НА ДАЛЕКОЙ ЗАСТАВЕ Рассказы и очерки о пограничниках
Составитель И. Никошенко
От составителя
Эта книга о людях границы.
Еще М. И. Калинин говорил, что «…ни в одном государстве нет столь трудной и столь сложной службы, как служба у нас в пограничных войсках».
Империалистические разведки вербуют в банды диверсантов и шпионов самых оголтелых, способных на всякое преступление негодяев. Их коварству, звериной злобе, хитрости противостоит зоркость, боевой опыт и беззаветное мужество воинов границы.
Опасности и трудности службы на границе выковывают из советских пограничников смелых, находчивых, стойких людей. Они всегда готовы вступить в схватку с врагом. Выследить врага, захватить живым, а если не сдастся, — уничтожить — непреложный закон воина границы.
Свое умение бороться с врагом, волю к победе советские пограничники показали и в Великой Отечественной войне. Они всегда были на самых опасных участках, проявляя стойкость и мужество, любовь и преданность Родине.
Пограничная тема издавна привлекала внимание советских писателей, многие из них создали правдивые, содержательные произведения о наших бесстрашных воинах-пограничниках.
Предлагаемый вниманию читателя сборник рассказов и очерков о пограничниках Севера составлен из произведений советских писателей и журналистов, писавших в разные годы.
Периоду становления границы после гражданской войны посвящен отрывок из повести «На рубеже» карельского писателя Сергея Норина. Перу Норина принадлежит, кроме названной повести, пьеса «Застава у Черного ручья». С началом Великой Отечественной войны Сергей Норин, став офицером-пограничником, написал ряд фронтовых корреспонденций и зарисовок. Он мечтал с создании монументального произведения о пограничниках, но этому помешала смерть, постигшая писателя в 1942 году.
В пограничных войсках Северного округа в тридцатые годы служил рядовым и там же стал писать свои первые рассказы писатель Лев Канторович. В дальнейшем он создал ряд интересных произведений о воинах границы. В начале Великой Отечественной войны Лев Канторович поехал на границу и там погиб в бою с гитлеровцами, защищая вместе с пограничниками родную землю. В сборнике Л. Канторович представлен рассказами «Шпион» и «Трус», повествующими о боевой службе пограничников в годы пятилеток.
К этому же периоду жизни границы относятся рассказы «Сувенир», «Шуба английского короля» и «Жучок» писателя Николая Брыкина.
Писатель Виктор Чехов в период Отечественной войны был офицером-пограничником. На основе собранных им материалов он после войны написал двухтомный роман «На правом фланге». От рывок из этого романа включен в сборник.
Совершенно закономерно в сборнике занял место военный очерк о пограничниках Константина Симонова. Будучи военным корреспондентом, писатель неоднократно посещал северный фронт и непосредственно наблюдал боевую деятельность пограничников.
О послевоенной жизни границы пишут писатели и журналисты Е. Воеводин, В. Михайлов, Г. Дмитриев, М. Абрамов, А. Сердюк, Ю. Виноградов и другие, группирующиеся вокруг московского журнала «Пограничник». Все они представлены в сборнике рассказами и очерками.
Сила воинов границы — в их тесной связи с народом. Жители пограничной полосы — колхозники, лесорубы, рабочие, служащие, комсомольцы и даже пионеры — составляют как бы вторую линию охраны границы. Они самоотверженно помогают пограничникам охранять мирный труд советских людей, строящих коммунизм. Боевой работе славных помощников пограничников в сборнике посвящено несколько очерков.
Если советский читатель, прочитав эту книгу, познакомясь с боевой жизнью воинов границы, проникнется уважением к их нелегкому ратному труду — задача сборника будет выполнена.
С. Норин ПОГРАНИЧНИК ИВАН КУДЖИЕВ Из повести «На рубеже»
1
Красноармеец заградительного отряда Иван Куджиев в ночь на седьмое ноября тысяча девятьсот восемнадцатого года выходил в секрет, к Глухариной пади. Это был один из дальних постов в глухом лесу. На зубчатых выступах гранитных скал, разграничивающих два мира, две страны, густо сплетались колючей сеткой деревья.
От Койнабрского красноармейского пикета заградительной службы, которым командовал недавно приехавший из Петрозаводска рабочий Александровского завода коммунист Антохин, до Глухариной пади было не больше пяти верст.
Но какие версты… Еле приметная звериная тропа вела к границе. Тропа эта начиналась за поросшим мхом болотом, предательски скрывающим качающуюся под ногами гнилую топь. Она петляла в зарослях леса, круто вздымалась на острые выступы скал, обрывалась у стремительных лесных ручьев, весело урчащих ледяной водой о каменистое дно, и снова устремлялась в лес, на гранитные кручи. Глухое и суровое величие леса, словно хранящего в своих дебрях покой ушедших тысячелетий, нарушалось лишь затаенным шорохом ветра в ветвях да криками лесной птицы.
Нести секрет в Глухариную падь по традиции, установившейся с первых дней службы заградительной группы Антохина, выходили наиболее выносливые и надежные бойцы. Нужно было отлично знать лес, знать едва приметные звериные тропы, чтобы не заблудиться, найти нужный брод через ручей, надежный переход через топкое, ходящее ходуном под ногами, мшистое болото, нужно было уметь карабкаться по зубчатым кручам скал, иметь чуткое ухо и острый глаз.
Иван Куджиев получил задание выйти в Глухариную падь после собрания, посвященного первой годовщине Октябрьской революции. Перед выходом в секрет он решил поспать, но сна не было. Он лежал на топчане, на стареньком лоскутном одеяле, подаренном ему матерью перед уходом в заградительный отряд, и прислушивался к веселому разговору товарищей. Вспомнился рассказ Антохина о революции. Перед глазами встал облик далекого огромного города, настороженные жерла орудий крейсера «Аврора», дворец, в котором скрывались министры Временного правительства, а между тем Иван Куджиев никогда не был в Питере, никогда не видел моря и кораблей.
После смерти отца, убитого на лесозаготовках неожиданно рухнувшим деревом, осталось пятеро детей и нищее хозяйство. И все пятеро братьев Куджиевых, особенно старший — Иван, который взял в руки топор отца и отправился в лес, когда ему было всего двенадцать лет, знали в своей жизни только одно — нужду.
Иван вышел в отца. Как и старик Куджиев, он никогда не ломил шапки перед деревенскими богатеями. У него, как и у отца, были крепкие руки и мятежное сердце.
Взяв винтовки, Антохин и Куджиев вышли в ночь. Антохин за болотом свернул вправо, к Белой балке, а Куджиев пошел в глубь леса, к Глухариной пади.
В третьем часу ночи, пробившись сквозь густые колючие заросли и ощупью, по камням, перебравшись через ручей, Куджиев резко и протяжно свистнул. Так встревоженно и тоскливо кричит ночью сова. Сначала все было тихо, и только звезды, едва различимые сквозь ветви, своим тихим мерцанием, казалось, отвечали затерявшемуся в тайге человеку.
Александр Чуркин — земляк из Пойнаволока — должен быть поблизости. Они всегда встречались здесь. Куджиев повторил сигнал. Вдалеке едва слышно прокричала ночная птица. Чуркин!
Они встретились неожиданно. Зашуршал раздвигаемый рукой куст, и черная высокая тень скользнула к ручью.
Чуркин передал секрет. На десять-двенадцать часов Куджиев оставался один.
— До следующего пикета, Иван, около шести верст будет. За сутки только один раз и сошлись с ребятами из поста на Черной балке, — говорил Чуркин. — Один… В лесу, где сам черт ногу сломит, на пять-шесть верст границы по одному человеку. Недаром с той стороны нет-нет и проскользнет какая-либо контра. Ты, Вань, смотри в оба. Обутки не прислали еще? — спросил он. — На березовом ходу топаешь?
— А в чем же! — отозвался Куджиев.
— Да, — неопределенно ответил Чуркин. — Зима наступает, холодно, — и прибавил — По скалам осторожнее, ноги испортить моментом можно.
Они пожали друг другу руки, и ночь поглотила черную фигуру товарища.
До рассвета Куджиев шел руслом ручья, настороженно прислушиваясь к журчанию воды, к неясным, затаенным шорохам ночного леса. Но все было спокойно. Один только раз встревоженно забилось сердце — легким крадущимся шагом кто-то скользил по сухостою. Пустое. Так человек не ходит. Куджиев умел различать шорохи леса. В неясных, ничего не говорящих обычному уху звуках он умел найти отгадку. Это крадется к водопою лиса, а вот тяжелый волчий бег, за кустом вспорхнула большая птица, глухарь, наверное. Недаром в родном Пойнаволоке Иван считался лучшим охотником. Он знал лес, он знал его жизнь.
Рассвет застал Куджиева на возвышающейся над Глухариной падью скале. Отсюда хорошо была видна черная поросль тайги, уходящей в далекую ширь. Внизу протекал ручей, справа начинались земли Финляндии.
Утро было холодное и серое, густой иней серебрился на камнях, лужи, оставшиеся после обильных осенних дождей, затянуло тонким ледком.
Хотелось есть. Иван вынул сухарь и начал медленно и с наслаждением грызть его. Вспомнилось детство, далекое и печальное, припомнились леденцы, которые у Куджиевых были таким редким лакомством. Сейчас слаще всяких леденцов казался черный сухарь… Взглянул на ноги. Бечева на портянках разлохматилась, а кое- где и порвалась, лапти угрожающе раздулись, ноги отсырели, а тут еще потянул с севера холодный утренник.
Куджиев невольно поежился от холода, поправил портянки и уже собирался подняться из-за скрывающих его ветвей, но какой-то посторонний звук привлек его внимание… Потом еще и еще. Хрустнула ветка, сорвался и покатился вниз, под гору, камень. Кто-то карабкался по склону горы. Человек. В этом не было никакого сомнения. Куджиев невольно сжал винтовку, неслышно снял предохранитель.
Иван слегка раздвинул ветви. На скалу со стороны Финляндии поднимался человек. Он шел открыто, не остерегаясь, видимо, уверенный в том, что не встретит здесь пограничника.
Это был рослый молодой человек, одетый в подбитую мехом тужурку, в теплую ушанку и в высокие охотничьи сапоги, на руках у него были теплые шерстяные перчатки.
«Гость хоть куда, — подумал Куджиев. — Ишь ты, вырядился, должно, не впервой к нам жалует, смело идет… Местность знакома, не остерегается».
Человек повернул за выступ скалы. Не выпуская нарушителя из виду, Куджиев пополз следом. Нужно было дать человеку уйти как можно дальше от границы. «Когда он будет внизу, я и поздороваюсь с ним, — внутренне улыбнулся Куджиев. — Сзади будет скала, впереди ручей, ни вперед, ни назад — здравствуйте!»
Куджиев полз под гору, не спуская глаз с черного вещевого мешка нарушителя. Острые выступы скалы, холодные и скользкие, царапали руки, рвали одежду. Все внимание было сосредоточено на нарушителе, стоявшем теперь у ручья. Иван сполз к соседнему кусту и, резко поднявшись на ноги и щелкнув затвором, крикнул:
— Руки вверх!
Человек метнулся к ручью, но перед глазами блеснул штык винтовки.
— Не торопись, браток.
Тогда рука нарушителя скользнула к карману, но плечо обожгла острая боль, и у самого уха треснул выстрел.
— Ты, милок, напрасно за карман хватаешься. А ну, двигай через ручей.
Шатаясь от боли, бледнея от ненависти и страха, бандит шел впереди. Нужно было найти брод через ручей. Ледяная вода обожгла ноги, дрожью передернуло все тело. Портянки намокли, ноги сразу стали тяжелыми, непослушными.
С каждым шагом Иван чувствовал увеличивающуюся боль в суставах. Они шли теперь тропой, в глубь тайги. Внезапно человек остановился. Серые глаза сузились в явной насмешке. Нарушитель отлично говорил по- русски:
— Оборванец, хочешь денег?
Куджиев не понял:
— Что? — спросил он.
Человек остановился.
— Я дальше не пойду, — решительно сказал он. — Не будь дураком, скажи, что ты хочешь от меня. В армии вашей в лаптях ходят, рибушники, оборванцы. Тебе предлагают деньги. Бери!
Куджиев густо покраснел. «Купить хочет, гадина. Не удастся!» Он подумал о своих лаптях, изрезанных об острые скалы, и о том, что он, во что бы то ни стало, должен пробиться с нарушителем к заставе. Между тем человек продолжал:
— Я сниму тужурку, сапоги, шапку. Я уйду обратно. Бери все…
— Замолчи, гадина!
Куджиев решительно шагнул вперед:
— Поднимайся и помни, мы чужим не пользуемся, нас не купишь…
Почему-то вспомнился рассказ Антохина. Кулачье подсмеивается: «Рибушники, а не солдаты. И с такими людьми армию сколачивать думают. Хороша армия. Да разве человек вынесет такое?!»
Да! Вынесет! Вынесет ради того, чтобы пробить себе дорогу к счастью, чтобы выбиться из вечной кабалы и нищеты. Ради светлого будущего, о котором говорил на Октябрьском вечере Антохин. И он, Куджиев, должен забыть о своей боли, о своих деревенеющих ногах, становящихся непослушными. Он невольно посмотрел на свои ободранные о скалы лапти, на сбившиеся комом портянки, и голосом, звенящим и свежим, кинул:
— Пошли на заставу!
2
Завьюженной январской ночью тысяча девятьсот девятнадцатого года на взмыленной, тяжело дышавшей лошади в Березовый наволок прискакал человек. Конь оставил за собой вереницу темных, объятых глубокой дремой изб села и заплясал перед дверью штаба подрайона заградительного отряда.
Наверху мерцало слабо освещенное окно штаба.
Человек соскочил с лошади и метнулся к двери. На бешеный стук его кулаков в дверь почти разом отозвался флегматичный голос дежурного по штабу Ивана Пойкана.
— Кто стучит?
— Я, Модест Глайден, — прохрипел человек, не узнавая голоса Пойкана. — Быстрее!..
Скрипнула дверь. Человек, порывисто дыша, остановился у лестницы, ведущей наверх.
— Где Иосиф?
— У себя, занимается, — ответил Пойкан, освещая фонарем бледное лицо командира Туломозерской дистанции.
Пропустил вперед и, догадываясь о недобром, спросил:
— Что с тобой, товарищ Модест?
— Товарищ Пойкан, распорядись, чтобы коня привели в порядок, но расседлывать не надо.
Разбудив ночевавшего внизу деда Илку и поставив в хлев коня Модеста, Пойкан вернулся в штаб. В комнате Иосифа Глайдена было тихо. Командир Туломозерской дистанции, повернув свое строгое лицо к окну, нервно стучал длинными пальцами музыканта по черному холодному стеклу. Командир подрайона только что окончил разговор по прямому проводу, рука еще сжимала телефонную трубку, но глаза уже скользили мимо брошенной на стол ответной телефонограммы штаба отряда. Нервно подергивалась правая бровь.
— Товарищ командир, распоряжения будут? — останавливаясь в дверях, спросил Пойкан.
— Распоряжения?! — не сразу ответил на вопрос Глайден. — Распоряжение, как и следовало ожидать, обычное. Что может сказать штаб? Садолов на границе, в Видлицах один Шевяков. Штаб санкционирует выступление. Великолепно! А с чем я сунусь на границу? Пулеметы у меня есть? Нет! Лыжи есть? Нет! Им все это известно. Они думают, что все это им сойдет безнаказанно.
— Да кто это «они»? — перебил брата младший Глайден. — Можно подумать, что ты мечешь громы и молнии по адресу штаба отряда.
— Ты прав, горячусь я зря. Штаб отряда нам ничем не поможет, в штабе ребята патроны по счету получают, везде одна картина. Туговато… Не горячиться сейчас нужно, а, стиснув зубы, хладнокровно отражать направленные в нашу сторону удары, пускай это будет нам втрое, вчетверо, впятеро тяжелее. Ребят только жалко, пропали они… за них вся боль… Твое неожиданное сообщение, — продолжал Иосиф, — нельзя воспринять без того, чтобы не сжать кулаки: я ведь не из дерева сделан.
Он несколько секунд молчал и затем, повернувшись в сторону дежурного по штабу и обретая свое обычное спокойствие, произнес:
— Товарищ Пойкан! Распоряжение есть: немедленно разбудите всех бойцов штаба подрайона. Вызовите Дмитриева и Щиева из Совета. Всем немедленно явиться в штаб.
Пойкан повторил приказ.
Первым в штаб пришел Шамшур. Обвел комнату слипшимися от сна глазами, сунул руку Модесту и в надежде, что это — обычная поверочная тревога, равнодушно спросил:
— Какая напасть приперла? Что за паника? Спал, не раздеваясь, словно чувствовал.
Модест промолчал, Иосиф отрезал:
— Садись, жди.
Шамшур тяжело плюхнулся на теплую лежанку.
— Третью ночь не сплю. Вчера у Черного ручья трех контрабандистов задержали. Назойливы, как тараканы. Соснуть бы часок, кажись, ничего больше и не надо, только бы поспать. — И, прикрыв свое усталое лицо тощей армейской папахой, склонился набок.
На ходу застегивая ремень, вбежал Станислав Варшкелис.
Холодное, замкнутое лицо Иосифа, неожиданное появление в штабе Модеста, его горящие внутренним напряжением глаза, короткое рукопожатие и сухое приветствие — все это свидетельствовало о том, что с вызовом в штаб связано нечто, выходящее за пределы очередной поверочной тревоги.
— Станислав, — не ожидая вопроса, начал Глайден — на заставе Штемберга белобандиты прорвали границу.
Лицо Иосифа было по-прежнему холодно и бесстрастно, только нервно подергивалась правая бровь.
— Подробности сейчас доложу. Со штабом отряда мы уже связались. Через тридцать минут выступаем. В штабе подрайона остаешься ты.
Станислав приложил к папахе согнутую ладонь.
— Еще распоряжения будут?
— Обо всем, что я сейчас доложу, сообщить по участкам и заставам, держать связь со штабом, по приезде Садолова в Видлицы просить дальнейших инструкций на расследование, сообщить в Москву о бандитском налете.
Станислав вопросительно поднял глаза:
— Так серьезно?
— Очень серьезно, Станислав. Из штаба ты никуда отлучаться не будешь. Все оперативное руководство на время моего отъезда переходит к тебе. Держи людей в боевой готовности. Никакой паники.
— Понятно!
По гнилым ступенькам лестницы — тяжелый топот поднятых тревогой людей. В холодных глазах затаенная настороженность. Иосиф поворачивает голову в сторону дежурного по отряду:
— Все?
— Все, товарищ командир.
И тогда стальными, звенящими ударами падают слова командира:
— Товарищи! На участке Койнабра отряд белобандитов в тридцать — тридцать пять штыков перешел границу и, сняв наши посты, окружил заставу. Пять красноармейцев, отдыхавших в это время на заставе, обезоружены и уведены за кордон. Двое часовых убиты, командир отделения, недавно прибывший из Петрозаводска, рабочий Антохин, истекая кровью, добрался до деревни Кормелисты и сообщил о случившемся Штембергу. Антохин умер на руках товарищей. Провода перерезаны… Бандиты перешли границу сегодня днем, судьба уведенных товарищей неизвестна. Рота Штемберга выступала вечером. Наша задача — достичь границы в наиболее короткое время.
И уже в дверях, взмахивая рукой, добавил:
— Товарищи! Штаб передаю Варшкелису; всем, за исключением вестового штаба Пелдоева и товарища Дмитриева, остающегося в сельсовете, идти со мной.
Модест Глайден на усталой лошади повез рапорт Антохина дальше, пустившись в путь морозной ночью. А перед утром, по путаным тропам, через перелески и леса, гнали красноармейцы в сторону Койнабры, раскинувшей ветхие избы свои среди густой таежной заросли, разгоряченных скачкой лошадей.
Царапая лица, отступал назад густой сосняк, скрывал и путал в своей чаще узкую, теряющуюся в ночи тропу. Пригибаясь к горячей голове тяжело дышащей лошади, Иосиф сказал:
— Отбить бы… только бы отбить товарищей!.. Не дать погибнуть под ножами лахтарей[1].
Одна тяжелее другой рождались противоречивые тревожные мысли:
«Не посмеют, — успокаивающе говорил внутренний голос. — Руки коротки. Они должны быть возвращены. Почему не посмеют? — шепчет другой голос. — Белобандиты идут на провокацию. Но ведь это же игра с огнем. Да! Этого они и хотят. Еще один удар в спину. Подлость!..»
Бандиты с большой дороги, прячущие за спиной финские ножи и вместе с тем кричащие о своей ничем не запятнанной совести. Здесь подлость проявляется во всей своей омерзительности. И он, Иосиф Глайден, понимает, к чему это приводит. Он знает, насколько напряженна жизнь на границе.
Антохин успел заметить, что бандитов было около сорока. Истекая кровью, запоминал: все одеты в короткие полушубки. Один в форме офицера финский пограничной службы. Все на лыжах. Антохин и его товарищи отстреливались до последнего патрона.
Их тридцать-сорок. У Штемберга человек восемнадцать, нас — девять, всего двадцать семь. Если негде взять больше, хватит и двадцати семи.
Тяжело храпя, несутся кони к занесенной январскими метелями Койнабре.
3
Голубея в сумеречной морозной дымке январского утра, пуховым покровом лежат легкие снега. Куда ни кинь глазом — на кручах зубчатых скал, на ветвях недвижных сосен и елей — везде клубками ваты стынет снег.
Обилен снегами январь. На земле снег, над головой дымчатое чудовище облаков, и кажется, что и земля и небо слиты воедино, в сплошную снежную перину, сбитую ветрами. Коченеют руки, деревенеют ноги, сводит обжигающим морозом суставы, леденит дыхание. Плохо греют дырявые шинели и тонкие дерюжные тужурки, не спасают ног от яростных ледяных укусов мороза залатанные валенки. Ресницы и усы покрыты инеем.
— Товарищи, не отставать!..
Двадцать семь человек, вытянувшись в цепочку, ныряя в наметенных накануне сугробах снега, как пловцы в белесых волнах, преодолевают с упорной настойчивостью метр за метром.
Пронизывающая усталость давно овладела людьми, но об отдыхе нет и речи. Впереди, слегка запушенная ночным ветром, вьется между кустов и деревьев, прыгает на снеговые холмы и срывается с горных круч утоптанная ногами врагов лыжня.
Впереди отряда, протаптывая тропу, идет Иосиф. Вязнут в снегу ноги, за воротом шинели, в голенищах сапог, враждой складке смерзшейся одежды — снег. За Иосифом, разгребая снег, двигается Модест, затем командир Кормелистской дистанции, сухой, подтянутый Штемберг. За Штембергом — Шамшур, Пойкан, Иван Стрелкин, Щиев и другие.
Штемберг прибыл в заградительный отряд из Петрозаводска. Сын политического ссыльного и шуйской крестьянки, в прошлом он — слесарь-оружейник Александровского чугуноплавильного завода. Член большевистской партии с июля тысяча девятьсот семнадцатого года, участник ареста монархически настроенного офицерства, подготовлявшего в Петрозаводске несколько месяцев тому назад контрреволюционный переворот, дисциплинированный, неутомимый боец.
Иосиф поручил Штембергу один из самых беспокойных участков границы и пока не раскаивался в выборе командира. Налет на Койнабрский участок Штемберга, неожиданный увод бандитами за границу пятерых красноармейцев, смерть часовых, и особенно Антохина, давнишнего друга Штемберга, легли тяжелым грузом на сердце молодого командира. Внешне он ничем не выдавал своих чувств, при рапорте Иосифу ни один мускул не дрогнул на его лице, хотя перед глазами стоял умерший на его руках Александр Антохин. Ночью, сообщив о происшедшем своему непосредственному начальнику Модесту Глайдену и не ожидая Иосифа, он устремился со своим небольшим отрядом, громко именуемым ротой, в погоню, хорошо зная, насколько неравны были бы при встрече с бандитами их силы.
Им, как и Иосифом Глайденом, в первую минуту владело одно чувство: только бы отбить товарищей!
Все его мысли, все желания были направлены к выполнению этой задачи. Целую ночь он проблуждал со своим отрядом в лесу в поисках следов бандитов. Запуганные жители Койнабры не могли сказать, в каком направлении ушли бандиты. Лыжня кружила вокруг деревни, пересекала реку, уходила в лес и затем прямо устремлялась к границе.
У красноармейцев Штемберга лыж не было. Ушло много времени, прежде чем удалось найти правильное направление следа. Но и это не спасло положения. В то время, как Штемберг со своими товарищами сказал из Кормелист в Койнабру, отряд бандитов перешел границу. Время было упущено.
Перед рассветом Штемберг вернулся в Койнабру. За полчаса перед этим в деревню прибыл отряд Глайдена. Отряды соединились. Иосифу после подробного рапорта стало ясно, что он имеет дело, как он и раньше предполагал, с провокационным набегом. Сделав свое темное дело, белобандитский отряд трусливо скрылся в свое логовище.
Но все же одной констатацией факте налета ни Иосиф, ни Модест, ни Штемберг ограничиться, конечно, не могли. Где-то в глубине души теплилась еще неугасшая искра надежды настичь врага.
Иосиф выслушал Штемберга и высказал свои соображения красноармейцам и командирам:
— Мы должны искать, искать во что бы то ни стало, — закончил он. — Если бы у нас был всего один процент возможности настигнуть бандитов, я считал бы преступлением не идти вперед. Мы должны найти наших товарищей живыми или мертвыми.
— Последнее вероятнее! — заметил Модест.
— Зачем же зря трепать и свои и чужие силы? Штемберг уже обшарил границу вдоль и поперек, — вставил Щиев.
— Нужна более глубокая разведка, — отрезал Иосиф, — Штемберг был на границе ночью, он не исследовал всей линии, наконец, мы должны представить общественному мнению до конца проверенные факты.
— Какие же еще факты? Двое зарезанных…
— А пять неизвестно куда уведенных? Да что же ты, черт побери, — вспыхнул Иосиф, — неужели ты думаешь, что, услыхав об уходе бандитов обратно за границу, я ограничусь тем, что распишусь в случившемся и не проверю всего своими собственными глазами, не пойду по горячим следам, хотя бы это мне стоило жизни! А может быть, бандитский отряд шныряет еще где- нибудь здесь, поблизости, — все более вскипая, говорил Иосиф.
— Все может быть, — равнодушно пожал плечами Щиев.
— А раз так, вперед и никаких разговоров! Сейчас не время дискутировать, товарищ Щиев. Займите свое место!
Оставив в Койнабре сторожевой пост из трех красноармейцев заставы Модеста и поручив лошадей деду Илке, отряд устремился по следам бандитов.
Прошла ночь, уже давно рассеялась морозная дымка сумеречного утра; по заснеженным скалам, по опушенным снегом лохматым вершинам сосен и елей, дрожа и переливаясь, заскользили холодные лучи солнца и застыли, окрасив снега в красный цвет. Отряд продвигался все дальше вдоль вьющейся в лесу пограничной черты.
Непрерывное, безостановочное движение согревало людей, но вскоре люди почувствовали острый, сосущий голод. Иосиф, идущий по-прежнему впереди колонны, остановился и подозвал к себе Штемберга.
— Делаем передышку, — объявил он, разрешив курить и сам тоже с наслаждением стал вдыхать махорочный дымок. — Забрели далековато, товарищ Штемберг. Вы ночью исследовали этот участок?
— Я потерял лыжню и в овраге не был, — понимая, о чем хочет спросить командир подрайона, ответил Штемберг и, снимая с пушистых усов капельки застывшего льда, добавил: — Вам известно, товарищ командир, что лыжня бандитов дважды пересекала границу и снова возвращалась обратно. Враг петлит, это и сбило меня.
— Видишь, Щиев, — повернулся Иосиф к молчаливо попыхивающему цигаркой председателю сельсовета, — получается далеко не так, как ты думал. Граница еще не обшарена, и ни ты, ни я не можем сказать, в каком направлении ушел враг.
Щиев пожал плечами, давая понять, что он по-прежнему остается при своем мнении и считает дальнейшие поиски бесцельными.
Иосиф бросил огрызок цигарки в снег и, подняв руку для предупреждения последнего в цепи, что колонна продолжает двигаться, зашагал вперед.
Занесенная метелями лесная тропа шла по обочине лыжни. Щуря свои настороженные глаза, Глайден не упускал из вида лыжни. Время от времени останавливаясь, он прислушивался к шорохам леса и невольно ощупывал непослушными от мороза пальцами кобуру маузера. Но в лесу в этот январский дену царила мертвая тишина. Мороз загнал птиц в гнезда, а зверье хоронилось в норах.
Лыжня сворачивала в глубокий овраг, отлого уходящий с горной кручи. Летом на дне оврага лениво шелестел по каменистому дну неглубокий ручей; сейчас ручей затянуло льдом и замело снегом. Овраг кончался захламленной буреломом просекой.
Иосиф хорошо помнил этот отлогий склон, ползущий с годами все дальше и дальше в сторону песчаных холмов оврага; ему был хорошо знаком и этот тихий ручей, окружающие его гранитные зубчатое скалы, густая чаща молодого леса; он отлично помнил старый, покосившийся пограничный столб. Во время своих инспекторских поездок он часто заглядывал и в те места, где нес свою службу койнабрский заградительный пост. Здесь, в этом сосняке, за бугристыми валунами, совсем недавно поймал диверсанта красноармеец Куджиев; преследуя врага, он изрезал об эти скалы плохонькие свои лапти и, не чувствуя под деревенеющими ногами застывшей земли и ломкого хруста льда, продолжал идти вперед.
Иосиф остановился над обрывом.
Скрываясь за деревьями, позади остались красноармейцы. Штемберг и Модест двигались лесом чуть левее оврага.
Иосиф окинул овраг пристальным, ощупывающим взглядом и вдруг чем-то пораженный невольно отпрянул назад, затем метнулся к стоящей чуть в стороне вековой сосне и, подавшись вперед, застыл в напряженной и выжидательной позе. То, что Иосиф увидел, настолько поразило его, что он в первую минуту забыл о залегших позади красноармейцах и о двигающихся впереди Штемберге и Модесте. Он впился глазами в одну точку, ощупывая рукой холодную сталь маузера и не веря собственным глазам.
Лыжня обрывалась на дне оврага. Там, где расширялось русло ручья, снег был утоптан десятками ног. На склонах оврага в пушистом, рыхлом снегу, обнажая песок, зияли ямы. Снег был измят так, словно по нему тащили волоком тяжелые бревна.
Иосифу бросился в глаза искромсанный лед ручья и две затягивающиеся синим ледком проруби. Рядом валялся разрубленный в щепы пограничный столб, а на его месте, подняв высоко к морозному небу застывшую руку, облитый красными лучами уплывающего за горизонт солнца весь в ледяной коре, стоял замороженный голый человек. Лица убитого издали не было видно. Его голова, казалось, была отлита из стекла.
Горячими тисками ужаса и гнева сжало сердце. Теперь стало понятно все. Иосиф понял, почему склоны оврага покрыты ямами, для какой цели во льду ручья были вырублены проруби. Здесь, на этой пограничной черте, бандиты довершили свое темное дело.
Вне себя от гнева и ужаса, еще до конца не сознавая всего происшедшего, видя перед собой только застывшую, обледенелую фигуру красноармейца, Иосиф скорее прохрипел, чем прокричал, отрывистые слова команды. Он пришел в себя от дикого крика:
— Ку-уд-жиев… Ванька… Ванюшка…
Рыдая и крича, у ног обезображенного, обледенелого трупа, словно призывающего своей высоко поднятой рукой к мщению, бился не выдержавший нервного потрясения Петр Стрелкин.
— Тот самый, что в лаптях в пикет ходил… босой за врагом гнался, — догадался Глайден.
Иосиф оглянулся. Рядом, неотрывно смотря в изуродованное лицо и в застывшие глаза Куджиева, молча стояли Штемберг, Модест, Шамшур и Пойкан. По склонам оврага сползали вниз последние в цепи красноармейцы.
1936 г.
Л. Канторович ШПИОН Рассказ
Его звали Миркин. Он был блондин, огромного роста и невероятно широк в плечах.
Никто не знал, откуда он родом. Он появлялся в деревнях близ советской границы и исчезал неизвестно куда.
Зимой и летом он ходил в вязаном свитере, серой суконной куртке и высоких сапогах из телячьей кожи с загнутыми для лыж носками.
Никто не знал леса лучше его. В непроходимых чащах он пробирался по тайным звериным тропам.
Он уходил в самую дурную погоду — дождливыми, бурными ночами осенью или в метели зимой — и часто пропадал на целые недели. Потом снова приходил в деревню, молчаливый и мрачный.
Он пил мало, но по вечерам часто сидел в трактирах, никогда не принимая участия в спорах.
В деревнях к нему привыкли, на него не обращали внимания и часто даже не замечали, как он уходил и возвращался.
Однажды поздней осенью за ним гнались советские пограничники. Собака нашла его след. Он бежал по тропинке и уже слышал погоню за своей спиной. Ночь была очень темная.
Миркин бросился в сторону и стал пробираться через чащу.
Он ушел за границу, но в темноте наткнулся на сук и выбил глаз.
Кривое лицо его стало еще злее.
Он не бросил свою опасную работу.
Говорили, будто «одноглазый Миркин» стал стрелять еще лучше, чем раньше.
В другой раз его поймали.
На допросе в тюрьме он сказал, что он — «знаменитый Миркин».
Ночью он бежал, разломав решетку и выпрыгнув в снег с третьего этажа.
В следующий раз Миркин встретился с советскими пограничниками зимой, через год после побега из тюрьмы.
Миркин увидал пограничный дозор в лесу, километрах в двух от границы. Он бросился в сторону.
В густых зарослях снег был рыхлый. Лыжи проваливались, цеплялись за ветки и корни деревьев. Бежать быстро было невозможно.
Миркин услышал сигнальный выстрел. Пограничник гнался по следу. Через несколько минут подоспела помощь с заставы.
Пограничники бежали молча, но Миркин чувствовал, как стягивается кольцо вокруг него.
Пробегая краем лужайки, Миркин увидел проводника с собакой. Собака тянула к лесу, проводник едва поспевал за ней.
Миркину стало страшно.
Молчаливые, дьявольски умные, свирепые, как волки, пограничные собаки — это единственное, чего по-настоящему боялся Миркин. Он знал, как трудно обмануть собаку, если она идет по следу. Знал, как трудно убить собаку, если она догоняет стремительными неровными прыжками. Знал, как страшно, когда, собака, догнав, без единого звука прыгает на спину.
Собака шла прямо на Миркина. Спрятавшись за деревьями, он видел, как зверь скалит зубы, кусает на бегу снег.
Миркин снова резко повернул в сторону. Теперь он уходил только от собаки.
Он выскочил из леса на крутой горе. Пограничники настигали его. Уже видна была граница — неглубокий овраг и изгородь внизу, у подножия горы.
Миркин, не оглядываясь, низко согнувшись, летел вниз. Он слышал выстрелы за своей спиной. Пули взрывали снег у его ног.
Никогда еще Миркин не бежал на лыжах так хорошо. Он не чувствовал усталости. Финишем лежала перед ним граница.
Вдруг сбоку, из-за деревьев, серым клубочком выкатилась собака, и резкий голос прокричал страшную команду:
— Фас![2]
Миркин оглянулся. Ему показалось, что он стоит на месте, так быстро приближалась собака.
На середине горы, уже у самой границы, стоял небольшой сенной сарайчик, площадью не больше восьми метров. У входа снег был разрыт, тяжелая деревянная дверь была приоткрыта. Очевидно, недавно из сарая брали сено.
Миркин с разгона вскочил в сарай и, захлопнув дверь, привалился к ней изнутри.
Через несколько секунд на дверь налетела собака. Она рычала, прыгала и царапалась.
В сарае было темно. Пахло сеном. В щели между бревнами едва просачивался свет. Миркин припер дверь какой-то корягой и, отойдя в глубь сарая, вынул маузер.
Он слышал, как к сараю подбежали пограничники. Проводник успокаивал собаку.
Потом кто-то подошел к двери. На просветы легла человеческая тень. Дверь задрожала от толчка.
Миркин выстрелил. Человек отскочил в сторону. Снаружи ответили залпом из винтовок, но пули застревали в сене.
Миркину предложили сдаться.
Говорил, очевидно, начальник.
Миркин ответил, что два заряженных маузера позволят ему сначала уложить не меньше шести человек, а потом застрелиться самому. Стреляет он неплохо. Пуль хватит.
Начальник сказал, что тогда его возьмут измором. Он сам посадил себя в тюрьму. Пограничники стали тесным кольцом вокруг сарая.
Скоро стемнело.
Пограничники ежились от холода, топтались на месте. Разговаривать никому не хотелось. Винтовки держали наготове.
Изредка начальник монотонным голосом повторял предложение сдаться. Миркин отвечал спокойно.
Мороз усилился. Облака заволокли небо, и стало еще темнее. Собака начала скулить, коротко подвывая. Она замерзла, и проводник увел ее на заставу.
Вдруг сугроб на крыше сарая провалился внутрь. Миркин незаметно разобрал солому и неожиданно выскочил на крышу с лыжами на ногах. Странный черный силуэт какую-то долю секунды стоял неподвижно на фоне темного неба, крестом раскинув руки с лыжными палками.
Потом Миркин прыгнул вниз, через головы пограничников.
Лыжи громыхнули. Присев на одно колено, Миркин крутнулся на снегу и понесся под гору.
Первым выстрелил начальник пограничников. Сразу за треском нагана залпом ударили винтовки. Пограничники стреляли не целясь, «на вскидку». Так бьют птицу влет.
Миркин сжался, низко присев на лыжах. В темноте его почти не было видно. Не сбавляя хода, он перескочил овраг, прыжком перемахнул через изгородь и скрылся в темнеющем за границей лесу.
Он снова ушел, но пуля начальника пограничников засела у него в правой лопатке.
Если бы начальник знал это, ему легче было бы перенести обиду и позор.
То, что Миркин ушел почти из самых рук, было ужасно. Это бросало тень на репутацию всей заставы, мешало победить соседние заставы в соревновании («Ни одного нарушения границы», — говорилось в договоре).
Начальник заставы не мог простить себе этой оплошности.
Хотя все доказывали, что это случайность и Мир- кину удалось спастись чудом, начальник винил только себя. Ему начинало казаться, будто пограничники не относятся к нему с прежним уважением.
Единственно возможным способом реабилитироваться было — самому поймать «неуловимого Миркина».
Начальник Лось служил на границе уже несколько лет. Его считали одним из лучших начальников заставы в отряде. Через несколько дней он должен был покинуть север, чтобы ехать в город, в военную школу.
Это была давнишняя мечта Лося. Каждую весну он посылал рапорты и заявления, но его не отпускали. Наконец, в этом году пришло приказание приготовить заставу к сдаче новому начальнику и собираться в школу.
Все уже было давно готово. Чемоданы уложены. На стене висел календарь, на котором Лось отмечал дни до отъезда.
В отряде знали о его мечте и были очень удивлены, когда получили рапорт Лося с просьбой отменить приказ о командировании его в школу и оставить на прежнем месте. Начальник отряда вызвал его для объяснений.
Он приехал как на парад — верхом, в полном боевом снаряжении.
Затянутый в ремни, он прошел по канцелярии штаба, гремя шашкой и звеня шпорами.
С начальником отряда он говорил не больше пяти минут. Стоя навытяжку, руки по швам, он слово в слово повторил свой письменный рапорт, еще раз подчеркнув просьбу оставить его на границе.
Начотряда понял, что никаких объяснений ему не добиться, но он был рад оставить у себя хорошего, боевого командира.
Лось щегольски откозырял, повернулся на каблуках и снова прогрохотал по комнатам. Ни с кем не разговаривая, он сел на лошадь и ускакал на свою заставу.
Полгода охотился начальник Лось за Миркиным.
В школу послали помкоменданта, а Лося назначили на его место.
Потом заболел и демобилизовался комендант.
Лось стал комендантом. Он хорошо справлялся с новой работой, но никогда не забывал о Миркине.
Стаяли снега. Пришла весна с дождями, бурями и распутицей. По размытым дорогам нельзя было проехать даже верхом.
Лось пешком ходил по участку. Забрызганный грязью, в огромных болотных сапогах, он приходил на отдаленные заставы.
Ночи напролет просиживал в засадах, бродил по самым глухим зарослям, надеясь встретить своего врага.
Летом на границе спокойнее.
В тихие белые ночи, когда светло как днем, перейти границу очень трудно.
Но Лось не переставал искать Миркина. Больше всего он боялся, что Миркина поймают без него.
Кончилось лето.
В лесу, как костры на фоне темной хвои, засверкали красным и оранжевым листья кленов и берез. Короче стали дни. Темными ночами хлестал дождь. Ветер ломал деревья.
Начальник Лось, похудевший, с бронзовым от солнца и ветра лицом, без устали носился по своей комендатуре. Не жалея себя, он метался с фланга на фланг. В самую скверную погоду выходил на наиболее трудные участки.
Он в совершенстве изучил лес. Как зверь, неслышно крался по тропинкам, мягкой рысьей походкой проходил в кустарниках.
Требовательный до педантичности по отношению к другим, он сам был лучшим образцом для пограничников.
В начале осени, в сильную бурю, Лось вышел на участок.
Казалось, бешеный ветер разнесет все в лесу. Скрипели старые стволы, обросшие лишаями и мхом. Ветер неистово свистел вверху. Внизу шуршали сухие листья. Часто падали сломанные деревья.
В такие ночи пограничники не спят.
Лось дошел почти до самой линии границы. Он оставил трех пограничников в засаде, возле тропинки, а сам, прячась в кустах, пошел вдоль границы.
Начался дождь. Крупные капли дробно трещали по листьям.
Низко согнувшись, Лось полз в кустах. Стало так темно, что он едва мог разглядеть свою вытянутую вперед руку. Он не узнавал мест, по которым пробирался, пока не наткнулся на изгородь. Изгородь шла по пограничной просеке.
Лось крался дальше, удаляясь от тропинки. Просека становилась все уже и уже. Густой кустарник и частые стволы сосен подходили вплотную к границе.
Ничего не видя, Лось двигался наугад.
Длинная молния разорвала черное небо. В зеленом свете Лось вдруг увидел, что он на лужайке, в десяти саженях от границы. Прямо против него, пригнувшись к земле, стоит человек. Стоит так близко, что, если бы не молния, они столкнулись бы в темноте.
От неожиданности оба на секунду замерли.
Молния погасла.
Лось прыгнул вперед.
Враг был гораздо больше и сильнее его. И Лось почувствовал, как нарушитель левой рукой тянется к его горлу. Он изо всех сил ударил противника в грудь, и оба, ломая кусты, покатились по земле. Они вязли в намокшем мху, раздирали одежду о корни деревьев.
Лось чувствовал на своей щеке горячее дыхание, он слышал, как человек скрипнул зубами. Ему показалось, что победа за ним. Но враг дотянулся до его горла.
Лось начал задыхаться.
Он крикнул. Ему казалось, что крик должен быть очень громким. Но короткое слово «стой!» прозвучало, как сдавленный хрип.
Уже теряя сознание, Лось все-таки успел ударить нарушителя кулакам по голове. Удар пришелся в висок.
Враг откатился в сторону и вскочил на ноги.
Лось лежал неподвижно.
Небо слегка просветлело, и огромный смутный силуэт нарушителя показался Лосю удивительно знакомым.
Нарушитель пятился к лесу, держа в вытянутой руке револьвер.
Он не хотел стрелять. Боялся, что где-нибудь близко находятся пограничники и выстрел поднимет тревогу.
Кроме того, он был уверен в своей силе: пограничник, полузадушенный, хрипел, вдавленный в мох.
Последним усилием воли Лось напряг все свои мышцы, затаил дыхание.
Как пулемет, маузер выбросил десять пуль и щелкнул, пустой.
Нарушитель упал, не вскрикнув.
Лось поднялся и, шатаясь, как пьяный, подошел к врагу.
Десять пуль пробили его навылет от левого плеча наискось до пояса, но он был еще жив.
Лось нагнулся над ним.
Страшное лицо было смертельно бледным. Левый вытекший глаз был сощурен, будто человек целился.
Конный пограничник прискакал утром в штаб отряда. Он привез начальнику два рапорта от коменданта Лося.
В первом комендант доносил, что при попытке перейти границу убит нарушитель, «оказавшийся неким Миркиным». Во втором рапорте Лось просил начальника отряда командировать его в военную школу.
1936 г.
Л. Канторович ТРУС Рассказ
Ему исполнился год. Он был шестидесяти пяти сантиметров ростом. Его серая шерсть светлела на нижней стороне хвоста, на животе, лапах и шее. Морда у него была темная, почти черная, а коричневые глаза сверкали желтой искрой.
Словом, он был очень красивый пес, стройный, сильный и на вид казался злым зверем. Но на самом деле был совсем не злой и не страшный. Хуже того, он был трусом. Трусом от рождения. Возможно, его отец или мать были запуганы, забиты, и он унаследовал от них страх. Его купили совсем маленьким, и о его родословной никто ничего не знал.
С тех пор как он полуторамесячным щенком попал в питомник, никто не бил его и не запугивал, и все-таки он всего боялся. Боялся телеги, грохочущей по камням шоссе, боялся человека, случайно поднявшего руку. При стуке дверей он каждый раз вздрагивал. А настоящий выстрел так пугал несчастного пса, что он ложился на землю, зажмуривал глаза, прижимал хвост к животу и замирал. При этом его задние ноги дрожали мелкой-мелкой дрожью. Вся красота исчезала бесследно.
В журнале питомника его записали по имени Джек, но все называли его Трусом. Начальник питомника сердился, когда слышал эту кличку, но пес отзывался на нее, и в конце концов за ним так и осталась кличка Трус.
Все считали Труса никуда не годным, ну, разве только на племя из-за красоты. Казалось, что учить Труса напрасно. Но начальник питомника сам стал учить Труса и тратил на него очень много времени. Если Труса не пугали, он работал просто на «отлично», и нюх у него был замечательный. Но стоило прикрикнуть или замахнуться на Труса, как он останавливался на месте, прижимался к земле и, дрожащий, жалкий, прекращал работу.
Начальник питомника, опытный дрессировщик и тонкий знаток собачьей психологии, упорно обучал Труса и всегда говорил о нем:
— Погодите, этот пес еще себя покажет. Только бы Джек (начальник никогда не называл пса второй, позорной кличкой) попал в руки человека, который никогда не крикнет, не разозлится на беднягу, никогда не ударит его. Тогда Джек так полюбит своего проводника, как не любит ни одна наша собака. Этот пес еще покажет себя…
Начальник пользовался в питомнике большим авторитетом, но этому утверждению, по правде сказать, не особенно верили.
Когда Трусу исполнился год, в питомник прислали одного парня — Григория Маркова. Марков был красно армеец молодой, но он как-то сразу завоевал уважение товарищей. Парень он был немного странный — уж очень тихий, молчаливый и сдержанный. Никто толком не знал, что он за человек, но все чувствовали в нем большую внутреннюю силу. Марков умел мягко, осторожно высказывать свое мнение, и все почему-то сразу с ним соглашались.
Животных Григорий любил просто со страстью. В питомнике было много отличных проводников, но Григорий, казалось, родился дрессировщиком.
Начальник питомника сразу обратил на Григория внимание. Они были чем-то похожи друг на друга, эти два человека, несмотря на огромную разницу между ними. Ведь Григорий годился в сыновья начальнику. Кроме того, Григорий едва умел читать и писать, а начальник был образованным человеком. Но у обоих, если можно так выразиться, главной чертой характера была любовь к собакам, к животным. Оба проявляли в работе с собакой, в обучении и дрессировке такое бесконечное терпение, такую изобретательность, хитроумность, знание психологии собаки, что оставалось только удивляться.
Начальник несколько раз подолгу разговаривал с Григорием Марковым. Оказалось, что Григорий приехал с Алтая. Его отец, большевик и партизан, был убит в самом конце гражданской войны, и мать, которая всю войну ездила за отрядом со своим маленьким сыном, осталась жить в алтайской деревне. Григорий стал пастухом. Он пас большое стадо и целыми месяцами жил один, переходя от пастбища к пастбищу.
Григория начальник и прикомандировал к Трусу.
Целыми днями Марков возился с Трусом в самом отдаленном углу двора. Два месяца никто, кроме него, не подходил к собаке. А через два месяца Трус так привязался к Григорию, что все убедились в правоте начальника. Трус не отходил от Григория ни на шаг, не сводил с него глаз.
Трус по-прежнему оставался боязливым. Однако Григория он уже не боялся. Григорий никогда не повышал голоса, никогда не сердился на своего пса.
Начальник питомника был очень доволен.
Вскоре Марков получил звание проводника розыскной собаки и уехал с Трусом на пограничную заставу.
На заставе к Трусу относились с пренебрежением, не верили в его возможности и только удивлялись его привязанности к Григорию.
Но вскоре все поняли, что представлял собою Трус. Вот как это произошло.
Григорий обходил участок, и Трус был с ним. Леса Трус тоже боялся. Хрустнет где-нибудь ветка, или птица вспорхнет в кустах — Трус вздрагивает и прижимается к земле. А Григорий всегда его ласково уговаривал, тихо шептал ему что-то, и страх проходил у Труса. Он выпрямлялся и шел опять рядом с Григорием, не сводя с него глаз.
Была осень, лес был оранжевый, красный, желтый. Темная зелень хвои казалась черной на фоне яркого костра осенних листьев.
Все было спокойно и тихо в лесу. Вдруг Трус забеспокоился, заволновался, почуяв какой-то запах. Хвост собаки напряженно вытянулся, уши прижались к затылку, глаза сощурились внимательно и настороженно.
Григорий скомандовал Трусу искать. Недолго Трус покрутился на месте, потом нашел след и повел к границе. Григорий побежал за собакой, с трудом продираясь через густой кустарник. Но вот кустарник кончился, и показалась лужайка. Пограничная проволока пересекала ее посредине. По лужайке к границе быстро бежал человек.
Григорий был крепкий парень. Он догнал человека, и оба покатились в траву, сцепившись руками. Трус в это время бегал вокруг и визжал от ужаса, словно понимая, что человек этот враг и что он бьет Григория. Но Трус не решался вмешаться. Он поджимал хвост, дрожал всем телом и визжал.
Недолго боролся Григорий с нарушителем и уже почти одержал победу, но тут раздался выстрел. Трус в страхе откатился в сторону, остановился саженях в трех и, дрожа, обернулся к борющимся. Григорий лежал неподвижно на траве, а нарушитель с револьвером в руке стоял над ним, тяжело дыша, и потирал левой рукой шею.
И тут произошло нечто невероятное: Трус ощерился, зарычал и лязгнул зубами. Он бросился к нарушителю и прыгнул ему на грудь.
Правда, горла он не достал, — нарушитель держал руку на шее, и Трус вцепился в руку. Тогда нарушитель ударил собаку рукояткой револьвера по голове. Трус отлетел в сторону, но удержался на ногах и снова кинулся к врагу. Нарушитель выстрелил. Он попал в собаку, но не убил ее: пуля только оглушила Труса, содрав большой кусок кожи между ушами.
Трус упал. Кровь залила его морду.
Потом пес очнулся, облизал кровь, стекавшую по острой морде до носа, и встал на ноги. Григорий лежал неподвижно. Трус завыл над ним, по-волчьи задирая голову.
Дозорный пограничник услышал револьверные выстрелы в лесу и через некоторое время дикий и тоскливый вой собаки.
Прибежав на лужайку, дозорный увидел раненого в траве проводника. Собаки нигде не было.
Подоспела помощь. Григория отнесли на заставу и привели в сознание.
А Трус так и исчез. Когда он понял, что его проводник не просыпается, не встает, ярость, видно, снова овладела им. Он дрожал всем телом, но теперь уже не от страха, а от злобы.
След нарушителя был свежий, и Трус, нагнув голову, рыча и фыркая, перепрыгнул через изгородь на ту сторону границы. След привел его в деревню, к дому, возле которого стоял чужой солдат с винтовкой. Трус подбежал к двери, но солдат отпихнул его ударом ноги в живот. Трус снова пошел к двери. Солдат второй раз ударил его ногой и громко выругался. Тогда дверь открылась, и на крыльцо вышел молодой офицер.
Трус, опустив голову, стоял посреди дороги. С его головы капала кровь. Коричневые капельки серыми точками расползались в пыли.
Офицер подошел к Трусу и внимательно оглядел его. Потом он погладил собаку по спине. Трус боязливо косился на офицера. Рука офицера была одета в мягкую перчатку. Офицер взял собаку за ошейник и повел за собой. Трус не сопротивлялся, только хвост поджал и приложил уши. Он снова начал бояться, и, когда солдат шумно распахнул дверь перед ним и офицером, Трус вздрогнул и прижался к земле. Офицер опять погладил его и сказал что-то ласковое. Но Трус не понял странных слов.
Офицер отвел Труса в комнату и вскоре принес миску с вкусной, жирной похлебкой. Он придвинул миску к самому носу Труса, но тот не стал есть. Офицер сел на корточки и долго что-то говорил собаке. Очевидно, он уговаривал Труса, но Трус не притронулся к пище и только дальше забился в угол. Тогда офицер ушел, заперев за собою дверь на ключ.
Трус просидел в углу, не двигаясь с места, до поздней ночи. Кровь перестала идти из раны, но голова, видно, все еще болела: изредка Трус опускал голову и тихо скулил.
Поздно ночью офицер вошел в комнату и зажег свет. Он насвистывал веселую песенку. Проходя мимо Труса, он сказал ему что-то, засмеялся и щелкнул по носу. Но Трус не пошевельнулся. Офицер удивленно посмотрел на собаку и пожал плечами. Потом он подошел к кровати, разделся, залез в постель и потушил свет. Заснул он сразу.
Прошел час, а может быть, и больше. Из-за облаков вышла луна, и комната наполнилась зеленым светом. Тогда Трус встал, осторожно подошел к постели и долго смотрел на спящего офицера. Потом, крадучись, подошел к миске и съел небольшой кусок мяса.
Проснувшись рано утром, офицер застал Труса в той же позе. Офицер оделся, вышел и запер дверь. Целый день в комнату никто не заходил. Трус лег и задремал. Сон его был неспокойный. Он часто ворчал и дергал лапами. К еде он больше не притрагивался.
Вечером опять пришел офицер, и вместе с ним какой- то человек в штатском. Левая рука человека в штатском была забинтована.
Когда они вошли в комнату, Трус еще дальше забился в свой угол. Но потом он вскочил, выпрямился и, выйдя на середину комнаты, стал напряженно нюхать воздух. Офицер и второй человек сидели за столом. Они разговаривали, не обращая внимания на собаку.
Вдруг Трус зарычал и кинулся на человека в штатском. Собака узнала в нем врага, ранившего Григория Маркова. У нее сразу же пропал страх и дикая злоба снова овладела ею. Трус вцепился бы врагу в горло, если бы не офицер. Ударом камышовой трости, которая была у него в руках, он остановил прыжок зверя. Трус, визжа, отлетел в сторону. Человек в штатском вытащил револьвер и хотел пристрелить собаку, но офицер остановил его, и тот, недовольно ворча, опустил руку и спрятал оружие.
Офицер подошел к дрожавшему в углу Трусу и крикнул на него. Трус задрожал еще больше, скорчился и зажмурил глаза.
Тогда офицер стал безжалостно бить Труса тростью и топтать ногами.
Человек в штатском посмотрел на часы и по-русски сказал: «Пора, нужно идти». Офицер отбросил трость, оттряхнул руки и надел фуражку. Он вышел вместе с человеком в штатском. Выходя, офицер потушил свет и запер дверь, но окно осталось открытым.
Трус поднялся пошатываясь. Сильно болела голова. Палка офицера содрала засохшую корочку, и кровь снова пошла из раны.
Трус подошел к окну. Холодный ночной ветер шевелил шерсть на его спине. Трус немного постоял неподвижно, тяжело дыша широко раскрытой пастью, потом вскочил на подоконник и бесшумно спрыгнул в сад.
Ночь была бурная, темная, и Труса не заметил никто. Он побежал.
Инстинкт ли подсказал ему направление или помог случай, но минут через пять он увидел впереди двоих людей, быстро идущих по дороге. Трус узнал офицера и своего врага.
Не подходя близко, но и не теряя людей из виду, он тихо крался за ними по обочине дороги. Так голодные волки крадутся за лошадью, не нападая на нее вблизи жилья и не отставая ни на шаг.
Люди свернули с дороги и пошли лесом. Трус крался в пяти шагах от них. Если какая-нибудь ветка и хрустела под его мягкой лапой, то люди ничего не слыхали из-за ветра, шумевшего в листве деревьев.
Так дошли они до лужайки, по которой шла граница. На другой стороне лужайки был ранен Григорий Марков.
Люди остановились. Пожав друг другу руки, они шепотом обменялись короткими фразами. В трех шагах от них, в чаще кустарника, неподвижным желтым огнем блестели два глаза.
Офицер повернулся и пошел обратно, а второй человек, низко пригнувшись, пробежал по лужайке на советскую сторону.
Тогда Трус понесся за ним. Длинными прыжками, вытягиваясь и сокращаясь как тугая пружина, он догнал своего врага, без единого звука сделал последний огромный прыжок и вцепился человеку в затылок.
Ветер стонал в верхушках деревьев, скрипели, качаясь, стволы, и лес заглушал все звуки. Крик человека не был слышен.
Трус грыз шею врага. Вероятно, в первый раз в жизни он по-настоящему забыл страх. Он стал яростным и бесстрашным.
А человеку казалось, что сердце его разорвется от ужаса. Он не знал, кто вцепился ему в спину, не видел, чьи зубы рвут его затылок.
Собравшись с силами, врагу удалось сбросить с себя Труса. Но собака сразу же, не давая опомниться, снова кинулась на него. Теперь страшные зубы достали горло врага. Падая, человек вытащил револьвер. Он сунул дуло Трусу в живот. Глухо ударил выстрел, и пуля навылет пробила собаку.
Но Трус не разжал зубов. Последнее, что увидел умирающий человек, были два круглых глаза собаки, горящие человеческой ненавистью.
Трус долго лежал на трупе врага, не выпуская его горла.
Начало светать, когда пес попробовал подняться на ноги. Кровь лилась из его разорванного живота.
Идти он не мог.
Тогда он пополз. До пограничной заставы было не больше километра, но Трус полз это расстояние четыре часа.
Наконец часовой заметил полуживую собаку, ползком двигавшуюся к заставе, Он узнал Труса, поднял его и принес на заставу. Забинтованный Григорий Марков заплакал, увидев Труса, а Трус лизал ему руки и скулил.
Все пограничники собрались в комнате, где он лежал. Он умирал. Кто-то хлопнул дверью, и Трус вздрогнул.
Так он и умер на руках Григория, дрожа от маленьких своих страхов.
1936 г.
Н. Брыкин СУВЕНИР Рассказ
Я собирался уезжать с заставы. Граница, ее люди, ее дела, ее природа, тревожившие мое воображение, предстали передо мной уже не топотом копыт, погонями, облавами, пытливыми слежками за отчаянным и решительным врагом. Нет, иные впечатления уже занимали меня. И когда лейтенант Ротко, несловоохотливый начальник заставы, замолкал как раз на том месте, где приподнималась завеса смутной, но большой тайны, я уже не любопытствовал, как прежде.
В последний раз, прощаясь с лейтенантом, я сидел в его просторном, уютном домашнем кабинете.
С потолка, оклеенного белой бумагой, с белых стен глядели на меня десятки бойких птичьих глаз. Это была комната охотника, путешественника и зоолога; такой во всяком случае она сразу показалась мне. Охотничья сумка, патронташ, кривые ножи, карабины, пустые патроны и походный телефон на столе — вот, что я увидел в этом кабинете.
Синевато-белые испуганные глаза старого зеленого дятла, казалось, искали дерева, на которое можно было бы забраться, а над ним, распластав свои крылья, гнался за маленькими пеночками, за длиннохвостыми синицами, за лесной мелочью, за щебетуньями-завирушками свирепый коршун.
Чучела собак, одна с развороченной мордой, другая с перебитой ногой, прекрасные немецкие овчарки, словно готовые по первому приказанию сорваться и кинуться на перебежчика, навеки застыли на деревянных подставках. Их заботливо вычесанная шерсть золотилась на солнце. Обитатели этой комнаты оставили где-то в непроницаемой зеленой чаще пограничных лесов свои звериные души, но и сейчас, успокоенные, они как будто хотели напомнить друг другу о покинутой вольной жизни.
Подойдя к лейтенанту проститься, я заметил, что в узком простенке между окнами, вбиравшими буйство весеннего солнца, почти касаясь острого края письменного стола, висит человеческая рука. Да, искусственная человеческая рука.
Обугленная, как показалось мне, от плеча до кисти, она судорожно сжала скрюченные пальцы, так что лопнули швы тонкой кожаной перчатки.
— Так вот, — как бы возобновляя прерванный рассказ, начал Ротко, — из-за этой вот вертихвостки я чуть было с моими покойными родителями не встретился.
И Ротко, улыбаясь, провел рукой по выцветшим перьям самой обыкновенной дикой утки, стоявшей на столе рядом с фотографическими карточками, изображавшими крестьянина и его жену с распрямленными ладонями на коленях.
— Это была забавная история, — задумчиво продолжал лейтенант, не замечая моего волнения.
И он рассказал мне, как в первый год пребывания на заставе он, не зная Сырой гати с ее предательскими болотами, полез за раненой уткой. Три километра, проваливаясь по пояс в воде, шел он за ней в том лихорадочном азарте, который так понятен охотникам. Казалось, вот-вот он достанет ее, трепыхающуюся в осоке, но вдруг птица, истекая кровью, встрепенулась последним усилием и перелетела через кочку. Еще шаг — и Ротко уже сам погружался по плечи в трясину.
Я слушал забавную историю с уткой, а думал об искусственной руке. Мое взбудораженное воображение уже рисовало одну картину за другой. Мысленно я уже видел погони, засады, облавы. Каким образом очутилась эта рука в уютном, выходившем в сад кабинете начальника заставы и для чего он хранит ее у себя? Рука ли это убитого диверсанта, темной ночью пробиравшегося на советскую землю, или же враг утерял ее во время отчаянной схватки с ним…
Я решил не уезжать — и не прогадал. Предчувствие не обмануло меня.
— Не для острых ли ощущений украшает ваш музей эта рука? — спросил я лейтенанта, указывая на простенок.
Словно вспомнив что-то неприятное, товарищ Ротко невольно процедил:
— Нет, я не поклонник Эдгара По и терпеть не могу всех его ужасов. Граница — это не шахматная доска. Когда враг попадает на пограничное поле, он оставляет на нем свою голову, но бывают случаи, когда он теряет и руку, как вещественное доказательство…
Я смотрел снова на скрепленную у сгиба металлическими полосками черную искусственную руку.
Мы вышли в сад. Западный ветер старательно сдувал лепестки черемухи. Теплым, ласковым снегом осыпались они на светло-зеленую гимнастерку лейтенанта и на мое выгоревшее городское пальто. Во всей природе было столько мягкости, аромата, воздух был так прозрачен, легок и чист. Я даже слегка вздрогнул, когда начальник заставы заговорил:
— Было это двадцать третьего мая 193… года. Помню это как вчера, — начал Ротко, стряхивая с обветренного лица легкие лепестки. — Отправив вторую смену на пост, я вернулся в кабинет, открыл окно и занялся просмотром почты.
День был тихий и ясный. И я подумал, что погода уже не изменится. Но не прошло и часа после ухода второй смены на пост, как тихоня-день начал буреть, мрачнеть. К вечеру подул легкий северный ветерок. Вначале он торопливо пересчитывал на деревьях листья, счищая с яблонь лепестки, которые вполне могли сойти за крылья бабочек, так легки, невесомы и прозрачны были они. Постепенно усиливаясь, ветер начал трепать орешник, слабосильные кусты ольхи и растревожил лесную мелюзгу, которая ютится около крупного леса.
Скоро ему и этого показалось мало. Ветер подступал к деревьям нашего Окатовского бора. Он так бесцеремонно их раскачивал, пригибал к земле, что временами мне казалось: если ветер не образумится, весь наш старый, почтенный бор поляжет, словно прибитая градом рожь.
За какие-нибудь полчаса стало так темно, что вскоре мне пришлось зажечь лампу.
Судя по нависшим тучам, дождь обещал быть затяжным, и я пожалел, что отпустил бойцов на посты без плащей.
Но к счастью тревога оказалась ложной. Попугав нас грозой, ветер прогнал тучи куда-то на восток, точно подгулявший озорной пастух стадо.
Я погасил лампу и открыл окно. Легкие, редкие облачка, издали так похожие на шрапнельные разрывы, неподвижно висели в прозрачном небе. Деревья в бору стояли как зачарованные.
Из болот и низин поднялся белесый туман.
Не успел я оглянуться, как туман заполнил все балки, низины, потопив все кругом в зыбком море. Не довольствуясь землей, он вполз на хребты наших невысоких гор, забелил кустарники и так выровнял мой волнистый участок, что он походил на старательно утрамбованное деревенское гумно.
Вы, конечно, знаете, как пограничники не любят тумана. Да и за что его любить! Туман обожают только наши «гости». Иногда они целыми неделями дуются на кордонах в карты, ожидая подходящей погодки.
На моем участке есть местечко, называемое Лисьими норами. По рассказам старожилов, здесь когда-то водилось так много лис, что, говорят, будто мальчишки ловили их чуть ли не за хвост.
Вы представляете теперь мое состояние, когда я, наслушавшись такого рода рассказов (а каждый начальник заставы, прежде чем принять участок, наводит о нем кое-какие справки), ехал принимать Лисью заставу, как уже мысленно окрестил я ее. Я уже заранее предвкушал удовольствие поохотиться за этим хитрым, шустрым, но во всех отношениях приятным зверьком. А как щедр я был в этот момент… Жене я обещал, как это водится, лисью шубу, сыну с дочкой тоже, помню, что-то пообещал. Словом, никого не обидел.
На заставе я пять лет, но, представьте, мне еще ни разу не удалось подстрелить здесь не только ни одной лисицы, но даже поймать паршивого лисенка, в чем вы сами могли убедиться, осматривая мой пестрый зверятник.
Лисьи норы — волнистая, изрезанная холмами, сопками и всякого рода низинами и оврагами местность, как бы самим богом предназначенная для перехода границы. Ну, вы сами понимаете, что эти места приглянулись нашим «уважаемым соседям». Они очень хорошо изучили их. Так хорошо… да что тут говорить! Этой весной в Лисьих норах был пойман разведчик. Не доходя трех километров до заставы, он стал просить бойцов, чтобы они разрешили ему разуться. Это показалось подозрительным, бойцы отказали в просьбе. Через некоторое время нарушитель снова стал надоедать.
— Ноги, что ли, ты натер? Идти не можешь? — поинтересовались бойцы.
— Не могу. Мозоль на левой ноге лопнула. Разрешите, граждане пограничники, снять сапоги. Ведь все равно скоро придется разуваться.
— Это почему?
— Так ведь река же близко, а мостов в этих местах нет. Вброд придется переходить реку.
Не растерялись мои орлы. Смекнув, в чем дело (а дело тут ясное: нарушитель не хуже нас знал Лисьи норы), они, чтобы доказать обратное, свернули с дороги, путались с разведчиком около часу и все же вывели его к мосту.
Сделали они это исключительно для того, чтобы сбить спесь с чужака, доказать ему, что он плохо знает географию.
Об этом случае я частенько рассказывал бойцам на занятиях, и никогда не посылал в Лисьи норы новичков. Попасть в дозор на этот хлопотливый, беспокойный участок мог только опытный боец, хорошо его изучивший.
Иногда я, желая проверить бойца, скрытно пробирался к границе, петлял там на брюхе некоторое время, а потом полз мимо ничего не подозревавшего пограничника. Заметит боец — значит парню можно доверить охрану Лисьих нор, прозевает — долго придется ротозею учиться.
Но однажды во время одной такой проверки я чуть сам не пострадал. О, это была занятная история, едва не стоившая мне жизни.
Захотелось мне проверить бойца Клокачева. Подполз я к нему, а он стоит, не шелохнется, и вижу — как будто даже задумался о чем-то. А по уставу боец, находясь на посту, должен думать только о деле. Он обязан прислушиваться к каждому шороху, треску, писку, от его настороженного внимания ничто не должно ускользнуть. А тут человек в десяти шагах ползет, а мой дозорный и ухом не ведет. О деревне, гулянках, что ли, думал мой парень?
Я сам когда-то нес службу в пограннаряде. И, бывало, стоишь, укрывшись за каким-нибудь кустом, о границе думаешь, а сам не замечаешь, как мысли переносят тебя прямехонько в село. И чего-чего, бывало, только не придет тебе в голову.
Лежу шагах в десяти от ротозея и думаю. Мимо такого тюленя не то что человек пройдет, а целое стадо прогнать можно. Ну, погоди же, голубчик. Я тебе сейчас покажу страстную пятницу!
Но подняться мне так и не пришлось. Острый штык прорвал мой маскировочный плащ. С тех пор. я уже не проверял Клокачева.
Так вот, в тот вечер больше всего меня и беспокоили эти чертовы Лисьи норы. Что и говорить, трудный участок, — и лейтенант Ротко сделал жест рукой, как бы желая подчеркнуть, что участок действительно трудный. — Хотя, с другой стороны, думается, я мог бы и не беспокоиться. Клокачев так превосходно знал Лисьи норы, что в любую минуту мог обрисовать каждую складку, извилину поросшего кустарником участка.
А вот, поди ж ты… В нашем деле всегда нужно быть начеку. Растревожив себя всякого рода догадками и подозрениями, я позвал старшину и распорядился о посылке в Лисьи норы двух дополнительных дозоров. Уж больно смущал меня этот туман…
И, представьте, предчувствие на этот раз не обмануло меня. Не успел старшина дойти до красного уголка, где свободные от дежурства бойцы играли в шахматы, как вблизи раздались три выстрела. А затем началась настоящая перестрелка.
Ровно через восемь минут я с конным нарядом, двумя проводниками и с собакой был в Лисьих норах.
И вот что я узнал.
Приступив к службе, Клокачев спустился в расщелину одной балки и укрылся за кустом ольхи, которую бойцы за ее нескладный рост и раскидистые ветки в шутку прозвали Матрешкой.
Несколько часов, которые ты находишься в наряде, иногда летят так быстро, что час кажется минутой. Сквозь густой туман и переливавшуюся росу Клокачев видел неясные очертания кустарника. Он думал, что так без приключений и пройдет эта ночь, но этого не случилось. Неожиданно на тропинку выскочил согнувшийся человек. Потоптавшись несколько секунд на одном месте, он огляделся и побежал прямо на Клокачева. Следом за ним из тумана, так же согнувшись, вынырнул второй.
Огромными шагами неизвестные двинулись к ольхе.
Скрытый ветвями, Клокачев следил за ночными «гостями». Густой туман скрывал их лица, но по тому, как они бежали, боец безошибочно определил, что имеет дело с опытными нарушителями.
Они бежали, как аисты, высоко поднимая ноги и стараясь ступать на носки. При такой ходьбе след остается меньше да и легче потом смывается росой.
Клокачев не мешал им. Пусть себе на доброе здоровье идут. После он рассказывал, что при виде разведчиков он от волнения так сильно сжал в руках винтовку, что ему казалось, он расщепит ее.
Его план был прост. Он пропустит ничего не подозревавших разведчиков мимо себя, даст им подальше отойти от границы, а затем, отрезав путь к отступлению, внезапным окриком парализует их волю к сопротивлению. Я рекомендовал в таких случаях бойцам после окрика еще щелкнуть затвором винтовки. Лязг металла действует на разведчиков, как холодный душ.
Единственное, что беспокоило в этот момент Клокачева, — как бы раньше времени не выдать себя. В ночной тишине иногда даже дыхание может выдать человека.
Неизвестные отошли от границы примерно шагов на пятьдесят, но Клокачев все еще не давал о себе знать. Остановил он их только тогда, когда они удалились от границы шагов на триста.
Клокачев был очень опытным бойцом. На его счету значился не один задержанный нарушитель, он неплохо изучил психологию разведчиков и знал, что когда раздается «стой», обычно нарушители теряются. На какое- то очень короткое мгновение, исчисляемое десятыми долями секунды, а может быть и меньше, теряются даже опытные разведчики, смятение и страх овладевают ими: ведь они не знают, сколько пограничников засело в кустах. Но это длится не долго.
На сей раз все произошло наоборот. Когда нарушители отошли на довольно большое расстояние, Клокачев окрикнул их. Но разведчики не остановились, как он ожидал, а сразу же присели и, пригнувшись, бросились на бойца.
Будь на месте Клокачева другой пограничник, он, возможно, растерялся бы, свернул с тропки и таким образом очистил нарушителям дорогу к границе. Но Клокачев, как я уже говорил, был опытным солдатом. Он сообразил, что прятаться за ольхой дольше нельзя. Он выскочил на тропку и, прикрывая границу, пошел прямо на нарушителей, открыв по ним огонь.
Стрельба не умерила пыла разведчиков, а, казалось, еще больше разъярила их. Они напролом лезли к границе, сопровождая каждый свой шаг выстрелом. Прикрывая границу, Клокачев медленно отступал, сдерживая разведчиков огнем.
И нарушители не выдержали. Они кинулись к небольшой рощице, находившейся недалеко от Клокачева, туда же подался и боец. Куда бы враги не сунулись, всюду они натыкались на бесстрашного стрелка.
Видя, что им не прорваться, разведчики бросились в густой сосновый бор и скрылись там. А это уже не так опасно. Важно было отогнать их от границы, а в лесу мы и пуговицу найдем.
Ознакомившись с обстановкой, я сразу же выбросил на границу сильный наряд. Не исключена была возможность, что нарушители еще раз, но уже в другом месте, попытаются прорваться обратно за границу. Затем я дал знать о нарушителях в комендатуру. Проводники с собакой по свежим следам помчались в бор, куда вскоре выехал и я с конным нарядом.
Всю ночь блуждали мы по лесу, распутывая следы. Дело осложнялось еще тем, что нарушители посыпали след каким-то порошком. Заставская собака Фатьма разодрала себе всю морду, но след все же не бросила.
Под утро Фатьма вывела нас на небольшую уютную полянку, километрах в пяти от границы, повертелась около муравьиных куч и с лаем кинулась к приподнятому бурей сосновому пню.
Раскинув могучие корни, здоровяк-пень ночью вполне мог сойти за огромного лесного паука. Невдалеке от пня виднелась похожая на воронку глубокая яма, заваленная еловыми ветками и листьями.
Собака обнюхала пень, обежала его несколько раз, и с лаем кинулась к яме. Подвывая, она стала остервенело скрести землю и с такой силой отшвыривала листья, что они кружились над ямой, точно перепуганные бабочки.
Один из бойцов ткнул в дно ямы штыком. И в тот же самый момент оттуда донеслись крик и ругань. Из ямы вылез выпачканный в землю, высокого роста, смуглый, с небольшими, аккуратно подстриженными усиками, подтянутый человек лет пятидесяти.
Тихонько потирая рукой раненое место, откуда уже проступала кровь, он, скривив от боли рот, обидчиво буркнул:
— Нельзя ли без грубостей, господа?
Я приказал нарушителю поднять руки и не шевелиться. Разведчик кисло покосился на направленные на него винтовки и без особого рвения поднял сначала одну руку, потом другую.
Я очень удивился, когда обыскивавший нарушителя боец доложил, что у задержанного, кроме помятой пачки папирос, спичек и носового платка, ничего с собой не оказалось.
Налегке разведчик вряд ли пустился бы в столь рискованное плавание, как переход границы в такой глухой местности. При нем должны быть карта, компас, документы и оружие. Мои ребята вывернули ему все карманы, но ничего не нашли. А это настораживало. Одно из двух: или этот фрукт успел передать документы своему спутнику, с которым он должен был встретиться в условленном месте, или же они должны были находиться где-то здесь. Он мог спрятать документы в лесу, но это было менее вероятно.
— Оружие куда дел? — подходя вплотную к нарушителю, спросил я.
— У меня не было никакого оружия.
— Документы?
— Там оставил, — мотнув в сторону границы головой, нагло ответил он.
Это уж было слишком. Его развязный тон, по которому даже неискушенный в нашем деле человек сразу мог определить бывшего царского офицера, передернул меня.
— Гражданин, прошу вас дурака не валять, а отвечать по существу. Оружие, документы куда девали?
— Вы, господин лейтенант, так, кажется, теперь вас величают, сначала научились бы вести себя в обществе приличных людей, а не оскорблять меня. Люди повыше вас чином меня господином называли. Капитан Курмаков, русский офицер и георгиевский кавалер, — качнувшись вперед, представился он и по привычке для чего-то щелкнул каблуками грубых охотничьих сапог. Приказав бойцам хорошенько осмотреть яму, я мельком взглянул на задержанного, желая узнать, какое впечатление произвело на разведчика мое распоряжение.
Капитан оставался невозмутимым. Он стоял, немного наклонив голову и делая вид, будто с интересом рассматривает сваленную бурей огромную старую сосну. Он с таким интересом рассматривал эту сосну, что со стороны могло показаться, будто этот человек впервые за свою жизнь видит деревья. Но я не придал этому никакого значения. Играет человек. Ну и пусть себе на здоровье играет. Но когда ребята, раскидав мох и листья, стали разрывать искусно заделанную нору под нависшим над ямой пнем, нервные пятна выступили на его лице.
В норе мы нашли два пистолета, бинокль, светящийся компас, парусиновую сумку телефониста, в которой, кроме набора инструментов, лежало восемь пачек новеньких сторублевых билетов, три пакета с каким-то порошком, подержанный советский паспорт, профсоюзная книжка, диплом об окончании Петербургского горного института, пятьсот граммов колбасы, две пачки папирос «Беломорканал» фабрики Урицкого, безопасная бритва и сапожная щетка.
Я надеялся, что на этот раз мнимое спокойствие изменит ему, но он остался верен себе. С безразличным видом смотрел он, как потрошили его сумку, и ни единым движением не выдал своего волнения.
Сложив в сумку деньги, бинокль и компас, я начал потихоньку разрывать папиросы.
— Господин лейтенант, — угрюмо буркнул нарушитель, — прошу оставить мне папиросы.
Я протянул ему свой портсигар. Не глядя на меня, он торопливо взял две папироски.
— Можете взять и больше.
— Покорнейше благодарю. Мне пока хватит и этих, — скороговоркой ответил он, торопливо закуривая.
Отправив капитана под надежным конвоем на заставу, я с двумя конными направился к болоту на поиски дружка офицера. Туда уже раньше ушли бойцы с собакой.
Осторожно пробираясь по восточной окраине бора, мы внимательно осмотрели все низины и балки, каждый куст. Временами мы останавливали лошадей и, задерживая дыхание, прислушивались к мягким перезвонам леса, ожидая условленного сигнала. Но лес был тих, спокоен.
Так, в молчании, воюя с колкими ветками, больно хлеставшими нас по лицу, мы проехали несколько километров. Посланные вперед проводники все еще не давали о себе знать. И тут беспокойство охватило меня. Что бы все это означало? Неужели Фатьма сбилась со следа?
Глухой выстрел расколол спокойную тишину леса. Я остановил коня. Послышалось еще несколько беспорядочных выстрелов. Стреляли со стороны болота. Но кто стрелял? Определив направление, я дал шпоры коню и галопом помчался на выстрелы.
Через несколько минут быстрой езды мы выскочили на подернутую зеленым мхом вязкую равнину, усеянную чахлыми, на редкость уродливыми деревцами.
В сорока шагах я увидел серое продолговатое пятно. Около усеянной брусничником кочки лежала заставская собака Фатьма с оборванным тонким поводком на ошейнике.
Собака лежала с прикушенным бледно-синим языком и судорожно подергивала задними лапами, словно отталкивая кого-то. Рой назойливых лесных мух, жужжа, вился над собакой.
Невдалеке от Фатьмы, вместе с оторванным рукавом пиджака, валялась искусственная рука. Обтянутая черной, в нескольких местах порванной лоснящейся кожей, она лежала, скрючив металлические, блестящие пальцы, — как свидетельство происшедшей несколько минут назад жестокой схватки.
Я наклонился над собакой и заглянул в ее открытые, с нависшими косматыми бровями, круглые, расширенные глаза. Из развороченного пулей рта на траву сочилась кровь, похожая по цвету на перезревшую бруснику.
Я отогнал от собаки мух и ласково погладил ее. Собака даже не пошевелилась. Лишь зрачки ее широко открытых черных глаз чуть дрогнули. Давала ли Фатьма знать, что слышит меня, или все это мне только так показалось — не знаю.
Я вынул наган и выстрелил в голову собаки. От волнения я никак не мог засунуть револьвер обратно в кобуру.
— Товарищ начальник, где будем искать безрукого?
— В болоте, — не глядя на бойцов, глухо ответил я и вскочил на коня.
Скоро мы были на окраине болота. Укрывшись за кочками и пнями, бойцы лежали молча, на почтительном расстоянии друг од друга, выставив в сторону унылого болота винтовки. Я окликнул их, и в тот же самый момент две пули с жалобным писком прострекотали мимо меня. Стреляли из болота. Я пригнулся и, сделав сопровождавшим меня бойцам знак, направил коня в лес.
В бору мы спешились, поставили в балке коней и, перебегая от дерева к дереву, вернулись к залегшим около болота бойцам. Ползком я добрался до толстой старой березы и, укрывшись за ее широким, надежным стволом, оглядел раскинувшееся на многие километры, поросшее осокой, гоноболем, мхом топкое болото.
В двухстах шагах от берега, увязая по пояс в болотной жиже, стоял одетый в пиджак плотный однорукий человек. В левой руке он держал револьвер и зорко следил за курчавым кустарником, где укрылись бойцы.
Окатовское болото славилось обилием трясин, бездонных колодцев, промоин, в одну из которых и попал разведчик. Находясь по пояс в воде, он не мог податься ни назад, ни вперед, каждое лишнее движение могло лишь приблизить его конец. Он знал это и, высматривая пограничников, хотел как можно дороже продать свою жизнь.
Но это меньше всего устраивало нас.
Со смертью разведчика круг замыкался. Важно, очень важно не пустить врага на советскую землю, но еще важнее поймать его целым и невредимым, чтобы узнать, зачем он шел в Советский Союз, с какими целями и заданиями, к кому шел. Ну, а затем, само собой разумеется, всегда хочется знать, с какой разведкой имеешь дело. С фашистской Германией, как вам известно, мы не граничим, а больше половины пойманных шпионов оказались оттуда.
Не-е-ет, безрукого никак нельзя было отдавать на съедение болотным червям. Во что бы то ни стало его нужно было «спасти». Но как это сделать, если даже зайцы, и те норовят обойти окатовскую заводиловку. Между прочим в этом самом болоте я застрял и со своей уткой.
Спасти безрукого можно было только, проложив к нему из сучьев и хвороста зыбкую дорожку. Но для этого нужны были топоры. Я позвал молодого бойца заставы Мамлея и приказал ему добраться до оврага, где находились лошади, и мчаться что есть духу в ближайший колхоз за людьми.
Мамлей проворно козырнул и побежал к лесу. Вслед ему раздались два выстрела. Мамлей кувырнулся на землю и, сердито взглянув на застрявшего в болоте безрукого, собрался стрелять.
— Не сметь, Мамлей! Не сметь! — погрозил я бойцу.
Мамлей с недовольным видом опустил винтовку и пополз в лес. Он полз и сердито оглядывался, чем здорово рассмешил нас. Мамлей был молодой боец, недавно прибывший на заставу, и многое из того, что было понятно старым пограничникам, для него пока являлось загадкой.
Ознакомив бойцов с планом, я приказал им собирать сучья и тащить их к болоту. Из колхоза люди пришли бы не раньше чем через час, а за это время безрукого могло засосать.
Слыша треск, уханье ломаемых деревьев, сучьев, безрукий долгое время не мог понять, что все это значит. И только когда из леса потянулись бойцы, волоча за собой кто сбитую бурей маковку сосны, кто сгнившую стегу, а кто просто охапку хвороста, он понял, что советские пограничники надеются захватить его живым.
Он поднял маузер и давай поливать нас огнем, не подпуская к болоту. Когда стрельба стихла, бойцы подхватили сучья и потянулись к болоту. Но безрукий не успокоился. Снова мимо нас защелкали пули.
Но это уже не могло остановить моих ребят. Лавируя между кустами, они шли вперед. Бойцов охватило какое- то безразличие к опасности, а некоторые из них, желая щегольнуть своей храбростью, пытались даже шутить. «Врешь! Стреляй — не стреляй, а все равно спасем…» Пришлось предупредить ребят, чтобы были осторожнее.
Дотащив хворост до болота, бойцы сразу же уползли в лес за новой партией сучьев, а я занялся устройством дорожки. Каждый раз, когда я, ерзая в кустах, выбрасывал в болото очередную охапку хвороста, безрукий посылал в мою сторону по пуле. Он не кричал, не ругался, не предлагал нам оставить его в покое, — он только стрелял. Но я почти физически ощущал ту звериную злобу, которую он вкладывал в каждый свой выстрел.
Безрукий стрелял, а я считал пули. Должны же когда- нибудь у него иссякнуть патроны. Вначале он стрелял из маузера, но последние два выстрела он произвел из нагана. В нагане семь пуль, из которых две уже выпущены на ветер, значит в распоряжении безрукого осталось только пять пуль, а это уже значительно меняло дело.
Время от времени я останавливался, поглядывая в сторону леса, прислушивался, ждал подмоги, ждал, когда застучат в сосновом бору острые топоры колхозников, но лес был угрюм и тих.
Вдруг до меня донеслись хлюпанье и треск. Я взглянул на болото. Безрукий отчаянно барахтался в трясине, тянулся к обманчивому курчавому кусту осоки, какие обычно растут только на особенно вязких местах.
— Гражданин, что вы делаете? Держитесь влево! Нельзя подходить к осоке! Там промоина! Промо-и-на!
Безрукий обернулся и, ничего не сказав, послал в мою сторону выстрел. Тут я вторично, но в еще более категорической форме предостерег его об опасности. Чудак, он лез, не обращая внимания на предостережения, знай лез к поросшему осокой холмику, который издали мог вполне сойти за небольшой твердый островок: так густа и высока была на нем осока. Добравшись до островка, безрукий уцепился за осоку, но, почувствовав, что просчитался, сразу же подался назад. Однако было уже поздно.
Я сделал последнюю попытку достать его и стал еще усиленней и уже совершенно открыто бросать хворост в болото.
А затем для меня стало ясно, что мы зря ломали деревья, зря таскали сучья, зря гатили Окатовское болото. Застрявшего в болоте уже ничто не могло спасти.
Понял это и человек, сидевший в болоте. Он уже не стрелял, а молча цеплялся за хрупкие обманчивые стебли осоки, пытаясь хотя бы на несколько минут оттянуть неизбежный конец. Но осока рвалась, как прелые нитки.
— Эх, мало нас, ребята. А то можно было бы ремней навязать да бросить их безрукому, — проговорил кто-то из бойцов.
— А с чего бы ты их бросил?! С облаков? С аэроплана бы на тихом ходу веревку ему сунуть, тогда наверняка можно было бы вытянуть из трясины беляка.
— Это только в кино канаты с аэропланов кидают; а в жизни этого не бывает. Да и не возьмет такой барсук веревку.
— Это почему?
— Грехи, видно, у него перед советской властью большие, если он все время с нами пулями переговаривается.
Раздался выстрел, за ним второй, третий. Я сделал бойцам знак, чтобы они быстро ложились. Но тревога оказалась ложной. Безрукий стрелял вверх, в нависшее над ним веселое солнце, в голубое небо, такое лазурное, приветливое и ясное.
— Бей, бей, так ему и надо, горячему дьяволу. Тут закордонник тонет, а ему смешки да хахоньки…
— Беляк на солнце зло срывает.
— Дурак! При чем тут солнце?! У нас в деревне на луну одни выжившие из ума да хворые собаки лают.
На поверхности оставались одни лишь плечи и голова. Откинутая рука, сжимая наган, лежала на траве. Безрукий снова судорожно заметался, пытаясь вырваться из трясины, и стал исчезать в болоте. Он уходил как-то медленно, не спеша, отчего и казалось, будто он не тонет, а уплывает куда-то вниз, в сказочный болотный мир.
Но вот рука снова взлетела вверх, разведчик что-то крикнул, но что — этого я не разобрал, болотная жижа скрыла его от людей. Я видел широко открытый рот разведчика, движения губ, — по всему было видно, что он что-то хотел сказать…
И снова перед нами расстилалось болото… Блестя серебристыми пушинками, зеленой осокой, сероватым гоноболем, над которыми носились вспугнутые ярко-красные бабочки, болото по-прежнему было тихо, строго и величаво…
Я приказал верховым ехать на участки снимать оцепление, а сам с ординарцем поскакал на заставу. Чувство досады не оставляло меня. Болото прямо из-под носа утащило разведчика. Правда, оставался капитан, спутник безрукого… Я не люблю, когда природа вмешивается не в свое дело. На моем участке не было случая, чтобы пробравшийся через границу шпион, чужак, уходил. Выехав из леса, я увидел бойцов. Обливаясь потом, они несли сделанные из сучьев носилки, на которых лежал спутник безрукого.
— В чем дело, ребята?
Бойцы опустили на землю носилки.
— Бежать, товарищ начальник, вздумал. Ну, его и пришлось немного осадить. Штыком.
Мрачно косясь на бойцов, капитан поднялся и, силясь улыбнуться, спросил:
— Нашли ротмистра, господин лейтенант?
Признаться, вопрос удивил меня. Обычно разведчики отрицают связь друг с другом, а тут вдруг — на тебе… Но не хотелось мне вступать в разговор с любознательным офицером. Ответил:
— Это к делу не относится.
— Значит, нашли?
— Обнаружили, — сухо ответил я, не зная, чего от меня хочет разведчик, болтливость которого уже начинала надоедать.
— И живым?
— А какое это имеет отношение к делу?
— Я слышал, что вам, господин лейтенант, пришлось немного пострелять. А где стреляют, там могут быть и жертвы…
Он попросил папироску, затянулся и, пуская колечками дым, осторожно опустился на носилки.
Я осмотрел раненую ногу офицера: прокол штыком, но ничего опасного для жизни. Все же я приказал бойцам не трясти больного. Мы не прошли и десятка шагов, как назойливый капитан снова дал о себе знать.
— Это хорошо, господин лейтенант, что вы кокнули гусара. Сволочь. Это все из-за него. Я говорил, что сегодня нельзя переходить. А то, знаете ли, было бы обидно: меня поймали, а его нет…
— Товарищ лейтенант, к телефону, — подбежав к нам и беря под козырек, проговорил коренастый боец с хитрыми, насмешливыми глазами и орденом на груди.
— Сейчас иду, товарищ Клокачев!
Я изумленно уставился на бойца. Когда он ушел, я спросил:
— Это тот самый Клокачев и есть?
— Да. А что?
— Так, — уклончиво ответил я, провожая глазами бойца, о беззаветной храбрости которого только что поведал мне лейтенант.
Снова веселый домашний кабинет начальника заставы, снова со всех сторон на нас глядели бойкие, вертлявые стрижи, лесные гадалки-кукушки, ласковые малиновки, лупоглазые, солидные, как купчихи, совы, дюжие тетерева, усадебные весельчаки — скворцы и лесные тряпичницы, большие охотницы до всего, что плохо лежит, вертлявые, но в общем приятные на вид, сороки и лесные курочки-куропатки, глядя на которых все время кажется, что, прежде чем попасть на сучок к начальнику заставы, они вывалялись в пепле, и тебе так и хочется сдунуть пепел. Птицы сидели на сучках в таких позах, что, глядя на них, казалось — вот-вот они сорвутся с деревянных подставок, взмахнут крыльями и, весело тараторя, огласят просторный кабинет радостным щебетанием и пением.
Ротко положил на рычаг телефонную трубку, откинулся на спинку кресла и, поглядев на черную руку, замолчал. Молчал и я.
— Но потом я все же не выдержал.
— Чем же окончились поиски в болоте? Нашли безрукого?
— Представьте, да. Он зацепился за какую-то корягу, застрял, багром его и поддели за сумку, да так и вытащили с набитым илом ртом. Но любопытнее всего, что пальцы его так крепко сжали наган, словно он и в этой зеленой мгле собирался с нами еще повоевать.
— Видимо, безрукий был человек с характером.
— Пожалуй… Кажется, никого мы так старательно не осматривали, как безрукого гусара. Но в карманах охотничьей зеленой тужурки мы нашли только серебряный портсигар с отпечатком отодранного золотого орла. Действительно, все концы были безруким спрятаны в воду.
— А капитан?
— Ну, с этим было проще. Сначала он, как это водится в таких случаях, крутил, вертел., но неопровержимые улики все же заставили его дать настоящие показания. Он помог нам вытащить концы из воды. Друзья были агентами двух разведок, но шли они на одно действительно страшное дело. — Ротко провел ладонью по широкому лбу.
— Не знаю почему, но при взгляде на эту черно- бурую кожу я вижу те ненавистные руки, которые тянутся к нам. Да что тут говорить. Прочтите.
Он протянул мне газетную вырезку. Это были строки из монархической газеты одной из зарубежных стран.
Черный заголовок «Памяти убиенных».
«На панихиде по убиенным капитане лейб-гвардии его величества полка Курмакове и ротмистре Витковском прочувствованное слово к русской пастве произнес протоиерей Даманский.
Кроме господ офицеров вышеуказанных полков, на панихиде присутствовали адъютант начальника гарнизона барон фон Экке Сумский».
— Ведь капитан Курмаков был только ранен, — изумленно спросил я, возвращая подчеркнутую красным карандашом газетную вырезку.
— Да, вначале. Ну, а потом — выздоровевшего капитана вели из больницы в отряд. На полдороге капитан неожиданно нагнулся возле кучи мелкого дорожного песку, в одно мгновение схватил горсть песку, залепил глаза сопровождавшим его конвоирам и бросился бежать. Несколько минут было достаточно капитану, чтобы проскользнуть в ближайший двор. Он уже перелез через изгородь, чтобы скрыться в городской сутолоке, но тут и повис. Пуля конвоира застала его как раз в этот момент. С изгороди его сняли уже мертвым.
1938 г,
Н. Брыкин ШУБА АНГЛИЙСКОГО КОРОЛЯ Рассказ
Заритесь вы, ребята, на мою лисью шубу, как кот на сметану, с расспросами лезете, расскажи да расскажи, Степан Тимофеевич, где ты такую знатную шубу раздобыл, а того не знаете, что скоро придется мне эту самую шубу, чтобы она в соблазн добрых людей не вводила, в сундук запереть или обратно отдавать.
Рассказать раз, два, ну три — что да почему — не трудно, но когда тебе проходу не дают, так уж тут, извините, и золотой шубе не рад будешь.
Расскажу, соседушки, земляки мои разлюбезные, так и быть, в последний раз, а вас, товарищ писатель, прошу пропечатать мой рассказ, авось, после этого мои дотошные земляки не так будут донимать расспросами.
Колкая погодка, нужно вам доложить, выдалась в ту вьюжную, памятную для меня ночь, лихая, одним словом, ночка.
Вышел я во двор скотине сенца в ясли подбросить, а шапку к голове прижать забыл. А верткий ветер не то что шапку и голову оторвать мог. Набросился он на меня словно злой, давно не кормленный кобель, содрал с головы мою грелку, подкинул ее мячом и покатил, словно колобок, в черный бор. Гнался я, гнался за шапчонкой, но худо старому человеку с прощелыгой-ветром тягаться.
Вернулся в избу расстроенный. Шапки жалко. Хоть и стара она была, да и моль ее изрядно разукрасила. Но, как говорят, то дорого, что сердцу мило, а я привык к своей бараньей грелке.
Местность наша глухая, лесная. Озер, болот и кочек в наших краях так много, что временами кажется, будто вся наша земля кочками, как бородавками, покрыта. Деревни, хутора редко понатыканы. Если деревня от деревни в тридцати километрах, тогда у нас говорят:
— Ну и густота же у нас, мужики!.. Проходу от деревень нет… Куда ни повернешься — всюду деревни и хутора…
Сижу на лавке, думаю. Не выходит шапка из головы. Смех и грех. Где-то она сейчас, нескладная моя матушка? И сердиться не знаешь на кого. На ветер? Что с него возьмешь! Спасибо, что он еще с шапкой голову не унес.
Вдруг ввалились в избу пограничники, гремят винтовочками, холода со снежком с собой притащили. Стало в избе сразу шумно, людно, гомотно, как на заправском постоялом дворе.
А завьюженные гости скидывают запорошенные снегом шлемы, расстегивают шинели, стряхнули снег с сапог, но не в сенях, а прямо в избе, и сразу к печке.
Взглянул я на ночных гостей, дрова, что валялись около печки, пересчитал и сообразил — не обогреть моими дровишками продрогших молодцов. Накинул полушубок и вывалился из избы.
На улице у прикуты человек с винтовкой стоит, около крыльца семь пар лыж. Жалко мне стало паренька:
— В избу чего не идете, товарищ? Лыжи караулите? Их тут никто не унесет. Людей посторонних на хуторе нет, а ветер и без лыж хлестко бегает…
Поежился закиданный снегом караульщик, да и говорит:
— Спасибо, отец. Но мне и здесь тепло. А вот ты, смотри, не простудись…
Перекинулся я с добрым часовым (как же не добрый — сам мерзнет, а мне здоровье велит беречь) десяточком тепленьких словец насчет злодейской погоды, от которой человеку житья нет, и в избу греться. Подбросил в печку дровец и к старухе. Сидим с ней на лавке, на молодцов поглядываем.
А они, сердечные, так захолодели, что иные чуть не со слезами сдирали с застуженных ног сапоги. А потом к печке, к огоньку греться. Желающих посовать побелевшие пальцы ног в печку было много, а печка одна. И образовалась около моей дымной времянки очередь. Греются мои полуночники, захолодевшие пальцы ног, как малые дети, тискают, а сами хоть бы словечко.
И я не торопил их. Худо языком чесать, когда мороз по ребрам, как по гуслям перебирает. Отогреются, тогда заговорят.
Так оно и случилось. Старший отряда, высокий, жилистый, с длинными руками дядя, обернулся ко мне:
— Отец, ты бы чего закусить нам приготовил. Молоко-то есть, наверное?
А у меня только корова отелилась, и в молоке недостатка не было. Мы со старухой до молока не охотники, я его не особенно долюбливаю, а хозяйка моя говела, ну его и приходилось квасить на творог и сметану. Узнав, что молоком у нас хоть завались, старшой поворочался на чурбаке, а потом спросил:
— А как у тебя, отец, обстоит дело насчет сала?
— Есть, — отвечаю ему, — и свиное сало.
Оживился он тут, отошел от печки:
— Ну вот, отец, и покорми нас. Да, если можно, поскорее. Мы ведь к тебе не в гости приехали…
А мне другое в голову лезет: молоко холодное, сало — в сенях в бочке под камнем стынет, не согреет такая холодная еда гостей. Чайком бы угостить молодцов — это другое дело.
— Может вам, товарищ командир, самоварчик сварганить?
Улыбнулся чему-то хитро начальник, да и говорит:
— Некогда нам долго задерживаться у тебя, отец.
— Да это недолго, товарищ начальник. Угли в печке горячие. Самовар в два счета вскипит.
Подошел тут ко мне старшой, взял за плечи.
— Спасибо, спасибо, отец, ты нас пока молоком угости. А что касается чаю… Мы его у тебя на обратном пути будем пить. Днем. Понятно?
А чего тут непонятного! Марковна моя — и та, наверное, догадалась, что ребятки на жаркое дело выбрались.
Стали мы с хозяйкой накрывать на стол. Она на стол стаканы, ложки, хлеб носит, а я за молоком в подполье полез да заодно и солененьких рыжичков захватил, а потом стал зажигать «летучую мышь».
— Отец, ты куда?
— За салом. Сальца ребяткам надо принести.
— А разве за ним к соседям нужно идти?
— Не-ет. Какое там к соседям. В сенях стоит кадка… Я в два счета.
— A-а! А я думал, если к соседу, то не стоит и беспокоиться.
В сенях я добрался до кадки и только было ухватился за камень (около двух пудов весил), как вдруг слышу — дверь заскрипела. Поднял голову, а в сенях начальник отряда.
— Осилишь, отец, камень-то? Может, помочь?
И не ожидая моего согласия, подошел к кадке и легко, словно это был не двухпудовый груз, а груда пуха, отодрал приставший булыжник от мяса.
— Ну и камешек же навалил ты, отец. Такой груз из свинины весь жир может выдавить… Могильные плиты легче…
— Трезор, Трезор, — отвечаю я ему, — во всем виноват. Мой кобель. Он тоже до свининки не дурак. Положил десятифунтовую гирю — свалил, полпуда тоже сбросил. Тогда я пудовым булыжником прикрыл кадку. Встал утром и вижу: лежит мой пудовый груз, как сухое полено. около кадки и полкилограмма сала недочет. Вот тогда я и придавил шпик этой каменной горой…
— И помогло?
— Ну. Отъел, хитрец, теперь свининку…
Посмеялся тут командир отряда немного, продувного Трезора просил днем показать ему и пошел, скрипя половицами, на крыльцо. Постоял немного, во двор спустился и обошел хутор.
Вернулся я с салом в избу и вижу: пограничники уже одеты, винтовочки в руках. Знать, на границе что-то стряслось. Любят зарубежники путаную погодку, да не зевают и наши зеленые орлики.
Ужинали мои гости по-холодному. Я сам всю русско-японскую войну в Манчжурии провел, прошел ее, матушку, сопочную державу и вдоль и поперек, знаю цену тревоге и торопливой солдатской еде.
Чего греха таить, очень мне хотелось повыпытать у пограничников, куда и зачем выбрались они в неурочное время, но, видя, что им не до меня, сразу же и задавил свое желание. Отчасти я даже был доволен, что мои гости так тонко ведут себя: военный народ. Он всегда должен быть строгим, подтянутым и скрытным.
Но вот что удивило нас со старухой, так это поведение вьюжных гостей. На хуторе у меня перебывало немало пограничников, за моим неказистым сосновым столом сидели и орденоносные начальники застав и коменданты участков нашей лесной Карелии, а однажды заходил укрыться от дождя даже сам начальник отряда майор Стрешнев, а о бойцах нечего и говорить, но ни разу не приходилось мне видеть молчаливых и неразговорчивых пограничников.
Был у меня кот, озорник из озорников, плут из плутов, игрун — каких поискать. Пограничники любили возиться с ним. Они привыкли всегда видеть Лопушка в избе, то с мотком ниток, то за ловлей мух, и когда он отсутствовал или дрых (а поспать он любил), прикрыв белую мордочку лапкой, они всегда справлялись:
— Хозяин, а Лопушок где?
А кот, бывало, тут как тут: здравствуйте, мол, давно не виделись.
Не сделал он исключения и на этот раз. Правда, к этим пограничникам он подошел не сразу: печки боялся. Когда они грелись, он смирнехонько сидел на голобце, щурился, ждал, когда отогреются люди. Но как только сели пограничники за стол, Лопушок шмыгнул к ним под ноги. Но пограничники даже виду не подали. Лопушок отошел от стола и стал проделывать на глазах у гостей всякого рода штучки, на которые он был великий мастер. Но он зря старался. Тогда кот скакнул раза два вверх. Смотрите, мол, какой я ловкий, да прыткий. Но пограничникам было не до забав. Обиделся Лопушок, шмыгнул на полати, раскрыл круглые глазища и словно спрашивает:
«Что же это такое происходит?! Светопреставление? Старался, старался, и все зря…»
Гости были рослые, молодые ребята. Одеты они были в новенькие шинели, гимнастерки и добротной работы сапоги с подковками на каблуках. У некоторых на груди спортивные значки, но ни на одном из бойцов я не увидел белого воротничка. Взглянул на командира — и он без воротничка. В моем доме перебывало немало пограничников, но я не припомню случая, когда они выходили на границу, на посты без воротничков. На границу они обычно выходили, как на парад. Иногда я, грешным делом, подтрунивал над бойцами, говорил: «Мальцы, разрядились вы точно в Первое мая, а в лесу, кроме деревьев да птиц, некому глядеть на вас. Уж не для трещоток ли сорок вы так вырядились? А может быть, за кукушками намереваетесь приударить? Что ж, кукушка — птица полезная, она людям года отсчитывает». А эти — с иголочки разодеты, а ни на одном воротничка нет. Наклонился к старухе.
— Марковна, погляди-ка, что бы это значило?
— Что же ты хочешь, чтобы они ночью, в метель, как на свадьбу выходили. Ни к чему в такую погоду воротнички, — огрызнулась она.
Не будь гостей, я бы поспорил на эту тему с хозяйкой. И доказал бы ей, что погода здесь совершенно не при чем, пограничники в любую погоду не теряют своего вида, но, не желая поднимать гвалта, отстал от своей разлюбезной супруги.
Пограничники разом поднялись. Не прошло и минуты, как они, гремя винтовочками, один за другим уже выходили из избы в путь-дорогу.
Взялся было и я за свою «летучую мышь» — проводить хотел, а начальник отряда меня тут останавливает:
— Ты куда, отец?
— Вас проводить.
— Оставайся в избе, батя. Мы сами найдем дорогу.
Вышли зеленые соколики из хором, а я стою с фонарем, опершись о косяк двери. В избе сразу стало пусто, невесело. Вот, думаю, опять мы со старухой остались одни. Постоял я немного, посетовал на одиночество, а потом как на лавку сел, так и вспомнил: пограничники за молоко, хлеб, сало не заплатили. И не потому я вспомнил, что жадность меня обуяла. Нет, я человек не кубышечный, деньги про черный день не коплю, всегда накормлю военного человека, потому что сам был солдатом, но не хотят они даром ничего брать. Боец Советской армии соломины без спроса не возьмет. А здесь вдруг уплатить забыли. Сидим со старухой, морщим с ней лбы, да так ничего надумать не можем.
— Что же это такое, Марковна? Весь удой выдули люди, сала, творогу видимо-невидимо съели, — капуста, рыжики не в счет, — а расплачиваться Николаю угоднику, что ли?!
— Может, второпях забыли. Видел, как они едой давились.
Подкрутил тут я фонарь и на улицу — поглядеть, куда бойцы уехали. А пограничников и след простыл. Вокруг хутора ветер водил снежные хороводы да с неба по-прежнему сыпалась, точно из дырявого мельничного сита, снежная крупа.
Лег на печку. Не спится. Слышу — и старуха ворочается с боку на бок, охает, квохчет, как наседка.
— Марковна, ты что кирпичи боками трешь? Подряд взяла, или как?..
— Не спится чего-то мне, Степан.
— Молоко жалеешь? Ох, и жадная же ты у меня, Настя. А еще собиралась яичницей угощать захолодавших гостей…
— Отстань ты от меня, христа ради, старый дербень. А ты чего не спишь?
— О шапке думаю. Сколько годов обогревала. Носит, поди, ее ветер по насту как неприкаянную. Обледенеет, ее и не распаришь потом…
Лежу и думаю то о бедной моей шапке, то о пограничниках. Шинели новые, гимнастерки новые, сапоги тоже новые. А воротничков нет! А к чему ночью в лесу воротнички? Может, им дыхнуть некогда было… подняли по тревоге, так уж тут не до воротничков.
— А почему же тогда они за молоко, за сало не заплатили?
«Эх ты, Степан Тимофеевич! — сказал я сам себе. — А еще старый солдат. Люди, может быть, целый день за шпионами гонялись. Не до того было людям».
Успокоился я, вытянул ноги, спать приготовился. Но не надолго.
«Почему же тогда, Степан Тимофеевич, гости словом добрым с тобой не перекинулись? Табаком всю избу прочадили и папиросками баловались, а хозяина угостить забыли. Ты им челом, а они тебе и спасибо не сказали…»
Лежу, ворочаюсь, охаю, и сна никакого нет. То о шапке думаю, то о воротничках. Веселый, аккуратный пограничники народ, а тут вдруг без воротничков?!
Ушли, а за молоко с салом не расплатились, с Лопушком не поиграли. Курили, а хозяину один лишь дым на память оставили. Да и запах от табачного дыма какой- то нескладный. Не подпаленными портянками, а леденцами пахнет. Чудно! Терзал я, терзал себя всякого рода догадками, а потом тихонько, чтобы старуха не слышала, сполз с печки и стал одеваться. Взял ружье, топор за пояс сунул, зажег «летучую мышь» и вывалился из избы.
На дворе влез в лыжи и порысил, благословясь, за должниками. Хотелось знать, куда подались они: к границе или к станции, до которой было около сорока верст.
Гоню лыжи вперед и себя на чем свет стоит пробираю. Суматошливый ветер за это время не то что лыжню, а легко село мог замести.
Замел он и семь пар лыжных следов. И мне не столько приходилось мчаться вперед, сколько в следах рыться. Ползаю чуть ли не на брюхе то на одном, то на другом месте да с ветром ругаюсь. Сшибет меня ветер с ног, — ну, думаю, каюк теперь тебе, Тимофеевич. Запишет тебя Марковна в святцы. Закрутит тебя вертун. Но выходило по-иному. Отбив ледяной наскок, я встал на лыжи и, собравшись с силами, снова помаленьку плыл, прорезая снежную мглу.
У Денского болота пограничники свернули в сосновую рощицу, где не так мело, и сделали небольшой привал. Из рощицы следы потянулись не к границе, а к станции и шли они не дорогой, а болотом.
Через час прибыл я на заставу. Залепило меня снегом так, что дежурный заставы вытаращил глаза от изумления. И было отчего. В армяке, с ружьем за плечами, с фонарем в руке, стоял я перед ним, весь захлестанный снегом, словно живой сугроб.
— Дышишь, дедушка? — окликнул он меня.
— Дышу, дышу, сынок, — подал я застывший голос.
Почистил он меня веничком, а потом на кухню к плите потянул, а я прошу, чтобы он меня сразу до начальника заставы вел. Поглядел он на меня, покачал головой, да и говорит:
— Как же я тебя, дед, к начальнику поведу, когда ты еле языком ворочаешь? Отогрей язык, тогда сведу.
Но я сказал, что язык у меня оттого малость пристыл, что я его всю дорогу за зубами держал, а начну говорить, так он сразу же и отойдет.
А тут и начальник заставы, лейтенант Холмский, подвернулся. Услышав шум, он вышел из кабинета, поздоровался, взял под руку и потащил за собой. В кабинете он усадил меня около печки, угостил душистыми папиросами и, потирая руки, не то от холода, не то от радости, что своего старого приятеля увидел, уставился на меня, как бы спрашивая: «Случилось, что ли, чего, Степан Тимофеевич, во вверенном тебе царстве, если ты в такую погоду на заставу притрясся?»
С лейтенантом мы старые знакомьте. Не раз заграничных петушков из леса выкуривали. Не один раз сидел он за моим неказистого вида столом. Я без лишних слов рассказал ему о должниках. Но чтобы не подумал, будто я с жалобой на заставу явился, предупредил его, что не жадность пригнала меня, а сумление и долг.
А он сидит, большой и крепкий, положил руки на стол, и хоть бы шелохнулся. Слушает он меня, а сам, знай, челночки из бумаги мастерит. Скрутит один бумажный кораблик, в сторону отложит и за другой берется. Таких бумажных броненосцев он накрутил во время моего рассказа видимо-невидимо. Зря, значит, приперся я на заставу.
Выпалил я все, что знал, и жду, что скажет, чем отблагодарит меня за ночной переполох начальник. А он, знай, вертит кораблики. Потом встал, подошел к карте и долго со свечой разглядывал ее.
— Вы твердо уверены, Степан Тимофеевич, что должники к станции через Денское болото подались?
Ответил, что свою местность я, как старый охотник, знаю не хуже огорода, и ошибки тут быть не могло.
— Южной кромкой пошли они или восточной?
— Южной, южной, товарищ Холмский. Это я хорошо приметил.
— Как вооружены они были?
Сказал, что у командира сбоку револьвер болтался, а у бойцов, кроме винтовок, никакого другого оружия не видел.
Начальник заставы задал мне еще несколько вопросов, потом позвал старшину и приказал ему накормить меня и уложить спать.
Мне бы тут надо из кабинета уходить, чтобы человеку не мешать работать, а я стою, как стоеросовый пень, и с начальника глаз не спускаю. Уж очень мне хотелось узнать, что за люди гостили у меня. Но увидев, что начальнику не до меня, я простился с ним и прошел в отведенную для меня комнатку, с круглой печкой, от которой несло теплом и свежей краской.
Скоро я услышал, как начальник заставы звонил по телефону. Зычная команда: «Поднима-йсь!» — перебила телефонные звонки. Не прошло и минуты, как за первой командой последовала другая, решительная и твердая: «В ружье!» А затем топот множества ног, стук винтовок заполнили все помещение заставы.
А начальник заставы все крутил и крутил телефонную ручку. Когда шум немного стихал, до меня донеслись отдельные слова. Начальник звонил в комендатуру участка, в отряд, просил выслать какие-то заслоны. Шум увеличивался, и снова разговор начальника тонул в топоте ног бойцов. От кого товарищ Холмский думал заслоняться — я так и не знал. А он все звонил и звонил. И я не выдержал. Нахлобучив чью-то шапку, я подцепил рукавицы и вывалился из комнатки.
Бойцы куда-то уходили, и мне было стыдно сидеть сложа руки на заставе. Я уже не молод, но все же в моих руках есть еще достаточно крепости, чтобы держать ружьишко, да и ноги привыкли к ходьбе.
Около занесенного снегом ладного домика начальника заставы стояли, выстроившись в два ряда, с винтовками за плечами, бойцы. Снег уже успел изрядно побелить каждого из них, отчего пограничники в своих высоких шлемах походили на сказочных богатырей.
Отошел я в сторону, гляжу — около сараев лошади оседланы. Жмутся они, запорошенными мордами нетерпеливо поводят, видать — поскорей и они на дело хотят. Начальник заставы, помахивая плеткой, не спеша прохаживался по крыльцу. Он был одет в добротный черный полушубок, валеные сапоги.
Подвели коня. Когда его выводили из конюшни, он как будто бы был вороной, а перед начальником предстал уже серым. Товарищ Холмский легко вскочил в седло, еще раз оглядел бойцов, махнул рукой, и стоявшие неподвижно пограничники вдруг зашевелились и начали один за другим исчезать в бунтующей темени ночи. Не прошло и двух, а может, трех минут, как от отряда остались на площади одни лишь лыжные следы, которые снег сейчас же и замел. Переливаясь холодными светлячками, искрилась одинокая и пустынная, подернутая кустарником поляна.
Потянуло и меня в лес. Сойду, думаю, с крыльца, нацеплю лыжи и пристроюсь к молодцам. Если не как боец, то хоть как проводник. Только сошел я с крыльца и спустил лыжи, а старшина тут как тут.
— Ты куда, Степан Тимофеевич?
— Домой, к старухе.
— Завтра вы увидите ее, Степан Тимофеевич. За одну ночь с ней ничего не случится. А сейчас в столовую идите, чайку попейте, закусите и — спать. А домой мы вас утром отвезем.
Я стал было говорить, что старуха моя одна осталась, она женщина хворая, пугливая, всякого ночного шороха, скрипа боится, торкнется заяц в плетень, а ей кажется, что это волк в дом ломится. Без меня она и спать не будет…
— Уж вы отпустите, товарищ старшина…
— Не могу вас отпустить, Степан Тимофеевич. Приказ начальника. Заблудиться можете, замерзнуть.
Так и пришлось моей Марковне одной коротать ночь, за которую она меня и по сей день пилит.
После ужина лег я в кровать, а сон, что пугливый заяц к охотнику, даже и близко не подходит ко мне. Взбудоражил в такой холод заставу, людей поднял, а вдруг все это зря? И бойцов жалко, и старухи жалко, и не уйти от этих дум. Они точно навязчивая болотная мошкара: облепили и ну зудить. Хорошо, что зудили они только голову, а если бока, то и лежать нельзя было бы.
Разбудил поутру меня лай собак и стук винтовок. «Никак, пограничники вернулись?» Подскочил к окну и вижу сани-розвальни, и торчат запорошенные снегом четыре обутых в сапоги ноги. Трое бойцов расседлывали упаренных лошадей, обледенелые лыжи в два ряда стояли в пирамиде. Отряд вернулся с облавы. Что за люди лежали, точно мороженые судаки, в санях?
— Дедушка, к начальнику! Начальник вас к себе зовет, — подойдя к двери, сказал дежурный, коренастый, с круглым румяным лицом боец. Одернув рубаху, я двинулся из комнаты.
— Обуться бы надо, дедушка, — улыбнувшись, крикнул дежурный.
Взглянул я на свои ноги и готов был сквозь землю провалиться. Хорош бы я был, если бы в таком босом, затрапезном виде предстал перед людьми. А еще бывший солдат!
В коридоре и у дверей кабинета начальника заставы толпились часовые с винтовками. Увидели меня, кивнули мне и этак почтительно расступились. Старшина заставы дежурил в дверях с добрым наганом в руке, Начальник, распахнув мокрый полушубок, стоял у окна и тоже с какой-то замысловатой карманной пушкой.
В углу около печки, сбившись в кучу, стояли мои вчерашние гости, но уже не семь, а пять исподлобья глядевших людей. По бокам их стояло человек шесть бойцов с винтовками. Каких злых дел натворили бы перебежчики, если бы незамеченными по нашей глухой лесной местности проскочили бы в тыл!
Набрался я храбрости и в упор взглянул на разведчиков. Взглянул, чтобы показать им, что хоть и много мне годов, хоть и грамоте я не очень сильно обучен, но свое дело знаю. Они сразу же опустили головы. Лишь старшой этак нахально и зло обжег меня взглядом.
В молчании прошло несколько минут. Но вот начальник заставы сделал своим ребятам знак, и те стали по одному выводить из комнаты заграничных коршунов. Когда они ушли, товарищ Холмский шагнул ко мне и весело проговорил:
— Узнали, Степан Тимофеевич, своих гостей?
А чего их не узнать! Я бы этих мазуриков не то что через ночь, а после тысячи годов узнал.
— Понятно, Степан Тимофеевич, почему эти господа за молоко вам не заплатили?
— Понятно, — отвечаю я ему, а у самого дрожь перебегает по телу. Не то от радости, что я не зря заставу взбунтовал, не то от злости на чужаков.
Тут начальник заставы обнял меня и крепко-крепко расцеловал.
— Спасибо, Степан Тимофеевич. От всех пограничных войск спасибо. Таких зверей помог ты нам поймать! Министру обороны о твоем смелом подвиге буду докладывать. Ведь ты знаешь, что они на границе одного нашего бойца сняли. Подползли в саванах и сняли.
Говорит он мне разные приятные вещи, в герои возводит, а я и рта не смею открыть.
«Не меня, а их, липовых пограничников, нужно бы вам по правилу благодарить, товарищ начальник. Надень зарубежники воротнички, заплати за молоко, угости папиросами, поиграй с котом — кто знает, притрясся бы я тогда на заставу?» — хотелось сказать товарищу начальнику. Да сдержался. Не хотелось мне в кадку меду совать ложку дегтя.
Старшина сумки шпионов начал потрошить. Распахивал он их одну за другой и на стол всякую всячину выкладывал. Ну, первым, как это водится, на столе появились револьверы, и такие револьверы, которых мне даже и во сне не приходилось видеть. За револьверами гранаты, банки с консервами, сероватые плиточки с динамитом, свиное сало, хлеб и душистый табак. А потом появилась на столе и моя разлюбезная, изъеденная молью шапчонка.
— Как она попала к вам, товарищ начальник?
— Шапка? А мы ее в лесу нашли. Собака из-под снега выкопала. Откуда вы ее знаете?
Пришлось поведать о невеселой истории с шапкой. Усмехнулся товарищ Холмский, подумал немного, да и говорит:
— Вот что, Степан Тимофеевич. Недельки через две мы вам за ваш геройский подвиг, сметку, догадливость такую шубу с шапкой подарим, какой не носил и английский король. Отдать шапку мы не можем, как вещественное доказательство она в отряд, в город пойдет. По этой шапке мы на след шпионов напали.
Говорит он это мне, а я о шубе английского короля кумекаю. Вот, думаю, дожил, Степан Тимофеевич. Какую же такую шубу он, мировой узурпатор, носит? Может, это такая шуба, в которой летом будет жарко, а зимой холодно. Куда же мне до английского короля! Мне бы что-нибудь попроще.
Так и поехала моя шапчонка в город, вместе с револьверами, бомбами, динамитом, салом и табаком. Где она сейчас находится — я не знаю. Может, в музее в каком. Осматривают добрые люди музей, на шапку косятся, а того не знают, чья эта шапка, кто ее носил и какую она пользу трудовому народу сослужила.
Сбился во время погони отряд пограничников со следа. Путались, путались бойцы по лесу, вдруг видят что-то черное около заметенной снегом кочки тулится. А это шапка. Чья шапка? Как она попала в лес? Оглядели снег, а невдалеке от шапки лыжные следы закордонных полуночников. Повеселели тут ребята и погнали лыжи в верном направлении. Одним словом, я не зря больше двадцати лет тер мою баранью грелку.
Поблагодарил я товарища начальника за доброе слово, за обещанные подарки и вышел из кабинета.
В комнатке, где я провел ночь, на кровати лежал раненый в руку боец и тяжело дышал.
Увидев меня, он пригласил войти.
— Ну как, отец, хороших зверей поймали мы?
— А лучше и не сыскать. Им товарищ Холмский жару поддаст… Сволочи! В пограничников обернулись…
Забрав свои пожитки, чтобы не тревожить раненого, я на цыпочках вышел из комнаты.
Прощаясь со мной, старшина говорил:
— Уж вы извините нас, Степан Тимофеевич, что так нескладно получилось. Обещали отвезти, а вам снова приходится на своих двоих. В больницу раненого сейчас повезем. В руку саданули его, стервецы.
В руку-то в руку, а паренька все-таки жалко. Проходя мимо саней, я поднял солому. В санях лежали мои вчерашние нахлебники. Один, постарше, лежал, сжав кулаки и широко открыв глаза. Из раскрытого рта блестели два золотых зуба. Убитый словно собирался кому- то сообщить что-то важное и ответственное, да не успел.
Второй, помоложе, прищурив глаза, смотрел в мою сторону, как бы говоря мне: «А это все из-за тебя, отец».
Прикрыв разведчиков соломой, я разыскал свои лыжи и не спеша порысил к старухе, перед которой мне нужно было отчитаться, рассказать ей, каких гостей она молоком поила.
Дней через семь приезжает ко мне на хутор боец.
— Степан Тимофеевич здесь проживает?
— Здесь, здесь, — говорю, — живет Степан Тимофеевич. Где ему еще жить!
— Значит вы это будете? Распишитесь, гражданин, вам деньги причитаются.
И протягивает мне три бумажки: две новеньких десятки и одну пятерку. А я стою столб-столбом, ничего не пойму. Какие деньги? От кого? За что? Неужели, думаю, это сынок (в армии он у меня на Украине служит) так расщедрился?
— От кого деньги-то? — спрашиваю.
— Из города, от начальника отряда.
— А за что?
— Как за что? — за молоко.
— За молоко?! Какое?
— А это уж вам лучше знать, Степан Тимофеевич, какое вы молоко на заставу продавали.
— На какую такую заставу? Не продавал я никакого молока на заставу. Купили тут субчики одни, без очереди, а причем тут застава?
— Как не при чем? Раз они себя за пограничников выдали, значит, застава и расплачиваться должна.
И знай сует мне деньги. По какой же цене, думаю, рассчитал меня товарищ начальник? За тот ужин больше семи рублей никак взять нельзя.
— Ничего не знаю, мое дело маленькое. Приказали вручить деньги и расписку отобрать. А что касается того, дорого или дешево, это начальнику виднее.
Взглянул я на хозяйку и говорю ей:
— Помогай, помогай, старая. Что мне с деньгами делать? Брать или отказываться?
А она сидит, как наседка на яйцах. Обозлило это меня. Вот, думаю, где не нужно, так ты суешь свой нос, а где нужно дельный совет дать, так молчишь, словно замшелый пень.
— Бери, — говорит, — Степан, бери. Деньги в доме никогда лишними не бывают. Начальник человек строгий. Нагрянет, стыдить, строжить начнет. Бери, бери, Степан. Казна лишнего не переплатит…
Взял я карандаш, чтобы расписаться, а как подписывать свою фамилию — забыл. Сорок пять лет подписывал, а тут вдруг — на тебе, забыл. Забыл, да и все тут. Ведь бывают же такие диковинные случаи. Держу карандаш, а у самого руки дрожат, и глаза чернота застилает. И скажу откровенно, чего тут греха таить, никогда так натужно не ходила моя рука по бумаге, как в то ласковое мартовское утро. Так натужно, что даже вспотел я, так упарился, как будто не одну сажень дров переколол.
А вы говорите — шуба. Нелегко далась мне и лисья шуба. Сам начальник отряда, майор Стрешнев, вручал мне ее.
— Носи, — говорит, — на доброе здоровье, Степан Тимофеевич. Носи и старые кости грей. А главное — здоровье береги. Оно еще может пригодиться карельской земле.
Ну, я, как это водится в таких случаях, речь в три слова произнес. Обещал носить эту шубу да товарища министра обороны добрым словом вспоминать. Но слово-то я дал и товарища Стрешнева чту, как хорошего пограничника, а вот шубу ту, лисью, надеваю редко.
И не потому я не ношу ее, что уж больно знатна, начетиста, богата она, хотя это тоже верно, или носить я ее не умею. Нет. Я человек не робкий, и с моих плеч любая одежина не свалится. Но скажу откровенно, как на духу, нравится мне больше глядеть на шубу, как на хорошую старую картину, нежели носить ее. Расспросов меньше, и шуба продержится дольше.
1938 г.
Н. Брыкин ЖУЧОК Рассказ
Красивый вороной конь, с большими темно-синими, как кубанские сливы, глазами и капризной тонкой мордой, едва завидев нас, отошел от набитой душистым сеном кормушки, высоко задрал голову, с крохотной белой звездочкой на лбу, и запрядал ушами.
Занятые осмотром конюшни, мы долго не подходили к вороному. Тогда он, чтобы напомнить о себе, сердито заржал и беспокойно заходил по стойлу, выдавая нетерпение и досаду. Он уже не просил, а требовал, чтобы начальник непременно подошел к нему.
— Ездите, что ли, вы, товарищ Споткай, на нем? Почему он так неравнодушен к вам? — спросил я начальника заставы.
— А, Жучок! Умен, плут! Сейчас, как видите, он узнал меня, а на днях с ним вышла забавная история…
Мы подошли к Жучку. Жеребец притих, положил красивую морду на плечо начальника и, как собака, стал тереться о плечо. Споткай легонько потрепал вороного по шее и тут же рассказал эпизод, в котором отличился Жучок.
Утром прибегает ко мне на квартиру старшина.
— На заставу какой-то человек приехал и срочно хочет вас видеть.
А я, как на грех, умывался в это время. Ну, вы сами знаете, что в нашем деле дорога каждая секунда. Раз приехал верховой, значит, что-нибудь стряслось на участке. А участок мой лесной, болотистый. По пустякам наши колхозники не любят гонять лошадей. Смахнул мыло полотенцем, накинул на плечи шинель и вышел на улицу.
Оказывается, Егор Иванович, наш лесник, пожаловал на заставу. Егор Иванович — человек с глазом. В прошлом году он нам помог двух таких важных молодчиков задержать, что закачаешься. Ну, думаю, раз прискакал Егор Иванович да и хомута не успел снять с лошади — значит, опять что-нибудь серьезное. Поздоровался с ним и спрашиваю старика:
— Хомут, Егор Иванович, почему не снял?
А он, бедняга, слова вымолвить не может, так растрясла его кобыленка.
Отдышался и говорит:
— На станции шатался подозрительный человек. Махоркой рабочих угощал, а сейчас подался в лес.
Выпалил он это одним махом и глядит на меня, желая узнать, какое впечатление произвело его сообщение.
Заметив, что я не слишком поражен, он сразу как-то обмяк, изменился в лице и дрогнувшим голосом спросил:
— Значит, не верите, товарищ Споткай, что это — шпион?
А как поверить, когда в его сообщении не было ничего такого, за что можно уцепиться. Мало ли на станции за день перебывает незнакомых людей, а разве обязательно все они должны быть нарушителями границы? В то же время, зная обидчивый характер Егора Ивановича, мне не хотелось и огорчать старика. Отвел я его в сторону и спрашивав:
— Вы твердо, Егор Иванович, уверены, что неизвестный — шпион?
— Я бы тогда к вам и не поехал.
— А какие у вас имеются на это основания? Из чего вы, Егор Иванович, заключили, что неизвестный подозрителен?
— Как из чего? — вспылил он. — За сезонника себя выдавал, с плотничьим топором шляется, махорку курит, а цигарки вертеть не умеет…
Смешно мне тут стало. Да я иногда сам махорку курю, а цигарки крутить так и не научился.
— Маловато этого, — говорю ему, — чтобы человека занести в подозрительные. Козыри легкие. Может быть, что-нибудь еще посущественнее заметил у того сезонника?..
Подумал он немного, почесал в затылке, потом и говорит:
— Ногти у лесоруба уж больно аккуратные. У лесорубов под ногтями всегда великий пост, а у него десять ногтей — и ни одного ломаного… А у лесных жителей, сами знаете, какие ногти. Ими дрова пилить можно…
«Вот это, — думаю, — другой коленкор. С ногтей бы ты, Егор Иванович, и начинал… А то морочишь голову с цигарками. При аккуратных ногтях и „козья ножка“ иное значение приобретает. Лесные рабочие последние ногти норовят обломать, чтобы работать не мешали, а тут ни одного калеченного. Липовый, значит, он „сезонник“».
Прошу старика подробнее рассказать, что у него стряслось на станции.
Оказывается, утром на станции появился неизвестный, запросто подошел к грузчикам и стал расспрашивать, как они зарабатывают, где живут, как их кормят. Когда его спросили, для чего все это ему нужно, он ответил, что ищет работу. Объяснение вполне удовлетворило рабочих. Они охотно отвечали на его вопросы, давали советы, — словом, каждый по-своему старался помочь безработному человеку.
Вид неизвестного никого не смущал. Он был одет в старое, вытертое полупальто из грубой крестьянской материи, в черную засаленную рубаху и заношенные с заплатами на коленях брюки из чертовой кожи. Выгоревшая серая кепка довершала наряд незнакомца. За кушаком блестел острый плотничий топор, за плечами болталась холщовая сумка. Словом, по внешнему виду неизвестный ничем не отличался от лесных рабочих, которые, уходя из деревни, надевают на себя все, что похуже — в лесу сойдет.
Неизвестный угощал рабочих махоркой. Подошел Егор Иванович, он и его попотчевал табаком.
Во время разговора с лесником неизвестный, показывая на только что привезенные из леса сырые бревна, как бы между прочим заметил:
— Сыро как тут у вас. Болот, что ли много в лесу?
— А здесь всего хватает, — уклончиво ответил Егор Иванович и отошел от любознательного пришельца.
Около часу толкался неизвестный на станции, поджидая поезда. Но потом почему-то решил идти пешком. Расспросив о ближайшей дороге, он еще раз угостил рабочих махоркой, сердечно простился с ними и вышел на шоссе.
За семафором он свернул с дороги и шмыгнул в лес.
Егор Иванович поторчал еще на перекрестке (мало ли зачем может заскочить человек в лес), ожидая, когда незнакомец выйдет из леса, но время шло, а он все не появлялся. Заподозрив неладное, Егор Иванович распряг свою кобылу и поскакал на заставу.
— А главное ногти, товарищ Споткай, ногти… Ни у одного рабочего не видел я таких ногтей, — таинственно поглядывая по сторонам, дудел лесник. Мое молчание он принял за колебание и, стараясь убедить меня, снова принялся за свое. Он не знал, что молчал я не потому, что сомневался в его словах, а совершенно по другим причинам. Слушая его, я думал, кого бы из бойцов лучше послать на розыски неизвестного. Остановился на Вишневецком, портрет которого вы сегодня видели в нашем ленинском уголке. Замечательный боец, в колхозе председателем сейчас работает и, говорят, неплохо. Он мог распутать любой след.
Через полчаса вслед за Вишневецким выехал с заставы и я. Еду переменным аллюром, прислушиваюсь к лесу. А птицы, как назло, знай дерут глотки, как оглашенные. То кукушка кому-то года отсчитывает, то дятел стукнет по коре дерева, то пролетит, как бомбовоз, черный тетерев, то лес огласится предсмертным криком какой-нибудь зазевавшейся пичуги, схваченной лесным стервятником.
Скоро до моего слуха донесся глухой топот. Я остановил коня и прислушался. Навстречу кто-то ехал. Я свернул с дороги и, спрятавшись за деревьями, стал ждать. Вдруг из густых зарослей без седока выскочил Жучок.
«Эге, — подумал я, — значит, Егор Иванович не зря так напирал на ногти незнакомца. Вишневецкий выследил липового сезонника и требует подкрепления».
Нужно вам сказать, что пограничные кони не только возят нас, но, когда это нужно, выполняют обязанности посыльных: если боец, выследив нарушителя, видит, что одному его не взять, он пишет донесение, сует записку в седло или под уздечку. И лошадь одна без седока, нигде не останавливаясь, мчится на заставу. К этому нужно добавить, что когда наши кони скачут с заданием, тут уж, брат, их даже сам генерал не остановит.
Возвращаться на заставу не хотелось. Это отняло бы полчаса времени. А полчаса времени на границе — вечность. Самое лучшее — перехватить вестового, изъять записку и узнать, в чем дело? Но вот, послушается ли меня Жучок? Должен послушаться. Начальник. И я решил перехватить вороного гонца.
Но тут началось такое, о чем без смеха нельзя и вспомнить. Жучок, который отлично знал меня, бегал за мной как собака на заставе, на этот раз, плут, даже и не посмотрел на своего начальника.
Заметив, что его хотят перехватить, он свернул в сторону и был таков.
Признаться, это удивило меня. Что такое? Не узнал что ли, дуралей, меня?
— Жучок! Жучок! Ты, что, чертова голова! Остановись! Жучок, сахар! Сахар, Жучок! — сердито кричал я ему.
Но Жучок даже и не обернулся, он точно оглох. Тогда я прикрикнул на него. Жучок недружелюбно покосился в мою сторону и потом дал такого ходу, что я еле поспевал за ним. Легкую рысь он сменил на полевой галоп.
Поведение Жучка озадачило меня. Вот так, думаю, Жучок! Мы учим наших коней, чтобы они остерегались посторонних, а они боятся и своих пограничников…
И вдруг я похолодел: а что, если боец убит, и Жучок, напуганный схваткой, стрельбой, все еще не может прийти в себя?
Встревоженный, я еще раз попытался поймать Жучка, свистел, кричал, манил его, но какое там! Пришлось вернуться на заставу.
Сокращая путь, я свернул с дороги и лесными тропами раньше Жучка прибыл на заставу. Минуты через две во двор ворвался взмыленный Жучок. Заметив меня, он радостно заржал, подбежал к крыльцу и встал как вкопанный.
В седле ничего не оказалось. Но под ремнем уздечки я заметил записку. Осторожно развернув потный клочок бумаги, я прочел:
«Преследую».
А это означало, что боец, выследив нарушителя, требует подкрепления.
Через несколько минут с группой бойцов я снова въезжал в лес.
Огибая лесное озерко, мы заметили вдали две фигуры. Впереди шел человек с поднятыми руками. Позади него с винтовкой шагал пограничник. Вишневецкий так близко шел от нарушителя, что штык упирался в спину незнакомца. Скоро мы сошлись.
Вокруг них вились тучи комаров и слепней. Болотная назойливая мошкара облепила неизвестного, не щадила она и бойца. Комары так разукрасили их лица, что они казались рябыми.
На заставе неизвестного обыскали. Кроме двух револьверов (нагана и маузера) с пятьюдесятью патронами, у него нашли две пачки пятирублевых папирос «Северная Пальмира» и полторы осьмушки махорки.
Обе пачки оказались распечатанными. Это показалось подозрительным. Видимо, табак одной был пропитан каким-то снотворным составом. Анализ целиком подтвердил наши догадки.
Как и следовало ожидать, задержанный оказался шпионом, неоднократно переходившим границу. С топором за поясом и холщовой сумкой за плечами, с поддельными документами пробирался он к границе…
Я вызвал Вишневецкого.
— Как было дело?
Вишневецкий помялся немного, поежился, затем улыбнулся и недоумевающе развел руками.
Очень просто, товарищ лейтенант, получилось. По следу ехал. В лесу на коне ехать нельзя. Тогда я спешился, сунул в уздечку записку и сказал Жучку: «До начальника, до заставы тикай». А сам — в лес. В лесу и настиг я его. Он, как змея, ползет, и я за ним. Так ползли мы с ним километра полтора. Вдруг вижу — ручей. Он к ручью — пить захотел.
У ручья я его и взял. Направил на него штык и кричу:
«Вставай! Руки вверх!»
Он мне: «Попить сначала дай». Ну что ж, думаю, попей в последний раз из нашего ручья водички. Пьет он, а я штык у спины держу. Поглотал он водицы, встал, поднял руки и говорит:
— Ну вот теперь и в ад идти не страшно.
— Как он себя дорогой вел?
— Ничего, смирно, только закурить просил и меня папиросами угощал.
— А вы что?
— Штыком в спину нажал. Говорить запретил…
— А записку когда успели написать? Времени-то у вас было мало.
— А я ее, товарищ лейтенант, как в лес ехал, заготовил.
— Молодец, Вишневецкий, — говорю ему.
Вишневецкий ушел. А я хожу по своему кабинету и думаю: «Егору Ивановичу — награда, Вишневецкому — часы с благодарностью, а как быть с Жучком, ведь и он тоже славно отличился».
Позвал старшину.
— В поимке диверсанта, — говорю старшине, — большое участие принимал Жучок, так вот… выдайте ему двести граммов пиленого сахару.
Старшина стоит в дверях и не знает, шучу я или серьезно говорю.
— Не поймет он, товарищ лейтенант. Может, ему лучше лишний котелок овса дать?
— Сахару дайте, поймет.
Я долго и любовно смотрю на Жучка. А продувной жеребец, положив голову на плечо начальника, косился огромным черным глазом на его карман. Старая история — ждет сахару.
Я пожалел, что не захватил с собой сладкого.
1938 г.
К. Симонов ЗА ПОЛЯРНЫМ КРУГОМ Очерк
Каким образом они появились в тылу, немцы так и не узнали.
С моря? Но и в эту и в предыдущую ночь на Баренцевом море бушевал девятибалльный шторм.
С воздуха? Но уже третьи сутки небо было затянуто сплошной серой пеленой.
По суше, через немецкие позиции? Но там всюду стояли патрули, и вот уже третью ночь не слышно было ни одного выстрела.
Словом, немцы не знали, как появились в их. тылу пограничники, наделавшие в эту ночь такого шума от побережья до Петсамской дороги. Так или иначе, к двадцати двум часам пограничники оказались в глубоком тылу немцев, в занесенных снегом расщелинах скал, откуда оставалось всего несколько километров до шоссе, ведущего из Петсамо на фронт.
Падал снег. Проваливаясь в него по пояс, разведчики выбрались на скалу, с которой была видна дорога.
Здесь, на голой скале, под свирепыми порывами ветра, с трудом согревая окоченевшие пальцы, они неподвижно пролежали три часа. Здесь фронт шел почти по самой границе, и они знали этот участок, как свои пять пальцев.
Ночь была темна и туманна, бесконечное нагромождение скал сбивало с толку, а выйти на дорогу надо было точно в назначенный час и в определенное место. Ни на полчаса позже, ни на полкилометра дальше.
В неприглядной тьме разведчики должны были засечь расположение моста — конечной цели похода. В этом им помогли немцы. В одном месте они притормаживали машины. На дорогу падали неподвижные пятна света от фар. Потом машины двигались дальше, но острым взглядом уже можно было различить на секунду вырванные из темноты куски перил и мостового настила.
Разведчики дали знать об этом. К часу ночи весь отряд лежал рядом с разведкой, прижавшись к скале всего в полукилометре от дороги.
Командир и комиссар разделили людей. Политрук Сенькин, лейтенант Егунов и сапер Лебедев — на мост. Лейтенант Якушев — к землянкам, там, у моста должны быть землянки. Лейтенант Сороколат — на дорогу, наперерез идущим к мосту машинам. Остальные — сзади после выполнения задания прикроют отход и примут на себя удар преследующего врага.
Тихо по цепочке передавались приказания. Четыре группы, бесшумные и почти невидимые в своих маскировочных халатах, одновременно тихо скользнули вниз по снежному склону. Через минуту на скале никого не было.
Политрук Сенькин, лейтенант Егунов и сапер Лебедев — все трое были опытные, спокойные и очень смелые люди. Именно поэтому их и послали с группой на мост.
От их спокойствия и умения зависело все. Они не имели права стрелять, прежде чем не дойдут до моста. А если по дороге наткнутся на часовых, если встретят машины, увидят землянки? Ну, что же — это их дело, они могут встретить и часовых и машины, но первый выстрел должен быть в пятидесяти метрах от моста, не раньше, за это они отвечают головой.
Командовал Сенькин. В пятистах метрах от моста он наткнулся на землянку. Бесшумно отделив часть отряда, он оставил здесь бойцов, приказав им залечь и ждать выстрела. Остальные пошли дальше.
До моста осталось пятьдесят метров. Уже были видны черные силуэты часовых, когда шедший впереди сержант Гудков наткнулся на вырытые у самого моста землянки. Из-за пригорка выскочил немец:
— Хальт!
Гудков пригнулся и выстрелил с колена. Немец тоже. Оба промахнулись. Трассирующие пули прошли над головой Гудкова. Он выхватил гранату и бросил ее в немца. Потом, пробежав несколько шагов, швырнул еще две гранаты в открытую дверь землянки и побежал дальше к мосту.
Ко второй землянке подскочил пограничник Евсеев. Он рванул на себя дверь. Землянка была полна немцев. Евсеев хотел кинуть гранату, но она зацепилась за пояс. Тогда он захлопнул дверь, прижал ее на секунду коленкой, отцепил гранату и, снова открыв дверь, бросил гранату в кучу кричащих и беспорядочно стреляющих гитлеровцев. Не задерживаясь больше у землянки, Евсеев побежал к мосту, стреляя на бегу. Магазин опустел. Евсеев вынул его и хотел на бегу вставить новый, когда уже у самого моста ему навстречу выскочили двое часовых. Снова истерическое «Хальт!» и выстрелы. Евсеев схватил пустой магазин и с криком «Гранаты!» швырнул его в часовых. Немцы легли. Этой секунды было достаточно для того, чтобы вставить новый магазин. Евсеев скосил очередью поднявшихся часовых и бросился дальше к мосту.
При вспышках, было видно, как через мост на ту сторону бежали еще двое часовых. Короткий хлопок выстрела — и один из них, раскинув руки, боком упал через перила.
Путь к мосту был открыт. «Саперы, на мост!»— скомандовал лейтенант Лебедев, и шестеро саперов под взвизгивание пуль вбежали на первый пролет.
Саперы непослушными, обмороженными пальцами привязывали тол. Пограничники залегли у моста, за камнями и огнем автоматов сбивали каждого показавшегося немца. Любой ценой они должны были удержать это место на пять минут, на пять длинных минут, за которые саперы должны привязать тол, поджечь запал и поднять на воздух хотя бы один пролет моста.
Сзади слышались частые взрывы. Это там, на дороге, Сороколат и Якушев громили землянки и жгли машины. Еще взрыв, еще, еще… Но самого главного, близкого, оглушительного взрыва еще не было.
И вдруг, даже прежде чем звук дошел до слуха, всех разом тряхнуло, ударило сильным порывом воздуха.
Пробивая себе путь гранатами, взрывая по пути оставшиеся! землянки, пограничники стали отходить от моста.
Справа на дороге часто стучали пулеметы и все еще слышались взрывы. Как видно, второй и третий отряды не закончили своего дела.
И действительно, там еще шел бой.
Когда Якушев и Сороколат выдвинулись со своим отрядом на опушку леса, там, на полянке, у дороги, стояла группа немцев. Одетые в темные шинели, они были хорошо видны на снегу. Немцы, поеживаясь от холода, приплясывали, курили и переговаривались между собой.
Пограничники ждали. Оттуда, слева, где стоял мост, не было слышно ни звука.
Наконец слева донесся выстрел. Это был тот самый первый выстрел, который произвел сержант Гудков, обнаруженный немецким часовым.
Сороколат и Якушев подняли своих людей. Первые гранаты полетели в толпу немцев. Человек десять остались на месте, остальные бросились врассыпную. Преследуя их, пограничники выскочили на дорогу.
Сзади раздался выстрел. Якушев оглянулся. Между дорогой и кустами, глубоко врытые в грунт, стояли переносные жилые вагончики. Они были незаметны раньше с той стороны дороги, но теперь ясно видны их окна, свет, пробивающийся сквозь щели в дверях. Якушев бросился к вагончикам. Гранаты полетели в окна.
В вагончиках засуетились. Из некоторых беспорядочно стреляли. Ефрейтор Богачев первым вскарабкался на крышу одного из вагончиков. Он хотел спустить гранату в трубу, но труба была высокая с выступом. Тогда, обняв ее покрепче, он вывернул трубу и кинул две гранаты в образовавшееся отверстие.
Силой взрыва Богачева сбросило с крыши.
У него осталась еще одна граната. Пробежав к следующему вагончику, он сквозь щели в двери увидел немецкого офицера, стоявшего с керосиновой лампой в одной руке и с парабеллумом в другой. Рванув дверь, Богачев сорвал ее с петель и бросил внутрь гранату. Офицер упал. По полу потекла огненная стройка керосина.
Из некоторых вагончиков еще стреляли. Пограничники бросали гранаты в трубы или, оторван на крыше доски и толь, стреляли внутрь из автоматов.
Немцы выскакивали наружу и отстреливались. Некоторые, ошалев, влезали в стоявшие рядом машины. Залегшие в кустах пограничники в свете пожара хорошо видели каждого человека и по одному расстреливали выбегавших, рвали машины гранатами, простреливали моторы бронебойными пулями. За всем этим грохотом и трескотней едва не прослушали взрывов, раздавшихся слева от моста.
Взрывы были сигналом к началу отхода.
Последним уходил пулеметчик Тронин. Он бил из пулемета до тех пор, пока рядом с ним не осталось никого из своих, потом пошел вслед за ними. Вдруг откуда-то из ранее незамеченной землянки ударили сразу четыре автомата.
Широко раскинув ноги, Тронин поудобнее лег у ствола низкорослой северной березки и открыл огонь. По трассе пуль он хорошо видел, откуда стреляют автоматчики. Пограничники под прикрытием своего пулемета продолжали отходить. Тронин бил короткими очередями. В ответ все четыре автомата, нащупав его, открыли бешеный огонь. С березки срезало все ветки. Тронин решил притвориться убитым. Он уткнулся в снег, на всякий случай подложив под бок гранату.
Прошла минута. Было тихо. Вдруг открылась дверь землянки. Немцы выглянули, двое из них были хорошо видны при свете горящей лампы. Тронин дал длинную очередь. Оба немца упали. Двое других снова открыли огонь. Тогда Тронин отполз в сторону от пулемета — к землянке.
Когда он подобрался к ней, немцы все еще продолжали стрелять в направлении оставленного пограничником пулемета. Забравшись на крышу, он бросил внутрь землянки одну за другой три гранаты, быстро соскочил на землю и, взвалив на плечо пулемет, побежал догонять товарищей.
Утром в ущелье под высокой скалой собрались все. Последним пришел Тронин. Двое погибли в бою у землянок. Двое, наспех перевязав раны, стиснув зубы, сами дошли до сборного пункта. Все остальные были целы.
Сзади остались разорванный мост, три разрушенных дома, девятнадцать землянок и вагончиков, около десятка машин и до двухсот трупов гитлеровцев.
Пограничники исчезли так же внезапно, как и появились, одним только им известным путем. Им лучше знать. На то они и пограничники!
1941 г.
В. Чехов ПОГРАНИЧНИКИ НЕ СДАЮТСЯ Отрывок из романа «На правом фланге»
Раненного в грудь, потерявшего сознание Вицева бойцы отнесли в окоп второй линии обороны. После перевязки политрук пришел в сознание.
— Как там? — тихо спросил он.
— Плохо, товарищ политрук, — ответил перевязывавший его Павлов. — Немцы наседают — спасу нет.
Вицев хотел подняться.
— Вам лежать надо, товарищ политрук.
— Ты погоди мной командовать… Я ведь еще не в госпитале… — морщась от боли, сказал Вицев и сел. — Кажется, не сильно зацепило: Пожалуй, я даже и ходить сумею.
Донесся усиливающийся грохот выстрелов и разрывов.
Павлов выглянул из окопа.
— Наши отступают!
— Что? Отступают? — переспросил Вицев. — Быть не может!
Он поднялся и, держась за стенку окопа, посмотрел вперед. Пограничники отступали ко второй линии обороны… Павлов с винтовкой выскочил из окопа.
— Помоги мне вылезть! — приказал Вицев, прицепляя к поясу связку гранат.
— Куда вы, товарищ политрук? Вы же не дойдете! — протестовал Павлов.
— Выполняйте приказание! Будете меня поддерживать… Нельзя их сюда допускать, нельзя! Это прорыв…
С помощью Павлова он вылез из окопа, некоторое время стоял с высоко поднятой головой, стиснув зубы. На побелевшем лице с левой стороны подергивался нерв. Собравшись с силами, пошатываясь, Вицев двинулся вперед.
Он видел: в оборону проникло только несколько немецких солдат, но к ним спешило на помощь целое подразделение В этом была главная опасность.
Защищавшие этот участок пограничники начали отступать, не прекращая огня. Одни стреляли, стоя во весь рост, другие — с колена. Вицев чувствовал: пройдет минута-две, и они будут не в силах сдерживать натиск врага.
— Пограничники, вперед! — напрягаясь, закричал он бойцам. — Вперед… — Вицев захлебнулся, струйка крови показалась в уголке рта и потекла по подбородку. Спотыкаясь, он шел вперед, поддерживаемый Павловым.
Вид раненого политрука, тоненькая струйка крови заставили пограничников забыть о численности врага. С удвоенным мужеством бросились они снова на фашистов, молча кололи их штыками, били прикладами, стреляли. Казалось, смерть устрашилась этого натиска, отступила от них и с яростью набросилась на немецких солдат.
Из окопов враг выбит. Пограничники бегут навстречу новой волне наступающих. Все так же, с высоко поднятой головой, крепко сжав губы, Вицев идет вперед. Его шаг неровен, он часто спотыкается, тяжело опираясь на плечо санинструктора…
Многоголосый крик рванул воздух — пограничники столкнулись с вражескими солдатами. В урагане криков, выстрелов, лязга оружия раздался голос Вицева:
— Ни шагу назад! Пограничники не отступают!
Бросив последнюю гранату, Павлов начал стрелять из винтовки. Вдруг он покачнулся и без стона повалился на землю.
На политрука налетело около десятка немцев. Они окружили его, стараясь взять живым. Пограничники спешили ему на помощь. С ожесточенным упорством пробивались они к клубку человеческих тел.
— Пограничники не сдаются! — напрягая все силы, снова крикнул Вицев и отодвинул предохранитель гранаты.
Раздался оглушительный взрыв…
Смерть Вицева потрясла пограничников, вызвала у них ярость, увеличила их силы. Немцы не выдержали, отошли…
Бескрайний, бездорожный лес. То густой, лиственный, местами вперемежку с лохматыми старыми елями, то сосновый, гордо поднявший к небу свои кроны. Между соснами мертвые, отжившие свой век деревья, оголенные, склонившиеся к земле. Толкни ногой — и они с тихим хрустом повалятся, задевая соседей. Буйная поросль молодняка, густые заросли малинника сменяются зеленым ковром черничника и брусники. Изредка пройдет сохатый, нервно втягивая чуткими ноздрями воздух, да тетерев с шумом перелетит с дерева на дерево. Редкое щебетание птиц и тоскливый, призывный свист рябчиков нарушают безмолвие леса.
Шесть молодых бойцов, выполнив задание, возвращались на свою заставу. Путь предстоял далекий, нелегкий. Но что значит тридцать пять — сорок километров для полных сил и здоровья пограничников?!
Шедший впереди внезапно остановился.
— Финны! Человек семьдесят!
Небольшая полянка, покрытая мелкими, редко растущими кустами, была плохой позицией для боя, но делать нечего. Пограничники залегли, приняв круговую оборону, открыли стрельбу из автоматов. Огонь застал противника врасплох… Финские солдаты тоже залегли и открыли ответный огонь.
Бой становился ожесточеннее, финны. все больше сжимали кольцо окружения.
— Сопротивляться бесполезно! — кричали они по- фински.
— Сдавайтесь!
Пограничники молчали. Зачем тратить слова? Меткий огонь красноречивее всяких слов! Каждый из них уже знал: это его последний бой, надо подороже отдать свою жизнь. Уже четверо были ранены, но бой не ослабевал…
Командир отряда, раненный вторично, быстро терял силы. «Продержаться… — думал он, — продержаться во что бы то ни стало…» С тревогой поглядывал на своих бойцов: кто жив?
— Русь, стафайся! — требовали финны.
— Вы храбрые солдаты, — раздался совсем невдалеке, из-за прикрытия голос, произносивший русские слова с легким акцентом. — Зачем вам умирать? Мы вас не тронем!
Пограничники стреляли молча.
«Скоро конец», — подумал командир. В голове стоял туман, пальцы плохо повиновались, дальние кусты и деревья сливались в мутную пелену. «Конец…» — тихо повторил он и, перед тем как бросить последнюю гранату, достал блокнот в металлическом переплете, на одном из листков написал: «Нас шесть человек. Встретили до семидесяти егерей, приняли бой. Прощайте, товарищи…» Подписав записку, отшвырнул блокнот в кусты и возобновил стрельбу из автомата. Вдруг он поник головой, перестал шевелиться — третья пуля пробила сердце.
Огонь пограничников становился реже. Истекая кровью, с трудом поднимая головы, они продолжали стрелять. Но вот бой закончился… Финские солдаты окружили тела пограничников.
— Все убиты! — проговорил финский офицер. И подумал: «А у меня убитых больше тридцати…» И обращаясь к солдатам, громко приказал — Обыскать трупы. Собрать оружие.
Марину удалось пробраться в лес незамеченным. В зарослях он снова впал в полуобморочное состояние. Непреодолимое желание спать сковывало его, веки смыкались помимо воли. За последнюю неделю он спал не более двух-трех часов в сутки, две ночи провел совсем без сна.
Где-то рядом послышались голоса. Говорили по- фински. Близость опасности заставила насторожиться. Но скоро голоса смолкли.
— Куда же идти? В какую сторону? Где наименьшая возможность встречи с врагом? Марин полез за картой в полевую сумку.
Его рука натолкнулась на что-то твердое. Это были полузасохшие куски хлеба. Как-то, день-два назад, Марин собирался позавтракать, его вызвали на участок обороны, и он ушел, сунув в сумку бутерброд с сыром. Значит, в сумке должен быть еще кусок сыру. Марин ощутил сильный голод. Быстро вытащив карту и небольшую общую тетрадь в клеенчатом переплете, он нашел сыр и с жадностью съел половину. Показалось, что прибавилось сил.
Все дальше углублялся Марин на финскую территорию. Потом он повернет вдоль границы и постарается перейти линию фронта, соединиться со своими…
Прошли сутки. День клонился к вечеру. Марин слабел, но продолжал двигаться вперед. Наиболее открытые места он обходил, иногда ему приходилось лежать, зарывшись в листья и мох, выжидать, когда пройдут неприятельские солдаты. Он потерял ориентировку… На его карту не была нанесена та местность, по которой он проходил, и Марин вынужден был идти только по компасу. На второй день набрел на хорошую лесную дорогу. По окуркам, по следам установил: здесь прошли немецкие солдаты. Он не знал, в какой населенный пункт ведет эта пешеходная дорога. Одно было очевидно — враги пользуются ею для переноски клади: в некоторых местах остались глубокие следы солдатской обуви, подошвы которой были подбиты крупными гвоздями. Марин осторожно двигался вдоль дороги, скрываясь в кустах. Часто Марин останавливался, прислушивался. Дорога вывела его на заболоченную поляну, на которую кем-то были набросаны для прохода связанные жерди. Долго Марин не решался выйти на открытое место, но другого пути не было. Благополучно переполз через болото, поднялся на каменистый кряж и сквозь просветы между деревьями увидел полуразвалившуюся охотничью избенку, каких немало разбросано в карельских лесах.
Долго выжидал Марин, не покажется ли кто из избы. Потом, подобравшись ползком, заглянул в окно, осторожно приоткрыл дверь, вошел. Половину закопченного квадратного помещения занимал сложенный из камней очаг. Дымохода не было, изба отапливалась по- черному. Прорезанное в углу, рядом с дверью, окно позволяло видеть тропу с двух концов. Окончив осмотр и не найдя ничего съестного, Марин подошел к двери. В щель он увидел идущих по тропе двух финских солдат. Выйти незамеченным уже нельзя было, и ему пришлось остаться в избе. Солдаты приближались, разговаривая между собой. Марин знал финский язык, старался понять, о чем они говорят, но долетали только обрывки фраз. Примостившись с пистолетом у окна, он стал ждать.
Финны, дойдя до избы, остановились. «Может, это головной дозор?» — сжимая пистолет, думал Марин.
Постояв немного, финские солдаты двинулись дальше — очевидно, решили продолжать путь. Тропа пролегала метрах в десяти от избы, и у Марина созрело решение уничтожить этих солдат.
Когда они были на расстоянии двух десятков шагов, тишину леса нарушил отдаленный треск выстрелов, частый звук автоматов. Солдаты вытянули головы, прислушались. Выстрелы и автоматные очереди участились. Где-то невдалеке шел бой.
Теперь уже Марин не раздумывал. Близко бой, значит, там свои! Скорей туда! Тщательно прицелившись, он выстрелил в первого и тотчас же во второго. Один из солдат свалился, второй, согнувшись, схватился за руку, бросился бежать; Марин в волнении выпустил по убегающему почти всю обойму, но не попал. Выскочив из избы, он схватил автомат убитого, послал вслед убегающему длинную очередь. Солдат упал, попробовал ползти, но через несколько минут вытянулся на тропе и затих.
Взяв у него оружие и документы, Марин с минуту прислушивался, потом побежал на выстрелы. Судя по звукам боя, дралось не маленькое подразделение, а целая воинская часть. Скорей!
Марин бежал, пробираясь сквозь лесную чащу. Громче становились выстрелы, сильнее билось сердце. Но почему выстрелы все реже?
Мысль о том, что он может опоздать, заставляла спешить. Он не так боялся вновь остаться один — по следам можно будет догнать подразделение, как мучился, что опоздает… Он хотел принять участие в бою, помочь своим, скорее войти в строй.
Выстрелы стихли. Марин продолжал пробираться вперед. Кустарник стал гуще, мешал идти, но служил хорошим укрытием.
Финские голоса… Вот они затихают… «Финны с той стороны», — недоумевал он. Из-за густой зелени ничего нельзя было рассмотреть.
Он пополз. Вот чаща редеет… Просвет… Поляна… Вокруг шести убитых пограничников — десятка три трупов врагов. Марин снял фуражку и, вдруг потеряв силы, упал. Придя в себя, осмотрелся, поднялся. Пограничники, друзья, с суровыми лицами лежали все так же неподвижно… Оружия возле них не было… Карманы вывернуты, опустошены… Он хотел посмотреть на их лица, подошел к еще совсем молодому пограничнику. Донесся шум — кто-то сюда шел. Очевидно, это возвращались финны хоронить своих убитых.
В траве тускло блеснул металлический квадратик. Марин схватил его. Записная книжка… Сунул ее в карман, исчез в кустах. Километра три пробирался лесом, не останавливаясь. Чувство одиночества давило, становилось невыносимым. Нашел товарищей уже мертвыми… Если бы он был ближе, стрелял с другой стороны, отвлек бы финских солдат. Пограничников было слишком мало, они не могли долго продержаться… Кто они? С какой заставы?
Марин забрел в такие заросли, что продвигаться вперед стоило большого труда. Необходим был хоть небольшой отдых. Немедленно зарыться в ворох прохладных прелых листьев, заснуть… Нет, опасно! Надо только немного отдохнуть и идти дальше, на восток, через линию фронта. Закурить бы… Но с какой они заставы?.. — мучила неотвязная мысль.
Марин опустился на землю, нетерпеливо достал из кармана записную книжку, раскрыл.
На первой странице два адреса: Ленинград… Петрозаводск… Дальше список книг, темы бесед, опять адреса. Вот на отдельном листке торопливая запись карандашом: «Нас шесть человек. Встретили до семидесяти егерей, приняли бой. Прощайте, товарищи… Лейтенант Алексей Гущин. 2 июля 1941 года».
1946 г.
Г. Дмитриев НА БОЛЬШОМ ОХОТНИКЕ Очерк
Сурово и беспокойно Баренцево море. Нежданно налетают неистовые штормы, мглистые берега затягивают глухие туманы. Гремит в узкогорных проходах стремительный отлив, обнажая коварные зубцы подводных скал; грозят кораблям плавучие утесы айсбергов.
Тогда спешат укрыться в бухты рыбацкие суда. По тревожным сигналам метеостанций задерживается отход океанских пароходов от причалов Мурманска, Печенги, Киркенеса. Но пограничные корабли, даже самые мелкие, выполняя боевые задания, продолжают идти своим курсом, какой бы шторм их ни застиг…
Когда вода проникла через агрегатное помещение в радиорубку, там дежурил младший радист Николай Губин.
Он плавал на корабле только третий месяц. Но и за это короткое время изменились многие его юношеские представления о профессии моряка. От обитателей носового кубрика — радистов, радиометристов, дальномерщиков — требуются усидчивость, точность, кропотливость, и Николаю трудно было связать все это со своими полудетскими мечтами о матросской лихости, об отважных мореплавателях и кораблекрушениях. Нет, об этом здесь и не говорили, больше интересуясь сохранностью приборов или экономией топлива.
Часто вспоминали о задержании иностранных судов, нарушивших трехмильную зону. Однако и в таких случаях, как послушаешь, все зависело от точности показаний и курса, от ходовых качеств, от маневра.
Николай порадовался, когда убедился, что безболезненно переносит штормовую качку. Но его снова ждало разочарование: боцман Зобов — франтоватый, с щегольскими усиками, подвижной и цепкий, как обезьяна, — в разговоре с кем-то из матросов бросил небрежно:
— То ж разве шторм! Детская игра…
И все-таки Николай жил этой жизнью с гордостью и радостью, щеголял выправкой, смакуя в разговорах на берегу, в письмах домой морские словечки. Он старался подражать — в походке, в манерах — бывалым морякам, таким, как старший радист Гайда, боцман Зобов или комсорг Митин. По-прежнему он хранил в глубине души надежду на неведомые приключения и опасности. Ему хотелось поскорее выйти из новичков, завоевать никем не присваиваемое, рождающееся само собой звание бывалого, прославленного моряка. Николай запомнил, как Гайда сказал однажды:
— Человека только в хороший шторм насквозь видно, какая у него есть душа: матросская или так себе…
Сегодня шел настоящий, ураганный шторм. Николай с немного тревожным, но радостным интересом глядел на низкие рваные тучи, на неистовый разгул могучих седогривых волн. Сидя в рубке, прислушиваясь к шороху и попискиванию в наушниках, он втайне ждал заветного случая, неведомой опасности, в которой он покажет себя…
Однако, чем яростнее разыгрывался шторм, чем больше творил бед на корабле, тем меньше оставалось времени для досужей мечты. Вода уже побывала рядом, в агрегатном помещении. Приемник начал работать с перебоями. Николай знал, что в обычных условиях при восьмибалльном шторме их небольшому кораблю не дают «добро» на выход из гавани. А сейчас, гордый собственным хладнокровием, он передавал каждый час на базу: ветер от норд-веста десять баллов, волна девять, курс такой-то…
Серая мгла в иллюминаторе стала синей, потом черной. До смены оставалось еще добрых два часа, когда наушники снова заглохли. Их молчание сейчас казалось грозным. Не без задора, но и не без внутреннего холодка Николай думал о том, что раньше или позже, а придется ему выбираться из рубки и лезть наверх — ликвидировать обрыв антенны. Все-таки было приятно услышать снова знакомые шорохи и разряды.
Приглушенно и настойчиво звучали, равномерно повторяясь, три ноты чужих позывных. Ворвался и исчез вальс — «…играет гармонист»… А потом знакомый голос вдруг сказал:
— Передайте ро…
Треск разряда заглушил конец слова и фразу, и снова проиграли три чужих ноты. После нескольких минут молчания, показавшихся радисту очень длинными, тот же голос повторил:
— Передайте… поздравляем с сыном… благополучно.
Пожалуй, голос был похож на тот, что диктовал последнюю шифровку. На всякий случай Николай точно записал все, что услышал, включая и непонятное «ро».
Тут корабль тряхнуло так, что все его стальное тело загрохотало и вздыбилось, опрокидываясь на правый борт. В переборку, отделяющую агрегатное помещение, ударила вода, заплескалась в рубке, под его ногами. Непрошенный холодок пробежал по спине Николая, едва усидевшего на принайтовленном табурете! Однако с новым креном — на левый борт — вода незаметно ушла. Наушники были немы: по-видимому, антенну наверху все-таки оборвало.
За первым ударом нагрянул второй. Без наушников даже в наглухо задраенном помещении явственно слышался грозный вой бури. То балансируя, то делая нелепые прыжки, чтобы удержаться на ногах, Николай натягивал штормовик, когда в рубку ввалился вдруг старший радист Гайда, впустив в открытую на мгновение дверь похожий на залп грохот шторма.
С минуту он стоял, привалив к переборке свое большое тело, жадно и тяжело дыша. Из-под капюшона по его широкому, красному, словно с мороза, лицу струйками стекала вода.
— Свежо, — сказал он коротко и хрипло. — Ну, как ты тут? Не заскучал? Не травишь? Я б раньше пришел, да подсобить пришлось комендорам. Чехлы у них с автоматов в клочья порвало.
Отдышавшись, Гайда придирчиво осмотрел хозяйство. Про антенну сказал, что это теперь его забота. Потом увидел листок с непонятными словами.
— А это что?.. Погоди-ка. Тот же голос, говоришь? Так это ж Рогову нашему, главстаршине. Сын, значит, у него родился, — Гайда добро улыбнулся. — Это хорошо: хотелось им с жинкой сынка, так и вышло. Сообщить ему надо.
Старшина наклонился к рупору переговорной трубки. Но в ней лишь булькала, переливаясь, вода.
— И здесь залило! — Он минутку подумал. — Неси! В машинное отделение. Ждет же человек, небось, мается. Самое твое комсомольское дело… Тут так вышло: ему на корабль, — а жинку в тот самый час в Мурманск везти, в родильный.
Пока Николай натянул капюшон, старшина дописал недостающие слова. «Главстаршине Рогову. Поздравляем с сыном. Все благополучно».
— Вот, — сказал он, протягивая бумажку. — Чтоб полная ясность… Ну, выходи. Не под волну только. На палубе гляди в оба, леерные-то стойки к чертям сполоснуло.
Минуты три Николай стоял, прильнув к двери, выбирая подходящее мгновение — интервал между шквалами. Но едва он успел выскочить на палубу и задраить за собой дверь, едва успел приглядеться со света к густому сумраку наступающей ночи, — как черная, ревущая стена воды с яростно белыми разводами пены навалилась на него, поволокла, придушила.
«Все!» — сверкнуло в смятенном сознании. В тот же миг его плашмя прижало к чему-то твердому, ребристому, а руки нащупали и судорожно обхватили грибок вентиляционной трубы.
Когда волна схлынула, Николай увидел, что его прибило к станине кормового автомата. Палуба стояла торчком: корабль тяжко взбирался на новую, грозной высоты волну с готовым обрушиться гребнем. Николай смотрел на нее завороженный, забыв обо всем. Хотелось одного: зажмурить глаза и скорей отползти к ближайшему люку, забиться в любую щель. Только цепкое чувство страха мешало оторваться от спасительного грибка. Казалось немыслимым разомкнуть руки.
Вдруг взор его упал на носовую часть палубы. Там сорвало со стопоров левый якорь, цепь травилась за борт. А боцман с кем-то из матросов, обвязавшись концами, пытались выбрать ее и закрепить якорь. Их сносило и швыряло. Каждую минуту волна грозила смыть моряков за борт или ударить о пушку. Мало был сейчас похож на себя щеголеватый боцман Зобов в этой изорванной в клочья, вымокшей, стоящей коробом одежде. Боцманский знак его — дудку — тоже сорвало. Зобов не замечал, как обрывок цепочки под ветром бьет и бьет его по скуле. Николай не сразу узнал в другом матросе Митина, комсорга: всегда спокойное лицо его исказила гримаса напряжения, из ссадины над бровью, размываемая водой, сочилась кровь.
Выбранная цепь, как живая, рвалась из рук, со злым скрежетом ползла обратно за борт. Всеми своими мускулами, всем матросским существом почувствовал Николай, как не хватает морякам еще одной крепкой руки — его руки. «Втроем одолеем…» Охваченный этой мыслью, он по-иному, с холодной расчетливостью примериваясь к ней, поглядел на очередную, такую же грозную волну. Выбирая минуты, лавируя, задыхаясь то от воды, то от ветра, Николай перебежками пробирался к носу. А когда волна сбила его с ног, он упрямо пополз, цепляясь за все, что подворачивалось под руку, пока скользкое железо якорной цепи не обожгло его ладонь.
Старшина группы мотористов Дмитрий Рогов стоял у носовой машины, напряженно наблюдая за ее работой. Твердые дуги бровей над серыми спокойными глазами были тесно сдвинуты, отчего на выпуклый лоб легла прямая и глубокая складка.
Давно, еще в обед, когда предсказанный утром шторм стал набирать настоящую силу, командир корабля приказал заглушить бортовые машины. Но сейчас все чаще приходилось выключать и носовую: в кингстоны вместо воды то и дело начинал засасываться воздух.
Редкий рейс в Баренцевом море обходится без шторма, особенно в такие осенние ночи. К этому Дмитрий привык. Нет, не о шторме, не об усталости думал он сейчас. Мысли его беспокойно возвращались домой, к Наташе. Успели ли доставить ее в Мурманск? Проскочил ли в Кольскую губу до шторма штабной мотобот?
Бывает же так: и ждешь, и знаешь, а придет то, чего ждешь, все-таки нежданно. Видно, не только его самого, но и доктора в консультации сбила с толку Наташина легкость. До вчерашнего дня она не хотела оставлять работу в библиотеке. И даже еще сегодня утром, возвращаясь из гавани, увидев ее на берегу, Дмитрий порадовался: как легко она идет, как гибко наклоняется, рассматривая что-то под ногами.
Наташа шла по самой кромке воды, оставляя на твердом сыром песке четкие маленькие отпечатки. Море, небо, даже угрюмые, обрывистые скалы по ту сторону залива подернула жемчужная, мягкой синевы дымка. Когда Дмитрий, ступая через длинные космы водорослей, подошел ближе, Наташа улыбнулась и показала ладонь, на которой слабо шевелились, засыпая, две маленькие морские звезды:
— Высушу, — игрушки ему будут…
Глядя на стеклянно-прозрачную воду бухты, на замершие над плоскими домиками мыса верхушки мачт, на неподвижную громаду океана в просвете между скалистыми горбами островов, — глядя на все это суровое спокойствие, трудно было представить, что скоро завоет здесь лютый норд-вест, набросятся на гранит берега осатанелые волны.
И так же трудно было поверить, что через полчаса розовые, в ямках улыбки, Наташины щеки вдруг посереют от страха и боли… Надо же было этому случиться в ту самую минуту, когда Дмитрий сорвал с вешалки дождевик, торопясь на корабль, уходящий по срочному заданию…
— Все, что нужно, сделаем немедленно. Мотобот выходит следом, — сказал ему в политотделе, куда он забежал, капитан второго ранга. Потом улыбнулся: —Такая уж наша пограничная жизнь… Впрочем, скажу вам по собственному опыту, в этакие минуты нашему брату лучше быть в стороне, по горло в работе… О ходе событий сообщим вам на корабль по радио. Это, повторяю, в том случае, если вы не хотите, чтобы вас на сей раз заменили…
Нет, этого Дмитрий не хотел ни тогда, ни теперь. Уклониться от своего долга, сбежать с корабля, — хорош бы он был, отметив так день рождения сына! Он хотел только одного: знать сейчас о Наташе…
Сквозь грохот машины он скорее угадал, чем расслышал новый звук: по рубчатой резине пола растекся, расплескался плоский валик воды, заброшенный в дымовую трубу. Значит, баллов восемь — девять есть. Что ж, бывало и похуже. Лишь бы вода не подобралась к картеру.
Когда погас свет, Дмитрий спокойно включил аварийную лампочку. Старшину мотористов мало что могло смутить: он был в машинном отделении сторожевого судна, когда, после многочасовой бомбежки, сбив перед тем семь юнкерсов, оно шло ко дну. Тогда тоже не действовала переговорная трубка. Отказал даже машинный телеграф. Командир сам спустился к нему — на палубе не оставалось уже ни одного матроса — и отдал приказ покинуть корабль. Твердая уверенность, что ни про одного матроса командир не забудет, с тех пор никогда не покидала его. Он верил в это, как в железный закон матросской дружбы, как в крепкое слово моряка.
А вот обещанной радиограммы все нет. Уж не скрывают ли от меня чего-нибудь? Или о нем, закупоренном здесь, в машинном отделении, попросту забыли? К беспокойству о Наташе, к нетерпению начинало примешиваться чувство обиды.
Время, наполненное грохотом шторма и моторов, тянулось с тяжкой медлительностью. Дмитрий старался не глядеть на хронометр, устало и механически выполняя приказания стрелки машинного телеграфа. Он вздрогнул от неожиданности, когда гулко хлопнула над головой открытая на мгновение и вновь захлопнутая крышка люка.
Весь в струях воды, с трапа почти свалился радист Николай Губин. Он стоял, вымотанный и оглушенный, прислонясь, как давеча Гайда, к трапу. Но глаза на усталом и мокром лице светились торжеством.
— Свежо, — еле выдохнул он, стараясь все-таки говорить с хрипотцой и небрежно. Негнущимися пальцами он порылся под тельняшкой, вытащил записку. — Вот!.. Поздравляю, конечно, с семейной радостью. Я б раньше принес, да якорь там со стопоров сорвало. Пока управились…
1953 г.
Ю. Виноградов НА БУРУННОМ Рассказ
Надвигавшийся с вечера со стороны моря редкий туман ночью пошел сплошной стеной, а к утру достиг такой силы, что буквально в нескольких шагах ничего не было видно. Тягучий и влажный, он медленно передвигался к берегу, оседая на обросшие мхом камни, деревья и воду..
Старший матрос Седых шел по извилистому берегу, прижимая к боку холодный автомат, и, то и дело приседая, зорко всматривался в узкий, чистый просвет, образовавшийся между водой и нависшим над ней туманом. Матрос Галяутдинов, недавно прибывший на батарею, следовал сзади своего старшего товарища.
Галяутдинов всего несколько раз ходил в дозор и всегда взволнованно ждал, что вот-вот на него набросится нарушитель границы, шпион, о которых он часто читал в книгах или смотрел в кино, и он, конечно, сразу же его задержит. Достаточно было малейшего шороха, подозрительного звука, как матрос настораживался, глаза его лихорадочно блестели, слух напрягался, а сам он, тонкий, гибкий, крепко сжимая в руках карабин, готов был к немедленному действию.
— Скоро подъем, — тихо проговорил Седых, ежась от предутренней прохлады и сырости. — Ну, и туманище сегодня! У вас в Татарии такой бывает, Галяутдинов?
— Такого большого нет, а поменьше есть, — вполголоса ответил Галяутдинов, подходя вплотную к Седых.
Матрос наклонился к воде и долго всматривался в скрытый залив.
Седых с улыбкой следил за ним.
— Ну, как? — спросил он.
— Ничего нет, все тихо, — ответил Галяутдинов, выпрямляясь.
Вскоре они подошли к небольшой бухточке с отлогим берегом, именуемой Тихой, и пошли по мелкой, шуршащей под ногами гальке. От воды несло терпким запахом морских водорослей и рыбы.
Начало светать.
Вдруг Седых насторожился: до слуха донесся всплеск воды.
— Ложись! — скомандовал он и сам лег за широкий, приплюснутый камень.
Шум всплесков двигался прямо на залегших у воды матросов. Седых уже определил, что гребет один человек, должно быть идет тузик.
Наконец матросы увидели, как из тумана выплыла в просвет маленькая шлюпка, в которой сидел человек и греб, часто оглядываясь вокруг, должно быть, определяя место. Матросам были видны широкая спина гребца и затылок непокрытой головы с растрепанными длинными волосами. Неизвестный греб не торопясь, устало.
Как только шлюпка стала подходить к острову, Седых быстро поднялся и резко, сильным голосом крикнул:
— Стой! Руки вверх!
От неожиданности гребец выронил из рук весла и с испуганным лицом обернулся на окрик.
— Встать! — скомандовал Седых и, видя, что неизвестный продолжает сидеть в шлюпке, тараща на автомат испуганные глаза, добавил — А ну-ка, встряхните его, Галяутдинов, очевидно, у него от страха душа в пятки ушла.
Галяутдинов подошел к самой шлюпке, сделав карабином движение вверх, и как можно тверже приказал:
— Вставай, понял! Вставай!
Незнакомец наконец догадался, что от него хотят, и, поднявшись в шлюпке во весь рост, стал торопливо что-то объяснять на непонятном языке, тыча себя в грудь и показывая рукой на туман и на противоположную сторону Пограничного залива. Высокий, широкий в плечах, одетый в серый с зеленой полоской костюм, он выглядел молодо, и Седых дал ему на первый взгляд лет семнадцать-восемнадцать.
— Руки вверх! — повторил приказание Седых.
Неизвестный, не понимая, продолжал что-то говорить на своем языке, и лишь после того, как Галяутдинов снова показал карабином, что надо делать, он поднял свои длинные руки!
— Обыскать, Галяутдинов!
— У него ничего нет из оружия, товарищ старший матрос, — доложил Галяутдинов.
— Тем лучше, меньше хлопот, — ответил Седых. — Ведите его, Галяутдинов, прямо к командиру и смотрите — отвечаете за него головой, чтоб не убежал. Поняли?
— Так точно, не убежит! Только разрешите, я ему пуговицы у брюк отрежу, — попросил матрос.
— Ведите так, — улыбнулся Седых.
Проводив взглядом скрывшихся в тумане людей, Седых осмотрел маленькую двухвесельную шлюпку и вытащил ее на берег. Потом пошел вокруг бухты, внимательно наблюдая за водой и берегом и напряженно, до боли, в ушах вслушиваясь в утреннюю тишину. Ничего подозрительного больше не было.
Едва только командир батареи острова Бурунный капитан Росин встал и успел заправить койку, как раздался продолжительный телефонный звонок.
«С самого утра начинается», — подумал он, снимая телефонную трубку.
— Товарищ капитан, — услышал он взволнованный голос, — докладывает дежурный младший сержант Горбанюк. Дозор в бухте Тихой задержал нарушителя границы. Матрос Галяутдинов привел его сюда.
— Доложите оперативному дежурному части, вызовите пограничный катер! Сейчас я приду, — ответил Росин и, быстро одевшись, вышел на улицу. Около кубрика он увидел гражданского человека, рядом — матроса Галяутдинова, дежурного по батарее и еще нескольких матросов.
— Товарищ капитан, — стал докладывать Галяутдинов, — поймали заграничного шпиона, пришел к нам на шлюпке.
— Оружие у него отобрали?
— Никак нет, товарищ капитан, он невооруженный шпион. Лично сам обыскивал, нет ничего.
— Проводите задержанного ко мне в кабинет, — приказал Росин дежурному, — и передайте старшему лейтенанту Ромаренко, чтобы сейчас же взял людей и осмотрел побережье.
В кабинете Росин предложил незнакомцу сесть, указав рукой на стул. Вызвал переводчика — офицера Чеснокова — и приступил к опросу задержанного.
— Спросите у него, зачем и как он попал сюда к нам?
Пока Чесноков и неизвестный объяснялись между собой, Росин терпеливо ждал, внимательно наблюдая за поведением задержанного. Выслушав ответы, Чесноков доложил командиру:
— Говорит, что он студент, учится в университете. Отец его рыбачит на острове. У него недавно начались каникулы, и он решил пойти на шлюпке помочь отцу рыбачить, но попал в туман, заблудился, греб всю ночь и совсем случайно зашел в советские воды.
Неизвестный заговорил, опять умоляюще глядя на Росина.
— Он просит, чтобы русский начальник отпустил его домой, как только рассеется туман. Там ждут его отец и старая мать, они будут беспокоиться о нем, — перевел Чесноков.
Вскоре к Бурунному подошел пограничный катер. Оставив за дверью сопровождавших его матросов, старший лейтенант Горюнов вошел в кабинет:
— Здравия желаю, товарищ капитан. Пришел за вашим «гостем». Главный старшина Чумак! — крикнул он за дверь. — Доставьте задержанного на катер и пошлите матросов за его шлюпкой.
— Есть, товарищ старший лейтенант!
— Пойдемте сами посмотрим на то место, — предложил Росин. Дорогой он рассказал Горюнову, каким образом был задержан нарушитель границы.
Около шлюпки, вытащенной на берег, они встретили Ромаренко с матросами.
— Все побережье и сам остров осмотрели, товарищ капитан, ничего подозрительного не обнаружили, — доложил он.
— Хорошо, можете идти!
Офицеры долго осматривали красивую легкую шлюпку, разрисованную яркими красками. Горюнов поднял весло и внимательно посмотрел на разработанную старую уключину, потом осторожно положил его обратно на место и наклонился над кормой, разглядывая, нет ли на ней следов от подвесного моторчика.
— Шел только на веслах, — заключил он.
— Большое расстояние прошел, — удивился Росин, — я нарочно посмотрел на его руки, в мозолях все, значит, греб сам. Все-таки нелегко одному грести весь вечер и ночь, хотя шлюпка и легкая.
— А может быть, он был не один?
— Вы так полагаете? На этой скорлупке? — усомнился Росин.
— Не глядите, что она такая маленькая, — Горюнов одной рукой свободно поднял ее нос, — зато мореходность у нее приличная и возьмет она человека три-четыре. А потом до границы ее могли буксировать катером. Ну что ж, все ясно. Мои матросы сейчас доставят шлюпку на катер, заберем ее тоже с собой.
Сплошной туман уже несколько дней стоял над заливом. Плотный, тягучий, он стелился над водой, скрывал скалы, деревья, кусты. Но, несмотря на это, пограничный катер Горюнова вышел в дозор. Перед выходом старший лейтенант запросил метеостанцию; к ночи синоптики обещали сравнительно хорошую погоду — с большой облачностью, но без тумана.
Катер шел тихим ходом, осторожно и плавно врезаясь в белый, невесомый туман.
— Чистое молоко! — недовольно буркнул басом плечистый Чумак. — Бери кружку и черпай!
Старший лейтенант решил застопорить ход и уже хотел подать команду, как вахтенный сигнальщик матрос Курчавин доложил, что видимость улучшается. Туман таял на глазах, обнажая гладкую не тронутую ветром поверхность залива; катер вышел на сравнительно чистый плес, на котором в стороне у берега виднелась одинокая серая банка.
Определив место, Горюнов обернулся к рулевому и одобрительно сказал:
— Правильно идем, не сбились с курса.
Туман теперь висел огромными полосами, что являлось верным признаком его скорого исчезновения.
— А синоптики не ошиблись, — радостно улыбнулся рулевой, показывая на чистый водный плес.
Не доходя до пограничных вех, катер развернулся.
— Слышу шум мотора слева… — вдруг доложил сигнальщик Курчавин.
Призывно залились электрические звонки. Мощные моторы взревели, легкий катер рванулся вперед, поднимая за кормой высокий пенистый бурун, сразу же поглощаемый туманом.
— Прямо по носу шхуна! — доложил Курчавин. Катер выходил на свободную от тумана воду залива. Горюнов едва успел разглядеть небольшую моторную шхуну с двумя высокими мачтами и то, как она нырнула в туман и бесследно в нем растворилась.
— Быстроходная посудина, — проговорил за спиной командира катера главный старшина Чумак.
— Не уйдет! — уверенно ответил старший лейтенант. — Пойдемте со мной на шхуну, товарищ Чумак, возьмите еще двух матросов.
— Есть, товарищ командир!
Чумак и без того был уверен, что командир катера обязательно возьмет его для проверки иностранной шхуны: никто не мог так внимательно и подробно осматривать зашедшие в наши воды чужие корабли, как он, главный старшина, и Чумак гордился этим. Но вот полоса тумана кончилась, шхуна, а за ней и катер вышли на открытую воду. Впереди показался остров Бурунный.
Увидев советский пограничный катер, шхуна сразу же замедлила свой ход, а потом и совсем остановилась.
Катер подошел к борту шхуны. Горюнов, Чумак и двое матросов быстро перешли на нее. На палубе их уже ожидали два человека: один полный, лысый, с обрюзгшим лицом, пожилой с бегающими глазами; другой в грязной куртке и коротких серых брюках, обнажавших кривые голые ноги. «Лысый — капитан, а этот, наверное, за боцмана», — определил Горюнов.
— Кому принадлежит шхуна и почему вы зашли в советские воды? — спросил он капитана.
— Шхуна моя собственная, я ее хозяин и владелец, — виновато улыбаясь, ответил тот. — Но я не мог даже и подумать, что нахожусь в ваших водах, ведь такой туман был, господин советский офицер, и я совершенно случайно сбился с курса и попал сюда. Вот он виноват: стоял у руля.
Владелец шхуны вдруг с такой яростью и злобой набросился на долговязого боцмана, ругая его так, что последний отступил на несколько шагов назад, откидывая голову от мелькавших перед его носом кулаков. Успокоившись, капитан, как ни в чем не бывало, снова повернулся к Горюнову, молча наблюдавшему эту сцену, и, улыбаясь, слащаво заговорил:
— Плохой народ пошел: стоило самому отлучиться вниз, как сбились с курса. Туман большой был; вы сами моряк, понимать нас должны.
— Вы слышали шум моторов нашего катера?
— О да, конечно, я сразу же застопорил ход, думал попросить помощи, но я не знал, что это советский катер, думал наш.
— Разве вы не знали, что уже давно находитесь не в своих водах? — продолжал задавать вопросы Горюнов.
— К сожалению, нет, только в последнее время сумел догадаться.
— А этот остров… — Горюнов указал рукой на Бурунный, находившийся совсем близко от них, — разве вы не узнали?
— Остров узнал, но потом, когда вышли на чистую воду, когда подошел ваш катер, — охотно отвечал владелец шхуны, все время улыбаясь.
— Так, — в раздумье проговорил старший лейтенант, — теперь покажите нам свою шхуну.
— Пожалуйста, вся к вашим услугам! — поклонился капитан. — У меня ничего нет, весь груз оставил на берегу, иду за новым.
Горюнов внимательно осмотрел судовые документы; записи в них подтверждали примерное местонахождение шхуны. Главный старшина Чумак и матросы обшарили все помещения, заходили всюду, куда только можно, но ничего подозрительного обнаружено не было.
— Сколько мы вам причинили беспокойства, — говорил капитан вкрадчивым раскаивающимся голосом. — Приношу вам, господин советский офицер, мои искренние извинения, больше подобного со мной не случится…
— Сколько у вас людей на шхуне? — перебил Горюнов.
— Шесть, господин советский офицер.
— Пять, товарищ командир, — пробасил над ухом Чумак.
— Ах, да! Действительно пять, — спохватился хозяин шхуны, ударяя себя по лбу ладонью, — совсем память стала плоха. Только вчера один человек заболел брюшным тифом, оставил его на берегу. По привычке считал всех…
По радио старший лейтенант доложил в базу о задержке в наших водах иностранной шхуны и о результатах проведенного на ней осмотра. Командование разрешило пограничному катеру вывести шхуну из советских территориальных вод и отпустить.
— Выбирайте якорь, — сказал Горюнов капитану, — я выведу вас из советских вод.
— Куда же я пойду в такую ночь? — испуганно взмолился тот. — Посмотрите, опять поднимается туман! Разрешите ночь переждать здесь?
С катера сигнальщик Курчавин передал Горюнову только что полученную срочную радиограмму; в ней командиру пограничного катера было приказано выйти в район банки Голой, у которой неизвестный иностранный корабль нарушил границу и уже находится в советских водах. На запрос Горюнова, что делать со шхуной, которую он не успел вывести из своих вод, база разрешила временно, до обратного прихода, оставить ее под наблюдением острова Бурунный, а катеру срочно выйти в указанное место.
— Временно остаетесь здесь, — приказал Горюнов владельцу шхуны.
— Слушаюсь, господин советский офицер, — покорно ответил тот, и, как показалось Горюнову, глаза его радостно вспыхнули, но тут же снова приняли свое виноватое выражение.
— Предупреждаю, — холодно проговорил Горюнов, покидая палубу шхуны, — не вздумайте самовольничать.
— Понимаю, понимаю, господин советский офицер, — закивал головой капитан, — все будет сделано, как вы приказали.
Пограничный катер отвалил от шхуны и, набирая ход, лег курсом на банку Голую, находящуюся по другую сторону острова Бурунный. Проводив советский катер, хозяин шхуны рассмеялся и, потирая от удовольствия свои толстые руки, опустился вниз. Все шло так, как он рассчитал.
На вышке острова Бурунный в эту ночь нес вахту старший матрос Ремизов. С высокой квадратной площадки он внимательно всматривался в ночную мглу и особенно в ту сторону, где стояла шхуна. Штаговый огонь, означающий, что шхуна на якоре, был отчетливо виден с вышки. Ремизов подолгу смотрел на него, периодически сверяя его место. Прожекторы находились в повышенной готовности и в случае необходимости могли дать луч в течение нескольких секунд.
Туман почти совсем прошел, но небо заволокли густые облака. Ремизов временами зябко поеживался, подергивая плечами, с неослабевающим вниманием продолжая вести наблюдение и вслушиваться в монотонный тихий шум прибоя. Вдруг он заметил, что яркий штаговый огонь шхуны мигнул. «Что бы это значило? — подумал старший матрос. — Или мне просто показалось?» Терзаемый сомнениями и догадками, он доложил о замеченном дежурному офицеру, тот, в свою очередь, — командиру батареи.
Росин выслушал доклад и задумался: «Если шхуна подавала условный сигнал, то кому? Кому-либо находящемуся на острове?»
Капитан решительно встал и приказал:
— Батарея, в ружье!
При синем аварийном свете матросы молча одевались, брали, из пирамид автоматы и карабины и становились в строй. Росин окинул взглядом настороженные лица своих подчиненных.
— Предположительно в районе бухты Тихой, — громко и внятно заговорил он, — находится неизвестная личность, которая пытается связаться световым семафором со шхуной. Ставлю боевую задачу — оцепить все побережье, прочесать его, прижать неизвестного к воде и взять. Огонь открывать в исключительном случае.
Рассыпавшись длинной цепью от самого среза воды в глубь острова, матросы осторожно двинулись по направлению к бухте Тихой. Идти ночью по скалам было трудно и опасно: ноги скользили на камнях, покрытых мхом; приходилось держаться или цепляться руками за выступы скал, внимательно осматривая все трещины и расщелины, кусты, камни, кочки.
Росин шел, немного отстав от цепи матросов, сосредоточенный и хмурый. Неожиданно перед ним выросла темная стена. Недолго думая, он полез на нее, ловко цепляясь руками за выступы и колючие кусты. С вершины возвышенности днем был виден весь Пограничный залив, а сейчас лишь невинно светился белый огонек шхуны. Постояв с минуту, Росин спустился на другую сторону и догнал ушедших вперед матросов. Временами останавливаясь, он вслушивался в темноту: до слуха доносился шорох, а иногда и глухой стук упавшего камня, случайно сдвинутого кем-либо в темноте.
«Тихо идут, — удовлетворенно подумал он, — пожалуй, на берегу и не услышат, если действительно там кто есть».
Матросское кольцо смыкалось все теснее и теснее вокруг изогнутого берега бухты. Напряжение росло. Последний рывок, и матросы вышли к самой воде… Никакого нарушителя обнаружено не было.
К батарее Росин возвращался последним.
«Не нравится мне это стечение случайных обстоятельств, — размышлял капитан. — Что же получается? Задерживаем человека, заблудившегося на шлюпке в тумане. Потом, через несколько дней, в тумане „заблудилась“ уже шхуна. А когда катер хотел вывести ее из наших вод, границу нарушает другое судно. Не для того ли это сделано, чтобы отвлечь наш катер и дать возможность шхуне остаться около острова? Но зачем? Одно из двух: высадить или забрать агента. Вероятнее всего — второе».
Вызвав к себе старшего лейтенанта Ромаренко, Росин приказал:
— Возьмите шлюпку и продолжайте наблюдение за бухтой Тихой с моря. Захватите с собой радиостанцию и встаньте между шхуной и Бурунным. Только чтоб вас шхуна не заметила, понимаете?
— Ночь темная, не заметит!
— Наблюдайте за побережьем и шхуной, обо всем подозрительном докладывайте по радио мне. До рассвета, — Росин посмотрел на ручные часы со светящимся циферблатом, — осталось полтора-два часа.
— Ясно, товарищ капитан, — ответил Ромаренко.
Благополучно миновав тесную бухточку, шлюпка взяла курс прямо на сигнальный огонь шхуны.
— Легче грести! — скомандовал Ромаренко. — Как можно меньше шума!
Гребцы стали осторожнее заносить весла.
Пройдя примерно половину расстояния, отделяющего остров от шхуны, шлюпка резко повернула влево и пошла параллельно берегу. Когда она вышла на траверз бухты Тихой, Ромаренко тихо скомандовал:
— Весла на воду! — И как только шлюпка остановилась, добавил — Весла по борту. Будем находиться здесь. Левому борту наблюдать за Бурунным. Особое внимание обратить на район бухты Тихой, а правому борту не сводить глаз со шхуны.
— Товарищ старший лейтенант, капитан Росин запрашивает обстановку, — сообщил радист.
— Передайте, находимся в намеченной точке, ничего подозрительного не замечено.
Радист передал ответ на остров, и после этого на шлюпке воцарилась тишина. Время тянулось медленно. Море было по-прежнему спокойно, ничто не нарушало таинственно-мрачной тишины ночи, один огонь шхуны светился в ней, невольно привлекая на себя внимание, да ветер, обдавая холодом лицо, торопливо бежал куда- то вдаль, точно боясь опоздать к намеченному сроку. Поднятая им мелкая частая волна настойчиво билась о борт шлюпки, словно недовольная тем, что ее путь перегородили и она не может уже свободно двигаться по поверхности залива дальше.
Неожиданно для всех из темноты, с того места, где находился Бурунный, воровски, быстро замигал белый огонек.
— Товарищ старший лейтенант! С Бурунного сигналят, — почти все разом заметили матросы, наблюдавшие за этой стороной.
— Доложите на батарею: с мыса у бухты Тихой сигналят на шхуну! — приказал Ромаренко радисту.
— Сосна ноль один, сосна ноль один. Я сосна ноль два, я сосна ноль два… С мыса у бухты Тихой сигналят на шхуну, с мыса у бухты Тихой сигналят на шхуну… — передавал радист.
— Усилить наблюдение за шхуной! — строго приказал Ромаренко. — Сейчас и она отзовется.
Но шхуна на сигнал почему-то не отвечала.
— Донесение на батарее принято, — доложил радист, — шлюпке приказано идти к мысу на сигнал.
— Весла на воду! — скомандовал Ромаренко.
Шлюпка пошла прямо на световой сигнал. Но едва только она набрала нормальный ход, как подача сигналов с Бурунного прекратилась и больше уже не возобновлялась. Небо с востока начинало очищаться от облаков, на горизонте появилась бледная узкая полоска, приближался рассвет.
Получив по радио донесение со шлюпки о сигналах, подаваемых с Бурунного, Росин сразу же приказал опять поднять батарею в ружье. Сомнений больше не было: на острове находился нарушитель.
Во второй раз за короткую ночь матросы поднимались по тревоге, быстро одевались, брали оружие и становились в строй.
Через несколько минут после выхода из кубрика матросы полным кольцом окружили местность около бухты Тихой.
Младший сержант Дубковский, шедший со своим отделением на самом левом фланге снижающегося кольца по берегу залива, с беспокойством и волнением всматривался вперед, крепко стискивая в сильных руках готовый к действию автомат. Матросы тихо продвигались вперед, растянувшись в цепь. Рядом с Дубковским, ближе к воде, прыгая с камня на камень, шел старший матрос Седых. Вскоре большие камни кончились, под ногами зашуршала галька, отделение вышло на берег бухты. «Скорее бы уж», — подумал Дубковский. Сдерживая нетерпение, он еще ниже пригнулся к земле и продолжал вести свое отделение к находящемуся поблизости небольшому мысу. Вот и долгожданный мыс. Здесь где-то находится хитрый и коварный враг, пробравшийся на советскую землю. Дубковскому не терпелось прочесать этот мыс, но, выполняя приказание командира батареи, он вынужден был остановиться и ждать, когда сомкнется все кольцо на этом участке. Ждать пришлось недолго. Вскоре из темноты вышел Росин. Командиры отделений шепотом доложили ему, что ничего не обнаружено.
— Здесь он должен быть, больше ему некуда деться, — указал Росин рукой на мыс. — Первым пойдет отделение… — Росин на секунду остановился, всматриваясь в строгие лица младших командиров, — младшего сержанта Дубковского.
— Есть! — радостно крикнул Дубковский.
— Идите осторожно, будьте начеку. С моря должна подойти наша шлюпка, не перепутайте, — наставлял Росин.
Узкий мыс, шириной в тридцать — сорок метров, полудугой уходил в залив, защищая бухту Тихую от ветра и волны. Дубковский расставил своих матросов в цепь и приказал двигаться вперед. Он был доволен тем, что его отделению командир оказал такое большое доверие, и в душе гордился этим. Продвигались медленно, тщательно осматривая каждый квадратный метр густого, колючего кустарника. Дубковскому казалось, что вот-вот из темноты притаившийся враг откроет огонь.
Наконец последний, решительный бросок. Матросы подбежали к самому срезу воды и, удивленные и обескураженные, остановились: на мысу совершенно никого не было. «Как же так? — терялся в догадках Дубковский. — Неужели пропустили? Не может быть!»
В это время с залива донесся тихий плеск воды. Матросы насторожились. Дубковский определил, что идет шлюпка.
— Наша шлюпка, — предупредил он, и вслед за этим из редеющей темноты вынырнула шлюпка, направляясь прямо на мыс. Подошли остальные матросы и с ними Росин.
— Ничего не обнаружили, — виновато доложил Дубковский, — словно сквозь скалы провалился.
Из шлюпки на мыс выскочил взволнованный Ромаренко. Увидя молчаливо стоявших матросов и офицеров, он понял, что случилось что-то плохое.
— Ну, как, поймали кого? — все же спросил он.
— Нет, ушел куда-то, — с досадой махнул рукой Росин. — Навстречу вам никто к шхуне не плыл? — поинтересовался он.
— Нет, никого не заметили.
Чувствуя на себе ожидающие взгляды своих подчиненных, Росин круто повернулся к стоящим сзади его командирам и приказал немедленно начать поиск нарушителя, снова прочесывая мыс и весь прилегающий к бухте Тихой район острова в обратном направлении.
Всю ночь хозяин шхуны и его боцман не сходили с палубы, всматриваясь в темноту, за которой угадывался советский пограничный остров. Команда легла спать; лишь один механик находился в машинном отделении, готовый немедленно запустить мотор. После получения первого сигнала с Бурунного хозяин велел боцману с носа и кормы спустить в воду к самому дну две мощные электрические лампочки.
Ждать разведчика пришлось недолго. Уже брезжил рассвет. Капитан почти совсем потерял надежду на благополучное возвращение разведчика по дну залива, как вдруг из воды кто-то несколько раз дернул за электрический провод. «Пришел», — облегченно вздохнул хозяин шхуны, вытирая с жирного лица выступившие капли пота.
Агент всплыл на поверхность, по штормтрапу с трудом добрался до фальшборта и в изнеможении повис на нем. Боцман втащил его на палубу, положил на спину и снял кислородную маску с мокрого побледневшего лица разведчика.
— Уходи быстрее, капитан, — проговорил агент и с усилием приподнялся на руках, — русские на острове меня засекли, пришлось долго отсиживаться в воде…
— Боцман! — визгливо, сорвавшимся голосом крикнул хозяин шхуны. — Поднимайте сигнал: «Прошу разрешения идти в свои воды!»
Поиски неизвестного «сигнальщика» продолжались. Не чувствуя усталости, матросы прочесали все побережье Пограничного залива и углубились в середину острова, тщательно осматривая каждый куст, камень, бугорок, расщелину, но нарушителя или его следов так обнаружено и не было. Шлюпка еще раз обошла весь водный плес и на рассвете ни с чем вернулась к пирсу.
С вышки доложили, что шхуна запрашивает «добро» уйти в свои воды.
— Ни в коем случае! — почти крикнул Росин. — Передайте шхуне: оставаться на месте, время выхода сообщу позднее. Видели, — обратился он к Чеснокову, — хотят официально удрать. Вчера вечером их силой нельзя было выгнать из наших вод, а сегодня утром сами просятся.
С вышки сообщили: шхуна выбирает якорь.
— Передайте немедленно: с якоря не сниматься, оставаться на месте! — приказал Росин сигнальщику.
На сигнал шхуна ответила: «Не понимаю, не разбираю».
— Повторить сигнал! — передал на вышку Росин.
Он позвонил командиру части и доложил о действиях шхуны.
— Дать сигнал шхуне, чтобы немедленно встала на якорь! — приказал командир.
— На сигналы отвечает: «Не понимаю, не разбираю».
— Сигнальте еще! Шхуна не должна уйти, нужно задержать ее во что бы то ни стало! Скоро подойдет катер Горюнова.
На уходящей из советских вод шхуне царила гнетущая тишина. Капитан стоял у телеграфа рядом с рулевым, смотрел на пограничные вехи, подсчитывал в уме, через сколько минут шхуна пересечет эту линию и окажется вне опасности.
Рядом стоял разведчик, довольно попыхивая сигарой. Пока все шло как нельзя лучше. Получив задание проникнуть на остров Бурунный, агент дождался сильного тумана и на шлюпке, буксируемый мотоботом, вместе с напарником перешел морскую границу. Здесь мотобот повернул обратно, а они погнали шлюпку к берегу. Не доходя нескольких кабельтов до острова, агент в легком водолазном костюме спустился под воду и по песчаной косе проник на берег. Несколько дней он обследовал остров, наносил на карту объекты. Закончив работу, он подал сигнал пришедшей за ним шхуне и также под водой перебрался на нее.
— Советский катер! — прервал размышления агента боцман.
— Уйдем, — за побледневшего судовладельца ответил агент, — до пограничных вех — рукой подать.
Но хозяин шхуны видел, что уйти не удастся: катер уже отрезал шхуну от нейтральных вод.
Он перевел ручку телеграфа на «стоп». Шхуна начала замедлять свой ход.
— Полный вперед, самый полный вперед, идиоты! — злобно закричал агент. — Коммунисты расстреляют вас всех!
— Есть один выход… — заговорил капитан и остановился, испытующе посмотрев на разведчика.
— Какой? — не удержался рулевой.
— Господин шпион должен сейчас же убраться со шхуны…
— Куда?
— На дно морское.
— Прежде меня ты туда уйдешь, грязная свинья! — пригрозил агент. — Да и вы все последуете за ним!
Команда шхуны настороженно переглянулась.
— Не горячись, ты не на собственной шхуне, хозяин здесь я. И потом я говорю дело: на дно морское ты уйдешь в том, в чем пришел, в своем костюме. Я не могу, да и не хочу ради тебя рисковать жизнью.
— Идти на такую глубину в моей маске, значит идти на верную смерть!..
— А нас это не касается. Выйдешь живым — твое счастье. Торопись!
— Нет! — отрезал разведчик. — Прежде чем умереть, я пошлю на тот свет не одну собачью душу.
— Не пойдешь добром — выбросим силой, — твердым голосом проговорил капитан и решительно шагнул к агенту. — Нас пятеро, а ты один.
Команда зашевелилась, явно поддерживая своего хозяина; суровые лица не обещали ничего хорошего. Разведчик посмотрел на сжатые кулаки, полусогнутые, готовые к прыжку фигуры и быстро спустился вниз, в кубрик. Все последовали за ним.
— Взять его! — крикнул хозяин шхуны и в то же мгновение от сильного удара в лицо упал навзничь. Кинувшаяся на агента команда отступила: в руке он держал пистолет.
Стоявший рядом с боцманом веснушчатый крепыш неожиданно для всех молниеносно взмахнул рукой и бросил нож. Разведчик едва успел увернуться, нож воткнулся в стену.
Раздался выстрел, и крепыш, схватившись руками за живот, упал на пол перед явно струсившей командой.
— Перестреляю всех, как собак! — злобно, сквозь стиснутые зубы проговорил агент.
И вдруг у него мелькнула счастливая мысль: а что если ему стать членом команды шхуны вместо убитого им человека?
— Слушайте меня все, — начал он, — я переоденусь в одежду убитого и буду работать на его месте. Тело выбросим за борт, никто ничего не будет знать.
Хозяину шхуны и его команде предложение разведчика сначала показалось подозрительным, но, подумав, они пришли к выводу, что он, пожалуй, прав; лучшего ничего не придумаешь.
— Хорошо, мы согласны, — утирая пот, за всех ответил капитан, вставая на ноги. — Да не вертите вы пистолетом под носом!
— Давно бы так, капитан, — повеселел агент, пряча пистолет в карман.
Все сразу же забегали, хватая что попало под руки.
— Спокойнее, без паники! — властно крикнул разведчик. — Вы, боцман, сделайте уборку в кубрике, уберите следы крови и выбросьте лишние вещи, а вы, — показал он рулевому, — берите тело за ноги и понесем вместе наверх.
С трудом вытащив по крутому трапу на палубу убитого, агент и рулевой, скрываясь за надстройками, поднесли его к борту. Едва они приподняли тело, чтобы выбросить его за борт, как руки рулевого опустились.
— Он… он еще живой, — заикаясь, выдавил он из себя, показывая трясущимся пальцем на открытые блуждающие глаза очнувшегося товарища; рана оказалась не смертельной. Раненый пошевелил запекшимися губами, должно быть, силясь что-то произнести.
— Тише, — угрожающе прошипел разведчик в бледное лицо рулевого, — молчи, если не хочешь вместе с ним пойти на корм рыбам.
Рулевой вскрикнул и хотел бежать к своим в кубрик, но агент цепко схватил его за руку и удержал на месте. Показывая вынутый пистолет, он докончил:
— Ты ничего не видел, он мертв, или… вот!
Агент собрал все свои вещи, вынес их на палубу и выбросил за борт, оставив лишь металлическую коробку с картой и микрофотоаппаратом, пистолет и стеклянную ампулу с ядом.
— Выбросьте оружие, — посоветовал капитан, — если русские при обыске найдут, нам не сдобровать.
— Не ваше дело, — ответил разведчик, — приведите лучше себя в надлежащий вид.
Вынув из кармана белую резину, он надел ее на правую руку чуть повыше кисти и подсунул под нее пистолет. Делая осторожные взмахи рукой, он убедился, что пистолет держится надежно. Теперь коробка с картой и микрофотоаппаратом. Оставить ее при себе агент не решался: обыщут и найдут. Но куда же ее спрятать? Без сомнения, пограничники обнюхают каждый уголок, облазят все щели. Внимание его вдруг привлекла объемистая алюминиевая кастрюля, стоящая на столе вместе с разбросанной грязной посудой после ужина, в которой остался вчерашний суп.
Разведчик осторожно опустил туда коробку.
Едва только катер мягко стукнулся о борт шхуны, как Горюнов, Чумак, сигнальщик Курчавин и еще двое матросов, быстро перемахнув через фальшборт, очутились на палубе. Из кубрика навстречу им вышел владелец шхуны.
— Почему вы снялись с якоря и стали уходить из наших вод без разрешения? — подчеркнуто сухо спросил Горюнов капитана, окидывая его строгим взглядом.
— Как без разрешения, господин советский офицер? — удивился владелец шхуны, приподнимая свои выцветшие, едва заметные брови. — Я вас совершенно не понимаю. С вашего острова был дан сигнал, вот я и пошел… Я запросил, и мне разрешили.
— Вам никто не разрешал. На ваш запрос вам ответили: ждать! Вы прекрасно видели все сигналы и умышленно не отвечали на них.
— Не может быть, господин советский офицер, — еще более удивился судовладелец, — не может быть. Тут какая-то ошибка.
— Хорошо, — усмехнулся Горюнов, — выясним.
— Зачем столько беспокойства вам? — заулыбался хозяин шхуны. — Вы вчера все осмотрели, у меня ничего нет.
— Кто это вас так разукрасил? — спросил Горюнов, имея в виду подбитый, заплывший глаз.
— Пустяки, ночью вставал и стукнулся о край стола, — ответил судовладелец, — совсем старый стал, плохо вижу.
Постояв с минуту молча, он опять заговорил ноющим, надломленным голосом, жестикулируя короткими руками:
— Ведь я потерял день, ночь и еще день. И все этот проклятый туман! Я должен сегодня утром взять ценный груз. У меня договор — значит и работа; не будет работы — я и моя команда умрем с голоду. Мог ли я рисковать этим? Конечно, нет, какой дурак отказывается от денег, от куска хлеба…
Обыскав все помещение шхуны, на палубу вышли Чумак и матросы. Чумак слегка кивнул головой командиру катера и отошел в сторону, давая понять, что он доложит только ему одному.
— Ну, как? — спросил Горюнов главного старшину, отходя от насторожившегося хозяина шхуны.
— Ничего на первый взгляд подозрительного не обнаружено, — вполголоса, чтобы не слышали другие, заговорил Чумак, — огнестрельного оружия и взрывчатых веществ нет, команда вся на месте, лишний человек спрятаться не мог, но… — главный старшина замолчал, собираясь с мыслями и взвешивая то, что он хочет сказать, — по-моему, один человек в команде стал другим. Я всех их в лицо вчера запомнил, а этого, кажется, вижу в первый раз.
— Вы подозрительному не подали вида, что заметили его? — спросил Горюнов.
— Нет.
— Так, хорошо. А следов убийства случайно не обнаружили нигде?
— Вроде бы нет, — медленно раздумывая, ответил Чумак, — вот только палуба у них в кубрике мокрая, должно быть делали аврал или…
— Или ликвидировали следы убийства, — досказал Горюнов.
Хозяин шхуны, стоя в стороне, нетерпеливо переступая с ноги на ногу, тщетно прислушивался к разговору офицера и старшины. Маленькие глазки его лихорадочно бегали по сторонам. Вобрав в плечи плешивую голову, он, как зверек, припертый к стене, в бессильной злобе и страхе ожидал последнего удара. Горюнов подошел к нему и вежливо сказал:
— Осмотр закончился, кажется, у вас все в порядке.
От его взгляда не ускользнула мгновенно прошедшая по обрюзгшему лицу владельца шхуны радостная улыбка. Скрывая облегченный вздох, судовладелец с поклоном сказал:
— Я же предупреждал господина советского офицера, чтобы не тревожились напрасно.
— Вы правы, — согласился Горюнов, — осталась еще одна маленькая формальность. Пройдемте вниз, а потом в вашу каюту.
— Пожалуйста, — с деланной улыбкой проговорил капитан, опять меняясь в лице.
— Оставьте матросов здесь, пусть осмотрят палубу с бортов, — сказал Горюнов главному старшине, — а сами с Курчавиным идите со мной.
Окинув взглядом помещение, Горюнов убедился, что на полу от входа примерно до середины кубрика сделана мокрая приборка. Положенный на него около самой крайней койки серенький коврик был почему-то подогнут, на нем стоял боцман. Присмотревшись, офицер заметил небольшое пятно. «Кровь, — безошибочно определил Горюнов. — Так вот зачем вы делали приборку».
Со скучающим, безразличным видом Горюнов стал оглядывать стены помещения, увешанные различными, вырезанными из модных журналов цветными картинками. Одновременно взгляд его скользнул и по застывшим лицам команды, терпеливо ожидающей конца осмотра. «Который из них? — думал Горюнов. — Ага, вот этот». Чумак дважды тихо откашлялся в свой огромный кулак, давая понять, что командир смотрит сейчас на того подозрительного человека.
— Моя команда, — представил хозяин шхуны. — Как у вас говорят, добрые моряки.
— Так, ясно, — протянул Горюнов, обдумывая план дальнейших действий. Наблюдая за подозрительным членом команды, он не мог уловить в его поведении ничего подозрительного; за все время осмотра ни один мускул не дрогнул на его равнодушном лице. Зато остальные члены команды были явно чем-то взволнованы, с плохо скрываемой тревогой они смотрели то на него, то пугливо переносили свой взгляд куда-то дальше назад. Горюнов обернулся и увидел разбросанную на столе посуду и кастрюлю с супом.
— Что это такое? — спросил Горюнов стоявшего у входа хозяина шхуны, показывая рукой на пятно. — А ну, сойдем с места!
— Почему кровь в помещении? — уже строже спросил Горюнов побледневшего хозяина шхуны.
— Кровь? Ах, да, утром подрались между собой двое, поразбивали друг другу носы, — выдавил капитан из себя улыбку. — Не удивляйтесь, у нас это обыденное явление, тут ничего особенного нет, господин советский офицер.
— Так, значит, в порядке вещей. Хорошо!..
Вдруг, решительно шагнув к столу, Горюнов взялся рукой за ручку кастрюли с супом.
Лицо агента исказила жгучая ненависть. Сжав губы, он выхватил пистолет и направил на стоявшего к нему боком Горюнова. Матрос Курчавин рванулся вперед, заслоняя собой Горюнова.
Раздался выстрел… В ту же секунду огромный кулак Чумака с силой обрушился на голову выстрелившего шпиона. Агент, выронив пистолет, свалился к ногам бледного, дрожащего хозяина шхуны.
Горюнов резко повернулся. Перед ним медленно оседал на пол Курчавин. Подхватив левой рукой матроса, старший лейтенант направил свой пистолет на команду и крикнул:
— Руки вверх!
Хозяин шхуны и его команда подняли руки, не спуская испуганных глаз с черного отверстия ствола пистолета.
Услышав выстрел и шум, в кубрик вбежали советские матросы. Легко подняв Курчавина на руки, Горюнов положил его на койку и сильным рывком разорвал фланелевку и тельняшку, обнажая рану.
— Санитара скорей! — сказал он, нащупывая пульс у неподвижно лежавшего матроса.
В полдень к острову Бурунному подошел катер Горюнова. Капитан Росин внимательно выслушал подробный рассказ старшего лейтенанта о разоблачении и задержке шпиона на шхуне, о действиях экипажа катера и героическом поступке матроса Курчавина, спасшего жизнь своего командира.
— Враг хитер, — закончил свой рассказ Горюнов, — нам надо быть всегда начеку. Как была задумана операция? Агент вместе со своим подручным был отбуксирован на шлюпке катером к нашим водам. Приблизившись на веслах к острову, разведчик в легком водолазном костюме под водой пробрался к берегу. Расчет был прост: ежели оставшийся в шлюпке не сумеет выбраться из наших вод и будет задержан пограничниками, он прикинется заблудившимся в тумане.
Так все и произошло. Но для нас это послужило сигналом, что враг что-то готовит.
А тут еще через несколько дней шхуна «заблудилась». И в то время когда мой катер должен был выпроводить ее с нашей территории, рядом границу нарушает другой корабль. Что это? Опять случайность? А не хотят ли отвлечь внимание от шхуны, дать ей возможность провести ночь у нашего берега?
Решили проверить. Шхуну оставили около острова, катер ушел. И вот вам результат: шпион задержан.
— Да, трудная у вас, морских пограничников, служба, — сказал Росин.
— Но зато и почетная, — улыбнулся Горюнов.
1958 г.
А. Сердюк РАССКАЗ НАЧАЛЬНИКА ЗАСТАВЫ Очерк
Признаться, было бы проще всего рассказать вам о нашей службе, пройдясь по дозорным тропам, побывав в тех местах, где захвачены лазутчики, изложив ход этих операций. Но хочется рассказать по-иному… А с чего начать, не знаю. Если с первого дня, как принял заставу, — будет длинно и неинтересно. Тем более, что в ту пору я и сам был еще молод и неопытен, до многого доходил ощупью.
Я днем и ночью пропадал на участке, проверял, бдительны ли наряды, хорошо ли прикрыты все направления, по которым могут пойти нарушители. По молодости своей я упускал самое важное… Теперь-то хорошо вижу, что граница — это прежде всего люди, солдаты. Но в то время мне не приходило в голову разобраться в них, углубиться, так сказать, в каждого. Я смотрел на них как на готовых солдат, веря, что в нужный момент они не подведут. Признаться, все они мне нравились… Служил тогда у меня, например, рядовой Генералов. Говорил красноречиво, умел товарищей покритиковать. Постоянно, бывало, слышу, как в казарме кого-нибудь отчитывает то за небрежно застланную койку, то за плохую уборку. Слушаю его и думаю: молодчина, Генералов…
Привык я его считать лучшим пограничником. Звонят из политотдела, спрашивают, кого отметить. Ну, конечно, Генералова… Мне бы хоть раз побеседовать с ним как следует. Может, и увидел бы, какой он там, внутри…
Обращается однажды ко мне, просится в городской отпуск. Ну что ж, думаю, иди, у тебя сегодня выходной. Зайдите, говорю, к старшине, он вам увольнительную выпишет. А о том, что намерен Генералов в городе делать, к кому идет, не спросил.
Вернулся он поздно вечером. Смотрю: неладное что-то с солдатом. Походка неестественно осторожная, всех сторонкой обходит, мне о возвращении не докладывает. Приказываю дежурному вызвать Генералова. Входит он в канцелярию, и сразу все выясняется: пьян!
И это у меня, в моем подразделении! Сгоряча кричу на Генералова, угрожаю ему строгим взысканием, а в голове самые горькие и обидные упреки самому себе.
Наказав Генералова, я всерьез задумался над случившимся. Значит, все мои заботы об охране участка могли оказаться напрасными?
Если Генералов напился, то он мог бы и задремать на посту. А в то самое время рядом с ним прошел бы вражеский лазутчик.
Теперь я впервые попытался представить себе каждого солдата стоящим на посту ночью, днем, в дождь, в пургу. Я думал о каждом из них и иногда чувствовал, что вот на этого, например, положиться до конца не могу. Одному не хватает внимательности, зоркости, другому — выдержки, третьему — пограничной хитрости. На занятиях и стрельбах мне нравился рядовой Геннадий Шипков: старательный, послушный. Но на службе Шипков почему-то часто бывал рассеянным… Призадумался я и над Сорокиным. Этому молодому солдату надо быть более дисциплинированным. Случись пограничникам действовать в трудных условиях, Сорокин может подвести. Возьмет верх его самолюбие, сделает что-нибудь по- своему, не так, как ему прикажут, вот и провал!..
Так заново мне пришлось познакомиться со своей заставой. Я раскрыл тетрадь и стал записывать все, что нужно было делать без оттяжек.
Наступила долгая в наших краях полярная ночь. Солнце уже не поднималось над горизонтом. Лишь по часам определяли мы, когда должны быть утро или вечер. В полдень сумерки редели, словно вот-вот наступит рассвет. Но через час они снова сгущались, серая, исхлестанная косыми осенними дождями земля опять сливалась с небом, и все застилал плотный северный туман.
Охранять границу стало трудно. Утомляла ходьба по скользким каменистым тропам. Постоянно болели глаза от напряжения в темноте. Одежда промокала даже под брезентовым плащом. Вода на болотах разлилась, затопив сделанные из бревен настилы. Все же границу мы держали на крепком замке. С радостью убеждался я, что даже в самые ненастные ночи солдаты отлично видят и слышат. Идешь по участку и как ни стараешься осторожно ступать по тропе, они все равно заметят.
Только Геннадий Шипков по-прежнему не удовлетворял меня службой. Его рассеянность была просто непонятна. Беседовал с ним, и не раз, знал о нем уже почти все. Работал он до службы на Гусь-Хрустальном. Юноша оказался способным алмазчиком — в восемнадцать лет его назначили мастером. Геннадий долго, увлекательно рассказывал мне, какие чудесные вещи делал из хрусталя.
Его верстак с алмазным колесом, на котором он вытачивал острые, играющие всеми цветами грани, стоял у окна. Летом за окном сияло солнце, и его лучи, сверкая, преломлялись в этих гранях. Иногда, после шумного, теплого дождя, над ближними лесами и степью повисала яркая, празднично нарядная радуга. Геннадий поглядывал на нее, думая: как хорошо было бы увидеть такую же радугу в том куске хрусталя, который он держал сейчас в своих руках. Зимой, когда на деревья в заводском дворе ложился серебристый иней, рождалась новая беспокойная, волнующая мысль: перенести на хрусталь все изящество этого легкого, тонкого и светлого рисунка.
Геннадий вспоминал небольшую комнату в алмазном цехе, названную на заводе образцовой. Там были собраны лучшие образцы изделий. Рассказывая о редкой красоты вазах, богатых спортивных кубках, о хрустале всех цветов и оттенков, обо всем, что сделано искусными руками его заводских товарищей, Геннадий волновался. Это выдавало его любовь к своей профессии. А если человек, думал я, способен так любить дело, он не может быть плохим солдатом. Хотелось верить, что Шипков найдет себя и на заставе.
Но меня ожидали новые огорчения.
Вскоре после той откровенной беседы я пошел проверить наряды. В одном из дозоров находился Геннадий Шипков. Я долго шел по тропе и, наконец, в сумерках увидел рослую стройную фигуру солдата. Шипков двигался мне навстречу. Может быть, успел заметить? Схожу с тропы, останавливаюсь в пяти шагах под деревом. Он приближается медленно. Его шаги почти не слышны, хотя земля мерзлая, звонкая. Остановился. Очень хорошо! Ожидаю, сейчас окликнет…
Но проходит минута, другая. Шипков не окликает. Вот он тронулся с места. Вот он уже поравнялся с сосной, под которой я стою. Ну, смотри же, смотри! Знаю, трудно заметить человека под деревом. Но именно здесь и стоял бы нарушитель, столкнувшись с тобой. Он с дрожью в теле ожидал бы, чтобы ты не взглянул сюда, прошел мимо. В этом было бы его спасение. Твоя оплошность — его удача. Конечно, деревьев вдоль тропы много, но пограничник обязан ощупать пристальным взглядом каждую березку, каждую сосну. А ствол этой сосны подозрительно толст. Гляди же, гляди на него!..
Но Шипков прошел мимо.
Опять беседую с ним.
В комнате ярко горит лампа, от жарко натопленной печи разливаются горячие волны. Но серьезное с острым подбородком лицо солдата разрумянилось по другой причине. Мои замечания Шипков принимает близко к сердцу. Ему стыдно за себя. «Да, так можно и врага пропустить, — говорит он низким, глухим голосом и добавляет — Виноват, не оправдал доверия».
Может быть, о нем поговорить еще на комсомольском собрании? Возможно, большой нелицеприятный разговор поможет ему острее почувствовать границу? Но, услышав об этом, Шипков растерялся. Он опустил глаза, долго молчал. Правая рука лежала на коленке, вид у него был такой, словно вся боль вдруг переместилась туда, в коленку, и теперь его очень беспокоит.
— Меня надо ругать… И крепко… Я сам понимаю это, — говорит Шипков, одерживая волнение. — Только зачем вам расстраивать себя?..
— Вы это о чем, товарищ Шипков?
— О моей службе, товарищ старший лейтенант… Не способен я, видно… Не будет из меня настоящего пограничника.
— Почему?
— Задатка, видно, такого нет. Стараюсь, из себя выхожу, расстраиваюсь… Ну, думаю, завтра буду нести службу так, что даже вы не придеретесь. И на эту ночь такое обещание себе давал. А вот не вышло! Там, на Гусь-Христальном, бывало, если дам слово, обязательно сдержу. А здесь… Видно, не способен я…
Шипков встал. В его глазах — откровенность и отчаяние! Как тут быть, что ответить ему? Как убедить его в том, что он заблуждается?
Мучительно ломаю голову и ничего толкового не могу придумать. В мыслях какие-то общие, хотя и верные по существу, но совсем не убедительные фразы. Лучше уж ничего не говорить сейчас, подождать… Надо хорошенько обдумать, как вернуть солдату, в общем хорошему, честному, но растерявшемуся после неудач и ошибок, уверенность в себе.
Отпускаю Шипкова, а сам не знаю, что делать. Стоит ли созывать собрание? А если и созвать, то, может быть, провести его как-то по-иному, чтобы Шипков не разуверился в себе окончательно? Комсомольцы, конечно, набросятся на него, это ясно. Сердца у них молодые, горячие…
Кстати, на собрании следует поговорить также о Валентине Сорокине, он все-таки дал волю своему самолюбию. Правда, до последнего дня явного неповиновения командирам за ним не наблюдалось. Однако по каким- то отдельным штришкам, скажем, выражению лица или внезапному жесту в момент, когда ему что-либо приказывали, заметно было его скрытое и пока еще сдерживаемое своеволие. Сегодня же случилось то, чего нельзя простить. Старшина приказал Сорокину вымыть пол в сушилке. Вместо того, чтобы выполнить приказание беспрекословно, Сорокин разворчался: дескать, не его это дело. «На службу, пожалуйста, посылайте, а пол мыть не хочу».
Откуда это у молодого солдата? Неужели дома ему никогда не приходилось мыть полы? Возможно, отец и мать растили его белоручкой? Задумываюсь и чувствую, что еще мало знаю Сорокина. Помню, что он уроженец Московской области, работал на фабрике столяром, комсомолец. А еще что? Нет, перед комсомольским собранием надо вызвать его к себе. К тому времени он отсидит на гауптвахте свои десять суток…
Я ожидал, что с гауптвахты Сорокин вернется замкнутым и обиженным на меня, но он вошел в канцелярию с улыбкой на лице. Что означала эта улыбка? Неужели за десять суток ничего не прочувствовал?
— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант! — бойко бросил он руку под козырек. Взглянув на предложенный ему стул, спросил: — Разрешите стоять? По той причине, что сидеть надоело, — и опять улыбнулся, довольный своей находчивостью.
— Садитесь, товарищ Сорокин…
Он поставил по-своему стул, сел и приготовился слушать. Думал, начальник заставы опять заведет разговор о его проступке. Но я и не собирался напоминать ему о плохом. Вспомнив, что за эти дни ему пришло два письма (видел на его тумбочке нераспечатанные конверты), спросил, успел ли он прочитать их.
— Прочел, товарищ старший лейтенант. Это мне сестренка и братишка прислали. Брат мой тоже служит в Советской Армии. Хорошее пишут…
— Брат ваш давно служит?
— Да, столько же, как и я… Мы с ним одним днем призваны. Братишка, правда, старше меня на три года, но службой совпали.
— Что же в разных войсках? Или он в пограничники не захотел?
— Как же не захотел… Места, наверное, ему не оказалось. Сначала жалел, а как приехал в свою часть, — успокоился. По письмам чувствую, что ему там очень нравится. Да еще пишет: мы, мол, с тобой, братишка, отныне дважды братья. И как ты есть младший брат, то тебе и надо было идти в пограничные войска, а мне как старшему — в наши главные Вооруженные Силы… — Подумав, Сорокин спросил — А ваш старший брат, случаем, не служит в армии?
— Служил. Во время войны. Когда он в сорок третьем погиб под Полтавой, я попросился на его место. Лет, правда, было мне тогда маловато, всего шестнадцать, но просьбу уважили.
Полное розовощекое лицо Сорокина стало серьезным.
— А у меня, товарищ старший лейтенант, на войне отец погиб. И тоже в сорок третьем. Хороший у меня был отец, мне про него сестренка с братом много рассказывали. Сам-то его не очень помню… А маму и совсем не помню… Она еще раньше умерла.
— С кем же вы росли?
— Да вот так, с братом и сестренкой… Они меня поднимали. По их совету в ФЗО пошел, потом в цех, стал рабочим.
Он снова оживился, губы его тронула улыбка, светлые глаза взглянули веселее.
— Теперь я с профессией, любую столярную работу сделаю. Силой не обижен, здоровьем тоже.
«Вот он какой, — подумал я о Сорокине. — Пожалуй, любой доктор тут бы сказал, что больной не безнадежный! Вылечим! Должны вылечить! Путь в жизни у него есть, верный путь! А характер нужно еще шлифовать. И это обязана сделать застава, заменившая ему семью».
Сорокину я сказал:
— Идите в свое отделение, да служите так, чтобы перед братом не было стыдно. Он ведь наверняка спросит: как стреляешь? Бдительно ли охраняешь границу? Есть ли поощрения? Вопросы законные, придется отвечать.
— Постараюсь, товарищ старший лейтенант! Больше не подведу вас, — Сорокин помолчал, расправляя гимнастерку под туго затянутым ремнем. Будто извиняясь, сказал зачем-то: — Я и не знал, что у вас брат на войне остался…
— Не только у меня, товарищ Сорокин, у многих… И не только брат. Мой отец, как и ваш, тоже не вернулся с войны. И, вспоминая о нем, я каждый раз спрашиваю себя: достойный ли у него сын?
Сорокин покраснел, выпрямился, надел фуражку и, приложив к козырьку вытянутые пальцы, громко спросил:
— Разрешите идти на службу?
…Комсомольское собрание проходило необычно. Временами трудно было сказать, собрание ли это. Шипкова вначале здорово критиковали, но потом, словно сговорившись, все стали делиться с ним опытом службы. Он сидел в самом дальнем углу комнаты политпросветработы. И, знаете, когда вот так заговорили, сразу поднял голову, прислушался. Потом взял карандаш и бумагу, стал что-то записывать. Исписал он не один листок, и, когда председательствующий объявил, что прения прекращены, сокрушенно покачал головой. Редкий случай, когда «обвиняемый» заинтересован в том, чтобы выступлений было как можно больше.
После Шипкова — Сорокин. Настроение многих товарищей — дать ему настоящий «бой». Беру слово первым. Коротко говорю о серьезности проступка, о наказании, которое он заслуженно понес, и затем неожиданно для всех заявляю, что Сорокину я поручил оборудовать стрельбище к смотру. Я сознательно оберегал его от разноса. Собрание должно было спокойно, по-деловому разобраться в причинах такого поведения солдата. Да и мне еще не все было ясно. Из выступлений я узнал, что на Сорокина дурно влиял один солдат, демобилизованный вместе с Генераловым. Сорокин не разобрался в нем, стал с ним дружить. Тот оказался человеком хитрым. Сейчас Валентин честно рассказал об этом собранию.
— Только без дружка, я, товарищи, не могу, — говорил он, немного смущаясь. — Вот как хотите… А из-за такого случая со мной, думаю, никто и дружить не станет…
После этих слов в зале воцарилась тишина. Действительно, с кем же ему дружить? Кто примет его не просто как товарища, но как друга? Друга, за которого отвечаешь, как за самого себя.
Тишина продолжалась долго. Казалось, вот кто-то поднимется с места, скажет: «Я буду дружить с тобой, Сорокин!» Но все молчали. Сорокин обвел настороженным взглядом зал, лицо его вдруг побледнело. Эта безжалостная строгость товарищей показалось ему самым суровым комсомольским взысканием. Потупив взгляд, он нетвердой походкой направился между рядами к своему месту в конце зала. Но когда дошел до середины, чья- то рука бережно взяла его за локоть. «Валентин, садись здесь, рядом. Возле меня есть свободное место», — услышал он голос комсомольца Промского.
После этого собрания дела пошли лучше.
Выпал первый снег, по белому пушистому покрову пролегли дозорные лыжни. Однажды, обходя участок, я оставил вблизи лыжни чистый листок из записной книжки. Я сделал это с целью: по лыжне должен был пройти Геннадий Шипков. Заметит ли? В сумерках это не так легко, но пограничник должен все видеть. Если бы по оплошности этот листок обронил нарушитель границы, находка была бы ценная!
Шипков заметил. Он подобрал бумажку, внимательно осмотрел: чистая, ни одной записи. Ничего не подозревая, пошел дальше. Доложил мне о своей находке только два часа спустя, когда вернулся на заставу. Пришлось одновременно похвалить и пожурить солдата. Почему он не доложил сразу, ведь бумажка была сухая, значит, по лыжне кто-то прошел недавно? Кто же именно? Свой или чужой? А если чужой?
— Я об этом и не подумал, — сказал Шипков. — В последний раз допускаю оплошность…
Да, это была его последняя оплошность. Как-то зимой, полярной ночью, я сделал неподалеку от дозорной лыжни еле приметный след. Чтобы увидеть его, нужна была большая внимательность. В том месте лыжня круто спускалась с высокого холма, вокруг из-под снега торчали голые валуны. Луна давно уже не показывалась из-за низких свинцово-серых туч.
Перебравшись по кладкам через затянутое непрочным ледком болото, выхожу на дорогу. Лыжи скользят легко, вполне успею добраться на заставу, пока Шипков подойдет к присыпанному снегом следу. Теперь меня не охватывает волнение, как тогда, под сосной. Над былыми сомнениями берет верх чувство уверенности в солдате. Хорошее чувство! Когда вот так веришь в каждого, кто сейчас движется по дозорной тропе или притаился на наблюдательном пункте, незримая черта границы кажется крепостной стеной.
Сквозь голые обледенелые ветви низких тонких березок (в этих краях они только такие) мигнул огонек. Застава. Прохожу мимо часового, на крыльце принимаю рапорт дежурного. А из комнаты службы уже доносится жужжание зуммера. Дверь распахивается, телефонист торопливо зовет меня: с границы докладывает Шипков. Обнаружен след!
— Как же вам удалось заметить его? — спрашиваю Шипкова, когда он возвратился на заставу. — Расскажите подробно.
— Раньше, ну с полгода назад, не заметил бы, — чистосердечно признался Шипков. А теперь вроде бы чутье такое появилось.
— А все-таки?
— Шел медленно, впереди напарника. Все глазами обшаривал: деревца, камни, снег. Лыжня, вижу, нормальная, следов никаких. Снег ровный, пушистый. Приглядишься — всякие замысловатые узоры видно. Не отвлекают меня, как бывало, разные воспоминания. Может быть, и весь секрет в этом? Какой тогда я рассеянный был! Встретится красивый узор на прозрачном осеннем ледке или, скажем, на пожелтевшем березовом листе — и сразу как будто бы я на заводе оказываюсь. Так и сверкнет перед глазами хрусталь с разными нежными рисунками. И покажется иногда, что они не так уж красивы, как эти, в самой природе. Вот хорошо бы, думаю, заменить их. Тут, понятно, и размечтаюсь. С товарищами по заводу совещаться мысленно начну. А в то самое время вы где-нибудь стоите. Ну, я не замечаю… Теперь совсем не то! Я ко всем этим узорам с другого конца подхожу. Самая первая мысль: все ли здесь в порядке, не потревожены ли они кем? Так и сегодня. Вижу: что-то не то, вроде бы неестественно. Стоп, обследовать надо. Тронул осторожно пальцами — снег осыпался. И еще такая же вмятина рядом. Да это же след! И тут сразу товарищей по заставе вспомнил, их советы… Вас вспомнил. Ну, и сразу же за телефонную трубку.
Так вот и открылась причина былой рассеянности Шипкова. Как же я не догадался о ней сразу, еще во время той первой беседы, когда он с увлечением рассказывал мне о заводе и своей профессии алмазчика! Насколько легче было бы помочь ему найти свое место на пограничной заставе, овладеть мастерством нашей службы. Да и сам он быстрее освободился бы от всего, что мешало ему быть постоянно собранным и настороженным…
В канцелярию, постучавшись, вошел Сорокин. Он держит в руке исписанный лист из школьной тетради. Это его первая заметка в нашу стенную газету. Пришел советоваться: рядовой Промский отлично учится, достоин того, чтобы его отметили в газете. Сорокин об этом и написал. Но вот вопрос: удобно ли с такой заметкой выступать ему, Сорокину? Ведь они с Промским друзья. Полгода уже дружки, и все знают об этом.
— Удобно, товарищ Сорокин, удобно, — говорю ему, внутренне радуясь его поступку. — Передайте заметку сержанту Мелкову, он как раз очередной номер готовит…
Мелков у нас редактор. Вероятно, спросите: а как же с ним? Его ведь прислали на заставу с неважной рекомендацией.
С Мелковым у меня особых хлопот не было. Человек он по натуре энергичный, деятельный. И самое главное было направить всю его энергию на хорошее дело. Когда Мелков принял отделение, я сказал: «Вы должны вывести его на первое место». И он сделал это. Теперь Мелков — не только редактор стенной газеты, но и член комсомольского бюро. А ефрейтор Шипков избран секретарем бюро. Да, да, он уже ефрейтор. А на груди у Шипкова знак «Отличный пограничник».
Вот так мы и живем. Дни идут, люди растут. С радостью смотришь, как они находят себя в деле. Но, думая о том, что сделано, не забываешь смотреть и вперед. А там новые люди, новые заботы. Скоро уже отслужит свой срок Шипков, ему на смену придет другой юноша и, может быть, даже с Гусь-Хрустального. И его тоже мы обязаны будем так же воспитывать и растить.
1958 г.
И. Никошенко ВБЛИЗИ ГРАНИЦЫ Очерк
Кончался последний день школьных занятий. В широкие окна класса щедрым потоком лились солнечные лучи, в раскрытые форточки врывался горьковатый аромат расцветшей черемухи, будоража девятиклассников весенней свежестью.
Все были в нетерпеливом ожидании последнего звонка, после которого можно было завизжать, закричать, запрыгать и никто ничего не скажет.
Но минут за пять до звонка в класс вошла строгая и подтянутая заведующая школой. У ребят и девушек сразу стали скучными липа.
— Заведет канитель! — довольно явственно сказал кто-то на задней парте.
Заведующая была в душе добра и чутка. Она отлично понимала настроения школьников, но считала, что дать строгое напутствие своим питомцам ее непреложный педагогический долг.
Скучными, заученными словами заведующая напомнила школьникам о том, что они должны и чего не должны делать во время летних каникул, а в заключение строго-настрого приказала являться точно в указанные часы на экзамены, которые еще предстояло держать в последний, десятый класс.
— Кто опоздает хоть на пять минут, — к экзамену допущен не будет!
Вскоре зазвенел звонок, и ученики ринулись из класса. Маша Борзова распростилась с подружками и пошла домой знакомой-презнакомой лесной тропкой. Ей было хорошо и радостно. То ли от того, что кончились поднадоевшие уроки, то ли от захватывающего душу весеннего цветения, то ли от того, что ей было всего шестнадцать лет.
— Гоп-ля, гоп-ля! — припевала Маша, размахивая сумкой с учебниками и временами подпрыгивая, как коза. Знакомые лесные птицы свистели ей вслед.
…Мать Маши Василиса Никифоровна Борзова, работающая сторожем на железнодорожном переезде, уходила на дежурство рано. Она всегда будила Машу, давая ей наказ по хозяйству, но на этот раз пожалела: девушка легла поздно, готовясь к экзамену по английскому.
«Пусть подольше поспит, — решила Василиса Никифоровна, заботливо поправляя оконную занавеску, через которую пробивался золотой лучик солнца. — А встанет, сама догадается, что делать».
Дочерью она была довольна. Маша росла трудолюбивой и послушной, с малых лет помогала матери по хозяйству, не хныкала, когда были трудные дни. А их было немало, Василиса Никифоровна растила дочь без мужа. Он погиб на фронте.
Особенно по сердцу матери было то, что ее дочь старательно учится. Школа далеко, до нее добрых пять- шесть километров. Маша вставала по утрам без капризов и шла туда через лес, зачастую в ненастье. Зимой она научилась ходить на лыжах и сокращала путь, идя прямиком по озеру.
Маша долго не заспалась. Прибрала в доме, накормила кур, напоила и выпустила пастись корову. А потом взяла учебник английского языка и пошла на свое любимое местечко у обрыва (оттуда хорошо видны озеро и дальний берег), чтобы еще раз пробежать по трудным местам учебника. Времени у ней было достаточно.
Уютно усевшись на широкий, нагретый солнцем валун, Маша усердно принялась за повторение изученного материала, по девичьей привычке перебирая свою косу и изредка поглядывая бездумным взором по сторонам.
Впереди, внизу, у крутого обрыва, за негустой листвой прибрежных ив мириадами солнечных искр сверкала гладь озера, родного, любимого озера, на берегу которого прошло ее тихое детство, и в чистой, холодной воде которого она любила купаться, едва только сойдет снег.
В обрыве, в зарослях ольшанника застрекотала сорока. Маша посмотрела в кусты и вздрогнула: из зелени на нее глядели чьи-то глаза.
…Рано утром вдоль заросшего густым лесом берега озера к границе пробирался человек. Это был крепко сложенный, рослый мужчина лет тридцати. Одет он был в серый пиджак и такие же серые брюки, заправленные в яловые сапоги. Он часто оглядывался по сторонам, избегал открытых мест, видимо, опасаясь встречи с людьми.
Солнце начало подогревать. От земли тянуло испарениями и запахом прошлогодней листвы. Ласково плескавшаяся о берег вода манила искупаться, но человек все шел и шел.
Когда на пути неизвестного оказался небольшой мысок, вдававшийся метров на семьдесят в озеро, мужчина решил не огибать его, а пересечь напрямик.
Берег здесь был высок и каменист. Цепляясь за выступы, человек стал взбираться наверх. Он преодолел уже большую половину крутого склона, как вдруг сверху донесся чей-то голос. Говорила девушка и притом не на русском языке.
Удивление, радость, сомнение — все одновременно отразилось на давно не бритом лице неизвестного.
— Неужели граница позади? — тихо пробормотал он, остановившись.
Некоторое время он стоял в нерешительности, затем осторожно шагнул вперед и, маскируясь ветками кустов, выглянул.
На большом сером валуне, с которого открывалась картина залитого солнцем озера, сидела с книгой в руках девушка. Лицо веснушчатое, еще совсем юное, русые волосы заплетены в косу. Девушка громко читала по- английски, старательно выговаривая каждое слово.
— Тьфу ты, черт! — зло выругался незнакомец. — Девчонка учит уроки! А я нивесть что вообразил.
Он хотел было спуститься обратно, как вдруг девушка, привлеченная тревожным стрекотом пролетевшей сороки, подняла голову. Их взгляды встретились.
— Что вы там делаете? — удивленно спросила Маша.
Скрываться больше не было смысла. Незнакомец выбрался наверх и присел на старый пень около валуна.
Кругом было пустынно. Лишь невдалеке виднелся обшитый тесом, выкрашенный в темно-красный цвет домик с белыми оконными наличниками.
Взглянув на девушку, мужчина деланно улыбнулся и неторопливо снял висевшую на боку брезентовую сумку.
— Что я тут делаю, спрашиваешь? — заговорил он, стараясь быть внешне спокойным. — Конечно, не гуляю, милая! Работал вон там за озером, в леспромхозе, да не понравилось, взял расчет. Теперь думаю податься на Алтай, на целину. Вот и иду потихоньку на станцию. Жарко. Искупался раза два, вишь, еще волосы не просохли. А легче не стало.
Маша видела, что незнакомец лжет, что волосы его мокрые не от воды, а от пота.
«Кто он такой? — думала Маша. — Не проверить ли у него документы?» И она храбро спросила:
— А паспорт у вас есть?
— Документы, милая, проверяют лица, на то уполномоченные, — с усмешкой ответил мужчина. — А ты лучше принесла бы мне напиться. Очень хочется водички, да похолодней!
— Можно напиться и в озере. В нем вода вкусная, — сердясь на саму себя ответила Маша. Очень глупо было спрашивать паспорт, кто ей дал такое право?
— Нет, милая, к такой воде я непривычен.
— Хорошо, я сейчас принесу.
Маша упруго вскочила на ноги и быстро пошла к домику, провожаемая настороженным взглядом незнакомца.
Когда Маша с кружкой воды вернулась к обрыву, неизвестного уже не было. Несколько минут девушка стояла в задумчивости.
Что же делать? Бежать в поселок, чтобы оттуда позвонить на пограничную заставу? Пройдет много времени. Идти следом за неизвестным, не оповестив пограничников? Но что может сделать она одна.
Маша чуть не заплакала от досады и сознания своей беспомощности.
«Может быть Райка дома?» — вдруг мелькнуло у нее в голове. Десятилетняя шустрая Райка жила по-соседству с Машей. Хотя в летах у них была большая разница, но, живя рядом, девушки дружили. Маша бросилась к соседям.
Рая тоже оставалась за хозяйку. Справив все дела по дому, она сидела на лужайке и плела из цветов венки.
— Райка! — крикнула еще издали Маша. — Беги что есть духу в поселок… передай пограничникам… чужой…
— Где, какой он? — затараторила возбужденно Рая.
— Беги, после скажу! Передай, чтобы шли по моим следам.
— Ты пойдешь за ним? Одна? Не побоишься? — с изумлением переспросила Рая.
— Беги же! — рассердилась Маша. — Скорее!
Рая сорвалась с места и побежала так быстро, что в воздухе только мелькали ее пятки. «Успеет», — обрадованно подумала Маша и поспешила к озеру.
Никто лучше ее не знал этих мест. Маша родилась и выросла в этом лесном и озерном крае. Друзьями ее детства были кудрявые березы, весело шелестевшие на ветру осины, плещущиеся у крутого берега волны… В грибную и ягодную пору она подолгу бродила в лесу, зная множество уголков, где обильно росли ягоды и грибы. Не было случая, чтобы Маша заплуталась, не нашла дороги домой.
И вот теперь она смело вошла в лес, но уже не собирать грибы и ягоды, а преследовать чужого, опасного человека.
С озера повеяло ветерком, тревожно зашумели высокие осины. Через полчаса Маше удалось нагнать мужчину. В это время он пробирался через густой ельник.
«Теперь-то я от тебя не отстану», — решила девушка. Зная, что по ее следу пойдут пограничники, Маша все время делала отметины: то ветку надломит, то небольшой камень на тропу положит. Шла она быстро, хотя ее босые ноги (в спешке забыла надеть тапочки) и были исцарапаны колючими сухими ветками.
Как ни осторожно кралась за чужаком школьница Борзова, на одной из полянок он заметил ее.
— Эй, ты! — крикнул он издали. — Убирайся подобру-поздорову, а то вот…
В его руке блеснул нож.
Маша остановилась. «И в самом деле прирежет, — подумала она. — Такой может! Но неужели отступить? А что скажут пограничники?»
От мысли, что ее сочтут трусихой, Машу бросило в жар. Нет, она ни за что не отступит, хотя нет ни малейшего сомнения в том, что перед нею враг. Надо только действовать более хитро и осторожно. Еще немного времени и на помощь придут пограничники. Они всегда очень быстры.
Маша приотстала, а потом, прячась за деревьями, снова пошла вперед, благо места были знакомые. Еще километра три, а там дорога, ходят автомашины, кто- нибудь поможет.
Нарушитель, видимо, почувствовал опасность. Он остановился, прислушался. Потом, подойдя к дороге, хотел перебежать ее, но в эту минуту послышался шум автомашины, и он бросился в кювет, заросший молодым лозняком.
Маша зорко следила за незнакомцем из кустов, она так устала, что едва держалась на ногах. Гулко и часто стучало сердце.
Машина быстро мчалась по дороге. Всего лишь несколько метров оставалось проехать ей, чтобы поравняться с местом, где лежал нарушитель.
Маша выбежала на дорогу и крикнула:
— На помощь!
Пока шофер затормаживал машину, незнакомец выскочил из кювета и побежал обратно в лес. Он и не подозревал, что почти сразу же налетит на пограничников, уже искавших его.
— Не в свое дело суешься, дура! Пропадешь когда- нибудь! — со злобой сказал пойманный лазутчик Маше.
Его обыскали, отобрали компас, географическую карту, сумку и нож.
Маша с любопытством следила за действиями пограничников. И вдруг испуганно вскрикнула:
— Опоздала на экзамен! Что мне теперь будет?
Забыв про усталость, Маша опрометью помчалась через лес в школу. Пограничники с теплой улыбкой проводили ее глазами.
Влетев в школьный зал босиком, с растрепанной косой Маша встретила заведующую школой. Но лицо строгой завшколой было совсем не строгое.
— Не спеши, все знаю!
Вскоре после этого на груди у Маши, на зависть всей школе, заблестела медаль «За отличие в охране государственной границы СССР».
1958 г.
М. Абрамов ЗАКОН ГРАНИЦЫ Рассказ
Это произошло в тот трудный на границе час, когда ночь еще не кончилась, а утро не наступило.
Притаившись в груде обомшелых камней, Егор Булавин смотрел на перекресток тропинок, пересекавших вершину полевого холма. Недалеко от Егора, в канавке, скрытой горькой полынью и колючим татарником, лежал старший наряда ефрейтор Павел Косяк и тоже неотрывно глядел — только не на перекресток, а на опушку темнеющего вдали леса.
Булавин и Косяк пришли сюда в полночь и залегли, не обменявшись ни словом, каждый на своем месте. Егора, еще не втянувшегося в пограничную службу солдата, одолевал сон, намокший плащ стягивал мышцы и казался таким тяжелым, словно был отлит из свинца. Солдат пытался изменить положение, шевелить немеющими руками и ногами, но они плохо подчинялись его воле.
Если бы раньше, когда Егор работал лесорубом, кто- нибудь сказал, что можно устать просто от того, что лежишь на земле, он искренне бы расхохотался. А теперь в этих угловатых камнях ему было не до смеха. Егор даже подумывал, что без помощи Косяка ему уже не подняться… Эх, с какой бы радостью он снова взял свою моторную пилу и начал валить смолистые сосны! Уж она-то размяла, разогрела бы руки, вернула бы им силу и удаль!
Томительно тянулось время. Павел Косяк по-прежнему чего-то ждал. Притих, будто его и не было позади, в сырой канаве. Булавин взглянул на автомат — вороненую сталь ночь усыпала светлыми жемчужинами — и стиснул приклад красной от холода рукой. И опять стал смотреть на перекресток тропинок. Гляди, Егор, только туда, только туда и никуда больше…
Вдруг солдат чуть не вскрикнул от поразившей его неожиданности. В какой-нибудь сотне метров по бурой картофельной ботве шагали две пары ног — друг за другом, след в след. Шаги широкие, торопливые. Огромные сапожища то поднимались над ботвой, то приминали ее. Потом ноги исчезли, появились две головы в одинаковых черных шляпах. Булавин хотел позвать старшего наряда, но вспомнил, что это запрещено. Пододвинул автомат и, волнуясь, постучал ногтем по прикладу — раз… два… три!
Косяк подполз в тот же миг, словно он только этого и ждал.
— В чем дело? — горячо дохнув Егору в ухо, шепотом спросил он.
— Видишь головы? — возбужденно показал Булавин на картофельное поле.
— Вижу ноги, — прижимаясь плечом к Егору, ответил Косяк.
— Ну да, то головы, то ноги…
— Туманом скрывает. Вон какое молоко разлилось. Это хорошо, — задумчиво проговорил Косяк. — Для нас будет хорошо…
— Какие огромные… Головы-то будто в облаках плывут…
— Не робей! — Косяк положил руку на спину солдата. — Главное, не робей!
— Бить сразу? — спросил Егор деловито, чувствуя, как свинцовая тяжесть, еще недавно безжалостно давившая его, куда-то исчезла, освободила затекшие мышцы.
Косяк строго взглянул на солдата. — Возьмем живыми, — убежденно сказал он. — Возьмем, если даже начнут отстреливаться. Ясно? Бей выше головы, прижимай огнем к земле… Если пропустим их к стогам сена, там окопаются и дадут прикурить. Понял? Ну, Егор, беги…
Булавин вскочил и, держа автомат на изготовку, низко пригибаясь, побежал по полю. Одеревенелые ноги сначала плохо повиновались, ноги скользили по раздавленной ботве. С трудом давался каждый шаг, сердце часто стучало, щеки полыхали жаром. Ему казалось, что бежит он слишком медленно, не так, как это требуется, что он отстанет от Косяка, не сможет помочь ему в решающую минуту…
Слева хлестнула автоматная очередь. Влажный воздух подхватил звуки выстрелов и гулко, с пронзительным свистом понес их над сумрачными полями. Пули провыли в тумане совсем рядом. Зазвенело в ушах. Егор вздрогнул, метнулся в сторону. Он заметил, как бежавший впереди Косяк упал на землю, потерялся из виду. Булавин остановился, соображая, что же делать? Затем, припав на колени, прижал приклад автомата к плечу, готовясь ко всему, что может произойти в этом проклятом тумане. На верхушке холма мелькнули два темных пятна, и он резанул повыше их длинной очередью. Темные пятна исчезли, но Егор не знал, убил ли он нарушителей, или они залегли, притаились.
Тревожная тишина продолжалась несколько минут. Затем снова застрочил автомат, и почти одновременно с ним раздался голос Косяка. Он приказал Егору подползать ближе. Сбросив тяжелый, задубевший плащ, Булавин упал в борозду и, путаясь локтями в ботве, пополз на голос старшего наряда.
Туман редел, сползал в низину. Постепенно вершина холма обнажалась. Это обрадовало Косяка, он сильно и зло крикнул:
— Сдавайтесь, если хотите жить!
В ответ нарушители швырнули гранату. Осколки ее не долетели до пограничников.
Обтерев с разгоряченного лица комочки грязи, кинутые взрывом, Булавин гневно сказал:
— Тоже могу угостить. Моя долетит…
— Успокойся! — приказал Косяк. — Гляди в оба. Поднимут руку — бей по руке, но голову целой оставь…
Спокойствие Косяка передалось Егору. Он и не подозревал, что этот высокий черноглазый плясун и гармонист может иметь такое самообладание. Отдышавшись, Егор спросил:
— Что будем делать?
— Ничего! — сухо ответил Косяк. — Лежи и жди… Момент настанет, тогда прикажу…
Поднявшийся ветерок унес остатки тумана с вершины холма на предпольную луговину, где седые клочья долго еще качались и клубились на ольховых зарослях. Пограничники и нарушители лежали, прижавшись к земле, не спуская друг с друга настороженных глаз. Все ждали — кто первым не выдержит, сделает неверный шаг…
Над полем стояла тягостная тишина. Егор чувствовал, как по его вспотевшей спине бегут знобящие мурашки. Это было еще хуже, чем во время перестрелки.
Павел бросил в Егора комок земли и озабоченно зашептал:
— Смотри, еще один. Вот, дьявол, уйдет в лес! Держи, Булавин, этих, — сказал Косяк. — Не давай им подняться, а я…
— Разреши, я догоню. Я легче, — порывисто вскочив, проговорил Егор. — Не бойся, справлюсь!
Он кубарем скатился с холма. Косяк видел, как Егор сбросил на ходу ватную куртку, тяжелые, с налипшей грязью сапоги и, часто работая локтями, кинулся к лесу.
Те двое, что лежали в бороздах, не увидели пограничника, не сделали по нему ни одного выстрела. Косяк для острастки резанул над их головами длинной очередью, да так низко, что пули сорвали верхушки картофельной ботвы. И опять стало тихо…
Егор не заметил, как перемахнул поле и луговину. Ноги его уже заплетались в высокой мочалистой траве, по лицу хлестали голые ветки ивняка и лещины, а он все бежал и бежал…
Дальше от опушки лес стал глухим и мрачным. Деревья плотно сдвинулись друг к другу, заслонив серое предрассветное небо. Откидывая в сторону сучья ельника, солдат неустрашимо бежал в глубь леса. Несколько раз он видел в просветах деревьев широкую, в черной куртке, спину и вскидывал автомат.
Не приходилось еще Егору преследовать врага, не знал он, как трудно это и опасно. Только безотказность и меткость автомата, в который он верил, давали ему силу и храбрость. Он шел, не останавливаясь, смотрел до боли в глазах, но широкая спина в черной куртке куда-то исчезла, будто провалилась сквозь землю.
Продравшись сквозь заросли можжевельника, Булавин поднялся на цыпочки, выискивая пропавшего в лесу человека, но ничего не видел. В его возбужденных, с расширившимися зрачками глазах только рябили необыкновенно яркие полосы и пятна. Первые заморозки осенних ночей щедро выкрасили осоку, телорез и багульник в желтые, бурые, коричневые цвета, беспорядочно смешали их в огромный пестрый ковер.
Егор понял, что он выбежал на кромку болота, сплошь искромсанного бездонными бочагами и гибельными трясинами. Горечь обиды обожгла грудь. Сознавая, что дальше не пройти, Булавин растерянно повернул влево, с усилием вытаскивая босые ноги из холодной засасывающей жижи. Ступая с кочки на кочку, хватаясь за хрупкие, ломающиеся в руке стебли папоротника, он добрался до деревьев, стоявших на мшистом холме. Егор наклонился, чтобы отжать воду с намокших штанин, и вдруг вздрогнул от ошеломившего его голоса:
— На колени, щенок!
Булавин оторопело вскинул голову. Недалеко от него, за голубоватым толстым стволом осины, стоял мужчина в черной куртке с наведенным для выстрела пистолетом. Егор рванул спусковой крючок, но автомат молчал. Мужчина осторожно вышел из-за дерева и остановился в трех шагах от Булавина.
— Что, не стреляет? — злорадно сказал он.
Егор окинул врага с головы до ног. На его костистом лине вздувались желваки, серые, с красноватыми прожилками глаза смотрели ожесточенно.
«Убьет! Первой же пулей убьет!»— подумал Егор и с какой-то отчаянной неизбежностью понял, что нельзя двинуться с места, шевельнуть рукой… Чуть что — и грохнет выстрел. Такой не промахнется. Да и невозможно промахнуться: всего три шага…
— На колени! Молись богу! — зло повторил мужчина.
В его руке, вытянутой вперед, с вздувшимися венами на запястье, не дрогнул, не качнулся пистолет.
«…Целится в голову. В сердце было бы хуже. Значительно хуже…»— мысль работала быстро и отчетливо. Егор чувствовал, что его босые ноги давят корневища папоротника, не дрожат, не подкашиваются, в глазах не рябит, как это было на кромке болота.
Не спуская глаз с пистолета, Булавин видел только буреющий от натуги палец, который жал спусковой крючок, оттягивая его к заднему полукругу скобы…
— На колени! Слышишь! — повелительно и неторопливо еще раз приказал мужчина.
Его левый глаз сощурился, а правый заметно округлился, зрачок стал больше и острее.
«Хочет сломить. Поиздеваться…» На какой-то миг взгляд Егора уловил крупные в два ряда пуговицы на черной куртке, медную пряжку широкого желтого ремня.
Булавин, не сознавая сам этого, немного присел, съежился, чуть наклонился вперед… Перехватив руками автомат ближе к стволу, он вскинул его на грудь, точно хотел защититься от неизбежной смерти. Человек в черной куртке заметил все это, понял по-своему: «Трусит, щенок! Сейчас встанет…»
«Стукну головой чуть ниже пряжки и со всей силы прикладом. Не дамся. Солдат!» — этой мысли подчинились все нервы, все мускулы Егора.
Палец на спусковом крючке побурел еще больше.
«Надо… Пора…»
Оттолкнувшись от крепких, утоптанных ногами корневищ папоротника, Егор, взмахнув автоматом, с отчаянной решимостью кинулся на врага. Над головой хлопнул выстрел, сухо треснуло дерево и зазвенел металл.
Ударившись плечом о ствол осины, Егор воспринял все это как смутный сон. В его глазах качнулись, закружились деревья, их вершины полетели куда-то вниз и в стороны. Он почувствовал, как правую руку охватила острая боль. Не мог согнуть локтя, сжать пальцы…
Прибежавшие в лесную чащобу солдаты долго не могли найти Егора Булавина. Он неподвижно сидел на пеньке и курил цигарку за цигаркой. На его коленях лежал чужой крупнокалиберный с удлиненным стволом пистолет. На земле, у ног Егора, валялась фуражка, а недалеко от нее — автомат с расколотым прикладом.
Высокий, подвижной и остроглазый Павел Косяк первым нашел своего друга. Увидев на бледном, поразительно спокойном лице Егора алую струйку, он торопливо и осторожно схватил его стриженую голову в большие горячие ладони и наклонился над ней.
— Только кожу содрало! — с чувством облегчения проговорил Павел и, сердито сверкнув черными глазами, спросил: — Что, и этого хотел живым взять? Кипяток недоваренный…
Егор вздрогнул, словно очнувшись, и, пряча бледное, окровавленное лицо, с виноватым видом сказал:
— Не заметил, как все пули сгоряча выпустил. Поторопился малость…
Егор стал подниматься с пенька. Косяк взял его под локоть, чтобы помочь.
— Сам могу! — отмахнулся солдат. — Отсиделся. Очухался.
Булавин подошел к человеку, лежащему в зарослях папоротника. Он лежал на спине. И от того, что его жилистая шея была вытянута, подбородок приподнят, скуластое лицо замерло в каком-то отвратительном зловещем выражении. Человек не дышал, Егор долго смотрел на правую руку врага, сжатую в кулак.
— Надо же, на какого черта ты напоролся! — Косяк дружески положил ладонь на плечо Егора. — Похоже, что и не шевельнулся. Пластом лег.
— Рука у меня, сам знаешь, лесоруба. Так и тянется, шут ее побери, к дереву, — усмехнулся Булавин. — Кроме головы, приклад еще об спину стукнулся. Вот и разлетелся вдребезги. Старшина Забуга устроит, наверное, мне протирочку за халатное обращение с оружием.
— Приклад сделаем! — Косяк весело толкнул солдата в спину. — Сам-то ты, Егорка, здоров и целехонек. Ох, и долго же будешь жить с пограничной отметинкой!
— А как ты, Паша, с теми двумя управился? — стирая с лица кровь, спросил Булавин. — Долго еще отбивались?
— Одолел. На заставу увели живехонькими.
На стене, над койкой Егора Булавина, как память о боевом крещении, висит простреленная фуражка. Пуля вошла в нее рядом с красной звездочкой и вырвала большой клок из тыльной части околыша.
Стесняется ефрейтор Булавин показывать людям свою «отметинку». Но бывает, что по неосторожности или в забывчивости наклонит голову, тогда в его рыжеватых волосах пограничники видят белую полоску, которая, как пробор, прошла вдоль темени. Волосы тут больше не растут — пуля выдрала, сожгла корни.
А когда беседует Егор с молодыми солдатами о боевых традициях заставы, о ее героях, он задумчиво всматривается в розовеющие лица солдат, в их доверчивые глаза, стараясь разгадать, как будут они вести себя, если доведется им встретиться с опасным врагом. Вспоминается Егору в такие минуты осеннее туманное утро и все, что было в лесу. И он, обдумав, как лучше сказать то, что требует сердце, встает и горячо говорит:
— Если, ребята, в переплет попадетесь, то уж не робейте. Врага мы должны захватить или уничтожить в любых условиях. Отступать нам от этого не положено. Таков закон границы!
1959 г.
В. Усланов НА ДАЛЕКОЙ ЗАСТАВЕ Очерк
Та памятная ночь, когда все это произошло, началась по-будничному обычно.
Иван отдыхал, то есть крепко спал перед заступлением в наряд, приходившийся на предутреннюю — самую глухую пору суток. Разбудил его, как всегда, чуть опережая дневального, его внутренний волевой будильник, действовавший точнее часов. Одновременно с ним молча поднялся и его напарник Николай Парфенов. Они вместе умылись, оделись, вместе же быстро, но плотно поужинали. На все это были потрачены минуты.
Совсем иное дело — проверка оружия и подгонка специального снаряжения. Тут уж они не спешили, не торопились: тут нельзя, преступно было бы спешить! И лишь убедившись, что у них все в порядке, Иванников и Парфенов переступили порог канцелярии.
Дежурный офицер поднялся бойцам навстречу.
— Пограничный наряд прибыл за получением боевого приказа на охрану границы Союза Советских Социалистических Республик! — доложил сержант Иванников.
Офицер ясно и коротко поставил задачу.
— Выполняйте.
— Есть!
Отдав честь тем особо старательным и чуть интимным жестом, каким всегда приветствовали любимых боевых командиров солдаты-фронтовики, старший наряда Иванников и его напарник Парфенов вышли из канцелярии. Офицер тут же подал условный сигнал. И наряд еще где-то здесь, в расположении, а граница уже оповещена: на дозорную тропу выходят свои люди.
Граница!
Граница — это сложный, строго и стройно организованный боевой комплекс. Граница — это передовая мирного времени. И, как передовая во время войны, граница непрерывно живет своей скрытной, напряженной, активной жизнью.
У этой жизни есть свой темп, свой ритм, свое дыхание, свой пульс. Умение тонко прощупать этот пульс всеми пятью органами чувств и еще каким-то шестым и седьмым чувством, а также тем, что принято называть интуицией, — во всем этом и состоит высокое профессиональное мастерство пограничника. Без этого умения, мастерства его и не допустят к границе.
Вожатый служебной собаки Иван Иванников и его напарник Николай Парфенов на границе не первый год! Уже в третий раз цветет при них на границе черемуха…
Сколько раз прошел Иван взад-вперед по этой вот дозорной тропе, он не помнит, не знает. Но он помнит и знает — и это не преувеличение! — каждую былинку на своем участке, знает, почему вот эти два сучка еще вчера лежали крест-накрест, а сегодня повернуты головками к ручью.
Сейчас белая ночь, но туман — ох, этот карельский туман! — сегодня плотен и удушлив в этой болотистой низине, как вата. Поэтому в сложной работе следопыта Иван полагается не столько на свое изощренное зрение, сколько на чутье служебной собаки и на собственный до предела обостренный слух. Он даже Анчара словно бы слушает рукой, однако тот тянет поводок ровно, без рывков и остановок. В то же время Иван непрерывно остро ощущает невидимое присутствие своего напарника. Обычно они продвигаются с Парфеновым по тропе на расстоянии зрительной связи. Но какая уж тут зрительная связь, когда порой не видишь носков собственных сапог! Двигаешься, как на ощупь.
На дозорной тропе Иван всегда ведет себя так, как если бы твердо знал, что за ним следят глаза нарушителя границы. Это помогает пограничнику угадывать и предвосхищать маневр врага, его замыслы.
В настоящий момент Иванников и Парфенов на правом фланге заставы и все больше и больше удаляются от нее. Вокруг лес, бурелом, валуны, гнилое болото. Проволочная изгородь от них справа, слева — контрольно-следовая полоса, за нею ничейная, а за ничейной — чужая земля. Оттуда не доносится ни звука, лишь нет-нет да взбрехнет на хуторе сонная шавка, и тогда откуда-то издалека, из русского поселка, каких теперь немала у границы, ей призывно ответит дворовый пес.
«Ишь ты тоже мне — любовь!» — думает молодой пограничник, вслушиваясь в собачий дуэт, не зазвучит ли в нем испуг или тревога?
Весна, говорят, — пора любви, от этого никуда не денешься. У них, на Урале сейчас тоже цветет сирень-черемуха, цветет жительница лесных опушек медуница, цветут жарки… Но там можно нарвать охапку цветов, принести их своей любимой, здесь этого не сделаешь. Здесь по раздавленному цветку, по нечаянно сломанной ветке черемухи пограничник ловит врага…
Иван останавливается, как вкопанный. Тотчас останавливается и Анчар. Останавливается замыкающий Николай Парфенов. Пограничный дозор слушает…
Нет, вроде бы все нормально!.. Вроде бы порядочек!.. Но отчего это вдруг поперхнулась кукушка? Поперхнулась — и умолкла, и тоже, наверное, к чему-то прислушивается… Иван делает шаг вперед, но уже понимает, что его неодолимо тянет поскорее добраться туда — к «Спящей черепахе».
«Спящая черепаха» — это валун у тропы, между контрольной полосой и колючей проволокой. Валун низкий, плоский, потому он и назван так. Болотина в этом месте просматривается насквозь с ближайшей дозорной вышки на горке. Но ведь сегодня туман. Вышки в тумане до сих пор не видать. Значит, и болотина с вышки сейчас не проглядывается! А тут еще эта чертова кукушка подавилась — молчит, как в глотку воды набрала.
— А ну, прибавим ходу!
Взяв Анчара на короткий поводок, Иван уже не идет, а бежит что есть мочи вперед. Парфенов немой, бестелесой тенью неотступно следует за ними.
Спуск вниз… Мочажина… Сухая ольха… А вот и валун «Спящая черепаха»…
— Так и есть! Будто сердце чуяло!
Ткнув на дыру в заборе — в том самом заборе, который он привык почитать неприкосновенным, Иван отдает напарнику команду:
— На нитку![На провод!] По-быстрому! Скажи — иду на преследование… — Иван машет в сторону ничейной земли.
Парфенов тонет в тумане, как в омуте.
Теперь и Анчар рвется с поводка, давится от злости. Иванников его резко осаживает:
— Тихо, Анчар! Тихо.
Нет, не зря его потянуло сюда! Нарушитель обнаружен, и обнаружен вовремя.
Внутренний толкач так и подмывает Ивана броситься по горячему вражьему следу, но он еще более резко, чем собаку, осаживает теперь себя.
— Уф-ф-ф! Все ж таки досмотрели, Анчарушка!..
Облегчение, огромное облегчение и только облегчение испытывает в эти первые секунды Иван. Затем он оглядывается быстрой пограничной оглядкой.
Главное уже понятно! Забор вспорот до высоты четвертой проволочки. Усы с цепкими, хватающимися, как репей, шипами разведены так, как их единственно только и можно развести, то есть на себя, против своего движения. Потому-то концы усов и уставились на восток. Следовательно, нарушитель шел от нас, на ту сторону.
И снова горячее комсомольское сердце толкает Ивана кинуться вслед, и снова холодный аналитический разум следопыта удерживает его на месте.
— Тихо, Анчар, тихо… Лежать!..
Сейчас дорога каждая секунда, это точно. Однако еще более важно определить, кто прошел: сопляк-перебежчик, напаскудивший на родной стороне, или же матерый волчище, вражеский разведчик. Это можно определить только по почерку, то есть по тому, как разрезана проволока, и по следам на контрольной полосе. Тогда станет ясно, кто перед тобой, тогда окончательно определится и тактика преследования.
Иван опускается на колено и, подсвечивая фонариком, разглядывает следы.
Да, работенка, прямо скажем, артистическая! Проволока разрезана кусачками, острыми, как бритва, и во всех трех случаях у самой боковины правого шипа. Если концы усов соединить, по вертикали образуется идеальная — как по линейке! — прямая. Нет, тут руки не дрожали от страха, не тряслись! Выдержка у нарушителя — что надо.
— Посмотрим, Анчар, полоску! Так… Так… Так… След сложный — задом наперед и… и… да, и сдвоенный! Стало быть… стало быть, прошли двое?.. Нет, не двое! Вон, справа, в сторонке, еще один след, и тоже взад пятки… Трое!!!
Ивана прошибает пот. Он плашмя бросается на землю, врастает в прель, в сырость, в мох, неуловимым по быстроте движением кидает взгляд вправо, влево… И едва успевает стиснуть зубы, чтобы громко и зло не выругаться. Ох, эта чертова черепаха, будь она трижды проклята! «Убрать! Сегодня же убрать!..»
Валун «Спящая черепаха» действительно не мешал просматривать местность с вышки ни на подступах к проволочному забору, ни на подходах к контрольной полосе, но он вполне терпимо прикрывал всякого, кто затаился между ними. Особенно, если вот так — поглубже! — зарыться в рыхлый перегной, да тем более — в нынешнюю погодку.
И как только Иван делает это открытие, все становится на свое место. Теперь он видит своим внутренним зрением каждый шаг, каждое движение врага с такой ясностью, как если бы сам наблюдал все происходящее своими глазами.
Нарушители затаились вон в тех кустах, по ту сторону лесной просеки. Просеку они преодолели броском по-пластунски, это отняло всего несколько секунд. Затем один из них — очевидно, главарь, это видно по всему! — опрокинулся на спину и так, лежа на спине, прогрыз кусачками дыру в заборе. Не меняя положения корпуса, то есть по-прежнему на спине, он пролез под забором, добрался под защитой камня-черепахи до контрольной полосы, привстал на корточки, пересек ее, пятясь, как гусак, и исчез, как в воду канул, на ничейной. Остальные двое нарушителей в точности повторили маневр главаря, с той лишь разницей, что один прикрывал его с фронта, другой с фланга — с того, где вышка.
Итак, перед Иваном — не случайный перебежчик, а матерый волчище…
На воспроизведение всего того, чего не видел сам, Иванников потратил буквально секунды, — с такой непостижимой быстротой работает в подобной обстановке мысль. Уже в следующую минуту он до боли, до рези в ушах вслушивался в звуки на ничейной.
Там снова стояла мертвая тишина, даже шавка теперь не взлаивала спросонок. Но вот где-то справа — значительно правее того места, где нарушители пересекли контрольную полосу, — раздался хруст валежника, потом еще и еще — и все тише и тише, и все больше забирая вправо.
«Уходят, гады!.. Вдоль границы идут… Но почему вдоль границы? Почему не напрямик? Ах, вот оно что: обходят трясину!»
Это было последнее, в чем необходимо было убедиться Иванникову. И тогда, больше уже не таясь, Иван поднялся во весь рост, скинул с себя все лишнее, вплоть до куртки, стиснув челюсти, дослал патрон, легонько подтолкнул к горячему вражьему следу собаку.
— Анчар, вперед!..
Овчарку швырнуло, как камень из пращи. Оба исчезли в тумане.
Молодым оленем ломится сквозь карельскую чащобу уральский шахтер, боец-пограничник Иван Иванников.
— Врешь, гад, — не уйдешь!..
Что ветер? Что птица? Ветер давно бы увяз в этой глухомани, и птица давно обломала бы крылья! Резвее ветра, быстрее птицы мчится Иван, не чуя ни сердца, ни ног. Только бы не расшибиться, только бы не выхлестнуть глаза, а силы — силы у него ровно столько, сколько надо…
И Анчара в эти минуты не узнать — так преобразилась эта ласковая, добрая собака. Теперь ее никто не сдерживает — ее поощряют, теперь она почуяла чужой, ненавистный — вражий след. И, яростно налегая могучей грудью, как бы все время падая на лямку до звона натянутого поводка, она дышит, как паровоз, и прет, как паровоз, своего кормильца, своего любимца.
Два или три раза Анчар сбивает с ног Ивана и какие- то мгновения волочит его по болоту, по камням, по мокрой траве, но уже в следующую секунду тот вскакивает, догоняет пса и все торопит, все торопит:
— Вперед! Вперед, Анчарушка! Вперед!..
Так, двойной тягой, Иван перемахивает болото, одним волевым рывком берет сопку и, еще не осознав толком этого, скатывается с нее, со всего разгона бросается в горный поток — бредет, плывет, исчезает в воде с головой, все время думая только об одном, только об одном — не подмочить боезапас! Но здесь, в самый нужный момент, Анчар выдергивает его на берег, как пробку…
— Вперед, Анчар!
Внезапно, неестественно увеличенные туманом до размеров крепостного бастиона, перед глазами Ивана возникают каменные развалины давно сгоревшего хутора.
— Так вот мы где!..
Никогда, даже случайно, не видал Иван тех, кого преследовал сейчас. И пока что они существовали для него в образе трех расплывающихся в тумане, как водяные пятна, призрачных теней, оставлявших, впрочем, позади себя вполне реальные следы и звуки.
Когда он наткнулся на каменную изгородь, он оценил ее как удобную огневую позицию и, не дожидаясь, пока из-за нее секанут по нему очередью, мгновенно залег. Рвавшийся, однако, с поводка Анчар поволок вожатого в обход хутора и дальше — теперь уже прямо к чужой территории. И вот тут-то Иван не на шутку испугался, что может упустить врага.
Он тут же вскочил, рванул, как на стометровке, догнал и обогнал пса.
— Наддай, Анчар! Наддай!
И они наддали. И, наверное, с ходу наскочили бы на нарушителей — с такой непонятной неожиданностью те вдруг залегли. Иван не успел еще подумать, что нужно сделать, как уже сделал то, что следовало: бросился наземь, подмял собаку, изготовился для ведения огня…
Нарушители не двигались, и их не было видно. Иван понял: наступил самый ответственный момент.
Трое! Да, их трое, а он один. Многовато. К тому же он для них не представляет интереса, и они в любой момент могут его убить, он же, Иван, обязан взять их живьем — только живьем, стрелять по ним он будет лишь в случае крайней необходимости.
Итак: что делать?!
Анчар бил хвостом, как палкой, по голенищу сапога, напоминая о своем существовании и своей готовности.
Да, об Анчаре Иван уже думал. Жалко рисковать собакой и все-таки придется рисковать: исходом неравного поединка он рисковать не имеет права. И, погладив пса, он беззвучно отцепил поводок и почти беззвучно подал команду:
— Фас-с-с!..
В два прыжка Анчар достиг редкого кустарника, уткнулся во что-то злобно оскаленной мордой, негромко, но устрашающе зарычал. В тот же миг Иван увидел каблук сапога, торчащий из-за кочки.
Так! Один на виду, а где остальные?.. Ага, вот и вот!.. А как расценить их маневр?.. Ждут, чтобы поднялся он, Иван, и тогда ссекут его, а потом расправятся с собакой?
— Эх, зря я отпустил Парфенова!..
К тому месту, где солнечное сплетение, подкатила тошнота, и где-то еще — даже непонятно, где! — дало о себе знать уже вовсе малодушное чувство. То самое чувство, признаться в котором невозможно ни отцу, ни матери, ни самому себе. Но он тут же разозлился. Нет, мало сказать — разозлился: рассвирепел! Осатанел, и это малодушное чувство еще в зародыше исчезло начисто. На смену ему пришло то удивительное состояние, которое приходит, как результат самой трудной победы — победы над самим собой, и которое зовется бесстрашием.
«Умирать нам рановато!..»
Без насилия над самим собой, без всякого внутреннего усилия Иван просто, освобожденно и радостно поднялся во весь рост и, уже не думая ни о самом себе, ни о том, что произойдет через секунду, прибег к нехитрой солдатской уловке:
— Взво-о-од, слушай мою команду-у-у! — даже не закричал, а как бы запел он на весь лес. — Первое отделение — справа, второе — слева…
И сам удивился и обрадовался тому, что вслед за этим произошло.
Лес вдруг ожил, затрещал под ногами валежник, и из тумана, как из-под земли, появилась группа пограничников. Их было много, может быть, даже больше, чем нужно в этот момент. Впереди всех, припадая на ногу, бежал его друг и напарник Николай Парфенов.
Иванникову верилось и не верилось. Сгоряча даже подумалось: «Уж не мерещится ли?» Но нет, какое там! Пограничники уже плотной стеной обступили нарушителей. Уже кто-то оттаскивал от них рычащую овчарку. И кто-то негромким властным голосом подал команду:
— Брось оружие!
1959 г.
Е. Воеводин ВОЛЧИЙ ШАГ Рассказ
В этих северных местах осень наступает рано. Незаметно, но быстро желтеют березы, на опушках начинает ярко рдеть клен, некрасивым бурым цветом покрывается ольха. Холодный воздух в такие дни становится особенно чистым, и явственно чувствуется в нем запах осени — запах прелой листвы и грибной плесени. По ночам высоко в звездном небе тянутся к югу косяки уток, а днем, ярко поблескивая на солнце, медлительно проплывают в воздухе серебряные паутинки.
В лесу полным-полно грибов. Здесь, в пограничном районе, людей мало, и целые поляны в густом сосновом бору почти сплошь покрыты грибами. На опушках налилась красная брусника: посмотришь — и в глазах зарябит. Столько ее здесь!
Осенью, когда смолкают птичьи голоса, особенная тишина стоит на границе. Далеко-далеко слышен каждый шорох, треск ветки и, кажется, можно подслушать в этой тишине, как отрывается и падает на землю, переворачиваясь в воздухе, желтый лист.
Сержант Гудай любил и умел слушать границу. Вот зашуршала опавшая листва, и Гудай, улыбнувшись, даже не поворачивает голову; это ежишка валяется по земле, накалывая листья на свои иголки. Где-то щелкнуло наверху, на высокой сосне, и Гудаю незачем смотреть туда: там работают хозяйственные белки. А иногда случается и так: осторожно зашелестит кустарник и, раздвигая ветви могучей грудью, выйдет на поляну лось-одинец. Выйдет, постоит, сторожко подняв горбоносую морду, и, почуяв человека, ринется обратно в чащу. Только гул и треск пойдет по всему лесу, от которого, как брызги, в разные стороны кинутся с клюквенников насмерть перепуганные тетерева.
Но среди всех этих лесных звуков нелегко уловить человеческие шаги: те, кто пробирается на нашу сторону, стараются ходить бесшумно; у них не только волчьи повадки, но и волчий шаг.
Особенно трудно приходится пограничникам вот такой поздней осенью. Ночью землю схватывает мороз, подмерзает сверху и контрольно-следовая полоса, кругом ничего не видно. И тогда пограничник должен слушать особенно внимательно.
В тот день, когда сержант Гудай заступил в секрет, пограничные дозоры по нескольку раз обходили контрольно-следовую полосу. Ночью, как об этом и предупреждала «служба погоды», ударил легкий мороз, и невысохшие после недавних дождей лужи затянуло тонкими иголками льда.
Гудай лежал в секрете, замаскировавшись так, что капитан Воронин, проверявший наряды, прошел мимо в двух шагах от него, не заметив, хотя и знал, что Гудай должен быть где-то здесь. Капитан вздрогнул, услышав тихое: «Стой, кто идет?», назвал пароль. Гудай ответил ему отзывом, и Воронин неслышно ушел, словно растворился в темноте. А сержант, натянув на лоб меховую шапку, утыканную жухлой травой, подумал: «Беспокоится начальник заставы. Второй час уже, а он не спит… Сейчас на контрольно-следовую пошел».
Гудай не знал, сколько времени он уже провел в секрете: в свой час сюда придут и сменят его. Но по тому, что у него замерзли ноги и холод стал забираться под ватную фуфайку, которую на заставе звали инкубатором, он безошибочно определил: до смены осталось минут сорок, не больше.
Вдруг он услышал какие-то легкие, еле уловимые постукивания. Они чередовались равномерно, но редко: человек обычно идет быстрее. Стук — и молчание, потом опять стук — и снова все тихо в лесу. Таких звуков сержант не слышал здесь никогда. Он подумал: «Наверное, дикая коза». Но тут же сообразил: «Нет, у дикой козы шаг чаще, и слышно сразу два удара копыт, а здесь только один, несдвоенный звук».
Гудай широко раскрыл глаза, вглядываясь в темноту, но ничего не мог разглядеть в ней. Только стволы сосен неясно проступали там, впереди, да бесформенным пятном казался куст.
Стук раздался немного правее сержанта, потом смолк. Теперь Гудай не сомневался, что это кто-то живой — зверь или человек. Надо было проверить, кто же там. Он осторожно переставил вперед локти, согнул ноги и бесшумно скользнул вправо, туда, где растаяли глухие звуки шагов.
Человека он увидел сразу. Тот стоял, словно бы прислушиваясь к молчанию огромного леса. А дальше все произошло так, как происходит обычно: Гудай негромко скомандовал «Руки вверх!», и человек покорно поднял руки. Услышав голос Гудая, подполз напарник. Нарушителя обыскали, и Гудай сам повел его на заставу: как раз подошла смена.
Там, в ярко освещенном кабинете Воронина, Гудай смог разглядеть задержанного. Перед начальником заставы сидел на стуле молодой человек с усталым лицом. На нем был темный спортивный костюм, а на ногах — беговые туфли с острыми металлическими шипами. Только сейчас Гудай понял, почему так странно постукивали шаги нарушителя.
Капитан Воронин пытался было сразу расспросить задержанного, но тот лишь качал головой: не понимаю. Потом он заговорил сам, и, судя по всему, хотел что-то рассказать о себе. Но слов его никто не понимал, и Воронин обернулся к сержанту:
— Утром отвезете в комендатуру. Я уже сообщил, что задержан нарушитель.
На всех заставах существовал неписаный закон: почетное право конвоировать нарушителя принадлежало тому, кто его задержал. И Гудай был доволен, что поедет в комендатуру: во-первых, просто приятно доставить нарушителя; во-вторых, можно будет часок-другой посидеть со своим земляком, поговорить о новостях из дома и о том, что скоро они сами вернутся туда…
Когда сержант привез нарушителя, в комендатуре его уже ждал следователь. Этого невысокого, крепко скроенного майора Гудай знал уже давно. Впервые они встретились на окружных спортивных соревнованиях, и Гудаю пришлось бороться как раз с ним… Но теперь майор был чем-то озабочен и, казалось, даже не узнал Гудая. Нарушителя провели в кабинет коменданта, а сержант остался на улице, сел на скамейку под окном и закурил. «Странный какой-то нарушитель, — подумалось ему. — Ни оружия при нем, ни документов… Только тапочки вот с шипами…»
До него доносились голоса, но слов он не понимал: говорили на чужом языке. Вдруг форточка отворилась и майор крикнул:
— Товарищ Гудай, зайдите-ка сюда.
Он остановился возле стола, за которым сидел следователь, и тот, кивнув на задержанного, весело спросил:
— Знаете, кого вы привезли? Эйно Рихт, ваш коллега, борец.
Гудай покосился на задержанного и поймал его усталый равнодушный взгляд.
— А чего он в беговых тапочках?
— Законный вопрос, — улыбнулся сидящий тут же комендант участка.
— А потому, — ответил следователь, — что ему больше нечего носить, товарищ сержант. Поссорился с хозяином спортклуба, тот его выгнал и постарался, чтобы в другие клубы не принимали. Вот он и остался в одном лыжном костюме да тапочках — остальное все продано.
Гудай хмуро поглядел в глаза майору:
— Точно ли это, товарищ майор?
— Конечно, точно, — засмеялся следователь. — Я об этой истории еще месяц назад в одной заграничной газете читал. «Нордспортсмен» даже фотографию Рихта напечатала…
— Значит… — начал было Гудай. Но следователь, отвернувшись к окну, не дал ему договорить. Он пожал плечами и ответил, будто угадав, о чем подумал сержант.
— Ничего не поделаешь, придется его обратно переправлять. Скоро приедет пограничный комиссар — повезете задержанного обратно, на границу…
В комнате наступила тишина. Гудай, насупившись, думал, что на этот раз ему не повезло: нарушитель попался, как говорится, «несерьезный». Правда, жаль парня, голодать ему там снова придется. Он так и сказал это вслух. Следователь, обернувшись к Рихту, что-то спросил у него и тут же перевел.
— Он говорит, что на работу его нигде не примут. Волчий билет.
— А как он относится к тому, что мы его передадим обратно, зарубежным властям? — спросил комендант. Следователь опять перевел, и вдруг Рихт вскочил, начал быстро говорить что-то, а потом медленно опустился обратно на стул. В глазах у него стояли слезы.
— Просит оставить его у нас. Готов нести любое наказание за нелегальный переход границы. Говорит, что ему много не надо — только еда да крыша над головой. Вот до чего довели человека!
Пока они говорили, возле комендатуры остановилась светлая, забрызганная дорожной грязью «Победа», и оттуда вышел пожилой полковник — начальник отряда. Обычно он выполнял обязанности пограничного комиссара. И когда он вошел в кабинет, Рихт поднялся ему навстречу и снова заговорил, прося, очевидно, не передавать его обратно.
— Я здесь… труд… работать… — кончил он по-русски, протягивая к полковнику ладонями вверх мозолистые руки.
— Не могу, мил-человек, — ответил ему полковник, стараясь объяснить проще. — Закон есть такой, понимаешь? Закон.
Рихт опять что-то сказал, и следователь перевел:
— Очень уж просит. Говорит, что ему все товарищи советовали: иди, мол, к русским, они помогут. Вообще-то жаль, действительно, человека…
Полковник слушал его, перелистывая страницы протокола, кивал, а потом ответил:
— Конечно, жаль… Но — закон, закон… Нас будут ждать в восемнадцать ноль-ноль на середине моста. Кто провожает? Вы, сержант?
Гудай вытянулся: так точно. Майор тем временем, взяв у полковника бумаги, бегло просмотрел их и поморщился:
— Чуть не забыл поставить место перехода границы.
Он повернулся к Рихту и о чем-то спросил его, кивнув на карту, разложенную на столе. Рихт, видно, совсем упавший духом, нагнулся и показал на карте место, где перешел границу.
Гудай увидел, как он тут же побледнел и отпрянул от карты. Потом он услышал тихий смех: полковник и следователь смеялись, наблюдая, как Рихт медленно поднялся и поднес к горлу руки. Майор скомкал листки протокола о передаче и бросил их в мусорную корзину.
— Что, нервы не выдержали? — спросил он уже по- русски. — Я думал, вы крепче, Эрих Меллоу.
Нарушитель прохрипел что-то невнятное, потом дрожащей ладонью вытер со лба крупные капли пота.
— Я проиграл эту дурацкую игру, — сказал он. — Я расскажу все.
Майор повернулся к Гудаю:
— Подождите меня на улице, товарищ старшина.
Гудай вышел, ошеломленный тем, что ему довелось увидеть. Он даже не заметил, что майор спутал его звание. Сидя на скамеечке возле комендатуры, он пытался до конца понять, что же произошло. Ясным было ему одно: нарушителя подготовили к мысли, что через час он уже будет у своих. Следователь и полковник сделали вид, что поверили ему во всем, и этим ослабили его волю. Конечно, этот Меллоу просто ликовал, что все так получилось и его отправят домой. А когда следователь попросил его показать, где он перешел границу, он показал точно… Ну, да, конечно, он и попался на этом: разве мог несчастный Эйно Рихт, идущий в темноте, без компаса и карты, знать, в каком месте он оказался на советской земле? Нет, это мог знать только Меллоу, заранее приготовившийся к переходу…
Майор вышел из помещения и кивнул Гудаю:
— Сидите, сидите, старшина…
— Я сержант, — вежливо поправил его Гудай. Майор, сев рядом с ним, вытащил из коробки папиросу и, разминая ее в пальцах, задумчиво сказал:
— Да, крупного вы шпиона поймали. Я за ним уже два года охочусь. Меллоу… Ас международной разведки.
Гудай молчал. Ему неловко было о чем-либо спрашивать майора. Но тот словно бы чувствовал, что Гудаю не терпится спросить его, и опередил вопрос.
— Видали, как все хитро было придумано? Даже специальную статейку в газетке тиснули. Он даже шел без оружия и документов. Расчет тут простой: пройду — хорошо, не пройду — вернут обратно. Все продумали, кроме…
Он снова засмеялся, вставая. Встал и Гудай. Майор, протянув ему руку, сказал:
— Ну, спасибо вам… Вы, кажется, уже демобилизуетесь? Жаль! И чекист вы хороший, и… спортсмен. Я после нашей встречи неделю очухаться не мог от вашего броска…
Он ушел, а Гудай смотрел ему вслед. Таким, почему- то растерянным, и нашел его земляк. Он хлопнул Гудая по плечу и весело спросил:
— Что, задумался? Расставаться жалко? Ничего, мы с тобой свое отслужили.
— Что ты говоришь? — обернулся к нему, хмурясь Гудай. — A-а, да… Только, брат, вот что… Я на сверхсрочную буду проситься. Ребята нас сменят молодые, а тут ходят еще всякие… хитрые.
1960 г.
Ю. Семенов ПОДВИГ У СЕВЕРНЫХ СКАЛ Очерк
Глыбища морского наката, подмяв под себя корабль, загасила слабый луч клотика. А когда волна с грохотом отпрянула от скалистого берега и на короткое время из воды проступила палуба крепко сидящего на камнях буксира «Бесстрашный», ни шлюпки по левому борту, ни радиорубки уже не было — ссекло начисто.
Никто толком не знал, что же случилось: ни мотористы, успевшие остановить двигатель чуть раньше, чем залило его забортной водой — сюда, в отсек, пришлась безнадежная пробоина, — ни отдыхавшие после смены люди, ни даже стоявший на вахте старпом Кутихин. Буксир проходил самое узкое место между островом Кильдин и материком…
Капитан буксира Соин, выждав момент, когда ворчливо откатилась в море разбившаяся о гранитный берег волна, выбежал на палубу. Он хотел спуститься в трюм, к людям, но не успел: навстречу ему выскочил второй механик Бровко, за ним — кок Саша Рожнова, юнга Аня Гусакова, матрос Петроченко… В полумраке Соин заметил лишь перепуганные лица женщин, искавших спасения на палубе. А тут было еще страшнее…
— В рубку!.. Скорей в рубку! — крикнул капитан, не отрывая глаз от разъяренного моря.
Соин последним втиснулся в капитанскую рубку. Раньше там, бывало, впятером не разойдешься, а теперь восемнадцать человек набилось. Крепкие металлические стены надстройки гулко содрогались от ударов многотонного наката. Вода вдавила дверцы, прорвалась к людям…
Все поняли: оставаться на судне нельзя. А попытаться сойти на берег равносильно самоубийству: либо собьет волной и прикончит о скалы, либо унесет в море. Оставалось одно — ждать отлива. А до него… часов шесть. Как же выстоять?
Накат не ослабевает. Он по-прежнему бьет в рубку, сорвал дверцу по правому борту, выхватил Николая Писаренко — третьего механика, и тот исчез в кипящих волнах.
Моряки крепко держались друг за друга, но стихия была сильнее их. Вот волна выхватила еще одного матроса, за ним — старпома. Не удержали и Аню Гусакову — она исчезла в нахлынувшем потоке.
Оставшиеся в живых дождались, наконец, отлива. Надо было уходить на берег. Соин и Овсянкин, по грудь в воде, пробрались под полубак в матросский кубрик, ощупью отыскали шкафчики, взяли с полок все, что могло пригодиться. Боцману попала под руку сухая коробка спичек. Ее бережно завернули в полотенце, потом в простыню. И сам боцман — ростом он повыше капитана — поспешно унес в рубку реальную надежду на будущее тепло.
Вода сходила. Теперь можно перебраться и на берег. Местом встречи избрали маячивший на скале тригонометрический знак. Добираться к нему решили небольшими группами.
Перевалило за полночь. Надрывно гудел ветер. Обессилевшие люди шли, карабкались, ползли. Еще совсем недавно никто из них не думал, что придется выдержать такое испытание.
На скале вспыхнул жиденький огонек костра. Люди у огня обсохли, немного отогрелись. А ветер то стихал, вылизывая скалу январской поземкой, то гудел высоко над головой, и тогда, казалось, на юго-востоке прояснялась даль. Моряки с надеждой впивались глазами в эту даль, будто именно оттуда, а не со стороны моря, придут к ним на помощь…
Пограничный корабль «Изумруд» подходил к проливу между островом Кильдин и материком. В черную пургу, да еще в сильный шторм места здесь для кораблей опаснейшие. Тут уж, как говорится, смотри в оба.
Капитан второго ранга Милашенко перешел на левое крыло мостика. Он неотрывно смотрел вперед. Брови и усы его побелели от снега. На скулах слабо перекатывались желваки. Нет, не потому, что Петр Иванович нервничал. Привычка у него такая — будто в уголках губ держит соломинку и неторопливо покусывает ее.
— Пойдем через залив, — сказал Милашенко Зуеву и взглянул на сигнальный мостик, где стоял старшина второй статьи Зверев. Вспомнилось, как часа два назад, перед вахтой, он занимался физзарядкой. Считал, считал командир, сколько раз тот подтянется на перекладине возле трапа, да и не дождался, ушел на мостик.
Зверев доложил, что с берега передают непонятные световые сигналы. Милашенко хорошо знал, что в этом месте нет ни морского поста, ни поселка. Однако капитан второго ранга не привык ставить под сомнение четкую службу командира отделения сигнальщиков. И прежде чем сам увидел на материковом берегу нетерпеливые сигналы, — похоже, кто-то размахивал разгорающимися на ветру головешками, — подал команду остановить машины.
Огромные волны неслись к берегу и, рушась на прибрежные скалы, скрывали за собой тех, кто силился дать знать о себе. И то ли на берегу увидели, что корабль остановился, то ли погасли у них головешки, которыми размахивали, но сигналы прекратились.
В самый последний момент Зверев, взобравшийся на марсовый мостик, уловил неумело переданный семафором сигнал бедствия. И в этом «СОС», вспыхнувшем огненными искрами и тут же погасшем, передалось старшине столько испытанной тревоги, что он громче обычного и не по-уставному крикнул:
— Люди, товарищ командир! Беда… — и, встретившись взглядом с капитаном второго ранга, сдержанно доложил — Принял сигнал бедствия!
Милашенко приказал дать малый ход. Командиру всегда казалось, что самые лучшие решения приходят тогда, когда чувствуешь движение.
Берег, так осязаемо знакомый до этой минуты, теперь представлялся загадочно неясным. Бесспорным казалось одно: надо идти под прикрытие мыса, волна там слабее.
Милашенко хотел было вызвать на мостик своего помощника капитан-лейтенанта Авксентьева, но только сейчас заметил, что тот стоит рядом. Здоровый — самый рослый на корабле, — с крупными волевыми чертами лица, Борис Александрович всем своим видом внушал решимость.
— Готовьте призовую шлюпочную команду для высадки на берег, — приказал ему Милашенко. — Пойдете с ними.
Борис Александрович скатился на поручнях в кубрик, на ходу громко крикнул: «Зацепина ко мне!» — и скрылся в каюте. Одним движением надел спасательный жилет, схватил сапоги и отбросил: под руку попали маломерки штурмана…
— Старшина второй статьи Зацепин по вашему… — от порога рапортовал командир кормового автомата.
— Отберите пятерых из призовой… Пойдем на берег, — приказал капитан-лейтенант.
— Не мало? Накат…
— Бегом, Зацепин! Там люди, — и уже вслед крикнул старшине — Жилеты наденьте!
Любил Авксентьев этого бойкого толкового комендора, недавно ставшего командиром отделения. За восемь лет службы на «Изумруде» Борис Александрович повидал всяких матросов. А вот такого трудолюба, как бывший слесарь московского завода «Изолит» Юрий Зацепин, вроде бы не встречал. Когда в конце прошлого года Зацепина назначили командиром отделения, он в короткий срок вывел его в отличные. Недавно Авксентьев, секретарь партийной организации экипажа корабля, дал Юрию Зацепину рекомендацию в кандидаты партии.
…Капитан-лейтенант Авксентьев через три ступеньки по трапу выскочил наверх, подошел к правому борту, где готовили шлюпку к спуску на воду, а сам, не отрываясь, смотрел в сторону бушующего прибоя.
«Изумруд» развернулся и, пройдя немного, лег в дрейф. Подходить ближе к берегу было опасно. Но и отсюда были видны усыпавшие берег валуны.
Огромная восьмиметровая волна, казалось, пролетела над ними и в клокочущем водовороте скатывалась обратно. И тогда на короткое время из воды проступали черно-гладкие гребешки валунов.
Последнее, что сказал командир капитан-лейтенанту Авксентьеву, покидавшему борт корабля, было: «Берегите людей. Окажите помощь. Вызовем вертолет».
Многим, вероятно, доводилось совершать полет в «чертовом колесе». Сидишь в кабине и неловко несет тебя снизу вверх, потом до неприятного резко бросает вниз и… пошел по кругу. Что-то подобное ощущалось и в шлюпке, гонимой к берегу ветром и широкой волной. Иногда казалось, что легковесная «скорлупка» вот-вот взмоет вверх и перевернется.
На веслах сидели шестеро. Авксентьев умышленно взял с собой меньше гребцов — на случай, если придется снимать людей с берега. Гребцы бывалые, второе место по морскому многоборью заняли на соревнованиях в отряде, почетные грамоты заслужили. Задумался было Юрий Зацепин, отбирая пятерых — лучших из лучших. С Дрезиным — штурманским электриком — и Доцевичем — акустиком — было просто: сказал им и все. А комендоры прямо-таки навалились: ведь большинство из них — основной состав шлюпочной команды. Всех не возьмешь.
Зацепин поднял руку, и матросы, хорошо знавшие, что это значит, притихли.
— Богданов! Голопузенко! — быстро назвал он.
… И вот они гребут, гребут сосредоточенно и упорно, думая, казалось, лишь о том, как бы побольше сил вложить в рывок веслом. А до чего же хотелось оглянуться на берег, скорее узнать, что там за людская беда, прийти на помощь.
Вот шлюпка развернулась кормой к берегу. И только тут, из-за седых гребней волн, Авксентьев увидел осевший на камни корабль. Из воды торчали только рубка и обломок мачты. На берегу, кверху килем, лежала шлюпка.
— Вон люди! — крикнул капитан медслужбы Дуденков.
Авксентьев и сам уже заметил двоих. Они с трудом шли к морю, словно передвигались по тонкому льду реки, боясь провалиться.
Размеренно работали веслами матросы. И пусть не сошло суровое напряжение с лиц моряков, но как-то разом ожили их глаза, точно они осилили самое тяжелое, а дальше все должно пойти как надо.
С берега что-то кричали, вернее, силились кричать. И скорее по жестам пограничники поняли, что подходить к берегу опасно. Но уже невозможно было остановить шлюпку, взмывшую на гребень волны и летевшую на обглаженные валуны…
Пограничники вылетели за борт разом. Прежде чем подоспел очередной многотонный морской накат, они вцепились в шлюпку, выволокли ее на берег. И переглянулись, как будто каждый хотел сказать: «Здорово-то как нас… А ничего — целы».
Одежда промокла, в сапогах хлюпала вода. Ощутимо пробирал леденящий ветер.
— Зацепин и Дрезин! За мной! — приказал Авксентьев и бегом направился вслед за корабельным доктором.
Пограничников встретили капитан буксира Соин и щуплый, рыжеватый боцман Овсянкин. Впрочем сейчас нельзя было сказать «рыжеватый» — настолько он закоптился у костра.
Дуденков осмотрел капитана, потом боцмана и велел им спуститься к шлюпке.
— Там тяжелобольные, — боцман указал рукой в сторону костра, — им сначала помогите…
— Ничего… Мы сейчас… — сказал Авксентьев. Он на ходу снял с себя меховую куртку, чтобы отдать ее полураздетым морякам, сгрудившимся у костра.
Дуденков тем временем осмотрел остальных потерпевших, оказал помощь Анатолию Бровко, обморозившему ноги.
К шлюпке возвращались всемером. Механиков Дьяченкова и Бровко несли на руках. За ними шла Саша Рожнова. Как она ни возражала, ей, единственной женщине, строго-настрого предложили отправиться на корабль. Оставшимся у костра пограничники отдали свои меховые куртки и рукавицы, пообещали скоро вернуться…
Отойти от берега оказалось tie легче, чем причалить. Теперь в шлюпке было трое больных. Авксентьев расставил людей вдоль обледенелых бортов. Столкнули шлюпку на воду, но волна, подбросив ее, швырнула обратно.
Сквозь прибой гремел охрипший голос Авксентьева. Он скрывал острую боль в ноге — придавило килем, — бегло присматривался к матросам: может, кто из них тоже старается скрыть травму, да разве приметишь! Все держались самоотверженно.
И снова навалились грудью на обледенелые борта шлюпки, снова ждали момента кинуться к веслам, прежде чем очередной гребень наката отбросит их… Но опять неудача. И в третий раз, и в четвертый, и в пятый… Казалось, иссякли силы моряков и не удержаться коченеющими руками за обледенелые борта шлюпки. Но капитан-лейтенант, стоя по грудь в воде, снова приказывает: «Вперед!» На этот раз он советует навалиться только на корму, остальным держаться за носовую часть. Надо, чтоб шлюпка клюнула носом в тот момент, когда подойдет гребень наката. Тогда за весла и… пошел, пошел.
Откуда только сила взялась сдерживать шлюпку с больными, притихшими между банок, а потом на секущей волне взобраться на шлюпку, сесть за весла и грести так, чтобы вскоре миновать второй вал, третий…
…Милашенко стоял у правого борта, наблюдал, как укладывают в шлюпку теплые вещи, продукты. То и дело поглядывал на усиливавшуюся волну, на берег, окаймленный мечущейся стеной белесого прибоя. Там, за этой стеной, еще оставались люди и их надо было спасать.
К командиру корабля то и дело подбегал радист. О потерпевших запрашивали из погранотряда, штаба Северного флота, Мурманского рыбного порта.
Милашенко спустился с мостика, зашел в каюту помощника. Капитан-лейтенант Авксентьев растирал ушибленную ногу.
— Еще раз осилишь? — без лишних слов спросил командир.
Борис Александрович улыбнулся: мол, и спрашивать не надо.
— Мне сообщили: вертолета не будет, все только от нас зависит…
…Шлюпку несло к берегу. На веслах теперь сидели Юрий Зацепин, Ювеналий Дрезин, Евгений Голопузенко, а с ними трое «новичков»: старший матрос Леонид Калинов, комендор, старшина второй статьи коммунист Григорий Аркан — классный рулевой и Александр Черногорцев — матрос-радист.
Разгулялась непогода. Авксентьев тревожно посматривал на береговой накат. Видел он его всего один миг, когда шлюпку выносило на гребень волны.
«Нет, к берегу теперь не подойти, — думал он. — В лучшем случае останешься без шлюпки. Что же делать?»
Авксентьев пробежал глазами по лицам матросов.
— Зацепин! Пойдешь вплавь?..
Что спрашивать? Любой готов кинуться к берегу вплавь, чтобы хоть чем-нибудь помочь людям.
Старшина второй статьи Зацепин поспешно сбросил спасательный жилет, меховую куртку и опустился в ледяную воду. Он еще не отогрелся после первого купанья. Плыть со спасательным кругом, который травили на конце со шлюпки, было трудно, но необходимо. Командир решил не медля снять с берега серьезно больного боцмана. С ним придется возвращаться вплавь.
Зацепина выбросило на берег так, как если бы его за руки раскрутили по кругу и отпустили. Первым к нему подскочил капитан буксира. Но и слова не успел сказать, как Юрий бросился обратно в воду, подхватил спасательный круг и вышел на берег. Сплюнул, вытер мокрым рукавом губы — пришлось хлебнуть соленой водицы, — хрипло сказал:
— Боцмана!
Крепко держа спасательный круг, Алексей Александрович Овсянкин вошел в воду. Вошел и отступил. Мучительный страх сковал его.
Зацепин слышал о водобоязни людей, которым уже приходилось тонуть, гибнуть в воде. И вот впервые он видел этот страх. Что же делать? Пожалуй, надо пойти первым, впереди боцмана.
Шаг за шагом уходили они на глубину. Овсянкин крепко держался за круг, который уже тянули со шлюпки. Юрий плыл рядом. Коченеющие руки становились непослушными, а ноги точно в свинцовых сапогах тянуло вниз. Он попытался плыть на боку, но начало сносить. Опять глотнул воды. Шлюпка рядом, метров десять, а глаза видят ее, как сквозь матовые очки. Однако она все ближе, ближе… Еще рывок вперед — и сильные руки подхватили моряка…
В это время вблизи показалось спасательное судно «Надир». Его команда на ходу готовила к спуску широкобокий швербот, чтобы спасти тех, кто еще оставался на берегу…
…Шлюпка шла к родному кораблю, и никто из сидящих в ней моряков-пограничников не думал, что совершил что-то героическое. Это было его обязанностью, долгом совести и чести. А между тем это был подвиг, у истоков которого — смелость, выносливость, чувство товарищества и великий Гуманизм.
1959 г.
С. Сорин НАСТОЯЩИЕ ЛЮДИ Очерк
С капитаном Глушковым случилось несчастье. На крутом повороте горной дороги сломалась цапфа переднего колеса — машина полетела в обрыв. Пока она, ударяясь о камни, кувырком катилась вниз, Михаил Лаврентьевич старался распахнуть дверцу, чтобы выпрыгнуть. Но дверца не поддавалась: ее смяло, вдавило внутрь кабины, заклинило при первом же ударе.
Сколько продолжалось падение: секунду или вечность, Глушков не знал. Он слышал скрежет железа и запах горящей резины. Последний удар о камни — и все стихло. Со страшной болью во всем теле, в полузабытьи слышал он негромкие голоса людей. Потом его вытащили из раздавленной кабины и понесли. Кто-то говорил: «Осторожнее, осторожнее…» Он чувствовал, как носилки вдвигают в санитарную машину, как она трогается с места. Потом сознание уже не воспринимало ничего — мрак и тишина навалились на него.
В ближайшую больницу Глушкова привезли полумертвым. Врачи поставили диагноз: тройной перелом таза, осколком кости пробит мочевой пузырь. Смерть стояла у изголовья.
Можно бы и не рассказывать, с какой самоотверженностью боролись врачи и медсестры за жизнь больного — они сделали все, что могли. Оперировал ведущий хирург больницы Болехов. Он удалил осколки костей, сделал пластическую операцию мочевого пузыря. Больного сотрясали продолжительные приступы кашля, и это еще больше осложняло операцию, расходились швы, приходилось все начинать сначала. Сколько раз начинал ослабевать пульс. Медицинские сестры торопливо отламывали хрупкие горлышки ампул, впрыскивали камфару, к посиневшим губам подносили кислородные подушки…
С операционного стола Глушкова перенесли в палату. Там его положили на спину, при помощи специального приспособления подвесили ноги. В таком неудобном положении ему предстояло неподвижно лежать многие недели, чтобы правильно срослись тазовые кости. И, хотя операция прошла успешно, жизнь больного продолжала висеть на волоске. Все зависело от того, выдержит ли сердце, хватит ли душевных и физических сил вынести боль, одолеть слабость.
Долго Глушков не приходил в себя, бредил, стонал. А в кабинете ведущего хирурга маленькая женщина, не отрывая платка от глаз, просила:
— Пустите меня к нему, пожалуйста, пустите…
Хирург, нестарый, полный человек, с умными голубыми глазами, машинально вертел в пальцах пинцет и говорил:
— Мария Михайловна, милая, я все понимаю, но нельзя. Понимаете — нельзя! Начнете плакать, а ему еще хуже станет. Поезжайте лучше домой, отдохните, на вас же лица нет. Дня через три — пожалуйста.
Но Мария Михайловна не уходила. Она уже ни о чем не просила, просто сидела, прижав платок к глазам. Нетрудно понять, что творилось в ее душе. Всего сутки прошло с тех пор, как муж, еще здоровый и невредимый, готовился к поездке. К вечеру обещал вернуться, как обычно, шутил. А час спустя она проходила мимо заставы и по тревожным глазам солдат, по тому, как они словно стеснялись взглянуть на нее, поняла, случилась беда. Она подбежала к солдатам, но они знали только, что с машиной начальника авария, что его увезли, а жив ли — поручиться за это никто не мог. Даже заместитель начальника старший лейтенант Кочетков знал не больше их.
Мария Михайловна не забилась в истерике, не упала в обморок. Она закусила губы и побежала к дороге. На первом попутном грузовике она уже мчалась в больницу.
Увидеть мужа, застать живым — вот единственная мысль, которая владела ею. Разрыдалась она только в больнице, когда ей вежливо и твердо сказали: «Нельзя!»
Ведущий хирург делал обход, возвращался, а жена Глушкова все сидела в коридоре с прижатым к глазам платком. Только поздно вечером, проходя мимо нее, врач не выдержал.
— Ладно, сказал он. — Если вы дадите слово не плакать, вас пустят.
Мария Михайловна дала слово, и ей принесли халат. Она долго не могла попасть в рукава — дрожали руки. Вошла в палату, увидела бескровное лицо мужа, закрытые его глаза — и вдруг испугалась, что разрыдается. Усилием воли овладела собой. Подошла, села у кровати, взяла руку мужа. И с той минуты не отходила — прислушивалась к прерывистому дыханию, поправляла подушки, обтирала влажным полотенцем лицо.
Только на третьи сутки Глушков пришел в себя. Среди ночи открыл глаза и увидел склонившееся над ним лицо жены. Хотел что-то сказать, но не мог и только шевелил губами. Но Мария Михайловна поняла то, чего не понял бы никто другой. Михаил был счастлив, что она рядом, что он видит ее, держит ее руку. Он только глядел на нее, а она понимала: он спрашивал о сыне, о заставе, о многом другом, от чего отгородили его больничные стены. Она все понимала и, как могла, отвечала на его молчаливые вопросы.
Шли дни и ночи, бессонные и мучительные. Состояние Глушкова не улучшалось. Навестить его приезжали многие: и начальник отряда, и начальник политотдела, и комендант, и товарищи по заставе, но все наталкивались на непоколебимость ведущего хирурга. Он всем отвечал негромко, но твердо:
— Пока нельзя, он еще слишком плох.
У хирурга было твердое убеждение — больного должны лечить только врачи. Только они могут облегчить страдания и поставить больного на ноги. Но однажды он понял, что ошибался. Это случилось, когда во время обхода он неожиданно застал у постели Михаила Лаврентьевича старшего лейтенанта Кочеткова. Кочеткову каким-то образом удалось раздобыть халат и, вопреки всем запретам, проникнуть в палату. Хирург не знал, для чего офицеру понадобилось нарушить больничный порядок.
Врача интересует ход болезни, а не служебные вопросы пограничников, о которых, собственно говоря, и шла речь между тяжело больным начальником и его заместителем. Дело в том, что незадолго до аварии заставу капитана Глушкова перевели на новое место. Солдаты жили в палатках и обстраивались сызнова. Глушков сам руководил планировкой и строительством, спал по два-три часа в сутки, но хотел, чтобы новая застава стала не хуже прежней. Казарма была уже в основном готова, недостроенными оставались только подсобные помещения и склад. Где и как их лучше соорудить — с этим вопросом и пришел к своему начальнику Кочетков.
Застигнутому врасплох старшему лейтенанту вряд ли поздоровилось бы. Но когда разгневанный хирург взглянул на больного, он сразу заметил в нем разительную перемену: щеки чуть-чуть порозовели, в глазах появилось оживление. Неужели встреча с товарищем, разговор по службе так же полезны, как лечебные процедуры и лекарства? Оказалось — да. Хирург уже не сомневался, что кризис миновал, дело пошло на поправку. И он ничего не сказал Кочеткову.
С этого дня капитан Глушков начал принимать самое целебное лекарство — видеться со всеми, кто приходил его навестить. А приходили солдаты, офицеры, рабочие, служащие местных учреждений. В регистратуре не умолкали телефонные звонки. Он даже не подозревал, что у него столько друзей. Хотя стоит поговорить с его сослуживцами, и они скажут, что Глушков замечательный офицер, чуткий и отзывчивый товарищ; местные жители скажут, что Глушков со своими солдатами не только охранял их труд и покой, но и всегда был готов оказать им любую помощь — надо ли везти в родильный дом роженицу или искать заблудившегося в горах мальчишку.
В больницу приходили целые делегации. Друзья приносили цветы, фрукты. Кто-то принес бритвенный прибор. Однажды пришли школьники. Все одинаковые — в белых рубашках и красных галстуках, — они окружили кровать Глушкова и отдали ему пионерский салют. Михаил Лаврентьевич глядел на них, и слезы текли по его щекам. Он плакал, не стесняясь слез. Нет ничего прекраснее заботы людей, для которых ты не жалеешь сил!
Особенно часто Глушкова навещали пограничники своей заставы — старший лейтенант Кайгородов, рядовые Половинкин, Козлов, Лисицкий и многие, многие другие. Стараясь не шуметь, неуклюжие в белых халатах поверх гимнастерки, они входили в палату, садились у постели капитана и подолгу рассказывали об очередных стрельбах, об успехах в боевой подготовке, о том, как идет строительство подпорной стены из дикого камня. Они видели, с каким вниманием слушал их капитан. Щеки его розовели, жажда жизни побеждала недуг. Видели они и другое — как устала Мария Михайловна. Она едва держалась на ногах. Не сговариваясь, воины устанавливали круглосуточное дежурство у постели своего начальника. Теперь жена Глушкова впервые за много дней могла на несколько часов ездить домой. Ей надо было заняться сынишкой. Оставшись без отца и матери на попечении солдат, Витька, разумеется, хоть и был сыт, но слишком уж часто бегал на море и купался до синевы на лице. Мария Михайловна ехала домой с сознанием, что возле мужа — верные люди.
Через месяц Глушкову сняли с подвески ноги. Лежать стало удобнее. Но физическая боль сменилась болью душевной. Мысль, что придется остаться калекой, мучила его беспрестанно. Много раз он пытался пошевелить ногами, но они не слушались, были словно чужие. Михаил Лаврентьевич впал в отчаяние, закрывал лицо руками и так лежал наедине со своими невеселыми думами. Отдохнув, снова начинал шевелить ногами и однажды убедился, что они все-таки его собственные. В этот день как-то по-особенному светило солнце и пахли цветы на тумбочке. Нет, он не останется калекой, он победит болезнь, как побеждал врагов за свою недолгую, но полную борьбы жизнь.
…Призванный в войска за год до Великой Отечественной войны, Михаил Глушков девятнадцатилетним юношей начал свой боевой путь. Он служил на одной из пограничных застав Заполярья, когда на родную землю хлынули немецко-фашистские орды. В первом же бою погиб начальник заставы Макаров. Старшина Глушков заменил его и с малочисленным гарнизоном продолжал отбивать атаки врага.
Запомнился Глушкову бой за деревушку Кестеньга. Противник старался овладеть деревней, а главное — дорогой между озерами. Дорога имела важнейшее значение: только по ней могла идти техника, ступать на хрупкий озерный лед фашисты не решались. Три десятка воинов полмесяца сражались с вражеским батальоном. Они удержали рубеж и дождались подкрепления. Подошедшие части Советской Армии разбили фашистов наголову.
В беспрерывных боях с врагом повышал свое командирское мастерство Михаил Глушков. В одном из боев был ранен, но после госпиталя снова вернулся в строй. В 1944 году его направили в Московское пограничное училище, а через два года — начальником заставы на один из участков границы.
И вот теперь прикованный к постели, он сильнее и сильнее верил, что снова вернется в строй. Верил, как тогда в госпитале, где лежал с осколочным ранением. И, несомненно, ему труднее было бы верить в исцеление, когда бы не стояли перед его глазами образы Николая Островского и Алексея Мересьева. Жизненный подвиг этих людей воодушевлял его, укреплял решимость бороться. За стенами больницы ждали боевые друзья, родная застава, семья.
Хирург не разрешил Глушкову ни двигаться, ни тем более вставать с постели. Но он все-таки встал. Ночью, когда в палате находился только старшина Сафонов, Михаил Лаврентьевич сказал:
— Коля, помоги-ка мне. Надо попробовать… — он заметил предостерегающий жест старшины и сам начал спускать ноги с кровати. — Подойди поближе, дай обопрусь…
Опираясь на плечо Сафонова, он медленно распрямился. Голова кружилась, ноги подкашивались, сильно болела поясница, но он стоял. Стоял с такой же радостью, с какой спасенный из воды человек вдыхает всеми легкими воздух.
Так стало повторяться всякий день. Глушков вставал с постели и, опираясь на чье-нибудь плечо, делал два-три шага. Он опережал время. Когда ничего не подозревающий врач разрешил ему однажды спустить ноги с кровати, Глушков не только поднялся, но даже медленно прошелся по палате. Добрый доктор Болехов — стоило только поглядеть в его растерянные, полные недоумения глаза!
Выздоравливать нелегко. Можно днями, неделями, месяцами лежать на кровати, глядеть в потолок, ожидая исцеления. Но такое ожидание не в характере капитана. Он с радостью выполнял лечебно-физкультурные процедуры, требовал, чтобы они с каждым днем становились сложнее. Превозмогая боль и усталость, Глушков продвигался к своей победе.
После больницы Михаила Лаврентьевича направили в санаторий. Оттуда он вернулся в свою квартиру при заставе, но к работе приступить ему не разрешили. Его ожидало последнее испытание, которого он больше всего боялся, — военно-медицинская комиссия. От нее зависело, остаться ли Глушкову на пограничной заставе или… От этого «или» капитану становилось горько и тяжело. Разве мог он оставить боевых друзей, заставу, границу?
Однажды вечером, когда во дворе заставы стало темно и тихо, дежурный Лещенко увидел нечто странное. Кто-то в это неурочное время делал упражнения на турнике. Лещенко подошел поближе и, к своему удивлению, узнал капитана…
В назначенный день Глушков отправился на медкомиссию. Там его заставляли сгибать спину и быстро распрямляться, приседать и прыгать на месте. После этого его выслушивали, осматривали и снова заставляли бегать, прыгать и приседать. Глушков искоса поглядывал на врачей — надеялся предугадать их решение. Придирчивость комиссии он внутренне не одобрял: трудно быть бесстрастным, если решается собственная судьба.
Когда ему разрешили выйти и обождать в коридоре, он четким шагом прошел по кабинету, прикрыл за собой дверь, и только тогда тяжело опустился на скамью. В его жизни это был самый трудный экзамен. Даже много времени спустя Михаил Лаврентьевич едва ли смог бы рассказать, о чем думал, что перечувствовал за эти пятнадцать минут ожидания, пока его снова вызвали в кабинет и коротко объявили «годен». Это короткое слово он воспринял как высокую награду и чуть было вслух не сказал: «Служу Советскому Союзу». Но он сказал эти слова молча, про себя.
1960 г.
В. Михайлов КАПРОНОВАЯ СЕТЬ Отрывок из повести «Черная Брама»
Капитана сейнера «Вайгач» знают все от мыса Нордкап до Святого Носа. Старики вспоминают его не без зависти: «Вергун с фартом из одной кружки брагу хлебал!» Молодые в фарт не верят. «Удача с неудачей — родные сестры! — говорят они. — А „Вайгач“ без улова в порту не швартуется, стало быть, Михайло Григорьевич своему делу мастер!»
И верно — мастер! Ловили раньше сельдь по мурманскому мелководью, на этот раз пошел Вергун к банке Северной. Трое суток промышляли — тары не хватило, развернулись и в порт. Погода свежая, снежные заряды один другого хлеще, а команда песни поет — улов взяли богатый!
Развесили на просушку дрифтерный порядок. Последнюю сеть ролем подтянули, перекинули через стрелу, даже сельдь из нее не вытрясли — некуда.
Судно кренится, крепче ветер, выше волна, а Щелкунов — помощник капитана — цифры на клочок газеты выводит. Подбил итог и заважничал, полез в ходовую рубку:
— Слышь-ка, Михайло Григорьевич, у меня так выходит: тонн двести, а то и больше! Если на денежки перевести — не меньше как полмиллиона потянет! Вот фарт, так фарт!
Тяжело загруженное судно сидело выше ватерлинии, качка хотя и была килевая, но судно сильно болтало. У Щелкунова ноги и так слабые, а тут они совсем ослабли — его то на капитана швырнет, то на штурманский столик. Хоть Вергун и привык к рыбному духу, но и ему было непереносно: очень от Щелкунова селедкой разило и спиртом. Михаил Григорьевич только отворачивался.
— А главное, есть! — захлебывался Щелкунов. — Нет, ты погляди, Михайло Григорьевич, ведь до чего хитрую штуку придумали — капрон! Я весь порядок проверил, веришь ли, хоть бы где нитку спустил! Цены этой сети нет! Золото! Чистое золото!!
— От тебя, Прохор Степанович, спиртом разит! — не выдержал Вергун.
— Зуб треклятый замучил… — глазом не моргнул Щелкунов. — Пойду свежую вату положу, — добавил он, спускаясь вниз. Но в каюту Щелкунов не полез, а направился к левому борту, где лежали сети.
В это время снежный заряд кончился и проглянуло солнышко.
Вергун поднес к глазам бинокль и, оглядев горизонт, увидел сторожевик. Тот ли это пограничный корабль, что спас их недавно от камней Святого Рога? Повстречаться бы! Жаль, что погода штормовая, а то бы подошли ближе.
Опустив ветровое стекло в рубке, оно было рябое от подтаявшего снега, Вергун внимательно наблюдал за кораблем и вдруг увидел идущий на большой скорости мотобот.
Вергун был настоящим моряком, красивое судно и его хороший ход он мог оценить по достоинству. Мотобот шел прямо на «Вайгача». Высоко задрав нос, он, словно чайка, летел над гребнем волны.
— Хо-рош! — не удержался Вергун.
И вдруг на сторожевом корабле он увидел сигнальные флаги, прочел их‘ и удивился. Кому же это «застопорить ход»? Мотоботу? По рангоуту и обводам видать, не наш!
Корабль и мотобот уже были видны невооруженным глазом. Команда сейнера сгрудилась на носу. Молодой матрос взобрался на мостик и прямо в окно рубки сказал капитану:
— Михаил Григорьевич, как же это? Ведь уходит, подлец!..
Решение созрело сразу. Включив трансляцию, Вергун скомандовал в микрофон:
— Приготовить сети к выброске!
Никогда еще на «Вайгаче» не выполняли команду с такой быстротой. Все бросились к левому борту и, подвязывая сети одну к другой, стали наращивать дрифтерный порядок.
Щелкунов не сразу сообразил, что происходит на судне. Когда же он понял и попытался помешать команде, его легко, но решительно оттолкнули в сторону. Наступив на селедку, он поскользнулся, упал, быстро вскочил на ноги. Ворвавшись в ходовую рубку и схватив Вергуна за борт тужурки, закричал:
— Ты что же делаешь?! Да за это тебя в тюрьму!!.
— Оставь, сквалыга, — спокойно бросил Вергун.
— На весь порт одна капроновая! Двадцать тысяч государственных денег! В тюрьме тебя сгноят!! Остановись!
— Ты государством меня не пугай! — зло сказал Вергун. — Все мы есть государство. А пограничники нашему государству часовые. Разве не видишь, что им помочь нужно? Скат ты! — в сердцах закончил капитан и, сняв крышку переговорной трубы, скомандовал:
— Самый полный!
Мотобот был в десяти кабельтовых от сейнера, когда обрушился новый, необычайной силы, заряд. Все заволокло снежной пеленой, мотобот потеряли из виду. Но, готовясь к встрече, Вергун своим подсознательным, моряцким чутьем угадывал курс мотобота.
Прошло еще несколько секунд.
— Право руля! — скомандовал Вергун рулевому и крикнул в микрофон: — Сети за борт!..
«Вайгач» даже прилег на волну — так круто развернулся. Выбрасывая дрифтерный порядок, судно пересекло курс мотобота. За кормой оставалась крепкая капроновая сеть.
Капитан «Бенони» был в ходовой рубке, когда, сотрясаясь всем корпусом, судно потеряло ход. На винты мотобота тугими култышками намотались капроновые сети «Вайгача». Генри Лаусон — капитан «Бенони» — был опытный человек и отлично знал, что игра проиграна.
Подобрав на борт остатки сетей, «Вайгач» прошел в нескольких кабельтовых от «Вьюги» и отсалютовал тифоном. Сторожевой корабль ответил: «Благодарим за помощь!» Заметно сбавив ход, он шел на сближение с мотоботом.
1960 г.
И. Орлов У ОЗЕРА Очерк
Звеньевая овощеводческой бригады приграничного колхоза «Память Ильича» Айно Хемпи в это утро проснулась необычно рано. Сквозь открытое окно было слышно, как где-то в соседних дворах горланили петухи. Айно быстро оделась, выпила большую кружку молока и, повязавшись красной косынкой, пошла к выходу, осторожно ступая. Однако мать Айно — Екатерина Мефентьевна все же услышала осторожные шаги дочери и, не сдержавшись, сказала:
— Ты бы, доченька, покрепче покушала. Опять ведь до позднего вечера не придешь…
— Мамочка, дорогая, не беспокойся, — весело ответила Айно. — Пора-то сейчас горячая — сажаем картошку.
— Ну иди, иди, доченька, — проговорила Екатерина Мефентьевна, напутствуя Айно.
Девушка шла по лесной тропинке, проторенной по берегу озера. Лучи восходящего солнца все больше и больше проникали сквозь плотные кроны раскидистых елей и сосен. Айно любовалась красотою родного карельского леса. Каждый кустик, каждое дерево были ей здесь хорошо знакомы.
Когда Айно перешагнула небольшой валун, лежащий на тропе, ветка березы, покрытая утренней росой, задела ее по лицу. Это холодное, влажное прикосновение было освежающим и в то же время каким-то приятным. Айно остановилась, сломила ветку и растерла на ладони несколько еще липких листочков березы. Пахло свежестью, зеленью.
Все было прекрасно в это раннее утро. На деревьях весело щебетали птицы, и какая-то самая любопытная долго и тревожно вилась над тем местом, где Айно сорвала несколько ландышей. Когда птица улетела, Айно услышала невдалеке хруст сучьев под чьими-то осторожными ногами.
Сначала она не придала этому значения, но, увидев впереди себя широкоплечую фигуру мужчины, насторожилась и, сойдя с тропы, затаилась в кустах.
С детских лет она жила в приграничном колхозе, хорошо знала всех односельчан, но этого… И ее сразу охватила тревога.
«Чужой», — мелькнула у девушки тревожная мысль.
Незнакомец в это время остановился и, прислонясь спиной к стволу дерева, закурил. На его ногах были высокие болотные сапоги, за плечами — тяжелая ноша. Руку он держал в кармане.
«Да, это чужой», — думала Айно, осторожно обходя место, где стоял неизвестный. Скоро она выбралась на проселочную дорогу и что есть духу побежала, держа путь не в бригаду, а на пограничную заставу.
— На берегу озера видела незнакомого человека, — еле переводя дыхание, проговорила Айно.
…Вскоре Айно бежала вместе с пограничниками туда, на берег озера, к старой обломанной сосне. И не успела она произнести слов «тут видела», как поджарая и высокая овчарка Волна забегала вокруг дерева, нюхая землю.
— Да, человек здесь был недавно, — сказал инструктор розыскной собаки ефрейтор Семен Головня, нашедший свежий окурок папиросы. — Вот даже и пепел еще сухой. А ведь сегодня роса какая!
Услышав команду: «Нюхай, след!», Волна забегала вокруг дерева, сворачивала в сторону, возвращалась назад, но все напрасно. Оказалось, что лазутчик посыпал свои следы специальным порошком.
…Четверо суток подряд находились пограничники на ногах. На помощь им пришли местные жители. Люди ходили по лесу, осматривали кусты, овраги, лощины…
— Как сквозь землю провалился, — сокрушенно покачав головой, проговорил офицер.
А в это время у небольшого мостика, перекинутого через водный рубеж, сидели в засаде два пограничника: Николай Молотков и Виктор Калуга. Сюда они пришли темной ночью и до наступления утра сумели тщательно замаскироваться.
Время тянулось медленно. Но вот где-то хрустнул сучок. Послышался шорох. Виктор Калуга, лежавший немного впереди, сжал автомат и хотел было крикнуть: «Стой! Руки вверх!» Но старший пограничного наряда Николай Молотков, уловивший беспокойство и настороженность товарища, прошептал:
— Тише, тише. Не шуми раньше времени…
Шорох усиливался. И вдруг, прямо перед пограничниками появился красавец лесов Севера — лось. Задрав голову вверх, сохатый казался сказочным. От злости Виктор Калуга хотел было сплюнуть, но, вспомнив напутствие сержанта, он только крепче сжал автомат.
«Значит, хорошо укрылись, — подумал старший наряда. — Даже такое чуткое животное, как лось, и то не обнаружило нас».
Размышляя, сержант Николай Молотков пристально наблюдал и всматривался в какую-то неподвижную тень на большой и красивой ели. Уж очень стройной казалась она ему.
Вновь воцарилась тишина, но не надолго. Подул ветерок, зашелестели деревья. Возле ветвей вспорхнул рябчик. И по тому, как он взлетел в воздух, Молотков сразу определил, что на дереве кто-то есть. К тому же и тень от кроны его давно смущала.
Как только подул сильнее ветер, тень зашевелилась и стала ясно вырисовываться человеческая фигура.
Через некоторое время вражеский лазутчик (у Молоткова не было сомнения, что это был он) начал осторожно спускаться с дерева. Забрался он на него еще вечером, чтобы, привязавшись к стволу, подремать несколько часов, а утром с этого наблюдательного пункта выбрать наиболее безопасный путь движения.
Молотков прицелился. И как только ноги врага коснулись земли, прозвучала властная команда сержанта: «Руки вверх!»
Враг метнулся в сторону, но, увидев пограничников, остановился и поднял руки.
Пограничники обыскали задержанного. В его зеленом рюкзаке они обнаружили фотоаппарат американской марки, листы карт и другие предметы шпионского снаряжения.
Через некоторое время в солдатском клубе состоялся вечер. Командир части вручал награды отличившимся пограничникам. Среди них была и молодая карельская девушка Айно Хемпи. Когда к лацкану костюма Айно командир прикрепил медаль «За отличие в охране государственной границы СССР», присутствующие в зале начали горячо аплодировать ей.
1960 г.
Примечания
1
Лахтарь — мясник, палач (финск.). Так в Финляндии во время революции 1905 года и, главным образом, в революцию 1918 года называли финских белогвардейцев. Прим. состав.
(обратно)2
Фас — хватай.
(обратно)
Комментарии к книге «На далекой заставе», Иван Николаевич Никошенко
Всего 0 комментариев