Дорогая сестра!
Вот уже несколько дней я нахожусь в том состоянии, когда человек, захлебываясь от ощущения полноты жизни, выходит за грань повседневности и не может совладать с собой, чтобы словами, буквами, знаками и всеми чувствами выразить радость бытия.
Вот уже несколько дней я принуждаю себя написать тебе.
Я чувствую, я понимаю, что я должен поделиться с тобой своей радостью. Хочу — и не могу этого сделать. Я пьян от свободы. Я счастлив, чувствуя жизнь и у меня нет слов это передать.
Я обращаюсь к тебе и прошу меня понять.
Восемь лет разлуки, восемь лет молчания и вдруг возможность общения. Да не прежнего ограниченного, не частичного, не нелегального — записочками и слухами, детски шифрованными письмами, а полная возможность просто, ясно и откровенно выразить то, что ты хочешь.
Моя голова этого еще не охватывает, я к этому не привык и еще не умею пользоваться свободой выражения мысли. Мысль бегает, не сосредоточивается. Я стараюсь уловить главное и все кажется главным.
Но надо начинать...
Я за границей!
Ты не можешь себе представить сколько жизни, полноты и смысла в этих словах для меня, человека бежавшего из неволи, из России. Ведь в них сосредоточивается все. Я дышу, — я чувствую, — я понимаю, — я свободен, — я счастлив, — я живу. Я... я человек.
Как мне хотелось бы одним махом, одним мазком передать тебе все мое прошлое и настоящее. Жаль. Но это невозможно. Слишком много событий и переживаний, чтобы выявить их разом.
Но прежде всего, основа всего, все для меня, одно для меня — я верю в Бога.
Двадцать шесть тюрем, побеги, налеты, нелегальная жизнь, белые, красные, арестантские вагоны, уголовники и проститутки, страдания и мучения, постоянная угроза смертной казни выковали во мне человека сильного в жизни не доковали силу духа.
В то памятное для меня утро, когда на рассвете я вышел в тайгу, разоружив конвоиров, оставляя за собой Соловецкую каторгу, — огромное пространство болот и лесная чаща отделяли меня от Финляндской границы.
На 36-ой день я достиг ее.
Сила?.. Нет. Сила не в моей упрямой воле, а в Божьей, с которой я должен слить свою и правилен не мой путь борьбы за жизнь, а единственный истинный путь, — путь, который нам указал Христос. Мне труден он. Я уклоняюсь от него постоянно, ежечасно, ежеминутно, и я расписываюсь — я слаб. И слаб потому, что я силен. Но я вижу идеал. Я верю в Любовь — Правду — Добро — Истину — Бога. Я шатаюсь, но я иду. Я иду и я дойду.
Сейчас, пока еще жива во мне память о прошлом, я хочу передать тебе мою жизнь так, чтобы она была тебе понятна и ясна. Я буду тебе писать просто, что сам видел, сам чувствовал, пережил, только правду.
Твой брат Ю.Б.
Р. S. Посылаю тебе мою фотографию, снятую в Финляндии, перед отъездом из местечка Кусома, через 2 недели после нашего перехода границы. Здесь я уже вымыт, брит и дыры зашиты.
На группе, слева направо стоят: Мальбродский, около него с перевязанными ногами Мальсогов, Сазонов и Приблудин.
Последние дни на свободе
Зимний Дворец близится к сдаче.
Снаружи — Банды большевиков и обстрел с «Авроры». Внутри — Паника. И добровольцы и большевики... И женский батальон и провокаторы. Митинги и уговоры тысячи и одного начальника.
Дядя с бородой — не то А-в, не то новый «диктатор» и комендант дворца M. — на трибуне. Просит, уговаривает, убеждает защищать. Кого? Для чего? «Правительство»? Его убежавшего главу? Или самого диктатора-оратора?
Переговоры парламентеров... Казаки уходят с оружием в руках, и я с тремя наганами в карманах на улице.
Человек найден... Поднять... Большевик улюлюкнул и погнал. Зверь пошел на человека... Человек стал зверем.
Дворцовая набережная. Прожектор с «Авроры»... Вдоль Невы большевицкие броневики. Людей не видно, — только их пулеметы медленно двигаются вслед нашему пути, — жуткое, напряженное состояние. Один какой-нибудь выстрел, искра и взрыв неизбежен. Паника и мы перебиты.
Но вот Зимняя Канавка... Литейный мост. Напряжение спало.
Куда? Жизнь бродяги началась. Казаки предложили переночевать у них. Пошел с ними. Прожил три дня и три ночи.
Прибежал вестовой и сообщил, что три сотни, сторонники большевиков, арестовали весь офицерский состав защитников Зимнего Дворца. Забрал свои револьверы и пошел к себе в «Асторию».
***
Подъезд...
Входить?
Возьмут... Эх, все равно!
Знаменитая «Астория». Гнездо контрреволюции, теперешняя цитадель большевиков. Вошел в свой номер и сразу убедился, что с обыском у меня еще не были.
В тумане рисуется мне моя жизнь там, в этот период.
С утра звонок — призываются комиссионеры, — закупается вино из разграбленных погребов... Вино... Опять вино... И целый день полупьяное состояние. Все равно не хорошо. Конец... Конец чего? Все равно чего. Всему конец. Конец чувствуется... он реален, он виден, он ясен, но необъясним. Надо забыться. Чем, как? Все равно... но забыться во что бы то ни стало, хоть на сегодня, на сейчас... Не думать, не сознавать, не понимать, загулять.
И шли загулы, смелые, последние, вызывающие. Вроде, ночных прогулок по большевицкому Петрограду с хором трубачей Гвардейского Экипажа. Последние судороги — агония — непонятного, необъяснимого, но все-таки ясно выраженного конца чего-то.
И тут же, в те же ночи, первые, корявые гримасы большевика, первый крик торжества победившего зверя и его укусы.
Чекисты, матросы и обыски — еще неопытные, ученические. Грабеж. Забирали все ценное, уносили вино... За обысками — аресты. За арестами выстрелы.
Отдельные, глухие, какие-то, казалось, неопасные. В «Астории» появился большевицкий комендант, в холле, потухло электричество. Сняли ковры. Прислуга переменилась. Астория нужна большевикам!
Посыпались предложения, предписания, угрозы, требования покинуть гостиницу. Но я продолжал жить, — и продолжал потому, что было все равно. Лишь бы не проявлять инициативы, не думать и как-нибудь прожить сегодняшний день.
Затем переехал к приятелю.
Чека уже обыскивала целыми кварталами.
Мы играли в страуса и, по неопытности, баррикадами у дверей думали защититься. Не ночевали дома. Ели воблу.
***
В январе 1918 года я бежал от арестов в гор. Сольцы Псковской губернии.
Хорошая была жизнь. Тихая, спокойная, уютная. Русская зима. Комната в мезонине. Тепло. Русская печка с лежанкой, маленькие окна, на окнах цветочки и занавесочки треугольниками, чинная мебель. По вечерам самовар и лампа под синим абажуром. В углу лампадка. Совсем келия... только иногда... на двоих... И как хорошо бывало, когда она была «на двоих» — и как жалко, что это бывало только «иногда»...
Помнится Пасха. Страстная неделя... Извозчик у подъезда, стук в дверь и знакомый голос — «второй в келии». Я не ждал и захлебнулся от радости... Спички, свечка, защелки у дверей, все ходило у меня в руках.
Потом заутреня... Разговенье...
Бывало у меня не хватало на махорку, а тут явилось все, — и пасха, и кулич, и окорок, и водка и какая-то сливянка и пьяный, славный хозяин, который утверждал на рассвете, что на Пасху солнышко, вставая, танцует... Хорошо было...
***
Надо было есть и я зарабатывал себе хлеб пилкой дров. Взял подряд и работал с 6-ти утра до 6-ти вечера. Труд этот казался даже приятным. Выматываясь физически, я не замечал окружающего.
В городе жил генерал, признавший власть советов. Он узнал о моем пребывании здесь и вызвал к себе. Я пришел и получил предложение вступить в формировавшуюся тогда красную армию на командную должность. Отказался. Он настаивал, уговаривая. Я категорически отказался и продолжал жить работой, оторванный от жизни, почти ни с кем не видясь.
Летом мой заработок совсем упал и я решил попробовать заняться торговлей или вернее спекуляцией.
В это время ко мне приехал мой приятель ротмистр Владимир Николаевич Юрьев. Он был мой друг. Мы вместе росли, знали друг друга и наша жизнь складывалась так, что в исключительные моменты судьба сталкивала и связывала нас.
Высокий, худой, черный, с сухим упрямым лицом. Большой силы воли, часто переходящей границу и впадающей в упрямство, очень выдержанный, всегда наружно спокойный, он был вместе с тем, чрезвычайно чуткий человек и порядочный, с большим размахом, товарищ. Как к себе, так и к людям, в то время, он относился очень строго и последнее обстоятельство ему много портило в жизни.
Я его высоко ценил.
В августе я съездил в Петроград, где мне удалось достать сахарину. В Сольцах я его удачно обменял на хлеб.
Казалось дело наладилось, и я вскоре вновь отправился в Петроград, не подозревая, что этим путешествием заканчиваются мои последние дни на свободе.
Первые тюрьмы
Дело было так.
Я возвращался в наш городок с новой партией сахарина.
Было раннее утро. Я вышел на станцию и направился к извозчичьей бирже. Народу было мало. Передо мной вертелся какой-то маленький человек, на которого я обратил внимание только потому, что он был горбатенький.
Я сел на извозчика, сказал ему свой адрес и поехал. На нашей окраине извозчики были редкостью и меня удивило что за мной все время слышался стук разбитой извозчичьей пролетки. Оглянувшись я увидел горбача.
Все еще ничего не подозревая я вошел в свою комнату и застал в ней хаос... Все было перерыто. Прибежала хозяйка и сообщила мне об аресте Юрьева.
«Горбач — сыщик, — я попался, как маленький», мелькнуло у меня в голове. «Нужно не медля идти пешком на ближайшую станцию, сесть на поезд и ехать обратно в Петроград».
«Но Юрьев без денег, у меня сахарин», — и мне захотелось передать его моим знакомым.
Я вышел в сад, перелез через забор, вышел на реку и окружным путем пошел к нашим общим друзьям.
Вошел, поздоровался... И сейчас же стук в дверь. На пороге чекисты, с горбачем во главе... Ордер Чека на мой арест и обыск у меня на квартире.
Досадно... Пришлось подчиниться и я, окруженный тремя чекистами, снова пошел к себе.
Впервые я шел по улице, как арестант. Было неприятно и как-то обидно, что не сумел уйти от чекистов.
В уме я перебирал какое серьезное обвинение мне может быть предъявлено.
У меня было три вины перед советской властью.
Первая моя вина состояла в том, что в начале революции я был в числе организаторов одного из военных союзов.
Революция и последовавший за ней развал армии пошли из Петрограда. Оттуда же пошла волна развала на фронт.
Тогда, казалось, нужно было соединить фронт с общественными деятелями и в том же Петрограде поднять другую волну — волну оздоровления, которая могла бы докатиться до фронта.
На одном листе бумаги, под доверенностью, которая давала мне право выпускать воззвания для продолжения войны с немцами, мною лично, были собраны подписи политических и общественных деятелей, начиная от председателя Гос. Думы М.В. Родзянко, первого военного министра революции А.И. Гучкова, П.Н. Милюкова, В.В. Шульгина, писателя Леонида Андреева, включая старых социал-демократов Г.В. Плеханова, Л. Г. Дейча, Веры Ив. Засулич, политических каторжан Н.А. Морозова, Германа Лопатина, Новорусского и кончая соц.-революционерами Б. Савинковым, Брешко-Брешковской и анархистом П. Кропоткиным.
Мы имели на своей стороне приблизительно 20% гарнизона. В нашей подготовке мы уже дошли до того, что нам оставалось только сообщить день выступления в воинские части, но тут то и произошла та заминка, которая обрекла весь наш план на полную неудачу. В последнюю минуту Волынский полк заколебался и попросил отложить день выступления. Это так подействовало на участников союза, на воинские части, что вся наша организация рухнула, как карточный домик.
Вторая моя вина заключалась в том, что я находясь в Черкесском полку Туземной дивизии, участвовал в походе ген. Корнилова на Петроград в августе 1917 года.
В Петрограде было неорганизованное офицерство. Нужна была точка опоры, вокруг которой оно могло объединиться. Таковой являлась наша Туземная дивизия. Моя уверенность в пользе и в успехе выступления была настолько велика, что я, будучи ночью дежурным на телеграфе, изменил одну из телеграмм ген. Корнилова, чтобы сильнее подействовать на наше командование в сторону выступления.
Мы дошли до Петрограда и, несмотря на то, что от наших разъездов в 10 коней бежали целые полки, возглавляемые Черновым и К-о, повернули на Кавказ.
Наконец, третья моя вина перед Сов. властью состояла в том, что я, будучи в хороших отношениях с Командующим войсками Петрогр. Воен. Окр. полковником Полковниковым, зашел к нему в штаб накануне большевицкого переворота и был назначен помощником коменданта Зимнего Дворца и, таким образом, участвовал в его защите при взятии его большевиками.
Однако, ни одно из перечисленных преступлений ни разу не было причиной моего заключения, ни разу не инкриминировалось мне, и не об одном из них Советская власть не знала.
На деле оказалось, что единственной причиной, которая повлекла за собой такие большие для меня последствия, была моя вина в том, что я в свое время кончил Кадетский Корпус, Кавалерийское Училище, был офицером и честно всю Великую войну пробыл в строю.
Наша комната была уже перерыта и я не понимаю для чего нужно было делать этот вторичный обыск. Очень скоро я понял, что не во всех действиях большевиков можно найти смысл.
Как потом оказалось, Юрьев ловко руководил обыском, останавливая внимание чекистов на неважных вещах и талантливо оперировал с кой-какими компрометирующими нас документами, засунув их в газеты, лежавшие тут же. У меня были отобраны кинжал и какие-то письма и на них была выдана расписка, которые так щедро раздают чекисты, причем получать потом вещи по этим распискам никогда не удается.
Наконец, в 11 часов утра, обыск был кончен и в 12 часов дня я, в первый раз, вошел в тюрьму.
Это была моя первая тюрьма, и тогда мне и в голову не приходило, что она только начало моего долгого скитания по тюрьмам. Мне все казалось, что это только недоразумение, которое быстро рассеется. Как часто потом видел я в своих тюрьмах таких «новичков», которые так же думали, и, как часто, мне приходилось наблюдать их разочарование.
Тюрьма была низенькая, маленькая, старенькая. Над зданием возвышался купол и крест тюремной церкви.
Кругом шла маленькая стена. За ней снаружи стоял домик начальника тюрьмы, окруженный толстыми липами.
Камера, куда меня ввели, была большая комната с обыкновенными окнами за решеткой, с истертым полом, совершенно голая и какая-то пустая, необитаемая.
Посреди нее стоял массивный стол и две скамейки.
Войдя туда, я увидел, что здесь весь наш город. Бывшие офицеры, судьи, два нотариуса, торговцы, два доктора с сыновьями студентами и Юрьев. Странно было видеть этих людей с интеллигентными лицами, в прежней одежде, лежащими и сидящими в разных позах на полу...
Я поцеловался с Юрьевым и он мне рассказал все что произошло в мое отсутствие.
Оказывается, что в одни сутки арестовали всех офицеров, буржуазию и «аристократию». Обвинения всем были предъявлены разные: с буржуазии просто требовали денег. Одного из судей обвиняли в том, что он, срывая колосья на полях, воровал у крестьян хлеб. Нотариусов прижимали, требуя от них, чтобы они рассказали о коммерческих делах буржуазии...
Наше дело, а в частности Юрьева, было чрезвычайно глупо, но вместе с тем серьезно. У него якобы был найден «манифест» Ленина, в котором высмеивалась большевицкая идеология. Ему предъявили обвинение в агитации и пропаганде против Советской власти.
Манифест был у него найден, переписанный на машинке в трех экземплярах. Искали машинку, на которой он был размножен и тем хотели открыть его сообщников. Очевидно и я попал как сообщник этого преступления. Обвинение было глупо, но не так смотрели на дело наши следователи. Юрьеву на допросе прямо заявили, что его преступление настолько важно, что местные власти не могут взять на себя решение его участи и должны отправить его в Петроград. Это была какая-то странная, сумбурная и перепуганная психология людей совершенно неуверенных ни в своей силе, ни в своей власти.
Уклад тюремной жизни, как мне потом в том пришлось убедиться, здесь был сравнительно мягкий. Начальник тюрьмы относился к арестованным не плохо. Спали мы на полу, но с одеялами и подушками из дому. В маленьком городишке у всех сохранились еще запасы продуктов и поэтому мы могли жить «передачами с воли». Казенный паек был очень плох.
В то время в России начинался голод и на воле уже выдавали одну восьмушку фунта хлеба. Как же могли кормить в тюрьме?
В 6 часов утра нам давали кипяток и маленький ломтик хлеба, в 12 часов приносили большие тазы, деревянные ложки, а затем приходили кашевары с котлом и тазы наполнялись мутной водой, которая пахла воблой. Единственное качество этого «супа» то, что он был горяч; и после обеда опять поили кипятком. В 5 часов дня та же картина что и за обедом, только вода становилась еще светлее. Затем опять кипяток.
Я видел мелких уголовников, сидевших на этом казенном пайке в продолжении двух месяцев. Они уже начинали пухнуть от голода.
В это время нас еще водили в маленькую тюремную церковь. Вся обстановка, страдающие, молящиеся люди и сама молитва успокаивали и поднимали хорошее в человеке. Кроме того хотя и издали, но мы соприкасались с внешним миром... В церковь допускались посторонние.
Непривычно было по началу положение арестанта. Часто являлось желание встать, пойти куда-то, что-то сделать, вообще проявить инициативу... и тут стукало в голову — ты в тюрьме.
Время проводили в разговорах, играли в самодельные шахматы и шашки. В нашей камере не чувствовалось подавленности. Большинство обвиняемых никакой особой вины за собой не имело и в этой маленькой захолустной тюрьме красоты большевицкого террора еще не казались нам такими ужасными.
***
Кое-кого иногда допрашивали, но с разбором дел чекисты не торопились. Раза два Юрьева водили на допрос. Допытывали у него, где он достал манифест и как он его распространял, считая факт распространения манифеста доказанным.
Откровенно говоря, я до сих пор не понимаю, как попал к нам этот дурацкий «манифест». Наверное кто-нибудь дал его Юрьеву прочитать и тот забыл его уничтожить. Наконец, на третьем допросе, Юрьеву заявили, что дело его разберут в Петрограде и его переведут туда.
К этому времени Юрьев заболел. На скачках у него была сломана нога и она неправильно срослась, причиняя ему время от времени большие боли. Как раз в это время он очень страдал. Не желая с ним расставаться и в таком его положении отпускать...
... {страницы 15-16 отсутствуют в оригинале!}...
...гу поставленные, немного косящие во внутрь глаза. Вид кретина. Никогда нельзя сказать чем чекист был до революции.
Сами они об этом не говорят, а если и говорят, то врут, а догадаться трудно. И кажется, что он так и родился чекистом.
В течение получаса на нас никто не обращал внимания.
Дело обычное, — привели арестованных.
На столах были разбросаны трофеи последних дел: груды денег, кучи писем, фотографические карточки, бутылки с вином и оружие, — главным образом шашки...
Около них вертелось несколько вычурно-одетых развязных «сотрудников» и две-три «сотрудницы» из типа часто встречавшегося на скэтингах и в кабаках. Не тех милых гуляк-товарищей, которые от души пользовались жизнью, а таких, единственная цель которых была положить себе в чулок.
Наконец двое чекистов подошли к нам и начали обыскивать. На этот раз от нас ничего не отобрали... Затем один из обыскивающих предложил нам идти за ним и нас повели по коридорам. «Совсем как гостиница», — подумал я, когда мы остановились перед № 96.
***
Камера, в которую нас ввели, была общая. Сажени три в ширину и столько же в длину. Одно окно во двор. Помещалось в ней около 50 человек. Теснота, духота и вонь.
На койках, которыми она была сплошь заставлена, сидело по два, по три человека. Большая часть людей, чтобы дышать воздухом, стояла около открытого окна.
Элемент был самый разнообразный, — присяжный поверенный, офицеры, директор банка, доктор, партия клубных игроков и т.п.
Нельзя было не обратить внимания на двух арестованных калек, военных инвалидов. На двоих у них было две ноги и четыре костыля. Работать они, конечно, не могли и занялись, «мешочничеством», т. е. возили муку из деревни в Петроград.
Их арестовали за спекуляцию и уже несколько месяцев этих несчастных калек мотали по тюрьмам.
Среди арестованных, я встретил двух знакомых офицеров: Экеспарэ и Кн. Туманова. Они объяснили нам, что нужно записаться у старосты камеры и подвели нас к отдельной койке со столиком.
На койке сидел высокий красивый старик, который очень ласково и любезно обратился к нам, спросил наши фамилии, записал их, предложил нам посидеть у него и начал расспрашивать за что мы арестованы. — Мы рассказали.
К нам подсели Экеспарэ и Туманов и мне сразу показалось странным, что они, состоя в какой-то организации, слишком откровенно рассказывали про нее в присутствии этого старика. Они даже советовались с ним, как им отвечать на допросе.
Почему-то мне этот старик не понравился и я держался с ним очень сдержанно. Поговорив с нами, наш староста указал нам койку, которую нам можно занять. Мы расположились на ней, подошли другие арестованные и начался обычный тюремный разговор. Когда? За что? Какое обвинение? И, вместе с тем, рассказы о себе.
Впоследствии я привык к этим рассказам. Почти всегда повторяется одно и тоже. Взяли неизвестно за что, держат уже несколько месяцев без допроса и т.д.
День прошел спокойно. Днем «Гороховая» спит, живет ночью.
Арестованные по очереди спали на койках. Кое кого, не более двух-трех вызвали на допрос. К вечеру настроение изменилось. Начались допросы. Арестованных вызывали одного за другим. Возвращались бледные, с испуганными лицами. Угроза смерти стояла перед ними.
Экеспарэ и Туманова допрашивали чуть ли не в десятый раз. Они вернулись и, опять, рассказали старосте подробности допроса. Оказалось, что их организация раскрыта и от них требуют, чтобы они сообщили все подробности. Мне опять стала непонятна такая откровенность. Старик скоро вышел в канцелярию со списком заключенных. Я не мог удержаться, чтобы не высказать Экеспарэ моих опасений.
«Что вы!» — ответил он мне, — «это милейший человек, профессор, его нельзя подозревать ни в чем. Он сидит здесь уже три месяца, и так как его дело разбирается и он привлечен по какому-то пустяку, то он пользуется привилегиями».
Допросы шли всю ночь. Все время гремел замок. Люди соскакивали с коек, ждали своей фамилии и опять томились в ожидании.
Только к утру камера успокоилась и можно было задремать.
За ночь привели еще человек двадцать новых арестованных. В камере совершенно не хватало места. Через того же старосту мы узнали, что к вечеру будет разгрузка: допрошенных арестованных переведут в другие тюрьмы.
Действительно, часов в 6 вечера, дверь в камеру растворилась шире обыкновенного и вошел комендант Гороховой, знаменитый палач Эйдук. Одет он был в офицерский китель, красные штаны и почему-то сапоги со шпорами. Начался вызов арестованных для отправки. Он прочитал список, отправляемых на Шпалерную, затем в Петропавловскую крепость, Дерябинскую тюрьму и прибавил, что все отправляемые должны быть, через пять минут, готовы со своими вещами.
Пришел конвой, принял арестованных и в камере стало свободнее.
С вечера камеру опять охватило беспокойство и жуткое чувство.
К ночи привели арестованных. Я ждал допроса, но нас не вызывали. Долго я сидел в этот вечер с Экеспарэ и Тумановым. Экеспарэ был спортсмен. Мы говорили о скачках, об общих знакомых, но чаще всего разговор переходило к их делу. Он мне рассказал о том, что состоит в организации, которая поддерживается иностранцами — англичанами и что он верит в успех. «Если мы не свалим большевиков изнутри» — говорил он, — «англичане придут на помощь извне».
«Наша организация расшифрована, но есть другие, и мы все-таки победим», — утверждал он.
Допрашивали его, по его словам, чрезвычайно любезно: папиросы, мягкое кресло, завтрак, ужин, — все было к его услугам.
Осведомленность у них большая. Сам он ничего не выдал но подтверждал то, что они уже знали. Им в глаза обругал большевиков и коммунизм, заявляя, что будет с ними бороться. Несмотря на это, ему все время гарантировали жизнь. Не знаю, сознавал ли он опасность, или верил чекистским обещаниям, но во всяком случае, держал он себя молодцом.
С князем Тумановым была несколько иная картина. Ему навалили кучу обвинений. — Сношения с иностранцами, организация вооруженного восстания и т.п. Допрашивали его грубо, все время угрожали расстрелом, предлагая сознаться в действиях, которых он не совершал. Его совершенно запутали и он нервничал. Большей частью свою виновность он отрицал. Не знаю, был ли он вообще виновен в чем-нибудь серьезном. Он был совсем мальчик.
Часа в два ночи я лег на койку.
Не успел я заснуть, как вновь раздался грохот открываемой двери и в камере появился Эйдук. На этот раз вызывали на расстрел.
Это был первый вызов на смерть, при котором мне пришлось присутствовать.
Сердце у меня заледенело.
В камере стояла тишина. При грохоте замка люди, как всегда, приподнялись и, увидев Эйдука, замерли в напряженных позах. Большинство были бледные и дрожали мелкой дрожью. Некоторые, чтобы отвлечь мысль и не поддаться панике, нервно перебирали свои вещи.
Сам Эйдук был настроен торжественно. Громко, растягивая слова, он назвал фамилию Экеспарэ, Туманова, еще троих и прибавил, чтобы выходили с вещами.
Сомнения не могло быть... Экеспарэ был спокоен. Туманов волновался, но сдерживался. Мне кажется, что в них все-таки теплилась надежда. Слегка дрожащими руками, увязывали они свои вещи. Я им помогал. Затем мы простились за руку и они вышли...
В дому повешенного не говорят про веревку. В камере стояла гробовая тишина, люди опустились на койки и затихли.
Вдруг, внизу на дворе раздался крик, но сейчас же зашумел мотор автомобиля...
Он работал, но со двора не вышел. Вероятно казнь совершилась здесь же в подвале, новым в истории мирa способом, — выстрелом в затылок впереди идущему смертнику.
Заснуть в эту ночь никто из арестованных не мог...
Так прошло еще пять тяжелых дней в ожидании... днем было сравнительно легко, но эти вечерние часы ожидания, вызовы, после которых люди возвращались разбитыми нравственно и физически или вовсе не возвращались, эти ночи, прерываемые шумом заведенного мотора, визиты самодовольного палача Эйдука, — все это действовало тяжело и не оставляло много надежд.
Ровно через неделю после нашего поступления на Гороховую, часов в 5 вечера, Эйдук прочел наши фамилии и объявил, что нас переводят в Дерябинскую тюрьму.
Нагруженные вещами, окруженные конвоем, мы потянулись на край города.
Дерябинская тюрьма, когда-то казармы морского дисциплинарного батальона, потом морская тюрьма, — одно время долго пустовала, но с начала террора она была переполнена арестованными.
Стоит эта тюрьма на самом краю Васильевского острова, в Гавани, на самом взморье. Конец был изрядный и, после долгого сидения в душном помещении, при отсутствии моциона, прогулка эта была не из приятных.
Условия жизни были здесь значительно лучше. Камеры были громадные, человек на двести, было много коек, и даже попадались ночные столики. Люди, побывавшие в Петропавловской крепости, утверждали, что режим нашей тюрьмы нельзя было сравнить с «Петропавловкой».
Камеры запирались только на ночь. Днем мы могли ходить из одной камеры в другую. Надзирателей и охраны мы почти не видали. Нас выводили на работы, но они были легкие, во дворе самой тюрьмы,
Не было здесь таких жутких вечеров и ночей, и мы с Юрьевым могли хотя бы выспаться.
Тюремный паек был тот же, что в Сольцах и на Гороховой. Не то суп, не то грязная вода от мытой посуды... Я сам видел, как люди, сидевшие на одном только пайке, рылись в помойных ямах, вытаскивали оттуда селедочная головки и, тут же съедали их.
Всех арестованных было, вероятно, тысяч около двух.
В той камере, где я сидел, преобладающим элементом были морские офицеры, обвиняемые в контрреволюционном заговоре. Затем было много арестованных самого разнообразного состава, привлеченных по делу Канегиссера, убившего Урицкого. По этому делу хватали кого попало. Был арестован доктор Грузенберг за то, что у него нашли адрес знакомого Канегиссера, член английского клуба за то, что после убийства на лестницу клуба вбежал Канегиссер. Среди арестованных здесь были Н. Н. Кутлер, Каменка, доктор Ковалевский, Ген. Поливанов.
Хотя режим был не тяжелый, но угнетала неизвестность положения.
Расстрелов в самой тюрьме не было, — приговоренных увозили на Гороховую. Случалось это здесь не так часто.
Впрочем был случай, когда по ошибке расстреляли невинного вместо виновного однофамильца, которого выпустили на волю.
Но что значила одна ошибка в страшном сведении счетов большевицкой бухгалтерии. Кровь Урицкого взывала к мести и был ли убит один или два десятка лишних офицеров или буржуев, это уже не имело никакого значения для господ положения.
Тяжелое, угнетающее впечатление произвело на всех нас известие об офицерах, которых посадили на барку и утопили между Кронштадтом и Петроградом.
Мы все считались «заложниками» и наши фамилии были напечатаны в газетах. Заложниками кого? — хотелось спросить.
Просто мы были тем пушечным мясом, тем стадом беззащитных людей, смерть которых могла бы подействовать на всякого, кто бы хотел пойти по стопам Канегиссера и убийцы Володарского.
Мы думали о бегстве и, как я себе представляю, побег можно было устроить, но я все-таки немного верил в какую-то законность и мне казалось, что настанет время, когда наше дело разберут и отпустят. Как тогда я был еще наивен!
В тюрьмах всегда жили, живут и будут жить разными несбыточными надеждами на освобождение. Такова тюремная психология.
Мне недавно пришлось говорить с дореволюционным политическим заключенным, и он мне сказал, что и в прежнее время заключенные поддерживали себя в тюрьмах надеждами на амнистию и на досрочные освобождения. Он мне рассказал о своем товарище, твердо надеявшемся на какую-то амнистию. За день до возможного ее объявления, его товарищ заявил, что завтра он будет свободен или умрет. На другой день, не получив амнистии, он удушил себя.
Надеждами на амнистию живут и теперь.
Вначале Сов. власть их щедро давала. Для заключенных требовались конвой, помещение и хотя бы немного пищи. Всего этого не хватало. Хотя все внимание большевиков было обращено на организацию Ч.К. и ее учреждений, хотя и были открыты все уцелевшие тюрьмы, все-таки разруха, царствовавшая тогда под их неумелым руководством, не давала им возможности содержать столько арестованных, сколько бы им хотелось. Поэтому решали вопрос проще, расстрел или свобода.
В тот год очень надеялись на октябрьскую амнистию. Я держал пари, что по ней выпустят не боле 10% Дерябинской тюрьмы, мой противник надеялся на 50 процентов. Из нашей камеры, в которой было свыше 200 человек в этот день выпустили троих. Да и то, вероятнее всего, что это освобождение состоялось не в силу амнистии, а произошло обычным порядком.
Легче всего было освободиться за деньги.
Брали нелегально, брали и легально. Ч.К. брала официально. Следователи брали неофициально. Брали, — и выпускали. Брали, — и не выпускали. Грабеж шел страшный.
Кроме этих несбыточных надежд на амнистию, были надежды и другие.
Нам казалось, что не может быть, чтобы англичане, видя как изнывают под гнетом большевизма люди, бывшие их верными союзниками и составлявшие лучшую часть России, не пришли бы им на помощь.
Но очевидно у англичан была другая точка зрения, и я не дошел во понимания ее. Мне кажется, что покойный Леонид Андреев не дал ничего реальнее и сильнее своего бессмертного сигнала тонувшего корабля «S. О. S.».
Так как делать было почти совершенно нечего, то весь день проходил в разговорах и хождении из одной камеры в другую. Вставая утром, — ждали обеда, после обеда — ужина, потом поверка и спать. Обыкновенно вечером перед поверкой один из сидевших с нами священников, а их было довольно много, читал молитвы. Все пели хором.
По субботам служили всенощную.
Моряки говорят: «Кто в море не бывал, тот Богу не молился».
Я думаю, что многие, посидевшие в тюрьмах, то же скажут о молитве в заключении. Недаром церковь вместе с «плавающими» поминает и «плененных».
Как-то на молитве некий Крутиков, арестованный за бандитизм (просто за грабительство), начал говорить о «глупости молитвы».
Я приказал ему замолчать. Юрьев поддержал меня.
На другой день Крутиков отправился к коменданту. Что он говорил там, я не знаю, но явился комендант, вызвал Юрьева и приказал ему отправиться в карцер.
Юрьев начал возражать, я хотел заступиться за него и тоже ввязался в разговор. Видимо интересы бандита были ближе коменданту и он отправил нас обоих в карцер...
Это было маленькое, совершенно темное, сырое и холодное помещение и сутки, которые мы там провели, были действительно очень тяжелы.
За то время, которое я провел в Дерябинской тюрьме, через тюрьму прошло множество народу.
Раза два в неделю приводились новые партии арестованных. В октябре к нам привели партию из Петропавловской крепости. Крепость была совершенно очищена от арестованных. Они рассказывали о тамошних ужасных условиях жизни. Спали они на голом полу, в такой тесноте, что лежали друг на друге. Все они были во вшах. Пища им выдавалась два раза в неделю. Обращение конвоя было самое грубое. Эти арестованные резко выделялись среди сравнительно чистых Дерябинских обывателей.
Иногда, очень редко, появлялся комендант со списком отпускаемых на свободу и все жадно слушали в надежде услышать свое имя...
***
Чаще вызывали на допрос — на Гороховую... Мы уже больше трех месяцев сидели без допроса. В ноябре мы услышали наши фамилии.
Вновь потянулись мы по линиям Васильевского острова, по Набережной, через Николаевский мост мимо памятника Петра Великого и Исаакиевского собора на Гороховую, и, снова, знакомая камера № 96.
Там ничего не изменилось, только вместо любезного старика провокатора — старосты, сидел очень приветливый молодой человек.
Мы познакомились. Молодой человек оказался эс-эром Д-м. Он зарегистрировал нас и стал любезно интересоваться нашим делом.
Вспомнив о ненужной откровенности Экеспарэ и Кн. Туманова, мы на этот раз были еще сдержаннее, чем с любезным стариком, и оказались совершенно правы.
Очень скоро, во время его отсутствия, другие арестованные предупредили нас, что и этот староста провокатор. В дальнейшем держали мы себя с ним корректно и даже предупредительно, но ни в какие разговоры не пускались.
Среди заключенных, совершенно неожиданно, мы увидели наше начальство — коменданта Дерябинской тюрьмы Неведомского.
Еще только две недели тому назад, он ходил по тюрьме и грозно кричал на выглядывающих в окна арестованных:
«От окон!.. Стрелять буду!..»
Он проворовался и сидел здесь, голодный и жалкий. Увидав у нас еду, он, с улыбками и ужимками, подошел к нам и попросил есть. Мы не отказали.
Разговаривать и сводить с ним счеты мне было просто противно.
За эти дни, которые мне пришлось просидеть на Гороховой, я был свидетелем наивной веры в советскую законность.
Для того, чтобы войти в нашу камеру, нужно было пройти маленький коридорчик, ведущий в уборную и на лестницу, по которой приводят арестованных. Как-то вечером, мы стояли в коридоре и разговаривали. Дверь открылась и к нам ввели чисто одетого, средних лет, мужчину.
Войдя, он поклонился нам и, не снимая котелка, встал у стенки. Мы продолжали разговаривать. Так прошло минут двадцать. Видя, что это совсем еще нестрелянный воробей, я подошел к нему и предложил ему пройти в камеру и зарегистрироваться у старосты.
«Нет, благодарствуйте», — ответил он, — «я сейчас был у следователя и он сказал, что я здесь по недоразумению, он обещал, что мое дело сейчас разберут и я сейчас же буду отпущен».
Я его спросил, в чем его дело. Он ответил, что его фамилия Схефальс и что он, владелец торгового дома Эсдерс и Схефальс, часа два тому назад направляясь к своей дочери, живущей на Гороховой, поднимался по лестнице ее дома. В это время, из одной квартиры, спускалась засада, которая его схватила и привела сюда. Схефальс был совершенно уверен, что будет немедленно освобожден.
За три месяца я уже наслышался много таких рассказов и, зная, что такое на языке Чека — «присядьте, ваше дело сейчас разберут», я рассмеялся и посоветовал ему все-таки зарегистрироваться и позаботиться получением кусочка койки. Он опять поблагодарил, но предпочел стоять.
Я ушел в камеру, пробыл там часа полтора и вернулся в коридор. Схефальс все еще стоял. Мы разговорились и я предложил ему пари на одну селедку, что пока его дело будут разбирать, он «присядет» не меньше, как на месяц и, кроме того, за освобождение ему придется заплатить большую сумму.
На самом деле он, ни в чем не повинный, «присел» на четыре месяца и Чека буквально вывернула ему карманы.
Старожилы Гороховой рассказали мне еще более трагикомический случай:
Арестовали купца. Пришли к нему на квартиру, обыскали, предъявили ордер на арест, окружили конвоем и повели. У него жил племянник, парень лет 20-ти. Увидев, что дядюшку арестовывают, он решил не оставлять его, узнать куда поведут и отправился за ними. Они идут по городу, выходят на Гороховую, он — идет следом. Входят в ворота, — входит и он. Поднимаются по лестнице, он идет. Открывают дверь в камеру, вводят дядюшку, — и он. Камера запирается и проскальзывает этот; дядюшка с племянником остаются вместе. Провели первую ночь, думают дело разберут и племянника выпустят. Просидели так день и ночь. Еще сутки. — Никакого движения. Тогда начали советоваться, как быть. Рассказали арестантам, — было много смеху, но надо было как-нибудь выкручиваться. Через старосту доложили коменданту. Через несколько суток комендант пожаловал в камеру. Племянник просит его выслушать.
Комендант снизошел и племянник рассказал ему такую историю: шел он по Гороховой, захотелось ему оправиться... — видит открытые ворота, он и зашел... заблудился и попал в камеру...
Говорят, что выслушав этот рассказ, комендант заревел от оскорбленного самолюбия:
«Как? Весь Петроград, вся Россия, весь мир знает Гороховую 2! А ты, сукин сын, зашел сюда оправиться!..»
Не знаю, чем руководствовался, в данном случае, комендант но племянника, как рассказывают, выпустили.
Первый допрос
Мы с Юрьевым ждали допроса. Днем спали на одной, грязной, вшивой, с клопами койке. Ночью бодрствовали. Было душно, воняло немытыми телами, ватер-клозетом.
Разница с Дерябинской тюрьмой была громадная. Там не было этой напряженности нервов, которая создавалась здесь под влиянием постоянной близкой угрозы смерти, не было этого беспокойства за завтрашний день.
Приблизительно через неделю, часа в 4 утра, вызвали на допрос Юрьева. Приготовился и я.
Его допрашивали около полутора часов. Наконец он вернулся и, наскоро, боясь, что меня сейчас же вызовут, передал мне суть допроса.
Допрашивал его следователь Юдин. По отзывам опытных арестантов, это был один из милостивых следователей.
Сперва — общий допрос, затем — глупейшие обвинения в сношении с иностранцами. Он долго допытывался на какие средства Юрьев жил, и, наконец, перешел на тему о коммунистическом юмористическом манифесте Ленина. Откуда он у него, что он с ним делал, где его распространял, где он его напечатал? Вообще манифест этот дал основание Юдину состряпать обвинение Юрьева в контрреволюционной пропаганде.
Не прошло и десяти минут, как вызвали меня. Большой ошибкой следователя было дать нам десять минут свидания между допросами. Я узнал сущность ответов Юрьева и смог приготовиться сам. В то время все тонкости приемов судебного следствия были еще неизвестны совершенно неопытным «следователям». Впрочем, сейчас, в большинстве случаев, следствие ведется теми же грубыми, — первобытными приемами. — Играют человеческой жизнью и получают какие им нужно показания.
Первое, что чувствует арестованный человек, — это обостренное состояние неизвестности. Все мы ходим под Богом, но особенно остро это чувствуется в советской России вообще, а в тюрьмах в особенности. При каждом аресте перед вами два выхода, — или выпуск на свободу или смертная казнь. Чем дольше продолжается это состояние, тем острее, тем резче отзывается оно на психике человека. Это большевики учли и пользуются этим способом для наблюдения над сознанием человека в первую очередь. Они затягивают судебное следствие все время держа человека под угрозой смерти, расшатывая его нервы и заставляя его давать такие показания, каких они сами хотят.
Действовать на психологию преступника рекомендовалось всеми юридическими авторитетами, но бесконечно угнетать душу человека угрозой смерти, это прием новый, отвратительный, но характерный для большевиков.
Однако люди привыкают и сживаются даже с мыслью о близкой смерти, а потому большевики не ограничиваются только этим могучим способом воздействия, а пользуются и другими, быть может даже более ужасными. Они медленно приближают к своей жертве смерть, якобы не насильственную и не предвиденную, и ставят арестованного в такие условия, что он постепенно, но неминуемо идет к могиле.
Постоянное голодание, холод, отсутствие самой необходимой одежды, белья, мыла, непосильная борьба со вшами тоже не плохие инструменты для подавления и угнетения человеческой психологии и порабощения последних остатков его воли.
Но все эти способы бледнеют перед самым любимым большевицким приемом, перед ударом по самому дорогому для человека, — чувству любви к семье.
Они разлучают человека с семьей, лишают семью работника и кормильца, и еще семью же заставляют изыскивать способы для прокормления арестованного, а если и этого покажется мало, то арестовывают жен, детей и стариков. Этот последний прием выдерживают уже не многие...
Итак, через десять минут после возвращения Юрьева, за мной пришел красноармеец с винтовкой и маленькой бумажкой, ордером на вызов к следователю. В то время вся П. Ч.К. размещалась на Гороховой только в одном здании бывшего Петроградского Градоначальства, теперь же оно занимает целый квартал, — дома №№ 2, 4, 6 и еще другие дома. Всякое дело при хорошей постановке, в результате всегда расширяется и развивается... Шли мы с конвоиром какими-то коридорами, спускались и поднимались по лестницам, прошли мимо кухни.
Помню как там, несмотря на ранний, собственно, ночной час, кипела жизнь, сновали кухарки типа проституток и готовились котлеты с морковкой. Наконец красноармеец привел меня в камеру следователя.
Это была маленькая комната со стенами, завешанными какими-то картами. Посередине стоял стол. На столе кабинетная лампа с рефлектором, направленным на стул, стоящий у стола.
Развалившись в кресле, вытянув ноги, засунув руки в карманы, сидел следователь.
На допросе у Юдина я, в первый раз, имел возможность наблюдать обычный прием советских следователей: — при начале допроса нахамить и смутить допрашиваемого. Не меняя позы, он как бы гипнотизировал меня своим пристальным, глупым взором. Вначале я, действительно, почувствовал какую-то неловкость, но потом мне сделалось сразу смешно от его идиотского взгляда и глупой физиономии. Я понял, что стул предназначен для меня, подошел и сел на него.
Юдин сразу переменил позу, резким движением открыл ящик стола, выхватил оттуда наган, направил его на меня и, продолжая смотреть на меня, спросил:
— Вы понимаете, что вам угрожает?
— Нет.
— Вы знаете, в чем вы обвиняетесь?
— Нет.
— Ах, он не знает?! — обратился он, к стоявшему тут же, моему конвоиру.
Все это вступление дало мне понять, что меня берут на «хомут», т. е. на испуг, что он не знает в чем меня обвинять.
— Так вы не хотите сознаться? Тем хуже для вас. Расстрел вам обеспечен.
Мне делалось смешно от этого приема, но, вместе с тем, я совершенно не был уверен в том, что, не имея никаких доказательств моей виновности, он меня все-таки не расстреляет.
В то время, дело было поставлено так: следователь допрашивал, делал свое заключение, сам предлагал ту или иную меру наказания и посылал результаты своей «работы» на утверждение президиума Ч.К. Само собой разумеется, что вторая инстанция, была только формальностью. Президиум, заваленный массой дел, не рассматривая, утверждал заключение следователя и людей выводили в расход.
Я сразу же начал отвечать односложно и наружно никак не реагировал на его выходки. Видя, что этот прием на меня не действует, он положил наган на стол и, продолжая делать злобные гримасы, взял бумагу и начал допрос:
Имя, отчество, фамилия, год рождения, отец, мать, место рождения, образование, полк, война... Покуда шло гладко и я ему отвечал правду, но когда дошло до моей службы в Туземной («дикой») дивизии, то я начал отделываться общими фразами о том, что я, числясь по Гвардейской кавалерии, был адъютантом у Х. и это — прошло. Тут я понял, что он ничего не знает и, уже совершенно твердо, начал давать ему те показания, которые хотел. Во время этого допроса и во время всех моих последующих допросов, я всегда придерживался правды, чтобы самому не запутаться. Не думая о том, что мне предстоит еще много допросов, я сразу тогда уловил верный тон разговора с этими господами, — держаться правды и останавливать внимание своего противника на мелочах, не сознаваться в них и «выматывать» самого следователя. В первом же случае это мне удалось.
Не было сказано ни слова о моем участии в «союзе», о Корниловском выступлении и защите Зимнего Дворца.
Не имея возможности, из моих показаний, склеить какое-нибудь конкретное обвинение, он начал играть на удачу и обвинять меня в сношениях с иностранцами. Затем, в сношениях с заграницей и т.д., но скоро он оставил это и перешел, как и в допросе Юрьева, к юмористическому манифесту Ленина. Он громко негодовал, ерошил волосы, кричал, что он, как коммунист, не потерпит издевательства над великим вождем и т.д.
В результате нашего словопрения, я вышел победителем. Ему не удалось сделать из меня опасного преступника и я оказался только рядовым контрреволюционным офицером.
Целых три дня, после нашего допроса, просидели мы с Юрьевым на Гороховой, пребывая в неизвестности относительно окончательного решения нашего дела.
— Расстреляют или выпустят?.
По здравой логике, по всему ходу дела, должны были выпустить. После допроса долго не сидели. Тюрьмы были переполнены подследственными. Ссылка, концентрационные лагери и принудительные работы только что начали входить в моду. В тюрьмах все время приходилось освобождать места для новых партий, а потому для старых сидельцев было только два выхода, — на волю или на тот свет.
Но нас почему-то опять перевели в Дерябинскую тюрьму. Шансы на расстрел как будто бы и уменьшились, но новая неизвестность и неопределенность нашей будущей судьбы продолжала давить. К тому же голод начал давать себя чувствовать и передачи наши уменьшились. Уже остро хотелось хлеба и сахару.
Приближалась зима, в камерах становилось холодно, но тюрьма не отапливалась и заключенным предстояли еще новые мучения от холода. Но и с этой мучительной жизнью мы начали свыкаться, призрак смерти как бы отдалился от нас и, казалось, что нам уже не грозят опасные перемены.
Однако путешествия мои по тюрьмам тогда только что начинались и, в середине ноября, комендант тюрьмы, в числе других фамилий, вызвал по списку и мою: «Бессонов... С вещами выходи». Фамилии Юрьева в списке не было.
Вот опять случай, когда Советская власть еще раз показала отсутствие какой-либо системы, смысла, логики и последовательности в своих поступках и действиях.
В тот же день вечером, как я потом узнал, Юрьева выпустили на свободу...
Почему? Отчего? Чем это объяснить?.. Я до сих пор не знаю.
Юрьев помог мне уложить вещи, донес их до ворот и мы простились.
Потом, много времени спустя, когда мы вновь встретились, то признались друг другу, что одна и та же мысль была у нас обоих, когда мы прощались.
Меня ведут на расстрел. Но ни тот ни другой ничем, ни одним словом, ни одним намеком не показали этого...
Собралось нас тогда во двор человек 20. Конвой окружил нас, и мы вышли на улицу за ворота тюрьмы. От конвоиров удалось узнать, что нас ведут в бывшую военную тюрьму на Нижегородской улице на Песках. Пришлось идти с одного края города на другой. С Гавани на Пески.
Новая тюрьма мне понравилась. Она состояла из ряда отдельных камер. Было особенно приятно, после четырехмесячного пребывания на людях, в толпе, — очутиться одному. Кругом не было, ставшего уже привычным, галдежа и шума.
Но полное одиночество, — вообще тяжелое наказание. Одно из самых важных условий «хорошей», — если так можно выразиться — жизни в тюрьме, это возможность общения с другими заключенными. Поэтому первой мыслью опытного арестанта является вопрос: где уборная? Если уборная тут же в камере — тюрьма строгая, и общение с другими арестованными в такой тюрьме значительно затруднено, если же уборная общая, в коридоре, — при умении можно было видеться с кем угодно.
В военной тюрьме на Нижегородской улице условия оказались исключительно благоприятными. Уборные были в камерах, но двери в камеры были открыты весь день. Не запрещалось видеться с товарищами по заключению, говорить с ними, ходить к соседям. Такое положение дел, конечно, казалось нам идеальным. Перед нашим приходом эту новую, для нас, тюрьму только что очистили т.е. часть ее обитателей отпустили на волю, а часть, кажется человек 120, расстреляли.
Компания у нас подобралась симпатичная: моряки, несколько крупных коммерсантов, несколько агентов уголовного розыска царского времени, «саботировавших» Советскую власть и группа анархистов, удивлявших всех своей эксцентричной наружностью, дикими выходками и... полным непониманием исповедуемой ими же идеологии.
В военной тюрьме мы зажили хорошо. Пока расстрелами не пахло, и, потому, нервы наши поуспокоились.
Жить было бы совсем хорошо, если бы не постоянные днем и ночью, мучения голода и холода. Тюрьму, конечно, не топили. Впиться в краюху хлеба зубами, чувствовать ее на своих губах, — для многих из нас сделалось предметом самой упорной мечты.
Но нам предстоял новый этап.
В неизвестном направлении
Часов около 6 вечера 13 декабря 1918 года нам объявили, чтобы мы «были готовы», так как будем отправлены в «неизвестном направлении».
В чем должна была выразиться наша готовность не только нам, но и нашим тюремщикам, было неизвестно. Ведь мы все были в летних, в лучшем случае осенних пальто, и, конечно, не были подготовлены к путешествию по декабрьскому морозу.
Как приготовиться?.. Как можно из тюрьмы дать знать домой?.. На мне было осеннее пальто и старые легкие сапоги с тонкими поношенными подошвами.
Уже совсем в темноту, в 9 часов вечера нас, как всегда предварительно обыскав, вывели на тюремный двор и сдали конвою. Конвойные построили и повели. От них на ходу нам удалось узнать, что ведут нас на Николаевский вокзал, чтобы отправить на работу в Вологду.
У нас не было никаких данных предполагать, что жизнь наша там улучшится, — но все-таки, каждый из нас, в отдельности, почему-то проникся надеждами на улучшение. Надеялись, что хуже не будет.
Два часа продержали нас в наших легких пальтишках на лютом морозе. Наконец вагоны были поданы и нас погрузили. «Свисти, машина, я пошел»... как говорят уголовники.
***
Это была моя первая поездка в арестантском вагоне. Вагон, в которой нас погрузили, был в прежнее время приспособлен для настоящих преступников. Внешний его вид мало отличался от вагона третьего класса. Разница была только в том, что на нем была надпись «арестантский» и на окнах были толстые решетки. Внутри был коридор и клетки с решетками — купэ. Пять камер, рассчитанных на восемь человек каждая. Нас отправили 90 человек в двух вагонах. Режим в вагонах, сравнительно с другими моими поездками, был сносный. Доходило до того, что нам разрешалось на станциях выходить по два по три человека с одним конвоиром и обменивать, на имеющиеся у нас вещи, кое-какие продукты, которые крестьяне выносили к поезду.
Это послабление отчасти объяснялось тем, что конвоиры наши были тоже голодны и мы делились с ними продуктами, но, я думаю, что была и другая причина. Эта причина — чувство сострадания ко всем обиженным, особенно сильно развитое в русском человеке. А конвоиры наши были самыми простыми русскими людьми, и никакая пропаганда коммунистических идей, не могла заглушить в них этого чувства. Недаром русский народ называл арестантов не преступниками, а «несчастными». Недаром в Сибири долго сохранялся обычай в деревнях, у входа в избу оставлять хлеб и молоко и открывать на ночь какое-нибудь помещение, — баню, сарай или гумно, — для бездомного бродяги, чаще всего беглого каторжанина или, скрывающегося от властей, человека.
Может быть, в другой обстановке, у этих солдат было бы к нам и другое отношение. Но здесь мы были для них уже не враги, а, просто, люди, которых грешно было не пожалеть.
Ехали мы до Вологды четверо суток. Здесь началось мое арестантское образование и тот внешний перелом, который помог мне преодолеть все те материальные лишения, которые казались мне тогда непреодолимыми, и, как бы первенствующими в жизни человека. Из более или менее изнеженного интеллигента, не привыкшего и не приспособленного к подобной жизни, я постепенно начал превращаться в загнанного, но постоянно готового к борьбе за существование зверя, смело смотрящего в глаза опасности.
В Вологде для нас была отведена не тюрьма, а какое-то помещение, кажется гимназия, — точно я не мог выяснить, что это было за учреждение, помню только его отвратительные особенности. Здание было громадное, но нас, почему то, поместили в маленькой клетушке с нарами в 2 яруса. На войне и в тюрьмах мне пришлось видеть разные уборные, но я никогда не мог себе представить, что таким местом может быть ряд больших комнат с лепными потолками и паркетными полами.
Здесь это было так. Отводилась комната, затем, когда она была окончательно загажена, ее запирали и переходили в следующую. Таким образом, к нашему приходу были «использованы» уже три комнаты, и мы «пользовали» четвертую. Кому, зачем это было нужно? Здесь я познакомился с человеком, которому я отчасти обязан своим арестантским образованием. Встретился я с ним при выходе, из Нижегородской тюрьмы и мы вместе ехали до Вологды. Это было то, что часто называют «темным типом». Для кого — Васька, а для кого и Василий Александрович Бояринов.
Кем он был раньше, я, несмотря на самые хорошие с ним отношения, так толком и не узнал. Ему было лет около 30-ти. Профессий у него было множество. Он был и портным и поваром и бильярдным маркером и чернорабочим. Мне особенно нравилось в нем его отношение к Советской власти.
Имея все основания, по своему остальному положению, перекинуться к большевикам, он не только не сделал этого, но к каждому из коммунистов относился с каким-то снобизмом.
Вот что он рассказывал про свой арест.
Шел он в Петрограде, по Николаевской улице, сильно пьяный, часа в 4 утра. На улице почти никого не было и ему стало скучно. Увидев, что навстречу ему идет автомобиль, он решил объединиться с пассажирами. Вышел на середину улицы и замахал руками. Автомобиль остановился. Бояринов открыл дверцу и, для того, чтобы начать разговор, попросил дать ему закурить. Чекисты, ехавшие с «работы», пригласили его сесть в автомобиль, и он очутился на Гороховой. Потом в Нижегородской тюрьме, и теперь здесь, где он был очень недоволен отведенным для нас помещением.
Вышел он из Нижегородской тюрьмы почти голым, так как все, что у него было из одежды, он променял на хлеб еще на Гороховой. Но теперь у него была снова теплая куртка, шапка и валенки, которых ни у кого из нас не было. Чувствовал себя здесь Бояринов как дома, быстро сходился с конвоирами и входил к ним в доверие.
Пробыли мы в Вологде около недели. Затем нас снова погрузили в вагон и отправили на север. Тяжело было ходить с постелью на плечах, в тонком пальто таких же сапогах в декабрьский мороз.
Организм к этому был совершенно не подготовлен. Да и пять месяцев сидения по тюрьмам конечно не могли не отозваться на нас. Глаза щурились от света, лица у всех были бледные, оттекшие, опухшие, — специфически тюремные.
Перемещения, однако, были некоторым развлечением.
Нас привезли на станцию Плясецкую на железнодорожном пути в Архангельск. Поселок был небольшой. В центре находились железнодорожные здания, вокруг них были расположены несколько купеческих и крестьянских домов. Невдалеке, — церковь.
Здесь стоял штаб, насколько мне помнится, 11-ой пехотной дивизии красной армии. Все дома сплошь были заняты разными учреждениями штаба. Штабы и тыловые учреждения красной армии на севере были колоссальны. Помещения для них никогда не хватало. На всех запасных путях Плясецкой стояли вагоны, начиная с салон-вагона и кончая теплушками, которые были заняты разными штабными организациями и начальством.
Невдалеке было и наше помещение. Это был ряд больших землянок, человек на сто каждая, окруженных колючей проволокой, с часовыми у входа. Построены они были неумело и протекали. Окон не было. Они не отапливались. Люди спали на голой земле. Но все-таки и здесь были свои преимущества. Царил полный беспорядок, и, благодаря этому, мы имели возможность питаться. К нам в землянки напихивали крестьян, которых мобилизовали для различных повинностей, и от них мы добывали еду.
Тут Бояринов оказался на высоте. Вместо летнего пальто от Анри, на мне уже была ватная куртка, вместо шевровых сапог, — какие-то старые, но толстые башмаки. При его умении и смелости, мы всегда имели кое-какие продукты. Помню, даже, что он как-то раз променял у крестьян рябчика и зажарил его в коробке от монпансье. Главной нашей пищей была селедка, после которой выпивалось громадное количество кипятку. Благодаря полному отсутствию порядка, я здесь ни разу не выходил на работу.
Провели мы тут Рождество и встретили новый 19-ый год. В середине января нас перевезли еще дальше, на север на, так называемый, «Разъезд 21-ой версты». Здесь мы находились ближе к фронту, между ним и штабом дивизии. Этот разъезд был предназначен для «поднадзорных», как официально нас называла Советская власть.
Вообще Советская власть очень любит смягчать названия, касающиеся наказания ее граждан. Ее гуманное ухо не выдерживает грубых названий. Так например каторжан — она называет поднадзорными, каторгу — принудительными работами, тюрьмы — исправдомами, что в переводе означает исправительные дома, одиночные тюрьмы — изоляторами и т.п.
За недостатком места в старых тюрьмах, во многих местах ею построены или заняты деревянные бараки, рассчитанные на большое количество арестантов. Советская власть мягко называет их «концентрационными лагерями». Даже знаменитая, выделяющаяся своим режимом и в Советской России Соловецкая каторга, большевицкой властью ласково называется «Соловецким лагерем особого назначения».
Я человек не сентиментальный и, поэтому, позволю ceбe придерживаться старых названий. Итак нас каторжан перевели на новые работы.
Жилось здесь так плохо, что и вспоминать об этом тяжело.
Нашими новыми тюрьмами были несколько деревянных бараков-изб, окруженных проволочными заграждениями. Стояли они невдалеке от железнодорожной платформы. Больше никаких строений, кроме избы, занимаемой конвоем, и дома начальника полустанка, — здесь не было. Ближайшая деревня находилась верстах в 20-ти. В этом оазисе, среди леса и снега, мне пришлось прожить около двух месяцев. Срок небольшой, но вполне достаточный для того, чтобы понять и прочувствовать всю гамму советской тюремной гармонии.
Эта каторга могла конкурировать даже с Соловецкой. Здесь были удачно соединены и постоянная угроза смертной казни, и совершенная неизвестность за будущее; и оторванность от мира, близких, и ужасный холод и голод.
Малейший намек на неисполнение приказания любого конвоира, не говоря о попытке к бегству, карался расстрелом. Однажды, во время работы, от усталости, истощения и холода свалился лейтенант флота Борейша. Конвоир потребовал, чтобы он встал. Он этого сделать не мог. Этого обессиленного человека обвинили в попытке бежать и расстреляли.
Письма и посылки до нас не доходили. Связаться с кем-нибудь, попросить кого-нибудь, или освободиться по протекции не было никакой возможности.
Неизвестность за будущее давила тем более, что почти все, в том числе и я, были осуждены без срока. Это было в то время рядовым явлением в Советской Pocсии.
Но самое ужасное в нашем тяжелом, безнадежном положении были голод и холод. Последствием такого режима могла быть только смерть, — медленная, но верная смерть.
Я повторяю, что мы были совершенно оторваны от мира. Везде, даже в тюрьмах, есть возможность достать со стороны кусок хлеба или какие-нибудь продукты. Нет у тебя — поддержат товарищи. Здесь это было невозможно. Мы каторжане, и на 20 верст кругом никакого жилья.
Условия жизни были таковы: в пять часов утра нас будили и нам полагалось получить 1 фунт хлеба, 4 золотника сахару и суп. Я говорю «полагалось», т. к. нам всегда выдавалось гораздо меньше. За наш счет питалась и администрация, и конвой. Эта выдача и составляла наш паек на весь день. Вечером давали кипяток. Утром, в 8 часов, нас выводили на двор, строили, считали, грузили в совершенно холодный товарный вагон и везли верст за 10 на работы. Морозы, в этой полосе Pocсии, стоят в это время в среднем около 12-15 градусов по Реомюру. Доходят они и до 25-30 градусов. Эти прогулки были, пожалуй, еще хуже самих работ. Нельзя было двигаться в вагонах, и люди замерзали. Работали мы до темноты, затем около часу ехали с работы и, часов в 8 вечера, возвращались в тюрьму.
Итого от 12 до 14 часов на морозе без теплой одежды.
Я не знаю, какова была смертность в этом проклятом забытом всеми, среди лесов и снегу, местечке, искусственно созданном больной большевицкой фантазией. И это меня не интересовало. Зачем было вычислять этот процент смертности, зачем было выяснять вероятность смерти, когда она ежечасно грозила каждому из нас? Зачем было лишний раз думать о ней!
Знаю только, что за короткое время моего заключения там, несколько человек сошли с ума.
Мои товарищи по несчастью почти поголовно потеряли человеческий облик, обросли, покрылись грязью и были сплошь во вшах.
За все время пребывания там, — я не слышал смеха и не видал улыбки. Люди были апатичны, безразличны, ко всему окружающему, во всех жила только одна, постоянная, ужасная мысль о хлебе и отдыхе.
Все собаки и кошки, находившиеся на разъезде, были съедены. Каторжане крали их и варили.
Только благодаря Бояринову, умудрившемуся иметь запас сухой воблы, променянной где-то, мне не пришлось попробовать этой гастрономии.
Я вел себя здесь несколько иначе, чем все арестованные. Оценив обстановку, в которую я попал, я решил не распускать себя. Несмотря на лютый мороз, я каждый день умывался снегом. Уклоняясь всеми правдами и неправдами от работ, я, изредка, оставался в бараке и стирал ceбe белье.
Бояринов свел знакомство с фельдшером. Достал у кого-то из арестантов кольцо и, несмотря на все трудности, произвел какой-то товарообмен и мы, изредка, имели кое-какую еду вне пайка.
Приходя с работы, мы пили кипяток. Ламп и свечек не полагалось и, на обязанности дневального, не выходившего на работу, лежала заготовка лучины. Он должен был мелко настругать полено щепками и высушить их. И без того атмосфера в бараках была тяжелая, а дымящая в нескольких местах лучина, делала ее окончательно невыносимой. Выпив кипятку, мы, голодные, укладывались спать, с тем, чтобы завтра продолжать ту же кошмарную жизнь.
Смерть приближалась, надежд на освобождение не было, вера в то, что в Советской России есть или будет какая-то законность, была окончательно потеряна, и оставался один способ избегнуть этого кошмара — бежать.
Мысль о побеге пришла мне в голову как только я попал на каторгу и ориентировался. Побег был возможен. Нас возили на работу близко к красному фронту, так что от белой армии мы бывали в каких-нибудь 20-ти верстах. Правда и то, что эти 20 верст нужно было пройти по пояс в снегу, но это было бы ничего, — важно было иметь представление о направлении.
О том чтобы узнать от конвоиров что-нибудь о расположении войск, нечего было и думать. Обвинили бы в попытке бежать и расстреляли.
Проведя всю войну на фронте я, по привычке, по разным мелочам приблизительно угадал где должна проходить линия фронта. Но этого было мало. Броситься без компаса в лес и снег в такой мороз и, при том голодным, — было бессмысленно. Грозило замерзание или не меньшая опасность — выйти на красных.
Итак, во что бы то ни стало, нужно было достать компас. Но как и где? Казалось, что это совершенно невозможно, но, все-таки, по вечерам, лежа на своих нарах, я беспрестанно мечтал об этом компасе, больше чем о хлебе.
Достоевский в своих «Записках из мертвого Дома» говорит, что для многих каторжан только помечтать о бегстве (в его время говорили не бежать, а «переменить свою участь») уже доставляло удовольствие.
У меня, мысль о бегстве и о необходимости компаса становилась уже не мечтой, а настоящей навязчивой идеей и, как это не странно, вскоре произошел случай, который, совершенно неожиданно, поставил меня перед тем, что казалось невозможным.
Работы наши заключались в подготовке тыловых позиций красной армии. Мы заготовляли колья для проволочного заграждения, вбивали их в землю, опутывали проволокой, и, изредка, копали окопы. Это было очень тяжело, т.к. было много снегу и приходилось его расчищать.
В нашей партии, на работах был командир одного из красных полков. Он проворовался и сидел здесь уже второй месяц. Положение его было все-таки привилегированным. Он помещался в лучшем бараке, редко выходил на работы и его не обыскивали. Он чувствовал себя на принудительных работах как бы гастролером, будучи уверен, что его скоро выпустят.
Как-то раз, разрывая снег, один из рабочих наткнулся на неразорвавшийся трехдюймовый артиллерийский снаряд. Своей передней частью снаряд немного зарылся в землю, а верхняя его часть полулежала на земле. Это было событие и, сейчас же, — около снаряда собралась вся партия. Начались предположения: Чей снаряд? Как поставлена трубка — на ударе или на дистанцию? Почему он не разорвался? И т.п.
Подошел к нему и я. У меня блеснула мысль использовать этот снаряд, чтобы, не навлекая на себя подозрений, хотя бы очень приблизительно ориентироваться и выяснить линию фронта белых и красных.
Подойдя к командиру красного полка, как к более осведомленному лицу, я наивно спросил его: «Чей это снаряд белых или красных? Каково его направление?»
Велико было мое удивление, когда он, роясь в карманах своей шинели, ответил мне: «Это мы сейчас выясним точно». Затем он вынул из кармана компас, положил его на руку, и, по направленно снаряда, определил, что это снаряд белых.
Моя свобода лежала в его руке... Но я даже не позволил себе удовольствия лишний раз посмотреть на нее. Как будто уже не интересуясь вопросом о снаряде и компасе, я продолжал работать. Но все мысли мои сосредоточились вокруг одного желания — компас должен быть у меня.
Я уже говорил, что вопрос о компасе был у меня навязчивой идеей... Теперь я видел перед собой человека, у которого было это сокровище. И этот человек был такой же каторжник, как и я, и сидел в той же тюрьме, что и я.
В моей голове один план быстро сменялся другим. Сначала я подумал о том, что нельзя ли сговориться с ним бежать вместе. Но что он за человек, я не знал. Попросить у него компас было тоже опасно. Оставалось одно — во чтобы то ни стало украсть компас и бежать.
Я начал с того, что заметил, как он положил драгоценный инструмент в правый карман своей шинели. Во время обратного переезда я устроил так, чтобы нам сидеть рядом и разговорился с ним.
Я решил действовать немедленно. Сегодня же вечером украсть у него компас, и, завтра же, бежать с работ.
Вечером я зашел к нему в барак. Он сидел на нарах. Я сел рядом с ним. Около него лежало несколько шинелей. В которой, из них был компас, — я не знал.
Незаметно, в разговоре, в полутемной избе я сел на одну из шинелей и стал ощупывать карманы. В них ничего не было. Я пересел на другую, — опять ничего. Чтобы не навлечь на себя подозрений, нужно было немного подождать. Мы продолжали разговаривать.
Прошло около получаса. Я уже пересел на третью шинель и тут свобода, казавшаяся мне столь близкой, отошла от меня на недосягаемое расстояние. Мне не суждено было бежать.
В барак вошел кто-то из администрации и объявил красному командиру, что он освобожден, что должен немедленно собирать свои вещи и идти на вокзал, чтобы ехать в свою часть. Он не заставил это повторить дважды.
Я вышел из барака совершенно разбитый. Все, что казалось таким доступным, после моих мучительных мечтаний, — разлеталось в прах. Настоящее стало еще ужаснее, и, впереди, я не видел никакого просвета.
Однако меня ждал новый удивительный случай. Без него я и представить себе не могу как бы я выбрался с этого проклятого разъезда.
Мы, как то, работали в лесу. Видим, что по тропинке, нами протоптанной, идет какая-то группа людей. Винтовок нет, значит идет начальство, какая-нибудь комиссия. Большевики их любят. Одна комиссия осматривает, другая контролирует, третья инспектирует, четвертая ревизует, пятая контролирует первую и т.д.
Тут бывают статистические комиссии, и военные, и рабоче-крестьянская инспекция, и низшие и высшие комиссии и т.д.
В общем контролирующих больше, чем рабочих. Я уже привык к этим посещениям и, не обращая внимания на пришедших людей, продолжал свою работу.
И, вдруг, меня кто-то окликнул по фамилии. Я обернулся и увидел своего товарища по Кадетскому Корпусу.
Первым моим желанием было подойти к нему и поздороваться, но потом, я быстро сообразил, что это может его скомпрометировать в глазах большевицкого начальства. Однако он сам подошел ко мне, и мы с ним поздоровались за руку. Разговор наш был очень короток:
— «Ты что здесь делаешь?»
Я отвечал, что нахожусь на принудительных работах.
— «Твоя специальность?»
— «Кавалерист»
— «Здесь тяжело?»
— «Да».
«Хорошо, я что-нибудь придумаю, чтобы тебя вытащить отсюда... Как инженер, я принужден заведовать здесь тыловыми работами. Прощай и жди».
Ждать мне пришлось не долго...
На следующий же день, комендант приказал всем, кто служил в кавалерии, пойти записаться у него в канцелярии... Я знал, что результатом такой записи может быть только улучшение нашей участи, и подговорил нескольких наиболее близких мне арестованных выдать себя за кавалеристов. Таким образом несколько моряков, пехотных офицеров, Бояринов, никогда не сидевший на лошади, «заделались» — кавалеристами.
Дня через два, мы все, под конвоем, были отправлены «по специальности» в ветеринарный лазарет опять на ст. Плясецкую и получили новые, высокие назначения на пост конюхов при лазарете.
Как это ни странно, но я не очень был рад покинуть каторгу «Разъезд 21-ой версты». Я не сомневался в том, что хуже не может быть, а на этот раз будет наверное лучше, но здесь я, как будто, оставлял свои мечты о возможном бегстве к белым и возвращался в более глубокий тыл, откуда неизмеримо труднее будет бежать.
Некоторое возможное улучшение жизни казалось мне не особенно важным и, как бы, палиативом. Нужно было ускорить развязку, а я ее, как будто, откладывал, удаляясь от белого фронта.
Флирт
Прибыли мы в наш новый отдел принудительных работ вечером.
Я кавалерист, воспитанный с детских лет вблизи лошади. Очень люблю ее, ее запах, запах манежа и конюшни, но когда я вошел в помещение, в котором мне предстояло жить,— меня, видавшего многие виды и слышавшего различные запахи, стало рвать.
Здесь было соединение вони гнилого нездорового лошадиного пота, трупного запаха и разных лекарств. Пол на вершок был покрыт слоем навоза, ноги на нем скользили. На стенах были нары в два этажа, окна не отворялись, помещение не проветривалось. Было очень тесно.
В бараке был уже кадр таких же как мы конюхов. Конечно, в первую очередь разговор зашел об обеде. Узнав в каком положении мы жили последнее время, один из них куда-то ушел и минут через пять появился, таща на плече целую ногу мяса.
«Вот это вам сегодня на ужин», объяснил он. Мы не поняли. Первое предложение было разделить это мясо на всех и растянуть его на несколько дней. Но хотелось есть и мясо разрезали на куски, положили в котелки, сунули его в печку, подержали его там около часу и съели его почти сырым без остатка.
На следующий день мы начали нашу работу. Утром водопой. Лошади стояли на проволочных арканах, часто таких коротких, что не могли лечь, а когда ложились, то на утро вытаскивали их трупы. Поили их раз в день, вести надо на проволоке, они рвутся. Северный мороз. Перчаток нет. Проволока режет руки.
Затем чистка конюшни. — Лошади сбиты в кучу. Тесно, навоз примерз.
Дача овса. — Тяжелые кули... Потом выводка к доктору и так целый день. Работы хватало.
В лазарете было около 600 лошадей. Нас рабочих было человек 15. Лошади главным образом больные чесоткой. Люди тоже.
К стыду своему я должен сознаться, что за период моего пребывания в лазарете, во мне произошла большая перемена в моих отношениях к лошади. Я кончил Кавалерийское училище кандидатом на мраморную доску за езду и был воспитан так, что я мог исполосовать хлыстом, мог убить не желающую покориться мне лошадь. Но я должен был быть ласков с подчиняющейся мне лошадью. И вот здесь, в лазарете я постепенно из кавалериста обратился в ломового извозчика, которым я раньше возмущался за его способность зря бить лошадь. Не без труда далась мне эта эволюция.
Мне помнится первый день моей работы. Старший, в числе других, вызвал меня на конюшню. Нас было 5 человек. Трое старых и два новых. В конюшне лежала лошадь. Опытные старые рабочие подошли к ней, накинули на ноги петлю из веревок, двое взялись за веревку, остальные за хвост лошади и ее потянули. Около косяков, в воротах лошадь ударялась то хребтом, то головой о дерево, с нее сдиралась шкура, от боли она била ногами, старший лупил ее кнутом.
На войне я видел ее ужасы. На разъезде 21-ой версты только что пережил еще худшее.
Там я выдерживал, здесь не смог и, несмотря на то, что это могло мне грозить неприятностями, я вышел из конюшни.
В моем рассказе я стараюсь передавать факты. Поэтому и в данном случае, я только констатирую факт и мне трудно объяснить чем была вызвана такая сентиментальность.
Лошадь выволокли из конюшни, положили на дроги и повезли в ближайший лес. Там ее свалили, пришел один из конвоиров с винтовкой и двумя или тремя выстрелами ее застрелил. Несмотря на весь опыт, который он мог приобрести в лазарете, он не знал расположения мозга у лошади и стрелял ей между глаз.
Дальнейшая операция была для меня тоже нова. Ее производили наши каторжане и... собаки.
В данном случае, так как лошадь была тощая, преимущество было на сторон последних. Явились только двое-трое рабочих с топорами и ножами, освежевали себе задние окорока лошади, отрубили их топорами и остальное оставили собакам. Теперь мне стало понятно как добывалось мясо, которое мы ели вчера за ужином.
Когда молодой жирной лошади случалось покалечиться и она попадала «на излечение» в наш лазарет, тогда бедным собачкам не оставалось ничего. Гурьбой являлись все каторжане, тут же в лесочке на сильном морозе, засучив рукава, согревая руки в теплой крови, они свежевали жирную лошадь и делили ее между собой.
Вечером мы накладывали полный солдатский котелок мясом, покрывали его кирпичом и ставили в вытопленную печку. Утром мы получали действительно сварившееся мясо. По началу я съедал его полный котелок в раз. Для людей не голодавших трудно представить себе, что можно есть из грязного котелка пахнущее гнилым потом, волокнистое подобие мяса.
Через неделю после начала моего пребывания в лазарете я уже вытаскивал беззащитных, больных лошадей из конюшни, свежевал их и хуже. — В конюшне на уборках, выгребая навоз, я начал лупить ни в чем неповинных животных. Когда я входил в конюшню и на мой окрик «Прими!», лошадь не исполняла этого, не понимая, что от нее хотят, я бил ее лопатой по ногам. Плохо. Но это было так.
***
Последняя наша работа — дача сена кончалась поздно вечером. Часто мы выходили на нее, в трескучий мороз, при северном сиянии. Этой работой кончался для нас трудовой день и для меня начинался новый. Я шел на свои нары, ложился, прятал голову в свои лохмотья и начинал жить надеждами на будущее.
Жил я тогда уверенностью в победе белых. Я никогда бы не поверил, чтобы англичане, находившиеся на севере, могли быть чем-то вроде побежденных и эвакуироваться оттуда. Я твердо верил в силу союзников и в слабость жалкой красной армии. Без этой веры я не мог бы перенести всей тяжести условий. Мне не позорно было мое пленение. Я знал, что рано или поздно придут наши «верные союзники». Совесть моя была чиста, и я мог с гордо поднятой головой человека, не пошедшего на компромиссы, протянуть руку своим друзьям с благодарностью за избавление и вместе с ними бороться за правду.
Но кроме этих надежд, я жил еще мыслью о победе. При настоящих условиях, это было трудно, но с этим желанием я никогда не расставался.
Один случай приблизил меня к этому, но другой опять отдалил от него.
Про мое пребывание на высоком посту конюха ветеринарного лазарета прослышал Н-к 11-й красной пехотной дивизии, штаб которой, как я уже говорил, стоял здесь на Плясецкой. Он пожелал меня видеть. Это мне было сообщено старшим доктором лазарета. Мне были даны соответствующие инструкции как держать себя на приеме у высокого начальника, и я отправился к нему.
Жил он в салон-вагоне. Я слышал про него, что он бывший артиллерийский офицер, молодой поляк. Штаб его занимал целый поезд.
Я вошел в вагон-приемную. Ему доложили, и он вскоре вышел. Совершенно не желая сколько-нибудь скрашивать свое каторжное положение, даже гордясь им, я обратился к нему:
«Прежде всего позвольте представиться, я бывший ротмистр кавалерии, теперь поднадзорный такой-то».
Встретились два офицера, и мне кажется, ему стало неловко. Тем не менее, он слегка усмехнулся и таким тоном, который говорил — «Ну а меня-то вы знаете, я здесь царь и Бог», ответил: «Я Уборевич».
Затем, задав мне несколько вопросов о моем прошлом, он объявил, что переводит меня в транспорт.
В лазарете у меня была привязанность. Вскоре после моего прибытия в лазарет, туда привели раненого коня. У него было три шрапнельных пули в крупе. Вороной, типа рысака, он был злой, сильный и как-то ночью, ударом копыта по челюсти чуть не угробил одного из конюхов, который подошел к нему сзади. Рабочие избегали его кормить, я продолжал это делать, и он ко мне привык.
Мне не хотелось с ним расставаться и я попросил разрешения Уборевича взять его с собою. Нас вместе погрузили в товарный вагон и без конвоиров отправили еще верст на 30 в тыл красной армии, в маленькую деревушку на железной дороге, в которой стоял транспорт.
Была весна, почти лето... Странное чувство после нескольких месяцев постоянного присутствия «свечек» (Конвоиров с винтовками), очутиться на полу-свободе. Первые дни мне все казалось, что я что-то забыл, что-то мне нужно, словом чего-то мне не хватает.
Я подумал, не бежать ли с дороги. Но это было не так легко. В то время на каждом шагу, а в особенности в прифронтовой полосе, проверяли документы. У меня же было только командировочное свидетельство поднадзорного. Бежать во внутрь России не имело смысла, а к белым нужно было бежать умно. Бежать хотелось, но я не рискнул.
В транспорте я поселился с делопроизводителем В-м, уроженцем тамошней местности, его помощником Н-м и поднадзорным Г-м. Они меня снабдили кое-чем из одежды. Мы получали солдатский паек, конина была забыта, я отмылся и принял человеческий вид.
Занятий было мало, и вечерами мы сидели на завалинке у нашей избы. Как потом выяснилось, во время таких сидений и разговоров, В-в и Н-в с одной стороны, и я с другой, постоянно щупали друг друга, — хотели и боялись предложить бежать.
В конце первого месяца я не выдержал и поставил вопрос о побеге ребром. Оба они с радостью согласились и принципиально вопрос был решен.
Неожиданно меня вызвали на железнодорожную станцию. «Явитесь в только что пришедший салон-вагон. Кто и по какому делу Вас вызывает, мне неизвестно»... сказал мне командир нашего транспорта.
Единственным недругом здесь был для меня комиссар транспорта Дайнеко. Он всячески привязывался ко мне, следил за каждым моим шагом, убеждал меня бросить какой-то «тон офицера» и «искренно перейти на службу рабоче-крестьянской власти». Прохвост он был страшный, чего-нибудь хорошего ожидать от него было нельзя, и я был в полной уверенности, что этот вызов сделан по его милости для свидания с какими-нибудь представителями Чека, допроса и ареста.
Я вошел на площадку салон-вагона, назвал свою фамилию и заявил, что являюсь по приказанию командира транспорта. Красноармеец ушел доложить. Велико было мое удивление, когда на площадке, вместо ожидаемой фигуры чекиста, появилась женщина.
«Надеюсь, теперь вы меня узнаете. Я, лучше вас, и не забываю своих друзей...» Начала она.
Я узнал ее с первого взгляда. Еще в мирное время мы встречались в Петрограде. Дочь генерала, она молодой вышла замуж за богатого коммерсанта. Тратила кучу денег. Были хорошие туалеты. Была яхта.
Авантюристка до мозга костей, она всегда искала чего-то нового, остроты. Не находила, вновь искала, скучала, и только обстоятельства тогдашней жизни мешали ей развернуться.
Когда я жил с Юрьевым в Сольцах, мы как-то со скуки пошли с ним на «большой» вечер в нашем маленьком городке. Войдя в залу, я увидел Настю П-ву. Своим костюмом и манерой себя держать, она резко выделялась среди провинциальной публики. Денег тогда у нас не было, загулять было нельзя, я сделал вид, что не узнал ее и не поклонился. Так мы и провели вечер, как незнакомые.
«Я никак не ожидал встретить вас тогда, мне казалось, что Сольцы не для вас»... Сказал я в свое оправдание.
Салон-вагон... Запах духов... Полумужской костюм... Злой рот... Красиво постриженные, короткие волосы... Было забавно и ново.
Мы сидели в столовой вагона. Я с удовольствием ел колбасу, сыр, печенье и пил настоящий чай с сахаром — побольше.
Вспоминали прошлое... Настя расспрашивала про работу и жизнь. Я не жаловался, отвечал полу-шуткой. Так прошел час. Я встал чтобы проститься.
Настя приняла покровительственный тон.
«Ну идите... Я подумаю о Вас и тогда»...
«Что тогда?» засмеялся я.
— «Тогда... Тогда вы будете всецело зависать от меня. Что я захочу, то с вами и сделаю...»
Вечером мы ужинали. «Чекистский» костюм сменился элегантным туалетом, но по видимому из прежних запасов... Вина и спирту не было, видимо это все-таки было опасно. Зато котлеты с макаронами показались мне очень вкусными.
Она рассказала мне, что их вагон за ночь успел сходить на соседнюю станцию, где они что-то и кого-то ревизовали. Кто это «они», кто и что она сама, мне так и не удалось узнать, несмотря на мои подходы к этой, по-видимому нежелательной, для нее, темы.
Вернулся я в транспорт поздно. Все это происшествие меня встряхнуло и внесло разнообразие в жизнь. Все это было очень хорошо, но все-таки надо было бежать.
У нас было три плана. На первый, самый простой, мы и решились. При помощи В-ва, знавшего местность, идти около 200-т верст к белым. Мы надеялись, что мы пройдем по известной только местным жителям тропинке, через два больших болота. Но, на наше несчастье, за несколько дней до осуществления этого плана, большевики поставили туда роту пехоты. Хорошо, что мы об этом своевременно узнали. Этот план рухнул.
Думали забрать лошадей из транспорта и ехать по дороге до линии фронта, а там перебраться на риск. Этот план больше всех улыбался мне. Мне не хотелось расставаться с моим Вороным. Но для В-ва и Н-го, как делопроизводителей, трудно было достать лошадей. Выкрасть же их, это значило сразу навести на себя погоню. Но и этот план мы не отбрасывали и ждали только случая.
По третьему плану, мы хотели состряпать себе документы и ехать с ними. Это было трудно, но возможно. Опять требовалось время и случай.
Настя приезжала несколько раз. Я познакомил ее с В-м, Н-м, командиром и даже комиссаром.
Она догадывалась, что я хочу бежать... Разговор мы всегда вели в шутливых тонах и потому, под видом шутки, мы могли говорить о многом.
Раз как-то она мне сказала: «Слушайте, Бессонов, а ведь я уверена, что вы в конце концов удерете»...
«С вами куда угодно. Хоть на край света...», отшучивался я. «Ну берегитесь. Расстреливать вас буду я...»
Я по прежнему не знал, какое положение она занимает у большевиков. Она мне об этом не говорила, а спрашивать мне не хотелось. Мне кажется, что она была никем официально, но играла какую-то видную роль. Комиссары были у нее на побегушках. В транспорте, благодаря ей, мои шансы быстро поднимались. Все же, по некоторым наблюдениям, мне казалось, что положение ее было недостаточно прочно и знакомство со мной компрометировало ее в глазах советских властей.
Начальник транспорта отпускал меня с ней куда угодно и лошади были к ее услугам. Стояла хорошая погода, и мы решили прокатиться в деревню верст за 10 от нашей станции.
Приехали в деревню. Вошли в избу и попросили молока... Сели, выпили и хотели выйти, чтобы ехать домой. Но оказалось, что у дверей стоит красноармеец, и мы арестованы. Переговорив с хозяевами избы, мы узнали, что здесь стоит взбунтовавшийся красный полк, и идут аресты комсостава... Мне было не привыкать, хорошего мало, но плакать нечего. На всякий случай я спешно положил имевшиеся у меня адреса под поперечную балку и ждал, что будет. Вопрос был не так прост, как это казалось на первый взгляд.
Бывшая буржуйка и контрреволюционер оказались ночью в районе бунтующего полка в направлении к фронту и объясняют свое пребывание здесь желанием выпить молока... Мы сидели, шутили. — «Вот и прокатились... Попили молочка»... Но прогулка уж не казалась веселой...
Наконец пришли комиссары, поговорили с П-ой, поверили ей и нас отпустили.
Выехав из деревни мы смеялись уже от души...
Понемножку работая, или, вернее, симулируя работу в транспорте, живя надеждами на побег и развлекаясь посещениями Насти, прожил я лето.
В одно из посещений Настя составила мне «протекцию»...
«Ну, Бессонов, чтобы оградить вас от соблазнов бежать я беру вас на поруки и перевожу в Вологодский транспорт. Вы довольны?» — заявила она мне.
Дело пошло на чистоту. — «Доволен... И очень... Но к белым я все-таки уйду».
В Вологду я поехал, но в транспорт так и не попал. Настя решила меня приветствовать и через одного из своих поклонников комиссаров, достала 10 бутылок чистого спирта.
В продолжении трех дней мы уничтожали эту музыку. Оставалось допить уже немного, когда нагрянула Вологодская Чека.
Обыск... Арест... Меня отправили в Комендантское Управление и на утро допрос. Пили? — Пил... Что? — Спирт. Много? — Да... Сознаетесь? — Да.
В результате, я был выпущен на свободу, и у меня была отобрана подписка о невыезде из Вологды... Большей любезности от Чека я и ожидать не мог.
Само собой разумеется, что очутившись на свободе, я тотчас отправился к Насте и мы потихоньку досиживали остатки.
Вологда ожила. — Газеты трубили о «почтенной», «интеллигентной» «интересной» — кампании... требовали прекращения подобного безобразия и наказания...
Через неделю выяснилось, что нас будет судить Вологодский трибунал. Мы явились на суд втроем. Судьи торжественно заседали, нас вызывали по очереди и судили, спрашивая:
— Сколько выпито и сколько осталось?
— Пили ли раньше и будем ли пить впредь?
Что дало почтенному трибуналу подобное следствие трудно сказать, но после получасового совещания судьи вынесли нам следующий достойный приговор:
— «Вологодский Революционный Трибунал, заслушав и рассмотрев дело таких-то по обвинению в пьянстве, нашел преступление доказанным и постановил: комиссара Х послать на фронт сроком на один год. Гражданке По-вой объявить выговор, а поднадзорного Бессонова отправить в дисциплинарную роту. Но, принимая во внимание революционные заслуги и пролетарское происхождение комиссара X, наказание для него считать условным, с оставлением на прежней должности».
Так закончилась моя карьера «исправляющегося поднадзорного».
Я поблагодарил Настю за ее действительно хорошее ко мне отношение, простился с ней, и, в сопровождении одного конвоира, пассажирским поездом поехал в знакомые мне места — на Север от Вологды,— в дисциплинарную роту...
***
Ехал я на мой новый этап в невеселом настроении. Я думал найти там нечто вроде «Разъезда 21-ой версты». Раньше были дисциплинарные батальоны, в данном случае большевики не смягчили названия, и только вместо батальонов устроили дисциплинарные роты. Но это строгое название оказалось не так страшно.
Рота помещалась в землянках, ею самой сделанных. Помещение было не комфортабельно, паек был плох, работы было много, но весь этот режим смягчался ее начальником. Он был русский человек, не коммунист, бывший кадровый унтер-офицер. Отношение его к нам было очень хорошее, и он всячески, насколько это возможно, старался смягчать условия режима.
Как всегда во всех советских учреждениях, много портил комиссар. Как «рыжий» в цирке, он повсюду совал свой нос и мешал жизни и работе.
Здесь шла даже работа. Начальник роты своим примером увлекал рабочих и, не принуждая, заставлял их работать.
Можно сказать, что здесь у меня закончился тот внешний перелом в приспособляемости к тем матерьяльным условиям, в которые меня ставила жизнь.
Вопрос ставился так: нужно достать есть. Нужно сварить пищу. Нужно устроить ночлег. И, в зависимости от обстоятельств, ни тем, так другим способом, пища доставалась, варилась и устраивался более или менее удобный ночлег. Я отказался почти от всех прежних привычек, меня уже не очень тяготили тяжелые условия жизни, я мог в них ориентироваться и к ним примениться. К тому времени, я научился терпеть, не нервничать и не особенно заглядывать в будущее.
Эти условия дают, если не полное, то во всяком случае пригодное для жизни в тяжелых условиях душевное равновесие, то которое ярче всего наблюдается у простого мужика и людям интеллигентным дается с большим трудом.
Компания, в которой я находился состояла главным образом из остатков двух взбунтовавшихся полков почти сплошь расстрелянных большевиками. Один из них был тот, в который мы попали во время прогулки с Настей П-вой.
Этот полк состоял из Петербургских рабочих, которые каким-то обманом были посажены в вагоны и привезены на фронт. Здесь они попробовали проявить свою волю, протестовать против обмана и за это поплатились.
По приговору, я был послан в дисциплинарную роту без обозначения срока, и я не знаю сколько бы времени я пробыл там, если бы в конце ноября не был получен приказ о ее расформировании. На основании его нас всех рассовали по разным советским местам заключения, и я снова попал в транспорт.
Первый побег
В каждом монастыре свой устав, — и в каждом Советском учреждении свои правила... Здесь их, по отношению ко мне, не было совсем. Ходил я без конвоя, т. к. обязанности его исполняла администрация транспорта и, за неимением бараков, жил в крестьянской избе. В общем, жаловаться нечего, положение мое было сносное.
Советская власть, на этот раз, правильно рассудила. — Она эксплуатировала мои знания, как «спеца» и мой труд, как работника. Ничего мне не платила. Чтобы я не умер, слегка подкармливала, заставляла работать и приносить ей пользу. А опасаться ей, — собственно было нечего. Что я мог сделать? — Бежать?.. Но куда?..
Вглубь России. — Невозможно. — Мы стояли около деревни Федорово, в 50-ти верстах от железной дороги, в прифронтовой полосе, сплошь занятой войсками и связанной телефонами. Был октябрь месяц. В лесу не прожить, без деревни не обойтись, а в ней бы быстро поймали. Но даже, если бы и пробраться к железной дороге и дальше, вглубь России, что без документов очень трудно, то на это, все-таки, не стоило бы «менять свою участь».
Бежать к белым...
Но для этого надо знать линию белого фронта, линию красного фронта, обойти ее, или пройти через нее, надо иметь карту, компас и т.д... Наконец, надо просто уйти так, чтобы тебя не поймали на первых же двух-трех верстах. Кажется, что так легко узнать приблизительное расположение войск. Да. На войне это легко, а у большевиков очень трудно. — За каждый такой вопрос, человек в моем положении, отвечает не более, не менее, как своей головой. И это не слова. Поэтому-то там так и трудна всякая организационная работа. И есть только один верный способ работы, — это идти к ним, а работать на себя. Для меня этот способ всегда был неприемлем.
Но развязаться с большевиками и бежать, — нужно было во что бы то ни стало. И я стал готовиться к этому.
Начал я с того, что вошел в сношения с крестьянином, у которого я жил.
Вначале мы осторожно щупали друг друга. Потом, недели через две, разговоры наши стали более откровенными, хотя им много мешало постоянное присутствие в избе солдат и других посторонних людей. Затем, понемногу, я начал узнавать у него про расположение фронта. Оказалось, что мы находимся на левом фланге большевицкой армии, ведшей борьбу с Северной армией Ген. Миллера. Фронт находился, приблизительно, в 50-60 верстах. Конечно, на всех дорогах были войска.
Прошла еще неделя, — дальше — больше, и разговоры наши приняли более определенный характер. Наконец, мы договорились.
Я рассказал ему про свое желание бежать и просил его мне помочь, а он, в ответ на это, просил меня помочь им в организации здесь, в тылу крестьянского восстания. Я, конечно согласился на это и обстоятельства этому благоприятствовали.
План мой был такой: с севера на юг текла река Онега, в нее, у деревни Федорово, где мы стояли, с востока на запад впадала река Моша, по которой подвозили продовольствие. Вдоль Онеги через мост на Мошу, шла единственная дорога, по которой передвигались войска. Таким образом, деревня Федорово, находилась на всех возможных путях сообщения фронта с тылом левого фланга большевицкой армии.
Что нужно было сделать? — Уничтожить мост, устроить маленькую панику в тылу, слегка поднажать с фронта, и весь левый фланг большевицкой армии сидел в мешке — между Онегой и Мошой. Тут его можно было брать голыми руками.
Крестьяне, у которых реквизировали хлеб и скот, и по месяцам мотали в гужевой повинности, были сплошь белые. Голодная красная армия, конечно, не могла оказать никакого сопротивления.
Дело на мой взгляд было верное, и, казалось должно было принести, во всех отношениях, существенную пользу белым.
Для выполнения этого плана, мы вошли в переговоры с крестьянскими вожаками из нашей и соседних деревень. С некоторыми из них, я виделся, говорил, и все они были готовы на все, чтобы выкинуть из своих деревень их «защитников» — большевиков.
Мне давали проводника, я должен был бежать к белым, доложить там о создавшемся в деревнях настроении, образовать партизанский отряд человек в сто, который явился бы ядром, и вернуться в тыл к большевикам.
День побега был назначен...
Теперь надо было только уйти.
Я подчеркиваю, что всякая организационная работа в Pocсии очень трудна. Люди боятся друг друга, не доверяют, боятся провокации. Нервы дергаются и, на мой взгляд, всякая организация, больше трех-пяти человек, не перешедшая в самый короткий срок от слов к делу, обречена на погибель. Такое положение создалось и здесь. Я считал приготовления и переговоры законченными. Надо было немедленно действовать.
16-го октября 1919 года я вышел из деревни Федорово... На дворе стоял крепкий мороз, снега еще не было. Чуть брезжил рассвет.
До уборки лошадей оставалось часа три, и я хотел выиграть это время, чтобы, между нами и возможной погоней, было бы достаточное расстояние.
Я знал, что после моего побега обязательно будет расследование и, чтобы большевикам не было известно, кто мне помогал в побеге, я должен был встретиться со своим проводником в соседней, маленькой, — домов в пять, деревушке, верстах в трех от нашей. Было условленно, что тот, кто первый из нас придет туда, — мелом нарисует на срубе любой избы условный знак, в виде сковородки с ручкой, войдет в эту же избу и будет там ждать другого. Это не должно было возбуждать никаких подозрений, так как в прифронтовой полосе, всегда много проходящего народу.
Я пришел первый... Прошел по деревушке, — знака нет... Незаметно нарисовал его сам, вошел в избу, поздоровался с хозяевами, спросил их что-то про пристань и отходящие барки, сел и начал ждать...
Прошло полчаса... прошел час...
Я вышел на улицу... снова прошел по деревне... Знака нет.
Свое положение я сознавал — жизнь была на карте... Нервы начали ходить. И здесь, в первый раз, я усомнился в своем проводнике... И это сомнение мне потом немного испортило то ощущение свободы, которое испытывает человек вырвавшись из неволи.
Но вот, дверь в избу раскрылась, и я увидел Ивана Ивановича (буду его так называть). Знаком я с ним не был, мне только раз показали его издали и, сейчас, чтобы не обнаруживать нашей связи, мы не поздоровались.
Он только выпил воды и хлопнул дверью... Я простился с хозяевами и вышел вслед за ним...
Расстояние между нами было шагов пятьдесят... Утро было хорошее, солнце встало, на траве иней... Мы шли по дороге...
«Нет, все в порядке, не в чем сомневаться»... подумал я. Но тут меня ждал новый щелчок по нервам...
Мы уже вышли из деревни в поле, когда я заметил, что навстречу мне идет красноармеец. В этом не было ничего удивительного, так как это был тыл красной армии. Привыкнув инстинктивно наблюдать за окружающими людьми, я вглядывался в него и, заметил, что он пристально смотрит на меня и идет мне навстречу. Ближе и ближе и, вдруг, окликает меня по имени и отчеству. В этот момент я был уверен, что побег не удался, я предан, сейчас будет арест, а за ним, — и верный конец...
Я остановился и, вдруг, в этом красноармейце, узнал человека, который взялся доставить письмо моему брату. Он очень доброжелательно поздоровался со мной, сказал, что к сожалению не мог полностью исполнить моего поручения, спросил меня куда я иду, попрощался со мной, пожелав счастливого пути, и пошел своей дорогой.
Вот такие незначительные случаи — глупые, маленькие, а бьют по нервам хуже, чем какая-нибудь открытая драка или схватка.
Догадался ли он о чем-нибудь я не знаю, но после того, как мы расстались, я заметил, что мой Иван Иванович, увеличивая шаг, круто повернул с дороги прямо в поле к лесу. Я, подождав две-три минуты, пока тот скроется из виду, бегом побежал догонять моего проводника. Полным ходом, в течение двух-трех часов, двигались мы по замерзшему болоту.
Лед был недостаточно крепок, чтобы держать, но достаточно толст, чтобы очень мешать ходьбе. При каждом шаге нужно было проломить его, затем вытащить ногу из болота и, еще раз, подъемом ноги сломать лед. Это совершенно не подходило моим сапогам на тонкой подошве. Задыхаясь, то от бега, то от быстрой ходьбы, мы старались покрыть возможно большее расстояние между нами и возможной погоней. Однако, есть предел силам. Выдохнувшись окончательно, мы решили присесть.
Сели. Познакомились... Закурили... И, вновь, сомнения и недоверие поползли в сознание... Но теперь не только у меня, а уже у нас обоих...
Выяснилось, что у Ивана Ивановича, кроме компаса и топора, есть еще револьвер... При переговорах я спрашивал об оружии и мне ответили, что револьвера не достать, а с винтовкой трудно выйти из деревни. Почему меня не предупредили, что револьвер нашелся?
И мысль заработала... «Провокатор»...
«У меня нет ничего. Карты я не видел, местности не знаю... выведет на большевиков и сласть»... Или... «Стукнет, потом покажет большевикам, что убил контрреволюционера, пытавшегося бежать и тем создаст себе положение»... Так думал я.
«Провокатор... Говорили, что бывший офицер, контрреволюционер, никого не знает, а тут в самом опасном месте, останавливается и разговаривает с каким-то красноармейцем»... Так думал он...
И создалась психология двух бродяг... Закона не было, осталась совесть. Она боролась с логикой... И победила...
«Большевицкий агент... подведет... убить его, пока не поздно»... Рассказывал он мне потом про свои мысли в те минуты.
«Но совесть заговорила... жаль стало»...
Покурив и отдохнув мы двинулись дальше... и, чем дольше мы шли, тем сильнее становились мои сомнения... Озеро, которое мы должны были, по словам крестьян, обойти с его западной стороны, мы обошли с восточной и, вместо леса, нам пришлось идти по совершенно открытой местности...
Но вот настал кризис... Мы выскочили прямо на красных...
Оказалось, что мы находимся шагах в 50-ти от дороги, по которой вразброд двигалась колонна... И мой Иван Иванович полным ходом начал убегать от них...
Полегчало. Провокатор не будет убегать... Теперь оставалось только дойти.
Уверенности, что нас не заметили, у нас не было никакой, и, поэтому, нужно было уходить... И поскорей...
Мы шли из последних сил, но упрямо, упорно, без отдыхов и остановок.
Картина переменилась. — Я взял у Ивана Ивановича компас и повел его.
Уверовав в него, я заставил его интуитивно поверить мне.
Так мы шли до полной темноты, т.е. до того времени, когда погоня, если б она и была, уже не могла бы идти по нашим следам, которые были отчетливо заметны на проломленном льду в болоте и по сбитому инею на траве.
Наконец, первый день кончен...
По нашему подсчету до белого фронта оставалось еще верст 30-40. А это, по болоту, очень много.
Остановились. Развели костер... Иван Иванович снял свой мешок, вытащил оттуда котелок и еду... Скипятили воды, выпили советского чаю и закусили «шаньгами» — полуржаными северными лепешками...
Отдых был и физический, и моральный... Отдыхали не звери, а люди...
Природа заставляет людей приспосабливаться к ней... Север выучил его жителя жить в природе круглый год...
Для ночлега Иван Иванович вырубил сырой ствол, разрубил его вдоль и в половинках выдолбил нечто вроде корыт, затем развел два костра шагах в 5-ти друг от друга, дал им разгореться и покрыл их корытами. Сырой ствол долго не загорался и тепло от костра не уходило вверх, а стлалось по земле.
Нервы сдали. Промерз и устал я сильно. Между этими двумя кострами мы легли на ночлег и скоро вся опасность, недоверие и странность обстановки ушли куда-то далеко и, в темном, неизвестном лесу мы, тесно прижавшись, не зная друг друга, заснули.
Проснулись мы от холода довольно рано. Сварили кипятку, закусили и двинулись вперед. Несмотря на мои распухшие и покалеченные ноги, шли мы быстро.
Выскочили на какую-то тропинку. Посмотрели. Следов нет. Несколько верст сделали по ней, как по паркету. Затем она свернула с нашего направления, и мы снова окунулись в болото.
Вел большей частью я. Изредка брал компас Иван Иванович.
Около полудня опять наскочили на движущиеся по дороге, крестьянские повозки и, опять, бросились в лес.
Начались сомнения: правильно ли идем, не сбились ли с направления. Казалось, что вышли на красный фронт... Усталость брала свое. Мои промерзшие ноги в легких сапогах еле передвигались. Шли уже только нервами.
Приближалась ночь. Сил не было идти дальше.
Иван Иванович сменил меня и шел впереди.
Вдруг я вижу, что он, на мгновение, как бы врос в землю и затем бросился в чащу.
Я за ним. Из последних сил бежали мы полным ходом.
Откуда-то у него появилась резвость. Наконец я поймал его. У него дрожала челюсть, он задыхался и повторял:
«Белые, белые, в двадцати шагах белые!»
Новое дело: шли к ним, пришли, и бежим от них! Оказалось, что он испугался того, что нас могут принять за красных и убить. Как бы то ни было, но мы были в зоне белых. Если есть дозоры, значит где-нибудь недалеко должна быть деревня, и значит мы обошли красный фронт.
Я взял компас и пошел по прежнему направлению. И вот появились первые признаки жилья. Мы пересекли тропинку, — прошли сенокос, — наткнулись на забор, — прошли по пашне.
И увидели сначала крест с куполом, потом церковь и деревню.
Но стоп! Под ногами три трупа. — Красноармейцы.
«Верно в последнем бою», подумал я. Но к чему это? К хорошему или к плохому? Ладно. Вперед. А там разберем». И радостно и жутко было идти навстречу новой жизни. Вот по дороге мелькнули английские шинели. Иду на них. Усталость замерла...
Наконец встреча со своими солдатами. Это телефонисты 6-го Северного полка. Я объяснил им кто я, поцеловал их и просил отвести меня в штаб. Слава Богу! Я у своих!
В белой армии
Итак я у «своих». Я должен предупредить, что я совершенно не собираюсь говорить об общем положении в Северной области. Я рассказываю про свою жизнь. Поэтому и здесь, буду касаться только тех фактов и событий, которые имели то, или другое отношение ко мне. Переживал и чувствовал я их очень остро, т.к. в своей предыдущей жизни я жил верой в будущую Россию и желанием принести ей посильную помощь.
Я уже говорил о том представлении, о той вере и надеждах на «зарубежный мир», которые у меня выносились в тяжелые северные ночи на «Разъезде 21-ой версты», в ветеринарном лазарете, дисциплинарной роте и других подобных им Советских учреждениях.
Я твердо верил в союзников. В их помощь, в их дальновидность, выдержку, такт, строгий и глубокий расчет и в несомненность их победы над большевизмом.
Я верил в силу, энергию, идейность, неподкупность, чистоту новой, взявшей все хорошее, и отбросившей не нужные пережитки Старого — белой армии.
Я знал цену красной армии.
Для меня была совершенно недопустима мысль оконечной победе красных.
Там, в плену у красных, мне казалось, что у союзников, вместе с белой армией производятся какие-то колоссальные маневры, строятся какие-то грандиозные мировые планы для победы над большевизмом... Что идет какой-то тонкий, математический расчет, (может быть, он ведется и по сейчас) который приведет к победе.
Вот с чем я шел к своим.
Я был уверен, что мой скромный план помощи общему делу будет не только принят, но и все от души пойдут ему навстречу. Так думал я, но на деле мне пришлось испытать много разочарований.
Тяжело вспоминать теперь то, что пришлось пережить у «своих».
Тюрьмы вспоминаются как-то легче. Там враги, здесь «свои». Там борьба, здесь общее дело. Там я ждал удара, оборонялся, старался ответить... Здесь я выкладывал душу... И больно было, когда по ней били.
Я не буду говорить о приеме. К сожалению, как и следовало, я попал сразу в штаб отряда и получил «штабной» прием.
Слава вам, русские солдаты и рядовые строевые офицеры! В мире не было, нет, и не будет храбрее вас!
Слава вам, умевшим умирать, и с камнями в руках отбивать атаки!
Слава вам всем, шедшим на войну с винтовкой!
И пусть будет стыдно вам — Наши штабы, верхи и руководители!
Не мы, а вы ответственны за все то, что случилось... Приятное воспоминание осталось у меня от первой ночи. Мне отвели квартиру с доктором. Ноги мои совершенно распухли, я очень устал и изголодался.
Мне принесли паек, который после той голодовки, которую я прошел, произвел на меня потрясающее впечатление. Консервы, белый хлеб, вино, сигареты...
Краснощекие, здоровые, хорошо одетые солдаты. С такой армией можно воевать, — подумал я.
Я поел, выпил, разделся и, с самыми лучшими надеждами, лег спать.
Приятно и необычно было чувствовать себя в полной безопасности, с куском хлеба в будущем, и с сознанием, что ты у своих.
Это была лучшая ночь за мое пребывание на Архангельском фронте.
На следующий же день я, понемножку, начал разочаровываться.
Правда, первое время я на это не обращал внимания и утешал себя надеждами на будущее.
Начались эти разочарования и удары с того, что к моему плану организовать восстание в тылу у красных отнеслись, мягко выражаясь, равнодушно.
Мне это казалось совершенно непонятным. Приходит человек от противника и говорит, что противник хочет сдаться, но не может этого сделать и просит помощи. В ней ему отказывают или, во всяком случае, не помогают сразу и с охотой.
Второй удар, который я получил, мог быть очень больным, но в силу своей глупости, стал просто жалким и смешным.
Я почувствовал, что ко мне относятся с недоверием. Я большевицкий агент! Мне это не говорят, но следствие и допросы дают мне это чувствовать. Это на меня не действовало. Такой подход ко всем, переходящим из России, с моей точки зрения был не только правильным, но и обязательным.
Но грустно было, что здесь была не контрразведка, а какая-то размазня, которая своими детскими, наивными приемами только портила дело.
Пришел человек от противника и, при правильной постановке дела еще до моего прихода в контрразведку, она уже должна была знать про меня все и, или принять и использовать меня полностью, или расстрелять, а им, видите ли, подозрительными показались мои шатания по тюрьмам!
С фронта я поехал прямо в Архангельск. И вот, что я там увидел.
Союзники ушли...
Об этом я знал уже, когда я шел сюда, но, признаться, не верил... Никакие сообщения красных газет на меня не действовали... Все они казались мне советской провокацией... И только теперь я в этом убедился.
Сильно поддержало меня заявление Ген. Миллера, сделанное им перед офицерами во время эвакуации союзников о том, что, чтобы не произошло, он оставит Северную область последним.[1]
У правительства Северной области не было денег. У буржуазии они были.
Мне казалось так ясно, как надо поступить, чтобы их достать. Надо хорошенько растолковать буржуазии, что вопрос борьбы с большевизмом это вопрос серьезный, что офицеры и солдаты отдают в этой борьбе свою жизнь, и предложить ей помочь им — отдать на это дело свои деньги. Не захотят? повесить трех-четырех, и деньги нашлись бы. Также, как они нашлись, когда большевики захватили область.
Дальше. В портах Архангельска и Мурманска были богатства: товары, принадлежащие частным лицам. Казалось бы, естественно. — Область погибает. Погибнут товары. Так продать их...
Большевики держали Россию голодной. Зато на Г.П.У. и пропаганду бросали колоссальные суммы. В Северной области начальник контрразведки хвастался, что он на свое дело не израсходовал всех сумм, которые ему ассигнованы по смете.
Поразило меня и отношение к пленным красным.
Я знал, что это лучший элемент. Нужно только вовремя погладить его по головке, накормить, напоить и он, уже изверившись в красных, ползет куда угодно.
Правда, известный процент, по моим тогдашним взглядам, нужно было стрелять на месте.
Здесь же, все время были полумеры.
Сперва вымотают, держат под конвоем, голодом, люди не видят ничего хорошего — воспитываются большевики. Их вызывают на фронт, они идут, и переходят к красным.
Я находился в таком же положении в смысле отношения ко мне. Не тот прием должен быть оказан офицеру, который, рискуя головой, бежит с каторги.
Если он большевицкий агент, — спровоцируй его, узнай и расстреляй. Если нет, носи на руках. Но, не иди полумерами.
Отношение к пленным — был очень важный вопрос и будь на него обращено должное внимание, то снежный ком, начатый в Архангельске, мог налепить на себя всего мужика вплоть до Петрограда.
Причин падения Северной области много, но не моя задача о них говорить. Я пришел к белым, чтобы помочь России.
Я видел коммунистическую партию, сплоченную, дисциплинированную, ворочающую всем в России и, мне казалось, что для того, чтобы бороться с ней, нужно противопоставить ей в стане белых такую же плотную, крепкую организацию. Взять сколок с коммунистической партии, объединить самый лучший, честный, стойкий, порядочный элемент России — рядовое строевое офицерство, положить его в основу и начать лепить противо-коммунистическую организацию. К этой основе нужно приблизить солдат, часть из них принимая в организацию. От нее поставить комиссаров к Генер. Штабу, да и вообще к штабам.
Привлечь всю организацию к участию в контрразведке. Одним словом создать организацию по типу коммунистической партии, но с иной идеологией.
Я рассматривал тогда рядовое офицерство, как нечто целое. Война кончится и весь этот лучший элемент, не уклонившихся от войны, наиболее порядочных, стойких, честных людей, своей жизнью защищавших Pocсию, будет выброшен на улицу без средств, без образования, без заработка, образуя собой класс интеллигентного пролетария, до которого никому никакого нет дела. (Так оно и случилось).
Поэтому не пора ли ему самому позаботиться о себе.
Для проведения плана в жизнь, я познакомился кое с кем из людей, дорожащих не только своей карьерой, но и Pocсией. Изложил им мой план. Начала создаваться организация, но события опередили выполнение плана.
Временно я находился в Холмогорах. Было скучно. Развлечений не было. Пить я не хотел принципиально. На фронте было тихо. Хотелось дела.
В феврале месяце 1920 года я на лошадях выехал в Архангельск. Пути было около ста верст.
Приехал я туда вечером, заехал в гостиницу, снял «пимы», «совик» и «малицу» (самоедскую одежду) и пошел в штаб к моему приятелю, начальнику разведывательного отделения Полк. Ген. Штаба Костанди.
Это был один из тех немногих офицеров Ген. Штаба, которые, пройдя Академию, не отошли от офицерской среды. Человек, за которым можно было идти, человек принципа, воли, силы, разума, идущий во всяком вопросе решительно и без шор. Здесь на него вешают собак. — Он расстрелян большевиками.
Я прошел к нему в кабинет и он на ходу, бросил мне:
— «Сегодня ты едешь в Онегу». В полной уверенности, что я получаю какое-нибудь назначение, я ответил — «Слушаюсь». Он ушел и через несколько минут вернулся. «Ну, а теперь садись и слушай: через несколько дней Архангельск будет сдан». И он мне рассказал положение: часть войск на главном железнодорожном фронте перешла к большевикам. Несмотря на предупреждения, которые он делал штабу, как начальник разведывательного отделения, мер для обороны Архангельска принято не было. В городе брожение. Надо уходить. «Тебе, как перебежчику, нужно уходить в первую голову. Есть два пути. Один — неверный, но более легкий, на ледоколе. Возможно, что они не смогут уйти. Другой — более верный, но и более трудный — 500 верст пешком или, если будет возможно, то на подводах, по берегу Белого моря на Мурманск. Там фронт Ген. Скобельцына, и он будет держать его до прихода наших. Сегодня, в 12 часов ночи, этим путем выходит разведка и контрразведка. Присоединяйся к ним. У меня есть в Архангельске связи с рабочими. Я знаю, что здесь будет резня офицеров. Bce уходят, и я остаюсь за н-ка гарнизона, чтобы сдать Архангельск большевикам. Мне за границей не место.»
На редкость неожиданно и серьезно было для меня это известие...
Говорить было больше нечего, надо делать. Мы простились...
Я пошел в гостиницу, снова одел свою самоедскую одежду, забрал кое-какие вещи и пошел в помещение разведки.
Там уже собирались.
Я явился н-ку разведки Полк. Энден.
Сдали
Мы выступили около часу ночи.
Вещи на подводах. Мы пешком. Темно... Вьюга... Мороз градусов 12... Сапоги скользят. В совике идти трудно, в пальто холодно. Хочется спать.
Настроение подавленное. Все планы, все надежды рухнули... Впереди 500 верст такого пути... Может быть плен. В лучшем случае прозябание за границей.
Наш отряд состоял из чинов контрразведки, разведки и конвойной команды штаба, с пулеметами и винтовками. Во главе его стоял Полк. Ген. Штаба Байев, и его помощник Полк. Ген. Штаба Энден, к нам присоединился Ген. В-в. Всего в отряде было около 150-ти человек.
Из командного состава почти все люди были своя компания, из них я знал раньше только Энден, и поэтому мне пришлось держаться особняком. Я был рад такому уединению, легче было переносить и переваривать в самом себе все прошлое.
Через два дня мы по телеграфу связались с Архангельском. Говорили с Костанди: Архангельск с часу на час должен перейти в руки большевиков. Надо двигаться скорее, так как в гор. Онеге большевики могут отрезать путь.
После этого сообщения настроение в отряде упало и Ген. В-в совершенно удалился от командования отрядом, сел в уголок, снял свою одежду и начал срезать себе погоны...
Мы двигались почти пешком. Делали около 20-ти верст в день.
Вел отряд Полк. Байев. По прибытии в деревню, каждый раз повторялась та же картина. Вызывались мужики, перед ними делались реверансы и начинались уговоры — дать подводы.
Это шел отряд с оружием, деньгами и продуктами; — Нельзя портить отношения с населением!
Подвод не давали, и со дня на день нам могли отрезать путь.
Тогда я, с несколькими офицерами попросил у Байева денег и разрешения идти самостоятельно. После довольно коротких разговоров, он мне предложил взять на себя ведение транспорта. С тех пор отряд перешел в мои руки.
Мы приходили в деревню, я вызывал старосту, давал ему стакан рому, двух вооруженных людей и прибавлял: — К такому-то часу нужно столько-то подвод.
Мы пошли со скоростью 40-60 верст. Трудно было идти.— Одна узенькая дорожка, справа большей частью море, слева лес, везде аршина на полтора снегу.
Впереди Онега... Пройдем или нет? Этот вопрос нервировал. Наконец, мы связались с ней по телеграфу.
Большевиков нет.
Мы вошли в Онегу.
Горизонт прояснился. Еще верст 200 с хвостом, и мы у своих в гор. Сороки на Мурманском фронте, а там что Бог даст, — или Финляндия, или защита Мурманска.
Итак из трудного положения мы вылезли и картина сразу переменилась: не прошло и часу, как у Ген. В-ва на плечах появились погоны и куда-то исчезнувший «штаб» снова выплыл наружу.
Еще через полчаса приказаньице:
«Главные силы отступают по дороге Онега-Сороки, вам надлежит прикрывать их отступление, оставаясь в гор. Онеге, войти в соприкосновение с противником и отступать под его давлением».
Было смешно и горько. Но надо было действовать, и, «штабу» было объявлено, что если он хочет идти с нами, то ему будут обеспечены подводы, и для себя и для канцелярии, а распоряжаться и драться будем мы, когда это будет нужно и где это будет нужно.
А нужно это было немедленно. — «Главные силы», то есть и штаб, и солдаты, были усажены на подводы и двинулись.
Мы же, несколько человек офицеров, вместе с подводами, остались в гор. Онеге. Рассчитывали пробыть там около часу, но пробыли и того меньше. В город влетел кавалерийский разъезд большевиков, и нам пришлось немного подраться.
Разъезд был небольшой. В снегах ему делать было нечего, и он быстро убрался. Мы тоже пошли за своими.
Несколько тревожна была ночь. — Ждали, что большевики насядут. Но они не преследовали.
Самый трудный путь был пройден. Шли мы бодро и быстро. Помню наши стоянки... Мороз градусов 15-20... Приходим в деревню... Встречают нас бородатые, высокие, «косая сажень в плечах» мужики. Входим в избу. — Жарко. И там настоящая русская красота... Баба-хозяйка. Высокая, статная, в старинном русском сарафане... На шее жемчуга.
Трудно было ладить с подводчиками и добиться того чтобы они не растягивались по узенькой дороге. — Вправо и влево снег был такой глубокий, что обогнать было невозможно. Поэтому приходилось соскакивать с саней, бежать по снегу к отстающему и вразумлять его всякими способами. Эта беготня была очень тяжела, и я страшно устал физически.
По дороге, от крестьян, мы узнали, что впереди нас уже прошли войска, главным образом офицерство. Вскоре и к нам начали присоединяться отступающие с фронта. Ходили слухи, что в Сороку прошел штаб Железнодорожного (главного) фронта. До Сороки оставалось около ста верст. Мы решили пройти их в одни сутки.
В этот последний переход, перескакивая с одних саней на другие, я долго ехал с Энден.
Помню его фразу: «Слушайте, Бессонов, а ведь вы, по вашим приемам, недалеки от большевиков».
«Это для меня лучшая похвала» — ответил я ему. — «В борьбе все средства хороши, но пользоваться некоторыми из них не допустит меня моя совесть. В этом разница между мной и ними. Большевики же тем и сильны, что они не разбираются в средствах и, выбрав их, идут до конца».
Переход был трудный. Вьюга заметала дорогу. Кони останавливались.
Мой серый, которого я купил у цыгана, совсем встал. — Кнут не действовал. Я колол его сзади штыком. Было жалко, но надо были идти вперед...
Но цель близка... Самое трудное пройдено... Впереди отдых...
***
Поздно ночью мы подошли к деревушке верстах в 10 от ст. Сороки.
Что-то странное! Масса саней... Все избы заняты. Встречающиеся люди как-то особенно настроены, нехотя отвечают на вопросы. Встретили несколько знакомых офицеров... В чем дело?
Генерал Скобельцын сдал фронт, и ушел в Финляндию. Большевики броневыми поездами заняли станцию Сороки.
Всего со всех фронтов, собралось здесь около 1200 бойцов с несколькими орудиями, пулеметами и винтовками.
Большевики выслали парламентеров и предложили сдаться.
Ген. В-в подписал договор, по которому нам гарантировалась жизнь, неприкосновенность имущества и свобода. Завтра в 10 часов утра на ст. Сороки должна произойти сдача...
***
Это был худший момент в моей жизни. Ни думать, ни рассуждать я не мог. Я не владел собой и боялся оставаться с оружием — мог ввинтить себе пулю в лоб. Молча передал я свой револьвер кап. Власову, и, тут же, в своем совике, лег на снег и заснул.
***
Сегодня сдача... Позор... Снова тюрьмы... Опять все сначала... Разом стукнуло мне в голову, когда я проснулся.
Большевики и договор?! Смешно! Почему не принять бой? Бежать... Продолжала работать мысль.
Положение не изменилось, но слава Богу мысль о самоубийстве прошла бесследно.
Надо бежать.
К сожалению я не смог этого сделать. До границы 200 верст. Снег полтора аршина. По дорогам и в деревнях красные заставы. Идти лесом без дорог и деревень не было сил. Я был вымотан совершенно.
Честь и слава 8-ми офицерам, которые на лыжах ушли, оттуда и достигли Финляндской границы. Уже здесь, за границей, я слышал, что бежал оттуда и Полк. Энден. Ему это было еще труднее, так как за переход он сильно ослаб и у него начиналась цинга. От всей души поздравляю его. Он правильно учел, что ему, как Начальнику разведки, не бывать живым у красных.
Уж очень мне неприятно вспоминать весь этот позор, поэтому расскажу его в самых кратких чертах.
Утром встал. Уничтожил документы. Снял погоны. Хватил стакана три рому, сел на сани и поехал сдаваться.
Противно вспоминать. Как я говорил, мысль о самоубийстве отпала сразу, но желание вместо этого позора умереть в бою оставалась все время.
Почему он не был дан, — надо спросить у «главных сил» — «штаба», который все-таки успел подписать этот позорнейший и глупейший договор.
Кстати сказать, Ген В-е., стоявший во главе этого штаба, был популярен и любим строевыми офицерами. Покойников не судят, а он расстрелян. Ниже я скажу, как этот договор был выполнен большевиками.
Дальше...
Подъехал к заставе... Опять те же чекистские морды... Сдал револьвер.
Тут большевики соблюли первый пункт договора. — Взяли под стражу.
Привели в бараки. — Разбитые окна... На дворе крепкий мороз... Кругом конвой... Состоят в апатии... Ничего впереди...
Я ведь знал на что я иду...
Несколько дней в Сороках...
Чекисты выбирали генералов и заставляли их чистить ватерклозеты.
Затем вагон и нас перевезли в Петрозаводск.
Опять тюрьмы
Время сделало свое дело, и здесь я уже почти отошел. Снова явились силы, энергия... Появилось злобное желание выйти победителем из положения.
В тюрьме на всех не хватило места, и я попал в партию, которую посадили в бывшую семинарию. Кормить, — нас почти не кормили и нужно было добывать себе хлеб какими угодно способами. Тут помог мне мой прежний опыт. — Покупались конвоиры, летели френчи, куртки, деньги, все это менялось, снова выманивалось, и наша компания почти всегда была сыта.
Прошло недели две, и большевики соблюли второй пункт договора обобрали нас совершенно. Ночью чекисты ввалились в тюрьму и семинарию и забрали наше обмундирование, консервы и вещи, которые некоторые захватили с собой. Жить стало труднее. Голод усиливался. Что с нами будут делать, мы совершенно не знали. Я лично, не хотел одного — отправки в Вологду. Здесь меня никто не знал. Там я был лично знаком всему Особому отделу Чека.
Я ждал весны, чтобы подсохли болота и можно было бы бежать. Но видно, не легко мне давалась свобода и не судьба мне была «купить плети» (Бежать) на этот раз.
Не помню, сколько просидели мы в Петрозаводске, но болота еще не высохли, когда нам приказали собираться для отправки.
Вагон — Вологда... Нас перевезли туда. Неприятно. Я начал ждать всего. Но вот прошла томительная неделя... Другая... И никакого движения. Никто, — никем не интересовался. Стало спокойнее, и я начал думать, что обо мне забыли.
Держали нас в концентрационном лагере, в громадных бараках на конце города. Кругом проволока и стояли часовые. Есть почти не давали. Зато все это время, раза два в неделю, нас душили разнообразными анкетами. Это любимое занятие большевиков.
Со мной сидели два молодых офицера Аничков и бар. Клод, которые вообще, все время держали себя большими молодцами. На этих анкетах, на вопрос «какого полка» они неизменно писали: «Кавалергардского ее Имп. Вел. Государыни Имп. Марии Федоровны полка».
Кстати, они пытались бежать из Петрозаводска, но в ту же ночь, попав в непроходимые весной болота, вернулись обратно. Не помню почему, но это им прошло безнаказанно.
Так просидел я еще с неделю. Но вот поползли слухи, что в тюрьме, на другом конце города сидят свои.
Прошла еще неделя. Получаю записочку, что своих 11 человек. Дело плохо... Значит тишина не нормальная. И действительно. У ворот появился конвой, а в бараке чекист со списком: «Геруц, Бессонов и еще трое собирайтесь с вещами». 5 человек из 1200! Освежили они меня этим сразу... Ничего хорошего впереди ждать было нельзя.
Так я расстался со всеми офицерами Северной области. Я не знал тогда, что в этом, казалось бы худшем положении, было мое спасение.
Я немного отклонюсь в сторону и расскажу судьбу всех остальных. Узнал я об этом уже много позже. Недели через две после моей «выемки» их всех отправили в Москву, Там, без всяких допросов и расследований, они просидели до середины лета и были отправлены по направлению в Архангельск. Причем их уверили, что Ген. Миллер хлопотал за них за границей и их посадят в Архангельске на пароход и отправят в Англию. Вместо этого их выгрузили из вагона и этапным порядком перевели в Холмогоры. Содержали их в редко плохих условиях. Конвоировали их пленные мадьяры, которые спровоцировали бунт. Тогда Ч.К., кажется комиссия Кедрова, посадила всех на барку, вывела на середину Св. Двины и расстреляла из пулемета.
Так выполнили большевики третий пункт договора, гарантирующий жизнь.
Уже в Соловках мне рассказывали, что такой расстрел практиковался в Соловецком, Холмогорском и Партаминском лагерях особого назначения неоднократно.
Я поставил себе задачей передавать только то, что я сам видел, сам пережил, короче говоря, передавать правду, а не анекдоты, которых уже много ходит за границей. Поэтому я и оговариваюсь, что я только слышал об этом, но прибавляю, что слышал я это от многих лиц, и что это можно считать сведением вполне достоверным.
***
Нас привели в Вологодский особый отдел.
Обыскали...
К этому я уже приготовился. Ни денег, ни компаса, ни ножа у меня не нашли, все это я спрятал. Но я никак не ожидал, что у меня отберут мой крестильный крест и несколько фотографических карточек.
В ожидании допроса, нас продержали здесь несколько дней, но не допросили и перевели в одиночку Вологодской тюрьмы.
Тюрьма-санаторий
Привели нас туда вечером. Корпус одиночек помещался в тюремной ограде, но совершенно отдельно, где-то на третьем дворе.
Посередине коридор, справа и слева камеры, общая уборная, у дверей надзиратель. Двое из нас попали в одну камеру, двое в другую, я с надзирателем остановился у дверей третьей.
— Кто там? «Фраер» (Чужой, не уголовник) свой?! Даешь сюда. — Послышался голос из-за двери.
— Хотите к уголовникам? — спросил меня надзиратель. Я ответил, что мне вce равно, — могу сесть и к уголовникам. Он мелом написал на двери цифру «3», открыл ее и впустил меня.
Камера была сравнительно большая, с особенно высоко поставленным под самым потолком маленьким окном. В ней стояло три койки. Ни умывальника, ни уборной не было.
Одна из коек была свободна, я положил на нее свои вещи. На двух других сидели мои будущие товарищи, с которыми мне пришлось прожить долгое время.
Один из них был коренастый, скуластый, с золотым зубом, скромно одетый, в синюю рубаху и туфли на босую ногу, мужчина лет 28-ми. Другой франтоватый, в «галифэ», с лихо заломленной фуражкой. Он с вывертом подал мне руку.
Увидя мои вещи и, среди них, кое-что из еды, они предложили мне кипятку. Я сказал что выпить было бы не плохо, но где достать?
— Сейчас будет готов, — ответил мне один из них. — Согреем...
В камере были две табуретки.
Он взял одну из них, хватил ее об пол, и она раскололась вдребезги. Подобрав щепки, он тут же в углу, на полу, развел костер и поставил котелок с водой.
— Вот уже третью топим, — прибавил он смеясь.
— А надзиратель?
— Свистали мы на него...
Дым валил вовсю, но надзиратель даже не сделал замечания.
За чаем мы разговорились... Оказалось, что я нахожусь в самом высоком обществе. — Со мной сидят командующий всем Вологодским «блатом» («Блат» — люди связанные между собой преступлением. «Блатной» — свой. «По блату» — по знакомству, по закону взаимопомощи) и «шпаной», «Федька Глот» и его начальник штаба «Васька Корова». Находясь в тюрьме, в общих камерах, они вели себя так, что тюремная администрация пересадила их в одиночки. Но и здесь они делали то, что хотели, и администрация решила с ними не связываться.
Костер пылал и дымил, а надзиратель молчал.
Первое, что меня поразило при нашем знакомстве, это их разговор. Обращаясь ко мне они говорили чисто по-русски, но между собой они лопотали на каком-то наречии, в которое входило много русских слов, но они мешались с цыганскими, татарскими, еврейскими и еще какими-то. Все это переплеталось руганью. Я ничего не понимал. Как я потом узнал, это оказался «блатной» жаргон — «арго» — язык воров.
Не с плохим чувством я вспоминаю это сиденье. Как-то спокойно, бесшабашно и даже весело текла здесь жизнь...
С утра в нашей камере открывался клуб.
Вход в одиночки был запрещен и, казалось бы непонятно, как попадали сюда арестованные из общих камер. Но для «блатных» нет законов. Один заговаривал надзирателя, в это время другие проскальзывали в дверь.
Шла картежная игра. На карту ставилось все. — Платье, пайки хлеба, ворованные вещи... Здесь же шла и широкая торговля и товарообмен.
В советских тюрьмах нет казенной одежды, а уголовник даже в тюрьме, любит быть хорошо, — «гамазно» одетым. И на ряду с полуголыми часто видишь какие-то необыкновенные галифэ и френчи. Значить «фарт подвалил», счастье пришло — выиграл. Все это удерживается не долго и постоянно переходит из рук в руки.
Мы сжились, и я поневоле втянулся в их жизнь. Я начал «ходить по музыке» т. е. понимать их язык. Сперва они с большой неохотой объясняли мне отдельные слова, но потом, поверив мне, поняв, что я не «лягавый», и не «стукач» («Лягавый» — доносчик. «Лягнуть» — донести. «Стукач» — болтун. «Стучать» — болтать), давали мне объяснения. Может быть пригодится, думал я, и действительно, впоследствии язык этот мне помог.
Но и тут же в тюрьме со мной произошел забавный случай, когда, благодаря моему знанию языка, целая камера «шпаны» долго принимала меня за «блатного» самого высокого полета.
Я находился в то время уже в общей камере. Мы стояли как-то компанией во дворе и разговаривали. В это время я почувствовал в своем заднем карман штанов чью-то руку. Я ударил по ней и на чисто воровском жаргоне сказал что-то вроде:
«Брось... Ширма и шкары мои. Их нету»... («Брось... Карманы и штаны мои... Денег нет»... )
И потом повернувшись прибавил: «Хряй на псул... Ты что меня за фраера кнацаешь!?» («Иди... Ты что меня за чужого принимаешь?!.»)
В ответ на это я увидел большие глаза и затем удивленный, нерешительный голос:
«Э, брат... Видно и ты горе видал».
Была весна. Обыкновенно в эту пору особенно трудно сидеть в тюрьме. Но тут я этого не замечал. Как-то захватывала жизнь, никто из окружающих не говорил о ее тягости. Не было нытья и люди жили.
Помню вечера... В маленькое окошечко под потолком лился свет заходящего солнца... Под окнами, на вышке, ходил часовой... Все усаживались на кроватях и начиналось пенье.
Есть песни национальные крестьянские, фабричные солдатские и все они хороши только тогда, когда они исполняются теми, кому они принадлежат, кто с ними сросся, на них воспитан, а главное кто в них выливает свою душу. Так же и тюремные песни хороши и очень хороши, когда он исполняются людьми, которым они принадлежат.
«Скиньте оковы, дайте мне волю, «Я научу вас свободу любить»...И в этих словах чувствуется, что действительно, у этого босяка, уголовника, вора есть чему поучиться. Он понимает, знает и чувствует цену свободы.
Удивительно сплоченно, спаянно и дисциплинированно жила «шпана» и «блатные» по своим неписаным законам. Слово — все. Дал его — исполняй. Не исполнишь — изобьют. Пришьют (Убьют).
Расправа была жестокая. Моим компаньонам нужно было кого-то наказать. Выход в общие камеры невозможен. Но раз в месяц водят в баню. И вот в промежуток 2-х — 3-х минут, когда они проходили через тюремный двор, двое или трое из тех, кто должен был быть наказан, совершенно избитые попали в лазарет.
Несмотря на то, что мы довольно долгое время жили вместе и жили хорошо, все-таки они меня никогда не считали своим — «себецким масом». Только людей, связанных между собой преступлением и даже преступным стажем, они считают «блатными», то есть вполне своими.
Я никогда не подлаживался под них и, поэтому, они ко мне относились с уважением.
Мои просьбы исполнялись. — Если у кого-нибудь пропадали вещи, я обращался к «Федьке Глоту», и через четверть часа он вручал мне украденную вещь.
Интересны были рассказы их о «делах». И один из них имел маленькое отношение к моей жизни.
Оказалось, что в то время, когда я был конюхом ветеринарного лазарета, «Федька Глот» был на других принудительных работах на той же станции Плясецкой.
У нас в лазарете и в кладовой два, или три раза пропадали продукты, причем в большом количестве. Делались обыски, но вора не нашли.
Все это были дела «Глота» и его компании. Они ночью устраивали подкоп дома, влезали в подвал. Один ложился на пол, и ногой выдавливал доску в полу кладовой. Другой влезал, забирал сколько возможно и они, замаскировав подкоп «смывались». Все оставалось в порядке, замки на месте, все в целости и следов так и не нашли.
***
Мне предложили сделать «операцию»... Накалить головку гвоздя и прижечь ею горло. Получается впечатление язвы сифилиса первого периода... «Васька Корова» сделал это себе и получал усиленный лазаретный паек. Я поблагодарил, но отказался...
***
В первые же дни моего сидения в одиночке, я через шпану связался с «волей» (Со своими сообщниками). «Цидульки» (Записки), как «pneumatique» ходили туда и обратно. Оказалось, что Иван Иванович, получив от белой разведки секретное поручение, возвратясь к красным, где-то в вагоне, покуривая английский табачок, хвастанул своей службой у белых и его арестовали. Допросили и, раза два, вывели на расстрел... Он трухнул и начал сыпать фамилиями. Хватали кого попало и забрали человек 20, но потом, часть совершенно невинных выпустили, и нас осталось 11 человек.
Я понимаю, что на допросах он всю вину валил на меня — я был в это время у белых и для Чека недосягаем, но хуже было, что он посадил остальных, и, как говорят уголовники, «завертел быка», т.е. заварил «дело». Впрочем, Чека на то и Чека, чтобы выдавить какие ей нужно показания и нельзя строго судить человека, спасающего свою жизнь...
Раза два нас водили на допрос в Вологодский особый отдел... Оба раза мы просидели там целый день, но допросили только одного Геруца.
Дело наше было серьезное, но я им очень мало интересовался... И вот почему.
Как-то днем я удостоился визита самого Н-ка Особого отдела Вологодской Чека. Меня вызвали в коридор, и я вышел к нему только с чувством любопытства.
— «Вы бежали от нас к белым?»
— «Да, бежал»...
— «И вы знаете что вам угрожает?»
— «Знаю»...
И я действительно знал это не хуже его — я знал что большевики отменили смертную казнь!
Невероятно. Непонятно. Но это было так. Еще сидя в концентрационном лагере, я уже слышал об этом, теперь же, через уголовников я узнал наверное.
В спешном порядке, в ночь перед опубликованием этого декрета, вывозя людей грузовыми автомобилями, они расстреляли в этой же Вологодской тюрьме несколько сот арестованных. Вся тюрьма дрожала... И, с тех пор, людей не стреляют, они не исчезают, их не травят, словом, их не убивают. Это я исследовал тщательно. А для спокойной жизни в тюрьме важно знать убьют тебя или нет. И я знал, что нет.
Вот почему я ходил ручки в кармашки, посвистывал, поплевывал, и рассуждал так:
— «Зажимы» (Прошлые преступления) велики... Дадут ли 5, 25, или 55 лет... Все равно... Свободы не видать. Здесь не плохо и лучшего желать нечего...
Так думал я, но попал не в лучшие условия, а прямо в «санаторию». Меня перевели в общую камеру, а оттуда в тюремный лазарет на должность истопника...
Сама наша матушка — Вологодская «кича» (Тюрьма), была тюрьма из тюрем.
Не какая-нибудь захудалая, провинциальная и не теперешняя деликатная, а старая, заслуженная, массивная, видавшая виды и настоящих матерых преступников...
Дверь нужно втроем открывать, решетку, если бежать, год пилить. Одним словом была — Тюрьма.
Стояла она в версте от города и издалека был виден ее розовый массив с высокой стеной и бойницами для часовых.
В середине был корпус общих камер, через двор женская тюрьма, затем лазарет, соединенный с мастерскими, а за ним одиночки...
Вот в этом-то «отеле» я и прожил свои лучшие дни в советских тюрьмах...
Весь день, то есть с утренней до вечерней поверки вся тюрьма, значит все камеры, за исключением одиночек, были открыты. Жизнь здесь, в то время, можно было уподобить жизни маленького провинциального города со своими интересами, сплетнями, встречами, хождениями друг к другу в гости и подчас очень интересными разговорами. Центр встреч — это большой двор, разделяющий мужской корпус от женского. Женщины, как и в маленьких городках, сидят на завалинках, около них вертятся мужчины. Правда разговоры здесь допускались короткие, больше объяснялись мимикой и записочками. «Менты» (Надзиратели) их быстро прерывали, но тем не менее все это создавало необычную для тюрем обстановку.
Тюремная церковь была переделана в театр, там ставились какие-то революционные пьесы. На репетициях неразборчивыми людьми устраивались свидания с женщинами, и начинались, мягко выражаясь, романы и флирты. Словом, тюрьма была не тюрьма, а курорт.
Меня перевели в лазарет. Только толстые решетки на больших окнах светлой лазаретной камеры моего нового помещения напоминали мне, что я все-таки в тюрьме. Дверь в коридор была открыта. Вместо обычных нар стояли койки с бельем, и у постелей ночные столики. Помещалось нас в этой комнате 5 человек. Люди, вне подозрений в провокации, — все администрация лазарета: во главе стоял доктор, тоже из заключенных, затем повар, — бывший балетмейстер, и два истопника — мой знакомый Д-ва и я.
Вся тюрьма голодала. Вопрос питания в тюрьмах, это вопрос первейший. Он ворочает людьми. Заставляет их идти на компромиссы с совестью, сдаваться большевикам и просто делает людей мерзавцами.
Большевики это прекрасно учли и этим орудуют. В России питания в тюрьмах нет. В тюрьмах ясно выраженный голод. Человек на одном тюремном пайке должен протянуть ноги.
Мы и в этом отношении находились в исключительных условиях. Свой повар, следовательно своя рука владыка. Суп с мясом, правда с кониной, каша с маслом и каша с сахаром. Об этом, конечно не могли и мечтать «свободные граждане» — «свободной России».
Если ко всему этому прибавить еще молодую надзирательницу, дежурившую вместо надзирателя у дверей лазарета, то ясно станет, что иногда и в тюрьмах бывает хорошо. А на Советскую «волю» из такого положения можно только выгонять...
Вся эта жизнь покупалась мною за две-три вязанки дров которые я должен был напилить, наколоть и принести их для кухни и лазаретной ванны, которой мог пользоваться и я сам.
Конечно, такие места ценились очень высоко и за них нужно было платить продуктами из города, или они давались по колоссальной протекции. Протекция же у меня была через Д-ва, старого арестанта, уже пустившего корни на должности истопника.
Время шло... Я ждал... Недоумевал... Но наконец, дождался...
— Бессонов!..
— К решетке для свидания... — Подумал я.
— В канцелярию. — Крикнул надзиратель.
— Нет, не то...
Я пошел за ним уже без особой охоты. Открыл дверь. Настя... и ее неестественный тон...
— Я только сегодня приехала в Вологду и от Особого отдела получила подарок: пулю в лоб ввинчу вам я...
— Поздно милая, надо было раньше думать... Теперь эти шутки из моды вышли.
Сели. Я был очень рад ее видеть...
Рядом с ней корзина с английскими консервами, сигаретами и шоколадом.
— Узнаете? — спросила она указывая на нее. — Ведь «там» вы к этому привыкли.
Было неприятно... Наконец, заговорили по-хорошему. Вижу хочет, чтобы я попросил ее о себе... А я упираюсь, наоборот, рассказываю, как хорошо живется в тюрьме.
— Ну что ж? Выпьем? — Шутила она.
— Вот только этого мне и не хватает.
— Ну так скоро будет.
Чем ни жизнь была в моей Вологодской тюрьме... Но водки в ней, мне так и не удалось выпить. Как всегда все перемены в тюрьмах производятся неожиданно для арестантов. Так же произошла и моя...
Особый отдел, за которым мы числились, расформировался и нас «по этапу» махнули в Архангельск.
Под судом трибунала
Архангельская тюрьма...
Контраст между Вологодским «санаторием» и нашим теперешним положением был резкий.
Камеры на запоре. На тюремном дворе пулеметы в углах. Связь по тюрьме и с внешним миром слабая.— Перестукиваемся. Переписываемся. И ползут слухи о расстрелах.
Слышно, что действует комиссия Кедрова и Ревекка.
То и другое знаменитость. Где они — там массовые расстрелы. Но покуда ничего определенного.
Однако ждать пришлось недолго. Скоро появились и первые капли крови.
Я сидел в общей камере. Напротив были одиночки. Уборная была общая. Выпускали нас редко, но все-таки связь была.
Утром я вышел умываться. Надзиратель был чем-то занят, и я подошел к камере знаменитого в Северной области партизана Ракитина. У меня был табак, и я передал его ему. Он обрадовался и мы закурили.
Дело его вела Ревекка, и она гарантировала ему жизнь.
— Ну, как Ракитин, — спросил я его — не думаете, что нас «повернут налево?» (Расстреляют)
— Нет, я твердо убежден, что этого не может быть. Еще третьего дня меня вызывала Ревекка и еще раз подтвердила, что я буду жив. Да ведь и смертная казнь отменена окончательно...
Мы простились.
В ту же ночь, в числе 17-ти человек, он был расстрелян.
Сидеть становилось все хуже. Не было еды. Не было табаку. В белые ночи не спалось. Было томительно. Скорей бы какой-нибудь конец. И его можно было ждать всегда.
В час ночи грохот ключа. И в дверях комендант со списком. — Вызывает двоих. Оба числились за комиссией Кедрова.
«С вещами собирайтесь!». Раздают хлеб... Крестятся, но видно еще надеются.
В коридоре слышен шум... Кто-то борется, не дается взять... Вывели. Мы бросились к окнам.
На дворе выстраивают партии человек в 20. Их окружает конвой. Но виден какой-то непорядок. В конвое какая-то заминка. Два-три чекиста и комендант размахивают револьверами.
Нам крикнули: «От окон!» И дальнейшего мы не видели...
Только на следующий день по тюремному радио узнали мы подробности. Конвой был не опытный, вывел на Мхи (тундра на окраине Архангельска) партия бросилась врассыпную, и один из офицеров бежал.
Но эти первые расстрелы нас не касались. Все их жертвы числились за Ревеккой или за комиссий Кедрова. Мы же были за Архангельским Военно-Морским трибуналом и, казалось бы, на открытый суд больше надежд.
Но вот и он не замедлил себя показать. В нашей камере сидело трое бывших офицеров, служивших у большевиков на гражданской службе. Их обвиняли в организации восстания в тылу красной армии. По их рассказам они были не виновны, и сидели они бодрые и веселые.
Пришел день суда. Шли они на него, думая найти в нем исход. Но обратно не вернулись. Их взяли в камеру смертников и через 48 часов расстреляли.
Этим начались те колоссальные расстрелы, которыми потом славился Архангельск, Холмогорский и Портаминский лагери. Русский конвой сменили мадьяры и китайцы, «заминок» уже не было и, я боюсь говорить цифрами, но во всяком случае, много тысяч людей легло на «Мхах» и на дне Северной Двины.
Конец приближался. — Нас вызвали на допрос.
Первый пошел И-в. Вернулся он бледный, мы начали его расспрашивать, но как всегда он что-то путал.
За ним вызвали Герутца. Допрашивали его долго. Вернулся веселый и в полной уверенности на благополучный исход.
Вызвали еще троих... Настала моя очередь. Следователь оказался моряк и, на мой взгляд, простой русский парень.
Начался допрос. В самом начале я его прервал и, довольно развязно, сказал ему:
«Слушайте, Вам все равно, а мне приятно... Отдайте мне фотографические карточки, которые у меня отобрали в Вологодском Особом отделе»...
Он ответил на это какой-то шуткой. Мы поговорили, он согласился и, взяв все мое дело, начал его перелистывать.
«Карточек нет, вот ваше дело»... И он простодушно показал какие-то маленькие жиденькие листочки.
«Если нет моего дела, то не будет и моих показаний», подумал я и начал давать ему уже то, что я хотел...
И-в совершенно запутался и дал четыре или пять разных показаний о нашей с ним связи. Только одно из них было правильным.
Допрос продолжался.
«Вы признаете себя виновным в том, что...» и он мне, в кратких словах, передал первое показание И-ва, которое им было дано под угрозой расстрела и представляло собой сплошной вымысел.
«Нет». Совершенно чистосердечно мог ответить я. После этого он мне предъявил второе, такое же. Затем третье — совершенно правильное и четвертое, опять ложное.
Я отрицал все.
Кажется я выскочил... Мне казалось, что дела мои неплохи, но я все-таки ни в чем не был уверен. На втором допросе я сам писал показания и, конечно, только то, что я хотел показывать. Боясь испортить дело какой-нибудь ошибкой, я постарался сократить свои показания.
«Вы мне скажите откровенно», обратился я к моему следователю, — «вы меня повернете на Мхи, или нет?»
«Нет, за что же». Ответил он смеясь. «В таком случае я показал все».
«Ну хорошо, на суде разберут». На этом мы расстались. Врет или нет? Этот вопрос решить было нельзя. Ракитин и трое из нашей камеры были xoрошие примеры.
Герутц продолжал быть настроенным очень оптимистически и заражал этим меня. И-в совсем запутался и даже нам начал врать. Из 11-ти человека кандидатами на расстрел у нас считались: Герутц, я и И-в.
Завтра суд...
Белая ночь... Не спится... В голове готовятся фразы, ответы, оправдания, доказательства... Хочется конца, но хочется и жить.
Настало утро... Мы сошлись в уборной.
Движения нервные, голоса неестественны, на лицах натянутые улыбки. Попытки шутить.
Я решил: на суде я сажусь ближе к окну. Прочтут смертный приговор. — В окно! Там пускай достреливают, Есть хоть один шанс уцелеть. И приготовился: взял нож, деньги, компас. Надел две цветные рубашки, чтобы переменить костюм, засунул в карман запасную кепку. Это было все, что я мог сделать, для подготовки к побегу.
Зал суда... Посередине, на возвышении стол, покрытый красной скатертью, сбоку — маленький для секретаря, внизу — наши скамейки.
Суд открытый. В зале 2-3 слушателя.
«Встать — суд идет!»
Три судьи. Среди них мой следователь. Сторон не было.
Суд начался...
Часа три продолжался допрос. Затем задавали отдельные вопросы. И перерыв.
Мы обменялись мнениями. Казалось, все идет хорошо.
После перерыва нам было предоставлено последнее слово.
Очень хорошо, разбивая обвинение, говорил Герутц. Совершенно заврался И-в. Нес ужасную чепуху дезертировавший из красной армии и перешедший к белым, молодой деревенский парень: он «нечаянно» прошел около 60-ти верст... Судьи смеялись.
Я говорил очень коротко, избегая резкостей, и не касаясь сущности дела. Все равно никого не убедишь...
Суд удалился на совещание.
Нервы сдали... Каждый думал свою думу. Но вот наши головы поднялись. Послышались отдельные фразы... Сначала шопотом. потом начался разговор. Казалось опасаться нечего.
Прошло пол часа... Час... Что-то долго... Взяли сомнения.
А за ними пахнуло и смертью. — Секретарь прошел к конвою. Конвой усилился и толпой вошел в зал. Что-то не ладно...
«Встать, суд идет!».
Лица судей изменились... Будет смертный приговор. Но кому?
Приговор состоял из краткого повторения обвинительного акта и постановления суда.
Первой части я не слушал. Я старался только уловить на каком месте по порядку стоит моя фамилия... Она шла пятой.
Может быть не расстреляют, но надо быть наготове... Я подвинулся к окну.
Председатель отчетливо, громко, и казалось, томительно долго, читал первую часть... Но вот...
«Суд постановил: бывшего Начальника Разведывательного отделения Железнодорожного фронта, бывшего Шт.-Кап. Герутца, крестьянина Н-ской губернии, деревни Б. И-ва и крестьянина деревни Е. К-ва, приговорить к высшей мере наказания: к расстрелу!»... подчеркнул последние слова председатель...
Дальше я опять не слушал... и только отрывки фраз долетали до моего сознания... «10 лет... Бессонов 5 лет...» и дальше что-то такое, «... но принимая во внимание предварительное заключение, какие-то амнистии... от наказания освободить.»
Герутц был бледен, как полотно, но спокойно, разумно, ссылаясь на договор, подписанный Ген. В-м, доказывал, что суд не имел права вынести ему такой приговор. И-в плакал и метался...
У дезертира К-ва волосы стали дыбом... Так просто — встали дыбом... Сперва лежали, а потом встали. На голове, у него образовалось шапка из торчащих в разные стороны, каких-то неестественно прямых, длинных волос.
Конвоиры подошли к ним вплотную, и, окружив штыками начали загонять в угол.
Через несколько минут их под усиленным конвоем повели в камеру «смертников»...
Я не выдержал, отвернулся, но продолжал стоять на месте.
«Вам сейчас выдадут документы», — обратился ко мне мой следователь, «вы свободны»...
Все вертелось в моей голове. Этот приговор, лица смертников, радость, что я жив, какая-то свобода...
Я с трудом понимал свое положение.
Оказалось, что мы все приговорены на разные сроки, но нам учтены разные амнистии, и мы свободны. Я был готов ко всему, но только не к немедленному восприятию свободы.
Документы получены, и 5 из 11-ти на улице... Жизнь и смерть еще не расплелись... На лицах неопределенные улыбки... нет слов... В голове неясно... Печаль борется с радостью.
Трудно передать ощущение свободы. Только тот, кто переживал поймет это... Жаль, что жизнь скоро стушевывает это ощущение счастья... Сидя ночью, с одним из выпущенных, в семье, приютившей нас, мы не спали, а полной грудью вдыхали это чувство и были действительно счастливыми людьми...
Опасность миновала... Но не совсем. Нужно было немедленно уносить ноги. Случаи вторичных арестов, и потом расстрела были обычным явлением.
Помаявшись перед визитом в «Особый отдел» за пропуском на выезд из Архангельска, я все-таки получил его, и на следующий же день, сел в вагон.
Поезд двинулся и в окнах замелькали знакомые места. В моей памяти рисовались картины недавнего прошлого.
Вот «Разъезд 21-ой версты»... Принудительные работы... Ст. Плясецкая, мой ветеринарный лазарет... Белые и красные.
Много тяжелых переживаний... Но все в прошлом. Жизнь впереди.
Нелегальный
Устал я... Хотелось отдохнуть. Остановиться. Сделать передышку.
Довольно авантюр, тюрем, побегов, допросов, судов.
Автоматически, после выпуска из тюрьмы, я считался мобилизованным и получил предписание отправиться на Советско-Польский фронт, куда-то за город Смоленск. Но довольно войны, довольно драки... Довольно белых, красных, поляков. Все хороши... Попробовал...»
Что же делать?
Я знал, что если я предоставлю себя течению, то, как бывший офицер, вскоре займу какой-нибудь пост. Надо было выходить из положения.
До фронта я не доехал, то есть вернее свернул в сторону и засел в местечке «Полота» близ Полоцка. Служить надо было, хотя бы первое время, во чтобы то ни стало. И, я нанялся в Конское Депо. На моей обязанности лежала приемка лошадей, наблюдение за их уходом и сдача их в армию.
Надо сказать, что в то время я всей душой ненавидел простой Русский народ. Не свои ошибки я видел, а его ошибки, и во всем случившемся обвинял его.
Я считал его во всех отношениях ниже себя и мне подобных, и не мог помириться с его господством надо мной. Я всеми способами хотел вылить на него свою ненависть и чуть-чуть не поплатился за это очень жестоко.
У меня в подчинении были уборщики. В своем отделении я ввел жесточайшую дисциплину и нещадно третировал людей. Служа в Кон. Депо, я не скрывал, но и не афишировал своего пребывания у белых. Вопрос этот висел в воздухе.
Комиссаром там был Вишняков. Как все комиссары, он старался за что-нибудь зацепиться, чтобы кому-нибудь нагадить. Он вошел в соглашение с уборщиками, чтобы создать, против меня «дело». Они с радостью пошли на это, чтобы мне отомстить. Придраться ко мне со стороны службы было нельзя. Я во много раз больше понимал в моем деле, чем он, и поэтому, они обосновались на моем прошлом.
В конце 1920 года меня вызывает к себе следователь Витебского Военно-Революционного трибунала и предъявляет мне обвинение в том, что я во время пребывания у белых служил в контрразведке, допрашивал пленных, бил и расстреливал их. Я ему ответил, что мое дело уже рассмотрено Архангельским Военно-Морским трибуналом, и я оправдан.
«Есть новые данные. Ваше дело будет пересмотрено».
Меня арестовали и посадили в Витебскую тюрьму.
Начался мой желанный «отдых»...
Дело принимало серьезный оборот. Оказалось, что на меня донес один из уборщиков, который, сговорившись с комиссаром, показывал, что он сам был пленным, знает меня и все, что он показывал, лично видел. Моим показаниям не придавали никакой цены. — Верили «пролетариату».
Был назначен день суда. Я был уверен, что меня «стукнут». Но Бог спас. На последнем допросе, дня за три до суда, из показаний уборщика выяснилось, что все мои «преступные деяния» были мною совершены весной 1919 года. И это меня выручило. Не совпадали даты. На самом деле в это время, я был на принудительных работах — конюхом ветеринарного лазарета. Зацепка нашлась. Я вздохнул легче. Но как доказать свое alibi?..
И вот тут, я вспомнил, что в другом отделении Кон-Депо, я как-то встретил симпатичного малого, ветеринарного фельдшера, «сочувствующего» партии коммунистов, «товарища» Б-ва, который работал некоторое время вместе со мной, то есть был моим начальством в ветеринарном лазарете на ст. Плясецкой. Но как его найти и дать знать? На помощь мне пришла «шпана». Я написал ему записку, и она была ему передана.
Опять суд... Опять стол, покрытый красной скатертью... Перед ним моя скамья подсудимых... моя «передышка» мой «отдых». Опять судьи... и та же процедура.
Как всегда, как можно скорей, я постарался взять инициативу в свои руки. И сразу перевел свои показания на даты... Вижу, мой доносчик бледнеет... Суд требует доказательств. Я ссылаюсь на Б-ва.
Его допрашивают. Он вытаскивает билет коммуниста и утверждает, что действительно весной 1919 года, я не мог быть у белых, так как я находился на территории красных. Ему верят. Суд прерывает заседание и удаляется на совещание.
Я спасен. Мой доносчик, мне кажется, похудел в несколько минут. Он видимо боялся, что его притянут к ответственности за клевету. Но суд решил иначе. В стране произвола все бывает. Как это ни странно, но с совещания суд не вернулся, своего приговора не объявил, а поступил так, как ему захотелось. — Вышел секретарь, передал мне мои документы и сказал, что я свободен.
Очутившись на свободе, я решил, что «довольно отдыхать» и пора приниматься за дело. В Советской России «кто не работает, тот не ест». А для работы надо было попасть в Петроград.
Дело было нелегкое и оказалось еще труднее, когда я приехав в Инспекцию Кавалерии и армии западного фронта узнал там свое положение. Я был расшифрован и стал мобилизованным для красной армии офицером.
Инспектором в кавалерии был полковник русской службы Ш-ть. Его комиссаром латыш Лея. Оба они делали «красную» карьеру. В нее же они захотели втянуть и меня. Вначале в форме любезного предложения мне предлагали кавалерийский полк. Я так же любезно благодарил и отказывался. Затем любезность сменилась более настойчивыми предложениями.
Я твердо упирался. Я знал, что здесь нельзя делать ни одного шагу, ни одного компромисса. Если сделал, то пропал.
Большевики сумеют заставить делать то, что они захотят. Свою волю ты уже потерял. Но трудно было выкрутиться. Тонко нужно было вести свою линию.
Борьба моя с инспекцией обострялась. Мне нужно было выиграть время. Наружно я ничего не делал, но на самом деле работал изо всех сил. — Я проходил через эвакуационные комиссии и перескочил уже на 5-ую.
Надо было по болезни эвакуироваться в Петроград. Но я был здоров.
К счастью в тюрьмах у меня во рту сломался золотой мост. На этом я и выехал. Приносил дантисткам цветы... Меня свидетельствовали... Выдавали удостоверения. И так я дошел до последней комиссии...
В это время в Инспекции уже готовился приказ о моем назначении.
Как говорят на скачках — я выиграл голову... Имея в кармане эвакуационный билет, я пришел в Инспекцию.
«Вы на этой неделе выезжаете на фронт и принимаете Н-й кавалерийский полк»... Сухо, в форме приказания, приветствовал меня инспектор кавалерии.
— «Простите, я сегодня по болезни эвакуируюсь в Петроград, не откажите отдать распоряжение, — заготовить мне документы».
Комиссар старался меня задержать, но ничего не мог сделать. Постановление эвакуационной комиссии отменить нельзя.
Все было в порядке. На все свои деньги я купил 7 поросят и сел в поезд...
«Дай Петроград!»
***
Я подъезжал к Петрограду в 1-м классе! На двух полках, в двух корзинах были у меня мои 7 поросят...
Провезу или нет!? Неужели протащивши всю эту порцию через все заградительные отряды, я отдам их в Петрограде?
Вот и Царскосельский вокзал... Забрав свою ношу на плечо, я, делая вид, что мне очень легко, направился к выходу. Уже около самого заградительного патруля я случайно провел рукой по пальто. И мой ужас...
Текут подлые! Все пропало... И был действительно момент, когда я потерял всякую надежду. Но «его величество случай» сохранил мне моих поросят. — Я тут же встретил железнодорожного служащего, бывшего носильщика на Балтийском вокзале. Много раз, когда я служил в Петергофе он таскал мои вещи и получал на чай.
«Проведите»...
***
Ужас и тоска охватили меня, когда я вышел на знакомые улицы: ведь это мой родной Петроград! Темнота. Мостовая перевернута. Народу нет. Мерзость. Куда, о Господи? И я побрел к своим знакомым. Теплый хороший прием, и я под кровом.
Так началась моя жизнь в Петрограде. И уж если я рассказывал о своем воспитании, полученном в тюрьмах, то расскажу и о его результатах. Выучили большевики меня жить... Выработали достойного им ученика... И вот, настал для них час расплаты. Не убила меня прежняя жизнь, а наоборот вселила в меня силу и крепость зверя, борющегося за свое существование.
Семь поросят, штанишки на ногах и больше ничего... Так я начал свои первые шаги. Во первых нужно «легализировать» себя. Надо сказать, что будучи «грамотным», все препроводительные бумаги писал я себе сам и только давал их подписывать. И составлял я их на все случаи — без точек над i.
«Удостоверение личности» — там сказано: «Прикомандированный к Инспекции кавалерии такой-то»... растяжимо. И это надо было использовать.
Я отправился в «Изоляционно-пропускной пункт». Предстал перед 4-мя болванами, сидевшими за столом, и молча подал свои бумаги.
«Вы кто будете — комсостав или красноармеец?»
Я немножко задержал свой ответ, тогда другой опередил меня и сердито рявкнул:
«У нас нет комсостава — пиши его красноармейцем».
Хорошо. «Легализация» начинается... Через месяц, на основании этой регистрации, я взял у них удостоверение, что я «красноармеец Бессонов, уроженец г. Петрограда, такого-то года рождения». А еще через месяц, на основании их же приказов, демобилизовался. Так я «легализировался». По трудовой книжке я стал демобилизованным письмоводителем, никогда ничего общего, ни с юнкерами, ни с офицерами, ни с судами, ни с тюрьмами не имевшим.
На улицах расклеивались плакаты-приказы: «Под страхом строжайшего, вплоть до расстрела, наказания, приказывается всем юнкерам, офицерам и т.п. являться в такие-то учреждения». Я подходил, читал и, решив раз навсегда, что это меня не касается, продолжал жить демобилизованным красноармейцем. Но все мое богатство, 7 поросят, скоро кончилось и встал вопрос о существовании. Надо есть и пить.
Уезжая на войну, я на Козухинских складах оставил все свои вещи и квартирную обстановку. Сейчас я решил навестить ее. Придя в то помещение, где она стояла, я увидел только груду фотографических карточек и одно трюмо. Карточки я забрал, подтянул свои единственные штанишки и с легким сердцем вышел на улицу.
Налеты и «Дела»
Что же делать? Выходов было несколько. Первый. — Служба у большевиков. Но этот выход сразу отпал. Во-первых, это компромисс со своей совестью, на что я уже не мог идти... Во вторых подлаживание, пожатие руки всякой дряни и т.п. Я знал, что я может быть выдержу месяц, другой, но в конце концов, я их пошлю очень далеко... А они меня еще дальше... Нет, это не для меня.
Являлся другой. Я знаю Петроград, у меня много знакомых. Можно заняться спекуляцией. Брать вещи и их перепродавать. У кого же я их буду брать? Да у своих же друзей, знакомых... Нет, опять не подходит. Брать последние вещи у неимущих людей, перепродавать их, при этом обязательно врать, изворачиваться... Нет. Не идет, не дело.
Наконец последний выход: откинув закон Бога, большевики установили свой... Я утверждаю, что в Советской Pocсии нет человека, который бы не преступил его... Что же мне делать?..
Принять вызов. Стать вне закона. Померяться силами. Для них все средства хороши. Для меня же только те, которые позволит совесть...
Решение составилось, надо было найти пути... Большевики сильны... Я хочу быть умнее их... Помог случай.
Я жил тогда с Юрьевым. Вернувшись как-то домой, он рассказал мне что встретил своего знакомого, служащего в хозяйственной части одного из Советских учреждений. Пощупал его, попробовал, тому «и хочется и колется»...
Давай его... Устроили обед. У нас иногда не хватало на табак, но для «дорогого» гостя родилось все... — И осетрина, и куропатки... И мороженное и суп с пирожками...
Служил «свой» лакей... Водки и вина вволю. Обед был первейший, и наш упиравшийся вначале «Петя-Володя» под конец намок... Поставили вопрос ребром...
— Согласен.
Ударили по рукам. Протрезвили и начали подготовку. Нужно было добиться, чтобы служащие хозяйственной части учреждения несколько воскресений подряд собирались бы на сверхурочную работу. К моменту действия необходимо было сочетать наибольшее количество денег в кассе, наименьшее количество людей на работе и присутствие казначея с ключами от несгораемого ящика.
Готовились долго, обдуманно, осторожно. Упрямо шли к своей цели. Здание учреждения было большое. Касса находилась во втором этаже, далеко от входа, в конце коридоров, в маленькой простой комнате. Шагах в 20-ти от наружного входа были ворота проходного двора. Несколько раз, под видом клиентов, порознь, мы побывали в учреждении. Осмотрели помещение, физиономию кассира, ворота, двор, другие ворота. Установили место стоянки автомобиля. Долго возились с выбором шофера. При переговорах можно играть только наверняка, и вместе с тем, нужно было сочетать «своего» человека с сильной, вполне исправной машиной.
Если играть в такие игрушки, то надо, чтобы на долю случая приходилось как можно меньше шансов.
Уговорились: наш «Петя-Володя» должен был нас встретить в 11 часов утра с бумагами в руках, на углу таких-то коридоров. Это условный знак, значит все в порядке — казначей на месте, ключи у него.
Если «Петя» был на месте, но без бумаг, то какая-то заминка. Если «Володи» нет совсем, значит все пропало.
Наконец все готово...
Был четверг. Переговоры кончены. Налет назначен на воскресенье.
Пятница... Вечер... Уже без дела, я зашел к «Пете-Володе»... Встречает, мнется... И вдруг выпаливает:
— Юрий Дмитриевич... Вы можете меня называть как угодно... Но я струсил...
Я попробовал его уговорами, нет!
— Я трус, я не товарищ, я мерзавец... Но я боюсь.
Я его просьбами... Не поддается. — На «дело» я не пойду... — Я пугнул...
Никак. «В воскресенье на службу я не выйду».
Выдержать было трудно. Я жил тогда этим делом. Оно взяло всю мою волю, энергию. Проиграю... На другое не было сил.
Ночь. — Кошмарная... Настоящее, полное отчаяние... Я хотел, — я должен был выйти победителем. По-моему... По-тогдашнему, — я шел на правое дело. Я хотел есть... И дать другим... Мне — не давали... Я брал силой. И я... Молился Богу. От души... Я не понимал тогда учения Христа. По совести... И тогда я считал ее чистой.
Настало утро субботы. Куплю...
Я разбудил Юрьева и послал его в учреждение с тем, чтобы он, под каким угодно предлогом, привел ко мне знакомого ему мелкого служащего хозяйственной части. Через два часа тот был у меня.
«Хотите получить сколько-то миллионов? По сегодняшнему курсу это составит около трех тысяч золотом».
Я предложил ему половину причитающейся «Пете-Володе» суммы.
По рассказам, «Пети-Володи» он считался неподкупным.
— Что надо сделать?
«Все готово...» И я подробно рассказал ему все дело и обязанности «Пети», которые он должен был взять на себя.
И я купил...
Воскресенье... Еще не совсем проснувшись, я чувствовал, что надо что-то сделать... Ах, да!.. Сегодня налет!
10 часов. Мы вышли. Автомобиль не заезжал — лишняя улика. Дошли пешком... Шофер на месте, номер забрызган, фуражка заломлена, вид бодрый... Увидел нас, соскочил, завел машину...
Без 3-х минут 11...
Знакомое здание...
Но что такое?.. Вялость... Хочется спать... Что-то неясно... Эх зачем это все? Бросить... Повернуть, уйти? Лечь, заснуть, забыться...
Нет, поздно. Подъезд. — Нужна воля!. А, кажется, ее уже нет...
Вошли... Холодок по спине... И вдруг. — Что-то внутри изменилось. Нога ступает твердо. Мозг работает остро. Весь внимание... И ничто не страшно.
Второй этаж... Коридор... Шаги навстречу...
Свой? Нет, чужой...
Надвинули кепки, лица спрятались в воротник. Дальше... Угол — и в углу «свой», с бумагами в руках...
Я почувствовал, что живу!
Вот он момент... Вот подъем. Вот воля, вот сила! Полное спокойствие.
Мы идем... Подошли... Дверь... Открыта, мы вошли... И закрыта.
— Вы казначей?..
— Да...
— Пожалуйста, скажите нам... — Три шага вперед. Вплотную. Два нагана...
— Открывай шкап! — Сила слышна... Она давит.
Ослушаться не может, но от неожиданности мнется... Как-то шевельнулся, соображает...
— Спокойно! Открывай шкап!
Перебирает ключи. Руки дрожат... Ключ найден. Дверь открыта. На больших полках, стопками лежат, перевязанные веревкой или склеенные бумагой пачки кредиток...
— Забирай...
Хотелось торопиться, но я прислонился к столу... Юрьев сыпал в мешок...
— Все? Не врешь?
И «ты» и тон звучали уже искусственно... Становилось жалко...
— Четверть часа проведи здесь молча! Пошли!..
Мешок на плече. Мы за дверью. Замок щелкнул. Ключ в кармане... Опять коридор... Хочется бежать... Револьвер в кармане. Палец жмет гашетку... Улица... Ворота... Двор... Прибавили шагу... Снова ворота...
Машина стучит...
Спокойно, дав нам сесть, шофер поставил на первую скорость... Машина двинулась. Перевел на вторую... Третью...
Мы закурили...
Платье и ключ уничтожены. В тот же день «Петя-Володя» получил свою часть.
«То есть как? Как? Вы все-таки сделали? Ну знаете... Нет, это не может быть?!»
«Вот деньги»...
Через два месяца на квартиру казначея, который отделался только испугом и несколькими допросами, был отнесен пакет с деньгами. Он не протестовал.
***
Прошло время. Денег не стало... Решили использовать один из Советских складов, выехали в Москву. Долго следили и наконец изучили его до конца. На складе пропадали ордера, пропуски, целые книги... Наконец мы приготовили все документы.
В деле получалось три этапа: первый — вывоз товара, второй — его хранение, и третий — продажа. Нужно было между ними устроить провал. Т. е., если «засыпались» на первом и на втором, то делать нечего. — Крышка... Но если на третьем, то чтобы не добрались до первого. Добились и начали действовать.
Под видом приемщиков, ранним утром, явились на склад. Часа три грузили и вывезли три грузовых автомобиля белой муки... Провезли товар через все контрольные пункты и сдали его другому советскому же учреждению, которому он был заранее запродан, с большой скидкой...
В ту же ночь белая мука, по железнодорожным документам — «Воинский груз особого назначения» и с надписью на вагонах «Срочно» — ушла в провинцию. Дело раскрылось только через год... Концов его не нашли. Мы получили деньги и выехали в Петроград.
Загулы
Жил я полным махом... Риск увлекал, захватывал,. требовал нового... Было жутко, но чувствовалась жизнь. С трудом давались мне мои «дела». Нужно было вкладывать всего себя. Один необдуманный шаг и конец... Требовались нервы, терпенье и упрямство... А сочетать это нелегко.
Снова сыграл... На этот раз легально... Думал, что Внешторг не удержится. Поставил ставку и проиграл.
Мне казалось тогда, что я прав... Я любил Pocсию, сделал для нее все, что мог. Понял, что те верхи, которые говорят о ее спасении, заботятся только о себе. Разочаровался, и решил жить для себя, и для ближнего, самого ближнего. Просто, не мудрствуя брал жизнь. Бывали и проблески — чувствовалась неудовлетворенность...
Я нигде не служил, но всегда где-нибудь числился... Был нелегален. Жил студентом, демобилизованным письмоводителем, всегда имел кучу документов. Рвал с большевиков везде, где возможно...
Иногда развлекался.
Была весна. Встал я поздно, и часа в 2 дня вышел на Невский... Петроград сейчас маленькая деревня, где все друг друга знают... Вот промелькнули два еврейчика аякса, — часовых дел мастера. Еще недавно они ходили, что называется, без штанишек, а теперь открыли третий магазин серебряных и золотых вещей... Важно прошел советский адвокат (правозаступник) с наглой физиономией, друг и приятель всего Г.П.У. За хорошие деньги он улаживал всякие «хозяйственные» дела в «экономическом отделе Г.П.У. На извозчике проехал «льняной король». Теперь и такие существуют...
Я шел по солнечной стороне... Попадавшаяся мне навстречу публика щурилась и гримасничала от яркого света. Люди не знакомые, но лица примелькались...
Вот дама. На плечах великолепный, темный соболий палантин... Я невольно взглянул на лицо... И что такое?.. Немного оскаленные в полуулыбке или в полугримасе красивые зубы и один из них ярко блестит... Я присмотрелся. — Бриллиант.
Знакомое лицо... Взгляды наши встретились... Мы узнали друг друга...
Смольный институт... Прием... Громадная, с колоннами зала... Справа от входа аэропаг классных дам... В середине между колоннами снобирующая все и вся М-ме П-а, и ее веселая дочь пепиньерка Верочка...
«Верочка... Смолянка... Пепиньерка... И Верочка с брильянтом в зубе... В собольем палантине!»...
«Чекистка... Служит в Г.П.У... Надо сделать вид, что я ее не заметил». — Все это быстро мелькало у меня в голове. Но было поздно — она шла ко мне.
Мы поздоровались... Я выжидал и разговор не начал... «Вы узнаете?.. Вы помните?..» Она повернула меня в свою сторону, мы пошли, и начался ее рассказ...
«Жила я с мамой... У нас была квартира... Было тяжело... Вселился мой теперешний муж... Сейчас он владелец одного из самых больших меховых магазинов»...
У меня отлегло... Значит все-таки не чекистка... «Ну и как вы себя чувствуете?..»
«А ничего, привыкла. Жарю во все нелегкие... Вот видите, — меха и тряпки. Слушайте: обязательно приходите ко мне. В среду у меня вечер, будет много интересного, я вас жду непременно.»
Ни смокинга ни фрака у меня конечно не было. Я одел синий двубортный костюм и пешком пошел на Московскую улицу. Было часов 10 вечера. Я вошел в парадный подъезд бывшего хорошего дома. Поднялся во второй этаж, нашел номер квартиры и позвонил... В двери, совсем как в тюрьмах, открылось маленькое окошечко и на меня уставился какой-то глаз. Затем оно закрылось и послышался мужской голос: «Верочка, там какой-то незнакомый... Не твой ли гость?..» Снова окошечко... Глаз... Шум защелки. И дверь тяжело раскрылась. — Она вся была обита железом. В передней Верочка. Тяжелый, богатый, отделанный шеншеля туалет... Сзади муж. Во фраке...
«Позвольте вас познакомить...»
«А вы не во фраке?.. Ах, как жалко!.. У нас все будут во фраках...» Обратился ко мне хозяин дома.— «У Вас его нет. Так я мог бы где-нибудь достать и Вам прислать...» Добавил он.
Я в беспомощности взглянул на Верочку. Та немного смутилась и чуть покраснела, но не очень... Видно уже попривыкла.
«Да что ты, Григорий, пристал с фраком... Идемте!». Собственно нужно было немедленно уйти, но я как-то потерял волю и остался... В сопровождении хозяина я вошел в гостинную... — «Съезд» еще не начался... Хозяин решил меня занять...
«Вот посмотрите как я попался», начал он, подводя меня к стене, на которой висели картины. «Я купил вот этих «Охотников» за подлинник, а мне говорят, что это подделка»...
Я взглянул на картину... Я не знаток, но тут нечего было и понимать, чтобы сразу решить, что это грубейшая копия. Муж Верочки еще сомневался...
«К сегодняшнему дню мы купили у бывшего «Александр», знаете на Невском, теперь это «Г.У.М.», целых две бельевых корзины безделушек... Ведь надо же украсить квартиру?.»
Я посмотрел... Все ужасающая безвкусица... Завал от прошлого... То, что вероятно раньше у «Александра» никак не шло. Хозяин восторгался:
«Неправда ли очень мило?.. А у меня есть и бильярд!» В передней раздался звонок и он побежал открывать дверь...
В гостиную медленно, с достоинством вплыла толстая дама... На стянутой платьем груди у нее покоился 20-ти каратный бриллиант... Вошло несколько мужчин во фраках и смокингах...
Меня познакомили... До этого времени я думал, что в Советской России есть только два разных языка. — Язык большевиков, и всех остальных...
Даже с уголовниками, у меня всегда находились какие-нибудь общие интересы, а тут я буквально не мог вставить ни одного слова... Все их разговоры вертелись около того, кто, за что и сколько заплатил. Дамы за платья, за туфли, за чулки... Мужчины за квартиры, по счетам в ресторанах, за костюмы и т.п. Все это хвасталось друг перед другом и в некоторых случаях тут же показывались и покупки. — Люди становились в позы, поворачивались, их оглядывали и оценивали... Говорили о политике, но только в связи с Г.П.У., — Как избежать его объятий. Говорили о театре, но опять хвастаясь. — Бывать в балете и в оперетке по их понятиям было нужно.
Гостиная наполнялась... Набралось человек сорок... Я решительно собрался уходить... Но в это время к моему большому удивленно в зале появились артисты Юрьев, Дулов и артистки оперетки.
Я поздоровался с Дуловым и удивился, что он здесь. «Ну что же, гонят монету... Вот и пришел»... Ответил он...
Началось концертное отделение.
Кто-то что-то пел, танцевал, декламировал. Люди зарабатывали деньги... Я с Юрьевым играл на биллиарде. Наконец позвали ужинать...
Стол был накрыт «по-новому». — Серебро с чьими-то гербами. Стопки шкалики, новейшего советского производства, о край которых можно было обрезать губы... Раскрашенные золотом меню. Вино — херес, мадера, портвейн, белое, красное, — все это самое дешевое советское производство и все это наливалось в одну стопку...
Я сел рядом с Юрьевым.
«Ах подлецы, каким вином поят...» Не обращая внимания на то, что его могут услышать, громко ругался он... «А вы не смущайтесь, плюньте на все, ешьте и пейте»... Прибавил он мне...
Но не смущаться было трудно. Шел такой гвалт и шум что несмотря на то, что я участвовал во всяких попойках, я на этот раз сидел как пришибленный... Люди не были пьяны... нет, — они просто создавали, делали оживление, чтобы потом говорить как было весело... Юрий Михайлович забрал себе вазу с орехами, щелкал их и не обращал ни на кого никакого внимания.
Ужин близился к концу... Наконец, встал хозяин и объявил, что гостям сейчас будет предложен сюрприз...
За ним встали все, и перешли в гостинную... На стене появился экран, а в биллиардной поставили кинематограф... Потушили свет и началось представление неприличной, то есть совершенно нецензурной фильмы.[2]
***
Бывали и другие «загулы». — У Вороновых вечер... Что это значит? А это значить, что где-нибудь и как-нибудь, что-нибудь продали, достали 3 червонца, решили созвать друзей. И немного... И даже не немного, а много выпить, поужинать... Загулять, забыться, отойти от жизни.
Готовились к этому долго. Ведь это же событие. Как институтки и кадеты... Те же волнения, подготовки, платья... И право, те же мечты. — Хорошие и чистые... Люди отвыкли от веселья... Изголодались... И несмотря на окружающую грязь, сами того не замечая, вернулись к чистоте.
День назначен... Кого позвать? Здесь выбор строг. Будет всего 15 человек друзей. Сервиз продан в голодовку. — Собирают у друзей... Достали. Нет скатертей. — Достали... Платье у В-ой готово... Все эти события разносит словесное радио. День приближается и вдруг скандал. — Володя Воронов запил... Бедная Ольга Николаевна в панике...
«Найдите мне Володю»...
Воронов бывший гвардейский полковник. Ныне приказчик одного из трестов. Тяжело... Кругом сволочь... Служить надо. Семья. Денег нет... Боязнь сокращения... потери места. И вот срывы. — Держится, держится, а потом ахнет...
Володя найден... На этот раз только червонец долгу... Что-то загнано, бюджет восстановлен... Опять все в порядке...
Я пришел рано... Гостей не было... Столовая... Стол готов для ужина... Уютно и хорошо... Старинные канделябры, в них свечи... Сохранилось немного и серебра, то что постариннее... Многого не хватает... Но в общем хорошо...
«Вот водка, белое, красное, и это все...» Как бы извиняясь говорила Ольга Николаевна...
«Но всего вволю... И посмотрите, вино неплохое...»
Начали приходить гости...
Первые пришли Д-вы... Он высокий, красивый, молодой и седой... Она стройная и гибкая, как хлыст, спокойная и строгая...
За ними очаровательная Б-ва... Голая... Лихая и красивая. Потом П-вы... Вот это хуже. Он из бывших чиновников обратился в коммерсанта... Немного разбогател. А она немножко подняла нос...
Но вот сюрприз... П-в и не один, а с ним Сережка С. Бывший лицеист и цыган... Рояль — от Шопена до кабака и гитара с пением... Оба вместе и каждый в отдельности могут заставить плакать... И... загулять, как могут только Русские...
Сели за стол.
Водка... Вино... И искреннее, неподдельное веселье. Люди начали понимать ему цену...
«Сереженька, спойте... Миленький, спойте...»
Сережка, как всегда, поторговался, покривлялся... Взял гитару...
«Ах все ли вы в добром здоровьи...» Начал он... И все забылось...
День да наш...
«Можно ли нам с вами выпить...
Можно, можно, даже должно...»
Чарку хозяйке...
Чарку гостям...
Вина и вина...
Хорошо было... Казалось нет ни Г.П.У. ни обысков ни арестов... А если они и существуют, то не сейчас. Сейчас они не страшны...
Встали... П-в сел за рояль... Танцы... Воронов сильно и красиво поднял на руки Б-ву и сделал с ней несколько туров.
Маленький скандал... Кто-то кого-то ревновал... В спальне хозяйки слезы... Участие всех и примирение... Б-ва пьяна и стала еще лучше... 7 утра... Нервы сдали. И люди вспомнили, что завтра тоже жизнь. И вдруг... стало тяжело.
***
Опять Невский. Лето... 8 часов вечера. Народу мало, жарко и скучно...
Засунув руки в карманы, уныло шагал я по направлению к Адмиралтейству...
Меня окликнули... Взглянул... Моя знакомая и приятельница...
«Куда?»...
«Вышла подышать воздухом...»
«Проводите меня... Я по делу на Мойку»...
«Идем...»
Знакомы мы были давно... В первые годы моего офицерства, за завтраком, совершенно запросто, мы вдвоем выпивали бутылку коньяку, и если я ловил муху, то получал выговор... Несколько вопросов и ответов и мы замолчали... Никто из нас не старался поддерживать разговор...
Прошли Невский... Свернули на Морскую... Народу еще меньше...
«Помните «Пивато»... Обратился я к ней. «Он теперь открыт, зайдем туда, вы посидите, а я схожу на Мойку и быстро вернусь...»
«Хорошо...»
Ресторан был пуст... есть не хотелось... Совершенно прежний, во фраке, с кривыми ногами и бритой головой старый татарин, служивший раньше у «Контана» предложил нам какой-то, как он говорил, вкусный торт... На этом и остановились...
Я сходил на Мойку и быстро вернулся...
Пить не хотелось... Не было настроения... И мы молча сидели ковыряя торт...
Гитара...
Сперва далеко... Верно в кабинете... Потом ближе... И в дверях Дулькевич...
Поклонился... Поставил ногу на стул, положил на нее гитару и, как бы для себя, взял несколько аккордов.
Оборвал... И негромко, но отчетливо, размашисто пошел, по всем струнам и начал «Цыганскую венгерку»...
Что-то переменилось... По спине прошел холодок... Освежил душу... Нерв заходил...
Я взглянул на моего друга. — Новое лицо... Так может одухотворяться только Русская женщина... На ней нет маски запада... Вся ее прелесть внутри, в ее душе...
По-моему, не словами, а просто взглядом я спросил ее «Идем?» И так же она ответила мне «Да...»
Кабинет...
Я только что закончил одну из моих операций, и у меня в кармане звенело двадцать золотых... Не червонцев, а настоящих Николаевских круглых золотых... Сумма для Советской России не маленькая... И даже большая.
Стол... Нас человек 15... Помню какое-то заливное из судака... Закуски... Водка... Много водки... Затем все это покрыли вином... Пили много, охотно, жадно... Пили все.— Не только чавалы[3], но и женщины... Изголодались.
Заговорили.— «А помнишь?.. А вспомни... Было хорошо...»
Кто в хоре?.. Вот Нина Дмитриевна Дулькевич, вот Шура Гроховская... Вот тетя Дуня... А вот и Миша Масальский, этот маленький толстенький цыган... Все пьет и тяжело уж дышет, но если разойдется, то все же спляшет. Нет многих... Нет красивой Мани Шишкиной... Нет высоких, стройных Панковых... Нет маленькой, веселой плясуньи Жени Масальской... Нет и красивых ассирийских глаз Мани Масальской.
Кто новые? Две теперешние знаменитости. — Женя Морозова, полу-цыганка, солистка, дающая свои концерты и Маня Фесенко, недавно в хоре — из полевых...
«Как дела?..»
«Плохо... Нет дела... Мало кто слушает, а если слушают, так петь противно...»
Выпили вволю — душа заговорила... Запели. И такого пенья я еще никогда не слышал... Им хотелось вылить душу. Петь хотелось... Нам хотелось слушать... Они это знали, ценили, хотелось дать еще больше... Хор действовал на слушающих, слушающие на хор, дирижера, солисток... Солистки на дирижера... Все это давало полноту... Гармонию...
Начали с хоровых... Перешли на сольные... Капнули старину... Ахнули плясовые... Опять сольные... Вино... Чарка... Ходу... И ходу...
Все забыто... И тюрьмы и Г.П.У... И вся Советская власть...
Все шло ребром... Вот она жизнь... Вот подъем!
Женя пела хорошо... Но чуть не хватало души. — Концертная певица... Фесенко лучше, оригинальнее... Одной душой... Широко, разухабисто, как-то небрежно брала она песню и размахнувшись, доводила ее до предела... Вот-вот казалось, она сорвется... Но еще шире, еще полней лилась песня, затягивала, крутила и вся жизнь казалась вихрем...
Я попросил ее спеть, мою любимую «Удаль молодецкую»...
Лихо хватила она стопку водки и еще лише спела песню.
Хотелось больше и больше...
«Что же, Женя... А ведь полевые-то забивают концертных...» Вскользь пустил я Морозовой...
Передернулась... Кивнула Дулькевичу... Поставила руку на стол, опустила на нее голову, закрыла глаза и спела...
Да... По настоящему спела... Как редко поют... Тут действительно была и ширина и размах и удаль молодецкая... И прелесть и нежность девичьей красы... И бубенчики на гитаре Дулькевича... Была душа порыв, стихия...
Я видел как рука моей приятельницы крепко сжала бокал... Треск... И стекло впилось в ее руку...
Отрезвило... Было 10 часов утра... Раздернули шторы и в комнату брызнул свет...
«Отвяжитесь же вы черти... Спать нам хочется до смерти.
Спать... Спать... Спать... Пора нам на покой...»
Шестой арест
Я искал «дела». Надо было выдумать такое, которое могло бы меня обеспечить на долгий срок. И подвернулся случай...
Мне предложили достать «клад».
Владелец его передал мне это дело в таком виде. В начале революции он жил в одном из особняков на «Каменном острове». Во время повальных обысков, в саду особняка, он зарыл две несгораемых шкатулки. В одной из них было 70.000 шведских крон, а в другой документы и 1000 крон. После большевицкого переворота особняк перешел в распоряжение одного из заводов, там поселились коммунисты и шкатулок он отрыть не успел. Сам он эти деньги доставать боялся и предлагал мне половину, если я выкопаю шкатулки. «Дело» это мне нравилось и устраивало во всех отношениях.
Были и деньги и спорт...
Я ознакомился с деталями. Сад метров 75 в длину и 50 в ширину. С двух сторон окружен каменными стенами соседних больших домов. Дорожки заросли травой. В глубине сада старый, деревянный, двухэтажный особняк. Владелец мне показал между какими деревьями зарыта шкатулка с 70-ею тысячами и около какого куста и в каком направлении зарыта 1 тысяча с документами.
Я начал «дело». Ткнулся к управдому и предложил сдать сад в аренду. Не прошло... Пошел другим путем. Познакомился с одним из жильцов, по профессии водопроводчиком, на вид растяпистым парнем, и обещал ему работу. Раза два я крепко поил его в пивной. Сидели мы с ним часа по два по три... Не веселы были эти беседы, но в них я вставлял два-три нужные мне вопроса и получал ответ.
Жил он в этом доме с начала его заселения рабочими и знал всех жильцов. Мне нужно было узнать, не показал ли кто-нибудь денег, т. е. не найден ли уже клад. Но оказалось, что все рабочие живут здесь давно и сравнительно бедно, никто не выезжал и значит клад на месте.
Взяв от него все, что мне было надо, я начал наружную слежку. Несколько ночей подряд я следил за домом. Узнал когда тушатся огни, когда ложатся спать, кто в каких комнатах живет, когда возвращается. Все это я сообщил доверителю и еще раз получил от него точные указания расположения клада.
Надо было действовать... Я запасся маленькой лопатой и в темной одежде, в темную дождливую осеннюю погоду вышел в первый раз на работу.
Странно было поначалу лезть в чужой сад... Я выбрал момент, когда на улице не было прохожих и быстро перемахнул через забор. От улицы меня отделял один шаг, но почему-то все сразу изменилось... Сад, казавшийся таким знакомым снаружи, вдруг стал совершенно чужим.
Пошел. Под ногами шуршат листья... Окна дома приблизились. Стало жутко... Слышны шаги — по тротуару идут... Присел у дерева. Прошли... Пошел дальше. В окне зажегся свет. Опять притаился... Свет погас. Выждал и двинулся... Дошел до места. Отсчитал шаги.
Начал копать... Лопата визжит... я нажимай... Туда-сюда... Клада нет... Кажется, что прошло сто лет. Времени не чувствуешь. Пошел к кусту с документами... Тоже ничего. Заровнял землю, накрыл ее листьями и начал выбираться... Было обидно и непонятно... Но надо продолжать работу.
Говорят, что ко всему привыкаешь... Тяжело только начало, Привык и я лазить через забор и рыться в чужом саду...
Второй и третий раз проделал я эту операцию и все безуспешно.
Но мастера учит дело. Выучился и я... И приволок «щуп»... Такой, как бывает на кладбищах у гробовщиков... Начал «щупать». Опять ничего...
Взяла досада. Нельзя было ходить каждую ночь. Приходилось выбирать темные, дождливые ночи. Время шло — подходила осень... Я упорно лазал...
И вот, когда все дело уже начало казаться блефом, мой щуп наткнулся на что-то твердое. Это было шагах в пяти от того места, которое мне было указано. Случалось это часто и, обыкновенно это оказывался камень. Но щуп звенел каким-то особенным металлическим звуком.
Сердце застучало... Наконец-то... Я схватился за лопату. Копнул раз, другой, земля была рыта... Лопата шла легко... Яма стала в пол аршина глубиной... Пощупал рукой... Гладкая металлическая поверхность... Руками я докопал остальное и зубами вытащил шкатулку. Большая, тяжелая. Зарыл яму, засыпал листьями, снял плащ, завернул в него ящик, с трудом перелез через забор и пошел...
Нести было тяжело. Но я не шел, а танцевал... Было часа 4 утра... Я пришел домой. Взломать? Нет инструментов...
И я невольно «растянул удовольствие». Удовлетворенный, лег спать...
На утро разочарование... Взломал и нашел... документы.
Выругался. Но разобрав их, на дне увидел бумажку в 1000 крон. Она уже тлела, но я ее все-таки продал. Денег не было но появилась уверенность, что дело не блеф. Прибавилась сила и энергия.
Но поздно... Мое дело — «сезонное». Выпал снег. И я остался без работы... Да видно и не судьба была на этот раз довести его до конца...
На дворе стоял крепкий мороз. Было около часу ночи, когда я, вернувшись домой, начал раздеваться, чтобы лечь спать. Стук в дверь... Громкий, настойчивый... Затем маленький перерыв и опять стук.
«Обыск!» — сразу понял я. — «Но по какому делу? Контрреволюция или недавние «дела»? Первое лучше, но если второе, то крышка...»
Я открыл дверь. Впереди управдом и за ним... человек 10 с винтовками. Конвой велик! Берут за «дела»! Предъявили ордер на обыск и арест. Перерыли все, забрали переписку.
— Одевайтесь!
Я оделся и мне дали только двух конвоиров. Остальные отправились в другом направлении. Сразу стало легче. Но в чем дело, я все-таки не понимал.
Если бы мне за полчаса до ареста сказали, что я сегодня буду арестован, то я бы рассмеялся. Когда для этого были все основания, то я находился на свободе. А теперь, арестован? Раскрыто? Не может быть. Но сердце все-таки екало...
Мы пошли по Невскому, свернули на Литейный.
Ясно, что ведут на Шпалерную... Неприятны эти первые моменты после ареста. Особенно ценишь в это время свободу. Явилась усталость, вспомнилась квартира, кровать, захотелось раздеться и лечь спать... А тут в перспективе опять старое. Отвык я от этого.
Привели на Шпалерную... И картина стала ясней. В приемной уже толкалось несколько сонных физиономий и все время приводили новых.
Но я был удивлен тем обществом, в которое я попал. Это были по большей частью люди Нэпа, и только изредка попадались знакомые по Петрограду лица. Приемная набивалась все полней и полней, ее начали разгружать. Часов в 6 утра я попал в камеру. Охать и ахать было нечего. Надо поставить на всем крест, во что бы то ни стало бежать, достать клад и довольно, надоело... Надо уходить за границу. Было досадно, что взяли тебя, как рябчика. Ну ничего, все равно я уйду...
А теперь немедленно спать... «Чем крепче нервы, тем ближе цель». Я откинул койку, лег, и быстро заснул под разговор, суды и пересуды, оханье и аханье той компании, в которую, по воле Г.П.У., я попал на этот раз.
На следующий день из газет выяснилось, что в Петрограде арестована вся накипь Нэпа. Были перечислены все категории — тут были спекулянты валютой, торговцы спиртом и кокаином, кабатчики, шулера, клубные арапы и прочие, «социально опасный» элемент Советской России.
Я был страшно обижен. Ни к одной из этих категорий я себя причислить не мог. Но присмотревшись, я увидел, что и вся компания совсем не то, что ей хотят приписать. Среди нас оказалось несколько офицеров Гвардейских полков, затем несколько почтенных людей, пользовавшихся уважением и в прежнее и в настоящее время. Дальше шли самые официальные советские маклера советской фондовой биржи, владельцы патентованных ресторанов и люди, бывавшие в клубах, которые не только утвердило, но и держало само правительство.
Петроград мал и все эти люди, которых Советская власть называла спекулянтами, кабатчиками, шулерами, кокаинистами — были, по большей части, люди знакомые между собой. Из более или менее откровенных разговоров, я выяснил, что каких-нибудь действительных поводов для их ареста не было. Многие из них были арестованы из-за каких-нибудь личных счетов с отдельными чекистами или просто с провокаторами...
И мне вспомнился случай, который произошел со мной незадолго до ареста: из Москвы в Петроград приехали известные клоуны Бим и Бом. На концерте, который они устраивали, пела моя знакомая. Мы пошли на него большой компанией и сидели в разных местах. Четыре места были в 5-м ряду и на них сели две дамы, мой приятель и я.
Впереди одной из дам сел какой-то тип в новом пальто и шляпе. На сцену вышла наша знакомая певица. Одна из дам, сидевших рядом со мной, хотела ее посмотреть, повертелась на стуле, но не увидев ничего из-за шляпы впереди сидящего типа, вежливо обратилась к нему с просьбой:
«Будьте добры, снимите шляпу».
Он не двинулся...
Она, думая, что он не расслышал, немного громче повторила свою просьбу.— Опять никакого движения. Тогда другая дама обратилась к нему и громко, и отчетливо сказала:
«Вас дама просит снять шляпу»...
Сомнений не было, он слышал, но не хотел исполнить просьбы. Я не выдержал:
«Видал хамов, но такого не встречал»... Громко, так, чтобы он уж наверное слышал, произнес я. После этого он быстро повернулся ко мне, и я увидел физиономию, у которой прямо на лбу написано: «Я с Гороховой».
«Мы с вами потом поговорим». Со злобой сквозь зубы процедил он. Настал антракт. Концерт был испорчен, и дамы настаивали, чтобы уйти... Но было интересно в какой форме этот тип потребует у меня удовлетворения. Он не замедлил это показать...
Мы отошли в сторону и видели, как он прошел куда-то и вернулся в залу с двумя милиционерами. Встал в дверях и глазами начал осматривать зал...
Такой формы удовлетворения я конечно, ему не дал и мы немедленно вышли. На всякий случай, чтобы убедиться нет ли за нами слежки, мы сделали несколько петель и пришли домой. Через несколько дней один из моих приятелей, который тоже был на этом концерте, был остановлен на улице каким-то типом, который по приметам был схож с моим «противником», и тот, предъявив ему свой документ, спросил как бы желая только удостовериться:
«На концерте Бим-Бом вы были с Бессоновым?»
Конечно, упираться было нечего, и он ответил, что был со мной.
На 10-ый день нашего сидения начались допросы... Допрашивали день и ночь. Часов в 5 утра вызвали меня. Следователь оказался мальчишка, одетый щеголевато в военную форму. Принял меня молча, уставился, и не спускал глаз. Я тоже молчал. Так сидели мы друг против друга. Вероятно, на лице у меня мелькнула улыбка...
Он понял, что этот прием для меня не подходит и начал допрос. Я совершенно не знал в чем меня будут обвинять и что ему про меня известно, поэтому на этот раз я изменил своему правилу держаться правды. Я начал ему рассказывать, что кончил гимназию, затем пошел в университет, потом война, на который был вольноопределяющимся, сказал ему полк, в котором служил, в каких сражениях участвовал и т.п. В общем врал складно, но нюхом чувствовал, что я расшифрован. Он все это записывал, и видимо злился.
Сдать занятую позицию первым мне не хотелось, может быть он еще не наверное знает, что мои показания сплошная ложь. Но вот, он окончательно обозлился и начал хамить.
— Чем же вы были у начальника дивизии?
— Ординарцем.
— Что такое Ординарцем? Что это значит? Лакеем?
— Если вы не будете вести себя прилично, я вовсе перестану вам давать показания. — Ответил я.
— Ну, может быть довольно, — спросил он, берясь за пачку лежащих перед ним бумаг.
— Может быть и довольно, — ответил я ему в тон. Он порылся в деле. Вытащил маленькую бумажку и прочел ее мне вслух.
— В таком-то году вы окончили корпус, тогда-то Кавалерийское училище. Вышли в полк. Бывали в обществе, посещали рестораны и т.д. Теперь довольно?
— Прибавьте... Был у белых.
— Ну вот теперь довольно...
— Будете ли вы давать правильные показания?
— Да.
— Ну подпишите, — и он мне протянул лист с моими показаниями.
— Благодарю вас... — и я отодвинул его обратно.
— Ну напишите, что вы дали ложные показания. — Я еще раз поблагодарил его. — А что же я буду с этим делать?
— А сделайте вот так... — И я показал ему как рвут бумагу.
— Ну это у нас не принято...
— А у меня не принято подписывать бумажки против себя. — Мы еще поторговались, я не подписал, и затем уже сам писал свои показания.
О моих «делах», конечно, не было сказано ни звука.
В Сибирь
Держали нас не долго. Сперва вызвав одного за другим, сфотографировали en face и в профиль, а затем объявили приговор. 200 человек шли в Сибирь на поселение. Каждому из нас читали постановление... Мой приговор был такой:
«Бывший офицер, бывший дворянин, скрывал свое прошлое, зарегистрирован как офицер не был. Четыре раза судился за контрреволюцию. В 1919 году перешел к белым, в 1920 году был взят в плен красными и, как социально опасный элемент, ссылается в Сибирь сроком на три года».
Обозлил меня этот приговор страшно. Единственная моя действительная вина заключалась в том, что я не регистрировался. Ну и суди. Преступление это было не модно и дали бы наказание гораздо меньше. На мой взгляд наша ссылка была зверским наказанием. Людей оторвали от семьи, не дали им ни одного свидания, никакой возможности как-нибудь уладить свои дела и ссылают в Сибирь. Я объявил «голодовку». Но администрация ее сорвала под тем предлогом, что высылка назначена на следующий день.
Вопрос о побеге у меня был решен. Я только не знал, откуда бежать лучше — с дороги, из тюрьмы до вокзала, при посадке на вокзал, или с места по прибытии. Нас вывели на тюремный двор, построили, долго считали, окружили конвоем и наконец вывели за ворота.
Дети, жены, матери, каким-то образом узнавшие о нашей судьбе, и дежурившие у ворот по целым суткам, с плачем, воем, проклиная Г.П.У. бросились навстречу... Конвоиры начали лупить их прикладами...
Я нарочно встал в последние ряды. Мы двинулись... Пройдя немного, я начал хромать и отставать. Но видимо попал на какого-то опытного конвоира. Он не спускал с меня глаз, два раза предупредил, чтобы я не отставал и наконец, на третий, воткнул мне штык в плечо. Рана была не большая, но было ясно, что отсюда бежать нельзя.
Вся толпа, встретившая нас у ворот, провожала до вокзала Здесь наряд милиции оттер ее и началась посадка. Бежать или не бежать? Вот как будто время. Конвоир отошел от вагона, можно быстро кинуться под него... Будут выстрелы, но надо рисковать...
Я колебался. И не столько потому, что боялся быть убитым, а потому, что не знал наверное, как укрыться в Петрограде. Обстановка опять изменилась... Подошел другой конвоир. Момент был упущен. Меня увели в вагон.
В прежнее время, если какой-нибудь революционер оставлял свою революционную деятельность, то он мог быть застрахован от преследования правительства. Теперь не то. Теперь нельзя жить вне политики. Нужно или перекинуться к большевикам, или постоянно рисковать своей жизнью и свободой. Я отбыл уже наказание за предъявленное мне обвинение и, тем не менее, меня снова хватают и сами толкают на новое преступление.
Везли нас несколько дней... Вятка, Пермь... Наконец мы на нашем первом этапе в Екатеринбурге. Отсюда нас должны были послать в разные места. Разгрузили и перевели в тюрьму. Здесь мы соединились с Московскими партиями, прибывшими сюда раньше нас. Находились мы в исключительном положении. Были деньги, в тюрьме была лавочка, так что жилось не очень уж плохо. Конечно эта жизнь касалась только пересыльных. Тюрьма же жила своим порядком. Нередко, по ночам, наши камеры запирались и по коридору проводили на расстрел...
Но вот мы были распределены и начали отправлять партии. Я, в числе ста человек, попал в Тобольскую губернию. Сам Тобольск был в 250-ти верстах от железной дороги, а города Обдорск и Березов в 1000 и в 1500-х верстах.
Перевезли в Тюмень... Тюрьма там была переполнена. Нас долго не хотели пускать и наконец отвели нам помещение тюремного театра. Пришли мы ночью, поместили нас всех вместе, на полу, друг на друге. На утро встали и начались разговоры. Чтобы не попасть куда-нибудь очень далеко, всем хотелось остаться в Тюмени. И это можно было устроить. — В Тобольскую губернию партии ссыльных отправляли на пароходе. Навигация была еще не открыта. Держать нас в тюрьме было не выгодно, т. к. тюрьма была на хозяйственном расчете, т. е. беря подряды на работы из города, должна была сама себя содержать. Отправить нас на подводах они не могли, на это у них не было денег. Ясно, что само начальство не знало, как с нами поступить. Нам нужно было сидеть и молчать. И нас всех отправили бы в ссылку в Тюменскую губернию. Но компания была не сплоченная, болтливая и люди боялись рискнуть.
Я был выбран «старостой» и уполномочен вести переговоры с тюремной администрацией и с Г.П.У. Вскоре, в камеру пришел начальник тюрьмы... И не успел он раскрыть рот, как перед ним появились три-четыре арестанта и испортили все дело.
«А нельзя ли нам»... просящим тоном начали они, «отправиться за собственный счет в Тобольск?» Ответ конечно был немедленный.
«Пожалуйста. Я сделаю все, чтобы вам помочь в этом. Выберите 2-х человек, я им дам конвой, выпущу в город, они наймут лошадей, и я вас с конвоем отправлю в Тобольск».
Я сразу понял, что дело провалилось и тут же, уже от себя заявил, что я не могу ехать, так как у меня нет денег. Комендант поморщился, сказал, чтобы составили список желающих ехать и вышел. Начали совещаться. Поднялся шум и гвалт. Затем стали переписывать и оказалось, что человек у 30-ти нет денег и ехать они не могут. Как у них, так и у меня деньги были. Но ехать им не хотелось. Для меня же остаться в Тюмени было очень важно, — Здесь я на железной дороге, и отсюда легче бежать. Я решил идти на все, но отсюда не двигаться.
Список был составлен, отправлен в тюремную канцелярию, и скоро в камеру явились представители Г.П.У. Начали они мягко, с уговоров. Затем попробовали пугнуть.
«Во рту золотые зубы, а на проезд нет денег!?», кричал на меня начальник тюрьмы... «Сгною на «пайке»! И это подействовало.
Наша компания стала таять и через день из 30-ти человек нас осталось только двое.
В нашу «театральную» камеру вошел комендант и крикнул, чтобы партия приготовилась.
«Ну что ж», обратился он ко мне «вы едете?»
— Нет.
«На «винт» его!», крикнул он надзирателю. В одиночку №2, на «парашу» и паек, и не выпускать его из камеры».
«Винтом» здесь называлось особо строгое отделение. «Параша» — это было деревянное ведро-уборная, которая по ночам, после вечерней поверки ставилась в камеру и сильно пахла. Меня посадили с ней на круглые сутки.
Я простился с некоторыми из уезжающих, забрал вещи и пошел за надзирателем. Многие смотрели на меня с сожалением.
Камера — 2 на «винте», была на верхнем этаже. Я приставил к окну стол, на него поставил табуретку, залез на нее, и увидел тюремный двор.
В Сибири удивительный климат. Погода там делает настроение. Целый день солнце и мягкий ровный мороз. Была весна... Солнце светило... Чуть-чуть таяло... С крыш капало... Я открыл форточку и особенно захотелось на волю. На дворе начали въезжать пары и тройки, запряженные в большие сани розвальни. Я думаю, что теперь только в Сибири, где проехать на лошадях расстояние 250-500 верст считается ни за что, сохранился этот тип старо-ямщицкой закладки, на которой прежде ездила вся Россия. Небольшие, сибирские, крепкие на ноги кони... Сбитые гривы... Хвост стянут в узел... Под дугой «валдайский колокольчик... На шеях подгарки — бубенчики...
«Кошева» большая, широкая с высокой спинкой, наполненная сном для лежания... На правой стороне облучка, боком, сидит ямщик... Старый армяк подпоясан цветным кушаком, за поясом кнут, на голове старая, с выцветшим позументом, высокая, ямщицкая, влезающая на уши шапка... Вспомнились юнкерские поездки в имение бабушки, когда мы напаивали ямщиков и загоняли тройки... Стало грустно... Потянуло на волю...
Партию вывели, разместили, сел конвой, комендант дал знак...
Коренные тронули, пристяжки подхватили... Некоторые перекрестились... Партия выехала за ворота... Я остался один.
Второй побег
Как Екатеринбургская, так и Тюменская тюрьма были особенно ярко выраженные образцы старых «Острогов» давнего прошлого. Так и вспоминаются их описания — «Владимирка»... Кандалы... Их звон, бритые головы и старые арестантские песни... Тюрьмы полны легенд. Вот поправленная стена — отсюда разобрав кирпичи, лет сорок тому назад бежала партия арестантов. У стены, вокруг тюрьмы, поднята вышка часового: партия, находившаяся на прогулке вскочила на старую, низкую вышку, убила часового, и, перемахнув через стену, ушла.
В Екатеринбургской тюрьме, ночью перед отправкой, я слышал старые арестантские песни... Уголовники — это не интеллигенты. В тюрьме они редко жалуются на свою судьбу, это считается неприличным, и поэтому ищут формы для того, чтобы высказать эту жалобу, находят ее в песне и выливают в ней всю свою душу. Вот потому она и звучит у них такой широкой тоской; когда слышишь ее — слезы подступают к горлу... Особенно уместны были эти песни в этих старых тюрьмах.
День за днем проходил у меня в одиночке. Я не подавал никаких заявлений и жалоб. Плохо, но может быть выиграю, думалось мне. И я действительно выиграл... Недели через две меня неожиданно вызвали в Г.П.У. и просто без всяких допросов и вопросов, выдали мне удостоверение на право жительства до открытия навигации, как ссыльному, в самом городе Тюмени. Теперь нужно было только поумнее доиграть игру.
Еженедельно я обязан был регистрироваться в Г.П.У. На квартире я должен был быть прописан и при перемене адреса, как я, так и хозяева, должны были доносить об этом в Г.П.У. За мной, как и за всеми, конечно была слежка.
Все эти обстоятельства нужно было учесть и скомбинировать побег. Это было бы легко, если можно было довериться людям. Но я никого не знал, а положиться на незнакомых людей теперь в Советской России невозможно. Спровоцируют, струсят и просто болтнут. — Выдадут.
С прежними сибирскими каторжанами-бродягами мне мало пришлось встречаться и, только в Тюменской тюрьме я познакомился с одним из них. Это был еще не старый мужик, имевший за собой не мало «зажимов». За последнее время он стал «марвихером», то есть делал крупные, со взломом кражи. Я присмотрелся к нему, затем сказал, что я хочу бежать, и он мне во многом помог.
Он дал мне адрес «своего» человека, и, после выпуска, я немедленно обратился к нему. Насколько в этих маленьких городах все известно, показывает такой случай. Я раза два сходил на вокзал посмотреть железнодорожную карту. Через день я пришел к моему новому знакомому Б-ву, и он мне сообщил, что ему известно о моем посещении «бана» (Вокзала), советовал больше туда не ходить и держать себя «на стреме» (Осторожно).
Деньги у меня были. Борода к этому времени отросла. В Тюмени нужно было переодеться, замести свои следы, достать «липу», то есть подложные документы, затем купить «мет» (Железнодорожный билет. От слова «метка».), доставить его на следующую станцию, достать подводу, доехать туда и там сесть на поезд в Петроград. Таков был мой план.
Дело с документами у меня не клеилось. Их можно было купить на рынке, но не было подходящих. Мне помог случай. — Я сидел в пивной. К моему столику подсел какой-то полуинтеллигентный тип. Мы разговорились. Он оказался приезжим из города Кургана, не то сочувствующий партии коммунистов, не то просто тип большевицкой ориентации. Я уже собирался встать, но разговор случайно перешел на разные удостоверения и свидетельства и он, раскрыв свой бумажник, показал мне свой документ.
«У меня в городе он мне совсем не нужен... Там меня все знают», хвастанул он. — Ну а мне он очень нужен, подумал я, и в голове у меня созрел план. Я сделал все, чтобы объединиться. Влил в него пива, затем мы хватили водки, еще пива и мой новый знакомый надрался. Была уже ночь... Время спать... Я взял его под мышку и повел к себе ночевать... Принес постель, уложил... Долго шли у нас пьяные разговоры, наконец, он успокоился и заснул. Тихо зажег я свечу «помыл его шкары, взял его кожу», т. е. вытащил из его кармана бумажник и вышел в коридор... Долго я рылся в чужом бумажнике, — никак не мог найти документ... Наконец вытянул его оттуда, спрятал, вернулся, положил бумажник на место и со спокойной совестью заснул. Так я стал карманным вором.
Теперь нужно было форсировать свой отъезд. Регистрация была в субботу... Поезд на Петроград шел в воскресенье. Я купил себе кое-что из одежды, сказал хозяевам, что я нашел себе новую квартиру, но не знаю насколько она мне понравится и может быть я перееду обратно. Заплатил им за несколько дней вперед и оставил у них свои вещи. Б-ов достал подводу, купил в Тюмени билет и его человек должен был доставить его на следующую станцию. В субботу в последний раз «выкупался» («Купаться» — регистрироваться, быть на учете), а в воскресенье рано утром, дошел до конца города, где меня ждала подвода, сел в нее и прощай Тюмень...
Была распутица... Колеса вязли. Нам нужно было ехать 40 верст. В начале мы ехали хорошо. — Лошадка была крепкая и тянула. Но вот пошел дождь, снег стал таять, почва набухать и мой возница начал действовать кнутом.
Все чаще и чаще я смотрел на часы. Мы опаздывали... Разговоры прекратились... Мы оба были сосредоточены на одном — как бы доехать. Досадно было опоздать. Слишком дорого это стоило бы. Кнут свистал, но не действовал. Конь вставал. Но вот показалась станция... Я сидел с часами в руках... Мы опоздали!
Я вышел на станцию, спросил, и оказалось, что поезд опаздывает на два часа! Обрадовался я сильно.
Наконец подошел поезд. Без разговоров, как было условленно, мне был передан билет. Я нашел место, сходил в уборную, сжег там все свои прежние документы, забрался на верхнюю полку, вынул «липовые очки» (Фальшивый паспорт) лег, и начал учить: «Я — уроженец Тюменской губернии, Яренского узда, Николай Петрович Вершинин».
Первый этап был кончен... Но я не закрывал глаза на будущее и знал, что мне предстоять еще много препятствий:
Надо доехать. Надо жить в Петрограде. Надо достать клад. И уйти за границу!..
Я сделал все от себя зависящее, чтобы меня не хватились раньше, чем через четыре дня. — Я отучил своих немногочисленных знакомых ходить ко мне, я никогда не ходил по главной улице и не бывал даже в кинематографе. Но все-таки, я никак не мог быть застрахованным от того, что мне вдогонку пошлют телеграмму о моем аресте. Кажется около Вятки, по поезду прошел контроль с неприятным для меня окриком: «Ваши документы»...
Я подал... Прошло... Значит там еще ничего неизвестно.
Надо было есть. Не очень опасаясь, я вышел на двух-трех станциях. Знакомых в Тюмени у меня было мало и бояться мне было нечего... Но случай все-таки загнал меня опять в вагон. — На одной из станций, я нос к носу, столкнулся с одним из служащих в Тюмени, который знал, что я ссыльный. Быстро поднес я руку к лицу, как бы почесывая глаз, повернул в сторону, в вагон, и опять забрался к себе на верхнюю полку.
Начиналась жизнь, в которой нельзя было страховать себя на пять минут вперед. Ехал я четверо суток. Вот показались знакомые места... Скоро Петроград. Благоразумнее было сойти на одной из ближайших станций. Хотя я знал, что успех таких дел основан на мелочах, но мне все-таки не хотелось останавливаться на них, и я доехал до самого Петрограда. Вылез из вагона, прошел контроль, не взяли... Тогда я сдал свой маленький багаж на хранение и вышел на Николаевскую площадь. — Куда?!..
Жизнь среди «блатных» и проституток
Я знал, что несмотря на то, что я всегда жил в Петрограде, что меня здесь знают, что в Г.П.У. есть мои карточки, мне не страшна уличная слежка. Этот тонкий способ сыска у Г.П.У. поставлен плохо. И кроме того я хорошо изменил свое лицо и костюм. Зато наблюдение за домами, за жильцами у них налажено очень хорошо. В каждом доме есть их агенты, которые обязаны давать все сведения о живущих. — Где служит жилец, чем занимается, на какие средства живет, кто у него бывает и т.п.
Но все-таки, несмотря на страх перед ответственностью, друзья меня приютили. Забавны были приемы. В некоторых случаях я говорил минуты по две с хорошо знакомыми мне людьми и меня не узнавали... Тяжелая была жизнь. Заберешься в квартиру и сидишь не вылезая... Но надо было делать дело и поэтому приходилось выходить.
Надо было освежить свою «липу», то есть подложные документы, достать клад и подготовить побег за границу. Конечно, не будь клада, я никогда бы не бежал в Петроград. Но нужны были деньги, и, казалось, что они в кармане.
В первую очередь мне пришлось обратиться за помощью к уголовникам. Жалею, что я мало знаю Париж и его уголовный мир с его арго. Мне бы хотелось сравнить этот Парижский мир с Петроградским, и я уверен, что Советская Россия, в данном случае, дала бы лучших представителей.
Попасть и быть принятым в это общество, дело не легкое. Оно очень замкнуто и не охотно открывает свои двери для людей не из их среды. Но мои прежние знакомства, знание «музыки» (Воровской жаргон) и умение себя прилично держать, дали мне возможность войти туда и быть «на ты» со многими хорошими людьми.
Как раньше, так и теперь весь уголовный Петроград длился на несколько районов. — Васильеостровский, Коломенский, Новодеревенский и т.д., но всегда самым аристократическим считался Лиговский, включая сюда Обводный канал. Вот здесь я и был принят... Случай меня сразу столкнул с человеком, занимающим видное положение.
В Петрограде выходил журнал — «Суд идет»... Я его изредка читал. Мне запомнилась статья одного доктора, где он описывая дома для испытания уголовных преступников, рассказывает такой случай: он говорит, что высокий, здоровый парень, в припадке падучей, бьется головой о каменный пол и постоянно выкрикивает одни и те же слова: «Кровь заливает!.. Ура! Белая церковь взята»... Он не представляет себе, как может нормальный человек не обращать внимания на страшные удары головой об пол, на неожиданные уколы булавкой и останавливается на вопросах, симулянт это, или действительно несчастный и больной человек.
Вскоре после моего прибытия в Петроград я отправился на Лиговку. Костюм мой был вполне подходящий, только несколько старинный. Высокие, со сборкой, сапоги, шаровары, русская рубаха, фуражка и обязательная принадлежность костюма — «верблюдка» (Пиджак коричневого цвета, верблюжьей шерсти). Уж очень мне было противно одевать нынешние «клош» и матроску. По рассказам я знал те «малины» (Воровские притоны — кабаки) где обыкновенно можно встретить «блатных».
Вошел в биллиардную. — Накурено... Пахнет пивом и грязью. Народу много и сразу видно кругом — «свои». Подождал, походил, прислушался... И вот вижу, как один высокий здоровый парень, отойдя в сторону объясняется с другим. Слышна «музыка»... Значит ясно, что здесь «блат»... Я подождал конца разговора, а затем подошел к одному из них. Сперва недоверие... Тогда я назвал несколько имен с кличками и почти напрямик сказал в чем мое «дело»...
«Щупал» меня мой новый знакомый недолго... Я был более или менее откровенен. — Назвал ему всех, с кем я сидел, — «Федьку Глота», «Ваську-Корову», «Сашу Косого», мелкую шпану, объяснил ему, что мне надо «липу» и «хазу» (Квартиру) — польстил ему, что если б я был из Угрозыска и хотел бы его взять, то не пошел бы на него один на один. Затем влил ему пива, и мы быстро сошлись. После водки он начал «лахмониться» (Хвастаться). Он рассказал мне, что ему опасаться ареста нечего — его уже несколько раз брали, но выпускали, так как у него есть документ, что он больной. В чем дело? «А я», говорит, «как приведут меня, так начинаю «ерзать»-«филонить», (Симулировать) свою падучую разыгрывать... Хлоп об пол... Бьюсь и кричу»... И тут он мне выпалил целую тираду, закончив ее словами — «Кровь заливает! Ура! Белая Церковь взята»...
Я узнал его имя — «Сашка», и после некоторого колебания, он мне сообщил свою кличку — «Водяной». Я рассказал ему, что я читал про него в журнале. Он очень обрадовался, что надул доктора, заинтересовался, и мы стали друзьями. Так я снова вошел в то общество, не вращаясь в котором трудно жить в стране Советов. Через полчаса за нашим столиком сидели «Ванька Прыгун», «Петька Соловей», и мне было в крепкую обещано, что завтра у меня будет «липа», какую я только захочу, и о квартире мне нечего беспокоиться — все их «хазы» к моим услугам. Между прочим они мне сообщили, что «Корова» расстрелян за налет, а «Глот» шестой месяц сидит в «киче». Придя на следующий день, я получил новую «липу» и мне были показаны две «хазы». Много раз я пользовался ими.
Условия были самые, казалось бы, неприемлимые.
Но надо было жить... однако и здесь проглядывал человек. Видна была его душа, его Бог, его порыв и жажда любви. Все эти уголовники жили с проститутками... Настоящими, уличными, без прикрас... Здесь я видел ту любовь, которой можно завидовать. Любовь без границ, без предела... Ту любовь, в которой для женщины весь, единственный, и только один смысл жизни в любимом человеке... Я узнал по рассказам, что одна из «этих» женщин сделала со своим любовником все его красные походы, идя рядом с ним и держась за стремя его седла... На что может вдохновить такая любовь?.. Я утверждаю, что здесь я видел настоящую любовь женщины... Видел ли я любовь мужчины? Не пришлось. Но мне кажется, что если бы кто-нибудь попробовал у «этого» мужчины отнять его женщину, то я увидел бы настоящую любовь зверя...
Но не всегда и формы здесь были не привлекательны. Я встретил здесь девочку лет 18-ти, не проститутку, просто «маруху» (Любовница «блатного»)... Маленькая головка, большие глаза, под ними синяки и одутловатость от беспробудного пьянства. Тонкая, стройная, с душой и размахом... Границ не существовало. Ни в деньгах, ни в любви, ни в загуле, ни в скандале, ни в чем... Это была своего рода знаменитость — «Вера-Ракета»!
Жила она в привилегированном квартале на Жуковской и, за свою доброту и размах была кумиром всей Лиговки...
Часто мне приходилось ночевать в этих «хазах». Подойдешь к двери дома, где сегодня ночевка... Управдом сидит у подъезда... Войти нельзя... Ходишь около... Следишь... А в 12 часов ночи он встанет, внесет стул, закроет перед твоим носом дверь и ты на улице. Пешком через весь город на Лиговку... А там столярный верстак соседа рабочего или комната «Соньки-Воробья», из которой нужно выйти, если придет «гость». — Вот какова теперь, настоящая, без прикрас жизнь «нелегального»...
В поисках клада
Надо было достать «клад». Теперь я был уже спец... По ходу «щупа», я уже мог определить, рыта здесь земля или нет, и, если рыта, то мог даже приблизительно сказать, когда она рыта. Но для работы условия осложнились. Теперь я был не только нелегален, но меня искали, у меня не было квартиры и, выходя к ночи из своего очередного убежища «на работу», я до утра должен был оставаться на улице. Но чем труднее мне давалось какое-нибудь дело, чем больше было препятствий, тем упрямее я шел на него... Деньги были не маленькие, они мне были нужны, и надо было рисковать.
Прежде всего, когда я приехал, я повидал хозяина «клада» и проверил его местонахождение. — Он подтвердил свои прежние показания. Если я нашел один ящик, думал я, значит много вероятий, что второй ящик не миф. И я принялся за «работу».
Сначала опять проследил снаружи. Оказалось, что в доме все те же порядки. Тогда я начал действовать старыми приемами. Опять забор... Прогулки по саду... — «Щупанье», копанье... Но ничего нет... Наконец знакомый металлический звук «щупа»... Лопата... И в 10-ти шагах от указанного места, я выкопал солдатский котелок. Снова я ожил... Снова на несколько часов я удовлетворен... и снова разочарование...
На этот раз кроме документов я не нашел там ничего.
Время шло, убежищ становилось все меньше... Нужно было есть и пить. Последние деньги я ставил ребром. Петля затягивалась. Я кинулся к уголовникам...
Из рассказов я знал, что среди них существовала выгодная в прежнее время, профессия — «крестовиков» (Могильных воров). Это была целая организация. Действовали они чрез своих агентов в похоронных бюро. Эти узнавали, когда хоронят кого-нибудь, оставляя на покойнике драгоценности, доносили об этом организации, а те вырывали гроб и снимали с покойника вещи. Дело было рискованное, так как кладбища охранялись и пойманные, как за кощунство, крепко наказывались, но оно было и прибыльное, так как в прежнее время зачастую хоронили с ценными вещами. Уж очень противна мне была эта категория, но несмотря на то, что мне было гораздо приятнее иметь дело с налетчиками, мне все-таки пришлось обратиться к ним.
Через «Сашку-Водяного» и «Соньку-Воробья», я познакомился с матерым, старым, кладбищенским вором. Свою прежнюю профессию он бросил с начала революции — «Теперь не людей, а шантрапу хоронят», говорил он. «Вот было время...» и он начинал рассказывать о каком-нибудь удачном «деле», когда на его долю пришлось несколько карат бриллиантов.
Среди «шпаны» он пользовался большим авторитетом и уважением, а к ней, и теперешним преступникам относился с пренебрежением.
У профессиональных воров есть своя этика — они редко «заначивают» т.е. обделяют друг друга при дележе наживы. Но я все-таки не мог положиться на это потому что, несмотря на весь мой стаж я не совсем мог и хотел себя причислить к этой профессии. Не желая быть у него всецело в руках, я рассказал ему все дело, не указав только адреса. Предложил ему составить план и когда все будет готово, сообщить мне. Его план превзошел мои ожидания, и я его принял... Не знаю уж какими способами, вероятно сговорившись с уголовным розыском, он достал аппарат, изобретенный во время войны для отыскивания зарывшихся в землю снарядов... При приближении особой, кажется электромагнитной доски к металлу, аппарат издавал звук, который передавался «слухачу», через специальные наушники.
Под видом обыска, предъявив вместо ордера какое-то глупейшее удостоверение, ввалились мы в дом, приказали никому не выходить и всю ночь шарили по саду. Клада мы не нашли. Почему? — Я не знаю.
Может о быть его не было совсем, может быть хозяин передумал, не захотел делиться и указал неправильное место, а может быть его вырыли и раньше. Но дело было стоящее, были основания им заняться и, если бы мне второй раз предложили такое же дело, я бы все-таки пошел на него.
Это была моя последняя ставка. В саду мне больше делать было нечего. Я играл во банк, проиграл. И петля затянулась. Шестой месяц я жил в Петрограде. Денег не было. Квартиры все были использованы. Даваться некуда и выхода не видно.
Седьмой арест
Помню последнюю ночь. — Рискуя арестом, я бродил по улицам... Вспоминалась прежняя жизнь...
Думалось, что и сейчас люди живут, а у тебя нет ни семьи, ни крова, ни пищи... и ничего впереди. Полное одиночество... Никаких перспектив... Физическая и моральная усталость... Наступила реакция. Оставалась надежда только на Бога... Он поможет — убеждал я себя. Ведь я часто доходил до состояния отчаяния, и Он всегда выводил меня из него. Я встречу кого-нибудь... Что-нибудь изменится... Найдется выход... Мне помогут уйти за границу... Начнется новая жизнь.
Надежда была... Но какая-то смутная и заглушаемая разумом. Я колебался... Разум говорил. — Нет... Не видно, не может быть и этого выхода... Но тогда где же он?
Утром я зашел к уголовникам. В изнеможении сел на стул и поползли мысли... Все пропало, я проиграл... Но я должен, обязан отыграться... Но как?
Поставить еще более крупную ставку. Начать еще более крупную игру. Излить свою злобу на врага... Кинуться на большевиков!.. Месть... Террор!..
Я заснул. Внезапно проснулся... Голову сразу заняли прежние мысли. Начал создаваться план... Кровавый, но самый реальный... Разработал детали, возможность проведения его в жизнь... Все подходит. Но погибнут тысячи!.. Ничего. Невинные! Все равно. Я мщу.
Было часа 4 дня. Я вышел на улицу. Шел мелкий дождичек...
Направился по Лиговке к Бассейной... В таком состоянии всегда чудится... И я нарочно прошел какую-то пустынную улицу. Оглянулся никого...
Дальше... Опять показалось. Рассыпал спички и начал их поднимать. Посмотрел... Слежки нет.
Пересек Невский... И не увидел, а скоре почувствовал сзади каких-то людей... Ну вот опять... «Какая там слежка... Просто мнительность... Трусость». — оборвал я себя.
Направо был садик... Пройти или нет? «Ну ладно... Последний раз»... подумал я,
Вдруг мысль переплелась...
«Последний раз»... повторил я в уме, Сзади шепот... Бегут... Поздно... «Последний раз». Я не оглядывался... «Последний раз...» Стучало в голове.
С боков два нагана... Повернулся. — Третий... Затравили.
Форменные, чиновничьи, какого-то сельскохозяйственного учреждения, фуражки... Штатские пальто... Бледные, испитые лица... Большие наркотические глаза... В руках дрожат револьверы...
«Оружие есть?..» И руки шарят по карманам...
«Что на мне?..» Шла моя мысль за ними...
«В потайном кармане между ног трудовая книжка и деньги... Надо сохранить...»
«Извозчик!..»
«Дойдем пешком»... Остановил другой...
«Вот это ловко. Вот так взяли!..» услышал я фразу прохожего... Стало неприятно...
Я засунул руки в карманы, двое захватили их своими, третий встал сзади и мы двинулись.
Что впереди?..
Ничего...
Не может быть?.. Где выход?..
Его нет...
Он должен быть...
Нет...
Он явится...
Нет...
Бог оставил меня.
«На Шпалерную?»... Спросил я.
«Нет. В комиссариат»... Ответил мне старший.
«Врет как всегда»... Подумал я...
Привели на Шпалерную... — В Дом Предварительного Заключения... Обыск. — Отобрали часы... Фамилию не спросили... Вижу записали «Неизвестный № 11»...
«В Особый ярус!»... Приказал дежурный.
Повели... Снова обыск... Здесь не шутки... Сняли ремень, подтяжки... Я спустил штаны... Пощупали... не нашли...
«В камеру 132!».
Шесть месяцев в одиночке «особого яруса»
Я вошел в камеру...
Толстая, массивная, совсем как у денежных шкапов дверь, быстро, но бесшумно подошла к своей раме и немедленно раздался тройной, следующий один за другим характерный хряст... Первый, совпадающий со стуком железной двери об раму — звук защелки. Тяжелый, ахающий... И вторые два. Боле хрустящие. Поворот ключа.
Впустить арестанта, быстро закрыть за ним тяжелую дверь на автоматическую защелку и немедленно, равномерным хрястом, два раза повернуть ключ и с грохотом выдернуть его, звеня всей связкой — своего рода, щегольство тюремных надзирателей.
На арестанта эта резкая отсечка его от мира действует психологически. Легче, когда это разделение с миром совершается постепенно, мягче, не так подчеркнуто. Это мелочь, а в тюрьме все соткано из мелочей, и вся крупная игра идет на психологии...
Дверь затворилась, и я остался в камере...
Один...
Так вот он выход!
Семь шагов в длину, пять в ширину, направо привинченная к стене койка, налево привинченный столик и табуретка, над ним лампочка, против двери, метра на два от пола, маленькое окно с решеткой, в углу умывальник и уборная. Голо, пусто, неуютно...
Так есть, так будет и не может измениться... Не подумал, а скорее почувствовал я.
Сел на скамеечку, встал, прошелся по камере, еще раз сел... Не мог собрать мыслей...
Особый ярус Шпалерной... Я — «Неизвестный № 11»... Взят на улице. Об аресте никто не знает. Сознаться где жил, не могу...
Что же дальше?.. — Неизвестность, безысходность. Ничего...
Как ничего? Не может быть!
Что первое?
— Допрос.
Допрос... И я обязан молчать. Буду молчать. — Будут держать... Заморят голодом. Расстрел... Тупик.
Нет что-то не так... Надо еще подумать. Опять мысли и опять то же... Впереди пытки, голодная смерть. Расстрел...
Машинально, думая все о том же, я прошел по камере. На полочке миска, ложка и кружка. И не прибавится... Мелькнуло у меня в голове. — Не может прибавиться...
И так захотелось уюта... Ведь и здесь, в тюрьме его можно создать. Несколько домашних вещей... Хотя бы знакомое одеяло, подушка, домашняя кружка, вот и уют. В определенные дни передача. Опять знакомые вещи. Становится как-то легче... Всего этого у меня нет и не может быть! И снова сознание безнадежности.
Было холодно. Мой пиджак и сапоги были мокры. Я снял их, откинул койку и лег. Где же выход?..
Ответа не было...
И вдруг как-то неясно в голове прошло... чуть чиркнуло... Но след остался... Бог! Что Бог!?
Поможет... Но я же искренно просил Его помочь... От всей души.
Я лучше не могу. Я не умею. Помог ли Он?
Быть может да... Быть может нет... Быть может все зависит от меня... Быть может... Он не может...
Ах, как неясно все... Как все томительно, как больно. Но это ведь не просто рассуждение. Предел настал. Мне надо знать... Мне надо знать, чья воля... Что делать мне?
Шло время... И в голове все то же. Расстрел... А если не расстрел, то истощение, пытки, голод. Итог — все смерть. Тупик. Нет выхода... И вот опять... Уже настойчивей в душе мне что-то говорило...
Бог! Верь!.. Иди к Нему и Он поможет... Но ум, рассудок, возражал: не верь. Наивно, глупо. Ведь существует логика... Все остальное чушь... Ведь ты в тюрьме, ты в Г.П.У. и нет, не может быть надежд...
Опять борьба... Опять сумбур... Ох тяжело! Ну что ж?
Нет веры? Разум победил?
И тут услышал я ответ, он твердый был: нет. Вера — есть... Ее победа!
И голос громкий, твердый, сильный:
Иди к Нему... Ему всецело ты отдайся и покорись. И Он поможет. Не может не помочь! Поможет!
И я пошел. И начал я молиться... Так редко молятся...
Без слов, одной душой...
Покой пришел. И Бог со мной... Ему отдался я всем существом своим и начал верить. Больше... Знать — я осознал что Он со мной и был и есть... Что Он меня не оставлял... Что счастлив я сейчас не маленьким полузвериным счастьем, которого я так искал, а новым Божьим... Вне всех условий, обстоятельств... Вне стен тюрьмы... Вне чувств... Я счастлив был, что Царство Он свое во мне установил... Что Он во мне... Что Царь Он мой... Что раб Его я... Что я себя в Его объятья отдал и Он меня несет...
Так хорошо, спокойно стало мне... Бог мне помог. Я Царство Божие, я счастие познал!
Звон ключа и звук открываемой двери вернули меня к жизни. Вошел надзиратель... «Одевайтесь на допрос...» В дверях — «барышня»... Знакомая. Она меня уже водила на допрос. Узнала, кивнула головой. Чуть улыбнулась... Ведь ей не привыкать...
Опять рассудок... Голова... Опять сомненья... Что ждет меня?
Тупик... Расстрел... А Бог?
Нет. Бог не сейчас... Бог после... Сейчас допрос... Сейчас мне надо думать, говорить... Сейчас борьба... А вера где?
И веры меньше. Она не та... Ее уж нет... Надежда...
Нет, дело разберут. Я все им объясню. Ведь там же люди. Они поймут... За то что я бежал, дадут мне год, а может оправдают. Все к лучшему. Вот выход. Вот и... Бог помог... Да... Бог... Да... Он поможет!
«А ну-ка, поскорей», крикнул надзиратель. Хотелось огрызнуться.
Я оделся и вышел. Часы в висячем коридоре показывали час. Тюрьма спала. Но только наружно. Свет был погашен, в камерах темно, люди на койках, но я уверен, половина не спит. Страдания живут полной жизнью.
Мы спустились с висячего коридора на нижний, асфальтовый. Гулко звучали наши шаги. В верхних этажах звенели ключи. — Вызывали на допрос. Мы подходили к помещению канцелярии...
Кто следователь? Как поведет допрос? Что знает и что ему давать? До Петрограда все, а после и до момента ареста ничего... Ох, неприятно, нужно говорить и думать... Но главное — спокойствие...
Вдруг... Жизнь горя вырвалась наружу! Крик, стон, полный страдания несся из камеры... Женщина! Но почему в мужской тюрьме?
Э, все равно! Сейчас не надо развлекаться. Сейчас допрос...
Я вошел в камеру следователя... Сильный, яркий свет ударил мне в глаза... За маленьким деревянным столиком, исчирканным чернилами и карандашом, стоял «уполномоченный» Г.П.У.
Большие, открытые, скорее приятные, разве только немного наркотические, но в о общем симпатичные глаза...
Лицо актера — милое. И только руки немного хуже. Я по рукам часто сужу о человеке. А здесь мне необходимо было сразу составить о нем впечатление. Руки человека, который способен и не побрезгует опустить их в какую угодно грязь.
Но руки — это еще не все... Подумал я. В общем он располагает к себе. Кажется я хорошо попал...
«Здравствуйте... Садитесь пожалуйста... Вы арестованы и содержитесь под арестом как «Неизвестный №11. Ваша фамилия?» — вкрадчивым, мягким тоном начал он и сейчас же прибавил. — «Вы можете не называть вашей фамилии, если не хотите»...
На его вопрос я ответил вопросом.
— В чем я обвиняюсь?
— В шпионаже в пользу Антанты. — Моя фамилия Бессонов. — Немедленно ответил я. Он проиграл. — Попадись я на это, зафиксируй он на бумаге мой отказ назвать фамилию и еще два-три моих показания и дело о шпионаже сфабриковано.— Санкция Москвы. Меня к стенке. Следователь делает карьеру. Раскрыл дело о шпионаже...
Допрос продолжался, но недолго.
Я сам прервал его порядок и спросил уполномоченного знает ли он мое дело. Он ответил, что нет. Тогда я рассказал его в кратких чертах. Указал на неосновательность ссылки в Сибирь и предупредил, что я дам исчерпывающие показания до моего побега из Сибири, на вопросы же о моем местожительстве в Петрограде, я отвечать не буду.
Он внимательно слушал меня, поддакивал относительно неосновательности моей ссылки, задавал вопросы. Я отвечал, мы курили и все это казалось шло у него от души. Допрос продолжался около часу.
— Итак, Юрий Дмитриевич, вы не скажете мне, где вы жили в Петрограде?
— Я этого сказать не могу.
— Ну так и запишем.
Он записал, я подписал.
Все это делалось, мягко, умно и тонко... Допрос кончился, мы простились за руку. Друзья...
Всякий допрос это своего рода спорт. Шансы не равны, но борьба идет.
Следователю нужно все взять и ничего не дать. Допрашиваемому как можно больше взять и только в меру дать.
Происходило что-то странное...
Ланге (я спросил у него его фамилию) ничего не дал, но ничего и не взял... И мне кажется, что и не пытался... Я не понимал. Что ж это? Новость в Г. П. У?.. Там человек?
Что в нем? Добро? И больше чем у его товарищей?
Или... Или это что-то особенное страшное... Это дьявол до конца...
Я вернулся в камеру... Было часа два ночи... Без мыслей и желаний лег я на койку и немедленно заснул...
***
В двери открылось окошечко, рука просунула кусок хлеба, и надзиратель крикнул: «Кипяток».
Я подставил кружку, мне налили, и дверца закрылась... Было холодно... Кипяток согрел...».
День начался...
Вспомнился вчерашний допрос... Мое положение... Тоска защемила сердце.
Умыться... Но ведь и вытереться нечем. Не будет возможности переменить и рубашку...
Выстирал носовой платок и помылся. Встал на уборную, посмотрел в окно. — Знакомый двор. Идет прогулка. Это будет единственным развлечением...
По коридору послышались шаги... Я соскочил. Открылся «глазок». Посмотрел надзиратель.
Прошел по камере... Стены исписаны...
На двери — большое распятие. Глазок окружен сиянием и надпись «всевидящее око». У койки и у столика азбука для перестукивания.
Надписи. Большей частью краткие, жуткие. Год... Число... Фамилия... Или инициалы, и дело... — Шпионаж. Политический бандитизм. Контрреволюция. Все и по надписям соединено со смертью.
Две-три — «смертников». — «Здесь сидел приговоренный к расстрелу такой-то». Не знаю насколько правдивы такие надписи, так как ставя себя на положение «смертника», я не могу сказать было ли бы у меня желание писать на стенках. Хотя может быть и да. Все-таки отвлечение мысли, если она не имеет должного и единственно спасающего направления. Если она вся не направлена к Богу.
Да и кроме того, насколько мне известно (точно это вообще знать нельзя — способы варьируются) по постановлениям Г.П.У. приговор заранее не объявляется. Человека берут, сводят в подвал и по дороге всаживают ему пулю в затылок. Вот и весь церемониал.
Но кроме этих надписей, к которым можно относиться с большим или меньшим доверием, здесь были скромные, но ясно за себя говорящие документы. — Календари. У койки 4-х месячный. На столике 8-ми месячный, с припиской, к которой еще можно относиться с недоверием — «обвинение по таким-то статьям Уголовного кодекса» и затем другим почерком: «Вероятно сегодня расстреляют».
Но вот в углу 11-ти месячный календарь. Начат он чем-то острым, так проведен месяца три, затем идет простой и потом химический карандаш. И сбоку приписка. «Сегодня перевозят в больницу». Тут ясно — Советская тюремная больница равнозначуща покойницкой. Из Особого яруса туда берут только для того, чтобы человек не умер в камере, и с его телом не надо было бы возиться.
Были надписи и злобные, касающиеся следователей, много и религиозных: «Кто в тюрьме не сидел, тот Богу не молился». «Перетерпевший до конца спасается». «Молитесь Иоанну Воину», и т.п.
Зная, что в каждой камере, несмотря на строгий режим, все-таки хранятся такие необходимые для арестантов предметы, как ножи, карандаши, веревки, я принялся осматривать камеру.
Какими путями проникают эти вещи в камеру, сказать трудно. Они передаются из поколения в поколение. Но даже в таком строгом отделении, как Особый ярус, всегда есть эти скромные предметы домашнего обихода арестанта.
Так я сам, за мое сидение, пронес в камеру три карандаша. Два из них я взял у следователя и один у надзирателя. Конечно администрация знает все места куда прячут эти невинные орудия, но смотрит на это сквозь пальцы, хотя время от времени и делает обыски.
Между столом и рычагом, поддерживающим его, я нашел кусочек графита и стеклышко, заменяющее нож. Начал свой календарь...
Несколько раз я вставал на уборную и смотрел в окно. На двор шла прогулка, и в этот короткий промежуток я уже увидел двух знакомых — бывших офицеров.
Смотреть в окно запрещалось, но потому к нему и тянуло, и все-таки это было развлечение. Шаги надзирателя слышны и всегда можно успеть спрыгнуть.
Но я не рассчитал. В этот день дежурил надзиратель, которого я потом прозвал «крыса». Тихо, в мягких туфлях, как я потом понял, подошел он к моей двери, открыл «глазок» и застал меня на окне. Быстрый поворот ключа и он в дверях.
«Если еще раз, гражданин... Застану вас на окне, гражданин... Переведу в карцер, гражданин»... Мягким сладким голосом и с полуулыбкой на лице, спокойно, наслаждаясь своей властью над человеком произнес он.
Я не возражал. Было как-то противно разговаривать с ним. Много крови испортил он арестантам. То, на что можно посмотреть сквозь пальцы, пропустить, он всегда заметит, запретит и вообще каким-нибудь способом ухудшит положение арестанта.
Но много и хорошего видел я за свою жизнь от этих мелких сошек советского строя.
В этом же Особом ярусе они изредка давали мне лишний хлеб, лишний суп. Больше того, здесь я получил Евангелие, которое вообще запрещалось приносить в какие-нибудь камеры Шпалерной.
Как и во многих случаях, я не имею возможности рассказать как оно попало ко мне. Это единственная ценная мне вещь, я унес его с Соловков, на нем я писал свой дневник во время похода, его я храню до сих пор.
В коридоре движение... Открылась форточка и голос «Крысы»:
«Обед!»
Я подал миску... Сам «Крыса» налил мне. Я посмотрел в форточку, но арестантов разносящих суп я не увидел. Даже эти случаи встречи арестантов друг с другом предусмотрены и предотвращены.
Налили супу. Мне не хотелось бы преувеличивать. — Миска в полторы тарелки, в ней несколько листочков капусты и маленьких, с булавочную головку, жиринок поверх мутной горячей воды.
Я съел. День потянулся... Было холодно. Окно разбито. Я начал обычное арестантское занятие. Взял диагональ и заходил... 7 шагов туда и 7 обратно... Асфальтовый пол на углах потерт... Видно не мало народу походило здесь...
Начало темнеть... Зажглась лампочка...
«Ужин!»
Та же мисочка. Половина воды, половина разваренной пшенной крупы.
День кончился... Какой итог? Чего ж мне не хватало?
Свободы... Но я в тюрьме... Я в одиночке... В Особом ярусе... И здесь ее и требовать нельзя... Да и вообще где и как ее искать в стране свобод...
Сейчас мне люди не нужны, мне даже приятно мое одиночество... Но что потом?
Пройдет месяц, другой и потянет к человеку... Трудно жить без общения с людьми... Паллиатив. — Перестукивание... Тюрьма стучит все время. В особенности по ночам... Но это только иллюзия общения и конечно это запрещается...
На прогулку в Особом ярусе не выпускают... Холодно... Окно в камере, разбито... Ночью нечем было покрыться... Грязный тюфяк... Совершенно засаленная от немытых лиц подушка... В тюфяке тюремный бич — вши... На мне синяя рубаха. Заведутся — не найти... Мыла нет... Носовой платок — и наволочка и полотенце...
«Кипяток»... «Обед»... и «Ужин»... Без сахару, даже без соли... Голод... Месяц, полтора... Затем ослабление организма... Острый голод. Мучения... Опухание... Истощение... И если не расстрел, то смерть в тюремной больнице...
Да, хлеб человеку нужен... Я знаю голод... Знаю его силу... И страшно оставаться с ним вдвоем... Без книг, людей или какой-нибудь работы... Глаз на глаз... Без защиты... С одной простою мыслью: я есть хочу.
Итак чего мне не хватает? Всего что нужно человеку.
Свободы, хлеба, общения с людьми, движения и воздуху... Всего.
Подняв воротник, запахнув полы пиджака, засунув руки в рукава, смотря на носки своих сапог, я ходил из угла в угол...
Где же выход? На что надеяться? Откуда ждать спасения?
Все Бог!.. Неуверенно прошло в моем сознании.
Бог! А что такое Бог?
Вчерашнее — Вот Бог!
Вчерашнее?! — Вчерашнее — подъем, потом отчаяние, потом опять подъем, и... Настроенье.
Вчерашнее забыть нельзя, но мне сегодня нужно это «Вчерашнее»...
Так верь... И ты его получишь...
Но веры нет...
Так понимай...
Но я не знаю...
Знай. Ты вспомни Божеский закон... Закон Христа...
Закон!.. Там что не понятно... Там про святых... Там пост, молитва... Дух... Нет мне не это нужно... Я жить хочу, хочу свободы... Мне нужно знать... Мне нужно руководство в жизни. Мне нужно что-нибудь реальное...
И это более чем реально... Это жизнь: Дух — Бог в тебе. И в нем основа. Пример святых, молитва, пост,— все это средства. Ты Бога должен осознать в себе... Его понять и возродиться вновь.
Дух — Бог во мне... Ну хорошо...
Ну а судьба? А это что такое?..
Бог.
Как Бог?! За что же здесь?.. Бог милосердный... Бог всесильный... Любвеобильный... И вот я здесь... За что?
Да не «за что», а для «чего»! Ты посмотри, открой глаза... Ведь Бог уже тебе помог... Он средства дал тебе... Он уберег тебя... Ведь ты же падал... Ты вспомни деньги, клад, желание мести... Он спас тебя... Спасает и спасет. Бог — Дух... Бог и судьба... Бог все!
Я начал понимать... И в первый раз, сознательно, от всей души, Ему сказал тогда я: Слава!
Мои мысли были прерваны окриками надзирателей, которые шли по коридору и у каждых трех-четырех камер кричали:
«Спать приготовиться! Спать приготовиться!» Этажей было пять. Все они были висячие, как-бы балконы, и гулко, на разные лады, раздавались голоса надзирателей.
Несмотря на мое искреннее желание не раздражаться я не выдержал... Голос «Крысы» действовал на меня. Он как-то особенно растягивал «Спааать приготовиться». Как будто говорил: «Спите милые... Но помните, власть моя!»...
Я снял пиджак, лег на койку, накрылся с головой и продолжал думать...
Бог мне помог! Да, кажется действительно помог... Он уберег меня...
Я вспомнил план... И жутко стало... Ведь я б тогда пошел на все... Но если Бог — судьба, то почему он не помог найти мне деньги? Они мне были ведь действительно нужны. — Ведь я искал свободы, счастья. А теперь?..
А что такое счастье?.. Я оборвал себя. Где корень, формула, основа?..
Опять раздумье, примеры жизни...
Деньги?
Нет...
Власть?..
Тоже нет... Все это временно... Ну достижение цели?.. Опять не то... Ведь это все не полно... Так где же счастье? В чем оно? Когда я сам-то счастлив был?.. Когда?..
Когда я был среди людей...
Каких?..
Ну симпатичных, милых...
Еще...
Когда я был спокоен... И просто в настроеньи был... Ну и...
Когда людей любил... Ну что ж?
Вот — счастье!..
Бог — Счастье... Любовь, гармония и равновесие...
Дух — счастье... Оно — вне денег, власти, хлеба... Оно во мне... В моем духовном равновесии... И вне материи... Оно свободно... Оно для каждого... И путь к нему и средства. — Учение Христа.
Дни шли за днями. Все те же надписи на стенах... Хождение по камере... Окрики «Кипяток»... Потом «Обед» и «Ужин»... «Спать приготовиться»... И это все.
Неизвестность за будущее развернулась во всю свою ширь и давила всей тяжестью. Уже надорванный прежней жизнью организм через месяц потребовал питания. Остро чувствовался голод и холод.
Петля суживалась... Но тихо медленно и верно шел я к новой жизни. Я спотыкался, падал, поднимался и снова шел.
Сначала короткие промежутки душевного покоя и равновесия, и длинные периоды сознания безысходности своего положения, жажда жизненной борьбы, временами кошмарное состояние, затем, понемногу, все меньше и меньше были эти приступы упадка, и, все выше и выше поднимался мой дух, и яснее сознавал я всю мелочность жизни и моих желаний.
Я оглянулся назад, в свою прошлую жизнь. Сколько ошибок, сколько глупостей, сколько греха!
Нет, надо остановиться. Какова бы не была моя дальнейшая судьба, все равно я должен исправиться. Если я буду жив, я должен начать новую жизнь по путям, указанным Христом. Жизнь полную любви, прощения, кротости.
В моей голове рисовались картины. — Меня сошлют, я пойду санитаром в лазарет, я буду ухаживать за больными, отдавать им всю свою душу, всю любовь, все время, все деньги. Я никогда не повторю своих ошибок, не надо мне роскошной жизни, мне надо Христианское счастье. Это высшее, чего может достигнуть человек на земле.
Недавно я перечел записки из Мертвого дома Ф.М. Достоевского. Каким далеким он мне казался раньше и каким близким стал теперь. Каждая его мысль, фраза, слово — истина, душа, реальность.
«Одинокий душевно», говорит он «Я пересматривал всю прошлую жизнь мою, перебирал все до последних мелочей вдумывался в мое прошлое, судил себя один неумолимо и строго, и даже в иной час благословлял судьбу за то, что она послала мне это уединение, без которого не состоялся бы этот суд над собой. И какими надеждами забилось тогда мое сердце! Я думал, я решил, я клялся себе, что уже не будет в моей жизни ни тех ошибок, ни тех падений, которые были прежде. Я начертал себе программу всего будущего и положил твердо следовать ей. Во мне возродилась слепая вера, что я все это исполню, могу исполнить... Я ждал, я звал поскорее свободу, я хотел испробовать себя вновь, в новой борьбе. Порой захватывало меня судорожное нетерпенье... Но мне больно вспоминать теперь о тогдашнем настроении души моей. Конечно все это одного только меня касается... Но я оттого и записал это, что мне кажется всякий это поймет, потому что со всяким то же самое должно случиться, если он попадет в тюрьму, на срок, в цвете лет и сил». Как мне понятно это.
Любовь?.. И вот тут начинались мои мучения.
Настоящие, действительные и самые ужасные. Вопрос являлся во всей своей силе. И оставался неразрешенным. Расстреляют, значит так хочет Бог. Но если нет. — Так туда, к ней, за границу.
И шли раскаяния, зачем я не бежал без денег, почему я не бросил этого клада, ведь я мог быть счастлив и без денег.
Смогу ли я, хватит ли у меня сил перенести всю мою любовь к женщине на любовь к людям? Могу ли я добровольно отказаться от нее? Нет никогда, только условия жизни могут меня заставить отойти от нее, но страдания от этого разрыва останутся у меня навсегда.
Вся масса, громада моих ошибок по отношению к женщине выплывала наружу. Исковеркан я был... Но ведь я всегда любил хорошо, утешал я себя. Что мне нужно было от женщины? — Безграничной любви и веры в меня. Мне нужно было, чтобы она спокойно легла мне на руки и верила, что я донесу ее хоть на край света. Мне нужно было, чтобы она была вся моя, моим кумиром, моим идолом, на который я могу молиться, который я могу любить больше себя, больше всего, но она должна быть моей вещью. Какими способами я этого добивался? — Насилием и ударами.
Прав ли я? Нет. Тысячу раз нет. Теперь я это понял, И встал вопрос. — Можно ли победить женщину добром, любовью, прощением? Я искренно и от всей души просил Бога ответить мне. В моей исковерканной голове это не укладывалось. Я видел примеры такого отношения, они говорили, что нельзя.
Да. Покорить женщину любовью не только можно, но это единственный способ, дающий удовлетворение обоим. Но для этого нужно быть христианином до конца.
Что это слюнтяйство, слабость? Нет, эта высшая сила, это настоящая сила.
И как мне захотелось исправить свои ошибки, начать новую жизнь, жизнь семьи, полную любви, самопожертвования.
Могу ли я убить любовь? Задавал я себе вопрос. Ведь тогда я сразу получу свободу, ту духовную свободу, которая выше всего, которая даст мне возможность здесь, в камере, жить полной жизнью духа, свободу, при которой не страшны ни расстрел, ни самые тяжелые условия жизни.
Нет, не могу. Любовь к ней живет в душе моей и зовет меня к жизни и только Бог — Судьба может нас разделить.
Месяца через полтора после первого допроса, Ланге вызвал меня снова.
Он знал когда это нужно сделать. — Голод давал себя чувствовать. В эти моменты нужно брать арестанта.
— Здравствуйте, Юрий Дмитриевич, — приветствовал он меня, здороваясь за руку. — Так вы не скажете где вы скрывались в Петрограде?
— Я даю вам честное слово, — прибавил он тоном идущим прямо из души, — что все это останется между нами.
В эти минуты он был великолепен. Искренность его была неподдельна и наверное многие попадались на такие удочки.
— Я этого сказать не могу. — Скромно, не вызывающе, но твердо ответил я.
— Ну вот прочтите и подпишите. — И он подвинул ко мне два бланка.
На одном из них я прочел: «Коллегия Г.П.У., рассмотрев следственный матерьял и допросив называющего себя Бессоновым — признала необходимым содержать его под стражей в Особом ярусе Дома Предварительного Заключения... под кличкой «Неизвестный № 11»...
И на другом: «... Бессонов обвиняется в том, что будучи сослан в Сибирь, бежал оттуда и по прибытии в Петроград, принял участие в контрреволюционной деятельности, направленной против Советской власти, в направлении помощи международной буржуазии и, будучи вызван на допрос от показаний по существу дела отказался, мотивируя свой отказ нежеланием выдавать связанных с ними лиц».
Клубок запутан. Я занимался контрреволюцией и у меня сообщники!
Мы разошлись также мило, как и встретились.
В третий мой визит к нему картина наших «отношений» резко изменилась.
— Я кончаю ваше дело, выезжаю в Москву для доклада и даю вам честное слово, что если вы не сообщите вашего места жительства, вы будете расстреляны. Если хотите, я вам пришлю в камеру веревку, можете повеситься.
И опять его честное слово и его слова дышали искренностью. И несмотря на то, что я знал, что он лжет, что для того, чтобы меня расстрелять, нужны мои же показания против меня, его слова все-таки на меня действовали.
Он злобствовал. Карьера его как следователя, который может создать какое угодно дело путем получения от следственного любых показаний колебалась.
— Из Особого яруса я вас выпущу только на Артиллерийский полигон, — прибавил он злобно.
Я знал, что он намекает на расстрел, но я не выдержал и, сыграв в наивного, спросил — что это такое?
Глаза его изменились и стали какими-то особенно холодными. С такими глазами он вероятно расстреливал людей.
— Узнаете. В камеру. — Отрезал он.
Обещание свое он не сдержал, веревку не прислал и я продолжал сидеть.
Не топили. На дворе было холодно. Голод становился все острее и острее.
Трудно оставаться один на один с этим противником. Нечем, кроме мысли же, отвлечь от него мысль. Даже книги нет. Ходьба по камере, перестукивание и окно — вот развлечения. Последних двух способов я избегал, они меня вовлекали в жизнь, а этого я не хотел.
Но полное и постоянное одиночество начало на меня действовать. Как мне не хотелось уйти от жизни, все-таки жажда общения с людьми, жажда поделиться с кем-нибудь своими мыслями, говорить и слышать поднималась во мне все выше и выше. Тяжело полное одиночество.
Силы мои падали. Я с трудом вставал на уборную, чтобы посмотреть в окно.
Духовно же я дошел до того, что почти сплошь у меня было радостное, спокойное состояние. Только часа на два в день, обыкновенно между обедом и ужином я как-то входил в жизнь. Поднималась тоска. Вспоминалось прошлое. Хотелось будущего. Я молился и помогало. Бывали дни хуже. Бывали совсем радостные. И очень редко, но бывало почти отчаяние, и оно меня захватило перед событием, когда Бог облегчил мне мое положение.
После того как поживешь так, как я, когда один случай за другим спасает от смерти и мучений, невольно придешь к твердому убеждению в существовании высшей силы, которая ставит тебя в то, или иное положение. Один раз счастливое стечение обстоятельств, другой раз, но ведь нельзя же без конца верить только в «счастливое стечение обстоятельств». И замечательно, что эти избавления, это «стечение обстоятельств», приходят именно тогда, когда ты почти доходишь до отчаяния, то есть тогда, когда их меньше всего можно ожидать.
Когда, передавая какой-нибудь рассказ не старик и не дитя говорит: меня спас «случай, судьба, обстоятельства» — его слушают серьезно. Но когда он скажет: меня спас Бог, то часто на лице даже верующего слушателя появляется улыбка.
Я буду говорить просто: меня спас Бог. Мне было одиноко, холодно, голодно, неизвестность за будущее меня давила, я всеми своими силами старался идти к Нему, но я был человек, я страдал и когда мои страдания были на границе к отчаянию, то я повторяю: — меня спас Бог и облегчил мои страдания. Был вечер. Оставалось недолго до окрика надзирателя — «Спать приготовиться». Время, когда на допрос вызывают редко...
Вдруг в дверях я услышал звон ключа и ко мне в камеру ввели какого-то субъекта, а за ним надзиратель принес нары. Ждать к себе в камеру второго я никак не мог. И до сих пор считаю это ошибкой тюремной администрации. Сидел я под кличкой «Неизвестный», не сознавался и следовательно мне в камеру давать было никого нельзя.
Первая мысль, которая мелькнула у меня в голове, была о провокаторстве. Мне «подсадили». Я выболтаюсь — он донесет. Та же мысль, как потом выяснилось, была вначале у моего будущего сожителя по отношению ко мне.
Правда у меня она быстро исчезла. Мой новый сожитель оказался совсем мальчик. Хорошее, славное лицо, вихры волос во все стороны, поверх них старая, измятая студенческая фуражка, дореволюционного времени.
Мы поздоровались. Я уступил ему табуретку. Он присел, но потом вскочил и прошелся несколько раз по камере. Видно было, что он нервничал.
«Вы в первый раз?» Спросил я его.
— «Да, в первый, какие здесь условия?»
Я рассказал.
«Надо протестовать, надо протестовать». Буркнул он сердитым голосом.
Мы разговорились... Он рассказал мне о новостях за то время, которое я провел здесь, отрезанный от мира, a я ему про тюремные порядки, но никто из нас не говорил про наши «дела». Щупали друг друга.
Скоро раздалось «Спать приготовиться». Мы легли. Он заснул как убитый и только со следующего дня мы познакомились ближе и зажили новой, более легкой жизнью.
Мой сожитель был членом с.-д. партии и следовательно был «политическим». В их организацию входило несколько человек. Как и он сам, все это были люди идеи, молодежь от 19 до 25 лет, студенты одного из В.У.З.-ов Производил он очень приятное впечатление цельной, чистой натуры. Был начитан и не поверхностно образован. На зубок знал Маркса, Плеханова и считал себя ортодоксальным марксистом.
Несмотря на то, что он шел одним из первых, месяца два тому назад, во время «чистки», он был исключен из своего В.У.З. за «неактивность», то есть за нежелание состоять в комсомоле и в партии.
Чистки эти периодически производились во всех В.У.З. и во время их выбрасывались все те, кто не желал присягнуть советской власти, то есть открыто ее восхвалять. За него хлопотали два профессора, но «коллектив коммунистов» остался непреклонен и последнее время он работал, — физическим трудом добывая себе хлеб. Происходил он из крестьян. Отец его еще при царском правительстве выслужился и был начальником почтового отделения. Интересно отметить, что ни он, ни его товарищи по партии, с которым он работал, не знали женщин.
Когда он вошел в камеру, и я рассказал ему порядки, его первые слова были: «Надо протестовать». Я уже тогда отлично понял, что из этого ничего не выйдет, но не возражал ему, пока он сам в этом не убедился.
Сразу же по прибытии, он потребовал у надзирателя бумаги для заявления. В определенный день ему ее дали (в этом не отказывают), и он подал несколько заявлений о вызове на допрос и о переводе его на политический режим. Но никто никак на это не реагировал. Его нервировали и давали ему возможность «подумать». Так продолжалось недели две. Он собрался объявить «голодовку».
Я знаю случай протеста политических иного рода. Он произошел по вине самого Г.П.У. Оно сразу арестовало около 300-т человек «политических», не сумело их рассовать по разным тюрьмам и посадило их всех на Шпалерную. Они расколотили окна, сговорились, объявили голодовку, переломали что возможно в камерах, но получили только «моральное удовлетворение». Им всем усугубили наказания, большая часть их попала на Соловки. Конечно, сделай это не «политические», они были бы немедленно расстреляны,
Организм моего компаньона был уже подорван усиленным физическим трудом, тюремного пайка конечно не хватало, и мы начали голодать вместе.
Недели через две его вызвали на допрос. Пришел он оттуда расстроенный. Ему навалили кучу обвинений. Я его утешал, что это их обычный прием заставить допрашиваемого заговорить и тем выдать себя.
Последствия этого допроса были очень существенны — его перевели на политически паек. А вместе с его жизнью улучшилась и моя.
Всегда в советской Pocсии у меня был потайной карман.
Не раз служил он мне службу, сослужил и теперь. В нем я пронес в камеру трудовую книжку и деньги. Паспорт я конечно уничтожил в уборной, а деньги сохранил. У К-ва денег не было, но зато было разрешение покупать продукты, выписывая деньги из канцелярии, куда родные должны были вносить их на текущий счет. Конечно надзиратели могли бы заметить, что деньги не выписывались, а есть на руках, но это как-то проходило. Вообще же на деньги в советских тюрьмах смотрят сквозь пальцы. Ведь не будь их притока с воли, хотя бы в виде продуктов, 90 проц. сидящих ушло бы на тот свет.
Покупка продуктов разрешалась два раза в неделю. Помню с каким нетерпением ждали мы их в первый раз. Мы заказали хлеба, масла и сахару. Когда их, принесли, то съев свой ужин, мы с кипятком по-настоящему разговлялись, намазав хлеб маслом и посыпав его сахаром. Это был праздник. Сытый голодного не понимает и это трудно понять тому, кто не голодал по настоящему. Мы съедали в среднем по четыре фунта хлеба в день.
Кроме разрешения покупок, К-в начал получать и другой паек — 2 фунта хлеба, суп с мясом, настоящую кашу, сахар и 1/16 фунта махорки в неделю. Но это было не все.— Нам дали книги, газеты, К-в ходил на прогулку. Электричество гасили только в 11 часов вечера. Я с удовольствием вспоминаю наши вечера, когда мы вечером читали, разговаривали или... искали вшей. У К-ва их было неимоверное количество, его платье было усеяно ими. Я находил их не более 6-7 штук в день. Есть русская тюремная примета — вши приходят к человеку, когда падает его дух.
Один из таких вечеров был очень веселый...
В Россию приехали английские делегаты — Персель и К-о. Газеты были полны ими. Делегация восхваляла все: она ездила в Грузию и видела ее самостоятельность и лояльность по отношение к советской власти. Она посещала заводы и фабрики и видела поднятие промышленности и производительности труда. Побывала в нескольких детских домах и пришла в восторг.
В газетах — речи, отзывы, письма...
Был вечер. Мы разговаривали и восторгались ловкостью большевиков... Нам было понятно, что советская власть покажет то, что она хочет и как она хочет. У нее всегда есть в запасе десяток образцовых заводов, детских домов, школ и т.п. Она сумеет заставить плакать или смеяться.
К-в сидя на скамеечке вспоминал газету и, как всегда, когда он был чем-нибудь очень доволен, подскакивал и кричал на всю тюрьму: «Ай, Ай! Ах ты, леший! Но это еще только цветочки, ягодки впереди!»
И действительно. Вскоре нам принесли газету и, как обыкновенно, я начал читать ее вслух. На первой странице жирным шрифтом было помещено письмо Бен-Тилета. К сожалению я не помню всего его содержания, где он восхваляет те, или другие советские учреждения. Читая его начало, мы только улыбались. Но когда дело дошло до фразы: «Ваш милосердный тюремный режим заставляет меня умиляться вашей гуманностью», наши улыбки перешли в смех. Смех в хохот... Но какой! Два здоровых мужика минуты две — три хохотали как истеричные женщины... Остановились, начали читать, но не могли «Ой, ой», кричал К-в, «его бы сюда, он понял бы милосердный тюремный режим». И мы снова хохотали. Но правда, в нашем смехе было больше слез, чем веселья...
Я всегда, всю свою жизнь буду помнить имя Бен-Тилета, как человека, который может заставить смяться в самых тяжелых условиях.
Нигде так не сходятся люди, как в тюрьме. Здесь они показывают себя со всех сторон и если они доверяют друг другу, то здесь они высказывают свои самые сокровенные мысли. Часто у нас с К-м завязывались интересные разговоры. Естественно, что меня в первую очередь интересовали вопросы духовные. Мне хотелось проверить себя и проверить свои основы и поэтому я со всех сторон подставлял свои убеждения под его удары. До этих разговоров мне часто приходило на ум: а что если я не прав? Что если идущее в мире материалистическое учение социализма, действительно даст ему счастье? Что если оно реальнее, практичнее, и жизненнее, чем отброшенное людьми Учение Христа?
Противник у меня был серьезный. Молодой, много читавший и умевший использовать свои знания.
Но чем больше я с ним говорил, чем большее количество вопросов было затронуто, чем яснее он выражал свое учение, тем тверже и тверже я верил в жизненность Учения Христа и в утопичность и нелогичность материалистического учения социализма. «Бога нет, совести нет, ответственности перед ней в будущей жизни нет», говорил он.
«Почему же вы меня не убьете за 25 штук папирос? Вы живете раз... Только этой земной жизнью... Вы хотите курить... Вы находитесь в таких условиях, что не ответите перед законом... Почему вы меня не убьете и спокойно не закурите папиросу?» Возражал я ему. «Прошу вас ответить мне на этот вопрос так, чтобы я понял или хотя бы почувствовал, что вы правы».
И тут сыпались его доказательства. Он меня совершенно забрасывал всем тем, что он впитал в себя. Тут был и закон взаимопомощи и математический, как он нарывал, закон социализма. Но толкового, ясного, простого ответа он мне дать не мог.
С удовольствием читая и говоря о Достоевском, он совершенно не выносил, когда я упоминал о его «Бесах». Это его произведение он называл и безнравственным и не художественным и вообще возмущался тем, что Достоевский мог его написать. Когда я говорил, что Достоевский пророк, то он приходил просто в ярость.
Я его просил объяснить мне разницу между большевиками и меньшевиками. Все его ответы вертелись около революционности одних и эволюционности других.
— Но ведь вы тоже признаете насилие? — Спрашивал я его.
— Да, для захвата власти и орудий производства.
— А потом?
— Мы от него откажемся.
— Почему?
— За ненадобностью. С захватом власти и орудий производства уничтожатся классы, при современной технике рабочий день дойдет до двух часов и каждый, работая по способностям получить по потребностям.
— А вы не допускаете, что какая-нибудь группа лиц, какой-нибудь профессиональный союз, совсем не пожелает работать, а предпочтет захватив власть, заставить всех работать на себя?
— Вы рассуждаете по-детски, — горячился он.
Да, соглашался я. И я бы хотел всегда рассуждать по детски. На мой взгляд это самое логичное. — Вы допустите, что какой-нибудь профсоюз химической промышленности решит, что довольно работать и пользуясь своим продуктом как оружием, захватит власть, образует новый класс и будет диктовать миру свои условия».
Мне часто приходило в голову: передо мной человек, который в нравственном отношении стоит много выше меня, человек, который отдает свою свободу, которую он так ценит, ради любви к ближнему, ради своей идеи. Я верю в вечную жизнь нашего духа. И являлся вопрос? Неужели он, в будущей жизни, не спасется от ответственности перед своей совестью — Богом?
Долго я не мог ответить себе на это и только потом понял, что не велика будет его ответственность потому, что он соблюдает главный закон Христа — закон любви к ближнему, но горе тем, кто повел его, чистого мальчика, этими путями. Горе тем, кто создал свой закон, вместо вечного, Божеского. И весь ореол гения Ленина начал мне казаться просто жалким.
Надо мной могут смеяться, но с тех пор я молюсь за душу Ленина.
Всего месяца полтора я просидел вместе с К-м. Его отправили в Москву, и я снова остался один.
Ланге брал меня измором. «Но в этом месть», как говорит Достоевский, «можно научиться терпению». Он не знал, что я был не один и некоторое время питался лучше. Мои условия жизни немного исправились. Я сделал себе маленький запас сухарей, у меня был кусок мыла, и я мог стирать свое белье. Рубашка на мне тлела.
Чем дальше я сидел, тем ближе, по моим соображениям, я подходил к смерти. И тем меньше я ее боялся.
Вначале я старался не думать о ней, но отогнать эту мысль трудно, и я пустил ее совсем близко.
Расстреляют... Страшно? Нет, на это воля Бога. Неприятен самый процесс. Вызов... Встреча с палачами... и пуля в затылок где-нибудь в подвале.
Хочется ли жить? Нет. — Я жив и буду жить. Не нужно только нарушать своего духовного равновесия, а для этого не надо идти в разрез с волей Бога.
А мои планы? Выпустят. — Бежать за границу.
Любовь и новая жизнь. Но смогу ли я это сделать? Хватит ли сил? Силы есть, но правильно ли я сделаю, если буду ломать свою жизнь и избегать тех условий, в которые меня ставит Бог.
Любовь? Смогу ли я победить ее? Нет. Я могу бороться со всем, но только не с этим чувством. Оно сильнее всего и будет мною двигать. Но об этом думать нечего, на это нельзя надеяться.
Каковы были мои прежние верования, на которых я был воспитан?
В Училище зубрение Катехизиса. В полку хождение по наряду в церковь и только на войне пробудилось кое-что. Но что это было? В те минуты, когда я ближе подходил к смерти, мысли невольно шли к Богу. Считая малодушием молиться и креститься во время боя, я делал это каждый день вечером. Вот и все мое отношение к высшему миру, то есть к Богу.
Сейчас надо совершенствовать себя духовно. Помню я те обещания, которые я тогда записал на папиросной бумаге, чтобы в случае выпуска ими руководиться. Они просты, как просто все Учение Христа, но я верю, что они единственные пути, ведущие к счастью. Вот то, что было мной записано:
Нужно слить свою волю с волей Бога, то есть всегда и во всех случаях жизни стремиться к добру, любви, прощению, милосердию, кротости, миролюбию, словом к Богу. Пути к этому всегда покажет мне моя совесть, и она же в каждом случае ясно скажет, что такое Бог иначе — добро, любовь, правда, истина и т.д. Дальше я обещал:
Любить всех людей и прощать им все, всегда и во что бы то ни стало.
Никогда ни с кем не ссориться.
Никогда никого не осуждать.
Делать людям то, что хочу для себя.
Действовать не насилием, а добром.
Считать себя ниже других.
Отдавать все, что имею без сожаления.
Не развратничать.
Не клясться и не врать.
Я обещал не ломать свою жизнь и не избегать тех условий, в которые меня будет ставить Бог. Я понимал тогда, что для соблюдения всех этих обещаний, нужны и такие материальные условия, в которых легче всего провести это в жизнь. Поэтому, я обещал сократить свои материальные потребности до минимума. Раза два в неделю есть такую же пищу, как в тюрьме, спать на жесткой постели, не пить вина, молиться, то есть раза два в день, отходя от материальной жизни, всем своим существом стараться приблизиться к Богу.
(Что из этих обещаний я выполнил?!)
Я просил Бога помочь мне в этом, я просил Его сохранить мне ту духовную свободу, которую я получил здесь и которая дает гораздо больше счастья, чем та, к которой тянутся люди.
Я просил дать мне свободу, но в глубине души, я сознавал, что я не искренен и потому я не всегда был свободен, — Любовь к любимому человеку связывала меня с миром. От всего, кроме нее, я мог отказаться, но она меня тянула в жизнь.
Я не могу воздержаться, чтобы не рассказать случай, который произошел со мной в ночь с 3-го на 4-е декабря, и который я предоставляю комментировать кому и как угодно.
Я сидел тогда с К-м. Мы легли спать. Прошло около часу. К-в спал, я слышал что он спит. Вдруг на меня напал нечеловеческий, я подчеркиваю, нечеловеческий ужас. Первым моим желанием было разбудить К-ва, но ужас был так велик, что я как-то понял бесполезность этого. Я начал молиться, то есть всем усилием воли старался идти к Богу. Первый приступ ужаса начал проходить, но за ним наступил второй и затем третий, менее сильные. Я все время молился.
И затем, также внезапно, я почувствовал необыкновенную, немирскую радость. Это было неземное блаженство. На стене появился образ Богоматери. Голос внутри меня говорил:
Теперь ты можешь просить ее, что хочешь. Желаний у меня не было...
16-го марта, после обеда, меня вызвали в канцелярию.
Барышня, введя меня в помещение, передала меня служащему, сидевшему за письменным столом.
«Прочтите и распишитесь», сказал он мне, передавая какую-то бумажку.
Бумажка была коротенькая. — Петроградская коллегия Г.П.У. на заседании такого-то числа «слушала» дело Бессонова, признала его виновным по ст. ст. 220-ой, 61-ой и 95-ой Уголовного кодекса С.С.С.Р. и «постановила» приговорить Бессонова к высшей мере наказания — расстрелу, с заменой 3-мя годами заключения в Соловецком лагере особого назначения.
Ст. 220 — хранение оружия, которого у меня не было.
Ст. 61 — участие в контрреволюционной организации, в которой я не состоял, и ст. 95 — побег.
Сразу является несколько вопросов. Почему ст. ст. 61 и 220 и почему расстрел заменен, говоря правильно, каторжными работами.
Но в Советской России на вопрос почему — не отвечают. И в данном случае я тоже ответить не могу, я только констатирую факт. Говорят: «Был бы человек, а статья найдется».
Прочитав эту бумажку я, как всегда, от подписи отказался и попросил провести меня к Ланге. Мне нужно было хоть постараться получить что-нибудь из одежды.
Меня ввели к нему в кабинет. По-видимому он двигался по службе, так как кабинет был теперь более комфортабелен, чем тогда, когда я бывал у него.
Весь большой письменный стол был завален бумагами и книгами. На одной из них я прочел: «История Императорского Александровского Лицея». Как я потом узнал, он вел дело лицеистов, из коих 50 человек было расстреляно и много сослано на Соловки и в другие места.
Между делом, я спросил его почему он «пришил» мне 220-ую ст., о которой ни звука не было сказано на допросе.
«А я даже и не знал, что у вас 220-я статья», ответил он мне.
Вот как реагируют в советской Pocсии на вопрос «почему». Я передаю голый факт.
Наш разговор продолжался. На первом допросе он мне сказал, что если бы я, бежав из Сибири, явился бы сразу в Г.П.У., то мое дело бы разобрали, и я бы не нес наказания за побег.
Основываясь на этих словах, я теперь полушуткой сказал ему, что если я теперь убегу, то приду прямо к нему на квартиру.
За все время допросов, мне кажется это единственный раз, когда он обозлился искренно. Глаза его остановились на мне, руки у него задрожали, но он сейчас же сдержался и только более чем обыкновенно злобным тоном ответил мне:
«Я вам этого делать не советую. До свидания».
Но свидание наше не состоялось. Мне объявили, чтобы к 8-ми часам вечера я был готов с вещами. Вещей у меня не было. Зато времени было много, и я мог перед новой жизнью подвести итог.
Как и все время во мне шла борьба духа и материи.
Знаменитый Соловецкий лагерь особого назначения. Самая тяжелая большевицкая каторга... Соловки, с которых нет возврата... Зимой, без одежды, без помощи извне... Вот мой удел... Страшно. Не выдержу.
Нет... Ничего... Выдержишь... — Сейчас ты более чем когда-либо силен духом. Верь, что Бог лучше тебя знает, когда нужно послать облегчение. Он тебя не оставит, и эту перемену в жизни ты должен принять с радостью. Сейчас ты с Богом — Совестью внутри себя идешь в мир. Оглянись назад, посмотри на что были направлены все твои стремления раньше и куда ты идешь сейчас. Взвесь, что бы ты предпочел, эти 6 месяцев, или все блага мира?
Так вот он выход. Тяжело...
Соловецкие острова
Все тот же двор... Конвой... Вокзал... Но все не то... Я сам не тот...
Что ж изменилось?
Все. И отношение к людям... И к себе, и к фактам и к судьбе... Все новое...
Я как-то мягче, чище стал. И люди будто изменились. На путь Христа я твердо встал и не сойду... Ему я покорюсь...
Не выдержишь! Ведь ты же сдал... Ведь нет уж сил...
Ведь ты на каторгу идешь. Нужна борьба... Не выдержишь!.. Мне разум говорил.
Но я спокоен был. Я силу чувствовал и знал: — Пока я с Ним и Он со мной, — я победитель.
Дверь вагона раскрылась и в коридоре послышался топот ног нескольких человек...
Что-то вносили... В дверях замялись... Шла руготня...
«Да ну... Нечего там канителиться!.. Вали ее на пол!..»
Что-то тяжелое, мягкое, шлепнулось об пол и потом стукнулось.
«Берись за веревки!.. Тащи!..» Опять послышался голос.
И опять топот ног...
Я подвинулся к решетке и увидел: по узкому коридору, выставив вперед руку, боком, маленькими шажками шел конвоир. На правой руке у него была намотана веревка, и он тащил за собой беспамятную, в разорванном на груди платье, связанную по рукам и ногам женщину.
В моем вагоне их было восемь.
При вывозе из тюрьмы, эта не давалась взять... Тогда ее избили, связали и, несмотря на сильный мороз, так, как она была, в одном платье, положили на сани и привезли. По дороге она потеряла сознание.
Другая, во время пути, рассказала нам свою историю:
Она крестьянка. Вдова. У нее был грудной ребенок. За недостатком хлеба, вместе с ребенком она ушла из деревни и нанялась уборщицей в школу. Заведующий школой был коммунист. Вскоре же после ее поступления, он начал к ней приставать. На связь она не пошла, и он ей отомстил. — Ее обвинили в контрабанде, арестовали, долго держали в тюрьме и около года тому назад сослали в Соловки. Не желая расставаться с ребенком, она взяла его с собой. Детей там держать не разрешается, и с обратным этапом, ее отправили в Псков, уверив, что дело там пересмотрят, и ее может быть оправдают. В Пскове ее вызвали как бы на допрос. Ничего не подозревая, она, передав ребенка своей товарке по камере, пошла к следователю. Он задал ей какие-то вопросы и быстро отпустил в камеру. Ребенка своего она больше не видела. И вот теперь, ее уже второй раз везут в Соловки.
Она просила ей помочь. Я передаю ее просьбу.
Везли нас скоро. Наши вагоны были прицеплены к пассажирскому поезду. Через три дня утром мы прибыли в гор. Кемь.
Здесь нас должны были передать на ветку и отвезти за 12 верст на Попов Остров, соединенный с материком дамбой и железнодорожным мостом. Это был один из островов Соловецкого лагеря особого назначения. Наша каторга.
Часа в два дня, дверь в вагон шумно растворилась и в него, в полушубках, валенках, с револьверами на боку, ввалились два каких-то типа. От обоих пахло спиртом. За панибрата поздоровавшись с начальником конвоя, один из них сейчас же обратился к нему с вопросом:
— Ну как?.. Баб привез?.. Показывай! — И они вместе подошли к отдалению женщин.
Среди них была видная блондинка: ея мужа расстреляли, а ее сослали на 10 лет. Дорогой она держала себя скромно, плакала и видимо была очень удручена.
— Ну-ка ты! Повернись! — Обратился к ней один из типов. Блондинка продолжала сидеть спиной к решетке.
— Тебе говорят... — Повторил он.
— Всю дорогу морду воротит. — Сказал начальник конвоя.
— Ну ничего, пооботрется. А недурна! — Мотнув головой проговорил он и пошел по вагону.
— Ты за что? Ты за что? — Спрашивал он идя по коридору. — Вы за что? — спросил он одного из ехавших со мной офицеров, остановившись у нашего отделения.
— По 61-ой статье... За контрреволюцию, — ответил тот. — А, значит по одному делу. Приятно... На сколько?
— На три года.
— Мало!.. Я тоже был на три, два отсидел, еще три прибавили. Итого четыре. Ну до свидания. — Прибавил он и, хлопнув дверью, в сопровождении другого типа, вышел из вагона.
«Это ваш будущий командир полка и заведующий карцерами» сказал нам, указывая по их направлению один из конвоиров. «Поехали ловить шпиона... Сегодня бежал из лагеря. Тоже бывший офицер»... Прибавил он.
Я ничего не понимал. Бывший офицер! Он же командир полка! Он же арестованный. Ловит беглецов. С Соловков можно бежать. Почему он сам не бежит? Трудно было на мой взгляд совместить это, и понял я это только на Соловках.
На Поповом острове, было только три «административных лица» из центра. Начальник лагеря Кирилловский и его два помощника: один по административной, другой по хозяйственной части. Все остальные места занимались арестованными же.
Тонко и умно построили большевики Соловецкую каторгу... Да собственно и всю Pocсию.
Лишив людей самого необходимого, то есть пищи и крова, они же дали им и выход. Хочешь жить, то есть вместо полагающихся тебе 8-ми вершков нару иметь отдельную нару и получать за счет других лучшую пищу, становись начальником. Дави и без того несчастных людей, делайся мерзавцем, доноси на своего же брата, выгоняй его голого на работу... Не будешь давить, будут давить тебя. Ты не получишь 3-х лишних вершков койки, лишнего куска рыбы и сдохнешь с голоду.
И люди идут на компромисс. Да и удержаться трудно, ведь вопрос идет о жизни и смерти...
То же делается и во всей России, но на Соловках это наиболее резко выявлено.
Одним из таких поддавшихся людей и был наш будущий командир полка, знаменитый Ванька Т-в, теперь покойник. Его расстреляли. Он бывший офицер. За участие в белых войсках попал на Соловки. Есть было нечего, он поддался и дошел до должности командира полка. Но я никак не могу сказать, что это был совершенно отрицательный тип. Он хотел жить, делал свою «карьеру», но никогда не давил своего брата — «контрреволюционера», т.е. арестантов отбывающих наказание по контрреволюционным статьям. Его расстрел еще раз подтверждает, что для того, чтобы служить Советской власти нужно изгадиться до конца. Он не дошел до этого конца и, как непригодный для Советской власти элемент, был уничтожен.
На Севере смеркается рано...
Часа в 4 дня нас выгрузили из вагона. Как всегда, долго возились выстраивая и пересчитывая. Окружили конвоем и повели...
Идти пришлось недалеко, всего версты полторы. Издалека я увидел высокий забор... Вышки часовых... И громадные ворота.
Над ними надпись — «У.С.Л.О.Н.» — «Управление Соловецких лагерей особого назначения». «Кемский распределительный пункт».
Подошли... Все, даже уголовники, всегда наружно бодрящиеся и веселые, как-то приутихли. Жизнь кончается.
Впереди знаменитая Соловецкая каторга... Раскроются ворота. Впустят... И навсегда...
Неужели навсегда? Подумал я.
Нет. Ведь только на три года.
Да не на три, а на всю жизнь. Выхода нет...
Начальник конвоя постучал в дверь, часовой открыл окошечко, посмотрел и сильно дернул за веревку колокола. Гулко, на морозном воздухе раздался звон.
Вышел караульный начальник. Ворота раскрылись... Мы вошли... Они закрылись...
И я на каторге.
«Попов остров» — небольшой островок, кажется, километра три в длину и два в ширину, принадлежит к группе Соловецких островов. С материком он связан дамбой и железнодорожным мостом.
Прежде он служил передаточным пунктом для богомольцев и монахов, едущих на главные Соловецкие острова, находящиеся от него в 60-ти километрах. Теперь это один из самых тяжелых пунктов Соловецкой каторги.
На юго-западном его берегу расположен лагерь Соловецкой каторги. С трех сторон этот кусок сплошного камня, в пол километра в длину и в одну треть ширины омывается морем. Здесь нет ни одного дерева, кое-где он покрыт землей, все остальное гранит. Со стороны моря он окружен переплетенной колючей проволокой. От суши отделен высоким забором. За проволокой и забором — вышки для часовых.
В длину, от ворот, к юго-западному его концу, идет «линейка», то есть на камне настланы доски. Здесь в летнее время, а иногда и зимой — за наказание, происходит поверка.
Справа и слева от нее расположены большие бараки. У ворот — караульное помещение, канцелярия, барак чекистов и барак женщин. В ширину идут мастерские, электрическая станция, кухня, баня, лазарет, политический барак, цейхгауз и карцера.
Кто строил этот уголок, я не знаю. Говорят, что начат он при постройке Мурманской железной дороги, продолжен при пребывании на Севере англичан и кончен большевиками. Причем каждый внес свое: инженеры — плохие бараки, англичане — электрическую станцию, большевики — карцера. Что последнее произведение принадлежит им — это мне известно достоверно.
Нас вывели на линейку...
Остановили и начался прием... С палками в руках, в самой разнообразной одежде, с малиновым цветом на шапке или на петлицах, со всех сторон из всех бараков бежали к нам чекисты... Это была Соловецкая аристократия — войска внутренней охраны — бывшие сотрудники Г.П.У. Наше будущее начальство.
Начался «парад»...
Я был на войне. Слышал команды там, где он имеют действительное значение, где командой нужно вести человека на смерть и поэтому часто в нее вливается и злоба, и ярость, и самая нецензурная ругань, но я никогда не мог представить, чтобы команду нужно было так изгадить и исковеркать, как это сделали чекисты.
Нас было всего около ста человек, и над этими ста голодными, истощенными и замороженным людьми, измывались 25 человек. Это был какой-то сплошной никому ненужный рев. Они изощрялись один перед другим, но чего они хотели от нас, ни они не мы не понимали. Мне кажется это были просто люди уже перешедшие в стадию зверя, которому нужно порычать...
Вдруг сразу несколько человек, приложив руки к шапкам, пародируя старое офицерство, вытянулись и заорали исступленным голосом:
— Смирно! Товарищи командиры!.. — Шел помощник командира полка.
Бывший чекист, бывший проворовавшийся начальник конвойного дивизиона Соловецкого же лагеря. Теперь тоже арестант.
— Ты что? Ты где? Как ты стоишь? — Переплетая каждую фразу руганью заревел он на одного из арестантов.
— Помни, что ты в лагере особого назначения, — кричал он, ударяя на словах «особого назначения».
— В карцер его! — и опять ругань.
— И вот этого, еще и этого, пусть помнят, сукины дети, что они на Со-лов-ках! — растянул он последнее слово.
Моментально куча его сподвижников кинулась исполнять его приказание.
Нас отвели в барак... У меня с собой не было ни одной вещи, но один из арестантов попросил меня взять его узел, с ним я пошел на обыск.
— Деньги есть?
— Нет.
— Врешь! Если найду карцера попробуешь. По глазам вижу, что есть... — Во мне шла борьба... Я молчал...
Кончился обыск. Началось распределение по ротам, я попал в 7-ую.
Для того, чтобы увеличить ответственность за проступки, в Соловках введен воинский устав. — Разделение на роты, взводы и т.д. Все это устроено безалаберно, структура непонятна, но в общем помогает цели, преследуемой большевиками, — помогает давить человека. Конечно этого можно было достигнуть и иначе, но ведь они очень любят вводить все в рамку законности.
Привели меня в роту перед началом вечерней поверки.
Большой барак, шагов 100 в длину и 20 в ширину. Несмотря на мороз, дверь открыта, и несмотря на открытую дверь, ужасающий воздух... Внизу мороз, наверху нечем дышать. Испарения немытого тела, запах трески, одежды, табаку, сырости — все смешалось в густой туман, сквозь который еле мерцали две 10-ти свечевые электрические лампочки.
Все арестанты были дома... Нары в 4 ряда, идущие в длину барака, были сплошь завалены лежащими и сидящими на них людьми... Изможденные, усталые лица... Под лампочками грудой стоят голые тела с бельем и одеждой в руках — бьют вшей.
На одном конце барака — загородка. Там «аристократия» — «командный состав». На другом у окна, — столик, лучшее место и тоже «аристократия», но денежная...
Барак во многих местах в щелях заткнут тряпками.
Вот где придется жить...
Подошли арестанты... Разговор сразу перешел почти на единственную интересовавшую тогда всех тему. — Что слышно в Петрограде об изменении Уголовного кодекса? Я ответил, что я из одиночки и ничего не знаю. Это была одна из тех очередных надежд, которыми должен жить заключенный. Раньше бывали амнистии, разные досрочные освобождения и т.п. В тот момент Соловки жили надеждой на изменение Уголовного кодекса и скидку по новому кодексу двух третей со срока наказания.
Вера в это была колоссальна. Только об этом и говорили, и эту надежду поддерживало начальство. Ему это было выгодно. Есть предел человеческому терпению. И у арестанта оно может лопнуть. Чтобы этого не произошло, начальство решило — пусть верят, нам легче их держать.
Прозвонил колокол...
И сравнительная, усталая тишина барака нарушилась тем же диким ревом, который я слышал при нашем приеме.
На середину барака вышел командир роты.
«На поверку становись!..» Заорал он исступленным голосом.
Нехотя слезали с нар усталые люди... Крик и наказание действуют на человека до известного предела... Видно здесь люди привыкли ко всему.
«Ну что ж, вас там просить что ли? Выгоню на мороз, продержу там, будете становиться».
Люди становились, но неумело и неохотно. Много было, не знавших строя.
«А тебя что, Калинка, отдельно просить?» Обратился он к старичку, маявшемуся на месте и не знавшему что ему делать. «Ты гроб себе сделал? Нет? Так делай!.. Я тебя туда вгоню», продолжал он издеваться над старичком. Но тот видимо дошел до предела и не выдержал. — «Стыдно вам, товарищ командир, глумиться над старостью». Взволнованным, но внятным голосом произнес он.
«Ты! Отвечать еще! Дежурный! В карцер его!.. С поддувалами... Нет погоди, я его после поверки сам отведу».
В бараке наступила тишина. Мерзость сцены шокировала людей уже видавших виды.
Около часу мы стояли и ждали...
Наконец пришла «поверка». Дверь резко открылась и в барак полным ходом влетело звеня... шпорами, сразу несколько человек чекистов... Причем тут шпоры, подумал я?
К дежурному по пункту подскочил дежурный по роте с рапортом... Все это так не шло ни к их полуштатским костюмам, ни ко всей обстановке с полуголыми людьми, и было так глупо, что казалось каким-то фарсом, если бы это не было трагично... Ведь от всей этой кучки людей, совершенно произвольно, вне всякого закона, зависела жизнь каждого из нас...
Дежурный по пункту просчитал ряды и «поверка», опять гремя шпорами и шашками, вышла из барака...
«Калинка, сюда... Да не одевайся... Все равно голым раздену и поддувала открою!..» Опять заревел командир роты.
Я видел как старичок подошел к нему, как он его взял за шею, и толкнул с крыльца так, что тот упал на первых же ступенях.
Командир роты был известный на все Соловки своими зверствами Основа. На Поповом острове были устроены особые карцера, построенные из досок и никогда не отапливаемые. Чтобы арестованному в них было еще холоднее, там открывали окно, а чтобы довести наказание до предела, его раздевали догола. Повел же старичка Основа сам, чтобы приведя в карцер, его еще избить.
Свободного места, то есть тех 8-ми вершков, которые мне полагались, на нарах не было, и я расположился на ночь на узком, единственном в бараке столе.
Барак спал...
Переплетаясь телами, задыхаясь от духоты и вони, люди лежали на своих 8-ми вершках.
То и дело в бараке раздавались стоны и крик... Бред во сне и наяву...
Измученный трудом, морозом и недоеданием человек получал свой законный отдых.
Вот он «милосердный режим», подумал я.
Не надо злобствовать... Сейчас же ловил я себя на мысли.
Но как же? Ведь я не могу не видеть этой обстановки...
Нужно встать выше этого... Терпеть и искать счастья в любви к людям...
Картины дня переплетались в моей голове с моими намерениями... Трудно было их совместить. Но в эту ночь я твердо решил не сходить с выстраданного мною пути.
Бог меня на него поставил. Он и выведет.
Но я не выдержу...
Тогда нужно идти на компромисс — встать на место Основы и ему подобных... Сделаться мерзавцем и давить людей...
Нет, этого я сделать не могу... Сразу и навсегда решил я.
Тогда сказать и продолжать говорить правду... То есть иначе говоря кончить самоубийством...
Но имею ли я право идти на верную смерть, да к хватит ли у меня сил, чтобы умереть такой медленной и мучительной смертью...
Я подумал. И понял... Исповедывать правду имеет право каждый, и это не самоубийство, а высший подвиг. Жизни мне не жаль, но сил на это у меня не хватит.
Где же выход? Как себя держать, вести, как жить?
Так, как этого хочет Бог... По совести... Подчиняться, страдать и терпеть...
Но ведь это же полумеры... Возможны ли они здесь?.. Не выдержу прорвет меня...
День на Поповом острое начинался рано... Летом в 5, зимой в 6 часов утра звонил колокол... Нехотя, через силу вставали люди... Но отдельные фигуры, большей частью постарше, вскакивали и бежали за кипятком. Пресную воду на Попов остров привозили по железной дороге из Кеми. Кипяток получался один раз в день утром, да и то его обыкновенно не хватало. Заменить его кроме снега было нечем. Днем после мороза, хотелось согреться и чтобы получить кипяток, приходилось на кухне покупать его за продукты или просто за деньги. Умывалки не было. Зимой умывались просто снегом.
На рассвете шла поверка. Выстраивались на нее за полчаса, а то и за час. Командиры, помощники, дежурные, дневальные, взводные, отделенные...
Все это ревело, кричало и ругалось... после поверки читался наряд на работы.
Весь барак был в расходе: пилка дров, укладка дров... Сколка льда, заготовка льда... Наряд на «лесопилку», «на водокачку», на погрузку и разгрузку и т.п.
Снова колокол... И раздетых, голодных, неотдохнувших каторжан строем ведут к комендатуре на разбивку.
Нарядчик вызывает партии, конвой окружает и выводит. Начинается работа.
Открытое море... Мороз градусов 12-ть... Ветер подымает и кружит снег...
На льду кучка арестантов, кругом красноармейский конвой.
Идет заготовка льда для Н-ка лагеря. — Нужно пилой выпилить льдину, ломом отколоть ее и баграми вытащить из воды.
Ноги мокрые, скользят... Руки коченеют, сил не хватает... Льдина срывается и уходит в море...
«Укладка дров». Приходит десятник. «Сложите дрова здесь»... Сложили. Является заведующий хозяйством. «Почему дрова здесь? Переложите их туда». Переложили. Потом заведующий дровами. «Уложите на старое место». и т.д.
Работа по очистке лагеря. — Чекистов нет — можно отдохнуть... Но стоишь — холодно, работаешь — силы уходят, есть хочется, a хлеба нет.
«На водокачке». — «Вот», предлагает заведующий, «на урок... налить пять бочек и конец». Навалились. Налили, позвали заведующего: «Нет, еще только 10 часов, отпустить не могу». Дело имеешь с людьми, у которых нет слова ни в каком масштабе.
Работы делились на внутренние и «за проволокой». На внутренних работах начальство свои же арестованные — чекисты. Хотят выслужиться, — гонят, доносят, и нет никого хуже их. На внешних — красноармейцы конвойного дивизиона.
Бывали работы и ночные. Из Москвы должна была приехать какая-то ревизия, и наше начальство решило провести по Попову острову дорожки, чтобы красивее было. И вот над этими дорожками в течение месяца день и ночь работало около тысячи человек.
12 часов. Колокольня обед. Раздатчики ушли уже давно... От кухни по направлению к баракам идут «чекисты» с маленькими бочками, наполненными рыбой. За ними, отстаивая свои права, с руганью, а иногда и дракой получает свой обед «шпана». Затем, начинают суп и нам.
Первое время моего пребывания на Соловецких островах, мне даже есть было нечем — не было ложки. На Соловках не выдают ничего — устраивайся как хочешь. Есть лавочка, а деньги хоть воруй.
Мы едим втроем из одного бачка. На обед суп, он должен быть с рыбой, но у нас ее нет — одни сушеные, разваренные овощи. Садимся... Около наших нар стоит молодой крестьянин — «политический бандит» — голубоглазый, здоровый, настоящий русский парень.
«Ты что, Ф-в?»
«Да так. Ничего»...
«Хлеба нет?» Сразу понял я.
«Да вчера еще с кипятком всю «пайку» съел... Не хватает»...
«Ну чего же, садись с нами».
Рядом обедает группа цинготных. У некоторых она задела только десны, другие уже еле двигаются и ходят скрючившись.
После обеда опять работа. В 5 часов ужин. Каша без масла, вроде замазки. Хочется пить. Кипятку нет. Раз в неделю выдают маленький стакан мелкого сахару. И это все.
У большинства арестованных есть родные, которые, недоедая сами, посылают продукты и деньги своим близким. Остальные питаются за их счет, получая остатки хлеба, обеда и ужина, а зачастую поддерживаются и посылками. Умереть с голода не дадут.
Не знаю что выдается арестованному на бумаге, я говорю про то, что он получает и уверен, что если бы в Соловки приехала какая-нибудь иностранная делегация, то ей великолепно бы втерли очки. В советской России при осмотрах нужно уметь смотреть, а лучше всего попробовать самому. Но по настоящему, всерьез... Например сесть на Соловки на общих основаниях. Много интересного можно там увидеть, услышать и многому поучиться.
День на Поповом острове кончился поверкой. После нее приносилась «параша» и выход из барака запрещался.
Всего на Соловецких островах сидело около 6000 человек. На Поповом острове было 1500 человек.
Всех сидящих можно разделить на несколько категорий:
Совершенно привилегированное исключительное положение занимали там «чекисты», бывшие сотрудники Г.П.У. Сидели они за «должностные преступления» — воровство, взятки и т.п. Никто из них не работал. Все они занимали различные командные и административные должности. Из них были сформированы войска внутренней охраны, на обязанности которых было конвоирование работающих арестантов.
Тоже в исключительных условиях находились на Соловках «политические», то есть социалисты и анархисты.
Везде, во всем мире есть какое-то общее понятие о политическом преступнике как о лице, делом или даже словом переступившем установленный человеческий закон с целью ниспровержения, или только изменения существующего государственного строя страны, нескольких государств или даже всего мира, во имя блага отдельной группы людей, государства или всего человечества.
С оригинальной, как всегда, точки зрения советского правительства, «политическими» преступниками, если не принимать в расчет небольшой группы анархистов, считаются только социалисты. Их не расстреливают. Я не говорю об исключениях. Они одеты и сыты. Само советское правительство установило им особый режим и выдает особый, вполне достаточный паек. Главные причины такого отношения — поддержка их социалистами запада. Заигрывание советской власти с западными рабочими. Желание власти «заработать» на «политических» звание гуманнейшего правительства.
Затем, — сравнительно незначительное количество «политических» в тюрьмах, и их организованность, как следствие неприменения к ним смертной казни.
На Поповом острове они находились в отдельном бараке, конвоировались войсками внутренней охраны, связь с ними не разрешалась, они не работали, получали лучший паек, имели свой коллектив и старосту. Всего на Поповом острове их было около 150-ти мужчин и женщин.
В самом худшем положении на Соловках находятся контрреволюционеры. Они вне закона. Об них никто не заботится и никто им не помогает. Все их проступки караются большей частью расстрелом. Бежит уголовник — прибавят год, два, контрреволюционер — верный расстрел. Неисполнение приказами расстрел. Рот у них закрыт. — Болтнет что-нибудь — прибавят срок и т.п. Вот почему многие и подаются на компромиссы. И винить их трудно.
К этой категории принадлежат обвиняемые в различных контрреволюционных действиях, заговорах, по церковным делам; разные повстанцы, «шпионы», «политические» бандиты, их пособники и укрыватели. Сюда входит духовенство, бывшее белое офицерство, казаки, главным образом кубанские и терские, кавказские народности — черкесы, осетины и грузины и т.п. Много среди контрреволюционеров и возвращенцев из заграницы разных сроков.
Говорить в отдельности о ком-нибудь из контрреволюционеров... по некоторым причинам я не могу, но на мой взгляд людей действительно совершивших преступление, подходящее под одно из тех обвинений, которые им предъявляют, то есть короче говоря преступников, на Соловках нет. Всякого, сколько-нибудь активно участвовавшего в каком-нибудь контрреволюционном заговоре или действии, организатора восстания, шпиона, политического бандита, — Советская власть расстреливает. Другого наказания нет. Поэтому почти все, что попадает на Соловки, все это второстепенные роли. И большей частью по выдуманным, сфабрикованным делам.
Последнюю категорию заключенных на Соловках составляют «блат — шпана», то есть уголовные преступники. Вообще говоря уголовники представляют собой в Советской Pocсии хорошо сплоченную, по-своему дисциплинированную организацию. Живут они по своим законам. В то время, когда к.-ры никак не хотят понять, что тюрьма, это их участь чуть ли не на всю жизнь, не хотят объединиться, в конце концов, ценою нескольких жизней, добиться прав в тюрьме, уголовники считают тюрьму своим домом и устраиваются в ней как можно удобнее для себя.
На Поповом острове они не работают... Право это они себе отвоевали. Вначале их грели, принуждали, потом оставили в покое. Все равно ничего не сделаешь.
Помещаются они в отдельных бараках. Хороший процент их сидят совершенно голыми, то есть совершенно, в чем мать родила... И когда им нужно идти в уборную, то они занимают штаны у приятеля.
Большая часть из этих голышей, — проигравшиеся. Клуб там открыт круглые сутки. Играют все. Деньги имеют колоссальное значение.
«Деньги есть чеканенная свобода, а потому для человека, лишенного совершенно свободы, они дороже вдесятеро».
«Деньги же, — я уже говорил об этом, — имели в остроге страшное значение, могущество. Положительно можно сказать, что арестант, имевший хоть какие-нибудь деньги в каторге, в десять раз меньше страдал, чем совсем не имевший их, хотя последний обеспечен тоже всем казенным, и к чему бы кажется иметь ему деньги»...
Продавали все...
«... Продавались иногда такие вещи, что и в голову не могло бы придти кому-нибудь за стенами острога не только покупать, или продавать их, но даже считать вещами». Говорит Ф. М. Достоевский в своих «Записках из Мертвого дома».
Каторга мало изменилась... Разница в пустяках... В прежнем остроге арестант мог быть спокоен, что он останется жив, теперь его жизнь в постоянной опасности, ему грозит и расстрел и голодная смерть. И теперь деньги имеют еще большее значение. Раньше они шли на покупку водки и табаку, а теперь просто на хлеб, чтобы не умереть с голоду.
Живется уголовникам легче. Сроки у них меньше и, кроме того, на них распространяются различные амнистии и сокращения. Bcе они совершенно не касаются к.-ров. Тюрьмы, лагери переполнены, число преступников растет. Нужно место, поэтому ежегодно, весной приезжает комиссия и до срока освобождает часть уголовников.
В середине между к.-рами и уголовниками, стоят «хозяйственники» и «фальшивомонетчики».
Первые, это главным образом служащие различных учреждений, проворовавшиеся или попавшиеся во взяточничестве. На Соловках их сравнительно мало.
Мне кажется, что в настоящее время в Советской России не найдется ни одного человека, который бы не пошел на уголовное преступление направленное против правительства. Вопрос только в ответственности перед законом, но никак не перед совестью. Сама жизнь, сама Советская власть ставила и ставит людей в такие условия, что волей неволей, но преступление ее закона они совершать должны. И люди не совершают их только из боязни наказания. Раскаяния бывают... Но не говорят зачем я взял. А зачем мало взял.
За последнее время на Попов остров прислали много «фальшивомонетчиков». Хорошо действует Г.П.У. Оно не идет в хвосте за преступлением, а наоборот наваливается на его зародыш. Так било оно по контрреволюции, спекуляции, по взяткам. За последнее время, когда задрожал червонец оно выкинуло лозунг «Все на борьбу с фальшивомонетчиками». И действительно стреляло их нещадно. В Соловки их попало много, но это уже остатки. Все ядра были уже уничтожены. Большинство фальшивомонетчиков евреи. Высылали их сюда иногда целыми семьями.
На Поповом острове находилось около 150-ти женщин. Жизнь их была тоже несладкая. Подоплека к каждому наряду на работу к начальству был разврат... Назначение на какие-либо должности тоже и т.д. Хочешь жить, сходись с кем-нибудь из начальства. Не пойдешь, замотают на работе, прибавят срок...
При ссылке возраст не принимался во внимание. Высылались на Соловки и целые семьи. — Отец, мать и сын. Муж и жена. Мать и дочь.
Официально в таких случаях свидания разрешались раз в неделю. На короткие промежутки встречаться можно было чаще. Вообще же свидания арестованных с родными допускались только с разрешения Москвы и получить такое разрешение было очень трудно.
На Соловках разрешалось получать и писать одно письмо в неделю. Все это проходило через строжайшую цензуру. В письмах совершенно нельзя было говорить о режиме и быте Соловков.
Говорят о расстрелах, которые существуют в Советской Pocсии. Действительно ли там расстреливают? Да. Стреляют... Не так, как стреляли — меньше, и с разрешения центра. Но все-таки стреляют когда им угодно, и сколько угодно. Но ужас не в том, что тебя расстреляют, а в том, что тебя каждую минуту могут расстрелять. Расстреляют ли тебя с санкции Москвы или без таковой, — тебе все равно. Факт тот, что хотя бы ты и не был ни в чем виноват, тебя всегда могут расстрелять. Ужас в том, что царство произвола продолжается.
Физические мучения, лишения, пытки, избиения в Советской России существуют. Я мог бы привести много примеров избиений и пыток заключенных на Соловках и в тюрьмах. Я видел избиение при попытках к бегству, я видел арестованных с разбитыми в кровь лицами, я видел как на них ломали палки, я сам перенес много. Но это все не орудия для большевиков, на этом далеко не уедешь. Большевики гораздо тоньше, чтобы применять эти грубые старые способы. Раз изобьешь — подействует, второй — меньше, третий — еще меньше и т.д. Большевики умны, они этим не злоупотребляют. Важно действовать на психологию, важно, что тебя могут избить, могут пытать, могут расстрелять. Важно, что в России каждый боится этой возможности, этого «могут», что на деле там ни права, ни законности нет. Важно, что царство произвола там продолжается...
Тяжело действовало на меня угнетение личности — упорное желание большевиков сделать из тебя мерзавца. Путь к облегчению своей участи всегда открыт. — Делайся начальством и дави. Но дави уж изо всех сил... А то тебя сметут и задавят.
Затем мучила скученность...
Ф. М. Достоевский говорит: «Что страшного и мучительного в том, что во все десять лет моей каторги ни разу, ни одной минуты я не буду один. На работе всегда под конвоем, дома с двумястами товарищами и ни разу, ни разу один».
И дальше: «Впоследствии я понял, что кроме лишения свободы, кроме вынужденной работы, в каторжной жизни есть еще одна мука, чуть ли не сильнейшая, чем все другие. Это вынужденное сожительство».
Но ведь обстановка, в которой пришлось жить Достоевскому, не сравнима с Соловецкой... 8 вершков нар... Это не шутка... Спать можно только на боку... Здесь так много народу, что буквально нельзя было найти места, чтобы можно было бы говорить так, чтобы тебя не слышали...
А кругом провокация. Провокация во всех видах и оттенках. Купить голодного человека легко. И большевики покупают... И как Pocсию, так и Соловки крепко держат этим в руках. Рта нельзя раскрыть, чтобы это не было известно. А раскрыл, болтнул, или тем более сказал правду, и тебе обеспечена прибавка срока.
В России вообще, а на Соловецких островах в частности и в особенности, только тот может удовлетворить свои элементарные потребности, то есть иметь хотя бы и очень ограниченную свободу, кров и хлеб, кто совершенно отказался от совести. Кто сознательно идет на то, чтобы стать мерзавцем. Везде, на всем земном шаре, человек может честным трудом заработать себе кусок хлеба. В одних местах легче, в других труднее, но заработать можно всегда. В России этого сделать нельзя. Там человек не может только работать. Там он обязательно должен участвовать в политике. Он не может молчать, он должен говорить, и говорить то, что ему приказывают. Мало того, должен заставлять других повторять свои слова.
***
Я колебался... Меня шатало... Во мне было два я, два человека... Материя и дух... Христианин и человек земли. — Раздвоенность... Она мешала и мучила...
Вот я на нарах... Ночью... Я один... Лежу и думаю... Ведь я сейчас силен... Во мне есть дух... И Бог меня сюда поставил...
Здесь я найду людей, которые меня поддержат. — Вот случай мне проверить силу... Мне надо покориться Богу, страдать, терпеть, любить, прощать... Так говорил мне человек, которым я хотел бы быть. Но ведь условия тяжелы, я их не выдержу... Я человек земли... Я жить хочу, хочу борьбы, свободы, я не могу смириться... Так возражало мне мое земное я.
Что делать? Ведь выхода же нет. Одно из двух: страдать или изгадиться... Идти на компромисс... Давить или тебя задавят...
Бежать...
Эта мысль пришла мне в голову на следующий же день после моего прибытия. Она не могла меня не интересовать. И хоть я и старался всеми силами отогнать ее и подчиниться воле Бога — она все-таки не давала мне покоя.
В первый день после моего прибытия в Соловки я не пошел на работу. Мы сидели на нарах. Нас было трое. — Ротмистр Ингушского полка Мальсогов, один арестант, отбывший уже свои 3 года и на днях отправляемый в Нарымский край, и я.
Я расспрашивал их о жизни, о работе, о порядках на Соловках, и, хоть очень интересовался побегами, но подходил к этому издалека. Я знал, что об этом нельзя даже и говорить. Понемногу выяснилось, что до сих пор все эти попытки бежать кончались неудачей.
«Но ведь вчера же бежал один». — Задал я ему вопрос. — «Да. И будет пойман».
Разговор на эту рискованную тему был начат, не известно позволит ли обстановка его повторить, и я решил его довести до конца. Передо мной офицер, с виду внушающий доверие, и уже год просидевший на Соловках... Надо попробовать его самого, подумал я, и рассказав ему, что я уже несколько раз бежал, спросил его прямо хочет ли он бежать.
«Это невозможно. И вообще я вам советую об этом не говорить», ответил он сейчас же, вставая и прощаясь со мной. На этом разговор казалось бы и кончился...
Несколько дней спустя я видел как привели в канцелярию, и потом в карцер совершенно избитого, бежавшего в день нашего приезда. Его поймали в 60-ти верстах от Попова острова, голодного и измученного. Зайдя в избу за хлебом, он попал на засаду. Так кончались все попытки к бегству.
Странные установились у меня отношения с командиром роты Основой. Мои 8 вершков на нарах приходились как раз против его загородки, так что мы оба хорошо видели жизнь друг друга. Он никогда меня не трогал. Часто мы лежали друг против друга и в упор смотрели в глаза, но очень редко разговаривали.
Раз как-то ночью я не спал, и он подойдя ко мне, попросил меня встать, прийти к нему и поговорить.
Он нарисовал мне картину жизни в Соловках и предложил мне занять командную должность.
Я наотрез отказался.
— Почему?
— Потому, что я считаю не допустимым строить свое благополучие на несчастии страдающих людей.
Разговор наш затянулся и перешел на тему о духовной жизни человека. Я увидел, что это его интересует.
Тогда я предложил ему отказаться от его должности и всю его энергию обратить в пользу заключенным. Странно он реагировал на это. Он вдруг оборвал разговор, лег на койку и весь задергался в судорогах. Этот припадок продолжался минуть пять, затем наступила реакция и он впал в забытье.
С тех пор мы опять долго не разговаривали и только месяца полтора спустя он неожиданно спросил меня:
«Послушайте, Бессонов... Когда же вы бежите?.. Да. Да. Не удивляйтесь. — Для вас есть только этот выход».
Я остолбенел... Для всей обстановки Соловков, это было совершенно неожиданно. Об этом вообще не говорилось и слово «побег» не произносилось. А тут вдруг сам Основа бухает такую вещь. Я отделался какой-то фразой, но принял это во внимание.
Я работал... Ежедневно стиснув зубы выходил я в наряд, но чувствовал, что раздражение во мне накипает, что я не выдержу, меня прорвет, и я наделаю таких вещей, которые повлекут за собой расстрел.
Помощником Основы был мальчишка, недавно возвратившийся в Россию из-за границы. Он надеялся найти здесь рай, но ошибся и попал на Соловки. Здесь поддался и пошел по наклонной плоскости делать карьеру.
Он ежедневно назначал меня в наряд. В конце концов усталость взяла у меня верх, и однажды, я с утра лег на нары и так пролежал весь день... Я видел как он побежал жаловаться к Основе. Тот выслушал его, но не звука мне не сказал.
Возвращенец решил мне отомстить: назначал на работы и в очередь и не в очередь. Я терпел, но в конце концов меня прорвало.
Он отдал каких-то два противоречивых приказания и закричал мне почему я их не исполняю. Я тут же, при всей роте послал его очень далеко, пошел к командиру полка и рассказал о случившемся. Он принял мою сторону.
Это были мои первые срывы. Они не несли за собой наказания, но я понял, что перелом совершился.— Я не выдержу.
А если так, то надо действовать...
Ночь... Я опять один... Опять раздумье...
Бежать...
А Божий Промысел?.. А воля Бога? Вера?
Пошел к священнику... Не знал как быть... Имею ли я право переломить судьбу и действовать своим усильем, чтобы избежать креста... И есть ли он?.. И дан ли он мне? А если дан, то дан ведь Богом, я должен верить и положиться на Него...
Я ничего не понимал... Вернее понимал, но не хотел понять... Еще вернее, я просто мало верил...
Ответа я не получил... Вопрос потух... И все смешалось...
Все показалось мне теорией и не давало смысла... Все стало как бы набранным, нахватанным и отошло на задний план... Чего-то не хватало... И что-то было для меня важней всего...
Но что?
Я мучился, искал, не мог понять в чем дело... И наконец почувствовал. — Все та же сила... Все тот же импульс к жизни, которого не мог я вытравить в тюрьме... Все тот же враг иль друг, несчастье иль счастье, ни грех ни благо, а сила сильная. — Любовь.
Толчок... Нет колебаний... Решенье принято...
И надо действовать... Бежать...
С большим или меньшим риском, но бежать надо. С этого времени я весь был сосредоточен на мыслях о побеге. Но мало было решиться — нужно было выполнить это технически. Сделать так, чтобы не дать возможность большевикам еще раз показать свою силу и позволить им еще раз поглумиться над собой. Примеры этих попыток я видел своими глазами.
Однажды вернувшись немного раньше с работы я, сидя в бараке, за окном услышал выстрелы.
Барак бросился к окну и я увидел такую картину:
Белая равнина... Море... По льду бежит человек... За ним шагах в 100-150-ти красноармеец... Он останавливается и стреляет...
Побег... Сразу понял я. И конечно всеми силами желал счастливого пути беглецу. Он бежал довольно легко и отделялся от красноармейцев... Но стоп! Он вдруг остановился и заметался... Качнулся вправо влево и встал на месте.
Началось избиение. Оказалось что он наскочил на трещину в море, которую не мог перескочить. Били его прикладами. Он падал, поднимался, его снова били и так довели до бараков, здесь его принял Основа, который, немедленно сломал на нем палку. Конечно его потом расстреляли.
Нельзя было бежать глупо. План должен быть прост, может быть рискован, но не мог быть глупым.
Меня очень удивило, что Мальсогов так отнесся к моему предложению бежать. — Офицер, ингуш, год просидевший на Соловках и вдруг такое равнодушие к свободе...
Но это вскоре раскрылось. Однажды он подошел ко мне и, так как на Поповом острове из-за скопления народа трудно разговаривать, то он коротко сказал:
«Я согласен бежать. На первое ваше предложение я ответил отказом, так как я боялся провокации».
Вот пример отношения между людьми в Советской России. Встречаются два офицера одной и той же дивизии, оба находятся в заключении, имеют общих знакомых и боятся друг друга.
Мы с ним условились встретиться и разработать план. Просидев на Поповом острове уже больше года, он последнее время был на скромной должности нарядчика. Вся его работа заключалась в том, что он утром и после обеда выходил со списком в руках и распределял людей по работам. К сожалению, не от него зависало из какой роты и куда назначать людей. Он был только исполнителем приказаний.
Со второго нашего свидания началась подготовка к побегу.
В принципе было решено уйти с оружием. Как его можно было достать? Только взять у конвоя. Поэтому план наш основывался на разоружении конвоя.
Куда идти? — Только за границу.
Что нужно было для осуществления плана? Люди, деньги, карта, компас, затем точный план, построенный на уходе с какой-нибудь работы с разоружением конвоя.
Начались приготовления... Свидания наши были затруднительны... Разговоры шепотом могли обратить внимание. Нужно было быть осторожным.
Остановились мы на двух возможностях бежать. Во-первых, с работы по заготовке метелок.
Для этого в лес, приблизительно в полутора верстах от лагеря, посылалось по 10-12-ти человек под конвоем 5-6-ти красноармейцев.
И во-вторых, с похорон кого-нибудь из заключенных. В этом случае давали подводы, 5-6 человек — арестантов, 2-3 конвоира и посылали за 12 верст в Кемь.
Нужны были люди. У Мальсогова их не было. Он все надеялся, что придут его земляки — кавказцы — ингуши. Но напрасно, мы упустили из-за этого много времени. Ни с одним этапом не пришло ни одного ингуша.
Осторожно подходил я к этому вопросу. Со мной в нарядах обыкновенно работал некто Сазонов. Разговаривая с ним, я узнал, что он человек бывалый, несколько раз переходивший границу. Долго я не решался предложить ему бежать, но в конце концов достаточно прощупав его, я ему намекнул об этой возможности, и мы сговорились.
Нужно было достать компас и карту. Сазонов передал мне, что у его знакомого в куске мыла есть маленький компас и что, на его взгляд, он не прочь бежать. Я ему поручил переговорить с ним.
Карты не было, единственно, что мог сделать Мальсогов, это по временам смотреть в канцелярии на 50-ти верстную, весьма неточную карту. Пользуясь картой и слухами, которые нужно было собирать очень осторожно, мы установили, что по прямому направлению мы находимся приблизительно в 300-х верстах от Финляндской границы.
Дорог нет совершенно. Где деревни — неизвестно... Болота, через которые нам идти непроходимы.
Вопрос местности был наше слабое место. Bcе наши старания осветить его были безуспешны. Пришлось мириться на тех сведениях, которые имелись.
Деньги... При винтовках они играли не первую роль, но были нужны...
Мальсогов имел их и пропил. Пользуясь своими связями, он где-то достал по дорогой цене спирт, и денег не стало. Помню, что на меня это очень нехорошо подействовало. Уже перед самым побегом Сазонов продал несколько своих вещей и получил за это немного денег.
Итого, в сговоре нас было 4 человека. Причем я знал Мальсогова, Сазонова и только два раза говорил с Мальбродским. Сазонов и Мальбродский не знали Мальсогова. Все мы, кроме Сазонова и меня, были в разных ротах, и это очень затрудняло нашу задачу. Большую роль играли мелочи, с которыми очень трудно было справляться, но в общем мы были готовы и только ждали момента. Мне очень хотелось бежать с похорон. Там можно было забрать с собой лошадь. Но нам не везло. — Умирало сразу по несколько человек, и поэтому наряд увеличивался.
Тут произошел забавный случай, который мог кончиться для нас печально. — Я и Мальсогов ежедневно ходили в лазарет и у знакомых фельдшеров между прочим спрашивали о тяжело больных.
Наступил, как казалось нам, благоприятный момент. — Мальсогов узнал, что умирает кавказец — магометанин. Так ему сказали в лазарете. Будучи сам магометанином, он, предупредив нас, отправился к командиру полка и попросил его разрешения похоронить своего единоверца.
Командир разрешает... Мы собираемся... Готовы. Но вот Мальсогова вызывают в штаб полка... Он идет и возвращается... Оказалось, что покойник был кавказским евреем и хоронить его будут евреи...
После этих неудач мы твердо остановились на плане побега с работ. Приближалась весна. Был май месяц, лед растает, но снег еще кое-где лежал... Нужно было бежать и бежать во что бы то ни стало... Нельзя было терять время, так как скоро открывалась навигация, и нас всех должны были увести в центральный лагерь. Надо было действовать, но мелочи не позволяли. Центр тяжести был в том, чтобы нам выйти всем вместе на работу. Наряд на нашу работу ходил по разным ротам, перевестись нам всем в одну было трудно и, кроме того, в наряд назначали по 10-12 человек, а нас было всего четверо. Это зависело от Мальсогова. Наконец он добился, что наряд «на метелки» уменьшили до 5-ти человек.
Последний побег (дневник)
Побег назначен на 18-ое Мая...
Спешно шли последние приготовления и переговоры... Мальбродский отковырял из мыла свой компас... Сазонов продавал последние вещи... Я чинил свои развалившиеся сапоги... Мальсогов, как магометанин, мылся...
Мальсогов не знал Сазонова и Мальбродского... Надо было их показать друг другу...
Условились, что я выйду с ними на прогулку к известному часу и месту... Я их показал...
План наш был такой: по всей вероятности нам дадут двух конвойных. По уставу к ним не разрешалось подходить ближе чем на пять шагов. По приходе на место мы начинаем работу... Затем я выбираю подходящий момент и предлагаю конвоирам закурить... Если возьмут, то во время закуривания мы берем их за горло и отбираем винтовки... Если нет — нападаем... Чтобы действовать вместе, я поднимаю воротник. Это значит приготовиться... Затем двое из нас Мальсогов и я, берут одного... Сазонов и Мальбродский другого...
Здесь наши мнения расходились. Трое стояли за то, чтобы кончить конвоиров. Я был против этого. С самого начала я заявил, что не пролью лишней крови. Решившись на побег, я сознавал, что я уже иду против Бога иду на насилие, но идя на него, я хотел чтобы его было как можно меньше.
Я не хотел доводить насилие до предела, я не хотел крови, но ставя свою и чужую жизнь на карту, я не хотел и не мог проигрывать. Я убил бы только тогда, когда пришлось бы делать выбор между нашей, и наших врагов жизнью. Я верил, что не для того меня Бог спасал, чтобы я стал убийцей.
Итак, красноармейцев брали с собой.
А дальше? Все зависящее от нас было сделано... Компас был... Карты так и не достали. Дальше, что Бог даст. Перекрестимся и на Запад...
17-ое... Вечер...
Вдруг Сазонов просит отложить побег... Говорит, что он не приготовился... Почему? — Не мог закупить продуктов.
Между мной и им уже давно шел об этом разговор. Он уговаривал выходить с продуктами, то есть с салом и сахаром. Я был против этого.
Я знал слежку на Соловках и допускал, что нас могут обыскать в воротах, тем более, что идет Мальсогов, который за последнее время не выходил «за проволоку».
Я настаивал на том, чтобы не брать никаких продуктов.
Момент был решительный. Я знал, что откладывать нельзя. Мы идем в пятидесяти процентах на смерть и нужен подъем. Отложить — он пропадает, не вернется и дело пропало.
Я нажал... Потребовал... И Сазонов согласился... Ночь... Прошел к Мальсогову, спросил его все ли в порядке... Он ответил, что надеется устроить наряд... Мы простились, и я пошел спать...
Но не скоро удалось мне заснуть. Как только я разделся и лег на свои нары, ко мне пришел один из моих знакомых. Уселся... И начал мне рассказывать про свою любовь к одной из арестанток...
Мягко, стараясь его не обидеть, хотел прекратить это излияние, но ничего не помогало, он сидел и говорил...
Белая ночь... Манящая и зовущая... Барак, и, может быть хорошая, но все-таки жалкая арестантская любовь...
А завтра? Завтра свобода... И там любовь... Настоящая, широкая, новая...
Уже солнце вставало, когда я заснул.
Утро... Сегодня бежать?!
Да. И во что бы то ни стало... Уверенно ответил я себе...
Встал, умылся, выпил кипятку... Прошла поверка...
«Бессонов, Сазонов...» Прочел командир роты, в наряде на работы, наши фамилии, почему-то всегда стоявшие вместе...
Мы вышли...
Нас построили и повели к канцелярии...
Встретил моего ночного собеседника...
«Бессонов, что с Вами?.. Почему у вас так блестят глаза?.. По-моему вы тоже любите...» Спросил он меня здороваясь.
Да. Я люблю... Свободу!.. Срывалось у меня с языка, но я удержался.
Вышел Мальсогов. Вижу одет особенно. Френч, а на нем плащ. Значит наряд есть.
Вызывает партию за партией... Люди выстраиваются. Конвой окружает их и уводит...
«Ну а теперь «на метелки»... Обращается он к нам. «У кого сапоги получше... Там мокро... Ну вот ты!.. Ты выходи!..» Указывает он на нас. «Ну и ты», ткнул он на кого-то. Я посмотрел — какая-то скуластая физиономия. Значит наряд не на 4, а на 5 человек, и это лишний...
Мы вышли...
«Конвоиров!..» Крикнул начальник конвоя...
От строя красноармейцев отделилось два парня... Один небольшой, сухопарый. Другой — здоровый, краснощекий, широкий детина...
Эх, не повезло, подумал я. Обыкновенно бывали маленькие, а тут, как нарочно, такая детина!.. Ну и пускай его берет Сазонов, он хвастался, что выйдет один на один...
Теперь пройти ворота...
Двинулись... И сердце замерло... Я вижу, что в воротах стоит один из командиров рот. — Лютый враг Мальсогова.
Мальсогов за проволоку! — Подозрительно! Не пропустит, думал я. Задержит, обыщет... Арест... Стенка... Мелькало у меня в голове... На счастие он отвернулся.
Прошли... И отлегло...
Ярко светило солнышко... Нерв ходил... Начался разговор...
Шли кучкой... Конвоиры по бокам. Закуриваем... Конвоирам не предлагаем и как будто не обращаем на них внимания.
Они сходятся и идут сзади...
Подходим к мосту на материк... Перешли... Закуриваем второй раз... Папиросы у нас хорошие. Предлагаем конвоирам... Отказываются. — Дело хуже...
— Ну где же будем ломать метелки? — Обращается к нам Мальсогов.
— Дальше, товарищ десятник, я бывал на этой работе, — отвечаю я.
Подходим к тому месту, где действительно обыкновенно ломают метелки...
— Вот здесь... Ну что ж покурим, — в последний раз пробую я конвоиров.
— Садитесь закуривайте, — отвечают они. Ни им, ни нам не надо торопиться. Эта работа считалась легкой.
Сели, закурили... Идет разговор... Но голова в нем не участвует...
— Ну пошли работать... — Сказал я вставая.
Сазонов снял полушубок. Я с Мальсоговым, как было условлено, пошел в одну сторону. Мальбродский с Сазоновым в другую. Расстояние между нами шагов 20. Так развели конвоиров. Краснощекий со мной.
«Вот гадость», подумал я, «ведь здоров, как бык, а надо брать»...
Работаю... Смотрю на него... Он не спускает с меня глаз.
Отошел в сторону, он за мной, в другую, опять то же. Дело плохо, ведь так не возьмешь.
Проработали минут десять. Я вижу, что Мальсогов ломает вместо березы ольху. Обращаюсь к нему и говорю:
«Товарищ десятник, вы не то делаете», и вижу, как к нему оборачивается и конвоир.
«Сейчас или никогда» мелькнуло у меня в голове. «Время!» Понял я... И поднимаю воротник...
Конвоир стоит ко мне в пол оборота, шагах в 8-ми. Сазонов и Мальбродский видят сигнал... Но Мальсогов не смотрит...
Я делаю 3-4 прыжка и всей правой рукой, в обхват, обнимаю горло конвоира... Левой прижимаю правую к своей груди и начинаю его давить.
И мое удивление! С хриплым криком — «Ааа...» краснощекий, опускается подо мной... Винтовка его падает, и я сажусь на него верхом.
Мальсогов оборачивается... Подскакивает и подхватывает винтовку. Те двое барахтаются с другим конвоиром...
В несколько приемов Мальсогов там и всаживает конвоиру штык. Тот выпускает винтовку, ее берут и картина сразу меняется.
Два конвоира и пятый, подняв руки кверху, стоят на коленях и молят о пощаде. Слезы, рев и просьбы не расстреливать...
Винтовку передают мне. Штык дугой... Совершенно согнулся. — Попал в кость.
Первый приступ ощущения свободы! Но думать нечего... Мы недалеко от ветки железной дороги... И надо уходить...
Плачущие конвоиры ставятся в середину, я с Мальсоговым по бокам... Компас в руку... И на запад. Так начался наш 35-тидневный марш (по лесам и болотам).
День был ясный теплый...
Ярко светило солнце...
Но еще ярче было на душе... Солнце, небо, кусты, деревья, даже болото по которому мы шли казалось каким-то особенным невиданным новым хорошим праздничным...
Вот она настоящая свобода... Вне человека... Вне закона.
Бог — Совесть... Сила — винтовка в руках...
И больше — ни-че-го...
Хотелось упиться этим состоянием. Вся опасность еще впереди. Но день да мой... День радости счастья...
День свободы...
Это чувствовалось остро.
Мы сняли шапки, поцеловались и вздохнули полной грудью.
У нас 30 патронов. Мало. Но 28 в противника и 2 в себя — таково было мое с Мальсоговым условие.
Шли лесом по болоту...
Кучами, в особенности в лесу погуще, лежал снег. Ручейки разлились... Ноги вязли...
Надо были уйти с места работы.
Конвоиры и 5-ый шли в кучке, за ними Сазонов и Мальбродский. Я с компасом и винтовкой шагах в 10-ти сбоку. Мальсогов сзади.
Пройдя версты три, мы были совершенно измотаны, и я сделал первый маленький отдых. Конвоиров и 5-го посадили на приличное расстояние и запретили им разговаривать между собой.
Сами сели в кучку, выпили болотной воды и начали строить дальнейший план и делиться первыми впечатлениями.
Покуда мы были в сравнительной безопасности. Мы в лесу, и раньше, как в 12 часов дня, то есть в обед, нас не хватятся. Потом, конечно, погоня по следу и наверное полицейские собаки.
Последнее обстоятельство мне особенно не нравилось. В лесу от человека уйти можно, но от собаки трудно, поэтому даже на этих трех верстах, переходя ручейки, я старался провести всех хоть немного по воде. Но конечно наш след можно было найти.
План наш был такой: прежде всего нам нужно перейти железную дорогу Петроград-Мурманск. Она находилась в 12-ти верстах от лагеря. Затем, обогнув с Севера город Кемь, выйти на реку Кемь, которая течет с запада на восток и придерживаясь ее, идти на запад.
Все это возможно было выполнить, но тут являлось препятствие — конвоиры.
Идти сразу этим путем, — значит конвоиры вернутся в лагерь и покажут наш след.
Расстрелять... Я не мог пойти на это. Я убью только тогда, когда по совести, будет совершенно ясен выбор — или убить или умереть. Бог меня спасал, спасет и без убийств...
Что делать?
Показать след в другом направлении — идти на север.
Так решено.
Отдыхая, мы вспоминали подробности...
Позвали «Краснощекого» конвоира...
Оказалось, что следя за мной, он по лицу и манерам подозревал меня в желании бежать в одиночку...
«Почему?» — «В вас виден бывший офицер».
«Ну так что ж? — «Опасный элемент... Только не расстреливайте меня», становясь на колени со слезами умолял он...
Вспомнили про согнутый штык... Позвали другого «сопротивлявшегося»... Осмотрели и перевязали рану... Оказалось не опасно — штык попал в кость. И... согнулся...
«Рана пустяки... Только оставьте живым», взмолился и этот.
За короткий промежуток нашего путешествия эти мольбы повторялись чуть ли не в десятый раз... Они были уверены, что их кончат...
Трудно было их успокоить и уверить в различии большевицкого и нашего отношения к человеческой жизни.
Пригласили и «пятого», нашего невольного компаньона. Он оказался казаком «Васькой Приблудиным». При разоружении он никак не мог понять... Кто — кого? Поэтому встал на колени и поднял руки.
Я спросил его, что он хочет делать: вернуться в лагерь? Идти своей дорогой? Или следовать за нами?
Взмолился взять его с собой. Нас это конечно не устраивало — лишний рот и, хотя и свой брат арестант, но все-таки нельзя довериться... Покуда вопрос оставался открытым.
Передохнули. И надо было двигаться...
Солнце грело, и на ходу становилось жарко...
Мы сняли с себя все, чтобы идти налегке, и нагрузили этим красноармейцев... Ничего, пускай попарятся и вымотаются.
Мальбродский отдал свою одежду и надел красноармейскую форму.
Тоже хотел сделать и я, но мне она была мала.
Трудно было идти. Сапоги были полны водой... Болото вязкое... Лес лежал... Натыкались на заросли... Но шли бодро... Ощущение свободы двигало вперед... Все казалось хорошо.
Часов у нас не было. Я определял время по солнцу и компасу. Перевалило за 12...
Мы шли не останавливаясь... хотелось сеть... Часа в 2 опять передохнули... И опять пошли... Начали выдыхаться... И вот около 4-х часов, взобравшись на гору, мы увидели линию железной дороги Петроград— Мурманск а на юго-западе город Кемь...
Здесь мы решили отдохнуть и поспать, чтобы потом двигаться всю ночь.
Единственной ценной для меня вещью на Соловках было мое Евангелие. Его я взял с собой. Дня три-четыре спустя после нашего побега, я начал путаться и сбиваться в счете дней и поэтому, не имея бумаги, я решил на Евангелии записывать наши дневки. Обозначал я их какими-нибудь событиями, предметами или происшествиями, которые чем-нибудь выделялись и врезывались в мою память. Потом уже эта запись перешла в короткий дневник.
Этот день у меня записан так:
18-го мая, — Разоружение конвоиров и побег. Дневка с красноармейцами.
И в моей памяти встает картина этого отдыха.
Мы расположились на горе. Все устали, хотелось есть и спать. Сазонов, вопреки моему желанию, все-таки утащил из лагеря кусок сала, величиной с кулак, и несколько кусков сахару. Тут это очень пригодилось и мы закусили.
Опять усадив красноармейцев и «пятого» в кучку, мы разостлали одежду, и с удовольствием заснули, по очереди будя друг друга и передавая винтовку для охраны, и наблюдения за конвоирами.
Что со мной? Где я? — Не мог я понять просыпаясь.
На свободе!.. Вздохнул я... На настоящей, невиданной еще мною свободе... В лесу, который знает только зверя...
А впереди?
Что Бог даст!.. Жизнь, любовь, счастье... Или — смерть.
Два выхода.
Но если и смерть, то не страшно... За миг такой свободы — отдам жизнь!
Солнце еще не зашло, но день кончался... И начиналась белая, северная ночь с ее особым настроением...
Нужно было решать, что делать с красноармейцами.
Я посоветовался со своими, и хотя они были против этого, я твердо решил их выпустить на свободу.
Но надо было сделать все, чтобы они вернулись в лагерь как можно позже.
И я обратился к их совести...
Зная хорошо, как их будут допрашивать, я, говоря с ними, вызывал каждого отдельно.
«Ты понимаешь», говорил я им, «что мне выгоднее было вас расстрелять, чем возиться с вами, таскать за собой и давать вам тот кусочек сала, который нам так нужен, но я этого не делаю, потому что не могу убивать. Тебя же я только прошу об одном. — Вернуться в лагерь как можно позже»...
«Будут допрашивать, скажи, что заблудился, был измотан, всему этому поверят, а ты еще ранен», прибавил я проткнутому. — «Вам дана жизнь — вы исполните мою просьбу».
***
Красноармейцы плакали... Но по временам, мне все-таки не верили, настолько такой подход был им чужд. Ваську Приблудина решили взять с собой. «Приблудин — приблудился»...
Пошли... Для того, чтобы, по возможности, сбить погоню со следа, мы двинулись не на запад, а на север, вдоль железной дороги.
Было около часу ночи. Прошло достаточно времени, чтобы убедить красноармейцев, что наш поход на север не блеф, а наш истинный путь, и я решил их отпустить.
Идти в лесу даже по компасу трудно, без компаса и без солнца невозможно. Никакой ориентировки, и обязательно заблудишься, — собьешься на круг.
Я твердо верил и верю, что красноармейцы исполнили мою просьбу... Но я был не один, и поэтому не просто отпустил их, а взял каждого из них в отдельности, и, чтобы окончательно не дать ему возможности ориентироваться и совсем запутать его, сделал с каждым из них по большому кругу в лесу.
До последней минуты они не верили мне, что я их отпущу.
Все слезы и просьбы... И даже уходя в чащу леса, по указанному мной направлению, они оглядывались и с мольбой складывали руки... Думали, что я ввинчу им пулю сзади...
Вероятно, голубчики, тоже кое-что пережили...
Теперь нам нужно было двигаться на запад, и мы пересекли железную дорогу.
Голод давал себя чувствовать... За весь день кусочек сала и сахару.
Нервы сдали и усталость брала свое...
Пошли маленькие разочарования. Двигались мы так: впереди, с компасом в руке и винтовкой на плече шел я, за мной Мальбродский, и много отставая Мальсогов с винтовкой и Сазонов. За ними плелся Васька. Они выдохлись...
На Сазонова я возлагал большие надежды. Основываясь на его рассказах, я в него верил больше, чем в других...
Он обещал один на один выйти на конвоира... Болото и лес он знал великолепно... Он был вынослив... И увы... Сдал и выдохся...
Мальсогов — дело другое. Он сразу показал себя, — Ясно выраженная храбрость. Плевать на все, только бы не утруждать себя и не переносить лишений. Он устал, хотел есть и ни на кого и ни на что не обращая внимания, все время предлагал устроить отдых.
Мальбродский шел великолепно. Легко, и рвался вперед. Здесь я в первый раз поставил вопрос ребром о беспрекословном подчинении всех мне. Ими же мне была дана власть «диктатора». Ими же не исполнялось мое приказание двигаться вперед.
Пришлось крикнуть и пугнуть, — особенно «ходока» Сазонова.
Ну ничего. — Поругались, но все-таки поплелись. Идти было действительно трудно. — Мы уже вышли на «непроходимые» болота. Нога вязла даже на кочках. Нужно было прыгать и, вместе с тем, вытаскивать вязнущую ногу. Короткие отдыхи становились все чаще. Был день и нужно было становиться на дневку.
Уверившись, что дальше ни уговорами, ни угрозами тащить моих спутников невозможно, я выбрал в болоте маленький оазис из камней и леса, нашел подветренную сторону, и мы встали на отдых, который у меня отмечен:
19-го Мая. «Дневка на камнях».
Развели костер...
Кто то, переходя железную дорогу, нашел и захватил с собой совершенно заржавленную банку из под консервов. — В ней вскипятили воду. Попили этого «чаю»...
Надо было доставать продукты. Больше суток мы были без пищи. Но прежде всего выспаться... Я остался охранять.
Северное солнце грет плохо и остальные легли кругом около костра... Момент... И все спали...
На душе было хорошо... Я вымылся в болоте. Подложил дров и начал «жить»...
Нахлынули воспоминания... Их я отогнал...
Пришли надежды... Много их было... Свобода... Работа... Любовь... Ох это чувство!.. Много оно может сделать...
Что же, думал я, неужели все то, что я получил путем стольких страданий, — вера в Бога, вера в духовную жизнь человека, в счастье человека чуть не в аскетизм, неужели все это навеяно, набрано под влиянием обстоятельств?
Неужели во мне опять выявился человек только мирской жизни, и она меня захватит полностью?..
Нет, есть спасение... И это спасение — любовь... Вот, что будет двигать мною в жизни, что не позволить мне забыть прошлого, и выведет на истинный путь в будущем...
Да. Все, все ерунда. Есть Бог и Она... И в соединении их счастье.
К нему я сейчас иду. Дай его Бог!
Я разбудил мою смену, передал ему винтовку и радостным, счастливым лег спать. Наконец поспали все.
Подумали, поговорили что делать. Надо доставать продукты.
Где?
Мы были сравнительно не далеко от железной дороги.
Надо идти на нее. Затем двигаться прямо по полотну. Наверное найдется какая-нибудь сторожка. И брать там продукты.
А засада? Но ведь надо есть... Пошли...
Голод раздражает... Лица мрачные.
На болоте брусника и клюква... То и дело останавливаемся и едим... Наконец вышли на железную дорогу. Пошли по полотну.
Шли долго. Надежда встретить что-нибудь уже терялась.
Но выходов нет. — И вот за поворотом слышится мычание коровы. Все встрепенулись. Как подходить?
Здесь впервые резко выявилась тактика наших групп. Мальбродский и Сазонов стояли за то, что нужно выследить нет ли засады. Мальсогов и я решили идти прямо.
Пошли в лоб... Из-за поворота выглянуло большое строение. На дворе сарай, амбары, коровы, телята...
Мальсогов шел за мной.
«Не отставай, Артогонович, (его отчество)», подбодрял я его усталость, «сейчас будем делать обыск»...
Я шел быстро, чтобы не дать жителям или засаде возможность заметить нас издалека и принять меры предосторожности. Не сбавляя хода, мы вошли в дом.
«Товарищи. По приказанию Кемского Г.П.У. у вас сейчас будет произведен обыск». Объявил я входя, «Пожалуйте все в одну комнату».
Кто-то попробовал заикнуться о мандате. «Вот тебе мандат», с прибавлением ответил я, тряхнув винтовкой. Сразу все стихло...
Лица вытянулись и люди колебались. Их было все-таки человек 20. Как оказалось потом, мы попали на железнодорожное депо по починке дороги.
«А ну-ка поживей. Поворачивайтесь!»... Крикнул я, и это подействовало. Все, как бараны пошли в одну комнату.
«Артаганыч, становись у дверей и стреляй каждого, кто двинется. А вы», обратился я к остальным, «забирайте все, что есть съестного».
Тут Васька показал свои расторопность... Быстро появился на сцену мешок и в него посыпались хлеб, крупа, сало и масло. Я взял топор, чайник, котелок, кружки, ложки, и роздал это всем.
Сазонов вытащил из печки кашу и тут же, с особенным. удовольствием мы ее съели. А затем навалились на молоко.
В 10 минут дело было кончено. Взяв у Сазонова 10 рублей и войдя в комнату я заявил:
«Вот что я вам скажу, братцы. Меня не интересует кто вы... Может быть люди бедные, поэтому вот вам червонец за то, что мы у вас взяли. Кто мы — вы скоро узнаете. Покуда, в течение 2-х часов, чтоб никто из вас отсюда не выходил. Прощайте».
Все сидели и не двигались. По мордам было видно, что среди них были коммунисты. Но все нами было сделано так быстро и решительно, что они обалдели и не могли сговориться.
Сытые, правда не пьяные, но с табаком, взвалив на плечи мешки, — мы двинулись на север по полотну железной дороги. Затем, тут же, учитывая, что на нас будут смотреть из окон, свернули в лес и пошли оставаясь в поле их зрения, параллельно железной дороге. Двигаясь по полотну, мы слишком ясно показали бы наши следы.
Так шли мы около 2-х верст.
Чтобы окончательно замести следы, я сделал большую петлю. — Сначала вел на север, повернул на восток, затем на юг, здесь мы перешли в брод попавшуюся речку, снова пересекли железную дорогу и тогда, я взял курс на юго-запад, чтобы выйти на реку Кемь.
Легко шлось ночью после нашего ужина, несмотря на то, что у всех, кроме меня и Мальсогова, за плечами была ноша.
Мы отошли от железной дороги верст 10-12 и могли чувствовать себя в безопасности. Соблазн поесть и отдохнуть снова заставил Сазонова и Мальсогова заныть об отдыхе.
«Остановимся... Остановимся. Вот здесь». Привязывались они к каждому сухому местечку.
«Здесь совсем сухо», решили они, остановившись на маленьком холмике.
Дул северный ветер... Как я их не убеждал, что они сами сбегут отсюда, что надо выбрать защищенное от ветра место, они настаивали что здесь хорошо, что они были в партизанах, и умеют выбрать стоянку. Поэтому и в дневнике моем этот день замечен так:
20-го Мая: налет на железной дороге. Дневка «партизанская».
Действительно, недолго мы простояли здесь... В захваченном чайнике сварили кашу, поели, попили... Но, несмотря на костер, было слишком холодно. Легли, но скоро вскочили и двинулись в путь.
Этот переход был очень труден. Сплошное «непроходимое» болото... Я подчеркиваю «непроходимое», потому что оно было действительно непроходимо летом.
Наше счастье, что мы шли в эту пору. В начале я не мог понять почему оно не затягивает совершенно. Я попробовал штыком и уперся во что-то твердое. Попробовал в другом месте, штык уходил на то же расстояние. В чем дело? Оказалось, что болото оттаяло только сверху, а на пол аршина вглубь — лед. Вот почему это «непроходимое» болото было проходимо.
Но все-таки, в некоторых местах пройти его было нельзя. Мы шли, проваливались, с трудом возвращались обратно, делали обход, снова шли, опять проваливались и снова возвращались. Здесь я начал считать на «полезные» и «не полезные» километры которые нам приходилось проходить.
Дул холодный северный ветер. Мы были мокры по пояс. Было очень холодно. Наконец мы попали в лес. Но были уже так вымотаны, что не дотянули до утра и остановились ночью.
21-го Мая. Ночевка «в лесу». Остановка в шалаше, вследствие выпада снега.
Немного поспав, мы вышли утром. Лес оказался небольшим, и скоро мы снова попали в болото. Этот день оказался еще труднее предыдущего. Болото было еще хуже, вода холоднее и северный ветер крепчал.
В середине дня стало очень холодно, несмотря на движение согреться было невозможно.
Шли мы страшно растягиваясь. — Впереди я и Мальбродский... Отставая от нас на полкилометра, остальные...
Я решил сделать привал. Хорошо, что на этот раз я долго выбирал для него место и нашел защищенное от ветра. Мы развели большой, настоящий северный костер... Кстати, по приемам разведения костра, в России легко можно определить южного — степного и северного — лесного жителя.
Уроженец юга разводит костер из сучков, ковыряется с веточками и все время держит маленький огонь.
Северный житель начинает с двух — трех щепок, затем сразу наваливает на огонь поленья и сейчас же покрывает это целыми, стволами. Огонь у него не затухнет и через пять минут, дает настоящий жар. Таким он его и поддерживает.
Хотя среди нас и были большей частью жители не лесных губерний, но все-таки огонь мы держали северный — горячий.
Сегодня нужно было его особенно поддерживать... Ветер крепчал и крепчал... Лес шумел... Собрались тучи... Стало темно... Начиналась вьюга...
Вот появились первые снежинки...
Мрачно лежали мы у костра... Все молчали... В головы забирались неприятные мысли. — Что бы ни случилось, крыши, крова мы над собой не увидим... Нужно все перенести...
Вьюга усиливалась... Болото уже покрылось пеленой снега...
«Надо строить шалаш», предложил я моим спутникам.
Требовалась работа. Все устали. Нехотя, надеясь, что вьюга скоро кончится, принялись мы за постройку.
Построили навес и покрыли его еловыми ветками. Снег валил хлопьями. Быстро покрывались они белой пеленой.
Мы забрались в шалаш... Но увы, он не спас нас... Недостаточно низкая температура, близость костра и наше дыхание растапливали снег и шалаш начал протекать...
С этого времени началось наше пятидневное сидение в снежной пустыне, под завывание вьюги, шум леса, с постоянно падающим снегом...
Это было тяжело... Очень тяжело... В моем дневнике оно помечено коротко:
Остановка в шалаше вследствие выпада снега.
22-го Мая. То же.
23-го Мая. То же.
24-го. Метель продолжается. К вечеру прекратилась.
25-го. Снегу на поларшина.
26-го. Снег тает...
Одинокие, голодные, холодные, все время мокрые, сидели мы оторванные от всего мира... Давило сознание, что своими силами найти выход было нельзя... Можно было только ждать... А ждать было тяжело...
Первую ночь мы провели совершенно без сна. Усталость была сильная, но холод не давал заснуть. Все платье было мокро. Только высушишь его у костра, ляжешь, — через пол часа весь до нитки мокрый... Опять костер, — платье горит, но ничего не помогает. В начале мы хоть ели вволю. Затем пришлось сократить и паек...
Чем дальше, тем хуже...
Haстроение переходило в апатию... Мы почти не разговаривали...
Появились первые признаки цинги — сонливое состояние.
День мало отличался от ночи... Та же тьма... и безостановочно падающий снег...
В голове у меня начали путаться дни... Здесь, чтобы не забыть их, я начал писать свой дневник. Казалось просвета не видно...
Но вот что-то изменилось... Что?.. Еще трудно определить, но перемена есть... Стало чуть светлее... Чуть теплее... Но снег еще шел.
А вот появились и признаки... Ветер повернул на юг, метель прекратилась, и выпавший на пол аршина снег, начал таять...
На душе стало легче... Я взял винтовку и пошел в болото. Идти еще было невозможно. — Все прогалины занесены снегом, и в них можно было провалиться так, что и не вылезти... Но долго ждать было нельзя. Паек был сокращен до минимума и его могло хватить только на день, кроме того нас поджидала цинга — этот бич севера. Почва для нее была благоприятная — и голод, и холод, и отсутствие движения... Первые признаки ее приближения — апатия и сонливость были на лицо.
На следующий день мы выступили.
26-го Мая. Снег тает. В два часа вышли на реку Кемь, часам к 7-ми вечера дошли до деревни Подужемье. 11 часов вечера встретили 2-х крестьян. Получили немного хлеба. Ночь. Идем по реке Кеми. Настроение бодрое. В дер. Подужемье была засада из красноармейцев, которая поискав нас ушла.
Снег еще тонким слоем покрывал сухие части болота и леса, когда мы вышли. Несмотря на усталость все-таки было приятнее двигаться чем сидеть в тех условиях, в которых мы находились последние 5 дней.
Мы шли довольно быстро и вскоре показались первые признаки жилья начали попадаться тропинки, заборы, затем пошли поля... Взобравшись на гору, мы увидели деревню, а за ней реку... По полям разгуливали бараны... хотелось взять, но нельзя было портить отношения с крестьянами. Деревню надо было обогнуть, и мы начали ее обход с севера-запада. Обход должен был быть достаточно глубок, так как следы наши ясно отпечатывались на снегу. Попадались тропинки...
«Стоп». Поднял я руку... Все остановились. На тропинке два человеческих следа, с подкованными каблуками, с боку два собачьих. Красноармейцы с собаками. Не скажу, чтобы это добавление на меня приятно подействовало. Лучше быть охотником, чем зверем...
Двое нас — двое красноармейцев. Постреляли бы, подсчитали... Как-нибудь и поладили бы... А эти не отвяжутся.
Оставив всех на месте, я пошел на разведку и к моему удовольствию скоро увидел обратный след.
Мы пересекли оба следа и к вечеру дошли до реки Кеми. Широкая, сильная река... По обоим берегам могучий, почти девственный лес, вдоль берега узенькая, еле заметная тропинка. Свежих следов нет, значит можно идти.
Тишина... Наступает ночь...
По воде слышно очень далеко... Стук...
Мы остановились. Прислушались. — Разговор... Подошли поближе крестьяне строят на пожне забор. Подходить или нет?
Не хотелось кому-нибудь показывать свой след...
Но надо было есть, надо получить хоть какие-нибудь сведения.
— Пойдем! — Кивнул я Мальсогову.
Два бородатых мужика... При нашем приближении продолжают работу.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте... — Никакого вопроса кто мы и почему мы здесь. Ясно видно, что знают нас, но ничем этого не выдадут. Приходиться нам заговаривать первым.
— Вот что, отцы, — начинаю я прямо, — вы о нас вероятно знаете, мы беглые люди, не большевики, а поэтому помогите нам.
Вижу мнутся...
— Мы вас не выдадим, и вы нас не выдавайте, — прибавляю я.
— Да нам что... Мы не доносчики, а чем помочь-то?..
Я рассказал.
— Нам нужно знать где мы, что у нас сзади и спереди и где достать хлеба.
Оказалось, что деревня, которую мы видели, называется Подужемье, и в ней до сегодняшнего дня стояло человек 25 красноармейцев с собаками. Сегодня они ушли, но неизвестно куда. Крестьянам, под страхом наказания, приказано не давать нам продуктов. Деревне, за голову каждого из нас обещано по 10 пудов хлеба на человека. Вверх по течению, верстах в 30-ти есть два хутора, в них можно достать продуктов...
— А все, что у нас есть, мы вам отдадим. Чай голодны? — Прибавил один из стариков.
Оказалось, что они здесь на лодке. Оттуда он принес две буханки хлеба. Это была для нас большая поддержка.
Обоюдно обещав не выдавать друг друга, мы простились со стариками, поели хлеба, и двинулись по Кеми.
Погода поправилась... Кое-что было в животе... Впереди хлеб, настроение стало лучше...
Узенькой, еле заметной тропинкой пробирались мы вверх по течению Кеми. Масса маленьких притоков затрудняла наше движение. Через многие из них были перекинуты срубленные деревья. Но все-таки, чтобы перейти их приходилось каждый раз спускаться в овраг, а потом карабкаться в гору.
Несмотря на утомление, трудность перехода, голод, холод все-таки хорошо жилось среди природы. Мы шли всю ночь. Настало утро... Пробежал утренний холодок, потом запели птички...
Начался рассвет... Вставало солнце... Его еще не было видно — только лес на том берегу реки стал двойным... Сверху золотой, снизу совсем темный... На тропинке показался свежий след большого медведя... Тянуло пойти по нему...
Хорошо было на душе... Опять чувствовалась свобода.
Много ли человеку нужно для счастья? Кусок хлеба в полном смысле этого слова и кров. Природы... И природы вплотную... И при спокойной совести, он счастлив.
Шли мы без отдыха и к полудню от хлеба ничего не осталось. Нужно было идти. След наш мы все-таки показали, значит можно было ждать и погони.
Показались хутора... От усталости прислонившись к забору, издалека рассматривал я их расположение. Их было два. Один поближе к нам, другой в версте от первого.
Я рассчитал, что если будет засада, то они посадят ее в первый хутор, который нам по дороге и решил обойти его.
Усталость была страшная. Лишних три-четыре версты по болоту, — это большое расстояние...
Ни с кем не советуясь, думать и говорить уже никто не мог, я дал знак своим и пошел в обход...
Долго шли мы, обходя первый хутор, наконец показался второй... Подошли мы к нему с северной стороны и находились на горе. Нам был виден дом, а за ним река... Залегли... Посмотрели... На хуторе никакого движения...
Идем!..
Спустились вниз... Подходим к дому...
Я шел впереди, Мальсогов за мной... Он страшно устал и еле брел.
Где вход в дом, я не видел и попал на противоположную от него сторону.
Поравнялся с окнами, взглянул туда... Вижу голые, стриженные головы...
Крестьяне — и голые черепа?.. Что-то не ладно... мелькнуло у меня в голове...
Раздумывать было нельзя, и я только ускорил шаг, проходя дом под всеми окнами, — по фасу, сбоку и сзади, где была дверь... В окнах движение...
На дворе, на корточках сидел крестьянин, и Мальсогов ничего не заметив направился к нему...
Я распахнул дверь... Прямо против меня стоял красноармеец с винтовкой на вскидку... Я был у него на мушке... «Руки вверх!»... Крикнул он!
Раздался выстрел. — Но было поздно, я отскочил... Дурак, подумал я, люди идут на смерть, а он — «Руки вверх!», но в этом было мое спасение.
В избе защелкали затворы... Вот из-за печки показалась винтовка... Я выстрелил, — отбил кусок кирпича... «У меня 15 патронов — надо беречь»... Остановил я себя.
«Сдавайтесь! Ведь нам все равно не жить», с прибавлением крикнул я.
«Между нами три шага... Сколько их? Выстрелы слышны... соседний хутор... Оттуда поддержка... Если драться, то лучше в поле»... Быстро проходило у меня в голове...
«Идем на гору!», крикнул я Мальсогову. И мы быстро заняли хорошую позицию. — Выход из дома был у нас под обстрелом.
Все замерло... Так прошло минуть десять.
Но вот на реке, в полукилометра от нас, появилась лодка с четырьмя фигурами. Красноармейцы удирали...
Оказалось, что они выскочили в окно, мертвым пространством прошли к реке и там сели в лодку. Под прикрытием высокого берега, они отошли по течению и сейчас переправлялись на другую сторону.
Зная как хорошо действует свист пули, я разорился на один патрон и выстрелил по направлению лодки.
Они быстро причалили к берегу и я увидел, как несколько фигур бегом направились в лес...
Лезть в бой, конечно, было нечего... Мы были обнаружены... Что делалось на соседнем хуторе, мы не знали. Теперь наша задача была уйти как можно дальше. Впереди нам предстояло переправиться через приток Кеми, реку Шомбу.
Этой Шомбы я боялся больше всего.
Я понимал, что там большевики должны были сосредоточить свои силы, и мне хотелось сегодня же проскочить ее. Надо было пройти ее раньше, чем узнают наш след. До нее оставалось верст двадцать.
Мы двинулись вверх по Кеми. Продуктов не было совершенно. И как не верить в Бога...
Сейчас только я ушел от смерти. Но впереди смерть от истощения. Бог помог.
По дорог мы натыкаемся на рабочий шалаш. В нем карел и продукты. Он дал нам (вернее мы взяли) рыбы, мяса, хлеба и «манны». Кроме того еще проводил.
«Идите как звери», напутствовал он нас, — «не выходите даже на тропинки».
Мой дневник.
27-го Мая. Шли всю ночь и день без отдыха. Часов в 7 вечера пришли на хутор в 34 верстах от деревни Подужемье. Войдя на хутор попали на засаду красноармейцев. После перестрелки кр-цы удрали на лодке. Мы спешно двинулись по Кеми, забрав продукты у рабочих. Продуктов мало. Придется голодать. Усталость страшная. Часа в 2 ночи свернули от Кеми и часов в 7 утра встали на отдых.
И дальше:
28-го Мая. Весь день на отдых, питание слабое. У всех сильная опухоль в ногах. Часов в 10 вечера выступили на Шомбу.
У Мальсогова были не ноги, а сплошная рана. Кроме того, во время путешествия по снегу и остановок, он отморозил себе пальцы на ногах. Они были синие и не двигались.
Когда он показывал их мне, я ясно видел, что они отморожены, но уверял его, что они только посинели от холода. — Все равно помочь было нельзя. Нужно было идти вперед. Не граница подойдет к нам, а мы должны подойти к границе.
Но до Шомбы мы так и не дошли — просто не вытянули. Усталость взяла свое. Нам предстоял большой обход. Нужно было идти на ее истоки, где было меньше вероятности встретиться с противником, и там переправляться.
Вопрос этот все время сидел у меня в голове. Сазонов обещал построить плоты, но я знал, что это легко говорить, но гораздо труднее сделать. Шомба все время заставляла о ней думать.
Ночью, решив, что нам не дойти, мы двинулись в этот обход, но после двух дней, проведенных совершенно без сна, в постоянном движении, мы отошли недалеко и скоро встали на отдых. Спали целый день. К вечеру начали готовиться.
Подсчитали продукты — их оказалось очень мало. Вопрос наших ног и обуви был для нас один из первых. И он был совсем не благополучен. Начали одевать сапоги — не лезут. — Не ноги, а чурбаны. Васька распорол свои сапоги и сделал поршни.
Еще на стоянке, во время снежной бури, я, одел сапоги Мальсогова, почти сжег их на костре. Здесь я пристроил ему его галоши, то есть протянул в них ремни, так что они не падали.
Для себя я распорол свои сапоги, но все-таки они жали, поэтому я засунул их за пояс и пошел в кожаных туфлях, которые вытащил из лагеря Сазонов.
29-го Мая. Ночь шли по непроходимым болотам. День на отдых. «Брусника, гуси и заяц». Среди ночи Мальбродский от переутомления не мог идти, встали на отдых. «Соленая рыба».
За все время нашего пути, все мои старания были направлены на то, чтобы как можно меньше отдыхать, и как можно скорее двигаться вперед. Но это не всегда мне удавалось.
Иногда тихим, просящим, иногда резким раздраженным голосом, Мальсогов уговаривал остановиться и «передохнуть». Я знал что значить это «передохнуть». Маленький отдых... А потом никого не поднять.
В этот день для преждевременного отдыха были основательные причины: мы шли по красному ковру... Это была прошлогодняя брусника, зимовавшая под снегом и теперь очень вкусная, а в особенности на голодный желудок. Но еще соблазнительнее были гуси, которые летали над нашими головами и заяц, сидевший долго в поле нашего зрения. Стрелять или нет? Каждый патрон на учете... А расстояние большое. Я воздержался. Все эти обстоятельства и заставили нас отдохнуть, с тем чтобы раньше выступить.
Но отдых затянулся до вечера, и только мы вышли, как опять принуждены были остановиться.
За все время похода, Мальбродский шел великолепно. Казалось усталости он не знает. Конечно это были нервы, и они сдали...
Без всякого основания, он вдруг начал перегонять меня и, шатаясь из стороны в сторону, делать передо мной круги по болоту.
Меня это удивило, я спросил в чем дело?
«Так, нужно размяться», ответил он.
Но я понял, что дело не в том, что надо «размяться», а в том, что человек сейчас может упасть и больше не встать.
На нем не было лица. Я довел его до первого попавшегося «острова», то есть до леса среди болота, и мы встали на отдых.
Он долго держался, не выдержал и свалился как сноп.
Еще раз проверили продукты... Мало...
Нужно экономить и рассчитать паек. На сегодняшний день полагалось маленький кусок соленой рыбы, немножко «манны» и хлеба.
Сазонов был больше и крупнее нас всех... Рыбу сварили и разделили по пайкам. Разлили по кружкам. Соли не было.
Говорят, что соль это раздор. И тут я имел возможность это проверить. Я налил чашку этой пресной похлебки Сазонову. Он начал просить соли. Я категорически отказал. Он обозлился и ногой опрокинул стоявшую на земле чашку. Новой я ему не дал. Этот эпизод запечатлелся в моей памяти, поэтому наш отдых я назвал «соленая рыба». Все эти маленькие происшествия кажутся мелочами, но когда вопрос идет чуть ли не о жизни и смерти — он становится серьезен.
30-го Мая. Часа в 4 дня выступили. Около 11 вечера благополучно перешли реку Шомбу. Облегчение и радость большая. Шли всю ночь.
Шомба пройдена... И совершенно неожиданно... Наткнулись на тропинки... Боялись выходить.
Но они спутались совершенно и хотели мы или не хотели, но мы шли по ним. Сперва осторожно, потом смелее... Следов нет... Пошли...
И вышли: маленькая речушка... Около нее заброшенная плотина и маленький мостик... Неужели это наше страшилище-Шомба?.. Не верилось, что миновали такое трудное препятствие.
31-го Мая. Неожиданно наскочили на избу рыбаков, которые были на ловле. Забрали у них хлеба, оставив три рубля. Большая поддержка. Идем дальше.
Казалось, что мы находимся в каком-то густо населенном краю... Но это только казалось...
На севере деревня от деревни и разные мелкие, временные жилища людей стоят друг от друга верст на 25-40. Не знаю везло ли нам или Бог помогал, но тогда, когда нам приходилось очень плохо — я знаю, что Бог выручал.
...Запутались в озерах. Построили плот. Переправились. Идем без отдыха. Начинается дождь. Страшное переутомление. Кошмарная ночь. Дождь заливал костер. Ни минуты сна. Утомляющий отдых...
...Записано у меня на Евангелии.
Все это легко вспоминать, но труднее переживать.
Помню наш тупик. — Только что мы, отобрав продукты вновь показали наш след... И нет хода.
Кругом озера... Красивая природа... Дикие лебеди... И некуда деваться.
Возвращаться обратно?.. Жалко... Нет карты и может быть опять безвыходное положение...
Надо построить плот и переправиться... И вот здесь самое трудное. Требуется напряжение сил... Надо нарубить, принести и связать лес... Хочется спать... Но надо.
С большим усилием срубишь дерево, очистишь его от ветвей, из последних сил дотащишь его до воды, сядешь отдохнуть и... заснешь.
Наконец плот готов. И тут я вспомнил возможную переправу через Шомбу. Не даром я так за нее беспокоился. — Лес был сырой и плот потонул. Хорошо, что было мелко, и мы все-таки очутились на другой стороне.
Я заботился только о винтовке, компасе, спичках и Евангелии. Засунул их в шапку и вынес сухими.
Почти по горло мокрые, вылезли мы из этой переправы... Но слава Богу попали на берег. Сняли и выжали мокрое платье. Пошли... Но не суждено нам было отдохнуть...
Начал накрапывать дождь. Идем дальше... Дождь сильнее.
Запросили отдыха...
Встали и началось мучение... Целую ночь лил дождь. Развели костер, но он не помогал. Дождь тушил его...
Нужно было сохранить спички. Я согнулся, спрятал их и компас на груди и так просидел всю ночь.
Не трудно было бы перенести это свежими. Но после всех тех лишений, которые нам пришлось пройти, это было очень тяжело...
Спать хотелось до смерти. Не было никакой возможности хоть сколько-нибудь согреться и забыться. — Крупный холодный дождь все время поливал спину, мочил штаны и наполнял сапоги...
Вся эта стоянка вместо отдыха только утомила и измотала меня.
Утром мы вышли... Компас на согнутой руке, винтовка на плече... Но сил нет.
Дождь продолжается. Меня шатает. Это был пожалуй самый худший для меня переход...
Вдруг тропинка! Выбитая, протоптанная... Свежих следов нет... Но не на запад, а в сторону — на северо-запад. Не по дороге...
Фантазия работала. — Лес разделен на просеки... Значит есть лесничие... Изба... Отдых под крышей. Обсушиться и поесть.
Все это проходило в голове и давало силу.
Я веду шатаясь и оступаясь на каждом шагу... Но впереди отдых... Приманка рисовалась слишком отчетливо... Изба, тепло, да, и милые, гостеприимные люди...
И вдруг опять тупик. По тропинке подходим к озеру... А на том берегу деревня...
Сил нет. Прежде, чем что-нибудь предпринять, нужно отдохнуть.
Помню как Мальбродский разговаривал со мной. Он был весь синий и его трясло какой-то ненормальной дрожью.
Так посмотрели мы на возможное счастье — достать хлеб, высушиться, обогреться и отошли на вынужденный отдых. Сил не было проявить какую-нибудь инициативу.
1-го июня. Веду, как пьяный. Утром дождь уменьшается и перестает. Днем становимся на отдых. — «Шалаш».
2-го июня. День и ночь на отдыхе. Изредка дождь.
Опять настали тревожные дни. Опять мы целые дни мокрые, холодные и голодные... И под боком соблазн — деревня с продуктами...
Пойти или нет?
Между нами и деревней вода. Переправимся — попадем в лапы большевиков... Нет — потеряем силы от истощения:
Надо попытаться...
4-го июня. Утром выходим на деревню достать продовольствия. Карел обещал дать и обманул. В деревне были кр-цы. Продовольствия очень мало. Идем на запад... Что-то даст Бог? Положение трагическое. Дорога трудная, почти сплошь болото. Надоели кукушки. Остановились на полчаса, съели по кружке «манны». Нужно всецело положиться на Провидение. Утешает, что каждый час приближает к цели.
Рано утром мы подошли к полосе воды, разделявшей нас от деревни... Она была у нас как на ладони... Крикнули. Раз два... Ответа нет. Наконец с того берега отчаливает лодка... Подходит к нам... В лодке мужик... Начинаем разговор. — «Мы землемеры, исследуем край, зашли в это место и заблудились. Нужны продукты. Нельзя ли доставить на этот берег?..»
Сидящий на лодке карел хитро улыбается и на русском, с акцентом языке отвечает, что хлеба в деревне нет. Разговор прекращается, и он ловким ударом весла поворачивает лодку обратно.
Я понял, что играть в прятки нечего, делаю два-три шага в воду и задерживаю лодку. Рассказывай!..
Мужик мнется, но потом выкладывает. — В деревне засада. Сейчас кр-цы куда-то ушли. Крестьяне запуганы. Приказано не давать продуктов и сообщать о всех лицах, которые обратятся за продовольствием. Обещана награда за поимку каких-то преступников...
Видно, что мы проиграли... Пошли на уговоры. Привези — заплатим...
Карел обещает и отчаливает... Мы наблюдаем.
Он выходит на берег. Около него собирается вся деревня. Митинг... Но никто не возвращается обратно... Надо уходить...
Без продуктов, голодные, вымокшие, усталые, по сплошному «непроходимому» болоту, без всяких перспектив впереди, двинулись мы на запад, надеясь только на Бога...
Оставалась у нас только «манна». Это была какая-то мука, взятая нами у рабочих, которая годилась на все. Из нее мы делали лепешки, ее же растворяли в кипятке и пили как что-то очень питательное.
Но силам настал предел. Мальсогов встал... Я попробовал действовать на него уговорами. Никакого впечатления... Угрозами... Обещал оставить на месте и уйти без него. — Ничего не действует. Значит нужно остановиться.
5-го июня. Часов в 5 утра встали на отдых. — «Артаганович не может идти». Не весело...
На этом отдыхе мы подвели итоги: из манны напекли лепешек, разделили, подсчитали приблизительное расстояние до границы и решили идти по 25 верст в день.
...Вышли в 10 часов. Дует северный ветер. Вода в болоте как лед.
Тяжелы были эти выходы с отдыха...
Только что отогреешься, высушишься и надо идти... Подойдешь к болоту и замнешься... Холодно... И неприятен этот первый шаг в ледяную ванну... Ноги онемеют и заболят... Но окунулся, пошел и становится как-то легче.
Этого перехода я не помню... Шли мы как во сне...
Лес... Болото... Снова лес... Никаких порубок... Никаких признаков человека...
Продукты съели... У меня в подсумке, вместе с патронами осталась маленькая лепешка... У других ничего...
Но вот вышли на просеку...
Сразу полегчало, но не надолго... Просека старая, человеческого следа — топора, свежих порубок, навоза не видно...
Идем дальше... Накрапывает дождь... Одежда намокла, стала тяжелой... Положение серьезное... Сил нет...
Впереди... несколько усилий... и... смерть.
Все молчат...
В левой руке у меня компас, от него веревочка, к пуговице, в правой винтовка...
Держа направление на запад, обходя свалившиеся деревья, по сколько возможно, выбирая более легкий путь, я иду впереди, сзади, в совершенно безразличном состоянии, бредут Мальбродский, Мальсогов, Сазонов и Васька...
Дождь усиливается... Холодно... Ноги отказываются работать. Подойдешь к стволу лежащего дерева, хочешь переступить и срываешься... Напрягаешь все силы и валишься...
Ветви хлещут по лицу рвут одежду... Войдешь в чащу и нет сил двинуться дальше... Завязнет нога и не вытянуть...
Остановишься, передохнешь, сделаешь шаг и снова остановка...
Но вот тропинка...
Когда после той тайги, по которой нам пришлось идти, мы выходили на тропинки, то казалось, что мы идем по паркету. — Сразу поднималось настроение и являлись силы...
Так и на этот раз. Все подбодрились. Всякая тропинка должна привести к жилью... Мы двинулись по ней, но подошли к реке... Я попробовал перейти... Брода нет. — Река разлилась. Ткнулся на север, на юг. — Везде глубоко. Была не была... Пойду прямо. Вернулся на старое место и побрел по воде. Все глубже и глубже... Дошел до самого русла... Не перейти...
Но вот под водой виднеются какие-то два бревна — вроде мостика. Я на них... Перешел...
Оглянулся... Вижу на берегу избушка... Маленькая, — такая, какие бывают в северных губерниях на сенокосах...
Эх хлеба бы!.. Мелькнуло у меня в голове... Вот было бы счастье...
Но все равно этой крышей надо воспользоваться... И я свистнув своим, указал мой след и крикнул, чтобы они переправлялись.
Обыкновенно, когда мы становились на отдых я, чтобы познакомиться с местностью, посмотреть нет ли поблизости человеческих следов, делал вокруг стоянки круг.
Взяв избушку за центр, я и на этот раз пошел в обход.
Пришлось брести по воде, было холодно, хотелось спать... Я видел, что наши уже в избушке и оттуда валит дым. Хлеба... Хлеба... И какой был бы отдых!..
Иду дальше... И вправо от моего пути, среди деревьев, вижу какой-то навес... Вроде гриба, под которым в прежнее время часовые вешали одежду.
Что такое? Какая-нибудь карельская молельня или прикрытие от дождя... Отвечал я себе.
Хотелось отдыха, а до гриба было далеко... Идти или свернуть к избушке?.. Пойду посмотрю. Впереди вода. Иду в брод, выхожу на маленький островок... Подхожу к грибу... Взглянул наверх. — Под навесом лежат какие-то круглые камни. Раздвинул балки... Взял рукой... Для камня легко... Разломал... Попробовал на зуб. — Хлеб!
Тут же с хлебом в руке, в болоте, я встал на колени и благодарил Бога...
Как не верить в судьбу — Промысел Божий — в Бога. Под навесом лежало два ряда печеных, высушенных хлебов, стояло два мешка с пшенной крупой и банка из березовой коры с солью...
Я взял пять этих лепешек и пошел к своим...
Мальсогов мне потом рассказывал, что когда я подходил к избушке, держа в руках и жуя хлеб, он думал, что он сходит с ума или у него начинаются галлюцинации...
Он бросился ко мне и начал меня целовать...
Помню, как часа через два, я в одном белье, сытый, с цигаркой из махорки в зубах, лежал в жарко натопленной избушке и чувствовал себя счастливым человеком... Я жил... Я чувствовал жизнь...
В открытую дверь светило солнышко...
Я был свободен... Был близок к природе... Имел хлеб и кров... Я был счастлив.
Никакая самая утонченная еда, никакие самые комфортабельные условия не дадут тех переживаний, которые получает голодный и усталый человек, когда у него есть, в буквальном смысле слова, кусок черного хлеба и крыша над головой...
Никакие впечатления от всех городов мира не могут сравняться с впечатлениями человека, вплотную подошедшего к природе...
Все свободы, всех стран, ничто перед свободой человека, для которого один закон — закон Бога — совести...
Слава Ему, за то что он дал мне это пережить...
Дневник...
Вот уж истинно дал Бог. — Просека. Тропинка. Непроходимая река.
Прошли вместо предполагаемых 25-ти верст — 9. В подсумке маленькая лепешка из «манны». Положение ужасное. И Бог дает. — Перехожу реку в брод. Избушка на сенокосе. Гриб и колоссальный запас лепешек, крупы и соли.
Встал на колени и благодарил Создателя.
Сейчас утро. Все спят. Слава. Богу. Помог и спас, от насилия. Помоги Боже и дальше и верю, что поможет.
6-го июня. Отдых — «Избушка». Настоящий, моральный и физический счастливый человек. Природа, хлеб и крыша.
7-го июня. Встал днем. Вылез на солнышко, лежу и живу. Бог совершил чудо.
8-го июня. Погода переменилась. Тепло. Вода спадает. Ем через два часа и благодарю Бога. Сейчас ночь. Костер. Не сплю. Охраняю ночлег. Позиция хороша. — Незаметно не подойдешь. Сейчас подсчитал, что в общем прошли по «непроходимым» болотам около 270-ти верст.
9-го июня. Весь день спал. Вечером встал с неприятным чувством неизвестности впереди и несплоченности компании. Ночь опять не спал, настроение и самочувствие хорошее.
Хорош был этот отдых... В особенности ночи... Северные, белые... Красивые своей простотой и ясностью...
Не долго живет север... Могуча, серьезна и сурова его жизнь... Но весной и он улыбается своей манящей и зовущей улыбкой... Чувствует это лес и не спит... Так только, забудется немножко и снова торопится жить...
Солнышко зашло, немножко тишины, и опять все ожило... Пробежал ветерок, закуковали кукушки, протянули гуси и зазолотились верхушки деревьев... День начался...
Ночная томящая улыбка исчезла и лицо севера стало еще яснее, еще проще, еще более классически красиво.
Ночью я не слал... Сидел у костра, варил кашу и каким-то шестым чувством жадно захватывал жизнь...
Остро переживал я это единение с природой, свободу и Бога... Я жил тогда...
Часто я благодарил Бога за то, что на пределе к отчаянию, когда я мог для сохранения своей жизни пойти на все — на убийство, грабеж, разгром деревни... Он спас меня... Он уберег меня от преступления Его закона... Он не дал мне совершить насилие и вместе с тем он дал мне все... И я от души славил Его.
Мне, вспоминался один момент из нашей стычки на хуторе... Я стрелял по красноармейцу... Этому делу я был обучен. Несмотря на опасность, у меня не было никакого волнения, то есть до противности...
Я помню войну. Как часто там приходилось сдерживаться и faire bonne mine au mauvais jeu[4], a тут?.. За все время похода у меня ни разу не екнуло сердце. Я стрелял по человеку и не хотел его убить... Был момент, когда он сидел у меня на мушке, и я сознательно не стрелял, а потом перевел винтовку, выстрелил и отбил кусочек печки.
Мягкотелость!.. С презрением сказал бы я год назад. А не повыше ли?.. Думал я тогда...
Что легче стрелять или удержаться? Плюнуть на все и идти к намеченной цели, или поставить себя в рамки хотя бы людских, компромиссных, но все-таки нравственных законов?..
Порок или достоинство быть с мягкой душой? Размягчать ее нужно или наоборот заставить ее огрубеть? Гнать всякую сентиментальность, гнать прощение, любовь и... Бога?..
Нет. Только не насилие... Но слаб я, чтобы отказаться от него совсем... Нет во мне настоящего размаха, настоящей крепости...
Но все-таки, я не сойду и буду стараться идти но пути, который указал Христос.
Становилось теплее... На берегу речки я поставил «водомер». — Палку с делениями на приблизительные дюймы... Вода упала на пол метра.
Пора было кончать наш отдых. Запасы истощались...
Мне кажется, что происхождение нашего клада было таково. На севере сенокосы далеко от деревень. Подвоз продуктов летом невозможен. Их можно только принести на себе. Идти с ношей по болотам трудно. Поэтому крестьяне пекут хлеба-сухари, забирают крупу и соль и зимой, на оленях, доставляют все это на сенокос, а летом приходят на готовое.
Конечно, это мое предположение, точного происхождения этих продуктов я не знаю до сих пор.
Впереди у нас был неизвестный путь. Я подсчитал, что мы прошли «полезного» и «не полезного» пространства около 270-ти верст.
К сожалению по вопросу о дальнейшем движении у нас образовались две группы. Я с Мальсоговым стояли за то, чтобы достать «языка», выяснить положение и стараться идти ближе к деревням. Мальбродский и Сазонов держались обратного взгляда.
Как ни хорош был отдых, но продукты кончались и надо было идти. Мы подсчитали оставшееся — его хватало дня на два — на три.
10-го июня. День спал. Сейчас встал, солнца нет и совершенно не могу определить времени. Вечером выступили. Настроение невеселое. — Надоело идти.
11-го июня. Утром встали на отдых — «У озера». «Мель-зуппе»[5]. День плохой. Вечером выступили.
12-го июня. Ночь шли. Утром остановились на «короткий отдых». выпить кипятку. Пошли дальше. В 6 часов утра встали на отдых — «избушка № 2». Вечером вышли. Скорей бы к цели. По моему до границы 20 верст. У меня осталось два сухаря. У Мальбродского нет совсем.
Отдых помог, но и расслабил. — Как-то осели нервы. Уже не было прежнего подъема.
Питались главным образом мукой, размешивая ее в кипятке. Называлось это «Мель-зуппе».
Шли уже ближе к деревням, часто попадались сенокосы...
Попали на вторую «избушку»... Долго искали «гриба»... Но увы... Не каждый раз...
13-го июня. Рано утром выпили кипятку «в сарайчике у озера». Тропинка. Озеро. Дождь. Остановка в «проломанной избушке». Настроение нервное. Продуктов нет. Господи помоги. Вечер спали... Ночь идем. Дождь. Роса. Холод. Тропинка.
14-го июня. Озеро. Красноармейцы.
Мы опять наскочили на погоню...
Вымокшие, прозябшие шли мы всю ночь по тропинке. Быстро продвигались вперед, но скорое движение уже не согревало... Организм требовал пищи... Мокрые ветки хлестали по одежде, мочили ее, солнца не было и только крупная дрожь шла по телу и тем поддерживала жизнь.
Но вот на тропинке показались свежие следы... Надо быть осторожнее... Сбавили ход... Трое ушли в лес... Я с Мальбродским пошли вперед...
Озеро... В него впадает речка... Слышен разговор...
Крестьяне, подумал я. И в голове прошли мечты о тепле, горячей пище, об отдыхе в жилом помещении...
Осторожно подходили мы ближе и ближе...
Из-за кустов показалась лодка... И около нее возятся два красноармейца... Сразу, по форме, в которую они были одеты, я узнал конвоиров нашего дивизиона.
Стрелять или нет? Невольно задал я себе вопрос. Если убью, оружие и патроны будут наши... ведь нам это нужно. — Все будут вооружены... Но сейчас же другой голос заговорил гораздо яснее, проще и убедительнее... Просто глупо убивать человека после того, что ты прошел и неужели так мало веры в Бога, чтобы можно было из-за какой-то винтовки и 15-ти патронов убить человека.
Соблазн сразу отпал... Но я продолжал наслаждаться моей ролью загнанного зверя имеющего силу... Я сидел в кустах и наблюдал, как два мои врага, мирно разговаривая усаживаются в лодку, и, по моим предположениям, едут патрулировать ту реку, через которую нам нужно перейти...
Глупые, очень глупые, но все-таки милые моему сердцу русские бараны... Душа у них не потеряна, но путь их неправилен, порядка и воли у них нет... Подайтесь в ту или другую сторону... Или к западу-цивилизации-насилию-дьяволу, но до конца... Или к востоку, прощению, упрощению, к добру, к Богу... Но время придет... Все изменится... Восток и Россия в частности, поведут мир к Духу...
Надо уходить... Я вернулся к своим...
Где мы? Не на границе ли? Пошли вперед. Прошли какое-то вырубленное пространство... Затем телеграфную или телефонную линию... Все это еще не встречалось... Померещилась патрульная линия... Граница и наш Рубикон...
Прошли верст 10 на запад... Сил нет. Встали на отдых, но без костра... Зажигать страшно... Кажется, что перешли границу...
Пошли дальше... Продуктов нет. Надо их добывать... Ho где мы?..
Слышен лай собаки... Уже вечер, но белая ночь светла... И мы видим хутор... Сейчас ли брать или подождать до утра? Подождем...
Встали, развели костер, вскипятили воду, есть совершенно нечего... Попили кипятку и заснули...
Рано утром вышли... Подошли к хутору... Залегли... Наблюдаем...
Было воскресение. Вышла баба, дети, еще баба — умылись... Встал мужик... Красноармейцев нет...
Прошло немного времени и мужик куда-то ушел...
Не хотелось обнаруживать себя, и Мальбродский охотником согласился идти на хутор, чтобы достать продукты. Весь дом у нас был под обстрелом, и в случае неудачи, мы могли ему помочь...
Но вот он вернулся... По его мнению на хуторе коммунисты... и он предлагает уходить...
Ни в коем разе!.. Идем и берем...
Быстро скатились мы с горы на хутор. Брать и брать как можно больше. Икон нет... Валяются коммунистические газеты...
Много забрали мы там... Был хлеб, масло, рыба, соль... Сели на лодку... Через реку... По озеру и на запад...
Бросили лодку, взвалили на плечи продукты и вперед... Шли и на ходу жевали вкусные пироги с рыбой...
Тропинка... Горы... Хочется остановиться и поесть по-человечески... Но положение опасное, ясно, что будет погоня...
Забрались на гору, развели костер, поели вволю и двинулись дальше...
Я страшно устал... Для того, чтобы вести, нужно постоянное напряжение... Кажется, что по компасу идти легко, но это не совсем так. — Тебя так и тянет сбиться на круг... Я передал компас Мальбродскому и сам шел сзади всех... Светило солнце и, ориентируясь по нему, я видел, что он врет в направлении... Меня это злило... Я нервничал и резко говорил ему об этом... Шли мы через горы... И нужно было чувствовать... Не знать, а чувствовать... Угадывать впереди лежащую местность... А он вел с хребта на хребет...
Дошли до реки... Попробовали перейти — невозможно. Течение настолько быстро, что сбивает с ног...
Я взял компас и мы пошли обратно... Была уже ночь... Силы были истрачены на горы и нужно становиться на отдых... Снова мы вышли на тропинку, с которой свернули.
Но что это?.. На мокрой земле свежие следы... Кто-то прошел. Стой!.. Нужно понять...
Несколько шагов вперед... Около тропинки камень и около него свежий окурок махорки... Табаку у нас не было — его раскурили. Немного дальше... Записка... Я прочел... He помню точно — что-то вроде: «Дорогой товарищ такой-то возьми мое белье, которое находится у товарища командира»...
Сомнений нет... За нами по пятам идет погоня...
Я отвел всех в сторону. На мой взгляд положение было серьезное... Прежде всего нужно выяснить направление следов, их количество и затем, принимая во внимание нашу усталость, отойти, хотя бы и в противоположную нашему направлению сторону, и встать на отдых... Так решено.
Мы вышли на тропинку... Переставив затвор своей винтовки с предохранительного на боевой взвод, крадучись, весь внимание, смягчая звук своих шагов, чтоб не было слышно металлического лязга, придерживая рукой подсумок с патронами, подвигался я вперед.
Помню как я огрызнулся на Мальсогова, когда он от усталости, чтобы было легче, закинул винтовку за спину и отстал от меня... Он перевесил ее на плечо и подошел ко мне.
Так прошли мы шагов 100...
Чтобы не показывать наших следов мы старались идти по обочине... На тропинке же ясно обозначилось штук десять красноармейских, с подкованными каблуками следов, и один крестьянский, — широкий, с тупыми носками отпечаток.
«Проводник!» подумал я... Тишина... Птички угомонились... Лес замер. Впереди, шагах в десяти, маленькая горка... На ней большие куски гранита... Кругом кусты... Еще вперед...
И вдруг картина изменилась...
Лес защелкал... Загрохотал... Загудел... Эхо подхватило, понесло... Все сразу ожило.
На мгновенье я остановился. Часто, очень часто, но беспорядочно — то здесь, то там, из-за камней, вспыхивали огоньки и щелкали выстрелы.
Вспышка! Огонь! Выстрел! Шлепок пули о дерево! Трах-тах-так!.. Неслось по лесу. Но ни людей, ни их шапок видно не было, и свиста пуль не слышно.
Мальсогов сжался... И вся его кавказская кровь выявилась во всей своей непосредственности...
«Бей! Стреляй!»... Шептал он мне... Я схватил его за руку и ткнул под откос... Васька удирал... Сазонов на моих глазах спускаясь под гору, как раненый заяц, три раза перевернулся через голову. — Убит, подумал я. Мальбродский был спокоен.
Огонь продолжался... Стреляли пачками... Но свиста пуль я не слышал и людей не видел... По количеству выстрелов и скорости стрельбы, в засаде было человек 10... Однако ясно было, что эти люди боялись нас и стреляли как новобранцы на войне — не высовывая головы, вверх, не целясь.
Принимать бой было глупо... Надо уходить... И как можно скорее... Куда?
Путь был один — на запад... На реку... Я спустился под откос... Погони нет... Компас в руку... И полный ход... Два-три изменения направления и снова на запад...
Сазонов здесь... Сзади тяжело дышит Васька... Оказывается он бросил мешок с хлебом, но потом вернулся, нашел и тащит на плечах...
Подошли к реке... Все то же быстрое течение... Но нужно переходить...
Сразу ткнулись в воду... Брода нет...
Был мороз, болото подернулось корой льда... Холодно, но нужно идти. Я плаваю как топор... Пошел в одно место — не глубоко, но течение так быстро, что валит с ног. Один шаг вперед, — вода подобьет ноги... Свалишься... и головой о камни... На мне были кожаные туфли и течение разорвало их на клочки...
Прошел час, другой... Все пробуют, но ничего не выходит...
Мальбродский отошел от берега — встал посередине реки и не может двинуться ни вперед ни назад. Замерз, посинел, дрожит... Один шаг, ноги не выдержат, теченье подобьет, подхватит и он разобьется об камни.
Его вытащили...
Наконец переправился Сазонов. Он взять палку и пошел по горло в воду там, где течение было слабее. За ним самостоятельно перешел Мальсогов...
Положение наше становилось все хуже... Мы раздроблены... С минуты на минуту можно ждать обстрела...
Тут Сазонов выручил. — Он с палкой вернулся обратно и, приняв на себя всю силу течения, помог перейти мне и Мальбродскому. За нами перешел Васька.
Мы все были мокрые по горло... Компас, Евангелие и спички я положил в шапку. Хлеб намок и обратился в труху...
Одежда стала пудовой... Я дрожал редкой, крупной дрожью. Отойти далеко не было сил, и мы, пройдя верст пять, встали на отдых...
Я продолжаю дневник:
...Патрульная линия. Обход. Отдых без костра. Верст около 10-ти на запад и никаких признаков границы. По-моему мы перешли границу в 12 часов дня. Ночь шли. Холод. Развели костер и простояли до утра. Продуктов нет совершенно.
15-го июня. Часа в 4 утра выступили. Опять с продуктами. Положение опасное. Отдых «на высоте». Река. Отступление на тропинку. Засада. Выстрелы в упор. Бог спас. Слава Ему. Бегство. Опять на реке. Кошмарная переправа.
Уже в Финляндии мы узнали, что река, которую мы перешли, считалась также как и болото «непроходимой».
Но когда что-нибудь очень хочешь, то препятствия нет...
16-го июня. Отдых: «После переправы». Сушка весь день и ночь. Раздел продуктов. Конфликт. Примирение.
17-го июня. День на отдыхе. Вечером выступление. Ночь шли.
Где мы? И где конец?
Отношения наши начали обостряться... Мальбродский и Сазонов обвиняли меня в недостаточной осторожности... Мне это надоело, и я решил отдать им компас, одну винтовку и, с Мальсоговым и Васькой, ориентируясь, если возможно по солнцу, а если его не будет, то просто надеясь на Бога, идти напрямик. Я знал, что граница к нам не подойдет, сил нет, — надо двигаться вперед.
Чтобы кончить это, я поставил ультиматум. Или полное и беспрекословное подчинение, которое они мне сами обещали, или я ухожу...
Сидели, рядили и, наконец, решили подчиниться...
У Мальбродского несколько раз не хватало хлеба... Он его съедал сразу... И я, каждый раз делился с ним моей долей... Но мне тоже нужно было питаться, и я поставил условием, что все потребление продуктов будет под моим контролем. Сначала он накинулся, но потом подчинился, и мы двинулись...
На этом переходе сдал Васька. — «Не могу идти... Устал... Тяжело». Ныл он. Но двигаться было надо.
«Пойдешь». Приказал я ему.
«Не могу»...
Можно и нужно было, только страхом перед еще большими страданиями победить усталость. Я крепко ударил его. Упал... Встал...
«Пойдешь?»
«Не могу»...
Снова в ухо... Встал и тихо, безропотно поплелся сзади.
17-го июня. День на отдых. Вечером выступили. Ночь шли.
18-го июня. Хорошим выстрелом убил оленя. День ели шашлык. Съели почти всего.
Звери подпускали нас редко. — Уходили вне выстрела... Патронов было мало и можно было бить только наверняка...
Но хотелось есть и подвернулся олень... Он шел в 800-х шагах... Я взял винтовку на изготовку поставил прицел и думал стрелять или нет? Промажу — один патрон в расходе. Попаду — поедим... Но медлить было нельзя и я убил...
Мальсогов был страшно доволен... Он его освежевал и к концу дня от большого оленя остались только кусочки...
Съели все, включая мозг костей, и потроха. Не было соли, не было хлеба, но это нас не смущало... Мы были голодны по настоящему...
За время нашего похода у меня удивительно обострились все чувства, в особенности зрение и слух. Идя по лесу, я без всякого напряжения замечал все мелочи, в особенности те, которые указывали на присутствие человека. Говорить нечего, что каждый отпечаток человеческой ноги был на учете, но и другие мелочи, вроде срубленного дерева, кучи конского или оленьего навоза, какой-нибудь тряпки или кусочка бумаги, я видел сразу.
Освежевав оленя, Мальсогов повесил его на сучек дерева, шагах в ста от нашей стоянки. Поев его досыта, мы улеглись спать. Так как за последнее время усталость была страшная, то часто мы укладывались спать без всяких часовых, по принципу Туземной дивизии: «Кому страшно, тот пусть не спит». Так и на этот раз, положив винтовки под себя, мы легли и заснули.
Вдруг треск... Еле слышный... Момент... Мальсогов и я на ногах и винтовки в руках... В чем дело? Оказалось, что сломался сучек, на котором висел олень.
На этом отдыхе мы немного заболели. Слишком навалились на оленя. Я удивляюсь как мы избегли этого раньше. Ведь мы пили, например, все время болотную воду, в которой простым глазом можно было видеть множество каких-то маленьких головастиков. Или эти «отдыхи» под снегом и под проливным дождем... Да что говорить... Просто Бог спасал.
19-го июня. Утром выступили. В 12 часов дня встали на отдых. Простояли весь день.
Подъем кончался — нервы сдавали. Отдыхи стали чаще и дольше. Силы падали. Где мы? Что впереди?
20-го июня. Утром выступили. В 7 часов утра перешли какую-то просеку. Встали на отдых. Просека не годится. Не знаем где находимся. «Отдых с коровами».
Границу ждали, ее хотели... Придирались ко всякому признаку...
Вот широкая просека... И хочется верить, что это граница... Посмотрели — не решили, отошли на отдых...
Но я не удержался, и мы вернулись... Снова проверили... Признаков границы нет...
Опять нужно есть... С вершины горы видим хутор...
Около него, в версте, другой... Нужно брать...
Опять залегли, проследили... Охотником пошел Мальбродский... Стало теплей, комары не давали наблюдать...
Мальбродский махнул платком... Мы спустились в хутор... Оцепили... я вошел в избу...
Сидит крестьянин и чинит сапог... Обращаюсь к нему по-русски. Смотрит на меня большими глазами и продолжает свое дело...
«Finland?» Спрашиваю я его. Ответа нет.
«Russland-Finland?»... Опять молчание...
«Гельсингфорс-Петроград?» Настаиваю я. — Те же большие, но не выразительные глаза... И ответа все-таки нет...
Население этого края — карелы. На предыдущем хуторе мы уже столкнулись с тем же. — Там тоже не говорили по-русски.
Кто здесь, Финские или Советские подданные?
Решить было невозможно... Я искал каких-нибудь верных признаков... Легче всего было посмотреть деньги. Но не зная языка, обратиться и попросить их было трудно, и это могло показаться грабежом. Положение было неопределенное. Что делать?
Но вот я вижу, как на дворе, через нашу жидкую линию охранения проскочила девочка лет 15-ти и стремглав полетела к соседнему хутору...
Дольше колебаться было нельзя... Довольно опытов... Глупо будет, если она сообщит о нашем присутствии и приведет погоню, надо брать продукты и уходить...
Я свистнул Ваську и приказал ему забирать хлеб. — Tе же лепешки, которые мы ели в «избушке»...
Конечно он не ограничился этим и хапнул еще рыбы, соли и других вещей... Увидав маленький кусочек мыла, я не мог воздержаться и взял его...
У Сазонова были еще деньги, и он пришел в избу, чтобы заплатить. К нашему удивлению, баба взяла серебрянную мелочь и оставила Советский червонец.
Это было указание, что мы за границей, но на этом признаке успокоиться было нельзя...
С горы было видно, что дорога на запад, т. е. наш, путь, лежал между двух озер... Если мы задержимся, он может быть отрезан.
Довольно развлечений... Силы наши далеко не равны. Надо уходить, и мы, забрав продукты, спешно двинулись на запад...
Как всегда, имея еду за плечами, мы не выдерживали и уходили не далеко... И здесь, отойдя километров пять, мы встали на отдых. Поели, попили, первый раз с мылом помылись в болоте и, на утро, встретились... с коровами...
Значит мы не далеко от людей...
21-го июня. Утром вышли. День шли. Ночь на отдыхе.
«У трех тропинок».
За последние дни нашего перехода, во мне произошел перелом...
Вначале я шел только нервами. Я не знал усталости. Я ни разу не останавливался на отдых не поторговавшись с остальными. Только тогда, когда я видел, что люди не могут идти и никакие меры не заставят их двигаться вперед, мы останавливались и отдыхали... Но и мои нервы сдали... Неизвестность томила?.. Где мы? Далеко ли до границы? И будет ли какой-нибудь конец?..
Уже не хватало сил... Движения стали вялые, неуверенные. Голова работала только по компасу — запад и запад... На левой согнутой руке компас, в правой винтовка. Не разбирая и не желая разбираться в пути, как кабан шел я впереди... Только на запад... Только ближе к цели...
Мы подошли к просеке... Направление на запад... Забор. Перевалились и попали в болото... Казалось, не перейти. — Нужно обходить...
Далеко, чуть ли не за километр, я увидел на дереве белую точку... Она мне показалась делом человеческих рук... Я позвал Мальсогова — что это такое?..
«Лист... Белый лист», сказал он мне...
Я не верил...
Впереди было болото — широкое, большое и топкое... Надо было его обойти...
Пошли в обход. Но как часто бывало, обход был хуже прямого пути. Пришлось вернуться обратно...
Опять та же белая точка...
«Изолятор телефонной или телеграфной линии», подумал я.
Опять посоветовался с Мальсоговым...
«Какой там изолятор! — Ты бредишь»... Ответил он мне...
Идем дальше... Подходим ближе. — Ясно выраженная телефонная линия протянутая по деревьям. И впереди... какая-то белая дорога, а на ней... Люди!..
Сердце застучало...
Кто там?!
Мы были как на ладони, в середине большого болота... Ни только укрыться, но и быстро двигаться, в случае обстрела, было нельзя... Болото затягивало и не было видно его края...
Назад или вперед?
Надо положить конец — идем прямо.
Неприятно чувство ответственности, когда рискуешь жизнью людей... Здесь я ясно сознавал, что иду ва-банк...
Если большевики, то нас перестреляют, как куропаток. Обидно, но пусть хоть какой-нибудь конец...
Я слышал сзади ворчание Мальбродского, Сазонова и даже Мальсогова, всегда стоявшего за более короткий путь, но и он на этот раз тянул к лесу...
Мы все-таки двигались вперед...
«Дорога» впереди становилась все более и более ясной и выявилась большой рекой, по которой плыли бревна. Люди сплавляли лес...
Мы подходим ближе и ближе... Нас заметили и отдельные фигуры, ловко перепрыгивая с бревна на бревно уходят на другую сторону реки...
Наконец, мы подошли вплотную...
На одном берегу «они»... На другом «мы»...
Кричим... Друг друга не понимаем... Не меньше часу шли переговоры... Нас боятся. В результате, с того берега отчалила лодка... Из нее вышли люди... Нам показали финские деньги... Мы вынули затворы и сдали наше оружие...
22-го июня. Утром выступили. Переутомление. Неизвестность. Нежелание идти. Просека. Болото. Отход. Снова выход на просеку. Телефонная линия. Река. Сплав. Люди. Финляндия.
За границей
«Финляндия»... Так кончил я свой дневник. Казалось бы конец... Конец похода... Конец какой-то ненормальной, кто ее знает, плохой или хорошей, но во всяком случае какой-то особенной жизни... А главное конец страданиям.
Впереди новая жизнь, широкое, большое и совершенно новое будущее... Впереди свобода, борьба, жизнь... Но свой рассказ вел я по порядку, так и буду продолжать... Что дальше?
Берег реки. Нам подали лодку... Сели... Два гребца на веслах, мы в середине.
Быстро идем мы вверх по течению. Странное ощущение.— Цель достигнута и инициатива больше не нужна... Нет Борьбы... Нет упора. — Прострация. Стало как-то неловко, даже неприятно, и совершенно непривычно.
Деревня... Пристали к берегу, вылезли, нас окружил народ. Где мы?
Несмотря на показанные нам финские деньги, разницу в постройках, в культуре, где-то в глубине все-таки таятся сомнения — не у большевиков ли? Просто отвыкли верить...
Наконец здесь, в первый раз, русскими словами мы услышали, что находимся в Финляндии. — Сомнения отлетали навсегда...
Вошли в избу... Ввалился народ... На нас смотрят...
Контраст разителен. — Синие пиджаки, хорошие теплые фуфайки, настоящие непромокаемые сапоги... Нам странно. — Ведь это же простые рабочие...
И мы. — Одежда прожжена, дыры разорваны ветвями, видно голое тело. На ногах опорки... Волосы всклокочены, на лицах 35-ти дневная борода, в складках кожи неотмывающаяся копоть... Словом бродяги. Раньше мне казалось, что показывая бродяг в кинематографе, там утрируют их внешний вид. Нет. Мы были совсем как бродяги из кинематографа.
Сели... Закурили... Через переводчика начали разговор.
Мы находимся в 800-х километрах севернее Петрограда в нескольких километрах от маленького финского местечка Кусома. Оказывается, что последний наш налет, мы произвели уже на Финской территории... Вот почему настроение встретивших нас так неопределенно — Слышатся понятные нам слова. — «Большевик», «коммунист»... Но вместе с тем для нас собирают деньги, кормят обедом и затем предлагают кофе.
Какая вкусная была рисовая каша с киселем!.. Но какой маленькой и бесцельной показалась мне чашечка кофе! Нас обыскивают. Не остается сомнений, что мы приняты как большевики... И затем, под конвоем, отправляют в местечко Кусома.
На утро допрос... Пальцем по карте, мимикой, жестами, коверкая немецкий язык, объясняюсь я с лейтенантом финской службы, начальником местной пограничной стражи...
Оказалось, что перейдя вброд «непроходимую», по словам лейтенанта реку, мы прошли через Советскую пограничную линию. Дальше, в нескольких километрах от нее пересекли официальную границу.
После допроса мы почти реабилитированы. Но только почти... Нас отводят к казарму... И... приставляют часового... И тут начинается!..
Сон и еда... еда и сон...
Сколько мы ели! Кашевар с улыбкой приносил бак на целый взвод и от него ничего не оставалось... Через два часа снова хотелось есть.
Финны любят подумать. — Не могли решить, что с нами делать... Думала Кусома. — Мы ели и спали... Запросила Улеаборг. — Он ответил. Нас перевезли туда. Думал Улеаборг. — Мы сидели в тюрьме. Улеаборг связался с Гельсингфорсом, подумал и Гельсингворс. Ответил, и мы в столице Финляндии... Но... опять в тюрьме...
Финские тюрьмы, — не сравнимы с советскими. — Там и порядок, и хорошая еда, идеальная чистота, и достаточно вежливое обращение, но уж очень они сухи, как-то черствы, впрочем как и сам Запад. Пора бы ему понять, что и в тюрьмах ведь тоже люди.
Так прошел месяц. Из Гельсингфорской тюрьмы я связался с Русской колонией, нашлись приятели, которые удостоверили мою личность, за это время контрразведка установила факт побега, проверила правдивость моих показаний, нам предъявили счет в 1000 марок за хлеб и мыло, взятые на Финской территории и я на свободе!..
Первые впечатления. — Я вышел из тюрьмы... Солнечный день... Дома, автомобили, улицы... Все чисто, гладко...
Спокойные лица, все сыты, обуты, одеты... Кругом человек. Непривычно... Отвык я от этого... Хорошо... Очень хорошо...
Переживания. — Свобода!.. Но в лесу я ощущал ее острее. Вот гнета не было, — это было ново... Как вспомнишь, что ты вне большевиков, так и вздохнешь свободно... Хорошо было...
События. — Они обыкновенны.
Сидя в Гельсингфорской тюрьме, я писал своему товарищу по полку: «...по внешнему виду я бродяга — оборванный, грязный, черный, загорелый и худой. Я вымотан совершенно. Все мои желания сводятся сейчас к литру какао, кило белого хлеба и отдыху на кресле в каком-нибудь санатории или лазарете...»
Но надо было есть... На следующий же день после моего выпуска на волю я встал на работу...
Главное. — Я на свободе... Жизнь впереди... Все впереди...
Из писем к сестре
Конец, родная... И, кажется, на этот раз действительно конец...
Я кончил прошлое и жаль мне расставаться с ним. — Я жил тогда... Я верил, я любил, надеялся, я знал... Я весь был в будущем... Ну, а теперь?
Мне тяжело... Невыносимо... Очень тяжело...
Но в сторону нытье... Я буду продолжать и расскажу тебе про те переживания, те впечатления и удары, которые докончили меня.
Начну с того, чем я в Pocсии жил... Что думал, слышал, видел... На что надеялся и верил и что знал.
Вот я в тюрьме... Народу много и разного... Здесь вся Россия... Здесь лучший и наиболее стойкий элемент... Здесь север, юг, восток и запад... И выбор есть: здесь офицер, здесь и священник, здесь и крестьянин и купец... Народу много и времени хватает, и люди думают, а иногда и говорят. Так вырабатывают взгляд.
Есть взгляды разные, но на спасение России он один. Для всех, кто жил в Pocсии, кто посидел в тюрьме, кто знает всю структуру власти, всю стройную систему Г.П.У., кто понял, осознал, почувствовал всю силу людей, которым «все позволено», здесь нет двух мнений, это ясно: самой России власть не скинуть. Прибавлю: и не изменить. Пока в России власть не примет божеских и человеческих законов, в ней эволюция не возможна.
Но там надеются... Ведь без надежды трудно и просто невозможно жить... Надеются на что-то... На что-то и на все, но только на «извне»...
И я надеялся... Сейчас писать мне это странно... Надеялся на эмиграцию и на запад.
Я знал, что здесь, у эмиграции все преимущества... Здесь люди могут мыслить, говорить, читать, писать, меняться мнениями... Рождать идею... Организовываться, делать... А главное, здесь могут объединиться, слиться, быть существом одним и стать Pocсией будущей... Я это знал, а верил я?
Я верил, что революция научила... Что люди, наконец прозрели, изменились, поняли, а главное объединились... Что здесь идет работа, что ее хотят, она нужна, и только вот чего-то ждут... Я верил, что здесь люди любят, что здесь один за всех и все за одного... Что правда здесь, что здесь объединение сил... Я верил в дух.
Идя сюда, я понимал, что мы российские, и здешние мы — не одно и то же... Кто лучше, хуже, выше и кто ниже, я не берусь судить. Но мы не вы... Вот это ты прими, пойми, и положи в основу для понимания меня: я новый, самый новый, тамошний, российский человек.
В чем разница? Попробую ответить. Я знаю — Россия умерла... Я верю: Россия родилась... Я видел ее смерть и чувствую начало жизни.
Здесь говорят... Не верят и не знают, но говорят: «России незачем рождаться, она жива, живет и будет жить»... Я умер, но родился. Ты продолжаешь жить — вот разница. Вот те надежды, вера, знание, с чем я пришел...
Я на свободе... Хотелось жить и знать... С чего начать?
Газеты...
Я бросился на них... В лесу — я их курил... В России я читал классическую «Правду»... но вот передо мной свободная печать.
Вот истинная правда — Русская газета. Чуть не крестясь я развернул ее. Передовая...
Я прочел... Мне показалось что-то непонятно... Какие-то фамилии, и кто-то кем-то недоволен...
Я взял другую... Там тоже спор идет... И что-то странное... Все мелочи... Опять мне непонятно.
Я утешал себя...
Ну это так — сегодня, неудачно... Не повезло... Да я ведь многого не знаю... Не подготовлен, поэтому не понимаю, но время хватит... Я пойму, узнаю...
Завтра...
Странно... Но все тоже...
Большевики кричали: «Там, в эмиграции рознь... Там партии... Они дерутся»... Никто не верил.
Так неужели же, подумал я, они правы?
Я продолжал читать и начал понимать... Все время шла полемика и споры... Хотелось оправдать...
Что ж думал я, ведь это полюбовно... Все для победы над врагом... Нет, что-то нет... Все было тут не то. — Тут важно было победить друг друга.
Вот первый шок... Он неприятно действовал... но я надеялся и продолжал искать... Ведь я людей еще не видел, и думал здесь найти и правду, и исход...
Я был у белых... Там видел многое... И многое не ладное.
Прошло семь лет и снова я увидел то же.
Все те же партии, объединения, соединения... Центры, съезды. Платформы и программы... Все жалкий старый лепет... Слова... Слова... Дел никаких... Основы нет... Все мелко так, бессильно и смешно...
Кто во главе? Все те же злые старички со стажем.— Великая война... За ней две революции... Гражданская война... Все ими... Не нами, ими создано, и ими проиграно.
Их просят: Уходите! Но нет! Они все ссорятся и думают — За ними вся Россия. За ними — никого. Так, по три человека... И уж конечно не Россия...
Но это все отцы... Все главари, руководители... Все тени прошлого... Ни запад, ни Россия, так — серединочка... Они уж доживают и не родятся вновь...
Их много здесь. Но это ведь не все... А молодежь? А эмиграция? Масса? Дети?.. Так неужели же... Подумал я... Нет. Слава Богу нет... Совсем не то...
Здесь в душах кузница... Не слышно, неприметно здесь жертвенно куют любовь.
Здесь фабрики, заводы, труд... Здесь тягости и бедность. Нищета... Но здесь и главное: наш дух... Здесь Русь, и Русь действительно святая... Здесь просто. — Здесь тебе помогут, напоят и накормят и 10 франков в долг дадут.
Нет, нужно осознать, что мы одни... Мы эмиграция рядовая, мы офицеры, мы молодежь, мы все, которые на фабриках, заводах — мы одни. У нас нет руководителей, у нас есть братья там, — в Pocсии... И через голову всех главарей им руку мы должны тянуть.
***
Теперь, родная, мне хочется сказать тебе про главное... Во что я верю, что я знаю, и что мне кажется всего важней...
Была Россия.
Старая, давнишняя... Еще до нас... Там Дух был все... Во всем... Везде. — В царях, в церквах... В монастырях и странниках... В страданиях, в земле... Все было дух.
Там не было основы твердой, незыблемой идеи — Учения Христа... Там не было и знания мудрого... Слепою верой, совестью и интуицией Pocсия старая жила...
Но вот ей люди знание кинули... Не мудрость Божию, а полузнание... Как зверю кровь...
Россия приняла... Поколебалась вера... На смену ей пришли желания... Материя поравнялась с духом... Родился большевик...
Молчала мудрость древняя... Идеи не было... Молчала церковь и не дала основ...
Россия новая.
Я в Соловках. В руках у меня лом... Я должен выкорчевать изо льда какое-то бревно... На дворе мороз, перчаток нет... Лом холодный, тяжелый, тело ломает, работа бессмысленна...
Ко мне подходит парень... Ясные, чистые, глаза, на голове чуть на бок одета фуражка, на ней значок одного из высших учебных заведений...
«Друг! Дай помогу...»
Я передал лом... Сильными размашистыми, крепкими, верными ударами, он быстро расколол лед, выбросил из него полено и остановился...
Сдвинул на затылок фуражку, оперся на лом и подняв свои красивые глаза, как бы про себя не сказал, а скорее выдохнул: «Хорошо...»
Я не понял. Мы помолчали...
Вы за что? По какому делу?.. Спросил я его, чтобы начать разговор...
Он чуть улыбнулся и ответил: «Я Христианин...»
Что?.. Что?.. От неожиданности повторил я вопрос... Объясните...
«Вас это удивляет?.. И непонятно?»... Начал он. «Да. Я Христианин... Нас здесь партия... Мы прибыли с последним этапом... Все мы из высших учебных заведений и считаемся политическими. Но так как Запад на анархистов обращает меньше внимания, чем на социалистов, то нас не хотят переводить на политический режим... Мы объявили голодовку... После семи дней я сегодня первый раз вышел... Хорошо...» Вздохнул он, и продолжал:
«Мы не политики... Власть называет нас мирными анархистами... Мы не отказываемся... Это пожалуй верно... Мы не контрреволюционеры, мы скорее контр-матерьялисты... Мы ни белые, ни красные... Мы синие Христовы...»
Прозвонил колокол. Работа кончилась. И мы расстались, чтобы скоро встретиться...
***
Вечером, после поверки, когда каторга спала, забравшись в угол нар я сидел с ним и его приятелями в темном, вонючем, страшном Соловецком бараке. Все это была молодежь... Настоящая, здоровая, сильная, крепкая духом и телом, новая, самая новая молодежь России.
«Кто мы?» Говорил один из них.
«Мы Христиане... Мы просто Христиане до конца...
Мы веруем в Учение Христа — в Любовь... В Любовь к Добру и Правде, к Истине... Ну словом к Богу.
Мы веруем в закон Христа... Он прост... Он детски прост и Божески он мудр... Он говорит: зло побеждай добром... Люби людей...
И это все... И в этом все... Здесь все теории, здесь жизнь и реальность...
Социализм начал: я ни во что не верю. — Я знаю. — Бога нет! Повел... Ушел за нацию... Позвал трудящихся... И бросил миру: Интер-Нация!.. Класс! Все для него! И за него борьба!
Предел... Борьба достигла апогея... Масштаб широк...
Он мировой и слово сказано... Оно высоко.
Мы выше, шире! Мы полней! Мы тоже знаем: Дух — Бог! В нем вся основа. Любовь, а не борьба!.. Не класс, а человечество! Вот идеал!.. Вот идеал Христа!
Социализм вел... Отбросил совесть и перепрыгнул нравственность... Связал людей законом помощи друг другу и в мир пошел... Он много обещал... Казалось, там тоже был порыв к добру...
Мы шли за ним... Рай впереди... Он близко... Виден...
Но вот он все сказал, все сделал... Дошел до коммунизма, большевизма... И стоп!.. Тупик!.. Социализм рушится...
В чем дело?
Его логический конец...
Как? Почему? Опомнились и начали искать... Бросались в стороны... К меньшевикам, к эсерам, к анархистам... Мы все прошли сквозь это. — Но там все те же щи, да чуть пожиже... искали и наконец нашли... Ошибка оказалась в корне:
Бога нет... Нет духа в человеке... Нет любви... Нет человека и остался зверь...
Так правду мы нашли. Идею чистую, реальность высшую — учение Христа.»
Он передохнул и продолжает...
«Мы не одни... Нас много по Pocсии... Мы держим связь... Вот посмотрите письма... Но это ведь не все, не главное... Так верили давно... Так верили и в первые века Христианства... Так верили и духоборы, и Толстой... Но главное... В противовес учению Дьявола... Теперь так верит вся страдавшая Россия. И горе в том, что верит, но этого не сознает... Что ищет, ходит около... Но вот найти, сказать и исповедывать не может».
Мы лежали на нарах... Я видел как остро переживает свои слова этот молодой новый Российский человек. Он вскочил на нары, встал на колени, подвинулся ко мне и повысив свой шепот продолжал:
«Я говорил... Вы поняли меня... И вот теперь мне хочется кричать.
Вы все! Bce pycские! Ты молодежь! Ты эмиграция, брат!
Услышьте зов, мольбу и крик души Pocсии — «Объединитесь под учением Христа!»
В страданиях, в мучениях, по тюрьмам, ссылкам, в избе крестьянина и у станка рабочего вновь возрождается в России Дух...
Растерзана, разрознена, избита... Слаба, нема, беспомощна Pocсия. Молчит... Ей рот зажат... Сил не хватает... Нет прежней веры... Нет нового знанья мудрого. Нет слова истины — Учения Христа.
Нас гонят... Тяжело... И нет... Не может быть объединения... Ведь враг силен... Вот если бы толчок извне... Вот если б эмиграция объединилась и подняла бы синий флаг любви... Эх, чтобы было!.. Сила... Моральный сдвиг...
Стихия, которая смела бы все и растворила бы в себе весь большевизм...
Но нет... Мечты... Там люди не страдали...»
Как-то сразу оборвал он себя и продолжал уже боле спокойно.
«А знаете ли Вы, кто близко к нам? Вам это будет непонятно? Коммунисты!.. Да. Коммунисты: не шкурники.— Идейные...
Ведь эти верят... Не знают, просто верят... А думают, что знают, но не верят... Не понимают, но все-таки стремятся к идеалу... Идут, дойдут, упрутся во всю бессмысленность учения о материи... Поймут и повернут к Христу...
Наш Pycский человек он был и Стенькой Разиным, он был и Пугачевым, он был Зосимой старцем — он вправо, влево большевик... Он сила, он стихия... Он может быть «холодным», он должен быть «горячим»... Но никогда он не был «теплый»... И никогда не будет он «политик»...
Россия широка... Россия ищет правды... Ее шатает в стороны... Шатает до конца... И ни «варяги» из Германии, и ни платформы, ни программочки Россию не спасут. Пусть каждый скажет: я христианин... Затем я русский... И уж потом... И уж совсем потом: я монархист, республиканец и т.д.
России нужно знание мудрое, основу твердую, идеологию... Одну идею высшую — учение — Учение Христа».
Молодой кончил... Мы вышли на крыльцо барака... Лагерь еще спал... Была ранняя весна, начался рассвет. Солнышко еще не встало, но его первые, холодные, розовые лучи уже охватили восток и, черным, резким, как будто вырезанным силуэтом выделялась на нем вышка, а на ней часовой... Хорошо, легко, по новому было на душе... Вот она новая весна, новая заря России... Понял я тогда.
И вот я здесь... Нет Соловков, не видно Pocсии... Не видно отсюда и ее зари.
Об авторе
Бессонов (Безсонов) Юрий Дмитриевич (1891-1959?) — Сын генерала царской армии Юрий Дмитриевич Бессонов родился в Петербурге в 1891 году. По окончании гимназии был отправлен во Францию на так называемое «стандартное» двухлетнее обучение, принятое в семье. В Париже посещал художественную студию, а вернувшись, закончил Кадетский корпус в 1908 году и Николаевское кавалерийское училище в 1910-м.
После революции примкнул к корниловцам и участвовал в походе на Петроград. В 1918 году был арестован. Свое первое заключение отбывал на станции Плесецкая, откуда ему удалось бежать на Северный фронт, в войска под командованием генерала Миллера. После поражения армии Миллера в 1920-м Бессонов пытался бежать в Финляндию, но вместе с другими белыми офицерами был схвачен и доставлен в петрозаводскую тюрьму. После амнистии — новые аресты, новые сроки и амнистии. За сравнительно небольшой период бывший капитан драгунского полка побывал в 25 советских тюрьмах и лагерях. И вот — последний арест, обвинение в контрреволюционной деятельности и отправка в соловецкий лагерь. 18 мая 1925 года, разоружив двух конвоиров, пятеро смельчаков начали изнурительный переход через леса и болота к финской границе. И только через 35 дней, пройдя около 400 верст под неожиданным июньским снегом, без карты и продуктов, переплыв порожистую реку, они достигли желанной цели.
Но очень скоро на смену иллюзиям пришло горькое разочарование: «Свобода!.. Но в лесу я ощущал ее острей...» Бессонова возмущают газеты, шокирует эмиграция: «Они все ссорятся и думают — за ними вся Россия. За ними — ничего. Так, по три человека… Уж, конечно, не Россия». — «И вот я здесь… Нет Соловков, не видно России… Не видно отсюда и ее зари». Бессонов не скрывает противоречий, терзающих его душу: вроде бы он на свободе, вроде бы он должен быть счастлив: «Вокруг Финляндия и дома, автомобили, улицы… Все чисто, гладко… Очень хорошо». Но буквально через несколько строк: «Я весь был в будущем… Ну а теперь? Мне тяжело… Невыносимо». Все пережитое и даже, может быть, разочарование в самом побеге привело Бессонова к мысли, что в материальном мире нет ценностей, за которые стоит бороться. Всю последующую жизнь он посвятил служению Богу.
В Париже в 1942 году, в разгар войны, в книге «Партия сильных» он обращается ко всем православным христианам с молитвой об объединении: «Наш лозунг — не разъединение, но соединение. Мы широки во Христе и от сердца тянем руку нашим братьям». Побег в Финляндию был, пожалуй, самым тяжелым испытанием, но в то же время самым ярким событием в жизни Бессонова — изменил мировоззрение, принес известность. Но в то же время отнял силы, оторвал от родины. Так стоило ли бежать? Этот вопрос он задавал себе не раз.
Скончался в Париже. Похоронен на русском кладбище Сан-Женевьев де Буа.
Примечания
1
Ген. Миллер, см. Генерал Кутепов «Сборник статей», издание комитета имени генерала Кутепова, под пред. ген. Миллера; с фотограф., картами, Париж 1934 — здесь и далее прим. ldn-knigi
(обратно)2
тогда так говорили — «фильма»
(обратно)3
чавалы (цыг.) — мужчины, парни
(обратно)4
faire bonne mine au mauvais jeu (фр.) — делать хорошую мину при плохой игре
(обратно)5
«Мель-зуппе» (нем.) — мучной суп
(обратно) (обратно)
Комментарии к книге «Двадцать шесть тюрем и побег с Соловков», Юрий Дмитриевич Безсонов
Всего 1 комментариев
Игорь
01 июл
Прочёл с дыояким чувством. С одной стороны писал враг Советов, выствляя себя эдаким несчастным и бескровным, а придя к власти был бы не внутри тюрьмы а снаружи с той же винтовкой и пуки в крови. Дважды амнистировали и вместо того чтоб жить тихо, решил воровать и грабить. А с другой стороны- пройти 500 км ради свободы это сильно и заслуживает уважения. В этом вся суть Гражланской войны которая никогда не закончиться. Такова наша Россия