I
Утромъ купецъ Иванъ Денисовичъ Шелкаевъ, уходя изъ своей квартиры на Пескахъ, говорилъ провожавшей его женѣ:
— О переписи я вамъ уже толковалъ…
Та тотчасъ-же сдѣлала кислое лицо и отвѣчала:
— Да, да… Это ужасти что такое!.. Какіе нынче порядки!..
— Ну, закудахтала, закудахтала! Чего-жъ тутъ кудахтать-то! — остановилъ ее Шелкаевъ, надѣвая шубу. — Страшнаго тутъ ничего нѣтъ.
— Ну, вотъ, поди-жъ ты! А я ужъ два раза сны страшные видѣла.
— Брось. Мы по окончаніи года счетъ лавки дѣлаемъ, такъ надо-же и насъ самихъ сосчитать. Такъ вотъ… О переписи я уже говорилъ…. Самая перепись 28 числа въ будущій вторникъ будетъ.
— Я не изъ-за этого. А вотъ помяни мое слово…. какъ перепишутъ всѣхъ — навѣрное на купеческій капиталъ накинутъ, да и на лавку тоже…
— Дай ты мнѣ сказать… Чего ты стрекочешь! — пожималъ плечами Шелкаевъ. — Такъ вотъ я и говорю… О переписи я уже толковалъ вамъ… А передъ переписью сегодня или завтра будутъ ходить по квартирамъ счетчики и раздавать переписные листки съ объясненіемъ…
— Сегодня? — всплеснула руками супруга.
— Дашь ты мнѣ говорить или нѣтъ? — воскликнулъ Шелкаевъ. — Такъ вотъ придутъ съ листками… Смотрите-же, не вздумайте не брать ихъ и отказываться.
— Зачѣмъ-же не брать, если ужъ такое положеніе!
— Да вѣдь ужъ я васъ знаю, оттого и говорю. Такъ листки взять, выслушать все внимательно, что будутъ говорить, и листки положить ко мнѣ на конторку. Поняла?
— Все поняла, — отвѣчала супруга.
— Ну, такъ я пошелъ.
Шелкаевъ ушелъ въ лавку. А супруга его бросилась тотчасъ-же будить своихъ дочерей.
— Эки халды! — кричала она, входя въ ихъ спальню. — Сегодня счетчики придутъ, будутъ листки какіе-то раздавать, а онѣ дрыхнутъ до десятаго часа!
Старшая дочка Соня, дѣвушка лѣтъ двадцати двухъ, спавшая внизъ лицомъ, подняла на постели голову сфинксомъ и спросила заспаннымъ голосомъ:
— Да неужто сегодня придутъ? вѣдь сказывали, что во вторникъ.
— Во вторникъ всѣхъ васъ, дуръ, переписывать будутъ, а сегодня придутъ, чтобы всѣмъ листки раздавать.
— Это зачѣмъ-же? На память, что-ли? — спросила вторая дочь, Надя и, сѣвъ на постель, начала одѣваться.
— На память, на память. И тебѣ особенный листокъ поднесутъ. Вмѣстѣ съ вѣникомъ, — отвѣчала мать.
— За что-же съ вѣникомъ-то? У васъ все съ вѣникомъ!… За какія такія провинности?
— А вотъ за такія, чтобы дрыхла меньше. Вставайте… Да одѣвайтесь, какъ слѣдуетъ, чтобъ чучелами-то въ капотахъ не сидѣть… А то придутъ… Я одна… Мнѣ одной-то и не сообразить. Отецъ вашъ сказалъ, что счетчики будутъ какія-то объясненія дѣлать.
— Зачѣмъ-же чучелами сидѣть? Мы очень хорошо понимаемъ, что при кавалерахъ это даже невозможно и молодые люди, — прибавила Соня.
— Да даже и стыдно, потому мы читали, что все это молодые люди, — прибавила Соня.
— И неизвѣстно, кому какая судьба… — продолжала Надя. — Можетъ быть и…
— Женихи? Вотъ дуры-то! Люди по дѣлу придутъ, а онѣ.
— Ахъ, маменька, ничего неизвѣстно! Лидинька Самихина на одной сторонѣ улицы только въ окошко глядѣла, а на другой сторонѣ улицы тоже молодой человѣкъ изъ окошка смотрѣлъ… Сначала другъ другу только улыбались и пронзительность глазъ дѣлали, а потомъ — женихъ и невѣста…
— Ну, ну, ну! За пронзительность глазъ вамъ здоровую трепку…
Дѣвушки одѣвались, надѣвали чулки, сапоги, юбки. Надя полненькая блондинка, говорила:
— Вотъ жизнь-то! Только и слышишь, что вѣникъ, да трепку, да потасовку.
— Какое платье сегодня надѣть? — спросила она мать.
— Ты прежде рыло-то умой да лобъ перекрести, а потомъ и о платьѣ…
— Боже мой, какіе несовременные разговоры! Рыло… Не вздумайте пожалуйста такъ при счетчикахъ разговаривать съ нами. Вѣдь это одинъ конфузъ будетъ, — говорила Соня, подходя къ умывальнику. — Ты, Надя, какъ хочешь, а я надѣну бланжевое платье, въ которомъ я на свадьбѣ у Трегубовыхъ была.
— Сонька! Да ты никакъ съума сошла! Вѣдь у насъ не балъ, — сказала мать.
— А во что-же прикажете мнѣ одѣться? Шерстяное коричневое у меня засалившись, а съ полосками синее тѣсно, и я боюсь, что оно по швамъ треснетъ.
— Ты-бы еще больше калачей ѣла! Но отчего тебѣ чернаго не надѣть?
— Что-жъ у насъ похороны, что-ли?
— Вотъ дура-то! Да неужели ты его раньше-то на похороны надѣвала! И наконецъ, ты можешь съ желтымъ бантомъ на груди…
— Вотъ развѣ что съ желтымъ бантикомъ…
— А я надѣну черное съ голубымъ бантомъ, — откликнулась Надя. — Прилично, благородно и просто.
Соня уже умылась и прихорашивалась передъ зеркаломъ.
— Мажься, мажься! Штукатурь морду-то! — кричала ей мать.
— Опять морда! И какъ это вы не можете благородно выражаться. Морда… штукатурь… Какая-же тутъ штукатурка, если я чуть-чуть жидкой пудрой…
— Да вѣдь это бѣлила, матушка…
— Пудра, пудра, но только на кольдкремѣ. Иначе-же вѣдь сухая пудра не пристанетъ. Сами-же вы сейчасъ сказали, чтобъ счетчикамъ чучелами не показываться.
— Само собой, — откликнулась Надя. — И я должна немножко освѣжить лицо. Люди придутъ листки раздавать, а мы будемъ Богъ знаетъ съ какими лицами. У меня вонъ прыщъ на лбу, такъ нужно-же его замазать. Дай-ка, Соня, мнѣ губной помадки.
— Да что вы, цѣловаться будете со счетчиками, что-ли?! — крикнула мать.
— Ать, Боже мой! Да вамъ-то какое дѣло! Нельзя-же эѳіопками быть.
Надя примазалась и говорила:
— Ни одного малюсинькаго прыщика не было, а какъ объявили, что счетчики пойдутъ по квартирамъ, какъ на зло, два прыщика вскочили.
— А у меня три, — откликнулась Соня.
— Торопитесь, торопитесь одѣваться-то! Десятый часъ. Могутъ сейчасъ эти счетчики придти! — кричала матъ.
Дѣвушки продолжали одѣваться.
II
Семейство Коклюшкиныхъ за вечернимъ чаемъ.
Вокругъ большого стола въ столовой виднѣется и гимназическая блуза, и коричневое платье гимназистки. Есть и маленькія дѣти въ рубашкахъ. Тутъ-же бонна — тощая пожилая дѣвица съ прыщами на лицѣ. Отецъ въ коломянковокь пиджакѣ, полный мужчина съ лысиной, куритъ, сидя, надъ горячимъ стаканомъ чая. За самоваромъ мать — среднихъ лѣтъ женщина съ добродушнымъ лицомъ безъ бровей. Дѣти съ аппетитомъ уписываютъ сухари. Разговоръ о переписи.
— Не только что свои лѣта съ днемъ и годомъ рожденія надо сообщить въ графѣ, по даже у кого какіе недостатки есть, — разсказываетъ отецъ.
— Папа, у меня есть недостатки? — спрашиваетъ мальчикъ въ темной ситцевой рубашкѣ.
— Есть.
— Какіе, папа?
— Шалунъ, лѣнивецъ.
— Неужели даже это надо записывать? — удивляется мать.
Отецъ подмигиваетъ ей, что дескать я шучу.
— А что за это послѣ переписи будетъ? — задаетъ вопросъ другой мальчикъ, тоже въ рубашкѣ.
— Розги, — подсказываетъ дѣвочка въ гимназическомъ платьѣ.
— Это тебѣ…- откликается мальчикъ.
— А ужъ о такихъ недостаткахъ, кто, напримѣръ, заикается или близорукъ, положительно надо показать въ графѣ.
— А у кого прыщи на лицѣ? — спрашиваетъ, заикаясь, гимназистъ и косится на бонну съ прыщавымъ лицомъ.
— Прыщи это не недостатокъ, это временное, а заиканье — недостатокъ, потому что оно постоянное, — даетъ отвѣтъ отецъ.
— Неправда. У насъ одинъ мальчикъ куда хуже меня заикался, а теперь пересталъ. Онъ говорилъ, что ему языкъ подрѣзали, потомъ дырку сдѣлали.,
— Вздоръ.
— Нѣтъ, папенька, у него и посейчасъ дырка. Онъ намъ показывалъ.
— Пустяки. Сочиняешь. Заиканье надо показать, близорукость, косоглазіе.
— А кто кривобокій? — спрашиваетъ гимназистка. — У насъ въ классѣ есть кривобокая одна дѣвочка.
— Горбатость, кривобокость — это тоже надо показывать.
— Да почемъ ты знаешь, Петръ Миронычъ? Вѣдь еще листковъ намъ не подавали, — замѣчаетъ мать.
— Я сужу по прошлымъ переписямъ. Давно-ли перепись-то была! Тамъ была и графа о тѣлесныхъ недостаткахъ. Говорятъ, эта перепись точно такая-же, какъ была, только на всю Россію, а не на одинъ Петербургъ. А я помню, я тогда показывалъ въ графѣ про покойницу тетку Варвару: глухая.
— А кто не покажетъ о недостаткахъ, что тому? — спрашиваетъ мать.
— На основаніи такой-то статьи штрафъ, а в случаѣ несостоятельности — арестъ.
— Домохозяину или тому лицу, которое?… — спросила до сихъ поръ молчавшая бонна.
— Да вѣдь нынче, кажется, счетчики будутъ сами записывать, — сказалъ отецъ.
— То-есть, какъ это сами?
— Придетъ счетчикъ, скажетъ: выходите всѣ изъ своихъ комнатъ. Ну, и начнетъ разспрашивать и переписывать, что у кого есть.
До сихъ поръ молчавшая тощая бонна съ прыщавымъ лицомъ передернула плечами и гнѣвно сказала:
— Но вѣдь это-же насиліе!
— Позвольте узнать, въ чемъ насиліе? — спросилъ отецъ.
— Да какъ-же… Будутъ осматривать и описывать.
— Когда я сказалъ, что осматривать?
Но тутъ вошла старуха бабушка, дальняя родственница отца, въ пуховой косынкѣ на головѣ поверхъ чепца и въ мѣховой накидкѣ, мѣхомъ снаружи. Она шлепала туфлями и бормотала:
— А меня-то тоже будутъ описывать?
Всѣ разсмѣялись и заговорили:
— И васъ, и васъ, бабушка. Напишутъ, что вы табакъ нюхаете, напишутъ, что у васъ есть вотъ Ванька, — про кота сказалъ гимназистъ.
Бабушка, уже нѣсколько выжившая изъ ума, погрозила внуку пальцемъ и сказала:
— Да Ванька-то мой умнѣе тебя, нужды нѣтъ, что котъ.
— Подвиньте бабушкѣ стулъ, дайте бабушкѣ сѣсть, — командовала дѣтямъ мать.
Бабушка, держась за стулъ руками, медленно опустилась на стулъ.
— Вѣдь, я думаю, прежде всего про года спрашивать будутъ, — проговорила она.
— Это ужъ первое дѣло. Года, сколько зубовъ во рту.
— А я года-то свои и забыла. Не знаю ужь сколько. Забыла…
— Вамъ восемьдесятъ пятъ. Такъ въ паспортѣ, - заявилъ отецъ семейства.
— Въ паспортѣ невѣрно. Тогда мать меня промолодила, когда замужъ выдавала, и поднесла какому-то засѣдателю барашка въ бумажкѣ. Объ этомъ я какъ сейчасъ помню. А мнѣ больше… Куда больше, но сколько по настоящему — не помню.
— Да говорите, что девяносто. А зубовъ, молъ, два… — подсмѣивались дѣти.
— Что? — переспросила бабушка, не слыша.
— Какъ ръ паспортѣ, такъ и говорите, — сказалъ отецъ.
— А за обманъ-то что будетъ?
— Да что съ васъ взять! Ничего не будетъ.
— Что? Какъ ты говоришь?
— Ничего, говорю, не будетъ. Кто въ такихъ годахъ, какъ вы, того не штрафуютъ, ни подъ арестъ не сажаюгъ.
Бабушка, все равно, не слыхала и заговорила не впопадъ:
— А, вотъ какъ… Когда у насъ холера-то большая была?
— Въ тридцать первомъ году, — подсказалъ ей отецъ семейства.
— Такъ вотъ, въ первую холеру я ужь была замужемъ, а въ венгерскую кампанію у меня покойникъ мужъ скончался. А въ крымскую кампанію…
Мать семейства машетъ рукой.
— Ну, началось! Попала на рельсы и поѣхала! Теперь ужь безъ конца…
Дѣти вскочили изъ-за стола и уходили изъ столовой. Бонна шла за ними.
Отецъ семейства развернулъ газету. Мать стала прятать чайницу и сахарницу въ буфетный шкафъ. Бабушку никто не слушалъ, а она продолжала:
— Въ крымскую кампанію у насъ домъ сгорѣлъ, а въ замиреніе, когда замиреніе вышло, дочь у меня померла…
III
Было утро. Вдова Агнія Павловна Магарычева сидѣла около мѣднаго кофейника, поставленнаго на подносъ вмѣстѣ съ чашками, сахарницей и молочникомъ и смотрѣла въ листъ всеобщей переписи, испещренный графами и надписями. Видъ Агніи Павловны былъ растерянный, какой-то безпомощный. На носу было пенснэ, но оно то и дѣло сваливалось, такъ какъ Агнію Павловну ударило въ потъ и носъ былъ влажный. Даже немногочисленные волосы на головѣ Агніи Павловны растрепались. Агнія Павловна тяжело вздыхала.
Вошла дочь въ блузѣ, съ чернымъ лакированнымъ кушакомъ — дѣвушка далеко за двадцать, блондинка съ кудерками на лбу.
— Счетчикъ былъ? — спросила она мать, взглянувъ на листъ.
— Былъ, — со вздохомъ отвѣчала мать, показывая листъ.
— Какая досада, что я его не видала!
— Вольно-жь тебѣ до сихъ поръ дрыхнутъ!
— Молодой или старый?
— А я даже хорошо и не замѣтила. Въ усахъ какой-то.
— Какое равнодушіе! Въ усахъ, вы говорите?
— Да, въ усахъ.
— Военный или статскій?
— Разбери, что тутъ такое! — бормочетъ мать, не отводя глазъ отъ листа и придерживая на потномъ носу пенснэ.
— Это-то вы ужъ, надѣюсь, успѣли замѣтить, — продолжаетъ дочь.
— Да что такое? О чемъ ты спрашиваешь?
— Военный этотъ счетчикъ, говорю, или статскій?
— Статскій, статскій. Бухгалтеру еле впору все это разобрать, а не только вдовѣ беззащитной.
— Брюнетъ или блондинъ?
— Что? Что такое ты ко мнѣ пристаешь! У меня голова не въ порядкѣ, руки трясутся, а ты…
— Брюнетъ, говорю онъ, или блондинъ?
— Да что ты, счетчица, что-ли? Пришла и разспрашиваетъ! Мнѣ и листа этого довольно.
Дочь сѣла къ столу и стала наливать себѣ кофе.
— Да что такъ вамъ убиваться-то особенно! — сказала она. — Пригласите завтра Петра Матвѣича — онъ вамъ все и напишетъ.
— Петра Матвѣича! — отвѣчала мать. — Петра Матвѣича звать, такъ надо закуску приготовитъ, водки и пива купить, а у меня купило-то притупило.
— Покажите-ка мнѣ, что у васъ тамъ… — протянула дочь руку къ листу.
— Кофеемъ обольешь! Я тебя знаю.
— Зачѣмъ-же я буду кофеемъ обливать! Что я маленькая, что-ли!
— Неряха! Послѣ тебя всегда пруды на столѣ отъ кофею.
Дочь взяла листъ и стала его разсматривать.
— Ко вторнику, непремѣнно ко вторнику надо. Утремъ зайдетъ, чтобы было все прописано… Все, все, говоритъ, непремѣнно ко вторнику, — твердила мать.
Она опять тяжело вздохнула.
— Да ничего тутъ нѣтъ мудренаго-то, — сказала дочь. — Да вотъ я начну про себя. «Фамилія, имя отчество или прозвище»…
— Нѣтъ, ты ужь пожалуйста оставь. Лучше я на закуску какъ-нибудь собьюсь, въ самомъ дѣлѣ, Петра Матвѣича позову, — остановила ее мать. — Пусть онъ налопается, но все-таки онъ толково напишетъ.
— Да вѣдь я только къ примѣру и писать не буду, а на словахъ…
— Ну, на словахъ, сколько хочешь. Языкомъ можешь болтать.
Дочь начала:
— Магарычева, Анна Михайловна, Прозвище надо. Въ пансіонѣ меня звали: Кудлашкой. «Кудлашка». Дальше. «Полъ мужской или женскій». Какъ это странно! Ужъ Анна Михайловна, такъ значитъ женскій.
— А вотъ недавно, говорятъ, какого-то мужчину въ женскомъ платьѣ поймали, — замѣтила мать.
— Но вѣдь все-таки онъ былъ Иванъ или Василій. «Какъ записанный приходится главѣ хозяйства и главѣ семьи?» Вы вѣдь глава семейства, вы и глава хозяйства.
— Врешь. Глава хозяйства купецъ Триклиновъ.
— Позвольте. Онъ домовладѣлецъ, стало быть, глава дома, а вѣдь хозяйство-то ваше…
— Да… и то…
— Ну, такъ, стало быть, я, главѣ хозяйства дочь? Главѣ семьи тоже дочь. Дочь.
— Надо два раза.
— Дочь, дочь. «Сколько минуло лѣтъ отъ роду или мѣсяцевъ?» Ну, двадцать два,
— Да вѣдь тебѣ двадцать семь.
— Ахъ, оставьте, пожалуйста… Не ваше дѣло!
— Смотри, въ тюрьмѣ насидишься за обманъ.
— Мнѣ сидѣть, а не вамъ.
— Нѣтъ, мнѣ, потому что я листъ подписать должна. Ты знай, я тебѣ выставлю полностью двадцать семь лѣтъ, такъ и Петру Матвѣичу скажу.
— Можете говорить, что угодно, но я себѣ больше двадцати двухъ лѣтъ не признаю. Двадцать два. «Холостъ, женатъ, вдовъ или разведенъ?» Ну, это до меня не относится. Это для мужчинъ.
— Должна-же написать, что ты не замужняя.
— Понимаете-ли вы, тутъ только — холостъ, женатъ или вдовъ. «Сословіе, состояніе или званіе». Дочь коллежскаго регистратора.
— Врешь? Отставного и умершаго, надо прибавить.
— Ну, все равно.
— Какъ все-равно! Надо точка въ точку… Мнѣ за обманъ-то отвѣчать, а не тебѣ.
— «Здѣсь-ли родился, а если не здѣсь, то гдѣ именно?» Въ Рязани. «Здѣсь-ли приписанъ, а если не здѣсь, то гдѣ именно?» Ну, это до насъ не относится. Мы чиновники. «Гдѣ обыкновенно проживаетъ: здѣсь, а если не здѣсь, то гдѣ именно?» Зимой здѣсь, а лѣтомъ въ Озеркахъ.
— Но вѣдь жили и на Черной Рѣчкѣ на дачѣ. Не спутай, Бога ради, не подведи меня.
— Ну, въ Озеркахъ, на Черной Рѣчкѣ и въ Новой Деревнѣ.
— Нынче въ Колонію поѣдемъ.
— Ну, можно прибавить и Колонію. Какъ хорошо Софьѣ-то Алексѣевнѣ будетъ, что нигдѣ не спрашиваютъ женщинъ про замужество или вдовство. Она всѣмъ говоритъ, что вдова, а вѣдь на самомъ дѣлѣ дѣвица, нужды нѣтъ, что у ней мальчикъ. Можетъ ничего не писать.
— Не можетъ быть! Обязана!..
— Да нѣтъ-же здѣсь ничего про женщинъ! «Вѣроисповѣданіе»… Православное. «Родной языкъ». Само собой, русскій. Напишу также про себя, что говорю и по-французски.
— Ну, вотъ, только двадцать словъ и знаешь!
— Однако эти двадцать французскихъ словъ говорю-же! «Умѣетъ-ли читать?» Само собой… «Гдѣ обучается, обучался или кончилъ курсъ образованія?» Въ пансіонѣ у мадамъ Кошкиной.
— Да вѣдь ты тамъ не кончила, — замѣчаетъ мать.
— Я глухо и говорю. Понимай, какъ знаешь.
— Охъ, подведешь ты меня подъ отвѣтственность.
— «Занятіе, ремесло, должность или служба». Занятіе — читаю, шью, вяжу… Тутъ есть главное и побочное. Вотъ ужъ я не знаю какъ…
— А вотъ, гдѣ главное-то занятіе — тутъ и пишу: «сижу на шеѣ у матери».
— Какъ это глупо! Но хорошо, я напишу, а вы ужъ потомъ и расхлебывайте, — сказала дочь.
— Нѣтъ, нѣтъ, ты пожалуйста… Я пошутила.
Дочь отбросила отъ себя листъ и слезливо заморгала глазами.
— Всегда съ попрекомъ… Безъ попрека ни на часъ, — сказала она и отвернулась.
IV
Купецъ Иванъ Никитичъ Густомясовъ съ особенной важностью приступалъ къ составленію листа переписи. Былъ вечеръ, часъ девятый, воскресенье. Приказчики его лабазовъ, проживающіе вмѣстѣ съ нимъ одной квартирѣ и по случаю воскреснаго дня пришедшіе домой изъ лабазовъ въ семь часовъ вечера, не были отпущены со двора. Кухарка просилась проводить на желѣзную дорогу отъѣзжавшаго въ деревню кума, но и она не была отпущена по случаю переписи.
Въ гостиной комнатѣ былъ раскрытъ карточный столъ и на немъ поставлена лампа. Тутъ же стояла чернильница и лежали письменныя принадлежности. За столомъ сидѣлъ самъ Иванъ Никитичъ Густомясовъ въ халатѣ, въ серебряныхъ очкахъ на носу, а по стѣнамъ на стульяхъ размѣстилась вся семья его. Семья была уже переписана. Оставалось внести только прислугу и приказчиковъ. Около Густомясова лежала цѣлая стопка паспортовъ, но по паспортамъ онъ не могъ внести въ графы всѣ свѣдѣнія объ своихъ служащихъ, а потому и призывалъ ихъ для разспросовъ. Приказчики и мальчики давно уже толпились въ прихожей, въ смежной комнатѣ и заглядывали оттуда въ гостиную черезъ полуотворенную дверь. Хозяинъ нѣсколько разъ кричалъ имъ:
— Отерли-ли ноги-то хорошенько? Кто не отеръ, сходи и оботри! Сейчасъ вызывать буду.
— Отерли, Иванъ Никитичъ, — слышался отвѣтъ.
— Ну, то-то. Спиридоновна! Иди сюда! Пришлите Спиридоновну!
Изъ дверей выпихнули маленькую, худенькую, сгорбленную и морщинистую старуху, въ байковомъ платкѣ на головѣ и въ темномъ ситцевомъ платьѣ. Войдя въ гостиную, она прежде всего начала креститься на образа, потомъ поклонилась на всѣ четыре стороны.
— Чего ты кланяешься-то? Здѣсь не церковь, — замѣтилъ ей Густомясовъ.
Вмѣсто отвѣта, она тяжело вздохнула и произнесла:
— О, Господи, прости мои прегрѣшенія!
— Отерла-ли ноги-то? — опять спросилъ ее Густомясовъ.
— А я въ валенкахъ, батюшка благодѣтель. Валенки чистыя… Никуда не выходила.
— Ну, то-то, Спиридоновна, — началъ Густомясовъ. — Вотъ ты хоть и Спиридоновна, а по паспорту ты оказываешься вовсе не Спиридоновпа, а Кондратьевна.
— Спиридоновна я, батюшка, всегда была Спиридоновна, а это въ паспортѣ перепутано. Въ волости перепутали… Давно уже перепутали. А Кондратьева моя фамилія. Отецъ былъ Спиридонъ Кондратъевъ, а не Кондратій Спиридоновъ, — дала отвѣть старуха.
— Гмъ… Какъ-же мнѣ тебя записать?
— Да ужъ пишите, благодѣтель, по настоящему. Я и въ поминанье покойника тятеньку записываю Спиридономъ, а не Кондратьемъ. Кондратій былъ дѣдушка, царство ему небесное.
— Боюсь, какъ-бы въ отвѣтъ не попасть. Въ документѣ иначе. Ну, пусть будетъ Спиридоновна! Имя-то вѣрно-ли — Татьяна? Можетъ быть никогда Татьяной не была?
— Татьяна, Татьяна. Всегда Татьяной звали.
— «Кондратьева, Татьяна Спиридоновна», записалъ Густомясовъ и спросилъ себя:- вотъ тоже вопросъ: Какъ ты мнѣ приходишься?
— Да какъ? Вамъ ужъ лучше знать, какъ…
— Родней ты мнѣ не приходишься, жилицей тоже не состоишь.
— Благодѣтель вы мой, батюшка, Иванъ Никитичъ, за благодѣтеля я васъ считаю.
— Это я тебѣ благодѣтель. Ну, а ты мнѣ кто-же?
— Даете вы мнѣ уголокъ, даете вы мнѣ кусокъ — ну, я, и считаю васъ за благодѣтеля.
— Напишу — призрѣваемая изъ милости.
— Пишите, батюшка, благодѣтель, пишите.
— Сколько тебѣ лѣтъ? Въ паспортѣ показано, что шестьдесятъ пять, только, я думаю, куда больше.
— Охъ, больше, благодѣтель! Куда больше. Я такъ полагаю, что ужъ семьдесятъ съ хвостикомъ.
— Но вѣдь не могу-же я писать, что семьдесятъ съ хвостикомъ! Надо писать опредѣленно.
— Пишите семьдесятъ пять.
— Но семидесяти пяти тебѣ нѣтъ.
— Есть, есть, батюшка.
— Ну, семьдесятъ пять. Дѣвица ты?
— Охъ!
Старуха вздыхаетъ и переминается.
— Въ паспортѣ сказано, что дѣвица, — говоритъ Густомясовъ.
— О, Господи, прости мои великія прегрѣшенія! Я вамъ вотъ что, Иванъ Никитичъ, я вамъ какъ на духу…
— Ну, да не надо, не надо… Молчи… Запишу, какъ въ паспортѣ. Ты гдѣ родилась-то? Не упомнишь?
— Гдѣ упомнить, батюшка! Вѣдь я тогда была махонькая, несмышленая. Надо полагать, что въ банѣ, по нашему деревенскому обычаю, и навѣрное.
— Да не про баню! Баню не нужно. А въ деревнѣ или въ городѣ?
— Въ деревнѣ, въ деревнѣ, благодеѣтель. Костромскіе, кажется, родители-то были, а потомъ ужъ въ Псковъ въ мѣщане приписались. Или нѣтъ, не костромскіе… А какъ это?..
— Забыла?
— Запамятовала, благодѣтель батюшка.
— И уѣзда какого не помнишь?
— Не помню, не помню. А губернія Калужская — вотъ какъ.
— Ну, запишемъ: Въ Калугѣ. Вѣроисповѣданіе? Вѣра какая?
— Вѣра? Охъ, была по стариковской вѣрѣ. А теперь ваша.
— Стало быть православная. Читать не умѣешь?
— Цифирь. Только цифирь умѣю.
— Опять не знаю, какъ писать. Буквъ-то читать не умѣешь?
— Не умѣю, не умѣю.
— Ну, значитъ, напишемъ, что — нѣтъ. Занятіе, ремесло.
— Я, благодѣтель, золотошвейка была. И была какая золотошвейка! но вотъ глаза…
— Да вѣдь это была, а теперь ужъ нѣтъ.
— Только чулки, только чулки… Чулки могу… Самъ носишь мои чулки, Иванъ Никитичъ.
— Живетъ благотворительностью. Побочныя занятія: вяжетъ хозяевамъ носки. Ну, иди съ Богомъ, все.
Старуха опять начала крестится на образа. Опять поклонилась на всѣ четыре стороны и виновато отправилась въ прихожую.
— Максимъ Гавриловъ! — крикнулъ Густомясовъ.
— Здѣсь! — откликнулся изъ-за дверей голосъ.
Въ гостиной показался рыжебородый краснолицый приказчикъ, въ сѣрой пиджачной парѣ и сапогахъ бутылками. Онъ отдалъ поклонъ хозяину, хозяйкѣ, сидѣвшей у стѣны, пригладилъ себя ладонями по волосамъ и остановился передъ столомъ, крякнувъ въ руку.
Начался опросъ.
V
Максимъ Гавриловъ Гавриловъ… крестьянинъ Любимовскаго уѣзда, — началъ Иванъ Никитичъ Густомясовъ, обращаясь къ стоявшему передъ нимъ приказчику.
— Точно такъ-съ… Вашъ землякъ. Въ пятнадцати верстахъ отъ того мѣста, откуда вы сами изволите быть, — отвѣчалъ приказчикъ.
— Объ этомъ не пишется, стало быть и разговаривать нечего. Я уже шестнадцатый годъ, какъ состою въ петербургскомъ купечествѣ.
— Еще недавно ваша кровная тетенька, старушка божья, пріѣзжала и мнѣ посылку привозила съ гостинцами изъ нашей деревни.
— Тетенька сама по себѣ, а я самъ по себѣ. О чемъ разговаривать! Дѣло идетъ о переписи, а ты пустопорожніе разговоры разсыпаешь.
— Виноватъ-съ…
— Ну, то-то. Тутъ вотъ въ графѣ пропечатано о прозвищѣ. Есть у тебя какое-нибудь прозвище? Смотри, не утаивай. За это въ отвѣтъ попадешь.
— Дразнятъ-съ… Это дѣйствительно… — нѣсколько сконфуженно произнесъ приказчикъ.
— А какъ?
— Да ужъ извѣстно, непріятнымъ манеромъ.
— Ну, ну…
— Слабость. Слабостью дразнятъ.
Хозяинъ улыбнулся.
— Что-же это обозначаетъ? — спросилъ онъ.
Приказчикъ сконфузился еще больше. Покосившись на сидѣвшее на стульяхъ въ этой-же комнатѣ хозяйское семейство, онъ отвѣчалъ
— Совѣстно сказать-съ… Дамы… также и при дѣтяхъ.
— Гм… — хрюкнулъ хозяинъ. — Ну, хорошо… Потомъ мнѣ объяснишь. А мы такъ и запишемъ, что Слабость. «Максимъ Гавриловъ Слабость», — прочиталъ онъ записанное. — Женатъ, кажется?
— Женатъ-то женатъ, Иванъ Никитичъ, но…
— Что, но? Въ паспортѣ сказало, что женатъ.
Приказчикъ махнулъ рукой.
— Лучше ужь ничего не пишите!
— Какъ-же такъ, чтобъ не писать? За это я въ отвѣтъ попаду. Вѣдь ты-же женатъ?
— Четвертый годъ жена по отдѣльному виду при докторѣ живетъ. Вѣдь изъ-за этого я и въ деревню не ѣзжу. Трудно, Иванъ Никитичъ, съ бабой сообразить, коли самъ здѣсь, въ Петербургъ, а она тамъ, въ деревнѣ. Ни ее поучить настоящимъ манеромъ, ни что… Просилъ ейнаго дядю… Да развѣ дядя что можетъ? Ну, и запустилъ. Вотъ уже четыре года скоро… Богъ съ ней! Бабенка молодая… Дѣтей нѣтъ.
— Однако, въ паспортѣ ты значишься и, женатымъ… — возразилъ Густомясовъ.
— Женатъ-съ, женатъ-съ… Настоящимъ манеромъ желать.
— И не разведенъ?
— Боже избави!
— Ну, такъ мы такъ и запишемъ, что женатъ. Умѣетъ-ли читать? Да… Гдѣ учился? Въ сельскомъ училищѣ?
— Никакъ нѣтъ-съ. У пастуха.
— Какъ у пастуха?
— Такъ точно-съ… У пастуха. Лѣтомъ онъ у насъ былъ пастухъ, а по зимамъ грамотѣ училъ. И отлично училъ, Иванъ Никитичъ. Въ мое время сельской школы у насъ не было, а училъ пастухъ, и вотъ я, слава Тебѣ Господи, и читать, и писать — въ препорціи…
— Ну, иди съ Богомъ и присылай Ивана Антипова.
Максимъ Гавриловъ, поклонясь, удалился. Вошелъ Иванъ Антиповъ — черный, кудрявый, съ маленькой бородкой, въ франтовскихъ сапогахъ гармоніей, въ черномъ пиджакѣ нараспашку и въ черной атласной жилеткѣ, «травками», поверхъ которой бѣлѣла большая шейная часовая серебряная цѣпочка.
— Иванъ Антиповъ Антиповъ, — прочиталъ Густомясовъ. — Это у меня все ужъ записано. Записано, что ты холостъ…
— Какъ на духу долженъ я отвѣчать? — спросилъ приказчикъ, косясь на хозяйское семейство.
— Само собой, долженъ говорить правду.
— Въ такомъ случаѣ, есть-съ…
— Что есть? Ты говори толкомъ! — крикнулъ на него Густомясовъ.
— Сударка есть, Иванъ Никитичъ, — потупясь далъ отвѣтъ приказчикъ.
— О, это вздоръ! Это не пишется.
— При младенцѣ-съ. Теперича ужь мясоѣдъ на исходѣ, а послѣ Пасхи вамъ и Аннѣ Семеновнѣ, супругѣ вашей, хочу поклониться, чтобы благословили грѣхъ прикрыть.
— Не пишется, не пишется. Пока ты не повѣнчался, ты холостъ.
— Благодаримъ покорно, — поклонился приказчикъ. — А мы вѣдь располагали, что если такія строгости насчетъ этой переписки, что все безъ утайки… и такъ какъ даже старуха Спиридоновна…
— Ну, довольно. Тутъ вотъ о прозвищѣ… Нѣтъ-ли у тебя какого-либо прозвища?
— Есть. Безмѣнъ. Мы по деревнѣ такъ всѣ Безмѣны и были, а вотъ какъ я поѣхалъ въ Питеръ мальченкомъ, то въ волости мнѣ въ паспортѣ…
— Иванъ Безмѣнъ! Иванъ Безмѣнъ! — забормоталъ маленькій сынишка Густомясова, сидѣвшій около матери, и засмѣялся.
— Смирно! — крикнулъ ему Густомясовъ и сказалъ приказчику:- Безмѣнъ… Странное прозвище.
— А это изъ-за того, что у насъ въ избѣ на всю деревню одинъ безмѣнъ былъ. Какъ что вѣшать — сейчасъ къ намъ за безмѣномъ. А потомъ мы и вышли Безмѣновы.
— Стало быть Безмѣновы, а не Безмѣны. Это дѣло другое, — сказалъ хозяинъ.
— Кто Безмѣнъ, кто Безмѣновъ. Пишите Безмѣновъ.
— Ну, ладно. Иванъ Антиповъ Безмѣновъ, — сказалъ хозяинъ. — Гдѣ грамотѣ обучался?
— У старухи-вѣковухи.
— У васъ старообрядческая молельная въ деревнѣ, что-ли!
— Такъ точно-съ. Крылошанки и обучали. Отъ насъ школа-то далеко.
— Постой… Такъ ты, можетъ быть, по старой вѣрѣ, а я тебя записалъ православнымъ.
— Нѣтъ-съ. Гдѣ-же, въ солдатахъ побывавши, старую вѣру сохранить! Покойникъ тятенька — это дѣйствительно… и маменька тоже… а я церковный.
— Ну, то-то.
Въ это время въ прихожей, гдѣ стояли другіе приказчики, послышался шумъ отъ нѣсколькихъ голосовъ, между которыми слышенъ былъ и голосъ хозяйскаго сынишки.
— Что тамъ? Смирно! — крикнулъ хозяинъ и отложилъ въ сторону перо.
Появился приказчикъ Максимъ Гавриловъ.
— Запретите, Иванъ Никитичъ, вашему Мишенькѣ дразниться. Пришелъ къ намъ и Слабостью меня дразнитъ, — говорилъ Максимъ Гавриловъ. — Слабость да Слабость. Я вамъ насчетъ этого прозвища, какъ на духу, а онъ при всѣхъ… «Эй, говоритъ, Слабость! Максимъ Слабость!»
Густомясовъ вскочилъ со стула.
— А гдѣ у меня подтяжки? Вотъ я его подтяжками!.. — закричалъ онъ.
— Оставь, оставь… Онъ больше не будетъ. Ну, что ребенка… — вступилась за сына мать.
— Такъ поди и нарви ему уши…
Густомясовъ усѣлся.
VI
— Позовите сюда кухарку! Софью кухарку позовите! — возглашаетъ Густомясовъ, вновь усаживаясь за столъ.
— Нельзя-ли безъ нея, Иванъ Никитичъ, обойтись? — обращается къ Густомясову жена. — Она опару для аладьевъ заправляетъ къ завтрему.
— Какая тутъ опара, матушка, если у насъ сегодня первая всероссійская перепись. Позвать сюда Софью!
Два мальчугана срываются со стульевъ и бѣгутъ въ кухню звать кухарку. Черезъ минуту одинъ изъ нихъ возвращается и сообщаетъ:
— Сейчасъ придетъ. Только платокъ накинетъ. Она растрепанная.
Густомясовъ ждетъ и закуриваетъ папиросу. Черезъ пять минутъ является второй мальчуганъ.
— Папенька! Софья спрашиваетъ, можетъ-ли она босикомъ придти. Ей обуваться долго… — говоритъ онъ.
— Ахъ, Боже мой! Да пусть какъ есть идетъ. Только-бы скорѣе!
Мальчуганъ бѣжитъ съ рѣшеніемъ. Показывается Софья — женщина среднихъ лѣтъ, босая, но въ ситцевомъ платкѣ на головѣ и байковомъ на плечахъ. Она кланяется хозяину и произноситъ:
— Мужъ былъ солдатъ и безъ вѣсти пропавши, а теперь я ни вдова, ни замужняя.
Густомясовъ смотритъ на нее пристально и отвѣчаетъ:
— Такъ ужъ я тебя теперь не знаю, какъ и писать. Тутъ въ листѣ такой графы нѣтъ. Тутъ только сказано — женатъ, вдовъ, холостъ или разведенъ.
— Охъ, батюшка! Сама я мучаюсь такимъ манеромъ восемь лѣтъ изъ-за него, подлеца! Пропалъ и женѣ хоть-бы слово…
— Да можетъ быть умеръ ужъ давно.
— Охъ, нѣтъ, голубчикъ. Три года тому назадъ, на вешняго Николу приходилъ въ деревню, утащилъ у братьевъ новый полушубокъ и топоръ и убѣгъ. Охъ, грѣхи!
— Ну, тогда запишемъ, что замужняя, — сказалъ Густомясовъ.
— Замужняя, замужняя, въ церкви вѣнчаны, — подтверждаетъ кухарка.
— Такъ Круглова, Софья Степанова?
Густмясовъ хочетъ писать, но кухарка его останавливаетъ.
— Я не Софья, Иванъ Никитичъ, а Соломонида.
— Какъ Соломонида? Годъ у насъ живешь, все была Софья, а тутъ Соломонида стала?
— И по сейчасъ всѣ Софьей зовутъ, а по паспорту я Соломонида.
— Да не можетъ быть!
Густомясовъ схватываетъ паспортъ и начинаетъ его разсматривать.
— Съ перваго мѣста я Софьей зовусь. Какъ изъ деревни пріѣхала, — Софья, а раньше была Соломонида, — стоитъ на своемъ кухарка.
— Да… Соломонида. Съ чего-жъ ты это имя-то перемѣнила?
— Не я, а барышни, у которыхъ я жила.
— Какъ барышни?
— Очень просто. Поступила я, какъ изъ деревни пріѣхала, къ двумъ барышнямъ въ горничныя. Двѣ барышни были, съ мамашей жили. «Какъ имя?», спрашиваютъ. «Соломонида», говорю. «Охъ, какое, говоритъ, имя у тебя трудное! „Будь ты лучше Софья. Софья легче выговорить“. Ну, съ тѣхъ поръ Софьей и осталась.
— Смотри, нѣтъ-ли тутъ подвоху какого съ твоей стороны?
— Да какой-же можетъ быть подвохъ-то, господинъ хозяинъ? У насъ, вонъ, землякъ есть. Такъ тотъ въ кучерахъ на десяти мѣстахъ Иваномъ жилъ, а поступилъ къ генеральшѣ, - приказали Терентьемъ быть. Лакею, вишь ты, трудно выкликать его у подъѣзда, потому что кучеровъ Ивановъ очень много.
— Ну, Соломонида, такъ Соломонида. Читать умѣешь?
— Только по вывѣскамъ, Иванъ Никитичъ, а такъ, по печатному, не умѣю.
— Стало быть, питейный домъ отъ портерной лавки всегда отличишь?
— Да что вы, Иванъ Никитичъ, я не пьющая.
— Ну, лучше ужъ я запишу, что ты читать не умѣешь.
— Воля ваша, хозяинъ.
— Годы въ паспортѣ поставлены правильно? Тутъ тридцать девять.
— Да кто-жъ ихъ знаетъ! Годы писарь пишетъ. Эта его дѣло. Написалъ, такъ значитъ, правильно. Больше ничего?
— Можешь уходить.
Кухарка кланяется и уходитъ.
— Софья! — кричитъ ей вслѣдъ хозяйка. — Въ опару-то не забудь изюму положить.
— Никифоръ Даниловъ теперь! — говоритъ Густомясовъ и кричитъ:- Никешка!
Входитъ лавочный мальчикъ въ пиджакѣ съ хозяйскаго плеча, но съ обрѣзанными рукавами, и кланяется
— Никифоръ Даниловъ, — пишетъ Густомясовъ и спрашиваетъ:- Прозвище у тебя есть?
Мальчишка таращитъ глаза и не понимаетъ.
— Дразнятъ тебя какъ нибудь?
— Дразнятъ.
— Какъ?
— Мальчишки ерошкой дразнятъ, приказчики — ты, говорятъ, сопѣль.
— То-есть какъ это сбпѣль?
— А вотъ что я носомъ соплю.
— Ну, это не то. Гдѣ обучался грамотѣ?
— У Василь Ферыча.
— Кто это Василь Ферычъ?
— Учитель у насъ въ селѣ.
— Въ сельской школѣ учился, — говоритъ Густомяовъ, записывая. — А родился въ своей деревнѣ?
— Нѣтъ, мамка сказывала, что я родился въ монастырѣ, - бойко отвѣчаетъ мальчикъ.
— Какъ въ монастырѣ, въ какомъ монастырѣ?
— А туда мамка на богомолье ходила. Она пошла въ монастырь Богу молиться, а я тамъ въ монастырѣ и родился.
— Да что ты врешь!
— Истинно, Иванъ Никитичъ… Меня въ деревнѣ такъ и звали Монастырскій.
— Такъ вотъ оно прозвище-то у тебя какое! А ты говоришь про какого-то ерошку. Такъ мы и запишемъ: Никифоръ Даниловъ Монастырскій. Можешь уходить.
— Меня еще плаксой дразнили, господинъ хозяинъ, — заявляетъ мальчикъ.
— Ступай вонъ! Довольно.
— А то поросенокъ…
— Убирайся! Вотъ разохотѣлся! Да позови Веденейку!
Входить второй лавочный мальчикъ — Веденей.
1908
Комментарии к книге «Перепись», Николай Александрович Лейкин
Всего 0 комментариев