то усадьбу продал?
— Не знаю. Только слышал, что как-то с рассрочкой, на года…
Мрачный пешеход докурил трубку, снова набил ее, закурил и опять обратился к своему спутнику.
— А сам-то ты, — спросил он, — не мог на отцовскую должность проситься?
— Ах, Иван Игнатьич! — чуть не вскрикнул молодой человек. — Тебе известно, что я даже покойному отцу не раз говорил, что не имею расположения к духовному званию. Сколько раз я честью просил его взять меня из семинарии и в реальное училище определить, а батюшка, вместо того, псалтырем меня по башке! «Хочу, говорит, чтобы ты священником был, перед престолом всевышнего стоял!» А у меня к тому ни малейшего расположения не было. Бывало, товарищи мои сидят и богословие долбят, а я где-нибудь польку откалываю! Бывало, те-то в рваных сюртучишках шатаются, тихонько в душнике махорку курят, а я недопивал, недоедал, чтобы только баночку помадки купить либо галстучек новенький… Танцевать я готов был по целым суткам!.. И отец ректор тоже неоднократно увещевал: «Как тебе, говорит, не совестно! Готовишься, говорит, ты в духовное звание, а сам все пляшешь!..» Но что же мне было делать, когда у меня иное было на уме… Вот и кончилось тем, что покойному батюшке приказано было взять меня из семинарии. И вышло, что я — ни туда, ни сюда!..
— Ну, брат, плохо же твое дело! — заметил высокий мужчина.
— Чем же плохо?
— А тем, что пропадешь ты, как «вошь в табаке».
— Ничуть не пропаду! У меня, по правде тебе сказать, Иван Игнатьич, совсем не такой склад ума… У меня, брат, склад ума корыстолюбивый. У меня копейки не пропадет…
— Давай бог.
— Вот теперича в городе для соборного храма регента[1] ищут… Ноту я знаю до тонкости, потому — лет пять в архиерейском хоре был… Поеду в город, сделаюсь регентом… Жалованье полагается там шестьсот рублей, а разве я шестьсот проживу!.. Мне и двухсот девать некуда.
— Известно — некуда.
— Сверх того доходы будут. По праздникам с концертами буду ездить… Затем свадьбы, похороны… а свой капитал и все сбережения под проценты буду отдавать… А коли в регенты не поступлю, так в актеры уйду. Ныне актерам этим не житье, а масленица! У меня один актер знакомый есть… Ни стать, ни сесть не умеет, рожа прескверная, а тридцать карбованцев[2] в месяц получает!..
— Деньги хорошие.
— Еще бы! а коли это не удастся, так аферами займусь… Товарищ у меня был, тоже, как я, остался после смерти родителей один-одинешенек, тоже, как я, распродал все свое наследие и скопил капиталец рубликов в полтораста. Деньги, кажется, не велики, а посмотрел бы ты, как он распорядился ими!.. Смешно сказать: толченым кирпичом торговал!..
— Как так?..
— Очень просто! Заказал наделать коробочек с видом московского Кремля, напечатал на крышках: «Универсальный порошок для чистки самоваров и всякой медной посуды», насыпал в эти коробочки кирпича толченого, заклеил глухо-наглухо, да по полтинничку и начал их продавать…
— Ну, братец, за это, пожалуй, и в шею накладут! — проговорил высокий мужчина.
— А то так женюсь на богатой купчихе… Я, братец, этих купчих увлекать отлично умею!.. — проговорил молодой человек; но, заметив, что мрачный спутник не слушал его, замолчал и сам.
Действительно, высокий мужчина не обращал уже никакого внимания на его болтовню. Шел он, понурив голову, насупив брови, и думал, по-видимому, совершенно об ином. Шагал он так широко, что молодому человеку, с коротенькими ножками, приходилось чуть не бежать, чтобы не отстать только от рослого и могучего своего товарища. Так шли они минут пятнадцать. Вдруг молодой человек, изнеможденный непривычной быстрой ходьбой, остановил своего спутника.
— Иван Игнатьич, — крикнул он, — нельзя ли потише… Тебе хорошо с длинными-то ногами, а мне хоть ложиться так впору…
Иван Игнатьич сократил шаги.
— О чем ты задумался?
— Да вот думал, как бы и мне разбогатеть… А разбогатеть легко… Тоже вот, как и ты, в торговлю пуститься хочу…
— Уж не кирпичом ли толченым? — рассмеялся юноша.
— Кирпичом не кирпичом, а вроде того!.. — И, помолчав немного, проговорил: — Хочу я, братец ты мой, масленку себе выстроить… масло делать задумал.
— Что ж, это хорошо! — подхватил юноша. — Сам я этих делов, конечно, не знаю, а говорят — выгодно. У нас здесь по округе и подсолнухов, и горчицы, и сурепки, всего вдоволь… Только построй масленку, завалят…
— Нет, все это, братец, не то!.. Не такое масло на уме у меня…
— Какое же?
— Ни подсолнухов, ни сурепки — ничего этого мне не требуется… Я погоню масло из такой дряни, на которую никто и вниманья-то не обращает… Я уж пробовал… с полведра сделал… Такое, братец, вышло, что лучше всякой олифы… Густое, жирное… Смазал этим маслом мельницу свою, — так снастей-то не слыхать было…
— А на вкус как?
— На вкус никуда не годится!.. Так тебе весь рот и обмажет, ничем не отскоблишь… Нет, мое масло в еду не годится… Был здесь из Москвы студент один, подружились мы с ним: на охоту вместе ходили, рыбу ловили. Вот я ему это масло показывал, показывал зерна, из которых делал его… и студент прямо сказал, что масло это аптечное… Но наверное-то определить ничего мне не мог, а взял с собою и масла, и зерен и обещал написать — куда такое масло идет и какая ему цена… А все-таки сказал, что масло это не дешевое… Вот я теперь и жду не дождусь письма от него… — И, переменив тон, он прибавил: — Эх, в том-то и беда наша, что ничего-то мы не смыслим, что все мы темные люди!.. Ничему-то мы не обучены, а потому и толку от нас нет ни рожна. Ковыряем мы весь свой век землю, считаемся хлебопашцами… А что такое чернозем, что такое песок, глина, — того не знаем!..
— Чего же тут знать-то! Глина — она так глина и есть…
— Вот теперича по оврагам, — продолжал высокий мужчина, — сколько у нас камней разных!.. Иной камень-то в руку возьмешь — железо чистое, так бы и расплавил его, а есть ли в этом камне железо чистое али нет — не знаем. А то вдруг какой-то уголь попадется, да светлый такой… поковыряешь, поковыряешь его, к носу поднесешь, понюхаешь, да так и бросишь… А, может, его не бросать, а искать да раскапывать надоть… Вон люди, говорят, из крапивы холст ткут, из моха водку гонют; но правда ли это или одна брехотня — тоже не знаем… Исходил я, братец ты мой, пол-России; был в Малороссии, в Бессарабии, на Дону, в Крыму, в Кавказских пределах; видел много деревень, сел, станиц, городов, а еще более того людей… И везде-то сидит темный человек. Вот хоть бы ты, к примеру, — прибавил мрачный мужчина, ударив своего спутника по плечу, — ведь ты все-таки учился, сам говоришь — лет восемь занимался; плохо ли, худо ли, а все же восемь лет в книги смотрел… Как бы, кажись, не насмотреться? А ведь ты такой же темный человек, как и я! Книги, что ли, не те дают, или уж мы народ такой бестолковый, что в башки наши никакое просветление не проходит?.. Порядочного гвоздя сделать не умеем!.. — И, помолчав немного, он снова начал: — Вот я, почитай, пятнадцать лет на родине не был… Шел я домой и думал: не узнаю теперь села родного! А село-то все тем же осталось, каким и было! Заместо изб — хлевы, заместо лошадей — клячи!.. Поля пырьем поросли; луга травами сорными… На безводных степях воды нет!.. Те же знахари народ лечат, те же ворожеи народ морочут, цыган лошадьми надувает… И народ живет по-старому, по старым приметам. Коли яркие крещенские звезды, так, вишь, белые ярки будут; коли на Сретенье снежок, так весной дождик; коли трещит Варюха, так береги нос да ухо; Варвара, вишь, мостит, Савва вострит, а Никола гвоздит… Все по-старому! Только кабаков больше стало да совести меньше!.. Словно я не уходил из села, словно как не пятнадцать лет прошло, а ночь единая… Что солнышко освещало, закатываясь, то же самое согрело и вставаючи. Даже слеза прошибла меня… заплакал я!.. Нет хуже на свете, как быть темным человеком!.. И сил-то в тебе много, и разуму вдоволь, а как примешься за дело, так и видишь сейчас, что человек ты темный, что темнота эта разум-то твой словно паршами покрывает…
— Слава богу! — закричал вдруг молодой человек, радостно захлопав в ладоши. — Слава богу! Сбудется, сбудется! —
Мрачный пешеход даже остановился.
— Что ты! — проговорил он, оглядев с ног до головы своего спутника. — Белены, что ли, объелся? Чего там сбудется?..
— Желание мое! — быстро ответил молодой человек. — Звезда падала, и я загадал: буду ли я богат? Пока звезда летела, я успел прошептать желание… Значит, оно сбудется…
— Дурак!
— Это верно… Я сколько раз замечал…
Но мрачный пешеход только еще более насупился, перекинул вентерь с одного плеча на другое и снова зашагал такими шагами, что молодому пришлось почти бежать за ним.
Однако пора сообщить читателю, что мрачный пешеход был крестьянин села Сластухи, Иван Игнатьев Огородников, а молодой спутник — сын недавно умершего сластухинского дьячка, недоучившийся семинарист, Валериан Григорьевич Фиолетов.
II
Немного погодя спутники были уже на берегу Хопра и подходили к небольшому кусту вербы, возле которого болтался привязанный челнок.
— Отвязывай, — крикнул Огородников.
Когда челнок был отвязан, Огородников сел на корму, Фиолетов посредине, а собачонка вскочила на нос. Раздался плеск весла, и спутники отчалили от берега.
Усадьба Огородникова была на противоположном берегу, и нужно было только пересечь Хопер. Ночь была темная, но такая тихая, что синевшая, как расплавленное олово, вода стояла совершенно спокойно и смутными очертаниями отражала в себе и темное звездное небо, и громоздившиеся на противоположном берегу горы, и крошечный, но яркий огонек, блестящим лучом вырывавшийся из окна огородниковской избы. Достигнув берега, спутники вышли из челнока, привязали его и молча принялись взбираться по узкой тропинке на крутой берег. У дверей своей хаты Огородников обратился к Фиолетову и спросил:
— Ты домой, что ли?
— Домой! — ответил Фиолетов.
— Ну, так, значит, прощай.
— А когда опять приходить?
— Теперь переждать надо, — рыба не ловится… Придет время — позову.
— А куда рыбу девать? — спросил Фиолетов, указывая на мешок. — Делить, что ли, будем?
— Чего там делить-то? бери себе!..
И, простившись еще раз, они расстались. Огородников нырнул в дверь своей хаты, а Фиолетов, напевая какую-то песенку, засеменил ножками по направлению к селу Сластухе. Но едва он вышел на большую дорогу, пролегавшую в полверсте от усадьбы Огородникова, как его догнал ехавший на тележке сластухинский батюшка, о. Егорий.
— Это ты, Валеря? — окликнул его батюшка.
— Я.
— По голосу узнал! — заговорил отец Егорий и, покачав головой, прибавил: — Все песенки распеваешь…
— Чего же мне не петь-то!
— Весело тебе живется, Валеря…
— О чем же сокрушаться?..
— Известно! — перебил его батюшка, подъезжая к нему. — Родитель в могилке… Жутко ему там. Черви грызут его; гробовая крышка грудь давит… Хотелось бы глазки открыть, на детище свое посмотреть, да веки-то закоченели, глаза-то провалились… А детище тихую ночь песенками оглашает…
— Будет вам! — вскрикнул Фиолетов.
— Не подвезти ли тебя? — спросил батюшка.
— Не надо, я и пешком дотащусь.
— Что так осерчал?
— А то, что вы говорить не умеете.
— Не умею, Валерюшка, не умею… а вот ты присядь да поучи.
— Мои песни никого не трогают, — сказал раздраженно Фиолетов, — а ваши речи душу терзают… Вот что-с!
— Ну, не стану, не стану!.. Садись только…
И батюшка остановил лошадь.
— Не станете? — допрашивал молодой человек.
— Не стану.
— Смотрите же!.. Не то — у меня характер решительный.
— Ну, ну, садись, сердитый человек.
Батюшка посторонился, и Фиолетов уселся рядом с ним.
— Ты где это был, Валерюшка? — спросил отец Егорий, ударив вожжой лошадь.
— А был там, где теперь меня нет.
— Остроумно, — рассмеялся батюшка, — весьма остроумно… — Внимательно посмотрев на мешок с рыбой, он прибавил: — А вот я на твой мешочек смотрю и догадываюсь, что в нем рыбка бьется…
— Бьется.
— Рыбку ловил, что ли?
— Ловил.
— С Огородниковым?
— С ним.
Батюшка вздохнул даже.
— Ах, Валеря, Валеря! — проговорил он. — Все-то ты с ним да с ним!..
— Почему же не быть с ним?
— А потому, что человек он сомнительный…
— Чем же?
— А то, радость моя, что от людей он словно волк бегает, словно зверь какой… И взгляд-то у него, как у зверя… Добрый человек людей не бегает, на все добрыми глазами смотрит!.. Коровка ли пройдет, — добрый человек и коровкой полюбуется; собачка ли, овечка ли, птичка ли пролетит, ему все мило, все дорого… А твой-то Огородников совсем другого сорта человек… Надо, Валерюшка, уметь в сердцах читать… Сердце-то наше — та же книга, а-ах какая книга!..
И вдруг, круто повернувшись, батюшка спросил:
— Ты, Валерюшка, умеешь ли такие-то книги читать?
— Ну вас и с книгами-то! — рассердился Фиолетов. — Надоели вы мне!
— Вот то-то и есть! — подхватил батюшка. — А ведь я тебе заместо отца родного. Меня отец-то твой, умирая, просил соблюсти тебя. Как теперь слышу голос его. Лежит он, бедняга, на смертном одре, подозвал меня вот так-то пальцем и шепчет: «Отец! соблюди сына моего… жаль мне его… пропадет, боюсь… Будь ему заместо отца!» Шепчет так-то, а в горле-то у него смерть клокочет. «Поклянись, говорит, что соблюдешь сына!» И я, Валерюшка, поклялся. Образок тут висел, лампадка теплилась… Я снял образок и перед этим самым образком дал клятву! Ты образок этот, Валерюшка, береги… Э-эх! — проговорил батюшка, вздохнув.- Moлод еще ты, зла в людях не подозреваешь, а люди-то всякие бывают: другой человек-то хуже пса кусается!.. Таков-то и твой Огородников. Вот он знает теперь, что деньжонки у тебя есть, и голубит тебя… Только берегись, как бы голубка-то эта ястребом не козырнула!..
Фиолетов даже расхохотался.
— Смешно тебе, Валерюшка; а чему смеешься — сам, поди, не знаешь.
— Нет, знаю! — резко ответил Фиолетов. — Вы про Огородникова говорите, а он про вас.
— Что?.. что такое? — забормотал батюшка и даже как-то испуганно заметался на своей тележке.
— А то, что Огородников, наоборот, вас нехорошим именем называет.
— Вот те на! — воскликнул батюшка.
— Так-таки и говорит, что вы ограбили меня.
— И ты не наплевал ему в буркалы?
Фиолетов ответил хохотом.
— Я никого не утесняю… — говорил батюшка. — Я выеду себе на загон, возьму винца ведерочко, — и народ за мной, как мухи за медом… Вот что, друг мой любезный!.. У меня утеснений нет, а утеснений нет потому, что не имею нужды утеснять. У тебя глаза есть, вот ты и посмотри, куда народ с своей нуждой идет? Ко мне идет он, идет потому, что знает мое доброе сердце. Придет он, расплачется, — и я тоже расплачусь! Вот я тебе покажу когда-нибудь, сколько у меня разных этих расписок накопилось: рублей сот на пять будет… Так-то, милый человек!..
Тем временем они доехали до села Сластухи, проехали улицу, и только тогда, когда перед ними заблестел своими освещенными окнами красивый домик отца Егория, последний остановил лошадь и, обратись к Фиолетову, ласково спросил:
— Ты, Валерюшка, ко мне зайдешь, что ли?
— Нет, спать хочется…
— А то бы зашел, мы бы ушицу сварили. У тебя на ушицу-то хватит рыбки-то? — спросил он.
— Хватит…
— Так зайдем. Мне что-то страсть как рыбки поесть захотелось…
— А водочки дадите? — спросил Фиолетов.
— Рюмочку дам и сам с тобой выпью.
— Мало!
— Да ведь это так только говорится, друг любезный, а там — что бог даст, увидим!
— Ну, ладно, зайду, коли так.
— Так слезай поскорей да отворяй ворота.
Фиолетов соскочил с тележки… Заскрипели ворота, и тележка въехала во двор, а немного погодя на небольшом крылечке домика показалась тучная фигура «матушки» с зажженной свечой в руках.
— Это ты, отец? — окликнула матушка, заслоняя рукой колебавшееся пламя свечи.
— Я, мать!
— Где это ты пропадал?
— В Шуклине был, в Грязнухе. — И, переменив тон, прибавил: — А я, мать, гостинчик тебе привез… рыбки…
— Солененькой?
— Нет, свеженькой… Уж ты ушицей угости нас…
— Кого же это «вас»-то? — спросила попадья. — Аль привез кого с собой?
— Меня привез! — крикнул вдруг Фиолетов басом и быстро вскочил на крыльцо к матушке.
III
Иван Игнатьев Огородников хотя и принадлежал к обществу села Сластухи, но тем не менее был совершенно чуждым для него человеком. Оставшись сиротою по десятому году (отец и мать его почти одновременно умерли от холеры), он рос как-то особняком и точно так же особняком мужал. Участь сирот вообще незавидна, а в крестьянской среде тем паче. В других, более привилегированных сословиях все-таки имеется кое-что для сирот — опеки, сиротские суды и т. д., а в крестьянской среде, где всеми делами общества и его интересами орудует в большинстве случаев невежественное и спившееся сельское начальство, там о сиротах думать некому да и некогда. После смерти отца Огородникову досталась изба, несколько голов крупного и мелкого скота, кое-какой домашний хлам и две-три скирды немолоченого хлеба. Начальство разыскало какого-то «крестного», крестьянина же села Сластухи, спило с этого «крестного» четверть водки и дало ему на руки как сироту, так и все доставшееся ему имущество. «Крестный» начал с того, что распродал все оставшееся добро, вырученные деньги прикарманил, а сироту сделал своим батраком. Мальчуган делал все, что только мог. Он бороновал землю, убирал скотину, рубил дрова, таскал воду, привозил солому и сено и за все это получал от «крестного» колотушки. Чуть, бывало, проспит, чуть на улице заиграется, как «крестный» ловил его за хохол и учил уму-разуму…
Так прошло около трех лет…
Мальчуган рос и понемногу вдумывался в свое положение. В результате этих дум мальчуган пришел к сознанию, что судьба его крайне печальна, что, оставшись сиротою, он рискует вдобавок остаться и нищим. Придя к этому заключению, он стал приставать к «крестному» с расспросами об оставшемся после отца имуществе; стал допытывать: кому оно было продано и куда девались деньги? Не добившись ничего путного, стал приставать с теми же допросами к сельскому начальству. Начальство сначала гоняло его по шее, обзывало его «паршивцем», «грубияном», а потом, когда он очень уж стал надоедать, его просто-напросто выпороли. Тем дело и кончилось. Огородников пробыл у «крестного» еще некоторое время, а потом вдруг взял да и сбежал куда-то! Дали знать полиции, принялись искать беглеца, но все поиски оказались напрасными. Порешили, что «озорник» либо утонул, либо, заблудившись в лесу, был съеден волками, и, успокоившись на этом, забыли и думать про Огородникова. Забыл о нем и «крестный»… Последний был даже доволен случившимся…
Словом, все успокоились. Вдруг, года два спустя, Огородников был где-то найден и по этапу препровожден на родину. «Ах он шатун проклятый!» — возмутилось начальство и, выпоров его за побег, снова водворило на жительство к «крестному». В бегах мальчуган набаловался еще пуще; сверх того, он возмужал, окреп, и ладить с ним было уже не так легко, как прежде. Раз как-то «крестный» по старой привычке вздумал было поучить его уму-разуму, протянул было руку к хохлу, но Огородников так треснул его по руке, что старик дня два не мог поднять ее. Затем Огородников пошел в волостное правление и потребовал выдачи ему паспорта. Старики зашумели, загалдели, начали грозить новой поркой, но Огородников стоял на своем и наконец добился, что паспорт был ему выдан. «Пес с тобой! На, бери!..» — кричал старшина, передавая паспорт, а Огородников хоть бы слово… Свернул паспорт, запихал его за пазуху и, не простившись даже с «крестным», опять куда-то пропал.
Прошло еще лет пять. Огородников снова явился в село, выстроил себе избу на выгоне, а когда изба была готова, принялся искать себе невесту. Глядя на все это, сластушинские крестьяне просто со смеха умирали. «Ну, — говорили они, — шатун-то наш избу себе поставил, жениться затеял!» Сватовство Огородникова тянулось почему-то очень долго, должно быть, невесты себе подходящей не находил! Наконец невеста была найдена и привезена в Сластуху. Это была девушка-сирота, бедная мещаночка, и о. Егорий повенчал ее с Огородниковым. Когда сластушинские мужики и бабы увидали под венцом Прасковью (так звали невесту Огородникова), то все они просто изумились при виде такой красавицы; даже сам «батюшка» и тот, покончив венчание и стаскивая с себя ризу, не вытерпел и подмигнул Огородникову. «Ну, брат Иван, — проговорил он, — губа-то у тебя не дура!..», а Огородников только самодовольно улыбнулся.
Весь день народ только и делал, что толковал о невиданной красоте молодой Огородниковой; целыми толпами ходили любоваться ею, разглядывали ее, ласкали, и, только когда совсем уже стемнело, когда свадебный пир был кончен, народ оставил избу молодых и, возвратясь домой, завалился спать. Но спать пришлось недолго. Часу в первом ночи раздался набат, послышались крики: «Пожар! пожар!» Темные углы изб осветились кровавым заревом; выскочившие на улицу крестьяне увидали огненный столб, охвативший избу Огородникова. Бросились на пожар, и каково же было изумление сбежавшихся, когда после пожара они заметили отсутствие Огородникова. Принялись расспрашивать молодую Прасковью, но та на все расспросы отвечала лишь глухим грудным стенанием. Подумали, не сделался ли Огородников жертвою огня, принялись раскапывать тлевшие угли, разбрасывать обгоревшие бревна, развалившуюся печь, но никаких признаков не оказалось. Куда делся Огородников, — никто не знал.
IV
Загадочное исчезновение счастливого, только что повенчавшегося молодого возбудило самые разнообразные толки. Приехал становой, за ним следователь… Стали допрашивать жену Огородникова, заподозрили ее в чем-то и для чего-то посадили под арест… Под арестом просидела она месяца два. Когда прошел слух, что кто-то встретил Огородникова в Новочеркасске, а потом в Одессе и Ялте, — арестованную освободили. Она возвратилась в село Сластуху, кое-как оправила избу и, одевшись в черное платье, зажила «черничкой». Она только и знала что свою избу да церковь… Она увешала свою келью иконами и, отрешившись от всего земного, посвятила себя посту и молитве. Правда, раз как-то сластушинские мужики видели, что к избе Прасковьи подлетел какой-то офицер на тройке, но офицера этого Прасковья даже в избу не пустила. Она выскочила к нему, замахала руками, затем скрылась в избу, хлопнула дверью и заперла ее на крюк. Офицер посмотрел на дверь, покрутил свой ус и — тем же следом назад.
Так проходили годы. Об Огородникове не было ни слуху ни духу. Все розыски полиции оказались бесплодными. Наконец про него забыли все, кроме жены, которая словно не переставала ждать его… Прошло еще лет пять; в Сластуху пришел какой-то солдат. Сидя в кабаке, солдат этот рассказал, что, будучи в Кахетии и работая там на каком-то винограднике, он встретил Огородникова. Огородников хотел было скрыться от него, но, убедившись, что скрыться невозможно, начал упрашивать солдата не говорить об этой встрече в Сластухе. Тот же солдат, подвыпив и забыв, как видно, обещание сохранить тайну, разболтал, что Огородников живет в Кахетии своим домом, имеет жену-молоканку и сам перешел в молокане. Об этом дали знать полиции; полиция списалась с кем следует, но получила ответ, что никакого Огородникова в указанном месте нет. Хотя рассказ пьяного солдата, по исследованию полиции, и оказался ложным, тем не менее несчастная Прасковья почему-то верила этому рассказу и была так поражена этой вестью о муже, что слегла в постель и провалялась всю зиму.
Прошло еще лет пять, и вот в одно прекрасное утро Огородников снова вернулся в родное село свое. Все ахнули при виде его, а прибежавшая жена бросилась ему на шею да так и замерла, обхватив его обеими руками!..
Но это был уже не тот Огородников — молодой, цветущий и довольный, каким видели его сластушинские крестьяне, когда стоял он под венцом рядом с своей красавицей невестой, — это был почти старик, с нависшими сдвинутыми бровями, суровым исподлобья взглядом, густыми волосами, торчащими на голове шапкой, с окладистой поседевшей бородкой и суровым смуглым лицом. Пятнадцать лет, проведенные Огородниковым в безвестной отлучке, наложили свою печать и на многих других… Они покрыли сединами несколько десятков сластушинских голов и пригнули к земле многих гордо и прямо ходивших прежде людей. Пятнадцать лет эти посеребрили и голову батюшки, да и на лице красавицы Прасковьи оставили свои следы: пропал ее румянец, пропала свежесть лица; розовые губы ее побледнели, черные косы поредели, на лбу показались складки. Одни только темные большущие глаза, опушенные длинными густыми ресницами, блестели по-прежнему… Тем не менее, Огородников узнал всех и все узнали его.
Как ни скрывал свои чувства Огородников, как ни старался он уходить в самого себя, как ни притворялся он равнодушным, а по всему было видно, что возвращение свое на родину он почитал великим счастьем для себя. Он немедленно же принялся за устройство своей усадьбы. Устроил себе кузницу, поставил небольшую ветряную мельницу, а старую обгорелую избу привел в такой порядок, что любо было посмотреть на нее. Устраивая свою усадьбу, он в то же время не забывал и общественных интересов. Ему было как-то тяжело видеть, что родное село его находится в той же бедности, в какой находилось оно пятнадцать лет тому назад. Ему было тяжело смотреть на полуразвалившиеся избы, сельскую безурядицу, поголовное пьянство, невежество и суеверие в своем родном селе. Он стал усердно посещать сходки, прислушивался на этих сходках к толкам и суждениям заправителей села, ходил на волостной суд, вникал в порядки этого домашнего правосудия, вникал в дела волости и мало-помалу, познакомившись с положением дел, сделался и сам говоруном. Он стал говорить о необходимости завести училище, ввести общественную запашку, заняться очисткою лугов от сорных трав, об улучшении породы лошадей и коров, о непременном закрытии кабаков и лавочек и об устройстве сельских вспомогательных касс. Он так красноречиво говорил обо всем этом, что все его слушали и удивлялись, откуда берутся у него такие хорошие и умные речи.
— Вы посмотрите-ка, старички почтенные, — говаривал он на сходках, — в каких хлевах живете вы и в каких хоромах живут ваши кабатчики и лавочники. У вас избы грязней грязи, а у них дома-то словно из города перенесены, покрыты железом, с тесовыми воротами и расписными ставнями. У вас лошаденка-то еле ноги переставляет, а они на рысаках да на иноходцах летают.
Нападал Огородников и на развившуюся безнравственность в народе и беспрестанно повторявшиеся кражи, на разнузданность и леность, на распадение семьи и т. д.; причиною всего этого опять-таки считал кабак, лавочку и отсутствие школы.
— Вы посмотрите-ка, — говорил он, — что с вашими женами и детьми сотворилось. Прежде ваши жены да дочери за прялками сидели, за ткацкими станками, обували, одевали вас, а теперь они только песни горланят да к тем же лавочникам и кабатчикам распутничать ходят!.. Прежде не токмо девка, но и замужняя баба мимо кабака пройти совестилась, а теперь из кабаков-то не выживешь их!.. А вы смотрите на все это и только глазами хлопаете. Школу, старички почтенные, заводить давайте, да такую школу, от которой нам польза была бы, которая давала бы нам хороших работников, научила бы нас, темных людей, уму-разуму…
Доставалось от Огородникова и всем сельским заправителям — и старшине, и старосте, и писарю, и судьям. Даже урядник и тот побаивался резкой прямоты и правдивости Огородникова. Но не посчастливилось Огородникову от этой прямоты: те, которых обличал он, тоже не дремали.
— Кого вы слушаете-то? — урезонивал волостной сход писарь. — Припомните-ка, каков он сам-то? Забыли нешто, что вам про него солдат-то рассказывал?.. Двоеженец он!.. Молокан!.. родную, отцовскую веру, церковь Христову на молоканство променял…
— Врешь! — грозно прикрикнул на него Огородников. — Не молокан я!..
И, разорвав ворот рубахи, показал народу медный крест, висевший на мохнатой груди его, который тут же благоговейно поцеловал, осенив себя широким крестом.
Иную политику вели кабатчики и лавочники. Те доказывали, что Огородников — смутьян, которому, почитай, и в Сибири-то трудно места найти. Эти доводы, подкрепляемые водкою, имели свою силу; ряды сторонников Огородникова постепенно редели. Люди малодушные просто боялись, сторонились его…
Даже батюшка, о. Егорий, был почему-то доволен, что Огородников потерпел поражение.
Только Фиолетов, познакомившийся случайно с Огородниковым во время рыбной ловли, привязался к нему.
V
Если бы вам случилось попасть в Сластуху, вы непременно обратили бы внимание на усадьбу Ивана Игнатьева Огородникова. Усадьба эта помещалась не в самом селе, а на выгоне, верстах в двух от села, и отделялась от него глубоким, крутым оврагом. Избушка Огородникова, правильнее — землянка, словно гнездо ласточки, лепилась на самом обрыве крутого берега Хопра и внешностью нисколько не походила на остальные избы сластушинских крестьян. Это была не изба, а какая-то сакля, какие обыкновенно встречаются в кавказских аулах, с двумя небольшими окнами, из которых одно было обращено на реку, а другое — в сторону ветряной мельницы, находившейся неподалеку от избушки. Мельница эта была тоже какого-то странного вида. Стояла она словно на курьих ножках и, вместо обыкновенных крыльев, была снабжена каким-то колесом. Вы обратили бы, конечно, внимание и на дощатую трубу, торчавшую из земли и каждую ночь осыпавшую огненными искрами всю усадьбу Огородникова. Труба эта выходила из кузницы, вырытой в земле. Когда в первый раз увидали этот огненный фонтан, вылетавший из-под земли и падавший на соломенную крышу избенки, то все крестьяне опрометью бросились в кузницу с криком:
— Иван Игнатов! Ты свою хату спалишь!
— Небось не спалю, — ответил Огородников, усмехаясь.
— Как не спалишь! Посмотри-ка: ее так огнем и осыпает…
— Пущай осыпает! Она у меня заколдованная…
Насколько мрачна была внутренность подземной кузницы, настолько приветлива и опрятна была его хата. Выштукатуренная и тщательно выбеленная внутри, с небольшой русской печкой в углу и перегородкой, с чистыми сосновыми скамьями, она имела очень опрятный и уютный вид. Из окна открывался восхитительный вид на реку. Налево, по полугорью, раскидывалось село со старинной деревянной церковью, а прямо, у подошвы горы, широкой лентой извивался Хопер, противоположный берег которого, покрытый кустарником, лесом и местами блестевший озерами и затонами, далеко уходил вдаль, сливаясь с горизонтом… Голубоватые возвышенности окаймляли этот горизонт, а на возвышенностях темными пятнами чернели села и деревни…
Огородникову было лет под сорок. Но слегка сгорбленная его фигура, высокий открытый лоб, а главное — суровый вид и вечно сдвинутые густые брови значительно старили его. Смуглое лицо его, с большим ястребиным носом и толстыми губами, было словно отлито из темной бронзы; белки суровых глаз его еще более выделялись, вследствие этого, своею поразительною белизною. Точно мавр какой-то был Огородников. Силой владел он необычайной. Выворотить из земли громадный камень, перенести его и уложить на месте — было ему нипочем. К помощи лошади он прибегал только в самых крайних случаях. Он не знал ни устали, ни страха. Раз как-то в Сластухе случился пожар. Дело было в рабочую пору; народ был в поле. Огородников прибежал на пожар, с помощью багра один разбросал целую избу и, образовав переулок, преградил дальнейший путь огню. Другой раз он бросился в окно пылавшей избы и вытащил из огня спавшего в люльке ребенка. Ходок он был тоже замечательный. Свистнет, бывало, свою собачонку, перекинет винтовку через плечо, запихает в пазуху полкаравая хлеба, да несколько дней подряд и шагает по степям и полям… Придет домой весь запыленный, перепачканный, рухнется на постель, задаст хорошую высыпку — и как ни в чем не бывало.
Рассорившись с обществом крестьян села Сластухи, Огородников прекратил все свои отношения с ним. Он даже и в село не входил. Раза два в год он являлся только к сборщику податей, вытаскивал из-за пазухи кожаный кисет, отсчитывал приходившиеся с него подати и, передав их сборщику, молча возвращался домой. Разговоров он вообще не любил; даже с женой говорил редко. Он говорил с нею как-то отрывисто, словно нехотя… Спросит что-нибудь, выслушает, ответит и замолчит. Впрочем, бывали и такие минуты, что он по целым часам глаз с нее не сводил… Смотрит, смотрит, бывало, не налюбуется… А потом вдруг вскочит, словно ужаленный, свистнет собачонку и пропадет куда-то на несколько дней… А жена ждет не дождется его и все кого-то проклинает…
— Ну, господин офицер, — шепчет она бывало, утирая слезы. — Спасибо вам!.. век буду помнить ваши ласки!..
Односельчане Огородникова словно даже радовались, что он на сходках не бывает, водки с ними не пьет. «Обчество» это словно даже забыло про него. Оно не давало ему ни земли, ни покосов, ни лесных делянок. Точно Огородникова не было в обществе; точно он был не членом его, а человеком пришлым, который должен быть благодарен и за то, что ему отвели место под усадьбу, что дозволили хату поставить, в которой он мог укрыться от стужи и непогоды… Разумеется, и «несгораемая изба», и «чудная мельница», и «подземная кузница» тоже приводили в немалое раздражение некоторых обитателей Огастухи.
— Вот он каков, — говорили про Огородникова злые языки, — у него и изба не горит, а мельница без ветра работает, и сам он, как крот какой, в земле роется!.. Недаром пятнадцать лет в бегах был!.. Всего там нагляделся, всего наслушался!..
И порешили, что Иван Огородников человек «сомнительный», что чем дальше от него держаться, тем, пожалуй, и богу приятней, да и самим спокойнее. «Пускай-де отвечает сам за себя, как знает!»
Убеждение, что Огородников действительно человек «сомнительный», еще более окрепло в умах сластушинских крестьян, когда однажды весной им пришлось быть свидетелями следующей сцены. Ледоход был в полном разгаре. Громадные льдины с шумом и треском неслись друг на друга. Дело было как раз на пасху. Разряженные толпы народа высыпали на берег и глазели на разбушевавшуюся реку. Вдруг вдали, на небольшой льдине, как раз посредине реки, народ увидел что-то черное, мокрое, полузамерзшее, оглашавшее воздух жалобным стоном. Не то ребенок плакал, не то другое что-то живое… Народ прихлынул к берегу и замер. Но когда летевшая льдина поравнялась с селом и можно было ясно разглядеть, что на льдине металась и визжала небольшая собачонка, то дружный хохот, как салютный залп, приветствовал злосчастную путешественницу. Однако хохот продолжался недолго. Как только льдина поравнялась с толпой, Огородников бросился в свой легкий челнок и отчалил от берега.
— Огородников, вернись, утопишься! — кричал во все горло тут же бывший старшина. — Что ты, ради пса душу свою христианскую загубить хочешь? Вернись, дурень! Не то сейчас в холодную посажу!..
Но «дурень» не слувдал угроз старшины. Расталкивая льдины и ловко лавируя между ними, он добрался до собачонки — той самой Амалатки, о которой была уже речь, — схватил ее, бросил в челнок и как ни в чем не бывало возвратился назад. Присутствующие только ахнули и развели руками…
— Ну, — раздалось несколько голосов, — ни в воде не тонет, ни в огне не горит!..
VI
На все эти толки, столь сильно волновавшие сластушинских крестьян, менее всего обращал внимания сам Огородников: он словно и не знал о них ничего, продолжал себе жить особняком. Кроме кузницы, он вырыл еще помещение для коровы, покрыл его тою же несгораемою соломой, наделал к реке сходов, а самый обрыв засадил малиной. Сластушинские крестьяне со смеха покатывались, глядя, как Огородников с железной лопатой в руке копал ямки для малины и как эту малину целыми ворохами таскал на своих плечах из леса.
— Вот сластник какой! — говорили они. — Малинки захотелось, весь обрыв засадил.
Но когда на следующее лето посаженные кусты покрылись крупными, сочными ягодами и даром пропадавшая земля дала Огородникову хороший доход, то сластушинские зубоскалы еще более обозлились на «сомнительного» человека. Копаясь, как крот, Огородников и в образе своей жизни словно подражал этому безобидному зверьку. В гости он никуда не ходил и гостей у себя никогда не принимал.
Такой отшельнический образ жизни, мрачность характера Огородникова, его наклонность устраиваться не на поверхности земли, а в недрах ее — поселили в умах местных крестьян, помимо нерасположения, и массу всевозможных догадок. Стали болтать, что к Огородникову летают по ночам огненные змеи, что он занимается колдовством, для чего собирает какие-то травы и вымолачивает из них зерна; что разыскивает какие-то клады, что придумал какую-то новую веру и, склоняя жену свою в эту веру, каждую ночь тиранит ее, как лютый зверь. Стали тайкам допрашивать жену Огородникова Прасковью, но Прасковья или молчала упорно, или же божилась, что ничего подобного нет. Начали подсматривать за Огородниковым; приходили к нему по ночам и подслушивали под окнами…
Однажды ночью старики сделались свидетелями следующей сцены: Огородников сидел на лавке и молча смотрел на жену, занимавшуюся пряжей. Долго продолжалось молчание, Наконец Огородников вздохнул и проговорил:
— Паша! подойди ко мне.
Прасковья бросила прялку и робко подошла к мужу. Все замерли и ожидали, что вот-вот он примется бить несчастную женщину, а вышло не то.
Огородников взял жену за руку и притянул к себе.
— Так ты говоришь, что он помер? — спросил Огородников голосом, дрожавшим от волнения.
— Помер, вишь! — прошептала она.
— Туда ему и дорога. — И, помолчав немного, он снова обратился к жене: — А ты забыла его?..
И все увидали, что после этого вопроса Прасковья упала перед мужем на колени и принялась целовать его руки.
— Лиходей он мне! — рыдала она. — За что же помнить то его!
Постояли старички еще под окном и увидали, что Огородников поднял жену, обнял ее и зарыдал, как малый ребенок. Никто ничего не понял из всего этого…
— Черт его знает, прости господи, — говорили старики, возвращаясь домой, — нешто его разберешь?..
Вскоре после этого пропало из выгона шесть лошадей. Все село, заподозрив Огородникова в совершении этой краже, с шумом и гамом привалило к его усадьбе. Дело было вечером. Огородников работал в своей подземной кузнице… Узнав, в чем дело, он схватил самый тяжелый молот и, потрясая им в воздухе, такой нагнал страх на толпу, что она, как осколки лопнувшей бомбы, разлетелась от него в разные стороны.
— Зверь, как есть зверь! — порешили все хором.
Однако лошади были вскоре найдены, вор открыт, и вором оказался, разумеется, не Огородников.
Но возвратимся к рассказу.
Недели две спустя после описанного в начале рассказа возвращения с рыбной ловли Огородников пришел к Фиолетову. Фиолетов, завитой и тщательно причесанный, сидел на стуле с гитарой в руках и пел какой-то романс. При виде Огородникова он от радости даже с места вскочил.
— А! друг любезный! — вскричал он. — Садись-ка и слушай, какой я романс сочинил…
И, усадив Огородникова, он запел, закатывая под лоб глаза:
Вы меня обворожили, Потерял я свой покой; Сердце мне стрелой пронзили, И я сам теперь не свой… Я горю, я весь пылаю… Перестал я даже спать И теперь одно желаю — К сердцу крепко вас прижать!..— Каково, а? — кричал он, покончив романс и быстро вскакивая с места. — Это я на всякий случай сочинил… Может, подвернется какая, — я ей и закачу… Хорошо?..
— Хорошо-то хорошо, — проговорил Огородников мрачно, — но только я пришел к тебе не твои дурацкие песни слушать, а по делу…
— Что ж! — перебил его Фиолетов. — Будем и про дело говорить. Рыбу, что ли, ловить собираешься?..
— Нет, не собираюсь!
— Какое же такое может быть у тебя дело?..
— Дело, братец, большое, — проговорил Огородников. — Я долго обдумывал: идти ли к тебе или не идти?.. И порешил наконец, что надо идти и что без тебя не обойдешься.
Помолчав немного, как бы собираясь с духом, он сказал:
— Денег мне надо… вот какая штука!..
— Вам денег? — вскрикнул Фиолетов и в ту же минуту вспомнил предостережение о. Егория.
— Выручай, брат…
Фиолетова даже покоробило всего.
— Нет, — пробормотал он, — денег я не даю никому.
— Хорошее дело! — заметил Огородников. — А мне все-таки дай, потому — за мной твои деньги не пропадут. Все до копейки получишь…
— Нет, я денег не дам… самому нужны, — перебил его Фиолетов.
— Зачем это?
— Торговать хочу.
— Это кирпичом-то толченым? — и Огородников захохотал во все горло. — Врешь ты все! — продолжал он. — Не нужны тебе деньги… Где уж тебе торговлей заниматься!.. Уж ты лучше прямо скажи, что жалко тебе…
— Верно! верно! — подхватил Фиолетов. — Это ты угадал!.. Жалко, жалко… Ну, просто жалко расставаться с ними… И черт знает, что случилось со мной… Сам себя не узнаю… Прежде, бывало, нищим подавал, калекам… Заваляется копеечка в кармане, и бросишь ее… А теперь — как отрезало!.. Шабаш! Сунешь руку-то в карман — и назад! Пригодится самому, думаешь… А чего там? Полушка какая-нибудь!.. Сам себе удивляюсь, ей-ей удивляюсь!.. Когда не было своих денег, когда каждую копейку из рук родителя получал, деньги — нипочем, бывало! А теперь из-за каждого гроша лихорадка бьет…
Переменив тон, он прибавил, самодовольно улыбаясь:
— А помнишь, ты говорил мне, что я пропаду, как «вошь в табаке»? Нет, брат, я не пропаду… Звезда-то тогда, видно, правду сказала, что быть мне богатому!.. И буду!..
Опять самодовольно улыбнувшись, он продолжал:
— Недавно я в город ездил о должности регента хлопотать… У соборного ктитора[3] был, просвирку ему приподнес… Он же и градский голова… Обещал! «Беспременно, — говорит, — будете!»… Даже руку пожал мне!.. Сделаюсь регентом, — буду получать жалованье; а лишние деньги под проценты пущу!.. Вот жениться бы на богатенькой! — вскрикнул он и даже пальцем прищелкнул…
— А ты зубы-то не заговаривай! — перебил его Огородников. — Ты мне денег-то давай.
— Нет, не дам! — оборвал Фиолетов и, подойдя к зеркалу, принялся поправлять прическу.
— Да ведь ты сам же говоришь, что деньги из-за процентов раздавать будешь!
— Буду, да не таким, как ты…
— Что же, хуже других, что ли, я! — вскрикнул Огородников и злобно ударил кулаком по столу.
— Не хуже, а главная причина — обеспечения нет никакого.
— Как никакого! А дом, мельница, кузница? а сам-то я? Нешто сам-то я — ничего не стою? Ведь это тебе грош цена, а меня дешево не купишь! Я — не дармоед, не шелкопер, я — рабочий человек, а на рабочем человеке весь мир стоит…
— Ну, а ты не очень-то кричи, — перебил его Фиолетов.
— Так не дашь?
— Не дам.
— Есть ли в тебе душа-то человеческая? — выкрикнул Огородников, но вдруг, как бы опомнившись, замолчал.
Фиолетов сел и, взяв гитару, принялся выщипывать на ней аккорды. Минут десять длилось молчание; наконец Огородников прервал его и заговорил совершенно спокойным уже голосом:
— Да нет, ты шутишь… Ты дашь мне денег… Ведь ты сам знаешь, какие у меня приятели на селе… Чуть не открещиваются, встречаясь со мной! Дай, ради господа! Уж больно дело-то хорошее подвертывается… Такое дело, что разом обогатить может.
— Какое это такое дело? — презрительно спросил Фиолетов, продолжая перебирать пальцами струны гитары.
— А помнишь, я тебе про масло-то говорил…
— Ну, помню.
— Теперь я из Москвы письмо получил…
— Это от студента-то?
— Да, от него.
— Что же он пишет?
— А вот почитай…
…И, Огородников достал из кармана завернутое в платок письмо, развернул его и подал Фиолетову. Фиолетов положил гитару и начал читать:
— «Почтеннейший Иван Игнатьич! Спешу вас уведомить, что масло, которое вы дали мне на образец, я показывал нескольким московским химикам, людям весьма почтенным и ученым, и вот что узнал от них. Масло это употребляется как в аптеках, так и в химических лабораториях»…
— Стой! — перебил его Огородников. — Этого слова я не понимаю.
— Лабораторию-то? — важно спросил Фиолетов.
— Да не выговорю даже.
— Лаборатория… это… это… — начал Фиолетов. — Это такое заведение, в котором ученые химики работают… Там у них разные реторты, фильтры…
— Мастерская, значит? — спросил Огородников.
— Да.
— Ладно, читай дальше.
— «Масло это, — продолжал Фиолетов, — весьма ценное и доходит иногда в цене до 40 рублей за пуд, по крайней мере, в настоящее время вам бы охотно дали за него эту цену»…
— А? — воскликнул Огородников, все более и более воодушевляясь.
Но Фиолетов уже не слушал его и продолжал читать:
— «Если вы пожелаете доверить мне это дело, — писал студент, — то вышлите масло, и я немедленно продам его. От тех же знающих людей сведал я, кроме того, что масло это в большом спросе в Лондоне, где употребляется на заводах, изготовляющих краски и разные смазки для машин. Мне обещали собрать подробные об этом сведения и даже сообщить адрес той английской конторы, которая занимается покупкою этого масла. Как только получу эти сведения, так сообщу вам, а пока от души советую заняться этим делом, которое может обогатить вас».
— Ну, каково? — спрашивал Огородников, подбоченившись.
— А у тебя сейчас-то есть ли это масло?
— То-то и горе, что нет! А кабы было, так разве я пришел бы к тебе?
— Эх! — вскрикнул Фиолетов и даже пальцем прищелкнул.
— Ведь я наделал-то самую безделицу, — продолжал Огородников, — из любопытства только: что, мол, выйдет!.. Ходил, знаешь, по полю, увидал на траве орешки какие-то колючие, раскусил один, а там зернышки, точь-в-точь как в подсолнухах ядрышки… Я и давай набирать их.
— А много у нас травы-то этой?
— Травы-то?
— Да.
— Сколько хочешь!.. И по самым все негодным местам растет… Да чего! — в городе у нас, по улицам — и там не оберешься ее… А люди-то мимо ходят и не знают, что ногами золото топчут!..
— Что же ты теперь делать будешь? — допрашивал Фиолетов, расхаживая из угла в угол.
— Что делать-то? Масленку строить, вот что!
— А потом?
— А потом придет осень, накошу этой самой травы сколько вздумается, обмолочу ее, орешки оберу на своей дранке, а из ядер погоню масло… — И, ударив кулаком по столу, вскрикнул: — Эх! мне бы только годика два поработать, покамест еще никто этого дела не расчухал, покамест на траву эту никто внимания не обращает… А там, через два-то года, пускай другие наживаются!.. Ну, что же, дашь, что ли, денег?..
— А тебе много нужно? — спросил Фиолетов не без робости.
— Рублей двести…
Молодой человек даже руками всплеснул, — а Огородников не отстает.
Часа два пробеседовали наши приятели, и наконец беседа эта кончилась тем, что Фиолетов сбегал в питейный и купил на деньги Огородникова бутылку водки и какой-то колбасы. Водка подействовала, и молодой человек, выпивая рюмку за рюмкой, видимо делался сговорчивее.
— Только уж это как хочешь, — говорил он, — а уж двухсот рублей я тебе не дам… больно много!..
— Да ведь так же у тебя деньги-то лежат! без пользы…
— И пускай!.. небось, места не пролежат… Они у меня в укладочке, нарочно укладочку для них купил… Связал деньги пачечками и уложил рядом… А ты сколько мне процентов дашь?
— Не знаю, сколько ты положишь?..
— Я, брат, на далекий срок не дам…
— А на какой?
— На три месяца, — больше не дам…
— Да ведь в три-то месяца я не обернусь! — испуганно заметил Огородников. — Надо масленку выстроить, травы накосить, намолотить, масла наделать, продать его… По крайности — на полгода…
— Ни, ни, ни за что! — возразил Фиолетов.
— Ну, хоть на пять месяцев…
— Не дам…
— Да ты что? — рассердился наконец Огородников. — С ума, что ли, спятил?..
— Больше как на четыре месяца не дам — и то, чтобы проценты все вперед…
Огородников подумал немного, посчитал что-то на пальцах и сказал:
— Ну, ладно! На четыре, так на четыре…
— Только ты знай, — добавил Фиолетов, — что больше ста рублей я тебе не дам… У меня пачки там — все по сту…
— Ну, вот две и давай…
— Ни за что на свете!..
— Чучело гороховое! — урезонивал его Огородников. — Да ведь не пропадут же твои пачки, — назад получишь…
— Больше одной пачки не дам!.. Боюсь я…
— Чего же ты боишься?
— И сам не знаю… Понимаешь ли? — ведь это первый опыт, так сказать, первый шаг… Когда попривыкну, тогда, может, и робость пропадет… А теперь — и проценты взять хочется, и вместе с тем робею… Сердце даже замерло от страха.
Огородников плюнул, принялся ругать Фиолетова. Но все-таки дело кончилось тем, что Фиолетов более ста рублей дать ему не решился, и то с тем условием, чтобы расписка была написана на двести рублей и чтобы была засвидетельствована нотариусом.
— Зачем же в двести рублей, коли ты мне всего сто даешь?
— А это для того, чтобы помнил хорошенько, — бормотал юноша, — чтобы до суда не доводил.
— Ты этак больно скоро разбогатеешь…
— Заплати в срок — и не взыщу.
— А как взыщешь?
— Не беспокойся…
— Ну, а сколько же ты процентов возьмешь? — спросил Огородников.
— Процент уж известный — десять копеек с рубля.
— Да ведь это за год берут десять-то копеек!
— А я за четыре месяца.
Подумал, подумал Огородников и согласился. На следующий день они отправились в город к нотариусу.
VII
Огородников деятельно принялся за устройство масленки. Лесу купить было не на что, и порешил он устроить ее в земле. Работал Огородников без отдыха. Днем он был или на мельнице, или в кузнице; как только наступала ночь, — он принимался за свою масленку и все глубже и глубже уходил в недра своей горы.
— Тяжело, — приговаривал он, — но зато прочно будет!..
Поддерживаемый этой мыслью, он еще с большим рвением принимался за работу. Нередко приходила к нему на помощь и жена: она корзинами выносила вон камни и землю, выбитые мужем. Но работать ночью он ей не позволял.
— И днем поспеешь, — говорил он, — а ночью спи себе на здоровье!
Сам же Огородников отдыхал только после обеда да во время сумерек — между «собакой и волком», как говорят французы. Как только наступала ночь, он брал свой фонарь и отправлялся на работу в подземелье. Раз он как-то не уберегся, и камень, упавший сверху, ударил его так сильно по голове, что Огородников упал и с полчаса пролежал без памяти. Очнувшись, он ощупал рану и бросился к реке смывать запекшуюся кровь. С тех пор он стал осторожнее и, подперев потолок досками, принялся расширять стены. Точно какой-то сталактитовый грот выходила его масленка.
Само собою разумеется, что эти ночные работы породили в Сластухе бесконечные толки. Нарочно приезжал даже старшина, чтобы разведать о подземных стуках около усадьбы Огородникова. Но так и уехал, ничего не узнав.
Между тем работа быстро подвигалась вперед, росла не по дням, а по часам. Землянка была готова, потолок подведен, и началась выкладка печи. Фиолетов навещал его почти каждый день и, видя успешность работы, убеждался, что деньги его не пропадут. От Фиолетова же Огородников узнавал о сельских толках по поводу подземных стуков и, слушая об этом, еще более сокрушался о «темном человеке». В это самое время он получил от студента другое письмо, в котором тот сообщал ему о возможности сбывать масло прямо в Лондон. Письмо это еще более ободрило Огородникова. Не прошло недели, как на том самом месте, где слышались странные подземные звуки, к ужасу крестьян села Сластухи, вдруг выросла труба, из которой повалил черный дым. Масленка была готова. Тем временем наступил сентябрь. Огородников нанял в подмогу себе несколько рабочих и принялся с ними косить какой-то негодный бурьян, перевозить этот бурьян к себе в усадьбу, складывать его в ометы и затем обмолачивать. Застучали цепы, обмолачивавшие не хлебные зерна, а какие-то колючие шишки…
— Да ведь это он репьи молотит! — зашумело все село и единогласно порешило, что Огородников спятил с ума.
Сердобольные старушки принялись навещать Прасковью; ахали, хныкали и советовали ей свозить мужа к какому-то знахарю, пользовавшему от бешенства; почтенные старички начали побаиваться, как бы Огородников сдуру села не поджег. Даже батюшка о. Егорий раза два заглядывал в усадьбу Огородникова, на его чудное гумно, и, видя ометы обмолоченного репья, вздыхал и жалобно покачивал головой. Фиолетов же, тщательно скрывая секрет, козырем ходил по улице, шапку набок, руки в карманы, и только посмеивался, слушая толки взволновавшегося села.
Огородников, обмолотивши репье, перевеял его и принялся обдирать их на своей «чудной ветрянке». Теперь уже батраков своих он рассчитал и работал только сам-друг с женой.
— Ну, жена, — говорил он, — теперь помогай мужу!.. И твоя очередь подошла!
Работа кипела. Из колючих шишек получались зерна, весьма похожие на ядра подсолнечников. Зерна эти мешками переносились в масленку, поджаривались там, поступали под пресс — и получалось масло. Огородников торжествовал!.. Масла было вдоволь. Он наполнил им все имевшиеся у него ведра, кадушки, кадочки; наконец дошел до того, что некуда было сливать. Необходимо было приобрести бочонки, а денег не было, так как деньги, данные Фиолетовым, давно уже были израсходованы… Продать тоже было нечего, так как все лишнее, в том числе и лошадь, было уже продано. Оставалось снова обратиться к Фиолетову. Огородников так и сделал.
— Выручай! — кричал он, придя к нему и ставя на стол бутылку с водкой.
— Что такое?
— Масло совсем потопило меня!.. Посуду приходится покупать!..
— А «купишь-то уехал в Париж!» — подшутил Фиолетов.
— Верно! Все до копейки израсходовал.
— А много требуется? — спросил Фиолетов.
— С полсотни надо…
— Дать-то, пожалуй, я дам, — ответил Фиолетов, — только опять по-намеднишнему, чтобы все проценты вперед, расписку на сто рублей и чтобы отдать вместе с первыми.
— И опять в город? — спросил Огородников.
— Непременно.
Огородников сообразил, что все равно ему придется ехать за посудой в город, и потому тотчас же согласился на все условия. Ударили по рукам и на следующий же день отправились в путь. Только на этот раз Огородников вернулся из города не с пустой телегой, а с целым возом бочонков, окованных железными обручами.
— Уж не водку ли он из репьев гнать хочет! — кричали мужики, глядя на этот воз, и новые толки не замедлили пойти по селу!..
Трудно было разобраться в них и еще труднее добиться какого-нибудь смысла. Волостное начальство собралось даже однажды освидетельствовать «пещеры» Огородникова, чтобы разузнать, что творится в них, но Огородников не допустил их до этого осмотра. Хотели было произвести осмотр силой, с помощью приглашенных понятых, но выскочивший навстречу им из масленки Огородников с дубиной в руках привел их в такой ужас своим зверским видом, что все они разбежались. После этого толки еще более усилились. Одни стали говорить, что Огородников в «пещерах» своих занимается деланием фальшивой монеты; что монету отправляет в бочонках в Золотую Орду и получает оттуда кипы фальшивых ассигнаций. Другие, наоборот, опровергая толки о фальшивой монете, силились доказать, что Огородников продал свою душу черту и что, получив от него деньги, употребил эти деньги на выделку водки из репьев, которой дал название «репьевка»! Третьи же просто-напросто утверждали, что Огородников спятил с ума…
Думали даже довести до сведения начальства о загадочной жизни Огородникова… Но наступил ноябрь, пошли свадьбы, сговоры, подошел «храмовик» архистратига Михаила. Год был урожайный, и потому водка полилась широкой рекой. Мудрено ли, что среди этого разгула был совершенно забыт зарывшийся в свою гору Огородников!.. Вдруг следующее происшествие снова выдвинуло его на первый план, снова заставило заговорить о нем и всполошило на этот раз не только одну Сластуху, но даже и все окрестные села и деревни!..
Скоропостижно умерли крестьянские дети Матвей Воробьев и Екатерина Дружина!.. Прискакал становой, следователь, врач, вскрыли трупы и нашли, что желудки скоропостижно умерших были переполнены репейными зернами. Желудки отправили во врачебную управу, зерна репейника — в медицинский департамент; опечатали мельницу Огородникова и масленку; арестовали бочки, наполненные маслом, и сдали их кому-то на хранение, а самого Огородникова обязали о невыезде из села. Тщетно уверял обвиняемый, что масло его не ядовито; тщетно пил он его в присутствии следователя, тщетно ел целыми горстями зерна, — его никто не слушал. Было выяснено следствием, что умершие дети забрались тайком на мельницу, наелись там зерен и умерли. Смерть этих двух детей привела в такое озлобление крестьян села Сластухи, что они гурьбой бросились в усадьбу Огородникова и растерзали бы его на части, ежели бы в дело не вмешался сам становой. Он уговорил толпу успокоиться, разойтись и ждать законной кары… Огородников упал духом!.. В два-три дня он изменился до того, что страшно было взглянуть на него.
Немало повлияло все случившееся и на Фиолетова. Мысль, что деньги, данные им Огородникову, могут пропасть, что он не пополнит теперь выданных им полуторых пачек, захватывала ему дыхание. Он бросился в избу Огородникова, думая у него найти утешение; но Огородников сидел за столом, облокотившись на руку, и на все расспросы Фиолетова только и отвечал, что «человек он темный, что мозг его покрыт паршами и что темному человеку не след браться за умные дела!». Фиолетов бросился к батюшке и прибежал к нему бледный, растрепанный и с глазами полными слез.
— Что мне делать? — кричал он, падая в изнеможении на стул.
Батюшка перепугался даже.
— Что с тобой, Валерюшка? — вскрикнул он, всплеснув руками.
— Что мне делать?
— Да что такое?
— Думал было приумножить, а заместо того умалил…
— Но расскажи же, в чем дело…
— Только чем же я-то виноват? — волновался Фиолетов. — Я-то за что страдать должен?.. я-то тут при чем?..
Пришла матушка и вместе с мужем принялась сперва успокаивать взволнованного юношу, а затем расспрашивать и о причинах этого волнения.
— Только-то! — вскрикнул батюшка, узнав, в чем дело, и разразился самым добродушнейшим смехом.
Посмеялась немало и матушка.
— Да разве этого мало! — рассердился Фиолетов. — Чего же вам хотелось бы? чтобы я всех своих денег лишился и по миру пошел?
— Ах, ах, Валерюшка! — говорил батюшка, качая головой. — И не грешно это тебе?.. ах, ах!.. и кому же ты говоришь это? Мне, которому, умирая, поручил тебя отец твой… Ведь он — царство ему небесное! — просил меня соблюсти тебя!.. А ты мне вон какие вещи говоришь…
— Так вот и соблюдите! — ответил Фиолетов.
— И соблюду, Валерюшка, соблюду! Предупреждал я тебя, что приятель недобрый человек… Только ты меня не послушал, своим умом жить захотел… А какой ум у вас, у молодых-то!..
Фиолетов даже вскочил с места от этой нотации.
— А ты не горячись, Валерюшка, — успокаивал его батюшка, — не горячись!.. сядь, сядь!.. Ты сядешь — и я с тобой посижу… Посидим и поговорим… — Потом, обратясь к матушке, все время с сожалением смотревшей на Фиолетова, прибавил: — А ты, мать, самоварчик нам согрей да чайком попои нас… За чайком-то, может, и придумаем, как нам с Валерюшкой из воды сухими выбраться!..
Только тогда, когда на землю спустилась густая и темная ноябрьская ночь, Фиолетов покончил свои переговоры с батюшкой и отправился домой. На этот раз он имел уже какой-то особенно торжествующий вид. Видно было, что он не только успокоился, но и набрался даже бодрости, энергии… Весело посвистывал он, идя по грязной улице.
VIII
Прошло с неделю. Огородников все еще не мог опомниться от разразившегося над ним бедствия. Мрачный и угрюмый, бродил он по своей усадьбе и молча останавливался при виде наложенных красных печатей. На него словно какой-то столбняк находил! Упрется, бывало, глазами в эти печати да так и стоит перед ними, как окаменелый… Он даже не мигал в это время!.. А то вдруг — пропадет куда-то дня на два, на три!..
Исходил он за это время бог знает сколько верст! Ходил по полям, по лесам, и только одна Амалатка всюду следовала за ним… А между тем приближение зимы давало уже себя знать. Морозы давно сковали Хопер и обнажили лес. Холодный, пронизывающий ветер уныло свистал в деревьях и срывал с них последние пожелтевшие листы. Свинцовые тучи заволакивали небо и несколько раз уже запорошивали землю снегом… Но проглянет солнце, — и снежные порошинки растают. Ночи превратились в целую вечность. Пробовал, бывало, Огородников по «узерку»[4] за зайцами поохотиться… Взял свою винтовку, свистнул Амалатку и пошел. Он убил одного зайца, принес его домой и больше на охоту не ходил… Пробовал было вентеря ставить — и то же самое… сходил один раз — и довольно! Все словно валилось у него из рук, и не было никакого желания приняться за какое-либо дело. Приходили несколько раз мужики с просьбою лошадей подковать; но он отзовется недосугом и уйдет из кузницы. Он даже есть почти перестал. Прасковья и щей наварит ему, и картошки нажарит, и грибков, и браги на стол поставит, а он только попробует чего-нибудь — и уйдет на печати смотреть.
Бродя по окрестностям, он как-то нечаянно попал на кладбище. Оно было в поле, далеко от села. Ходил он по этому кладбищу и вдруг наткнулся на свежую могилку. Он остановился над ней…
— Должно, здесь закопали, — подумал он. — А ну, как ежели и взаправду они от моих зерен померли! — мелькнуло у него в голове, и, круто повернувшись, он чуть не бегом бросился в поле!
Вскоре после этого он встретил как-то мать одного из умерших. При виде ее он сперва бежать от нее хотел, но раздумал и остановился.
— Агафья! — крикнул он и замахал руками. Та тоже остановилась.
— Слушай, Агафьюшка, — проговорил он голосом, полным вопля, — ты на меня не печалься, сердечная! не повинен я тут ничем… Вот те Христос — не повинен! сам ел эти зерна, — никакой ядовитости нет…
А несчастная мать осыпала его проклятиями и отошла прочь. В голову его опять закралось подозрение, что он действительный виновник этих двух смертей…
— Только и то надо сказать, — утешал он себя, — что человек я темный!
Огородников даже сна лишился… Днем еще туда-сюда, — приляжет, бывало, уснет немного, а едва наступала ночь, как с нею вместе являлась щемящая тоска. Ляжет — и тотчас же вскочит… И так-таки до самого утра бродил он бог знает где.
Однажды вечером он вздумал зайти к Фиолетову и хоть с ним отвести душу. Он купил полштофа водки и, придя к Фиолетову, молча сел за стол.
— Уж не за деньгами ли? — нахально спросил его молодой человек.
— Нет, — отвечал Огородников, — так… поговорить пришел… Тоска, брат, меня заела.
— Напрасно пожаловал, потому что я теперь спать ложусь… Да и вообще с такими людьми я и днем-то разговаривать не желаю…
И он указал рукою на дверь…
— Послушай, — проговорил Огородников, — ведь деньги твои не пропадут… Это я, точно, всего лишился, а тебе-то какая печаль?.. За что же ты гонишь-то меня?..
Но Фиолетов стоял и продолжал указывать на дверь…
Огородников молча смотрел на него и молча же вышел вон.
Выйдя на улицу, он один выпил всю водку и все-таки не охмелел! Теперь он действительно походил на зверя… Так рыщет только голодный волк, когда жалобным воем изливает свою тоску!..
В эти-то тяжкие минуты Огородников получил еще одно письмо от студента. В письме этом студент сообщал ему собранные им подробности по поводу сбыта масла, адрес агента, покупающего это масло, его условия, — и вместе с тем удивлялся молчанию Огородникова. «Я не понимаю, что с вами сделалось, почтеннейший Иван Игнатьич, — писал он, — хоть бы строчку написали! Уж не раздумали ли вы заняться этим делом? Ежели это так, то напрасно!.. Повторяю вам, что предприятие ваше может дать вам громадный барыш!»
Письмо это оживило Огородникова. Он тотчас же отправился в город к следователю. Но, придя к следователю, он опять как-то оробел, прислонился к притолке и заговорил каким-то не своим, а плаксивым тоном. Он даже чувствовал, что это не его голос, откашливался, старался переменить на свой, обыкновенный, и все-таки никак не мог. «Так уж надо, видно!» — подумал и заговорил робко:
— Я к вашей милости, ваше высокоблагородие…
— Что такое? — спросил следователь.
— Явите божескую милость… Теперича я вот из Москвы письмо получил… извольте почитать.
И он дрожавшими руками подал следователю письмо.
— Дозвольте мне взять масло, в Москву отправить…
— Это ты еще в Москву-то отправить хочешь!.. — вскрикнул следователь.
— Ваше высокоблагородие, — молил Огородников, — никакой в нем ядовитости нет…
— Чудак ты, братец! — перебил его следователь. — Масло арестовано, а ты его в Москву отправлять хочешь!.. Подожди, братец, придет ответ… Нельзя же без ответа… Надо ждать, что скажет врачебная управа, медицинский департамент…
— Никакой нет ядовитости!.. — ныл Огородников.
Но, как он ни ныл, а все-таки нытье его кончилось ничем… И опять он сделался хуже мокрой тряпки… Вспыхнула было надежда, как вспыхивает потухающий в поле огонек, — и опять все замерло… Огородников только руками развел и побрел домой. А дома ждала его новая беда.
Во время его отсутствия была вручена Прасковье повестка от мирового. Огородников прочитал повестку и узнал, что завтра он вызывается в суд по делу о взыскании с него Фиолетовым по двум распискам трехсот рублей. Огородников ахнул и побежал к Фиолетову. Ночь была темная, лил дождь… Огородников шлепал ногами по грязи и соображал план своих действий. «Приду к нему, — думал он, — и спрошу его: есть ли в тебе душа человеческая? ведь ты только для верности расписки-то вдвое написал…»
Но привести этот план в исполнение ему не пришлось: Фиолетов еще с утра уехал к мировому. Огородников хотел было переночевать и с рассветом отправиться по вызову, но почему-то раздумал и пошел прямо в суд… Он шел всю ночь и в камеру судьи явился весь мокрый и перепачканный грязью; даже лица его нельзя было рассмотреть! Чистенький, приглаженный и припомаженный Фиолетов был уже там. Он сидел на скамье и, в ожидании прихода судьи, молча посматривал в окошко. Увидав его, Огородников, словно выпачканный в грязи медведь на задних лапах, направился было к нему и только было собрался спросить его: «Есть ли в тебе душа человеческая»!) как в камеру вошел судья, и медведь молча опустился на скамью.
Когда судья обратился к Огородникову и, предъявив ему расписки, спросил, признает ли он их? — Огородников как-то задумался, запнулся, хотел что-то сказать, но, увидав перепуганное бледное лицо юноши, а пуще всего дрожавшие его руки и ноги, улыбнулся и объявил:
— Точно так-с, мои!
Когда слова эти были сказаны, Фиолетов чуть не подпрыгнул от радости. В ту же секунду он ободрился, приосанился и стал просить о немедленном взыскании денег.
— Помилуйте, господин судья, — бормотал он, поминутно поправляя свою прическу, — этот самый Огородников разорил меня… После смерти родителя я кое-что продал, капиталец маленький скопил, а он меня пьяным напоил и выманил эти самые деньги… Он обольстил меня, что какое-то масло будет выделывать, деньги большие получать, а заместо того от этого масла люди дохнуть стали… Теперь у него опечатали все…
— Вы чего же хотите-то? — остановил его судья.
— Хочу, то есть прошу, как законы повелевают: предварительного исполнения о выдаче мне исполнительного листа и о взыскании за ведение дела и судебных издержек… Он пьяным меня напоил…
— Хорошо, садитесь! — перебил судья и принялся писать.
Прослушав определение судьи, Огородников молча вышел из камеры, молча надел шапку и опять-таки пешком пошел домой. На полдороге его обогнал Фиолетов, ехавший вместе с батюшкой. Дождь лил как из ведра, и потому оба они сидели, съежившись, под огромным зонтом. Когда тележка поравнялась с Огородниковым, он посторонился и диким голосом крикнул Фиолетову:
— Есть ли в тебе душа человеческая?..
Но Фиолетов словно не слыхал этого крика.
IX
Неделю спустя выпал такой снег, что сразу на пол-аршина[5] покрыл всю землю. Шел он ночью, тихо, большими хлопьями и пушистым покрывалом лег на непролазную грязь. День был ясный; ярко светило солнце. Пристукнул легонький морозец, и чумазую землю нельзя было узнать. Деревья и кусты запушились легким инеем; запрыгал по их веткам краснобрюхий снегирь, робкий заяц принялся печатать свои следы. Занесло снегом и усадьбу Огородникова. Пушистый первый снег покрыл ее всю своим белым пухом, и даже следа не было к ней, словно никто и не жил в этой усадьбе… Только горностай пробежал и цепочкой вытянул след свой мимо самой трубы злосчастной масленки. Любо было смотреть на этот роскошный девственный снег, не потоптанный еще человеческой ногой, не загрязненный еще ни единым пятнышком. Только лучи солнца играли на нем мильонами алмазов и радужным блеском своим резали не присмотревшиеся еще к этому блеску глаза. Отворил Огородников дверь своей хаты и невольно остановился, пораженный красотою этой картины. Он даже не перешагнул через порог, боясь потоптать и помять этот снег, и даже толкнул ногой Амалатку, боясь, как бы она не выскочила наружу. Не было ни малейшего ветра… Казалось, что и он притаил свое дыхание, чтобы не поколебать эту пушистую белую поверхность…
Но недолго этот снег оставался нетронутым.
Его потоптал и помял приехавший в тот же день к Огородникову, вместе с Фиолетовым и старостой, судебный пристав. Он приехал на тройке, с бубенчиками и колокольчиками, в больших рогожных санях, в дохе, мохнатой шапке, и в одну минуту всю белизну снега перепачкал грязью. Везде, по всей усадьбе он перетоптал этот снег. Он перетоптал его вокруг мельницы, вокруг кузницы, вокруг масленки; проложил целые дороги от одного строения к другому… Вся свежая красота мгновенно исчезла.
Судебный пристав, по иску Фиолетова, описал мельницу, весь кузнечный инструмент, винтовку, телку и штук пять поросят. Описав все это и поручив сельскому старосте охранение описанного, он объявил Огородникову, что если он, Огородников, не уплатит Фиолетову триста рублей по двум распискам, тридцати рублей за ведение дела, а ему, приставу, пятнадцати рублей прогонных и за произведение описи, то он, пристав, все описанное продаст с аукционного торга. Объявив, это, он уехал.
— Словно табуном истолочили! — ворчал Огородников, глядя на смешанный с грязью снег. Но, вспомнив все случившееся, развел руками и немощно уронил их на полы своего полушубка…
— Ах! — вырвался болезненный стон из груди его, и слезы покатились по его смуглому лицу.
Денег Огородников, конечно, не уплатил, и торги были назначены.
На торги собрались чуть ли не все жители села Сластухи, в том числе и батюшка, о. Егорий, в сопровождении Фиолетова. Когда пристав приступил к торгу и стал продавать телку, то Прасковья схватила ухват и с диким воплем ворвалась в избу защищать свое добро; но Огородников отнял у нее ухват, приказал замолчать, и баба мигом присмирела. Она уселась в угол, но не могла подавить грудного вопля.
Стали продавать мельницу, и она осталась за батюшкой. Он даже ахнул от удивления, когда пристав объявил об этом.
— Вот те, бабушка, и Юрьев день! — вскрикнул он, ухватив себя за бороду. — Что я теперь с нею делать-то буду!.. Что я, мельник, что ли? Я к ней приступиться не сумею…
— Небось, сумеешь! — подшутил кто-то.
— Я пришел-то сюда скуки ради, а заместо того вон что вышло!
Однако батюшка выложил на стол деньги и подвинул их приставу. После мельницы принялись за кузнечный инструмент. Тут выступил какой-то «тархан»[6], приехавший из города, побледнел как-то, прикусил губу и стал накидывать такую цену, что торговавшиеся только руками замахали и отступились. Инструмент остался за тарханом. Он даже плюнул с досады.
— Этих укционов нет хуже! — ворчал он, собирая инструмент и тщательно укладывая его в приготовленную рогожу. — Завсегда такой дряни накупишь, что опосля не знаешь, куда и деваться с нею.
Точно так же жаловались и остальные покупщики. Только один Фиолетов, купивший винтовку за три рубля, не мог скрыть по молодости лет своего восторга.
— Вот это так штука! — кричал он, любуясь винтовкой. — Уж так-то бьет, что только удивляться надо. — И, обратись к стоявшему поодаль Огородникову, прибавил: — Помнишь, Иван Игнатьевич, как ты в те поры, на Шуваловской-то степи, дрофу смахнул!.. Сажен в двести, никак… И хоть бы ногой дрыгнула… Так прямо в голову и залепил!..
Но Огородников хоть бы слово сказал!.. Когда все проданное было растащено, а мельница свезена и поставлена на выгоне неподалеку от церкви, Огородников словно подломился и рухнулся в постель. Сперва его знобить стало, дня два все знобило, а потом сделался такой жар, что он весь как бы огнем горел. Жена перепугалась и бросилась к фельдшеру. Фельдшер все расспрашивал Прасковью, «не обожрался ли Огородников своими репьями»; спрашивал о том же самого Огородникова, но так как последний оказался в беспамятстве и все бредил про свое масло, то фельдшер словно уверился в своем предположении и дал больному рвотного. Рвало Огородникова дня два, а когда перестало рвать и фельдшер убедился, что никаких репьев в желудке не было, он обложил его горчишниками, а потом перестал ходить. Прасковья подождала его дня два, а на третий опять побежала к фельдшеру и стала просить, чтобы он дал больному еще какого-нибудь «снадобья». Но фельдшер отказался.
— Его, матушка, лечить нельзя, — объявил он решительно, — кабы он в своем разуме был, другое дело! А то он без памяти и какая в нем болезнь сидит, никак невозможно узнать.
Прасковья бросилась к доктору в город… Но доктор даже рассердился на нее.
— Ах, голубушка! — вскрикнул он. — Мало ли по деревням мужиков больных валяется!.. Невозможно же к каждому из них ездить!.. К фельдшеру, голубушка, ступай, к фельдшеру… Ему там сподручнее… а мне невозможно…
X
Целый месяц Огородников пролежал в беспамятстве и только изредка приходил в себя, и то на самое короткое время. В бреду он все говорил про какого-то темного человека… А то вдруг вспоминал о Кавказе, Кахетии, каких-то виноградниках… И тогда глаза его словно прояснялись, губы его складывались в счастливую улыбку, и он принимался восхищаться этими виноградниками. Бывало, Прасковья подаст ему воды напиться, а он пьет эту воду и смакует, приговаривая:
— Ничего, вино доброе… доброе вино… не перебродило еще, а вот перебродит, так еще лучше будет!..
А жена слушает и не понимает, про какое такое вино говорит он.
— Это вода, Иван Игнатьич! — заметит она, бывало…
А он рассердится, назовет ее дурой, скажет, что это настоящее кахетинское вино, и даже назовет, какое именно. Иногда он бредил и Фиолетовым и тогда как будто бы вступал с ним в разговор. «Дурак ты, — говорил он, — а все-таки укладочку свою скоро сотенными пачками набьешь!» Раз он пришел в такое бешенство, что чуть было не зарезал ножом жену. «Ты обманула меня, — кричал он, схватив ее за горло и замахиваясь ножом, — сказывай, кто твой полюбовник?» Бог знает, чем кончился бы этот припадок, если бы Огородников, обессиленный болезнью, не выронил из рук ножа и не упал бы на свою постель.
Только месяц спустя болезнь начала уступать сильному организму. Огородников стал быстро поправляться… Когда, оправившись, он в первый раз вышел на воздух, он опять увидал перед собою белую снежную равнину, точь-в-точь как и тогда, когда выпал первый снег. Только теперь снег не был так пушист и мягок, как в то время. От порога избы бежала тропинка, спускалась к реке, пересекала ее и терялась в сугробах леса… Лес этот стоял словно окутанный хлопьями ваты, и при малейшем шелесте ветра хлопья эти неслышно и мягко падали вниз. Огородников тотчас же догадался, что тропинка была пробита Прасковьей и что по тропе этой она носила ему воду и топливо. Кроме этой тропы, к усадьбе Огородникова не было ни малейшего следа. Он посмотрел в сторону села. — нетронутый снег белой скатертью раскидывался на необозримое пространство… Только там, вдали, где пролегала большая дорога, торчало несколько занесенных снегом соломенных ветел!.. Посмотрел Огородников на то место, где когда-то возвышалась его мельница, — и там та же гладкая, снежная равнина!.. Посмотрел на все это Огородников и молча вернулся в избу.
Поправлялся он быстро, не по дням, а по часам. Точно так же не по дням, а по часам он становился задумчивее и задумчивее. Сидит, бывало, повеся голову, и все о чем-то думает. Прасковья боялась даже заговорить с ним и только робко поглядывала на него… Взглянет и сама же испугается чего-то! А он все сидит опустя голову, со сдвинутыми бровями, и все что-то соображал… Поведет, бывало, глазами из угла в угол и опять уткнет их в пол. Даже Амалатка и та присмирела, словно побаивалась чего-то!.. Забьется, бывало, под лавку, да и смотрит оттуда своими умными глазами на своего хозяина!..
Проснувшись однажды, Огородников быстро вскочил с постели, умылся наскоро, надел на себя коротенький полушубок, подпоясался, взял шапку и свистнул Амалатку, направляясь к двери.
— Ты куда это, Иван Игнатьевич? — спросила робко жена.
— В город! — ответил Огородников и вышел из избы.
Чтобы достигнуть большой дороги, ему пришлось чуть не по пояс лезть по сугробу. Амалатка прыгала рядом с ним и после каждого прыжка по уши уходила в рыхлый снег… Огородников даже рассмеялся, глядя на эти отчаянные прыжки.
— Вали, вали! — кричал он. — Прокладывай дорогу!.. Ничего!.. Коли люди забыли про нас, то ведь мы и сами проложим!..
Огородников шел в город с целью узнать: не получил ли следователь ответа на свои запросы?
Придя к следователю, он на этот раз уже не прислонялся к притолке и говорил не плаксивым тоном, а собственным своим голосом, каким когда-то говорил прежде. Видно было но всему, что Огородников как-то приободрился, приосанился и, задумав что-то, решился смело идти к цели.
— Не получали ничего? — спросил он следователя.
— Ничего! — отвечал тот.
— А неизвестно, когда придут эти ответы?
— Неизвестно.
— Стало быть, мне и ходить нечего?
— Конечно, нечего!.. Придет ответ, — так дам знать…
— Такс…
И он вышел вон.
Домой он шел быстро, словно торопился куда-то, и делал такие громадные шаги, что Амалатка даже язык высунула… Пришел он к обеду, поел немного, прилег, а часам к двум дня опять вскочил и, обратись к жене, спросил:
— А где мои суконные штаны?
— Прибраны! — ответила та.
— А валенки длинные?
— И валенки то же самое.
— Достань-ка их.
И когда штаны и валенки были принесены, Огородников начал поспешно одеваться.
— Ты куда это, Иван Игнатьич? — спросила робко Прасковья, удивленная, что муж так тепло одевается.
— В город! — ответил он резко.
— Да ведь ты сейчас из города!..
— А теперь опять.
Прасковья замолчала, но, видимо, не верила словам мужа.
А тот продолжал молча свое дело. Он натянул на себя суконные штаны, две пары шерстяных чулок, валенки; поверх рубахи надел овчинную коротышку, намотал вокруг шеи суконный шарф, а затем уже стал натягивать полушубок.
— Иван Игнатьич, — шептала жена, сдерживая рыдания, — неправду ты говоришь мне!..
— Правду! — оборвал Огородников.
И Прасковья опять замолчала. Выскочила Амалатка и принялась юлить вокруг Огородникова.
— Отрежь-ка хлеба! — приказал он жене. Та отрезала.
— В мешок положи.
— Иван Игнатьич! — взвыла та.
— Делай, что приказывают.
Прасковья проглотила слезы, положила краюху в небольшой холстинный мешок и подала ее мужу. Тот заткнул мешок за кушак, стал перед божницей и, крестясь, начал делать земные поклоны.
— Иван Игнатьевич! — вскрикнула опять Прасковья. Но тот перебил ее.
— А теперь, — проговорил он, — прощай!..
Жена упала ему в ноги… Он поднял ее и крепко обнял.
— Нет! — кричала Прасковья, вырываясь и не сдерживая уже своих рыданий. — Не пущу я тебя!.. Или ты оставайся со мной, или меня бери!.. Я пойду, куда хочешь… на край света… А одна я не останусь… Будет с меня! Будет и того, что я целых пятнадцать годов прожила без тебя… А теперь не останусь… Бей меня, на части терзай, а куда ты — туда и я.
— Говорят тебе, в город иду…
— Нет! — кричала Прасковья. — Нет, неправда!
— В город…
— Не верю я тебе… хоть убей, не верю!..
Но Огородников крикнул на жену, топнул ногой, и та замолчала. Он присел на лавку и тяжело дышал, словно собирался с силами, словно собирался подавить охватившее его вдруг волнение… Наконец он встал и, снова подойдя к жене, положил ей руку на плечо.
— Слушай, Паша, — говорил он дрожавшим голосом, — не печалуйся… Я скоро приду… право, скоро… А теперь, прощай!..
И, крепко обняв жену, быстро выскочил за дверь.
А Прасковья упала на стол, и вопль, раздирающий душу, огласил избу… Так плакать может только русская баба, умеющая в то же время и молча терпеть!..
XI
Полчаса спустя Огородников вместе со своей Амалаткой был уже в квартире Фиолетова.
— Ну, приятель! — крикнул он, бросая шапку на стол. — Я с тобой рассчитался, долг свой тебе уплатил… Теперь за тобой очередь!
— То есть как это? — вскрикнул Фиолетов, вскакивая с места и с ужасом смотря на грозную фигуру Огородникова.
Несчастный юноша даже и не ожидал этого посещения.
— А нешто ты забыл, — проговорил Огородников, садясь на стул, — что за тобой полтораста рублей моих денег осталось?
— Я у тебя не брал!
— Нет, взял!
— Ты мне должен был триста, — я их и получил.
— Врешь! — крикнул Огородников и ударил по столу кулаком.
— А нотариус-то! — перебил его Фиолетов.
— Врешь! — снова крикнул Огородников и на этот раз такой метнул взгляд на Фиолетова, что тот сразу опешил.
— Что же это такое значит? — чуть не заплакал молодой человек.
— А то и значит, что я свои кровные деньги обратно получить желаю.
— Ну, уж это, брат, дудки! — вскрикнул Фиолетов и, собрав всю свою храбрость, ударил кулаком по столу. Но, заметив, что Огородников молча встал, подошел к двери и запер ее на крюк, он моментально присмирел, и мертвая бледность покрыла его лицо.
— Ты это что ж? — спросил он совершенно уже упавшим голосом.
— А вот дверь запираю, — проговорил Огородников, — не вошел бы кто…
— Так ты грабить пришел…
— Я не грабитель…
— Смотри! я кричать буду…
Но Огородников накинулся на Фиолетова и схватил его за горло.
— Что ты делаешь! — прохрипел тот.
— А то, что таким негодяям, как ты, на белом свете жить не следует… душить их надо…
Фиолетов хотел было крикнуть, но Огородников быстро опрокинул его на пол и наступил ему на грудь коленкой.
— Сказывай, где деньги! — кричал он, задыхаясь от гнева и с пеной у рта. — Я не шутки шутить пришел… Не дай мне человеческой кровью своих рук перепачкать… Я разорву тебя… Сказывай, где деньги…
И когда Фиолетов объявил ему, что деньги в шкатулке под кроватью, Огородников подтащил его к кровати, нагнулся и, все еще держа его за горло, достал шкатулку.
— Ключи! — крикнул он.
И, взяв поданный ключ, отпер левой рукой шкатулку, отсчитал сто пятьдесят рублей и засунул их в карман. Только тогда он выпустил помертвевшего от ужаса Фиолетова.
— А теперь, — проговорил Огородников, весь трясясь от гнева и вынимая из кармана трехрублевую ассигнацию, — получай с меня три рубля: беру свою винтовку…
И, сняв со стены винтовку, он перекинул ее через плечо и вышел вон.
А на дворе тем временем успело уже смеркнуться и метель бушевала страшная!.. Но метель эта не испугала Огородникова. Выйдя на улицу, он вынул из кармана деньги, достал кожаный кисет, висевший у него на груди, переложил в него деньги и, закурив трубку, зашагал по улице. Но зашагал он не по направлению к своей хате, а совершенно в противоположную сторону. Пока он шел улицей, можно было рассмотреть еще то избу, то сарай какой-нибудь, то плетень; но когда он очутился на выгоне, — перед ним закипел такой буран, что сразу все исчезло.
— Ого, да метель-то заправская! — проворчал он и, надвинув шапку, пошел дальше…
В эту же страшную ночь возвращался и батюшка о. Егорий, ездивший за чем-то на станцию железной дороги. Ехал он один, без работника, в одну лошадку, на маленьких санках. Метель застала его на полпути; сбившись с дороги, разъезжал он по необозримой степи, ясно сознавая, что он кружится на одном и том же месте. Порывистый ветер хлестал его со всех сторон, поднимал целые облака снега, крутил им, разметывал и воздвигал снежные курганы. Ветер то разливался диким воем или резким свистом, то вдруг стихал, падал… Все затихало, умолкало, но вдруг налетал вихорь, другой, третий, и снова снежные облака крутились в воздухе! Ночь была страшная!
Ничего нет мудреного, что в такую непогодь батюшкина лошадка вскоре выбилась из сил, сам батюшка страшно перетрусил и не знал, что ему делать. Он поминутно выскакивал из саней, желая ногами ощупать дорогу, но каждый раз чуть не по пояс тонул в снегу. Он ясно сознавал всю беспомощность своего положения. Холод пронизывал его… Ни дерева, ни вехи, ничего не видно!.. Только одни снежные вихри, только одно завывание ветра!.. Тщетно силился батюшка разглядеть где-нибудь вдали хоть стог, чтобы зарыться в него и укрыться от стужи, — кругом только бушевала вьюга, которой не предвиделось и конца… Между тем о. Егорий чувствовал, что начинает уже коченеть, что силы его покидают, что сердце отказывается работать и зловещий сон осиливает и гнетет его…
Вдруг возле самых саней мелькнуло что-то черное, что-то шарахнулось в сторону, завизжало, залаяло, а вслед за лаем словно из сугроба выросла черная, громадная фигура человека. Это был Огородников.
— Что за человек? — загремел он. — Жив али нет?
— Жив! — простонал батюшка едва слышно.
— Страшно, а? — прогремел голос.
— Страшно, — шептал полузамерзший священник.
Огородников пригнулся к саням, приблизив свое лицо к лицу о. Егория, и, узнав его, закричал:
— А, да это ты!..
— Я, Иван Игнатьич! — ответил, в свою очередь, батюшка. — Выручи! — умолял он. — Спаси!..
— А! выручи теперь! — гремел Огородников. — Нет, мерзни!..
И, дико захохотав, отошел от саней.
— Иван Игнатьич! — продолжал батюшка голосом, переходившим в вопль. — Заставь за себя вечно бога молить… Иван Игнатьич! вернись, родимый!.. Не дай умереть без покаяния!.. Замерзну ведь я… замерзну!..
Но только хохот был ему ответом. Однако минуты две спустя Огородников снова показался. Он быстро ввалился в сани и, взяв в руки вожжи, крикнул:
— Ну, Амалатка, выручай!
Амалатка бросилась вперед. Полчаса спустя батюшка увидал перед собою что-то черное, возвышавшееся наподобие башни.
— Ну, — крикнул Огородников, выскакивая из саней и отряхивая с себя хлопья снега, — вот и мельница твоя!.. Ступай!.. А теперь прощай!
Сказав это, он быстро повернулся и пошел назад, в это снежное, бушевавшее вихрями пространство.
— Куда ты! куда ты! — кричал батюшка. — Замерзнешь, вернись!
Но ответа не было. Снежный буран закрутился, застонал… Налетел вихрь, засвистал в крыльях мельницы, сорвал ворота с петель и отбросил их в сторону, чуть не опрокинул лошадь с санями и буйным полетом помчался по необозримой, кипевшей снегом степи!.. И опять небо слилось с землею.
Огородников пропал без вести.
Прасковья бросилась искать его, обегала все соседние села и деревни, побывала в городе у следователя; но все ее поиски остались напрасными. Огородников словно в воду канул! Батюшка передал ей о своей встрече с ним в степи, и бедная женщина впала в еще большее отчаяние. Она начала рыскать по полям, по лесам, но и там ничего не открыла. А сластушинские крестьяне глядели на бабу и зубоскалили.
— Ну, чего мечется-то, — говорили они, — поди, давно уже с своей другой женой сидит!..
И опять по селу пошли разнообразные толки. Одни говорили, что он отправился в Москву, другие — на Кавказ; третьи, что Огородников сделался атаманом разбойников и грабит проезжих по дорогам. Фиолетов рассказал, как Огородников перед своим уходом ворвался к нему на квартиру, душил его, ограбил и, вооружившись винтовкой, скрылся. А недели две спустя нашли какого-то купца убитым. Купец был найден в небольшом лесочке, неподалеку от большой дороги. Тысяч десять денег, говорят, было с ним, но не оказалось ни денег, ни лошадей, ни кучера, ни повозки.
— Зверь он, так зверь и есть! — говорил Фиолетов про Огородникова.
— Каторжный! — поддакивал кабатчик.
И все порешили, что виновник этого зверского убийства — Огородников.
А время шло да шло. Миновали рождественские праздники. На праздники народ наряжался медведями, козлами, поводильщиками[7]. На Крещенье сходили на иордань с крестным ходом. День выдался ясный, морозный, снег так и скрипел под ногами. Тем не менее почти все, наряжавшиеся во время святок, окунались в воду и стремглав бежали домой. Отпраздновали честь честью и широкую масленицу. Кабатчик даже ледяную гору устроил возле своего кабака, и все село с утра до ночи каталось с этой горы. В чистый понедельник полоскали рты водкой и, выпарившись в бане, принялись за поклоны да за «очищение совести». Уныло звонил колокол на колокольне.
Фиолетов успел уже пристроиться. Он получил в городе место регента и теперь управляет хором в соборе. Церковный староста положил ему большое жалованье, да, кроме того, в виде поощрения сшил ему щегольскую пару из тонкого сукна и подарил, сверх того, часы с цепочкой. В этой паре завитой и напомаженный Фиолетов стоит теперь на клиросе и, управляя хором, делает руками самые вычурные жесты. Это, разумеется, не мешает ему поглядывать на молодых купеческих дочек, рисоваться перед ними, строить им глазки и увлекать более богатых невест. Кроме жалованья, он имеет хороший доход от свадеб, похорон и концертов. Он значительно уже увеличил количество своих пачек и теперь дает денег не под расписки, а только под залог ценных вещей, на короткие сроки и за большие проценты.
Тем же великим постом Прасковья получила от следователя повестку. Она сходила с этой повесткой в «волостную» и там узнала, что следователь вызывает к себе Ивана Игнатьева. Женщина пошла в город и объявила следователю, что ее муж пропал без вести. Следователь удивился, так как Огородников обязан был подпиской никуда не отлучаться. Тем не менее следователь выдал ей копии с полученных им ответов из медицинского департамента и врачебного отделения. Первый сообщал, что зерна происходят от растения, известного в ботанике под названием «ксантиум струмариум»[8], а второе, что во внутренностях скоропостижно умерших крестьянских детей Воробьева и Дружиной как органических, так и неорганических ядов не открыто.
Баба похныкала над этими бумагами, завернула их в платок и положила под иконы.
С наступлением весны, когда стаял снег, произошло новое убийство: найден был какой-то портной с разможженным вдребезги черепом.
— Огородников! — закричали все. — Его дело!
— Зверь! — кричал кабатчик.
— Разбойник! — вторил лавочник.
Но напрасно… Неделю спустя верстах в трех от станции железной дороги в небольшом овражке был найден чей-то труп, сильно разложившийся, наполовину занесенный илом, а возле него — труп собаки.
Это был Огородников и Амалатка.
Следствием было выяснено, что он погиб в ту самую метель, от которой спас заблудившегося о. Егория… Куда направлялся Огородников, осталось неизвестным…
1885[9]
Примечания
1
Регент (от лат. regens — правящий) — руководитель хора, преимущественно церковного.
(обратно)2
Карбованец — серебряный рубль. Название было дано из-за нарезки (укр. карбов) на ребре монеты.
(обратно)3
Ктитор — в православной церкви староста, избранный приходской общиной
(обратно)4
Узерка — охота на зайцев поздней осенью до выпадения снега («по черностопу»), когда зверек отыскивается не по следу, а высматривается (узревается) на лежке.
(обратно)5
Аршин — мера длины, равная 16 вершкам (71,12 см).
(обратно)6
Тархан (обл.) — скупщик по деревням холста, льна, пеньки, шкур, щетины и пр., торговец мелочным товаром и меняла.
(обратно)7
Поводильщик — человек, водивший и демонстрировавший дрессированных зверей, главным образом медведей.
(обратно)8
«Ксантиум струмариум» — овечий репейник, или дурнишник, род однолетних трав семейства сложноцветных. Сорняк. В семенах содержится масло.
(обратно)9
Впервые — Новь, 1885, т. 2, № 5, с. 72–99.
Печатается по: Салов И. А. Забытые картинки. М., 1897, с. 46–113.
(обратно)
Комментарии к книге «Иван Огородников», Илья Александрович Салов
Всего 0 комментариев